Собрание сочинений в 7 томах

fb2

Собрание сочинений М. М. Зощенко — самое полное собрание прозы одного из крупнейших писателей-новаторов XX века. В него входят практически все известные произведения писателя от ранних рассказов, пародий и «Сентиментальных повестей» до книги «Перед восходом солнца» и поздних «положительных» фельетонов.

Первый том включает рассказы и фельетоны 1922–1924 гг., а также ранние, не публиковавшиеся при жизни Зощенко произведения.

Второй том включает рассказы и фельетоны 1925–1930 гг.

Третий том включает цикл «Сентиментальные повести» в последней авторской редакции, примыкающую к нему повесть «Мишель Синягин», основанные на реальных материалах «Письма к писателю» и созданные совместно с художником Н. Радловым иронические книжки-альбомы «Веселые проекты» и «Счастливые идеи».

Четвертый том включает рассказы и фельетоны 1931–1946 гг., второго периода писательской деятельности Зощенко.

Пятый том включает главные произведения Зощенко 1930-х гг. — «Возвращенная молодость» (1933), «История одной перековки» (1934) и «Голубая книга» (1935).

Шестой том включает повести «Черный принц» (1936), «Возмездие» (1936), «Шестая повесть Белкина» (1937), «Бесславный конец» (1937), «Тарас Шевченко» (1939) и весь корпус рассказов для детей.

Седьмой том включает книгу «Перед восходом солнца» (1943) и рассказы и фельетоны 1947–1956 гг.

Том 1. Разнотык. Рассказы и фельетоны, 1914–1924

Гоголек

Скажите, говорят, какой-то Гоголь умер. Не Гоголь, так себе, писатель-гоголек.

О. Мандельштам
Предсказание

Летом тридцать восьмого года в Коктебеле он рассказал знакомой женщине странную историю, случившуюся еще до революции.

Ночь. Душный номер провинциальной гостиницы. Молодые офицеры, одуревшие от водки, карт и скуки, узнают, что по соседству остановился известный гипнотизер и предсказатель будущего, и отправляются к нему в поисках хоть какого-то развлечения. Человек с резкими чертами лица возмущается и гонит всех вон из номера. Атмосфера накалялась. Внезапно черные глаза гипнотизера остановились на нем, Зощенко.

«Я ничего не буду для вас делать, господа. Я возмущен вашим поведением, и вы сейчас же покинете этот номер… Но я артист, а среди вас есть человек, который заинтересовал меня, и ему я скажу несколько слов».

Он широким шагом подошел к Зощенко и, положив тяжелую руку на его плечо, сказал, глядя в лицо:

«Вы, молодой человек, имеете недюжинные способности в области искусства. Не отрекайтесь от них. В скором времени вы станете знамениты на всю Россию. Но кончите, впрочем, плохо. Прощайте!»[1]

Предчувствие

16 июля 1923 года его жена записывает в дневнике: «Говорил, что его до сих пор никто не понимает как нужно, смотрят на него, в большинстве случаев, как на рассказчика веселых анекдотов, а он совсем не то.

Как он часто любит это делать, проводил параллель между собой и Гоголем, которым он очень интересуется и с которым находит очень много общего. Как Гоголь, так и он совершенно погружен в свое творчество.

Муки Гоголя в поисках сюжета и формы ему совершенно понятны.

Сюжеты Гоголя — его сюжеты.

Наконец, они оба юмористы. Даже происхождение одно — хохлацкое. — „Может быть, одна кровь сказывается“.

Даже в некоторых жизненных мелочах он находит сходство с своей литературной судьбой»[2].

Через три года (1926) эта параллель будет развернута в фельетоне «Товарищ Гоголь». Оказывается, «в наше переходное время» Гоголь жил бы на Васильевском острове, работал в «Смехаче» (25 рублей за фельетон), пописывал разные мелочишки, занимал трешки до среды и страдал от современной критики — точно так же, как Зощенко.

Фельетон кончался фразой: «Плохо, товарищи, быть писателем!»

Необыкновенная автобиография

В сентябре 1927 года Зощенко по просьбе редакции «Бегемота» сочиняет автобиографию.

«Я родился в 1895 году. В прошлом столетии! Это ужасно меня огорчает.

Я родился в XIX веке! Должно быть, поэтому у меня нет достаточной вежливости и романтизма к нашим дням, — я юморист.

О себе я знаю очень мало.

Я не знаю даже, где я родился. Или в Полтаве, или в Петербурге. В одном документе сказано так, в другом — этак. По-видимому, один из документов — „липа“. Который из них липа, угадать трудно, оба сделаны плохо.

С годами тоже путаница. В одном документе указано — 1895, в другом — 1896. Определенно, липа.

Профессий у меня было очень много».

Далее перечислено восемь «наиболее интересных» — от студента Петроградского университета до конторщика Петроградского морского порта, включая такую экзотику, как комендант почт и телеграфа, инструктор по кролиководству и куроводству, постовой милиционер в Лигове.

«Сейчас у меня биография скудная, — заканчивает Зощенко. — Писатель. Кажется, это последняя профессия в моей жизни. Мне жаль, что я остановился на этой профессии.

Это очень плохая профессия, черт ее побери! Самая плохая из двенадцати, которые я знаю».

Писатель — очень плохая профессия. Гоголь тоже кончил плохо.

Даже на гребне славы он не ждал исключений от судьбы и помнил: «Молодой человек, вы кончите плохо».

Начало

На самом деле липой оказались обе указанные в документах даты. Зощенко родился 26 июля (9 августа) 1894 года. Отец — художник-передвижник. Мать, как и положено в те времена, — домохозяйка. Сочинять стихи начал едва ли не с восьми лет. Потом написал рассказы «Пальто» и «За что?» (Такое заглавие уже было у Толстого, но это не смутило шестнадцатилетнего гимназиста. Повторение известных заголовков станет позднее его постоянным литературным приемом.) Тем не менее, школьные его сочинения оценивались, как правило, невысоко, а в восьмом классе за «Дворянское гнездо» и Лизу Калитину он заработал двойку.

После гимназии Зощенко учился на юридическом факультете университета. В пятнадцатом году после окончания ускоренных курсов ушел на фронт.

Прапорщик Зощенко честно воевал два года. Был ранен и отравлен газами. Получил четыре ордена и чин штабс-капитана. Скитался по развороченной революцией и войной России.

В записной тетради тех лет сказано: «Нужно придумать цель в жизни. Придумать идею. Или иметь в своей душе… Цель жизни — найти призвание»[3]. В орбиту этих поисков снова входит литература.

Зощенко начинает как «русский денди», поклонник (говоря более резко — эпигон) модернистской культуры в ее отечественном и иноземном вариантах — от Блока и Арцыбашева до Ницше и Пшибышевского. («Пока посылаю тебе 2 любимейшие мои книги — конечно, Блок и, конечно, Ницше».) С будущей женой он играет в игры, которые для создателя «Стихов о Прекрасной Даме» были «полной гибелью всерьез».

«Вот опять те же желанья и ожиданья и намеки, и опять старый и знакомый соблазн черных шелковых чулок. Соблазн, от которого я бежал. О, как я ненавижу свои желания. Вам не понять этого — вы женщина… Хотите, я принесу Вам мои сентиментально-крикливые цветы? Или оденусь рыцарем и с галантной улыбкой буду исполнять ваши капризы? Хотите, я придумаю для Вас „новое чувство“?»[4] Письмо, сочиненное в июне 1917 года, озаглавлено «Гимн придуманной любви» и сопровождается стихотворным эпиграфом.

«Ирина стояла на коленях и целовала его руки.

— Люблю, люблю… Если скажешь уйди — не уйду. Хочешь — ударь вот тем стэком. Я его поцелую. Я люблю… А ты должен гордиться, что вот так любят тебя. Ты гордишься? Ты мной гордишься? Ну скажи… Ведь я же согласна на все… И хочу, и согласна, и должна быть твоей.

И она, эта, недавно чужая, такая веселая, такая смешная в коричневом своем платье, почти девочка, — так близка сейчас. О, даже больше… Если он захочет, она будет его любовницей».

А это уже сделанный через год «под Арцыбашева» рассказ «Подлец» — о страстной любви-мучении женщины-ребенка Ирины и добродетельного гордеца Бориса: она отдается («Возьми… Ты же должен…»), а он не находит в себе «зверя какого-то» («Нет, Ирина, этого вовсе не нужно. Да и не хочу, не могу, не хватает, ну, подлости, что ли»).

Революция, война, скитания, бытовые тяготы никак не отражаются на этом мире изломанных натур и прекрасных герцогинь.

Летом 1919 года в литературной студии при издательстве «Всемирная литература», организованной К. Чуковским, появился новый студист (как тогда выражались) — старший милиционер на станции Лигово.

Сначала студия работала на Литейном проспекте. Осенью переехала в только что созданный Дом искусств на Мойке, знаменитый Диск, который О. Форш назовет «Сумасшедшим кораблем».

На этом корабле пережидали трудные времена многие старые писатели — от Ф. Сологуба до А. Волынского. На него вскарабкались молодые бунтари: Тихонов, Каверин, Шкловский.

В студии К. Чуковского Зощенко прославился уже не как подражатель Блока, а как ехидный и тонкий пародист. В то же время он собирается стать историком современной литературы. В книгу «На переломе» (от нее остались лишь наброски) должны были войти главы о Блоке, Маяковском, Арцыбашеве, Вербицкой и даже учителе Чуковском.

Зощенко-критик дистанцируется от прежних игр, превращает их в тему исследования, критического и бескомпромиссного. «Вся почти литература наша современная о них, о безвольных, о неживых или придуманных. Гиппиус, Блок, Ал. Толстой, Ремизов, Ценский — все они рассказывают нам о неживых, призрачных, сонных людях. И кажется, лишь один сильный человек во всей нашей литературе — арцыбашевский Санин. <…> Сначала быт, а потом и реальная жизнь ушли из литературы. Бред, измышления своего я и родили какую-то удивительную, ненастоящую, сонную жизнь. Поэты придумали каких-то принцесс, маркизов и „принцев с Антильских островов“. И мы полюбили их, нежно полюбили виденья, придуманных маркиз и призрачных чудесных Незнакомок. Жизнь окончательно ушла из литературы», — производится расчет с прошлым в незаконченной статье «Неживые люди» (1919)[5].

Но писатель быстро победил историка литературы. Первой альтернативой прежним увлечениям становятся рассказы «Любовь», «Старуха Врангель», «Мадонна». Вместо маркиз и принцев в них появляются проститутки, воры и сотрудники ЧК на фоне современного Питера. Современники, не знавшие о допечатном Зощенко, сразу уверенно опознали в начинающем писателе наследника гоголевского гротеска и чеховской психологической парадоксальности.

Чуть позднее Зощенко счастливо находит образ Назара Ильича господина Синебрюхова, незадачливого вояки, неутомимого рассказчика, бедного Макара, на голову которого валятся многочисленные «чертовинки» революционной эпохи. Эстетически маска Синебрюхова была алхимической смесью гоголевского Рудого Панька с его простодушно-ироническим сказом и лесковского Левши, русского таланта с трагической судьбой. «Я такой человек, что все могу… Хочешь — могу землишку обработать по слову последней техники, хочешь — каким ни на есть рукомеслом займусь, — все у меня в руках кипит и вертится.

А что до отвлеченных предметов, — там, может быть, рассказ рассказать, или какое-нибудь тоненькое дельце выяснить, — пожалуйста: это для меня очень даже просто и великолепно».

Синебрюхов принес автору первую известность. Он читает рассказы на заседаниях группы «Серапионовы братья», членом которой становится со дня основания в феврале 1921 года. Когда в конце того же года Елизавета Полонская, единственная из серапионовых сестер, предлагает Зощенко издать книгу, он собирает ее из четырех синебрюховских рассказов.

Первыми читателями и почитателями Зощенко оказались типографские наборщики. «Метранпаж сказал Берману: „Я никогда не слыхал, чтобы наши наборщики так смеялись! Книга будет иметь успех“»[6].

Точно так же фыркали наборщики почти сто лет назад, первыми читая гоголевские «Вечера на хуторе близ Диканьки».

Это был окончательный выбор. Начинается вторая — литературная — судьба Михаила Зощенко.

Но (еще одно предупреждение-предсказание?) часть тиража книжки Зощенко оказывается под другой обложкой — печатавшейся в той же типографии брошюры «О трагическом».

Из гоголевской «Шинели»

Знаменитым на всю Россию он стал почти мгновенно. Двадцатые годы проходят под знаком Зощенко.

Ему пишут многочисленные письма (частично он использует их в книге «Письма к писателю»). К нему домой ходят восхищенные поклонницы. Его именем прикрываются самозванцы.

За его рассказы бьются журналы, имеющие хоть какое-то отношение к юмору. Появляются десятки его книг и книжечек. Уже в 1929 году начинает издаваться его собрание сочинений. Годом раньше книга о нем со статьями В. Шкловского, А. Бармина, В. Виноградова выходит в серии «Мастера современной прозы».

Зощенко заинтересованно читают «человек с улицы» — но также Горький, Тынянов, Мандельштам, Чуковский. Однако видят и ценят они настолько разное, что кажется: писателей с фамилией Зощенко в 1920-е годы было двое.

Приятель и соавтор Зощенко, художник Николай Радлов, сделал однажды дружеский шарж. Многие думают, что он такой (на рисунке разухабистый, модно завитый, оскалившийся в улыбке здоровяк с роскошным бантом на шее сидит за столом с бутылкой водки и наполненным стаканом), а он… такой (за тем же столом, подперев голову рукой и закрыв глаза, — унылый аккуратно причесанный человек, перед которым — два больших пузырька с пришпиленными рецептами и рюмка с лекарством).

В те же годы тот же парадокс фиксирует наблюдательный журналист: «Читатель, живущий вдалеке, услышав знакомую фамилию автора веселых рассказов Зощенко, ждет встретить в жизни полнокровного человека, толстощекого весельчака, с энергичными жестами сангвиника. Нет, у Михаила Зощенко неподвижное, смуглое до черноты лицо, худые щеки, бледные безжизненные губы. Он смотрит на вас усталыми глазами. Кажется, нет большей разницы между воображаемым и действительным обликом писателя»[7].

Два контрастных облика не только разграничивают жизнь и искусство, автора и «образ автора». В двадцатые-тридцатые годы заинтересованный читатель, даже не сталкиваясь с оригиналом, мог вообразить, сконструировать, представить несколько разных образов автора с одной и той же фамилией — Зощенко.

Для широкого читателя автор «Бани» и «Аристократки» король смеха был главным и единственным. Между тем проза Зощенко движется в двадцатые годы сразу в двух направлениях. Эти линии прозы различаются жанрово, тематически, персонажно, стилистически. Публикуясь вперемежку, произведения Зощенко исторически оказываются разными этапами, разными гранями диалога писателя с традицией и его отношений с современностью.

По апокрифической фразе Достоевского, «все мы вышли из гоголевской „Шинели“». Такой «шинелью» для «первого Зощенко» становится вся русская литература. Его проза вырастает на мощном фундаменте классической традиции: не только из гоголевской шинели, но из пушкинских фрака и армяка, живописных лохмотьев Достоевского, чеховского сюртука.

В 1923 году, наряду с короткими рассказами, Зощенко пишет повести «Коза» и «Аполлон и Тамара». В 1924 году к ним добавились «Мудрость» и «Люди». В следующем — «Страшная ночь» и «О чем пел соловей». В 1926-м — «Веселое приключение».

Семь вещей составили сборник «Сентиментальные повести». Чуть позднее написана «Сирень цветет» (1930).

В итоге повести стали книгой, объединенной темами, мотивами и образом автора со своим голосом и стилем. В первом полном издании Зощенко сопроводил ее целыми четырьмя предисловиями.

Уже здесь начиналась игра писателя с читателем. Первое предисловие подписано И. В. Коленкоровым. Во втором дана биографическая справка о нем со ссылкой на повесть «Люди», где «тепло и любовно» выведена его родная сестра Катерина Васильевна Коленкорова. Лишь в четвертом предисловии Зощенко объяснил:

«Неврастения, идеологическое шатание, крупные противоречия и меланхолия — вот чем пришлось наделить нам своего „выдвиженца“ И. В. Коленкорова. Сам же автор — писатель М. М. Зощенко, сын и брат таких же нездоровых людей, — давно перешагнул все это. И в настоящее время он никаких противоречий не имеет. У него на душе полная ясность и розы распускаются».

В таких объяснениях, как и вообще в многочисленных отступлениях Автора (Коленкорова? Зощенко?), сопровождающих каждый сюжет, звучала внутренняя ирония, комическое коварство. Подлинный смысл слов противоречил сказанному. Сам автор перешагнул все это — но душевного спокойствия все же нет, как ни уверяет он в обратном. Он остается «сыном и братом» своих неприкаянных персонажей.

Этих людей двойной автор Коленкоров-Зощенко в разных предисловиях определяет сходно.

«Эта книга специально написана о маленьком человеке, об обывателе, во всей его неприглядной красе… На общем фоне громадных масштабов и идей эти повести о мелких, слабых людях и обывателях, эта книга о жалкой уходящей жизни действительно, надо полагать, зазвучит для некоторых критиков какой-то визгливой флейтой, какой-то сентиментальной оскорбительной требухой».

«Тут перед вашими глазами пройдет целая галерея уходящих типов».

«В силу прошлых недоразумений писатель уведомляет критику, что лицо, от которого ведутся эти повести, есть, так сказать, воображаемое лицо. Это есть тот средний интеллигентный тип, которому случилось жить на переломе двух эпох».

В авторском фокусе соединяются, накладываются друг на друга два ключевых образа русской классики — «маленький человек» и «лишний человек» (средний интеллигентный тип). На переломе эпох их судьбы начинают драматически совпадать, рифмоваться.

В том же двадцать втором году, когда Зощенко сочиняет первую сентиментальную повесть, О. Мандельштам публикует пророческую статью «Конец романа». В ней шла речь не только о литературе — о судьбе человека и культуры в новой социальной реальности.

«Мера романа — человеческая биография или система биографий», — рассуждал Мандельштам. Поэтому старые романы от «Манон Леско» до «Анны Карениной» и «Мадам Бовари» были «столько же художественными событиями, сколько и событиями в общественной жизни. Происходило массовое самопознание современников, глядевших в зеркало романа, и массовое подражание, приспособление современников к типическим организмам романа. Роман воспитывал целые поколения, он был эпидемией, общественной модой, школой и религией».

Интерес к роману с его фабулой и психологической мотивировкой был, следовательно, интересом к частному человеку, признанием его роли и значения в истории. «Ясно, что, когда мы вступили в полосу могучих социальных движений, массовых организованных действий, когда борьба классов становится единственным настоящим и общепризнанным событием, акции личности падают в сознании современников, и вместе с ними падают влияние и сила романа… — диагностирует Мандельштам. — Дальнейшая судьба романа будет не чем иным, как историей распыления биографии как формы личного существования, даже больше чем распыления — катастрофической гибелью биографии…

Ныне европейцы выброшены из своих биографий, как шары из бильярдных луз, и законами их деятельности, как столкновением шаров на бильярдном поле, управляет один принцип: угол падения равен углу отражения. Человек без биографии не может быть тематическим стержнем романа, и роман, с другой стороны, немыслим без интереса к отдельной человеческой судьбе, фабуле и всему, что ей сопутствует. Кроме того, интерес к психологической мотивировке, куда так искусно спасался упадочный роман, уже предчувствуя свою гибель, в корне подорван и дискредитирован наступившим бессилием психологических мотивов перед реальными силами, чья расправа с психологической мотивировкой час от часу становится все более жестокой. Само понятие действия личности подменяется другим, более содержательным социально, понятием приспособления»[8].

Бессилие психологических мотивов перед реальными силами, вышедшими на арену истории, становится внутренней темой книги Зощенко. Распыление, гибель, исчезновение — итогом жизни практически всех героев.

«Сентиментальные повести» свидетельствуют о том, что всякие «сантименты» кончились. Наступила жестокая эпоха выживания.

Зощенко, как уже сказано, сознательно ступает в след романа, в след русской классики, варьируя ее темы и сюжеты, но перенося ее героев в современность. Тем отчетливее становятся разрыв времен, глубина пропасти, масштабы катастрофы.

Название цикла напоминает о Карамзине с его «Бедной Лизой» и незаконченным «Рыцарем нашего времени».

Повесть «Коза» — история бедного чиновника, коллежского регистратора Забежкина — предельно точная вариация, калька гоголевской «Шинели». У обоих героев, безнадежно одиноких, затерянных в чужом и чуждом мире чиновного Петербурга, возникает убогая, но теплая мечта (шинель у одного, коза у другого). Она разрушается жестокой реальностью (шинель крадут, коза оказывается чужой). После этого Акакий Акакиевич умирает, а Забежкин исчезает, растворяется в пространстве.

«Я брат твой», — звенят в сознании гоголевского молодого человека слова, которые он будто бы слышал от Башмачкина, обижаемого департаментскими шутниками. «Ну, как, брат Забежкин? — спрашивает в минуту прозрения вытеснивший его из жизни, из сердца Домны Павловны владелец козы. — Ну, терпи, терпи. Русскому человеку невозможно, чтоб не терпеть. Терпи, брат Забежкин».

История драматической любви Аполлона Семеновича Перепенчука и Тамары Омельченко варьирует уже тургеневские сюжеты (скажем, «Дневника лишнего человека» или «Накануне»).

Короткая повесть «Мудрость» с главным мотивом запоздавшего прозрения и внезапной смерти отсылает к «Обломову» и чеховским рассказам. Чеховскую миниатюру «О бренности» (1886) можно считать прямым анекдотическим источником драматической новеллы Зощенко.

«Страшная ночь» переводит в гротескно-фантасмагорический план сюжет еще одного чеховского рассказа — «Упразднили!» (1885). Чеховский отставной прапорщик Вывертов потрясен и поражен неожиданным упразднением его прежнего чина: «Ежели я теперь не прапорщик, то кто же я такой? Никто? Нуль? Стало быть, ежели я вас понимаю, мне может теперь всякий сгрубить, может на меня тыкнуть?» В его воображении возникает и такая картина:

«Вылезая из брички, он робко взглянул на небо: не упразднили ли уж и солнца?»

В сознании зощенковского музыканта Котофеева возможное изобретение электрического треугольника приобретает апокалипсические масштабы: «Если игру скинуть с жизни, как же жить тогда? Чем, кроме этого, я прикреплен?» И тогда, преследуемый толпой, он бросается на колокольню: «Борис Иванович Котофеев, с трудом раскачивая тяжелый медный язык, бил по колоколу, будто нарочно стараясь этим разбудить весь город, всех людей».

Повесть «Веселое приключение», напротив, в анекдотическом ключе трансформирует фабулы «Пиковой дамы» и «Преступления и наказания»: молодой человек является причиной смерти богатой старухи и получает наследство. Однако у Зощенко дело вовсе не в философии, не в желании «мысль разрешить» и позволить себе «кровь по совести», а всего-навсего в поиске денег на поход в кино с любимой девушкой.

«В чем, собственно, дело? — успокаивал себя Сергей. — Ну, эка штука — денег нету! Подумаешь, какая нестерпимая беда! Дерьмо какое. К чему же это последнюю свою кровь отравлять вопросами? Пойду и скажу, мол, нету — мало ли».

Философская трагедия Достоевского сменяется у Зощенко драмой семи гривен.

Место действия сентиментальных повестей — то Петербург («Коза»), то глубокая провинция (Большая Проломная улица в «Аполлоне и Тамаре», Задний проспект в «Страшной ночи»). Но петербургские углы вполне достойны провинциальных закоулков: и то и другое изображено в гоголевском неприглядно-бытовом, любовно-извиняющемся ключе.

«Ого, — вдруг подумал Забежкин, — куда же это такое я зашел? Каменноостровский… Карповка… Сверну», — подумал Забежкин. И свернул по Карповке.

И вот — трава. Петух. Коза пасется. Лавчонки у ворот. Деревня, совсем деревня! («Коза»).

Петербургский пейзаж Зощенко забавно рифмуется с послереволюционным царскосельским пейзажем Ахматовой, словно объединяющим мотивы «Козы» и «Аполлона и Тамары»: «В Царском, тогда — „Детское имени товарища Урицкого“, почти у всех были козы; их почему-то всех звали Тамарами»[9].

А вот провинциальный вид, явственно напоминающий о «фламандской школы пестром соре» из «Евгения Онегина»:

«Вот выйдешь, например, в поле, за город… Домишко какой-нибудь за городом. Забор. Скучный такой. Коровенка стоит этакая скучная до слез… Бок в навозе у ней… Хвостом треплет… Жует… Баба этакая в сером трикотажном платке сидит. Делает что-то руками. Петух ходит. Кругом бедно, грязно, некультурно…

Ох, до чего скучно это видеть!»

(«Страшная ночь»)

Где-то далеко-далеко от этих заросших лопухами двориков и кривых улочек проносятся исторические бури: герои уходят на войну, эмигрируют, переживают революцию. Иногда в повестях мелькает точная дата.

«Это случилось весьма недавно — в августе 1923 года».

(«Страшная ночь»)

«Но вот весной, если не изменяет нам память, 1925 года произошли крупные события в жизни нашего друга, Николая Петровича Володина».

(«Сирень цветет»)

Однако большое историческое время всегда отражается в малом. События и катастрофы приобретают житейский, бытовой, но от этого не менее неразрешимый характер.

«И вот прошло несколько лет. Четыре с лишком года прошло с тех пор, как Аполлон Семенович Перепенчук уехал в действующую армию.

Огромные изменения произошли в это время. Социальные идеи в значительной мере покачнули и ниспровергли прежний быт. Много прекрасных людей отошло к праотцам в вечность. Так, например, скончался от сыпняка Кузьма Львович Горюшкин, бывший попечитель учебного округа, добродушнейший и культурный человек. Помер Семен Семенович Петухов, отличнейший тоже человек и не дурак выпить. Смерть фельдшера Федора Перепенчука относится к тому же времени.

Жизнь в городе чрезвычайно изменилась. Наступившая революция стала создавать новый быт. Но жить было нелегко. И люди боролись за свое право прожить».

(«Аполлон и Тамара»)

В 1920 году Е. Замятин напишет рассказ «Пещера»: «Ледники, мамонты, пустыни. Ночные, черные, чем-то похожие на дома скалы; в скалах пещеры… Между скал, где века назад был Петербург, ночами бродил серохоботый мамонт. И завернутые в шкуры, в пальто, в одеяла, в лохмотья — пещерные люди отступали из пещеры в пещеру».

Этот пещерный быт надвигается, как новая геологическая эпоха, новый ледниковый период. Зощенковские герои, «маленькие лишние люди» старой классики, не могут приспособиться к нему и вымирают не подобно мамонтам, а как беззащитные басенные зайцы и ягнята, расплющенные железной пятой шагавшей по людским судьбам истории.

Где они, музыканты Пушкина, Гоголя и Одоевского, таперы Чехова и Куприна? «В городе таперов не было, да они были и не нужны. С условиями нового быта многие профессии стали ненужными, среди них профессия тапера была вымирающей» («Аполлон и Тамара»).

«И для чего это я жил… — бормотал Борис Иванович. — Приду завтра — изобретен, скажут. Уже, скажут, изобретен ударный музыкальный инструмент. Поздравляю, скажут. Ищите, скажут, себе новое дело».

(«Страшная ночь»)

Столь же лишним чувствует себя в родном городе вернувшийся из-за границы Иван Иванович Белокопытов. Никому здесь не нужны его латынь и испанский язык, игра на арфе и знание электричества. Еще более дико выглядит в провинциальном интерьере его жена-балерина: «А она, в своих трусиках и в розовом газе, прыгала, как дура, вокруг зеркала, топоча ногами и закидывая кверху тонковатые свои руки с острыми локтями» («Люди»).

Один из неосуществленных замыслов Салтыкова-Щедрина — «Книга об умирающих». «Сентиментальные повести» — книга об умирающей, уходящей, ускользающей жизни, о мире, в котором нет места «цветущей сложности», очаровательной бесполезности, любви, красоте и прочим старорежимным вещам. На смену им приходит «организованное упрощение», не жизнь, а борьба за жизнь, почти биологическое выживание.

«И он признавался себе, что он не знает, как, в сущности, надо было бы жить, чтоб не испытывать того, что он сейчас чувствует.

А он чувствует, что его игра проиграна и что жизнь спокойно продолжается без него».

(«Аполлон и Тамара»)

«Жил человек, и вдруг все в жизни показалось ему жалким и ненужным. Все лучшие человеческие качества, как, например, благородство, гордость, тщеславие, показались смешной забавой и бирюльками. И вся прелесть прежнего существования — любовь, нежность, вино — стала смешной и даже оскорбительной».

(«Мудрость»)

Но даже такие по видимости циничные идеи не меняют жизнь героев, не спасают их, оставаясь «философией». Побеждают, выживают другие особи: те, кто не рассуждает, а существует в предлагаемых обстоятельствах на уровне биологических реакций, не оглядывается назад, а принимает новые правила игры, новый быт как нечто, не подвергаемое сомнению и обсуждениям.

«Смысл философии всей» этой новой реальности прекрасно передает диалог из шестой повести. «Это было в самый разгар, в самый наивысший момент ихнего чувства, когда Былинкин с барышней уходили за город и до ночи бродили по лесу. И там, слушая стрекот букашек или пение соловья, подолгу стояли в неподвижных позах. И тогда Лизочка, заламывая руки, не раз спрашивала:

— Вася, как вы думаете, о чем поет этот соловей?

На что Вася Былинкин обычно отвечал сдержанно:

— Жрать хочет, оттого и поет».

Герой повести «Сирень цветет» тоже предполагает, что «без корысти никто никогда и ничего не делает».

Такова последняя фраза последней повести. Так заканчивается книга.

Расставаясь с классическими персонажами и прежней жизнью, Зощенко строит иной, тоже весьма не похожий на предшественников, образ автора.

Иван Васильевич Коленкоров, подставной рассказчик, формально напоминает пушкинского Ивана Петровича Белкина или гоголевского Рудого Панька. Но дело даже не в том, что в предисловиях, сочиняя его биографию, Зощенко пародирует критические штампы двадцатых годов: «Он родился в 1882 году в городе Торжке (Тверской губ.), в мелкобуржуазной семье дамского портного… В настоящее время И. В. Коленкоров, принадлежащий к правому крылу попутчиков, перестраивается и, вероятно, в скором времени займет одно из видных мест среди писателей натуральной школы».

В отличие от простодушия, искренности, добродушной веселости старых рассказчиков, автор сентиментальных повестей ведет бесконечный «оговорочный» диалог с читателем и критикой. Каждая повесть, кроме «Козы» и «Мудрости», предваряется авторскими объяснениями, обнаруживающими его глубокое родство с этим уходящим миром (оно было и у Белкина с Рудым Панько) и в то же время опасения и страхи по поводу этой связи, этих сюжетов и героев.

«Читатель пошел какой-то отчаянный. Накидывается он на любовные французские и американские романы, а русскую современную литературу и в руки не берет. Ему, видите ли, в книге охота увидеть этакий стремительный полет фантазии, этакий сюжет, черт его знает какой.

А где же все это взять?

Где взять этот стремительный полет фантазии, если российская действительность не такая?»

(«Страшная ночь»)

«Вот опять будут упрекать автора за это новое художественное произведение.

Опять, скажут, грубая клевета на человека, отрыв от масс и так далее.

И, дескать, скажут, идейки взяты, безусловно, не так уж особенно крупные.

И герои не горазд такие значительные, как, конечно, хотелось бы. Социальной значимости в них, скажут, чего-то мало заметно. И вообще ихние поступки не вызовут такой, что ли, горячей симпатии со стороны трудящихся масс, которые, дескать, не пойдут безоговорочно за такими персонажами.

Конечно, об чем говорить — персонажи действительно взяты не высокого полета. Не вожди, безусловно. Это просто, так сказать, прочие незначительные граждане с ихними житейскими поступками и беспокойством. Что же касается клеветы на человечество, то этого здесь определенно и решительно нету».

(«Сирень цветет»)

Ощущение «конца романа», смена литературного типа, естественно, требовали иного литературного стиля.

«Замечателен язык „Повестей“, — писал К. Чуковский. — Это почти литературный язык, но — с легким смердяковским оттенком… Это язык полуинтеллигента тех лет, артистически разработанный Зощенко во всех своих оттенках и тональностях»[10].

Действительно, язык сентиментальных повестей выстраивается в широком стилевом диапазоне и отличается неожиданностью переходов и резкостью столкновения разных лексических пластов, от высокого стиля до вульгаризмов и просторечия. Даже в авторской (коленкоровской) речи все время смешиваются «их» и «ихний», «пусть» и «пущай».

Литературные клише, банальности с «легким смердяковским оттенком» («Весь вечер он плакал у ее ног и с невыразимой страстью и тоской целовал ее колени», «Лизочка Рундукова побежала за ним и, догнав его на улице, заламывая руки, стала лепетать и спрашивать: ну, как? Что? Есть ли надежда? И что пущай врач знает, что она не перенесет гибели этого человека») сменяются вдруг прозой редкой чистоты, написанной прозрачным классическим языком XIX века.

«В летние дни он, проработав часа два подряд, а то и больше, ложился в траву или на теплую еще, только что вырытую землю и лежал не двигаясь, смотря то на перистые облака, то на полет какой-нибудь пташки, то просто прислушивался к шуму благовещенских сосен. И, вспоминая свое прошлое, Аполлон Перепенчук думал, что никогда за всю свою жизнь он не испытывал такого умиротворения, что никогда он не лежал в траве и не знал и не думал, что только что вырытая земля — тепла, а запах ее слаще французской пудры и гостиной. Он улыбнулся тихой, полной улыбкой, радуясь, что он живет и хочет жить».

(«Аполлон и Тамара»)

«Он долго сидел так, ни о чем не думая, потом пошел дальше, потом снова вернулся и лег на траву. И лежал долго, уткнувшись ничком, теребя руками траву. Потом снова встал и пошел в город.

Была ранняя осень. Желтые листья лежали на земле. И земля была теплая и сухая».

(«Люди»)

В октябре 1927 года К. Чуковский рассказывает о своей встрече с Зощенко в дневнике: «„Ах, какую я теперь отличную повесть пишу… для второго тома `Сентиментальных повестей`, вы и представить себе не можете…“

Мы вышли на улицу, а он продолжал искренне восхищаться своей будущей повестью.

„Предисловие у меня уже готово. Знаете, Осип Мандельштам знает многие места из моих повестей наизусть — может быть, потому, что они как стихи. Он читал мне их в Госиздате. Героем будет тот же Забежкин, вроде него, но сюжет, сюжет“.

— Какой же сюжет? — спросил я.

— Нет, сюжета я еще не скажу… Но вам первому прочту, чуть напишется»[11].

Не написалось. После этого разговора первый том был дополнен лишь одной вещью, «Сирень цветет», да появилась примыкающая к «сантиментальному циклу» повесть «Мишель Синягин» (1930).

В 1928 году в иронической автобиографии «О себе, о критиках и о своей работе» Зощенко не столько объяснялся, сколько оправдывался:

«Я только пародирую. Я временно замещаю пролетарского писателя. Оттого темы моих рассказов проникнуты наивной философией, которая как раз по плечу моим читателям.

В больших вещах я опять-таки пародирую. Я пародирую и неуклюжий, громоздкий (карамзиновский) стиль современного красного Льва Толстого или Рабиндраната Тагора, и сантиментальную тему, которая сейчас характерна. Я пародирую теперешнего интеллигентского писателя, которого, может быть, и нет сейчас, но который должен бы существовать, если б он точно выполнял социальный заказ не издательства, а той среды и той общественности, которая сейчас выдвинута на первый план…»

Что же, если сентиментальные повести и были пародией, то не только в общепринятом, но и в особом, тыняновском, смысле: «Если пародией трагедии будет комедия, то пародией комедии может быть трагедия».

Зощенко расставался с прошлым по-гоголевски — стихами в прозе, смехом сквозь слезы.

К концу двадцатых годов «среда», которая это хорошо понимала, сама становилась исчезающим объектом.

А сзади, в зареве легенд Идеалист-интеллигент Печатал и писал плакаты Про радость своего заката… Мы были музыкой во льду. Я говорю про всю среду, С которой я имел в виду Сойти со сцены, и сойду. (Б. Пастернак. «Высокая болезнь»)

У Зощенко взят нижний этаж, но той же самой — уходящей — среды. Может быть, поэтому второй том «Сентиментальных повестей» так и не состоялся.

В книге «Перед восходом солнца» есть рассказ о выступлении, относящийся к середине двадцатых годов.

«С трудом я выхожу на эстраду. Сознание, что я сейчас снова обману публику, еще более портит мое настроение. Я раскрываю книгу и бормочу какой-то рассказ.

Кто-то сверху кричит:

— „Баню“ давай… „Аристократку“… Чего ерунду читаешь!»

К. Чуковский вполне правдоподобно предположил, что «ерундой» для харьковско-ростовской публики была одна из сентиментальных повестей: люди пришли на выступление не такого писателя. Не менее правдоподобно и другое: требовали дать «Баню» и «Аристократку» не Белокопытовы и Котофеевы (в этой среде не принято криками общаться с писателем), а Вася Былинкин или зав. хлебопекарней Яркин.

И он — давал!

«Второй Зощенко» был не началом, но антитезой миру сентиментальных повестей.

Вопрос «О чем поет соловей?» в этом мире уже не встает.

Соловей поет по одной-единственной причине: потому что хочет жрать.

Кафки Зощенко

Вторая книга, вторая поэтика такого Зощенко сложилась параллельно с «Сентиментальными повестями» из десятков маленьких сборников, нескольких сотен текстов (текстиков), разбросанных по страницам «Смехача», «Бузотера», «Ревизора», «Мухомора», «Огонька», «Чудака», «Дрезины», «Бегемота», «Красного ворона» и «Красного журнала для всех».

Азарт, с которым писатель погрузился в этот традиционно презираемый серьезными писателями мир, вызывал иронию серапионовых братьев и презрение серапионовых девиц.

«Зощенко всерьез считает свою работу в юмористических приложениях стоящей. Тоже — дачный муж» (К. Федин — Л. Лунцу, 20 июля 1923 г.)[12].

«Он выпустил в „Радуге“ юмористические рассказы — скверное впечатление производит книжонка. А он — серьезно к ней, гордится спросом. Мне за него, за его талант обидно» (Л. Харитон — Л. Лунцу, 8 августа 1923 г.)[13].

Как Чехов для современников долгое время был скрыт за масками Антоши Чехонте или Человека без селезенки, большинство читателей Зощенко двадцатых годов видели в нем не сентиментального И. В. Коленкорова, а разухабистых смехачей Гаврилыча, Михал Михалыча, Мих. Кудрейкина, приват-доцента М. М. Прищемихина и прочих. Востребован публикой оказался не автор «Козы» и «Людей», а сочинитель «Бани» и «Аристократки».

Личный выбор, эстетическая удача и историческая закономерность, наложившись друг на друга, привели к образованию «феномена Зощенко».

В двадцатые-тридцатые годы писатель много раз повторяет одну и ту же мысль и даже фразу: «У нас до сих пор идет традиция прежней интеллигентской литературы, в которой главным образом предмет искусства — психологические переживания интеллигента. Надо разбить эту традицию потому, что нельзя писать так, как будто в стране ничего не случилось» («Литература должна быть народной»).

Это были претензии и к себе в роли «правого попутчика» И. В. Коленкорова, в сентиментальных повестях которого доминировали психологические переживания интеллигента.

Между тем, в стране случилась революция. На осознании этого фундаментального факта строится вторая, противостоящая «Сентиментальным повестям», поэтика Зощенко двадцатых годов.

Как и Мандельштам (и по тем же причинам), Зощенко констатирует «конец романа», построенного на старом «гуманистическом» отношении к самостоятельно творимой человеком биографии.

«Вот в литературе существует так называемый „социальный заказ“. Предполагаю, что заказ этот в настоящее время сделан неверно.

Есть мнение, что сейчас заказан красный Лев Толстой.

Видимо, заказ этот сделан каким-нибудь неосторожным издательством. Ибо вся жизнь, общественность и все окружение, в котором живет сейчас писатель, — заказывают, конечно же, не красного Льва Толстого. И если говорить о заказе, то заказана вещь в той неуважаемой мелкой форме, с которой, по крайней мере раньше, связывались самые плохие литературные традиции» («О себе, о критиках и о своей работе»).

Зощенко берется за эту неуважаемую мелкую форму — «чушь», «ерунду собачью». Вместо красного Толстого (на эту роль в двадцатые годы претендуют многие — от настоящего «третьего Толстого» до Фадеева, от П. Романова до соратника-серапиона К. Федина) Зощенко выбирает роль советского Антоши Чехонте, которого тоже поначалу связывали с самыми плохими литературными традициями. «Я был сначала поражен Вашей неиспорченностью, потому что не знал школы хуже той, которую Вы проходили в „Новом времени“, „Осколках“ и проч.», — признавался Чехову Михайловский[14].

Главным чеховским жанром в восьмидесятые годы была сценка. В ее основе — забавный случай, конфуз, анекдот. Композиционно такой текст состоит из короткой повествовательной экспозиции-вступления, обозначения некой парадоксальной ситуации и оживленного — с установкой на комизм — обсуждения ее несколькими персонажами. Доминантой сценки, таким образом, оказывался диалог, разговор; она воспринималась как мини-драма, сверхкраткий водевиль, в котором ремарки превратились в короткие повествовательные связки. Таковы у Чехова «Хирургия», «Налим», «Хамелеон», «Унтер Пришибеев» и многое другое.

Сценочную традицию продолжили писатели из журнала «Сатирикон» (А. Аверченко, Тэффи, А. Бухов), но их тематический репертуар сузился, и потому юмор стал легким, однотонным, однообразным.

При необходимости шутить ежедневно, отмечаться едва ли не в каждом номере тонкого еженедельного журнала проблемой становился поиск темы. Антоша Чехонте лихорадочно ищет темы на улице и в газетах, в шутку обещает платить за придуманные темы знакомым и родственникам.

Главным ориентиром, компасом для «осколочной» беллетристики был календарь, движение по годовому кругу: Рождество — Масленица — Пасха — открытие охотничьего сезона — дачные романы — осеннее возвращение в департамент или университет — снова святки. Так в литературе отражалась устоявшаяся, обычная, нормальная жизнь.

Сценки Михалыча очень далеки от тех, что сочиняли в восьмидесятые годы Антоша Чехонте или Лейкин. Старый осколочно-сатириконский быт исчез, превратился в пыль, на смену ему пришли совсем иные темы и проблемы.

В 1927 году в Париже В. Ходасевич, прочитав два новых сборника Зощенко, занялся подсчетами. В 99 мелких рассказах, «эпизодах советской повседневности», составляющих «гущу советской обывательской жизни» он обнаружил лишь по одному убийству, изготовлению фальшивой монеты, мошенничеству и взятке, но зато десять драк, семнадцать случаев воровства, «ряд вещей, в которых пьянство составляет основную, главную тему», множество не поддающихся учету случаев хулиганства, изумительной темноты и прегрешений «на семейном фронте»[15].

Эпитет изумительный демонстрирует внешнюю точку зрения на зощенковский «самоцветный быт». Между тем принципиальной особенностью второй поэтики Зощенко был взгляд изнутри, с точки зрения центрального персонажа-протагониста, находящегося в гуще новой повседневности.

Ю. К. Щеглов определял рассказы Зощенко как «энциклопедию некультурности». Парадоксально, однако, что эта некультурность становится фундаментом новой, возникающей на развалинах прежней, культуры.

В «Сентиментальных повестях» Зощенко сталкивал новые формы с прежними, уже теряющими почву, превращающимися в эпигонство, неспособными защищаться. В рассказах двадцатых годов он создает универсальную картину, фундаментальный лексикон новой культуры в ее обыденном, бытовом, низовом варианте.

«Ошибки нет. Я пишу о мещанстве. Да, у нас нет мещанства как класса, но я по большей части делаю собирательный тип. В каждом из нас имеются те или иные черты и мещанина, и собственника, и стяжателя. Я соединяю эти характерные, часто затушеванные черты в одном герое, и тогда этот герой становится нам знакомым и где-то виденным», — объяснял позднее писатель в «Возвращенной молодости».

Этот знакомый герой, никогда не читавший не только Ницше, но и Блока с Есениным, вдруг заговорил у Зощенко своим языком, очень далеким как от старой интеллигентской речи, так и от современного публицистического жаргона.

«Вся трудность моей работы свелась главным образом к тому, чтобы научиться так писать, чтобы мои сочинения были всем понятны. Мне много для этого пришлось поработать над языком. Мой язык, за который меня много (зря) ругали, был условный, вернее собирательный (точно так же, как и тип). Я немного изменил и облегчил синтаксис и упростил композицию рассказа. Это позволило мне быть понятным тем читателям, которые не интересовались литературой. Я несколько упростил форму рассказа (инфантилизм?), воспользовавшись неуважаемой формой и традициями малой литературы».

На конфликте языков во многом строились «Сентиментальные повести».

Может быть, наиболее остро — гротескно — столкновение старого и нового языков представил М. Булгаков в «Собачьем сердце» (1925), повести, сочинявшейся одновременно с текстами малоформатного Зощенко.

«Русская наука чуть не понесла тяжелую утрату. История болезни профессора Ф. Ф. Преображенского. В 1 час 13 мин. глубокий обморок с профессором Преображенским, — записывает в дневнике его верный ученик Борменталь, через неделю после превращения добродушного Шарика в человека. — В моем и Зины присутствии пес (если псом, конечно, можно назвать) обругал профессора Преображенского по матери».

Окончательно очеловечившись и освоившись в новом мире, Шариков начинает философствовать.

«Шариковский рот тронула едва заметная сатирическая улыбка, и он разлил водку по стаканам.

— Вот все у нас, как на параде, — заговорил он, — салфетку — туда, галстук — сюда, да „извините“, да „пожалуйста“, „мерси“, а так, чтобы по-настоящему, — это нет! Мучаете сами себя, как при царском режиме».

Герои «Сентиментальных повестей» (правда, не все) еще помнили извините и пожалуйста. В новом мире Зощенко они становятся забытыми словами. Интеллигентные профессора и ассистенты перестают быть активными действующими лицами, оттесняются на периферию, а весь передний план занимает по-настоящему говорящий рассказчик.

Повествование от лица героя на его специфически-неправильном языке, сочетающем просторечие и бюрократически-идеологические штампы эпохи, обычно называют сказом, сказовой манерой.

Сказ сделался фирменной маркой Зощенко двадцатых годов. У современников выражение «зощенковский язык» стало почти термином.

«Послышались лихие выкрики парнишек: „Каму курикильной бумаги“ или „папирос Джиакондра“ в оболочке с изображением леонардовской Моны-Лизы. Тоже появились в вольной продаже прозванные обывателями „спички шведские, головки советские, пять минут вонь, потом огонь“. С развитием частной торговли поползли наверх и цены. Уже осенью слово „миллион“ стало настолько ходячим, что обратилось в „лимон“, хотя появившийся на рынке давно забытый фрукт и продавался еще только за каких-нибудь двадцать тысяч.

Появилось вообще много отвечающих меняющемуся образу жизни речений, и стал понемногу расцветать, готовя пищу для вдохновения Зощенки, советский обывательский фольклор», — восстанавливает ситуацию начала нэпа современник.

Однако отношение к сказу, и стилистической манере Зощенко вообще, было неоднозначным: уровень аудитории определял тип реакции.

«Для кого я пишу? Я пишу, во всяком случае, имею стремление писать для массового советского читателя», — объяснялся писатель.

Этот массовый читатель воспринимал язык Зощенко не как обывательский, а как свой, привычный и безальтернативный. Подслушал ли его писатель на улице или навязал «улице» созданный в «творческой лаборатории» стиль — не столь важно. Скорее всего, процесс был двухсторонним.

Но для медика Преображенского и профессоров-филологов, для коллег-писателей сказовые новеллы Зощенко, часто основанные на анекдоте, были литературной игрой, удавшимся экспериментом на фоне иных традиций и представлений.

«Особо следует отметить рассказы Зощенко, которые в новой форме возрождают комический сказ, восходя то к Лескову, то к Гоголю. Его юморески уже вошли в эстрадный репертуар рассказчиков и стали фактически жить вне книги», — замечал Б. М. Эйхенбаум[16].

Проницательный Мандельштам именно в этом направлении видел выход для литературы в эпоху «конца романа»: «Серапионовцы и Пильняк (их старший брат, и не нужно его от них отделять) не могут угодить серьезному читателю, они подозрительны по анекдоту, то есть угрожают фабулой. Фабулы, то есть большого повествовательного дыхания, нет и в помине, но анекдот щекочет усиками из каждой щели… Милый анекдот, первое и радостное порхание фабулы, освобождение духа из мрачного траурного куколя психологии»[17].

О Зощенко в этой статье не было речи лишь потому, что в двадцать втором году он сочинял свои первые тексты.

Так, в споре с одними художественными традициями и опорой на другие, сформировалась модель зощенковского короткого рассказа: новый тип, изображенный новым, «исполняющим обязанности пролетарского», писателем особым, подвергшимся «организованному упрощению», языком, рассчитанным на нового, далекого от «высокой» литературы читателя.

Действие рассказа обычно происходит в каком-то «публичном» хронотопе: коммунальная квартира, театр, баня, вагон трамвая или поезда.

Коллизия обозначена в первых же фразах: «Кустарь Илья Иваныч Спиридонов выиграл по золотому займу пять тысяч рублей золотом» («Богатая жизнь»); «У купца Еремея Бабкина сперли енотовую шубу» («Собачий нюх»); «Недавно в нашей коммунальной квартире драка произошла. И не то что драка, а целый бой. На углу Глазовой и Боровой» («Нервные люди»).

А дальше — всего на двух-трех страницах — начинается объяснение: комическая детализация и речевая раскраска.

«А инвалид, чертова перечница, несмотря на это, в самую гущу вперся. Иван Степаныч, чей ежик, кричит ему:

— Уходи, Гаврилыч, от греха. Гляди, последнюю ногу оборвут.

Гаврилыч говорит:

— Пущай, — говорит, — нога пропадает! А только, — говорит, — не могу я теперича уйти. Мне, — говорит, — сейчас всю амбицию в кровь разбили.

А ему, действительно, в эту минуту кто-то по морде съездил. Ну, и не уходит, накидывается. Тут в это время кто-то и ударяет инвалида кастрюлькой по кумполу.

Инвалид — брык на пол и лежит. Скучает».

(«Нервные люди»)

«На другой день поехал в камеру.

— Нельзя ли, — говорю, — братцы, галошу получить обратно. В трамвае сняли.

— Можно, — говорят. — Какая галоша?

— Галоша, — говорю, — обыкновенно какая. Размер — двенадцатый номер.

— У нас, — говорят, — двенадцатого номера, может, двенадцать тысяч. Расскажи приметы.

— Приметы, — говорю, — обыкновенно какие: задник, конечно, обтрепан, внутри байки нету — сносилась байка.

— У нас, — говорят, — таких галош больше тыщи, нет ли специальных признаков?

— Специальные, — говорю, — признаки имеются. Носок, вроде бы, начисто оторван, еле держится, И каблука, — говорю, — почти что нету. Сносился каблук. А бока, — говорю, — еще ничего, пока удержались.

— Посиди, — говорят, — тут. Сейчас посмотрим».

(«Галоша»)

Мерный повтор бесконечных говорит, разрубающих в середине каждую фразу, в конце концов придает диалогам некий почти стихотворный ритм. Выделенное в особое предложение скучает неожиданно обнаруживает под маской простодушного рассказчика ироничного автора.

В мире коротких рассказов Зощенко «все переворотилось». «Верхние» духовные чувства и культурные реакции, которыми жили персонажи старой литературы и вслед за ними герои «Сентиментальных повестей», оказались срезаны под корень. Освобождение духа из мрачного траурного куколя психологии обернулось его утратой. Персонажи оказались шариками-Шариковыми, существующими по бильярдному принципу: угол падения равен углу отражения. Их чувства чаще всего — голая реакция на раздражение: остервенело-оборонительная или обескураживающе-беззащитная.

Здесь люди не любят, а «сходятся», не умирают, а «дохнут». Кухонный ежик становится причиной коммунальной войны на истребление («Нервные люди»). Пришедшая на свидание с сыном в тюрьму мать может поговорить только о дымящей на кухне плите («Родные люди»).

Театр и кино присутствуют в этом мире то в образе монтера, отключающего свет («Театральный механизм»), то в виде скандала в гардеробе («Мелкий случай») или толкучки при входе в зрительный зал («Кинодрама»).

Мир иной, «заграница», предстает здесь баночкой крема, который на самом деле оказывается средством от блох («Качество продукции»), диктофоном, не выдержавшим стрельбы из нагана («Диктофон»), гордым французом, подавившимся куриной костью («Иностранцы»).

О замечательной прошлой жизни в дворянском имении рассказывает сумасшедший, с которым герой едет в одном вагоне («Приятная встреча»). За жертву революции выдает себя старикан, случайно попавший под автомобиль («Жертва революции»). А пришедшая на исповедь старуха вдруг слышит от задумчивого попа: «Может, матка, конечно, и Бога нету — химия все…» («Исповедь»).

Мир «второго Зощенко» двадцатых годов — безблагодатен, внутренне однороден, горизонтален, лишен духовной вертикали.

«Можно сказать, что ни у автора, ни у героев, ни у предполагаемого слушателя Зощенки „отрыва от масс“ не наблюдается. Напротив, все люди свои. Одним словом, „уважаемые граждане“. И тут-то вскрывается нечто исключительное, важнейшее: все это не просто воры, пьяницы и хулиганы, — но воры, пьяницы, хулиганы, пошляки сознательные, знающие себе цену, руководимые не чем-нибудь, а высшими мотивами: „пролетарской“ идеологией, заветами вождей, новой добродетелью и высокими лозунгами», — дожимает В. Ходасевич свой тезис о мире Зощенко как точном слепке советской жизни.

На самом деле отношения между большим и малым миром у Зощенко не так однозначны.

Во-первых, в его рассказах почти нет партийных вождей, ударных строек, трудового энтузиазма, борьбы за власть Советов и прочих атрибутов первых послереволюционных лет (об этом писали и зощенковские товарищи-серапионы: Вс. Иванов, Федин, Тихонов). Избрав мелкую форму, Зощенко срезает не только духовную, но и социальную вертикаль, вставая на точку зрения своего героя-рассказчика, далекого от «ураганной идеологии».

Когда же такого рода темы и мотивы появляются, то, включаясь в кругозор повествователя, встраиваясь в обычную зощенковскую фабулу серьезного, обстоятельного рассказа о «выеденном яйце», они приобретают откровенно иронический характер.

«Я всегда симпатизировал центральным убеждениям. Даже вот когда в эпоху военного коммунизма нэп вводили, я не протестовал.

Нэп — так нэп. Вам видней. Но, между прочим, при введении нэпа сердце у меня отчаянно сжималось. Я как бы предчувствовал некоторые резкие перемены. И, действительно, при военном коммунизме было куда свободней в отношении культуры и цивилизации», — признается рассказчик «Прелестей культуры» (1927).

Дальше, однако, следует повествование о его страданиях в театре, куда, в связи с новой экономической политикой, перестали пускать в пальто и где нижняя рубаха выглядит экзотически.

«Или как в одном плакате сказано: „Не пей! С пьяных глаз ты можешь обнять классового врага!“ И очень даже просто». Этот бдительный лозунг завершает рассказ о приключениях напившегося во время ялтинского землетрясения сапожника Снопкова («Землетрясение», 1929).

Зощенковская злободневность без политики позволяла до поры до времени избегать цензурных проблем и придирок.

Когда его поклонницы «Валька с Нюркой» попросили прислать запрещенные цензурой рассказы, которые интереснее читать, Зощенко, кажется, искренне, разъяснил: «Этим милым и развязным студенткам я ответил, что неизданных и запрещенных цензурой рассказов у меня не имеется.

И в самом деле, у меня не было таких рассказов. Цензура мне все пропускала. Крайне признательный за это, я и сам в дальнейшем вел себя добропорядочно и не писал рассказов, которые могли бы не пойти» («Письма к писателю»).

Со временем добропорядочность помогать перестала. В тридцать седьмом году из книжки «Сентиментальные повести» цензура выбросит много раз напечатанную повесть «Люди» и сделает «вычерки и исправления» еще на тридцати страницах.

Еще более забавная, абсолютно зощенковская история произойдет с другим текстом. В рассказе «Неприятная история» (1927) социальная вертикаль вдруг появляется. Действие происходит «кажись, что в 1924 году». Подгулявшие гости, поспорив на политические темы, звонят в Кремль, чтобы получить справку о троцкизме у самого товарища Троцкого. Ответный звонок из Кремля (на самом деле всех разыгрывает из соседней телефонной будки один из приятелей) повергает подгулявшую компанию в священный ужас.

«И вдруг гости видят, что тов. Митрохин переменился в лице, обвел блуждающим взором всех собравшихся, зажал телефонную трубку между колен… <…> Тут общество несколько шарахнулось от телефона. <…> Квартирная хозяйка Дарья Васильевна Пилатова, на чье благородное имя записана была квартира, покачнулась на своем месте и сказала: „Ой, тошнехонько! Зарезали меня, подлецы. Что теперь будет? Вешайте трубку! Вешайте в моей квартире трубку! Я не позволю в моей квартире с вождями разговаривать…“»

В «Голубой книге» «Неприятная история» превратилась в «Интересный случай в гостях», а место разоблаченного и высланного тов. Троцкого занял другой партийный вождь, товарищ Рыков. Потом был разоблачен и он — и в зощенковском тексте появился анонимный «товарищ председатель».

Вожди в рассказе менялись в соответствии с зигзагами советской политической истории. Но Госстрах и госужас обывателей оставались неизменными. Домохозяйка Дарья Васильевна Пилатова, кажется, больше боится кремлевского вождя, чем ершалаимские обыватели — Понтия Пилата.

В письме следующему «любимому вождю», Сталину, Булгаков называл себя сатирическим писателем, учеником Салтыкова-Щедрина.

Зощенко, в связи с веяниями эпохи, в поздней статье водружал на этот пьедестал Чехова. «Маленькие комические новеллы Чехова, сложенные вместе, дают мозаическую картину общества, зарисованного несколько карикатурно, но весьма едко и сатирично. Современники не захотели увидеть себя в качестве объектов человеческого смеха. Сатирические зарисовки показались вполне пошловатыми, анекдотичными. И смех Чехова был квалифицирован иначе, чем следовало квалифицировать. В комических рассказах и в дальнейших произведениях Чехова была усмотрена не сатира, а какая-то равнодушная, безразличная, постная улыбка, какой вообще не бывает в литературной природе» («О комическом в произведениях Чехова», 1944)[18].

Между тем, такое объяснение не углубляло, а упрощало творчество Чехова.

Сатирический смех жесток, беспощаден и однозначен. Он предполагает внешний, определенный взгляд на человека и природу, большую долю абстракции, бичевание и разоблачение. Улыбка (почему обязательно постная и равнодушная?) человечнее и долговечнее саркастического хохота.

Чехов, даже будучи еще Антошей Чехонте, постоянно вываливается из сатиры, дает более широкий и эмоционально разнообразный диапазон эмоций, архитектонических форм.

Гораздо точнее был Бунин, оценивший свободу и разнообразие — не обязательно однопланового, сатирически уничтожающего — чеховского смеха. «Если бы он даже ничего не написал, кроме „Скоропостижной конской смерти“ или „Романа с контрабасом“, то и тогда можно было сказать, что в русской литературе блеснул и исчез удивительный ум, потому что ведь выдумать и уметь сказать хорошую нелепость, хорошую шутку, могут только очень умные люди, у которых ум „по всем жилушкам переливается“»[19].

Чем дальше, тем больше Зощенко «натаскивал» себя на сатиру, сочинял заказные фельетоны и комедии, в том числе на международные темы, хотя так ни разу и не побывал за границей. Но когда он давал свободу своему таланту, хорошая шутка, словесная игра — как у Гоголя, как у Лескова, как у Чехова — побеждали головное задание и приобретали самостоятельную ценность.

То, что в Чехове увидел Бунин, в раннем Зощенко, вопреки многим другим оценкам, заметил издалека, из заграничной Риги, Петр Пильский (критик даже издавал зощенковские тексты, переделывая их). «Он полон самого искреннего простодушия. Зощенко добр, ласков и мягок… Его наблюдательность жива и энергична. Он пишет не только весело, но и веселясь. Его творчество полно игры, игривости, игристости. Он не только забавляет, но и забавляется сам… По национальному типу юмора, полнокровности веселья, беззаветной шутливости, переливающемуся смеху, в своих чертах простоты и добродушия, Зощенко кажется не великороссом и вместе с Аверченкой и Гоголем несет на себе украинские отсветы» («Простой смех. Зощенко, его учителя, успех и разгадка», 1928)[20].

Простые с виду мелочишки Зощенко, тем не менее, оказываются вещами эмоционально подвижными.

В рассказе «Тяжелые времена» (1925) некий Иван Егорыч заходит в магазин вместе с Маруськой, которая при ближайшем рассмотрении оказывается лошадью. Начинается колоритный сценочный диалог.

«Покупатели радостно удивились. Кто-то с восторгом махнул рукой и сказал.

— Ну-у, лошадь, братцы, в лавку пришедши. Ах, дуй их горой!

Маруська остановилась у прилавка и ткнулась мордой в конторку, рассчитывая на овес.

Заведывающий испуганно отстранился и обидчиво сказал Иван Егоровичу:

— Да ты что ж это, бродяга? Ты что ж это с лошадью пришедши?

— Да мне хомут надо-то, — сказал Иван Егорыч. — Примерить чтоб… А лошадь, ты не беспокойся, она тихая. Не пужается посторонних предметов.

Заведывающий отмахнулся от лошадиной морды счетами и с удивлением сказал, обращаясь к покупателям:

— Да что ж это, братцы? Лошадь у меня в магазине… Да что ж это такое будет? Она и нагадить может на полу… И покупателя раздавить…

— Нету, — сказал Иван Егорыч, — она дюже смирная. Гляди, стоит, в конторке роется… Не махай на ее счетами-то. Не имеешь права махать на животную».

Все-таки изгнанный из магазина под угрозой вызова милиции лошадиный владелец подает последнюю реплику под занавес:

«— Ну и времечко. Лошадь в лавку не допущают… А давеча мы с ей в пивной сидели — хоть бы хны. Слова никто не сказал. Заведывающий даже лично смеялся искренно. А этот нашелся гусь… Ну времечко.

— М-да, — сказал кто-то из толпы сочувственно, — тяжелые времена».

В соответствии с заявленной точкой зрения на Зощенко как летописца советского обывательского быта, «больше сатирика, а не юмориста», Ходасевич и в этом сюжете увидал обличительный смысл. «Один не иначе ходит за покупками, как водя за собой лошадь. Другой, когда на него нападают грабители, — советует лучше заняться той барышней, которую он провожает с вечеринки „из-за любви“… Третий попрекает своего гостя, разбившего стакан на поминках…»

Однако, в отличие от упомянутых Ходасевичем «Любви» и «Стакана», смех в «Тяжелых временах» совершенно не преследует сатирических целей. Здесь торжествует стихия чистого юмора, той самой хорошей нелепости, шутки, о которой говорил Бунин.

«Зощенко здесь нравится девицам. В особенности — как в лавку пришли с лошадью, лавочник гонит, а лошадиный хозяин удивляется: только что сидели в пивной, и заведующий даже очень веселился», — со вкусом пересказывает фабулу Л. Добычин в письме М. Слонимскому из Брянска (23 января 1926 года)[21].

Называя Зощенко «королем смеха», современники часто принимали его за кого-то другого. То за сатирика — обличителя мещанства (как утверждали друзья и сочувствующие), то за безыдейно-мещанского смехача (как считали официозные и идейно-выдержанные критики).

«Чертовски ругают… Невозможно объясниться, — жалуется он в письме 1929 года приятелю-серапиону. — Я сейчас только соображаю, за что меня (последний год) ругают — за мещанство! Покрываю и любуюсь мещанством! Эва, дела какие! Я долго не понимал, в чем дело. Последняя статья разъяснила. Черт побери, ну как разъяснишь? Тему путают с автором. Не могу же я к каждому рассказу прилагать учебник словесности…»[22]

Эмоциональный тон коротких рассказов Зощенко так же непрост, как «сантиментальность» больших повестей. Сатира, и смех вообще, оказываются только одной гранью второй поэтики писателя.

Художник Ю. Анненков вспоминает: «Тихий, мало разговорчивый Зощенко был полон внутренних противоречий. Если произведения Зощенко непременно вызывали в читателе смех, то самого Зощенко это весьма удивляло. Как-то раз в разговоре со мной он признался, что этот читательский смех его глубоко огорчает, так как в его вещах за словесным формальным юмором скрывается трагическая сущность сегодняшней советской действительности. Больше того: он говорил, что в его передаче помимо его воли (выделено автором — И. С.) именно трагическая или, по меньшей мере, печальная сторона жизни становится комической и вызывает смех вместо слез, ужаса или отвращения»[23].

Легко увидеть в этом признании (если Анненков воспроизводит его точно) вариацию знаменитой гоголевской формулы из «Мертвых душ»: «И долго еще определено мне чудной властью (помимо воли — И. С.) идти об руку с моими странными героями, озирать всю громадно несущуюся жизнь, озирать ее сквозь видный миру смех и незримые, неведомые ему слезы!»

Действительно, смех Зощенко — особой, гоголевской природы. В остатке, послевкусии большинства его рассказов — чувство горечи и стыда за человека (за себя?), не живущего, а выживающего, мучительно добывающего самые элементарные вещи и удовольствия, жизнь кладущего за какие-нибудь шесть гривен, пирожное или разбитый в гостях стакан.

Примерно такие чувства испытывал Макар Девушкин в «Бедных людях» Достоевского, узнавший себя в герое гоголевской «Шинели»: «Прячешься иногда, прячешься, скрываешься в том, чем не взял, боишься нос подчас показать… и вот уж вся гражданская и семейная жизнь твоя по литературе ходит, все напечатано, прочитано, осмеяно, пересужено!»

У Зощенко, впрочем, есть и собственная вариация на тему такого печального, сокрушающего узнавания. В журнале «Красный ворон» (1924) «Семен Курочкин» печатает рассказ «Электрификация» (позднее он был переименован в «Бедность»).

«Нынче, братцы мои, какое самое модное слово, а?

Нынче самое что ни на есть модное слово, конечно, электрификация.

Дело это, не спорю, громадной важности — советскую Россию светом осветить».

Так отдается дань идеологии. «Коммунизм есть советская власть плюс электрификация всей страны» — было объявлено Лениным совсем недавно.

Но рассказ сразу проваливается в привычный зощенковский мир: из Советской России в коммунальную квартиру, где лозунг электрификации приводит к непредсказуемым последствиям.

«Что ж! Стали и мы проводить.

Провели, осветили — батюшки-светы! Кругом гниль и гнусь.

То, бывало, утром на работу уйдешь, вечером явишься, чай попьешь и спать. И ничего такого при керосине не видно было. А теперича зажгли, смотрим, тут туфля чья-то рваная валяется, тут обойки отодраны и клочком торчат, тут клоп рысью бежит — от света спасается, тут тряпица неизвестно какая, тут плевок, тут окурок, тут блоха резвится…

Батюшки-светы! Хоть караул кричи, смотреть на такое зрелище грустно».

Увидев при ярком свете свое замечательное жилье и житье, рассказчик принимается за ремонт, но его труды идут прахом.

«Зря и напрасно я, братишечки, деньги ухлопал — отрезала хозяйка провода.

— Больно, — говорит, — бедновато выходит при свете-то. Чего, — говорит, — этакую бедность освещать клопам на смех».

«Мы рождены, чтоб сказку сделать былью», — пели «Марш авиаторов» современники Зощенко.

В шестидесятые годы обогащенный опытом советской истории шутник предложил иной вариант: «Мы рождены, чтоб Кафку сделать былью».

Следующий шаг сделал С. Довлатов: у него плохо произносящий звуки ребенок читает русские народные кафки.

Зощенко стал нашим Кафкой, переплавившим привычный ужас коммунальных квартир и товарищеских собраний (кафкианские «Замок» и «Процесс») в безудержный и странный — на грани истерики — смех сквозь слезы.

На месте искомого «оживленного плаката» у него все время возникали русские народные кафки. Это приводило в ужас самого автора, заставляя его искать причины в хандре, меланхолии, дефектах своего художественного зрения.

«У нас есть библия труда, но мы ее не ценим. Это рассказы Зощенки, — дразнил современников в „Четвертой прозе“ Мандельштам. — Единственного человека, который нам показал трудящегося, мы втоптали в грязь. Я требую памятников для Зощенки по всем городам и местечкам или, по крайней мере, как для дедушки Крылова, в Летнем саду»[24].

Получившаяся «библия труда» оказалась нелицеприятной, страшной, пугающей?

«На зеркало неча пенять…» Эту «народную пословицу» Гоголь, как мы помним, ставит эпиграфом к «Ревизору».

«Чему смеетесь? — Над собой смеетесь!..» — обращается в зрительный зал городничий в финальном монологе.

«Над кем смеетесь?!» — вослед Гоголю называет Зощенко один из лучших своих сборников двадцатых годов.

Ответ ясен. Читая Зощенко, мы по-прежнему смеемся не над ними, а над нами.

Голубая книга

Зеркало зощенковских рассказов было, впрочем, гротескно-искажающим, гиперболически-преувеличенным осколком. В самом конце двадцатых годов он делает важный — и снова чисто гоголевский — шаг навстречу сырой, эстетически не обработанной (даже в стиле бытового фельетона) реальности. Появляются «Письма к писателю» (1929) — «Выбранные места из переписки с читателями».

И в этой книге доминирующим было чужое слово: многочисленные письма, сопровождаемые краткими комментариями и разъяснениями. Читатели спорили с автором, признавались в любви, жаловались на Зощенко-самозванца, соблазнившего легковерную девушку, присылали свои произведения с просьбой срочно напечатать и выслать гонорар.

Зощенко — уже без маски — тоже был эмоционально разнообразен.

Разъяснял: «Обычно думают, что я искажаю „прекрасный русский язык“, что я ради смеха беру слова не в том значении, какое им отпущено жизнью, что я нарочно пишу ломаным языком для того, чтобы посмешить почтеннейшую публику.

Это неверно. Я почти ничего не искажаю. Я пишу на том языке, на котором сейчас говорит и думает улица».

Гордился: «А как говорит и думает улица, я, пожалуй, не ошибся. Это видно из этой моей книги, из этих писем, которые я ежедневно получаю.

Вот любопытное письмо. Оно написано как будто бы я его писал. Оно, несомненно, написано моим героем».

Обижался: «Которым интересно меня обидеть, обычно говорят:

— Тираж, тираж! Это ничего не показывает. Юмористика! Железнодорожное чтение. Мелочишки.

А по мне хоть бы и так. Меня это ничуть не обижает. Пожалуйста. В чем дело! На одну полку с Толстым не лезу. „Войну и мир“ не напишу. Предупреждаю заранее».

Обижал сам в роли утомленного любимца дам: «Барышня не заимела остроумного кавалера — переписка не завязалась.

Не могу по барышням трепать свои мозги. Не имею на это охоты и вдохновения».

При чтении этой книги о Кафке не вспоминаешь. В «Письмах к писателю» снова возникает трехмерное пространство, воздух общения, находится место чувствам и сантиментам, среди «уважаемых граждан» не существующим. В том же мире переполненных трамваев и склочных коммуналок, оказывается, объясняются в любви, сочиняют стихи, читают книги, спорят о смысле слов «кляп» и «зачитать».

Это был шаг к третьей поэтике Зощенко, в которой на смену сказу приходит прямое авторское слово, на смену смеху — лирика и даже патетика, на смену короткому рассказу — большие, монументальные формы, книги, составленные, впрочем, из кирпичиков коротких текстов.

«Видел Зощенку. Лицо сумасшедшее, самовлюбленное, холеное. „Ой, К. И., какую вэликолепную книгу я пишу. Книга — `Декамерон` — о любви, коварстве, и еще о чем-то. Какие эпиграфы! Какие цитаты!“», — отмечает К. Чуковский в дневнике 12 января 1934 года[25].

Так начиналась «Голубая книга» (1934–1935), воспринимавшаяся писателем как его главный труд, открытие и откровение.

«Все, что раньше писал, оказались черновые наброски к этой книге, — предвкушал Зощенко. — В общем, мир ахнет и удивится моей новой фантазии»[26].

В 1935 году, уже после полной публикации, Зощенко напишет статью «О моей трилогии». «Возвращенная молодость» (1933), «Голубая книга» и задуманная новая книга (долгое время она будет именоваться «Ключи счастья») представлены здесь как части единого замысла.

Через год, на очередной дискуссии, его позиция будет уточнена, и новая книга будет противопоставлена прежней: «„Голубая книга“ в отличие от „Возвращенной молодости“ не является для меня книгой дискуссионной».

Действительно, внутри «психоаналитический дилогии» на автобиографической подкладке (речь о ней пойдет позже), в конце концов, оказалась вещь иной природы, традиции и структуры, в которой образ и документ, изображение и размышление, юмор и серьезность, история и современность сложились в нечто целое, оказались под одной — голубой — обложкой.

«„Голубая книга“ — это поиски жанра. Но это были не поиски ради поисков. Материал, составляющий книгу, был очень сложный — история и беллетристика. „Голубую книгу“ я делал как дом: сперва подвозил материал, а потом строил. Понадобилось очень много материала. Я завел картотеку с десятью отделами. Читая и обдумывая материал, я заносил его в блокнот, на отдельные листки, а потом распределял по отделам моей картотеки. Это позволило мне создать стройную книгу» — рассказывал Зощенко на одном писательском обсуждении[27].

Стройность постройки оказалась, однако, весьма условной. На фундаменте истории и беллетристики возникло сооружение причудливое и прихотливое.

«Голубая книга» не просто написалась в один присест. Она была именно придумана, составлена, сложена из уже заготовленного материала.

Специально написанная для книги «беллетристика» сводится всего к трем текстам («Рассказ о старом дураке», «Забавное приключение» и «Рассказ о зажиточном человеке»). Остальные уже публиковались, начиная с 1923 года, в журналах и сборниках. Сам писатель считал такую контаминацию «неудачей», ссылаясь, впрочем, на исторические прецеденты.

«Часть новелл, как в этом отделе, так и в других — переработка моих прежних рассказов. В литературе считается это позволительным. Апулей и Боккаччио для своих книг брали в переработку чужие новеллы. Я же воспользовался своим добром, так что претензий иметь ко мне не следует», — сказано в примечании к журнальной публикации «Рассказов о коварстве» (потом оно исчезло, замененное краткой справкой-аннотацией перед «Рассказами о деньгах»).

Однако большинство прежде сочиненных новелл были переозаглавлены, существенно отредактированы, иногда просто переписаны, приобретая новый, едва ли не противоположный, смысл.

Посвящение «Голубой книги» М. Горькому не было шаблоном, привычным ритуалом (в тридцатые годы главному начальнику советских писателей посвящают все: от стихов и фильмов до городов и пароходов).

Прочитав «Письма к писателю», Горький написал Зощенко большое письмо, не столько с разбором, сколько с прогнозом: «Если разрешите сказать — скажу, что в „Письмах“ вы не пользовались всею силой вашего юмора и это — ее недостаток. А юмор ваш я ценю высоко, своеобразие его для меня — да и для множества грамотных людей — бесспорно, так же как бесспорна и его „социальная педагогика“. И глубоко уверен, что, возрастая, все развиваясь, это качество вашего таланта даст вам силу создать какую-то весьма крупную и оригинальнейшую книгу. Я думаю, что для этого вам очень немного надобно, только — переменить тему. По-моему, вы уже и теперь могли бы пестрым бисером вашего лексикона изобразить — вышить — что-то вроде юмористической „Истории культуры“. Это я говорю совершенно убежденно и серьезно» (13 октября 1930 года)[28].

Через три года идея Горького пригодилась. «Работая нынче над книгой рассказов и желая соединить эти рассказы в одно целое (что мне удалось сделать при помощи истории), я неожиданно наткнулся на ту же самую тему, что вы мне предложили. Нет, у меня не хватило бы сил и уменья взять вашу тему в полной своей мере. И написал я не Историю культуры, а, может быть, краткую историю человеческих отношений», — соглашается и оправдывается Зощенко в ответном письме-посвящении.

Впервые в своем творчестве обращаясь к истории, автор входит в пародийную роль самобытного «пролетарского историка» (в «Сентиментальных повестях» он так же старательно разыгрывал роль начинающего писателя-попутчика) и обнаруживает движущие силы и основные тенденции исторического процесса. «И вот, перелистав страницы истории своей рукой невежды и дилетанта, мы подметили неожиданно для себя, что большинство самых невероятных событий случилось по весьма немногочисленным причинам. Мы подметили, что особую роль в истории играли деньги, любовь, коварство, неудачи и какие-то удивительные события, о которых будет идти речь дальше».

Те же «немногочисленные причины» обнаруживаются в современности. В итоге «десять отделов» рабочей картотеки превращаются в пять разделов, по которым распределяются старые и новые рассказы.

«И вот в силу этого мы разбили нашу книгу на пять соответствующих отделов.

И тогда мы с необычайной легкостью, буквально как мячи в сетку, распихали наши новеллы по своим надлежащим местам.

И тогда получилась удивительно стройная система. Книга заиграла всеми огнями радуги. И осветила все, что ей надо было осветить».

Обрамляющие «Голубую книгу» произведения были структурно двуплановы, опирались, по словам самого писателя, на литературу и науку.

В «Возвращенной молодости», однако, привычная фабула, литература остается на первом плане. Зощенко размышляет, философствует лишь в примечаниях к основному новеллистическому тексту. «Что касается моей книги, то тут нет соединения. Напротив, тут — раздвоение. Я вынес за скобки в конце книги, просто как комментарии, те мысли, которые мне хотелось сообщить читателю, так что тут нет соединения науки с литературой, а скорее — наоборот. Я просто сделал приложение к повести».

В книге «Перед восходом солнца» литература и наука меняются местами: сюжетным мотором являются мысль и слово повествователя, а эпизоды из жизни, литературные «картинки» кажутся сопутствующими иллюстрациями, приложениями к этому аналитическому сюжету.

Главная книга Зощенко в целом и каждая ее часть в отдельности — уже не двупланова, а трехслойна (или трехэтажна). Исторические фрагменты и современные новеллы перемежаются и склеиваются размышлениями повествователя — в предисловии, многочисленных послесловиях и просто по ходу текста. Литература и наука находятся здесь в состоянии неустойчивого равновесия, тяготея все-таки к полюсу литературы. Причем наукой здесь оказываются не психологические наблюдения и эксперименты, а исторические факты и примеры.

Материалом для исторических фрагментов «Голубой книги» становятся европейская древность и средневековье, Россия от князей до большевиков, события революции и гражданской войны. Соответственно, Зощенко использует целую библиотечку разнообразных источников: от «Жизни двенадцати цезарей» Светония до «Истории России с древнейших времен» С. М. Соловьева, от «Русской правды» до «Истории ВКП (б)» Е. Ярославского, от литературных мемуаров до узкоспециальных исторических работ, от биографий до стихотворных цитат, от газетных заметок до энциклопедических статей.

Однако принцип обращения с источниками в «Голубой книге» — псевдонаучный, принципиально художественный. «Задача Зощенко — не в следовании источнику, а в смещении его… <…> В отношении „Голубой книги“ „нужно сказать“ именно о неточности как художественной задаче» (М. Чудакова)[29].

В соответствии с ней использованные писателем материалы — факты и даже даты — часто берутся из вторых рук, из воздуха, непонятно откуда, что затрудняет их точную идентификацию (суждения современников о Гоголе, кажется, заимствованы из книги Д. С. Мережковского «Гоголь и черт»; сведения о поэтах-жертвах инквизиции — из антологии В. Парнаха; приведенная в разделе «Неудачи» эпиграмма на строительство Исаакиевского собора неточно атрибутирована, датирована, ориентирована и процитирована).

Зощенко, как правило, свободен в обращении с фактами. Он трансформирует исторический факт в исторический анекдот, в свою очередь, рассказывая его по законам анекдота бытового. В рецензии на первое издание «Голубой книги» это сразу же заметил недоброжелательный, но по-своему проницательный критик: «Что отобрал Зощенко для своих „исторических новелл“? Преимущественно исторические анекдоты. Исторический анекдот обычно обрабатывается у Зощенко так: берется его канва, анекдот обрастает диалогом, причем лица и события модернизируются, так как рассказчик переносит на них нынешние словечки и обороты» (А. Гурштейн. По аллеям истории. 1936)[30].

История всех времен и народов при таком подходе превращается в громадную коммунальную квартиру, где чудовищные злодеи играют роли мелких пакостников из ранних рассказов, жертвы становятся вполне достойными своей жалкой участи, а общая атмосфера напоминает веселый сумасшедший дом.

В «Жизни двенадцати цезарей» Светоний среди прочих преступлений Нерона рассказывает об убийстве матери, которую император невзлюбил за то, что она «следила и строго судила его слова и поступки».

«Наконец, в страхе перед ее угрозами и неукротимостью, он решился ее погубить. Три раза он пытался ее отравить, пока не понял, что она заранее принимает противоядия. Тогда он устроил над ее постелью штучный потолок, чтобы машиной высвободить его из пазов и обрушить на спящую, но соучастникам не удалось сохранить замысел в тайне. Тогда он выдумал распадающийся корабль, чтобы погубить ее крушением или обвалом каюты… А когда он узнал, что все вышло иначе, что она ускользнула вплавь, и когда ее отпущенник Луций Агерм принес радостно весть, что она жива и невредима, тогда он, не в силах ничего придумать, велел незаметно подбросить Агерму кинжал, потом схватить его и связать, как подосланного убийцу, а мать умертвить, как будто она, уличенная в преступлении, сама наложила на себя руки. К этому добавляют, ссылаясь на достоверные сведенья, еще более ужасные подробности: будто бы он сам прибежал посмотреть на тело убитой, ощупывал ее члены, то похваливая их, то поругивая, захотел от этого пить и тут же пьянствовал».

Этот семейный конфликт абсолютного злодея с абсолютной добродетелью принимает в изложении повествователя «Голубой книги» странный колеблющийся характер.

Процитировав Светония, Зощенко переводит повествование в кругозор рассказчика: в результате получается история в духе «Нервных людей» или «Актера».

«Можно представить, каков был разговор при заказе этого потолка.

— Не извольте беспокоиться! — говорил подрядчик. — Потолок сделаем — просто красота! Ай, ей-богу, интересно вы придумали, ваше величество!..

— Да гляди, труху у меня не клади, — говорил Нерон. — Гляди, клади что-нибудь потяжельше. Легкая труха ей нипочем. Знаешь, какая у меня мамаша!

— Как же не знать, ваше величество? Характерная старушка. Только какая же может быть труха? Ай, ей-богу, интересно, ваше величество: я особо большой камешек велю положить в аккурат над самой головкой вашей преподобной маменьки.

— Ну, уж вы там как хотите, — говорил Нерон, — но только чтоб — раз! — и нет маменьки.

— Не извольте тревожиться. Считайте, что ваша маменька уже как бы не существует на этом свете».

Пересказав в такой же манере истории неудачных покушений на суше и на море, повествователь амбивалентно заключает: «Но вскоре неутомимый Нерон пронюхал, где она находится, и подослал наемного убийцу. Там ее и убили.

Вот какой был коварный подлец! Впрочем, мамаша его была не менее подловата, а потому, повторяем, жалеть ее, так сказать, не приходится».

Аналогично обстоит дело и с вечным сюжетом противостояния Поэта и Царя, искусства и власти. Рассказав о том, как «вечный труженик» (Пушкин) и бедолага В. К. Тредьяковский поначалу отказался сочинять стихи на венчание придворного шута с карлицей, был жестоко избит министром Волынским и потом все-таки выполнил заказ, повествователь приводит цитату из этих «исторических стихов» и меланхолически комментирует: «Собственно говоря, по справедливости, надо было бы после написания этого стихотворения наколотить морду поэту. Но министр поторопился. И он до написания потрудился. И тем самым, так сказать, поступил отчасти педагогически».

Поэт и министр оказываются достойны друг друга и равно недостойны авторского и читательского сочувствия.

Простодушно-язвительная интонация исторических анекдотов «Голубой книги» не с неба свалилась. В качестве возможного образца Зощенко припомнил в письме к Горькому шутливое «Путешествие сатириконцев по Европе», сочиненное Аркадием Аверченко.

В работе над «Голубой книгой» мотив путешествия оказался ненужным. Но Зощенко, безусловно, знал и использовал другую известную книжку, вышедшую из того же круга — «Всеобщую историю, обработанную „Сатириконом“» (1911). Пародируя известного историка Д. Иловайского, по учебникам которого училось несколько поколений гимназистов, сатириконские авторы изложили древнюю (Тэффи), среднюю (О. Дымов), новую (А. Аверченко) и русскую (О. Л. Д’Ор) историю в манере школьного сочинения или ответа на экзамене.

Знакомая уже нам история Нерона выглядит в изложении Тэффи следующим образом:

«Унаследовавший престол дядя Калигулы Клавдий отличался слабостью характера. Воспользовавшись этим, приближенные исторгли у Клавдия смертный приговор для жены, развратной Мессалины, и женили его на глубоко испорченной Агриппине. От этих жен был у Клавдия сын Британик, но наследовал престол Нерон, сын глубоко испорченной Агриппины от первого брака.

Юность свою Нерон посвятил истреблению родственников. Затем он отдался искусству и постыдному образу жизни. <…>

Кроме того, он пел столь фальшиво, что самые фальшивые души из придворных не могли порой выносить этого оскорбления барабанной перепонки. Бесстыдный козлетон под конец жизни затеял поехать на гастроли в Грецию, но тут возмутились даже ко всему привыкшие легионы, и Нерон с большим неудовольствием пронзил себя мечом. Погибая от отсутствия самокритики, тиран воскликнул: „Какой великий артист погибает“»[31].

Способ обращения с фактами здесь очень похож на зощенковский: живописные детали подаются крупным планом и подменяют целое, бытовые психологические мотивировки преобладают над социальными, морализм «историка» окрашивает весь рассказ.

Но иронически-сниженная интонация у сатириконцев самоценна. Она не усложняется ни публицистической установкой, ни прямым сопоставлением с современностью, ни сложной игрой с моральными постулатами, ни стилистической раскраской, превращением повествования в сцены и рассуждения. «Новый Иловайский» во «Всеобщей истории, обработанной „Сатириконом“» — итог, последний смысл художественного построения. «Новый Светоний» (или Соловьев, или Ключевский) у Зощенко — лишь исходная точка, один из аспектов сложного литературного построения. Вслед за прогулкой по «аллеям истории» в каждом разделе наступает очередь «новелл из нашей жизни».

В размышлениях-подводках к ним Зощенко снимает маску простодушного дилетанта, переходит от сказа к личному повествованию, но сохраняет диалектику, неоднозначность самой мысли о взаимосвязи прошлого и настоящего.

«Мы живем в том государстве, где люди получают деньги за свой труд, а не за что-нибудь другое. И потому деньги получили другой смысл и другое, более благородное назначение — на них уже не купишь честь и славу», — радостно объявляет повествователь, в самом начале раздела «Деньги».

Закончится историческая часть уже на скептической ноте: «Скажем прямо, что деньги играют и будут играть преогромную роль даже и в нашей измененной жизни. И нам (совестно признаться) не совсем ясны те торжественные дни, когда этого не будет. И нам лично, собственно, даже и неизвестно и не совсем понятно, как это произойдет и что при этом каждый будет делать. И как это вообще пойдет».

После этого, отослав «пресветлую личность, желающую все время читать только хорошие и достойные случаи», к пятому отделу, рассказчик сосредотачивается на парадоксальных житейских историях: бесплатно народ готов кататься на карусели до рвоты; спекулянт, готовясь к смерти, глотает припрятанные золотые монеты; жена не разрешает мужу умереть, посылая его на улицу нищенствовать, собирая деньги на будущие похороны («Эту правдивую историю мы рассказали, желая показать вам, что любовь к деньгам иной раз бывает сильнее смерти»); корыстная молочница за пять червонцев временно продает собственного мужа и т. д.

Аналогично обстоит дело с любовью. Цитаты некогда безумно любимого Блока, Апухтина, Мирры Лохвицкой снижены ироническим комментарием: «То есть я не знаю, может наш грубый солдатский ум, обстрелянный тяжелой артиллерией на двух войнах (автобиографическое признание — И. С.), не совсем так понимает тончайшие и нежнейшие поэтические сплетения строчек и чувств. Но мы осмеливаемся приблизительно так думать, благодаря некоторому знанию жизни и пониманию насущных потребностей людей, жизнь которых не все время идет по руслу цветистой поэзии.

Короче говоря, поэт и тут говорит о любви как наивысшем чувстве, которое при известной доле легкомыслия способно заменить человеку самые насущные вещи, вплоть до квартирных дел. Каковое последнее утверждение всецело оставляем на совести поэта».

Со стихами, кстати, связан один из острых подтекстов книги. В разделах «Деньги», «Любовь», «Неудачи», в новелле «Романтическая история с одним начинающим поэтом» цитируются стихи Николая Гумилева, в том числе, его знаменитый «Заблудившийся трамвай». Использование, пусть и анонимное, в середине тридцатых годов текстов расстрелянного и полузапрещенного поэта было смелым жестом, опасной игрой.

Пересказав несколько исторических анекдотов, Зощенко опять возвращается к контрасту поэзии и прозы, мечты и реальности. «Значит, что же? Значит, дело обстоит как будто неважно? Где же эта знаменитая любовь, прославленная поэтами и певцами? Где же это чувство, воспетое в дивных стихах? Неужели недоучки-поэты, рифмоплеты и любители всякой красоты и грации допустили такое возмутительное преувеличение. Что-то мы, читая историю, не находим подобных эффектных переживаний».

Современные сюжеты оказываются историями «коммерческой любви» («Рассказ о старом дураке», «Женитьба — не напасть, как бы после не пропасть»), многоступенчатого адюльтера («Забавное приключение»), беспричинной ревности, за которой — глубокое семейное непонимание («Рассказ о письме и о неграмотной женщине»), в лучшем случае — «глубокой, неземной любви», которая, однако, оказывается не длиннее жизни погибшей любимой («Рассказ про даму с цветами»).

Аналогично строятся и следующие разделы — о коварстве и неудачах. Современные персонажи Зощенко оказываются столь же коварны, подозрительны, завистливы, корыстолюбивы, как их исторические предшественники, да вдобавок лишены ореола исторического величия. «Война всех против всех» идет у них не за дворцы, а за комнату в коммунальной квартире, не за миллионы, а за копейки. На кону здесь стоит уже не царство, а охапка краденых дров, чемодан или какой-нибудь стакан. «Мелкий случай из личной жизни» — новелла под таким заглавием обязательно присутствует в каждом разделе.

При сопоставлении истории и современности меняются масштабы, но суть дела, принципы, на которых строится жизнь, остаются неизменными. «Может быть, единственно научились шибче ездить по дорогам. И сами бреются. И радио понимать умеют. И стали летать под самые небеса. И вообще — техника. А так в смысле отношения друг к другу почти все без особых перемен… А прекрасные слова насчет техники — что она улучшит отношения между людьми — не оправдались. И в этом с горечью приходится сознаться».

Однако книга все-таки — голубая.

«Этим цветом надежды, цветом, который с давних пор означает скромность, молодость и все хорошее и возвышенное, этим цветом неба, в котором летают голуби и аэропланы, цветом неба, которое расстилается над нами, мы называем нашу смешную и отчасти трогательную книжку.

И что бы об этой книге ни говорили, в ней больше радости и надежды, чем насмешки, меньше иронии, чем настоящей, сердечной любви и нежной привязанности к людям».

Прогуливаясь по аллеям истории и закоулкам современности, Зощенко, подобно своему любимому Гоголю, пытается подслушать «величавый гром других речей», подталкивает повествование в нужном направлении.

В исторических фрагментах необходимого эффекта повествователь пытается достигнуть отказом от сказа, переходом к прямому слову и истине факта, которые должны непосредственно выразить, продемонстрировать любовь, верность, героизм, самоотверженность и прочие высокие чувства.

«Вот, например, жены декабристов, блестящие светские дамы, бросили все и добровольно, хотя их никто не высылал, пошли в Сибирь за своими мужьями.

Больной Радищев должен был отправиться в ссылку. А незадолго до этого умерла его жена. Тогда сестра жены последовала за ним на поселенье…»

(«Любовь»)

«Достоевский был приговорен к смертной казни. Пять минут стоял с завязанными глазами, ожидая повешения. Эта казнь была заменена каторгой.

Поэт Леонид Семенов (друг Блока) за революционную деятельность был избит до полусмерти городовыми и полицией».

(«Неудачи»)

«Я. М. Свердлов за свою короткую жизнь (тридцать четыре года) был шесть раз арестован, два года сидел в крепости, был сослан в Нарымский край (откуда бежал) и, наконец, был выслан в Туруханский край. Он целиком отдал свою жизнь пролетарской революции.

В 1919 году в здании Московского комитета во время заседания партийных работников была брошена анархистами бомба. Присутствовавший на заседании член партии большевиков Денис Загорский, не растерявшись, схватил в руки шипящую бомбу и пытался выбросить ее в окно. Был разорван на части».

(«Удивительные события»)

В современных новеллах голубых сюжетов и героев совсем немного. В «Рассказе о студенте и водолазе» появляется доходяга студент, проявляющий парадоксальную силу духа: многократно избиваемый здоровяком водолазом товарищем Филипповым, он, в конце концов, добивается от него извинения и сам уезжает на Черное море нырять за «Черным принцем». «Так что сила — силой, а против силы имеется еще одно явление».

В «Мелком случае из личной жизни», входящем в «Удивительные истории», мамаша к всеобщему удовольствию возвращается к будто бы покинутому собственному ребенку.

Дистанция между рассказами двадцатых годов и «Голубой книгой» хорошо видна при сравнении сюжетов об электрификации. Включая старый рассказ «Бедность» в «Голубую книгу», Зощенко через десятилетие резко изменяет финал, демонстрируя благие последствия новой жизни в отдельно взятой квартире. Жильцы производят ремонт, «чтоб у нас не было расхождения со светом». Квартира приобретает совсем другой вид: «Чистенько, красиво, весело, и клопов уж очень мало. Они только у двоих жильцов остались. А что касается блох, то на них почему-то электричество не действует, и они продолжают свою кипучую деятельность». В итоге «все как переродились. После работы приходят, моются, убирают комнаты, чистятся и так далее». Квартирная хозяйка выходит замуж «и очень счастлива. И просила всем кланяться и благодарить за изобретение электричества и вообще за электрификацию».

На такой бравурной, сияюще-электрической ноте завершается сюжетная часть «Голубой книги».

Но до подлинного конца еще далеко. Послесловия и два «Прощания» — с философом и читателем — в очередной раз меняют перспективу. Зощенко заканчивает не историческими анекдотами и не современными новеллами, а размышлениями повествователя.

Повествовательная структура «Голубой книги» сложнее, чем в ранних новеллах, и заставляет вспомнить об опыте «сентиментальных повестей» с их сочетанием рассказа о событии и события рассказывания.

Защищая в одной из дискуссий (8 марта 1936 года) свою концепцию, писатель выдвигал на первый план как раз не сами новеллы, а связующую их тему (запись этого выступления сделана ведущим, критиком Ц. Вольпе, и включена в его «Книгу о Зощенко», изданную через много лет после смерти и автора, и героя).

«Я — новеллист и стремился найти движение новелл. Но я не мог дать движение новелл по сюжету, как это сделано, например, у Боккаччо, где все новеллы вставлены в одну. Это уже использовано до отказа.

И я нашел метод движения новелл. Я двинул новеллы не по сюжету, а по теме. Одно неиспользованное место было в такой литературе — это вот это. По внутреннему содержанию книга — роман. Я нашел формулу движения новелл. Вместо сюжета я подставил движение внутреннего содержания… Мне говорят, не нужно вводных частей. Но если оставить в книге рассказы без вводных частей, то книга не нужна. Можно было бы печатать просто сборник новелл.

Или книга есть, или ее нет!

Книга движется не новеллами, а тем внутренним содержанием, которое движет эти новеллы. Сами по себе эти новеллы здесь не существуют»[32].

В такой формуле жанра (книга-роман) источником сюжетного движения оказывается повествователь.

Книга создается словно на глазах читателя. Автор все время выходит из-за кулис: «болтает» в промежутках между рассказами, комментирует исторические факты, сочиняет предисловия и послесловия к рассказам и разделам, полемизирует с буржуазным философом, общается и прощается с читателем.

Многие страницы строятся по законам скорее не прозаического повествования, а театральной мизансцены.

«Дайте вашу мужественную руку, читатель. Идемте. Мы желаем вам показать кое-какие достопримечательности».

«Читательница, ваше милое присутствие здесь крайне необходимо. Дайте вашу нежную ручку, положите ее нам на грудь, успокойте наше сердцебиение, которое происходит от предчувствия всего хорошего.

Итак, мы начинаем новый отдел — „Любовь“».

(В те же годы, что и Зощенко, автор «Мастера и Маргариты» использует похожий, но патетический, а не иронический, жест: «За мной, читатель! Кто сказал тебе, что нет на свете настоящей, верной, вечной любви? Да отрежут лгуну его гнусный язык!

За мной, мой читатель, и только за мной, и я покажу тебе такую любовь!»)

Повествователь «Голубой книги» (и в этом Зощенко тоже напоминает Булгакова) изменяется по ходу сюжета: он то надевает маску полуграмотного историка, то иронизирует по поводу нее, то переходит к прямому, личному повествованию, приоткрывающему подлинное авторское лицо.

В последней части, помимо постоянных собеседников, доброжелательного читателя или милой читательницы, у повествователя появляется антагонист — буржуазный философ, скептик и циник.

Философ призывает думать о вечном, «оценивать краткость жизни и реальность смерти». Он, вслед за Шопенгауэром, считает мир своим представлением, что не мешает ему иметь большой дом и «положить в банк тысяч сто».

Рассказчик объявляет, что «деньги играют значительнейшую роль» в жизни нового мира, но главной ценностью в нем оказывается борьба за «длинную хорошую жизнь».

Первая фаза «борьбы на фронте мысли» завершается постановкой вечной философской проблемы: о природе человека и влиянии на него среды, общества, режима и воспитания.

«— Фу, как грубо, — говорит философ, поперхнувшись. — А говорите, впрочем, что хотите. Мне теперь безразлично. Вы чем-то, не знаю, меня окончательно расстроили. А кроме того, — холодно добавляет он, — я считаю, что человеческие свойства неизменны. Это природа. Все равно обувь стопчется по ноге. Привет.

И мы вежливо встаем с дивана и говорим, соблюдая мировые правила приличия:

— Сэр, я ваш покорный слуга. Примите уверения в совершенном моем к вам уважении и почтении до последнего дыхания. А что касается человеческих свойств, то они, сударь, меняются от режима и воспитания.

Философ в сердцах бросает окурок на пол, плюет и уходит, приветствуя нас рукой».

В конце пятой части, после исторических новелл о «борцах за революцию», странного перечисления пяти удивительных событий современности (победа в гражданской войне, поражение частных торговцев и купцов, Большие Перемены, материальное улучшение, Большая Работа), приложения из пяти современных новелл, повторяющих основной мотив каждой из предшествующих частей (писателю нравится играть цифрами), спор возобновляется. Автор и философ в последний раз обмениваются колкостями (несколько важных реплик в этом диалоге были дописаны уже после выхода отдельного издания).

«— Бросьте, мой друг. Вы неисправимый идеалист. Какой другой мир? Какие другие чувства? Люди есть люди. А впрочем, что нам толковать — и тут башмак стопчется по ноге. Пройдет немного лет, и вы в этом смысле вернетесь к нашим идеалам.

— Те люди, которые в этом смысле вернутся к вашим идеалам, — сказали мы смеясь, — те будут к вам ездить.

— Если с валютой, — сказал философ, — то отчего бы и нет. Очень рады. Только имейте в виду — этих людей будет слишком много. И я боюсь, что у вас никого не останется. Но не будем наперед загадывать. Если, повторяю, они будут с валютой, то это нас устраивает».

Философ Зощенко почти цитирует неизвестного ему булгаковского героя: «Ну что же, — задумчиво отозвался тот, — они люди как люди. Любят деньги, но ведь это всегда было… Ну, легкомысленны… ну что ж… и милосердие иногда стучится в их сердца… обыкновенные люди… в общем напоминают прежних… квартирный вопрос только испортил их…»

Булгаковский сатана-философ (как и автор «Мастера и Маргариты») был уверен в неизменности человеческой природы, надеялся, что все вернется на круги своя. Шариковы снова превратятся в добрых псов, профессора Преображенские будут оперировать и слушать «Аиду», вечная любовь спасет Мастера, он заслужит вечный покой. Лишь неудачливого поэта будет тревожить по ночам исколотая память. Но над всем будет торжествовать неистовый и вечный лунный свет.

В «Голубой книге» громадные изменения в человеческой жизни производит электричество: налаживает быт, соединяет влюбленных, внушает веру в будущее.

Впрочем, не есть ли разговор Автора с философом — очередное писательское коварство, иронически трезвая нота, внесенная во внешне бравурный финал? Или же Автор здесь, действительно, победителен и возвышенно настроен, а иронию (оскомину?) чувствуем мы, поздние потомки, увидевшие не литературный, а исторический (может быть, промежуточный?) финал? «Если с валютой, то отчего бы и нет?.. Только имейте в виду — этих людей будет слишком много».

Вероятней все-таки второе. Во всяком случае, последняя главка книги, «Прощание с читателем», погружена в лирическую стихию, оправдывая наблюдение Горького об оригинальном соотношении в таланте Зощенко иронии и лирики.

«А эту Голубую книгу мы заканчиваем у себя на квартире в Ленинграде, 3 июня 1935 года.

Сидим за письменным столом и пишем эти строчки. Окно открыто. Солнце. Внизу — бульвар. Играет духовой оркестр. Напротив серый дом. И там, видим, на балкон выходит женщина в лиловом платье. И она смеется, глядя на наше варварское занятие, в сущности не свойственное мужчине и человеку.

И мы смущены. И бросаем это дело.

Привет, друзья».

Одна из редких у Зощенко сцен абсолютной гармонии. Солнечный свет. Музыка. Смеющаяся женщина. Что еще нужно для счастья?

«Боже мой, как хорошо, — подумал он. — Люди, камни, огонь, сумерки, уродливое дерево — ничего больше, но как хорошо!» (Чехов, «Дуэль»).

В журнальном варианте финал был интонирован несколько по-иному. Фраза, обращенная к друзьям-читателям, сопровождалась бодрым восклицательным знаком, но зато дополнялась опасливым взглядом в неизвестное будущее: «Привет друзья! Литературный спектакль (еще одна формула жанра. — И. С.) окончен. Начинается моя личная жизнь во всей красе. Интересно, что получится».

На той же последней странице Автор пожаловался на свое здоровье: «Живем мы ничего себе, — много работаем, здоровье стало лучше, и оно укрепляется. Тут было в прошлом году мы прихворнули, но ничего, как говорится, — бог миловал».

И поделился двумя своими новыми замыслами: «А что касается нашей дальнейшей литературной работы, то мы задумали написать еще две забавные книжонки. Одна на этот раз — из области нашей личной жизни в свете медицины и философии. Другая историческая — сатира на глупость с эпиграфом из Кромвеля: „Меня теперь тревожат не мошенники, а тревожат дураки“».

Похвалу глупости — вслед за Эразмом Роттердамским — Зощенко написать не успел. А первая из «забавных книжонок» через восемь лет окажется «Перед восходом солнца».

В рабочих записях Зощенко цитируется газетный отзыв столетней давности, в сокращенном виде включенный в раздел «Неудачи»: «От Гоголя много ждали. Но он разрешился ничтожными „Мертвыми душами“. Он враг России… Это клевета на Россию, на русский народ». Дальше идет короткий комментарий: «Гоголь ожидал, что его не поймут, но то, что случилось, превзошло его ожидания»[33].

Траектория творческого пути этого «гоголька» поразительно совпадала с гоголевской.

Рассказы двадцатых годов и «Сентиментальные повести» были его «Вечерами…» и «Миргородом».

Сложная структура «Голубой книги» — с цепочной композицией, историческими фрагментами, лирическими и философскими отступлениями — стала аналогом «Мертвых душ». Наличная реальность рассматривалась в ней в свете высокого идеала, скорбное созерцание падшего мира сочеталось с предчувствием «величавого грома иных речей».

Прямая речь книги «Перед восходом солнца» оказалась (в том числе и по своей роли в судьбе писателя) аналогом «Выбранных мест из переписки о друзьями» или «Исповеди».

То, что случится с автором «Перед восходом солнца», тоже превзойдет все его ожидания. Но пока он надеется и верит.

«В золотом фонде мировой литературы не бывает плохих вещей. Стало быть, при всем арапстве, которое иной раз бывает то там, то тут, — есть абсолютная справедливость. И эта идея в свое время торжествует. И, значит, ничего не страшно, и ничего не безнадежно».

Перед восходом солнца

«Голубая книга» оказалась и одной из вершин творчества Зощенко, и в то же время произведением переходным. Зощенко тридцатых годов резко меняется.

От смеха он движется к серьезности.

От парадоксального анекдотизма — к документальности.

От фельетонности — к морализму.

От сказовой манеры — к прямому исповедальному слову.

Образ лихого весельчака, «человека, который смеется», и без того весьма проблематичный, окончательно исчерпывается к рубежу двадцатых и тридцатых годов.

Рассказы тридцатых годов учитывают эти тенденции: они становятся длиннее, серьезнее, учительнее. Острые углы сказовой манеры в них сглаживаются, речь героев и повествователя тяготеет к литературной норме, вытягивается в одну линию.

«Мне нравятся веселые люди. Нравятся сияющие глаза, звонкий смех, громкий говор. Крики.

Мне нравятся румяные девушки с коньками в руках. Или такие, знаете, в майках, в спортивных туфельках, прыгающие вверх и вниз».

(«Грустные глаза», 1933)

«Хозяин говорит:

— Или нет. Давайте так: один гость и шофер подождут у подъезда, а остальные пусть себе едут к гаражу.

Жена инженера говорит:

— Нет, так ничего не выйдет, потому что нашу машину некому будет привезти. И те и другие будут только напрасно ждать.

Хозяин говорит:

— Правильно. Как жаль, что у нас пять гостей, а не трое. С троими мы бы в один миг управились…»

(«Похвала транспорту», 1938)

Даже знаменитые зощенковские говорит, перемещаясь в начало фразы, приобретают не ритмически-прихотливый, а тавтологически-информационный характер.

В поздних рассказах появляется, наконец, вожделенный положительный герой, впрочем, до конфуза обыкновенный, свершающий элементарные человеческие поступки (счетовод, отказывающийся служить «старой дворянской власти» в «Испытании героев», постовой милиционер, отдающий честь скандальному старикану в «Огнях большого города»).

В сборнике «Как мы пишем» (1930) Зощенко признавался, что всю свою литературную работу он разделяет на две категории: «Один способ — когда имеется вдохновение, когда я пишу творческим напряжением… Второй способ — когда нет вдохновения. В этом случае я пишу техническим навыком… В тех рассказах, которые я пишу искусственным путем, техническим навыком, там я затрачиваю большую работу. Иногда маленький рассказ работается 4–5 дней. Рассказ же, написанный с вдохновением, обычно пишется 15–20 минут».

Кажется, в тридцатые годы — так сложилась писательская судьба в трудное время — технический навык все чаще заменял Зощенко вдохновение.

Он сочиняет социально-заказные тексты о перевоспитании вора на Беломорканале («История одной перековки», 1934) и воспитании нового человека в огне Гражданской войны («Возмездие», 1937), пишет исторические повести о Керенском (1938) и Тарасе Шевченко (1939).

Но главной его работой, начиная со второй половины 30-х годов, становится как раз обещанная в «Голубой книге» история «из личной жизни в свете медицины и философии».

Первоначально она называлась «Ключи счастья» (повторяя заглавие романа известной писательницы начала века А. Вербицкой, о которой Зощенко намеревался писать еще в книге «На переломе»). Потом была переименована — «Перед восходом солнца» (варьируя заглавие драмы Г. Гауптмана «Перед заходом солнца»).

Набросок нового для Зощенко жанра, третьей его поэтики, был сделан еще до «Голубой книги» — в «Возвращенной молодости» (1933).

Рассказ о любви стареющего профессора Волосатова к очаровательной соседке-мещанке (привычный для Зощенко сюжет) — его уходе из дома, предательстве ветреной красавицы, настигшем профессора на благодатном юге ударе и его смиренном возвращении в лоно семьи — писатель сопроводил обширными автобиографическими отступлениями (главный герой появляется только в 17-й главке, а всего их — 35) и еще более пространными комментариями (составляющими ровно половину текста), которые и стали доминантой книги.

Проблема преодоления «презрения к человечеству», анализ причин ранних самоубийств известных людей, цитирование Канта с Шопенгауэром, физиолога Павлова, книги английского астронома Д. Джинса «Вселенная вокруг нас», намеки на Фрейда отодвинули в сторону обычную зощенковскую фабулу, даже вступили с нею в конфликт.

Привычный писательский юмор почти угас в лабиринтах «проклятых вопросов». Привычный читатель Зощенко, человек с улицы, сменился людьми серьезными, учеными, авторитетными. О повести благосклонно отозвались И. П. Павлов, нарком здравоохранения Семашко. В Ленинграде устроили несколько диспутов с участием автора. На одном из них (в Институте охраны здоровья детей и подростков, 13 апреля 1934 года) автор признался, что выступившая «т. Топорова высказала чрезвычайно интересное мнение обо мне как о Михаиле Михайловиче Зощенко. Тут речь зашла о моей судьбе, и вдруг т. Топорова сказала, что она видит в этой книге боязнь автора, боязнь его психического оскудения».

Тов. Топорова выступила как практикующий психоаналитик (хотя после бурной популярности в двадцатые годы — в начале тридцатых «буржуазное учение» Фрейда оказывается под большим подозрением). На основании самоотчета пациента (книги) она поставила диагноз, выявила его бессознательный комплекс: «Возможно, если покопаться в своей психике, я найду какой-то страх, возможно, что т. Топорова случайно нащупала тот страх, который был у меня в самых молодых годах. И это мне просто удивительно: как человек, прочитав книгу, мог дать анализ того психического состояния, которое я уже забыл? Когда говорила т. Топорова, я вспоминал свои юные годы, когда я боялся этого психического оскудения, — так что возможно, что она права»[34].

В книге «Перед восходом солнца» Зощенко сам примет на себя функции «т. Топоровой» (или доктора Фрейда). Исследователь психоанализа в России (А. Эткинд) назовет ее «выдающимся образцом художественной литературы, испытавшей влияние психоанализа»[35].

В перспективе же русской культуры «Перед восходом солнца» оказалась еще одной исповедью-проповедью (в роде «Авторской исповеди» Гоголя или «Исповеди» Л. Толстого), призванной исцелить автора и указать путь спасения если не всему человечеству, то каждому отдельному человеку.

Книга странно и оригинально построена. Ее организует не сюжет, а логика развертывающейся авторской мысли.

«Когда я вспоминаю свои молодые годы, я поражаюсь, как много было у меня горя, ненужных тревог и тоски, — формулирует Зощенко исходную проблему, свой психологический комплекс. — Я стремился к людям, меня радовала жизнь, я искал друзей, любви, счастливых встреч… Но я ни в чем не находил себе утешения. Все тускнело в моих руках. Хандра преследовала меня на каждом шагу».

«Ужели слово найдено?» <…> «Недуг, которому причину Давно бы отыскать пора, Подобный английскому сплину, Короче: русская хандра Им овладела понемногу…»

Русская хандра — название болезни, которая мучила не только многих известных в нашей культуре людей, но и литературных персонажей. На этой же странице, кстати, упомянуто, что автору «Перед восходом солнца» «было восемнадцать лет»: в точности столько, сколько пушкинскому Онегину.

Разобраться в ее причинах Зощенко пытается, вспоминая свое прошлое до тридцати лет в форме коротких рассказов, «моментальных снимков, с ослепительной силой оставшихся в моем мозгу». Сами эти снимки-случаи напоминают детские «Книги для чтения» Льва Толстого. Но в них, в отличие от Толстого, важна не мораль, а скрытый до поры до времени символико-психологический смысл.

Причем рассказы следуют друг за другом не в хронологическом порядке, а тремя главами-слоями, демонстрирующими все более глубокое погружение в колодец памяти, в глубины собственного прошлого.

«Опавшие листья» (заглавие, заимствованное у В. Розанова) охватывают «картинки памяти» 1912–1926 годов. Гимназия — военная служба — революция — первые писательские годы… «Передо мной шестьдесят три истории. Шестьдесят три происшествия, которые меня когда-то взволновали… Но я ничего особенного не увидел в этих историях… Нет, ни в одной из этих историй я не нашел того, что искал».

Идем дальше. «Страшный мир» (заглавие раздела из третьего тома лирики Блока) окружал ребенка с пяти до пятнадцати лет. «И вот, перебирая в памяти истории этих лет, я неожиданно почувствовал страх и даже какой-то трепет („Страх и трепет“ — заглавие трактата датского философа-экзистенциалиста С. Кьеркегора. — И. С.). Я подумал: значит, я на верном пути. Значит, рана где-то близко. Значит, теперь я найду это печальное происшествие, испортившее мне мою жизнь».

Но тридцать восемь посвященных этому возрасту историй опять не открывают причины страданий. «Нет, ни в одной истории я не нашел несчастного происшествия, которое испортило мою жизнь, создало мне меланхолию и тоску».

Еще глубже, с двух до пяти лет — «Перед восходом солнца» (заглавия главы и книги совпадают). Воспоминания становятся совсем обрывочными, тексты — лапидарными, состоящими всего из нескольких строк. Ребенок ест кашу, убегает от петуха, боится тигра в зоопарке. Двенадцать моментальных снимков-вспышек ведут в тот же тупик. «Почти каждый ребенок страшится зверей, собак. Плюет, когда попадает пенка. Обжигает рот. Кричит в темноте».

Нет, обыкновенное детство, нормальное поведение малыша.

Дальше воспоминания обрываются. «Напрягая память, я стал думать о начале моей жизни. Однако никаких сцен мне не удалось вызвать из забвения. Никаких далеких очертаний я не смог уловить. Даль сливалась в одну сплошную, однообразную тень».

Но путь через туман, глубже и дальше в дословесную допамятную муть, оказывается, все-таки существует. Зощенко вслед за Фрейдом обнаруживает его в сновидениях. Однако, в отличие от венского психиатра, ленинградский писатель видит в своих сновидениях не обязательно сексуальный, но более широкий круг символов, которые сформировались путем условных рефлексов Павлова, «условных нервных связей» между разными раздражителями.

И вот, после подробного анализа своих сновидений, Зощенко-повествователь, кажется, видит сквозь «черную воду» дно: добирается до причины тоски, страхов и хандры Зощенко-героя.

Вода — рука — женская грудь — удар грома — вот те «четыре условных раздражителя, кои действовали на меня с огромной подавлявшей силой». Силой разума можно разорвать эти рефлекторные «опасные связи» и словно родиться заново, выйти в мир новым Адамом, жителем Эдема. «Жизнь стала возвращаться ко мне. И она возвращалась с такой быстротой и с такой силой, что я был поражен и даже растерян… Каждый час, каждая минута моей жизни наполнялись каким-то восторгом, счастьем, ликованием… Как танк двинулся я по полям моей жизни, с легкостью преодолевая все препятствия, все преграды».

С горьким сожалением и сочувствием вспомнив своих несчастных предшественников (Э. По, Гоголя — его история болезни описана наиболее подробно, Некрасова, Салтыкова-Щедрина, Бальзака), Зощенко возвращается к апофеозу разума.

Прославление идет по нарастающей. Разум, оказывается, побеждает старость, страдания и даже саму смерть. «Но разве от этих битв (разума с иррациональными страхами — И. С.) не пострадало мое ремесло художника? Разве победивший разум не изгнал вместе с врагами то, что мне было дорого, — искусство?» — спрашивает сам себя Зощенко. И мгновенно отвечает: «Нет. Напротив. Моя рука стала тверже. И голос звонче. И песни веселей. Я не потерял мое искусство. И тому порукой мои книги за последние двенадцать лет. Тому порукой эта моя книга. Она написана во многих жанрах. А жанр художника здесь вовсе не слабей».

На последней странице эпилога Зощенко вспоминает письмо крестьянина-убийцы, которому книга «Возвращенная молодость» открыла, что можно руководить собой, управлять своими чувствами. «Оно написано малограмотной рукой. Но мысли в этом письме так ясны и так страшны, что я сосчитал своей обязанностью навязывать людям свои мысли о необходимости руководить собой, о необходимости управлять своими чувствами.

Не дело, чтобы низшие силы одерживали верх. Должен побеждать разум».

Последние слова — почти буквальное повторение концовки романа Е. Замятина «Мы», Зощенко, наверное, известного: «И я надеюсь — мы победим. Больше: я уверен — мы победим. Потому что разум должен победить».

Но вместо замятинской горькой иронии (он-то как раз защищал иррациональность поэтов-еретиков, и эти слова произносит только что перенесший операцию по удалению фантазии, предавший любимую женщину и преданный Благодетелю главный герой) у Зощенко звучит открытый оптимизм, без полутонов и оттенков.

Апофеозом разуму, вариацией древнегреческой эпиграммы заканчивается послесловие и вся книга:

Вот что прекрасней всего из того, что я в мире оставил: Первое — солнечный свет, второе — искусство и разум…

Как он прославлял разум! Как верил, что своей книгой помогает борьбе своего народа: «Моя работа опровергает „философию“ фашизма, которая говорит, что сознание приносит людям неисчислимые беды, что человеческое счастье — в возврате к варварству, к дикости, в отказе от цивилизации». С какой искренностью повторял затертые, суконные формулы, над которыми ухмылялись даже их создатели: «Так, например, в нашей социалистической стране люди избавились от основного страха, связанного с поисками работы, а стало быть, и питания. И в этом отношении у нас нет людей, которые страшились бы за свою судьбу».

Простодушный Михаил Михайлович, он словно забыл, что существует в такую эпоху и в таком государстве, где расправа с психологической мотивировкой стала не исключением, а законом и нормой.

Тем ужасней были масштабы катастрофы.

Катастрофа

В июне 1943 года Зощенко сообщает знакомой:

«С книгой моей обстоит дело пока что не только хорошо, но даже великолепно. Я не видел такого волнения, которое я увидел у тех, кто ее читал. Я услышал наивысшие комплименты. И от редакции, и от литераторов…

В общем, книга произвела большой шум. Сейчас ее читают в ЦК. После чего она пойдет в VI № „Октября“. Если, конечно, цензура не наложит руку. Редакция уверена, что ничего не случится.

Я не очень. Но почему-то я даже не слишком огорчусь. Мне было важно написать, а не напечатать…»[36]

Действительно, «Перед восходом солнца» начинает печататься в «Октябре» в разгар войны (1943. № 6/7, 8/9).

Еще в сентябре Зощенко с гордостью рассказывает:

«Номера пошли по рукам. И просто исчезли… Интерес к работе такой, что в редакции разводят руками, говорят, что такого случая у них не было — журнал исчезает, его крадут, и редакция не может мне дать лишнего экземпляра. Я помню, нечто подобное было с „Возвращенной молодостью“. В общем, шум исключительный. Можно представить, что будет после второй части, когда начнется толкование снов»[37].

Второй части с толкованием снов пришлось, однако, ожидать тридцать лет: публикация продолжения книги была запрещена. Началась совсем другая история.

Журнал «Большевик» (1944. № 2) печатает коллективную статью никому не известных «критиков» (числом четыре) «Об одной вредной повести». «Зощенко рисует чрезвычайно извращенную картину жизни нашего народа. Психология героев, их поступки носят уродливый характер… Весь мир кажется Зощенко пошлым… Повесть наполнена персоной самого Зощенко… Тряпичником бродит Зощенко по человеческим помойкам, выискивая что похуже… Как мог написать Зощенко эту галиматью, нужную лишь врагам нашей родины?»[38].

Это было только начало писательских бедствий. Через полтора года в дело вступает тяжелая артиллерия. Зощенко (вместе с А. Ахматовой) становится героем Постановления ЦК ВКП (б) «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“» от 14 августа 1946 года и комментирующего его доклада Жданова.

На писателей обрушивается вся мощь государственной машины. Их прорабатывают на собраниях, исключают из Союза писателей, естественно, перестают печатать, но зато беспрерывно поминают в разгромных статьях. На работу не берут даже жену Зощенко, требуя сначала сменить фамилию.

В сорок восьмом году зашедший к Зощенко приятель застал «бывшего писателя» за странным занятием: «С большими ножницами в руках М. М. ползал по полу, выкраивая из старого пыльного войлока толстые подметки для какой-то артели инвалидов. Не помню точно, сколько ему платили за сотню пар. Во всяком случае, обед в дрянной столовке обходился дороже»[39].

Шло время, в марте 1953 года умер Сталин, через три с половиной месяца 59-летнего автора десятков книг приняли в Союз писателей (не восстановили, а приняли снова!). Начались разговоры об издании новой книги.

Но в мае 1954 года на встрече с группой английских студентов Зощенко и Ахматовой был задан вопрос об отношении к партийному постановлению и докладу Жданова. Ахматова величаво и отрешенно сказала, что она с ним согласна. Зощенко подробно начал объяснять, с чем он не согласен и почему.

Последовали новые оргвыводы, собрания, разбирательства… Сохранилась стенограмма выступления Зощенко в ленинградском Доме писателей. Вместо ожидаемого раскаяния и покаяния он произнес длинную исповедальную речь.

«Я заканчиваю.

Последняя фраза. Я могу сказать: моя литературная жизнь и судьба при такой ситуации закончены. Я не могу выйти из положения. Сатирик должен быть морально чистым человеком, а я унижен, как последний сукин сын!

Как я могу работать?..

У меня нет ничего в дальнейшем! Я не стану ни о чем просить! Не надо вашего снисхождения, ни вашего Друзина, ни вашей брани и криков! Я больше чем устал!

Я приму любую иную судьбу, чем ту, которую имею!»[40]

Те, кто встречался с Зощенко в последние годы, видели обреченного, сломленного, убитого страданиями человека.

«Я вышел победителем. Я стал иным после этой битвы. Мало сказать иным — возникла новая жизнь, совершенно не похожая на то, что было раньше» («Перед восходом солнца»).

«Вероятно, я оторвался от жизни и людей и замкнулся в себе. Если все так дружно кричат на меня — стало быть, я не прав… Как до удивления странно и нелепо складывается моя жизнь»[41]. Слова из письма пятьдесят пятого года поразительно напоминают реплику какого-то неприкаянного героя «Сентиментальных повестей».

Но самое страшное в третьей, послевоенной, судьбе Зощенко связано все-таки не с бытом, а с творчеством. Он по-прежнему много работает: записывает рассказы партизан, переводит, публикует фельетоны в «Крокодиле», сочиняет пьесы. Однако, прочитав уже после смерти писателя том, составленный главным образом из вещей «третьего Зощенко», К. Чуковский жестко, но справедливо заметил: «В последнее время стали появляться такие сборники его повестей и рассказов, словно их составители поставили себе коварную цель — убедить новое поколение читателей, что Зощенко был слабый и неумелый писатель. И они достигли этой цели: всякий, кто прочтет новый сборник, составленный из его наименее удачных вещей, непременно утратит интерес к его творчеству»[42].

Глубину происшедших с писателем перемен, масштабы катастрофы хорошо демонстрирует сравнение трех рассказов на одну тему.

«Баня» 1924 года стала одним из текстов, принесших Зощенко славу. Великолепно схваченная бытовая ситуация, колоритные реплики («А банщик говорит: „Мы, — говорит, — за дырками не приставлены. Не в театре, — говорит“»), возникающий за частным случаем образ новой культуры («Не царский, — говорю, — режим, шайками ляпать. Эгоизм, — говорю, — какой. Надо же, — говорю, — и другим помыться. Не в театре, — говорю») — делают рассказ эталоном ранней манеры Зощенко, где искусство сказа говорит само за себя и не нуждается в дополнительных моральных довесках-объяснениях.

Через одиннадцать лет появляется «Баня и люди» (1935), в отредактированном виде включенная в «Голубую книгу» под заглавием «Рассказ о банях и их посетителях». По-прежнему острый и колоритный анекдот, напоминающий о «Бане»-первой, изложен, однако, более стертым, сглаженным литературным языком, лишен культурологической перспективы, зато сопровождается скоротечной утешительной концовкой: вора моментально обнаруживают и арестовывают.

Рассказ «В бане» (1956) написан совершенно иной рукой. Благостные описания («Обширное помещение предбанника культурно и даже не без красивости оформлено. На полу ковровые дорожки. На диванах чистые чехлы. У дверей — буфетная стойка с цветочным горшком»), приторная вымученная фабула (старик приходит в баню со свертком честно заработанных денег, накопленных в память о родительской нужде, одаривает ребенка шоколадкой), шаблонно-раскрашенный язык («Вот именно, папаня! Где же тут мне мало-мало развернуться? Вот и хожу по предбаннику как зачумелый…»), готовая мораль — иллюстрация поговорки «не в деньгах счастье» — делают последнюю «Баню» классическим воплощением «теории бесконфликтности» — борьбы хорошего с еще лучшим.

«Баня»-третья сочинена, кажется, не писателем с уникальным чувством юмора и слова, а дюжинным «советским юмористом» по готовым шаблонам.

Трагедия Зощенко была не оптимистической, но исторически-закономерной.

«Есть такая версия, — записывает А. Платонов для себя в начале тридцатых годов. — Новый мир реально существует, поскольку есть поколение искренно думающих и действующих в плане ортодоксии, в плане оживленного „плаката“… Всемирным, универсально-историческим этот новый мир не будет и быть им не может. Но живые люди, составляющие этот новый, принципиально новый и серьезный мир, уже есть и надо работать среди них и для них»[43].

Зощенко (как и Платонов) поставил эксперимент на себе. Вслед за поэтом он мог бы повторить: «Всем лозунгам я верил до конца». Он стал настоящим «социалистическим реалистом» — не по социальному заказу, а по собственному выбору, — изображающим прекрасный новый мир в его послереволюционном развитии (только не мифологизированном, а подлинном).

Тем нагляднее оказался результат. На месте «оживленного плаката» все время возникали русские народные кафки. Это приводило в ужас самого автора, заставляя его искать причины в хандре, меланхолии, дефектах своего художественного зрения.

«Чистый и прекрасный человек, он искал связи с эпохой, верил широковещательным программам, сулившим всеобщее счастье, считал, что когда-нибудь все войдет в норму, так как проявления жестокости и дикости лишь случайность, рябь на воде, а не сущность, как его учили на политзанятиях, — точно формулировала проблему Н. Я. Мандельштам. — Зощенко, моралист по природе, своими рассказами пытался образумить современников, помочь им стать людьми, а читатели принимали все за юмористику и ржали, как лошади. Зощенко сохранял иллюзии, начисто был лишен цинизма, все время размышлял, чуть наклонив голову набок, и жестоко за это расплатился.

Глазом художника он иногда проникал в суть вещей, но осмыслить их не мог, потому что свято верил в прогресс и все его красивые следствия»[44].

Поразителен и показателен контраст двух документов, двух писем в жанре «послания художника к тирану».

В 1930 году затравленный М. Булгаков обращается с письмом к советскому правительству (фактически — к Сталину). В августе 1946 года после постановления и ждановского доклада письмо вождю пишет и Зощенко.

«Я обращаюсь к правительству СССР со следующим письмом», — восклицает Булгаков.

«Дорогой Иосиф Виссарионович!» — по-домашнему начинает Зощенко.

«Борьба с цензурой, какая бы она ни была и при какой бы власти она ни существовала, мой писательский долг, так же как и призывы к свободе печати», — открывает карты Поэт. И тут же признается, что он «мистический писатель», полный «глубокого скептицизма в отношении революционного процесса, происходящего в отсталой стране».

«Я никогда не был антисоветским человеком. В 1918 году я добровольцем пошел в Красную Армию и полгода пробыл на фронте, сражаясь против белогвардейских войск. Я происходил из дворянской семьи, но никогда у меня не было двух мнений — с кем мне идти — с народом или с помещиками. Я всегда шел с народом. И этого у меня никто не отнимет», — смиренно объясняется рассказчик.

«Я прошу правительство СССР приказать мне в срочном порядке покинуть пределы СССР, — диктует свои условия Булгаков. — Если же и то, что я написал, неубедительно, и меня обрекут на пожизненное молчание в СССР, я прошу советское правительство дать мне работу по специальности и командировать меня в театр на работу в качестве штатного режиссера… Если меня не назначат режиссером, я прошусь на штатную должность статиста. Если и статистом нельзя — я прошусь на должность рабочего сцены»[45].

«Прошу мне поверить — я ничего не ищу и не прошу никаких улучшений в моей судьбе. А если я и пишу Вам, то с единственной целью несколько облегчить мою боль. Я никогда не был литературным пройдохой или низким человеком или человеком, который отдавал свой труд на благо помещиков и банкиров. Это ошибка. Уверяю Вас»[46], — исповедуется Зощенко.

Суть дела здесь не в личной силе или слабости характера, а в разных способах поведения, жизнестроительства, производных от писательской поэтики.

Сатира Булгакова, его яростный пафос отрицания порождены внешней точкой зрения на мир, в котором он оказался. Булгаков судит эпоху оттуда, из XIX века, с точки зрения старой истории и культуры, которую сломала революция. Отсюда — образ Дома в «Белой гвардии», конфликт Преображенского и Шарикова в «Собачьем сердце», «слоистая» структура «Мастера и Маргариты».

Веселый смех, скажем, Ильфа и Петрова в их знаменитых романах — тоже внешний, но их точка зрения, эстетическая позиция располагалась в будущем, в том «новом мире оживленного плаката», о котором размышлял Платонов. «Молодые дикари» — определяла их с «булгаковской» позиции Н. Мандельштам. Отсюда — Воронья слободка и случайно залетевший в нее гость из будущего Севрюгов, «Антилопа-Гну» и проносящийся мимо нее караван новых автомобилей. «Настоящая жизнь пролетела мимо, радостно трубя и сверкая лаковыми крыльями».

Зощенко-автор существует внутри изображаемого мира, на одном уровне с персонажами. Его коммунальная квартира никогда не видела ни лампы под зеленым абажуром, ни великих строек или полярных экспедиций. Потому смех Зощенко (особенно в «Сентиментальных повестях») так похож на сдержанное рыдание.

Этой особой, уникальной позицией — уникальной именно искренностью, талантливостью растворения в «лозунге» — вплоть до отказа от собственного языка и перехода на язык массы — и объясняется поведение Зощенко после катастрофы (как, впрочем, и до нее).

Когда его упрекали за участие в «позорной» книге о Беломорканале, он «пытался объяснить, какое доверие было ко всякой энергичной идее сверху, ко всякому стремлению перековать старую жизнь, какой сладкой была та вера…»

«И писал я рассказ искренно, честно. А вы полагаете, что „История одной перековки“ не вышла?»[47]

Когда Ахматова, зная, как и Булгаков, истинную цену и Жданову, и этой власти вообще, немногословно соглашалась с партийными оценками (согласна, что она «то ли монахиня, то ли блудница»), Зощенко бросался объяснять, что он не может быть «пошляком» и «подонком литературы», потому что воевал за эту власть, верит в нее, считает ее своей.

Из записей Зощенко 1958 года:

«При Сталине. Основные доказательства сводились к утверждению, что социалистический строй неизмеримо выше капиталистического. К этому приводились все доказательства технической и научной мысли.

Авторитет страны возрос неимоверно. Ясно, что литература нужна была такого рода, чтобы доказывала то, что доказала наука и техника. Нужны были: „Широка страна моя родная“ (история В. Лебедева-Кумача). Бабаевский.

Сейчас примерно необходима такая же литература для тех же доказательств.

Видимо, в холодной войне — это необходимо государству»[48].

Удивителен здесь даже не пафос оправдания государства, а сама мысль о нем. И в последних интимных дневниковых записях взгляд Зощенко прикован к государственной колеснице.

Между тем советской власти давно уже (или с самого начала?) были нужны не искренность, а лицемерие и притворство, не правда, а послушание, не слуги народа, а «автоматчики партии».

«Мне некого винить. Я попал под неумолимое колесо истории»[49], — объяснял Зощенко жене бывшего собрата-серапиона.

«Умирать надо вовремя. Я опоздал»[50], — скажет он за несколько дней до конца.

Михаил Михайлович Зощенко скончался 22 июля 1958 года.

Похороны превратились в последний зощенковский сюжет. О панихиде не сообщали, хотя людей на прощание в Дом писателя пришло много. У гроба один из писательских начальников напоминал об ошибках покойного. Похоронили Зощенко не на Литераторских мостках (не по чину) и не в дачном писательском поселке Комарово (где через несколько лет упокоится Ахматова), а в Сестрорецке, где он обычно жил в последние годы.

Через много лет на могиле поставили памятник. Какие-то «уважаемые граждане» его осквернили. Памятник восстановили.

На скамейке сидит задумчивый человек и смотрит куда-то вдаль. Может быть, вглядывается в тот пейзаж, которым заканчивается его злосчастная повесть.

«Холодное октябрьское утро. Тишина. Москва еще спит. Улицы пустынны и безлюдны.

Но вот где-то на востоке розовеет небо. Наступает утро. Лязгая железом, проходит первый трамвай. Улица заполняется народом».

Это выходят на улицы зощенковские герои.

Так и хочется спросить: солнце взошло или еще нет?

«Истинное открытие того времени, истинный массовый успех имел Зощенко, и вовсе не потому, что это фельетонист-сатирик. Зощенко имел успех потому, что это не свидетель, а судья, судья времени. Свидетелей и без Зощенко было немало… Зощенко был создателем новой формы, совершенно нового мышления в литературе (тот же подвиг, что и Пикассо, снявшего трехмерную перспективу), показавшим новые возможности слова. Зощенко трудно переводить. Его рассказы непереводимы, как стихи. В русской литературе того времени это фигура особого значения»[51].

Игорь Сухих

Автобиографии

О себе, об идеологии и еще кое о чем

Отец мой художник, мать — актриса. Это я к тому говорю, что в Полтаве есть еще Зощенки. Например: Егор Зощенко — дамский портной. В Мелитополе — акушер и гинеколог Зощенко. Так заявляю: тем я вовсе даже не родственник, не знаком с ними и знакомиться не желаю.

Из-за них, скажу прямо, мне даже знаменитым писателем не хочется быть. Непременно приедут. Прочтут и приедут. У меня уж тетка одна с Украины приехала.

Вообще писателем быть трудновато. Скажем, тоже — идеология… Требуется нынче от писателя идеология. Вот Воронский[52] (хороший человек) пишет:

…Писателям нужно «точнее идеологически определяться».

Этакая, право, мне неприятность!

Какая, скажите, может быть у меня «точная идеология», если ни одна партия в целом меня не привлекает?

С точки зрения людей партийных я беспринципный человек. Пусть. Сам же я про себя скажу: я не коммунист, не эс-эр, не монархист, я просто русский. И к тому же — политически безнравственный.

Честное слово даю — не знаю до сих пор, ну вот хоть, скажем, Гучков[53]… В какой партии Гучков? А черт его знает, в какой он партии. Знаю: не большевик, но эс-эр он или кадет — не знаю и знать не хочу, а если и узнаю, то Пушкина буду любить по-прежнему.

Многие на меня за это очень обидятся. (Этакая, скажут, невинность сохранилась после трех революций.) Но это так. И это незнание для меня радость все-таки.

Нету у меня ни к кому ненависти — вот моя «точная идеология».

Ну, а еще точней? Еще точней — пожалуйста. По общему размаху мне ближе всего большевики. И большевичить я с ними согласен.

Да и кому быть большевиком, как не мне?

Я «в Бога не верю». Мне смешно даже, непостижимо, как это интеллигентный человек идет в церковь Параскевы[54] Пятницы и там молится раскрашенной картине…

Я не мистик. Старух не люблю. Кровного родства не признаю. И Россию люблю мужицкую.

И в этом мне с большевиками по пути.

Но я не коммунист (не марксист вернее) и думаю, что никогда им не буду.

Мне 27 лет. Впрочем, Оленька Зив[55] думает, что мне меньше. Но все-таки это так.

В 13-м году я поступил в университет. В 14-м поехал на Кавказ. Дрался в Кисловодске на дуэли с правоведом К. После чего почувствовал немедленно, что я человек необыкновенный, герой и авантюрист, — поехал добровольцем на войну. Офицером был. Дальше я рассказывать не буду, иначе начну себя обкрадывать. Нынче я пишу «Записки бывшего офицера»[56], не о себе, конечно, но там все будет. Там будет даже, как меня однажды в революцию заперли с квартирмейстером Хоруном в городском холодильнике.

А после революции скитался я по многим местам России. Был плотником, на звериный промысел ездил к Новой Земле, был сапожным подмастерьем, служил телефонистом, милиционером служил на станции Лигово, был агентом уголовного розыска, карточным игроком, конторщиком, актером, был снова на фронте — добровольцем в Красной Армии.

Врачом не был. Впрочем, неправда — был врачом. В 17-м году после революции выбрали меня солдаты старшим врачом, хотя я командовал тогда батальоном. А произошло это оттого, что старший врач полка как-то скуповато давал солдатам отпуска по болезни. Я показался им сговорчивей.

Я не смеюсь. Я говорю серьезно.

А вот сухонькая таблица моих событий:

арестован — 6 раз,

к смерти приговорен — 1 раз,

ранен — 3 раза,

самоубийством кончал — 2 раза,

били меня — 3 раза.

Все это происходило не из авантюризма, а «просто так» — не везло.

Нынче же я заработал себе порок сердца и потому-то, наверное, стал писателем. Иначе — я был бы еще летчиком.

Вот и все.

Да, чуть не забыл: книгу я написал. Рассказы — «Разнотык»[57] (не напечатал; может быть, напечатаю часть). Другая книга моя «Рассказы Назара Ильича господина Синебрюхова»[58] — в продаже. Продается она, я думаю, в Пищевом тресте, ибо в окнах книжных лавок я ее не видел.

А разошлась эта книга в двух экземплярах. Одну книжку купила — добрый человек — Зоя Гацкевич[59], другую, наверное, — Могилянский[60]. Для рецензии. Третью книжку хотел купить Губер[61], но раздумал.

Кончаю.

Из современных писателей могу читать только себя и Луначарского[62]. Из современных поэтов мне, дорогая редакция, больше всего нравятся Оленька Зив и Нельдихен[63].

А про Гучкова так и не знаю.

[Автобиография]

Я родился в Полтаве в 1895 году[64]. Мой отец — художник. Из дворян.

В 1913 году я окончил классическую гимназию и поступил на юридический факультет Петербургского университета.

Курса не кончил. В 1915 году пошел добровольцем на фронт. Был ранен и отравлен газами. Получил порок сердца. Чин имел штабс-капитана.

В 1918 году пошел добровольцем в Красную Армию.

В 1919 году вернулся в первобытное состояние.

В 1921 году занялся литературой.

Первый мой рассказ[65] напечатан в 1921 году в «Петербургском альманахе».

Михаил Зощенко Ленинград, 1924

О себе

Я родился в 1895 году. В прошлом столетии! Это меня ужасно огорчает.

Я родился в 19 веке! Должно быть, поэтому у меня нет достаточной вежливости и романтизма к нашим дням, — я юморист.

О себе я знаю очень мало.

Я не знаю даже, где я родился. Или в Полтаве, или в Петербурге. В одном документе сказано так, в другом — этак. По-видимому, один из документов — «липа». Который из них «липа», угадать трудно, оба сделаны плохо.

С годами тоже путаница. В одном документе указано — 1895, в другом — 1896. Определенно, «липа».

Профессий у меня было очень много. Об этом я всегда говорю без иронии. Даже с некоторым удивлением к самому себе.

Наиболее интересные профессии, кроме самых разнообразных военных, были такие:

Студент Петроградского университета.

Комендант почт и телеграфа. (При Керенском.)

Агент уголовного розыска. (Район Ленинград — Ораниенбаум.)

Инструктор по кролиководству и куроводству. (Смоленская губерния, город Красный. Совхоз «Маньково».)

Постовой милиционер. (В Лигове.)

Телефонист пограничной охраны.

Сапожник.

Конторщик Петроградского военного порта.

Было еще множество других профессий. Всего не вспомнишь.

Между прочим, о ремесле сапожника. Я очень люблю это спокойное, благородное ремесло. Я почти год (1920) работал подмастерьем у сапожника Воскресенского (или Вознесенского) на Васильевском Острове, по Второй линии, напротив Румянцевского сквера.

Однажды произошла такая встреча. В подвал к нам пришел человек в крылатке. Я разговорился с ним. Он назвал себя писателем Н. Шебуевым[66]. За руку я с ним не здоровался, но разговаривал о чем-то долго. Я был тогда никому не известный юноша. Литературой в то время не занимался. А на коленях, на зеленом фартуке, у меня лежали дамские недочиненные ботинки. И поэтому, вероятно, я не назвал Шебуеву своей фамилии. Воображаю, с каким удивлением Н. Шебуев будет читать эти строчки!

Во второй раз Н. Шебуев пришел к нам вместе со своей женой. Мы опять о чем-то долго разговаривали. Однако я не чинил ему сапоги. Чинил хозяин.

Самая пышная должность у меня была в 17-м году. После Февральской революции. Я был комендантом почт и телеграфа в Петрограде. Мне полагалась тогда лошадь. И дрожки. И номер в «Астории».

Я на полчаса являлся в Главный Почтамт, небрежно подписывал бумажки и лихо уезжал в своих дрожках.

При такой жизни я встречал множество удивительных и знаменитых людей. Например, Горького[67]. Шаляпина[68] как-то раз встретил у Горького. Знаком с Дм. Цензором[69]. Иногда встречаю Липатова[70]. Два раза сидел с Сергеем Есениным в пивной[71]. На Михайловской улице.

Старик Есенин нас заметил И, в гроб сходя, благословил…[72]

Рабиндраната Тагора[73] не пришлось увидеть. Но твердо верю, что встречу и этого почтенного старца.

Сейчас у меня биография скудная. Писатель. Кажется, это последняя профессия в моей жизни. Мне жаль, что остановился на этой профессии.

Это очень плохая профессия, черт ее побери! Самая плохая из 12-ти, которые я знаю.

Сент. 27 г.

О себе, о критиках и о своей работе

Предупреждение

Эта моя статья написана не для книги. Происхождение статьи совершенно случайное.

В Институте истории искусств читали доклад о моей литературной работе[74]. Меня попросили выступить после доклада.

Я говорю плохо, несколько запутанно и, по этой причине, перед докладом за полчаса набросал эти строчки.

Статья получилась спорная. Я и сам сейчас не совсем согласен с ней. Но в тот день мне казалось именно так. Я беллетрист. И это качество, к сожалению, никогда не оставляет меня.

Я сообщаю читателю об этих обстоятельствах для того, чтобы читатель более терпимо отнесся к этой моей случайной статье.

Относительно моей литературной работы сейчас среди критиков происходит некоторое замешательство.

Критики не знают, куда собственно меня причалить — к высокой литературе или к литературе мелкой, недостойной, быть может, просвещенного внимания критики.

А так как большая часть моих вещей сделана в неуважаемой форме — журнального фельетона и коротенького рассказа, то и судьба моя обычно предрешена.

Обо мне критики обычно говорят как о юмористе, о писателе, который смешит и который ради самого смеха согласен сделать черт знает что из родного русского языка. Это, конечно, не так.

Если я искажаю иногда язык, то условно, поскольку мне хочется передать нужный мне тип — тип, который почти что не фигурировал раньше в русской литературе.

А относительно мелкой литературы я не протестую. Еще неизвестно, что значит сейчас мелкая литература.

Вот, в литературе существует так называемый «социальный заказ». Предполагаю, что заказ этот в настоящее время сделан неверно. Есть мнение, что сейчас заказан красный Лев Толстой[75]. Видимо, заказ этот сделан каким-нибудь неосторожным издательством. Ибо вся жизнь, общественность и все окружение, в котором живет сейчас писатель, заказывают конечно же не красного Льва Толстого. И если говорить о заказе, то заказана вещь в той неуважаемой, мелкой форме, с которой, по крайней мере раньше, связывались самые плохие литературные традиции.

Я взял подряд на этот заказ.

Я предполагаю, что не ошибся.

В высокую литературу я не собираюсь лезть. В высокой литературе и так достаточно писателей.

Но когда критики, а это бывает часто, делят мою работу на две части: вот, дескать, мои повести — это действительно высокая литература, а вот эти мелкие рассказики — журнальная юмористика, сатирикон[76], собачья ерунда, это неверно.

И повести и мелкие рассказы я пишу одной и той же рукой. И у меня нет такого тонкого подразделения: вот, дескать, сейчас я напишу собачью ерунду, а вот — повесть для потомства.

Правда, по внешней форме повесть моя ближе подходит к образцам так называемой высокой литературы. В ней, я бы сказал, больше литературных традиций, чем в моем юмористическом рассказе. Но качественность их лично для меня одинакова.

А дело в том, что в повестях («Сентиментальные повести») я беру человека исключительно интеллигентного. В мелких же рассказах я пишу о человеке более простом. И само задание, сама тема и типы диктуют мне форму.

Вот отчего так, казалось бы, резко делится моя работа на две части.

Но критика обманута внешними признаками.

А беда вся в том, что особенно последние два года, в силу некоторой усталости, отчаянной хандры и еженедельной обязательной работы, я ухитрился написать много плохих мелких вещей, которые на самом деле не поднимаются выше обычного журнального рассказа. Это еще больше сбивает критиков, которые с большой охотой и чтоб впредь не возиться со мной, загоняют меня чуть не в репортеры. Но я опять-таки не протестую.

Я только хочу сделать одно признание. Может быть, оно покажется странным и неожиданным. Дело в том, что я — пролетарский писатель. Вернее, я пародирую своими вещами того воображаемого, но подлинного пролетарского писателя, который существовал бы в теперешних условиях жизни и в теперешней среде. Конечно, такого писателя не может существовать, по крайней мере сейчас. А когда будет существовать, то его общественность, его среда значительно повысятся во всех отношениях.

Я только пародирую. Я временно замещаю пролетарского писателя. Оттого темы моих рассказов проникнуты наивной философией, которая как раз по плечу моим читателям.

В больших вещах я опять-таки пародирую. Я пародирую и неуклюжий, громоздкий (карамзиновский) стиль[77] современного красного Льва Толстого или Рабиндраната Тагора[78] и сентиментальную тему, которая сейчас характерна. Я пародирую теперешнего интеллигентского писателя, которого, может быть, и нет сейчас, но который должен бы существовать, если б он точно выполнял социальный заказ не издательства, а той среды и той общественности, которая сейчас выдвинута на первый план…

Еще я хотел сказать об языке. Мне просто трудно читать сейчас книги большинства современных писателей. Их язык для меня — почти карамзиновский. Их фразы — карамзиновские периоды.

Может быть, какому-нибудь современнику Пушкина так же трудно было читать Карамзина, как сейчас мне читать современного писателя старой литературной школы.

Может быть, единственный человек в русской литературе, который понял это, — Виктор Шкловский[79].

Он первый порвал старую форму литературного языка. Он укоротил фразу. Он «ввел воздух» в свои статьи. Стало удобно и легко читать. Я сделал то же самое.

Я пишу очень сжато. Фраза у меня короткая. Доступная бедным. Может быть, поэтому у меня много читателей[80].

[Как я работаю]

Это — не специальная статья — о том, как я работаю. Это стенограмма моей беседы на эту тему с начинающими писателями-рабкорами. Вернее — часть стенограммы, — исправленная и несколько дополненная мною для настоящего сборника.

Другими словами, это изложение устной моей речи. Но так как я говорю не слишком хорошо, то получилось несколько запутанно и не совсем, что ли, отчетливо.

А ведь в статье говорится о том, как надо работать. Так работать, как сработана статья, пожалуй, не надо. Но для устной беседы — такое построение статьи было позволительно.

Рассказать о том, как я работаю, довольно трудно — весь творческий процесс складывается чрезвычайно быстро и почти всегда подсознательно.

Но я постараюсь — как это делают в кино — замедленной съемкой показать вам, в чем состоит сущность моей работы.

Прежде всего я должен сказать, что всю свою литературную работу я делю на две категории, на две системы. То есть, у меня есть два способа работы. Один способ — когда имеется вдохновение, когда я пишу творческим напряжением. Тогда работа идет легко, быстро и без помарок. Причем весь план, вся композиция вещи складываются сами по себе.

Второй способ — когда нет вдохновения. В этом случае я пишу техническим навыком. При этом способе работы я сам проделываю то, что обычно проделывается подсознательно: сам прорабатываю план сюжета, сам соразмеряю части и, слово за словом, делаю рассказ. И все годы моей литературной работы свелись к тому, чтобы научиться такой технике, при которой качество продукции было бы все время приблизительно одинаково.

Никому из писателей не удавалось всю литературную работу провести с помощью одного только творческого подъема. Таких писателей я не встречал. То есть, литература, конечно, знает таких писателей. Это по большей части состоятельные люди, помещики или люди, имеющие другую профессию. Они могли работать только тогда, когда хотели. Причем годами не работали, ожидая, когда их «посетит вдохновение». Кстати о вдохновении — что такое вдохновение и как его получить — я буду говорить несколько позже.

Так вот такие писатели писали в полной своей силе, и качество продукции у них было, конечно, чрезвычайно высоко. Но количество произведений у таких писателей было почти всегда незначительно.

Скажем, такой исключительный писатель, как Мериме[81], за всю свою семидесятилетнюю жизнь написал что-то около двух десятков рассказов да один роман. Он почти не знал неудач. Все вещи его, особенно по тому времени, были сделаны с исключительным блеском. Но если б этот Мериме работал как профессионал, как поденщик — вряд ли бы он имел такую высокую квалификацию. Пожалуй, такую квалификацию он бы имел, но наравне с блестящими вещами у него были бы и посредственные.

Но нам, писателям, которым приходится писать все время, без перерыва, без большого отдыха, нам необходимо научиться писать и без вдохновения. Нам необходимо научиться той технике, с которой можно работать в любое время и во всяком состоянии.

Человек устроен так, что не способен находиться долгое время в одинаковом напряжении. Часто бывают провалы. Физические и всякие другие, которые необходимо чем-то заменить, чтобы на долгое время не выйти из строя.

Отсутствие творческой энергии, отсутствие вдохновения, оказывается, можно заменить. Можно работать и хорошо писать, не имея вдохновения, не испытывая никакого творческого напряжения. Есть какие-то рецепты, какие-то законы, знание которых вполне заменит творческое вдохновение.

Талант и вдохновение — это превосходная вещь, но, оказывается, можно некоторое время работать и без них. Одним нутром, как у нас иной раз работают, работать нельзя, и, главное, нельзя на этом базироваться, ибо тогда при малейшей болезни, при малейшем препятствии и при других многих жизненных обстоятельствах писатель принужден сложить оружие.

Каков же этот рецепт и как его отыскать? Для этого следует присмотреться к собственному вдохновению, когда оно бывает.

Присматриваясь к тому, как я работаю подсознательно, я прихожу к выводам, что самое главное в этой работе — три основных положения. Первое — правильное построение рассказа, правильная пропорция материала в каждой его части. Это дело наиболее легкое. Этому просто научиться, делая всякий раз подробный план рассказа.

Второе — точность изложения и наиболее сильные слова и образы, которые при вдохновении возникают сами собой. Без вдохновения — необходимо пользоваться записной книжкой.

И, наконец, третье, то, чему научиться наиболее трудно, — это, так сказать, плавное течение рассказа, одно дыхание, если так можно назвать это отсутствие швов, которые обычно получаются при удающейся не сразу работе. Читатель может и не заметить этих швов, но зато он заметит отсутствие плавности, немонолитность вещи, и тогда интерес к ней если и не пропадает, то уменьшается. Становится трудно читать. Внимание ослабевает. Легко оторваться.

Избежать этого, не имея вдохновения, конечно, чрезвычайно трудно. Тут требуется упорное мастерство, навык и правильный глаз, который видит шероховатости. Эти шероховатости и швы стираются или заполняются словами.

Повторяю: научиться этому можно упорным трудом. Причем все неудачи чрезвычайно полезны и поучительны.

Огромную роль в такой работе играет записная книжка. Я думаю, что каждый писатель ведет записную книжку. В частности, для меня она чрезвычайно важна. Почти каждый день, вечером, я заношу в свою записную книжку несколько слов, одну-две фразы, иногда образ, какую-нибудь встречу, причем все очень кратко, одним словом, одной фразой. Это вошло уже в привычку, и я все это проделываю почти каждый день. Весь улов за день я заношу в записную книжку, часто мне это, может, и не пригодится в дальнейшей моей работе, но иногда, в особенности когда я работаю без вдохновения, я из записной книжки беру слова и фразы и вставляю их в повесть или рассказ.

Должен сказать, что лично я работаю большей частью и главным образом имея вдохновение, то есть то творческое напряжение, которое позволяет работать легко, быстро и успешно. При такой работе на рассказ тратится столько времени, сколько требуется, чтобы его записать.

Однако иной раз приходится работать и без вдохновения.

И все 10 лет моей литературной работы свелись именно к тому, чтобы научиться той высокой технике, при которой качество продукции все время держится приблизительно на одинаковом уровне. Это позволяет мне не зависеть от вдохновения и не ждать его.

Некоторого успеха в этом деле я достиг, ибо кое-какие мои рассказы, написанные в самом большом творческом упадке, считаются чуть ли не наиболее удачными. Это для писателя чрезвычайно важно.

Например, мой маленький пустяковый рассказ «Баня», очень известный и до последней степени затрепанный эстрадой, был написан без вдохновения. Этот рассказ был написан искусственным путем, то есть я сам подбирал кропотливо фразу за фразой и вытаскивал из записной книжки слова, причем техника была настолько высока, что читатель не заметил в этом рассказе искусственных швов.

Этот пример я привел к тому, чтобы показать, что техника и уменье иной раз не уступают самому высокому творческому подъему.

Вот этой технике, основанной на опытах, на неудачах, на тщательном анализе своей творческой работы, и должен учиться каждый писатель. Писать же, как поет птица, одним творческим вдохновением, хоть и легко, но вредно. Писать только одним «нутром», без знания техники и, так сказать, от «господа бога» — совершеннейшие пустяки. Такие писатели обычно не долго могут протянуть. Вот отчего мы знаем такое большое количество «неудачников» — людей, бросивших литературу после первых удачных опытов.

Путь точной техники, точного знания и уменья «обыграть» сюжет дается годами упорной, тяжелой работы.

Причем знание техники не мешает творческому подъему. Напротив, такое знание только помогает и улучшает вещь.

Теперь я хочу сказать о вдохновении.

Вдохновение есть то счастливое сочетание физического здоровья, бодрости, нервной свежести и уверенности в себе, которое позволяет всю силу своей личности бросить в одно место, — в данном случае — в литературу.

Это есть мощь, потенция. Это есть правильная работа всего организма. Вернее, неправильная, пожалуй, даже совсем неправильная. Вдохновение — это не совсем нормальный акт. Это скорее перегрузка. Это высокая работа организма за счет других, более низких органических функций. Это, если говорить модным языком, — сублимация.

Человек, который живет распутно — не имеет вдохновения. Он имеет вдохновение, но имеет его тем меньше, чем больше распутничает.

Да и не только распутство, но и счастливая жизнь, удачи, красота, любовь к женщине — все это весьма плохие обстоятельства для вдохновения. Правда — классический пример — влюбленные пишут стихи. Но всякий раз перестают писать, если их любовь увенчана. Если, скажем, человека бросила женщина, и этим он несчастен, — есть все шансы, что он, помотавшись по свету, напишет какую-нибудь вдохновенную поэму или какой-нибудь цыганский романс.

И, может быть, поэтому почти у всех наших крупнейших писателей, поэтов и больших артистов была плохая личная жизнь, почти все они были «неудачники» в личной судьбе.

Конечно, я не хочу этим сказать, что человек должен стремиться к неудачам, чтобы получить вдохновение. Нет, просто человек должен переключать на литературу весь творческий подъем, рассчитанный на другое. И, переключаясь таким образом, человек, естественно, меньше оставляет энергии для других почтенных занятий. Злоупотребляя же этим, то есть отдавая слишком много творчеству, — человек естественно чувствует некоторую неудовлетворенность, но тут, как и во всем, надлежит найти какую-то среднюю линию.

Я хочу остановиться еще на вдохновении, ибо это есть чрезвычайно важное и, в сущности, единственное обстоятельство для писателя, для всей его работы. Техника помогает, техникой можно временно заполнить недостаток вдохновения или даже полное его отсутствие. Можно, наконец, не снижать своей квалификации, владея техникой. Но, не имея никогда и никакого вдохновения, писатель, конечно, не сможет достичь крупных успехов.

Но тут я должен сказать самое, по-моему, важное. Вдохновение не есть что-то необычайное, которое надо ожидать неизвестно откуда. Я повторяю: вдохновение есть физическое состояние, совершенно подвластное воле человека. Можно потерять вдохновение, с излишком пользуясь «благами жизни». Но можно его и приобрести. Можно его заранее «заказать», скажем, за месяц вперед.

Разговор о том, что Пушкин распутничал и вместе с тем имел огромное вдохновение, — не основателен. Пушкин не работал во время своих разгулов. Он работал главным образом, когда судьба его кидала в провинцию. И там всю силу своей личности, всю силу, которую он тратил на всякие утехи, он отдавал литературе.

Правда, другой пример — Гоголь. Гоголь потерял вдохновение, а вместе с тем жил больше чем просто. Но тут дело объясняется просто. Вдохновение можно потерять, и гораздо легче, чем от чего-либо другого, от переутомления. Гоголь работал, так сказать, «запоем», не давая никакого отдыха своей голове. И вначале эффект такой работы был просто изумителен.

В сущности говоря, за 6–7 лет Гоголь написал почти все, что мы знаем.

Вот тут скорее бы помогла некоторая доля, что ли, распутства, чем искусственное и насильное раздражение творческой энергии. За этим следуют болезни и полная потеря вдохновения.

Когда же пропадает вдохновение, писатель обращается к философии, к богоискательству, к разрешению разных проблем, — для всего этого требуется лишь ясность головы, но необязательна полная и гармоничная работа всего нашего организма.

И, пожалуй, самое важное для писателя — это сохранить ту свежесть нервной энергии, то физическое здоровье и равновесие, при которых только и бывает это превосходное и необходимейшее состояние для писателя — вдохновение.

Вот к этому состоянию, несмотря на неблагоприятные условия, я и стремлюсь и этого добиваюсь. Техника же помогает мне не выходить из строя в те моменты, когда я истратил свое вдохновение на свою жизнь.

На этом был закончен мой доклад.

Из целого ряда заданных мне потом вопросов приведу здесь наиболее любопытные — вместе с ответами на эти вопросы.

Вопрос. Какова техника дела записной книжки? Вы пишете на одной стороне и потом вы вырезываете?

Ответ. Я вижу, что вы меня не поняли. Вы думаете, что я из записной книжки беру слова, фразы и вклеиваю их в рассказ? Это не так.

В моей записной книжке три отдела. В одном отделе — слова. Я записываю те слова, которые мне показались интересными. Может быть, это — новые слова, может быть, они интересны по своей необычайности, может быть, это — жаргонные слова, или слова, которые употребляют рабочие в разговоре. Вот какие слова я записываю. Но это не значит, что я из них клею рассказ. Это значит, что когда я пишу рассказ и когда у меня не хватает своей силы, — тогда я прибегаю к записной книжке. И тут же на черновике своей рукописи я записываю те слова, которые могу вставить или для блеска, или чтобы усилить правдивость той жизни, о которой я хочу рассказать.

В другом отделе — фразы, поговорки, пословицы, в третьем — сюжеты для моих будущих рассказов.

Всем этим я пользуюсь, когда у меня не хватает собственного вдохновения.

Вопрос. Сильно ли вы переделываете свои рассказы?

Ответ. Я говорил вам: работа складывается двояко, те рассказы, которые я пишу с вдохновением, я отделываю мало. Тут вся работа делается подсознательно, — я одним жестом записываю рассказ, и он достаточно точен и правилен. Но в тех рассказах, которые я пишу искусственным путем, техническим навыком, — там я затрачиваю большую работу. Иногда маленький рассказ работается 4–5 дней. Рассказ же, написанный с вдохновением, обычно пишется 15–20 минут.

Вопрос. Как вы написали свою новую повесть «Сирень цветет»[82]? По вдохновению?

Ответ. Это большая повесть, больше двух печатных листов. Я не могу сказать, что она вся целиком была написана по вдохновению. В основном она написана в большом творческом подъеме. Но какие-то ее части написаны техникой.

Вопрос. При выборе сюжета вы используете газеты?

Ответ. Очень часто. 30–40 процентов сюжетов маленьких рассказов брались из газет, если не целиком, то отталкиваясь от какой-нибудь детали газетного сюжета.

Вопрос. Скажите, сколько лет потребовалось вам на приобретение техники, чтобы писать без вдохновения?

Ответ. Первые два-три года я работал, не владея никакой техникой, я старался писать в те моменты, когда мне хотелось писать, когда у меня была просто потребность писать. В такие моменты я писал без ошибок, не имея техники. В дальнейшем, в связи с такой работой, я кое-чему научился. Потом я чаще и чаще пробовал писать, когда мне и не хотелось, причем эта работа была наиболее для меня поучительна.

Вопрос. Вы сказали, что стараетесь писать так, чтобы примерно на одной высоте держать ваши рассказы. Как это понять?

Ответ. Бывает, что писатель написал прекрасную повесть, но наряду с этим у него есть совершенно отвратительный, неинтересный, бессодержательный рассказ. Это значит, что человек написал хорошую повесть, когда у него было вдохновение. А рассказ он написал, когда вдохновения не было, и вот без знания и техники у него и получилась посредственная вещь. А техника помогла бы и тут достигнуть приличного результата. Техникой лично я стараюсь достичь такого качества товара, какой выходит из-под пера при самом большом вдохновении. Но это, конечно, трудно. И для этого требуется большая работа.

Вопрос. Как обстоит дело у вас с черновиками, в которых имеются ваши рассказы, сохраняете ли вы их или возвращаетесь к ним, если имеется приблизительно одинаковый сюжет?

Ответ. Обычно бывает так: я написал рассказ в черновике. Во время переписки я исправляю, заменяю, отделываю, но чтобы я снова возвращался к черновикам — этого мне, конечно, не приходилось.

Вопрос. Какая главная задача лежит на писателе в наше время, особенно партийце?

Ответ. Я не берусь говорить об обязанностях, которые несет партиец. Но вообще перед писателем наших дней, по моему мнению, стоит такая задача: необходимо научиться писать так, чтобы возможно большее количество людей понимало его произведения. Необходимо массу заинтересовать литературой. А для этого нужно писать ясно, кратко и со всей возможной простотой.

Вот, на мой взгляд, основная задача, которая стоит перед современным писателем.

[Автобиография]

Я начал писать рассказы, когда мне было девять лет.

До 25 лет я писал изредка. Иной раз не писал годами. Но стремление к литературной работе было почти всегда.

Стало быть, я имел за плечами пятнадцатилетний опыт, когда после революции начал работать как профессионал.

Я сразу столкнулся с труднейшей задачей — писать для новой страны, для новых, еще неизвестных читателей.

Судя по письмам, которые я получал, многие думали, что я пишу с необычайной легкостью, просто так, как поет птица. Как Маяковский говорил: «Разжал уста и вот — пожалуйста»[83].

Это, конечно, было далеко не так.

Обычно, правда, я писал рассказы легко. Но по временам, когда я искал новую форму или новый жанр, — я сталкивался с необычайными трудностями. Такие, например, трудности мне пришлось одолеть в начале моей работы.

Первые мои литературные шаги после революции были ошибочны. Я начал писать большие рассказы в старой форме и старым, полустертым языком, на котором, правда, и посейчас еще иной раз дописывается большая литература.

Только через год, пожалуй, я понял ошибку и стал перестраиваться по всему фронту. Эта ошибка была естественна. Я родился в интеллигентной семье. Я не был, в сущности, новым человеком и новым писателем. И некоторая моя новизна в литературе была целиком моим изобретением.

Мне много пришлось поработать над языком. Весь синтаксис надо было круто менять, чтобы сделать литературную вещь простой и доступной новым читателям. Доказательством того, что я не ошибся, были очень высокие тиражи моих книг. Стало быть, язык, который я взял и который, на первых порах, казался критике смешным и нарочно исковерканным, был, в сущности, чрезвычайно простым и естественным.

Возможно, конечно, что в этом деле я несколько преувеличивал. Но искусство всегда преувеличение. Иначе получается фотография.

Работу над языком я продолжаю. Кое-что в дальнейшем уберу, кое-что приглажу. В общем, это будет одна из основных задач моей будущей работы.

О будущей своей работе говорить сейчас несколько затруднительно. У меня были большие сомнения, что именно сейчас нужно.

Я был отчасти сбит с толку кучей статей и статеек, которые чего только не требовали от писателя. Одни требовали, чтоб писатель писал, главным образом, о производстве, другие желали видеть писателя фельетонистом стенной газеты. Третьи говорили, что все «проклятые вопросы» уже решены или решаются руководящими органами и писатель должен истолковывать распоряжения правительства. Это, конечно, не так.

Роль писателя в социалистической стране именно такая же, какая она была и всегда. Писателю, в силу профессионального уменья думать и разбираться во всех вопросах, дана исключительная способность видеть многие вещи, которые могут ускользнуть от обычного взгляда.

Итак, будущую свою работу я мыслю, конечно, в прежнем плане — сатира, сатира, осмеивающая человеческие недостатки. Ведь сколько я мог заметить, все недочеты и неудачи, которые бывают в наши дни, упираются, главным образом, в недочеты человеческой натуры — в глупость, халатность, леность, эгоизм, корысть и преступность.

Сатирику хватит еще работы надолго.

Теперь несколько слов о моей личной жизни. Родился в Ленинграде (Петербурге) в 1895 году. В семье художника. Кончил гимназию. Учился два года в университете на юридическом факультете.

В 14 году пошел добровольцем на фронт. (Скорей из любопытства, чем из патриотических чувств.)

Был ранен и отравлен газами.

До 17 года был на фронте. С 17 по 19 год был секретарем суда, комендантом почт и телеграфа в Ленинграде, инструктором по кролиководству и куроводству в Смоленской губернии, телефонистом пограничной охраны в Стрельне и Кронштадте. В 19 году пошел добровольцем на фронт, хотя и был освобожден от воинской повинности по болезни сердца.

Пробыл в Красной Армии на Нарвском фронте шесть месяцев.

С 20 по 22 год переменил много профессий. Был агентом уголовного розыска, служил в милиции, был конторщиком, делопроизводителем и т. д. Изучил несколько ремесел — столярное, сапожное и пр.

С 20 года начал писать. С 22 работаю исключительно в литературе. Последние два года имел много общественной работы, по каковой причине и писал редко.

Автобиография

Родился в 1895 году (10 августа) в г. Полтаве. Отец — художник-передвижник. (Его картины имеются в Третьяковской галерее и в Суворовском музее.)

Отец — из потомственных дворян, украинец. Мать — русская.

Я окончил 8-ю гимназию в Петербурге (в 13 году) и продолжал учение в Петербургском университете (юридический факультет).

В 1915 году (закончив ускоренные военные курсы) ушел на фронт в чине прапорщика.

На фронте пробыл два года. Участвовал во многих боях, был ранен и отравлен газами. Имел четыре боевых ордена и чин штабс-капитана.

Годы 15–17 находился в должностях — полкового адъютанта, командира роты и батальона — 16-го гренадерского Мингрельского полка Кавказской дивизии. После Февральской революции служил в Петрограде в должности коменданта Главного почтамта и телеграфа и позже — в сентябре 17 года — был адъютантом архангельской дружины.

После Октября вернулся в Петроград и служил в пограничных войсках — в Стрельне и Кронштадте.

В сентябре 18 года перевелся из пограничного отряда в действующую армию и до весны 19 года пробыл на фронте в 1-м образцовом полку Деревенской бедноты (адъютантом полка).

В апреле 19 года был демобилизован по болезни сердца и снят с военного учета. С апреля 1919 года служил следователем в Уголовном надзоре (Лигово — Ораниенбаум).

В 1920 году поступил в Петроградский военный порт — делопроизводителем. И в этом же году занялся литературой.

В 1921 году вышла в свет первая книга моих рассказов (в издательстве «Эрато»).

За последующие двадцать лет было издано большое количество моих книг, перечислить которые я не в состоянии. Из больших работ могу только отметить: «Сентиментальные повести» (1923–1936), «Возвращенную молодость» (1933), «Голубую книгу» (1935) и «Исторические повести» («Черный принц», «Керенский», «Возмездие»).

В 1941 году (в начале Отечественной войны до октября) работал в ленинградских газетах, на радио и в журнале «Крокодил».

В октябре 41 был эвакуирован в Алма-Ату и там до весны 43 года работал в сценарной студии («Мосфильм»), написал сценарий («Солдатское счастье»), который был утвержден кинокомитетом и пущен в производство (43 года). (Сценарий этот напечатан в моем однотомнике 1946 года, Госиздат.)

В марте 1943 года я вернулся в Москву и работал членом редколлегии журнала «Крокодил».

Осенью 1943 года я напечатал в журнале «Октябрь» мою повесть «Перед восходом солнца», за которую подвергся резкой критике.

В 1944–46 годах работал для театров. Две мои комедии были поставлены в Ленинградском Драматическом театре. Одна из них («Парусиновый портфель») выдержала 200 представлений за 45–46 год.

В августе 1946 года (после постановления ЦК о журналах «Звезда» и «Ленинград») я был исключен из ССП. За годы 46–52 я, главным образом, занимался переводческой работой. Было издано четыре книги в моем переводе: 1. М. Лассила, «За спичками», 2. М. Лассила, «Воскресший из мертвых», 3. Антти Тимонен, «От Карелии до Карпат», 4. М. Цагараев, «Повесть о колхозном плотнике Саго» (в издательствах Госиздат КФССР и «Советский писатель» — Москва).

В июне 1953 года я вновь принят в ССП.

В настоящее время работаю в сатирическом жанре — в журналах «Крокодил» и в «Огоньке». Кроме того, работаю для театра и пишу книгу рассказов.

5 июля 1953 г.

Как я пошел сражаться за Советскую власть

В 1917 году мне было двадцать лет.

Двадцать лет — это светлая юность, заря жизни. Однако я не чувствовал себя молодым и тем более юным. За плечами я уже и тогда нес тяжелый груз: два года войны, брошенный университет, ранение, удушливые газы.

К тому же выяснилось, что я не имел никакой профессии.

На юридический факультет университета мне не хотелось возвращаться. О литературе я тогда не помышлял. И поэтому стал подыскивать какое-нибудь занятие, созвучное моей душе.

Но, кроме военного дела, я ничего не знал и по этой причине поступил в пограничную охрану. В пограничном отряде Финляндского района я пробыл полгода в должности старшего телефониста.

Однако профессия телефониста меня не прельстила, и я подал рапорт об увольнении. Врачебная комиссия обнаружила у меня порок сердца. Я был уволен с военной службы и снят с воинского учета.

Признаюсь: я был доволен таким исходом, ибо после двухлетнего фронтового опыта считал войну варварским делом, пригодным, быть может, минувшим столетиям.

И вот я снова стал подыскивать подходящую работу.

В разгар моих поисков пришло письмецо от моей старшей сестры Елены. В то время она проживала в Смоленской губернии — в имении родителей ее мужа, погибшего на войне. Родители эти, устрашенные первым громом революции, отбыли в Смоленск, а сестра моя осталась в деревне, поступив конторщицей в только что организованный совхоз. В своем письме сестра звала меня приехать в этот совхоз на должность птицевода.

За двадцать лет моей жизни я присматривался к птицам только лишь за обеденным столом, но в ту пору мне показалось, что быть птицеводом в деревенской глуши — это именно то, к чему стремится моя душа.

В конце сентября 1918 года я поехал к сестре, прихватив с собой несколько тощих брошюр по птицеводству.

Совхоз был расположен в барском имении на Днепре. В обширном помещичьем доме помещалась контора, и там же, в высоких ободранных комнатах, обитали служащие и директор совхоза.

За три дня пути я прочитал брошюры по птицеводству и теперь жаждал на практике применить мои сомнительные знания. Однако оказалось, что даже и эти знания тут были как бы излишни. В совхозе всего было три десятка кур и несколько уток. Причем каждую неделю служащие совхоза получали на паек по полкуры взамен жиров и мясных продуктов. Вдобавок директор (как мне сказали) съедал не менее четырех кур в месяц.

Я подсчитал на бумаге общую убыль и с грустью увидел, что из всего моего птичьего богатства вскоре останется один птицевод, коего несомненно уволят как излишний балласт.

Сестра моя, желая отвлечь меня от горестных подсчетов, радостным тоном сообщила, что в ближайшее воскресенье мы с ней приглашены на обед к местной помещице Ольге Павловне, которая проживает сейчас в соседней деревне, где она снимает дом у мужика.

Увидев мое удивление, сестра, засмеявшись, сказала:

— Так ведь никто из здешних помещиков далеко не уехал от своих усадеб. Все они живут в крестьянских избах. Ожидают, что большевистский режим вот-вот рухнет.

Я ни разу в жизни не видел помещиков, и мне вдруг захотелось (хотя бы и с опозданием) взглянуть на эту категорию людей, отмененную новым строем. И поэтому в ближайшее воскресенье я охотно пошел с сестрой на обед.

По дороге в деревню мы встретили большую группу крестьян. Все они были в лаптях и нищенски одеты. Увидев нас, они остановились и, быстро содрав шапки, низко, почти в пояс поклонились нам.

Может быть, они приняли меня за какую-нибудь важную персону? Нет, сестра разуверила меня в этом. Она сказала, что здесь принято так здороваться с господами.

Возле деревни произошла еще одна встреча с крестьянами. Видимо, шла семья. Впереди шествовала девчоночка лет семи. За ней — родители. И рядом плелся старик, шаркая по пыли рваными валенками. Родители же и девчоночка были в лаптях и в каком-то тряпье.

Эта крестьянская семья поклонилась нам еще более подобострастно. Причем девчоночка замешкалась с поклоном и только после материнского шлепка низко склонила свою головенку.

Я подошел к крестьянам. И вдруг на их лицах явственно увидел смятение, робость и даже страх. Я сказал, что я всего лишь простой работник совхоза и не дело так раболепно кланяться мне только потому, что я ношу господский костюм.

Крестьяне понуро слушали меня. А старик, увидев, что я чем-то недоволен, торопливо сказал, приложившись губами к моей руке:

— Уж ты не гневайся, барин, на серых мужиков.

Я отшатнулся от старика. Крикнул:

— А вам, дедушка, совестно так поступать. Вот уже скоро год власть у рабочих и крестьян, а вы всё еще лижете руки!

Старик, надев шапку, ответил:

— Не спорю, убрали господ с ихней земли. Живут они нынче по нашим избам. Да только кто его знает, как оно дальше будет получаться.

С досадой и раздраженный я направился с сестрой к деревне. И вскоре мы с ней подошли к высоким воротам, недавно окрашенным.

Во дворе у жаровни стоял повар в белом переднике. Он жарил на сковородке цыплят. Какая-то челядь суетливо носилась с тарелками и подносами.

Черная лохматая собачонка с пышным голубым бантом лениво затявкала, когда мы с сестрой поднялись на крыльцо.

Большая горница крестьянской избы была по-господски убрана. Пахло духами и мятой. На стенах висели ковры. В углу — пианино красного дерева. На подоконниках и на полу в изобилии стояли горшки и кадушки с комнатными цветами.

Грузная хозяйка полулежала на диване с томиком Блока в руках. Рядом в кресле сидел облезлого вида господин с длинными повисшими усами. Он был в высоких русских сапогах, но в смокинге, в петлице которого красовалась белая астра.

Хозяйка с преувеличенной радостью встретила нас. Тотчас велено было подавать к столу.

За обедом меня расспрашивали о петроградских новостях. Однако досада моя все еще не прошла, и я отвечал вяло, неохотно. Облезлый господин, слушая меня, не постеснялся зевнуть. Не докушав цыпленка, он ленивой походочкой подошел к пианино и стал наигрывать мазурки Шопена.

Под негромкую музыку хозяйка принялась рассказывать нам о скором и неминуемом крахе большевиков. Ее сведения на этот счет были весьма обширные. Так, например, о сельском хозяйстве она, едко засмеявшись, сказала:

— Допустим, господа, взять хотя бы их последние новинки — совхозы. Уж на что, кажется, мужицкое дело! Но и оно не налаживается у них. Крестьяне не желают там работать. А без мужиков, господа, у них ничего не получится. Уж вы поверьте моему опыту.

После обеда мы сели играть в преферанс. Хозяйке везло, и она, открыв «десять червей», бурно воскликнула, возбужденная успехом и своими победоносными обеденными речами:

— Всю жизнь, господа, меня сопровождали удачи! И я уверена, что мне вскоре вернут мое имение!

Тасуя карты, она мечтательно заговорила:

— Вот вернут мою усадьбу… Я приглашу двух-трех жандармов и в их присутствии немного попорю тех мужиков, которые нынче работают на моей земле… И тогда все у меня пойдет по-старому…

— Только лишь попорете? — спросил облезлый помещик, приглаживая свои длинные усы. — Э, нет, добрейшая Ольга Павловна, порка в данном случае неубедительна! Нескольких мужиков (знаю кого) я своей властью попросту вздерну на деревьях моего сада. И поверьте мне — государство станет благодарить меня за то, что я утихомирю свой район.

Я бросил карты. Встал. И, запинаясь от волнения, сказал:

— Это подло и низко так говорить. И не менее подло, что вы довели своих крестьян до такого унизительного состояния. Но это, как вижу я, не мешает вам музицировать и нежно любить цветы, стихи и собак!

Хозяйка, растерявшись, надменно заахала. Помещик с длинными усами, сдержав ярость, сказал мне издевательским тоном:

— Да будет вам известно, ваше благородие, что я гуманнейший человек. Помимо того у меня высшее образование. Приняв в свое время усадьбу, я как родной отец подошел к мужикам. Постоянно предоставлял им работу на моих полях, платил им чуть ли не за каждый шаг. И что получил в ответ? Они же начали хамить мне, фамильярничать со мной. И я воочию увидел, что они еще не способны на высокие чувства. Наглядно убедился, что им нужна палка. И тогда, извините, ваше благородие, я резко изменил свою тактику…

Не дослушав помещика, я вышел из комнаты, буркнув в дверях: «Прощайте…»

Волнение душило меня. Я долго ходил по деревенской улице. Потом неожиданно зашел в какую-то избу.

Большая крестьянская семья, собравшись вокруг стола, хлебала какое-то варево из общей миски.

Нет, не бедность и нищета поразили меня в этой избе. Меня снова поразили поясные поклоны, смиренные опущенные взоры и раболепные слова.

Я обошел еще несколько изб. Всюду лежала чугунная тень прошлой жизни. Всюду еще таился страшный мир.

Что же в таком случае было раньше? недавно? Что же было всего шестьдесят лет назад — когда на базарах продавали крестьян?

Смутное представление у меня было в ту пору о Советской власти. Буржуазная печать в 1917 году на все голоса кричала, что большевики сметут с лица земли культуру и цивилизацию. Эта буржуазная пропаганда туманила некоторые головы молодежи моей среды и вызывала недоверие к новой власти.

И вот, шагая по деревенской улице, я вдруг отчетливо, но все же робко подумал: «Нет, это правильная власть, если она хочет уничтожить вековое рабство. Правильная власть для страны, где притаились господа, которые ждут не дождутся, чтобы снова надеть хомут на шею русского мужика».

Эти мысли несколько успокоили меня, и я вернулся домой. Сестра уже поджидала меня. Она не сердясь, но с усмешкой сказала:

— Теперь, Минька, вряд ли кто-нибудь пригласит тебя в гости. Правда, я им сказала, что ты нервный, контуженный. Но так и не смогла сменить их гнев на милость. Впрочем, наплевать на них. Мы будем играть в преферанс у одного моего знакомого агронома.

Я извинился перед сестрой за свою несдержанность и тут же сказал ей, что завтра с первым пароходом я уезжаю в Смоленск и оттуда в Петроград.

Сестра стала просить меня, чтобы я остался. Она сказала, что если я не захочу работать птицеводом, то она легко устроит меня счетоводом на базу. Однако я твердо решил уехать.

По приезде в Петроград я пошел в Главный штаб и подал заявление о моем желании вступить в Красную Армию.

Начальник штаба долго листал мои документы. И я ожидал, что он скажет мне что-нибудь о моем дворянском происхождении либо прочтет какое-нибудь поучение. Но он ничего не сказал. Он только спросил меня:

— А на какую должность вы рассчитываете? По вашим бумагам я вижу, что вы были на фронте адъютантом Мингрельского полка, а перед этим командовали ротой и батальоном.

Я ответил, что возьму любую должность, но мне не хотелось бы торчать в казармах, я предпочел бы действующую армию.

Начальник штаба сказал:

— На этих днях мы отправляем на фронт Первый Образцовый полк Деревенской Бедноты. Полк уже укомплектован, но там нет адъютанта. Если желаете, мы дадим вам это назначение.

Я согласился. Я порадовался, что вместе с деревенской беднотой буду сражаться против власти помещиков.

Через несколько дней вместе с полком я прибыл в Ямбург, чтобы занять позиции против белогвардейских отрядов Булак-Булаховича[84].

Эта подлинная история из моей жизни произошла сорок лет назад. И вот теперь, вспоминая столь давно минувшее, я совсем явственно вижу покорно склоненные головы крестьян, вижу их лапти и какие-то допотопные залатанные кафтаны из грубой домотканой материи.

Да, конечно, я и тогда слышал и знал, что крестьяне не всюду смиренно кланяются в пояс и не всюду и не всегда покорно склоняют свои головы. Иной раз они поджигают барские усадьбы и рассчитываются за свои беды и унижения.

Но то, что я увидел в тот год на Смоленщине, — это врезалось в мою память как страшный символ помещичьей власти.

Нет, молодому читателю сейчас даже трудно представить себе — в какой кабале и в какой темноте и бедности находились многие и многие наши крестьяне всего лишь сорок лет назад!

Об этом полезно напомнить тем забывчивым людям, которые иной раз брюзжат или чем-нибудь недовольны.

Пародии

О «Серапионовых братьях»

Виктор Шкловский[85]

Вязка у них одна — «Серапионовы братья»[86]. Литературных традиций несколько. Предупреждаю заранее: я в этом не виноват.

Я не виноват, что Стерн[87] родился в 1713 году, когда Филдингу[88] было семь лет…

Так вот я возвращаюсь к теме. Это первый альманах — «Серапионовы братья»[89]. Будет ли другой, я не знаю.

Беллетристы привыкли не печататься годами. У верблюдов это поставлено лучше (см. Энцикл. слов.).

В Персии верблюд может не пить неделю. Даже больше. И не умирает.

Журналисты люди наивные — больше года не выдерживают.

Кстати, у Лескова есть рассказ: человек, томимый жаждой, вспарывает брюхо верблюду перочинным ножом, находит там какую-то слизь и выпивает ее.

Я верблюдов люблю. Я знаю, как они сделаны.

Теперь о Всеволоде Иванове и Зощенко. Да, кстати о балете.

Балет нельзя снять кинематографом. Движения неделимы. В балете движения настолько быстры и неожиданны, что съемщиков просто тошнит, а аппарат пропускает ряд движений.

В обычной же драме пропущенные жесты мы дополняем сами, как нечто привычное.

Итак, движение быстрее 1/7 секунды неделимо.

Это грустно.

Впрочем, мне все равно. Я человек талантливый.

Снова возвращаюсь к теме.

В рассказе Федина «Песьи души» у собаки — душа. У другой собаки (сука) тот же случай. Прием этот называется нанизываньем (см. работу Ал. Векслер).

Потебня[90] этого не знал. А Стерн этим приемом пользовался. Например: «Сантиментальное путешествие Йорика»[91]

Прошло четырнадцать лет…

Впрочем, эту статью я могу закончить как угодно. Могу бантиком завязать, могу еще сказать о комете или о Розанове[92]. Я человек негордый.

Но не буду — не хочу. Пусть Дом литераторов обижается.

А сегодня утром я шел по Невскому и видел: трамвай задавил старушку. Все смеялись.

А я нет. Не смеялся. Я снял шапку (она у меня белая с ушками) и долго стоял так.

Лоб у меня хорошо развернут.

Кружевные травы

Всеволод Иванов[93]

Травы были пахучие и высокие, под брюхо лошади. От ветра они шуршали сладостно, будто осока осенью, и припадали к земле, кланяясь. Пахло землей и навозом приторно и тягуче.

У костра сидели два мужика и разговаривали.

— У-у, лешаки! — тихо сказал Савоська Мелюзга и матерно сплюнул в сторону.

Другой мужик, тоже Савоська, по прозвищу Савоська Ли-юн-чань, поправил костер и сказал строго:

— Да. Скажу я тебе, парень… Привязали мы этих человеков к деревьям… За одну ногу, скажем, к одной верхушке, за другую к другой и отпустили. А кишка, парень, дело тонкое, кишка от натуги ниприменно рвется…

Савоська Мелюзга потянулся у костра и сказал глухо:

— Врешь?.. Ну, а как ты, парень, про Бога думаешь? А?

— Не знаю, — строго ответил Савоська, — Кучея его знат. Про Бога и, скажем, про праведную землю не могу тебе, парень, ничего сказать. Не знаю. Про большевиков, скажем, знаю. Сёдни слышал. Про Ленина тоже люди бают разное…

Серая большая овчарка с шумом сорвалась с места и кинулась в темноту. Шебуршали травы сладостно, будто человечьи кости осенью… (Кто сыграет в эти кости?)

Ах, травы, травы! Горючий песок! Нерадостны прохожему голубые пески, цветные ветра, кружевные травы.

Послышались шаги, и к костру подошел человек тонкий, будто киргизская лучина строганая, и сказал сурово:

— Здорово, братаны! Как у вас тут насчет Бога? А?

Мелюзга засмеялся матерно и сказал:

— Садись, лешай. Угощайся. Наварили сёдни на маланьину свадьбу.

Отхожий сел, посмотрел в котел и глухо сказал:

— А ведь меня, парень, тоже Савоськой звать…

— Ах, стерва! — тихо удивился Савоська Мелюзга и лег на шинель.

— Люди бают, — начал Савоська Мелюзга, — места энти быдто не простые, названье им быдто дадено бывшим князем Рюрихом. Кружевные травы — названье им дадено.

Прохожий снял с плеча берданку и выстрелил в воздух. Сумным гулом покатилось по лесам и степям, пригнулись травы еще ниже к земле, и из-за деревьев испуганно вышла луна.

— Это я в Бога, — просто сказал прохожий и матерно улыбнулся. Запахло кружевными травами сладостно и тягуче.

О Бор. Пильняке[94]

К. И. Чуковский I

«Пришла тихая любовь…»

«Я люблю Алексея…»

«Мое сердце колотится любовью…»

— «Наталья необыкновенная, нынче революция, когда вы будете моей?»

Поразительно! Загадочно! И откуда у писателя столько чувства? И как это до сих пор никто не заметил?

II

Возьмите любой рассказ Пильняка. Главное занятие героев — любовь. Все любят. Все изнемогают от любви.

«…Ребята ловили девок, обнимали, целовали, мяли…»

«…Леонтьевна кричит: — Спать не дают, лезут к нераздетой женщине…»

И все-то у писателя любовь. Даже звери изнемогают от любовной страсти.

«…Самец бросился к ней, изнемогая от страсти».

«…Волк тихо подошел к оврагу».

Такая уж у писателя провинциальная эротика!

Попробуйте отнять это чувство — от писателя ничего не останется.

III

Теперь самое главное.

Посмотрим, как Пильняк относится к религии… Перелистываю первый попавшийся рассказ.

«…Осенью Марина забеременела…»

«…Женщину нужно разворачивать, как конфетку…»

«…Облако было похоже на женскую грудь…»

«…Волк подошел к оврагу…»

Нет! Ни словечка о религии! Он писатель-атеист. И как это [я] до сих пор не заметил? Но позвольте, что это? Да так ли я читаю? Я даже подумал: уж не ослеп ли я? Уж не поступил ли в студию Дункан?

«…Танька коренастая босая».

«…Старик босой».

«…Шлепая босыми ногами».

И даже какой-то мужик в розовых портах босой.

И все-то у него босые. Кажется, отними у него босых — и ничего больше не останется.

Но зачем же, зачем же, зачем все босые?

IV

Необыкновенно! Непостижимо! Какая-то босонология! Какой-то невероятный мир босых! Некуда спрятаться от босых ног.

Аганька босая.

Прохожий босой.

Даже генерал, наверное, босой или сапоги сейчас снимет. Я даже подумал: уж не снять ли и мне сапоги?

Но снимай, не снимай — ничего не изменится. Такая уж у писателя идеология. Любой мужик у него босой, а если не босой, то пьяница или колдун. И поразительное явление: как только на одну секундочку появляется человек в сапогах, все герои в один голос кричат: «Довольно! Бейте его! Перестаньте! Снимай сапоги!»

«Сапоги снимай, на печь полезай!» — говорит Егорка Арине в повести «Голый год».

Волк подошел к оврагу…

Теперь попробуем полюбить Пильняка.

Он талантлив очаровательно. Он писатель любви и босых ног. Он, воистину, писатель любви и революции. Он весь в революции. Современнейший из современных писателей.

Слоновое приключение

Зощенко о себе

Жил я, запомнил, в деревне Большие Кабаны. Дом каменный строил. Ладно. Строил.

Навез кирпичей. Телеграмма: началась германская кампания — пожалуйте бриться.

Сбросил я кирпичи в сторону, собрал свое рухлядишко (штаны кой-какие) и пошел тихонько.

Только иду я лесом — слон на мене.

— Ах ты, думаю, так твою так. Да. Слон.

А он хоботьем крутит и гудит это ужасно как.

Очень я испугался, задрожал, а он думает, что это тигр задрожал, и гудит еще пуще.

Оглянулся я по сторонам, поблевал малехонько, смотрю — канава. Лег я в канаву и дышу нешибко.

Только лежу нешибко — лягуха зелененькая за палец меня чавкает.

— Ах ты, думаю, так твою так. Лягуха.

А она все чавкает.

— Ты что ж это, вспрашиваю, за палец-то мене, дура, чавкаешь?

А она ужасно так испугалась и на верех. Я за ней на верех, а в полшаге — мертвое тело. Лежит и на мене глядит.

Поблевал я малехонько и задрожал.

Только дрожу — смотрю, передо мной германский фронт.

— Ну, думаю, началась кампания — пожалуйте бриться.

Только я так подумал, прилег на фронт — великий князь мене к себе кличут.

Поблевал я малехонько, а он такое:

— Очень, — говорит, — ты героический человек, становись, например, ко мне придворным паликмахером.

Стал я к нему придворным паликмахером, цельные сутки, например, его брею, а он восхищается и все ему мало. Только вдруг взбегает человек.

— Перестаньте, — кричит, — бриться. Произошла, — говорит, — февральская революция.

Оглянулся я по сторонам, поблевал малехонько и тихонько вышел.

Рассказы и фельетоны

Искушение

Святым угодникам, что на церковных иконах, нельзя смотреть в очи…

Да бабка Василиса и не смотрит. Ей сто лет, она две жизни прожила и все знает. Она на Иуду Искариотского смотрит. В «Тайной вечере».

— Плохая моя жизнь, Иудушка, — бормочет бабка, — очень даже неважная моя жизнь. Я бы и рада, Иудушка, помереть, да нельзя теперь: дочка родная саван, видишь ли, истратила на кухольные передники…

Хитрит Иуда, помалкивает…

А кругом тени святые по церковным стенам ходят, помахивают рукавами, будто попы кадилами.

— Ничего, Иудушка. Молчи, помалкивай, если хочешь. Я тебя не неволю. Мне бы только, видишь ли, из беды моей выйти.

Довольно покланялась бабка святым угодникам, нужно и кому-нибудь другому поклониться.

Кланяется баба низко. Бормочет тихие свои слова.

Только видит: подмигнул ей Иуда. Подмигнул и шепчет что-то. Что шепчет — неизвестно, но баба знает, она — сто лет прожила.

Шепчет он: оглянись-ка в сторону, посмотри, дура-баба, на пол.

Оглянулась баба в сторону, посмотрела на пол — полтинник серебряный у купчихиной ноги. Спасибо Иудушке!

Нужно ближе подойти, потом — на колени. Только бы никто не заметил.

Эх, трудно старой опуститься на колени!

Земной поклон Богу и угодникам…

Холодный пол трогает бабкино лицо…

А где же полтинник? А вот у ноги.

Тянется старуха рукой, шарит по полу.

Тьфу, нечистая сила! Не полтинник.

Это — плевок…

Искушение, прости господи!..

Рыбья самка. Рассказ отца дьякона Василия

1

Неправильный это стыд стесняться поповского одеяния, а на улице все же будто и неловкость какая и в груди стеснение.

Конечно, за три года очень ошельмовали попов. За три-то года, можно сказать, до того довели, что иные и сан сняли и от бога всенародно отреклись. Вот до чего довели.

А сколь великие притеснения поп Триодин претерпел, так и перечесть трудно. И не только от власти государственной, но и от матушки претерпел. Но сана не сложил и от бога не отрекся, напротив, душой даже гордился — гонение, дескать, на пастырей.

Утром вставал поп и неукоснительно говорил такое:

— Верую, матушка.

И только потом преуспевал во всех делах.

И можно ли подумать, что случится подобная крепость в столь незначительном человеке? Смешно. Вида-то поп никакого не имел. Прямо-таки никакого вида. При малом росте — до плечика матушке — совершенно рыжая наружность.

Ох, и не раз корила его матушка в смысле незначительности вида! И верно. Это удивительно, какая пошла нынче мелочь в мужчинах. Все бабы в уезде довольно крупные, а у мужчин нет такого вида. Все бабы запросто несут мужскую, скажем, работишку, а мужчины, повелось так, по бабьему даже делу пошли.

Конечно, таких мужчин расстреливать даже нужно. Но и то верно: истребили многих мужчин государственными казнями и войной. А остался кто — жизнь засушила тех.

Есть ли, скажем, сейчас русский человек мыслящий, который бы полнел и жиры нагуливал? Нет такого человека.

Конечно, попу это малое утешение, и поп говаривал:

— Коришь, матушка, коришь видом, а в рыбьей жизни, по Дарвину[95], матушка, рыбья самка завсегда крупней самца и даже пожирает его в раздражении.

А на такие поповы слова матушка крепко ставила тарелку или, например, чашечку, скажем, и чего — неведомо самой — обижалась.

2

И вот уж третий год пошел, как живет поп с женой разно.

И где бы матушке с душевной близостью подойти к попу, дескать, воистину трудно тебе, поп, от гонений, так вот прими, пожалуйста, ласку, так нет того — не такова матушка. Верно: годы матушкины не преклонные, но постыдно же изо дня в день нос это рисовой пудрой и к вечеру виль хвостом.

А попу какое утешение в жизни, если поколеблены семейные устои?

Попу утешение — в преферансик, помалу, по нецерковным праздникам, а перед преферансиком — словесная беседа о государственных и даже европейских вопросах и о невозможности погибели христианской эпохи.

Чувствовал поп очень большую сладость в словах. И как это всегда выходит замечательно. Сначала о незначительном, скажем, хлеб в цене приподнялся — житьишко неважное, значит. А житьишко неважное — какая тому причина. Слово за слово — играет попова мысль: государственная политика, советская власть, поколеблены жизненные устои.

А как сказано такое слово: советская… так и пошло, и пошло. Старые счеты у попа с советскими. Очень уж было много обид и притеснений. Было такое дело, что пришли раз к нему ночью, за бороденку схватили и шпалером[96] угрожали.

— Рассказывай, — говорят, — есть ли мощи[97] какие в церкви, народу, — дескать, — нужно удостовериться в обмане. И какие святые мощи могут быть в церкви, если наибеднейшая церковка во всем Бугрянском уезде?

— Нету, — говорит поп, — нет никаких святых мощей, пустите бороденку, сделайте милость.

А те все угрожают и шпалером на испуг действуют. И не поверили попу.

— Веди, — говорят, — нас, одначе, разворачивай церковное имущество.

И повел их поп в церковь.

И ночное уж было дело. И чудно как-то вышло. И ведет, и ведет их поп по городу, а церкви нет. Испуг, что ли, бросился в голову — не по тем улицам поп пошел. Только вдруг сладость необычайная разлилась по жилам.

«Дело, — подумал поп, — подобное Сусанину[98]».

И повел их аж в конец города, за толкучку. А те разъярились, вновь за бороденку сгрябчили и сами уж указали дорогу.

Ночью развернули имущество церковное, нагадили табачищем, наследили, но мощей не нашли.

— А, — сказали, — поповская ряса, нет мощей, так учредим, знаешь ли, в церкви твоей кинематограф.

С тем и ушли.

— И как же так — кинематограф? — говорил поп матушке. — Возможно ли учредить в церкви кинематограф? Не иначе, матушка, подобное для испуга сказано. Ведь не допустит же приход, хоть и ужасно в нем поколебалась религиозная вера, не допустит приход до этого.

Вот тут бы матушке и подойти с душевной близостью, да нет — свои дела у матушки. И какие такие, скажите, дела у матушки? Вот, пожалуйста, оделась, вот ушла — и слова не скажи. Нет никакого пристрастия к семейной жизни.

Но не только в поповом доме подобное, а все рассказывают: «Глядит, — говорят, — баба в сторону». И что такое приключилось с русской бабой?

3

А что ж такое приключилось с русской бабой? Смешного нет, что русская баба исполняет мужскую работишку, и что баба косу, скажем, себе отрезала.

Вот у китайцев вышел такой критический год: всенародно китайцы стали отрезать косы. Ну что ж? Значит, вышла коса из исторической моды. Смешного ничего нет.

Да не в том штука. А штука в том: великое бесстыдство и блуд обуял бабу. И не раз выходил поп к народу в облачении и горькие слова держал:

— Граждане и прихожане и любимая паства. Поколебались семейные и супружеские устои. Тухнет огонь семейного очага. Опомнитесь в безверии и в сатанинском бесстыдстве.

И все поп такие прекрасные слова подбирал, что ударяли они по сердцу и вызывали слезы. Но блуд не утих.

И никогда еще, как в этот год, не было в народе такого бесстыдства и легкости отношений. Конечно, всегда весной бывает этакая острота в блуде, но пойдите, пожалуйста, в военный клуб, послушайте, какие нестерпимые речи около женского класса. Это невозможно.

И что поделать?! Ведь если попова жена — нос рисовой пудрой, и поп не скажи слова, то можно ли что поделать? И хоть понимал это поп очень, однако горькие речи держал неукоснительно.

И вот в такую-то блудную весну вселили к попу дорожного техника. Это при непреклонных-то матушкиных годах!

Стоек был поп и терпелив, но от удара такого потерял поп жизни не меньше, как десять лет. Очень уж красивый и крупный был железнодорожный техник.

И при красоте своей был техник вежлив необычайно и даже мог беседовать на разные темы. И беседуя на разные темы, интересовался тонкостями, к примеру: как и отчего повелось в народе, что при встрече с духовным попом — прохожий делает из пальцев шиш.

Но беседуя на разные темы и интересуясь тонкостями, оборачивал техник слова непременно к женскому классу и про любовь.

И пусть бы даже мог техник беседовать про европейские вопросы, не смог бы поп отнестись к нему любовно. Очень уж опасен был этот техник.

— Узко рассуждая, — говорил поп, — не в европейском размере, ну к чему такое гонение на пастырей?.. К чему, скажем, вселять железнодорожных техников? Квартиренка, сами знаете, не огромная, неравно какой карамболь[99] выйдет или стеснение личности.

И на такие поповы слова качали головами собеседники, дескать, точно: сословию вашему туго, сословию вашему стеснение… А матушка нахально поводила плечиком.

4

И точно: вышел у попа с дорожным техником карамболь.

А случилось так, что пришли к попу партнеры и приятели его жизни — дьякон Веньямин и городской бывшего четырехклассного мужского училища учитель Иван Михайлович Гулька.

Началась, конечно, словесная беседа о незначительном, а потом о гонении на пастырей. А дьякон Веньямин — совершенно азартный дьякон, и отвлеченной политикой нимало не интересуется.

Поп про нехристианскую эпоху, а дьякон Веньямин картишками любуется — дама к даме картишки разбирает. И чуть какая передышка в словах, он уж такое:

— Что ж, — говорит, — не теряя драгоценного времечка…

Беседу они прервали, сели за стол и картишки сдали. А поп тут и объявил: восемь игры, — кто вистует[100]?

И сразу попу такой невозможный перетык вышел: дьякон Веньямин бубну кроет козырем, а учитель Гулька трефу почем зря бьет.

Очень тут заволновался поп и, под предлогом вечернего чая, вышел попить водички.

Выпил ковшичек и, идучи обратно, подошел к дверям матушки.

— Матушка, — сказал поп, — а матушка, не обижайся только, я насчет вечернего чая.

А в комнате-то матушки и не было. Поп на кухню — нет матушки, поп сюда-туда — нету матушки.

И заглянул тогда поп к технику. С дорожным техником в развратной позе сидела матушка.

— Ой, — сказал поп и дверь прикрыл тихонечко. И, на носочках ступая, пошел к гостям доигрывать.

Пришел и сел, будто с ним ничего не случилось. Играет поп — лицо только белое. Картишки сдает, головой мотнет, пальцами по столу потюкает, а сам такое:

— Сожрала нас рыбья самка?

И какая такая, скажите, рыбья самка?

И вдруг повезло попу. Учитель Гулька, скажем, туза бубен, а поп козырем, учитель Гулька марьяж виней отыгрывает, а поп козырем. И идет и идет к попу богатеющая карта.

И выиграл поп в тот вечер изрядно. Сложил новенькие бумажки и тяжко так улыбнулся.

— Это все так, — сказал, — но к чему такое гонение?

К чему вселять дорожных техников?

А дьякон Веньямин и учитель Гулька обиделись.

— Выиграл, — говорят, — раздел нас поп, а будто и недоволен. И чайком даже, поповская ряса, не попотчевал.

Обиженные ушли гости, а поп убрал картишки, прошел в спальную комнату и, не дожидаясь матушки, тихонько лег на кровать.

5

Великая есть грусть на земле. Осела, накопилась в разных местах, и не увидишь ее сразу.

Вот смешна, скажем, попова грусть, смешно, что попова жена обещала технику денег, да не достать ей, смешно и то, что сказал дорожный техник про матушку: старая старуха. А сложи все вместе, собери-ка в одно — и будет великая грусть.

Поп проснулся утром, крестик на груди потрогал.

— Верую, — сказал, — матушка.

А сказав «матушка» — вспомнил вчерашнее.

Ой, рыбья самка! Сожрала, матушка. И не то плохо, что согрешила, а то плохо, что обострилось теперь все против попа, все соединилось вместе, и нет ему никакой лазейки. Оделся поп, не посмотрел на матушку и вышел из дому, не пивши чая.

Эх! И каково грустно плачут колокола, и какова грустная человеческая жизнь. Вот так бы попу лежать на земле неживым предметом, либо такое сделать геройское, что казнь примешь и спасешь человечество.

Встал поп и тяжкими стопами пошел в церковь. К полдню, отслужив обедню, поп, по обычаю, слово держал.

— Граждане, — сказал, — и прихожане, и любимая паства. Поколебались и рухнули семейные устои. Потух огонь в семейном очаге. Свершилось. И, глядя на это, не могу примириться и признать государственную власть…

Вечером пришли к попу молодчики, развернули его утварь и имущество и увели попа.

Любовь

1

Разбогател Гришка Ловцов. Пять лет в Питере не был — мотался бог весть где, на шестой приехал — с вокзала за ним две тележки добра везли.

Дивятся люди на Красной улице[101].

— Вот так Гришка! Широкий парень!

А Григорий Палыч помалкивает. Ходит вокруг тележек, разгружает добро, каблучками постукивает.

В комнаты вошел Гришка — фуражку не снял, только сдвинул на широкий затылок, аж всю бритую шею закрыл. Дым под образа колечком пустил.

— Здрасте, — говорит, — мамаша, приехал я.

Очень испугалась старушка.

— Да ты ли, Гришенька?

Заплакала.

— Прости, — говорит, — Гришенька, попутал поп — нечистый хвост — панихидку уж я по тебе у Никол-угодника[102]

Усмехнулся Гришка.

— Ничего, — говорит, — мамаша. И плакать нечего.

Смешно старушке стало — мамашей величает. Да не рассмеялась. Взглянула кривым глазом на сына и обмерла. Будто и не Гриша. Да и впрямь, будто не Гришка. Чудно!

А Гришка за столом пальцами поигрывает. На одном пальчике колечко с зеленым камушком, на другом — колечко, но без камушка, а за рукавом браслет, цепное золото.

Испугалась старушка снова.

— Да что ты, Гришенька, одет-то как? Нынче барская-то жизнь окончилась.

Сказал Гришка старухе:

— Безусловно кончилась. Я, мамашенька, и приканчивал. Да не в этом штука. Барская жизнь кончилась — новая началась. А покуда, пока не пришло иное времечко, — поживем, мамаша, в Питере-то. Есть у нас кой-какое добришко и денежки.

Заплакала старушка — выжила из ума. Завозился Гриша у желтого сундучка.

А под вечер Гришкины товарищи пришли. Очень даже напакостили на полу и ковровую дорожку совсем смяли. Гришке наплевать, а старуха — убирай за ними, за стервецами. Да и не убрать — сильная гульба пошла.

В пьяном виде Гришка очень бранил французов.

— Сволочи они, мамаша, — кричал он старухе в другую комнату. — И полячки — сволочи.

Тихонько охала старуха. Посмотрит, ох, посмотрит старуха ночью родимую точечку на правом Гришкином плече.

Но до утра гуляли гости и бранились яростно, играя «в очко» гнутыми картами. А под утро снова пили.

Гришка в фуражке, а под фуражкой веером денежные билеты, хмельной и красивый плясал чудные танцы.

— Эх! Эх! Не тот Питер сейчас, не тот… Негде потрепаться молодчикам!

2

Две недели живет Гришка в городе — сыт, пьян и нос в табаке.

А и славный же парень Гришка! Широкий до чего парень, черт побери его душу!

То у Гриши соберутся, кушают — едят, то Гриша к кому-нибудь на пирог званый.

А то и к «Воробью» вечером. Безусловно не тот сейчас Питер, но есть кое-где замечательные места. Например: замечательное место — «Воробей».

Это в Гавани. Дом как дом, с мезонином и палисадничком. Днем старуха шабуршит горшками, стряпает. А больше ничего и не видать.

А вечером — кабаре.

Денежки припасай, и все будет. Денежки только припасай. На ночь — сотню отдай — не горюй — любая девочка!

Два раза гулял Гришка у «Воробья» — текли денежки. На третий раз похабный случай вышел: побили матроса за контрреволюцию.

Грозил матрос донести, хвалился знакомством «под шпилем»[103]. Да только сам виноват.

Сидит в дезбелье[104] у Катюши и треплется. И мысли выражает:

— Нынче, — говорит, — я на все очень плюю и, например, на политику тоже. Мне жить охота, а политика заела мою молодость.

А Гришка рядом у Настеньки.

— Нравишься, — говорит, — ты мне, Настенька. Очень даже нравишься. Очень ты личностью похожа на одну любимую особу. А имя той особочки — Наталья Никаноровна.

А тут, значит, матрос со словами о политике. Гришка туда.

— Это, — говорит, — кто так выражается про политику? А ну-ка, клеш, выходи.

А клеш смеется и не покоряется. Обиделся Гришка.

— Ты, — говорит, — может быть, и про революцию так же скажешь?

— Да, — говорит, — так же.

Гриша тут и посерел весь.

— Ах ты, — кричит, — волчья сыть, белогвардейщина.

Ударил матроса. А тут еще ребята с Косой улицы случились.

— Бей, — кричат, — его, Жоржика.

Ударили его и в грудь, и по животу, и брюки — казенный клеш на видном месте испортили.

Гришка после этого расстроился и ночевать не остался — домой пошел.

А утром к нему Иван Трофимыч жалует.

— Ты что же, — говорит, — Гриша?

А Гриша ему такое:

— А что ж я не могу и погулять у себя? Я, Иван Трофимыч, не афонский какой-нибудь монашек[105].

— Да ну? — удивился Иван Трофимыч. — Да я, Гриша, тебе только так. Любя. Голову, говорю, не защеми. Вот что. А вечером, Гриша, приходи-ка ко мне, невеста есть для тебя роскошная.

Не пошел Гриша вечером к Иван Трофимычу. Долго ходил по комнате очень серьезный и думал:

— А не жениться ли мне и в самом деле? Пожить, значит, семейной жизнью.

3

Утром Гриша по своим делам, а мамаша чаи распивает с сахаром. Жует старушка белый хлеб, разговаривает с соседками:

— Гришенька мой жениться придумал. Ищи, говорит, мать, невесту.

Охают соседки, дуют в блюдечки.

— Да что ты, Савишна?

— Да. Ей-богу, моя правда. Хочу, говорит, чтоб и красивенькая была и чтоб зря не трепалась.

— Что ж, — хрустят сахаром, — что ж, он это правильно требует. Да только нынче-то девки пошли очень бесстыжие. Косы пообстригли. Табак тоже легкий курят. Уж и подошло же времечко. Ох, и пришел последний час…

Да, очень много у баб всякого разговору. До вечера. А вечером Гриша приходит, посмеивается, шутит со старухой шутки, невесту требует.

Но только раз Гриша пораньше пришел. Сел, задумался и зеленым камушком не любуется.

— А что, — спрашивает, — мамаша, помнишь ли дочку Никанора Филиппыча?

— Это Наталюшку-то, дочку дилектора?

— Ее, мать.

— Чего ж, — говорит, — не помнить. Очень даже помню. Покойника Никанор Филиппыча, царствие небесное, до смерти убили в леворюцию. А через год Наталюшка замуж пошла за инженера за длинноусого.

— Замуж? — вскричал Гришка. — Ну, да ничего. Желаю, мамаша, жениться на Наталье Никаноровне. Встретил ее сегодня. Узнала. Щечками вспыхнула. Хотел в ножки броситься, поклониться. Одумался. «Дай, — думаю, — у старухи узнаю». Так замуж, говоришь?

Вечером перьями Гриша скрипит, пишет что-то. К ночи за чаем вытаскивает это самое, что писал.

— Вот, — говорит, — мамаша, письмишко написано:

«Лети, лети письмецо в белые ручки Натальи Никаноровны. Извиняюсь дерзостью письма и вспоминаю любимую особочку.

Некогда, шесть лет назад я, Гриша Ловцов, раб и прихвостень батюшки вашего, Никанора Филиппыча, тайную к вам имел любовь и три года помнил загорелые щечки и приятные ручки. Нынче забыл все насмешки ваши, нынче предлагаю свою жизнь на полном земном счастье. Ежели „да“ скажете — прибегу собачкой, „нет“ — так до свиданья, Гриша Ловцов, только тебя в Питере и видели. Прощай тогда, ясочка[106] Наталья Никаноровна. Эх, сгорел Гришка, огнем сгорел. Тому подобного знакомства!»

А? Каково, мамаша? Письмишко-то каково, говорю, написано. Будет моей Наталюшка.

4

По улице бежит человек без шапки.

«Вор, — думают прохожие, — мошенник, наверное». Но это не вор, это Гриша Ловцов бежит на решительное свиданье с ясочкой.

В записке всего три слова было: «Приходите, Гриша, поскорей». Вот и бежит Гриша Ловцов, проглатывая холодный ветер.

На ходу думать плохо. На ходу одна мысль в голове гудит на мелкие голоса: плохо ясочке. К чему бы такая экстра?

А ясочке и в самом деле плохо. Сидит она у бледного окна, плачет, слезы капают на Гришино письмо.

Много раз перечла Наталья Никаноровна письмо это. Много раз подходила к зеркалу. Что ж! Она и в самом деле очень хороша. Так ли ей жить, как сейчас?

В сумерках всегда острей печаль, и в сумерках Наталье было жаль себя.

А тихий звон часов и брошенная книга на полу вдруг стали невыносимы.

«Уйду», — вдруг подумала Наталья Никаноровна.

А в это время Гриша через три ступеньки — в пятый этаж. Дух перевел. За звонок дернул. Дверь открыла Наталья Никаноровна.

А Гриша и не видит ничего.

— Здесь ли, — спрашивает, — проживает Наталья Никаноровна?

Улыбнулась — бровью повела Наталья.

— Проходите, — говорит, — Гриша, в ту горницу.

— Ага, — закричал Гриша и взял Наталью за руку. — Идем, ясочка. Идем сейчас. Ну, что думать-то? Все будет. Все на свете…

Ох, плохо знает Гришка женское сердце! Так ли нужно сказать? Так ли подойти?

— Вот как, Гриша? — с сердцем молвила Наталья Никаноровна. — Купить меня думаете? Так знайте — не за деньги я к вам решила. Не за деньги. Слово даю. Причина такая есть, да не понять вам. Ну, да все равно, едем.

В дверях стоял человек с длинными усами и острым носом. Был это супруг Натальи Никаноровны.

— Едешь? — спросил он тихо и поправил от волнения усы свои длинные. — Едешь, — повторил и больно сжал ее руки. — Слушай, Наталья… Вот сейчас, здесь, я убью себя… Не веришь?.. Вот сосчитаю до пяти, если не передумаешь…

И стал считать, и когда сказал — четыре, и голос дрогнул его, Наталья вдруг рассмеялась. Звонко, оскорбительно. Закинула голову назад и смеялась.

И за руку Гришу взяла, и засмеялась снова, и, тихонько и не глядя на мужа, вышла.

А по лестнице бежали они быстро и слышали за собой торопливый бег.

— Постойте, — кричал длинноусый. — Господи, да что ж это! Постойте же! Наталя!

На улице, на углу, у аптеки догнал их.

— Что? — спросила Наталья.

— Не веришь, — удивился длинноусый, нагнулся к ее ногам и поцеловал грязный снег.

— Нет, — молвила Наталья, — и пошла прочь.

5

Дивья тоже на Косой улице! Живет у Гришки дочь Никанора Филиппыча. Смешно очень! Дивятся люди, в окна засматривают.

А Гришка ходит — хвост трубой, любуется, подношения Наталеньке делает.

— Колечко это тебе, ясочка, за то, что длинноусому не поверила. А это за то, что невеста моя.

Утром на службу Гриша, а старухе приказ наистрожайший: ходить за Наташенькой, забавлять ее и ни в чем не препятствовать. Старуха очень ошалела, ходит за Натальей, глазом шевелит, а сама молчок. О чем и говорить — неведомо. Только утром про сны разговаривает.

— Будто, — говорит, — ударил кто под ложечку… Гляжу — мужчина с русой бородой и топор в руке. Это под пятницу-то, красавица. Вскочила я, крестом осеняюсь, крестом отмахиваюсь, а ен пырх — и нет его… Лампадку будто затеплила перед царицей-заступницей… Глядь в зеркало нечаянно, а личности-то у меня и нет. Пустое место. Рукой шарю — нету личности. А в зеркале фига дразнится.

Наталья Никаноровна молча слушает, да про свое думает, а старушка глазом обижается — ведь под пятницу все-таки.

А вечером Гриша со службы. Чистый, причесанный и даже духами от него воняет. Ручку у Наталюшки Гришка поглаживает, нежит ручку-то и про свадьбу разговаривает.

— Свадьбу, — говорит, — сыграем, и — ну из Питера, ясочка. На людей посмотрим, по Волге поедем на пассажирском… Барские твои привычки сохраним. Живи, ясочка.

Молчит Наталья. Что ж? Не привыкла, стало быть.

— Эх, ясочка! Очень тебя люблю. Скажи — все сделаю… Свадьбу такую справим — дым в небо. Всех пригласим. Сам пойду умолю. Профессора одного знаю, писателя одного знаю тоже. Не скучно будет Натальюшке. А?

Молчит Наталья, ласкает Гришкину голову.

6

На высоком шкафу стоит лампа, крутит огненным языком, подпрыгивает. В комнате танец-краковяк[107] танцуют. Серьезный танец краковяк. Танцуют, молчат, никто и не улыбнется.

А очень великолепно старик на гармонии играет. Да только невесело. Нельзя слепцов на свадьбу звать, — душу всю вывернут. Ведь ишь ты, гадина, как тонко перебирает.

Ходит Гришка с невестой, с женой теперь то есть, гостям улыбается, а душа гудит.

И с чего б это было так невесело?

Все расчудесно вышло, благородства тоже во всем немало. Вот и старичок в сюртуке — не кто-нибудь — профессор Блюм мудрит с рыжим студентом.

А рядом в комнате старуха с девкой босой стол прибирают. На столе даже цветок есть — кому любопытно понюхать.

— Пожалуйста, дорогие гости, не побрезгуйте.

Сели за стол, да плохо сели. Молча пироги жуют. А как выпили раз-другой — смех пошел по столу. Смеются все, и причин уважительных нету.

И профессор Блюм улыбается, к рыжему студенту льнет.

— Сам, — говорит, — был таким. Люблю очень студентов. Выпьем за науку и за просвещение.

И вдруг Наташенька тоже стакан свой поднимает и улыбается.

Молчала все, а тут и я, дескать, с вами.

Обидно очень Гришке.

Да и рыжий на Наташеньку что-то засматривается. По-своему ей глазом мигает, да, может быть, и ножку, гадина, под столом ей жмет. Ох, а и противен же до чего Гришке этот рыжий! Так бы вот в зынзыло и дал.

Гришка с профессором беседует тонко, а сам на студента глазом:

— Вы, — говорит, — профессор, за науку выпиваете, а между прочим — тьфу ваша наука.

Профессору и крыть нечем. Сидит на стуле, беспокоится, ртом дышит. А Гришка ему все серьезное:

— Да-с. Я науку вашу очень презираю. Смешно! Про землю, например, скажем: шар и, так сказать, вертится… А что вы за такие, за правильные люди, что как раз и угадали? Вот, скажем, через пятьдесят лет или, может быть, меньше, возьмет кто-нибудь и объявит по науке вашей: а земля-то, скажет, и не вертится, да и не шар, да и… черт его знает, что скажет. Тьфу на вас!

Тут все на профессора уставились, дескать, вот так Гришка, широкий парень. А тут еще дьякон Гавриил словечко вставил:

— Мы, — говорит, — интеллигенция, хотя и очень уважаем вас, Григор Палыч, так сказать, почитаем совершенно, однако земля досконально есть круг, установленный наукой и критикой, — сказал и на профессора этак вот ручкой.

Тонкая бестия этот дьякон Гавриил!

Да, крупный разговор вышел, ученый. Гришка то на профессора, то на студента глазом. А студент ничего — рыбу кушает. Не жалко, конечно, пускай кушает, а только зловредный же этот рыжий!

А профессору, должно быть, очень обидно за науку стало. Григорь-то Палычу он ни словечка — видит, сидит человек с круглыми глазами — так он дьякону Гавриилу. И с чего бы это он дьякону Гавриилу?

— Вы, — говорит, — со своей гнусной философией тово…

А Гришка со стула вдруг, по столу кулаком.

— Бей, — кричит, — их… рыжую интеллигенцию.

Сгрудились гости, присели иные…

— Эх! — закричал Гришка и насел на студента.

7

Длинноусый шел на вокзал. Сегодня они уезжают из Питера.

«Этакая ведь скверная штука, — думал длинноусый. — С чего бы мне идти. Зря иду. Ей-богу, зря. Я вот на них взгляну одним глазком и уйду. Не из романтизма взгляну, не глазом, так сказать, любви… хе-хе, а издали, из великого любопытства… Гм. Я даже радуюсь. Мне, милостивые государи мои, на многое совершенно наплевать, мне, милостивые государи, смешны даже в некотором роде высокие чувства любви. Подумаете — врет? Вот, скажем, и Наталья подумает про меня — погиб из-за великой любви. Даже вот убиться хотел… Вздор. Совершенный вздор. То есть, может быть бы и убился, если б, скажем, поверила. Вздор, сударь мой. Шарлатанство. Женская, так сказать, природа требует остроты, так вот — пожалуйста… хе-хе… А мне смешно. Честное слово, смешно. Ну, что я могу поделать — смешны всякие трагические чувства. Конечно, плохо, что она с Гришкой. Я даже снова готов на всякие потрясения, но любовь… хе-хе…»

Тут длинноусый остановился у вокзала.

— Подождем, — сказал он громко. — Посмотрим, понаблюдаем. Они непременно под руку пойдут. Все-таки Гришке-то лестно. А она с этакой тонкой улыбочкой. У ней вечно этакая тонкая улыбочка. Накануне вот приходит. «Что?» — спрашиваю. «Не могу, — говорит, — с тобой жить. (А у самой этакая улыбочка.) Не могу, — говорит, — больше жить. Не живой ты. Ну, сделай что-нибудь человеческое. Убей меня, что ли, Гришку, наконец, убей».

Гм. Тонкая первопричина, тончайшая. Конечно, острота чувств… Да не в этом корень. Тут, можно сказать, историческая перспектива. Тут, ух как широко! Тут, можно сказать, — история. Да-с, история и инстинкт женщины. Скажем, через сорок лет голубую кровь, хе-хе, им перельем. Вот оно что. Может, я и не сопротивляюсь из-за этого… Ну, куда ты, баба, прешь? Толкнуть можешь. Видишь, человек по делу стоит.

И точно: баба с мешком и корзиной пихнула длинноусого в живот.

— Дура, — сказал длинноусый. — Этакая чертова баба!

А за бабой в двух шагах двое под руку.

Они!

— А, — улыбнулся Гришка, — вы здесь.

Не ответил ничего длинноусый и пошел за ними вслед. Идут вдоль вагонов — не обернутся. И длинноусый сзади.

— Здесь, — сказал Гришка, — и вошел в вагон.

— Наталья.

— Что?

— Не веришь? — поглядел ей в глаза длинноусый.

— Нет, — молвила Наталья, — и вошла в вагон.

«Под вагон, что ли, упасть? — уныло подумал длинноусый, когда поезд, железом лязгая, двинулся с места. — Вот под тот».

Постоял длинноусый с секунду, поднял глаза, а в окне Гришка с Наташей. Наталья — та спиной, а Гришка ухмыляется и этак ручкой делает, дескать, — прощайте, счастливо оставаться.

Постоял длинноусый, постоял и поплелся тихонько к выходу.

Война

1

До станции «Кривые Горки» третья рота мигом доехала — экстра. А на станции «Кривые Горки» слух прошел, дескать, не по правилу едем: положено приказом, кто на фронт — денежки вперед за два месяца. Ладно. Отдай денежки. Фунт хлеба и денежки — урожай не урожай.

А тут еще Федюшка Лохматкин — оптик по всем делам:

— Верно, — говорит, — положено это наивысшим начальством.

А с кого требовать? Начальство все впереди, а полуротный Овчинкин — шляпа, и сам не в курсе.

Ладно. Нельзя ехать.

На станцию вышли. Кучками бродят. Торговлишка завязалась кой-какая. Только видят: стоит баба у звонка, веревку держит и очень грустно плачет. Тут же и военный с ружьем на нее наскакивает.

— Прошу, — говорит, — честью, баба, отойди от колокола. Убью на месте — звонить нужно, потому поезд пассажирский…

А баба ему такое:

— Не отойду, кормилец, от колокола. Убей ружьем, Христа ради… Отдай лисью шубу, пять фунтов масла.

А Федюшка уже тут. Народ растолкал ручкой.

— Чего, — говорит, — тут такое приключилось?

Баба слезой давится. Баба очень слезой давится.

— Так и так, — говорит, — отряд заградительный лисью шубу… Зачем, мол, тебе, баба, шуба? Это, дескать, спекуляция.

— Не по правилу это… — сказала толпа.

А тут еще с четвертого взвода — Ерш по фамилии.

— Фу-ты, — говорит, — братцы, товарищ Федя, да отдадим бабе шубу.

Тут все заговорили очень.

— Живут, — говорят, — одни великолепной жизнью, а другие погибают в мерзости. А шуба — вещь и стоит немалых денег.

Великий шум поднялся. А на шум — отряд заградительный, двенадцать человек ружье к ружью.

— Разойдись, — кричат, — по мере возможности. Зачем этакое немыслимое скопление?

Слово за слово. Это, дескать, не по правилу, товарищи — шуба, пять фунтов масла.

Иные уже и винтовочки схватили, серьезно затворами щелкают, а Ерш и пулемет с лентами выкатил.

Отряд в двенадцать человек — в цепь, и к лесу. Не иначе как окопаются на опушке. Смешно.

А народу все больше да больше. К цейхгаузу повалили. Дверь ружьишком разбили. Добра там видимо-невидимо.

Баба тут взвизгнула очень тонко:

— Вот она лисья шуба, пять фунтов масла.

А у самой каждое слово слезой омыто.

— Не по правилу это, — решили люди, осматривая лисью шубу. — Очень это не по правилу.

А тут вдруг Ерш бочонок в темном углу нашел. Рукой он по бочонку похлопывает, а сам такое:

— Фу-ты, братцы, а ведь это же масло.

— Совершеннейшее масло, — сказали люди, выкатывая бочонок из цейхгауза. — Совершеннейшее масло. Одни живут великолепной жизнью, а другие погибают в мерзости.

А Ерш все рукой по бочоночку.

— Именно, — говорит, — великолепное масло. И какая может быть война? И какой государственный масштаб?

Тут все закричали сразу:

— Не нужно денег, если так… Без денег поедем, братцы, — экстра.

2

А очень великолепно жить в провинции. В столицах полная нехватка хлеба, а, скажем, в Устюге[108] каждый, даже маломочный, с огорода изрядный достаток имеет. Да и что с огорода?

Председатель исполкома кур разводит, член тройки тоже кур разводит, доктор Гоглазов — кур, а комендант станции кролиководством занят.

Чудак необыкновенный этот комендант станции. Всегда он на высоте положения. Огороды его уж на версту раскинулись. Кролики у него во множестве плодятся. Мирное ему житье.

Только нынче нехорошая штука с ним вышла. Не удался день. С утра не удался день. С утра свиньи грядку турнепса пожрали. Хорошо, если его свиньи — к жиру, а если, скажем, Ипатовы…

На станцию комендант серьезным пришел. А тут еще барышня с бантом телеграмму сует, — дескать, срочно и секретной важности.

Телеграмму прочел комендант — телом затрясся.

«…Белогвардейцы и мятежники. Поезд 43… Разоружить. Бочонок масла…»

Гм! Штука… Свиньи турнепс пожрали… Штука.

— Алло, исполком… Срочно и секретной важности… Так, мол, и так и, пожалуйста, соответствующие меры…

«Гм! Штука… Мои — так к жиру, но Ипатовы, как пить дать, Ипатовы».

Комендант станции и председатель исполкома на высоте положения. И к полдню на всех заборах листовки наклеены.

Дивятся очень прохожие. Что ж это, граждане? Листок…

На заборе театральная афиша — столичная труппа «Променад». Великолепные знаменитости.

Пониже корявая бумажка, и на ней: «Настоящая персидская оттоманка за полцены с разрешения жилищной комиссии».

А рядом листок — и крупней крупного:

«Военное положение. Ходить до семи. Жиров полфунта… Белогвардейцы и мятежники…»

Штука! Как же так, граждане? Смешно — до семи. Если, скажем, секретарь исполкома, товарищ Бычков в девять любовное свиданье назначил. Любовная у него интрига с лета-месяца. А он в девять на Урицком мосту. Урицкий мост аж за тюрьму, в конце города. Гм! Смешно — до семи, если доктор Гоглазов… Тьфу ты, бес! А комендант-то, комендант-то как же с огородом? Гм! Штука.

3

Председатель исполкома Петр Стульба с балкона слова лепит:

— Белогвардейцы и мятежники… Разоружить… Притянуть… Поезд 43… Бочонок масла…

Очень хорошо и длинно говорит председатель исполкома… Лепит — говорит, а сам руку, этак вот, за пояс. Для истории. Иные так за борт или, скажем, смешно даже — в карман, а Петр Стульба — за пояс.

— Позор, — сказал отряд матросов особого назначения и ряды вздвоил.

Котелки за спиной звякнули. Перемигнулись штыки с солнцем.

Напряглись клячонки. Клячонки-то очень напряглись — смотреть жалко. Еще бы — пушка трехдюймовая, пушкино дуло больше лошади.

Пушку эту у вокзала поставили дулом в даль. Клячонок распрягли — нехай пасутся. А сами — в цепь.

Поезд едва до вокзала дошел — закричали как, задвигались матросы.

— Оружие! Оружие, сукины дети, кладите!

Дивится очень третья рота. Из теплушек лезет!

А впереди Ерш с четвертого взвода, вьюном вьется и всех подначивает:

— Не покоримся, братцы! Немыслимо положить оружие. Выкатим, братцы, товарищ Федя, пулемет да и, пожалуйста, стрельнем, жажахнем по клешникам[109].

И стрельнули бы (живут одни великолепной жизнью, а другие погибают в мерзости), да Федюшка тут выступил.

Ручки сложил на желудок, дескать, делегат, и нету у него оружия, выступил.

— Совершенно, — говорит, — правое дело, товарищи. Можно ли подобное: лисья шуба, пять фунтов масла…

— Как? — подошли ближе матросы, — лисья шуба и масло?

— Да. Лисья шуба, пять фунтов масла.

— Как? — сказал комендант, высовываясь из окна, — пять фунтов масла?.. Алло, исполком. Срочно и секретной важности…

— Как? — сказал председатель Стульба, вытаскивая руку из-за пояса, — турнепс, пять фунтов масла?

А Федюша — оптик по всем делам — говорит, землю роет. И даст же бог такой словесный дар.

— Шуба, — говорит, — и масло. Можно ли подобное? А революции, — мол, — все очень даже преданы и даже иностранный капитал идут бить с радостью в сердцах. Бочонок же — будь он проклят — был грех. Однако государственный масштаб и бочонок масла — смешно.

Тут матросы заговорили.

— Очень, — говорят, — вы великолепно сделали, братишки. Очень даже мы любуемся вами.

А сами-то трех клешников к пушке засылают. Дескать, неловко. Дескать, запрячь клячонок, клячонок-то поскорей запрячь, а пока пушкино дуло в сторону. Уж очень правильное дело — нельзя.

Поговорили еще матросы, звякнули котелками, расправили клеши и — к дому.

А Федюшка гоголем ходит.

Полуротного Овчинкина совсем заслонил.

Прямо-таки забил полуротного Овчинкина.

Овчинкин даже с голосу спал — чай сидит пьет, а Федюшка командует.

— Садись, — кричит, — третья геройская по вагонам. Едем на позицию полячишек бить!

4

А через три больших станции и с поезда сошли. По целине тут тридцать верст — и позиция.

Кишкой растянулась рота по шоссе. А впереди Овчинкин. Овчинкин компасом покрутит, на карту взглянет и прет без ошибки, что по Невскому.

Вскоре в деревню большую пришли. На ночь по трое в хату расположились. Федюша и Ерш наилучший дом заняли, а с ними и Илья Ильич — ротная интеллигенция.

А в доме том американка жила. Очень прекрасная из себя. Русская, но в прошлом году из Америки вернулась.

Расположились трое, картошку кушают, а Ерш все свою линию ведет.

— И какая, — говорит, — братцы, товарищ Федя, война? И какой государственный масштаб? В лесок бы теперь, в земляночку. А в земляночке — лежишь, куришь…

Но Федюша не слушает — глазом разговаривает с американкой.

Американка рукой по бедрам, Федюша глазом — дескать, хороша, точно хороша. Американка плечиком, — дескать, хороша Маша, да не ваша… Федюша глазом соответствует.

И час не прошел, а Федюша уж, как Хедив-паша[110], с американкой на печи сидит.

Ерш внизу мелким бесом, а сам Илье Ильичу тихонечко:

— Скалозубая. И какой в ней толк? Зубами, гадина, целует… А уж и сердцегрыз Федюша наш! Но только доведет, достукает его любовь-баба… А тут война. И какая теперь может быть война?.. В земляночку бы теперь… Свобода…

Вот и господин Илья Ильич — интеллигенция ротная, а как бы сказать, совершенно грустный из себя. А отчего грустный? Война. Человеку жить нужно, а тут война. Несоответствие причин.

— Да, — сказал Илья Ильич. — А ведь и точно плохо. А главное радости никакой. И почему так? Что такое со мной произошло?..

Поднял голову Илья Ильич, смотрит: Федюша с печки вниз спускается.

— Ох, — говорит Федюша, — загрызла меня, братцы, американка. До того загрызла, что и слов нет. Сосет в груди. Остаться нужно. Эх, кабы день-два! Эх, мать честная, все пропадет. Останусь. А ведь останусь, братцы. Будь, что будет! Не отступлюсь от ней.

Радуется Ерш, лицо — улыбка.

— Да ну?

— Да. Останусь. Сама американка присоветовала. «Оставайтесь, — говорит, — винтовочки спрячу, вас — в овин до утра, а утром, коли начальство поинтересуется, скажу: ушли».

— Ладно.

5

Американка фонарем светила, Федюша рядом под локоток, а Ерш и ротная интеллигенция сзади.

— Здесь, — засов отодвинула американка. — Сюда заходите. И ни боже мой, покуда не позову.

— Ладно.

Очень скверно в лицо пахнуло. А ведь что ж? По доброй воле. Сели у стенки. Гм! Запах. А у Ерша счастье на лице.

— Дальше-то что? — улыбается, — дальше-то, братцы, товарищ Федя, что? Ведь и государственный масштаб теперь к черту… А дальше-то не иначе, как в лес. Дальше-то прямая дорожка в лес. Да только пугаться нечего — прокормимся, как еще прокормимся. А то, скажем, на почтовых… Такой-этакой… с деньгами… сто тысяч… С провизией… и девочка с ним… черная, красивенькая, кудряшечки этакие… Стой-постой! Откуда есть такой? Тут и стукнуть по черепу. И концы в воду. И лошади себе. И повозку себе…

— Да, — сказал Федюша, — а и шельма же она, братцы. Страсть люблю таких. «И ты, — говорит, — мне очень нравишься, Федюша. Больше жизни. Да только зачем нам жизни свои зря спутывать. Ты голый, соколик, да и у меня по пятьсот две думских, да кольцо дареное…»

— Плохо, — вдруг испугался Илья Ильич, — это что ж? Выходит, что в разбойники. Опять несоответствие причин. Гм… Дурак Ерш, а сказал каково хорошо: несоответствие причин. Но как все плохо. Даже если и в Питер, сейчас, и то плохо. Здесь в навозе, да и там в навозе, на Малой Охте. На Малой Охте! И почему такое? Мог бы и в городе жить, а живу, черт знает, на Малой Охте. И ведь непременно у ветеринарного фельдшера Цыганкова. Хе-хе. И пустяки, что жизнь дрянь. Жизнь дрянь, но в гадости-то скорее радость найдешь. В грязи-то и всем хоть немножко, хоть чуть-чуть, да приятно. Чужую грязь мы не любим, а от своей — великое наслаждение. Вот знаю, а все плохо. А плохо-то в себе. Особое, может, неважное пищеварение, что ли… Что ж? В разбойники нужно… Хе-хе… прямая дорожка.

— Прямая дорожка в лес, братцы, товарищ Федя, — бормотал Ерш, засыпая. — Говорят, объявилась атаманша-разбойница. Геройской жизни. Грабит, поезда останавливает.

«В разбойники, — думал Илья Ильич, закрывая глаза. — И что меня удержит? Россия… Гм… Может, России-то уже нет, да и русских нет. То есть, конечно, есть, да живут ли они? Может быть, все как я, может быть, у всех — великое „все равно“…»

Под утро заснули трое и видели сны.

6

Уже и солнце проткнуло все щели в овине, а Ерш спит — раскинулся, лицо — улыбка, сам в золотых полосках, будто зебра.

А Федюша все в щель смотрит. Да только тихо на дворе: куры ходят, вот свинья у самого носа хрюкнула, а больше никого не видать. И что за причина такая?

Ротная интеллигенция тоже в щель — ничего. Ерш проснулся.

— Фу-ты, — говорит, — братцы, а ведь кушать-жрать хочется.

Только видит Федя: старуха на крыльцо мотнулась.

— Тс, — цыкает ей Федя, — ты, чертова старуха. Гм… Притча. Не слышит, чертова бабка, сук ей в нос.

Просидели час. Тихо.

Заспалась, должно быть, Маруся-американочка. Еще час просидели. Федюша начал засов ножом ковырять. Ножом отодвинул засов.

— Сейчас, — говорит, — братцы.

И сам по двору тенью.

Только прибегает обратно — глаза круглые и сам не в себе очень:

— Нету, — говорит, — американки. Ушла чертова Маруська. С полуротным с Овчинкиным вовсе ушла. Сама старуха — сук ей в нос — призналась. Дескать, полуротный Овчинкин к вечеру вестового засылал, а к ночи и сам в гости пожаловал. Жрали, говорит, очень даже много, и все жирное, и спать легли вместе. А утром полуротный из дому и Маруська с ним. Вовсе ушла чертова Маруська. Что ж теперь? Гроб.

Вышли на двор. Ушла, мать честная, и следов нет.

Посмотрел Федя на солнце, на дорогу посмотрел. И куда ушла? В какую сторону? Без компаса никак нельзя узнать.

— Эх, испортила американка жизнь! Угробила, чертова Маруська. Очень даже грустно сложились обстоятельства.

Посмотрел Федя Лохматкин на Марусин дом — сосет сердце.

«Красавица», — подумал.

В окно глянул, а в окне старухин нос.

— Тьфу ты, мерзкая старуха, до чего скверно смотреть.

А тут Ерш, лицо — улыбка.

— Что ж, — говорит, — братцы, товарищ Федя, — судьба. И какая там война? И какой государственный масштаб? В лесок уйдем. Прямая дорожка без компаса.

И трое зашагали в лес.

7

Бродили в лесу до вечера. А вечером повис над болотом серый туман, и тогда все показалось бесовским наваждением.

Огонь развели веселый, но было невесело. До утра просидели очень даже грустные, а утром дальше пошли.

Прошли немного — верст пять, и вдруг закричал Ерш:

— Едут!

Верно. Вдали негромко звенели бубенцы.

— Едут! — застонал Ерш. — Тащите бревно… Тащите же бревно, сук вам в нос.

Но никто не двигался.

А у Ерша паучьи руки — очень ему трудно из канавы бревно тащить.

Однако тотчас выволок бревно это и накатил на дорогу.

Били железом по камню лошади, и за поворотом показалась желтая повозка с седоком.

— Стой! — закричал Ерш. — Идем же, братцы, товарищ Федя.

— Стой, постой! — повторил Ерш и вытащил нож, подбегая.

— А-а… — дико закричал седок.

Во весь рост встал. Трясется челюсть. В руке револьвер. Вздрогнули лошади, лес ахнул тихонько.

— Братцы, — тонко закричал Ерш, — так нельзя. Он с револьвером…

И хотел к лесу. Но упал лицом в грязь и затих.

Выстрелил два раза седок. Железом бешено забили лошади, и скрылась желтая повозка.

А на бревне сидел Илья Ильич и тоскливо смотрел на Федюшку. За Федюшкой — красный след. Федюшке трудно ползти.

Старуха Врангель

1. Тонкое дело

По секретнейшему делу идет следователь Чепыга, по делу государственной важности. И, конечно, никто не догадается, что это следователь. В голову никому не придет, что это идет следователь.

Вышел человек подышать свежим воздухом, и только. А, может, и на любовное свидание вышел. Потише, главное. Потише идти, и лицо чтоб играло, пело чтоб лицо — весна и растворение воздухов.

Иначе — пропал тончайший план. Иначе каждый скажет: «Эге, вот идет следователь Чепыга по секретнейшему делу».

— Красоточка, — сказал Чепыга девушке с мешком. — Красоточка, — подмигнул ей глазом.

Фу-ты, как прекрасно идет. Тоненько нужно тут. Тоненько. А потом такое: а дозвольте спросить, не состоите ли вы в некотором родстве… хе-хе…

Тут Чепыга остановился у дома. Во двор вошел. Во дворе — желтый флигель. На флигеле — доска. На доске — «Домовый Комитет».

— Прекрасно, — сказал Чепыга. — В каждом доме — комитет, в каждом доме, в некотором роде, государственное управление. Очень даже это прекрасно. Теперь войдем в комитет. Тек-с. Послушаем.

Два человека разговаривали негромко.

— Ну, а о политике военных действий что, Гаврила Васильич? — спросил тенорок.

— О политике военных действий? Гм. С юга генералы наступают.

— Очень хорошо, — обрадовался Чепыга. — Войдем теперь.

В комнату вошел и спросил, сам голову набок:

— Уполномоченного Малашкина мне. По секретному. Ага! Вы гражданин Малашкин? Очень прекрасно. А дозвольте спросить, кто в квартире 36-й проживает? Да-с, в 36-й квартире. Именно в 36-й.

У Гаврилы Васильича острый нюх. Гаврила Васильич почтительно:

— Старуха проживает. Старуха и актер проживают.

— Ага, актер? — удивился Чепыга. — Почему же актер?

— Актер-с. Как бы сказать — жильцом и даже на иждивении.

— Гм. На иждивении. Расследуем и актера. Ну, а в смысле старухи, не состоит ли старуха в некотором родстве, ну, скажем, с генералами с бывшими или с сенаторами? Да, вот именно, с сенаторами не состоит ли в родстве?

— Неизвестно, — ответил Гаврила Васильич. — Старуха, извиняюсь, небогатая. Сын у ней на войне пропал. Жалкует и к смерти готовится. У ней и местечко на Смоленском[111] заказано. Тишайшая старуха.

А следователь свое:

— Расследуем старуху. По долгу, — говорит, — государственной важности, расследуем и старуху и актера. Прошу, гражданин Малашкин, сопровождать.

2. Следствие

Актер лежал на кровати и ждал Машеньку. Если не сробеет, то придет сегодня Машенька. Актер лежал на кровати как бы с некоторой даже томностью.

— Ентре[112], Машенька, — сказал актер, когда Чепыга постучал в дверь костяшками. — Ентре, пожалуйста.

«Тут нужно чрезвычайно тоненько повести дело», — подумал Чепыга и к актеру вошел.

— Извиняюсь, — обиделся актер.

А следователь прямо-таки волчком по комнате.

— Дозвольте, — говорит, — пожать ручку. Собственно, к старухе я. Однако некоторое отсутствие старухи принуждает меня…

— Ничего, — сказал актер, — пожалуйста. Только сдается мне, что старуха, пожалуй, что и дома.

— Нету-с. То есть придет сейчас. А дозвольте пока, из любопытства я, спросить, не состоите ли вы в некотором родстве с подобной старухой?

— Не состою, — ответил актер. — Я, батенька мой, артист, а старуха, ну, как бы вам сказать, — зритель.

— Тек-с, очень хорошо, — удивился Чепыга. — Гм. Зритель… Вижу образованнейшего человека… Так, может быть, вы с сенаторами какими-нибудь в родстве?

Тут актер с кровати приподнялся, и в Чепыгу дым струйкой.

— Угу, — говорит, — с сенаторами… А насчет старухи какое тут родство: темная старуха — и артист. Я, батенька мой, человек искусства.

— Вижу образованнейшего человека, — бормотал Чепыга. — И книг чрезвычайное множество… И книги эти читать изволите по профессии?

— М-да, — сказал актер, — читаю и книги по профессии. К «Ниве» тут приложение[113] — писатель Максим Горький.

— Тек-с, русская литература. Ну, а касаясь иностранной, южной, может быть, новиночки, через передачу. Из любопытства, опять-таки.

— Из иностранной — роль Гамлета, английского писателя.

— Удивительно, совершенно удивительно…

«Гм, однако, какого же вздору я нагородил, — подумал Чепыга. — И он-то как глаз отводит. Вот умная бестия. Гм, и к чему бы это мне про книги? Да, касаясь южной новиночки, через передачу. Опутать может. Ей-богу, опутает».

«Восьмой час, — подумал актер вздыхая. — Сробеет Машенька, непременно сробеет… А молодой-то человек общительный — про книги интересуется».

— Вы, кажется, про книги интересуетесь, — спросил он Чепыгу, — так вот тут — Гамлет. Я, знаете, все больше на трагических ролях. Мне все говорят: «Наружность, — говорят, — у вас трагическая». И я, действительно, не могу, знаете ли, шутом каким-нибудь… Я все больше по переживаниям…

«Ох, — испугался Чепыга, — плохо. Нельзя так. Не такой это человек, чтобы тоненько. Тут напрямик нужно».

Застегнул Чепыга пиджак на две пуговицы и встал.

— По делу, — говорит, — службы, должен допросить вас и установить.

Испугался актер.

— Как? За что же установить? За что же допросить, господин судебный следователь, извиняюсь?

«Сгрябчит, — подумал актер, — как пить дать сгрябчит».

А следователь и руки потирает.

— Не состоите, значит? Значит, так-то вот и не состоите? А если, скажем, старуха призналась, выдала… Если, скажем, пришла сегодня старуха, гуляючи пришла и, дескать, так и так — выдала.

— Не состою, господин следователь.

— Гм, — сказал Чепыга, — прекрасно. Фу-ты, как прекрасно. А не скажете ли мне, касаясь сборищ тайных у старухи, тайных собраний. И не приходил ли кто к старухе в смысле передачи корреспонденции?

У актера очень дрожали руки.

— Приходили, господин следователь. Супруга уполномоченного Малашкина приходила… Только я, господин следователь, с детских лет предан искусству… А к старухе, точно, Малашкина приходила. Сегодня и приходила. Сначала про жизнь, господин следователь, дескать, плохая жизнь. Так и сказала: «Плохая, — говорит, — господин судебный следователь, жизнь». А потом о политике военных действий, дескать с юга, извиняюсь, наступают, господин следователь. А Малашкина все старухе такое: «Чего ж, — говорит, — господин судебный следователь, от счастья своего отказываться». А старуха отмахивается, отвергает, одним словом: «Не может, — говорит, — быть того, чтоб Мишенька мой в генералы вышел». Так и сказала: «В генералы, — говорит, — господин следователь, вышел».

— Дальше, — строго сказал Чепыга.

— А дальше, господин следователь, в комнате шу-шу-шу, а о чем, извиняюсь, не слышал. А я, господин следователь, со старухой не состоял и не состою и, не касаясь политики, с детских лет по переживаниям. Старуха же так и сказала. «Плохая, — говорит, — жизнь». А если я дымом в лицо, господин судебный следователь, недавно побеспокоил вас, — струйкой по легкомыслию — извиняюсь.

Следователь Чепыга любовно смотрел на актера.

3. Почетный гражданин

— Тру-ру-рум, — тихо сказал Малашкин и в комнату вошел. — Тру-ру-рум… А я на секундочку взошел. Я к вам, господин следователь, пожалуйста. По освобождении от дел государственных — ко мне, господин следователь. На чашечку с сахаром. Только, извиняюсь, совершеннейше вздорный слух, касаясь супруги моей. Совершенный вздор, господин следователь. По злобе характера подобное можно сказать. И, между прочим, не пойдет супруга моя к явной преступнице. Да и вообще ни с кем-то она не знается и видеть никого не может. Бывало, сам принуждаю: «Пойди, — говорю, — к кому-нибудь, отведи душу от земных забот». «Нет, — говорит, — Гавря, не пойду, — говорит, — видеть не могу старухи этой». Подобное по злобе только можно сказать. Так, значит, на чашечку с сахаром. Тру-ру-рум, господин следователь. А вам, гражданин актер, — стыдно-с. Вы собирайтесь. Они, господин следователь, из бывших потомственных почетных граждан, так сказать — барин. Вы, почетный актер, собирайте манатки. Следователь вас сейчас арестует.

— Да, — сказал Чепыга, — арестую. По делу службы арестую. Вы, гражданин Малашкин, за ним последите, а я сейчас. Я сейчас… очная ставка… Алиби… Лечу…

Актер, качаясь, сидел на кровати.

— Эх, — говорит, — Малашкин, Малашкин, и что я тебе худого сделал, Малашкин. Почетный, — говорит, — гражданин и барин. Убийца ты, Малашкин. Грех ты большой взял на душу. Сгрябчут ведь теперь меня, Малашкин. И за что? За что, пожалуйста, сгрябчут? С детских лет служу чистому искусству… С детских лет и не касаясь политики.

Малашкин на актера не смотрел.

4. Паутина

Мышино-тихая пришла старуха и села в угол. А следователь рукой по воздуху, дескать, вот наисерьезнейший момент. Следователь волчком по комнате. Следователь ныряет и плавает. Следователь то к Малашкину и ему быстренько:

— Попрошу слушать. Попрошу слушать и, слушая, подписом заверить показанное.

То к старухе и даже с некоторой нежностью в голосе.

— Дозвольте установить, спросить, так сказать, о драгоценном здравии ваших родственников. И кто подобные? И где проживают? И переписочку не ведут ли некоторую?

Неподвижная сидела старуха в углу. У старухи серые глаза, и платье серое, и сама старуха серая мышь. И идет — как мышь, и сидит, как мышь. И никак не поймет старуха, какой толк в словах тонконогого.

А тонконогий в волнении необычайном.

— Да, — говорит, — именно я так и хотел сказать: переписочка. Письмишко какое-нибудь. Письмишечко от известного вам лица… Скажем, родственник вам генерал… ну… ша… ша… приблизительно. Из любопытства я. Ну, пожалуйста. Родственник. Ну, а как родственнику не написать. Непременно напишет. Не такой он человек — родственник, чтоб письма не написать. Ну и вот. Вот вам и письмишечко от известного лица. Он вам письмишечко о событиях, дескать — наступаю… Вы ему цидулочку, дескать, — ага и так далее… Вы ему цидулочку, а он вам письмишко. И ведь совершенно, как видите, кругленькая выходит переписка. И корреспонденция через передачу. И кто передача? И что через передачу? Пожалуйста. Не так ли? Фу, ведь беспокоитесь же — как-то и им… Болезни ведь всякие, печали и воздыхания…

— Беспокоюсь, — заплакала вдруг старуха, — как-то это он там. Беспокоюсь… Сердце прямо-таки сгнило, до того беспокоюсь… Болезни и воздыхания… Вот спасибо-то вам, молодой человек. Вот спасибо-то.

Пело, играло лицо следователя Чепыги.

«Ох! И до чего кругленько и как кругленько выходит все…»

А Чепыга опять волчок, Чепыга опять плавает и ныряет Чепыга к актеру с неизъяснимым восторгом:

— Ой, — говорит, — не угодно ли? И вы отвергаете, и вы родством таким пренебрегаете? Обидели вы меня, молодой человек. Весьма и очень обидели. Ну, так я сейчас.

И опять старухе:

— Дозвольте, разрешите еще словечко… Этот прекраснейший молодой человек… Ну да, я так и хочу сказать, родственник ли вам он будет?

— Нет, — ответила старуха, — нет, не родственник. Но я, молодой человек, к нему, как мать родная. Ему я заместо матери. Спасибо вам, молодой человек.

— Ох, — задрожал актер. — Ох, господин следователь, врет ведь старая старуха… Не знаю я ее… Темная старуха и зритель… А я сам по себе, с детских лет по переживаниям.

— Довольно, — строго сказал Чепыга. — Оба арестованы. Прошу, гражданин Малашкин, сопровождать.

5. Разнотык

Посадили старуху и актера пока что в общую камеру. А в камере той сидел еще один человек. Был он совершенно не в себе. Кричал, что ни сном, ни духом не виноват, масло же, дескать, у него точно было четыре фунта и мука белая для немощи матери. «Не для цели торговли, господа, а для цели матери».

Человек этот привел актера в совершенное уныние. Актер вовсе ослаб, похудел и сидел на койке, длинно раскачиваясь.

«За что же схватили, господи. Тоже ведь ни сном, ни духом. И хорошо, если суд. Судить будут. Слово дадут сказать. Так и так, народные судьи, пожалуйста… А если к стеночке? В подвал и к стеночке?»

Нехорошо было актеру, мутно.

«Что ж если и суд? Ну, что сказать? Пропал. Ни беса ведь не смыслю по юридической… Господа судьи… Присяжные заседатели…»

Не шли слова. Все разнотык. Все разнотык лезет, а плавности никакой.

«Господа народные судьи, чувствую с детских лет пристрастие к чистому искусству Мельпомены[114], которая… И не касаясь политики… — Разнотык. Совершенный разнотык. Могут расстрелять. И за что же, господи, расстрелять? В темницу ввергли и расстреляли. Ругал, скажут, государственную власть, поносил… Да ведь никто же не слышал… Малашкин это. Малашкин это донес. Ох, Малашкин, убийца. Этакую штуку ведь сказал: почетный, говорит, гражданин и барин… Ага, скажут, барин… Поставьте-ка, скажут, барина харей к стенке… А ведь я, может быть, всей душой и не касаясь политики…

Господа народные заседатели, чувствуя к искусству Мельпомены, которая… и не касаясь политики… с детских лет по переживаниям.

Плохо. Очень просто, что расстреляют. Мамаша покойная плакала: кончи, говорит, Васенька, гимназию — по юридической пойдешь… Так нет — в актеры. А очень великолепно по юридической. Дескать, господа народные заседатели, пожалуйста».

Решил актер, что расстреляют его непременно. И с тем заснул.

А ночью пришли к нему люди в красных штанах. Надели на голову дурацкий колпак и за ногу потащили по лестнице.

Актер кричал диким голосом:

— За что же за ногу? Господа народные заседатели, за что же за ногу?

А утром проснулся актер и похолодел.

«Сегодня конец… А, может, и не жалко жизни. А ведь и не жалко жизни. Да только Машенька придет. Машенька плакать будет. А он у стенки встанет. В подвале. Не завязывайте, скажет, глаза, не надо. Все. С детских лет, господа народные судьи…»

В серо-заляпанное окно бил дождь. И капли дождя сбегали по стеклу и мучили актера.

Старуха тихо сидела на койке и бездумно смотрела в окно. А черный человек ходил меж койками и все свое, все свое:

— И ведь, господа, не для цели торговли, для цели — матери.

6. Конец старухи

Через три дня их выпустили. Да, открыли камеру и выпустили.

— Идите, — сказали, — куда пожелаете.

И вышли они на улицу.

Тихонько мышью вернулась старуха домой и заперлась в комнате. А томно-похудевший актер ходил до вечера по знакомым и говорил трагически:

— Поставили меня, а я такое: не завязывайте, говорю, глаза, не надо. Курки щелкнули гулко. Только вдруг вбегает черный такой человек. Этого, говорит, помиловать, остальных казнить. И руку мне пожал. Извините, говорит, что так вышло.

А вечером к актеру Машенька пришла. Актер плакал и целовал Машенькины пальцы.

— Оборвалось, — говорил, — Машенька, что-то в душе. Надломилось. Не тот я теперь человек. Не нужно мне ни славы, ни любви. Познал жизнь воистину. Раньше многое терпел в достижении высокой цели. Славы жаждал. А теперь, Машенька, уйду со сцены — ни любви, ни славы не нужно. Раньше терпел от Зарницына. Прохвост Зарницын, Машенька. Думает — режиссер, так и все позволено. Гм, руки, говорит, зачем плетью держите. Эх, Машенька, усилить нужно, трагизм положения усилить нужно. Положи руки в карман — шутовство и комедия. Не понимают. Терпел, а сейчас не могу. Пропал я, Машенька. Жизнь познал и смерти коснулся. И умри я, Машенька, ничто не изменится.

Ночью, когда актер целовал Машеньку и говорил, что еще прекрасна жизнь и еще радость и слава впереди, ночью за стеной тихо померла старуха.

И никто не удивился и не пожалел, напротив, улыбнулись: одной, дескать, старушкой меньше. А похоронили старуху не на Смоленском, где было местечко заказано, а почему-то на Митрофаньевском[115].

Лялька Пятьдесят

I

И какой такой чудак сказал, что в Питере жить плохо? Замечательно жить. Нигде нет такого веселья, как в Питере. Только были бы денежки. А без денег… Это точно, что пропадешь без денег. И когда же придет такое великолепное время, что человеку все будет бесплатно?

По вечерам на Невском гуляют люди. И не так чтобы прогулкой, а на углу постоят, полюбопытствуют на девочек, пройдут по-весеннему — танцуют ноги, и на угол снова… И на каждый случай нужны денежки. На каждый случай особый денежный расчет…

— Эх, подходи, фартовый[116] мальчик, подходи! Угощай папиросочкой…

Не подойдет Максим. У Максима дельце есть на прицеле. Ровнехонько складывается в голове, как и что. Как начать и себя как повести. У Максима замечательное дельце. Опасное. Не засыпется Максим — холодок аж по коже — в гору пойдет. Разбогатеет это ужасно как. Ляльку Пятьдесят к себе возьмет. Вот как. И возьмет.

Очень уж замечательная эта Лялька Пятьдесят. Деньги она обожает — даст Максим ей денег. Не жалко. Денег ей много нужно — верно. Такой-то немало денег нужно. Ковер, пожалуйста, на стене, коврище на полу, а в белой клетке — тропическая птица попугай. Сахар жрет… Хе-хе…

Конешно, нужны денежки. Нужны, пока не пришло человеку бесплатное время.

А Лялька Пятьдесят легка на помине. Идет — каблучками постукивает.

— Здравствуй, Ляля Пятьдесят… Каково живешь? Не узнала, милая?

Узнала Лялька. Как не узнать — шпана известная… Только корысти-то нет от разговоров. У Ляльки дорога к Невскому, а у Максима, может, в другую сторону.

Нелюбезная сегодня Лялька. В приятной беседе нет ей удовольствия. Не надо.

Подошел Максимка близко к ней, в ясные глазки посмотрел.

— Приду, — сказал, — к тебе вечером. С большими деньгами. Жди — поджидай.

Улыбнулась, засмеялась Лялька, да не поверила. Дескать, врет шпана. И зачем такое врет? Непонятно.

Но, прощаясь, на всякий случай за ручку подержалась.

Пошел Максим на Николаевскую[117], постоял у нужного дома, а в голове дельце все в тонкостях. Отпусти, скажет, бабка Авдотья, товарцу на десять косых[118]. Отпустит бабка, а там как по маслу. Не будет никакого заскока. А заскока не будет — так придет Максимка к Ляльке Пятьдесят. Выложит денежки… «Бери, — скажет, — пожалуйста. Не имею к деньгам пристрастия. Бери за поцелуй пачечку…»

А Лялька в это время вышла к Невскому, постояла на углу, покачала бедрами, потопала ножками, будто чечетку пляшет, и сразу заимела китайского богача.

Смешно, конешно, что китайского ходю[119]. Любопытно даже. Да только по-русски китаец говорит замечательно.

— Пойду, — говорит, — к тебе, красивая.

II

Написано мелом на дверях: портной. Да только нет здесь никакого портного. И никогда и не было. А живет здесь Авдотья спекулянтка. У ней закрытое мелочное заведение. Она и написала мелом на дверях для отвода глаз.

К этой-то бабке Авдотье и пошел Максим.

В дверь, где мелом «портной» сказано, постучал условно.

А когда открыли ему дверь — так сразу покосился весь Максимкин план. Не Авдотья, а муж бабки Авдотьи стоял перед Максимом.

Шагнул Максим за порог, лопочет непонятное. Сам соображает, как и что. Покосился план, да и только. Не вовремя приехал чертов муж…

Говорит Максимка глупые слова:

— Отпусти, — говорит, — бабка Авдотья, на десять косых…

Усмехнулся бабкин муж и в комнату пошел.

А Максим за ним.

Бабкин муж веса ставит, а Максимка примеряет: как и что. Да только покосился план, мыслимо ли сразу лазеечку найти. А бабкин муж интересуется:

— Какого же тебе товарцу, кавалер?

— Разного товарцу отпусти…

— Из кисленького, может быть, — интересуется, — капусточки?

— Из кисленького, бабка Авдотья.

Стал тут бабкин муж капусту класть из кадочки, а Максим метнул сюда-туда глазом. Максим схватил гирьку и трехфунтовой гирькой тюкнул по голове бабкиного мужа.

Рухнул бабкин муж у кадочки. В руке вилка. На вилке капуста.

А Максим к прилавку. На прилавке — ящик с деньгами. Шарит Максим — в пальцах дрожь. Вытащил деньги, да маловато денег. Где же такое денежки?

Роет Максим по комнате — нету денег. А в руки все ненужное лезет, — гребенка, например, или блюдечко.

— Тьфу, бес, — где же денежки?

А в дверь на лестнице кто-то постучал условно.

Прикрыл Максим бабкиного мужа рогожкой. И к двери подошел. Слушает. Открыть, не открыть? Открою. Сердце успокоил и дверь открыл.

Малюсенький вошел старичок и тоненько сказал:

— Бабку бы Авдотью мне…

А Максим старичку такое:

— Нету, старичок, Авдотьи. Иди себе с богом. Иди, сделай милость.

Сказал это и видит: гирька трехфунтовая в руке. Испугался Максим, что старичок гирьку заметит, пихает ее в карман, прячет гирьку-то, а старичок бочком, бочком и протискался тем временем в комнату.

— Подожду, — говорит, — бабку Авдотью. У бабки Авдотьи славная картошечка… Э, да у ней и капустка, наверное, славная. Да. Ей-богу, славная капустка…

И такой говорун, научный старичок. Максимке бы с мыслями собраться, а старичок такое:

— Ну, хорошо, человеку все бесплатно… Согласен. Да только, на мой научный взгляд, общественное питание — это уж, извините, это сущий вздор и совершенно ложные слова. На все согласен, а тут уж к бабке Авдотье пойду. Не могу… Извините… Я, скажем, головой поработал — рыбки захотел: фосфор в рыбке. Ты языком поболтал — молочную тебе диэту… А вы говорите — общественное питание. Из корыта… Да-с, молодой человек, на все соглашусь, а уж бабку-то Авдотью мне оставьте… Совершенно ложные слова.

— Да я ничего, — оробел Максимка.

И в коридор вышел. А там на лестницу, да по лестнице да вниз через три ступеньки.

На улицу вышел, нащупал деньги в кармане.

— Эх, мало денег! Где ж такое были денежки?

И пошел покачиваясь.

III

— Эй, подходи, фартовый мальчик, подходи!

— Угощай папиросочкой…

Не полюбопытствовал Максим на девочек. Встал Максим на углу и к окну прислонился. Убить не убил человека и по голове ведь не шибко тюкнул, да человеку вредно, человека жаль…

Постоял Максим и подумал, а мысли-то уж все веселые идут.

Глядит Максим королем на всех. Глазами ищет Ляльку Пятьдесят. Да нету Лялечки.

А на углу белокуренькая папиросочкой дымит и Максиму улыбается. На ней высокие сапожки до колен и шелковая юбочка фру-фру[120]… Повернется — шумит и засмеется — шумит.

Зашумела и без слова к Максиму подошла. Подошла и тихо за руку взяла.

Да вдруг как зашумело все, затопало.

— Облава, дамочки, — вскричала белокуренькая и от Максима в сторону, в железные ворота.

За белокуренькой шагнул Максим, а на Максима человек. Весь в шпорах. Шпорами бренчит, саблей стучит, а в руке пятизарядный шпалер[121].

Задрожал Максим и пустился бежать.

И бежит и бежит Максим. Гремит сердце. Через Лиговку бежит — на него забор. Максим через забор, а в ноги кучи. Через кучи Максим… Пробежал еще и свалился в грязь. Да не сам свалился.

— Подножка, — сказал Максим и потрогал денежки.

А на Максима Черный вдруг насел. И мало того, что насел, а еще и душит.

— Пусти, — хрипло сказал Максим, — пусти… дышать трудно.

И Черный отпустил его слегка.

Сидит Черный на Максимке и разговаривает:

— Бежит, вижу, человек по кучам. Стой, думаю. Даром не побежит. Спасибо. Либо вор, либо от вора… Даешь денежки.

А сам уж по карманам шарит.

Ох, вытащил пачечку. Ох, вытащил другую. Ох, опять душит, сатана.

— А это что?

— Гирька, — сказал Максим и вспомнил бабкиного мужа.

— Гирька, — усмехнулся Черный и стукнул гирькой по Максимовой голове. — Беги теперь, да не оглядывайся. Беги, шпана, говорю… Стой. Гирьку позабыл. На гирьку.

Взял гирьку Максим и побежал. Пробежал немного и сел на кучу. Зачем же человека бить по голове!

IV

Посидел Максим на куче, унял сердце и в город пошел. Нужно бы домой, а ноги на Гончарную[122] идут к Ляльке Пятьдесят. Идет Максим на Гончарную. На улицах пусто. И в сердце пусто…

А вот и Лялькин белый дом.

— Здравствуй, Лялькин милый дом.

Поднялся Максим и постучал и к Ляльке в комнату вошел. На стене ковер, на полу коврище, а в белой клетке попугай. А Лялька сидит на китайских коленях, ерошит ручкой китайские усы.

— Принес? — спросила Лялька и к Максиму подошла.

— Принес, — сказал Максим тихо. — Гони только китайскую личность. Смотреть трудно…

А китаец по-русски понимал замечательно. Обиделся и встал. И чашечку с кофеем на пол выплеснул.

— Зачем же, — говорит, — выносить такую резолюцию? Уйду и денег не заплачу.

Ушел китаец и дверкой стукнул. Максим тут к Ляльке подошел. К Ляльке наклонился и Ляльке целует щеку.

— Нет у меня денег, Лялька Пятьдесят.

— А, — вскричала Лялька Пятьдесят, — денег нет?

— Нету денег. Пожалей меня, Лялька! Очень мне трудно, без денег пожалей, ну, скажи, что жалко.

Как закричала тут Лялька:

— А китайские убытки кто возместит?

— Есть в тебе сердце? — сказал Максим и на коврище сел и Лялькины ноги обхватил. — Есть ли сердце, спрашиваю? Птицу жалеешь? Жалеешь попку?

Как ударила тут Лялька Пятьдесят Максима — помутилось все.

Охнул Максим. Охнул, и с полу поднялся. Гирьку нащупал в кармане. Вытащил гирьку, хотел ударить по Лялькиной голове, да не ударил. Рука не посмела.

Замахнулся Максим и ударил по птицыной клетке.

Ужасно тут закричал попугай, и тонко закричала Лялька. А Максим бросил гирьку и снова на коврище сел.

— Ну, скажи, что жалко, Лялька Пятьдесят!

Рассказы Назара Ильича господина Синебрюхова

Предисловие

Я такой человек, что все могу… Хочешь — могу землишку обработать по слову последней техники, хочешь — каким ни на есть рукомеслом займусь, — все у меня в руках кипит и вертится.

А что до отвлеченных предметов, — там, может быть, рассказ рассказать, или какое-нибудь тоненькое дельце выяснить, — пожалуйста: это для меня очень даже просто и великолепно.

Я даже, запомнил, людей лечил.

Мельник такой жил-был. Болезнь у него, можете себе представить, — жаба болезнь. Мельника того я лечил. А как лечил? Я, может быть, на него только и глянул. Глянул и говорю: да, говорю, болезнь у тебя жаба, но ты не горюй и не пугайся, — болезнь эта внеопасная, и даже прямо тебе скажу — детская болезнь.

И что же? Стал мой мельник с тех пор круглеть и розоветь, да только в дальнейшей жизни вышел ему перетык и прискорбный случай…

А на меня многие очень удивлялись. Инструктор, товарищ Рыло, это еще в городской милиции, тоже очень даже удивлялся. Бывало придет ко мне, ну, как к своему задушевному приятелю:

— Ну, что, — скажет, — Назар Ильич, товарищ Синебрюхов, не богат ли будешь печеным хлебцем?

Хлебца, например, я ему дам, а он сядет, запомнил, к столу, пожует-покушает, ручками этак вот раскинет.

— Да, — скажет, — погляжу я на тебя, господин Синебрюхов, и слов у меня нет. Дрожь прямо берет, какой ты есть человек. Ты, — говорит, — наверное, даже державой управлять можешь.

Хе-хе, хороший был человек инструктор Рыло, мягкий.

А то начнет, знаете ли, просить: расскажи ему что-нибудь такое из жизни. Ну, я и рассказываю.

Только, безусловно, насчет державы я никогда и не задавался: образование у меня, прямо скажу, никакое, а домашнее. Ну, а в мужицкой жизни я вполне драгоценный человек. В мужицкой жизни я очень полезный и развитой.

Крестьянские эти дела-делишки я ух как понимаю. Мне только и нужно раз взглянуть как и что.

Да только ход развития моей жизни не такой.

Вот теперь, где бы мне хозяином пожить в полное свое удовольствие, я крохобором хожу по разным гиблым местам, будто преподобная Мария Египетская[123].

Да только я не очень горюю. Я вот теперь дома побывал и нет — не увлекаюсь больше мужицкой жизнью.

Что ж там? Бедность, блекота и слабое развитие техники.

Скажем вот про сапоги.

Были у меня сапоги, не отпираюсь, и штаны, очень даже великолепные были штаны. И, можете себе представить, сгинули они — аминь — во веки веков в собственном своем домишке.

А сапоги эти я двенадцать лет носил, прямо скажу, в руках. Чуть какая мокрень или непогода — разуюсь и хлюпаю по грязи… Берегу.

И вот сгинули…

А мне теперь что? Мне теперь в смысле сапог — труба.

В германскую кампанию выдали мне сапоги штиблетами — блекота. Смотреть на них грустно. А теперь, скажем, жди. Ну, спасибо, война, может, произойдет — выдадут. Да только нет, годы мои вышли и дело мое на этот счет гиблое.

А все, безусловно, бедность и слабое развитие техники.

Вот для наглядности сюжета взять иностранную державу, ну, скажем Америку… Хорошо-с… Взяли: идет человек по улице, мужик американский, такой же, как и не я… Пальтишко на нем деми-сезон. Шляпка, полусапожки, может быть, замечательные…

Подходит он демонстративно к стене, поворачивает какую-нибудь там еле зримую фитюльку и:

— Ало? — говорит, — откеда?

Говорит, а сам по камню так и точет нарочно каблучком, не боится, жаба, что сапог испортит.

Ему что? Там богатство и жизненное великолепие Европы. А у нас бедность и блекота.

Ну, а рассказы мои, безусловно, из жизни и все воистинная есть правда.

Великосветская история

Фамилией бог меня обидел — это верно: Синебрюхов, Назар Ильич.

Ну, да обо мне речь никакая, — очень я даже посторонний человек в жизни. Но только случилось со мной великосветское приключение, и пошла оттого моя жизнь в разные стороны, все равно, как вода, скажем, в руке — через пальцы, да и нет ее.

Принял я и тюрьму, и ужас смертный, и всякую гнусь… Да только все, может, впустую… Нету здесь такого человека, молодого князя вашего сиятельства.

Может, и ушел он из России вон, а может, и неживой теперь — казнь принял.

Так-то вот!

Был у меня задушевный приятель. Ужасно образованный человек, прямо скажу — одаренный качествами. Ездил он по разным иностранным державам в чине камендинера, понимал он даже, может, по-французскому и виски иностранные пил, а был такой же, как и не я, все равно — рядовой гвардеец пехотного полка.

На германском фронте в землянках, бывало, удивительные даже рассказывал происшествия и исторические всякие там вещички.

Принял я от него немало. Спасибо! Многое через него узнал и дошел до такой точки, что случилась со мной гнусь всякая, а сердцем я и по сей час бодрюсь.

Знаю: Пипин Короткий[124]… Встречу, скажем, человека и спрошу: а кто за есть такой Пипин Короткий?

И тут-то и вижу всю человеческую образованность, все равно как на ладони. Да только не в этом штука.

Было тому… сколько?.. четыре года взад. Призывает меня ротный командир в чине — гвардейский поручик и князь ваше сиятельство. Ничего себе. Хороший человек.

Призывает. Так мол и так, говорит, очень я тебя, Назар, уважаю и вполне ты прелестный человек… Сослужи, говорит, мне еще одну службишку.

Произошла, говорит, февральская революция. Отец староватенький, и очень я даже беспокоюсь по поводу недвижимого имущества. Поезжай, говорит, к старому князю в родное имение, передай вот это самое письмишко в самые то есть его ручки и жди, что скажет. А супруге, говорит, моей, прекрасной полячке Виктории Казимировне, низынько поклонись в ножки и ободри каким ни на есть словом. Исполни, говорит, это для ради бога, а я, говорит, осчастливлю тебя суммой и пущу в несрочный отпуск.

— Ладно, — отвечаю, — князь ваше сиятельство, спасибо за ласку, только, может, я и не стою таких ваших слов.

А у самого сердце огнем играет: эх, думаю, как бы это исполнить.

А был князь ваше сиятельство со мной все равно как на одной точке. Уважал меня по поводу незначительной даже истории. Конешно, я поступил геройски. Это верно.

Стою раз преспокойно на часах у княжей земляночки на германском фронте, а князь ваше сиятельство пирует с приятелями. Тут же между ними, запомнил, сестричка милосердия.

Ну, конешно: игра страстей и разнузданная вакханалия… А князь ваше сиятельство, из себя пьяненький, песни играет.

Стою. Только слышу вдруг шум в передних окопчиках. Шибко так шумят, а немец, безусловно, тихий, и будто вдруг атмосферой на меня пахнуло.

«Ах ты, — думаю, — так твою так — газы!»

А поветрие легонькое этакое в нашу, в русскую сторону.

Беру преспокойно зелинскую маску (с резиной), взбегаю в земляночку…

Так, мол, и так, кричу, князь ваше сиятельство, дыши через маску — газы.

Очень тут произошел ужас в земляночке.

Сестричка милосердия — бяк, с катушек долой, — мертвая падаль.

А я сволок князеньку вашего сиятельства на волю, кострик разложил по уставу. Зажег. Лежим, не трепыхнемся… Что будет… Дышим.

А газы… Немец — хитрая сука, да и мы, безусловно, тонкость понимаем: газы не имеют права осесть на огонь.

Газы туды и сюды крутятся, выискивают нас-то… Сбоку да с верхов так и лезут, так и лезут клубом, вынюхивают…

А мы, знай, полеживаем да дышим в маску…

Только прошел газ, видим — живые.

Князь ваше сиятельство лишь малехонько поблевал, вскочил на ножки, ручку мне жмет, восторгается.

— Теперь, — говорит, — ты, Назар, мне все равно как первый человек в свете. Иди ко мне вестовым, осчастливь. Буду о тебе пекчись.

Хорошо-с. Прожили мы с ним цельный год прямо-таки замечательно.

И вот тут-то и случилось: засылает меня ваше сиятельство в родные свои места.

Собрал я свое барахлишко.

«Исполню, — думаю, — показанное, а там — к себе. Все-таки дома, безусловно, супруга нестарая и мальчичек».

Хорошо-с. В город Смоленск прибыл, а оттуда славным образом на пароходе на пассажирском в родные места старого князя.

Иду — любуюсь. Прелестный княжеский уголок и чудное, запомнил, заглавие — вилла «Забава».

Вспрашиваю: здесь ли, говорю, проживает старый князь ваше сиятельство? Я, говорю, очень по самонужнейшему делу с собственноручным письмом из дейстующий армии.

Это бабенку-то я вспрашиваю.

А бабенка:

— Вон, — говорит, — старый князь ходит грустный из себя по дорожкам.

Безусловно: ходит по садовым дорожкам ваше сиятельство.

Вид, смотрю, замечательный — сановник, светлейший князь и барон. Бородища баками пребелая-белая. Сам хоть и староватенький, а видно, что крепкий.

Подхожу. Рапортую по-военному. Так, мол, и так, совершилась, дескать, февральская революция, вы, мол, староватенький и молодой князь ваше сиятельство в совершенном расстройстве по поводу недвижимого имущества. Сам же, говорю, жив и невредимый и интересуется, каково проживает молодая супруга, прекрасная полячка Виктория Казимировна.

Тут и передаю секретное письмишко.

Прочел это он письмишко.

— Пойдем, — говорит, — милый Назар, в комнаты. Я, — говорит, — очень сейчас волнуюсь… А пока — на, возьми, от чистого сердца рубль.

Тут вышла и представилась мне молодая супруга Виктория Казимировна с дитей.

Мальчик у ней — сосун млекопитающийся.

Поклонился я низынько, вспрашиваю, каково живет ребеночек, а она будто нахмурилась.

— Очень, — говорит, — он нездоровый, ножками крутит, брюшком пухнет, — краше в гроб кладут.

— Ах ты, — говорю, — и у вас, ваше сиятельство, горе такое же человеческое.

Поклонился я в другой раз и прошусь вон из комнаты, потому понимаю, конешно, свое звание и пост.

Собрались к вечеру княжие люди на паужин. И я с ними. Харчим, разговор поддерживаем. А я вдруг и вспрашиваю:

— А что, — говорю, — хорош ли будет старый князь ваше сиятельство?

— Ничего себе, — говорят, — хороший, только не иначе как убьют его скоро.

— Ай, — говорю, — что сделал?

— Нет, — говорят, — ничего не сделал, вполне прелестный князь, но мужички по поводу февральской революции беспокоятся и хитрят.

Тут стали меня, безусловно, про революцию вспрашивать. Что к чему.

— Я, — говорю, — человек неосвещенный. Но произошла, — говорю, — февральская революция. Это верно. И низвержение царя с царицей. Что же в дальнейшем — опять, повторяю, не освещен. Однако произойдет отсюда людям немалая, думаю, выгода.

Только встает вдруг один, запомнил, из кучеров. Злой мужик. Так и язвит меня.

— Ладно, — говорит, — февральская революция. Пусть. А какая такая революция? Наш уезд, если хочешь, весь не освещен. Что к чему и кого бить не показано. Это, — говорит, — допустимо? И какая такая выгода? Ты мне скажи, какая такая выгода? Капитал?

— Может, — говорю, — и капитал, да только нет, зачем капитал? Не иначе как землишкой разживетесь.

— А на кой мне, — ярится, — твоя землишка, если я буду из кучеров? А?

— Не знаю, — говорю, — не освещен. И мое дело — сторона.

А он говорит:

— Недаром, — говорит, — мужички беспокоятся — что к чему… Старосту Ивана Костыля побили ни за про что, ну, и князя, безусловно, кончат.

Так вот поговорили мы славным образом до вечера, а вечером ваше сиятельство меня кличут. Усадили меня, запомнил, в кресло, а сами такое:

— Я, — говорит, — тебе, Назар, по прямому: тени я не люблю наводить, так и так, мужички не сегодня-завтра пойдут жечь имение, так нужно хоть малехонько спасти. Ты, — мол, — очень верный человек, мне же, — говорит, — не на кого положиться… Спаси, — говорит, — для ради бога положение.

Берет тут меня за ручки и водит по комнатам.

— Смотри, — говорит, — тут саксонское серебро черненое и драгоценный горный хрусталь и всякие, — говорит, — золотые излишества. Вот, — говорит, — какое богатое добрище, а все пойдет, безусловно, прахом и к чертовой бабушке.

А сам шкаф откроет — загорюется.

— Что ж, — говорю, — ваше сиятельство, я не причинен.

А он:

— Знаю, — говорит, — что не причинен, но сослужи, — говорит, — милый Назар, предпоследнюю службу: бери, — говорит, — лопату и изрой ты мне землю в гусином сарае. Ночью, — говорит, — мы схороним что можно и утопчем ножками.

— Что ж, — отвечаю, — ваше сиятельство, я хоть человек и неосвещенный, это верно, а мужицкой жизнью жить не согласен. И хоть в иностранных державах я не бывал, но знаю культуру через моего задушевного приятеля, гвардейского рядового пехотного полка. Утин его фамилия. Я, — говорю, — безусловно, согласен на это дело, потому, — говорю, — если саксонское черненое серебро, то по иностранной культуре совершенно невозможно его портить.

А сам тут хитро перевожу дело на исторические вещички. Испытываю, что за есть такой Пипин Короткий. Тут и высказал ваше сиятельство всю свою высокую образованность. Хорошо-с…

К ночи, скажем, уснула наипоследняя собака. Беру лопату — и в гусиный сарай.

Место ощупал. Рою.

И только берет меня будто жуть какая. Всякая то есть гнусь и невидаль в воспоминанье лезет.

Копну, откину землишку — потею и рука дрожит. А умершие покойники так и представляются, так и представляются…

Рыли, помню, на австрийском фронте окопчики и мертвое австрийское тело нашли…

И зрим: когти у покойника предлинные-длинные, больше пальца. Ох, думаем, значит, растут они в земле после смерти. И такая на нас, как сказать, жуть напала — смотреть больно. А один гвардеец дерг да дерг за ножку австрийское мертвое тело… Хороший, говорит, заграничный сапог, не иначе, как австрийский… Любуется и примеряет в мыслях и опять дерг да дерг, а ножка в руке и осталась.

Да-с. Вот такая-то гнусь мертвая лезет в голову, но копаю самосильно, принуждаюсь. Только вдруг как зашуршит что-то в углу. Тут я и присел.

Смотрю: ваше сиятельство с фонарчиком лезет — беспокоится.

— Ай, — говорит, — ты умер, Назар, что долго? Берем, — говорит, — сундучки поскореича — и делу конец.

Принесли мы, запомнил, десять претяжеленных-тяжелых сундучков, землей закрыли и умяли ножками.

К утру выносит мне ваше сиятельство двадцать пять целковеньких, любуется мной и за ручку жмет.

— Вот, — говорит, — тут письмишко к молодому вашему сиятельству. Рассказан тут план местонахождения клада.

— Поклонись, — говорит, — ему — сыну и передай родительское благословение.

Оба тут мы полюбовались друг другом и разошлись.

Домой я поехал… Да тут опять речь никакая.

Только прожил дома почти-то два месяца и возвращаюсь в полк. Узнаю: произошли, говорят, события, отменили воинскую честь и всех офицеров отказали вон. Вспрашиваю: где ж такое ваше сиятельство?

— Уехал, — говорят, — а куда — неизвестно.

Хорошо-с…

Штаб полка.

Являюсь по уставу внутренней службы. Так и так, рапортую, — из несрочного отпуска.

А командир, по выбору[125], прапорщик Лапушкин — бяк меня по уху.

— Ах, ты, — говорит, — княжий холуй, снимай, — говорит, — собачье мясо, воинские погоны!

Здорово, думаю, бьется прапорщик Лапушкин, сволочь такая…

— Ты, — говорю, — по морде не бейся. Погоны снять — сниму, а драться я не согласен.

Хорошо-с.

Дали мне, безусловно, вольные документы по чистой, и…

— Катись, — говорят, — колбаской.

А денег у меня, запомнил, ничего не было, только рубль дарёный, зашитый в ватной жилете.

«Пойду, — думаю, — в город Минск, разживусь, а там поищу вашего сиятельства. И осчастливит он меня капиталом».

Только иду нешибко лесом, слышу — кличет кто-то.

Смотрю — посадские. Босые босячки. Крохоборы.

— Куда, — вспрашивают, — идешь-катишься, военный мужичок?

Отвечаю смиренно мудро:

— Качусь, — говорю, — в город Минск по личной своей потребности.

— Тек-с, — говорят, — а что у тебя, скажи, пожалуйста, в вещевом мешечке?

— Так, — отвечаю, — кое-какое свое барахлишко.

— Ох, — говорят, — врешь, худой мужик!

— Нету, воистинная моя правда.

— Ну, так объясни, если на то пошло, полностью свое барахлишко.

— Вот, — объясняю, — теплые портянки для зимы, вот запасная блюза гимнастеркой, штаны кой-какие…

— А есть ли, — вспрашивают, — деньги?

— Нет, — говорю, — извините худого мужика, денег не припас.

Только один рыжий такой крохобор, конопатый:

— Чего, — говорит, — агитировать: становись (это мне то есть), становись, примерно, вон к той березе, тут мы в тебя и штрельнем.

Только смотрю — нет, не шутит. Очень я забеспокоился смертельно, но отвечаю негордо:

— Зачем, — отвечаю, — относишься с такими словами? Я, — говорю, — на это совершенно даже не согласен.

— А мы, — говорят, — твоего согласия не спросим, нам, — говорят, — на твое несогласие ровно даже начихать. Становись и все тут.

— Ну, хорошо, — говорю, — а есть ли вам от казни какая корысть?

— Нет, корысти, — говорят, — нету, но мы, — говорят, — для ради молодечества казним, дух внутренний поддержать.

Одолел тут меня ужас смертный, а жизнь прельщает наслаждением. И совершил я уголовное преступление.

— Убиться я, — говорю, — не согласен, но только послушайте меня, задушевные босячки: имею я безусловно, при себе тайну и план местонахождения клада вашего сиятельства.

И привожу им письмо.

Только читают, безусловно: гусиный сарай… саксонское серебро… план местонахождения.

Тут я оправился; путь, думаю, неблизкий, дам теку.

Хорошо-с…

А босячки:

— Веди, — говорят, — нас, если на то пошло, к плану местонахождения клада. Это, — говорят, — тысячное даже дело. Спасибо, что мы тебя не казнили.

Очень мы долго шли, две губернии, может, шли, где ползком, где леском, но только пришли в княжескую виллу «Забава». А только теку нельзя было дать — на ночь вязали руки и ноги.

«Ну, — думаю, — быть беде — уголовное преступление против вашего сиятельства».

Только узнаем: до смерти убит старый князь ваше сиятельство, а прелестная полячка Виктория Казимировна уволена вон из имения.

А в имении заседает, дескать, комиссия.

Хорошо-с.

Разжились инструментом и к ночи пошли на княжий двор.

Показываю босячкам:

— Вот, — говорю, — двор вашего сиятельства, вот коровий хлев, вот пристроечки всякие, а вот и…

Только смотрю — нету гусиного сарая. Быдто должен где-то тут существовать, а нету. «Фу-ты, — думаю, — так твою так…» Идем обратно.

— Вот, — говорю, — двор вашего сиятельства, вот хлев коровий…

Нету гусиного сарая. Прямо-таки нету гусиного сарая. Обижаться стали босячки. А я аж весь двор объелозил на брюхе и смотрю, как бы уволиться. Да за мной босячки — пугаются, что, дескать, сбегу.

Пал я тут на колени:

— Извините, — говорю, — худого мужика, — водит нас нечистая сила. Не могу признать местонахождения.

Стали тут меня бить босячки инструментами по животу и по внутренностям. И поднял я крик очень ужасный.

Хорошо-с.

Сбежались хрестьяне и комиссия.

Выяснилось: клад вашего сиятельства, а где — неизвестно.

Стал я богом божиться — не знаю, мол, что к чему, приказано, дескать, передать письмишко, а я не причинен.

Пока крестьяне рассуждали, что к чему, и солнце встало.

Только смотрю: светло и, безусловно, нет гусиного сарая. Вижу: ктой-то разорил на слом гусиный сарай.

«Ну, — думаю, — хорошо. Больно хорошо. Молчи теперь, помалкивай, Назар Ильич господин Синебрюхов».

А очень тут разгорелась комиссия. И какой-то, запомнил, советский комиссар так и орет горлом, так и прет пузом на меня…

— Ты, — говорю, — смотри пузом на меня не при, потому я, безусловно, не причинен.

А он:

— Это — говорит, — дело уголовное, и статья, — говорит, — есть такая… Рой, — кричит, — хрестьянские товарищи, землишку, выколачивай все сараи, выискивай на мою голову.

Разошлись все, безусловно, по сараям, копают — свист идет, а, безусловно, ничего нету. А босячки мои сгрудились — сиг через забор, — тольки их и видели.

А меня скрутили, связали руки, ударили нешибко по личности и отвезли в тюрьму. А посля на общественных работах мурыжили год.

А нашли клад или не нашли — я не знаю. Я в тех местах больше не бывал.

Виктория Казимировна

В Америке я не бывал и о ней, прямо скажу, ничего не знаю.

А вот из иностранных держав про Польшу знаю. И даже могу ее разоблачить.

В германскую войну я три года ходил по польской земле… И нет, не люблю я полячишек. В натуре у них, знаю, всякие хитрости.

Скажем — баба. Ихняя баба в руку целует. Только взойдешь в халупу:

— Ниц нема, пан…

И сама, стерва, в руку.

Русскому человеку это невозможно.

Мужик ихний — безусловно, хитрая нация. Ходит завсегда чисто, бороденка бритая, денежку копит.

Нация их и теперь выясняется. Скажем: Верхняя Силезия[126]… Зачем, пожалуйста, полячку Верхняя Силезия? Зачем же издеваться над германской расой?

Ну, хорошо, живи отдельной державой, имей свою денежную единицу, а к чему же еще такое несбыточное требование?

Нет, не люблю я полячишек…

А вот поди ж ты: встретил польскую паненку — и такая у меня к Польше симпатия пошла, лучше, думаю, этого народа и не бывает.

Да только ошибся.

Нашло на меня, прямо скажу, такое чудо, такой туман: что она, прелестная красавица, ни скажет, то я и делаю.

Убить человека я, скажем, не согласен — рука дрогнет, а тут убил, и другого, престарелого мельника, убил. Хоть и не своей рукой, да только путем своей личной хитрости.

А сам, подумать грустно, ходил легкомысленно женишком прямо около нее, бороденку даже подстриг и в подлую ее ручку целовал.

Было такое польское местечко Крево. На одном конце — пригорок — немцы окопались. На другом — обратно пригорок — мы окопчики взрыли, и польское это местечко Крево осталось лежать между окопчиками в овраге.

Польские жители, конешно, уволились, а которые хозяева и, как бы сказать, добришко кому покинуть грустно — остались. И как они так существовали — подумать странно.

Пуля так и свистит, так и свистит над ними, а они — ничего, живут себе прежней жизнью.

Ходили мы к ним в гости.

Бывало, в разведку либо в секрет, а уж по дороге, безусловно, в польскую халупу.

К мельнику все больше ходили.

Мельник такой существовал престарелый. Баба его сказывала: имеет, говорит, он деньжонки капиталом, да только не говорит где. Будто обещал сказать перед смертью, а пока чегой-то пугается и скрывает.

А мельник, это точно, скрывал свои деньжонки.

В задушевной беседе он мне все и высказал. Высказал, что желает перед смертью пожить в полное семейное удовольствие.

— Пусть, — говорит, — они меня такого-то малехонько побалуют, а то скажи им, где деньжонки — оберут как липку и бросят за свои любезные, даром что свои родные родственники.

Мельника этого я понимал и ему сочувствовал. Да только какое уж там, сочувствовал, семейное удовольствие, если болезнь у него жаба и ноготь, приметил я, синий.

Хорошо-с. Баловали они старичка.

Старик кобенится и финтит, а они так во взор его и смотрят, так перед ним и трепещут, пугаются, что не скажет про деньги.

А была у мельника семья: баба его престарелая, да неродная дочка, прелестная паненка Виктория Казимировна.

Я вот рассказывал великосветскую историю про клад князя вашего сиятельства — все воистинная есть правда: и босячки-крохоборы, и что били меня инструментом, да только не было в тот раз прекрасной полячки Виктории Казимировны. И быть ее не могло. Была она в другой раз и по другому делу… Была она, Виктория Казимировна, дочка престарелого мельника.

И как это вышло? С первого даже дня завязались у нас прелестные отношения… Только, помню, пришли раз к мельнику. Сидим — хихикаем, а Виктория Казимировна все, замечаю, ко мне ластится: то, знаете ли, плечиком, то ножкой.

«Фу-ты, — восхищаюсь, — так твою так — случай». А сам все же пока остерегаюсь, отхожу от нее да отмалчиваюсь.

Только попозже берет она меня за руку, любуется мной.

— Я, — говорит, — господин Синебрюхов, могу даже вас полюбить (так и сказала). И уже имею что-то в груди. Только, — говорит, — есть у меня до вас просьбишка: спасите, — говорит, — меня для ради бога. Желаю, — говорит, — уйти из дому в город Минск, или еще в какой-нибудь там польский город, потому что — сами видите — погибаю я здесь курам на смех. Отец мой, престарелый мельник, имеет капитал, так нужно выпытать, где хранит его. Нужно мне разжиться деньгами. Я, — говорит, — против отца не злоупотребляю, но не сегодня-завтра он, безусловно помрет, болезнь у него — жаба, и пугаюсь я, что про капитал не скажет.

Начал я тут удивляться, а она прямо-таки всхлипывает, смотрит в мои очи, любуется.

— Ах, — говорит, — Назар Ильич господин Синебрюхов, вы — самый здесь развитой и прелестный человек, и как-нибудь вы это сделаете.

Хорошо-с. Придумал я такую хитрость: скажу старичку, дескать, выселяют всех из местечка Крево… Он, безусловно, вынет свое добро… Тут мы и заставим его поделить.

Прихожу на завтра к ним, сам, знаете ли, бороденку подстриг, блюзу-гимнастерку новую надел, являюсь прямо-таки парадным женишком.

— Сейчас, — говорю, — Викторичка, все будет исполнено.

Подхожу демонстративно к мельнику.

— Так и так, — говорю, — теперь, говорю, вам, старичок, каюк-компания — выйдет завтра приказ: по случаю военных действий выселить всех жителей из местечка Крево.

Ох, как содрогнется тут мой мельник, как вскинется на постельке… И сам как был в нижних подштанниках — шасть за дверь и слова никому не молвил.

Вышел он на двор, и я тихонько следом.

А дело ночное было. Луна. Каждая даже травинка виднеется. И идет он весь в белом, будто шкелет какой, а я за сарайчиком прячусь.

А, немец, помню, что-то тогда постреливал. Только прошел он, старичок, немного, да вдруг как ойкнет. Ойкнет и за грудь скорей. Смотрю — и кровь по белому каплет.

«Ну, — думаю, — произошла беда — пуля».

Повернулся он, смотрю, назад, руки опустил и к дому.

Да только, смотрю, пошел он как-то жутко. Ноги не гнет, сам весь в неподвижности, а поступь грузная.

Забежал я к нему, сам пугаюсь — хвать да хвать его за руку, а рука холодеет, и смотрю: в нем дыханья нет — покойник. И незримой силой взошел он в дом, веки у него закрыты, а как на пол ступит, так пол гремит — земля к себе покойника требует.

Закричали тут в доме, раздались перед мертвецом, а он дошел поступью смертной до постельки, тут и скосился.

И такой в халупе страх настал, — сидим и дышать даже жутко.

Так вот помер мельник через меня и сгинули — аминь во веки веков — его деньжонки капиталом.

А очень тут загрустила Виктория Казимировна. Плачет она и плачет и всю неделю плачет — не сохнут слезы.

А как приду к ней — гонит и видеть меня не может.

Так прошла, запомнил, неделя, являюсь к ней. Слез, смотрю, нету и подступает она ко мне даже любовно.

— Что ж, — говорит, — ты сделал, Назар Ильич господин Синебрюхов? Ты, — говорит, — во всем виноват, ты теперь и раскаивайся. Достань ты мне хоть с морского дна какой-нибудь небольшой капитал, а иначе, — говорит, — ты первый для меня преступник, и уйду я, знаю куда, в обоз, — звал меня в любовницы прапорщик Лапушкин и обещал даже золотые часишки браслетой.

Покачал я прегорько головой, дескать, откуда мне такому-то разжиться капиталом, а она вскинула на плечи трикотажный платочек, поклонилась мне низынько:

— Пойду, — говорит, — поджидает-ждет меня прапорщик Лапушкин. Прощайте, пожалуйста, Назар Ильич господин Синебрюхов!

— Стой, — говорю, — стой, Виктория! Дай, — говорю, — срок, дело это обдумать надо!

— А чего, — говорит, — его думать? Пойди да укради хоть с морского дна, только исполни мою просьбу.

И осенила тут меня мысль.

«На войне, — думаю, — все можно. Будут, может, немцы наступать — пошурую по карманам, если на то пошло». А вскоре и вышел подходящий случай.

Была у нас в окопах пушечка… Эх, дай бог память — Гочкис[127] заглавие. Морская пушечка Гочкис.

Дульце у ней тонехонькое, снаряд — и смотреть на него глупо, до того незначительный снаряд. А стреляет она всячески не слабо. Стрельнет и норовит взорвать, что побольше.

Над ней и командир был — морской подпоручик Винча. Подпоручик ничего себе, но — сволочь. Бить не бил, но под винтовку ставил запросто.

А очень мы любили эту пушечку и завсегда ставили ее в свой окоп.

Тут, скажем, пулемет, а тут небольшое насаждение из елок и — пушечка. Германии она очень досаждала. В польский костел она била по кумполу, потому был там германский наблюдатель.

По пулеметам тоже била.

И прямо немцам она не давала никакого спасения.

Так вот вышел случай.

Выкрали немцы в ночное время у ней главную часть — затвор. И при том унесли пулемет. И как это случилось — удивительно подумать. Время было тихое, я, безусловно, к Виктории Казимировне пошел, часовой у пушечки вздремнул, а подчасок[128], сволочь такая худая, в дежурный взвод пошел. Там в картишки играли.

Ну, ладно. Пошел.

Только играет он в карты, выигрывает и, сучий сын, не поинтересуется посмотреть, что случилось.

А случилось: немцы пушечкин затвор стибрили.

К утру только пошел подчасок к пушечке и зрит: лежит часовой, безусловно, мертвый и кругом — кража.

Ох, и было же что тогда!

Морской подпоручик Винча тигрой на меня наскакивает, весь дежурный взвод ставит под винтовку и каждому велит в зубах по карте держать, а подчаску — веером три карты.

А к вечеру едет — волнуется генерал ваше превосходительство.

Ничего себе, хороший генерал.

Взглянул на взвод, и гнев его прошел. Тридцать человек, как один, в зубах по карте держат.

Усмехнулся генерал.

— Выходи, — говорит, — отборные орлы, налетай на немцев, разоряй внешнего врага.

Вышли тут, запомнил, пять человек, и я с ними. Генерал ваше превосходительство восхищается нами.

— Ночью, — говорит, — летите, отборные орлы. Режьте немецкую проволоку, изыскивайте хоть какой-нибудь пулемет и, если случится, — пушечкин затвор.

Хорошо-с…

К ночи мы и пошли.

Я-то играючи пошел. Мыслишку, во-первых, свою имел, а потом, имейте в виду, жизнь свою я не берег. Я, знаете ли, счастье вынул.

В одна тыща девятьсот, должно быть, что в шестнадцатом году, запомнил, ходил такой черный, люди говорили, румынский мужик. С птицей он ходил. На груди у него — клетка, а в клетке — не попка, — попка та зеленая, — а тут вообще какая-то тропическая птица. Так она, сволочь такая, ученая, клювом вынимала счастье — кому что. А мне, запомнил, планета Рак и жизнь предсказана до 90 лет.

И еще там многое что предсказано, что — я уж и позабыл, да только все исполнилось в точности.

И тут вспомнил я предсказание и пошел, прямо скажу, гуляючи.

Подошли мы к немецкой проволоке. Темь. Луны еще не было. Прорезали преспокойно лаз. Спустились вниз, в окопчики в германские. Прошли шагов с полета — пулемет — пожалуйста.

Уронили мы германского часового наземь и придушили тут же…

Очень мне это было неприятно, жутковато, и вообще, знаете ли, ночной кошемар.

Хорошо-с.

Сняли пулемет с катков, разобрали кому что: кому катки, кому ящики, а мне, запомнил, подсунули, так их так, самую что ни на есть тяжесть — тело пулемета.

И такой, провались он совсем, претяжеленный был: те налегке — шаг да шаг и скрылись от меня, а я пыхчу с ним — затрудняюсь. Мне бы наверх ползти, да смотрю — проход сообщения. Я в проход сообщения… А из-за угла вдруг германец прездоровенный-здоровенный и наперевес у него винтовка. Бросил я пулемет под ноги и винтовку тоже против него вскинул.

Только чую — германец стрельнуть хочет, голова на мушке.

Другой оробел бы, другой — ух, как оробел бы, а я ничего — стою, не трепыхнусь даже. А поверни я только спину, либо щелкни затвором — тут, безусловно, мне и конец.

Так вот стоим друг против дружки, и всего-то до нас пять шагов. Зрим друг друга глазами и ждем, кто побежит. И вдруг как задрожит германец, как обернется назад… Тут я в него и стрельнул. И вспомнил свою мыслишку. Подполз к нему, пошарил по карману — противно. Ну, да ничего — перевозмог себя, вынул кабаньей кожи бумажник, вынул часишки в футляре (немцы все часишки в футляре носят), взвалил пулемет на плечо и наверх. Дошел до проволоки — нету лаза. Да и мыслимо ли в темноте его найти?

Стал я через проволоку продираться — трудно. Может быть, час или больше лез, всю прорвал себе спину и руки совсем изувечил. Да только все-таки пролез. Вздохнул я тут спокойно, залег в траву, стал себе руки перевязывать, — кровь так и льет.

И забыл совсем, чума меня возьми, что я еще в германской стороне, а уж светает. Хотел было я бежать, да тут немцы тревогу подняли, нашли, видимо, у себя происшествие, открыли по русским огонь, и, конешно, поползи я, тут бы меня приметили и убили.

А место, смотрю, вполне открытое было и подальше травы даже нет — лысое место. А до халуп шагов триста.

Ну, думаю, каюк-компания, лежи теперь, Назар Ильич господин Синебрюхов, благо трава спасет.

Хорошо. Лежу.

А немцы, может быть, очень обиделись: стибрили у них пулемет и двоих почем зря убили, — мстят — стреляют, прямо скажу, без остановки.

К полдню перестали стрелять, да только, смотрю, чуть кто проявится в нашей, в русской стороне, так они туда и метят. Ну, значит, думаю, безусловно, они на стороже, и нужно лежать до вечера.

Хорошо-с.

Лежу час. И два лежу. Интересуюсь бумажником — денег немало, только все иностранные. Часишками любуюсь. А солнце прямо так и бьет в голову и дух у меня замирать стал. И жажда. Стал я тут думать про Викторию Казимировну, только смотрю — сверху на меня ворон спускается.

Я лежу живой, а он, может, думает, что падаль, и спускается.

Я на него тихонько шикаю:

— Шш, — говорю, — пошел, провал тебя возьми!

Машу рукой, а он, может быть, не верит и прямо на меня наседает.

И ведь такая птичья сволочь — прямо на грудь садится, а поймать я никак его не поймаю — руки изувечены, не гнутся, а он еще бьется больно клювом и крылами.

Я отмахнусь — он взлетит и опять рядом сядет, а потом обратно на меня стремится и шипит даже. Это он кровь, гадюка, на руке чует.

«Ну, — думаю, — пропал, Назар Ильич господин Синебрюхов! Пуля не тронула, а тут птичья нечисть, прости господи, губит человека зря.

Немцы, безусловно, сейчас заприметят, что такое приключилось тут за проволокой. А приключилось: ворон при жизни человека жрет».

Бились так мы долго. Я все норовлю его ударить, да только перед германцем остерегаюсь, а сам прямо-таки чуть не плачу. Руки у меня и так-то изувечены — кровь текет, а тут еще он щиплет. И такая злоба к нему напала, только он на меня устремился, как я на него крикну: кыш, кричу, сволочь паршивая!

Крикнул и, безусловно, немцы сразу услышали. Смотрю, змеей ползут германцы к проволоке.

Вскочил я на ноги — бегу. Винтовка по ногам бьется, а пулемет наземь тянет. Закричали тут немцы, стали по мне стрелять, а я и к земле не припадаю — бегу.

И как я добежал до первых халуп, прямо скажу — не знаю. Только добежал, смотрю — из плеча кровь текет — ранен. Тут по-за халупами шаг за шагом дошел до своих и скосился замертво. А очнулся, запомнил, в обозе в полковом околотке.

Только хвать-похвать за карман — часишки тут, а кабаньего бумажника как не бывало. То ли я на месте его оставил — ворон спрятать помешал, то ли выкрали санитары.

Заплакал я прегорько, махнул на все рукой и стал поправляться.

Только узнаю: живет у прапорщика Лапушкина здесь в обозе прелестная полячка Виктория Казимировна.

Хорошо-с.

Прошла, может быть, неделя, наградили меня Георгием[129], и являюсь я в таком виде к прапорщику Лапушкину.

Вхожу в халупу.

— Вздравствуйте, — говорю, — ваше высокоблагородие, и вздравствуйте, пожалуйста, прелестная полячка Виктория Казимировна.

Тут, смотрю, смутились они оба. А он встает, ее заслоняет.

— Чего, — говорит, — тебе надобно? Ты, — говорит, — давно мне примелькался, под окнами треплешься. Ступай, — говорит, — отсюдова, так твою и так…

А я грудь вперед и гордо так отвечаю:

— Вы, — говорю, — хоть и состоите в чине, а дело тут, между прочим, гражданское, и имею я право разговаривать, как и всякий. Пусть, — говорю, — она, прелестная полячка, сама сделает нам выбор.

Как закричал он на меня:

— Ах, ты, — закричал, — сякой-такой водохлеб! Как же ты это смеешь так выражаться… Снимай, — говорит, — Георгия, сейчас я тебя наверно ударю.

— Нет, — отвечаю, — ваше высокоблагородие, я в боях киплю и кровь проливаю, а у вас, — говорю, — руки короткие.

А сам тем временем к двери и жду, что она, прелестная полячка, скажет.

Да только она молчит, за Лапушкину спину прячется.

Вздохнул я прегорько, сплюнул на пол плевком и пошел себе.

Только вышел за дверь, слышу кто-то топочет ножками.

Смотрю: Виктория Казимировна бежит, с плеч роняет трикотажный платочек.

Подбежала она ко мне, в руку впилась цапастенькими коготками, а сама и слова не может молвить. Только секундочка прошла, целует она меня прелестными губами в руку и сама такое:

— Низынько кланяюсь вам, Назар Ильич господин Синебрюхов… Простите меня такую-то для ради бога, да только судьба у нас разная…

Хотел я было упасть тут же, хотел было сказать что-нибудь такое — да вспомнил все, перевозмог себя.

— Нету, — говорю, — тебе, полячка, прощения во веки веков.

Чертовинка

Жизнь я свою не хаю. Жизнь у меня, прямо скажу, роскошная. Да только нельзя мне, заметьте, на одном засиженном месте сидеть да бороденку почесывать.

Все со мной чтой-то такое случается… Фантазии я своей не доверяю, но какая-то, может быть, чертовинка препятствует моей хорошей жизни.

С германской войны я, например, рассчитывал домой уволиться. Дома, думаю, полное хозяйство. Так нет, навалилось тут на меня, прямо скажу, за ни про что все-всякое. Тут и тюрьма, и сума, и пришлось даже мне, такому-то, идти наниматься рабочим батраком к своему задушевному приятелю. И это, заметьте, при полном своем семейном хозяйстве.

Да-с.

При полном хозяйстве нет теперь у меня ни двора, ни даже куриного пера. Вот оно какое дело!

А случилось это вот как.

Из тюрьмы меня уволили, прямо скажу, нагишом. Из тюрьмы я вышел разутый и раздетый.

Ну, думаю, куда же мне такому-то голому идти — домой являться? Нужно мне обжиться в Питере.

Поступил я в городскую милицию. Служу месяц и два служу, состою все время в горе, только глядь-поглядь — нету двух лет со дня окончания германской кампании.

Ну, думаю, пора и ехать, где бы только разжиться деньжонками.

И вот вышла мне такая встреча.

Стою раз преспокойно на Урицкой площади[130], смотрю, какой-то прет на меня в суконном галифе.

— Узнаешь ли, — вспрашивает, — Назар Ильич господин Синебрюхов? Я, — говорит, — и есть твой задушевный приятель.

Смотрю: точно — личность знакомая. Вспоминаю: безусловно, задушевный приятель, — Утин фамилия.

Стали мы тут вспоминать кампанию, стали радоваться, а он, вижу, чего-то гордится, берет меня за руку.

— Хочешь, — говорит, — знать мою биографию? Я комиссар и занимаю вполне прелестный пост в советском имении.

— Что ж, — отвечаю, — дорогой мой приятель Утин, всякому свое, всякий, — говорю, — человек дает от себя какую-нибудь пользу. Ты же человек одаренный качествами, и я по сейчас вспоминаю всякие твои исторические рассказы и переживания. И Пипина Короткого, — говорю, — помню. Спасибо тебе немалое!

А он вдруг мной восхитился.

— Хочешь, — говорит, — поедем ко мне, будем жить с тобой, в обнимку и по-приятельски.

— Спасибо, — говорю, — дорогой приятель Утин, рад бы, да нужно торопиться мне в родную свою деревеньку.

А он вынул откуда-то кожаный бумажник, отрыл десять косых.

— На, — говорит, — возьми, если на то пошло. Поезжай в родную свою деревню, либо так истрать, — мне теперь все равно.

Взял я деньжонки и адрес взял.

«Что ж, — думаю, — и я ему немало сделал, а тут вполне прекрасный случай, — поеду теперь в деревню».

А это верно: на фронте я его всегда покрывал. Там, скажем, бой или разведка, я — прямо к ротному командиру. Так и так, отвечаю. Утина никак нельзя послать. Ну, не дай бог, пуля его пристрелит, — человек он образованный и погибнет с ним большое знание.

И через меня устроили его на длинномер, — так он всю свою жизнь, всю то есть германскую кампанию и мерил шаги до германских окопчиков.

Так вот произошла такая с ним встреча, и вскоре после того собрался я и поехал в родные свои места.

И вот, запомнил, подхожу к своей деревеньке походным порядком, любуюсь каждой даже ветошкой, восторгаюсь, только смотрю — ползет навстречу поп.

«Ну, — думаю, — будет теперь беда-бедишка». А сам, безусловно, подхожу к нему.

— Вздравствуйте, — говорю, — батюшка отец Сергий! Вполне прелестный день.

Как шатнется он от меня в сторону.

— Ой-ё-ёй, — говорит, — взаправду ли это ты, Назар Ильич Синебрюхов, или мне это образ представляется?

— Да, — говорю, — взаправду, батюшка отец Сергий, а что, — говорю, — случилось, ответьте мне для ради бога.

— Да как же, — говорит, — что случилось? Я по тебе живому панихидки служу и все мы почитаем тебя умершим покойником, а ты вон как… А супруга, — говорит, — твоя, можешь себе представить, живет даже в советском браке[131] с Егор Иванычем.

— Ой-ё-ёй, — отвечаю, — что же вы со мной такоеча сделали!

Очень я растрогался, сам дрожу.

Ну, думаю, вот и беда-бедишка.

Ничего я попу больше не сказал и потрусил к дому.

Взбегаю в собственный, заметьте, домишко, смотрю — уже сидят двое: баба моя Матрена Васильевна Синебрюхова, да Егор Иваныч. Чай кушают. Поклонился я низынько.

— Чай, — говорю, — вам да сахар! Что же тут такоеча приключилось, Егор Иваныч Клопов, не томите меня для ради Бога.

А сам не могу больше терпеть и по углам осматриваю свое добришко.

Вот, смотрю, спасибо, сундучок, вот и штаны мои любезные висят, и шинелька все на том же месте.

Только вдруг подходит ко мне Егор Иваныч, ручкой этак вот передо мной крутит.

— Ты, — говорит, — чужие предметы руками не тронь, а то, — говорит, — я сам за себя не отвечаю.

— Как же, — намекаю, — чужие предметы, Егор Иваныч, если это, безусловно, мои штаны? Вот тут даже, взгляните, химический подпис: Ен Синебрюхов.

А он:

— Нет тут твоих штанов и быть их не может, тут, — говорит, — все мое добришко пополам с Матреной Васильевной.

А сам берет Матрену Васильевну за локоток и за ручку, выводит ее, например, на середину.

— Вот, — говорит, — я, а вот — законная супруга моя, драгоценная Матрена Васильевна. И все, не сомневайтесь, по закону и подпись Ленина.

Тут поклонилась мне Матрена Васильевна.

— Да, — отвечает, — воистинная все это правда. Идите себе с богом, Назар Ильич Синебрюхов, не мешайте для ради бога постороннему счастью.

Очень я опять растрогался, вижу — все пошло прахом, и ударил я тут Егор Иваныча. И ударил, прямо скажу, не по злобе и не шибко ударил, а так, для ради собственного блезиру. А он, гадюка, упал нарочно навзничь. Ногами крутит и кровью блюет.

— Ой-ё-ёй, — кричит, — убийство.

Стали тут собираться мужички. И председатель тоже собрался. Фамилия — Рюха. Начали тут кричать, начали с полу Егор Иваныча поднимать…

А только смотрю — многие прямо-таки мной восхищаются и за меня горой стоят и даже подзюкивают в смысле Егор Иваныча.

— Побей, — подзюкивают, — Егор Иваныча, а мы, — говорят, — в общей куче еще придадим ему, и даже, может быть, нечаянно произойдет убийство.

Только замечаю: председатель Рюха перешептался с Егор Иванычем и ко мне подходит.

— Ты что ж это, — говорит, — нарушаешь тут беспорядки? Что ж ты, так твою так, выступаешь супротив Ленина? Контр твоя революция нам теперь вполне известна, и даже если на то пошло, есть у меня свидетели.

Вижу — человек обижается, я ему тихеньким образом внедряю:

— Я, — говорю, — беспорядков не нарушаю. Ни отнюдь. Но, — говорю, — как же так, если это мое добришко, так имею же я право руками трогать? И штаны, — говорю, — мои, взгляните — химический подпис.

А он, гадюка, вынимает какую-нибудь там бумагу и читает.

— Нет, — говорит, — ничего тут не выйдет. Подпись Ленина. Лучше, — говорит, — ушел бы ты куда ни на есть. Сам посуди: суд да дело, да уголовное следствие, — все это — год или два, а жрать-то тебе, безусловно, нужно. И к тому же, может быть, выяснится, что ты — трудовой дезертир.

И так он обернул все это дело, что поклонился я всем низынько.

— Ладно, — отвечаю, — уйду куда ни на есть. Прощайте, и бог вам свидетель! Только пусть ответит мне Матрена Васильевна, где же родной мой сын, мальчичек Игнаша?

А она, жаба, отвечает тихими устами:

— Сын ваш, мальчичек Игнаша, летось еще помер от испанской болезни[132].

Заскрипел я зубами, оглянулся на четыре угла — вижу все мое любезное висит, поклонился я в другой раз и вышел тихохонько.

Вышел я за деревню. Лес. Присел на пенек. Горюю. Только слышу: кто-то трется у ноги.

И вижу: трется у ноги сучка небольшая, белая. Хвостиком она так и крутит, скулит, в очи мне смотрит и у ноги так и вьется.

Заплакал я прегорько, ласкаюсь к сучке.

— Куда же, — вспрашиваю, — нам с тобой, сучка, приткнуться?

А она как завоет тонехонько, как заскулит, как завьется задом, так пошла даже у меня сыпь по телу от неизвестного страха.

И вот тут я глянул на нее еще раз и задрожал.

«Откуда же, — думаю, — взяться тут сучке?»

Так вот подумал, вскочил быстренько и, безусловно, от нее ходу.

«Эге, — думаю, — это неспроста, это, может, и есть моя чертовинка во образе небольшой сучки».

Иду это я шибко, только смотрю — за мной катится.

Я за дерево схоронился, а она травинку нюх да нюх, понюхрила и, вижу, меня нашла, снова у ноги вьется и в очи смотрит. И такой на меня трепет напал, что закричал я голосом и побежал.

Только бегу по лесу — хрясь идет, а она за мной так скоком и скачет, так меня и достигает.

И сколько я бежал — не помню, только слышу, будто внутренний голос просит:

«Упань… упа-ань…»

Упал я тут наземь, зарылся головой в траву, и начался со мной кошемар. Ветер ли зашуршит по верху, либо ветошка обломится, — мне теперь все равно, мне все чудится, что достигает меня сучка и вот-вот зубами взгрызется и, может быть, перекусит горло и будет кровь сосать.

Так вот пролежал я час или, может быть, два, голову поднять не смею, и стал забываться.

Может быть, я тут заснул — не знаю, только утром встаю: трется у ноги сучка. А во мне будто страху никакого и нет, и даже какой-то смех внутренний выступает.

Погладил я сучку по шерстке, сам, безусловно, еще остерегаюсь.

— Ну, — говорю, — нужно нам идти. Есть, — говорю, — у меня такой задушевный приятель Утин. К нему мы и пойдем. Будем с ним жить в обнимку и по-приятельски.

Так вот я сказал ей, будто у нас вчера ничего и не было. Встаю и иду тихонечко. Она, безусловно, за мной.

Прихожу, например, в одну деревню, расспрашиваю:

— Это, — говорят, — очень даже далеко и идти туда нужно, может быть, пять ден.

— Ой-ё-ёй, — говорю, — что же мне такоеча делать? Дайте, — говорю, — мне, если на то пошло, полбуханки хлеба.

— Что ты, — говорят, — что ты, прохожий незнакомец, тут кругом все голодуют и сами возьмут, если дастишь.

Так вот не дали мне ничего, и в другой деревне тоже ничего не дали, и пошел я вовсе даже голодный с белой своей сучкой.

Да еще, не вспомню уж откуда, увязался за нами преогромный такой пес — кобель.

Так вот иду я сам-третий, голодую, а они, безусловно, нюх да нюх и найдут себе пропитание.

И так я голодовал в те дни, провал их возьми, что начал кушать всякую нечисть и блекоту, и съел даже, запомнил, одну лягуху.

Теперь вот озолоти меня золотом — в рот не возьму, а тогда съел.

Было это, запомнил, к концу дороги. К вечеру я, например, очень ослаб, стал собирать грибки да ягодки, смотрю — скачет.

И вспомнил: говорил мне задушевный приятель, что лягух, безусловно, кушают, в иностранных державах, и даже вкусом они вкусней рябчиков. И будто сам он ел и похваливал.

Поймал я тогда лягуху, лапишки ей пообрывал. Кострик, может быть, разложил и на согретый камушек положил пекчись эти ножки.

А как стали они печеные, дал одну сучке, а та ничего — съела.

Стал и я кушать.

Вкуса в ней, прямо скажу, никакого, только во рту гадливость.

Может быть, ее нужно с солью кушать — не знаю, но только в рот ее больше не возьму.

Все-таки съел я ее, любезную. Поблевал малехонько. Заел еще грибками и побрел дальше.

И сколько я так шел — не помню, только дошел до нужного места.

Вспрашиваю:

— Здесь ли проживает задушевный приятель Утин?

— Да, — говорят, — безусловно, здесь проживает задушевный приятель Утин. Взойдите вот в этот домишко.

Взошел я в домишко, а сучка у меня, заметьте, в ногах так и вьется, и кобель сзади. И вот входит в зальце задушевный приятель и удивляется:

— Ты ли это, Назар Ильич товарищ Синебрюхов?

— Да, — говорю, — безусловно. А что, — говорю, — такоеча?

— Да нет, — говорит, — ничего. Я, — говорит, — тебя не гоню и супротив тебя ничего не имею, да только как же все это так?

Тогда я отвечаю ему гордо:

— Я, — отвечаю, — дорогой мой приятель Утин, вижу, что ты не рад, но я, — говорю, — пришел не в гости гостить и не в обнимку жить. Я, — говорю, — пришел в рабочие батраки наняться, потому что нету мне теперь ни кола, ни даже куриного пера.

Подумал это он.

— Ну, — говорит, — ладно. Лучше меня, это знай, человека нет! Я, — говорит, — каждому отец родной. Я, — говорит, — тебя чудным образом устрою. Становись ко мне рабочим по двору.

И вдруг, замечайте, всходит из боковой дверюшки старичок. Чистенький такой старикан. Блюза на нем голубенькая, подпоясок, безусловно, шелковый, а за подпояском — платочек носовой. Чуть что — сморкается в него, либо себе личико обтирает. А ножками так и семенит по полу, так, гадюка, и шуршит новыми полсапожками.

И вот подходит он ко мне.

— Я, — говорит, — рекомендуюсь: папаша Утин. Чего это ты, скажи пожалуйста, приперся с собаками? Я, — говорит, — имейте в виду, собак не люблю и терпеть их ненавижу. Они, — мол, — всюду гадят и кусаются.

А сам, смотрю, сучку мою все норовит ножкой своей толкануть.

И так он сразу мне не понравился, и сучке моей, вижу, не понравился, но отвечаю ему такое:

— Нет, — говорю, — старичок, ты не пугайся, они не кусачие…

Только это я так сказал, сучка моя как заурчит, как прыгнет на старичка, как куснет его за левую ручку, так он тут и скосился.

Подбежали мы к старичку…

И вдруг, смотрю, исчезла моя сучка. Кобель, безусловно, тут, кобель, замечайте, не исчез, а сучки нету.

Люди после говорили, будто видели ее на дворе, да только не знаю, не думаю… Дело это совершенно темное и удивительное…

Так вот подошли мы к старичку. Позвали фершала.

Фершал ранку осмотрел.

— Да, — говорит, — это собачий укус небольшой сучки. Ранка небольшая. Маленькая ранка. Не спорю. Но, — говорит, — наука тут совершенно бессильна. Нужно везть старичка в Париж, — наверное, сучка была бешеная.

Услышал это старичок, задрожал, увидел меня.

— Бейте, — закричал, — его! Это он подзюкал сучку, он на мою жизнь покусился. Ой-ё-ёй, — говорит, — умираю и завещаю вам перед смертью: гоните его отсюда.

«Ну, — думаю, — вот и беда-бедишка».

А подходит тут ко мне задушевный приятель Утин.

— Вот, — говорит, — Бог, а вот тут — порог. Больше мы с тобой не приятели!

Взял я со стола ломоточек хлеба, поклонился на четыре угла и побрел тихохонько.

Гиблое место

Много таких же, как и не я, начиная с германской кампании, ходят по русской земле и не знают, к чему бы им такое приткнуться.

И верно. К чему приткнуться человеку, если каждый предмет, заметьте, свиное корыто даже, имеет свое назначение, а человеку этого назначения не указано.

А мне от этого даже жутко.

И таких людей видел я немало и презирать их не согласен. Такой человек — мне лучший друг и дорогой мой приятель.

Конечно, есть такие гиблые места, где и другие тоже ходят. Страшные. Но такого страшного жулика я сразу вижу. Взгляну и вижу, какой он есть человек.

Я их даже, гадюк, по походке, может быть, отличу, по самомалейшей черточке увижу.

Я вот, запомнил, встретил такого человека. О нем мне и посейчас жутковато вспоминать.

Я в лесу его встретил.

Так вот представьте себе — пенек, а так — он сидит. Сидит и на меня глядит.

А я иду, знаете ли, смело и его будто и не примечаю.

А он вдруг мне и говорит:

— Ты, — говорит, — это что?

Я ему и отвечаю:

— Вы, — говорю, — не пугайтесь, иду я, между прочим, в какую-нибудь там деревню на хлебородное местечко в рабочие батраки.

— Ну, — говорит, — и дурак (это про меня то есть). Зачем же ты идешь в рабочие батраки, коли я, может быть, желаю тебя осчастливить? Ты, — говорит, — сразу мне приглянулся наружной внешностью и беру я тебя в свои компаньоны. Привалило тебе немалое счастье.

Тут я к нему подсел.

— Да что ты? — отвечаю. — Мне бы, — говорю, — милый ты мой приятель, вполне бы неплохо сапожонками раздобыться.

— Гм, — говорит, — сапожонками… Дивья тоже. Тут, — говорит, — вопрос является побольше. Тут вопрос очень даже большой.

И сам чудно как-то хихикает, глазом мне мигун мигает и все говорит довольно хитрыми выражениями.

И смотрю я на него: мужик он здоровенный и высокущий, и волосы у него, заметьте, так отовсюду и лезут, прямо-таки лесной человек. И ручка у него тоже… Правая ручка вполне обыкновенная, а на левой ручке пальцев нет.

— Это что ж, — вспрашиваю, — приятель, на войне пострадал, в смысле пальцев-то?

— Да нет, — мигает, — зачем на войне? Это, — говорит, — дельце было. Уголовно-политическое дельце. Бякнули меня топором по случаю.

— А каков же, — вспрашиваю, — не обидьтесь только, случай-то?

— А случай, — говорит, — вполне простой: не клади лапы на чужой стол, коль топор вострый.

Тут я на него еще раз взглянул и увидел, что он за человек. А после немножко оробел и говорю:

— Нет, — говорю, — милый ты мой приятель. Мне с тобой не по пути. Курс у нас с тобой разный. Я, — говорю, — не согласен идти на уголовно-политическое дело, имейте это в виду.

Так вот ему рассказал это, встал и пошел. А он мне и кричит:

— Ну, и выходит, что ты дурак и старая сука (это на меня то есть). Пошел, проваливай, покуда целый.

Я, безусловно, за березку, да за сосну и теку.

И вот, запомнил, пришел в деревню, выбрал хату наибогатенькую. Зашел.

Жил-был там мужик Егор Саввич. И такой, знаете ли, прелестный говорун мужик этот, Егор Саввич, что удивительно даже подумать. Усадил он меня, например, к столу, хлебцем попотчевал.

— Да, — отвечает, — это можно. Я возьму тебя в работники. Пожалуйста. Что другое — не знаю, может быть, ну, а это — сделайте ваше великое удовольствие — могу. Делов тут хоть и не много, да зато мне будет кое с кем словечком переткнуться. А то баба моя — совсем глупая дура. Ей бы все пить да жрать, да про жизнь на картишках гадать. Можете себе представить. Только, — говорит, — приятный ты мой, по совести тебе скажу, место у нас тут гиблое. Народу тут множество-многое до смерти испорчено. Босячки всякие так и ходят под флагом бандитизма. Поп вот тоже тут потонул добровольно, а летом, например, матку моей бабы убили по случаю. Тут, приятный ты мой, места вполне гиблые. Смерть так и ходит, косьем помахивает.

Так вот поговорили мы с ним до вечера, а вечером баба его кушать подает.

Припал я тут к горяченькому, а он, Егор Саввич, так и говорит, так и поет про разные там дела-делишки и все клонит разговор на самые жуткие вещи и приключения и сам дрожит и пугается.

Рассказал он мне тогда, запомнил, случай, как бабку Василису убили. Как бабка Василиса на корячках у помойной кучи присела, а он, убийца, так в нее и лепит из шпалера и все, знаете ли, мимо. Раз только попал, а после все мимо.

А дельце это такое было.

Пришли к ним, например, два человека и за стол без слова сели. А бабка Василиса покойница — яд была бабка. Может быть, матка у ней была из полячишек.

Ладно. Бабка Василиса видит, что смело они так сели, и к ним.

— Вы, — говорит, — кто ж такие будете, красные, может быть, или, наверное, белые?

Что они такое ответили — я не слышал, я, скажу по правде, за квасом в тот момент вышел.

Но только прихожу — бабка Василиса очень даже яростно с ними грызется и в голос орет. А один такой беловатый из себя уставился на нее, как козел на воду, и после хвать ее за руку без объяснения причин и потащил ко двору.

Да-с, вот каков был случай.

Я тогда Егор Саввича, запомнил, даже побранил по-всякому.

— Чего ж это ты, — побранил, — за бабку-то не вступился? Явление это вполне недопустимое.

А он:

— Да, — говорит, — недопустимое, сознаю, но, — говорит, — если б она мне родная была матка, то — да, то я, я очень вспыльчивый человек, я, может быть, зубами бы его загрыз, ну, а тут не родная она мне матка, — бабы моей матка. Сам посуди, зачем мне на рожон было лезть?

Спорить я с ним не стал, меня ко сну начало клонить, а он так весь и горит и все растравляет себя на страшное.

— Хочешь, — говорит, — я тебе еще про попа расскажу? Очень, — говорит, — это замечательное явление из жизни.

— Что ж, — отвечаю, — говори, если на то пошло. Ты, — говорю, — теперь хозяин.

Начал он тут про попа рассказывать, как поп потонул.

— Жил-был, — говорит, — поп Иван, и можете себе представить…

Говорит это он, а я слышу — стучит ктой-то в дверь и голос-бас войти просит.

И вот, представьте себе, всходит этот самый беспалый, с хозяином здоровается и мне все мигун мигает.

— Допустите, — говорит, — переночевать. Ночка, — говорит, — темная, я боюся. А человек я богатый.

И сам, жаба, кихикает.

А Егор Саввич так в мыслях своих и порхает.

— Пусть, — говорит, — пусть. Я ему про попа тоже расскажу. Жил-был, — говорит, — поп, и, можете себе представить, ночью у него завыла собака.

А я взглянул в это время на беспалого, — ухмыляется, гадюка. И сам вынимает серебряный портсигарчик и папироску закуривает.

«Ну, — думаю, — вор и сибиряк. Не иначе, как кого распотрошил. Ишь ты какую вещь стибрил».

А вещь — вполне роскошный барский портсигар. На нем, знаете ли, запомнил, букашка какая-нибудь, свинка…

Оробел я снова и говорю для внутренней бодрости:

— Да, — говорю, — это ты, Егор Саввич, например, про собаку верно. Это неправда, что смерть — старуха с косой. Смерть — маленькое и мохнатенькое, катится и кихикает. Человеку она незрима, а собака, например, ее видит и кошка видит. Собака, как увидит — мордой в землю уткнется и воет, а кошка — та фырчит и шерстка у ней дыбком становится. А я вот, — говорю, — такой человек, смерти хотя и не увижу, но убийцу замечу издали и вора, например, тоже.

И при этих моих словах на беспалого взглянул.

Только я взглянул, а на дворе:

— У… у…

Как завоет собака, так мы тут и зажались.

Смерти я не боюсь, смерть мне очень даже хорошо известна по военным делам, ну, а Егор Саввич — человек гражданский, частный человек.

Егор Саввич как услышал «У… у…», так посерел весь, будто лунатик, заметался, припал к моему плечику.

— Ох, — говорит, — как вы хотите, а это, безусловно, на мой счет. Ох, — говорит, — моя это очередь. Не спорьте.

Смотрю — и беспалая жаба сидит в испуге. Егора Саввича я утешаю, а беспалая жаба такое:

— С чего бы, — говорит, — тут смерти-то ходить? Давайте, — говорит, — лягем спать поскореича. Завтра-то мне (замечайте) чуть свет вставать.

«Ох, — думаю, — хитрый мужик, сволочь такая, и как красноречиво выказывает свое намеренье. Ты только ему засни, а он тиликнет тебя, может быть, топориком и — баста, чуть свет уйдет. Нет, — думаю, — не буду ему спать, не такой я еще человек темный».

Ладно. Пес, безусловно, заглох, а мы разлеглись, кто куда, а я, запомнил, на полу приткнулся.

И не знаю уж как вышло, может, что горяченького через меру покушал, — задремал.

И вот представилась мне во сне такая картина.

Сидим мы будто у стола, как и раньше, и вдруг катится, замечаем, по полу темненькое и мохнатенькое. Докатилось оно до Егора Саввича и — прыг ему на колени, а беспалый нахально хохочет. И вдруг слышим мы ижехерувимское пение и деточка будто такая маленькая в голеньком виде всходит и передо мной во фронт становится и честь мне делает ручкой.

А я будто оробел и говорю:

— Чего, — говорю, — тебе, невинненькая деточка нужно? Ответьте мне для ради бога.

А она будто нахмурилась, невинненьким пальчиком указует на беспалого.

Тут я и проснулся. Проснулся и дрожу. Сон, думаю, в руку. Так я об этом и знал. Дошел я тихоньким образом до Егор Саввича, сам шатаюсь.

— Что, — вспрашиваю, — жив ли? — говорю.

— Жив, — говорит, — а что такоеча?

— Ну, — говорю, — обними меня, я твой спаситель, буди мужиков, вязать нужно беспалого сибирского преступника.

Разбудили мы мужиков, стали вязать беспалого, а он, гадюка, — представляется, что не в курсе дела.

Ну, слово за слово, улики я против него собрал, портсигарчик тоже нашел, а он перешептался, может быть, с мужичками, подкупил их, наверно, и вышло тут дельце совершенно темное. Сами же мужички на меня насели.

— Ступай, — говорят, — лучше из нашей губернии. Ты, — говорят, — только людей смущаешь, сучье мясо. Человек — это вполне прелестный человек. Заграничный продавец. Он для нас же, дураков, дело делает — спиртишко из-за границы носит.

— Ну, — говорю, — драться — вы не деритесь. Вы есть темные людишки и обижаться мне на вас нечего. Обольстила вас беспалая жаба, ну, да мне видение мое сонное вполне дороже.

Собрал я свое барахлишко и пошел.

А очень тут рыдал Егор Саввич. Проводил он меня верст аж за двадцать от гиблого места и все рассказывал разные разности.

Гришка Жиган

Поймали Гришку Жигана на базаре, когда он старостину лошадь купчику уторговывал. Ходил Гришка вокруг лошади и купцу подмигивал.

— Конь-то каков, господин купчик! Королевский конь. Лучше бы мне с голоду околеть, чем такого коня запродать. Ей-богу, моя правда. Ну, а тут вижу — человек хороший. Хорошему человеку и продать не стыдно. Особенно если купчику благородному.

Купец смотрел на Гришкину лошадь недоверчиво. Лошадь была мужицкая — росту маленького и сама пузатая.

— А зубы-то… Зубы-то, господин купчик, каковы! Ведь это же, взгляните, королевские зубы.

Гришка приседал на корячки, ходил вокруг лошади без всякой на то нужды, даже наземь ложился под брюхо лошади. И хвалил брюхо. А купчик медлил и спрашивал:

— Ну, а она, боже сохрани, не краденая?

— Краденая? — обижался Гришка. — Эта-то лошадь краденая? У краденой лошади, господин купчик, взор не такой. Краденая лошадь завсегда глазом косит. А тут, обратите внимание, какой взор. Чистый, королевский взор. И масть у ней королевская.

— Да ты много не рассусоливай, — сказал купчик. — Ежели она есть краденая, так ты мне и скажи: краденая, мол, лошадь. А то ходит тут, говорят, вор и конокрад Гришка Жиган… Так уж не ты ли это и будешь. А? Как звать-то тебя?

— Это меня-то? Гришей меня зовут. Это точно. Да только, господин купчик, я воровством имя такое позорить не буду. На это я никогда не соглашусь… А зовут, да, Гришей зовут. Могу и пачпорт вам показать… Ну, что же, берете коня-то? Королевский конь. Ей-богу, моя правда.

А в это время мужички со старостой во главе подошли к базару.

— Вот он, — тонко завыл староста, — вот он, собачий хвост, вор и конокрад — Гришка Жиган. Бейте его, людишки добрые!

Стоит Гришка и бежать не думает, только лицом слегка посерел. Знает, бежать нельзя. Поймают и сразу бить будут. А сгоряча бьют до смерти. Опешили мужики. Как же так — вор, а не бежит и даже из рук не рвется. Потоптались на месте, насели на Гришку и руки ему вожжой скрутили. А в городе бить человека неловко.

— Волоките его за город, — сказал староста, — покажем ему вору, сукиному сыну, как чужих коней уворовывать.

Повели Гришку за город. Прошли с полверсты.

— Буде! — остановился Фома Хромой. И пиджак скинул.

— Начнем, братишки.

Видит Гришка, дело его плохое: бить сейчас будут. А вора-конокрада бьют мужички до смерти — такой закон.

— Братцы, — сказал Гришка, — а чья земля эта будет? Земля-то ведь эта казенная будет. Нельзя здесь меня бить. Такого и закону нет, чтоб на казенной земле человека били. И вам до суда дело, и мне вред.

Староста согласился.

— Это он верно. Затаскает судья, если, например, до смерти убьем человека. Волокнем его, братишки, на село. Там и концы в воду.

Повели Гришку на село.

— Братцы, — тихо спросил Гришка, — за что бить-то будете? Под суд меня вора и конокрада надобно. Суд дело разберет. Да только каждый суд оправдает меня. Любой суд на лошадь взглянет и оправдает. Скверная лошаденка, шут с ней совсем. От нее и радости-то никакой нет.

— Да что ж это он, — удивился староста, — что ж это он, православные, лошадь-то мою хает? Этакая чудная лошадь, а он хает… Ты что ж это, хвост собачий, лошадь мою хаешь?

— Ей-богу, моя правда, — сказал Гришка. — Поступь у ней, посмотрите, какая. На такую лошадь и сесть противно. Как на нее только сядешь — она, дура такая, задом крутит. Шут ее знает почему, но крутит задом. От нее и болезни могут произойти: грыжа, например, болезнь… От села до базара четыре версты, всякий знает, а у меня пот градом — измучила совсем чертова анафема. Так и крутит задом, так и крутит… Да я вам даже показать могу…

Фома Хромой подошел к Гришке и ударил его.

— Чего зубы-то заговариваешь, сука старая. Если ты есть вор, так и веди себя правильно. Не заговаривай.

Повели Гришку дальше. Уже и село близко — церковь видна.

— Братцы, — смиренно сказал Гришка, — а, братцы… А ведь бить-то меня зря будете. Все равно скоро конец свету.

Мужики шли молча.

— Вот что, — опять начал Гришка, — ходит тут такой юродивый блаженненький Иванушка-братец… Не я, а он эти слова говорит. «Да, — говорит, — будет в этих местах великое землетрясение и огненный вихорь».

— Да ну? — тихо удивился Фома Хромой. — Врешь?

— Ей-богу, моя правда. Да что мне теперь скрывать? Мне и скрывать теперь нечего. Он и число назначил. Какое у нас число сегодня?

— Осьмое число, — ответили мужики.

— Осьмое. Правильно. Ну, а тут на девятое назначено. Завтра, значит, и будет. В полдень пожелтеет небо, настанет вихорь и град падет на землю, и град сей будет крупнейший, с яйцо с куриное и даже больше… И будет бить этот град все насквозь. И человека, и скот домашний — корову, например, или курицу…

— И железо? — спросил староста. — Крыша у меня если, скажем, железная?

— Драгоценные есть ваши слова, — сказал Гришка, — и железо.

Мужики остановились.

— Ну, а попа, — спросил кто-то, — может ли, например, поп уцелеть?

— Нет, — ответил Гришка, — и поп не может уцелеть…

— А ведь это верно, — раздумчиво сказал Фома Хромой, — ходила тут схимонашенка[133] такая… Подтверждала эти слова. Только про град-то это он врет. Про град она ничего не говорила. А землетрясение — это верно. И вихорь огненный.

— Ну, а что же, — спросили мужики Гришку, — что же такое делать, если, например, кто спастись хочет?..

— Да врет он, — вдруг закричал староста. — Врет ведь, собачий хвост. Зубы дуракам заговаривает. Бейте его, людишки добрые!

Мужички не двигались.

— Нельзя бить, — строго сказал Фома Хромой. — Обождать нужно. Обождем до завтра, братишки. Убить человека завсегда не поздно… Только про град-то он врет, собачий хвост. Ничего схимонашенка про такое не говорила.

— Безусловно врет, — сказал староста, — ей-богу, врет. И про железо врет.

— Так завтра что ли, Гриша, обещаешь ты? — спросил Фома Хромой.

— Завтра. Пожелтеет в полдень небо, настанет вихорь, и град падет на землю, и град сей…

— Ладно, — сказали мужички, — обождем до завтрева.

Развязали Гришке руки и повели в село. А в селе заперли Гришку на старостином дворе в амбаре и караульщика приставили.

К вечеру все село знало о страшном пророчестве. Приходили бабы на старостин двор с хлебом и с яйцами, кланялись Гришке и плакали.

А у Фомы Хромого народу собралось множество. Сидел Фома Хромой на лавке и говорил такое:

— Если б не эта схимонашенка, да я бы первый сказал, врет он, собачий хвост. Ну, а тут схимонашенка… У кого еще была схимонашенка?

— У меня, Фома Васильич, была. У меня и есть, — сказала баба простоволосая, — к вечеру сижу я преспокойно… Стучит ктой-то…

— Да, — перебил Фома Хромой, — небо пожелтеет, настанет вихорь…

Назавтра мужички в поле не вышли. А день был ясный. Ходили мужички по селу, на старостин двор заходили и пересмеивались.

— Сидит еще пророк-то?

— Сидит.

— Соврал, собачий хвост. Как пить дать, соврал. А ведь каково складно вышло. Ах ты, дуй его горой! Такого и бить-то жалко.

И только Фома Хромой не смеялся.

Ходил Фома Хромой в одиночку, хмурился, выходил в поле и смотрел на небо. А небо было ясное. В полдень услышали крик на селе. Кричал Фома Хромой.

— Туча!

И точно. Из-за казенного лесу низко шла туча. Была эта туча небольшая и серая. И ветер гнал ее быстро. Все село высыпало на зады и в поля. И дивится.

— Да, туча.

Но не пожелтело небо и вихорь не настал — прошла туча над селом быстро и скрылась.

День был ясный.

Бросились мужички на старостин двор. Хвать-похвать — амбар открыт, а Гришки нету. Исчез Гришка.

А вместе с Гришкой исчез и конь старостин королевской масти.

Черная магия

I

Не такие теперь годы, чтобы верить в колдовство или, может быть, в черную магию, но только рассказать об этом никогда не мешает.

Много темных людишек и посейчас существует. Как в других деревнях, неизвестно, а в селе Лаптенках это так. В селе Лаптенках бабы, например, и болезни всякие заговаривают, и на огонь и на воду ворожат, и травы драгоценного свойства собирают. Что до другого, не знаю, не скажу, ну, а болезни — это, пожалуй, правильно. С болезнями бабка Василиса очень даже великолепно справляется.

Конешно, приедет какой-нибудь этакий ферт заграничный, он, безусловно, только посмеется.

— Эх, — скажет, — Россия, Россия, темная страна!

Так ему что? Ему подавай в цилиндре доктора, в пиджаке, а на бабку Василису он и не взглянет. Да он, может быть, и на лекарского помощника Федор Иваныча Васильченку не взглянет. Вот что! Вот это какой ферт!

Но только с таким человеком я и спорить никогда не соглашусь. Там у них и жизнь другая, а не такая, там, может быть, и болезней-то таких нет, как у нас.

Вот, рассказывают, грелки у них поставлены в трамваях, чтоб сквознячок, значит, ножку не застудил, пожалуйста…

Ведь это что? Ведь это дальше и идти-то некуда. Полное европейское просвещение и культура…

Ну, а у нас и жизнь тут другая и людишки не такие. У нас вот баба, например, погибла от черной магии. Супруга Димитрия Наумыча.

II

А по-пустому все и вышло. Ее, имейте в виду, Димитрий Наумыч со двора вон выгнал. Вот оттого все и произошло. А, впрочем, нет, не оттого.

Прежде случай был другой, деревенский. В дело это чертов сын Ванюшка замешался. Вот что.

Жил-был на свете такой Ванюшка, мужик больной и убогий… Из-за него все и произошло. Конешно, бывали тут на селе и раньше разные происшествия: повадились, например, мужички каждую весну тонуть — то Василь Васильич, мужик богатенький, потонул, то староста нырнул нечаянно, то Ванюшка теперь… Но только все это было по веселым делам, а такого дела, чтобы, например, бабу свою вон выгнать — тут и привычки такой ни у кого не было.

Так вот Ванюшка больной и убогий… Я, как в Лаптенках расположился, сразу обратил полное свое внимание на Ванюшку. Ходит это он, можете себе представить, веселенький, ручки свои, сволочь, потирает. Я его запомнил, остановил тогда на селе, отвел в сторону.

— Ты что ж это, — спрашиваю, — так нахально-то ходишь и ручки свои потираешь, гадина?

А он, как сейчас помню, ехидно так посмотрел на меня.

— А чего, — говорит, — мне горе-то горевать? Мне теперь, знаете, лафа. Я хотя и больной и убогий, а жить теперь буду, что надо. Очень передо мной широкий горизонт в смысле богатеньких невест и приданого.

— Да что ты, — говорю, — врешь?

— Нету, — говорит, — не вру. Как хотите. Ходит теперь мужик в очень большой цене, да только, имейте в виду — мужик холостой, неженатый… Да вы, — говорит, — впрочем, сами-то взгляните, что кругом деется.

Взглянул я кругом, ну, вижу — дела-делишки: на селе бабы кишмя кишат, девки на вечеринках дура с дурой танцуют, а кавалеров ихних — как корова языком слизала. Нету ихних кавалеров. Никто из молодых молодчиков, заметьте, с германской войны домой не вернулся.

«Вот, — думаю, — да-а».

А Ванюшка ходит вкруг села и хвалится.

— Дождался, — говорит, — я своего времечка. Как угодно. Дорвался до роскошной жизни. Я хоть и больной и убогий, а мужик. Из песни слова не выкинешь.

Так вот с недельку походил по селу Ванюшка, стал, сукин сын, на радостях самогонку хлебать, за речку ездить повадился… Жила-была за речкой фря такая, веселая солдатка Нюшка… И — можете себе представить — потонул Ванюшка. От солдатки возвращался ночью пьяненький и потонул, дурак. Не удержал своего счастья.

И очень тогда мужички над ним издевались.

III

Ну, хорошо. К ночи он, например, затонул, утром походили мужички по берегу, посмеялись вдоволь и ловить его принялись.

Выехали на лодках, пошевелили баграми, кошками по дну поцарапали — нету Ванюшки.

А речонка и вся-то ничего не стоит — одно распоряжение, что речонка.

Обиделись мужички.

— Что, — говорят, — за мать честная? Василь Васильича сразу нашли, старосту тоже сразу нашли, а тут этакую невидаль, козявку, представьте себе, такую найти не можем.

Пустили по речке горшки… Ну, да. Обыкновенные горшки. Глиняные… Это не какое-нибудь там темное поверие или, может быть, старинный обычай, это роскошное средство найти утопленника. Да это можно даже доказать научными данными. Скажем, труп лежит, за корягу ногой, может быть, зацепился. Пожалуйста. Над трупом вода, безусловно, обязана крутиться и воронку делать… Горшок туда — и там, представьте себе, вертится.

Так вот и тут. Пустили горшки. Поплыл один горшок на середину реки и, смотрим, там крутится. Сунули там багор — глыбоко. Яма. Повертели кошкой — осталась там кошка.

— Тьфу ты, дьявол!

Решили мужички: нырнуть нужно.

Тот, другой, пятый — отнекиваются.

— Димитрий Наумыч…

Тот долго спорить не стал, скинул с себя платьишко, рожу свою перекрестил и нырнул. И тут-то, замечайте, все и началось.

IV

Рассказывал мне после Димитрий Наумыч.

— Нырнул, — говорит, — я. Хорошо. И только я нырнул, как вдруг меня и осенило: «Что ж, — думаю, — ходил тут такой Ванюшка, холостой, неженатый, да и тот в воде захлебнулся. Чего ж, — думаю, — случай-то такой роскошный я буду из рук вон выпущать: выгоню, например, свою бабу, да и поженюсь на богатенькой».

Так вот он подумал и сам чуть водой не поперхнулся, чуть не погиб мужик — пробыл в воде сверх положенной нормы. Даже мужички тогда забеспокоились, потому что пошел по воде пузырь крупный.

Но только через минуту выплыл Димитрий Наумыч на свет земной, лег на песок и лежит ужасно скучный и даже трясется.

«Ну, — подумали мужички, — чудо-юдо на дне, не иначе».

А на дне, имейте в виду, все спокойно: лежит Ванюшка на дне, уцепившись штанинкой за корягу.

Стали мужички расспрашивать: что, да что, а Димитрий Наумыч и говорит:

— Тащите, — говорит, — кошкой, все спокойно.

Стали мужички тащить… да только об этом и разговор никакой — больше-то Ванюшка и не нужен в нашем деле, потому что пошло дело по другому уклону. Ну, а Ванюшку, да, вытащили. Побежал мужик Димитрий Наумыч домой.

«Что ж, — бежит и думает, — кругом во всех деревнях ходит холостой мужик в большей цене. Да я, — думает, — бабу свою теперь с лица земли сотру, или, может быть, ее выгоню».

Так вот он опять подумал, да видит, как раз эти самые слова ему и нужны. Пришел домой и фигурять начал.

И баба ему ступит плохо, и вид-то ему из окна, между прочим, плохой.

Видит баба: загрустил мужик, а с чего загрустил, — неизвестно. Подходит тогда она к нему со словами, а слова все у ней тихие.

— Чего, — говорит, — это вы, Димитрий Наумыч, словно как загрустили?

— Да, — отвечает он нахально, — загрустил. Хочу, — говорит, — богатеньким быть, да вы, имейте в виду, мне помеха.

Промолчала баба.

А сказать нужно, баба у Димитрия Наумыча очень даже замечательная была баба. Только одно и несчастье, что не богатая, а бедная. А так-то всем хороша: и голос у ней был тихий и симпатичный, и походка не какая-нибудь утиная — с боку, например, на бок — походка роскошная: идет, будто плавает.

Ее сестру даже родную ферт какой-то за красоту убил. Жить с ним не хотела.

В Киеве дело было…

Ну, и эта тоже была очень даже красивая. Все находили. А Димитрий Наумыч мнению этому теперь не внял и свою мысль при себе имел.

Так вот поговорили они, баба промолчала, а Димитрий Наумыч все, замечайте, случая ищет.

Походил он по избе.

— Ну, давай, — орет, — баба, кушать, что ли.

А до обеда далеко было. Баба ему с резоном и отвечает:

— Да что вы, Димитрий Наумыч, я, — говорит, — еще и затоплять-то не думала.

— Ах, — говорит, — ты юмола, юмола, ты, — говорит, — меня, может, голодом уморить думала. Собирай, — говорит, — свое барахлишко, сайки с квасом, вы, — говорит, — мне больше не законная супруга.

Очень тут испугалась баба, умишком раскинула.

Да, видит, гонит. А с чего гонит — неизвестно. Во всех делах она чистая, как зеркальце. Думала она дело миром порешить. Поклонилась ему в ножки.

— Побей, — говорит, — лучше, Пилат-мученик, а то мне и идти-то некуда.

А Димитрий Наумыч просьбу хотя ее и исполнил, побил, а со двора все-таки вон выгнал.

V

И вот собрала баба барахлишко — юбчонку какую-нибудь свою дырявую — и на двор вышла.

А куда бабе идти, если ей и идти-то некуда?

Покрутилась баба по двору, повыла, поплакала, умишком своим снова раскинула.

«Пойду-ка, — думает, — к соседке, может, что и присоветует».

Пришла она к соседке. Соседка повздыхала, поохала, по столу картишки раскинула.

— Да, — говорит, — плохо твое дело. Прямо, — говорит, — очень твое дело паршивое. Да ты и сама взгляни: вот король виней, вот осьмерка, а баба виней на отлете. Не врут игральные карты. Имеет мужик что-то против тебя. Да только ты и есть сама виноватая. Это знай.

Вы обратите внимание, какая дура была соседка. Где бы ей, дуре, утешить бабу, вне себя баба, а она запела такое:

— Да, — запела, — сама ты и есть виноватая. Видишь — загрустил мужик, ты потерпи, не таранта. Он тебя, например, нестерпимыми словами, а ты такое: дозвольте, мол, сапожечки ваши снять и тряпочкой наисухонькой обтереть — мужик это любит…

Фу-ты, старая дура… Такие слова…

Утешить нужно бабу, а она растравила ее до невозможности. Вскочила баба, трясется.

— Ох, — говорит, — да что же я такоеча наделала? Ох, — говорит, — да присоветуй хоть ты-то мне для ради самого господа. На все я теперь соглашусь. Ведь мне и идти-то некуда.

А та, старая дура, тьфу, и по имени-то назвать ее противно, ручищами развела:

— Не знаю, — говорит, — молодушка. Прямо сказать тебе ничего не могу. В очень большой цене теперь мужик. И красотой одной и качествами не прельстишь его. Это и думать не смей.

Бросилась тут баба вон из избы, выбежала на зады, да по заднему проспекту и пошла вдоль села. На село-то ей, бедной, и идти было стыдно.

И вот видит баба: идет ей навстречу старушка махонькая, неизвестная бабушка. Идет эта бабушка, тихонько катится и чтой-то про себя шепчет.

Поклонилась ей баба наша, заплакала.

— Вздравствуйте, — говорит, — старушка махонькая, неизвестная бабушка. Вот, — говорит, — взгляните, пожалуйста, какие дела-делишки на земном свете-то деятся.

Взглянула старая бабушка, головенкой своей, может быть, мотнула.

— Да, — говорит, — деятся, деятся… Ох, — говорит, — молодая молодушка, знаю все, что на свете деется — всех людишек передавить надобно — вот что деется. Да только, умоляю тебя, не плачь, не порти очи себе. В деле таком слеза — помощь никакая. А вот что: есть у меня средства разные, есть травы драгоценного свойства. Есть и словесные заговоры, да только в таком великолепном деле они ничего не стоят. А от такого дела, чтобы человека при себе удержать, есть одно только средство. Будет это средство страшное: особая это роскошная черная кошка.

Тую кошку завсегда узнать можно. Ох, любит та кошка в очи смотреть, а как смотрит в очи, так хвостом нарочно качает медленно и спинку свою гнет.

Слушает баба ужасные старухины речи, и млеет у ней сердце.

Конешно, никто не слышал такие речи старухины, кроме бабы нашей, да только все это, безусловно, правильно. Об этом Юлия Карловна тоже говорила. Да и в дальнейшем это вполне выяснилось. И еще в дальнейшем выяснилось, что взять нужно было тую кошку черную, в полночь баньку вытопить и тую кошку живую в котел бросить.

— Умоляю тебя, — просила бабушка, — брось тую кошку, безусловно, живую, а не дохлую. А как будет все кончено, вылущи кошачию косточку небольшую, круглую и, умоляю тебя, носи ее завсегда при себе.

Как услышала баба это, ужаснулась, поклонилась старухе низенько.

«Пойду, — думает, — поклонюсь еще раз Димитрию Наумычу, а если не изменит он своего мнения, так есть у меня средство страшное, роскошное».

VI

Пошла баба на село поклониться Димитрию Наумычу, да только пошла она, имейте в виду, зря.

Где же было Димитрию Наумычу изменить свое мнение, если он так и горел и даже в город порывался ехать, закончить дело.

Я к нему тогда зашел. Он уж и лошадь свою запрягал. Он мне многое тогда высказал.

— Никогда бы, — говорит, — я такую бабу не выгнал, как бог свят. Лучше, — говорит, — растерзай ты меня на куски и разбросай те куски по полю, но на такое дело никогда бы я не согласился. Очень она, баба, мне в самый раз. Да только больно мне, слушай, богатеньким-то лестно пожить. Ты сам взгляни: ну, какой я есть мужик? Только и есть одно удовольствие, что лошадь у меня, а так-то все идет в развалку и на сторону. Ну вот, ты сам, слушай, друг ты мой, ответь мне для ради самого господа, есть у меня, например, корова или нету?

— Нет, — говорю, — нет у тебя коровы, Димитрий Наумыч. Это я подтверждаю. У тебя, — говорю, — овцы даже какой-нибудь паршивой — и то нету.

— Ну, — говорит, — вот видишь. Какой же я мужик после того?

— Да уж, — говорю, — без коровы тебе как без рук.

— Так вот, — говорит, — а вы говорите: баба. Баба что? Только что хороша собой, а больше у ней, слушай, и преимуществ-то нет никаких… Ну, сестру ее, скажем, за красоту убили. В Киеве дело было. Так мне теперь что? Мне из этого и пальтишка даже не сшить. Да и меня, прямо скажу, этим теперь не заинтересуешь.

Так вот он говорит, со мной объясняется, а баба, заметьте, рядом стоит. Увидел он ее, закричал.

— Чего, — закричал, — тебе надобно? Уходи. Сделай такое одолжение.

А баба испугалась окрика, да говорит не то, что нужно.

— Ухожу, — говорит, — я, Димитрий Наумыч, еще не знаю куда, наверное, в Киево-Печорскую лавру, так дозвольте мне на прощанье в баньке вашей попариться.

Посмотрел мужик на нее, не хитрит ли баба. Нет, не хитрит. Подобрел Димитрий Наумыч.

— Ладно, — говорит, — попарься. В этом, — говорит, — я не притесняю. Ведь я не зверь какой-нибудь. Я за что тебя выгнал? Очень ты хорошая баба и все такое, да только уж извините — рвань коричневая. Ничего у тебя нет и, сознайся, — и не было. Да и родственники, слушай, твои, за сколько лет, хоть бы кто плюнул. Хоть бы кто подарок мне сделал для ради смеха, рубашку бы, например, преподнес к празднику к светлому: носите, дескать, Димитрий Наумыч, себе на утешение… Так нет того.

Не стала баба долго его слушать, повернулась да и пошла, а Димитрий Наумыч сел в телегу, свистнул, гикнул, да и был таков.

И вот, представьте себе, едет он в город, а баба тем временем баньку вытопила, кошку попову черную приманила, заперла ее в баньке и ждет ночи.

Встретил я ее, бабу бедную, в тот вечер. По селу она бежала. Стиснула этак вот кошку к груди и бежит и бежит простоволосая и вроде как страшная.

«Ох, — подумал я, — гибнет баба». Но только, имейте в виду, дело мое сторона.

VII

А к ночи сделал мужик свое дело, выпил с братом своим в городе самую что ни на есть малость и едет обратно веселенький, песни даже играет. И не чует, не гадает, что с ним такое сейчас стрясется. А стрясется сейчас с ним дело совершенно удивительное — прут, ну, ветка, скажем, сухая в колесо попадет и лошадь гибнет…

Только об этом после. К этому и время еще не подошло. А мне только сказать нужно: если б не упала тогда лошадь, то ничего бы, может быть, и не случилось с бабой, поспел бы Димитрий Наумыч, ну, а тут лошадь, представьте себе, упала.

Хорошо. Так вот едет мужик по лесу, на телеге раскинулся, ручки свои в стороны разбросал. Едет.

А лошадь идет шажком мелким, ее и править не надо. Да Димитрий Наумыч и не правит. Он, имейте в виду, вожжи даже бросил.

И это верно он поступил: лошадь и днем и ночью завсегда дорогу к дому найдет. Об этом я очень великолепно знаю. В извозчиках я и сам больше года был.

Так вот идет себе лошадь Димитрия Наумыча шажком, а Димитрий Наумыч вожжи отпустил и про себя песни играет. А ночь, имейте в виду, темнейшая.

Хорошо. Мурлычет он пьяненький — «Кари глазки», только, смотрит, к погосту подъезжает.

И стало мужику не по себе.

«Вот, — думает, — мать честная, сколько тут людишек позарыто, да и мне места такого не миновать… А я, обратите внимание, такими вещами занят: бабу, например, свою гоню, для ради какого-то богатства и роскоши…»

Подъехал он к погосту хмурый, песни свои забыл и лежит на телеге — скучает. Только чует: смотрит будто на него ктой-то пристально.

— Кто? — крикнул мужик.

— О-о! — закричали ему с погоста.

Хотел мужик подхлестнуть свою лошадь, да только чует: и рукой ему шевельнуть жутко.

«Ну, — думает, — скорее бы место такое злачное миновать».

Только это он так пожелал себе, вдруг его ктой-то хлясь по роже.

Замер Димитрий Наумыч, похолодел.

А прут, представьте себе, обернулся еще раз в колесе — хлясь обратно по роже. Смертельно закричал Димитрий Наумыч. А лошадь — дура. Лошадь слышит — кричит мужик, думает — на нее, — понесла.

Мужик кричит чужим голосом, а лошадь так и дует, так и прет к дому.

Пронеслись они верст, наверное, пять, Димитрий Наумыч видит: никто его больше по роже не бьет — кричать перестал, в себя пришел.

Пришел в себя, тпр да тпр — не остановит коня.

Ему бы, дураку, нужно ш-ш сказать, а он за вожжу. Он за вожжу, а лошадь, несомненно, в сторону. Лошадь, несомненно, в сторону, а в стороне, имейте в виду, дерево.

Наскочила лошадь на дерево. Хрясь башкой об дерево и скосилась замертво.

Выпал мужик из телеги, шапку снял.

Да, видит, скончалась лошадь. «Ой, — думает, — вот беда так беда, такого и бедствия во всей жизни еще не было. Ну, — думает, — отпущена мне эта беда не иначе, как за бабу мою».

Стоит мужик и себе не верит.

И себя-то ему жалко, и лошадь, — дело такое драгоценное, мужицкое, и за бабу до того грустно, что и сказать невыносимо. Постоял он, постоял.

«Ну, — думает, — что есть, то есть. Пойду-ка я на село поскореича, может быть, с бабой моей еще ничего не случилось». Так вот он подумал, заторопился, привязал зачем-то лошадь к дереву, взвалил на себя дугу да сбрую и пошел скорым шагом.

Да только зря он торопился. Было уже поздно. Случилось уже такое, что и во сне не снилось мужику.

VIII

Начала баба дело свое — черную магию, когда Димитрий Наумыч к погосту подъезжал.

Пришла баба в те часы в баньку, крест и платьишко свои в предбаннике оставила и без ничего в баню вошла. Вошла она в баню, крышку с котла откинула и кошку ищет.

«Где же, — думает, — кот. Не видно его чегой-то». Смотрит: сбился кот под лавку.

Баба ему: кыся, кыся, а он, представьте себе, щерится и в очи смотрит.

Баба протянула руку — он зубами. Изловчилась как-то баба, ухватила его за шкурку, плюхнула в котел и крышкой поскорей прикрыла.

Прикрыла она крышкой и слышит: бьется кошка в котле это, ужасно как, даже крышка чугунная вздымается. Налегла баба грудью на котел, а сама от страха сомлела вся, и вот-вот, видит, силушки удержать не хватит. А в котле повертелось, повертелось и заглохло.

Подложила баба дров побольше, отошла от печки и на лавку присела. Ждет. И вот слышит, будто вода ключом кипит. Посмотрела: да, крышка вздымается и ходуном ходит.

«Ну, — думает баба, — сейчас конец».

Подбежала она к котлу, только приподняла крышку, как в лицо ей бросится кот или чего-то такое другое. Всплеснула баба руками и на пол рухнула.

IX

Конешно, никто не знает, как в точности это было. Скорей всего, баба открыла котел, а ее паром и обожгло. А баба с перепугу подумала, что это в нее кошка бросилась. Взяла и померла с перепугу. А конец делу был такой.

Вышел я утром на село, смотрю: бежит поскорей мужик Димитрий Наумыч, и на нем, представьте себе, честь честью дуга и сбруя.

Очень я удивился, а он ко мне.

— Не видел ли, — кричит, — бабы моей?

— Нет, — отвечаю, — бабы я твоей не видал. А вот вчера, — говорю, — да, видел, баньку она вечор топила.

Ухватил он тут меня за руку, и мы побежали.

Ворвались в баньку, шагнули за порог, и тут представилась нам такая нестерпимая картина.

Лежит, представьте себе, баба на полу совершенно мертвая.

Охнул тут Димитрий Наумыч, схватил себя за голову и говорит: «Вот, — говорит, — через свою жадность потерял такую верную супругу».

И, конечно, заплакал горькими слезами.

Веселая жизнь

1

Ах, милостивые мои государи и дорогие товарищи! Поразительно это, как меняется жизнь и как все к простоте идет!

Скажем, двести лет назад, тут, на Невском, ходили люди в розовых, в зеленых камзолах и в париках. Дамы этакими куклами прогуливались в широченных юбищах, а в юбищах железные обручи…

Теперь бы и подумать об этом смешно, ну, а тогда была эта картина повседневная.

А, впрочем, и над нами через сто лет посмеются.

Вот, скажут, как нелегко было существовать им!

Мужчины на горлах воротнички этакие тугие стоячие носили, дамы — корсеты.

И верно. Смешно. А только и это уже уходит.

Все меняется, все идет к простоте необыкновенной.

И не только это во внешней жизни, но и в человеческих отношениях.

Ну кто, какой человек вызовет меня на дуэль, если я обзову его дураком? Никто.

А раньше за это до крови бились. Да что раньше.

Недавно это было. Недавно еще, скажем, битый офицер, да и не только офицер, любой дворянин битый считал непременным долгом застрелиться или застрелить обидчика.

Я вот вспоминаю старичка древнего. Генерала одного пехотного. Актриска его в сердцах по физиономии дернула. Так что ж вы думаете?

Застрелиться хотел старичок. Плакал, тосковал всю ночь… Ну, да только кончилось все благополучно. Пережил старичок. И в дальнейшем помер от дизентерии.

Ах, а смешная это была история! И не то, конечно, смешно, что актриса старичка ударила, а вся история перед тем, вся веселая жизнь генеральская была необыкновенная.

2

Ах, милостивые мои государи! Невозможно без слез вспомнить об этом человеке.

Нынче лежит он на Митрофаньевском[134]. Над ним камень могильный — ангел в воскрылии. Под ангелом надпись: отставной военный генерал Петр Петрович Танана.

Малюсенький это был старичок, птичий. Вместо волос — какие-то перышки. Носик продолжительный, птичий, и звали его повсюду, старичка этого, чижиком.

Были на нем чины огромные и богатство довольно изрядное, а жил он, несмотря на это, до того грустно, что сказать невозможно.

Пятьдесят лет прожил он, прямо скажу, неслышно, а на пятьдесят первом году, перед смертью, вдруг изменился человек.

Раньше, бывало, генеральша полные сутки орет на него, что павлин, а генерал в ответ ни полсловечка. Генерал в столовой на диване ляжет, шинелькой прикроется и жмется. А тут, на 51 году, стал брыкаться. Генеральша, например, голосом донимает, а он в людскую.

Там у Васьки Дидюлина, у камердинера своего, сядет на кровать и только усмехнется горько:

— Вот, — скажет, — Вася, картина семейной жизни.

А Васька Дидюлин головой потрясет.

— Да, — скажет, — неинтересно вы живете, богатые люди!

А генерал иногда с ним спорить начнет.

— Что ты, брат Дидюлин! Мы, богатые люди, тоже веселиться можем, только нам нельзя все сразу. Ты вот погоди. Дай срок. Дотерпи до лета. Летом мы с тобой на Кавказ поедем. Повеселимся ужасно как. Все равно, за тихую жизнь мне никто спасибо не сказал. Ну, а нынче желаю пожить разгульно. До того буду яростно жить, что если бог есть на небе, или, например, херувимы, так они содрогнутся.

И вот к весне генерал и Дидюлин стали в путь собираться.

3

А перед отъездом зовет генерал Дидюлина в комнату.

— Вот, — говорит, — что, Вася! Сейчас мы с тобой сходим по одному щепетильному делу. Пока генеральша спит у себя в креслах, бери поскорей эту корзину с пищей и идем.

Взяли они корзину и пошли.

Петербургская сторона. У черта на рогах… В шестнадцатом этаже… Звонят. Старушонка дверь отворяет.

— Что, — спрашивает, — нужно? Я пенсионерка и держу меблированные комнаты.

Генерал отвечает:

— Нам нужно видеть мамзель Зюзиль по щепетильному делу.

— Это, — спрашивает, — циркачку-то?

— Да. Наездницу и актрису мамзель Зюзиль.

И вот входят генерал и Дидюлин в комнаты. У зеркала циркачка сидит. Вид у ней не ахти какой. Даже удивительно, как генерал заинтересовался ей.

Увидела генерала, руками всплеснула.

— Ах, ах, — говорит, — не подходите, генерал, я раздетая.

А генерал:

— Ничего, что раздетая, я по щепетильному делу.

— Ну так, — отвечает, — садитесь тогда в сторонку и произносите ваше дело. А я новьюшечку тем временем сниму, прическу причешу и снова буду красивая и изысканная.

Генерал башлычок свой развернул. Подходит.

— Имею, — говорит, — честь отрекомендоваться, — военный генерал Петр Петрович Танана. Давеча сидел в первом ряду кресел и видел всю подноготную. Я, военный генерал, восхищен и очарован. Ваша любовь, мои же деньги — не желаете ли проехаться на Кавказ? Нужно жить да радоваться. Развязывай, брат Дидюлин, корзину.

У циркачки руки трясутся.

— Ах, ах, — отвечает, — мерси, генерал, не тревожьтесь беспокоиться. Не могу я так — раз, раз, по-воробьиному, решиться на такое щепетильное дело. Я очень порядочная и за такие слова могу враз выгнать человека из помещения.

Генерал встает.

— Нету, — говорит, — не выгоняйте, умоляю вас. Я — военный генерал Петр Петрович Танана и всякие обиды и, в особенности, оскорбления действием мне невозможно перенести.

— Ах, ах! — говорит циркачка, — извиняюсь, генерал, я не хотела вас обидеть.

— Ну-с, — говорит генерал, — это ничего. Сердце у меня нежное и характер кроткий. Беги, брат Дидюлин, в полпивную, неси полдюжины пива. Нужно жить да радоваться.

Побежал Дидюлин в полпивную, возвращается — сидят у зеркала генерал с циркачкой, будто новобрачные.

4

Вскоре после того они и поехали. Кисловодск. Высшее человеческое парение. Вот генерал циркачке и говорит:

— Ну, машер[135], машер, приехали. Вот взгляните! Кисловодск. Кругом восхитительные места, кавказская природа, а это курсовые ходят.

А циркачка:

— Ну, — говорит, — и пущай себе ходят. В этом ничего нет удивительного. Давайте лучше квартиру снимать.

Снял генерал квартиру, а циркачка через улицу комнату. Живут.

Только замечает генерал: дама мамзель Зюзиль по этим местам не слишком шикарная, даже вовсе не шикарная. Одним словом, стерва.

Генерал, например, с ней под ручку идет, а в публике смех. Тут кругом высшее общество, а она гогочет и ногами вскидывает.

Вот генерал Дидюлину и говорит:

— Ну, — говорит, — брат Дидюлин, я — военный генерал Петр Петрович Танана, а мне с циркачкой вместо веселья одно лишь оскорбление выходит. Тут кругом высшее общество, а она, дура такая, бисерный подзатыльник носит, гогочет и обнажается.

Дидюлин ему и советует:

— А вы, — говорит, — гоните ее, и разговор весь.

Вот генерал и согласился.

Приходит циркачка на другой день, а Дидюлин:

— Пущать, — говорит, — не велено. Иди, — говорит.

— Как же, — говорит, — не велено? Если генерал от меня в полном восхищении?

— Ну, — говорит Дидюлин, — это вам как угодно. Приказано гнать в шею.

Как услышала циркачка такие слова — затряслась. Визжит в три горла. Даже соседи заинтересовались.

— Кто это, — спрашивают, — визжит в три горла?

А циркачка:

— Передайте, — кричит, — генералу, что я ему, курицыну сыну, за такое нахальство голову вырву при первой встрече.

Покричала еще циркачка и ушла.

А очень тут испугался генерал. В комнате у себя заперся, шторку опустил.

— Ну, — говорит, — брат Дидюлин, вонючий случай. Дама она настойчивая, что сказала — сделает. А если сделает, мне помереть придется. Мне, военному генералу, невозможно перенести оскорбления. Лучше, — говорит, — я из комнаты никуда не выйду. А ты ко мне никого не впускай и дверь на цепке держи.

5

Три дня прожил генерал в комнате, не вылезая. На четвертый день осмелел — шторку поднял и сидит у окна, обедает.

И видит — личность этакая штуковатая к окну подходит.

Человек какой-то.

И шут его разберет — не то кавказец, не то русский. На подбородок посмотришь — кавказец. Подбородок пикой. На нос взглянешь — безусловно русский. Нос обыкновенный русский, крылечком выступает.

Тут и генерал заинтересовался таким смешением, из окна высунулся, вместо того, чтобы шторку опустить.

А тот ближе подходит.

— Здравия, — говорит, — желаю. Имею, — говорит, — к вам очень много чувств, дайте, — говорит, — за мои чувства тарелку супу. Я вам за едой дельце расскажу.

Генерал испугался.

— Вы, — говорит, — ко мне не подходите близко и в лицо не дуйте — я военный, генерал Танана, и мне это оскорбительно. Говорите на почтительном расстоянии.

— Ах, — говорит, — так! Ну, так извольте. После этого вы мне прямой враг. Вы не смотрите, что нос у меня обыкновенный, нос этот мне от матушки достался, а я настоящий гордый лезгин и за честь женщины всегда вступлюсь. Объявляю вам, надменному генералу, что если вы не удовлетворите капиталом обиженную мамзель Зюзиль, так она оскорбит вас действием публично. А что до меня, то заявляю: выжимаю левой рукой три пуда, рука у меня тяжелая. Были даже смертельные исходы.

И ушел.

Генерал сомлел, шторку опустил, сидит и трясется. Дидюлина зовет.

— Ну, — говорит, — брат Дидюлин, вонючий случай. Делу дан неприятный оборот. Что делать, я и ума не приложу. Чувствую только, что живым мне теперь не быть. Ну, ударит она при публике — мне крышка, стреляться нужно. А если капитал ей дать, то опять-таки — какой капитал? Мало дашь — все равно ударит. Много дашь — передашь еще. Жалко. Погиб я теперь, Дидюлин. Погубила меня веселая жизнь.

А Дидюлин ему и говорит:

— А вы, — говорит, — дайте ей три катеньки[136] и еще пообещайте, а там видно будет. Может быть, мы соберемся, да и в сторону.

Генерал вынул три бумаги.

— Ладно, — говорит, — беги. Это ты прелестно придумал.

Вот Дидюлин и побежал.

6

А надо было так случиться, что, не доходя циркачки, армянская полпивная была. Духан, одним словом.

Вот Дидюлин бежит, деньги у него между пальцами шуршат и думает он:

«Не малюсенькие, — думает, — деньги, мать честная! Зайти, что ли, выпить стаканчик? С циркачки и двух бумаг больно хватит».

Вот он и зашел. Выпил и еще выпил и все на свете забыл. Гуляет на все сто рублей.

А генерал у окна сидит и природой любуется. Только проходит час и два. Дело к вечеру. Нет Дидюлина.

Вот генерал и думает:

«Затекли ноги. Пройтись, что ли, по улице?..»

Вышел он на улицу — хорошо. Идет по улице — превосходно. Видит — парк.

«Зайду, — думает, — в парк. Волков бояться — в лес не ходить».

Зашел в парк. Кругом духовая музыка.

Вот генерал и сам не заметил, как за столик сел… Потребовал себе еды. Сидит, кушает, музыкой восхищается.

«Ну, — думает, — ничуть не страшно».

Только вдруг видит: циркачка идет и лезгин рядом.

«Неужели, — думает генерал, — мало ей трех катенек?»

А циркачка подходит к столу.

— Что, — говорит, — не узнали, генерал?

— Нет, отчего же, — отвечает генерал, — узнал, машер, машер… И того, — говорит, — лезгина узнал. Очень симпатичная личность.

— Ах, — говорит циркачка, — личность?

И с этими словами генерала по сухонькой щеке наотмашь.

Упал генерал в траву и лежит битый в тревожной позе. А лезгин схватил скатерть, сдернул — все бланманже[137] на пол рухнуло.

Захохотали они оба и ушли.

Стали тут курсовые подходить толпами.

Собрали генерала с травы, положили на скатерть и домой отнесли.

7

К ночи Дидюлин домой явился пьяный. Пришел к генералу.

— Так и так. Прогулял денежки.

Ничего ему генерал на это не сказал, только кивнул головой.

— Подай, — говорит, — сюда огнестрельное оружие.

Дидюлин, пьяный, оружие подал и к себе.

Спать сразу свалился. Только на утро вскакивает, вспоминает все. «Ну, — думает, — помер генерал. Вечный покой». Вбегает в комнату, смотрит: сидит генерал на кровати и тоненько так смеется. Весело.

— А, — говорит, — брат Дидюлин! Я, — говорит, — на тебя не сержусь. Они хитры, но и я хитер. Если бы лезгин меня ударил, то да — я бы застрелился. Ну, а тут актриска ударила. Баба. А баба не считается… Ах ты, дураки какие!

На другой день генерал и Дидюлин уехали.

А в дороге покушал генерал через меру и помер от дизентерии.

Последний барин

1. Встреча

Его, Гаврилу Васильевича Зубова, я встретил в Смоленске.

Помню… Базар. Пшеничный хлеб. Свиная туша. Бабы. Молоко… И тут же, у ларьков — толпа. Зрители. Хохочут. Бьют в ладоши. А перед зрителями человек.

Я подошел.

Был это необыкновенного вида человек: босой, слоноподобный, с длинными, до плеч, седыми волосами. Он ходил этаким кренделем перед толпой, рыл ногами землю, бил себя по животу, хрюкал, приседал, ложился в грязь. Он танцевал.

Сначала я не понял. Понял, когда он взял с земли дворянскую фуражку и стал обходить зрителей. В фуражку клали ему все, кроме денег: кусочки грязи, навоз, иной раз хлеб. Хлеб он тут же пожирал. Все смеялись. Но это не было смешно. Это было страшно — лицо его не улыбалось.

Я протискался ближе и вдруг узнал: это — Зубов. Помещик Гаврила Васильевич Зубов. Я вдруг вспомнил: цугом двенадцать лошадей[138], гонец впереди — его выезд, кровать под балдахином[139], лакей, читающий ему Пушкина из соседней комнаты (чтоб не видеть смерда!)…

Я положил в шапку его хлеб и сказал тихо:

— Гаврила Васильевич…

Он усмехнулся как-то хитро, в нос, и, взглянув на меня, отошел.

Да, это был Гаврила Зубов. Странный, необыкновенный человек. Последний барин, которому следовало бы жить при Екатерине[140]

Я хотел было уйти, но вдруг подошел ко мне какой-то старичок. Был он чистенький, опрятненький, в сюртуке. В руке он держал ковер: продавал.

Старичок высморкался в розовый платок, поправил галстук, кашлянул и сказал почтительно:

— Извиняюсь, уважаемый товарищ, вы изволили по имени назвать Гаврилу Васильевича… Вы знали сего человека?

— Да, — сказал я, — однажды я с ним встретился…

— Однажды! — закричал на меня старичок. — Однажды! Только однажды! Так, значит, о нем вы ничего не знаете?

— Нет, — сказал я, — о нем я кое-что слышал.

Старичок недовольно взглянул на меня.

— А что Зубово он сжег — знаете?

— Сжег Зубово? Нет, не знаю.

— Нет! — снова закричал старичок, размахивая руками. — Ну, так, значит, вы ничего не знаете… А про Ленку знаете? А как Гаврила Васильевич князя Мухина высек?

Старичок засмеялся тоненько, поперхнулся, вынул розовый свой платок, высморкался и, взяв меня под руку, сказал, показывая пальцем на Зубова:

— Сжег. Сжег свое Зубово. Из великой гордости сжег, чтоб мужичкам ничего не досталось. И нагишом ушел. В белье только. Даже кольцо с пальца скинул и в пожар бросил. Мужички по сие время шуруют на пожарище.

Старичок снова засмеялся. На этот раз он смеялся продолжительно, дважды вытаскивал носовой платок, сморкался, махал рукой, вытирал себе слезы…

Я посмотрел на Гаврилу Васильевича. Он сидел на земле, поджав под себя ноги. Величайшее равнодушие застыло на его лице. Он тихо качался всем телом, и челюсти его медленно и равнодушно двигались: он жевал хлеб.

2. Рассказ старичка

— Ах, уважаемый товарищ, — сказал старичок, — много ли человек стоит? А стоит человек три копейки со всеми своими качествами. Вот взгляните: сидит человек, сложив по-турецки ноги — ему и горюшка никакого… Все забыл, все не помнит, и другая кровь течет у него по жилам. А кто это сидит, многоуважаемый товарищ?

А сидит это Гаврила Васильевич Зубов, самый, в свое время, замечательный, — самый наигордый человек во всей России. Лет тому тридцать назад каждый сопливый мальчишка знал это имя. Жил он в Москве и не тем был замечателен, что золотом свыше одного миллиона на француженок истратил, а был он замечателен необыкновенной своей гордостью.

Гордился он прямо-таки всем: фамилией своей, и ростом, и капиталом, и тем, что покойный царь с ним в шашки игрывал и по щекам его дружески хлопал…

Разные уморительные анекдоты существовали об его безмерном тщеславии.

Рассказывали, будто в любовницах всегда у него были самые красивейшие женщины. Красивей всех. А один известный барон вывез откуда-то столь необыкновенно прекрасную девицу, что сразу затмил Зубова. Не мог перенесть это Зубов. За огромные деньги перекупил он девицу эту и всюду на показ водил ее… А была девица эта из мещаночек. И при чудной красоте своей имела руки мужицкие, красные… Так два года перед тем продержал ее Гаврила Васильевич взаперти и два года не снимал с нее кожаных перчаток. А как снял, так руки стали у ней белейшие, с прожилками.

Ах, ей-богу, до чего был гордый человек!

Рассказывали, будто на визитных своих карточках, кроме корон и всяких наименований, печатал он собственный вес — 9 пудов. Но неизвестно, может быть, это была неправда.

Известно только, что в сорок лет он не смог ужиться с людьми, и по великой своей гордости и презрению к людям выехал в имение свое Зубово. И там он от всех закрылся. Никуда не выезжал, и к нему никто не ездил. Наезжали, впрочем, к нему разные некрупные помещики, но Гаврила Васильевич принимал их строго: называл на ты, руки не подавал и садиться перед собой не приказывал. И всех считал дрянью, разночинцами или купчишками. Некоторые дворянчики безмерно от того обижались, но ихняя обида оставалась при них.

Пять лет прожил он сиднем, на шестой все и случилось. А пять лет жил он до того скучно, что будь это другой человек, непременно бы он повесился.

Была у него в любовницах Ленка — девка простая и как все равно индюшка, глупая. Жила она в верхнем этаже, целые дни кушала халву и грецкие орехи и валялась на постелях.

Гаврила Васильевич поднимался к ней редко. И даже в такие дни с ней не разговаривал. Да и она сама перед ним робела.

А день у него проходил от еды до еды. Днем, без всякой на то нужды, ходил Гаврила Васильевич по своим апартаментам и на глаза никто не смел ему показываться. А к вечеру, бывало, на кровать он свою ляжет, балдахином прикроется и велит камердинеру Гришке книги читать.

Сядет Гришка в соседней комнате, дверь в барскую опочивальню прикроет и оглушительным басом кричит ему разные повести и романы.

Но иной раз, в добром душевном расположении, выходил Гаврила Васильевич в сад и приказывал палить из пушки. Стояла у него в саду пушка старинная и стреляла она каменными ядрами. Ну, стрельнут из нее раз, другой, Гаврила Васильевич рукой махнет — дескать, достаточно, будет, и снова в свои апартаменты. И ходит, и ходит, даже посторонних тоска берет.

Иной раз устраивал Гаврила Васильевич балы. Да только это были совсем удивительные балы. Пятнадцать музыкантов на хорах трубили в инструменты вальсы и мазурки, а Гаврила Васильевич один во всем зале ходит взад и вперед, в кресла присаживается и опять ходит…

Так вот жил Гаврила Васильевич в своем Зубове побольше пяти лет. А был у него некий человек, вроде как бы его приказчик или управляющий. Ходил этот приказчик за барином своим в трех шагах, в разговоры не лез, молчал, как утопленник, и все припадал к барской ручке.

За это Гаврила Васильевич весьма его полюбил и даже приблизил. Его-то однажды Гаврила Васильевич позвал в свои апартаменты и сказал:

— Род мой древний и знаменитый, ежели в ближайшие сроки не женюсь, то окончится на мне фамилия. Угаснет род. Что делать — ума не приложу. А только требуется мне невеста хороших кровей.

Бросились люди по всей губернии… Стали разыскивать, опрашивать, где какая существует девица хороших кровей, но нигде не нашли. Все проживали мелкота и купчишки.

Стали наезжать к Гавриле Васильевичу старушки разные. Бывало, такая старушка придет, Гаврила Васильевич ее примет, послушает, а после как по столу тяпнет.

— Да ты про что врешь?

— Как это вру? Предлагаю, — дескать, — дворяночку.

— Кому предлагаешь? Говори, кому предлагаешь. Кто я такой?

— Зубов. Помещик Зубов.

Гаврила Васильевич только усмехался.

— Зубов! А кто такой Зубов? Да знаешь ли ты, матушка, что Зубов в бархатную книгу вписан? Да со мной император не раз в шашки играл!.. Да лучше я на девке простой женюсь, чем дворяночке поеду кланяться.

Приказчику Гаврила Васильевич заявил:

— Ежели в течение года невесты хороших кровей не найду, то непременно и обязательно женюсь на Ленке. Пущай весь мир погибает!

А вскоре отыскали эту невесту. Явился человек и доложил:

— Проживает в десяти верстах за Гнилыми Прудами старая княгиня Мухина. Богатством она не отличается, но кровей хороших и превосходных. При ней, дескать, дочка. А какова дочка, какой внешности и какой, например, у ней нос — никто не знает. Может быть, она и очень хороша, а, может быть, и хроменькая — никто об этом не знает и ее не видал.

Ужасно тут обрадовался Гаврила Васильевич.

— Ладно, — говорит, — какая бы она ни была, но раз хороших кровей, то дело сделано.

Приказал он из пушки стрелять и в тот же день отбыл к князьям Мухиным.

Приехал. Ждет. Старушка к нему выходит. Старушка весьма гордая… Капот… Наколочка… Разговор все время французский…

Посмотрел на нее Гаврила Васильевич — остался доволен. Кровей, думает, хороших. Сомненья нету.

А она:

— Зачем, дескать, батюшка, пожаловали? По каким это делам? А мы-то тут сиднем сидим и из высшего света никого не видим.

Гаврила Васильевич ей отвечает:

— Насчет высшего света я с вами много не буду распространяться, я пожаловал сюда не мух ловить, а серьезное дело делать. Примите мое предложение — прошу ручку вашей дочери.

Старушка совершенно тут растерялась, про себя бубнит, по апартаментам мечется.

— Как? Что такое? Да разве вы знаете княжну Липочку?

— Нет, — отвечает ей гордо Гаврила Васильевич, — княжну я не знаю и знать не хочу, а прошу ее руки заочно. Пущай входит и мне представляется.

Ужасно тут забеспокоилась старушка.

— Ох, — говорит, — если так, то сейчас, сейчас. С минутку обождите. Кушайте пока чай с печеньями.

И сама за дверь вышла.

Осмотрел Гаврила Васильевич комнату. Видит, фамилия князей Мухиных небогатая: все стоит развалившись, мебель и диваны рваные.

«Ну, — думает, — мне это все равно, не за мебелью я приехал, мебель всегда заново обить можно, а мне кровь важна».

И вот выходит снова старушка, с дочкой, княжной Олимпиадочкой. Княжна хроменькая и собой столь ужасно некрасива, что и выразиться трудно. Носишко совсем малюсенький, рост и телосложение тем более мизерное, волосенки жидкие — ни кожи, ни рожи.

Осмотрел ее Гаврила Васильевич и говорит:

— Ну, что ж делать! Мне с лица ее не воду пить. От слов своих не отрекаюсь — что сказал, то и свято. Приданым я интересуюсь мало — что дадите, то и ладно. Род мой старинный и знаменитый, и мне не купчиха нужна, а кровь хорошая. Объявляю ее своей невестой.

Была княгиня Мухина хоть и небогатая, но претензий и апломбу у ней было много.

— Так-то так, — говорит, — но вы с ней весьма мало знакомы, только раз и виделись. Ни любви, ни романа, ни ревности — это даже странно и не по этикету. Но если вы так торопитесь, то напишу-ка я сегодня Володичке в гвардейский полк, пусть над сестрой он сам распоряжается.

А княжна Олимпиадочка по апартаментам ходит, ножкой своей волочит и все соглашается:

— Ах, ма шер, да пусть он женится, я согласна.

Гаврила Васильевич сказал:

— Ладно. Пишите письмо. Ждать я еще могу. — Сказал он еще несколько светских слов по-французски и с тем и уехал.

Вот прошла неделя, две… Гаврила Васильевич веселится, из пушки бьет, балы устраивает…

Наконец — дежурный скачок. Докладывает: приехал, дескать, князь Мухин, только с парохода слез.

Целые сутки провел Гаврила Васильевич в нетерпении, на другой день велел собираться. Запрягли двенадцать лошадей, трубач впереди, сзади собак целая свора — и тронулись.

Но не доехал еще Зубов до Гнилых Прудов, как велел остановиться. Остановились. Стоят.

Гаврила Васильевич думает:

«Что ж это я, как мальчишка, скачу? И к кому? К какому-то офицеришке! Я в бархатную книгу вписан, со мной император запросто в шашки играл… Назад!»

Вернулся Гаврила Васильевич в Зубово, лишь один скачок на княжеский двор приехал. А во дворе князю, поручику Мухину, лошадей запрягают. Расспросы: что? как? почему? Неизвестно. Велели распрягать.

К вечеру узнается: Гаврила Васильевич вернулся с пути, не доехав до Гнилых Прудов.

Проходит день, два и три — оба, из гордости, сидят дома. Наконец, через неделю, князь Мухин присылает в Зубово скачка.

Сидел в то время Гаврила Васильевич на балконе у Ленки и халву кушал.

Скачок с лошади не слез и ворот просил не запирать. Он посмотрел на Зубова с нахальством, шапки перед ним не снял и сказал на весь двор громко:

— Его сиятельство, князь Мухин, велели доложить, что им чихать хочется на ваше благородство.

Гаврила Васильевич едва не выпал из балкона. А скачок еще сказал:

— Его сиятельство, князь Мухин, велели доложить, что в свое время таких благородных они на конюшнях парывали.

Услышали люди такие слова, враз попрятались, и, как ни кричал Гаврила Васильевич, из робости никто не вышел.

Как ударил тут скачок коня, так за воротами и скрылся вмиг.

В ужасной ярости плевал Гаврила Васильевич вниз, ногами бил, кричал:

— Держи! Трави собаками!

Выбежал он сам во двор, но скачок был далеко. Моментально приказал Гаврила Васильевич выкатить пушку на дорогу и велел стрелять.

Три раза заряжали пушку и стреляли вслед, но скачка уж и не видно было — только пыль вздымалась по дороге.

Вернулся Гаврила Васильевич домой, поярился несколько дней и вдруг затих. Он призвал приказчика и сказал ему:

— Мнения своего не изменю. На хроменькой княжне женюсь, но прежде ужасно оскорблю и унижу князя Владимира. Но как это сделать — ума не приложу.

Бросились тут люди в Петербург и в Москву. За неделю разузнали, как и что. Доложили: проживает князь, поручик Мухин, в Петербурге, по кабакам ходит, кутит и в деньгах чересчур нуждается.

И неизвестно, как уж дальше вышло — деньгами или хитростью, но собрал Гаврила Васильевич против Мухина обличительные документы, расписки денежные и даже подпись одну фальшивую.

Написал ему письмо. Приезжайте, дескать, срочно, иначе угрожает вам каторга.

В три дня обернулся князь Мухин и прибыл в Зубово. Ужасно бледный, прошел он в апартаменты Гаврилы Васильевича, почтительно ему поклонился, но сказал с усмешкой:

— Вот, — говорит, — когда пришлось нам свидеться. Говорите скорей, что за документы требуете.

Гаврила Васильевич на поклон не ответил, лишь усмехнулся только и говорит:

— Решай: либо тебе в каторгу идти и тем самым навек погибнуть, либо я тебя высеку, документы отдам и на княжне Липочке женюсь.

Вскипел сначала князь Мухин, схватился даже за оружие, стрелять хотел. Раздумал. Хотел уйти, дошел до двери, вернулся.

«Что ж, — подумал, — я человек погибший, из полка мне все равно уйти, а тут — либо покориться и тем самым документы вернуть и честное имя восстановить, либо в каторгу».

Подошел он к Гавриле Васильевичу, говорит тихо:

— Делайте, что хотите.

А сам мундир снял, погоны отвязал, бросил их на землю, растоптал ногами…

Крикнул тут Гаврила Васильевич камердинера Гришку, велел ему стегать князя Мухина, но не дался Мухин.

— Нет, — говорит, — такого уговора не было, чтоб меня лакей стегал.

Ужасно это понравилось Гавриле Васильевичу, рассмеялся даже.

— Ну, — говорит, — вижу, ты хороших кровей. Хвалю. Но мнения своего не изменю.

Взял он с этими словами арапник и самолично постегал князя Мухина. Поднялся князь Мухин, дрожит. Накинул на себя мундир.

— Давайте, — говорит, — документы.

— Нет, — сказал Гаврила Васильевич, — документов я тебе не дам.

Страшно побледнел князь Мухин, заплакал с досады, бросился во двор к лошадям… Гаврила Васильевич его вернул.

— Да, — говорит, — документов я тебе не дам. Пусть придет за ними сестра, княжна Липочка.

Заплакал снова от обиды князь Мухин, ничего не сказал и вышел.

И прошло несколько дней, является княжна Липочка. Явилась она вне себя, пешком, волосенки у ней сбились на сторону, идет — трясется.

Увидел ее из окна Гаврила Васильевич, усмехнулся, крикнул камердинера Гришку и велел передать ей бумаги. А сам не вышел. Только глянул в окно, как по двору она шла, постоял недолго, бросился после к воротам. Стоит и вслед смотрит, нахмурившись. А княжна Липочка идет по дороге, бумаги в руке зажала, торопится и по пыли за собой ножку волочит.

3. Конец

Старичок вынул розовый свой платок, высморкался, вытер свои глазки и замолчал. Я взглянул на Гаврилу Васильевича. Он все еще сидел на земле. Он собирал крошки в ладонь и высыпал их в рот.

— А дальше? — спросил я старичка.

— Все.

— Позвольте, а как он Зубово сжег — вы не рассказали. А Ленка что?..

Старичок посмотрел на меня косо.

— Ну и сжег, — сказал он. — Как про революцию услыхал, так и сжег. Сжег и нас не спросил. И нагишом ушел… А вы тут кто такой?

— Позвольте, — удивился я, — вы же сами рассказывали…

— Рассказывал! — закричал старичок, наседая на меня. — А вы кто такой? Чего вам нужно? С флагами, небось, ходили, идеи разные разглашали, ну и проходите себе… Не задерживайте людей расспросами.

В это время Гаврила Васильевич поднялся тяжело с земли и, странно покачиваясь и дергая как-то ногами, пошел с базара.

Мой старичок посмотрел на него, засуетился, махнул рукой и пошел от меня прочь.

— Позвольте, голубчик, — закричал я ему вслед. — А как же Зубов? Женился он на княжне Липочке?

Старичок остановился, вынул свой платок, покачал головой и сказал:

— Не женился. Утонула княжна Липочка. Как в тот день из Зубова ушла, так и домой не вернулась. В Гнилые Пруды бросилась.

Старичок заморгал глазками, махнул рукой и вдруг побежал. Я долго смотрел ему вслед.

Он бежал, размахивая ковром, смешно подбирая ноги. Потом он поравнялся с Зубовым и они пошли вместе.

Рассказ про попа

Утро ясное. Озеро. Поверхность этакая, скажем, без рябинки. Поплавок. Удочка.

Ах, ей-богу, нет ничего на свете слаще, как такое препровождение времени.

Иные, впрочем, предпочитают рыбу неводом ловить, переметами, подпусками, мережками, английскими со звонками приспособлениями… Но пустяки это, пустяки. Простая, натуральная удочка ни с чем не сравнима.

Конечно, удочка нынче разная пошла. Есть и такая: с колесиком вроде бы. Леска на колесико накручивается. Но это тоже пустяки. Механика. Ходит, скажем, такой рыбарь по берегу, замахнется, размахнется, шлепнет приманку и крутит после.

Пускай крутит. Пустяки это. Механика. Не любит этого поп Семен. Попу Семену предпочтительней простейшая удочка. Чтоб сидеть при ней часами можно, чтоб сидеть, а не размахиваться и не крутить по-пустому, потому что, если крутить начнешь, то в голове от того совершенные пустяки и коловращение. Да и нету той ясности и того умиротворения предметов, как при простой удочке.

А простая натуральная удочка… Ах, ей-богу! Сидишь мыслишь. Хочешь — о человеке мыслишь. Хочешь — о мироздании. О рыбе хочешь — о рыбе мыслишь. И ни в чем нет тебе никакого запрета. То есть, конечно, есть запрет. Но от себя запрет. От себя поп Семен наложил запрет этот.

Обо всем поп Семен проникновенно думал, обо всем имел особое суждение и лишь об одном не смел думать — о боге.

Иной раз воспарится в мыслях — черт не брат. Мироздание — это, мол, то-то и то. Зарождение первейшей жизни — органическая химия. Бог… Как до бога доходил, так и баста. Пугался поп. Не смел думать. А почему не смел, и сам не знал. В трепете перед богом воспитан был. А отрывками, впрочем, думал. Тихонечко. Мыслишку одну какую-либо допустит и хватит. Трясутся руки. А мыслишка — какой это бог? Власть ли это созидающий или иное что. И после сам себе:

— Замри, поп Семен. Баста! Не моги про это думать…

И про иное думал. Отвлекался другими предметами.

А кругом — предметов, конечно, неисчислимое количество. И о каждом предмете свой разговор. О каждом предмете — разнохарактерное рассуждение. Да и верно: любой предмет, скажем, взять… Нарочно взять червячишку дождевого самого поганенького. И тотчас двухстороннее размышление о червячишке том.

— Прежде — откуда червяк есть? Из прели, из слизи, химия ли это есть органическая, или тоже своеобразной душонкой наделен и богом сделан?

Потом о червяке самом. Физиология. Дышит ли он, стерва, или как там еще иначе… Неизвестно, впрочем, это. Существо это однообразное, тонкое — кишка, вроде бы. Не то что грудкой, но и жабрами не наделен от природы. Но дошла ли до этого наука или наука про это умалчивает — неизвестно.

Ах, ей-богу — великолепные какие мысли! Не иначе, как в мыслях познается могущество и сила человека…

Дальше — поверхностное рассуждение, применимое к рыбной ловле… Какой червяк рыбе требуется? А рыбе требуется червяк густой, с окраской. Чтоб он ежесекундно бодрился, сукин сын, вился чтоб вокруг себя. На него, на стервеца, плюнуть еще нужно. От этого он еще пуще бодрится, в раж входит.

Вот, примерно, такое могущественное, трехстороннее рассуждение о поганом червяке и также о всяком предмете, начиная с грандиозных вещей и кончая гнусной, еле живущей мошкой, мошкарой или, скажем, каракатицей.

От мыслей таких было попу Семену величайшее умиротворение и восторг даже.

Но бог… Ах, темная это сторона. Вилами все на воде писано… Есть ли бог или нету его? Власть ли это? А ежели власть, то какая же власть, что себя ни в какой мере не проявит? Но:

— Замри, поп Семен, баста!

И, может быть, так бы и помер человек, не думая про бога, но случилось незначительное происшествие. Стал после того поп сомневаться в истинном существовании бога. И не то чтобы сам поп Семен дошел до этого путем своих двухсторонних измышлений — какое там! Встреча. С бабой была встреча. С бабой был разговор. От разговора этого ни в какой мере теперь не избавиться. Сомненья, одним словом.

А пришел раз поп к озеру. Утро. Тихая такая благодать. Умиротворение… Присел поп Семен на бережок…

«Про что же, — думает, — сегодня размышлять буду?»

Червяка наживил. Плюнул на него. Полюбовался его чрезмерной бодростью. Закинул леску.

— Ловись, — сказал, — рыбка большая, ловись и маленькая.

И от радости своего существования, от сладости бытия засмеялся тихонечко.

Вдруг слышит смех ответный. Смотрит поп: баба перед ним стоит. Не баба, впрочем, не мужичка то есть, а заметно, что из города.

«Тьфу на нее, — подумал поп. — Что ей тутотко приспичило?»

А она-то смеется, а она-то юбкой вертит.

— Пи-пи-пи… А я, — говорит, — поп, учительница. В село назначена. Значит, будем вместе жить… А пока — гуляю, видишь ли. Люблю, мол, утром.

— Ну что ж, и гуляйте, — сказал тихонько поп.

Смеется.

— Вот, — говорит, — вы какой! Я про вас, про философа, кой-чего уже слышала.

«Ну и проходите, — мол, — дальше!» — подумал поп.

И такое на него остервенение напало — удивительно даже. Человек он добрый, к людям умилительный, а тут — неизвестно что. Предчувствие, что ли.

— А чего, — говорит, — слышала?

— Да разное.

Она на него смотрит, а он сердится.

— Чего, — говорит, — смотрите? На мне узоров нету…

И такая началась между ними нелюбезная беседа, что непонятно, как они уж дальше говорить стали.

Только поп слово, а она десять и даже больше. И все о наивысших материях. О людях — о людях. О церкви — о церкви. О боге — о боге… И все со смешком она, с ехидством. И все с вывертами и с выкрутасами всякими.

Растерялся даже поп. Неожиданность все-таки. Больше все его слушали, а тут — не угодно ли — дискуссия!

— Церковь? И церкви вашей не верю. Выражаю недоверие. Пустяки это. Идолопоклонство. Бог? И бога нету. Все есть органическая химия.

Поп едва сказать хочет:

— Позвольте, мол, то есть, как это бога нет? То есть, как это идолопоклонство?

А она:

— А так, — говорит, — и нету. И вы, — говорит, — человек умный, а в рясе ходите… Позорно это. А что до храмов, то и храмы вздор. Недомыслие. Дикарям впору. Я, — мол, — захожу в храмы, а мне смешно. Захожу, как к язычникам. Иконы, ризки там всякие, святые — идолы. Лампадки — смешно. Свечи — смешно. Колокола — еще смешнее. Позорно это, поп, для развитых людей.

И ничего так не задело попа, как то, что с легкостью такой неимоверной заявила про бога: нету, дескать. Сами-то не верите. Или сомневаетесь.

— То есть, как же, — сказал поп, — сомневаюсь?

И вдруг понял с ясностью, что он и точно сомневается. Оробел совсем поп. Копнул в душе раз — туман. Копнул два — неразборчивость. Не думал об этом. Мыслей таких не было. И точно: какой это бог? Природа, что ли? Существо?

Раскинул поп мозгами. Хотел двухсторонне размыслить по привычке, а она опять:

— Идолопоклонство… Но, — говорит, — вот что. Если есть бог, то допустит ли он меня преступление перед ним совершить, а? Допустит? Отвечай, поп.

— Не знаю, — сказал поп. — Может, и не допустит… Ведьма ты… Вот кто ты. Уйди отсюда.

Засмеялась.

— Пойдем, — говорит, — поп, в церковь, я плюну в царские врата.

Раскидал поп червяков. Удилище бросил. Ничего на это учительнице не сказал и пошел себе.

И сам не заметил, как пошел с великим сомнением. Точно: что за пустяки… Ежели бог есть — почему он волю свою не проявит? Почему не размозжит на месте святотатку? Что за причина не объявить себя хоть этим перед человечеством? А ведь тогда бы и сомненья не было. Каждый бы тогда поверил. А так… Может, и точно, бога нету… Идолопоклонение.

И заболел поп с тех пор. Заболел сомнением. Не то что покой свой потерял, а окружающих извел до невозможности. Матушку тоже извел до невозможности. Ненормальный стал.

Рыбу ли удит: «Ежели, — думает, — ерш, бог есть. Ежели не ерш — нету».

Плачет матушка обильно, на попа глядючи. Был поп хоть куда, мудрил хотя, о высоких предметах любил выражаться, а тут — сидит у окна, ровно доска.

«Ежели, — думает, — сейчас мужик пройдет, есть бог, ежели баба — нету бога…»

Но всякие прохожие проходили, — и мужики, и бабы, — а поп все сомневался.

И задумала уж матушка прошение в уезд писать, да случилось такое: просветлел однажды поп. Пришел он раз ясный, веселый даже, моргает матушке.

— Вот, — говорит, — про бога, матушка, это у меня точно — сомнение. Не буду врать. Но ежели есть бог, то должен он мне знаменье дать, что он точно существует. Кивнуть мне должен, мигнуть; дескать, точно, существую, мол, и управляю вселенной. Ежели он знаменья не даст — нету его.

— Пустяки это, — сказала матушка. — Чего тебе до бога? Мигнуть… Ох, болен ты, поп…

— Как чего? — удивился поп. — Вопрос этот поднапрел у меня. Я поверю тогда. А иначе и службу исполнять не в состоянии. Может, идолопоклонение это, матушка.

Промолчала матушка.

Стал с тех пор поп знаменья ждать. Опять извелся, расстроился, вовсе бросил свое рыбачество. Ходит, как больной или в горячке, во всякой дряни сокровенный смысл ищет. Дверь ли продолжительно скрипнет, кастрюлька ли в кухне рухнет, кошка ли курнавчит — на все подозрение. Мало того: людей останавливать стал. У мужиков ответа просить начал. Остановит кого-либо:

— Ну, — спрашивает, — брат, есть ли по-твоему бог, или бога нету?

Коситься стали мужички. Хитрит, что ли, поп. Может, тайную цель в этом имеет.

И дошло однажды до крайних пределов — метаться стал поп. Не в состоянии был дожидаться знаменья. Ночью раз раскидался в постели, горит весь.

«Что ж это, — думает, — нету, значит, бога. Обман. Всю жизнь, значит, ослепление. Всю жизнь, значит, дурачество было… Ходил, ровно чучело, в облачении, кадилом махал… Богу это нужно? Ха! Нужно богу? Бог? Какой бог? Где его знаменье?»

Затрясся поп, сполз с постели, вышел из дому тайно от матушки и к церкви пошел.

«Плюну, — подумал поп, — плюну в царские врата…»

Подумал так, устрашился своих мыслей, присел даже на корячки и к церкви пополз.

Дополз поп до церкви.

«Эх, — думает, — знаменье! Знаменье прошу… Если ты есть, бог, обрушь на меня храм. Убей на месте…»

Поднял голову поп, смотрит — в церкви, в боковом окне — свет.

Потом облился поп, к земле прильнул, пополз на брюхе. Дополз. Храм открыт был. В храме были воры.

На лесенке, над иконой чудотворца стоял парень и ломиком долбил ризу. Внизу стоял мужик — поддерживал лесенку.

— Сволочи! — сказал парень. — Риза-то, брат, никакая — кастрюльного золота. Не стоит лап пачкать… И тут бога обманывают…

Поп пролежал всю ночь в храме.

Наутро поп собрал мужичков, поклонился им в пояс, расчесал свою гриву медным гребешком и овечьими ножницами обкарнал ее до затылка. И стал с тех пор жить по-мужицки.

Бедный Трупиков

Учитель второй ступени Иван Семенович Трупиков одернул куцый свой пиджачок, кашлянул в руку и робкими шагами вошел в класс.

— Вы опять опоздали? — строго спросил дежурный.

Иван Семенович сконфузился и, почтительно здороваясь с классом, тихо сказал:

— Это трамвай, знаете ли… Это я на трамвай не попал…

— Отговорочки! — усмехнулся дежурный.

Учитель робко присел на кончик стула и зажмурил глаза. Странные воспоминания теснились в его уме…

Вот он, учитель истории, входит в класс, и все ученики почтительно встают. А он, Иван Семенович Трупиков, крепким строгим шагом идет к кафедре, открывает журнал и… ах, необыкновеннейшая тишина водворялась тогда в классе! И тогда Трупиков строжайше смотрел в журнал, потом на учеников, потом опять в журнал и называл фамилию.

— Семенов Николай!

Учитель вздрогнул, открыл глаза и тихо сказал:

— Семенов…

— Чего надо? — спросил ученик, рассматривая альбом с марками.

— Ничего-с, — сказал учитель. — Это я так. Не придавайте значения.

— Чего так?

— Ничего-с… Это я хотел узнать — здесь ли молодой товарищ Семенов…

— Здесь! — сказал Семенов, разглядывая на свет какую-то марку. Учитель прошелся по классу.

— Извиняюсь, молодые товарищи, — сказал он, — на сегодня вам задано… то есть я хотел сказать… предложено прочитать — реформы бывшего Александра I[141]. Так, может быть, извиняюсь, кто-нибудь расскажет мне о реформах бывшего Александра I… Я, поверьте, молодые товарищи, с презрением говорю об императорах.

В классе засмеялись.

— Это я так, — сказал учитель. — Это я волнуюсь, молодые товарищи. Не истолковывайте превратно моих слов. Я не настаиваю. Я даже рад, если вы не хотите рассказывать… Я волнуюсь, молодые товарищи…

— Да помолчи ты хоть минуту! — раздался чей-то голос. — Трещит как сорока.

— Молчу. Молчу-с… — сказал учитель. — Я только тихонько. Я тихонько только хочу спросить у молодого товарища Семечкина, — какие он извлек политические новости из газеты «Правда»?

Семечкин отложил газету в сторону и сказал:

— Это вы что — намек? Газету по-вашему убрать? Эту газету убрать? Да знаете ли вы… Да я вас за это…

— Ничего-с… ничего-с… Ей-богу, ничего… То есть про бога я ничего не сказал… Не истолковывайте превратно.

Учитель в волнении заходил по классу.

— Да не мелькай ты перед глазами! — сказал кто-то. — Встань к доске!

Учитель встал к доске и, сморкаясь в полотенце, тихонько заплакал.

Нынче таких учителей, как мой бедный Трупиков, конечно, нету. Но были. Они были в 18 году, в переходное время.

Метафизика

Удивительно, как это некоторые девицы на конторщика Винивитькина засматриваются.

Конечно, конторщик Винивитькин — мужчина изысканный, но все же поразительное это явление. Ну, если б две девицы или, скажем, три, а то ведь все. Смешно даже.

Надюша-переписчица и та намеки делает. Егозит. Давеча ведь какую туманную аллегорию пустила…

— Одного, — говорит, — писателя обожаю… Лермонтова, — говорит, — обожаю за его чудный слог.

И при этих словах на него, на Винивитькина, взглянула.

Хе-хе… Намекает… Туманная аллегория. Знаем мы этого Лермонтова.

Ну, скажи подобные слова простачку. Губы распустит простачок. Ни черта в аллегориях не поймет. А Винивитькин всю подноготную видит.

Отбою нет Винивитькину от девиц. Надоело отмахиваться. Ну а уж если, например, выбор делать, так со всего учреждения, со всей «Губмогилы» непременно полное предпочтение Надюше отдать нужно.

Прелестная это девица. Очень даже изысканная барышня. Она и собой великолепна, и из дворяночек. С такой-то нигде не позорно показаться. Такую-то и обождать после службы можно.

Да что говорить? Ждет Винивитькин. Ежедневно ждет. Нынче тоже пойдет Винивитькин с Надюшей плечо к плечику. Сейчас и выйдет куколка. Носишко только попудрит и выйдет.

Да-с, дворяночка, а ведь как егозит. Чувствует, шельма, что он, Винивитькин, осчастливить ее может. Да только насчет серьезного шага — атанде-с. Обождать нужно. А только прогулки ради — пожалуйста. Очень даже это приятно и все такое…

А великолепная штука это — равенство. Раньше и не посмотрела бы Надюша на Винивитькина, а нынче, виноват, нынче конторщик Винивитькин дворяночку эту за прелестную ручку, и пожалуйста.

Умные люди революцию делали. И ему, Винивитькину, кой-что достанется. Немногое, конечно, но достанется.

Да что толковать? Надюша достанется.

А и любит же она его, шельма. Ах как любит мучительно. Ишь ты, как носишко свой продолжительно пудрит. Понравиться хочет. Что ж? Можно и обождать. Локончик, может, какой-нибудь раскуделился. И локончик этот для него, для Винивитькина, в порядок привесть нужно.

Что ж? Обождет Винивитькин. Свободный он человек. До четырех — да, перо и книги, а после-то Винивитькин — свободный орел. Вот захочет — закурит сейчас. Вот, пожалуйста, и папиросочка. Захочет — на приступочку сядет, плюнет, наконец. И никто ему ни полсловечка не скажет. Гм, никто… Да сам комиссар «Губмогилы» ничего не может сказать. Свободный орел.

А если, скажем, и точно: выйдет сейчас комиссар…

— А зачем, мол, — скажет, — ты, Винивитькин, сидишь на казенной приступочке или, например, плюнул?

Пожалуйста. Полный ответ готов:

— Так и так, товарищ комиссар. В служебное время — да, перо и книги. А тут — виноват. Мое право. Не позволю, товарищ комиссар. Тут я орел гордый.

Хе-хе. Хорошо сказано. Плотно сказано. Ну, а если товарищ комиссар такое скажет:

— А зачем, мол, скажет, ты, Винивитькин, девицу ждешь? Укажи цель и потребность. И что про любовь, например, думаешь? Дозволено ли это чувство? Не является ли оно бессмысленной метафизикой и поповской выдумкой?

Опять-таки скажет Винивитькин:

— Цели, — мол, — никакой не преследую, что же касается любви, то нынче любви никакой нету, а просто есть половое развлечение. Вообще же чувство любовь — это метафизика, а церковь — вздор и поповская выдумка.

Хе-хе… Плотно сказано…

Ну, а если товарищу комиссару вожжа под хвост, и скажет он… персонально полюбопытствует:

— А зачем, мол, — скажет, — ты, Винивитькин, плут и ипохондрик, именно эту, переписчицу Надюшу, ждешь? И что, рассуждая о конечном результате, о браке думаешь?

Ответит Винивитькин такое:

— А почему бы, — ответит, — не ждать Надюши, если ему, конторщику восьмого разряда, девица эта всем эстетическим запросам удовлетворяет? Рассуждая же о браке, конечный результат — брак гражданский[142] без участия церковной метафизики.

Хе-хе, размечтался Винивитькин. А в мечтаниях и время быстро проходит.

Ну, а если товарищ комиссар в глубину копнется… Если товарищ комиссар, например, спросит о дворянском происхождении Надюши?.. И дозволено ли ему, Винивитькину, усть-ижорскому мещанину…

Хе-хе… Замри, Винивитькин. Вот, пожалуйста, идет куколка. Носишко попудрила и идет. Топает ножками.

Точно: Надюша по лестнице шла. Да только не одна, а с комиссаром под руку. Покачнулся Винивитькин, побледнел… А они мимо прошли плечо к плечику. Комиссар Винивитькина увидел. Пальцами заинтересовался, пальцы свои стал рассматривать. А Надюша и носишко в сторону.

Ну что ж? Большому кораблю — плаванье большое. Да только обидно очень — не посмотрела Надюша. А стоял Винивитькин довольно в презрительной позе.

Ах, несуразное вышло, смешное вышло. И что, например, сделать? Догнать? Крикнуть что-нибудь похабное?

Стоит Винивитькин на дороге, руками машет, советуется сам с собой. Баба шла. Баба эта пребольно пихнула его в бок.

— Ну, мымра, — сказала баба, — думаешь, надел американские сапоги, так и беременных людей руками задевать можешь?

— Пихайте меня, — ответил Винивитькин, — пихайте. Нынче и личность не считается.

И побежал вдруг Винивитькин. Перегнал комиссара с Надюшей.

— До свиданья, товарищ комиссар, — сказал. И пошел, руками размахивая.

Письма в редакцию

1. Прелести нэпа

Уважаемый товарищ редактор! В трамвае № 12 некоторые из буржуев прут, что слоны, через трудовую публику и пихаются локтями. Так что мне наступили на ногу, вследствие которой образовался нарыв, и я принужден на службу манкировать.

Семен Каплунов 2. Вниманию милиции

Пароходное движение имеет свои печальные стороны. Я ехал на Васильевский остров, воспользовавшись хорошей погодой, на палубе. Подъезжая под мост Лейтенанта Шмидта, сверху кто-то плюнул. Последний попал какой-то бывшей даме на шляпку, которая не заметила.

Я потребовал у шкипера легкового пароходства немедленно остановиться, чтобы словить виновника, а шкипер начал выражаться по-фински и дал свисток.

Воспользовавшись этим, плюнувший хулиган скрылся.

Пора бы оградить пассажиров от плевков злоумышленников.

Конторщик Ив. Лермонтов 3. Глас вопиющего

Группа интеллигентных служащих просит ответить редакцию: где купить гроб честному служащему, если он не вор и не спекулянт?

Пепо[143] открывает разные гастрономические лабазы и торгует краковской колбасой, тогда как самый простой гроб без кистей и без ручек не по карману служащим.

Необходимо, чтобы Пепо открыло отделение, где бы каждый служащий мог купить себе недорогой гроб, хотя бы без кистей и без ручек.

Группа интеллигентных служащих 4. Барон

У всех врачи как врачи, а у нас в Нюхательном тресте из бывших барончиков. Ходит он завсегда чисто, за дверную ручку голой рукой не берется — брезгует и после каждого больного ручки свои в растворах моет.

Давеча я пришел в приемный покой, говорю: «Болен». Стал этот барон меня слушать, а после и говорит вроде насмешки: «Не дыши».

Я говорю: «Не имеете права требовать — не дыши… Если я, вообще, через биржу, то я должен дышать».

А он говорит: «Пошел вон, дурак!» И на «ты» назвал.

Я говорю: «Не имеете права на „ты“ выражаться. За что боролись?»

А он трубку, через что меня слушал, наземь бросил и разорался. А трубка, товарищи, народное достояние.

Василий Пинчук 5. Театральная жизнь

Вчера, будучи в государственном драматическом театре, я был поражен представившейся мне картиной. Бис хлопают. Это значит — довольна публика. Теперича спрашивается, кто на бис вылезает. На бис вылезают артисты и актрисы тоже. А теперича спрашивается, что же скромные труженики сцены делают, например, суфлеры, плотники и пожарники? А они в тени, в полной забывчивости.

Неправильно. Которая публика, может, и им бис хлопала. Я, например, им хлопал, а вылезают не те.

Теперича еще картина. Заплачено мной за восьмой ряд деньги, а не щепки по курсу дня. А теперича спрашивается, что я видел? А видел я дамскую спину, которая, будучи высокого роста, вертелась в переднем ряду, как черт перед заутреней.

На спину я могу смотреть и дома, а в театре позвольте мне искусство, за которое заплачено. Пущай бы плакат на стену привесили, дескать, воспрещается публике вертеться с момента поднятия занавеса. Или пущай администрация пересаживает публику по ранжиру: высоких взад, которые низенькие пущай вперед садятся.

Тр. Палкин 6. Панама[144]

Нам прислали 50 пар ботинок. Стали выбирать, кому какие, а инженер и говорит: «Даровому коню в зубы не смотрят, подходи, братишки, получай без выбору».

А сам, между прочим, выбрал себе самый большой размер, да еще примерил, собачий нос.

А когда я подошел, то, здравствуйте, — остался мне один сапог, а другого не было. Может, это инженер для своей любовишки припрятал, а по этому случаю я ходи в одном сапоге.

Вот так интеллигенция!

Чижиков 7. Голос прохожего

На днях я проходил вместе с женой, но вдруг на площади Восстания бросились в меня из открытого окна отбросами.

В довершение всего, моя жена, будучи на третьем месяце и не имея средств произвести аборт вследствие невыплаты жалования, испугалась.

Спрошенный мною дворник этого дома — могут ли вверенные ему граждане бросаться отбросами, — пусть ответит как администрация, — нахально ответил: не знаю. За что мной и привлечен к ответственности.

Вообще, это недопустимое явление, чтобы среди белого дня бросались отбросами в то время, когда дорог каждый сознательный служащий.

Бухгалтер Цыганков

Сенсационные известия

Кризис сырья в Америке

Нам сообщают, что известный нафталиновый король Смит, рассчитывая поднять цены на нафталин, не выпускает его со своих складов ни одного кило. Появившаяся в огромном количестве моль пожирает шерстяные материи и сукна.

Были случаи, когда моль останавливала прохожих Свободной Америки и тут же пожирала все шерстяные части. На бирже в связи с этим интересуются русским сырьем.

Крупная потеря в буржуазном мире

В Ливерпуле ломовые лошади предъявили новое экономическое требование и объявили однодневную забастовку. Граждане Ливерпуля сами впрягаются в экипажи и так разъезжают по городу. Один известный миллиардер, барон Рипс, не желая соглашаться на новое экономическое требование, объявил локаут, сам впрягся в кабриолет и выехал в клуб Блондинов.

По дороге же, испугавшись велосипеда, — понес и разбился насмерть, ударившись об угол небоскреба. Это — крупная потеря в буржуазно-финансовом мире.

Безвыходное положение Германии

Германия задыхается, не имея внешнего рынка.

Собственный рынок переполнен предметами роскоши и косметикой. Производство косметики растет. Так, например, только за последний месяц производство пудры достигло такого размера, что если бы пудрились все народы земного шара, включая сюда и негров, то пудры хватило бы на 12 лет.

В связи с этим цены на пудру упали настолько, что некоторые торговцы стали изготовлять из нее кексы и разного рода печенья. На улицах Берлина можно встретить скромно одетых женщин, усыпанных с ног до головы пудрой.

Министр иностранных дел сделал предложение Франции — часть долгов уплатить пудрой, но Пуанкаре[145] отказался. Последний заявил, что лучше он перестанет совсем пудриться, нежели согласится на это предложение.

Обязательное постановление

Ввиду того, что академические театры посещаются плохо и бывают спектакли, когда в зрительном зале едва насчитывается несколько капельдинеров, «Мухомор» предлагает издать следующее обязательное для всех граждан постановление:

Все увеселительные заведения, как-то: пивные, кинотеатры, Дом искусств и Дом ученых — закрываются.

Куплетисты, борцы, чревовещатели и эсэры объявляются вне закона. Каждый гражданин, имеющий рекомендацию двух управдомов, имеет право ударить или снять пальто с лица вышеозначенных профессий.

Все граждане обоего пола, достигшие семнадцати лет, обязаны еженедельно посещать академические театры под страхом высшей меры наказания или, взамен того, ареста до двух недель со строгой изоляцией. Во избежание давки и увечий предлагается следующий порядок посещения:

По вторникам посещают все служащие и рабочие государственных учреждений.

По средам — лица свободных профессий, кустари, девицы, литераторы, зубные врачи и издатели.

По четвергам — квартирные хозяйки.

По пятницам — беременные и матери, кормящие грудью.

По субботам — торговцы, частные предприниматели и инвалиды.

По воскресеньям — лица иностранного происхождения, а также лица, имеющие фамилии с прибавлением «Тер», например: Тер-Степанов, Тер-Кузьмин…

От посещения никто не освобождается. Управдомам вменяется в обязанность следить за проведением в жизнь сего постановления и доносить о каждом случае нарушения.

Все неисполняющие сего обязательного постановления подвергаются: личному задержанию, штрафу в один триллион рублей и кроме того высылке из пределов РСФСР.

Напротив того — все исполняющие постановление получают в виде премии: 1 галстук, полфунта синьки и 1 галошу.

Подписал — М. Зощенко

Мемуары старого капельдинера

Мне все говорят: почему бы вам, Григорий Палыч, записки этакие не написать, — мемуары, вроде бы. Вы человек семейный, впечатлительный и не чужды культурного просвещения, вы двадцать лет, так сказать, капельдинером состояли и к сцене соприкасались… И это верно: я двадцать лет служил искусству и того знаю, чего, прямо скажу, не всякий артист знает. Иной артистишка — дрянь, мальчишка, а перед тобой рыло дерет. Как был у нас такой театральный парикмахер Ферафонт — чуть что: я артист, дескать… Но врешь, брат, про таких артистов я и не вспомню, а буду-ка я говорить про замечательных артистов.

Вот Шаляпин[146] артист, конечно, хороший. Он бас очень даже замечательный. Так сказать, знаменитый и исторический бас на всем полушарии.

Но, однако, голос у него не такой уж чересчур громкий, как некоторые воображают себе. Некоторые, может быть, представляют, или введены в сомнение, что голос у него такой чересчур громкий, что зеркала будто дребезжат и занавес вьется, так скажу прямо: ничего то есть подобного.

Голос у него вполне даже обыкновенный, человеческий, и ежели, например, мне в фойе выйти, так и едва слышно. А ежели на лестницу пройти или до ветру сходить, так и вовсе даже не того, не слышно, скажу прямо. Ну, а публика — дура, публика думает нивесть что и прет и прет, даже обидно, ей-богу. А которые без билета, хорошо дают.

А вот был у нас бас — Иван Ришкин — вот это был очень даже замечательный бас. Вот от такого голоса, действительно, было сотрясение предметов. Это многие подтвердят. Он некоторых даже в ужас вгонял, которые неопытные. Но только в хоре ему ходу не давали. Не мог он в хоре развернуть свой голос. Чуть он крепче возьмет, на него руками, шипят, штрафуют… Но только однажды из гордости взял одну ноту в полной своей мере.

Это мы «Русалку»[147] ставили. Шаляпин — арию, а он, собачий хвост, как рявкнет, как рявкнет. Куда? Покрыл и Шаляпина, и хор покрыл. Публика ошалела даже. Пожар, думала… Да, в одну минуту доказал, что он за бас, в одну минуту развенчал Шаляпина.

Ну, да всем известно — русским талантам ходу не дают — поперли его из хора. Так и пропал человек.

Глазунов[148] тоже хороший артист. Он из капельмейстеров будет. Мужчина полный и представительный. Некоторые, конечно, утверждают, что крупнее его и нет никого, но это говорят необдуманно.

Я вот одного бывшего помещика знал, так куда там! Вот это был, действительно, крупнейший мужчина. Хоть по высоте он будет не так уж, чтобы выше, но в ширину сравненья нету. Но и в данном случае я, конечно, не спорю и отдаю должное. Глазунов мужчина, действительно, представительный.

А Вагнера[149] я не люблю. Непонятный композитор. Много чересчур в барабан бьют, а толку нету. В такие дни я всегда лучше ухожу или с кем-нибудь меняюсь. А однажды я ушел, а у меня бинокль сперли. А с бинокля все-таки доход был хороший, и если балет идет, так только давай. Да, очень крупная неприятность.

Говорят, будто еще Юрьев[150] хороший артист — не знаю. Он у нас в театре не поет.

Новый Письмовник

Идя навстречу широким массам, мы занялись переизданием «Письмовника». Старый «Письмовник» издания Сытина[151] ни в коей мере не может теперь удовлетворить потребностям масс. Иные вкусы, иные нравы!

Не говоря о том, что старый «Письмовник» является книгой опасной, имея в себе такие перлы, как образцы прошения на высочайшее имя с припаданием к стопам, явно унижающего человеческое достоинство, он еще в отделе частных писем рассчитан на нездоровый мистический вкус аристократа, больного прогрессивным параличом.

Дальше так не могло идти. Редакция «Мухомора», не щадя затрат, предлагает читателям «Новый письмовник».

Образцы и формы деловых бумаг, заявлений, прошений и писем частного характера 1. Форма прошения

Прошу переменить мне фамилию — Иван Ручкин на Иван Закорючкин. Мотивирую мою просьбу тем, что фамилия Иван Ручкин унижает человеческое достоинство, намекая на неодушевленный предмет — ручка.

Приложение: фотографическая карточка.

Подписи — просителя, управдома и квартирной хозяйки.

2. Письмо к девице, поразившей своими формами, с назначением свидания

Милая и дорогая прелестная Нюша. Вчера, танцуя с вами ряд танцев, я был поражен вашим прелестным торсом и формами, которые слишком даже очень хороши! Танцуя с вами падеспань и ощущая в руках ваши формы, которые очаровательны, я понял, что если нам разойтись в разные стороны, то от этого захворать можно.

Желая продлить миг наслаждения, посылаю вам свое письмо с назначением свидания.

Не желаете ли вы нынче сходить в кинотеатр «Илюзьон», в этот Великий Немой?

Про деньги не тревожьтесь беспокоиться. За вход я заплачу, мне это не жалко, когда вы столь хороши и прелестны. Остаюсь пораженный вашими формами известный вам (подпись).

3. Письмо к девице по выработке миросозерцания

Уважаемый товарищ Нюша! Предлагаю вам переписку со мной по почте по выработке мировоззрения. Ответьте мне, уважаемый товарищ, интересуетесь ли вы астрономией, а также и другими великими науками? Я интересуюсь. Прошу ответить мне, что вы думаете про луну и есть ли на ней люди или она является планетой замерзшей?

Если это вам неприятно, то извиняюсь. Многоуважаемый (подпись).

4. Письмо поэтическое с объяснением неприхода по мере надобности

Лес грезил. Темные кудри лиственных деревьев трепетали робко, вдыхая первый аромат весны, который ударял в голову. Легкие струйки ветерка колыхали стволы, как бы моля о прощении и проклиная. Лес грезил.

Из лесу вышла молодая, стройная Девушка, опираясь на мужественную загорелую грудь стройного Юноши в одних обмотках, который, показав рукой на опушку, замер очарованный.

Они вышли на прелестную золотистую опушку леса и замерли, очарованные, в одном аккорде. Лес грезил.

Девица эта была не кто иная, как вы, дорогая и милая Нюшенька, а про Юношу угадайте сами.

В прошлый раз я заболел свинкой и потому не мог прийти к вам, хотя томился, рвался и грезил. У вас, наверное, был опять пирог с морковкой? Ну да вы, обожаемая, царица моей души, припрячьте для меня кусочек. До свиданья, до свиданья, Девушка Нюша. Лес грезил.

Юноша (подпись).

5. Письмо с просьбой о деньгах

Уважаемый гражданин Стелькин! Если ты, курицын сын, не положишь сего числа 100 лимонов под тумбу, что напротив твоего магазина, то только держись и на улицу не показывайся. А сына твоего, буржуйчика Кольку, выдеру, как Сидорову козу.

Готовый к услугам таинственный незнакомец Кривой Палец.

Сей «Новый письмовник» редактировал

Михаил Зощенко

Мадонна

2 декабря

Сегодня день для меня, прямо скажу, необыкновенно приятный. Сегодня товарищ Груша позвал меня в кабинет и сказал:

— Ну, Винивитькин, сердечно и от души тебя поздравляю: переводишься ты в девятый разряд, и, того-этого, прибавка тебе следует — пятьдесят процентов.

Хе-хе — девятый разряд! Ведь это что же? Это, можно сказать, положение! Это превосходное положение по службе. Я думаю, всякий человек девятого разряда достичь старается. Я думаю, девятый разряд — ну, не меньше будет, как в старое время надворный советник[152]. Нет, никак не меньше! Восьмой разряд — это дрянь, пустяки сущие — вроде бы коллежского регистратора[153], а девятый разряд… Да, девятый разряд — это уже положение. В прежнее время Степаныч сразу бы начал передо мной дверь в обе половинки открывать. Откроет и — «пожалуйте, дескать, ваше высокоблагородие». Не благородие, заметьте, не просто благородие, а — ваше высокоблагородие[154]. Тонкость, а какая, как бы сказать, изумительная, благородная тонкость.

Ну да почет почетом, а и пятьдесят процентов не жук майский. Пятьдесят процентов! Это, скажем, питание улучшается — раз, это прихоть можно какую-нибудь себе позволить — два, это страстишку какую-нибудь там, того-этого, удовлетворить можешь — три…

Ах, черт! Превосходная штука жизнь! Как подумаешь, что и ты участник, так сказать, течения жизни, колесико одно жизненного вращения, равноправный вроде бы пайщик человеческих переживаний — слезы подступают к горлу, рыдать хочется от неизмеримого счастья.

Да, превосходная вещь это — жизнь. И люди превосходные, бескорыстные… Главное, за что я люблю людей, это за их бескорыстие. Бескорыстие — это все в человеке. Вот, скажем, в девятый разряд не Сережку Петухова перевели, а меня… А почему меня? Бескорыстная оценка моей служебной деятельности. Ведь что, скажем, не один товарищ Груша перевел меня в девятый разряд, это, наверное, комиссия заседала, комиссия какая-нибудь либо комитет из благороднейших, избраннейших людей… Один какой-нибудь из комиссии, возможно, сдуру крикнул — Сережку, дескать, Петухова в девятый разряд перевесть нужно, а все остальные — нет, нет! Винивитькина! Винивитькин, дескать, способный человек, одаренный.

Ах, я очень люблю, когда меня уважают. В такие минуты чувствуешь, что ты действительно участник течения жизни, колесико одно жизненного вращения…

Чудно, чудно хорошо!

3 декабря

Нынче после службы долго гулял по Невскому. Раньше-то и внимания не обращал — что это за такой Невский, какие на нем люди ходят и магазины какие. Ну а нынче, так сказать, к тайне прикоснулся. Увидел досконально, как приятно, в сущности, быть человеком. Ведь вот проходишь по Невскому и видишь и чувствуешь, что все для твоих удобств приуготовлено, каждая мелочь, всякий, скажем, квадратик тротуара для твоих ног устроен. А на тротуарах этих разнообразнейшие люди фланируют и спешат некоторые… И все перед тобой чуть что — извиняются… А ты идешь этаким испанцем, небрежной, что ли, походкой и всё — пардонк, гражданин, пардонк, сударыня. И все сторонятся. Все такие благородные, бескорыстные люди. А кругом магазины, кругом блеск огней, кругом женщины так и щебечут, так и поют, кругом необыкновенное кипение жизни. Европа! Совершеннейшая Европа!

Да-с! Деньги получу и сам начну жить… хе-хе.

5 декабря

Деньги получу и сразу вступаю на поприще жизни. Пора. Пять лет жил как свинья. Да пять ли лет — а не десять? А не всю жизнь? Эх-хе-хе… Всю жизнь…

Давеча вот в душевном треволнении слишком много приписал лишнего… Конечно, жизнь эта, точно, хороша, однако же не так уж хороша, как сразу подумать можно. В самом деле: все время жил как свинья, в театры не ходил, в обществе не бывал, а с дамами позабыл даже, когда и разговаривал. А все это на душу действует, от этого душа грубеет. Общество — это великая вещь. Я вот деньги получу — журфикс[155] какой-нибудь устрою… А? Ну, хоть и не журфикс, а кой-кого приглашу. Общество всегда человека облагораживает… Многих-то, конечно, не стоит приглашать, а двоих-троих непременно приглашу. Или бо уж одного? Девицу, скажем, какую-нибудь. Девицы тоже могут облагородить душу…

Да, в самом деле, лучше-ка я девицу приглашу. Тоже ведь, позовешь того же Сережку Петухова, а ведь он, сукин сын, не за твои душевные данные придет, а он пожрать придет… Нажрет, напьет, чего-нибудь там разобьет да еще после издеваться будет.

Нет, позову-ка я и в самом деле девицу. И расходов куда как меньше, и благородней, если на то пошло. И корыстных расчетов никаких — полфунта монпансье, и все довольны.

Только вот кого я приглашу? Варьку приглашу. Ей-богу, Варьку Двуколкину приглашу. Все-таки — фигура, грация… Завтра намекну… Буржуйку[156], скажу, затоплю — уют, поэзия. А поэзия — это прежде всего.

6 декабря

Нынче после службы сказал Варьке Двуколкиной. В коридоре ее встретил, говорю: вот, дескать, того-этого — буржуйку затоплю, уют, поэзия…

А она, дура, говорит:

— Вы, — говорит, — если мной увлекаетесь настолько или влюблены, так лучше бы в «Палас»[157] сводили либо в Академический билет приобрели. Чего, — говорит, — я буржуйки вашей не видела?..

Дура. Со слов видно, что совсем дура. Во-первых, денег я еще не получил, а после — нетактично даже с девицыной стороны самой напрашиваться. Ну и шут с ней! В ней, по правде сказать, ровнехонько ничего хорошего нет. Только что фигура, а так-то ни кожи, ни грации. Сидит, как лошадь… Да если присмотреться поближе, так и фигуры никакой. Да ей-богу никакой! Бревно. Вовсе бревно. Нет, не люблю я таких, шут с ними с такими. Им только корыстные цели подавай, а так они и нос в сторону, и зевают, и скучно им… Шут с ними с такими. Думает — отказала, так я и помру. Дура! Сразу видно, что дура. Ни кожи, ни грации…

Ха, помру! Да я только свистну, и сотня ко мне сбежит. Нынче это чересчур просто. Нынче, что касается любовных там каких-нибудь историек — черт знает как просто. Только захотеть нужно. Давеча вот Сережка Петухов презанятную историйку такую рассказывал… В театр он пришел и в театре том с дамой познакомился. И ведь не какая-нибудь дама, а порядочная, черт знает какая порядочная. Ну, и нынче влюблена в него, как муха.

А я вот тоже давеча встретил — красавица, мадонна, костюм превосходный, меха разные, боты… Тоже мимо прошла — посмотрела.

Да, нынче нравственность чересчур упала. Сережка Петухов говорит, что будто это всегда после революций. Ну да мне наплевать, прямо скажу, мне даже еще лучше, что упала. Ей-богу, лучше. Да я думаю, что и всем лучше, да только прикидываются, подлецы. А я через это к жизни прикоснусь… Хе-хе…

8 декабря

Деньги получил! Вот они. Бумажки, тряпочки, а каково, того-этого, приятные тряпочки. Вот я их сейчас спрячу. Пускай в столе лежат.

А Варька-то Двуколкина какая дура! Рассчитывала, что я, того-этого, снова к ней обращусь, снова к ней сунусь. Вот, дескать, Варечка, билет в «Палас», а вот в оперу, а вот… Хе-хе… Мимо прошел. Дудочки, не на такого напала… Им только корыстные цели подавай.

Нет-с. Никак нет-с, не пропаду, Варечка, не помру — оставьте беспокоиться… Я только свистну… А может, я и свистнул. А может, черт меня раздери совсем, и есть у меня, того-этого, на примете, в поле зрения, так сказать… Да-с, Варечка, есть, есть. Прогадали, милочка, прогадали, лапочка, прогадали, поторопились со своими целями корыстными.

Есть у меня! Цимес, ландыш китайский, принцесса, мадонна сикстинская… Сон, сон прямо-таки. Вчера еще не было, а нынче есть. Вчера еще сомненья были: вдруг да и точно пропаду, вдруг да и точно без меня кипение жизни происходит. Хе-хе. Ах, как приятно, как приятно чувствовать себя участником, равноправным колесиком жизни!

И как случилось-то? Обидно даже, что так просто случилось. То есть, конечно, еще ничего не случилось, ничего не произошло. Но случится, но произойдет. Оттого что причина на это есть. Встреча есть. Встреча эта, может, на всю жизнь в моей памяти останется… Нет, не могу… Сон, прямо-таки сон. Вышел на Морскую давеча (я всегда теперь от Гороховой по Морской хожу). Так вышел на Морскую, смотрю — чудо. Идет та же, что давеча встретил, идет. Боты… меха… глаза… грация. Цимес, ландыш китайский, мадонна! Только давеча, вчера то есть, хотя и посмотрела она на меня, но ничего особенного во взгляде ее не значилось, а нынче поравнялась, гляжу: плечиком — видь, ножками — дрыг, глазками того-этого… И все так грациозно, так приятно. Чудно! Чудно хорошо!

Однако не подошел. Не время. Завтра подойду. Завтра непременно подойду. Чего-нибудь скажу и подойду. Сережка Петухов говорит, что дамы нахальство обожают. Чем нахальней, тем лучше. Так вот нахально и подойду. Завтра! Завтра! Завтра вступаю на поприще, так сказать, жизни, приобщаюсь к тайнам ее. Питался хорошо. Съел в Пепо[158] две порции гуся.

9 декабря

Нынче что-то ее не встретил. Шесть раз прошел по Морской — нету. Ну да ничего: сегодня не встретил, завтра встречу. Я пять лет ждал, пять лет как свинья жил. Чего ж мне сутки-то не обождать? Обожду. Завтра еще и лучше. Завтра могу с ней в ресторан или, например, в кабаре пройтись. Завтра ведь я еще разницу получу, за экстру получу, долг мне Сережка Петухов отдаст. А вдруг — не отдаст? Отдаст. Скажу, дескать, ужасно как требуются деньги. Нужда, скажу, в презренных дензнаках. А причина, хе-хе, — шерше ля фам… Шерше ля фам! Этакое, правда, великолепное изречение! Французы это придумали. Ах, французы, французы! Культурная, цивилизованная нация. У них женщина в очень почетном месте… Это у нас женщина вроде бы домашней хозяйки, а там, того-этого, обаяние к ним, любовь.

Конечно, что касается любви, то я не того, не доверяю этому чувству, сомневаюсь, прямо скажу, в нем. Люди с высшим образованием, приват-доценты[159] какие-нибудь, конечно, отрицать начнут, скажут, что любовь, точно, существует, однако, может, она и точно существует, как отвлеченное явление, да только мне наплевать на это, прямо скажу. Я за пять лет революции, можно сказать, на опыте проследил: ежели питание, скажем, посредственное, неважное питание, то никакой любви не существует, будь хоть вы знакомы с наивеликолепнейшей дамой, а чуть питание улучшается, чуть, скажем, гуся с кашей съел, поросенка вкусил — и пожалуйста — поэзии хочется, звуков — любовное томление, одним словом.

Ну а что касается дамы той, что давеча я на Морской встретил, так любви, конечно, к ней я не имею, но она мне нравится очень, очень.

Завтра жду с нетерпением. Питался хорошо. Съел у Палкина[160] три порции гуся.

11 декабря

Есть… Пришла… Цимес! Ландыш китайский! Сон, совершеннейший сон! Только на Морскую вышел — идет… Чего уж я ей сказал, не помню. «Здравствуйте», кажется, сказал. А она улыбнулась сразу, чудно, чудно улыбнулась. Я про театр ей намекаю, а она не хочет. Ландыш испанский, мимоза! Не хочет! Это из бескорыстия она не хочет. В расход ей, видите ли, неловко меня вгонять. Ах, я всегда мечтал встретить бескорыстную особу!..

Пишу это, покуда она, гуленька, в порядок себя приводит, галошки снимает, прическу того-этого.

Ну снимай, снимай, я люблю, чтоб это все было, того-этого, приятно, чтоб грация во всем была. Другому это все как-нибудь, а я человек все-таки культурный, мне обстановка нужна, поэзия.

Вот сбоку на нее смотрю — королева Изабелла прямо-таки, мадонна. Варька Двуколкина в подметки ей не годится. Варька Двуколкина перед ней дрянь, сопля, пуговица. Ей только корыстные цели подавай… А тут… Даже страшно становится, чего это она свой чудный взор на меня обратила. Красавица! Грации-то сколько, грации! Ей-богу, княгиня это какая-нибудь бывшая… Может, обнимешь ее, а она в слезы.

— Нахал, скажет, сукин сын. Я не для этого, скажет, пришла. Я, скажет, сукин сын, какая-нибудь там княгиня Трумчинчинская бывшая…

Ах, шут меня раздери совсем… Ей-богу, княгиня это… Чш… кончаю писать. Идет… Боюсь, чего и говорить с ней буду, не знаю. Я пять лет с порядочными дамами не разговаривал.

12 декабря

Все пропало. Дурак я. Стелька сапожная! Утром она встает, уходит и:

— Пять рублей, — говорит.

— Как? Что?

— Да, — говорит, — не меньше.

Я к столу. Деньги вынул, дал ей и только после вспомнил — больше дал, шесть… две по тройке… На лестнице ее, гадину, догнал.

— Там, — говорю, — шесть.

Смеется.

— Ну, — говорит, — у меня кстати и сдачи нет. Пусть это на второй раз останется.

Дурак я, дурак. Курица гнусная, тетерька. Орлом полететь захотел. Орлом! Смешно даже. Издеваться над собой хочется. Орлом! Про любовь начал ей говорить, спрашивать начал.

— Как это, — говорю, — вы так сразу полюбили меня и обратили свое полное внимание на меня?

А она:

— Так, — говорит, — и полюбила. Мужчина, вижу, без угрей, без прыщей, ровный мужчина.

Ровный! Стелька я сапожная! Дрянь! И как это я ничего не заметил?

Хм… А если б и заметил? Да если б и заметил, так все равно… Иные, конечно, и орлом летают, а тут…

Да. Подлая штука жизнь. Никогда я ею особенно не увлекался. Подлость в ней какая-то есть. Особенная какая-то подлость! Заметьте: если падает на пол хлеб, намазанный маслом, так он непременно падает маслом… Особая, гнусная подлость.

Тьфу, какая подлость!

Сенатор

Из Гусина я выехал утром… Извозчик мне попался необыкновенный — куда как бойчее своей лошади.

Лошаденка трусила особенной деревенской трухлявой рысью с остановками, тогда как извозчик ни на одну секунду не засиживался на месте: он привставал, гикал, свистел в пальцы, бил кнутовищем свою гнедую кобылку, стараясь попасть ей по бокам и по животу, иногда даже выпрыгивал из саней и, по неизвестной причине, бежал рядом с кобылкой, ударяя ее время от времени то ладонью, то ногой по брюху.

Я не думаю, что делал это он от холода. Мороз, помню, был незначительный, да и ехали мы недолго, с полчаса, что ли. Думаю, что делал это он по необыкновенной энергичности своего характера.

Когда мы подъезжали к какой-то деревушке, извозчик мой обернулся и, кивнув головой, сказал:

— Лаптенки это…

Потом засмеялся.

— Чего смеешься? — спросил я.

Он засмеялся еще пуще. Затем высморкался, ловко надавив нос одним пальцем, и сказал:

— Сенатор… Сенатор тут в Лаптенках существует…

— Сенатор? Какой сенатор? — удивился я.

— Обыкновенно какой… сенатор… Генерал, значит, бывший…

— Да зачем же он тут живет? — спросил я.

— А живет… — сказал извозчик. — Людей дюже пугается — вот и живет тут. С перепугу, то есть, живет. После революции.

— А чего ж он тут делает?

Извозчик мой рассмеялся и ничего не ответил. Когда мы въехали в Лаптенки, он снова обернулся ко мне и сказал:

— Заехать, что ли? Погреться нужно бы…

— Не стоит, — сказал я. — Приедем скоро.

Мы двинулись дальше.

— Гражданин, — сказал извозчик просительно, — заедем… Мне на сенатора посмотреть охота.

Я рассмеялся.

— Ну, ладно. Показывай своего сенатора.

Мы остановились у черной, плохонькой избы, сильно приплюснутой толстенькой соломенной крышей. Извозчик мой в одну секунду выскочил из саней и открыл ворота, не спросив ничего у хозяев. Сани наши въехали во двор.

Я вошел в избу.

Может, оттого, что я давно не был в деревне, изба эта показалась мне необыкновенно грязной. Маленькое оконце, сплошь заляпанное тряпками и бумагой, едва пропускало свет в избу. В избе баба стирала белье в лоханке. Рядом с лоханкой сидел старичок довольно дряхлого вида. Он внимательно, с интересом смотрел, как мыльная пена, вылетая из лоханки, ударялась в стену кусками и со стены сползала медленно, оставляя на ней мокрые полосы.

В избе было душно. Несмотря на это, старичок одет был крепко: в валенках, нагольном тулупе, даже в огромной меховой шапке.

Сам старичок был малюсенький — ноги его, свешиваясь с лавки, не доставали земли. Сидел он неподвижно.

Я поздоровался и просил побыть в избе минут пять — погреться.

— Грейтесь! — коротко сказала баба, едва оборачиваясь в мою сторону.

Старичок промолчал. Он, впрочем, сурово взглянул на меня, но после снова принялся следить за мыльной пеной. Я недоумевал.

«Уж не этот ли старикан — сенатор?» — думал я. В это время в избу вошел мой извозчик. Он поздоровался с бабой и подошел к старику.

— Господину сенатору с кисточкой, — сказал он, протягивая ему руку.

Старичок подал нехотя свою сухонькую ручку. Извозчик засмеялся, подмигнул мне и сказал тихо:

— Это и есть…

Должно быть, услышал это старичок. Он заерзал на скамье и заговорил вдруг каким-то странным мужицким говорком, сильно при этом окая:

— Вре-е… Вы не слухайте ево, господин… Меня тут все дражнят… сенатором… А чего это за слово — мне неведомо. Ей-бо…

Баба бросила вдруг стирать, утерла лицо передником и рассмеялась. Извозчик мой засмеялся тоже.

Я уж подумал было, что это и в самом деле так: дразнят старика, однако меня смутила его странная, как бы нарочная мужицкая речь. Мужики здесь так не говорили. Да и подозрительно было оканье и сухие, белые, не мужицкие руки.

— Послушайте, — сказал я, улыбаясь, — а я ведь вас где-то видел. Кажется, в Питере…

Старик необыкновенно смутился, заерзал на лавке, но сказал спокойно:

— В Питере?.. Нетути, не был я в Питере…

Извозчик ударил себя по ляжкам, присел и захохотал громко, захлебываясь. И, не переставая смеяться, он все время подталкивал меня в бок, говоря:

— Ой, шельма! Ой, умереть сейчас, шельма какая! Ой, врет как…

Баба смеялась тихо, беззвучно почти — я видел, как от смеха дрожали ее груди.

Старик смотрел на извозчика с бешенством, но молчал. Я присел рядом со стариком.

— Бросьте! — сказал я ему. — Ну чего вы, право… Я человек частный, по своему делу еду… К чему вы это передо мной-то? Да и что вы боитесь? Кто вас тронет? Человек вы старый, безобидный… Нечего вам бояться.

Тут произошла удивительная перемена со старичком. Он поднялся с лавки, скинул с себя шапку, побледнел. Его лицо перекосилось какой-то гримасой, губы сжались, профиль стал острый, птичий, с неприятно длинным носом. Старик казался ужасно взволнованным.

— Тек-с, — сказал он совершенно иным тоном, — полагаете, что никто не тронет? Никто?

— Да, конечно, никто.

Старичок подошел ко мне ближе. В своем волнении он окончательно потерял все мужицкое. Он даже стал говорить по-иному — не употребляя мужицких слов. Мне было ясно: передо мной стоял интеллигентный человек.

— Это меня-то никто не тронет? Меня? — сказал он почти шепотом. — Да меня, может, по всей России ищут.

Старик надменно посмотрел на меня.

Мне стало вдруг неловко перед ним. В самом деле: к чему я с ним заговорил об этом? Ему, видимо, нравилась его роль — тайного, опасного человека, которого разыскивает правительство. Сейчас этот тихий старичок казался почти безумным.

— Меня? — шипел старик. — Меня… (тут он назвал совершенно мне неизвестную фамилию).

— Простите, — пробормотал я, — я не хотел вас обидеть… И, конечно, если вас разыскивают…

Я поднялся с лавки, попрощался и хотел уйти.

— Позвольте! — сказал мне старик. — Что про меня в газетах пишут?

— В газетах? Ничего.

— Не может быть, — закричал старичок. — Вы, должно быть, газет не читаете.

— Ах да, позвольте, — сказал я, — что-то такое писали…

Старичок взглянул на меня, потом на хозяйку, на моего извозчика и, довольный, рассмеялся.

— Воображаю, — протянул он, — какую галиматью пишут. Что ж это, разоблачения, должно быть?

— Разоблачения, — сказал я.

— Воображаю…

Я вышел во двор. Когда мы выезжали со двора, старичок бросился к саням, снял шляпу и сказал:

— Прощайте, господин. Счастливый путь-дороженька. А про сенатора — врут… Ей-бо, врут… Дражнят старика…

Он еще что-то бормотал, я не расслышал — сани наши были уже на улице.

Извозчик мой тихонько смеялся.

— А что, — спросил я его, — как же он тут живет? У кого? Кто его держит?

— Сын… Сын его держит, — сказал извозчик, давясь от смеха.

— Как сын… какой сын?

— Обыкновенно какой… Родной сын. Мужик. Крестьянин. Я не здешний, не знаю сам… Люди говорят… На воспитанье, будто, сенатор сына сюда отдал. К бабке Марье… Будто он в прежнее время его от актриски одной прижил… Неизвестно это нам… Мы не здешние…

— А ведь старик, пожалуй что, безумный, — сказал я.

— Чего-с?

— Сумасшедший, говорю, старик-то. Вряд ли его кто разыскивает.

— Зачем сумасшедший? — сказал извозчик. — Не сумасшедший он. Нет. Хитровой только старик. Хитрит, сукин сын. Мы, бывало, к ним соберемся и давай крыть старика: какой есть такой? документы? объясняй из прежнего. Затрясется старик, заплачет. Ну да нам что… Пущай живет… Может, ему год жизни осталось. Нам что…

Извозчик хлестнул кнутовищем, потом выскочил из саней и побежал рядом со своей кобылкой.

Вор

Был Васька Тяпкин по профессии карманник. В трамваях все больше орудовал.

А только не завидуйте ему, читатель, — ничего не стоящая это профессия. В один карман влезешь — дерьмо — зажигалка, может быть; в другой влезешь — опять дерьмо — платок или, например, папирос десяток или, скажем, еще того чище — счет за электрическую энергию.

Так, баловство, а не профессия.

А которые поценнее вещи — бумажник там или часы, что ли — дудки.

Неизвестно, где нынче содержат пассажиры это.

А и подлый же до чего народ пошел! Гляди в оба, как бы из твоего кармана чего не стырили. И стырят. Очень просто. На кондукторшину сумку, скажем, засмотрелся — и баста — стырили уж! Елки-палки…

Ну а что касается ценностей, то не иначе, как пассажиры по подлости своей на груди их носят или на животе, что ли. Места эти, между прочим, нежные, щекотки нипочем не выносят. Пальцем едва колупнешь — крики: ограбили, дескать. Смотреть противно.

Эх, ничего не стоящая профессия!

Оптик один полупочтенный из налетчиков[161] посоветовал Ваське Тяпкину от чистого сердца переменить профессию. Переменить, то есть, специальность.

— Время, — говорит, — нынче летнее. Поезжай-ка, — говорит, — братишка, в дачные окрестности. Облюбуй какую-нибудь дачу и крой после. И, между прочим, воздухом дыши. Ваш брат тоже туберкулезом захворать может. Очень просто.

«Это верно, — подумал Васька, — работаешь ровно слон, а ни тебе спасибо, ни тебе благодарности. Поеду-ка я и в самом деле в дачные окрестности. Воздух все-таки, и работа иная. Да и запарился я — туберкулезом захворать можно».

Так Васька и сделал. Поехал в Парголово[162].

Походил по шоссе, походил по улицам — воздух, действительно, великолепный, дачный, слов нет, а разжиться нечем.

И жрать к тому же на воздухе приспичило, только давай, давай — будто дыра в пузе — съел, а еще просится.

Стал Васька дачу облюбовывать. Видит, стоит одна дача жилая и на взгляд превосходная. На заборе заявление: медик Корюшкин, по женским болезням.

«Ежели медик, — думает Васька, — тем лучше. Медики эти завсегда серебро в буфете держат».

На сегодня залег Васька в кусты, что у медика в саду за клумбами, стал следить, что вокруг делается. А делается: нянька в сад с пятилетним буржуйчиком гулять вышла. Нянька гуляет на припеке, а парнишка по саду мечется, в игры играет. Игр этих у него до дьявола: куклы, маховички разные заводные, паровозики… А одна игра совсем любопытная — волчок, что ли. Заводом заведешь его — гудит это ужасно как и сам по земле, что карусель, крутится.

И до того Ваську эта игра заинтриговала, что едва он из кустов не выпал. Сдержался только.

«Неполным заводом, — думает, — они, идолы, крутят. Ежели бы полным заводом, — вот понес бы шибко».

А нянька распарилась на припеке, лень ей, видите ли, крутить.

— Крути, крути сполна, — шепчет про себя Васька. — Крути, дура такая… Сук тебе в нос…

Ушла нянька с парнишкой. Вышел и Васька из кустов. Пошел во двор, посмотрел, что и как. Каждую мелочь знать все-таки нужно: где труба, а где, вообще, и кухня. После в кухню заявился. Услуги свои предложил. Отказали.

— Катись, — говорят, — сопрешь еще что. По роже видно.

А ведь верно: угадали, елки-палки, — спер Васька топор на обратном ходу. Ну, да не говори под руку…

Назавтра Васька опять в кусты. Лежит, соображает, как начать.

«Лезть надо, — думает, — в окно. В столовую. Ежели окно на сегодня закрыто — не беда. Обожду. Завтра, может быть, забудут закрыть. Надо мной не каплет».

Всякую ночь подходил Васька к дому, трогал окно — не поддастся ли. Через неделю поддалось — закрыть забыли.

Скинул Васька пиджачок для легкости, успокоил в животе бурчанье и полез.

«Налево, — думает, — стол, направо буфет. Серебро в буфете».

Влез Васька в комнату — темно. Ночь хотя и светлая, а в чужих апартаментах трудно разобраться. Пошарил Васька руками — буфет, что ли. Открыл ящик. Пустяки в ящике — дерьмо — игрушки детские. Тьфу ты, бес. Действительно: куклы, маховички…

«Эх, елки-палки! — подумал Васька. — Не туда, честное слово, залез. Не иначе как в детскую комнату я залез. Елки-палки».

Руки опустил даже Васька. Хотел было в соседнюю комнату идти — страшно. С расположения сбился. К медику еще влезешь — ланцетом по привычке чикнет.

«Эх, — думает, — елки-палки. Соберу хоть игрушки. Игрушки, между прочим, тоже денег стоят».

Стал Васька выкладывать из ящика игрушки — волчок в руки попал. Тот самый, что в саду пускали давеча.

Улыбнулся Васька.

«Тот самый, — думает, — пущу, ей-богу, после. Обязательно. Заведу на полный ход. А сейчас поторопиться нужно, товарищи».

Стал Васька торопиться, рассыпал что-то, зазвенело на полу.

Только смотрит — на кровати парнишка зашевелился. Встал. Пошел к нему босенький.

Оробел сначала Васька.

— Спи! — сказал. — Спи, елки-палки.

— Не трогай! — закричал мальчик. — Не трогай игрушки.

«Ах, ты, — думает Васька, — засыпаться так можно». А мальчик орет, плакать начинает.

— Спи, шибздик! — сказал Васька. — Раздавлю, как вошку.

— Не трогай. Мои игрушки…

— Врешь, — сказал Васька, пихая в мешок игрушки, — были это, точно, твои, а теперь ищи-свищи…

— Чего?

— Ищи, говорю, свищи.

Выкинул Васька мешок за окно и сам прыгнул. Да неловко прыгнул — грудь зашиб.

«Эх, — подумал, — елки-палки, так и туберкулезом захворать можно».

Присел Васька на клумбу, потер грудь, отдышался.

«Бежать, — думает, — скорее нужно».

Вскинул мешок на плечи, хотел бежать, про волчок вдруг вспомнил.

— Стоп! — сказал Васька. — Где волчок? Не забыл ли я волчок? Елки-палки.

Пощупал мешок — здесь. Вынул Васька волчок. Пустить охота, не терпится.

«А ну, — думает, — попробую, заведу».

Закрутил он на полный ход, пустил. Гудит волчок, качается.

Засмеялся Васька. Прилег наземь от смеха.

«Вот, — думает, — когда полным ходом дует. Елки-палки».

Еще не докрутился волчок, как закричали вдруг в доме:

— Вор… Держи вора!

Вскочил Васька, хотел бежать — бяк по голове кто-то. Да не шибко ударили. Неопытно. Рухнул хотя Васька на землю, но вскочил после.

«Палкой, — думает, — ударили, что ли. Палкой, наверное, или смоляной веревкой».

Побежал Васька, закрывши рукой голову.

Пробежал версту, вспомнил: пиджак забыл.

Чуть не заплакал с досады Васька. Присел в канаву.

«Эх, — думает, — елки-палки. Переменить профессию надо. Ничего не стоящая профессия, хуже первой. Последнего, скажем, пиджачка лишился. Поступлю-ка я в налетчики. Елки-палки».

И пошел Васька в город.

Собачий случай

Жил такой Вася Семечкин. Безработный. Уволили его по сокращению штатов, а он и в ус не дует.

— Пущай, — говорит, — буду-ка я человеком свободной профессии.

Стал он думать, чем ему промышлять, дровами или чем другим. Да случай вышел.

Проживал в четвертом номере всемирно-ученый старичок. И занимался этот старичок разнообразными опытами, все больше над собаками. То пришьет им какую-либо кишку, то сыворотку привьет, то прививку холерную, а то и просто хвост отрежет и интересуется: может ли животное без хвоста жить. Одним словом — опыты.

Но однажды встретил всемирно-ученый старичок Ваську во дворе и говорит ему:

— Нет ли у вас какой-нибудь собачки для ученых опытов? Я, — говорит, — за каждую собачку плачу трешку.

Обрадовался Васька. Сразу смекнул.

— Есть, — говорит, — вы угадали. Это, — говорит, — даже моя специальность доставать опытных собачек. Пожалуйста. Завсегда ко мне обращайтесь.

Ударили они по рукам и разошлись.

Первая собачка пропала у управдома. Ужасно тогда грустил управдом. Накинул даже на квартиры и хотел на воду накинуть, да были перевыборы — поперли его.

Вторая собачка исчезла в седьмом номере. И такая это была паршивенькая собачка, болонка — глаз у ней красный, отвратительный, шерсть висячая. Омерзительная собачка. И кусачая к тому же. У Васьки до сих пор шрам на руке.

Третью собачку Васька поймал на улице. А там пошло и пошло.

Только раз всемирно-ученый старичок сказал Ваське:

— Что ты, — говорит, — голубчик, мне все паршивеньких собак достаешь? Нынче я опыт произвожу над предстательной железой, и нужна мне для этого собака особо крепкая, фигурная, чтоб хвост у ней был дыбом, чтоб она, стерва, бодрилась бы под ножом.

И вот пошел Васька с утра пораньше такую собаку искать. Прошел четыре квартала — нету. По пути только маленькую сучку в мешок пихнул.

Идет по Карповке, смотрит: стоит у тумбы этакая значительная собачища и воздух нюхает.

Обрадовался Васька. И верно: особо-фигурная собака, бока гладкие, хвост трубой и все время бодрится.

Подошел к ней Васька, хлеб сует.

— Собачка, собачка…

А она урчит и хвостом отмахивается. Начал Васька мешок развязывать, а она за руку его — тяп. И держит.

Васька рвется — не пущает. Народ стал собираться, публика. Вдруг кто-то и говорит:

— Братцы, да это уголовная собака Трефка.

Как услышал это Васька, упал с испугу. Мешок выронил. А из мешка сучка выпала.

— Ага! — закричал народ. — Да это, братцы, собачник. Хватай его!

Схватили Ваську и повели в милицию. А после судили его. Оправдали все-таки. Во-первых — безработный, с голоду. Во-вторых — для науки.

— Впредь, — сказали, — не делай этого.

Стал с тех пор Васька дровами промышлять.

Веселая масленица[163]

Некоторые думают, что управдомом быть — пустое дело. Некоторые товарищи предполагают, что должность управдома это вроде бы делопроизводителя по письменной части: деньги получить, удостоверения гражданам выдать, расценку произвести.

Ах, какие это пустяки! Должность управдома — серьезнейшая, государственная должность. Она труднее, нежели должность директора Пищевого Треста.

Мало того, что управдом должен быть человек башковатый, он должен быть философом, психологом, проницателем. Каждого своего квартиранта управдом вот как должен знать! Насквозь должен знать, все кишки его видеть. А то как же иначе? В 43 квартире — безработный. А безработный этот, сук ему в нос, ежедневно в пивные ходит, в кабаре. Ночью на машинах приезжает, дворнику Семену пятерки дает. Не жалко, конечно, пускай дает, но зато управдом Конючкин и плату на него возвел соответствующую.

Ну да с мужчинами это просто, а вот с бабами каково? Скажем, женщина… А шут ее разберет, какая она есть? Чулочки там, ботинки, шляпки — а может она веселящаяся? А если она веселящаяся, то и квартира ее подозрительная, о которой по декрету донести нужно.

Тоже вот 48 квартира. Подозрительно. Две девицы проживают — Манюшка Челькис и еще одна гражданка с эстонской фамилией Эпитафия. Может, они и есть веселящиеся. Управдом Конючкин давно к ним присматривается — не понять только: будто и подозрительные, а будто и нет.

С ума сойти управдому Конючкину! Суетливая до чего должность!

И добро бы еще семейная жизнь была хороша. Какое там! Семейная жизнь у управдома Конючкина ничего не стоящая — раздоры, распри, полное несходство характеров.

Тоже вот — блины.

Управдом Конючкин любит блин поджаренный, с хрустом, причем с солененьким, а жена управдома Марья Петровна блин обожает рыхлый, бледный, да еще, противно сказать, со снетками[164], тьфу на них! От этого тоже распри и семейные неурядицы.

В среду на масленой управдом Конючкин до того дошел, что и кушать не захотел. Сидит за столом и на блины не смотрит — противно. Марья Петровна так супруга своего и точит: и зачем не ест, и зачем выражение лица имеет грустное, и зачем, вообще, молодость ее заел.

Управдом Конючкин даже сплюнул со злости и из квартиры вышел.

И вышел он на лестницу, на ступеньку сел. И сел он по случайности напротив квартиры 48. Только слышит вдруг пенье, шум, разгул вообще.

«Подозрительная, — думает, — квартира. Хорошо бы девиц этих с поличными накрыть, с уликами».

Постучал Конючкин в дверь. Девица Эпитафия открыла.

— Тово-с, — сказал управдом, — разрешите канализацию и водопровод проверить.

— Пожалуйста, — сказала Эпитафия. — Да вы бы, гражданин Конючкин, за стол бы присели. Это вот — мои гости, это вот вино, а вот блины.

Взглянул управдом на блины и замер. Никогда он таких блинов не видел. Чудные, великолепные блины и с большим хрустом.

Растерялся управдом, сел, скушал парочку блинов.

— Эх, — думает, — не по должности поступаю. Ну да ладно, по крайней мере узнаю точно — веселящиеся девицы или нет?

Съел он еще и еще, и выпил после, и к 12 часам на коленях у него сидела Манька Челькис и пела «Марусю». Управдом ей подпевал хриплым голосом.

Ночью он спал на диване. Один или с кем — не помнит.

Утром проснулся хмурый, подумал: донесу, квартира, точно, подозрительная.

И стал одеваться.

А когда он хотел уходить, Манька ему сказала:

— Ежели ты задумал донести или что — берегись. Мне теперь все равно — разглашу, ославлю на весь дом и должности лишу. А пока пиши расписку: деньги, мол, за квартиру получил полностью и вперед за три месяца.

— Позвольте, — сказал управдом, — за три месяца это выходит по свободной профессии… Позвольте, это же много выходит… двести выходит. Позвольте хотя за два месяца написать? За что же?

— Пиши за три! — строго сказала Манька. И управдом написал.

Ах, до чего трудная должность управдома! В особенности на масленой.

Сила таланта

Успех актрисы Кузькиной был потрясающий. Публика била ногами, рычала. Поклонники актрисы кидали на сцену цветы, кричали:

— Кузькина! Ку-узькина!

Один из наиболее юрких поклонников пытался проникнуть на сцену через оркестр, но был остановлен публикой. Тогда он бросился в боковую дверь с надписью: «Посторонним воспрещается» — и скрылся.

Актриса Кузькина сидела в артистической уборной и думала.

Ах, именно о таком успехе она и мечтала. Потрясать сердца. Облагораживать людей своим талантом…

Но тут в дверь постучали.

— Ах, — сказала актриса, — войдите.

В комнату стремительно вошел человек. Это был юркий поклонник. Он до того был боек в своих движениях, что актриса не могла даже его лица рассмотреть.

Он бросился перед ней на колени и, промычав: «Влюблен… потрясен», схватил брошенный на пол сапог и стал покрывать его поцелуями.

— Позвольте, — сказала актриса, — это не мой сапог, это комической старухи… Вот мой.

Поклонник с новой яростью схватил актрисин сапог.

— Второй… — хрипел поклонник, ползая на коленях, — где второй?

«Господи! — подумала актриса. — Как он в меня влюблен!» И, подавая ему сапог, робко сказала:

— Вот второй… А вон там мой лиф…

Поклонник схватил сапоги и лиф и торжественно прижал их к груди.

Актриса Кузькина откинулась в кресле.

Господи! Что можно сделать силой таланта! Довести до невменяемости… Успех! Какой успех! Поклонники врываются к ней, целуют ее обувь. Счастье! Слава!

Потрясенная своими мыслями, она закрыла даже глаза.

— Кузькина! — громко закричал режиссер. — Выход!

Актриса очнулась. Поклонника с сапогами уже не было.

После выяснилось: кроме сапог и лифа, из уборной исчезла коробка с гримом, парик и — что всего ужасней — один сапог комической старухи: другого поклонник не нашел. Другой лежал под креслом.

Веселые рассказы

Есть у меня дорогой приятель Семен Семеныч Курочкин. Превосходнейший такой человек, весельчак, говорун, рассказчик.

По профессии своей он не то слесарь, не то механик, а может быть и наборщик — неизвестно мне в точности. Про свое ремесло он не любил рассказывать, а имел видимую склонность и пристрастие к сельскому хозяйству и огородничеству.

Бывало, у нас в Гавани целые дни на огороде копается. То, представьте себе, картофелину на восемь частей режет и садит так, то на четыре части, то целиком, то шелуху садит. И поливает после разными водами: речной, стоячей, с примесью какой-нибудь дряни… Чудак человек. Все ожидал от опытов своих замечательных результатов. Да только пустяки выходило. Осенью картофель копать стал — курам, ей-богу, на смех — мелочь, мелкота, горох…

Смеялись тогда над ним.

Ну, да не в этом дело. Был он, вообще, любопытный человек, а главное — умел рассказывать веселые историйки.

Бывало, ночью сойдутся к нему дежурные со всех огородов, а он костер разведет и начинает вспоминать про всякое. И все у него смешно выходило. Иной раз история такая трогательная — плакать нужно, а народ от смеха давится, так он комично умел рассказывать.

Да. Плохое дежурство при нем было. Иной раз утром глядишь: на одном огороде два мешка картофеля сперли, на другом турнепс вырыли…

А рассказывал он любопытно. Я уж и не вспомню всех его рассказов. Тут и про войну и великокняжеские всякие историйки. И про попа Семена. И про то, как мужик один на бывшего царя был похож и что из этого вышло. И про домовладельца одного бывшего. Как шарабан у домовладельца этого реквизировали, а он, распалившись, торжественную клятву дал: не буду, дескать, бриться и волосы не буду стричь, покуда не провалится коммуна в тартарары… И как он, волосатый, побольше четырех лет жил всем на смех, а после, на пятый год, при нэпе то есть, покушал через меру пирожных с кремом и помер от несварения…

Нет! Немыслимо всего вспомнить. Ну а некоторые рассказы я записал.

1. Рассказ о том, как у Семен Семеныча Курочкина ложка пропала

Я, братцы мои, человек все-таки хитрый — из хохлов. Кого угодно могу сам одурачить… А вот раз, представьте себе, меня хиромантией одурачили. Гаданием, то есть.

Из-за этого гадания я, можно сказать, лишился единственного друга.

Я, конечно, даже рад, что преступник схвачен и добродетель все-таки торжествует, но все же дельце-то неприятное было.

Ох, не нравится мне что-то хиромантия. Шарлатанство это, братцы мои, пустяки. Я теперь лучше, ей-богу, бедному десять рублей дам, нежели на гадание истрачу.

А дельце из-за ложки вышло.

Я, конечно, человек бедный. Недвижимого имущества у меня нету. А что комод стоит в моей комнатке, то, прямо скажу, не мой это комод, а хозяйский. Кровать тоже хозяйская. А из движимого имущества только у меня и есть что серебряная ложка. И ложка эта, кроме своей ценности, еще приятна мне по своим воспоминаниям. Бабушка покойная мне эту ложку преподнесла в день моего рождения.

Так вот однажды ложка эта у меня пропала. Как сейчас помню: оставил я ее в котелке с кашей. Прихожу со службы, из второго батальона, гляжу: котелок, братцы мой, повален, каша сожрана, а ложки нету. Всю комнату я обшарил — ложку как корова языком слизала.

Подозрений у меня ни на кого не было. Во всей квартире проживали — я, хозяйка да еще из треста служащий, Иван Герасимович. Чудный человек. Единственный мне друг и дорогой приятель. Вместе мы с ним голодовали в свое время и спиртишко пили. Пошел к хозяйке.

— Вот, — говорю, — представьте себе, пропала у меня ложечка.

А хозяйка и говорит:

— Это ничего. Я, — говорит, — даже рада, потому что дело это поправимое. Вот вам адресок — к дорогой моей приятельнице и знаменитой гадалке-хиромантке[165]. Немедленно идите к ней, она вам за сущие пустяки объяснит и укажет, кто спер, например, вашу ложечку.

Я и пошел.

Прихожу. Темная, представьте себе, комната. Человечий череп на столе. Для испуга, что ли. Кошка тут же вертится. А сама хиромантка бабища здоровая, в нос говорит, для эффекта. И все время подмигивает, и с носу пудра у ней сыплется.

Рассказал я, в чем дело, она карты раскинула.

— Ну да, — говорит, — так и есть: пропала у вас чайная ложечка.

— Столовая, — говорю, — пропала, а не чайная.

Хиромантка нахмурилась и говорит:

— Вы меня зря не перебивайте. Карты не могут врать. Ложка у вас, действительно, столовая пропала, но, может, вы ей чай мешали…

— Да, — говорю, — это верно.

— А если, — говорит, — верно, то пятерку на карты кладите. Только кладите не рваную. Рваную не любят карты.

Положил я пятерку, какая была почище, а гадалка и говорит:

— Ложка ваша украдена брунетом. Если хотите, могу, за известную плату, заочно вам показать личность виновника.

Заплатил я ей еще пятерку, а она в стакан воды набуровила и говорит:

— Смотрите пристально и наблюдайте.

— Нет, — говорю, — ничего не вижу.

— Ну а теперь, — говорит, — бурлит вода?

— Да, — говорю, — когда пальцы крутите, то бурлит.

— Ну, — говорит, — если бурлит, то идите со спокойной совестью домой и ждите, что будет.

Я и пошел.

Прихожу домой.

«Какой же, — думаю, — брунет спер мою ложечку. Уж не дорогой ли мой приятель Иван Герасимович, благо брунет он».

И прошло уже несколько дней… Что такое? Жил Иван Герасимович смирнехонько — тише воды, ниже травы, а тут загулял. Да как еще! В кинематографы ходит, пьет, колбасу жрет — гуляет, вообще.

«Ну, — думаю, — не иначе, как гуляешь ты на мою ложечку. На жалованье так не разгуляешься».

И такая у меня к нему ненависть настала, что и сказать невозможно. И однажды не выдержал я характера — заявил в губмилицию.

Надзиратель явился с управдомом. Прошли они к Иван Герасимовичу в комнату. А Иван Герасимович, как увидел их — оробел, побледнел, в ноги им рухнул.

— Хватайте, — говорит, — меня! Я преступник. Я растратил казенные суммы.

— А ложечку мою как же? — спрашиваю.

Молчит. Стали его уводить.

— Позвольте, — говорю, — а как же ложечка-то?

Посмотрел он на меня, усмехнулся горько.

— И ты, — говорит, — брат? Нет у меня больше приятелей! Не брал я твоей ложечки. Это знай.

Так его и увели.

И прошел год. Баба моя, помню, приехала из деревни. Принялась раз комнату убирать, глядит: в крысиной норе ложка торчит.

2. Рассказ о герое германской кампании

Как, братцы мои, вы не знаете Васьки Егудилова? Удивительно все-таки. Какого-то, например, бывшего генерала из немцев, Гинденбурга[166], знаете, бывшего кронпринца тоже знаете, а про Ваську Егудилова ничего не слышали?

Странно это.

Вот говорят, будто генерал Брусилов[167] прорыв под Перемышлем устроил. Так ничего подобного — это Васька Егудилов прорыв устроил.

Васька Егудилов, ей-богу, замечательней какого-нибудь Пуанкаре[168].

Эх, нет пророка в отечестве своем!

А я Ваську встретил как-то. В пивную мы зашли. По старой дружбишке платил за меня Васька. Небрежно этак выбросил полста. На чай, впрочем, не дал. Человек на него посмотрел, а Васька сдачу спрятал и говорит:

— На чай, братишка, не даю по идее. Это, — говорит, — унижает человеческое достоинство.

А человек говорит:

— Ничего. Вы, — говорит, — дайте, мы привыкшие.

Но Васька не дал.

Ну, да не в этом дело.

В нынешнее время я не знаю, какой Васька. Говорят, будто он замечательный работник и герой Гражданской войны — неизвестно. Я Ваську Егудилова только по царской армии помню.

Ах, и растяпа же был человек! Ах, и спать же он мог удивительно! Да, можно сказать, он всю германскую войну проспал. Мог он спать подряд цельные сутки. Мог и под ружейную перестрелку спать, и под легкую артиллерию, и под бомбометы…

Так вот какой удивительный случай произошел. 28 июля, кажется, был, братцы мои, по царской армии приказ: наступать до полнейшего искоренения противника…

Что до других армий — неизвестно, а полк наш выступил утром. И дошел наш полк до германской проволоки и залег там, оттого что сильнейшую пулеметную пальбу открыл неприятель.

Залегли солдаты наши в разных местах, с тем чтобы к ночи назад ползти, а Васька Егудилов, надо сказать, залег в канавку и заснул там, собачий нос.

Под утро отступил наш полк обратно в окопы, а Васька Егудилов спокойно остался в поле.

День проходит, два.

«Ну, — думаем, — погиб наш Васька героем».

А трупов перед окопами навалено было все поле. Жара. Дух смертельный! А убрать покойников невозможно: стреляет противник.

Стали наши генералы да командиры рассуждать, как из положения выйти… Разговоры, сем-пересем, тары да бары, а мертвечинка тем временем разложилась до невозможности.

Только однажды замечаем — флаг белый над противником, и выходит, братцы мои, немчик и заявляет:

— Даем вам два часа на уборку трупов.

Вышли мы с носилками, с лопатами, стали убитых убирать, смотрим: из канавы на носилки лезет Васька Егудилов. Живехонький.

— Стоп! — сказали немцы, — не трогать этого. Это пленный.

Стали мы с немцами рассуждать — не разрешают брать.

Чуть не заплакал тут Васька. Вынул ручную бомбу, да как шмякнет ее в германцев!

Батюшки, что было тогда… Крики, стрельба, пулеметы… И такой возгорелся бой, что и не бывало никогда такого. А к ночи мы повели наступление и прорыв сделали. А говорят, что герой генерал Брусилов. Пустяки это. Васька Егудилов — герой германской кампании.

3. Рассказ о том, как Семен Семенович в Лугу ездил

Ужасно я люблю всякие путешествия. Меня, братцы мои, хлебом не корми, позволь мне только поехать куда-нибудь. Поездом или пароходом — мне это все равно. Главное, чтоб были два или три приятных собеседника. С ними я согласен хоть в Патагонию[169] ехать. Очень мне нравится беседовать с незнакомыми.

В свое время я очень много ездил. А когда бесплатно было, я и с поезда не вылезал.

А трудно тогда приходилось. Пассажир был злой, неразговорчивый, чуть что — ногами пихался. И вообще — давка, безобразие. Мне даже раз на желудок мешок с крупчаткой уронили. Конечно, я сам виноват. Я на пол прилег. Ужасно утомился — стоял три ночи, ну и прилег. Предупредил еще:

— Братцы, — говорю, — я на пол прилег, не наступите на лицо.

На лицо не наступили, но от толчка с полки мешок упал. И спасибо, братцы, что небольшой мешок упал. Рядом стоял пуда на два.

А то однажды стеарином мне в глаз капнули. Это обер капнул. Наклонился он, собачий нос, надо мной, со свечкой.

— Ваш, — говорит, — билет?

И капнул. Нечаянно, говорит. А мне от этого не легче. У меня до сих пор на глазу отметина осталась. Вот ежели приподнять веко, то на роговой оболочке каждый гражданин может увидеть желтоватое пятно величиной с горошину.

Да. Трудно тогда было. С теперешним положением сравненья нету.

Я вот на днях в Лугу ездил. Чудесно ехать. Порядок, европейская аккуратность, чистота. Жаль только, пассажиры мне плохие попались. Не очень разговорчивые. Один носом клюет — спать ему, видите ли, хочется, другой — мужичок — кушает всю дорогу. Да как кушает! Срежет кусок хлеба, масла на него наворотит и жует. Потом опять. Это он заснуть боялся.

Был еще третий — старикан. Тоже дрянь пассажир. Из него, из собаки, слова клещами нужно выжимать. Я уж к нему и так и так — молчит. Начал я ему рассказывать, как мука на меня упала — молчит. Показал я ему пятно на роговой оболочке. Пятно он осмотрел, но ничего такого интересного не сказал.

Наконец после одной большой станции говорю ему:

— Уважаемый гражданин, а великолепно теперь в поездах ехать. Не правда ли? Порядок. Едешь будто по германской территории.

— Чего? — спрашивает.

— Словно, — говорю, — по германской земле едешь… С чего бы это изменение такое?

— А это, — говорит, — дисциплина. Русскому человеку невозможно без дисциплины.

— Это, — говорю, — верно. Золотые слова. В каждом деле прежде всего дисциплина. Будь то военное дело или даже водный транспорт.

— Да, — отвечает старик. — Только русский человек неправильно дисциплину понимает.

— То есть, — говорю, — как же неправильно, если такой порядок?

— А так…

И не успел тут старик слов договорить, как встает вдруг мужичок со своего места.

— Вы, — говорит, — про что разговариваете? Я, — говорит, — этого слова «дисциплина» слышать не могу…

— А что? — спрашиваем.

— Вы, — говорит, — про Ваську Чеснокова слышали? Черный такой мужик?

— Нет, — говорим.

— Ну так, — говорит, — это его и убили по дисциплине этой.

— Да ну? — спрашиваю.

— Да, — говорит, — ей-богу. В германскую войну. На фронте… Пригнали нас в окопы, а мы ни уха ни рыла в военном деле… А тут Лешку Коновалова… Вы Лешки не знали ли?

— Нет.

— Ну, так вот. Лешку Коновалова часовым поставили. А начальник строгий был. Начальник подошел к Лешке, харей его повернул к противнику и говорит:

— Вот, — говорит, — за бугром противник. Ежели кто из-за бугра покажется — лепи туда пулей.

А случилось, что за бугор Васька Чесноков пошел. Там он картошку рыл. Трава высокая — немцу не видно. Возвращается.

А часовой Лешка видит, что фигура из-за бугра прет, ружье вскинул. Только смотрит: знакомая фигура — Васька Чесноков.

— Эу! — закричал Лешка. — Васька, ты?

Тот руками машет. Я, дескать. Заплакал Лешка, выстрелил…

— Ну, и что же? — спросил я.

— Ну, и убил…

Мужичок отрезал кусок хлеба и принялся снова жевать. Старичок засмеялся.

— Вот, — говорит, — не угодно ли!

Я говорю:

— Это не доказательство. Это глупость. Вот вы, — говорю, — хотели что-то рассказать.

— Да, — говорит, — хотел, да некогда. Сходить мне сейчас.

Взял он корзинку и на площадку вышел.

Поезд, конечно, остановился. А я стал в окно смотреть.

И вижу: выходит на платформу дежурный. Красивый такой мужчина, в галифе.

Вышел он, прутиком по сапогу хлопает, усишки подвивает. На дам косится.

Прислонился к забору.

— Эй, — кричит, — Игнат!

Подходит к нему сторож.

— Игнат, — говорит дежурный, — принеси-ка, брат, папиросы. На столе у меня лежат.

Игнат бросился в вокзал.

«Дисциплина, — подумал я. — А пожалуй, что старик и прав: неправильно многие дисциплину понимают…»

Поезд наш пошел дальше. Больше мне ни с кем поговорить не пришлось.

Попугай

Нынче нам, братцы мои, великолепное житье. Все-таки еда хорошая: щи там или что другое… Мясо опять же. А которым по праздникам бабы, может, и пироги с капустой пекут. Вот оно какое великолепие!

На таких харчах мы, братишки, и позабывать стали, что это за голод такой. Позабывать начали, как это мы голодовали раньше.

А ведь и голодовали же мы, братцы, в свое время! Хлеб был в диковинку. Вспомнить удивительно.

А впрочем, не все, скажем, голодовали. Которые мужички, крестьяне то есть, — неплохо те жили. Все им из города везли: инструмент и драгоценные изделия и ценности всякие.

Уж и покланялся же город деревне. Покланялись городские мужичкам. А шельма же, братцы, мужичок наш, полюбовно будет это сказано! Ах ты шельма какая!

Баба моя — кокетка, надо сказать — зеркало повезла раз в деревню. Небольшое такое зеркальце, но вблизи, скажем, рожу всю видно. Повезла, братцы мои. Думала, к празднику мало-мальски пуд мучки сволокет назад. Плакалась еще, дура такая: как это, говорит, тяжесть такую повезу.

Приехала в одну деревню. Куда там!

Часишки, зеркала, рояли — в каждой избе. А тут, извините за выражение, небольшое зеркальце.

Ткнулась баба моя в одну избу — шесть куриных яиц дают. В другую ткнулась — опять шесть куриных. Вот, думает, клюква.

— Куда же, — спрашивает, — мне куриные яйца в дорогу? Дайте хоть крупы какой-нибудь или мучки, что ли.

Не дают.

— А нет, — говорят, — за зеркала у нас официальный тариф — на куриные яйца.

Так и вернулась баба моя ни с чем.

Мужик-то, впрочем, один прельстился зеркалом.

— Эх, — говорит, — жалко, что махонькое зеркальце. Я бы, — говорит, — для тебя нарушил бы нормы, дал бы тебе крупой. Ну да неподходящее зеркальце. Мне, — говорит, — такое надо, чтоб и ноги видать было.

И зачем ему, братцы мои, ноги нужно видать?

Ах, шельма какой мужик!

А я вот тоже раз съездил. За Вологду. Смешно вспомнить. Попугая вез.

И ни за что бы я не поехал, да опять-таки баба моя пристала.

Баба моя — кокетка, надо сказать — от хлеба с малороссийским сальцем нипочем не откажется… Пристала и пристала. Поезжай да поезжай.

Ну и соседи тоже:

— Поезжайте, — говорят, — Семен Семеныч. Вы человек разговорчивый — вкрутите мужичкам.

А мне что? Я и поехал.

А перед отъездом-то разговоры всякие были. Чего везти в деревню. Одни говорят: ленты вези, кружева. Другие — ситчик попестрей. Третьи — бусы. Что дикарям, ей-богу.

Пошел я на толкучку. Думаю: куплю-ка, в самом деле, такую вещь, чтобы сразу в рожу кидалась.

Вот и купил, братцы мои, попугая в клетке.

Сидит, представьте себе, на толчке многоуважаемая дама такая (может быть, бывшая графиня) и домашним барахлом торгует. И тут же при ней клетка, а в клетке попка. И сидит эта попка на кольце, качается и орет по-французски: шармант, что в переводе на русский язык — прелестно, значит.

Вот, братцы мои, я и приобрел птицу эту. То-то, думаю, удивлю деревню.

И удивил, слов нету.

А купил я эту попку за недорого. Хлебом, не помню — восемь, не помню — десять фунтов дал.

И вскоре после этого и поехал.

В теплушке ехал. Разговор, помню, поднялся вокруг меня, смех.

— Куда, — спрашивают, — везешь птицу? Зачем?

— Везу, — говорю, — в деревню на хлеб менять. Почем, — спрашиваю, — попугаи в этих местах ходят? В какой цене? Не продешевить чтобы.

Смеются.

— Товар, — говорят, — неизвестный.

Предложил мне тут же какой-то субчик полпуда ядрицы[170] за птицу, да не отдал я.

Приехал в одну деревню. Народ вокруг меня столпился. Хохочут. Ребята тоже хохочут. Прутьями дразнят птицу. Под перья ей дуют.

«Ну, — думаю, — понравился товар».

Принялся я с бабой одной торговаться и совсем было в цене сошелся, да явился какой-то инвалид, что ли. Из армии.

— Стоп, — говорит, — братцы! Обман. Попка это не настоящая. Настоящая попка «дурак» орет, а эта, — говорит, — что-то невнятно произносит.

Ну и смутил сделку, чертов инвалид. Пуд только стала давать баба.

Дальше я пошел.

В одну, в другую деревню — не берут. Хохочут, под перья дуют, а не берут. А которые бы и взяли, да обижаются, зачем «дурак» не произносит.

Два дня мотался я, братцы мои, с птицей, запарился, утомился — сказать невозможно. Прямо бы за полпуда отдал. Но и полпуда перестали давать.

— Вид, — говорят, — у птицы плохой.

А это верно: птица тоже запарилась. Все-таки дорога, да и под перья ей дули, да и ронял я ее раза два.

И вот посоветовал мне один старичок в дальнюю деревню идти. А то, говорит, народ тут при железной дороге балованный, чего хотят — сами не знают.

Вот я и пошел.

А путь дальний. Жара. Пылища в нос бьет. Чересчур я тогда утомился. Вижу, и птица моя утомилась до невозможности. С кольца своего сошла, сидит внизу, нахмурившись, и хлеб не клюет.

«Ну, — думаю, — не скончалась бы раньше времени. Плохой вид. Вот, думаю, глупость какая будет, ежели так».

А сам все нажимаю, все быстрей да быстрей.

И вот пришел к вечеру в нужную деревню.

— Ну, — говорю, — попка, подбодрись.

В одну избу зашел.

— Не нужно ли, — говорю, — попугая?

— Нужно, — говорит мужик. — А почем товар? Покажи.

Стал я ему попку показывать, смотрю: лежит моя птица брюхом кверху, и лапки у ней врозь. Обиделся мужичок.

— Что ж, — говорит, — это ты дохлой птицей торгуешь?

Ох, чуть я не прослезился тогда. Вывалил попку из клетки, клетку бросил. А мужик хохочет надо мной.

— Перестань, — говорит, — клетку бросать. Я тебе за нее шесть куриных яиц дам.

И дал.

— А жалко, — говорит, — что скончалась птица. Я бы, — говорит, — тебе за нее четыре пуда дал. Мне, — говорит, — очень попугаи нравятся.

К утру назад пошел. И больше в деревню не ездил.

Бабкин муж

Паршивый муж был у бабки Анисьи Николаевны. Уже не говоря о внешности, а и душевных качеств никаких. Так — шляпа, размазня, кикимора.

Да бабка Анисья Николаевна его иначе и не называла, как кикиморой. Или еще пигалицей любила назвать. Но на слова такие Василь Васильевич — бабкин муж — ужасно как обижался. Надуется на бабку, что мышь на крупу, и слова из него клещами не вытянешь.

А сказать надо — дело было секретное у бабки Анисьи Николаевны. Самогонное секретное предприятие. На паях. Старикашка такой, Ерофеич, пайщиком был. Да только какой же это пайщик, ежели драгоценную влагу лакал он как корова? А ведь нельзя так — убыток предприятию.

Думала бабка откупиться от пайщика, да произошло происшествие: лопнуло предприятие на паях. И ведь как лопнуло-то! Из-за собственного мужа лопнуло, сук ему в нос!

Ну, да и не могло быть иначе — был Василь Васильевич не человек, а, прямо сказать, — падаль.

Скажем, дело пустое: по бутылям самогонку перелить — не может. Пьянеет, сукин сын, от одного духа. А дух, конечно, острый. Так дух этот ему, видите ли, в голову ударял и вызывал рвоту!

Ну что ж! Бабка Анисья Николаевна его в этом и не притесняла: не может — не надо. Бабка назначала его на легонькие дела. Например: по указанному адресу пару бутылок снести. Так и то не может. Пугается.

— Я, — говорит, — Анисья Николаевна, не понесу враз. Я, — говорит, — лучше одну сначала, а за другой после спорхаю. А то пару понесешь — подозрения в милиции вызовешь. «А ну, — скажет милиция, — чего несешь? Дай-кась я понюхаю». И пропадешь! Вам, Анисья Николаевна, хорошо, вы дама, а меня без применения амнистии могут…

Да. Пропасть с таким мужем! Ну, уж зато и бабка Анисья Николаевна спуску ему не давала. Чуть что — по роже, либо словами кроет. Тоже, надо сказать, вредная была бабища. Скажем вот — вставала рано. Со светом. Василь Васильевичу, при нездоровии его, спать и спать бы нужно, так нет, пущай и он встает. А от этого у Василь Васильевича настроение на все сутки портится.

А для чего ей нужно поднимать Василь Васильевича? А ей, видите ли, поговорить не с кем.

Тут она разливает по бутылям и ну его хвостить:

— Чего опять лицо грустное? Чего опять воздух нюхаешь?

Ежели промолчит — беда. Ежели скажет — еще того хуже.

Вредная тоже баба. Но зато делец. Слов нету. И чистота в производстве, и вкус, и аромат, — что надо. По-европейски было поставлено дело. В покупателях отбою не было.

А на праздниках так с ног сбились все. Сам Василь Васильевич раз сорок в разные концы бегал. Ну а на сорок первый — заскочило.

Так вышло.

Налила бабка Анисья Николаевна бутылку пополней, тряпочкой ее обтерла.

— Беги, — говорит, — поскорей, рысью, в отель «Гренаду».

Схватил Василь Васильевич бутылку, пальтишко на ходу напялил — и на лестницу. Выбежал на лестницу, добежал до второго этажа — милиция.

И ведь не то, чтобы показалось ему с перепугу, а на самом деле стоял милиционер на площадке. И для чего он стоял — так это и не выяснилось, но только из-за этого рухнуло предприятие.

Увидел его Василь Васильевич, тихонько охнул, затаил дыханье и на цыпочках пошел к себе.

Добежал до квартиры, закрыл на все замки дверь и после уж крикнул:

— Милиция… Анисья Николаевна!

И что такое приключилось с бабкой Анисьей Николаевной — удивительно даже. Дама она крепкая, недоверчивая, бывало раз десять расспросит и сама удостоверится, а тут сомлела.

— А? Что? Милиция… Обыски, что ли, производят?

— Обыски, — сказал Василь Васильевич. Всплеснула бабка Анисья Николаевна руками, схватила аппарат, с громким ревом вылила драгоценность в водопровод, разрушила все приспособление — куда трубки, куда крантики, и после уж присела на стул, еле живая.

— В каком номере производят?.. — спросила бабка.

— Не знаю, — сказал Василь Васильевич.

Так сидели они долго, с час, что ли.

— Пойди, посмотри, в каком номере производят… — сказала Анисья Николаевна.

Василь Васильевич напялил на себя пальтишко и вышел.

Вышел он на лестницу — тихо… Дошел до второго этажа — ничего.

«Ну, — думает, — а вдруг да я ошибся? Вот когда мне погибель будет… Вот когда меня в порошок сотрет Анисья Николаевна».

Вышел он во двор. Дворника Егора встретил.

— Чего, — спрашивает, — говорят, будто обыски?

— Какие обыски? — сказал Егор. — Про что вы…

Василь Васильевич махнул рукой и побежал к дому. Он подошел к своим дверям, постоял, подумал, махнул опять рукой и пошел на улицу. Домой он так и не явился.

Нищий

Повадился ко мне один нищий ходить. Парень это был здоровенный: ногу согнет — портки лопаются, и к тому же нахальный до невозможности. Он стучал в мою дверь кулаками и говорил не как принято: «Подайте, гражданин», а:

— Нельзя ли, гражданин, получить безработному.

Подал я ему раз, другой, третий. Наконец, говорю:

— Вот, братишка, получай полтинник и отстань, сделай милость. Работать мешаешь… Раньше как через неделю на глаза не показывайся.

Через неделю ровно нищий снова заявился. Он поздоровался со мной, как со старым знакомым, за руку. Спросил — чего пишу.

Я дал ему полтинник. Нищий кивнул мне головой и ушел.

И всякую неделю, по пятницам, приходил он ко мне, получал свой полтинник, жал мне руку и уходил.

А раз как-то, получив деньги, он помялся у двери и сказал:

— Прибавить, гражданин, нужно. Невозможно как все дорожает.

Я посмеялся над его нахальством, но прибавил. Наконец, на днях это было, он приходит ко мне. Денег у меня не было…

— Нету, — говорю, — братишка, сейчас. В другой раз…

— Как, — говорит, — в другой раз? Уговор дороже денег… плати сейчас.

— Да как же, — говорю, — ты можешь требовать?

— Да нет, плати сейчас. Я, — говорит, — не согласен ждать.

Посмотрел я на него — нет, не шутит. Говорит серьезно, обидчиво, кричать даже начал на меня.

— Послушай, — говорю, — дурья голова, сам посуди, можешь ли ты с меня требовать?

— Да нет, — говорит, — ничего не знаю.

Занял я у соседа полтинник — дал ему. Он взял деньги и не прощаясь ушел. Больше он ко мне не приходил — наверное, обиделся.

Карусель

Вот, братцы мои, придется нам некоторое время обождать с бесплатностью. Нельзя сейчас.

Скажем, бесплатно все. А мы никакой меры не знаем. Думаем, ежели бесплатно, так и при, ребята, всем скопом.

Как однажды на первомайских праздниках поставили карусель на площади. Ну, народ повалил, конечно. А тут парень какой-то случился. Из деревни, видимо.

— Чего, — спрашивает парень, — бесплатно крутит?

— Бесплатно!

Сел этот парень на карусель, на деревянную лошадь, и до тех пор крутился, покуда не помертвел весь.

Сняли его с карусели, положили на землю — ничего, отдышался, пришел в себя.

— Чего, — говорит, — крутит еще?

— Крутит…

— Ну, — говорит, — я еще разочек… Бесплатно, все-таки.

Через пять минут снова его сняли с лошади.

Снова положили на землю.

Рвало его, как из ведра.

Так вот, братишки, обождать требуется.

Четверо

Ну, братцы, держитесь! Ошельмую сейчас кой-кого. Я человек горячий. Я под горячую руку ужасных делов могу натворить.

Стоп! Вот фамилии… Пущай над ними смеются. Пущай эти фамилии на страницы всемирной истории попадают. Вот: староста первой артели Иван Тимофеев — раз, ДСП[171] Никитин — два, ПД[172] Соколов — три, Селиверстов еще — четыре.

Вот-с, четверо. Четыре фамилии.

— Позвольте, — скажут читатели, — чего ж они сделали?

Взятку, что ли, взяли?

Взятку? Зачем взятку. Хуже. Они, товарищи, архимандрита[173] на себе везли. Да. Ей-богу, правда.

На станции Брянцево это было. На праздниках. Собрались эти четыре приятеля — тары да бары, а один говорит:

— Не позвать ли нам, братцы, попа. Пущай молебен служит. Все-таки праздник нынче.

А староста Иван Тимофеев — человек широкий.

— Зачем, — говорит, — попа? Дерьма тоже. Давайте, — говорит, — братцы, архимандрита позовем, если на то пошло.

Ладно. Сказано — сделано. Пошли приятели в монастырь Николы.

— Чего, — спрашивают, — есть у вас, товарищи монашки, архимандриты? А? Староста вот наш, Иван Тимофеев, человек широкий — архимандрита чегой-то хочет.

Обрадовались монашки.

— Есть, — говорят, — пожалуйста.

Вышел тут архимандрит.

— Ладно, — говорит, — могу. Только, — говорит, — на мне сан очень большой — не годится мне пешком ходить. Давайте, — говорит, — мне международное купе.

Упали духом приятели.

— Ваше, — говорят, — высокопреподобие, что касается купе — не тово, не выйдет. А вот ежели на вагонетке не побрезгуете — пожалуйста… Один впереди, трое будут пихать сзади — мигом доставим.

Согласился архимандрит. Сел на вагонетку — поехал. Староста Иван Тимофеев впереди дует, трое сзади… Прут на себе архимандрита. Без остановки прут — семафор не семафор.

Приехали. Слез архимандрит, отслужил молебен. А староста Иван Тимофеев, человек широкий, — не отпускает архимандрита.

— Ваше, — говорит, — высокопреподобие, не желаете ли к столу присесть?

Разукрасил стол староста. Поросенка для такого случая зарезал. Самогонки поставил. Закуску всякую.

Присел к столу архимандрит — вкусил и выпил и тем же порядком в монастырь отбыл. Не тем же, впрочем, порядком. Староста Иван Тимофеев, человек широкий, не согласился впереди бежать.

— Я, — говорит, — лучше теперь сзади пихать буду. Я все-таки человек широкий, выпивший, мне бы, братцы, под вагонетку не попасть.

Вот, товарищи, какая история.

А неловко так. Что ж это выходит? Одна рука с попом борется, а другая для попа свинью режет. Не годится.

Свиное дело

Эх, братишки, рука дрожит, перо из пальцев вываливается — негодование, одним словом, у меня на душе по поводу одного происшествия.

Ведь есть же падаль такая, как Володька Гуськов, собачий нос! Ах, и дрянь же человечишка этот Володька Гуськов! Братишки, представьте себе, трехсотый курит — носки нарочно врозь, галстук у него голубой с прожилками… И агентом на Орловской служит.

Ну, да ничего: закатили нынче этого агента на пять лет, со строжайшей изоляцией, и поделом, братишки, поделом. Нельзя никак иначе. Уж очень человек вредный.

А дело такое было — свиное.

Свинья была у Иван Семеныча. Превосходная свинья и этакая жирная, что словами и выразить невозможно. От жира своего она все время на заду сидела. А уж если и поднималась куда, так гудело у ней изнутри и задом она своим, что метлой, по двору гребла.

Замечательная была свинья. Иван Семеныч до того на нее радовался, что и работать не мог, из рук работа вываливалась.

Сядет он, бывало на крыльцо, очи в крышу и мечтает:

— Зарежу, — мечтает, — ее к лету. Пуд проем, пуд посолю, пуд загоню… Да еще множество пудов остается.

Но только не зарезал ее Иван Семеныч — иное вышло.

Сидел он раз на крыльце и с бабой своей вслух мечтал по поводу свиньи. И не заметил совсем, как свинья эта со двора ушла. То сидела она сиднем и едва хрюкала, то неизвестно откуда и прыть взялась — ушла. Солнцем, что ли, ее пригрело.

А жил Иван Семеныч вовсе недалеко от полотна — рукой подать.

Вот свинья вышла со двора, хрю да хрю, видит полотно и на заду поперла к самой насыпи. И шут ее разберет, как это она при столь огромной тяжести своей на рельсах оказалась? А время было к четырем — пассажирский шел.

Машинист видит, что на рельсах неблагополучно — насыпь кто-то рылом роет — свисток дает. Свинья и в ус не дует — лежит что королева и рельсы нюхает.

Шмякнуло тут ее в бок и по рылу и разорвало на три половинки. Не хрюкнула даже.

А в эту секунду самую Иван Семеныч с бабой своей едва не повздорили. Из-за свиньи. Куда ему, видите ли, свиную голову подевать: то ли продать, то ли студень сделать, то ли что. Баба все на студень напирает, студня ей охота, а Иван Семенычу желательно деньжонок понабрать.

Баба все свое:

— Студень, Иван Семеныч, студень… Ей-богу, студень…

А Иван Семеныч не хочет студня.

— Нет, — говорит, — баба. Ты посмотри, какая голова. За такую голову, кто даже не хочет, ужасно много даст… А ты говоришь — студень…

Захотел Иван Семеныч еще раз на свиную голову посмотреть, оглянулся — и нету свиньи.

— Ой, — говорит, — баба, а где же кабан?

Вскочили они оба, бросились со двора.

— Прося, прося!

Нету проси. Вдруг видят — след, что тропинка, проложен от свиного зада. Бросились они по следу. Полотно. А на полотне толпа любуется ужасным зрелищем.

Закричали они оба в голос, растолкали толпу, собрали свинью, взвалили ее на плечи и с ревом понесли к дому.

Но пришла беда — отворяй ворота.

Не успел Иван Семеныч с бабой своей поплакать всласть, как вдруг на двор к ним Володька Гуськов заявился, агент железнодорожный.

— Это, — говорит, — кто из вас железнодорожные беспорядки нарушает? А? Это, — говорит, — кто свиные остатки с рельсов снял без разрешения на то соответствующих законных властей, а?

Оробел Иван Семеныч, лепечет непонятное, а баба, между прочим, за него отвечает:

— Позвольте, батюшка, это наши свиные остатки. Весь народ подтвердить может…

— А, — говорит Володька, — ваши остатки? А может тут незаконное убийство произошло, может, вы поезд животным опрокинуть хотели, а? Встань, — говорит, — баба, передо мной в струнку!

Тут и баба оробела. Встала она по возможности в струнку.

— Ваше, — говорит, — вашество, ваше величество, по глупости животная на рельсу взошла…

— А-а, по глупости? А знаешь ли ты, дура-баба, уголовный кодекс всероссийского судопроизводства? Да я вас могу за подобное уголовное в тартарары без применения к вам амнистии. Встань и ты, мужик, передо мной в струнку.

Задрожал Иван Семеныч, встал тоже в струнку, лепечет:

— Ваше вашество… Ваше степенство…

А Володька орет:

— Да вы знаете, кто я такой? Да меня, может, вся Москва знает. Да я вас, растакие такие, к высшей мере могу, очень просто.

Покричал еще Володька, покричал, а после и говорит:

— Ладно, — говорит, — помилую на этот раз. Ваше счастье… Неси ко мне на квартиру половину свиных остатков.

Охнул Иван Семеныч. Баба охнула. Взвалили они на плечи изрядный оковалок — пуда на три, и понесли к Володьке.

А съел Володька немного — фунтов пять, что ли. Да и тех, собачий нос, не доел — сгрябчили с поличным.

А давеча я в газетах прочел: на пять лет Володьку со строгой изоляцией.

Так его.

Тревога

В квартире начальника пожарной охраны было празднично. На столе стояли самогонка, пиво, закуска всякая. Из кухни чад валил — пеклись пироги.

Сам начальник пожарной охраны, уже подвыпивший, сидел за столом с брандмейстером и, обсасывая селедочную голову, мечтательно говорил:

— Да-с, Сеня, дождались… Ждали, ждали и дождались. Тревога будет. Смотр вроде бы… Ты вот, Сеня, сомневаешься, что тревога будет, а мне, Сеня, доподлинно известно. Мне товарищ Иваненко сказал. «Завтра, — говорит, — или сегодня будет у вас, Иван Федорович, тревога произведена для пробы».

— Хм, — сказал брандмейстер, выпивая стакан самогонки и нюхая хлебную корку.

— Вот ты, Сеня, сомневаешься, — продолжал начальник охраны, — «хм» говоришь, а мне от тебя обидно это слышать. Не ожидал я от тебя этого, Сеня.

Начальник охраны икнул в руку и пересел ближе к брандмейстеру.

— Сеня! — сказал он. — Дождались… Заметили нас… Выпьем, Сеня, поэтому. Сегодня или завтра тревога по примеру столичных городов Петрограда и Москвы… Смотр вроде бы. Смотр, так сказать, пожарных сил. Ведь это что значит? Ведь это, Сеня, значит, что мы, пожарные, — силища в республике. Это значит, что с нами считаются, смотры нам делают. Взять хоть нас: команда у нас маленькая, слов нет, а поставлены мы на опасное дело, при мастерских. Случится пожар, не будь нас — на триллионы убытки.

— Хм, — сказал брандмейстер, нюхая селедочную голову.

— Да-с, — продолжал начальник охраны, — ты вот, Сеня, мелкота, сопля, брандмейстеришка несчастный… Тебя, Сеня, на смотру нипочем не заметят. Ну, может, сдуру кто-нибудь и ляпнет: благодарю, мол, товарищ брандмейстер, за службу… А дальше дудки-с… Дальше, Сеня, мне лавры принадлежат. Потому что я начальник пожарной охраны. Голова, так сказать. Меня, Сеня, обязательно заметят. Ага, скажут, вы начальник пожарной охраны? Да, скажу, так точно. Ага, скажут, образцовая, превосходная команда у вас, образцово поставлено пожарное дело… Вот, скажут, отныне вы герой труда… А самый главный какой-нибудь из комиссии подойдет. Ага, скажет, занести этого героя на Красную доску, пожаловать ему орден Красного Знамени.

Начальник охраны дважды икнул и покачиваясь пошел к жене на кухню.

— Маша! — сказал начальник охраны, стуча себе в грудь. — Маша, голубчик… Я герой труда… Меня обнимают, ордена мне вешают… Я, Маша, гордость России. На меня вся Европа смотрит.

Не дождавшись от жены ответа, начальник пожарной охраны нетвердо пошел опять в комнату.

— Сеня, — сказал он, — Сеня, голубчик… Чувствуй, лахудра… Я герой труда. А ты тля, пигалица.

— Позвольте, — обидчиво сказал брандмейстер, печально жуя огурец. — Позвольте, Иван Федорыч… Вы точно — начальник охраны, пущай, не спорю. А что касается благодарностей, то, извиняюсь, — моя команда. Я брандмейстер Перовской команды. Мне лавры… не позволю.

— Сеня, — сказал начальник охраны, — ну ладно, я не спорю. Пущай так. Твоя команда… Сеня, а ведь, положа руку на сердце, — дрянь у тебя команда. С такой командой пропасть можно.

Сеня положил голову на стол и тихонько заплакал.

— Команда? — сказал он, вытирая слезы. — Команда, Иван Федорыч, точно что дрянь. Неважная команда. Ну, случится пожар — сам сгоришь с такой командой.

Начальник охраны с сожалением посмотрел на брандмейстера.

— Ну вот, Сеня, а ты хвалишься. Лавры себе приписываешь… Ты, Сеня, слабый человек, ты команду распустил. Ну да ты не плачь. Ты, Сеня, главное, каску начисти, чтоб сияла она. А команда пущай с линейки нипочем не сходит, а то срамота, неловко, ежели сойдет, — виду нет никакого — идут, что по грибы…

Начальник охраны встал и пошел за каской.

— Вот, — сказал он, вынося свою каску, — смотри, Сеня, как сияет. Ага, это чья, скажут, каска сияет так? Ага, это начальника пожарной охраны, ну так он…

Начальник не договорил — раздался тревожный звонок.

— Полундра! — закричал брандмейстер, пытаясь встать на ноги. Начальник охраны бросился во двор.

Через сорок минут команда выехала к месту тревоги. Вид у команды был ошалелый. Расположились кое-как. Сзади линейки бежал топорник, застегивая на ходу штаны. Брандмейстер сидел в линейке и тихо плакал. Начальник охраны сидел рядом и говорил:

— Не плачь, Сеня. Главное, чтоб каска сияла. Ага, скажут, это чьи там каски сияют так? А это, скажут, начальника охраны и брандмейстера. Ну так, скажут, и брандмейстер пущай уж будет герой труда. Не плачь, Сеня.

Когда команда приехала к месту тревоги, в толпе рабочих поднялся смех.

Пожарные выходили из линейки, как бабы на сносях. Начальники вышли обнявшись.

— Батюшки! — сказал кто-то. — Да они пьяны.

К начальнику охраны подошел агент.

— Пожалуйста, — сказал начальник охраны, подставляя грудь для ордена.

Но ордена не повесили.

— Распишитесь, — сказал агент, подавая бумагу.

На бумаге было написано: «Пьян в доску».

Начальник охраны подписал фамилию и, подумав, прибавил: герой труда и кавалер ордена.

Брандмейстер пытался тоже подписать фамилию, но ему почему-то не дали. Прислонившись к линейке, он тихонько плакал.

Электрификация

Похудел я, братцы мои, за эту неделю, осунулся, аппетит к пище потерял… Борщ я, например, ужасно обожаю — только давай, а нынче я и нос от него ворочу, не ем. Чудеса!

А я и причину знаю моей болезни. Очень уж мне, братцы мои, телеграфистов жалко. Обижают их. Все больше насчет освещения обижают.

Вот у меня имеется целая куча писем от телеграфистов. Плачутся телеграфисты на многое. И зачем, дескать, электричества нету, и зачем лампы неисправны, и почему лампы отпущены мелкого калибра. Один даже телеграфист с М. Казанской ж. д. по поводу неважного освещения воскликнул:

«Где же сознание человечества!»

А в самом деле, братцы, какого дьявола? Сказано — электрификация, так и пожалуйста. Уговор дороже денег. Зачем же ваньку валять?

Зачем же телеграфы освещать какими-то трехлинейными керосиновыми лампами?

Ну да лампа, куда ни шло, — светит все-таки. А вот угадайте, братишки, чего горит на станции Семенкино в телеграфе? Ну? Ей-богу, на новые свои штаны спорюсь — нипочем не угадаете.

А горит на станции Семенкино малюсенькая фитюлька, и то без стекла.

Например, на станции Ильмень — там шикарно. Там лампа в семь свечей. Это здорово! Это, пожалуй, что и Германия позавидует… Везет ильменцам! Счастье им!

То-то, наверное, телеграфисты со станции Березина обижаются, завидуют тоже ильменцам. На станции Березина — беда со светом. Там вообще — беда. Нету у меня только красноречия объяснить, как работают там телеграфисты. Пускай уж сам телеграфист объясняет. Перо у него бойкое.

Вот чего он пишет:

Телеграф помещается в уголке прихожей дежурного по станции. Телеграфист сидит там с удобствами загнанного зверька в клетку. Тесно, ночью коптит лампа, воздух сперт, даже повернуться негде.

А здорово, братцы, воздух сперт, ежели и повернуться негде! Этакая подлая лампа!

Эх, братцы мои, жалко мне телеграфистов! А в особенности жалко мне телеграфистов со станции Голутвин. Попали голутвинцы в непромокаемое положение.

Казалось бы, что все там хорошо. Есть даже керосино-калильный фонарь. Но послушайте теперь, что пишет тамошний телеграфист, у него перо тоже бойкое:

Фонарь сияет дивным, ослепительным светом! Но телеграфные аппараты установлены около окон. Работающие телеграфисты обращены лицом в том направлении. Спрашивается: куда же этот свет так ярко разливает лучи? Да телеграфистам в спину!

Не поперло голутвинцам. Этакий свет пропадает даром. А что ж у них перед глазами?

А перед глазами, — восклицает тот же телеграфист, — истый призрака сумрак. Это — охрана труда и их зрения!

Здорово завинчено! Пропали голутвинцы! Не знаю даже, чего им посоветовать? Стол им, братцы, что ли, повернуть к свету? А? Как вы думаете? А то ведь глаза испортят. Чего же это, действительно, «охрана труда и их зрения» смотрит?

Ну да шутки шутками, а нельзя ли и в самом деле убрать поскорей керосиновую лампу,

устранить сей злосчастный феномен,

как картинно выразился телеграфист, жалуясь нам на неисправную лампу.

Вот, братцы мои, написал я эту статейку — мне и легче. Все-таки, думаю, прочтет ее какой-нибудь инженер-электрик.

— Ну, скажет, пора теперь за телеграфистов взяться. Пора, скажет, им электрический свет дать.

И даст. Вот будет здорово. Только чур, братцы, лампочки не вывинчивать!

Об овощах и прочем

Я, братцы, пять лет думал: с чего бы это у нас «задержка в деле транспорта» происходит? И не знал. Ну а теперь я знаю. Мне, спасибо, один стрелочник написал:

Задержка, — говорит, — в деле транспорта происходит потому, что без пропусков ходить по путям нельзя, а машинисты, стрелочники и другие агенты пропусков не имеют. И нередко человека, идущего по служебному делу, волокут в ГПУ[174] для выяснения личности.

Вот оно в чем дело! А чудаки… Пропуска нужно выдать — только и делов. Но, оказывается, пропуска нельзя еще выдать. Оказывается, что

в административном отделе охраны М. Каз. ж. д. еще и бланки не готовы…

Это плохо. Придется мне самому за это дело взяться. Не хотелось мне ввязываться, но дело срочное. Ведь какая штука может произойти. Лопнет, скажем, проволока у семафора. Ну, побежит, конечно, мастер чинить.

Побежит он по полотну, вдруг — стоп! Охрана…

— Куда бежишь? — спросит охрана. — Предъяви пропуск.

— Братцы, — скажет мастер, — нету у меня пропуска… Бланки еще не готовы…

— Ага, — скажет охрана, — хватай его, братцы! Тащи в ГПУ выяснять личность.

— Братцы, — заплачет мастер, — да какая же у меня личность, ежели я мастер с этой станции… Рази вы меня не узнаете?

— Узнаем, — скажет охрана, — как же не узнать? На одной линии работаем. Идем, что ли… Дисциплина требует.

И поволокут мастера в ГПУ.

Тут-то и начнется «задержка в деле транспорта» — остановится поезд перед закрытым семафором.

Так вот придется мне самому за это дело взяться. Напишу-ка я письмо. Задушевное письмо начальникам. Дескать, так и так, пожалуйста, и, между прочим, как ваше здоровье… Все-таки ласковое слово сильней действует.

Только вот каким начальникам писать, я не знаю. Я плохо разбираюсь в железнодорожных тонкостях. Ну да начальники сами разберут — люди они образованные.

Задушевное письмо

Уважаемые товарищи начальники! Здравствуйте, пожалуйста! Ну как ваше драгоценное здоровье? Как супруги ваши? И чего поделывают деточки?

Я, спасибо вам, здоров. Погода у нас стоит неважная.

Между прочим, обращаюсь к вам с препокорной просьбишкой насчет пропусков. Требуются очень пропуска на предмет хождения по путям. Не мне, конечно, а вот стрелочникам, машинистам и другим агентам…

Выдайте им, уважаемые начальники! Ну что вам стоит? Хотя бы на клочке, что ли, напишите, дескать, такому-то — имярек — позволяется ходить по полотну…

И все. Больше я вас и не потревожу. Ну как ваши делишки? Слышал я, что вы нездоровы были. Берегитесь, голубчики, без кашне не выходите на улицу.

Ну, пока до свиданья. Искренне уважающий вас

Назар Синебрюхов

P. S. Как дела с огородами? Посадили ли вы овощи или еще нет? Я посадил. Привет супругам.

Веселые вечера

Есть на станции Набережная клуб. Не танцулька какая-нибудь, а настоящий политклуб. Там даже иной раз серьезные пьесы ставят. Так, например, 15 апреля шла пьеса писателя Островского. Вот как! Это вам не танцулька! Это уж настоящая культработа.

А что одна актриса в истерике забилась, так, может, у ней нервы слабые. То же и с режиссером. Бороду-то ему не настоящую оторвали. Ему бутафорскую бороденку оторвали. Дерьма тоже! Стоит ли из-за паршивой бороденки историю поднимать? Другой бы режиссер еще спасибо сказал, что оторвали. А то возись с ней, отклеивай.

А с пустяков все и началось. «Дрезина» не была на этом вечере — не пригласили, но корреспондент прислал нам полное и подробное описание того вечера. Оказывается, что

…по обыкновению в политклуб приходят похулиганить некоторые, но зачастую пьяные граждане, могущие устраивать дебош.

Так вот эти граждане, «могущие устраивать дебош», явились на вечер и устроили скандал,

разразившийся до вышибания окон клуба и попыткой одного из нэпачей[175] порвать театральную занавесь.

Мало того — произошла драка. Один из «могущих устраивать дебош»,

изловчившийся, ударил по носу председателя культкружка товарища Маслова, отчего пошла кровь. — Произошла атака артистов…

Во время контратаки режиссеру местной группы, Пономареву, оторвали бороду, которая оказалась, как мы сообщали, не настоящей.

За кулисами одна из артисток разразилась истерикой…

Да-с! Это вам не танцулька.

«Дрезина» слезно просит товарища заведывающего клубом (если ему во время контратаки не оторвало голову) сообщить в редакцию, по каким дням устраиваются вечера.

Очень уж нам охота подраться с нэпачами, «могущими устраивать дебош».

Плохая ветка

По Новоторжской ветке я больше не поеду. Шут с ней. Плохая ветка. Там я едва не разбился. И там же с меня еще штраф взяли.

И за что? За то, что я, братцы, на нижнем месте сидел. А разве я виноват? Я кассирше объяснял толком:

— Я, — говорю, — человек грузный, мне, — говорю, — многоуважаемая, не давайте верхнее место. Я разбиться могу.

А она, братцы, напротив того, верхнее место дала.

«Ну ладно, — соображаю, — с кем-нибудь я обменяюсь в вагоне».

Сел в вагон я, а меняться не с кем — пустой вагон.

«Ну, — думаю, — тем лучше. Повезло, — думаю, — мне на Новоторжской ветке. Всегда буду на ней ездить».

Сел я на нижнее место и, извиняюсь, задремал. Вдруг контроль идет.

— Ваш, — говорит, — билет?

Подаю билет. Контроль внимательно осмотрел билет и нахмурился.

— У вас, — говорит, — лежачее место. Полезайте наверх, а то я вас оштрафую.

Я говорю:

— Батюшка, уважаемый контроль, не хочется мне наверх. Чего я буду сидеть там, как кура. Позвольте мне внизу посидеть.

— Не могу, — говорит, — позволить. А ежели вы мне взятку сейчас предложите, то я могу вас упечь, куда Макар телят не гонял.

Он думал, что я растеряюсь, задрожу, а я хоть бы что. Отбрил даже его.

— Вы, — говорю, — не стращайте меня и не возвышайте голос, от этого у вас печенка может лопнуть. А ежели наверх нужно, то ладно, сейчас полезу.

Полез. Два раза я, братцы мои, обрывался. Наконец влез. Проохал два перегона — нет, не могу больше — тошнит и к тому же упасть боюсь от толчка.

Слез я тихонечко, присел на нижнее место. Вдруг опять контроль.

— Ага, — говорит, — ты опять здесь. Плати штраф.

Заплатил я штраф.

«Ну, думаю, хотя теперь поеду спокойно». Не тут-то было.

— Нет, — говорит контроль, — штраф штрафом, а ежели место лежачее — лезь наверх.

Влез я, братцы, снова наверх. Лежу, боюсь даже до ветру сойти. А в Лихославле собрал я свои манатки да и поскорей прочь из вагона. А там нанял лошадей да и ходу, ходу…

Не езжайте, братцы, по Новоторжской ветке! Плохая ветка.

Матренища

Которая беднота, может, и получила дворцы, а Иван Савичу дворца, между прочим, не досталось. Рылом не вышел. И жил Иван Савич в прежней своей квартирке, на Большой Пушкарской улице[176].

А уж и квартирка же, граждане! Одно заглавие, что квартира — в каждом углу притулившись фигура. Бабка Анисья — раз, бабка Фекла — два, Пашка Огурчик — три… Тьфу, ей-богу, считать грустно!

В этакой квартирке да при такой профессии, как у Ивана Савича — маляр и живописец — нипочем невозможно было жить. Давеча случай был: бабка Анисья подолом все контуры на вывеске смахнула. Вот до чего тесно. От этого, может, Иван Савич и из бедности никогда не вылезал.

А была у Иван Савича жена. Драгоценная супруга Матрена Васильевна. Вот протобестия бабища! То есть, граждане, другой такой бабищи во всей Советской России не найдешь. А ежели и найдешь, то безо всякой амнистии при первом знакомстве давить таких нужно.

Мотей ее Иван Савич величал. Хороша Мотя. Матрена. Матренища. Ведь она чего с Иван Савичем сделала? Она, дьявол-баба, Иван Савичу помереть не дала. Ей-богу, моя правда! Ужасно вредная бабища. Только что не кусалась. А может, и кусалась. Пес ее разберет. Там, где ссора какая, там, где по роже друг друга лупят, — там и Матренища. Как рыба она в воде ныряет, как кабан в грязи крутится. Кого подначивает, а кого и сама бьет.

А между тем, прожила она с Иван Савичем почти что пятнадцать лет душа в душу. Правда, дрались, слов нет. До крови иной раз бились, но так, чтобы слишком крупных ссор или убийства — не было. Все-таки понимала Матренища, что Иван Савич несколько иного порядка человек. И верно: талантище у него был громадный. Иной раз такое на вывеске изобразит — понять невозможно. Одним словом, специальный был живописец. И притом старательный. Ну да не везло. Пребедно жил человек.

Пребедно жил человек, а тут заболел еще. А перед тем, как заболеть, ослаб вдруг до невозможности. И не то, чтобы он ногой не мог двинуть, ногой он мог двинуть, а ослаб, как бы сказать, душевно и психологически. Затосковал он по другой, легкой жизни. Стали ему разные кораблики сниться, цветочки, настурции, дворцы какие-то. Сам стал он тихий, пугливый, мечтательный. Все обижался, что неспокойно у них на квартире. И зачем, дескать, бабка Анисья у плиты, ровно слон, ходит. И зачем Пашка Огурчик на балалайке ежедневно стрекочет.

Все тишины хотел. Ну прямо-таки собрался человек помереть. На рыбное его даже потянуло. Все солененького стал просить — селедки.

Так вот во вторник он заболел, в среду стал просить селедку, а в четверг Матренища на него и насела.

— И зачем, — говорит, — ты лег? Может, ты нарочно лег. Я почем знаю. Может, ты работу не хочешь исполнять.

Она, конечно, пилит, а он молчит.

«Пущай, — думает, — языком баба треплет. Мне теперича все равно. Чувствую, граждане, что помру скоро».

А сам, знаете ли, весь горит, брендит и ночью по постели мечется. А днем лежит ослабший, как сукин сын, и ноги врозь. И все мечтает.

— Мне бы, — говорит, — перед смертью на лоно природы выехать, посмотреть, какое оно. Никогда, — говорит, — ничего подобного не видел.

И вот осталось, может, ему мечтать два или три дня, как произошло такое обстоятельство. Подходит к кровати Матрена Васильевна и говорит:

— Помираешь? — говорит.

— Да, — говорит Иван Савич, — помираю, Мотя… Ноги уж у меня легкие стали. Отымаются будто.

— А я, — говорит ему Мотя, — не верю тебе. Я, — говорит, — позову сейчас медика. Пущай медик скажет. Тогда, — говорит, — и решим, помирать тебе или как.

И вот зовет она районного медика из коммунальной лечебницы. Районный медик Иван Савича осмотрел и говорит Моте:

— Да, — говорит, — плох. Не иначе, как помрет в аккурат вскоре после моего прихода.

Так вот сказал районный медик и вышел. И подходит тогда Матрена к Иван Савичу.

— Значит, — говорит, — взаправду помираешь? А я, — говорит, — промежду прочим, не дам тебе помереть. Ты, — говорит, — бродяга, лег и думаешь, что теперь тебе все возможно? Врешь! Не дам я тебе помереть. Ишь ты какой богатый сукин сын нашелся — помирать решил! Да откуда у тебя, у подлеца, деньги, чтоб помереть? Нынче, для примеру, обмыть покойника и то денег стоит.

Тут добродушная бабка Анисья вперед выступает.

— Я, — говорит, — обмою. Я, — говорит, — Иван Савич, тебя обмою. Ты не сомневайся. И денег я с тебя за это то есть ни копеечки не возьму. Это, — говорит, — вполне божеское дело — обмыть покойника.

Тут, конечно, Матрена Васильевна на Анисью насела.

— Ага, — говорит, — обмоешь? А, — говорит, — гроб? А для примеру — тележка? А попу? Тьфу на всех! Не дам я ему помирать. Пущай прежде капитал заработает… Заработай, Иван Савич, на гроб, и помирай хушь два раза — слова не скажу.

От этих слов побелел даже Иван Савич.

— Как же, — говорит, — так, Мотя? Не от меня же это, помереть, зависит. Без денег я помру, Мотя, слышишь. Как же так?

— А так, — говорит Матрена Васильевна. — Не дам и не дам. Вечером чтоб были у меня деньги. Иди, рой землю, а достань. Баста.

— Ладно, — говорит Иван Савич, — я пойду уж, попрошу.

И до вечера, знаете ли, лежал Иван Савич, словно померший, дыхание у него даже прерывалось. А вечером стал одеваться. Поднялся с койки, покряхтел и вышел на улицу. И вышел страшный: нос тончайший, руки дугой, и ноги еле земли касаются.

Вышел он во двор. Дворника Игната встретил.

Дворник говорит:

— Иван Савичу. С поправлением здоровья.

А Иван Савич посмотрел на него скучным взором и отвечает:

— Игнат, а Игнат. Дай денег… Не отдам я, это верно. Потому завтра помру. Между тем, Мотя требует. Обмыть покойника, Игнат, чего стоит.

— Уходи ты, — говорит Игнат тихо. — Мне, — говорит, — на тебя, милый, смотреть ужасно.

И Иван Савич ушел. Вышел на улицу. Добрел до Большого проспекта. На тумбу сел. Хотел громко крикнуть, а вышло тихонечко:

— Граждане, помираю.

Кто-то положил ему на колени деньги. Потом еще и еще. К ночи Иван Савич вернулся домой. Пришел он распаренный и в снегу. Пришел и лег на койку. В руках у него были деньги.

Хотела Мотя подсчитать — не дал.

— Не тронь, — говорит, — погаными руками. Мало еще.

На другой день Иван Савич опять встал. Опять покряхтел, оделся и, распялив руки, вышел на улицу.

К ночи вернулся опять с деньгами. Подсчитал выручку и лег.

На третий день тоже. А там и пошло и пошло — встал человек на ноги.

Так и не помер. Не дала ему Матренища помереть.

Вот чего сделала Матрена с Иван Савичем.

Конечно, какой-нибудь районный лейб-медик, прочитав этот рассказ, усмехнется. Скажет, что науке неизвестны такие факты и что Матрена Васильевна ни при чем тут. Но, может, науке и действительно неизвестны такие факты, однако Иван Савич и посейчас жив. И даже ежедневно вечером сидит себе здоровешенький на проспекте, на углу Гулярной улицы, и тихим голосом просит граждан об одолжении.

А знаете что? А ведь этот случай можно истолковать и медицински, научно. Может, Иван Савич, выйдя на улицу, слишком распарился от волнения, перепрел, и с потом у него вышла болезнь наружу.

Впрочем, неизвестно.

Несколько слов в защиту начальников

Я не из таких людей, которые любят над начальством поиздеваться. Напротив, я совершенно уважаю начальников. Я даже этакий, что ли, трепет ощущаю перед ними.

Бывало вот проходишь через полотно — стрелочник стоит. И если у стрелочника этого фуражка с кантом — баста, — идешь перед ним наипочтительно, стараясь не нарушить общий пейзаж перед глазами начальника.

Но, конечно, такое отношение проистекает отнюдь не из подобострастия или желания выслужиться, нет, начальников я уважаю за превосходные душевные данные, за культурное просвещение и за высокую образованность.

Начать с того, что все они грамотны, и есть даже среди них с высшим образованием. Я знал одного, который даже окончил четырехклассное мужское училище с правами прогимназии. Он знал насквозь всю французскую азбуку. Физику знал. Астрономию. Все наивысшие науки… И не особенно этим гордился. Доступный был человек.

Но, конечно, такие люди встречаются не часто, и о них особый разговор. А я вот говорю о среднем начальнике. Их я уважаю не меньше. А что собираюсь о них писать, то не иначе, как в защиту, да и не в защиту, а просто по одному незначительному поводу — так, об одной комиссии, которая прибыла на одну станцию.

Но тут я должен сказать еще несколько слов о начальниках. Дело в том, что если на одном деле начальников чересчур много и некоторые из них томятся в безделии, то от этого выходят совершенные пустяки и нелепица. Потомится такой начальник месяц, два — и пойдет мудрить. И то ему не так и это не совсем так. Ну, назначат такого человека на ответственное дело, в комиссию, например, — пропало все. Как, знаете ли, образовалась недавно комиссия… Шут ее знает, какая это комиссия… И решила она, как пишет нам корреспондент, «проверить стойкость, бдительность и расторопность вооруженных сторожей».

Дело, конечно, хорошее. Отчего не проверить? Проверить можно, если время есть. Даже нужно проверить. Может быть, сторож спит без задних ног, а рядом кража. Может быть, он в картишки в соседней будке играет…

Так вот приехала комиссия на станцию и, «глубокомысленно насупившись, чуть дыша, пробралась комиссия к вагонам… И как крысы, один за другим, шасть под вагон…»

Сидят под вагонами и ждут.

Вдруг сторож идет.

— Ишь ты, — сказал один из комиссии, — не спит ведь, подлец!

— Нет, — сказал другой, — не спит. И винтовка, братцы, сзади полощется… Жалко. Зря приехали…

— Братцы, — зашептал третий, — а ежели бы нам на деле проверить стойкость и бдительность сего сторожа?

И едва сторож дошел до вагона, как комиссия «с гиканьем, визгом и криком „руки вверх“ накинулась на оторопевшего сторожа».

Стойко защищался сторож, бил направо и налево, но разве справишься с комиссией?

Одолела комиссия сторожа, скрутила ему руки и довольна. Как говорится — хоть и рыло в крови, а наша взяла.

Вот какое тонкое дельце было!

А ведь могло, братцы, и хуже быть. Сторож мог бы и выстрелить, мог бы прикладом испортить комиссию… Как, я помню, у нас в полку было. Это еще в германскую кампанию… Батальонный был. Делать ему нечего, вот он и начал ежедневно секреты проверять. Да как! Заберется в секрет, сопрет ружье, а после солдата под суд.

Так вот забрался он однажды в секрет, а там татарин был. Маханов фамилия. Батальонный только руку за винтовкой протянул, а татарин цоп его по уху, цоп. Батальонный упал, а татарин цоп по другому, цоп по третьему. Да и избил батальонного, как маленького. Руки ему связал, рот портянкой заткнул, дождался смены — и к ротному.

— Ваше, — говорит, — благородие, неприятеля привел…

А батальонный весь в крови и «мама» сказать не может. Вынули ему тряпку изо рта — а это батальонный. И больше он по секретам не ходил.

Да, так вот какие дела случаются с начальниками. Но только случаются эти дела не оттого, что начальник паршивый или, скажем, деспот, нет, происходит это от томящего безделья и желания так или иначе поработать на пользу дорогого отечества.

И таких начальников тоже уважать нужно.

А кто уважать не может, тот пущай жалеет.

Я, например, жалею.

Холостые пожарные танцуют

На станции Лодейное Поле существует пожарная команда. Штатных служащих там 22 человека, из которых большая часть холостых.

Ввиду этого холостые служащие написали заявление брандмейстеру, чтобы он разрешил им танцевальные вечера…

Ввиду этого брандмейстер Артур Куск разрешил, но разрешил под условием:

Кто будет танцевать, тот должен напилить и наколоть дров один воз.

Хорошенькое веселье! Воз дров… После этого холостым пожарным и танцевать не захочется.

Очень «Дрезина» сочувствует холостым пожарным со станции Лодейное Поле.

Еще не так страшно!

На станции Мурманск развелось множество диких собак. Собаки эти стаями бродят по городу и пожирают «при этом массу домашней птицы и мелкого скота как у железнодорожников, так и у городских жителей…»

Корреспондент, написавший это, сильно побаивается, как бы дикие собаки «не слопали бы мурманскую городскую администрацию», которая не принимает мер к уничтожению собак.

Обеспокоенная возможной гибелью мурманской администрации, «Дрезина» тотчас выслала своего сотрудника в Мурманск. Оказывается — слухи явно преувеличены. Спрошенные нашим сотрудником дикие собаки в один голос заявили, что в ближайшее время они не предполагают лопать администрацию, так как съестных продуктов пока что достаточно. Может быть, к осени слопают одного администратора.

И то не наверно. Но какого слопают — персонально, — нашему сотруднику не удалось выяснить.

Не все сразу

Это про шапку будет история. На станции Лихая Донецкая, видите ли, одна красная шапка на трех ДСП[177].

Заступая на дежурство, ДСП снимает шапку со своего предшественника…

А ничего, товарищи, бывает хуже. Эка невидаль шапка! Это если сапоги или, скажем, штаны — одна пара на троих, то плохо. Неудобно, и публика, которая почище, может обидеться. А шапка — хоть бы что. Даже еще и лучше: подежурил, снял шапку, а тебя этаким легоньким ветерком, этаким зефирцем обдует — и катись домой с прохладцей. Хочешь — катись на огород, хочешь — на любовное свидание. Нам безразлично. Только шапку не позабудь отдать.

Так ничего, дорогие товарищи, что одна шапка. Хозяйством нужно постепенно обзаводиться. Сначала предметами первой необходимости: хлебом там, крупой, сахаром… Потом предметами роскоши: галстучками, шапками, музыкальными инструментами, стульями… Хе-хе, вы думаете, мы ошиблись, что про стулья намекнули? Нет-с, именно стульями. Стулья — это предметы роскоши. По крайней мере, на станции Агрыз. Там раньше «за нехваткой стульев половина телеграфистов работала стоя…»

Это, должно быть, весьма забавно — стоя работать. Это вроде как за роялем стоя па-де-катр наигрывать. Впрочем, агрызцы сейчас приспособились. Долго ли умеючи?

Стул, на котором сидел ШТ, придвинут ближе к аппаратному столу… И сидят на одном стуле ШТ и телеграфист… Так же сделал и ШЗ.

Мы рады за них. А они, товарищи, тоже рады. Они говорят, что сидят они в куче и уже «не бегают с одного конца телеграфа на другой за ручкой, которых одна на четырех человек…»

Ну что ж, значит, все в порядке. И стульев пока что хватило, и ручки по-братски разделены.

Бедность, конечно, ну да ничего. Пройдет не больше года — и у каждого честного телеграфиста будет свой стул, своя ручка и по праздникам — в супе курица.

Подождать только надобно.

Не всё сразу.

Спецодежда, или бери, боже, что нам не гоже

У нас в «Дрезине» о спецодежде было неясное представление. Мы, дорогие товарищи, оказывается, не знали, что такое спецодежда.

По наивности своей мы полагали, что спецодежда — это какие-нибудь штаны из грубой, знаете ли, материи, блуза какая-нибудь этакая особенная. Но, оказывается, ничего подобного.

На Северо-Западной железной дороге лучше знают. Там в отчете дорпрофсожа[178] сказано:

Спецодежда высылалась натурой… Сюда входили дамские горжетки, боа, палантины и т. п.

А что такое — т. п.? Позвольте, это свинство — замалчивать. Какие это вещи входят в т. п.? Может быть, цилиндры входят? Нам как раз цилиндры требуются. Секретарям.

Нам и еще кой-какие вещи требуются из спецодежды. Мы вот тут списочек припишем. Вы, милая Северо-Западная дорога, ответьте нам, входят ли в комплекты спецодежды нижеследующие нужные нам вещи:

1 список. Пур для дам

1. Кофты-ажур маркизетовые[179]; 2. Панталоны фру-фру[180]; 3. Подвязки шелковые; 4. Сорочки с вышивкой; 5. Стельки войлочные.

2 список. Пур для мужчин

1. Цилиндры; 2. Манжеты; 3. Крахмальные воротнички № 48; 4. Тросточки; 5. Шляпки-панамы.

Ежели входят, то не откажите в любезности прислать нам парочку комплектов для нужд семейных сотрудников «Дрезины».

А хорошая штука эта спецодежда, европейская штука. Мы очень даже довольны спецодеждой.

Кто еще из дорогих читателей довольны спецодеждой? Вот, например, слесаря и стрелочники станции Чишмы ужасно довольны. Они с восторгом нам пишут:

Наконец-то и мы дождались красных дней… Получаем обмундирование.

Это про спецодежду они говорят. А, может, и не про спецодежду. Мы, извините нас, дорогие товарищи, окончательно сбились с панталыку, — что есть за штука — спецодежда. Ну, да это неважно, главное, что народ доволен. Особенно сапогами.

Щиблеты очень хороши… У одного щиблета подошва лосевая, а у другого — петроградская.

Пожалуй, что спецодежда? Все-таки не зря поставлена лосевая подметка. А? Ну, конечно:

Варешки 12 пар с одним пальцем и все на одну руку и детские шаровары…

Вот только странно, почему — детские шаровары? Товарищи слесаря, может, вы спутали? Может, это не детские шаровары, а набрюшники? Набрюшники-то как раз входят в комплекты спецодежды на Северо-Западной дороге. Вы разглядите хорошенько. Или, может быть, это кофты-ажур маркизетовые пур для дам?

Ну да главное, что вы довольны. «Дрезина» тоже довольна.

Сдвиг

Владелец портерной на улице Марата Иван Егорыч Нибельмесов поставил перед посетителем бутылку пива и снова принялся за прерванное чтение газеты.

— Чего? — спросил, усмехаясь, посетитель. — Жмут вашего брата?

Нибельмесов отложил в сторону газету и подмигнул посетителю.

— Ничего-с… Маненечко будто потише…

— Да ну? — удивился посетитель.

— Ей-богу-с, правда… Маненечко будто потише. Не иначе это как, без сомнения, после ноты. После, то есть, английской ноты чересчур иная политика пошла.

— Будто?

— Ей-богу-с… Иная политика. Полный сдвиг намечавши. Под давлением, скажем, Англии.

— Гм, — сказал посетитель, — в чем же сдвиг, например?

— Сдвиг, — сказал Нибельмесов. — Во всем сдвиг. То есть, куда ни посмотришь — сдвиг. Скажем энто — метрическая система. У нас фунты и у них фунты… Им и обидно. Распорядились, чтоб не было. Дескать, путаница.

— Ну, это пустяки вы говорите! — усмехнулся посетитель.

— Не пустяки, — сказал Нибельмесов. — Нам пустяков нельзя говорить. Мы обдумываем. А ежели, к примеру, энто пустяки… Взять леригию. Опять сдвиг. Даже чересчур большой сдвиг в сторону верующих. Насупротив Казанского собора чего там делается, а?

— Насупротив?

— Да-с, насупротив… Насупротив, гражданин, вся территория цветами обсажена… Клумбы-с… Уважение к верующим и к леригии. И, так сказать, внимание к православному храму. Мы энто узнавали, кем, дескать, обсаживаются клумбы, каким, то есть, органом. Говорят — от города. Казна, то есть, государство, обсаживает.

Посетитель засмеялся.

— Ну, это тоже пустяки, — сказал посетитель. — Какой же это сдвиг? Пустяки…

— Хм, — обидчиво усмехнулся Нибельмесов, — и это, по-вашему, пустяки! Уважение к православным храмам и к территории — пустяки… Хм. Ну, пущай. Ежели энто не сдвиг, то и пес с вами… Пейте втихомолку. Не беспокойте людей расспросами…

— Да вы не сердитесь, — сказал посетитель. — Я не хочу вас обидеть…

— Мы не обижаемся, — сказал Нибельмесов. — Чего нам обижаться. У нас заведение… А уж ежели говорим сдвиг, то сдвиг… Мы обдумываем… К примеру сказать, заведение у нас… Раньше чересчур множество людей ходило — осматривать. Комиссии там, инспекции. Какие, дескать, у вас выходы — антипожарные или как. Почему, дескать, плевки наплеваны на полу или, скажем, в смысле эксплуатации подростков. А теперь — чисто… Не шнырят больше. Энто тоже не сдвиг будет? Хм… Вот у меня, скажем, Лешка в мальчиках служит. Он хоша мне и сродственник, и личность у него, имейте в виду, взрослая, а он, сукин сын, подросток. Ему пятнадцать лет… Эй, Лешка, подойди к гражданину.

К прилавку подошел парнишка в переднике.

— Чего надоть? — сказал Лешка.

— Вот, — сказал Нибельмесов, — взгляните на личность. А? Взрослая личность? А он, стерва, подросток. Хоша у него голос — бас. Скажи, Лешка, — «а»…

Лешка высморкался в передник и сказал — «а».

— Видали! — сказал Нибельмесов. — А он подросток… В иное время комиссия бы мне за него пузо вспорола и кишки бы по ветру выпустила, а нынче — тишина. Потому — сдвиг. Английское давление намечается… Пойди, Лешка, принеси гражданину холодненького.

Посетитель допил стакан и раскрыл портфель.

— Хватит, — сказал посетитель. — Теперь, почтеннейший, поговорим о делах… Я — инспектор района… Мне поступили сведения о том, что вы эксплуатируете подростка.

Иван Егорыч Нибельмесов тихонько охнул и раскрыл рот.

Молитва

Прошлое лето, ночуя в одной деревне у знакомого мужика, я слышал, как молилась баба.

Когда в избе все стихло, баба эта босиком подошла к образу, встала на колени и, часто крестясь, зашептала:

— Спаси и помилуй меня, мати пресвятая Богородица, я живу в крайней избе на селе.

Бабка долго крестилась и кланялась, просила себе всяких милостей и всякий раз указывала свое местожительство: крайняя изба на селе.

— Бабка! — сказал я, когда та кончила молиться, — а бабка! Изба-то ваша разве крайняя? Крайняя изба рядом.

— Нету, — сказала бабка. — То не изба вовсе, то — банька. Бог-то знает.

— Все-таки, — сказал я, — может, бабка, путаница произойти… Если неправильный адрес.

— Ну? — спросила бабка.

Она подошла к образу, снова встала на колени и сказала:

— Спаси и помилуй меня, мати пресвятая Богородица, я живу в крайней избе на селе, а рядом банька.

Бабка стукнула головой об пол и пошла за занавеску спать.

Горькая доля

24 февраля 1923 г.

Дорогая Капочка!

Итак, я жена Подподушкина. Жена знаменитого художника Сергея Подподушкина. Я счастлива неимоверно! Целые дни мы с Сергеем витаем в разных мечтах и фантазиях. Я живу в каком-то заколдованном мире. Мне даже странно, что, кроме меня и Сергея, существуют какие-то люди, происходят какие-то революции, какие-то извержения Этны[181]… Я живу, как сказочная нимфа. Сергей называет меня ярким пятном на фоне своих идеалов.

Твоя Анна Подподушкина 10 марта 1923 г.

Дорогая Капочка! Посылаю тебе мой новый адрес. С Сергеем я разошлась.

По правде сказать — я очень тому рада. Конечно, все эти фантазии и грезы хороши, но они недостойны для развитого человека.

Дорогая Капочка, ты можешь поздравить меня — я выхожу замуж за известного хирурга Деримбасова. Я всегда увлекалась медициной. Это такая жуть — разбираться в человеческом организме. Только подумать, что тут, за покровом кожи, протекают какие-то жилки, двенадцатиперстная кишка, бронхи, ребра… Ах, это так величественно и глубоко! До знакомства с Деримбасовым я никогда не думала, что у меня есть какая-то двенадцатиперстная кишка. Я счастлива неимоверно.

Твоя Анна Деримбасова 26 марта 1923 г.

Дорогая Капочка!

За Деримбасова я не вышла замуж. Это целая история. Видишь ли, Деримбасов лечил одного инженера, делал ему удаление аппендицита. Он теперь страшно мной увлекся. Мы на днях уезжаем с ним на Волховстрой[182]. Он там ставит какой-то, знаешь ли, кессон[183]. Ах, это так величественно — ставить кессон! Я счастлива неимоверно.

Твоя Анна 29 апреля 1923 г.

Дорогая Капочка!

Прости, что давно не писала. Произошла такая масса событий. Ни на какой Волховстрой я, представь себе, не ездила. То есть я перед отъездом встретила одного знакомого, Левушку Шишмана, который с детства мной увлекался. Я счастлива неимоверно.

Хорошо, что я не поехала на этот дурацкий Волховстрой. Ну что бы я там делала? Я даже не знаю, что такое кессон… А Левушка очень, очень мил. Он буквально носит меня на руках и одевает, как перышко. Наши дела ничего. Мы немножко работаем на валюте и немножко на картинах. Конечно, наши дела могли быть и лучше, но ты сама понимаешь, можно ли сейчас работать при большевиках. Большевиков я ненавижу всеми фибрами.

Твоя Анна Шишман 17 мая 1923 г.

Дорогая Капочка!

Оказывается, Левка был арестован не за спекуляцию, а за взятку. Это уж, знаешь ли, свинство с его стороны. Если правительство борется против взяток, то это, выходит, государственное преступление. Мне его ничуть не жаль. Ваня говорит, что это дело пахнет строгой изоляцией. А на мой взгляд, если это государственное преступление, то это даже мало.

Ах да! Я тебе забыла сказать, что Ваня — это, знаешь ли, один агент. Он очень отзывчивый и симпатичный. Он сразу стал ко мне приходить, и мы подолгу беседовали с ним о политике и вообще о социальных идеях. Я счастлива неимоверно. Ах, это так грандиозно и так величественно — эти социальные идеи! Я фашистов ненавижу всеми фибрами. Советую, Капочка, и тебе ненавидеть.

Твоя Анна Лахудрина

Речь, произнесенная на банкете

Дорогие друзья, вот сейчас, когда мы собрались здесь тесным товарищеским кружком, позвольте мне, старому вашему начальнику, убеленному сединами, сказать несколько слов о взятке…

— Просим! Просим! — закричали собравшиеся.

— Дорогие друзья, — сказал начальник, слегка покачиваясь, — нет ничего хуже этого преступления. Убийство, превышение власти — ничто в сравнении с этим злом. И будь в моей власти — я бы ввел самые ужасные казни. Колесовать, сжигать на кострах, четвертовать — вот, по-моему, достойная кара за преступления… Но тут я должен оговориться. Окидывая взглядом современность, мы видим, что взятка бывает двух видов — денежная и натуральная. Денежная, конечно, приятней… То есть, позвольте, что ж это я такое говорю? Да, так денежная взятка, я говорю, удобней. Если хотите, портативней… С точки зрения преступника… Этакий, представьте, нэпман к вам является… А вы руками — не могу, дескать, и не просите, уважаемый товарищ…

А он, подлец, в боковой карман… Бумажнище этакий вытаскивает кабаньей кожи… А вы в рожу, в рожу в его канальскую глазами впиваетесь, угадываете, сколько он вынет, собачий нос…

— То есть, позвольте, что же это я такое говорю? Да, так вы того… возмущаетесь ужасно. — Позвольте, — говорите, — что ж это, взятка, оскорбление, уважаемый товарищ?

А у него, у подлеца, банкноты шуршат уж этак сладостно между пальцами… этакий незабываемый, знаете ли, прелестный шелест… Вы глазами, того, пересчитываете — два, три, пять — только давай, давай. Засим в жилетный карман… То есть, позвольте, о чем же это я говорю? Да, так вы, того, кричите:

— Под суд, — кричите, — четвертовать вас нужно, уважаемый товарищ! — А сами-то в жилетном кармане этакое биение ощущаете, трепет, пульсацию этакую ощущаете… Гм, гм… Про что ж это я, дай Бог память? Да, про взятку… Гм… Гм… Взятка… Ну а натуральная взятка — это уж хуже… Это уж, знаете ли, нечто громоздкое, да и обман может произойти. Как однажды рыбину мне прислали, а она, знаете, воняет…

Не по тому адресу

Германское правительство решило прийти на помощь России. «Красная газета» сообщает, что

германское правительство предложило организовать стирку денег. Директор опытного химического завода института прикладной химии инженер Климов заявил, что стирка бумажных денег возможна…

Возможно-то возможно, да только, братцы, какие же деньги будет стирать Германия? Банкноты у нас чистенькие, а «лимоны»?.. Неужели будут наши многоуважаемые «лимоны» стирать? И стоит ли беспокоиться? Чем наши деньги стирать, не лучше ли свои подштопать.

Ругатели

Сейчас во всех углах России идет самосильная борьба с руганью. Способы борьбы существуют разные: ругателей и штрафуют, и наказывают, и бьют по носу (щелчком что ли?). Результаты борьбы тоже разные. Вот, например, результат борьбы на станции Кущевка:

Задумали у нас, — пишет рабкор, — благое начинание — не ругаться, а выругавшихся штрафовать рублем. Завели специальную квитанционную книжку…

Рабкор сам принимал в этом живейшее участие. Он даже побежал в местком за этой книжкой.

— Прибежал, — говорит, — я в местком, открываю дверь и — о ужас!.. Сам предместкома крепкими словечками так и переливается. И мне, имеющему большую практику в этом деле, — аж уши вянут. Растопырил я глаза, посмотрел, плюнул и пошел откудова пришел.

Растопырил это он глаза, плюнул и бросил, наверное, квитанционную книжку к чертовой бабушке.

И действительно: на что теперь квитанционная книжка? В книжке-то всего сто листиков, — одному предместкому едва-едва на день хватит. А разве один предместкома? На всех же и книг не напасешься.

С перепугу

Чего только люди не делают с испугу! Вот, например, ПЧ-13 Р.-У. ж. д. услышал, что едет комиссия, испугался, заторопился и сломал поскорее

плохую уборную около казармы красноармейцев. Но не засыпал ее и не закрыл, куда и свалились

1 ребенок 7 л. служ. Иванова

1 теленок — ″ —

2 поросенка — ″ —

1 жеребенок — ″ —

Бедняга этот Иванов — как еще он сам не ввалился? Ну да, впрочем, он и не мог ввалиться. Он в это время побежал разыскивать ПЧ-13, который забился под кровать и долго не хотел оттуда выходить, боясь встретиться с комиссией.

А чудак! Чего он боялся? На наш взгляд, во всем виновата комиссия — ну можно ли так пугать человека?

Комар носа не подточит

У начальника станции Бежецк помер делопроизводитель отдела. Испугался начальник станции.

«Вот, — думает, — клюква. Чего я теперь с помершим человеком делать буду? А ну — придет охрана труда… „Ага, скажет, мертвые души у вас имеются! Померших тружеников эксплуатируете?..“»

Растерялся совсем начальник станции. Думал, думал — и написал такую бумажку:

В отдел труда. Согласно отношения нач. 5-го отдела за № 7864, вследствие смерти делопроизводителя вверенного мне отдела, Шариков Ефим уволен с 21.I с. г.

Подписал начальник эту бумажку и весело потер руки. «Ладно, — думает, — сделано согласно кодексу. Теперь никакая охрана труда носа не подточит».

Обязательное постановление

В газете «Коммунист» наш изюмский корреспондент сообщает о том, что

на объединенном собрании савинской сельской ячейки отмечены случаи, что коммунисты зачастую женятся на буржуазных и поповских дочерях… Собрание постановило, что члены партии должны жениться только на дочерях трудящихся и сочувствующих соввласти.

Савинские женихи в панике.

— И как ее, бабу, узнаешь? — плачутся женихи. — На вид она и трудящаяся, и волосы у ней срезаны, и табак легкий курит… А женишься на ней — и пропадешь: в церковь потащит, ребят начнет крестить… Эх, плохо наше жениховское дело!

Хотя и брехня, но зато здорово

Парижская газета «Морнинг пост» (как сообщает нам «Кр. вечерняя», № 187) пишет о таком чуде:

Новый вундеркинд. В Париже найдено новое музыкальное чудо в лице мальчика пяти с половиной лет, который привлек к себе внимание музыкальных кругов… Будучи двухлетним ребенком, он безошибочно исполнял итальянские оперные арии (?!)… Мальчику уже предлагают дать концерты в Лондоне и в Америке.

Здорово! Способный парнишка. Говорят, что, когда ему было полтора года, он соской дирижировал симфоническим оркестром. А за год до своего рождения безошибочно играл «Чижика» одним пальцем.

Способный народ эти французы.

«Цены значительно понижены»

Как ни плохи дела в «царствах земных», но в небесном, видимо, еще плоше. Прогорает лавочка! Череповецкий «Коммунист» сообщает:

Поп Шарманской церкви Флоридов открыл запись верующих со сбором по два рубля с души и объявил, что, кто не попадет в эту запись, тот навсегда должен потерять надежду попасть в царство небесное.

А поп Белокрестской волости Устюженского уезда

требовал с граждан по 3 яйца за каждое поминание, а у кого не было положено яиц — поминание брал обратно.

Три яйца за вход в царствие небесное, — как хотите, — дешевка!

А вот, подите же, у входа никакой давки!

«Из мира науки»

Прекрасный журнал «Огонек».

Там все можно найти: и модный беллетристический рассказ, и последний снимок с Керзона[184], и даже кое-что из «научного». Так, например, некий корреспондент «Огонька», побывав в зоологическом саду, описывает в № 18 свои научные наблюдения красивым, слегка грустным слогом:

Миновав орла, сидящего на жерди… мы входим в маленькую комнату… В углу живут семействами голуби. В воздухе — бесконечный стон. Если стон прерывистый и задыхающийся — это значит, что голубь-любовник счастлив. Длинный, непрерывный и тихий стон — голубь-муж ревнует.

Короткий и хриплый стон…

Впрочем, корреспондент об этом стоне ничего не сообщает. Он не знает.

А короткий и хриплый стон — это значит, что голубь сердится на корреспондента, зачем он пишет такие пустяки.

«Огонек», — не чади!

Европа

Любит русский человек побранить собственное отечество. И то ему, видите ли, в России плохо, и это не нравится. А вот, дескать, в Европе все здорово. А что здорово — он и сам не знает.

А ежели он будет говорить про омолаживанье, то плюньте ему в глаза.

Поехал тут один гражданин омолаживаться. А что получилось?.. Пустяки…

А так было. Жил один гражданин в нашем доме в шестом этаже. И был этот гражданин до того старенький, что перестал он даже за квартиру платить.

— Чего, — говорит, — мне деньги переводить зря? Я, — говорит, — одной ногой в гроб смотрю. Небось, скоро помру — с меня взятки гладки.

Так и не платил.

Уж комендант дома и угрожал старичку, и требовал, и по совести урезонивал, и ябеды писал — не помогает. Старичок только усмехается.

— Сами, — говорит, — виноваты, что не плачу. Дураки вы, не культурные вы люди. Жил бы я в Европе — омолодили бы меня там и снова бы я стал платить. Даже, — говорит, — на ремонт крыши бы дал. А так — не желаю.

Так и не платил. И мало того, что не платил, а еще и задирал всех жильцов. Издевался над их некультурностью. И все насчет Европы скулил.

Наконец кто-то посоветовал старичку в Европу ехать.

Так старичок и сделал. Достал себе паспорт, распродал имущество и к осени выехал. Даже не попрощался ни с кем.

И вот поехал старичок в Берлин. И пишет из Берлина письмо в Россию. Вроде как хвалится:

«Сидю, — говорит, — в Берлине. И на днях буду омолаживаться. А медицина тут поставлена очень отлично — каждая кишка на учете. А как омоложусь, так и деньги вышлю за квартиру за все время. И может быть, на ремонт. До свиданья».

И вот принялся старичок ходить к знаменитым профессорам. Пошел к одному, к другому, к пятому — нет. Не берутся омолаживать. Один профессор над крысами производит опыты, другой профессор теорией вопроса занят, третий опять на практике крыс омолаживает.

Даже злость взяла старичка.

— Что ж это, — говорит он одному профессору. — Крысы да крысы… Это выходит, что я зря проехался. Что ж, — говорит, — вы ваньку валяете. Едят вас мухи. Раззвонили на всю планету, а как до дела, так и не можете. Над крысами только…

— Нет, — говорит профессор, — не только над крысами, а и над кроликами, и над морскими свинками, и даже над обезьянами… Но есть всемирно известные профессора, которые и человеков омолаживают.

Дал тут профессор старичку адрес одного знаменитого ученого, который проживал в Гамбурге.

Вот старичок собрался и выехал туда.

А оттуда пишет письмо в Россию.

«Сидю, — говорит, — в Гамбурге. И скоро буду омолаживаться. Как омоложусь, так и деньги вышлю. Раньше не могу из принципа. До свиданья».

Написал старичок письмо и пошел к знаменитому ученому.

— Здравствуйте, — говорит. — Вот, — говорит, — желаю омолодиться. Осчастливьте. Впрысните сыворотку.

— Можно, — говорит ученый, — это вам будет стоить триста английских фунтов.

Подсчитал старичок свои карбованцы, охнул, схватился за голову.

— Ох, — говорит, — знаменитый профессор, не хватает у меня пол английского фунта, извиняюсь.

— Ну ничего, — говорит ученый, — пущай так. Мне полфунта не расчет. Раздевайтесь.

Разделся старичок и думает:

«Вот, — думает, — едят его мухи. Он меня омолодит, а я потом с голоду помру без копейки денег. Все ему отдам…» Подумал-подумал и стал одеваться.

— До свиданья, — говорит, — я в другой раз зайду. Подумаю.

— Что ж вы вола вертите[185]? — сказал профессор, бросая препарат на стол.

Старичок бочком-бочком да и на лестницу. Бежит по лестнице, вдруг слышит — сзади какой-то человек цыкает.

— Тс, — говорит человек, — вам чего, омолодиться? Я, — говорит, — устрою. Вот вам адрес ученого. Он хотя и не очень знаменит, но возьмет с вас недорого.

Вот на другой день старичок и пошел к ученому. И действительно, взял этот ученый со старичка недорого, впрыснул ему что следует, а через два дня старичок и ноги протянул — помер.

А с чего помер — неизвестно. Может, ему не в то место впрыснули, куда следует, а может, старичок и сам помер от потрясения.

Вот. А вы говорите — Европа!

Новый человек

Делопроизводитель Нюхательного треста Игорь Владимирович Козьепупов лежал у себя в комнате на кушетке и весело улыбался. Рядом в соседней комнате, у жены Машеньки, сидят гости. Вернее, не гости, а гость… Какой-то товарищ Ручкин. Машенькин сослуживец.

«Сидит, — думает Козьепупов. — Пускай сидит. Мне от этого ни холодно, ни жарко… Я все-таки новый человек. Современный человек. Так сказать — дитя своего века… Другой муж в три шеи погнал бы этого чертова Ручкина. А я — пожалуйста, сиди, говори, что хочешь, шепчись… Замыкайся на все запоры… Целуйся… Шут с вами — мне все равно. Я новый человек. Человек новой эпохи».

В соседней комнате гудел густой голос товарища Ручкина. Однако слов нельзя было разобрать.

«Гудит, — думает Козьепупов. — Гуди, собачий нос, гуди. Скажи спасибо, что на такого мужа напал. Другой бы муж за манишку да по лестнице, да по лестнице. Башкой паршивой по лестнице — не лазь, дескать, к чужим женам…»

Козьепупов присел на кушетку и закурил.

«Да-а, — сказал он про себя, — как ни говори, а новые отношения между полами. Полнейшее социальное равенство… Я хоть и делопроизводитель, но я передовой человек. Я даже, ей-богу, к самому себе уважение чувствую. Я новый человек — не знающий ни ревности, ни мещанской собственности… Ведь другой человек мог бы и кислотой плеснуть в поганую рожу этого Ручкина… А по правде сказать, и стоит… Интересно знать, о чем это дерьмо беседует с Машенькой?»

Козьепупов встал с кушетки и тихонько подошел к двери.

— Марья Михайловна, — густо говорил товарищ Ручкин, — вы прелестная дамочка… Дозвольте в ручку поцеловать…

Козьепупов замер у двери.

«Сволочь какая! — удивился он. — А? Дозвольте поцеловать… Другой бы муж за такие слова все кишки бы выпустил, с пятого этажа бы выкинул…»

Козьепупов в волнении отошел от двери и снова прилег на кушетку. Но теперь ему не лежалось.

«Этакая скотина, — думал Козьепупов. — Два часа сидит. Да еще гудит, как прохвост… Хоть бы подумал, что муж в соседней комнате… Я, знаете ли, хоть и новый человек, но если он еще десять минут просидит, то я ему пропишу пфеферу. Я ему все кишки выпущу… Я его, собачьего прохвоста, в зубной порошок разотру».

Козьепупов вскочил с кушетки и принялся шагать по комнате, нарочно стуча каблуками.

— Маша! — вдруг крикнул Козьепупов визгливым голосом. — Маша! Поздно уж… Спать пора!

Густой голос Ручкина прервался на полслове. В комнате стало тихо. Через минуту в дверях показалась Машенька.

— Это нетактично! — сказала она. — Это свинство. Где твои убеждения?..

— А-а, нетактично? — заорал Козьепупов, брызгая слюной. — Нетактично!

Он схватил жену за руку и потащил в комнату, где сидел гость.

— Нетактично! — орал Козьепупов, тыча пальцем в товарища Ручкина. — А два часа сидеть тактично? Я, извиняюсь, товарищ, не из ревности… Я новый, передовой человек, но я покажу, что тактично. Я покажу, где раки зимуют! Вон отсюда! Пошел вон отсюда, дурак собачий…

Гость съежился и, забормотав непонятное, вышел из комнаты, испуганно оглядываясь. Машенька тихо плакала.

Писатель

Конторщик Николай Петрович Дровишкин давно мечтал сделаться корреспондентом. Он послал даже раз в газету «Красное чудо» письмо с просьбой принять в рабкоры. Но ответа еще не было. И талант Дровишкина пропадал в бездействии.

А Дровишкин был очень талантливый человек. И главное — отличался красноречием. Все знакомые даже удивлялись.

— Голубчик, — говорили знакомые, — да с вашим талантом в газеты нужно писать.

В ответ Дровишкин только усмехался.

«Уж только бы мне попасть в газету, — думал Дровишкин. — Уж я бы написал. Уж я бы с моим талантом черт его знает что бы написал».

И вот однажды, развернув дрожащими руками «Красное чудо», Дровишкин прочел: «Ник. Дровишкину. — Пишите о быте. Ваш № 915».

От радости Дровишкин едва не задохнулся.

— Есть! Принят! Корреспондент «Красного чуда» Николай Дровишкин!

И, едва досидев до четырех, Дровишкин вышел на улицу, презрительно взглянув на начальство. На улице восторг Дровишкина немного утих.

«О чем же я буду писать? — подумал Дровишкин, останавливаясь. — Как о чем? О быте… Вот, например… Ну что бы? Ну вот, например, милиционер стоит… Почему он стоит? Может, его солнце печет, а сверху никакой покрышки нету… Гм, нет, это мелко…»

Дровишкин пошел дальше и остановился у окна колбасной.

«Или вот о мухах… Мухи на колбасе… Потом трудящиеся кушать будут…»

Дровишкин укоризненно покачал головой и зашел в лавку.

— Как же это так, братцы? — сказал он приказчику. — Мухи у вас на окнах…

— Чего-с?

— Нет, я так. Трудящиеся, говорю, потом кушать будут. После мух. Дайте-ка мне того… пол фунтика чайной…

Дровишкин помялся у дверей, положил колбасу в карман и вышел из лавки.

«Нет, — подумал он, — о мухах нельзя — мелко. Нужно взять что-нибудь этакое крупное. Какое-нибудь общественное явление. Факт значительный».

Но ничего значительного Дровишкину не приходило в голову. Даже люди, проходящие мимо него, были самые обыкновенные люди, совершенно непригодные для замечательной статьи.

Настроение у Дровишкина упало.

«О погоде, что ли, написать? — уныло подумал он. — Или про попа, что ли…»

Но, вспомнив, что поп приходится дальним родственником жены, махнул рукой и пошел к дому.

Дома, закрывшись в своей комнате, Дровишкин принялся писать. Писал он долго. И когда кончил — уже начинало светать.

Разбудив жену, Дровишкин сказал:

— Вот, Веруся, послушай-ка. Я хочу знать твое мнение. Это явление из жизни…

Дровишкин сел против жены и стал читать глухим голосом. Статья начиналась туманно, и смысл ее даже самому Дровишкину был неясен, но зато конец был хлесткий:

«И вместо того, чтобы видеть перед окнами ландшафт природы, трудящиеся порой лицезреют перед глазами мокрое белье, которое повешено для просушки. За примером ходить недалеко. Не далее как сегодня, вернувшись после трудового дня, я увидел вышеуказанное белье, среди которого были и дамские принадлежности, и мужское исподнее, что, конечно, не отвечает эстетическим запросам души.

Пора положить этому предел. То, что при старом режиме было обычным явлением, того не должно быть теперь».

— Ну как? — спросил Дровишкин, робко взглянув на жену. — Хорошо?

— Хорошо! — сказала жена. — Только, Коля, ты про какое белье говоришь? Это ведь наше белье перед окнами…

— Наше? — охнул Дровишкин.

— Ну да. Не узнал? Там и твое исподнее.

Дровишкин опустился перед женой и, уткнувшись носом в ее колени, тихонько заплакал.

— Верочка! — сказал Дровишкин, сморкаясь. — Кажется, все у меня есть: и слог красивый, и талант, а вот не могу… И как это пишут люди?

Агитатор

Сторож авиационной школы Григорий Косоносов поехал в отпуск в деревню.

— Ну что ж, товарищ Косоносов, — говорили ему приятели перед отъездом, — поедете, так уж вы, того, поагитируйте в деревне-то. Скажите мужичкам: вот, мол, авиация развивается… Может, мужички на аэроплан сложатся.

— Это будьте уверены, — говорил Косоносов, — поагитирую. Что другое, а уж про авиацию, не беспокойтесь, скажу.

В деревню приехал Косоносов осенью и в первый же день приезда отправился в совет.

— Вот, — сказал, — желаю поагитировать. Как я есть приехадши из города, так нельзя ли собрание собрать.

— Что ж, — сказал председатель, — валяйте, завтра соберу мужичков.

На другой день председатель собрал мужичков у пожарного сарая.

Григорий Косоносов вышел к ним, поклонился и, с непривычки робея, начал говорить дрожащим голосом.

— Так вот, этого… — сказал Косоносов, — авиация, товарищи крестьяне… Как вы есть народ, конечно, темный, то этого, про политику скажу… Тут, скажем, Германия, а тут Керзон[186]. Тут Россия, а тут… вообще…

— Это ты про что, милый? — не поняли мужички.

— Про что? — обиделся Косоносов. — Про авияцию я. Развивается этого, авияция… Тут Россия, а тут Китай.

Мужички слушали мрачно.

— Не задерживай! — крикнул кто-то сзади.

— Я не задерживаю, — сказал Косоносов. — Я про авияцию… Развивается, товарищи крестьяне. Ничего не скажу против. Что есть, то есть. Не спорю…

— Непонятно! — крикнул председатель. — Вы, товарищ, ближе к массам…

Косоносов подошел ближе к толпе и, свернув козью ножку, снова начал:

— Так вот, этого, товарищи крестьяне… Строят еропланы и летают после. По воздуху, то есть. Ну иной, конечно, не удержится — бабахнет вниз. Как это летчик товарищ Ермилкин. Взлететь — взлетел, а там как бабахнет, аж кишки врозь…

— Не птица ведь, — сказали мужики…

— Я же и говорю, — обрадовался Косоносов поддержке, — известно — не птица. Птица — та упадет, ей хоть бы хрен — отряхнулась и дальше… А тут, накось, выкуси… Другой тоже летчик, товарищ Михаил Иваныч Попков. Полетел, все честь честью, бац — в моторе порча… Как бабахнет…

— Ну? — спросили мужики.

— Ей-богу… А то один на деревья сверзился. И висит что маленький. Испужался, блажит, умора… Разные бывают случаи… А то раз у нас корова под пропеллер сунулась. Раз-раз, чик-чик — и на кусочки. Где роги, а где вообще брюхо — разобрать невозможно… Собаки тоже, бывает, попадают.

— И лошади? — спросили мужики. — Неужто и лошади, родимый, попадают?

— И лошади, — сказал Косоносов. — Очень просто.

— Ишь сволочи, вред им в ухо, — сказал кто-то. — До чего додумались! Лошадей крошить… И что ж, милый, развивается это?

— Я же и говорю, — сказал Косоносов, — развивается, товарищи крестьяне… Вы, это, соберитесь миром и жертвуйте.

— Это на что же, милый, жертвовать? — спросили мужики.

— На ероплан, — сказал Косоносов.

Мужики, мрачно посмеиваясь, стали расходиться.

Старая крыса

Подписка на аэроплан шла успешно.

Один из конторщиков, старый воздушный спец, дважды поднимавшийся на колбасе, добровольно ходил по всем отделам и агитировал:

— Товарищи, — говорил спец, — наступает новая эра… Каждое учреждение будет обладать воздушным передвижением в лице аэроплана… Ну и этого… подписывайтесь…

Служащие подписывались охотно. Никто не спорил со спецом. Только в одной канцелярии, в счетном отделе, спецу пришлось столкнуться с упорным человеком. Этот упорный человек был счетовод Тетерькин.

Счетовод Тетерькин иронически усмехнулся и спросил спеца:

— На аэроплан? Гм… А какой же это будет аэроплан? Как же я так — здорово живешь — брошу на него деньги? Я, батенька, старая крыса.

— Позвольте, — кипятился спец, — аэроплан. Ну, обыкновенный аэроплан…

— Обыкновенный, — горько усмехнулся Тетерькин. — А может, он, тово, непрочный будет? Может, на нем полетишь, а его ветром шибанет, и пропали денежки? Как же я так, сдуру, ухлопаю на него деньги?.. Я супруге швейную машину покупал, так я, имейте в виду, каждое колесико ощупал… А тут как же? Может, в нем пропеллер не тово, не крутится? А?

— Позвольте, — орал спец, — государственный завод строить будет! Завод!.. Завод!..

— Завод, — иронизировал Тетерькин. — Что ж что завод? Я хоть на колбасе и не поднимался, но я, батенька, старая крыса, знаю. Другой завод денежки возьмет, а толку нету… Да вы не машите на меня руками. Я заплачу. Мне не жалко заплатить… Я ради справедливости говорю. А заплатить… Извольте. Вот я могу даже за Михрютина заплатить — в отпуску он… Пожалуйста.

Тетерькин вынул кошелек, отсчитал по курсу рубль золотом за себя и четвертак за Михрютина, расписался, снова пересчитал деньги и подал спецу.

— Нате… Только условие, батенька: я сам на завод пойду. Все-таки свой глаз алмаз, а чужой — стеклышко.

Тетерькин долго еще бубнил себе под нос, потом принялся за счеты. Но работать от волнения не мог.

Два месяца после того он не мог работать. Он, как тень, ходил за спецом, подкарауливал его в коридорах, интересовался, как идет подписка, кто сколько дал и где будут строить аэроплан.

Когда деньги были собраны и аэроплан заказан, счетовод Тетерькин, мрачно посмеиваясь, пошел на завод.

— Ну как, братцы? — спросил он рабочих. — Идет дело?

— А вам что? — спросил инженер.

— Как что? — удивился Тетерькин. — Я ухлопал деньги на аэроплан, а он спрашивает… Тут батенька, аэроплан у вас строится для учреждения… Мне посмотреть нужно.

Тетерькин долго ходил по залу, рассматривал материал, пробовал его даже зубами и качал головой.

— Вы уж того, братцы, — говорил он рабочим, — прочный стройте… Я — старая крыса, знаю вас… Все вы мошенники. Сделаете, а потом чего-нибудь этого… пропеллер не будет крутиться… Уж пожалуйста, я, так сказать, материально заинтересован.

Тетерькин обошел еще раз помещение, пообещал зайти и ушел.

Ходил он после того на завод ежедневно. Иногда успевал забежать два раза. Он спорил, ругался. Заставлял менять материал и иногда рассматривал чертежи в кабинете инженера.

— Послушайте, — сказал раз инженер, мучаясь своей деликатностью, — вы уж, пожалуйста, как бы сказать… Мы сделаем, не беспокойтесь… Не ходите зря… иначе мы должны отказаться от заказа… Вы, как представитель, сами понимаете…

— Позвольте, — сказал Тетерькин, — какой же я представитель? Выдумали тоже. Я частный человек. Ухлопал свои денежки на аэроплан…

— А, — закричал инженер, — не представитель! А сколько, черт раздери, вы ухлопали?

— Сколько?.. Да рубль золотом я ухлопал.

— Как рубль? — испугался инженер. — Рубль?

Инженер открыл стол и бросил Тетерькину деньги.

— Нате, черт раздери вас, нате…

Тетерькин пожал плечами:

— Как вам угодно. Не хотите — не надо. Я не настаиваю. Я и в другом месте закажу. Я — старая крыса.

Тетерькин пересчитал деньги, спрятал в карман и ушел. Потом вернулся.

— Еще за Михрютина… — сказал Тетерькин.

— За Михрютина?.. — дико заорал инженер. — За Михрютина, старая крыса?!

Тетерькин испуганно прикрыл дверь и торопливо пошел к выходу.

— Пропали денежки, — шептал Тетерькин. — Четвертак зажилил, прохвост… А еще инженер…

Приятная встреча

Частный предприниматель Матвей Иванович Перетыкин вошел в купе мягкого вагона. Место у окна было занято. Какой-то бритый гражданин в кожаной фуражке сидел, облокотившись на подушку.

«Жаль, — подумал Перетыкин. — Придется ехать с этой личностью. Интересно знать — кто такой… Партийный, наверное… Фуражка кожаная, бритый… Ишь, развалился».

Перетыкин сел на диван. Гражданин в кожаной фуражке читал газету.

«Гм, — подумал Перетыкин, осматривая соседа, — комиссарствует… В мягких вагонах катается… Чулочки-то какие — лиловые… Какая-нибудь важная шишка».

— Виноват, — пробормотал бритый, протягивая ноги.

— Ничего-с, — сказал Матвей Иваныч. — Вы, товарищ, протяните удобней ноги… Мне ничего это, не мешает…

Бритый снова углубился в газету. Полчаса ехали молча.

— Извиняюсь, товарищ, — сказал вдруг Перетыкин, — вы изволите в Москву?

— В Москву…

— Так-с… Разрешите, уважаемый товарищ, полюбопытствовать, чего хорошего в газетах пишут? Я, знаете ли, последнее время воздухоплаванием интересуюсь…

— Что?

— Я, говорю, интересуюсь вопросами авиации… Не правда ли, уважаемый товарищ, это важнейший вопрос современной политики? И какое мощное явление, какой народный подъем: все фабрики, все учреждения, каждый гражданин — жертвует на воздушный флот… Годика через два мы будем обладать десятками тысяч аэропланов…

— М-м, — сказал незнакомец.

Перетыкин приятно улыбнулся.

— С таким мощным флотом мы черт его знает что можем сделать. Мы можем любые условия продиктовать державам. Англию можем в кулак сжать. Ага, дескать, не нравятся вам звуки «Интернационала»? Ноты посылать? А не хотите ли сто аэропланов с бомбами на вас пошлем?.. Хе-хе.

— Да, это верно…

— Еще бы не верно! — воскликнул Перетыкин. — Правительство гениально поступает… Обладая столь обширным флотом, мы…

Человек в кожаной фуражке беспокойно посмотрел на Перетыкина.

— Я извиняюсь, — сказал он, — вы давно изволите состоять в партии?..

— Я? — засмеялся Перетыкин. — Я, уважаемый товарищ, не состою в партии. Но я, уважаемый товарищ, так сказать, вполне на платформе… Я вот как увижу, например, кожаную фуражку — так совершенно дрожу от восхищения… Здоровый, крепкий народ…

— Да, да, — забормотал незнакомец, — совершенно верно…

— Да-с, — сказал Перетыкин восхищенно, — я, знаете ли, дорогой товарищ, еще с детства отличался склонностью к левым взглядам… На меня в училище пальцами даже показывали — вон, дескать, идет Перетыкин… То есть, так сказать, главный зачинщик и бунтовщик. Я даже раз, знаете ли, образ снял и спрятал в парты…

— Образ? — спросил незнакомец. — Вот у нас давеча в магазине тоже образ сняли…

— То есть как в магазине? — спросил Перетыкин. — Вы изволите состоять в каком-нибудь государственном тресте?

— Да нет, — сказал незнакомец, — зачем в тресте?.. В магазине… Мы портерную держим…

— Портерную? Так вы, значит… Так вы того… непартийный? Что же вы распелись?

— Кто распелся? — сказал бритый. — Это вы распелись… Флот, могущество!.. Подумаешь…

— Да и вы тоже хороши — поддакивает, как идиот… Уберите ваши паршивые ноги с дивана, или я проводника позову…

— Что? Паршивые ноги? Возьмите свои слова назад!

— Видал! — сказал Перетыкин, делая кукиш. — Думает — надел кожаную фуражку, так и государственный человек! Только в сомненье людей вводит… Идиот…

— Вы сами идиот! — сказал бритый. — Вы сами начали… Флот, Англию в кулак!.. Кого? Англию? Да Англия, ежели захочет, ногтем вас придавит… Флот! Подумаешь… Десяток паршивых аэропланов сделают и думают, что весь мир победили.

— Да, — сказал Перетыкин, — это верно. Да и сделают ли? Откуда они моторы возьмут?

— Вот именно, — сказал человек в кожаной фуражке, — откуда они возьмут? Сами, что ли, сделают?

— А если и сделают, — подхватил Перетыкин, — то куда они будут годны? Курам на смех… Давеча мой племянник поднимался с аэродрома за плату… Зря, говорит, деньги бросил. Кроме, говорит, крыльев — ни черта не видел. А другой, знаете ли, и крыльев не увидит — мотор трещит, стучит…

— Или еще тоже на колбасе поднимаются, — сказал бритый. — На Марсовом. Тоже зря деньги огребают. Ну, поднялся, а дальше что… Без мотора не уедешь.

— И вид, наверное, пустяковый с колбасы? — воскликнул Перетыкин.

— Да какой же вид! Смешно. Я Казанский собор вблизи могу рассмотреть. Чего я, как идиот, на колбасу полезу… Авиация, тоже! Нельзя же так, господа!

— Вот именно! — воскликнул Перетыкин. — Пустяки затеяли с этой авиацией…

Через полчаса бритый гражданин спал, надвинув на глаза кожаную фуражку. Ноги бритого гражданина упирались в колени Перетыкина.

— Ничего-с, — бормотал Перетыкин, — вы протянитесь поудобнее… Очень приятно познакомиться… Очень приятная встреча…

Свинство

Ведь вот свинство какое: сколько сейчас существует поэтов, которые драгоценную свою фантазию растрачивают на рифмы да стишки… Ну чтоб таким поэтам объединиться да и издать книжонку на манер наших святцев с полным и подробным перечислением новых имен… Так нет того — не додумались.

А от этого с Иван Петровичем произошла обидная история.

Пришел раз Иван Петрович к заведывающему по делам службы, а тот и говорит:

— Ах, молодые люди, молодые люди! На вас, — говорит, — вся Европа смотрит, а вы чего делаете?

— А чего? — спрашивает Иван Петрович.

— Да как чего? Вот взять тебя… Ты, например, младенца ждешь… А как ты его назовешь? Небось Петькой назовешь?

— Ну, — говорит, — а как же назвать-то?

— Эх, молодые люди, молодые люди! — говорит заведывающий. — По-новому нужно назвать. Нужно быть революционером во всем… На вас вся Европа смотрит…

— Что ж, — отвечает Иван Петрович, — я не против. Да только фантазия у меня ослабла. Недостаток, так сказать, воображения… Вот вы, человек образованный, просвещенный, восточный факультет кончили, — посоветуйте. У вас и фантазия, и все такое…

— Пожалуйста, — говорит заведывающий. — У меня фантазии хоть отбавляй. Это верно. Вали, назови, ежели дочка — Октябрина, ежели парнишка — ну… Ну, — говорит, — как-нибудь да назови. Подумай… Нельзя же без имени ребенка оставить… Вот хоть из явления природы — Луч назови, что ли.

А имя такое — Луч — не понравилось Иван Петровичу.

— Нет, — говорит, — Луч с отчеством плохо — Луч Иваныч… Лучше, — говорит, — я после подумаю. Спасибо, что на девчонку надоумили.

Стал после этого Иван Петрович задумываться — как бы назвать. Имен этих приходило в голову множество, но все такие имена: то они с отчеством плохи, а то и без отчества паршиво звучат.

«Ладно, — решил Иван Петрович, — может, на мое счастье, девчонка народится… Ну а ежели мальчишка, там подумаю. В крайнем случае Лучом назову. Шут с ним. Не мне жить с таким именем…»

Много раз собирался Иван Петрович подумать, да по легкомыслию своему все откладывал — завтра да завтра.

«Чего, — думает, — я башку раньше времени фантазией засорять буду».

И вот наконец наступило событие. Родилась у Иван Петровича двойня. И все мальчики.

Сомлел Иван Петрович. Два дня с дивана не поднимался — думал, аж голова распухла. А тут еще супруга скулит и торопит:

— Ну как? Ну как?

А Иван Петрович плашмя лежит и руками отмахивается — не приставай, дескать, убью.

А сам самосильно думает:

«Стоп, — думает. — По порядку буду… Одного назову, ежели это есть мальчик, — Луч, Луч Иваныч. Заметано… Хоть и плохо — сам виноват. Был бы девочкой — другое дело… Другого, ежели это тоже есть мальчик, а не девочка, назову, ну… Эх, — думает, — хоть бы одна девчонка из двух…»

Пролежал Иван Петрович два дня на диване, и вместо имен стали ему в голову всякие пустяки лезть — вроде насмешки: Стул, Стол Иваныч, Насос Иваныч, Картина Ивановна…

И побежал Иван Петрович с перепугу к заведывающему.

— Выручайте, — кричит, — вы меня подкузьмили!

— А что? — спрашивает.

— Да как же что! Вся Европа на меня смотрит, а у меня все мальчики… Ну как я их назову?!

Думал, думал заведывающий.

— Вот, — говорит, — Луна, например, неплохое имя…

Заплакал Иван Петрович.

— Я, — говорит, — про Луну думал уж. Луна — это женский род… У меня все мальчики.

Стал опять думать заведывающий.

— Нет, — говорит, — увольте. Фантазии у меня действительно много, но направлена она в иную сторону… Пойдем, — говорит, — старик, выпьем с горя.

Пошли они в пивную, а там в трактир, а там опять в пивную.

И запил Иван Петрович.

Пять дней домой не являлся, а как явился, так уж все было кончено: одного парнишку назвали Колей, а другого Петей. Этакое свинство.

Вот какая это была история. А во всем виноваты поэты. У них фантазия.

Неизвестный друг

Жил такой человек, Петр Петрович, с супругой своей, Катериной Васильевной. Жил он на Малой Охте. И жил хорошо. Богато. Хозяйство и гардероб, и сундуки полные добра…

Было у него даже два самовара. А утюгов — и не счесть — штук пятнадцать.

Но при всем таком богатстве жил человек скучновато. Сидел на своем добре, смотрел на свою супругу и никуда не показывался. Боялся из дома выходить. Сами знаете, какое нынче вороватое времечко. Даже в кинематограф не ходил.

Ну а однажды получил Петр Петрович письмо по почте. Письмо секретное. Без подписи. Пишет кто-то:

«Эх ты, — пишет, — старый хрен, степа — валеный сапог. Живешь ты с молодой супругой и не видишь, чего вокруг делается. Жена-то твоя, дурень старый, крутит с одним обывателем. Как я есть твой неизвестный друг и все такое, то сообщаю: ежели ты, старый хрен, придешь в Сад Трудящихся в 7 часов вечера в субботу, 29 июля, то глазами удостоверишься, какая есть твоя супруга гулящая бабочка. Протри глаза, старый хрен.

С глубоким почтением. Неизвестный друг».

Прочел это письмо Петр Петрович и обомлел. Стал вспоминать, как и что. И вспомнил: получила Катерина Васильевна два письма, а от кого — не сказала. И вообще вела себя подозрительно: к мамаше зачастила и денег требовала на мелкие расходы.

«Ну, клюква! — подумал Петр Петрович. — Пригрел я змею… Но ничего, не позволю над собой насмехаться. Выслежу, морду набью, и разговор весь».

В субботу, 29 июля, Петр Петрович сказался больным. Лег на диван и следит за супругой. А та — ничего — хозяйством занимается. Но к вечеру говорит:

— Мне, — говорит, — Петр Петрович, нужно к мамаше сходить. У меня, — говорит, — мамаша опасно захворала.

И сама нос пудрой, шляпку на затылок, и пошла.

Петр Петрович поскорей оделся, взял в левую руку палку, надел галоши — и следом за женой.

Пришел в Сад Трудящихся, воротничок поднял, чтоб не узнали, и ходит по дорожкам. Вдруг видит — у фонтана супруга сидит и вдаль всматривается. Подошел.

— А, — говорит, — здравствуйте. Любовника ожидаете? Так-с. Вам, — говорит, — Катерина Васильевна, морду набить мало…

Та в слезы.

— Ах, — говорит, — Петр Петрович, Петр Петрович! Не подумайте худого… Не хотела я вам говорить, но приходится…

И с этими словами вынимает она из рукава письмо.

А в письме, в печальных тонах, написано о том, что она, Катерина Васильевна, одна может спасти человека, который погибает и находится в жизни на краю пропасти. И этот человек умоляет прийти Катерину Васильевну в Сад Трудящихся в субботу, 29 июля.

Прочел письмо Петр Петрович.

— Странно, — говорит. — Кто же это пишет?

— Я не знаю, — отвечает Катерина Васильевна. — Я пожалела и пришла.

— Так-с, — говорит Петр Петрович, — пришла. А ежели пришла, так и сиди и не двигайся. Я, — говорит, — за фонтан спрячусь. Посмотрю, что за фигура. Я, — говорит, — намну ему бока.

Спрятался Петр Петрович за фонтан и сидит. А супруга напротив — бледная и еле дышит. Час проходит — никого. Еще час — опять никого. Вылезает тогда Петр Петрович из-за фонтана.

— Ну, — говорит, — не хнычьте, Катерина Васильевна. Тут, безусловно, кто-нибудь подшутил над нами. Идемте домой, что ли… Нагулялись… Не ваш ли братец-подлец подшутил?

Покачала головой Катерина Васильевна.

— Нет, — говорит, — тут что-нибудь серьезное. Может, неизвестный человек испугался вас и не подошел.

Плюнул Петр Петрович, взял жену под руку и пошел.

И вот приезжают супруги домой. А дома — разгром. Сундуки и комоды разворочены, утюги раскиданы, самоваров нет — грабеж. А на столе булавкой пришпилена записка:

«Вас, чертей собачьих, иначе никаким каком из дома не вытащить. Сидят, как сычи… А костюмчики твои, старый хрен, не по росту мне. Рост у тебя, старый хрен, паршивый и низенький. Это довольно подло с твоей стороны. А супруге твоей — наше нижайшее с кисточкой и с огурцом пятнадцать».

Прочли супруги записку, охнули, сели на пол и ревут, что маленькие.

Руковод

Экскурсия. Впереди человек с палкой. На палке дощечка с надписью. Экскурсия останавливается у павильона.

Заходит.

Проводник. А это вот, обратите ваше внимание, этого… как ее… Чувашская автономная область… Так сказать, чувашский павильон… Чуваши… Бывают, конечно, павильоны киргизские или там башкирские, ну а это чуваши… Обратите ваше внимание… В павильоне экспонируется этого… как ее… Семья чувашского средника с домашним скарбом и это, как ее, инвентарем… Вот-с, обратите ваше внимание — этот вот инвентарь, а это вот семья. Сидят которые…

Голос из толпы. Ишь ты, какие носатые… А чего они, тов. проводник, кумекают по русскому? Эй, товарищ чуваш! По рушке понимэ?

Чуваш. Э?

Голос из толпы. Не понимает? Эй ты, чувашская ходя, не понимэ, значит?

Чуваш. Чего надо? Что пристал? Какие надо чуваши. Мы грузины…

Проводник (сконфуженно сморкаясь в руку). Вот этого… Я и говорю, граждане, грузинский это павильон… которые грузины то есть… А которые дальше пойдут — чуваши будут.

Баба

Судья пристально смотрит на обвиняемых. Их двое — муж и жена. Самогонщики.

— Так как же, — спрашивает судья, — значит, вы, обвиняемый, не признаете себя виноватым?

— Нету, — говорит подсудимый, — не признаю… Она во всем виновата. Она пущай и расплачивается. Я ничего не знаю про это…

— Позвольте, — удивляется судья, — как же так? Вы живете с женой в одной квартире и ничего не знаете. Не знаете даже, чем занимается ваша жена.

— Не знаю, гражданин судья… Она во всем…

— Странно, — говорит судья. — Подсудимая, что вы скажете?

— Верно уж, начальник судья, верно… Я во всем виновата… Меня и казните… Он не касается…

— Гражданка, — говорит судья, — если вы хотите выгородить своего мужа, то напрасно. Суд все равно разберет… Вы только задерживаете дело… Вы сами посудите: не могу же я вам поверить, что муж живет в одной квартире и ничего не знает… Что, вы не живете с ним, что ли?

Подсудимая молчит. Муж радостно кивает головой.

— Не живу я с ней, — говорит он, — вот именно: не живу. Некоторые думают, что я живу, а я нет… Она во всем виновата…

— Верно это? — спрашивает судья у подсудимой.

— Уж верно… Меня одну казните, он не причастен.

— Вот как! — говорит судья. — Не живете… Что ж, вы характером не сошлись?

Подсудимый кивает головой.

— Характером, гражданин судья, и вообще… Она и старше меня и…

— То есть как это старше? — спрашивает подсудимая. — Ровесники мы с ним, гражданин судья… На месяц-то всего я и старше.

— Это верно, — говорит подсудимый, — на месяц только… Это она правильно, гражданин судья… Ну, а для бабы каждый месяц, что год… В сорок-то лет…

— И нету сорока. Врет он, гражданин судья.

— Ну хоть и нету, а для бабы и тридцать девять — возраст. И волос все-таки седой к сорока-то и вообще…

— Что вообще? — возмущается подсудимая. — Ты договаривай! Нечего меня перед народом страмить. Что вообще?

Судья улыбается.

— Ничего, Марусечка… Я только так. Я говорю — вообще… и кожа уж не та, и морщинки, ежели, скажем, в сорок-то лет… Не живу я с ней, гражданин судья…

— Ах вот как! — кричит подсудимая. — Кожа тебе не по скусу? Морщинки тебе, морда собачья, не ндравятся? Перед народом меня страмить выдумал… Врет он, граждане судьи! Живет он со мной, сукин сын. Живет. И самогонный аппарат сам покупал… Я ж для него, сукиного сына, кровь порчу, спасаю его, а он вот что! Страмить… Пущай вместе казнят…

Подсудимая плачет, громко сморкаясь в платок. Подсудимый оторопело смотрит на жену. Потом с отчаянием машет рукой.

— Баба, баба и есть, чертова баба… Пущай уж, гражданин судья… я тоже… И я виноват. Пущай уж… У-у, стерва…

Судья совещается с заседателями.

Честный гражданин. Письмо в милицию

Состоя, конешно, на платформе, сообщаю, что квартира № 10 подозрительна в смысле самогона, который, вероятно, варит гражданка Гусева и дерет окромя того с трудящихся три шкуры. А когда, например, нетути денег или вообще нехватка хушь бы одной копейки, то в долг нипочем не доверяет, и еще, не считаясь, что ты есть свободный обыватель, пихают в спину.

А еще сообщаю, как я есть честный гражданин, что квартира № 3 тоже, без сомнения, подозрительна по самогону, в каковой вкладывают для скусу, что ли, опенки, или, может быть, пельсинные корки, отчего блюешь сверх нормы. А в долг, конешно, тоже не доверяют. Хушь плачь!

А сама вредная гражданка заставляет ждать потребителя на кухне и в помещение, чисто ли варят, не впущает. А в кухне ихняя собачонка, системы пудель, набрасывается на потребителя и рвет ноги. Эта пудель, холера ей в бок, и мене ухватила за ноги. А когда я размахнулся посудой, чтоб эту пудель, конешно, ударить, то хозяйка тую посуду вырвала у меня из рук и кричит:

— На, — говорит, — идол, обратно деньги. Не будет тебе товару, ежели ты бессловесную животную посудой мучаешь.

А я, если на то пошло, эту пудель не мучил, а размахивался посудой.

— Что вы, — говорю, — вредная гражданка! Я, — говорю, — не трогал вашу пудель. Возьмите ваши слова обратно. Я говорю: недопустимо, чтоб пудель рвал ноги.

А гражданка выкинула мне деньги взад, каковые и упали у плите. Деньги лежат у плите, а ихняя пудель насуслила их и не подпущает. Хушь плачь.

Тогда я, действительно, не отрицаю, пихнул животную ногой и схватил деньги, среди каковых один рубль насуслен и противно взять в руки, а с другого объеден номер, и госбанк не принимает. Хушь плачь.

Тогда я обратно, не отрицаю, пихнул пудель в грудку и поскорее вышел.

А теперича эта вредная гражданка меня в квартиру к себе не впущает, и дверь все время, и когда ни сунься, на цепке содержит. И еще, стерва, плюется через отверстие, если я, например, подошедши. А когда я на плевки ихние размахнулся, чтоб тоже по роже съездить или по чем попало, то она, с перепугу, что ли, дверь поскорее хлопнула и руку мне прищемила по локоть.

Я ору благим матом и кручусь перед дверью, а ихняя пудель заливается изнутре. Даже до слез обидно. О чем имею врачебную записку, и, окромя того, кровь и теперя текеть, если, например, ежедневно сдирать болячки.

А еще, окромя этих подозрительных квартир, сообщаю, что трактир «Веселая Долина» тоже, без сомнения, подозрителен. Там меня ударили по морде и запятили в угол.

— Плати, — говорят, — собачье жало, за разбитую стопку.

А я ихнюю стопку не бил, и, вообще, очень-то нужно мне бить ихние стопки.

— Я, — говорю, — не бил стопку. Допустите, — говорю, — докушать бутерброть, граждане.

А они меня тащат и тащат и к бутербротю не подпущают. Дотащили до дверей и кинули. А бутерброть лежит на столе. Хушь плачь.

А еще, как честный гражданин, сообщаю, что девица Варька Петрова есть подозрительная и гулящая. А когда я к Варьке подошедши, так она мной гнушается.

Каковых вышеуказанных лиц можете арестовать или как хотите.

Теперича еще сообщаю, что заявление мной проверено, как я есть на платформе и против долой дурман, хоша и уволен по сокращению за правду.

А еще прошу, чтоб трактир «Веселую Долину» пока чтоб не закрывали. Как я есть еще больной и не могу двинуться. А вскоре, без сомнения, поправлюсь и двинусь. Бутерброть тоже денег стоит.

Протокол

Дежурный милиционер обмакнул перо в чернильницу и сказал:

— Тс, граждане… не напирайте… по порядку говори… который кого пихнул?

— Это он его пихнул, — сказала тетка, протискиваясь к столу. — Он его пихнул… У-у, говорит, чертова мама.

Человек с мешком, на которого показала тетка, стоял спокойно, мрачно посапывая носом. Рядом стояли потерпевший и несколько свидетелей.

Потерпевший разводил руками и сконфуженно бормотал:

— Да рази я что?.. Да я ничего… Это народ хочет… Свидетели.

— Он его пихнул, — снова сказала тетка. — Пихнул, а после и говорит: у-у, чертова мама… Я насупротив в трамвае сидела, конечно. Я к племяннику ехала в село Смоленское.

— Тс… — сказал дежурный, — обождь, тетка.

— Чего обождь? — огорчилась тетка. — Чего обождь-то? Прошло то время, чтоб днем народ пихали. Напихались.

— Тс… Засохни, — сказал дежурный, снова обмакивая перо. — Ты кто такая?

— Я-то? — спросила тетка. — Свидетели мы… К племяннику ехали… Это немыслимо, чтоб днем пихать. Может, он до смерти бы пихнул… А может, у меня племянник в комячейке служит…

— Обожди, тетка, — сказал милиционер, — не тебя ведь пихнули… Спросят тебя. Вали помалкивай.

— А хотя бы и не меня…

— Тс… Вас пихнули? — спросил милиционер потерпевшего.

— Меня… — сказал потерпевший. — Да только я что… Я ничего. Ну, пихнули. Эка штука. В трамвае ведь. Это свидетели требуют: иди, говорят, обязательно в милицию.

— Извиняюсь, пардон, — сказал один из свидетелей. — Я тоже видел… Нельзя допустить… Протокол чтобы…

— Я же и говорю, — снова запела тетка. — Протокол, обязательно даже протокол… А гражданин милиционер на меня цыкает… Я до самого центра дойду… Это немыслимо, чтобы среди дня…

Милиционер в третий раз обмакнул перо и принялся писать протокол, время от времени спрашивая: фамилья… пол… бывшее звание… Писал дежурный долго, старательно выводя буквы. Потом спросил:

— А где было? В каком месте?

— В трамвае, — сказала тетка, — в трамвае, товарищ. Я же и говорю: в трамвае, батюшка… Я в село Смоленское ехала. Где ж еще иначе… К племяннику я ехала…

— Место, улица?

— По Семеновской проезжали…

— Фю-ю, — сказал милиционер, кладя перо. — По Семеновской? Не наш это район. Это, граждане, второй район. Вали туда…

— Как это? — спросили свидетели. — Уж раз написано, так чего же…

— Во второй район.

— А если б меня убили?

— Где убили?

— Где еще… На Семеновской…

— Второй район.

— И пойдем! — воскликнула тетка. — И пойдем, граждане. Это немыслимо, чтоб оставить… Где потерпевший?

Потерпевшего не было. Он исчез, воспользовавшись заминкой. Молчавший до сего времени гражданин с мешком возмутился.

— Ты что ж это, — сказал он, обращаясь к тетке, — ты что ж это юбкой-то вертишь?

— Кто вертит? — запела тетка, снова устанавливая свою корзину на стол. — Кто вертит-то?

— Да ты вертишь. Первая начала бузу, чертова мама…

Тетка всплеснула руками.

— Граждане, да что ж это, — сказала она, — ругает ведь.

— Вот теперь можно, — сказал милиционер, обмакнув в четвертый раз перо. — Теперь наш район. Писать, что ли, протокол?

— Позвольте, — воскликнула тетка, — да за что же протокол-то? Товарищ милиционер, будьте благодетелем… За что же… Мы чинно, мирно беседуем…

Тетка взяла корзину и пошла к выходу. Свидетели исчезли постепенно. Гражданин с мешком остался один. Он долго и без всякой на то нужды расспрашивал милиционера, где второй район, потом махнул рукой и, мрачно посапывая носом, вышел.

Американцы

Комната. Стол. За столом девица. Над девицей — бант. Над бантом — плакат: «Говори короче и уходи». Перед девицей очередь.

Первый посетитель. Мм… этого, барышня… как его… Тутотка чего, извиняюсь? Тутотка не бюро ли для справок?

Девица. Справочное бюро отдела Нарпитгусьглавштука…

Первый. Ась?

Девица. Вам что?

Первый. Мне-то? Я, как есть приехадши из провинции и… тутотка разыскиваю личность… Мне-то? Мне надо узнать, требуется то есть… товарища Щукина мне надоть… Я, как есть приехадши из провинции, и в смысле того, как разыскиваю личность…

Девица. Комната 78. Третий этаж… Налево…

Первый. Тутотка значит. Щукин-то. Мне ж и говорили: пойди, говорят, в это учреждение… А я, как есть приехадши из провинции, — не разбираюсь в столичных учреждениях. А мне, напротив того, требуется личность разыскать…

Второй посетитель. Послушайте, вы задерживаете посетителей.

Первый. Я-то? Избави Бог. Я не задерживаю…

Второй. Он не задерживает! Видали! Ведь, кажется, ясно — висит плакат… По-русски сказано: короче говори… Так нет. Извольте видеть — в разговоры пущается… Из провинции, говорит, приехадши… А нам наплевать. Хоть из Китая приезжайте… Вам, вам я говорю… Чего смотрите так? Оставьте моргать ресницами, не испугаете…

(Первый уходит.)

Второй. Видали, какой гусь? Ушел! Не нравится ему, видите ли… Ведь вот этакий явится и — задержка. А в общем масштабе все дело стоит…

Девица. Вам что?

Второй. Ведь это черт знает что! Мы хлопочем, стараемся, налаживаем свою жизнь по-американски, а тут из-за одного прохвоста…

Девица. Извиняюсь, вам что?

Второй. Мне что? Странный вопрос. Я, барышня, по делу пришел. За справкой. А тут, извольте видеть, этакий гусь нашелся… В разговоры пущается… Может, у меня дело ни минуты отлагательства не ждет. Может, я пять минут пропустил, и баста — все дело рухнуло. Что тогда? Кто мне возместит убытки? А может, убытков на триллионы… Ведь это черт знает! Это дальше идти некуда. Хоть бы наказание какое-нибудь ввести для этих прохвостов… Штрафовать, что ли, за каждое лишнее слово. Что ж плакат? Плакат — мало…

Девица. Извини…

Второй. Не действует на них плакат. Нужно что-нибудь существенное… Скажем, пришел посетитель… Что надо? То-то, то-то, то-то. И замри. И не пророни лишнего звука. А проронил лишний звук — пожалуйте бриться — в нарсуд или там в комиссию. Комиссию, наконец, можно специальную завести. Скажем, — два члена и председатель. Чуть что — в комиссию. Там разберут… Ведь так работать нельзя… Какие же мы американцы, если у нас…

Девица. Вам что? Вам что, гражданин…

Второй. Фу-у… Невозможно так… Мне? Мне узнать. Справку. Как его… Это какое учреждение, не Главгусь?

Девица. Не-ет… Это Нарпитгусьглавштука.

Второй. Ну-у… А я думал… Чего же я, как идиот, стою три часа? Хоть бы сказал кто-нибудь. Тьфу ты! Американцы…

(Выбегает из комнаты. Потом возвращается.)

Второй. Этого… портфель… Не забыл ли я тут портфель?

(Ищет. Потом ударяет себя по лбу ладонью и с криком выбегает из комнаты.)

Приятели

Сидели два приятеля в портерной за парой пива. Вот один налил себе в стопку, выпил залпом и поморщился.

— Эх, — говорит, — браток, нет ничего хуже винища! Лакаешь его, стервозу, лакаешь, а на душе противно, да и скус в нем не ахти какой. Только что — привычка. Это, — говорит, — пожалуй что, самый большой вред в жизни. А?

А другой приятель съел соленую сушку и усмехнулся.

— Ну, — говорит, — нет. Самый, — говорит, — большой вред в жизни не вино. Самый большой и сильный вред — картишки, азарт.

— Не согласен, — сказал первый. — На мой взгляд, вино. Да вот я тебе расскажу.

Стал он тут вспоминать всякие историйки с пьяницами. И как один пьяный на ручке двери повесился. И как другой за полбутылки дочку цыганам загнал…

Второй приятель только усмехается да горох жует. И шелуху от гороха на пол сплевывает.

— Нет, — говорит. — Вино — это плевое дело. Хочу — пью, хочу — не пью. Не понимаю, какая в нем сила…

Стал первый приятель обижаться.

— Как, — говорит, — какая сила? Да вот, — говорит, — например, я. Меня возьми. Я, — говорит, — в Ростове дело было, обезумел вовсе. От вина-то. До того раз дошел — штаны свои продал. И на улицу голый вышел. И ходил так, покуда не забрали.

— Что ж, — говорит второй, — это бывает. А только я не согласен. Самый большой вред — карты. Вот, — говорит, — я расскажу тебе историю.

Жил я тогда на Кавказе. Железную дорогу мы строили. Ну, конечно, нас собралось пропасть. И все шпана самая ужасная. Тут и армяне, и персы, и ходи, и мы… и хоть, так сказать, полная международность, а резались мы, братишки, в карты с утра до ночи. Потому иначе невозможно — климат такой сухой — тоска берет…

Ну, резались. В очко все больше. Бывало, все профюкаешь, а сыграть еще охота. Так и сосет в груде. До тошноты прямо.

Так вот. Профюкал это я раз все до нитки и лежу этакий скушный, на игроков поглядываю. А игроков всего трое осталось. Два грузина да перс. И у них все деньги.

И вижу: перс все проигрывает. Поставил он в банк сапоги — проиграл. Поставил поясок с серебряной штуковинкой — и поясок пропер. Скинул рубаху — и рубаху пропер. И больше ставить ему нечего.

Пошарил перс по телу рукой — ничего — голое пузо. А в банке сумма — шесть рублей. Конечно, золотом.

Ударил себя перс кулаком в пузо, сам дрожит.

— Во банку! — кричит. — Отрежу, — кричит, — себе палец.

Грузин этак серьезно посмотрел.

— Не надо, — говорит, — резать. Прострели оружием.

Перс, конешно, проиграл, взял пистолет, зажмурился, завизжал истошным голосом и прострелил себе левую ладонь. Перевязал руку тряпицей и уж не орет, а этак хрюкает:

— Во банку!

А грузин спрашивает:

— Чэго ставишь?

— Еще, — говорит, — руку прострэлу.

— Нет, — говорит грузин. — Это, — говорит, — скушно — все руку да руку. Это, — говорит, — мне надоело. Ты, — говорит, — в плечо стрельни.

— Во банку! — завизжал перс.

И проиграл обратно. И хотел он уж стрельнуть, да на шум инженер явился и разогнал шпану. Тут рассказчик замолчал.

— Ну и что же? — спросил приятель.

— Ну и ничего.

— А грузин-то что?

— Грузин? Грузин, браток, на другой день встретил перса: «Давай, — говорит, — долг или, — говорит, — стреляй». Ну, и перс, конешно, выстрелил… Да неловко, в шею себе попал. И помер после…

— Да, — сказал первый приятель, — историйка. После этого и играть не захочешь… Давай-ка, — говорит, — потребуем самогонки.

А второй приятель пожевал сушку и говорит:

— Нет, — говорит, — не хочется. Пойду-ка, — говорит, — на Владимирский. В картишки сыграю. Чтой-то разохотился я воспоминаниями.

Допил он свою стопку, подмигнул приятелю и вышел, слегка покачиваясь.

Беда

Егор Иваныч, по фамилии Глотов, мужик из деревни Гнилые Прудки, два года копил деньги на лошадь. Питался худо, бросил махорку, а что до самогона, то забыл, какой и вкус в нем. То есть, как ножом отрезало — не помнит Егор Иваныч, какой вкус, хоть убей.

А вспомнить, конечно, тянуло. Но крепился мужик. Очень уж ему нужна была лошадь.

— Вот куплю, — думал, — лошадь и клюкну тогды. Будьте покойны.

Два года копил мужик деньги, а на третий подсчитал свои капиталы и стал собираться в путь.

А перед самым уходом явился к Егор Иванычу мужик из соседнего села и предложил купить у него лошадь. Но Егор Иваныч предложение это отклонил. Испугался даже.

— Что ты, батюшка! — сказал он. — Я два года солому жрал — ожидал покупки. А тут накося — купи у него лошадь. Это вроде как и не покупка будет… Нет, не пугай меня, браток. Я уж в город лучше поеду. По-настоящему чтобы.

И вот Егор Иваныч собрался. Завернул деньги в портянку, надел сапоги, взял в руки палку и пошел.

А на базаре Егор Иваныч тотчас облюбовал себе лошадь.

Была эта лошадь обыкновенная, мужицкая, с шибко раздутым животом. Масти она была неопределенной — вроде сухой глины с навозом.

Продавец стоял рядом и делал вид, что он ничуть не заинтересован, купят ли у него лошадь.

Егор Иваныч повертел ногой в сапоге, ощупал деньги и, любовно поглядывая на лошадь, сказал:

— Это что ж, милый, лошадь-то, я говорю, это самое продаешь, ай нет?

— Лошадь-то? — небрежно спросил торговец. — Да уж продаю, ладно. Конечно, продаю.

Егор Иваныч тоже хотел сделать вид, что он не нуждается в лошади, но не утерпел и сказал, сияя:

— Лошадь-то мне, милый, вот как требуется. До зарезу нужна мне лошадь. Я, милый ты мой, три года солому жрал, прежде чем купить ее. Вот как мне нужна лошадь… А какая, между тем, цена будет этой твоей лошади? Только делом говори.

Торговец сказал цену, а Егор Иваныч, зная, что цена эта ненастоящая и сказана, по правилам торговли, так, между прочим, не стал спорить. Он принялся осматривать лошадь.

Он неожиданно дул ей в глаза и в уши, подмигивая, прищелкивая языком, вилял головой перед самой лошадиной мордой и до того запугал тихую клячу, что та, невозмутимая до сего времени, начала тихонько лягаться, не стараясь, впрочем, попасть в Егор Иваныча.

Когда лошадь была осмотрена, Егор Иваныч снова ощупал деньги в сапоге и, подмигнув торговцу, сказал:

— Продается, значится… лошадь-то?

— Можно продать, — сказал торговец, несколько обижаясь.

— Так… А какая ей цена-то будет? Лошади-то?

Торговец сказал цену, и тут начался торг. Егор Иваныч хлопал себя по голенищу, дважды снимал сапог, вытаскивая деньги, и дважды надевал снова, божился, вытирал рукой слезы, говорил, что он шесть лет лопал солому, и что ему до зарезу нужна лошадь — торговец сбавлял цену понемногу. Наконец, в цене сошлись.

— Бери уж, ладно, — сказал торговец. — Хорошая лошадь. И масть крупная, и цвет, обрати внимание, какой заманчивый.

— Цвет-то… Сомневаюсь я, милый, в смысле лошадиного цвету, — сказал Егор Иваныч. — Неинтересный цвет… Сбавь немного.

— А на что тебе цвет? — сказал торговец. — Тебе что, пахать цветом-то?

Сраженный этим аргументом, мужик оторопело посмотрел на лошадь, бросил шапку наземь, задавил ее ногой и крикнул:

— Пущай уж, ладно!

Потом сел на камень, снял сапог и вынул деньги. Он долго и с сожалением пересчитывал их и подал торговцу, слегка отвернув свою голову. Ему было невыносимо смотреть, как скрюченные пальцы разворачивали его деньги.

Наконец, торговец спрятал деньги в шапку и сказал, обращаясь уже на вы:

— Ваша лошадь… Ведите…

И Егор Иваныч повел. Он вел торжественно, цокал языком и называл лошадь Маруськой. И только когда прошел площадь и очутился на боковой улице — понял, какое событие произошло в его жизни. Он вдруг скинул с себя шапку и в восторге стал давить ее ногами, вспоминая, как хитро и умно он торговался. Потом пошел дальше, размахивая от восторга руками и бормоча:

— Купил!.. Лошадь-то… Мать честная… Опутал ево… Торговца-то…

Когда восторг немного утих, Егор Иваныч, хитро смеясь себе в бороду, стал подмигивать прохожим, приглашая их взглянуть на покупку. Но прихожие равнодушно проходили мимо.

— Хоть бы землячка для сочувствия… Хоть бы мне землячка встретить, — подумал Егор Иваныч.

И вдруг увидел малознакомого мужика из дальней деревни.

— Кум! — закричал Егор Иваныч. — Кум, поди-кось поскорей сюда!

Черный мужик нехотя подошел и, не здороваясь, посмотрел на лошадь.

— Вот… Лошадь я, этово, купил! — сказал Егор Иваныч.

— Лошадь, — сказал мужик и, не зная, чего спросить, добавил: — Стало быть, не было у тебя лошади?

— В том-то и дело, милый, — сказал Егор Иваныч, — не было у меня лошади. Если б была, не стал бы я трепаться… Пойдем, я желаю тебя угостить.

— Вспрыснуть, значит? — спросил земляк, улыбаясь. — Можно. Это можно. Что можно, то можно… В «Ягодку», что ли?

Егор Иваныч кивнул головой, хлопнул себя по голенищу и повел за собой лошадь. Земляк шел впереди.

Это было в понедельник. А в среду утром Егор Иваныч возвращался в деревню. Лошади с ним не было. Черный мужик провожал Егор Иваныча до немецкой слободы.

— Ты не горюй, — говорил мужик. — Не было у тебя лошади, да и это не лошадь. Ну, пропил, — эка штука. Зато, браток, вспрыснул. Есть что вспомнить.

Егор Иваныч шел молча, сплевывая длинную, желтую слюну. И только, когда земляк, дойдя до слободы, стал прощаться, Егор Иваныч сказал тихо:

— А я, милый, два года солому лопал… зря…

Земляк сердито махнул рукой и пошел назад.

— Стой! — закричал вдруг Егор Иваныч страшным голосом. — Стой! Дядя… милый!

— Чего надо? — строго спросил мужик.

— Дядя… милый… братишка, — сказал Егор Иваныч, моргая ресницами. — Как же это? Два года ведь солому зря лопал… За какое самое… За какое самое это… вином торгуют?..

Земляк махнул рукой и пошел в город.

Жертва революции

Ефим Григорьевич снял сапог и показал мне свою ногу. На первый взгляд ничего в ней особенного не было. И только при внимательном осмотре можно было увидеть на ступне какие-то зажившие ссадины и царапины.

— Заживают! — с сокрушением сказал Ефим Григорьевич. — Ничего не поделаешь — седьмой год все-таки пошел.

— А что это? — спросил я.

— Это? — сказал Ефим Григорьевич. — Это, уважаемый товарищ, я пострадал в Октябрьскую революцию. Нынче, когда шесть лет прошло, каждый, конечно, пытается примазаться: и я, дескать, участвовал в революции, и я, мол, кровь проливал и собой жертвовал… Ну а у меня все-таки явные признаки. Признаки не соврут… Я, уважаемый товарищ, хотя на заводах и не работал и по происхождению я бывший мещанин города Кронштадта, но в свое время был отмечен судьбой — я был жертвой революции. Я, уважаемый товарищ, был задавлен мотором.

Тут Ефим Григорьевич торжественно посмотрел на меня и, заворачивая ногу в портянку, продолжал:

— Да-с, был задавлен мотором, грузовиком. И не так, чтобы как прохожий или там какая-нибудь пешка, по своей невнимательности или слабости зрения, напротив — я пострадал при обстоятельствах и в самую революцию. Вы бывшего графа Орешина не знали?

— Нет.

— Ну, так вот… У этого графа я и служил. В полотерах…

Хочешь, не хочешь, а два раза натри им пол. А один раз, конечно, с воском. Очень графы обожали, чтобы с воском. А по мне так наплевать — только расход лишний.

Так вот такой был, знаете ли, случай: натер я им полы, скажем, в понедельник, а в субботу революция произошла. В понедельник я им натер, в субботу революция, а во вторник бежит ко мне ихний швейцар и зовет:

— Иди, — говорит, — кличут. У графа, — говорит, — кража и пропажа, а на тебя подозрение. Живо!

Я пиджачишко накинул, похряпал на дорогу — и к ним. Прибегаю. Вваливаюсь натурально в комнаты. Гляжу — сама бывшая графиня бьется в истерике и по ковру пятками тыркает.

Увидела она меня и говорит сквозь слезы:

— Ах, — говорит, — Ефим, комси-комса, не вы ли сперли мои дамские часики, девяносто шестой пробы, обсыпанные брильянтами?

— Что вы, — говорю, — что вы, бывшая графиня! На что, — говорю, — мне дамские часики, если я мужчина? Смешно, — говорю. — Извините за выражение.

А она рыдает.

— Нет, — говорит, — не иначе как вы сперли, комси-комса.

И вдруг входит сам бывший граф и всем присутствующим возражает:

— Я, — говорит, — богатый человек, и мне раз плюнуть да растереть ваши бывшие часики, но, — говорит, — это дело я так не оставлю. Руки, — говорит, — свои я не хочу пачкать о ваше хайло, но подам ко взысканию, комси-комса. Ступай, — говорит, — отселева.

Я, конечно, посмотрел в окно и вышел.

Пришел я домой, лег и лежу. И ужасно скучаю от огорчения. Потому что не брал я ихние часики.

И лежу и день и два — пищу перестал вкушать и все думаю, где могли быть эти обсыпанные часики.

И вдруг — на пятый день — как ударит меня что-то в голову.

«Батюшки, — думаю, — да ихние часишки я же сам в кувшинчик с пудрой пихнул. Нашел на ковре — думал — медальон, и пихнул».

Накинул я сию минуту на себя пиджачок и, не покушав даже, побежал на улицу. А жил бывший граф на Офицерской улице[187].

И вот бегу я по улице, и берет меня какая-то неясная тревога. Что это, думаю, народ как странно ходит боком и вроде как пугается ружейных выстрелов и артиллерии?

Спрашиваю у прохожих. Отвечают: Октябрьская революция.

Поднажал я — и на Офицерскую.

Прибегаю к дому. Толпа. И тут же мотор стоит. И сразу меня как-то осенило: не попасть бы, думаю, под мотор. А мотор стоит… Ну, ладно. Подошел я ближе, спрашиваю:

— Чего тут происходит?

— А это, — говорят, — мы которых аристократов в грузовик сажаем и арестовываем.

И вдруг вижу я — ведут. Бывшего графа ведут в мотор. Растолкал я народ, кричу:

— В кувшинчике, — кричу, — часишки ваши, будь они прокляты! В кувшинчике с пудрой.

А граф, стерва, ноль на меня внимания и садится.

Бросился я ближе к мотору, а мотор, будь он проклят, как засуршит в тую минуту, как пихнет меня колёсьями в сторону.

«Ну, — думаю, — есть одна жертва».

Тут Ефим Григорьевич опять снял сапог и стал с досадой осматривать зажившие метки на ступне. Потом снова надел сапог и сказал:

— Вот-с, уважаемый товарищ, как видите, и я пострадал в свое время и являюсь, так сказать, жертвой революции. Конечно, я не то чтобы этим задаюсь, но я не позволю никому над собой издеваться. А между прочим председатель жилтоварищества обмеривает мою комнату в квадратных саженях, да еще тое место, где комод стоит, — тоже. Да еще издевается: под комодом, говорит, у вас расположено около полсажени пола. А какие же это полсажени, ежели это место комодом занято? А комод хозяйский.

Тщеславие

Екатерининский сквер. Я.

Рядом на скамье какая-то девица. На ней черная шляпа и светлые тонкие чулки.

Девица читает книгу, время от времени шпилькой переворачивая страницы. Книга эта французская. Кажется — Марсель Прево[188].

Я выкуриваю подряд шесть папирос и смотрю на девицу. Она продолжает читать.

— Простите, — говорю я ей по-французски, — вы с таким интересом читаете… Позвольте узнать, какой это роман?

Девица оборачивается, вскидывает на меня свои красивые голубые глаза и растерянно улыбается.

Бедняжка ни слова не понимает по-французски.

Аристократка

Я, братцы мои, не люблю баб, которые в шляпках. Ежели баба в шляпке, ежели чулочки на ней фильдекосовые, или мопсик у ней на руках, или зуб золотой, то такая аристократка мне и не баба вовсе, а гладкое место.

А в свое время я, конечно, увлекался одной аристократкой. Гулял с ней и в театр водил. В театре-то все и вышло. В театре она и развернула свою идеологию во всем объеме.

А встретился я с ней во дворе дома. На собрании. Гляжу, стоит этакая фря. Чулочки на ней, зуб золоченый.

— Откуда, — говорю, — ты, гражданка? Из какого номера?

— Я, — говорит, — из седьмого.

— Пожалуйста, — говорю, — живите.

И сразу как-то она мне ужасно понравилась. Зачастил я к ней. В седьмой номер. Бывало, приду как лицо официальное. Дескать, как у вас, гражданка, в смысле порчи водопровода и уборной? Действует?

— Да, — отвечает, — действует.

И сама кутается в байковый платок, и ни мур-мур больше. Только глазами стрижет. И зуб во рте блестит. Походил я к ней месяц — привыкла. Стала подробней отвечать. Дескать, действует водопровод, спасибо вам, Григорий Иванович.

Дальше — больше, стали мы с ней по улицам гулять. Выйдем на улицу, а она велит себя под руку принять. Приму ее под руку и волочусь, что щука. И чего сказать — не знаю, и перед народом совестно.

Ну а раз она мне и говорит:

— Что вы, — говорит, — меня все по улицам водите? Аж голова закрутилась. Вы бы, — говорит, — как кавалер и у власти сводили бы меня, например, в театр.

— Можно, — говорю.

И как раз на другой день прислала комячейка билеты в оперу. Один билет я получил, а другой мне Васька-слесарь пожертвовал.

На билеты я не посмотрел, а они разные. Который мой — внизу сидеть, а который Васькин — аж на самой галерейке.

Вот мы и пошли. Сели в театр. Она села на мой билет, я на Васькин. Сижу на верхотурьи и ни хрена не вижу. А ежели нагнуться через барьер, то ее вижу. Хотя плохо.

Поскучал я, поскучал, вниз сошел. Гляжу — антракт. А она в антракте ходит.

— Здравствуйте, — говорю.

— Здравствуйте.

— Интересно, — говорю, — действует ли тут водопровод?

— Не знаю, — говорит.

И сама в буфет прет. Я за ней. Ходит она по буфету и на стойку смотрит. А на стойке блюдо. На блюде пирожные.

А я этаким гусем, этаким буржуем нерезанным вьюсь вокруг нее и предлагаю:

— Ежели, — говорю, — вам охота скушать одно пирожное, то не стесняйтесь. Я заплачу.

— Мерси, — говорит.

И вдруг подходит развратной походкой к блюду и цоп с кремом и жрет.

А денег у меня — кот наплакал. Самое большое что на три пирожных. Она кушает, а я с беспокойством по карманам шарю, смотрю рукой, сколько у меня денег. А денег — с гулькин нос.

Съела она с кремом, цоп другое. Я аж крякнул. И молчу. Взяла меня этакая буржуйская стыдливость. Дескать, кавалер, а не при деньгах.

Я хожу вокруг нее, что петух, а она хохочет и на комплименты напрашивается.

Я говорю:

— Не пора ли нам в театр сесть? Звонили, может быть.

А она говорит:

— Нет.

И берет третье. Я говорю:

— Натощак — не много ли? Может вытошнить.

А она:

— Нет, — говорит, — мы привыкшие.

И берет четвертое. Тут ударила мне кровь в голову.

— Ложи, — говорю, — взад!

А она испужалась. Открыла рот. А во рте зуб блестит. А мне будто попала вожжа под хвост. Все равно, думаю, теперь с ней не гулять.

— Ложи, — говорю, — к чертовой матери!

Положила она назад. А я говорю хозяину:

— Сколько с нас за скушанные три пирожные?

А хозяин держится индифферентно — ваньку валяет.

— С вас, — говорит, — за скушанные четыре штуки столько-то.

— Как, — говорю, — за четыре? Когда четвертое в блюде находится.

— Нету, — отвечает, — хотя оно и в блюде находится, но надкус на ем сделан и пальцем смято.

— Как, — говорю, — надкус, помилуйте. Это ваши смешные фантазии.

А хозяин держится индифферентно — перед рожей руками крутит.

Ну, народ, конечно, собрался. Эксперты. Одни говорят — надкус сделан, другие — нету.

А я вывернул карманы — всякое, конечно, барахло на пол вывалилось — народ хохочет. А мне не смешно. Я деньги считаю.

Сосчитал деньги — в обрез за четыре штуки. Зря, мать честная, спорил.

Заплатил. Обращаюсь к даме:

— Докушивайте, — говорю, — гражданка. Заплачено.

А дама не двигается. И конфузится докушивать.

А тут какой-то дядя ввязался.

— Давай, — говорит, — я докушаю.

И докушал, сволочь. За мои деньги.

Сели мы в театр. Досмотрели оперу. И домой. А у дома она мне и говорит:

— Довольно свинство с вашей стороны. Которые без денег — не ездют с дамами.

А я говорю:

— Не в деньгах, гражданка, счастье. Извините за выражение.

Так мы с ней и разошлись. Не нравятся мне аристократки.

Герой

Люди опрометью бежали к Фонтанке. Какая-то баба у перил отчаянно кричала:

— Тонет! Голубчики, тонет… Ей-богу…

— Кто тонет? — спрашивали люди.

— Да человек тонет… Гражданин, конечно. Сама видела: сиг через перилки — и нету… Да вот он! Вот!

Действительно, из воды показалась чья-то голова. Голова выплевывала воду, фыркала и тихонько вопила о помощи. Люди теснились у перил, с жадностью глядя в воду.

— Ой-ё-ёй! — причитала баба. — Тонет, конечно…

— Да что же это, граждане? Не собака ведь… Ловить надоть.

Какой-то парень протискался через толпу к самым перилам.

— Кто тонет? — спросил он строго. — Гражданин, что ли?

— Гражданин…

— Нарочно, что ли, или, может быть, окосемши?

— Нарочно.

— Чичас, — сказал парень.

Он сбросил картуз наземь и, любуясь собой, полез через перила. Лез он медленно, посматривая на толпу. Потом сел на перила и спросил:

— А чего, граждане, медали-то нынче дают за спасение этих самых утопающих, ай нет?

— Медали-то? — сказал кто-то. — А неизвестно.

— Неизвестно, — сказали в толпе. — Раньше-то давали.

Парень горько усмехнулся.

— Раньше! Сам знаю… Я, может, этих чертей утопающих семь штук переловил… Раньше…

Какой-то красноармеец отчаянно взмахнул руками, скинул с себя шинель и бросился в воду.

Через несколько секунд он вытащил утопающего за воротник.

Парень сидел на перилах и орал:

— Так! Загребай левой рукой… Левой… А правой за воротник держи… Чичас лодка подойдет… Так! Не выпущай… Эх, дура!.. Не могут ловить, а тоже бросаются. Туда же!

К месту происшествия подошла лодка.

— Кончено, — сказал парень. — Его счастье. Он вытащил. А если б не он — я бы вытащил. Без медали… Нехай уж…

Парень надел картуз и побежал к пристани. Народ долго стоял у перил, глазея на то место, куда бросился человек. Потом стал медленно расходиться.

Человеческое достоинство

Бывший швейцар Ефим Щуркин два года мотался по всем учреждениям — искал службу. И наконец нашел по своей специальности.

Устроил ему место родной племянник Мишка Гусев. Ефим Щуркин в свое время его по щекам бил и за уши рвал, а теперь это шишка, не переплюнешь.

Очень интересно Щуркину было разговаривать с Мишкой. Сидел Мишка в кабинете и курил папироски. А Щуркин стоял возле и, пытаясь разговаривать с легкостью, почтительно кланялся.

Но легкий разговор не удавался. Мишка Гусев вел себя строго и для солидности не выпускал даже пера из рук.

— Что ж, товарищ дядя, — говорил Мишка строгим голосом, — валяйте, устраивайтесь. Место это легкое, нетрудное. А которые люди думают, что эта должность унижает человеческое достоинство, то напротив того… Смотря как держать себя…

— Я держать себя знаю, — уныло сказал Щуркин. — Я пятнадцать лет в швейцарах был…

— Это не разговор, — нахмурился Мишка. — Что было, то забудьте. Вы, как есть бывший швейцар, должны знать, что теперя не та механика… И глядите, товарищ дядя, чтоб на чай не брать. И почтительность чтоб не распущать, как раньше. Конечно, это не то чтоб по роже людей бить, но достоинство свое не унижайте и соответствуйте своему назначению.

— Ты меня не учи, — сказал Щуркин, — я сам знаю свое достоинство.

— А если так, то валяйте, товарищ дядя, — приступайте к своим обязанностям.

Мишка обмакнул перо в чернильницу, желая этим показать, что аудиенция кончена.

Щуркину хотелось еще поговорить кое о чем таким же строгим официальным тоном, но он не посмел и, кашлянув, вышел из кабинета, осторожно ступая на носки.

А на другой день Ефим Щуркин приступил к своим обязанностям.

Он вычистил кирпичом дверные ручки, обтер сырой тряпкой зашарканную лестницу и, мрачно посмеиваясь в усы, присел на табурет подле дверей.

«Ладно, — думал Щуркин про своего племянника, — молодой, а учить меня вздумал. Достоинство, говорит, не потеряй. А я сам знаю свое достоинство. Я, товарищ Мишка Гусев, никому не позволю себя унизить. А которые, может, думают, что двери им настежь открывать буду, — забудьте… Я свое достоинство наобум знаю. Оставьте беспокоиться, товарищ Мишка…»

Четырех часов Ефим Щуркин ждал с нетерпением. В четыре часа служащие кончали работу.

— Ладно уж, выходи, — бормотал Щуркин. — Выходи, кончай работу. По роже мы вас бить не станем, но унизить не допустим… Выходи уж.

В четыре ровно Щуркин взял газету и, присев на табурет, вытянул свои ноги. И принялся читать. Служащие сначала выходили по одному.

— Выходи, выходи, — бормотал Щуркин, подмигивая, — жди, что двери открою, ожидай кукиш с маслом…

Служащие с удивлением смотрели на развалившуюся фигуру и осторожно обходили протянутые щуркинские ноги. Один из служащих, слегка споткнувшись, извинился и шмыгнул в дверь.

«Извиняются, — радостно подумал Щуркин. — А небось раньше бы в рожу дал. Будет, прошло времечко».

Служащие выходили все гуще, мелькали перед щуркинскими глазами, хлопали тяжелой дверью.

— Мелькай, мелькай, — бормотал Щуркин. — Это ваше дело — мелькать… Устраивай сквозняки. Простужай человека. Унижай личность…

Какой-то служащий, перешагнув через ноги Ефима Щуркина, вышел на улицу, не прикрыв за собой дверь.

— Двери! — заорал Щуркин, выбегая вслед за служащим. — Двери закрывай! Тут вам нет горничных. Черт собачий.

Служащий испуганно обернулся и, покорно закрыв двери, пошел дальше, с беспокойством оглядываясь назад.

— Так его, — весело смеялся Щуркин.

Маленькая девица-машинистка, наряженная обезьяной, подошла к двери и осторожно потрогала ее пальцем, пытаясь открыть. Дверь не поддавалась.

— Обожди, — сказал Щуркин, прижимая дверь ногой. — Обожди тут. Наберется партия в десять человек — пущу тогда.

У девицы от обиды задрожал подбородок, и Щуркин, боясь, что она заплачет, нехотя выпустил ее.

«Надо будет записку присобачить к дверям, — подумал Щуркин, — дескать, так и так — выходить партиями».

Щуркин пошел в свою каморку и, достав бумагу, принялся выводить:

«Выходить партиями. По десять персон. Привратник Ефим Щуркин».

Однако записку эту Щуркину не удалось присобачить к дверям. Он был вызван к Мишке Гусеву.

Мишка Гусев долго Щуркина не задерживал. Он дал ему денег и строгим официальным тоном приказал ехать в деревню.

Щуркину хотелось поговорить на официальные темы, но он снова не посмел и, вернувшись к себе, принялся собирать свои вещи, бросая их в мешок и сплевывая от обиды туда же.

Божественное

Первого ноября (1923 года) был католический праздник Всех святых. Во время этого праздника ксендз Смоленского костела обратился к прихожанам, как сообщает газета «Рабочий Путь» (№ 265), с такой проповедью:

Я, как хозяин костела, нанял органиста Дашкевича. Костельный совет платил органисту сначала 150 миллионов, потом 200, потом 400. Все с него мало. Теперь мы платим ему даже 5 рублей золотом по курсу дня. Кроме того, я ежедневно даю обед Дашкевичу. Но нужно сказать, что этот органист за троих ест. Такой обжора…

Так сообщает газета. Дальше, нам думается, было так. Ксендз поднял руку для благословения прихожан, но раздумал и, потирая свою бритую полную щеку, продолжал:

— Ей-богу, обжора, каких мало. Таких обжор и свет не видывал!

— А чего он, съедает что ли много? — спросил кто-то из прихожан.

— Съедает много, — сказал ксендз. — Я же и говорю: жрет и жрет, сукин кот. Дашь ему обед — он и первое блюдо слопает и второе. И хлеб еще трескает.

Прихожане оживились. И, закрыв молитвенники, стали рассуждать о дороговизне.

— Ужас, как жрет! — снова начал ксендз. — Обед слопает, а после еще чаю просит.

— С сахаром? — спросил кто-то.

— Дай ему с сахаром, он и с сахаром вылакает. Ему что? Не его сахар. Давеча дал я ему сахару два куска. На месяц, говорю. А он враз слопал.

— Врет! — раздался чей-то голос.

Позади ксендза появилась растрепанная фигура органиста. Был органист высокий и худой, и костюм на нем висел, как на палке.

— Врет! — снова сказал органист. — Кусок он мне дал, а не два.

Прихожане встали со своих мест и с явным любопытством разглядывали органиста.

— А хоть бы и кусок, — сказал ксендз, махая на органиста руками. — Кусок тоже денег стоит… Уйди, собачий нос! Я хозяин костела!

Органист потоптался на одном месте и ушел под свист публики. Ксендз поднял руку для благословения, но снова раздумал и, опустив руку, продолжал печальным голосом:

— Или еще того чище: штаны с френчем просит. Купите, говорит, мне штаны с френчем. А я ему говорю: видал, как лягушки скачут…

В публике засмеялись. Ксендз в третий раз поднял руку и, бормоча что-то себе под нос, благословил прихожан. Началось молебствие. На крыше тихонько плакали херувимы.

Жених

На днях женился Егорка Басов. Взял он бабу себе здоровую, мордастую, пудов на пять весом. Вообще, повезло человеку.

Перед тем Егорка Басов три года ходил вдовцом — никто не шел за него. А сватался Егорка чуть не к каждой. Даже к хромой солдатке из Местечка. Да дело расстроилось из-за пустяков.

Об этом сватовстве Егорка Басов любил поговорить. При этом врал он неимоверно, всякий раз сообщая все новые и удивительные подробности.

Все мужики наизусть знали эту историю, но при всяком удобном случае упрашивали Егорку рассказать сначала, заранее давясь от смеха.

— Так как же ты, Егорка, сватался-то? — спрашивали мужики, подмигивая.

— Да так уж, — говорил Егорка, — обмишурился.

— Заторопился, что ли?

— Заторопился, — говорил Егорка. — Время было, конечно, горячее — тут и косить, тут и носить, и хлеб собирать. А тут, братцы мои, помирает моя баба. Сегодня она, скажем, свалилась, а завтра ей хуже. Мечется и брендит, и с печки падает.

— Ну, — говорю я ей, — спасибо, Катерина Васильевна, без ножа вы меня режете. Не вовремя помирать решили. Потерпите, — говорю, — до осени, а осенью помирайте.

А она отмахивается.

Ну, позвал я, конечно, лекаря. За пуд овса. Лекарь пересыпал овес в свой мешок и говорит:

— Медицина, — говорит, — бессильна что-либо предпринять. Не иначе, как помирает ваша бабочка.

— От какой же, — спрашиваю, — болезни? Извините за нескромный вопрос.

— Это, — говорит, — медицине, опять-таки, неизвестно.

Дал, все-таки, лекарь порошки и уехал.

Положили мы порошки за образа — не помогает. Брендит баба и мечется, и с печки падает, а к ночи помирает.

Взвыл я, конечно. Время, думаю, горячее — тут и носить, тут и косить, а без бабы немыслимо. Чего делать — неизвестно. А ежели, например, жениться, то опять-таки на ком это жениться? Которая, может, и пошла бы, да неловко ей наспех. А мне требуется наспех.

Заложил я лошадь, надел новые штаны, ноги вымыл и поехал.

Приезжаю в Местечко. Хожу по знакомым.

— Время, — говорю, — горячее, разговаривать много не приходится, нет ли, — говорю, — какой ни на есть захудалой бабочки, хотя бы слепенькой. Интересуюсь, — говорю, — женитьбой.

— Есть, — говорят, — конечно, но время горячее, браком никто не интересуется. Сходите, — говорят, — к Анисье, к солдатке, может, ту обломаете.

Вот я и пошел.

Прихожу. Смотрю — сидит на сундуке баба и ногу чешет.

— Здравствуйте, — говорю. — Перестаньте, — говорю, — чесать ногу — дело есть.

— Это, — отвечает, — одно другому не мешает.

— Ну, — говорю, — время горячее, спорить с вами много не приходится — вы да я — нас двое, третьего не требуется, окрутимся, — говорю, — и завтра выходите на работу снопы вязать.

— Можно, — говорит, — если вы мной интересуетесь.

Посмотрел я на нее. Вижу — бабочка ничего, что надо, плотная и работать может.

— Да, — говорю, — интересуюсь, конечно. Но, — говорю, — ответьте мне, все равно как на анкету, сколько вам лет от роду?

— А лет, — отвечает, — не так много, как кажется. Лета мои не считаны. А год рождения, сказать — не соврать, одна тыща восемьсот восемьдесят шестой.

— Ну, — говорю, — время горячее, долго считать не приходится. Ежели не врете, то ладно.

— Нет, — говорит, — не вру, за вранье Бог наказывает. Собираться, что ли?

— Да, — говорю, — собирайтесь. А много ли имеете вещичек?

— Вещичек, — говорит, — не так много: дыра в кармане, да вошь на аркане. Сундучок да перина.

Взяли мы сундучок и перину на телегу. Прихватил я еще горшок и два полена, и поехали.

Я гоню лошадь, тороплюсь, а бабочка моя на сундучке трясется и планы решает — как жить будет, да чего ей стряпать, да не мешало бы, дескать, в баньку сходить — три года не хожено.

Наконец приехали.

— Вылезайте, — говорю.

Вылезает бабочка с телеги. Да, смотрю, как-то неинтересно вылезает — боком и вроде бы хромает на обе ноги. Фу-ты, думаю, глупость какая!

— Что вы, — говорю, — бабочка, вроде бы хромаете?

— Да нет, — говорит, — это я так, кокетничаю.

— Да как же, помилуйте, так? Дело это серьезное, ежели хромаете. Мне, — говорю, — в хозяйстве хромать не требуется.

— Да нет, — говорит, — это маленько на левую ногу. Полвершка, — говорит, — всего и нехватка.

— Пол, — говорю, — вершка или вершок — это, — говорю, — не речь. Время, — говорю, — горячее — мерить не приходится. Но, — говорю, — это немыслимо. Это и воду понесете — расплескаете. Извините, — говорю, — обмишурился.

— Нет, — говорит, — дело заметано.

— Нет, — говорю, — не могу. Все, — говорю, — подходит: и мордоворот ваш мне нравится и лета — одна тыща восемьсот восемьдесят шесть, но не могу. Извините — промигал ногу.

Стала тут бабочка кричать и чертыхаться, драться, конечно, полезла, не без того. А я, тем временем, выношу полегоньку имущество на двор.

Съездила она меня раз или два по морде — не считал, а после и говорит:

— Ну, — говорит, — стручок, твое счастье, что заметил. Вези, — говорит, — назад.

Сели мы в телегу и поехали. Только не доехали, может, семи верст, как взяла меня ужасная злоба.

«Время, — думаю, — горячее, разговаривать много не приходится, а тут извольте развозить невест по домам».

Скинул я с телеги ейное имущество и гляжу, что будет. А бабочка не усидела и за имуществом спрыгнула. А я повернул кобылку — и к лесу.

А на этом дело кончилось.

Как она домой дошла с сундуком и с периной, мне неизвестно. А только дошла. И через год замуж вышла. И теперь на сносях.

Последнее рождество

Давненько я не праздновал Рождества.

В последний раз это было лет семь назад.

Перед самым Рождеством выехал я к своим родным в Петроград. Мне не повезло: на какой-то пустяковой станции пришлось ночевать. Поезд опаздывал часов на двенадцать.

А станция была действительно пустяковая — не было даже буфета.

Сторож, впрочем, хвалился, что буфет «обнакновенно есть, но покеда», по случаю праздников, — нет. Утешение было среднее.

На этой станции нас, горемычных путников, было человек двенадцать. Тут был и какой-то купец-рыбник с бородой, два студента и какая-то женщина в старомодной ротонде, с двумя чемоданами, и прочий неизвестный мне люд.

Все покорно сидели за столом в маленькой зальце, и только в купце бушевала злоба. Он вскакивал из-за стола, бежал в дежурную, и нам было слышно, как голос его злобно повизгивал и повышался.

Кто-то из начальства отвечал спокойно:

— Не могу знать… В восемь утра… Не раньше.

Среди пассажиров был еще очень опрятного вида старичок в шубке и в высокой меховой шапке. Сначала старичок, добродушно посмеиваясь, утешал пассажиров, ласково глядя им в глаза, потом принялся подпевать тихим козлиным тенорком: «Рождество твое, Христе Боже наш».

Это был старичок совершенно набожного вида. Добродушие и кротость были заметны во всяком его движении.

Он сидел на стуле и, покачиваясь в такт, пел «Рождество твое». Но вдруг сорвался со стула и исчез со станции… Через несколько минут он вернулся, держа в руке еловый сучок.

— Вот! — сказал старичок с восторгом, подходя к столу. — Вот, милостивые государи, и у нас елка.

И старичок принялся втыкать елку в графин, тихо подпевая: «Рождество твое, Христе Боже наш».

— Вот, милостивые государи, — снова сказал старичок, несколько отходя от стола и любуясь своей работой. — В этот торжественный день, по чьим-то грехам, вынуждены мы тут сидеть яко благ, яко наг…

Пассажиры с неудовольствием и раздражением смотрели на суетливую фигурку старика.

— Да, — продолжал старичок, — по чьим-то грехам… Православные христиане, этот торжественный день мы, конечно, привыкли проводить среди своих друзей и приятелей. Мы привыкли смотреть, как наши маленькие детки прыгают в неописуемом восторге вокруг рождественской елки… Нам нравится, милостивые государи, по человеческим слабостям, откушать в этот день и ветчинки с зеленым горошком, и кружок-другой колбасы, и ломтик гуся, и рюмашечку чего-нибудь этого…

— Тьфу! — сказал рыботорговец, с омерзением глядя на старичка. Пассажиры задвигались на стульях.

— Да, милостивые государи, — продолжал старичок тончайшим голосом, — привыкли мы проводить этот день в торжестве, но если нет, то не пойдешь против Бога… Говорят, тут неподалеку существует церковка… Пойду я туда… Пойду, милостивые государи, пролью слезу и поставлю свечечку…

— Послушайте, — сказал торговец, — а может, тут чем разжиться можно? Может, в самом деле, тут этово… ветчинки раздобыть можно? Ежели расспросить.

— Полагаю, что можно, — сказал старичок, — за деньги, милостивые государи, все можно. Ежели собраться…

Купец вынул бумажник и, хлопнув об стол, стал отсчитывать. Пассажиры с радостью заворочались на стульях, вытаскивая свои деньги…

Через несколько минут, подсчитав собранные деньги, старичок с восторгом объявил, что хватит за глаза и на еду и на питье и на прочее.

— Только вы недолго, — сказал торговец.

— Поставлю свечечку, — сказал старичок, — пролью слезу, расспрошу у православных христиан, где купить, и назад… За кого, милостивые государи, поставить свечечку?

— Поставьте за меня, — сказала женщина в ротонде, роясь в кошельке и протягивая деньги.

Денег от нее старичок не взял.

— Нет, сударыня, — сказал он, — позвольте уж мне из своих скромных средств сделать христианское дело. За кого еще?

— Ну и за меня тогда, — сказал купец, пряча свой бумажник. Старичок кивнул головой и вышел. «Рождество твое, Христе Боже наш», — услышали мы его голос.

— Какой божественный старичок! — сказал торговец.

— Удивительный старичок, — поддержал кто-то.

И пассажиры с восторгом стали рассуждать о старичке.

Прошел час. Потом два. Потом часы пробили пять. Старичок не шел. В семь часов утра его тоже не было.

Половина восьмого — подали поезд, и пассажиры бросились занимать места.

Поезд тронулся.

Было еще темновато. Вдруг мне показалось, что за углом станции мелькнула знакомая фигура старичка.

Я бросился к окну. Старичок скрылся.

Я вышел на площадку — и вдруг явственно услышал знакомый козлиный тенорок: «Рождество твое, Христе Боже наш».

Это было мое последнее Рождество.

Сейчас к религии я отношусь как-то скептически.

Крепкая женщина

Нынче все говорят о борьбе с проституцией и жалеют женщин.

Вот, дескать, бедные: уволят их по сокращению, а они очертя голову идут на улицу.

И верно: жалко.

Но, конечно, разные бывают женщины. Бывает, такая крепкая попадется — ей и улица не страшна. Знали мы одну такую. По фамилии Беленькая. Уволили ее по сокращению, дали ей за две недели вперед, а она повертела получку в руках и думает:

«Прожру, — думает, — на пирожные. А там видно будет».

Пошла в кондитерскую, скушала, сколько могла, пирожных и домой вернулась.

«Ну, — думает, — а теперь — труба. Либо мне в Фонтанку нырять, либо в Мойку, либо на улицу идти».

Помазала она брови сажей, губы — сургучом, шляпку с пером надела и вышла на улицу. Постояла на углу. Вдруг мужчина какой-то подходит.

— Что ж, — говорит, — мамзель-дамочка, зря стоять простужаться. Пойдем на время.

А она развернулась — хлесь его в ухо.

— За кого, — говорит, — принимаешь, скотина? Не видишь?

Гражданин отупел, повернулся, галошу потерял и скрылся за углом. А девица гордо постояла и пошла домой.

Домой пришла.

«Нет, — думает, — это не в моем характере — проституция. Иные, конечно, уволенные по сокращению, бросаются, очертя голову, на улицу, а я не такая…»

Подумала она, подумала, чего ей делать, и стала мастерить для продажи дамские шляпки.

Этим она теперь и живет. И жизнь роскошная. А материал для шляпок доставляют ей гости. Денег она с них не берет, а берет материей. А вы говорите — проституция.

Сказки для детей

Нынче издатели народ особенный. Им повесть из испанской жизни принесешь, а они недовольны, обижаются.

— Вы бы, — говорят, — чем пустяки писать, для детишек чего-нибудь бы написали. Взрослый человек любую газету прочесть может, «Вестник Петросовета» может прочесть — с него и хватит. А вот детишкам-то каково? У детишек — книжный голод. Напишите-ка, батенька, сказочки какие-нибудь этакие. И нам спокойней и всем приятней и детишкам-то радость какая.

Что ж! Можно и для детишек. Пожалуйста.

1. Мамкин аборт

Жили-были папа и мама. Вдруг распоряжение от управдома — родить маме сына. Заплакала мама.

— Ох-хо-хо, — говорит, — рожу я сына, а его, может, в армию возьмут, либо под суд отдадут — ни шерсти с него мне, ни молока. Лучше бы, — говорит, — родить мне, если на то пошло, дочку…

А папа чересчур нахмурился и говорит:

— Дочку тоже, не тово, не сладко… Может, она под трамвай попадет, а у меня нервы слабые. На меня революция подействовала. Да еще, может, она в безработных насидится. Нынче повсюду сокращения и все за счет которые барышни.

А мама и говорит:

— Тогда, — говорит, — лучше я аборт сделаю. Нынче уголовный закон это не преследует[189]… Дай, — говорит, — мне денег.

Заплакал папа, чистое белье надел. Заплатил по счетчику, за воду заплатил, за уборку мусора тоже заплатил, налоги внес — гражданский, общегражданский, и на улучшение быта пожарных, и на развитие текстильной промышленности… Записал маму на Биржу труда и помер в страшных мучениях.

2. Кот в сапогах

Жил был кот — Васька Штопор. И такой это был превосходный кот, красавец собой, что ни в сказке сказать, ни пером описать.

Жил этот кот с Манькой Беленькой, ничего не делал — ел, спал и все время катался, как сыр в масле.

Только он однажды сказал и говорит Маньке:

— Чтой-то мне противно стало в американских штиблетах ходить, хочу, — говорит, — ходить в русских сапогах.

Заплакала чересчур Манька.

— Ох, — говорит, — котик ты мой превосходный! Где же я денег на этот случай возьму? Доходы у меня не ахти какие, вчерась едва на гражданский налог заработала. А которые гости, те не всякий день приходят и все рваные дензнаки подсунуть стараются.

Подумала она, подумала и решила обложить гостей пеней. Сказано — сделано. Обложила она гостей пеней и купила коту русские сапоги. Стал с тех пор кот ходить в сапогах.

3. Красная Шапочка

Жила-была Красная Шапочка и жил был эс-еренький волк[190]. Только однажды вылез эс-еренький волк из ямы и говорит:

— Погода нынче приятная, пойду погуляю — волков бояться — в лес не ходить!

Услышал это эс-еренький зайчик, побежал к Красной Шапочке.

— Слушай-ка, — говорит, — Красная Шапочка. Пойдет сейчас по этой тропке эс-еренький волк, так ты его тово, пощекоти малехонько.

Обрадовалась Красная Шапочка. Пошла по тропке и волка встретила. Испугался волк.

— Ох, — говорит, — Красная Шапочка, отчего, — говорит, — у тебя нос такой длинный, я боюся.

— А это, — говорит Красная Шапочка, — ничего, ты не бойся.

— А отчего, — говорит, — у тебя руки такие длинные?

— А это, чтоб тебя схватить.

Схватила она эс-еренького волка, а у него с перепугу и дух вон.

4. Петька Трепач

Жил-был на углу Невского Петька Трепач. Торговал китайскими. Ну а однажды подсчитал он свою выручку и говорит ребятам допапиросного возраста:

— Вот что, робя! Кто, — говорит, — нынче со мной хочет в шмендефер[191] сыграть, либо в макао?

Обрадовались ребята и говорят:

— Это мы хотим. Идем, что ли.

Пошли ребята в Балабинскую[192], номер сняли, как приезжие с угла Невского, и в картишки ударились. Ударились они в картишки, а Петька Трепач взял и обыграл всю братию.

И разбогател это ужасно как.

Переехал в Европейскую[193], живет роскошно — на трамваях катается, папиросы № 6 курит — вообще, мотовство и прихоти.

Только проходит три дня — растранжирил все денежки.

Ходит он по Европейской скучный, смотрит — кресло стоит.

— Что-ж, — думает Петька, — может оно, бесхозное.

Выкатил он кресло на улицу и торгует.

Вдруг буржуй идет.

— Буржуй, а буржуй! — говорит Петька. — Не купишь ли креслица? Чересчур превосходное, магическое кресло — от всех налогов освобождает.

Обрадовался буржуй. Стал торговаться с Петькой. Заплатил ему триллион рублей, взвалил кресло на спину и пошел себе.

А Петька разбогател снова. Женился. Я на свадьбе той был, самогонку пил. По усам текло, да вдруг нагрянула милиция.

— Эге, — сказала милиция, — это у вас чтой-то по усам текет? Не самогонка ли? Ежели самогонка, то с вас приходится.

Святочные рассказы

1913 год

Колокола гудели…

Графиня фон Пиксафон попудрила свои губы и кокетливо улыбнулась.

— Стук-стук! — раздался стук, и в дверь просунулась чья-то выхоленная борода.

— Войдите, — сказала графиня по-французски.

— Мерси, — сказала борода, входя.

Это была борода не кто иная, как барон Штепсель.

— Ах! — подумала графиня фон Пиксафон, падая без чувств.

— Осторожней падайте, графиня! — раздался чей-то голос из-под кровати.

Это был голос не кто иной, как Васька Хрящ, который хотел ограбить графиню, но, раскаявшись в своих преступлениях, он решил предаться в руки правосудия.

— Ах! — сказала графиня по-французски, падая без чувств.

— В чем дело? — воскликнул барон, наставляя на Ваську револьвер с пулями.

— Вяжите меня! — хрипло сказал Васька, зарыдав от счастья. И все трое обнялись, рыдая от счастья.

А там, вдали, за окном, плакал чей-то полузамерзший труп ребенка, прижимаясь к окну. Колокола гудели.

1915 год

В воздухе свистели пули и пулеметы. Был канун Рождества. Прапорщик Щербатый поправил на загорелой груди Георгиевский крест и вышел из землянки, икнув от холода.

— Холодно в окопах! — рассуждали между собой солдаты, кутаясь в противогазовые маски.

— Ребята! — сказал им прапорщик Щербатый дрогнувшим голосом. — Кто из вас в эту рождественскую ночь доползет до проволоки и обратно?

Молчание воцарилось в рядах серых героев. Прапорщик Щербатый поправил на груди Георгиевский крест и, икнув от холода, сказал:

— Тогда я доползу… Передайте моей невесте, что я погиб за веру, царя и отечество!

— Ура! — закричали солдаты, думая, что война кончилась миром.

Прапорщик Щербатый поправил Георгиевский крест и пополз по снегу, икая от холода. Вдали где-то ухал пулемет.

— Ура! — закричали серые герои, думая, что это везут им ужин.

1920 год

Приводные ремни шелестели.

Огромные машины мерно стучали мягкими частями, будто говоря: сегодня сочельник, сегодня елка…

— Никаких елок! — воскликнул Егор, вешая недоеденную колбасу на шестеренку.

— Никаких елок! — покорно стучали машины. — Никаких ельников!

В эту минуту вошла в помещение уборщица Дуня.

— Здравствуйте, — сказала она здоровым, в противовес аристократии, голосом, вешая свою косынку на шестеренку.

— Не оброните колбасу! — сказал Егор мужественным голосом.

— Что значит мне ваша колбаса, — сказала Дуня, — когда производство повысилось на тридцать процентов?

— На тридцать процентов? — воскликнул Егор в один голос.

— Да, — просто сказала Дуня. Их руки сблизились.

А вдали где-то шелестели приводные сыромятные ремни.

1923 год

Курс червонца повышался.

Нэпман Егор Нюшкин, торгующий шнурками и резинками, поселился вокруг елки, увешанной червонцами.

Огромное зало в три квадратные сажени по 12 рублей золотом по курсу дня за каждую сажень было начищено и сияло полотерами, нанятыми без биржи труда.

«Ага», — подумал фининспектор, постукивая.

— Войдите, — сказал торговец, влезая на елку, думая, что это стучит фининспектор, и не желая расстаться с червонцами.

— Здравствуйте, — сказал фининспектор, разувая галоши государственной резиновой фабрики «Треугольник» по пять с полтиной золотом за пару по курсу дня, купленной в ПЕПО[194] с двадцатипроцентной скидкой. — А где же хозяин?

— Я здеся, — сказал хозяин, покачиваясь на верхней ветке.

— Слазь оттеда! — сказал фининспектор, сморкаясь в чистую бумажку. — Я принес вам обратно деньги, переплаченные вами за прошлый месяц.

— Ну? — сказал нэпман Нюшкин, качаясь.

В этот момент хрупкое дерево, купленное из частных рук, не выдержало и упало, придавив своей тяжестью корыстолюбивого торговца.

Так наказываются жадность и религиозные предрассудки.

Вносите же подоходный налог!

Собачий нюх

У купца Еремея Бабкина сперли енотовую шубу.

Взвыл купец Еремей Бабкин. Жалко ему, видите ли, шубы.

— Шуба-то, — говорит, — больно хороша, граждане. Жалко. Денег не пожалею, а уж найду преступника. Плюну ему в морду.

И вот вызвал Еремей Бабкин уголовную собаку-ищейку. Является этакий человек в кепочке, в обмотках, а при нем собака. Этакая даже собачища — коричневая, морда острая и несимпатичная.

Ткнул этот человек собачку свою в следы возле двери, сказал «пс» и отошел. Понюхала собака воздух, повела по толпе глазом (народ, конечно, собрался) и вдруг к бабке Фекле, с пятого номера, подходит и нюхает ей подол.

Бабка за толпу. Собака за юбку. Бабка в сторону — и собака за ней. Ухватила бабку за юбку и не пущает.

Рухнула бабка на колени перед агентом.

— Да, — говорит, — попалась. Не отпираюсь. И, — говорит, — пять ведер закваски — это так. И аппарат — это действительно верно. Все, — говорит, — находится в ванной комнате. Ведите меня в милицию.

Ну, народ, конечно, ахнул.

— А шуба? — спрашивают.

— Про шубу, — говорит, — ничего не знаю и ведать не ведаю, а остальное — это так. Ведите меня, казните.

Ну, увели бабку.

Снова взял агент собачищу свою, снова ткнул ее носом в следы, сказал «пс» и отошел.

Повела собачища глазом, понюхала пустой воздух и вдруг к гражданину управдому подходит.

Побелел управдом, упал навзничь.

— Вяжите, — говорит, — меня, люди добрые, сознательные граждане. Я, — говорит, — за воду деньги собрал, а те деньги на прихоти свои истратил.

Ну, конечно, жильцы навалились на управдома, стали вязать. А собачища тем временем подходит к гражданину из седьмого номера. И теребит его за штаны.

Побледнел гражданин, свалился перед народом.

— Виноват, — говорит, — виноват. Я, — говорит, — это верно, в трудовой книжке год подчистил. Мне бы, — говорит, — жеребцу, в армии служить и защищать отечество, а я живу в седьмом номере и пользуюсь электрической энергией и другими коммунальными услугами. Хватайте меня!

Растерялся народ.

«Что, — думает, — за такая поразительная собака?» А купец Еремей Бабкин заморгал очами, глянул вокруг, вынул деньги и подает их агенту.

— Уводи, — говорит, — свою собачищу к свиньям собачьим. Пущай, — говорит, — пропадает енотовая шуба. Пес с ней…

А собачища уж тут. Стоит перед купцом и хвостом вертит. Растерялся купец Еремей Бабкин, отошел в сторону, а собака за ним. Подходит к нему и его калоши нюхает. Заблекотал купец, побледнел.

— Ну, — говорит, — бог правду видит, если так. Я, — говорит, — и есть сукин кот и мазурик. И шуба-то, — говорит, — братцы, не моя. Шубу-то, — говорит, — я у брата своего зажилил. Плачу и рыдаю!

Бросился тут народ врассыпную. А собачище и воздух некогда нюхать, схватила она двоих или троих — кто подвернулся — и держит.

Покаялись эти. Один казенные денежки в карты пропер, другой супругу свою утюгом тюкнул, третий такое сказал, что и передать неловко.

Разбежался народ. Опустел двор. Остались только собака да агент.

И вот подходит вдруг собака к агенту и хвостом виляет.

Побледнел агент, упал перед собакой.

— Кусайте, — говорит, — меня, гражданка. Я, — говорит, — на ваш собачий харч три червонца получаю, а два себе беру…

Чего было дальше — неизвестно. Я от греха поскорее смылся.

Барон Некс

Я, братцы мои, никогда особенно не любил баронов и графов, но в своей жизни я все-таки встретил одного умилительного барончика. Я и теперь, как вспомню о нем, так смеюсь, будто меня щекотят под мышками.

Фамилия-то у него немецкая, но был он русский человек по всем статьям. И даже мужиков любил.

А поехал я к нему в имение, в Орловскую губернию. И не один я, а трое нас поехало — спецов-водопроводчиков: я, Василь Тарасович, да еще мастерок, мальчишка Васька.

Приехали. Делов видим на копейку — трубы провести по саду. Только и всего. Втроем, положа руку на сердце, и делать нечего. А условие на месяц.

Ладно. Работаем. Пища неплохая, чудная. Воздух и все такое — сущая благодать.

Но только проходит три дня — начали мы между собой обижаться и роптать. Что такое? Не отстает от нас барон ни на шаг.

Утром мы на работу — тут барон. Мы в сторону — и барон в сторону. Ходит мелкими шажками по аллейкам и цветы нюхает.

Хорошо. Мы на кухню — барон за нами. Мы за стол — и он садится. И сидит, что заяц. И на нас смотрит.

«Тьфу ты, — думаем, — в рот ему кляп! Неужели же не доверяет и следит, чтоб свинцовую трубу у него не сперли?»

Вот раз мы вышли на работу, а Василь Тарасович подмигнул нам и вдруг к барону подходит. А в руке у него лопата.

Становится он к барону грудь к груди и говорит:

— Здравствуйте. Всем, — говорит, — мы довольны и премного вам благодарны, и все нам тут вокруг нравится, и делов на копейку, но, — говорит, — ежели вы к нам недоверие имеете и над нами держите контроль в смысле свинцовых труб, то мы к тому не привыкши. Раз условие — исполним. А вам нечего ходить позади да цветки нюхать.

Сказал — и лопату влево бросил: дескать, счастливо оставаться, прощайте.

Смотрим — барон осунулся сразу: похудел, заморгал очами и говорит тихим басом:

— Что вы, — говорит, — братцы! Да рази я что? Я ничего. Рази я контроль держу? Нет, — говорит, — просто чувствую я себя в вашем мужицком обществе молодцом. У меня, — говорит, — и аппетит является, и сон, и бодрость. Вы, — говорит, — уж позвольте мне вокруг вас находиться! Уж не обижайтесь!

Мы, конечно, посмеялись.

— Ладно, — говорим. Ежели с этой стороны — пожалуйста. Дело ваше хозяйское.

А с того дня и пошло все в гору да круче. Дали мы согласие на свою голову.

Утром, едва встали, глаза продрали — является наш барон.

— Не пора ли, — говорит, — братишки? Здравствуйте.

И сам от нетерпения ручки свои трет и волнуется. И торопит.

Попьем чаю, выйдем на работу — барон уж тут. Интересуется ходом работы. И все пустяками. Только мешает.

Поработаем — пожалуйте, граждане, кушать. Присаживайтесь. Не стесняйтесь. Будьте как дома. Стол роскошный. И все скоромное — щи или там лапша. И все с мясом.

Ну, а барон, конечно, тут же трется.

— Кушайте, — говорит, — дорогие приятели. Я, — говорит, — люблю, когда мастеровые мужички кушают. От этого, — говорит, — у меня аппетит является и сон.

Насмотрится на нас, как мы лопаем, и велит себе прибор нести. Начинает кушать с нами. Да только где ж ему с нами? Старичок он нежный, болезненный, ложку хлебнет, непременно обожжется, захаркает и дышит после, что жаба. Смотреть на него неловко.

Покушали. Ладно. Пожалуйте на траву ложиться. А барон тут же. Хлопочет.

— Ложись, — говорит, — робя под вишнями.

Ну, ляжем — нам что!

— Дыши, — говорит, — полным ртом и выдыхай испорченный воздух. Это, — говорит, — полезно по гигиене.

И сам ляжет на спину и дышит ртом. Ах, в рот ему кляп!

Ну, начнем и мы, ради смеха, дышать. Дышим. Полон рот насекомой дряни наберется. Поплюем, после посмеемся и спать.

Проснулись — купаться, граждане. К пруду пожалуйте. Хочешь не хочешь — лезь.

Мы купаемся, а барон тут же полощется на берегу и хохочет от счастья.

И вот прожили мы этаким образом две недели. И развезло нас, что кабанов. Ходим жирные, скучаем и работать не можем. А барон рад и доволен.

Сперва и мы радовались. Дескать, вот какое райское место нашли. Все было смешно и в диковинку. Ну, а после наскучило. И до того наскучило — дышать нечем, до краев дошло. Дни считаем, когда окончим.

А тут еще барон придумал последнюю моду: велит вечером по аллеям ходить мелким шагом. Ходим мы по аллеям, что лошади, а уйти не можем — обижается.

Нам-то еще ничего — ну ходим и ходим, а вот мастерок наш чуть не плачет. Мальчишка небольшой, шестнадцатилетний, ему бы, подлецу, в рюшки играть, а тут, извините за выражение, ходи по аллеям.

И, конечно, дошло до краев. Бывало, мальчишка, как увидит барона, так затрясется весь, зубами заскрипит.

— Я, — говорит, — ему, старому сычу, покажу! Я, — говорит, — ему, черту драповому, напакощу.

И, действительно, стал мастерок барону пакостить. То клумбу с цветками ногами затопчет, то на веранду лягуху выпустит, то перед барскими окнами в кусты сядет. Хоть плачь…

Видим — не может так продолжаться. Поднажали мы поскорей с работой, кончили в три дня и докладываем:

— Окончили. С вас приходится.

А барон чуть не плачет.

— Оставайтесь, — говорит, — голубчики. Мне, — говорит, — еще нужно трубы проложить. А мастерок пущай пакостит — я потерплю.

— Нет, — говорим, — дудки.

— Ну, — говорит, — приезжайте тогда на другое лето. Вот вам задаток.

Взяли мы задаток, покушали, полежали в траве, собрали манатки и тронулись. Поехали. До свиданья! Счастливо оставаться! Не скучайте!

И вот едем мы в поезде и до самой Москвы толкуем про барона, вспоминаем и над Васькой издеваемся. А у самой Москвы Васька нам и говорит:

— Вы, — говорит, — надо мной не смейтесь. Я, — говорит, — все же чертова старика прищемил. Я, — говорит, — ему напакостил.

— Да что ты? — спрашиваем.

— Ей-богу! Я, — говорит, — на самое прощанье в его конюшню влез, да трем лошадям хвосты начисто отстриг.

— Ах, в рот ему кляп!

Ну, потрепали мы Ваську за вихры, а самим смешно. Тем дело и кончилось.

А, может, Васька и соврал, сукин кот. Может, он из гордости сказал. Неизвестно это.

Только на другое лето к барону не поехали.

Черт

Ну, братцы, расскажу я вам историю, да только чур не смеяться надо мной. Историю эту, ей-богу, я не выдумал. Да у меня такой и фантазии никогда не было. А историю эту мне рассказал землячок мой, военный летчик Прокопченко, Семен Афанасьевич.

А история эта насчет бабки Анисьи.

Шла, видите ли, бабка Анисья из монастыря. Из Почаевской лавры. С богомолья. Шла, конечно, пешком. А до дому, до деревни Стружки, было от монастыря верст этак тридцать с гаком. Гаку три версты.

Вот бабка Анисья прошла сгоряча пятнадцать верст, а на шестнадцатой версте свалилась.

А еще бы: накланялась бабка угодникам в монастыре самосильно. Мало того, что святым, а и всем праведникам и чудотворцам и даже каждому мало-мальски заметному священномученику в отдельности. Даже преподобному Марою. Смешно даже. Зато никому никакой обиды.

Ну и, конечно, от поклонов раскачало бабку. И до того ее, милую, раскачало, что на шестнадцатой версте шагу она шагнуть не может, хоть коровой кричи. Ну, прямо-таки расхлябался весь скелет бабкин до невозможности. Закланялась через меру.

Свалилась бабка на шестнадцатой версте в виду деревни Тычкино, полностью раскрыла рот для воздуха и лежит возле самой канавы, скучает.

«Ишь ты, — думает, — клюква. Перехватила, — думает, — я в смысле поклонов. Нельзя же всем святым, в рот им ситный… Себе дороже».

И вот лежит бабка возле канавы. Налево — деревня Тычкино. Направо — овес. Ежели прямо — лес, лес и болото.

И очень обидно стало бабке, что свалилась она подле болота, на чужой стороне, возле деревни Тычкино.

«Ох, — думает бабка, — ежели я тут скончаюсь, то мне, конечно, зачтется. Бог-то все видит. Но только мне тут немыслимо худо скончаться. Это и корова может меня нанюхаться. И баран может ногой пихнуть. Мало ли что. Ох, — думает, — дала бы я полжизни, только б мне очутиться в Стружках! Да что полжизни. Черту бы самому душонку продала. Нехай уж. Только мне тут немыслимо помирать, деревня чужая, лес, болото, пакость болотная… Тьфу!»

Только так бабка подумала, вдруг слышит этакий удивительный шум и стрекот.

Оглянулась бабка — что за пустяки? Глазам бабка не верит. Перед самой то есть канавой, на мужицком овсе стоит этакое большое сооружение. Дом не дом, машина не машина, автомобиль не автомобиль, а на колесах и вроде как едет.

«Мобиль, — подумала бабка и вдруг испугалась. — Ой, — думает, — мать честная, пресвятая богородица дево радуйся… Как же это мобиль-то с шаше съехал и стоит вблизи канавы? Фу-ты, — думает, — пропасть».

Села бабка наземь, обтерла глаза — не обмишурилась ли, думает. Да нет. Стоит машина на овсе, а под машиной на пузе елозит какой-то представительный мужчина. С бородой.

Воззрилась бабка на мужчину, а тот молчит, что тень.

Худо стало бабке оттого, что тот молчит. И сказала тогда бабка нарочно с сердцем:

— Ты что ж это, батюшко, молчишь-то, сукин кот? Ты что ж это на хрестьянском овсишке на пузе плаваешь? Это я могу, если надо, хрестьянам тычкинским пожалиться. Это, батюшко, не показано, чтоб на овсе с мобилем елозили… Ты, может, уронил что?

А мужчина встал, посмотрел в канаву и говорит басом:

— Уронил. Загогулинку уронил. А ты, мамаша, брось жалиться. Я, говорит, сейчас свернусь. Какая моя вина, ежели порча вышла. А ты чего, между прочим, лежишь-то?

Легче стало бабке оттого, что мужчина голос подал.

— Ох, — говорит, — батюшко, да как же мне не лежать, если лежать приходится. Перекланялась я, батюшко, в монастыре-то. Перекланялась, и, конечно, сломило меня вблизи деревни Тычкино. Весь шкилет растрясло. Кости из состава вышли. И лежу я, батюшко, возле канавы. Ты бы меня, батюшко, провез бы на мобиле-то…

— Что ж, — сказал мужчина, — можно. А куда везть-то тебя?

— Да я ж и говорю: в Стружки, батюшко. Этак все по шаше, по шаше, по шаше, а после, конечно, влево… Первая-то изба Марьи, вторая будет Петровича, а моя притулилась подле…

— Знаю, — сказал мужчина. — Садись, мамаша.

Посадил он бабку в мобиль, ремнем ее прикрутил, чтоб на повороте не выпала.

— Держись, — говорит, — мамаша.

— Вот спасибо, — сказала бабка. — Да только ты не шибко, батюшко. Я не могу, чтоб шибко… По шаше все… Дорога она легкая…

Сел мужчина. Да вдруг как застукочит чем-то. Да вдруг как пиханет вперед. Как сорвется с земли… А внизу канава. Внизу деревня Тычкино, лес… И поплыло все…

Ойкнула бабка, взялась за подрамок рукой и замерла. Хотела креститься — руку не поднять. Хотела ногой шевельнуть — ногу не согнуть. Хотела из кармана пузырек вынуть с ижехерувимскими каплями — а кармана нету. И ничего нету. «Черт», — подумала бабка. И замерла, что неживая.

И вдруг три минуты прошло — пожалуйста, приехали, вылезайте — родная деревенька Стружки.

Встала машина в поле. Народ, конечно, сбежался. Дивятся. Хохочут. Бабку за юбку теребят. А бабка и ногами не отбивается — сидит, что падаль. И сходить не хочет. Только глазами крутит.

Сняли родные племянники бабку с машины, домой отнесли. Положили на лавку. Лежит бабка на лавке и кушать не просит.

Вот и все. Вот, пожалуй что, и вся история о том, как бабка Анисья летала на воздушном аэроплане. А впрочем, не вся.

Когда землячок мой, военный летчик Прокопченко, Семен Афанасьевич, досказал до этого места, то спросил нас:

— А ну, братья, чего, думаете, произошло с бабкой?

Тогда, конечно, один из нас, настроенный пессимистически и грустно, высказал предположение, что померла бабка. Другой, учитель второй ступени, подумал, что бабка записалась в партию. А я сказал, дескать, бабка в бога перестала верить или приняла католичество.

Но все это было не так. Оказалось, через день после того пришла бабка в себя, очухалась, расспросила строгим образом у племянников, как это она появилась дома, и, горько заплакав, помолилась на все иконы и велела везти себя в монастырь. Там она живет и посейчас. А нам наплевать.

Монастырь

В святых я, братцы мои, давненько не верю. Еще до революции. А что до бога, то в бога перестал я верить с монастыря. Как побывал в монастыре, так и закаялся.

Конечно, все это верно, что говорят про монастыри — такие же монахи люди, как и мы прочие: и женки у них имеются, и выпить они не дураки, и повеселиться, но только не в этом сила. Это давно известно.

А вот случилась в монастыре одна история. После этой истории не могу я спокойно глядеть на верующих людей. Пустяки ихняя вера.

А случилось это, братцы мои, в Новодеевском монастыре.

Был монастырь богатый. И богатство свое набрал с посетителей. Посетители жертвовали. Бывало, осенью, как понапрут всякие верующие, как начнут лепты вносить — чертям тошно. Один вносит за спасение души, другой за спасение плавающих и утопающих, третий так себе вносит — с жиру бесится.

Многие вносили — принимай только. И принимали. Будьте покойны.

Ну, а конечно, который внесет — норовит уж за свои денежки пожить при монастыре и почетом попользоваться. Да норовит не просто пожить, а охота ему, видите ли, к святой жизни прикоснуться. Требует и келью отдельную, и службу, и молебны.

Ублаготворяли их. Иначе нельзя.

А только осенью келий этих никак не хватало всем желающим. Уж простых монахов вытесняли на время по сараям, и то было тесно.

А с начала было удивительно — с чего бы это народ сюда прет? Что за невидаль? Потом выяснилось: была тут и природа богатая, климат, и, кроме того, имелась приманка для верующих.

Жили в монастыре два монаха молчальника, один столпник[195] и еще один чудачок. Чудачок этот мух глотал. И не то, чтобы живых мух, а настойку из мух пил натощак. Так сказать, унижал себя и подавлял свою плоть.

Бывало, с утра пораньше, народ соберется вокруг его сарайчика и ждет. А он, монах то есть, выйдет к народу, помолится, поклонится в пояс и велит выносить чашку. Вынесут ему чашку с настойкой, а он снова поклонится народу и начнет пить эту гнусь.

Ну, народ, конечно, плюется, давится, которые слабые дамы блюют и с ног падают, а он, сукин кот, вылакает гнусь до дна, не поморщится, перевернет чашку, дескать, пустая, поклонится и к себе. Только его и видели до другого дня.

Один раз пытались верующие словить его, дескать, не настоящая это настойка из мух. Но только верно — честь-честью. Монах сам показал, удостоверил и сказал народу:

— Что я, бога, что ли, буду обманывать?

После этого слава пошла о нем большая.

А что до других монахов — были они не так интересны. Ну, хотя бы молчальники. Ну, молчат и молчат. Эка невидаль! Столпник тоже пустяки. Стоит на камне и думает, что святой. Пустяки!

Был еще один такой — с гирькой на ноге ходил. Этот нравился народу. Одобряли его. Смешил он верующих. Но только долго он не проходил — запил, гирьку продал и ушел восвояси.

А все это, конечно, привлекало народ. Любопытно было. Оттого и шли сюда. А шли важные люди. Были тут и фоны, и бароны, и прочая публика. Но из всех самый почетный и богатый гость был московский купчик, Владимир Иванович.

Много денег он всадил в монастырь. Каялся человек. Грехи замаливал.

— Я, — говорил он про себя, — всю жизнь грешил, ну, а теперь пятый год очищаюсь.

А старенький это был человек! Бороденка была у него совсем белая. И, на первый взгляд, он был похож на святого Кирилла или Мефодия[196]. Чего такому-то не каяться?

А приезжал он в монастырь часто.

Бывало, приедет, остановит коляску версты за три и прет пешком.

Придет вспотевший, поклонится братии, заплачет. А его под ручки. Пот с него сотрут, и водят вокруг, и шепчут на ухо всякие пустяки.

Ну, отогреется, проживет недельку, отдарится и снова в город. А там опять в монастырь. И опять кается.

А каялся он прямо на народе. Как услышит монастырский хор — заплачет, забьется: «Ах, я такой! Ах, я этакий!»

Очень на него хор действовал. Жалел только старик, что не дамский это монастырь.

— Жаль, — говорил, — что не дамский, а то я очень обожаю самое тонкое пение сопран.

Так вот был Владимир Иванович самый почетный гость. А от этого все и случилось.

Продавалось рядом с монастырем имение. Имение дворянское. «Дубки». Имение удобное — земли рядом. Вот игумен[197] и разгорелся на него. Монахи тоже.

Стал игумен вместе с экономом мозгами раскидывать — как бы им подобрать к своим рукам. Да никак. Хоть и денег тьма, да купить нельзя. По закону не показано. По закону мог монастырь землю получить только в дар.

Вот игумен и придумал механику. Придумал он устроить это дело через Владимир Иваныча. Посетитель почтенный, седой — купит и подарит после. Только и делов.

Ну, так и сделали.

А купчик долго отнекивался.

— Нет, — говорил, — куда мне! От мирских дел я давно отошел, мозги у меня не на то самое направлены, а на очищение и на раскаяние — не могу, простите.

Но уломали. Мраморную доску обещали приклепать на стене с заглавием купчика. Согласился купчик.

И вот дали ему семьдесят тысяч рублей золотом, отслужили молебствие с водосвятием и отправили покупать.

Покупал он долго. Неделю. И приехал назад в монастырь вспотевший и вроде как не в себе. Приехал утром. С экипажа не слез, к игумену не пошел, а велел только выносить свои вещи из кельи.

Ну, а монахи, конечно, сбежались — увидели. И игумен вышел.

— Здравствуйте, — говорит. — Сходите.

— Здравствуйте, — говорит. — Не могу.

— Отчего же, — спрашивает, — не можете? Не больны ли? Как, дескать, ваше самочувствие и все такое?

— Ничего, — говорит Владимир Иванович, — спасибо. Я, — говорит, — приехал попрощаться да вещички кой-какие забытые взять. А сойти с экипажа не могу — ужасно тороплюсь и вообще.

— А вы, — говорит игумен, — через не могу. Какого черта! Нужно нам про дело говорить? Купили?

— Купил, — отвечает купчик, — обязательно купил. Такое богатое имение не купить грешно, отец настоятель.

— Ну, и что же? — спрашивает игумен. — Оформить надо… Дар-то…

— Да нет, — отвечает купчик. — Я, — говорит, — раздумал. Я, — говорит, — не подарю вам это имение. Разве мыслимо разбрасываться таким добром? Что вы?

Чего тут и было после этих слов — невозможно рассказать. Игумен, конечно, ошалел, нос у него сразу заложило — ни чихнуть, ни сморкнуться не может. А эконом — мужчина грузный — освирепел, нагнулся к земле и, за неимением под рукой камня, схватил гвоздь этакий длинный, барочный, и бросился на Владимир Иваныча. Но не заколол — удержали. Владимир Иванович побледнел, откинулся в экипаже.

— Пущай, — говорит, — пропадают оставленные вещи.

И велел погонять.

И уехал. Только его и видели.

Говорили после, будто он примкнул к другому монастырю, в другой монастырь начал жертвовать, но насколько верно — никто не знает.

А история эта даром не прошла. Которые верующие монахи стали расходиться из монастыря. Первым ушел молчальник.

— Ну, — говорит, — вас к чертям собачьим!

Плюнул и пошел, хотя его и удерживали.

А засим ушел я. Меня не удерживали.

Любовь

Вечеринка кончилась поздно.

Вася Чесноков, утомленный и вспотевший, с распорядительским бантом на гимнастерке, стоял перед Машенькой и говорил умоляющим тоном:

— Обождите, радость моя… Обождите первого трамвая. Куда же вы, ей-богу, в самом деле… Тут и посидеть-то можно, и обождать, и все такое, а вы идете… Обождите первого трамвая, ей-богу. А то и вы, например, вспотевши, и я вспотевши… Так и захворать очень просто по морозу…

— Нет, — сказала Машенька, надевая калоши. — И какой вы кавалер, который даму не может по морозу проводить?

— Тык я вспотевши, — говорил Вася, чуть не плача.

— Ну, одевайтесь!

Вася Чесноков покорно надел шубу и вышел с Машенькой на улицу, крепко взяв ее под руку.

Было холодно. Светила луна. И под ногами скрипел снег.

— Какая вы неспокойная дамочка, — сказал Вася Чесноков, с восхищением рассматривая Машенькин профиль. — Не будь вы, а другая — ни за что бы не пошел провожать. Вот ей-богу, в самом деле. Только из-за любви и пошел.

Машенька засмеялась.

— Вот вы смеетесь и зубки скалите, — сказал Вася, — а я действительно, Марья Васильевна, горячо вас обожаю и люблю. Вот скажите: лягте, Вася Чесноков, на трамвайный путь, на рельсы, и лежите до первого трамвая — и лягу. Ей-богу…

— Да бросьте вы, — сказала Машенька, — посмотрите лучше, какая чудная красота вокруг, когда луна светит. Какой красивый город по ночам! Какая чудная красота!

— Да, замечательная красота, — сказал Вася, глядя с некоторым изумлением на облупленную штукатурку дома. — Действительно, очень красота… Вот и красота тоже, Марья Васильевна, действует, ежели действительно питаешь чувства… Вот многие ученые и партийные люди отрицают чувства любви, а я, Марья Васильевна, не отрицаю. Я могу питать к вам чувства до самой моей смерти и до самопожертвования. Ей-богу… Вот скажите: ударься, Вася Чесноков, затылком об тую стенку — ударюсь.

— Ну, поехали, — сказала Машенька не без удовольствия.

— Ей-богу, — ударюсь. Желаете?

Парочка вышла на Крюков канал[198].

— Ей-богу, — снова сказал Вася, — хотите вот — брошусь в канал? А, Марья Васильевна? Вы мне не верите, а я могу показать…

Вася Чесноков взялся за перила и сделал вид, что лезет.

— Ах! — закричала Машенька. — Вася! Что вы!

Какая-то мрачная фигура вынырнула вдруг из-за угла и остановилась у фонаря.

— Чего разорались? — тихо сказала фигура, подробно осматривая парочку.

Машенька в ужасе вскрикнула и прижалась к решетке. Человек подошел ближе и потянул Васю Чеснокова за рукав.

— Ну ты, мымра, — сказал человек глухим голосом. — Скидавай пальто. Да живо… А пикнешь — стукну по балде — и нету тебя. Понял, сволочь? Скидавай!

— Па-па-па, — сказал Вася, желая этим сказать: позвольте, как же так?

— Ну! — человек потянул за борт шубы. Вася дрожащими руками расстегнул шубу и снял.

— И сапоги тоже снимай! — сказал человек. — Мне и сапоги требуются.

— Па-па-па, — сказал Вася, — позвольте… мороз…

— Ну!

— Даму не трогаете, а меня — сапоги снимай, — проговорил Вася обидчивым тоном, — у ей и шуба, и галоши, а я сапоги снимай.

Человек спокойно посмотрел на Машеньку и сказал:

— С ее снимешь, понесешь узлом — и засыпался. Знаю, что делаю. Снял?

Машенька в ужасе глядела на человека и не двигалась. Вася Чесноков присел на снег и стал расшнуровывать ботинки.

— У ей и шуба, — снова сказал Вася, — и галоши, а я отдувайся за всех…

Человек напялил на себя Васину шубу, сунул ботинки в карманы и сказал:

— Сиди и не двигайся, и зубами не колоти. А ежели крикнешь или двинешься — пропал. Понял, сволочь? И ты, дамочка…

Человек поспешно запахнул шубу и вдруг исчез. Вася обмяк, скис и кулем сидел на снегу, с недоверием посматривая на свои ноги в белых носках.

— Дождались, — сказал он, со злобой взглянув на Машеньку. — Я же ее провожай, я и имущества лишайся. Да?

Когда шаги грабителя стали совершенно неслышны, Вася Чесноков заерзал вдруг ногами по снегу и закричал тонким, пронзительным голосом:

— Караул! Грабят.

Потом сорвался с места и побежал по снегу, в ужасе подпрыгивая и дергая ногами. Машенька осталась у решетки.

Хозрасчет

На праздниках бухгалтер Герюшкин устроил у себя званый обед. Приглашенных было немного.

Хозяин с каким-то радостным воплем встречал гостей в прихожей, помогал снимать шубы и волочил приглашенных в гостиную.

— Вот, — говорил он, представляя гостя своей жене, — вот мой лучший друг и сослуживец.

Потом, показывая на своего сына, говорил:

— А это, обратите внимание, балбес мой… Лешка. Развитая бестия, я вам доложу.

Лешка высовывал свой язык, и гость, слегка сконфуженный, присаживался к столу.

Когда собрались все, хозяин, с несколько торжественным видом, пригласил к столу.

— Присаживайтесь, — говорил он радушно. — Присаживайтесь. Кушайте на здоровье… Очень рад… Угощайтесь…

Гости дружно застучали ложками.

— Да-с, — после некоторого молчания сказал хозяин, — все, знаете ли, дорогонько стало. За что ни возьмись — кусается. Червонец скачет, цены скачут.

— Приступу нет, — сказала жена, печально глотая суп.

— Ей-богу, — сказал хозяин, — прямо-таки нету приступу. Вот возьмите такой пустяк — суп. Дрянь. Ерунда. Вода, вроде бы. А нуте-ка, прикиньте, чего эта водица стоит?

— М-да, — неопределенно сказали гости.

— В самом деле, — сказал хозяин. — Возьмите другое — соль. Дрянь продукт, ерунда сущая, пустяковина, а нуте-ка, опять прикиньте, чего это стоит.

— Да-а, — сказал балбес Лешка, гримасничая, — другой гость, как начнет солить, тык тока держись.

Молодой человек в пенсне, перед тем посоливший суп, испуганно отодвинул солонку от своего прибора.

— Солите, солите, батюшка, — сказала хозяйка, придвигая солонку.

Гости напряженно молчали. Хозяин со вкусом ел суп, добродушно поглядывая на своих гостей.

— А вот и второе подали, — объявил он оживленно. — Вот, господа, возьмите второе — мясо. А теперь позвольте спросить, какая цена этому мясу? Нуте-ка? Сколько тут фунтов?

— Четыре пять осьмых, — грустно сообщила жена.

— Будем считать пять для ровного счету, — сказал хозяин. — Нуте-ка: по полтиннику золотом? Это, это на человека придется… Сколько нас человек?..

— Восемь, — подсчитал Лешка.

— Восемь, — сказал хозяин. — По полфунта… По четвертаку с носа минимум.

— Да-а, — обиженно сказал Лешка, — другой гость мясо с горчицей жрет.

— В самом деле, — вскричал хозяин, добродушно засмеявшись, — я и забыл — горчица… Нуте-ка, прикиньте к общему счету горчицу, то, другое, третье. По рублю и набежит…

— Да-а, по рублю, — сказал Лешка, — а небось, когда Пал Елисеевич локтем стеклище выпер, тык, небось, набежало…

— Ах, да! — вскричал хозяин. — Приходят, представьте себе, к нам раз гости, а один, разумеется нечаянно, выбивает зеркальное стекло. Обошелся нам тогда обед. Мы нарочно подсчитали.

Хозяин углубился в воспоминанья.

— А впрочем, — сказал он, — и этот обед вскочит в копеечку. Да это можно подсчитать.

Он взял карандаш и принялся высчитывать, подробно перечисляя все съеденное. Гости сидели тихо, не двигаясь, только молодой человек, неосторожно посоливший суп, поминутно снимал вспотевшее пенсне и обтирал его салфеткой.

— Да-с, — сказал наконец хозяин, — рублей по пяти с хвостиком…

— А электричество? — возмущенно сказала хозяйка. — А отопление? А Марье за услуги?

Хозяин сплеснул руками и, хлопнув себя по лбу, засмеялся.

— В самом деле, — сказал он, — электричество, отопление, услуги… А помещение? Позвольте, господа, в самом деле, помещение! Нуте-ка — восемь человек, четыре квадратные сажени… По девяносто копеек за сажень… В день, значит, три копейки… Гм… Это нужно на бумаге…

Молодой человек в пенсне заерзал на стуле и вдруг пошел в прихожую.

— Куда же вы? — закричал хозяин. — Куда же вы, голубчик, Иван Семенович?

Гость ничего не сказал и, надев чьи-то чужие калоши, вышел, не прощаясь. Вслед за ним стали расходиться и остальные.

Хозяин долго еще сидел за столом с карандашом в руках, потом объявил:

— По одной пятой копейки золотом с носа.

Объявил он это жене и Лешке — гостей не было.

Три документа

Жизнь штука хитрая. Иные полагают, что в жизни все просто и ясно, но это не так. Это совсем не так, дорогие товарищи!

Вот возьмем для примеру конторщика Костю Печенкина.

В прошлом году, в эту пору, возвращаясь слегка под хмельком, Костя Печенкин был ограблен. С него сняли шубу, избили и после отпустили с миром.

Небось, простодушный читатель подумает, что Костя Печенкин нынче опустился, ходит в рваной, летней шинелишке, без галош и кашляет от хронического бронхита. Ничуть не бывало.

Нынче Костя Печенкин герой и молодец. Он ходит в новом зимнем пальто с бобровым воротником, в новых галошах на байке, и кашне у него новое в полоску. При этом Костя Печенкин любит поговорить о своем ночном приключении. И говорит не без гордости и щегольства.

Мало того: говорят, что Костя Печенкин на днях женился на Лидочке Лыткиной. И это, говорят, произошло в связи с историей.

С чего бы это так Костя возвеличился? — удивится простодушный читатель.

С чего? Эх, дорогие товарищи! Костя Печенкин жить умеет — вот с чего. Вот возьмем сейчас Костину историю, да копнем вглубь, да обернем медаль оборотной стороной! Нуте-ка, чего получится?

А вот чего.

Заявление

Состоя во вверенной вам канцелярии, сообщаю, что, возвращаясь вчера после трудового дня, я был остановлен каким-то социально-опасным преступником, который, подойдя ближе, велел снять зимнее с барашковым воротником пальто. Удивившись наглому требованию, я удивленно посмотрел, заявив, что при мне нет казенных денег, а если бы они и были, то я не отдал бы, и лучше смерть.

Тогда взбешенный неудачей преступник снова велел снимать единственное пальто. Не растерявшись и сняв пальто, я остался в одном легоньком пиджаке, каждую минуту рискуя простудиться и тем самым манкировать в дальнейшем службой.

Сняв с меня еще и галоши государственной резиновой фабрики, — и, так сказать, народное достояние, — преступник обратился в бегство.

Закричав через полчаса о помощи, я был поднят прохожим и отвезен домой.

Оставшись в настоящее время совершенно раздетый вместе с моей престарелой матерью и не надеясь на бога, как на религиозный предрассудок, я обращаюсь с покорнейшей просьбой о выдаче мне из казенных сумм субсидии на предмет покупки зимнего пальто хотя бы без воротника.

Конст. Печенкин Письмо к матери

Ну и ну, дорогая мамаша, чего только происходит в Петрограде — это ужасно. В прошлом году вы писали мне, что вы нездоровы и больны, так как теперь ваше самочувствие? Поздравляю вас, кроме того, с прошедшими праздниками. Мне эти празднички ударили по карману. Я, дорогая мамаша, возвращаясь после службы, был остановлен и ограблен преступниками. И избит ими до бесчувствия.

А один из преступников, сняв с меня галоши, ударил по лицу. Удар пришелся по рту, отчего хлынула кровь у вашего, так сказать, единоутробного сына.

В настоящее время, оставшись совершенно раздетый вместе со своей престарелой матерью и надеясь исключительно на милость и милосердие божие, я, дорогая мамаша, прошу вас прислать мне кое-что из теплого белья и нет ли еще шерстяных носков. За присланные же в прошлом году вязаные подштанники — благодарю и спасибо.

Ваш сын Конст. Печенкин Письмо к девице

Здравствуйте, дорогая и милая Лидочка! Вчера, возвращаясь после вечера, проведенного с вами, я был остановлен какой-то бандой преступников, которые с дикими криками и ревом набросились на меня с требованием снимать верхнее платье.

Не растерявшись и сбросив с ноги галошу, я принялся избивать ею направо и налево, наводя буквально панику на грабителей, которые стали разбегаться как крысы.

Тогда, страшно распарившись и сбросив с себя шубу, я бросился в погоню за одним из бандитов, который скрылся в каком-то переулке.

Вернувшись назад, шубы уже не было. Светила луна и мороз достигал 15 градусов.

Тогда, подняв воротник пиджака, я пустился к дому, благодаря провидение за то, что вас не было со мной. Впрочем, я сумел бы защитить вашу жизнь.

Дорогая Лидочка, оставшись в настоящее время совершенно раздетый вместе со своей престарелой… Впрочем, что же это я? Да, так в настоящее время сижу дома, не имея возможности выйти. Зайдите, дорогая, навестите болящего.

Костя Печенкин

Вот и все, дорогой читатель. А против Кости мы зла не имеем. Женится? Пожалуйста! Государству нужно новое здоровое поколение. Мы против Кости ничего не имеем и не хотим ему портить карьеры. Пусть его. Мы только хотели показать, какая в сущности жизнь хитрая штука. Эх, товарищи, трудно жить человеку на свете!

Китайская церемония

Удивительно, товарищи, как меняется жизнь и как все к простоте идет.

Скажем, двести лет назад тут, на Невском, ходили люди в розовых и зеленых камзолах и в париках. Дамы этакими куклами прогуливались в широченных юбищах, а в юбищах железные обручи…

Теперь, конечно, об этом и подумать смешно, ну а тогда эта картина была повседневная.

А впрочем, братцы, и над нами посмеются лет через сто.

Вот, скажут, как нелегко было существовать им: мужчины на горлах воротнички этакие тугие, стоячие носили, дамы — каблучки в три вершка и корсеты.

И верно: смешно. Да только и это уж уходит и ушло.

Все меняется, все идет к простоте необыкновенной.

И не только это во внешней жизни, но и в человеческих отношениях.

Раньше для того, чтобы жениться человеку, приходилось ему делать черт его что. И смотрины-то он делал, и свах зазывал, и с цветками по пять раз в сутки хаживал, и папашу невесты уламывал, и мамашу улещивал, и теткины ручищи целовал, и попу богослужение заказывал… тьфу!

Ну а теперь это куда как проще. Небось сами знаете… Полфунта монпасье, тары да бары, комиссариат — и все довольны.

Да, братцы мои, все меняется. И лишь одно не меняется, лишь одно крепко засело в нашей жизни — это китайская церемония.

Думаете какая? А вот какая. Чего мы делаем при встрече? При встрече-то, братцы мои, мы за ручку здороваемся, ручки друг другу жмем и треплем.

А смешно! Вот, братишки, берите самый большой камень с мостовой и бейте меня этим камнем по голове и по чем попало — не отступлюсь от своих слов: смешно. Ну вот так же смешно, как если бы при встрече мы терлись носами по китайскому обычаю.

И мало того, что смешно, а и не нужно и глупо. И драгоценное время отнимает, ежели встречных людишек много. И в смысле заразы нехорошо, небезопасно.

Эх-хе-хе, братишки! Глупое это занятие — при встрече руку жать!

Конечно, бывали такие люди, делали они почин — не здоровались за руку, но только ничего из того не выходило. Не время было, что ли…

Как помню я, братцы мои, лет этак десять назад. Приехал один немчик в Россию. По коммерческим обстоятельствам.

Ну, немчик как немчик — ноги жидкие, усишки, вообще, нос.

И была у этого немца манеришка — не здороваться за руку. Так, рыльцем кивнет, и хватит.

И задумал он такую манеришку привить России. Прививал он, прививал, месяц и два, а на третий заскочило.

Привели раз немца в «Коммерческий» — знакомиться с Семен Саввичем, с кожевником, с сенновцем.

Ну — здрасте, здрасте… Немец рыльцем кивнул, а Семен Саввич хлесь его в личность.

— Ты что ж, — говорит, — бульонное рыло, не здоровкаешься? Гнушаешься?

Ну, ударил. Немчик — человек сентиментальный — заплакал. Лепечет по-ихнему: гобль, гобль… А купчик официанта кличет.

— Дай-ка, — говорит, — братец, ему еще раз по личности, я, — говорит, — тебе после отдам.

Ну, официант развернулся, конечно, — хлесь обратно.

Немец чин-чином с катушек и заблажил: гобль-гобль.

Чего дальше было — неизвестно. Известно только, что прожил немец после того в России месяц и уехал в Испанию. А перед отъездом знакомому и незнакомому первый протягивал руку и личность держал боком.

Вот какая это была история.

Но, конечно, это было давно. И другие были тогда обстоятельства. И жизнь другая. И до того, братцы мои, другая, что, на мой ничтожный взгляд, только сейчас и подошло время отменить китайские церемонии.

А ну, братцы, начнем. Небось теперь по личности никто не хлестнет… А я начну первый. Приду, скажем, завтра к дяде Яше. Здорово, скажу, брат. А руки не подам.

Чего дядя Яша со мной сделает — сообщу, братцы мои, после.

Исторический рассказ

В этом деле врать не годится. Если ты видел Владимира Ильича — говори: видел там-то при таких-то обстоятельствах. А если не видел — молчи и не каркай по-пустому. Так-то будет лучше для истории.

А что Иван Семеныч Жуков хвалится, будто он на митинге видел Владимира Ильича, и будто Ильич все время смотрел ему в лицо, то это вздор и сущая ерунда. Не мог Ильич смотреть ему в лицо — лицо как лицо, борода грубая, тычком, нос простой и заурядный. Не мог Ильич смотреть на такое лицо, тем более что Иван Семеныч Жуков нынче ларек открыл — торгует, и, может, у него гири неклейменые.

За такое вранье я еще при встрече плюну в бесстыжие глаза этого Жукова.

Вообще, от такого вранья только путаница может произойти в истории.

Я вот видел нашего дорогого вождя, Владимира Ильича Ленина, — не вру.

Я, может, специально от Мартынова пропуск в Смольный достал. Я, может, часа три, как проклятый, в коридорах ходил — ждал. И ничего — не хвастаюсь. А если и говорю теперь, то для истории.

А встал я в коридоре ровно в три часа пополудни. Встал и стою, что проклятый. А тут возле меня этакий мужчина в меховой шубе стоит и ногами дергает от холода.

— Чего, — спрашиваю, — стоите и ногами дергаете?

— Да, — говорит, — замерз. Я, — говорит, — шофер Ленина.

— Ну? — говорю.

Посмотрел я на него — личность обыкновенная, усишки заурядные, нос.

— Разрешите, — говорю, — познакомиться.

Разговорились.

— Как, — говорю, — возите? Не страшно ли возить? Пассажир-то не простой. А тут вокруг столбы, тумбы — не наехать бы, тьфу-тьфу, на тумбу.

— Да нет, — говорит, — дело привычное.

— Ну, смотрите, — говорю, — возите осторожно.

Ей-богу, так и сказал. И не хвастаюсь. А если и говорю, то для истории.

А шофер, хороший человек, посмотрел на меня и говорит:

— Да уж ладно, постараюсь.

Ей-богу, так и сказал. Постараюсь, говорит.

— Ну, — говорю, — старайся, братишка.

А он рукой махнул, — дескать ладно.

— То-то, — говорю.

Хотел я записать наш исторический разговор — бац — карандаша нету. Роюсь в одном кармане: спички, тонкая бумага на завертку, нераскупоренная пачка восьмого номера, а карандаша нету. Роюсь в другом кармане — тоже нету.

Побежал я во второй этаж в канцелярию — дали огрызок.

Возвращаюсь поскорей назад — нету шофера. Сейчас тут стоял в шубе и ногами дергал, а сейчас нету. И шубы нету.

Я туда, сюда — нету.

Выбегаю на улицу — шофер на машине сидит, машина шумит и трогается. А в машине — дорогой вождь, Владимир Ильич, сидит, и воротничок поднят.

Приложил я руку к козырьку, хотел закричать ура, но забоялся часового и отошел влево.

Отошел — и не хвастаюсь. Не кричу налево и направо — дескать, и я видел Ильича.

Ну видел и видел. Про себя я счастлив, а которые люди хотят от меня подробностей узнать, пущай прямо ко мне обращаются.

Брак по расчету

— Раньше, граждане, было куда как проще, — сказал Григорий Иванович. — А которые женихи — тем все было, как на ладони. Вот, скажем, невеста, вот ее мама, а вот — приданое. А если приданое, то опять-таки, какое это приданое: деньгами или, может быть, домик на фундаменте.

Ежели деньгами — благородный родитель объявляет сумму. А ежели домик на фундаменте, то, опять-таки, иная речь — какой это домик? Может, деревянный, а может, он и каменный… Все видно, все понятно и нету никакой фальши.

Ну, а теперь? Нуте-ка, сунься теперь, который жених — не разбери-бери! Потому что у теперешнего родителя привычки такой нет — давать деньгами. А которые женихи на имущество ориентируются — еще того хуже.

Скажем, недвижимое имущество — висит шуба на вешалке. Ну, висит и висит. Месяц висит и два висит. Каждый день, например, ее можно видеть и руками щупать, а как до дела, то шубу эту, не угодно ли, комнатный жилец повесил, и вовсе она не невестина. Или перина. Глядишь — перина, а ляжешь на нее — она пером набита.

Вот вам и имущество! С таким имуществом крови больше испортишь.

Ах, чего только не делается на свете — не разбери-бери!

Я — старый революционер с девятого года, во всех партиях перебывал, и то у меня голова кругом, и не разбираюсь.

Только и есть одно — которые невесты служат. У тех без обмана: ставка, разряд, категория… Но и тут обмишуриться можно.

Мне вот понравилась одна. Перемигнулись. Познакомились. Тары да бары, где, говорю, служите, сколько получаете? Дескать, разряд ваш и ставка?

— Служу, — говорит, — на складе. Ставка такая-то.

— Ну, — говорю, — мерси и отлично. Вы, — говорю, — мне нравитесь. И разряд ваш симпатичный и ставка ничего себе. Будем знакомы.

Стали мы с ней кинематографы посещать. Плачу я. Посещали неделю или две — ультиматум ей ставлю: вводите, говорю, в дом.

Ввела в дом. Ну, конечно, в доме старушка-мамочка. Папашка — этакий старый революционер. Дочь — невеста и при ней я — жених, вроде бы.

Дальше — больше. Хожу к ним в гости и приглядываюсь. С мамашей на философские темы разговариваю: дескать, как им живется, не туго ли? Не придется ли, оборони создатель, помогать?

— Нет, — отвечает, — насчет помощи нам не надо. А что до приданого, не совру, — приданого нету. Хотя бельишко и полдюжины ложек можно отсыпать.

— Ах, — говорю, — старушка, божий цветочек! Полдюжины или вся дюжина — там видно будет. Стоит ли об этом говорить раньше времени. Мне, — говорю, — ваша дочка и так нравится — все-таки разряд пятнадцатый, льготы, талоны… Это мне, вроде бы, приданое.

Ну, старушка, божий цветочек, — в слезы. И папочка, старый революционер, прослезился.

— Что ж, — говорит, — женись, милый, если так.

Ну, обручение. Разговоры. Вздохи.

А старушка, божий цветочек, насчет церкви намекает. Не плохо бы, дескать, и в церкви окрутиться. А я говорю:

— Окрутимся и так. Я, — говорю, — старый революционер. Не дожидаясь чистки, ушел из партии. Не могу идти против своей совести. Не настаивайте.

Поплакала старушка. И папаша, старый революционер, прослезился. Однако соглашаются.

Женились мы.

По утрам молодая, красивая супруга отбывает на службу, а в четыре — назад возвращается. А в руках у ей сверток.

Ну, конечно, снова нежные речи — дескать, вставай, Гриша, пролежни пролежишь.

И опять слезы от счастья и медовый месяц.

И вот длится эта дискуссия два месяца по новому стилю.

Но только однажды приходит молодая, красивая супруга без свертка и вроде — рыдает.

— О чем, — говорю, — рыдаете, не потеряли ли свертка, оборони создатель?

— Да нет, — говорит, — что значит сверток? Уволили меня по сокращению.

— Да что вы, — говорю, — помилуйте?

— Да, — говорит.

— Позвольте, — говорю, — я от вас приданого не требую, но, — говорю, — я на службу ориентировался.

А молодая супруга неутешна.

— Да, — говорит, — уволили как замужнюю.

— Помилуйте, — говорю, — да я сам на вашу службу пойду, объяснюсь. Это немыслимо.

И вот надел я поскорее штаны и вышел. Прихожу.

Заведующий — этакий старый революционер, с бородкой.

Я ему, подлецу, объясняю всю подноготную, а он уперся и говорит — ничего не знаю. Я ему про приданое, а он говорит — в семейные дела не касаюсь.

Я говорю:

— Я тоже старый революционер, с пятого года.

А он из помещения просит честью.

Попрощался с ним и — домой.

Прихожу.

Супруга сидит и не плачет.

— Что ж, говорю, плакать перестали! Я, говорю, на вас женился, а вы сокращаетесь?

Беру ее за руку и идем к мамаше.

— Спасибо, говорю, за одолжение. Думаете, дюжину ложек дали и баста?

Ну, старушка, божий цветок, — в слезы. И папашка, старый революционер, прослезился.

— Все, говорит, от бога. Может, говорит, и так проживете.

Хотел я папашке за это по роже съездить, да воздержался.

Еще, думаю, в суд, стерва, подаст.

Плюнул я ему в жилетку и вышел… А теперь я развелся и ищу невесту…

Счастье

Иной раз хочешь пойти к незнакомому человеку и спросить: ну, как, братишка, живешь? Доволен ли ты своей жизнью? Было ли в твоей жизни счастье? Ну-ка, окинь взглядом все прожитое.

С тех пор, как открылся у меня катар желудка, я у многих об этом спрашиваю.

Иные шуточкой на это отделываются — дескать, живу — хлеб жую. Иные врать начинают — дескать, живу роскошно, лучше не надо, получаю по шестому разряду, семьей доволен.

И только один человек ответил мне на этот вопрос серьезно и обстоятельно. А ответил мне дорогой мой приятель, Иван Фомич Тестов. По профессии он стекольщик. Человек сам немудреный. И с бородой.

— Счастье-то? — спросил он меня. — А как же, — обязательно счастье было.

— Ну и что же, — спросил я, — большое счастье было?

— Да уж большое оно или оно маленькое — неизвестно, а только на всю жизнь запомнилось.

Иван Фомич выкурил две папиросы, собрался с мыслями, подмигнул мне для чего-то и стал рассказывать.

— А было это, дорогой товарищ, лет, может, двадцать или двадцать пять назад. И был я тогда красивый и молодой, усики носил стоячие и нравился себе. И все, знаете ли, ждал, когда ко мне счастье привалит. А года между тем шли своим чередом, и ничего такого не происходило. Не заметил я, как и женился, и как на свадьбе с жениными родственниками подрался, и как жена после того дите родила. И как жена в свое время скончалась. И как дите тоже скончалось. Все шло тихо и гладко. И особенного счастья в этом не было.

Ну а раз, 27 ноября, вышел я на работу, а после работы под вечер зашел в трактир и спросил себе чаю.

Сижу и пью с блюдечка. И думаю: вот, дескать, года идут своим чередом, а счастья-то и незаметно.

И только я так подумал — слышу разные возгласы. Оборачиваюсь — хозяин машет рукой, и половой мальчишка машет рукой, а перед ними солдат стоит и пытается к столику присесть. А его хозяин из-за столика выбивает и не позволяет сесть.

— Нету, — кричит, — вашему брату солдату не позволено в трактирах за столики присаживать. Мне за его штраф плати. Ступай себе, милый.

А солдат пьяный и все присаживается. А хозяин его выбивает. А солдат родителей вспоминает.

— Я, — кричит, — такой же, как и не вы. Желаю за столик присесть.

Ну, посетители помогли — выперли солдата. А солдат схватил булыжник с мостовой и как брызнет в зеркальное стекло. И теку.

А стекло зеркальное — четыре на три, и цены ему нету.

У хозяина руки и ноги подкосились. Присел он на корячки, головой мотает и пугается на окно взглянуть.

— Что ж это, — кричит, — граждане! Разорил меня солдат. Сегодня суббота, завтра воскресенье — два дня без стекла. Стекольщика враз не найти, а без стекла посетители обижаются.

А посетители, действительно, обижаются:

— Дует, — говорят, — из пробитого отверстия. Мы пришли в тепле посидеть, а тут эвон дыра какая.

Вдруг я кладу блюдечко на стол, закрываю шапкою чайник, чтоб он не простыл, и равнодушно подхожу к хозяину.

— Я, — говорю, — любезный коммерсант, стекольщик.

Ну, обрадовался он, пересчитал в кассе деньги и спрашивает:

— А сколько эта музыка стоит? Нельзя ли из кусочков сладить?

— Нету, — говорю, — любезный коммерсант, из кусочков ничего не выйдет. Требуется полное стекло четыре на три. А цена тому зеркальному стеклу будет 75 целковых и бой мне. Цена, любезный коммерсант, вне конкуренции и без запроса.

— Что ты, — говорит хозяин, — объелся? Садись, — говорит, — обратно за столик и пей чай. За такую, — говорит, — сумму я лучше периной заткну отверстие.

И велит он хозяйке моментально бежать на квартиру и принести перину.

И вот приносят перину и затыкают. Но перина вываливается то наружу, то вовнутрь и вызывает смех. А некоторые посетители даже обижаются — дескать, темно и некрасиво чай пить.

А один, спасибо, встает и говорит:

— Я, — говорит, — на перину и дома могу глядеть, на что мне ваша перина?

Ну, хозяин снова подходит ко мне и умоляет моментально бежать за стеклом и дает деньги.

Чаю я не стал допивать, зажал деньги в руку и побежал.

Прибегаю в стекольный магазин — магазин закрывается. Умоляю и прошу — впустили.

И все, как я и думал, и даже лучше: стекло четыре на три тридцать пять рублей, за переноску — пять, итого сорок.

И вот стекло вставлено.

Допиваю я чай с сахаром, спрашиваю рыбную селянку, после — рататуй. Съедаю все и, шатаясь, выхожу из чайной. А в руке чистых тридцать рублей. Хочешь — на них пей, хочешь — на что хочешь.

Эх, и пил же я тогда! Два месяца пил. И покупки, кроме того сделал: серебряное кольцо и теплые стельки. Еще хотел купить брюки с блюзой, но не хватило денег.

Вот, дорогой товарищ, как видите, и в моей жизни было счастьишко. Но только раз. А вся остальная жизнь текла ровно, и большого счастья не было.

Иван Фомич замолчал и снова, неизвестно для чего, подмигнул мне.

Я с завистью посмотрел на своего дорогого приятеля. В моей жизни не было и такого счастья.

Впрочем, может, я не заметил.

Бедный вор

На днях в петроградском Госстрахе у одного из служащих был украден туго набитый портфель с бумагами. На следующий же день бумаги были возвращены со следующим письмом:

Извиняимся Госстрах, что у вас мы взяли, поошибке портфел в котором мы думали что там лежат червонцы, но на наше несчастье мы нашли только вашу бумажную волокиту, котору вам отсылаем для дальнейшей вашей головоломки.

Неизвестный для вас неудачник в червонцах Гришка Нечухайский.

Бедный Гриша! Мы всегда говорили, что бумажная волокита — вещь ужасная. В самом деле: даже простому невзыскательному вору от нее тяжко.

Эх, Гриша, очень мы вам сочувствуем. Примите уверения в совершенном к вам почтении.

Медик

Нынче, граждане, в народных судах все больше медиков судят. Один, видите ли, операцию погаными руками произвел, другой с носа очки обронил в кишки и найти не может, третий — ланцет потерял во внутренностях, или же не то отрезал, чего следует, какой-нибудь неопытной дамочке.

Все это не по-европейски. Все это круглое невежество. И судить таких врачей надо.

Но вот за что, товарищи, судить будут медика Егорыча? Конечно, высшего образования у него нету. Но и вины особой нету.

А заболел тут один мужичок. Фамилия — Рябов, профессия — ломовой извозчик. Лет от роду — тридцать семь. Беспартийный.

Мужик хороший — слов нету. Хотя и беспартийный, но в союзе состоит и ставку по третьему разряду получает.

Ну, заболел. Слег. Подумаешь, беда какая. Пухнет, видите ли, у него живот, и дышать трудно. Ну, потерпи! Ну, бутылочку с горячей водой приложи к брюху — так нет. Испугался очень. Задрожал. И велит бабе своей, не жалеючи никаких денег, пригласить наилучшего, знаменитого врача. А баба что? Баба всплакнула насчет денег, но спорить с больным не стала. Пригласила врача.

Является этакий долговязый медик с высшим образованием. Фамилия Воробейчик. Беспартийный. Ну, осмотрел он живот. Пощупал, чего следует, и говорит:

— Ерунда, — говорит. — Зря, — говорит, — знаменитых врачей понапрасну беспокоите. Маленько объелся мужик через меру. Пущай, — говорит, — клистир ставит и курей кушает.

Сказал и ушел. Счастливо оставаться. А мужик загрустил.

«Эх, — думает, — так его за ногу! Какие дамские рецепты ставит. Отец, — думает, — мой не знал легкие средства, и я знать не желаю. А курей пущай кушает международная буржуазия».

И вот погрустил мужик до вечера. А вечером велит бабе своей, не жалея никаких денег, пригласить знаменитого Егорыча с Малой Охты.

Баба, конечно, взгрустнула насчет денег, но спорить с больным не стала — поехала. Приглашает. Тот, конечно, покобенился.

— Чего, — говорит, — я после знаменитых медиков туда и обратно ездить буду? Я человек без высшего образования, писать знаю плохо. Чего мне взад-вперед ездить?

Ну, покобенился, выговорил себе всякие льготы, сколько хлебом и сколько деньгами, — и поехал. Приехал. Здравствуйте. Щупать руками желудок не стал.

— Наружный, — говорит, — желудок тут ни при чем. Все, — говорит, — дело во внутреннем. А внутренний щупай — болезнь от того не ослабнет. Только разбередить можно.

Расспросил он только, чего первый медик прописал и какие рецепты поставил, горько про себя усмехнулся и велит больному писать записку, — дескать, я здоров, и папаша покойный здоров, во имя отца и святого духа.

И эту записку велит проглотить.

Выслушал мужик, намотал на ус.

«Ох, — думает, — так его за ногу! Ученье свет — неученье тьма. Говорило государство: учись, — не учился. А как бы пригодилась теперь наука».

Покачал мужик бороденкой и говорит через зубы:

— Нету, — говорит, — не могу писать. Не обучен. Знаю только фамилие подписывать. Может, хватит?

— Нету, — отвечает Егорыч, нахмурившись и теребя усишки. — Нету. Одно фамилие не хватит. Фамилие, — говорит, — подписывать от грыжи хорошо, а от внутренней полная записка нужна.

— Чего же, — спрашивает мужик, — делать? Может, вы за меня напишете, потрудитесь?

— Я бы, — говорит Егорыч, — написал, да, — говорит, — очки на рояли забыл. Пущай кто-нибудь из родных и знакомых пишет.

Ладно. Позвали дворника Андрона.

Дворник, даром что беспартийный, а спец: писать и подписывать может.

Пришел Андрон. Выговорил себе цену, попросил карандаш, сам сбегал за бумагой и стал писать.

Час или два писал, вспотел, но написал:

Я здоров и папаша покойный здоров во имя отца и святого духа.

Дворник дома № 6. Андрон.

Написал. Подал мужику. Мужик глотал-глотал — проглотил.

А Егорыч тем временем попрощался со всеми любезно и отбыл, заявив, что за исход он не ручается — не сам больной писал.

А мужик повеселел, покушал даже, но к ночи все-таки помер.

А перед смертью рвало его сильно, и в животе резало.

Ну, помер — рой землю, покупай гроб — так нет. Пожалела баба денег — пошла в союз жаловаться: дескать, нельзя ли с Егорыча деньги вернуть.

Денег с Егорыча не вернули — не таковский, но дело всплыло.

Разрезали мужика. И бумажку нашли. Развернули, прочитали, ахнули — дескать, подпись не та, дескать, подпись Андронова — и дело в суд. И суду доложили: подпись не та, бумажка обойная и размером для желудка велика — разбирайтесь!

А Егорыч заявил на следствии: «Я, братцы, ни при чем, не я писал, не я глотал и не я бумажку доставал. А что дворник Андрон подпись свою поставил, а не больного — не досмотрел я. Судите меня за недосмотр».

А Андрон доложил: «Я, — говорит, — два часа писал и запарился. И, запарившись, свою фамилию написал. Я, — говорит, — и есть убийца. Прошу снисхождения».

Теперь Егорыча с Андроном судить будут. Неужели же засудят?

Диктофон

Ах, до чего, все-таки, американцы народ острый! Сколько удивительных открытий, сколько великих изобретений они сделали! Пар, безопасные бритвы Жиллет, вращение земли вокруг своей оси — все это открыто и придумано американцами и отчасти англичанами.

А теперь извольте: снова осчастливлено человечество — подарили американцы миру особую машину — диктофон.

Конечно, может, эта машина несколько и раньше придумана, но нам-то прислали ее только что, а именно в 1920 году.

Это был торжественный и замечательный день, когда прислали эту машинку.

Масса народу собралась посмотреть на эту диковинку.

Многоуважаемый всеми Константин Иванович Деревяшкин снял с машины чехол и благоговейно обтер ее тряпочкой. И в ту минуту мы воочию убедились, какой это великий гений изобрел ее. Действительно: масса винтиков, валиков и хитроумных загогулинок бросилась нам в лицо. Было даже удивительно подумать, как эта машинка, столь нежная и хрупкая на вид, может работать и соответствовать своему назначению.

Ах, Америка, Америка, — какая это великая страна!

Когда машина была осмотрена, многоуважаемый всеми товарищ Деревяшкин, похвально отозвавшись об американцах, сказал несколько вступительных слов о пользе гениальных изобретений. Потом было приступлено к практическим опытам.

— Кто из вас, — сказал Константин Иванович, — желает сказать несколько слов в этот гениальный аппарат?

Тут выступил уважаемый товарищ Тыкин, Василий. Худой такой, длинный, по шестому разряду получающий жалованье плюс за сверхурочные.

— Дозвольте, — говорит, — мне испробовать.

Разрешили ему.

Подошел он к машинке не без некоторого волнения, долго думал, чего бы ему такое сказать, но ничего не придумал и, махнув рукой, отошел от машины, искренно горюя о своей малограмотности.

Затем подошел другой. Этот, не долго думая, крикнул в открытый рупор:

— Эй ты, чертова дура!

Тотчас открыли крышку, вынули валик, вставили его куда следует — и что же? — доподлинно и точно валик передал всем присутствующим вышеуказанные слова.

Тогда восхищенные зрители наперерыв протискивались к трубе, пробуя говорить то одну, то другую фразу или лозунг. Машинка послушно записывала все в точности.

Тут снова выступил Василий Тыкин, получающий жалованье по шестому разряду плюс сверхурочные, и предложил кому-нибудь из общества неприлично заругаться в трубу.

Многоуважаемый Константин Иванович Деревяшкин сначала категорически воспретил ругаться в рупор и даже топнул ногой, но потом, после некоторого колебания, увлеченный этой идеей, велел позвать из соседнего дома бывшего черноморца — отчаянного ругателя и буяна.

Черноморец не заставил себя ждать — явился.

— Куда, — спрашивает, — ругаться? В какое отверстие?

Ну, указали ему, конечно. А он как загнет, как загнет — аж сам многоуважаемый Деревяшкин руками развел, — дескать, здорово пущено, это вам не Америка.

Засим, еле оторвав черноморца от трубы, поставили валик. И действительно, аппарат опять в точности и неуклонно произвел запись.

Тогда все снова стали подходить, пробуя ругаться в отверстие на все лады и наречия. Потом стали изображать различные звуки: хлопали в ладоши, делали ногами чечетку, щелкали языком — машина действовала безотлагательно.

Тут действительно все увидели, насколько велико и гениально это изобретение.

Единственно только жаль, что эта машинка оказалась несколько хрупкая и неприспособленная к резким звукам.

Так, например, Константин Иванович выстрелил из нагана, и, конечно, не в трубу, а, так сказать, сбоку, чтобы для истории запечатлеть на валик звук выстрела — и что же? — оказалось, что машинка испортилась, сдала.

С этой стороны лавры американских изобретателей и спекулянтов несколько меркнут и понижаются.

Впрочем, заслуга ихняя все же велика и значительна перед лицом человечества.

В порядке боевого приказа

Нынче женщину никто в обиду не даст. Не такое время! Вот не угодно ли: подала одна гражданка заявление в милицию на своего мужа — обижает ее муж. И немедленно из милиции следует такое распоряжение:

В. срочно

Карбоиновскому сельсовету

На основании заявления гражд. Лапшиной Валентины, что у них нет согласия в жизни с мужем, и она имеет от него дитя, предлагается, в порядке боевого приказа, сделать опись всего имущества Лапшиных, на предмет выделения ей имущества, а также и содержания ребенка… И обязать Лапшина Алексея приискать жене Валентине квартиру и уплатить за нее до ее выезда.

Ст. милиционер Нейменок.

Что, Лапшин Алексей? Видал миндал? Видал, как обижать женщин? Нуте-ка, попробуй еще раз обидеть — сейчас в порядке осадного положения посадят куда следует!

Спасибо, дружище-милиционер! Порадовал нас!

Забытый лозунг. Письмо в редакцию

Уважаемые товарищи редакторы и дорогие наборщики! Узнав из газеты, что вы выпущаете специальный дамский номер, то прошу присоединить и мой скромный голос.

Потеснитесь слегка, дорогие писатели! Позвольте и мне какое-нибудь местечко сообщить насчет женского вопроса и насчет равноправия.

Как же это так, дорогие товарищи, насчет женского равенства? Неужели же позабыт этот симпатичный лозунг? Неужели же, между прочим, от него ничего не осталось?

Не далее как в 18 году, при полном восторге, был объявлен этот лозунг — равенство. Это значит, что любая мало-мальски пустяковая дамочка приравнивается мужчине, и если куда с ним идет, то платит на равных основаниях и из своего кармана.

Но не прошло и пяти лет, как лозунг этот позабыт, и перед лицом зрителя встает иная картина. Идешь ли с какой-нибудь дамочкой в театр или посещаешь с ней кинематограф, плати входные и за театр и за кинематограф. А если дамочка берет с собой малолетнюю сестренку, то и за малолетнюю сестренку. А если увяжется, между прочим, престарелая мамаша, то и за мамашу, так, здорово живешь, — выкладывай денежки. Хотя, между прочим, мамаша слаба глазами и даже через очки ни черта не смыслит, и деньги, значит, — выбрасывай зря и на ветер.

Или, например, влезаешь с дамочкой в трамвай — плати кондуктору и за трамвай. А если вынимаешь деньги за одного, то после слёз и скандалу не оберешься.

Как же так, дорогие товарищи наборщики? Какое же это, между прочим, равенство? За что же человеку страдать, если в свое время был объявлен дорогой лозунг? И закон обратного хода не имеет?

Потеснитесь еще слегка, уважаемые и маститые писатели! Не сердитесь, дорогие наборщики, что заставляю вас набирать — за вашего же брата, мужика, — хлопочу и стараюсь.

Так вот: в 18 году был объявлен дорогой лозунг, а в 19 году, не откладывая дела в долгий ящик, принялся я отыскивать подругу жизни, которая бы совпадала с лозунгом. Но такой подруги не нашел.

Некоторые дамочки просто смеялись над лозунгом, говоря, что им не надо такого лозунга. Другие, напротив того, говорили, что лозунг симпатичный, но, между прочим, чуть до дела — так и гони монету: и за вход плати, и место уступай, и монпасье покупай… Вот вам и лозунг!

Два года я искал и, наконец, нашел.

Потеснитесь еще слегка, уважаемые писатели! Дозвольте досказать фабулу. Пожирнее набирайте, дорогие наборщики.

Так вот — нашел. Встретил ее в клубе, когда она с пеной на губах защищала этот лозунг.

Конечно, она не была красивая, эта дамочка, но я смотрел не на ее наружность, я смотрел на ее внутренность.

А наружность у ней была скромная — волосики были под ноль отрезаны и одна губа несколько свешивалась книзу, что придавало лицу печальное выражение. Но зато цвет лица был красный и здоровый.

Когда я к ней подошел, то она брызгала слюной и говорила, что никогда не позволит мужчине на себя тратиться.

— Это, — говорю, — гражданка, до первого случая. Небось, когда корабль тонет, то дамы вперед, а мужчина тони и захлебывайся в море.

— Нет, — говорит, — тонуть, так вместе.

— Ну, — говорю, — разрешите тогда познакомиться.

Познакомились. Стали с ней всюду бывать. Действительно, платит за себя и презрительно отзывается о других дамах.

Два месяца я с ней походил — делаю официальное предложение.

— Позвольте, — говорю, — быть вашим спутником в жизни. Вы, — говорю, — работаете на себя, я на себя. Вы за вход, и я за вход. Очень, — говорю, — это симпатично и вполне совпадает с лозунгом.

А она говорит:

— Ладно. Только, — говорит, — все свадебные издержки пополам.

— Пожалуйста, — говорю.

Так вот я и женился.

Потеснитесь еще слегка, дорогие писатели! Сейчас доскажу.

Так вот женился я в мае, а в июне увольняют мою супругу со службы как замужнюю.

А она домой приходит и смеется.

— Вы, — говорит, — мне супруг, вы и содержите.

Побежал я на ее службу объясняться, а там и слушать не хотят и насчет лозунга улыбаются.

Уважаемые редакторы и дорогие наборщики! Как же это так? За что же я погиб? И за какие грехи мне теперь жить с кикиморой?

Где же дорогой лозунг? Неужели позабыт навеки?

Колдун

Чудеса, граждане! Кругом, можно сказать, пар, электрическая энергия, швейные ножные машинки, — и тут же наряду с этим — колдуны и кудесники.

Совершенные чудеса!

У мужика в деревне сеялка и веялка, и землю свою мужик раздраконивает паровым трактором, и тут же рядом и почти в каждой деревне проживает колдун. Живет, хлеб жует и мужичков поцукивает.

Странные и непонятные вещи!

На днях вот в одной деревне убили колдуна. Ну убили, убили — забыть надо. Так не забыли мужички. Плачут теперь и рыдают и рвут на себе волосенки.

Потому — пугаются, что будет наказание свыше.

А пришел этот колдун перед самой своей гибелью к одному среднему мужику. А примета такая: пришел колдун — значит, жди беды: либо корова скончается, либо другое несчастье.

Пришел колдун и сел за стол. А глаза у самого мутные, усы книзу, и бороденка треплется. Сидит колдун за столом и почесывает левую руку. Ну, конечно, в избе испугались. Хозяйка мечется, кряхтит, прет на стол все съедобное. Старуха кланяется между тем колдуну в пояс и наивно спрашивает:

— И чего ты, батюшка, пришел, сел за стол и чешешь левую ручку? Не случится ли какой бедишки или горя?

А колдун, нахмурясь, отвечает:

— Может, бабка, и случится. А случится, так откупишься, божья старушка. Бояться беды нечего.

А хозяин, инвалид Тимошка, цыкает на старушку и сам к колдуну подходит.

— Нечего, — говорит, — дарма тут сидеть — прохлаждаться. Нечего, — говорит, — тут ручки чесать — блох у меня разводить. Почесал и хватит — катись колбаской.

Ахнули в избе от нахальной реплики. А колдун посерел, встал, понюхал пустой воздух и вышел.

Ну вышел — вышел. Баба плачет, старушка хрюкает, а Тимошка, выпятив грудь, отвечает:

— Я, — говорит, — еще премного жалею, что колдуна между глаз не ударил. Я, — говорит, — колдунов завсегда в переносье бью.

И вот наступила ночь. Баба плачет, старушка хрюкает. А Тимошка на лавке лежит и носом посвистывает. Вдруг среди ночи баба Тимошку будит.

— Ну, — говорит, — дождались — несчастье. Слушай!

И верно: со двора из хлева тоненько так теля заливается.

Ну, зажгли фонарь, вышли во двор — верно: стоит теленок посередь хлева, хвостик свой приподнял ввысь и орет, орет — ушам скучно.

Дали телке хлебца моченого — не берет. Дали молока — отказывается.

И орет всю ночь. И утром орет. И в обед орет.

Вечером бабы поднаперли на Тимошку. Велели повалиться ему в ноги колдуну и выпросить прощение. Тимошка покобенился, но пошел.

Пришел.

— Чего, — спрашивает колдун, — не телка ли орет?

Испугался Тимошка.

— Да, — говорит, — гражданин колдун, орет телка. Не вели, — говорит, — казнить, а вели миловать. С меня, — говорит, — приходится.

— Ладно, — сказал колдун.

И пошел. Он пошел впереди, а Тимошка за ним. Дошли до дому, а колдун и говорит:

— Как войдем в ворота, отвернися в сторону и шепчи молитвы. Я же потружусь и сам пойду к теленку.

И пошел к теленку.

А Тимошка обождал слегка и за ним. Колдун в хлев, а Тимошка припал к стене и в щелку смотрит, чего колдун ворожить будет.

А колдун между тем взял в руку телячий хвост и вынимает из него булавку.

Закричал тут Тимошка, запер хлев, созвал мужиков и объяснил дело.

Начали колдуна бить.

Били колдуна, били — молчал колдун, но, помирая, сказал:

— Не я всунул в телячий хвост булавку — Бог всунул.

С тем и помер.

Ну помер — помер. На сегодня, например, помер — завтра несчастье: у мужика в соседней деревне корова ногой куру задавила.

Месяц или два прошло — бац еще несчастье: шел пьяненький мужик домой, свалился в канаву и ногу себе вывернул. Два эти несчастья случились, и мужички ждут третьего. А третье случится — будут ждать четвертого.

Будет теперь колдун крошить народ человеческий.

Случай в больнице

В феврале я, братцы мои, заболел.

Лег в городскую больницу. И вот лежу, знаете ли, в городской больнице, лечусь и душой отдыхаю. А кругом тишь и гладь и божья благодать. Кругом чистота и порядок, даже лежать неловко. А захочешь плюнуть — плевательница. Сесть захочешь — стул имеется, захочешь сморкнуться — сморкайся на здоровье в руку, а чтоб в простыню — ни боже мой, в простыню нипочем не позволяют. Порядка, говорят, такого нет.

Ну и смиряешься.

И нельзя не смириться. Такая вокруг забота, такая ласка, что лучше и не придумать. Лежит, представьте себе, какой-нибудь паршивенький человек, а ему и обед волокут, и кровать убирают, и градусники под мышку ставят, и клистиры собственноручно пихают, и даже интересуются здоровьем.

И кто интересуется? Важные, передовые люди — врачи, доктора, сестрички милосердия и опять же фельдшер Иван Иванович.

И такую я благодарность почувствовал ко всему этому персоналу, что решил принести материальную благодарность.

Всем, думаю, не дашь — потрохов не хватит. Дам, думаю, одному. А кому — стал присматриваться.

И вижу: некому больше дать, иначе как фельдшеру Ивану Ивановичу. Мужчина, вижу, крупный и представительный и больше всех старается и даже из кожи вон лезет.

Ладно, думаю, дам ему. И стал обдумывать, как ему всунуть, чтоб и достоинство его не оскорбить, и чтоб не получить за это в рожу.

Случай скоро представился.

Подходит фельдшер к моей кровати. Здоровается.

— Здравствуйте, — говорит, — как здоровье? Был ли стул?

Эге, думаю, клюнуло.

— Как же, — говорю, — был стул, да кто-то из больных унес. А ежели вам присесть охота — присаживайтесь в ноги на кровать. Потолкуем.

Присел фельдшер на кровать и сидит.

— Ну, — говорю ему, — как вообще, что пишут, велики ли заработки?

— Заработки, — говорит, — невелики, но которые интеллигентные больные и хотя бы при смерти, норовят непременно в руку сунуть.

— Извольте, — говорю, — хотя и не при смерти, подать не отказываюсь. И даже давно про это мечтаю.

Вынимаю деньги и даю. А он этак любезно принял и сделал реверанс ручкой.

А на другой день все и началось.

Лежал я очень даже спокойно и хорошо, и никто меня не тревожил до этих пор, а теперь фельдшер Иван Иванович словно ошалел от моей материальной благодарности. За день раз десять или пятнадцать припрется он к моей кровати. То, знаете ли, подушечки поправит, то в ванну поволокет, то клизму предложит поставить. Одними градусниками замучил он меня, сукин кот. Раньше за сутки градусник или два поставит — только и всего. А теперь раз пятнадцать. Раньше ванна была прохладная и мне нравилась, а теперь набуровит горячей воды — хоть караул кричи.

Я уже и этак, и так — никак. Я ему, подлецу, деньги еще сую — отстань только, сделай милость, он еще пуще в раж входит и старается.

Неделя прошла — вижу, не могу больше.

Запарился я, фунтов пятнадцать потерял, похудел и аппетита лишился.

А фельдшер все старается.

А раз он, бродяга, чуть даже меня в кипятке не сварил. Ей-богу. Такую ванну, подлец, сделал — у меня аж мозоль на ноге лопнула и кожа сошла.

Я ему говорю:

— Ты что же, — говорю, — мерзавец, людей в кипятке варишь? Не будет тебе больше материальной благодарности.

А он говорит:

— Не будет — не надо. Подыхайте, — говорит, — без помощи научных сотрудников.

И вышел.

А теперича снова идет все по-прежнему: градусники ставят один раз, клизму по мере надобности. И ванна снова прохладная, и никто меня больше не тревожит.

Не зря борьба с чаевыми происходит. Ох, братцы, не зря!

Твердая валюта

— Чтой-то мне не нравится, граждане, твердая валюта, — сказал Григорий Иванович. — Ничего в ней нету хорошего. Одно сплошное беспокойство выходит гражданам.

Скажем, — двугривенный. Звенит, слов нету, а положил его в карман — и поминай как звали: небольшая дырочка в кармане, и вывалилась ваша твердая валюта к чертовой бабушке. А потом лижи пол языком, надевай бинокли на нос, отыскивай.

А если валюта мягкая, то опять-таки ничего в ней хорошего. Одно сплошное беспокойство выходит гражданам. Ну, бумажка и бумажка, а присел за стол, сыграл в «очко» — и нету вашей бумажки.

Не нравится мне такая валюта, несимпатична.

А уж если на такую валюту покупать пошел, то до того скучно, до того нету интереса, что и покупать не хочется.

Ну, пришел в лавочку. Приказчик этакий стоит с бородой, нож точит. Ну, здравствуйте! Чего, дескать, вам нужно? Ну, возьмешь обрезков, заплатишь в кассу. И все. И ничего больше. Ни поторговаться, ни на товар плюнуть. С приказчиком сцепиться — и то нельзя.

Эх, скучно! До того мне, товарищи, с этой теперешней валютой скучно, так и сказать нельзя. Я, товарищи, вообще иду теперь против капитализма и денежного обращения. Я стою за денежный порядок 18 года.

Тоже была там валюта. Вроде володи. Если колечко или портсигар — твердая, если шляпа или штаны — мягкая.

А очень отлично было и хорошо.

Повезешь мужичкам штаны. Выложишь им эти штаны, помахаешь в воздухе, зажмешь пальцем кое-какую дыру и пожалуйте, налетайте граждане, волоките в обмен припасы. Иной раз до того товару навезешь в город, что даже совестно, зачем деревню объегорил.

Конечно, некоторые граждане, может быть, скажут, что неудобно было с такой валютой — возня и неприятности. Это пустяки. Очень было даже удобно и хорошо. А что неприятности, то в любом деле бывают неприятности.

Была у нас одна неприятность. Это когда мы рояль везли. Небольшой этакий рояльчик, но со струнами, с крышкой и с педальками.

А стоял этот рояль в пустой генеральской квартире. Что ж, думаем, зря гниет народное достояние. И с разрешения нижних жильцов выперли мы этот небольшой рояльчик на свет божий. Ну и повезли втроем.

Конечно, трудно было. Запарились. Пот льет, штаны прилипают, беда. Еле в теплушку вперли.

А народу смешно. Хохочут. Интересуются, куда музыку везем. А везем в Череповецкую на масло.

Привезли в Череповецкую. Волокем в одну деревню. Не берут. Один мужик было взял, да в его избенку рояль не лезет. Уж мы и так и этак — никак. Хотели стенку разбирать — заартачился серый, не позволил.

И цену хорошую дает и рояль ему иметь хочется, а никак.

Я говорю:

— Ты, милый, не расстраивайся. Не лезет, не надо. Пущай во дворе стоять будет на вольном воздухе. Еще и лучше.

Так нет, не хочет. Я говорю:

— Не хочешь, не надо. Не расстраивайся. Можем мы тебе над рояльчиком навесик вроде беседки устроить.

Нет. Боится, что корова пугаться будет.

Не хочет, не надо. Волокем рояльку в другую деревню. В другой деревне опять беда — не лезет музыка ни в одну избу.

Стали совещаться, чего делать. Решили не оптом, а в розницу продавать — кому педали, кому струну, кому что.

Ничего, разбазарили.

А что неприятность, то неприятность после вышла. Когда вернулись, к ответу потянули.

А на суде выяснилось, отчего рояль в избу не влезал. Надо было ножки откручивать. Век живи — век учись.

Только вот и была одна неприятность с этой твердой валютой, а то все сходило чинно, чисто и благородно.

Хорошо было и весело, не то что с теперешней валютой.

Старый ветеран

Тут недавно праздник был — юбилей Красной Армии. Хотел я свои воспоминания в какой-нибудь орган пристроить — не берут, черти липовые, не хочут. Ходил, ходил — ни в какую: отказывают.

Я говорю:

— Если денег, например, нету у вас в органе, то я обожду, надо мной не каплет. Печатайте.

А они насчет денег ничего утвердительного не говорят, но печатать отказывают.

Дозвольте уж мне, уважаемые редакторы, поместить в вашем полупочтенном органе свои славные воспоминания про Красную Армию и как, знаете ли, меня забрали в ее ряды и как после того погнали на фронт.

Чудные и светлые воспоминания!

В настоящее время, когда государство перешло на мирное строительство, я тоже по-прежнему торгую на рынке орешками и сластями. Но в эти торжественные дни, как старый боевой конь при звуках военной трубы, я записываю свои воспоминания, хотя супруга Дарья Васильевна лезет драться по морде и умышленно опрокидывает пузырек с чернилами, требуя, чтоб я прекратил писание.

Уважаемые редакторы, извините ей, старой бабе, — не ведает, что творит. Не понимает она всей военной славы. И где же ей понять?

Это я в свое время действительно ходил по улицам, присоединяясь к какой-нибудь демонстрации и громко крича ура.

А раз, проходя по улице Герцена со стягами, я увидел такую картину. Смотрю, будто на углу народ скопился и жадно что-то читает.

Подхожу.

— Чего, — спрашиваю, — пишут? Не дорогие ли лозунги напечатаны?

— Нету, — говорят, — это не лозунги, это в Красную Армию берут.

Екнуло у меня сердце от предчувствия и задрожали руки. Попался, думаю, забрили.

Но вслух говорю равнодушно:

— Да ну, — говорю, — какие же года берут? Неужели же и восемьдесят третий год берут?

— Да, — говорят, — берут.

— Позвольте, — говорю, — а может, я нездоровый, может, я и ружье не подыму, как же так?

— Не знаем, — говорят, — обратитесь в военный комиссариат.

Побежал я в комиссариат. А настроение плохое, хоть в речку с моста. Но бодрюсь. Не сдамся, думаю, даром.

Прихожу.

Сидит этакий белобрысенький, в картузе и из пузырька пишет.

— Здравствуйте, — говорю. — Берут, — говорю, — восемьдесят третий год или это сущие враки?

— Да, — говорит, — берут.

— Позвольте, — говорю, — может, я больной, может, у меня внутри черт знает чего делается?!

— Подавайте, — говорит, — на врачебную комиссию.

— Пожалуйста, — отвечаю.

Записал он меня на комиссию и просит уйти честью. Ну, ушел.

Вышел на улицу. Опять демонстрации ходят. Пошел и я за стягами. Иду, кричу дорогие лозунги, вдруг женин папашка навстречу прется.

— Мое, — говорит, — вам. Не берут ли, — говорит, — в армию?

— Берут, — говорю, — чего и делать, не знаю.

А женин папашка отвечает:

— Можно, — говорит, — ногу ляписом прижечь или же купоросом.

— Да уж, — говорю, — я про это думал. Небось чересчур больно и попасться можно.

— Да уж, — говорит, — не без того.

Хотел я за эти слова жениному папашке по роже ударить, но удержался. Думаю: не ведает, что творит.

Попрощался с ним грустно и домой пошел.

Прихожу домой и обдумываю, чего делать.

А была у меня болезнь: в восемнадцатом году объелся я пшеном. Очень даже сильно меня рвало и несло. И были свидетели — жена и квартирный жилец Егор Пятин.

Ладно, думаю, возьму их в свидетели.

И вот наступила комиссия. Беру свидетелей и иду. Являюсь.

Вызывают фамилию на Кы — Кукушкин. Подхожу. Почтительно здороваюсь за руки.

— Чем, — говорят, — страдаете? Все ли на руках пальцы?

— Пальцы, — говорю, — все, можете проверить, а животом действительно страдаю и по ночам блюю.

Пощупали живот и говорят:

— Здоровый. Подходи, который следующий.

— Позвольте, — говорю, — как это здоров? У меня, — говорю, — свидетели есть.

И зову свидетелей.

Являются жена и Егор Пятин. Здороваются с комиссией.

А врачи как один руками машут и не хотят здороваться. И не только не хотят здороваться, а и слушать их не желают.

Хотел я старшему из комиссии в бороденку плюнуть — удержался. Не ведает, думаю, что творит.

Ну, вижу, сорвалась вся музыка. Надо, думаю, поступать в армию. И тут же поступил.

Ну, поступил. Две недели проходит — пожалуйте, гражданин Кукушкин, на фронт, честью просим.

Поехали на фронт.

Приехали. Пули, конечно, летают, пушки, бомбометы… А один из командиров, спасибо ему, устроил меня в обоз на двуколке ездить.

И пробыл я в армии полгода. А когда отступали мы от Нарвы, я сильно погнал клячонку, а она меня скинула из двуколки. А другая клячонка, не нашего только полка, наступила мне на ногу.

Но уволили меня по другой причине — года вышли. Зря чертова кляча наступила на ногу.

Фома неверный

Фома Крюков три года не получал от сына писем, а тут извольте — получайте, Фома Петрович, из города Москвы, от родного сына пять целковых.

«Ишь ты, — думал Фома, рассматривая полученную повестку. — Другой бы сын, небось, три рубля отвалил бы и хватит. А тут извольте — пять целковых. При таком обороте рублишко и пропить можно».

Фома Крюков попарился в бане, надел чистую рубаху, выпил полбутылки самогона и поехал на почту.

«Скажи на милость, — думал Фома дорогой, — пять целковых! И чего только не делается на свете! Батюшки светы! Царей нету, ничего такого нету, мужик в силе… Сын-то, может, державой правит… По пять рублей денег отцу отваливает… Или врут люди насчет мужиков-то? Ой, врут! Сын-то, может, в номерных, в гостинице служит!»

Фома приехал на почту, подошел к прилавку и положил извещение.

— Деньги, — сказал Фома, — деньги мне от сына дополучить.

Кассир порылся в бумагах и положил на прилавок полчервонца.

— Так! — сказал Фома. — А письма мне сын не пишет?

Кассир ничего не ответил и отошел от прилавка.

«Не пишет, — подумал Фома. — Может, после напишет. Можем ждать, если, скажем, есть деньги».

Фома взял деньги, посмотрел на них с удивлением и вдруг стукнул ладонью по прилавку.

— Эй, дядя! — закричал Фома. — Каки деньги суешь-то, гляди?!

— Какие деньги? — сказал кассир. — Новые деньги…

— Новые? — переспросил Фома. — Может, они, это самое, липовые, а? Думаешь, выпившему человеку все сунуть можно? Знаки-то где?

Фома посмотрел на свет, повертел в руке, потом опять посмотрел.

— Ну? — с удивлением сказал Фома. — Это кто там такой есть? Изображен-то… Не мужик ли? Мужик. Ей-богу, мужик. Ну? Не врут, значит, люди. Мужик изображен на деньгах-то. Неужели же не врут? Неужели же мужик в такой силе?

Фома снова подошел к прилавку.

— Дядя, — сказал Фома, — изображен-то кто? Извини за слова…

— Уходи, уходи! — сказал кассир. — Получил деньги и уходи к лешему… Где изображен-то?

— Да на деньгах!

Кассир посмотрел на мужика и сказал, усмехаясь:

— Мужик изображен. Ты, ваше величество, заместо царя изображен. Понял?

— Ну? — сказал Фома. — Мужик? А как же это я, дядя, ничего не знаю и ничего не ведаю? И землю пахаю. И все у нас пахают и не ведают.

Кассир засмеялся.

— Ей-богу, — сказал Фома. — Действительно, подтверждают люди: деятели, говорят, теперь крестьянские. И крестьянство в почете. А как на деле, верно ли это или врут люди — неизвестно… Но если на деньгах портрет… Неужели же не врут?

— Ну уходи, уходи, — снова сказал кассир. — Не путайся тут.

— Сейчас, — сказал Фома. — Деньги только дай спрятать, с портретом, ха… А я, дядя, имей в виду, царей этих самых и раньше не любил… Ей-богу…

Фома с огорчением посмотрел на сердитого кассира и вышел.

«Скажи пожалуйста, — думал Фома, — портрет выводят… Неужели же мужику царский почет?»

Фома погнал лошадь, но у леса вдруг повернул назад и поехал в город.

Остановился Фома у вокзала, привязал лошадь к забору и вошел в помещение.

Было почти пусто. У дверей, положив под голову мешок, спал какой-то человек в мягкой шляпе.

Фома купил на две копейки семечек и присел на окно, но, посидев минуту, подошел к спящему и вдруг крикнул:

— Эй, шляпа, слазь со скамьи! Мне сесть надо…

Человек в шляпе раскрыл глаза, оторопело посмотрел на Фому и сел. И, зевая и сплевывая, стал свертывать папироску.

Фома присел рядом, отодвинул мешок и стал со вкусом жевать семечки, сплевывая шелуху на пол.

«Не врут, — думал Фома. — Почет, все-таки, заметный. Слушают. Раньше, может, в рожу бы влепили, а тут слушают, пугаются. Ишь ты, как все случилось, незаметно приключилось… Скажи на милость… Не врут».

Фома встал со скамьи и с удовольствием прошелся по залу. Потом подошел к кассе и заглянул в окошечко.

— Куда? — спросил кассир.

— Чего куда?

— Куда билет-то, дура-голова?

— А никуда, — равнодушно сказал Фома, разглядывая помещение кассы. — Могу я посмотреть внутре кассу, ай нет?

— А никуда, — сказал кассир, — так нечего и рыло зря пялить.

— Рыло? — обиженно спросил Фома. — Кому говоришь-то?

— Ишь, пьяная морда! — сердито сказал кассир. — Тоже в окно глядит… Черт серый…

Фома нагнулся к окошечку и вдруг плюнул в кассира и быстро пошел к выходу.

Фому схватили, когда он отвязывал лошадь. Он вырывался, кричал, пытался даже укусить сторожа за щеку, но его неумолимо волокли к дежурному агенту.

Там, слегка успокоившись, Фома пытался что-то объяснить, размахивал руками, вынимал из шапки деньги и предлагал агенту взглянуть на них.

Но агент, ежесекундно макая перо в пузырек, писал протокол об оскорблении действием кассира при исполнении служебных обязанностей. И еще о том, что Фома, находясь явно в нетрезвом виде, ел в закрытом помещении семечки и плевал на пол.

Фома поставил под протоколом крестик и, вздыхая и дергая головой, вышел из помещения.

Отвязал лошадь, сел в телегу, достал из шапки деньги и посмотрел на них. Потом махнул рукой и сказал:

— Врут, черти…

И погнал лошадь к дому.

Бедный человек

На первомайском празднике аэропланы летали…

А если человек на аэроплан зазевался, если голову кверху задрал и рот разинул, то примета такая есть — к такому человеку сущие пустяки в карман влезть.

Ну а влез в карман — бери что твоей душе угодно. А душе, скажем, все угодно. Каждый предмет угоден и нравится. Васькиной душе, например, и часишки нравятся, и портсигары очень симпатичны, и колечки — тоже неплохо, если они, конечно, не кастрюльного золота.

На аэропланы же Васька Гусев смотреть не любит — нелюбопытное занятие. Ну летит и летит. На то и сделано, чтоб летало.

Васька Гусев потискался в толпе, вынул у пузатого гражданина портсигар серебряный, срезал у зазевавшегося, сенновского, небось, купчика струканцы с цепочкой, залез в какую-то бабью сумочку, выбрал оттуда маленький этакий портсигарчик с пудрой и платок довольно вонючий и переложил все это добришко в свой карман.

После, весело посвистывая, Васька Гусев нырнул в сторонку, прошел два квартала для безопасности и, снова потискавшись в народе, пробрался вперед, встал у тумбы и с интересом стал следить за демонстрацией.

Народ шел по улице с пением и музыкой. Трубачи трубили, народ пел, красные флаги качались в воздухе, а по бокам на панелях плечом к плечу люди теснились и охали.

Васька не охал. Васька стоял на панели и курил папироску. Позади Васьки кто-то сказал вслух:

— А все-таки, братцы, огромаднейший это праздник… Первое то есть мая…

— А конечно, — подтвердил кто-то. — Пасха и та будет помельче…

Васька Гусев тоже хотел присовокупить свое авторитетное мнение насчет праздника — дескать, майский праздник разве можно с чем сравнить, чудаки…

Но сказать это вслух Васька постеснялся.

«Праздник, конечно, большой, — подумал Васька, — а мое дело, между прочим, — маленькое: спер — и за щеку, спер — и до свиданья… А праздник, безусловно, огромадный. В такой праздник даже довольно совестно в карманы влезать».

Васька побренчал серебром в кармане и успокоительно сплюнул.

«У буржуев, между прочим, сперто, — подумал Васька. — У бедноты нипочем бы не спер. Очень уж огромадный праздник. Нельзя».

Васька снова побренчал рукой по карману и вдруг вспомнил, что, кроме всего прочего, еще спер он у девицы серебряный портсигарчик с пудрой.

«Жалко, — подумал Васька. — Зазря девчонку обидел. Пойти поискать ее, что ли? Очень уж огромадный праздник… Да где найти?.. Подсунуть, что ли, кому-нибудь? Товарчик, конечно, маловажный, неинтересный товар. На что он мне сдался…»

Васька пробрался через толпу и нырнул в сторонку.

«Суну кому-нибудь этот самый дамский портсигарчик, — решил Васька. — Ей-богу. Суну бедному человеку. Очень огромадный праздник! Пущай бедный человек придет домой, на квартиру, вывернет карманы, а там портсигарчик. Серебро все-таки… Продать можно… А человек пущай будет пребедный-бедный. Найдет портсигарчик, обрадуется до чего, заплачет… Вот, скажет, какое чудо-юдо со мной приключилось!»

Васька помечтал немного и стал глазами искать бедного человека.

Много было бедных, но у одного сапоги были новешенькие, у другого — штаны приличные в клеточку, у третьего — цепочка из кармана болтается. Таким-то Васька не сунет. Сунет Васька ужасно бедному и безработному человеку.

Васька прошелся по тротуару и вдруг увидел человека, плохо одетого, в рыжих штанах и в рваной гимнастерке. Человек стоял неподвижно и, слегка раскрыв рот, смотрел на аэроплан.

«Безработный, — подумал Васька. — Ему и суну. Ей-богу. Очень уж огромадный праздник».

Васька Гусев подошел к бедняку поближе, нащупал карман в рыжих штанах и сунул туда портсигар.

Портсигар провалился в карман и вдруг с грохотом упал на панель. В рыжих штанах карманов не было.

Человек в рыжих штанах охнул и схватил Ваську за руку.

— Воруют! — закричал он, сжимая Васькины руки.

Тотчас окружили Ваську и стиснули кольцом. От удивления Васька даже не сопротивлялся.

— Ну и ну, — сказал Васька, — карманов-то, братцы, у его нету…

Ваську тискали, мяли и даже кто-то ударил по скуле.

— За что же, братцы? — сказал Васька, сплевывая. — Я же, братцы, сам ему сунул дамский этот портсигарчик.

— Да ну? — удивились в толпе. — Зачем же ты сунул-то?

Человек в рыжих штанах оторопело смотрел на Ваську.

— Да ну? — сказал он тоже. — Ты, парень, небось думал, что карманы у меня есть, да? Нету у меня, парень, карманов-то. Жалею, что нету… Жалко. Лучше бы ты, парень, вот сюда сунул.

Человек без кармана хлопнул по своей гимнастерке и с огорчением добавил:

— Жалко… В этот карманчик надо бы тебе сунуть. На гимнастерке который. Ты гляди, парень: в этот надо было сунуть. Эх, дядя!..

Человек без кармана сконфуженно улыбнулся, махнул рукой и, с грустью покачивая головой, отошел в сторонку. Ваську повели в милицию, но по дороге отпустили.

Человек без предрассудков

Это было в жестком вагоне московского поезда. Какой-то толстоватый гражданин, отрезая от буханки кусок хлеба, обронил нож.

Соседка толстоватого гражданина с любопытством спросила:

— Чего, батюшка, упало, ножик или вилка?

— Ножик, — нехотя ответил гражданин, шаря рукой по полу.

— Мужчина придет, — сказала гражданка. — Ежели ножик упал, то мужчина…

Мой сосед, человек в зеленых обмотках и с мешком за спиной, вдруг возмутился. Даже почернел от злости.

— Это довольно вам стыдно так говорить, гражданка, — сказал он. — Довольно стыдно в двадцатом веке иметь свои предрассудки и суеверия.

Гражданка испуганно посмотрела на моего соседа.

— Примета такая, — сказала она. — Ежели нож, то мужчина обязательно придет, ежели вилка — дама… А я, товарищ, ничего. Такая примета…

Сосед мой ехидно засмеялся.

— Вот, — сказал он, — не угодно ли! Кругом электрификация, а тут такие предрассудки…

Сосед помолчал, но потом заговорил снова, обращаясь больше ко мне, но так, чтобы и все слышали:

— Да, товарищ, кругом электричество, кругом черт знает какие великие идеи происходят, кругом борьба с религией, а наряду с этим, обратите внимание, полное невежество и мещанские предрассудки.

— Ну, не всегда же, — сказал я.

— А мне от этого не легче, — хмуро сказал сосед. — Я, может, товарищ, от этого со своей супругой расстался.

— Да что вы?

— Ей-богу, — сказал он. — Я хоть и беспартийный человек, а не могу, знаете ли, с мещанкой жить. Я, может, товарищ, шесть лет с ней жил, а теперь не могу. Не такое время… Я ее, подлую, честью просил: брось, говорю, Катерина Васильевна, свои штучки, брось, говорю добром, мещанские предрассудки и суеверия. Так нет. Нож упал — мужчина, видите ли, придет, попа встретила — пути, говорит, не будет, икнула — опять примета… Тьфу!

— Неужели разошлись из-за этого?

— Ей-богу, — сказал сосед, — из-за этого, и вообще, поведение у ней стало какое-то легкое… А я ее честью просил. Не хочет — не надо. Не могу с дурой жить… А теперь я в Москву еду. А если встречу, например, в Москве настоящую, правильную гражданку без предрассудков, то обязательно на такой женюсь. Да только вряд ли, товарищ, встречу. Сомневаюсь я что-то…

Сосед замолчал, свернул папиросу и закурил. Потом тихонько икнул и сказал:

— Вспоминает кто-то…

— Это она, жена твоя разведенная, не иначе как вспоминает, — сочувственно отозвалась гражданка. — Как-то ей теперь, милой, живется?..

— Все может быть. Может, и она вспоминает. А только сама, дура, виновата, — ответил гражданин, сплевывая на пол.

Пациентка

В сельскую больницу Пелагея приехала за тридцать верст. Выехала на рассвете и в полдень остановилась у белого одноэтажного дома.

— Хирург-то принимает? — спросила она мужика, сидящего на крыльце.

— Хирург-то? — с интересом спросил мужик. — А ты не больна ли будешь? Животом, что ли?

— Больна, — ответила Пелагея.

— Я, милая, тоже больной, — сказал мужик. — Пшеном я объелся… Седьмым записан.

Пелагея привязала лошадь к плетню и вошла в больницу.

Больных принимал фельдшер Иван Кузьмич. Был он маленький, старенький и ужасно знаменитый. Все вокруг знали его — хвалили и называли без причины хирургом.

Пелагея вошла к нему в комнату, низко поклонилась и присела на край стула.

— Больна, что ли? — спросил Иван Кузьмич.

— Больна я, — сказала Пелагея. — То есть, вся наскрозь больная. Каждая косточка ноет и трясется. Сердце гниет заживо.

— С чего бы это? — равнодушно спросил фельдшер, — с каких пор?

— С осени, Иван Кузьмич. С самой осени. Осенью я заболела. Как, знаете ли, супруг Димитрий Наумыч приехал из города, так я и заболела. Я стою, например, возле стола и лепешки в муке валяю. Димитрий Наумыч любил эти самые лепешки… Где, думаю, он теперь, Димитрий Наумыч-то?.. В городе он советский депутат!

— Позволь, бабонька, — сказал фельдшер, — ври да не завирайся. Чем больна-то?

— Да я ж и говорю, — сказала Пелагея, — стою возле стола, кручу лепешки… Вдруг тетка Агафья, что баран, прибегает и рукой махает. «Иди, — кричит, — Пелагеюшка, иди поскорей. Твой-то никак приехал из города и идет, будто, по улице с мешком и с палкой». Зашлось у меня сердце. Подкосились ноги, стою дурой и лепешки мну… Бросила после лепешки, выбежала во двор. А во дворе солнце играет, играет. Воздух легкий. А налево, этак у хлева, желтый телок стоит и хвостишкой мух пугает. Взглянула я на телка — слезы каплют. Вот, думаю, Димитрий Наумыч-то обрадуется этому самому желтому телку.

— Позволь, — хмуро сказал фельдшер, — ты дело говори.

— Я ж и говорю, батюшко Иван Кузьмич. Не сердись только. Дело я говорю… Выбежала я за ворота. Гляжу этак, знаете ли, налево церковь, коза клоповская ходит, петух ножкой ворошит, а направо, по самой середке, гляжу — Димитрий Наумыч идет.

Глянула я на него. Сердце закатилось, икота подступает. Ой, думаю, мать честная пресвятая богородица! Ой, думаю, тошнехонько! А он-то идет серьезным, мелким шагом. Борода по воздуху треплется. И платье городское на нем. И в штиблетах.

Как увидела я штиблеты, будто что оторвалось у меня внутри. Ой, думаю, куда ж я такая-то, необразованная, гожусь ему в пару, если он, может, первый человек и депутат советский.

Встала я дурой у плетня и ногами не могу идти. Перебираю пальцами плетень и стою.

А он-то, Димитрий Наумыч, депутат советский, доходит до меня мелким ходом и здоровается.

— Здравствуйте, — говорит, — Пелагея Максимовна. Сколько, — говорит, — лет, сколько зим не виделись с вами…

Мне бы, дуре, мешок у Димитрия Наумыча схватить, а я гляжу на штиблеты и не двигаюсь.

Ой, думаю, отвык от меня мужик. Штиблеты носит. С городскими, может, с комсомолками разговаривает.

А Димитрий Наумыч отвечает басом:

— Ох, — говорит, — Пелагея, Пелагея, такая-то ты есть. Темная, — говорит, — ты у меня, Пелагея Максимовна. Про что, — говорит, — я с тобой теперь разговаривать буду? Я, — говорит, — человек просвещенный и депутат советский. Я, — говорит, — может, четыре правила арифметики насквозь знаю. Дробь, — говорит, — умею… А ты, — говорит, — вон какая! Небось, — говорит, — и фамилии не можешь подписывать на бумаге? Другой бы очень просто бросил бы тебя за темноту и необразованность.

А я стою у плетня и лепечу слова, дескать, конечно, Димитрий Наумыч, бросьте меня такую-то, что вам стоит. А он берет меня за ручку и отвечает:

— Я шутку пошутил, Пелагея Максимовна. Оставьте думать. Я, — говорит, — это так. Что вы?

Снова закатилось у меня сердце, икота подступает.

— Я, — говорю, — Димитрий Наумыч, будьте спокойны, тоже, конечно, могу дробь узнать и четыре правила. Или фамилию на бумаге подписывать. Я, — говорю, — не осрамлю вас, образованного…

Фельдшер Иван Кузьмич встал со стула и прошелся по комнате.

— Ну, ну, — сказал он, — хватит, завралась… Чем болеешь-то?

— Болею-то? Да теперь ничего, Иван Кузьмич. Полегче, будто, теперь. На здоровье не могу пожаловаться. А он-то, Димитрий Наумыч, говорит: пошутил, говорит, я. Вроде как, значит, шутку он выразил…

— Ну да, пошутил, — сказал фельдшер. — Конечно. Порошков, может, тебе дать?

— А не надо, — сказала Пелагея. — Спасибо тебе, Иван Кузьмич, за советы. Мне ехать надо.

И Пелагея, оставив на столе кулек с зерном, пошла к двери. Потом вернулась.

— Дробь-то мне, Иван Кузьмич… Где мне про эту самую дробь-то теперь узнать? К учителю, что ли, мне ехать?

— К учителю, — сказал фельдшер, вздыхая, — конечно. Медицины это не касается.

Пелагея низко поклонилась и вышла на улицу.

Исповедь

На страстной неделе бабка Фекла сильно разорилась — купила за двугривенный свечку и поставила ее перед угодником.

Фекла долго и старательно прилаживала свечку поближе к образу. А когда приладила, отошла несколько поодаль и, любуясь на дело своих рук, принялась молиться и просить себе всяких льгот и милостей взамен истраченного двугривенного.

Фекла долго молилась, бормоча себе под нос всякие просьбишки, потом, стукнув лбом о грязный каменный пол, вздыхая и кряхтя, пошла к исповеди.

Исповедь происходила в алтаре за ширмой.

Бабка Фекла встала в очередь за какой-то древней старушкой и снова принялась мелко креститься и бормотать.

За ширмой долго не задерживали.

Исповедники входили туда и через минуту, вздыхая и тихонько откашливаясь, выходили, кланяясь угодникам.

«Торопится поп, — подумала Фекла. — И чего торопится? Не на пожар ведь. Торопыга какой…»

Фекла вошла за ширму, низко поклонилась попу и припала к ручке.

— Как звать-то? — спросил поп, благословляя.

— Феклой зовут.

— Ну, рассказывай, Фекла, — сказал поп, — какие грехи? В чем грешна? Не злословишь ли по-пустому? Не редко ли к богу прибегаешь?

— Грешна, батюшка, конечно, — сказала Фекла, кланяясь.

— Бог простит, — сказал поп, покрывая Феклу епитрахилью[199]. — В бога-то веруешь ли? Не сомневаешься ли?

— В бога-то верую. Конечно, — сказала Фекла. — Сын-то приходит, например, выражается, осуждает, одним словом… А я-то верую.

— Это хорошо, матка, — сказал поп. — Не поддавайся легкому соблазну. А чего, скажи, сын-то говорит? Как осуждает?

— Осуждает, — сказала Фекла. — Это, говорит, пустяки — ихняя вера. Нету, говорит, не существует бога, хоть все небо и облака обыщи…

— Бог есть, — строго сказал поп. — Не поддавайся на это… А чего, вспомни, сын-то еще говорил?

— Да разное говорил.

— Разное! — сердито сказал поп. — А откуда все сие окружающее? Откуда планеты, звезды и луна, если бога-то нет? Сын-то ничего такого не говорил — откуда, дескать, все сие окружающее? Не химия ли это?

— Не говорил, — сказала Фекла, моргая глазами.

— А может, и химия, — задумчиво сказал поп. — Может, матка, конечно, и бога нету — химия все…

Бабка Фекла испуганно посмотрела на попа. Но тот положил ей на голову епитрахиль и стал бормотать слова молитвы.

— Ну иди, иди, — уныло сказал поп. — Не задерживай верующих.

Фекла еще раз испуганно оглянулась на попа и вышла, вздыхая и смиренно покашливая.

Потом подошла к своему угодничку, посмотрела на свечку, поправила обгоревший фитиль и вышла из церкви.

«Передовой человек»

Обычные люди устраивают званые вечера в день своего рождения или, скажем, на первое мая, а товарищ Ситников устроил вечеринку пятого мая, в день печати.

Пятого мая товарищ Ситников пригласил своих друзей и приятелей на пирог.

Пирог был с капустой. Хороший пирог. Сочный. Гости, приятно удивленные, со вкусом жевали, слушая хозяйские разговоры.

— Я все-таки передовой человек, — говорил товарищ Ситников, польщенный общим вниманием. — Иные люди на пасху приглашают гостей, а мне пасха вроде бы и не праздник. Ей-богу. Мне подавайте что-нибудь этакое значительное, культурное, например, день печати. Так сказать, торжественный день книги… Вроде, как, значит, праздник книги и науки…

Гости с огорчением поглядывали на хозяина. Он явно мешал им кушать и плохо действовал на пищеварение.

— Ей-богу, — говорил хозяин. — Тысячи людей проходят мимо этого праздника. Шутя, так сказать, проходят. А мне этот праздник выше всего. Мне, дорогие товарищи, даже не сам праздник дорог, мне, товарищи, книга дорога, печать.

Еще, знаете ли, покойная моя мамаша спрашивала, бывало: «Отчего это ты, Вася, так книгу любишь?» А я, знаете ли, мальчишка, щенок, от горшка два вершка — отвечаю: «Книгу я, мамаша, оттого люблю, что это печать и, так сказать, шестая держава…»

— Да уж что говорить, — вздохнул кто-то из гостей, — конечно, большой это праздник.

— Еще бы не большой! — воскликнул хозяин. — Книга! Что может быть драгоценней, товарищи? Конечно, малокультурный человек книгу и бросит куда попало, и стакан и тарелку на нее поставит…

Один из гостей, прожевывая пирог, сказал:

— Это верно… Я вот знал… Родственник… Комод у него, знаете ли, без ножки… Он книгу заместо ножки подложил…

— Видали! — с болью сказал хозяин. — Видали, какое чучело. Под комод! И ведь, наверное, сукин сын, хорошую, занимательную книгу подложил? Ну, подложи словарь немецкий или французский, так ведь нет… Ах, товарищи, далеко нам еще до настоящей культуры. Долго нам еще ждать культурного отношения к книге. Нескоро дойдет это до массы. Я вот, дорогие товарищи, вспоминаю одну историю. На фронте было. В армии. Бывало, придем куда-нибудь — и ну громить библиотеки. Листья летят, переплеты летят — ужас… Я помню, товарищи, спас одну книгу.

А пришли мы в какой-то фольварк. Богатый фольварк — диваны, книги, зеркала. И вижу я: рассматривают красноармейцы одну книжку. Сидят кучей и рассматривают. А книжища этакая огромная и с картинами — «Вселенная и человечество».

Увидел я, что книжка эта в опасности, стал просить и умолять красноармейцев.

— Братцы, — говорю, — на черта сдалась вам эта книжка! Отдайте, — говорю, — ее мне.

Ну, за пачку махорки отдали. Взял я ее, положил бережно в мешок и всю, знаете ли, войну, всю кампанию берег ее пуще глаза…

— И что же? — спросили гости с любопытством.

— Ну и ничего, — сказал хозяин. — Привез эту книжку домой. Замечательная книжка. Ей цены прямо-таки нет. Какие рисунки в красках! Бумага какая!.. Да вот я вам покажу.

Хозяин встал из-за стола и пошел в соседнюю комнату. Гости нехотя двинулись за хозяином, дожевывая на пути.

— Вот, — сказал хозяин, — обратите внимание! Некоторые картинки я даже вырезал оттуда и вставил в рамки.

Хозяин показал рукой на стены.

Действительно: вся комната была увешана иллюстрациями из книги «Вселенная и человечество». Некоторые иллюстрации были вставлены в черные скромные рамки и придавали всей комнате уютный и интеллигентный вид.

Восхищенные гости, осмотрев картины, пошли в столовую докушивать пирог с капустой.

Бедность

Нынче, братцы мои, какое самое модное слово, а?

Нынче самое что ни на есть модное слово, конечно, электрификация.

Дело это, не спорю, громадной важности — Советскую Россию светом осветить. Но и в этом есть, пока что, свои неважные стороны. Я не говорю, товарищи, что платить дорого. Платить не дорого. Не дороже денег. Я не об этом говорю.

А вот про это.

Жил я, товарищи, в громадном доме. Дом весь шел под керосином. У кого коптилка, у кого небольшая лампочка, у кого и нет ничего — поповской свечкой светится. Беда прямо!

А тут проводить свет стали.

Первым провел уполномоченный. Ну провел и провел. Мужчина он тихий, вида не показывает. Но ходит все-таки странно и все время задумчиво сморкается.

Но вида еще не показывает.

А тут дорогая наша хозяюшка Елизавета Игнатьевна Прохорова приходит раз и предлагает квартиру осветить.

— Все, — говорит, — проводят. И сам, — говорит, — уполномоченный провел.

Что ж! Стали и мы проводить…

Провели, осветили — батюшки светы! Кругом гниль и гнусь.

То, бывало, утром на работу уйдешь, вечером явишься, чай попьешь — и спать. И ничего такого при керосине не видно было. А теперича зажгли, смотрим — тут туфля чья-то рваная валяется, тут обойки оторваны и клочком торчат, тут клоп рысью бежит — от света спасается, тут тряпица неизвестно какая, тут плевок, тут окурок, тут блоха резвится…

Батюшки светы! Хоть караул кричи. Смотреть на такое зрелище грустно.

Канапе, например, такое в нашей комнате стояло. Я думал, ничего себе канапе — хорошее канапе. Сидел часто на нем по вечерам. А теперича — зажег электричество — батюшки светы! Ну и ну! Ну и канапе! Все торчит, все висит, все изнутри лезет. Не могу сесть на такое канапе — душа протестует.

«Ну, — думаю, — небогато я живу. Хоть из дому беги. Противно на все глядеть. Работа из рук падает».

Вижу, и хозяюшка Елизавета Игнатьевна ходит грустная, шуршит у себя на кухне, прибирается.

— Чего, — спрашиваю, — возитесь, хозяюшка?

А она рукой машет.

— Я, — говорит, — милый человек, и не думала, что так бедновато живу.

Взглянул я на хозяйкино барахло — действительно, думаю, негусто: гниль и гнусь, и тряпицы разные. И все это светлым светом залито и в глаза бросается.

Стал я приходить домой вроде как скучный.

Приду, свет зажгу, полюбуюсь на лампочку и ткнусь в койку.

После раздумал, получку получил, купил мелу, развел и приступил к работе. Обойки отодрал, клопов выбил, паутинки смел, канапе убрал, выкрасил, раздраконил — душа поет и радуется.

Но хоть и получилось хорошо, да не дюже. Зря и напрасно я, братишечки, деньги ухлопал — отрезала хозяйка провода.

— Больно, — говорит, — бедновато выходит при свете-то. Чего, — говорит, — этакую бедность освещать клопам на смех.

Я уже и просил, и доводы приводил — никак. Съезжай, говорит, с квартиры. Не желаю, говорит, я со светом жить. Нет у меня денег ремонты ремонтировать.

А легко ли съезжать, товарищи, если я на ремонт уйму денег ухлопал? Так и покорился.

Эх, братцы, и свет хорошо, да и со светом плохо.

Богатая жизнь

Кустарь-переплетчик Илья Иванович Спиридонов выиграл по золотому займу пять тысяч рублей золотом.

Первое время Илья Иваныч ходил совсем ошалевший, разводил руками, тряс головой и приговаривал:

— Ну и ну… Ну и штука… Да, что ж это, братцы?..

Потом, освоившись со своим богатством, Илья Иваныч принимался высчитывать, сколько и чего он может купить на эту сумму. Но выходило так много и так здорово, что Спиридонов махал рукой и бросал свои подсчеты.

Ко мне, по старой дружбишке, Илья Иваныч заходил раза два в день и всякий раз со всеми мелочами и новыми подробностями рассказывал, как он узнал о своем выигрыше, и какие удивительные переживания были у него в тот счастливый день.

— Ну что ж теперь делать-то будешь? — спрашивал я. — Чего покупать намерен?

— Да чего-нибудь куплю, — говорил Спиридонов. — Вот дров, конечно, куплю. Кастрюли, конечно, нужны новые для хозяйства… Штаны, конечно…

Илья Иваныч получил, наконец, из банка целую груду новеньких червонцев и исчез без следа. По крайней мере, он не заходил ко мне более двух месяцев.

Но однажды я встретил Илью Иваныча на улице.

Новый светло-коричневый костюм висел на нем мешком. Розовый галстук лез в лицо и щекотал подбородок. Илья Иваныч ежесекундно одергивал его, сплевывая от злости. Было заметно, что и костюм, и узкий жилет, и пышный галстук мешали человеку и не давали ему спокойно жить.

Сам Илья Иваныч очень похудел и осунулся. И лицо было желтое и нездоровое, со многими мелкими морщинками под глазами.

— Ну как? — спросил я.

— Да что ж, — уныло сказал Спиридонов. — Живем. Дровец, конечно, купил… А так-то, конечно, скушновато.

— С чего бы?

Илья Иваныч махнул рукой и пригласил меня в пивную. Там, одергивая розовый галстук, Илья Иваныч сказал:

— Вот все говорят: буржуи, буржуи… Буржуям, дескать, не житье, а малина. А вот я сам, скажем, буржуем побывал, капиталистом… А чего в этом хорошего?

— А что?

— Да как же, — сказал Спиридонов. — Нуте-ка, сами считайте. Родственники и свойственники, которые были мои и женины, со всеми расплевался. Поссорился. Это, скажем, раз. В народный суд попал я или нет? Попал. По делу гражданки Быковой. Разбор будет. Это, скажем, два… Жена, супруга то есть, Марья Игнатьевна, насквозь все дни сидит на сундучке и плачет… Это, скажем, три… Налетчики дверь мне в квартире ломали или нет? Ломали. Хотя и не сломали, но есть мне от этого беспокойство? Есть. Я, может, теперь из квартиры не могу уйти. А если в квартире сидишь, опять плохо — дрова во дворе крадут. Куб у меня дров куплен. Следить надо.

Илья Иваныч с отчаянием махнул рукой.

— Чего ж ты теперь делать-то будешь? — спросил я.

— А не знаю, — сказал Илья Иваныч. — Прямо хоть в петлю… Я как в первый день получил деньги, так все и началось, все несчастья… То жил спокойно и безмятежно, то полезло со всех концов.

А я как в квартиру с деньгами вкатился, так сразу вижу, что не ладно что-то. Родственники, конечно, вижу, колбасятся по квартире. То нет никого, а то сидят на всех стульях. Поздравляют.

Я, конечно, дал каждому для потехи по два рубля. А Мишка, женин братишка, наибольше колбасится.

— Довольно, — говорит, — стыдно по два рубля отваливать, когда, — говорит, — капиталец есть.

Ну, слово за слово, руками по столу — драка.

Кто кого бьет — неизвестно. А Мишка снял с вешалки мое демисезонное пальтишко и вышел.

Ну, расплевался я с родственниками. Стал так жить.

Купил, конечно, всякого добра. Кастрюли купил, пшена на два года. Стал думать, куда еще деньги присобачить. Смотрю — жена по хозяйству трется, ни отдыху ей, ни сроку.

«Не дело, — думаю. — Хоть и баба она, а все-таки равноправная баба. Стоп, — думаю. — Возьму, — думаю, — ей в помощь небольшую девчонку. Пущай девчонка продукты стряпает».

Ну, взял. Девчонка крупу стряпает, а жена, на досуге, сидит целые дни на сундучке и плачет. То работала и веселилась, а то сидит и плачет. Ей, видите ли, на досуге всякие несчастья стали вспоминаться: и как папа ее скончался, и как она замуж за меня вышла… Вообще полезла ей в голову полная ерунда от делать нечего.

Дал я, конечно, супруге денег.

— Сходи, — говорю, — хотя бы в клуб или в театр. Я бы, — говорю, — и сам с тобой пошел, да мне, видишь ли, за дровами последить надо.

Ну, поплакала баба — пошла в клуб. В лото стала играть. Днем плачет — на досуге, а вечером играет. А я за дровами слежу. А девчонка продукты стряпает.

А после председатель заходит и говорит:

— Ты, — говорит, — что ж это, сукин кот, подростков эксплуатируешь? Почему, — говорит, — девчонка Быкова не зарегистрирована? Я, — говорит, — на тебя в народный суд подам, даром что ты деньги выиграл…

Илья Иваныч снова махнул рукой, поправил галстук и замолчал.

— Плохо, — сказал я.

— Еще бы не плохо, — оживился Илья Иваныч. — Сижу, скажем, за пивом, а в груди сосет. Может, сию минуту дрова у меня сперли. Или, может, в квартиру лезут… А у меня самовар новый стоит. И сидеть неохота, и идти неохота. Что ж дома? Жена, конечно, может быть, плачет. Девчонка Быкова тоже плачет — боится под суд идти… Мишка, женин брат, наверное, вокруг квартиры колбасится — влезть хочет… Эх, лучше бы мне и денег этих не выигрывать!

Илья Иваныч расплатился за пиво и грустно пожал мне руку. Я было хотел его утешить на прощанье, но он вдруг спросил:

— А чего это самое… Розыгрыш-то новый скоро ли будет? Тысчонку бы мне, этово, неплохо выиграть для ровного счета…

Илья Иваныч одернул свой розовый галстук и, кивнув мне головой, торопливо пошел к дому.

Агитационный рассказ. О вреде крещения

Вот, братишки, истинное происшествие на днях случилось. И это не только происшествие — это настоящая даже драма из жизни небогатых беспартийных людей на почве религиозных заблуждений.

Тут, конечно, все вокруг виноваты. И сами супруги Тишкины виноваты, и ихняя маменька, беспартийная старушка, виновата, и я, конечно, не без вины.

А в апреле месяце у молодых супругов Тишкиных родилась девчонка. И такой прелестный ребенок восьми с половиной фунтов, что даже посторонним людям от зависти смотреть противно. А про родителей и говорить не приходится. Глаз они с ребетенка своего не сводят и все на весы прикидывают, дескать, вес каков. А вес восемь с половиной фунтов с небольшим походом. С одеяльцем несколько побольше. А ежели подушечку подложить, то и все девять фунтов набегают родителям на утешение, советскому отечеству на пользу.

Так вот у небогатых супругов Тишкиных родился ребенок, а на третий день после того приезжает из Твери ихняя мамаша.

— Да, — говорит она, — ребенок славный. Такого, — говорит, — ребенка ежели не крестить — прямо грех перед богом. Надо, — говорит, — его обязательно крестить.

Ну, молодые супруги, конечно, в слезы. Плачут, рвут на себе волосы и пеплом их посыпают.

— Что вы, — говорят, — мамаша. Вы, — говорят, — хотя нам и ближайшая родственница, но лепечете явные пустяки. Не можем, — говорят, — мы пойти против совести — крестить ребенка по церковным обрядам в купели и с певчими.

А старушка на это отвечает загадочно.

— Да-с, — говорит, — ребенок молодой, может, конечно, без крещения помереть. Если, скажем, его ангельская душенька соскучится без святой водички.

Ну, родители на это, одним словом, совершенно плачут и мучаются и голову пеплом посыпают — дескать, зачем же помирать ребенку в полном расцвете своих сил и молодости. Лучше уж тогда, действительно, крестить, где бы вот только крестного отца раздобыть.

А я на это отвечаю:

— Если, — говорю, — ребенку угрожает смертельная опасность, то я могу как комнатный жилец пойти на компромисс и крестить вашего ребенка. Хотя, — говорю, — это идет против совести и эпохи. А главное, — говорю, — дорогонько будет стоить. Золотой, — говорю, — крестик, хотя и в ползолотника, по карману меня шлепнет. Будьте покойны. Кроме того, — говорю, — кружевные рубашечки даром не раздают по магазинам. Это, — говорю, — понимать надо и чувствовать.

Ну, родители на это просят в один голос. Дескать, пожалуйста, что за счеты, лишь было бы охоты.

— Можно, — говорю. — Хотя, — говорю, — в таком случае, конечно, надо бы вам винца поставить после того, как произойдет в церкви таинство крещения. Я, — говорю, — хотя и неверующий человек, но, — говорю, — выпить не дурак. И от выпивки не отказываюсь, хотя, — говорю, — многие ученые и партийные люди и отрицают вино и никотин, считая это явлением вредным как для благородных частей организма, так и для почек и для селезенки с печенкой — частей неблагородных. И чтоб, — говорю, — ко всему этому была бы небольшая закусочка.

Ну, родители, конечно, погоревали насчет дороговизны жизни, но спорить очень не стали. И на другой день в церкви бывшей великомученицы Ксении Блаженной[200] произошло таинство крещения.

Принесли ребенка, развернули, окунули, записали, заплатили, плюнули и понесли назад.

А когда ребенка развернули, я сразу подумал:

— Не застудили бы, черти, ребенка в холодной атмосфере.

Так, конечно, и вышло. Ребенок заболел и через неделю помер. А медики в один голос заявили, что ребенок помер от ужасной простуды и от ныряния в воду после теплого одеяльца.

Горе родителей не поддается описанию. Горе крестного тоже не поддается описанию — родители не вернули золотого крестика.

— Нам, — говорят, — сейчас не до крестика.

Горе горем, а крестик вернуть бы надо.

Верная примета

— В приметы во всякие я, товарищи, не верю. Ерунда это.

Ну, скажем, поп идет, для примеру. Ну идет и идет.

Оставьте его в покое. Может, он в народный суд идет, или следователь его вызывает. Я почем знаю? Зачем же отсюда выводить всякие умозрения — дескать, встретил попа, значит, худо будет? Ерунда это. Пустяки.

Или, скажем, черная кошка дорогу перебежала… Другой человек увидит кошку и непременно назад лыжи повернет. Испужается. Не пойдет по делу. Пути, дескать, не будет.

Опять-таки вздор. Опять ерунда. Ну бежит кошка — что из того? Ну пихни ее ногой или перебеги на другую сторону и иди спокойно по своим делам. Так нет, назад вертаются.

Я, товарищи, открыто заявляю: не верю я в эти пустяковые приметы… Раз такое было дело. Пригласил нас Иван Иваныч Крюков, — может, знаете, — на свои именины. Баба его, конечно, в день именин крендель этакий огромный спекла. И мелким сахаром сверху обсыпала. И выносит его на блюде. На стол ставит.

А хозяин, заметьте, ручки свои потирает.

— Вот, — говорит, — обратите ваше такое внимание на этот крендель. Крендель, — говорит, — этот не простой. Крендель, — говорит, — с сюрпризом для гостей.

— Ну? — спрашиваем.

— Да, — говорит, — с сюрпризом. Гривенник, — говорит, — серебряный в нем запечен. Кому, — говорит, — гривенник достанется, тот и есть самый счастливый в жизни. Испытаем, — говорит, — счастье… Примета верная.

Нарезал хозяин крендель. Стали кушать…

А был среди нас вдовец Петрович. Человек ужасно робкий и несчастливый. Не везло ему в жизни: и кобыла у него ногу сломала, и баба у него, знаете, недавно скончалась по болезни, и вообще по всем пунктам не перло человеку.

Так вот этот самый Петрович как услышал про гривенник — затрясся.

— Эх, — говорит, — кабы мне гривенник достался. Кабы мне счастье такое привалило.

И сам навалился на крендель, жует — хозяин даже резать не поспевает. Съел он одиннадцать кусков, на двенадцатом — стоп!

— Угу, — говорит, — тут, кажется, гривенник. Под языком…

Сунул Петрович палец в рот — вытащить хотел, да от радости, как рыба, вздохнул внутрь и поперхнулся. И проглотил гривенник.

Встал Петрович бледный из-за стола.

— Так, — говорит, — нельзя, братцы. Надо, — говорит, — покрупней монеты запекать. Я, — говорит, — проглотил нечаянно…

Принялся народ хохотать над ним. А Петрович не смеется. Стоит очумелый возле стола и воду хлебает из ковшика. Попил водички, пришел в себя и тоже смеяться начал.

— Хотя, — говорит, — я и проглотил гривенник, но все-таки счастье ко мне обернулось. Попрет мне теперь в жизни.

Но Петровичу не поперло.

К вечеру он заболел и через два дня помер в страшных мучениях.

А доктора заявили, будто скончался Петрович от гривенника, будто гривенник в кишках засел. Монета все-таки хотя и некрупная, но новая, шершавая, по краям зазубринки — не проскользнуть.

А хоронили Петровича по гражданскому обряду и без попов. В этом отношении Петровичу поперло.

Плохие деньги

Иван Петрович Мартынов, слесарь с завода «Коммунар», тихонько приоткрыл дверь и хотел осторожно шагнуть, но не удержался и ввалился в комнату на четвереньках.

Жена всплеснула руками и сердито двинула кастрюлей.

— Опять набрался! Опять, ирод, Пилат-мученик, набрался.

— Отнюдь, — сказал слесарь, пытаясь встать на ноги. — Трезвый я, как стеклышко… Гляди, Маша… Могу, если ты хочешь, до плиты дойти, могу до кровати… Гляди.

Иван Петрович шагнул в сторону, но не удержался и свалился на кровать.

— Отнюдь, — сказал он, укладываясь на подушку. — Трезвый я, как стеклышко… И все, гляди, Маша, в порядке у меня… Вот он, нос у меня, целый… Вот он, костюмчик, целый… Если про шапку думаешь — вот она, шапка, в кармане… Гляди, Маша… Отнюдь… Как стеклышко… А если про получку — вот она. Гляди, Маша…

Слесарь сунул руку в карман и вытащил несколько мелких знаков.

— Вот она, получка. Гляди, Маша.

Жена села на кровать и в голос заплакала.

Слесарь с удивлением поднял голову с подушки и, вдруг трезвея, присел на кровать.

— Маша, — сказал он, — а Маш… Ты, конечно, не плачь, Маш… Рази я что? Я малехонько. Малехонько я, Маша. Я как стеклышко… Один, может, стаканчик и будет. Я да Василь Ваныч… Рази я виноват?..

— Кошка виновата, — сказала жена, обиженно подбирая губы.

— Не кошка, — сказал слесарь. — Кошку я не виню. Отнюдь. Я тебе, Маша, по порядку. Утром, конечно, прихожу, а ребята на заводе треплются. Кассир, говорят, Иван Маркыч, за деньгами уехал. Получка, значит… Подхожу к кассе, а кассир Иван Маркыч сидит скучный и на деньги смотрит…

— Ты не мели, — сказала жена. — Раз пьяный, то спи на подушке.

— Я не пьяный, — сказал слесарь. — Я, Маша, как стеклышко. Я только тебе по порядку. Рази я виноват?.. Подхожу к кассе, а кассир Иван Маркыч говорит басом: «Становься, ребята, по три персоны. Деньги, — говорит, — сегодня плохие — купюры горазд крупные». А я говорю: «Что вы, — говорю, — Иван Маркыч, над нами делаете? Рази можно? Где ж это, — говорю, — менять-то будем?» А тут, конечно, подходит Василь Иваныч. «Ты, — говорит, — не треплись с кассиром. Сию, — говорит, — минуту возьмем третью персону, ать на улицу, разменяем в лучшем виде…» Рази я виноват, Маша?.. Ну, расписались, получили, вышли. А на улице никто не меняет. Мы в «Народное благо» — нету. Мы к частному купчику — нету. «А, — говорит, — покупать — так не у мене, а не покупать — так у мене. Вали дальше…» Мы и пошли. Рази я виноват? Ну, пошли. А тут «Вена». Зашли. Закусили, заплатили, выпили. А сдачу нам дают крупно — с десяти пять. Пошли, конечно, менять. Закусили, заплатили, выпили. А сдачу нам дают, в рот им муха, — три. Купюра не горазд крупная, а менять надо. Рази я виноват, Маша?.. Пошли менять три. Закусили, заплатили, выпили… Рази я виноват?.. А после, конечно, подходит какой-то субчик. «Можем, — говорит, — менять крупные купюры на мелкие. Берем, — говорит, — всего ничего». А мы говорим: «Поздно, — говорим. — Вали мимо». Рази я виноват, Маш?.. Я как стеклышко…

Слесарь Иван Петрович снова свалился на подушку и моментально захрапел.

Живой труп. Истинное происшествие

Странная история произошла с одним рабочим. До того странная эта история, что, узнавши ее, половина наших подписчиков, наверное, бросит пить.

Но не робей, дорогой подписчик! Бросить пить — это не так страшно. Автор, например, пивший в свое время все, кроме керосина, тоже бросил эту вредную привычку. И ничего. Жить можно.

А рассказывал эту странную историю сам виновник — рабочий одной из ленинградских фабрик. Фамилию свою он просил не печатать. Стесняюсь, говорит. Ну, что ж — фамилию печатать не будем. А для красоты рассказа назовем его хотя бы Федя Жуков.

— Я пива теперь не пью, — сказал Федя Жуков. — Душа не принимает. Хотя ученые профессора и говорят, будто пиво очень даже полезно для организма и будто даже от него толстеет организм, но я с этим не считаюсь.

Конечно, ученый профессор выкушает стаканчик пива в обед да полстаканчика в ужин — ему и полезно, его организм и толстеет. А кто стаканами не считается, тому хуже пива нет ничего.

А я, например, от пива в обморок падаю. И делаюсь все равно как покойник. Дыханье даже у меня прерывается.

А раз в субботу пошли ребята пить. Пошел и я.

Пили, пили. Только вдруг, после пятой, я ужасно окосел и сижу на стуле белый, скучаю. Ребята, конечно, просят:

— Федя, Федя…

А ихний Федя рот раскрыл и не отзывается.

Извинились ребята перед народом за слабость организма, взяли меня под руки и отвезли домой.

Положили дома на кровать, а на кровати мне хуже.

Женка чересчур испугалась, обтирает мне кожу мокрыми тряпками, а я сомлел и лежу что статуя.

Женка пальто накинула и к врачу.

Коммунальный врач приходит. Осмотрел меня и говорит:

— Что-то, — говорит, — у него в организме от пива заскочило. Кишка, может, на кишку зашла. Везите его в больницу. Там разберут.

Ну, отвезли меня в больницу.

А дальше я ничего не помню. Как стена железная опустилась передо мной.

Только просыпаюсь я от холода и голода.

Проснулся. Кругом темно.

Почему, думаю, темно? За какое самое это темно? Что, думаю, за пустяки? Где ж это я такое?

Сел. Смотрю: сижу на досках голый, а на ноге номерок 17. А кругом не то больные свалены, не то не поймешь что, не то покойники.

До чего я сомлел, до чего испугался! Где ж это я, думаю? За какое это самое номерок-то у меня на ноге? Или, думаю, я скончался. Или, думаю, врачи обмишурились. Или, думаю, я от пива в обморок свалился, а меня за покойника приняли.

Ах, думаю, да! Ах, думаю, ну!

Хочу спичку чиркануть, осмотреться. Хлопс за карман. А кармана нету — одна нога голая. Хлопс за гимнастерку — живот голый.

Человек я, конечно, очень храбрейший, отчаянный даже, а тут, ничего не скажу, оробел. И сижу на досках голый.

Только вдруг слышу — возле двери в коридоре кто-то ногами чиркает. И после берется за ручку и открывает дверь.

Ах, чего, думаю, мне делать? Может, это сторож идет. Не испугать бы мне его. Тоже в темноте встанешь или крикнешь — помрет с перепугу. Ах, чего мне, думаю, делать?

А дверь сию минуту открылась, и входит сторож. С небольшой такой седоватой бородкой, в картузе.

Ах, чего, думаю, мне делать? И сам, чтоб не испугать напрасно гражданина, не двигаюсь и не кричу и руками не машу, а только тихонечко через губы «тс» делаю.

А сторож как услышит «тс», как завизжит собакой, как свалится на корячки собакой, как попрет к двери.

Ах, думаю, ну! Испугал человека. Теперь, думаю, безразлично.

— Стой, — кричу, — братишка! Не пугайся! Это я — Федя!

Выбежал я за сторожем, бегу — номерок по ноге хлопает. А сторож оглянулся назад — как припустит теку.

Бегим по коридору — народ с перепугу мухами валится. А мне хоть бы что.

Добежал я до какой-то комнаты. Свалился.

— Братцы, — говорю, — это я — Федя Жуков! Живой…

Положили меня на кровать, вина стали давать. А я вина не принимаю.

— Нету, — говорю, — будет. Не пью и в рот хмельного не беру.

Так и бросил пить.

А сторож — ничего, отдышался. И даже приходил меня смотреть. Даже мы с ним подружились и выпили по бутылочке портера.

Подшефное село «Смехача»

Какой-нибудь простодушный подписчик, наверное, думает, что у «Смехача» есть парочка подшефных деревушек или небольшой подшефный уездный городишко.

Увы, уважаемый подписчик, — нету.

И рады бы, да нету. Даже перед розничным покупателем признаться совестно, но нету. Не соврем.

Ты войди в наше пиковое положение, дорогой подписчик. Маленькую деревушку в подшефные возьмешь — неловко при нашем положении. Большую возьмешь — по карману хлопнет. Боялись мы, думали: мужички как поднапрут, как насядут — одному — штаны, другому — портки, третьему— брюки… И потекут соки-денежки… Не жалко, конечно, но нам журнал нужно делать.

Оттого и не брали подшефников, — расходов пугались. Так и жили кое-как, перебивались.

Ну, а на днях развернули мы газетку «Трудовой день». Батюшки-светы! Есть, видим, село, которое нам по карману. Село это — Безлюдовка Шабикинской волости Белгородского уезда.

Это маленькое, но симпатичное село расположено в нескольких верстах от Белгорода. Чудная природа, лес, речонка — все крайне симпатично и нам нравится. А главное, село это — неприхотливое и нетребовательное. К тому же оно недовольно своими старыми шефами — какой-то там госмельницей (бывш. Токарева). И не только недовольно, а и ругает их на чем свет стоит и называет «липовыми шефами».

Дед Трохим из этого села так и пишет, так и валяет черным по белому:

Липовый шеф… Этот шеф и пальцем не ударил, чтобы поставить столб, на котором был подвешен электрический провод, освещавший электричеством школу…

Батюшки-светы! Всего и разговору, что один столб! Братцы, дорогие безлюдовцы! «Смехач» согласен взять вас в подшефные!

Отступись, госмельница, если не можешь исполнять своего назначения.

Отступись, госмельница, честью просим.

Отдай нам Безлюдовку!

Разговоры

Летчик

…Я, братишка, конечно, испужался ужасно. Остолбенел прямо-таки. А тут еще аппарат накренился набок и, гляжу, падает. Ну, думаю, погиб я… Ухватился рукой за раму и как сигану вниз…

Гляжу: лечу, мать честная. Эх, думаю, хорошо это с парашютом падать… А так-то без парашюта боязно, думаю… Лечу это я вниз и чуть не плачу — и себя-то жалко, и аппарата до черта жалко — потому, думаю, вдребезги разобьется… Вдруг хрясь об землю — упал. Ну, думаю, богородице дево радуйся, без ноги думаю…

— Ну, а аэроплан что? Вдребезги?

— Какой аэроплан?

— Ну, аппарат, что ли… С аппарата же падал?

— Зачем с аппарата. С этажа падал. Аппарат в кухне с полки свалился… Как, значит, милиция в квартиру вперлась, мы очень даже испугались. Начали самогонный аппарат на полку прятать… А он шмяк с полки. Шум, конечно, треск. А мы с перепугу к окну… И ринулись вниз… полноги недочет…

Часы

…Ну, а врач, конечно, побледнел сильно. Хлоп-хлоп-с себя по карманам — нету у него часов. А часишки-то дрянь — кастрюльного золота… Хотя с цепочкой. И брелочки разные: яичко там, подковка какая-нибудь, ключик…

Ну, конечно, он закричал: караул! Часов нетути. Фельдшер ему говорит:

— Вы, может, их дома оставили?

А он говорит:

— Нету, — говорит. — Я, — говорит, как в трамвай влезал, там еще посмотрел на часы. Опоздать боялся.

Ну, начали искать по штанам и по карманам — нету.

— Ну и что же? Вор-то, небось, спрыгнул с трамвая? Не нашли!

— Ну и что же… Нашли, конечно… Разрезали больного опять. А хирург, конечно, обрадовался: вон, говорит, они, мол, любезные… И действительно, глядим — тутотка часы. У слепой кишечки приткнулись и лежат себе… А цепочка так по желудку пущена…

Двугривенный

…Гляжу, стоит нищий, слепенький… Сунул я ему в руку двугривенный и пошел. А нищий, гадюка, хвать меня за руку.

— Ты что, — говорит, — сукин кот… Какие деньги суешь-то? Думаешь, если я слепой, так и ничего не вижу?

И ляп мне этот самый двугривенный между глаз. «Ну — думаю, — заметил, черт слепой».

— Да уж знаете… Нынче от царской монеты нищий и тот нос воротит…

— Как царский? Не царский. Советский двугривенный. Своей работы… Мы пробу производили. На ощупь заметно ли…

Поп

…Я посмотрел. Вижу, поп стоит.

«Стой, — думаю, — стой, бродяга! Стой, поповское отродье. Счася тебе припаяю…» Размахнулся я да р-раз по попу… Ну, ребята тут закричали: «Молодец, Ванька! Правильно бьет!»

— Ну, а поп что? За что же вы его так?

— Ну, а поп, конечно, упал за черту. И за городом лежит… Партию мы и выиграли… Я в рюхи важно играю…

Легкая наука

Крестьяне Сев. — Зап. области кооперированы всего лишь на 10 %. Торговцы вербуют себе покупателей всеми мерами, в частности — широким кредитованием.

Владелец лавки «Труд-Прут» стоял за прилавком перед покупателем и говорил ему, сияя:

— К нам, гражданин хороший, ходит покупатель. Мы покупателя в руках держим. В казенной лавке, может, и дешевле и все такое прочее, а идут к нам. Отчего? А очень даже просто отчего, гражданин хороший.

Хозяин любовно похлопал себя по лбу и продолжал:

— Котелок варит… Башка работает… Скажем, теперь кредитование. Государственный магазин в долг отпущает, а мы еще ширше отпущаем. Государственный магазин велит вежливо относиться к покупателю, а мы покупателю ручку жмем. Те будут ручку жать, а мы чаем их будем потчевать. Те будут чаем, а мы кофеем. Те кофеем, а мы… мы им, чертям, сапожки будем чистить.

Покупатель усмехнулся.

— Так-то так, — сказал он. — Да только это пока. Государственный магазин тоже не без башки. Научился. Наука ваша нетрудная.

— Наука легкая, — согласился хозяин, — не спорю. Легкая наука. Да только уметь надо… Скажем, крестьянин пришел — мужичок-серячок… Тут психология требуется. Мужик не любит — дескать, вот вам товар, а деньги сюда кладите. Мужичок любит, чтоб ему товар похвалили, чтоб ему пыль в глаза пустили. А кроме того, просто любит он поговорить на семейные темы — мы и потрафляем.

В лавку «Труд-Прут» вошел крестьянин. Он робко оглянулся по углам и снял шапку.

— Вот видали? — тихо сказал хозяин своему собеседнику. — Вот крестьянин пришел… Глядите, чего я с ним сделаю… Тс… Почтенье землячку…

— Это чего, — спросил крестьянин, — лавка-то казенная? Мне казенную надо…

— Лавка «Труд-Прут», — строго сказал хозяин. — Не казенная, но вроде как на паях… Для нас все равно как казенная… Садитесь на тубаретку… Покупать-то для себя пришли?

Мужик осторожно посмотрел на хозяина.

— Для себя. Ситчику мне, любезный коммерсант…

— Ситчику? — радостно воскликнул хозяин. — Есть ситчик. Светленький… В полоску, в клеточку, в амбарчик, в горошек… Сейчас…

Хозяин ринулся к полкам и сбросил на прилавок несколько кусков плохого, редкого ситцу.

— Мне, любезный коммерсант, в подковку надо, — робко возразил мужик. — Чтоб подковка была раскидана по полю… А это будто в горошек…

— В горошек, — обиделся хозяин. — Горошек завсегда подковку заменяет. Подковка завсегда после стирки образуется.

Мужик потеребил ситец в руках.

— Редкой, — сказал он. — Редким мы не интересуемся.

— Этот ситец редкий?! — вскричал купец. — Да это плотненький ситец… Это не ситец — сукно, чудо столетия… Равносильный ситец… Рафинад… Сам бы покупал такой ситец, да деньги надо — жена в закладе сидит…

Мужик недоверчиво усмехнулся.

— Ей-богу! — сказал хозяин, воодушевляясь. — Мое дело сторона. Я за похвальбу не получаю. Но только это чудный, типичный ситчик… И цена недорогая… Вы чего, семейный?

— Семейный…

— Семейный ситчик, — сказал хозяин. — Внуки спасибо скажут. Это, скажут, ситчик, действительно… Жена-то здорова ли?

— Здорова. Чего ей делается…

— Здоровая жена завсегда такой ситчик похвалит. Потому она одобрит… Хлеб-то у вас как? Не побило ли градом, оборони создатель…

Крестьянин с удовольствием присел на лавку и вздохнул:

— Малехонько побило… Малость… Стороной прошло. А так-то ничего, хлеб родится.

— А хлеб родится, — сказал хозяин, — значит, и ситчик надо светленький брать в горошек. Тебе на две рубахи или на три?

— На рубаху, — сказал мужик. — Да только я уж и не знаю… Не интересуюсь таким ситцем.

— Надо интересоваться, как же можно, — пристыдил хозяин. — А град-то крупный был?

— Град-то крупный, в ноготь.

— Скажи на милость — в ноготь… Так как же — на две рубахи?

— На рубаху, — сказал мужик.

Хозяин тигром накинулся на ножницы. Отмерил, прикинул, попестрил ситцем перед глазами мужика и сказал:

— Рубашка будет… Чудо столетия. Антик в горошек… Завсегда к нам заходите. Можем и в долг отпущать… Сегодня на деньги, завтра в долг… Заходите…

— Зайду, — сказал мужик.

Он потолковал еще о граде с хозяином, рассказал кой-какие подробности и, любуясь на свой ситец, вышел из лавки.

— Видали? — восхищенно сказал хозяин своему собеседнику. — Как по-вашему?

— Что ж, — сказал собеседник. — Наука ваша легкая, это верно. Да только не без обману…

— Зачем не без обману, — обиделся купец. — Мы только потрафляем покупателю. Обману нету… А ежели это обман по-вашему — идите в государственный магазин. Вам чего надо? — строго переспросил хозяин.

— Да мне ничего, — сказал собеседник. — Я так… Меня, видите ли, заведывающим назначили, в кооператив… Вот пришел поучиться… Как торгуете… Наука ваша легкая, но тово-с, неприятная наука…

Хозяин сконфуженно посмотрел на своего конкурента и сказал:

— Кому как-с…

Собеседник купил катушку ниток и, усмехаясь, вышел.

Поводырь

Каждый день один за другим шли поезда с севера на юг. Тысячи замученных, бледных северян, изумляясь необыкновенному солнцу и нестерпимой жаре, вылезали из-под раскаленных крыш вагонов.

Среди этих изумленных северян был и я.

На одной маленькой промежуточной станции я сошел с поезда с небольшим своим багажом.

Я бросил чемодан на платформу и присел на него, ожидая, что ко мне со всех ног бросится куча носильщиков. Я уже рассчитал, что выберу себе здоровенного загорелого парня. Однако носильщики ко мне не бросились. Станция была почти пуста.

На платформу вышел только начальник станции — босой, в расстегнутой белой блузе. Он с явным недовольством посмотрел заспанными глазами на поезд, зевнул, потом снова посмотрел на поезд и вдруг с негодованием махнул на него фуражкой.

Поезд, лязгая буферами, пошел дальше.

Я сидел на своем чемодане, тяжело дыша от непривычной жары. Носильщиков не было.

— Товарищ, — крикнул я начальнику станции, — извиняюсь, товарищ… Есть тут носильщики?

Начальник станции остановился, подтянул штаны и, видимо, только сейчас заметив меня, сказал:

— Сейчас. Одну минуту.

И вошел в помещение.

Через минуту он вернулся застегнутый и в сапогах, и любезным тоном спросил:

— Вам чего? Носильщиков? А вот носильщики. Спят.

Действительно, за углом дома лежали на животах трое ужасно загорелых мальчишек. Двое из них спали. Третий, совсем небольшой, лет двенадцати, вскочил при виде нас на ноги.

— Чего? Вещи, что ли, нести, гражданин? — спросил он деловым тоном.

— Вещи… Вот чемодан… Легкий…

— Можно, — сказал парнишка. — Только Палькина очередь. Спит он еще. Вы обождите.

— А ты не можешь?

— Да-а, — сказал парнишка, — Палька драться будет. Его очередь.

Начальник станции подмигнул мне и засмеялся.

— Боятся его. Отчаянный очень подросток.

И потом, желая, видимо, мне пояснить, добавил:

— Это Палька Ершов. Его тут все боятся. Очень даже отчаянный, смелый подросток.

— Я не боюсь, — сказал парнишка, — а только Палькина очередь.

Палька Ершов лежал на животе, уткнувшись носом в землю. На грязной босой подошве его ноги было написано — 1 р. Видимо, ниже означенной цены трогать Пальку нельзя.

— Палька! — крикнул я.

— Он не велел будить, — сказал парнишка. — Пущай, говорит, обождут пассажиры.

Я засмеялся.

Парнишка тоже засмеялся и сказал, оправдываясь:

— Палька очень отчаянный. Смелый. Он даже слепца убил.

— Как? Слепца убил?

— Слепца. Он слепца водил. А после мальчишки смеяться над ним стали. Зачем водит… А Палька завел слепца в поле и теку. А слепец за ним. А Палька в овраг. А слепец потонул в воде…

Все это парнишка проговорил залпом, опасливо поглядывая на Пальку.

Мне показалось, что Палька не спит. И действительно, он вдруг перевернулся, лег на спину, посмотрел на меня прищуренным глазом и зевнул. Мне показалось, что Палька и раньше не спал, а только делал вид, что спит, а на самом деле отлично все слышал.

Он зевнул еще раз, ковырнул пальцем в носу и сказал лениво:

— Вещи, что ли? Куда?

Я сказал.

Палька вскочил на ноги, кинулся к моему чемодану и, легко взвалив его на плечи, быстро, почти бегом, пошел.

Я еле поспевал за ним.

Палька оглянулся раз или два и надбавил шагу. Ему, видимо, доставляло огромное удовольствие гнать меня, как барана.

Нестерпимая жара, пыль били меня в лицо. Я шел все медленней и медленней и, наконец, потерял Пальку из виду.

Каюсь: я испугался. Я подумал, что чемодан мой пропал безвозвратно. Но на повороте дороги, в тени, под деревом, я увидел Пальку. Он сидел на моем чемодане и меланхолически сплевывал через зубы.

Вид у меня, наверное, был смешной. Палька посмотрел на меня и засмеялся.

— Не бойсь, — сказал Палька, — не унесу.

Мы несколько отдохнули, покурили и пошли дальше.

— Палька, — спросил я, — а верно, что ты слепца убил?

— Брешут, — сказал Палька, гордо улыбаясь. — Брешут мальчишки про слепца.

— С чего ж им врать?

— А я знаю? — сказал он. — Язык без костей. Можно брехать.

— Палька, — сказал я, еле поспевая за ним, — верно, что ты поводырем был? Слепца водил?

— Это верно, — сказал Палька. — Я слепца пять лет водил. Мне матка велела слепца водить. Я, может, по всей местности его водил. Может, по всей России. А после мне скушно стало. Ребята тоже, конечно, смеяться начали. Время, говорят, теперь не такое — слепцов водить. Не царский режим. Бросай его. Пущай подростков не эксплуатирует. Ты теперь гражданин.

— И ты бросил? — спросил я.

— Я-то? — сказал Палька. — Бросил. Конечно. А он, шельма, чувствовал, что я его наверно брошу. Я до ветру, например, иду, а он, шельма, дрожит, за руку чепляется. «Не смей, — говорит, — без меня до ветру ходить». А я говорю ему: «Я, — говорю, — дяденька Никодим, сейчас, до ветру только». А он цоп за руку и не пущает… А после мне очень скушно стало его водить. И пошли мы в поле. А я говорю: «Я сейчас, дяденька Никодим»… И сам за куст. Он, шельма, за мной. Я притаился. А он дрожит, шельма. «Палька! — кричит. — Неужели же ты бросишь меня, стерва?» А я молчу. А он кричит: «Я, — кричит, — тебе, шкету, полботинки справлю». А я говорю: «Не надо, — говорю, — мне полботинки. Мне, — говорю, — босиком больно хорошо». А он на мой голос — за мной. Нос у него до того чуткий, — знает, где я. Я побежал немножко, и присел у оврага. А он воздух нюхает и бежит вровень… Целый день бежали. А после мне скушно стало бежать. Я и спрыгнул в воду. А дяденька Никодим тоже, как брякнется вниз и поплыл.

— И что же, — спросил я, — потонул он?

— А я знаю? — ответил Палька. — Может, он, конечно, и не потонул. Они, слепцы, живучие черти. А только мне этих слепцов очень даже скушно водить. Я завсегда их бросаю. Пущай подростков не трогают… Мы теперь, значит, граждане, с сознанием.

Палька дотащил мой чемодан и, получив рубль, не прощаясь, бросился назад.

Родственник

Два дня Тимофей Васильевич разыскивал своего племянника Серегу Власова. А на третий день, перед самым отъездом, нашел. В трамвае встретил.

Сел Тимофей Васильевич в трамвай, вынул гривенник, хотел подать кондуктору, только глядит — что такое? Личность кондуктора будто очень знакомая. Посмотрел Тимофей Васильевич — да! Так и есть — Серега Власов собственной персоной в трамвайных кондукторах.

— Ну! — закричал Тимофей Васильевич. — Серега! Ты ли это, друг ситный?

Кондуктор сконфузился, поправил, без всякой видимой нужды, катушку с билетами и сказал:

— Сейчас, дядя… билеты додам только.

— Ладно! Можно, — радостно сказал дядя. — Я обожду.

Тимофей Васильевич засмеялся и стал объяснять пассажирам:

— Это он мне родной родственник, Серега Власов. Брата Петра сын… Я его семь лет не видел… сукинова сына…

Тимофей Васильевич с радостью посмотрел на племянника и закричал ему:

— А я тебя, Серега, друг ситный, два дня ищу. По городу роюсь. А ты вон где! Кондуктором… А я и по адресу ходил. На Разночинную улицу. Нету, отвечают. Мол, выбыл с адреса. Куда, отвечаю, выбыл, ответьте, говорю, мне. Я его родной родственник. Не знаем, говорят… А ты вон где — кондуктором, что ли?

— Кондуктором, — тихо ответил племянник.

Пассажиры стали с любопытством рассматривать родственника. Дядя счастливо смеялся и с любовью смотрел на племянника, а племянник явно конфузился и, чувствуя себя при исполнении служебных обязанностей, не знал, чего ему говорить и как вести себя с дядей.

— Так, — снова сказал дядя, — кондуктором, значит. На трамвайной линии?

— Кондуктором…

— Скажи, какой случай! А я, Серега, друг ситный, сел в трамвай, гляжу — что такое? Обличность будто у кондуктора чересчур знакомая. А это ты. Ах, твою семь-восемь!.. Ну, я же рад… Ну, я же доволен…

Кондуктор потоптался на месте и вдруг сказал:

— Платить, дядя нужно… Билет взять… Далеко ли вам?..

Дядя счастливо засмеялся и хлопнул по кондукторской сумке.

— Заплатил бы! Ей-богу! Сядь я на другой номер, или, может быть, вагон пропусти — и баста — заплатил бы. Плакали бы мои денежки. Ах, твою семь-восемь!.. А еду я, Серега, друг ситный, до вокзалу.

— Две станции, — уныло сказал кондуктор, глядя в сторону.

— Нет, ты это что? — удивился Тимофей Васильевич. — Ты это чего, ты правду?

— Платить, дядя, надо, — тихо сказал кондуктор. — Две станции… Потому как нельзя дарма без билетов ехать…

Тимофей Васильевич обиженно сжал губы и сурово посмотрел на племянника.

— Ты это что же — с родного дядю? Дядю грабишь?

Кондуктор тоскливо посмотрел в окно.

— Мародерствуешь, — сердито сказал дядя. — Я тебя, сукинова сына, семь лет не видел, а ты чего это? Деньги стребоваешь за проезд. С родного дядю? Ты не махай на меня руками. Хотя ты мне и родной родственник, но я твоих рук не испужался. Не махай, не делай ветру перед пассажирами.

Тимофей Васильевич повертел гривенник в руке и сунул его в карман.

— Что же это, братцы, такое? — обратился Тимофей Васильевич к публике. — С родного дядю требует. Две, говорит, станции… А?

— Платить надо, — чуть не плача, сказал племянник. — Вы, товарищ дядя, не сердитесь. Потому как не мой здесь трамвай. А государственный трамвай. Народный.

— Народный, — сказал дядя, — мне это не касается. Мог бы ты, сукин сын, родного дядю уважить. Мол, спрячьте, дядя, ваш трудовой гривенник. Езжайте на здоровье. И не развалится от того трамвай. Я в поезде давеча ехал… Неродной кондуктор, а и тот говорит: пожалуйста, говорит, Тимофей Васильевич, что за счеты… Так садитесь. И довез… неродной… Только земляк знакомый. А ты это что — родного дядю… Не будет тебе денег.

Кондуктор вытер лоб рукавом и вдруг позвонил.

— Сойдите, товарищ дядя, — официально сказал племянник.

Видя, что дело принимает серьезный оборот, Тимофей Васильевич всплеснул руками, снова вынул гривенник, потом опять спрятал.

— Нет, — сказал, — не могу! Не могу тебе, сопляку, заплатить. Лучше пущай сойду.

Тимофей Васильевич торжественно и возмущенно встал и направился к выходу. Потом обернулся.

— Дядю… родного дядю гонишь, — с яростью сказал Тимофей Васильевич. — Да я тебя, сопляка… Я тебя, сукинова сына… Я тебя расстрелять за это могу… У меня много концов в Смольном.

Тимофей Васильевич уничтожающе посмотрел на племянника и сошел с трамвая.

Воздушная почта

У синей кружки с аэропланом — кучка людей.

Люди заглядывают в отверстие, постукивают пальцами по железу и с любопытством рассматривают обыкновенную почтовую кружку, выкрашенную в синий цвет.

Какой-то человек в кепке, протискавшись к самой кружке, говорит восторженно:

— В Америке, скажем, кружки. И у нас кружки. В Америке письма на еропланах возят, и у нас, извиняюсь, не на тележках.

— И что же это, граждане, — спрашивает кто-то, — в любую губернию доходят?

— Письма-то? Конечно, в любую.

— А куда суют-то, если письмо?..

Человек в кепке становится в позу добровольного инструктора и объясняет:

— Суют сюда… Отсюда, конечно, вынимают. А это, граждане, аэроплан написан, на кружке — воздушная то есть почта. А синий цвет, чтоб за желтый, значит, не приняли…

— Скажи пожалуйста…

— А в Америке-то тоже синий?

— Конечно…

— Хоть бы посмотреть, какие это люди письма опущают…

— А разные люди опущают, — поясняет «инструктор», — кому надобность, тот и опущает.

— И многие опущают?

— Это, гражданин, не могу вам сказать. Неизвестно.

— Чего неизвестно, — говорит скромного вида старичок, — известно. Мало опущают. Я, гражданин, может с утра стою — пожрать некогда. Гляжу, какие это люди опущают. И нет. Не подходят. Да, действительно, интересуются, трогают руками, но не опущают…

Какой-то парнишка, деловито растолкав людей, подходит к кружке. В руках у него пакет.

— Позвольте, граждане, — говорит подросток, — расступитесь.

Он подходит к кружке и просовывает в отверстие свой пакет… Толпа с нескрываемой завистью глядит на парнишку. Парнишка отходит в сторону и вдруг фыркает в руку.

— Чего ты?

— Кхы… Дерьмо опустил. Кхы… Подметку в газете заместо письма.

Кто-то пытается схватить парнишку — он исчезает.

— Сволочь какая! — удивляется человек в кепке.

Подходит милиционер.

— Проходите, граждане! Проходите. Не задерживайте движение трудящихся граждан.

Толпа лениво расходится. Через пять минут у синей кружки снова стоит несколько человек.

Открытое письмо

Здорово, братишка «Красный ворон»!

Как ты вообще живешь, кого клюешь, кого по носу бьешь и кого за вихры таскаешь?

А мы, спасибо, живем шикарно — чего и тебе желаем. А ты, дружище «Красный ворон», за лето, небось, раз пять с экскурсиями ездил? Но и мы, обрати внимание, не лаптем щи хлебаем. Мы тоже недавно ездили осматривать разные старинные вещи и сокровища.

Очень отличная была поездка. И дешево как! Всего-навсего по полтора рубля с носа взяли. А удовольствия — не перечесть, рубля на два. Одной музыки было не меньше как на полтинник золотом. С утра до ночи гремела музыка. Даже поспать не удалось. После даже один музыкант, из трубачей, хвастался, сколько он из своей трубы слюней нацедил, — оказалось, полбутылки.

И это, обрати внимание, «Красный ворон», за полтора рубля денег.

Обедали и ужинали за ту же цену. Исторические сокровища тоже из той же цены осматривали. И везли нас все из того же расчета. Даже удивительно.

А везли нас не как-нибудь, а в спальном телячьем вагоне.

Конечно, какой-нибудь буржуй нерезаный, может быть, и скажет с усмешкой: на что, дескать, рабочему человеку телячий вагон, если рабочий человек привык завсегда ездить на буфере или на крыше? Но на это мы дружно ответим, что и нам тоже теперь охота в вагонах поездить.

Конечно, про мягкий вагон с разными там штучками и занавесочками мы и не мечтаем, но насчет жесткого вагона несколько даже обидно, почему нам не дали.

Хотя мы, конечно, понимаем: где же взять для нас жесткий вагон за наши паршивые полтора рубля? За полтора рубля даже спальный телячий вагон и то чуть не даром выходит.

Другой теленок поедет, так с него и то дороже возьмут. А тут все-таки человек едет — существо капризное, требовательное. Ему и досочки подавай для спанья, и свечку в фонарь втыкай, и вентиляторы устраивай для свежего воздуха. Хотя надо сказать, что вентиляторы у нас были естественные и без затраты капитала и рабочей энергии. Воздуха было много. Со всех дыр и со всех щелей дул сквознячок всю поездку.

Это даже наглядно было видно. Лежал на нижнем месте — на полу — слесарь наш Иван Савич. Человек он с бородой. Бороденка веером. Так бороденка его чувствительно всю ночь трепалась по ветру.

И это все за полтора рубля, обрати внимание, «Ворон». Даже подумать удивительно.

Очень хорошая, полезная поездка вышла, хотя как для кого. Некоторые неблагодарные люди остались даже недовольны.

Но это, дружище «Красный ворон», тем не понравилась поездка, которые по своей же глупости остались на промежуточных станциях. Они, «Красный ворон», по своей же глупости, не подождав до утра, ходили на остановках «до ветру». А поезд все-таки — один, семерых не ждет, взял себе и пошел потихонечку.

Оставшиеся по своей глупости были очень, конечно, недовольны и побрели пешком.

А которые ехали, те все остались очень довольны, исключая, конечно, заболевших, простудившихся, сломавших ноги, а также и тех, которые запачкали свои костюмчики дегтем, смолой и грязью.

Засим, «Красный ворон», до свиданья. Мы тоже не лаптем щи хлебаем.

Подписи: Семен Курочкин, Назар Синебрюхов, Вася Пушкин

Маломыслящие

Собрание подходило к концу.

Было душно и жарко. Вспотевшие ораторы один за другим выходили на помост и с воодушевлением говорили речи.

Слушатели кричали «ура», били в ладоши и единодушно выносили резолюции.

Собрание было посвящено кооперации.

— Товарищи! — говорил один из ораторов, вытирая пот со лба. — Товарищи!.. Кооперация!.. Наляжем… Все усилия… В деревню… Крестьянам… Сами торговать…

Оратор долго говорил о значении кооперации, потом, утомившись, уступил место другому.

Ораторы чередовались один за другим. Последний оратор вышел под гром аплодисментов. Он откинул назад свои пышные волосы, простер руку вперед и сказал:

— Кооперация!.. Вы, которые эти…

В эту минуту оратора перебили. Какой-то гражданин встал с места и, слегка заикаясь и робея, сказал, обращаясь к оратору:

— Вот, товарищ… Извиняюсь… Вы, это самое, конечно, говорите тут про ученые предметы… Кооперация там и другие разные слова… А мы тут некоторые присутствуем маломыслящие… Я, как представитель ихний, прошу покорнейше выяснить нам, что есть такое кооперация…

В зале наступила тишина. Некоторые конфузливо переглядывались друг с другом. Представитель оглянулся назад и продолжал:

— Мы, как сознательные маломыслящие… сидящие два часа тут, просим покорнейше… одним словом, объяснить…

— Правильно! — закричали в толпе. — Пущай скажет… Какого лешего…

Оратор с простертой рукой растерянно оглянулся на председателя, хлебнул воздух ртом и сказал:

— Кооперация — это вообще, товарищи… Торговля… Ну, кооператив… Гуталин, пудра, одним словом… Мыло… Я, товарищи, тут… тово, случайно… извиняюсь… Как бы присоединяюсь к общей массе…

Председатель собрания перебил оратора и простым русским языком стал объяснять загадочное слово. Представитель маломыслящих в такт кивал головой и бормотал:

— Вот спасибо-то, вот спасибо-то, вот спасибо-то…

Закончив свое объяснение, председатель предложил присутствующим высказаться по вопросу кооперации, однако желающих не было.

Председатель покачал укоризненно головой и закрыл собрание.

Товарищ читатель! Я ничего не придумал. Все, что я рассказал, за исключением некоторых подробностей, — сущая правда. А произошло это в одном из курортов Черноморского побережья. На собрании, устроенном для домов отдыха.

А нуте-ка, дорогой читатель. Нуте-ка здесь, на месте, не отходя от журнала, ответь-ка себе: что такое кооперация…

Ага… Лавочка, говоришь? Кооператив? Торговлишка?

Вот то-то и оно.

Маломыслящие, готовься к экзамену!

Неприятная психология

Чудаки эти нэпманы. То, глядишь, сто рублей на что-нибудь кинут и не поморщатся, то за копейку грызутся и кровь себе портят.

Чудаки эти торговцы. Не сразу ихнюю психологию поймешь.

Я вот сидел раз вечером в кабачке. Кавказский погребок.

Сижу, ем бифштекс. А рядом какая-то компания кутит. Вино им подают, закуски, селедочку с луком. Вообще, кутят.

А по виду не поймешь, кто такие.

Я у официанта полюбопытствовал.

— Кто, — спрашиваю, — такие?

— А это, — говорит, — вроде как коммерсанты. Червонцев на двадцать хлопнут.

И действительно. Встает вскоре с ихнего столика полный мужчина с бородой и велит счет принести.

Приносят счет — двадцать червонцев. А он, который с бородой, не поморщился и говорит своим:

— Плачу за всех… Потому как мое угощение.

Ну, дамы тут ихние завизжали от восторга. Мужчины тоже добродушно кошельки свои спрятали. А борода заплатил и пошел к выходу. И даже хоть бы что. Даже про счет не вспоминает.

Я тоже заплатил полтора рубля и вышел. Вышел на улицу. Гляжу, стоит моя борода с дамой своей и с извозчиком препирается.

Извозчик говорит: рубль. А борода дает полтинник. И ругается.

— Да ты, — говорит, — очумел — рубль брать? Обалдел? — говорит. За такой, — говорит, — конец — рубль! Да, — говорит, — за рубль многие рабочие спины, — говорит, — не разгибают целый день… А ты — рубль! Таксы, — говорит, — на вас, бродяг, нету. Не дам больше полтинника.

А извозчик и так и этак — никак.

— Ну, — говорит, — ладно, подавитесь. Садитесь с дамой за полтинник. Все равно, — говорит, — всю ночь даром стою.

Борода еще слегка покобенился и сел с дамой. И дама тоже что-то насчет извозчика щебечет. Сели и поехали. А я стою посреди улицы и головой трясу.

«Ну, — думаю, — бродяги. Ну, — думаю, — прохвосты».

А впрочем, если говорить по совести, положа руку на сердце, то больше полтинника конец этот и не стоит. Я бы, например, больше двугривенного не дал. А все-таки обидно. А отчего обидно, я и сам не знаю.

А впрочем, знаю: неприятна мне ихняя психология.

Семейное счастье

На днях зашел я к своему знакомому, к Егорову. Он табельщиком на заводе служит.

Прихожу.

Сидит хозяин довольный такой за столом, газету читает. Жена рядом шьет что-то.

Увидел меня хозяин, обрадовался.

— А, — говорит, — заходи, дружище, заходи… Поздравляй нас…

— С чем же вас поздравлять, Митрофан Семеныч? — спросил я.

— А как же, — говорит, — с новой жизнью, с новыми переменами, с новыми семейными устоями.

— Не могу догадаться, — сказал я. — Уж не с прибавлением ли семейства?

— Нету, — засмеялся Егоров. — Не то. Не попал в цель… Да ты супругу лично спроси. Это ее больше касается… Гляди, какая она счастливая сидит и шьет… Словно фея… Пущай она сама тебе скажет про свое семейное счастье.

Я посмотрел на супругу Митрофана Семеныча. А та улыбнулась этак криво и говорит:

— Ах да, — говорит, — мы теперь, знаете ли, на кухне бросили стряпать… Без плиты обходимся. В столовую ходим.

— Да-с! — воскликнул довольный хозяин. — Баста! Новую жизнь начали. В болото все — плиту, кастрюли, лоханки… Пущай и баба свободу узнает… Такой же она человек, как и я.

Хозяин долго говорил о несомненных выгодах общественного питания, потом стал смеяться.

— И во всем, представьте себе, выгода и польза от этой перемены. Скажем, гости пришли. Ну, сидят, ждут. Прислушиваются — не подают ли на стол. А ты им, чертям, объявляешь между прочим, дескать, а мы, извините, в столовке питаемся. Хотите — идите, не хотите — не надо, — за волосы вас не потащим.

Хозяин захохотал и взглянул на свою жену.

— Да, — повторил он, — полная во всем выгода. Время теперь, скажем. Сколько теперь этого самого свободного времени остается! Уйма… Бывало, придет супруга с работы — мечется, хватается, плиту разжигает… Одних спичек сколько изведет… А тут пришла, и делать ей, дуре, нечего. Шей хоть целый день. Пользуйся свободой.

— Это верно, — подтвердил я, — кухня много отнимает времени.

— Еще бы! — с новым восторгом воскликнул хозяин. — Тут по крайней мере пришла с работы и шей, кончила шить — постирай. Стирать нечего — чулки вязать можешь… А то еще можно заказы брать на шитье, потому времени свободного хоть отбавляй.

Хозяин помолчал, потом задумчиво продолжал:

— А в самом деле. Не брать ли тебе, Мотя, заказов? Шитье, скажем… Рубашки там, куртки, толстовки…

— Да что ж, — сказала жена, — отчего же не брать? Можно брать…

Хозяин, видимо, огорчился таким равнодушным ответом.

— «Можно, можно», — передразнил он жену. — Ты, Мотя, всегда недовольна. Другая бы прыгала и скакала, что ее раскрепостили, а ты надуешься, как мышь на крупу, и молчишь… Ведь, небось, довольна, что не приходится на кухне торчать? Ну, отвечай же гостю!

— Отчего же… Конечно, — уныло согласилась жена.

— Еще бы не довольна! Бывало, целый день ты торчала у плиты… Дым, чад, пар, жар, перегар… Фу… Ну шей, шей, Мотя. Пользуйся свободным временем. Надо же и тебе пожить.

Я посмотрел на хозяина. Он говорил серьезно.

— Послушайте, — сказал я, — а ведь хрен редьки не слаще.

— Что-с? — удивился Митрофан Семеныч.

— Я говорю: хрен редьки не слаще. То кухня, то шитье… А может быть, жене вашей газеты почитать охота? Может быть, ей и шить-то не хочется?

— Ну уж вы того, — обиделся хозяин. — Как же ей не шить, когда она баба.

Я встал, попрощался с хозяином и вышел. А когда уходил, то слышал, как хозяин сказал жене:

— Недоволен, черт. Обедать ему не дали, так и скулит, желчь свою на людей пущает… А хочешь обедать — иди в столовку, нечего по гостям трепаться… Ну шей, Мотя, шей, не поднимай зря голову.

Точная наука

Кочегар Василий Иванович Жуков, охая и кряхтя и почему-то приседая то на левую, то на правую ногу, вошел в приемный покой.

Народу было много.

Больные сидели на скамьях, на подоконнике и даже на ящике, на котором было написано «Осторожно».

Фельдшер поминутно открывал дверь и пальцем по воздуху считал больных, укоризненно покачивая своей кудлатой ученой головой.

Василий Иванович с осторожностью присел на ящик и спросил своего соседа:

— Прием-то начался?

— Начался, — сказал сосед. — А ты по какой болезни?

Кочегар подмигнул и сказал тихонько:

— Я-то? Да так… Болезни-то, прямо сказать, никакой нету у меня. Ко мне брат молочный приехадши. Мне дома надо побыть обязательно.

Сосед громко захохотал и сочувственно спросил:

— На какую болезнь намекать-то будешь?

— На живот, что ли, — сказал кочегар. — Все-таки это скрытый орган. Для глазу незаметный.

— Правильно, — одобрил сосед. — Наука, она разве точная? Не может врач знать, чего внутре делается. Хотя, знаешь ли, я давеча пришел на прием. В ухе, говорю, у меня свербит. А врач говорит: посвербит, посвербит и пройдет. Я говорю: меня лечить надо, а не такое зря говорить. А врач говорит: ну валяй, валяй, не задерживай. Ничего, говорит, у тебя в ухе не предвидится… Я, говорит, вас, лодырей, враз замечу.

— Не заметит, — с убеждением сказал Жуков. — Ему нельзя заметить. Наука все-таки неточная…

Больше двух часов сидел кочегар Жуков в приемной, и когда очередь дошла до него, он сделал страдальческое лицо и вошел в кабинет.

— Ну что? — спросил врач. — Чем болен?

— Ох, — сказал Жуков. — Или, может быть, я объелся яблоками, не знаю. Живот что-то пучит. И боль внутре. А глазом не видно… Может, мне надо три дня в тепле полежать. А то у топки работаешь — все равно дует, и застудиться можно.

— Конечно, — сказал врач. — Обязательно в тепле нужно.

— Обязательно в тепле, — подтвердил больной. — Три, а то и пять дней. Пять дней напишите. Фамилия у меня Жуков Василий, кочегар.

— Это можно, — сказал врач. — Тепло — лучшее лекарство. Разденься…

— Не застудить бы, ежели раздеться? — предостерег больной.

— Ничего. Здесь не холодно, — легкомысленно сказал врач.

Кочегар, охая и кряхтя, стал раздеваться. Врач мыл руки.

«Хороший врач, — думал кочегар, снимая штаны. — Другой бы подозревать стал — не лодырь ли, а этот внимательный. Только раздевает зря».

Врач положил больного на диван и стал давить пальцами живот.

— Больно?

— Обязательно больно, — сказал кочегар, тихо охая.

Врач вдруг усмехнулся, подошел к столу, всыпал какой-то белый порошок в стакан с водой и подал больному.

— Пей все.

Кочегар скосил глаза на стакан и недоверчиво спросил:

— Не повредит?

— Больному лекарство не повредит, — ответил врач.

— А если, скажем, не очень больной? — осторожно спросил кочегар.

Врач снова усмехнулся.

— Пустяки, — сказал он. — У здорового человека судороги вызовет… Легкое отравление… Особенно не повредит.

Больной поставил стакан на стол и сказал:

— Сейчас мне будто полегче стало. Не сильно болит. Не повредило бы.

— Как хочешь, — сказал врач.

Он сел за стол и велел позвать следующего.

— А бумагу мне? — спросил Жуков, надевая штаны.

— Иди, иди, — сказал врач. — Бумаги не будет. Здоров.

Василий Иванович нахмурился и вышел из кабинета.

«Черт хромой, — думал кочегар. — Не дает — не надо. Просить не буду. А три-то часа в приемной я просидел, не работал. Накось, выкуси!..»

Церковная реформа

Поп Иван Боголепов сидел за столом и с унылым видом пил четвертый стакан чаю. Потом вздохнул, расчесал гребешком бороденку и сказал попадье:

— Так вот я и говорю, мать, — дела плохие. Делишки не веселят.

— Какое же тут веселье? — сказала попадья.

— Веселья никакого, — согласился поп. — Приход ужасно какой развращенный. В Бога не особо веруют… Храм посещают редко… Вообще предпочитают зрелища легкие и приятные.

— Давеча шесть человек было в храме, — сказала попадья.

— Да-с, — продолжал поп, — шесть человек. А почему такое? А ты задай себе, мать, вопрос с ответом — почему это такое происходит? Нуте-ка? А я знаю. Я все понимаю. Нужна народная церковная реформа. Назрела реформа. Надо, чтоб в церкви созвучие эпохи наблюдалось, чтоб и служба была заманчивая, и проповеди легкие. И чтоб все было легко и приятно, чтоб народ с интересом в храм шел.

— Можно просвирки выдавать… Чтоб бесплатно, — предложила попадья.

Поп подумал слегка.

— Просвирки нельзя, — сказал он. — Это и дорого будет, и верующие, кроме того, обманывать станут. Ловчиться будут на много просвирок… Мальчишки, кроме того, шум подымут… Тут иное нужно. Я вот, мать, хоть и верующий человек, а понимаю, чего требуется народу. Бог, конечно, материя отвлеченная. Бог Богом, а ты чего-нибудь такое-этакое подай, чтоб народ сам повалил к нам… А то давеча синематограф приехал — все в синематограф кинулись. Там любопытней.

Попадья недоверчиво взглянула на мужа.

— Так это что ж, — спросила она, — не картинки ли ты хочешь в храме показывать?

— Не картинки, — сказал поп, — а чего-нибудь такое-этакое, заманчивое… Рассказывать, например, можно что-нибудь легкое из текущей жизни, заместо сухой проповеди… После хор пущай споет что-нибудь крестьянское… После… картинки тоже можно показывать… Из жизни, скажем, святых великомучеников. Какую-нибудь драму, например.

— А иконы? — строго спросила попадья. — Как их это рядом с иконами? Кощунство выйдет.

— Что ж иконы, — сказал поп. — Иконы, мать, ни при чем. Иконы, на худой конец, завесить можно или снять временно. Бог-то везде. Не в иконах… Царские врата можно полотном затянуть. Экран вроде бы. Можно на нем картины световые демонстрировать. Кончил картины — хор пущай в перерывах пропоет… После…

— Позволь, позволь, — с испугом сказала попадья. — Так это что же? Это что же выходит-то? Это, поп, клуб выходит. Для комсомольцев вроде…

Поп осторожно посмотрел на жену, почесал бороденку и сконфуженно замолчал.

Щедрые люди

На пивоваренных заводах рабочим для поддержания здоровья выдают по две бутылки пива.

Ну что ж, пущай выдают. Мы не завидуем. Мы только несколько удивлены постановкой этого дела. Оказывается, на некоторых ленинградских заводах пиво выдается особенное — брак. В этом специальном пиве попадаются: щепки, волоса, мухи, грязь и прочие несъедобные предметы.

Любопытная картиночка нам рисуется.

Рабочий варочного отделения Иван Гусев получил две бутылки пива, сунул их в карман и, весело посвистывая, пошел домой.

«Все-таки не забывают нашего брата, — думал Гусев. — Все-таки про наше рабочее здоровье стараются. Ежели, например, цех у тебя вредный — получай, милый, для поддержки две бутылки бесплатно. Ах ты, щедрые люди какие! Ведь это выходит шесть гривен в день… А ежели в месяц — пятнадцать рублей… Ежели в год — двести целковых набегает».

Сколько набегает в десять лет, Гусев не успел высчитать.

Дома Гусева обступили родные.

— Ну что, принес? — спросила жена.

— Принес, — сказал Гусев. — Очень аккуратно выдают. Стараются про наше рабочее здоровье. Спасибо им. Жаль только, пить его нельзя, а то совсем бы хорошо.

— Может, можно? — спросила жена.

— Да нет, опять чего-нибудь в ем плавает.

— А чего в ем сегодня плавает? — с интересом спросил Петька, сын Гусева.

— Сейчас смотреть будем.

Гусев открыл бутылку и вылил пиво в глиняную чашку. Все домочадцы обступили стол, вглядываясь в пиво.

— Есть, кажися, — сказал Гусев.

— Есть! — вскричал Петька с восторгом. — Муха!

— Верно, — сказал Гусев, — муха. А кроме мухи еще чевой-то плавает. Сучок, что ли?

— Палка простая, — разочарованно сказала жена.

— Палка и есть, — подтвердил Гусев. — А это что? Не пробка ли?

Жена с возмущением отошла от стола.

— Все ненужные вещи для хозяйства, — сердито сказала она. — Палка, да пробка, да муха. Хотя бы наперсток дешевенький попал или бы пуговица. Мне пуговицы нужны.

— Мне кнопки требуются, — ядовито сказала тетка Марья. — Можете обождать с вашими пуговицами…

— Трубу хочу, — заныл Петька. — Хочу, чтоб труба в бутылке…

Во второй бутылке тоже не было ничего существенного: два небольших гвоздя, таракан и довольно сильно поношенная подметка.

— Ничего хорошего, — сказал Гусев, выливая пиво за окно на улицу.

— Ну, может, завтра будет, — успокоила жена.

— Рояль хочу, — захныкал Петька. — Хочу, чтоб рояль в бутылке.

Гусев погладил сына по голове и сказал:

— Ладно, не плачь. Не от меня это зависит — от администрации. Может, она к завтрему расщедрится насчет рояля.

Гусев спрятал пустые бутылки за печку и грустный присел к столу.

А за окном тихо плакал прохожий, облитый густым баварским пивом.

Почетный гражданин

Говорят, что буржуям живется худо. Вздор. Ерунда. Отлично живется.

Я, по правде сказать, и сам раньше сомневался относительно ихней хорошей жизни, но, спасибо, один знакомый управдом рассеял мои сомнения.

— Дом наш не маленький, — начал управдом, — на три улицы выходит. Население людей в нем плотнеющее. Сто квартир. Из них — семьсот жильцов, двести тридцать детей и, кроме того, много домашних животных: кошек, например, собак и курей. Козы тоже есть. Сорок три козы.

А, несмотря на это, дом наш ужасно какой бедный и недоходный.

Все, как на грех, живет в доме мелкий жилец, некрупный в смысле денег — рабочие, скажем, служащие и безработные. А большой ли с них доход? Доход такой, что не только какой-нибудь ремонт, а и водопроводного крантика не починить.

И какая, глядите, полная несправедливость наблюдается! В одном доме хороших жильцов — буржуев — очень множество напихано, а в нашем доме чисто. Всего-навсего единственный один почетный квартирант — торговец Василий Васильевич Кучкин. На нем, голубчике, только и дом держится. А он, шельма, Василь Васильевич, премного это чувствует.

— Я, — говорит, — вас, чертей, пою и кормлю.

Ну, а мы, действительно, оберегаем его, голубчика. Дышать на него боимся. Дворнику Игнату я велел прямо-таки во фронт становиться, ручки по швам велел ему брать, когда, например, Василь Васильевич по двору проходит.

Окошки тоже ему через неделю моем, безработную поденщицу нанимаем.

Все боимся, как бы он, единственный буржуй наш Василь Васильевич Кучкин, не рассердился на нас и не съехал бы с квартиры.

Бывало, я самолично начищу медную ручку на парадной двери, а он, Василь Васильевич, все же морщит личико.

— Что, — говорит, — ручка да ручка. Что, — говорит, — ручек, что ли, я не видел? Я, — говорит, — единственный буржуй в вашем доме, а вы — ручка… Ванну, — говорит, — мне становите.

Ладно. Поставили ему ванну. А он, голубчик, все будто скучный ходит, ручки назади держит и носик морщит.

Как увижу я его в такой позе — сердце зайдется. Не надумал бы чего.

— Чего вы, — спрашиваю, — Василь Васильич, ваше степенство, столь грустные ходите и ручки позади себя держите? Все, — говорю, — хорошо и прекрасно. Ванну вам поставили, дворник Игнат уважение вам оказывает. Чем, — говорю, — недовольны?

А он, голубчик, печальным тоном отвечает:

— Что вы, — говорит, — мне в нос ванну тычете? Плевать, — говорит, — я хотел на вашу ванну. Меня, — говорит, — налоги третируют. И вообще, — говорит, — недоволен я государственной политикой… Вот, — говорит, — съеду от вас — поплачете.

— Батюшка, — говорю, — Василь Васильич, побойся Бога… Не иначе, — говорю, — как это финансовый инспектор третирует. За что ж, — говорю, — дому-то страдать?

А он руками махает и все стращает: дескать, съеду.

Но все же не съехал. Живет и посейчас. И даже наше уважение принимает.

А живет он у нас больше года. За это время я ужасно как похудел и осунулся. Желтизна у меня даже разлилась. Желчь. Меня жильцы даже узнавать перестали. А которые узнают, те еще издеваются, зачем, дескать, такое уважение мелкой домашней буржуазии оказываю.

А как же не оказывать? Как же его, голубчика, не беречь? А вдруг он, тьфу-тьфу, заболеет?

Он и то однажды заболел. Сегодня еще был здоров, а тут случилась погода мокрая. А он, Василь Васильевич, без галошек был вышедши. Я, конечно, сразу дворника Игната послал с галошками. А Василь Васильич заартачился.

— Пустяки, — говорит, — не горазд мокро.

Пустяки пустяками, а дом страдай.

Заболел наш Василь Васильевич и слег.

Ну, переполох в доме. Врача вызвали. После — консилиум. А он, голубчик наш, буржуй единственный, при сильном жаре и при расстройстве всего организма капризничает:

— Помру, — говорит. — Замучили вы меня, черти. Пущай весь дом пропадает и рушится.

Но помереть ему не удалось. Отстояли. Поставили его на ноги.

А теперь желаем его на черноморское побережье отправить для полного поправления здоровья. А то он, голубчик, еще кашляет и носик у него заложен.

Только бы согласился.

Пелагея

Пелагея была женщина неграмотная. Даже своей фамилии она не умела подписывать.

А муж у Пелагеи был ответственный советский работник. И хотя он был человек простой, из деревни, но за пять лет житья в городе поднаторел во всем. И не только фамилию подписывать, а черт знает, чего только не знал.

И очень он стеснялся, что жена его была неграмотной.

— Ты бы, Пелагеюшка, хоть фамилию подписывать научилась, — говорил он Пелагее. — Легкая такая у меня фамилия, из двух слогов — Кучкин, а ты не можешь… неловко…

А Пелагея, бывало, рукой махнет и отвечает:

— Ни к чему, — дескать, — мне это, Иван Николаевич. Годы мои постепенно идут. Рука специально не гнется. На что мне теперь учиться и буквы выводить? Пущай лучше молодые пионеры учатся, а я и так до старости доживу.

Муж у Пелагеи был человек ужасно какой занятой и на жену много времени тратить не мог. Покачает он головой — эх, дескать, Пелагея, Пелагея…. И замолчит.

Но однажды все-таки принес Иван Николаевич специальную книжку.

— Вот, — говорит, — Поля, новейший букварь-самоучитель, составленный по последним методам. Я, — говорит, — сам буду тебе показывать.

А Пелагея усмехнулась тихо, взяла букварь в руки, повертела его и в комод спрятала — пущай, дескать, лежит, может, потомкам пригодится.

Но вот однажды днем присела Пелагея за работу. Пиджак Ивану Николаевичу надо было починить, рукав протерся.

И села Пелагея за стол. Взяла иголку. Сунула руку под пиджак — шуршит что-то.

«Не деньги ли?» — подумала Пелагея.

Посмотрела, — письмо. Чистый такой, аккуратный конверт, тоненькие буковки на нем, и бумага вроде как духами или одеколоном попахивает. Екнуло у Пелагеи сердце.

«Неужели же, — думает, — Иван Николаевич меня зря обманывает? Неужели же он сердечную переписку ведет с порядочными дамами и надо мной же, неграмотной дурой, насмехается?»

Поглядела Пелагея на конверт, вынула письмо, развернула — не разобрать по неграмотности.

Первый раз в жизни пожалела Пелагея, что читать она не может.

«Хоть, — думает, — и чужое письмо, а должна я знать, чего в нем пишут. Может, от этого вся моя жизнь переменится, и мне лучше в деревню ехать, на мужицкие работы».

Заплакала Пелагея, стала вспоминать, что Иван Николаевич, будто, переменился в последнее время, — будто он стал об усишках своих заботиться и руки чаще мыть.

Сидит Пелагея, смотрит на письмо и ревет белугой. А прочесть письма не может. А чужому человеку показать совестно.

После спрятала Пелагея письмо в комод, дошила пиджак и стала дожидать Ивана Николаевича. И когда пришел он, Пелагея и виду не показала. Напротив того, она ровным и спокойным тоном разговаривала с мужем и даже намекнула ему, что она не прочь бы поучиться, и что ей чересчур надоело быть темной и неграмотной бабой.

Очень этому обрадовался Иван Николаевич.

— Ну и отлично, — сказал он. — Я тебе сам буду показывать.

— Что ж, показывай, — сказала Пелагея.

И в упор посмотрела на ровные, подстриженные усики Ивана Николаевича.

Два месяца подряд Пелагея изо дня в день училась читать. Она терпеливо по складам составляла слова, выводила буквы и заучивала фразы. И каждый вечер вынимала из комода заветное письмо и пыталась разгадать его таинственный смысл.

Однако это было очень нелегко.

Только на третий месяц Пелагея одолела науку.

Утром, когда Иван Николаевич ушел на работу, Пелагея вынула из комода письмо и принялась читать его.

Она с трудом разбирала тонкий почерк, и только еле уловимый запах духов от бумаги подбадривал ее.

Письмо было адресовано Ивану Николаевичу.

Пелагея читала:

«Уважаемый товарищ Кучкин!

Посылаю вам обещанный букварь. Я думаю, что ваша жена в два-три месяца вполне может одолеть премудрость. Обещайте, голубчик, заставить ее это сделать. Внушите ей, объясните, как, в сущности, отвратительно быть неграмотной бабой.

Сейчас, к этой годовщине, мы ликвидируем неграмотность по всей Республике всеми средствами, а о своих близких почему-то забываем.

Обязательно это сделайте, Иван Николаевич. С коммунистическим приветом

Мария Блохина».

Пелагея дважды перечла это письмо и, скорбно сжав губы и чувствуя какую-то тайную обиду, заплакала.

Европеец

Конторщик Сережа Колпаков несколько дней ходил как ошалелый.

Он дважды побывал на городской телефонной станции и солидно и обстоятельно расспросил там о стоимости телефонного аппарата и об условиях установки.

Все было крайне дешево и вполне доступно.

В третий раз Сережа Колпаков пришел на городскую станцию с твердой решимостью заключить условие. Он в третий раз направился в справочное бюро и, чтобы не обмишуриться, вновь принялся солидно расспрашивать о ценах. Кроме того, Сережа пытался еще поговорить о новейших открытиях в телефонном деле, но справочная девица, черствая и сухая эгоистка, погрязшая в своих бумажонках, довольно холодно отнеслась к научным открытиям и даже ехидным тоном попросила не мешать общественной работе.

Тогда Сережа Колпаков, раздосадованный в лучших своих идеях, вынул бумажник, хлопнул им по столу и громко заявил, что он и сам служит в учреждении и отлично понимает, что значит мешать человеку. Но, к сожалению, он должен помешать.

Тут Сережа Колпаков сделал несколько надменное лицо и сказал, что он немедленно желает заключить договор.

Сережу направили к заведывающему, и через полчаса договор был заключен.

— Только, пожалуйста, — говорил Сережа заведывающему слегка дрожащим голосом, — очень прошу поторопиться, уважаемый товарищ. Я занятой, обремененный человек. Мне каждая секунда дорога.

На улицу Сережа Колпаков вышел иным человеком. Он шел солидным медленным шагом, слегка иронически посматривая на прохожих.

— Свершилось, — шептал Сережа Колпаков. — Долгожданная мечта исполнилась. Наконец-то у Сергея Ивановича Колпакова — телефон. Сергей Иванович Колпаков, служащий восьмого разряда, включен, так сказать, в общую сеть жизни. Сергей Иванович Колпаков, служащий и советский гражданин, — настоящий, истинный европеец с культурными навыками и замашками.

Сергей Иванович снял шляпу, вытер пот со лба и, думая о пользе телефонного дела и вообще о человеческом гении, направился тем же медленным шагом на службу.

Несколько дней прошли как в тумане.

Сергей Иванович мысленно представлял себе, где он поставит телефон. То ему хотелось сделать по-европейски у кровати, то, напротив того, — у стола. Сережа вслух возражал себе, горячился, однако к какому-нибудь результату не пришел.

Но вот наконец наступил торжественный день. На квартиру явился человек с сумкой и с аппаратом, и весело спросил:

— Где присобачить?

Сережа Колпаков молча, дрожащей рукой показал на стену, у кровати.

И вот телефон поставили.

Сережа Колпаков прилег на кровать, с восхищением посматривая на новый, блестящий аппарат. Потом сел, взял трубку и позвонил.

— Группа «А»? Проба…

Телефонная девица что-то пробурчала, но Сережа не слышал. Он медленно, каждую секунду ощущая в руке трубку, повесил ее и дал отбой. И снова с восторгом откинулся на подушку.

Почти два часа лежал Сергей Колпаков на кровати, не отрывая глаз от блестящей коробки. Потом решил позвонить снова.

Он мысленно стал перебирать в памяти своих знакомых. Однако знакомых было мало. И телефонов у них не было.

Тогда с некоторым даже испугом стал Сережа Колпаков думать и подыскивать хоть какой-нибудь телефон, хоть какое-нибудь место, куда бы можно было позвонить. Однако и места такого не было.

Сережа вскочил с кровати, схватил телефонную книжку и лихорадочно стал ее перелистывать — звонить было некуда.

Тогда Сережа Колпаков позвонил в Коломенскую пожарную часть.

— Что? — спросил чей-то сиплый голос. — Горит?

— Горит, — уныло сказал Сережа. Он повесил трубку и лег на постель.

Вечером Сережу Колпакова арестовали за хулиганство.

Случай в провинции

Многое я перепробовал в своей жизни, а вот циркачом никогда не был.

И только однажды публика меня приняла за циркача-трансформатора.

Не знаю как сейчас, а раньше ездили по России такие специалисты-трансформаторы. Они скажем, выходили на эстраду, почтительнейше раскланивались с публикой, затем, убравшись на одно мгновение за кулисы, снова появлялись, но уже в другом костюме, с другим голосом и в другой роли.

Вот за такого трансформатора однажды меня и приняли.

Это было в 20-м или 21-м году.

Хлеб был тогда чрезвычайно дорог.

За фунт хлеба в Питере запрашивали два полотенца, три простыни или трехрядную гармонь.

А потому однажды осенью поэт-имажинист Николай Иванов, пианистка Маруся Грекова, я и лирический поэт Дмитрий Цензор[201] выехали из Питера в поисках более легкого хлеба.

Мы решили объехать с пестрой музыкально-литературной программой ряд южных советских городов.

Мы хотели своим «чистым искусством» заработать кусок ржаного солдатского хлеба.

И в конце сентября, снабженные всякими мандатами и документами, мы выехали из Питера в теплушке, взяв направление на юго-восток.

Ехали долго.

В дороге подробно распределили свои роли и продумали программу.

Решено было так. Первым номером выступает пианистка Маруся с легкими музыкальными вещицами. Она дает, так сказать, верный художественный тон всему нашему вечеру. Вторым номером — имажинист. Он вроде как усложняет нашу программу, давая понять своими стихами, что искусство не всегда доступно народу.

Засим я с юмористическими рассказами. И, наконец, лирический поэт Дмитрий Цензор. Он, так сказать, лаком покрывает всю нашу программу. Он создает впечатление легкого, тонкого вечера.

Программа была составлена замечательно.

— Товарищи! — говорил имажинист. — Мы первые в Советской России на верном пути. Мы сознательно снижаемся до масс, мы внедряемся в самую гущу. Этой программой мы докажем, что чистое искусство не пропадет. За нами стоит народ.

Пианистка Маруся молча слушала и, для практики, пальчиками на своих коленях разыгрывала какой-то сложный мотив.

Я покуривал махорку с чаем и печально сплевывал на пол зеленую едкую слюну.

А поэт Дмитрий Цензор говорил мечтательно:

— Чистое искусство народу необходимо… Нам понесут теплые душистые караваи хлеба, цветы, вареные яйца… Денег мы не возьмем. На черта нам сдались деньги, если на них ничего сейчас не купишь…

Наконец, 29-го числа мы приехали в небольшой провинциальный дождливый город.

На станции нас приветливо встретил агент уголовного розыска. Он долго и внимательно читал наши мандаты, потом взял под козырек, шутливо приветствуя этим русскую литературу.

Он нам по секрету сообщил, что он и сам из интеллигентных слоев и что он в свое время окончил два класса местной женской прогимназии и что поэтому он и сам не прочь, между двумя протоколами, побаловаться чистым искусством.

На наш литературный вечер он обещал непременно прибыть.

Мы остановились у Марусиных знакомых.

Первые дни прошли в необыкновенных хлопотах и в беготне.

Нужно было достать разрешение, получить зал, осветить его и сговориться с устроителем.

Устроитель был тонкий и ловкий человек. Он категорически уперся на своем, говоря, что чистая поэзия вряд ли будет доступна провинциальной публике, и поэтому необходимо разжижить нашу программу более понятными номерами — музыкой, пением и цирком.

Это, конечно, очень портило нашу программу. Однако спорить мы не стали — иного выхода не было.

Вечер был назначен на завтра в бывшем купеческом клубе.

30-го сентября, в 8 часов вечера, мы, взволнованные, сидели за кулисами в специально отведенной для нас уборной.

Зал был набит до последнего предела.

Человек сто красноармейцев, множество домашних хозяек, городских девиц, служащих и людей всевозможных свободных профессий ожидали с нетерпением начала программы, похлопывая в ладоши и требуя поднятия занавеса.

Первым, как помню, выступало музыкальное трио. Затем жонглер и эксцентрик. Успех у него был потрясающий. Публика ревела, гремела и вызывала его бесконечно.

Затем шли наши номера.

Маруся Грекова вышла на эстраду в глухом черном платье.

Когда Маруся появилась на сцене, в публике произошло какое-то неясное волнение. Публика приподнималась со своих мест и смотрела на пианистку. Многие хохотали.

Маруся с некоторой тревогой села за рояль и, сыграв короткую вещицу, остановилась, ожидая одобрения. Однако одобрения не последовало.

В страшном смущении, без единого хлопка, Маруся удалилась за кулисы.

За ней почти немедленно выступил имажинист.

Гром аплодисментов, крики и одобрительный гул не смолкали долго.

Польщенный таким вниманием и известностью даже в небольшом провинциальном городе, имажинист низко раскланивался, почтительно прижимая руку к сердцу.

Он прочел какие-то ядовитые, но неясные стишки и ушел в сильном душевном сомнении — аплодисментов опять-таки не было.

Буквально не было ни единого хлопка.

Третьим, сильно напуганный, выступил я.

Еще более длительные, радостные крики раздались при моем появлении.

Задняя публика вскакивала на скамейки, напирала на впереди сидящих и рассматривала меня, как какое-то морское чудо.

— Ловко! — кричал кто-то. — Ловко, братцы, запущено!

— Ах, сволочь! — визгливо кричал кто-то с видимым восхищением.

Я, в сильном страхе, боясь за свою судьбу и еле произнося слова, начал лепетать свой рассказ.

Публика терпеливо слушала мой лепет и даже подбадривала меня отдельными выкриками:

— Ах, сволочь, едят его мухи!

— Крой! Валяй! Дави! Ходи веселей!

Пролепетав рассказ почти до конца, я удалился, с трудом передвигая ноги. Аплодисментов, как и в те разы, не было. Только какой-то высокий красноармеец встал и сказал:

— Ах, сволочь! Идет-то как! Гляди, братцы, как переступает нарочно.

Последним должен был выступить лирический поэт.

Он долго не хотел выступать. Он почти плакал в голос и ссылался на боли в нижней части живота. Он говорил, что он только вчера приехал из Питера, не осмотрелся еще в этом городе и не свыкся с такой аудиторией.

Поэт буквально ревел белугой и цеплялся руками за кулисы, однако дружным натиском мы выперли его на сцену.

Дикие аплодисменты, гогот, восхищенная брань — потрясли все зало.

Публика восторженно гикала и ревела.

Часть публики ринулась к сцене и с диким любопытством рассматривала лирического поэта.

Поэт обомлел, прислонился к роялю и, не сказав ни одного слова, простоял так минут пять. Затем покачнулся, открыл рот и, почти неживой, вполз обратно за кулисы.

Аплодисменты долго не смолкали. Кто-то настойчиво бил пятками в пол. Кто-то неистово требовал повторения.

Мы, совершенно потрясенные, забились в своей уборной и сидели, прислушиваясь к публике.

Наш устроитель ходил вокруг нас, с испугом поглядывая на наши поникшие фигуры.

Имажинист, скорбно сжав губы, в страшной растерянности сидел на диване, потом откинул свои волосы назад и твердо сказал:

— Меня поймут через пятьдесят лет. Не раньше. Мои стихи не доходят. Это я теперь вижу.

Маруся Грекова тихо плакала, закрыв лицо руками.

Лирический поэт стоял в неподвижной позе и с испугом прислушивался к крикам и реву.

Я ничего не понимал. Вернее, я думал, что чистое искусство дошло до масс, но в какой-то странной и неизвестной для меня форме.

Однако крики не смолкали.

Вдруг послышался топот бегущих ног за кулисами и в нашу уборную ворвалось несколько человек из публики.

— Просим! Просим! — радостно вопил какой-то гражданин, потрясая руками.

Мы остолбенели.

Тихим, примиряющим голосом устроитель спросил:

— Товарищи… Не беспокойтесь… Не волнуйтесь… Все будет… Сейчас все устроим… Вы что хотели?

— Да который тут выступал, — сказал гражданин. — Публика очень даже требует повторить. Мы, как делегация, просим… Который тут сейчас с переодеванием, трансформатор.

Вдруг в одно мгновение всем стало ясно. Нас четверых приняли за трансформатора Якимова, выступавшего в прошлом году в этом городе. Сегодня он должен был выступить после нас.

Совершенно ошеломленные, мы механически оделись и вышли из клуба.

И на другой день уехали из города.

Маленькая блондинка пианистка, саженного роста имажинист, я и, наконец, полный, румяный лирический поэт — мы вчетвером показали провинциальной публике поистине чудо трансформации.

Однако цветов, вареных яиц и славных почестей мы так и не получили от народа.

Придется ждать.

Отхожий промысел

— Папаша мой, надо сказать, был торговцем, — сказал Иван Иванович Гусев. — При царском режиме папаша торговали в Дерябинском рынке… Ну а теперича через эту папашу мне форменная труба получается. Потому не приткнуться. Не берут в государственную службу. Что касается свободных профессий или там какого отхожего промысла, то этого тоже не горазд много.

Мне вот случилась на днях работишка, вроде отхожий промысел, — не сумел воспользоваться.

А промысел этот предложила девица одна. Кет — заглавие. Соседка. Рядом жили.

Так — ее комната, а так — моя. А перегородка тоненькая. И насквозь все слышно: и как девица домой к утру является, и как волосики свои на щипцах завивает, и как пиво пьет, и как с кавалерами на денежные темы беседует. Все насквозь слышно, только что выражения лица не видать.

А раз утром девица встала и стучит кулаком в стенку.

— Эй, — говорит, — мон шер, нет ли у вас спичек?

— Как же-с, — отвечаю через стенку, — есть. Я, — говорю, — хотя и безработный и питаюсь не ахти как, но, — говорю, — спички есть. Взойдите.

Является. В пенюаре, в безбелье, и туфельки кокетливо надеты на босу ногу.

— Здравствуйте, — говорит. — Мне завиться нужно, а спичек-то и нет. Я, — говорит, — сейчас верну вам ваши спички.

— Да уж, — говорю, — пожалуйста. Я, — говорю, — человек безработный, без образования, мне, — говорю, — не по карману спичками швыряться.

Слово за слово — разговорились.

— На какие шиши, — спрашиваю, — живете и почем за квадратную сажень вносите?

А она на прямой вопрос не отвечает и говорит двусмысленно:

— Раз, — говорит, — вы человек безработный и голодуете, то, — говорит, — могу вам от чистого сердца работишку предоставить.

— Какую же, — спрашиваю, — работишку?

— Да, — говорит, — альфонсом.

— Можно, — говорю, — объяснитесь, — говорю, — короче.

— А очень, — говорит, — просто. Ежели, — говорит, — я в ресторан одна явлюсь — мне одна цена, а ежели я с мужчиной и мужчина вроде родственника, то цена мне другая и повышается. Вот, — говорит, — мы и будем вместе ходить. Вместе придем, посидим, а после вы вроде заторопитесь: «Ах, — дескать, — Кет, у меня, может, мамаша больна, мне идти нужно». А через час придете. «Ах, — дескать, — Кет, вот и я, не пора ли нам, Кет, домой тронуться?»

— Только и всего? — спрашиваю.

— Да, — говорит. — Принарядитесь только получше. Пенсне на нос наденьте, если есть. Сегодня мы и пойдем.

— Можно, — говорю, — работа не горазд трудная.

И вот к вечеру оделся я. Пиджак надел, свитер. Пенсне на нос прилепил — откуда-то она достала. И пошли. Входим в ресторанное зало. Присаживаемся к столику. Я говорю:

— Дозвольте очки снять. Ни черта, с непривычки, не вижу и могу со стула упасть.

А она говорит:

— Нет. Потерпите.

Сидим. Терпим. Жрать нестерпимо хочется, а вокруг жареных курей носят, даже в носу щекотно. А она мне шепчет в ухо:

— Пора, — говорит, — уходите.

Я встаю, двигаю нарочно стулом.

— Ах, — говорю, — Кет, я тороплюсь, вуаль-вуаля, у меня, — говорю, — может, родная мама захворала. Вы тут посидите. Я за вами приду.

А она головой кивает, дескать, ладно, катитесь.

Снял я очки и вышел на улицу.

Полчаса походил по улице, замерз как собака, губа на губу не попадает.

Возвращаюсь назад. Гляжу: сидит моя девица за столиком, палец-мизинец отодвинула и жрет что-то. А рядом буржуй к ней наклонился и шепчет в ушную раковину.

Подхожу.

— Ах, — говорю, — вот и я. Не пора ли, — говорю, — Кет, нам с вами домой тронуться?

А она:

— Нет, — говорит, — Пьер, я, — говорит, — еще посижу немного со знакомой личностью. А вы идите домой.

— Ну, — говорю, — как хотите. Я и один пойду.

Потоптался я, потоптался, а уходить неохота. И жрать к тому же хочется это ужасно как.

— Вот, — говорю, — я сейчас пойду, только, — говорю, — присяду на минуточку по-родственному и как альфонс. Замерз как собака.

Она мне глазами мигает, а мне ни к чему. Посижу, думаю, и уйду. Не просижу, думаю, ихние стулья. Сел и сижу. А буржуй сконфузился и перестал шептать. Я говорю:

— Вы не стесняйтесь… Я ейный родственник, шепчитесь себе на здоровье.

А он:

— Помилуйте, — говорит, — не желаете ли портеру выкушать?

— Можно, — говорю. — Отчего, — говорю, — родственнику портеру не выпить. Пожалуйста.

Выпил я портеру и захмелел вдруг — с голоду, что ли. Принялся чью-то котлету есть.

— Не будь, — говорю, — я родственником, не стал бы я эту котлетину есть. Ну а родственнику отчего не съесть? Родственнику глаз да глаз нужен.

— Помилуйте, — говорит буржуй. — Это что за намеки вы строите?

— Да нет, — говорю, — какие же намеки? Тоже, — говорю, — ихнее дамское дело, каждый обмануть норовит. Глаз да глаз нужен.

— То есть, — говорит, — как обмануть? Как понимать ваши слова?

— Да уж, — говорю, — понимайте, как хотите. Мне, — говорю, — некогда объясняться. Мне торопиться надо. А уж вы, будьте любезны, расплатитесь по-настоящему с ней, без обману.

Надел я пенсне на нос, поклонился всем вежливо и вышел.

А теперича девица Кет в морду лезет.

Этак на каждый промысел и морды не напасешься.

Тетка Марья рассказала

Пошла я, между прочим, в погреб. Взяла, конечно, горшок с молоком в левую руку и иду себе.

Иду себе и думаю:

«Паутина, — думаю, — в угле завелась. Сместь надо».

Повела я поверху головой, вдруг хресь затылком об косяк. А косяк низкий.

А горшок хресь из рук. И текеть молоко.

А в глазах у меня мурашки и букашки, и хресь я тоже об пол. И лежу, что маленькая.

После пришла в себя.

«Так, — думаю, — мать честная, пресвятая. Едва я, — думаю, — от удара не кончилась».

Пришла я домой, голову косынкой обернула и пилюлю внутрь приняла. Пилюли у меня такие были… И живу дальше.

И начало, милые, с тех пор у меня дрожать чтой-то в голове. И дрожит, и болит, и на рвоту зовет.

Сегодня, например, голова болит, завтра я блюю. Завтра блюю, послезавтра обратно — голова болит. И так она, сукин сын, болит, что охать хочется и на стену лезть.

Ладно. Болит она, сукин сын, месяц. И два болит. И три болит. После Авдотья Петровна ко мне заявляется и пьет кофий.

Сем-пересем. Как, и чего, и почему. А я и говорю ей:

— Голова-то, — говорю, — Авдотья Петровна, не отвинчивается — в карман не спрячешь. А если, — говорю, — ее мазать, то опять-таки — чем ее мазать? Если куриным пометом, то, может, чего примешивать надо — неизвестно.

А Авдотья Петровна выкушала два стакана кофия, кроме съеденных булок, и отвечает:

— Куриный, — говорит, — помет или, например, помет козий — неизвестно. Удар, — говорит, — обрушился по затылку. Затылок же — дело темное, невыясненное. Но, — говорит, — делу может помочь единственное одно лицо. А это лицо — ужасно святой жизни старец Анисим. Заявись между тем к нему и объяснись… А живет он на Охте. У Гусева.

Выпила Авдотья Петровна еще разгонный стакашек, губы утерла и покатилась.

А я, конечно, взяла, завернула сухих продуктов в кулек и пошла на другой день к старцу Анисиму. А голова болит, болит. И блевать тянет. Пришла.

Комната такая с окном. Дверь деревянная. И народ толкется. И вдруг дверь отворяется, и входит старец святой Анисим.

Рубашка на нем сатиновая, зубы редкие, и в руках жезло.

Подала я ему с поклоном сухими продуктами и говорю, как и чего. А он вроде не слушает и говорит загадками:

— На бога надейся, сама не плошай… Не было ни гроша, вдруг пуговица…

А кулек между тем взял и подает своей сиделке.

— Анисим, — говорю, — не замай. Либо, — говорю, — кулек назад отдай, либо объясни ровней, как и чего.

А он скучным взором посмотрел и отвечает:

— Все, — говорит, — мы у бога на примете… Чем ушиблась, тем и лечись.

«Ах ты, — думаю, — клюква! Чего ж это он говорит такое?»

Но спорить больше не стала и пошла себе.

Дома думала, и плакала, и не решалась загадку разгадать. А после, конечно, решилась и стукнулась. Стукнулась затылком о косяк, и с катушек долой — свалилась. И «мя» сказать не могу.

А после свезли меня в больницу…

И что ж вы думаете, милые мои? Поправилась. Слов нет: башка по временам болит и гудит, но рвоту как рукой сняло…

Нянькина сказка

Заведывающая детским домом вызвала к себе няню Еремеевну и официальным тоном спросила:

— Ты, Еремеевна, какие сказки рассказываешь детям?

— А какие сказки, — сказала Еремеевна, — разные сказки. Давеча вот про медведя сказывала… Про козла еще сказка такая есть…

— Завтра праздник, — сказала заведывающая, — Октябрьская годовщина… Надо, няня, что-нибудь рассказать детям про революцию…

— Ась?

— Что-нибудь революционное, — сказала заведывающая. — Что-нибудь, няня, героическое о революционном прошлом… Ну, воспоминания, что ли…

Няня сердито высморкалась в конец праздничного передника и с обидой сказала:

— Я этого не знаю… Я, матушка Елена Семеновна, политграмоту не сдавала… Не знаю, что к чему и почему… И, может, не поймут дети, трехлетние-то…

— Поймут, — строго сказала заведывающая. — Про революцию дети поймут. Они нам смена…

Няня еще раз с обидой высморкалась в передник и ушла, бормоча:

— Ладно… Рассказать можно… Язык, он без костей. А только, мать моя, я не ответчик, ежели дети испужаются…

Вечером, собрав детвору вокруг себя, няня уселась в кресло и начала рассказывать.

— Дак вот я и говорю, детишки-ребятишки, — начала няня. — В некотором царстве, в некотором государстве произошла эта самая, значится, революция.

На сегодня она, скажем, произошла, а назавтра в некотором царстве бегит ко мне Митюшка мой… Он в Балфлоте служит. Ладно, бегит… Беги, думаю. Христос с тобой. Беги, сынок. Надо же и нам повидаться.

Ну, ладно. Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Бегит, значится, мой сынок Митюшка, а под мышкой у него полбуханки хлеба.

— Ну, — говорит, — мамаша, радуйся. Произошла, — говорит, — в некотором царстве, в некотором государстве эта, значится, революция.

— Слава, — говорю, — тебе, господи Христе, Боже наш. Не сухой ли, — говорю, — хлеб-то?

А в те дни, детишки-ребятишки, в этом царстве гражданам мало-мало хлебушка выдавали… Кому, значится, четверка, кому осьмушка, а кому и полфунта синьки или пузырек уксусной эссенции.

«Вот, — думаю, — спасибо, что Митюха заместо хлеба синьки не принес. Неинтересно, — думаю, — ее кушать в такие дни».

И навалилась я, значится, на хлеб и шамаю. И гляжу — Митюшке все на месте не сидится, и все он колбасится.

— Ну, — говорит, — прощайте, мамаша, кушайте, а мне бежать надо.

Перекрестила я его, а сама все хлеб шамаю. А Митюша от креста отмахнулся и бегит.

После пошамала я — охота водички испить.

Ну, скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается.

Пошла я на кухню, крантик верчу, а воды нетути — трубы лопнули.

«Ну, — думаю, — спасибо, что хлеб еще есть. А то, — думаю, — неинтересно синьку жевать».

После, конечно, подхожу свет зажечь. Трык — открываю, а света нет.

Ну, скоро сказка сказывается, да не скоро дела обделываются.

Сижу это я в потемках и хлеб шамаю. А после бегит мой Митюшка с Балфлота и кричит обратно:

— Ну, — кричит, — мамаша, радуйтесь. Еще, — говорит, — одна революция произошла.

— Это, — говорю, — хорошо. Это, — говорю, — отлично. Может, — говорю, — вода теперича будет. А то, — говорю, — неинтересно сухую синьку лопать…

Няня задумалась, покачала головой и стала собираться с новыми мыслями. С мыслями не собралась, а глубоко вздохнула и закончила:

— И произошла это, детишки-ребятишки, еще одна революция. И устроили это в честь ее седьмую годовщину, на манер праздника. И я там была, мед-пиво пила, по усам текло, а в рот не попало.

Шипы и розы

На лестнице раздался резкий звонок.

Я бросился открывать дверь.

Открыл. И вдруг в прихожую стремительно ворвался человек. Он явно был не в себе. Рот у него был открыт, усы висели книзу, глаза блуждали, и слюна тонкой струйкой текла по подбородку. Пиджак был порван и надет в один рукав.

— Счетчик?! — дико захрипел человек. — Скорей! Где?

Я ахнул с испугу и ткнул пальцем под потолок.

Человек вскочил на столик, раздавил ногой отличную дамскую шляпу и принялся за счетчик.

— Товарищ, — испуганно спросил я, — вы кто же, извиняюсь, будете? Контролер, что ли?

— Контролер, — хрипло сказал человек. — Чичас проверим, и дальше бежать надо…

Контролер спрыгнул на пол, зашиб ногу об угол сундука и, охая, бросился к выходной двери.

— Товарищ… Братишечка, — сказал я, — вы бы присели отдохнуть… на вас лица нет…

Контролер остановился, перевел дух и сказал:

— Фу… Действительно… Запарившись я сегодня… Сто квартир все-таки… Раньше мы шестьдесят проверяли, а теперича восемьдесят надо… А если больше, твое счастье — премия теперь идет… Вот догоню сегодня, ну, до полутораста, и будет… Мне много не надо. Я не жадный.

— Ну и ничего, поспеваете? — осторожно спросил я, поправляя помятую шляпу.

— Поспеваем, — ответил контролер. — Только что публика, конечно, не привыкши еще к повышению производительности. Пугается быстроте… Давеча вот в седьмой номер вбегаю — думали, налетчик. Крик подняли. В девятом номере столик небольшой такой сломал — опять крики и недовольство. В соседнем доме по нечаянности счетчик сорвал — квартирант в морду полез. Не нравится ему, видите ли, что счетчик висит неинтересно. Некрасиво, говорит… Ах, гражданин, до чего публика не привыкши еще! Только что в вашей квартире тихо и благородно…. Шляпенция-то еще держится… Раздавил я ее, что ли?

— Раздавили, — деликатно сказал я, подвязывая на шляпе сломанные перья.

— Да уж эти дамские моды, — неопределенно сказал контролер, укоризненно покачивая головой.

Контролер потоптался у дверей и добавил:

— Беда с этим повышением. Всей душой рвешься, стараешься, а публика некультурная, обижается быстроте… Фу… Бежать надо. Прощайте вам…

Контролер сорвался с места, ударил себя по коленям, гикнул и одним прыжком ринулся на лестницу. Производительность повышалась.

Рассказ певца

Искусство падает, уважаемые товарищи! Вот что.

Главная причина в публике. Публика пошла ужасно какая неинтересная и требовательная, а неизвестно, что ей нужно. Неизвестно, какой мотив доходит до ее сердца. Вот что.

Я, уважаемые товарищи, много пел. Может, Федор Иванович Шаляпин[202] столько не пел. Пел я, вообще, и на улицах, и по дворам ходил. А что теперешней публике нужно — так и не знаю.

Давеча со мной такой случай произошел. Пришел я во двор. На Гончарной улице. Дом большой. А кто в нем живет — неизвестно по нынешним временам.

Спрашиваю дворника:

— Ответь, — говорю, — любезный кум, какой тут жилец живет?

— Жилец — разный. Есть, — говорит, — и мелкий буржуй. Свободная профессия тоже имеется. Но все больше из рабочей среды: мелкие кустари и фабричные.

«Ладно, — думаю. — Кустарь, — думаю, — завсегда на „Кари глазки“[203] отзывается. Спою „Кари глазки“».

Спел. Верчу головой по этажам — чисто. Окна закрыты, и никто песней не интересуется.

«Так, — думаю. — Может, — думаю, — в этом доме рабочие преобладают. Спою им „Славное море, священный Байкал“[204]».

Спел. Чисто. Никого и ничего.

«Фу-ты, — думаю, — дьявол! Неужели, — думаю, — в рабочей среде такой сдвиг произошел в сторону мелкой буржуазии? Если, — думаю, — сдвиг, то надо петь чего-нибудь про любовь и про ласточек. Потому буржуй и свободная профессия предпочитают такие тонкие мотивы».

Спел про ласточек — опять ничего. Хоть бы кто копейку скинул.

Тут я, уважаемые товарищи, вышел из терпения и начал петь все, что знаю. И рабочие песни, и чисто босяцкие, и немецкие, и про революцию, и даже «Интернационал»[205] спел.

Гляжу, кто-то бумажную копейку скинул.

До чего обидно стало — сказать нельзя. Голос, думаю, с голосовыми связками дороже стоит.

«Но стоп, — думаю. — Не уступлю. Знаю, чего вам требуется. Недаром два часа пел. Может, — думаю, — в этом доме, наверно, религиозный дурман. Нате!»

Начал петь «Господи помилуй» — глас восьмой.

Дотянул до середины — слышу, окно кто-то открывает.

«Так, — думаю, — клюнуло. Открываются».

Окно, между тем, открылось, и хлесь кто-то в меня супом.

Обомлел я, уважаемые товарищи. Стою совершенно прямой и морковку с рукава счищаю. И гляжу, какая-то гражданка без платка в этаже хохочет.

— Чего, — говорит, — панихиды тут распущаешь?

— Тс, — говорю, — гражданочка, за какое самое с этажа обливаетесь? В чем, — говорю, — вопрос и ответ? Какие же, — говорю, — песни петь, ежели весь репертуар вообще спет, а вам не нравится?

А она говорит:

— Да нет, — говорит, — многие песни ваши хороши и нам нравятся, но только квартирные жильцы насчет голоса обижаются. Козлетон ваш им не нравится.

«Здравствуйте, — думаю. — Голос уж в этом доме им не нравится. Какие, — думаю, — пошли современные требования».

Стряхнул с рукава морковку и пошел.

Вообще искусство падает.

Полетели

Девятая объединенная артель кустарей два года собирала деньги на аэроплан.

И в газетах воззвания печатала, и особые красочные плакаты вывешивала, и дружескую провокацию устраивала. И чего-чего только не делала! Одних специальных собраний устроено было не меньше десятка.

А какой был подъем! Какие были мечты! Планы какие! Сколько фантазии и крови было истрачено на одно лишь название аэроплана!

На собраниях председателя артели буквально закидывали вопросами. Кустари главным образом интересовались: будет ли аэроплан принадлежать всецело Добролету или же он будет являться собственностью артели? И может ли каждый кустарь, внесший некоторую сумму, летать на нем по воздуху?

Председатель, счастливый и возбужденный, говорил охриплым голосом:

— Товарищи, можно! Конечно, можно! Летайте себе на здоровье. Дайте только вот собрать деньги… И тогда полетим… Эх, красота! Простор…

— Главное, что на собственном полетим, — восхищались в артели. — На чужом-то, братцы, и лететь как-то неохота. Скучно на чужом лететь…

— Да уж какое там летанье на чужом, — подтверждали кустари. — На своем, братцы, и смерть красна.

Председатель обрывал отдельные восхищенные выкрики и просил организованно выражать свои чувства.

И все кустари, восхищенные новой идеей и возможностью летать по воздуху, наперерыв просили слова, яркими красками расписывали ближайшие возможности и клеймили несмываемым позором малодушных, не внесших еще на аппарат. Даже секретарь артели, несколько унылый и меланхолический субъект, дважды отравленный газами в царскую войну, на вопрос председателя высказаться по существу говорил:

— Без аэроплана, товарищи, как без рук. Ну на чем лететь прикажете? На столе не полетишь. А тут захотел куда-нибудь полететь — сел и полетел. Только и делов.

Два года артель с жаром и пылом собирала деньги и на третий год стала подсчитывать собранные капиталы.

— Оказалось — семнадцать рублей с небольшими копейками.

На экстренном, чрезвычайном собрании председатель сказал короткую, но сильную речь.

— В рассуждении того, — сказал председатель, — что аэроплан стоит неизмеримо дороже, куда предполагают уважаемые товарищи девать эти вышеуказанные суммы? Передать ли эти суммы Добролету или есть еще какие предложения? Прошу зафиксировать вопрос путем голосования рук.

Голоса разделились.

Одни предлагали деньги внести в Добролет, другие предлагали купить небольшой, но прочный пропеллер из карельской березы и повесить его на стене клуба, над портретами вождей. Третьи советовали закупить некоторое количество бензина и держать его всегда наготове. Четвертые указывали на необходимость произвести ремонт в помещении кухни.

И только несколько человек, из числа явно малодушных, затребовали деньги назад.

Им было возвращено семь рублей.

Остальные десять рублей с копейками решено было передать в Добролет.

Однако казначей распорядился иначе.

В один ненастный осенний вечер казначей артели Иван Бобриков проиграл в карты эти деньги.

На экстренном, чрезвычайном собрании было доложено, что собаку казначея арестуют, имущество конфискуют и вырученные деньги передадут Добролету с отличным письменным пожеланием.

Председатель артели говорил несколько удивленным тоном:

— А на что нам, братцы, собственный аэроплан? В сущности, на кой шут он нам сдался? И куда на нем лететь?

— Да, лететь-то, действительно, как будто и некуда, — соглашались в артели.

— Да я ж и говорю, — подтверждал председатель, — некуда лететь. Передадим деньги в такую мощную организацию, как Добролет. А собственных аппаратов нам не надо.

— Конечное дело, не надо, — говорили кустари. — Одна мука с этими аэропланами.

— Аэроплан не лошадь, — уныло заявил секретарь, — на лошадь сел и поехал, а тут поди попробуй. И бензин наливай, и пропеллер закручивай… Да еще не в ту дыру плеснут бензин — и пропала машина, пропали народные денежки…

— А главное, лететь-то, братцы, некуда, — с удивлением бормотал председатель.

Закончив вопрос о воздушном флоте и решив деньги передать Добролету, кустари перешли к обсуждению текущих дел. Собрание заволновалось.

Герои

Торжество в деревне Максимовке началось с раннего утра.

Сначала всем миром ходили по деревне с флагами и пели «Интернационал», потом, собравшись у пожарного сарая, открыли заседание.

Председатель влез на ступеньки сарая и махнул шапкой.

Общество откашлялось, отсморкалось и затихло. Только с тихим треском там и сям бабы жевали семечки.

— Так вот, братцы, — начал председатель, — пущай ответит общество, надо ли зафиксировать вопрос насчет самогону ай нет?

— Безусловно, надо, — сказало общество.

— А ежели так, — сказал председатель, — то выходит такая штука… Пущай вот ответит еще общество, есть ли у Егорки Гусева лошадь ай нет?

— Нету, — сказали в толпе, — нету у него лошади. Корова, да, действительно есть, а лошадь он пропил, сукин кот.

— Так, — сказал председатель, — пропил он лошадь. Заметьте себе… Дальше, скажем, Митюшка Бочков… Спер он сбрую у Козулихи ай нет? Спер. На какой этот самый предмет или цель спер он сбрую? На самогон… Теперича идем дальше. Лобачев Ванька. Чикнул он ножом Серегу ай нет? Чикнул. Пьяный был… А теперича я спрашиваю общество, отчего это все, беда такая, происходит?

— Да разве мы знаем? — сказали в толпе. — От самогонки, что ли?

— Братцы, — закричал председатель, — конечно, от самогонки! Братцы, враги мы себе ай нет? Не враги! А не враги, так должны мы эту самогонку тово, растово, разэтово? Уничтожить, то есть?

Мужики молчали.

Председатель откашлялся и тихим голосом продолжал:

— Вы, братцы, не обижайтесь. Я против общества не иду. Я самогонку не хаю. Есть в ней вкус, не спорю…

— Конечно, есть! — крикнул кто-то. — Она вкус имеет. Она кровь полирует.

— Не спорю, — сказал председатель. — Вкус она имеет. Ежели, для примера, возьмешь горбушечку, сольцей ее присыпешь, а огурчик в это время на полусогнутой держишь, да нальешь ее в это время в стаканчик, да — хлоп-с… А она, бродяга, струей как брызнет по жилам… А тут огурчиком — джик, горбушечку — хрясь… Отдай все, да мало…

В толпе крякнул кто-то. Два мужика, одергивая штаны, пошли от сарая.

— Стой! — закричал председатель. — Не пущу! Зафиксировать надо… Пущай общество постановит, надо варить ее ай нет?

— Что мир скажет, — уклончиво ответило общество.

— Можно, конечно, не варить, — добавил кто-то. — Можно у соседей брать… Ежели избыток у них.

Председатель вытер мокрый лоб рукавом и хрипло сказал:

— И у соседей не брать! И не варить! И аппаратов не чинить. Потому — враз надо кончать. Потому — одним пальцем блохи не поймаешь… Ась? Братцы, да что ж это? Враги мы себе ай нет?!

Мужики, кряхтя и сморкаясь и жалобясь на свою судьбу, то начинали хвалить напиток, то признавали за ним самые ужасные качества.

И наконец, после двухчасового спора, постановили: «Самогон не варить, аппаратов не чинить и у соседей добром не пользоваться».

Читатель, если ты будешь в тамошних местах, загляни, милый, чего пьют в этой деревне. Не водочку ли, часом, глотают?

Точная идеология

Собрание подходило к концу.

Конторщик счетного отделения Сережа Блохин долго откашливался, переступая с ноги на ногу и, наконец, чувствуя, как душа его медленно уходит в пятки, попросил слова.

— Можно. Говори, — сурово сказал председатель.

Сережа влез на возвышение и испуганно взглянул на толпу. Зубы его отбивали мелкую дробь.

— А-ба-ба, товарищи, — сказал Сережа Блохин, лязгая зубами. — Я про это, а-ба-ба, про то… Я, товарищи… предыдущего оратора а-ба-ба…

Одним словом, конторщик Сережа Блохин хотел доложить собранию, что предыдущий оратор неправильно упрекает служащих в шаткости убеждений и в отсутствии терпимой и точной идеологии. Сережа хотел сказать, что не боги горшки обжигают и точная идеология у всех имеется.

Еще Сережа хотел добавить о коллективном строительстве государства, но растерялся, сказал три раза подряд а-ба-ба и сошел с возвышения.

Ну, что ж! Не каждому человеку отпущено красноречие, и не каждый рожден для трибуны.

Сережа не был рожден для трибуны, а потому, стерев пот со лба, Сережа ушел с собрания несколько подавленный своим смелым выступлением и своим интересом к общественным задачам.

Сережа шел по улице, размахивая руками, и мысленно громил своих противников.

— Да-с! — мысленно кричал Сережа. — Предыдущий оратор упрекает нас в шаткости… А мы, товарищи, можем животы свои положить на алтарь отечества… Предыдущий оратор личности оскорбляет… Бейте его, товарищи! Хватайте предыдущего оратора! Волоките его с трибуны!..

Домой Сережа Блохин пришел поздно и дома, глотая холодный суп, делился с женой впечатлениями за день.

— Я, Луша, так и сказал, — говорил Блохин. — Я говорю: свинство упрекать нас в шаткости. Мы, говорю, можем животы свои отдать на алтарь отечества, если государству понадобится. А вы говорите — идеологии у нас нет! Эх, говорю, товарищи!.. Ей-богу, так и сказал…

Жена с беспокойством слушала Сережу, укоризненно покачивая головой.

— Вот ты, Луша, головой махаешь, — сказал Сережа, — пугаешься, небось, зачем это я, дескать, выступаю общественно и обвинительные речи говорю. А ведь нужно же кому-нибудь говорить… Нужно кому-нибудь следить за общественным интересом. А я так и сказал: оставьте, говорю, про нас беспокоиться. Мы, говорю, сами с усами…

— Да брось ты про это распространяться, — обиженно прервала жена. — Ты вот лучше к управдому сходи. Ведь цену-то какую нам на квартиру назначили: четырнадцать рублей назначили…

— Как это? — спросил Сережа. — Почему это четырнадцать? Откуда это, если я служащий? Да ты не путаешь ли?

— Не путаю, — сказала жена. — Список под воротами висит…

— Вот! — сказал Сережа, хватаясь за голову. — Видали, четырнадцать рублей! Да что ж это? Нельзя же так! Я, Луша, на собрании так и сказал: нельзя же, говорю, так, товарищи. Было бы, говорю, за что живот свой класть на алтарь отечества. А то, говорю, и класть-то не за что…

Жена с испугом посмотрела на Сережу и сказала:

— Вот погоди — арестуют тебя за такие эти слова.

— И пущай! — сказал Сережа. — Пущай арестуют. Пущай в Нарымский край сошлют. Я не могу так больше… Мне правда важна… Я так и сказал… Живот, говорю, животом, а правда, говорю, важнее. Не могу, говорю, признавать такое государственное строительство. Фу! Да не путаешь ли ты, Луша? Дай-ка я сбегаю к управдому.

Сережа напялил шапку на голову и бросился из квартиры.

Через пять минут Сережа вернулся, потирая руки.

— Спутал, черт лысый, — сказал Сережа. — Перепутал, говорит… Я ему все отпел. Я говорю: мы за вас, чертей, на общественных собраниях выступаем, участвуем, так сказать, в коллективном строительстве, а вы, говорю, что ж это, уважаемый товарищ?..

— Ну, а он что? — равнодушно спросила жена.

— Ну, а он хвост поджал. Ошибся, говорит. Девять, говорит, рублей с вашей квартиры. То-то, говорю.

Сережа вздохнул с облегчением и принялся за прерванный обед.

Остряк-самоучка

Вчера я проходил по Центральному рынку. Гуся к празднику покупал.

Народу уйма.

Мясной ряд явно выглядел именинником. Длинные столы были завалены всякой требухой: бычьими печенками, селезенками и хвостами.

И на всю эту дрянь, даже на телячьи хвосты, находился свой праздничный покупатель.

Покупатель рылся в требухе, подносил товар к носу, нюхал и яростно хаял продукты, понижая их стоимость и достоинство.

Торговцы и торговки подмигивали покупателям, нечеловечески крякали и махали руками, приглашая взглянуть на «выдающий» товар.

Какая-то гражданка перебранивалась с торговкой.

— Эта-то печенка воняет? — возмущалась торговка. — Нос-то у тебя, милая, заложимши. Нос-то ослобони прежде… Потом и дыши на такую печенку. Это бычья первейшая печенка… Дура ты худая после этого. Не с твоим носом такую печенку нюхать…

Гражданка уже поставила корзинку возле себя, рассчитывая дать достойную отповедь зарвавшейся торговке, но в эту минуту у стола появился высокий курчавый парень со сдвинутым на затылок картузом. За парнем почтительно следовали два шкета, хихикая и потирая руки.

Парень остановился у стола, скучным и серьезным взором посмотрел на требуху, подмигнул торговке и сказал громко:

— Да бросьте вы у ей, граждане, покупать. Не видите, что ли? Мужа она своего старого убила, на куски разрубила и к празднику продает остатки…

Кто-то захихикал. Кто-то с сердцем сплюнул в сторону.

Покупательница растерянно посмотрела на парня и отошла от стола, бормоча что-то. Торговка налилась кровью, с диким изумлением взглянула на парня и вдруг разразилась ужасающей бранью.

Парень передернул плечами и, строгий в своей выдумке, пошел дальше. Два шкета, хрюкая от сдавленного смеха, двинулись за ним.

Парень прошел несколько шагов и остановился перед круглой корзиной со свиными окороками, лапами и кусками морды.

Покупатели рылись и в этой корзине.

Торговец, польщенный вниманием потребителя, тонко выкрикивал:

— Кому надо, кому не надо… Кому что, кому ничего!..

Парень посмотрел в корзину и громко сказал:

— Да бросьте вы, граждане, у его покупать! Не видите, что ли? Жену старую убил, на куски разрубил и продает остатки.

Снова кто-то захохотал. Кто-то сконфуженно крякнул.

Торговец всплеснул руками, оглянулся на покупателя, как бы ища защиты, но ничего не сказал.

А парень двинулся дальше.

Я пошел за ним следом, позабыв про гуся.

Парень обошел весь рынок со своей шуткой и, строгий, не улыбающийся, удалился восвояси.

За ним следовали два шкета, буквально давясь от смеха.

Случай

На днях я пошел на склад. Дров покупать. Купил полсажени осиновых и думаю с горечью: «И топор, — думаю, — есть, а наколоть дров некому. А мне самому — здоровье не позволяет…»

А я, действительно, человек слабый, организм у меня городской, кость хрупкая, мелко-мещанская. Иной раз взмахнешь топором — и пугаешься, не сломать бы какой-нибудь нужной части скелета…

«Разоренье, — думаю, — с этими дровами. Придется, — думаю, — человечка принанять: наколоть и в этаж снести».

И вдруг подходит ко мне тут же, на складе, этакий арапистый гражданин в бабьей шляпке и в штанах ужасно рваного вида. Подходит и докладывает:

— Интересуюсь, — говорит, — работой. Могу, — говорит, — колоть, могу пилить и могу в любые этажи носить.

— Можно, — говорю.

Сговорились мы в цене и пошли.

Приходим домой, а хозяйка топора не дает.

— Я, — отвечает, — пятьдесят лет на свете живу. Глаз, — говорит, — у меня наметанный, и человека я враз вижу. Этот пришедший человек, хотя и симпатичная у него личность, настолько скромно и неинтересно одет, что обязательно топор свистнет. Я, — говорит, — вдова, на социальном обеспечении, и не могу разбрасываться топорами налево и направо. Я, — говорит, — топоры не сама делаю.

Обеспечил я хозяйке цену за топор — дала.

Взял мой гражданин топор, поплевал на руку и начал.

Гляжу: ловко так колет — глядеть приятно. Наколет охапочку, крякнет, взвалит на себя и прет кверху.

Он дрова носит, а хозяйка по квартире мечется — вещи пересчитывает — не спер бы, боится.

А сын ее, Мишка, у вешалки польты считает.

«Ах, — думаю, — чертова мещанка!» А сам я пальтишко свое снял, отнес в комнату и газетой прикрыл. «Лучше, — думаю, — газетой прикрыть, чем на глазах пересчитывать — человека обижать».

Гляжу: кончил мой гражданин.

Деньги я ему сполна уплатил и говорю любезно:

— Садитесь, — говорю, — к столу. Чай будем кушать.

— Нет, — говорит, — спасибо. Бежать надо. Лекция у меня сейчас.

— Ах, — говорю, — скажите на милость, как движется наука и техника! Неужели же, — говорю, — насчет дров ученые профессора лекции теперича читают?

— Нет, — отвечает, — я студент из вуза. А на дровах работаю для цели питания.

Очень я сконфузился, повесил свое пальто на вешалку, очки на нос надел и говорю любезно:

— Извините, — говорю, — за бедность мысли — обмишурился.

Хотел я добавить еще какое-нибудь французское или немецкое слово, но с неожиданности перезабыл иностранные языки и замолчал.

Стою и кланяюсь молча.

А он кивнул головой и интеллигентно вышел.

Вот это был единственный случай, когда я студента видел. До этих пор видеть не приходилось. Даже неловко было. Все кричат: студенты, студенты. А я и не знаю, какие это студенты. Потому формы у них нету. Как узнаешь?

Шестеренка

Это, граждане, случилось из-за шестеренки.

Лопнула шестеренка. А, может, она и не лопнула, а сломалась. Черт ее разберет! Я в этих семеренках не разбираюсь. Квалификации у меня такой нет, чтоб в этих восьмеренках разбираться.

Ну так вот лопнула. И трепальные машины оттого стали. Не могут они, что ли, без этих шестеренок действовать. Не знаю я про это.

А было это, не люблю сплетничать, в текстильном техникуме.

Враз шестеренку где ж найти? Не найти.

А был в техникуме Александр Иванович Смирнов. Инструктор. Очень напористый мужчина и хороший техник.

— Ни хрена, — говорит. — Я, — говорит, в лепешку разобьюсь, а уж шестеренку достану. Мне, — говорит, — плевое дело — шестеренку достать.

А была недалеко — как ее? — «Красная фабрика». Фамилья директора этой фабрики, не люблю сплетничать, Куликов. А имя и отчество его не знаю. Квалификации такой у меня нет, чтоб все знать.

Вот инструктор Смирнов и побежал до этого директора.

— Одолжите, — говорит, — свою шестеренку. Наша, — говорит, — пятеренка лопнула, будь она проклята.

— Нет, — говорит директор, — не могу одолжить. Зуб я имею против вашего начальника. Он у нас, каналья, лебедку зажилил. А шестеренка — да, действительно, есть свободная.

— Позвольте, — говорит инструктор, — общие же интересы. Общее достояние. Вы советские — мы советские. Ваши шестеренки — наши пятеренки…

— Интересы общие, — говорит директор, — а дать не могу. Несимпатичен мне чтой-то ваш начальник.

— Позвольте, — заплакал инструктор, — производству подрыв… Народные соки-денежки текут… Не велите казнить, велите миловать.

— Нету, — сказал директор. — Катитесь колбаской.

И инструктор покатился.

А директор Куликов, не любим сплетничать, показал шиш уходящему инструктору и, пробормотав «видал миндал», отвернулся к окну.

А за окном тихо плакало декабрьское небо, поплевывая дождем и снегом на стекло, за которым стоял директор.

Трепальные машины стояли в меланхолической неподвижности.

Примечание «Бегемота». Вы думаете, небось, так просто рассказ, для смеху? Ничего подобного. Факт во всем антураже. Не кто-нибудь — рабкор писал. С тем и съешьте.

Паутина

Вот говорят, что деньги сильней всего на свете. Вздор. Ерунда.

Капиталисты для самообольщения все это выдумали.

Есть на свете кое-что покрепче денег.

Двумя словами об этом не рассказать. Тут целый рассказ требуется.

Извольте рассказ.

Высокой квалификации токарь по металлу, Иван Борисович Левонидов, рассказал мне его.

— Да, дорогой товарищ, — сказал Левонидов, — такие дела на свете делаются, что только в книгу записывай.

Появился у нас на заводе любимчик — Егорка Драпов. Человек он арапистый. Усишки белокурые. Взгляд этакий вредный. И нос вроде перламутровой пуговицы.

А карьеру между тем делает. По службе повышается, на легкую работу назначается и жалованье получает по высшему разряду.

Мастер с ним за ручку. А раз даже, проходя мимо Егорки Драпова, мастер пощекотал его пальцами и с уважением таким ему улыбнулся.

Стали рабочие думать что и почему. И за какие личные качества повышается человек.

Думали, гадали, но не разгадали и пошли к инженеру Фирсу.

— Вот, — говорим, — любезный отец, просим покорнейше одернуть зарвавшегося мастера. Пущай не повышает своего любимца Егорку Драпова. И пальцем пущай не щекотит, проходя мимо.

Сначала инженер, конечно, испугался — думал, что его хотят выводить на свежую воду, но после обрадовался.

— Будьте, — говорит, — товарищи, благонадежны. Зарвавшегося мастера одерну, а Егорку Драпова в другое отделение переведу.

Проходит между тем месяц. Погода стоит отличная. Ветры дуют южные. И наводнения не предвидится. А любимчик — Егорка Драпов — карьеру между тем делает все более заманчивую.

И не только теперь мастер, а и сам любимый спец с ним похохатывает и ручку ему жмет.

Ахнули рабочие. И я ахнул.

— Неужели же, — думаем, — правды на земле нету? Ведь за какие же это данные повышается человек и пальцами щекотится мастером?

Пошли мы небольшой группой к красному директору Ивану Павловичу.

— Вы, — говорим, — который этот и тому подобное. Да за что же, — говорим, — такая несообразность?

А красный директор, нахмурившись, отвечает:

— Я, — говорит, — который этот и тому подобное. Я, — говорит, — мастера и спеца возьму под ноготь, а Егорку Драпова распушу, как собачий хвост. Идите себе, братцы, не понижайте производительность.

И проходит месяц — Егорка Драпов цветет, как маков цвет или, скажем, хризантема в саду. Балуют его и милуют, и ручку со всех сторон наперерыв ему жмут. И директор жмет, и спец жмет, и сам мастер, проходя мимо, щекотит Егорку Драпова.

Взвыли тут рабочие, пошли всей гурьбой к рабкору[206] Настину. Плачутся:

— Рабкор ты наш, золото, драгоценная головушка. Ругали мы тебя, и матюкали, и язвой называли: мол, жалобы зачем в газету пишешь. А теперича извините и простите… Выводите Егорку Драпова на свежую воду.

— Ладно, — сказал Настин. — Это мы можем, сейчас поможем. Дайте только маленечко сроку, погляжу, что и как и почему человек повышается. Хвост ему накручу — будьте покойны.

И проходит месяц. Ветры дуют южные. И наводнения не предвидится. Птички по воздуху порхают и бабочки крутятся.

А Егорка Драпов цветет жасмином или даже пестрой астрой распушается.

И даже рабкор Настин, проходя однажды мимо, пощекотал Егорку и дружески ему так улыбнулся.

Собрались тут рабочие обсуждать. Говорили, говорили — языки распухли, а к результату не пришли.

И тут я, конечно, встреваю в разговор.

— Братцы, — говорю, — я, — говорю, — первый гадюку открыл, я ее и закопаю. Дайте срок.

И вдруг на другой день захожу я в Егоркино отделение и незаметно становлюсь за дверь. И вижу. Мастер домой собирается, а Егорка Драпов крутится перед ним мелким бесом и вроде как тужурку подает.

— Не застудитесь, — говорит, — Иван Саввич. Погодка-то, — говорит, — страсть неблагоприятная.

А мастер Егорку по плечу стукает и хохочет.

— А и любишь, — говорит, — ты меня, Егорка, сукин сын.

А Егорка Драпов почтительно докладывает:

— Вы, — говорит, — мне, Иван Саввич, вроде как отец родной. И мастер, — говорит, — вы отличный. И личностью, — говорит, — очень, — говорит, — вы мне покойную мамашу напоминаете, только что у ей усиков не было.

А мастер пожал Егоркину ручку и пошел себе. Только я хотел из-за двери выйти, шаг шагнул — рабкор Настин прется.

— А, — говорит, — Егорушка, друг ситный! Я, — говорит, — знаешь ли, такую давеча заметку написал — ай-люли.

А Егорка Драпов смеется.

— Да уж, — говорит, — ты богато пишешь. Пушкин, — говорит, — и Гоголь дерьмо против тебя.

— Ну спасибо, — говорит рабкор, — век тебе не забуду. Хочешь, тую заметку прочту?

— Да чего ее читать, — говорит Егорка, — я, — говорит, — и так, без чтения в восхищении.

Пожали они друг другу ручки и вышли вместе. А я следом. Навстречу красный директор прется.

— А, — говорит, — Егорка Драпов, наше вам… Ну-ка, — говорит, — погляди теперича, какие у меня мускулы.

И директор рукав свой засучил и показывает Егорке мускулы. Нажал Егорка пальцем на мускулы.

— Ого, — говорит, — прибавилось.

— Ну спасибо, — говорит директор, — спасибо тебе, Егорка.

Тут оба-два — директор и рабкор — попрощались с Егоркой и разошлись.

Догоняю я Егорку на улице, беру его, подлеца, за руку и отвечаю:

— Так, — говорю, — любезный. Вот, — говорю, — какие паутины вы строите.

А Егорка Драпов берет меня под руку и хохочет.

— Да брось, — говорит, — милый… Охота тебе… Лучше расскажи, как живешь и как сынишка процветает.

— Дочка, — говорю, — у меня, Егорка. Не сын. Отличная, — говорю, — дочка. Бегает…

— Люблю дочек, — говорит Егорка. — Завсегда, — говорит, — любуюсь на них и игрушки им жертвую…

И проходит месяц. Ветры дуют южные. И наводнения не предвидится. А Егорка Драпов цветет, как маков цвет или, скажем, хризантема в саду.

А вчера, проходя мимо, пощекотал я Егорку Драпова.

Черт с ним. «Хоть, — думаю, — и подлец, а приятный человек».

Полюбил я Егорку Драпова.

Случай на заводе

Фельдшер усмехнулся и пояснил:

— Больных мы, милый, теперича отваживаем. Которые, знаешь ли, мнимые, лодыри или с мелкими медицинскими болезнями — отваживаем. Домой не отпущаем. Потому — профсоюзом строже велено в болезнях разбираться.

— Так я больной же, — сказал Ваня Чижов. — Желудок — болезнь не мелкая. Первейший орган. Сами посудите, гражданин фельдшер.

— Это уж дозвольте науке знать, — ехидно сказал фельдшер. — Первейший это орган или он не первейший, наука в этом вполне разбирается, имейте в виду… Чем болеешь-то? Покажи явные признаки.

Фельдшер меланхолически потрогал живот больного рукой и сказал:

— Объективных признаков нетути. Желудок лояльный. Пуп стоит на месте… Здоров. Ступай себе.

— Братишка, — испуганно сказал Ваня Чижов, — больной же я. Как же это так?

— Валяй, валяй, валяй, — сказал фельдшер. — Не задерживай научных сотрудников. Не приказано науке хороводиться с мелкими болезнями. А у тебя и признаков нету. И пуп на месте. Ходи веселей.

Охнул Ваня Чижов, схватился за живот и побежал в отделение к мастеру.

— Хотя пропуск вы дайте, — сказал Чижов мастеру, — на ногах еле стою — падать хочется.

— Не могу, браток, — сказал мастер. — Теперь которые лодыри, мнимые и прогульщики — борьба с этим. Разве я? Профсоюз борется… Пойми ты, чудак-человек. Не могу. И не проси лучше.

Ваня Чижов снова охнул и, чувствуя острую резь в желудке и испарину на всем теле, побежал рысью к директору. Директор сидел в кабинете и угрюмо подписывал бумаги.

— Товарищ, — робко сказал Чижов. — Болен я… Объелся…

— Все мы понемногу больные, — сказал примирительно директор. — Все мы нездоровые… Я вот тоже ужасно болен. А молчу. Я, погляди, молодцом еще держусь…

— Товарищ… Батюшка… — лепетал Ваня Чижов. — За что же, помилуйте?.. Пуп у меня, действительно, на месте, а внутре режет… Неверующий, а побожиться могу…

Директор печально вздохнул, грустно улыбнулся и добавил:

— Не могу идти против науки. Верю, но не могу. Иди, милый. Иди, дорогой товарищ. Не теряй понапрасну драгоценное время.

Ваня Чижов встал на четвереньки и, не теряя драгоценного времени, пополз в свое отделение.

Вечером Чижова отвезли в больницу. А на другой день хирург, скорбно сжав губы, резал Чижову живот, хотя пуп и стоял на месте.

Полеты в кредит

Началось широкое кредитование. Наконец-то — дождались.

Случилось это так.

В город Астрахань (арбузами славится) прибыл аэроплан.

Ну, натурально, в городе волнение поднялось. Этакий, можно сказать, новейший, летающий, несамогонный аппарат, да в этаком, можно сказать, городе. В Астрахани то есть.

Очень замечательно.

Ну, начались волнения. А в ГСПС[207] тоже начали волноваться.

А дело было к вечеру, делать было нечего. Вот секретарь ГСПС по фамилии (не любим сплетничать) Будников взволновался и говорит:

— Надо лететь. Какая цена полету?

А заведывающий отделом ГСПС — не любим сплетничать — т. Немцев отвечает:

— С рыла по шесть рублей. Хотя и дорого, но можно в кредит.

Дело было к вечеру, делать было нечего. Вот завотделом возьми и махни по всем отделам союза бумаженцию:

«ГСПС рекомендует губотделам союзов открыть кредит лицам, изъявившим желание полетать. Плата с членов ОДВФ[208] — 5 р. и с членов союза — 6 р.»

А в отделах растерялись.

— Это, — говорят, — не колбаса, чтоб в кредит.

А астраханский райкомвод даже обиделся. И махнул бумажку в ЦК водников, дескать, не колбаса это. Как быть?

А ЦК водников (дело было к вечеру) махнул бумажку в ВЦСПС[209], дескать, не колбаса это. И можно ли такие нереальные воздушные вещи в кредит? Так и написали:

«Просим сообщить, правильно ли означенное постановление ГСПС о полетах в кредит?»

А ВЦСПС махнуть бумажки некуда. Разве что в «Бузотер». Вот он и махнул. Дескать, разрешите вопрос по существу.

А «Бузотеру» и разрешать нечего. Только что факт констатировать может: началось широкое кредитование.

А касаемо шести рублей с носа, то это рабочему дорого хоть бы и в кредит.

Когда будет по рублю — нам скажите. Полетим за наличные, если ветру не будет.

Кругом 16

На днях приехал из деревни Вася Ершов.

Ершовых, конечно, в Советской, как собак нерезаных.

Ну а который мой Ершов — единственный один Василий Иванович — старый опытный спец, в кооперативе продавец и хлебопек, между прочим.

Приехал.

Прожил он в деревне год два месяца у своих родственников. Отдохнул, округлился, жирком налился. Хотел еще дольше жить, да совесть замучила.

«Нет, — думает, — надо взад вертаться. Довольно саботировать, довольно свое дарованье в землю зарывать. Надо по специальности пожить. А то перед народом как-то неловко и совестно».

Спекли Ершову родственники пирог с капустой. Взял Ершов пирог с капустой. И поехал.

«Обрадуются, — думает, — в Ленинграде. А, скажут, Василь Иваныч приехал по специальности!»

Приехал мой Ершов. Подыскал местечко.

— Ладно уж, — говорит, — берите меня, старого опытного спеца. Ваше счастье.

— Можно взять, — отвечают. — Только в союз запишитесь прежде.

Стукнул себя Ершов, Василий Иванович, по лбу. «Действительно, — думает, — шляпа я дурная. Перезабыл порядки. Надо же в союз прежде».

Побежал Ершов, Василий Иванович, в союз.

— Здорово, — говорит, — други! Старый, — говорит, — опытный спец перед вами. Совесть, — говорит, — замучила — вот и прибыл. Желаю вновь записаться.

— Можно, — отвечает заведывающий. — Отчего нет? Поступай, браток, на службу и записывайся.

Хлопнул себя Ершов, Василий Иванович, по лбу. «Эх, — думает, — старый я хрен, чертова мама! Действительно же прежде на службу надо».

Побежал на службу. А ему говорят:

— Раз вы не в союзе — не можем взять.

Побежал Ершов в союз. А ему отвечают:

— Раз вы не на службе — не можем взять. Какой же вы член, если вы не работаете? Сами посудите.

«Действительно, — подумал Ершов, — какой же я член, если я не работаю».

И побежал на службу.

Бегает Василий Иванович Ершов по сие время. Пирог с капустой почти съеден. Чего будет дальше — неизвестно.

А ты, читатель, если увидишь на улицах Ленинграда бегущего человека, на лице которого написано крайнее удивление и испуг, то знай — это и есть мой Ершов, Василий Иванович.

Пожалей его, дорогой читатель! Попал, бедняга, в непромокаемое. Кругом — шестнадцать.

Странные вещи творятся на свете!

Ранняя проза

Двугривенный

В церкви колеблющийся свет свечей. Причудливые тени на стенах и высокий, неведомо где кончающийся купол. В нем тонет густой бас дьякона.

— Придите поклонитеся, — дребезжит молящий голос священника, и бас дьякона вторит и заглушает.

Женщины низко сгибают головы и крестятся, и шепотом повторяют слова моления. В церкви больше всего женщин. Все беднота… Где же богачи молятся?

Вот в этом тусклом углу нищие. Серые, оборванные, с жуткими болезнями и робкими глазами.

Вот старуха нищенка. Ей давно перевалило за восьмой десяток. У ней классический подбородок старости, желтые, вечно жующие губы и неуверенные движения. Старуха поминутно крестится и опускает голову.

Вот там, в стороне, на полу лежит кем-то оброненный двугривенный. Новенький и блестящий двугривенный.

Старуха давно его заметила. Нужно поднять.

Здесь, в этой бедной церкви, больше пятачка никто не даст. Целый двугривенный! Трудно нагибаться и могут заметить.

Трудно старой опуститься на колени. Только бы никто не заметил. Ближе подойти и потом на колени.

Старуха торопливо крестится, ниже и ниже сгибает голову и, кряхтя, опускается на колени. Земной поклон. Богу и угодникам. Холодный и грязный пол неприятно трогает лоб. Где же монета?

А вот — у ноги. Старуха тянется рукой и шарит по полу. Это не двугривенный — это плевок. Искушение, прости Господи!

Весна 14 года. Москва

Разложение

Как изящно одет этот офицер! Или его изящество подчеркнуто целым цветником белых, прекрасных женщин?

Или это только кажется, потому что он весело хохочет и слушает жизнерадостную болтовню, без обязательства и логики. Вот той высокой золотой блондинке он, наверное, даже не любовник — он случайный прохожий и милый спутник в дороге.

Он — изящество — нежно целует руку. Но она гневно и зло отдергивает и вытирает руку носовым платочком.

Она рассержена.

А он сконфуженно поворачивается в мою сторону. Какой глупый! Разве можно быть таким скромным и не дерзким.

Боже! Он без носа, и рана страшной болезни даже не закрыта. Он разлагается. Он — сифилитик.

Мне кажется, что здесь пахнет скверно и покойником, и нежные духи моей соседки только подчеркивают этот безжалостный запах разложения.

Я выйду сейчас на площадку. Или разобью это стекло.

Мне душно.

Кисловодск, июль 14 г.

И только ветер шепнул

И только ветер шепнул — куда идешь, прохожий, принц или паяц?

Блестящ и ярок солнечный день, но нелюдим и неровен мой путь. Неровен мой путь, и усыпан он камнями острыми. Это они остро впиваются в ноги.

И вдруг из лесу, что возле дороги, вышла женщина, прекрасная собой, но простоволосая, с глазами темными и как бы безумными. Прекрасна была женщина, и плавны были ее все движения. Плавны были ее все движения, и поступь горделивая и спокойная. Озираясь, она вышла из лесу и увидела меня безумными своими глазами, остановилась и была как бы в нерешительности. Но потом подошла и голосом тихим и задумчивым сказала, и в речи ее было как бы продолжение чего-то давно начатого:

— Я встретила тебя, прости, что я тебя встретила. Много дорог я пересекла, многих и встретила, и многих спросила. Огромная печаль в глазах твоих, отчего это, встречный? Позволь же и тебя спросить то, что давно беспокоит меня и что никто не может объяснить мне: что такое жизнь? Где же сущность и где счастье? Прости, что я так спрашиваю тебя.

И поклонилась низко.

И печальные глаза мои стали еще более печальны:

— Не могу тебе ответить на это, женщина, ибо не дошел я еще до конца дороги своей, а когда дойду, то будет поздно уже. А, впрочем, о счастье скажу тебе:

Много в жизни печального, еще больше грустного, еще больше придуманного. А одно из придуманного — счастье. Счастье твое не такое, как мое счастье, а счастье матери твоей, верь, не такое же, как и твое. И разве можно определить это придуманное? Впрочем, у каждой истины есть своя маленькая тайна, и тайна счастья: оно узнается только тогда, когда прошло. И подобно тому, как жемчуг опускали в раствор кислоты, чтобы узнать — настоящий ли он, если растает в растворе — так и ты можешь узнать, счастлива ли ты, пожертвовав своим счастьем. И я печален, печален я, ибо люди все опускали прежде жемчуг свой в кислоту.

Прельстили слова мои женщину. Я сказал:

— Коли так, то возьми меня с собой, обменяй свое одиночество на новый путь со мной. Ведь не будет же этот жемчуг в кислоте?..

И мы пошли.

Божественно ярок день. Сегодня солнце влюблено в землю.

1917 г.

Костюм маркизы. Ноктюрн

Ты старушка теперь… Ты совсем старенькая, и у тебя нет даже памяти к прошлому. И глаза твои, голубые глаза маркизы, выцвели и печальны.

Ты забыла даже, какой сегодня день. Теперь Рождество, и ты вспомни, сегодня день нашего обручения. Сегодня большой блестящий бал. Сегодня ты — голубая маркиза…

Какая у тебя слабая память! Ты не можешь вспомнить ярко и ясно. А я помню.

О, как я помню все! Я увидел тебя в этом костюме цвета твоих глаз и понял, что люблю тебя, люблю, как редко кто умеет любить… Я тебя любил…

Неужели ты не помнишь этот старый и сентиментальный вальс — он тогда был модный и чудный… Я целовал тебя в голубой гостиной, а этот вальс, ты говорила, кружил тебе голову. Какой чудный вальс!

Ты просто не хочешь вспомнить. Или ты боишься воспоминаний?.. Нет, ты, кажется, играла его вчера. Или мне это показалось? Пойди, сыграй. Я хочу тебя, голубую маркизу, опять увидеть в музыке. Или нет, не играй… уже темно… Знаешь что? Пойди одень костюм маркизы. Он у тебя в комнате. Помятый, но нежный еще и душистый. Я видел его вчера. Ты меня прости… я искал его… мне так хотелось вспомнить, какие у тебя были глаза. Пойди же, оденься…

* * *

Бедная, она старенькая совсем. Она старее меня стала. А я разве молод? Вон у меня какое дряхлое тело и какие глубокие морщины. Только сердце то же, да мысли прошлые.

Страшная старость. Боюсь ее. Противно мне мое тело. А может быть, я уже и не так стар? Вон какие ясные мысли… Кто скажет мне?

…Нежная маркиза… голубая маркиза… О, к чему эти воспоминания! В них только печаль и печаль. Я не могу без них… Печальная голубая маркиза…

Я помню странный парик: высокий и белый. Мушка на щеке. Когда мы целовались, мушка прилипла к моим губам. Мы смеялись тогда. А этот вальс! Глупый рыдающий вальс. И неужели от музыки кружится голова?

У нее кружилась голова. И она плакала, когда мы прощались. Глупая голубая маркиза!

* * *

Что тебе нужно? Ты мне мешаешь… Зачем ты в этом голубом костюме? Ах, ты оделась уже… ты маркиза…

Фу, какая ты смешная в этих голубых тряпках… Подожди, как странно — цвет твоих глаз такой же сейчас. Или это выцвел костюм, как и твои глаза…

Смотри — разорван рукав. Уйди же от меня! Ты смешная и старая в нем…

Ну что же ты плачешь? Уйди же!..

Май 1917 г.

Каприз короля

Что-то он скажет. Уж не война ли опять, прости Господи? Уж не новый ли налог или подать какая? Или прихоть новая и каприз чудака? Ведь молод король. А в молодости и глупости…

Бьет барабан где-то далеко и ненужно. Не надо больше! Собрались уж граждане… Вот — молодые и старые. Вот там в коляске везут старика. Вон как торопится женщина… Блуза расстегнута, волосы спутаны… Что из того — лишь бы только поспеть! Здесь есть местечко, здесь видно и слышно. Идите сюда! А что же король? Не видно отсюда. А вот на помосте…

Давят и душно. Толкают сзади. Всякому лестно быть ближе к царю.

А царь по-царски: с грустной улыбкой взмахнул надушенным платком. Стало так тихо. Тихо и жутко. Не давят уж больше.

Что-то он скажет, наш повелитель?

Голос царя для толпы будто создан. Громкий и внятный. Понятно им всем, даже тому старику, что в коляске.

— Граждане и дети и вы, солдаты, слушайте волю мою: хочу жениться. Опять жениться, но не на принцессе крови, как раньше, а на одной из вас.

И смотрит на женщин.

— Ах, это мило! Ах, какой душка! Нужно поправить скорей волосы. Нет даже пудры. Не знали же, право, новый каприз короля!

— Душка-соседка, дайте мне шпильку. Платье помято. Ах, рваный чулок! Ах, как обидно!..

Король не окончил. Платком опять машет.

— Слушайте дальше меня. Граждане, найдите жену мне, найдите такую, у которой есть то, что нет у других. Пусть будет дама, не важно мне это, только чтоб было новое в ней. Красавиц не нужно. Красота так обычна. Не нужно умных — ум для мужчин. Найдите, что ново и что необычно и то, что не видел я никогда. И в награду… Награда — полцарства.

Король замолчал. Секунда молчания. Ахнули граждане… Говорят и кричат… И смотрят на женщин и ждут от них слова. В том королевстве женщины глупы:

— А мы почем знаем? Это нам ново. Спросите у жен.

Толпа расходилась… Это задача! Какую же женщину царю отыскать?

На улицах давка, все окна раскрыты, и до ночи слышались крики и брань.

А ночью граждане у жен и любовниц требуют правду:

— Что необычно у вас и что ново? Скажите, что женщины редко имеют? Вот так задача! Ума не нужно, красоты тоже. А ласки у всех одинаковы, право. Нет большой разницы и в толстой, и в тонкой. Блондинки любят, как и брюнетки. Рыжие тоже. Может быть, вкусно готовить пирог? Или брачное ложе как-нибудь ново стелить? Нет, это глупо и страшно обычно…

Не знали мужчины. Прожили мало или жизнь незнакома.

Не знали и жены. Откуда им знать?

В том королевстве от них не искали ничего, кроме ласки. И жить было просто. Поцелуи и ласки, дети и тряпки. Откуда же знать? После той ночи мужчины почаще стали любовниц менять. Ищут, что ново. А все так обычно. Женщины все друг на друга похожи…

Жены в загоне… Чего уж — старые. Нового в них не найдешь! В месяц — 30 любовниц! Полцарства не шутка.

* * *

На окраине города — белый замок… Замок вассала Огумы. Замок старинный, как род Огумы. Много легенд сложилось о нем.

Огума молод. Женат на красавице Геде. Отчего так замок мрачен всегда? Гостей не бывает, и окна закрыты. И сад тенистый травой порос. В замке богатство. Ковры и шкуры, камни-бриллианты и золото всюду. Но все как-то мрачно! Отчего же так мрачно? Будто печать печали повсюду… Болтают люди — нельзя всему верить… Налево внизу покои Огумы, направо — красавицы Геды. Почему же не вместе? Ведь это не стыдно? Огума женат уже год.

Холопы и люди болтают так много… Никто не видел их вместе…

Болтают, как дети, — нельзя же им верить!

* * *

В том королевстве ночи ужасны: долги и мрачны… Как мрачен король в эти дни.

Ночью из замка Огумы бежала красавица Геда. Погоня напрасна. Можно ли верить наемным холопам? Может быть, их подкупила она. Красавица Геда (кто бы мог думать?) бежала к царю во дворец.

— Пустите к царю, я нашла, что он хочет!

Собрались министры и люди, холопы…

— Нет, уже поздно. Нельзя к королю. А что вам угодно? И кто вы такая? Невесту нашли? Ах, это Геда, жена вассала? Что же вам нужно? Никак не пойму.

Геда бормочет сквозь слезы:

— Я нашла, что он хочет… Хочу быть царицей. Пустите ж к царю. Я девушка… Честное слово… Спросите у мужа, он подтвердит. Разве не ново? Разве обычно у нас в королевстве?

Долго и мудро решали министры… Позвали Огуму. Что скажет чудак? И тут же спросили, что это значит. Может быть, бред сумасшедшей жены?

— Она вам сказала? Ну что ж — это правда. Скажите же тотчас царю. Хочу я полцарства!

Проснулся король…

— Беспокоят тут ночью… Ну да ладно, войди! Что такое? Что? Невесту нашли? Огума и Геда? Не пойму я чего-то… Пришли мне Огуму, да свет зажги…

Огума в покоях царя…

— Ну, говори мне подробно и ясно, что у тебя за чудо-жена… И не стой истуканом.

Упал на колени вассал и поведал тайну большую, что не любит жена, эта красавица Геда, смеется над ним и что он не жил с ней как с женой никогда. И в этом клянется он дедом. А впрочем, пусть сам повелитель узнает.

Кончил Огума. Кончил и странно… Отчего королю так безумно смешно? Король хохочет. Громко и дико. Не слышал смеха дворец уже год. Слезы из глаз. Все тело трясется.

С испугу холопы прилипли к дверям…

— Эк, насмешил. Чудак ты, Огума. Вот у меня жена-королева, родная дочь соседа — царя Вальтазара. Что бы ты думал? Наши покои тоже отдельно. Не любит меня, хоть я царь и красив. Не знал я ее никогда, как жену. Оттого и жениться вторично хочу. А она — королева… Вальтазар приказал ей — священна ей воля отца, но не мужа. Думал, привыкнет. Но нет. Я добр и мягок, хоть знаю, что женщине нужен хлыст…

Лето 1917 г.

Конец

Как она говорила? Да. Полстакана теплой воды. Размешать ложечкой… и готово.

— Маша, дайте воды, стакан…

Порошок здесь. Вот… Белый… Не пахнет… Немножко дрожат руки. Это трусость, а может быть, и нет.

Так, она спокойна. Вот может пройти по комнате. Посмотрит в окно даже… Вон как много публики… Поправит занавеску. Нет, конечно, не трусость.

— Куда поставить воду-то?

— А вот сюда. Давайте.

Итак, решено. Да, конечно. Выхода нет больше.

Она взяла порошок и осторожно высыпала в воду. Теперь помешать ложечкой. Шипит. Пенится. Вон брызги какие-то странные… как лимонад.

Попробовать чуть-чуть на язык? Бр! Какая мерзость! И жжет немного. А не страшно, совсем не страшно. Вот теперь все готово. А сердце как бьется! Раз, два, три… Быстро, быстро. Немного обождать.

Говорят, что когда сразу не могут решиться, то не сделают никогда и что это малодушие и трусость. Какая ерунда…

Она встала и прошла по комнате. Остановилась у зеркала и вдруг сделала страшное лицо. Рот искривила, глаза как-то сузила, откинула голову назад и подумала: «Вот такое лицо у нее будет… Ну и пусть…»

Стучат…

— Войдите. Мне письмо?.. Хорошо, идите….

Взяла письмо и села за столик. От кого это? А, да не все ли равно? Вот уже не пенится в стакане. Еще раз помешать и выпить. Взяла ложечку и звонко помешала. От кого это письмо может быть?

Опять потрогала край стакана языком и поморщилась. Потом как-то сразу закинула голову назад, зажмурила глаза плотно, плотно, так что морщинки легли по всему лицу, и маленькими глотками стала пить.

Мотала головой, морщилась и обжигалась, закрывала рот, но рука, сильная рука настойчиво и медленно вливала…

Вот последние остатки обожгли лицо и потекли струйками по шее и блузе. Выпила и упала. Как странно: зачем она упала? Как-то случайно вышло. Голова совсем не кружится. Немножко жжет здесь. Приподнялась на локте. Стул упал. Это когда она падала. Да, письмо… От кого это? Потянулась, чтоб достать… О-о-о, как жжет… Мутно, мутно… мутно…

— А-а-а-а! Помогите!..

Июнь 17 г. Петроград

Актриса

Красная гвардия рассыпалась по городу. Дикий разгул и пьяная пляска. Вчерашние победители захлебнулись в крови и безумии. Город в руках солдат… Грабят уже нехотя. Надоело это. Дайте им женщин! Дайте же женщин!..

И кучками бродят солдаты по городу, такие жуткие, как шакалы вынюхивают и высматривают и случайную женщину хватают своими руками и куда-то несут с радостным воплем…

Это был день безумия… Бегите, женщины, прячьтесь в подвалы! Сегодня праздник мужчин! Праздник победителя и зверя!

Странный солнечный день… Свет не мешает безумствовать. Странная опустевшая улица. Она для солдат сейчас. Странно нелепое пятно на камнях — кровь… Рельсы дороги заржавлены и непривычно пусты. Жутки разбитые витрины. Длинные и такие острые осколки стекол в окнах режут больно глаза… Бегите же, женщины!..

Актриса Лорен остановилась у двери.

— Барыня, не ходите!..

— Нет, мне нужно! Оставьте! — И актриса вышла на улицу нелепо и празднично одетая, в ярком пальто. Шла медленно, останавливалась и прислушивалась к гулким своим и чужим шагам и к дикому крику женщин там, на дворе, в саду, из окон.

Смотрели солдаты на нее недоверчиво и изумленно, оборачивались и смотрели ей вслед.

Вот идет толпа солдат. Кричат. Вот впереди тащат двух женщин. Их добычу. Одна без памяти спокойная, другая вырывается и царапается и смешно беспомощно барахтается в сильных руках солдат.

Они, эти солдаты, приближаются.

Актриса дерзко и вызывающе смотрит им всем в глаза. Вот так. Что ж они ее не трогают? Не хватают и не тащат… один солдат только грубо и больно толкнул ее в спину. Ай!.. И больше ничего.

Они прошли мимо, эти солдаты. Опять опустела улица, и шаги стали четкие и глухие.

— Господи, да неужели же она так стара… Даже для этих животных!..

Актриса вытащила из сумочки зеркальце и остановилась.

5 июля 17 года. Петроград

Мещаночка

— Барышня, дайте еще кофе. Да, два стакана.

Рагозин подвинулся ближе к товарищу и пробормотал:

— Прямо, Коля, не знаю, что делать. Посоветуй, брат, как быть.

— Да в чем же дело?

— Да вот видишь, такой случай. Познакомился в прошлом году со своей сослуживицей. Ну, показалась ничего, милая такая. Немножко пофлиртовали, коробка конфект, грустные глаза, и влюбилась в меня она. Да черт бы ее драл, как еще! Первые месяцы ничего. Ходил к ней. Одна живет…

— Одна?

— Да, одна.

— Ну, потом стал реже заходить. Да куда тебе! Сама ищет, где увидеться, на службе не дает проходу. А придешь к ней — ласки, поцелуи и плачет. Эх! Так только женщина может любить! А как ее влечет ко мне! Какая-то страсть. Безумие.

В тоне его была плохо скрытая гордость.

— Так плохо, что ли, тебе? Все удовольствия. Одна живет. Денег не тратишь.

— Ну, не трачу. Что ж из этого? Я с ней не могу нигде показаться. Глупа, во-первых. Одевается, как кухарка… А имя: Анюта! Пойми ты! Анюта, Нюта. Какая пошлость! Нет, я должен разойтись с ней. Разрыв, разрыв! Ты пойми: это мещанка, типичная мещанка, пропитанная насквозь самой затхлой провинцией. И это не все еще. Душится персидской сиренью. Вся она, и комната-то вся пропитана этой гадостью. Носит какие-то яркие желтые капоты. И синие чулки. И вообрази: на длинной цепочке лорнет. Это с ее костюмом-то! Да я чуть со стыда не сгорел, когда в трамвае она покрутила эдак вокруг пальца лорнет и стала смотреть на публику. Так что ж после этого мне делать?

— Да, брат… Не важно!

— Черт знает что. Да тут еще Лелечка… Не сегодня-завтра предложение делаю…

Рагозин вытащил папиросу и закурил, нервно покусывая своими губами.

— Посоветуй же, Николай. Голова кругом.

— Ну что ж. Вот что сделай. Ты скажи ей, что болен, доктор, наконец, запретил. Ты говоришь, что ее влечет к тебе? Так вот ты и скажи, что не можешь… Ну, что здоровье плохое, тебе дороже. Что ты утомился, наконец. Полюбит, полюбит и перестанет. Как же любить будет тогда?

— Верно. Прелестно прямо! Так и скажу! Запретил, и все…

Друзья посидели еще немного, поболтали и стали уходить… Когда прощались, товарищ Рагозина долго жал ему руку, потом похлопал по плечу и, позевывая, сказал:

— Ну, а если это не поможет… дай мне адресок. Познакомь меня с ней. Мой брат доктор, ему ничего не говори.

И засмеялся.

Рагозин пошел к своей сослуживице. Шел рассеянно, задевая прохожих и обдумывая, что он скажет ей. Да, так и скажет… Однако…

Июль 1917 г.

Сосед

I

Когда Маринка выходила замуж, ей все говорили:

— Напрасно, ох напрасно! Такая молодая, и за этого. Так ведь он старик совсем.

И недоумевающе покачивали головой.

Маринка капризно передергивала плечом. Вот пустяки. Кому какое дело? Это ее жизнь. Она никого не просит вмешиваться.

Маринка была худощавая и подвижная. Черные ее волосы постоянно лезли на лоб, черные глаза постоянно удивлялись всему. И все-то у ней казалось подвижным и суетливым. Даже блузка поминутно расстегивалась. Подруги ее прозвали странно: Жженка. Она никогда не сидит на месте, то носится по магазинам и накупает никому не нужного вздора, то в театр пойдет и с половины спектакля уходит. Все ее волновало, эту маленькую провинциалку, попавшую в шумный город,

И вот решила — замуж. Ну а что не так-то молод жених — не беда. Все же он очень мил, и Маринка — ну искренне любит его. Он такой солидный и умный, он беспомощен перед ней. Он делает, что она захочет. А это Маринку забавляло и детски радовало.

Он приносит конфеты, ручки целует… Он любит ее последней, неуверенной страстью. И она решила, и, может быть, первый раз в жизни так твердо, выйти за него замуж.

А когда вышла замуж, то как-то переменилась сразу. Как-то сосредоточилась. Ее что-то поразило…

А вскоре муж увез ее к себе в провинцию, где у него был свой дом. Дом был деревянный и старый. Маринка знала этот дом — раньше была там гостиница, и сейчас все комнаты сдавались жильцам. Маринка не противилась. Маринка осунулась и пожелтела.

Сначала она не понимала, что с ней происходит, думала, больна, пошла даже к доктору. Да тот разве поймет? Улыбнулся, неопределенно покачал головой, потрогал для чего-то двумя пальцами живот и прописал какую-то гадость, от которой тошнит Маринку. Муж также переменился к Маринке. Они стали чужие…

Так тянулось два года.

II

Постепенно Маринка стала чувствовать какую-то неопределенную злобу и раздражение к мужу. Она стала ненавидеть его мелочно и злобно. Он раздражал ее всем — и больным своим кашлем, и хриплым своим голосом. Это было прозрение…

И вот как-то вечером, когда они легли спать, Маринка сначала удивленно, а потом ясно поняла, что муж для нее стар. Вот он лег и заснул. А ей не спится. Сон совсем ушел. Маринка стала вспоминать, что ей говорили, Маринка забеспокоилась и, испуганная и удрученная своими мыслями, до утра лежала с открытыми глазами.

И с этого дня для Маринки все изменилось. Она стала больше нервничать и задумываться. Ночью без сна с зажмуренными глазами лежала на животе, отодвинувшись от мужа к самой стене, иногда плакала, а чаще злобно думала о муже и ненавидела, чувствуя холодные, противные его ноги под тяжелым одеялом. Иногда она вскакивала с кровати, сбрасывала рубашку, зажигала свечу и долго простаивала у зеркала, возбужденная своим же телом… Удивленно трогала рукой свои плечи и груди и, подавленная, шла к кровати. Муж спал…

А днем ей доставляло огромное удовольствие выбегать полураздетой в коридор и встречаться в таком виде с проходившими жильцами. Ее жгли и волновали взгляды мужчин… Она убегала к себе в комнату, бросалась на кровать и злобно, до боли, кусала себе руки…

В одну из таких минут она цинично решила найти себе любовника. Она стала присматриваться ко всем. И уже новыми, откровенными глазами смотрела на мужчин, рассматривая и оценивая их, мысленно и бесстыдно выбирая себе любовника. Вот с этим она, пожалуй, сошлась бы… Этот тоже ничего… Маринка выбирала.

Выходя на улицу, она шла развязной и качающейся походкой, смело глядя в глаза проходившим…

И прохожий, приняв ее за проститутку, шел за ней, потом удивленно пожимал плечами и уходил, бормоча:

— Черт ее знает… Что это за женщина?

У ней не хватало бесстыдства. Чувствуя за собой шаги и напряженный настойчивый взгляд, который делал ее шаги неуверенными, она как-то горбилась и прибавляла шаг.

Обычно она чувствовала, что только от нее зависит выбор. Нужно только ее желание, и она думала: как хорошо быть женщиной!

В выборе она медлила и раздумывала, находя в этом какое-то острое удовольствие. Она знала, что будет так, как она хочет. Наконец она нашла.

Это был их сосед по комнатам, молодой конторщик, будто отягченный своим ростом, с выпуклой грудью и толстой бычачьей шеей. Он поразил ее своей силой. Это был настоящий деревенский парень с маленьким образованием, захотевший переменить соху на занятия в конторе. Он ежедневно и аккуратно посещал контору, откладывал деньги настойчиво и медленно и, накопив наконец некоторую сумму, несколько дней пропадал где-то. В нем чувствовалась какая-то звериная сила и желание.

Маринка не прогадала.

Но она опять медлила. Стыд и боязнь мешали ей. Ночью просыпалась беспокойная и возбужденная, осторожно слезала с кровати и босиком, в одной сорочке, шла в коридор и останавливалась у дверей соседа. Слушала его спокойное дыхание, иногда храп, и сердце ее билось четко и быстро. Придавленная своей чувственностью и каким-то неопределенным страхом, она медленно уходила в свою комнату и осторожно ложилась опять, презирая себя за малодушие и боязнь.

Но в одну из таких ночей, подойдя к дверям своего соседа, она не справилась со своим желанием и, не рассуждая, почти радостная, бесшумно открыла дверь и, осторожно ступая босыми ногами, вошла в его комнату. Так началась эта связь.

III

Маринка повеселела. Днем ходила оживленная и суетливая по комнатам, шутила и смеялась. И не было злобы к мужу. Рано ложилась спать, а в полночь, когда засыпал весь дом, бесшумно кралась босая к соседу. И каждую ночь, под утро, усталая, без боязни, что ее могут заметить, возвращалась к супружескому своему ложу и тотчас засыпала, счастливая и улыбающаяся… Страсть поглотила Маринку.

Муж проснулся однажды ночью от шума ли ее неосторожных шагов, или дверь скрипнула. Он проснулся, когда Маринка выходила из комнаты. В темноте дрожащей рукой стал шарить туфли и не находил. Маринка скрылась. Тогда он вышел босой в коридор. Подошел к одной двери, потом к другой и вдруг, догадываясь и пораженный, остановился у дверей соседа.

Маринка была там. Он отчетливо подумал, что сейчас убьет ее. Он услышал их голоса… Он осторожно приоткрыл неплотно запертую дверь… Маринка, Маринка… Это разве она? Это какая-то бесстыдная женщина, сильная своей страстью и гордая любовником. Он никогда не видел ее такой. Он стал перебирать в памяти все и первые дни их после свадьбы. Он ее знал только ребенком. А она в комнате, презирая опасность, громко смеялась и радостно говорила о своей любви.

Неужели же это Маринка?

Он, мучаясь и стыдясь себя, стоял у двери и не входил.

Долго простоял так и, продрогнув от холода и с нервной дрожью в ногах, ушел к себе в комнату, презирая себя за свое ничтожество.

Не спал. Дожидался, когда придет Маринка. И когда она пришла и, ничего не замечая, утомленная, легла возле него, он ничего не сказал ей. Как бы спросонок положил руку на ее грудь и чувствовал жар ее тела и охватившую его дрожь.

Маринка заснула, а он не спал и долго и пристально смотрел в ее лицо.

На другой день, да и каждую ночь, простаивал муж у дверей своего соседа, пока там была Маринка. Он тоже потерял осторожность. Он немного приоткрывал дверь и слушал и подсматривал, любопытный и удивленный, и часто взволнованный. Он уже отлично знал, когда Маринка уйдет от соседа, и, не дожидаясь, боясь с ней встретиться, шел в свою комнату и ложился. И это стало его необходимостью…

Он как-то больше стал уважать Маринку с ее сильной страстью и желаниями.

И, простаивая часами у дверей, удрученный и возбужденный чужой страстью, он проклинал себя за старость и прошлую жизнь, искренно и мучительно завидуя своему соседу.

И узнав только теперь свою жену, он стал как-то жить ее интересами. Даже раз, когда Маринка не пошла к соседу, он беспокоился и мучился, не смея и боясь спросить ее…

Муж привел как-то к себе своего соседа, удивленно рассматривая его, как будто бы видел первый раз.

Сосед стал бывать чаще у них. Он много ел, курил, громко и ненужно хохотал, в душе ехидно подсмеиваясь над доверчивостью старика, и нагло смотрел в глаза Маринке.

Этот парень чувствовал себя отлично. Гордо ходил по коридору, выпятив грудь, заходил днем к Маринке, когда не было мужа, и грубо сжимал ее в своих руках. Она противилась.

Ах, это можно только ночью. Пусть он не пристает к ней.

Он уходил, смеясь, уверенный в себе, громко стуча сапогами.

Так продолжалось два месяца.

IV

Однажды ночью, когда Маринка осторожно спрыгнула с кровати и хотела идти, муж схватил ее за руку и тихо спросил:

— Ты куда? — И ласково: — Останься.

Вот уже несколько ночей он чувствует себя отлично: бодро и гордо.

Осталась маленькая неуверенность, но это пройдет. Чужая страсть заразила его.

— Останься, Маринка…

Маринка вздрогнула. Неужели он знает что-нибудь?

Она, удивленная и обеспокоенная, легла возле, покорно дожидаясь, что будет.

Муж сел, потом опять лег и нежно поглаживал рукой ее колени. Потом обнял ее и стал шептать:

— Маринка, Маринка, милая женка…

Она, удивленная и испуганная, смотрела на него. Потом догадалась, засмеялась и тоже обняла его, думая:

— Неужели же? Ну, тем лучше, тем лучше. А то тот молодчик зазнался, право…

Она похлопала его по спине, бормоча:

— Вот молодец… Ну слава Богу! Слава Богу!..

Целую неделю Маринка не ходила к соседу.

Лето 17 г. Петроград

Подлец

Мысли приходили к нему все нелепые: зайчик на стене дрожит, бешено теперь прыгает — и вот он в светлых волосах Ирины. Запутался… Ирина — ребенок, в смешном коричневом платье. Ирина наивна и любит. А когда женщина любит, то всегда целует руки. О, он не будет отнимать — пусть целует! Она так молода! Так беспомощно молода! И он боится даже спросить — сколько ей лет. Да и Ирина еще сегодня сказала так нежно: женщине столько лет, сколько ей кажется. Но, право, ей кажется так мало!

Ирина стояла на коленях и целовала его руки.

— Люблю, люблю… Если скажешь уйди — не уйду… Хочешь — ударь вот тем стэком. Я его поцелую. Я люблю… А ты должен гордиться, что так любят тебя. Ты гордишься? Ты мной гордишься? Ну скажи… Ведь я же согласна на все… И хочу, и согласна, и должна быть твоей.

И она, эта, недавно чужая, такая веселая, такая смешная в коричневом своем платье, почти девочка, — так близка сейчас. О, даже больше… Если он захочет, она будет его любовницей.

Он думал, он повторял про себя несколько раз: любовница, любовница, как бы ища в этом и новый смысл, и новый оттенок… и не находил.

А она протянула руки и обняла его колени и шепотом, так серьезно и будто просительно, говорила:

— Возьми… Ты же должен…

Он должен? Вовсе нет. Он всегда так порядочен.

Борис стоял перед ней, большой и сконфуженный, хотел думать, чтоб найти простой и честный, и прежде всего — честный — выход, и чтобы было все красиво и не вульгарно, но мысли прыгали, как бешеный зайчик на стене. Где ж этот зайчик? Борис наклонился к ней и стал целовать ее волосы и все хотел непременно дотронуться губами до зайчика, но тот ускользал.

Потом поднял Ирину легко и обнял, и сказал, чуть улыбаясь:

— Ирина, Ирина, разве так можно? Ну пойми, что ты хочешь?

— Я хочу быть твоей.

— Но, Ирина, ты не должна так любить. Ты же девушка.

— Ну и что ж?

Он молчал, удивленный.

— Нет, Ирина, этого вовсе не нужно. Да и не хочу, не могу, не хватает, ну, подлости, что ли.

Он так говорил…

А потом говорил, и так непонятно, об элементарной порядочности и честности. Говорил, что он честен с собой и что нету в нем зверя какого-то. Зверя? Разве может ребенок понять?

Говорил он так долго и медленно и от звуков красивого своего голоса и оттого, что он сказал что-то нужное, важное и порядочное — почувствовал в себе гордость.

А ведь гордость — сильнее любви. Гордость — госпожа всех желаний. И, почувствовав в себе гордость, Борис понял, что не отступится от своего, казалось ему, красивого шага и верного.

— Ирина, не плачь.

Ирина не плачет. Ему показалось, наверное. Прогони же инстинкт свой прочь…

Она подошла к зеркалу, поправила волосы и, не смотря на него, сказала:

— Я пойду. Мне нужно.

И ушла.

А вместе с Ириной ушел и зайчик со стены. Темнело. И не было гордости больше.

В сумерках всегда острей печаль. И в сумерках Борису было жаль себя.

А вместе с задумчивой тенью улицы в комнату вползла тоска. И росла, и росла…

Борис метался по комнате и не зажигал свет. Тоска сковала его. Ушла Ирина, ушла любовь, ушел яркий зайчик со стены…

О, Ирина!.. Она не придет больше… Не придет.

И тогда казалось, что нет личной жизни, что жизнь ушла, что все умирает…

Сильнее тоски — ожидание. И Борис стал ждать, когда придет ночь, уже странно-спокойный.

Скорей бы завтра пришло. Скорей бы!

1918 г.

Как она смеет…

Тростью своей с серебряной рукояткой он чертил на песке линии неопределенные и фигуры. Потом задумался, побарабанил пальцами по острым своим коленям, вскочил, опять сел, опять принялся за фигуры свои на песке. Он долго чертил какие-то буквы, профиль какой-то, и было так видно, что противны ему эти буквы, что он хочет успокоиться, уйти от навязчивой, жестокой своей мысли.

И не мог. И сидел беспокойный, взволнованный, и напряженно думал и кусал тонкие свои губы.

Здесь, за ажурными воротами Летнего сада, вечером всегда немножечко жеманно и очень спокойно. Здесь лубочная картина весенней любви. Здесь незнакомец мой был странен со своим огромным волнением. Буквами неровными и едва понятными он написал на песке «Как она смеет…» И зачеркнул тотчас тростью.

— Пусть незнакомец простит мою навязчивость, но, право, я очень полагаю: женщина всегда смеет.

Он откинулся на спинку скамейки, ничуть не удивился неожиданной моей фразе, даже улыбнулся — чуть покривил тонкие свои губы.

— Вы полагаете?

— Да, я очень полагаю.

Я тоже в таком случае должен извинить его нескромность, но, видимо, я не очень смыслю в любви. Впрочем, он просит извинить его, если он не прав.

О, я никогда не думал, смыслю я или нет.

Я знаю только маленькую истину, и она стоит всех иных истин о любви. Для любви самый хороший конец — середина. А вот мой незнакомец потому такой сумрачный и трагичный, что именно он и пренебрег этой маленькой истиной. И я, наверно, не ошибся. Он оживился очень.

— Да, да, это так: конец всегда отвратителен. Но сам-то я разве видел пьяницу, который отказался бы выпить вино свое до конца?

Они медленно пьют, они нежно влюблены в то, что осталось им выпить, но поистине они безжалостны: они всегда пьют до последней капли. Но это все не то. Вот я сказал ему, что женщина все смеет. Да, очень многое. Она смеет изменить, смеет уйти, но, право, есть вещи…

Он задумался, опять ушел как-то весь в воротник своего пальто и вдруг взмахнул тонкой своей тростью. И свист ее резко впился в воздух.

«Как она смеет!..»

Вот он сидит сегодня здесь одинокий, очень печальный, очень злой. И злоба его, маленькое неуклюжее животное — оно больно кусает его руки. Но злоба пришла к нему не потому, что вчера он выпил последний глоток вина. Пусть я не думаю так. Пусть я не думаю, что у него отвратительная злоба обманутого, оскорбленного. У него злоба человека. Я должен поверить ему. Он прежде всего человек, потом самец. И если и была у него злоба обманутого, то это прошло давно.

Еще этой зимой, она, которая смела, — изменила ему.

О, он давно привык к мысли, что это когда-нибудь случится. Еще и раньше в глазах ее он замечал что-то чужое, а мысли ее были часто странные и далекие. Она думала о другом и о том дне, когда уйдет к тому. Он очень знал, что это случится. И в этом находил какое-то тайное наслаждение. Она не любила его, и он знал это, и это было страшно только потому, что она могла уйти. Только это.

Он из тех, которым важно, что они любят.

Но вот этой весной она ушла от него к любовнику. Открыто. Цинично. Смеясь. Как это делает женщина, когда знает, что она смеет. Она смела это сделать. И он прощает ее… Но если б это было только так! Вчера он пришел к ней. И вчера он не мыслил жить без нее. Он хотел умолять ее вернуться к нему путями жалости, унижения. Вчера был день, когда он хотел унижения. Но он не очень думал, что она вернется к нему. Он приготовил себя к худшему. Но когда она сказала, что не любит его вовсе, что никогда не вернется и пусть об этом он даже не просит ее, тогда он больно сжал ее руки и сказал, что вот сейчас он сосчитает до десяти, и если она не изменит жестокого своего решения, он убьет себя. О, он твердо решил это сделать. И стал считать.

И сосчитал до пяти. И жадными глазами наблюдал за ней. Он считал медленно, спокойным голосом. Видел ее испуг сначала, потом любопытство зажглось в глазах ее, потом тщеславие. Она гордилась уже, что из-за любви к ней — смерть.

Он даже прочел в глазах ее благодарность. Это был момент, когда он понял, что сейчас произойдет огромное и что он на верной дороге. И только одно мгновение он подумал, что она может вернуться к нему. И голос дрогнул его. И когда он сказал семь, голосом сдавленным и едва слышным, и сжал ее руки еще сильней, она вдруг расхохоталась. Звонко, отчетливо, закинув голову назад, и в глазах ее насмешка была. Она подумала, что он не убьет себя. Неужели можно было подумать? Подлая! Тварь!

Я должен простить ему, но он так и сказал ей…

Теперь, когда все кончено для него, он клянется всем мне, незнакомому, что в тот момент, когда он считал, он твердо решил убить себя. Даже если бы она умоляла его не делать этого: впрочем, если бы он увидел жалость к нему…

О, какое смятение в душе его! Жалость почти всегда — надежда… Жалость и восхищение — это то, что снова рождает любовь…

Это то, что могло быть у него вчера. Но этого не было. И в тот момент, когда он сказал «семь», это должно было быть… Она не поверила. Неужели же она права была? Она засмеялась звонко, отвратительно. Смех ее и теперь он слышит. Вот!..

Как она смела смеяться?!

Весна 1918 года. Петроград

Тайна счастливого. Сказка

— Тише: король болен…

Соломой улица устлана, и шум шагов едва слышен.

Проезжали повозки шагом, и люди говорили шепотом и когда говорили о короле, то недоуменно разводили руками: «Не знаем, ничего не знаем… Говорят, что болен…»

И расходились, печально покачивая головами, бесшумно ступая по соломе.

Только птицы и лягушки из королевского сада не подчинялись приказу.

И министр, издавший приказ, понуро бродил по саду и вспоминал с тоскливой гримасой, что в жизни его не было еще ни одного приказа, которому бы подчинились все.

Но вот птицы стали смолкать. На землю легли какие-то тени. И тени росли, и вытягивались, и сплетались в причудливые фигуры. И в каждой тени была нежная печаль по уходящему солнцу. Вечер пришел.

Огромные окна дворца стали темнеть и слепнуть, и когда люди подходили к ним и тянулись на цыпочках, чтобы бросить любопытный взгляд в комнаты короля, то толстые стекла их не пропускали взгляда и люди видели любопытные свои лица и расширенные глаза. И отходили, чтобы дать место другим. Отходили, хмуря брови свои, и грозили неведомому.

Внизу пронесли зажженную свечу, и огромная тень царедворца взметнулась к потолку.

Ступая беззвучно шелковыми своими туфлями, шел к королю царедворец.

Мелькнул свет свечи наверху и замер.

Царедворец остановился у дверей.

«Прикажете войти, Ваше Величество…» Ответа не было и, чуть открыв дверь, царедворец замер в почтительной позе…

Король молился богам…

«Боги, где же счастье?.. Много вы дали мне в жизни моей, да и не меньше и я вам отдал, но не дали вы мне одного — счастья. Ответьте, заклинаю вас, где мое счастье? Почему, имея все, я чувствую, что нет у меня, да и не было счастья и даже не было экстаза радости? Боги, могучи вы, можете все сделать человеку, так исполните последнюю мою просьбу. Вы видите слезы на глазах моих, немного мне осталось жить, и неужели побоитесь вы дать мне счастье? Или вы сами не знаете, где оно? Или счастье богов иное чем наше?.. О, боги!..»

Простер король свои руки к богам и потом шепотом:

«Боги, сегодня слышал я, как мой царедворец сказал, что если б он был королем, то, поистине, был бы он счастлив… Но, боги, власть не дает счастья… Вы помните, когда не был я еще королем, вы помните, как жаждал я власти, как просил я вас. И вот дали вы мне это величайшее благо, это самое сильное в жизни. А я разве счастлив? Нет, боги, скрываете вы от меня, в другом счастье.

Нет его ни во власти, ни в любви, ни в радости.

Слышите, подлые, что ж вы молчите? Или думаете вы, что счастье удел богов? Или…

О, простите меня, могучие! Простите гнев мой».

…Взметнулась тень царедворца к потолку и слилась с мраком. Потушив свечу, ступая осторожно шелковыми своими туфлями, спустился вниз царедворец. Дрожали руки, и поступь его была медленная и боязливая.

«Не болен король, нет. Другое что-то. Счастья он просит. О, старый тиран! Счастья! Разве я счастлив? Боги мне не дали этого…»

А молодой камердинер, стоя у толстой портьеры, слышал, как говорил сам с собой царедворец. Печально покачивал головой камердинер и злобно смеялся.

«Эх, имел бы я власть и почет царедворца, воистину был бы я счастливым!»

* * *

Слухи, как черные тени, выбежали вдруг из дворца в город и, перегоняя друг друга, сначала тихо хихикая, в темных домах стали шуршать, что не болен король, нет! Что у богов счастья он ищет и что прикажет он завтра людям с ним поделиться их счастьем. Счастьем? Да так ли?

Где же оно?

«Мы довольны», — говорили одни, нежно целуя нежные щеки своих детей.

«О, как мы радостны, право», — говорили другие, прижимая к груди своей нежных жен и милых любовниц.

«Мы наслаждаемся миром, мы пьем душистый воздух полей, мы черпаем мудрость из книг мудрости, мы творим красоту, мы наслаждаемся, мы наслаждаемся и мы бесконечно довольны.

Но счастливы ли? Нет. Не то. Счастье — не то.

И чем мы должны поделиться с королем?»

Росли слухи, и люди ходили поникшие и сгорбленные и тоже шуршали. Росли слухи, нелепо размахивая черной одеждой, росли, и уже громко и визгливо на перекрестках улиц кричали: «Не болен король, нет! Король ищет у богов счастья. Не видели ли вы счастье короля?..» Слухи росли, и люди верили им и увешивали их своими мыслями… Человек часто верит слухам, хотя слух часто рожден только ветром.

За этот день, привыкнув к мысли, что король болен, и поверив теперь таинственным слухам, люди выходили на улицу странно недовольные, пожимали плечами и шли ко дворцу, громко стуча сапогами. И хотя ночь давно уже овладела небом, прохожие не расходились по своим домам, а шли в сторону дворца. Но ближе к дворцу шаги прохожих делались медленней, голоса тише и движения почтительней. Подходили ко дворцу, смотрели долго в слепые окна и, не узнав ничего, уходили беспокойные. И пора уже было. Главный жрец храма снов давно позволил снам уйти в город.

Иные уже давно сторожили ушедших в их комнатах, то были спокойные, аккуратные сны тружеников, иные торопливо бежали еще по улицам, задевая прохожего… Прохожий зевал, прикрывая рот рукой, жмурил глаза и прибавлял шаги свои…

Иные сны ползли медленно, как толстые неуклюжие гады, обремененные ношей. Это они рождают кошмары, огромную, непонятную тоску и мистический ужас. Их боятся, их гонят, но они всегда настигают свою жертву.

Последним полз сон короля.

Король метался по комнате и не находил себе покоя. И снова молился своим старым богам.

Три бога у него: Красота, Страдание и Порок. Три бога, из-за которых стоило еще пожить. И жил король, и любил свою жизнь, как умеет любить и ценить ее властелин, и любил солнце, и часто-часто до недавних дней влюбленными глазами смотрел на мир. И тогда мир был как солнце, и солнце смеялось миру.

Воистину нужно иметь нескольких богов: иным поклоняться, иным верить, а иных бояться…

Богами своими был доволен король. И достигнув всего, он так бы и прожил жизнь, не ссорясь с ними, да вот услышал слова царедворца… И не стало покоя.

«Боги, дайте мне счастья… Слышите, боги!»

Король метался по комнате.

Медленно, как неуклюжий гад, вполз сон короля и мягкими лапами охватил его тело…

Еще так недавно, когда король молился, спокойны были боги, стояли темные и непостижимые в углу за черной шелковой занавеской.

И были надменны и были величественны в своем покое, а когда король закрыл усталые свои глаза, быстро отдернув занавеску, сошли боги со своих мест и поступью медленной подошли к королю и сели у изголовья кровати его. И смеялись. Тихо. Беззвучно. И руками нежно гладили седины короля. И смеялись. Но холодели от ужаса королевские руки.

В молчании подавленном и таинственном король вдруг стал понимать какую-то огромную тайну, какая-то мысль, будто рожденная в глубине души его, мелькнула, расширилась и снова замерла где-то.

Это мысль о какой-то тайне жизни: она чуть коснулась его нежного человеческого мозга и пропала бесследно. Будто мозг не мог принять ее. И почувствовал король, что есть какая-то тайна, но о ней нельзя даже думать. Ее знают только боги.

Отчетливо стучало сердце короля и замирало.

Но вот склонил к изголовью красивое свое лицо бог красоты и шепотом и быстро и как-то журчаще стал говорить, что не он ли давал королю счастье, не он ли окружал его красотой и величием. Да, да. Это он давал незабываемые минуты, когда от величия красоты мысли сливались с Вечностью.

Это он творил красоту всюду, всегда…

Так что же нужно королю? О каком счастье он говорит?

А впрочем… и поглаживая седины короля, стал смеяться опять. Тихо. Беззвучно.

Молчали другие боги и так же беззвучно вторили тихому смеху. И снова холодели королевские руки.

Вскочили боги потом, одно лишь мгновенье, и сразу засмеялись громко, закружились вокруг кровати и, нелепо кривляясь, опять и опять беззвучно смеялись. Глазами, ртом и всем своим телом. Но в дикой пляске, когда темные фигуры богов все быстрей, все быстрей мелькали перед глазами, крик человека прорезал ночной покой и замер где-то в саду.

Это вскрикнул король громко, стиснув зубы, и похолодевшими своими руками схватился за лицо. Кто смел ударить по лицу его величество?

Боль нестерпимая, стыд и оскорбление заставили быстро приподняться короля. Горела правая щека.

Кто смел? Но смеялись боги беззвучно и одинаково, и нельзя было угадать, кто осмелился.

Смеялись боги и поступью медленной ушли за черную свою занавеску.

* * *

Сегодня с утра убрали солому. Сегодня с утра на улицах был слышен смех и крики возчиков.

Сегодня был издан приказ, чтобы все мудрецы, и поэты, и философы, и все, кто знает хоть что-нибудь о счастье, собрались бы днем во дворце.

И министр, издавший приказ, радостный бродил по саду и, глядя, как целая вереница людей тянулась ко дворцу, радостно думал: «Сегодня приказ поистине удачный». И потирал свои руки. И даже игриво бросил цветок в проходящую женщину…

А в тронном зале сидел король, окруженный министрами, и выслушивал речи длинные и иногда непонятные. Были убогие фразы, но были мудрые и блестящие мысли. Но не хватало чего-то в них. Казалось, что люди очень много знали о счастье, но не знали его самого. И, странное дело, после каждой речи кивал король головой:

«Да, да, это так… Это счастье».

И когда начинал говорить следующий, король не верил уже тому, что раньше говорили, хмурил нависшие свои брови и потом опять устало кивал головой:

«Да, да, это так. Это счастье».

И казалось тогда, что сколько бы ни говорили о счастье, все было верно и все было ложь.

Устал король от мудрых речей философов, от парадоксов мудрецов, от милого вздора женщин и от милых нелепостей поэтов. Устал. Мысли чужие нагромоздились, спутались — неясные, отрывистые.

И только мысль одного поразила его очень.

Тот, что сказал ее, быстро подошел к королю, не поклонился низко, как все, а дерзко посмотрев в глаза (неслыханная дерзость), сказал: «Ваше величество, счастье бывает не тогда, когда у вас все есть, но когда чего-нибудь нет и вы хотите и достигаете — вот счастье. Достигнув же, вы всегда бываете несчастны, ибо одним желанием у вас уже меньше.

Но у этого счастья есть маленькая тайна: оно узнается только тогда, когда оно прошло».

И улыбнулся.

«Дурак, — сказал король гневно, — к чему мне такое счастье, если я и не узнаю, когда оно есть. Поистине дурак».

Мудрец поклонился:

«Я хотел бы быть дураком. Чаще всего счастье — удел дураков».

И улыбнулся опять. И ушел.

А когда ушел, то королю вдруг понравилась эта мысль. «Да, да, это так. Это счастье…»

Но нахмурился вдруг, потер правую свою щеку и приказал уйти всем, оставить его одного. И все ушли. А когда уходил последний министр, король отвел его в сторону и сказал: «Сделай все, чтобы найти мне счастливого. Разошли всюду глашатаев. Прикажи, чтоб пришел ко мне хоть один счастливец… Но…» Король подумал и добавил быстро: «Даже пусть это будет дурак».

И когда ушел министр, король почувствовал себя таким усталым, ему так хотелось спать и было как-то уже безразлично думать о счастье. Он сладко потянулся и заснул в мягком своем кресле…

* * *

Уж прошло несколько месяцев. И казалось, что король забыл о капризе своем. Эти несколько месяцев король то устраивал пышные празднества и пиры, то весь двор и даже город погружался в моленья… И снова пировали.

А теперь вот несколько дней назад устлали снова улицу соломой. И снова король ждал, что вот придет к нему счастливец и скажет какую-то огромную тайну, тайну, которая была близка ему однажды ночью. Но король боялся вспоминать об этом, он боялся даже взглянуть в сторону черной занавески. И только ждал упрямо, мучительно, что придет счастливец.

Счастливец не приходил…

Так и должно быть, ваше величество, счастье узнается только тогда, когда оно прошло.

Весна 1918 года. Петроград

Муж

Глядела ласково в темные его глаза, придумывала нежные смешные имена и смеялась радостно, уверенно чувствуя его любовь, зная, что она — его властелин, царица, а он — раб, вымаливающий один поцелуй. О, это было огромное утешение в ее жизни! Тогда можно даже не любить. И она не любит. Впрочем… И она смеялась.

А вечером однажды спросила:

— Ты бы хотел, чтоб вот сегодня утром исчезла бы твоя любовь и перешла бы ко мне, в мое сердце?.. Чтобы моя любовь выросла бы до огромности, как ты сейчас меня любишь, сожгла бы мое сердце… А ты любил бы меня чуточку, как я…

Нет, он не хотел бы. Его любовь больше, чем она думает, его любовь для него целый таинственный мирок, целая сказка, целая жизнь. Нет, ни за что, ни за какие сокровища в жизни не отдал бы он своей любви. Даже за ее чувство.

Тогда она торжествующе смеялась и ласкала его. И просила, чтоб он говорил ей о своей любви больше, больше. А под его ласковый шепот дремала, гордая, красивая, смелая… Бледнели его мысли, слова тихие, ласковые пропадали в темной их комнате, уже она слышит ровное его дыхание и руки его не сжимают так больно ее тело.

О, как она устала! Но сон не приходит. Мысли настойчивые просятся в ее сердце… И не уходят. Маленькая черная точка будто растет, ширится, вот она уже огромная, вот она давит на ее тело сильнее любимых рук…

Неясная, непонятная тревога растет, растет, не дает уснуть. Боже, а ночь-то какая длинная! Ночь-то длинней ее темной косы.

Уже много дней прошло. Уже они справили две годовщины своей любви. И часто, почти каждый раз, когда она приходила к нему, он чувствовал какую-то странность в ней, какую-то внутреннюю борьбу. Часто, сидя молчаливо, тесно прижавшись к нему, она брала его руку, прижимала к горячей своей щеке, едва касалась губами и отталкивала.

— Нет, нет. Это не любовь еще.

Так прошел год.

А в тот день, когда она ясно поняла, что вечером, сегодня, не в бреду своей страсти и не стыдясь, она поцелует его руку, и шептала счастливо, страстно:

— Муж, мой милый муж, я целую сегодня твои руки, — он не пришел.

1918 г.

Я очень не люблю вас, мой властелин

Он сидел рядом со мной и корявым пальцем водил по строчкам газеты. И хмурился.

Такой строгий: такой внушительный в новенькой своей шинели и с шашкой на правом боку.

Он отложил в сторону газету, устало прищурил строгие свои глаза на меня и снова взял газету.

Он должен простить меня, но если я не ошибся, он чем-то недоволен?

Он пожевал своими губами, снова прищурил глаза (о, ему так нравилось это делать!) и сказал:

— Да… буржуазной прессой.

Так и сказал. И строгое лицо сделал.

И оттого, что лицо мое было доброе и сочувственное, и оттого, что маленькая усмешка моя спряталась под усами моими, он почувствовал ко мне расположение и прибавил:

— Пишут. Сами не знают что. Извольте видеть: Ингерманландия… Сами не знают что.

Но он очень чувствует в этом какую-то закавыку.

О, они-то знают, это, мой бедный друг, ты не знаешь!.. Это они нарочно говорят тебе непонятные для тебя слова, ибо как могут они говорить очень понятно, если ты обидишься и не позволишь вовсе печатать?

Но я не сказал это ему. Как можно! Я только сказал:

— Да, да, — очень странно, очень непонятно, вот я, смею уверить, образование, можно сказать, получил, на аттестат зрелости срезался только по-английски, но, право, не понимаю их.

Он очень обрадовался вдруг.

Он тоже срезался на чем-то. Но это не суть важно. Он дошел теперь до степеней известных и не позволит смеяться над ним.

Он помолчал. Застегнул на все пуговицы новенькое пальто. Такой строгий, внушительный. Газету смял и бурно положил в карман и протянул:

— Сегодня возбужду вопрос с точки зрения.

И встал. И ушел.

А когда он уходил, я громко сказал ему:

— Я очень не люблю тебя, мой властелин.

Он сконфуженно пробормотал что-то.

И вышел.

А… вот то-то и оно!

Давайте говорить по-французски!

Осень 1918

Серый туман

1. В городе

Совершенно изменился город… Бегут все, торопятся, будто у всех важные и государственные дела.

— Эй, ты, куда бежишь? — негромко через окно кричал Вознесенский какому-нибудь затрепанному чиновнику. А тот, действительно, — всем своим видом показывал:

— Ужасно у меня есть важное дело.

И быстро скрывался, особенно, по-деловому, помахивая рукой.

Все торопились, всем было некогда, никто не останавливался у окон, никто не рассматривал белую прекрасную вывеску — И. Л. Вознесенский, а если и заходил в магазин, то говорил:

— А ну-ка, брат Вознесенский, сделай мне вот такие сапоги, да поскорей.

— Гм, — обижался Вознесенский, — можно и поскорей.

Однако делал, как и раньше, не спеша, очень раздумывая, и подолгу глядел в низкое окно.

А днем на улице громко гремели трубы, стройно маршировали солдаты, на тротуарах молодые люди с войны звенели шпорами, ремешками, гремели саблями, вечером под руку гуляли с проститутками, заходили в театры и в рестораны, наверное, за короткую ночь успевали сделать все, что было для них радостного, а утром, а днем, с чемоданами, с корзинами и с мешками, уезжали из города и потом где-то, просто и обыкновенно умирали на колючей проволоке.

Улица изменилась. И теперь днем черные прохожие не гуляли, а ходили быстро, с видом деловым и значительным.

— Бегут, — думал Вознесенский, — не к добру и бегут — что-нибудь да будет.

А было вот что.

Еще и война не кончилась, а город снова и чрезвычайно изменился. Целую неделю стреляли из ружей и по улицам бегали какие-то удивительные люди, которых раньше никто и не видел, да и жили они где-нибудь в Устюге, а может быть, и нигде не жили — не босяки и не бродяги, а бывают такие особенные — в рваных ботинках, в широких шляпах и в крылатках и с мрачными лицами.

И женщины в платочках — не простолюдинки, а такие же особенные, пришедшие в город вместе с выстрелами, бунтом и революцией.

Никто теперь никуда не торопился, напротив, подолгу простаивали на углу, и казалось, что никто из них и не вспомнит, что живет на Литейном сапожник Вознесенский.

А потом исчезли, как сгинули, эти особенные в больших шляпах и в платочках, — может быть, переоделись, а может, все попали под выстрелы.

И вот пришло время особенно тяжелое и непонятное. Не настоящая и странная началась жизнь. На улице никто не смеялся и не пел, ходили люди, хоть и торопливо, но не радостно, а как-то по-звериному — с оглядкой да с гримасами. К ночи все прятались по своим темным домам, и улицы были пустые и странные.

Город был похож на осажденную крепость, где доедали последние запасы хлеба и уже страшило безумие неизбежного голода, вздутые животы, солома и молчаливый, таинственный, близкий враг. Скорей бы гремели орудия, скорей бы увидеть кровь, но нельзя же так долго слушать проклятую тишину!.. Так длился год.

Страшные болезни поражали людей, черные бесшумные кареты увозили куда-то умирающих, прохожие провожали их тупым и мутным взглядом и бормотали невнятное. По улицам все чаще водили босых и бородатых людей, окруженных солдатами с ружьями. Иногда вели хорошо одетых горожан, и тогда больше было солдат с ружьями, тогда громче стучали солдатские сапоги по камням, испуганней смотрели прохожие.

Вечером уныло звонили в церквах, унылые черные женщины шли молиться.

«А-а, значит еще не все погибло. Еще не все отступились от бога», — думал Вознесенский и собирался торопливо в церковь.

Темный и странный был бог у Вознесенского. То казалось, будто это образ Спасителя, что висит в углу, то знакомый и старенький священник отец Петр.

Но об этом не часто он думал и думать не любил, да и в церковь ходил из-за какого-то упрямства.

Простаивал там час и больше на коленях, не молился, а думал о том, что снимают ли теперь фуражки в Кремле у Святых ворот. Или думал про войну и знал, что она окончится через семь лет по святому писанию.

Война! Это значит опять кто-то лезет на колючую проволоку, опять умирают. И странное дело. Все эти хорошо одетые люди с ремешками и шпорами, а может быть, и все люди — не дикари и не разбойники, не хотят никого убивать, однако идут и убивают, безжалостно пронзают животы железными палками и прикладами крошат черепа.

Совершенно трудно, невозможно было понять всей этой нелепой, таинственной жизни, которая будто шла, кривляясь и смеясь, помимо воли людей.

В этом году город, грязный и большой, жил тяжелой, совершенно непонятной жизнью.

2. Огненное решение

В сумерках не зажигали огней. Люди ходили безликие, без теней. В молчании, подавленном и таинственном, они встречались вечером, как марионетки, подходили друг к другу, покачивали головами и расходились по темным своим домам.

И там велись разговоры, осторожные и тихие, о тяжелой голодной жизни, о людях, которых расстреляли на большой дороге, об обилии яблок — примете голода. Иногда бранились и приходили в ярость. И утихали, смиренные и подавленные. Жизнь давила темнотой и голодом и ненужностью.

У Вознесенского на Литейном не раз в сумерки собирались старые его приятели, сидели на низеньких тумбочках, курили и тихо говорили, каждый про свое, иногда про Бога, иногда кричали и ненавидели. И ничего не понимали. А когда понимали по-своему, тогда темные и страшные велись речи об антихристе, о конце мира и о всякой нечисти на свете.

И какие интриги приходилось распутывать! Какие тайные замыслы китайцев и немцев отыскивались!

А о городе не иначе, как с боязливой усмешкой. Много было там всяких врагов. Каждый дом, каждый угол таил врага, в каждом явлении примечалось особенное, значительное, сплетенное кознями да интригами смертельных недугов.

— Вот, — сказал Вознесенский, открывая окно, — опять ведут босых.

Два темных человека подошли к окну и посмотрели на улицу.

— Ведут, — подтвердил один тоненьким голосом, — может, и меня когда-нибудь, да так же, да прикладом.

Вознесенский закрыл окно, просунул голову в форточку и негромко крикнул:

— Сволочи!

И отошел от окна, давясь от смеха. Кого выругал, он и сам не знал — не босых и не солдат с ружьями, а вообще — может быть, самого тайного и страшного врага. Вот кого.

— Вот так и меня могут, — снова, тоненько и смеючись, сказал Ерш. — И пусть. Убегу, а не пойду.

Вознесенский длинно посмотрел на Ерша.

— Бежать и нужно, — негромко проговорил он.

И вдруг все показалось понятным и радостным. И скверная непонятная жизнь осветилась белым светом и родилось решение, нужное и единственное, — бежать.

— Не иначе, как бежать, — радовался Вознесенский, и голос его стал торжественный и громкий.

— Бежать, бежать! Принять сердцем огненное решение, до самомалейшей точки продумать все и не то, чтоб в деревню — зачем в деревню? — Глазом подмигнул Вознесенский. — Зеленый лес не одного скрывает под листьями да по уврагам. По уврагам вот наивернейшее дело. Там и себе господин. Хлеба мало будет, а всячески прокормимся… не поголодуем. Куда как прокормимся…

— Угу, — крикнул Ерш, блеснув глазами, — можно при случае и тово… скажем, на почтовых едет… такой, этакий… с деньгами… Сто тысяч… с провизией… И девочка с ним… Черная, красивенькая… «Стой-постой! Откуда есть такой!» Тут и стукнуть. И концы в воду. И лошадь себе. Повозку себе. И разжиться не пустяками можно.

— Гм, — сказал Вознесенский, — и очень просто. Я всячески хоть и не думаю об этом, руки в крови не опаскужу, а в лесу это и очень просто. Люди рассказывают, что в иной губернии многие по лесам ходят. Которые в тихом скиту, с молитвой ко Господу, а иные шайками ходят-бродят, посвистывают, кровь проливают. Встала, встала матушка-Русь, разгневалась. Да видно поздно. По уврагам да по лесам пошла.

И нахмурился вдруг и сказал тихо, будто про себя:

— Ведь я не к тому, не к тому про разбойников… Мне молиться надо, вот что. Годы мои не такие, да и кровь тихая. Однако против вас не пойду, ибо имею теперь в жизни сладчайшее утешение.

Все трое поверили, что случилось самое нужное и чудесное в их жизни.

Только один Иван Куляба, что больше всех и радовался, вдруг потух и проговорил:

— А ехать-то я с вами не могу. А почему не могу, дите у меня невзрослое… Вот она штука-то какая — дите.

Ерш подмигивал, ходил быстренько, подпрыгивал, и голос был у него тоненький, птичий.

— Пусть, ему все равно. Он и другого приятеля найдет. Есть у него наилучший человек… Так он его…

— Подожди, сделай милость, — остановил его Вознесенский.

— Прежде вот у него есть на примете человек, тот все и обделает. Этот, как его, прохвост Мишка. В должности он состоит в немалой, в большой, можно сказать, должности состоит. Государственный человек. Сам и допрашивает все тайно и дела серьезные ведет. Он и бумаги с печатями достанет, так что и уехать без замедления можно будет. А уж что согласится, так это верно. Гадина он — деньги обожает чрезвычайно. В воскресенье и позвать его нужно будет.

Так и решили. Зажгли коптилку, курили неистово и думали.

И вдруг скрипнула дверь, мигнула коптилка, скрипнули половицы, зашаркали ногами и в комнату вошел человек в широкой шляпе и в плаще.

— Тьфу-тьфу-тьфу, — бормотал Вознесенский, — кого Бог дает?

А человек тихо снял шляпу и мокрый свой плащ, и незнакомца тотчас узнал Вознесенский. Был это старый его знакомец, чудак немалый, студент Повалишин.

3. Студент Повалишин

Студент поздоровался, сел, немедленно снял сапог с ноги и стал прилаживать к нему кусок кожи. Пальцы у студента были длинные и проворные, цепко хватал он молоток, бил им неистово, а сам горбился и уменьшался. Все в комнате в полумраке было фантастично, по-ненастоящему. Зловещая лампочка мигает и хитро дразнится. Три птичьих чудовища с длинными носами сидят молча с огоньками во рту, четвертое бьет крыльями, шипит и вертится.

Студент поднял голову и тихонько засмеялся. Одел сапог и сказал, хотя все молчали:

— Ну-с, а дальше?

И тогда начал говорить Вознесенский, радуясь и улыбаясь:

— Жизнь, господин Повалишин, мерзейшая, каждый для тебя есть враг и начальник. А между прочим кушать и нечего. Есть нечего и жить нечем, все на убыль пошло, все подошло к последнему жизненному расчету. Я всю жизнь просидел здесь, всю правду из окна узнал, и жить мне здесь больше нельзя. Каждый должен принять последний расчет. Я всю жизнь просидел на этом стуле. Ну а теперь, к концу дней моих, приму расчет.

— И что ты, Степан Алексеевич, что ты есть в жизни? Должен ли ты жизнь свою обернуть? Должен, я тебе говорю.

(Какой ты есть человек, Степан Алексеич? Что ты есть в жизни? Ничего ты в жизни. С тем и помрешь.)

Вот сапожонки латать прибежишь, а там в должность, а там за хлебцем, там дурость бабью утешать — и день весь. Много ли для тебя радости? Нет для тебя радости. Знаю и знал. Тогда можно не идти против жизни, когда жизнь соответствует, когда радость есть. А когда нет, — обернуть нужно, жизненный свой обиход обернуть должен. А как обернуть? А вот как. Вот стоишь передом, сгорбился, будто двести лет тебе, и сам ты старый и все на тебе старое. Штаны твои, позвольте мне так заметить, не на коленях, заметьте, не на коленях протерты и дыры имеют, а позади, а сзади. Вот оно что. Вот оно в чем. Иной молодой выйдет, усами поигрывает, красуется великолепно на лошади, перед молодой особой деликатно на коленочках простаивает и дыры благородные имеет соответственно. А ты от должности. Значит, в этом и обернуть нужно. А то какая тебе есть цена? Нет тебе никакой цены.

Смеялся Повалишин тихонечко:

— Да что ты, Илья Петрович. Да что ты…

— Да ты постой-погоди, — перебил его Вознесенский, — слушай. Дело есть. Нескоро-недолго, а уходим мы в странствование по лесам да по уврагам…

— Да позвольте уж мне сказать, Илья Петрович, — запрыгал, замигал Ерш. — Позвольте… В лес! В земляночку! На волю! Вот куда. Стой-постой, откуда есть такой…

— Помолчи ты, дура, — остановил Вознесенский. — Вот, Степан Алексеич, хочешь — поедем, а?..

[Дальше 4 страницы рукописи утрачены.]

4. Северная лилия

Красивая жена у Степана Повалишина. Этакое ведь счастье человеку! Под руку с ней пойдет — оборачиваются, смотрят вслед, шепчут хорошее. Плавная и мягкая у нее походка, в локонах светлые пепельные волосы, а глаза черные, в глазах нежность и ласковость, в глазах радость и наслаждение. Вот какая жена у Степана Повалишина! Мадонна Сикстинская — вот кто!

А Степан — подлинная птица, нос предлинный, волосы черные, хохолком, и губы злые и тонкие.

Только и радости, что лицо особенное, приметное, и глаза ничего. Глаза большие и грустные. Только их и любила красавица Павла Повалишина.

Целует бывало, шепчет:

— Грустные мои глазки, печальные впадинки. Принц ты мой маленький, печальный…

Впрочем, давно это было. Быльем поросло. Заглохло и вспоминать не хочется. Теперь, если и поцелует, так ночью, да скверно улыбаясь, обожжет телом. А потом:

— Уходи, спать хочу.

А было… Не в Петербурге, а в маленьком северном городке — Творожи.

Есть такой город. Десять лет назад приехал туда студент Петербургского университета, Степан Повалишин, по делам отца. Там и прекрасную Павлу нашел. Пожалуй, и не нашел — не за тем приехал. Хоть молод был, а на женщин и не посматривал. А сколько невест было! Богатейших! С шубами, с серебром, с кам… [нрзб.], с перинами, в придачу отдавали их. И откуда бралось все? Городишко мизернейший был — с виду грязь да кабак, а на деле — шубы, перины, горницы тихие с иконами, с лампадами.

О каждом городе последнее слово об интимной жизни непременно скажет женщина. Какие они, как одеты, что делают… И баба с корзинкой утром или стыдливая улыбка красивой встречной больше скажет, чем 300 мужчин в 4 часа из департамента.

Много было невест в Творожах, а Повалишин и не взглянул на них. А как вышло? У старухи Чулковой все и вышло. Сидели за столом, чай пили, говорили незначительное. А когда заговорили о Петербурге, встала Павла из-за стола, наскоро поцеловала сухую бабушкину руку и вышла.

Склонилась тогда старуха к Повалишину, потерла сухие свои руки, глазом мигнула на уходившую Павлу и шепнула тихо-тихонько:

— Северная лилия.

Больше ничего и не сказала, но будто обожгло что Повалишина. Кровь будто изменилась и стал он после этого посматривать на Павлу особенно, значительно.

Стал письма писать, хоть и жил в том же доме.

Длинными вечерами сидел у нее и говорил радостное. Блока читал ей. И не тем поразил, что полюбил, а тем поразил, что романтично вышло, с красотой. Город гадкий был, пьяный, циничный, кругом пьяные звериные рыла, не с кем сказать радостное, некому показать прекрасное свое лицо. Так и пропадала бы ее красота втуне, если б не случился Повалишин, не назвал бы ее женой, не увез бы в милый Петербург.

И когда еще в первый раз целовал Повалишин нежные ее пальчики, он знал, что будет, знал свою судьбу.

И случилось так, что сама пришла к нему ночью, обожгла телом, заворожила черными глазами, зажгла, зацеловала и стала женой Степана Повалишина.

А в Петербурге три года подряд ездили они в театры и читали стихи. А на четвертый Павла сошлась с красивым приятелем Повалишина. Не скрыла и не утаила, а сказала, будто так и должно быть. И не упрекнул Повалишин ее. Подумал, что, может быть, так и должно быть. А она тогда радостно и гордо стала говорить о свободном чувстве. И не знала того, что уже вовсе не любила Степана. А одного поцелуешь, и всех жалко. Так и случилось.

Изменилась с лица, блуждающая улыбка притаилась в уголках губ и вечерами, в темноте, рассказывала мужу о блестящих ее победах. Отворачивался Повалишин к стене, высовывал язык и молчал. Много молодых людей бывало у нее. Всех их принимала она, лежа на оттоманке, томная и красивая. И нежные, медленные ее слова, и прекрасное ее лицо были неотразимы.

И лишь один ненавидел ее — Степан Повалишин. И в этой ненависти была прелесть и наслаждение. [Следующие 2 строки — нрзб.] Так и пролежала бы она всю жизнь, если б не изменилось все, не пришли бы плохие дни.

(Трудные годы и ее затронули. Стала служить, да плохо.) Неряшливая и красивая, в грязном белье.

С усмешкой теперь называл Повалишин ее «Северная лилия». И все как-то уже теперь с усмешкой и иронией. Оба взяли такой тон, так и жили.

— Ну поцелуй меня, — сказала Павла, когда муж вошел в комнату. Тонкими холодными губами поцеловал ее Повалишин и подумал, что целует, будто мертвую. А может, и он мертвый.

Усмехнулся Повалишин, пошутил, улыбаючись рассказал, как шел по лужам, а кругом подмигивали маленькие окна, а фонари будто росли, и вытягивались, и в темноте клали стеклянные свои головы на крыши.

Смеялась и Павла. И не знала, что это были последние их дни. Повалишина заворожила идея. Ходил он три дня нелепый и мрачный. Вслух говорил невероятное. Вечером рылся в письменном своем столе и рвал бумаги и письма. А утром, в воскресенье, решил, что пойдет к Вознесенскому.

5. Товарищ Мишка

Повалишин пришел, когда у Вознесенского все были уже в сборе и дело с бумагами было, видимо, решено.

Красивый и наглый, стоял Мишка, держа в руках пачку денег, смеялся и рассказывал что-то.

Так вот он, таинственный Мишка. Плотный и красивый. Лицо чистое и обыкновенное, но глаза, но губы — что в них такое? Глаза тяжелые и мутные. Вот такие глаза и брезгливые губы видел Повалишин однажды у сторожа, видевшего смерть во всей полноте, в покойницкой. Хотя были глаза мутные и безжизненные (неживые), однако светились в них 2 страшные точки. Когда замолчал Мишка, беззвучно смеясь длинной оскаленной улыбкой, тогда страшные точки будто росли и понимали какую-то тайну.

Вот они думают, наверно, что он живет великолепной жизнью, а побывали бы в его шкуре, хватили бы его страхов…

— Подлец ты, Мишка, — говорил ему Вознесенский. — Каторжник.

— Хо-хо-хо, — (развязно) шумел Мишка (и поводил богатырскими плечиками).

— Хе-хе-хе, — вторил ему Ерш.

А Вознесенский сидел мрачный и тяжелый и смотрел на деньги.

— Сволочь! — взвизгнул вдруг Вознесенский. — Ступай к чертовой матери. Всякая дрянь справляет свое самолюбие!

Повалишин не знал, что случилось, но подумал, что Вознесенскому жалко денег.

А Мишка выпятил нижнюю губу, спокойно положил в карман деньги и взялся за фуражку.

— Постой, — остановил его Вознесенский, — это я так.

— Так? — мрачно покривил губы Мишка.

— Да уж извините, Михал Борисыч, по наивности и сказано. — И Ерш подошел, потрогал Мишкин рукав и тоненько: — Илья Петрович не будут больше.

Мишка взглянул на Повалишина и сказал:

— Хочу, чтоб и тот.

— Извините, — сказал Повалишин и сел.

И тогда опять стал смеяться Мишка и уверять. И бумаги будут полностью — с печатями.

— Главное, чтоб печати, — вздыхал Вознесенский.

— И все будут, пусть и не беспокоится. А здорово надумали! — хохотал Мишка. — Я б тоже б с вами. А? чего?

— Ведь [нрзб.], — посмотрел он на Ерша, — в лесу и концы в воду, а девочку-красавочку в землянку. Только, брат Ерш, ты не подумай, что не помоем [нрзб.].

— Хе-хи-хи, — смеялся тоненько Ерш. — Все и кончено, тащи девку да что в шкафу.

Заметался по комнате Ерш, выбежал за дверь и явился, важно растопырив руки, с черной грудастой бабой.

— Хо-хо-хо, — грохотал Мишка, пил спирт из стакана и рассказывал [нрзб.] Повалишину несвязное — [это был бред? — нрзб.] про то, как он сам расстреливал на батарейной [большой? — нрзб.] дороге. Ерш пил из рюмки и, погано улыбаясь, щекотал грудастую бабу и дышал ей в лицо. А баба визжала и прижималась к Ершу, думая, что он и есть главный.

Лишь один Вознесенский сидел и тяжело смотрел на Мишкин карман, в котором исчезли скопленные годами его деньги. Праздник продолжался до утра.

Мишка не обманул. На другой день к вечеру принес он все бумаги. Бумаги были форменные, с печатью.

— Сим удостоверяю, что г. Илья Петрович, — читал Вознесенский и радовался, и обнимал Мишку.

Петушком ходил Ерш и по-детски тоненько смеялся.

— Ну, все и сделано, — сказал Мишка. — И впредь смогу. В соответствии. Потому люблю таких…

Сборы были недолгие. Через неделю с [нрзб. 2 слова] в теплушку вошли трое [в теплушке ехали трое? — нрзб.], притихшие и радостные. Позади остался скверный, грязный город с таинственной, мрачной и непонятной жизнью, со многими злыми врагами, а впереди радость, земля родная, лес и солнце.

Вознесенский крестился мелкими крестами.

6. В лесу

Все случилось быстро и удивительно. Воля и фантастическая идея одного человека совершенно перевернула и безвозвратно смяла жизни трех. И оттого, что жизнь была скверная и печальная, и оттого, что идея была огненная, живая, никто из них не оглянулся назад, не подумал головой, а все приняли сердцем.

Втроем очутились в лесу, бродили до вечера по болоту, нагруженные и взволнованные, жгли костры и варили еду, а вечером, когда над болотом поднялся серый, ядовитый туман, все показалось неверным и странным и каким-то дьявольским наваждением.

Холодный осенний дождь, унылый, мертвый шелест листьев и холодные капли дождя по лицу вдруг отрезвили и испугали жителей каменных домов (горожан из подвалов и каменных домов).

Земля не радостно встретила их, не радостно и сыро было лежать (на земле) и чувствовать, что три маленьких, ничтожных человечка оторвались от жизни, затерялись в лесу и нет до них никому никакого дела.

(И что случилось — голода не было — у них были запасы, однако мрачное состояние не покидало их.)

— Дураки, — бормотал Повалишин, — думаете — природа, так можно и сентиментальничать. Прийти в лес и устроиться, как в квартире. Дудки… дудочки, я вам говорю…

(Они думали — природа, так можно и сентиментальничать. В лес надумали прийти и устроиться, как в квартире… Дудки… дудочки… — бормотал Повалишин.)

— …А сам? — мрачно спрашивал Вознесенский.

— Я знал, на что иду, — говорил Повалишин. — Может, я умереть сюда пришел.

(— А сам? — мрачно спрашивал Вознесенский.

И понимал, что нет больше жизни, что все ушло… все [нрзб.] в сером тумане.

Повалишин качал головой.

— Он знал, зачем пришел… Он не слепой крот. Может быть, он умереть сюда пришел…)

Мрачное состояние их не покидало.

Вечером страшнее казались длинные тени, ночью от каждого шороха падало (холодело) сердце, а утром не сиделось на том же месте, и они уходили все дальше и дальше.

(Вознесенский крестился часто, тихонько и беззвучно смеялся Степан Повалишин, а Ерш что-то знал, и что-то ждал и надеялся.) А на пятый день вышли на большую дорогу. Вдали тучилось и дымилось небо и перед ними в сером тумане вырастал далекий город.

— Стой! — сказал Вознесенский. — Дальше идти нельзя.

(Идти дальше было нельзя.)

Близ дороги устроили шатер. И сидели в нем, притаившись как звери, испуганные и смирные. Лес, как и город, таил в себе близких врагов.

Под вечер однажды шли втроем большой дорогой (к ближайшей деревне за хлебом) и остановились, услышав бубенцы и топот копыт.

— Вот, — торжествующе, будто того и ждал, вскричал Ерш. — Едут! (Вдали негромко звенели бубенцы.)

— Едут, — застонал Ерш. — Тащите бревно!

Однако никто не двигался.

Ерш тонкими паучьими руками выволок из канавы бревно и положил поперек дороги. Двое безучастно глядели вдаль.

7. Огненная идея

Звонко железом били по камням лошади, и за поворотом показалась повозка с седоком.

— Стой! — закричал Ерш, хотя повозка уже стояла и кучер возился у бревна.

— Стой! — повторил Ерш и, вытащив нож (из-за голенища), подбежал к седоку.

И, как зачарованные, вне себя, не думая ни о чем, вышли (за ним) на дорогу Повалишин и Вознесенский.

— А-а-а! — дико закричал седок, (вдруг) понимая.

Встал во весь рост, фуражка упала с головы, стоит бритый и страшный, как сахалинец… Секунда и прошла, и все вдруг поняли, что случилось нелепое.

От негромкого выстрела вздрогнули лошади и ахнул тихонько лес.

— Братцы! — тонко закричал Ерш, — так нельзя… Он с ливорвером… — И повернул к лесу. Но упал лицом в грязь и затих.

Два раза и выстрелил седок и скрылся, дико гикая на лошадей. Вознесенский полз к лесу, оставляя за собой красный след. Повалишин сидел на бревне и тихонько, беззвучно смеялся…

1920 г.

Комментарии

С изданием произведений М. М. Зощенко дело обстоит весьма непросто. Из больших русских писателей XX века хуже Зощенко издан только Андрей Платонов (хотя можно сказать и наоборот). Многократно издавая и переиздавая свои книги в 1920–1930-е гг., выпустив собрание сочинений одним из первых среди современников, Зощенко с конца 1940-х гг. был не только надолго отлучен от литературы, но стал и посмертным изгоем. Его книги выходили редко и почти в одном и том же составе.

В 1960–1980-е гг. едва ли не единственным публикатором и издателем Зощенко был Ю. В. Томашевский. Результатом его работы стало СС 3, куда, однако, по объективным обстоятельствам не вошли целые пласты творчества писателя (драматургия, исторические повести, детские рассказы), а книга «Перед восходом солнца» была включена в последний момент. Справочная часть этого издания ограничивается указанием на источники и случайными примечаниями.

Также подготовленное Томашевским и вышедшее позднее Собрание сочинений в 5 томах (М., 1993–1994) по объему включенных в него прозаических текстов меньше предыдущего.

В УГ, рассматриваемых составителем М. З. Долинским как дополнение к СС 3, опубликованы периферийные тексты зощенковского канона, причем в ранних журнальных редакциях. В томе уделено большое внимание истории текстов, использованы ценные архивные материалы, но реальный комментарий также эпизодичен.

Настоящее Собрание сочинений предполагается в семи томах и включает только художественную прозу. Его задачи скромны, но необходимы.

Во-первых, опираясь на предшествующие опыты публикации Зощенко, собрать в одном издании максимально большое число текстов, представить объем полного Зощенко (сплошной просмотр периодики и архивные разыскания, безусловно, расширят этот круг, хотя вряд ли существенно).

Во-вторых, предложить мотивированные текстологические решения, создать основу для дальнейшего обсуждения текстологии Зощенко.

В-третьих, дать — хотя бы предварительный — реальный комментарий.

При публикации произведений Зощенко (как и других писателей советской эпохи) вряд ли применим обычный текстологический принцип последней авторской воли. Резкое изменение взглядов и, соответственно, поэтики, ужесточение цензурных требований в 1930-е гг., автоцензура вели к тому, что некоторые переиздававшиеся в конце жизни Зощенко произведения были заредактированы до неузнаваемости.

«До них (читателей — И. С.) в настоящее время доходят лишь отдельные обрывки его сочинений — разрозненные, вне всякой связи с другими, — замечал К. Чуковский в начале 1960-х гг. — Причем в последнее время стали появляться такие сборники его повестей и рассказов, словно их составители поставили себе коварную цель — убедить новое поколение читателей, что Зощенко был слабый и неумелый писатель» (Восп. С. 81).

Однако и решение М. З. Долинского в УГ вернуться к первым редакциям рассказов имеет, как признает сам составитель, ситуативный характер и не может быть основополагающим, ибо лишает художника права на эволюцию, на совершенствование текста.

Очевидно, что в «случае Зощенко» (как и в «случаях» Бабеля или Платонова) нельзя опираться на генерализующий принцип («первая редакция» — «последняя авторская воля»). Целесообразнее исходить из конкретных обстоятельств творческой истории и публикации произведения.

Зощенко 1920-х гг. отличает относительное единство художественных принципов (при всем различии поэтики «больших» рассказов, коротких рассказов и сентиментальных повестей). С другой стороны, его произведения в это время свободно публикуются в периодике и авторских сборниках, подвергаясь минимальному внешнему воздействию. Поэтому изменения текстов в последующих публикациях, как правило, незначительны, непринципиальны и имеют, насколько можно судить по доступным материалам, творческий характер.

Итог работы первого десятилетия Зощенко подвел в СС 6.

Рассказы и фельетоны входят здесь в четыре тома (1–3, часть 5-го).

В Т. 1 согласно авторской датировке включены тексты 1922–1925 гг.

Т. 2 охватывает рассказы 1923–1927 гг. и имеет специальный раздел «Фельетоны» «за время 1923–1929 гг.».

Т. 3 составляют рассказы 1927–1929 гг., во второй его части со специальным предисловием помещены тексты 1921–1923 гг.

Т. 5 датирован 1929–1930 гг., но в конце его, опять с короткой преамбулой, помещены еще два ранних рассказа.

Намеченные Зощенко хронологические границы не всегда отвечают реальным датам публикации текстов.

Всего в СС 6 попало чуть более 200 произведений.

Отдельные разделы СС 6 сопровождаются, как уже упомянуто, предисловиями, мотивирующими включение в Собрание ранних текстов.

Публикация ранних рассказов в Т. 3 предваряется следующим предисловием:

От автора

Я начал писать в 1921 г. Первые мои рассказы были большие по размеру — «Любовь», «Рыбья самка», «Старуха Врангель» и «Война». (Эти рассказы напечатаны в самом конце настоящей книги.) После этих рассказов я оставил так называемую «высокую» литературу для интеллигенции и перешел главным образом на мелкие журнальные рассказы.

Мне казалось, что в наше время такие рассказы более пригодны для читателя.

В дальнейшем же я старался «примирить» эти два направления. То есть я постарался ввести в мелкие рассказы традицию и сюжет большой литературы. Допускаю, что это мне удалось не полностью. Так вот в этом отделе я печатаю первые свои рассказы 1921–23 гг. В них наиболее резко видна разница «высокой» и «мелкой» литературы, которую я в дальнейшем старался преодолеть. Впрочем, ничего особенного в них не видать. Средние, молодые рассказы. К тому же наиболее удачные я выделил в первую книгу. Собственно, три рассказа: «Письма в редакцию», «Гришка Жиган» и «Лялька Пятьдесят».

Во всяком случае — не настаиваю на прочтении всего отдела целиком. Хотя тут есть рассказы любопытные. А некоторые так и не хуже более поздних. Если не лучше. В общем, читать можно. Во всяком случае, надо же куда-нибудь разместить молодой товар.

К тому же читателю наглядно будет видно, насколько вырос писатель за восемь лет. Или наоборот — читатель роста не увидит, а увидит деградацию писательского хозяйства. В общем, на чей вкус и кто как умеет думать.

Эти первые мои молодые рассказы тем более любопытно прочесть, что последнее время некоторые любители русской словесности восклицают, закрывши глазки: «Ах, первые ваши произведения были, действительно, выдающиеся!» Так вот будьте любезны посмотреть. В этом отделе как раз и помещены эти заманчивые произведения, как маленькие, так и большие.

Апрель 1929 г. (СС 6. Т. 3. С. 101–102)

В этот раздел вошло 24 текста. Вопреки указанию Зощенко «Ляльки Пятьдесят» в первой книге не было. Рассказ был опубликован лишь в Т. 5 вместе с «Черной магией» и короткой преамбулой:

От автора

В этом отделе я печатаю два рассказа, написанные мною в 1921–22 гг.

Эти рассказы я почему-то не включил в первые 4 тома моего собрания. Однако мне хотелось бы сохранить их на память.

И по этой причине я печатаю их здесь.

При всей их наивности они все же написаны сносно, а первый рассказ «Лялька» — просто хорошо.

Сент. 1930 г. (СС 6. Т. 5. С. 203)

Предисловие сопровождало и раздел «Фельетоны»:

От автора

В этом отделе собраны мои фельетоны. Они печатались в разных юмористических журналах за время 1923–1929 гг. Подписывал я их обычно псевдонимом «Гаврила», а позже — «Гаврилыч».

В этих фельетонах нет ни капли выдумки. Здесь все — голая правда. Я решительно ничего не добавлял от себя. Письма рабкоров, официальные документы и газетные заметки послужили мне материалом.

Мне кажется, что именно сейчас существует много людей, которые довольно презрительно относятся к выдумке и к писательской фантазии. Им хочется настоящих, подлинных фактов. Им хочется увидеть настоящую жизнь, а не ту, которую подают с гарниром товарищи писатели.

В этих моих фельетонах есть драгоценное свойство — в них нет писателя. Вернее: в них нет писательской брехни. А живые люди, которых, быть может, я здесь пихнул локтем — пущай простят меня.

Впрочем, в последний момент у меня дрогнула рука, и я, по доброте душевной, слегка изменил фамилии некоторых героев, чтобы позор не пал на ихние светлые головы. Так вот — читатель, который захочет прикоснуться к подлинной жизни, — пущай прикасается. Здесь все голая правда.

(СС 6. Т. 2. С. 189–190)

Ранее это предисловие уже публиковалось в сборнике «Над кем смеетесь?!» (М.; Л., 1928. С. 125–126).

Интерес представляет также предисловие в том же сборнике к разделу ранних рассказов (всего 8 текстов), отличающееся от варианта СС 6:

Предупреждение

В этом отделе я помещаю первые свои рассказы. Они были написаны в 1920–1922 гг. И тогда же печатались в разных журналах и сборниках.

Шесть лет эти журналы и сборники лежали в моем письменном столе. В этом году я переезжаю на другую квартиру и боюсь, как бы мне не затерять сверток с драгоценными журналами. В силу этого я решил сохранить мои рассказы в этой книге. Однако покупатель не должен огорчаться. Эти рассказы решительно неплохо написаны. В них много юношеского романтизма и темперамента.

Некоторые мои недоброжелатели находят, что эти рассказы лучше многих моих последующих и даже лучше «Сентиментальных повестей». Эти старые рассказы будто бы написаны со всем жаром нерастраченной молодости.

Что ж, может быть! Я, действительно, был тогда молод и глуп. И писал, как поет птица. И было во мне, как бы сказать, множество всяких благородных соков.

А сейчас я стал суховат и староват. И начал уже слегка седеть в свои тридцать два года. И печень моя стала что-то пошаливать. Должно быть, от постоянного раздражения к своим героям.

Так что покупатель, дойдя до этого отдела, уж во всяком случае не должен пугаться, что тут-то его непременно обошли, опутали и всучили ему за его деньги какую-нибудь сплошную дрянь. Ничего подобного. Товар довольно-таки доброкачественный. А которые покупатели из принципа не захотят все же читать эти молодые рассказы — то пущай не читают. Пущай тогда за автором будет двугривенный. Когда-нибудь рассчитаемся.

(Там же. С. 185–186)

Работу по собиранию журнальных публикаций текстов, не входивших в СС 6 и другие сборники Зощенко 1920-х гг., в значительной степени проделали Ю. В. Томашевский в СС 3 и М. З. Долинский в УГ.

Два тома нашего издания включают около 350 рассказов и фельетонов 1920-х гг. Основой для них стало СС 6. Все тексты, включенные в собрание (за считанными, оговоренными в примечаниях, исключениями), печатаются только по нему (в отличие от составителя УГ, опиравшегося на первые журнальные публикации, и составителя СС 3, часто обращавшегося к вариантам из сборников 1930-х гг.).

О специфике изменения ранних текстов в 1930-е гг. можно судить по переработке более чем двух десятков рассказов в «Голубой книге» (здесь они публикуются в вариантах 1920-х гг.; см. также примечания к «Рассказам Синебрюхова»).

Однако сохранять структуру подачи текстов в СС 6 представляется нецелесообразным. В нашем издании они печатаются в хронологическом порядке работы над ними (самые ранние рассказы, где это можно установить) или публикаций в периодике (у Зощенко она, как правило, почти совпадала с публикацией). Фельетоны также не выделяются в особый раздел. Граница между ними и «чистыми» рассказами подвижна: в разных сборниках Зощенко одни и те же тексты попадали в разные разделы.

Тексты, не включенные в СС 6, но публиковавшиеся в сборниках 1920-х гг., печатаются по этим сборникам. Лишь несколько фельетонов воспроизводятся по сборнику «Личная жизнь» (1934), здесь они практически не редактировались. Журнальные публикации, при жизни Зощенко не переиздававшиеся, но воспроизведенные Ю. В. Томашевским и М. З. Долинским, печатаются по СС 3 и УГ.

Таким образом, в настоящем издании впервые представлен единый хронологический срез Зощенко-рассказчика 1920-х гг. без учета последующей редактуры и авторедактуры. Именно этот автор триумфально вошел в советскую литературу 1920-х гг. и приобрел широчайшую известность.

Датировка текстов основывается на библиографии: Козлова Л. П. Зощенко Михаил Михайлович // Русские советские писатели. Прозаики. Биобиблиографический указатель. Т. 2. Л., 1964. С. 78–114, а также на текстологических примечаниях в СС 3 и УГ. Проверка de visu проводилась лишь в случаях противоречий между разными источниками (что позволило исправить несколько хронологических неточностей).

В примечаниях даются ссылки на первую публикацию и источник публикации в настоящем издании. Более подробно история текста прослеживается лишь в отдельных случаях.

Автобиографии

О себе, об идеологии и еще кое о чем

Литературные Записки. 1922. № 3. 1 августа.

Печ. по: УГ. С. 578–580.

[Автобиография]

Литературная Россия: Сборник современной русской прозы / Под ред. Вл. Лидина. М., 1924.

Печ. по: УГ. С. 581.

О себе

Бегемотник: Энциклопедия «Бегемота»: Автобиографии, портреты, шаржи и избранные рассказы, стихи и рисунки наших юмористов — писателей и художников. Л., 1928.

Печ. по: УГ. С. 581–583.

О себе, о критиках и о своей работе

Михаил Зощенко: Статьи и материалы. Л., 1928.

Печ. по: УГ. С. 584–586.

[Как я работаю]

Литературная учеба. 1930. № 3. Примечание: Сокращенная и исправленная стенограмма беседы М. Зощенко в кабинете начинающего писателя в ленинградском Доме печати.

Повторно: Как мы пишем. Л., 1930. Без заглавия.

Печ. по: Как мы пишем. М., 1989. С. 42–50.

Сборник «Как мы пишем» появился на основе распространенной среди писателей анкеты, состоящей из 16 блоков вопросов (она приводится в предисловии). Свою задачу составители видели в том, чтобы «дать хотя бы краткие и не вполне систематизированные очерки технологии литературного мастерства, как оно понимается наиболее опытными мастерами современной литературы», и тем самым удовлетворить интерес «литературного молодняка». К участию были приглашены 30 советских писателей. В книге в алфавитном порядке помещены ответы 18 прозаиков, в том числе Андрея Белого, Горького, Замятина, Тынянова, Федина, Шкловского. Обещанный второй сборник, посвященный «анализу творческого процесса у поэтов», так и не появился.

[Автобиография]

Впервые: УГ. С. 591–593.

Печатается по этому изданию.

Основываясь на последней фразе, М. Долинский датирует автобиографию 1932 г.

Автобиография

Советские писатели: Автобиографии. Т. 3. М., 1966.

Печ. по: УГ. С. 594–595.

Существует еще несколько аналогичных официальных автобиографий (См.: Мат 1. С. 31–33) и большой автобиографический фрагмент, завершающий «Возвращенную молодость» (1933).

Как я пошел сражаться за советскую власть

Зощенко М. М. Рассказы. Фельетоны. Комедии. Неизданные произведения. М.; Л., 1962. С. 3–10.

Печатается по этому изданию.

Автобиографический рассказ, вероятно написан во второй половине 1957 г. и предназначался к публикации в связи с сорокалетием Октябрьской революции. В дневнике В. В. Зощенко 12 декабря 1957 г. отмечено: «Михаил стал рассказывать о своих тревогах — ни один из принятых рассказов „не пошел“ — ни в „Крокодиле“, ни в „Новом времени“ — куда так просили и так одобрили рассказ „Как я пошел воевать за Советскую власть“, — ни даже в „Костре“ („Ленинские рассказы“)» (Мат 3. С. 82).

Поздний Зощенко, в отличие от раннего, расставляет четкие акценты, приписывая помещикам-антиподам не только чувство мести, но и свою юношескую любовь к Блоку, а себе — идеологическую выдержанность и проницательность, отсутствием которой он бравировал в первой публикуемой в этом разделе автобиографии.

Пародии

Зощенко начал писать пародии в конце 1920 — начале 1921 гг. в литературной студии К. Чуковского во время работы над книгой критических статей «На переломе».

10 февраля 1922 г. М. Слонимский рассказывает М. Горькому о праздновании годовщины со дня основания группы «Серапионовы братья»: «Зощенко прочел дивные пародии: рассказы „Панель“ (на меня) и „Кружевные травы“ (на Всеволода) и статью о Серапионовых братьях (на Шкловского). Лучшая пародия на Всеволода. Кончается, например, так: „Савоська вскинул берданку на плечо и выстрелил. — Это я в Бога, — сказал он и матерно улыбнулся“. Это „матерно улыбнулся“ так и вошло у нас в поговорку» (Серапионовы братья. С. 20).

«Пародия была трамплином. Она и впоследствии была одним из любимых его жанров: он писал пародии на Е. Замятина, Вс. Иванова, В. Шкловского, К. Чуковского… Он оттачивал свое перо на этих пародиях: перечитайте их — и вы увидите живых людей, отчетливо просвечивающих сквозь прозрачную ткань стилизации… Как Зощенко „наслушался“ своих героев, так он „начитался“ и с блеском воспроизвел изысканный стиль Евг. Замятина, парадоксальный В. Шкловского, „лирически-многоцветный“ Вс. Иванова», — вспоминал позднее еще один серапионов брат В. Каверин (Восп. С. 116).

Не все упоминаемые выше тексты сохранились. Однако и сочиненные позднее восходят к самому началу писательского пути Зощенко и поэтому печатаются, вслед за М. Долинским, как своеобразный цикл.

О «Серапионовых братьях». Виктор Шкловский

Литературные записки. 1922. № 2. 23 июня.

Печ. по: УГ. С. 146–147.

Кружевные травы. Всеволод Иванов

Литературные записки. 1922. № 2. 23 июня.

Печ. по: УГ. С. 147–148

О Бор. Пильняке. К. И. Чуковский

Литературный еженедельник. 1923. № 36. 9 сентября.

Печ. по: УГ. С. 148–149.

Этой пародии на К. И. Чуковского (1882–1969) предшествовала другая, несохранившаяся, о которой сам объект пародирования рассказывал:

«Я задал студистам (члены литературной студии при издательстве „Всемирная литература“, занятия в которой вел Чуковский — И. С.) очередную работу — написать небольшую статейку о поэзии Надсона.

Через несколько дней я получил около десятка статеек. Принес свою работу и Зощенко — на длинных листах, вырванных из бухгалтерской книги. Принес и подал с еле заметной ухмылкой:

— Только это совсем не о Надсоне…

— О ком же?

Он помолчал.

— О вас… <…>

Придя домой, я начал читать его рукопись и вдруг захохотал как сумасшедший. Это была меткая и убийственно злая пародия на мою старую книжку „От Чехова до наших дней“. С сарказмом издевался пародист над изъянами моей тогдашней литературной манеры, очень искусно утрируя их и доводя их до абсурда… <…>

Судя по заглавию, в пародии изображался гипотетический случай: что и как было бы написано мною, если бы я вздумал характеризовать в своей книге творчество Андрея Белого, о котором на самом-то деле я никогда не писал».

(Восп. С. 36)

В примечании к этому фрагменту Чуковский упоминает и о сохранившейся у него рукописи пародии «Чуковский о Пильняке», датируя ее, однако, 1924 г. (Там же. С. 37).

При перепечатке пародии в «Однодневной Литературной газете» (Л., 1929. 2 мая) Зощенко кратко прокомментировал ее: «Эта пародия — на критические статьи К. И. Чуковского. Правда, К. И. Чуковский о Пильняке никогда не писал, но я предполагаю, как примерно должна выглядеть его статья, скажем, о Пильняке. Эта пародия написана мною несколько лет назад. И я имел в виду старые критические статьи Корнея Ивановича, главным образом, его книгу „От Чехова до наших дней“».

Почти буквальные совпадения заставляют предположить, что этот эпизод поздних воспоминаний Чуковского (1965) написан по канве примечания Зощенко.

В альбоме А. Е. Крученых, рядом с газетной вырезкой пародии, автор еще раз прокомментировал ее: «Эта пародия написана в 1923 г. и несколько исправлена в 1929 г. Пародировал отчасти статью Чуковского о Крученых! М. Зощенко» (Цит. по: УГ. С. 600–601). Ссылка на статью Чуковского о Крученых, вошедшую в сборник «Футуристы» (1922), возможно, была дипломатичным комплиментом, знаком благодарности владельцу альбома, собирателю материалов о Зощенко.

Слоновое приключение. Зощенко о себе

Литературный еженедельник. 1923. № 39. 7 октября.

Печ. по: УГ. С. 149–150.

Автопародия на первую книгу Зощенко «Рассказы Назара Ильича господина Синебрюхова», использующая прежде всего мотивы «Великосветской истории» и «Чертовинки».

Рассказы и фельетоны

Искушение

Культура и жизнь. 1922. № 1. 1 февраля.

Печ. по: УГ. С. 160.

Новая редакция рассказа «Двугривенный» (весна 1914), самого раннего из сохранившихся художественных текстов Зощенко (см. раздел «Ранняя проза»).

Рыбья самка. Рассказ отца дьякона Василия

Литературный еженедельник. 1923. № 7.

Печ. по: СС 6. Т. 3. С. 202–210.

В сборнике «Разнотык» (Пг., 1923) авторская датировка: 1921 г., в ИП — 1920 г. По воспоминаниям В. В. Зощенко, рассказ писался зимой 1920–1921 гг. (Мат 1. С. 64).

Ю. В. Томашевский дает более узкую датировку: ноябрь-декабрь 1920 г. (Летопись. С. 343).

М. Слонимский вспоминает о чтении «Рыбьей самки» в кружке «Серапионовых братьев» «в самом начале 1921 года» (Восп. С. 84).

Воспоминание об этом чтении и через тридцать лет сохранил Е. Шварц (дневниковая запись 23 января 1953 г.): «Когда вышел небольшой, смуглый, хрупкий, миловидный не по выражению, вопреки суровому выражению лица да и всего существа, человек, я подумал: „Ну вот, теперь мы услышим нечто соответствующее атласным обоям, креслам, колоннам и вывеске `Серапионовы братья`“. И снова ошибся, был поражен, пришел уже окончательно в восторг, ободрился, запомнил рассказ „Рыбья самка“ почти наизусть» (Шварц Е. Л. Живу беспокойно…: Из дневников. Л., 1990. С. 282).

Есть запись Зощенко, видимо, относящаяся к лету 1921 г.: «Очень понравилась Ал. Макс. (Горькому — И. С.) „Рыбья самка“» (Лицо и маска. С. 116).

Любовь

Литературная неделя. 1922. № 9.

Печ. по: СС 6. Т. 3. С. 187–201.

В предисловии к разделу ранних произведений в СС 6 Зощенко относил «Любовь» к числу первых «больших по размеру» рассказов, написанных в 1921 г. (Т. 3. С. 101). В. В. Зощенко называет его самым первым, созданным зимой 1920–1921 гг.: «Первый же рассказ — „Любовь“ — был написан отчасти под влиянием „сватовства“ ко мне Коли Брыкина, отчасти под влиянием истории Шуры Николаевой, которая в действительности выходила в ту зиму замуж за „пролетария“ — какого-то комиссара, большевика… И эта история почему-то сильно волновала тогда Михаила…» (Мат 1. С. 63).

Коля Брыкин — бывший матрос, комиссар, ухаживавший за будущей женой Зощенко в 1920 г. и обращавшийся к нему: «Сколько ты возьмешь отступного за Веру Владимировну — жениться на ней хочу!» (Там же. С. 63).

Рассказ первоначально был предложен журналу «Красная новь», но был отвергнут редактором по идеологическим соображениям. «Тов. Воронский, письмо ваше я получил. Вы, конечно, правы. Тон моего рассказа, это точно, не идет вашему журналу. Но только это не контрреволюция, это я просто размахнулся на большее, чем нужно. Впрочем, я не оправдываюсь. Я хочу только вам сказать, что для „удовольствия белой печати“ не писал и писать не хочу — пишу так, как есть. А если и выходит иной раз с душком — такова жизнь, а не я.

Рассказ „Любовь“ подержу у себя, посмотрю, подумаю: может, и верно — изменю кое-что.

Пока посылаю рассказ „Черная магия“. Тоже бытовой», — писал Зощенко А. К. Воронскому 16 января 1922 г. (Серапионовы братья. С. 18).

Сходного с Воронским мнения о направленности рассказа придерживался и Б. Пильняк, о чем Зощенко сообщает в постскриптуме цитируемого письма.

В позднейших письмах Воронскому Зощенко соглашался на редакционные изменения: «Тов. Воронский! Вы хотели что-то почиркать в рассказе моем „Любовь“. Если это незначительное и ущерба для рассказа не будет, то пожалуйста. Полагаюсь на усмотрение ваше. Хотелось бы мне рассказ этот видеть в „Красной нови“, а не в вересаевском альманахе» (февраль-май 1922 г.; Серапионовы братья. С. 29; ср. там же: С. 30–31). Однако в итоге рассказ не появился ни в «Красной нови», ни в упоминаемом вересаевском альманахе «Наши дни».

Война

Веселый альманах. М.; Пг., 1923.

Печ. по: СС 6. Т. 3. С. 237–250.

В первоначальном рукописном варианте авторская дата — март 1921 г.; главы имеют заглавия: 1. Лисья шуба. 2. Штука. 3. Мятежники. 4. Федюша-сердцегрыз. 5. В овине. 6. Чертова Маруська. 7. Разбойники (Цит. по: УГ. С. 604). Первые три главы под названием «Лисья шуба» публиковались в «Литературной неделе» (1922. № 3. 4 июля). В. В. Зощенко называла рассказ вторым, написанным в зиму 1920–1921 гг. (после рассказа «Любовь») на основе эпизода из «большой повести» «Серый туман» (Мат 1. С. 63). Повесть см. в разделе «Ранняя проза».

Старуха Врангель

Зощенко М. Разнотык. Пг., 1923.

Печ. по: СС 6. Т. 3. С. 174–186.

По свидетельству В. В. Зощенко, рассказ написан зимой 1920–1921 гг. (Мат 1. С. 64). В записях Зощенко 1921 г. отмечено: «23 мая. Читал „Старуху Врангель“ в Доме искусств. Похлопали. Пожал кой-кому руку» (Лицо и маска. С. 115).

Об этом чтении есть запись в дневнике К. Чуковского 24 мая 1921 г.: «Вчера вечером в Доме Искусств был вечер „Сегодня“ с участием Ремизова, Замятина — и молодых: Никитина, Лунца и Зощенко. Замятин в деревне — не приехал. Зощенко — темный, больной, милый, слабый, вышел на кафедру (т. е. сел за столик) и своим еле слышным голосом прочитал „Старуху Врангель“ — с гоголевскими интонациями, в духе раннего Достоевского. Современности не было никакой — но очень приятно. Отношение к слову — фонетическое.

Для актеров такие рассказы — благодать. „Не для цели торговли, а для цели матери“ — очень понравилось Ремизову, который даже толканул меня в бок. Жаль, что Зощенко такой умирающий: у него как будто порвано все внутри. Ему трудно ходить, трудно говорить: порок сердца и начало чахотки» (Чуковский К. Дневник. 1901–1929. М., 1991. С. 170).

Через год, 28 мая 1922 г., Чуковский отмечает еще одну связанную с рассказом деталь: «Зощенко темный, молчаливый, застенчивый, милый. Не знаю, что выйдет из него, но сейчас мне его рассказы очень нравятся. Он (покуда) покладист. О рассказе „Рыбья самка“ я сказал ему, что прежде конец был лучше; он ушел в Лидину комнату и написал прежний конец» (Там же. С. 211).

Весной 1921 г. рассказ читал М. Горький. Зощенко записывает: «Ал. Макс. читал „Старуху Врангель“. Понравилось. Я был у него.

Он все время читал выдержки и говорил, что написано блестяще.

Но узко наш интерес. Даже только петербургский. Это плохо.

Как, сказал, мы переведем на индусский язык такую вещь? Не поймут» (Лицо и маска. С. 115).

И чуть позднее: «Очень понравилась Ал. Макс. „Рыбья самка“» (Там же. С. 116).

Первоначально публикация рассказа предполагалась в журнале «Россия», но там он был запрещен цензурой. В бюллетене Главлита (март 1923 г.) говорилось: «Смакование из номера в номер „гримас революции“. На этот раз здесь помещен рассказ „Старуха Врангель“ (запрещен): советский быт изображается здесь приемами гофмановских кошмаров, следователь ЧК — кретин с примесью хитренького паясничанья — арестовывает старуху, та умерла со страха» (Художник и власть: 12 цензурных историй / Публ. А. Блюма // Звезда. 1994. № 8. С. 82).

Лялька Пятьдесят

Красная новь. 1922. № 1.

Печ. по: СС 6. Т. 5. С. 204–212.

По утверждению В. В. Зощенко, рассказ написан зимой 1920–1921 гг. (Мат 1. С. 64). Однако в СС 6 авторская дата 1922 г. (С. 212). Возможно, Зощенко обозначил год публикации рассказа.

Рассказы Назара Ильича господина Синебрюхова

Зощенко Михаил. Рассказы Назара Ильича господина Синебрюхова. Пг., 1922.

Авторская датировка: Октябрь, 1921 г. Петербург.

Печ. по: СС 6. Т. 1. С. 227–278.

История издания первой книжки Зощенко, на самом деле вышедшей в кооперативном издательстве «Эрато» в декабре 1921 г., изложена в воспоминаниях Е. Полонской.

«Однажды вечером у „Серапионовых братьев“ я предложила Зощенко и Груздеву издать свои книги. — У меня есть несколько вещичек, — сказал Зощенко, — и я издал бы их отдельным сборником, назвав его „Рассказы Назара Ильича господина Синебрюхова“.

Мы договорились о пае, и Зощенко принес свою рукопись, поставив условие не печатать его фамилию на обложке, а пометить ее только на титульном листе. Он потребовал также, чтобы обложка была из самой дешевой оберточной бумаги, наподобие лубочных изданий. Одновременно принес свою рукопись Костя Державин, который озаглавил свое произведение: „О трагическом“, а на титульном листе он добавил слово: „Опыт“. <…>

Вскоре я принесла на очередное собрание „Серапионов“ пачку свежепахнущих типографской краской брошюр, где на передней обложке крупными буквами было набрано:

Рассказы Назара Ильича господина Синебрюхова

Михаил Михайлович взял принесенный мною пакет и вышел в коридор, чтобы там посмотреть его содержимое. Тем временем в комнате М. Слонимского я рассказала товарищам, какой успех имели рассказы Зощенко у наборщиков. Метранпаж сказал Берману: „Я никогда не слыхал, чтобы наши наборщики так смеялись! Книга будет иметь успех“.

Кто-то вспомнил о том, что такой же успех имели у наборщиков „Вечера на хуторе близ Диканьки“.

В это время вернулся Михаил Михайлович, мрачный, и в руках его был пакет, который он подал мне со словами:

— Возьмите, мне это не нужно.

Мы развернули пакет и когда раскрыли книги, то обнаружили, что под обложкой „Синебрюхова“ находится книжка Константина Державина „О трагическом. Опыт“. Оказывается, брошюровщицы ошиблись.

Зощенко был очень рассержен. Мы стали уговаривать его не придавать значения случившемуся, говорили, что обложку можно переклеить. Зощенко молчал. Мы знали, что он очень вспыльчив, но никогда не показывает этого на людях.

Костя Державин не стал „принципиальничать“ и получил экземпляры своей книжки, с которой сорвал собственноручно чужие обложки».

(Восп. С. 151–153)

Текст в СС 6 практически не отличается от первоначального. Изменен лишь финал «Великосветской истории». Вместо последнего абзаца («А нашли клад или не нашли — я не знаю. Я в тех местах больше не бывал») ранее было:

«И все впустую. Нету нигде молодого князя вашего сиятельства…

А нужно передать ему, что план местонахождения — в разоренном на слом гусином сарае, пройдя сорок шагов от коровьего хлева вбок.

Вот и весь сказ.

Да, рубль дареный и посейчас зашит в ватном жилете».

Причем этот финал появился уже во втором издании «Рассказов…» (Л., 1926).

Остальные различия — пунктуация и незначительная стилистическая правка.

В ИП текст претерпел изменения в трех направлениях.

Появилась существенно сглаживающая сказ стилистическая правка: «сука» заменена «канальей», «сволочь паршивая» — «паршивцем», «хрестьяне» превратились в «крестьян», «часишки браслетой» — в «часишки с браслеткой» и т. п.

Часть подобной правки имеет, вероятно, цензурный характер: в новелле «Чертовинка» исчезло трижды упоминаемое имя Ленина, вместо «Что ж ты, так твою так, выступаешь супротив Ленина?» появилось «…выступаешь супротив нас?»; в «Гиблом месте» был расширен эпизод с убийством бабки Василисы, специально пояснено, что ее убийцами стали не красные или белые, а зеленые: «Нет, не угадала, мамаша. Мы — зеленая армия. И мы идем против белых и против красных под лозунгом „Догорай моя лучина“. И тут они взяли бабку за руку и застрелили ее во дворе».

Детализированы, прояснены психологические мотивировки поведения персонажей, появился дополнительный исторический комментарий, часто весьма прямолинейный. В финале «Великосветской истории», к примеру, существенно расширенном по сравнению с СС 6, появился обличительный монолог советского комиссара: «Вот, — говорит, — взгляните на барского холуя. Уже довольно давно совершилась революция, а он все еще сохраняет свои чувства и намерения и не желает показать, где есть дворянское добро. Вот как сильно его князья одурачили!»

В результате текст потерял фабульную остроту и парадоксальность, приблизившись к привычным канонам психологической прозы.

Эту редакцию 1930-х гг. см. в СС 3 (Т. 1. С. 26–58, с двумя цензурными купюрами, к счастью, обозначенными).

Гришка Жиган

Петербургский сборник: Поэты и беллетристы. Пг., 1922.

Печ. по: СС 6. Т. 1. С. 188–194.

Авторская дата в СС 6: 1921.

По свидетельству В. В. Зощенко, рассказ написан зимой 1921–1922 г: «В ту зиму он писал свои большие рассказы — из деревенской и „старой жизни“ — „Черная магия“, „Гришка Жиган“, „Последний барин“, „Веселая жизнь“, а также начал писать мелкие юмористические рассказы» (Мат 1. С. 65–66).

Черная магия

Наши дни. Художественный альманах. Кн. I. М., 1922.

Первоначально рассказ предлагался в журнал «Красная новь» (см. выше письмо Зощенко А. К. Воронскому 16 января 1922 г. в прим. к рассказу «Любовь»), но там опубликован не был.

Печ. по: СС 6. Т. 5. С. 213–230.

Авторская дата в СС 6: 1921.

Веселая жизнь

Петроградская правда. 1922. 25 июня.

Печ. по: СС 6. Т. 1. С. 211–221.

Последний барин

Красный журнал для всех. 1922. № 2. Декабрь.

Печ. по: СС 6. Т. 3. С. 222–236.

Рассказ про попа

Зощенко М. Юмористические рассказы. Пг.; М., 1923.

Печ. по: СС 6. Т. 3. С. 165–173. Авторская дата в СС 6: 1922.

Бедный Трупиков

Зощенко М. Юмористические рассказы. Пг.; М., 1923.

Печ. по этому изданию.

В сб. «Личная жизнь» (Л., 1934) текст слегка отредактирован (в частности, снят последний абзац), назван «Учитель» и помещен в разделе «Фельетоны». Этот вариант см.: СС 3. Т. 1. С. 122–123.

Метафизика

Мухомор. 1922. № 11. Октябрь.

Печ. по: Зощенко М. Юмористические рассказы. Пг.; М., 1923. С. 33–37.

Письма в редакцию

Мухомор. 1922. № 12. Ноябрь.

Печ. по: Зощенко М. Юмористические рассказы. Пг.; М., 1923. С. 17–21.

В журнале текст состоял из шести писем в иной композиции. Главки «Прелести нэпа» и «Театральная жизнь» отсутствовали. Зато было шестое, последнее, письмо, в текст сборника не вошедшее:

Зарвавшийся хозяйчик

Шито-крыто обделывал свои делишки хозяйчик, да нагрянула милиция. Хозяйчик дурачком прикинулся. Этот, — говорит, — приказчик — моя тетка, а этот — родная бабушка. Стали раздевать эту бабушку, а она ничего подобного, оказалась не родственница даже, а вообще не зарегистрированная на Бирже Труда.

Свидетель Гусев

В СС 6 (Т. 1. С. 37–40) главка «Театральная жизнь» сокращена вдвое (фрагмент о дамской спине), изменены некоторые подписи под письмами.

Сенсационные известия

Мухомор. 1922. № 12. Ноябрь. Подпись: М. З.

Печ. по: УГ. С. 150–151.

Обязательное постановление

Мухомор. 1923. № 14. Январь. Печ. по: УГ. С. 151–152.

Мемуары старого капельдинера

Мухомор. 1923. № 14. Январь.

Печ. по: Зощенко М. Юмористические рассказы. Пг.; М., 1923. С. 30–32.

Новый письмовник

Мухомор. 1923. № 15. Январь.

Печ. по: УГ. С. 152–154.

Мадонна

Красный журнал для всех. 1923. № 1/2.

Печ. по: Уважаемые граждане. М.-Л., 1926. С. 89–99.

Тот же персонаж, Винивитькин, уже встречался в рассказе «Метафизика» (см. выше).

Сенатор

Огонек. 1923. № 4.

Печ. по: СС 6. Т. 1. С. 181–187.

Вор

Огонек. 1923. № 5.

Печ. по: СС 6. Т. 1. С. 175–180.

Собачий случай

Красный ворон. 1923. № 6. Заглавие: Свободная профессия. Посвящение: Посвящается студентам Зоотехнического института. Впрочем, некоторым, а не всем.

Печ. по: СС 6. Т. 3. С. 141–143.

Веселая масленица

Красный ворон. 1923. № 7.

Печ. по: Зощенко М. Юмористические рассказы. Пг.; М., 1923. С. 38–41.

Сила таланта

Красный ворон. 1923. № 7. Подпись: М. З.

Печ. по: Зощенко М. Юмористические рассказы. Пг.; М., 1923. С. 47–48.

Веселые рассказы

Предисловие, Рассказ о том, как у Семен Семеныча кружка пропала, Рассказ о герое германской кампании — Красный журнал для всех. 1923. № 3/4.

Рассказ о том, как Семен Семенович в Лугу ездил — Дрезина. 1923. № 3. Июнь. Заглавие: Дисциплина.

Печ. по: СС 6. Т. 3. С. 153–164.

Семен Семенович Курочкин в 1923–1924 гг. стал еще одним, после Синебрюхова, сквозным героем-рассказчиком Зощенко. В сборнике «Веселая жизнь» (Л., 1924) в цикл «Веселые рассказы» вошло 12 текстов, ранее опубликованных в разных журналах (подробно см.: УГ. С. 605). Однако уже в сборнике «Над кем смеетесь?!» (М.; Л., 1928) и затем в СС 6 цикл был расформирован, большинство рассказов получили новые заглавия и публиковались отдельно (см. дальнейшие примечания). Третий рассказ оставшегося микроцикла также публиковался отдельно под заглавием «Дисциплина» (см.: СС 3. Т. 1. С. 126–128).

Попугай

Красный журнал для всех. 1923. № 3/4. Заглавие: Рассказ о том, как Семен Семенович Курочкин попугая на хлеб менял.

Печ. по: СС 6. Т. 1. С. 200–204.

Входил в цикл «Веселые рассказы» (см. выше). В сборниках 1930-х гг. появилась точная датировка: «Позабывать начали, как это мы голодовали раньше, скажем, в девятнадцатом году» (выделено дописанное — И. С.). Несколько изменен и расширен финал. После реплики мужика: «Я бы, — говорит, — тебе за нее четыре пуда дал» — следует:

«Мне, — говорит, — очень последнее время попугаи нужны. Если, — говорит, — у тебя еще будут продажные попки — валяй, приноси.

Я говорю:

— Ладно. Принесу. Держи карман шире.

В общем, я вернулся домой в полном огорчении и больше в деревню не ездил».

Этот вариант см.: СС 3. Т. 1. С. 129–132.

Бабкин муж

Пламя. Тифлис. 1923. № 2. 15 мая.

Печ. по: Зощенко М. Аристократка. Пг.; М., 1924. С. 48–52.

Авторская дата в первой публикации: 3 апреля 23 г. Москва.

В сборник рассказ вошел с незначительными изменениями. В ином варианте публиковался в «Красном вороне» (1923. № 43. Ноябрь). См. об этом: УГ. С. 605–606.

Нищий

Красная панорама. 1923. № 4. 26 мая.

Печ. по: СС 6. Т. 1. С. 28–29.

В первой редакции (см.: УГ. С. 182–183) диалоги между рассказчиком и нищим были пространнее: проситель упоминал о падающем курсе рубля, после отказа героя угрожал заявить в инспекцию и пр., причем речь шла о пяти, двух, наконец, семи рублях подаяния, а не о постоянном полтиннике. В СС 6, убрав конкретные детали, Зощенко превратил бытовой фельетон в притчу.

Карусель

Дрезина, 1923. № 1. Май. Заглавие: Бесплатно. Печ. по: СС 6. Т. 1. С. 30.

Существенно переработанный и расширенный, рассказ вошел в «Голубую книгу» под заглавием «Сколько человеку нужно» (раздел «Деньги»).

Четверо

Дрезина. 1923. № 1. Май. Подпись: 3.

Печ. по: УГ. С. 184–185.

Свиное дело

Дрезина, 1923. № 1. Май.

Печ. по: Зощенко М. Кризис. Л., 1926. С. 10–14. В СС 3 (Т. 1. С. 123–125) со ссылкой на это издание опубликован другой вариант рассказа.

Тревога

Дрезина. 1923. № 2. Май.

Печ. по: УГ. С. 185–187.

Электрификация

Дрезина. 1923. № 2. Май. Подпись: Назар Синебрюхов. Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 452–453.

Об овощах и прочем

Дрезина. 1923. № 2. Май. Подпись: Назар Синебрюхов.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 454–455.

Веселые вечера

Дрезина. 1923. № 3. Июнь. Подпись: Назар Синебрюхов.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 455–456.

Плохая ветка

Дрезина. 1923. № 3. Июнь. Подпись: Назар Синебрюхов.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 128–129.

Матренища

Литературный еженедельник. 1923. № 23. 9 июня.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 70–75.

В СС 6 вошел существенно переработанный текст. Первоначальный вариант см.: УГ. С. 187–190. В новой, третьей, редакции рассказ включен в «Голубую книгу» под заглавием «Рассказ о том, как жена не разрешила мужу умереть» (раздел «Деньги»).

Несколько слов в защиту начальников

Дрезина. 1923. № 4. Июнь. Подпись: Назар Синебрюхов.

Печ. по: УГ. С. 190–192.

Холостые пожарные танцуют

Еще не так страшно!

Не все сразу

Дрезина. 1923. № 4. Июнь. Подпись: М. З. (все три миниатюры как цикл с единой подписью). Печ. по: УГ. С. 192–194.

Спецодежда, или Бери, боже, что нам не гоже

Дрезина. 1923. № 4. Июнь.

Печ. по: УГ. С. 194–196.

Сдвиг

Дрезина. 1923. № 5. Июль.

Печ. по: УГ. С. 196–197.

Молитва

Дрезина. 1923. № 6. Август.

Печ. по: СС 6. Т. 1. С. 27.

Горькая доля

Дрезина. 1923. № 6. Август.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 141–143.

Фабула и героиня рассказа представляются комической трансформацией мотивов чеховской «Душечки».

Речь, произнесенная на банкете

Дрезина. 1923. № 7. Август. Заглавие: Речь о взятке.

Печ. по: СС 6. Т. 3. С. 103–104.

В СС 6 рассказ существенно переработан. Первоначальный вариант см.: УГ. С. 198–199.

Не по тому адресу

Ругатели

С перепугу

Комар носа не подточит

Обязательное постановление

Хотя и брехня, но зато здорово

«Цены значительно понижены»

«Из мира науки»

Дрезина. 1923. № 7. Август. Подпись: Н. С. (все восемь миниатюр как цикл с единой подписью).

Печ. по: УГ. С. 199–202.

Европа

Красный ворон. 1923. № 30. Заглавие: Рассказ о том, как один русский гражданин поехал в Европу омолаживаться.

Печ. по: Зощенко М. Аристократка. Пг.; М., 1924. С. 10–13.

Новый человек

Красный ворон. 1923. № 31. Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 154–155.

Писатель

Красный ворон. 1923. № 32. Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 155–157.

Агитатор

Красный ворон. 1923. № 33. Печ. по: СС 6. Т. 1. С. 84–86.

Старая крыса

Красный ворон. 1923. № 34. Печ. по: СС 6. Т. 1. С. 128–131.

Приятная встреча

Красная нива. 1923. № 35.

Печ. по: УГ. С. 202–204.

Существует одноименный рассказ: Чудак. 1929. № 39 (см. Т. 2).

Свинство

Дрезина. 1923. № 8. Сентябрь. Заглавие: Рассказ о том, как Иван Петрович хотел по-новому назвать своего младенца.

Печ. по: Зощенко М. Аристократка. Пг.; М., 1924. С. 14–17.

Неизвестный друг

Дрезина. 1923. № 9. Сентябрь.

См. также: Пламя. Царицын, 1924. № 1.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 66–69.

Руковод

Дрезина. 1923. № 10. Октябрь. С. 5. Подпись: М. З.

Печатается по тексту первой публикации. Сценка не переиздавалась.

Баба

Красный ворон. 1923. № 35. Печ. по: СС 6. Т. 1. С. 31–33.

Честный гражданин. Письмо в милицию

Красный ворон. 1923. № 36. Подзаголовок: Заявление начальнику губмилиции. Подпись: Семен Петрович Егудилов.

Печ. по: СС 6. Т. 1. С. 31–33.

Протокол

Красный ворон. 1923. № 37.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 163–165.

Американцы

Красный ворон. 1923. № 38.

Печ. по: СС 6. Т. 3. С. 128–130.

Приятели

Красный ворон. 1923. № 39.

Печ. по: УГ. С. 208–210.

Беда

Красный ворон. 1923. № 40.

Печ. по: СС 6. Т. 1. С. 87–91.

Рассказ публиковался также под заглавием «Спрыснул».

Жертва революции

Красный ворон. 1923. № 41.

Печ. по: СС 6. Т. 1. С. 120–124.

В 1930-е гг. Зощенко добавил в рассказ несколько дополнительных идеологических разъяснений, отражающих жаргон эпохи.

После реплики: «А это, — говорят, — мы которых аристократов в грузовик сажаем и арестовываем» — появилось: «Ликвидируем этот класс» (ср. лозунг коллективизации: ликвидация кулачества как класса). Этот вариант см.: СС 3. Т. 1. С. 168–170.

Тщеславие

Красный ворон. 1923. № 42.

Печ. по: Зощенко М. Аристократка. Пг.; М., 1924. С. 59.

Вероятно, это переработка одной из самых ранних юмористических миниатюр писателя. В. В. Зощенко вспоминала: «О первых шагах Зощенко в литературе можно говорить лишь начиная с 1914–1915 годов. Четырнадцатым годом помечены два рассказа — „Тщеславие“ и „Двугривенный“. Они были написаны девятнадцатилетним автором еще до германской войны. Первый рассказ — о барышне, из тщеславия покупавшей французскую газету, хотя по-французски она не понимала» (Восп. С. 6). «Двугривенный» см. в разделе «Ранняя проза», в переработанном виде он превратился в рассказ «Искушение» (см. выше).

Аристократка

Красный ворон. 1923. № 42.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 11–15.

В цикл «Веселые рассказы» (1924, см. выше) входил под заглавием «Рассказ о том, как Семен Семенович в аристократку влюбился».

Обстоятельства создания рассказа отражены в воспоминаниях М. Слонимского:

«Писал Зощенко в те годы много, рассказ следовал за рассказом. Вспоминаю, как он, посидев у меня, пошел по делам в своей кепочке (он так до конца дней и не сменил кепку на мягкую шляпу). И вдруг через какой-нибудь час, может быть даже меньше, стук в дверь, и он появился снова у меня в комнате. Он был несколько возбужден, улыбался, в глазах как бы застыл смех.

— Понимаешь, — сказал он с некоторым недоумением, — написал сейчас рассказ.

— Как так? Ведь ты же уходил…

— Да нет. На лестнице схватило, и пришлось вернуться. Все-таки, знаешь, — прибавил он вдруг, — это вроде болезни. Вообще от хорошей жизни писателем не становятся. Надо что-то претерпеть или вообще стать больным.

Смех в его глазах растаял.

Рассказ, который он написал тогда, был „Аристократка“, одна из самых знаменитых его вещей».

(Восп. С. 87)

Герой

Красный ворон. 1923. № 44. Заглавие: Медаль.

Печ. по: СС 6. Т. 1. С. 25–26.

В «Бегемоте» (1926. № 4) опубликован одноименный фельетон (см. Т. 2).

Человеческое достоинство

Красный ворон. 1923. № 45.

Печ. по: Зощенко М. Нервные люди. Харьков, 1928. С. 70–73.

Божественное

Красный ворон. 1923. № 46. Заглавие: В двух соснах.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 209–210.

Жених

Красный ворон. 1923. № 47.

Печ. по: СС 6. Т. 1. С. 97–101.

Последнее Рождество

Красный ворон. 1923. № 48.

Печ. по: СС 6. Т. 1. С. 60–64.

Крепкая женщина

Дрезина. 1923. № 15. Декабрь. Подпись: Назар Синебрюхов.

Печ. по: УГ. С. 214–215.

Сказки для детей

Зощенко М. Юмористические рассказы. Пг.; М., 1923. С. 22–26.

Печатается по этому изданию.

Публикация в периодике не установлена. Впоследствии рассказ, кажется, тоже не переиздавался.

Святочные рассказы

Жизнь искусства. 1924. № 1. 1 января.

Печ. по: УГ. С. 154–156.

Собачий нюх

Смехач. 1924. № 1.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 20–22.

Барон Некс

Красный журнал для всех. 1924. № 1. Заглавие: Рассказ о том, как Семен Семенович Курочкин работал у барона Некса.

Входил в цикл «Веселые рассказы» (см. выше).

Печ. по: СС 6. Т. 1. С. 205–210.

Черт

Зори. 1924. № 1.

Печ. по: СС 6. Т. 1. С. 195–199.

Монастырь

Красный журнал для всех. 1924. № 1. Заглавие: Рассказ о том, как Семен Семенович перестал в Бога верить.

Входил в цикл «Веселые рассказы» (см. выше).

Печ. по: СС 6. Т. 1. С. 211–216.

Любовь

Красный ворон. 1924. № 1.

Печ. по: СС 6. Т. 1. С. 71–74. Одноименный рассказ 1922 г. см. выше.

Хозрасчет

Дрезина, 1924. № 16 (1). Январь. Заглавие: Жертва времени.

Печ. по: СС 6. Т. 1. С. 132–135.

Три документа

Красный ворон. 1924. № 2. Заглавие: Костя Печенкин.

Печ. по: СС 6. Т. 1. С. 51–54.

Китайская церемония

Красный ворон. 1924. № 3. Подпись: Назар Синебрюхов.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 206–208.

Исторический рассказ

Красный ворон. 1924. № 4. Заглавие: Встреча. Подпись: М. З.

В цикле «Веселые рассказы» (см. выше) публиковался под заглавием «Рассказ о том, как Семен Семенович Курочкин встретил Ленина».

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 38–40.

Брак по расчету

Смехач. 1924. № 2.

Печ. по: СС 6. Т. 3. С. 136–140.

В существенно переработанном виде вошел в «Голубую книгу» под заглавием «Женитьба — не напасть, как бы после не пропасть» (раздел «Любовь»).

Счастье

Красный ворон. 1924. № 5.

Печ. по: СС 6. Т. 1. С. 102–106.

Бедный вор

Красный ворон. 1924. № 6. Подпись: Н. С.

Печ. по: УГ. С. 215.

Медик

Красный ворон. 1924. № 7. Заглавие: Лекарь.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 26–30.

В цикл «Веселые рассказы» (см. выше) входил под заглавием «Рассказ о медике и медицине».

Диктофон

Смехач. 1924. № 3.

Печ. по: СС 6. Т. 1. С. 64–67.

В порядке боевого приказа

Красный ворон. 1924. № 9. Подпись: Н. С.

Печ. по: УГ. С. 218.

Забытый лозунг. Письмо в редакцию

Красный ворон. 1924. № 9.

Печ. по: СС 6. Т. 3. С. 113–116.

Колдун

Красный ворон. 1924. № 10.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 228–230.

В цикл «Веселые рассказы» (см. выше) входил под заглавием «Рассказ о колдуне».

Случай в больнице

Красный ворон. 1924. № 11. Заглавие: Плохой обычай.

Печ. по: Зощенко М. Рассказы. М., 1927. С. 9–11.

В СС 3 опубликован под первоначальным заглавием, но со ссылкой на указанный сборник.

Твердая валюта

Смехач. 1924. № 5.

Печ. по: СС 6. Т. 3. С. 109–112.

Старый ветеран

Смехач. 1924. № 6.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 216–218.

Фома неверный

Смехач. 1924. № 7.

Печ. по: СС 6. Т. 1. С. 140–144.

Бедный человек

Смехач. 1924. № 8.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 224–226.

Человек без предрассудков

Красный ворон. 1924. № 13.

Печ. по: Зощенко М. Уважаемые граждане. М.; Л., 1927. С. 214–216.

Пациентка

Красный ворон. 1924. № 14.

Печ. по: СС 6. Т. 1. С. 92–96.

Публиковался также под заглавием «Пелагея» (Зощенко М. Тетка Марья рассказала. М., 1926. С. 45–50).

Под таким заглавием печатался и другой рассказ (1924, см. далее).

Исповедь

Красный ворон. 1924. № 15.

Печ. по: СС 6. Т. 1. С. 68–70.

«Передовой человек»

Красный ворон. 1924. № 16.

Печ. по: УГ. С. 218–220.

В иной редакции печатался под заглавием «Праздник книги» (Желонка. Баку. 1924. № 9). См.: УГ. С. 609–610.

Бедность

Красный ворон. 1924. № 17. Заглавие: Электрификация. Подпись: Семен Курочкин.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 41–43.

Включался в цикл «Веселые рассказы» (см. выше) под заглавием «Рассказ о том, как Семен Семенович в квартире электричество провел». Для «Голубой книги» существенно переработан и опубликован под заглавием «Последний рассказ» (раздел «Удивительные события»). Журнальный вариант, отличающийся от вошедшего в СС 6, см.: УГ. С. 220–221.

Богатая жизнь

Красный ворон. 1924. № 18. Печ. по: СС 6. Т. 1. С. 115–119.

Агитационный рассказ. О вреде крещения

Красный ворон. 1924. № 19. Заглавие: Драма.

Печ. по: Зощенко М. Тяжелые времена. М., 1927. С. 16–18.

В СС 3 со ссылкой на указанный сборник опубликован под первоначальным заглавием (Т. 1. С. 246–247).

Верная примета

Красный ворон. 1924. № 20.

Публиковался также: Желонка. Баку. 1924. № 10.

Печ. по: Зощенко М. Тетка Марья рассказала. М.,1926. С. 14–17.

Плохие деньги

Красный ворон. 1924. № 22.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 257–258.

Живой труп. Истинное происшествие

Красный ворон. 1924. № 23.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 259–261.

Заглавие рассказа повторяет название драмы Л. Н. Толстого (1900).

Подшефное село «Смехача»

Смехач. 1924. № 10. Июнь.

Печ. по: УГ. С. 220–221.

Разговоры

Смехач. 1924. № 12. Июль.

Печ. по: СС 6. Т. 3. С. 125–127.

Легкая наука

Смехач. 1924. № 14.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 456–459.

Поводырь

Красная панорама. 1924. № 14. Июль.

Печ. по: СС 6. Т. 1. С. 169–174.

Родственник

Смехач. 1924. № 16.

Печ. по: СС 6. Т. 1. С. 111–114.

В СС 3 опубликован под данным в 1930-е гг. заглавием «Не надо иметь родственников» (Т. 1. С. 239–241). В этом варианте исчезло упоминание о Смольном в предпоследней фразе и внесено несколько мелких изменений.

Воздушная почта

Красный ворон. 1924. № 25. Июль.

Печ. по: УГ. С. 226–227.

Открытое письмо

Красный ворон. 1924. № 26. Июль.

Печ. по: УГ. С. 227–229.

Маломыслящие

Красный ворон. 1924. № 27. Июль.

Печ. по: УГ. С. 229–230.

Неприятная психология

Красный ворон. 1924. № 31. Август. Подпись: Семен Курочкин.

Печ. по: УГ. С. 230–231.

Семейное счастье

Красный ворон. 1924. № 32. Август. Подпись: Семен Курочкин.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 262–264.

Точная наука

Красный ворон. 1924. № 33. Сентябрь. Подпись: Семен Курочкин.

Печ. по: УГ. С. 233–234.

Церковная реформа

Красный ворон. 1924. № 34. Сентябрь. Подпись: М. З.

Печ. по: УГ. С. 235–236.

Щедрые люди

Красный ворон. 1924. № 35–36. Сентябрь. Подпись: М. З.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 461–462.

Почетный гражданин

Смехач. 1924. № 17. Сентябрь.

Печ. по: УГ. С. 231–233.

Пелагея

Смехач. 1924. № 18. Заглавие: Ликвидация.

Печ. по: СС 6. Т. 1. С. 165–168.

Под таким же заглавием публиковался рассказ «Пациентка» (1924, см. выше).

В «Голубую книгу» в переработанном виде включен под заглавием «Рассказ о письме и о неграмотной женщине» (раздел «Любовь»).

Печатался также под заглавием «Письмо».

Европеец

Смехач. 1924. № 19.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 244–246.

Случай в провинции

Ленинград. 1924. № 21.

Печ. по: СС 6. Т. 1. С. 217–224.

Отхожий промысел

Ленинград. 1924. № 22. Заглавие: Альфонс.

Печ. по: Зощенко М. Рассказы. Л., 1925. С. 26–31.

4 апреля 1928 г. М. С. Шагинян писала Зощенко: «Вы войдете в историю русского искусства как рассказчик гениальных „мелочей“. Не злитесь сейчас на меня. Повести ваши я прочла по два-три раза <…>, но рассказы мне нравятся больше. И ничего я лишнего там не вижу, а только огорчена, что Вы кое-где изменили текст и этим ослабили его (например, раньше „Альфонс“ или „Отхожий промысел“ — как его? — кончался „морд не напасешься“, а сейчас слабее). Читатель Вас наизусть знает, ему неприятно, когда знакомое изменено» (Мат 1. С. 119–120).

Вместо финальной фразы с конца 1920-х гг. появилось: «А таперича девица Кет в морду лезет, дерется. Прямо хоть с квартиры съезжай».

Тетка Марья рассказала

Бегемот. 1924. № 3. Октябрь.

Печ. по: СС 6. Т. 1. С. 122–124.

Публиковался также под заглавием «Гомеопатическое средство».

Нянькина сказка

Бегемот. 1924. № 5. Ноябрь. Без подписи.

Печ. по: УГ. С. 236–237.

Шипы и розы

Бегемот. 1924. № 6. Ноябрь. Заглавие: Повышают. Без подписи.

Печ. по: СС 6. Т. 1. С. 55–56.

Под заглавием «Шипы и розы» публиковался другой фельетон (1925, см. Т. 2).

Рассказ певца

Бузотер. 1924. № 1. Ноябрь.

Печ. по: Зощенко М. Личная жизнь. Л., 1934. С. 134–136. Авторская дата: 1923 г.

Полетели

Смехач. 1924. № 22. Ноябрь.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 255–257.

Герои

Смехач. 1924. № 23. Декабрь. Заглавие: Серые герои.

Печ. по: Зощенко М. Тетка Марья рассказала. М., 1926. С. 51–54.

Точная идеология

Смехач. 1924. № 24. Декабрь.

Печ. по: СС 6. Т. 1. С. 136–139.

Остряк-самоучка

Смехач. 1924. № 26. Декабрь.

Печ. по: СС 6. Т. 1. С. 34–36.

Случай

Бегемот. 1924. № 9. Декабрь. Без подписи.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 44–46.

Шестеренка

Бегемот. 1924. № 11. Декабрь. Без подписи.

Печ. по: УГ. С. 240–241.

Паутина

Бузотер. 1924. № 2. Декабрь.

Печ. по: СС 6. Т. 3. С. 117–121.

Случай на заводе

Бузотер. 1924. № 3. Декабрь. Подпись: М. З.

Печ. по: УГ. С. 241–242.

Полеты в кредит

Бузотер. 1924. № 3. Подпись: Гаврила.

Печ. по: УГ. С. 242–243.

Кругом 16

Бузотер. 1924. № 3. Декабрь. Подпись: М. З.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 205–206.

Ранняя проза

В этом разделе представлена «нулевая поэтика» Зощенко, его разноплановые пробы пера, в которых ощущается влияние О. Уайльда, Ги де Мопассана, Ф. Сологуба, А. Блока, С. Пшибышевского, массовой литературы начала XX века.

При жизни писателя тексты не печатались. Они появились в сборнике «Неизданный Зощенко» (Анн Арбор, <1976>), в советской периодике 1970–1980-х гг. В отдельный раздел с добавлением впервые публикуемых произведений они собраны Ю. В. Томашевским в «Лице и маске».

Двугривенный

Вопросы литературы. 1975. № 10.

Печ. по: Лицо и маска. С. 42.

Разложение

Литературная газета. 1984. 8 августа.

Печ. по: Лицо и маска. С. 42–43.

И только ветер шепнул…

НЗ.

Печ. по: Лицо и маска. С. 43–44.

Костюм маркизы. Ноктюрн

НЗ.

Печ. по: Лицо и маска. С. 44–45.

Каприз короля

НЗ.

Печ. по: Лицо и маска. С. 45–47.

Конец

Лицо и маска. С. 48.

Печ. по этому изданию.

Актриса

Вопросы литературы. 1975.

№ 10. Печ. по: Лицо и маска. С. 49.

Мещаночка

Лицо и маска. С. 49–50.

Печ. по этому изданию.

Сосед

НЗ.

Печ. по: Лицо и маска. С. 51–54.

Подлец

НЗ.

Печ. по: Лицо и маска. С. 54–56.

Как она смеет…

Литературная газета. 1968. 19 июня.

Печ. по: Лицо и маска. С. 56–58.

Тайна счастливого. Сказка

Лицо и маска. С. 58–63.

Печ. по этому изданию.

Муж

Семья. 1988. 20–26 марта.

Печ. по: Лицо и маска. С. 63.

Я очень не люблю вас, мой властелин…

Лицо и маска. С. 64.

Печ. по этому изданию.

Серый туман

Лицо и маска. С. 65–73.

Печ. по этому изданию.

Список условных сокращений

Восп. — Вспоминая Михаила Зощенко / Сост. и подг. текста Ю. В. Томашевского. Л.: Художественная литература, 1990.

ИП — Зощенко М. Избранные повести. Л.: Гослитиздат, 1936.

Лицо и маска — Лицо и маска Михаила Зощенко / Сост. и публ. Ю. В. Томашевского. М.: Олимп — ППП, 1994.

Летопись — Хронологическая канва жизни и творчества Михаила Зощенко / Сост. Ю. В. Томашевский // Лицо и маска. С. 340–365.

Мат 1 — Михаил Зощенко: Материалы к творческой биографии. Кн. 1. СПб.: Наука, 1997.

Мат 2 — Михаил Зощенко: Материалы к творческой биографии. Кн. 2. СПб.: Наука, 2001.

Мат 3 — Михаил Зощенко: Материалы к творческой биографии. Кн. 3. СПб.: Наука, 2002.

НЗ — Неизданный Зощенко. Анн Арбор, <1976>.

Серапионовы братья — «Серапионовы братья» в зеркалах переписки / Сост. Е. Лемминга. М., 2004.

СС 6 — Зощенко М. Собрание сочинений: В 6 т. Л.; М.: Прибой — Гослитиздат, 1929–1932.

СС 3 — Зощенко М. Собрание сочинений: В 3 т. / Сост., подг. текста, прим. Ю. В. Томашевского. Л.: Художественная литература, 1986–1987.

УГ — Зощенко М. Уважаемые граждане: Пародии. Рассказы. Фельетоны. Сатирические заметки. Письма к писателю. Одноактные комедии / Изд. подг. М. З. Долинским. М.: Книжная палата, 1991.

Том 2. Нервные люди. Рассказы и фельетоны, 1925–1930

Дрова

И не раз и не два вспоминаю святые слова — дрова.

А. Блок[210]

Это подлинное происшествие случилось на Рождестве. Газеты мелким шрифтом в отделе происшествий отметили, что случилось это там-то и тогда-то.

А я человек нервный и любопытный. Я не удовлетворился сухими газетными строчками. Я побежал по адресу, нашел виновника происшествия, втерся к нему в доверие и попросил подробнее осветить всю эту историю.

За бутылкой пива эта история была освещена.

Читатель — существо недоверчивое. Подумает: до чего складно врет человек.

А я не вру, читатель. Я и сейчас могу, читатель, посмотреть в ясные твои очи и сказать: «Не вру». И вообще я никогда не вру и писать стараюсь без выдумки. Фантазией я не отличаюсь. И не люблю поэтому растрачивать драгоценные свои жизненные соки на какую-то несуществующую выдумку. Я знаю, дорогой читатель, что жизнь много важнее литературы.

Итак, извольте слушать почти святочный рассказ.

— Дрова, — сказал мой собеседник, — дело драгоценное. Особенно, когда снег выпадет да морозец ударит, так лучше дров ничего на свете не сыскать.

Дрова даже можно на именины дарить.

Лизавете Игнатьевне, золовке моей, я в день рождения подарил вязанку дров. А Петр Семеныч, супруг ейный, человек горячий и вспыльчивый, в конце вечеринки ударил меня, сукин сын, поленом по голове.

— Это, — говорит, — не девятнадцатый год, чтоб дрова преподнесть.

Но, несмотря на это, мнения своего насчет дров я не изменил. Дрова дело драгоценное и святое.

И даже когда проходишь по улице мимо, скажем, забора, а мороз пощипывает, то невольно похлопываешь по деревянному забору.

А вор на дрова идет специальный. Карманник против него мелкая социальная плотва.

Дровяной вор человек отчаянный. И враз его никогда на учет не возьмешь.

А поймали мы вора случайно.

Дрова были во дворе складены. И стали те общественные дрова пропадать. Каждый день три-четыре полена недочет.

А с четвертого номера Серега Пестриков наибольше колбасится.

— Караулить, — говорит, — братишки, требуется. Иначе, — говорит, — никаким каком вора не возьмешь.

Согласился народ. Стали караулить. Караулим по очереди, а дрова пропадают.

И проходит месяц. И заявляется ко мне племянник мой, Мишка Власов.

— Я, — говорит, — дядя, как вам известно, состою в союзе химиков. И могу вам на родственных началах по пустяковой цене динамитный патрон всучить. А вы, — говорит, — заложите патрон в полено и ждите. Мы, — говорит, — петрозаводские, у себя дома завсегда так делаем, и воры оттого пужаются и красть остерегаются. Средство, — говорит, — богатое.

— Неси, — говорю, — курицын сын. Сегодня заложим.

Приносит.

Выдолбил я лодочку в полене, заложил патрон. Замуровал. И небрежно кинул полешко на дрова. И жду: что будет.

Вечером произошел в доме взрыв.

Народ смертельно испугался — думает черт знает что, а я-то знаю, и племянник Мишка знает, в чем тут запятая. А запятая — патрон взорвал в четвертом номере, в печке у Сереги Пестрикова.

Ничего я на это Сереге Пестрикову не сказал, только с грустью посмотрел на его подлое лицо и на расстроенную квартиру, и на груды кирпича заместо печи, и на сломанные двери — и молча вышел.

Жертв была одна. Серегин жилец — инвалид Гусев — помер с испугу. Его кирпичом по балде звездануло.

А сам Серега Пестриков и его преподобная мамаша и сейчас живут на развалинах. И всей семейкой с нового году предстанут перед судом за кражу и дров пропажу.

И только одно обидно и досадно, что теперича Мишка Власов приписывает, сукин сын, себе все лавры.

Но я на суде скажу, какие же, скажу, его лавры, если я и полено долбил и патрон закладывал?

Пущай суд распределит лавры.

Новое в искусстве

Есть такая пьеса «Кто виноват?»[211] Не знаете? Ну так вот очень любопытная пьеса. Советую посмотреть.

В одном акте там шайка грабителей купца грабит. Очень натурально выходит. Купец кричит, ногами отбивается. Жуткая пьеса. Обязательно посмотрите!

Эта пьеса шла, между прочим, в Астрахани. Любители-водники ставили в клубе имени Демьяна Бедного.

А один артист, Чесалкин (может, знаете? Он в астраханском техникуме учится. Хороший такой парнишка), — так Чесалкин этот играл роль купца.

Так вот играет он роль купца — кричит, значит, ногами отбивается и чувствует, будто ктой-то из любителей действительно в боковой карман к нему лезет.

Запахнул Чесалкин пиджачок свой.

«Игра, — думает, — игрой, а зачем же по карманам шарить?»

И сам, конечно, в сторону от артистов, которые грабителей играют. А те наседают. Вынули бумажник с деньгами (18 червонцев) и к часам прутся.

Ну конечно, Чесалкин закричал тут не своим голосом. Караул, дескать, всерьез грабят.

От этого полный натурализм получился. Публика в совершенном восторге в ладоши жарит. А купцу не до публики.

— Последние, — кричит, — сбережения всерьез сперли. Честью прошу отдать!

Ну которые спецы — видят — неладно. Не по пьесе слова. Суфлер тут из будки вылезает.

— Кажись, — говорит, — на самом деле бумажник у купца свистнули.

Дали занавес. Отпоили купца водой. Допросили.

— Да, — говорит, — какой-то из любителей по ходу пьесы бумажник вынул.

Немедленно устроили обыск у любителей. Однако денег не нашли. А пустой бумажник кто-то подкинул в кулисы.

Доиграл Чесалкин пьесу совершенно расстроенный и с пустым бумажником ушел домой.

Это истинное происшествие из мира искусства произошло 4-го января 1925 года.

А так на остальном культурно-просветительном фронте все обстоит благополучно. Дела идут, контора пишет.

Отдайте, черти, бумажник! Не срамите!

Спичка

Выступил у нас с докладом один докладчик. Или он от союза деревообделочников, или он от спичечного треста. Неизвестно это. На лице у него не написано.

Длинную такую, хорошую речь произнес. Много чего сказал теплого и хорошего. И производительность, говорит, улучшается. И производство, говорит, сильно вперед прет. И качество, говорит, товара становится замечательным. Сам бы, говорит, покупал, да деньги нужны.

Бодрые вещи говорил. Раз двадцать его народ перебивал и хлопал ему. Потому всем же приятно, когда производительность повышается. Сами понимаете.

А после докладчик стал цифры приводить. Для наглядности сказанного.

Привел две цифры и чтой-то осип в голосе. Взял стакан воды, глотнул. А после говорит:

— Устал, — говорит, — я чтой-то, братцы. Сейчас, — говорит, — закурю и буду опять продолжать цифры.

И стал он закуривать. Чиркнул спичку. А спичечная головка, будь она проклята, как зашипит, как жиганет в глаз докладчику.

А докладчик схватился рукой за глаз, завыл в голос и упал на пол. И спичками колотит по полу. От боли, что ли.

После ему глаз промыли и платком завязали.

И снова его на кафедру вывели.

Вышел он на кафедру и говорит:

— Чего, — говорит, — цифры зря приводить и себя подвергать опасности. И так все ясно и понятно. Считаю собрание закрытым.

Ну народ, конечно, похлопал докладчику и по домам пошел, рассуждая между собой — к чему, мол, этими цифрами мозги засорять, когда и так все видно.

Самодеятели

Самодеятельность, граждане, слово модное. Бывают такие, например, театры самодеятельные, кружки бывают, клубы…

В столицах это явление заурядное. Обычное явление. А вот в провинции это только что внедряется.

И веришь ли, читатель, слезы умиления на глазах появляются, когда узнаешь про провинциальную самодеятельность.

Скажем, Баку. Городишко не так уж чересчур большой. А тоже, поглядите, самодеятельность развивается. Газета «Бакинский рабочий» пишет:

Не так давно в Белогородском клубе им. Шаумяна по инициативе кружка друзей клуба проведен был вечер самодеятельности…

Далее газета сконфуженно продолжает:

Большинство членов кружка были пьяны. Между прочим, один из кружковцев до того договорился, что стал рассказывать анекдоты о евреях…

Ей-богу, слезы на глазах появляются. Кулаки сами собой сжимаются. Так бы вот взял этого самодеятельного еврейского анекдотиста, да в темном углу по мордасам, по мордасам.

Заметку свою газета заканчивает с легкой грустью:

На вечере за два часа выпито было 10 ведер пива.

Слезы на глазах появляются. В зубах легкий скрип. Кулаки сами собой сжимаются. Так бы вот взял эти 10 ведер, выпил бы, а после пустым ведром по головам этих самодеятелей.

Ах, ей-право, до чего в провинции эта самая, как ее, черт ее побери, ну самодеятельность, что ли, внедряется!..

А так все остальное ужасно хорошо и благополучно. И дела идут, контора пишет.

Ключи на комоде.

Дорвались

Ух и накрутим же мы сейчас хвост ждановским мужикам!

Дайте, братцы, только отдышаться. Дайте только дух перевести. Очень уж мы, знаете, сердимся на этих ждановцев.

Сейчас объясним все по порядку: что, к чему и почему. Ну держись, ребята!

А есть, знаете, такое село Ждановка. И было в этом селе четыре трактора. Четыре новешеньких коммунальных трактора.

И пущай теперь ждановские мужики ответят, куда они, между прочим, щучьи дети, позадевали эти тракторы? Ась?

Ага, небось молчат. Корежатся от совести. Вот мы им еще пару поддадим. Хватай их за бороденки!

Так вот, между прочим, насчет этих тракторов.

Первый трактор у них, видите ли, сломался.

А отчего он, позвольте узнать, сломался? Не почесавшись, ведь и чирий не вскочит.

Оттого он сломался, что Васьки Великанова корова рогом чтой-то там прободала. Одним словом, какую-то нужную штуковину смяла рогом.

Ах какие, право, несознательные хозяева эти Великановы! Ну разве ж мыслимое дело — допущать несознательную корову до трактору? Да разве ж она понимает науку и технику? Тьфу, захворать можно от таких ненормальностей!

Теперь пойдем дальше.

Второй трактор у них в воду свалился. Отчего он в воду свалился? Оттого он в воду свалился, что ждановский мужик Иван Николаев Косоглотов некультурно управлял этим трактором. И, будучи маленько под мухой, шибко попер на этом тракторе и с обрывчика сверзился.

Пущай этого Косоглотова теперь весь мир знает и его презирает.

У третьего трактора отчаянные ждановские парнишки какую-то немаловажную штуковину оторвали.

И теперь, ежели говорить прямо, по совести и без прикрас, то остался у них, у ждановцев, единственный один трактор.

Оно, конечно, и с одним трактором жить можно. Да только не такие это ждановские мужики. Это очень дико отчаянные мужики. Дорвались они, знаете, и до этого трактора. И трактор этот им теперь вроде автомобиля, только что без гудка. Истинная правда.

Чуть, знаете, они напьются маленько — сейчас велят трактор им предоставить. Ну и катаются на ем, что ответственные.

Председатель, подлая его душа, тоже ежедневно катается. Он до того, знаете, разленился через этот трактор, что идет, например, к куму своему, к Петровичу, через три дома — и то велит трактор себе подавать. И прет на нем стоя.

А касаемо свадеб в Ждановке и говорить не приходится. Молодых обязательно даже на тракторе развозят. Гостей тоже. А ведь гость, ежели он клюкнувши, он обязательно блюет на трактор. Разве ж это мыслимое дело — блевать на трактор?

А когда ребятенка недавно у Власовых октябрили, его тоже на тракторе везли. Ребятенок, знаете, дико орет и вообще истекает, а его прут и прут. Да еще сам папаша Власов сзади на трактор вскочивши и орет: ого-го!

Вот какие ядовитые делишки творятся у ждановцев. Пущай теперь вся республика про них знает и проклинает.

А так на остальном деревенском фронте все обстоит довольно отлично и симпатично. За исключением, значит, тракторов.

И хотя бы в центре на этот счет небольшой декретик удумали — мол, не катайтесь, черти ситцевые, на тракторах. Это ж вам не моторы. Понимать надо.

Дым отечества

А вот, граждане, тихая акварельная картинка нашей провинциальной жизни.

Представь, читатель.

Вечер. Снег под ногами похрустывает. Фонарики небольшие этакие светят. И стоит себе будка этакая, тоже небольшая, корявенькая. Воду она подает жителям.

А у будки — две домашние хозяйки с ведрами. Одна хозяйка нацедила себе два ведра, присобачивает их к коромыслу. Сейчас пойдет.

А другая хозяйка сердито отчитывает сторожа в будке.

— Почему, — говорит, — у тебя с ведра пятак, а в других будках по три? Небось, бродяга, зажиливаешь две народные копейки?

Из окошечка сердито лезет лохматая голова. Голова сморкается, ловко надавив нос одним пальцем, и говорит с хрипом:

— Наживешь с вас, дьяволов! Приказано пятак — только и делов.

— Делов, делов, — возражает хозяйка. — Вода, что ли, у тебя, у бродяги, вкусней?

Хозяйки, еще побранившись слегка, отходят от будки, делясь впечатлениями.

— Я бы, — говорит одна, — нипочем бы не стала деньги растрачивать, потому — жалко. Я бы сама на реку ходила, да только неинтересно, милая, под лед падать. Страсть склизко…

— Да уж, — говорит другая, — под лед, это верно, прохладно падать. Лучше уж я пятак заплачу, а уж чтоб с конфортом…

Хозяйки скрываются в тени.

Поскрипывает снег под ногами. Луна соперничает светом с фонарем. Тихо. Где-то жалко играет гармоника. Вот тихая провинциальная картинка!

— Где ж это такой медвежий уголок? — ядовито спросит читатель.

Как где? А в Ленинграде, милый читатель! На Большой Охте. Неужто не признал?

Водопроводов там нету, а водой торгуют разно: где три копейки берут, а где и пятак. От этого жители сильно обижаются.

А ученые профессора проекты строят: воздушные сады на крышах, фонтаны и радиоприемники.

Эх-ма! Кабы денег тьма…

Хитер человек

Ну и хитрый же народ нынче пошел! Крыть, братцы, нечем.

Скажем — клуб. Скажем — до зарезу ремонтировать его нужно. А денег, скажем, ни черта нету. Чего, например, делать?

Может, мы с тобой, читатель, и не знаем чего, как люди неискушенные, ну а публика досконально знает. Она собаку на этом съела и кошкой закусила.

Ах, хитер народ, едят их мухи!

Конечно, клубное помещение — дело ненадежное, хрупкое дело. Изнашивается быстро. Потому — не железо.

Скажем — один парнишка плюнул на стенку для блезиру. Другой плюнул. Третий плюнул. Десять плюнуло, и, глядишь, — не стена, а болото. Грибки растут. Мокрицы, например, резвятся. Каракатицы ползают. И вообще, значит, износилось помещение, и требуется до зарезу его ремонтировать.

С деньгами каждый дурак ремонтировать может. А попробуй без денег!

Хитер народ. Он и без денег может. Потому — лазейка есть. Сейчас про нее скажем. Дайте только развить фантазию насчет хрупкости помещения.

Скажем — теперь окно. Присели ребята на окно. На подоконник. А один парнишка, разговаривая насчет международной революции, размахнулся шибко рукой и выпер по нечайности одну стекляшку.

Ну выпер. Сегодня выпер. Завтра выпер. Послезавтра та же картина. И глядишь — через месяц холодно. Сквознячок бороды треплет. И вообще — ремонтировать нужно.

То же и насчет пола.

Одну половицу вынули для блезиру. Другую вынули. Десять вынули — крыть нечем. Сами посудите: где же ходить народу? Не летать же без пропеллера и без бензина по воздуху? А если не летать по воздуху, то, значит, срочно ремонтировать требуется.

А денег, заметьте, нету. И не то чтобы предместком растратил. А вообще нету. Не печатать же своими средствами?

Вот тут-то и выплывает хитроумная затея.

Сейчас про нее скажем. Дайте только передохнуть и папироску выкурить.

Затея — переехать в другое помещение.

Так народ и делает. Одно помещение испортили — и подыскивают другое.

Три таких почтенных учреждения нам известны.

Про одно не скажем. Конфузить не желаем. Может, оно исправится.

Про другое намекнем слегка. Оно само догадается. Оно в седьмой раз переезжать хочет. И теперь на прелестный двухэтажный особняк нацелилось.

Быть особнячку пусту!

Третьего учреждения, если говорить правду, не знаем. Сказали на всякий случай. Пущай другим неповадно будет.

А так на всем остальном культурном фронте все обстоит отлично и хорошо. Дела идут, контора пишет. И спектакли ставятся.

Тяжелые времена

Перед магазином Егорьевского кредитного общества Иван Егорыч остановился. Он успокоительно похлопал рукой по брюху лошади и сказал ей:

— Входи, Маруська… Входи, не пужайся. Чичас мы тебе хомут купим, дура твоя голова. Не понимаешь своего счастья…

Лошадь тревожно фыркнула одной ноздрей и вошла вместе с хозяином в помещение.

Покупатели радостно удивились. Кто-то с восторгом махнул рукой и сказал:

— Ну-у, лошадь, братцы, в лавку пришедши. Ах, дуй их горой!

Маруська остановилась у прилавка и ткнулась мордой в конторку, рассчитывая на овес.

Заведывающий испуганно отстранился и обидчиво сказал Иван Егорычу:

— Да ты что ж это, бродяга? Ты что ж это с лошадью пришедши?

— Да мне хомут надо-то, — сказал Иван Егорыч. — Примерить чтоб… А лошадь, ты не беспокойся, она тихая. Не пужается посторонних предметов.

Заведывающий отмахнулся от лошадиной морды счетами и с удивлением сказал, обращаясь к покупателям:

— Да что ж это, братцы? Лошадь у меня в магазине… Да что ж это такое будет? Она и нагадить может на полу… И покупателя раздавить…

— Нету, — сказал Иван Егорыч, — она дюже смирная. Гляди, стоит, в конторке роется… Не махай на ее счетами-то. Не имеешь права махать на животную.

Заведывающий побагровел, всплеснул руками и бросился к двери, призывая на помощь милицию.

— Ладно, не расстраивайся, — сказал Иван Егорыч. — Не рви глотку-то — жрать пригодится… Ну нельзя — не надо. Эка штука. Так бы и сказал: нельзя, мол, с лошадью. Я и уйду. Дерьма тоже.

Егорыч потянул лошадь за уздечку, чмокнул губами и сказал:

— Что ли идем, Маруська. Гонят отсюдова, дьяволы.

Иван Егорыч вышел из лавки, плюнул сквозь зубы на дверь и сказал, обращаясь к публике:

— Ну и времечко. Лошадь в лавку не допущают… А давеча мы с ей в пивной сидели — хоть бы хны. Слова никто не сказал. Заведывающий даже лично смеялся искренно. А этот нашелся гусь… Ну времечко.

— М-да, — сказал кто-то из толпы сочувственно, — тяжелые времена.

Два кочегара

Было это в Хабаровске. Или в крайнем случае во Владивостоке. Где-то, одним словом, в тех краях.

Началось все с сущих пустяков.

Жили, например, два кочегара. Одного кочегара фамилия, не любим сплетничать, — Рыжиков. Другого — Шеляев.

А был у Рыжикова сын — партийный пионер Костька. У Шеляева же — беспартийный младенец Васька, пяти лет.

Однажды парнишки подрались между собой. С чего это у них началось — не могу вам сказать. Или, может быть, Васька языком подразнил пионера. Или, может быть, Костя-пионер сказал какие-нибудь стишки, например: «Васька-васенок — свиной поросенок». Но только драка у них произошла форменная.

Победил пионер Костя, — надрал вихры своему противнику.

Беспартийный же Васька с громким ревом подрал жаловаться к своему папаше.

А папаша, кочегар Шеляев, сильно расстроился. Вечером пошел принимать дежурство от Рыжикова и говорит ему:

— Ну, — говорит, — берегися, Рыжиков! Я, — говорит, — твоему щенку голову оторву с корнем, ежели что. Пущай не бьется с моим Васькой в другой раз.

А папаша Рыжиков был гордый папаша.

— Не стращай, — говорит. — Не испужался! Ишь ты, — говорит, — какой нашелся характерный — детские головы с корнем отрывать. А ежели они — нам смена? Да я тебя за такие слова расстрелять, бродягу, могу.

— Ах, так! — удивился Шеляев. — Кочегаров расстреливать? Которые в союзе состоят, расстреливать? Да я тебя за это в Соловки могу спрятать, сукинова сына!

Ну слово за слово. Рассердились они друг на друга. Рыжиков ушел с дежурства, плюнул и думает.

«Я, — думает, — подсижу тебя, бродягу. Я тебе такую пакость состряпаю — не зарадуешься».

Кочегар Шеляев принял дежурство и тоже думает:

«Погоди, — думает. — Я тебя, гадюку, подковырну. Я тебе чего-нибудь в котле испорчу. Или, вот, например, возьму да с одиннадцати атмосфер на восемь спущу… Оправдывайся, бродяга, после… Будешь знать, как кочегаров расстреливать…»

Сказано — сделано.

Снизил Шеляев пар до восьми атмосфер.

На другой день принял дежурство Рыжиков.

«Эге, — думает, — пакости мне строить? Погоди, я тебе на шесть атмосфер спущу. Накось, выкуси!»

Сказано — сделано.

Спустил Рыжиков пар до шести атмосфер.

Падающая энергия, конечно, упала. Народ дивуется, а однако что к чему и почему — не понимает.

На другой день принял дежурство обратно Шеляев.

«Эге, — думает — шесть атмосфер? Да я тебе, бродяге, четыре устрою. И воду, подлецу, с резервного котла спущу. Пущай все к чертовой матери лопается».

Сказано — сделано.

Спустил кочегар до четырех атмосфер. И пар из резервного котла выпустил. Ждет, что будет.

На другой день хотел Рыжиков до двух атмосфер спустить и крантик вообще отломить к чертовой бабушке. Но не пришлось.

Специальная комиссия взяла кочегаров в оборот.

Теперь чего будет — неизвестно.

А, впрочем, если раскинуть мозгами, то предвидеть можно.

Сыновья, Вася с Костей, непременно помирятся.

Потому счастливое безоблачное детство.

Кочегары, скорей всего, тоже помирятся. Все-таки в одном союзе состоят и живут на одной улице.

А вот со стороны комиссии предвидим едкие неприятности.

И верно: Хабаровская газета «Рабочий Путь» пишет:

Райком постановил уволить этих двух кочегаров и внести в членские книжки выговор.

Будет, ох, будет теперь время у безработных кочегаров подумать о случившемся!

Светлый гений

Речь о раскрепощении женщин товарищ Фиолетов закончил с необыкновенным подъемом.

Он стукнул кулаком по столу, топнул ногой, откинул назад свои волосы и громко закричал:

— Гражданки! Вы, которые эти белые рабыни плиты и тому подобное. И которые деспот муж элемент несознательно относится. И кухня которая эта и тому подобное. Шитье, одним словом. Довольно этих про этих цепей. Полное раскрепощение, к свету нога об руку с наукой и техникой.

— Уру! — закричали женщины. — Уру-ру…

Несколько женщин бросились на оратора, сковырнули его с ног и принялись качать, неловко подбрасывая фиолетовское тело под самую электрическую люстру.

«Не ушибся бы», — думал Фиолетов, испуганно брыкаясь и дергая ногами в белых суровых носках.

Через пять минут, когда Фиолетов начал кусаться, восторженные гражданки поставили его на пол и наперерыв жали ему руки, восхищаясь симпатичной его речью.

Какая-то немолодая гражданка в байковом платке подошла к Фиолетову и, потрясая его руку, робко сказала:

— Вы этот, как его, светлый гений человечества в окне женщины.

Фиолетов накинул на плечи пальто и вышел на улицу, слегка покачиваясь.

Фиолетовское нутро пело и ликовало.

«Да-с, — думал Фиолетов. — Тово-с. Здорово… Светлый гений… А?»

Фиолетов быстро дошел до дому и нетерпеливо принялся стучать в дверь кулаком. Ему открыла жена.

— Открыли? — ехидно спросил Фиолетов. — Два часа стоишь, как собака на лестнице… Наконец открыли.

— Иван Палыч, я враз открыла, — сказала жена.

— Враз, враз! А вам охота, чтоб не враз? Вам охота, чтоб муж восемь часов простаивал на лестнице? Вам охота восьмичасовой рабочий день тратить?! Жрать!

Жена метнулась в кухню и через минуту поставила перед Фиолетовым тарелку с супом.

— Ну конечно, — сказал Фиолетов, — работаешь, как собака, как сукина дочь, а тут суп несоленый.

— Посолите, Иван Палыч, — простодушно сказала жена.

— Ага, теперь посолите! — заорал Фиолетов. — По-вашему, мне только и делов, что супы солить? Работаешь, как собака, а тут суп солить?!

Жена печально зевнула, перекрестила рот и пересела на другой стул.

— Пересаживаетесь! — завизжал Фиолетов. — Демонстрации мне устраиваете? Довольно мещанской идеологии! Я вам накажу кузькину мать…

Фиолетов уныло покушал, скинул с себя пиджак и сказал:

— Зашить надо. Разорвали, черти, качавши… Нечего без дела-то сидеть.

Жена взяла пиджак и принялась за шитье.

— Да электричество зря не жгите! — крикнул Фиолетов, заваливаясь на постель. — Мне же платить придется… Можете и в темноте зашить. Не узоры писать.

Жена потушила лампочку и неровными стежками стала пришивать пиджак к своей юбке.

Светлый гений, тихо посвистывая носом, спал.

С

Небось простодушный читатель удивится. Какие, подумает, пошли короткие заглавия из одной буквы. И чего это буква С значит? Может, это каналья автор ругается и выражается. Может, это означает — собака, или сукин сын, или «с Волкова кладбища»? Мало ли на букву С имеется неблагородных слов.

Нету, читатель. Нету, милый. Не такой это человек Гаврила, чтоб с нового года выражаться.

А буква С означает букву С, подписанную под одной жалобой. Вот чего.

Злополучная это была жалоба. Сейчас расскажу. Дайте, черти, папиросу выкурить, а то смех разбирает. А когда смеюсь — чихать хочется. А когда чихаю — перо дрожит и слог не такой гладкий получается.

А дело было ужасно ехидное, в городе Харькове.

В газету «Пролетарий» жалоба поступила. Насчет Наумова. Председателя УИКа откомслужа[212] трансконторы Вукоопспилки[213] (тьфу, черт! последний язык за ваш полтинник сломаешь…).

Ну поступила жалоба. Делов тоже!

А подпись под жалобой одна сплошная буква С.

А в жалобе ничего особенного не было. Так, мелкие неприятности Наумову.

А Наумов ужас как распалился. Расстроился. И побежал мелкой рысью в редакцию.

— Кто, — говорит, — буквой С жалобу подписывал? Откройте фамилию. Требую.

А в редакции (вот спасибо-то) фамилии не говорят.

«Не говорят — не надо, — подумал Наумчик. — Дерьма тоже, я и так узнаю».

И мелкой рысью побежал назад.

Прибежал, снял калоши и думает: «Сейчас, — думает, — посмотрю список сотрудников, которые сотрудники на букву С — тем крышка. И уж, — думает, — плюньте в мои бесстыжие глаза, если я злодея не открою».

А в конторе всего-навсего одна гражданка на букву С начиналась. И та Вдовицына-Сулимовская (фамилия это у ней такая).

Нажал на нее Наумчик. Уволю, говорит. В порошок сотру. Та в слезы. Не сознается. Я, говорит, могу специальный документ достать, что я невиновная.

И написала она в редакцию «Пролетария» письмо:

Настоящим прошу редакцию «Пролетарий» выдать мне справку о том, что ни я, ни мой муж (Сулимовский) никаких заметок в редакцию не давали.

Вдовицына-Сулимовская.

А ей ответ с мальчиком:

— Да, действительно.

А чем дело кончилось, нам так и не известно. Известно только то, что злодея Наумов не нашел. Хотя и предложил в случае неудачи плюнуть ему в глаза.

Плевать мы не станем. Не такой у нас характер, чтоб плеваться с нового года.

А так все остальное обстоит отлично и хорошо. Дела идут, контора пишет.

Птичье молоко

Прошли, братцы мои, те тяжелые денечки, когда кооперативы торговали только пудрой да гуталином.

Будет.

Нынче в кооперативах полным-полно. Все есть, чего твоей душе угодно. Разве что птичьего молока не достать.

И то в ином кооперативе заместо птичьего молока такое есть — только диву даешься.

Думаете, сигары или шелковые чулки?

Стара штука — сигары и чулки. Подымай, братцы, выше.

Ну да не будем понапрасну томить читателя. Прямо и начистоту скажем: в некоторых кооперативах торгуют даже собачьими намордниками. Например, кооператив Нижне-Туринского лесничества (Уральской области).

В этом кооперативе имеется целая партия такого товару.

Газета «Труд» пишет:

Выбор намордников большой, на разные цены, разных фасонов, кожаные, металлические.

Конечно, в ином кооперативе так бы и пролежали эти самые намордники до скончания веков или до тех пор, пока сынишка заведывающего (даром что комсомолец) не стибрил бы их из почтительного удивления. Но не таков этот Нижне-Туринский кооператив. И не такова тамошняя администрация.

Дело в том, — пишет «Труд», — что администрация, имеющая право согласно колдоговора 60 % жалованья выдавать не деньгами, а ордерами в кооператив, этим правом не только пользуется, но и злоупотребляет. За октябрь 85 % зарплаты выдано ордерами.

По ордеру бери чего хочешь. Хочешь, бери намордники, хочешь — гуталину. Потому выбор не ахти какой большой. «Труд» с грустью сообщает:

Нужных рабочему товаров в кооперативе нет. Рабочие берут что есть и продают на рынке за полцены.

— А на намордники спросу на базаре никакого! — жалуются рабочие.

Это странно. Такой, можно сказать, редкий, исключительный товар, вроде птичьего молока, а провинциалы отказываются покупать. Чудаки, едят их мухи!

А на всем остальном кооперативном фронте все отлично и симпатично. Товару вволю. Есть даже птичье молоко. Налетайте, граждане!

Химики

Нынче, граждане, химия всем известна. До масс дошла. Все, скажем, химические и физические законы напролет известны.

Какой-нибудь, представьте себе, физический закон — например: от теплоты тело расширяется, — мало известный при царском режиме и при Временном правительстве, теперича ясен, как на ладони.

Однако есть физические законы, известные и раньше, при любом государственном строе. Это, например, ежели тело водой попрыскать, то тело, тово, прибавляется в весе.

Одна текстильная фабрика так и делает: обливает шерсть водой.

Ежедневный газетный орган про это с меланхолией пишет:

Ткачи сдают готовые куски товара на вес и, боясь нехватки в весе, спрыскивают товар водой.

Такой, конечно, химический подход к текстильной промышленности мне, граждане, не нравится.

Конечно, я бы не принял это так близко к сердцу, если б не брюки. А то — брюки.

Суконные брюки я люблю носить долго.

Мне не нравятся такие штаны, в которые сунешь два раза ноги, и они расползаются[214].

Вот, например, бывшие брюки я носил двенадцать лет. И все они были как новенькие.

И уже революция грянула, гражданская война, нэп, а я все ношу и ношу. Такая, представьте себе, чудная материя попалась. Даже, откровенно сознаюсь, она еще лучше от носки стала. Блеск такой богатый пошел, мягкость, элегантность — дух вон.

Я бы эти брюки еще двенадцать лет носил, если б в бане не сперли. А то сперли в бане.

Конечно, пришлось купить новые. Потому — прохладно, и милиция косится. Издевательство, говорят, над общественным вкусом. Ежели, то есть, гражданин не при брюках, хотя в длинном пальто.

А какое, помилуйте, издевательство, ежели из предбанника сперли? Жутко, милые…

А новые брюки — плохие удались.

На стул, скажем, сел, за гвоздь слегка тронул — рвутся. За дверную ручку карманом зацепил — опять рвутся. В гости пришел, нагнулся под стол, чтоб тарелку или бутерброд поднять, — обратно рвутся и расползаются. Жутко, милые.

Жена, на что уж дама прочная и сентиментальная, и то не выдержала.

— Ежедневно, — говорит, — шью ваши брюки, Григорь Иваныч. Всю, — говорит, — общественную работу или сходить к управдому — за них забросила. Пущай, — говорит, — лучше развод, или купите новые.

— Гражданка, — говорю, — погодите ерепениться. Сейчас схожу в магазин — пущай обменяют.

Хорошо. Поносил я брюки еще два месяца для ровного счета, заявляюсь в магазин.

— Что вы, — говорю, — граждане, такое дерьмо продаете?

— Да, — говорит заведывающий, — товар порченый. Товар, — говорит, — для весу водой на фабрике обливают. А он преет и портится.

— Вес, — говорю, — в брюках мне не касается. Прошу обменять.

Менять заведывающий не стал, но предложил купить новые.

Так я и сделал.

А что текстильщики так поступают, то смешно и обидно. Ну случилась нехватка, ну привесь к общему куску какую-нибудь тяжелую ерунду или гирьку. Можно даже неклейменую. А то водой обливать! Жутко, милые.

Актер[215]

Рассказ этот — истинное происшествие. Случилось в Астрахани. Рассказал мне об этом актер-любитель. Вот чего он рассказал.

Вот вы меня, граждане, спрашиваете, был ли я актером? Ну был. В театрах играл. Прикасался к этому искусству. А только ерунда. Ничего в этом нет выдающего.

Конечно, если подумать глубже, то в этом искусстве много хорошего.

Скажем, выйдешь на сцену, а публика смотрит. А средь публики — знакомые, родственники со стороны жены, граждане с дому. Глядишь — подмигивают с партеру — дескать, не робей, Вася, дуй до горы. А ты, значит, им знаки делаешь — дескать, оставьте беспокоиться, граждане. Знаем. Сами с усами. Но если подумать глубже, то ничего в этой профессии нету хорошего. Крови больше испортишь.

Вот раз ставили мы пьесу «Кто виноват?»

Очень это сильная пьеса. Там, значит, в одном акте грабители купца грабят на глазах у публики. Очень натурально выходит. Купец, значит, кричит, ногами отбивается. А его грабят. Жуткая пьеса.

Так вот поставили эту пьесу.

А перед самым спектаклем один любитель, который купца играл, выпил. И в жаре до того его, бродягу, растрясло, что, видим, не может роль купца вести. И как выйдет к рампе, так нарочно электрические лампочки ногой давит.

Режиссер Иван Палыч мне говорит:

— Не придется, — говорит, — во втором акте его выпущать. Передавит, сукин сын, все лампочки. Может, говорит, ты заместо его сыграешь? Публика дура — не поймет.

Я говорю:

— Я, граждане, не могу, — говорю, — к рампе выйтить. Не просите. Я, — говорю, — сейчас два арбуза съел.

А он говорит:

— Выручай, браток. Хотя на одно действие. Может, тот артист после очухается. Не срывай, — говорит, — просветительной работы.

Все-таки упросили. Вышел я к рампе. И вышел по ходу пьесы как есть в своем пиджачке, в брюках. Только что бороденку чужую приклеил. И вышел. А публика хотя и дура, а враз узнала меня.

— А, — говорят, — Вася вышедши! Не робей, — дескать, — дуй до горы…

Я говорю:

— Робеть, граждане, не приходится, раз, — говорю, — критический момент. Артист, — говорю, — сильно под мухой и не может к рампе выйтить. Блюет.

Начали действие.

Играю я в действии купца. Кричу, значит, ногами от грабителей отбиваюсь. И чувствую, будто кто-то из любителей действительно мне в карман лезет.

Запахнул я пиджачок. В сторону от артистов.

Отбиваюсь от них. Прямо по роже бью. Ей-богу!

— Не подходите, — говорю, — сволочи, честью прошу.

А те по ходу пьесы это наседают и наседают. Вынули у меня бумажник (18 червонцев) и к часам прутся. Я кричу не своим голосом:

— Караул, — дескать, — граждане, всерьез грабят.

А от этого полный эффект получается. Публика-дура в восхищении в ладоши бьет. Кричит:

— Давай, Вася, давай. Отбивайся, милый. Крой их, дьяволов, по башкам!

Я кричу:

— Не помогает, братцы!

И сам стегаю прямо по рылам.

Вижу — один любитель кровью исходит, а другие, подлецы, в раж вошли и наседают.

— Братцы, — кричу, — да что ж это? За какое самое это страдать-то приходится?

Режиссер тут с кулис высовывается.

— Молодец, — говорит, — Вася. Чудно, — говорит, — рольку ведешь. Давай дальше.

Вижу: крики не помогают. Потому, чего ни крикнешь — все прямо по ходу пьесы ложится. Встал я на колени.

— Братцы, — говорю. — Режиссер, — говорю, — Иван Палыч. Не могу больше! Спущайте занавеску. Последнее, — говорю, — сбереженье всерьез прут!

Тут многие театральные спецы — видят, не по пьесе слова — из кулис выходят. Суфлер, спасибо, из будки наружу вылезает.

— Кажись, — говорит, — граждане, действительно у купца бумажник свистнули.

Дали занавес. Воды мне в ковшике принесли. Напоили.

— Братцы, — говорю. — Режиссер, — говорю, — Иван Палыч. Да что ж это, — говорю. — По ходу, — говорю, — пьесы ктой-то бумажник у меня вынул.

Ну устроили обыск у любителей. А только денег не нашли. А пустой бумажник кто-то в кулисы кинул. Деньги так и сгинули. Как сгорели. Вы говорите — искусство? Знаем! Играли!

Вятка

Вятка — город провинциальный. В Вятке волки по улицам бегают. Там даже поговорка сложилась: волков бояться — по центральной улице не ходить.

Столичная пресса отмечает это характерное вятское явление:

На Центральную улицу города забежали два крупных матерых волка…

В другом городе стрелять бы начали в волков. Но не такой это город Вятка, чтоб стрелять. Вятка город тихий. Там даже в революцию выстрелов не было. К чему же теперь, при нэпе, взбудораживать невинные вятские сердца?

Нет! Там в волков не стреляли. Там свистеть начали. «Красная газета» отмечает этот провинциальный способ:

Растерявшиеся милиционеры принялись свистеть…

А что такое, читатель, свист? Свист — это нечто нереальное, умственное, так сказать, звуковая несущественная трель. Сами посудите, много ли свистом поделаешь с матерым волком?

Но не такой это город Вятка. Там и свист вполне пригоден в борьбе с матерыми хищниками. Там, оказывается,

на свистки милиционеров из одного дома выбежал дворник, который бросился на волка и задушил его. Второй волк убежал в лес.

Ну да. Выбежал дворник.

— Что, — спрашивает, — волки, что ли? Чичас мы их подомнем.

И подмял. Долго ли умеючи?!

Вот, скажем, Ленинград всегда был на первом месте. А в данном случае Ленинграду нипочем не устоять против Вятки.

В Ленинграде вызвали бы против волков пожарную команду. И волков убрали бы довольно скоро.

Но, во всяком случае, с чувством глубокого профессионального восторга мы отдаем Вятке первенство.

По слухам, герой дворник представлен к медали за спасение утопающих.

Валяйте, нам не жалко!

Гляди, читатель, чего на картинке видишь? Небось, думаешь — это последний фотопортрет нашего многоуважаемого Гаврилы?

Нету, читатель. Это не наш Гаврила. Это харьковский Гаврила. Это в Харькове журнал такой будет выходить «Гаврила».

А пущай выходит. Нам не жалко.

Погляди, читатель, еще раз на картинку. Ась?

Гляди: идет человек с вещами. Тут у него и папка с бумагами, и пузырек с чернилами, и ручка с пером. Все, как у богатого. И пиджак слева, гляди, оттопыривается слегка. Это не иначе как бумажник с деньгами пузырится. На три номера, небось, за глаза хватит.

Ладно. Пущай выходят. Нам не жалко.

А только для истории сообщаем: просим не смешивать нашего Гаврилу с этим Гаврилой. Наш Гаврила будет слегка поплотней, и выражение лица у нашего несколько язвительней. И не курит, как этот. Потому — борьба. И кашне не носит. Братишка его двоюродный действительно носит кашне, а он — нет.

Ну ладно. Пущай их выходят. Надо же и Харьков слегка осчастливить. Нам не жалко. Мы все советские. И наш Гаврила — советский, и этот — советский. Мы его не хаем. Это тоже ужасно способный Гаврила. Вишь, идет как смело. И аппарат в руке. И зачем ему, братцы, аппарат сдался? Фотомонтаж он делать будет, что ли? Ах, едят его мухи!

А только странно, братцы, где ж у него наш журнал «Бузотер»? Чтой-то не видно. Эге, да он в папочке спрятан. Глядите — кусок торчит.

Пущай торчит. Разве нам жалко. Пущай их читают и пущай сами выходят.

А полупочтенному нашему тезке — Гавриле — наше вам с кисточкой.

Теперь-то ясно

Нынче, граждане, все ясно и понятно.

Скажем, пришла Масленица — лопай блины. Хочешь со сметаной, хочешь — с маслом. Никто тебе и слова не скажет. Только, главное, на это народных сумм не растрачивай.

Ну а в 1919 году иная была картина.

В 1919 году многие граждане как шальные ходили и не знали, какой это праздник — Масленица. И можно ли советскому гражданину лопать блины? Или это есть религиозный предрассудок?

Как в других домах — неизвестно, а в нашем доме в 1919 году граждане сомневались насчет блинов.

Главное, что управдом у нас был очень отчаянный. А с тех пор как он самогонщицу в № 7 накрыл, так жильцы до того его стали бояться — ужас.

И помню, наступила Масленица.

Сегодня, например, она наступила, а вчера я прихожу со службы. И кушаю, что было. А жена вытирала посуду полотенцем и говорит сухо:

— Завтра, — говорит, — Масленица. Не испечь ли, — говорит, — блинков, раз это Масленица?

А я говорю:

— Погоди, — говорю, — Марья, не торопись, не суйся, — говорю, — прежде батьки в петлю. Праздник, — говорю, — Масленица невыясненный. Это, — говорю, — не 1925 год, когда все ясно. Погоди, — говорю, — сейчас сбегаю во двор, узнаю как и чего. И если, — говорю, — управдом печет, то, — говорю, — и нам можно.

И выбежал я во двор. И вижу: во дворе жильцы колбасятся. В страшной такой тоске по двору мечутся. И между собой про что-то шушукаются.

Говорю шепотом:

— Не насчет ли Масленицы колбаситесь, братцы?

— Да, — отвечают, — смотрим, не печет ли управдом. И ежели печет, из кухни чад, то вроде это декрета — можно, значит.

Вызвался я добровольно заглянуть в кухню. Заглянул вроде как за ключом от проходного. Ни черта в кухне. И горшка даже нет. Прибегаю во двор.

— Нету, — говорю, — граждане, чисто. Никого и ничего, и опары не предвидится.

А тут, помню, бежит по двору управдомовский мальчишечка семи лет — Колька.

Поманил я его пальцем и спрашиваю тихо:

— Ребятишка, — говорю, — будь, — говорю, — другом. Есть ли, скажи, опара у вас или не предвидится?

А мальчишечка, дитя природы, показал шиш из пальчиков и ходу. Отвечаю жильцам:

— Расходитесь, — говорю, — граждане, по своим домам. Масленица, — говорю, — отменяется.

А тут какой-то гражданин с восьмого номера надел пенсне на нос и заявляет:

— И это, — говорит, — свобода совести и печати?!

А я отвечаю:

— Ваше, — говорю, — дело десятое. У вас, — говорю, — интеллигентный гражданин, и муки-то нету. А вы, — говорю, — вперед лезете и задаетесь.

А он:

— Я, — говорит, — не из муки, я, — говорит, — из принципа.

Я говорю:

— Мне это не касаемо. Встаньте, — говорю, — назад. Дайте, — говорю, — женщинам видеть.

Ну разгорелся классовый спор. А баба в споре завсегда визжит. И тут какая-то гражданка завизжала. А на визг управдом является.

— Что, — говорит, — за шум, а драки нету?

Тут я вроде делегатом от масс, выхожу вперед и объясняю недоразумение граждан и насчет опары. А управдом усмехнулся в душе и говорит:

— Можно, — говорит, — пеките. Только, — говорит, — дрова в кухне не колите. А что, — говорит, — касаемо меня, то у меня муки нету, оттого и не пеку.

Похлопали жильцы в ладоши и разошлись печь.

Прошло шесть лет.

А многие граждане и посейчас в тоске колбасятся и не знают, можно ли советскому гражданину блины кушать или это есть религиозный предрассудок.

Не далее как вчера пришла ко мне в комнату хозяйка и говорит:

— Уж, — говорит, — и не знаю… Ванюшка-то, — говорит, — мой — ответственный пионер. Не обиделся бы на блины. Можно ли, — говорит, — ему их кушать? А?

Вспомнил я нашего управдома и отвечаю:

— Можно, — говорю, — гражданка. Кушайте. Только, — говорю, — дрова в кухне не колите и народные суммы на это не растрачивайте.

Так-то, граждане. Лопайте со сметаной.

Попалась, которая кусалась

Это кажется что в Тамбове было. В резерве милиции. Лошадь Васька укусила милиционера, гражданина Трелецкого.

Случай вполне прискорбный

А случилось это в Тамбове. Повел Трелецкий на водопой Ваську.

А жеребец Васька играться начал. Схватил для потехи руку и рвать начал.

Ну крики, одним словом, охи, и кровь течет. А лошадь забавляется. Ей вроде это нравится так бузить.

Собрался резерв милиции, вырвал гражданина и в больницу его в карете «скорой помощи».

А насчет преступной лошади читатель, конечно, может полюбопытствовать, чего, например, с ней сделали. Думаете — ее в тюрьму посадили? Верно! Откуда вы знаете? Именно в тюрьму. Одним словом, посадили ее в губернский дом заключенных и рапортичкой с отделом труда снеслись, дескать, —

Сообщаем, что лошадь, от которой произошел несчастный случай с милиционером, переведена в Губдомзак, где пока ведет себя прилично, причем об укусах Губдомзак предупрежден. В дальнейшем лошадь предназначена к продаже…

Врид.[216] Нач-ка Адм. отдела (подпись)

Одним словом, угробили лошадку. Попалась, которая кусалась. Да и куда попала — в дом заключения с изоляцией.

Иная лошадь лоб себе расшибет, начальника милиции забодает и то такой чести не дождется. Тут уж кому какое счастье, читатель. Не правда ли?

А вот жеребцу Ваське — счастье.

А лошади в Тамбове, говорят, перестали кусаться. Как рукой сняло.

Столичная штучка

В селе Усачи, Калужской губернии, на днях состоялись перевыборы председателя.

Городской товарищ Ведерников, посланный ячейкой в подшефное село, стоял на свежеструганных бревнах и говорил собранию:

— Международное положение, граждане, яснее ясного. Задерживаться на этом, к сожалению, не приходится. Перейдем поэтому к текущему моменту дня, к выбору председателя заместо Костылева, Ивана. Этот паразит не может быть облечен всей полнотой государственной власти, а потому сменяется…

Представитель сельской бедноты, мужик Бобров, Михайло Васильевич, стоял на бревнах подле городского товарища и, крайне беспокоясь, что городские слова малодоступны пониманию крестьян, тут же, по доброй своей охоте, разъяснял неясный смысл речи.

— Одним словом, — сказал Михайло Бобров, — этот паразит, распроязви его душу — Костылев, Иван Максимыч, — не могит быть облегчен и потому сменяется…

— И заместо указанного Ивана Костылева, — продолжал городской оратор, — предлагается избрать человека, потому как нам паразитов не надобно.

— И заместо паразита, — пояснил Бобров, — и етого, язви его душу, самогонщика, хоша он мне и родственник со стороны жены, предлагается изменить и наметить.

— Предлагается, — сказал городской товарищ, — выставить кандидатуру лиц.

Михайло Бобров скинул с себя от полноты чувств шапку и сделал широкий жест, приглашая немедленно выставить кандидатуру лиц.

Общество молчало.

— Разве Быкина, что ли? Или Еремея Ивановича Секина, а? — несмело спросил кто-то.

— Так, — сказал городской товарищ, — Быкина… Запишем.

— Чичас запишем, — пояснил Бобров.

Толпа, молчавшая до сего момента, принялась страшным образом галдеть и выкрикивать имена, требуя немедленно возводить своих кандидатов в должность председателя.

— Быкина, Васю! Еремея Ивановича Секина! Миколаева…

Городской товарищ Ведерников записывал эти имена на своем мандате.

— Братцы! — закричал кто-то. — Это не выбор — Секин и Миколаев… Надоть передовых товарищей выбирать… Которые настоящие в полной мере… Которые, может, в городе поднаторели — вот каких надоть… Чтоб все насквозь знали.

— Верно! — закричали в толпе. — Передовых надоть… Кругом так выбирают.

— Тенденция правильная, — сказал городской товарищ. — Намечайте имена.

В обществе произошла заминка.

— Разве Коновалова, Лешку? — несмело сказал кто-то. — Он и есть только один приехадши с городу. Он ето столичная штучка.

— Лешку! — закричали в толпе. — Выходи, Леша. Говори обществу.

Лешка Коновалов протискался через толпу, вышел к бревнам и, польщенный всеобщим вниманием, поклонился по-городскому, прижимая руку к сердцу.

— Говори, Лешка! — закричали в толпе.

— Что ж, — несколько конфузясь, сказал Лешка. — Меня выбирать можно. Секин или там Миколаев — разве ето выбор? Ето же деревня, гольтепа. А я, может, два года в городе терся. Меня можно выбирать…

— Говори, Лешка! Докладывай обществу! — снова закричала толпа.

— Говорить можно, — сказал Лешка. — Отчего ето не говорить, когда я все знаю… Декрет знаю или какое там распоряжение и примечание. Или, например, кодекс… Все ето знаю. Два года, может, терся… Бывало, сижу в камере, а к тебе бегут. Разъясни, дескать, Леша, какое ето примечание и декрет.

— Какая ето камера-то? — спросили в толпе.

— Камера-то? — сказал Лешка. — Да четырнадцатая камера. В Крестах[217] мы сидели…

— Ну! — удивилось общество. — За что же ты, парень, в тюрьмах-то сидел?

Лешка смутился и растерянно взглянул на толпу.

— Самая малость, — неопределенно сказал Лешка.

— Политика или что слямзил?

— Политика, — сказал Лешка. — Слямзил самую малость…

Лешка махнул рукой и сконфуженно смылся в толпу.

Городской товарищ Ведерников, поговорив о новых тенденциях избирать поднаторевших в городе товарищей, предложил голосовать за Еремея Секина.

Михайло Бобров, представитель бедняцкого элемента, разъяснил смысл этих слов, и Еремей Секин был единогласно избран при одном воздержавшемся.

Воздержавшийся был Лешка Коновалов. Ему не по душе была деревенская гольтепа.

300%

Позвольте, граждане. Когда ж это было? Да это во вторник было, на прошлой неделе. Со вторника Иван Семеныч начал новую и светлую жизнь. Хотел с понедельника, да, говорит, день тяжелый.

А бросил Иван Семеныч дома кормиться. На общественное питание перешел. Стал ежедневно ходить с женой в столовую.

Обедал я с ним в одни часы. А за обедом Иван Семеныч говорил без умолку. И все восторгался, что кухню бросил.

— Это, — говорит, — такая выгода, такая выгода… А главное, — говорит, — жену от плиты раскрепостил. Пущай, думаю, и баба поживет малехонько в свободе. Ведь сколько теперь этого свободного времени останется? Уйма. Раньше, бывало, придет супруга с работы — мотается, хватается, плиту разжигает… А тут пришла, и делать ей, дуре, нечего. Шей хоть целый день. А кончила шить — постирай. Стирать нечего — чулки вязать можешь. А то еще можно заказы брать на стирку, потому времени свободного хоть отбавляй.

Вообще, Иван Семеныч был ужасно доволен своей переменой. Однажды он даже небольшую речь сказал обедающим гражданам:

— Граждане, — сказал, — пора ослобонить женщин от плиты! Пора бросить в болото эти кастрюльки и эти мисочки! Кормитесь, граждане, завсегда в столовой.

Обедающие, конечно, обижаться стали.

— Позвольте, — говорят, — что вы расстраиваетесь? Мы, — говорят, — и так в столовой обедаем…

Целую неделю ходил Иван Семеныч в столовую. И каждый день находил все новые и новые выгоды в своей перемене.

А после ходить перестал.

Я уж подумал, не заболел ли человек сапом. Пошел к нему на квартиру.

Нет. Гляжу — здоровый. Сидит у плиты и руки греет. Жена рядом в лоханке стирает.

— Что ж ты, — говорю, — друг ситный, ходить-то перестал?

— Да, — говорит, — так. Выходит очень странно. Я, — говорит, — и сейчас не пойму, как это выходит.

— А что?

— Да, — говорит, — начали мы, как вам известно, в столовой кормиться. Время стало гораздо много оставаться. Я говорю супруге: «Я, — говорю, — вас от плиты раскрепостил, но, — говорю, — это не значит, что вам дурой мотаться. Пошейте, — говорю, — или постирайте». Начала она стирать… Теперича спрашивается: плита топится ай нет, ежели стирка? Плита элементарно топится. «Отчего бы, — говорю, — кастрюльку не поставить? Пущай кастрюлька кипит. Глупо же без пользы огонь тратить…» А теперича что выходит? Полная выгода. Кастрюльки даром кипят. Жену от плиты раскрепостил. И, между прочим, дома обедаем.

Такая выгода, такая выгода, прямо триста процентов выгоды! Даже и не понять враз, откуда такое счастье?

— Да, где же понять, — сказал я.

И мы попрощались.

Дефективные люди

Удивительно раньше люди жили!

Скажем, сто лет — небольшой срок, а поглядите, какая заметная разница.

Бывало, сто лет назад, развернешь газету, начнешь, к примеру, объявления читать. А объявления такие:

ПРОДАЕТСЯ ДЕВКА. Умеет шить и неприхотливо готовить. Цена той девке 75 рублей серебром.

ОБМЕНЮ мужика на трех девок. Мужик с бородой, дюже сильный. Могит быть дворником али чем.

Тряпичникам не являться.

ПРОДАЕТСЯ ДЕВКА, 16 лет, без обману. Умеет жарить, парить и пятки чесать. А цена той девки вне запроса 100 рублей.

Так раньше жили люди. Смешно жили. Глупо жили. Читать противно.

А нынче и времена другие, и песни другие, и… цена другая. Цена, прямо скажем, за «девку» тридцать червонцев. Это по расценке Спасского уезда.

Сейчас объясним.

Недалеко от Владивостока в Спасском уезде жил некий дефективный папаша. Была у него дочка Нюрочка.

Вот папаша и думает:

«Отчего, — думает, — не продать мне Нюрочку, ежели деньги требуются?»

Так и сделал. Подыскал дефективного человека и продал ему дочку за тридцать червонцев.

Газета «Ленинградская правда» пишет:

В Спасском уезде родители продали в жены за 300 рублей свою 16-летнюю дочь. Девушка была продана без ее ведома.

Очень торговались. Сам папаша в три ручья плакал.

— Ты, — говорит, — погляди, какая девка-то продается! Свободная, равноправная девка! Не жук нагадил. Прибавь немного.

На трехстах ударили по рукам.

Одним словом, дешево купил жених.

Однако, как говорится, дешево покупают, да домой не носят. Так и тут.

Сельсовет, обсудив этот вопрос совместно с ячейкой комсомола и женщинами-делегатками, взял девушку под свою защиту и аннулировал родительскую «сделку». Над родителями и женихом был устроен показательный суд.

Отдал ли дефективный папаша жениху назад деньги — покрыто мраком неизвестности. Ничего про это газета не говорит.

Да нас это и не интересует. Нас интересует: а какая, к примеру, цена на девку в других губерниях?

He знаем. Вот насчет Псковской губернии знаем. Там девок не продают, а за них приплачивают. Смотря по достатку.

Сделка называется приданым.

А на наш ничтожный взгляд — хрен редьки не слаще.

Точка зрения

Со станции Лески повез меня Егорка Глазов. Разговорились.

— Ну как, — спросил я Егорку, — народ-то у вас в уезде сознательный?

— Народ-то? — сказал Егорка. — Народ-то сознательный. Чего ему делается?

— Ну а бабы как?

— Бабы-то? Да бабы тоже сознательные. Чего им делается?

— И много их, баб-то сознательных?

— Да хватает, — сказал Егорка. — Хотя ежели начисто говорить, то не горазд много. Глаза не разбегаются. Маловато вообще. Одна вот тут была в уезде… Да и та неизвестно как… может, кончится.

— Чего же с ней?

— Да так, — неопределенно сказал Егорка. — Супруг у ней дюже бешеный. Клопов, Василий Иваныч. Трепач, одним словом. Чуть что, в морду поленом лезет. Дерется.

— Ну а она что, молчит?

— Катерина-то? Зачем молчит? Она отвечает: «Это, — говорит, — вредно. Вы, — говорит, — Василий Иванович, полегче поленьями махайте. Эпоха, — говорит, — не такая».

— Так она бы в совет пошла…

— Что ж совет? Ходила в совет. Там говорят: «Это хорошо, бабочка, что ты пришла. Женский вопрос — это, — говорят, — теперича три кита нашей жизни. Разводись, милая, с этим с твоим скобарем, и вся недолга…» Ну а она не хочет. «Погожу, — говорит, — маленько. Потому — неохота, — говорит, — разводиться…» После терпела, терпела — и в город поехала. И привозит пилюлю. И одну сама принимает, а другую ему подсыпает. Она подсыпает, а он на нее наседает, дерется. Не действует ему пилюля. Стала она по две пилюли подсыпать и по две принимать. Ни в какую — дерется. А то враз шесть приняла и свалилась. И лежит плошкой. До чего ее жалко! Главное, одна бабочка на уезд сознательная и та, может, кончится.

— Ну а другие бабы, — спросил я, — неужели еще темней?

— Другие еще темней, — сказал Егорка. — Другие совсем малосознательные… Одна, это, после драки в суд подала на мужа. Мужика к ногтю. Штраф на него. Пять целковых — не дерись, мол, бродяга… Ну а теперича баба плачет, горюет. Платить-то ей чем? Дура такая несознательная… А другая тоже в развод пошла. Мужик-то рад, время зимнее, а она голодует. Дура такая темная…

— Плохо, — сказал я.

— Конечно, дело плохо, — подтвердил Егорка. — Мужики-то у нас все наскрозь знают, все-то понимают, что к чему и почему, ну а бабы маленько, действительно, отстают в развитии.

— Плохо, — сказал я и посмотрел на Егоркину спину.

А спина была худая, рваная. И желтая вата торчала кусками.

Ошибочка

Сегодня день-то у нас какой? Среда, кажись. Ну да, среда. А это в понедельник было. В понедельник народ у нас чуть со смеху не подох. Потому смешно уж очень. Ошибка вышла.

Главное, что народ-то у нас на фабрике весь грамотный. Любого человека разбуди, скажем, ночью и заставь его фамилию свою написать — напишет.

Потому тройка у нас была выделена очень отчаянная. В три месяца ликвидировала всю грамотность. Конечно, остались некоторые не очень способные. Путали свои фамилии. Гусев, например, путал. То «сы» не там выпишет, то росчерк не в том месте пустит, то букву «гы» позабудет. Ну а остальные справлялись.

И вот при таком-то общем уровне такой, представьте, ничтожный случай.

Главное, кассир Еремей Миронович случайно заметил. В субботу, скажем, получка, а в понедельник кассир ведомость проверяет — просчета нет ли. И чикает он на счетах и вдруг видит в ведомости крестик. Кругом подписи, а тут в графе — крестик.

«Как крестик? — думает кассир. — Почему крестик?»

Отчего это крестик, раз грамотность подчистую ликвидирована и все подписывать могут?

Поглядел кассир, видит — супротив фамилии Хлебников этот крестик.

Кассир бухгалтеру — крестик, дескать. Бухгалтер секретарю. Секретарь дальше.

Разговоры пошли по мастерским: вот так тройка! За такое, дескать, время грамотность не могли ликвидировать.

Предзавком бежит в кассу. Ведомость велит подать. Тройка тут же, вокруг кассы колбасится. Глядят. Да, видят — крестик супротив Хлебникова.

— Какой это Хлебников? — спрашивают. — Отчего это Хлебников не ликвидирован? Отчего это все грамотные и просвещенные, а один Хлебников пропадает в темноте и в пропасти? И как это можно? И чего тройка глядела и каким местом думала?

А тройка стоит тут же и плечами жмет. Вызвали Хлебникова. А он квалифицированный токарь. Идет неохотно. Спрашивают его:

— Грамотный?

— Грамотный, — говорит.

— Можешь, — спрашивают, — фамилию подписывать?

— Могу, — говорит. — Три, — говорит, — месяца ликвидировали.

Предзавком руками разводит. Тройка плечами жмет. А кассир ведомость подает.

Дали ведомость Хлебникову. Спрашивают:

— Кто подписывал крестик?

Глядел, глядел Хлебников.

— Да, — говорит, — почерк мой. Я писал крестик. Пьяный был дюже. Не мог фамилию вывести.

Тут смех вокруг поднялся.

Тройку все поздравляют — не подкачали, дескать.

Хлебникову руку жмут.

— Ну, — говорят, — как гора с плеч. А мы-то думали, что ты, Хлебников, по сие время, как слепой, бродишь в темноте и в пропасти…

А за вторую половину месяца, при всей своей грамотности, Хлебников снова спьяна вывел крестик. Но этому никто уж не удивлялся. Потому — привыкли. И знали, что человек грамотный.

Засыпались

Станция Тимохино. Минуты две стоит поезд на этой станции. Ерундовая вообще станция. Вроде полустанок. А глядите, какие там дела творятся. На ткацкой фабрике.

Стала пропадать там пряжа.

Месяц пропадает. И два пропадает. И год пропадает. И пять лет пропадает… Наконец, на шестой год рабочие взбеленились.

— Что ж это, — говорят, — пряжа пропадает, а мы глазами мигаем и собрание не собираем. Надо бы собрание собрать: выяснить — как, чего и почему.

Собрались. Начали.

Все кроют последними словами воров. И этак их, и так, и перетак.

По очереди каждый гражданин выходит к помосту и кроет. Старший мастер Кадушкин едва не прослезился.

— Братцы! — говорит. — Пора по зубам стукнуть мошенников. До каких пор будем терпеть и страдать?!

После старшего мастера вышел ткач Егоров, Василий Иванович.

— Братцы, — говорит, — не время выносить резолюции. Иначе как экстренными мерами и высшим наказанием не проймешь разбойников. Пора сплотиться и соединиться. Потому — такая чудная пряжа пропадает — жалко же. Была бы дрянь пряжа — разве плакали бы?! А то такая пряжа, что носки я три года не снимая ношу — и ни дырочки.

Тут с места встает старший мастер Кадушкин.

— Ха! — говорит, — носки. Носок, — говорит, — вроде как сапогом защищен. Чего ему делается! Я вот, — говорит, — свитер с этой пряжи два года ношу, и все он как новенький. А ты, чудак, с носком лезешь.

Тут еще один ткач встает с места.

— Свитер, — говорит, — это тоже не разговор, товарищи. Свитер, — говорит, — это вроде как костюм. Чего ему делается. Я, — говорит, — перчатки шесть лет ношу, и хоть бы хны. И еще десять лет носить буду, если их не сопрут. А сопрут, так вор, бродяга наносится… И дети, — говорит, — все у меня перчатки носят с этой пряжи. И родственники. И не нахвалятся.

Тут начали с места подтверждать, дескать, пряжа, действительно, выдающаяся, к чему спорить. И не лучше ли, заместо спора, перейти к делу и выискать способ переловить мошенников.

Были приняты энергичные меры: дежурства, засады и обыски. Однако воров не нашли.

И только на днях автор прочел в газете, что семь человек с этой фабрики все-таки засыпались. Среди засыпавшихся были все знакомые имена: старший мастер Кадушкин, Василий Иванович Егоров и другие.

А приговорили их… Тьфу, черт! Мне-то что — к чему их приговорили? Недоставало адрес ихний еще сообщить. Тьфу, черт, а ведь сообщил — станция Тимохино.

Ах, читатель, до чего заедает общественное настроение.

Тараканы

Конечно, не такое сейчас время, чтоб про мелкие вещи писать. Тем более про тараканов. Гаврила признает, что про тараканов прямо даже неприлично сейчас писать. Тем не менее придется все-таки слегка коснуться этого мелкого насекомого.

Вниманья долго не задержим, потому много писать нет охоты — башка с непривычки к таким мелким сюжетам пухнет от напряжения.

Начнем прямо с материалов и фактов.

Вот выписка из протокола:

Протокол № 1242

Заседания Пленума Заводского Комитета при заводе «Красн. Профинтерн», 5 января 1925 г.

Слушали: Охрана труда и жилищные условия.

Постановили: 2) Вторично предложить принять меры к уничтожению тараканов в общежитиях рабочих…

Теперь каждому мало-мальски сознательному читателю охота, небось, узнать, какая последовала резолюция управляющего заводами по поводу этого протокола.

Конечно, иной управляющий, идущий нога в ногу с наукой и техникой, вынес бы резолюцию — извести, например, тараканов по последнему слову техники — каким-нибудь мором или ядом или вообще специальным тараканьим средством.

Но не такой это человек наш герой управляющий…

Гаврила предполагает, что в душе этот управляющий — отсталый кустарь, идущий вразрез с научными достижениями. И в самом деле: он предпочитает ручной способ.

И резолюцию он поставил такую:

Резолюция: Предложить живущим перебить тараканов. О чем довести до сведения завкома.

Теперь Гаврила сгорает от любопытства. Охота бы знать: перебили ли живущие всех тараканов, или часть тараканов не поддалась ручному способу и продолжает резвиться в общежитии.

Сообщите, братцы! Помираем от любопытства!

А управляющему кланяйтесь и спросите его, много ли он сам передавил тараканов. И чем давил — рукой, ногой или еще чем.

А вообще говоря, тараканий мор продается в любой лавке.

Баня

Говорят, граждане, в Америке бани очень отличные.

Туда, например, гражданин придет, скинет белье в особый ящик и пойдет себе мыться. Беспокоиться даже не будет — мол, кража или пропажа, номерка даже не возьмет.

Ну может, иной беспокойный американец и скажет банщику:

— Гут бай, — дескать, — присмотри.

Только и всего.

Помоется этот американец, назад придет, а ему чистое белье подают — стиранное и глаженное. Портянки, небось, белее снега. Подштанники зашиты, залатаны. Житьишько!

А у нас бани тоже ничего. Но хуже. Хотя тоже мыться можно.

У нас только с номерками беда. Прошлую субботу я пошел в баню (не ехать же, думаю, в Америку), — дают два номерка. Один за белье, другой за пальто с шапкой.

А голому человеку куда номерки деть? Прямо сказать, некуда. Карманов нету. Кругом — живот да ноги. Грех один с номерками. К бороде не привяжешь.

Ну привязал я к ногам по номерку, чтоб не враз потерять. Вошел в баню.

Номерки теперича по ногам хлопают. Ходить скучно. А ходить надо. Потому шайку надо. Без шайки какое же мытье? Грех один.

Ищу шайку. Гляжу, один гражданин в трех шайках моется. В одной стоит, в другой башку мылит, а третью шайку левой рукой придерживает, чтоб не сперли.

Потянул я третью шайку, хотел, между прочим, ее себе взять, а гражданин не выпущает.

— Ты что ж это, — говорит, — чужие шайки воруешь? Как ляпну, — говорит, — тебя шайкой между глаз — не зарадуешься.

Я говорю:

— Не царский, — говорю, — режим шайками ляпать. Эгоизм, — говорю, — какой. Надо же, — говорю, — и другим помыться. Не в театре, — говорю.

А он задом повернулся и моется.

«Не стоять же, — думаю, — над его душой. Теперича, — думаю, — он нарочно три дня будет мыться».

Пошел дальше.

Через час гляжу, какой-то дядя зазевался, выпустил из рук шайку. За мылом нагнулся или замечтался — не знаю. А только тую шайку я взял себе.

Теперича и шайка есть, а сесть негде. А стоя мыться — какое же мытье? Грех один.

Хорошо. Стою стоя, держу шайку в руке, моюсь.

А кругом-то, батюшки-светы, стирка самосильно идет. Один штаны моет, другой подштанники трет, третий еще что-то крутит. Только, скажем, вымылся — опять грязный. Брызжут, дьяволы. И шум такой стоит от стирки — мыться неохота. Не слышишь, куда мыло трешь. Грех один.

«Ну их, — думаю, — в болото. Дома домоюсь».

Иду в предбанник. Выдают на номер белье. Гляжу — все мое, штаны не мои.

— Граждане, — говорю. — На моих тут дырка была. А на этих эвон где.

А банщик говорит:

— Мы, — говорит, — за дырками не приставлены. Не в театре, — говорит.

Хорошо. Надеваю эти штаны, иду за пальтом. Пальто не выдают — номерок требуют. А номерок на ноге забытый. Раздеваться надо. Снял штаны, ищу номерок — нету номерка. Веревка тут, на ноге, а бумажки нет. Смылась бумажка.

Подаю банщику веревку — не хочет.

— По веревке, — говорит, — не выдаю. Это, — говорит, — каждый гражданин настрижет веревок — польт не напасешься. Обожди, — говорит, — когда публика разойдется — выдам, какое останется.

Я говорю:

— Братишечка, а вдруг да дрянь останется? Не в театре же, — говорю. — Выдай, — говорю, — по приметам. Один, — говорю, — карман рваный, другого нету. Что касаемо пуговиц, то, — говорю, — верхняя есть, нижних же не предвидится.

Все-таки выдал. И веревки не взял.

Оделся я, вышел на улицу. Вдруг вспомнил: мыло забыл.

Вернулся снова. В пальто не впущают.

— Раздевайтесь, — говорят.

Я говорю:

— Я, граждане, не могу в третий раз раздеваться. Не в театре, — говорю. — Выдайте тогда хоть стоимость мыла.

Не дают.

Не дают — не надо. Пошел без мыла. Конечно, читатель может полюбопытствовать: какая, дескать, это баня? Где она? Адрес?

Какая баня? Обыкновенная. Которая в гривенник.

На живца

В трамвае я всегда езжу в прицепном вагоне.

Народ там более добродушный подбирается.

В переднем вагоне скучно и хмуро и на ногу никому не наступи. А в прицепке, не говоря уже о ногах, много привольней и веселей.

Иногда там пассажиры разговаривают между собой на отвлеченные философские темы — о честности, например, или о заработной плате. Иногда же случаются и приключения.

На днях ехал я в четвертом номере.

Вот два гражданина против меня. Один с пилой. Другой с пивной бутылкой. Бутылка пустая. Держит человек бутылку в руках и пальцами по ней щелкает. А то к глазу поднесет и глядит на пассажиров через зеленое стекло.

Рядом со мной — гражданка в теплом платке. Сидит она вроде сильно уставшая или больная. И даже глаза по временам закрывает. А рядом с гражданкой — пакет. Этакий — в газету завернут и бечевкой перевязан.

И лежит этот пакет не совсем рядом с гражданкой, а несколько поодаль. Гражданка иногда косо на него поглядывает.

— Мамаша! — говорю я гражданке. — Гляди, пакет сопрут. Убери хотя на колени.

Гражданка сердито посмотрела на меня, сделала таинственный знак рукой и, приложив палец к своим губам, снова закрыла глаза.

Потом опять с сильным неудовольствием посмотрела на меня и сказала:

— Сбил ты меня с плану, черт паршивый…

Я хотел было обидеться, но гражданка язвительно добавила:

— А может, я нарочно пакет этот отложила. Что тогда? Может, я и не сплю, а все как есть вижу и нарочно глаза прикрываю?

— То есть как? — удивился я.

— Как, как… — передразнила гражданка. — Может, я вора на етот пакет хочу поймать…

Пассажиры стали прислушиваться к нашему разговору.

— А чего в пакете-то? — деловито спросил человек с бутылкой.

— Да я же и говорю, — сказала гражданка. — Может, я нарочно туда костей-тряпок напихала… Потому — вор не разбирается, чего в ем. А прет и прет, что под руку попадет… Знаю я, не спорьте. Я, может, с неделю так езжу…

— И что же — попадают? — с любопытством спросил кто-то.

— А то как же, — воодушевилась гражданка. — Обязательно попадают… Давеча дамочка вкапалась… Молоденькая такая, хорошенькая из себя. Черненькая брунеточка… Гляжу я — вертится ето дамочка. После цоп пакет и идет… «А-а-а, — говорю, — вкапалась, подлюга…»

— С транвая их, воров-то, скидывать надоть, — сказал сердито человек с пилой.

— Это ни к чему с трамвая, — вмешался кто-то. — В милицию надоть…

— Конечно, в милицию, — сказала гражданка. — Обязательно в милицию… А то еще другой вкапался… Мужчина, славный такой, добродушный… Тоже вкапался. Взял прежде пакет и держит. Привыкает. Будто свой. А я молчу. И в сторону будто гляжу.

А он после встает себе и идет тихонько… «А-а, — говорю, — товарищ, вкапался, гадюка…»

— На живца, значит, ловишь-то? — усмехнулся человек с бутылкой. — И много это попадают?

— Да я же и говорю, — сказала гражданка, — попадают.

Она замигала глазами, глянула в окно, засуетилась и объявила пассажирам, что проехала свою остановку.

И, уходя из вагона, она сердито посмотрела на меня и снова сказала:

— Сбил ты меня с плану, черт паршивый.

И ушла.

Ужасы внутреннего распорядка

Не хотел бы Гаврила служить в МСНХ[218]. Очень уж там, братцы, внутренний распорядок строгий! Ну его совсем!

Например, так одна гражданка опоздала. И всего-то она опоздала на две минуты за полмесяца. Республика разве от этого разорится? А вот администрация МСНХ разоряется: посылает в письменной форме нахлобучку. А нахлобучка такая:

Товарищу такому-то — имя рек.

Управление делами МСНХ сообщает, что в первой половине месяца вы опоздали на службу на 2 минуты.

Ввиду незначительного времени опоздания Управление Делами МСНХ находит возможным на первый раз ограничиться предупреждением, что в дальнейшем при опоздании на службу к вам будут применены меры административного взыскания согласно существующих правил внутреннего распорядка.

Управделами МСНХ Зав. Секретариатом

Конечно, проступок гражданки важный. Что уж говорить. Благодаря ей две минуты драгоценного рабочего времени навсегда вычеркиваются из жизни. Но если б это было только две минуты! А то больше, ох, больше! Ох, извольте сами взглянуть, дорогие и многоуважаемые граждане.

1. Письменная нахлобучка составлялась, ну скажем, 6 минут.

2. Машинистка пропечатывала эту нахлобучку на «Ундервуде» — 4 минуты.

3. Секретарь и управделами подписывали — 2 минуты.

4. Курьер относил нахлобучку опоздавшей гражданке — 7 минут.

5. Опоздавшая гражданка читала — 10 минут.

6. Плакала — 8 минут.

7. Нюхала валерианку — 6 минут.

8. Жаловалась на несчастную свою судьбу соседке — 15 минут.

9. Соседка грустно качала головой — 2 минуты.

10. Беспокоилась за свою судьбу — 3 минуты.

11. Нюхала валерианку — 1 минуту…

Теперь давайте считать. Оказывается, на одну запоздавшую гражданку зря затрачивается 64 минуты драгоценного рабочего времени.

А ежели к этой цифре добавить еще минут 10, непроизводительно затраченных Гаврилой на этот фельетон, то и совсем получается обидно и досадно.

Ох, граждане, не опаздывайте больше! Сами видите, чего получается: ерунда получается.

О вреде грамотности

Председателя Ногинского сельсовета гражданина Захарова мы не хаем. Работник он чудный. Специальный работник. Орел прямо-таки.

И насчет денежных сумм — ни-ни. Не растратит.

Вот разве только бумагу иной раз растрачивает зря. Такой уж у него, знаете ли, характер отчаянный. Чуть что — пишет. И все официальные бумаги пишет. Надо ему, например, стакан чаю принести — пишет. Стол передвинуть — опять пишет.

Газета «Рабочий Край» сообщает:

Ногинский сельсовет очень уж увлекается канцелярией. Даже пишет официальные отношения исполкомовской сторожихе. Сторожиха же, Павлова Клеопатра, живет тут же, через стенку. В один прекрасный момент (а таких моментов было много!) она получает пакет.

А в пакете, дорогие граждане, черным по белому сказано:

СССР, Ногинский Сельский Совет, крест. депут. Ногин, в., Серед, у.

Гр. Павловой Клеопатре Ивановне

Ногинский сельсовет предлагает вам примыться в здании Исполкома в обоих комнатах завтра. За неисполнение вами настоящего будут приняты меры к удалению из квартиры.

Пред. Захаров

И хорошо, ежели Клеопатра Иванна — грамотная бабочка. Тогда полбеды. Прочтет бумажку, дескать, примыться требуется — пойдет и примоется.

А каково, если Клеопатра Иванна неграмотная?

Ну получит бумажку — побежит к родственнику. Да хорошо, ежели родственник не надрался с утра, а сидит трезвый и хомут чинит. А ежели надрался? Куда бежать Клеопатре Иванне? К Гавриле не побежишь. К Гавриле пущай председатель бежит. Надо бы посмотреть, какой он с наружности.

Ну да, впрочем, председателя мы не хаем. Дорвался до бумаги, так и пущай пока пишет. Потому мы вполне понимаем, по каким причинам у него такая канцелярская блажь. Вот только нам Клеопатру Иванну ужас как жалко.

Ах, Клеопатра Иванна, Клеопатра Иванна! Трудно, небось, вам живется при вашей малограмотности у столь грамотного председателя.

А так все остальное хорошо и отлично. Дела идут, сельсовет пишет. И бумажный кризис изживается.

Пасхальный случай

Вот, братцы мои, и праздник на носу — Пасха православная.

Которые верующие, те, что бараны, потащат свои куличи святить. Пущай тащат! Я не потащу. Будет. Мне, братцы, в прошлую Пасху на кулич ногой наступили.

Главное, что я замешкался и опоздал к началу. Прихожу к церковной ограде, а столы все уже заняты. Я прошу православных граждан потесниться, а они не хочут. Ругаются.

— Опоздал, — говорят, — черт такой, так и становь свой кулич на землю. Нечего тут тискаться и пихаться — куличи посроняешь.

Ну делать нечего, поставил свой кулич на землю. Которые опоздали, все наземь ставили.

И только поставил, звоны и перезвоны начались.

И вижу, сам батя с кисточкой прется.

Макнет кисточку в ведерко и брызжет вокруг. Кому в рожу, кому в кулич — не разбирается.

А позади бати отец-дьякон благородно выступает с блюдцем, собирает пожертвования.

— Не скупись, — говорит, — православная публика! Клади монету посередь блюдца.

Проходят они мимо меня, а отец-дьякон зазевался на свое блюдо и — хлоп ножищей в мою тарелку. У меня аж дух захватило.

— Ты что ж, — говорю, — длинногривый, на кулич-то наступаешь? В пасхальную ночь…

— Извините, — говорит, — нечаянно.

Я говорю:

— Мне с твоего извинения не шубу шить. Пущай мне теперь полную стоимость заплатят. Клади, — говорю, — отец-дьякон, деньги на кон!

Прервали шествие. Батя с кисточкой заявляется.

— Это, — говорит, — кому тут на кулич наступили?

— Мне, — говорю, — наступили. Дьякон, — говорю, — сукин кот, наступил.

Батя говорит:

— Я, — говорит, — сейчас кулич этот кисточкой покроплю. Можно будет его кушать. Все-таки духовная особа наступила…

— Нету, — говорю, — батя. Хотя все ведерко свое на его выливай, не согласен. Прошу деньги обратно.

Ну пря поднялась. Кто за меня, кто против меня. Звонарь Вавилыч с колокольни высовывается, спрашивает:

— Звонить, что ли, или пока перестать?

Я говорю:

— Обожди, Вавилыч, звонить. А то, — говорю, — под звон они меня тут совсем объегорят.

А поп ходит вокруг меня, что больной, и руками разводит.

А дьякон, длинногривый дьявол, прислонился к забору и щепочкой мой кулич с сапога счищает.

После выдают мне небольшую сумму с блюда и просят уйти, потому, дескать, мешаю им криками.

Ну вышел я за ограду, покричал оттеда на отца-дьякона, посрамил его, а после пошел.

А теперь куличи жру такие, несвяченые.

Вкус тот же, а неприятностей куда как меньше.

Белиберда

Вот и Пасха православная наступила.

Верующий народ самосильно молится, свечечки ставит и к иконам прикладывается. И не знает, чего, например, в Святогорской церкви, что в Шуйской волости, произошло.

А в Святогорской церкви произошло такое, что хоть святых оттуда вон выноси. И, наверное, вынесут.

Верующие там в панике. Заместо, говорят, святых апостолов наши же мужики обнаружились.

Фу, дайте объяснить по порядку!

Сейчас мы, братцы, весь церковный фронт можем разгромить. Очень уж факт отчаянный. Газета вологодская «Красный Север» тоже про это написала. Только она мало знает, мы больше знаем.

А висела, значит, в Святогорской церкви иконка апостола Павла. Десять лет висела — ничего. На одиннадцатый год все и обнаружилось.

А пришла в церковь старая старуха Крутикова. Из деревни Пустошное. Пришла и говорит:

— Бросьте, — говорит, — вы, граждане, молиться и креститься вот этой иконе. Это, — говорит, — мой муж изображен.

Ну народ к старухе.

— Как это? Почему такое? Говори, не то изувечим.

Вот старуха и начала каяться:

— Это, — говорит, — граждане, при царском еще режиме. Нарядили, — говорит, — моего мужа в одежду и на карточку сняли. А после на икону списали. И велели молчать… Я, — говорит, — десять лет молчала, а теперича помирать скоро… Охота покаяться… Извините меня, худую… А вон та, другая икона с Петром — это опять же Ваня Каретников нарисован… Извините меня, худую…

Посмотрел народ на иконы. И враз признал.

— Ну, — говорят, — а ведь верно! Это, — говорят, — сразу видно — Крутиков. А этот, как на ладони, Ванька Каретников. И нос у его тоже пухлый и бороденка веером.

Ну смех вокруг поднялся. Хохочет народ, узнает знакомые рожи, лапами трогает. Такая чепуха поднялась — хоть святых вон выноси.

И действительно придется вынести. Нельзя же, граждане, оставлять, раз этакая грубая подделка обнаружилась.

Ах, чего на церковном фронте творится! Белиберда сущая!

Крестьянский самородок

Фамилию этого самородка и крестьянского поэта я в точности не запомнил. Кажется — Овчинников. А имя у него было простое — Иван Филиппович.

Приходил Иван Филиппович ко мне три раза в неделю. Потом стал ходить ежедневно.

Дела у него были ко мне несложные. Он тихим, как у таракана, голосом читал свои крестьянские стишки и просил, по возможности скорей, пристроить их по знакомству в какой-нибудь журнал или в газетку.

— Хотя бы одну штуковину напечатали, — говорил Иван Филиппович. — Охота посмотреть, как это глядит в печати.

Иногда Иван Филиппович присаживался на кровать и говорил, вздыхая:

— К поэзии, уважаемый товарищ, я имею склонность, прямо скажу, с издетства. С издетства чувствую красоту и природу… Бывало, другие ребята хохочуть, или рыбку удють, или в пятачок играють, а я увижу, например, бычка или тучку и переживаю… Очень я эту красоту сильно понимал. Тучку понимал, ветерок, бычка… Это все я, уважаемый товарищ, очень сильно понимал.

Несмотря на понимание бычков и тучек, стишки у Ивана Филипповича были весьма плохие. Надо бы хуже, да не бывает. Единственно подкупало в них полное отсутствие всяких рифм.

— С рифмами я стихотворения не пишу, — признавался Иван Филиппович. — Потому с рифмами с этими одна путаница выходит. И пишется меньше. А плата все равно — один черт, что с рифмой, что без рифмы. Первое время я честно ходил по редакциям и предлагал стишки, но после и ходить бросил — не брали…

Иван Филиппович приходил ко мне рано утром, садился на кровать и спрашивал:

— Ну как? Не берут?

— Не берут, Иван Филиппович.

— Чего ж они говорят? Может, они, как бы сказать, в происхождении моем сомневаются? То пущай не сомневаются — чистый крестьянин. Можете редакторам так и сказать: от сохи, дескать. Потому кругом крестьянин. И дед крестьянин, и отец, и которые прадеды были — все насквозь крестьяне. И женились Овчинниковы завсегда на крестьянках. Ей-богу. Бывало даже смех вокруг стоит: «Да чего вы, — говорят, — Овчинниковы, все на крестьянках женитесь? Женитесь, — говорят, — на других…» «Нету, — говорим, — знаем, что делаем». Ей-богу, уважаемый товарищ. Пущай не сомневаются…

— Да не в том дело, Иван Филиппович. Так не берут. Не созвучно, говорят, эпохе.

— Ну это уж они тово, — возмущался Иван Филиппович. — Это-то не созвучные стихотворения? Ну это они объелись… Как это не созвучные, раз я с издетства природу чувствовал? И тучку понимал, бычка… За что же, уважаемый товарищ, не берут-то? Пущай скажут. Нельзя же голословно оскорблять личности! Пущай хотя одну штуковину возьмут.

Натиск поэта я стойко выдерживал два месяца.

Два месяца я, нервный и больной человек, отравленный газами в германскую войну, терпел нашествия Ивана Филипповича из уважения к его происхождению. Но через два месяца я стал сдавать.

И, наконец, когда Иван Филиппович принес мне большую поэму или балладу, черт ее разберет, я окончательно сдал.

— Ага, — сказал я, — поэмку принесли?

— Поэмку принес, — добродушно подтверждал Иван Филиппович, — очень сильная поэмка вышла… Два дня писал… Как прорвало. Удержу нет…

— С чего бы это?

— Да уж и не знаю, уважаемый товарищ. Творчество нашло. Пишешь и пишешь. Руку будто кто водит за локоть. Вдохновенье…

— Вдохновенье! — сказал я. — Стишки пишешь… Работать нужно, товарищ, вот что! Дать бы тебе камни на солнцепеке колоть, небось бы…

Иван Филиппович оживился и просиял:

— Дайте, — сказал он. — Если есть, то дайте. Прошу и умоляю. Потому до крайности дошло. Второй год без работы пухну. Хотя бы какую работишку найти…

— То есть как? — удивился я. — А поэзия?

— Какая поэзия, — сказал Иван Филиппович тараканьим голосом. — Жрать надо… Поэзия!.. Не токо поэзия, я, уважаемый товарищ, черт знает на что могу пойти… Поэзия…

Иван Филиппович решительным тоном занял у меня трешку и ушел.

А через неделю я устроил Ивана Филипповича курьером в одну из редакций. Стишки он писать бросил.

Нынче ходит ко мне бывший делопроизводитель табачной фабрики — поэт от станка.

Да что я — биржа труда, что ли?

Бедный Тыркин

1

Лицо свободной профессии Яков Абрамович Тыркин две недели ходил в расстроенных чувствах. Бедный Тыркин сильно сомневался: подать ли фининспектору верные сведения о своих доходах или приврать чуточку.

Выходило и так и так плохо.

— Ну ладно, — говорил себе Тыркин. — Ну хорошо. Ну подал верные сведения… Да что мне, помилуйте, спасибо за это скажут? Ручку пожмут? Штаны купят? Ха! Довольно дураками жили. Пора и поумнеть…

Однако умнеть Тыркину было жутковато.

«Ну ладно, — думал Тыркин. — Ну приврал. Ну убавил доходы… А вдруг откроют? Вдруг какая-нибудь комиссия или там какой-нибудь черт в ступе обнаружит?.. Ведь это имущество опишут, хвост накрутят, в тюрьму посадят…»

И бедный Тыркин, вытирая холодный пот со лба, мучился в своей нерешительности.

2

Две недели ходил Яков Абрамович Тыркин осоловевший, не зная, чего ему предпринять. Но, наконец, гражданская доблесть одержала верх, и Тыркин решил подать верные сведения.

— Довольно! — говорил Тыркин. — Баста! Все мы заврались. Пора начинать честно жить… А то один приврет, другой соврет, третий надует… Каково это республике?..

И вот двадцать второго числа, в ясный солнечный день, Яков Абрамович Тыркин, восхищенный собой, своей честностью и решимостью, подал декларацию с верным указанием всех доходов о своей свободной профессии.

Больше того: Тыркин имел даже мужество указать о всех своих случайных доходах — выигрыш в преферанс 7 р. 50 к. и найденный двугривенный на передней площадке трамвая.

Итого вся сумма тыркинских доходов за полугодие выразилась в точной цифре 1207 р. 70 к.

Склони голову, читатель, перед честным лицом свободной профессии Яковом Абрамовичем Тыркиным.

3

Фининспектор сорок седьмого района Иван Иванович Гусев просматривал поданные декларации.

— Так, так, — говорил фининспектор, покуривая папироску. — Тыркин Яков… Гм… Это какой же Тыркин?.. Лицо свободной профессии… Так, так… Сколько же этот Тыркин указал?.. Гм… Тысячу двести указал… Жулик народ пошел. Тысячу двести указал — значит, приврал наполовину… Знаем мы эти штучки. Гм, Тыркин… Сейчас мы ему припаяем… Считаем ему две тысячи пятьсот. Вернее будет… Так, так…

4

А это время Яков Абрамович Тыркин, утомленный своей гражданской доблестью, спал и видел сон, будто все фининспекторы города Ленинграда и его окрестностей стоят перед ним и в порядке живой очереди жмут ему руки и восхищаются его доблестью. И будто какой-то представитель откомхоза[219] является с золотыми часами и надевает эти часы на грудь Тыркина. А сам будто Тыркин машет руками и упрашивает фининспекторов не напирать…

5

Пожалей, дорогой читатель, честного Тыркина.

№ 1028

Прошу запомнить. Это номер рабкора Овсянникова. Того, значит, самого Овсянникова, который на станции Обдулино живет.

Сейчас мы ему, граждане, хвост накрутим, не стесняясь расстоянием.

Дайте только объяснить по порядку.

Случилось это вечером в городе Белебее. Какой это город Белебей, — не беремся описать. Не знаем этого города. И по совести говоря, в первый раз слышим о нем. Единственно, чего знаем, это что там стенная газета выходит. Местком белебеевский кант’юстиции ее выпущает.

А какая это газетка — хороша она или дрянь газетка, — опять-таки не знаем. Не читали.

Вот рабкору Овсянникову эта газетка сильно не нравится. Не одобряет ее рабкор.

Раз как-то проходил он мимо витрины, остановился, прочитал, сплюнул в сторону.

Эх, думает, плохо пишут. Учить чертей надо…

И карандашиком, знаете ли, почиркал кое-что. И на полях приписал свои туманные заключения. А одну статеечку даже совсем вымарал, к чертовой бабушке. И приписал сбоку: «Бросьте ерунду писать! — рабкор № 1028 „Гудок“». И исполнив этот свой светлый гражданский долг, рабкор пошел от витрины, тихонько и весело посвистывая.

Но не свисти, рабкор Овсянников! Обожди свистать-то, милый. Дело есть.

Увидел местком, чего с ихней газетиной сделано, обиделся и распалился. А жалобу подал в белебеевское кантонное отделение. А кантонное отделение — нам: дескать, товарищ Гаврила, будьте любезны.

Вот бумажка за № 828, полученная из города Белебея:

Препровождая при сем копию акта месткома Белебеевской Кант’юстиции, из коего усматривается, что рабкор «Гудка» № 1028 т. Овсянников позволил себе выходки, свойственные старорежимному Царскому цензору по отношению к издаваемой месткомом стенной газете, а потому Правление убедительно просит тов. Гаврилу «расписать» рабкора Овсянникова так, чтобы в будущем отбить у него аппетит на звание Царского цензора.

Поступок у рабкора вредный — не заступаемся. Но только зачем же, товарищи, такие строгие слова выносить — царский цензор? Да ведь, может, это он по глупости делал? Просим ему снисхождения.

В другой раз пущай с нас пример берет. Разве мы чиркаем ерунду? Да вот недалеко ходить. Вот эта самая бумажка за № 828, которую нам из Белебея прислали. Да там слово «царский» дважды с большой буквы написано. Явная ерунда. А мы ничего — печатаем без особых заключений. А ведь ерунда такая, что читать от этого противно.

Так-то, товарищи. Кто из нас без греха…

Ну а касаемо № 1028 — надо бы ему слегка хвост накрутить. Потому, действительно, уж очень поступок вредный. Не защищаем. Хотя и просим снисхождения.

Мокрое дело

Давеча возвращаюсь домой из гостей. Одиннадцать вечера. Темно. Безлюдно.

На сердце неясная тревога. В груди трепет и волнение по причине позднего часа.

«Только бы, — думаю, — с бандитами не встретиться или с хулиганами. Время такое — в самый раз. А уж если, — думаю, — суждено встретиться, то пущай лучше с хулиганами встречусь. Хулиганы, они как-то симпатичней. Ну пошалят, ну по морде трахнут, ну зуб-другой вынут. Только и всего. Пальто же они снимать не будут. Это уж не ихнее дело пальто снимать. А это очень благородно с ихней стороны — не трогать чужую собственность».

Вот с такими грустными мыслями иду домой. Подхожу к дому.

«Теперь, — думаю, — самый беспокойный промежуток остался — лестница. Нет, — думаю, — ничего страшней, как с бандитом на лестнице встретиться. Главное — узка. Бежать худо. И вообще очень серьезно свалиться можно».

Поднимаюсь по лестнице. Дохожу до второй площадки. Вдруг слышу, на верхней площадке кто-то ногами чиркает.

А лестница у нас, конечно, не ярко освещена. Лампочка угольная. Мутная. Кошку в двух шагах и то узнать трудно — за тигра принимаешь.

Поглядел я наверх. Вижу, стоит какой-то ренегат. И в руках что-то держит. Какое-то тупое орудие.

Сразу я, конечно, остановился. Затаил дыхание. Стою. Только сердце в груди отчаянно бьется.

«Влип», — думаю.

И слышу, тот тоже меры принял. Тоже замер, прекратил дыхание и ногами не ходит. Ждет, когда я до него дойду.

В эту минуту, действительно верно, башка у меня стала очень ясно работать.

«Либо, — думаю, — бежать надо, либо назад возвращаться. А как это сделать, не знаю. Если, — думаю, — обернусь назад — пес его знает, может, ринется за мной, догонит и душу вытряхнет».

Стою и не дышу, только зубы удерживаю, чтоб зря не лязгали.

А стою я на площадке второго этажа. Недалеко чья-то квартира.

«Бежать во двор, — думаю, — поздно. Сейчас, — думаю, — осторожно подвинусь к двери, нащупаю звонок и позвоню. Пущай будет тревога по всему дому».

Стою, глаз с верху не спускаю и сам рукой позади себя шарю. Нашел ручку. Стал ее легонько дергать.

Вдруг сверху как ринется бандит на меня. Ноги у меня подкосились. И дух замер. «Сейчас, — думаю, — душу вытряхнет».

Собрался с силами. Скакнул в сторону. Он за мной. Я вниз. Он по пятам. Прямо, чувствую, за воротник хватает. А воротник барашковый.

Я по двору. Через ворота. На улицу. Кричу.

Хватает он меня за воротник и роняет на пол.

Тут толпа собирается. Милиция свищет. Гляжу: за воротник держит меня Петька Водкин, жилец с нашей коммунальной квартиры.

Петька Водкин на меня глядит. Я гляжу на Петьку. Петька Водкин говорит:

— Эва, кого поймал. А я, — говорит, — тебя за жулика принял. Что ты там упражнялся у чужой двери?

Я говорю:

— Надо лучше глядеть, Петя Водкин. Я, — говорю, — у дверей просто дух перевел. А ты меня за воротник хватаешь. Оторвать можно.

Тут объясняем милиции и возвращаемся домой.

Всю ночь, конечно, не мог спать. Ворочался с боку на бок. Все думал и мечтал о том счастливом времени, когда наконец начнется спокойная жизнь для всех граждан.

Все — на борьбу с бандитизмом!

Мещанство

О мещанстве Иван Петрович имел особое мнение. Он крайне резко и зло отзывался об этой накипи нэпа. Не любил он этой житейской плесени.

— Для меня, — говорил Иван Петрович, — нету ничего хуже, как это мещанство. Потому через это вся дрянь в человеке обнаруживается… Давеча, например, я Васькино пальто накинул. За керосином побежал в лавку. Так Васька сразу в морду лезет. Дерется. Зачем ему, видите ли, пальто керосином залил.

— Воняет, — говорит.

— Да брось, — говорю, — ты, Вася, свои мещанские штучки! Ну залил и залил, сегодня я залил, завтра ты заливай. Я с этим не считаюсь. А если, — говорю, — воняет — нос зажми. Пора бы, — говорю, — перестать запахи нюхать. Мещанство, — говорю, — какое.

Так нет, недоволен, черт сопатый. Бубнит чтой-то себе под нос.

Или, например, хозяйка. Квартиру держит. И чуть первое число наступает — вкатывается в комнату. Деньги ей, видите ли, за квартирную площадь требуются.

— Да что вы, — говорю, — гражданка, объелись? Да что, — говорю, — я сам деньги делаю? Оставьте, — говорю, — при себе эти мещанские штучки. Обождите, — говорю, — месяц.

Так нет — вынь да положь ей за квадратную площадь.

Ну да когда старый паразит в мещанстве погрязши, это еще куда ни шло. А вот когда молоденькая в мещанство зарывается — это больно и обидно.

Например, Катюшка из трепального отделения. Довольно миленькая барышня, полненькая. По виду никогда не скажешь, что мещанка. Потому поступки видны, идеология заметна, ругаться по матери может. А поближе тронешь — мещанка. Не подступись к ней.

Давеча в субботу после получки говорю ей запросто, как дорогой товарищ дорогому товарищу:

— Приходите, — говорю, — Катюша, ко мне на квартиру. У печки, — говорю, — посидим. После фильму пойдем посмотрим. За вход заплачу.

Не хочет.

Спасибо ребята срамить начали.

— Да брось ты, — говорят, — Катюшка, свое мещанство. Любовь свободная.

Ломается. Все-таки, поломавшись, через неделю зашла. Зашла и чуть не плачет, дура такая глупая.

— Не могу, — говорит, — заходить. Симпатии, — говорит, — к вам не ощущаю.

— Э, — говорю, — гражданка! Знаем мы эти мещанские штучки. Может, — говорю, — вам блондины эффектней, чем брюнеты? Пора бы, — говорю, — отвыкнуть от мещанской разницы.

Молчит. Не находит чего сказать.

— Пущай, — говорит, — мещанство лучше, а только не могу к вам заходить. В союз пойду жалиться.

Я говорю:

— Да я сам на тебя в Петросовет доложу за твои мещанские штучки.

Так и махнул на нее рукой. Потому вижу, девчонка с головой погрязши в мещанство. И добро бы старушка или паразит погрязши, а то молоденькая, полненькая, осьмнадцати лет нет. Обидно.

Суконное рыло

Недавно сижу я в Летнем саду. Курю папиросу. И сидит рядом со мной на скамейке гражданин какой-то. По виду не то монтер, не то техник. Сидит и морщится от моего дыма.

Я уж этак и так, стараюсь вообще не попасть в его рожу дымом. А ветер на него.

Вдруг монтер трогает меня за рукав и говорит:

— Бросьте вы, товарищ, такое дерьмо курить. Нуте-ка я вас угощу настоящим английским табачком. Мне бывший дядя из Англии прислал…

Вынимает он из кармана коробку и подает. Я говорю:

— Ну что ж я вас разорять-то буду?

— Да нет, — говорит, — этим мне даже счастье доставите. Потому у меня, прямо скажу, слабость к заграничной продукции. Очень одобряю заграничные продукты. Возьмите.

Я взял папиросу.

— Да, — говорю, — заграничная продукция — это действительно. Выдающая продукция. Много, — говорю, — вещей стоящих.

— Не только много, — говорит монтер, — а все. Чего ни возьмите. Раз это заграничное — баста, заранее одобряю. Да взять, например, хотя бы кроликов. Давеча нам в кооперативе давали мороженых австралийских кроликов… Это действительно кролики! Этого кролика ешь и на зубах прямо чувствуешь культуру и цивилизацию. А наш кролик? Дрянь кролик. Четыре ноги, хвост — вот вам и кролик. Да, может, это вовсе и не кролик, а очень просто собака или петух дохлый. И никакой цивилизации… А давеча я положил на окно полфунта ливерной колбасы, возвращаюсь — нету колбасы. Кошка слопала. Вот вам и советское производство!.. Ну какова папиросочка?

— Да, — говорит монтер, — хороши ихние кролики, а табачок каков, а? Бывший дядя из Англии прислал… Эмигрант… Кури, пишет, братишечка, знавай нашу продукцию… Да вы затянитесь нарочно поглубже… Это такой табак, что я три дня курю и мне помирать неохота. А дым-то, дым-то какой голубой! Феерия, а не дым. Да разве у русских этакий дым бывает? Ну да табак хвалить нечего. Это все умы признали. А вот производство. Чистота. Порядок. Набивка какая! Вы нарочно посмотрите, какая набивка. А взять, например, коробку. На вид — дрянь коробка. Ну чего в ней? Коробка и коробка. А какая изящная простота. Ничего лишнего. Ничего не болтается из нее. Не скрипит. Английская надпись, и ничего больше… Эх, далеко нам до заграницы! Куда уж нам с суконным рылом в калашный ряд…

Я взял коробку, полюбовался. Действительно, коробка была хорошая. И на крышке было что-то объяснено по-английски. А внизу мелко-мелко было напечатано: «Гублит. Типогр. Акад. Наук. Тучкова наб.».

— Послушайте, — сказал я монтеру, — тут что-то пропечатано.

Монтер взглянул на коробку, задумчиво побарабанил по ней пальцами и сказал:

— Подсунули, подлецы. То-то я и смотрю, что такое? Будто бы и не то. Три дня курю — голова болеть начала, тошнит…

Он затянулся.

— Так и есть, — сказал он. — Дрянь папиросы. И дым-то едкий какой. От бумаги, наверное. Жженой тряпкой воняет. Тьфу, черт! Тоже продукция! Далеко нам с суконным рылом до ихней цивилизации.

Насчет этики

Конечно, некоторым товарищам неизвестно это слово — этика.

Некоторые товарищи, небось, думают, что это какое-нибудь испанское трехэтажное словечко. Но это не так, дорогие товарищи. Это довольно хорошее, симпатичное слово. Его даже употребляют на некоторых собраниях. Даже говорят: союзная этика…

А означает оно, ну вроде, что ли, как бы сказать — поведение или правильное отношение. А, впрочем, черт его разберет! Уж очень заковыристое слово. А, главное, понимают его по-разному. В одних местах так, в других — этак. А, например, — Земетчинский сахарный завод и совсем глупо понимает.

Сейчас расскажем про этот завод. Все отпоем.

Держись, братцы! Начинается.

Однажды тяжкое горе постигло этот завод. Любимого, можно сказать, начальника и друга, директора Григория Федоровича Каратаева перевели на другой завод. А именно — к боринцам.

Очень горевали земетчинцы.

— Братцы, — говорят, — надо хотя ознаменовать уход этого дорогого директора. Давайте, товарищи, поднесем ему душевный адрес с указанием, так сказать, всех его драгоценных качеств.

Согласились. И, не заявляя в завком, взяли и написали:

«Глубокоуважаемый… Вы — этот, который… Отдали силы… Тяжелые условия… Мы лишаемся… Желаем… Многие годы…» И прочее тому подобное.

Написали и поднесли.

Григорий Федорович прочел и едва не прослезился. Спрятал адрес в карман, распрощался дружески и отбыл на Боринский завод.

Тут-то все и начинается.

Узнал об этом адресе земетчинский завком и в срочном порядке собрание собрал. И на собрании объявил:

Выдача всяких адресов и аттестатов может происходить только через завком, как через союзную организацию. В данном случае вы нарушили союзную этику. Надо потребовать адрес обратно.

Тут начали робко возражать, дескать, какой же это аттестат? Это так, вроде как в альбом на память написано.

Никаких возражений не стал слушать завком и через боринский завком потребовал:

Возвратить случайно выданный адрес.

Тут-то все и началось. Земетчинцы кричат:

— Отдайте адрес! Потому — это явное нарушение союзной этики.

Боринцы отвечают:

— Адреса не отдам. Потому адреса назад отдавать — это против союзной этики. И за это оскорбление мы вам еще хвост накрутим.

А сам Григорий Федорович тихонько охает:

— Братцы, — говорит, — да я-то при чем? Я же не против этики. Берите все назад. Ну вас к лешему!

Вот тут, граждане, и разберись. Одно небольшое слово, а как понимают его в разных уездах!

А мы, Ленинградского уезда, совсем от этого с толку сбились.

А москвичи, например, не сбились. И говорят, будто даже ЦК сахарников уволил земетчинского предзавкома за нарушение союзной этики.

Вот оно как!

А чего думают про это слово в Дорогобуже — неизвестно. Скорей всего — ничего. Не дошло, небось, до них это слово. Ну и к лучшему.

Кузнеца обидели

Лесопильное дело — легкое и веселое производство. Вредности в нем никакой. Опилки хотя и летят, так ведь не в рот летят. И ежели рта не раскрывать во время работы, так и не вредно получается.

Кузнечное дело — это другой коленкор. Тут угли все-таки, огонь, дым. Обжечься опять же можно. Или захворать от дыма. Это — безусловно вредное производство.

Ну а вот теперь взять, к примеру, кузнеца и поставить его на работу в кузницу на лесопильный завод? Нуте, чего получится? Вредно или не вредно?

Вопрос этот оказался до того тонкий и ехидный, что вокруг него целая каша заварилась. Каша заварилась, а мы — расхлебывай!

Все произошло на ст. Енисей на лесозаводе.

Поступил туда кузнецом наш задушевный друг и приятель дорогой товарищ Ушкалов. Поработал он год и просит выдать ему денег заместо отпуска за вредность. И подает он заявление в РКК[220].

РКК думает: «Раз это кузнец, то хотя он и на лесозаводе работает, дело и вредность от того не меняются. И пущай кузнец за эту вредность огребает деньги лопатой».

Одним словом, разрешили. Только послали свое постановление начальнику района Сибтранслеса, чтоб утвердил.

Начальник района на эту бумажку отвечает заносчиво: пущай, дескать,

РКК укажет пункт законодательства о вредности лесопильного производства.

Прочел эту резолюцию начальник завода товарищ Филимонов и не растерялся. Написал даже завкому[221]:

Препровождаю бумагу для конкретного указания законодательства о вредности работ на лесозаводе.

Одним словом, плакали Кузнецовы денежки. Отказали ему начальники. И хотя этих начальников слегка и обложили в газете «Красноярский рабочий», но будет ли с того какой толк — не знаем. Не ручаемся. Уж очень вопрос сложный.

На этот вопрос массу мозгов растратить нужно. А мозги-то нынче в большой цене. Издалека видно.

Эх, не видать, кажись, кузнецу денег, как своих ушей!

Сочувствуем, братишечка.

Домашнее средство

Неохотно нынче народ на собрания ходит! Чего с ним сделалось — непонятно.

Писалось про это множество раз. Сколько перьев испортили! Один даже общественный работник от этого чесоткой захворал. Истинная правда. Конечно, может, он и от знакомого пуделя заразился, — не в этом дело.

Теперь он поправился. А дело насчет собраний не улучшилось. Выходит, что зря болел, бедняга.

Вот тоже, например, в Ростове. Фабрика там такая есть.

Трудно так выговаривается — Донгостабфабрика. Фабком уж и так и сяк уговаривал рабочих ходить на собрания — не слушают. Тогда фабком плакатик вывесил, — дескать, музыка будет играть на собраниях. Духовой оркестр.

Не знаем, подействовало это или нет. А то, если не подействовало, пущай фабком не горюет. Много есть еще домашних средств привлекать на собрания. Танцы, например, буфет с прохладительными напитками или, скажем, выдавать всем пришедшим на собрания какие-нибудь недорогие вещички или бутерброды с колбасой. А то можно еще за ногу веревкой привязать человека и тащить его.

Масса средств имеется в природе. А какие употреблять — зависит от общего развития граждан. Например, про себя Гаврила скажет — развития среднего, за ногу тащить не надо, достаточно, чтоб с музыкой.

Так-то, братцы! Ходи веселей!

Контролер

Организм у слесаря Гаврилыча был неважный. Была ли селезенка в неисправности или какой другой орган был с изъянцем — неизвестно. А только мучила человека жажда беспрестанно.

Как, например, получит человек деньги, отойдет от кассы, так и шабаш. Такая настает жажда — беда. Прямо беги в первую портерную и пей дюжину. И то мало. Не залить всей жажды.

До чего же организмы бывают у людей неудачные!

А в субботу слесарь Гаврилыч подсчитал получку, отошел от кассы и вдруг как раз и почувствовал сильный прилив жажды.

«Выпить надоть, — подумал слесарь. — Главное, что тискаются, черти, у кассе, пихаются… Жажду только вызывают, дьяволы».

Положил слесарь деньги в карман. Вышел за ворота. Посмотрел по сторонам с осторожностью. Так и есть. У ворот собственной своей персоной стояла супруга Гаврилыча, драгоценная Марья Максимовна.

Марья Максимовна стояла в толпе женщин и, поминутно оглядываясь на ворота, говорила:

— Главное, милые мои, за ворота-то нас не пущают. За воротами-то, милые мои, способней. Тут, например, густо попрет мужчина и не увидишь, который какой супруг с деньгами-то…

— Верно, Максимовна, — подтверждали в толпе. — Верно!

— Конечно, верно, — говорила Марья Максимовна. — А только, бабоньки, деньги-то у супругов враз отымать не к чему. Злеют супруги от этого… А контроль наблюдать надо бы. Супруг, например, в портерную — и ты в портерную. Супруг биллиарды гонять — и ты не то что гонять, но стой, не допущай зарываться…

Слесарь Гаврилыч сделал равнодушное лицо и осторожно пошел вперед, стараясь пройти незамеченным.

— Вон он твой-то, павлин! — закричали в толпе.

Марья Максимовна всплеснула руками и ринулась за супругом.

— Прикатилась? — спросил слесарь.

— Прикатилась, Иван Гаврилыч, — сказала супруга. И вдруг почувствовала, что ее распирает сильная злоба.

Хорошо было бы, конечно, тут же сцепиться и отчехвостить при всех Гаврилыча. Ах, дескать, ирод, окаянная твоя сила! Такие-то поступки! Так-то ты растого, разэтого, тово…

Но Марья Максимовна сдержалась и сказала приветливо:

— А идите сюда, Иван Гаврилыч. Мы не препятствуем. А только мы от вас сегодня ни на шаг не отстанем. Вы в портерную — мы в портерную. Вы бильярды гонять — и мы бильярды гонять…

У слесаря Гаврилыча сильно чесался язык. Хорошо бы, думал Гаврилыч, стукануть сейчас по скуле Марью Максимовну. Или на худой конец отчехвостить при народе. Ах, дескать, контроли строить! Муж, может, неограниченную сдельщину делает, преет и потеет, а ты контроли наблюдать…

Но Гаврилыч сдержался и, махнув рукой, вошел в портерную.

Жена решительно шагнула за Гаврилычем.

А через час супруги вышли из портерной, обнявшись. Оба были сильно навеселе. Гаврилыч, надрывая свой козлетон, пел «Бывали дни веселые». Марья Максимовна ему подтягивала дрожащим голосом.

Они шли в обнимку и, слегка покачиваясь, пели.

Вредные мысли

Вот, граждане, иную газетку прочтешь, и настроение станет паскудное.

Давеча попалась нам под руку ростовская газета. Взяли мы эту ростовскую газету и пошли на травке поваляться. После обеда это очень даже симпатично выходит… Лежишь, а тут знаете ли, кругом природа, птички и букашки порхают, червячки чирикают…

Так пришли мы с этой газеткой. И надо бы эту газетку не читать, а от мух, например, ею прикрываться. А мы сдуру читать начали. А в газетине такие вещи напечатаны, что не только себе, а и дорогим своим читателям сейчас настроеньице попортим. Уж извините. Не можем иначе.

А дело все в работниках просвещения шахтинского совпрофа. Захотели эти отчаянные просвещенцы, представьте себе, собственный клуб иметь. Ну и натурально шахтинскому окрсовпрофу[222] сообщили об этом своем безумном желании. Дескать, разрешите. А совпрофу это оказалось — нож вострый. Нету, говорят, не разрешим. Атанде!

В письменной форме этот отказ звучит примерно так:

Межсоюзная организация никогда не допустит, чтобы работники просвещения имели свой клуб, потому что это — стремление к кастовой замкнутости.

Извольте работать в межсоюзном клубе…

Ну и не допустили.

И действительно: наглость этих работников просвещения не поддается описанию. Ишь, черти, чего захотели: собственный клуб иметь!

Да это если так пойдет, то и металлисты тоже того же захотят. А там, глядишь, и деревообделочники туда же сунутся.

И чего, собственно, смотрит шахтинский окрсовпроф? Под самым евонным носом находятся такие, можно сказать, вредные «кастовые» организации, как разные там союзы — просвещенцы и прочие, а совпроф их не распускает. Распустить надо этих отчаянных крамольников. За глаза хватит одного совпрофа. А то от этих союзов одни только вредные мысли идут насчет клубов и всякие неприятности этому шахтинскому окрсовпрофу.

А неприятностей ему теперь действительно не обобраться.

Мы, при всей нашей доброте сердечной, и то, с удовольствием пихнем. Нате!

Туман

А ведь сейчас, граждане, ни черта не разберешь — кто грамотный, а кто неграмотный.

Один, например, гражданин знает свою фамилию с закорючкой подписывать, а писать вообще не знает. Другой гражданин писать знает, а прочесть, чего написал, не может. Да и не только он не может, а дайте ученому профессору, и ученый профессор ни черта не разберется. Даром что профессор. Такое написано — будто кура наследила или дохлая муха нагадила.

Ну а теперь, дорогие товарищи, как же этих граждан считать прикажете? Грамотные эти граждане или они неграмотные? Одни говорят: да, грамотные. Другие говорят: да нет. Вот тут и разбирайся.

Или, например, Василий Иванович Головешечкин. Да он и сам не знает, грамотный он или нет. Человек, можно сказать, совсем сбился в этом тумане просвещения.

Председатель однажды чуть даже не убил его за это. Главное, что два дня всего осталось до полной ликвидации неграмотности. Скажем, к Первому мая велено было в губернии начисто ликвидировать неграмотность. А за два дня до этого бежит Василий Иванович в сельсовет и докладывает, запыхавшись, — дескать, неграмотный он.

Председатель чуть его не укокошил на месте.

— Да ты, — говорит, — что ж это, сукин сын? Да как же ты ходишь не ликвидировавшись, раз два дня осталось?

Василий Иванович разъясняет положение, дескать, неспособен, способностей, дескать, к наукам нету. Председатель говорит:

— Ну что, — говорит, — я с тобой, с чучелой, делать буду? Кругом, — говорит, — начисто ликвидировано, а ты один декреты нарушаешь. Беги, — говорит, — поскорей в тройку, проси и умоляй. Может, они тебя в два дни как-нибудь обернут. Пущай хотя гласные буквы объяснят.

Василий Иванович говорит:

— Гласные, — говорит, — буквы я знаю. Чего их всякий раз показывать. Голова заболит.

Тут председатель обратно чуть не убил Василия Ивановича.

— Как, — говорит, — знаешь? Может, ты и фамилию писать знаешь?

— Да, — говорит, — и фамилию.

— Значит, ты, сукин сын, грамотный?

— Да выходит, что грамотный, — говорит Василий Иванович. — Да только какой же я грамотный? Смешно.

Председатель опять чуть не убил Василия Ивановича после этих слов.

— Нет, — говорит, — у меня инструкций разбираться в ваших образованиях, чучело, — говорит, — ты окаянное! Только, — говорит, — людей пугаешь перед праздником. А еще грамотный.

И опять чуть не убил Василия Ивановича.

А теперь Василий Иванович сильно задается. И говорит, что он грамотный. И вообще с высшим образованием. Даже может в вузах преподавать, а только неохота ему преподавать и жена вообще не пущает, да и детишки, между прочим, плачут — пугаются, что папашку в вузах убьют.

Так и живет теперь человек с высшим образованием. И ведь чудно как случилось. Еще неделю назад скулил человек, что неграмотный, а теперь этакое образование ему выпало. Как говорится — не было ни гроша, а вдруг пуговица.

Человек с нагрузкой

Эх, поздно я со своим рассказом сунулся! Кажись, брачную-то реформу уж утвердили? А надо бы туда еще один малюсенький пунктик присобачить. Один самый мелкий параграф разъяснить. Потому теперь этот мелкий параграф уж очень часто в жизни встречается. А никто не знает, как в таких случаях поступать.

Да вот недалеко ходить. Возьмем, например, из жизни Василия Ивановича Серегина. Он, как известно, на пивоваренном работает. Ежедневно две бутылки пива даром и жалованье — сорок пять целковых.

И хотя, скажем, семья имеется — жена с младенцем, а жить можно. Хватает.

Только раз приходит Серегин Василий Иванович домой и говорит жене с младенцем:

— Ну-с, — говорит, — друзья, хорошего понемножку. Пожили вместях, и будет. Вы налево, я направо. И через суд алименты… Воспитывайте моего младенца на эти алименты лучше, пущай он вроде меня будет — передовым товарищем.

Подала жена в суд. Стали по суду брать с Серегина на младенца третью часть жалованья — пятнадцать целковых.

Стал теперь Серегин получать тридцать. «При бесплатном, думает, пиве и если не курить, этого за глаза хватит. И даже в случае ежели чего — жениться опять можно».

И вскоре действительно Серегин Василий Иванович женился. Миловидную такую барышню взял. И к лету от нее младенца прижил.

Прижил младенца и говорит своей миловидной супруге:

— Человек, — говорит, — я передовой. Мещанство для меня нож вострый. И вообще, — говорит, — пеленки мне неохота нюхать… Вы налево, я направо. И через суд алименты.

Присудили на младенца третью часть жалованья.

Стал Серегин Василий Иванович пятнадцать получать. «При бесплатном, думает, пиве и если ничего не жрать, то оно и хватит».

А тут еще на жизненном пути гражданка подвернулась. Носатенькая такая брюнеточка.

Серегин думает:

«Жениться не напасть, как бы после не пропасть. Женюсь все-таки».

Взял и женился на носатенькой. А она теперь на последнем месяце в капоте ходит.

Василий Иванович хотел с ней развестись немедленно, да не тут-то было.

Ходит теперь человек, башку чешет и все удивляется.

— Милые, — говорит, — товарищи! Да ведь я теперь-то и развестись не могу. Придется мне теперь с носатенькой всю жизнь трепаться.

— А что? — спрашивают.

— Да как же, — говорит, — милые товарищи! Ну хорошо, ну разведусь я, скажем, с носатенькой. Ну возьмут с меня остатние пятнадцать рублей… А я-то что, человек или дырка? Я-то обязан жрать? Или мне прикажете пиво лакать без закуски?.. Ведь это что же такое, братцы? Ведь это выходит, что человек больше трех раз и жениться не моги…

Все руками разводят и башками крутят. И никто не знает, как из этого немыслимого положения выйти.

Один человек, впрочем, знает. Это сам Василий Иванович. Он говорит:

— Пущай тогда мне платят за нагрузку, черт с ним!

Доходная статья

Ну чем разжиться безработному человеку в наше бедное время? Да, прямо сказать, нечем.

Ну спасибо, велосипед задавит. Ну сорвешь целковый с неосторожного проезжающего. Или, скажем, какая-нибудь хозяйская собачонка за штаны схватит. Рублей десять набежит за это самое.

Да только ядовитое как-то на земле пошло: велосипеды тормозят, собачки не кусаются. Беда прямо-таки безработному человеку!

А другая собачка и кусит, да хозяина после не найдешь. Смылся хозяин. Сорвать не с кого. И выходит, что совсем зря собачка кусила безработного человека.

Очень масса препятствий встречается в случайном заработке!

Другой раз привалит счастье — вот оно, бери его, хватай руками, — так нет, закон, скажем, не предусматривает этой статьи.

Вот раз гуляем мы печально в саду Трудящихся. Глядим — собачка с бантиком. Этакая мелкая комнатная собачонка на хвосте сидит у скамейки. Тут же и хозяева весенним воздухом дышат. Гражданин с дамочкой.

И вот осеняет нас мысль насчет собачки. Сажусь рядом на скамейку и тихонько ногой накручиваю у собачьей морды. А сапог рваный.

Другая комнатная собачка за такой сапог враз бы за штаны схватила, и тогда выкладывай хозяева денежки не менее десятки. А эта подлая собачка сидит все время на хвосте и глазами за сапогом водит.

— Вз-з, — говорю, — куси!

Не кусает. Жирная такая, что ли, собачка попалась — неохота ей кусать.

— Хватай, — говорю, — тубо́, проклятая.

Не хватает. Сидит по-прежнему на хвосте и глазами мигает.

«Ах так!» — думаю.

Встаю и ногой как махну эту комнатную собачку со злобы.

Визг. Шум. И крики. Народ толкается. Дамочка в истерике мечется. Гражданин рукой махает, ударить, наверное, меня хочет. Тут же и старушка какая-то подначивает. Дескать, ударь, батюшка, подлеца за собачку. Такой же, мол, собачка человек, как и мы, грешные.

А гражданин подначки послушался, развернулся и шмяк меня по уху.

«Так, — думаю, — рублей пятнадцать, а то и все двадцать пять набежит за это самое. Это тоже статья доходная. В царское, — думаю, — время не менее пяти за это платили. Эх, — думаю, — дурак, дурак! Ударил себе на голову…»

— Граждане, — говорю, — дозволено ли, — говорю, — безработных по роже бить на глазах у публики?

Тут шум, визг и крики поднялись.

— Не дозволено, — кричат, — братишка! Волоки в милицию.

Я говорю:

— Может, без милиции, граждане, обойдемся. Мне бы, — говорю, — рублей двадцать пять.

Народ говорит:

— Не соглашайся на двадцать пять, братишечка! Это за двадцать-то пять, может быть, каждый ударить захочет. А тут проучить надо зарвавшихся. Волоки в милицию.

Ну пошли в милицию.

Шум, крик, стоны. Протоколы пишут. Свидетелей очень масса выступает. И все за меня. Я говорю:

— Менее как за сорок не соглашусь, граждане, раз такое полное единодушие наблюдается. Это, — говорю, — не при Николае Кровавом[223] меня по роже ударили, понимать надо… Может, — говорю, — у меня рожа теперь болеть два дня будет. Что тогда?..

Наконец протоколы написаны, свидетели подписаны и просят всех до суда уйти честью.

Уходим.

Возвращаемся домой. Объясняем в доме как и чего. И все рады за меня, поздравляют, угощают.

Квартирная хозяйка три рубля в долг отваливает. Дворник Иван в счет будущих благ — полтинник. Андрей Иванович с пятого номера — двугривенный и обедом кормит.

Живу три дня хорошо и отлично. Мечтаю, чего куплю. Сапог, думаю, покупать не буду. Куплю сандалии. И еще полгода жить буду что богатый.

Через три дня суд наступает.

Все по закону. Кодекс лежит на столе. Портреты висят. Губпрокурор сбоку сидит. Речи происходят, а все за меня.

«Менее сорока пяти, — думаю, — не соглашусь».

И вдруг выносят резолюцию: полгода со строгой изоляцией.

А мне, безработному человеку, хоть бы кто плюнул.

— Граждане, — говорю, — народные судьи! Господин губпрокурор. Мне бы, — говорю, — рублей десять…

Молчат. Только по губам деньгами помазали.

— Да что ж это, — говорю, — граждане, народные судьи! Хозяйке-то, — говорю, — кто платить будет? Андрей-то, — говорю, — Иваныч обождет. А хозяйка-то, — говорю, — повесится. Войдите, — говорю, — в положение. Эх, — говорю, — жизнь-жестянка!

Так и ушел, с чем пришел.

Счастливое детство

Вчера, граждане, сижу я в Таврическом саду[224] на скамейке. Кручу папиросочку. По сторонам гляжу. А кругом чудно как хорошо! Весна. Солнышко играет. Детишки-ребятишки на песочке резвятся. Тут же, на скамейке, гляжу, этакий шибздик лет десяти, что ли, сидит. И ногой болтает.

Посмотрел я на него и вокруг.

«Эх, — думаю, — до чего все-таки ребятишкам превосходней живется, чем взрослому. Что ж взрослый? Ни ногой не поболтай, ни на песочке не поваляйся. А ногой поболтаешь — эвон, скажут, балда какая ногой трясет. По морде еще ударят. Эх, — думаю, — несимпатично как-то взрослому человеку… Комиссии всякие, перекомиссии. Доклады и собрания… На три минуты, может, вырвешься: подышать свежей атмосферой, а жена, может, ждет уж, уполовником трясет, ругается на чем свет стоит, зачем, мол, опоздал. Эх, — думаю, — счастливая пора, золотое детство! И как это ты так незаметно прошло и вон вышло…»

Посмотрел я еще раз на ребятишек и на парнишечку, который ногой болтает, и такая, прямо сказать, к нему нежность наступила, такое чувство — дышать нечем.

— Мальчишечка, — говорю, — сукин ты сын! Не чувствуешь, — говорю, — подлец, небось, полного своего счастья? Сидишь, — говорю, — ногой крутишь, тебе и горюшка никакого. Начихать тебе на все с высокого дерева. Эх ты, — говорю, — милый ты мой, подлец этакий! Как, — говорю, — звать-то тебя? Имя, одним словом.

Молчит. Робеет, что ли.

— Да ты, — говорю, — не робей, милашечка. Не съест тебя с хлебом старый старикашка. Иди, — говорю, — садись на колени, верхом.

А парнишечка обернулся ко мне и отвечает:

— Некогда, — говорит, — мне на твоих коленках трястись. Дерьма тоже твои коленки. Идиёт какой.

Вот те, думаю, клюква. Отбрил парнишечка. Некогда ему.

— С чего бы, — говорю, — вам некогда? Какие, извините за сравнение, дела-то у вас?

А парнишечка, дитя природы, отвечает басом:

— Стареть начнешь, коли знать будешь много.

Вот, думаю, какая парнишечка попалась.

— Да ты, — говорю, — не сердись. Охота, — говорю, — паршивому старикашке узнать, какие это дела приключаются в вашем мелком возрасте.

А парнишечка вроде смягчился после этого.

— Да делов, — говорит, — до черта! Комиссии всякие, перекомиссии. Доклады и собрания. Сейчас насчет Польши докладывать буду. Бежать надо. И школа, конечно. Физкультура все-таки… На три минуты, может, вырвешься подышать свежей струей, а Манька Блохина или Катюшка Семечкина, небось, ругаются. Эх-ма!

Парнишечка вынул «Пушку», закурил, сплюнул через зубы что большой, кивнул головой небрежно и пошел себе.

А я про себя думаю:

«Счастливая пора, золотая моя старость! И в школу, между прочим, ходить не надо. И с физкультурой все-таки не наседают».

После закурил «Пушку» и тоже пошел себе.

Нервы

А думается мне, граждане, что женскому классу маленечко похуже существовать, чем нам.

Конечно, за эти слова какая-нибудь ханжа мне может плюнуть в глаза.

— Позвольте, — скажет, — почему такое хуже, раз своевременно объявлено равенство?

Эх, братишечки! Берите самый громадный камень с мостовой и бейте меня этим громадным камнем по башке — не отступлюсь от своих слов.

Вчера, например, соседушка мой по комнате кинулся стулом в свою супругу.

С благородным негодованием разлетелся я в ихнюю комнату.

— Гражданка, — говорю, — немедленно перестаньте жить с подлецом. Уходите от него.

Она на меня же и взъелась.

— Да ты, — говорит, — что, обалдел? Куда я уйду? К тебе, что ли?

Я говорю:

— Не ко мне. Зачем же, помилуйте, ко мне? Ко мне, — говорю, — не надо. Это, — говорю, — я так отвлеченно выражаюсь.

А она на меня же стулом размахивается. Еле вышел.

Конечно, может, это была слабая женщина. Другие, может, крепче в жизни держатся. И не отступают от своих намеченных идеалов. Только таких-то в своей жизни я встречал маловато. Одну только вот и встретил, Марусю Блохину.

Эта действительно ушла от мужа. И стала самостоятельно жить. И ничего себе жила. Раз только впала в отчаяние. Хотела даже на улицу идти. Да сдержалась. А уж даже брови пробкой намазала, и губы подвела, и блузку эффектную надела. Вышла и стоит у ворот.

И вдруг какой-то к ней хахаль подходит.

Тут у ней сразу и перелом случился.

— Да ты, — говорит ему, — подлая твоя душа, что же это подходишь? Да может, это порядочная дама вышедши к воротам подышать вечерней прохладой? Да как же, — говорит, — не лопнут твои бесстыжие глаза?

Мужчина несколько оробел и в сторону подался, а она его не пущает. За рукав держит.

— Да может, — говорит, — это та самая дама, которая не отступает от намеченных идеалов? Да, — говорит, — таких подлецов об тумбу головами крошить надо! Ах ты, — говорит, — подлая твоя морда!

Уж и отвела же она тогда свою душеньку. Хотела по морде его лупцевать, да сдержалась. Дворник Иван сдержал.

Покричала она еще на дворника Ивана немножко и ушла.

Пришла домой, головой тряхнула и думает: «Нет, думает, не отступлюсь от своих идеалов. Проживу как-нибудь. Буду-ка я, например, дамские шляпки делать».

И действительно, стала она дамские шляпки делать. И на рынке их продавала. А материал… А вот насчет материала — черт ее знает, откуда она достала? Не иначе как какой-нибудь добродушный мужчина за спасибо дал.

Эх, братцы, держите камень и бейте меня — не отступлюсь от своих слов: маленечко будто похуже бабам жить. А может, мне это только кажется. Может, это у меня нервы развинтились.

А если нервы развинтились, так везите меня в курорт. Какого черта!

Пассажир

И зачем это, граждане, дозволяют пассажирам на третьих полках в Москву ездить? Ведь это же полки багажные. На багажных полках и пущай багажи ездят, а не публика.

А говорят — культура и просвещение! Или, скажем, тепловоз теперь к поездам прикрепляют и ездят после. А между прочим — такая дикая серость в вагонах допущается.

Ведь это же башку отломить можно. Упасть если. Вниз упадешь, не вверх.

А может, мне в Москву и не надо было ехать. Может, это Васька Бочков, сукин сын, втравил меня в поездочку.

— На, — говорит, — дармовую провизионку. Поезжай в Москву, если тебе охота.

— Братишечка, — говорю, — да на что мне в Москву-то ехать? Мне, — говорю, — просто неохота ехать в Москву. У меня, — говорю, — в Москве ни кола ни двора. Мне, — говорю, — братишечка, даже и остановиться-то негде в Москве этой.

А он говорит:

— Да ты для потехи поезжай. Даром все-таки. Раз, — говорит, — в жизни счастье привалило, а ты, дура-голова, отпихиваешься.

С субботы на воскресенье я и поехал.

Вхожу в вагон. Присаживаюсь сбоку. Еду. Три версты отъехал — жрать сильно захотелось, а жрать нечего.

«Эх, — думаю, — Васька Бочков, сукин сын, в какую длинную поездку втравил. Лучше бы мне, — думаю, — сидеть теперь на суше в пивной где-нибудь, чем взад и вперед ездить».

А народу, между тем, многовато поднабралось. Тут у окна, например, дяденька с бородкой. Тут же рядом и старушечку бог послал. И какая это вредная, ядовитая старушечка попалась — все локтем пихается.

— Расселся, — говорит, — дьявол. Ни охнуть ни вздохнуть.

Я говорю:

— Вы, старушечка, божий одуванчик, не пихайтесь. Я, — говорю, — не своей охотой еду. Меня, — говорю, — Васька Бочков втравил.

Не сочувствует.

А вечер, между тем, надвигается. Искры с тепловозу дождем сыплются. Красота кругом и природа. А только мне неохота на природу глядеть. Мне бы, думаю, лечь да прикрыться.

А лечь, гляжу, некуда. Все места насквозь заняты.

Обращаюсь к пассажирам:

— Граждане, — говорю, — допустите хотя в серединку сесть. Я, — говорю, — сбоку свалиться могу. Мне в Москву ехать.

— Тут, — отвечают, — кругом все в Москву едут. Поезд не плацкартный все-таки. Сиди, где сидел.

Сижу. Еду. Еще три версты отъехал — нога зачумела. Встал. И гляжу — третья полка виднеется. А на ней корзинка едет.

— Граждане, — говорю, — да что ж это? Человек, — говорю, — скрючившись должон сидеть, и ноги у него чумеют, а тут вещи… Человек, — говорю, — все-таки важней, чем вещи… Уберите, — говорю, — корзину, чья она.

Старушечка кряхтя поднимается. За корзинкой лезет.

— Нет, — говорит, — от вас, дьяволов, покою ни днем ни ночью. На, — говорит, — идол, полезай на такую верхотуру. Даст, — говорит, — бог, башку-то и отломишь, на ночь глядя.

Я и полез.

Полез, три версты отъехал и задремал сладко.

Вдруг как пихнет меня в сторону, как кувыркнет вниз. Гляжу — падаю, мать твою так. Спросонья-то, думаю, каково падать.

И как шваркнет меня в бок, об башку, об желудок, об руку… Упал.

И спасибо, ногой при падении за вторую полку зацепился — удар все-таки мягкий вышел.

Сижу на полу и башку щупаю — тут ли. Тут.

А в вагоне шум такой происходит. Это пассажиры шумят, не сперли бы, думают, ихние вещи в переполохе.

На шум бригада с фонарем сходится.

Обер спрашивает:

— Кто упал?

Я говорю:

— Я упал. С багажной полки. Я, — говорю, — в Москву еду. Васька Бочков, — говорю, — сукин сын, втравил меня в поездочку.

Обер говорит:

— У Бологое завсегда пассажиры вниз сваливаются. Дюже резкая остановка.

Я говорю:

— Довольно обидно упавшему человеку про это слышать. Пущай бы, — говорю, — лучше бригада не допущала на верхних полках ездить. А если лезет пассажир, пущай спихивают его или урезонивают — дескать, не лезьте, гражданин, скатиться можно.

Тут и старушка крик поднимает:

— Корзину, — говорит, — башкой смял.

Я говорю:

— Человек важнее корзинки. Корзинку, — говорю, — купить можно. Башка же, — говорю, — бесплатно все-таки.

Покричали, поахали, перевязали мне башку тряпкой и, не останавливая поезда, поехали дальше.

Доехал до Москвы. Вылез. Посидел на вокзале.

Выпил четыре кружки воды из бака. И назад.

А башка до чего ноет, гудит. И мысли все скабрезные идут. Эх, думаю, попался бы мне сейчас Васька Бочков — я бы ему пересчитал ребра. Втравил, думаю, подлец, в какую поездку.

Доехал до Ленинграда. Вылез. Выпил из бака кружку воды и пошел, покачиваясь.

Комики

Я, граждане, не особенно долюбливаю концерты и всякие там балы. Мне на них всегда скучновато бывает. Даже, признаться, ко сну клонит, ежели тихое, например, пение или музыка без барабанов.

А вот один концерт-бал мне действительно понравился. В Петергофе было. Военно-железнодорожники устроили. Это действительно был вечер.

Конечно, весь концерт-бал был не ахти какой. Как говорится: бал — кот с печки упал. Но вот один номер был выдающийся. Главное, уж очень смешно было. Многих слабосильных дамочек даже заживо выносили в истерике, до того они хохотали.

И нельзя было не смеяться. Потому выстроили железнодорожники все свои батальоны и объявляют: сейчас, дескать, произойдет комический номер. Каждому железнодорожнику выдадут по фунтовой булке и какой батальон скорее скушает, тому премия в размере двух пирожных и вообще слава в петергофском масштабе.

И вот роздали по булке, и по сигналу началось.

Я, граждане, видал, как едят, и сам едал, а такой еды не видывал. Многие давятся, мотают башками, шипят, плюются… Многие, что жабы, захватили зубами булки и ни туда ни сюда, ни чихнуть, ни сморкнуться…

В публике стон стоит от хохота. Слабосильных дамочек заживо выносят в истерике… А те жуют наспех.

А тут с одного батальона молодой парнишка умял свою булку и кричит:

— Братцы, неужели же осрамим оружие! Наляжем по возможности.

Тут, конечно, и налегли. И через две секунды объявляют, дескать, этот батальон выиграл. И могут получать премию.

Тут публика начала бис требовать. Начали просить за свои деньги, чтобы и с пирожными устроили такой же номер: кто скорей.

Но батальон стал категорически отказываться.

— Не можем, — говорят. — У нас, — говорят, — некоторые несознательные товарищи захворали.

И действительно, выходит вперед один блондин и икает. А у самого рот раскрыт, глаза выпучены и пот со лба капает.

— Граждане, — говорит, — я булкой подавился. Я, — говорит, — ее враз проглотил… Проскользнула она внутрь.

Начали его расспрашивать, куда, дескать, проскользнула и дошла ли до живота.

— Не знаю, — говорит.

Начали блондина успокаивать, дескать, вполне переварится — не тарелка ведь. Тарелка, это действительно, может не перевариться, а булка, хоть и целая, всегда размякнет и со временем, даст бог, вон выйдет.

Но этот случай не омрачил праздника. Веселье продолжалось. И даже в газете «Красная Звезда», № 81, густым шрифтом был отмечен необыкновенный успех вечера:

4 апреля военно-железнодорожники гор. Петергофа в присутствии гостей и петергофской молодежи устроили комбинированный вечер…

Все остались довольны, особенно одним комическим номером, а именно: участникам соревнования дано по фунтовой булке и кто первый съест, тот получает еще премию — два пирожных. Пальму первенства получил Н. батальон, который в этом спец.

Далее корреспондент расстроился и пишет от себя разные слова — дескать, безобразие, обжорство, унижение и тому подобное. Но это он не иначе как из зависти. Дай ему, каналье, фунтовую булку, так он минут двадцать лопать будет да еще корочки оставит.

Знаем мы этих писателей. Сами пишем.

Воры

Что-то, граждане, воров нынче много развелось. Кругом прут без разбора.

Человека сейчас прямо не найти, у которого ничего не сперли.

У меня вот тоже недавно чемоданчик унесли, не доезжая Жмеринки[225].

И чего, например, с этим социальным бедствием делать? Руки, что ли, ворам отрывать?

Вот, говорят, в Финляндии в прежнее время ворам руки отрезали. Проворуется, скажем, какой-нибудь ихний финский товарищ, сейчас ему чик, и ходи, сукин сын, без руки. Зато и люди там пошли положительные. Там, говорят, квартиры можно даже не закрывать. А если, например, на улице гражданин бумажник обронит, так и бумажника не возьмут. А положат бумажник на видную тумбу, и пущай он лежит до скончания века… Вот дураки-то!

Ну деньги-то из бумажника, небось, возьмут. Это уж не может того быть, чтоб не взяли. Тут не только руки отрезай, тут головы начисто оттяпывай — и то, пожалуй, не поможет. Ну да деньги — дело наживное. Бумажник остался — и то мерси.

Вот у меня, не доезжая Жмеринки, чемоданчик свистнули, так действительно начисто. Со всеми потрохами. Ручки от чемодана и той не оставили. Мочалка была в чемодане — пятачок ей цена — и мочалку. Ну на что им, чертям, мочалка?! Бросят же, подлецы. Так нет. Так с мочалкой и сперли.

А главное, присаживается ко мне вечером в поезде какой-то гражданин.

— Вы, — говорит, — будьте добры, осторожней тут ездите. Тут, — говорит, — воры очень отчаянные. Кидаются прямо на пассажиров.

— Это, — говорю, — меня не пугает. Я, — говорю, — завсегда ухом на чемодан ложусь. Услышу.

Он говорит:

— Дело не в ухе. Тут, — говорит, — такие ловкачи — сапоги у людей снимают. Не то что ухо.

— Сапоги, — говорю, — опять же у меня русские. Не снимут.

— Ну, — говорит, — вас к черту. Мое дело — предупредить. А вы там как хотите.

На этом я и задремал.

Вдруг, не доезжая Жмеринки, кто-то в темноте как дернет меня за ногу. Чуть, ей-богу, не оторвал… Я как вскочу, как хлопну вора по плечу. Он как сиганет в сторону. Я за ним с верхней полки. А бежать не могу.

Потому сапог наполовину сдернут — нога в голенище болтается.

Поднял крик. Всполошил весь вагон.

— Что? — спрашивают.

— Сапоги, — говорю, — граждане, чуть не слимонили.

Стал натягивать сапог, гляжу — чемодана нету.

Снова крик поднял. Обыскал всех пассажиров — нету чемодана.

На большой станции пошел в особый отдел заявлять. Ну посочувствовали там, записали. Я говорю:

— Если поймаете, рвите у него к чертям руки.

Смеются.

— Ладно, — говорят, — оторвем. Только карандаш на место положите.

И действительно, как это случилось, прямо не знаю. А только взял я со стола ихний чернильный карандаш и в карман сунул.

Агент говорит:

— У нас, — говорит, — даром что особый отдел, а в короткое время пассажиры весь прибор разворовали. Один сукин сын даже чернильницу унес. С чернилами.

Извинился я за карандаш и вышел.

«Да уж, — думаю, — у нас начать руки отрезать, так тут до черта инвалидов будет. Себе дороже».

Рабочий костюм

Вот, граждане, до чего дожили! Рабочий человек и в ресторан не пойди — не впущают. На рабочий костюм косятся. Грязный, дескать, очень для обстановки.

На этом самом Василий Степаныч Конопатов пострадал. Собственной персоной. Выперли, братцы, его из ресторана. Вот до чего дожили.

Главное, Василий Степаныч как только в дверь вошел, так сразу почувствовал — будто что-то не то, будто швейцар как-то косо поглядел на его костюмчик. А костюмчик известно какой — рабочий, дрянь костюмчик, вроде прозодежды. Да не в этом сила. Уж очень Василию Степанычу до слез обидным показалось отношение.

Он говорит швейцару:

— Что, — говорит, — косишься? Костюмчик не по вкусу? К манишечкам, небось, привыкши?

А швейцар Василия Степаныча цоп за локоть и не пущает. Василий Степаныч в сторону.

— Ах так! — кричит. — Рабочего человека в ресторан не пущать? Костюм неинтересный?

Тут публика, конечно, собралась. Смотрят, Василий Степаныч кричит:

— Да, — говорит, — действительно, граждане, манишечки у меня нету, и галстуки, — говорит, — не болтаются… И может быть, — говорит, — я шею три месяца не мыл. Но, — говорит, — я, может, на производстве прею и потею. И может, некогда мне костюмчики взад и вперед переодевать.

Тут пищевики наседать стали на Василия Степаныча. Под руки выводят. Швейцар, собака, прямо коленкой поднажимает, чтоб в дверях без задержки было.

Василий Степаныч Конопатов прямо в бешенство пришел. Прямо рыдает человек.

— Товарищи, — говорит, — молочные братья! Да что ж это происходит в рабоче-крестьянском строительстве? Без манишечки, — говорит, — человеку пожрать не дозволяют…

Тут поднялась катавасия. Потому народ видит — идеология нарушена. Стали пищевиков оттеснять в сторону. Кто бутылкой махает, кто стулом…

Хозяин кричит в три горла, — дескать, теперь ведь заведение закрыть могут за допущение разврата.

Тут кто-то с оркестра за милицией сбегал.

Является милиция. Берет родного голубчика Василия Степаныча Конопатова и сажает его на извозчика.

Василий Степаныч и тут не утих.

— Братцы, — кричит, — да что ж это? Уж, — говорит, — раз милиция держит руку хозяйчика и за костюм человека выпирает, то, — говорит, — лучше мне к буржуям в Америку плыть, чем, — говорит, — такое действие выносить.

И привезли Васю Конопатова в милицию и сунули в каталажку.

Всю ночь родной голубчик Вася Конопатов глаз не смыкал. Под утро только всхрапнул часочек. А утром его будят и ведут к начальнику.

Начальник говорит:

— Идите, — говорит, — товарищ.

Вася говорит:

— Личность оскорбили, а теперь — идите… Рабочий, — говорит, — костюмчик не по вкусу? Я, — говорит, — может, сейчас сяду и поеду в Малый Совнарком[226] жаловаться на действия.

Начальник милиции говорит:

— Брось, товарищ, трепаться. Пьяных, — говорит, — у нас правило — в ресторан не допущать. А ты, — говорит, — даже на лестнице наблевал.

— Как это? — спрашивает Конопатов. — Значит, меня не за костюм выперли?

Тут будто что осенило Василия Степаныча.

— А я, — говорит, — думал, что за костюмчик. А раз, — говорит, — по пьяной лавочке, то это я действительно понимаю. Сочувствую этому. Не спорю.

Пожал Вася Конопатов ручку начальнику, извинился за причиненное беспокойство и отбыл.

Шипы и розы

Ну вот, граждане, наконец-то и мы с вами дожили. Наконец-то и у нас, как у людей, — по-европейски и без всякой Азии.

Поезда-то, милые граждане, теперь без единого звоночка отходят. Без малейшего шума. Ах ты, красота какая!

Даже душа, знаете ли, радуется. Поезд, например, отходит, а ты сидишь где-нибудь на подножке или на каком-нибудь торчке и не знаешь, из Лондона ли ты выезжаешь или из Берлина. Красота!

А действительно, товарищи, ведь осточертели эти глупые звонки до последней степени!

Главное, чего в них хорошего? Ну висит, скажем, колокол. Тут же из-под него какая-то грязная веревка тянется. С узелком. И сторож, что ненормальный, дергает за эту веревку. А ведь этому сторожу, может, сорок три года. Может, у него детишки есть. Смотреть ведь неохота.

На каждой станции посмотришь на такую картину, — и домой тянет. Потому это и дома можно в кастрюлю ударять, не тратя на поезд ни копейки. А тут денежки плати, да еще собственное ухо засоряй мещанскими звуками.

Ну да спасибо, кончилась эта канитель. Дожили и мы, граждане, с вами до настоящей жизни.

Конечно, сперва даже как-то странно без звонка-то. Даже как-то глуповато себя чувствуешь с непривычки. Например, едешь ты в дачную местность. Так сказать, на лоно природы. Предположим, выехали без шума, без звонка, и вообще строго придерживаясь расписания… Едем…

Доехали, предположим, до какой-нибудь дрянной станции. Тут бы поезду по расписанию минуту стоять, а он, подлец, семнадцать минут стоит и еще стоять будет. Потому встречного-то поезда надо ждать или нет? Как ваше драгоценное мнение? Напролом ведь не поедешь, раз путь занят другим поездом. Ну и стоишь. А то и по другим причинам стоишь. Мало ли.

Пассажиры, например, кинутся на волю — на травке полежать или вообще папирос купить и квасу выпить, а поезд в это время возьмет и уйдет. Так если бы со звонком — успели бы, сами понимаете. А так слабые дамочки и инвалиды остаются. Потому поезд бесшумно враз дергает и скрывается на глазах изумленной публики.

Конечно, на одноколейной дороге, мы сами отлично понимаем, — разве можно тютелька в тютельку поезда отправлять? Никак не можно.

Но тогда хотя бы при отправлении свистали до трех раз. Звонок-то, он ни к чему. Черт с ним — со звонком, если уж такой против него зуб имеют. Ну а вот свистулечка какая-нибудь прямо является насущной необходимостью на одноколейных линиях. Так до трех раз и пущай бы свистали заместо глупого дерганья в звонок.

И стоило бы недорого. Глиняная, например, свистулечка всего три копейки стоит. А то можно и в пальцы свистать. Ежели оберу жалованье платить с небольшой нагрузкой и вообще аккуратно, то он в неделю обучится. Ей-богу.

А так вообще все хорошо и отлично. Дела идут, контора пишет, и поезда без шуму отправляются.

Вот только через мосты еще жутковато ехать. Ну да ко всему привыкнуть можно.

Уличное происшествие

Иду я по улице Третьего Июля[227]. Спешу на работу. И смотрю, будто несколько советских граждан довольно странно идут по панели и смотрят чего-то. И все мимо проходящие подходят к ним, смотрят и пальцами указывают.

Может, только минута прошла, покуда я добежал до места происшествия, — густо уже, не протискаться. Спрашиваю:

— Что случилось, дорогие граждане?

Говорят:

— Это, дорогой гражданин, мильтон самогонщицу волокет в милицию.

Протискиваюсь. Встаю на тумбу. Вижу — действительно: волокет милиционер какую-то вредную гражданку.

А та вроде как сильно упирается, мелко-мелко шагает и с испугом на граждан поглядывает — самосуда, может, боится. Даже к конвоиру жмется — защиты просит в случае чего.

Тут задняя публика напирать начала. Потому и задним тоже охота посмотреть, какая это из себя самогонщица.

Давка началась образовываться.

Милиционер прямо сопрел просивши. Кричит:

— Граждане, разойдитесь, прошу вас. Ничего такого подобного не происходит. Дайте прохожим проходить.

Куда там! Не пропускают.

Какая-то старушечка пробирается сквозь толпу.

— Да это, — говорит, — может, и не самогонщицу ведут. С чего народ взял? Это, может, убийцу своего мужа как раз и волокут в милицию.

Тут толпа гукать, конечно, стала.

— А-а, — дескать, — жаба толстомясая… Давить, мол, таких надо без амнистии… Дали им волю, а они мужчин портить начали…

Милиционер видит: дело дрянь — сомнут сейчас арестованную гражданку.

— Граждане, — кричит, — разойдитесь, или в свисток свистать буду.

— Свисти, — говорят, — жалко, что ли.

Вскоре конная милиция прибыла.

Осадили народ на тротуар. Очистили дорогу.

Старший из милиции кричит:

— Да разойдитесь же, граждане! Все в порядке. Ничего такого не случилось… Это просто милиционер прогуливается со знакомой гражданкой под руку…

Ну конечно, толпа стала понемногу редеть. Потому дело обычное — отчего, мол, милиционеру в свободное от дежурства время не погулять со знакомой гражданкой? Пожалуйста!

Так и разошлись.

Стакан

Тут недавно маляр Иван Антонович Блохин скончался по болезни. А вдова его, средних лет дамочка, Марья Васильевна Блохина, на сороковой день небольшой пикничок устроила.

И меня пригласила.

— Приходите, — говорит, — помянуть дорогого покойничка, чем бог послал. Курей и жареных утей у нас, — говорит, — не будет, и паштетов тоже не предвидится. Но чаю хлебайте сколько угодно вволю и даже можете с собой домой брать.

Я говорю:

— В чае хотя интерес небольшой, но прийти можно. Иван Антонович Блохин довольно, — говорю, — добродушно ко мне относился и даже раз бесплатно потолок побелил.

— Ну, — говорит, — приходите тем более.

В четверг я и пошел.

А народу приперлось множество. Родственнички всякие. Деверь тоже, Петр Антонович Блохин. Ядовитый такой мужчина со стоячими кверху усиками. Против арбуза сел. И только у него, знаете, и делов, что арбуз отрезает перочинным ножом и кушает.

А я выкушал один стакашек чаю, и неохота мне больше. Душа, знаете, не принимает. Да и вообще чаишко неважный, надо сказать, — шваброй малость отзывает.

И взял я стакашек и отложил к черту в сторону.

Да маленько неаккуратно отложил. Сахарница тут стояла. Об эту сахарницу я прибор и кокнул, — об ручку. А стакашек, будь он проклят, возьми и трещинку дал.

Я думал не заметят. Заметили, дьяволы.

Вдова отвечает:

— Никак, батюшка, стакан тюкнули?

Я говорю:

— Пустяки, Марья Васильевна Блохина. Еще продержится.

А деверь нажрался арбуза и отвечает:

— То есть как это пустяки? Хорошие пустяки. Вдова их в гости приглашает, а они у вдовы предметы тюкают.

А Марья Васильевна осматривает стакан и все больше расстраивается.

— Это, — говорит, — чистое разорение в хозяйстве — стаканы бить. Это немыслимое дело — бить. Это, — говорит, — один — стакан тюкнет, другой — крантик у самовара начисто оторвет, третий салфетку в карман сунет. Это что ж и будет такое?

А деверь, паразит, отвечает:

— Об чем, — говорит, — речь. Таким, — говорит, — гостям прямо морды надо арбузом разбивать.

Ничего я на это не ответил. Только побледнел ужасно и говорю:

— Мне, — говорю, — товарищ деверь, довольно обидно про морду слушать. Я, — говорю, — товарищ деверь, родной матери не позволю морду мне арбузом разбивать. И вообще, — говорю, — чай у вас шваброй пахнет. Тоже, — говорю, — приглашение. Вам, — говорю, — чертям, три стакана и одну кружку разбить — и то мало.

Тут шум, конечно, поднялся, грохот. Деверь наибольше других колбасится. Съеденный арбуз ему, что ли, в голову бросился.

И вдова тоже трясется мелко от ярости.

— У меня, — говорит, — привычки такой нету — швабры в чай ложить. Может, это вы дома ложите, а после на людей тень наводите. Маляр, — говорит, — Иван Антонович, в гробе, наверное, повертывается от этих тяжелых слов… Я, — говорит, — щучий сын, не оставлю вас так после этого.

Ничего я на это не ответил, только говорю:

— Тьфу на всех, и на деверя, — говорю, — тьфу.

И поскорее вышел.

Через две недели после этого факта повестку в суд получаю по делу Блохиной. Являюсь и удивляюсь. Нарсудья дело рассмотрел и говорит:

— Нынче, — говорит, — все суды такими делами закрючены, а тут еще не угодно ли. Платите, — говорит, — этой гражданке двугривенный и очищайте воздух в камере.

Я говорю:

— Я платить не отказываюсь, а только пущай мне этот треснувший стакан отдадут из принципа.

Вдова говорит:

— Подавись этим стаканом. Бери его.

На другой день, знаете, ихний дворник Семен приносит стакан. И еще нарочно в трех местах треснувший. Ничего я на это не сказал, только говорю:

— Передай, — говорю, — своим сволочам, что теперь я их по судам затаскаю.

Потому, действительно, когда характер мой задет, — я могу до трибунала дойти.

Свободный художник

Сейчас красят дома. Украшают. Балконы синенькой краской разрисовывают. Улицы от этого принарядились. Любо-дорого ходить.

Наш дом тоже подновили. Прямо теперь не дом, а картинка.

Низ вроде кирпичной краской расписан, а верх весь желтенький. На солнышке так, знаете ли, и сияет, что бриллиант.

Тыщу целковых на окраску ухлопали. Одни дождевые трубы в триста рублей вскочили. Потому трубы у нас голубой масляной краской пущены. Ей-богу.

Управдом наш, Щукин Ефим Петрович, говорит, что придется у жильцов вперед плату просить. Потому маленько не хватает — лепные украшения вылепить. А может, наш голубчик управдом и так обернется. Он у нас прямо орел и свободный художник. Сам всюду лезет, малярам показывает, где красить. К вечеру прямо зеброй домой возвращается.

Зато и домик вышел действительно выдающийся.

Раньше, бывало, прохожему противно было под ворота зайти по своим надобностям. А теперь ничего. Очень уж приятный домик вышел после окраски.

И несмотря на это, многие жильцы недовольны и ворчат даже.

Из седьмого, например, номера жилец Корюшкин ворчит.

— Тоже, — говорит, — выкрасили дом! Лучше бы, — говорит, — перила на лестнице поставили. Мне, — говорит, — не за вашу краску держаться, а за перила.

А он, этот жилец Корюшкин, недавно, видите ли, себе ножку сломал. Пьяненький возвращался, ну и в темноте сунулся в пролет. Перил-то в этом месте не было. Сломаны были перила. Вот теперь этот Корюшкин и ворчит насчет перил.

А кто виноват? Сам и виноват. Пьяному человеку на что перила? Пьяный может и на четвереньках домой возвратиться.

Или за стену может придерживаться. Ну а он, дура, влево сунулся. А теперь скулит.

А что парнишка его — Васька Корюшкин — с этой же лестницы вниз сверзился, то опять-таки нет ничего удивительного. Дите, оно постоянно крутится и мотается — ему, может, сам бог велел упасть.

А что старушка Корюшкина свалилась, то опять же при чем тут управдом? Может, это у них, у Корюшкиных, наследственное — вниз падать.

С двенадцатого номера слесарь Васильев тоже ворчит на управдома.

— Я, — говорит, — не посмотрю, что ты управдом, а как трахну тебя по физике — перестанешь дом красить. Ты, — говорит, — заместо краски лучше бы мне пол в квартире настлал. Третий, — говорит, — год пола нету. Прямо хоть на потолке живи.

С других номеров тоже есть недовольные жильцы. Кто с печкой пристает, кто с ватером, у кого крантик неправильно открывается и вода вытекает. У кого входной двери нету…

Голубчик управдом прямо кричать замаялся:

— Братцы, — говорит, — не волнуйтесь, не беспокойтесь… Ну на что вам в летнее время ватер или, скажем, входная дверь?.. Перебейтесь до осени. Осенью, может, справим.

Так нет, ворчат. Очень уж народ неблагодарный. Управдом, можно сказать, запарился, все денежки ухлопал на художественную окраску и на восстановление лепных украшений, а тут кругом черная неблагодарность, невежество и неуместные требования, вроде ватера в летнее время. Скажите пожалуйста, до чего народ стал капризничать!

Скверный анекдот

Дело это такое, граждане, что надо бы его самым крупным шрифтом набрать. Да только жалко нам такие жирные шрифты на такие дела растрачивать.

Да и контора, поди, ругаться будет.

— Что вы, — скажет, — объелись, какие шрифты изводите? Это, — скажет, — вам не реклама.

И действительно — не реклама. А напротив того. Для Пищетреста.

Ну ладно. Пущай будет мелко. В крайнем случае близорукие граждане могут пенсне на нос надеть.

А дело все случилось в Пищетресте. Давненько. Месяца полтора назад.

Полтора, значит, месяца никто не ругал Пищетреста. И вообще многие граждане, небось, думали, что все уже заглохло. Но нет. Только что начинается. Держитесь, братцы!

Так вот, кажется, двадцать шестого мая был устроен грандиозный концерт. Концерт в пользу бывших политкаторжан и ссыльных, в Малом оперном театре.

Конечно, все учреждения с охотой брали билеты и раздавали своим служащим и рабочим.

И Пищетрест тоже взял. Рублей, говорят, на триста.

Ну взял. Посмотрел, чего другие учреждения с этими билетами делают. Видит — раздают. Ну и тогда раздал. А может, и не успел всем раздать. Мы только про одного гражданина знаем.

А перед самым концертом все и случилось.

Близорукие граждане, надевайте очки!

Два начальника, по фамилии, не любим сплетничать, Куклин и Еремичев, испугались. И, испугавшись, подумали:

«Эге, подумали, билеты-то мы купили, денежки заплатили, а где ж оправдательные документы?»

Испугались, задрожали и велят поскорее отобрать эти выданные билеты и пришить их к делу.

Так и сделали. Отобрали и пришили. Ну и, конечно, на концерте из Пищетреста никого не было. Да и быть не могло. Потому, сами посудите, раз билеты пришиты к отчетности, то не тащить же на концерт бухгалтерские книги и столы?

Вот и все.

А теперь, ежели спросить какого-нибудь сотрудника из Пищетреста, был ли он, например, на концерте, сотрудник сконфузится и скажет:

— Да нет, знаете, не пришлось.

— А что так?

— Да так, знаете ли, как-то. И махнет рукой.

И как же ему, читатель, не махать рукой, раз этакий скверный анекдот произошел в Пищетресте?

А так все остальное в Пищетресте хорошо и отлично. Дела идут, контора пишет.

А касаемо этого фактика — он проверен и подтвержден. В чем и расписуемся.

Спец

Неохота мне, граждане, писать про растратчиков[228]. Да ну их совсем в болото! Надоели.

Мне, скажем, трамвайный воришка и тот будет дороже и симпатичней, чем какой-нибудь, например, Васька Егоров, который растратил сто целковых во вверенном ему доме.

Про этого Ваську Егорова я и писать бы не стал, а взял бы чернильницу да тиснул бы по его башке — вот вам и весь фельетон. Но дело тут, к сожалению, несколько изменяется.

Захотел Васька, с перепугу, что ли, скрыть эту растрату. Будто, значит, ее и не было, а грабители будто в масках и с пистолетами в квартиру вперлись и унесли денежки.

Нашел Васька такого разностороннего субчика Гришу Жукова — отчаянного спеца по своим делам. Угостил его пивком. Всплакнул немножко.

— Вот, — дескать, — Гриша, какие житейские обстоятельства. Из-за каких немногих денег человеку пропадать приходится. Не можешь ли, например, Гриша, обработать меня. Вроде как ограбить… Тряпочкой там рот закрыть, руки скрутить и вещи разбросать по комнате. Обращаюсь как к спецу.

Гриша говорит:

— Отчего не можно? Очень даже можно, раз это наша специальность. Для верности мы можем, дорогой товарищ, даже стукануть тебя или, например, зуб или два выбить… И будет вся эта музыка стоить тебе трешку. С других я обыкновенно по пять червяков за это самое взимаю, а ты уж больно мне понравился своей фантазией, потому много нам приходилось работать, а такой фантазии, чтобы сами пассажиры напрашивались — нету…

Ударили по рукам. Пошли к дому. Васька Егоров немножко задрожал.

— Ты, — говорит, — Гриша, Христа ради, не сильно бей. И зубья не выбивай. Их, — говорит, — вставлять дороже. А смажь меня, подлеца, слегка по морде, и хватит. И тряпочку не сильно в глотку пихай, я же задохнуться могу.

— Ладно, — говорит Гриша, — не учи ученого.

Пришли. Кинулся Гриша на Ваську Егорова. Уронил его на пол. Скрутил руки. Пихнул в рот тряпку. Ударил два раза по уху. Плюнул в морду и принялся за работу.

Раскидал все вещички по полу, раскрыл фомкой[229] шкафы и комоды и стоит и любуется на свою работу.

— Ну, — говорит, — чисто сделано. Прямо, — говорит, — товарищ, жалко так уходить. Душа прямо протестуется. Я, — говорит, — еще маленько тут в комоде пороюсь. Кое-какие ценности с собой прихвачу…

Тут неизвестно, чем бы все это кончилось, да только Васька Егоров тряпку со страха выплюнул и орать начал.

Тут-то их двоих голубчиков и накрыли.

Ну а раз накрыли и вообще все в порядке, то вопрос напрашивается: к чему всю эту канитель писать и чистым искусством людей от дела отрывать? Не лучше ли действительно тиснуть чернильницей по башке и идти по своим делам? И вообще какая польза для республики от этого чистого искусства?

Да, пользы-то действительно, граждане, маловато. Хотя как сказать. Прочтет, представьте себе, эту штуку какой-нибудь отчаянный растратчик и испугаться может.

— Эге, — скажет, — про нашего брата авторы уж и писать не хотят — цельной чернильницей размахиваются.

Ну и испугается. А испугавшись, растрачивать перестанет. А другой с испугу еще свои денежки доложит. Чего не бывает на свете.

Чудный отдых

Человеку обязательно отдохнуть надо. Человек все-таки не курица. Курица — та, может, действительно в отпусках не нуждается. А человеку без отпуска немыслимо.

А я, например, сорок лет не отдыхал. Как с двухлетнего возраста зарядил, так и пошла работа без отдыха и сроку.

А что касается воскресений или праздничных дней, то какой же это отдых? Сами понимаете: то маленько выпьешь, то гости припрутся, то ножку к дивану приклеить надо. Мало ли делов на свете у среднего человека? Жена тоже вот иной раз начнет претензии выражать. Какой тут отдых?

А в это лето очень отдыхать потянуло. Главная причина — все вокруг отдыхают. Ванюшка Егоров, например, в Крым ездил. Вернулся черный, как черт. И в весе сильно прибавился… Петруха Яичкин опять же на Кавказе отдыхал. Миша Бочков в свою деревню смотался. Две недели отлично прожил. Побили его даже там за что-то такое. Вернулся назад — не узнать. Карточку во как раздуло на правую сторону!..

Вообще все, вижу, отдыхают и все поправляются, один я не отдыхаю.

Вот и поехал этим летом. «Не курица, — думаю. — В Крым, — думаю, — неохота ехать. На всякие, — думаю, — трусики разоришься. Поеду куда поближе».

Поехал. В дом отдыха.

Очень все оказалось отлично и симпатично. И отношение внимательное. И пища жирная.

И сразу, как приехал, на весах взвешали. По новой метрической системе. И грудь смерили. И рост.

— Поправляйтесь, — говорят.

— Да уж, — говорю, — маленько бы в весе хотелось бы прибавиться. Рост-то, — говорю, — пес с ним. Пущай прежний рост. А маленько потяжелеть не мешает. Не курица, — говорю, — гражданин фельдшер.

Фельдшер говорит:

— Вес — это можно. Нам весу не жалко. Валяйте.

Начал отдыхать. И сразу, знаете, обнаружилась очень чрезвычайная скука. Нечего делать — прямо беда. И пища жирная, и уход внимательный, и на весах вешают, а скука, между тем, сильная.

Утром, например, встал, рожу всполоснул, пошамал и лежи на боку. А лежать неохота — сиди. Сидеть неохота — ходи. А к чему, скажите, ходить без толку? Неохота ходить без толку. Привычки такой за сорок лет не выработалось.

Один день походил — хотел назад ехать. Да, спасибо, своих же отдыхающих ребят в саду встретил. Сидят они на лужку и в картишки играют.

— В козла, что ли?[230] — спрашиваю.

— Так точно, — говорят, — в козла. Но, — говорят, — можно и в «очко»[231] перейти. На интерес. Присаживайтесь, уважаемый товарищ! Мы с утра дуемся…

Присел, конечно.

Сыграли до ужина. Там маленько после ужина. Там утречком пораньше. А там и пошло у нас каждый день. Глядишь — и дней не видно. Не только, скажем, скука, а рожу помыть или кофейку выпить некогда.

Две недельки прошли, как сладкий сон. Отдохнул, можно сказать, за все сорок лет и душой и телом.

А что вес маленько убавился, то вес — дело наживное. Вес и на производстве нагулять можно. А рост, спасибо, остался прежний. Чуть маленько только убавился. Фельдшер говорит — от сидячей жизни.

Тормоз Вестингауза

Главная причина, что Володька Боков маленько окосевши был. Иначе, конечно, не пошел бы он на такое преступление. Он выпивши был.

Если хотите знать, Володька Боков перед самым поездом скляночку эриванской выпил, да пивком добавил. А насчет еды, — знаете, чего он съел? Одну охотничью сосиску. Разве ж это еда?

Ну и развезло парнишку. Потому состав сильно едкий получается. И башку от этого крутит, и в груди всякие идеи назревают, и поколбаситься перед уважаемой публикой охота.

Вот Володя сел в поезд и начал маленько проявлять себя. Дескать, он это такой человек, что все ему можно. И даже народный суд, в случае ежели чего, завсегда за него заступится. Потому у него — пущай публика знает — происхождение очень отличное. И родной дед его был коровьим пастухом, и мамаша его была наипростая баба…

И вот мелет Володька языком, — струя на него такая нашла — погордиться захотел. А тут какой-то напротив Володьки гражданин обнаруживается. Вата у него в ухе, и одет чисто, не без комфорта. И говорит он:

— А ты, — говорит, — потрепись еще, так тебя и заметут на первом полустанке.

Володька говорит:

— Ты мое самосознание не задевай. Не могут меня замести в силу происхождения. Пущай я чего хочешь сделаю — во всем мне будет льгота.

Ну струя на него такая напала. Пьяный же.

А публика начала выражать свое недовольство по поводу. А которые наиболее ядовитые, те подначивать начали. А какой-то в синем картузе, подлая его душа, говорит:

— А ты, — говорит, — милый, стукани вот вдребезги по окну, а мы, — говорит, — пущай посмотрим, — заметут тебя, или тебе ничего не будет. Или, — говорит, — еще того чище, — стекла ты не тронь, а останови поезд за эту ручку… Это тормоз…

Володька говорит:

— За какую за эту ручку? Ты, — говорит, — паразит, точнее выражайся.

Который в синем картузе — отвечает:

— Да вот за эту. Это тормоз Вестингауза[232]. Дергани его слева в эту сторону…

Публика и гражданин, у которого вата в ухе, начали, конечно, останавливать поднатчика. Дескать, довольно стыдно трезвые идеи внушать окосевшему человеку.

А Володька Боков встал и слева как дерганет ручку…

Тут все и онемели сразу. Молчание сразу среди пассажиров наступило. Только слышно, как колесья чукают. И ничего больше.

Который в синем картузе, тот ахнул.

— Ах, — говорит, — холера, остановил ведь…

Тут многие с места повскакали. Который в синем картузе — на площадку пытался выйти от греха. Пассажиры не пустили.

У которого вата в ухе, тот говорит:

— Это хулиганство. Сейчас ведь поезд остановится… Транспорт от этого изнашивается. Задержка кроме того.

Володька Боков сам испугался малость.

— Держите, — говорит, — этого, который в синем картузе. Пущай вместе сядем.

А поезд, между тем, враз не остановился.

Публика говорит:

— Враз и не может поезд останавливаться. Хотя и дачный поезд, а ему после тормоза разбег полагается — двадцать пять саженей. А по мокрым рельсам и того больше.

А поезд, между тем, идет и идет себе. Версту проехали — незаметно остановки. У которого вата в ухе — говорит:

— Тормоз-то, — говорит, — кажись, тово…

Володька говорит:

— Я ж и говорю: ни хрена мне не будет. Выкусили?

И сел. А на остановке вышел на площадку, освежился малость — и домой прибыл трезвый, что стеклышко.

Пауки и мухи

Дядя Семен выехал в город порожним. Четыре часа подряд ехал он по шоссе и четыре часа подряд пел «Кари глазки». А когда стал подъезжать к городу, долго, пока не вспотел, рылся за пазухой и наконец выволок оттуда табачный кисет с деньгами.

С громадными предосторожностями и оглядываясь поминутно, дядя Семен стал считать.

«Три рубля будет стоить мануфактура, — думал Семен. — Кроме того, сахару и, например, земляничного чаю… Кроме того…»

Вдруг откуда-то сбоку вынырнул какой-то парень в пиджачке и в кепке.

Парень одним махом сиганул через канаву и подошел поближе.

— Подвези, папа, до городу, — сказал парень. — Устал чтой-то… Можно?..

Семен испуганно сунул деньги обратно и сердито крикнул:

— Нету. Не можно. Проходи себе мимо… Не трожь телегу руками. Не трожь, говорю… Я тебя колом сейчас по башке трахну!

— Ишь ты сурьезный какой. Характерный! — сказал парень, усмехаясь.

— Не характерный, — сказал Семен, — а мало ли… Может, ты мне, сукин кот, сейчас сонных капель дашь понюхать… Я не знаю… Нашего брата тоже очень даже просто завсегда объегоривают в городах.

— Ну?

— Ей-богу, — сказал Семен. — В нашенской деревне, может, ни одного мужика нету, который, значит, не всыпавшись.

— Ну?

— Истинная правда. У которого, значит, лошадь угнали, которому что ни на есть дерьмо вручили заместо ценности… Мало ли… Пахому, скажем, не настоящую брошечку вручили. Три рубля псу под хвост кинул…

— Да что ты?

— Да я тебе говорю. Нашенские мужики прямо как летучие мухи попадаются… Кроме меня… Не трожь, ей-богу, телегу погаными руками! Иди вровень… Вот я тебе сейчас колом по башке трахну.

— Ну, ну, — сказал парень. — Не трогаю. Я иду вровень. Не пужайся.

— Мне пужаться нечего, — сказал Семен. — А только мне пятьдесят три года. Мне довольно позорно попадаться. Мне мудрость мешает попадаться. Я, может, насквозь все знаю. Ты, парень, прямо говори: чего тебе, сукин кот, надоть?

— Да мне прямо ничего, дядя, — сказал парень. — Ничего не надо… Часы вот тут я хотел загнать задешево…

Дядя Семен зажмурился и замахал руками.

— Уйди, — сказал Семен. — Нашенские мужики с часами тоже много раз попадались. Уйди, милый человек, окаянная твоя сила. Я пятьдесят три года без часов живу… Уйди… Я тебе колом башку сломаю.

Парень шел за телегой, усмехаясь.

— Хмурый какой, — сказал парень. — Часы-то ведь ходячие, с пробой!..

— Да, с пробой! — сказал Семен. — Может, это ты зубом надкусил. С пробой!..

Парень протянул часы Семену.

— Да ты посмотри. Не лайся.

— Мне не надо смотреть! — заорал Семен. — Мне мудрость мешает смотреть.

Через час все-таки дядя Семен был хозяином часов. Часы остановились сразу, как только парень слез с телеги и исчез из виду.

Дядя Семен сунул часы в сено и хитро усмехнулся.

— Ладно, — сказал Семен. — Хотя стоячие часы, а все-таки дешево. Чуть не даром… Мне мудрость мешает обмануться. Еще неизвестно, кто кого надул. Едят его блохи…

А за мануфактуру дядя Семен расплачивался кусочками газетной бумаги.

Как бумага попала в кисет — дядя Семен при всей своей мудрости так и не узнал.

Он с изумлением вывернул свой кисет и каждый клочок бумаги разглядывал на свет и выл в голос.

Муж

Да что ж это, граждане, происходит на семейном фронте? Мужьям-то ведь форменная труба выходит. Особенно тем, у которых, знаете, жена передовыми вопросами занята.

Давеча, знаете, какая скучная история. Прихожу домой. Вхожу в квартиру. Стучусь, например, в собственную свою дверь — не открывают.

— Манюся, — говорю своей супруге, — да это же я, Вася, пришедши.

Молчит. Притаилась.

Вдруг за дверью голос Мишки Бочкова раздается. А Мишка Бочков сослуживец, знаете ли, супругин.

— Ах, — говорит, — это ты, Василь Иваныч. Сей минуту, — говорит, — мы тебе отопрем. Обожди, друг, чуточку.

Тут меня, знаете, как поленом по башке ударило. «Да что ж это, — думаю, — граждане, происходит-то на семейном фронте — мужей впущать перестали».

Прошу честью:

— Открой, — говорю, — Миша, курицын сын. Не бойся, драться я с тобой не буду.

А я, знаете, действительно, не могу драться. Рост у меня, извините, мелкий, телосложение хлибкое. То есть не могу я драться. К тому же, знаете ли, у меня в желудке постоянно что-то там булькает при быстром движении. Фельдшер говорит: «Это у вас пища играет». А мне, знаете, не легче, что она играет. Игрушки какие у ей нашлись. Только, одним словом, через это не могу я драться.

Стучусь в дверь.

— Открывай, — говорю, — бродяга такая.

Он говорит:

— Не тряси дверь, дьявол. Сейчас открою.

— Граждане, — говорю, — да что ж это будет такое? Он, — говорю, — с супругой закрывшись, а я уж ему и дверь не тряси и не шевели. Открывай, — говорю, — сию минуту, или я тебе сейчас шум устрою.

Он говорит:

— Василь Иваныч, да обожди немного. Посиди, — говорит, — в колидоре на сундучке. Да коптилку, — говорит, — только не оброни. Я тебе нарочно ее для света поставил.

— Братцы, — говорю, — милые товарищи. Да как же, — говорю, — он может, подлая его личность, в такое время мужу про коптилку говорить спокойным голосом?! Да что ж это происходит!

А он, знаете, урезонивает через дверь:

— Эх, — дескать, — Василь Иваныч, завсегда ты был беспартийным мещанином. Беспартийным мещанином и скончаешься.

— Пущай, — говорю, — я беспартийный мещанин, а только сию минуту я за милицией сбегаю.

Бегу, конечно, вниз, к постовому. Постовой говорит:

— Предпринять, товарищ, ничего не можем. Ежели, — говорит, — вас убивать начнут или, например, из окна кинут при общих семейных неприятностях, то тогда предпринять можно… А так, — говорит, — ничего особенного у вас не происходит… Все нормально и досконально. Да вы, — говорит, — побегите еще раз. Может, они и пустят.

Бегу назад — действительно, через полчаса Мишка Бочков открывает дверь.

— Входите, — говорит. — Теперь можно.

Вхожу побыстрее в комнату — батюшки светы — накурено, наляпано, набросано, разбросано. А за столом, между прочим, семь человек сидят — три бабы и два мужика. Пишут. Или заседают. Пес их разберет.

Посмотрели они на меня и хохочут.

А передовой ихний товарищ, Мишка Бочков, нагнулся над столом и тоже, знаете, заметно трясется от хохоту.

— Извиняюсь, — говорит, — пардон, что над вами подшутили. Охота нам было знать, чего это мужья в таких случаях теперь делают.

А я ядовито говорю:

— Смеяться, — говорю, — не приходится. Раз, — говорю, — заседание, то так и объявлять надо. Или, — говорю, — записки на дверях вывешивать. И вообще, — говорю, — когда курят, то проветривать надо.

А они посидели-посидели — и разошлись. Я их не задерживал.

Трамблям в Саратове

Печатники — народ, конечно, веселый. А касаемо саратовских печатников, так и говорить не приходится. Это очень даже веселые парни.

Но при всей своей веселости саратовские печатники культработу никогда не забывают.

Ура этим саратовским печатникам!

Конечно, в летнее время какая же культработа, сами посудите? Ну разве экскурсия, например, или массовая лекция на лоне природы.

Это печатники очень обожают. Их мухами не корми — допусти только до этой культработы.

Ну и допустили однажды.

Культотдел союза допустил.

В воскресенье выехали. Кружки тоже всякие выехали — спортивный кружок, кружок физкультуры, пионеры опять же.

И поехали. По Волге. За пять верст. В Шусейку, кажется.

Едут по Волге, а кругом сущая благодать. Водичка кругом плескается. Буфет опять же с крепкими напитками. Два оркестра гремят, один на носу, другой на корме.

Роскошно ехали.

А на место приехали, а там специальная площадка устроена для гуляющих.

Хотел народ расположиться на этой площадке, ан нет. Начальники говорят:

— Атанде, погодите, товарищи. Сейчас мы эту площадку на уголки разобьем. Пущай будет организованно. Здесь пущай будет уголок технический, здесь пущай рабочие, здесь производственный уголок…

Народ говорит:

— Нам все едино — уголки так уголки. В каком уголке пить — безразлично нам. Один пес, как говорится. Пиво от этого не портится.

Но тут оркестры, конечно, грянули, начался трамблям по всем уголкам.

Пили ужасно много. И все под музыку. Дрались тоже под музыку. Одному человеку под музыку рожу совсем набок смяли. Но ничего, отдышался. Все-таки воздух благотворно действует на саратовских печатников.

А после опять пили. А после назад поехали. Не пить же до бесконечности!

А что протокольчик милиция составила, так это не на площадке вовсе, а на пароходе. Это, можно сказать, не считается. Да к тому же и не за драку вовсе и не за убийство, а просто за хулиганство.

А какое было хулиганство — не знаем: два оркестра очень сильно гремели — не слышно было.

Да оно и к лучшему, что не знаем. К чему нам драгоценную московскую кровь портить всяким саратовским трамблямом.

Гений из Алешек

Номерок-то, граждане, заметьте, на день раньше вышел.

Это мы поторопились. Очень уж охота была читателей порадовать. Народный судья 12-го участка Херсонского округа товарищ Дедов вылечился наконец-то от продолжительной и тяжкой болезни.

А вылечил его Яровенко, Александр Иванович. Простой знахарь.

Конечно, этот Яровенко очень популярный медик. Прямо замечательный гений. Он и от секретных болезней лечит, и от всяких. Народ к нему тучей ходит. Красноармейцы его тоже очень одобряют.

Там, в Алешках, ихняя часть стоит. Так, бывало, командир придет в околодок и удивляется:

— Да где ж это наши больные венерики лечатся?

А доктор говорит:

— А кляп их знает. Наверно, к Яровенке пошедши. Вот какой это популярный медик!

У него и лечился нарсудья. И даже благодарственный аттестат ему выдал на руки.

Однажды обыск сделали у знахаря Яровенки и нашли этот аттестат. На казенном бланке написано. И печать поставлена. Истинная правда. И все душевные переживания высказаны в этом аттестате. Прямо хоть в рамку и под стекло такой аттестат. Вот он:

УССР, НКЮ[233]

Народный судья 12-го вчастку Днiпровьск. пoвiтy

Уважаемый Александр Иванович.

Наконец, из среды цивилизованного общества могут с уверенностью сказать, что может торжествовать не только наука, но и практика… Вы достигли недостижимого лечения сифилиса. Многие из дальних краев России отзовутся и скажут — Вы Гений… После вашего лечения моего люеса[234] вот уж 3-й год прошел, а я чувствую себя очень здоровым, несмотря на то, что ежедневно выпиваю всевозможные напитки. Поэтому еще раз благодарю, до свиданья. Остаюсь жить, пить и вас вспоминать и вам несчастных клиентов рекомендовать.

Нарсудья 12-го участка Херс. окр. Дедов

Хотел нарсудья еще это письмишко в «Известия» послать и в московскую «Правду», да с радости начал всевозможные напитки выпивать, ну и запамятовал.

Ну ничего, что запамятовал. Мы и в «Бузотере» катнем это письмишко. Зачем же гению в тени оставаться? Пущай про него все знают.

А мы остаемся жить, всевозможные напитки выпивать, народного судью вспоминать и прокурора к нему рекомендовать.

Хитрее мухи

Делишки-то нынче поганые пошли. Главное, что честному человеку нет спасенья. Для примеру скажем: у честного, благородного кассира сперли казенные деньги.

Раньше, бывало, ну год назад, пойдет этот честный кассир до своего начальства и покается:

— Ограбили, — дескать.

Ну и ничего. Ну может, какой-нибудь ошалевший начальник и скажет:

— Башку-то, — скажет, — товарищ, не потеряли ли?

Ну и ничего больше. А сейчас? Ах, ах, чего сейчас происходит! Да вот тут один землячок наш всыпался. Из кассиров он.

А сперли у него в трамвае с заднего кармана тыщу рублев казенных денег. Да собственных денег трешку.

Ужаснулся, конечно, парень.

«Не жалко, — думает, — собственной трешки. Пес с ней. А жалко, — думает, — народную тыщу».

И побежал парень поскорей до милиции.

— Так и так, — говорит, — сперли тыщу три рубля.

Усмехнулся начальник милиции.

— Бросьте, — говорит, — товарищ. Знаем мы эти штучки. К нам, может, по семь симулянтов в день заявляются. Катись колбасой.

Кассир наш бочком, бочком, да и вышел поскорее.

«Вот те, — думает, — клюква! А ведь действительно, — думает, — никто не поверит. Нет, — думает, — дудки. Не на простачка напали. Не пойду докладывать по начальству».

Так и не пошел. И не сказал никому.

А распродал поскорей свою мебелишку. Коврик такой у него был у кровати — тоже продал. Штаны опять же. Подштанники. Три кастрюли. Веник. Одним словом, дочиста все продал. И сорок рублей выручил.

А пятерку у замужней сестры призанял. А 955 целковых хотя у него и не хватало, да он не сильно горюет.

— Я, — говорит, — у кого-нибудь в трамвае сопру. Не погибать же честному человеку.

Ну и спер. Вот до чего хитрый кассир оказался. Хитрее мухи.

Обштопали

Очень смешно в Херсоне вышло. Там транспортники в лучшем виде обштопали своих хозяйственников.

До того их, любезных, обштопали, что те и посейчас сидят, глазами мигают, поминутно сморкаются и руками разводят — как же, мол, так это произошло?

А произошло очень даже просто.

Началось дело из-за денег. Очень уж небольшие ставки были в херсонском союзе транспортников. Транспортники сильно обижались на эти ставки.

— Разве ж, — говорят, — это ставки? Не только, скажем, пальтеца купить, а прямо на культурно-просветительные цели не хватает — в баню, например, сходить или носки приобрести. Пущай союз прибавляет.

Вокруг этого вопроса споры поднялись. Одни члены говорят:

— Бросьте, братцы, брызгать, ни черта из этого не выйдет — хлопочи не хлопочи. Хозяйственники скорей подохнут раньше времени, чем на новые ставки согласятся.

Другие члены говорят:

— Смешно, товарищи! Да много ли этих хозяйственников? Да мы этих хозяйственников шапками закидаем. Мы их завсегда в лучшем виде обштопаем. Нам бы дорваться только до собрания.

Ну вскоре и дорвались до собрания.

Совещание в союзе было устроено. Пригласили профделегатов, членов месткома — массу народу пригласили. Трех хозяйственников тоже позвали. Хотели вместо трех одного хозяйственника позвать, а после говорят:

— Пес с ними. Мы и трех могим обработать. Нам раз плюнуть!

Началось совещание.

Притулились три хозяйственника сбоку и сидят. И с испугом смотрят, чего вокруг говорится. А говорится насчет новых ставок. Так и говорят:

— Надо прибавить, какого лешего. Разве ж это ставка, когда на культурно-просветительные цели — в баню, например, не сходи — не хватает.

Хозяйственники, натурально, лепечут в три голоса:

— Не могим, — дескать, — братцы-сестрицы, повысить ставки, потому — убыточно. Не бейте, Христа ради, нас.

Члены говорят:

— Бить мы вас не станем. Неохота нам рук марать. А вопрос решим большинством голосов. Кто за увеличение ставок — поднимайте руки. Кто против — держите руки в карманах. Пущай все будет по закону.

Хозяйственники, натурально, лепечут в три голоса:

— Мол, братцы-сестрицы, рук-то у нас маловато. Всего три руки. А вас множество. Не переплюнуть же вас.

Председатель говорит:

— Ладно. Там разберем. Кто за?

Тут враз 75 рук поднялось. Только трое и были против. И то были хозяйственники. Председатель подсчитал руки и говорит:

— Ага, бог правду видит…

Ну тут же сразу на совещании и решили и постановили, чего хотели.

И все форменно по закону вышло.

Прямо не собрание, а дышло — как повернул, так и вышло.

С повышением ставок, граждане! С вас приходится.

Зеленый ужас

Такие дела, граждане, бывают на свете, что надо не менее трех бутылок пива подряд выкушать, прежде чем понять, что к чему и почему.

Да и то много ли поймешь после трех бутылок, раз башка, сами понимаете, крутится и вертится? Так ни черта и не поймешь.

Одна надежда, — может, какой-нибудь башковитый читатель подвернется и поймет все союзные тонкости.

Дело это случилось в Киеве. Был там такой безработный товарищ, Ваня Шевелев. Два года искал он работишки, тыкался на биржу — ни черта. Наконец посредбюро осчастливило Ваню Шевелева. Предложили ему место управдома в арендованном доме.

Сильно обрадовался Ваня Шевелев. Приступил к работе и, как честный, сознательный товарищ о союзе вспомнил.

«Надо, — думает, — в союз записаться. Вот-то там, поди, радуются».

Пошел Ваня Шевелев в союз.

— Будьте, — говорит, — любезны принять в члены. Потому как я выбыл в двадцать первом году по безработице.

В союзе говорят:

— Нету, — говорят, — принять не можем, как вы есть теперь администратор у частного лица.

Ваня Шевелев говорит:

— Здравствуйте! Какой я администратор, раз у меня под командой всего один дворник, и тот чуть по роже меня не бьет?

В союзе говорят:

— Не знаем. Подайте в крайнем случае заявление. Подумаем.

Проходит что-то неделя. И получается вдруг бумага из райкома домрабочих. Пишут арендатору:

Немедленно снять с работы т. Шевелева как не члена союза и заменить его членом профсоюза.

Побежал бедняга Шевелев поскорей в союз. А там ему говорят:

— Раз вы уволены, то и дело ваше не рассматривалось. Катитесь себе колбаской.

Охнул Ваня Шевелев и покатился. Прикатился домой, попрощался с арендатором и с квартирантами, нагрузил тележку своим барахлом и отбыл неизвестно куда.

Но это, дорогие, любезные товарищи, не все.

Ежели бы это было бы все, то мы и бумаги марать бы не стали. А нарисовали бы на этом месте какую-нибудь потешную рожу или вообще карикатуру на текущие события. Оно бы и смешней даже вышло.

Но тут дело оказалось важней какой-нибудь рожи.

Давайте вот мысленно представим себе, что получилось в арендованном доме.

Скажем, заявился на место уволенного голубчика Шевелева какой-нибудь товарищ из союза.

Служит он, например, месяц. После ему бумажка из союза: раз, мол, вы, собачий пес, теперь администратор у частного лица, то из союза вы увольняетесь.

Через неделю ему опять бумажка: раз вы, каналья, в союзе не состоите, то снимайтесь к черту с работы, не ваше, мол, место, мы лучше настоящего союзного парня поставим.

Ну и поставят на его место настоящего парня, который в союзе состоит.

Послужит союзный парень неделю. После ему бумажка: раз, мол, вы, каналья и собачий пес, являетесь теперь администратором у частного лица, то из союза выпираетесь.

Выпрут из союза, а после ужаснутся, что несоюзный парень небо коптит, и снова погонят его с должности.

И так до двадцати раз.

Гаврила полагает, что на двадцать первом разе эта система не выдержит. Потому найдется же какой-нибудь уволенный парень, который сгоряча стукнет кого-нибудь, или в воздух выстрелит, или повесится на дверях союза. Тогда эту мрачную систему пересмотрят.

Ну а если такого парня не найдется, то придется Киев объявить на осадном положении. Иначе в короткое время по этой системе кучу союзного народа перепортят. Жалко же.

Стихийное бедствие

Поход против неграмотности, граждане, начинает принимать размеры стихийного бедствия. Вроде землетрясения.

Потому некоторые товарищи на местах наш дорогой лозунг «Долой неграмотность!» поняли несколько в буквальном смысле.

Раз, мол, «долой», то чего там, в самом деле, стесняться: крой, братва, до полной победы.

А в Новоузенске так даже наш дорогой лозунг на свой лад переделали:

БЕЗГРАМОТНЫЙ недостоин быть членом профсоюза.

Этак, говорят, мягче звучит и смысл конкретный получается: мол, обходи, братишка, стороной, пока кости целы!

А алтайские железнодорожники, те деловые ребята, совсем без лозунгов обошлись: зачем, говорят, драгоценные слова на ветер бросать! Академия наук 200-летие отпраздновала[235], а у нас неграмотными олухами хоть пруд пруди. Неловко как-то.

И вынесли алтайцы постановление:

Не принимать в члены союза неграмотных рабочих.

Но самые ужасные размеры все же это стихийное бедствие приняло в Енисейской губернии. Насчитывается даже пятьдесят две человеческих жертвы. Отчет Енисейского губотдела нарпита за второй квартал так и говорит:

С 1-го января ликвидировано 52 неграмотных.

Что же это, граждане-товарищи, получается? Новое бедствие на нас надвигается. Небось, иностранные капиталисты, акулы разные, уже ручки от удовольствия потирают: «Вот, мол, теперь крышка: сами себя ликвидируют».

Только шалишь! Не таков человек Гаврила, чтобы сидеть сложа руки.

Для начала он экстренно учреждает «Общество помощи пострадавшим от ликвидации неграмотности».

Вступайте, граждане! Общество строго добровольное, членских взносов не надо.

Вместо членских взносов присылайте лучше сводки, как у вас проходит стихийное бедствие и кто из «ликвидаторов» особенно отличается. Мы таких в «Бузотере» на красной доске черным печатать будем.

Дорогу таким Ломоносовым! Попутного ветру!

Опасная пьеска

Нынче все пьют помаленьку. Ну и артисты тоже, конечно, не брезгают.

Артистам, может, сам Госспирт велел выпить.

Вот они и пьют.

Во многих местах пьют. А на Ср. Урале в особицу.

Там руководители драмкружка маленько зашибают. Это которые при Апаевском рабочем клубе.

Эти руководители как спектакль, так обязательно даже по тридцать бутылок трехгорного требуют. В рассуждении жажды.

Ну а раз дорвались эти артисты до настоящей пьесы. Там по пьесе требуется подача вина.

Обрадовались, конечно, артисты.

— Наконец-то, — говорят, — настоящая художественная пьеса современного репертуара!

Потребовали артисты у клуба сорок рублей.

— Потому, — говорят, — неохота перед публикой воду хлебать. И вообще для натуральности надо обязательно покрепче воды.

Выдал клуб от чистого сердца двадцать целковых. Артисты говорят:

— Мало. Для наглядности не менее как на сорок требуется.

И приперлись эти артисты на спектакль со своими запасами.

Которые горькую принесли, которые — пиво. А некоторые и самогону раздобыли.

Вот спектакль и начался.

Мы-то на этом спектакле не были. И потому не можем описать в подробностях. Но один знакомый парнишка из зрителей сообщает нам с явным восхищением и завистью:

— По ходу пьесы спиртные напитки подавались в таком огромном изобилии, что к концу второго действия все артисты были пьяны вдребезги.

И еще спасибо, благородные артисты оказались. Другие бы, наклюкавшись, стали блевать в публику или, например, декорациями кидаться. А эти — ничего. Эти тихо и благородно, без лишних криков и драки опустили занавес и попросили публику разойтись от греха.

Публика, конечно, и разошлась.

Гаврила предлагает в срочном порядке и вообще поскорей снять эту современную пьеску с репертуара как явно опасную и несозвучную с эпохой.

Гибель строителей

Оказывается, граждане, в Слепцовской станице Дворец Труда имеется. Прямо что в Москве. Только что климат другой и постройка не та.

Постройка, прямо скажем, на манер хаты. Три оконца, дверка, ручка и труба. Вот вам и весь дворец.

Но раз так называется дворцом, то и пущай называется. Москва от зависти не подохнет.

А жизнь в этом дворце роскошная. Даже специальная уборщица имеется. Мало ли — убрать чего или, например, подмести какую-нибудь нужную бумажку.

И размещены в этом дворце разные союзы. Вообще всякие. Только что строителей нету. Был этот союз, да весь вышел. Ликвидировали его.

А почему его ликвидировали? Потому, товарищи, что он не в состоянии был поддерживать шикарную дворцовую жизнь.

Все, например, союзы плакали, а вносили уборщице свою долю — 3 руб. 61 к. А строителям не по карману была такая безумная роскошь и мотовство. Они не вносили. Раз или два внесли и разорились вчистую.

Тут их и к ногтю.

— Либо, — говорят, — восстанавливайтесь в своих делах и вообще уборщице вносите, либо ликвидируйтесь налево.

Ну и ликвидировали.

«Потому, — думают, — на кой черт нам эти строители? И чего вообще они будут без денег строить? Только небо коптят».

Ну и распустили.

И стоит этот дворец в станице, в Сунженском округе, что на Северном Кавказе. Разные там союзы имеются. А строителей нету. Погибли строители. Не выдержали роскошной жизни.

И жалко нам этот союз. Хороший был союз, нужный!

Со временем мог бы он и построить что-нибудь. Например, настоящий дворец заместо хижины. Или, например, крылечко починить, если сломается. Или трубу вычистить.

Зря уели этот союз!

Еще касаемо того же!

А вот и Ленинград сейчас малость подковырнем. Город это крупный, большой, и масштабы там довольно обширные, и аппетиты такие же. Потому это вам не провинция.

Провинция, например, растратит руль семь гривен и враз показательный суд устроит над отчаянным растратчиком. А Ленинград на рупь семь гривен не позарится. Ему крупней подавай. Ему тыщи выкладывай.

А рупь семь гривен там, может, за один конец трамвая платят. Вот какой это город!

А речь тут, как читатель небось догадался, идет касаемо того же самого перманентного, насчет растраты то есть.

Тамошний райкомвод просматривал как-то ведомости. Глядит — чего такое? Какая, глядит, огромадная задолженность в торговом порту? Все, например, другие прочие учреждения вполне вносят членские взносы, а торговый порт как проклятый — ничего не вносит.

Сразу от райкомвода специального человечка в порт снарядили, чтоб пристыдить членов.

Начал человечек стыдить. А народ не стыдится.

— Брось ты, — говорят, — специальный человечек, языком трепать. Мы в крайнем случае очень исправно членские взносы вносим. Ступай себе мимо.

Ну комиссия образовалась. Копнула комиссия туда, сюда и вообще. И вопиющая картина обнаружилась. Одиннадцать тысяч местком слимонил.

Брали все кому не лень. Пили. И в картишки ударялись, и мало ли.

Одиннадцать тысяч! Тьфу, и писать-то после такой цифры неохота!

Взять бы, например, пузырек с чернилами да заместо окончания фельетона тиснуть бы этим пузырьком по едалам каждого растратчика — оно бы и верней было.

А то пишешь, пишешь — один черт. Все равно республика страдает ежедневно. Да еще деньги бесцельно платит за писанье против растраты.

Гляди, товарищ редактор, поменьше плати за этот фельетон. Пущай республика хотя на этом отыграется.

Кто прост — тому коровий хвост

Больше всего на свете Гаврила учителей любит. Очень, знаете, симпатичные, милые люди. Очки, знаете, на носе. Бороденочка. Штаны этакие с темной заплатинкой. Тесемка непременно от подштанников болтается…

Гаврила очень обожает учителей.

Гаврила за них завсегда горой стоит. И ничего для них, голубчиков, не пожалеет.

А когда, например, может, помните, в городе Орске съезд работников просвещения происходил, — Гаврила сильно радовался, сколь торжественно все это было обставлено.

Троих, наиболее старинных, учителей даже чествовали. Даже по отрезу сукна им дали. Ей-богу, правда.

Быков такой, председатель УИКа[236], очень торжественную речь произнес, когда сукно это давал.

— Вы, — говорит, — которые ветераны и прочее… Сукно вам даем…

Ну и еще что-то такое сказал трогательное. Учителя, голубчики, от умиления плакали даже. И Быков тоже чуть не заплакал. Дрожащим таким голосом сказал:

— Кроме, — говорит, — сукна еще, — говорит, — учителю Гребенщикову для сына стипендия будет.

Восторг был, конечно, общий. Хотя какой-то ненасытный учителишка и крикнул:

— Газетку бы, — дескать, — неплохо… Годами, — мол, — газетки не видим…

— Газетку! — воскликнул Быков. — Не только газетку, а всем ветеранам труда — кроме сукна и газет — журналы специальные выпишем. Ладно уж. Получайте. Сосите нашу кровь, хватайте за горло!

Тут кругом рыдания начали раздаваться. Это старые ветераны, десятки лет работающие на ниве просвещения и не привыкшие к такому отношению, плакали от восторга и умиления.

Хотели качать Быкова, да не поднять было. Много ли силенки у голубчиков? А Быков — дядя все-таки здоровый.

Постояли так маленько и разошлись кто куда.

Прошло четырнадцать лет. Учитель Гребенщиков, постаревший лет на шестьдесят за последние четырнадцать лет, сидел на койке и говорил своему приятелю:

— Опутали, дьяволы… Четырнадцать лет назад обещали, черти шершавые, сыну стипендию дать, и ни черта в волнах не видно.

Другой старикашечка, приятель Гребенщикова, сморкнулся в кулак и сказал:

— Да уж, знаете. Отрез только и дали. А касаемо газет и журналов и прочего — опутали. Газетенку-то все-таки полгода выписывали, а после заглохло.

Старички замолчали, вспоминая свою молодость.

Лучина в избе догорала.

Вот и все, граждане.

А насчет четырнадцати лет Гаврила маленько преувеличил. По совести-то говоря, год всего и прошел.

Но оно и четырнадцать лет смело может пройти при таком вульгарном отношении. Знаем.

А на остальном фронте просвещения все обстоит довольно отлично и симпатично. Дела, как говорится, идут, контора на ундервуде пишет, и жалование работникам просвещения помаленьку выплачивается.

А касаемо этого товарища Быкова — при встрече Гаврила ему голову с корнем оторвет. Потому — не обещай понапрасну.

Так ему, дорогие учителя, и передайте.

Да, между прочим, не забудьте штрипку-то от подштанников спрятать. Некрасиво.

А вообще извините, если кого обидели.

Сельская идиллия

Это дельце, граждане, развернулось в селе Арбузове.

Где это село расположено и сколько, например, в нем несчастных жителей — неизвестно.

Сама газета «Красный Алтай» про это туманно отзывается.

Во всяком случае, в этом селе произошло недавно любовное происшествие. Арбузовский житель Звягин влюбился, представьте себе, в одну постороннюю арбузовскую дамочку.

Влюбился. Стал, конечно, бывать у ней и прочее все такое.

А звягинская женка натурально в это время скучает. И это, представьте себе, на восьмом году революции!

А раз эта звягинская женка и говорит своему отчаянному супругу:

— Я, — говорит, — не потерплю этого. Я, — говорит, — товарищ супруг, на вас жаловаться пойду. Мыслимое ли дело влюбляться на восьмом году революции!

А влюбленный Звягин никого и ни черта не слушает и все по-прежнему бывает у своей дамочки.

А раз сидит себе дома арбузовский предсельсовета гражданин Ряховский и кушает кашу с коровьим маслом.

И вдруг вбегает к нему гражданка Звягина и орет:

— Мой, — говорит, — Звягин обратно пошедши к этой чертовой дамочке. И чего на это смотрит администрация? Нельзя ли, — мол, — прекратить эту любовную вакханалию? Это, — говорит, — не восемнадцатый год. Запретите, — говорит, — ему влюбляться.

Председатель, нажравшись каши, отвечает:

— Прекратить можно. Я, — говорит, — такую сильную безнравственность на восьмом году революции не могу у себя на селе вытерпеть. Я, — говорит, — вашего Звягина сейчас арестую с поличным и доставлю к вам, к законной владетельнице.

Председатель докушал кашу, взял понятых и попер к дому этой самой любовной дамочки.

Обшарили понятые весь дом — нету отчаянного любовника.

Председатель говорит:

— Ройте в подвале.

Сунулись в подвал. Так и есть. Сидит Звягин и трясется.

Тут же выволокли за ноги любовника и акт на него сочинили. Каковой акт и напечатан в газете «Красный Алтай» жирным петитом:

…При обыске у гражданки такой-то в подполье обнаружен спрятанный мужчина, принадлежащий гражданке Звягиной. По изъятию и сопровождению его приняты энергичные меры…

Как изъяли этого Звягина — неизвестно. И били ли его по животу или только по морде — тоже неизвестно. Во всяком случае, его доставили по месту принадлежности.

Так и кончилась эта любовь.

Вообще Гаврила презирает этого Звягина. Робкий и нестоящий мужчина.

Другой бы вроде Гаврилы накостылял бы этому председателю по первое апреля — мол, не суйся, бродяга, куда тебе не показано. А этот испужался и в подвал спрятался.

И как это бабы любят такого! Тьфу!

«Великая годовщина»

Где кто что празднует! В Москве — Октябрьскую годовщину. В Ростове-на-Дону — годовщину смерти бывшего хозяина кафе «Ампир».

Прошу читателя встать! И стоя читать этот фельетон из уважения к памяти бывшего хозяина «Ампира».

Но прежде чем приступить к описанию удивительных ростовских событий, дозвольте, дорогие граждане, хорошенько выругаться. Потому, ей-богу, нет сил удержаться!

Итак, с вашего разрешения… Вот черти-то! Вот обормоты! Вот олухи-то!..

Эта отчаянная ругань относится к некоторым ростовским жителям, членам профсоюза нарпита[237]. Более мягкого к себе отношения они не заслуживают.

Сейчас все объясним по порядку. Дайте дух перевести.

Итак, при царском еще прижиме в городе Ростове-на-Дону было отличное уютное кафе «Ампир».

Хозяина этого кафе мы, к сожалению, не знали. Не имели, так сказать, чести знать. И потому не можем даже любопытному читателю сказать, какой это был хозяин — блондин или брюнет.

В настоящее же время хозяин этот помер. Однако все события разыгрались именно из-за него.

А надо сказать, что этого кафе тоже больше не существует. А заместо его открылась в свое время столовая ЕПО[238] № 3. Очень, знаете, уютная столовая. И кормят там хорошо. И на чай не берут.

На чай не берут, да только лучше бы они на чай брали, чем вот это самое. А это самое такое.

Недавно была годовщина смерти бывшего хозяина кафе.

Эх, братцы, товарищи! Нет у нас специального красноречия, да и нет особой охоты описывать этот торжественный траурный день. Заместо этого разрешите, многоуважаемые, предложить вашему благосклонному вниманию небольшую, но ядовитую выписочку из протокола касаемо этой самой славной годовщины. Итак, извольте:

Протокол № 9

Заседания Президиума Крайотдела Профсоюза Нарпит. Ростов-на-Дону.

Слушали: О выставке венка на витрину в столовой № 3 ЕПО.

Постановили: Поставить вопрос перед президиумом ЕПО о допущении зав. столовой т. Григорьевым выставку венка на витрину в кооперативной столовой в день смерти бывшего хозяина данной столовой (кафе «Ампир»).

Читатель, ежели ты сидишь — встань! Почти вставаньем великую память.

А насчет траурного веночка мы так, извините, и не узнали — красовался ли он в витрине или нет.

Должно быть, нет.

Горе президиума крайотдела не поддается никакому описанию.

Должно быть, им теперь и праздник не в праздник.

Что за шум, а драки нету?

Нынче мы, граждане, юбилей свой справляем. Истинная правда.

Оттого кругом такой шум и веселье.

В прошлом годе мы об это время как раз, знаете, и приступили к работе.

Теперича вот год отработали и шабаш — празднуем. Какого лешего!

Другие граждане все больше сорокалетние юбилеи справляют. Ну а мы за сроком не гонимся. Мы не гордые. Мы вот год оттяпали — и празднуем. Еще год оттяпаем и опять будем праздновать.

Характер у нас, знаете, быстрый, вспыльчивый. Нам чем чаще, тем лучше.

Мы даже хотели два раза в год справлять. Да редактор не допустил.

— Что вы, — говорит, — обалдели? Вы бы, — говорит, — еще каждую неделю праздновали. И так-то, — говорит, — с опозданием выходите.

— Ну, — говорим, — ладно, пущай раз в год. Только пущай попышней и с музыкой.

Ну и действительно праздновали пышно. Слов нет.

Конечно, особой пышности не было. Потому народ у нас все ужасно строгий и непьющий. Писатели у нас не то что, знаете, к вину — к пиву не притрагиваются. Вот какие писатели. Истинная правда. Горох пожуют — им и хватит.

А художники даже и гороха, дьяволы, не жуют. Воблу пососут, а уж их и развозит с непривычки. «Мама» сказать не могут. Вот какие у нас художники.

С такими художниками какая уж там, знаете ли, пышность. Посидели, посидели и разошлись кто куда. Вот вам и весь юбилей.

Зато чествований было ужасно как много. Это, действительно, пышно прошло.

Одних проздравительных писем больше тыщи было. Охапками волокли. 870 писем.

Адресов тоже до черта. Три адреса. Один на конверте смешной такой адрес. «Москва — Гавриле». Вот вам и весь адрес. И дошло. Ничего. Мы боялись, что не дойдет. Дошло.

Другой адрес тоже очень отчаянный. Ни черта не понять, чего на ем нацарапано. Тоже дошло. Ух и почта же у нас геройская!

А писем действительно много было. 835 писем, как в аптеке. Со всех концов СССР письма.

С Саратовской губернии даже неграмотные разошлись — написали. Пишут:

Поздравляем, всего лучшего желаем.

С Танбовской губернии опять же в стихах:

Птичка прыгает на ветке. Честь имеем вас проздравить Со днем ваших именин.

Кроме писем еще вчерась телеграмма пришла. Сотрудник Михал Михалыч[239] с Ленинграду пишет:

Пора бы деньжат выслать.

Надо будет выслать.

А так все хорошо и отлично. Дела идут. Контора пишет. Ключи на комоде.

С праздничком, товарищи.

Папаша

Недавно Володьке Гусеву припаяли на суде. Его признали отцом младенца с обязательным отчислением третьей части жалованья. Горе молодого счастливого отца не поддается описанию. Очень он грустит по этому поводу.

— Мне, — говорит, — на младенцев завсегда противно было глядеть. Ножками дрыгают, орут, чихают. Толстовку тоже очень просто могут запачкать. Прямо житья нет от этих младенцев.

А тут еще этакой мелкоте деньги отваливай. Третью часть жалованья ему подавай. Так вот — здорово живешь. Да от этого прямо захворать можно.

Я народному судье так и сказал:

— Смешно, — говорю, — народный судья. Прямо, — говорю, — смешно, какие ненормальности. Этакая, — говорю, — мелкая крошка, а ему третью часть. Да на что, — говорю, — ему третья часть. Младенец, — говорю, — не пьет, не курит и в карты не играет, а ему выкладывай ежемесячно. Это, — говорю, — захворать можно от таких ненормальностей.

А судья говорит:

— А вы как насчет младенца? Признаете себя ай нет?

Я говорю:

— Странные ваши слова, народный судья. Прямо, — говорю, — до чего обидные слова. Я, — говорю, — захворать могу от таких слов. Натурально, — говорю, — это не мой младенец. А только, — говорю, — я знаю, чьи это интриги. Это, — говорю, — Маруська Коврова насчет моих денег расстраивается. А я, — говорю, — сам тридцать два рубля получаю. Десять семьдесят пять отдай, — что ж это будет? Я, — говорю, — значит в рваных портках ходи. А тут, — говорю, — параллельно с этим Маруська рояли будет покупать и батистовые подвязки на мои деньги. Тьфу, — говорю, — провались, какие неприятности!

А судья говорит:

— Может, и ваш. Вы, — говорит, — припомните.

Я говорю:

— Мне припоминать нечего. Я, — говорю, — от этих припоминаний захворать могу… А насчет Маруськи — была раз на квартиру пришедши. И на трамвае, — говорю, — раз ездили. Я платил. А только, — говорю, — не могу я за это всю жизнь ежемесячно вносить. Не просите…

Судья говорит:

— Раз вы сомневаетесь насчет младенца, то мы сейчас его осмотрим и пущай увидим, какие у него наличные признаки.

А Маруська тут же рядом стоит и младенца своего разворачивает.

Судья посмотрел на младенца и говорит:

— Носик форменно на вас похож.

Я говорю:

— Я, — говорю, — извиняюсь, от носика не отказываюсь. Носик, действительно, на меня похож. За носик, — говорю, — я за всегда способен три рубля или три с полтиной вносить. А зато, — говорю, — остатний организм весь не мой. Я, — говорю, — жгучий брюнет, а тут, — говорю, — извиняюсь, как дверь белое. За такое белое — рупь или два с полтиной могу только вносить. На что, — говорю, — больше, раз оно в союзе даже не состоит.

Судья говорит:

— Сходство, действительно, растяжимое. Хотя, — говорит, — носик весь в папашу.

Я говорю:

— Носик не основание. Носик, — говорю, — будто бы и мой, да дырочки в носике будто бы и не мои — махонькие очень дырочки. За такие, — говорю, — дырочки не могу больше рубля вносить. Разрешите, — говорю, — народный судья, идти и не задерживаться.

А судья говорит:

— Погоди маленько. Сейчас приговор вынесем.

И выносят — третью часть с меня жалованья.

Я говорю:

— Тьфу на всех. От таких, — говорю, — дел захворать можно.

Утонувший домик

Шел я раз по Васильевскому острову. Домик, гляжу, небольшой такой.

Крыша да два этажа. Да трубенка еще сверху торчит. Вот вам и весь домик.

Маленький вообще домишко. До второго этажа если на плечи управдому встать, то и рукой дотянуться можно.

На этот домик я бы и вниманья своего не обратил, да какая-то каналья со второго этажа дрянью в меня плеснула.

Я хотел выразиться покрепче, поднял кверху голову — нет никого.

Спрятался, подлец, думаю.

Стал я шарить глазами по дому. Гляжу, у второго этажа досочка какая-то прибита. На досочке надпись: «Уровень воды 23 сентября 1924 г.» — «Ого, — думаю, — водица-то где была в наводнение. И куда же, — думаю, — несчастные жильцы спасались, раз вода в самом верхнем этаже ощущалась? Не иначе, — думаю, — на крыше спасались…»

Тут стали мне всякие ужасные картины рисоваться. Как вода первый этаж покрыла и ко второму прется. А жильцы, небось, в испуге вещички свои побросали и на крышу с отчаяния лезут. И к трубе, пожалуй что, канатами себя привязывают, чтобы вихорь в пучину не скинул.

И до того я стал жильцам сочувствовать в ихней прошлой беде, что и забыл про свою обиду.

Вдруг открывается окно, и какая-то вредная старушенция подает свой голос.

— Чего, — говорит, — тебе, батюшка? Из соцстраха[240] ты или, может, агент?

— Нету, — говорю, — мамаша, ни то и ни это, а гляжу вот и ужасаюсь уровнем. Вода-то, — говорю, — больно высока была. Небось, — говорю, — мамаша, тебя канатом к трубе подвязывали?

А старушка посмотрела на меня дико и окошко поскорей закрыла.

И вдруг выходит из ворот какой-то плотный мужчина в жилетке и с беспокойством спрашивает:

— Вам чего, гражданин, надо?

Я говорю:

— Чего вы все ко мне пристали? Уж и на дом не посмотри. Вот, — говорю, — гляжу на уровень. Высоко больно.

А мужчина усмехнулся и говорит:

— Да нет, — говорит, — это так. В нашем районе, — говорит, — хулиганы сильно балуют. Завсегда срывали фактический уровень. Вот мы его повыше и присобачили. Ничего, благодаря бога, теперь не трогают. И лампочку не трогают. Высоко потому… А касаемо воды — тут мельче колена было. Кура могла вброд пройти.

А мне как-то обидно вдруг стало вообще за уровни.

— Вы бы, — говорю, — на трубу еще уровень свой прибили.

А он говорит:

— Ежели этот уровень отобьют, так мы и на трубу — очень просто.

— Ну, — говорю, — и черт с вами. Тоните.

Инженер

В этом году Володька Гусев окончил школу второй ступени.

Мамаша Володькина, вдова полотера, дамочка вовсе простая и в науке неискушенная, была очень этим обрадована.

Цельную осень она по гостям шаталась и все про своего Володьку разговаривала.

— Наконец-то, — говорит, — и мой сын инженером будет. Тольки, — говорит, — вот не знаю, как насчет квартирной площади? Не назначил бы мошенник управдом высокую плату, как инженеру… Тольки это и есть беспокойство, а так все остальное очень отлично.

Вообще очень мамаша была обрадована.

А насчет самого Володьки, так и говорить нечего. У парня нос аж завострился от переутомления и радости.

Все знакомые в доме поздравляли Володьку. Спрашивали, в какой, мол, высший вуз он намерен поступить и вообще какой Володька себе путь жизни избрал и не хочет ли он по красной кооперации удариться. На это Володька говорил просто:

— Уважаемые товарищи, конечно, я в инженер-строители пойду. Об чем речь? Надо все-таки республике малость помочь. Сами видите, какое положение: домов нет, крематория нет[241], — все строить заново надо… Кроме этого, — призвание у меня к этому с детства.

Мамаша Володькина, дамочка, можно сказать, ни уха ни рыла не понимающая в науке, и та подтверждала насчет призвания.

— И все-то, — говорит, — он в детстве строил и лазил и даже раз со второго этажа вниз сверзился.

Тогда же вот весной, по окончании школы, я и встретил Володьку.

Поздравил его. И, черт меня тогда попутал, вынул я кошелек и дал Володьке от чистого сердца трешку, чтоб фуражку себе купил.

Думаю, от трешки я не разорюсь, а парню все-таки радость. Может, со временем инженером будет — дом мне построит.

Тогда же при мне Володька и купил фуражку. Этакая, знаете, с бархатным бортиком и канты красные. И в середке загугуленка — значок.

Только дом мне Володька не построил.

Осенью встретил я его. Идет хмурый. И нос у него завострился от переутомления и горести.

— A, — говорю, — инженер-строителю! Мое почтенье.

А Володька махнул рукой и говорит:

— Какой там, — говорит, — инженер! Я, — говорит, — между прочим, в ветеринарный институт поступил. Ваканций, знаете, не было в гражданский.

Постояли мы минутку друг против друга и разошлись. А вдогонку Володька кричит мне:

— Фуражку-то, — говорит, — я занесу вам назад. Не пригодилась.

— Пущай, — кричу, — лежит у тебя! Может, — говорю, — внук у тебя будет… Может, внуку пригодится, если ваканции в то время будут.

А он ручкой махнул и пошел.

А фуражка так за ним и осталась. Наверное, на что-нибудь пригодилась. Пущай. Ладно.

Кризис

Давеча, граждане, воз кирпичей по улице провезли. Ей-богу!

У меня, знаете, аж сердце затрепетало от радости. Потому строимся же, граждане. Кирпичи-то ведь не зря же везут. Домишко, значит, где-нибудь строится. Началось, — тьфу, тьфу, не сглазить!

Лет, может, через двадцать, а то и меньше, у каждого гражданина, небось, по цельной комнате будет. А ежели население шибко не увеличится и, например, всем аборты разрешат — то и по две. А то и по три на рыло. С ванной.

Вот заживем-то когда, граждане! В одной комнате, скажем, спать, в другой гостей принимать, в третьей еще чего-нибудь… Мало ли! Делов-то найдется при такой свободной жизни.

Ну а пока что трудновато насчет квадратной площади. Скуповато получается ввиду кризиса.

Я вот, братцы, в Москве жил. Недавно только оттуда вернулся. Испытал на себе этот кризис.

Приехал я, знаете, в Москву. Хожу с вещами по улицам. И то есть ни в какую. Не то что остановиться негде — вещей положить некуда.

Две недели, знаете, проходил по улицам с вещами — оброс бороденкой и вещи порастерял. Так, знаете, налегке и хожу без вещей. Подыскиваю помещение.

Наконец, в одном доме какой-то человечек по лестнице спущается.

— За тридцать червяков, — говорит, — могу вас устроить в ванной комнате. Квартирка, — говорит, — барская… Три уборных… Ванна… В ванной, — говорит, — и живите себе. Окон, — говорит, — хотя и нету, но зато дверь имеется. И вода под рукой. Хотите, — говорит, — напустите полную ванну воды и ныряйте себе хоть целый день.

Я говорю:

— Я, дорогой товарищ, не рыба. Я, — говорю, — не нуждаюсь нырять. Мне бы, — говорю, — на суше пожить. Сбавьте, — говорю, — немного за мокроту.

Он говорит:

— Не могу, товарищ. Рад бы, да не могу. Не от меня целиком зависит. Квартирка коммунальная. И цена у нас на ванну выработана твердая.

— Ну что ж, — говорю, — делать? Ладно. Рвите, — говорю, — с меня тридцать и допустите, — говорю, — скорее. Три недели, — говорю, — по панелям хожу. Боюсь, — говорю, — устать.

Ну ладно. Пустили. Стал жить.

А ванна, действительно, барская. Всюду, куда ни ступишь — мраморная ванна, колонка и крантики. А сесть, между прочим, негде. Разве что на бортик сядешь, и то вниз валишься, в аккурат в мраморную ванну.

Устроил тогда за тридцать червяков настил из досок и живу.

Через месяц, между прочим, женился.

Такая, знаете, молоденькая, добродушная супруга попалась. Без комнаты.

Я думал, через эту ванну она от меня откажется и не увижу я семейного счастья и уюта, но она ничего, не отказывается. Только маленько нахмурилась и отвечает:

— Что ж, — говорит, — и в ванне живут добрые люди. А в крайнем, — говорит, — случае перегородить можно. Тут, — говорит, — для примеру, будуар, а тут столовая…

Я говорю:

— Перегородить, гражданка, можно. Да жильцы, — говорю, — дьяволы, не дозволят. Они и то говорят: никаких переделок.

Ну ладно. Живем как есть.

Меньше чем через год у нас с супругой небольшой ребеночек рождается.

Назвали его Володькой и живем дальше. Тут же в ванне его купаем — и живем.

И даже, знаете, довольно отлично получается. Ребенок, то есть, ежедневно купается и совершенно не простужается.

Одно только неудобство — по вечерам коммунальные жильцы лезут в ванную мыться.

На это время всей семьей приходится в коридор подаваться.

Я уж и то жильцов просил:

— Граждане, — говорю, — купайтесь по субботам. Нельзя же, — говорю, — ежедневно купаться. Когда же, — говорю, — жить-то? Войдите в положение.

А их, подлецов, тридцать два человека. И все матерятся. И, в случае чего, морду грозят набить.

Ну что ж делать — ничего не поделаешь. Живем как есть.

Через некоторое время мамаша супруги моей из провинции прибывает в ванну. За колонкой устраивается.

— Я, — говорит, — давно мечтала внука качать. Вы, — говорит, — не можете мне отказать в этом развлечении.

Я говорю:

— Я и не отказываю. Валяйте, — говорю, — старушка, качайте. Пес с вами. Можете, — говорю, — воды в ванную напустить — и ныряйте с внуком.

А жене говорю:

— Может, гражданка, к вам еще родственники приедут, так уж вы говорите сразу, не томите.

Она говорит:

— Разве что братишка на рождественские каникулы…

Не дождавшись братишки, я из Москвы выбыл. Деньги семье высылаю по почте.

Юбилей

Юбилей, граждане, праздновать лучше всего печатникам. Все-таки, знаете, бумага под рукой, наборщики. Мало ли! Можно, например, пригласительные билеты отпечатать с золотым обрезом. Или, например, салфеточки с портретом — губы вытирать, ежели на юбилее жирное шамать придется.

Тут вот недавно праздновался юбилей одного печатника, т. Лаврикова (заведующий типографией имени т. Соколовой). Так юбилейная комиссия так и сделала. Даже больше. Кроме салфеточек и карточек еще и книженцию сварганила с застольными песенками.

Конечно, мы не хотим обидеть юбиляра. Может, он ни при чем. Может, это юбилейная комиссия расстаралась. Мы в этом не разбирались. Мы только против несправедливости идем.

Как же, помилуйте. Книженция, можно сказать, была отпечатана на лучшей бумаге. Шестнадцать страниц все-таки. Портрет опять же… А кто видел эту книженцию? Мало кто видел. Гублит даже не видел. Несправедливо. Там славные песенки есть. Может, Гублит наизусть их хочет разучить.

Пущай разучивает. И поет, ежели голос есть.

Вот, например, на цыганский мотив — «Выпьем мы за Мишу…» Там так и сказано:

(Выпьем мы за…) Споем, друзья, про Мишу, Мишу дорогого, И пока не кончим, Не нальем другого…

Или, например, на мотив «Цыпленок жареный, цыпленок пареный, цыплята тоже хочут жить…». Вот-с, извольте, стр. 2-я:

(Цыпленок жареный…) …Друг Миша Лавриков, Будь вечно жив, здоров, Юмо́р тебя не покидай… …………. (Оживительная пауза)

«Оживительная пауза» это, небось, — рюмочку пропустить и селедочкой закусить.

После «оживительной паузы» можно опять что-нибудь более серьезное. Например, из жизни самого юбиляра. На мотив «Лесом частым»:

(Лесом частым…) «Красный наш директор» Миша твердо на посту, Только вечером, изредка, сядет «на углу». Сохрани нам провиденье еще много лет Друга Мишу, а «Прибою» полный дай расцвет. Ну нальемте рюмки…

Ну даст бог, «провиденье» не подкачает! И «Прибой» расцветет, и «Миша» по-прежнему будет «на углу» садиться.

Там, «на углу», юбиляр

«Алле нейне» кричал, И ивушку выпивал, Пока сам не закачается. Дру адэ, адэ друм…

Эту песенку сказано петь на мотив «Собирайтесь, друзья». Однако ее можно петь и под «Цыпленок жареный». Выходит. «Бегемот» пробовал.

Есть в книжке и гражданские мотивы. Например, о «Петропечати»:

(Похоронный марш) Упомянем сегодня и «Петропечать». Она жила недолго. Друг Миша помог ее погребать И пел при этом «По Волге»…

Есть и гимн печатников:

(Гимн печатников по-немецки, со сладким кофе) Штост ан мейстер Гутенберг лебе хурра, хох! (2 раза) Денн эр хат ди вархейт анс пихт гебрахт…

Далее, начиная с одиннадцатой страницы, все песни идут на немецком языке. Туго разбираясь в нем, «Бегемот» не рискует перепечатывать. Нам, знаете, до юбиляра далеко. Зато он бойко говорит по-немецки. Про него так и сказано на стр. 3:

…Каждый вечер в «Штамлокале» «байриш бир» он пил, С немцами он по-немецки всегда говорил.

Эту песенку велено петь на мотив «Лесом частым». Но как ее ни пой — все скверно получается.

Одно хорошо. Это то, что юбиляр работает в полиграфическом производстве. А нуте-ка, работал бы он у химиков или, тьфу-тьфу, по артиллерийскому направлению? Ведь юбилейная комиссия в одночасье весь Ленинград ухлопала бы салютами по поводу его юбилея… Все же под рукой — пушки, снаряды. Стреляй — не хочу. Страшно, знаете, подумать.

В этом отношении еще поперло Ленинграду.

А так все остальное — отлично и симпатично. Дела идут, контора пишет и полиграфическое производство улучшается.

Нервные люди

Недавно в нашей коммунальной квартире драка произошла. И не то, что драка, а цельный бой. На углу Глазовой и Боровой.

Дрались, конечно, от чистого сердца. Инвалиду Гаврилову последнюю башку чуть не оттяпали.

Главная причина — народ очень уж нервный. Расстраивается по мелким пустякам. Горячится. И через это дерется грубо, как в тумане.

Оно, конечно, после гражданской войны нервы, говорят, у народа завсегда расшатываются. Может, оно и так, а только у инвалида Гаврилова от этой идеологии башка поскорее не зарастет.

А приходит, например, одна жиличка, Марья Васильевна Щипцова, в девять часов вечера на кухню и разжигает примус. Она всегда, знаете, об это время разжигает примус. Чай пьет и компрессы ставит.

Так приходит она на кухню. Ставит примус перед собой и разжигает. А он, провались совсем, не разжигается.

Она думает:

«С чего бы он, дьявол, не разжигается? Не закоптел ли, провались совсем?»

И берет она в левую руку ежик и хочет чистить.

Хочет она чистить, берет в левую руку ежик, а другая жиличка, Дарья Петровна Кобылина, — чей ежик, посмотрела, чего взято, и отвечает:

— Ежик-то, уважаемая Марья Васильевна, промежду прочим, назад положьте.

Щипцова, конечно, вспыхнула от этих слов и отвечает:

— Пожалуйста, — отвечает, — подавитесь, Дарья Петровна, своим ежиком. Мне, — говорит, — до вашего ежика дотронуться противно, не то что его в руку взять.

Тут, конечно, вспыхнула от этих слов Дарья Петровна Кобылина.

Стали они между собой разговаривать. Шум у них поднялся, грохот, треск.

Муж, Иван Степанович Кобылин, чей ежик, на шум является. Здоровый такой мужчина, пузатый даже, но, в свою очередь, нервный.

Так является этот Иван Степаныч и говорит:

— Я, — говорит, — ну ровно слон работаю за тридцать два рубли с копейками в кооперации, улыбаюсь, — говорит, — покупателям и колбасу им отвешиваю, и из этого, — говорит, — на трудовые гроши ежики себе покупаю, и нипочем, то есть, не разрешу постороннему чужому персоналу этими ежиками воспользоваться.

Тут снова шум и дискуссия поднялись вокруг ежика. Все жильцы, конечно, поднаперли в кухню. Хлопочут. Инвалид Гаврилыч тоже является.

— Что это, — говорит, — за шум, а драки нету?

Тут сразу после этих слов и подтвердилась драка. Началось.

А кухонька, знаете, узкая. Драться неспособно. Тесно. Кругом кастрюли и примуса. Повернуться негде. А тут двенадцать человек вперлось. Хочешь, например, одного по харе смазать — троих кроешь. И, конечное дело, на все натыкаешься, падаешь. Не то что, знаете, безногому инвалиду — с тремя ногами устоять на полу нет никакой возможности.

А инвалид, чертова перечница, несмотря на это, в самую гущу вперся. Иван Степаныч, чей ежик, кричит ему:

— Уходи, Гаврилыч, от греха. Гляди, последнюю ногу оборвут.

Гаврилыч говорит:

— Пущай, — говорит, — нога пропадает! А только, — говорит, — не могу я тепереча уйти. Мне, — говорит, — сейчас всю амбицию в кровь разбили.

А ему, действительно, в эту минуту кто-то по морде съездил. Ну и не уходит, накидывается. Тут в это время кто-то и ударяет инвалида кастрюлькой по кумполу.

Инвалид — брык на пол и лежит. Скучает.

Тут какой-то паразит за милицией кинулся.

Является мильтон. Кричит:

— Запасайтесь, дьяволы, гробами, сейчас стрелять буду!

Только после этих роковых слов народ маленько очухался. Бросился по своим комнатам.

«Вот те, — думает, — клюква, с чего ж это мы, уважаемые граждане, разодрались?»

Бросился народ по своим комнатам, один только инвалид Гаврилыч не бросился. Лежит, знаете, на полу скучный. И из башки кровь каплет.

Через две недели после этого факта суд состоялся.

А нарсудья тоже нервный такой мужчина попался — прописал ижицу[242].

Сильное средство

Говорят, против алкоголя наилучше действует искусство. Театр, например, карусель. Или какая-нибудь студия с музыкой.

Все это, говорят, отвлекает человека от выпивки с закуской. И, действительно, граждане, взять для примеру хотя бы нашего слесаря, Петра Антоновича Коленкорова. Человек пропадал буквально и персонально. И вообще жил, как последняя курица.

По будням после работы ел и жрал. А по праздникам и по воскресным дням напивался Петр Антонович до крайности. Беспредельно напивался.

И в пьяном виде дрался, вола вертел. И вообще пьяные эксцессы устраивал. И домой лежа возвращался.

И уж, конечно, за всю неделю никакой культработы не нес этот Петр Антонович. Разве что в субботу в баньку сходит, пополощется. Вот вам и вся культработа.

Родные Петра Антоновича от такого поведения сильно расстраивались. Стращали даже.

— Петр, — говорят, — Антонович! Человек вы квалифицированный, не первой свежести, ну мало ли, в пьяном виде трюхнетесь об тумбу — разобьетесь же! Пейте несколько полегче. Сделайте такое семейное одолжение.

Не слушает. Пьет по-прежнему и веселится.

Наконец, нашелся один добродушный человек с месткома. Он, знаете ли, так и сказал Петру Антоновичу:

— Петр, — говорит, — Антонович, отвлекайтесь, я вам говорю, от алкоголю. Ну, — говорит, — попробуйте заместо того в театр ходить по воскресным дням. Прошу вас честью и билет вам дарма предлагаю.

Петр Антонович говорит:

— Ежели, — говорит, — дарма, то попробовать можно, отчего же? От этого, — говорит, — не разорюсь, ежели то есть дарма.

Упросили, одним словом.

Пошел Петр Антонович в театр. Понравилось. До того понравилось — уходить не хотел. Театр уже, знаете, окончился, а он, голубчик, все сидит и сидит.

— Куда же, — говорит, — я теперя пойду на ночь глядя? Небось, — говорит, — все портерные закрыты уж. Ишь, — говорит, — дьяволы, в какое предприятие втравили.

Однако поломался, поломался и пошел домой. И трезвый, знаете ли, пошел. То есть ни в одном глазу.

На другое воскресенье опять пошел. На третье — сам в местком за билетом сбегал.

И что вы думаете? Увлекся человек театром. То есть первым театралом в районе стал. Как завидит театральную афишку, — дрожит весь. Пить бросил по воскресеньям. По субботам стал пить. А баню перенес на четверг.

А последнюю субботу, находясь под мухой, разбился Петр Антонович об тумбу и в воскресенье в театр не пошел. Это было единственный раз за весь сезон, когда Петр Антонович пропустил спектакль. К следующему воскресенью, небось, поправится и пойдет. Потому — захватило человека искусство. Понесло.

Авантюрный рассказ

1. Таинственная западня

На площадке четвертого этажа человек остановился. Он пошарил в карманах, вынул спички и чиркнул. Желтое, короткое пламя осветило медную дверную дощечку. На дощечке было сказано буквально следующее: «Зубной врач Яков Петрович Шишман».

— Здеся, — прошептал незнакомец. И, не найдя звонка, постучал ногой в дверь.

Вскоре щелкнул французский замок, и дверь бесшумно раскрылась.

— Звиняюсь, зубной врач принимают? — спросил незнакомец, с осторожностью входя в полутемную прихожую.

— Вам придется немного обождать, — сухо ответил врач. — У меня сейчас пациент.

— Ну что ж, можно обождать, — добродушно согласился незнакомец.

Врач острым сверлящим взглядом посмотрел на незнакомца и, недобро усмехнувшись, добавил:

— Прошу вас пройти в столовую. Следуйте за мной.

И едва незнакомец сел, как врач, быстро обернувшись назад, выскочил из комнаты и захлопнул за собой тяжелую, массивную дверь.

Раздалось зловещее щелканье замка.

Незнакомец смертельно побледнел и пытливым взглядом окинул помещение. Комната была почти пуста. Кроме стола, покрытого скатертью, и пары деревянных стульев, ничего в ней не было.

2. Врач принимает незнакомца

Через двадцать минут зубной врач Яков Шишман принял незнакомца.

— Я очень извиняюсь, — сказал врач, — что мне пришлось закрыть вас в столовой. Прислуги у меня, видите ли, нету. А знаете, какое нынче времечко? Давеча у меня пациенты два пальто с вешалки унесли. Перед тем — шубу… А сегодня, знаете, один дьявол последнюю медную плевательницу из прихожей вынес. Прямо хоть бросай работу. Пока тут, знаете, возишься с пациентом, ожидающие выносят. Приходится принимать такие меры… Я очень извиняюсь… Откройте рот.

— Хм, — неопределенно сказал незнакомец и открыл рот.

3. Чистая работа

Незнакомец вышел на улицу, остановился у фонаря и саркастически усмехнулся.

— Тэк, — сказал незнакомец, — посмотрим теперича, что за дерьмо.

Он вынул из-под пальто столовую скатерть и развернул ее.

— А скатеришка-то дрянь. Латаная скатеришка, — прошептал сквозь зубы незнакомец и с остервенением сплюнул.

Затем потоптался на месте и пробормотал:

— Ну пес с ней, какая есть! Окроме ее ни черта же не было. Не стулья же, граждане, выносить.

Незнакомец махнул рукой и побрел дальше.

Святочная история

Нынче святочных рассказов никто не пишет. Главная причина — ничего такого святочного в жизни не осталось.

Всякая рождественская чертовщина, покойники и чудеса отошли, как говорится, в область предания.

Покойники, впрочем, остались. Про одного покойника могу вам, граждане, рассказать.

Эта истинная быль случилась перед Рождеством. В сентябре месяце.

Поведал мне об этой истории один врач по внутренним и детским болезням.

Был этот врач довольно старенький и весь седой. Через этот факт он поседел или вообще поседел — неизвестно. Только действительно был он седой, и голос у него был сиплый и надломленный.

То же и насчет голоса. Неизвестно, на чем голос он пропил. На факте или вообще. Но дело не в этом.

А сидит раз этот врач в своем кабинете и думает:

«Пациент-то, — думает, — нынче нестоящий пошел. То есть каждый норовит по страхкарточке лечиться. И нет того, чтобы к частному врачу зайти. Прямо хоть закрывай лавочку».

И вдруг звонок.

Входит гражданин средних лет и жалуется врачу на недомогание. И сердце, дескать, у него все время останавливается, и вообще чувствует он, что помрет вскоре после этого визита.

Осмотрел врач больного — ничего такого. Совершенно как бык здоровый, розовый, и усы кверху закрючены. И все на месте. Прописал врач больному нашатырно-анисовых капель, принял за визит семь гривен, покачал головой. На том они и расстались.

На другой день в это же время приходит к врачу старушонка в черном платке. Поминутно сморкается и плачет. Говорит:

— Давеча, — говорит, — приходил к вам мой любимый племянник Василий Леденцов. Так он, видите ли, в ночь на сегодня скончался. Нельзя ли ему после этого выдать свидетельство о смерти.

Врач говорит:

— Очень, — говорит, — удивительно, что он скончался. От анисовых капель редко кончаются. Тем не менее, — говорит, — свидетельство о смерти выдать не могу — надо мне увидеть покойника.

Старушонка говорит:

— Очень великолепно, идемте тогда за мной. Тут недалече.

Взял врач с собой инструмент, надел, заметьте, галоши и вышел со старушкой.

И вот поднимаются они в пятый этаж. Входят в квартиру. Действительно, ладаном попахивает. Покойник на столе расположен. Свечки горят вокруг. И старушка где-то жалобно хрюкает.

И так врачу стало на душе скучно и противно.

«Экий я, — думает, — старый хрен, каково смертельно ошибся в пациенте. Какая канитель за семь гривен».

Присаживается он к столу и быстро пишет удостоверение. Написал, подал старушке и, не попрощавшись, поскорее вышел.

Вышел. Дошел до ворот. И вдруг вспомнил — мать честная, галоши позабыл.

«Экая, — думает, — неперка за семь гривен. Придется опять наверх ползти».

Поднимается он вновь по лестнице. Входит в квартиру. Дверь, конечно, открыта. И вдруг видит: сидит покойник Василий Леденцов на столе и сапог зашнуровывает. Зашнуровывает он сапог и со старушкой о чем-то препирается. А старушка ходит вокруг стола и пальцем свечки гасит. Послюнит палец и гасит.

Очень удивился этому врач, хотел с испугу вскрикнуть, однако сдержался, и как был без галош — кинулся прочь.

Прибежал домой, упал на кушетку и со страху зубами лязгает. После выпил нашатырно-анисовых капель, успокоился и позвонил в милицию. А на другой день милиция выяснила всю эту историю.

Оказалось: агент по сбору объявлений, Василий Митрофанович Леденцов, присвоил три тысячи казенных денег. С этими деньгами он хотел начисто смыться и начать новую великолепную жизнь. Одначе не пришлось.

Галоши врачу вернули к Рождеству, в самый сочельник.

Через сто лет

Уважаемый читатель! Я не знаю, какие газеты будут через сто лет.

Может быть, газет и совсем не будет. Может быть, у каждого гражданина над кроватью будет присобачен особый небольшой радиоприемник, по которому и будут узнаваться последние сенсационные политические новости.

Однако, может, газета и будет. Конечно, это будет иная газета, чем теперь. Будет она, небось, напечатана на бристольском картоне с золотым обрезом, в 24 страницы.

Но одно в ней сохранится — это отдел жалоб.

Говорят: ничто не вечно под луной. Явно врут. Отдел жалоб будет вечно.

На наш ничтожный взгляд, в 2025 году отдел этот будет примерно в таком виде:

1. Аэроразврат

Уважаемый товарищ редактор! Вчерась, возвращаясь со службы на казенном «фармане»[243], мне представилась в воздухе такая картина. Летит под пропеллером двухместная колбаса, на которой облокотившись летит заведывающий 10-й радиокухней со своей кассиршей Есиповой.

Не разобравши за шумом, про чего они говорят, я пролетел мимо.

А пущай-ка спросит редакция, на какие это народные деньги летит на колбасе зарвавшийся заведывающий радиокухней?

А кассиршу давно бы пора по зубам стукнуть — пущай не тратит бензин на свои любовные прихоти.

А когда я на нее с казенного «фармана» посмотревши, так она трудящемуся язык показывает.

Служащий 10-й радиокухни

Чесноков 2. Халатность

Гражданин редактор! Пора, наконец, упорядочить дело с пеплом.

Отвезши мою помершую бабушку в крематорий и попросив заведывающего в ударном порядке сжечь ее остатки, я являюсь на другой день за результатом.

Оказалось, что мне перепутали пепел, выдав заместо ее пепла пепел какой-то гражданки.

На вопрос: где же старушкин пепел? — заведывающий нагло ответил, что пепел безразлично какой чей и что ему нету времени возжаться с пеплом.

На вопрос, что эта старушка была свидетельницей Революции и что это — великая старушка, — заведывающий явно испугался и просил не доводить дело до центра, предложив мне, кроме того, взять еще сколько угодно пеплу.

На вопрос, как же я могу разобраться, какой чей пепел, заведывающий заявил, что он не в курсе и что он на следующих моих родственниках будет делать специальные метки.

Уважаемый редактор, пора бы поднять вопрос о правильной постановке дела на страницах вашего органа.

С приветом

Лучкин 3. Тормозят науку

Уважаемый редактор и дорогие наборщики!

Наблюдая из окна в телескоп Марс и другие планеты с научной целью, я заметил какое-то затемнение рефрактора[244].

Влезши немедленно на подоконник, чтоб узнать, в чем дело, и удостовериться, отчего это затемняется и не планета ли заслонила трубу, увидел, что сбоку кто-то пронзительно свистнул и чья-то фигура скрылась за углом трехэтажного небоскреба.

При ближайшем осмотре оказалось, что неизвестная фигура сперла с телескопа увеличительную стекляшку, через что смотреть на небесные миры.

Заявив милиции о пропаже стекляшки, прошу кроме того уважаемый печатный орган продернуть лиц, тормозящих науку и прущих из-под носа научные стекляшки.

Ник. Кушаков 4. Старая история

Отличаясь слабостью организма, я ежедневно поднимаюсь на колбасе для принятия солнечных ванн.

Вчера, поднявшись на небосвод, я обратил внимание, что на бывшем Петропавловском шпилю торчит какая-то штуковинка.

Подлетев ближе, выяснилось, что это торчит небольшая бывшая коронка.

Доколе же, гражданин редактор и наборщики?

Неужели же смотритель Петропавловки мечтает еще о возврате царского режима?

Потомственный крестьянин

Егор Бабичев

Черт знает что такое

1. Национальное самосознание

Оказывается, Титюковская ячейка РКСМ работает самосильно. Шадринская «Трудовая Правда» печатает следующее ее постановление:

Единогласно постановили иностранное название «галифе» заменить словом «бутыльники»…

Неплохо придумано. Галифе — бутыльники. Значит, полугалифе — полубутыльники. Не назвать ли трусики — мерзавчиками?

2. На театральном фронте

Разные бывают актеры. Бывают хорошие, бывают плохие. А бывают и этакие. Газета «Красноярский Рабочий» печатает письмо, полученное Ботаневским сельсоветом от одного этакого актера:

СССР.

Артис Бибишев Распор. Алексеенко Отправ. № 16.

16 апреля.

С нарочным

В Ботаневский сельсовет.

Прошу Вас Товарыш Притчедатель приготовить помещение Для Рапклуба и Цырклуба. Приедим 19 апреля. 2. Мы сычьяс в селе Знаменки устраиваем канцерту а именно бьем на груди камень 25 пуд. Колем на лбу дрова. После канцертины ставим пиеску вдвух девствиях. А именно живая карусель, адин на плахе семерых будет таскать, и второе дествии на парю любой не сташит нащего артиста спола за уши или за волосное правление. Дак вот прошу Подыскать подходящую помещению.

Артис Бибишев, Распорядитель Алексеенко

А вот Гаврила любого вашего актера берется стащить с пола за уши и за волосное правление. Больше того — Гаврила всю эту многоуважаемую труппу берется стащить из союза рабис в другой, более подходящий союз. А так как труппа дрова на лбу колет, то, на наш взгляд, более подходящий союз — деревообделочников. Хотя и те не примут. Факт.

3. Кстати о деревообделочниках

На общем собрании союза деревообделочников был поднят вопрос о недостаточности товарного индекса для имеющих большую семью. На что докладчик ответил:

Государство ничуть не виновато, что у данного рабочего явилось перепроизводство семьи.

(«Трудовая Правда»)

Это верно. Не виновато. И еще государство не виновато в том, что и среди деревообделочников бывают ученые, передовые люди.

А любопытно знать: пять человек детей — это перепроизводство или недобор?

4. Веселый директор

Крестьяне — народ, конечно, темный. Крестьянин увидит, например, окно и непременно сядет на подоконник. Ежели особенно в комнате скамеек нету.

А директора сахзавода (им. Карла Маркса, что на Уманщине) это сильно раздражало. Думал он, думал, как отучить крестьян на окна присаживаться, и придумал:

По распоряжению директора в передней конторы, где крестьяне ожидают часами всяких справок и выдач, к подоконнику был прибит кусок доски, утыканный острыми гвоздями.

А то можно еще фунта два нитроглицерина заложить. Сядет, например, мужичонко по глупости на окно, а его как дерганет. Куда руки, куда ноги. Еще смешней.

А то можно еще лишнюю скамеечку в приемной поставить. Тоже действует.

5. Подкрепил

Газета «Красный Север» сообщает, что крестьянин деревни Лермонтово получил на предмет освобождения от налога такое удостоверение:

Курочкин по деревни Лермонтово ничего не имеет, только есть единственная одна жена, и та в положении.

Старший милиционер волости нашел, что удостоверение это недостаточно ясное и, обмозговав все дело, приписал:

Курочкин хозяйства не имеет, ни дому, ни двора и скотины нету, кроме его жены.

Бедный Курочкин! Каково ему? Можно сказать единственная одна жена у него, и та получает такое незаслуженное оскорбление.

6. Скверный анекдот

Марью-то Петровну, оказывается, из союза работников искусств выперли. В Бухаре дело было.

Гаврила навел справочку, отчего и почему выперли бедную Марью Петровну. Оказывается, по нижеследующим причинам:

Девица Марья Петровна Ш. имеет незаконного мужа. В высшей степени недисциплинированный член союза, обливающий грязью всех членов союза, не имея на то права и данных.

Прав-то, может, и нет у Марьи Петровны грязью обливать, а вот данные-то есть. Сами теперь видим. Не спрячешь. Ишь, черти, за что барышню уволили!

7. Позвольте выйти!

В Сибири собрания проходят иначе, чем в Москве. Разница ощутимая. Иркутская газета «Власть Труда» описывает одно такое собрание в художественной форме:

Губоно[245]. Собрание коллектива после конца занятий. Месткомщик бегает по комнатам и переписывает сотрудников. Персонально и под номерами.

Переписаны. Сторож запирает дверь на замок и становится часовым.

А которые, например, захотят оправиться, — поднимают руку и робко спрашивают:

— Позвольте выйти, тов. председатель!

На что председатель, небось, отвечает:

— Обождите гражданин. Двое уже вышедши. Ну и ждут, ежели можно.

8. Бедность

Газета «Красный Курган» пишет:

Некий Иванов Ефим, житель деревни Камышное, Утятского района, не имея средств, принес в сельсовет четверть самогонки вместе с окладным листком на уплату налога в три рубля.

Даже сдачи не попросил. Отдал и хотел идти. Да не пустили. И под суд еще отдали.

Теперь Иванов Ефим бороденку скребет и затылок чешет.

«И за что, — думает, — меня под суд? Цена божеская — три рубля четверть… Пущай каждый скажет… Жидкость правильная. Может, муха в ее, что ли, попала?»

Когда на суде выяснится, что и мухи в самогоне не было, — Иванов Ефим сплюнет в сторону и подумает:

«Блажат людишки, так их за ногу. С жиру бесятся. Зря народ под суд отдают».

9. Строгий местком

Местком станции Карасук, по сообщению «Сибирского Гудка», прислал своему фельдшеру такую бумажку:

Предлагается вам выехать на дежурство с лошадью, так как вы служите, а ваша лошадь не служит…

У фельдшера есть еще корова. Не пришлет ли местком фельдшеру такое предписание: предлагается, дескать, вам с сего числа давать по пять бутылок молока, так как ваша корова дает, а вы нет.

Бедный фельдшер!

10. Научное сообщение

Вы знаете, что такое Япония? Нет, братцы, вы не знаете, что такое Япония! А каждый сознательный гражданин к шестой годовщине Революции должен знать. Ну да ничего, сейчас узнаете.

Япония, — пишет «Костромская Коммуна», — представляет собой ряд островов вулканического происхождения, около которых расположены города и столица Токио…

Ну да… Чего вы смеетесь? Не на самом острове, а рядом. Тут, скажем, остров вулканического происхождения, а тут, немного пройдя по воде, — и город. Костромичам там море по колено.

11. Василий Исаевич

Из села К., Саратовской славной губернии, — низкий поклон. И между прочим — жалоба. Такая:

Предсельсовета Василий Исаевич вывесил черную доску на селе, где написал: «1-я категория — 3 рубля штрафу, 2-я — 8 р. 50 коп., 3-я категория — 15 руб.» На эту доску заносят тех, кто на собраниях высказывается против местной власти или возражает…

Гаврила, между прочим, представляет такой порядок распределения штрафов: по первой категории штрафуют, если человек просто возразит. По второй — если Василия Исаевича выругают или ударят. По третьей категории, небось, штрафуют, если Василия Исаевича попрут с председательской должности.

Ox, придется, кажется, Гаврилу оштрафовать по третьей категории. Готовим 15 рублей. На хорошего человека и денег не жалко.

12. Новый метод преподавания

Только что окончивший губкурсы учитель Л. сделал доклад о комплексном методе преподавания.

Вот этот доклад, по сообщению симферопольской газеты «Власть Труда»:

Я скажу только то, что понял. Вот представьте себе, что у вас идет урок русского языка. В это время летит воробей, и вы сейчас же принимаетесь за него. Пробежала собака — бросаете воробья и беретесь за собаку. Ну-с, вот и все.

Нет, извините, не все. Беретесь за собаку и науськиваете ее на учителя Л. Когда учитель убежит, вы гладите собаку и снова беретесь за воробья и перед ним робко извиняетесь за учителя. Ну-с, вот теперь все.

13. С перепугу

Итак, снова о неграмотности. Выясняются, так сказать, подробности ликвидации.

Рыбаковский сельсовет, Порезской волости, Нолинского уезда, однажды рассердился и послал такую бумажку одному из деревенских исполнителей:

С получением сего Рыбаковский сельсовет в боевом порядке приказывает вам немедленно, тотчас же, выслать неграмотных взрослых в школу учиться. Если будут отказываться, то отправляйте конвойным порядком. А в тех случаях, если не будет вами это исполнено, — я предаю вас к суду, как за неподчинение властям и за преступление по должности.

Предсельсовета Яговкин

Деревенский исполнитель ехидно так обрезал сельсоветчиков. Пишет ответ:

Взрослых неграмотных у нас нет.

Деревенский исполнитель неграмотный, а потому за него расписался Зубков.

(«Вятская Правда» № 79)

Ежели деревенского исполнителя да хорошенько попугать, так он и не такое еще ответит. А ответит, что вообще даже и взрослых-то нет в деревне. Одни грамотные младенцы ползают. А за неграмотностью их опять же может тот же Зубков подмахнуть. Чего не сделаешь с перепугу!

14. Деликатные машинисты

У машинистов М.-О. ж. д. есть деликатная просьбишка. Они просят… Ах, дорогие товарищи, вы думаете, что машинисты просят спецодежду или просят поторопиться с жалованьем… Нет. У них все есть. И спецодежда и жалованье им вовремя платят… Они, дорогие товарищи, просят заменить конторщицу на XI участке — мужчиной. В письме так и говорится: нужно

поставить мужчину, а барышня не уместна, потому что разнервнеченные машинисты от всевозможных неудачей во время службы выражаются всевозможными неприличными словами…

Что при девице не так-то уж и ловко.

И вот на такую-то деликатнейшую просьбу коварная администрация XI участка никак не отзывается. Экая скверная администрация! Глядите в оба. Как бы она вторую барышню не поставила для ликвидации ругани.

15.25%

По словам «Уральского Рабочего», с тех пор, как бригада стала получать 25 % с каждого штрафа, на станции практикуется форменная охота. Так, например,

выпускают пассажиров с билетами на перрон до объявления посадки… Пассажир вышел на перрон, а там его с нетерпением ждет контролер. Увидел и представил к штрафу.

И хорошо еще, что бригада получает 25 %. А если бы 50? За 50 % бригада хватала бы пассажиров за что попало и силой бы загоняла на перрон.

А если 100 %? Товарищи! Голубчики! И подумать даже страшно, что будет с пассажирами, если бригаде дать 100 %.

16. Удостоверение

В Вологде некий председатель домкома выдал удостоверение г. Федуловой для регистрации на бирже труда. По словам газеты «Красный Север» удостоверение это, подписанное в милиции, выглядит так:

1) Кому выдано — Мария Маркеловна Федуловой.

2) Семейное положение — Муж и 4 детей.

3) Имущественное положение с указанием имени и возраста — Дочь Елизавета 12 л., Анна 11 л., сын Дмитрий 10 л. и сын Валерий.

4) Социальное положение — Деревянный одноэтажный дом мужа.

Важное удостоверение! С таким удостоверением не пропадешь. Хочешь представляй его на биржу труда, хочешь — печатай в юмористическом журнале. На все годится.

17. Герой труда

Видал Гаврила героев труда, сам герой, а такого, как вот маляр Вася Давыдов, не видал. Вот справочка о работе маляра Васи Давыдова. Выдана она Томской жел. дор., Мариинского уч. Справочка эта непонятно написана, так мы ее для наглядности сюжета по пунктикам разобьем:

1) Дана сия гр. Давыдову в том, что он состоял на службе маляром по поденному расчету с 1 августа 1914 года.

2) с 1 августа 1918 г. уволен за неимением кредита.

3) с 1 февраля 1919 определен десятником.

4) с 1 апреля 1919 г. уволен за неимением кредита.

5) с 1 июня 1919 г. выполнял должность десятника.

6) с 1 августа 1919 г. уволен за неимением кредита.

7) с 1 января 1920 г. определен десятником по поденному расчету.

8) с 1 марта 1921 г. уволен за неимением кредита.

9) с 1 августа 1921 г. принят маляром по поденному расчету.

10) с 1 февраля 1923 г. уволен по собственному желанию.

Человек, можно сказать, еле ноги унес от такой жизни, а они пишут — по собственному желанию. Если за неимением кредита человека ежедневно бить по башке, то он обязательно уйдет по собственному желанию.

18. Тонкое соображение

«Брянский Рабочий» сообщает о том, что завед. бондарной мастерской[246] цементного завода постановил:

Тем, у кого есть баба, не надо выдавать спецодежды. Баба, — говорит он, — может сшить…

Это верно. Ежели бабу приучить, то она не только шить, она фальшивые деньги научится делать.

Большую экономию можно нагнать, ежели, скажем, женатым рабочим и жалованья не выдавать.

19. Просвещенный человек

«Рабочая Газета» сообщает читателям о том, как и почему прокатчик В. бьет свою жену. Оказывается:

Я бью свою жену по привычке, сознается прокатчик. Она скажет глупость — ее и стукнешь… Я так думаю, что жен больше бьют за их глупость и темноту. Будь она у меня хоть грамотная, я бы ее пальцем не тронул.

Сам прокатчик В. грамотный и просвещенный человек. Ну а как же просвещенному человеку не ударить темной бабы? Нельзя. Надо ударить. Надо же ей, дуре-бабе, показать свое просвещение.

20. Землемер

Газета «Красный Алтай» сообщает о том, как крестьяне села Подстепного производили размежевание земли. Для этой цели они наняли за пустяковую плату какого-то агронома, который немедленно приступил к делу.

Инструменты по обмеру у этого агронома особенные: вместо ленты и рулетки — веревка, а теодолит заменяет простое колесо с телеги.

Чего агроном делает с этим колесом — никому не известно. Может, он катит его перед собой, а может, и сам на нем катится. Вообще, землемер что надо.

Такого землемера не стыдно и с новым годом поздравить. С новым годом, гражданин хороший! Катитесь к нам в Питер на колесе! Не пропадете — на праздниках будут вас в цирке показывать.

Дамские штучки

В каком городе это произошло, я уж, извините-простите, не знаю. Квалификации у нас такой нет, чтоб все насквозь знать и все понимать и за каждым союзом присматривать.

Одно известно, — что случилось это в союзе химиков.

Вот и пущай сами химики разбираются в этом химическом происшествии.

А состояла, между прочим, в этом союзе такая гражданочка средних лет, Савина Александра. И работала она на заводе.

Работала она на заводе, только вдруг ей скучновато стало работать на заводе. Или, может быть, она замуж вышла — неизвестно. Квалификации у нас такой нет, — про все знать и за каждой гражданкой присматривать.

Так вот стало ей скушновато работать, и просит она ослобонить ее от работы по своему желанию.

Обрадовались на заводе — ослобонили.

— Пожалуйста, — говорят, — сделайте ваше такое разлюбезное одолжение. Между прочим, что ж вы раньше молчали и голоса не подавали; мы бы давно вас ослобонили.

Ну одним словом, гражданка Савина ушла с завода. Хотя, конечно, из союза не ушла. В союзе она осталась на всякий пожарный случай.

«Мало ли, — думает, — и союз, — думает, — в нашем дамском деле пригодится».

Так оно, знаете, и вышло.

Летом погуляла наша симпатичная гражданочка, загорела на солнышке и вообще расцвела, что пиён, и мужа своего, конечно, осчастливила — стала ему младенца ждать.

К осени она стала младенца ждать, а на пятом месяце, маленько не дождавшись, заявилась на завод, как будто ну ничего у ней такого нет и вообще никакого младенца не предвидится.

— Хочу, — говорит, — обратно поработать на пользу химической промышленности.

А сама думает:

«Месяц как-нибудь протяну. А там мне отпуск. И денежки самотеком потекут. Вот вам и вся химия!»

Да, спасибо, управляющий заметил неладное.

— Да вы, — говорит, — гражданка, не младенчика ли ждете? Как-то так стоите неуверенно.

Ну и кажись, не принял. А, может, и принял. Неизвестно.

У нас квалификации такой нет, чтобы все знать и за всем следить. Нам на каждого химика, знаете, не разорваться.

Может, вы еще спросите, девочка или мальчик у ей родился. А мы почем знаем? Мы у ей ребят не крестили.

Родные люди

Этот разговор я записал дословно. И пусть читатель плюнет мне в глаза, если я хоть что-нибудь преувеличил. Я ничего не преувеличил. Все в аккурат так и было.

Разговор произошел в тюрьме. В приемной комнате. Мать пришла на свидание к сыну.

Встреча была сердечная. Мамаша радостно плакала. Сын тоже посапывал носом.

После первых слез и горячих поцелуев мать и сын уселись на скамейку рядышком.

— Ну так, — сказал сын. — Пришла, значит.

— Пришла, Васенька, — сказала мать.

— Так, — повторил сын.

Он с любопытством посмотрел на серую казенную стену, потом на дверь, на печку и наконец перевел взгляд на свои сандалии.

— Так, — в третий раз сказал сын и вздохнул…

Мать тоже вздохнула и, перебирая пальцами бахромки байкового своего платка, посмотрела по сторонам.

— Ну вот, — сказал сын и шумно высморкался.

Оба после этого сидели молча минуты три.

Наконец сын сказал:

— А свиданье, мамаша, нынче сильно ограничили. Двадцать минут, говорят, дается на свиданье.

— Мало это, Васенька, — укоризненно сказала мать.

— Да уж, конечно, немного, — сказал сын.

— Я так думаю, Васенька, что нам очень даже мало — двадцать минут-то. Не поговорить с родным человеком, ничего такого…

Мать покачала головой и добавила:

— Ну уж я пойду, Васенька.

— Ну иди, мамаша.

Оба оживленно встали, вздохнули и поцеловались. Сын сказал:

— Ну так. Ладно. Заходи, мамаша… Да, чего я еще хотел сказать? Да, плита-то в кухне все еще дымит, мамаша?

— Плита-то? Дымит, Васенька. Обязательно дымит. Давеча всю квартиру дымом заразило.

— Ну так… Иди, мамаша.

Мать и сын полюбовались друг другом и разошлись.

Бабье счастье

Бабам, милые мои, нынче житьишко. Крупно богатеют наши бабы. Как сыр в масле катаются.

Уж на что, скажем, наша знакомая тетя Нюша серая дамочка — и та, дьявол, разбогатела.

Главное, по серости своей она не сразу и разобралась в своем капитале. После только во вкус вошла. А сначала испугалась это ужасно как.

А скрутило, милые мои, ее в январе месяце. В январе месяце ее скрутило, а в феврале месяце бежит наша тетя Нюша к врачу за бесплатным советом — мол, как и отчего ее скрутило и не объелась ли она, часом.

Доктор постучал тетю Нюшу трубочкой и признает у ней беременность на седьмом месяце.

Очень от этих слов тетя Нюша расстроилась, однако спорить и ругаться с врачом не стала и пошла себе.

И приходит она, милые мои, домой, серая, как подушка, присаживается на стульчак и обижается на окружающих.

— Да что ж это, граждане, происходит на земном шаре? Да как же, — говорит, — я теперича, войдите в положение, наниматься буду? Ну например, стирка или постирушка, или полы мыть. А мне, может, как раз в это время с ребенком упражняться нужно.

Так вот сидит тетя Нюша, рыдает и не слушает никаких резонов.

Соседи говорят:

— Тут, бабонька, рыдать не приходится. Это, — говорит, — даже напротив того, довольно счастливая случайность при вашей бедности. Это, — говорят, — небольшой, но верный капитал по нынешним временам, вроде валюты… На кого, между прочим, думаешь-то?

Тетя Нюша сквозь слезы отвечает:

— Одним словом, граждане, думать мне нечего. Либо дворник Мишка, либо торговец Четыркин, либо Пашка полотер. Одно из двух.

Соседи говорят:

— Бери, милая, конечно, Четыркина. У Четыркина все-таки ларек, и, может, он, Четыркин, рублей триста зарабатывает. Сто рублей тебе, а остальные пущай хоть пропивает с горя.

Стала тут тетя Нюша веселиться и чай внакладку пить, а после и говорит:

— Жалею я, граждане, что раньше не знала. Я бы, — говорит, — давно жила прилично.

Так и разбогатела тетя Нюша.

Сто целковых в месяц, ровно спец, лопатой огребает.

Худо ли!

Герой

Ну вот. Каждый день пишешь, стараешься, нервы свои треплешь, а публика, между прочим, все недовольна.

— Что вы, — говорят, — гражданин хороший, все анекдотики строчите. Вы бы, — говорят, — заместо того написали бы чего-нибудь этакое натуральное, из жизни.

Ну что ж! Можно из жизни. Извольте, дорогие граждане. Прикажете, может, для верности, адресок сообщить? Извольте и адресок. Вот он, адресок — Дивенская улица, 86.

А только пущай домашние хозяйки этого рассказа не читают. Не то расстроятся, а после котлеты пережарят. Глядишь — лишние неприятности в жизни. А неприятностей этих и так не обобраться. Вот, не угодно ли.

В одном доме в городе Красном Ленинграде (Дивенская, 86) жил-был человек. По профессии водопроводчик. Беспартийный. Фамилии этого водопроводчика мы, к сожалению, не запомнили. Вообще какая-то лошадиная фамилия на букву К.

А водопроводчик этот, надо сказать, до страсти не любил кошек. Некоторые граждане говорили, будто у него в девятнадцатом году хозяйская кошка полфунта масла уперла и слопала. Другие говорили, будто цельный фунт. Одним словом, симпатичный герой наш не одобрял этой породы, а чуть какая кошчонка бежит, он уж обязательно ногой ее пхнет, или плюнет в ее сторону, или сердито и задумчиво посмотрит на нее.

И вот в один прелестный зимний день в этом доме (Дивенская, 86) стали подыхать кошки. То есть так подыхать, что в короткое время не осталось в доме ни одной кошки. Прямо хоть занимай у соседей. Собак тоже не осталось. Собачки тоже все передохли.

Очень расстроились от этого факта в доме. Созвали, конечно, экстренное собрание жильцов. Начали дискутировать — как и отчего околевают кошки.

Одна гражданка на собрании заявила:

— Кошки, граждане, так себе не кончаются. Это, — говорит, — заметна чья-то преступная рука.

Другая гражданка говорит:

— А преступная рука, граждане, это не кто иной, как наш общий сукин сын, водопроводчик с пятого номера. Это, — говорит, — не кто иной, как он, подложил свинью кошкам.

И вдруг приходит сам гражданин водопроводчик и усмехается.

— Об чем, — говорит, — речь? Ну да, — говорит. — Не отпираюсь. Это, — говорит, — я насыпал яду в выгребную яму. Не иначе как от яду они и дохнут. А что собачки кончаются, то пущай и собачки. Собачек я тоже не одобряю. А без жертв обойтись немыслимо.

Сказал и ушел. А после еще записку под воротами приляпал: «Принимаю заказы на отравление кошек и собак».

Вот и все. Вот вам и весь рассказ с натуры.

Конца у этого рассказа нету. Это происходит оттого, что жильцы и сами не знают, чем кончить. То ли плюнуть на водопроводчика, то ли под суд его отдать.

Вот и пиши после этого из жизни! Конца-то и нет. Не обижайтесь, граждане!

Практикант

Дельце это очень поганенькое. То есть такое дельце, что прямо писать неохота. Неохота, да приходится. Факт очень уж выдающийся.

А случилось это в Ив. — Вознесенске. А выходит там, братцы мои голубчики, газета «Рабочий Край».

И стали в этой газетине появляться очень исключительно отличные заметки одного рабкора от сохи, по фамилии Осипов.

Острые такие, свежие заметочки. Талант в них так и брызжет в разные стороны.

А главное, мог этот способный Осипов изображать на бумаге что угодно. Мог и насчет паразитов пройтись. И про продукцию. Мог даже стишки сочинять. Даже раз до того разошелся, что про коров написал. Ей-богу. Научную статью про коров: «Уход за коровой после отела». И подписал — крестьянин-практикант Осипов.

To есть такой способный парнишечка оказался — прямо на удивление.

Весь город очень восхищался своим дорогим рабкором. Да что город! Москва восхищалась.

Хотели мы эту парнишечку за выдающий талант в журнал к себе перетянуть, да «Раб. Край» не отдал. Пожадничал.

А тут, промежду прочим, таким талантом союзные деятели заинтересовались. Копнули, как и что, и отчего такой талантище выпирает из одного человека. Ну и выяснили.

Оказалось, что парнишечка не то что научные статьи про коров, — фамилию свою с грехом подписывал.

А брал это парнишечка разные газеты, вырезал оттуда чего придется: стишки — так стишки, про корову — так про корову — переписывал кое-как и в газету нес. Одним словом — подрабатывал и обогащался.

И, может, на всю советскую страну прославился бы этот практикант, да, между прочим, засыпался. А впрочем, он и так прославился.

Ох и живут же такие людишки на земле!

Дешевая распродажа

Такой есть город Красногор. Первый раз слышим. Но раз газеты пишут, значит — есть.

А только, может, это и не город, а местечко. Пес его разберет. Газета этого вопроса не затрагивает. А мы, в свою очередь, эту ботанику и минералогию маленько подзабыли.

А расположен этот город не то под Харьковом, не то под Полтавой. Во всяком разе, телеграмма дадена из Харькова.

А очень оригинальный этот город Красногор. Там, знаете, то есть буквально нет ни единого человечка, который бы не состоял в союзе.

Вот какой это город. Истинная правда. Там, предположим, торговец или дьякон — и те в профсоюзе. Прямо противно.

А по улицам там так и ходят члены профсоюзов. И все, знаете ли, металлисты. Куда ни плюнь — все металлисты. Домашняя хозяйка — и та металлист. Прямо противно.

От этого факта некоторые начальники даже испугались. «Господи, — думают, — с чего бы так густо металлист пошел?»

Бросились начальники к металлистам. К такому, может, знаете, секретарю райкома металлистов Кийко. Фамилия у него такая.

Говорят ему:

— Товарищ дорогой, с чего бы это случилось? Человека ведь нет в городе, чтоб он не металлистом был.

— Да ну? — удивился секретарь. — Неужели же, — говорит, — до того дошло? Оно, действительно, последнее время делишки у нас неважнецкие пошли. Прямо хоть закрывай лавочку. Никто, то есть, за членскими книжками не идет. А оно вон что — потребителя не осталось. Всех, оказывается, удовлетворили.

Тут, конечно, и приперли этого секретаря. И еще кой-каких ребят.

Но тут и обрисовалось положение. Тут-то и выяснилось. Тут-то и оказалось, что работала целая компания.

И устроила эта компания вроде дешевой распродажи членских книжек.

Торговали дешево. Чуть не задаром. Рубликов за пять книжонку с пятилетним стажем выдавали. А которому элементу непременно охота было нагнать побольше стажу — гони всего десятку.

Вот какие грубые дела на свете творятся.

Но это, небось, только в Красногоре. В других городах все отлично и симпатично. Дела идут, контора пишет, и членские книжки на комоде.

Телефон

Я, граждане, надо сказать, недавно телефон себе поставил. Потому по нынешним торопливым временам без телефона как без рук.

Мало ли — поговорить по телефону или, например, позвонить куда-нибудь.

Оно, конечно, звонить некуда — это действительно верно. Но, с другой стороны, рассуждая материально, сейчас не 19 год. Это понимать надо.

Это в 19 году не то что без телефона обходились — не жравши сидели, и то ничего.

А скажем теперь — за пять целковых аппараты тебе вешают. Господи твоя воля!

Хочешь — говори по нем, не хочешь — как хочешь. Никто на тебя за это не в обиде. Только плати денежки.

Оно, конечно, соседи с непривычки обижались.

— Может, — говорят, — оно и ночью звонить будет, так уж это вы — ах оставьте.

Но только оно не то что ночью, а и днем, знаете, не звонит. Оно, конечно, всем окружающим я дал номера с просьбой позвонить. Но, между прочим, все оказались беспартийные товарищи и к телефону мало прикасаются.

Однако все-таки за аппарат денежки не дарма плочены. Пришлось таки недавно позвонить по очень важному и слишком серьезному делу.

Воскресенье было.

И сижу я, знаете, у стены. Смотрю, как это оно оригинально висит. Вдруг как оно зазвонит. То не звонило, не звонило, а тут как прорвет. Я, действительно, даже испугался.

«Господи, — думаю, — звону-то сколько за те же деньги!»

Снимаю осторожно трубку за свои любезные.

— Алло, — говорю, — откуда это мне звонят?

— Это, — говорят, — звонят вам по телефону.

— А что, — говорю, — такое стряслось и кто, извиняюсь, будет у аппарата?

— Это, — отвечают, — у аппарата будет одно знакомое вам лицо. Приходите, — говорят, — по срочному делу в пивную на угол Посадской.

«Видали, — думаю, — какие удобства! А не будь аппарата — что бы это лицо делало? Пришлось бы этому лицу на трамвае трястись».

— Алло, — говорю, — а что это за такое лицо и какое дело?

Однако в аппарате молчат и на это не отвечают.

«В пивной, — думаю, — конечно, выяснится». Поскорее сию минуту одеваюсь. Бегу вниз. Прибегаю в пивную. Народу, даром что днем, много. И все незнакомые.

— Граждане, — говорю, — кто меня сейчас звонил и по какому, будьте любезны, делу?

Однако посетители молчат и не отвечают.

«Ах, какая, — думаю, — досада. То звонили, звонили, а то нет никого».

Сажусь к столику. Прошу подать пару.

«Посижу, — думаю, — может и придет кто-нибудь. Странные, — думаю, — какие шутки».

Выпиваю пару, закусываю и иду домой.

Иду домой.

А дома то есть полный кавардак. Обокраден. Нету синего костюма и двух простынь.

Подхожу к аппарату. Звоню срочно.

— Алло, — говорю, — барышня, дайте в ударном порядке уголовный розыск. Обокраден, — говорю, — в чистую.

Барышня говорит:

— Будьте любезны — занято.

Звоню попозже. Барышня говорит:

— Кнопка не работает, будьте любезны.

Одеваюсь. Бегу, конечно, вниз. И на трамвае в уголовный розыск.

Подаю заявление. Там говорят:

— Расследуем.

Я говорю:

— Расследуйте и позвоните.

Они говорят:

— Нам, — говорят, — звонить как раз некогда. Мы, — говорят, — и без звонков расследуем, уважаемый товарищ.

Чем все это кончится — не знаю. Больше никто мне не звонил. А аппарат висит.

Юрист из провинции

Оно, конечно, Гаврила вузов не кончал. Это действительно верно, не спорим. Но промежду прочим в юридических тонкостях Гаврила очень даже свободно разбирается.

Единственно не понять Гавриле юридических тонкостей в городе Екатеринославе. Там действительно толкуют законы очень даже неожиданно и скандально.

И кто толкует — уважаемый полупочтенный товарищ с высшим образованием, юрист одного почтенного учреждения.

Дозвольте уж начать от печки.

Дело случилось, конечно, в Екатеринославе. В доме по Чумацкому переулку. Может знаете — третий дом от угла, двухэтажный такой небоскреб. И был хозяином этого небоскреба гражданин Котков, кажись, что из нэпманов.

А промежду прочим жил в этом же доме квартирант Горбатов. И снимал он небольшую квартирку у Коткова. И был он, можно сказать, жилец чистой пролетарской воды.

И, натурально, было ему противно ежедневно встречать и видеть своего домохозяина — кровавого нэпмана Коткова.

А нэпман Котков тоже, конечно, в свою очередь не одобрял своего квартиранта и спуску ему не давал. Ну и ссорились они от этого ежедневно.

Так вот однажды они поссорились. А домохозяин Котков от полноты хозяйских чувств взял да и выбил стекла в квартире Горбатова.

Очень от этого факта расстроился Горбатов.

— Будь, — говорит, — еще летний месяц, я бы, — говорит, — и внимания на это не обратил, но зимой, — говорит, — с дыркой в окне неинтересно жить, — дует, снег моросит и вообще скучновато.

Однако ничего он на это домохозяину не сделал и даже морды ему не набил. А решил, скрепя сердце, поступить строго по закону.

И вот оделся Горбатов потеплее и пошел в одно довольно видное профсоюзное учреждение за советом: как ему быть и чем окно заткнуть и нельзя ли вообще притянуть кровавого нэпмана Коткова.

Юрист надел пенсне на нос и отвечает:

— Побейте и вы ему окна, только чтоб никто не видал.

Квартирант Горбатов гордо побледнел, плюнул в урну и вышел. Вышел и домой пошел.

Побил ли он дома стекла — мы не знаем. Газета «Звезда» (№ 961) про этот факт ничего лишнего не говорит. Мы же из пальца тоже высосать не можем. А факт остается фактом. А факт такой, что — унеси ты мое горе…

А вообще мамаша юриста напрасно на высшее образование сынку разорялась. Стекла побить или морду набить очень свободно можно и со средним образованием.

Редкий случай

Дозвольте прежде всего объяснить, где это было. А то не поверят.

— Эва, скажут, какую пулю Гаврила заливает.

А между прочим, заливать-то не приходится. Все есть, то есть тютелька в тютельку и в аккурат. Даже хуже.

А было это в одном губотделе союза полиграфистов. Вон где.

Там однажды ревизионная комиссия решила ревизию навести. Мол, нет ли каких упущений, или, тьфу-тьфу, растрат, или еще каких гадостей.

Ну конечно, утром пораньше собралась ревизионная комиссия. Нагрянула.

— А ну-ка, — говорят, — голуби, предъявляйте документы и разные ваши книжки. Посмотрим, чего у вас там нацарапано.

Ну конечно, голуби-полиграфисты малость подрастерялись, однако книжки и все такое нацарапанное предъявили. Считала, считала ревизионная комиссия — все в порядке.

— Все, — говорят, — у вас хорошо и отлично. Спасибо за службу. Дозвольте, — говорят, — теперь наличные денежки в кассе проверить. И на этом факте распростимся.

Ну конечно, растерялись полиграфисты.

— Да вы, — говорят, — не трудитесь. Тем более, — говорят, — что и денег у нас в кассе ни сантима. Мы, знаете, деньги в кассе не держим. Привычки такой у нас нету. Мало ли, сопрут их или что. У нас, — говорят, — деньги завсегда при кассире. В штанах зашиты.

Растерялась ревизионная комиссия.

— А подать, — говорят, — нам сюда в таком разе кассира. Сейчас мы кассировы штаны проверим.

Растерялись полиграфисты самую малость.

— Да вы, — говорят, — не трудитесь. Тем более что и кассира-то у нас нету. Мы, — говорят, — его в отпуск пустили вместе со штанами.

Наступило тут тяжелое молчание. Только слышно было, как сопят полиграфисты. После ревизионная комиссия говорит:

— А союзные средства-то где?

Полиграфисты говорят:

— Да мы ж и говорим — в штанах.

— А штаны-то где?

— Да мы ж и говорим — в отпуску штаны. И кассир при них. Тьфу, — говорят, — ей-богу, какие вы без понятия? А еще ревизионная комиссия.

Тут ревизионная комиссия попросила принести каждому по стаканчику холодной воды. Выпили. И разошлись с тихим пением.

Американская реклама

Пошел тут один рабочий квартирку себе подыскать.

Ходил, ходил, похудел и поседел, сердечный, но квартирку все-таки нашел. По случаю.

Миленькая такая квартирка — кухня и при ней комната. В арендованном доме.

До чего обрадовался рабочий — сказать нельзя.

— Беру, — говорит, — гражданин-арендатель. Считайте за мной.

Арендатель говорит:

— Да, конечное дело, берите, ладно. Платите мне шестьдесят рублей въездных и берите, ладно. Такую квартирку за такую цену у меня завсегда с руками и с ногами оторвут.

Рабочий говорит:

— Нету у меня, братишка, таких бешеных денег. Нельзя ли, дядя, вообще без въездных?

Ну одним словом, не сошлись в цене.

Очень расстроился от этого рабочий.

Идет домой в сильных грустях и думает:

«Прохвачу этого прохвоста в газете. Мыслимое ли дело такие деньги драть!»

И на другой день, действительно, появилась в газете за подписью рабкора обличительная заметка. Крепко так обложили арендателя.

Это, говорят, паук, а не муха. Шесть червонцев драть за такую квартирку — это же прямо скучно. И откуда могут быть такие бешеные деньги у рабочего человека?

Словом — вот как обложили арендателя. И адрес указали. Чтоб в случае чего хвост могли накрутить ядовитому арендателю.

И, батюшки-светы, чего было в тот же день на этой вышеуказанной улице! Очередь. Огромадная, то есть, очередь образовалась. Давка. Галдеж. Все граждане стоят и в руках газеты держут. И пальцами в заметку тычут.

— Да это же, — говорят, — граждане, квартира! За шестьдесят рублей цельная квартира. Да мы очень слободно сто дадим в случае ежели чего.

В одном месте у ворот драка чуть не случилась. Хотели уж конную милицию требовать. Да в этот момент сам гражданин арендатель в окне показался. И ручкой реверанс сделал.

— Расходись, — кричит, — робя! Не стой понапрасну. Сдадена квартиренка.

— За сколько сдадена-то? — спросили в толпе.

— За двести сдадена. Спрос очень огромадный, нельзя, братцы, меньше.

— За двести! — ахнула толпа. — Да мы тебе дядя, очень слободно триста бы дали. Допусти только.

Арендатель с явным сожалением развел руками и отошел от окна.

Толпа понуро расходилась, помахивая газетами.

Шутка

Вот не угодно ли — девятый год революции, пятый или шестой год нэпа, а, между прочим, такая глупая некультурность наблюдается. Ходят граждане первого апреля вроде как обалдевши и друг друга обманывают.

По совести говоря, я и сам обманывал, да и меня обманывали во всякое время года, а вот первого апреля однажды на этом обжегся — два зуба себе выбил и имущества лишился, не считая еще того, что женина мамашка ногу себе вывихнула. Ну да с этим последним я не считаюсь. Пес с ней, с ногой. Тем более что очень уж вредная старушка, бог ей судья.

А сижу я раз однажды дома. И чай пью. Самовар кипит. Жена рядом сидит. А женина мамашка разговаривает.

— Вот, — говорит, — и первое апреля наступило. Надо бы, — говорит, — непременно кого-нибудь облапошить по этому поводу.

Стали мы, конечно, думать, кого бы нам облапошить. А жена говорит:

— Хорошо бы, — говорит, — граждане, Анну Васильевну, нижнюю жилицу, втравить в какую-нибудь такую этакую штуку. Чего-нибудь ей, дуре, крикнуть или на испуг взять, а после объявить, мол, шутка — с первым, то есть, вас с апрелем, Анна Васильевна.

Так вот обсуждаем мы, как бы эту чертову Анну Васильевну покрепче облапошить, — вдруг стук в дверь. Открываем. Стоит на площадке сама Анна Васильевна. И вся бледная. Мелко трясется. Кричит:

— Горим, граждане! Спасайся, кто может!

И сама вниз.

В первую минуту очень мы испугались. Женина мамашка схватила даже какую-то дрянь в руку, спасать хотела. После вдруг говорит:

— Вот ведь подлюга! Добилась-таки своего. Напугала, тварь такая. Хорошенькие первоапрельские шуточки.

Я говорю:

— Я всегда, мамаша, вам говорил — шестой год нэпа, а такие дикие поверья.

И сели мы обратно к столу. Хохочем. Вспоминаем всякие такие ядовитые обманы и рассуждаем, как это довольно натурально вышло у Анны Васильевны — вдруг как пахнет в нас гарью. И дым как плеснет в рожу.

«Батюшки, — думаем, — а ведь горим!»

Бросились к выходу — ни в какую — огонь. Подбегли к окну и нырнули вниз, по очереди. Сначала дамы, потом перины, а после и я, грешный. Тут-то старушка и натрудила себе ногу.

Вот какие грубые шутки случаются на пятый год нэпа.

Конечно, если говорить правду, то всю эту историю я наврал. Никакого такого случая со мной не было. Да, между прочим, и быть не могло. Где это видано, чтоб женщина на пожаре упреждала своих соседей об опасности да еще наверх за этим бегала?

Наврал, граждане, полностью наврал.

А вообще говоря, отчего не соврать, раз такой симпатичный обычай.

Именинница

До деревни Горки было всего, я полагаю, версты три. Однако пешком идти я не рискнул. Весенняя грязь буквально доходила до колена.

Возле самой станции, у кооператива, стояла крестьянская подвода. Немолодой мужик в зимней шапке возился около лошади.

— А что, дядя, — спросил я, — не подвезешь ли меня до Горок?

— Подвезти можно, — сказал мужик. — Только даром мне нет расчету тебя подвозить. Рублишко надо мне с тебя взять, милый человек. Дюже дорога трудная.

Я сел в телегу и мы тронулись.

Дорога действительно была аховая. Казалось, дорога была специально устроена с тем тонким расчетом, чтобы вся весенняя дрянь со всех окрестных полей стекала именно сюда. Жидкая грязь покрывала почти полное колесо.

— Грязь-то какая, — сказал я.

— Воды, конечно, много, — равнодушно ответил мужик.

Он сидел на передке, свесив вниз ноги, и непрестанно цокал на лошадь языком.

Между прочим, цокал он языком абсолютно всю дорогу. И только когда переставал цокать хоть на минуту, лошадь поводила назад ушами и добродушно останавливалась.

Мы отъехали шагов сто, как вдруг позади нас, у кооператива, раздался истошный бабий крик.

И какая-то баба в сером платке, сильно размахивая руками и ругаясь на чем свет стоит, торопливо шла за телегой, с трудом передвигая ноги в жидкой грязи.

— Ты что ж это, бродяга! — кричала баба, доходя в некоторых словах до полного визгу. — Ты кого ж посадил-то, черт рваный? Обормот, горе твое луковое!

Мой мужик оглянулся назад и усмехнулся в бороденку.

— Ах, паразит-баба, — сказал он с улыбкой, — кроет-то как!

— А чего она? — спросил я.

— А пес ее знает, — сказал мужик, сморкаясь. — Не иначе, как в телегу ладит. Неохота ей, должно статься, по грязи хлюпать.

— Так пущай сядет, — сказал я.

— Троих не можно увезти, — ответил мужик, — дюже дорога трудная.

Баба, подобрав юбки до живота, нажимала все быстрей, однако по такой грязи догнать нас было трудновато.

— А ты что, с ней уговорился, что ли? — спросил я.

— Зачем уговорился? — ответил мужик. — Жена это мне. Что мне с ней зря уговариваться?

— Да что ты? Жена? — удивился я. — Зачем же ты ее взял-то?

— Да увязалась баба. Именинница она, видишь, у меня сегодня. За покупками мы выехали. В кооператив.

Мне, городскому человеку, ужасно как стало неловко ехать в телеге, тем более что именинница крыла теперь все громче и громче и меня, и моих родных, и своего полупочтенного супруга.

Я подал мужику рубль, спрыгнул с телеги и сказал:

— Пущай баба сядет. Я пройдусь.

Мужик взял рубль и, не снимая с головы шапки, засунул его куда-то под волоса.

Однако свою именинницу он не стал ждать. Он снова зацокал языком и двинул дальше.

Я мужественно шагал рядом, держась за телегу рукой, потом спросил:

— Ну что ж не сажаешь-то?

Мужик тяжко вздохнул:

— Дорога дюже тяжелая. Не можно сажать сейчас… Да ничего ей, бабе-то… Она у меня, дьявол, двужильная.

Я снова на ходу влез в телегу и доехал до самой деревни, стараясь теперь не глядеть ни на моего извозчика, ни на именинницу.

Мужик угрюмо молчал.

И только когда мы подъехали к дому, мужик сказал:

— Дорога дюже тяжелая, вот что я скажу. За такую дорогу трояк брать надо.

Пока я рассчитывался с извозчиком и расспрашивал, где бы мне найти председателя, — подошла именинница. Пот с нее — градом. Она одернула свои юбки и, не глядя на мужа, просто сказала:

— Выгружать, что ли?

— Конечно, выгружать, — сказал мужик. — Не до лету лежать товару.

Баба подошла к телеге и стала выгружать покупки, унося их в дом.

Паразит

1

Живет на свете такой Вася Кучкин. Писатель. Ничего себе — довольно способный парнишка. Талант в нем так и брызжет в разные стороны. Романы даже писать может.

А однажды сдуру написал этот способный Вася Кучкин роман. Получил, конечно, за него монету. Зажил.

Купил себе пальтишко с воротником и кровать. На кровати валяется и пальтишком прикрывается. Живет что богатый.

2

«Кучкин-то наш, — подумал Васин управдом, — землю, сволочь, роет. Романы, подлая душа, пишет. Польты с воротниками ежедневно покупает. Надо ему, паразиту, на квартирку набавить. Чего с ним стесняться».

И набавил.

3

«Вот черти-то, — удивился Вася Кучкин, — на квартиры набавляют. Придется поднажать. Не выходит иначе».

И стал голубчик наш Вася Кучкин побольше работать. Расстарался, конечно, обмозговал сразу два романа. Продал. Зажил. Живет что богатый. На кровати валяется и пальтишком прикрывается.

4

«Эге, — подумал Васин фининспектор, — Кучкин-то, паразит, по два романа враз выпущает. Надо будет обложить подлеца».

Ну и обложил. И извещеньице ему любезно прислал. Дескать, с вас, милый, приходится.

5

«Худо, — подумал Вася Кучкин, с грустью рассматривая извещение. — Чем платить прикажете? Придется поднажать. Должно быть, маловато работаю. Не хватает. Надо будет сон, что ли, сократить».

Ну и поднажал. Обмозговал враз три романа и сценарий. Попыхтел, постарался. И продал.

6

«Живут же люди, — подумал Васин управдом, — по три романа, черти, пишут. А, промежду прочим, как ремонты, так на казенный счет норовят. Пущай-ка этот чертов Кучкин за свои любезные ремонтирует. Будет!»

7

«Действительно, — подумал фининспектор, рассматривая Васины балансы. — Богато живут люди. Жиреют. Надо будет хвост накрутить».

8

«Господи, — подумал Вася Кучкин, хватаясь за голову. — Что делается-то! Придется еще поднажать».

Поднажал. Обмозговал четыре романа и трагедию. Продал.

9

«Кучкин-то, — подумали родственники. — Ну кто бы мог думать? Такой пустяковый человек, а как, сволочь, в гору пошел. Трагедии пишет. Говорят, тыщи огребает. Надо будет нагрянуть к нему, пущай отвалит чего-нибудь на родственных началах».

10

«Ох! — подумал Вася Кучкин, — то есть решительно не хватает! Надо будет поднажать. Одно жалко — котелок чтой-то плохо работает».

Одначе, поднажал.

11

«Ого! — подумал фининспектор, почтительно разглядывая Васины цифры. — Лопатой гребет. Надо будет…»

12

Братцы! Милые товарищи! Молочные братья! Каюсь! Никакого такого Кучкина и в природе нет. Это я про себя написал. И вышла у меня, как видите, авторская исповедь.

Конечно, нет в этой исповеди — как у других прочих писателей — ни великих переживаний, ни революционных этаких восторгов — есть один, можно сказать, подлый коммерческий расчет. А что поделать? Не подняться нам, видимо, с мелкой своей натуришкой над прозой жизни.

А исповедь эту, как видите, подписал я одной двусмысленной буквой. Не то это «три», не то — «зе». Разбирайтесь.

По секрету скажу — побоялся я полной фамилией подписывать. А то прочтут — опять, скажут, этот, как его, Зощенко пишет. В каждом, скажут, номере, сволочь, старается. Эх, придется поднажать!

З.

Часы

Главное — Василий Конопатов с барышней ехал. Поехал бы он один — все обошлось бы мило и неглупо. А тут черт дернул Васю с барышней на трамвае ехать.

И, главное, как сложилось все дефективно! Например, привычки никогда не имел по трамваям ездить. Всегда пехом перся. То есть случая не было, чтоб парень в трамвай влез и семь копеек кондуктору добровольно отдал.

А тут нате вам — манеры показал. Мол, неугодно ли вам, дорогая барышня, в трамвае покататься? К чему, дескать, туфлями лужи черпать?

Скажи на милость, какие великосветские манеры!

Так вот влез Вася Конопатов в трамвай и даму за собой впер. И мало того, что впер, а еще и заплатил за нее без особого скандалу.

Ну заплатил — и заплатил. Ничего в этом нет особенного. Стой, подлая душа, на месте, не задавайся. Так нет, начал, дьявол, для фасона за кожаные штуки хвататься. За верхние держатели. Ну и дохватался.

Были у парня небольшие часы — сперли.

И только сейчас тут были. А тут вдруг хватился, хотел перед дамой пыль пустить — часов и нету. Заголосил, конечно.

— Да что ж это, — говорит, — раз в жизни в трамвай вопрешься, и то трогают.

Тут в трамвае началась, конечно, неразбериха. Остановили вагон. Вася, конечно, сразу на даму свою подумал, не она ли вообще стилиснула.

Дама — в слезы.

— Я, — говорит, — привычки не имею за часы хвататься.

Тут публика стала наседать.

— Это, — говорит, — нахальство на барышню тень наводить.

Барышня отвечает сквозь слезы:

— Василий, — говорит, — Митрофаныч, против вас я ничего не имею. Несчастье, — говорит, — каждого человека пригинает. Но, — говорит, — пойдемте, прошу вас, в угрозыск. Пущай там зафиксируют, что часы — пропажа. И, может, они, слава богу, найдутся.

Василий Митрофанович отвечает:

— Угрозыск тут не при чем. А что на вас я подумал — будьте любезны, извините. Несчастье, это действительно, человека пригинает.

Тут публика стала выражаться. Мол, как это можно? Если часы — пропажа, то обязательно люди в угрозыск ходят и заявляют.

Василий Митрофанович говорит:

— Да мне, — говорит, — граждане, прямо неохота в угрозыск идти. Особых делов, — говорит, — у меня там нету. Это, — говорит, — необязательно идти.

Публика говорит:

— Обязательно. Как это можно, когда часы — пропажа. Идемте, мы свидетели.

Василий Митрофанович отвечает:

— Это насилие над личностью.

Однако все-таки пойти пришлось.

И что бы вы, милые мои, думали? Зашел парень в угрозыск, а оттуда не вышел. Так-таки вот и не вышел. Застрял там.

Главное — пришел парень со свидетелями, объясняет. Ему говорят:

— Ладно, найдем. Заполните эту анкету. И объясните, какие часы.

Стал парень объяснять и заполнять и запутался.

Стали его спрашивать, где он в 19 году был. Велели показать большой палец. Ну и конченое дело. Приказали остаться и не удаляться. А барышню отпустили.

И подумать, граждане, что творится? Человек и в угрозыск не может зайти. Заметают.

Четыре дня

Германская война и разные там окопчики — все это теперь, граждане, на нас сказывается. Все мы через это нездоровые и больные. У кого нервы расшатавши, у кого брюхо как-нибудь сводит, у кого орган не так аритмично бьется, как это хотелось бы. Все эти результаты.

На свое здоровье, конечно, пожаловаться я не могу. Здоров. И жру ничего. И сон невредный. Однако каждую минуту остерегаюсь, что эти окопчики и на мне скажутся.

Тоже вот не очень давно встал я с постели. И надеваю, как сейчас помню, сапог. А супруга мне говорит:

— Что-то, — говорит, — ты, Ваня, сегодня с лица будто такой серый. Нездоровый, — говорит, — такой у тебя цвет бордо.

Поглядел я в зеркало. Действительно, — цвет отчаянный бордо и морда кирпича просит.

«Вот те, — думаю, — клюква! Сказываются окопчики. Может, у меня сердце или там еще какой-нибудь важный орган не так хорошо бьется. Оттого, может, я и серею».

Пощупал пульс — тихо, но работает. Однако какие-то боли изнутри пошли. И ноет что-то.

Грустный такой я оделся и, не покушав чаю, вышел на работу.

Вышел на работу. Думаю — ежели какой черт скажет мне насчет моего вида или цвета лица — схожу обязательно к доктору. Мало ли — живет, живет человек и вдруг, хлоп — помирает. Сколько угодно.

Без пяти одиннадцать, как сейчас помню, подходит до меня старший мастер Житков и говорит:

— Иван Федорович, голубчик, да что с тобой? Вид, — говорит, — у тебя сегодня чересчур отчаянный. Нездоровый, — говорит, — у тебя, землистый вид.

Эти слова будто мне по сердцу полоснули.

Пошатнулось, думаю, мать честная, здоровье. Допрыгался, думаю.

И снова стало ныть у меня внутри, мутить. Еле, знаете, до дому дополз. Хотел даже скорую помощь вызвать.

Дополз до дому. Свалился на постель. Лежу. Жена ревет, горюет. Соседи приходят, охают.

— Ну, — говорят, — и видик у тебя, Иван Федорович. Ничего не скажешь. Не личность, а форменное бордо.

Эти слова еще больше меня растравляют. Лежу плошкой и спать не могу.

Утром встаю разбитый, как сукин сын. И велю поскорей врача пригласить.

Приходит коммунальный врач и говорит — симуляция.

Чуть я за эти самые слова врача не убил.

— Я, — говорю, — покажу, какая симуляция. Я, — говорю, — сейчас, может быть, разорюсь на трояк и к самому профессору сяду и поеду.

Стал я собираться к профессору. Надел чистое белье. Стал бриться. Провел бритвой по щеке, мыло стер — гляжу — щека белая, здоровая и румянец на ей играет.

Стал поскорей физию тряпочкой тереть — гляжу начисто сходит серый цвет бордо.

Жена приходит, говорит:

— Да ты, небось, Ваня, неделю рожу не полоскал?

Я говорю:

— Неделю, этого быть не может — тоже хватила, дура какая. Но, — говорю, — дня четыре, это, пожалуй, действительно верно.

А главное, на кухне у нас холодно и неуютно. Прямо мыться вот как неохота. А когда стали охать да ахать — тут уж и совсем, знаете ли, не до мытья. Только бы до кровати доползти.

Сию минуту помылся я, побрился, галстук прицепил и пошел свеженький, как огурчик, к своему приятелю.

И боли сразу будто ослабли. И сердце ничего себе бьется.

Дамское горе

Перед самыми праздниками зашел я в сливочную купить себе четвертку масла — разговеться.

Гляжу — в магазине народищу уйма. Прямо не протолкнуться.

Стал я в очередь. Терпеливо жду. Кругом — домашние хозяйки шумят и норовят без очереди протиснуться. Все время приходится одергивать.

И вдруг входит в магазин быстрым шагом какая-то дамочка. Нестарая еще, в небольшой черной шляпке. На шляпке — креп полощется. Вообще, видно, в трауре.

И протискивается эта дамочка к прилавку. И что-то такое говорит приказчику. За шумом не слыхать.

Приказчик говорит:

— Да я не знаю, гражданка. Одним словом, как другие — дозволят, так мое дело пятое.

— А чего такое? — спрашивают в очереди. — Об чем речь?

— Да вот, — говорит приказчик, — у них то есть семейный случай. Ихний супруг застрелившись… Так они просят отпустить им фунт сметаны и два десятка яиц без очереди.

— Конечное дело, отпустить. Обязательно отпустить. Чего там! — заговорили все сразу. — Пущай идет без очереди.

И все с любопытством стали рассматривать эту гражданку. Она оправила креп на шляпке и вздохнула.

— Скажите, какое горе! — сказал приказчик, отвешивая сметану. — И с чего бы это, мадам, извиняюсь?

— Меланхолик он у меня был, — сказала гражданка.

— И давно-с? — позвольте вас так спросить.

— Да вот на прошлой неделе сорок дней было.

— Скажите, какие несчастные случаи происходят! — снова сказал приказчик. — И дозвольте узнать, с револьверу они это самое это, значит, или с чего другого?

— Из револьверу, — сказала гражданка. — Главное, все на моих глазах произошло. Я сижу в соседней комнате. Хочу, не помню, что-то такое сделать. И вообще ничегошеньки не предполагаю, вдруг ужасный звук происходит. Выстрел, одним словом. Бегу туда — дым, в ушах звон… И все на моих глазах.

— М-да, — сказал кто-то в очереди, — бывает…

— Может быть, и бывает, — ответила гражданка с некоторой обидой в голосе, — но так, чтобы на глазах, это, знаете, действительно…

— Какие ужасные ужасти! — сказал приказчик.

— Вот вы говорите — бывает, — продолжала гражданка. — Действительно бывает, я не отрицаю. Вот у моих знакомых племянник застрелился. Но там, знаете, ушел человек из дому, пропадал вообще… А тут все на глазах…

Приказчик завернул сметану и яйца в пакет и подал гражданке с особой любезностью.

Дама печально кивнула головой и пошла к выходу.

— Ну хорошо, — сказала какая-то фигура в очереди. — Ну ихний супруг застрелившись. А почему такая спешка и яйца без очереди? Неправильно!

Дама презрительно оглянулась на фигуру и вышла.

На посту

Очень худая профессия у врачей. Главное — пациент нынче пошел довольно грубоватый. Не стесняется. Чуть что не понял — драться лезет или вообще убивает врача каким-нибудь предметом.

А врач, может, человек интеллигентный, не любит, может, чтобы его убивали. От этого, может, он нервничает.

А только у нас в приемном покое привычки такой нет, чтобы врачей убивать. У нас, может, с начала революции бессменно на посту один врач стоит. Ни разу его не убили.

Фельдшера, действительно, раз отвозили по морде, а врача пальцем не тронули. Он за ширмой был спрятавшись.

А что один раз нашего врача шибко напугали, так в этом порока нету. Это случайно произошло. Да к тому же врач у нас вообще был довольно пугливый интеллигент. Бывало, пациента трубкой ковырнет и отбежит в сторонку, этак шагов на сорок. И оттуда разговаривает. Довольно осторожный был интеллигент.

А когда Григорий Иванович Веревкин явился на прием, так врач уже был насторожившись нервно.

А приперся Григорий Иванович на прием по срочному делу. Надо ему было то есть до полного зарезу в отпуск ехать. В деревню. Батька его требовал.

Вот он приперся, разоблачился и стоит перед врачом, в чем мама родила. И думает: «Хорошо бы, — думает, — этого интеллигента недельки на две опутать».

А врач, конечно, ковырнул его трубкой по брюху и отбежал за шкафик. И оттуда мямлит:

— Нету, — мол, — объективных болезней. Одевайтесь.

А Григорий Иванович расстроился и говорит ему с сердцем:

— Ты, — говорит, — дядя, хорошо меня слушай, а не ковыряй зря трубкой. Я, — говорит, — и сам ковырнуть могу.

Врач, конечно, расстроился и снова стал слушать. После отошел за шкафик и говорит:

— Ей-богу, — говорит, — вот вам крест — ничего такого нету. Одевайтесь.

Стал Григорий Иванович одеваться. Одевается.

И, конечно, у Григория Ивановича, у голубчика и в мыслях не было врача, например, убить или фельдшера аукнуть. А просто-напросто расстроился человек, что отпуск у него рухнул. И в расстройстве чувств даже сплюнул в сторону. Даже руку в карман сунул, хотел платок достать — высморкаться для полного успокоения.

И только он руку в карман сунул — крики.

Врач, конечно, кричит — убивают. Фельдшер махает рукой, народ кличет.

Тут прибежал народ, схватил Григория Ивановича Веревкина, держит.

Веревкин говорит:

— Да что вы, братцы-сестрицы, очумели, что ли?

А фельдшер, зараза, отвечает:

— Он руку сейчас в карман сунул, хотел, может, нас, обоих медиков, зараз трахнуть.

Стали Григория Ивановича обыскивать, а только ничего такого, кроме махорки, не нашли.

А что про платок Григорий Иванович говорил, будто он хотел в платок интеллигентно высморкаться, то врет. Платка у него тоже не нашли.

Небось, просто так он сунул руку в карман.

А в этот момент и закричали.

Только напрасно закричали. У нас вообще привычки нет врачей убивать. Пущай живут. Жалко что ли?

Бочка

Вот, братцы, и весна наступила. А там, глядишь, и лето скоро. А хорошо, товарищи, летом! Солнце пекет. Жарынь. А ты ходишь этаким чертом без валенок в одних портках и дышишь. Тут же где-нибудь птичечки порхают. Букашки куда-нибудь стремятся. Червячки чирикают. Хорошо, братцы, летом.

Хорошо, конечно, летом, да не вовсе.

Года два назад работали мы по красной кооперации. Такая струя в нашей жизни подошла. Пришлось у прилавка постоять.

Так для красной кооперации, товарищи, нет, знаете, ничего гаже, когда жарынь. Продукт-то ведь портится. Тухнет продукт, али нет? Конечное дело, тухнет. А ежели он тухнет, есть от этого убытки красной кооперации? Есть.

А тут, может, наряду с этим лозунг брошен — режим экономии. Ну как это совместить, дозвольте вас спросить?

Нельзя же, граждане, с таким полным эгоизмом подходить к явлениям природы и радоваться и плясать, когда наступает теплее. Надо же, граждане, и об общественной пользе позаботиться.

А помню, граждане, у нас в кооперативе спортилась капуста, стухла, извините за такое сравнение.

И мало того, что от этого прямой у нас убыток красной кооперации, так тут еще накладной расход. Увозить, оказывается, надо этот огорченный продукт. У тебя же, значит, испортилось, ты же на это еще и денежки свои докладай. Вот обидно!

А бочка у нас стухла громадная. Этакая бочища, пудов, может, на восемь. А ежели на килограммы, так и счету нет. Вот какая бочища!

И такой от нее скучный душок пошел — гроб.

Заведующий наш, Иван Федорович, от этого духа прямо смысл жизни потерял. Ходит и нюхает.

— Кажись, — говорит, — братцы, разит?

— Не токмо, — говорим, — Иван Федорович, разит, а прямо пахнет.

И запашок, действительно, надо сказать, острый был. Прохожий человек по нашей стороне ходить даже остерегался. Потому с ног валило.

И надо бы эту бочечку поскорее увезти куда-нибудь к чертовой бабушке, да заведующий, Иван Федорович, мнется. Все-таки денег ему жалко. Подводу надо нанимать, пятое, десятое. И везти к черту на рога за весь город. Все-таки заведующий и говорит:

— Хоть, — говорит, — и жалко, братцы, денег и процент, — говорит, — у нас от этого ослабнет, а придется увезти этот бочонок. Дух уж очень тяжелый.

А был у нас такой приказчик, Васька Веревкин. Так он и говорит:

— А на кой кляп, товарищи, бочоночек этот вывозить и тем самым народные соки-денежки тратить и проценты себе слабить? Нехай выкатим этот бочонок во двор. И подождем, что к утру будет.

Выперли мы бочечку на двор. На утро являемся — бочка чистая стоит. Сперли за ночь капусту.

Очень мы, работники кооперации, от этого факта повеселели. Работа прямо в руках кипит — такой подъем наблюдается. Заведующий наш, голубчик Иван Федорович, ходит и ручки свои трет.

— Славно, — говорит, — товарищи, пущай теперь хоть весь товар тухнет, завсегда так делать будем.

Вскоре стухла еще у нас одна бочечка. И кадушка с огурцами.

Обрадовались мы. Выкатили это добро на двор и калиточку приоткрыли малость. Пущай, дескать, повидней с улицы. И валяйте, граждане!

Только на этот раз мы проштрафились. Не только у нас капусту уволокли, а и бочку, черти, укатали. И кадушечку слямзили.

Ну а в следующие разы огорченный продукт мы на рогожку вываливали. Так с рогожкой и выносили.

Бывает

Ванюшка-то Леденцов работу получил. Истинная правда. В тресте теперь работает.

И кто бы мог подумать! У человека то есть ни протекции, ни особых знакомств или ячеек — ничего такого не было. И вот поди ж ты! Работает.

А говорят, что всюду кумовство и протекции и чужому человеку будто внедриться куда-нибудь трудно. Ай врут!

У Ванюшки Леденцова во всем то есть тресте ни единого знакомого человечка не было. Не только, скажем, какого-нибудь крупного ответственного знакомого, а вообще никого не было. Был один беспартийный грузчик, да и тот поденный. А много ли может сделать поденный грузчик?

А пришел Ванюшка Леденцов раз однажды к этому грузчику. Поставил ему пару пива и говорит:

— Вот что, друг! Протекций у меня, сам знаешь, нету, в ячейках я не состою — подсоби по возможности.

Грузчик говорит:

— Навряд ли, милый человек, подсобить смогу. Неможно ведь так, тяп-ляп, без протекции. Сам понимаешь.

Но так складно все случилось. В прошлом годе грузчик мебель перевозил трестовскому бухгалтеру.

— Так и так, — говорит, — уважаемый товарищ бухгалтер. Мебель я вам в свое время перевозил. Ничего такого не сломал, исключая одной ножки и умывальника. Ткните куда ни на есть Ванюшку Леденцова. Протекции у него, у подлеца, нету. Ничего такого нету. В ячейках не состоит. Ну прямо парень гибнет без протекции.

Бухгалтер говорит:

— Навряд ли, милый человек, можно без протекции. Прямо, — говорит, — не могу тебе обещать.

Но такая тут Ванюшке удача подошла. Планета такая ему, подлецу, выпала.

На завтра, например, приходит бухгалтер к коммерческому директору, подкладывает ему бумажонку для подписи и говорит:

— Знаете, товарищ директор, нынче без протекции прямо гроб.

— А что? — спрашивает директор.

— Да так, — говорит бухгалтер, — есть тут, мотается один парнишка без протекции, так не может никуда ткнуться. А и нам-то навряд ли можно его пихнуть.

— Да уж, — говорит директор, — без знакомства как его, дьявола, пихнешь. Худо ему без протекции.

А тут директор-распорядитель входит.

— Об чем, — говорит, — речь?

— Да вот, — говорят, — товарищ директор-распорядитель, парнишка тут есть один. Леденцов фамилия, никакой протекции у него, у подлеца, нету, не может никуда ткнуться, все мотается.

Директор-распорядитель говорит:

— Ну пущай к нам придет. Посмотрим. Нельзя же, граждане, все по знакомству, да по знакомству. Надо же человечка и без протекции уважить.

Так и уважили.

А говорят — всюду кумовство и протекции. Вот бывает же…

Гипноз

Могу, товарищи, с гордостью сказать: за всю свою жизнь ни одного врача не убил. Не ударил даже.

С одним врачом, действительно, пришлось сцепиться, но, кроме словесной дискуссии с помахиванием предметами, ничего у нас такого сверхъестественного не было. Пальцем его, черта лысого, не тронул, хотя, говоря по правде, и сильно чесались руки. Только сознательность удержала, а то бы, ей-богу, отвозил.

Эта полная сознательность и его медицинскую супругу тоже не допустила тронуть.

А она меня, ребятишки, очень неаккуратно выпирала из прихожей. И орала еще, зараза, что я ее в бок тиснул. А такую бабу, ребятишки, в бок не тиснешь, так она верхом на тебя сядет и до угла поедет.

А пришел я, товарищи, до этого медика по неотложному делу. На гипноз — внушение. Попросил его внушить, чтоб я курить бросил. А то такая на меня сильная страсть нашла: курю каждую минуту. И все мне мало. И денег лишний перевод, и язык пухнет.

И пошел я по совету до этого медика и ему объясняю.

Он говорит:

— Это, — говорит, — можно в два счета.

Посадил он меня в кресло, велел из кармана махру вынуть и стал перед мордой руками трясти и пришепетывать что-то.

И вдруг, действительно, слабость на меня напала. Закрыл я глаза и ни о чем не думаю. Только думаю — не позабыть бы мне, думаю, махру на столе.

А в это время доктор говорит:

— Готово. Внушил вам, что надо. Сеанс лечения кончен.

— Вот, — говорю, — спасибо-то!

Вынул я деньги, заплатил ему и пошел назад.

На лестнице вдруг беспокойство на меня напало.

«Батюшки, — думаю, — да сколько ж я этому черту, дай бог память, заплатил?»

И помню — лежали у меня в расчетной книжке рупь-целковый, трешка и пятерка.

Развернул книжку — рупь-целковый и трешка тут, а пятерки как не бывало.

«Батюшки-светы, — думаю, — по ошибке самую крупную купюру в руку сунул, чтоб ему раньше времени сдохнуть!»

Дошел до дому и чуть не плачу — до того мне пятерки жалко.

Дома супруга мне говорит:

— Что, — говорит, — новый курс лечения захотел? Вот, — говорит, — и расплачивайся. Внушил, — говорит, — тебе чертов медик заместо рубля пятерку ему дать, а ты и рад стараться. Лучше бы, — говорит, — курил ты, черт плешивый, чем пятерками в докторей швыряться.

Тут и меня, действительно, осенило. «А ведь верно, — думаю, — внушил. Ах ты, — думаю, — паразит, какие идеи внушает!»

Сразу оделся, покуда не остыл, и к нему.

— Трогать, — говорю, — я вас не буду. Мне сознательность не допущает врачей трогать, но, — говорю, — это нетактично внушать такие идеи.

А он вроде как испугался и подает назад деньги. Я говорю:

— Теперь, — говорю, — подаешь, а раньше об чем думал? Тоже, — говорю, — практика!

В эту минуту на мои вопросы медицинская супруга является. Тут мы с ней и схлестнулись. А медика я пальцем даже не тронул. Мне сознательность не допущает их трогать. Их тронешь, а после по судам затаскают.

А курить я действительно бросил. Внушил-таки, черт лысый!

Режим экономии

Как в других городах проходит режим экономии, я, товарищи, не знаю.

А вот в городе Борисове этот режим очень выгодно обернулся.

За одну короткую зиму в одном только нашем учреждении семь сажен еловых дров сэкономлено. Худо ли!

Десять лет такой экономии — это десять кубов все-таки. А за сто лет очень свободно три барки сэкономить можно. Через тысячу лет вообще дровами торговать можно будет.

И об чем только народ раньше думал? Отчего такой выгодный режим раньше в обиход не вводил? Вот обидно-то!

А начался у нас этот самый режим еще с осени.

Заведующий у нас — свой парень. Про все с нами советуется и говорит как с родными. Папироски даже, сукин сын, стреляет.

Так приходит как-то этот заведующий и объявляет:

— Ну вот, ребятишки, началось… Подтянитесь. Экономьте чего-нибудь там такое…

А как и чего экономить — неизвестно. Стали мы разговаривать, чего экономить. Бухгалтеру, что ли, черту седому, не заплатить, или еще как.

Заведующий говорит:

— Бухгалтеру, ребятишки, не заплатишь, так он, черт седой, живо в охрану смотается. Этого нельзя будет. Надо еще чего-нибудь придумать.

Тут, спасибо, наша уборщица Нюша женский вопрос на рассмотрение вносит:

— Раз, — говорит, — такое международное положение и вообще труба, то, — говорит, — можно, для примеру, уборную не отапливать. Чего там зря поленья перегонять? Не в гостиной!

— Верно, — говорим, — нехай уборная в холоде постоит. Сажен семь сэкономим, может быть. А что прохладно будет, так это отнюдь не худо. По морозцу-то публика задерживаться не будет. От этого даже производительность может актуально повыситься.

Так и сделали. Бросили топить — стали экономию подсчитывать.

Действительно, семь сажен сэкономили. Стали восьмую экономить, да тут весна ударила.

Вот обидно-то!

«Если б, — думаем, — не чертова весна, еще бы полкуба сэкономили».

Подкузьмила, одним словом, нас весна. Ну да и семь сажен, спасибо, на полу не валяются.

А что труба там какая-то от морозу оказалась лопнувши, так эта труба, выяснилось, еще при царском режиме была поставлена. Такие трубы вообще с корнем выдергивать надо.

Да оно до осени очень свободно без трубы обойдемся. А осенью какую-нибудь дешевенькую поставим. Не в гостиной!

Отчаянные люди

Говорят, верблюд месяц может ничего не жрать. Вот это дивное животное! Он, говорят, пососет какую-нибудь травку, понюхает камушек, и с него хватит, сыт по горло. Вот это благородное животное!

А теперь, скажем, человек. Человеку ежедневно чего-нибудь пожрать нужно. Он какой-нибудь там травинкой не прельстится и камней нюхать не станет. Ему вынь да положь чего-нибудь этакое острое. Суп и на второе рыбу-де валяй. Вот что он любит.

И мало того что человек ежедневно пищу жрет, а еще и костюмы носит, и пьет, и в баню ходит.

Ох, эти же люди чистое разорение для государства! Вот тут и проводи режим экономии. Вот тут и сокращай разбухшие штаты.

Для примеру, человека ради экономии сократишь, а он и после сокращения все свое — жрет, а еще и костюмы носит. То есть откуда он так ухитряется — удивляться приходится. Чистое разорение.

Вот с нашего двора Палька Ершов под режим экономии попал. Сократили парня.

Ну, думаем, пропал Палька Ершов. Чего он теперь делать будет, раз режим экономии? Только видим — нет, не пропал. Вышел во двор сразу после сокращения, гуляет, плюется через зубы.

— Это, — говорит, — я знал. Я, — говорит, — ребятишки, завсегда под лозунги попадаю. Седьмой раз меня сокращают. Как какой лозунг объявят — режим или борьба за качество, — так мне всегда крышка. Я к этому привыкши.

— Ну, — говорим, — привычка привычкой, а хлебать-то чего теперь будешь?

— Да уж, — говорит, — жрать придется. Не верблюд.

Ну, думаем, пропал. На словах только хорохорится, а сам подохнет.

Только проходит месяц и два. Нет, не дохнет. Курит, плюется через зубы и костюмы носит.

Ну, думаем, или он, собака, ежедневно госбанки грабит, или деньги сам печатает.

— Палька, — говорим, — откройся, ослобони свою совесть. Чем ты, — говорим, — бродяга, кормишься?

А он говорит:

— Да, знаете, ребятишки, я на другую службу поступил.

Трудновато, думаем, с такими отчаянными людьми режим экономии проводить. Их сокращают, а они все свое — пьют, жрут и костюмы носят.

С верблюдами малость было бы полегче.

Кинодрама

Театр я не хаю. Но кино все-таки лучше. Оно выгодней театра. Раздеваться, например, не надо — гривенники от этого все время экономишь. Бриться опять же не обязательно — в потемках личности не видать.

В кино только в самую залу входить худо. Трудновато входить. Свободно могут затискать до смерти.

А так все остальное очень благородно. Легко смотрится.

В именины моей супруги поперли мы с ней кинодраму глядеть.

Купили билеты. Начали ждать.

А народу многонько скопившись. И все у дверей мнутся.

Вдруг открывается дверь и барышня говорит: «Валяйте».

В первую минуту началась небольшая давка. Потому каждому охота поинтересней место занять.

Ринулся народ к дверям. А в дверях образовавшись пробка.

Задние поднажимают, а передние никуда не могут.

А меня вдруг стиснуло, как севрюгу, и понесло вправо.

«Батюшки, — думаю, — дверь бы не расшибить».

— Граждане, — кричу, — легче за ради бога. Двери, — говорю, — человеком расколоть можно.

А тут такая струя образовавшись — прут без удержу. А сзади еще военный на меня некультурно нажимает. Прямо, сукин сын, сверлит в спину. Я этого черта военного ногой лягаю.

— Оставьте, — говорю, — гражданин, свои арапские штучки.

Вдруг меня чуть приподняло и об дверь мордой.

«Так, — думаю, — двери уж начали публикой крошить». Хотел я от этих дверей отойти. Начал башкой дорогу пробивать. Не пущают.

А тут вижу, штанами за дверную ручку зацепился. Карманом.

— Граждане, — кричу, — да полегче же, караул! Человека за ручку зацепило.

Мне кричат:

— Отцепляйтесь, товарищ! Задние тоже хочут.

А как отцеплять, ежели волокет без удержу и вообще рукой не двинуть.

— Да стойте же, — кричу, — черти! Погодите штаны-то сымать. Дозвольте же прежде человеку с ручки сняться. Начисто материал рвется.

Разве слушают? Прут…

— Барышня, — говорю, — отвернитесь хоть вы-то за ради бога. Совершенно то есть из штанов вынимают против воли.

А барышня сама стоит посиневши и хрипит уже. И вообще смотреть не интересуется.

Вдруг, спасибо, опять легче понесло.

«Либо с ручки, — думаю, — снялся, либо из штанов вынули».

А тут сразу пошире проход обнаружился.

Вздохнул я свободнее. Огляделся. Штаны, глянул, тут. А одна штанина ручкой на две половинки разодрана и при ходьбе полощется парусом.

«Вон, — думаю, — как зрителей раздевают».

Пошел в таком виде супругу искать. Гляжу, забили ее в самый то есть оркестр. Сидит там и выходить пугается.

Тут, спасибо, свет погасили. Начали ленту пущать.

А какая это была лента — прямо затрудняюсь сказать. Я все время штаны зашпиливал. Одна булавка, спасибо, у супруги моей нашлась. Да еще какая-то добродушная дама четыре булавки со своего белья сняла. Еще веревочку я на полу нашел. Полсеанса искал.

Подвязал, подшпилил, а тут спасибо, и драма кончилась. Пошли домой.

Бешенство

Натерпелись мы вчера страху. То есть форменный испуг на себе испытали.

Может, член правления Лапушкин до сих пор сидит у себя на квартире, трясется. А он зря не станет трястись. Я его знаю.

А главное, все эти дни были, сами знаете, какие жаркие. Не только, скажем, крупное животное — клоп и тот может по такой жаре взбеситься, если, конечно, его на солнцепеке подержать.

А тут еще в газетах сообщают: по двадцать шесть животных ежедневно бесятся.

Тут действительно сдрейфишь.

А мы, для примеру, у ворот стояли. Разговаривали.

Стоим у ворот, разговариваем насчет бешенства и вдруг видим — по нашей стороне, задрав хвост, собака дует.

Конечно, она довольно спокойно бежит. По виду нипочем не скажешь, что она бешеная. Хвостишко у ней торчит, и слюны пока не видать. Только что рот у ней подозрительно закрыт и глаза открыты.

В таком виде и бежит.

Добегла она до члена правления. Член правления, конечно, ее палкой.

Ляпнул ее по башке палкой. Видим — собака форменно бешеная. Хвост у ней после удара обмяк, книзу висит. И вообще начала она на нас кидаться. Хотя слюны пока не показывает.

Начала она кидаться, а дворник Володин не растерялся, вооружился камушком и тяпнул ее по башке.

Тяпнул ее по башке. Глядим — все признаки налицо. Рот раскрыт. Слюна вышибает. Хвост колбасой. И вообще накидывается.

Член правления кричит:

— Спасайся, робя! Бешеная…

Бросились мы кто куда. А дворник Володин в свисток начал свистеть.

Тут кругом на улице рев поднялся. Крики. Суматоха. Тут постовой бежит. Револьверы вынимает.

— Где тут, — кричит, — ребятишки, бешеная собака? Сейчас мы ее уконтрапупим!

Поднялась тут стрельба. Член правления из окон своей квартиры командует, куда стрелять и куда прохожим бежать.

Вскоре, конечно, застрелили собачку.

Только ее застрелили, вдруг хозяин ее бежит. Он в подвале сидел, спасался от выстрелов.

— Да что вы, — говорит, — черти, нормальных собак кончаете? Совершенно, — говорит, — нормальную собаку уконтрапупили.

— Брось, — говорим, — братишка! Какая нормальная, если она кидается.

А он говорит:

— Трех нормальных собак у меня в короткое время прикончили. Это же, — говорит, — прямо немыслимо! Нет ли, — говорит, — в таком случае свободной квартирки в вашем доме?

— Нету, — говорим, — дядя.

А он взял свою жучку на плечи и пошел. Вот чудак-то!

Прискорбный случай

Как хотите, товарищи, а Николаю Ивановичу я очень сочувствую.

Пострадал этот милый человек на все шесть гривен, и ничего такого особенно выдающегося за эти деньги не видел.

Только что характер у него оказался мягкий и уступчивый. Другой бы на его месте все кино, может, разбросал и публику из залы выкурил. Потому шесть гривен ежедневно на полу не валяются. Понимать надо.

А в субботу голубчик наш, Николай Иванович, немножко, конечно, выпил. После получки.

А был этот человек в высшей степени сознательный. Другой бы выпивший человек начал бузить и расстраиваться, а Николай Иванович чинно и благородно прошелся по проспекту. Спел что-то там такое.

Вдруг глядит — перед ним кино.

«Дай, — думает, — все равно — зайду в кино. Человек, — думает, — я культурный, полуинтеллигентный, чего мне зря по панелям в пьяном виде трепаться и прохожих задевать? Дай, — думает, — я ленту в пьяном виде посмотрю. Никогда ничего подобного не видел».

Купил он за свои пречистые билет. И сел в переднем ряду.

Сел в переднем ряду и чинно-благородно смотрит.

Только, может, посмотрел он одну надпись, вдруг в Ригу поехал. Потому очень тепло в зале, публика дышит и темнота на психику благоприятно действует.

Поехал в Ригу наш Николай Иванович, все чинно-благородно — никого не трогает, экран руками не хватает, лампочек не выкручивает, а сидит себе и тихонько в Ригу едет.

Вдруг стала трезвая публика выражать недовольствие по поводу, значит, Риги.

— Могли бы, — говорят, — товарищ, для этой цели в фойе пройтись, только, — говорят, — смотрящих драму отвлекаете на другие идеи.

Николай Иванович — человек культурный, сознательный — не стал, конечно, зря спорить и горячиться. А встал себе и пошел тихонько.

«Чего, — думает, — с трезвыми связываться? От них скандалу не оберешься».

Пошел он к выходу. Обращается в кассу.

— Только что, — говорит, — дамочка, куплен у вас билет, прошу вернуть назад деньги. Потому как не могу картину глядеть — меня в темноте развозит.

Кассирша говорит:

— Деньги мы назад выдать не можем, ежели вас развозит — идите тихонько спать.

Поднялся тут шум и перебранка. Другой бы на месте Николая Иваныча за волосья бы выволок кассиршу из кассы и вернул бы свои пречистые. А Николай Иванович, человек тихий и культурный, только, может, раз и пихнул кассиршу:

— Ты, — говорит, — пойми, зараза, не смотрел я еще на твою ленту. Отдай, — говорит, — мои пречистые.

И все так чинно-благородно, без скандалу, — просит вообще вернуть свои же деньги. Тут заведующий прибегает.

— Мы, — говорит, — деньги назад не вертаем — раз, — говорит, — взято, будьте любезны досмотреть ленту.

Другой бы на месте Николая Ивановича плюнул бы в зава и пошел бы досматривать за свои пречистые. А Николай Иванычу очень грустно стало насчет денег, начал он горячо объясняться и обратно в Ригу поехал.

Тут, конечно, схватили Николая Ивановича, как собаку, поволокли в милицию. До утра продержали. А утром взяли с него трешку штрафу и выпустили.

Очень мне теперь жалко Николая Ивановича. Такой, знаете, прискорбный случай: человек, можно сказать, и ленты не глядел, только что за билет подержался — и, пожалуйста, гоните за это мелкое удовольствие три шесть гривен. И за что, спрашивается, три шесть гривен?

Кузница здоровья

Крым — это форменная жемчужина. Оттуда народ приезжает — только диву даешься. То есть поедет туда какой-нибудь дряхлый интеллигентишка, а назад приезжает — и не узнать его. Карточку раздуло. И вообще масса бодрости, миросозерцания.

Одним словом, Крым — это определенно кузница здоровья.

С нашего двора поехал в Крым такой товарищ, Серега Пестриков.

Личность эта была форменно расхлябанная. Которые знали Серегу раньше, все подтвердят. То есть никакого в нем не было горения и миросозерцания.

Другие граждане в дому все-таки по праздникам веселятся. В горелки играют, пьют, в козла дуются. Вообще живут от полного сердца. Потому здоровые, черти.

А этот мракобес с работы, например, вернется, ляжет брюхом на свой подоконник и в книгу уткнется. Погулять даже не пойдет. Скелет у него, видите ли, ходить не может, растрясся за день.

И уж, конечно, не пьет, не курит, женским персоналом не интересуется. Одним словом, лежит на своем окне и догнивает.

Вот какой это был нездоровый человек!

Родственники видят — неладно с парнем. Стали насчет Крыма хлопотать. А то сам не может. Схлопотали.

Поломался, поломался парень, но поехал.

Полтора месяца его там держали. Купали и в ногу какую-то дрянь вспрыскивали.

Наконец вернулся. Приехал.

Это ахнуть можно было от удивленья. Морда, конечно, черная. Лопнуть хочет. Глаза горят. Волосья дыбом стоят. И вся меланхолия пропала.

Раньше, бывало, этот человек мухи не тронет. А тут не успел приехать, в первый же день дворнику Федору морду набил. Зачем за сараем недоглядел — дрова раскрали.

Управдома тоже хотел за какую-то там мелочь застрелить из нагана. Жильцов всех раскидал, которые заступались.

Ну, видим, не узнать парня. Совершенно поправился. Починили человека. Отремонтировали капитально.

Пить даже начал от полноты здоровья. Девицу ни одну мимо себя не пропускал. Скандалов сколько с ним было — не сосчитать.

Крым — это форменная жемчужина, как человека обновляет!

Одно худо — хотят Серегу Пестрикова со службы снять. Потому прогуливать начал. Великая вещь это здоровье!

Рачис[247]

На днях поперли со службы старого почтового спеца, товарища Крылышкина.

Тридцать лет принимал человек иностранные телеграммки и записывал их в особую книжицу. Тридцать лет служил человек по мере своих сил и возможностей. И вот нате вам! Подкопались под него враги, сковырнули с насиженного места и вытряхнули со службы за незнание иностранных языков.

Оно, действительно, товарищ Крылышкин этих иностранных языков не знал. Насчет языков, как говорится, ни в зуб толкнуть. Но, между прочим, почтовое дело и иностранцы от этого факта ни капельки не страдали.

А бывало, как придет какая-нибудь телеграмма с иностранным названием, так товарищ Крылышкин, нимало не растерявшись, идет до какого-нибудь столика, до какой-нибудь там девицы, до какой-нибудь Веры Ивановны.

— Вера, — говорит, — Ивановна, да что ж это такое? Совершенно, — говорит, — слабею глазами. Будьте, — говорит, — добры — чего тут наляпано?

Ну она ему говорит: из Лондона, например. Он возьмет и запишет.

Или принесет телеграммку до какого-нибудь интеллигентного работника.

— Ну, — говорит, — и почерки же нынче пошли! Куры, — говорит, — и те лучше ногами чиркают. Нуте-ка, погадайте, чего тут обозначено? Нипочем не угадаете.

Ну скажут ему: из какого-нибудь Мюнхена.

— Правильно, — скажет, — а я думал, только спецы угадывать могут.

А другой раз, когда спешка, товарищ Крылышкин прямо к публике обращался:

— Тсссс… молодой человек, подойдите-ка до окошечка, поглядите-ка — чего тут нацарапано? У нас промежду служащих острый спор идет. Одни говорят то, другие это.

Тридцать лет сидел на своем посту герой труда, товарищ Крылышкин, и вот нате вам, вытряхнули!

А влип Петр Антонович Крылышкин по ничтожному поводу. Можно сказать, несчастный случай произошел. Немного не так записал он название города, откуда пришла телеграмма. А пришла телеграмма из города Парижа. И было на ней обозначено по-французски «Paris». Петр Антонович, от чистого сердца, возьми и подмахни — из города Рачиса.

После-то Петр Антонович говорил:

— Сбился, милый. Главное, название мне показалось чересчур русским — Рачис. И на старуху бывает проруха.

Тем не менее, взяли Петра Антоновича Крылышкина и вытряхнули.

А очень мне его жалко! Ну куда теперь денется старый специалист по иностранным языкам? Пущай бы досиживал!

Гибель человека

Кончено. Баста. Никакой жалости к людям не осталось в моем сердце.

Вчера еще, до шести часов вечера сочувствовал и уважал людей, а нынче не могу, ребятишки. До последней точки докатилась людская неблагодарность.

Вчера, извольте видеть, за мою жалость к ближнему человеку — отчаянно пострадал и, может, даже предстану перед народным судом в ближайшем будущем.

Баста. Зачерствело мое сердце. Пущай ближний больше на меня не рассчитывает.

А шел я вчера по улице. Иду я вчера по улице и вижу — народ будто стоит скопившись подле ворот. И кто-то отчаянно охает. И кто-то руками трясет и вообще, вижу, происшествие. Подхожу. Спрашиваю, об чем шум.

— Да вот, — говорят, — тут ногу сломал один гражданин. Идти теперь не может.

— Да уж, — говорю, — тут не до ходьбы.

Растолкал я публику и подхожу я ближе к месту действия. И вижу — какой-то человечишко действительно лежит на плитуаре. Морда у него отчаянно белая и нога в брюке сломана. И лежит он, сердечный друг, упершись башкой в самую тумбу и бормочет:

— Довольно, — мол, — склизко, граждане, извиняюсь. Шел и упал, конечно. Нога вещь непрочная.

Сердце у меня горячее, жалости к людям много и вообще не могу видеть гибель человека на улице.

— Братцы, — говорю, — да, может, он член союза. Надо же предпринять тем не менее.

И сам, конечно, бросаюсь в телефонную будку. Вызываю скорую помощь. Говорю: «Нога сломана у человека, поторопитесь по адресу».

Приезжает карета. В белых балахонах сходят оттеда четыре врача.

Разгоняют публику и укладывают пострадавшего человека на носилки.

Между прочим, вижу, этот человек совершенно не желает, чтобы его ложили на носилки. Пихает всех четырех врачей остатней здоровой ногой и до себя не допущает.

— Пошли вы, — говорит, — все четыре врача туда-сюда. Я, — говорит, — может, домой тороплюся.

И сам чуть, знаете, не плачет. «Что, — думаю, — за смятение ума у человека?» И вдруг произошло некоторое замешательство. И вдруг слышу — меня кличут.

— Это, — говорят, — дядя, ты вызывал карету скорой помощи?

— Я, — говорю.

— Ну так, — говорят, — придется тебе через это отвечать по всей строгости революционных законов. Потому как зря карету вызвал — у гражданина искусственная нога обломилась.

Записали мою фамилию и отбыли.

И чтобы я после этого факта еще расстраивал свое благородное сердце — ни в жисть. Пущай убивают на моих глазах человека — нипочем не поверю. Потому — может для киносъемки его убивают.

И вообще ничему не верю — время такое после войны невероятное.

Театр для себя[248]

Время-то как быстро бежит! Недавно еще лето было, а теперь вроде как зима. Ходят в шубах. И в театрах зимние сезоны начались.

А интересно, какие убытки понесут театры в этом зимнем сезоне?

Летние убытки только-только сейчас подсчитываются. Летний сезончик не был выдающимся.

Которые товарищи актеры приезжают из провинции, те все зубами скрипят.

— Прямо, — говорят, — для себя играли — нема никакой публики. Или, может быть, зритель малокультурный, или другие какие причины, а только не идет. Зимой еще ничего — ходят, а летом — ни в какую. Прямо хоть за ногу волоки зрителя.

А зритель, это верно, летом предпочитает легкие и недорогие увеселения — полежать брюхом вверх на солнышке, или выкупаться на шермака в речонке, или, наконец, нарвать полевых цветов и нюхать даром.

Вот какой пошел зритель. И с чего бы это он так?

В одном небольшом городе сущая срамота произошла на этой почве.

А приехала туда небольшая труппа. Начала, конечно, эта труппа сгоряча драму играть.

Играют драму, а публика не идет на драму. Свернулась труппа и — назад.

Сунулся в этот город другой небольшой коллективчик. Администратор этого коллективчика говорит:

— Не такой это, товарищи, город, чтоб тут драму играть. Тут надо легкие, смешные штуки ставить.

Начали они ставить легкие штуки — опять не идет публика.

Три раза поставили. Рубля три с полтиной выручили — и поскорей из этого странного города.

Начались в актерских кругах брожения и разговоры, как и чем привлечь публику. И не пойдет ли эта публика, как вы думаете, на оперетту?

Рванулась туда оперетта. Поставили музыкальную оперетту с отчаянной пляской. Человек восемь пришло. А как пришло — неизвестно. Кассир клялся и божился, что ни одного билета не было продано.

Опереточный премьер сказал:

— В этот город циркачам только и ехать. Высокое искусство здесь ни к чему.

Дошли эти симпатичные слухи до цирка. Директор говорит:

— Надо ехать. Цирк — это самое демократическое искусство. Этому городу как раз угодим.

Поехали. Действительно, народ несколько погуще пришел. Прямо старожилы не запомнят такого количества — человек тридцать было на первом представлении. На втором чуть поменьше.

Подсчитал цирк убытки и — ходу.

А на вокзале, перед самой посадкой, произошла задержка. Несметная толпа собралась провожать циркачей. Тысяч восемь приперлось народу. Качали всех актеров и всех зверей. Верблюду челюсть вывихнули во время качки.

После делегация от текстильщиков и металлистов подошла к директору и стала нежно упрашивать:

— Нельзя ли, — мол, — по бесплатной цене тут же под открытым небом, на вольном воздухе, на перроне устроить небольшую цирковую программу из трех-четырех «номерей»?

Но тут, к сожалению, произошел третий звонок. Сели циркачи по вагонам, грустно развели руками и уехали.

Так никто и не узнал, отчего и почему самое демократическое искусство уехало тоже с убытком.

Народ малокультурный, что ли? Или, может быть, деньжонок нехватка? Ась?

Театральный механизм

Я, братцы мои, зря спорить не буду — кто важней в театре — актер, режиссер или, может быть, театральный плотник. Факты покажут. Факты всегда сами за себя говорят.

Дело это произошло в Саратове или в Симбирске, одним словом, где-то недалеко от Туркестана. В городском театре.

Играли в этом городском театре оперу. Кроме выдающейся игры артистов, был в этом театре, между прочим, монтер — Иван Кузьмич Мякишев.

На общей группе, когда весь театр в 23 году снимали на карточку, монтера этого пихнули куда-то сбоку — мол, технический персонал. А в центр, на стул со спинкой, посадили тенора.

Монтер Иван Кузьмич Мякишев ничего на это хамство не сказал, но затаил в душе некоторую грубость.

А тут такое подошло. Сегодня, для примеру, играют «Руслан и Людмила»[249]. Музыка Глинки. Дирижер маэстро Кацман. А без четверти минут восемь являются до этого монтера две знакомые ему барышни. Или он их раньше пригласил, или они сами приперлись — неизвестно. Так являются эти две знакомые барышни, отчаянно флиртуют и вообще просят их посадить в общую залу — посмотреть на спектакль.

Монтер говорит:

— Да ради бога, медам. Сейчас я вам пару билетов сварганю. Посидите тут, у будки.

И сам, конечно, к управляющему. Управляющий говорит:

— Сегодня вроде как суббота. Народу пропасть. Каждый стул на учете. Не могу.

Монтер говорит:

— Ах, так, — говорит. — Ну так я играть отказываюсь. Отказываюсь, одним словом, освещать ваше производство. Играйте без меня. Посмотрим тогда, кто из нас важней и кого сбоку сымать, а кого в центр сажать.

И сам обратно в будку. Выключил по всему театру свет к чертовой бабушке, замкнул на все ключи будку и сидит — отчаянно флиртует.

Тут произошла, конечно, форменная обструкция. Управляющий бегает. Публика орет. Кассир визжит, пугается, как бы у него деньги в потемках не уперли. А бродяга, главный оперный тенор, привыкший завсегда сыматься в центре, заявляется до дирекции и говорит своим тенором:

— Я в темноте петь тенором отказываюсь. Раз, — говорит, — темно — я ухожу. Мне, — говорит, — голос себе дороже. Пущай сукин сын монтер поет.

Монтер говорит:

— Пущай не поет. Наплевать ему в морду. Раз он, сволочь такая, в центре сымается, то и пущай одной рукой поет, другой свет зажигает. Дерьмо какое нашлось! Думает — тенор, так ему и свети все время. Господ нынче нету!

Тут, конечно, монтер схлестнулся с тенором. Вдруг управляющий является, говорит:

— Где эти чертовы две девицы? Через них наблюдается полная гибель. Сейчас я их куда-нибудь посажу, корова их забодай!

Монтер говорит:

— Вот они, чертовы девицы! Только не через их гибель, а гибель через меня. Сейчас, — говорит, — я свет дам. Мне энергии принципиально не жалко.

Дал он сию минуту свет.

— Начинайте, — говорит.

Сажают тогда его девиц на выдающиеся места и начинают спектакль.

Теперь и разбирайтесь сами, кто важнее в этом сложном театральном механизме.

Праздничный подарок

Конечно, об чем речь, — самая сложная работишка — это у журналистов.

Вот, для примеру, наступают Октябрьские праздники[250]. Надо, предположим, журналисту написать о торжественной манифестации. А между прочим, заранее ведь не напишешь.

Потому, сами понимаете, осенняя погодка — дело дрянное и ненадежное. Может, дождик будет, а может, его и не будет. Одна обсерватория знает. И то на другой день после дождика.

А от погоды, сами понимаете, весь торжественный стиль статьи меняется.

Вот и приходится бедняге журналисту строчить статейку минут, может, за двадцать до сдачи. От этого, сами понимаете, статейки выходят корявые и малопригодные для чтения вслух.

Спешим ради праздника обнародовать два образчика для срочного заготовления торжественных статей.

Первый образчик. На случай дождя

С утра ожидалась хорошая, сочная погода. Но к глубокому сожалению секции печатников, тяжелые ленинградские тучи заволокли бывший небосвод. Осень брала свое.

Прошел мелкий осенний дождик. Крупные капли дождя, однако, ничуть не смущали закаленных в боях сердец трудящихся.

Стальные колонны мужественно перли по чем попало, невзирая на дождь и ямы.

Казалось, это было очень прекрасным предостережением врагу, — вот, мол, идем себе по чем ни попало, не считаясь с погодами.

— Нуте-ка суньтесь, — шептались между собой трудящиеся. — По такой-то слякоти…

Второй образчик. На случай хорошей погоды

С утра ожидалась мокрая, дождливая погода. Тяжелые ленинградские тучи заволокли бывший небосвод.

Но вдруг очистились б. небесные хляби и ослепительное солнце озарило улицы. Погода брала свое.

Яркое осеннее солнце бодрило закаленные сердца трудящихся. Железобетонные колонны перли по чем попало, невзирая на ослепительное солнце, бьющее прямо в лицо.

Казалось, это было очень прекрасным предостережением врагу, — вот, мол, за нами все силы природы.

— Ох, уж эти большевики, — шептали доморощенные старушки, — и солнце-то они сумели опутать. Хе-хе-хе…

Все, к сожалению, очень просто на свете, дорогие товарищи журналисты! Всякая водица нам на мельницу.

Узел

Воровство, милые мои, это — цельная и огромная наука.

В наше время, сами понимаете, ничего не сопрешь так вот, здорово живешь. В наше время громадная фантазия требуется.

Главная причина — публика очень осторожная стала. Публика такая, что завсегда стоит на страже своих интересов. Одним словом, вот как бережет свое имущество. Пуще глаза.

— Глаз, — говорят, — завсегда по страхкарточке восстановить можно. Имущество же никоим образом при нашей бедности не вернешь.

И это действительно верно.

По этой причине вор нынче пошел очень башковатый, с особенным умозрением и с выдающейся фантазией. Иначе ему с таким народом не прокормиться.

Да вот, для примеру, нынче осенью опутали одну знакомую мою — бабку Анисью Петрову. И ведь какую бабку опутали! Эта бабка сама очень просто может любого опутать. И вот подите же — уперли у ней узел, можно сказать, прямо из-под сижу.

А уперли, конечно, с фантазией и замыслом. А сидит бабка на вокзале. Во Пскове. На собственном узле. Ожидает поезда. А поезд в двенадцать часов ночи приходит.

Вот бабка с утра пораньше и приперлась на вокзал. Села на собственный узел. И сидит. И нипочем не сходит. Потому пугается сходить. «Не замели бы, — полагает, — узел».

Сидит и сидит бабка. Тут же на узле шамает и водицу пьет, — подают ей Христа ради прохожие. А по остальным мелким делишкам, — ну мало ли — помыться или побриться, — не идет бабка — терпит. Потому узел у ней очень огромный, ни в какую дверь вместе с ней не влазит по причине размеров. А оставить, я говорю, боязно.

Так вот сидит бабка и дремлет.

«Со мной, — думает, — вместях узел не сопрут. Не таковская я старуха. Сплю я довольно чутко — проснусь».

Начала дремать наша божья старушка. Только слышит сквозь дремоту, будто кто-то ее коленом пихает в морду. Раз, потом другой раз, потом третий раз.

«Ишь ты, как задевают! — думает старуха. — Неаккуратно как народ ходит».

Протерла бабка свои очи, хрюкнула и вдруг видит, будто какой-то посторонний мужчина проходит мимо нее и вынимает из кармана платок. Вынимает он платок и с платком вместе нечаянно вываливает на пол зеленую трешку.

То есть ужас как обрадовалась бабка. Плюхнулась, конечное дело, вслед за трешкой, придавила ее ногой, после наклонилась незаметно — будто господу богу молится и просит его подать поскорей поезд. А сама, конечное дело, трешку в лапу и обратно к своему добру.

Тут, конечно, грустновато рассказывать, но когда обернулась бабка, то узла своего не нашла. А трешка, между прочим, оказалась грубо-фальшивая. И была она кинута на предмет того, чтобы бабка сошла бы со своего узла.

Эту трешку с трудом бабка продала за полтора целковых…

Мещане

Этот случай окончательно может доконать человека.

Василия Тарасовича Растопыркина, — Васю Растопыркина, этого чистого пролетария, беспартийного черт знает с какого года, — выкинули давеча с трамвайной площадки.

Больше того — мордой его трахнули об трамвайную медную полустойку. Он был ухвативши за нее двумя руками и головой и долго не отцеплялся. А его милиция и обер-стрелочник стягивали.

Стягивали его вниз по просьбе мещански настроенных пассажиров.

Конечно, слов нет, одет был Василий Тарасович не во фраке. Ему, знаете, нету времени фраки и манжетки на грудь надевать. Он, может, в пять часов шабашит и сразу домой прет. Он, может, маляр. Он, может, действительно, как собака грязный едет. Может, краски и другие предметы ему льются на костюм во время профессии. Может, он от этого морально устает и ходить пешком ему трудно.

И не может он, ввиду скромной зарплаты, автомобили себе нанимать для разъездов и приездов. Ему автомобили — не по карману. Ему бы на трамвае проехаться — и то хлеб. Ой, до чего дожили, до чего докатились!

А пошабашил Василий Тарасович в пять часов. В пять часов он пошабашил, взял, конечно, на плечи стремянку и ведрышко с остатней краской и пошел себе к дому.

Пошел себе к дому и думает:

«Цельный день, — думает, — лазию по стремянкам и разноцветную краску на себя напущаю и не могу иттить пешком. Дай, — думает, — сяду на трамвай, как уставший пролетарий».

Тут, конечно, останавливается перед ним трамвай № 6. Василий Тарасович просит, конечно, одного пассажира подержать в руке ведрышко с остатней краской, а сам, конечно, становит на площадку стремянку.

Конечно, слов нет, стремянка не была сплошной чистоты — не блестела. И в ведрышко — раз в нем краска — нельзя свои польты окунать. И которая дама сунула туда руку — сама, дьявол ее задави, виновата. Не суй рук в чужие предметы!

Но это все так, с этим мы не спорим: может, Василий Тарасович, действительно верно, не по закону поступил, что со стремянкой ехал. Речь — не об этом. Речь — о костюме. Нэпманы, сидящие в трамвае, решительно взбунтовались как раз именно насчет костюма.

— То есть, — говорят, — не можно к нему прикоснуться, совершенно, то есть, отпечатки бывают.

Василий Тарасович резонно отвечает:

— Очень, — говорит, — то есть понятно, — раз масляная краска на олифе, то отпечатки завсегда случаются. Было бы, — говорит, — смертельно удивительно, если б без отпечатков.

Тут, конечно, одна нэпманша из кондукторов трезвонит, конечно, во все свои звонки и вагон останавливает.

Останавливает вагон и хамским голосом просит сойти Василия Тарасовича.

Василий Тарасович говорит:

— Трамвай для публики или публика для трамвая — это же, — говорит, — понимать надо. А я, — говорит, — может, в пять часов шабашу. Может, я маляр?

Тут, конечно, происходит печальная сцена с милицией и обер-стрелочником. И кустаря-пролетария Василия Тарасовича Растопыркина сымают, как сукина сына, с трамвайной площадки, мордой задевают об полустойку и высаживают. Со стремянкой уж и в вагоне проехаться нельзя! До чего докатились!

Прелести культуры

Всегда я симпатизировал центральным убеждениям.

Даже вот когда в эпоху военного коммунизма нэп вводили, я не протестовал. Нэп — так нэп. Вам видней.

Но, между прочим, при введении нэпа сердце у меня отчаянно сжималось. Я как бы предчувствовал некоторые резкие перемены.

И, действительно, при военном коммунизме куда как было свободней в отношении культуры и цивилизации. Скажем, в театре можно было свободно даже не раздеваться — сиди в чем пришел. Это было достижение.

А вопрос культуры — это собачий вопрос. Хотя бы насчет того же раздеванья в театре. Конечно, слов нету, без пальто публика выгодней отличается — красивей и элегантней. Но что хорошо в буржуазных странах, то у нас иногда выходит боком.

Товарищ Локтев и его дама Нюша Кошелькова на днях встретили меня на улице. Я гулял или, может быть, шел горло промочить — не помню.

Встречают и уговаривают.

— Горло, — говорят, — Василий Митрофанович, от вас не убежит. Горло завсегда при вас, завсегда его прополоскать успеете. Идемте лучше сегодня в театр. Спектакль — «Грелка».

И, одним словом, уговорили меня пойти в театр — провести культурно вечер.

Пришли мы, конечно, в театр. Взяли, конечно, билеты по рубль тридцать. Поднялись по лестнице. Вдруг назад кличут. Велят раздеваться.

— Польта, — говорят, — сымайте.

Локтев, конечно, с дамой моментально скинули польта. А я, конечно, стою в раздумье. Пальто у меня было в тот вечер прямо на ночную рубашку надето. Пиджака не было. И чувствую, братцы мои, сымать как-то неловко. «Прямо, — думаю, — срамота может сейчас произойти». Главное — рубаха нельзя сказать, что грязная. Рубаха не особо грязная. Но, конечно, грубая, ночная. Шинельная пуговица, конечно, на вороте пришита крупная. «Срамота, — думаю, — с такой крупной пуговицей в фойе идти».

Я говорю своим:

— Прямо, — говорю, — товарищи, не знаю, чего и делать. Я сегодня одет неважно. Неловко как-то мне пальто сымать. Все-таки подтяжки там и сорочка опять же грубая.

Товарищ Локтев говорит:

— Ну покажись.

Расстегнулся я. Показываюсь.

— Да, — говорит, — действительно, видик…

Дама тоже, конечно, посмотрела и говорит:

— Я, — говорит, — лучше домой пойду. Я, — говорит, — не могу, чтоб кавалеры в одних рубахах рядом с мной ходили. Вы бы, — говорит, — еще подштанники поверх штанов пристегнули. Довольно, — говорит, — вам неловко в таком отвлеченном виде в театры ходить.

Я говорю:

— Я не знал, что я в театры хожу, — дура какая. Я, может, пиджаки редко надеваю. Может, я их берегу, — что тогда?

Стали мы думать, чего делать. Локтев, собака, говорит:

— Вот чего. Я, — говорит, — Василий Митрофанович, сейчас тебе свою жилетку дам. Одевай мою жилетку и ходи в ней, будто тебе все время в пиджаке жарко.

Расстегнул он свой пиджачок, стал щупать и шарить внутри себя.

— Ой, — говорит, — мать честная, я, — говорит, — сам сегодня не при жилетке. Я, — говорит, — тебе лучше сейчас галстук дам, все-таки поприличней. Привяжи на шею и ходи, будто тебе жарко.

Дама говорит:

— Лучше, — говорит, — я, ей-богу, домой пойду. Мне, — говорит, — дома как-то спокойней. А то, — говорит, — один кавалер чуть не в подштанниках, а у другого галстук заместо пиджака. Пущай, — говорит, — Василий Митрофанович в пальто попросит пойти.

Просим и умоляем, показываем союзные книжки — не пущают.

— Это, — говорят, — не девятнадцатый год в пальто сидеть.

— Ну, — говорю, — ничего не пропишешь. Кажись, братцы, надо домой ползти.

Но как подумаю, что рубль тридцать заплачено, не могу идти — ноги не идут к выходу. Локтев, собака, говорит:

— Вот чего. Ты, — говорит, — подтяжки отстегни, — пущай их дама понесет заместо сумочки. А сам валяй как есть: будто у тебя это летняя рубашка «апаш», и тебе, одним словом, в ней все время жарко.

Дама говорит:

— Я подтяжки не понесу, как хотите. Я, — говорит, — не для того в театры хожу, чтоб мужские предметы в руках носить. Пущай Василий Митрофанович сам несет или в карман себе сунет.

Раздеваю пальто. Стою в рубашке, как сукин сын. А холод довольно собачий. Дрожу и прямо зубами лязгаю. А кругом публика смотрит. Дама отвечает:

— Скорей вы, подлец этакий, отстегивайте помочи. Народ же кругом ходит. Ой, ей-богу, лучше я домой сейчас пойду.

А мне скоро тоже не отстегнуть. Мне холодно. У меня, может, пальцы не слушаются — сразу отстегивать. Я упражнения руками делаю.

После приводим себя в порядок и садимся на места.

Первый акт проходит хорошо. Только что холодно. Я весь акт гимнастикой занимался.

Вдруг в антракте задние соседи скандал поднимают. Зовут администрацию. Объясняют насчет меня.

— Дамам, — говорят, — противно на ночные рубашки глядеть. Это, — говорят, — их шокирует. Кроме того, — говорят, — он все время вертится, как сукин сын.

Я говорю:

— Я верчусь от холода. Посидите-ка сами в одной рубахе. А я, — говорю, — братцы, и сам не рад. Что же сделать?

Волокут меня, конечно, в контору. Записывают все как есть.

После отпущают.

— А теперь, — говорят, — придется трешку по суду отдать.

Вот гадость-то! Прямо не угадаешь, откуда неприятности…

Лимонад

Я, конечно, человек непьющий. Ежели другой раз и выпью, то мало, так, приличия ради или славную компанию поддержать.

Больше как две бутылки мне враз нипочем не употребить. Здоровье не дозволяет. Один раз, помню, в день своего бывшего ангела я четверть выкушал.

Но это было в молодые, крепкие годы, когда сердце отчаянно в груди билось, и в голове мелькали разные мысли.

А теперь старею.

Знакомый ветеринарный фельдшер, товарищ Птицын, давеча осматривал меня и даже, знаете, испугался. Задрожал.

— У вас, — говорит, — полная девальвация. Где, — говорит, — печень, где мочевой пузырь, распознать, — говорит, — нет никакой возможности. Очень, — говорит, — вы сносились.

Хотел я этого фельдшера побить, но после остыл к нему. «Дай, — думаю, — сперва к хорошему врачу схожу, удостоверюсь». Врач никакой девальвации не нашел.

— Органы, — говорит, — у вас довольно в аккуратном виде. И пузырь, — говорит, — вполне порядочный и не протекает. Что касается сердца, то сердце очень еще отличное, даже, — говорит, — шире, чем надо. Но, — говорит, — пить вы перестаньте, иначе очень просто смерть может приключиться.

А помирать, конечно, мне неохота. Я жить люблю. Я человек еще молодой. Мне только-только в начале нэпа тридцать три года стукнуло. Можно сказать, в полном расцвете сил и здоровья. И сердце в груди широкое. И пузырь, главное, не протекает. С таким пузырем жить да радоваться. «Надо, — думаю, — в самом деле пить бросить».

Взял и бросил.

Не пью и не пью. Час не пью, два часа не пью. В пять часов вечера пошел, конечно, обедать в столовую.

Покушал суп. Начал вареное мясо кушать — охота выпить. «Заместо, — думаю, — острых напитков попрошу чего-нибудь помягче — нарзану или же лимонаду». Зову.

— Эй, — говорю, — который тут мне порции подавал, неси мне, куриная твоя голова, лимонаду.

Приносят, конечно, мне лимонад на интеллигентном подносе. В графине. Наливаю в стопку.

Пью я эту стопку, чувствую: кажись водка. Налил еще. Ей-богу, водка. Что за черт! Налил остатки — самая настоящая водка.

— Неси, — кричу, — еще!

«Вот, — думаю, — поперло-то».

Приносит еще.

Попробовал еще. Никакого сомненья не осталось — самая натуральная.

После, когда деньги платил, замечание все-таки сделал.

— Я, — говорю, — лимонаду просил, а ты чего носишь, куриная твоя голова?

Тот говорит:

— Так что это у нас завсегда лимонадом зовется. Вполне законное слово. Еще с прежних времен… А натурального лимонаду, извиняюсь, не держим — потребителя нету.

— Неси, — говорю, — еще последнюю.

Так и не бросил. А желание было горячее. Только вот обстоятельства помешали. Как говорится — жизнь диктует свои законы. Надо подчиняться.

Спешное дело

Это будет рассказ про нэпмана. Которые пролетарии не хотят про это читать — пущай не читают. Мы не настаиваем! А только факт очень густой. И нельзя его обойти полным молчанием.

Произошло это в самые недавние дни.

Сидит, предположим, нэпман Егор Горбушкин на своей квартире. Утренний чай пьет. Масло, конечно, сыр, сахар горой насыпан. Чай земляничный.

Родственники так и жрут эти продукты без устали. Нэпман Горбушкин тоже, конечно, от родственников не отстает — шамает.

Под пищу, конечно, легкий разговор идет. Дескать, пожрем сейчас и пойдем ларек открывать. Надо, дескать, торговлишкой оправдать чего сожрали.

Вдруг, конечно, звонок происходит. На лестнице. Происходит звонок, и в квартиру входит обыкновенный человек и заявляет:

— Я — агент Гепеу. Не бойтесь! Который тут нэпман Егор Горбушкин — пущай живо собирается и идет со мной. Вот мандат и повестка.

Отчаянно побледнел тут нэпман Горбушкин. Начал читать повестку. Да, действительно велят немедленно явиться по уголовному делу.

Встал нэпман из-за стола. Отчаянно трясется. Зубами ударяет.

— Только бы, — говорит, — не высшая мера. Высшую меру я, действительно, с трудом переношу. Остальное как-нибудь с божьей помощью.

Горячо попрощался нэпман со своими родственниками, всплакнул о превратностях судьбы, взял в узелок немного несъеденных продуктов и папирос три коробки и под общий плач отбыл.

Отбыл и, конечно, не является. И уже три часа дня ударяет — нету нэпмана.

Тут плач и рыданье происходит в квартире. Родственники приезжают совещаться.

Жена, мадам Горбушкина, сквозь рыданье произносит:

— По какому делу, — дескать, — влип мой супруг — еще пока не известно. Но одно ясно: какое-нибудь дело найдется. У каждого человека дела имеются, и каждый человек по краешку ходит. Но неужели же за это высшую меру могут сделать?

Брат нэпмана, Павел Горбушкин, говорит:

— На высшую меру я, — говорит, — не надеюсь. Но скорей всего в силу социального положения, как пить дать, конфискуют имущество. Это, — говорит, — уж прямо вот как верно. Предлагаю ввиду этого ликвидировать имущество, а то, — говорит, — вдове жить будет нечем.

Начали, конечно, родственники в ударном порядке шкафы перетряхивать. Вытрусили разные костюмы и одежу в кучу, начали продавать. Разные жильцы и торговцы сошлись. Тут же мебель запродали, пианино загнали за приличную сумму.

К вечеру, одним словом, продались. Начали даже квартиру сватать. Оставила вдова с братом себе только боковую комнату, а остальную площадь сосватали с подходящими въездными.

Вдруг в семь часов вечера нэпман Горбушкин является. Веселенький и слегка под хмельком.

— Фу, — говорит, — пропасть какая! Я, — говорит, — думал, что высшая мера, а оно ничего похожего. Вызвали меня для одной справки. Вроде как свидетелем. Я уж, — говорит, — дорогие родственнички, от превеликой радости в ресторации лишние полчаса просидел. Извиняюсь за тревожное волненье.

Тут, конечно, происходит немая сцена в проданной квартире.

Однако нэпман Горбушкин ничуть даже не огорчился.

— Это, — говорит, — прямо даже очень великолепно, что запродались. Все мы по краешку ходим. А оно без имущества много спокойней и благородней.

После небольшого фокстрота родственники осторожно разошлись по домам.

Товарищ Гоголь

В наше переходное время, в наши скромные дни жил был товарищ Гоголь не на улице Гоголя, а где-нибудь, ну скажем, на Васильевском острове.

Жил бы человек неплохо. Насчет цельной квартирки не ручаемся, но отдельная комната была бы у него. Примерно в 3 кв. сажени. Меблированная.

За мебель хозяйке Гоголь платил бы 20 целковых да в домоуправление по 1 р. 60 к. за квадратный метр.

А работал бы Гоголь в «Смехаче» (25 рублей за фельетон). Пришлось бы уж Гоголю расстараться на мелкие вещицы!

Большие вещи — разные там «Мертвые души» и «Старосветские помещики» — все это хорошо и отлично, но недостаточно. Главное, что свободной профессией попахивает. И пописывал бы Николай Васильевич разные мелочишки. Может быть, даже отдел «Тараканы в тесте» вел. Ох, пришлось бы сотрудникам слегка потесниться!

Ходил бы тов. Гоголь в серой толстовке. Лечился бы электричеством от острой неврастении в Знаменской лечебнице. Трешки бы занимал до среды. Сотрудники дружески хлопали бы его по плечу и говорили: «Ну как, брат Гоголь?»

И вообще жил бы человек не худо. Вполне кормился бы при «Гудке».

Единственно, пожалуй, пришлось бы Гоголю пострадать от современной критики. Показала бы ему наша дорогая критика кузькину мать.

Критическую статью о творчестве товарища Гоголя мы представляем в наши дни примерно в таком виде:

Еще один. О творчестве тов. Гоголя

Это что за фигура? Это откуда такое появилось? Это кто же дозволил ему появиться?

Мало у нас великих писателей, так вот еще какая-то персона лезет!

Нуте-ка, возьмем эту персону да рассмотрим, какая под ей подложена база. И может ли он, этот самый Гоголь, видеть разные важные проблемы? И есть ли у него, у подлеца, нормальный классовый взгляд или, между прочим, у его заместо взгляда — курица нагадила и вообще мелкобуржуазная стихия? Сейчас мы ему, черту лохматому, припаяем. Не читали еще его вещиц, но чувствуем, что припаяем. Потому нельзя иначе, чтоб не припаять.

Выпущает, главное, черт лохматый, общее собрание сочинений, огребает, наверное, громадные деньжищи, тратит бумагу, в то время как кооперации продукты заворачивать не во что, и еще ходит Гоголем.

А пущай-ка лучше ответит, вносил ли он, курицын сын, налог за последнее окладное полугодие? И чем он занимался до 17-го года? Тоже писатель! Володя!

Критик Иван Засекин

Плохо, товарищи, быть писателем!

Суета сует

Жизнь, братцы мои, совершенно становится нормальной. Все определенно достигает довоенного качества.

Даже такая житейская мелочь, как похороны, и те заметно приобретают довоенный уровень.

Снова появились фигурные колесницы. Гробы опять-таки выпускаются с ручками. Факельщики ходят. Некоторые частники затягивают лошадей сетками, чтобы грубый вид животного не оскорблял родственника.

Провожающие родственники тоже заметно подтянулись — идут кучно, не вразброд. Многие, несмотря на мануфактурный кризис, по-прежнему украшают свои шляпки черным коленкором.

Не очень давно я даже видел, как впереди шествия кидали еловые ветки и сучки. Правда, ветки эти тут же моментально подбирали сзади идущие родственники и прохожие, и даже в некоторых местах происходила свалка, но от этого пышность обряда нисколько не уменьшалась.

Вообще говоря, все приходит в свою норму. Прямо помереть приятно.

А в каком-нибудь в двадцатом году да разве ж обращали внимание на какие-нибудь такие обряды?

Один раз, помню я, братцы мои, обнаружен был труп под воротами нашего дома. На Васильевском острове.

Особого переполоху не было, но экстренное собрание все-таки устроили.

Председатель комитета выступил тогда с небольшой речью.

— Международное положение, — говорит, — такое-то, а наряду с этим происходят такие мелкие факты и поступки. Некоторым гражданам неохота регистрировать и хоронить свои трупы, вот они и кидают под чужие ворота. В короткое время второй случай на улице. Хороните коллективно. У меня своих делов по горло.

Время было тогда простое. Пища грубая. Пища эта не дозволяла фантазировать и обдумывать обряды. Взяли жильцы и вечером коллективно отнесли труп к соседнему дому. И положили под ворота.

Дней пять или шесть мотали этот труп по разным домам. А после куда-то увезли.

Так вот я и говорю. Жили тогда просто. Никакой мишуры, никакой суеты сует не было.

Спасибо, братцы мои, что не подох я в двадцатом году. Сейчас все-таки себя, через эти обряды, вроде как человеком чувствуешь.

Гости

Конечно, об чем говорить! Гость нынче пошел ненормальный. Все время приходится за ним следить. И чтоб пальто свое надел. И чтоб лишнюю барашковую шапку на башку не напялил.

Еду-то, конечно, пущай берут. Но зачем же еду в салфетки заворачивать? Это прямо лишнее. За этим не последишь, так гости могут в две вечеринки все имущество вместе с кроватями и буфетами вывезти. Вон какие гости пошли!

У моих знакомых на этой почве небольшой инцидент развернулся на этих праздниках.

Приглашено было на рождество человек пятнадцать самых разнообразных гостей. Были тут и дамы, и не дамы. Пьющие и выпивающие.

Вечеринка была пышная. На одну только жратву истрачено было около семи рублей. Выпивка — на паях. По два с полтиной с носу. Дамы бесплатно. Хотя это, прямо сказать, глупо. Другая дама налижется до того, что любому мужчине может сто очков вперед дать. Но не будем входить в эти подробности и расстраивать свои нервы. Это уж дело хозяйское. Им видней.

А хозяев было трое. Супруги Зефировы и ихний старик — женин папа — Евдокимыч.

Его, может, специально пригласили на предмет посмотреть за гостями.

— Втроем-то, — говорят, — мы очень свободно за гостями доглядеть можем. Каждого гостя на учет возьмем.

Стали они глядеть.

Первым выбыл из строя Евдокимыч. Этот старикан, дай бог ему здоровья и счастливой старости, в первые же пять минут нажрался до того, что «мама» сказать не мог.

Сидит, глазами играет и дамам мычит определенные вещи.

Сам хозяин Зефиров очень от этой папиной выпивки расстроился и огорчился, и сам начал ходить по квартире — следить, как и чего и чтоб ничего лишнего.

Но часам к двенадцати от полного огорчения и сам набрался до полного безобразия. И заснул на видном месте — в столовой на подоконнике.

Впоследствии обнаружилось, что ему надуло фотографическую карточку, и три недели он ходил с флюсом.

Гости, пожрав вволю, начали играть и веселиться. Начались жмурки, горелки и игра в щеточку.

Во время игры в щеточку открывается дверь, и входит в комнату мадам Зефирова, бледная, как смерть, и говорит:

— Это, — говорит, — ну чистое безобразие! Кто-то сейчас выкрутил в уборной электрическую лампочку в двадцать пять свечей. Это, — говорит, — прямо гостей в уборные нельзя допущать.

Начался шум и треволнение. Папаша Евдокимыч, конечно, протрезвел вмиг, начал беспокоиться и за гостей хвататься.

Дамы, безусловно, визжат, не допущают себя лапать.

— Хватайтесь, — говорят, — за мужчин, в крайнем случае.

Мужчины говорят:

— Пущай тогда произведут поголовный обыск.

Приняли меры. Закрыли двери. Начали устраивать обыск.

Гости сами поочередно выворачивали свои карманы, и расстегивали гимнастерки и шаровары, и снимали сапоги. Но ничего такого предосудительного, кроме нескольких бутербродов и полбутылки мадеры, двух небольших рюмок и одного графина, обнаружено не было.

Хозяйка, мадам Зефирова, начала горячо извиняться — дескать, погорячилась и кинула тень на такое избранное общество. И высказала предположение, что, может быть, кто и со стороны зашел в уборную и вывинтил лампу.

Однако момент был испорчен. Никто играть в щеточку не захотел больше, танцы под балалайку тоже расстроились, и гости начали тихонько расходиться.

А утром, когда хозяин продрал свои очи, все выяснилось окончательно.

Оказалось, что хозяин из боязни того, что некоторые зарвавшиеся гости могут слимонить лампочку, выкрутил ее и положил в боковой карман.

Там она и разбилась.

Хозяин, видимо, круто налег на нее, когда заснул на подоконнике.

Качество продукции

У моих знакомых, у Гусевых, немец из Берлина жил.

Комнату снимал. Почти два месяца прожил.

И не какой-нибудь там чухонец или другое национальное меньшинство, а настоящий германец из Берлина. По-русски — ни в зуб ногой. С хозяевами изъяснялся руками и головой.

Одевался, конечно, этот немец ослепительно. Белье чистое. Штаны ровные. Ничего лишнего. Ну прямо гравюра.

А когда уезжал этот немец, то много чего оставил хозяевам. Цельный ворох заграничного добра. Разные пузырьки, воротнички, коробочки. Кроме того, почти две пары кальсон. И свитер почти не рваный. А мелочей разных и не счесть — и для мужского, и для дамского обихода.

Все это в кучу было свалено в углу, у рукомойника.

Хозяйка, мадам Гусева, дама честная, ничего про нее такого не скажешь, намекнула немчику перед самым его отъездом, — дескать, битте-дритте, не впопыхах ли изволили заграничную продукцию оставить.

Немчик головой лягнул, дескать, битте-дритте, пожалуйста, заберите, об чем разговор, жалко, что ли.

Тут хозяева налегли на оставленную продукцию. Сам Гусев даже подробный список вещам составил. И уж, конечное дело, сразу свитер на себя напялил и кальсоны взял.

После две недели ходил с кальсонами в руках. Всем показывал, невозможно как гордился и хвалил немецкое качество.

А вещи, действительно, были хотя и ношеные и, вообще говоря, чуть держались, однако слов нет — настоящий заграничный товар, глядеть приятно.

Между прочим, среди оставленных вещей была такая фляга не фляга, но вообще такая довольно плоская банка с порошком. Порошок вообще розовый, мелкий. И душок довольно симпатичный — не то лориган, не то роза.

После первых дней радости и ликованья начали Гусевы гадать, что за порошок. Нюхали, и зубами жевали, и на огонь сыпали, но угадать не могли.

Носили по всему дому, показывали вузовцам и разной домовой интеллигенции, но толку не добились.

Многие говорили, будто это пудра, а некоторые заявляли, будто это мелкий немецкий тальк для подсыпки только что родившихся ребят.

Гусев говорит:

— Мелкий немецкий тальк мне ни к чему. Только что родившихся ребят у меня нету. Пущай это будет пудра. Пущай я буду после каждого бритья морду себе подсыпать. Надо же культурно пожить хоть раз в жизни.

Начал он бриться и пудриться. После каждого бритья ходит розовый, цветущий и прямо благоухает.

Кругом, конечно, зависть и вопросы. Тут Гусев, действительно, поддержал немецкое производство. Много и горячо нахваливал немецкий товар.

— Сколько, — говорит, — лет уродовал свою личность разными русскими отбросами и вот, наконец, дождался. И когда, — говорит, — эта пудра кончится, то прямо и не знаю как быть. Придется выписать еще баночку. Очень уж чудный товар.

Через месяц, когда пудра подходила к концу, пришел в гости к Гусеву один знакомый интеллигент. За вечерним чаем он и прочитал банку. Оказалось, это было немецкое средство против разведения блох.

Конечно, другой менее жизнерадостный человек был бы сильно пришиблен этим обстоятельством. И даже, может быть, у менее жизнерадостного человека рожа покрылась бы прыщами и угрями от излишней мнительности. Но не таков был Гусев.

— Вот это я понимаю, — сказал он. — Вот это качество продукции! Вот это достижение. Это, действительно, не переплюнешь товар. Хочешь морду пудри, хочешь блох посыпай. На все годится. А у нас что?

Тут Гусев, похвалив еще раз немецкое производство, сказал:

— То-то я и гляжу — что такое? Целый месяц пудрюсь, и хоть бы одна блоха меня укусила. Жену, мадам Гусеву, кусают. Сыновья тоже цельные дни отчаянно чешутся. Собака Нинка тоже скребется. А я, знаете, хожу и хоть бы что. Даром, что насекомые, но чувствуют, шельмы, настоящую продукцию. Вот это, действительно…

Сейчас порошок у Гусева кончился. Должно быть, снова его кусают блохи.

Хиромантия

Хотя событие это довольно мелкое, внутридомашнее, но дозвольте о нем рассказать, хотя бы в порядке дискуссии.

Слов нет, смешно на седьмой год нэпа разговаривать о таинственных вещах и предсказаниях. Все это давно отошло в область предания. Знаем. И спорить об этом не собираемся.

Пущай только не пугается читатель. Здесь речь идет всего-навсего о хиромантии. Наука эта дозволена правительством. И рассказ, в силу этого, не может оскорбить ничьей, даже самой ураганной, идеологии.

А дело такое. Хиромантка с нашего дома очень уж удивительно верно предсказала судьбу казначею и члену правления товарищу Ящикову.

А пошел к ней тов. Ящиков перед самым праздником. Пошел просто шутя, для потехи. Живет с ней все-таки на одной площадке. Отчего, думает, не пойти. Все-таки с казначея ей взять неловко. А возьмет, так после наплачется.

Вот он и пошел.

— Человек, — говорит, — я довольно культурный, полуинтеллигентный, мне, — говорит, — прямо срамота до хироманток ходить. Но, — говорит, — подкупает меня, что даром. Пущай чего-нибудь мне скажет. Я от этого не похудею.

И приходит он до хиромантки.

Взяла она его руку. Смыла, конечно, с ладони всякую производственную чепуху. А то, дескать, никаких линий не видать. И говорит:

— Рука, — говорит, — у вас ничего особенно ужасного не выражает. Линий, — говорит, — на ей много, а я, — говорит, — сама, даром что хиромантка, в этих линиях путаюсь и затрудняюсь. Дозвольте, — говорит, — заместо того разложить карты, уважаемый товарищ.

И раскладывает она карты и отвечает:

— Действительно, — отвечает, — наступают рождественские праздники. И придут до вас несколько королей и девятка бубей. И будет-произойдет у вас с ними драка. И начнете вы друг дружку сыпать-ударять по морде. И может быть, даже пострадает одна дама. А так остальное все ничего, слава богу. И никакой такой особенной психологии у вас не предвидится.

Посмеялся на эти слова товарищ Ящиков, ничего ей, дуре такой, не заплатил и ушел к себе.

И вот ударяют праздники. Происходит сочельник. И наступает первый день. Приходят до товарища Ящикова несколько королей и девятка бубей, кушают, выпивают и легонько бузят. И в девять часов завязывается у них драка.

И в первый день как по писаному.

И перекидывается эта драка на лестницу, на площадку. Тут непостижимым образом впутывается в драку хиромантка. Может быть, она услышала шум на лестнице и вышла поглядеть. Только товарищ Ящиков погнался за ней и хотел за верное предсказанье кинуть ее в помойку.

Одним словом, все произошло как по писаному. Даже пострадала дама.

Конечно, если поглядеть в глубь вещей, то особенно удивительного в этом предсказании ничего не было. Драка случалась ужасно часто у товарища Ящикова. Не только по праздникам, а и в будние дни той же хиромантке приходилось за милицией бегать.

Так что лавры нашей хиромантки чуть слегка блекнут от этих соображений.

Хотя как сказать. Если б не предсказание — может, ничего бы и не было.

Товарищ Ящиков сам говорил:

— И гости были смирные — мухи не обидят. И жрали мало. И нипочем бы, — говорит, — не стал я таких гостей трогать. Но, — говорит, — вспомнил предсказание и ударил.

Все-таки есть еще на свете что-то таинственное. Ну откуда у человека берется такое дарование — видеть в глубь природы и указывать события?

Мелкота

Хочется сегодня размахнуться на что-нибудь героическое. На какой-нибудь этакий грандиозный, обширный характер со многими передовыми взглядами и настроениями. А то все мелочь да мелкота — прямо противно.

Или, может, не поперло нам в жизни, только так и не удалось нам встретиться близко с каким-нибудь таким героическим товарищем. Все больше настоящая мелкота под ногами путалась.

А скучаю я, братцы, по настоящему герою! Вот бы мне встретить такого!

Одного я, впрочем, встретил недавно. И даже нацелился на него — хотел героем в повесть включить. А он, собака, в самую последнюю минуту до того подкачал, до того свернул с героической линии, что и писать о нем в пышном стиле прямо нет охоты.

Конечно, обстоятельства сложились неаккуратно. Главная причина — заболел человек.

Заболел он девятнадцатого декабря прошлого года. Простудился, видите ли. Сначала стал он легонько кашлять и сморкаться. Потом прошиб его цыганский пот. Потом началось трясение всего организма.

И наконец слег человек, прямо, скажем, без задних ног.

На второй день, как слег, закрылось у него почти все дыхание — ни охнуть, ни чихнуть. Начался отчаянный процесс в легких и замирание всего организма. И вообще приближение смерти.

Не желая расстраивать читателей, скажем заранее, что в дальнейшем человек все-таки поправился, не помер и вообще на днях приступил к исполнению служебных обязанностей. Но смерть близко к нему подходила.

Другой, менее передовой товарищ очень бы от этого прискорбного факта расстроился. Но товарищ Барбарисов был настоящий герой. Бился на всех фронтах. И завсегда при мирном строительстве всех срамил за мелкие мещанские интересы и за невзнос квартирной платы.

Товарищ Барбарисов не испугался какой-то там мелкомещанской смерти. Он только рукой махал на своих рыдающих родственников — дескать, отойдите, черти, без вас тошно. Настановились тут со своими харями.

Но в самую последнюю минуту все-таки подкачал. Свернул со своей передовой программы.

А начал он произносить какие-то слова.

Обступили, конечно, родственники опять. Стали спрашивать, дескать, про что лепечете.

Барбарисов говорит:

— Венков не надо. Пущай лучше крышу у нас кровельным железом кроют. И, — говорит, — пущай попов на пушечный выстрел ко гробу не подпущают. Только, — говорит, — в крематорий меня везть не надо.

Родственники начали успокаивать, дескать, об чем речь, — конечное дело, какой там крематорий. Горько на это усмехнулся Барбарисов.

— Нет, — говорит, — боюсь, что в этом смысле товарищ Галкин может подкузьмить. Я ему в дружеской беседе сам про это не раз говорил и настаивал. Как бы теперь он, подлая личность, на этом не настоял. Не допущайте!

После этих слов начался кризис, легкий сон и освобождение организма от всякой дряни. И вообще стал поправляться человек.

Через неделю, когда Барбарисов розовенький и свеженький как огурчик сидел в своей постели на подушке, зашел к нему с визитом тов. Галкин. Очень о многом они говорили. Барбарисов очень извинялся за крематорий.

— Прямо, — говорит, — не знаю, только в последнюю минуту неохота было ехать в крематорий, оробел. В другой раз буду помирать — не затрудняйтесь выбором — везите.

Галкин говорит:

— Ежели лет пятьдесят протянете еще — повезем. А пока, — говорит, — об чем речь. Пока, — говорит, — еще у нас в Питере не возят. В проекте крематорий.

Тут Барбарисов хлопнул себя по лбу.

— Действительно, — говорит, — как это у меня из башки выпало. Зря оробел. Извиняюсь.

Через пять дней Барбарисов поправился и про этот случай больше не вспоминал.

Мелкий случай

Конечно, случай этот мелкий, не мирового значения. Некоторые людишки очень даже свободно не поймут, в чем тут дело.

Нэпман, например, у которого, может, в каждом жилетном кармане серебро гремит, тоже навряд ли разберется в этом происшествии.

Зато поймет это дело простой рабочий человек, который не огребет деньги лопатой. Такой человек поймет и очень даже горячо посочувствует Василию Ивановичу.

Дело в том, что Василий Иванович купил билет в театр.

В день получки Вася специально зашел в театр и, чтоб зря не растратиться, купил заблаговременно билет в 16-м ряду.

Человек давно мечтал провести вечер в культурном общежитии. И в силу этого целковый отдал, не моргнув глазом. Только языком чуть щелкнул, когда кассир монету загребал.

А к этому спектаклю Василий Иванович очень серьезно готовился. Помылся, побрился, галстук привязал.

Ох-ох, Василий Иванович, Василий Иванович! Чувствовало ли твое благородное сердце житейский подвох? Предвидел ли ты все мелочи жизни? Не дрогнула ли у тебя стальная рука, привязывая галстук?

Ох-ох, грустные дела, скучные дела происходят на свете!

А в день спектакля Василий Иванович в очень радостно-веселом настроении пошел в театр.

«Другие, — думает, — людишки, нет на них погибели, в пивные ходят, или в пьяном угаре морды об тумбу друг другу разбивают. А тут идешь себе в театр. С билетом. Тепло, уютно, интеллигентно. И цена за все — рубль».

Пришел Василий Иванович в театр минут за двадцать.

«Пока, — думает, — то да се, пока разденусь да схожу оправиться, да галстук потуже привяжу — оно в аккурат и будет».

Начал наш милый товарищ Василий Иванович раздеваться, глядит, на стене объявление — 20 копеек с персоны за раздеванье.

Екнуло у Василия Ивановича сердце.

«Нету, — думает, — у меня таких денег. За билет, да, действительно сполна уплачено. А больше нету. Копеек восемь, должно быть, набежит. Если, — думает, — за эту сумму не пристрою одежу, то худо. Придется в пальто и галошах переть и на шапке сидеть».

Разделся наш сердечный друг Василий Иванович. Подает одежду с галошами за барьер.

— Извини, — говорит, — дядя, мелких мало. Прими в руку что есть, не считая.

А при вешалке, как раз наоборот, попался человек циничный. Он сразу пересчитал мелкие.

— Ты, — говорит, — что ж это, собачья кровь, шесть копеек мне в руку кладешь? Я, — говорит, — за это могу тебя галошей по морде ударить.

Тут сразу между ними ссора произошла. Крик. Вешальщик орет:

— Да мне, может, за эти мелкие противно за твоими галошами ухаживать. Отойди от моей вешалки, не то я за себя не ручаюсь.

Василий Иванович говорит:

— Ты, зараза, не ори на меня. Не подрывай авторитета в глазах буржуазии. Прими одежу, как есть, я тебе завтра занесу остатние.

Вешальщик говорит:

— Ты меня буржуями не стращай. Я, — говорит, — не испугался. Отойди от моей вешалки на пушечный выстрел, арапская твоя личность.

Тут, конечно, другие вешальщики начали обсуждать эпизод. Дискуссия у них поднялась, — дескать, можно ли шесть копеек в руку совать.

А время, конечно, идет. Последние зрители бегут в зал. Акт начинается.

Васин вешальщик орет за своим барьером:

— Пущай, — говорит, — этот паразит в другой раз со своей вешалкой приходит. Пущай, — говорит, — сам вешает и сам сторожит.

Василий Иванович чуть не заплакал от обиды.

— Ах ты, — говорит, — старая морда, верзила-мученик. Да я, — говорит, — за эти выражения могу тебе всю бороду выдернуть.

Тут Василий Иванович поскорей надел пальто, положил галоши в шапку и бросился к дверям. Бросился к дверям — не пущают в одеже.

— Братцы, — говорит Василий Иванович, — милые товарищи, билет же, глядите, вот у меня в руке. Оторвите от него корешок и пропустите.

Нет, не пускают.

Тут, действительно, Василий Иванович прямо заметался. Спектакль идет. Музыка раздается. Билет в руке. И пройти нельзя. Поскорее разделся Василий Иванович, завернул одежду в узел.

Ткнулся с узлом в дверь — не дозволяют.

— Вы бы, — говорят, — еще перину с собой принесли.

А время идет. Музыка гремит. Антракт начинается.

Василий Иванович совершенно упал духом.

Бросился до своего вешальщика.

— Ах ты, — говорит, — распродажная твоя личность! Глядите, какую харю наел, ухаживая за нэпом.

Еще немного — и произошла бы некрасивая стычка. Но, спасибо, другие вешальщики разняли.

Один старенький, наиболее добродушный вешальщик говорит Василию Ивановичу:

— Прямо, — говорит, — очень жалко на тебя глядеть, как ты расстраиваешься. Вешай ко мне задаром. Только, — говорит, — завтра, Христа ради, не позабудь принести.

Василий Иванович говорит:

— Чего мне теперь вешать, раз второе действие идет. Я, — говорит, — все равно теперь ни хрена не пойму. Я, — говорит, — не привык пьесы с конца глядеть.

Начал Василий Иванович продавать свой билет кому попало. С трудом продал за гривенник одному беспризорному. Плюнул в сторону своего вешальщика и вышел на улицу.

Социальная грусть

Давно я, братцы мои, собирался рассказать про комсомольца Гришу Степанчикова, да все как-то позабывал. А время, конечно, шло.

Может, полгода пробежало с тех пор, когда с Гришей произошла эта собачья неприятность.

Конечно, уличен был парнишка во вредных обстоятельствах — мещанские настроения и вообще подрыв социализма. Но только дозвольте всесторонне осветить эту многоуважаемую историю.

Произошло это, кажется, что в Москве. А может, и не в Москве. Но сдается нам, что в Москве. По размаху видим. Однако точно не утверждаем, «Красная газета» в подробности не вдавалась. Только мелким полупетитом отметила — дескать, в Семеновской ячейке.

А было это так. В Семеновской, то есть, ячейке состоял этот самый многострадальный Гриша Степанчиков. И выбили как-то раз этому Грише три зуба. По какому делу выбили — опять же нам неизвестно. Может, излишки физкультуры. А может, об дерево ударился. Или, может быть, в младенческие годы сладкого употреблял много. Только знаем, что не по пьяной лавочке кинули ему зубы. Не может этого быть.

Так вот живет этот Гриша без трех зубов. Остальные все стоят на месте. А этих, как на грех, нету…

А парень молодой. Всесторонний. Неинтересно ему, знаете, бывать без трех зубов. Какая же жизнь с таким отсутствием? Свистеть нельзя. Жрать худо. И папироску держать нечем. Опять же шипит при разговоре. И чай выливается.

Парень уже так и сяк — и воском заляпывал, и ситником дырку покрывал, — никак.

Сколотил Гриша деньжонок. Пошел к врачу.

— Становьте, — говорит, — если на то пошло, три искусственных зуба.

А врач попался молодой, неосторожный. Не вошел он в психологию Семеновской ячейки. Врач этот взял и поставил Грише три золотых зуба.

Действительно, слов нет, вышло богато. Рот откроет — картинка. Загляденье. Ноктюрн.

Стали в ячейке на Гришу коситься. То есть как рот откроет человек, — говорит или шамает, — так все глядят. Дескать, в чем дело? Почему такое парень обрастает?

Мелкие разговорчики пошли вокруг события. Откуда, дескать, такие нэпмановские замашки? Почему такое мещанское настроение? Неужели же нельзя простому комсомольцу дыркой жевать и кушать?

И на очередном собрании подняли вопрос — допустимо ли это самое подобное. И вообще постановили:

«Признать имение золотых зубов явлением, ведущим к отказу от социализма и его идей, и мы, члены ВЛКСМ Семеновской ячейки, объявляем против ихних носителей борьбу, как с явлением, разрушающим комсомольские идеи. Зубы — отдать в фонд безработных. В противном случае вопрос будет стоять об исключении из рядов союза».

(«Красн. Газ.»)

Тут председатель от себя еще подбавил пару. Мужчина, конечно, горячий, невыдержанный. Наговорил много горьких слов.

— Я, — говорит, — даром, что председатель, и то, — говорит, — не замахиваюсь на золотые безделушки. А у меня, — говорит, — давно заместо задних зубов одни корешки торчат. И ничего — жую. А как жую — один бог знает. Пальцами, может, помогаю, жевать, то есть. Но не замахиваюсь.

Всплакнул, конечно, Гриша Степанчиков. Грустно ему отдавать такие зубы в фонд безработных. Начал объяснять: дескать, припаяны, выбивать трудно.

Так и не отдал.

А поперли его из союза или нет — мы не знаем. Сведений по этому делу больше не имели. Но, наверное, поперли.

Волокита

Недавно один уважаемый товарищ, Кульков Федор Алексеевич, изобрел способ против бюрократизма. Вот государственная башка-то!

А способ до того действительный, до того дешевый, что надо бы за границей патент взять, да, к глубокому сожалению, Федор Алексеевич Кульков не может сейчас за границу выехать — сидит, сердечный друг, за свой опыт. Нет пророка в отечестве своем.

А против бюрократизма Федор Кульков такой острый способ придумал.

Кульков, видите ли, в одну многоуважаемую канцелярию ходил очень часто. По одному своему делу. И не то он месяц ходил, не то два. Ежедневно. И все никаких результатов. То есть не обращают на него внимания бюрократы, хоть плачь. Не отыскивают ему его дела. То в разные этажи посылают. То завтраками кормят. То просто в ответ грубо сморкаются.

Конечно, ихнее дело тоже хамское. К ним, бюрократам, тоже на день, может, по сто человек с глупыми вопросами лезет. Тут поневоле нервная грубость образуется.

А только Кульков не мог входить в эти интимные подробности и ждать больше.

Он думает:

«Ежели сегодня дела не окончу, то определенно худо. Затаскают еще свыше месяца. Сейчас, — думает, — возьму кого-нибудь из канцелярского персонала и смажу слегка по морде. Может, после этого факта обратят на меня благосклонное внимание и дадут делу ход».

Заходит Федор Кульков на всякий случай в самый нижний подвальный этаж, — мол, если кидать из окна будут, чтоб не шибко разбиться. Ходит по комнатам.

И вдруг видит такую возмутительную сцену. Сидит у стола на венском стуле какой-то средних лет бюрократ. Воротничок чистый. Галстук. Манжетки. Сидит и абсолютно ничего не делает. Больше того: сидит, развалившись на стуле, губами немножко свистит и ногой мотает.

Это последнее просто вывело из себя Федора Кулькова.

«Как, — думает, — государственный аппарат, кругом портреты висят, книги лежат, столы стоят, и тут, наряду с этим, мотанье ногой и свист — форменное оскорбление».

Федор Кульков очень долго глядел на бюрократа — возбуждался. После подошел, развернулся и дал, конечно, слегка наотмашь в морду.

Свалился, конечно, бюрократ со своего венского стула. И ногой перестал мотать. Только орет остро.

Тут бюрократы, ясное дело, сбежались, со всех сторон — держать Кулькова, чтоб не ушел.

Битый говорит:

— Я, — говорит, — по делу пришедши, с утра сижу. А ежели еще натощак меня по морде хлопать начнут в государственном аппарате, то, покорнейше благодарю, не надо, обойдемся без этих фактов.

Федор Кульков, то есть, до чрезвычайности удивился.

— Я, — говорит, — прямо, товарищи, не знал, что это посетитель пришедши, я думал просто бюрократ сидит. Я бы его не стал стегать.

Начальники орут:

— Отыскать, туды-сюды, кульковское дело.

Битый говорит:

— Позвольте, пущай тогда и на меня обратят внимание. Почему же такая привилегия бьющему. Пущай и мое дело разыщут. Фамилия Обрезкин.

— Отыскать, туды-сюды, и обрезкино дело.

Побитый, конечно, отчаянно благодарит Кулькова, ручки ему жмет:

— Морда, — говорит, — дело наживное, а тут по гроб жизни вам благодарен за содействие против волокиты.

Тут быстрым темпом составляют протокол, и в это время кульковское дело приносят. Приносят его дело, становят на нем резолюцию и дают совершенно законный ход.

Битому же отвечают:

— Вы, — говорят, — молодой человек, скорей всего ошиблись учреждением. Вам, — говорят, — скорей всего в Собес нужно, а вы, — говорят, — вон куда пришедши.

Битый говорит:

— Позвольте же, товарищи. За что же меня, в крайнем случае, тогда по морде били? Пущай хоть справку дадут, мол, такого-то числа, действительно, товарищу Обрезкину набили морду.

Справку Обрезкину отказали дать, и тогда, конечно, он полез к Федору Кулькову драться. Однако его вывели, и на этом дело заглохло.

Самого же Кулькова посадили на две недели, но зато дело его благоприятно и быстро кончилось без всякой волокиты.

Бледнолицые братья

1. Идейный организм

Есть еще идейные люди на белом свете. Не оскудела еще наша жизнь.

На праздниках я встретил одного честного борца против алкоголя.

Этот человек сидел напротив меня за рождественским столом.

Наружность у этого человека была угрюмая. Нос крупный, с красным отливом.

«Этот, — думаю, — не подкачает — самосильно наляжет на хозяйскую выпивку».

И вдруг вижу, братцы мои, отставляет этот человек свои рюмки и бокалы в сторону и решительно говорит:

— Извиняюсь. Не пью. Мне, — говорит, — на эти стеклянные предметы смотреть худо. Я, — говорит, — недавно начал идейную борьбу против алкоголя.

Тут начались среди гостей охи и вздохи. Дескать, такое любопытное занятие отстранять от себя на праздниках! Можно ли?

Тогда человек этот горько усмехнулся на эти реплики и начал отчитывать гостей и хозяев. Много острых и верных вещей сказал он.

— Люди, — говорит, — могут без этого веселиться. Довольно стыдно. Можно, — говорит, — заместо этого в картишки удариться и обыграть хозяина. Или, — говорит, — на худой конец можно погулять с хозяйкой этого дома. Но зачем же отравлять свой идейный организм такой отравой? Я, — говорит, — всю жизнь пил и закусывал, но теперь я стою за сухой закон. Пущай будут разные ограничения. Пущай продают полбутылки на брата. Пора за это взяться и обратить внимание. Довольно.

Я с радостью глядел на этого выдающегося человека. Его добродушная супруга сидела рядом со мной.

— Муж-то, — говорю ей, — у вас какой идейный супруг.

— Да, — говорит, — такая, знаете, обида напротив праздника! Врач ему совсем не дозволил пить: «Сердце, — говорит, — у вас не дозволяет наклюкаться. Помереть можете…»

К концу ужина идейный супруг все же до того назюзюкался, что дважды его выносили во двор, и там он освежался.

2. Квартира

В нашем доме произошла трагедия. Убийство. Муж из ревности убил свою молодую фактическую супругу и ее юридическую мамашу.

Не будем входить в психологию убийства, скажем одно, убийство произошло в небольшой уютной квартире — две комнаты и кухня. Бельэтаж. Уборная. Ванна. Десять квадратных саженей.

Народу собралось во двор этого дома уйма. Каждому, конечно, любопытно было узнать, кому теперь домоуправление передаст эту освободившуюся квартиру.

Уже увезли убийцу. Уже убитых отправили, куда следует, — толпа не расходилась.

Завязалась небольшая потасовка. Кто-то дико орал, что это прямо кумовство передавать эту площадь близким родственникам. Лучше пущай кинут жребий — кому достанется.

И вдруг, братцы мои, стало мне грустно на сердце. Стало мне до чего обидно.

Тут, можно сказать, такая трагедия и драма, с кровью и с убийством, и тут же, наряду с этим, такой мелкий коммерческий расчет. «Эх, — думаю, — бледнолицые мои братья!»

И долго стоял у ворот. И противно мне было принимать участие в этих грубых разговорах.

Тем более что на прошлой неделе я по случаю получил не очень худую квартиру. Смешно же опять менять и горячиться. Я доволен.

3. Юморист

На днях мне позвонили по телефону. Кто-то вежливым, мягким голосом спросил:

— Товарищ Зощенко?

— Да.

— Вот в чем дело. Мы производим опыты над усилителем. Большая просьба прочесть несколько строк из какого-нибудь вашего рассказа.

У меня была неотложная срочная работа. Мне очень не хотелось отрываться от дела. Но я человек мягкий. Я уважаю, кроме того, всякие новейшие изобретения. Я прочел в телефонную трубку несколько строчек.

— Прекрасно, — сказал вежливый голос. — Благодарю вас. Звучность изумительная. Теперь мы попросим вас послушать нашу передачу. Будьте любезны, отойдите в самый дальний угол комнаты. И слушайте.

Я положил трубку на стол и отошел шагов на десять. Минуты две стоял дурак дураком. Потом подошел.

— Ну как?

— Ничего не слышал.

— Тогда отойдите шагов на пять и присядьте так, чтобы ваше ухо было на одной линии с трубкой.

Я отошел и присел.

— Ну как?

— Ей-богу, я решительно ничего не слышу! — сказал я сердитым голосом.

— Тогда, — сказал мой собеседник, смеясь, — повесьте трубку и ложитесь спать.

Человек смеялся весело, от души, захлебываясь и хрюкая в телефон.

Да, действительно, я был очень взбешен. Я чуть не оторвал телефонную трубку. Еще бы — десять минут меня дурачил какой-то прохвост. Даже заставлял приседать.

Потом я успокоился. Даже усмехнулся. В чем дело? Все обстоит прекрасно. Можно записать сюжет. Можно сделать небольшой юмористический рассказ на актуальную темку — телефонные хулиганы. Двадцать рублей я честно заработал на этом поганом деле.

В каждой собачьей ерунде есть свои хорошие стороны.

4. Скупой рыцарь[251]

Год назад в одно почтенное издательское учреждение я три месяца подряд ходил за деньгами.

Заведующий отделом человек был милый, симпатичный. Всякий раз он справлялся о моем драгоценном здоровье, интересовался работой. И всегда очень сочувствовал и входил в положение. Однако денег не платил.

Примерно зайдешь к нему числа десятого. Разведет руками, грустно улыбнется.

— Ай, — говорит, — ну можно ли в такие несуразные числа заходить. Десятое число! А мне, может, пятнадцатого рабочим и служащим платить. Сами посудите.

Ну сообразишь, что десятое число, действительно, несколько неудобное число для платежей, — уйдешь. Приходишь числа двадцатого.

— Ну что вы, — говорит, — делаете? Только что недавно рабочим и служащим заплатил. Ну откуда я вам возьму? Сами посудите.

Два месяца я терпеливо поднимался на пятый этаж. В начале третьего месяца я стал слегка наседать и требовать.

Заведующий ерзал на стуле, грустно разводил руками, но денег не платил.

Я знаю — деньги платить занятие скучное, малоприбыльное. Сплошной, можно сказать, коммерческий расход. В трубу можно свободно полететь, ежели всем платить. Однако мне было все равно. Я с энергичной настойчивостью вел свою линию.

Заведующий, видимо, начал страдать от моих посещений. Он избегал моего взгляда. Молча разводил руками. И углублялся в свои бумаги.

Однажды, когда у заведующего сидел какой-то посетитель, я начал грозить. Я сказал:

— Либо платите сейчас, либо я сам не знаю, что сейчас сделаю.

В голосе моем появились истерические нотки и вообще некоторое повизгиванье.

Вдруг я услышал всхлипывание. Я с испугом посмотрел на заведующего. Закрыв глаза рукой, он плакал, не стесняясь присутствия посетителя.

Я мысленно обругал себя скотиной и выбежал из кабинета.

Мне было ужасно стыдно и неловко.

Так довести человека. Экая я чертова свинья! Ну действительно, ну откуда ему взять денег, если у него, может, нету? Ах, такая гнусность! Надо извиниться. Скажу: согласен ждать, сколько понадобится.

Я снова вошел в кабинет.

Заведующий, откинувшись на спинку кресла, тихонько смеялся. Его усы и подбородок дрожали от смеха.

Я услышал, как он говорил своему собеседнику:

— Ну что я могу сделать? Пристают, докучают. Мешают работать. Ну откуда я всем возьму? Приходится, знаете, прибегать к этой невинной хитрости. Это действует. Они народ впечатлительный.

Я подошел к столу и тяжелым голосом потребовал немедленной уплаты.

Заведующий, не глядя на мое лицо, написал на моем заявлении — уплатить завтра.

Назавтра я деньги получил.

Этот случай — подлинная правда. Я давно уже перестал фантазией разбавлять свои рассказы.

5. Обезьяний язык

Трудный это русский язык, дорогие граждане! Беда какой трудный!

Главная причина в том, что иностранных слов в нем до черта. Ну взять французскую речь. Все хорошо и понятно. Кескесе, мерси, комси — все, обратите ваше внимание, чисто французские, натуральные, понятные слова.

А нуте-ка, сунься теперь с русской фразой — беда. Вся речь пересыпана словами с иностранным, туманным значением.

От этого затрудняется речь, нарушается дыхание и треплются нервы.

Я вот на днях слышал разговор. На собрании было. Соседи мои разговорились.

Очень умный и интеллигентный разговор был, но я, человек без высшего образования, понимал ихний разговор с трудом и хлопал ушами.

Началось дело с пустяков.

Мой сосед, не старый еще мужчина с бородой, наклонился к своему соседу слева и вежливо спросил:

— А что, товарищ, это заседание пленарное будет, али как?

— Пленарное, — небрежно ответил сосед.

— Ишь ты, — удивился первый, — то-то я и гляжу, что такое? — как будто оно и пленарное.

— Да уж будьте покойны, — строго ответил второй. — Сегодня сильно пленарное, и кворум такой подобрался — только держись.

— Да ну? — спросил сосед. — Неужели и кворум подобрался?

— Ей-богу, — сказал второй.

— И что же он, кворум-то этот?

— Да ничего, — ответил сосед, несколько растерявшись. — Подобрался и все тут.

— Скажи на милость, — с огорчением покачал головой первый сосед. — С чего бы это он, а?

Второй сосед развел руками и строго посмотрел на собеседника, потом добавил с мягкой улыбкой:

— Вот вы, товарищ, небось, не одобряете эти пленарные заседания… А мне как-то они ближе. Все как-то, знаете ли, выходит в них минимально по существу дня… Хотя я, прямо скажу, последнее время отношусь довольно перманентно к этим собраниям. Так, знаете ли, индустрия из пустого в порожнее.

— Не всегда это, — возразил первый. — Если, конечно, посмотреть с точки зрения. Вступить, так сказать, на точку зрения и оттеда, с точки зрения, то да — индустрия конкретно.

— Конкретно фактически, — строго поправил второй.

— Пожалуй, — согласился собеседник. — Это я тоже допущаю. Конкретно фактически. Хотя как когда…

— Всегда, — коротко отрезал второй. — Всегда, уважаемый товарищ. Особенно, если после речей подсекция заварится минимально. Дискуссии и крику тогда не оберешься.

На трибуну взошел человек и махнул рукой. Все смолкло. Только соседи мои, несколько разгоряченные спором, не сразу замолчали. Первый сосед никак не мог помириться с тем, что подсекция заваривается минимально. Ему казалось, что подсекция заваривается несколько иначе.

На соседей моих зашикали. Соседи пожали плечами и смолкли. Потом первый сосед наклонился ко второму и тихо спросил:

— Это кто ж там такой вышедши.

— Это? Да это президиум вышедши. Очень острый мужчина. И оратор первейший. Завсегда остро говорит по существу дня.

Оратор простер руки вперед и начал речь.

И когда он произносил надменные слова с иностранным, туманным значением, соседи мои сурово кивали головами. Причем второй сосед строго поглядывал на первого, желая показать, что он все же был прав в только что законченном споре.

Трудно, товарищи, говорить по-русски!

Пушкин

Девяносто лет назад убили на дуэли Александра Сергеевича Пушкина.

Вся Россия, можно сказать, горюет и слезы льет в эту прискорбную годовщину. Но, между прочим, больше всех горюет и убивается — Иван Федорович Головкин.

Этот милый человек при одном только слове — Пушкин — ужасно вздрагивает и глядит в пространство.

И как же ему, братцы, не глядеть в пространство, если обнаружилась такая, можно сказать, печальная, теневая сторона жизни гениального поэта.

Мы, конечно, начнем нашу повесть издалека, чтобы не оскорбить память знаменитого гения. Начнем, примерно, с 1921 года. Тогда будет все наглядней.

В 1921 году, в декабре месяце приехал из армии в родной свой городок Иван Федорович Головкин.

А тут как раз нэп начался. Оживление. Булки стали выпекать. Торговлишка завязалась. Жизнь, одним словом, ключом забила.

А наш приятель Головкин, несмотря на это, ходит по городу безуспешно. Помещения не имеет. И спит по субботам у знакомых. На собачьей подстилке. В передней комнате.

Ну и, конечно, через это настроен скептически.

— Нэп, — говорит, — это форменная утопия. Полгода, — говорит, — не могу помещения отыскать.

В 1923 году Головкин все-таки словчился и нашел помещение. Или он въездные заплатил, или вообще фортуна к нему обернулась, но только нашел.

Комната миленькая. Два окна. Пол, конечно. Потолок. Это все есть. Ничего против не скажешь.

А очень любовно устроился там Головкин. На шпалеры разорился — оклеил. Гвозди куда надо приколотил, чтоб уютней выглядело. И живет, как падишах.

А время, конечно, идет. Вот уже восемьдесят седьмая годовщина ударяет со дня смерти нашего дорогого поэта Пушкина. Потом восемьдесят восьмая.

На восемьдесят девятой годовщине разговоры, конечно, поднялись в квартире. Пушкин, дескать. Писатель. Жил, дескать, в свое время в этом помещении. Осчастливил, дескать, жилплощадь своим нестерпимым гением. Не худо бы в силу этого какую ни на есть досточку приклепать с полным обозначением в назидание потомству.

Иван Федорович Головкин тоже сдуру участие принял в этой дощечке, на свою голову.

Только, вдруг, в квартире ропот происходит. Дамы мечутся. Кастрюльки чистят. Углы подметают.

Комиссия приходит из пяти человек. Помещение осматривает.

Увидела комиссия разную домашнюю требуху в квартире — кастрюли и пиджаки — и горько так вздохнула.

— Тут, — говорит, — когда-то Александр Сергеевич Пушкин жил. А тут наряду с этим форменное безобразие наблюдается. Вон метла стоит. Вон брюки висят — подтяжки по стене развеваются. Ведь это же прямо оскорбительно для памяти гения!

Ну одним словом, через три недели выселили всех жильцов из этого помещения.

Головкин, это верно, очень ругался. Крыл. Выражал свое особое мнение открыто, не боясь никаких последствий.

— Что ж, — говорит, — это такое? Ну пущай он гений. Ну пущай стишки сочинил: «Птичка прыгает на ветке». Но зачем же средних людей выселять? Это же утопия, если всех жильцов выселять.

Хотел Головкин в Пушкинский заповедник поехать — ругаться, но после занялся подыскиванием помещения.

Он и сейчас еще ищет. Осунулся, поседел. Требовательный такой стал. Все расспрашивает, кто да кто раньше жил в этом помещении. И не жил ли здесь, оборони создатель, Демьян Бедный[252] или Мейерхольд[253]. А если жил, то он, Головкин, и даром не возьмет такого помещения.

А это верно: как это некоторые крупные гении легкомысленно поступают — мотаются с квартиры на квартиру, переезжают. А после такие печальные результаты.

Да вот недалеко ходить, в наше время наш знакомый поэт Митя Цензор[254], Дмитрий Михайлович. Да он за последний год не менее семи комнат сменил. Все, знаете, никак не может ужиться. За неплатеж.

А ведь, может, он, черт его знает, гений!

Ох, и обложат же его лет через пятьдесят за эти семь комнат.

Единственно, может быть, кризис несколько ослабнет к тому времени. Одна надежда.

О пользе грамотности

А ведь я, грешный человек, думал, что у нас неграмотных людей не осталось. Я думал, что неграмотные давно уж ликвидированы.

Конечно, я не предполагал, что народ по-французски лепетать начал и вообще высшую арифметику узнал. Я про это не думал. Однако насчет — читать, писать и фамилию подписывать — это мне казалось очень даже просто и возможно.

Оказалось, не так это дело обстоит.

Вот извольте поглядеть, какая история развернулась на этом фронте.

В прошлом месяце на одном громадном заводе решено было покрепче навалиться на неграмотных. Все-таки, новый год наступил. А там вскоре десятая годовщина предвидится. А там опять новый год.

А неграмотные еще не вполне ликвидированы. Нехорошо это. Некультурно. Надо навалиться. Ну и в силу этого решили навалиться. Председатель культкомиссии лично проверил разные списки. Ведомости на получку денег тоже рассмотрел. Поинтересовался, кто как и кто никак подписывается.

Ну и оказалась цельная армия неграмотных. Больше ста. А в школу ходит ликвидироваться едва ли тридцать. Значит, остальные ловчатся.

Председатель культкомиссии собрал своих помощников и говорит:

— Вот что, ребята, надо беспременно навалиться. Пущай завтра соберутся все неграмотные в восемь часов вечера.

Объявить про это.

Помощники — ребята молодые, горячие — сразу за дело принялись, начали между собой программу обсуждать.

И вот, конечно, назавтра вечер наступает. Восемь бьет. Культкомиссия в полном боевом составе является. Председатель тут же, конечно, с портфелем. Садятся вокруг стола. Только смотрят, нету неграмотных, не являются.

Председатель говорит:

— Братцы, да где ж, например, эти неграмотные? Или, может быть, вы оповестить забыли?

— Нет, — говорят, — объявили, помилуйте. В каждом цехе объявление повесили.

Начали ждать. «Все-таки, — думают, — неграмотный народ — малосознательный, опаздывать любит. Придется обождать».

А тут девять ударяет. И нет никого. Один какой-то дядя зашел, да и тот оказался грамотный. По ошибке сунулся.

Председатель культкомиссии говорит:

— Братцы, а ведь неграмотные — неграмотны. Как же они могут прочесть ваши объявления?

Тут ребята заволновались.

— А ведь верно! — говорят. — Они читать не могут.

Ну и конечно, другой коленкор. Устный подход.

Отрядили специального человека. Ходил этот человек по всем цехам и орал в три горла насчет собрания.

Ну и конечно, другой коленкор. Устный подход оказался правильный. Все-таки, пришло человека четыре, не считая председателя. На них и навалилась культкомиссия.

Сила красноречия

Дело было, нельзя сказать, что запутанное. Все было довольно-таки ясно и скучно.

Преступник сознался в своей вине.

Да, действительно, он влез в чужую квартиру, придушил чуть не насмерть какую-то квартирную старушонку и унес два костюма, медную кастрюлю и еще какое-то барахло.

Дело было плевое. Неинтересное.

Я хотел было уйти из зала суда, но пробраться было трудно. Много народу. К тому же, сосед мой, староватый гражданин с седыми усами, очень неприветливо буркнул, когда я заворочался на своем месте.

Я остался, поглядел на преступника. Тот сидел неподвижно. Глядел безучастно куда-то в сторону.

— Интересно, сколько ему дадут? — сказал я.

— Ничего интересного, — сказал старик, мой сосед, — четыре года со строгой изоляцией.

— Почему вы так думаете?

— Не думаю, — строго сказал старик. — Кодекс думает.

Но вот вышел обвинитель. Он начал говорить с сильным душевным подъемом. Много неподдельного гнева и презрения было в его словах. Он буквально растоптал преступника.

Он сравнил его с самым последним дрянным мусором, который надо выкинуть без сожаления.

Я давно не слышал такой превосходной речи.

Публика сидела притихшая. Судьи внимательно слушали гневные слова прокурора.

Я поглядел на преступника. Низкий лоб. Тупая челюсть. Звериный взгляд. Да, действительно, форменный бандит. С каким страхом он глядел на говорившего!

— Здорово кроет, — сказал я. — Как бы парня налево не послали, а? Как вы думаете? Высшую меру не могут дать?

— Ерунда, — сказал старик, — четыре года со строгой изоляцией.

Но вот прокурор кончил. После небольшого перерыва начал говорить защитник.

Это был довольно молодой человек. Но сколько настоящего таланта было в нем! Какая сила красноречия! Какой неподдельной простотой и искренностью звучала вся его речь!

Красноречие — это большой дар. Это — большое счастье обладать такой способностью покорять людей своими словами и диктовать им свои желания.

Почти полтора часа говорил защитник.

Публика дергалась на своих местах. Дамы глубоко вздыхали и пудрили вспотевшие от волнения носы. Некоторые слабонервные всхлипывали и сморкались. Сам председатель нервно барабанил пальцами по бумаге.

Преступник в совершенном обалдении, полураскрыв рот, глядел на своего благодетеля.

Да, конечно, защитник и не пытается отрицать его вину. Нет! Это все так. Но не угодно ли заглянуть поглубже. Не угодно ли приподнять завесу, скрывающую тайники жизни. Да, преступник виновен, но нужно хоть раз с добрым сердцем взглянуть на этого человека, на его простое, наивное лицо.

Я снова посмотрел на преступника. В самом деле, а ведь лицо довольно простоватое. И лоб как лоб. Не особенно низкий. И челюсть не так уж выдается. Подходящая челюсть. Прямо трудно поверить, что с такой челюстью можно душить старушку.

— А ведь парня-то, пожалуй, оправдают, — сказал я, — или дадут условно. Очень уж способно говорит защитник.

— Ерунда, — сказал старик, — четыре года со строгой изоляцией.

Но вот суд удалился на совещание.

Публика ходила по коридору, обсуждая прекрасную речь защитника. Многие предполагали, что более одного года условно не могут дать.

Мой старик сосал небольшую трубку и сердито говорил в толпе:

— Ерунда! Четыре года со строгой изоляцией.

После долгого ожидания суд вернулся в зал. Был оглашен приговор — четыре года со строгой изоляцией.

Конвойные тотчас окружили преступника и увели… Публика медленно расходилась.

В толпе я увидел своего старика. Он прищурил глаз и что-то бормотал. Наверное, он сказал:

— Вот видите, я же говорил.

Этот человек явно скептически относился к красноречию. Я с ним не согласен. Мне нравится, когда о человеке много и подробно говорят. Все-таки меньше шансов ошибиться.

Царские сапоги

В этом году в Зимнем дворце разное царское барахлишко продавалось. Музейный фонд, что ли, этим торговал. Я не знаю кто.

Я с Катериной Федоровной Коленкоровой[255] ходил туда. Ей самовар нужен был на десять персон.

Самовара, между прочим, там не оказалось. Или царь пил из чайника, или ему носили из кухни в каком-нибудь граненом стакане, я не знаю, — только самовары в продажу не поступили.

Зато других вещей было множество. И вещи, действительно, все очень великолепные. Разные царские портьеры, бордюры, разные рюмочки, плевательницы, сорочки и другие разные царские штучки. Ну прямо глаза разбегаются, не знаешь, за что схватиться и какую вещь приобрести.

Тогда Катерина Федоровна на свободные деньги купила, заместо самовара, четыре сорочки из тончайшего модеполама[256]. Очень роскошные. Царские.

Я же вдруг увидел в описи сапоги. Русское голенище, восемнадцать целковых.

Я сразу спросил у артельщика, который торговал:

— Какие это сапоги, любезный приятель?

Он говорит:

— Обыкновенно какие — царские.

— А какая, — говорю, — мне гарантия, что это царские? Может, — говорю, — какой-нибудь капельдинер[257] трепал, а вы их заместо царских выдаете. Это, — говорю, — нехорошо, неприлично.

Он говорит:

— Тут кругом все имущество царской фамилии. Мы, — говорит, — дерьмом не торгуем.

— Кажи, — говорю, — товар.

Поглядел я сапоги. Очень мне ужасно понравились, и размер подходящий. И какие они неширокие, узенькие, опрятные. Тут носок, тут каблук. Ну прямо цельные сапоги. И вообще мало ношенные. Может, только три дня царь их носил. Подметка еще не облупилась.

— Господи, — говорю, — Катерина Федоровна, да разве, — говорю, — раньше можно было мечтать насчет царской обуви? Или, например, в царских сапогах по улице пройтись? Господи, — говорю, — как история меняется, Катерина Федоровна!

Восемнадцать целковых отдал за них, не горюя. И, конечно, за царские сапоги эта цена очень и очень небольшая.

Выложил восемнадцать целковых и понес эти царские сапоги домой.

Действительно, обувать их было трудно. Не говоря про портянку, на простой носок и то еле лезут. «Все-таки, — думаю, — разношу».

Три дня разнашивал. На четвертый день подметка отлипла. И не то, чтобы одна подметка, а так полностью вместе с каблуком весь нижний этаж отвалился. Даже нога наружу вышла.

А случилось это поганое дело на улице, на бульваре Союзов, не доходя Дворца Труда. Так и попер домой на Васильевский остров без подметки.

Главное, денег было очень жалко. Все-таки, восемнадцать целковых. И пожаловаться некуда. Ну будь эти сапоги фабрики «Скороход» или какой-нибудь другой фабрики — другой вопрос. Можно было бы дело возбудить или красного директора с места погнать за такую техническую слабость. А тут, извольте, царские сапоги.

Конечно, на другой день сходил в музейный фонд. А там уже и торговать кончили — закрыто.

Хотел в Эрмитаж смотаться или еще куда-нибудь, но после рукой махнул. Главное, Катерина Федоровна меня остановила.

— Это, — говорит, — не только царский, любой королевский сапог может за столько лет прогнить. Все-таки, как хотите, со дня революции десять лет прошло. Нитки, конечно, сопреть могли за это время. Это понимать надо.

А, действительно, братцы мои, десять лет протекло. Шутка ли! Товар и тот распадаться начал.

И хотя Катерина Федоровна меня успокоила, но когда, между прочим, после первой стирки у нее эти самые царские дамские сорочки полезли в разные стороны, то она очень ужасно крыла царский режим. А вообще, конечно, десять лет прошло — смешно обижаться. Время-то как быстро идет, братцы мои!

Литератор

Я первый раз в жизни видел такого писателя. Он был еле грамотный. Читал он, правда, ничего себе, сносно. Хотя на некоторых длинных словах затруднялся. И буквы некоторые ему, видимо, были в диковинку.

Зато писал он до того худо, что в первый момент я даже растерялся, когда посмотрел на его рукопись. Это было черт знает что такое. Что-то вообще было нацарапано на бумаге, но что именно — разобрать было трудно.

Я просто обомлел, даже испугался, когда он заявил, что эта рукопись — юмористический рассказ. В рукописи было десятка два еле понятных фраз и выражений.

Ей-богу, такого писателя мне не приходилось больше видеть!

А главное, от него почему-то сильно разило скипидаром. Запах был до того острый, что просто можно было потерять сознание, если подольше посидеть с таким человеком.

Он, видимо, и сам сознавал всю остроту своего запаха. И, входя в комнату, он просил разрешения слегка приоткрыть форточку.

— Слушайте, товарищ, — сказал я ему, возвращая рукопись, — да, может, вы спутали? Может, вы вовсе, как бы сказать, не писатель?

— Зачем же путать, — уныло сказал он. — Известно — писатель. Беллетрист.

Он заходил ко мне несколько раз. И всякий раз приносил страницы две-три черт знает какой ерунды.

Я несколько попривык к его куриному почерку и стал более внимательно читать. Нет, это была совершеннейшая галиматья. Это была просто неслыханная чушь. Это был какой-то лепет дефективного переростка!

С некоторым испугом отдавал я ему обратно рукописи. Я боялся, как бы он меня не убил за возврат. Уж очень он был мрачный. И усы у него были длинные, разбойничьи.

Однако он довольно терпимо относился к возврату.

— Значит, для журнала не годится? — спрашивал он. — Печатать нельзя?

— М-да, — говорил я, — навряд ли можно.

Он довольно равнодушно пожимал плечами и неясно говорил:

— Надо, конечно, расстараться.

И уходил.

Всего он заходил ко мне четыре раза. В последний раз он припер с собой довольно объемистую рукопись — страниц на двадцать.

Я тут же, при нем, прочел и просто побледнел от злости.

— Это, — говорю, — товарищ, ну прямо ни к чертовой матери не годится. Надо же, наконец, понять. Не только печатать — читать совестно. Возьмите обратно. И не приходите больше.

Он строго посмотрел на меня и сказал:

— Дайте тогда расписку.

— Какую расписку?

— Да что не приняли.

— Да на что, — говорю, — тебе, чудак-человек, расписка?

— Да так, — говорит, — все-таки…

Я посмеялся, но расписку дал. Написал, что произведения писателя, такого-то не подходят для печати за малограмотностью.

Он поблагодарил меня и ушел со своей распиской. Дня через три он снова прибежал ко мне. Он был несколько не в себе. Он протянул назад свою расписку и сказал:

— Надо на бланке и чтоб печать. Нельзя такие расписки выдавать.

Тут я припер этого человека к стене. Я просто велел объяснить, на кой дьявол ему нужна расписка. Я ему сказал, что я человек частный и сам никаких печатей на руках не имею.

Тогда, несколько путаясь и сморкаясь в свою толстовку, он объяснил.

— Что ж, — сказал он, — человек я, конечно, небогатый. Гуталин делаю. Производство, конечно, маленькое — только что кормиться. И если, — говорит, — меня налогом обложить, то я в трубу свободно вылечу. Или за квартиру платить не могу, как торговец. А в доме говорят: «Какая у тебя профессия? Какую тебе цену определить?» Я говорю: «Какая профессия — литератор». «Неси, — говорят, — сукин сын, удостоверение. Фининспектор тоже с нас требует». — «Бюрократизм, — говорю, — какой. Ладно, достану». Чего теперь делать?

— Да уж, — говорю, — не знаю.

Он потоптался в нерешительности и ушел. Фамилию свою он просил никому не говорить. Черт с ним, не скажу.

Свадьба

Конечно, Володька Завитушкин немного поторопился. Был такой грешок.

Володька, можно сказать, толком и не разглядел своей невесты. Он, по совести говоря, без шляпки и без пальто ее никогда даже и не видел. Потому все главные события на улице развернулись.

А что перед самой свадьбой Володька Завитушкин заходил со своей невестой к ее мамаше представляться, так он не раздеваясь представился. В прихожей. Так сказать, на ходу.

А познакомился Володя Завитушкин со своей невестой в трамвае.

Сидит он в трамвае и вдруг видит — перед ним этакая барышня вырисовывается. Такая ничего себе барышня, аккуратненькая. В зимнем пальто.

И стоит эта самая барышня в зимнем своем пальто перед Володькой и за ремешок рукой держится, чтоб пассажиры ее не опрокинули. А другой рукой пакет к груди прижимает. А в трамвае, конечно, давка. Пихаются. Стоять, прямо сказать, нехорошо. Вот Володька ее и пожалел.

— Присаживайтесь, — говорит, — ко мне на одно колено, все легче ехать.

— Да нет, — говорит, — мерси.

— Ну так, — говорит, — давайте тогда пакет. Кладите мне на колени, не стесняйтесь. Все легче будет стоять.

Нет, видит, и пакета не дает. Или пугается, чтоб не упер. Или еще что.

Глянул на нее Володя Завитушкин еще раз и прямо обалдел.

«Господи, — думает, — какие миловидные барышни в трамваях ездиют».

Едут так они две остановки. Три. Четыре. Наконец, видит Завитушкин — барышня к выходу тискается. Тоже и Володька встал. Тут у выхода, значит, у них знакомство и состоялось.

Познакомились. Пошли вместе. И так у них все это быстро и без затрат обернулось, что через два дня Володька Завитушкин и предложенье ей сделал.

Или она сразу согласилась, или нет, но только на третий день пошли они в гражданский подотдел и записались.

Записались они в ЗАГСе, а после записи и развернулись главные события.

После записи пошли молодые на квартиру к мамаше. Там, конечно, полная суматоха. Стол накрывают. Гостей много. И вообще семейное торжество — молодых ждут.

И какие-то разные барышни и кавалеры по комнате суетятся, приборы ставят и пробки открывают.

А свою молодую супругу Володька Завитушкин еще в прихожей потерял из виду.

Сразу его, как на грех, обступили разные мамаши и родственники, начали его поздравлять и в комнату тащить.

Привели его в комнату, разговаривают, руку жмут, расспрашивают, в каком, дескать, союзе находится.

Только видит Володька — не разобрать ему, где его молодая жена. Девиц в комнате много. Все вертятся, все мотаются, ну прямо с улицы, со свету, хоть убей, не разобрать.

«Господи, — думает Володька, — никогда ничего подобного со мной не происходило. Какая же из них моя молодая супруга?»

Стал он по комнате ходить между девиц. То к одной толкнется, то к другой толкнется. А те довольно неохотно держатся и особой радости не выказывают.

Тут Володька немного даже испугался.

«Вот, — думает, — на чем засыпался — жену уж не могу найти».

А тут еще родственники начали коситься — чего это молодой ходит, как ненормальный, и на всех девиц бросается.

Стал Володька к двери и стоит в полном упадке.

«Ну спасибо, — думает, — если сейчас за стол садиться будут. Тогда, может, что-нибудь определится. Которая со мной сядет, та, значит, и есть. Хотя бы, — думает, — вот эта белобрысенькая села. А то, ей-богу, подсунут какое-нибудь дерьмо, потом живи с ним».

В это время гости начали за стол садиться.

Мамаша христом-богом просит обождать еще немного, не садиться. Но на гостей прямо удержу нету, прямо кидаются на жратву и на выпивку.

Тут Володю Завитушкина волокут на почетное место. И рядом с ним с одного боку сажают девицу.

Поглядел на нее Володька, и отлегло у него на сердце.

«Ишь ты, — думает, — какая. Прямо, — думает, — недурненькая. Без всякой шляпки ей даже лучше. Нос не так уж просится наружу».

От полноты чувств Володя Завитушкин нацедил себе и ей вина и полез поздравлять и целоваться.

Но тут и развернулись главные события. Начали раздаваться крики и разные вопли.

— Это, — кричат, — какой-то ненормальный, сукин сын. На всех девиц кидается. Молодая супруга еще к столу не вышедши — прибирается, а он с другой начал упражняться.

Тут произошла абсолютная дрянь и неразбериха. Володьке бы, конечно, в шутку все превратить. А он очень обиделся. Его в суматохе какой-то родственник бутылкой тиснул по затылку.

Володька кричит:

— А пес вас разберет! Насажали разных баб, а мне разбирайся.

Тут невеста в белом балахоне является. И цветы сбоку.

— Ах, так, — говорит, — ну так это вам выйдет боком.

И опять, конечно, вопли, крики и истерика.

Начали, конечно, родственники выгонять Володьку из квартиры.

Володька говорит:

— Дайте хоть пожрать. С утра, — говорит, — не жравши по такой канители.

Но родственники поднажали и ссыпали Володьку на лестницу.

На другой день Володя Завитушкин после работы зашел в гражданский подотдел и развелся.

Там даже не удивились.

— Это, — говорят, — ничего, бывает. Нынче, — говорят, — редко случаются более продолжительные браки.

Так и развели.

Галоша

Конечно, потерять галошу в трамвае нетрудно. Особенно, если сбоку поднапрут, да сзади какой-нибудь архаровец на задник наступит — вот вам и нет галоши.

Галошу потерять — прямо пустяки.

С меня галошу сняли в два счета. Можно сказать, ахнуть не успел.

В трамвай вошел — обе галоши стояли на месте, как сейчас помню. Еще рукой потрогал, когда влезал — тут ли.

А вышел из трамвая — гляжу: одна галоша здесь, как миленькая, а другой нету. Сапог — здесь. И носок, гляжу, здесь. И подштанники на месте. А галоши нету.

А за трамваем, конечно, не побежишь.

Снял остальную галошу, завернул в газету и пошел так. «После работы, — думаю, — пущусь на розыски. Не пропадать же товару. Где-нибудь, да раскопаю».

После работы пошел искать. Первым делом — посоветовался с одним знакомым вагоновожатым.

Тот, прямо, вот как меня обнадежил.

— Скажи, — говорит, — спасибо, что в трамвае потерял. В другом общественном месте — не ручаюсь, а в трамвае потерять — святое дело. Такая у нас существует камера для потерянных вещей. Приходи и бери. Святое дело!

— Ну, — говорю, — спасибо. Прямо гора с плеч. Главное, галоша почти что новенькая. Всего третий сезон ношу.

На другой день поехал в камеру.

— Нельзя ли, — говорю, — братцы, галошу получить обратно? В трамвае сняли.

— Можно, — говорят. — Какая галоша?

— Галоша, — говорю, — обыкновенно какая. Размер — двенадцатый номер.

— У нас, — говорят, — двенадцатого номера, может, двенадцать тысяч. Расскажи приметы.

— Приметы, — говорю, — обыкновенно какие: задник, конечно, обтрепан, внутри байки нету — сносилась байка.

— У нас, — говорят, — таких галош, может, больше тыщи. Нет ли специальных признаков?

— Специальные, — говорю, — признаки имеются. Носок, вроде бы, начисто оторван, еле держится. И каблука, — говорю, — почти что нету. Сносился каблук. А бока, — говорю, — еще ничего, пока что удержались.

— Посиди, — говорят, — тут. Сейчас посмотрим.

Вдруг выносят мою галошу.

То есть ужасно обрадовался. Прямо умилился. «Вот, — думаю, — славно аппарат работает. И какие, — думаю, — идейные люди — сколько хлопот на себя приняли из-за одной галоши».

— Спасибо, — говорю, — друзья, по гроб жизни. Давайте поскорей ее сюда. Сейчас я надену.

— Нету, — говорят, — уважаемый товарищ, не можем дать. Мы, — говорят, — не знаем, может, это не вы потеряли.

— Да я же, — говорю, — потерял.

— Очень, — говорят, — вероятно, но дать не можем. Принеси удостоверение, что ты действительно потерял галошу. Пущай домоуправление заверит этот факт, и тогда без излишней волокиты выдадим.

— Братцы, — говорю, — святые товарищи, да в доме не знают про этот факт. Может, они не дадут такой бумаги.

— Дадут, — говорят, — это ихнее дело дать.

Поглядел я еще раз на галошу и вышел.

На другой день пошел к председателю.

— Давай, — говорю, — бумагу. Галоша гибнет.

— А верно, — говорит, — потерял? Или закручиваешь?

— Ей-богу, — говорю, — потерял.

— Пиши, — говорит, — заявление.

Написал заявление. На другой день форменное удостоверение получил.

Пошел с этим удостоверением в камеру. И без хлопот, без волокиты выдают мне галошу.

Только, когда надел галошу на ногу, почувствовал полное умиление. «Вот, — думаю, — аппарат работает! Да в какой-нибудь отсталой стране разве стали бы возиться с моей галошей столько времени? Да выкинули бы ее с трамвая — только и делов. А тут неделю не хлопотал, выдают обратно. Вот это аппарат!»

Одно досадно, за эту неделю во время хлопот первую галошу потерял. Все время носил ее под мышкой в пакете — и не помню, в каком месте ее оставил. Главное, что не в трамвае. Это гиблое дело, что не в трамвае. Ну где ее искать?

Но, зато, другая галоша у меня. Я ее на комод поставил. Другой раз станет скучно — взглянешь на галошу — и как-то легко и безобидно на душе становится. «Вот, — думаю, — аппарат!»

Административный восторг

Хочется рассказать про одного начальника. Очень уж глубокоинтересная личность.

Оно, конечно, жалко — не помню, в каком городе эта личность существует. В свое время читал об этом начальнике небольшую заметку в харьковской газете. А насчет города — позабыл. Память дырявая.

Ну да это не суть важно. Пущай население само разбирается в своих героях. Небось, узнают — фамилия Дрожкин.

Так вот, извольте видеть, было это в небольшом городе. Даже, по совести говоря, не в городе, а в местечке.

И было это в воскресенье.

Представьте себе — весна, весеннее солнышко играет. Природа, так сказать, пробуждается. Травка, возможно что, зеленеть начинает.

Население, конечно, высыпало на улицу. Панели шлифует.

И тут же среди населения гуляет собственной персоной помощник начальника местной милиции т. Дрожкин. С супругой. Прелестный ситцевый туалет. Шляпка. Зонтичек. Галоши.

И гуляют они ну прямо как простые смертные. Не гнушаются. Прямо так и прут под ручку по общему тротуару.

Доперли они до угла бывшей Казначейской улицы. Вдруг стоп. Среди, можно сказать, общего переходного тротуара — свинья мотается. Такая довольно крупная свинья, пудов, может быть, на семь.

И пес ее знает, откуда она забрела. Но факт, что забрела и явно нарушает общественный беспорядок.

А тут, как на грех — товарищ Дрожкин с супругой.

Господи, твоя воля! Да, может, товарищу Дрожкину неприятно на свинью глядеть? Может, ему во внеслужебное время охота на какую-нибудь благородную часть природы поглядеть? А тут свинья. Господи, твоя воля, какие неосторожные поступки со стороны свиньи! И кто такую дрянь выпустил наружу? Это же, прямо, невозможно!

А главное — товарищ Дрожкин вспыльчивый был. Он сразу вскипел.

— Это, — кричит, — чья свинья? Будьте любезны ее ликвидировать.

Прохожие, известно, растерялись. Молчат. Начальник говорит:

— Это что ж делается средь бела дня! Свиньи прохожих затирают. Шагу не дают шагнуть. Вот я ее сейчас из револьверу тяпну.

Вынимает, конечно, тов. Дрожкин револьвер. Тут среди местной публики замешательство происходит. Некоторые, более опытные прохожие, с большим, так сказать, военным стажем, в сторону сиганули в рассуждении пули.

Только хотел начальник свинку угробить — жена вмешалась. Супруга.

— Петя, — говорит, — не надо ее из револьверу бить. Сейчас, может быть, она под ворота удалится.

Муж говорит:

— Не твое гражданское дело. Замри на короткое время. Не вмешивайся в действия милиции.

В это время из-под ворот такая небольшая старушка выплывает. Выплывает такая небольшая старушка и что-то ищет.

— Ахти, — говорит, — господи! Да вот он где, мой кабан. Не надо его, товарищ начальник, из пистолета пужать. Сейчас я его уберу.

Товарищ Дрожкин обратно вспылил. Может, ему хотелось на природу любоваться, а тут, извиняюсь, неуклюжая старуха со свиньей.

— Ага, — говорит, — твоя свинья! Вот я ее сейчас из револьверу трахну. А тебя в отделение отправлю. Будешь свиней распущать.

Тут опять жена вмешалась.

— Петя, — говорит, — пойдем, за ради бога. Опоздаем же на обед.

И, конечно, по глупости своей супруга за рукав потянула, — дескать, пойдем.

Ужасно побледнел начальник милиции.

— Ах, так, — говорит, — вмешиваться в действия и в распоряжения милиции! За рукава хватать! Вот я тебя сейчас арестую.

Свистнул тов. Дрожкин постового.

— Взять, — говорит, — эту гражданку. Отправить в отделение. Вмешивалась в действия милиции.

Взял постовой неосторожную супругу за руку и повел в отделение. Народ безмолвствовал.

А сколько жена просидела в милиции и каковы были последствия семейной неурядицы — нам неизвестно.

Много ли человеку нужно[258]

Недавно ездили мы через весь Союз. Специально глядели, как живут люди.

Ничего себе живут. Стараются.

В любом городе заметно вырастают новые дома и домишки. Все больше такие небольшие коттеджи, вроде халуп.

И жилищный кризис в связи с этим начал как будто бы слегка ослабевать. Более как семнадцать человек в одной комнате нам не приходилось видеть.

И только в одном городе комнату занимало двадцать три персоны. Легковые извозчики. С семьями. Но это было в Ростове-на-Дону. Город этот все-таки южный, климатический. Даже, говорят, персики там могут расти. Море тоже не очень далеко плескается. Море это, может быть, круглый год не замерзает. При таких неслыханных климатических условиях просто нет такой острой необходимости в крытых помещениях.

А на север если перекинуться — там легче.

В том же Ленинграде квартир непочатый край.

Мой хороший знакомый, некий Иван Андреевич, не очень давно нашел себе квартиру. В том же городе Ленинграде. И недолго искал. Смотался раз или два в квартирное бюро. Там говорят:

— Можно. Сколько вам комнат? Пять, шесть?

— Три, — говорит, — будьте любезны.

— Можно.

И дали адрес.

А панические людишки, проевшие свою храбрость и мужество в гражданскую войну, говорят: кризис.

Сходил некий Иван Андреевич по адресу — да, действительно: три комнаты и все на свете.

И ремонт не особо большой оказался. Входные двери поставить и стенки вывести. Да еще лестницу до своего этажа достроить.

А что трубу перекладывать, то это по желанию. Труба — царской кладки. Тяга, конечно, есть, но только до прихожей, а у Ивана Андреевича грудь слабая. Он дым худо переносит. Все время задыхается.

Другой, более здоровый парень и с такой бы трубой прожил. В крайнем случае сунул бы голову в окно — так бы и жил.

Но тут пришлось и трубу перекладывать. А денег Иван Андреевич не так много ухлопал. Конечно, денег порядочно ухлопал. Весь, можно сказать, продался, как последний сукин сын. И даже под вексель взял. Но духом не упал.

— В крайнем, — говорит, — случае, я могу эту квартиру продать.

И с этими мыслями он даже и не волновался, а преспокойно заканчивал ремонт.

«Потому, — думает, — в петлю еще не попал. Такую свеженькую квартирку у меня каждый дурак купит».

И действительно, когда надо было платить по векселю, Иван Андреевич без особых хлопот и расходов взял и продал эту квартиру.

И на всем этом деле потерял не больше как сорок рублей. Но за такую квартиру и сотню потерять не стыдно.

А на полученные деньги Иван Андреевич вновь купил проданное имущество и с долгами расплатился.

А теперь он, кажется, опять нашел подходящую квартиру и снова приступил к ремонту.

А говорят — острый кризис. Не особенно. Жить можно.

Мелкое происшествие

Вчера с нашим дачным поездом недоразумение стряслось.

Подъезжаем, знаете, до Ленинграду, вдруг — стоп, остановка. Приехали. Не доезжая четыре версты, около какой-то там будки.

Остановка резкая. Народ не то чтобы с места попадал, но испугался. Которые даже хотели в окна кидаться. Потому всего ожидать можно в связи с текущими английскими событиями. А дачный поезд долго ли сковырнуть.

Бросился народ к окнам. Начал глядеть, чего там произошло. Вдруг видят, ничего такого не произошло. Но видят — машинист кроет стрелочника.

Стрелочник стоит на своем трудовом посту. Одной ногой нажимает стрелку. В другой руке флажок держит.

Машинист орет с паровоза:

— Гляди, каким флагом махаешь-то, козлиная голова?

Стрелочник говорит:

— Обыкновенно каким — зеленым. Если худо видишь — очки возьми в руку.

Машинист говорит:

— Тьфу на тебя вместе с флагом. Это же невозможно цвет разобрать. Я думал это красный — ехать нельзя.

Поглядел народ на флаг. Действительно, флажок мутный. И до того он грязный, что за двадцать шагов нет возможности разобрать: или он красный или зеленый.

Машинист расстраивается:

— Зря, — говорит, — машину остановил. Пополощи хоть без мыла свое орудие производства, благо невдалеке река протекает. Ишь, на ем грязи сколько!

Стрелочник говорит:

— Смешные слова говоришь. Ему нечего чистым быть. За него ежедневно руками браться приходится.

Тут народ начал советовать:

— Ты бы, дядя, заместо флага лопух сорвал бы. И лопухом бы помахивал. За тыщу шагов зеленый цвет разобрать можно.

Стрелочник говорит:

— Да ну вас всех в болото! Вот пристали-то. Поезжайте с богом. Мне чай пить пора.

Тут оскорбленный народ побранился еще слегка со стрелочником и велел машинисту дальше ехать.

Машинист плюнул на стрелочника и пошел. Опоздания не было. Последние три версты машинист поднажал.

А в самом деле! Почему бы в летнее время лопухом не махать? Чисто и безобидно. И ближе к природе. И небольшую экономию соблюсти можно.

Подумайте!

Рука ближнего

А я, например, товарищи, искренно верю, что через триста лет за руку здороваться не будут. А просто встретятся, скажем, два субъекта:

— А, — скажут, — наше вам с кисточкой!

Но если эпоха слегка углубится в интеллигентскую сторону, то будут говорить что-нибудь такое, мол, «да здравствует солнце» или «как делишки?»

Но, может, и ничего говорить не будут. А воспользуются прежними образцами — руку будут поднимать, вроде римских патрициев или, недалеко ходить, — наших пионеров.

Но только, одним словом, за руку хвататься не будут. И правда, это скверный антисанитарный обычай! Прямо грустно смотреть, как это самое докатилось до наших геройских дней.

Между прочим, самый настоящий страх и даже ужас пережил я в связи с этим симпатичным обычаем — трясти руку.

Дозвольте изложить эту правдивую историю старому рубаке, участнику гражданской войны, бывшему полковому адъютанту восьмого образцового полка Деревенской Бедноты.

А было это, кажется, что в девятнадцатом году.

И был я тогда ужасно молод, глуп и бесстрашен. И бился на всех фронтах за свои ураганные идеи.

А в тот год случилось нам быть на Нарвском фронте. Здесь мы отступали. И зацепились где-то недалеко от Ямбурга[259]. И в городе Ямбурге стоял наш штаб полка.

И вот помню — прелестное утро. Конец февраля. Легкое, так сказать, дуновение весны. Снег рыхлый.

Командир с комиссаром пошли прогуляться. А я сижу в задумчивости у закрытого окна. И вот вижу — какой-то человек, может быть, крестьянин, препирается с часовым. Часовой не пропускает его в штаб, а он ломится. Впрочем, довольно деликатно ломится — снимает шапку и кланяется.

Тогда я стучу в окно.

— Пропусти.

Часовой пожимает плечами, но пропускает.

И вот в комнату вошел человек. Был он очень худо одет. И шея его была замотана какой-то грязной обмоткой.

Этот человек вошел в комнату как-то, я бы сказал, униженно. Беспрестанно он кланялся и жался к дверям.

И до того он робко стоял, что просто, знаете, неловко было за человека.

Чего я тогда подумал, — не помню. Наверное, я подумал: «Революция, — мол, — развивается, происходят разные идеи, опять же равенство… А тут, не угодно ли видеть, один человек марает всю репутацию и общий ход вещей».

Может быть, я еще чего-нибудь подумал героическое, но только я решил дать этому жалкому человеку небольшой образцовый урок равенства.

Я протянул ему руку и сказал:

— Здравствуйте, гражданин. Садитесь. Рассказывайте.

Человек с обмоткой на шее ужасно испугался, дернул плечом, но руку мне не подал.

Я не помню, что я тогда подумал. Наверное, я подумал: «робеет». И снова со всей силой своих идей обрушился на крестьянина.

Я жалостливо взял его за плечи и мягко посадил в кресло. Затем взял его руку и вежливо пожал.

Человек с обмоткой испуганно глядел на меня и тяжело дышал.

— Ну-с, — сказал я, — что вам угодно?

— Так что, — заговорил он торопливо, — фронт, боже сохрани, продвигается… Или нам податься в глубь страны… Или, может быть, остаться… Но только, — говорит, — просьба выдать пропуск, а то ваши патрули задерживают… А мы здешние… Колония «Живой Ручей»… Прокаженные…

Я неясно помню, что произошло дальше. Я только помню, что прокаженный развертывал свою обмотку на шее и показывал телефонисту и часовому какие-то свои язвы.

Я долго сидел в кресле и с испугом глядел на свои руки. Потом вышел на улицу и рыхлым снегом тер ладони.

Потом сходил в околоток и замогильным голосом попросил врача дать карболки[260]. И вечером за чаем долго беседовал с врачом о проказе и о том — легко ли заразиться этой заразой.

Оказывается, заразиться было легко. Больше того. Зараза сказывалась не сразу. Она могла проявиться через два-три года. А то и через пять лет.

В течение нескольких лет, когда я вспоминал об этой истории, мне делалось скучно и худо, и я осматривал свои руки.

Теперь срок прошел. Руки чистые. Жалко такие руки протягивать своим ближним!

Игра природы

Конечно, не всем жить в столицах. Некоторые, например, людишки запросто живут на станции Рыбацкий поселок.

Удобств на этой станции, конечно, поменьше будет, чем в столице. Там, скажем, проспектов нету. А вышел со станции и при по шпалам. А не хочешь по шпалам — сиди всю жизнь на вокзале.

Один наш знакомый, коренной житель Рыбацкого поселка, не выдержал однажды и пошел прогуляться. А дело было еще весной.

Так вышел он с вокзала и идет по шпалам. Весной было дело. В апреле. Перед самой пасхой.

Идет он по шпалам. А дорога сами знаете какая — шпалы. А тут еще весенняя слякоть, лужи. В сторону сойти, прямо скажем, нехорошо — утонуть можно. Потому весна. Природа тает. Распускается.

Так вот идет наш знакомый вдоль линии. Идет и о чем-то размечтался. А дело, я говорю, весной было. После пасхи. В конце апреля. Птички порхают. Чириканье такое раздается. Воздух этакий сумасшедший.

Вот идет, знаете, наш знакомый и думает, дескать, птичкам-то хорошо сверху чирикать, а пусти птичку по шпалам, небось, заглохнет.

Так вот он подумал и в эту минуту оступился в сторону. А дело, надо сказать, еще весной было. На пасху. Мокро.

Оступился он в сторону и попал ногой в яму. И окунулся по колено в воду. Вынул ногу наш знакомый. Побледнел.

«Хорошо еще, — думает, — что я без барышни иду. А нуте, пусти меня с барышней — срамота. Нога, сволочь, мокрая. Капает. Подштанники развязались. Штрипки висят. Сапоги второй год не чищены. Морда жуткая. Срамота».

Очень рассердился наш знакомый.

«Ах, так! — думает, — колдобины с водой? На путях государственного строительства. Пущай, значит, шпалы гниют? И народ пущай окунается? Так и запишем».

Пришел наш знакомый домой. Разулся. И, разувшись, стал писать.

И написал небольшую обличительную заметку. И послал ее в «Красную газету». Дескать, проходя и так далее, окунулся на путях строительства, и, может быть, гниют шпалы…

Эта заметка была напечатана в конце апреля.

Вот тут-то и развернулись главные события со всей ужасной быстротой.

Пока заметку эту читали, да пока в правлении обсуждали, да пока комиссию снаряжали — прошло четырнадцать лет.

Оно, конечно, прошло меньше. Но время сейчас бурное, переходное. Каждый день за год сосчитать можно.

Одним словом, в начале июня комиссия выехала на станцию Рыбацкий поселок обследовать пути.

Приехали. Видят — явная ложь. Никакой воды. Напротив того — пыльно. Жара. И сухо, как в Сахаре.

Горько так комиссия про себя усмехнулась — дескать, до чего складно врут люди, и отбыла.

В начале июля появилось в газете опровержение. Дескать, явная ложь и выдумка. И вообще, дескать, никакой воды на станции не оказалось. Даже в графине.

А в правлении и сейчас думают, что наш знакомый наврал.

Пущай думают. В правоте жить легче.

Поэт и лошадь

Давеча я получил письмо по почте. Пишут мне из Детского Села[261]. Дескать, память Пушкина нарушена. Примите меры.

А, как известно, в этом селе жил в свое время Александр Сергеевич Пушкин. На Колпинской улице.

И дом, в котором жил Пушкин, очень даже отлично сохранился. Наверное, благодаря старанию заведывающего. Это, говорят, очень милый, хозяйственный человек. Он еще, может, знаете, лошадь свою завсегда в саду пасет, наверное, из хозяйственных соображений. Так, знаете, дом, доска мраморная — дескать, Пушкин жил, а так под окнами лошаденка пасется — кусты жрет. А кусты — сирень и жимолость.

Оно, конечно, кусты эти, может, при Пушкине не росли. И, может быть, в силу этого заведывающий не считает это самое оскорбительным для памяти Пушкина. Но прохожие все-таки обижаются.

Один прохожий в пылу благородного негодования смотался даже специально к этому заведывающему.

— Голубчик, — говорит, — прямо, — говорит, — некрасиво, с вашей стороны лошадей в Пушкинский сад выпущать. Пушкин, — говорит, — из этих окон, может быть, в свое время любовался и окурки бросал, и вдруг тут же лошадь кусты жрет. Прямо, — говорит, — до чего некрасиво.

Заведывающий говорит:

— Лошадь — полезное животное. Пушкинский дом она не трогает, а если кусты кушает, то эти кусты, если хотите знать, после Пушкина выросли.

Тут, не любим сплетничать, небольшая перебранка завязалась между прохожим и заведывающим. Много нехороших и лишних слов было друг другу сказано. Не будем об этом писать, чтобы не тревожить память гениального поэта. Скажем только, что лошаденка и посейчас в саду пасется.

По совести говоря, особого оскорбления в этом мы не видим, но кусты нам все-таки жалко. Как хотите, а все-таки нет такой красоты и цельности, ежели куст обглодан. Как ваше драгоценное мнение, гр. заведывающий?

А касаемо лошади, то лошадь всегда можно привязать где-нибудь на втором плане.

Сначала пущай поэт, потом лошадь.

Любитель

Лично я, братцы мои, к врачам хожу очень редко.

То есть в самых крайних, необходимых случаях. Ну скажем, возвратный тиф или с лестницы ссыпался.

Тогда, действительно, обращаюсь за медицинской помощью. А так я не любитель лечиться. Природа, по-моему, сама органы регулирует. Ей видней.

Конечно, я иду не против медицины. Эта профессия, я бы сказал, тоже необходимая в общем механизме государственного строительства. Но особенно увлекаться медициной, я скажу, нехорошо.

А таких любителей медицины, как раз, сейчас много.

Тоже вот мой приятель Сашка Егоров. Форменно залечился. А хороший был человек. Развитой, полуинтеллигентный, не дурак выпить. И вот пятый год лечится.

А сначала у него ничего такого особенного и не было. А просто был худощавый субъект. Ну сами знаете — во время голода жрали худо, ну и обдергался человек. И начал лечиться.

Начал лечиться. Стал поправляться.

Поправляется и поправляется. И через два года до того его разнесло, что собственные дети начали пугаться его излишней полноты и выраженья глаз.

А выраженье было обыкновенно какое — испуганное. Все-таки испугался человек, что его так разносит. Хотел было прекратить леченье, да видит: поздно. Видит: надо от ожиренья лечиться.

Начал лечиться от ожиренья.

Доктор говорит:

— Ожирение — главная причина вашей неподвижной жизни. Или наоборот. Побольше, — говорит, — ходите взад и вперед, может быть, от этого факта похудеете.

Начал ходить мой приятель. Ходит и ходит, как сукин сын. Целый день ходит, а к вечеру до того у него аппетит разыгрывается — удержу нет. И сон такой отличный стал — прямо беда. Одним словом, опять прибавил человек за короткое время больше пуда. И стал теперь весить пудов девять.

Врач говорит:

— Нету, — говорит, — вам ходить вредно. Остановитесь, наверное, ездить нужно. Поезжайте на курорт.

Теперь мой приятель собирается поехать на курорт. Или в Ессентуки, или в Боржом. Я не знаю. Одним словом, рассчитывает, что польза будет.

Я, со своей стороны, тоже рассчитываю, что курорт принесет ему пользу. Постоит человек за железнодорожным билетом ночки две, потреплется за справками да за получением денег — спустит, как миленький, пуда два, если не больше.

Да оно и понятно. Тут будет, можно сказать, непосредственное воздействие природы на человеческий организм.

Дырка

Вот, говорят, в Европе часы очень уж дешевы. Там их прямо чуть не задаром отдают.

Если на наши деньги перевести, то часы сорок восемь копеек стоят. Вот это здорово!

А у нас за сорок восемь копеек секундную стрелку и то навряд ли купишь. Вот это худо.

Худо, да не совсем.

Может быть, наш трест Точной Механики другими вопросами занят? Может, у него совершенно другие, более грандиозные задания? Может быть, он все время ватерпасы[262] делает или пилюли от головной боли? Я этого не знаю.

Но только часов он, видимо, не делает. Ему, надо думать, не до того.

Да оно, как бы сказать, часишки не так уж до зарезу нужны в нашей скромной жизни. Оно, как бы сказать, в дневное время часы даже лишнее. Можно сказать, лишний балласт, который только брюки книзу оттягивает.

Потому с работы уходить — это вот как видно. Спать опять-таки без часов можно лечь. Шамать тоже можно, смотря по деньгам и по аппетиту.

А вот, братцы мои, на работу вставать без часов — это, не говоря худого слова, очень даже худо.

Конечно, можно, например, у соседа спросить или побежать к Финляндскому вокзалу посмотреть, сколько часов, но все-таки это не так уж чересчур просто. Да и у соседа свободно может часов не оказаться.

Мой, например, сосед сам встает, когда я встаю. А я встаю, когда он встает или когда квартирная хозяйка поднимается. А только квартирная хозяйка не всегда аккуратно поднимается. В этом отношении у нас хронометраж хромает. У нее, может, суставный ревматизм, и она, может, по пять суток из кровати не вылезает. Вот тут и разберись, который час.

Не говоря худого слова, очень неважно без часов.

А главное, через эту конъюнктуру я довольно часто на работу опаздываю.

Мне так и сказали:

— Ходите, товарищ, аккуратней, а не то будет вам наклепка.

Конечно, стараюсь и встаю с петухами.

Ну а в летнее время встаю по солнцу.

Около печки на полу у меня имеется довольно большое отверстие, вроде бы дыра неизвестного происхождения. И как солнце до этой дырки достигает, так, значит, не говоря худого слова, без пяти семь, и, значит, вам пора вставать.

Но, впрочем, и солнце, это довольно точное светило, давеча меня подвело.

Давеча отрываюсь от подушки и гляжу на свои естественные часы. И вижу — до дырки довольно далеко. «Значит, — думаю, — половина седьмого. Можно, — думаю, — еще полчаса вздремнуть».

Дремлю полчаса. Встаю не торопясь. Иду на службу. Опоздал, говорят.

Ну прямо верить отказываюсь.

— Да что вы? — говорю.

— Да, — говорят, — представьте, на двадцать минут.

— Братцы, — говорю, — форменная неразбериха. Ничего не понимаю!

Заведующий говорит:

— Может, часы у тебя отстают?

— Да, — говорю, — конечно, часы отстают… Дырка, — говорю, — отстает, а не часы.

Объясняю все как есть.

Заведующий говорит:

— Стара штука. Я, — говорит, — сам довольно долго по гвоздю в карнизе вставал, да карниз у нас оседать начал… Ну а у тебя не иначе как дом осел.

Дом хотя не осел, но впоследствии выяснилось — пол слегка, это верно, сдвинулся. По причине жучка. Жучок балку съел. Кажется, скоро на потолке жить придется.

А так все остальное ничего, слава богу. Дела идут, контора пишет. Ватерпасы изготовляются. Терпенье и труд все перетрут.

Бутылка

Давеча на улице какой-то молодой парнишка бутылку разбил.

Чегой-то он нес. Я не знаю. Керосин или бензин. Или, может быть, лимонад. Одним словом, какой-то прохладительный напиток. Время жаркое. Пить хочется.

Так вот шел этот парнишка, зазевался и трюхнул бутылку на тротуар.

И такая, знаете, серость. Нет того, чтобы ногой осколки с тротуара стряхнуть. Нет! Разбил, черт такой, и пошел дальше. А другие прохожие так, значит, и ходи по этим осколкам. Очень мило.

Присел я тогда нарочно на трубу у ворот, гляжу, что дальше будет.

Вижу — народ ходит по стеклам. Чертыхается, но ходит. И такая, знаете, серость. Ни одного человека не находится общественную повинность исполнить.

Ну что сто́ит? Ну взял бы остановился на пару секунд и стряхнул бы осколки с тротуара той же фуражкой. Так нет, идут мимо.

«Нет, — думаю, — милые! Не понимаем мы еще общественных заданий. Прем по стеклам».

А тут еще, вижу, кой-какие ребята настановились.

— Эх, — говорят, — жаль, что босых нынче мало. А то, — говорят, — вот бы здорово напороться можно.

И вдруг идет человек.

Совершенно простого, пролетарского вида человек.

Останавливается этот человек вокруг этой битой бутылки. Качает своей милой головой. Кряхтя, нагибается и газетиной сметает осколки в сторону.

«Вот, — думаю, — здорово! Зря горевал. Не остыло еще сознание в массах».

И вдруг подходит до этого серого, простого человека милиционер и его ругает:

— Ты что ж это, — говорит, — куриная голова? Я тебе приказал унести осколки, а ты в сторону сыплешь? Раз ты дворник этого дома, то должен свой район освобождать от своих лишних стекол.

Дворник, бубня что-то себе под нос, ушел во двор и через минуту снова явился с метлой и жестяной лопаткой. И начал прибирать.

А я долго еще, пока меня не прогнали, сидел на тумбе и думал о всякой ерунде.

А знаете, пожалуй, самое удивительное в этой истории то, что милиционер велел прибрать стекла.

Полезная площадь

Я все, знаете, с квартирой вожусь. Все подыскиваю себе помещение.

Хочется найти небольшую, уютную квартиру в две или три комнаты.

Конечно, средства не дозволяют брать квартиру с капитальным ремонтом или с большими въездными. Хотелось бы найти такую квартиру, чтоб тебе что-нибудь приплатили. Но, к великому сожалению, дураков нынче мало.

Дураков, я говорю, маловато. Все поумнели.

Недавно я нашел квартиру на Васильевском острове. Из громадной барской залы устроены три комнаты с кухней.

Вот эта квартира и сдавалась.

Как вошел я в эту квартиру — прямо испугался. Глаза даже стал протирать. Что за черт! Все три комнаты до того малюсенькие, что никогда я таких и не видел. А кухня, между прочим, огромная, светлая — прямо зало для фокстрота.

Спрашиваю управдома испуганным голосом:

— Сколько сажен[263] в этой квартире?

— Три, — говорит.

— Какой дурак, — говорю, — строил?

Управдом говорит стыдливым голосом:

— Напрасно тень наводите. Эту квартиру мы первоначально для себя строили.

— Это, — говорю, — видать.

Усмехнулся управдом.

— Чего, — говорит, — видать?

— Да, — говорю, — видать, что для себя строил. Ишь какую кухнищу себе отворотил, благо за нее не платить.

— Верно, — говорит, — угадали. Въезжайте в эту квартиру, платите всего за три полезные сажени, а кухней задаром пользуйтесь. Квартира, я говорю, с умом строена… Берете, что ли?

— Да нет, — говорю, — не подходит.

— Как, — говорит, — угодно. А только эту квартиру с такой полезной площадью у нас каждый с руками оборвет. А вы фигуряете.

— Да нет, — говорю, — район не подходит. И бесполезной площади мало. Стола не поставишь.

Так и не взял. Хитрят людишки.

Душевная простота

Может, помните — негры к нам приезжали. В прошлом году. Негритянская негрооперетта[264].

Так эти негры очень даже довольны остались нашим гостеприимством. Очень хвалили нашу культуру и вообще все начинания.

Единственно были недовольны уличным движением.

— Прямо, — говорят, — ходить трудно: пихаются и на ноги наступают.

Но, конечно, эти самые негры избалованы европейской цивилизацией, и им, действительно, как бы сказать, с непривычки. А поживут год-два, обтешутся и сами будут шлепать по ногам. Факт.

А на ноги у нас, действительно, наступают. Ничего не скажешь. Есть грех.

Но только это происходит, пущай негры знают, по простоте душевной. Тут, я вам скажу, злого умысла нету. Наступил и пошел дальше. Только и делов.

Вот, давеча я сам наступил на ногу одному гражданину. Идет, представьте себе, гражданин по улице. Плечистый такой, здоровый парень.

Идет и идет. А я сзаду его иду. А он впереди идет. Всего на один шаг от меня.

И так мы, знаете, мило идем. Аккуратно. Друг другу на ноги не наступаем. Руками не швыряемся. Он идет. И я иду. И прямо, можно сказать, не трогаем друг друга. Одним словом, душа в душу идем. Сердце радуется.

Я еще подумал:

«Славно идет прохожий. Ровно. Не лягается. Другой бы под ногами путался, а этот спокойно ноги кладет».

И вдруг, не помню, я на какого-то нищего засмотрелся. Или, может быть, на извозчика.

Засмотрелся я на нищего и со всего маху моему переднему гражданину на ногу наступил. На пятку. И повыше.

И наступил, надо сказать, форменно. Со всей возможной силой.

И даже я замер тогда в испуге.

Остановился.

Даже от волнения «извините» не сказал.

Думаю: развернется сейчас этот милый человек и влепит в ухо. Ходи, дескать, прилично, баранья голова.

Замер, я говорю, в испуге, приготовился понести должное наказание, и вдруг ничего.

Идет этот милый гражданин дальше и даже не посмотрел на меня. Даже башки не обернул. Даже, я говорю, ногой не тряхнул.

Так и прошел, как миленький.

Я же говорю. У нас это бывает.

Но тут душевная простота. Злобы нету. Ты наступил, тебе наступили — валяй дальше.

Чего там. Какие могут быть разговоры.

А этот милый человек так, ей-богу, и не обернулся.

Я долго шел за ним. Все ждал — вот обернется и посмотрит строго. Нет. Прошел. Не заметил.

Пароход

В этом году мне многие советовали проехаться по Волге. Отдых, дескать, очень отличный. Природа и вообще берега… Вода, еда и каюта.

Я так и сделал. Поехал в этом году по Волге.

Конечно, особенно я не раскаиваюсь через это путешествие, но и восторгу, как бы сказать, у меня нету к этой речке. Главное, там с пароходами много лишнего беспокойства.

Слов нет — пароходы там очень великолепные. И мне самому попался, можно сказать, первокласснейший пароход. Вот только, к сожалению, не помню его заглавия. Кажется, «Тов. Пенкин». А может быть и нет. Позабыл. Память через дальнейшие потрясения у меня слегка отшибло.

Но дело тут не в названии, а в факте. А факт, можно сказать, такой.

Приехали мы в Самару.

Вылезли небольшой труппой на берег — шесть человек и одна беспартийная барышня.

Пошли, конечно, осматривать город.

Осмотрели город. Возвращаемся назад. Доходим, конечно, до пристани. Видим — нету нашего парохода.

Я говорю:

— Братцы мои, да никак наш пароход ушел?

И видим — действительно нету нашего парохода «Тов. Пенкина»! А стоит какой-то вовсе другой пароход. Может быть, встречный, «Гроза» или «Глаза», я не помню. У меня память через это путешествие испортилась.

Так стоит эта «Гроза» или «Глаза». А «Пенкина» нету. Тут я прямо закачался.

Багаж, думаю, в каюте. Документов с собой мало. И пароход уплыл.

Тут вся наша труппа закачалась.

«Чего, — думаем, — делать?»

Спрашиваем публику плачевным голосом:

— Давно ли «Пенкин» ушел? На чем прикажете догонять?

Публика говорит:

— Догонять не приходится. Эвон «Пенкин» стоит. Только теперича это «Гроза» — бывший «Пенкин». Переменили заглавие.

До чего мы обрадовались — сказать нельзя. Бросились всей труппой на пароход и до самого Саратова не вылезали.

А в Саратове я вылез всего, ей-богу, на полчаса. Только до ларька смотался, пачку папирос купил. И поскорей назад.

Возвращаюсь назад — опять, гляжу, нет моего парохода. Другой пароход стоит.

Конечно, испуг у меня был не такой сильный, как в первый раз. Думаю, шансы есть. Может быть, думаю, они опять заглавие перекрасили.

Но все-таки испугался. Не совру.

Подхожу ближе.

Вижу, «Грозы» действительно нету. А стоит «Короленко»[265]. Спрашиваю берегового боцмана:

— А где «Гроза»?

Боцман говорит:

— А эвон «Гроза». Только теперича это «Короленко», начиная с Саратова.

— Чего ж, — говорю, — краски-то не жалеете?

— Так что, — говорит, — прежнее заглавие, как бы сказать, не актуальное было. Не так созвучно, как это.

— Действительно, — говорю, — это будет слегка посозвучней для такого парохода.

Хотел я спросить, кто этот Короленко, или, может, это низовой работник, но не спросил. Потому по морде вижу, что береговой боцман и сам не в курсе… Только потом выяснилось, что это писатель.

Вскоре поехали дальше.

Однако заглавия больше не трогали. Так, знаете, до самой Астрахани и доплыли с этим заглавием.

А назад я поехал по суше. Так что дальнейшая судьба «Короленки» мне неизвестна.

Игрушка

Конечно, ребенку покупать игрушки — это ужасно неприятная история. Особенно летом.

Главное, что никакого сезонного выбора нету.

Я, например, своему сыну все время тачки покупаю. Второе лето. Мальчик даже обижаться начал. Плачет после каждой тачки.

А пущай войдет в отцовское положение. Чего покупать? Мячей нету. Непромокаемых пальто нету. Только тачки и вожжи.

А на днях я зашел в игрушечный магазин, — предлагают новую летнюю игру. Специально сработанную по заграничным образцам. «Дьяболо». Такая французская игра для детей. Такая веревочка на двух палках и катушка. Эту катушку надо подкидывать кверху и ловить на веревку. Только и всего.

Веселая, легкая игра. Специально на воздухе. Ах, эти французы, всегда они придумают чего-нибудь забавное!

Купил я эту игру. Подарил сыну.

Начал сын кидать катушку. И чуть себя не угробил. Как ахнет катушкой по лбу. Даже свалился.

Попробовал я на руку катушку, — действительно, тяжеленная, дьявол. Не то что ребенка — верблюда с ног свалить может.

Пошел в магазин объясняться: зачем, дескать, такую дрянь производят.

В магазине говорят:

— Напрасно обижаться изволите. Эта игрушка приготовлена совершенно по заграничным образцам. Только что там резиновые катушки бывают, а у нас — деревянные. А так все остальное до мелочей то же самое… У них веревка — и у нас веревка. Только что наша немножко закручивается. Играть нельзя. Катушка не ложится. А так остальное все то же самое. Хотя, говоря по совести, ничего остального и нету, кроме палок.

Я говорю:

— Что же делать?

— А вы, — говорят, — для душевного спокойствия не давайте ребенку руками трогать эту игру. Прибейте ее гвоздем куда-нибудь над кроваткой. Пущай ребенок смотрит и забавляется.

— Вот, — говорю, — спасибо за совет! Так и буду делать.

Так и сделал.

Только прибил не над кроваткой, а над буфетом. А то, думаю, ежели над кроваткой — сорвется еще и за грехи родителей убьет ни в чем не повинного ребенка.

Отцы кушают виноград, а у детей — оскомина.

Каторга

То есть каторжный труд — велосипеды теперь иметь. Действительно верно, громадное через них удовольствие, физическое развлечение и все такое. На собак, опять же, можно наехать. Или куренка попугать.

Но только, несмотря на это, от велосипеда я отказываюсь. Я тяжко захворал через свою машину, через свой этот аппарат.

Я надорвался. И теперь лечусь амбулаторно. Грыжа у меня открылась. Я теперь, может быть, инвалид. Собственная машина меня уела.

Действительно, положение такое — на две минуты машину невозможно без себя оставить — упрут. Ну и приходилось в силу этого машину на себе носить в свободное от катанья время. На плечах.

Бывало, в магазин с машиной заходишь — публику за прилавок колесьями загоняешь. Или к знакомым в разные этажи поднимаешься. По делам. Или к родственникам.

Да и у родственников тоже сидишь — за руль держишься. Мало ли какое настроение у родственников. Я не знаю. В чужую личность не влезешь.

Отвертят заднее колесо или внутреннюю шину вынут. А после скажут: так и было.

В общем, тяжело приходилось.

Неизвестно даже, кто на ком больше ездил. Я на велосипеде или он на мне.

Конечно, некоторые довоенные велосипедисты пробовали оставлять на улице велосипеды. Замыкали на все запоры. Однако не достигало — угоняли.

Ну и приходилось считаться с мировоззрением остальных граждан. Приходилось носить машину на себе.

Конечно, человеку со здоровой психикой не составляет труда понести на себе машину. Но тут обстоятельства для меня сложились неаккуратно.

А понадобился мне в срочном порядке целковый. На пропой души.

«Надо, — думаю, — где-нибудь забодать».

Благо машина есть — сел и поехал. Заехал к одному приятелю — дома нету. Заехал к другому — денег дома нету, а приятель дома.

А один приятель хотя проживает в третьем этаже, зато другой в седьмом. Туда и назад с машиной смотался — и язык высунул.

После того поехал к родственнице. На Симбирскую улицу. К родной тетке.

А она, зануда, на шестом этаже живет.

Поднялся со своим аппаратом на шестой этаж. Смотрю, на дверях записка. Дескать, приду через полчаса.

«Шляется, — думаю, — старая кочерыжка».

Ужасно я расстроился и сгоряча вниз сошел. Мне бы с машиной наверху обождать, а я сошел от расстройства чувств. Стал внизу тетку ждать.

Вскоре она приходит и обижается на меня, зачем я с ней наверх идти не хочу.

— У меня, — говорит, — с собою около гривенника. Остальные деньги на квартире.

Взял я машину на плечо, пошел за теткой. И чувствую, икота поднимается, и язык наружу вылезает. Однако дошел. Получил деньги сполна. Пошамал для подкрепления организма. Накачал шину и вниз сошел.

Только дошел донизу — гляжу, парадная дверь закрыта. У них в семь часов закрывается.

Ничего я тогда не сказал, только ужасно заскрипел зубами, надел на себя велосипед и стал опять подниматься. Сколько времени я поднимался — не помню. Шел прямо как сквозь сон.

Начала меня тетка выпущать с черного хода. Сама, зануда, смеется.

— Ты бы, — говорит, — машину наверху оставлял, если внизу боишься.

После перестала смеяться — видит ужасная бледность разлилась по моему лицу. А я, действительно, держусь за руль и качаюсь.

Однако вышел на улицу. Но ехать от слабости не мог. А теперь обнаружились последствия — хвораю через эту каторгу.

Утешаюсь только тем, что мотоциклистам еще хуже. Вот, небось, переживают!

И хорошо еще, что у нас небоскребов не удосужились построить. Сколько бы народу полегло!

Несчастный случай

А ведь я, ей-богу, чуть собственную супругу не уморил.

Она у меня дама, как бы сказать, подвижная, нервная. Без разных капель она нипочем не может прожить. Она у меня все больше валерианку глотает. Чуть расстроится — давай ей, накапывай.

Другой раз для скорейшего успокоения накапаешь ей капель пятьдесят, а то и все семьдесят. Хоть бы что. Вылакает и еще просит.

А недавно она расстроилась через пузырек.

Сначала говорит мне:

— Надо будет еще капель купить. Давеча я все высосала. А то, — говорит, — может, я сегодня расстроюсь — принимать нечего.

Принес ей пузырек — слезы и грезы.

— Опять, — говорит, — пузырек без носика. Чем капать?

А это верно, пузырьки теперь отпущают какие-то однобокие. Одним словом, горлышко есть, а носика, то есть капельницы, нету, и чем капать, неизвестно.

Так вот через этот носик — слезы и грезы.

— Это, — говорит, — через такие носики уморить человека можно. Заместо двадцати капель пятьдесят можно набухать и на тот свет отправиться.

И такая истерика произошла — беда. Я человек привычный — и то заторопился. Начал капать лекарство да по ошибке другой пузырек схватил — с каплями против суставного ревматизма.

Налил, не считая, капель шестьдесят, одним словом — полпузырька.

Выпила супруга эту порцию, и глаза у ней на лоб полезли. Однако ничего не сказала. Только говорит:

— Свежие какие сегодня капли. Сильнодействующие!

И успокоилась. Целую неделю была спокойна. Лежала прямо тише воды. Только все время пить просила.

А потом — ничего. Отдышалась.

И почему эти пузырьки производят без носиков? Ведь это же человека можно испортить.

Событие

Вчера, милые мои, в нашей коммунальной квартире произошло довольно грандиозное событие.

Только что я, значит, с супругою вернулся из кино. И сижу в своей комнате. На кровати. Ноги разуваю.

И только, скажем, снял один сапог, как вдруг в квартире произошел отчаянный крик. Можно сказать — вопль.

Жена то есть совершенно побелела и говорит шепотом:

— Ей-богу, Степаниду грабят! Ейный голос — бас… Налетчики…

Хотел я сунуться в коридор, чтоб Степаниду отбить, жена не пущает.

— Замкни, — говорит, — дверь. Нечего тебе соваться в уголовное дело. Ты все-таки семейный.

Я говорю:

— Действительно, чего мне соваться не в свое дело. Главное, что я разулся — простудиться могу.

Заложили мы дверь вещами и комодом и тихо сидим на нем для весу.

Вдруг по коридору что-то загромыхало. Потом затихло. Жена говорит:

— Кажись, ушли.

В эту самую минуту разбивается наше окно, и пожарный в каске, не постучавшись даже, лезет в нашу комнату.

— Ваша квартира, — говорит, — в полном огне, а вы, — говорит, — на комоде прохлаждаетесь.

А главное, не только нас — всех жильцов пришлось из окон вынимать. Все заперлись и заставились, когда услышали Степанидин крик. И никто, значит, добровольно не вылезал. Кроме, значит, Степаниды. Эта дура-баба учинила пожар, завопила и выбежала на двор.

Убытку было на девяносто рублей.

Драка

Вчера, братцы мои, иду я к вокзалу. Хочу на поезд сесть и в город поехать. Пока что я на даче еще обретаюсь. Под Ленинградом.

Так подхожу к вокзалу и вижу на вокзале на самой платформе, наискось от дежурного по станции, драка происходит. Дерутся, одним словом.

А надо сказать, наше дачное местечко ужасно какое тихое. Прямо все дни — ни пьянства, ни особого грохота, ни скандала. То есть ничего такого похожего. Ну прямо тишина. В другой раз в ушах звенит от полной тишины.

Человеку умственного труда или работнику прилавка или, скажем, служителю культа ну прямо можно вот как отдохнуть в наших благословенных краях.

Конечно, эта тишина стоит не полный месяц. Некоторые дни недели, само собой, исключаются. Ну скажем, исключаются, ясное дело, суббота, воскресенье, ну понедельник. Ну вторник еще. Ну конечно, праздники. Опять же, дни получек. В эти дни, действительно, скрывать нечего — форменная буза достигает своего напряжения. В эти дни, действительно, скажем, нехорошо выйти на улицу. В ушах звенит от криков и разных возможностей.

Так вот, значит, в один из этих натуральных дней прихожу я на вокзал. Хочу на поезд сесть и в город поехать. Я на даче пока что. Под Ленинградом.

Так подхожу к вокзалу и вижу — драка. Два гражданина нападают друг на друга. Один замахивается бутылкой. А другой обороняется балалайкой. И тоже, несмотря на оборону, норовит ударить своего противника острым углом музыкального инструмента.

Тут же еще третий гражданин. Ихний приятель. Наиболее трезвый. Разнимает их. Прямо между ними встревает и запрещает драться. И, конечно, принимает на себя все удары. И, значит, балалаечкой и бутылкой.

И когда этот третий гражданин закачался и вообще, видимо, ослаб от частых ударов по разным нужным органам своего тела, тогда я решил позвать милиционера, чтобы прекратить истребление этого благородного организма.

И вдруг вижу: тут же у вокзала, на переезде стоит милиционер и клюет семечки.

Я закричал ему и замахал рукой.

Один из публики говорит:

— Этот не пойдет. Он здешний житель. Напрасно зовете.

— Это, — говорю, — почему не пойдет?

— Да так — он свяжется, а после на него же жители косо будут глядеть, дескать, разыгрывает начальство. А то еще наклепают, когда протрезвятся. Были случаи… Это не в Ленинграде. Тут каждый житель на учете.

Милиционер стоял на своем посту и скучными глазами глядел в нашу сторону. И жевал семечки. Потом вздохнул и отвернулся.

Драка понемногу ослабевала.

И вскоре трое дерущихся, в обнимку, пошли с вокзала.

Операция

Эта маленькая грустная история произошла с товарищем Петюшкой Ящиковым. Хотя как сказать — маленькая! Человека чуть не зарезали. На операции.

Оно, конечно, до этого далеко было. Прямо очень даже далеко. Да и не такой этот Петька, чтобы мог допустить себя свободно зарезать. Прямо скажем: не такой это человек. Но история все-таки произошла с ним грустная.

Хотя, говоря по совести, ничего такого грустного не происходило. Просто не рассчитал человек. Не сообразил. Опять же, на операцию в первый раз явился. Без привычки.

А началась у Петюшки пшенная болезнь. Верхнее веко у него на правом глазу начало раздувать. И за три года с небольшим раздуло прямо в чернильницу.

Смотался Петя Ящиков в клинику. Докторша ему попалась молодая, интересная особа.

Докторша эта ему говорила:

— Как хотите. Хотите — можно резать. Хотите — находитесь так. Эта болезнь не смертельная. И некоторые мужчины, не считаясь с общепринятой наружностью, вполне привыкают видеть перед собой все время этот набалдашник.

Однако, красоты ради, Петюшка решился на операцию.

Тогда велела ему докторша прийти завтра.

Назавтра Петюшка Ящиков хотел было заскочить на операцию сразу после работы. Но после думает:

«Дело это хотя глазное и наружное, и операция, так сказать, не внутренняя, но пес их знает — как бы не приказали костюм раздеть. Медицина — дело темное. Не заскочить ли, в самом деле, домой — переснять нижнюю рубаху?»

Побежал Петюшка домой.

Главное, что докторша молодая. Охота была Петюшке пыль в глаза ей пустить, — дескать, хотя снаружи и не особо роскошный костюм, но зато, будьте любезны, рубашечка — чистый мадеполам.

Одним словом, не хотел Петя врасплох попасть.

Заскочил домой. Надел чистую рубаху. Шею бензином вытер. Ручки под краном сполоснул. Усики кверху растопырил. И покатился.

Докторша говорит:

— Вот это операционный стол. Вот это ланцет. Вот это ваша пшенная болячка. Сейчас я вам все это сделаю. Снимите сапоги и ложитесь на этот операционный стол.

Петюшка слегка даже растерялся.

«То есть, — думает, — прямо не предполагал, что сапоги снимать. Это же форменное происшествие. Ой-ёй, — думает, — носочки-то у меня неинтересные. Если не сказать хуже».

Начал Петюшка Ящиков все-таки свой китель сдирать, чтоб, так сказать, уравновесить другие нижние недостатки.

Докторша говорит:

— Китель оставьте трогать. Не в гостинице. Снимите только сапоги.

Начал Петюшка хвататься за сапоги, за свои джимми. После говорит:

— Прямо, — говорит, — товарищ докторша, не знал, что с ногами ложиться. Болезнь глазная, верхняя — не предполагал. Прямо, — говорит, — товарищ докторша, рубашку переменил, а другое, извиняюсь, не трогал. Вы, — говорит, — на них не обращайте внимания во время операции.

Докторша, утомленная высшим образованием, говорит:

— Ну валяй скорей. Время дорого.

А сама сквозь зубы хохочет.

Так и резала ему глаз. Режет и хохочет. На ногу посмотрит и от смеха задыхается. Аж рука дрожит.

А могла бы зарезать со своей дрожащей ручкой!

Разве можно так человеческую жизнь подвергать опасности?

Но, между прочим, операция кончилась распрекрасно. И глаз у Петюшки теперь без набалдашника.

Гримаса нэпа

На праздники я, обыкновенно, в Лугу езжу. Там, говорят, воздух очень превосходный — сосновый и еловый. Против бронхита хорошо помогает. Врачи так говорят. Я не знаю. Не думаю.

Главное, что в Лугу ездить — сущее наказание. Народу больно много. Пихаются. На колени садятся без разрешения. Корзинки и тючки на головы ставят. Не только бронхит — скарлатину получить можно.

Прошлый раз по пути из Луги на какой-то станции, несмотря на форменное переполнение, в вагон еще какой-то тип влазит. Нестарый еще. С усиками. Довольно франтовато одетый. В русских сапогах. И с ним — старуха. Такая обыкновенная старуха с двумя тюками и с корзинкой.

Собственно, сначала эта старуха в вагон влезла со своим багажом. А за ней уж этот тип со своими усиками.

Старуха, значит, впереди идет — пробивается сквозь публику, а он за ней небрежной походкой. И все командует ей:

— Неси, — кричит, — ровней, корзинку-то. Просыпешь чего-то там такое… Становь теперича ее под лавку! Засупонивай, я говорю, ее под лавку. Ах, чертова голова! Узел-то не клади гражданам на колени. Клади временно на головы… Обожди, сейчас я подниму его на верхнюю полку. Фу-ты, я говорю, дьявол какой!

Только видят пассажиры — действия гражданина ненастоящие — форменное нарушение уголовного Кодекса Труда. Одним словом, пассажиры видят: нарушена норма в отношении старослужащего человека.

Некоторые начали вслух выражать свое неудовольствие, дескать, не пора ли одернуть, если он зарвался и кричит и командует одной прислугой. Где ж это возможно одной старухе узлы на головы ложить? Это же форменная гримаса нэпа.

Около окна просто брожение среди публики началось.

— Это, — говорят, — эксплоатация трудящихся! — Нельзя же так кричать и командовать на глазах у публики. — Это унижает ейное старушечье достоинство.

Вдруг один, наиболее из всех нервный, гражданин подходит до этого, который с усиками, и берет его прямо за грудки.

— Это, — говорит, — невозможно допущать такие действия. Это издевательство над несвободной личностью. Это форменная гримаса нэпа.

То есть, когда этого нового взяли за грудки, он побледнел и откинулся. И только потом начал возражать.

— Позвольте, — говорит, — может быть, никакой гримасы нету? Может быть, это я с моей мамашей в город Ленинград еду? Довольно, — говорит, — оскорбительно слушать подобные слова в нарушении Кодекса.

Тут среди публики некоторое замешательство произошло. Некоторый конфуз: дескать, вмешались не в свои семейные дела. Прямо неловко. Оказывается, это всего-навсего мамаша.

Наиболее нервный человек не сразу, конечно, сдался.

— А пес, — говорит, — ее разберет! На ней афиши не наклеено — мамаша или папаша. Тогда объявлять надо при входе.

Но после сел у своего окна и говорит:

— Извиняюсь все-таки. Мы не знали, что это ваша преподобная мамаша. Мы подумали как раз, знаете, другое. Мол, это, подумали, домашняя прислуга. Тогда извиняемся.

До самого Ленинграда который с усиками оскорблялся задним числом за нанесенные ему обиды.

— Это, — говорит, — проехаться не дадут — сразу беруть за грудки. Затрагивають, у которых, может быть, билеты есть? Положите, мамаша, ногу на узел — унести могуть… Какие такие нашлись особенные… А может, я сам с 17 года живу в Ленинграде.

Другие пассажиры сидели молча и избегали взгляда этого оскорбленного человека.

Баретки

Трофимыч с нашей коммунальной квартиры пошел своей дочке полсапожки купить. Дочка у него, Нюшка, небольшой такой дефективный переросток. Семи лет.

Так вот пошел Трофимыч с этой своей Нюшкой сапоги приобретать. Потому как дело к осени, а сапожонок, конечно, нету.

Вот Трофимыч поскрипел зубами — мол, такой расход, — взял, например, свою Нюшку за лапку и пошел ей покупку производить.

Зашел он со своим ребенком в один магазин. Велел показать товар. Велел примерить. Все вполне хорошо — и товар хорош, и мерка аккуратная. Одно, знаете, никак не годится — цена не годится. Цена, прямо скажем, двенадцать целковых!

А Трофимыч, конечно, хотел подешевле купить эти детские недомерки — рубля за полтора, два.

Пошел тогда Трофимыч, несмотря на отчаянный Нюшкин рев, в другой магазин. В другом магазине спросили — червонец. В третьем магазине опять червонец. Одним словом, куда ни придут — та же история: и нога по сапогу, и товар годится, а с ценой форменные ножницы — расхождение и вообще Нюшкин рев.

В пятом магазине Нюшка примерила сапоги — хороши. Спросили цену: девять целковых и никакой скидки.

Начал Трофимыч упрашивать, чтоб ему скостили рубля три-четыре, а в это время Нюшка в новых сапожках подошла к двери и, не будь дура, вышла на улицу.

Кинулся было Трофимыч за этим своим ребенком, но его заведующий удержал:

— Прежде, — говорит, — заплатить надо, товарищ, а потом бежать по своим делам.

Начал Трофимыч упрашивать, чтоб обождали.

— Сейчас, — говорит, — ребенок, может быть, явится. Может, ребенок пошел промяться в этих новых сапожках.

Заведующий говорит:

— Это меня не касается. Я товару не вижу. Платите за товар деньги. Или с магазина не выходите.

Трофимыч отвечает:

— Я лучше с магазина не выйду. Я обожду, когда ребенок явится.

Но только Нюшка не вернулась.

Она вышла из магазина в новеньких баретках и, не будь дура, домой пошла.

«А то, — думает, — папаня, как пить дать, обратно не купит по причине все той же дороговизны».

Так и не вернулась.

Нечего делать — заплатил Трофимыч сколько спросили, поскрипел зубами и пошел домой.

А Нюшка была уже дома и щеголяла в своих новых баретках.

Хотя Трофимыч ее слегка потрепал, но, между прочим, баретки так при ней и остались.

Теперь, после этого факта, может быть, вы заметили: в государственных магазинах начали отпущать на примерку по одному левому сапогу.

А правый сапог теперь прячется куда-нибудь, или сам заведующий зажимает его в коленях и не допущает трогать.

А детишки, конечно, довольно самостоятельные пошли.

Поколение, я говорю, довольно свободное.

Зубное дело

С этого года у Егорыча зубное дело покачнулось. Начали у него зубы падать.

Конечно, годы идут само собой. Организм, так сказать, разрушается. Кость, может быть, по непрочности довоенного материала выветривается.

Одним словом, у Иван Егорыча Колбасьева, проживающего в нашем доме, начали с этого года зубы крошиться и выпадать.

Один-то зуб ему, это верно, выбили при разговоре. А другие самостоятельно начали падать. Так сказать, не дожидаясь событий. Скажем, жует человек или говорит о заработной плате и вообще рядом поблизости никаких людей нету, а зубы сыпятся. Прямо удивительно. Шесть зубов в короткое время потерял.

Но только Егорыч этого никогда не боялся. Он не боялся остаться без зубов. Человек он застрахованный. Ему всегда обязаны на свое место зубы поставить.

С этими мыслями он так и жил на свете. И всегда говорил:

— Я, — говорит, — зубами никогда не стесняюсь. Мне выбивать можно. По другому предмету или по носу я никогда не позволю себя ударить, а зубное дело у меня тихое и спокойное. У нас, у застрахованных, завсегда полное спокойствие в этом смысле.

И когда, значит, Иван Егорыч потерял шесть зубов, тогда он решил устроить себе капитальный ремонт. Захватил он с собой документы и пошел, кажется, что в клинику.

В клинике ему говорят:

— Пожалуйста. Можно поставить. Только у нас правило: восемь зубов должно не хватать. Ежели больше — ваше счастье, наше несчастье. А мелкими подрядами клиника не занимается. Такой закон для застрахованных.

Егорыч говорит:

— У меня шесть.

— Нету, — говорят, — невозможно тогда, товарищ. Подождите своего времени.

Тут Егорыч даже рассердился.

— Да, что ж это, — говорит, — поленом что ли мне остальные зубы вышибать?

— Вышибать, — говорят, — не надо. Зачем же природу портить. Обождите, может, на ваше счастье они сами выпадут.

В полном расстройстве чувств пошел Егорыч домой.

«Такое, — думает, — было спокойное зубное дело и какие, знаете, неожиданности».

Начал Егорыч ждать, когда выпадут у него эти лишние незаконные зубы.

Вскоре один выпал. А другой Егорыч начал рашпилем трогать — подчищать и тоже сковырнул со своего насиженного места.

Побежал Егорыч в клинику.

— Теперича, — говорит, — как в аптеке — в аккурат 8 зубов.

— Пожалуйста, — говорят ему, — теперь совершенно можно. У вас как, подряд 8 зубов не хватает или как? А то у нас правило: надо, чтоб подряд не хватало. Если не подряд, а в разных местах, то мы не беремся — потому такой зубной гражданин жевать еще может.

Егорыч говорит:

— Нету. Не подряд.

— Тогда, — говорят, — не можем.

Ничего на это Егорыч не сказал, только заскрипел остатними зубами и вышел из клиники.

«Эва, — думает, — какие неожиданности. Такое было аккуратное душевное состояние, а теперь ничего подобного».

Сейчас Егорыч живет тихо, пищу ест жидкую и остатние свои зубы чистит щеточкой три раза в день. В этом отношении клиническое правило обернулось выгодно.

Мелочи жизни

1. Рубашка-фантази

В прошлую субботу после службы заскочил я в магазин. Мне надо было рубашку купить.

В воскресенье у нас вечеринка предстояла. Охота было, знаете, поприличней одеться. Хотелось какую-нибудь рубашку покрасивей купить. Какую-нибудь этакую фантази.

Выбрал. Такую небесного цвета, с двумя пристяжными воротниками. Ну ничем не хуже заграничной продукции.

Бросился поскорей домой. Примерил. Роскошно. Картинка. Загляденье!

«На вечеринке, — думаю, — все барышни кидаться будут».

А надо сказать, я человек ужасно какой чистоплотный. Вот примерил эту рубаху и как-то не по себе стало. «Черт их знает, — думаю. — Ну мало ли кто руками хватался за эту рубаху. Не плохо бы, — думаю, — простирнуть ее. Всего и разговору — двугривенный. А зато приятно надеть».

Побежал к прачке. В нашем дворе живет. Лукерья Петровна.

— Голубушка, — говорю, — расстарайся! Завтра вечеринка. Надо к завтрему. Могу ли надеяться?

— Надеяться, — говорит, — можно. Приходи, — говорит, — в аккурат перед вечеринкой и надевай свою рубаху. Будет она стираная и глаженая, с двумя пристяжными воротничками.

На другой день перед вечеринкой заскочил я к прачке.

Взял от нее рубаху. Бегу скорее переодеваться.

Надеваю рубаху. Что за мать честная! Какая-то маленькая рубаха: воротник не сходится и манжетки — на локтях. Что за черт!

Побежал поскорей к прачке.

Прачка говорит:

— Это обыкновенно. Это ничего. Новые рубашки теперича завсегда садятся. Или такая продукция. Или материал не стирают. Это ничего.

— Да как же, — говорю, — ничего! На горло не лезет. Было, — говорю, — 38 сантиметров, а теперь, небось, 32.

Прачка говорит:

— Это, — говорит, — еще скажите спасибо. Давеча я бухгалтеру стирала, так с сорока сантиметров, дай бог, ему пять осталось. За это мне бухгалтер морду грозил набить. А я тут при чем?

Ах, черт! «Чего, — думаю, — делать?»

А время мало. Пора на вечеринку идти.

Надел я эту рубаху, а сверху еще для отвода глаз старенькую рубашку напялил, чтоб без хамства было, и побежал на вечеринку.

Ничего. Незаметно. Сошло.

2. Колпак

У нас в коммунальной квартире в передней колпак разбился. На электрической лампочке.

Один из жильцов, сукин сын, явился домой под мухой и начал что-то со столиком делать, играть, что ли. Подкидывать, что ли, начал. И сбил колпак. Хороший такой был, плоский матовый колпачок.

А после, не желая платить за этот колпак, съехал с квартиры.

Целый год жильцы собирали деньги на колпак. И когда собрали, то единогласно поручили мне приобрести эту вещицу.

Вчера я пошел покупать. А знаете, как нынче покупать? Горе!

Зашел в один магазин — нету колпаков.

Зашел в другой — есть колпаки, но уличные. Со столбами…

В третьем магазине работник прилавка подает мне небольшой, как будто подходящий колпак, но усталым голосом заявляет, что этот колпак взят с выставки, с витрины, и потому не продается.

В пятом магазине сказали:

— На что вам, товарищ, колпак? Купите выключатель. Или вот эту люстру. В крайнем случае, на ней можно повеситься…

В седьмом заведывающий сердито махнул на меня рукой, когда я проник в магазин, и сказал, что сегодня продажи не производится по случаю переучета украденных вещей за текущий месяц.

Девятый и десятый магазины были закрыты по случаю годового учета.

В тринадцатом магазине произошел такой исторический разговор.

Я говорю:

— Нет ли у вас…

Заведывающий уныло высморкался в рукава и сказал:

— Нету…

— Позвольте, — говорю, — я же еще не сказал, что мне нужно.

— Да нету, — сказал заведывающий. — Ну что вы в самом деле — маленький, что ли!

Тогда, не заходя в четырнадцатый магазин, я отправился прямо в древтрест и купил на собранные деньги небольшую подставку для палок и зонтиков.

Жильцы между прочим даже обрадовались.

— Оно, — говорят, — и к лучшему. А то опять кто-нибудь наклюкается и сковырнет этот хрупкий предмет.

И если подумать глубже и философски, то на черта человеку сдался колпак?

3. Непредвиденное обстоятельство

Можно меня поздравить. Нашел квартиру. Одна комната и кухня. С небольшим ремонтом.

Ремонтик совершенно ерундовый — потолок слегка побелить, а то балки оттуда виднеются, и известка вместе с верхними жильцами на башку сыпется. А так остальное все исправно.

Я взял и побелил этот потолок. Починил и побелил.

Гляжу, при таком ослепительном потолке — стены стали нехороши. Очень уж грязные и обдрипанные.

Купил дешевенькие шпалеры. Наклеил. Стало как будто немного интеллигентней. Единственно, пол подгулял. При плохих стенах он не так в глаза бросался. А теперь на пол посмотреть страшно. Ямы. Колдобины. Ну прямо идешь как по панели, — до того неровно.

Купил бракованную клеенку. Покрыл пол. Стала комнатка хоть куда. Веселенькая. Дверь вот только жуткая. Не дверь, а черт знает что.

Починил дверь. Ручку для красоты вставил. Краской подновил. И надо было бы мне дверь с одной стороны только окрасить. Со стороны комнаты. А я дурака свалял — и со стороны кухни подмалевал. Прямо в кухню стало невозможно входить. Потому дверь хороша, а рядом сплошная дрянь. Стены аховые. Плита стоит развалившись. Крантик оторван, еле держится. Пола почти нету. Потолок жутковатый, все время на тебя валится.

Начал ремонт производить. После бросил. Потрохов, думаю, не хватит. Кухню, думаю, отделаю — уборная нехороша.

Бака нету. Четвертой стены не хватает. Уборную, скажем, отделаю — в коридор не войдешь. Коридор отделаю — входная дверь не годится. Входную отделаю — лестница плоха. Перил нету. Лестницу отделаю — дом худой. Не дом, а горе.

А дом, товарищи, я не могу пока отделывать. Я 47 руб. жалованья получаю.

Так и живу, как на вулкане. И о ремонте больше не думаю. К этому делу надо подходить осторожно и задумчиво.

4. Зеленая продукция

Вот и осень наступила. Строительный сезон, можно сказать, оканчивается.

Неизвестно, как в других домах, а у нас в доме небольшой ремонтик все же произвели. У нас на лестнице перила выкрасили.

Конечно, сделали это не за счет квартирной платы, — у нас народ небогатый. А сделали это за счет одного жильца. Он, курицын сын, по займу 500 рублей выиграл. И с перепугу пять червонцев отвалил на ремонт дома. Потом-то, когда пришел в себя, — страсть жалел. Но было поздно. Перильца уже выкрасили.

А выкрасили перила зеленой краской. Получилось красиво. Благородный такой темно-зеленый цвет. Даже, как бы сказать, краснотой отдает. Или это ржавчина выступает сквозь краску? Неизвестно.

Но только получилось довольно красиво. Не безобразно, одним словом. Морда инстинктивно не отворачивается.

Так вот покрасили. Полюбовались этими перилами. Председатель даже небольшую речь сказал насчет пользы крашеных перил. А после, через три дня жильцы обижаться стали — зачем это перила плохо сохнут. Дескать, квартирные детишки пачкаются и ходят зебрами.

Председатель резонно говорит:

— Товарищи, нельзя до этой краски предъявлять немыслимые требования. Дайте срок — высохнет и тогда, может быть, не будет пачкать.

Начали жильцы терпеливо ждать. Две недели прошло — не сохнет.

Позвали маляра. Маляр попробовал краску на язык, побледнел и говорит:

— Краска, — говорит, — обыкновенно какая — масляная. А почему она не сохнет, это я вам скажу. Она определенно имеет добавочно льняное масло, заместо оливкового. А льняное масло не имеет права скоро сохнуть. Но, — говорит, — через это убиваться не следует. Через месяц оно, даст бог, слегка не то чтобы усохнет, но испарится. Хотя, — говорит, — навряд ли перильца будут зеленые. Они будут скорей всего голубые. А, может, скорей всего, серые с прожилками.

Председатель говорит:

— Оно, знаете, и к лучшему. Если с прожилками — грязь не так будет заметна.

Начали жильцы опять любоваться на эти перила. Месяц или два любовались, смотрят — начало подсыхать. Хотя, по совести говоря, и подсыхать было нечего. Квартирные детишки и неопытные приходящие гости приняли на себя почти всю краску.

Но надо быть оптимистом и надо в каждом печальном явлении находить хорошие стороны.

Краска, я говорю, все же оказалась неплохой и доступной небогатым. С костюмов она сходила, как угодно. Даже можно было не стирать. Сама исчезала.

И черт ее знает, из чего она была сделана? Бродяга изобретатель держит, небось, свое изобретение в строжайшей тайне. Боится, небось, как бы его самого не побили.

Веселенькая история

Лиговский поезд никогда шибко не идет. Или там путь не дозволяет, или семафоров очень много настановлено — сверх нормы — я этого не знаю. Но только ход поезда удивительно медленный. Прямо даже оскорбительно ехать.

И, конечно, через такой ход в вагоне бывает ужасно как скучно. Прямо скажем — делать нечего.

На публику глядеть, конечно, мало интереса. Обидятся еще. «Чего, — скажут, — смотришь? Не узнал?» Ударят еще. А своим делом заняться тоже не всегда можно. Читать, например, нельзя. Лампочки особо мутные. И ужасно высоко присобачены. Прямо как угольки сверху светят, а радости никакой.

Хотя насчет лампочки это зря сказано. Эта веселенькая история произошла днем. Но оно и днем скучно ехать.

Так вот в субботу днем в вагоне для некурящих пассажиров ехала Феклуша. Фекла Тимофеевна Разуваева. Она из Лигова до Ленинграда ехала за товаром. Она яблоками и семечками торгует в Лигове на вокзале

Так вот эта самая Феклуша поехала себе на Щукин[266]. На Щукин рынок. Ей охота была приобрести ящик браку антоновки.

И присела она с Лигова у окошка и поехала. Едет и едет. А напротив ее едет Федоров, Никита. Рядом, конечно, Анна Ивановна Блюдечкина — совслужащая из Соцстраха. Все лиговские. На работу едут.

А вскоре после Лигова еще новый пассажир входит. Военный. Он до этого времени на площадке ехал. И садится он наискось от Феклы Тимофеевны Разуваевой. Садится он наискось и едет.

Фекла Тимофеевна, пущай ей будет полное здоровье и благополучие, развязала косынку и, развязавши, стала свободно размышлять на торговые темы, мол, сколько в ящике может быть антоновки и так далее.

После поглядела она в окно. А после, от полной скуки, стала Фекла Тимофеевна подремывать. Что ли в теплом вагоне ее, милую, развезло или скучные картины природы на нее подействовали, но только начала Фекла Тимофеевна клевать носом. И зевнула.

Первый раз зевнула — ничего. Второй раз зевнула во всю свою ширь — аж все зубы можно пересчитать. Третий раз зевнула еще послаще. А военный, который наискось сидел, взял и добродушно сунул ей палец в рот. Пошутил. Ну это часто бывает — кто-нибудь зевнет, а ему палец в рот. Но, конечно, это бывает, между, скажем, настоящими друзьями, заранее знакомыми или родственниками со стороны жены. А этот совершенно незнакомый. Фекла Тимофеевна в первый раз его видит.

По этой причине Фекла Тимофеевна, конечно, испугалась. И, с перепугу, поскорей захлопнула свой чемодан. И довольно сильно тяпнула военного за палец.

Ужасно тут закричал военный. Начал кричать и выражаться. Мол, палец ему почти начисто оттяпали. Полез было драться, но пассажиры остановили. Тем более что палец совершенно не оттяпали, а просто немного захватили зубами. И крови-то почти не было — не больше полстакана. Началась легкая перебранка. Военный говорит:

— Я, — говорит, — ну просто пошутил. Если бы, — говорит, — я вам язык оторвал или что другое, тогда кусайте меня, а так, — говорит, — я не согласен. Я, — говорит, — военнослужащий и не могу дозволить пассажирам отгрызать свои пальцы.

Фекла Тимофеевна говорит:

— Ой! Если бы ты мне за язык взялся, я бы тебе полную кисть руки оттяпала. Я не люблю, когда меня за язык хватают.

Начала тут Фекла Тимофеевна на пол сплевывать, дескать, может, и палец-то черт знает какой грязный и черт знает за что брался — нельзя же такие вещи строить — негигиенично.

Но тут ихняя дискуссия была нарушена — подъехали к Ленинграду.

Фекла Тимофеевна еще слегка полаялась со своим военным и пошла на Щукин.

Что-нибудь особенное

Конечно, это дело мелкое. Оно, братцы мои, до того мелкое, что некоторые наши читатели, наверное, даже оскорбятся или драться полезут.

Что вы, скажут, сучьи дети, начали такие небольшие «проблемки» затрагивать? Кругом, скажут, Китай и еще чего-нибудь такое, а вы, например, ваньку валяете.

А дельце это, не спорим, действительно небольшое. Внутридомашнее. Насчет крупы.

На прошлой неделе я, знаете, слегка захворал. Объелся. Брюквой.

Начались ужасные боли. И через это я побежал в амбулаторию.

Медик меня внимательно осмотрел и говорит:

— Может, ангина, а может, паратиф. Выяснится, когда помрете… Главный курс лечения — не надо наваливаться на сырые продукты питания. Кушайте диету. Наилучше всего овсянку или геркулес.

Немедленно послал я свою супругу за крупой.

— Только, — говорю, — Анна Петровна, не покупайте дряни. Купите что-нибудь особенное. Здоровье — дело драгоценное, и за лишним пятачком я не постою.

Прибегает супруга обратно и веселится.

— Простая, — говорит, — крупа стоит двугривенный. Только я не стала эту крупу покупать. Я купила настоящий натуральный геркулес. Сорок копеек коробка.

Посмотрели на коробку — что-нибудь особенное. Красивая раскраска. Человек с гирей нарисован. Разные интеллигентные слова напечатаны. Роскошь!

Велел сварить эту диету. Сварили — действительно, очень вкусная, белая, мягкая. Одно худо — шамать ее нельзя. Единственный недостаток. Шамать-то, конечно, ее можно, но плеваться надо. Приходится все выплевывать. Очень уж шелухи много. Шелуха заедает. Единственный недостаток.

Посмотрел на тарелку с аппетитом, понюхал и лег спать.

И поправился. Наверно, оттого что не съел. А иначе — болезнь могла бы боком обернуться.

А так остальное — все ничего, слава богу. Дела идут, контора пишет. Качество улучшается.

Кошка и люди

Печка у меня очень плохая. Вся моя семья завсегда угорает через нее. А чертов жакт[267] починку производить отказывается. Экономит. Для очередной растраты.

Давеча осматривали эту мою печку. Вьюшки глядели. Ныряли туда вовнутрь головой.

— Нету, — говорят. — Жить можно.

— Товарищи, — говорю, — довольно стыдно такие слова произносить: жить можно. Мы завсегда угораем через эту вашу печку. Давеча кошка даже угорела. Ее тошнило давеча у ведра. А вы говорите — жить можно.

Чертов жакт говорит:

— Тогда, — говорит, — устроим сейчас опыт и посмотрим, угорает ли ваша печка. Ежли мы сейчас после топки угорим — ваше счастье — переложим. Ежли не угорим — извиняемся за отопление.

Затопили мы печку. Расположились вокруг ее. Сидим. Нюхаем.

Так, у вьюшки, сел председатель, так — секретарь Грибоедов, а так, на моей кровати — казначей.

Вскоре стал, конечно, угар по комнате проноситься. Председатель понюхал и говорит:

— Нету. Не ощущается. Идет теплый дух и только.

Казначей, жаба, говорит:

— Вполне отличная атмосфера. И нюхать ее можно. Голова через это не ослабевает. У меня, — говорит, — в квартире атмосфера хуже воняет, и я, — говорит, — не скулю понапрасну. А тут совершенно дух ровный.

Я говорю:

— Да как же, помилуйте, — ровный. Эвон как газ струится.

Председатель говорит:

— Позовите кошку. Ежели кошка будет смирно сидеть, значит ни хрена нету. Животное завсегда в этом бескорыстно. Это не человек. На нее можно положиться.

Приходит кошка. Садится на кровать. Сидит тихо. И ясное дело тихо — она несколько привыкшая.

— Нету, — говорит председатель, — извиняемся.

Вдруг казначей покачнулся на кровати и говорит:

— Мне надо, знаете, спешно идти по делу.

И сам стоит зеленый и прямо на ногах качается. Председатель говорит:

— Сейчас все пойдем.

И сам подходит до окна и в щелку дышит. Я его оттянул от окна.

— Так, — говорю, — нельзя экспертизу строить.

Он говорит:

— Пожалуйста. Могу отойти. Мне ваш воздух вполне полезный. Натуральный воздух, годный для здоровья. Ремонта я вам не могу делать. Печка нормальная.

А через полчаса, когда этого самого председателя ложили на носилки и затем задвигали носилки в каретку скорой помощи, я опять с ним разговорился.

Я говорю:

— Ну как?

— Да нет, — говорит, — не будет ремонта. Жить можно.

Так и не починили.

Ну что ж делать. Привыкаю. Человек не блоха — ко всему может привыкнуть.

Шапка

Только теперича вполне чувствуешь и понимаешь, насколько мы за десять лет шагнули вперед!

Ну взять любую сторону нашей жизни — то есть во всем полное развитие и счастливый успех.

А я, братцы мои, как бывший работник транспорта, очень наглядно вижу, чего, например, достигнуто и на этом довольно-таки важном фронте.

Поезда ходят взад и вперед. Гнилые шпалы сняты. Семафоры восстановлены. Свистки свистят правильно. Ну прямо приятно и благополучно ехать.

А раньше. Да бывало в том же восемнадцатом году. Бывало, едешь, едешь — вдруг полная остановка. Машинист, значит, кричит с головы состава, дескать, сюды, братцы.

Ну соберутся пассажиры. Машинист им говорит:

— Так и так. Не могу, робя, дальше идтить по причине топлива. И если, — говорит, — кому есть интерес дальше ехать — вытряхайся с вагонов и айда в лес за дровами.

Ну пассажиры побранятся, поскрипят, мол, какие нововведения, но все-таки идут до лесу пилить и колоть.

Напилят полсажени дров и далее двигаются. А дрова, ясное дело, сырые, чертовски шипят и едут плохо.

А то, значит, вспоминается случай — в том же девятнадцатом году. Едем мы этаким скромным образом до Ленинграду. Вдруг резкая остановка на полпути. Засим — задний ход и опять остановка.

Значит, пассажиры спрашивают: зачем остановка, к чему это все время задний ход? Или, боже мой, опять идти за дровами, машинист разыскивает березовую рощу, или, может быть, бандитизм развивается?

Помощник машиниста говорит:

— Так и так. Произошло несчастье. Машинисту шапку сдуло, и он теперича пошел ее разыскивать.

Сошли пассажиры с состава, расположились на насыпи. Вдруг видят, машинист из лесу идет. Грустный такой. Бледный. Плечами пожимает.

— Нету, — говорит, — не нашел. Пес ее знает, куда ее сдуло.

Поддали состав еще на 500 шагов назад. Все пассажиры разбились на группы — ищут.

Минут через двадцать один какой-то мешочник кричит:

— Эй, черти, сюда! Эвон где она.

Видим, действительно, машинистова шапка, зацепившись, на кустах висит.

Машинист надел свою шапку, привязал ее к пуговке шпагатом, чтоб обратно не сдуло, и стал разводить пары.

И через полчаса благополучно тронулись.

Вот я и говорю. Раньше было полное расстройство транспорта.

А теперь не только шапку — пассажира сдунет, и то остановка будет не более одной минуты.

Потому — время дорого. Надо ехать.

Научное явление

Давеча у нас в Гавани[268] какая интересная история развернулась. Иду по улице. Вижу — народ собирается около пустыря.

— Что такое?

— Так что, — говорят, — странное подземное явление, товарищ. Не землетрясение, нет, но какая-то подземная сила народ дергает. Нету никакой возможности гражданам вступать на этот боевой участок, около этой лужи. Толчки происходят.

А тут ребята дурака валяют — пихают прохожих до этого опасного участка. Меня тоже, черти, пихнули.

И всех, которые вступают, отчаянно дергает. Ну прямо устоять нет никакой возможности, до того пронизывает.

Тут один какой-то говорит:

— Скорей всего, это кабель где-нибудь лопнувши — ток сквозь сырую землю проходит. Ничего удивительного в этом факте нету.

Другой тоже говорит:

— Я сам бывший электротехник. Давеча я сырой рукой за выключатель схватился, так меня так дергануло — мое почтенье. Это вполне научное явление, около лужи.

А народу собралось вокруг этого факта много. Вдруг милиционер идет. Публика говорит:

— Обожди, братцы. Сейчас мы его тоже втравим. Пущай его тоже дернет.

Подходит милиционер до этого злополучного участка.

— Что, — говорит, — такое? Какое такое подземное явление?

И сам прет по незнанию в самый опасный промежуток.

Вступил он ногами на этот промежуток — и ничего, не дергает.

Тут, прямо, в первую минуту население обалдело. Потому — всех дергает, а милицию не дергает.

Милиционер строгой походкой проходит сквозь весь участок и разгоняет публику.

Тут один какой-то кричит:

— Так он, братцы, в галошах! Резина же не имеет права пропущать энергию.

Ничего на это милиционер не сказал, только строго посмотрел на население, скинул свои галоши и подошел к луже. Тут у лужи его и дергануло!

После этого народ стал спокойно расходиться. А вскоре прибыл электротехник и начал ковырять землю.

А милиционер еще раз, когда народ разошелся, подошел без галош до этого участка, но его снова дернуло.

Тогда он покачал головой — дескать, научное явление — и пошел стоять на свой перекресток.

Закорючка

Вчера пришлось мне в одно очень важное учреждение смотаться. По своим личным делам.

Перед этим, конечно, позавтракал поплотней для укрепления духа. И пошел.

Прихожу в это самое учреждение. Отворяю дверь. Вытираю ноги. Вхожу по лестнице. Вдруг сзади какой-то гражданин в тужурке назад кличет. Велит обратно слушаться.

Спустился обратно.

— Куда, — говорит, — идешь, козлиная твоя голова?

— Так что, — говорю, — по делам иду.

— А ежли, — говорит, — по делам, то прежде, может быть, пропуск надо взять. Потом наверх соваться. Это, — говорит, — тут тебе не Андреевский рынок. Пора бы на одиннадцатый год понимать. Несознательность какая.

— Я, — говорю, — может быть, не знал. Где, — говорю, — пропуска берутся?

— Эвон, — говорит, — направо в окне.

Подхожу до этого маленького окна. Стучу пальцем. Голос, значит, раздается:

— Чего надо?

— Так что, — говорю, — пропуск.

— Сейчас.

В другом каком-нибудь заграничном учреждении на этой почве развели бы форменную волокиту, потребовали бы документы, засняли бы морду на фотографическую карточку. А тут даже в личность не посмотрели. Просто голая рука высунулась, помахала и подает пропуск.

Господи, думаю, как у нас легко и свободно жить и дела обделывать! А говорят: волокита. Многие беспочвенные интеллигенты на этом даже упадочные теории строят. Черт их побери! Ничего подобного.

Выдали мне пропуск.

Который в тужурке говорит:

— Вот теперича проходи. А то прет без пропуска. Этак может лишний элемент пройти. Учреждение опять же могут взорвать на воздух. Не Андреевский рынок. Проходи теперича.

Смотался я с этим пропуском наверх.

— Где бы, — говорю, — мне товарища Щукина увидеть?

Который за столом подозрительно говорит:

— А пропуск у вас имеется?

— Пожалуйста, — говорю, — вот пропуск. Я законно вошел. Не в окно влез.

Поглядел он на пропуск и говорит более вежливо:

— Так что товарищ Щукин сейчас на заседании. Зайдите лучше всего на той неделе. А то он всю эту неделю заседает.

— Можно, — говорю. — Дело не волк — в лес не убежит. До приятного свидания.

— Обождите, — говорит, — дайте сюда пропуск, я вам на ем закорючку поставлю для обратного прохода.

Спущаюсь обратно по лестнице. Который в тужурке говорит:

— Куда идешь? Стой!

Я говорю:

— Братишка, я домой иду. На улицу хочу пройти из этого учреждения.

— Предъяви пропуск.

— Пожалуйста, — говорю, — вот он.

— А закорючка на ем имеется?

— Определенно, — говорю, — имеется.

— Вот, — говорит, — теперича проходи.

Вышел на улицу, съел французскую булку для подкрепления расшатанного организма и пошел в другое учреждение по своим личным делам.

Быстры, как волны, все дни нашей жизни[269]

Что ж, художник не человек, что ли? Художнику тоже другой раз надоедает рисовать диаграммы и карикатуры. Может, иной раз художнику охота изобразить чего-нибудь лирическое. Какой-нибудь этакий пейзаж заместо дурацкой морды. Раз однажды стоит наш художник, притулившись у окна, в печальном раздумье и соображает, чего бы ему изобразить.

«Эге, — думает, — изображу-ка я городской пейзаж из окна… Тут, скажем, тумба… Тут ванька на санях… Лошаденка этакая корявенькая… Снег мурашит… Народ ходит… Тут частный паучок развернул свои сети — лавчонку открыл… Превосходная, — думает, — картина получается. Меньше, как за четыре рубля, нипочем не продам. Это вам не Айвазовский[270]».

Цельный день работал наш гениальный художник. Самую малость только не закончил. «Завтра, — думает, — закончу». Начал он назавтра работать. Видит, черт побери, не та музыка получается, не тот пейзаж. Снег растаял. Извозчик на колесах выехал. Публика с зонтиками шляется. Вон соседний домишко трещинку дал. Частный паучок свернулся — лавчонка стоит заколоченная… Начал художник сызнова изображать. Тоже, конечно, не худо получается. «За трешку, — думает, — такой пейзаж завсегда загнать можно будет».

На третий день стал заканчивать наш славный художник свое произведение искусства. Глянул на пейзаж — и обомлел.

Видит — опять не та музыка. Опять снежок выпал. Тумба, правда, стоит, но у тумбы домишко развалился. Вон кооперация развернулась… Банька опять же. «Черт побери! — думает художник. — За три рубли, — думает, — такое творческое беспокойство. Изображу, — думает, — как есть». Так и нарисовал. Хотел загнать за полтинник, — давали четвертак. Так и не продал. Себе оставил — для выставки. Художественные критики теперь будут писать об этом произведении: мол, новое течение в живописи — «невозможный изображенизм». А нам наплевать!

Графология

За границей-то до чего докатились! Какую счастливую новость придумали! Вот наши газеты пишут насчет этой новости. Одно, говорят, довольно крупное лондонское учреждение взяло к себе на службу известного графолога — товарища Роберта Заудека, чтобы он определял по почерку характеры служащих и клиентов. Вот бы нам тоже так устроить! Мы бы развернулись! Мы бы тоже определили жуликов и растратчиков!

Впрочем, глаз у нас острый и наметанный, мы вполне предвидим, что произойдет.

Ну взяли, скажем, на службу графолога. Отвели ему кабинет. Дали ему разные почерки.

— Вот, — говорят, — милый, действуй! Вылавливай!

Засел графолог в своем кабинете. Начал определять.

«Это, — думает, — чей такой канальский почерк? Чья это явно мошенническая подпись?»

— А? Председателя? Какая, знаете, благородная, энергичная подпись! Даже сразу не разобрать. («Вот, — думает, — влип. На председателя наскочил. Потом, — думает, — неприятностей не оберешься, ежели чего худое скажешь».)

«Что ж, — думает графолог, — председателя мне не с руки ронять. Посмотрим дальше. Какие такие жулики тут работают? Вот, не угодно ли, какая еще жуликоватая подпись. Форменно канальская подпись! С такой подписью обыкновенно родных мамаш убивают. Что за сукин сын расписался!»

— Ась? Управдел?… Гм… Сейчас через лупу посмотрю. Может, оно и ничего. Ну да, ничего. Обыкновенно скромная подпись. Буквы благородно закруглены. Честный почерк.

(«Что ж, — думает, — топить человека. Потом будет ежедневно ссориться и затирать по службе».)

«Я на себя не сердит, — думает графолог. — Начальников мне неудобно опрокидывать. После коситься будут. Дай, — думает, — заурядную подпись посмотрю. Эге! Это чей крест? Чей такой жуликоватый крест? Кто это заместо подписи фигурки ставит?»

— Феклуша! Какая Феклуша? Уборщица? Что ж, довольно благородная подпись. («Тоже, — думает, — неловко против пролетарского элемента выступать. Несозвучно с эпохой».)

«Однако, — думает графолог, — хотя бы одного мошенника надо определить.

А то скажут — ни черта не делает, баклуши бьет, даром жалованье огребает. Вот хотя бы этот почерк. Форменный бандит. Сейчас возьмем на учет…

Те-те-те, — думает графолог. — Да это же мой почерк. Фу, черт, туман нашел. Не признал. Оно, конечно, канальская подпись…»

И написал графолог похвальный отзыв о всех сотрудниках.

А через месяц графолога сократили за ненадобностью.

— Раз, — говорят, — все благородно и жуликов нету, то вам, значит, и делать тут нечего. Пущай лучше без графологов!

Ростов

Кстати, о Ростове. Симпатичный город. Я там был этой осенью. Проездом.

Славный, спокойный город. И климат довольно мягкий. Кроме того — полное отсутствие хулиганства. Даже немного удивительно, с чего бы это.

Молоденькая девица одна может свободно пройти ночью, по улицам. Никто ее не затронет.

Ну как одна — я, конечно, не знаю. Не ручаюсь. Но вдвоем или небольшой группой — очень даже свободно может идти. Никаких таких лишних возгласов. Даже по тротуарам допущают ходить. Зря не сталкивают. Ругаться-то, конечно, ругаются. Но промежду себя. Не в сторону прохожих.

Это явление, в смысле полного отсутствия хулиганства, я думаю, происходит за счет физкультуры. Физкультура завсегда отвлекает граждан от хулиганства. А физкультура в этом южном городе поставлена на полную высоту. Футбол, эстафетный бег, нырянье и плаванье — это на каждом шагу. Это удивительный город в этом отношении.

Я сам был свидетелем такого спортивного случая.

Сижу я в городском саду. Читаю, как сейчас помню, газету. Дискуссионный листок.

А кругом мягкая осенняя погода. Солнце золотится. На скамейках публика сидит. Такая тихая осенняя картинка без слов.

Тут же по аллейкам небольшой парнишка шляется. С ящиком. За пятачок сапоги чистит.

Увязался этот парнишка и до меня. Начал мне мусолить сапог за пятачок.

Вычистил один. Только взялся за другой, вдруг сзади кто-то как ахнет мне на плечи. Гляжу — какой-то незнакомый человек в трусиках через меня прыгнул.

Только я хотел его обругать, сукина сына, зачем он через незнакомых прыгает, вдруг сзади опять — хлоп — другой прыгнул. Всего их прыгнуло четверо. Вот, думаю, и хулиганство налицо.

Вдруг гляжу — нету хулиганства. Чистая физкультура. Чехарда. В чехарду молодежь играет. Славно так через сидячих людей прыгают.

Парнишка, который сапоги чистит, говорит:

— Вы не пугайтесь. Они тут завсегда в чехарду упражняются. Давайте второй сапог дотру. Садитесь!

Ну что ж, думаю, пущай, лучше чехарда, чем хулиганство.

Однако второго я не стал дочищать. Выдал парнишке пятачок и заторопился поскорей к выходу. А то, думаю, на ходу прыгнут — еще опрокинут, черти. Потом вставай.

Вышел на улицу — опять спокойно. Чисто, славно. Никаких лишних возгласов. С тротуара не сталкивают. Прямо не город — акварельная картинка.

Новая эпоха

Иностранцы подарили миру новое открытие — управление аэропланом со стороны. То есть какой-нибудь ихний иностранный летчик садится, предположим, где-нибудь, скажем, на кучу мусора и особой радиомашинкой управляет своей стальной птицей.

Это здорово! Надо отдать должное иностранным акулам и хищникам — ловко они придумывают этакие штучки. Гибкий народ!

Ведь это изобретение открывает целые горизонты. Ведь это вносит коренную ломку во всю нашу жизнь. Ведь это черт знает какие удобства появятся в связи с этим гениальным открытием.

Те же велосипедисты. Может, им скучно ногами ежедневно вертеть. Может, им охота заместо того заняться более благородной проблемой. А тут пожалуйста — изобретение к вашим услугам. Сидите, наслаждайтесь жизнью — стальная машина сама прет без устали.

Или, например, трудовая сценка из нашей деревенской жизни. Скажем, середняк. Скажем, середняк чай хочет пить.

Не может же середняк с трактора не слезать. И не надо об этом беспокоиться, товарищ середняк. Сиди в своей хате, пей свой чай, грызи свой сахар, — гениальный аппарат к твоим услугам.

Надо думать, что и для извозчиков будут открыты новые возможности. Надо полагать, что и извозчик в связи с этим открытием не захочет цельный день трястись на козлах.

Потерпи, товарищ извозчик! Скоро пробьет час твоего крайнего благополучия.

А что вы думаете? Ежели бездушная стальная пролетка может, как миленькая, слушаться своего аппарата, то неужели же человек подкачает? Нет, не может подкачать человек. И скоро, может, ударит час, когда председатель собрания одним поворотом рубильника заставит инертные массы идти на то или другое собрание.

Граждане! Милые мои! Кажется, мы вступаем в новую эпоху.

Очень просто

Черт побери, как все просто на свете!

Вот, например, жил в нашем доме известный такой сукин сын Краюшкин. Сначала он, конечно, был безработный. Шесть лет. По гривеннику платил за квадратный метр. А потом нашел службенку.

Службенка была не роскошная, но питаться, а главное, бесплатно лечиться можно было.

А надо сказать, что человек этот имел ужасно какой отчаянный характер. Характер у него был совершенно невозможно скандальный.

И если этот Краюшкин не дрался с жильцами, то единственно по причине слабого организма. Но зато ругался со всеми, всех задевал и жену свою, Елену Федоровну, прямо, можно сказать, с маслом скушал.

Бедная дама сбежала даже от такого семейного купороса.

Она попросту заявила на собрании, что с таким иродовым характером, как у ее почтенного супруга, она не может более жить. Пущай домоуправление отведет ей холостую комнату в другой квартире.

А он, этот ирод Краюшкин, тут же стоял рядом на собрании с мрачной мордой и слушал, чего говорится.

Наконец он говорит:

— Ладно. Отводите ей холостую комнату. Характер действительно, сознаюся, у меня дьявольский. Но против природы я тоже идтить не могу. И не могу свои характеры переделывать.

Отвели ей тогда комнату в квартире 17. Так этот Краюшкин и туда стал мотаться — специально скандалить и доедать свою супругу.

Домашних животных, кроме того, он ногами бил. Стенную газету тоже раз содрал по злобе.

А надо сказать, жил у нас в доме, как раз над этим самым чертовым Краюшкиным, ученый. Профессор Хлебников.

И хотя жилец этот был малосознательный и часто манкировал своими гражданскими обязанностями, но жилец был все-таки славный, по рублю двадцать платил за квадратный метр.

Так вот с этим ученым и схлестнулся наш Краюшкин, зачем тот по ночам ногами шаркает — ходит над его комнатой.

А ученый, может быть, не может иначе ученые труды придумывать. Может быть, он должен ходить.

Вот ученый подходит тогда до этого Краюшкина и говорит:

— Так и так. Вы, — говорит, — милостивый государь, всех жильцов в доме пугаете, ко всем липнете и всех задираете. А если у вас наблюдается такой хамский характер, то вы должны от него лечиться, а не зря кирпичиться.

Краюшкин говорит:

— То есть как это лечиться?

Профессор говорит:

— Так и так. Вы, — говорит, — напущаете разные элементы на свой характер, но, промежду прочим, у человека нету никакого характера, а человек — это есть, по последним научным данным, 18 фунтов угля, 46 золотников соли, 4 фунта картофельной муки и определенное количество жидкости. И, может, у вас в характере картофельной муки не хватает, вот вы и волнуетесь.

Тут, значит, после этих слов Краюшкин смертельно побледнел и плюнул профессору на воротник. Прошло после этого факта полгода. Однажды Краюшкин собрался и пошел к врачу.

Осмотрел врач этого Краюшкина со всех сторон и говорит:

— Так и так. Нервы, — говорит, — у вас действительно худые по причине глистов. Надо вытравить всех глистов, и тогда ваш характер снова засияет.

Начал, конечно, Краюшкин лечиться, пил какую-то сплошную зеленую дрянь и вскоре поправился. Стал такой довольно полный, морда сочная, глаза блестят. По двору ходит веселенький, со всеми здоровается. Никого не трогает. Стенную газету не срывает. С женой, опять же, помирился. К профессору недавно тоже зашел с визитом — извинился за бывший плевок.

Профессор говорит:

— Так и так. Я вам завсегда говорил, что человек — это 18 фунтов углей, соли известное количество и картофельная мука. И никаких таких лишних характеров у человека не наблюдается.

На этом все дело и кончилось.

А теперь вот, после этого научного факта, другой раз идешь с какой-нибудь девицей, а она, например, чего-нибудь такое вкручивает, мол, что-то у меня сегодня, Василь Василич, настроение грустное. Хризантем, например, хочется.

А я про себя думаю: «Знаю. Вкручивай. Может, белков не хватает или объелась чем-нибудь».

Черт побери, как все просто на свете!

И зачем я об этом узнал? Может, как раз от этого мне теперь жить скучно.

О пользе неграмотности

Вот опять подходит Рождество. Этот зимний праздник, как его остроумно называют в газетах.

А только этот зимний праздник идеологически мало выдержан, так что много говорить о нем не приходится. Тем более не приходится писать разные святочные рассказы.

И дозвольте, заместо этой невыдержанной продукции, рассказать про один случай, развернувшийся на фоне нашей тяжелой индустрии.

Случай этот даже можно назвать рождественским, потому что произошел он за несколько дней до Рождества. Во время получки жалования за вторую половину декабря.

Так вот я и говорю. Начал народ подходить до кассы. Получать жалованье.

Подошла до кассы и наша дневная сторожиха Максимова, Софья Ивановна.

Подошла она до кассы, развернула, конечно, ведомость, и вдруг раздался отчаянный ее крик и вопль.

Кассир, значит, говорит:

— Если, — говорит, — крики будут продолжаться, то, — говорит, — я сейчас закрою свою лавочку и не стану деньги выдавать. У меня, — говорит, — от криков руки трясутся, и я, — говорит, — могу просчитаться.

Максимова говорит:

— Так что невозможно было не кричать. Я, — говорит, — еще не получала жалованья, а тут, — говорит, — в моей клетке уже какая-то бродяга рукой расписалась.

Кассир говорит:

— Тогда отходи в сторону. Я, — говорит, — тебе не могу вторично кредиты открывать.

Конечное дело, Максимова испугалась. Главное, дело к празднику. Покупать надо. А тут такое препятствие. Подняла, конечно, Максимова ураганный крик.

— Это, — кричит, — ну форменное недоразумение. Я, — говорит, — не получала еще денег.

Начал кассир ведомость глядеть.

— Нету, — говорит, — никакого недоразумения. И подпись, — говорит, — правильная — Максимова. Отходи в сторону.

Тут Максимова обратно подняла ураганный крик.

— Это, — говорит, — жульничество. Я, — говорит, — если хотите знать, неграмотная, и хотя фамилию в ведомости находить умею, но, — говорит, — писать совершенно не знаю. И, — говорит, — в силу этого не могла свою фамилию выводить.

Тут народ начал подтверждать, дескать, Максимова действительно неграмотная бабочка и пущай выдадут ей, чего полагается.

Кассир говорит:

— Это, — говорит, — ну чистое безобразие. Каждый месяц ктой-то упражняется и получает на разные имена. Пущай заведующий согласится, и тогда я выдам. Мое дело десятое.

Заведующий не был бюрократом. Он посмотрел ведомость и говорит:

— Выдать.

Тут Максимовой и выдали два новеньких червонца, две трешки и медный пятачок.

Максимова просияла и домой пошла.

А народ у кассы долго смеялся.

— Вот, — говорит, — довольно редкий случай, когда неграмотность пригодилась.

А жулика, между прочим, так и не нашли.

Больные

Человек — животное довольно странное. Нет, навряд ли оно произошло от обезьяны. Старик Дарвин[271], пожалуй что, в этом вопросе слегка заврался.

Очень уж у человека поступки — совершенно, как бы сказать, чисто человеческие. Никакого, знаете, сходства с животным миром.

Вот если животные разговаривают на каком-нибудь своем наречии, то навряд ли они могли бы вести такую беседу, как я давеча слышал.

А это было в лечебнице. На амбулаторном приеме. Я раз в неделю по внутренним болезням лечусь. У доктора Опушкина. Хороший такой, понимающий медик. Я у него пятый год лечусь. И ничего, болезнь не хуже.

Так вот прихожу в лечебницу. Записывают меня седьмым номером. Делать нечего — надо ждать. Вот присаживаюсь в коридоре на диване и жду.

И слышу — ожидающие больные про себя беседуют. Беседа довольно тихая, вполголоса, без драки.

Один такой дядя, довольно мордастый, в коротком полупальто, говорит своему соседу:

— Это, — говорит, — милый ты мой, разве у тебя болезнь — грыжа. Это плюнуть и растереть — вот вся твоя болезнь. Ты не гляди, что у меня морда выпуклая. Я, тем не менее, очень больной. Я почками хвораю.

Сосед несколько обиженным тоном говорит:

— У меня не только грыжа. У меня легкие ослабшие. И вот еще жировик около уха.

Мордастый говорит:

— Это безразлично. Эти болезни разве могут равняться с почками!

Вдруг одна ожидающая дама в байковом платке язвительно говорит:

— Ну что ж, хотя бы и почки. У меня родная племянница хворала почками — и ничего. Даже шить и гладить могла. А при вашей морде болезнь ваша мало опасная. Вы не можете помереть через эту вашу болезнь.

Мордастый говорит:

— Я не могу помереть! Вы слыхали? Она говорит, я не могу помереть через эту болезнь. Много вы понимаете, гражданка! А еще суетесь в медицинские разговоры.

Гражданка говорит:

— Я вашу болезнь не унижаю, товарищ. Это болезнь тоже самостоятельная. Я это признаю. А я к тому говорю, что у меня, может, болезнь посерьезнее, чем ваши разные почки. У меня — рак.

Мордастый говорит:

— Ну что ж — рак, рак. Смотря какой рак. Другой рак — совершенно безвредный рак. Он может в полгода пройти.

От такого незаслуженного оскорбления гражданка совершенно побледнела и затряслась. Потом всплеснула руками и сказала:

— Рак в полгода! Видали! Ну не знаю, какой это рак ты видал. Ишь морду-то отрастил за свою болезнь.

Мордастый гражданин хотел достойным образом ответить на оскорбление, но махнул рукой и отвернулся.

В это время один ожидающий гражданин усмехнулся и говорит:

— А собственно, граждане, чего вы тут расхвастались?

Больные посмотрели на говорившего и молча стали ожидать приема.

Берегите здоровье!

Говорят — зимний спорт очень благоприятно на организм действует. Это, действительно, верно. Я сам на себе испытал.

Этой зимой я слегка захворал. Аппетита лишался — жрать совершенно не хотелось. Бессонница наступила.

Похудел тоже очень отчаянно. Даже блохи меня перестали кусать. Истинная правда.

Врач осмотрел меня и говорит:

— Это, — говорит, — у вас нервы расшатавшись. Катайтесь ежедневно на коньках — и всю вашу нервную систему как рукой сымет. И снова блохи начнут кусать.

Болезнь я не стал запущать, заскочил в спортивный магазин и приобрел себе специальные сапоги с коньками.

И все это удовольствие стоило мне 19 целковых!

А это, надо сказать, очень дешево. Потому что коньки попались хорошие, почти стальные. И сапоги очень выдающиеся. Московской работы. Специальные сапоги для коньков.

Каблучишко-то, это верно, на второй день отлетел от них во время катанья. Но нельзя же, конечно, требовать какой-нибудь вечный золотой каблук.

А потом, хотя каблук и отлетел, но сапог остался. И деньги, можно сказать, не пропали.

А что я ногу себе сломал через этот факт, то я бы мог эту ногу и раньше сломать, с целым каблуком. Мало ли. Могли бы меня опрокинуть. За скамейку я бы мог головой зацепиться во время катанья. Мало ли…

Но, главное, не в этом дело. А дело в здоровом спорте. Всего пару дней я катался на коньках — и результаты поразительные. Очень поправился. Пополнел. И нервной системы как не бывало.

Некоторые говорят, что коньки тут ни при чем, а что просто я в больнице со сломанной ногой отлежался. Это буквально глупые речи. Что значит — коньки ни при чем? Да если б я не катался, может, я и в больницу бы не попал.

Как ни говори, а зимний спорт — громадная вещь.

Вот дайте починю ногу — за лыжи возьмусь. Может, еще чего-нибудь себе отломаю.

Хамство

Я-то сам не был за границей, так что не могу вам объяснить, чего там такое происходит.

Но вот недавно мой друг и приятель из-за границы прибыл, так он много чего оригинального рассказывал.

Главное, говорит, там капитализм заедает. Там без денег прямо, можно сказать, дыхнуть не дадут. Там деньги у них на первом месте. Сморкнулся — и то гони пфенниг.

У нас деньги тоже сейчас довольно-таки часто требуются. Можно сказать: куда ни плюнь — за все вытаскивай портмоне. Но все-таки у нас гораздо, как будто бы, легче.

У нас, например, можно на чай не дать. Ничего такого не произойдет. Ну скривит официант морду или стулом двинет, — дескать, сидел тоже, рыжий пес… И все.

А некоторые, наиболее сознательные, так и стульями двигать не станут. А только вздохнут, — дескать, тоже, публика.

А там у них за границей, ежели, для примеру, на чай не дать, — крупные неприятности могут произойти. Я, конечно, не был за границей — не знаю. А вот с этим моим приятелем случилось. Он в Италии был. Хотел на Максима Горького посмотреть[272]. Но не доехал до него. Расстроился. И назад вернулся.

А все дело произошло из-за чаевых.

Или у моего приятеля денег было мало, или у него убеждения хромали и не дозволяли, но только он никому на чай не давал. Ни в ресторанах, ни в гостиницах — никому.

А то, думает, начнешь давать — с голым носом домой вернешься.

Там ведь служащего народу дьявольски много. Это у нас, скажем, сидит один швейцар у дверей и никого не беспокоит. Его даже не видно за газетой. А там, может, одну дверь тридцать человек открывают. Нуте, попробуй, всех одели!

Так что мой приятель никому не давал.

А приехал он в первую гостиницу. Приняли его там довольно аккуратно. Вежливо. Шапки сымали, когда он проходил.

Прожил он в таком почете 4 дня и уехал в другой город. И на чай, конечно, никому не дал. Из принципа.

Приехал в другой город. Остановился в гостинице. Смотрит, не тот коленкор. Шапок не сымают. Говорят сухо. Нелюбезно. Лакеи морды воротят. И ничего быстро не подают.

Мой приятель думает: хамская гостиница. Возьму, думает, и перееду.

Взял и переехал. Переехал он в другую гостиницу. Смотрит — совсем плохо. Только что по роже не бьют. Чемоданы роняют. Подают худо. На звонки никто не является. Грубят.

Больше двух дней не мог прожить мой приятель и в страшном огорчении поехал в другой город.

В этом городе, в гостинице, швейцар чуть не прищемил моего приятеля дверью — до того быстро ее закрыл. Номер же ему отвели у помойки, рядом с кухней. Причем коридорные до того громко гремели ногами около его двери, что мой приятель прямо-таки захворал нервным расстройством. И, не доехав до Максима Горького, вернулся на родину.

И только перед самым отъездом случайно встретил своего школьного товарища, которому и рассказал о своих неприятностях.

Школьный товарищ говорит:

— Очень, — говорит, — понятно. Ты, небось, чаевые давал плохо. За это они тебе наверное минусы на чемоданы ставили. Они завсегда отметки делают. Которые дают — плюс, которые хамят — минус.

Прибежал мой приятель домой. Действительно, на левом углу чемодана — четыре черточки.

Стер эти черточки мой приятель и поехал на родину.

Неприятность

Давеча на радиофронте у меня развернулась крупная неприятность.

Есть у меня имеется небольшой радиоприемник. Обыкновенно — детекторный. Без антенны. На электрическую сеть. Слышимость довольно хорошая. Слов-то, конечно, не разобрать без антенны. Но гул идет довольно явственный. Даже в другой раз голоса можно различать — которые мужские, которые дамские.

И в зимние вечера очень, знаете, приятно послушать разные культурные звуки. Главное — легко, без хлопот, бесплатно ткнул в штепсель один провод — и наслаждайся.

Собственно, на почве этого штепселя и развернулась неприятность.

Надо сказать — я проживаю в коммунальной квартире. У нас шесть комнат. Восемьдесят четыре жильца. И на всю эту братию имеется один электрический счетчик. Так что скандалы бывают у нас каждый месяц из-за этого счетчика — кому сколько платить.

Так вот давеча приходит до меня уполномоченный нашей квартиры и говорит:

— Что, — говорит, — ежедневно слушаете аппарат?

— Слушаю, — говорю.

— Через электрическую сеть?

— Да, — говорю.

— Ловко, — говорит. — Либо, — говорит, — сымай свой аппарат к козлиной бабушке, либо, — говорит, — я тебе свет сейчас обрежу. Я, — говорит, — буквально эти ночи не сплю, страдаю и не знаю, сколько с тебя за энергию теперь брать.

Я говорю:

— Никакой энергии не беру. Это, — говорю, — электрическая сеть — заместо антенны.

— Э, — говорит, — брось ваньку валять. Я, — говорит, — не слепой пес. Я, — говорит, — вижу, что провод до штепселя доходит.

— Так, — говорю, — это один провод, в одну дырку.

— А я, — говорит, — не знаю. Может, я уйду, а ты и во вторую воткнешь. Сымай свои радиозвуки или, — говорит, — плати семь целковых в месяц жильцам за моральное спокойствие.

Платить, конечно, я не стал, а снял свой аппарат и теперича снова живу некультурной жизнью. А так остальное все благополучно.

Выгодная комбинация

В настоящее время жить как-то стало, братцы мои, очень выгодно.

С одной стороны, полная дешевка — иголка 3 копейки стоит. А с другой стороны, все время какие-то выгодные комбинации случаются. Ежедневно какая-то выгода происходит. То одно, то другое… То чего-нибудь не купишь, то не пошамаешь.

А давеча, смешно сказать, двугривенный заработал. За что? За какой свободный труд? Да просто так. Постоял три часа с небольшим и заработал. А сначала предстоял мне полный убыток.

Тетка из Тамбова ужасно жалостливое письмо прислала.

«Пришли, — пишет, — за ради бога фотографическую карточку. Я, — говорит, — тебя все-таки на руках носила и соской кормила. И теперича 29 лет не видела. Наверное, с тех пор ты очень изменился. Пришли свою карточку — охота поглядеть».

Делать, конечно, нечего. Настрочил тетке подходящий ответ, вложил в конверт фотографическую карточку, где в профиль снят, и побежал на почту это заказное письмо отправлять.

Прибежал на почту — кругом у каждого окна очередь.

— Так что, — говорю, — где тут заказные отправляют?

— Эвон у того окна. Становись в эту очередь. А очередь до двери, черт ее побери!

Встал в очередь. Начал, конечно, про тетку думать. Потом про всех родственников. Потом про знакомых. Вдруг очередь подходит.

Подаю письмо.

Почтовый служащий, блондин, говорит:

— А марки где?

Я говорю:

— У вас марки. У вас, — говорю, — почтовое отделение, а не у меня. Вот примите деньги.

Он говорит:

— Вы, — говорит, — деньги мне зря не суйте. Я, — говорит, — сам сунуть могу. Тут, — говорит, — идет как раз наоборот приемка заказной корреспонденции. А марки — второе окно налево. Пора бы на одиннадцатый год разбираться в вопросах.

Хотел я схлестнуться с этим блондином, но задние рады, к сожалению, меня в этот момент оттиснули от окна.

Это, думаю, худо. Зря в очереди стоял. Однако делать нечего — пошел ко второму окну.

Встал в очередь. За марками. Начал, конечно, про знакомых думать. Потом про бабушку. Потом вообще о государственном строительстве. Вдруг моя очередь подходит.

Купил на 16 копеек марок. Побежал до своей заказной очереди. Гляжу — она стала еще длинней. Хотел было сунуться без очереди — не разрешают, оттягивают.

Встал тогда в очередь. Начал про всякую чепуху думать. Бабушка чегой-то опять на память пришла. Вообще разные старушки в голове начали мелькать и тесниться. Вдруг подходит моя очередь.

Подаю письмо.

Служащий, блондин, прикинул письмо на весы и говорит:

— Так что письмо тяжелее обыкновенного. Что вы туда, камней напихали, что ли? Еще, — говорит, — прикупите копеек на пять разных марок.

Хотел я опять схлестнуться с этим блондином — опять оттеснили.

Побежал я до окошечка с марками. Стал в очередь. Купил на пятачок марок.

Побежал с марками обратно до своей заказной очереди. Встал в затылок. Стою. Отдыхаю.

Стоял, стоял, вдруг передние граждане что-то зашумели. Что такое? Так что, говорят, вечер приближается. Служащие кончают работу. Нельзя же их цельный день эксплоатировать. А которая публика заказную корреспонденцию отправляет, пущай на телеграф сдает, — третье окно направо.

Ринулась публика туда. Только я один не ринулся.

Я положил письмо в боковой карман, подсчитал в уме чистую прибыль от сегодняшней комбинации и пошел до дому.

Цыганский мотив

Оказывается — цыгане допрыгались. Но это им к счастью.

Был это народ кочевой. Ходили они с места на место. Морочили публике голову. Пели и на картах гадали. Но теперича вовремя за ум взялись.

Газеты про них пишут, будто только в одной Ленинградской области 400 цыган уже получили землю. Наверное, займутся хлебопашеством.

Это, можно сказать, здорово! Это надо вполне приветствовать. Потому уж очень нехорошо было: кругом культура, а тут наряду с этим какие-то непрописанные люди ходят и вообще за коммунальные услуги не платят. Нехорошо! Неприлично как-то!

Но теперь этот грустный мираж рассеялся. Цыгане сели на землю.

Так что из кочевников кто же у нас теперича остался?

Киргизы вот. Да еще наши учреждения. Наши учреждения ведут еще пока вольную кочевую жизнь. Можно сказать — порхают с места на место и меняют свои помещения.

Не знаем, как в других городах, а у нас в Ленинграде это так.

Так что нашему великому гениальному поэту Александру Сергеевичу Пушкину пришлось бы размахнуться на такие цыганские стишки:

Некоторые наши учреждения шумною толпою По ленинградским улицам кочуют, Они сегодня над Невою В домах разрушенных ночуют[273].

Эти стишки были бы напечатаны в вечернем выпуске «Красной газеты».

Так про что ж это я?

Да, касаемо кочевой жизни. Кочуют киргизы и учреждения. Ну а остальные граждане, можно сказать, плотно сидят на своих местах и не рыпаются.

Работяги

Наиболее всего работы достается Луганскому отделу труда. Уж очень этот отдел старательный. Входит в каждую мелочь.

Другие учреждения перед этим отделом — форменные бездельники.

Вот чего пишут газеты про этот геройский отдел:

Он требует ежемесячного представления сведений о площади в раздевальнях мужских и женских бань, по каждой отдельно. Кроме того, о числе крючков на вешалке, о количестве окон и т. д.

Сначала мы даже удивились — зачем требуются такие сведения ежемесячно?! Неужели в банях окна убывают и прибывают и площадь от сырости уменьшается?!

Но потом сообразили. Может, домишко-то под банями ветхий. Может, он ежемесячно разрушается по частям. А, может, отдел труда как раз этим и интересуется — осталось ли площади, чтоб сходить в баньку — помыться.

Но, может быть, тут есть какие-нибудь другие соображения? Зря, одним словом, запрашивать не будут.

А может быть, и зря запрашивают.

А только заместо таких глупых вопросов насчет окон запросили бы лучше ту же городскую баньку — есть ли там, дескать, среди сотрудников годовые подписчики на «Пушку» и сколько их?

А то спрашивают о всякой ерунде, а о солидных вещах позабывают.

Кстати, сообщаем несчастным луганским жителям, что ихнее прискорбное существование весьма может быть скрашено разносторонней «Пушкой».

В журнале масса юмора, петита и безобидной сатиры.

Цена номера, во всяком случае, дешевле, чем сходить в ту же луганскую баньку. Цена пять копеек. А в баньку, небось, гривенник берут.

До свиданья! Будьте здоровы!

Красота!

Давеча, товарищи, я в газете вычитал очень даже интересное сообщение. Насчет Америки.

Оказывается, в этой удивительной стране многие автомобили и вагоны железнодорожные имеют свои названия. И ходят не под номерами, как у нас, а под заглавием. И, конечно, выбираются заглавия все больше красивые и поэтические. Как, например, — «Пульмановский вагон», «Рогнеда» или автомобиль — «Ласка любви». Ей-богу, не вру! Так и пишут.

Прочитал я это сообщение — и тоже красоты мне захотелось.

Пущай бы у нас тоже на транспорте такое же начинание ввели. А то пароходы имеют свои названия, а вагоны — нет. Нехорошо. Несимметрично.

Трамвай можно бы назвать как-нибудь поэтически — «Утренняя прохлада» или хотя бы научно — «Масло жмут».

Железнодорожный вагончик хотя и имеет свое заглавие — «Максим Горький», но это заглавие несколько устарело. Не худо бы назвать такой вагон — «Луч солнца» или революционно — «Бывшая баррикада».

Этот жуткий экипаж частника следовало бы назвать поэтически — «Галоша» или — «Надгробное рыдание».

Конечно, все эти заглавия даны для примера. И если наш проект пройдет в жизнь, то можно расстараться — придумать чудные названия и тем самым заткнуть за пояс свободную Америку.

Брачный аппарат «Тустеп»

Хотя браки и разводы происходят у нас довольно быстро и, можно сказать, без задержек, однако желательно полностью механизировать эти домашние процедуры.

В летнее время для удобства публики необходимо поставить специальные автоматы, которые за небольшую сумму могли бы выдавать гуляющей публике удостоверения о браке и разводе.

Скажем, познакомился человек с дамочкой, подошел к автомату, опустил туда гривенник и — получай брачное удостоверение. Или муж. Поссорился, скажем, со своей супругой: кому нести бутылку пива, — взял и без всяких драм и трагедий развелся у аппарата.

Для удобства населения желательно эти автоматы ставить на бульварах, в общественных садах, в театрах, кино и так далее.

Ваньку валяют

За границей ваньку валяют. Кругом, можно сказать, столько серьезных делов, а они пустяками занимаются. Не угодно ли, чего пишут в газетах:

В Сан-Франциско (Америка) бездельничающая буржуазия устроила конкурс на людей с веснушками. Первый приз получила шестнадцатилетняя ученица, портрет которой напечатан во всех газетах.

А, впрочем, любопытно бы и у нас такой же конкурс устроить. А то мы знаем одного изобретателя тов. Е. — вся рожа у него в веснушках. Уши — и то в рыжих пятнышках.

И такой, можно сказать, чемпион мира пропадает и буквально голодает — никак не может пристроить свое безусловно гениальное изобретение — какой-то там дизель. Дали б ему хоть за веснушки, что ли, первую премию, если нельзя за другое. Жалко же — человек пропадает.

Каждый сам себе — заграница

Многие насчет заграницы мечтают. Многим желательно съездить — посмотреть на разные заграничные достопримечательности. На разные венецианские каналы, римские развалины и американские небоскребы.

Ерунда, товарищи! Не советуем ехать. Все это добро у нас тоже имеется. Не надо напрасно тратиться на заграничный паспорт.

Каналы? Венеция? Пожалуйста. В одном Ленинграде этих каналов — чертова уйма. Крюков канал. Обводный. Екатерининский. Опять же река Таракановка. Плыви — не хочу. А вы говорите — Венеция.

Рим? Древние развалины? Ерунда! У нас в Ленинграде по некоторым улицам идешь, как по окрестностям Рима. Не то, думаешь, развалины Форума, не то развалины какой-то постройки более поздней эпохи. А вы говорите — Рим.

Монте-Карло! Знаменитая рулетка и «три листика». Пожалуйста — тоже. Есть. Присаживайтесь. Есть одно свободное место. Игра сделана. Четыре сбоку — ваших нет. А вы говорите — Монте-Карло.

Ну а которые ребята непременно хотят посмотреть на громадные дома, на разные, знаете, американские небоскребы — тоже ехать в Америку не требуется. Вышел за город, в какое-нибудь холмистое место — и гляди без визы на отечественный небоскреб! А вы говорите — Америка!

Помыться захотелось

Этот вопрос довольно серьезный. Особенно, знаете, перед праздниками.

Ежели, для примеру, в трамвае публики масса и податься, скажем, решительно некуда, кондуктор обыкновенно дает сигнал, и вагон трогается и лишняя публика сама отпадает. А некоторые более сознательные кондуктора кричат:

— Местов нету! Куды лезешь, собачья голова!

Одним словом, на трамвайном фронте стараются не допущать перегрузки.

Та же картина наблюдается и в театрах. В театрах даже еще интеллигентней поступают. Там, ежели набрали полный комплект публики, вывешивают плакат, — дескать, билеты, извиняюсь, все проданы.

Одним словом, тут тоже сверх нормы публику не допущают.

Теперь возьмем баню. Как в этом культурном учреждении поступают?

Оказывается, в банях с этим вопросом не считаются. А загоняют людей мыться безо всякого учета и беспредельно. Подобный случай был на станции Бологое. В Торговой бане. Один парнишка помылся в этой бане и, помывшись, пишет:

Местов уже не было, а публика все подходила и подходила мыться. Кассирша продавала билеты, не считаясь, так что публики набралось до того, что давили и нельзя было поднять руку — намылить голову. И меня наградили чесоткой от прикосновения.

Этот небольшой случай в провинциальном масштабе довольно характерно определяет создавшееся положение. Что делать? И как быть? И как ограничить наплыв публики?

С одной стороны, каждому охота помыться, а с другой стороны, ту же публику награждают чесоткой. А на праздниках ходить с чесоткой тоже мало интересу. Открываем по этому поводу широкую дискуссию.

Старая история

Дозвольте для ради первомайского праздника поделиться счастливой новостью. В Константиновке дом построили — поликлинику. Новое здание для этой медицинской цели оттяпали. «Химуголь» расстарался.

Ах, это очень мило с ихней стороны! И как раз, знаете, к празднику.

Доктора и разные ученые ботаники, наверное, очень этим фактом растроганы. Некоторые, наверное, даже прослезились — дескать, не забывают медицину в таком громадном строительстве.

И, между прочим, постройка, говорят, очень даже приличная вышла. Совершенно, то есть, по последнему слову довоенной техники — фундаменты не дрожат, и потолки не осыпаются. Американцы небось локти себе кусают от зависти.

Но, конечно, некоторый небольшой дефект случился при этом строительстве. Этого скрывать не надо. Самокритика обязательно требуется в таком поганом деле.

А дефект открылся в самую последнюю минуту. Уже дом стоял готовенький.

Строители отошли шагов на тридцать, чтоб издали полюбоваться на дело своих рук.

Вдруг один из строителей побледнел и говорит:

— Матушки мои! Канализацию позабыли устроить.

Другой говорит:

— И отопление, кажись, тоже позабыли.

Тут снова закипела работа.

В газетах об этой срочной работе так сказано:

Когда здание было уже закончено, покрыто крышей и отштукатурено, — вспомнили о канализации и отоплении. Пришлось выламывать стены, отбивать штукатурку и даже разбирать крышу для того, чтобы установить котел.

Одним словом, расстраиваться не приходится. Дефект оказался поправимым. Котел всунули. Трубы провели. Жизнь снова заиграла в этом прелестном здании.

Все в порядке!

Грубо

Еще мы не остыли, можно сказать, от первомайских праздников, а уже приходится о всяких пустяках говорить. О какой-то Мурзинке.

И пес ее знает, где это такая Мурзинка находится. Спрашивал постового милиционера — не знает. Хотел еще оштрафовать на полтинник.

— Зачем, — говорит, — не по правилу подошел — наискось, а не прямо.

Грубая жизнь.

Некоторые говорят, что Мурзинка — это небольшое местечко около Ленинграда.

А мне все равно. Я теперь любопытства не имею к этой Мурзинке. И жить в ней не собираюсь. Там неважно жить.

Там человеку, прямо скажем, неинтересно жить.

Там извозчикам — хорошо. Извозчикам там форменно райское житье.

Там извозчики прямо по пешеходным мосткам дуют. Безлошадным жителям в силу этого, наверное, и податься некуда.

Оно, конечно, мостовая, наверное, там неважнецкая. При хорошей мостовой извозчик не сунется на тротуар. Но дело от этого не меняется. Население страдает. Жалобы печатает в газете:

В Мурзинке извозчики нарушают порядок уличного движения. Часто едут по мосткам, и жителям приходится спасаться от извозчиков, чтобы не быть задавленными лошадьми.

А действительно, скучновато, небось, в этой Мурзинке жить. Дышлом в рот заезжают.

Грубо! Это очень грубо поступают с безлошадными гражданами.

Иностранцы

Иностранца я завсегда сумею отличить от наших советских граждан.

У них, у буржуазных иностранцев, в морде что-то заложено другое. У них морда, как бы сказать, более гордо и неподвижно держится, чем у нас. Как, скажем, взято у них одно выражение лица, так и смотрится этим выражением лица на все остальные предметы.

Некоторые иностранцы для полной выдержки монокли в глазах носят. Дескать, это стеклышко не уроним и не сморгнем, чего бы ни случилось.

Это, надо отдать справедливость, здорово.

А только иностранцам иначе и нельзя. У них жизнь довольно беспокойная. Без такой выдержки они могут ужасно осрамиться.

Как, например, один иностранец костью подавился. Курицу, знаете, шамал и заглотал лишнее. А дело происходило на званом обеде. Мне про этот случай один знакомый человечек из торгпредства рассказывал.

Так дело, я говорю, происходило на званом банкете. Кругом, может, миллионеры пришли. Форд сидит на стуле. И еще разные другие.

А тут, знаете, наряду с этим человек кость заглотал.

Конечно, с нашей свободной точки зрения в этом факте ничего такого оскорбительного нету. Ну проглотил и проглотил. У нас на этот счет довольно быстро. Скорая помощь есть. Мариинская больница. Смоленское кладбище.

А там этого нельзя. Там уж очень избранное общество. Кругом миллионеры расположились. Форд на стуле сидит. Опять же фраки. Дамы. Одного электричества горит, может, больше как на двести свечей.

А тут человек кость проглотил. Сейчас сморкаться начнет. Харкать. За грудку хвататься. Ах, боже мой! Моветон и черт его знает что.

А выйти из-за стола и побежать в ударном порядке в уборную — тоже нехорошо, неприлично. «Ага, — скажут, — побежал до ветру». А там этого абсолютно нельзя.

Так вот этот француз, который кость заглотал, в первую минуту, конечно, смертельно испугался. Начал было в горле копаться. После ужасно побледнел. Замотался на своем стуле. Но сразу взял себя в руки. И через минуту заулыбался. Начал дамам посылать разные воздушные поцелуи. Начал, может, хозяйскую собачку под столом трепать. Хозяин до него обращается по-французски:

— Извиняюсь, — говорит, — может вы чего-нибудь действительно заглотали несъедобное. Вы, — говорит, — в крайнем случае скажите.

Француз отвечает:

— Коман? В чем дело? Об чем речь? Извиняюсь, — говорит, — не знаю как у вас, а у меня все в порядке.

И начал опять воздушные улыбки посылать. После на бламанже налег. Скушал порцию.

Одним словом, досидел до конца обеда и никому виду не показал.

Только когда встали из-за стола, он слегка покачнулся и за брюхо рукой взялся — наверное, кольнуло. А потом опять ничего.

Посидел в гостиной минуты три для приличия и пошел в переднюю.

Да и в передней не особо торопился, с хозяйкой побеседовал, за ручку подержался, за галошами под стол нырял вместе со своей костью. И отбыл.

Ну на лестнице, конечно, поднажал.

Бросился в свой экипаж.

— Вези, — кричит, — куриная морда, в приемный покой!

Подох ли этот француз или он выжил — я не могу вам этого сказать, не знаю. Наверное, выжил. Нация довольно живучая.

Не все потеряно

Очень даже удивительно, как это некоторым людям жить не нравится.

Кругом, можно сказать, происходят разные занимательные факты, происходит борьба, развертываются какие-нибудь там события, происшествия, кражи.

Кругом, можно сказать, природа щедрой рукой раздает свои бесплатные блага. Светит солнышко, трава растет, муравьи ползают.

И тут же наряду с этим находятся меланхолики, которые насчет всего этого скулят и ничего выдающегося в этом не видят и вообще не знают, как им прожить на этом белом свете.

Они не знают, как прожить на этом свете и чем, значит, им заняться, или, может быть, им нечем заняться и, может быть, выгодней нырнуть хотя бы в ту же реку Фонтанку.

Конечно, эти люди — по большей части дряблые меланхолики и беспочвенные интеллигенты, утомленные своим средним образованием. Они и раньше, при всяком режиме, разводили свою меланхолию. Так что особенно уж сваливать вину на текущие события не приходится.

И дозвольте заместо этой голой философии рассказать про одного такого утомленного человека. О том, как он перестал грустить и вроде как бы отыскал настоящий смысл жизни. Факт абсолютно правильный и достойный всеобщего внимания.

Одним словом, этот рассказ особо полезно прочитать интеллигентным людям, которые к сорока годам не знают еще, в чем, так сказать, цель жизни. Пущай они будут спокойны, еще не все потеряно на ихнем житейском фронте.

А жил в нашем доме, на Васильевском острове, довольно-таки дряблый бездетный интеллигент Иннокентий Иванович Баринов со своей супругой.

Супруга его была дамочка, как бы сказать, менее беспочвенная. Она круглые дни занималась с кошкой, выводила ее гулять, кормила печенкой и по этой причине особой безвыходной тоски не испытывала.

Иннокентий же Иванович кошки не понимал и не находил в ней особого счастья. Он цельные дни ходил вверх и вниз по лестнице или, знаете, стоял у дома и довольно скучным взором глядел, чего вокруг него делается.

Это был форменный меланхолик. И простой, пролетарской душе глядеть на него было то есть совершенно, абсолютно невыносимо.

Он выпивать не любил, физкультурой не занимался и на общих собраниях под общий смех говорил все неактуальные вещи: дескать, например, мусор во дворе пахнет, — нету возможности окно открыть на две, видите ли, половинки.

Я говорю: простому рабочему человеку не было удовольствия глядеть на такого жильца и квартиранта.

А раз однажды спущается этот наш квартирант со своего этажа.

Спущается он со своего этажа, и подходит к нему тут же, на лестнице, наш председатель и говорит:

— Так что, — говорит, — как вам известно, средний флигель угрожает падением и по случаю этого стихийного бедствия предвидятся некоторые перемены.

— Какие, — говорит, — перемены?

— Перемены, — говорит, — обыкновенно какие: комиссия выселяет жильцов по разным другим квартирам. Комната у вас большая, опять же кухня, и придется вам потесниться по причине такого бедствия.

Одним словом, объяснил, что вселяют ему в квартиру двух жильцов со среднего флигеля. Иннокентий Иванович говорит:

— Я на это не соглашаюсь. Я, — говорит, — с самого начала революции проживаю в этой квартире и не дозволю, — говорит, — производить над собой разные эксперименты.

Председатель говорит:

— Так что особого дозволения у вас не спросим. Нам, — говорит, — это ваше дозволение необязательно.

Тут Иннокентий Иванович ужасно изменился в лице, начал хвататься за председателя. Просит его и умоляет.

— Я, — говорит, — больной и нездоровый интеллигентный человек, и мне, — говорит, — нипочем невозможно слушать в своей квартире посторонний шум и разные разговоры. Я, — говорит, — сам едва-едва проживаю вместе со своей супругой. А если, — говорит, — еще добавить две-три персоны, то, — говорит, — за последствия не ручаюсь.

Председатель говорит:

— В крайнем случае, болезни мне ваши не известны, и вы, — говорит, — напрасно за меня хватаетесь. А если, — говорит, — вы такой чересчур интеллигентный человек, то представьте удостоверение, в силу чего вам полагается отдельная площадь.

Очень горячо ухватился за эти слова Иннокентий Иванович.

Кинулся он наверх в свою квартиру. Надел поскорее прорезиненное свое пальтецо и побежал узнавать, как и что и где ему раздобыть свидетельство и на какую комиссию ему податься.

Кинулся Иннокентий Иванович по этим неотложным делам и, впопыхах, от полного расстройства чувств позабыл закрыть свою квартиру.

А надо сказать, что супруга его в это беспокойное время где-то прогуливала свою кошечку и никак не предполагала, что течение ихней жизни несколько изменится.

Или Иннокентий Иванович совершенно не прихлопнул дверь и она, так сказать, навела на определенные мысли проходящих граждан, или кто-нибудь проследил движение обстоятельств, только, одним словом, эту квартиру в ударном порядке обчистили. И не так, чтобы очень сильно обчистили, но все же кой-какие вещицы вынесли.

Очень ужасный крик подняла мадам Баринова, вернувшись назад со своей кошечкой.

Весь дом сбежался на этот дамский крик.

Начали соседи брызгать водой в мадам Баринову. Начали ее приводить в христианский вид. Начали успокаивать и подсчитывать ее убытки.

Определенно не хватало осеннего пальто, бинокля, галош и еще разного другого семейного инвентаря.

И вот в это время является Иннокентий Иванович после успешного окончания своих дел.

Надо сказать, он довольно геройски перенес эту кошмарную драму.

Он, в первую голову, разогнал из своей квартиры собравшихся жильцов, чтоб они, так сказать, под горячую руку не вынесли остальное имущество. Затем, не снимая своего международного пальто, побежал делать заявление в уголовный розыск.

Весь следующий день Иннокентий Иванович бегал по своим делам: дважды заявлялся в угрозыск, ходил по рынкам и, так сказать, глядел, не поступили ли в продажу его унесенные вещи.

Следующие дни Иннокентий Иванович также не присел. Он ходил на комиссию, хлопотал, чтоб прислали ищейку и дежурил на рынках.

В довершение всего на девятый день Иннокентий Иванович, мотаясь по своим делам, ссыпался с лестницы и вывихнул себе правую руку.

Он мужественно перенес и это испытание. Еще лежа на лестнице, он твердым голосом командовал и отдавал приказания. Он велел вызвать карету скорой помощи и поехал в больницу с полным сознанием исполненного долга.

А через несколько дней Иннокентий Иванович со своей забинтованной ручкой снова принялся за свои срочные дела.

Утром он ходил по своим делам, днем ездил в больницу — массировать свою ручку и вечером в кругу своих знакомых и родственников Иннокентий Иванович отчитывался, так сказать, за истекшие сутки.

И этот человек, этот беспочвенный интеллигент, в короткое время сильно переменился.

Раньше морда у него была грустная, кожа бледная и прыщеватая, а сейчас кровь заиграла на его лице и привились разные бодрые жесты и движения.

Он форменно воспрянул духом и весь превратился в энергичного, достойного гражданина.

Конечно, нельзя сказать, будет ли у него такая душевная смелость на всю жизнь. Но, может быть, и на всю жизнь. Смотря как обернутся его дела. Может быть, председатель в суд на него подаст за неплатеж. А там, может, угрозыск снова вызовет его по поводу похищенных вещей. А там, может, бегая по своим делам, Иннокентий Иванович снова сломает еще одну ручку или вывихнет ногу. И, может, помрет счастливый в полном довольстве. И, помирая, будет думать о своих делах, которые наполнили ему жизнь, и о той борьбе, которую он с честью вынес на своих плечах.

Недаром в свое время товарищ Буденный воскликнул: «И вся-то наша жизнь есть борьба»[274].

Пожар

А очень, братцы мои, любопытный факт произошел в наши дни.

Газета «Гудок» отметила это выдающееся событие на своих славных страницах. Но мы еще желаем слегка подбавить пару. Уж очень невозможно получилось.

Однако, не желая конфузить перед судом серых героев этого события, не будем указывать в своем художественном произведении точного ихнего местопребывания. Скажем только, что произошло это на Сызр. — Вяз. жел. дор.

А станцию, я говорю, указывать не стоит. А то еще поезда начнут подолгу задерживаться в этом пункте. Ведь всем охота поглядеть, что там за люди-человеки. Так вот. Сейчас увидите.

Была-находилась недалеко от станции лавка гражданина Федора Балуева. Мелочная торговля. Ну одним словом — частное предприятие. Частник, одним словом, в этом населенном месте раскинул свои сети и заманивал туда покупателей. Кровь сосал.

И вот раз однажды, в субботу вечером — возьми и загорись этот частник.

Говорят, от оброненной папироски у него товар вспыхнул. Небрежность какая! Докидался, темная личность.

Значит, вспыхнул пожар. Произошла тревога. Дым столбом. Крики.

В набат не звонили — потому церковь была на сносе. Электрической сигнализации тоже здесь не было. Не в Ленинграде. А просто один гражданин-любитель побежал на своих ногах до этой пожарной команды.

Добежал до этой команды. Кричит:

— Эй, черти! Пожар горит! Выезжайте.

Тогда выходит на этот крик ихний брандмейстер на крылечко. Яблоко жует. После котлет закусывает.

— Чего, — говорит, — орешь, балда?

— Так что, — говорит, — пожар горит. Можно выезжать.

Ихний брандмейстер говорит:

— Видим. Не слепые!

А видеть, действительно, можно было. Пламя довольно высоко к небу поднималось. Искры, конечно, сыплятся. И дым глаза ест.

Ихний брандмейстер говорит:

— Довольно вам странно, гражданин, орать.

— А что?

— А то! Кто горит? Балуев горит? А кто есть Балуев? Кооперация? Балуев есть частник. Ну и пущай его горит. Чище воздух будет. А вы, — говорит, — товарищ, не нарушайте тут классовой линии своими криками. Не то знаешь чего бывает.

Гражданин-любитель, конечно, сконфузился за свою отсталую идеологию и поскорее смылся.

Особенного переполоха среди населения не было. На этот раз массы довольно сознательно отнеслись к факту. Тем более что лавка стояла несколько в стороне от селения. И ветру в ту пору не было. Погода была ясная. Так что особого беспокойства, я говорю, не произошло. Хотя народу довольно много собралось поглядеть на это зрелище.

Сам частник сидел на камушках напротив пожара и особенно в огонь за имуществом не кидался.

— Нехай, — говорит. — В крайнем случае, мое имущество застраховано. Не тушите.

Вскоре, значит, пожар догорел и народ разошелся по своим халупам.

А частник пошел ночевать к своим родственничкам.

Вскоре, говорят, над пожарниками состоится показательный суд за ихний, так сказать, левый уклон и убеждения. А тоже ведь сразу не угадаешь, чего требуется.

Не забавно

Оно, конечно, борьба с алкоголем — это передовой вопрос.

Слов нет — бороться надо.

Оно, конечно, серьезному алкоголику эта борьба особого беспокойства не доставит. Ну предположим, в одном месте пивнушку закрыли — можно, скажем, в другую смотаться, ежели у кого ноги есть и в кармане ежели кое-чего гремит.

Ну а другим прочим гражданам, слабовольным и начинающим алкоголикам, такие меры прямо, можно сказать, необходимы. И через это безусловно уменьшится потребление напитка.

Хотя как сказать. Где уменьшится, а где и нет. В г. Прилуках, например, определенно не уменьшится. Там не с чего уменьшаться. Там почва не дозволяет. Там само аптекоуправление пивом торгует. И чего смотрит товарищ Семашко?

Московская газета «Правда» (№ 178) отметила этот факт. Только, к сожалению, отметила сухо и малохудожественно. Главное, не указано, как торгуют — распивочно или навынос.

И ежели распивочно, то полагается ли горох? Или, может, заместо гороха посетителей одурманивают какими-нибудь пилюлями? Может быть, каломель всучивают заместо снетков.

Опять же является другой вопрос. Есть ли в аптеке раки? И почем берут за пару?

А ежели навынос, то свободно ли отпущают? Может быть, навязывают ассортимент из разных лекарств? А это покорнейше благодарю, спасибо.

Одним словом, надо выезжать в этот счастливый город Прилуки.

Кому что! Один город, можно сказать, догнивает почти без алкоголя, а в другом городе хоть залейся.

Аптекоуправлению наше нижайшее! Жмем ручки. Скоро приедем.

Карманная кража

В настоящее время очень уж воры плачутся.

— Очень, — говорят, — суровая эпоха подошла, — хоть закрывай лавочку.

И карманники и бандиты в один голос это заявляют.

А это верно: чего красть в наше время? Богачей у нас нету. Народ все безлошадный. Руку в какой-нибудь дырявый карман сунешь — и сам не рад.

Которые говорят: пальто с прохожего снято — опять-таки мало интересу. Польта пошли дешевенькие. Нерентабельно.

Одним словом, кому-кому, а ворам определенно худо. Брать нечего.

Конечно, некоторые ребята ухитряются на разные штуки. Как давеча было отмечено в печати:

Кража панельных плит

На петроградской набережной неизвестными ворами похищены панельные плиты.

Всего уперли 51 плиту. И продали в жакт по Кронверкскому проспекту по сходной цене — по семь гривен штука. Итого, сами считайте, — 35 р. 70 к.

Эта карманная кража произошла в Ленинграде.

Товар вывозили на подводе.

Одним словом, жуликам в настоящее время довольно туговато приходится.

Музыканты допрыгались

Надо будет, товарищи, хоть балалайку, что ли, купить. Или гармошку. Одним словом, какой-нибудь музыкальный инструмент. В запас.

А то мало ли чего случится.

Вон газеты уже стращают. Пишут:

Продажу инструментов предполагается передать кооперации.

Теперь, небось, осторожное население кинется запасать музыкальные инструменты — раз так дело обернулось. И через месяц-два паршивой балалайки не достанешь.

Пущай бы уж «Музтрест» продолжал бы свою плодотворную деятельность. Зачем же среди населения поддерживать панику?

Раздули кадило

Конечно, вкус у самогонки малоочаровательный. Даже неизвестно, чем эту жидкость закусывать.

Нету такого острого продукта, который бы перешиб этот отчаянный вкус.

А пьющие граждане, между тем, с этим фактом не считаются и самосильно покупают, невзирая на запах. Потому как кидаются на дешевку.

И, конечно, в силу этого самогонные дела идут на ять и процветают.

Не знаю, врут или нет, но собственноручно читал в газетах такое сообщение:

В с. Триполье (50 верст от Киева) образовался объединявший долгое время многочисленные самогонные «предприятия» «самогонный трест» с выборным правлением, техническим отделом, отделами снабжения, сбыта и бухгалтерией.

Нехудо идет работишка. Нельзя пожаловаться.

Интересно, где они развернули свою канцелярскую деятельность? То есть какое у них помещение для треста? Небось, неважное. Здание скорей всего — избушка.

Ну да через пару лет, если начальство не встрянет в это дело, сей почтенный трест разрастется, разбогатеет и построит собственное здание по слову последней техники.

Это здание мы себе мыслим в таком виде. Гляди рисунок.

Надо полагать, что в 1931 году здание будет закончено.

Обмишурились

Оно, конечно, насчет пароходов сейчас не время говорить. Потому осень наступила, зима на носу и вообще скоро речки и каналы замерзнут.

Однако дозвольте под закрытие навигации сообщить самые последние южные известия с берегов Днепра.

Еще покойный писатель Гоголь что-то намекал насчет этой речки. «Чуден, — говорит, — Днепр при тихой погоде»[275]. Так оно и вышло. В дело замешано как раз Днепровское госпароходство.

При тихой погоде или при бурной — неизвестно, но только был построен на Днепре пароход. Газеты пишут:

Вновь выстроенный, роскошно отделанный пароход «III Интернационал» не проходит ни под один мост…

До чего обидно. Такой хороший пароход — и хоть бросай. Главное — такая досадная мелочь: под мост не подходит.

Около моста довольно свободно плавает и не тонет, а под мост не лезет.

Чего теперь делать с этим пароходом? Мосты, что ли, ликвидировать? Или в Атлантический океан пароход перебросить? Там, говорят, совершенно мостов нету.

А то, в крайнем случае, можно сделать из него пристань или плавучий санаторий для престарелых днепровских кораблестроителей.

Одним словом, — не бросать же.

Ломбардия

Очень ужасная волокита происходит у нас в ломбардах. Которые граждане хотят чего-нибудь срочно заложить, — то это, ах, оставьте! Это не сразу бывает. Надо ждать и ждать. И все бока намнут в очереди. И так далее.

Тут один наш знакомый парнишка задумал свое пальтецо заложить. Ему трешка до зарезу понадобилась. Экстра случилась. Взял он тогда пальтишко на руку и стал в очередь. Стоит, как миленький.

Стоял, стоял, после думает:

«Покуда, — думает, — я, братцы мои, стою, — может, осень произойдет. Это, — думает, — я напрасно осеннее пальто закладываю. Вернее зимнее заложить».

Побежал он до своего дома, принес зимнее и надел осеннее. И стоит, как миленький.

После думает:

«Получается не того. Покуда до меня очередь дойдет, — может, зима ударит. Дай, — думает, — лучше зимнее надену, а осеннее заложу».

Так, значит, и сделал. Надел зимнее, а в ручки взял осеннее и стоит, как миленький.

Так он и теперь еще стоит. То одно пальто наденет, то другое. А то оба скинет. Смотря по временам года. И не знает, которое ему заложить.

А мы советов не даем. Мы не можем, знаете, за пятачок и рисунки рисовать, и бесплатные советы давать.

Пора вставать

Протри свои очи, дорогой читатель, и обрати благосклонный взор на этот приличный рисунок.

Тут, как видишь, художник по мере сил и возможностей изобразил раннее утро в провинции. А именно: Минеральные Воды. Рабочий поселок Госстеклозавода.

Еще довольно темно, но уже пора вставать на работу. Пора идти на этот самый стеклозавод. Гудок еще не гудел. И не скоро загудит. По той простой причине, что гудка на заводе не имеется. А, как сообщают газеты:

…вместо гудка имеется целый штат кричальщиков, содержание которых обходится 2160 рублей в год.

Обязанность кричальщиков состоит в том, что они, стуча дубинкой в окно, будят рабочих на работу.

Нами как раз тут и зафиксирован славный и ответственный момент пробуждения. Вот кричальщики ходят, постукивают своими дубинками. Вот замелькали огоньки в халупах. Пора, братишки, вставать! Пора! Утро начинается. Вспоминается классическое изречение, кажется, что Пушкина или, в крайнем случае, баснописца Крылова: «Дети, в школу собирайтесь, петушок давно пропел». Кстати, насчет петухов. Дело происходит на Кавказе, и, может, там петухов не водится. Только, одним словом, петухи там не использованы для этой цели. А работает там штат кричальщиков, которые и огребают, как мы указали, 2160 рублей.

В век пара и электричества прилично было бы устроить на заводе гудок. Оно, конечно, обслуживать его стоило бы немного дороже (поломка, починка, утечка пара и т. д.), но зато — красота.

А кричальщиков можно бы поставить на более полезное дело — бутылки выдувать или, еще лучше, какие-нибудь более порядочные стеклянные вещи — блюдечки или рюмочки.

Так что надо бы гудок схлопотать. Извиняюсь.

Тяга к чтению

В библиотеках-то что делается! Это ужасти! Ежедневно масса книг гибнет. Пропадают ценные экземпляры. Разные дорогостоящие учебники — Малинин и Буренин[276]. Разные уники — физика Краевича[277] и так далее.

Кроме пропажи, читатели вырывают особо нужные страницы. Выдергивают рисунки. Пишут на полях разную муру.

Все это, может, срывает культурное начинание. Все это, может, разрушает транспорт. Или не то, что транспорт, а вообще не оправдывает своего назначения.

И, может быть, до того дошло, что читателя и писателя допущать до книг не приходится. Газета так и пишет, — дескать, сейчас очень много развелось книжных вредителей и жучков-читателей.

Чего делать на этом фронте — неизвестно. Или по рецептам книги выдавать? Или еще как.

Тут у нас мелькнула одна идея. Не знаем только, что Наркомпрос скажет. А идея вполне жизненная.

Это, как видите, читальное зало. И сидят читатели. И близко к книгам их не допущают. Книги сами по себе, а читатели и писатели тоже сами по себе. А дают им бинокли и подзорные трубки, и через это они со стороны глядят в книги. И, таким образом, происходит массовое чтение.

Специальная боковая барышня страницы перелистывает. Тут стоит охрана. Тут барьер. Чтоб народ не кидался.

Таким образом, за цельность книги можно поручиться.

Хотя является вопрос: как же бинокли? Не уперли бы эти дорогостоящие инструменты? Хотя, в крайнем случае, бинокли можно будет к столам привинчивать, а библиотеку оцеплять охраной.

Надо же на что-нибудь решиться. Жалко же.

Шутка

Конечно, некоторые товарищи говорят, будто это спецеедство[278].

Но это не было спецеедство. Это была просто шутка. Просто пошутили наши ребята.

Тем более этот Борисов и не спец вовсе. Какой он спец? Он вроде как малограмотный. Хотя и ходит цельные дни с портфелем. Он у нас, этот Борисов, по хозяйственной части чего-то там делает.

Он — милый человек, ничего против не скажешь. Но, конечно, вообще сукин сын. Хотя малограмотный, но такой ужасный бюрократ. Чего его ни попроси по хозяйственной части, он говорит: пиши заявление. И без волокиты ничего не дает. А сам, сукин сын, без портфеля никуда не ходит. И до ветру портфель с собой берет. А в карманах у него пять или шесть карандашей и ручек. Ну допусти такого человека до среднего образования — он не менее дюжины в карман воткнет, а то и весь гросс.

Одним словом, в день пролетарского праздника собрались все наши сотрудники в колонну. И стоим коло своего здания. Дожидаемся движения. Сейчас пойдем.

А тут ребята шутят.

«Не пришедши ли, — спрашивают, — Борисов со своим портфелем?»

«Нет, — говорят, — чегой-то его не видать. Наверно, на этот раз задвижку у своего портфеля чистит ради праздника».

Вдруг, знаете, сам Борисов идет. И портфель в руках. И свежие карандаши в кармане. Ах, сукин сын, отпетая личность!

Тут начали ребята с ним здороваться, смеяться. А, дескать, товарищ Борисов, как спалось и, например, чего в портфель на этот раз положено?

После говорят:

— Как вы есть хозяйственная часть, то вам прилично находиться на грузовике, а не ходить своими чисто пролетарскими ножками по слишком грязной мостовой, а то неровен час — свой выдающийся портфельчик забрызгаете.

Ну Борисов, конечно, говорит:

— Ничего. Пройдусь пешечком.

— Да нет, — говорят, — сядьте.

И уломали человека.

Взошел он на пустую платформу.

А мы завсегда ее берем, думаем: на обратном пути уставшие пролетарии сядут.

Так взошел он на платформу. Немного, конечно, конфузится. Прижимает портфель к грудке. А народ ему руками махает, кричит.

А он в ответ ручкой симпатично помахивает.

Ну конечно, в нашей колонне хохот гремит, смех.

Только едет Борисов и видит — не только наша колонна хохочет, но и другие проходящие ребята его приветствуют и чего-то ему орут и шапками машут.

Одним словом, доехал он так до самой Невы. А после головку свою запрокинул — хотел на аэроплан поглядеть и вдруг глядит — над ним лозунг полощется: «Долой бюрократизм!»

Ничего на это не сказал Борисов. Однако немного покраснел с досады и на ходу сошел с платформы вместе со своим портфелем.

Тут хохот слегка прекратился. И ребята разбились на два лагеря. Одни говорят — это спецеедство. Другие — шутка.

Однако все ребята попросили прощения у Борисова. Он определенно ничего не сказал, но в ответ чего-то процедил.

А назавтра Борисов пришел без портфеля.

И в кармане была всего одна ручка.

Черт возьми!

Баньки у нас не шикарные. Надо в этом сознаться. Скажем, в том же Донбассе. Специальная комиссия делала обследование. Оказалось, знаете, безобразно худо. Грязь. Тесно. Темно. Водицы мало… Так эта горемычная комиссия, не помывшись, и отбыла в центр.

А это досадно. Чистота — святое дело. Ежели человек чисто помытый, ежели у него вдобавок галстук на груди болтается, то и мыслишки у него не те. Он более солидно держится и в грязь на улице не ложится. Одним словом, чистота и банька — это три кита нашей культурной жизни.

А в Донбассе это невозможно худо. Единственно, там в одном месте расстарались. Это в Артемовском округе. Там построили «дворец-баню». Так и газеты пишут: «Дворец-баня».

Нас-то на открытие не пригласили, так что мы не можем поделиться впечатлениями от этой бани.

Но уж, наверное, шикарная баня, раз дворец. Вход, небось, очень чистый. Может, даже со швейцаром. И, наверное, шаек много. По шайке, небось, на человека. И банщики, небось, ходят не голые, а тряпочкой прикрыты. Не мелькают голым пузом.

Это достижение. Но есть и недостатки. Водица в эту баню-дворец поступает… Одним словом, пущай газета берет на себя такую смелость говорить такие слова:

…вода поступает прямо из канав, у которых расположены уборные.

Так что мыться в такой бане, сами понимаете, мало интереса. Брезгливая публика, небось, и не моется. Наш художник полагает, что публика прямо во дворе моется. За баней. Однако не знаем. Не беремся утверждать. Может быть.

Это плохо, черт возьми!

Крысы

Знаете, меня крысы очень одолели. Давеча ночью громадная такая, как лошадь, на грудь прыгнула. И как завизжит, дьявол, когда я ее погнал. Прямо, ей-богу, человеческим голосом. Или это я крикнул. Чтой-то не помню.

Но это, так сказать, не в этом дело. А дело в том, что от этих крыс житья не стало. Бегают. Грубо на грудь садятся. Продукты жрут без устали.

Под кроватью у меня было сложено разное барахло. Ну разное железо, бутылки, склянки, селедки. Так эти вещи они все разрыли. И съедобное скушали.

Тогда я рассердился и пошел до одного нашего кустаря. Он блох и крыс истребляет. У него магазин на улице.

Я говорю:

— Делайте со мной, что хотите. Отрывайте мне руки и ноги, берите с меня рубля полтора или рубль, но, — говорю, — избавьте меня от этих насекомых. У меня, — говорю, — может, через них невроз сердца образовался. Я, — говорю, — не люблю, когда мне кто-нибудь на грудь садится. У меня дыханье захватывает.

Тогда пошел со мной этот кустарь, поглядел мою комнату, чегой-то там поковырял в каждом углу, положил туда разную дрянь и приманку.

— Тольки, — говорит, — боже вас сохрани, не скушайте это. Это, — говорит, — не съестное, а это отравленная приманка, через что помрут ваши крысы.

Взял с меня, сукин сын, три рубли и отбыл. Через дней пять, самое большое, крыс вроде как прибавилось. Визг, грохот и треск прямо всю ночь. Тогда я рассердился и пошел до этого кустаря.

— Три рубли, — говорю, — берете, а крыс, между тем, не усмиряете. А крысы, — говорю, — у меня по-собачьему лаять начинают.

— Да, да, да, — говорит, — об чем речь. Очень, — говорит, — трудно и все такое. Если б, — говорит, — за цельную квартиру взяться, то, — говорит, — полная гарантия, а то, — говорит, — одна комната — это невозможно.

Очень долго пришлось наших жильцов уговаривать. Однако все-таки сложились, позвали этого кустаря и велели ему ликвидировать мир животных.

Поковырял он в каждом углу, положил разную дрянь, посоветовал ее не кушать, взял двенадцать рублей и отбыл.

Только глядим, проходит время, и крысы не уменьшаются.

Тогда гонят меня жильцы до этого кустаря и велят об этом доложить.

Кустарь-одиночка говорит:

— Да, — говорит, — это часто бывает. Очень, — говорит, — просто, но, — говорит, — ваш дом отравленный крысами. Если б, — говорит, — за весь дом взяться, то, — говорит, — может быть гарантия, а квартира, — говорит, — это капля в море.

Но когда я взял этого одиночку за грудки и хотел из него вытряхнуть душу, он сознался. Он говорит:

— И за дом, — говорит, — я гарантию не даю. Потому весь ваш район отравленный крысами. Если б, — говорит, — за весь район взяться, то, — говорит, — иное дело. И то, — говорит, — не ручаюсь. Так что крыс химическим газом где-то истребляют, и через это они посещают ваш район.

Тогда я рассердился, взял с кустаря свои пречистые и отбыл.

А вчера узнал, будто не очень давно в Гавани химическими газами травили крыс. Вот они и ринулись в другие, более буржуазные районы.

Гаванские ребята, не гоните крыс в нашу сторону. Тут тоже трудящийся народ проживает.

Это, конечно, достижение — в рабочем районе крыс истреблять, одначе просьба: не гоните больше на Петроградскую сторону. Своих довольно.

Рассуждение об иностранцах

Рассуждение первое

Между прочим, насчет немцев и насчет иностранцев, насчет ихней хваленой чистоты.

Чуть что — нам завсегда в нос тычут ихнюю чистоту. И которые товарищи приезжают с германских городов — те все очень ахают.

— Очень, — говорят, — чисто! Прямо по улицам ходить неприятно. Сору нет, окурков не видать, и лошади вроде как приучены терпеть — не марают улицу.

А на наш ничтожный взгляд, это просто, знаете, брехня. Подумаешь! Окурков не видать! А чего немцы курят? Немцы безмундштучные папироски курят и сигарки сосут. Откуда у них могут быть окурки?

А восторженные товарищи этого не учитывают. Нахваливают.

Тоже и лошади. У них заместо лошадей все больше таксомоторы ходят. Тут и пачкать нечем.

Вообще, знаете, брехня и брехня. Ну скажем, довольно чистовато у них, но чтобы до того восторгаться — это прямо непонятно.

Поглядите лучше на этого молодца. На этого иностранца. Это у них такая последняя мода. Брючки-то — обратите внимание! Брючки-то закатил аж до колен. Мода модой, а тоже, наверно, в смысле чистоты не так уж у них сверхъестественно чисто. Материю-то подвертывают. Побаиваются, небось, забрызгать или запылить. Мода, знаете, зря не бывает.

Одним словом, придется как-нибудь самому проехаться в Германию — поглядеть, как и что.

Семейный купорос

Тут недавно поругалась одна наша жиличка со своим фактическим супругом.

Безусловно, у них каждую неделю какой-нибудь семейный купорос случался, но это превзошло ожидание. Они, сукины дети, начали вещами кидаться.

Он в нее самоварным крантиком кинулся. А самовар, знаете, потек. Она рассердилась — и в него блюдечком. А он осколок подобрал от этого разбитого блюдечка и нарочно ковырнул этим осколком свою потертую личность. И орет, дескать, произошло зверское мужеубийство.

Но она, то есть его супруга Катюша Белова, оказалась более сознательная.

— Ах так! — говорит.

Ну одним словом, сами понимаете, что она говорит.

— Я, — говорит, — может сейчас же перестану с тобой жить. Вот сейчас же, — говорит, — соберу свое имущество и тогда кидайте крантики в своих соседей, а с меня довольно.

Он говорит:

— Ах, — говорит, — скажите, как напужали. Пожалуйста, — говорит. — Чище воздух будет.

Тут у них снова произошло некоторое оживление, так сказать, небольшая стычка семейного характера. После чего Катя собрала свои вещички. Завернула их в простыню. Плюнула в своего фактического подлеца. И пошла себе.

Она пошла до своей родной матери. До своей мамы. А ее мама не слишком обрадовалась прибытию. Одним словом, не прыгала вокруг своей дочки.

— Так что, — говорит, — я сама угловая жиличка и, — говорит, — как вам известно, у меня нету комнатных излишков.

Катя говорит:

— Так что, я всего, может, на пару дней, до приискания комнаты.

Старушка не проявила идеологического шатания в этом вопросе.

— Знаем, — говорит. — Другие, — говорит, — по шестьдесят лет ищут комнаты и находить не могут, — а ты, — говорит, — нашлась какая веселая.

Ну дочка видит, что мама склокой занимается — положила узел в углу и пошла до своей подруги. У ней подруга была — Тося.

Тося говорит:

— Очень, — говорит, — я тебе сочувствую. Можешь, — говорит, — рассчитывать на мою моральную поддержку, но, — говорит, — я сама с мужем проживаю в одной небольшой комнатке, так что рассуждения излишни.

Тогда побегла Катюшка еще до одной знакомой дамы, но ничего такого не получилось.

А уже вечер приближается. Надо куда-нибудь деться. Не на юге.

Побегла Катя еще в одно место. После зашла в гостиницу бывш. «Модерн». В «Модерне» ей говорят:

— Так что у нас допущают только приезжающих. А то, — говорят, — процветает разврат. А вот, — говорят, — если б вы жили, для примеру, в Москве, то, — говорят, — мы охотно допустили бы вас, как приезжую, а так, — говорят, — извиняемся.

Тогда еще немного походила по улицам Катюшка и пошла тихими шагами к своему потухшему семейному очагу. Ее фактический муж говорит:

— Ага, вернулись! Ножки-то, — говорит, — извиняюсь, не промочили ли, трепавшись по улицам?

После чего, слегка поругавшись, они отужинали и легли спать.

А она видела во сне, будто кто-то ей сказал, что где-то сдается комната.

А вообще квартирный вопрос, несомненно, укрепляет семейную жизнь.

Некоторые товарищи говорят, будто семейные устои шатаются, будто разводы часты и так далее. Нет, это неверно!

Брак сейчас довольно крепкий. Крепковатый.

Подождем, над нами не каплет

Хотели мы, знаете, в Саратов съездить. По своим личным делам. Повидаться кое с кем. Но теперь не поедем. Отменили это решение.

Ну его к черту, этот Саратов! Туда очень уж опасно ехать. Там крушения часто бывают.

Конечно, не в самом Саратове, а вокруг, на разных маленьких станциях. Разные там Князевка, Курдюмовка и так далее.

Эти маленькие станции не на высоте положения. Они небрежно поезда пропущают. И через это крушения очень часто случаются. Если говорить правду — ежедневно.

А другой раз как заколодило, так, верите ли, несколько в день.

А раз такой денечек выпал — одиннадцать крушений в сутки! Двенадцатого не было, потому как, сами понимаете, движение почти что замерло.

А вы говорите: поезжай в Саратов!

Газета «Поволжская правда» пишет:

Начальники станций Саратовского узла загружены работой, ранее исполняемой их помощниками. Теперь помощников нет. Дорога экономит. Но экономия влетает в копеечку. Так, 4 октября за один день было одиннадцать крушений поездов.

Одним словом, в те края что-то мало интереса ехать. Дорога экономит, но и мы тоже последнее время скуповаты стали: экономим свою мелкую жизнь. Может, на что-нибудь пригодится.

Одним словом, в Саратов не поедем. Подождем, пока на эти мелкие станции подсыпят пару служащих.

А которые начальники прочтут эти грустные строчки — пущай поторопятся. А то, ей-богу, надо в Саратов ехать до зарезу. Не лететь же туда по воздуху.

Заграничная история

Тут меня познакомили с одной девицей. Она сама, знаете, с Риги. А сюда только приезжает до своей родственницы, до тети Фени.

Или она ей племянница, или наоборот, я не знаю. Только какое-то родство у них наблюдается. Тем более что она, молодая барышня, раза два-три в год обязательно приезжает повидаться.

А про нее нельзя сказать, что она хорошенькая, но очень уж, знаете, одета она великолепно. Может, какой-нибудь американский нэпман и то навряд ли способен так пышно одевать свою супругу.

Как раз меня с ней познакомили в день ее приезда. Это ахнуть надо от удивленья. Пальтецо какое-то роскошное кикапу. В ручках особая меховая муфта. На плечах обратно меховая накидка. Шляпочка — я те дам. И на груди разные дорогие бусы.

Конечно, на богатство мне наплевать. Я и сам рублей девяносто в месяц огребаю. Но уж очень ослепительная форма одежды меня заинтересовала. Тем более знаю, тетя Феня дамочка, так сказать, безлошадная и ни черта не имеет.

Однако расспрашивать ничего не стал, а попрощался с ними за ручку и отбыл.

И прошло, может, недели полторы. И прохожу я по улице. Даже, знаете, не по улице. А иду я около вокзала. Я иду на вокзал. Мне надо «Вечерку»[279] купить.

Иду на вокзал купить «Вечерку». Вдруг перед вокзалом останавливается извозчик, и выходят с него с багажом две невысокие дамочки. Выходят две дамочки, меня не окликивают, а идут по своим делам.

А я в эту минуту случайно поворачиваю голову, у меня зачесалась шея, и вижу эти как будто знакомые личности. И действительно, вижу тети Фенино мурло и при ней племянница.

Поглядел я на эту племянницу и своим глазам не верю — до того одета бедно. Муфточки не имеется. Пальто совершенно неинтересное. И сапожонки драные. Это обалдеть можно, какая резкая перемена!

Тетя Феня говорит:

— А, — говорит, — и вы тут! А сегодня Манечка в Ригу едет.

После, как проводили эту Манечку, тетя Феня говорит:

— Чего глазами моргаете? В крайнем случае, и нам кормиться надо. Сюда Манечка едет в хорошем, а обратно надевает чего похуже. Удивляться не приходится.

Ничего я на это ей не сказал, только говорю:

— Ах ты, черт тебя побери!

Всюду жизнь

Это что за разворот? Это откуда такое оживление и такая чересчур сильная давка?

Что это, скажите, народ толкается и куда это прут разную домашнюю утварь и прочее барахлишко?

Может, это, извиняюсь, пожар или, может, дармовая раздача слонов и разных носильных вещей?

Или, может, каналья художник заврался и начертил не то, что надо?

Я извиняюсь, все тут указано правильно. Это, видите ли, происходит выдача зарплаты на заводе «Ока». Это заместо жалования выдают разные вещицы. Это промторг Каширского уезда выдает. Так сказать, чем придется. Сеном. Соломой. Гвоздями. Слонами. И так далее.

Я извиняюсь, художник, может быть, слонов-то действительно зря вывел. Мы хотели послать художника на место происшествия, чтоб срисовать с натуры и чтоб неувязки не было, но в последний момент, знаете, испугались. Как бы, думаем, его заместо платы не всучили бы какому-нибудь зазевавшемуся пролетарию. В Кашире это могут.

Одним словом, извиняемся за слонов, может, действительно чего-нибудь не так нарисовано. То извините. А факт указан в «Рабочей Москве».

С получкой, ребятишки!

Непорядки на земном шаре

Прежде всего коснемся слегка географии и астрономии. Тут, как видите, на рисунке смелой рукой художника нарисована наша солнечная система. Среди которой наша планета Земля занимает, по мысли художника, далеко не последнее место.

Вот это в центре круглая штуковина и есть наша сознательная планета.

Вот в самой середине вы видите Москву, повыше и левее — наш славный Ленинград. Вон Балтийское море! Вон плещутся мутные воды Финского залива, в который, как известно, впадает река Фонтанка по распоряжению откомхоза.

Эта прославленная речка, на которой незыблемо стоит наш город Ленинград, воспета всеми поэтами.

Бессмертные строки неизвестного поэта (Пушкина?) вконец прославили эту бурную речку («Чижик, чижик, где ты был…»).

Мутные воды этой речки вдохновили также нашего меланхолического поэта Лермонтова. Помните?

И скучно и грустно, И хотца, ребятишки, в Фонтанку нырнуть В минуту душевной невзгоды. И некому ручку пожать…[280]

И т. д.

А жил бы поэт в нашу суровую эпоху, зашел бы на ту же Фонтанку, 57, в редакцию «Пушки» — и все было бы в порядке. И ручку бы ему пожали, и пару наиболее бодрых стишков напечатали бы по 30 коп. за строчку.

Одним словом, на этой столь прославленной речке и помещается наша редакция «Пушки». Небольшой такой двухэтажный особнячок. Там же принимается подписка. Очередь подписчиков порядочная. До Черного моря, как видите.

Теперь пойдем дальше.

Направо от Ленинграда расположен прелестный город Вятка. А рядом с ним притулился городишко Омутнинск.

Это — городок небольшой, но культурный. Есть почта и телеграф. И даже недавно выстроен санаторий для туберкулезных.

Слов нет, санаторий не построен по последним западным образцам. Он построен совсем наоборот. Он, прямо скажем, построен на болоте. Он, можно сказать, родной братишка нашему Ленинграду. Ленинград построен на болоте — и этот санаторий тоже на болоте.

Кроме того, «Вятская правда» утверждает, что фасад этого прелестного здания глядит на север, а не на юг. Вот это плохо!

Вот построят, а после на нас взоры кидают, дескать, что мы скажем и какой научный совет дадим. А чего мы можем сказать? Единственно — планету надо повернуть так, чтоб южное солнце засияло на стенках фасада этого туберкулезного санатория. К сожалению, наша молодая наука и советская общественность не достигли еще такой высоты развития. И приходится мириться с грустной действительностью.

Вот чего, ребятишки. Дело прошлое. Туберкулезных вы действительно не посылайте в этот санаторий. А устройте, для примеру, диспансер для алкоголиков, если же алкоголики сопьются в этой грустной местности, то устройте в этом здании хотя бы Институт изучения мозга престарелых вятских строителей.

Засим позвольте пожать ваши ручки. И пожелать более приличного санатория.

[Грустно][281]

А грустно все-таки жить на станции Зашеек! Маловато на этой станции культурно-просветительных учреждений. А которые и имеются, те слабо и не по последнему слову техники оборудованы. Ну взять хотя бы, для примеру, баню. Тамошняя банька, прямо скажем, не освещается. То есть, другими словами, в ней нету никакого освещения.

Которые граждане могут словчиться на дневное мытье, тем, конечно, туда-сюда. А которые не прогуливают, тем форменное неудобство. Тем мыться приходится, прямо скажем, в потемках. Другими словами, в полной и непроглядной темноте.

А в темноте мало интереса мыться. Не видно, за что хвататься. Думаешь, например, это мочалка, а это, может быть, у твоего соседа английская прическа. А за это сосед может смело морду наколотить. А за что же, товарищи, морду колотить, ежели в потемках не видать, за что хвататься?

Кроме всего прочего, в темноте обжечься можно. Опять же насчет одежи и обуви. Может, заместо своего коверкота какую-нибудь неинтересную дерюгу наденешь. Или не свои джимми.

А только мы этим несчастным жителям ничем помочь не можем. Даже на моральную поддержку пущай они не рассчитывают.

Единственное чего — это, может, предложить вниманию заведывающего банькой полный набор световых эффектов. То есть как и чем можно воспользоваться, чтобы осветить вверенное ему научно-культурное учреждение.

Конечно, лучше всего электрический свет, но ежели его нету, тогда надо на что-нибудь решиться.

Подумайте. И не допущайте своих граждан мыться в потемках. Это ослабляет дух и понижает характер.

Руководство для начинающих наблюдателей

Которые жильцы неопределенных занятий, тем определенно теперь худо. Про них даже в газетах сказано:

При исчислении квартплаты с этой категории съемщиков необходимо исходить из наблюдений за образом их жизни.

Одним словом, эта отпетая категория людей, видимо, допрыгалась. А только, между прочим, наблюдение — дело крайне умственное. Нельзя с кондачка решать, как и чего. Надо подходить психологически, чтоб, знаете, не впасть в ошибку. Даем для примеру такие житейские неувязки.

Подъехал, предположим, наблюдаемый жилец на извозчике. «Эге, — думает управдом, — на извозчиках катается! Сейчас пойду обложу твою богатую личность». А между тем жилец, может быть, серьезно захворавши. Может, у него, я извиняюсь, живот схватило или что-нибудь другое, и он поторопился подъехать. И, может, он плачет, а извозчика нанимает.

Или, предположим, такой мелкий бытовой случай. Вернулся домой наш наблюдаемый жилец поздновато. Ну скажем, в час ночи. Управдом думает: «Ага, треплется по разным веселым местам и ведет легкую ночную жизнь…» А между тем наш жилец как раз, может быть, наоборот. Может, он, я извиняюсь, дрова рубил или на улице пел и тем самым зарабатывал.

Или, скажем, такое положение. Идет наш голубчик жилец под мухой. Одним словом, выпивши. Управдом думает: «Ого, вкапался, молодой человек. Обложим, как богатого». А, может, этот человек, уважаемые товарищи, набрался с горя! Может, он горюет, что за ним наблюдают. Может быть, он через это пьет. Это понимать надо!

Тоже и наоборот. Скажем, одевается наш жилец бедно. И через это управдом ему сочувствует и берет с его души по копейке за сажень. А, может, как раз у этого фрукта делишки неплохие, и, может, в его ватнике шестьдесят целковых зашито или серебряная ложка. Это все понимать надо.

«Пушка» — Пушкину

Опять Пушкин. Вот беспокойная личность. То у него шляпу с памятника слямзили, то мебель из заповедника украли, то годовщину недавно справляли. А теперь опять не слава богу. Фонари у памятника прохожих беспокоят. Обжигают.

Дело, знаете, происходит в Москве. На Тверском бульваре.

Газета пишет, что там один из четырех «фонарей неисправен — вечером к нему невозможно прикоснуться без риска получить хорошую памятку в результате удара током».

Это грубо! Это что же получается? Это, значит, уж коло памятника нашего славного поэта не пройди. И это называется культурная революция! Мило.

А ежели, я извиняюсь, в этом месте свидание с барышней назначено? Это, значит, фонарь может одну сторону заживо угробить. Чего же, я извиняюсь, глядит московский откомхоз или как там он называется?

Стой, братцы! Погоди, не надо эти фонари чинить. Они пригодятся.

Даем небольшой проект, как наличными силами предохранить дорогостоящий памятник от расхищения разных его ценных частей.

На рисунке наглядно видно, как и чего.

Провод отходит от неисправного фонаря через ручку поэта Пушкина. И если какая-нибудь отпетая личность захочет отбить чугунную часть памятника, то силой тока она отгоняется на пушечный выстрел.

Глупо, но здорово. А ну вас, ей-богу, с Пушкиным. Своих делов по горло, а вы с Пушкиным.

Кому что, кому ничего

Ленинграду против Москвы нипочем не устоять. Уж очень Москва крупно шагает. Это прямо европейский город. То, знаете, они проект утвердили — будут скоро подземную дорогу строить. То пятиэтажный дом закончили. Так сказать, фантазию Уэллса[282] превратили в действительность.

А вчера читаем: вскоре московские трамваи будут отапливаться. Правда, скоро ли это будет — они сами еще не знают. Но предполагают. В газетах уже брякнули. Уж отказаться будет неловко. Вот, наверное, дровец подкопят и начнут самосильно отоплять.

Немцы-то, пожалуй, локти станут себе кусать.

Эва, скажут, отсталая страна, а нас, скажут, догоняет. Будьте любезны!

Все-таки культура — великое дело. А главное, культуру можно завсегда использовать. Так сказать, приспособить по мере надобности. Скажем, дома прохладно. Скажем, частник за дрова дерет. Покупать неохота. А тут за небольшую плату сиди себе в трамвае и грейся. Читать можно. Писать. Портянки можно развесить посушить. Валенки.

Этой Москве до чего прет! Когда еще наш Ленинград дождется такой благодати? Даже несправедливо как-то. Кому что, кому ничего.

Однако примите привет и поздравление.

Между прочим, которые в Москве комнаты не имеют, тем форменно счастливые горизонты открываются.

Поздравляем!

Пустое дело

Знаете, в нашем доме маленькая неприятность случилась. Подкололи одного человечка.

А только надо отдать справедливость — все произошло очень культурно.

В другом, более мещанском доме, началась бы перед этим фактом разная буза, драка, мордобой. Стали бы почем зря стекла выбивать, перила портить и так далее.

А тут тихо и смирно поругались два частника по семейному делу и один другого немного подколол. И, спасибо, у того были надеты, ввиду холодного времени, ватник, жилетка и три рубахи. А то так бы и помер в страшных мучениях.

Ну ясное дело, вызвали скорую помощь. Милицию. Одного туда. Другого сюда. Рассовали. И на этом дело окончилось.

Хотя как сказать.

Начали жильцы высказывать свои первые впечатления насчет убийства — кому, дескать, теперича комната достанется. Дескать, частник Костя Пономарев, дай бог ему добра, арестован и тем самым, так сказать, очищает свою жилплощадь. Так вот — кому ее дать? Кандидатов чересчур много. Все в нетерпении. И у некоторых стаж, может, с 17 года.

А тут еще сам убитый начал встревать в это дело. Прислал фельдшера из больницы. И просит Костину комнату за ним оставить. И мало того — вскоре сам появляется на нашем горизонте. Ему там в больнице подправили его дырку, и вот он снова заявляется, набравшись сил. И начинает предъявлять разные немыслимые требования. Дескать, кого подкололи, тому и комната. Дескать, такой декрет есть.

Председатель товарищества говорит:

— Я извиняюсь, хотя такого декрета определенного нету и это есть чистая демагогия, но, — говорит, — надо войти в положение потерпевшего объекта. Тем более он, сукин сын, проживает на кухне и дышит разным вредным перегаром, и все-таки его подкололи, а не другого.

А тот, холера, нарочно ходит сгорбленно, охает и все время берется ручкой за свое подколотое место, дескать, он чересчур страдает.

Ну жильцы вроде как отступились. Потому видят — убитый совершенно осатанел и своего добра не выпустит.

Ну махнули рукой. Дескать, пущай владеет. Пес с ним! Его счастье!

Хотя как сказать. Счастье оказалось не горазд крупное. Косте Пономареву дали всего полгода.

А очень убитый через это расстраивался. То есть жалко было на него глядеть. Даже другие кандидаты начали его успокаивать.

— Да вы, — говорят, — особенно не горюйте, молодой человек. Не убивайтесь так. Вы рассудите, ну за что ему больше дать? Что он деньги растратил или по морде вам дал при исполнении служебных обязанностей?

Убитый говорит:

— Да, это верно. Я понимаю. Дело пустое. А только я так думаю, что полгода мне маловато. Мне это только-только обжиться в его комнате.

Ему говорят:

— Ну может, он вернется и еще раз вас подколет. Может, он увидит, что вы в его комнате проживаете, и угробит вас. Может, ему тогда крупней дадут. Может, ему года полтора дадут?

Убитый говорит:

— Нету, братцы. Я вижу, что меня зря подкололи. Ну хорошо. Костя через полгода вернется. А нуте он на днях вернется? Нуте он скорей всего попадет под амнистию и завтра явится? А я, значит, так и жди его?

Так убитый и не переехал в Костину комнату. И, пожалуй, хорошо сделал.

Трезвые мысли

Я не говорю, что пьяных у нас много. Пьяных не так чтобы много. За весь месяц май я всего одного влежку пьяненького встретил.

А лежал он поперек панели. И чуть я на него, на черта, в потемках не наступил.

Гляжу — лежит выпивший человек, ревет и шапкой морду утирает.

— Вставай, — говорю, — дядя! Ишь, разлегся на двухспальной.

Хотел я его приподнять — не хочет. Ревет.

— Чего, — говорю, — ревешь-то, дура-голова?

— Да так, — говорит, — обидно очень…

— Чего, — говорю, — обидно?

— Да так, — говорит, — люди — какая сволота.

— Чем же сволота?

— Да так, мимо шагают… Прут без разбору… Не могут тоже человеку в личность посмотреть: какой это человек лежит — выпивший или, может, несчастный случай…

— Да ты же, — говорю, — выпивший…

— Ну да, — говорит, — конечно, выпивший. А мог бы я и не выпивший упасть. Мало ли… Нога, скажем, у меня, у невыпившего, неаккуратно подогнулась… Или вообще дыханье у меня сперло… Или, может, меня грабители раздели… А тут, значит, так и шагай через меня, через невыпившего, так и при, так и шляйся по своим делам…

— Фу ты! — говорю. — Да ты же выпивши.

— Да, — говорит, — конечно, не трезвый. Теперича-то еще маленько протрезвел. Два часа нарочно лежу… И чтобы за два часа ни один пес не подошел — это же помереть можно от оскорбленья. Так, значит, тут и околевай невыпивший под прохожими ногами? Это что же выходит? Это выходит — сердца у людей теперича нету. Бывало, раньше упадешь — настановятся вокруг. Одеколон в нос суют. Растирают. Покуда, конечно, не увидят, в чем суть. Ну увидят — отвернутся. А теперича что?

Поднял я моего пьяненького, поставил на ноги. Пихнул его легонько вперед, чтобы движение ему дать. Ничего — пошел.

Только прошел шагов пять — сел на приступочек.

— Нету, — говорит, — не могу идтить. Обидно очень. Слезы, — говорит, — глаза застилают. Люди — какие малосердечные.

Неприятная история

Это было давно. Кажись, что в 1924 году. Одним словом, когда нэп развернулся во всем своем пышном объеме.

Нэп-то, можно сказать, ни при чем. А тут просто говорится про одну смешную московскую историю.

Эта история развернулась на почве страха перед некоторыми обстоятельствами. Ну да сами увидите, в чем дело.

Так вот произошло это событие в Москве. Как раз на квартире Зусева, Егор Митрофаныча. Может, знаете такого московского товарища. Лицо свободной профессии.

Он как-то в субботу у себя вечеринку устроил. Без всякой причины. Просто так, слегка повеселиться.

Народ собрался, конечно, молодой, горячий. Все, так сказать, молодые, начинающие умы.

И не успели, можно сказать, собраться, как сразу у них энергичные споры поднялись, разговоры, дискуссии.

И как-то случилось, что разговор вскоре перекинулся на крупные политические события.

Один гость что-то сказал насчет книжки товарища Троцкого[283]. Другой поддержал. Третий говорит: это вообще троцкизм.

Четвертый говорит:

— Да, — говорит, — это так, но, может быть, и не так. И вообще, — говорит, — еще неизвестно, как товарищ Троцкий понимает это слово — троцкизм.

Вдруг один из гостей — женщина, товарищ Анна Сидорова побледнела и говорит:

— Товарищи! Давайте сейчас позвоним товарищу Троцкому, а? И спросим его.

Тут среди гостей тишина наступила. Все в одно мгновенье посмотрели на телефон. Товарищ Сидорова побледнела еще сильней и говорит:

— Вызовем, например, Кремль… Попросим к аппарату товарища Льва Троцкого и чего-нибудь его спросим…

Поднялись крики, гул.

— Верно, — говорят. — В самом деле… Правильно!.. Позвоним и спросим… Дескать, так и так, Лев Давыдович…

Тут один энергичный товарищ Митрохин подходит к аппарату твердой походкой и говорит:

— Я сейчас вызову.

Снимает трубку и говорит:

— Будьте любезны… Кремль…

Гости затаили дыхание и встали полукругом у аппарата. Товарищ Анна Сидорова сделалась совсем белая, как бумага, и пошла на кухню освежиться.

Жильцы, конечно, со всей квартиры собрались в комнату. Явилась и квартирная хозяйка, на имя которой записана была квартира, — Дарья Васильевна Пилатова. Она остановилась у дверей и с тоской глядела, как развертываются события.

А события развертывались с ужасной быстротой. Энергичный товарищ Митрохин говорит:

— Будьте любезны попросить к телефону тов. Троцкого… Что?..

И вдруг гости видят, что тов. Митрохин переменился в лице, обвел блуждающим взором всех собравшихся, зажал телефонную трубку между колен, чтоб не слыхать было, и говорит шепотом:

— Чего сказать?.. Спрашивают — по какому делу? Откуда, говорят?.. Секретарь, должно быть…

Тут общество несколько шарахнулось от телефона. Кто-то сказал:

— Говори: из редакции… Из «Правды»… Да говори же, подлец этакий…

— Из «Правды»… — глухо сказал Митрохин. — Что-с? Вообще насчет статьи.

Кто-то сказал:

— Завели волынку. Теперь расхлебывайте. Погодите, будут неприятности.

Квартирная хозяйка Дарья Васильевна Пилатова, на чье благородное имя записана была квартира, покачнулась на своем месте и сказала:

— Ой, тошнехонько! Зарезали меня, подлецы. Что теперь будет? Вешайте трубку! Вешайте в моей квартире трубку! Я не позволю в моей квартире с вождями разговаривать…

Товарищ Митрохин обвел тоскливым взглядом общество и повесил трубку.

И снова в комнате наступила отчаянная тишина.

Некоторые из гостей тихонько встали и пошли по домам.

Оставшееся общество минут пять сидело в неподвижности.

И вдруг раздался телефонный звонок.

Сам хозяин Зусев подошел к аппарату и с мрачной решимостью снял трубку.

И стал слушать. И вдруг глаза у него стали круглые и лоб покрылся потом. И телефонная трубка захлопала по уху.

В трубке гремел голос:

— Кто вызывал тов. Троцкого? По какому делу?

— Ошибка-с, — сказал Зусев. — Никто не вызывал. Извиняюсь…

— Никакой нет ошибки! Звонили от вас.

Гости стали выходить в прихожую. И, стараясь не глядеть друг на друга, молча одевались и выходили на улицу.

И никто не догадался, что этот звонок был шуточный.

Узнали об этом только на другой день. Один из гостей сам признался. Он вышел из комнаты сразу после первого разговора и позвонил из телефонной будки.

Тов. Зусев с ним поссорился. И даже хотел набить ему морду.

Встреча

Скажу вам откровенно: я очень люблю людей. Другие, знаете ли, на собак растрачивают свои симпатии. Купают их и на цепочках водят. А мне как-то человек милее.

Однако не могу соврать: при всей своей горячей любви не видел бескорыстных людей.

Один было парнишка светлой личностью промелькнул в моей жизни. Да и то сейчас насчет него нахожусь в тяжелом раздумье. Не могу решить, чего он тогда думал. Пес его знает — какие у него были мысли, когда он делал свое бескорыстное дело.

А шел я, знаете, из Ялты в Алупку. Пешком. По шоссе.

Я в этом году в Крыму был. В доме отдыха. Так иду я пешком. Любуюсь крымской природой. Налево, конечно, синее море. Корабли плавают. Направо — чертовские горы. Орлы порхают. Красота, можно сказать, неземная.

Одно худо — невозможно жарко. Через эту жару даже красота на ум нейдет. Отворачиваешься от панорамы.

И пыль на зубах скрипит.

Семь верст прошел и язык высунул.

А до Алупки еще черт знает сколько. Может, верст десять. Прямо не рад, что и вышел.

Прошел еще версту. Запарился. Присел на дорогу. Сижу. Отдыхаю. И вижу — позади меня человек идет. Шагов, может, за пятьсот.

А кругом, конечно, пустынно. Ни души. Орлы летают.

Худого я тогда ничего не подумал. Но все-таки при всей своей любви к людям не люблю с ними встречаться в пустынном месте. Мало ли чего бывает. Соблазну много.

Встал и пошел. Немного прошел, обернулся — идет человек за мной.

Тогда я пошел быстрее, — он как будто бы тоже поднажал.

Иду, на крымскую природу не гляжу. Только бы, думаю, живьем до Алупки дойти.

Оборачиваюсь. Гляжу — он рукой мне машет. Я ему тоже махнул рукой. Дескать, отстань, сделай милость.

Слышу, кричит чего-то.

Вот, думаю, сволочь, привязался!

Ходко пошел вперед. Слышу, опять кричит. И бежит сзади меня.

Несмотря на усталость, я тоже побежал.

Пробежал немного — задыхаюсь.

Слышу, кричит:

— Стой! Стой! Товарищ!

Прислонился я к скале. Стою.

Подбегает до меня небогато одетый человек. В сандалиях. И заместо рубашки — сетка.

— Чего вам, — говорю, — надо?

— Ничего, — говорит, — не надо. А вижу — не туда идете. Вы в Алупку?

— В Алупку.

— Тогда, — говорит, — вам по шаше не надо. По шаше громадный крюк даете. Туристы тут завсегда путаются. А тут по тропке надо идти. Версты четыре выгоды. И тени много.

— Да нет, — говорю, — мерси-спасибо. Я уж по шоссе пойду.

— Ну, — говорит, — как хотите. А я по тропинке.

Повернулся и пошел назад. После говорит:

— Нет ли папироски, товарищ? Курить охота.

Дал я ему папироску. И сразу как-то мы с ним познакомились и подружились. И пошли вместе. По тропинке.

Очень симпатичный человек оказался. Пищевик. Всю дорогу он надо мной смеялся.

— Прямо, — говорит, — тяжело было на вас глядеть. Идет не туда. Дай, думаю, скажу. А вы бежите. Чего ж вы бежали?

— Да, — говорю, — чего не пробежать.

Незаметно, по тенистой тропинке пришли мы в Алупку и здесь распрощались.

Весь цельный вечер я думал насчет этого пищевика.

Человек бежал, задыхался, сандалии трепал. И для чего? Чтобы сказать, куда мне надо идти. Это было очень благородно с его стороны.

А теперь, вернувшись в Ленинград, я думаю: пес его знает, а может, ему курить сильно захотелось? Может, он хотел папироску у меня стрельнуть. Вот и бежал. Или, может, идти ему было скучно — попутчика искал. Так и не знаю.

Дни нашей жизни

1. Оазисы

Некоторые интеллигенты обижаются — будто культура у нас медленно шагает. Ничего подобного.

Культура шагает довольно шибко.

Давеча в газетах промелькнуло радостное сообщение с культурного фронта — оазисы в Москве будут.

Газета пишет:

В МКХ поступило предложение Свердловского университета устроить на некоторых московских скверах биологические оазисы.

Другими словами, в наших общественных садах и скверах будут устроены специальные тенистые площадки для зверюшек. Там будут находиться разные птички, змейки, растения. Вообще для ознакомления гуляющей публики.

Эту идейку надо поскорей воплотить в жизнь. Оазисов нам сильно не хватает. Все у нас есть. А вот оазисов еще нету. И бульвары есть. И скверы есть. И публика есть. А в оазисах ощущается сильная нехватка. Можно сказать — кризис на оазисы.

Поскорей, братцы, старайтесь насчет этого. А то живем, как на вулкане, — никаких оазисов.

А славно будет, когда эти самые оазисы раскинутся по нашим скверам. Зверюшкам, главное, раздолье будет. Оно, действительно, народу податься будет некуда. Тесновато придется, ежели, скажем, в скверах оазисы. Но ради науки потесниться можно.

Скорей, братцы! Не терпится.

2. Хорошие перспективы

Недавно еще наши бедные крестьяне-мужички волком выли. Дороги, дескать, плохие. Не проехать.

В настоящий момент этот передовой вопрос культурной революции понемножку разрешается.

Недавно газеты отметили выдающее изобретение — велосипед. Приделывается к этому велосипеду особая штуковина, после чего этот велосипед самосильно может идтить по рельсам, не уступая в скорости железнодорожному стрелочнику.

То же и насчет трактора. «Красная Газета» радостно сообщает: «В комитет по делам изобретений представлено приспособление к трактору для движения его по жел. — дор. пути».

Этак пойдет — вскоре и крестьянскую телегу можно будет твердо поставить на рельсы. Оно, конечно, поездам деваться будет некуда. Да собственно и черт с ними. В крайнем случае им можно будет проложить какую-нибудь паршивую одноколейку. Или вообще отменить, раз такие чудные горизонты открываются.

Вообще честь имеем вас поздравить!

3. Спасибо

Конечно, население довольно слабо изучило метрическую систему. Население еще путается. Колеблется — что к чему.

Некоторые полуинтеллигенты не могут еще враз сообразить, сколько, для примеру, километр весит. Но, спасибо, спичечный трест вовремя на помощь пришел.

Газеты пишут:

Для широкого ознакомления населения с метрической системой решено выпустить спички с напечатанной на этикетках коробок метрической таблицей.

Вот спасибо-то! Одно худо: спичечная коробка — дело, как бы сказать, хрупкое. Вычиркал спички и кинул эту коробку. Надо метрическую меру монументальней увековечить. Скажем — на памятнике. Скажем — на товарище Петре Великом. Пущай на нем будет надпись. Или, в крайности, пущай он в протянутой ручке плакат держит, дескать, а я, братцы, вместе с лошадкой столько-то вешу.

Население заинтересуется и изучит что надо.

Вообще мера довольно разумная, только желательно ее еще больше углубить. По всем, так сказать, отраслям науки.

Население действительно довольно отсталое. Можно сказать — ни бе, ни ме, ни кукареку. Чего там говорить насчет метрической системы — таблицы умножения многие не знают.

А не тиснуть ли эту самую таблицу умножения на папиросную коробку? Ась?

Какого черта, если население нуждается в этом. Пущай курит и умножает.

А на коробке с мармеладом можно бы чего-нибудь посущественней изобразить, скажем, некоторые сведения из грамматики. Пущай население шамает этот мармелад и изучает за те же деньги, как и чего пишется.

На стерилизованном молоке и других прочих бутылках можно научные диаграммы показывать — прогулы и прочее. На трамваях тоже, в крайнем случае, можно чего-нибудь научное изображать.

Одним словом, если это начинание развить — громадных результатов можно будет добиться на научно-культурном фронте.

Куда ни плюнь — пущай всюду польза и поучение. А и скучновато же будет жить! Хотя как кому. Нам не особенно.

4. Подкачали

Мы давно говорили: братцы, не сваливайте снег на видных местах, пожалуйста. Некрасиво все-таки!

Нет, не слушали. Сваливали черти куда придется. Против биржи сваливали. Опять же напротив памятника Петра Великого. На Неву тоже, конечно, скидают. А когда Нева тронется? Может, она в июне тронется. С природой шутить нельзя. Это вам не обсерватория!

Одним словом, докидались — ученые даже забеспокоились насчет этих свалок. Профессора и приват-доценты начали встревать в это паскудное дело.

Давеча в газете письмо профессора было напечатано. Дескать, проходя коло памятника, и так далее, свалка снега, и так далее… Дескать, нехорошо, и так далее…

До чего дошло! Ученым приходится отрываться от какой-нибудь своей тригонометрии, от каких-нибудь своих великих открытий! Приходится заниматься таким паскудным делом.

Гнусно, товарищи, получается. Неловко перед наукой.

Надо бы как-нибудь расстараться. Куда-нибудь вывозите снег к черту подальше. Ну а уж если в центре скидаете, то аккуратней скидавайте. В крайнем случае, баб лепите из снегу. Оно все-таки благородней получится. Особенно ежели свалка недалеко от памятника. Совершенно красиво может получиться.

А то можно еще заместо баб пирамиды лепить. Ученым завсегда пирамиды нравятся — это им, может, Египет напоминает. Одним словом, расстарайтесь как-нибудь и не сердите академиков. Не портите им кровь. Давайте им для глазу красивые панорамы. Это выгодно отразится на ихней ученой плодотворной работе.

5. Симпатичное начинание

Вот довольно приятное известие! Вот довольно культурное начинание, которое следует отметить. Неизвестно, как на других кладбищах, а на Лазаревском кладбище будет оборудован парк.

Эту радостную весть сообщают нам газеты.

И, может быть, недалеко тот день, когда мы будем легкой походкой прогуливаться по дорожкам этого парка. Ах, какое симпатичное начинание!

Зеленые скамейки, урны для окурков, ларьки с продажей прохладительных напитков… Ах, какое роскошное местечко намечено для прогулок!

Как, например, приятно в столь прохладном месте скушать порцию мороженого. Как, например, симпатично поболтать с девицей на легкие любовные темы. Или выпить кружку пива.

Впоследствии даже можно будет здесь разбить небольшую площадку для танцев с боем конфетти и серпантином.

А очень превосходно придется родственникам только что померших покойников. Они, захоронив этих последних, не уходя с кладбища, тут же могут развлечься и отдохнуть после тяжелой потери.

Вспоминаются знаменитые слова Сергея Есенина: «Мертвый мирно в гробе спи» и т. д.

Ах, ах, какое симпатичное начинание!

6. Навряд ли!

За границей каждый день чего-нибудь новенькое придумывают. Вот черти-то! Давеча, не угодно ли, газеты сообщают: «За границей появились автомобили с особым граммофонным аппаратом — усилителем. При нажатии кнопки аппарат выкрикивает: „Берегись! Дорогу! Внимание!“»

Это культурное изобретение навряд ли привьется на нашей родимой почве. У нас, может, граммофонных иголок не окажется. Или граммофоны подорожают. Или суровый климат быстро испортит нежные музыкальные инструменты.

Нет, навряд ли у нас это привьется.

Да и автомобилей у нас мало. Разве что извозчикам. Хотя и извозчики навряд ли удовлетворятся этими короткими, сухими выкриками «Берегись» и «Внимание».

Одним словом, если у нас привьется, то этих выкриков будет недостаточно. Придется наигрывать специальные пластинки: «Внимание! Чего рот разинул, черт косой!» или: «Берегись, задавлю, сукин сын!» или: «Вот я тебя сейчас кнутом по морде!»

Хотя и на этой почве могут разыграться неприятности. Малограмотный извозчик станет нажимать не те кнопки, и тогда черт знает что получится.

Вместо «Сейчас подаю» извозчик будет выкрикивать: «Вот я тебя сейчас кнутом по морде».

Милиционер будет кричать по ошибке: «Эй ты, внимание! Чего рот разинул, черт косой!»

Одним словом, может произойти куча неприятностей. Публика будет пугаться извозчиков. Милиция начнет самосильно штрафовать. Извозчики вымрут. И тогда придется ездить на своем одиннадцатом номере.

Только навряд ли все это у нас привьется. Это чистая фантастика!

7. Третий способ

В газетах то и дело читаем: то здесь бронзовый памятник сперли, то там чугунную решетку уволокли.

Больше всего достается Волкову кладбищу.

Действительно, на этом знаменитом кладбище есть чем поживиться. Там, знаете, как раз собраны наиболее выдающиеся могилы. Там захоронены разные важные писатели, доктора, фельдшера. И каждому поставлен какой-нибудь дорогой памятник или крестик. Или венок висит. Или фарфоровая лампадочка торчит. Только подходи и бери.

И вот подходят и расхищают это дорого стоящее народное достояние.

Вот не очень давно воры цельный бронзовый бюст, кажется что Гончарову, уволокли. Обидно же! Может, Гончаров от этих фактов в гробу поворачивается.

Но этому злу положен предел.

Недавно Откомхоз сделал смелый и решительный шаг в этом направлении.

«Кр. Газета» пишет черным по серому:

Откомхоз решил снять бюсты и памятники с могил писателей и общественных деятелей на Литераторских мостках Волкова кладбища.

Одновременно Откомхоз усиливает охрану Литераторских мостков.

Мера действительно могущественная. Снять памятники и усилить охрану. С одной стороны, оно как будто бы и охранять нечего, ежели памятники и бюсты сняты. Но если подумать глубже, то получается как-то солидно, по-европейски. А то есть еще второстепенные способы.

1) Усилить охрану и памятников не снимать.

2) Снять памятники и охрану не усилять.

Но ежели Откомхоз придумал третий способ, то, значит, ему видней. Мы его смелых начинаний не хотим разрушать.

А вообще говоря, довольно странно: снять памятники и охранять пустое место. Впрочем как хотите. Ну вас!

8. Смехота

Это, товарищи, происходило недавно. На одном славном хлебозаводе.

Пострадавшим героем дня является товарищ Григорьев. Один из его приятелей довольно курьезно подшутил над ним — поковырнул его в чан с хлебной опарой. Смехота, ей-богу!

Этот Григорьев, чудак такой, остановился, знаете, около самого чана. И стоит. Про что-то серьезное думает. Может, про членский взнос.

А его приятель возьми и пихни его в тесто.

Что было!

Григорьев, значит, орет, чертыхается. А тесто жидкое. Сами понимаете. Хлеб у нас зачастую жидкий — шамать неохота. А то вдруг тесто. Совершенно то есть жидкое. В рот набегает. Нос закладывает. Уши залепляет.

Пострадавший товарищ, конечно, орет, руками за чан цепляется, хочет, одним словом, вылезти.

Тут, конечно, подоспели другие, более сознательные хлебопеки. Вытащили своего товарища.

А он стоит грустный. И видеть не может — глаза тестом залеплены. И аппетита никакого нету — нажрался опары.

Некоторые хлебопеки начали, конечно, говорить: дескать, нехорошо после этого случая это тесто запекать и вообще хлеб из него делать. Потому все-таки противно. Все-таки в нем человек с ногами некоторое время находился. И хотя он член союза и Максим Горький тоже был одно время хлебопеком и все такое, но некультурно. Все-таки не изюм. Сапоги там. Нос. Усы. И так далее. Другие говорят:

— Ежели, для примеру, сапоги не остались в опаре, то запекать можно.

Пострадавший говорит:

— Сапоги, кажись, тут.

Взяли тогда тесто и запекли.

Теперича ленинградская «Правда» пишет: дескать, в связи с этим троих под суд отдали. Одного за то, что человека в тесто поковырнул. А двоих — за то, что хлеб велели печь из этой опары.

Одного-то за дело. А двоих как будто бы зря. Хлеб, говорят, был довольно аппетитный. Прямо не узнаешь, что человек в нем купался.

9. И скучно и грустно

Все время приходится читать прискорбные известия со стихийного фронта. То там наводнение, то извержение вулкана, то дождик идет.

Недавно в Америке громадный мостище наводнением разрушило. Шесть человек погибло. Вот жалость-то!

А на той неделе на Филиппинских островах — извержение вулкана.

Вон что в природе делается!

До нас тоже вот эта стихийная волна докатилась. Дождик в этом месяце довольно нужное строительство смыл. Псковскую гидростанцию. В городе Острове.

Конечно, дождик не сильный был. Этого нельзя сказать. Но все-таки шел дождик. Накрапывал.

Газеты отметили эту стихийную катастрофу:

Прошедшие недавно дожди смыли Островскую гидростанцию.

Это скандальное строительство стоило около 200 000 рублей.

Глядите, пожалуйста, что делается. В Америке ураган. На Филиппинах — извержение. А в Острове — дождик.

А там, глядишь, в Ленинграде ветерок подует — наделает делов.

Что в природе делается!

Может пятна на солнце играют такую роль?

А любопытно, как это в Острове — одну гидростанцию смыло или вместе со строителями?

Как говорится: и скучно и грустно, и редко кому руку можно пожать. В минуту душевной невзгоды.

10. Трамвай дыбом

Дозвольте поделиться счастливой новостью: за границей недавно удумали «прыгающие автомобили». Это французы расстарались. Все газеты об этом трубят.

То есть идет, представьте себе, автомобиль, вдруг перед ним препятствие — тумба или девочка трех лет. Или вообще собачка. Нажимается рычаг, и машина грациозно подпрыгивает. И затем дальше прет.

Надо отдать справедливость — это здорово! Хотя это изобретение нам как корове седло. Автомобилей у нас мало. Препятствий опять же много. Так что нам прыгать не требуется. Нам летать надо, в крайнем случае. А лучше бы заграничные спекулянты придумали прыгающие трамваи. У нас трамваи — главное зло. Ежедневно по двадцать персон давят. В одном Ленинграде. Вот чего изобретать надо!

Мы даже не гонимся за красотой. Нам надо такой трамвай, чтоб он, сукин сын, на дыбы вставал, если препятствие. Собачка. Или девочка трех лет. Или тумба, или похоронная процессия.

А прыгать нам не надо.

Вот чего надо изобретать! А то прыгающие автомобили! Подумаешь! Осчастливили! Что мы, свою «скорую помощь», что ли, заставим прыгать? Нету у нас лишних автомобилей. А ежели частники, то они могут безвозвратно рухнуть, ежели их прыгать заставить. Понимать надо!

Так что думайте насчет трамваев. А с машинами не морочьте нам головы. Мы — люди занятые.

11. О чем только раньше думали!

Последнее время много споров происходит насчет жилплощади. Не хватает у нас этой площади — прямо хоть строй новые дома. Ей-богу, честное слово, до того дошло!

Недавно тоже в газете промелькнули довольно бодрые строчки — как разрешить острый кризис. Один парнишка догадался — пишет между прочим:

Много еще в Ленинграде дворцов с огромными окнами, с высокими потолками, с золотыми статуями и художественными карнизами, которые пригодились бы учреждениям. А учрежденческие квартиры нужно превратить в рабочую обитель.

Какого черта, в самом деле! Дворцы стоят. Карнизы все еще висят. Какие-то музеи в этих дворцах напиханы, клубы. А учреждениям и податься некуда.

Пущай, действительно, наши учреждения перемахнули бы туда. А мы бы расположились на ихней площади. И все бы пошло по-хорошему.

В бывшем Зимнем дворце открыли бы, действительно, отделение Азрыбы. Благо недавно дворец отремонтировали.

В какой-нибудь Екатерининский дворец перевести бы контору Госречпароходства.

Вот тут бы статуи и карнизы пригодились бы в лучшем виде.

Что касается нас, то редакции «Пушки» не худо бы отвести Эрмитаж, что ли. На большее, конечно, мы не рассчитываем, а вот Эрмитаж в аккурат бы нам подошел. Хватило бы площади. А то ютимся где-то на Фонтанке, 57, и там который год делаем свое геройское дело — выпущаем «Пушку».

Итак, кризис разрешен. О чем раньше думали?

12. Раздевают

До того, знаете, дошло, что скоро в театр ходить будет нельзя. Потому невозможно получается. Уж очень бестии гардеробщики жару напустили. Эти, знаете, которые в театре раздевают.

Им, скажем, даешь пятачок за свое пальтецо, а они морду воротят. Мало, говорят.

То есть как это мало, когда само пальтецо, может, шесть гривен стоит с воротником. А им мало!

Ну конечно, которые более арапистые зрители — те, действительно, норовят копейки две сунуть. Это, конечно, маловато. Но копеек десять или пятнадцать — это божеская цена.

А газеты пишут, что эти гардеробщики совершенно озверели и грубо требуют со зрителя надбавку. Причем, знаете, не считаются с установленной таксой.

Вот где самое театральное зло! А вы говорите — репертуара нету. И что Мейерхольд в отпуск уехал. А самый главный момент промигали.

13. Мысли театрала

Последнее время зритель пошел какой-то нервный. Я так скажу: особо чувствительный. Жалуется. Дескать, в театрах сидеть не можно — блохи жрут.

Еще чего! То репертуара нету, то Мейерхольд уехал, а теперь обратно не слава богу — блохи тревожат.

Скажите на милость, какая непоправимая история — блоха укусила! А дома тебя не кусают? А в кино, я извиняюсь, не кусают? А в трамвае не кусают?

Ну почеши. Зачем же такие слова произносить: не можно в театре сидеть.

Это верно, в театрах каждый укус получается особо чувствительный. Тут, представьте, музыка играет. Кругом чисто, интеллигентно. Рядом какая-нибудь дамочка сидит. Тут у ней ручка. Тут у ней носик. А тут, я извиняюсь, блоха ногу сосет. Я так понимаю: расстегнуться неудобно, и антракта ждать мало интереса, и почесаться вроде как неловко.

А промежду прочим, это дело поправимое. Пущай дирекция театров привешивает на ручку каждого кресла индивидуальный пакет с порцией блошиного порошка.

Или пущай капельдинеры отпущают порошок вместе с биноклем. Как-нибудь надо действовать. Не губить же театральное дело.

14. Музыкальный антракт

Нынче кругом споры идут — чего рабочим требуется: какие жилища, какие костюмы, сапоги какие.

А последнее время все больше насчет музыки спорят. Дескать, какая музыка требуется рабочему народу.

Одним словом, музыкальные критики чуть между собой не разодрались на этой музыкальной платформе.

Одни говорят: симфонический оркестр рабочим не годится. Рабочий человек любит, чтоб гремело. Тихую струнную музыку рабочий не обожает. А дайте вы ему, ради бога, за его деньги духовой оркестр заместо струнного.

Другие говорят: духовой оркестр хотя действительно и гремит, но тихого душевного переживания рабочему не дает. А дайте вы рабочему человеку заместо глупого духового оркестра чего-нибудь живое, например, гармонь.

Третьи доказывают, дескать, гармонь вызывает у рабочего человека лишние душевные переживания, благодаря которым его, может, тянет на выпивку. А наилучше всего действует на него народный трехструнный инструмент. Тут уж рабочему есть что послушать.

Обождите, товарищи музыкальные переплетчики! Разрешите прервать вашу острую дискуссию. А то, чего доброго, договоритесь, мол, наилучший музыкальный инструмент для рабочего слуха — заводской гудок.

А заместо тяжелых споров давайте всего понемножку.

15. Строгий Губпродком

Газета «Терек» с грустью сообщает своим читателям суконным слогом о том, что

Губпродком настаивает, чтобы редакция «Терека» воздержалась от печатания материала без предварительного принципиального согласования этих материалов со взглядами Губпродкома о тех или иных результатах продработы, а также и ее перспективах.

Другими словами, эта фраза звучит так: «Эй вы, черти драповые! Не моги писать, чего нам не ндравится!»

И это, товарищи, на шестой год революции! Обидный взгляд у Губпродкома на советскую прессу.

16. Хозяйственный расчет

В одной московской чайной висит на стене объявление:

При полпорции НЕ разуваться.

Правильно! А то придет какой-нибудь шаромыжник, потребует полпорции, разуется, портянки, собачий нос, на стульях развесит. Глядишь, настоящему посетителю, взявшему три порции, негде и портянки повесить.

Правильно. Тонкая это вещь — хозяйственный расчет.

17. Барин

Лесники Городнянского лесничества Черниговской губернии хотят в свой союз жаловаться на лесника Белентьева. До последней точки дошло.

Лескор К. О. пишет:

Наш лесничий Белентьев очень любит, чтобы лесники отдавали ему честь.

В лесу он часто принимает рапорта от лесников. И если лесник подойдет к лесничему, не приложив руки к козырьку, — раздается команда:

— Сто шагов назад! Подходи вновь.

Гляди, братцы, какая несправедливость наблюдается в жизни. Хотел бы, например, человек при крепостном праве жить, а живет при советском правительстве. Хотел бы человек собственных холуев иметь, а он сам холуй. Такие бывают несправедливости!

Клад

Тут одна ленинградская дамочка вкапалась в довольно поганую историю.

Главное нехорошо, что она за собой еще одного человечка потянула. Одного водника.

Только его обвинять не надо. Он определенно вкапался, благодаря мелкобуржуазному окружению. Его, может, подбили на это дело. Эта самая дама, может, сама за ним сбегала. А он, может быть, шел и упирался.

А сидит раз однажды эта самая дама у себя на квартире. Она жила в бывшей генеральской квартире. Бывшего генерала Лебедева. Она там комнату имела. На солнечной стороне. Бельэтаж. Парадный вход. И все на свете. Даже ей было поставлено мягкое кресло при разделе бывшего имущества генерала Лебедева.

А сидит она раз однажды в этой своей квартире. В этом самом кресле. Думает, наверное, какие-нибудь свои жульнические мысли и вдруг видит — перед ней стена. Другими словами — обыкновенная стенка в бывшей квартире генерала Лебедева.

И глядит она на эту стенку своими погаными глазами. И видит, будто в стенке какая-то неловкость. Или, я так скажу, выпуклость какая-то четырехугольная.

Или она сразу подумала, что это денежный ящик. Или ей мелькнула идея, будто генерал замазал в стенку свои разные ценности, перед тем как драпануть за границу. Одним словом, неизвестно, что она подумала.

Только вскочила она на свои жидкие ноги. Начала руками хвататься за стенку. Начала обойки отрывать.

Только видит — ей неможно своими дамскими руками капитальную стенку разобрать. И тогда она бежит крупной рысью до своего знакомого Головкина.

Бежит она, эта типичная выразительница мелкобуржуазной стихии, до своего знакомого, пролетария Григория Ефимовича Головкина. Говорит ему разные мелкобуржуазные слова. И тянет его до своей квартиры.

Приходят они в ее квартиру и производят осмотр.

Товарищ Головкин говорит:

— Вот чего. Без сомненья, чего-то там есть. Я еще не знаю чего, но чего-то, одним словом, есть. Тем более кирпич лежит не так, как ему следует лежать.

И тогда они оба-два кидаются на эту стенку. Срезают обои. Колупают известку. Дорываются до народных кирпичей. И вынимают эти кирпичи.

Вынимают они по кусочкам кирпичи и видят: ничего нету. То есть абсолютно, совершенно ничего нету, кроме небольшого оседания капитальной стенки. И через это кирпичи лежат несколько боком и навевают разные мысли и грезы.

Тогда они начали поскорей обратно кирпичи всовывать. А только это у них очень безобразно получилось. Так что это дело невозможно было скрыть. Тем более ихний сосед услыхал суетню и тоже, не будь дурак, начал рыться в стене со стороны своей комнаты. И тоже дорылся до самых кирпичей.

Так что произошла форменная огласка делу.

А очень их троих крыл уполномоченный. И даже, как будто бы, теперь хочет дело передать в суд за жульнические мысли и за порчу государственного имущества.

Так что, собственно говоря, это дело еще не закончилось.

И хотя дело не закончилось, тем не менее, наша молодая критика может предъявить свои права.

Позвольте, скажут, а чего, собственно, автор хотел сказать этим художественным произведением? Чего он хотел выяснить? И откуда, скажут, видать развитие наших командных высот? Или, может, это чистое искусство для искусства. И, может быть, — вообще автор нытик и сукин сын?

Дозвольте тогда объясниться.

Тут просто-напросто рассказан небольшой фактик с нашей ленинградской жизни.

И, в крайнем случае, под этот фактик можно подвести базу. Дескать, мелкобуржуазная стихия зашевелилась. Копает стену. Ищет клад. И тем самым хочет поправить свои пошатнувшиеся делишки.

Теперь все получилось в порядке дня.

Извините за беспокойство.

Кража

Это было в городе Сарапуле. Как раз перед рождественскими праздниками. В конце ноября.

В мануфактурном магазине (Ц. Р. К.[284]) засыпался некий парнишка. Фамилия его вроде какой-то иностранной — Мальбандин.

А засыпалась эта мелкая личность по поводу карманной кражи.

Сами понимаете, — давка. Очень желательно чего-нибудь хапнуть из кармана своего ближнего.

Вот он и хапнул. Что-то около рубля денег выудил из кармана зазевавшегося гражданина.

Ну заметили. Схватили. Охи, крики и так далее, чего полагается.

Парнишка Мальбандин хотя и неопытный, а башковитый, — начал реветь. Дескать, жрать охота и форменная безработица.

Вокруг толпа собралась. Которые говорят: раздавить жабу на месте. Которые велят проще: набить харю и отвести с набитой харей в милицию.

А тут здравый голос раздается:

— Да что вы, братцы, или очумели? Ну чего он сделал такое? Что он, лошадь угнал или бриллианты истратил?

— Да, — говорят, — конечно, не бриллианты. Он мелкие деньжаты упер у того гражданина.

— А если, — говорит, — мелкие деньги, то, — говорит, — зачем мальца мучаете?! Может, такое впечатление и мордобой на его молодую душу отразится, и он, может, впоследствии через это бандитом будет. Пущай отдаст деньги и катится.

— Это действительно верно, — говорят в толпе, — малец маленько побаловался, а его уж и сгрябчили и харю хотят ему в кровь разбить. А может, мы все понемногу виноваты? Может быть, мы все иной раз — жулики. Дать ему двугривенный и отпустить!

Тут действительно мальцу дали двугривенный и отпустили. А дальше у нас, как говорится, на палитре красок не хватает. Пущай сама сарапульская газета дописывает изящным слогом:

Он возвратил украденные деньги, и… его отпустили с миром. Он продолжал тереться в магазине и в течение этого и последующего дня «почистил» карманы еще четверых граждан и только после этого уже задержан и предается суду.

Эту небольшую поучительную историю мы рассказали не без задней мысли. Хотим, чтоб население слегка одумалось.

А то население последнее время довольно легко глядит на разные такие мелкие делишки. Мелкая кража или небольшое зверское убийство вроде как и за преступление не считается. А между прочим, жить охота. Да и денег маловато.

Медицинский случай

Можно сказать, всю свою жизнь я ругал знахарей и всяких таких лекарских помощников.

А сейчас горой заступаюсь.

Уж очень святое наглядное дело произошло.

Главное, все медики отказались лечить эту девчонку. Руками разводили, черт ее знает, чего тут такое. Дескать, медицина в этом теряется.

А тут простой человек, без среднего образования, может, в душе сукин сын и жулик, поглядел своими бельмами на девчонку, подумал как и чего, и, пожалуйста, — имеете заместо тяжелого недомогания здоровую личность.

А этот случай был с девчонкой.

Такая небольшая девчонка. Тринадцати лет. Ее ребятишки испугали. Она была вышедши во двор по своим личным делам. А ребятишки, конечно, хотели подшутить над ней, попугать. И бросили в нее дохлой кошкой. И у нее через это дар речи прекратился. То есть она не могла слова произносить после такого испуга. Чего-то бурчит, а полное слово произносить не берется. И кушать не просит.

А родители ее были люди, конечно, не передовые. Не в авангарде революции. Это были небогатые родители, кустари. Они шнурки к сапогам производили. И девчонка тоже чего-то им вертела. Какое-то колесо. А тут и вертеть не может и речи не имеет.

Вот родители мотали, мотали ее по всем врачам, а после и повезли к одному специальному человеку. Про него нельзя сказать, что он профессор или врач тибетской медицины. Он просто лекарь-самородок.

Вот привезли они своего ребенка в Шувалово до этого специалиста. Объяснили ему, как и чего.

Лекарь говорит:

— Вот чего. У вашей малютки прекратился дар речи через сильный испуг. И я, — говорит, — так мерекаю. Нуте я ее сейчас обратно испугаю. Может, она, сволочь такая, снова у меня заговорит. Человеческий, — говорит, — организм достоин всеобщего удивления. Врачи, — говорит, — и разная профессура сама, — говорит, — затрудняется узнать, как и чего и какие факты происходят в человеческом теле. И я, — говорит, — сам с ними то есть совершенно согласен и, — говорит, — затрудняюсь вам сказать, где у кого печенка лежит и где селезенка. У одного, — говорит, — тут, а у другого, может, не тут. У одного, — говорит, — кишки болят, а у другого, может, дар речи прекратился, хотя, — говорит, — язык болтается правильно. А только, — говорит, — надо на все находить свою причину и ее выбивать поленом. И в этом, — говорит, — есть моя сила и учение. Я, — говорит, — дознаюсь до причины и ее искореняю.

Конечное дело, родители забоялись и не советуют девчонку поленом ударять. Медик говорит:

— Что вы, что вы! Я, — говорит, — ее поленом не буду ударять. А я, — говорит, — возьму махровое или, например, вафельное полотенце, посажу, — говорит, — вашу маленькую лахудру на это место, и пущай она сидит минуты три. А после, — говорит, — я тихонько выбегу из-за дверей и как ахну ее полотенцем. И, может, она протрезвится. Может, она шибко испугается, и, я так мерекаю, может, она снова у нас разговорится.

Тогда вынимает он из-под шкафа вафельное полотенце, усаживает девчонку куда надо и выходит.

Через пару минут он тихонько подходит до нее и как ахнет ее по загривку.

Девчонка как с перепугу завизжит, как забьется.

И, знаете, заговорила.

Говорит и говорит, прямо удержу нету. И домой просится. И за свою мамку цепляется. Хотя взгляд у ней стал еще более беспокойный и такой вроде безумный. Родители говорят:

— Скажите, она не станет после этого факта дурочкой?

Лекарь говорит:

— Этого я не могу вам сказать. Мне, — говорит, — дело сообщить ей дар речи. И это есть налицо. И, — говорит, — меня не так интересует ваша трешка, а мне, — говорит, — забавней видеть подобные результаты.

Родители подали ему трешку и отбыли.

А девочка, действительно, заговорила. Действительно верно, она немного в уме свихнулась, немножко она такая стала придурковатая, но говорит, как пишет.

Что делается!

Москва до чего быстро шагает. Прямо у нас, у ленинградских жителей, голова кружится.

Недавно мы писали — трамваи будут отапливаться, а теперь опять не слава богу, — финиковые пальмы будут в Москве посажены. На бульварах.

Очень в Москве темп отчаянно быстрый. Через два года, небось, из Африки попугаев выпишут или обезьян. Очень уж там быстро техника шагает.

Главное, в газетах определенно сказано:

Сухумский питомник МКХ предназначается для выращивания субтропических растений, которые будут отсюда перевозиться в Москву. Первая партия растений сухумского питомника будет получена в Москве летом будущего года. В эту партию войдут 4000 финиковых пальм и другие растения. Часть финиковых пальм предназначается для продажи населению, а остальные будут рассажены на бульварах и скверах.

Мы, ленинградцы, прямо загрустили от такого сообщения. Все Москве и Москве. И пальмы Москве, и попугаи Москве. А у нас только и экзотики, что «Ленинградодежда».

А только вот что. Из такой большой партии благородных деревьев прилично бы и нам хотя бы 200 пальм уделить. У нас, в Ленинграде, и климат мягче. У нас скорее пальмы привьются. И, может, даже начнут плоды давать — государству на пользу, пищетресту на удивление.

А то в Москве чертовские морозы зимой бывают. Завянут же пальмы. Или их ватином будут обкладывать? Все можно ожидать.

Между прочим, «Пушка» решила в складчину купить себе три пальмы. Посадим их перед входом. На Фонтанке. Смехота.

Неприятность

Вот довольно поучительный факт. Необходимо знать каждому гражданину.

Один наш знакомый человек всыпался в историю.

А была у него небольшая квартира. Первоначально это была большая квартира. А после раздела наш знакомый имел одну комнату, кухню и переднюю.

А знакомый был очень такой подвижной, характерный человек. Вообще энергичный. А главное — ему с семьей мало было одной комнаты.

И начал он прикидывать в уме, чего ему сделать. И вдруг придумал.

«Передняя комната — это, — думает, — излишняя роскошь. Я не нэпман. Гости могут не раздеваясь сидеть. Или пущай польты под себя подкладывают. Дай, — думает, — из этой просторной передней я себе две комнаты сочиню. Столовую комнату и детскую».

Очень загорелся наш знакомый на это дело. Однако человек бывалый — побежал до правления и попросил разрешения воздвигнуть стенку.

Там очень обрадовались.

— Пожалуйста, — говорят, — об чем речь!

И с этим согласием наш знакомый в ударном порядке занялся строительством и в скором времени заимел симпатичную квартирку из трех комнат.

И только он обжился в этом помещении, вдруг правление заявляется.

— Так что, — говорят, — как известно, у вас теперича три комнаты. Так что, — говорят, — образовались внутрикомнатные излишки. Вам, — говорят, — как удобнее — вселить к вам или, наоборот, вы будете платить в тройном счете?

— За что же, — говорит, — платить? Ведь это передняя.

— Была, — говорят, — передняя, а теперича наглядно видать две комнаты.

Очень загрустил наш друг. И через день собственными силами сломал злополучную стенку. И снова теперь имеет переднюю.

А только он снова имеет неприятность. Зачем сломал стенку без разрешения и тем самым нанес ущерб жилищному строительству. И вообще возникает уголовное дело.

Давеча мы встретили нашего знакомого. Идет скучный.

— Лучше бы, — говорит, — не рыпался.

Пожалуй, верно.

Серенада

Вот опять приходится извиняться за бедность сюжета. Сюжет, действительно, опять выходит мало актуальный. И слабо отвечает на вопросы дня.

Даже ликвидацию неграмотности не можно сюда подвести.

А только это не беда! Пущай население хоть раз в жизни прикоснется к легкому художественно-агитационному чтению. А то все ликвидация неграмотности да борьба с алкоголем — читателя аж в бутылку загнали.

Пущай он немного отдохнет. Тем более факт очень оригинальный и показательный. Схватились два человека, и слабый человек, то есть совершенно ослабевший, золотушный парнишка наклепал сильному.

Прямо даже верить неохота. То есть как это слабый парень может, товарищи, нарушить все основные физические и химические законы? Чего он сжулил? Или он перехитрил того?

Нет! Просто у него личность преобладала. Или я так скажу: мужество. И он через это забил своего врага.

А подрались, я говорю, два человека. Водолаз, товарищ Филиппов. Огромный такой мужчина с буденновскими усами. И другой парнишка, вузовец, студент. Такой довольно грамотный полуинтеллигентный студентик. Между прочим, однофамилец нашего знаменитого советского романиста Малашкина.

А водолаз Филиппов, я говорю, был очень даже здоровый тип. В водолазном деле слабых, конечно, не употребляют, но это был ужасно какой здоровый дьявол.

А студент был, конечно, мелковатый, непрочный субъект. И он красотой особой не отличался. Чего-то у него завсегда было на морде. Или золотуха. Я не знаю.

Вот они и подрались.

А только, надо сказать, промежду них не было классовой борьбы. И тоже не наблюдалось идеологического расхождения. Они оба-два были совершенно пролетарского происхождения. А просто они, скажем грубо, не поделили между собой бабу. На двенадцатом году революции они не поделили бабу! Это ж прямо анекдот.

Такая была Шурочка. Так, ничего себе. Ротик, носик — это все есть. Но особенного такого сверхъестественного в ней не наблюдалось.

А водолаз, товарищ Филиппов, был в нее влюбившись. На двенадцатом году революции.

А она с ним немножко погуляла и перекинулась на сторону полуинтеллигенции. Она на Малашкина кинулась. Может, он ей разговорчивей показался. Или у него руки были чище. Я не знаю. Только она, действительно, отошла к нему.

А тот, знаете, и сам не рад своему счастью. Потому, глядит, очень ужасный у него противник. Однако виду не показывает. Ходит довольно открыто и водит свою мадам в разные места.

А водолаз, конечно, его задевает. Прямо не дает ему дыхнуть.

Называет его разными хамскими именами. В грудь пихает. Пихнет и говорит:

— А ну выходи на серенаду! Сейчас я тебе, паразит, башку отвинчу.

Ну конечное дело, студент терпит. Отходит.

А раз однажды стоят ребята во дворе дома. Тут все правление. Члены. Контрольная комиссия. Водолаз тоже сбоку стоит. И вдруг идет по двору Костя Малашкин со своей Шурочкой. А водолаз нарочно громко говорит контрольной комиссии:

— На морде, — говорит, — проказа, а, между прочим, барышень до дверей провожает.

Тогда студент провожает свою даму и возвращается назад.

Он возвращается назад, подходит до компании и хлоп товарища водолаза по морде. Водолаз, конечно, удивляется такому нахальству и хлоп, в свою очередь, студента. Студент брык наземь. Водолаз к нему подбегает и хлоп его обратно по брюху и по разным важным местам.

Тут, конечно, контрольная комиссия оттеснила водолаза от студента. Поставили того на ноги. Натерли его слабую грудку снегом и отвели домой.

Тот ничего, отдышался и вечером вышел подышать свежей прохладой.

Он вышел подышать прохладой и на обратном ходу встречает водолаза. И тогда он снова быстрым темпом подходит до водолаза и обратно бьет его в харю.

Только на этот раз не было контрольной комиссии, и водолаз, товарищ Филиппов, порядочно отутюжил нашего студента. Так что пришлось его на шинельке домой относить.

Только проходит, может, полторы недели. Студент совершенно поправляется, встает на ножки и идет на домовое собрание.

Он идет на домовое собрание и там обратно встречает водолаза.

Водолаз хочет его не увидеть, а тот подходит до него вплотную и хлоп обратно по рылу.

Тут снова происходит безобразная сцена. Студента кидают, вращают по полу и бьют по всем местам. И снова уносят на шинельке.

Только на этот раз дело оказалось серьезней. У студента стали отниматься передние и задние ноги.

А дело было к весне. Запевали птички. И наш голубчик студент после этой битвы ежедневно сидел у раскрытого окна — отдыхал. И водолаз завсегда отворачивался и проходил мимо. А когда к водолазу подходил народ, даже хотя бы с контрольной комиссии, он ужасно сильно вздрагивал и башку назад откидывал, будто его бить хотели.

Через недели две студент еще три раза бил водолаза и два раза получал сдачи, хотя не так чувствительно.

А в третий и в последний раз водолаз сдачи не дал. Он только потер харю и говорит:

— Я, — говорит, — перед вами сдаюсь. Я, — говорит, — через вас, товарищ Костя Малашкин, совершенно извелся и форменно до ручки дошел.

Тут они полюбовались друг другом и разошлись.

Студент вскоре расстался со своей Шурочкой. А водолаз уехал на Черное море нырять за «Черным Принцем»[285].

На этом дело и кончилось.

Так что сила силой, а против силы имеется еще одно явление.

Лошадиная история

Это было в городе Сарапуле. Я так, конечно, думаю, что в Сарапуле. Потому что это событие описано в сарапульской газете «Красное Прикамье» (№ 287). И надо полагать, что газета описывает свои собственные уездные происшествия и делишки, а не наши ленинградские.

Так вот в городе Сарапуле произошла раз однажды крупная лотерея. То есть обыкновенная выигрышная лотерея с разрешения начальства.

Были указаны разные заманчивые выигрыши. И среди них был объявлен самый главный, знаменитый выигрыш — живая лошадь с упряжкой. А которые не захотят лошадь, тем пятьсот монет чистоганом. Так было в афише указано.

И вот поперло счастье одному рабочему пролетарию. Взял он всего один билет и выиграл эту самую лошадь.

Ну ясное дело, обрадовался.

«Лошадка, — думает, — мне, конечно, не требуется. Я на ней ездить не приучен. А дай, — думает, — заместо этой лошадки приму деньги».

Начал он требовать свои пречистые пятьсот рублей, — не дают.

— Так что, — говорят, — извиняемся, денег мы не дадим, а лошадь, в крайнем случае, если хотите, — берите. Только, — говорят, — приплатите нам 108 рублей за ее харчи.

Конечное дело, выигравший расстроился.

— За что же, — говорит, — помилуйте, 108 рублей?

— То есть, — говорят, — как за что? Лошадь-то мы кормили, ай нет?

— Ну, — говорит, — кормили.

— А раз, — говорят, — кормили, то, — говорят, — деньги тратили. И, значит, платите 108 рублей и уносите скорее своего коня, а то он стоит не жравши с момента выигрыша.

Счастливый рабочий говорит:

— Братцы, да может, вся ваша лошадь вместе со своим хвостом стоит 106 рублей. Как же так? Я же выиграл, я же еще и докладать два рубля должен? Войдите, — говорит, — в положение выигравшего человека.

Ему говорят:

— Ты, — говорят, — выиграл, а не мы. Ты, — говорят, — и разбирайся в вопросах. А только ты нас должен крайне благодарить, что мы своевременно кормили твоего коня. Нуте вообрази — мы бы его не кормили! Он бы взял и подох или стоял бы при смерти? Чего бы ты тогда выиграл? Ну разве тебе приятно мертвое лошадиное тело выигрывать?

— Да, — говорит, — действительно неприятно.

— А раз, — говорят, — так, то об чем речь?

Ну тут, конечно, они еще поторговались и сошлись на 50 руб. Счастливый рабочий заплатил деньги и увел своего коня. Что он теперь с ним делает — неизвестно. А конь, говорят, уже нажрал рублей на двести. Бывают в жизни огорчения!

Между прочим, главное огорчение выпало заведующему товарищу Гришину. Его пришили к делу. А конь все жрет и жрет и ничем больше не интересуется.

He забавно

Конечно, город Минусинск — это вам не Москва.

Это в Москве бывает все быстро, спешно и в ударном порядке. А тут, так сказать, наоборот и совсем напротив. Тут течение жизни медленное. Все идет с прохладцей. Никто зря на дело не кидается. А если чего и делают, то подумавши несколько дней. Иначе, наверное, сибирский суровый климат не дозволяет.

А произошел в этом самом Минусинске такой драматический эпизод.

Уперли деньги у одного товарища. Одним словом, свистнули какую-то сумму у одного физкультурника из «Динамо».

Как именно и при каких обстоятельствах произошел этот кошмарный случай — мы не знаем. Газета «Власть Труда» не сообщает этих подробностей. А мы сами не можем на таком расстоянии угадывать. Мы только знаем, что потерпевший был вполне симпатичный гражданин. И что днем у него еще шуршали эти деньги в кармане. А к вечеру и шуршать перестали — уперли.

И хотя очень расстроился наш потерпевший гражданин, однако присутствия духа не потерял.

Он тотчас смотался в адмотдел, поднял там тревогу и объяснил, сколько у него денег уперли и кто именно упер.

Он подозревал одного человечка.

В отделе говорят:

— Это, — говорят, — хорошо, что вы подозрение имеете на определенное лицо. Это очень помогает расследованию. Главное — мы теперь знаем, у кого ваши деньги искать. Мы небольшой обыск произведем и ваше лицо, как пить дать, засыпется. Считайте свои деньги обратно в кармане.

Очень все порадовались этим словам и со спокойной душой разошлись по домам.

И снова в городе потекла жизнь тихая и спокойная. Днем снежок сыпется. Ночью луна сияет на небосводе. Одну ночь луна сияет. Потом вторую ночь сияет. Третью ночь сияет.

И вот в эту третью ночь адмотдел, обдумавши все до тонкости, пошел делать обыск у несчастного гражданина, на которого пало тяжелое подозрение.

Конечно, в Москве или в Ленинграде сделали бы этот обыск немного побыстрей. Ну в тот же день — вечером. Или на другой день. Но для провинции и это — достижение.

Газета подтверждает наши мысли:

Вместо того, чтобы обыск у этого гражданина сделать в тот же вечер, адмотдел соизволил прийти с обыском через два дня. Ясно, что ничего обнаружить не удалось.

Дело, так сказать, закончилось к общему благополучию, и снова жизнь в городе потекла ровно и без перебоев. У потерпевшего снова, небось, завелись деньжата. А который спер, тот, небось, уже поистратился. И снова, небось, обдумывает свои мелкие делишки.

Сыпется снежок в Минусинске. Температура — минус восемнадцать.

Неинтересный климат!

Все в порядке

Вот говорят — спецеедство[286]. Спецов, дескать, заедают. Дескать, им дыхнуть не дают. Это — грубые слова и ничего больше.

Вон в Славянске специально для них дом отгрохали. Специально для инженеров. Пущай живут. Пущай не страдают. Пущай работают.

Теперь является вопрос — кто этот дом производил? Кто его строил? Надо полагать — его строили сами товарищи инженеры. Какие-нибудь, наверное, гражданские инженеры с высшим образованием. Хотя если на дом со стороны поглядеть, то высшего образования не можно увидеть. Потому небольшой изъян в глаза бросается.

Нам в Славянске не приходилось бывать. Так сказать, выражаясь старым языком, господь Бог оберег нас от этого грустного путешествия. И в силу этого нам не пришлось полюбоваться на инженерский домик. Но «Рабочая газета» пишет:

На Харьковской улице построен дом для инженеров. Но выдвинули его на целую сажень на тротуар, поэтому дом придется перестраивать.

Первоначально у нас мелькнула идея — в Славянске гнойник открылся. И появились вредители. Потом видим — нет. Домишко построен для себя. Так что подозрения излишни.

И потом, в чем дело? Чего такое значит одна сажень в общем государственном строительстве? Если бы они домик поперек улицы поставили, тогда действительно трудновато пришлось бы пешеходам и гражданам (гляди рисунок).

А так — в чем дело! Маленько небрежно выдвинули вперед, а уж кругом недовольны. Перестраивать велят.

Зачем перестраивать? Пущай так живут. Небось, самим будет противно.

Не надо обижать славянских инженеров. Они сами себя обидели.

Хороший знакомый

Пущай читатель за свои деньги чувствует — я печатаю этот рассказ прямо с опасностью для здоровья.

Это есть истинное происшествие. Все, так сказать, взято из источника жизни. И я побаиваюсь, как бы главное действующее лицо не набило бы мне морды за разглашение подобных фактов.

Ну да, может, как-нибудь мирно обернется. А факт уж очень густой. Прямо не могу молчать.

А было это в Москве. И жил в этой Москве, на Зацепе, такой московский гражданин А. Ф. Царапов.

Особенно он ничем таким не отличался. Только тем он отличался, что в свое время учился в одной и той же прогимназии с одним очень ответственным товарищем. Одним словом, с наркомом. Вот только я позабыл, с каким наркомом.

Или с наркомом труда или собеса. А может быть, и чего-нибудь другого. Я не запомнил.

Ну и, конечно, в силу этого он любил похвалиться этим обстоятельством своей жизни. Дескать, они и в перышки вместе игрались. И будто, я извиняюсь, за волосья друг друга дергали. И даже будто раз однажды товарищ нарком французскую булку у него скушал. Франзоль.

Про этот факт А. Ф. Царапов особенно любил наворачивать. И при этом у него завсегда слезы в глазах горели от разных гуманных чувств и переживаний.

Только, товарищи, предупреждаю. Я за это дело не отвечаю. Тем более, может, это вранье со стороны Царапова. Хотя факт вполне допустимый. Тем более правительство рабоче-крестьянское. Вожди из народа. Не министры. Это министры, действительно верно, в детском возрасте, может, пирожки с кремом жрали, а от простой французской булки морды отворачивали. А тут вполне допустимое явление.

Так вот — раз однажды, когда А. Ф. Царапов обратно начал касаться этой французской булки, подходит до него один такой, безработный жилец и так ему говорит:

— Вот, — говорит, — вы разные слова произносите и, — говорит, — кормите наркома французской булкой… Чего я вас попрошу… Закиньте пару словец насчет меня… Как я, — говорит, — есть безработный с одна тысяча девятьсот двадцать второго года и не могу найти службу… А тут как раз слышу подобные речи и факты.

А. Ф. Царапов говорит:

— Ладно! Специально я ехать к нему не буду. У него делов и без нас хватает. Но, — говорит, — как-нибудь, отчего же. Об чем разговор…

Все многолюдное общество и сам безработный так ему говорят:

— Да вы, — говорят, — не откладайте это дело. Вы, — говорят, — звякните ему.

И, конечно, приперли к стенке Царапова. И пришлось ему позвонить.

Или нарком, действительно, узнал в нем своего бывшего одноклассника. Или просто не хотел грубить по телефону. Только он так ему говорит:

— Насчет протекции это хуже. Я гляжу против протекции, хвостизма[287] и спецеедства, но, — говорит, — поговорить на разные темы, отчего же, можно.

И велит, значит, Царапову приехать к часу дня.

И вот на другой день А. Ф. Царапов под громкие аплодисменты и овации всего дома отбыл к наркому, совершенно не предполагая, что в пути произойдет с ним непредвиденное обстоятельство, которое нарушит весь торжественный ход событий. Только не подумайте — не встреча с наркомом. Другое.

А подходит товарищ Царапов до трамвая. И садится. Он садится в трамвай и ожидает движения. А движения, видит, нету.

А, надо сказать, это была конечная трамвайная станция. И сразу там, конечно, движения не бывает. Надо и кондуктору погреться в помещении и, может, ведомость написать.

Одним словом, нет и нет движения.

Начал Царапов слегка волноваться — не опоздать бы.

Вышел на площадку. Легонько про себя ругается. Тут же какой-то гражданин стоит. Такой у него неопределенный облик. Хотя, видать, трудящийся. В ватном полупальте. И тоже выражает неудовольствие.

— Беруть, — говорит, — по 8 копеек, а, между прочим, стоят.

А. Ф. Царапов ему говорит:

— Главное, товарищ, мне надо к наркому ехать. А они определенно не чешутся.

Трудящийся говорит:

— Они так завсегда. Деньги им подай, а ехать они не хочут. На стоянках отыгрываются. Ток экономят… Эвон глядите — вожатый, как более сознательный, идет, а кондукторша, зараза, еще греется.

Начал Царапов говорить, зачем он едет и вообще про французскую булку и вдруг, знаете, позвонил. Дернул сигнал, дескать, можно ехать.

Чего у него в эту минуту было на душе — остается тайной природы. Но только он позвонил. И так говорит:

— Пущай без кондукторши поедем. Как-нибудь обойдемся, раз мы имеем от них такие поступки. Не опаздывать же.

И вагон, конечно, поехал.

Едут. Доехали до трамвайной остановки. Вошла публика. Царапов обратно дает сигнал. Опять поехали.

Через три остановки начала публика глядеть, где кондуктор. Глядит — нету. Глядит — пассажир и звонки названивает, и денег не берет, и жалованья не требует.

Пожалуйста, думают. Дешевле ехать. И молчат.

Так бы, может, и доехал наш Царапов до своего знакомого наркома, но тут очень видную роль сыграла служба связи.

Поднялась, конечно, тревога на конечном пункте. Дескать, трамвай ушел, — задержать и все такое. Ну и задержали на шестой остановке.

Конечно, схватили Царапова. Окружили. Начали его ругать. А сильнее всех ярился вожатый. Он даже хотел своей медной рукояткой личность ему разбить за такое нахальство. Только удержали.

Из публики говорят:

— Одно не понять, чего он, обалдуй, с окружающих граждан денег не брал. Все равно сидеть.

А. Ф. Царапов, конечно, умоляет и вообще вопит, что его зарезали этим делом, что теперь он может опоздать к наркому.

Однако как он ни бился и как ни кусался, его не выпустили и доставили в милицию.

Правда, через два часа его освободили, но к наркому он уже не поехал. Безработный жилец остался безработным с 22-го года. И вся жизнь потекла по прежнему руслу.

А этим художественным произведением автор хочет сказать: не гордись. А ежели гордишься, поезжай, в крайнем случае, на извозчике.

Домашнее средство

Конечно, население само виновато. Приходится сознаться. Население ненаучно подходило к врачам — било их последнее время по мордасам и по чем попало.

А то был еще такой небольшой период — убивать начали за слишком неважное лечение.

Потом бросили убивать, опять поколачивать стали. Хотя это все реже и реже, и надо полагать, что самосознание масс вскоре целиком восторжествует и население будет тихо и безропотно лечиться.

И очень горячо советуем. А то такой ненаучный подход самим во вред оборачивается.

Ясное дело, врачи стали нервничать, стали грустить от своей профессии, стали позабывать разные нехирургические инструменты во внутренностях больных граждан.

Надо будет врачей окружить полной тишиной и спокойствием. Пущай они успокоятся, оправятся, почистят свои инструменты. И пущай не будет больше таких прискорбных фактов, как этот последний, случившийся несомненно на почве нервной невнимательности.

А лежали в одной больнице в Ленинграде два человека. Совершенно не родственники, но однофамильцы. Один, конечно, имел прогрессивный паралич. А другой, я извиняюсь, был алкоголик. Он, дай бог ему здоровья, проходил курс принудительного лечения.

Паралитик имел фамилию А. Р-ов, а голубчик алкоголик — С. Р-ов.

И, значит, понадобилось по медицинским соображениям подбавить крови паралитику. Ему надо было подбавить крови от малярийного больного. Говорят, от этого домашнего средства паралич уменьшается. Не знаю. Не думаю.

Ну конечно, отдали распоряжение схватить, то есть вообще взять, так сказать, предложить больному отправиться с фельдшером, в другую больницу.

И как раз тут и произошла полная невнимательность со стороны медицинского персонала. Заместо одного больного схватили другого, а именно нашего голубчика, страдающего любовью к выпивке.

Газета пишет по этому поводу:

По невнимательности вместо А. Р-ва в больницу им. Балинского был направлен его однофамилец — С. Р-в, находившийся на принудительном излечении от алкоголизма. Когда ошибка была замечена, С. Р-ву было уже сделано переливание крови.

Наверное он, голубчик, отбивался, кричал и все такое, но наука восторжествовала над темнотой и несознательностью. Человеку влили чего следует и только потом заметили, что вкатили не тому.

Конечно, безусловно, те же врачи теми же гениальными домашними средствами, несомненно, вылечат пострадавшего человека от малярии, но все же как будто не тово…

Хотя, говорят, этот факт и вообще курс такого энергического лечения дал счастливые результаты.

Говорят, все больные алкоголики, находившиеся в то время в больнице, — пить бросили.

— Это, — говорят, — ну слишком безобразно — пить в наше время.

И не пьют. Боятся.

Адреса больницы не оглашаем. Там, дорогой читатель, и без нас с вами, небось, закрутили большое дело. А сообщаем обо всем просто так, для информации.

Сильнее смерти

Нэпманам, разным нашим богачам и вообще иностранным капиталистам завидовать не приходится.

Жизнь у них, безусловно, тяжелая.

У них масса лишних переживаний в связи со своими деньжатами. Приходится всю жизнь следить за своим добром, прятать, дрожать, чтоб не уперли.

Тоже и подыхать при деньгах несладко. В ад-то с собой монету не возьмешь.

А очень такую удивительную денежную историю я слышал про одного нэпмана. История очень наглядно рисует капиталистов со всех ихних сторон. Вообще это есть отчаянная сатира, обернутая против нэпманов, а также против всяких людей, которые деньги обожают больше жизни.

А жил в Ленинграде такой П. Я. Сисяев. Такой довольно арапистый человек. Он в начале нэпа парикмахерскую держал. Только, кроме стрижки и брижки, он еще иностранной валютой торговал и вообще разные темные делишки обстряпывал. Ну и, конечно, засыпался.

Он засыпался в 26 году летом. Маленько посидел, где следует. И вскоре его, голубчика, выперли из Ленинграда куда-то подальше. Ему чего-то, одним словом, дали — минус 7, или плюс 7, или 8, черт его разберет. Я в этих делах пока что слабо понимаю. Одним словом, его, как плута и спекулянта, выслали в Нарымский край.

И, значит, он, хочешь не хочешь, поехал.

А надо сказать, он своего ареста ожидал. У него сердце не было спокойно. Он еще за неделю сказал своим компаньонам, дескать, как бы не угадать куда-нибудь.

И, конечно, на всякий случай он взял старую кожаную тужурку, подпорол ей бортик и зашил туда десять царских золотых монет и один золотой квадратик. Может быть, помните — государство в 24 году выпустило такие золотые квадратики для технических надобностей.

Вот он, значит, на всякий пожарный случай и подзашил свое добро в тужурку и прямо из этой тужурки он больше не вылезал. Да еще в брюки он тоже зашил разные бумажные деньги.

И стал поджидать.

Только он недолго ждал. Вскоре после того его взяли вместе с тужуркой. И осенью он поехал куда следует.

Только неизвестно, как он там жил. Может быть, скорей всего, он не очень худо жил. Тем более бумажных денег у него было вдоволь припасено. Он знай себе подпарывал брюки и вынимал что-то из бумажника. А до золота он, между прочим, не дотрагивался.

Только живет он так больше года. И вдруг хворает.

Он хворает воспалением легких. Он там простудился. Его там просквозило на работе. И он там захворал.

Конечно, кашель поднялся, насморк, хрипы, температура минус 40 градусов. В боку колет. Аппетита нету. И вообще человек чувствует приближение собственной кончины.

И тогда ночью сымает он с себя кожаную свою тужурку и вновь подпарывает ей бортик.

Он подпарывает ей бортик, кладет на язык золотые монетки и глотает их в порядке живой очереди.

Только, может, он проглотил их пять или шесть штук, как вдруг замечает эти преступные действия один из его приятелей. Их там по 7 человек вместе жило.

Заметил это приятель, поднял тарарам и не допустил глотать остальные деньги.

И хотя тот за того хватался и умолял, но этот говорит:

— Мне, — говорит, — не так золото жалко. Я себе золота не возьму. Но я, — говорит, — не могу допустить проглатывать. Тем более воспаление легких иногда проходит. А тут и денег не будет и вообще засорение желудка.

Короче говоря, вскоре больной поправился. Грудь ему освободило. Дыхание вернулось. Но является новая беда — в желудке колет, кушать неохота и слюни не идут.

И спасибо, что больной не все монеты заглотал. А то бы совсем невозможно получилось.

Конечно, можно было больному схлопотать в Томск поехать, на операцию лечь. Но только он сам не захотел. Ему здоровье не дозволяло. Да и он, может, пугался, что во время хлороформа он не досмотрит и хирурги разворуют его монеты.

Он только допустил разные внутренние средства и дозволил себя массировать.

Разные сильные средства, конечно, выгнали монеты наружу, но по подсчету их оказалось меньше чем следует.

Тут вообще дело темное. Или уперли во время тарарама несколько монет, или они в желудке остались.

Так что ежели считать, что в желудке ничего нету, то недостает трех монет и одного квадратика. Тогда, значит, действительно уперли. И тогда, значит, надо прекратить массаж и лечение.

Но зачем на людей тень наводить? Может быть, монеты лежат себе в желудке. Тем более для здоровья это не играет роли. Золото не имеет права давать ржавчину, так что оно может лежать до бесконечности.

Конечно, жалко, что валюта лежит без движения. Но, может, она и в движении у других граждан.

Тухлое дело

Довольно радостное сообщение мы вычитали в газетах. Отныне не будут выкидываться в помойку испорченные куриные яйца, а будут из них производить какой-то там технический желток. Уже, говорят, использовали для этой цели не то 10, не то 10 000 вагонов яиц.

Ax, это очень мило со стороны хозяйственников использовать подобную требуху!

Оно, конечно, симпатичней было бы совершенно не портить яички. Но раз эти хозяйственники закрепились на таких позициях, то что ж делать.

Ладно уж. Валяйте! Благословляем на это тухлое дело. А благодаря этому принципу, очень счастливые горизонты открываются в связи с кампанией по снижению качества продукции.

Скажем — не задался ситчик. Скажем — брак. Скажем — вышел из-под машины редковатый ситчик. Такой, что костюм из него шить неловко, а кидать в помойку обидно. Чего делать?

А делать из него можно, для примеру, сачки. Чтоб ловить бабочек. Очень мило и элегантно получается. Бабочкам тепло и не дует. И ребенку смешно. Побольше бы такого ситчику!

А если бабочки будут пугаться очень яркой и грубой раскраски, то это дело поправимое. Такой ситчик через пару солнечных дней абсолютно беленький будет. Побольше бы такого ситчику!

Или, скажем, хлеб выпечен плоховато. Скажем — подгорелый хлеб или, напротив того, выжимать можно. В рот такой хлеб не лезет, а кидать его скучно. Чего делать?

А делать из него можно чего угодно. Можно, обратно, шахматы лепить. Или шашки. Или детские игрушки производить. Побольше бы такого хлебчика!

Или вот вспомнилось нам кирпичное производство. Скажем — кирпич не удался, как это теперь часто бывает.

Скажем — и форма прилично вышла, и цвет приятный, но вообще мягковато получилось. Не булка, конечно, но слегка мнется при нажиме.

Одним словом, небоскреба с такого кирпича не построишь, а кидать жалко. Собственно, даже не жалко, а так вообще обидно.

Чего с ним делать? А ничего с ним делать нельзя. Так, разве что сложить — и пущай лежит в пирамидах для красоты и благоустройства. И вообще это подбадривает. Все-таки как-то на душе энергичней становится. Поглядишь, а это жилплощадь напоминает. Правда, отдаленно.

Так что очень, я говорю, здорово получается, благодаря отбросам. Все приспособлено.

Единственно не знаем, куда наших таких горемычных вредителей приспособить, черти их подери совсем. То ли им бабочек ловить, то ли им в шашки в поддавки играть, то ли еще что.

1:0

Если, для примеру, милиция схватила уличную торговку и ее тянет куда надо — обязательно народ собирается.

Которые, конечно, яблочки собирают. А которые сочувствуют.

И какая-нибудь, чаще всего нервная дамочка или, скорей всего, какой-нибудь нежизненный тип из бывших слоев интеллигенции, по характеру своему нытик и маловер, начинает хвататься за обмундирование и самым тонким сопрано произносит слова, дескать, просьба всей собравшейся публики — отпустить эту мелкую торговку. Дескать, у ней и заработку, может, шесть копеек в неделю и ейный бывший муж, может, бывший подпольщик и так далее. И, дескать, побойтесь бога и вообще где же мировая справедливость…

Оно, конечно, в такие милицейские дела наилучше всего посторонним не соваться со своим сопраном.

Потому доказать мировую справедливость нипочем невозможно. И, тем более, есть специальная инструкция. Так что милиция отвечает на это довольно резко и определенно.

Ну и в крайнем случае, если маловер еще продолжает сомневаться и вообще рвет обмундирование, — заметают.

Тем не менее, однако, все-таки, зная такой распорядок и такую, так сказать, повестку дня, решили мы, не жалея собственных нервов и бумаги, встрять в одно такое именно милицейское дело.

Нам сообщают из Старого Петергофа:

Начальник урицкой милиции Гарнец со своими милиционерами в футбол играет, но вместо мяча бьет ногами по корзинкам уличных торговок. Штрафовать — не штрафует, патентов не проверяет, а просто чикает.

Так вот решили мы, невзирая на лица, встрять в это дело. И хотя начальник милиции уже получил выговор, однако мы желаем еще подбавить пару. И в силу этого печатаем подобный футбольный случай — пущай человек прочтет и застесняется.

А если торговки прочтут — пущай не наглеют и пущай со своими корзинками вперед не прутся. Штрафовать определенно будут. Но ножками ковырять товар не позволим.

Одним словом, футбольная игра окончена 1 на 0 не в пользу урицкой милиции. Неприлично!

Терпеть можно

Конечно, об чем говорить, каждая профессия имеет свой брак.

Взять хотя бы такое мелкое и глупое дело — парикмахерское. И то без брака там не обходится. Другой озверевший парикмахер в выходной день до того обработает своего пассажира, что после родная мама его не узнает.

Или, обратно, стекольщики. Газеты пишут, будто эти славные ребята имеют на круг пятнадцать процентов брака.

То есть, для примеру, произвели стекольщики сто графинов. Так из этих ста стеклянных вещиц — пятнадцать вовсе невозможно пустить в продажу. Остальные проценты тоже, собственно говоря, не следовало бы пускать на прилавок, но приходится. Надо же чем-нибудь торговать. Тем более покупатель — он купит. Действительно, будет плакать, отбиваться и морду отворачивать, но купит.

Или, обратно, повара и доктора. Они также имеют свой брак. Говорить об этом не приходится. Каждый кушал и после к врачам заходил.

Одним словом, какую профессию ни возьми — везде есть брак.

И только есть одна профессия. Она не имеет брака. Это, прямо скажем, — почтовое дело.

Ну сами посудите, сами раскиньте своим воображением. Ну какой может быть брак в этом культурном деле? Что ли, заместо марки на ладонь штемпель ставить? Или заказные письма проглатывать?

Прямо не может быть у них брака.

А это, может быть, очень обидно показалось почтовым начальникам.

То есть, говорят, каждый комиссариат имеет льготы, а мы вроде и не люди, а собаки.

Неизвестно, как в Сибири к этому отнеслись, но Средне-Волжское управление, утомленное такой несправедливостью, поправило это дело. Оно выработало свои нормы брака.

Эти святые строчки можно петь на мотив «Две гитары за стеной».

Средневолжское управление связи выработало нормы брака для корреспонденции. Этими нормами разрешалось безнаказанно терять двенадцать процентов писем, шесть процентов заказных писем, четыре процента телеграмм…

Одним словом, почтовики кое-как уравнялись с другими профессиями. Нормы допущены подходящие. Не зверские.

Другое бы управление, дорвавшись до такой полноты власти, махнуло бы сразу: «Теряй, робя, пятьдесят процентов на нашу голову». А это такие деликатные мальчики попались. Обдумали, чего сколько терять. И, заметьте, как глубоко продумано. Например, четыре процента телеграмм. Не три и не пять, а четыре. Тонкость какая, замечаете?

При такой тонкости надо бы, я извиняюсь, и про денежные переводы чего-нибудь намекнуть, а они ни гугу. Помалкивают в тряпочку. Ну надо полагать, тоже не свыше пятнадцати процентов.

Одним словом, терпеть можно. Пальто не снимают. Извиняюсь за обидное сравнение.

Природа и люди

1. Не про людей

Чего-то надоело про людей писать.

Все про людей и про людей. Дозвольте написать о неодушевленных предметах. Для примеру — о кастрюльках.

А то если опять начать про людей, то чего-нибудь нехорошее загнешь. А дело к весне. На сердце, может, цветки распускаются. И обижать никого неохота.

Так вот имеете рассказ насчет кастрюльки.

Если, скажем, пойти в кооперацию, то, несмотря на некоторую давку и неприятные взгляды работников прилавка, кастрюльку все же можно покупить. И довольно даже недорого. Три рубля семь гривен — средняя кастрюлька с крышкой и с ручкой за те же деньги.

Это, ей-богу, недорого! Да оно дешевле и нельзя. И так чуть себе не в убыток торгуют. Очень уж этот товар дефицитный. Его надо много возить. Из Ленинграда в Москву и обратно.

Слов нет, такая кастрюлька после выпуска недорого стоит — чего-то два рубля с небольшим. Такие кастрюльки у нас в Ленинграде производят на «Красном выборжце». Москва заказывает.

Так вот берут эти славные двухрублевые кастрюльки с ручкой и везут в нашу красную столицу, в Москву, в ГУМ.

ГУМ полюбуется на эти кастрюльки, поколдует, прикинет чего-то на счетах и велит их везти обратно в Ленинград, в магазины. Газеты так и пишут про это:

Правление ГУМа заказывает металлическую посуду «Кр. выборжцу», везет эту посуду на московский склад, а потом из Москвы присылает в ленинградские магазины.

Вот оно и выходит. Туда, назад повезли — оно и округляется. Спасибо еще, что те кастрюльки в международных вагонах не везут, а то бы, знаете, набежало.

А так совсем недорого. Хорошая, симпатичная кастрюлька, побывавшая в Москве кастрюлька, которая не протекает, несмотря на дальнюю дорогу, стоит всего три рубля семь гривен. Ей-богу, недорого! А вы брюзжите…

2. Про людей

А уж если вам так охота про людей — можно и про людей. Не обижайтесь только.

А этой осенью потребовались на Сахалин работники. Там, на Сахалине, японская концессия имеется. Довольно выгодная. Нефтяная.

Так понадобились японцам рабочие.

А специалисты где? Специалисты по нефти определенно где — в Баку. Можно сказать — на другом конце света.

Вот взяли оттуда 218 рабочих и повезли их, как миленьких, на Сахалин.

Везли, везли.

Больше месяца везли.

Привезли.

Говорят по-японски — дескать, привезли.

Японцы говорят:

— Вот, — говорят, — и мерси-спасибо! А кого вы привезли?

— А мы, — говорят, — привезли обыкновенно кого — нефтяников-котельщиков. Тем более мы так располагаем, что у вас нефтяное дело.

— Дело, — говорят, — у нас, без сомнения, нефтяное, но только нам надо совсем обратную профессию: нам бурильщики до зарезу нужны. А котельщиков у нас — завалиться можно.

Ну и повезли обратно в Баку. Небось, больше месяца везли.

Оно, конечно, ошибка бывает. Одначе все-таки везти через всю страну 218 человек — это, знаете, чего-нибудь стоит. Это вам не кастрюльки.

Ну конечно, наверно, кое-кто присел по этому делу. «Известия» писали, будто привлекли кого-то.

Ну скажем, сидят. Шамают казенный паек. А легче от этого, что ли?

Братцы-сестрицы! Нельзя же из Баку и обратно. Тьфу, ей-богу!

Летняя передышка

Конечно, заиметь собственную отдельную квартирку — это все-таки как-никак мещанство.

Надо жить дружно, коллективной семьей, а не запираться в своей домашней крепости.

Надо жить в коммунальной квартире. Там все на людях. Есть с кем поговорить. Посоветоваться. Подраться.

Конечно, имеются свои недочеты.

Например, электричество дает неудобство.

Не знаешь, как рассчитываться. С кого сколько брать.

Конечно, в дальнейшем, когда наша промышленность развернется, тогда можно будет каждому жильцу в каждом углу поставить хотя по два счетчика. И тогда пущай сами счетчики определяют отпущенную энергию. И тогда, конечно, жизнь в наших квартирах засияет, как солнце.

Ну а пока, действительно, имеем сплошное неудобство.

Для примеру, у нас 9 семей. Один провод. Один счетчик. В конце месяца надо к расчету строиться. И тогда, конечно, происходят сильные недоразумения и другой раз мордобой.

Ну хорошо, вы скажете: считайте с лампочки.

Ну хорошо, с лампочки. Один сознательный жилец лампочку-то, может, на пять минут зажигает, чтоб раздеться или блоху поймать. А другой жилец до 12 ночи чего-то там жует при свете. И электричество гасить не хочет. Хотя ему не узоры писать.

Третий найдется такой, без сомнения интеллигент, который в книжку глядит буквально до часу ночи и больше, не считаясь с общей обстановкой.

Да, может быть, еще лампочку перевертывает на более ясную. И алгебру читает, что днем.

Да закрывшись еще в своей берлоге, может, тот же интеллигент на электрической вилке кипяток кипятит или макароны варит. Это же понимать надо!

Один у нас такой был жилец — грузчик, так он буквально свихнулся на этой почве. Он спать перестал и все добивался, кто из жильцов по ночам алгебру читает и кто на вилках продукты греет. И не стало человека. Свихнулся.

И после того, как он свихнулся, его комнату заимел его родственник. И вот тогда и началась форменная вакханалия.

Каждый месяц у нас набегало по счетчику ну не более 12 целковых. Ну в самый захудалый месяц ну 13. Это, конечно, при контроле жильца, который свихнулся. У него контроль очень хорошо был поставлен. Он, я говорю, буквально ночи не спал и каждую минуту ревизию делал. То сюда зайдет, то туда. И все грозил, что топором разрубит, если найдет излишки. Еще удивительно, как другие жильцы с ума не свихнулись от такой жизни.

Так вот имели в месяц не свыше 12 рублей.

И вдруг имеем 16. Пардон! В чем дело? Это какая же собака навертела такое количество? Или это вилка, или грелка, или еще что.

Поругались, поругались, но заплатили.

Через месяц имеем обратно 16.

Которые честные жильцы, те прямо говорят:

— Неинтересно жить. Мы будем, как подлецы, экономить, а другие току не жалеют. Тогда и мы не будем жалеть. Тогда и мы будем вилки зажигать и макароны стряпать.

Через месяц мы имели по счетчику 19.

Ахнули жильцы, но все-таки заплатили и начали наворачивать. Свет не тушат. Романы читают. И вилки зажигают.

Через месяц имели 26.

И тогда началась полная вакханалия.

Одним словом, когда докрутили счетчик до 38 рублей, тогда пришлось прекратить энергию. Все отказались платить. Один интеллигент только умолял и за провод цеплялся, но с ним не посчитались. Обрезали.

Конечно, это сделали временно. Никто не против электрификации. На общем собрании так и заявили: дескать, никто не против и в дальнейшем похлопочем и включимся в сеть. А пока и так ладно. Дело, тем более, к весне. Светло. А там лето. Птички поют. И свет ни к чему. Не узоры писать. Ну а зимой — там видно будет. Зимой, может, снова включим электрическую тягу. Или контроль устроим, или еще что.

А пока надо летом отдохнуть. Устали от этих квартирных делов.

Материнство и младенчество

Вот кому я не завидую — это старухам. Вот старухам я, действительно верно, почему-то не завидую. Мне им, как бы сказать, не с чего завидовать.

Это народ негибкий. Они в жизни обертываются худо. Или я так скажу: неумело. К тому же, в силу возраста они не могут заняться физкультурой, отчего имеют постоянную душевную меланхолию и непонимание путей строительства. И вообще цепляются за старый быт.

Только я ничего не говорю — бывают разные пансионы для престарелых старух, разные, так сказать, богадельни. Их туда принимают. Им там кушать дают. Там им светло и тепло. И они там чай пьют, и мягкие булки жрут и котлетами закусывают.

Конечно, попасть туда не все могут. А то бы, знаете, чересчур набилось. Некоторым, может, трудового стажа не хватает туда попасть. Опять же некоторые бывают классово невыдержанные старушки. Этим я тоже не завидую. Жалеть не жалею, но не завидую.

Такая была А. С. Баранова. Такая немолодая старуха. Ей невозможно было пенсион схлопотать по причине ее ненастоящего происхождения. Ее супруг был, я извиняюсь, бывший торговец. Он при царизме ларек держал.

Так что в этом житейском отношении старушке была труба. Главное, родственнички ее все, как один, подохли за бурные годы нэпа. А супруг ее, бывший торговец, тоже не очень давно скончался от расстройства сердечной деятельности. И осталась эта гражданка ни при чем.

То есть что значит — ни при чем. Она имела какое-то барахлишко. Она имела некоторую мебель, некоторые лампы и абажуры и всякие разные вещицы от ее бывшего затхлого мещанского быта.

Только про это она так располагала:

«Ну, — думает, — прожру я эти бывшие вещицы, а, может, я еще 35 лет протяну. Это же надо понимать».

А тут начали, конечно, ей разные жильцы советы преподавать.

— Ты, — говорят, — цветки делай на пасхальные дни. Или, — говорят, — перекинься на антисанитарный фронт — полы мой или окошки протирай.

А был среди домашних жильцов такой вообще сукин сын Петров-Тянуев. Вообще интеллигент. Он так ей говорит:

— Допустим, — говорит, — человек должен прокормиться. И допустим, он ничего не знает, ничего не понимает, цепляется за старый быт и в союзе не состоит. На какой он фронт должен тогда податься? А он должен податься на детский фронт. Пущай происходят разные колебания, но, промежду прочим, такое явление, как материнство и младенчество, завсегда остается в силе. Или, — говорит, — еще кухня. Хотя, — говорит, — это последнее потерпело некоторые изменения. Разные произошли общественные столовые и вообще раскрепощение домашних хозяек.

А. С. Баранова отвечает:

— Кухню я, безусловно, не могу. Я, — говорит, — от жары чрезвычайно сильно задыхаюсь и имею крупное сердцебиение. А что касается младенчества, то, — говорит, — я их и в руках никогда не имела и их не понимала.

Петров-Тянуев так ей говорит:

— А вам, — говорит, — ничего такого и не надо. Я, — говорит, — сам очень огорчаюсь и сочувствую, что я не дама, я бы, — говорит, — свободно заимел тогда легкую и приятную жизнь. Я бы, — говорит, — ходил себе по садикам, ходил бы по бульварам. Я бы, — говорит, — разных ребят похваливал. Или бы маме чего-нибудь похвальное сказал в смысле ихнего малыша или младенца. Родители, — говорит, — это очень обожают и за это в долгу не останутся. А вы, — говорит, — тем более, такая старушка чистенькая. Вам копейку неловко подать. Вам две копейки дадут. А кто и три. Или велят клистирчик малютке поставить. Или попросят кашку сварить. Одним словом, вам очень прилично пойти на детский фронт.

Или он ее еще уговаривал, или она сразу раскумекала, как и чего, только действительно пошла по такой легкой тропинке.

Недели, может, три или две она славно жила. Она имела мягкие булки и детские квадратные печенья. Она имела бутерброды и детские игрушки. Но потом ей не понравилось это дело и она перекинулась на санитарный фронт.

То есть не то чтобы ей не понравилось. Ей понравилось. А только невозможно было работать. Нерентабельно. Ей младенца подсудобили.

Она имела разговор на бульваре. Ей девочка понравилась. Она ее маме об этом сказала.

Мамаша, чей младенец, так ей говорит:

— Вы, — говорит, — действительно так детей обожаете?

— Да уж, — говорит, — прямо горю, как на их гляжу.

— А ну, — говорит, — подержите девочку. Сначала подержите, потом поносите.

И сошла с круга.

Наша А. С. Баранова ждала и волновалась, но после отдала младенца в милицию. А очень над ней в доме хохотали. Петров-Тянуев говорит:

— Это, — говорит, — просто несчастный случай. Конечно, особенно захваливать не требуется, но это верное, святое дело — материнство и младенчество. Умоляю вас, не бросайте!

Однако А. С. Баранова бросила это дело и перекинулась на санитарный фронт. И живет не так худо. Хотя и не так хорошо.

Няня

Очень возмутительное дело произошло на этих днях на наших ленинградских улицах.

Тут такие супруги Фарфоровы имели няню. Они взяли ее до своего ребенка. Они сами не могли своему ребенку обеспечить уход и ласку. Они оба-два служили на производстве.

Сам Серега Фарфоров служил. И она служила. Он рублей, может, шестьдесят брал. И она не менее полста огребала.

И вот при такой ситуации у них происходит рождение ребенка.

Родился у них ребенок, как таковой, и, конечно, пришлось до него взять няню. А то бы, конечно, они не взяли.

А тут тем более выгодней иметь няню, чем самой мадам Фарфоровой покинуть место службы и удалиться с производства.

И вот, конечно, определилась к ним няня.

Не очень такая старая и не очень такая молодая. Одним словом, пожилая и довольно-таки на вид страхолюдная.

Но они нарочно такую определили, чтоб она не шлялась и чтобы не имела личного счастья и чтобы только смотрела на ихнего младенца.

И, тем более, они взяли ее по рекомендации и через газету. Им так и сказали — дескать, это вполне непьющий и пожилой человек.

И вот они берут себе эту няню и видят — золото, а не няня.

Тем более она сразу полюбила ребенка. Все время с ним ходит, с рук не спущает и прямо гуляет с ним до ночи.

А Фарфоровы, являясь передовыми людьми, не перечили в этом. Они понимали, что воздух и гулянье вполне укрепляют организм ихнему младенцу. И думают: «Пожалуйста!»

И вот происходит такая ситуация.

Утром родители — на производство, а ихняя няня берет младенца, берет пузырек с коровьим молоком и идет гулять по улицам Ленинграда.

Только раз однажды идет по улице член правления Цаплин. С домкома.

Он идет по улице, думает, может, про свои интимные дела и вдруг глядит: стоит на углу довольно затрюшанная гражданка. Она стоит, как таковая, и держит при себе ребенка. И под этого ребенка просит.

Семен Михайлович Цаплин давать ей не хотел, он только просто так поглядел в ее личность. И видит — личность будто знакомая. И глядит: да, действительно это суть няня с фарфоровским ребенком.

Член правления С. М. Цаплин ничего ей на это не сказал и вообще ни копья не подал, но повернулся и пошел обратно домой.

Неизвестно, как он дожил до вечера, но вечером говорит самому Фарфорову:

— Я, — говорит, — чересчур удивляюсь, уважаемый товарищ, но, — говорит, — или вы своей домработнице деньжат не платите, или, — говорит, — я не пойму такую ситуацию. А если, — говорит, — вы ее нарочно засылаете под ребенка просить, то вы, — говорит, — есть определенно чуждая прослойка в нашем пролетарском доме.

Фарфоров, конечно, говорит:

— Я извиняюсь, об чем речь?

Тогда член правления говорит про что видел. Тут происходят разные сцены. Происходят крик и улыбки. И все выясняется.

Тогда зовут няню. Ей говорят:

— Как же так можно?

Она говорит:

— В этом пороку нету. Так ли я стою, или мне сердобольные прохожие в руку дают. Я, — говорит, — прямо не пойму, об чем разговор. Ребенок через это не страдает. И, может, ему даже забавно видеть такое вращение людей вокруг себя.

Тем не менее, все-таки товарищ Фарфоров наорал на нее и с позором выгнал.

И вскоре после этого взял молодую девчонку. И пока никаких эксцессов с ней еще не было.

Не дают развернуться

Вот довольно странное психологическое явление. Скажем, за прилавком всегда обязательно мужчина работает, а за кассой определенно женщина.

И почему такое? Почему за кассой женщина? Что за странное явление природы?

Или наш брат мужик не может равнодушно глядеть на вращение денег около себя? Или он запивает от постоянного морального воздействия и денежного звона? Или еще есть какие-нибудь причины? Но только очень изредка можно увидеть нашего брата за этим деликатным денежным делом. И то это будет по большей части старый субъект вроде бабы с осоловевшими глазами и с тонким голосом.

Между прочим, на этой почве разыгралась трагедия в станице Бабинская. Это где-то у них на Кубани.

А был в этой станице универсальный кооператив «Пролетарский путь». Кстати сказать, очень отличный кооператив.

В других станичных кооперативах один и тот же работник одной ручкой деньги принимает, в другую ручку сморкается, а после за колбасу берется. А тут, как в Европе. Даром, что не очень громадная станица, а дело поставлено шикарно.

Один колбасу стрижет. Другой, я извиняюсь, в винном отделе. А за кассой, не угодно ли, кассирша ручку вертит за те же деньги.

Скажите, какие европейские данные!

Да еще заведывающий в придачу.

Заведывающий, так сказать, лакирует все ихнее дело. Он надзирает, чтоб все было без сучка, без задоринки. И слов нет, дело шло чересчур аккуратно. Никто не обижался.

Только были обиды со стороны кассирш.

Их за короткую зиму троих сменили.

Их заведывающий отставлял. Поработает барышня месяц, и ее обратно отсылают. Мол, не соответствует своему назначению.

Были, конечно, через это дамские слезы, оскорбления и разные слова, но дело не изменялось.

И оно не могло измениться. Тем более заведывающий имел на этот счет свою твердую психологию. Он иной раз говорил промежду своих ребят:

— Хотя бы, — говорит, — один раз нам мужчину прислали, а то все бабы и бабы. Прямо, — говорит, — у меня коломитно на душе становится.

Работники прилавка говорят:

— Да уж это как есть. При бабе после трудового дня и поругаться немыслимо и вообще нету такой душевной спайки.

Заведывающий говорит:

— Вот именно. Совершенно то есть неудобно. Может, я хочу после трудового дня при подсчете товара не иметь на себе лишней одежды. Или, может быть, я хочу выругаться. Почем кто знает, чего я хочу. Я только знаю, что баба, хотя бы она и кассирша, совершенно меня стесняет и не дает мне творчески развернуться. Пущай бы нам мужика прислали. Мы бы с ним живо спелись.

Ну и, конечно, за зиму при таких обстоятельствах сменили трех кассирш.

Значит, снимут и ждут: вот, даст бог, из своего лагеря пришлют — кассира.

А отдел труда (или, я не знаю, откуда кассирш засылают), так отдел все барышень и барышень шлет.

И неизвестно, как долго продолжалась бы эта конвейерная система из барышень, если б не один случай.

А месяц тому назад уволили одного работника прилавка. Вот он обозлился и размотал все дело.

А заведывающий, милый человек, на допросе так сказал:

— Действительно, я троих уволил. Только я сам щадил ихнюю наивность. У меня фронтовая привычка ругаться. Когда публика, я ругаюсь мало. Но в конце дня я нервничаю и не могу сдержаться. А меня кассирша смущает. Я сознаю, что поступил неправильно, но я не хотел молодых женщин подвергать оскорблению.

Газета «Знамя труда» сообщает, что на заведывающего С. Дошевца наложено дисциплинарное взыскание.

Наверное, он теперь ругается дома.

Необыкновенная история

Не знаю, как в других городах, а у нас, в Ленинграде, беспартийные очень в громадном почете.

У нас беспартийных очень берегут, лелеют и даже поручают им разные ответственные партийные дела.

He знаю, как в других городах, а у нас беспартийные иной раз даже партийных чистят. Ей-богу!

Недавно у нас один беспартийный председателем был на партийной чистке[288]. И ничего.

Это было как раз, когда ветеринарно-фельдшерскую школу чистили.

Действительно, ее очень спешно чистили. С одной стороны, надо ребятам в лагерь ехать, а с другой стороны — чистка.

Тогда некоторые говорят:

— Придется, безусловно, в две комиссии чистить. Пущай будут две комиссии и два председателя. Оно, может, побыстрей пойдет.

И вот, конечно, организовали вторую комиссию. Остановка только за председателем.

Тогда первый председатель, один известный товарищ, бежит до телефона и вызывает с одного учреждения назначенного партийного товарища. Он вызывает этого партийного товарища и просит его в ударном порядке бросить всякие мирные дела и приехать.

Тут, конечно, происходила такая небольшая неувязка.

Заместо одного товарища вызывают как раз другого. Или председатель запарился и не те звуки стал произносить, или который вызывал — ошибся. Только требуют до телефона одного беспартийного товарища.

Фамилия партийного товарища была что-то вроде Миллер, а беспартийного — вроде Швиллер. Одним словом, фамилии, безусловно, похожи. Ну дело не в фамилии, а в факте.

И вот подводят к телефону этого беспартийного Швиллера и говорят ему разные высокие ответственные слова. Дескать, будьте добры, пятое-десятое, приезжайте чистить и так далее.

Очень тут беспартийный товарищ Швиллер поначалу оробел и забеспокоился от таких слов, начал отмахиваться, начал он за других хвататься. Дескать, как это понять — меня на чистку вызывают?

Другие говорят:

— Надо, безусловно, ехать, раз вызывают. Может, такая инструкция есть, чтобы беспартийные чистили. Поезжайте с богом.

Вот, значит, наш Швиллер, или — как его — Швильдер, почистил ботинки и со скорбящей душой заспешил на ответственное дело.

Ну приезжает. Скромно здоровкается. А ему стулья подвигают, чернильницу напротив его становят и разные ответственные партийные слова говорят.

— Будьте, — говорят, — любезны и так далее — примите председательствование.

Наш голубчик, конечно, руками делает отвороты, дескать, ну как это можно? Разве я смею? Не извольте беспокоиться — я и так посижу. И вообще, — говорит, — я извиняюсь, — не только председателем, а я, — говорит, — и на собраньях-то никогда раньше не бывал. Не смешите меня!

Ну на него поглядели — дескать, уставший товарищ отнекивается и… начали чистку.

А надо сказать, что перед этим была совершенно непонятная ситуация.

Первый председатель отлично знал этого беспартийного. Он с ним поздоровался за ручку, угостил папироской и не обратил внимания на такое странное появление. Одним словом, в спешке запарился.

И вот не знаю, как в других городах, но у нас, в Ленинграде, беспартийный товарищ присел за стол, и началась чистка.

Полтора часа самосильно чистили. В конце концов, наш беспартийный осмелел и тоже начал разные гордые слова произносить. Только вдруг является настоящий партийный товарищ, и все, конечно, разъясняется. Тут встает со своего почетного места наш беспартийный голубчик и скромно уходит без лишних слов.

— До свидания, — говорит, — я пойду!

Теперь эту чистку признали недействительной. И мы с этим совершенно то есть согласны. Хотя нам и жалко которых чистили.

Шлем привет беспартийному товарищу[289].

Семейное дело

Многие думают, что Волынкина деревня находится где-нибудь в Псковской губернии. А, между прочим, она расположена в Ленинграде.

Это такой пригородный район. Ну вроде как Малая Охта.

Так вот как раз в этом районе проживали два брата. Фамилия ихняя — Сергачевы. А имена неизвестны. Газета не отметила. Только буквочки проставлены — С. и Ф. Надо думать — Серега Сергачев и Федя.

Один брат, С. Сергачев, конечно, служил на заводе. А другой брат был безработный гражданин.

Только раз однажды который заводский — загулял.

Он парень, конечно, нестарый, опять же работу имеет, деньги к нему плывут, положение. Одним словом, имея такие горизонты, парень загулял.

Он насосался вина, начал по улицам ходить, начал затрагивать женский элемент, после драться начал. И, конечно, засыпался. И главное дело — его уличили в хулиганских поступках. Тем более он кому-то морду разбил.

Конечно, сейчас нету возможности разобраться в этом происшествии. Тем более один так говорит, а другой этак. А сам Серега прямо от всех делов открещивается. То есть, говорит, никого не трогал, шел, как ангел православный, и песни пел.

Тем не менее, парня замели и под суд отдали.

Суд, конечно, видит — нарушен классовый инстинкт у парня. И дают ему, чтобы вперед неповадно было, два месяца.

Тут, конечно, взвыл человек. То есть, думает, беда. То есть, думает, теперича на заводе обратят такое внимание и примут к сведению и руководству. И по случаю чистки могут даже, конечно, выгнать под лозунгом — худая трава с поля вон.

Одним словом, видит человек: ему немыслимо в тюрьму сесть.

Тогда он говорит своему родному брату:

— Такое, — дескать, — форменное положение. Ты, — говорит, — человек безработный. За тобой никакого присмотра нету. Опять же я тебе передачу буду носить и дам немного деньжонок. И тебе, — говорит, — прямо сплошная выгода в тюрьме сидеть.

Брат говорит:

— Ладно, — говорит, — давай. В крайнем случае, я за тебя сяду.

Сговорились они полюбовно и по-семейному, и, конечно, Ф. Сергачев сел за брата.

И, значит, сидит он полтора месяца. Все чинно, благородно. Брат на работу ходит. Все его любят и уважают. А этот знай себе сидит и молчит в тряпочку.

Только вдруг на заводе слух идет — дескать, судили, два месяца, хулиганство, и так далее.

И, значит, берут этого брата и имеют с ним разговор.

Дело, конечно, открывается. Братья удивляются: об чем речь? Разве это нельзя? Мы же по-семейному.

И вот заваривается новое дело. И вскоре обоих братьев будут судить за мошенничество.

Которые опытные юристы говорят, что дадут полгода.

А младшего братишку до чего жалко! Пострадал за братца.

Происшествие

Конечно, об чем может быть речь — дети нам крайне необходимы.

Государство без них не может так гладко существовать. Они нам — наша смена. Мы на их надеемся и расчеты на их строим.

Тем более взрослые не так легко могут расстаться со своими мещанскими привычками. А детишки, может быть, подрастут и определенно выровняют нашу некультурность.

Так что в этом отношении детей мы прямо на руках должны носить и пыль с них сдувать и носики им сморкать. Невзирая на то — это наш ребенок или ребенок чужой и нам посторонний.

А только этого как раз мало наблюдается в нашей жизни.

Нам вспоминается одно довольно оригинальное событие, которое развернулось на наших глазах в поезде, не доезжая Новороссийска.

Которые были в этом вагоне, те почти все в Новороссийск ехали.

И едет, между прочим, в этом вагоне среди других такая вообще бабочка. Такая молодая женщина с ребенком.

У нее ребенок на руках. Вот она с ним и едет.

Она едет с ним в Новороссийск. У нее муж, что ли, там служит на заводе. Вот она к нему и едет.

И вот она едет к мужу. Все как полагается: на руках у ней малютка, на лавке узелок и корзинка. И вот она едет в таком виде в Новороссийск.

Едет она к мужу в Новороссийск. А у ей малютка на руках очень такой звонкий. И орет и орет все равно как оглашенный. Он, видать, хворает. Его, как оказалось, в пути желудочная болезнь настигла. Или он покушал сырых продуктов, или чего-нибудь выпил, только его в пути схватило. Вот он и орет.

Одним словом — малютка. Он не понимает, что к чему и зачем у него желудочек страдает. Ему сколько лет? Ему, может быть, три года или там два. Не наблюдая детей в частной жизни, затруднительно определить, сколько этому предмету лет. Только он, видать, пионер. У него такой красный нагрудничек повязан.

И вот едет эта малютка со своей мамой в Новороссийск. Они едут, конечно, в Новороссийск, и, как назло, в пути с ним случается болезнь.

И по случаю болезни он каждую минуту вякает, хворает и требует до себя внимания. И, конечно, не дает своей мамаше ни отдыху, ни сроку. Она с рук его два дня не спущает. И спать не может. И чаю не может попить.

И тогда перед станцией Лихны она, конечно, обращается до пассажиров:

— Я, — говорит, — очень извиняюсь, — поглядите за моим крошкой. Я побегу на станцию Лихны, хотя бы супу покушаю. У меня, — говорит, — язык к глотке прилипает. Я, — говорит, — ну прямо не предвижу конца. Я, — говорит, — в Новороссийск еду до своего мужа.

Пассажиры, конечное дело, стараются не глядеть, откуда это говорится, отворачиваются, дескать, еще чего: то орет и вякает, а то еще возись с ним! Еще, думают, подкинет. Смотря какая мамаша. Другая мамаша очень просто на это решится.

И, значит, не берутся.

А едет в вагоне, между прочим, один такой гражданин. Он, видать, городской житель. В кепочке и в таком международном прорезиненном макинтоше. И, конечно, в сандалиях.

Он так обращается до публики:

— То есть, — говорит, — мне тошно на вас глядеть. То есть, — говорит, — что вы за люди — я прямо дивуюсь! Нельзя, — говорит, — граждане, иметь такой слишком равнодушный подход. Может, на наших глазах мать покушать затрудняется, ее малютка чересчур сковывает, а тут каждый от этих общественных дел морду отворачивает. Это, ну прямо ведет к отказу от социализма!

Другие говорят:

— Вот ты и погляди за крошкой! Какой нашелся бродяга — передовые речи в спальном вагоне произносит!

Он говорит:

— И хотя я есть человек холостой и мне спать хочется, и вообще не мое дело, в крайнем случае, за это самое браться, но я не имею такого бесчувствия в детском вопросе.

И берет он малютку на руки, качает его и пальцем его забавляет.

Конечно, молодая женщина очень горячо его благодарит и на станцию Лихны сходит.

Уходит она на эту станцию в буфет и долго не является. Поезд стоит десять минут. Эти десять минут проходят, и уже дается сигнал. И дежурный махает красной шапкой. А ее нету…

И уже дергается состав, и поезд бежит по рельсам, а молодой матери нету.

Тогда происходят разные сцены в вагоне. Которые открыто хохочут, которые хватаются за тормоза и хотят состав остановить.

А сам, который в сандалиях, сидит побледневший, как сукин сын, и спать больше не хочет.

Он держит малютку на своих коленях и разные советы слушает.

Ну один, конечно, советует телеграмму за свои деньги дать, другие, напротив того, говорят: «Довезите до Новороссийска и сдайте в ГПУ. А если там малютку не примут, то усыновите в крайнем случае».

А малютка, между тем, вякает, хворает и с рук нипочем не уходит.

И вот проходит отчаянных два часа, и поезд, конечно, останавливается на большой станции. Который в сандалиях берет свою малютку и хочет пойти на платформу в ГПУ. Только вдруг молодая мамаша в вагон вкатывается.

— Я, — говорит, — извиняюсь! Я как горячего супу покушала, так меня сразу и разморило, я и зашла в тот соседний вагон и маленько подзаснула. Я, — говорит, — два дни не спавши.

И берет она своего крошку и снова его нянчит. Который в сандалиях говорит:

— Довольно неаккуратно так поступать, гражданка! Но раз вы поспали, то я вхожу в ваше положение. Дети нам — наша смена, — я не против за ними поглядеть.

Тут в вагоне происходит веселый смех. И все кончается к общему благополучию.

Честное дело

Вот некоторые, конечно, специалистов поругивают, — дескать, это вредители, спецы и так далее.

А я, например, особенно худых специалистов не видел. Не приходилось.

Наоборот, которых встречал, все были такие милые, особенные.

Как, например, этим летом.

У нас из коммунальной квартиры выехала на дачу одна семья. Папа, мама и ихнее чадо.

Ну выехали. Заперли на висячий замок свою комнатенку. Один ключ себе взяли, а другой, конечно, соседке отдали, — мало ли чего случится. И отбыли.

А надо сказать был у них в комнате инструмент — рояль. Ну обыкновенное пианино. Они его брали напрокат от Музпреда[290].

Брали они напрокат этот рояль для цели обучения своего оболтуса, который действительно бил по роялю со всей своей детской изворотливостью.

И вот наступает лето, — надо оболтуса на дачу везти.

И, конечно, знаете, повезли.

А этот рояль, или — проще скажем — пианино, заперли в комнате с разными другими вещицами и отбыли. Отдыхают они себе на даче. Вдруг, значит, является на ихнюю городскую квартиру специалист — настройщик роялей, присланный, конечно, своим учреждением.

Конечно, соседка ему говорит: мол, сами уехадши до осени, рояль заперли и, безусловно, его настраивать не приходится.

Настройщик говорит:

— Это не мое постороннее дело входить в психологию отъезжающих. Раз, — говорит, — у меня на руках наряд, то я и должен этот наряд произвести, чтоб меня не согнали с места службы, как шахтинца или вредителя[291].

И, значит, открыла ему дверь; он пиджачок скинул и начал разбирать это пианино, развинчивая всякие гаечки, штучки и гвоздики. Развинтил и начал свою какофонию. Часа два или три, как больной, определял разные звуки и мурыжил соседей. После расписались в его путевке, он очень просветлел, попрощался и отбыл.

Только проходит месяц — снова является.

— Ну как, — говорит, — мой рояль?

— Да ничего, — говорят, — стоит.

— Ну, — говорит, — я еще беспременно должен его настроить. У нас раз в месяц настраивают. Такой порядок.

Начали его жильцы уговаривать и урезонивать, — мол, не надо. Комнатка, дескать, заперта. Рояль еще два месяца будет стоять без движения. К чему такие лишние траты производить!

Уперся на своем.

— У меня, — говорит, — наряд на руках. Не просите. Не могу.

Ну опять развинтил рояль. Опять часа два назад свинчивал. Бренчал и звучал и на брюхе под рояль ползал.

После попрощался и ушел, утомленный тяжелой специальностью. На днях он в третий раз приперся.

— Ну как, — говорит, — не приехадши?

— Нет, — говорят, — на даче отдыхают!

— Ну так я еще поднастрою. Приедут — очень великолепно звучать им будет.

И хотя ему объясняли и даже один наиболее горячий жилец хотел ему морду наколотить за потусторонние звуки, однако он дорвался до своего рояля и снова начал свои научные изыскания.

Сделал свое честное дело и ушел на своих интеллигентных ножках.

Человека жалко

Наконец-то вышло обязательное постановление насчет пьющих граждан. Немного им поубавили свободу действия.

Раньше, бывало, захочет, например, пьяненький покататься на трамвае — пожалуйста, выезжайте, милый человек, освежайтесь поездочкой. Не хочет на трамвае, хочет на поезде — можно и на поезде.

Одним словом, раньше к ихним услугам был любой транспорт. На чем хочешь, на том и дуй.

Ну а теперь прекратили это удовольствие. Вышло постановление. Расклеено по всем трамваям. Мол, не допущайте и так далее пьяному влезать на транспорт. А то, мол, он может с пьяных глаз сунуться под колесья. А управление после плати.

Ей-богу, прочтешь такие гуманные слова, и с новой энергией жить охота. Потому — заботятся, берегут, не допущают тебя, архаровца, под колесья падать.

И надо отметить — это не только канцелярская отписка. Это живая жизнь. Давеча мы сами наблюдали, как это самое проводится на деле. Пьяному человеку нипочем не дозволили в трамвае ехать.

А сидит он в трамвае и едет. Слов нет, сидит он довольно тихо, никого по мордасам не ударяет. Но, конечно, видать, что пьяный. Бубнит чего-то. Ручками махает. Елозит на своем месте. Но пока никого не бьет и не замахивается.

Едет он, едет, только вдруг группа пассажиров высказывает свое полное возмущение.

— Раз, — говорят, — обязательное постановление, то довольно странно наблюдать на транспорте такую категорию людей.

Кондукторша говорит:

— Да разве за ними углядишь! Они влезают как совершенно трезвые, а после их на транспорте развозит.

И подходит она до пьяного и велит ему сходить.

— А то, — говорит, — вы под колесья угодите, а я за вас отвечай!

А пьяного если тронуть, он обязательно характер обнаруживает. Так и тут.

Начал он оскорбляться. Замахиваться. Ногами пихаться — дескать, не подходите.

Но тут пассажиры поднавалились и начали дружно его ссаживать. Кое-кто, конечно, заступается:

— Да пущай, — говорят, — он едет. Чего там, ей-богу! Не троньте его. Действительно, вы его под колесья пихнете.

Ну которые волокут — высказывают свое соболезнование.

— Да уж, — говорят, — пьяному человеку долго ли до греха. Того и гляди — сунется.

И, конечно, поскорей ссаживают.

Выволокли его на площадку. Остановили вагон. Выперли на мостовую.

А он орет, безобразничает, обратно протискивается, пытается вновь в трамвай войти. Его, конечно, спихивают, щекотят грудь, чтоб ему руки отцепить.

Тут, конечно, трамвай трогается, и пьяный падает со своих копыт прямо чуть не под колесья.

И еще довольно удачно упал. Ножки прямо на волосок от колеса. Еще бы полвершка — и ноги недочет.

А тут ничего. Только что морду разбил. И грудку ушиб.

Но ничего. Встал. Орет безобразно, кулаками грозится, — зачем, дескать, чуть не угробили…

Да уж, эти пьяные. Разве они соображают? Если о них трезвые не позаботятся, они, безусловно, сразу под колесья падать начнут.

Вот за них и хлопочут, издают правила движения, бумагу тратят и так далее.

Потому — жалко человека. Хоть и пьяный человек, а все грустно его навеки потерять.

Мерси

В этом году население еще немножко потеснилось.

С одной стороны, конечно, нэпманы за город выехали во избежание разных крупных недоразумений и под влиянием декрета. С другой стороны, население само уплотнилось, а то в тройном размере платить не каждому интересно.

И, безусловно, уничтожение квартирного института тоже сыграло выдающуюся роль.

Так что этот год очень даже выгодно обернулся в смысле площади.

Если каждый год такая жилплощадь будет освобождаться — это вполне роскошно, это новых домов можно пока что не возводить.

В этом году очень многие пролетарии квартирки и комнатки заимели путем вселения. Вот это хорошо!

Хорошо, да не совсем. Тем более это вселение производят без особого ума. Только бы вселить. А чего, и куда, и к кому — в это, безусловно, не входят.

Действительно верно, особенно входить не приходится в силу такого острого кризиса.

Но, конечно, хотелось бы, если нельзя сейчас, то в дальнейшем иметь некоторую точность при вселении. Или гарантию, что, скажем, к тихому человеку не вселяли бы трубача или танцора, который прыгает, как бешеный дурак, до потолка и трясет квартиру.

Или бы так. Научных секретарей вселять, скажем, к научным секретарям. Академиков, прошедших чистку аппарата, — к академикам. Зубных врачей — к зубным врачам. Которые на флейте свистят, опять же к своим ребятам — вали свисти вместе.

Ну конечно, если нельзя иметь такую точность при вселении, то и не надо. Пущай бы по главным признакам вселяли. Которые люди умственного труда и которые любят по ночам книжки перелистывать — вали к своим ночным труженикам.

Другие — к другим. Третьи — к третьим.

Вот тогда бы жизнь засияла. А то сейчас очень другой раз обидно получается. Как, например, такой факт с одним нашим знакомым. Он вообще рабочий. Текстильщик. Он фамилию свою просил не употреблять. Про факт велел рассказать, а фамилию не дозволил трогать. А то, говорит, меня могут окончательно доконать звуками.

Так что назовем его ну хотя бы Захаров.

Его, голубчика, как раз вселили в этом году. Конечно, мерси и спасибо, что вселили, а то он у своих родственников проживал. А только это вселение ему боком вышло.

Был это славный гражданин и хотя, конечно, нервный, но довольно порядочного здоровья. А теперича — будьте любезны — невроз сердца и вся кровь выкипела от раздражения.

А главная причина — он в этой квартире не ко двору пришелся. Эту квартирку как раз интеллигенты населяли. В одной комнате — инженер. В другой, конечно, музыкальный техник — он в кино играет и в ресторанах. В третьей, обратно, незамужняя женщина с ребенком. В ванной комнате — домашняя работница. Тоже, как назло, вполне интеллигентная особа, бывшая генеральша. Она за ребенком приглядывает. А ночью в ванне проживает. Спит.

Одним словом, куда ни плюнь — интеллигенты. И ихняя жизнь не такая подходящая, как, конечно, хотелось бы.

Для примера, Захаров встает, конечно, не поздно. Он часов в пять встает. Или там в половине пятого. У него такая привычка — пораньше встать. Тем более он на работу встает, не на бал.

А инженер об это время как раз ложится. Или там на часик раньше. И в стенку стучит. Мол, будьте любезны, тихонько двигайтесь на своих каблуках.

Ну Захаров, конечно, ему объясняет — мол, не на бал он спешит. Мол, он должен помыться, кипяточек себе скипятить и так далее.

И тут, конечно, происходит первая схватка.

Хочет Захаров пойти помыться — в ванной комнате интеллигентная дама спит. Она визг подымает, дискуссии устраивает, и так далее.

И, конечное дело, после таких схваток и дебатов человек является на работу не такой свеженький, как следует.

После приходит он обратно домой. Часам, что ли, к пяти. Ну подзаправится. Поглядит газету.

Где бы ему тихонечко полежать, подумать про политику или про качество продукции — опять нельзя.

По левую руку уже имеется музыкальный квинтет. Наш музыкант с оркестра имеет привычку об это время перед сеансом упражняться на своем инструменте. У него флейта. Очень ужасно звонкий инструмент. Он в него дудит, продувает, слюнки выколачивает и после гаммы играет.

Ну выйдет Захаров во двор. Посидит часик-другой на тумбочке — душа домой просится.

Придет домой, чайку покушает, а по правую ручку у инженера уже гости колбасятся. В преферанс играют. Или на своей пианоле какой-нибудь собачий вальс Листа[292] играют. Или шимми[293] танцуют — наверное, в дни получек.

Глядишь, и вечерок незаметно прошел. Дело к ночи. И хотя, конечно, ночью они остерегаются шуметь, а то можно и в милицию, но все-таки полного спокойствия нету. Двигаются. За паркет ножками цепляются. И так далее.

Только разошлись — музыкант с ресторана или с вечеринки заявляется. Кладет свой инструмент на комод. С женой ругается.

Только он поругался и затих — инженер задвигался: почитал, видите ли, и спать ложится.

Только он лег спать — Захарову вставать надо.

Только Захаров встал — инженер расстраивается, в стенку ударяет, не велит на каблуках вращаться.

Только в ванную пошел — визг и крики, — мол, зачем брызги падают, и так далее, и так далее.

И, конечно, от всего этого работа страдает: ситчик, сами видите, другой раз какой редкий и неинтересный бывает — это, наверное, Захаров производит. И как ему другой произвести — ножки гнутся, ручки трясутся и печенка от огорчения пухнет.

Вот я и говорю: ученых секретарей надо к ученым секретарям, зубных врачей к зубным врачам и так далее. А которые на флейте свистят, тех можно за городом поселить.

Вот тогда жизнь засияет в полном своем блеске.

Землетрясение

Землетрясение в Крыму было, как всем известно, два года тому назад[294]. Однако убытки только сейчас окончательно выясняются.

Конечно, официальные убытки тогда же подсчитали — два миллиона рублей. Но к этой скромной цифре надо добавить, как теперь выясняется, еще небольшую суммишку рублей этак в сто.

Как раз на эту цифру пострадал один милый человек такой, некто Снопков. Сапожник.

Он — кустарь. Он держал в Ялте мастерскую. Не мастерскую, а такую каменную будку имел, такую небольшую каменную халупку.

И он работал со своим приятелем на пару. Они оба-два приезжие были. И производили починку обуви как местному населению, так и курсовым гражданам.

И они жили определенно нехудо. Зимой, безусловно, голодовали, но летом работы чересчур хватало. Другой раз даже выпить было некогда. Ну выпить-то, наверное, времени хватало. Чего-чего другого…

Так и тут. Перед самым, значит, землетрясением, а именно, кажется, в пятницу одиннадцатого сентября сапожник Иван Яковлевич Снопков, не дождавшись субботы, выкушал полторы бутылки русской горькой.

Тем более он кончил работу. И тем более было у него две бутылки запасено. Так что чего же особенно ждать? Он взял и выкушал. Тем более он еще не знал, что будет землетрясение.

И вот выпил человек полторы бутылки горькой, немножко, конечно, поколбасился на улице, спел чего-то там такое и назад к дому вернулся.

Он вернулся к дому назад, лег во дворе и заснул, не дождавшись землетрясения.

А он, выпивши, обязательно во дворе ложился. Он под крышей не любил в пьяном виде спать. Ему нехорошо было под потолком. Душно. Его мутило. И он завсегда чистое небо себе требовал.

Так и тут. Одиннадцатого сентября в аккурат перед самым землетрясением Иван Яковлевич Снопков набрался горькой, сильно захмелел и заснул под самым кипарисом во дворе.

Вот он спит, видит разные интересные сны, а тут параллельно с этим происходило знаменитое крымское землетрясение. Домишки колышутся, земля гудит и трясется, а Снопков спит себе без задних ног и знать ничего не хочет.

А что до его приятеля, так его приятель с первого удара дал тигаля и расположился в городском саду, боясь, чтоб его камнем не убило.

Только рано утром, часов, может, около шести, продрал свои очи наш Снопков. Проснулся наш Снопков под кипарисом и, значит, свой родной двор нипочем не узнает. Тем более ихнюю каменную будку свалило. Не целиком свалило, а стена расползлась и заборчик набок рухнул. Только что кипарис тот же, а все остальное признать довольно затруднительно.

Продрал свои очи наш Снопков и думает:

«Мать честная, куда ж это меня занесло? Неужели, — думает, — я в пьяном виде вчерась еще куда-нибудь зашел? Ишь ты, кругом какое разрозненное хозяйство! Только не понять — чье. Нет, — думает, — нехорошо так в дым напиваться. Алкоголь, — думает, — действительно чересчур вредный напиток, ни черта в памяти не остается».

И так ему на душе неловко стало, неинтересно.

«Эва, — думает, — забрел куда. Еще спасибо, — думает, — во дворе прилег, а нуте на улице: мотор может меня раздавить или собака может чего-нибудь такое отгрызть. Надо, — думает, — полегче пить или вовсе бросить».

Стало ему нехорошо от этих всех мыслей, загорюнился он, вынул из кармана остатние полбутылки и тут же от полного огорчения выкушал.

Выкушал Снопков свою жидкость и обратно захмелел. Тем более он не жрал давно и тем более голова была ослабши с похмелюги.

Вот захмелел наш Снопков, встал на свои ножки и пошел себе на улицу.

Идет он по улице и с пьяных глаз нипочем улицу не узнает. Тем более после землетрясения народ стаями ходит. И все на улице, никого дома. И все не в своем виде, полуодетые.

Вот Снопков ходит себе по улице, и душа у него холодеет.

«Господи, — думает, — семь-восемь, куда же это я, в какую дыру зашел? Или, — думает, — я в Батум на пароходе приехал? Или, может, меня в Турцию занесло. Эвон народ ходит раздевшись, как в тропиках».

Идет, пьяный, и прямо чуть не рыдает.

Вышел на шоссе и пошел себе, ничего не признавая.

Шел, шел и от переутомления и от сильного алкоголя свалился у шоссе и заснул, как убитый.

Только просыпается — темно, вечер. Над головой звезды сверкают. И прохладно. А почему прохладно — он лежит при дороге раздетый и разутый. Только в одних подштанниках.

Лежит он при дороге совершенно обобранный и думает:

«Господи, — думает, — семь-восемь, где же это я обратно лежу?»

Тут действительно испугался Снопков, вскочил на свои босые ножки и пошел по дороге.

Только прошел он сгоряча верст, может, десять и присел на камушек.

Он присел на камушек и загорюнился. Местности он не узнает и мыслей он никаких подвести не может. И душа и тело у него холодеют. И жрать чрезвычайно хочется.

Только под утро Иван Яковлевич Снопков узнал, как и чего. Он у прохожего спросил.

Прохожий ему говорит:

— А ты чего в кальсонах тут шляешься?

Снопков говорит:

— Прямо и сам не понимаю. Скажите, будьте любезны, где я нахожусь?

Ну разговорились. Прохожий говорит:

— Так что до Ялты верст, может, тринадцать будет. Эва куда ты зашел!

Ну рассказал ему прохожий насчет землетрясения и чего где разрушило и где еще разрушается.

Очень Снопков огорчился, что землетрясение идет и заспешил в Ялту.

Так через всю Ялту и прошел он в своих кальсонах. Хотя, конечно, никто и не удивился по случаю землетрясения. Да, впрочем, и так никто бы не поразился. После подсчитал Снопков свои убытки: уперли порядочно. Наличные деньги — шестьдесят целковых, пиджак — рублей восемь, штаны — рубля полтора и сандалии почти что новенькие. Так что набежало рублей до ста, не считая пострадавшей будки.

Теперь И. Я. Снопков собрался ехать в Харьков. Он хочет полечиться от алкоголя. А то выходит себе дороже.

Чего хочет автор сказать этим художественным произведением? Этим произведением автор энергично выступает против пьянства. Жало этой художественной сатиры направлено в аккурат против выпивки и алкоголя.

Автор хочет сказать, что выпивающие люди не только другие более нежные вещи — землетрясение и то могут проморгать.

Или как в одном плакате сказано: «Не пей! С пьяных глаз ты можешь обнять своего классового врага!»

И очень даже просто.

Чистая выгода

Скажу вам откровенно: я раньше чуждался самокритики, не особенно ей доверяя.

Я, одним словом, боялся, как бы чего с ней не вышло. Как бы эту нашу тонкую и деликатную классовую прослойку в лице интеллигенции не очень раздражать разными намеками, — мол, такой-то — жуликоват, а такой-то — бюрократ, а этот — вообще сукин сын.

Я думал, как бы этим не разбередить ихние раны. А то прочтут утром, чего про них напечатано, и работать будут уже не с таким энтузиазмом, как раньше.

Тем более это люди с психологией. Они, я думал, сразу загрустят по прежней спокойной жизни.

Но теперь вижу обратный ход действия.

Слов нет, некоторые, конечно, обижаются, ежатся под горячими словами, но, между прочим, чистая выгода уже наблюдается.

Для примера такой факт. Проживает в нашем доме один такой гражданин. Такой, ну черт его дери, вообще гражданин Ф. Полную фамилию его трогать не будем. А то, конечно, петушиться будет. Или какую-нибудь пакость состряпает. Или моего ребенка с лестницы спихнет.

Но не в этом суть. Так, я говорю, проживает в нашем доме такой гражданин Ф. И, надо сказать, он у нас в доме вроде как барометр. Чего в политике делается, то он на себе и отражает. И после всякого декрета в лепешку разбивается. Старается на чем-нибудь не пострадать. Бывают такие пугливые интеллигенты с нежной конституцией.

И когда, например, нэп вводили, он первый колбасился и всем советовал магазины открывать.

В голодные годы он тоже не отставал от века — ездил куда-то с мешками и фабриковал детские продовольственные карточки.

Во время зажима самокритики он жил себе, как обыкновенный гражданин. Ходил вообще на работу, кушал, чего выдавала кооперация, газеты читал.

А тут, глядим, чересчур изменился человек. После того, как велено энергично ввести самокритику, нельзя было узнать нашего Федотова.

Очень он закопошился. И вся квартира у него закопошилась. В первую голову, видим, бежит его мадам Федотиха на своих ножках.

Что? Куда? Почему такая спешка?

Она, видите ли, бежит на своих ножках няньку поскорей зарегистрировать. А то у ней была взята нянька до ее малютки, так она была без регистрации.

Побежала мадам в соцстрах, а наряду с этим в квартире происходят хлопоты. Один молодой вузовец вселяется как ихний родственник. Уплотняет ихнюю квартирку.

Что? Почему такое? Зачем такие действия?

Соседи говорят:

— Это у них было маленько площади зажулено, так они теперича боятся, как бы это не вскрылось под огнем самокритики.

Ну прописали парня как родственника и ждем, чего будет дальше.

Только, видим, обратно бежит Федотиха на своих ножках. Добегает до своей квартиры и, мало отдохнувши, снова вниз спущается.

И снова поскорей бежит на своих ножках, — ей надо, видите ли, свою собачку отметить и налог за нее заплатить. У них, видите ли, пудель имеется. Не чистой породы, но вообще пудель. Он тринадцать лет без жетончика бегал, не имея своей регистрации. Так вот надо ему, наконец, жетончик приобрести, пока не околел от старости. Тем более к чему жулить, когда можно собачку и честно содержать.

Регистрирует Федотиха собачку, а в это время бежит в домовую контору сам гражданин Ф.

— Ай, — говорит, — по декрету надо сына в школу отдавать, ему девятый годик, а я все сроки промигал. Как бы чего не вышло. А то тиснет кто-нибудь в газету — мол, у такого-то сынишка школу не посещает. Еще со службы сгонят.

Ну дали ему справку, что промигал сроки, — успокоился. Только ненадолго. Обратно бежит — узнать, надо ли трехламповый радиоприемник регистрировать или можно на нем зайцем играть.

Побежал регистрировать.

А давеча, видим, идет наш гражданин Ф. со своей Федотихой. Под ручку ее ведет. Скажите на милость! То ее чуть багром не отпихивал и предметами в нее кидался, а тут под ручку, — мол, вполне честная семейная жизнь, без мордобоя.

Ну видим, произошли в природе большие сдвиги.

Правда, это, конечно, мелкие мелочи, но если так дальше и глубже пойдет, то, черт подери, пожалуй, в стране скоро ни одного жулика не останется.

Все будут честные, порядочные. Все будут смело друг другу в глаза глядеть и друг на дружку любоваться.

Вот тогда жизнь засияет в полном своем блеске![295]

Бессонница

Очень в Одессе любопытное, показательное дело произошло.

А главное — оно очень принципиальное. Тем более голоса разделились. Одни говорят: это издевательство. Другие говорят: что вы, что вы!

А мы тоже ничего издевательского не видим. Можно сказать — все в полном порядке.

А речь идет, я говорю, про Одессу. Про одесскую милицию. Там сам начальник гормилиции немного подзашился.

Ему перед самой чисткой обвинение кинули, — мол, сползает с классовой линии.

Что так? Почему такое? Парень выдающийся, боевой. Зачем ему сползать с линии?

— А как же, — говорят, — он издевается над младшим составом. Он их на карточку снимает, а после издевается.

— Что вы говорите! Не может того быть! Неужели на карточку снимает?

— Да, — говорят, — определенно.

А дело такое.

Может, знаете, такой порядок — некоторые начальники имеют обыкновение ловить с поличным. Ну заснет часовой или постовой, а его и накроют. Винтовку отберут или шапку снимут. А после к ответу тянут.

Дело, безусловно, обыкновенное. Надо дисциплину соблюдать и не дрыхнуть без задних ног на ответственных постах.

Хотя надо сказать — такая ловля спящих мало действительна.

Другие такие нахальные попадаются — отопрутся, — и все.

— Я, — говорит, — и не спал. Я, — говорит, — только прищурил глазки, а этот ренегат, может, нажрался жирной пищи и налетает — шапку сразу сымает с головы… У них стрелочники завсегда виноваты.

Так что такая ловля, я говорю, не так уж достигает цели. А очень выдающийся способ изобрел начальник одесской гормилиции. Он ходит с аппаратом и чуть что — на карточку сымает. Такой у него фотоаппаратик девять на двенадцать.

Вот он с ним и ходит. Заметит какой-либо беспорядок и сымает моментально или с небольшой выдержкой.

Сымет, например, на карточку спящую милицию, проявит, отпечатает и после в стенную газету вклеивает. Позор!

Главное — и отвертеться нельзя. Улики, можно сказать, налицо. Сам сидишь, сам спишь, и морда твоя виднеется со всеми подробностями: там, скажем, глазки закрыты, изо рта пузыри вылетают. Одним словом, наглядная панорама.

А очень это фотографическое дело обернулось в неожиданную сторону.

Перед самой чисткой начальника гормилиции со своим аппаратом пришили к делу.

— Так что, — говорят, — помилуйте, это форменное издевательство. Немного задремлешь, а тебя уж на карточку чикают. Прямо всякий сон пропадает, и аппетит теряется. И бессонница наступает.

Ну поднялась целая история и тарарам. Тройка встряла в это дело.

— Да, — говорят, — издевательство налицо. Поставить на сегодняшний день под сомнение его классовую личность и наложить взыскание.

Но тут, спасибо, чистка подошла. Ну и, конечно, никакого издевательства не нашли. Так что можно в крайнем случае снова заняться фотографией.

Вот только жаль — аппаратов в продаже нету. Не делают. А пора бы небольшой заводик открыть. Чтобы было чем снимать дремлющую публику. Тем более таковой на сегодняшний день весьма порядочно.

Расписка

Недавно произошло одно очень даже характерное дело.

Оно тем более интересно, что это факт. Тут нету, что ли, такой выдумки или чистой фантастики. Наоборот, все взято, так сказать, с источника жизни.

И оно тем более интересно, что дело имеет любовную подкладку. И в силу этого многим забавно будет поглядеть, как и чего в данную минуту бывает на этом довольно важном и актуальном фронте.

Так вот два года тому назад, а именно в городе Саратове, произошли такие мелкомещанские события. Один довольно-таки безыдейный молодой человек Сережа Хренов, а именно служащий, или — вернее — браковщик-приемщик с одного учреждения, начал вроде как ухаживать за одной барышней, за одной, скажем, работницей. Или она за ним начала ухаживать. Сейчас за давностью времени нету возможности в этом разобраться. Только известно, что стали их вместе замечать на саратовских улицах.

Начали они вместе гулять и выходить. Начали даже под ручку прохаживаться. Начали разные всякие любовные слова произносить. И так далее. И тому подобное. И прочее.

А этот молодой франтоватый браковщик однажды так замечает своей даме:

— Вот, — говорит, — чего, гражданка Л. Сейчас, — говорит, — мы гуляем с вами и вместе ходим и безусловно, — говорит, — совершенно не можем предвидеть, чего от этого будет и получится. И, — говорит, — будьте любезны, дайте мне расписку, мол, в случае чего и если произойдет на свет ребенок, то никаких данных вы к означенному лицу не имеете. А я, — говорит, — находясь с такой распиской, буду, — говорит, — более с вами откровенен, а то, — говорит, — сейчас окончательно убита любовь, и каждое действие предусматривает уголовный кодекс. И я, — говорит, — скорее всего отвернусь от нашей с вами любви, чем я буду впоследствии беспокоиться за свои действия и платить деньги за содержание потомства.

Или она была в него слишком влюблена, или этот франтик заморочил ей голову в своем болоте безыдейности, но только она не стала с ним понапрасну много спорить, а взяла и подписала ему бумажку. Мол, и так далее и в случае чего я никаких претензий к нему не имею и с него денег требовать не буду.

Она подписала ему такую бумажку, но, конечно, сказала кой-какие слова.

— Это, — говорит, — довольно странно с вашей стороны. И даже мне, — говорит, — чересчур обидно делается, раз ваша любовь принимает такие причудливые формы. Но, — говорит, — раз вы настаиваете, то я, конечно, могу потрудиться подписать вашу бумаженцию.

Браковщик говорит:

— Да уж будьте любезны. Я, — говорит, — двенадцать лет присматриваюсь к нашей стране и знаю, чего бывает.

Одним словом, она подписала бумажку. А он, не будь дурак, засвидетельствовал подпись ее прелестной ручки в домоуправлении и спрятал этот драгоценный документ поближе к сердцу.

Короче говоря, через полтора года они, как миленькие, стояли перед лицом народного судьи и докладывали ему о своем прежнем погасшем чувстве.

Она стояла в белом своем трикотажном платочке и покачивала малютку.

— Да, — говорит, — действительно, я по глупости подписалась, но вот родился ребенок как таковой, и пущай отец ребенка тоже несет свою долю. Тем более я не имею сейчас работы, и так далее.

А он, то есть бывший молодой отец, стоит таким огурчиком и усмехается в свои усики.

Мол, об чем тут речь? Чего такое тут происходит, ась? Чего делается — я не пойму. Когда и так все ясно и наглядно, и при нем, будьте любезны, имеется документ.

Он торжественно распахивает свой пиджак, недолго в нем роется и достает свою заветную бумажку.

Он достает заветную бумажку и, тихонько смеясь, кладет ее на судейский стол.

Народный судья поглядел на эту расписку, посмотрел на подпись и на печать, усмехнулся и так говорит:

— Безусловно, документ правильный!

Браковщик говорит:

— Да уж совершенно, так сказать, я извиняюсь, правильный! И вообще не остается никакого сомнения. Все, — говорит, — соблюдено и все не нарушено.

Народный судья говорит:

— Документ, безусловно, правильный. Но только является такое соображение: закон стоит на стороне ребенка и защищает как раз его интересы. И в данном случае по закону ребенок не должен отвечать или страдать, если у него отец попался довольно-таки хитрый сукин сын. И в силу, — говорит, — вышеизложенного ваша расписка не имеет никакой цены, и она только дорога как память. Вот, — говорит, — возьмите ее обратно и спрячьте ее поскорей себе на грудку.

Короче говоря, вот уже полгода, как бывший отец платит деньги.

Дама с цветами

Вот, знаете, до чего дошло — напишешь на серьезную тему не такой слишком смешной рассказ, а уж публика обижается.

— Мы, — говорят, — хотели веселенькое почитать, а тут про чего-то научное нацарапано. Так нельзя! Фамилия автора должна отвечать сама за себя.

Так что приходится теперь всякий раз извиняться, если чего-нибудь не так и если, скажем, темка взята не такая чересчур смехотворная.

Другой раз бывают такие малосмешные темки, взятые из жизни. Так, какая-нибудь драка, мордобой, безобразное убийство или имущество свистнули.

Тут, действительно, много не посмеешься и не посмешишь почтеннейшую публику. И рад бы, так сказать, обслужить читателя с этой стороны, да обстановка не дозволяет.

Или, например, этот рассказ. Определенно печальный. Про то, как одна интеллигентная дама потонула.

Так сказать, смеха с этого факта немного можно собрать.

Так что покорнейшая просьба извинить автора за его нахальство и за то, что он хватается за такие слишком грустные полунаучные описания.

Ну как-нибудь потерпите на этот раз, а там в дальнейшем можно будет расстараться и снова дурака валять.

Хотя, надо сказать, что и в этом рассказе будут некоторые смешные положения. Сами увидите.

Конечно, я не стал бы затруднять современного читателя таким не слишком бравурным рассказом, но уж очень, знаете, ответственная современная темка. Насчет материализма.

Одним словом, это рассказ насчет того, как однажды через несчастный случай окончательно выяснилось, что всякая мистика, всякая идеалистика, разная неземная любовь и так далее, и тому подобное, есть форменная брехня и ерундистика. И что в жизни действителен только настоящий материальный подход и ничего, к сожалению, больше.

Может быть, это чересчур грустным покажется некоторым отсталым интеллигентам и академикам, может быть, они через это обратно поскулят, но, поскуливши, пущай окинут взором свою прошедшую жизнь и тогда увидят, сколько всего они накрутили на себя лишнего.

Так вот дозвольте старому грубоватому материалисту, окончательно после этой истории поставившему крест на многие возвышенные вещи, рассказать эту самую историю. И дозвольте еще раз извиниться, если будет не такой сплошной смех, как хотелось бы.

Тем более, повторяем, какой уж там смех, если одна дама потонула. Она потонула в реке. Она хотела идти купаться. И пошла по бревнам. Там на реке у берега были гонки. Такие плоты. И она имела обыкновение идти по этим бревнам подальше от берега для простору и красоты и там купаться. И, конечно, потонула.

Но дело не в этом.

А в деревню Отрадное по реке Неве приехал в этом году на дачу некто такой инженер Николай Николаевич Горбатов.

Он — инженер-технолог или путеец. Одним словом, у него на форменной фуражке какой-то производственный значок — напильник и еще чего-то такое. Но не в этом суть.

Весной в этом году приехал в Отрадное этот инженер со своей молодой супругой Ниной Петровной.

Ничего такого особенного в ней не наблюдалось. Так, дама и дама. Черненькая такая, пестренькая. Завсегда в ручках цветы. Или она их держит, или нюхает. И, конечно, одета очень прекрасно.

Несмотря на это, инженер Горбатов ее до того любил, что было удивительно наблюдать.

Действительно верно, он ничего другого от жизни не имел и никуда не стремился. Он общественной нагрузки не нес. Он физкультурой не занимался. Статей не писал. И вообще надо откровенно сказать, он избегал общественной жизни.

Он не попал в ногу с современностью. Ему было, конечно, лет сорок, и он весь был в своем прошлом. Ему, одним словом, нравилась прошлая буржуазная жизнь с ее разными подушечками, консоме и так далее.

А в настоящей текущей жизни он ничего, кроме грубого, не видел и свою личность от всего отворачивал.

И, поскольку она — супруга и не выдаст его, он рассказывал ей свои разные реакционные мысли и взгляды:

— Я, — говорит, — человек глубоко интеллигентный, мне, — говорит, — доступно понимание многих мистических и отвлеченных картин моего детства. И я, — говорит, — не могу удовлетвориться той грубой действительностью, спецеедством[296], сокращением, квартирной платой и так далее. И, — говорит, — воспитан на многих красивых вещах и безделушках, понимаю тонкую любовь и не вижу ничего приличного в грубых объятиях и так далее, и тому подобное.

И вот, в силу всего этого, он оторвался от масс и окончательно замкнулся в свою семейную жизнь и в свою любовь к этой своей милочке с цветочками.

А она, безусловно, соответствовала своему назначению.

И, поскольку она была его супругой, она в тон ему пела, со всем таким соглашалась и чересчур горевала о прежней жизни.

Одним словом, это была поэтическая особа, способная целый день нюхать цветки и настурции или сидеть на бережку и глядеть вдаль, как будто там чего-нибудь имеется определенное — фрукты или ливерная колбаса.

Вот, значит, такие это были супруги со своей любовью.

Про нее нельзя сказать, чтоб она его чересчур любила и обожала, но он, действительно, глаз с нее не сводил. Утром он уезжает на пароходе, а она, в своем маленьком пеньюаре, спешит его провожать на своих тонких интеллигентских ножках. Он ее за локоток придерживает, чтоб, боже сохрани, она ножки себе не вывихнула. И чего-то ей щебечет, воздушные поцелуи с парохода посылает. Одним словом, противно глядеть.

Вот он уехал, а она села и сидит, что дура, мечтает про разные отвлеченные вещи. Ну пойди постирай, если не хочешь физкультурой заняться. Или пойди тому же своему Горбатову кровать прибери. Нет! Сидит и сидит. И кушать не просит. Зато потом, наверное, легко растерялась со своими мечтами и не могла через это на сушу выбраться.

Ну постольку поскольку она уже потонула, не будем тревожить ее память разными оскорбительными замечаниями.

Так вот часов около семи Горбатов приезжал обратно с места своей службы. Он приезжает с места службы и спешит увидеть свою голубку.

Он первый прыгает с парохода. И чего-нибудь несет в своих руках. Или там гостинцы, или там трусики ей, или какой-нибудь новенький бюстгальтер.

Он дарит ей тут же и сам ее по спинке хлопает, дурачится, обнимает. Чего ему! Он, главное, никакой общественной нагрузки не несет и весь замкнулся в свой горизонт и в свои нежные переживания.

Ну она посмотрит, чего он принес, нахмурит носик и идет на своих тонких ножках.

Только, одним словом, она потонула. Очень, конечно, жалко, вполне прискорбный факт, но вернуть ее к жизни, тем более с нашей медициной, невозможно.

Конечно, занимайся она в свое время хотя бы зарядовой гимнастикой, она нашлась бы в самый последний момент и выплыла бы. А тут со своими цветами окунулась и враз пошла ко дну, не сопротивляясь природе.

Тем более она шла по скользким бревнам. Она всегда по этим бревнам ходила купаться. А тут пошла после дождя на своих французских каблучках и свалилась. Только что трусики остались на плоту.

А может быть, она и нарочно в воду сунулась. Может, она жила, жила с таким отсталым элементом и взяла и утонула. Тем более, может быть, он заморочил ей голову своей мистикой.

Но только, конечно, вряд ли. Скорей всего, если объяснить психологически, она поскользнулась на бревнах и потонула.

Конечно, не будем чересчур расстраивать читателей художественным описанием дальнейших событий. Скажем только, что инженер Николай Николаевич чрезвычайно убивался и страдал от этого факта! Он валялся на берегу, рыдал, и все такое, но его подруга погибла безвозвратно и даже ее тело не могли найти, а от этого инженер тоже чересчур страдал и расстраивался.

— Если бы, — говорил он своей хозяйке, — она нашлась, я бы больше успокоился. Но, — говорит, — такая жуткая подробность, что ее не нашли, совершенно меня ослабляет. И я, — говорит, — через это ночи не сплю и все про нее думаю. Тем более я ее любил совершенно неземной любовью и мне, — говорит, — только и делов сейчас, что найти ее, приложиться к ее праху и захоронить ее в приличной могилке и на ту могилку каждую субботу ходить, чтобы с ней духовно общаться и иметь с ней потусторонние разговоры.

Так он сказал, настриг листочков и на этих листочках написал крупным шрифтом — мол, нашедшему тело, и так далее, будет дано крупное вознаграждение в размере тридцати рублей, и тому подобное.

И эти записульки он расклеил по всей деревне и по рыбацкому поселку.

Только проходит месяц — безрезультатно. Очень многие ее ищут кошками, баграми, и так далее, но почему-то найти не могут.

А он, голубчик инженер Горбатов, ходит все время сторонкой, ни с кем не здоровается и только у него и делов, что ожидает — не найдут ли его подругу.

Конечно, никакое горе особенно долго не может продолжаться. В этом отношении наш организм дивно устроен.

И самая кошмарная драма слишком скоро забывается и почти ничего от нее не остается.

Так что горе инженера немножко тоже поутихло. Хотя он и продолжал горевать, считая, что его крупная любовь останется с ним навеки.

И, горюя, он не переехал с дачи, а продолжал ежедневно ездить, не желая расставаться с дорогими местами.

И вот в начале сентября рыбаки отыскали ее тело. Ее течением отнесло верст на пять и прибило к берегу.

Ну приезжают к инженеру два рыбака и докладывают — мол, осмотрите, надо опознать и, в случае чего, с вас приходится.

Ах, он очень засуетился, побледнел, заторопился в своих движениях, сел в лодку и поехал с рыбаками.

Не будем особенно сгущать краски и описывать психологические подробности, скажем только, что инженер Горбатов тут же на берегу подошел к своей бывшей подруге и остановился подле нее. Кругом рыбаки, конечно, стоят молча и глядят на него, чего он скажет — признает ли он или не признает, тем более признать было, конечно, затруднительно — время и вода сделали свое черное дело. И даже грязные тряпки от костюма были теперь мало похожи на что-нибудь такое приличное, на бывший прекрасный костюм. Не говоря уже про лик, который был тем более попорчен временем.

Тогда один из рыбаков, не желая, конечно, терять понапрасну драгоценное времечко, говорит — дескать, ну как? Она? Если не она, так давайте, граждане, разойдемся, чего стоять понапрасну!

Инженер Горбатов наклонился несколько ниже, и тут полная гримаса отвращения и брезгливости передернула его интеллигентские губы.

Носком своего сапожка он перевернул лицо утопленницы и вновь посмотрел на нее.

После он наклонил голову и тихо прошептал про себя:

— Да… это она!

Снова брезгливость передернула его плечи. Он повернулся назад и быстро пошел к лодке.

Тут рыбаки начали на него кричать — мол, а деньги, деньги, мол, посулил, а сам тигаля дает, а еще бывший интеллигент и в фуражке!

Горбатов, конечно, без слова вынимает деньги и подает рыбакам и прибавляет еще пять целковых с тем, чтобы они захоронили эту даму на здешнем кладбище.

И после этого Н. Н. Горбатов уехал в Отрадное, а оттуда в Ленинград.

А недавно его видели — он шел по улице с какой-то дамочкой. Он вел ее под локоток и что-то такое вкручивал.

Так вот и вся история.

Память утонувшей и глубокую неземную любовь к ней со стороны инженера почтим вставанием и перейдем к текущим делам. Тем более время не такое, чтоб подолгу задерживаться на утонувших гражданах и подводить под них всякую психологию, физиологию и тому подобное.

Бурлацкая натура

В том месяце вычистили из партии одного человечка. Кто он — не суть важно. Важно, что его вычистили. А вычистили его по бытовому признаку — он выпивать любил.

Ну такая у него вообще бурлацкая натура. Он чуть что — за воротник заливал. Хотя и в меру. А других делов за ним не значилось. Он и работал ничего себе. И с женой довольно миролюбиво обходился. И по займу 106 процентов заплатил. Вот, ей-богу, обидно-то!

Главное, комиссия такая слишком строгая подобралась. Кто что, кого чего, кому почему? Ну и доездили человека. Почему, говорят, на фронте не был? А он, может быть, завозился по хозяйственной части и не попал на фронт. А теперь ему это на вид ставят.

Ну одним словом, уволили.

— Хотя, — говорят, — вы будете и пролетарский элемент, но, — говорят, — чего-то в вас наблюдается мелкобуржуазное. Вы, — говорят, — не подходите в реконструктивный период нашего времени.

А очень человеку обидно стало.

«Ах, так, — думает. — Сколько лет, — думает, — я крепился и сдерживал свою бурлацкую натуру, а вы мне такие песенки поете. Сколько лет, — думает, — я не позволял себе никого ударить и с женой довольно миролюбиво обходился. И займу сто шесть процентов заплатил. А мне такие песенки подносят».

И, одним словом, развернул человек свою деятельность. Завил горе веревочкой и начал ежедневно колбасить. Меньше чем в одну неделю он побил весь жакт, все свое домоуправление. Содрал у них со стены разные актуальные лозунги. Жену отвозил, находясь в стадии опьянения. Одним словом, в короткое время таких делов натворил, что даже на него протокол составили.

Только наряду с этим происходит другое течение.

Как я есть беспартийный товарищ, то я не знаю, как это технически происходит. Но только дело этого человека после увольнения двигается. И им интересуются. Ах, дескать, это бурлацкая натура! Кто что, кого чего, кому почему? И, одним словом, восстанавливают человека в его правах.

Восстанавливают человека в его правах и дают ему об этом знать.

Заместо крупного веселья он очень забеспокоился.

Ничего такого не говорит, только говорит: «Братцы, братцы…» И сам за всех хватается и вроде как мысленно прощение себе требует за свои последние дела. И, конечно, бежит, куда ему надо.

Как я есть беспартийный товарищ, то я и не знаю, куда надо в таких случаях бежать. Только, одним словом, он бежит, куда ему следует бежать, и там восклицает:

— Ах, ах, да что же вы со мной делаете?

— А что? — говорят.

— Да как же — что? Сначала меня чистите. После обратный ход даете. Это же неизвестно, как человеку вести себя. И на каких правах жить? Или как беспартийцу находиться? Или, наоборот, опять сдерживаться.

— А что? — говорят.

— Да как же, — говорит, — я за это переходное время разных мелкобуржуазных делов натворил и слегка сполз с классовой линии.

Ему говорят:

— Ну значит, товарищ, вы не чистой воды пролетарий. И настоящий партийный коммунист в любое время дня и ночи должен быть вроде как одинаковый и сверкать, как стеклышко.

Тут опять возникает дело, и его, голубчика, снова сгоняют с платформы.

Но, несмотря на это, он ведет себя тихо, лежит на кровати и «мама» сказать боится. И надеется, что его обратно восстановят.

Не знаю. Не могу обещать.

Приятная встреча

Презабавная история произошла со мной на транспорте этой осенью.

Конечно, эта история, как бы сказать, не бичует разные темные стороны нашей жизни и не откликается на урожай, на отсутствие тары, и так далее, и тому подобное. А просто в ней говорится, чего со мной этим летом произошло.

Хотя, с другой стороны, прочитавши этот рассказ, можно, безусловно, заклеймить порядочки и вообще железнодорожную администрацию, зачем она допускает такие прискорбные факты. Так что, вообще говоря, эта сатира не совсем беззубая. Она кое-кого кусает и кое-кого призывает к порядку.

Тем более, действительно, нельзя же допускать подобные обстоятельства. Что вы, что вы!

А ехал я, конечно, в Москву. Из Орловской губернии. Я там был в одном совхозе. Поглядел, как и чего там делается.

Действительно верно, очень грандиозные картины наблюдаются. Тракторы ходят взад и вперед. Всюду на сегодняшний день пшеница поспевает. Овес так и растет из-под земли.

Но, конечно, не об этом речь.

А сажусь я в поезд на своей станции Петровская, чтобы, конечно, после незабываемых картин природы следовать в Москву.

И вот подходит почтово-пассажирский поезд в 6.45 вечера.

Сажусь в этот поезд.

Народу не так чтобы безобразно много. Даже, в крайнем случае, сесть можно.

Прошу потесниться. Сажусь.

И вот гляжу на своих попутчиков.

А дело, я говорю, к вечеру. Не то чтобы темно, но темновато. Вообще сумерки. И огня еще не дают. Провода экономят.

Так вот гляжу на окружающих пассажиров и вижу — компания подобралась довольно славная. Такие все, вижу, симпатичные, ненадутые люди.

Один такой без шапки, длинногривый субъект, но не поп. Такой вообще интеллигент в черной тужурке.

Рядом с ним — в русских сапогах и в форменной фуражке. Такой усатый. Только не инженер. Может быть, он сторож из зоологического сада или агроном. Только — видать — очень отзывчивой души человек. Он держит своими ручками перочинный ножик и этим ножичком нарезает антоновское яблоко на кусочки и кормит своего другого соседа — безрукого. Такой с ним рядом, вижу, безрукий гражданин едет. Такой молодой пролетарский парень. Без обеих рук. Наверное, инвалид труда. Очень жалко глядеть.

Но он с таким аппетитом кушает. И, поскольку у него нету рук, тот ему нарезает на дольки и подает в рот на кончике ножа.

Такая, вижу, гуманная картинка. Сюжет, достойный Рембрандта[297].

А напротив них сидит немолодой седоватый мужчина в черном картузе. И все он, этот мужчина, усмехается.

Может, до меня у них какой-нибудь слишком забавный разговор был. Только, видать, этот пассажир все еще не может остыть и все хохочет по временам: «Хее и хее!»

А очень меня заинтриговал не этот седоватый, а тот, который безрукий. Такой, вижу, молодой, а уж безрукий.

И гляжу я на него с гражданской скорбью и очень меня подмывает спросить, как это он так опростоволосился и на чем конечности потерял. Но спросить неловко.

Думаю, привыкну к пассажирам, разговорюсь и после спрошу.

Стал посторонние вопросы задавать усатому субъекту, как более отзывчивому, но тот отвечает хмуро и с неохотой.

Только вдруг в разговор со мной ввязывается первый интеллигентный мужчина, который с длинными волосами.

Чего-то он до меня обратился, и у нас с ним завязался разговор на разные легкие темы и за жизнь — куда едете, почем капуста и есть ли у вас жилищный кризис на сегодняшний день.

Он говорит:

— У нас жилищного кризиса не наблюдается. Тем более мы проживаем у себя в усадьбе, в поместье.

— И что же, — говорю, — вы комнату имеете или как, угол?

— Нет, — говорит, — зачем комнату. Берите выше. У меня шестнадцать комнат, не считая, безусловно, людских, сараев и так далее.

Я говорю:

— Что ж, — говорю, — вас не выселили в революцию, или это есть совхоз?

— Нет, — говорит, — это есть мое родовое поместье, особняк. Да вы, — говорит, — приезжайте ко мне. Я еще довольно роскошно живу. Иногда вечера устраиваю. Кругом у меня фонтаны брызжут. Симфонические оркестры поминутно собачьи вальсы играют…

— Что же вы, — говорю, — я извиняюсь, арендатор будете или вы есть частное лицо?

— Да, — говорит, — я частное лицо. Я помещик.

— То есть, — говорю, — как вас, позвольте, понимать? Вы есть бывший помещик? То есть, — говорю, — пролетарская революция смела же вашу категорию. Я, — говорю, — извиняюсь, мне чего-то не разобраться в этом деле. Может быть, у вас дарственное имение за особые заслуги перед революцией?

Он говорит:

— Ну да, безусловно, за особые заслуги… Да вы приезжайте — увидите. Ну хотите — сейчас заедем ко мне? Очень, — говорит, — роскошную жизнь встретите. Поедем.

Что, думаю, за черт! Поехать, что ли, поглядеть, как это он сохранился сквозь пролетарскую революцию. Или он брешет.

Тем более — вижу — седоватый мужчина смеется. Все хохочет: «Хее и хее!»

Только я хотел сделать ему замечание за неуместный смех, а который усатый, который раньше нарезал яблоко, отложил свой перочинный нож на столик, дожрал остатки и говорит мне довольно громко:

— Да вы с ними перестаньте разговор поддерживать. Это психические.

Тут я поглядел на всю честную компанию и вижу — батюшки мои! Да ведь это, действительно, ненормальные едут со сторожем. И который длинноволосый — ненормальный. И который все время хохочет. И безрукий тоже. На нем просто смирительная рубашка надета — руки скручены. И сразу не разобрать, что он с руками. Одним словом, едут ненормальные. А этот усатый — ихний сторож. Он их перевозит.

Гляжу я на них с беспокойством и нервничаю — еще, думаю, черт их побери, задушат, раз они есть психические и не отвечают за свои поступки!

Только вдруг — вижу — один ненормальный с черной бородой, мой сосед, поглядел своим хитрым глазом на перочинный ножик и вдруг — хватает его в руку.

Тут у меня сердце екнуло, и мороз по коже прошел. В одну секунду я вскочил, навалился на бородатого и начал у него ножик отбирать.

А он отчаянное сопротивление мне оказывает. И прямо меня норовит укусить своими бешеными зубами.

Только вдруг усатый сторож меня назад оттягивает.

— Чего вы, — говорит, — на них навалились, как вам, право, не совестно! Это ихний ножик. Это не психический пассажир. Вот эти трое — да, мои психические. А этот пассажир просто едет, как и не вы. Мы у них ножик одалживали — попросили. Это ихний ножик. Как вам не совестно!

Которого я подмял, говорит:

— Я же им ножик давай, они же на меня и накидываются! Душат за горло! Благодарю — спасибо! Какие странные поступки с ихней стороны!

Я говорю:

— Я извиняюсь, я думал — вы психический.

— Вы, — говорит, — думали! Думают индейские петухи!.. Чуть, сволочь, не задушил за горло.

Тут, слегка побранившись, мы вскоре приехали на станцию Игрень, и наши психические со своим проводником вышли. И вышли они довольно в строгом порядке. Только что «безрукого» пришлось слегка подталкивать.

А после кондуктор нам сказал, что на этой станции Игрень как раз имеется дом для душевнобольных, куда довольно часто возят таких психических. И что как же их еще возить? Не в собачьей теплушке же? Обижаться нечего.

Да я, собственно, и не обижаюсь. Глупо, конечно, произошло, что разговорился, как дурак, но ничего! А вот которого я подмял, тот, действительно, обиделся. Он долго глядел на меня хмуро и следил за моими движениями. А после, не ожидая от меня ничего хорошего, перешел с вещами в другое отделение.

Пожалуйста!

Горько

В нашей коммунальной квартире имеется такой ответственный работник товарищ П.

Про него, конечно, нельзя сказать, что он, например, интеллигент. Но он все-таки чего-то там такое знает. Чего-то такое читал и проходил. Так что он имеет полную ответственность и всецело должен отдавать отчет в своих действиях.

Так вот он, значит, в прошлом году женился.

Он женился в прошлом году на такой Верочке. Такая была тоже с нашего дома Верочка. Такая вообще барышня.

Она миленькая, ничего про нее не скажешь, но, безусловно, она передовых взглядов не имела. Она всецело мечтала о беличьем манто, о всяких разных чулочках, ленточках, каблучках и так далее, и тому подобное.

И в силу своих взглядов она одевалась чересчур бойко. Завсегда коротенькая юбочка, шляпочка такая, шелковое пальтецо на пуговках.

И она губки свои очень отчаянно красила помадой. И с глазками своими тоже чего-то такое производила, какую-то махинацию. Что ли, она их карандашиком оттеняла. Давала им особую такую игру и выразительность. Так что все мужчины на нее засматривались и мечтали с ней сойтись.

Конечно, когда товарищ П. начал за ней ухаживать, он сразу взвесил все данные.

Да, видит, барышня, безусловно, заметная, но, безусловно, так сказать, что ли, чуждый элемент. Придется заново ее воспитать и привить ей новые взгляды. Чтоб это, главное, был человек, а не обезьянка с бантиком.

Но, думает, на то я и передовой товарищ, чтоб за такие трудные делишки браться.

Так вот он подумал и развелся со своей прежней женой.

Развелся со своей прежней супругой и женился на этой хорошенькой барышне.

Конечно, многие усмехались. Мол, что ли, это неудобно. Неэтично, что ли, ему жениться на такой слишком яркой особе, у которой только и делов, что свою фигурку покрасивей нарядить.

Но он пресек все эти пересуды. Мол, не сомневайтесь, милые товарищи. Барышня, действительно, выражает собой, ну что ли, мелкобуржуазную стихию нашего дома. Но не пройдет и полгода, как все это переменится, и это будет вполне сознательный товарищ, спутник трудовой жизни, полноправный гражданин, у которого на первом месте будут разные ответственные мысли и классовый интерес, а уж потом все такое остальное.

— Ну, — говорят ему, — глядите, товарищ. Не вкапайтесь. Многие крупные деятели общественной мысли пропадали по случаю того, что у них были такие мелкобуржуазные супруги с накрашенными губками.

Он говорит:

— Мне, право, смешно слышать, чего вы такое говорите. Будьте любезны поглядеть на мою воспитательную работу через полгода.

Начал он после женитьбы воспитывать эту девочку, начал ей разные вопросы задавать. Начал ее стыдить перед лицом советской общественности.

Мол, зачем вы, Верочка, губки свои красите. И зачем у вас, я извиняюсь, юбочки слишком коротки. И зачем у вас ножки. И почему глазки. И, дескать, надо быть сознательным, вдумчивым гражданином, а не такой безответственной фигуркой на фоне общественной мысли.

Очень, конечно, от этого нажима барышня горевала и конфузилась, но потом довольно незаметно начала перевоспитываться.

Короче говоря, меньше чем через полгода эта барышня очень удивительно переменилась к лучшему.

Она перестала мазать свои губки. Она пошила себе длинные платьица. Она начала ходить с портфельчиком. И так далее, и тому подобное.

Короче говоря, это была воспитательная работа, достойная всеобщего удивления.

В короткое время пустую барышню он превратил в достойного спутника своей жизни, с которым он пошел рука об руку к намеченным идеалам.

Правда, шли они так недолго. Месяца два или полтора, чего-то вроде этого. После чего тов. П. развелся с ней и женился на другой молодой барышне.

Слов нет. Эта последняя не была сознательным товарищем. Она ярко мазала свои губки. Она носила коротенькие юбочки. И кокетливо глядела на мужчин своими огненными глазами. Но тов. П. не смущали подобные крупные препятствия.

Короче говоря, он женился на этой новенькой малютке. И начал ее перевоспитывать, с тем чтобы из этой напудренной обезьянки сделать настоящего, достойного человека, с которым прилично будет ему идти рука об руку к намеченным идеалам.

А сколько времени он будет таким образом с ней идти — покажет дальнейшее будущее. Надо полагать, не менее полгода.

Одним словом, честь имеем поздравить дорогого новобрачного. Горько! Чрезвычайно горько.

Не согласен

А вот я, братцы мои, не согласен с этой поговоркой: «Готовь летом сани…»

Я ничего не говорю. Эта народная поговорка или там пословица довольно мудрая. Но только не на все случаи жизни она годится.

В самом деле, вот уже сколько раз эта симпатичная поговорка не оправдывала своего назначения и вообще вводила в заблуждение публику.

Вот сейчас расскажу, чего в связи с этим вспомню.

1. Нэпман не угадал

Тут, в Ленинграде, был такой нэпман. По фамилии С. Яков. Очень такой, говорят, башковитый, предусмотрительный господинчик.

Он в прошлом году, не дожидаясь генеральной линии, взял да и построил себе небольшую дачку под самым Ленинградом.

«А то, — думает, — мало ли чего в революцию бывает. Нажмут на нашу категорию — и податься будет некуда. Или за сорок верст угонят. Ездить будет неудобно».

Вот он взял и построил домик. Поближе к центру. Так сказать, заготовил сани летом… А только сейчас эти сани по декрету у него отбирают, как у лишенца. А вы говорите — готовь сани…

2. Домик не удался

Или вот в нашем доме. Захотело наше домоуправление прикоснуться к строительству. Видит — стоит во дворе двухэтажный флигель. «Ах, так, — думает. — Ладно. Дай, — думает, — третий этаж надстроим. Тем более небо дозволяет тянуться в высоту». Очень такие радужные перспективы рисовались нашим строителям.

Вот навезли они, заметьте себе, строительного материала. Пригласили за крупные деньги инженера. Сочинили план. Согласовали. Ну одним словом, продумали все до мелочей. Тем более, помнят, такая есть мудрая поговорка: готовь сани заранее… Вот они заранее все и обмозговали… За полгода. Или за год.

Наступило лето. Надо строиться. Вызывают с биржи рабочих.

Биржа говорит:

— Да, — говорит, — действительно, безработных у нас пока до черта, тем более конторщиков и парикмахеров, но, говорят, штукатуров и кровельщиков как раз нету на ваше такое несчастье. Погодите, может, скоро они освободятся.

Но наши строители ждать не стали и обратно продали материал. А сейчас, говорят, штукатуры понаехали.

3. Химия не дозволяет

Моя квартирная хозяйка купила бумазеи к зиме. Не могу сказать, где она купила. Кажется, у частника. А может быть и нет.

Одним словом, купила она, как запасливая дама, еще летом бумазею и положила ее в комод.

Только подходит зима, разворачивает хозяйка эту бумазею, хочет из нее пошить себе разные теплые предметы и юбки, а бумазея, как бисер, рассыпается.

Что? Почему? Откуда такая напасть?

Да, говорят, в другой раз попадается такая едкая химическая краска, которая нипочем не переносит ткани. Или ткань ее не переносит. Только, одним словом, они вместе не уживаются.

Таким образом, иногда качество продукции не дозволяет заранее планы строить.

4. Дядя Петя ошибается

Или вот с нашего же дома — извозчик Петр Антонович Горелов. Или дядя Петя, как его называют.

Он, сердечный человек, совсем с ног сбился с этой чертовой поговоркой.

А взял он летом и отдал сани в ремонт.

Довольно крупную сумму на это ухлопал. Но зато саночки починили ему на славу.

«Ладно, — думает, — хотя, — думает, — коляска у меня — дерьмо, но зато санки славненькие. Как-нибудь доезжу до зимы, а зимой фасон давить буду и свои финансы поправлю».

Вот подходит ноябрь месяц. Потом декабрь. После январь наступает, а снегу нету. Сами знаете, какая у нас в Ленинграде зима в этом году. Горе, а не зима. Фиалки в Левашове зацвели. Пчелки по воздуху порхают.

Дядя Петя прямо волком воет. Главное — коляска у него еле-еле держится, а санки во дворе, как новенькие, сияют.

Хочет дядя Петя санки продать, чтобы коляску ремонтировать. Санки он завтра продаст, а послезавтра, глядишь, к марту месяцу, снежок выпадет. Вот вам и чертовы санки.

Я ничего не говорю: поговорка довольно мудрая, но только она на всякий житейский случай поправку себе требует…

Хитрость

А я настоящих изобретателей никогда не видел. Не приходилось. Так что не могу удовлетворить ваше любопытство. Не могу вам объяснить, что это за люди — изобретатели. И с чем их кушают.

Одного парнишку, впрочем, пришлось видеть. Он чего-то там такое мозговал, ковырялся, чего-то такое думал, но так ни черта и не придумал. Придумал, но это впоследствии что-то вроде примуса оказалось. Так что, собственно говоря, этого молодого человека нельзя причислить к лику изобретателей.

Вспоминаю еще про одну девицу, про одну гражданку Марусю Н. Но это тоже ерунда. Тоже не изобретение. Хотя изобретение, но пустяковое. Так, для собственных нужд. Ерунда! Даже патент неловко взять.

И, к тому же, цель изобретения — низкая, — охрана собственных вещичек.

Но поскольку собственность исчезает и жизнь в этом смысле перестраивается, то, пожалуй, будет интересно поглядеть на таких последних скромных изобретателей. Как они ухитряются и на что идут, чтоб сберечь свои вещички в целости и сохранности.

Так вот про эту девицу. Какая она из себя — я не могу вам сказать. Я ее не видел. А мне про нее один студентик рассказал, один втузовец. Это было как раз в их общежитии. То есть рядом. В женском отделении.

Так вот в этом отделении находилась одна довольно симпатичная девица, одна гражданка Маруся Н.

Довольно-таки кокетливая, вертлявенькая и вообще склонная к мещанскому уюту.

У ней перед кроватью стоял столик, завсегда прикрытый бархатной салфеточкой. А на салфеточке были расположены разные штучки — пудра, зеркальце, разная подмазка и духи во флакончике.

Вот через эти духи все и произошло.

А стала пропадать эта драгоценная влага. Так, видать, понемногу кто-то пользуется и отливает.

А девица, конечно, свободных денег не имеет на такую роскошь. И она только руками всплескивает. До того ей жалко этой жидкости.

Уж она и в столик прятала свои духи, и под подушку зарывала, — не помогает. Чья-то невидимая рука нет-нет — да и скрадет немного.

Стала она отметки делать на этикетке — сколько было. Тоже не помогает. Воры с этим не считались и при каждом удобном случае знай себе отливают.

Короче говоря, Маруся Н. придумала такую штуку. Она взяла и на баночке наклейку сделала — «яд» — и поверх наклейки изобразила череп с двумя костями. И этот флакончик на стол поставила.

С тех пор никто и не прикасался к жидкости.

За исключением, впрочем, одного раза. Одна истеричка зараз выпила всю жидкость.

Она, видите ли, с одним знакомым поссорилась. И сдуру заглотала всю жидкость, правда, без опасного вреда для себя.

А если б на этот случай изобретение было бы на высоте положения? Можно было бы даже патент хлопотать, — так сказать, за остроту мысли.

Но, безусловно, изобретение несколько меркнет, ибо оно направлено на мещанские интересы — на охрану собственности.

Других изобретателей нам не приходилось видеть.

Один день

Вот некоторые думают, что я — меланхолик. У меня, говорят, лицо какое-то такое меланхоличное. И взор вбок смотрит.

Что я меланхолик, то это глубоко неверные слова. А вот морда у меня действительно грустноватая. Давайте постараюсь объяснить, отчего это произошло.

Началось, конечно, с пустяков.

В прошлом году летом я шел по улице и думал о нашей жизни. И вдруг со всего маху зацепил лицом за навес. Такие, знаете, бывают парусиновые навесы у магазинов. Так вот об такой навес я и ударяюсь.

Ударяюсь я об такой навес и думаю: до чего у нас на людей мало внимания обращают. Ну спусти навес так, чтобы средний человек мог свободно пройти. Так нет — спустят как придется и плюют на публику.

Или, например, вчера. Вчера у меня был выходной день. Дозвольте по порядку рассказать об этом дне. Только об одном дне.

Вот лежу утром в кровати. Думаю, насколько прекрасно проведу сегодня день.

Сейчас, думаю, встану, пойду прогуляюсь по набережной, как барон, подышу невским ароматом, после подзаправлюсь в столовой. После побегаю на коньках. А вечерком в кино схожу. И после засну сладким сном утомленного человека.

Вот такое мысленное расписание представил себе, вскочил на свои ножки, оделся и весело, без никакой меланхолии спускаюсь во двор. Спускаюсь и от полноты жизни песни пою.

Дохожу до ворот, хочу пройти на улицу — нельзя. Под воротами яму роют во всю ширину.

Что такое? Зачем яма? Почему яма?

Так что, говорят, временный разрыв трубы. Постойте, советуют, у ворот либо погуляйте по двору. Не более как через час-полтора все обстряпают.

Гляжу — у ворот народ столпился человек по десять с обеих сторон. Ругаются…

— Это, — говорят, — никакого внимания к людям! Ну оставьте хотя небольшой перешеек, небольшую тропочку для переходу, так нет — раскопали, черти, во всю ширину.

Я говорю:

— А вдруг, братцы, пожар?

Председатель жакта говорит:

— Вдруг только блох ловят! Вы вечно всякую дрянь увидите… А раз у меня лопнувши труба, то мне, — говорит, — важнее ее заклепать, чем за жильцами ухаживать.

Минут через двадцать он говорит:

— Вот чего: которым мракобесам не терпится и которые стремятся поскорее на улицу выйти — айда на седьмой этаж, я сейчас ключи принесу и через клуб всю пачку выпущу.

Вскоре после того вышел я на улицу. Уж такой бодрости и беспечности нету.

Иду к набережной. Прохожу мимо нашей образцовой столовой, гляжу — уже очередь образовалась.

Дай, думаю, сначала неприятные вещи сделаю, а после легкие; сначала, думаю, лучше подзаправлюсь, а после на прогулку пущусь.

Через час подзаправился. Вышел на набережную. Гулять чего-то неохота. Дай, думаю, домой схожу. Погляжу, можно ли через ворота ходить. Если можно, возьму коньки — и на каток смотаюсь.

Яму под воротами хотя не зарыли, но досточку положили.

Взял свои новенькие коньки. Пошел на каток.

Прихожу на Инженерную улицу — перерыв до пяти часов.

Иду на Таврический каток — закрыто по случаю хоккея.

Бегу на третий — можно, допускают, разрешают кататься.

Надеваю коньки. Встаю на лед. Не могу идти. Не скользят ноги. В чем дело? Или разучился. Или еще что…

Потрогал пальцем коньки (куплены на пр. Володарского, 51, Охотсоюз) — вон в чем дело: полозы до того шершавые, что никакого скольжения нельзя достичь.

Отвинтил коньки. Пошел домой. Морда уже грустная. А встречные небось думают: «Эвон меланхолик идет с коньками, даже спорт не действует на этого сукинова сына».

Отдал коньки в мастерскую починки.

Вечером пошел в кино. Начал глядеть драму. Вижу — чего-то знакомое показывают. Гляжу дальше — вижу, вертят какую-то муру, которую я уже в театре видел и в романе читал. Плюнул на свои любезные денежки и пошел домой вместе со своей грустной мордой.

Так что я и говорю: я очень даже жизнерадостный гражданин. Я очень люблю жизнь и людей. А вот жизнь и люди меня не любят. И не оказывают мне хотя бы самого маленького внимания. А пора бы.

Психологическая история

Очень интересная психологическая история произошла на этой неделе.

Один наш знакомый, слесарь Василий Антонович К. (не будем называть его фамилию), задумал развестись со своей супругой.

Он прожил с ней, что ли, три или четыре года и, значит, решил, что будет. А то он, видите ли, начал скучать в ее обществе. Ну вообще остыл к ней. Разлюбил ее.

И вот, значит, берет он своего приятеля Федю Т., заходит с ним после работы в портерную, выпивает пару пива и с ним советуется. Он беседует с Федей по текущему вопросу — как ему быть: сразу ли супруге сказать, мол, развожусь, или подготовить, чтоб ей удара не было. Или, может быть, просто в загс зайти и им поручить уведомление, чтоб самому не заиметь разных мещанских сцен, дамских воплей и так далее, и тому подобное.

Приятель говорит:

— Да уж наилучше всего прийти домой и сразу наотрез сказать ей, что б ни случилось. А то чего там канитель тянуть и только себя беспокоить. Иди сейчас и выложи. Только, — говорит, — конечно, дельце это нелегкое. Некоторые супруги в этот момент пуще всего звереют и черт знает на что решаются. Другие падают в обморок. Третьи, наиболее отсталые, кислотой обливают. Так что, — говорит, — я тебе не особо завидую. Но только идти надо. А я с тобой пойду. Подожду тебя у дверей. В случае чего, ежели понадобится моя помощь, ты меня кликнешь.

И вот идут они оба-два на квартиру.

Подходят они к своему, то есть к слесареву, дому и поднимаются по лестнице.

Они поднимаются по лестнице и вдруг встречают супругу, эту самую злополучную слесареву супругу — Анну Николаевну, Аню.

Они поднимаются по лестнице, а она вниз сбегает. Она быстро сбегает вниз в своих желтых туфельках. Очень такая нарядная, завитая, вспыльчивая и хорошенькая.

Слесарь, конечно, остановился и удивленно на нее глядит. А она слегка краснеет и, значит, хочет идти дальше.

Слесарь спрашивает:

— Ты, — говорит, — куда?

— Я, — говорит, — туда… Вообще по своим делам.

— По каким делам? Какие у тебя дела?

— А я, — говорит, — тебе не намерена отвечать.

Тут они начинают бурно разговаривать, а она ему говорит:

— Вот, — говорит, — чего, Василий Антонович. Я тебе давно хотела сказать: ты мне надоел со своим характером, и я с тобой разводиться думаю.

Слесарь так и обомлел.

— То есть как разводиться?

— А так, — говорит. — Ты скучаешь в моем обществе, и мне, — говорит, — с вами тоже интерес небольшой. Я долго сдерживалась про это говорить, но теперь определенно рада, что сказала. Я с тобой развожусь!

Слесарь ее за руки хватает. Восклицает:

— Ах так! У тебя небось любовники! Ты меня опутала своей любовью. Аня, — говорит, — Анечка!

Его приятель Федя Т. моргает ему: мол, дурак, сам же ты хотел развестись, а теперь назад ручку крутишь. А слесарь восклицает:

— Анечка, подумай малость. Не разводись!

И сам ее обнимает, и шляпку с нее снимает, и каждую минуту за ручки берет.

А Федя Т. стоит обалдевший и глазам своим не верит.

После Федя махнул ручкой и ушел. Так что чем кончилось объяснение на лестнице — неизвестно. Известно только, что слесарь с женой не развелся и, кажется, разводиться не намерен. Наоборот, после работы слесарь бежит прямо домой, не заходя в пивную.

Как понять этот случай? В чем тут запятая? Почему слесарь вдруг переменился? Нет ли тут низменных чувств? Нет ли мещанского уклона? Нет ли собственничества?

Автор, утомленный своей литературной работой, не может сразу разобраться в этой сложной психологической канители. Пущай читатели сами разбираются! Нельзя же все разжевывать и в рот класть. А ну поработайте сами!..

Неувязка

Новый быт наступает, а многие родители еще и за ум не схватились.

Многие родители еще называют своих детишек — Коля, Петя, Андрюша и так далее.

А через двадцать лет, когда, можно сказать, засияет жизнь, такие мещанские названия, как Петя, будут прямо убийственны.

Безусловно, другие родители и рады бы сейчас давать новые имена, да, знаете, выбору маловато. Раз-два и обчелся. Да и неувязка может произойти. Как у моих знакомых.

У моих знакомых в том сезоне родился мальчик.

Родители, люди очень такие, что ли, передовые, обрадовались.

— Ага, — говорят, — уж в этом случае мы будем на высоте положения. Уж мы дадим ему настоящее название. Это будет не какой-нибудь Петя.

Начали они думать, как назвать. Два дня думали и глядели в календари, на третий прямо захворали. Не могут придумать подходящего красивого названия.

Вдруг приходит ихний сосед.

— Да вы, — говорит, — откройте любой политсловарь и хватайте оттуда какую-нибудь выдающуюся фамилию. И называйте этой фамилией свою невинную крошку.

Развернули родители словарь. Словарь впоследствии оказался «Походным политсловарем».

Видят — симпатичная, красивая фамилия — Жорес[298]. Читают: «Вождь социалистического движения во Франции… Предательски убит из-за угла».

Думают: подходящее. Пущай мальчик будет Жорес, в честь героя Жореса. Ура!..

И назвали своего мальчика этим именем. Зарегистрировали его, конечно, и стали называть Жоря.

Вдруг приходят к ним гости. И, между прочим, братишка жены, комсомолец Паша К-ов.

Паша говорит:

— Да, — говорит, — имечко вы дали довольно странное, если не сказать больше…

И сам усмехается.

— А что? — говорят.

— Да как же, — говорит. — Жорес, — говорит, — хотя и был социалистом, но он был врагом коммунизма. Он деятель II Интернационала. Он вроде как меньшевик. Ну и дали вы имечко, поздравляю, милые родители!

Тут родители растерялись. Развернули словарь — социалист. На Пашку поглядят — Пашка усмехается.

Начали родители огорчаться. Начали ахать и за мальчика своего хвататься.

Мамаша говорит:

— Это такая неувязка произошла. Хорошо, что сын маленький, а то бы ему неловко было такое меньшевистское название иметь.

Отец говорит:

— Надо завтра побежать в ЗАГС — поменять имя. Пущай назовем хотя бы Магний.

И, значит, на другой день побежала мамаша со своим младенцем в ЗАГС.

— Так и так, — говорит, — будьте любезны, а то прямо скандал…

Там ей отвечают:

— Очень, — говорят, — печально, но, — говорят, — по закону запрещается менять имена и фамилии до 18 лет. Пущай ваш мальчик зайдет через 17 лет в понедельник, от 2 до 3, тогда будет можно.

Так и не разрешили.

А родители убиваются. Хотя и не теряют надежды. А надежды терять не надо.

Надо полагать, что какая-нибудь крупная инстанция все же разрешит это досадное недоразумение.

Не надо спекулировать

Пока мы тут с вами решаем разные ответственные вопросы насчет колхозов и промфинплана — жизнь идет своим чередом. Люди устраивают свою судьбу, женятся, выходят замуж, заботятся о своем личном счастьишке, а некоторые даже жулят и спекулируют.

Конечно, в настоящее время спекулировать довольно затруднительно. Но вместе с тем находятся граждане, которые придумывают чего-то такое свеженькое в этой области.

Вот об одной такой спекуляции я и хочу вам рассказать. Тем более факт довольно забавный. И тем более это — истинное происшествие. Один мой родственник прибыл из провинции и поделился со мной этой новостью.

Одна симферопольская жительница, зубной врач О., вдова по происхождению, решила выйти замуж.

Ну а замуж в настоящее время выйти не так-то просто. Тем более если дама интеллигентная и ей охота видеть вокруг себя тоже интеллигентного, созвучного с ней субъекта.

В нашей, так сказать, пролетарской стране вопрос об интеллигентах — вопрос довольно острый. Проблема кадров еще не разрешена в положительном смысле, а тут, я извиняюсь, — женихи.

Ясное дело, что интеллигентных женихов нынче немного. То есть есть, конечно, но все они какие-то такие — или уже женатые, или уже имеют две-три семьи, или вообще лишенцы, что, конечно, тоже не сахар в супружеской жизни.

И вот при такой ситуации живет в Симферополе вдова, которая в прошлом году потеряла мужа. Он у ней помер от туберкулеза.

Вот, значит, помер у ней муж. Она сначала, наверное, легко отнеслась к этому событию. А-а, думает, ерунда. А после видит — нет, далеко не ерунда, — женихи по свету не бегают пачками. И, конечно, загоревала.

И вот, значит, горюет она около года и рассказывает о своем горе молочнице. К ней ходила молочница, молоко приносила. Поскольку муж у ней помер от туберкулеза, так вот она начала заботиться о себе — усиленно питалась.

Вот она пьет молоко около года и, между прочим, имеет дамский обывательский разговор со своей молочницей.

Неизвестно, с чего у них началось. Наверное, она пришла на кухню и разговорилась. Вот, мол, продукты дорожают. Молоко, дескать, жидковатое и вообще женихов нету.

Молочница говорит:

— Да, — мол, — безусловно, чего-чего, а этого мало.

Зубной врач говорит:

— Зарабатываю подходяще. Все у меня есть — квартира, обстановка, деньжата. И сама, — говорит, — я не такое уж мурло. А вот подите ж, вторично выйти замуж буквально не в состоянии. Прямо хоть в газете печатай.

Молочница говорит:

— Ну, — говорит, — газета — это не разговор. А чего-нибудь такое надо, конечно, придумать.

Зубной врач отвечает:

— В крайнем случае, я бы, — говорит, — и денег не пожалела. Дала бы денег той, которая меня познакомит в смысле брака.

Молочница спрашивает:

— А много ли вы дадите?

— Да, — говорит врачиха, — смотря какой человек отыщется. Если, конечно, он интеллигент и женится, то, — говорит, — червонца три я бы дала, не сморгнув глазом.

Молочница говорит:

— Три, — говорит, — это мало. Давайте пять червонцев, тогда я вам подыму это дело. У меня, — говорит, — есть на примете подходящий человек.

— Да может он неинтеллигентный, — говорит врачиха, — может он крючник.

— Нет, — говорит, — зачем крючник. Он очень интеллигентный. Он — монтер.

Врачиха говорит:

— Тогда вы меня с ним познакомьте. Вот вам пока червонец за труды.

И вот на этом они расстаются.

А, надо сказать, у молочницы ничего такого не было на примете, кроме собственного ее супруга.

Но крупная сумма ее взволновала, и она начала прикидывать в своем мозгу, как и чего и как бы ей попроще выбить деньги из рук этой врачихи.

И вот приходит она домой и говорит своему супругу:

— Вот, — мол, — Николаша, чего получается. Можно, — говорит, — рублей пятьдесят схватить так себе, здорово живешь, без особых хлопот.

И, значит, рассказывает ему всю суть дела. Мол, чего если она нарочно познакомит его с этой разбогатевшей врачихой, а та сдуру возьмет да и отсыпет ей пять червонцев.

— И, — говорит, — в крайнем случае, если она будет настаивать, можно и записаться. В настоящее время это не составляет труда. Сегодня ты распишешься, а завтра или там послезавтра — обратный ход.

А муж этой молочницы, этакий довольно красивый сукин сын, с усиками, так ей говорит:

— Очень отлично. Пожалуйста! Я, — говорит, — всегда определенно рад пятьдесят рублей взять за ни за что. Другие ради такой суммы месяц работают, а тут такие пустяки — записаться.

И вот, значит, через пару дней молочница знакомит своего мужа с зубным врачом.

Зубной врач сердечно радуется и без лишних слов и причитаний уплачивает молочнице деньги.

Теперь складывается такая ситуация. Муж молочницы, этот известный трепач с усиками, срочно записывается с врачихой, переходит временно в ее апартаменты и пока что живет там.

Так он живет пять дней, потом неделю, потом десять дней.

Тогда приходит молочница.

— Так что, — говорит, — в чем же дело?

Монтер говорит:

— Да нет, я раздумал вернуться. Я, — говорит, — с этим врачом жить останусь. Мне тут как-то интересней получается.

Тут, правда, он схлопотал по морде за такое свое безобразное поведение, но мнения своего не изменил. Так и остался жить у врачихи.

А врачиха, узнав про все, очень хохотала и сказала, что поскольку нет насилия, а есть свободный выбор, то инцидент исчерпан.

Правда, молочница еще пару раз заходила на квартиру и дико скандалила, требуя возврата своего супруга, однако ни черта хорошего из этого не вышло. Больше того — ей отказали от места, не велели больше носить молока во избежание дальнейших скандалов и драм.

Так за пять червонцев скупая и корыстная молочница потеряла своего красивого, интеллигентного супруга.

Лошадиное средство

Очень оригинальный случай произошел недавно. Дело было на Юго-Восточной железной дороге. Факт отмечен «Красной газетой», так что выдумки нет никакой.

А идет, представьте себе, по этой Юго-Восточной дороге обыкновенный пассажирский курсовой поезд.

Идет он, как полагается, без опоздания, точно по расписанию. Тем более машинист на нем — старый, опытный работник, знающий свое дело. И кондуктора, то есть вся бригада, тоже подобралась такая исправная, сознательная бригада. И пассажиры то же самое — прекрасные, трезвые пассажиры, не мешающие движению. Ну насчет пассажиров утверждать не будем. Пес их знает, какие это были пассажиры. Может, половина — форменная дрянь. Но только не в пассажирах дело. В настоящее время пассажир погоды не делает.

Так вот идет себе курсовой поезд недалеко от станции Россошь.

Вдруг бригада замечает чего-то такое неладное в хвосте поезда. Одним словом, какой-то шум, треск, пыхтение и так далее.

Вот бригада, не поленившись, поглядела, чего делается. И вдруг видит, батюшки мои, невиданное зрелище — какой-то состав прет позади их. И, видать, догоняет. Расстояние заметно уменьшается.

Тут у многих поджилки затряслись. Потому как небывалый факт во всей мировой истории — поезд поезд догоняет.

Вот бросилась бригада к голове поезда. Дают знать машинисту, — мол, голубчик, гони во всю прыть, а то задний машинист сейчас в хвост ударит и тогда будет катастрофа, вопреки категорическому указанию тов. Рухимовича.

Вот машинист обернулся, да, видит, факт небывалый. И, не растерявшись, подбавил пару и дал полный ход.

И тут, можно сказать, начались форменные скачки. Первый состав гонит, но и второй не отстает. И даже свистки подает: мол, а вот я тебя сейчас догоню.

Наконец, прибыли на станцию почти одновременно.

Выбежала вся бригада, машинист соскочил, интересуются, что за странный поезд. Видят — с заднего состава сходит машинист, некто такой гр. Сергеев. И улыбается.

— Чего, — говорит, — перетрусили, ребята? Еще бы, — говорит, — маленько, и я бы вас догнал.

Конечно, на другой станции безусловно схватили бы этого машиниста, отправили бы в ГПУ, а тут довольно легко отнеслись.

— Пущай, — говорят, — дальше едет до станции Россошь, там разберут.

Машинист с курсового поезда говорит:

— Только пущай он впереди едет, а то он мне нервы портит перегонками.

Вот поехали дальше. Но на первой станции машинист Сергеев задел за какой-то состав и разбил пару вагонов. И только тогда его арестовали за арапские действия.

Начали составлять протокол. Спрашивают его, как же он так небрежно и нахально себя ведет.

Сергеев говорит:

— Да я, знаете, хотел уволиться со службы, да меня не увольняют. Вот я и решил чего-нибудь такое натворить.

Можно сказать — летуны нонче пошли решительные. Добиваются своего.

Этот нахальный Сергеев тоже добился, — уволили. Что касается более выгодного места, то, несомненно, и место получит. С хорошим казенным пайком.

Черт знает, какие бывают паршивые люди!

Сторож

Один знакомый парнишка рассказал мне эту занятную историю. Только, к сожалению, я позабыл название села, где развернулись все эти события. Не то Кривючи, не то Кривуши. Где-то, одним словом, недалеко от Пскова.

Так вот была в этом селе церковь Никола-на-могильцах. Ну такое у ней было название. Не могу вам объяснить, отчего она так называлась.

И вот при этой церкви Никола-на-могильцах находился сторож некто Морозов.

И вот стало известно во Пскове, что этого сторожа нещадным образом эксплоатируют. Держат его без страховки, без жалованья и без выходных дней. Ну там, может, кинут ему, как собаке, рубля три в месяц, и живи как хочешь.

Но, между прочим, сам сторож не жаловался. В довершение всего это был религиозный старик и при церкви находился вроде как бы по призванию. Ну, что ли, ему нравилось быть церковным сторожем. Это, что ли, отвечало его религиозным запросам. Однако от этого картина эксплоатации не менялась.

И, значит, отрядили в эту деревню, в это село Кривуши легкую кавалерию. Отрядили трех ребят-комсомольцев обследовать, как и чего и верно ли, что сторожу жалованья не платят.

Вот прибыли ребята на село и взяли сторожа в оборот. Мол, как обстоят дела? И, небось, вам жалованья не платят, поскольку вы не застрахованы. Ну а если это так, то можете с них потребовать за все проработанное время.

Очень от этих слов взволновался старикан.

— То есть, — говорит, — как, позвольте, понимать ваши слова? Значит, я могу с них деньги потребовать?

— Да, — говорят, — можете требовать разницу. И если вам, для примеру, кидали по пятерке, то можете получить остальное сколько не хватало до ставки.

— А сколько эта ставка?

— Рублей, наверное, 20 или 18.

— И за три года я могу получить?

— Да, — говорят, — можете. Сколько вам платили?

Тут, значит, у сторожа психология надвое раздвоилась.

С одной стороны, очень уж ему захотелось деньжонок хапнуть. С другой стороны, как будто бы неловко церковь под удар подводить. Ну скажи он: трешку платят. И сразу невиданная сумма перейдет в его карман. А с другой стороны — неловко, срамота, религиозное чувство страдает и вообще для церкви непоправимый удар.

Очень стал старикан мучиться, волноваться, бороденку свою зубами кусать. Начал чего-то бормотать, карман наружу выворачивать.

После все-таки деньги перетянули.

— Да, — говорит, — безусловно, какая же от них плата. Рубля три отвалят и, значит, цельный месяц кушай кошкин навоз. Они завсегда рады чью-нибудь шкуру содрать.

Кавалерия говорит:

— Очень великолепно! Сейчас составим акт и двинем дело под гору.

Сторож говорит:

— Да уж будьте милостивцы! Пущай с них деньги сдерут. Три года им дарма храм стерег. Неинтересно получается.

Вот кавалерия уехала, и вскоре после этого попу представили иск на 280 рублей.

Чего тут было — описать перу нету возможности. Были скандалы, волнения, крики и форменная неразбериха.

Однако делать нечего. Пришлось сторожа застраховать и пришлось ему понемногу выплачивать.

А, надо сказать, все это было в аккурат под самую пасху.

Тут, значит, идет разное богослужение, церковный звон, исповедь и тому подобная религиозная волынка. И, значит, наряду с этим такой скандал.

И вот последнюю неделю поста во время исповеди сторож Морозов пришел с измученной душой к попу исповедоваться. И наряду с другими прихожанами стал скромненько в очередь.

Поп, конечно, его увидел, вышел из-за ширмы и так ему говорит:

— Я тебя, Морозов, исповедывать не буду. Отойди с богом в сторону. Ты мне храм начисто разорил, и не будет тебе никакой исповеди и прощения!

Сторож говорит:

— Батюшка, это есть гражданское дело по советским законам, а исповедь есть вроде как религия, и вы не можете мне отказать в этом, поскольку происходит отделение церкви от государства.

Поп говорит:

— Уйди, я тебя не буду исповедывать! Откажись от своих нахальных претензий — и тогда другой разговор.

Очень они тут оба взволновались, начали срамить друг друга. Сторож говорит:

— Ну не хочешь — не надо. Пес с тобой! И поскольку церковь не одна, то я могу в другой приход сходить. А только мне без исповеди нельзя, — меня грехи мучают.

Взял лошадь и поехал за 16 верст.

Теперь получилась такая картина. Сторож Морозов служит при этой церкви. Однако в этом храме он ничего религиозного себе не дозволяет. Даже не крестится и демонстративно ходит в шапке.

А молиться и за другими мелкими религиозными делишками ездит в соседний приход. Так, сердечный, и живет, не бросая религию. Пущай его.

«Выдвиженец»

Эта грубая история произошла у ворот завода.

Главным героем этого дела оказался Кузьмин, рабочий железнокотельного цеха.

А пришел этот Кузьмин на работу 4 сентября.

Ну немного поработал чего-то там такое и, значит, видит — папирос у него нет.

Пошарил по карманам — нету, выкурил.

«Дай, — думает, — смотаюсь за ворота, приобрету в киоске».

А было, конечно, рабочее время. Половина одиннадцатого.

Ну потерпи до перерыва. Ну стрельни у приятеля. Ну поработай энергичней заместо куренья. Так нет, приспичило ему, видите ли, немедленно за ворота пойти.

Сунулся он к воротам. Охрана не пускает.

Начал наш Кузьмин кричать разные грубые слова, кулаками размахивать, начал охрану оскорблять. И дело неожиданно дошло до зубочистки. Кузьмин размахнулся и ударил сторожа Воробьева по зубам.

Ну свели его к коменданту. Он и там не оставил свой грубый характер и ругался почем зря и кричал:

— Я и мой брат — выдвиженцы… Мы вам покажем… Мы еще поговорим, где следует.

Что он собирался поговорить и о чем — не сказал. И что хотел показать — тоже не выяснилось. А только показывать ему, товарищи, абсолютно нечего. Ну в лучшем случае, он может бумагу показать, в которой будет, наверное, сказано: уволен с завода за хулиганский поступок.

А больше и показывать ему нечего.

Некрасивая история

Слезай — приехали!

Об этом безобразном деле была напечатана уже заметка. А только мы еще желаем подбавить пару. Потому уж очень невозможное дело.

Понадобился рабочему Мамаеву больничный листок. Неизвестно, на что ему понадобился. Ну может, маленько отдохнуть хотел, утомившись ударной работой, или там из деревни брат в гости приехал. Ну неизвестно, одним словом.

Вот пошел он к хирургу тов. Иоффе и, значит, предъявляет ему свою руку.

— Вот, — говорит, — обратите внимание — рука захворала.

Врач осмотрел руку — ничего такого не видать. Рука как рука, свеженькая, аккуратная рука, ни пупырышка на ней нету, и никакого внутреннего заболевания не заметно.

Хирург говорит:

— Поскольку вы здоровы, не могу дать больничного листка. Извиняюсь.

Очень от этих слов Мамаев расстроился, и в расстройстве чувств закричал такую фразу:

— Знаем мы ваши еврейские привычки.

Врач хотя, конечно, возмутился, но не стал с ним браниться и направил его к главному врачу.

Главный врач осмотрел ручку и тоже ничего лишнего не нашел. И нельзя было найти, поскольку в ней ничего не было. Я говорю, аккуратная рука, такую руку каждому интересно иметь. Такой рукой гири подбрасывать можно.

Снова расстроился Мамаев и говорит:

— Знаем, — говорит, — вы из одной компании.

Схватил свою тетрадку своей захворавшей ручкой, сильно хлопнул дверью и ушел себе в душевном страдании.

На этом дело и кончилось. Хотя как для кого. Для Мамаева, небось, не кончилось, а только начинается. Потому как невозможно, товарищи, допущать такие антисемитские выходки. Требуется слегка одернуть.

Спешное дело

Теперь поговорим, братцы мои, о внутренних делах.

Ну случись, для примеру, пожар на заводе. Надо дать сигнал. Ну начнется беготня, суетня и так далее. Начнут сигнальный аппарат искать.

А только сдается нам, что его не найдут. Или назавтра за кустом отыщут. Очень уж эти сигналы в незаметных и скромных местах расположены.

Или надо какие-нибудь стрелки нарисовать или указатели, куда бежать.

Или еще чего-нибудь.

А если стрелки рисовать затруднительно, то, в крайнем случае, можно неподалеку от сигнала портрет повесить. Скажем, человек в полной пожарной форме. Наилучше всего взять портрет того самого человека, который не додумался насчет сигнализации. Народ, скажем, посмотрит на портрет и сразу сообразит, что сигнал надо где-то тут поблизости искать.

А то можно еще, конечно, перенести сигналы на более видные места.

Одним словом, надо не пожалеть мозгов и подумать, пока над нами не каплет.

Не забавно

Об этом дельце прямо противно говорить. Противно говорить, но приходится. Тем более что тут пять человек замешано. Можно сказать — целая «ударная бригада». Это не баран чихнул.

Главное, до 12 часов было тихо и спокойно. Работишка самосильно шла. Обрубщики старались. Делали чего-то там такое в своем чугунолитейном цехе.

А после перерыва два обрубщика перемигнулись промежду себя. Перемигнулись, и один из них легонько щелкнул себя пальцем по горлу, дескать, не мешало бы выпить, товарищи.

Одним словом, два обрубщика, Ильин и Величко, прихватили с собой беспартийную прослойку в лице Углова, Кадомского и Терентьева и отправились в пивную. Или наоборот, беспартийная прослойка прихватила двух партийных обрубщиков. Это осталось неизвестным.

Известно только, что половина первого «ударная бригада» закончила работу и тихо, смирно, без особых возгласов и пения пошла в пивную.

Сколько они там выпили, чего кушали и сколько пришлось им с носа заплатить — этого мы не знаем, поскольку они нас с собой не пригласили.

По этой причине не можем вам подробно объяснить, что у них там после выпивки вышло.

Но один парнишка, осветивший все это дело, рассказал нам, что произошло у них какое-то там темненькое дельце. Кто-то кого-то по личности съездил. Когда они выходили, встретили еще какого-то обрубщика. И схватились с ним. То есть, вернее, один с ним схватился. Один обрубщик, беспартийный с 1895 года, схватился с ним, начал ругаться и схлопотал себе по морде.

Одним словом, грубое, некрасивое дело.

И тем более некрасивое, что в цехе стояла срочная работа. А это, может, вело к срыву производства.

Неинтересно получается, товарищи. Некультурно. Надо постараться, чтоб впредь ничего подобного не было. А то прямо писать об этом противно. Перо из рук валится.

Невроз сердца от таких дел нажить легко. Захворать можно.

На заводе. Из записной книжки

За последние два месяца я побывал на нескольких заводах с ударной бригадой писателей, и с «буксиром» «Красной газеты»[299], и просто так, как любопытный.

Здесь я хочу напечатать кое-какие заметки из моей записной книжки. В этих заметках я ничего не придумал, и многое записано буквально.

Должен сказать, что я видел на заводе большую мужественную работу и настоящий труд, однако в этих заметках я буду касаться только лишь недостатков. У меня, как и у каждого юмориста, так устроено зрение, что я главным образом замечаю отрицательные явления, то есть те недочеты и упущения и те мелкие смешные и забавные черточки, которых, вероятно, другой человек и не увидит.

В силу этого заметки мои несколько односторонни, и я прошу читателя учесть это обстоятельство, прежде чем делать из этого материала какие-либо выводы.

1. Точка зрения

Мастер говорит на собрании:

— Считаю, товарищи, своим долгом информировать вас насчет труддисциплины. Со всей своей откровенностью я должен сказать, что труддисциплина у нас в цехе всецело расшатавши. Я сколько лет мастер. Я каждого рабочего понимаю. Но пущай же и меня рабочий понимает. Я скажу для примера: я хожу по цеху — рабочий курит. Я прохожу около него, он на меня ноль своего внимания. Он курит. Он сидит и курит. И меня он видеть не хочет. Он не встает и за работу не берется. Он не берется, товарищи, за работу при виде меня.

Голос с места: А ты хочешь, чтоб перед тобой дрожали? Старая закваска.

Мастер: Вы совершенно не те слова пущаете, товарищ. Мне не нужно дрожания. Я не нуждаюсь в вашей вытяжке. Но меня затрагивает другое. Меня то затрагивает, что он не вскакивает работать. Ну возьми какую-нибудь гаечку в руки. Ну верти чего-нибудь, если ты сознательный член профсоюза. Нет, он только курит. И меня он видеть не хочет. Это не есть труддисциплина, товарищи. От такого рабочего результат, как от моего пальца. Отсюда, я так понимаю, идут прогулы, халатное отношение и появляются разные другие явления.

2. Разговор

Формовщик объясняется с заведующим цехом:

— Товарищ заведующий, чего я вас попрошу — дайте пропуск за ворота.

— А что?

— Да я домой хочу идти…

— То есть как домой, когда рабочее время? Ты болен?

— Я не больной. Только я сейчас работать не умею. У меня сегодня нету настроения. Говорю это в интересах производства.

— Не могу пропуска дать. Вставай на работу.

— Я встать могу… Только в интересах же производства… Мое дело предупредить… У меня сегодня не на то мысли направлены. Я могу чего-нибудь не то сделать.

3. Грамматика хромает

Меня иногда упрекают за то, что я коверкаю язык, придумываю смешные словечки и беру слова в другом значении, чем они есть. Это неверно. Я просто стараюсь более или менее правильно передать язык, который есть на самом деле.

Вот дословно записанная фраза. В столовой, кушая винегрет, рабочий рассказывает своему соседу:

— …Вдруг он подходит до мене и говорит: «Поделись хоть ты моим состраданьем. От этих делов выходит, что я один и есть сострадавший». Я ему говорю: «Видел, — говорю, — этих сострадавших. Раз тебе, — говорю, — сменили чин за хаотическое отношение к работе, то ты, — говорю, — вроде как и есть сам себе сострадавший».

Другая фраза.

Рабочий у станка упрекает товарища, выронившего из пальцев инструмент:

— Такое мягкое существо, как язык, и то, кажись, удержит от уронения.

Еще фраза:

— В недалеком будущем это было на днях…

4. «Безвыходное положение»

Высококвалифицированный токарь. Прогульщик. Зарабатывает в час 1 р. 60 к. На него поступила письменная жалоба:

…Поскольку он такой токарь и ему нету другого, и его нечем заменить, то он весь ходит развинтившись и к работе имеет смутное отношение. В том месяце он прогулял шесть дней. В этом он прогулял четыре. В июле он поехал на Кавказ со своей женой. С Кавказа он на работу сразу не вернулся. Он неделю с Кавказу отдыхал. На все претензии он имеет привычку говорить: пожалуйста, пусть меня увольняют, меня с моей работой каждый возьмет. Что про него придумать, является загадкой для меня.

Загадка была вскоре разрешена: токаря уволили. Однако через неделю его снова приняли.

Волокита

Канцелярию ругать — это святое дело.

Каждый умеет канцелярию ругать.

Такого и человека не найти, который бы в свое время не обложил эту могучую отрасль производства и строительства.

Можно сказать — грубая брань висит над всем канцелярским делом!

Разные обидные слова для этой цели придуманы: канцелярские крысы, волокитчики, конторщики, кувшинные рыла и так далее, и тому подобное.

Дозвольте заступиться.

Дозвольте сказать, что это несправедливо.

Дозвольте привести факт, когда канцелярия с ее бумажной системой на некоторое время засияла небесной чистотой.

Факт, конечно, был небольшой. Мелкий. Некрупный. Тем не менее нам желательно о нем рассказать. Нам желательно объяснить, что и канцелярское дело со своей бумажной душой вносит посильную лепту в общий котел строительства.

Это было на одном ленинградском заводе. В октябре месяце.

Вот представьте себе — проходная контора. Вот дежурный за столичком сидит. На носе у него пенсне. В руке перышко. Так пузырек с чернилами стоит. Так — кипочка бумаг. Промокашка. И так далее. Одним словом, знакомая и милая сердцу картина.

Напротив дежурного — дверь. За дверью — улица. Трамваи звонят. Воздух чудный. Осеннее солнце сияет с неизвестной высоты.

В соседней комнате комендант сидит. Барышня на машинке чего-то такое кропает. Ну одним словом, все в порядке. Благодать. Не оскорбительно. Вдруг происходит телефонный звонок.

— Алло! Что такое? В чем дело?

Мастер литейного цеха вызывает дежурного.

— Товарищ, — говорит, — сейчас сквозь вашу контору пройдет один такой рабочий, по фамилии С, так вы его пропустите. Он у меня со сверхурочной работы направляется.

Дежурный говорит:

— Алло! Ежели тот самый вышеуказанный рабочий имеет пропуск, то, — говорит, — имейте в виду — я его свободно пропущу безо всякой с моей стороны задержки. Я, — говорит, — его задерживать не буду. Пущай идет… Одним словом, пишите ему пропуск.

Мастер отвечает:

— Бросьте свои канцелярские штучки. Нам, знаете, некогда пропуска писать. У нас, — говорит, — нету свободных минут перья в чернильницу макать. Пропустите его так, как идущего со сверхурочной работы. И разговор окончен. Не срывайте темпов.

В это время входит в контору вышеуказанный рабочий, берется за дверку и, назвав себя, хочет пойти в город. Дежурный ему вежливо отвечает:

— Постольку поскольку у вас пропуска нету, то я, — говорит, — не могу вас пропустить. Возьмите, — говорит, — от своего мастера пропуск и тогда свободно себе идите. Я, — говорит, — вас не задержу.

Рабочий, может быть утомленный сверхурочной работой, начинает отвечать и срамить канцелярскую систему. Вдруг приходит комендант.

— Да, — говорит, — без пропуска не пущу.

Рабочий говорит:

— Ах, вас тут компания Зингер[300] собралась. Тогда ладно. Сейчас пойду мастеру скажу. Какое безобразие!

Тут обратно мастер звонит:

— Ах так, — говорит, — мало вас, канцелярских чертей, травили, так вы опять поднимаете голову и разводите нам свой бюрократизм. Опять, — говорит, — своими бумагами нам дыхание закрываете. Сообщите свою фамилию!

Дежурный говорит:

— Вы меня фамилией не пугайте. А заместо этого напишите пропуск, и тогда можете ожидать от меня полную любезность и свободный проход.

Мастер говорит:

— Тогда ладно. Я, — говорит, — вижу, что вы без бумаг жить не можете. Сейчас напишу. Подавитесь…

Вскоре, значит, показывается на горизонте вышеуказанный рабочий со своим пропуском.

Дежурный говорит:

— Вот теперь идите.

После читает через свое пенсне этот пропуск и видит: заместо первой причины: «Идет со сверхурочной работы», сказано уже немного другое: «Отпущен по личной надобности».

Вот тут-то канцелярия и засияла в своем полном блеске.

И верно. Сказать чего угодно можно. Можно сказать: «Идет иностранный делегат — пропустите». А на бумаге уже оно так гладко и картинно не получится. Рука, она не так врет, как голос. Одним словом: бумага — страшное дело.

Вот поучительная история, которая снова заставляет нас посмотреть с гордостью и восхищением на наше нелюбимое детище.

Нахальство

Тут на днях одна комсомольская ячейка разбирала бытовое дело насчет одного комсомольца.

Этот паренек показал себя с невыгодной стороны. Он гулял с тремя девицами и всем жениться наобещал. А сам он был давно женатый, и даже у него в колыбельке малютка копошился.

Про малютку и про жену он ничего не сказал вверенным ему девицам, а наплел им разных небылиц про свою одинокую, холостую жизнь.

Одной наплел, что он секретарь полпреда[301]. И повезет ее в Ригу. Где и купит несколько пар чулок. К другой втерся в доверие и тоже чего-то такое набрехал несуразное. Одним словом, «молодец» и донжуан.

А донжуан, по буржуазной литературе, — это такой определенный сукин сын, который согласен сразу за всеми дамами ухаживать.

Вот наш комсомолец, проживающий на Песочной улице, расставил свои паутины во всех углах и не горюет. Посещает кино. Ходит на свидания. Врет. Конфеты трескает. И думает, что оно так и будет до старости лет.

Только стали доходить до комсомольской ячейки слухи: мол, поведение этого комсомольца довольно недостойное, поскольку он вводит в обман несколько пар женщин.

Вот вызывают этого комсомольца в ячейку и говорят ему разные слова.

— Объяснитесь, что вы за человек и почему за вами какая-то дрянь наблюдается?

Комсомолец говорит:

— Очень, — говорит, — странно. Это, — говорит, — есть всецело личное мое дело, и мне, — говорит, — просто удивительно слушать, чего вы ко мне прилипаете. За мной, — говорит, — никаких преступных делов нету. Я форменно удивлен вашим заявлением.

И, значит, в полном негодовании уходит.

Только вскоре узнается, что с этим комсомольцем произошла совершенно уже некрасивая история.

Одна женщина ударяет его по лицу или, правильней сказать, по морде, делает ему истерику в общественном месте и вообще устраивает скандал.

Тогда ячейка решает энергичней взяться за это дело. И назначает товарищеский суд и разбирательство.

Вызывают на суд этого комсомольца, но он упирается.

— Мне же, — говорит, — морду набили, меня же и судить будут. Очень, — говорит, — удивительно — какие хорошие юристы нашлись!

И в назначенный день заместо явки он присылает заявление.

В заявлении говорится:

«Товарищи, считаю, что вы поступаете в высшей степени некорректно, вмешиваясь в мои интимные дела. По этой причине не считаю более возможным оставаться в узких рамках ВЛКСМ. Мои политические убеждения остаются со мной независимо от членского билета».

Ну конечно, зачитывается эта бумага на собрании.

Происходят улыбки и смех. Некоторые ребята удивляются нахальству и глупости. И, одним словом, решают не задерживать этого человека в «узких рамках» ВЛКСМ.

Вот теперь-то небось и наделает делов этот нахальный беспартийный молодой человек.

А зря его, товарищи, отпустили. Надо было его сначала нажучить хорошенько.

Необыкновенное происшествие

Совершенно необыкновенное происшествие случилось на одном ленинградском заводе. Нами этот случай даже в заводской газете описан.

Оно, конечно, можно сказать, на каком именно заводе. Но что толку-то? Ну предположим, сказали. Другие заводы начнут читать наше произведение. «Э, — скажут, — тут не про нас написано». И отложат в сторонку наш поучительный фельетон.

Так что, нам сдается, выгодней не называть завода.

Тогда каждый про себя и про свои дела подумает.

Так вот на одном заводе очень сильно нуждались в одном материале. А именно: не хватало особой такой стали-самокалки.

Других материалов было вдоволь, а вот в этой стали нехватка ощущалась.

Вот рабочие начали начальство тревожить. Мол, нехватка и так далее, нельзя ли выписать эту сталь, а то в противном случае работа может замереть.

Только вдруг однажды во время обеденного перерыва идут два рабочих по двору.

Вот идут они по двору, разговаривают, может быть, как раз про эту сталь-самокалку. И вдруг видят — на свалке чего-то такое знакомое лежит. И глядят — эта самая сталь лежит.

Ну конечно, забились сердца у наших рабочих. Подошли они поближе. Начали глядеть на драгоценный металл. Да, сомненья нету, — валяется великолепная сталь-самокалка.

Грустно переглянулись рабочие.

— Вот, — говорят, — наши порядочки. Вот какая распущенность, неорганизованность и необразованность. Мы нуждаемся в этой стали, как в правой руке. А тут эта сталь гниет и ржавеет. Пылью покрывается.

Очень они тяжко вздохнули, захватили с собой по бруску этой стали и пошли в свой цех.

Вот идут они в цех и встречают группу рабочих. Начинаются разговоры. Откуда, мол, ребята, прете с этой сталью? Никак, это — сталь-самокалка. Где вы ее нашли?

Находчики говорят:

— Да, братцы, наблюдается форменное безобразие. В то время как, и так далее, такой ценный металл и все такое гниет на помойке.

Бросились, конечно, рабочие на свалку, живо схватили эту сталь и разнесли ее по цехам, ругая, на чем свет стоит, свое горемычное начальство.

В тот день, можно сказать, народ преобразился. Такая бурная работа пошла, какой давно не было.

Только вдруг часа в четыре бежит по двору один такой человек. Очень такой бледный, весь трясется. Зубы у него лязгают. И весь он сам не свой.

Добегает он до коменданта и лепечет ему разные слова.

— Товарищ, — говорит, — или, — говорит, — я свихнулся, или, — говорит, — все свихнулись, кроме меня. Я, — говорит, — есть приемщик. А сегодня, — говорит, — ночью завезли нам сталь-самокалку. Я, — говорит, — велел ее сложить на дворе. А сейчас прохожу по двору — никакой стали нету. Или, — говорит, — я заболел тяжелым нервным заболеванием, или, — говорит, — я не понимаю, что происходит.

Комендант говорит:

— Может быть, вы место позабыли, куда было сложено. Пойдемте.

Вот бросились они оба на двор. Начали шарить и искать. Приемщик чуть не рыдает. Боится, как бы ему наклёпки не было.

Комендант говорит:

— А может быть, никакой стали и не было? Может быть, вам это во сне приснилось? Бывают такие сны — привозят сталь, а вы ее принимаете.

Приемщик говорит:

— Прямо, — говорит, — чудо на Висле. Может быть, действительно, мне приснилось. Да нет, — говорит, — какое, к черту, приснилось, раз у меня на груди накладная лежит.

Порылся он на своей груди, достал накладную. Да, действительно, сомнения нету. Комендант говорит:

— Тогда пойдем по цехам. Может быть, успели растаскать.

Вот пошли они по цехам, и, конечно, все дело распуталось.

Стали тогда отбирать этот драгоценный металл. Половину отобрали, а другую половину так и не нашли…

Да и мудрено ее было найти. Небось, за четыре часа успели уж из нее разных нужных вещей наделать.

Получилось, прямо скажем, неорганизованно. Если не сказать крепче.

Запутались

Сегодня мы, товарищи, хотим рассказать про 3-ю Детско-сельскую школу.

Там произошло такое запутанное дело, что многие ребята караул кричат.

Но погодите, ребята, кричать караул. Сейчас «Баклажка»[302] разберется в этом деле.

Сначала все было хорошо. Ребята имели клуб в две комнаты, столовую, классы, садик. В саду росли деревья. Птички чирикали.

Ну все — прямо как на заказ. Аккуратно. Мило. Так и надо.

Только вдруг однажды смещают заведующую школой Балинскую. Ей дают должность зава учебной частью. А на ее место из Ленинграда засылают более энергичного, стойкого педагога, от которого ожидают всего хорошего.

Вот, значит, приезжает новый заведующий и, конечно, поскорее занимает квартиру Балинской. А Балинскую, конечно, поскорее помещают в клубе. Дают ей эти две клубные комнаты. И велят ей там жить. Или она сама туда переехала. Неизвестно.

Вот живет она себе в клубе. Вдруг возникает вопрос, — мол, без клуба как-то нехорошо, неловко, — ребятам заниматься негде.

Вот тогда берут столовую, вытаскивают оттуда столы и скамейки. Вешают на стены портреты. И, значит, клуб есть.

Вдруг возникает вопрос: а как же, мол, ребятам без столовой? Ребятам, мол, без столовой неуютно — им кушать негде.

Вот тогда берут коридор. Ставят туда столы и стулья. Кладут на столы вилки и ложечки. И, значит, ребята имеют столовую.

Конечно, придумали очень мило. Но, конечно, имеются неудобства. Давайте тогда придумаем улучшения.

Дадим, предположим, Балинской две клубные комнаты и столовую. Тогда клуб — в коридор, коридор — в переднюю. Переднюю — в сад. Сад — на улицу… Нет, погодите, не так.

Дадим Балинской две комнаты и коридор. Тогда коридор — в столовую. Столовую — в переднюю. Переднюю — в клуб. Клуб — в сад. Сад — на крышу. Крышу — на улицу… Фу, подождите, запутались.

Дадим Балинской две комнаты, коридор и столовую. Тогда коридор — на улицу. Улицу — в сад. Сад — в квартиру заведующего. Заведующего — на крышу. Крышу — на заведующего… Нет, погодите. Не выходит. Дайте отдышаться. Вот как сделаем.

Дадим Балинской временно одну комнату в клубе. В другой комнате останется клуб. В столовой остается столовая, коридор — в коридоре.

Ну теперь, кажется, лучше получилось.

Совсем будет хорошо, если заведующий потеснится и даст в своей квартире одну комнату Балинской. Вот тогда совсем будет хорошо и отлично.

Так что, ребята, прежде чем кричать караул, надо всегда в «Баклажку» обращаться. Ох, «Баклажка» в таких делах очень умеет разбираться. «Баклажка» в таких делах собаку съела.

Доктор медицины

Это маленькое незаметное происшествие случилось на станции Ряжи.

Там наш поезд остановился минут на десять, поджидая встречного.

Вот наш поезд остановился. Посыпалась, конечно, публика в вагоны. А среди них, семеня ножками, видим, протискивается один такой немолодой уже гражданин с мешком за плечами.

Это был такой довольно затюканный интеллигентик. Такие у него были усишки висячие, как у Максима Горького. Кожица на лице такая тусклая. Ну сразу видать — человек не знаком с физкультурой и вообще, видать, редко посещает общие собрания.

Вот он спешит по платформе к вагону. А на спине у него довольно-таки изрядный мешок болтается. И чего в этом мешке — пока неизвестно. Но поскольку человек спешит из деревенского района, то можно заключить, что в мешке не еловые шишки лежат, а пшеница, или там сало, или, скорей всего, мука, поскольку с мешка сыплется именно эта самая продукция.

Помощник дежурного по станции оглядел вверенных ему пассажиров и вдруг видит такой прискорбный факт — мешочник.

Вот он мигнул агенту, — мол, обратите внимание на этого субъекта. И, поскольку в связи с уборкой урожая спекулянты и мешочники закопошились и начали хлеб вывозить, так вот — не угодно ли — опять факт налицо.

Агент дежурному говорит:

— То есть наглость этих господ совершенно не поддается описанию. Каждый день сорок или пятьдесят спекулянтов вывозят отсюда драгоценное зерно. То есть на это больно глядеть.

Тем временем наш интеллигентик покрякивая взобрался в вагон со своим товаром. Сел и, как ни в чем не бывало, засунул свой мешок под лавку. И делает вид, что все спокойно, — он, изволите видеть, в Москву едет.

Дежурный агенту говорит:

— Позвольте, позвольте, я где-то этого старикана видел. Ну да, — говорит, — я его тут на прошлой неделе видел. Он, — говорит, — по платформе колбасился и какие-то мешки и корзинки в вагон нагружал.

Агент говорит:

— Тогда надо у него удостоверение личности потребовать и поглядеть его поклажу.

Вот агент с дежурным по станции взошли в вагон и обращаются до этого интеллигентика: мол, будьте добры, прихватите свой мешочек и будьте любезны за нами следовать.

Пассажир, конечно, побледнел, как полотно. Начал чего-то такое лопотать, за свой карманчик хвататься.

— Позвольте, — говорит, — в чем дело? Я в Москву еду. Вот мои документы. Я есть доктор медицины.

Агент говорит:

— Все мы доктора! Тем не менее, — говорит, — будьте любезны без лишних рассуждений о высоких материях слезть с вагона и проследовать за нами в дежурную комнату.

Интеллигент говорит:

— Но, позвольте, — говорит, — скорей всего, поезд сейчас тронется. Я запоздать могу.

Дежурный по станции говорит:

— Поезд еще не сейчас тронется. Но на этот счет вам не приходится беспокоиться. Тем более у вас скорей всего мало будет шансов ехать именно с этим поездом.

Начал наш пассажир тяжело дышать, за сердечишко свое браться, пульс щупать. После видит — надо исполнять приказание. Вынул из-под лавки мешок, нагрузил на свои плечики и последовал за дежурным.

Вот пришли они в дежурную комнату.

Агент говорит:

— Не успели, знаете, урожай собрать, как эти форменные гады обратно закопошились и мешками вывозят ценную продукцию. Вот шлепнуть бы, — говорит, — одного, другого, и тогда это начисто заглохнет. Нуте, — говорит, — развяжи мешок и покажи, чего там у тебя внутри напихано.

Интеллигент говорит:

— Тогда, — говорит, — сами развязывайте. Я вам не мальчик мешки расшнуровывать. Я, — говорит, — из деревни еду, и мне, — говорит, — удивительно глядеть, чего вы ко мне прилипаете.

Развязали мешок. Развернули. Видят, поверх всего каравай хлеба лежит. Агент говорит:

— Ах вот, — говорит, — какой ты есть врач медицины! Врач медицины, а у самого хлеб в мешках понапихан. Очень великолепно! Вытрусите весь мешок!

Вытряхнули из мешка всю продукцию, глядят — ничего такого нету. Вот бельишко, докторские подштанники. Вот пикейное одеяльце. В одеяльце завернут ящик с разными докторскими щипцами, штучками и чертовщинками. Вот еще пара научных книг. И больше ничего.

Оба-два администратора начали весьма извиняться. Мол, очень извините и все такое. Сейчас мы вам обратно все в мешок запихаем, и, будьте любезны, поезжайте со спокойной совестью.

Доктор медицины говорит:

— Мне, — говорит, — все это очень оскорбительно. И поскольку я послан с ударной бригадой в колхоз, как доктор медицины, то мне, — говорит, — просто неинтересно видеть, как меня спихивают с вагона чуть не под колесья и роются в моем гардеробе.

Дежурный, услыхав про колхоз и ударную бригаду, прямо даже затрясся всем телом и начал интеллигенту беспрестанно кланяться. Мол, будьте так добры, извините. Прямо это такое печальное недоразумение. Тем более нас мешок ввел в заблуждение.

Доктор говорит:

— Что касается мешка, то мне, — говорит, — его крестьяне дали, поскольку моя жена, другой врач медицины, выехала из колхоза в Москву с чемоданом, а меня, — говорит, — еще на неделю задержали по случаю эпидемии остро-желудочных заболеваний. А жену, — говорит, — может быть, помните, на прошлой неделе провожал и помогал ей предметы в вагон носить.

Дежурный говорит:

— Да, да, я чего-то такое вспоминаю.

Тут агент с дежурным поскорей запихали в мешок чего вытряхнули, сами донесли мешок до вагона, расчистили место интеллигенту, прислонили его к самой стеночке, чтоб он, утомленный событиями, боже сохрани, не сковырнулся во время движения, пожали ему благородную ручку и опять стали сердечно извиняться.

— Прямо, — говорят, — мы и сами не рады, что вас схватили. Тем более человек едет в колхоз, лечит, беспокоится, лишний месяц задерживается по случаю желудочных заболеваний, а тут наряду с этим такое неосмотрительное канальство с нашей стороны. Очень, — говорят, — сердечно извините!

Доктор говорит:

— Да уж ладно, чего там! Пущай только поезд поскорей тронется, а то у меня на вашем полустанке голова закружилась.

Дежурный с агентом почтительно поклонились и вышли из вагона, рассуждая о том, что, конечно, и среди этой классовой прослойки — не все сукины дети. А вот некоторые, не щадя своих знаний, едут во все места и отдают свои научные силы народу.

Вскоре после этого наш поезд тронулся.

Да перед тем как тронуться, дежурный лично смотался на станцию, приволок пару газет и подал их интеллигенту.

— Вот, — говорит, — почитайте в пути, неравно заскучаете.

И тут раздался свисток, гудок, дежурный с агентом взяли под козырек и наш поезд самосильно пошел.

Приложение. «Златогорская, качай!» <Глава из романа «Большие пожары»>

Это был простой двухэтажный дом. Он ничем почти не отличался от прочих златогорских строений. Только что у ворот дома стояла будка. Да еще на стене, над окнами, висела вывеска: «Златогорская пожарная часть имени тов. Цыпулина».

От будки до угла дома ходил дежурный пожарный. Он, время от времени притопывая ногами, не от холода, но от скуки, мурлыкал про себя: «Кари глазки, куда вы скрылись»[303].

Было три часа дня.

В первом этаже в казармах было светло и тихо.

На койке у окна сидел старый пожарный Григорий Ефимович Дубинин. Вокруг него сидели, кто на чем попало, златогорские серые герои.

— А я люблю быть пожарным, — говорил Григорий Ефимович. — Я тридцать пять лет на борьбе с этой стихией и от этого не устаю. А что часто меня на пожар тревожат или, может быть, редко — это мне спать не мешает.

— Вы, Григорий Иванович, человек, как бы сказать, пожилой, — сказал молодой пожарный Вавилов. — У вас, кроме пожаров, и запросов, может, никаких не сохранилось. А нам, как бы сказать, неинтересно два раза в сутки выезжать.

— Это действительно верно! — подхватили другие пожарные. — Они поджигать будут, а мы им туши по два раза в сутки. Это абсурд с ихней стороны поджигать.

— Поджигать! — сказал Григорий Ефимович. — Это к чему же поджигать? Это не может того быть, чтоб пожары поджигали. Это чистая абстракция — поджигать. Ну может, неосторожное обращение с огнем. Или, опять-таки, чрезмерная топка. Но поджигать — с этим я не согласен. Это того быть не может.

— Это, Григорий Ефимович, не проверено, — сказал молодой Вавилов, — хотя, говорят, все-таки…

— Говорят! — сердито сказал Григорий Ефимович. — Это к чему же поджигать, сообрази своей дырявой головой. Это кому же польза поджигать? Я, может, тридцать пять лет работаю на пожарную стихию. Действительно, верно, бывают поджоги — слов нет. В девятом году купец Великанов магазин свой поджег. А почему он магазин свой поджег? Потому он магазин свой поджег, что хотел он через это страховую сумму получить. Вот почему он свой магазин поджег. А теперь, предположим, горит дом. И страхованья, положим, на нем нету. Это к чему же его поджигать? Это чистая абстракция.

— Говорят, Григорий Ефимович, таких специальных бабочек выпущают — они и поджигают.

— Бабочек! — сказал Григорий Ефимович. — Бабочка, она насекомая. Животная. Порхать она может. Огня она не может из себя давать. Откуда она может огня давать? Или она со спичками, думаешь, летает?

— А если, Григорий Ефимович, химическая бабочка, — неуверенно сказал Вавилов. — Если это химическая бабочка?

— Химическая бабочка? — сказал Григорий Ефимович с полным знанием дела, — это, опять-таки, я вам скажу, чистая абстракция. Химическая бабочка не может выше одного аршина подниматься.

Тут Григорий Ефимович, проработавший тридцать пять лет на борьбе со стихийными бедствиями, несколько осекся. За тридцать пять лет ему не приходилось разговаривать на такие сложные химические темы. К тому же он никогда и не слышал о химических бабочках. Он только презрительно махнул рукой, желая прекратить досадный разговор, разговор, который мог бы подорвать авторитет старого пожарного спеца.

Однако живой интерес к химическим бабочкам пересилил мелкие ощущения Григория Ефимовича.

— Ну хорошо, ну химическая бабочка, ладно, — сказал он равнодушно, — но, опять-таки, какая это химическая бабочка? Химическая бабочка не завсегда подаст огонь… Или как ты думаешь?

— Я думаю, — мечтательно сказал Вавилов, — что, может, при общем движении науки и техники какие-нибудь, может, профессора удумали какую-нибудь сложную материальную бабочку…

— Ну? — сказал Григорий Ефимович.

— Может быть, они удумали механическую бабочку, которая летит и вращается и искру из себя выпущает. Может быть, при ней вроде, как бы сказать, зажигалка такая пристроена. Искра и выпущается…

— Искра! — сердито сказал Григорий Ефимович. — Чистая абстракция. Зачем ученые профессора будут удумывать такие искры?

В это время по Златогорской улице бежал человек в расстегнутом пальто и без шапки. Человек был явно не в себе. Лицо его было бледное и испуганное.

Он добежал до пожарной части и, сильно размахивая руками, начал что-то говорить дежурному пожарному. Тот подошел к будке и нехотя стал за веревку дергать небольшой колокол.

Тотчас во втором этаже открылось окно, и супруга брандмейстера, высунувшись по пояс, спросила:

— Захарыч, горит, что ли? Где?

— Да на Шоссейной, Елена Дмитриевна.

Во дворе уже суетились пожарные. Они бегали по двору, подтягивая руками свои широкие парусиновые штаны.

Нестарый, плотный брандмейстер, с крепкими стоячими усами, зычно кричал:

— Жива! Запрягай…

Минут не больше как через десять златогорская пожарная команда в полной боевой готовности выехала за ворота.

Впереди ехала линейка с пожарными. Несколько позади — платформа с рукавами и пожарной помпой.

Выезд был — нельзя сказать, чтоб удачный. Заднее колесо платформы делало восьмерку. И через два квартала это колесо вовсе отвалилось. Обычно это колесо всякий раз отваливалось, но по большей части вблизи пожара. На этот же раз, как на грех, оно отвалилось вблизи самой пожарной части.

Но тут надо отдать должное златогорским героям — колесо было изумительно быстро прилажено. И пожарная процессия снова двинулась дальше.

На Шоссейной улице уже стояла огромная толпа. Все с крайним любопытством глядели на окна второго этажа. Одно окно было разбито. И из разбитого окна валил дым. Дым валил не особенно густо. Ну примерно как из самоварной трубы.

— Это буржуйка с третьего номера, — говорил какой-то парень, чувствуя себя героем. — В третьем номере от чрезмерной топки стена затлела. Все кончено. Потушили.

Вокруг парня стала собираться публика. Парень воодушевился и начал что-то сильно привирать.

Народ на улице собирался все гуще и гуще. Пожарные с трудом протискались к дому.

— Полундра! — восторженно кричали мальчишки. — Златогорская, качай!

Перепуганные жильцы и соседи, на всякий пожарный случай, выволокли из квартир свое барахло на улицу. И теперь сидели, каждый на своей куче, пересчитывая то и дело кастрюли и перины.

Вокруг суетились какие-то молодые люди и с жадным любопытством разглядывали домашнюю утварь.

Толпа прибывала. Все соседние улицы были забиты народом.

Старый пожарный спец, Григорий Ефимович, стоял на линейке и, махая рукой, кричал:

— Расходися, граждане. Никакого тебе пожару… Чрезмерная топка… — Нетути поджога… Иди по своим делам… Тоже — химические бабочки! Говорил — чистая абстракция…

Однако толпа не расходилась.

И уже уперли где-то подушку. По крайней мере домашняя хозяйка истошным голосом вопила об этом происшествии.

Уже кое-где произошла давка. И кого-то помяли.

Толпа все стояла и глядела на окна второго этажа.

И можно было видеть в этой толпе всех наших, оставшихся в живых, героев. Одни, потрясенные разными событиями, стояли молча, испуганно покачивая головами, другие оживленно беседовали.

У самого злополучного дома, у ворот, стоял наш дорогой приятель, товарищ Мишин, начальник уголовного розыска. Он мрачно глядел на толпу и неопределенно пожимал плечами.

Тут же стоял Берлога. Вернее, он не стоял, он бегал с места на место. Он нырял в толпу и в толпе прислушивался к разговорам и толкам.

Вдруг в толпе, в том месте, где нырнул Берлога, раздался отчаянный вопль.

— Ложи назад! — кричал кто-то. — Вот я тебе по морде сейчас дам!

И в эту минуту Берлога, сильно потрепанный, вынырнул из толпы.

В руках его был какой-то сверток, какие-то бумаги.

Берлога дышал тяжело и прерывисто. Глаза его блуждали. Он, видимо, кого-то искал.

Сейчас, в куче домашнего скарба, на одной из перин, он случайно увидел сверток. Это был какой-то грязный, потрепанный сверток. Однако до боли знакомые цифры на нем 1057 потрясли Берлогу. Он схватил с перины сверток с бумагами, нырнул сквозь толпу, и теперь, прижимая бумаги к груди, стоял в некоторой неподвижности.

Но вот он увидел товарища Мишина и ринулся к нему. Он подбежал к начальнику уголовного розыска и, несколько отдышавшись, торопливо развернул бумаги. Трепет прошел по телу Берлоги. Это было украденное дело № 1057.

Комментарии

Дрова

Смехач. 1925. № 1.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 34–37.

В новой редакции включен в «Голубую книгу» под заглавием «Поимка вора оригинальным способом (Быль)» (раздел «Коварство»).

Новое в искусстве

Бузотер. 1925. № 1 (5). Январь. Подпись: Гаврила.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 224–225.

Спичка

Бузотер. 1925. № 1 (5). Подпись: М. З.

Печ. по: СС 6. Т. 3. С. 105–106. Первоначальный вариант см.: УГ. С. 246–247.

Самодеятели

Бузотер. 1925. № 1 (5). Подпись: Гаврила.

Печ. по: УГ. С. 247–248.

Дорвались

Лапоть. 1925. № 2.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 462–464.

Дым отечества

Бегемот. 1925. № 3. Заглавие: Ох! Та! Без подписи.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 222–223.

Хитер человек

Смехач. 1925. № 3.

Печ. по: УГ. С. 249–250.

Тяжелые времена

Бегемот. 1925. № 4. Без подписи.

Печ. по: Зощенко М. Тяжелые времена. М., 1926. С. 28–29.

Два кочегара

Смехач. 1925. № 4.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 198–200.

Светлый гений

Бузотер. 1925. № 4.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 267–268.

С

Бузотер. 1925. № 4. Подпись: Гаврила.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 267–268.

Птичье молоко

Бузотер. 1925. № 5. Подпись: Гаврила.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 469–470.

Химики

Смехач. 1925. № 5.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 467–469.

Актер

Ленинград. 1925. № 6. Заглавие: Искусство Мельпомены.

Печ. по: СС 6. Т. 1. С. 107–110.

Вятка

Смехач. 1925. № 6. Подпись: М. З.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 470–471.

Валяйте, нам не жалко!

Бузотер. 1925. № 6. Без подписи.

Печ. по: УГ. С. 250–251.

Теперь-то ясно

Бузотер. 1925. № 7.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 271–272.

Попалась, которая кусалась

Бузотер. 1925. № 7.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 233–234.

Столичная штучка

Смехач. 1925. № 8.

Печ. по: СС 6. Т. 1. С. 80–83.

300%

Бузотер. 1925. № 8. Подпись: М. З.

Печ. по: УГ. С. 251–252.

Дефективные люди

Бузотер. 1925. № 8.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 472–473.

Точка зрения

Бегемот. 1925. № 9.

Печ. по: СС 6. Т. 1. С. 77–79.

Ошибочка

Смехач. 1925. № 9. Заглавие: Ошибка.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 113–115.

Засыпались

Бузотер. 1925. № 9–10.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 255–257.

Первоначальный вариант см.: УГ. С. 252–254.

Тараканы

Бузотер. 1925. № 9–10. Подпись: Гаврила.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 211–212.

Баня

Бегемот. 1925. № 10.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 7–10.

На живца

Бегемот. 1925. № 11. Заглавие: Честная гражданка.

Печ. по: СС 6. Т. 1. С. 57–59.

Ужасы внутреннего распорядка

Бузотер. 1925. № 11. Подпись: Гаврила.

Печ. по: УГ. С. 254–255.

О вреде грамотности

Бузотер. 1925. № 11. Подпись: Гаврила.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 228–229.

Пасхальный случай

Бузотер. 1925. № 12. Заглавие: Рассказ о том, как Семен Семенович Курочкин куличи святил.

Печ. по: СС 6. Т. 3. С. 12–14.

Примыкает к циклу «Веселые рассказы» (см. Т. 1). Публиковался также под заглавием «Пустяковый обряд».

Белиберда

Бузотер. 1925. № 12. Подпись: Гаврила.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 475–476.

Крестьянский самородок

Бегемот. 1925. № 12. Заглавие: Самородок.

Печ. по: СС 6. Т. 1. С. 149–152.

Бедный Тыркин

Бегемот. 1925. № 13.

Печ. по: УГ. С. 256–257.

№ 1028

Бузотер. 1925. № 13. Подпись: Гаврила.

Печ. по: УГ. С. 257–258.

Мокрое дело

Бузотер. 1925. № 14.

Печ. по: СС 6. Т. 3. С. 144–146.

Мещанство

Бегемот. 1925. № 14.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 287–288.

Суконное рыло

Смехач. 1925. № 14.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 288–289.

Насчет этики

Бузотер. 1925. № 15. Подпись: Гаврила.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 204–206.

Кузнеца обидели

Бузотер. 1925. № 15. Подпись: Гаврила.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 207–208.

Домашнее средство

Бузотер. 1925. № 15. Подпись: Гаврила.

Печ. по: УГ. С. 261.

Одноименный фельетон публиковался в журнале «Ревизор». 1929. № 2 (см. далее).

Контролер

Бегемот. 1925. № 16.

Печ. по: СС 6. Т. 3. С. 133–135.

Вредные мысли

Бузотер. 1925. № 16.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 220–221.

Туман

Бегемот. 1925. № 17. Подпись: М. З.

Печ. по: Тетка Марья рассказала. М., 1926. С. 18–21.

Человек с нагрузкой

Смехач. 1925. № 18.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 293–294.

Доходная статья

Бегемот. 1925. № 18.

Печ. по: Зощенко М. Собачий нюх. М., 1927. С. 12–15.

Счастливое детство

Бегемот. 1925. № 19.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 23–25.

Нервы

Бегемот. 1925. № 20.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 298–299.

Пассажир

Бегемот. 1925. № 21.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 56–59.

Комики

Бегемот. 1925. № 22. Подпись: С. Курочкин.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 483–485.

Воры

Бегемот. 1925. № 23.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 50–52.

В новом варианте включен в «Голубую книгу» под заглавием «Рассказ о том, как чемодан украли» (раздел «Коварство»).

Рабочий костюм

Бегемот. 1925. № 24. Заглавие: Костюм.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 60–62.

Шипы и розы

Бегемот. 1925. № 25. Подпись: Семен Курочкин.

Печ. по: УГ. С. 264–265.

Под этим заглавием в СС 6 был опубликован рассказ «Повышают» (1924; см. Т. 1). Фельетон же в прижизненные издания не входил.

Уличное происшествие

Бегемот. 1925. № 26.

Печ. по: СС 6. Т. 3. С. 131–132.

Стакан

Смехач. 1925. № 27.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 16–19.

Свободный художник

Бегемот. 1925. № 29.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 307–308.

Скверный анекдот

Бегемот. 1925. № 30. Подпись: Бегемот.

Печ. по: УГ. С. 265–266.

В сборнике «Личная жизнь» (Л., 1934) авторская дата: 1924 г. Заглавие повторяет название повести Ф. М. Достоевского (1862). Одноименная заметка в «Бузотере» (1925. № 13) включена в цикл «Черт знает что такое» (см. далее).

Спец

Бегемот. 1925. № 30. Подпись: М. З.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 308–310.

Чудный отдых

Бегемот. 1925. № 31. Подпись: Семен Курочкин.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 264–266.

Тормоз Вестингауза

Бегемот. 1925. № 32.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 63–65.

Пауки и мухи

Бегемот. 1925. № 33.

Печ. по: Зощенко М. Нервные люди. Харьков, 1928. С. 86–88.

Муж

Смехач. 1925. № 33.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 53–55.

Публиковался также под заглавием «На семейном фронте».

Трамблям в Саратове

Бузотер. 1925. № 19. Сентябрь. Подпись: Гаврила.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 479–480.

Гений из Алешек

Бузотер. 1925. № 20. Подпись: Гаврила.

Печ. по: УГ. С. 266–267.

Хитрее мухи

Бузотер. 1925. № 20. Подпись: Гаврила.

Печ. по: УГ. С. 267–268.

Обштопали

Бузотер. 1925. № 21. Подпись: Гаврила.

Печ. по: УГ. С. 268–269.

Зеленый ужас

Бузотер. 1925. № 21. Подпись: Гаврила.

Печ. по: УГ. С. 269–271.

Стихийное бедствие

Бузотер. 1925. № 21. Подпись: Гаврила.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 480–481.

Опасная пьеска

Бузотер. 1925. № 22. Подпись: Гаврила.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 218–219.

Гибель строителей

Бузотер. 1925. № 22. Подпись: Гаврила.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 216–217.

Еще касаемо того же!

Бузотер. 1925. № 22. Подпись: Гаврила.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 481–482.

Кто прост — тому коровий хвост

Бузотер. 1925. № 23.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 485–487.

Сельская идиллия

Бузотер. 1925. № 24. Подпись: Гаврила.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 487–488.

«Великая годовщина»

Бузотер. 1925. № 25. Подпись: Гаврила.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 488–489.

Что за шум, а драки нету?

Бузотер. 1925. № 26. Подпись: Гаврила.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 489–491.

Папаша

Бегемот. 1925. № 34.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 31–33.

Утонувший домик

Бегемот. 1925. № 35.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 47–49.

Инженер

Бегемот. 1925. № 38.

Печ. по: СС 6. Т. 3. С. 147–149.

Кризис

Бегемот. 1925. № 44.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 3–6.

Юбилей

Бегемот. 1925. № 46. Подпись: Бегемот.

Печ. по: УГ. С. 273–275.

Нервные люди

Бегемот. 1925. № 47.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 82–85.

Сильное средство

Бегемот. 1925. № 4. Подпись: М. З.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 79–81.

Авантюрный рассказ

Бегемот. 1925. № 49.

Печ. по: СС 6. Т. 1. С. 45–47.

Святочная история

Бегемот. 1925. № 50.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 76–78.

В переработанном виде вошел в «Голубую книгу» под заглавием «Таинственная история, кончившаяся для одних печально, для других удовлетворительно» (раздел «Деньги»).

Через сто лет

Зощенко М. Рассказы. Л., 1925.

Печ. по: СС 6. Т. 1. С. 41–44.

Черт знает что такое

Печ. по: Зощенко М. Над кем смеетесь?! М.; Л., 1928. С. 172–182.

Наиболее полная публикация цикла, собранного из миниатюр, печатавшихся в «Бузотере», «Дрезине», «Красном вороне» в 1923–1925 гг. В СС 6 цикл вошел в сокращенном виде, без № 2, 5, 10, 14–17, 20.

Дамские штучки

Бузотер. 1926. № 1. Подпись: Михал Михалыч.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 226–227.

Родные люди

Бегемот. 1926. № 2.

Печ. по: СС 6. Т. 1. С. 75–76.

Бабье счастье

Бегемот. 1926. № 3.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 326–327.

Герой

Бегемот. 1926. № 4. Подпись: М. З.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 492–493.

Есть одноименный рассказ (1923), первоначально называвшийся «Медаль» и, в отличие от этого фельетона, включенный в СС 6 (см. Т. 1).

Практикант

Бузотер. 1926. № 4. Подпись: Михал Михалыч.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 237–238.

Дешевая распродажа

Бузотер. 1926. № 4. Подпись: Гаврилыч.

Печ. по: УГ. С. 276–277.

Телефон

Бегемот. 1926. № 5.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 101–103.

Юрист из провинции

Бузотер. 1926. № 6.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 213–215.

Редкий случай

Бузотер. 1926. № 6. Подпись: Гаврила.

Печ. по: УГ. С. 277–278.

Фельетон написан по материалу, предложенному редакцией журнала (письмо рабкора). См. письмо Зощенко Э. Я. Герману (Эмилю Кроткому) 22 января 1926 г.: Файман Г. Уголовная история советской литературы и театра. М., 2003. С. 146–147.

Американская реклама

Бегемот. 1926. № 12. Заглавие: Вонючий случай. Подпись: М. З.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 119–120.

Публиковался также под заглавием «Квартирка».

Шутка

Смехач. 1926. № 13.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 330–331.

Именинница

Бегемот. 1926. № 13.

Печ. по: СС 6. Т. 1. С. 145–148.

В переработанном виде включен в «Голубую книгу» под заглавием «Рассказ об имениннице» (раздел «Неудачи»).

Паразит

Бегемот. 1926. № 14. Подпись: З.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 496–498.

В сборник «Нервные люди» (Харьков, 1928) вошел без трех последних абзацев, заканчиваясь словами о «прозе жизни».

Часы

Бегемот. 1926. № 15.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 116–118.

Публиковался также под заглавием «Случай в угрозыске».

Четыре дня

Бегемот. 1926. № 16.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 86–88.

Повторение заглавия рассказа В. М. Гаршина (1877).

В сборнике «Рассказы» (Л., 1934) в конце добавлена еще одна разъясняющая фраза: «И здоровье стало прямо выдающееся» (см. также: СС 3. Т. 1. С. 333–335).

Дамское горе

Бегемот. 1926. № 17.

Печ. по: СС 6. Т. 3. С. 150–152.

На посту

Бегемот. 1926. № 19.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 89–91.

Бочка

Бегемот. 1926. № 20.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 92–94.

Рассказ написан на основе фельетона «Хорошо, да не дюже» (Бузотер. 1925. № 15). Подпись: Гаврила.

В СС 3 заглавие фельетона указано неточно: «Хорошо, да не очень».

Публиковался также под заглавием «Домашнее средство».

В 1930-е гг. при слове «кооперация» по всему тексту было вычеркнуто определение «красная».

Бывает

Бегемот. 1926. № 21. Подпись: М. З.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 164–166.

В СС 3 со ссылкой на СС 6 опубликован под заглавием «Протекция».

Гипноз

Смехач. 1926. № 21.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 107–109.

Режим экономии

Бегемот. 1926. № 22. Заглавие: Худо ли.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 104–106.

Отчаянные люди

Бегемот. 1926. № 23.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 344–345.

Кинодрама

Бегемот. 1926. № 24.

Печ. по: СС 3. Т. 2. С. 98–100.

Бешенство

Бегемот. 1926. № 25.

Печ. по: Зощенко М. Над кем смеетесь?! М.; Л., 1928. С. 92–93.

Прискорбный случай

Бегемот. 1926. № 26.

Печ. по: СС 3. Т. 2. С. 95–97.

Кузница здоровья

Бегемот. 1926. № 28.

Печ. по: Зощенко М. Десять рассказов. Л., 1926. С. 18–20.

Рачис

Бегемот. 1926. № 29. Заглавие: Несчастный случай.

Печ. по: СС 6. Т. 1. С. 125–127.

Гибель человека

Бегемот. 1926. № 42.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 167–169.

Театр для себя

Смехач. 1926. № 42.

Печ. по: Зощенко М. Над кем смеетесь?! М.; Л., 1928. С. 104–106.

Театральный механизм

Бегемот. 1926. № 43. Заглавие: Сложный механизм.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 110–112.

В 1930-е гг. рассказ получил заглавие «Монтер». Здесь вместо реплики монтера: «Господ нынче нету!» — появилось: «Теноров нынче нету!» (см. СС 3. Т. 1. С. 355–356).

Праздничный подарок

Бегемот. 1926. № 44. Подпись: З.

Печ. по: УГ. С. 158–159.

Узел

Смехач. 1926. № 44.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 147–149.

Мещане

Смехач. 1926. № 46. Заглавие: Мещанский уклон.

Печ. по: СС 6. Т. 3. С. 6–8.

Прелести культуры

Бегемот. 1926. № 46.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 123–127.

Печатался также под заглавием «В театре».

Лимонад

Бегемот. 1926. № 47.

Печ. по: СС 6. Т. 3. С. 9–11.

Спешное дело

Бегемот. 1926. № 49.

Печ. по: СС 6. Т. 3. С. 32–34.

На основе рассказа написана одноактная комедия «Преступление и наказание» (1933).

Товарищ Гоголь

Смехач. 1926. № 49.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 499–500.

Суета сует

Бегемот. 1926. № 50.

Печ. по: УГ. С. 280–281.

Гости

Бегемот. 1927. № 1.

Печ. по: СС 6. Т. 3. С. 15–18.

Качество продукции

Бегемот. 1927. № 2.

Печ. по: СС 6. Т. 3. С. 38–41.

Хиромантия

Смехач. 1927. № 3.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 367–368.

Мелкота

Бегемот. 1927. № 3.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 158–160.

Мелкий случай

Бегемот. 1927. № 5. Заглавие: Мелочи жизни.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 142–146.

Социальная грусть

Смехач. 1927. № 5. Подпись: М. З.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 201–203.

Волокита

Бузотер. 1927. № 5.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 138–141.

В переработанном виде включен в «Голубую книгу» под заглавием «Интересное происшествие в канцелярии» (раздел «Неудачи»).

Бледнолицые братья

1–2 — Смехач. 1927. № 1. Общее заглавие: Бледнолицые мои братья; 3–4 — Бегемот. 1927. № 6; 5 — Зощенко М. Обезьяний язык. М., 1926.

Пушкин

Бегемот. 1927. № 7. Заглавие: Гроб (Из повестей Белкина).

Печ. по: СС 6. Т. 3. С. 28–31.

О пользе грамотности

Бегемот. 1927. № 8. Заглавие: Интеллигентный случай.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 230–232.

Рассказу предшествовал фельетон «Ликвидация неграмотности ко дню юбилея Гаврилы» (Бузотер. 1925. № 26. Подпись: Михал Михалыч).

Сила красноречия

Бегемот. 1927. № 9.

Печ. по: СС 6. Т. 1. С. 157–160.

Царские сапоги

Бегемот. 1927. № 10.

Печ. по: СС 6. Т. 3. С. 35–37.

Литератор

Бегемот. 1927. № 13.

Печ. по: СС 6. Т. 1. С. 153–156.

Свадьба

Бегемот. 1927. № 14.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 150–154.

В переработанном виде вошел в «Голубую книгу» под заглавием «Свадебное происшествие» (раздел «Любовь»). Рассказ также стал основой одноименной одноактной комедии (1933).

Галоша

Бегемот. 1927. № 15.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 134–137.

С незначительными изменениями включен в «Голубую книгу» под заглавием «Мелкий случай из личной жизни» (раздел «Неудачи»).

Административный восторг

Бегемот. 1927. № 16.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 194–197.

Много ли человеку нужно

Бегемот. 1927. № 25.

Печ. по: Зощенко М. Над кем смеетесь?! М.; Л., 1928. С. 107–108.

Мелкое происшествие

Бегемот. 1927. № 26.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 121–122.

Рука ближнего

Бегемот. 1927. № 28.

Печ. по: СС 6. Т. 1. С. 161–164.

Игра природы

Бегемот. 1927. № 29.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 191–193.

Поэт и лошадь

Пушка. 1927. № 30.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 235–236.

Любитель

Бегемот. 1927. № 30.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 155–157.

Дырка

Бегемот. 1927. № 31.

Печ. по: Зощенко М. Над кем смеетесь?! М.; Л., 1928. С. 89–91.

Бутылка

Пушка. 1927. № 31.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 390.

Полезная площадь

Пушка. 1927. № 32.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 391.

Душевная простота

Бегемот. 1927. № 32.

Печ. по: СС 6. Т. 3. С. 19–21.

Пароход

Бегемот. 1927. № 33.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 128–130.

Игрушка

Пушка. 1927. № 33.

Печ. по: УГ. С. 284–285.

Каторга

Бегемот. 1927. № 34.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 131–133.

Несчастный случай

Пушка. 1927. № 34.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 393–394.

Событие

Пушка. 1927. № 35. Подпись: Михал Михалыч.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 395–396.

Драка

Бегемот. 1927. № 36.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 267–269.

Операция

Бегемот. 1927. № 37.

Печ. по: СС 6. Т. 3. С. 22–24.

Гримаса нэпа

Бегемот. 1927. № 38.

Печ. по: СС 6. Т. 3. С. 25–27.

Печатался также под заглавиями «Гримасы нэпа», «Безобразие», «Человека обидели».

Баретки

Пушка. 1927. № 38.

Печ. по: СС 6. Т. 3. С. 3–5.

Включен в «Голубую книгу» под заглавием «Рассказ о том, как девочке сапожки покупали» (раздел «Коварство»).

Зубное дело

Бегемот. 1927. № 39.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 261–263.

Мелочи жизни

1 — Пушка. 1927. № 29; 2 — Пушка. 1927. № 37; 3 — Пушка. 1927. № 39; 4 — Бегемот. 1927. № 35.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 270–277.

Веселенькая история

Бегемот. 1927. № 40.

Печ. по: СС 6. Т. 3. С. 52–54.

Печатался также под заглавием «Забавное происшествие».

Что-нибудь особенное

Пушка. 1927. № 40.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 405–406.

Кошка и люди

Пушка. 1927. № 41. Заглавие: Печка.

Печ. по: СС 6. Т. 3. С. 60–62.

Шапка

Бегемот. 1927. № 46.

Печ. по: СС 6. Т. 3. С. 55–57.

Научное явление

Бегемот. 1927. № 47.

Печ. по: СС 6. Т. 3. С. 58–59

Закорючка

Бегемот. 1927. № 48. Заглавие: Легкая жизнь.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 258–260.

Быстры, как волны, все дни нашей жизни

Пушка. 1927. № 48. Подпись: М. З. В сопровождении 4 рисунков Н. Радлова.

Печ. по: УГ. С. 288.

Графология

Пушка. 1927. № 49. Рассказ сопровождается 4 рисунками и 4 стилизованными подписями Б. Малаховского.

Печ. по: УГ. С. 288–289.

Ростов

Бегемот. 1927. № 50.

Печ. по: СС 6. Т. 3. С. 69–70.

Новая эпоха

Пушка. 1927. № 51. Подпись: М. З. В сопровождении 4 рисунков Н. Радлова.

Очень просто

Бегемот. 1927. № 51.

Печ. по: Зощенко М. Трезвые мысли. М., 1928. С. 38–41.

О пользе неграмотности

Бегемот. 1927. № 52. Заглавие: Жулик.

Печ. по: Зощенко М. Трезвые мысли. М., 1928. С. 32–34.

Больные

Бегемот. 1928. № 1.

Печ. по: СС 6. Т. 5. С. 54–56.

Берегите здоровье!

Пушка. 1928. № 3.

Печ. по: УГ. С. 292.

Хамство

Бегемот. 1928. № 4.

Печ. по: СС 6. Т. 3. С. 63–65.

Публиковался также под заглавием «Пора отвыкать».

Неприятность

Пушка. 1928. № 4. Подпись: Михал Михалыч.

Печ. по: УГ. С. 292–293.

Существует одноименный рассказ (1929; см. далее).

Выгодная комбинация

Бегемот. 1928. № 6.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 170–172.

Цыганский мотив

Пушка. 1928. № 9. Подпись: Гаврила.

Печ. по: УГ. С. 293–294.

Работяги

Пушка. 1928. № 10. Подпись: Гаврилыч.

Печ. по: УГ. С. 294–295.

Красота!

Пушка. 1928. № 11. Подпись: Гаврилыч.

Печ. по: УГ. С. 295.

Брачный аппарат «Тустеп»

Пушка. 1928. № 12. Подпись: Гаврилыч.

Печ. по: УГ. С. 295–296.

Ваньку валяют

Пушка. 1928. № 12. Подпись: Гаврилыч.

Печ. по: УГ. С. 296.

Каждый сам себе — заграница

Пушка. 1928. № 13. Подпись: Гаврилыч.

Печ. по: УГ. С. 296–297.

Помыться захотелось

Пушка. 1928. № 16. Подпись: Гаврилыч.

Печ. по: УГ. С. 298.

Старая история

Пушка. 1928. № 19. Заглавие: Все в порядке! Подпись: Гаврилыч.

Печ. по: Зощенко М. Личная жизнь. Л., 1934. С. 137–138.

Грубо

Пушка. 1928. № 20. Подпись: Гаврилыч.

Печ. по: УГ. С. 299–300.

Иностранцы

Бегемот. 1928. № 21. Заглавие: Все в порядке.

Печ. по: СС 6. Т. 3. С. 66–68.

Не все потеряно

Прожектор. 1928. № 33.

Печ. по: СС 6. Т. 3. С. 75–80.

Пожар

Бегемот. 1928. № 34.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 246–248.

Не забавно

Пушка. 1928. № 36. Подпись: Гаврилыч.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 513.

Существует одноименный фельетон (1929; см. далее).

Карманная кража

Пушка. 1928. № 36. Подпись: Гаврилыч.

Печ. по: УГ. С. 300–301.

Музыканты допрыгались

Пушка. 1928. № 38. Подпись: Гаврилыч.

Печ. по: УГ. С. 301.

Раздули кадило

Пушка. 1928. № 38. Подпись: Гаврилыч.

Печ. по: УГ. С. 301.

Обмишурились

Пушка. 1928. № 42. Подпись: Гаврилыч.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 513–514.

Ломбардия

Пушка. 1928. № 43. Подпись: Гаврилыч.

Печ. по: УГ. С. 302.

Пора вставать

Пушка. 1928. № 44. Подпись: Гаврилыч.

Печ. по: УГ. С. 302–303.

Тяга к чтению

Пушка. 1928. № 44. Подпись: Гаврилыч.

Печ. по: УГ. С. 303.

Шутка

Пушка. 1928. № 45. Ноябрь. С. 4. Подпись: Гаврилыч. Печатается по этому изданию.

Существует одноименный рассказ (1926, см. выше). Рассказ, кажется, не переиздавался.

Черт возьми!

Пушка. 1928. № 46. Подпись: Гаврилыч.

Печ. по: УГ. С. 304.

Крысы

Пушка. 1928. № 46. Подпись: Гаврилыч.

Печ. по: УГ. С. 304–306.

Рассуждение об иностранцах. Рассуждение первое

Пушка. 1928. № 47. Подпись: Гаврилыч.

Печ. по: УГ. С. 306.

Семейный купорос

Пушка. 1928. № 47. Подпись: Гаврилыч.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 161–163.

Подождем, над нами не каплет

Пушка. 1928. № 48. Подпись: Гаврилыч.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 514–515.

Заграничная история

Пушка. 1928. № 48. Подпись: Гаврилыч.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 427–428.

Всюду жизнь

Пушка. 1928. № 48. Подпись: Гаврилыч.

Печ. по: УГ. С. 306–307.

Заметка сопровождается рисунком В. Краева.

Непорядки на земном шаре

Пушка. 1928. № 49. Подпись: Гаврилыч.

Печ. по: УГ. С. 307–308.

[Грустно]

Пушка. 1928. № 49. Подпись: Гаврилыч.

Печ. по: УГ. С. 308–309.

Руководство для начинающих наблюдателей

Пушка. 1928. № 50. Подпись: Гаврилыч.

Печ. по: УГ. С. 309–310.

«Пушка» — Пушкину

Пушка. 1928. № 50. Подпись: Пушкинист Гаврилыч.

Печ. по: УГ. С. 310.

Кому что, кому ничего

Пушка. 1928. № 52. Подпись: Гаврилыч.

Печ. по: УГ. С. 310–311.

Пустое дело

Чудак. 1928. № 1. Декабрь.

Печ. по: СС 6. Т. 3. С. 42–44.

Трезвые мысли

Зощенко М. Трезвые мысли. М., 1928.

Печ. по: СС 6. Т. 3. С. 107–108.

В СС 6 помещен в разделе 1921–1923 гг. Публикация ранее 1928 г. не установлена.

Неприятная история

Бегемот. 1927. № 27.

Печ. по: СС 6. Т. 3. С. 71–74.

Включен в «Голубую книгу» в новом варианте под заглавием «Интересный случай в гостях» (раздел «Коварство»). Фамилия Троцкого заменена на Рыкова, потом вычеркнута и она. Цензурная купюра сохранилась даже в СС 3 (Т. 3. С. 317).

Позднее под заглавием «Неприятная история» печатался фельетон 1934 г. (см. СС 3. Т. 2. С. 375–378).

Встреча

Зощенко М. Дни нашей жизни. М., 1928.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 173–176.

Существует одноименный рассказ: Крокодил. 1937. № 31.

Дни нашей жизни

Печ. по: 1–9 — Зощенко М. Дни нашей жизни. Л., 1928. С. 30–40; 10–17 — СС 3. Т. 1. С. 530–534.

Цикл сформирован Зощенко из заметок, публиковавшихся в журнале «Пушка» в 1928 г. В СС 3 дополнен Ю. Томашевским (с одновременным исключением № 3, 4, 5). В СС 6 вошел лишь фельетон № 8 под заглавием «Смешно» (Т. 2. С. 239–240).

Клад

Чудак. 1929. № 2.

Печ. по: СС 6. Т. 3. С. 48–51.

Кража

Пушка. 1929. № 2. Подпись: Гаврилыч.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 244–245.

Медицинский случай

Чудак. 1929. № 3.

Печ. по: СС 6. Т. 3. С. 45–47.

Что делается!

Пушка. 1929. № 3. Подпись: Гаврилыч.

Печ. по: УГ. С. 318–319.

Неприятность

Пушка. 1929. № 3. Подпись: Гаврилыч.

Печ. по: УГ. С. 319–320.

Серенада

Чудак. 1929. № 4.

Печ. по: СС 6. Т. 3. С. 86–90.

С незначительными изменениями включен в «Голубую книгу» под заглавием «Рассказ о студенте и водолазе» (раздел «Удивительные события»).

Лошадиная история

Пушка. 1929. № 4. Подпись: Гаврилыч.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 252–253. Печатался также под заглавием «Не ври».

Не забавно

Пушка. 1929. № 5. Подпись: Гаврилыч.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 241–242.

Существует одноименный фельетон (1928; см. выше).

Все в порядке

Пушка. 1929. № 6. Подпись: Гаврилыч.

Печ. по: УГ. С. 321.

Хороший знакомый

Ревизор. 1929. № 1. Март.

Печ. по: СС 6. Т. 3. С. 81–85.

Домашнее средство

Ревизор. 1929. № 2.

Печ. по: СС 6. Т. 2. С. 249–251.

Существует одноименный фельетон (1925; см. выше).

Сильнее смерти

Ревизор. 1929. № 3.

Печ. по: СС 6. Т. 3. С. 95–98.

В переработанном виде включен в «Голубую книгу» под заглавием «Рассказ про одного спекулянта» (раздел «Деньги»).

Тухлое дело

Ревизор. 1929. № 4. Подпись: Назар Синебрюхов.

Печ. по: УГ. С. 324–325.

1:0

Ревизор. 1929. № 4. Без подписи. Атрибуция М. Долинского.

Печ. по: УГ. С. 325–326.

Терпеть можно

Ревизор. 1929. № 5. Апрель.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 518–519.

Природа и люди

Ревизор. 1929. № 6. Подпись: Назар Синебрюхов.

Печ. по: УГ. С. 326–328.

Летняя передышка

Ревизор. 1929. № 7.

Печ. по: СС 6. Т. 5. С. 70–73.

Материнство и младенчество

Чудак. 1929. № 11.

Печ. по: СС 6. Т. 3. С. 91–94.

Няня

Ревизор. 1929. № 12–13.

Печ. по: СС 6. Т. 5. С. 51–53.

В переработанном виде включен в «Голубую книгу» под заглавием «Рассказ про няню, или Прибавочная ценность этой профессии» (раздел «Деньги»).

Не дают развернуться

Ревизор. 1929. № 14–15. Подпись: Михал Михалыч.

Печ. по: СС 6. Т. 5. С. 57–59.

В существенно переработанном виде включен в «Голубую книгу» под заглавием «Забавное происшествие с кассиршей» (раздел «Коварство»).

Необыкновенная история

Ревизор. 1929. № 20.

Печ. по: СС 6. Т. 5. С. 74–77.

Семейное дело

Ревизор. 1929. № 22. Подпись: М. Гаврилов.

Печ. по: СС 3. Т. 1. С. 519–521.

Происшествие

Ревизор. 1929. № 23.

Печ. по: СС 6. Т. 5. С. 40–44.

Включено в «Голубую книгу» под тем же заглавием (раздел «Удивительные события»). В варианте «Голубой книги» ГПУ было заменено транспортной охраной.

Честное дело

Ревизор. 1929. № 25. Подпись: Мих. Гаврилов.

Печ. по: СС 6. Т. 5. С. 63–65.

Человека жалко

Ревизор. 1929. № 26. Подпись: Мих. Гаврилов.

Печ. по: Зощенко М. Личная жизнь. Л., 1934. С. 125–127.

Мерси

Ревизор. 1929. № 27.

Печ. по: СС 6. Т. 5. С. 78–82.

Землетрясение

Ревизор. 1929. № 28.

Печ. по: СС 6. Т. 5. С. 5–10.

Чистая выгода

Ревизор. 1929. № 29.

Печ. по: СС 6. Т. 5. С. 66–69.

Бессонница

Ревизор. 1929. № 30. Подпись: М. Гаврилов.

Печ. по: УГ. С. 329–330.

В сборнике «Личная жизнь» (Л., 1934) авторская дата: 1926 г.

Расписка

Ревизор. 1929. № 36.

Печ. по: СС 6. Т. 5. С. 11–14.

В переработанном виде включен в «Голубую книгу» под заглавием «Последний рассказ под названием „Коварство и любовь“» (раздел «Любовь»).

Дама с цветами

Прожектор. 1929. № 38.

Печ. по: СС 6. Т. 5. С. 31–39.

Включен в «Голубую книгу» под заглавием «Рассказ про даму с цветами» (раздел «Любовь»).

Бурлацкая натура

Ревизор. 1929. № 38. Подпись: Мих. Гаврилов.

Печ. по: УГ. С. 331–332.

В переработанном виде включен в «Голубую книгу» под заглавием «Рассказ о человеке, которого вычистили из партии» (раздел «Неудачи»). На основе рассказа написана трехактная комедия «Уважаемый товарищ» (1930).

Приятная встреча

Чудак. 1929. № 39.

Печ. по: СС 6. Т. 5. С. 24–30.

В переработанном виде включен в «Голубую книгу» под заглавием «Мелкий случай из личной жизни» (раздел «Удивительные события»).

Горько

Ревизор. 1929. № 40.

Печ. по: Зощенко М. Личная жизнь. Л., 1934. С. 121–124.

Не согласен

Ревизор. 1930. № 4.

Печ. по: УГ. С. 332–334.

Опубликован в тематическом номере «Готовь зимой телегу, а летом сани!»

Хитрость

Ревизор. 1930. № 7. Подпись: Мих. Гаврилов.

Печ. по: УГ. С. 334–335.

В переработанном виде входит в «Голубую книгу» под заглавием «Хитрость, допущенная в одном общежитии» (раздел «Коварство»).

Один день

Ревизор. 1930. № 8. Подпись: Мих. Гаврилов.

Печ. по: СС 3. Т. 2. С. 362–364.

Психологическая история

Ревизор. 1930. № 9. Подпись: Мих. Гаврилов

Печ. по: СС 3. Т. 2. С. 364–366.

Неувязка

Ревизор. 1930. № 11. Подпись: М. Гаврилов.

Печ. по: СС 6. Т. 5. С. 60–62.

Не надо спекулировать

Ревизор. 1930. № 15.

Печ. по: СС 6. Т. 5. С. 15–19.

В переработанном виде включен в «Голубую книгу» под заглавием «Рассказ про одну корыстную молочницу» (раздел «Деньги»). Печатался также под заглавием «Спекуляция».

Лошадиное средство

Ревизор. 1930. № 24. Подпись: М. Гаврилов.

Печ. по: УГ. С. 337–338.

Сторож

Ревизор. 1930. № 27.

Печ. по: СС 6. Т. 5. С. 20–23.

«Выдвиженец»

Некрасивая история

Спешное дело

Балтиец. 1930. № 69. 20 сентября. Подпись: Гаврилыч.

Печ. по: УГ. С. 338–340.

Не забавно

Балтиец. 1930. № 71. 27 сентября.

Печ. по: УГ. С. 340–341.

На заводе

Ревизор. 1930. № 31.

Печ. по: СС 3. Т. 2. С. 366–368.

Волокита

Ревизор. 1930. № 32.

Печ. по: СС 3. Т. 2. С. 368–370.

Существует одноименный рассказ (1927, см. выше), в переработанном виде включенный в «Голубую книгу».

Нахальство

Ревизор. 1930. № 34.

Печ. по: СС 3. Т. 2. С. 368–372.

Необыкновенное происшествие

Ревизор. 1930. № 36.

Печ. по: УГ. С. 341–343.

Запутались

Ленинские искры. 1930. № 105. 27 декабря.

Печ. по: УГ. С. 343–344.

Доктор медицины

СС 6. Т. 5. С. 45–50.

Печатается по этому изданию.

Более ранняя публикация не установлена.

Приложение. «Златогорская, качай!» <Глава из романа «Большие пожары»>

Огонек. 1927. № 19. С. 6–7.

Печатается по этому изданию.

Этот текст — фрагмент коллективного романа 25 писателей, сочинявших главу за главой без всякой предварительной договоренности. Придумал «Большие пожары» и написал последнюю главу главный редактор журнала «Огонек» М. Кольцов. В осуществлении «проекта» приняли участие И. Бабель, В. Каверин, Б. Лавренев, Л. Леонов, А. Толстой, К. Федин и др. Первую главу, завязку фабулы, сочинил А. Грин.

В городе Златогорске происходят таинственные пожары: за две недели сгорело восемнадцать зданий. Разобраться в событиях и написать об этих то ли пожарах, то ли поджогах хочет репортер Берлога: «Старожилы сообщили нам в редакции, что двадцать лет назад, в, так сказать, мрачные времена царизма, Златогорск пережил подобную же серию пожаров, и поручили мне открыть это для трудящихся читателей». Вместе с делопроизводителем Мигуновым он едет в архив, чтобы отыскать старое судебное дело № 1057. Передача его Берлоге сопровождается внезапным появлением и исчезновением желтой бабочки, «пламенной сильфиды», похожей на «странный цветок». После ухода героев в архиве тоже начинается пожар.

По воле других писателей в романе происходит еще множество таинственных (и плохо связанных между собой) событий. Дело № 1057 исчезает. Берлогу заманивают в сумасшедший дом. Таинственный концессионер-иностранец, удачливый игрок в карты, возводит в городе «чудовищный особняк», в котором тоже появляются всякие таинственные личности и происходят загадочные события.

В своей главе (№ 19) Зощенко соединяет привычную сказовую стилистику и бытовую фактуру с навязанной предшественниками уголовной фабулой: бежавший из лечебницы репортер обнаруживает после очередного пожара пропавшее дело.

Подробнее о творческой истории и фабуле «Больших пожаров» см.: Быков Д. Большие пожары: Роман двадцати пяти писателей // Огонек. 2001. № 21. С. 40–43.

Фрагменты романа (9 глав) см.: Новая Юность. 2004. № 1–2 (публикация Е. Голубовского).

Список условных сокращений

Восп. — Вспоминая Михаила Зощенко / Сост. и подг. текста Ю. В. Томашевского. Л.: Художественная литература, 1990.

ИП — Зощенко М. Избранные повести. Л.: Гослитиздат, 1936.

Лицо и маска — Лицо и маска Михаила Зощенко / Сост. и публ. Ю. В. Томашевского. М.: Олимп — ППП, 1994.

Летопись — Хронологическая канва жизни и творчества Михаила Зощенко / Сост. Ю. В. Томашевский // Лицо и маска. С. 340–365.

Мат 1 — Михаил Зощенко: Материалы к творческой биографии. Кн. 1. СПб.: Наука, 1997.

Мат 2 — Михаил Зощенко: Материалы к творческой биографии. Кн. 2. СПб.: Наука, 2001.

Мат 3 — Михаил Зощенко: Материалы к творческой биографии. Кн. 3. СПб.: Наука, 2002.

НЗ — Неизданный Зощенко. Анн Арбор, <1976>.

Серапионовы братья — «Серапионовы братья» в зеркалах переписки / Сост. Е. Лемминга. М., 2004.

СС 6 — Зощенко М. Собрание сочинений: В 6 т. Л.; М.: Прибой — Гослитиздат, 1929–1932.

СС 3 — Зощенко М. Собрание сочинений: В 3 т. / Сост., подг. текста, прим. Ю. В. Томашевского. Л.: Художественная литература, 1986–1987.

УГ — Зощенко М. Уважаемые граждане: Пародии. Рассказы. Фельетоны. Сатирические заметки. Письма к писателю. Одноактные комедии / Изд. подг. М. З. Долинским. М.: Книжная палата, 1991.

Том 3. Сентиментальные повести

(сборник)

Сентиментальные повести

Предисловие к первому изданию

Эта книга, эти сентиментальные повести написаны в самый разгар нэпа и революции.

И читатель, конечно, вправе потребовать от автора настоящего революционного содержания, крупных тем, планетарных заданий и героического пафоса — одним словом, полной и высокой идеологии.

Не желая вводить небогатого покупателя в излишние траты, автор спешит уведомить с глубокой душевной болью, что в этой сентиментальной книге не много будет героического.

Эта книга специально написана о маленьком человеке, об обывателе, во всей его неприглядной красе.

Пущай не ругают автора за выбор такой мелкой темы — такой уж, видимо, мелкий характер у автора. Тут уж ничего не поделаешь. Кому что по силам, кому что дано.

Один писатель широкими мазками набрасывает на огромные полотна всякие эпизоды, другой описывает революцию, третий военные ритурнели[304], четвертый занят любовными шашнями и проблемами. Автор же, в силу особых сердечных свойств и юмористических наклонностей, описывает человека — как он живет, чего делает и куда, для примеру, стремится.

Автор признает, что в наши бурные годы прямо даже совестно, прямо даже неловко выступать с такими ничтожными идеями, с такими будничными разговорами об отдельном незначительном человеке.

Но критики не должны на этот счет расстраиваться и портить свою драгоценную кровь. Автор и не лезет со своей книгой в ряд остроумных произведений эпохи.

Быть может, поэтому автор и назвал свою книгу сентиментальной.

На общем фоне громадных масштабов и идей эти повести о мелких, слабых людях и обывателях, эта книга о жалкой уходящей жизни, действительно, надо полагать, зазвучит для некоторых критиков какой-то визгливой флейтой, какой-то сентиментальной оскорбительной требухой.

Однако ничего не поделаешь. Придется записать так, как с этим обстояло в первые годы революции. Тем более, мы смеем думать, что эти люди, эта вышеуказанная прослойка пока что весьма сильно распространена на свете. В силу чего мы и предлагаем вашему высокому вниманию подобную малогероическую книгу.

А что в этом сочинении бодрости, может быть, кому-нибудь покажется маловато, то это неверно. Бодрость тут есть. Не через край, конечно, но есть. Последние же страницы книги прямо брызжут полным весельем и сердечной радостью.

Март 1927 г.

И. В. Коленкоров. Предисловие ко второму изданию

Ввиду многочисленных запросов сообщаем, что вышеуказанная подпись И. В. Коленкоров — есть подпись подлинного автора сентиментальных повестей.

Вот краткая биографическая справка о нем.

И. В. Коленкоров — родной брат Ек. Вас. Коленкоровой, тепло и любовно выведенной в повести «Люди» наряду с другими героинями. Он родился в 1882 году в городе Торжке (Тверской губ.) в мелкобуржуазной семье дамского портного. Получил домашнее образование. В молодые годы был пастухом. Потом играл в театре. И, наконец, мечта его жизни воплотилась в действительность — он стал писать стихи и рассказы.

В настоящее время И. В. Коленкоров, принадлежащий к правому крылу попутчиков, перестраивается и, вероятно, в скором времени займет одно из видных мест среди писателей натуральной школы.

Сентиментальные же повести написаны им под руководством писателя М. М. Зощенко, ведущего литературный кружок, в котором около пяти лет находился наш славный автор.

И в настоящее время, выпуская эту книгу, Иван Васильевич приносит т. Зощенко свою благодарность и желает ему дальнейшей удачи в многотрудной педагогической деятельности.

Май 1928 г. К. Ч.

Предисловие к третьему изданию

В силу постоянных запросов сообщаем, что роль писателя М. Зощенко в этом труде свелась, главным образом, к исправлению орфографических ошибок и выравнению идеологии. Основная же работа принадлежит вышеуказанному автору И. В. Коленкорову. Так что по-настоящему на обложке книги надо было бы поставить фамилию Коленкорова. Однако И. В. Коленкоров, не желая прослыть состоятельным человеком, отказался от этой чести в пользу М. Зощенко. Гонорар же Иван Васильевич получил полностью.

Сообщая об этом, пользуемся случаем сказать, что некоторые сентиментальные нотки, нытье и кое-какое идеологическое шатание в ту и другую сторону — следует отнести не к руководителю литкружка, а отчасти к автору, И. В. Коленкорову, отчасти же к тем литературным персонажам, которые выведены в этих повестях.

Тут перед вашими глазами пройдет целая галерея уходящих типов.

И новому современному читателю необходимо их знать, чтоб увидеть уходящую жизнь во всех ее проявлениях.

Июль 1928 г. С. Л.

Предисловие к четвертому изданию

В силу прошлых недоразумений, писатель уведомляет критику, что лицо, от которого ведутся эти повести, есть, так сказать, воображаемое лицо. Это есть тот средний интеллигентский тип, которому случилось жить на переломе двух эпох.

Неврастения, идеологическое шатание, крупные противоречия и меланхолия — вот чем пришлось наделить нам своего «выдвиженца» — И. В. Коленкорова. Сам же автор — писатель М. М. Зощенко, сын и брат таких нездоровых людей, — давно перешагнул все это. И в настоящее время он никаких противоречий не имеет. У него на душе полная ясность и розы распускаются. А если в другой раз эти розы вянут и нету настоящего сердечного спокойствия, то совершенно по другим причинам, о которых автор расскажет как-нибудь после.

В данном же случае это есть литературный прием.

И автор умоляет почтеннейшую критику вспомнить об этом замысловатом обстоятельстве, прежде чем замахнуться на беззащитного писателя.

Апрель 1929 г. Мих. Зощенко Ленинград

Аполлон и Тамара

1

Жил в одном городе на Большой Проломной улице свободный художник — тапер Аполлон Семенович, по фамилии Перепенчук.

Фамилия эта — Перепенчук — встречается в России нечасто, так что читатели могут даже подумать, что речь сейчас идет о Федоре Перепенчуке, о фельдшере из городского приемного покоя, тем более что оба они жили в одно время и на одной и той же улице, и по характеру не то чтобы были схожи, но в некотором скептическом отношении к жизни и в образе своих мыслей ихние характеры как-то перекликались.

Но только фельдшер Федор Перепенчук помер значительно пораньше, да и, вернее, не сам помер, не своей то есть смертью, а он удавился. И случилось это незадолго до IV конгресса[305].

Об этом газеты своевременно трубили: покончил, дескать, с собой, при исполнении служебного долга, фельдшер из городского приемного покоя, Федор Перепенчук, причина — разочарование в жизни…

Этакую, правда, нелепость могут досужие репортеришки написать. Разочарование в жизни… Федор Перепенчук и разочарование в жизни… Ах, какие это пустяки. Какая несусветная околесица!

Это правда: поверхностно размышляя, точно, жил, жил человек, задумывался о бессмысленном человеческом существовании и руки на себя наложил. Точно, на первый взгляд — разочарование. Но тот, кто поближе знал Федора Перепенчука, не сказал бы таких пустяков.

Это к Аполлону Перепенчуку, таперу и музыканту, могло бы подойти это слово — разочарование. Жил потому что человек, бездумно наслаждался прелестью своего бытия, а после, от причин исключительно материальных и физических и от всяких катастроф и коллизий, — ослаб и к жизни, так сказать, потерял вкус. Но не будем забегать вперед, о нем, об Аполлоне Перепенчуке и будет наше повествование.

А вот Федор Перепенчук… Вся сила его личности была в том, что не от бедности, не от катастроф и коллизий он пришел к своим мыслям, нет, мысли его родились путем зрелого, логического размышления значительного человека. О нем не только что рассказ написать, о нем целые тома сочинений написать можно было бы. Но только не каждый писатель взялся бы исполнить труд этот. Не каждый бы мог быть биографом и, так сказать, жизнеописателем дел и мыслей этого выдающегося человека. Тут потребовался бы сочинитель величайшего ума и огромной эрудиции, а также и знание мельчайших вещей и вещичек — и о происхождении человека, и о зарождении вселенной, и всякие философские воззрения, теория относительности[306] и другие там разные теории, и где какая звезда расположена, и даже хронология исторических событий — все это потребовалось бы для изучения личности Федора Перепенчука.

И в этом отношении Аполлону Перепенчуку ни в какой мере с ним не сравняться.

Аполлон Перепенчук был, прямо-таки, перед ним пустяковый человек, дрянцо даже… Не в обиду будет сказано его родственникам. А, впрочем, родственников по прямой линии у него и не осталось, разве что тетка его по отцу, Аделаида Перепенчук. Ну да и та в изящной словесности, пожалуй, что ничего не понимает. Пущай обижается.

Приятелей у него тоже не осталось. Да у таких людей, как Федор и Аполлон Перепенчуки, и не могло быть приятелей. У Федора никогда не было, а Аполлон растерял их, как впал в нищету.

И какой это мог быть приятель у Федора Перепенчука, ежели людей он не любил, презирал, вернее, образ своей жизни вел замкнутый, строгий даже, и с людьми, если и разговаривал, то для того, чтобы механически высказать накопившиеся воззрения, а не затем, чтобы услышать возгласы одобрения и критику.

Да и кто, какой человек величайшего ума смог бы ответить на его гордые мысли:

— Для чего существует человек? Есть ли в жизни у него назначение, и если нет, то не является ли жизнь, вообще говоря, отчасти бессмысленной?

Конечно, какой-нибудь приват-доцент[307] или профессор на государственном золотом обеспечении сказал бы с неприятной легкостью, что человек существует для дальнейшей культуры и для счастья вселенной. Но все это туманно и неясно, и для простого человека даже омерзительно. И тогда и всплывают разные удивительные вещи: для чего, скажем, существует жук или кукушка, которые явно никому никакой пользы не приносят, а тем более, для дальнейшей культуры, и в какой мере жизнь человека важнее жизни кукушки, птицы, которая могла бы и не жить, и мир от этого бы не изменился.

Но тут нужно гениальное перо и огромные знания, чтобы хоть отчасти отразить величественные замыслы Федора Перепенчука.

И, может, и не следовало бы тревожить тень замечательного человека, если б в свое время отчасти не дошел бы до этих мыслей ученик по духу и дальний его родственник — Аполлон Семенович Перепенчук, тапер, музыкант и свободный художник, проживавший на Большой Проломной улице.

Он проживал на этой улице за несколько лет до войны и революции.

2

Слово это — тапер — ничуть для человека не унизительно. Правда, некоторые люди и, в том числе, сам Аполлон Семенович Перепенчук до некоторой степени стеснялись произносить это слово на людях, а в особенности в дамском обществе, превратно полагая, что дамы от этого конфузятся. И если Аполлон Семенович и называл себя тапером, то непременно с прибавлением — артист, свободный художник, или еще как-нибудь по-иному.

Но это несправедливо.

Тапер — это значит музыкант, пианист, но пианист, стесненный в материальных обстоятельствах, и вынужденный оттого искусством своим забавлять веселящихся людей.

Профессия эта не столь ценна, как, скажем, театр или живопись, однако и это есть подлинное искусство.

Конечно, существует в этой профессии множество слепых старичков и глухонемых старушек, которые снижают искусство это до обыкновенного ремесла, бессмысленно ударяя по клавишам пальцами, наигрывая разные там польки, полечки и мажоры[308].

Но под этот разряд ни в какой мере нельзя было отнести Аполлона Семеновича Перепенчука. Истинное призвание, темперамент артиста, лиризм и вдохновение его — все шло вразрез с обычным пониманием ремесла тапера.

Был при этом Аполлон Семенович Перепенчук в достаточной мере красив и даже изыскан. От лица его веяло вдохновением и необыкновенным благородством. И всегда гордо закушенная нижняя губа и надменный профиль артиста — делали фигуру его похожей на изваяние.

Даже кадык, простой, обыкновенный кадык или как он еще иначе называется — адамово яблоко, то, что у других людей было омерзительно и вызывало насмешки, у него, у Аполлона Перепенчука, при постоянно гордо закинутой голове — выглядело благородно и даже напоминало что-то греческое.

А ниспадающие волосы! А бархатная блуза! А темно-зеленый до пояса галстук! Собственно говоря, необыкновеннейшей красотой наделен был человек.

А те моменты, когда он появлялся на балу своей стремительной походкой и статуей замирал в дверях, как бы окидывая все общество надменным взглядом… Да, неотразимейший был человек. Не одна женщина лила по нем обильные слезы. А как сердито сторонились его мужчины! Как прятали от него жен под предлогом, что неловко, дескать, жене государственного, скажем, чиновника трепаться с каким-то таперишкой.

А то незабываемое событие, когда старший делопроизводитель Казенной палаты получил анонимное письмо с объяснением, что жена его состоит в нежных отношениях и в предосудительной связи с Аполлоном Перепенчуком!.. Та уморительная сцена, когда делопроизводитель этот два часа караулил на улице Аполлона Семеновича, чтобы помять ему бока, и по ошибке, введенный в заблуждение длинными волосами, избил секретаря городской управы[309]

Ах, смешные были дела! И что всего смешнее, что все скандалы, записочки и дамские слезы не имели под собой никакой почвы. Имея счастливую внешность ловеласа, романтика и разорителя чужих семей, Аполлон Семенович Перепенчук был, напротив того, необыкновенно робкий и тихий человек.

Он даже чуждался женщин, сторонился их, считая, что настоящий, истинный артист не должен связывать ничем своей жизни…

Правда, женщины писали ему записки и письма, где назначали ему тайные свидания и называли его ласкательными и уменьшительными именами, но он был непоколебим.

Записочки и письма он бережно хранил в шкатулке, в свободное время разбирая их, нумеруя и связывая по пачкам. Но жил уединенно и даже замкнуто. И всем знакомым своим при случае любил сказать:

— Искусство — это выше всего.

А в искусстве он был не последним. Конечно, существуют такие виртуозы, которые на одних лишь черных клавишах могут исполнить разные мотивы, до этого Аполлону Перепенчуку было далеко, однако он имел-таки собственную композицию-вальс «Нахлынувшие на меня мечты»…

Вальс этот он весьма успешно исполнял, при огромном стечении публики, в стенах Купеческого собрания.

Это было в тот год, о котором пойдет речь, год наибольшей его славы и известности. К этому счастливому времени относится и другое его сочинение, неоконченная «Фантази реаль», написанная в мажорных тонах, что не исключало в ней очаровательной лирики. Эта «Фантази реаль» посвящалась некоей Тамаре Омельченко, той самой девице, что сыграла такую решающую и роковую роль в жизни Аполлона Семеновича Перепенчука.

3

Но тут автор должен объясниться с читателями. Автор уверяет дорогих читателей, что он ни в какой мере не будет извращать событий. Напротив, он будет их восстанавливать именно так, как они и проистекали, сохраняя при этом самые мельчайшие подробности, как, например: внешность героев, образ их мыслей, или даже сентиментальные мотивы, которые так не по душе самому автору.

Автор заверяет дорогих читателей, что с необыкновенным прискорбием и даже с болезненным напряжением он вспоминает кое-какие сентиментальные сцены, о которых он должен рассказать, те сцены, когда, например, героиня плачет над портретом, или когда та же героиня зашивает порванную гимнастерку Аполлону Перепенчуку, или когда, наконец, тетушка Аделаида Перепенчук объявляет о распродаже гардероба Аполлона Семеновича.

Эти описания пойдут, так сказать, вразрез со вкусом автора, но все это будет сделано ради истины. Ради истины автор сохраняет даже подлинные имена героев. Пусть читатель не думает, что автор из эстетических соображений назвал своих героев столь редкими, исключительными именами — Тамара и Аполлон. Нет, именно так они и прозывались. И это, впрочем, ничуть не удивительно. Автору доподлинно известно, что все девицы в семнадцать и в восемнадцать лет на Большой Проломной улице прозывались именно Тамарами или Иринами.

А произошло такое исключительное событие по причинам достаточно уважительным. Семнадцать лет назад стоял здесь полк каких-то гусар. И такой это был замечательный полк, такие красавцы все были эти гусары, и так они воздействовали на горожан с эстетической стороны, что все младенцы женского пола, родившиеся в то время, названы были, с легкой руки супруги начальника губернии, Тамарами или Иринами.

Так вот в тот счастливый, полный головокружительного успеха год Аполлон Семенович Перепенчук встретил впервые и нежно полюбил девицу Тамару Омельченко.

Было ей тогда неполных восемнадцать лет. Была она не то чтобы красавица, а была она лучше красавицы — такая у ней была во всем благородная закругленность форм, такая плывущая поступь и такое очарование нежной юности. Все мужчины, проходящие мимо, будь то на улице, или даже в обществе, называли ее — булочкой, пончиком или пампушечкой. И при этом глядели на нее с большим вниманием и удовольствием.

В тот год она тоже полюбила Аполлона Семеновича Перепенчука.

Они встретились на балу в стенах клуба Купеческого собрания. Это было в начале европейской всемирной войны. Ее поразил вид его, необыкновенно благородный, с гордо закушенной нижней губой. Он был восхищен ее нетронутой свежестью.

В тот вечер он был в особенном ударе. Он бил по роялю со всей силой своего вдохновения так, что дежурный старшина пришел попросить его играть потише, оправдываясь тем, что действительные члены клуба обижаются.

В этот момент Аполлон Перепенчук понял, какой он, в сущности, незначительный еще и мизерный человек. Он, в силу своей профессии прикрепленный к музыкальному инструменту, не сможет даже подойти к любимой девушке. И, раздумывая так, он выражал звуками всю свою тоску и отчаяние несвободного человека.

Она кружилась в вальсах и мазурках со многими представительными мужчинами, но глаза ее все время останавливались на вдохновенном лице Аполлона Перепенчука.

И в конце вечера, преодолевая девичий стыд, она сама подошла к нему, попросив сыграть что-нибудь из его любимых мотивов. Он сыграл вальс «Нахлынувшие на меня мечты».

Этот вальс решил дело. Она, охваченная трепетом первого чувства, взяла его руку и прижала к своим губам.

Злобная молва о новом марьяже[310] Аполлона Перепенчука тотчас охватила все здание Купеческого клуба. Никто не старался скрыть своего любопытства. Мимо них фланировали люди, подсмеиваясь и хихикая. Даже те, кто одевался уже внизу, сбросили свои шубы и снова поднялись наверх, чтобы самим воочию убедиться в правильности пикантных слухов.

Так началась эта любовь.

Аполлон Перепенчук и Тамара стали встречаться по праздникам на углу Проломной и Кирпичного и, гуляя до вечера, говорили о своей любви и о том замечательном, незабываемом вечере, когда они встретились впервые, вспоминая при этом каждую мелочь, прикрашивая все и восторгаясь друг другом.

Это длилось до осени.

А в тот день, когда Аполлон Семенович Перепенчук, одетый в жакет, с букетом олеандров и с коробкой постного сахара, пришел просить руки Тамары, она, с рассудочностью зрелой женщины, знающей себе цену, отказала ему, невзирая на просьбы своей матери и домочадцев.

— Мамаша, — сказала она, — да, я люблю Аполлона со всей страстью девичьего чувства, но замуж за него сейчас я не пойду. Когда он будет знаменитым музыкантом, когда слава будет у его ног, я сама приду к нему. И я верю, что это будет скоро. Я верю, что он будет известным, знаменитым человеком, умеющим обеспечить свою жену.

Во время ее реплики Аполлон Перепенчук стоял тут же, впервые низко опустив свою голову.

Весь вечер он плакал у ее ног и с невыразимой страстью и тоской целовал ее колени. Но она была настойчива. Она не хотела рисковать, она боялась бедности и необеспеченной жизни, той жизни, которую влачат почти все люди.

Аполлон Перепенчук бросился к себе. Он жил несколько дней в каком-то тумане, в остервенении каком-то, стараясь придумать способ стать знаменитым, прославленным музыкантом. Но то, что раньше казалось ему легким и простым, теперь представлялось необыкновенной трудностью, даже невозможным.

В его уме мелькали разные планы: уехать в другой город, бросить музыку, бросить искусство и искать счастья и славы в другой профессии, на другом поприще, стать, например, отважным авиатором, делающим мертвые петли над родным городом, над кровлей любимой девушки, или, наконец, стать изобретателем, путешественником, хирургом… Но это были все только планы. Аполлон Перепенчук тут же разрушал их, смеясь над своей фантазией.

Он послал в Петербург сочинение свое — вальс «Нахлынувшие на меня мечты», но неизвестно, что сталось с рукописью: затерялась ли она на почте, или какой-нибудь человек присвоил ее себе, впоследствии выдавая ее за свою композицию, — неизвестно. В свет она так и не вышла.

Нынче даже мотив ее позабыт. Разве что тетушка Аделаида Перепенчук сохранила его в своей памяти. Ах, она так любила напевать этот вальс!

К этому времени относится и другое сочинение Аполлона Перепенчука — неоконченная «Фантази реаль», неоконченная не в силу творческой беспомощности. Она была не кончена, ибо новый удар сразил нашего бедного героя.

Аполлон Семенович был призван в ряды армии как ратник второго разряда, могущий нести службу в тылу действующих войск.

То, что в фантазиях своих он думал: уехать, искать счастья на стороне, теперь исполнилось.

В декабре шестнадцатого года Аполлон Перепенчук пришел проститься с любимой девушкой.

Даже самые циничные люди, самые зачерствелые сердца плакали, глядя на их нежное расставание.

Прощаясь, Аполлон Перепенчук торжественно сказал, что он или совсем не вернется, или вернется прославленным, знаменитым человеком. Он сказал, что ни война, ни что другое не остановит его стремления к этому.

И девушка, благодарно смеясь, сквозь слезы сказала, что она вполне ему верит и что она непременно будет его женой, когда он вернется таким, как она это хочет, ради их взаимного счастья.

4

И вот прошло несколько лет. Четыре с лишком года прошло с тех пор, как Аполлон Семенович Перепенчук уехал в действующую армию.

Огромные изменения произошли за это время. Социальные идеи в значительной мере покачнули и ниспровергли прежний быт. Много прекрасных людей отошло к праотцам в вечность. Так, например, скончался от сыпняка Кузьма Львович Горюшкин, бывший попечитель учебного округа, добродушнейший и культурный человек. Помер Семен Семенович Петухов, отличнейший тоже человек и не дурак выпить. Смерть фельдшера Федора Перепенчука относится к тому же времени.

Жизнь в городе чрезвычайно изменилась. Наступившая революция стала создавать новый быт. Но жить было нелегко. И люди боролись за право свое прожить.

И никто за это время не вспомнил Аполлона Семеновича Перепенчука. Разве что Тамара Омельченко да еще тетушка его, Аделаида Перепенчук. Конечно, может быть, и еще какая-нибудь девица подумала о нем, но подумала как о романтическом герое, а не как о тапере и музыканте. Как о тапере о нем никто не вспоминал и не пожалел. В городе таперов не было, да они были и не нужны. С условиями нового быта многие профессии стали ненужными, среди них профессия тапера была вымирающей.

На всех вечерах подвизался теперь маэстро Соломон Беленький с двумя первыми скрипками, контрабасом и виолончелью. На всех вечерах, благотворительных балах, на свадьбах и на крестинах работал с успехом, несомненно, головокружительным, этот неизвестно откуда появившийся человек. Его все полюбили. И верно: никто так, как он, не смог бы вертеть скрипку в руках, переворачивая ее и в паузе ударяя по деке смычком. Мало того, он играл попурри из любимейших мотивов, мог исполнять разнообразнейшие танцы и заатлантические танцы, как-то: «тремутар» или «медведь». При этом не сходящая с его лица улыбка и даже некоторое добродушное подмигиванье танцующим окончательно сделали его любимцем веселящейся публики. Он был, так сказать, артист современности. И он вытеснил из памяти горожан и в прах растоптал Аполлона Семеновича Перепенчука.

А в тот год, когда Аполлона Перепенчука стала забывать Тамара, и даже тетушка Аделаида Перепенчук, считая племянника своего без вести погибшим, вывесила на воротах записку, объявляющую гражданам о распродаже гардероба Аполлона Перепенчука, как-то: двух пар мало ношенных брюк, бархатной тужурки с темно-зеленым галстуком, пикейного жилета и еще кое-каких вещей, — в тот год он вернулся в родной город.

Он ехал в теплушке с солдатами и, подложив под голову мешок, лежал на нарах всю дорогу. Он казался больным. Он страшно переменился. Солдатская шинель, рваная, прожженная на спине, армейские ботинки, штаны широкие, цвета защитной материи, хриплый голос — делали его неузнаваемым. Казалось, что это был другой человек.

Даже губа, его гордо закушенная губа, была вытянута в ленточку от постоянного общения с кларнетом.

Никто никогда не узнал, какая катастрофа разразилась над ним. И была ли катастрофа? Вернее всего, что ее не было, а была жизнь, простая и обыкновенная, от которой только два человека из тысячи становятся на ноги, остальные живут, чтобы прожить.

Никогда никому он не рассказывал, как жил эти пять лет и что делал, чтобы вернуться в славе и с почестями.

Единственная вещь — кларнет, который он привез, дала повод людям заподозрить его в том, что славы он искал по-прежнему в искусстве. По-видимому, он был музыкантом в каком-нибудь полковом оркестре. Но ничего неизвестно доподлинно. Он писем никому не писал, не желая, вероятно, сообщать о незначительных фактах своей жизни.

В общем, неизвестно.

Известно только, что вернулся он не только не знаменитым, — вернулся он больным, голодным даже — иным человеком — с морщинами на лбу, с удлиненным носом, с побелевшими глазами и низко опущенной головой.

Он, как вор, вернулся в дом своей тетушки, как вор, бежал по улицам от вокзала, стараясь, чтоб никто его не увидел. Но его если и видели, то не узнавали. Ничего не оставалось в нем старого. Был это другой Аполлон Перепенчук.

Самое возвращение его было ужасно. Новый удар, едва перешагнул он порог, обрушился на его голову. Вещи, его прекрасные вещи: бархатная тужурка, штаны, жилет — погибли безвозвратно. Тетушка, Аделаида Перепенчук, все распродала, вплоть до безопасной бритвы.

С некоторым даже равнодушием и брезгливостью выслушал Аполлон Семенович тетушкины рыдания и, не упрекнув ее, только переспросив еще раз о бархатной тужурке, бросился к Тамаре.

Он бежал к ней, задыхаясь и ни о чем не думая, по Большой Проломной. Все псы выбегали ему навстречу и лаяли, пытаясь схватить его за ободранные штаны.

Наконец, еще усилие — ее дом, Тамарин дом… И Аполлон Перепенчук стучит кулаком в дверь.

Она, Тамара, встретила его испуганно, стараясь тотчас, сию минуту, понять, что с ним случилось. И, глядя на его рваную блузу, на изможденное лицо — поняла.

Он смотрел пристально, пронзительно в ее глаза, пытаясь проникнуть в ее думы, понять. Но ничего не понял.

Так они долго стояли друг перед другом, не проронив слова. Потом он стал перед ней на колени и, не зная, о чем сказать, тихо заплакал. Она тоже плакала над ним, по-детски всхлипывая и часто сморкаясь.

Наконец она села в кресло, а Аполлон, опустившись перед ней, бессмысленно лепетал какие-то пустяки. Тамара смотрела на него, но ничего не понимала и ничего не видела, она видела лишь загрязненное его лицо, свалявшиеся волосы и рваную гимнастерку. Ее сердечко, сердечко благоразумной женщины, сжималось. Она принесла нитки и ножницы и, попросив его, не сосчитав за труд, вдеть нитку в иглу, принялась зашивать ему гимнастерку, время от времени укоризненно покачивая головой.

Но тут автор должен сказать, что он не мальчик продолжать описание этой сентиментальной сцены. И, хотя осталось немного, автор переходит к психологии героя, нарочно опустив две-три сентиментальных и интимных подробности, как, например: она расчесывает своим гребнем свалявшиеся его волосы, она обтирает его изможденное лицо полотенцем и прыскает на него «Персидской сиренью»… Автор заявляет, что ему нет дела до этих подробностей, его интересует психология.

Так вот, благодаря этому нежному вниманию со стороны Тамары, Аполлон Перепенчук подумал, что все идет по-прежнему, что по-прежнему она его любит, и с криком восторга он бросился к ней, пытаясь заключить ее в свои объятия.

Но она сказала, нахмурившись:

— Любезный Аполлон Семенович, я, кажется, когда-то наговорила вам много лишнего… Надеюсь, вы не приняли мой невинный девичий лепет за чистую монету.

Он не поднимался с колен, с трудом понимая ее слова. Она встала, прошла по комнате и с сердцем промолвила:

— Может быть, я и виновата перед вами, но вашей женой я не буду.

Аполлон Перепенчук вернулся домой и дома вдруг понял, что ничто теперь не в состоянии вернуть ему прежней жизни и что прежняя жизнь смешна и наивна. И смешно и наивно было его желание стать великим музыкантом и знаменитым прославленным человеком. И еще понял: всю свою жизнь он жил не так, как нужно, не то делал и не то говорил… Но как было нужно, он и теперь не знал.

И, ложась спать, он усмехнулся с горечью, как некогда усмехался фельдшер Федор Перепенчук, стараясь, наконец, понять, проникнуть в сущность явлений.

5

В короткое время Аполлон Семенович Перепенчук страшно обеднел. Больше того: это была бедность, даже нищета, человека, потерявшего всякие надежды на улучшение. Правда, он и приехал без ничего, однако первое время он не хотел и не смел признаться в своей ужасающей бедности.

Теперь он с недоброй усмешкой говорил об этом тетушке своей Аделаиде Перепенчук:

— Я, тетушка, беден, как испанский нищий.

Тетушка, чувствуя свою вину перед ним, старалась его успокоить, утешить, ободрить, говоря, что еще не все окончательно потеряно, что его жизнь еще вся впереди, что вместо проданного темно-зеленого галстука она сделает ему очаровательный лиловый из корсажа вечернего своего туалета и что, наконец, бархатную тужурку за недорого взялся бы сделать знакомый ей дамский портной Рипкин.

Но Аполлон Перепенчук только усмехался.

Он не сделал ни одного шага, ни одной попытки как-нибудь изменить, поставить на прежний лад свою городскую жизнь. Это, впрочем, произошло с тех пор, как он узнал, что в городе на всех вечерах подвизается теперь маэстро Соломон Беленький. До этого какие-то неясные мечты, ускользающие планы теснились в его возбужденном мозгу.

Маэстро Соломон Беленький и исчезновение бархатной куртки сделали Аполлона Перепенчука безвольным созерцателем.

Он целыми днями лежал теперь в постели, выходя на улицу для того, чтобы найти оброненный окурок папиросы или попросить у прохожего на одну завертку щепоточку махорки. Тетушка Аделаида его кормила.

Иногда он вставал с постели, вынимал из матерчатого футляра завязанный им кларнет и играл на нем. Но в его музыке нельзя было проследить ни мотива, ни даже отдельных музыкальных нот — это был какой-то ужасающий, бесовский рев животного.

И всякий раз, когда он начинал играть, тетушка Аделаида Перепенчук менялась в лице, вынимала из шкафика различные банки и баночки со всякими препаратами и нюхательными солями и ложилась в постель, глухо стоная.

Аполлон Семенович бросал кларнет и снова искал успокоения в кровати.

Он лежал и проницательно думал, и мысли приходили к нему те же, что некогда тревожили Федора Перепенчука. Иные мысли, по силе и глубине, ничуть не уступали мыслям его значительного однофамильца. Он думал о человеческом существовании, о том, что человек так же нелепо и ненужно существует, как жук или кукушка, и о том, что человечество, весь мир, должны изменить свою жизнь для того, чтоб найти покой и счастье, и для того, чтоб не подвергаться таким страданиям, как произошло с ним. Ему однажды показалось, что, наконец-то, он узнал и понял, как надо жить человеку. Какая-то мысль коснулась его мозга и снова исчезла неоформленная.

Это началось с малого. Аполлон Перепенчук как-то спросил тетушку Аделаиду:

— Как вы полагаете, тетушка, есть ли у человека душа?

— Есть, — сказала тетушка, — непременно есть.

— Ну а вот обезьяна, скажем… Обезьяна человекоподобна… Она ничуть не хуже человека. Есть ли, тетушка, у обезьяны душа, как вы полагаете?

— Я думаю, — сказала тетушка, — что у обезьяны тоже есть, раз она похожа на человека.

Аполлон Перепенчук вдруг взволновался. Какая-то смелая мысль поразила его.

— Позвольте, тетушка, — сказал он. — Ежели есть душа у обезьяны, то и у собаки, несомненно, есть. Собака ничем не хуже обезьяны. А ежели у собаки есть душа, то и у кошки есть, и у крысы, и у мухи, и у червяка даже…

— Перестань, — сказала тетушка. — Не богохульствуй.

— Я не богохульствую, — сказал Аполлон Семенович. — Я, тетушка, ничуть даже не богохульствую. Я только факты констатирую… Значит, у червяка тоже есть душа… А что вы теперь скажете? Возьму-ка я, тетушка, и разрежу червяка надвое, напополам… И каждая половина, представьте себе, тетушка, живет в отдельности. Так? Это что же? Это, по-вашему, тетушка, душа раздвоилась? Это что же за такая душа?

— Отстань, — сказала тетушка и испуганно посмотрела на Аполлона Семеновича.

— Позвольте, — закричал Перепенчук. — Нету, значит, никакой души. И у человека нету. Человек — это кости и мясо… Он и помирает, как последняя тварь, и рождается, как тварь. Только что живет по-выдуманному. А ему нужно по-другому жить…

Но как нужно было жить, Аполлон Семенович не мог объяснить своей тетушке — он не знал. Тем не менее мыслями своими Аполлон Семенович был потрясен. Ему казалось, что он начал понимать что-то. Но потом в голове его снова все мешалось и путалось. И он признавался себе, что он не знает, как, в сущности, надо было бы жить, чтоб не испытывать того, что он сейчас чувствует. А он чувствует, что его игра проиграна и что жизнь спокойно продолжается без него.

Он несколько дней кряду ходил по комнате в страшном волнении. А в тот день, когда волнение достигло наивысшего напряжения, тетушка Аделаида принесла письмо на имя Аполлона Семеновича Перепенчука. Это письмо было от Тамары.

Она, с жеманностью кокетливой женщины, писала в грустном лирическом тоне о том, что нынче она выходит замуж за некоего иностранного коммерсанта Глоба и что, делая этот шаг, она не хочет оставить о себе дурных воспоминаний в памяти Аполлона Перепенчука. Она, дескать, просит его всепокорнейше извинить за все то, что она с ним сделала, она прощенья просит, ибо знает, какой смертельный удар ему нанесла.

Тихо смеялся Аполлон Перепенчук, читая это письмо. Однако ее непоколебимая уверенность в том, что он, Аполлон Перепенчук, погибает из-за нее, ошеломила его. И, думая об этом, он вдруг отчетливо понял, что ему ничего не нужно, даже не нужна та, из-за которой он погибает. И еще ясно, окончательно понял, что он погибает, в сущности, не из-за нее, а погибает оттого, что он не так жил, как нужно. И тут снова все в голове его мешалось и путалось.

И он хотел тотчас пойти к ней и сказать, что не она виновата, а он сам виноват, что он сам совершил ошибку в своей жизни.

Но не пошел, потому что он не знал, в чем заключалась его ошибка.

6

Аполлон Семенович Перепенчук пошел к Тамаре спустя неделю. Это произошло неожиданно. Однажды вечером он тихо оделся и, сказав тетушке Аделаиде, что у него болит голова и что он хочет поэтому пройтись по городу, вышел. Он долго и бесцельно бродил по улицам, не думая о том, что пойдет к Тамаре. Необыкновенные думы о бессмысленном существовании не давали ему покоя. Он, сняв фуражку, бродил по улицам, останавливаясь у темных деревянных домов, заглядывая в освещенные окна, стараясь, наконец, понять, проникнуть, узнать, как живут люди и в чем их существование. В освещенных окнах он видел за столом мужчин в подтяжках, женщин за самоваром, детей… Иные мужчины играли в карты, иные сидели, не двигаясь, бессмысленно смотря на огонь, женщины мыли чашки или шили и почти все — ели, широко и беззвучно открывая рты. И, за двумя рядами стекол, Аполлону Перепенчуку казалось, что он слышит их чавканье.

От дома к дому переходил Аполлон Семенович и вдруг очутился у дома Тамары.

Аполлон Перепенчук прильнул к окну ее комнаты. Тамара лежала на диване и казалась спящей. Вдруг Аполлон Семенович, неожиданно для самого себя, постучал по стеклу пальцами.

Тамара вздрогнула, вскочила, прислушиваясь. Потом подошла к окну, стараясь в темноте узнать, кто стучал. Но не узнала и крикнула: «Кто?»

Аполлон Семенович молчал.

Она выбежала на улицу и, узнав его, повела в комнаты. Она стала сердито говорить, что не для чего ему приходить к ней, что все, наконец, кончено, что неужели ему недостаточно ее письменных извинений…

Аполлон Перепенчук смотрел на ее красивое лицо и думал, что незачем ей говорить о том, что не она виновата, а он виноват, что он не так жил, как нужно, — она не поймет и не захочет понять, оттого что в этом у ней была какая-то радость и, может быть, гордость.

И он хотел уж уходить, но вдруг что-то остановило его. Он долго стоял посреди комнаты, напряженно думая, странное успокоение пришло к нему. И он, оглядев комнату Тамары, бессмысленно улыбаясь, вышел.

Он вышел на улицу, прошел два квартала, надел фуражку. Остановился.

— Что такое?

В тот момент, когда он стоял в ее комнате, какая-то счастливая мысль мелькнула в его уме. Он забыл ее… Какая-то мысль, исход какой-то, от которого на мгновение стало ясно и спокойно.

Аполлон Перепенчук стал вспоминать каждую мелочь, каждое слово. Не уехать ли? Нет… Не поступить ли в письмоводители? Нет… Он забыл.

Тогда он бросился опять к ее дому. Да, конечно, он должен сейчас, сию минуту, проникнуть в ее дом, в комнату ее и там, придя на старое место, вспомнить эту проклятую мысль.

Он подошел к двери. Хотел постучать. Но вдруг заметил — дверь открыта. За ним не заперли. Он тихо прошел по коридору, никем не замеченный, и остановился на пороге Тамариной комнаты.

Тамара плакала, ничком уткнувшись в подушки. В руке она держала его фотографию, его — Аполлона Перепенчука.

Пусть на этом месте читатель плачет, сколько ему угодно — автору все равно, ему ни холодно, ни жарко. Автор бесстрастно переходит к дальнейшим событиям.

Аполлон Перепенчук посмотрел на Тамару, на карточку в ее руке, на окно. На цветок, на вазочку с пучком сухой травы, и вдруг вспомнил.

— Да!

Тамара вскрикнула, увидав его. Он бросился прочь, стуча сапогами. За ним бежал кто-то из кухни.

Аполлон Семенович выбежал на улицу. Пошел быстро по Проломной. Потом побежал. Провалился в рыхлый снег. Упал. Встал. Опять побежал.

— Вспомнил!

Он бежал долго, задыхаясь. Уронил фуражку и, не стараясь ее найти, бросился дальше. В городе было тихо. Ночь. Перепенчук бежал.

И вот уже окраина города. Слобода. Заборы. Семафор. Будки. Канава. Полотно.

Аполлон Перепенчук упал. Пополз. И, уткнувшись в рельсы, лег.

— Вот эта мысль.

Он лежал в рыхлом снегу. Сердце его переставало биться. Ему казалось, что он умирает.

Кто-то с фонарем прошел два раза мимо него и, снова вернувшись, пихнул его ногой в бок.

— Ты чего? — сказал мужик с фонарем. — Чего лег?

Перепенчук молчал.

— Чего лег? — с испугом повторил мужик. Фонарь в его руке дрожал.

Аполлон Семенович поднял голову. Сел.

— Люди добрые… Люди добрые… — сказал он.

— Какие люди? — тихо сказал мужик. — Да ты чего задумал-то? Пойдем-кось в будку. Я здешний… Стрелочник…

Мужик взял его под руку и повел в сторожку.

— Люди добрые… Люди добрые… — бормотал Перепенчук.

Вошли в сторожку. Душно. Стол. Лампа. Самовар. За столом сидел мужик в расстегнутой поддевке. Баба щипцами крошила сахар.

Перепенчук сел на лавку. Зубы его стучали.

— Ты чего лег-то? — спросил опять стрелочник, подмигивая мужику в поддевке. — Не смерти ли захотел? Или рельсину, может, открутить хотел? А?

— А чего он? — спросил мужик в поддевке. — Лег, что ли, на рельсы?

— Лег, — сказал стрелочник. — Я иду с фонарем, а он, курва, лежит, как маленький, уткнувшись харей в самую то есть рельсину.

— Гм, — сказал мужик в поддевке, — сволочь какая.

— Подожди, — сказала баба, — не ори на него. Видишь, трясется человек. Не из радости трясется. На-кось чайку, попей.

Аполлон Перепенчук, стуча по стакану зубами, выпил.

— Люди добрые…

— Обожди, — сказал стрелочник, снова подмигивая и для чего-то толкая под бок мужика в поддевке. — Дай-кось, я его спрошу по порядку.

Аполлон Семенович сидел неподвижно.

— Отвечай по порядку, как на анкету, — строго сказал стрелочник. — Фамилия.

— Перепенчук, — сказал Аполлон Семенович.

— Так, — сказал мужик. — Не слыхал.

— Лет от роду?

— Тридцать два.

— Зрелый возраст, — сказал мужик, чему-то радуясь. — А мне пятьдесят первый, значит… Возраст все-таки… Безработный?

— Безработный…

Стрелочник усмехнулся и снова подмигнул.

— Эта худа, — сказал он. — Ну а ремесло какое понимаешь? Знаешь ли какое ремесло?

— Нет…

— Эта худа, — сказал стрелочник, покачав головой. — Как же это, брат, без рукомесла-то жить? Это, я тебе скажу, немыслимо худа. Человеку нужно непременно понимать рукомесло. Скажем, я — сторож, стрелочник. А теперь, скажем, поперли меня, сокращенье там или что иное… Я от этого, братишка, не пропаду. Я сапоги знаю работать. Буду я работать сапоги — рука сломалась — мне и горюшка никакого. Буду-ка я зубами веревки вить. Вот она какое дело. Как же это можно без рукомесла. Нипочем не можно… Как же существуешь-то?

— Из дворян, — усмехнулся мужик в поддевке. — Кровь у них никакая… Жить не могут. В рельсы ткаются.

Аполлон Перепенчук встал и хотел уйти из будки. Сторож не пустил, сказал:

— Сядь. Я тебя сейчас великолепно устрою.

Он подмигнул мужику в поддевке и сказал:

— Вася, ты бы его присобачил по своему делу. Дело у тебя тихое, каждый понимать может. Что ж безработному человеку гибнуть?

— Пущай, — сказал мужик, застегивая поддевку, — это можно: приходи-ка ты, гражданин, на Благовещенское кладбище. Спроси заведующего. Меня то есть.

— Да пущай он с тобой пойдет, Вася, — сказала баба. — Мало ли что случится.

— А пущай! — сказал мужик, вставая и надевая шапку. — Идем, что ли. Прощайте.

Мужик вышел из будки вместе с Аполлоном Перепенчуком.

7

Аполлон Семенович Перепенчук вышел в третий и последний период своей жизни — он вступил в должность нештатного могильщика. Почти год Аполлон Семенович проработал на Благовещенском кладбище. Он снова чрезвычайно переменился.

Он ходил теперь в желтых обмотках, в полупальто, с медной бляхой на груди — № 3. От спокойного, бездумного лица его веяло тихим блаженством. Все морщины, пятна, угри и веснушки исчезли с его лица. Нос принял прежнюю форму. И только глаза порою пристально и не мигая останавливались на одном предмете, на одной точке этого предмета, ничего больше не видя и не замечая.

В такие минуты Аполлон думал, вернее, вспоминал свою жизнь, свой пройденный путь, и тогда спокойное лицо его мрачнело. Но воспоминанья эти шли помимо его воли — он не хотел думать и гнал от себя все мысли. Он сознавал, что ему не понять, как надо было жить и какую ошибку он совершил в своей жизни. Да и была ли эта ошибка? Может быть, никакой ошибки и не было, а была жизнь простая, суровая и обыкновенная, которая только двум или трем человекам из тысячи позволяет улыбаться и радоваться.

Однако все огорчения были теперь позади. И счастливое спокойствие не покидало больше Аполлона Семеновича. Теперь он всякое утро аккуратно приходил на работу с лопатой в руках и, копая землю, выравнивая стенки могил, проникался восторгом от тишины и прелести новой своей жизни.

В летние дни он, проработав часа два подряд, а то и больше, ложился в траву или на теплую еще, только что вырытую землю, и лежал не двигаясь, смотря то на перистые облака, то на полет какой-нибудь пташки, то просто прислушивался к шуму благовещенских сосен. И, вспоминая свое прошлое, Аполлон Перепенчук думал, что никогда за всю свою жизнь он не испытывал такого умиротворения, что никогда он не лежал в траве и не знал и не думал, что только что вырытая земля — тепла, а запах ее слаще французской пудры и гостиной. Он улыбнулся тихой, полной улыбкой, радуясь, что он живет и хочет жить.

Но однажды Аполлон Семенович Перепенчук встретил Тамару под руку с каким-то, довольно важного вида, иностранцем. Они шли по тропинке Ксении Блаженной[311] и о чем-то беспечно болтали.

Аполлон Перепенчук крался за ними, прячась, как зверь, за могилами и крестами. Парочка долго гуляла по кладбищу, затем, найдя полуразрушенную скамейку, они сели, сжав друг другу руки.

Аполлон Перепенчук бросился прочь.

Но это было только раз. Дальше жизнь опять пошла спокойная и тихая. Дни шли за днями, и ничто не омрачало их тишины. Аполлон Семенович работал, ел, лежал в траве, спал… Иногда он ходил по кладбищу, читал трогательные и аляповатые подписи, присаживался на ту или другую забытую могилу и сидел, не двигаясь и ни о чем не думая.

Девятнадцатого сентября по новому стилю Аполлон Семенович Перепенчук помер от разрыва сердца, работая над одной из могил.

А семнадцатого сентября, т. е. за два дня до его смерти, от родов скончалась Тамара Глоба, урожденная Омельченко.

Аполлон Семенович Перепенчук об этом так и не узнал.

Люди

1

Странные вещи творятся в литературе! Нынче, если автор напишет повесть о современных событиях, то такому автору со всех сторон уважение. И критики ему рукоплещут, и читатели ему сочувствуют.

Такому автору и слава, и популярность, и всякое уважение. И портреты такого автора печатают во всех еженедельных органах. И издатели расплачиваются с ним в золоте, не менее, как по сто рублей за лист.

А на наш ничтожный взгляд, по сто рублей за лист — это уж явная и совершенная несправедливость.

В самом деле: для того чтобы написать повесть о современных событиях, необходима соответствующая география местности, то есть пребывание автора в крупных центрах или столицах республики, в которых-то, главным образом, и проистекают исторические события.

Но не у каждого автора есть такая география, и не каждый автор имеет материальную возможность существовать с семьей в крупных городах и в столицах.

Вот тут-то и есть камень преткновения и причина несправедливости.

Один автор проживает в Москве и, так сказать, воочию видит весь круговорот событий с его героями и вождями, другой же автор, в силу семейных обстоятельств, влачит жалкое существование в каком-нибудь уездном городишке, где ничего такого особенно героического не происходило и не происходит.

Так вот где же взять такому автору крупных мировых событий, современных идей и значительных героев?

Или прикажете ему врать? Или прикажете питаться вздорными слухами приезжающих из столицы товарищей?

Нет, нет и нет! Автор слишком любит и уважает художественную литературу, чтобы основывать ее на всевозможных бабьих глупостях и непроверенных слухах.

Конечно, какой-нибудь просвещенный критик, лепечущий на шести иностранных языках, укажет, может быть, что автор отнюдь не должен гнушаться мелкими героями и небольшими провинциальными сценками, которые происходят вокруг него. И что даже еще и лучше зарисовывать небольшие красочные этюды с маленькими провинциальными человечками.

Эх, уважаемый критик! Оставьте делать ваши нелепые замечания! Все и без вас давно продумано, все, может, улицы исхожены и несколько пар сапог истрепано. Все, может, фамилии, более или менее достойные внимания, вынесены на отдельную бумажку с разными примечаниями и нотабенами[312]. И нет! Не только нету сколько-нибудь замечательного героя, но нету даже посредственного человека, о котором интересно и поучительно говорить. Все мелочь, мелюзга, мелкота, о которых в изящной литературе, в современном героическом плане и говорить не приходится.

Но, конечно, автор все-таки предпочтет совершенно мелкий фон, совершенно мелкого и ничтожного героя с его пустяковыми страстями и переживаниями, нежели он пустится во все тяжкие и начнет заливать пулю[313] насчет какого-нибудь совершенно несуществующего человека. Для этого у автора нет ни нахальства, ни особой фантазии.

Автор, кроме того, причисляет себя к той единственной честной школе натуралистов, за которыми все будущее русской изящной литературы. Но даже если бы автор и не причислял себя к этой школе, все равно говорить о незнакомом человеке — затруднительно. То перехватишь через край и заврешься в психологическом анализе, то, наоборот, недоскажешь какой-нибудь мелочишки, и читатель станет в тупик, удивляясь легкомысленному суждению современных писателей.

Так вот, в силу вышесказанных причин, а также вследствие некоторых стеснительных материальных обстоятельств, автор приступает к написанию современной повести, предупреждая, однако, что герой повести пустяковый и неважный, недостойный, может быть, внимания современной избалованной публики. Здесь речь идет, как наверное догадывается читатель, об Иване Ивановиче Белокопытове.

Автор ни за что не стал бы затрачивать на него свое симпатичное дарование, если б не потребность в современной повести. Потребность эта заставляет автора, скрепя сердце, взяться за перо и начать повесть о Белокопытове.

Это будет несколько грустная повесть о крушении всевозможных философских систем, о гибели человека, о том, какая, в сущности, пустяковая вся человеческая культура, и о том, как нетрудно ее потерять. Это будет повесть о крушении идеалистической философии.

В этой плоскости Иван Иванович Белокопытов был даже любопытен и значителен. В остальном автор советует читателю не придавать большого значения и, тем паче, не переживать с героем его низменных, звериных чувств и животных инстинктов.

Итак, автор берется за перо и приступает к современной повести.

Действующих лиц в повести будет не так-то уж много: Иван Иванович Белокопытов, худощавый, тридцати семи лет, беспартийный. Его жена, Нина Осиповна Арбузова, смугловатая, цыганского типа дамочка, из балетных. Егор Константинович Яркин, тридцати двух лет, беспартийный, заведующий первой городской хлебопекарней. И, наконец, уважаемый всеми начальник станции, товарищ Петр Павлович Ситников.

Есть и еще в повести несколько эпизодических лиц, как, например: Катерина Васильевна Коленкорова, тетка Пепелюха и станционный сторож и герой труда Еремеич — лица, о которых заранее говорить нету смысла ввиду незначительности их роли.

Кроме человеческих персонажей, в повести выведена еще небольшая собачка, о которой говорить, конечно, не приходится.

2

Фамилия Белокопытовых — старая, дворянская и помещичья фамилия. В те годы, о которых идет речь, фамилия эта сходила на нет, и Белокопытовых было всего двое: отец Иван Петрович и отпрыск его Иван Иванович.

Отец, Иван Петрович, очень богатый и представительный мужчина, был несколько странный и чудаковатый господин. Слегка народник, но увлекающийся западными идеями, он то громил мужиков, называя их сволочами и человеческими отребьями, то замыкался в своей библиотеке и жадно читал таких авторов, как Жан-Жак Руссо[314], Вольтер[315] или Бодуэн де Куртенэ[316], восхищаясь их свободомыслием и независимостью взглядов.

И, несмотря на это, отец Иван Петрович Белокопытов нежно любил сельскую жизнь, спокойную и ровную, любил парное молоко, которое поглощал в каком-то изумительном количестве, и увлекался верховой ездой. Он ежедневно выезжал верхом на прогулку, любуясь красотами природы или журчащим говором какого-нибудь лесного ручейка.

Умер отец Белокопытов еще молодым, в полном расцвете своих сил. Его задавила собственная лошадь.

В один из ясных летних дней, собравшись на обычную свою верховую прогулку, он стоял, совершенно одетый, у окна столовой комнаты, нетерпеливо дожидаясь, когда подадут ему лошадь. Молодцеватый и красивый, в серебряных шпорах, он стоял у окна, раздраженно помахивая стеком[317] с золотым набалдашником. Тут же и сынишка, молодой Ваня Белокопытов, резвился вокруг своего отца, беспечно приплясывая и играя колесиками его шпор.

Впрочем, резвился молодой Белокопытов значительно раньше. В год смерти отца ему было за двадцать лет, и он был уже возмужалым юношей с первым пушком на верхней губе.

В тот год он, конечно, не мог резвиться. Он стоял возле отца и убеждал его отказаться от поездки.

— Не поезжайте, папаша, — говорил молодой Белокопытов, предчувствуя недоброе.

Но молодцеватый папаша, подкрутив усы и махнув рукой, дескать, пропадать так пропадать, пошел вниз, чтобы дать вздрючку замешкавшемуся конюху.

Он вышел на двор, сердито вскочил на поданную ему лошадь и, в крайнем раздражении и гневе, дал шпоры.

Видимо, это и было его гибелью. Разъяренное животное понесло и верст за пять от имения сбросило Белокопытова, размозжив ему череп о камни.

Молодой Белокопытов стойко выдержал известие о гибели своего отца. Приказав сначала продать эту лошадь, он оттянул это решение и, лично войдя в конюшню, пристрелил животное, вложив револьвер в ухо. Затем он заперся в доме, горько оплакивая гибель своего отца. И только через несколько месяцев приступил снова к прежним своим занятиям. Он изучал испанский язык и под руководством опытного педагога делал переводы с испанских авторов. Но, кроме испанского языка, он занимался еще и латынью, роясь в старинных книгах и рукописях.

Другой бы на месте Ивана Ивановича, оставшись единственным наследником богатейшего состояния, плюнул бы на всю эту испанскую музыку, погнал бы учителей в три шеи, завил бы горе веревочкой, запил бы, закрутил, заразвратничал, но, к сожалению, не таков был молодой Белокопытов. Он повел жизнь такую же, как и раньше.

Всегда богатый и обеспеченный, не знающий, что такое материальное стеснение, он равнодушно и презрительно относился к деньгам. А тут еще, начитавшись либеральных книг с пометками своего отца, он и вовсе стал пренебрежительно относиться к своему огромному состоянию.

Разные тетушки, узнав о смерти отца Белокопытова, понаехали в имение со всех концов света, рассчитывая — не перепадет ли и им кусочка. Они льстили Ивану Ивановичу, прикладывались к его ручке и восторгались его мудрыми распоряжениями.

Но однажды, собрав всех своих родственников в столовую, Иван Иванович заявил им, что он считает себя не вправе владеть полученным состоянием. Он считает, что наследство — вздор и ерунда и что каждый человек самостоятельно должен делать свою жизнь. И он, Иван Иванович Белокопытов, находясь в здравом уме и твердой памяти, отныне отказывается от всего имущества, с тем, что он сам распределит его различным учреждениям и неимущим частным лицам.

Родственнички в один голос ахали и охали и, восторгаясь необыкновенным великодушием Ивана Ивановича, говорили, что, в сущности, они и есть эти самые неимущие частные лица и учреждения. И Иван Иванович, выделив им почти половину своего состояния, распрощался с ними и принялся ликвидировать свою недвижимость.

Он быстро и за бесценок распродал свои земли, разбазарил и частью раздал мужикам домашнюю утварь и скотину и, все еще с крупным состоянием, переселился в город, наняв у простых, незнакомых ему людей две небольшие комнатушки.

Кой-какие далекие родственники, проживавшие в ту пору в городе, сочли себя оскорбленными и прекратили с ним всякие отношения, находя подобное поведение вредным и опасным для дворянской жизни.

Но, поселившись в городе, Иван Иванович никак не изменил своей жизни и привычек. Он по-прежнему продолжал изучение испанского языка, в свободное время широко занимаясь благотворительностью.

Огромные толпы нищих осаждали квартиру Ивана Ивановича. Разные прощелыги, жулики и авантюристы, в порядке живой очереди, входили теперь к нему с просьбой о вспоможении.

Почти никому не отказывая и жертвуя, кроме того, большие суммы различным учреждениям, Иван Иванович в короткое время разбазарил половину оставшегося у него имущества. Он сошелся, кроме того, с какой-то революционной группой людей, всячески их поддерживая и помогая. Был слушок даже, что он передал группе почти все оставшиеся свои деньги, но насколько это правда, автор не берется утверждать. Во всяком случае, Белокопытов был замешан в одно революционное дело.

Автор был тогда занят своими поэтическими и семейными делами и сквозь пальцы смотрел на общественные события, так что кое-какие подробности от него ускользнули. Автор издавал в тот год первую книжонку своих стихов под названием «Букет резеды»[318]. В настоящее время автор, конечно, не назвал бы свои поэтические опыты таким мизерным и сентиментальным заглавием. В настоящее время автор попытался бы эти стишки объединить какой-нибудь отвлеченной философской идеей и назвать книжку соответствующим заглавием, как, например, названа и объединена эта повесть огромным и значительным словом — «Люди». Но, к сожалению, автор тогда был молод и неопытен. Впрочем, книжка все-таки была неплохая. Отпечатанная на лучшей меловой бумаге в количестве трехсот экземпляров, она за четыре с небольшим года разошлась окончательно, до последнего экземпляра, подарив автору некоторую известность среди граждан.

Неплохая была книжонка.

А что касается до Ивана Ивановича, то он, действительно, несколько запутался в обстоятельствах. Какой-то курсистке, приговоренной к ссылке на поселение, он, в припадке великодушия, подарил ильковую шубу[319].

Эта шуба наделала хлопот Ивану Ивановичу. Он был взят под подозрение, и за ним был установлен негласный надзор. Его подозревали в сношениях с революционерами.

Иван Иванович, человек нервный и впечатлительный, ужасно взволновался тем, что за ним следят. Он буквально хватался за голову, говоря, что он не может жить больше в России, в этой стране полудиких варваров, где за человеком следят, как за зверем. И Иван Иванович давал себе слово, что он непременно в ближайшее время все распродаст и уедет за границу как политический эмигрант и что ноги его больше не будет в этом стоячем болоте.

И, приняв такое решение, он немедленно принялся ликвидировать свои дела, торопясь и беспокоясь, что его схватят, арестуют или не разрешат выезда. И, быстро закончив свои дела и оставив себе незначительные деньги на житье, Иван Иванович Белокопытов в один из осенних, пасмурных дней выехал за границу, проклиная свою судьбу и себя за великодушие.

Этот отъезд состоялся в сентябре 1910 года.

3

Как жил и что делал Иван Иванович за границей, никому неизвестно.

Сам Иван Иванович об этом никогда не упоминал, автор же не рискует сочинять небылицы о тамошней иностранной жизни.

Конечно, какой-нибудь опытный сочинитель, дорвавшись до заграницы, непременно бы тут пустил пыль в глаза читателям, нарисовав им две или три европейские картинки с ночными барами, с шансонетками и с американскими миллиардерами.

Увы! Автор никогда не ездил по заграницам, и жизнь Европы для него темна и неясна.

Автор поэтому с некоторым сожалением и грустью и с некоторой даже виной перед читателями должен пропустить, по крайней мере, десять или одиннадцать лет заграничной жизни Ивана Ивановича Белокопытова, чтоб окончательно не завраться в мелких деталях незнакомой жизни.

Но пусть читатель успокоится. Ничего замечательного за эти десять лет в жизни нашего героя не было. Ну — жил человек за границей, ну — женился там на русской балетной танцовщице… Что же еще? Ну — поистратился, конечно, вконец. А в начале русской революции вернулся в Россию. Вот и все.

Конечно, все это можно было бы раздраконить в лучшем, в более заманчивом виде, но опять-таки, по причинам вышеуказанным, автор оставляет все как есть. Пускай другие писатели пользуются красотой своего слога — автор человек не тщеславный — как написал, так и ладно. Лавры других знаменитых писателей автору не мешают жить.

Так вот, уважаемый читатель, вот все, что случилось с Белокопытовым за десять лет. Впрочем, не все.

За границей в первые годы Иван Иванович принялся писать книгу. Он уже приступил к этой книге, назвав ее «О революционных возможностях в России и на Кавказе». Однако сначала мировая война, затем революция сделали эту книгу ненужным, вздорным хламом.

Но Иван Иванович не очень горевал об этом и на третий или на четвертый год революции вернулся в Россию, в свой город. Автор с этого момента и приступает к повести. Тут-то уж автор чувствует себя молодцом и именинником. Тут-то уж автор крепок и непоколебим. И не заврется. Это вам не Европа. Все здесь шло на глазах автора. Всякая мелочь, всякое происшествие автору доподлинно известно, или рассказано и получено из первых и уважаемых рук.

Итак, автор начинает свою повесть во всех подробностях только со дня приезда Ивана Ивановича в наш многоуважаемый город.

Это была прелестная весна. Снег уже почти весь стаял. Птицы носились по воздуху, приветствуя своими криками долгожданную весну. Однако без галош еще нельзя было ходить — местами грязь достигала колена и выше.

В один из таких прелестных весенних дней вернулся в свои родные места Иван Иванович Белокопытов.

Это было днем.

Несколько пассажиров моталось по платформе из стороны в сторону, с нетерпением ожидая поезда. Тут же стоял и уважаемый всеми начальник станции, товарищ Ситников.

А когда подошел поезд — из переднего мягкого вагона вышел худощавый человек в мягкой шляпе и в узконосых ботинках без галош.

Это и был Иван Иванович Белокопытов.

Одетый по-европейски, в отличном широком пальто, он небрежной походкой сошел на платформу, выкинув предварительно с площадки вагона два прекрасных желтоватой кожи чемодана с никелированными замками. Затем, обернувшись назад и подав руку смугловатой, цыганского типа дамочке, он помог ей сойти.

Они стояли теперь возле своих чемоданов. Она — с некоторым испугом озираясь по сторонам, он же, мягко улыбаясь и дыша полной грудью, глядел на отходящий поезд.

Поезд давно уже отошел — они стояли, не двигаясь. Куча ошалелых мальчишек, свистя и шлепая босыми ногами, набросилась на чемоданы, теребя их грязными лапами и предлагая тащить их хоть на край света.

Подошедший носильщик, старый герой труда Еремеич, отогнав мальчишек, укоризненно стал рассматривать захватанную руками светло-желтую кожу чемоданов. Затем, взвалив их на плечи, Еремеич двинулся к выходу, предлагая этим следовать приезжим за ним и не стоять по-пустому.

Белокопытов пошел за ним, но у выхода, на крыльце позади станции, приказал Еремеичу остановиться. И, остановившись сам, он снял шляпу и приветствовал свой родной город, свое отечество и свое возвращение.

И стоя на ступеньках вокзала, он с мягкой улыбкой глядел на вдаль уходящую улицу, на канавы с мосточками, на маленькие деревянные дома, на сероватый дымок из труб… Какая-то тихая радость, какой-то восторг приветствия был на его лице.

Он долго стоял с непокрытой головой. Мягкий весенний ветер трепал его немножко седеющие волосы. И, думая о своих скитаниях, о новой жизни, которая ему предстоит, Белокопытов стоял неподвижно, вдыхая всей грудью свежий воздух.

И ему хотелось вот сейчас, тотчас, куда-то идти, что-то делать, что-то создавать, какое-то важное и всем нужное. И он чувствовал в себе необыкновенный прилив юношеской свежести и крепости и какой-то восторг. И тогда ему хотелось низко поклониться родной земле, родному городу и всем людям.

Между тем его супруга, Нина Осиповна Арбузова, стоя позади его и язвительно глядя на его фигуру, нетерпеливо постукивала о камни концом зонтика. Тут же, несколько поодаль, стоял Еремеич, согнувшись под двумя чемоданами, не зная, поставить ли их на землю и тем самым загадить грязью их ослепительную поверхность или же держать их на спине и ждать, когда прикажут ему нести. Но Иван Иванович, обернувшись, любезно попросил не утруждать себя тяжестью и поставить ношу хотя бы в самую грязь. Иван Иванович даже сам подошел к Еремеичу и, помогая ему поставить чемоданы на землю, спросил:

— Ну как вообще? Как жизнь?

Несколько грубоватый и лишенный всякой фантазии Еремеич, не привыкший к тому же к таким отвлеченным вопросам и переносивший на своей спине до пятнадцати тысяч чемоданов, корзин и узлов, отвечал простодушно и грубо:

— Живем, хлеб жуем…

Тогда Белокопытов принялся расспрашивать Еремеича о более реальных вещах и событиях, интересуясь, где то или иное лицо и какие изменения произошли в городе. Но Еремеич, проживший безвыездно пятьдесят шесть лет в своем городе, казалось, впервые слышал от Белокопытова фамилии, имена и даже названия улиц.

Сморкаясь и обтирая рукавом вспотевшее лицо, Еремеич то принимался брать чемоданы, желая этим показать, что пора двигаться, то вновь ставил их на место, беспокоясь, что опоздает к следующему поезду.

Нина Осиповна нарушила их мирную беседу, язвительно спросив, намерен ли Иван Иванович тут остаться и тут жить на лоне природы, или же у него есть еще кое-какие планы.

Говоря так, Нина Осиповна сердито стучала туфлей о ступеньки и скорбно сжимала губы.

Иван Иванович принялся что-то отвечать, но тут на шум вышел из помещения уважаемый всеми товарищ Петр Павлович Ситников. За ним следовал дежурный агент уголовного розыска. Но увидя, что все обстоит благополучно и что общественная тишина и спокойствие ничем не нарушается и ничего, в сущности, не случилось, кроме как семейных споров с постукиванием дамской туфли о ступеньки, Петр Павлович Ситников повернулся было назад, но Иван Иванович догнал его и, спросив, помнит ли он его, стал трясти ему руки, крепко пожимая и радуясь.

Не теряя своего достоинства, Ситников сказал, что он, действительно, что-то припоминает, что физиономия Белокопытова как будто ему знакома, но, насколько это верно, доподлинно не знает и не помнит.

И, отговариваясь служебными делами и пожимая Белокопытову руку, удалился, рукой приветствуя незнакомую смуглую даму.

За ним ушел и дежурный агент, спросив Белокопытова о международной политике и о событиях в Германии. Агент молча выслушал речь Белокопытова и, кивнув головой, отошел, приказав Еремеичу возможно далее отнести от входа чемоданы, для того чтобы проходящие пассажиры не поломали бы себе ноги.

Еремеич с сердцем и окончательно взвалил на себя чемоданы и пошел вперед, спрашивая, куда нести.

— В самом деле, — спросила жена Белокопытова, — куда ж ты намерен идти?

С некоторым недоумением и беспокойством Иван Иванович стал обдумывать, куда ему идти, но не знал и спросил Еремеича, нет ли тут поблизости, хотя бы временно, какой-нибудь комнаты.

Снова поставив чемоданы, Еремеич стал тоже обдумывать и припоминать и, решив наконец, что, кроме как к Катерине Васильевне Коленкоровой, идти некуда, пошел вперед. Но Иван Иванович, обогнав его, сказал, что он помнит добрейшую женщину Катерину Васильевну, помнит и знает, где она живет, и что он сам пойдет вперед, указывая дорогу.

И он пошел вперед, размахивая руками и хлюпая своими изящными заграничными ботинками по грязи.

Позади шел, совершенно запарившийся, Еремеич. За ним шла Нина Осиповна Арбузова, высоко подобрав юбки и открыв свои тонковатые ноги в светлых серых чулках.

4

Белокопытовы поселились у Катерины Васильевны Коленкоровой.

Это была простодушная, доброватая бабенция, по странной причине интересующаяся чем угодно, кроме политических событий.

Эта Катерина Васильевна радушно приняла Белокопытовых в свой дом, говоря, что отведет им самую отличную комнату рядом с товарищем Яркиным, заведующим первой государственной хлебопекарней.

И Катерина Васильевна несколько даже торжественно повела их в комнаты.

С каким-то трепетом, вдыхая в себя старый знакомый запах провинциального жилья, Иван Иванович вошел в сенцы, простые и деревянные, с многими дырками в стенах, с глиняным рукомойником в углу на веревке и кучей мусора на полу.

Иван Иванович восторженно прошел через сени, с любопытством рассматривая забытый им глиняный рукомойник, и пошел в комнаты. Ему все сразу понравилось тут — и скрип половиц, и тонкие переборки комнат, и маленькие грязноватые окна, и низенькие потолки. Ему понравилась и комната, хотя, в сущности, комната была неважная и, по мнению автора, даже отвратительная. Но почему-то и сама Нина Осиповна отозвалась о комнате благосклонно, добавив, что для временного жилья это вполне прилично.

Автор приписывает это исключительно усталости приезжих. Автору впоследствии не раз приходилось бывать в этой комнате — более безвкусной обстановки ему не приходилось видеть, хотя автор и сам живет в совершенно плохих условиях, в частном доме, у небогатых людей. Автор при всем своем уважении к приезжим совершенно удивляется их вкусу. Ничего привлекательного в комнате не было. Желтые обои отставали и коробились. Простой кухонный стол, прикрытый клеенкой, несколько стульев, диван и кровать составляли все небогатое имущество комнаты. Единственным, пожалуй, украшением были оленьи рога, высоко повешенные на стене. Но на одних рогах, к сожалению, далеко не уедешь.

Итак, Белокопытовы временно поселились у Катерины Васильевны Коленкоровой.

Они сразу же повели жизнь тихую и размеренную. Первые дни, никуда не выходя из дому из-за грязи и бездорожья, они сидели в своей комнате, прибирая ее или восхищаясь оленьими рогами, или делясь своими впечатлениями.

Иван Иванович был весел и шутлив. Он то подбегал к окну, восторгаясь какой-нибудь телкой или глупой курицей, зашедшей поклевать уличную дрянь, то бросался в сени и, как ребенок смеясь, плескался под рукомойником, поливая свои руки то с одного носика, то с другого.

Нина Осиповна, щепетильная, кокетливая особа, не разделяла восторгов по поводу глиняного рукомойника. Она с брезгливой улыбкой говорила, что, во всяком случае, она предпочитает настоящий рукомойник, этакий, знаете ли, с ножкой или с педалью — нажмешь и льется. Впрочем, особой обиды насчет рукомойника Нина Осиповна не высказывала. Напротив, она не раз говорила:

— Если это временно, то я согласна и не сержусь. И за неимением гербовой пишут и на простой.

И, умывшись утром, розовая и свежая, и помолодевшая лет на десять, Нина Осиповна с довольным видом спешила в комнаты и там, надев балетный костюм — этакие, знаете ли, трусики с газовой юбчонкой — танцевала и упражнялась перед зеркалом, грациозно приседая то на одну, то на другую ногу, то на обе враз.

Иван Иванович ласково поглядывал на нее и на ее пустяковые затеи, находя, впрочем, что провинциальный воздух ей положительно благоприятен и что она уже несколько поправилась и пополнела и ноги у ней не такие уж чересчур тонковатые, как были в Берлине.

Утомившись от своих приседаний, Нина Осиповна присаживалась в какое-нибудь кресло, а Иван Иванович, ласково поглаживая ее руку, рассказывал о своей здешней жизни, о том, как одиннадцать лет тому назад он бежал, преследуемый царскими жандармами, и о том, как он провел первые свои годы изгнания. Нина Осиповна расспрашивала мужа, живо интересуясь, сколько он имел денег и какие у него были земли. Ахая и ужасаясь, как это он так быстро и сразу растратил свое состояние, она сердито и резко выговаривала ему за глупую беспечность и чудачество.

— Ну как можно! Как можно так швыряться деньгами! — говорила она, сдерживая свое негодование.

Иван Иванович пожимал плечами и старался переменить разговор.

Иногда их беседы прерывала Катерина Васильевна. Она входила в комнату и, остановившись у дверей, покачиваясь из стороны в сторону, рассказывала Белокопытовым о всяких городских переменах и сплетнях.

Иван Иванович с жаром расспрашивал ее о своих дальних родственниках и немногочисленных знакомых и, узнав, что большинство из них умерло за эти годы, а иные, как политические эмигранты, уехали, — качал головой и беспокойно ходил вдоль комнаты, пока Нина Осиповна не брала его за руку и не усаживала на стул, говоря, что своим мельканием перед глазами он действует ей на нервы.

Так проходили первые дни без всяких волнений, тревог и происшествий. И только раз, под вечер, постучав в двери, вошел к ним их сосед, Егор Константинович Яркин, и, познакомившись, долго расспрашивал о заграничной жизни, спросив под конец, не продажный ли у них чемодан, стоявший в углу.

И, узнав, что чемодан не продается, а стоит так себе, Егор Константинович, несколько оскорбившись, ушел из комнаты, молча поклонившись присутствующим.

Нина Осиповна брезгливо смотрела ему вслед, на его широкую фигуру с бычачьей шеей, и печально думала, что вряд ли здесь, в этом провинциальном болоте, можно найти настоящего изысканного мужчину.

5

Итак, жизнь шла своим чередом.

Грязь уже несколько пообсохла, и по улицам взад и вперед стали сновать прохожие, спеша по своим делам или прогуливаясь, луща семечки, хохоча и заглядывая в чужие окна.

Иногда на улицу выходили домашние животные и, пощипывая траву или роя ногами землю, степенно проходили мимо дома, нагуливая весенний жирок.

Высокообразованный, знающий отлично испанский язык и отчасти латынь, Иван Иванович ничуть не беспокоился о своей судьбе, надеясь в ближайшие же дни найти себе соответствующую должность и тогда перебраться на новую, более приличную квартиру. И, говоря об этом со своей женой, Иван Иванович спокойным тоном объяснял ей, что хотя сейчас у него материальные дела несколько и стесненные, но что в ближайшее время это изменится к лучшему. Нина Осиповна настойчиво просила его возможно поскорей приняться за дело и определить свое положение, и Иван Иванович обещал ей, сказав, что завтра же он это сделает.

Однако первые его шаги не увенчались успехом. Немного обескураженный, он и на другой день пошел в какое-то учреждение, но вернулся грустный и слегка взволнованный. И, пожимая плечами, он оправдывался перед женой, объясняя ей, что это не так-то просто и не так-то сразу дается приличная должность человеку, знающему латинский и испанский языки.

Он каждое утро теперь выходил на поиски службы, но ему отказывали, то ссылаясь на отсутствие соответствующей должности, то на неимение у него служебного стажа.

Впрочем, принимали Ивана Ивановича всюду очень приветливо и внимательно, очень интересовались и расспрашивали о загранице и о возможностях новых мировых потрясений, но, когда он переходил на дело, качали головами, разводили руками, говоря, что они ничего не могут поделать и что испанский язык — язык очень забавный и редкий, но, к сожалению, потребности в нем не ощущается.

Белокопытов уже перестал говорить о своем испанском языке. Он больше напирал теперь на латынь, зная о ее практическом применении, но и латынь Ивана Ивановича не вывозила. Его выслушивали, интересовались даже, прося для слуха изобразить по-латински стишок или фразу, но практического применения никакого не видели.

Иван Иванович перестал напирать на латынь. Он просил теперь письменной работы, но его расспрашивали, что он умеет и какой у него профессиональный стаж. И, узнав, что Иван Иванович ничего не умеет и нет у него никакого профессионального стажа, обижались, говоря, что им совершенно непонятно, к чему и на что его приспособить.

Кое-где, впрочем, Белокопытову предлагали понаведаться через месяц, не обещая пока ничего существенного.

Иван Иванович Белокопытов приходил теперь домой в мрачном и угнетенном состоянии. Наскоро съев жидковатый обед, он заваливался в брюках на постель и, отвернувшись лицом к стене, избегал разговоров и сцен со своей женой.

А она, в своих трусиках и в розовом газе, прыгала, что дура, около зеркала, топоча ногами и закидывая кверху тонковатые свои руки с острыми локтями.

Иногда она пыталась делать сцены, наговаривая кучу всевозможных неприличностей Ивану Ивановичу и возмущаясь тем, что он вывез ее из-за границы на такую бессодержательную жизнь, но Иван Иванович, чувствуя и зная свою вину, отмалчивался. И только однажды сказал, что он ничего не понимает, что он и сам введен в заблуждение насчет испанского языка и насчет всей своей жизни. Он рассчитывал устроиться на приличную должность, но этого не выходит, оттого что он, оказывается, ничего не умеет и ничего не может, и что об этом он еще никогда не задумывался. Он, оказывается, получил глупое и бестолковое воспитание, рассчитанное на богатую, обеспеченную жизнь помещика и домовладельца. И вот теперь, когда у него ничего нету, — он пожинает плоды.

Нина Осиповна заплакала, говоря, что это так не может продолжаться, что должен быть какой-то конец, что, в конце концов, они задолжали кругом и даже добрейшей своей хозяйке Катерине Васильевне. Тогда, попросив ее не плакать, он предложил ей продать чемодан, хотя бы соседу Егору Константиновичу Яркину.

Она так и сделала. Она лично пошла с чемоданом в комнату Яркина и долго просидела там, вернувшись несколько оживленной с деньгами в руках.

В дальнейшем таких сцен не повторялось. Вернее, Иван Иванович, предчувствуя сцену, надевал шляпу и выходил на улицу. И всякий раз, когда выходил на улицу и проходил через сени, слышал, как его сосед Егор Константинович переговаривается через стенку с женой, предлагая ей кусок хлеба или бутерброд с сыром.

Иван Иванович выходил за ворота, на канаву и стоял там, уныло поглядывая на длинную улицу. Иногда он присаживался на скамейку возле палисадничка и, обняв руками свои колени, сидел неподвижно, с беспокойством поглядывая на прохожих.

Мимо него проходили люди, спеша по своим делам. Какая-нибудь баба с корзинкой или с мешком с любопытством осматривала Ивана Ивановича и шла дальше, оборачиваясь назад раз десять или пятнадцать. Какие-нибудь мальчонки пробегали мимо него и, высовывая языки или хлопнув сидящего по коленке, стремительно убегали прочь.

Иван Иванович на все это смотрел с печальной усмешкой, в сотый раз думая все об одном и том же — о своей жизни и о жизни других людей, стараясь найти какую-то разницу или какую-то ужасную причину его несчастья.

Иной раз мимо Белокопытова проходили рабочие текстильной фабрики с гармоникой, шутками и песнями. И тогда Белокопытов несколько оживлялся и долго смотрел на них, слушая их веселые, громкие песни, крики и возгласы.

И в такие дни, в дни сидения на канаве, Ивану Ивановичу казалось, что он, пожалуй что, напрасно приехал сюда, в этот город, на эту улицу. Но куда нужно было приехать — он не знал. И еще более обеспокоенный и согнувшийся, он уходил домой, волоча по земле свои ноги.

6

Иван Иванович совершенно упал духом. Его восторженное состояние после приезда сменилось молчаливой тоской и апатией.

Он чувствовал какой-то испуг перед неведомой ему, оказывается, жизнью. Ему казалось теперь, что жизнь — это какая-то смертельная борьба за право существовать на земле. И тогда, в смертельной тоске, чувствуя, что речь идет попросту о продлении его жизни, он выдумывал и выискивал свои способности, свои знания и способы их применения. И, перебирая все, что он знает, он приходил к грустному заключению, что он ничего не знает. Он знает испанский язык, он умеет играть на арфе, он немного знаком с электричеством и умеет, например, провести электрический звонок, но все это здесь, в этом городе, казалось ненужным и для горожан несколько смешным и забавным. Ему не смеялись в лицо, но он видел на лицах улыбки сожаления и хитрые, насмешливые взгляды, и тогда он, съежившись, уходил прочь, стараясь подольше не встречаться с людьми.

По заведенной привычке, он все еще ежедневно и аккуратно выходил на поиски работы. Не торопясь и стараясь идти как можно медленней, он без всякого трепета, как раньше, почти механически высказывал свои просьбы. Ему предлагали зайти через месяц, иногда же просто и коротко отказывали.

Иной раз, приведенный в тупое отчаяние, Иван Иванович с сердцем упрекал людей, требуя немедленно работу и немедленную помощь, выставляя свои заслуги перед государством и рассказывая историю относительно ильковой шубы, подаренной им ссыльной курсистке.

Целыми днями он таскался теперь по городу и вечером, полуголодный, с гримасой на лице, бродил бесцельно из улицы в улицу, от дома к дому, стараясь оттянуть, отдалить свой приход домой.

Иной раз он проходил через весь город и, не заходя никуда и не останавливаясь, шел все прямо. И, минуя Слободку, выходил в открытое поле, пересекал Собачью рощицу и шел к лесу. Там побродив до сумерек, возвращался домой.

И он входил в свою комнату, закрывая глаза, зная, что налево, у зеркала, в углу сидит неподвижная Нина Осиповна и язвительно или в слезах осматривает его.

Он избегал разговоров, он избегал даже встреч, стараясь пробыть в доме недолго и только ночью.

Но однажды он сам заговорил с женой. Он сказал, что все гибнет, что он отдает себя в руки судьбы, а она, Нина Осиповна, может, если найдет нужным, как угодно распоряжаться его имуществом. Он намекал в данном случае на оставшийся чемодан и на кой-какие вещи из его заграничных костюмов.

Услышав через тонкую перегородку об этом, в комнату вошел Егор Константинович Яркин и сказал, что он с удовольствием идет навстречу их желаниям, но только от чемодана отказывается категорически.

— Все чемоданы да чемоданы, — сказал Егор Константинович, хмурясь. — Нет ли чего другого продажного?

И, узнав, что есть, он стал рассматривать какие-то вещи и какие-то штаны, поднося их к самым глазам. И, рассматривая на свет, хаял, понижая их достоинство.

Нина Осиповна, оживленная и неизвестно чем взволнованная, шутила с Егор Константиновичем, то хлопая его легонько по руке, то усаживаясь грациозно на ручке кресла и покачивая тонковатой ногой.

Наконец, Егор Константинович, оставив деньги и любезно попрощавшись, ушел, захватив с собой вещи.

Несколько дней после этого прошли спокойно и тихо. Но в конце недели Иван Иванович, выйдя из дому утром, вернулся в полдень совершенно потрясенный и сияющий. Он нашел себе службу. Он все время искал себе какую-то глупую, интеллигентскую письменную работу, но ведь, оказывается, есть кое-что и другое!

В общем, он встретил на улице своего старинного приятеля, который, участливо расспросив и узнав о сумасшедшем положении Ивана Ивановича, схватился за голову, обдумывая, как бы немедленно и сразу помочь своему другу. Он, несколько конфузясь, сказал, что он может, хотя бы временно, устроить его в один из потребительских кооперативов.

Но что это временно, что такому образованному человеку, как Иван Иванович, необходима соответствующая должность.

Иван Иванович с дикой радостью схватился за предложение, говоря, что он заранее согласен в кооператив, что ему положительно по душе эта работа и что он вовсе не захочет каких-то там проблематических перемен. И, условившись обо всем, Иван Иванович опрометью бросился домой. И дома, теребя за руки то Катерину Васильевну, то свою жену, захлебываясь, говорил о своем месте.

Он тотчас и немедленно развил им целую философскую систему о необходимости приспособляться, о прямой и примитивной жизни и о том, что каждый человек, имеющий право жить, непременно обязан, как и всякое живое существо и как всякий зверь, менять свою шкуру, смотря по времени. Зачем ему какой-то дурацкий интеллигентский труд! Вот чудная профессия, которая даст ему новую радость жизни. Кому надо какой-то испанский язык, какие-то утонченные мозги и так далее.

И, говоря об этом запутанным, ломаным языком, недоговаривая слова и перескакивая с мысли на мысль, он пытался доказать свою теорию. Нина Осиповна слушала его, хлопая ушами, нервно покуривая папиросу за папиросой.

Автор догадывается, что Иван Иванович Белокопытов, слегка запарившись от волнения, говорил о той великой научной теории, о симпатической окраске, о так называемой мимикрии[320], когда ползущий по стеблю жучок имеет цвет этого стебля для того, чтоб птица не склевала бы его, приняв за хлебную крошку.

Автору все это было ясно и понятно. И автор ничуть не удивляется тому, что Нина Осиповна хлопала ушами, не понимая, о чем идет речь. Автор не слишком-то большого мнения о балетных танцовщицах.

7

Иван Иванович Белокопытов поступил в кооператив «Народное благо».

Иван Иванович вставал теперь чуть свет, надевал свой уже потрепанный костюм и, стараясь не разбудить своей жены, на цыпочках выходил из дому и бежал на службу. Он приходил туда почти всегда первым и стоял у двери по часу и больше, дожидаясь, когда, наконец, придет заведующий и откроет лавку. И, выходя из лавки последним, вместе с самим заведующим, он, торопливо шагая и прыгая через канавы, шел домой, неся в руках какую-нибудь выданную снедь.

Дома, захлебываясь и перебивая самого себя, он говорил жене о том, что эта работа ему совершенно по душе, что лучшего он и не хочет в своей жизни и что быть хотя бы и приказчиком — это не так-то позорно и унизительно и что, наконец, эта работа очень приятная и не так уж трудная.

Нина Осиповна довольно симпатично относилась к этой перемене в жизни Иван Ивановича, говоря, что если это временно, то это совсем не так плохо, как кажется на первый взгляд, и что в дальнейшем они, может быть, даже смогут открыть свой небольшой кооперативчик. И, развивая эту мысль, Нина Осиповна приходила в совершенный восторг, рисуя себе картину, как они будут торговать сами — он за прилавком, сильный, с засученными рукавами и с топором для рубки мяса, а она, грациозная и слегка напудренная, за кассой. Да, она непременно будет стоять за кассой и, весело улыбаясь покупателям, будет пересчитывать деньги, связывая их в аккуратные пачечки. Она любит пересчитывать деньги. Даже самые грязные деньги все же чище кухонного передника и посуды.

И, думая так, Нина Осиповна хлопала в ладоши, наскоро надевала розовое трико и газ и снова начинала свои дурацкие прыжки и экивоки. А Иван Иванович, утомленный дневной работой, заваливался спать, с нетерпением ожидая утра.

И, вернувшись к вечеру, Иван Иванович снова и опять делился с женой своими впечатлениями за день или смеясь рассказывал ей о том, как он вешал сегодня масло. И что легкий, едва уловимый нажим одного пальца на весы чрезвычайно меняет вес предмета, оставляя кое-что в пользу приказчика.

Нина Осиповна оживлялась в этих местах. Она удивлялась, почему Иван Иванович нажимает одним только пальцем, а не двумя, говоря, что двумя — это еще больше уменьшит вес масла. При этом страшно жалела, что нельзя вместо масла подсовывать покупателям какую-нибудь светловатую дрянь, вроде глины.

Тогда Иван Иванович поднимал свою жену на смех, упрашивая ее не очень-то вмешиваться в его дела, чтоб не переборщить через край и тем самым не потерять службу. Но Нина Осиповна сердито советовала ему не слишком-то церемониться и не очень-то миндальничать с обстоятельствами.

Иван Иванович соглашался. Он с некоторым даже пафосом говорил, что цинизм — это вещь, совершенно необходимая и в жизни нормальная, что без цинизма и жестокости ни один даже зверь не обходится и что, может быть, цинизм и жестокость и есть самые правильные вещи, которые дают право на жизнь. Иван Иванович говорил еще, что он был раньше глупым, сентиментальным щенком, но теперь он возмужал и знает, сколько стоит жизнь, и даже знает, что все, что он раньше считал своим идеалом: жалость, великодушие, нравственность, — все это не стоит ломаного гроша и выеденного куриного яйца. Все это жалкие побрякушки, достойные сентиментальной фальшивой эпохи.

Нина Осиповна не любила его таких отвлеченных философских идей. Она с досадой махала рукой, говоря, что вполне предпочитает не слова, а реальные, видимые факты и деньги.

Так шли дни.

Иван Иванович Белокопытов сделал уже несколько покупок и приобретений. Так, например, он купил несколько глубоких тарелок с синими ободками, две или три кастрюльки и, наконец, примус.

Это было целое торжество, когда Иван Иванович купил примус. Иван Иванович сам распаковал его и сам стал показывать Нине Осиповне, как с ним обращаться и как готовить на нем обед или подогревать мясо.

Иван Иванович стал хозяином и расчетливым человеком. Он чрезвычайно жалел, что за бесценок продал соседу свои заграничные костюмы. Но тут же утешал себя, говоря, что это дело наживное и что в ближайшее время он непременно купит себе хороший, но простой и немаркого цвета, костюм.

Однако костюма Иван Ивановичу купить не удалось.

Однажды, выйдя перед закрытием из лавки и сунув в портфель два фунта стеариновых свечей и кусок мыла, Иван Иванович пошел через двор к выходу.

В воротах его окликнул охранник, приказав ему остановиться и показать содержимое портфеля.

Весь как-то сразу осунувшись, Иван Иванович стоял молча и глядел на охранника, не двигаясь с места. А охранник, сказав, что получен строжайший приказ не выпускать со двора без обыска, повторил свое требование.

Иван Иванович стоял совершенно ошеломленный, с трудом понимая, что происходит. Он позволил открыть свой портфель, откуда, при радостных криках собравшихся, были извлечены злополучные свечи и мыло.

Белокопытова пригласили в охрану, отобрали свечи, сняли с него допрос и, составив убийственный для него протокол, отпустили его, смеясь над его забавным видом, над его фигурой с прижатым к груди пустым и расстегнутым портфелем.

Все произошло настолько быстро и неожиданно, что Иван Иванович, не представляя ясно своего положения, вышел пошатываясь на улицу. Он пошел сначала по направлению к дому, затем, не дойдя улицы Сен-Жюста[321], повернул налево и пошел как-то странно, не шевеля руками и не ворочая головой.

Он обошел несколько кварталов, посидел на какой-то лавчонке и поздно ночью вернулся домой.

Он вошел в дом, как слепой шаря перед собой руками, и, войдя в комнату, лег на постель, и, отвернувшись к стене, принялся водить пальцами по узорам обоев.

Он ни слова не проронил своей жене. И та ничего не спрашивала, узнав заранее обо всем. Эту новость сообщил ей Егор Константинович, придя домой после службы.

И теперь, несмотря на присутствие Белокопытова, Егор Константинович, постучав слегка в стену, спросил Нину Осиповну, не нужно ли ей чего и не хочет ли она выкушать стакан чаю с бутербродом.

Нина Осиповна, не глядя на мужа, грудным, мелодичным тоном отвечала, что она сыта по горло и сейчас ложится спать. Егор Константинович еще что-то спросил, предупредительно и вежливо, но она, раздеваясь и зевая, сказала, что спит.

И она действительно легла на диван и, закрыв лицо руками, лежала так неподвижно и странно. Иван Иванович приподнялся, чтобы потушить свет, но, взглянув на диван, сел и долго смотрел на жену. И ему показалось, что у нее отчаянное состояние, что она близка к гибели. И он хотел подойти к жене, стать на колени и что-то говорить бодрым и спокойным тоном. Но не смел.

8

Он лежал, вытянувшись вдоль кровати, стараясь не двигаться и ни о чем не думать. Но думал, и не о случившемся сегодня, а о своей жене, о печальной ее жизни и о том, что не все люди имеют право существовать.

С этими мыслями он стал засыпать. Какая-то страшная усталость сковала его ноги, и какая-то тяжесть легла на все его тело.

И, закрыв глаза, он замер. Дыхание его стало ровное и спокойное.

Но вдруг осторожное шарканье ног и скрип двери заставил его вздрогнуть и проснуться.

Он проснулся, вздрогнув всем телом. Присел на кровать и беспокойно оглядел комнату. Небольшая керосиновая лампа еле горела, скудно отбрасывая длинные тени. Иван Иванович оглянулся на диван — жены не было.

Тогда, беспокоясь и волнуясь за нее, он вскочил на ноги и прошел по комнате, осторожно ступая на носки.

Потом подбежал к двери, открыл ее и в испуге, в предутренней дрожи стуча зубами, бросился в коридор. Он выбежал в кухню, заглянул в сени — все было тихо и спокойно. Только курица в сенях, вспугнутая Иваном Ивановичем, шарахнулась в сторону, страшно закричав.

Белокопытов вернулся в кухню. Сонная Катерина Васильевна сидела теперь на кровати, зевая и мелко крестя свой рот. Она вместе с тем прислушивалась к необычайному шуму. И, увидя перед собой Ивана Ивановича, спокойно улеглась, думая, что он идет за нуждой.

Но Иван Иванович, подойдя к хозяйке, стал теребить ее за руку, умоляя ответить, не проходила ли через кухню его жена.

Крестясь и разводя руками, Катерина Васильевна отговаривалась незнанием. Потом она стала надевать на себя юбку, говоря, что если Нина Осиповна и ушла, то, небось, вернется.

Но потом, одевшись и подойдя к запертой двери жильца Яркина, Катерина Васильевна сказала, что жена Ивана Ивановича дома. И если нету ее в комнате, то, небось, сидит у соседа.

И, поманив Белокопытова пальцем, повела его в коридор и, подойдя к дверям Яркина, припала к замочной скважине.

Иван Иванович тоже хотел подойти к двери, но в эту минуту пол под ним скрипнул, и в комнате соседа завозились. И сам Егор Константинович, шлепая босыми ногами, подойдя к двери, спросил хрипло:

— Кто? Чего надо?

Иван Иванович хотел промолчать, но сказал:

— Это я… Не у вас ли Нина Осиповна Арбузова?

— У меня, — грубо сказал Яркин. — Чего надо?

И, не получив ответа, взялся за ручку двери.

В комнате послышался прерывистый шепот. Нина Осиповна настойчиво умоляла отдать ей какой-то револьвер, говоря, что все обойдется благополучно. Потом сама, подойдя ближе к двери и взявшись за ручку, спросила негромко:

— Ваня… ты?

Иван Иванович съежился и, пробормотав неясное, удалился в свою комнату. И там присел на кровать.

Автор предполагает, что особенного отчаяния у Ивана Ивановича не было. А если Иван Иванович и присел на кровать с видимым отчаянием, то, может, это только в первую минуту. Потом-то, раздумав, он наверное даже обрадовался.

Автору кажется, что Иван Иванович и не мог не обрадоваться. Страшная обуза сошла с его плеч. Все-таки приходилось беспокоиться о жизни Нины Осиповны, всякие для нее удовольствия, театры и лучший кусок хлеба он должен был предоставлять ей. А теперь, когда жизнь Ивана Ивановича сильно ухудшилась, то и прокормить такую дамочку вопрос был немаловажный. Тем более что, напрыгавшись за день перед зеркалом, она и за двоих съедала.

Так вот, посидев на кровати и придя к заключению, что нет ничего ужасного, Иван Иванович снова лег и пролежал до утра, не смыкая глаз. Он ни о чем не думал, но его голова гудела и наливалась свинцом.

И, когда он встал, — это был несколько иной Иван Иванович. Впалые глаза, желтая, сморщенная кожа и трепаные волосы чрезвычайно его изменили. И даже когда он вымылся холодной водой, эта перемена не исчезла.

Утром, одевшись и по привычке причесав волосы, Иван Иванович вышел из дому. Он медленным шагом дошел до кооператива, но, вдруг повернув круто в сторону и вздрогнув, зашагал прочь.

Он долго шел унылым механическим шагом и, выйдя за город, направился на свое любимое место к лесу, за Собачью рощицу.

Он прошел рощу, ступая на желтые осенние листья, и вышел на полянку.

Вся полянка была изрыта старыми, оставшимися от войны окопчиками, землянками и блиндажами. Ржавая колючая проволока висела клочками на небольших кольях.

Иван Иванович любил это место. Он не раз бродил здесь по окопчикам, лежал у опушки леса и, глядя на все эти военные затеи, хитро улыбался своим мыслям. Но теперь он несколько равнодушно и как бы не замечая ничего, прошел мимо и, дойдя до леса, присел на полузаваленную землянку, вырытую лет, может, семь назад.

Он долго сидел так, ни о чем не думая, потом пошел дальше, потом снова вернулся и лег на траву. И лежал долго, уткнувшись ничком, теребя руками траву. Потом снова встал и пошел в город.

Была ранняя осень. Желтые листья лежали на земле. И земля была теплая и сухая.

9

Иван Иванович стал жить один.

Возвращаясь после скитаний домой и с грустью оглядывая свое опустевшее жилье, Иван Иванович присаживался на кровать, обдумывая, какие вещи исчезли из комнаты вместе с Ниной Осиповной. Таких вещей оказалось порядочно: не было примуса, купленного в счастливые дни, не было скатерти на столе, даже было снято и унесено зеркало и небольшой коврик перед кроватью.

Иван Иванович не очень-то огорчался о потере этих вещей. «Черт с ними!» — думал добрый Иван Иванович, прислушиваясь, что говорили за стенкой.

Но за стенкой говорили постоянно шепотом, и слов нельзя было разобрать. Только время от времени были слышны басовые нотки Егора Константиновича. Это Егор Константинович, видимо, утешал Нину Осиповну, боявшуюся за свое новое благополучие и за те вещи, которые она взяла, не спросив мужа.

Но Ивану Ивановичу теперь было не до вещей. Он каждое утро направлялся за город, шел через рощицу и, миновав полянку, выходил к лесу.

Там, присаживаясь на свою землянку или бродя по лесу, он обдумывал свое новое положение. Он старался одной какой-то мыслью определить то, что случилось, что произошло и отчего произошло.

Ушла жена. И она не могла не уйти. Он — человек из прошлого мира. Он оказался неприспособленным к борьбе. А женщины идут за победителем. Ну что же, теперь все это ясно, теперь уже ничто не спасет его от неминуемой гибели.

Гибель была предрешена — это он знал, но в силу какой-то воли он старался найти выход и хотя бы теоретически придумать возможность выхода, возможность продлить свое существование. Он не хотел смерти. Напротив, задумываясь об этом, он с досадой отгонял эту мысль, считая ее вздорной и ему ненужной. И старался в такие моменты думать о другом.

И, бродя по лесу, Иван Иванович думал, что отчего бы ему не остаться здесь жить. Ему уже рисовались картины, как он живет в полузаваленной землянке, среди грязи и нечистот, и как ползком, как животное, на четвереньках вылезает из своей норы и отыскивает пищу.

Но потом смеялся.

Он теперь не всякий вечер уходил домой. Он оставался иногда в лесу. И, полуголодный, поедая сырые грибы, корни и ягоды, засыпал под каким-нибудь деревом, положив под голову свои руки.

А во время дождя он вползал в землянку. И сидел в землянке, скорчившись и обняв худые свои ноги, слушая, как капли дождя колотят о деревья.

10

Была осень. Шли непрерывные дожди. Снова невозможно было выходить без галош. И снова грязь доходила до колен.

Нина Осиповна жила с Егором Константиновичем Яркиным беспечно и тихо. Ей пришлось отложить свои упражнения в танцах. Она была беременна, и Егор Константинович, узнав об этом, боясь за потомство, категорически запретил ей наряжаться в розовую дрянь, грозя, в противном случае, сжечь в печке эти тряпки. И Нина Осиповна, покапризничав и слегка поплакав, смирилась и сидела теперь подле окна, безучастно глядя на грязную улицу. Но иной раз она спрашивала у Яркина, не знает ли он чего об ее муже. Егор Константинович усмехался и махал рукой, прося ради будущего ребенка не думать о муже.

И Нина Осиповна умолкала, думая все же, отчего это все реже и реже она слышит шаги в соседней комнате.

И, действительно, Иван Иванович все реже стал ходить домой, и когда ходил, то избегал встреч с людьми, а встречая, очень конфузился и перебегал улицу, стараясь скрыть свой промокший, побуревший костюм.

Иван Иванович не входил даже теперь в свою комнату. И, приходя домой, останавливался в сенях и молча здоровался с Катериной Васильевной, всякий раз боясь, что она заорет, затопает ногами и погонит его прочь. Но Катерина Васильевна, не скрывая своего удивления и жалости и почему-то не зовя его хотя бы в кухню, выносила ему в сени хлеб, суп или все, что осталось от обеда. И, не сдерживая своих слез, плакала, смотря, как Иван Иванович худыми, серыми пальцами разрывал еду и проглатывал, чмокая и скрипя зубами.

И, съев все, что ему приносилось, и схватив с собой кусок хлеба, Иван Иванович трогал за рукав Катерину Васильевну и убегал снова.

Он снова возвращался в свою землянку. И снова садился в обычную свою позу, кашляя и сплевывая на свой костюм.

Но он не был сумасшедший, этот Иван Иванович Белокопытов. Автору доподлинно известна его встреча с одним из старых приятелей. Иван Иванович вполне разумно и несколько даже иронически говорил о своей жизни. И, потрясая лохмотьями своего заграничного костюма, громко смеялся, говоря, что все это вздор, что все слезает с человека, как осенью шкура животного.

И, попрощавшись с приятелем, крепко пожав ему руку, пошел к своей землянке.

Странно и непонятно жил теперь Иван Иванович. Стараясь ни о чем не думать, а жить так, как-нибудь, чтобы прожить, он все же, видимо, не мог не думать и все время носился со своими планами о жизни, приходя к заключению, что жить в землянке не так-то уж плохо, но что из всех животных он самое плохое животное, у которого хронический бронхит и насморк. И, думая так, Иван Иванович печально покачивал головой.

Ему теперь все чаще и чаще приходила мысль о неминуемой гибели, но он по-прежнему с раздражением отвергал мысль о самоубийстве. Ему казалось, что нет у него на это ни воли, ни охоты, и что ни одно животное никогда еще не погибало от самого себя.

Была ли в этом слабая воля Ивана Ивановича, или была какая-то неопределенная надежда — неизвестно. Во всяком случае однажды и неожиданно Иван Иванович придумал план, по которому он должен погибнуть, не прибегая к насилию над собой.

Это было утром. Осеннее солнце еще было ниже деревьев, когда Иван Иванович, вздрогнув, проснулся в своей землянке. Страшная сырость, дрожь и озноб охватили все его тело. Он проснулся, открыл глаза и вдруг совершенно отчетливо подумал о своей гибели. Ему показалось, что сегодня он должен погибнуть. Как и отчего — он еще не знал. И стал думать. И вдруг решил, что должен погибнуть, как зверь, в какой-то отчаянной схватке.

В его воображении стали рисоваться картины этой схватки. Он борется с человеком, хотя бы с Егором Константиновичем, к которому ушла жена. Они грызутся зубами, валяются по земле, подминают под себя друг друга, рвут волосы…

Иван Иванович окончательно проснулся и, дрожа всем телом, сел на землю. И осторожно, мысль за мыслью стал обдумывать, стараясь не пропустить ни одной мелочи.

Вот он приходит в комнату. Отворяет дверь. Яркин, непременно, сидит за столом направо. У окна будет сидеть Нина Осиповна, сложив на животе руки. Иван Иванович подойдет к Яркину и пихнет его двумя руками в плечо и грудь. Тот откинется назад, стукнется головой о стену, потом вскочит и, вынув револьвер, застрелит его — Ивана Ивановича Белокопытова.

И, придумав такой план, Иван Иванович вскочил на ноги, но, ударившись головой о потолок, сел и пополз из землянки.

И спокойным, ровным шагом пошел в город, обдумывая мелочи. Потом, желая закончить все скорей и разом, бросился опрометью бежать, вскидывая ногами и разбрасывая вокруг себя грязь, листья и брызги.

Он долго бежал. Почти до самого дома. И, только увидев дом, замедлил шаг и пошел совсем тихо.

Какая-то белая собачонка равнодушно залаяла на него.

Нагнувшись и подняв с земли камень, Иван Иванович метко бросил в нее.

Собака с визгом отбежала за ворота и, высунув морду в калитку, отчаянно залаяла, скаля зубы.

Схватив кусок грязи, Иван Иванович бросил в собаку опять. Потом бросил еще раз. Потом подошел к воротам и принялся дразнить животное ногой, подпрыгивая и стараясь попасть по зубам.

Какое-то бешенство, испуг овладели собакою. Она в смертельном страхе скулила уже, поднимая верхнюю губу и стараясь ухватить человека за ногу. Но Иван Иванович ловко и вовремя отдергивал ногу и бил собаку рукой и грязью.

Бабка Пепелюха, как ошпаренная кипятком, выскочила из дому, подбирая самые ужасные и яростные выражения для гнусных мальчишек, дразнивших ее пса. Но, увидев большого, лохматого человека, разинула рот, сказав сначала, что довольно стыдно сознательным гражданам дразнить собак. Но снова смолкла и, разинув рот, остановилась неподвижная, глядя на удивительную сцену.

Иван Иванович, стоя теперь на коленях, боролся с собакой, пытаясь руками разорвать ей пасть. Собака судорожно хрипела, раскидывая и царапая землю ногами.

Тетка Пепелюха, страшно и тонко закричав, бросилась к Ивану Ивановичу и, еле вырвав у него собаку, убежала в дом.

А Иван Иванович, обтерев искусанные свои руки, медленным и тяжелым шагом пошел дальше.

Автору несколько странно и чудно говорить об этом происшествии. Автор даже слегка огорчен поступком Ивана Ивановича. Конечно, автор ничуть не жалеет пепелюхиной собаки, пес с ней, с собакой, автор только огорчается той неясностью и нелепостью поступка и положительно не знает — в тот момент зашел ли у Ивана Ивановича ум за разум, или ум за разум не заходил, а была просто игра, случайность, крайнее раздражение нервов. Впрочем, все это крайне неясно и психологически непонятно.

И такая неясность, уважаемые читатели, к знакомому лицу и к известному характеру! А хорош был бы автор, спутавшись с неизвестным героем! Заврался бы вконец! Тем более что очень уж разноречивые были на этот счет слухи.

Тетка Пепелюха, например, крестилась и божилась, что Иван Иванович был совершенно тронувшись, что у него висел язык и изо рта слюни текли. Катерина Васильевна, не менее набожная дамочка, тоже была близка к той же мысли. Однако станционный сторож и герой труда Еремеич утверждал обратное. Он говорил, что Иван Иванович Белокопытов здоров, как бык, и что больных и свихнувшихся обыкновенно сажают в специальные дома. Егор Константинович Яркин тоже был уверен в полном уме и твердой памяти Белокопытова. Что же касается уважаемого товарища Ситникова, то Ситников не брался что-либо утверждать, говоря, что он может, в случае крайней надобности, списаться с одним московским психиатром. Но это длинно и неверно. Пока товарищ Ситников напишет, да пока московский психиатр раскачается с ответом, да, небось, ответит еще выпивший и, даром что московский психиатр, а такую галиматью понесет, что вставишь ее в печать, а после поди доказывай, что ты ни при чем тут. Лучше уж, оставив все это на совести самих читателей, автор перейдет к дальнейшему.

11

Иван Иванович отер свои руки о костюм и пошел к дому. Кровь медленно стекала с обкусанных собакой пальцев, но Иван Иванович, ничего не замечая и не чувствуя боли, подходил к дому.

Он остановился на мгновение у калитки и, оглянувшись назад, шмыгнул во двор. Потом вбежал по ступенькам и, приоткрыв двери, тихо вошел в сени.

Странный трепет прошел по его телу. Сердце стучало, и дыхание было прерывистым.

Он постоял в сенях и, никем не замеченный, вошел в коридор. И там, на скрипучих досках, подойдя к двери Яркина, остановился, прислушиваясь.

Было, как и всегда, тихо.

Иван Иванович вдруг толкнул от себя дверь и, открыв ее настежь, вошел за порог.

Все было, как и думал Иван Иванович. Направо у стола сидел Яркин. Налево, у окна, в кресле, сложив на животе руки, сидела Нина Осиповна. На столе стояли стаканы. Лежал хлеб. И на шипящем примусе кипел чайник.

Каким-то одним взглядом Иван Иванович впитал в себя все это и, продолжая неподвижно стоять, взглянул на свою жену.

Она тихо ахнула, увидев его, и приподнялась в кресле. А Егор Константинович замахал на нее руками, упрашивая не беспокоиться ради ребенка. Потом, приподнявшись, чтобы пойти навстречу гостю, остановился и снова сел, рукой приглашая войти в комнату и прикрыть дверь, не остужая зря помещения.

И Иван Иванович вошел. Слегка потупив голову и приподняв плечи, он подошел к сидящему Егору Константиновичу и остановился в двух шагах от него. Смертельная бледность вдруг покрыла лицо Егор Константиновича. Он сидел на стуле, несколько откинувшись назад, и, шевеля губами, не двигался с места.

Иван Иванович несколько секунд стоял молча. Потом, быстро взглянув на Яркина, на то место, куда он должен был ударить, вдруг усмехнулся и, отойдя несколько в сторону, присел на стул.

Егор Константинович выпрямился на своем месте и глядел теперь на Белокопытова сердитым, злым взглядом. А Иван Иванович сидел, опустив руки плетью, и невидимым взором глядел в одну точку. И думал, что у него нету ни злобы, ни ненависти к этому человеку. Он не мог и не хотел к нему подойти и ударить. И сидел на стуле и чувствовал себя усталым и нездоровым. И ему ничего не хотелось. Ему хотелось выпить горячего чаю.

И, думая так, он взглянул на примус, на чайник на примусе, на хлеб, нарезанный ломтиками. Крышка на чайнике приподнималась, пар валил клубом, и вода с шипением обливала примус.

Егор Константинович встал и загасил огонь.

И тогда в комнате наступила совершенная тишина.

Нина Осиповна, увидев, что Иван Иванович пристальным взором смотрит на примус, снова приподнялась в своем кресле и жалобным тоном, скорбно сжав губы, стала уверять, что она вовсе не хотела зажилить этот несчастный примус, что она взяла его временно, зная, что Иван Иванович в нем не нуждается.

Но Егор Константинович, замахав на нее руками и прося не волноваться, ровным, спокойным голосом стал говорить, что он ни за что не возьмет даром этой штуки, что завтра же он заплатит Ивану Ивановичу полностью все деньги по рыночной стоимости.

— Я заплатил бы вам и сегодня, — сказал Егор Константинович, — но я должен разменять деньги. Завтра вы обязательно зайдите утром же.

— Хорошо, — коротко сказал Иван Иванович. — Я зайду.

И вдруг, забеспокоившись и заерзав на стуле, Иван Иванович обернулся к своей жене и сказал, что он просит его извинить, что он очень устал и потому сидит на стуле такой грязный.

Она закивала головой, волнуясь и скорбно сжимая губы. И, снова приподнявшись на стуле, сказала:

— Ты, Ваня, не сердись…

— Я не сержусь, — просто ответил Иван Иванович.

И встал. Шагнул к жене, потом поклонился и молча вышел из комнаты, тихо притворив за собой дверь.

Он вышел в коридор. Постоял с минуту. И пошел к выходу.

В кухне его ожидала Катерина Васильевна. Почему-то знаками и боясь проронить слово, она манила его, приглашая жестами присесть и покушать супу. И Иван Иванович, почему-то тоже не проронив слова, молча покачал головой и, улыбнувшись и погладив хозяйке руку, вышел.

С криком выбежала Катерина Васильевна за ним, но Иван Иванович, обернувшись и махнув рукой, прося этим не идти за ним, скрылся за воротами.

12

На другой день Иван Иванович за деньгами не зашел. Он исчез из города.

Егор Константинович Яркин лично, с деньгами в руках, обегал все улицы, все учреждения, отыскивая Ивана Ивановича. Егор Константинович говорил, что он совершенно тут ни при чем, что деньги за примус — вот они, деньги, что он вовсе не желает пользоваться чужим добром и что если он не найдет Иван Ивановича, то пожертвует эти деньги на детский дом.

Егор Константинович бегал даже на полянку, за Собачью рощицу, но Ивана Ивановича не нашел.

Как зверь, которому неловко после смерти оставить на виду свое тело, Иван Иванович бесследно исчез из города.

Товарищ Петр Павлович Ситников и сторож, герой труда Еремеич в один голос утверждали, что видели, будто Иван Иванович Белокопытов вскочил на отходящий поезд. Но зачем он вскочил и куда он уехал — никому неизвестно. Никто и никогда о нем больше не слышал.

13

Была прелестная весна.

Снег уже стаял. И птицы снова приветствовали свой новый год. В один из таких дней Нина Осиповна Арбузова разрешилась от бремени, подарив миру прекрасного мальчишку в восемь с половиной фунтов[322].

Егор Константинович был необыкновенно счастлив и доволен.

Деньги же за примус, двенадцать рублей золотом, он пожертвовал на детский дом.

Страшная ночь

1

Пишешь, пишешь, а для чего пишешь — неизвестно.

Читатель, небось, усмехнется тут. А деньги, скажет. Деньги-то, скажет, курицын сын, получаешь? До чего, скажет, жиреют люди.

Эх, уважаемый читатель! А что такое деньги? Ну получишь деньги, ну дров купишь, ну жене приобретешь какие-нибудь там боты. Только и всего. Нету в деньгах ни душевного успокоения, ни мировой идеи.

А впрочем если и этот мелкий, корыстный расчет откинуть, то автор и совсем расплевался бы со всей литературой. Бросил бы писать. И ручку с пером сломал бы к чертовой бабушке.

В самом деле.

Читатель пошел какой-то отчаянный. Накидывается он на любовные французские и американские романы, а русскую современную литературу и в руки не берет. Ему, видите ли, в книге охота увидеть этакий стремительный полет фантазии, этакий сюжет, черт его знает какой.

А где же все это взять?

Где взять этот стремительный полет фантазии, если российская действительность не такая?

А что до революции, то опять-таки тут запятая. Стремительность тут есть. И есть величественная, грандиозная фантазия. А попробуй ее написать. Скажут — неверно. Неправильно, скажут. Научного, скажут, подхода нет к вопросу. Идеология, скажут, не ахти какая.

А где взять этот подход? Где взять, я спрашиваю, этот научный подход и идеологию, если автор родился в мелкобуржуазной семье и если он до сих пор еще не может подавить в себе мещанских корыстных интересов к деньгам, к цветам, к занавескам и к мягким креслам?

Эх, уважаемый читатель! Беда как неинтересно быть русским писателем.

Иностранец, тот напишет — ему как с гуся вода. Он тебе и про луну напишет, и стремительность фантазии пустит, и про диких зверей наплетет, и на луну своего героя пошлет в ядре в каком-нибудь…

И ничего.

А попробуй у нас, сунься с этим в литературу. Попробуй, скажем, в ядре нашего техника Курицына, Бориса Петровича, послать на луну. Засмеют. Оскорбятся. Эва, скажут, наплел, собака!.. Разве это, скажут, возможно!

Вот и пишешь с полным сознанием своей отсталости.

А что слава, то что ж слава? Если о славе думать, то опять-таки какая слава? Опять-таки неизвестно, как еще потомки взглянут на наши сочинения и какой фазой земля повернется в геологическом смысле.

Вот автор недавно прочел у немецкого философа, будто вся-то наша жизнь и весь расцвет нашей культуры есть не что иное как междуледниковый период[323].

Автор признается: трепет прошел по его телу после прочтения.

В самом деле. Представьте себе, читатель… На минуту отойди от своих повседневных забот и представь такую картину: до нас существовала какая-то жизнь и какая-то высокая культура, и после она стерлась. А теперь опять расцвет, и опять совершенно все сотрется. Нас-то, может быть, это и не заденет, а все равно досадное чувство чего-то проходящего, невечного и случайного и постоянно меняющегося, заставляет снова и снова подумать совершенно заново о собственной жизни.

Ты вот, скажем, рукопись написал, с одной орфографией вконец намучился, не говоря уж про стиль, а, скажем, через пятьсот лет мамонт какой-нибудь наступит ножищей на твою рукопись, ковырнет ее клыком, понюхает и отбросит, как несъедобную дрянь.

Вот и выходит, что ни в чем нет тебе утешенья. Ни в деньгах, ни в славе, ни в почестях. И вдобавок жизнь какая-то смешная. Какая-то очень она небогатая.

Вот выйдешь, например, в поле, за город… Домишко какой-нибудь за городом. Забор. Скучный такой. Коровенка стоит этакая скучная до слез… Бок в навозе у ней… Хвостом треплет… Жует… Баба этакая в сером трикотажном платке сидит. Делает что-то руками. Петух ходит. Кругом бедно, грязно, некультурно…

Ох, до чего скучно это видеть!

И подходит, скажем, к бабе этакий русый, вроде ходячего растения, мужик. Подойдет он, посмотрит светлыми глазами, вроде стекляшек, — чего это баба делает? Икнет, почешет ногу об ногу, зевнет. «Эх, — скажет, — спать что ли ча пойти. Скушно чтой-то»… И пойдет спать.

А вы говорите: подайте стремительность фантазии.

Эх, господа, господа товарищи! Да откуда ее взять? Как ее приспособить к этой деревенской действительности? Скажите! Сделайте такую милость, такое великое одолжение. И рады бы, так сказать, раздуть кадило, да не с чего.

А если в город, опять-таки, пойти, где светят фонари светлым светом, где граждане в полном сознании своего человеческого величия ходят взад и вперед — опять-таки не всегда можно увидеть эту стремительность фантазии.

Ну ходят.

А пойди, читатель, попробуй, потрудись, пойди за тем человеком — чаще всего ерунда выйдет.

Идет; оказывается, в долг призанять три рубля денег или на любовное свидание он идет. Ну что это такое!

Придет, сядет напротив своей дамы, что-нибудь скажет ей про любовь, а может, и ничего не скажет, а просто положит руку свою на дамское колено и в глаза посмотрит.

Или придет человек посидеть у хозяина. Выкушает стаканчик чаю, посмотрится в самовар — мол, рожа какая кривая, усмехнется про себя, на скатерть варенье капнет и уйдет. Шапку напялит набок и уйдет.

А спроси его, сукинова сына, зачем он приходил, какая в этом мировая идея или польза для человечества — он и сам не знает.

Конечно, в данном случае, в этой скучной картине городской жизни автор берет людей мелких, ничтожных, себе подобных и отнюдь не государственных деятелей или, скажем, работников просвещения, которые действительно ходят по городу по важным общественным делам и обстоятельствам.

Этих людей автор никак не имел в виду, когда говорил про дамские, например, колени или просто как рожей в самовар смотрятся. Вот эти, действительно, может быть, чего-нибудь думают, страдают, заботятся. Хотят, может быть, чтоб другим поинтереснее жилось. И, может быть, мечтают, чтоб этой стремительности фантазии было побольше.

Автор, заранее забегая вперед, дает эту отповедь зарвавшимся критикам, которые явно из озорничества попытаются уличить автора в искажении провинциальной действительности и в нежелании видеть положительных сторон.

Действительность мы не искажаем. Нам за это денег не платят, уважаемые товарищи.

А что видим то, чего бывает, то это абсолютный факт.

Автор вот знал одного такого городского человека. Жил он тихо, как и все почти живут. Пил и ел, и даме своей на колени руки клал, и в очи ей глядел, и вареньем на скатерть капал, и три рубля денег в долг без отдачи занимал.

Об этом человеке автор и напишет свою очень короткую повесть. А может быть, эта повесть будет и не о человеке, а о том глупом и ничтожном приключении, за которое человек, в порядке принудительного взыскания, пострадал на двадцать пять рублей. Это случилось весьма недавно — в августе 1923 года.

Фантазией разбавлять этот случай? Создавать занимательную марьяжную интрижку вокруг него? Нет! Пущай французы про это пишут, а мы потихоньку, а мы помаленьку, мы вровень с русской действительностью.

А веселого читателя, который ищет бойкий и стремительный полет фантазии и который ждет пикантных подробностей и происшествий, автор с легким сердцем отсылает к иностранным авторам.

2

Эта короткая повесть начинается с полного и подробного описания всей жизни Бориса Ивановича Котофеева.

По профессии своей Котофеев был музыкант. Он играл в симфоническом оркестре на музыкальном треугольнике.

Может быть и существует особое, специальное название этого инструмента — автор не знает, во всяком случае читателю, наверное, приходилось видеть в самой глубине оркестра вправо — сутулого какого-нибудь человека с несколько отвисшей челюстью перед небольшим железным треугольником. Человек этот меланхолически позвякивает в свой нехитрый инструмент в нужных местах. Обычно дирижер подмигивает для этой цели правым глазом.

Странные и удивительные бывают профессии.

Такие бывают профессии, что ужас берет, как это человек до них доходит. Как это, скажем, человек додумался по канату ходить, или носом свистеть, или позвякивать в треугольник.

Но автор не смеется над своим героем. Нет. Борис Иванович Котофеев был отличного сердца человек, неглупый и со средним образованием.

Жил Борис Иванович не в самом городе, а жил он в предместье, так сказать, на лоне природы.

Природа была не ахти какая замечательная, однако — небольшие сады у каждого дома, трава, и канавы, и деревянные скамейки, усыпанные шелухой подсолнухов, — все это делало вид привлекательным и приятным.

Весной же было здесь совершенно очаровательно.

Борис Иванович жил на Заднем проспекте у Лукерьи Блохиной.

Представьте себе, читатель, небольшой деревянный, желтой окраски дом, низенький шаткий забор, широкие желтоватые кривые ворота. Двор. На дворе по правую руку небольшой сарай. Грабля с поломанными зубьями, стоящая здесь со времен Екатерины II[324]. Колесо от телеги. Камень посреди двора. Крыльцо с оторванной нижней ступенькой.

А войдешь на крыльцо — дверь, обитая рогожей. Сенцы этакие, небольшие, полутемные, с зеленой бочкой в углу. На бочке досточка. На досточке ковшик.

Ватер с тонкой, в три доски, дверью. На двери деревянная вертушечка. Небольшая стекляшка заместо окна. Паутина на ней.

Ax, знакомая и сладкая сердцу картина!

Все это было как-то прелестно. Прелестно тихой, скучной, безмятежной жизнью. И оторванная даже ступенька у крыльца, несмотря на свой невыносимо скучный вид — и теперь приводит автора в тихое созерцательное настроение.

А Борис Иванович всякий раз, вступая на крыльцо, отплевывался с омерзением в сторону и покачивал головой, глядя на обломанную корявую ступеньку.

Пятнадцать лет назад Борис Иванович Котофеев впервые ступил на это крыльцо и впервые перешагнул порог этого дома. И здесь он остался. Он женился на своей хозяйке, на Лукерье Петровне Блохиной. И стал полновластным хозяином всего этого имения.

И колесо, и сарай, и грабли, и камень — все стало его неотъемлемой собственностью.

Лукерья Петровна с беспокойной усмешкой глядела на то, как Борис Иванович становился всего этого хозяином.

И под сердитую руку она, всякий раз, не забывала прикрикнуть и одернуть Котофеева, говоря, что сам-то он нищий, без кола — без двора, осчастливленный ее многими милостями.

Борис Иванович хотя и огорчался, но молчал.

Он полюбил этот дом. И двор с камнем полюбил. Он полюбил жить здесь за эти пятнадцать лет.

Вот бывают такие люди, о которых можно в десять минут рассказать всю ихнюю жизнь, всю обстановку жизни, от первого бессмысленного крика до последних дней.

Автор попробует это сделать. Автор попробует очень коротко, в десять минут, но все-таки со всеми подробностями, рассказать о всей жизни Бориса Ивановича Котофеева.

А, впрочем, и рассказывать нечего.

Тихо и покойно текла его жизнь.

И если всю эту жизнь разбить на какие-то периоды, то вся жизнь распадется на пять или шесть небольших частей.

Вот Борис Иванович, окончив реальное училище, вступает в жизнь. Вот он музыкант. В оркестре играет. Вот его роман с хористкой. Женитьба на своей хозяйке. Война. Потом революция. А перед этим — пожар местечка.

Все было просто и понятно. И ничто не вызывало никакого сомнения. А главное, все это казалось не случайным. Все это казалось таким, как должно быть и как это бывает у людей, согласно, так сказать, начертанию истории.

Даже революция, сначала крайне смутившая Бориса Ивановича, после оказалась простой и ясной в своей твердой установке на определенные, отличные и вполне реальные идеи.

А все остальное — выбор профессии, дружба, женитьба, война, — все это представлялось не случайной игрой судьбы, а чем-то необычайно солидным, твердым и безоговорочным.

Единственно, пожалуй, любовное приключение несколько разбивало стройную систему крепкой и не случайной жизни. Здесь дело обстояло несколько сложней. Тут Борис Иванович допускал, что это был случайный эпизод, который мог бы и не быть в его жизни. Дело в том, что Борис Иванович Котофеев, в начале своей музыкальной карьеры, сошелся с хористкой из городского театра. Это была юная, опрятная блондинка с неопределенными, светлыми глазами.

Сам Борис Иванович был довольно красивый еще, двадцатидвухлетний юноша. Единственно, пожалуй, несколько портила его — отвисшая нижняя челюсть. Она придавала лицу скучное, растерянное выражение. Однако пышные стоячие усики в достаточной мере скрадывали досадный выступ.

Как началась эта любовь — не вполне известно. Борис Иванович сидел постоянно в глубине оркестра и в первые годы, из боязни ударить в инструмент не вовремя, положительно не спускал глаз с дирижера. И когда он успел перемигнуться с хористкой — так и осталось невыясненным.

Впрочем, в те годы Борис Иванович пользовался жизнью полностью. Он жуировал, ходил вечерами по городскому бульвару и даже посещал танцевальные вечера, на которых иногда, с голубым распорядительским бантом, бабочкой порхал по залу, дирижируя танцами.

Очень возможно, что знакомство как раз и началось на каком-нибудь вечере.

Во всяком случае, знакомство это Борису Ивановичу счастья не принесло. Роман начался удачно. Борис Иванович построил даже план своей дальнейшей жизни совместно с этой миленькой и симпатичной женщиной. Но через месяц неожиданно блондинка покинула его, едко посмеявшись над его неудачной челюстью.

Борис Иванович, несколько сконфуженный этим обстоятельством и таким легким уходом любимой женщины, решил, после недолгого раздумья, сменить свою жизнь провинциального льва и отчаянного любовника на более покойное существование. Он не любил, когда что-нибудь происходило случайное и такое, что могло измениться.

Вот тогда-то Борис Иванович и переехал за город, сняв за небольшую плату теплую комнату со столом.

И там он женился на своей квартирной хозяйке. И этот брак с домом, хозяйством и размеренной жизнью вполне утешил его встревоженное сердце.

Через год после брака произошел пожар.

Огонь уничтожил почти половину местечка.

Борис Иванович, обливаясь потом, самолично вытаскивал из дому мебель и перины и складывал все в кустах.

Однако дом не сгорел. Только полопались стекла и облупилась краска.

И уже утром Борис Иванович, веселый и сияющий, втаскивал назад свой скарб.

Это надолго оставило след. Борис Иванович несколько лет подряд делился своими переживаниями со знакомыми и соседями. Но и это сейчас стерлось.

И вот, если закрыть глаза и подумать о прошлом, то все: и пожар, и женитьба, и революция, и музыка, и голубой распорядительский бант на груди — все это стерлось, все слилось в одну сплошную, ровную линию.

Даже любовное событие стерлось и превратилось в какое-то досадное воспоминание, в скучный анекдот о том, как хористка просила подарить ей сумочку из лакированной кожи, и о том, как Борис Иванович, откладывая по рублю, собирал нужную сумму.

Так жил человек.

Так жил он до 37 лет, вплоть до того момента, до того исключительного происшествия в его жизни, за которое он был по суду оштрафован на двадцать пять рублей. Вплоть до этого самого приключения, ради которого автор, собственно, и рискнул испортить несколько листов бумаги и осушить небольшой пузырек чернил.

3

Итак, Борис Иванович Котофеев прожил до 37 лет. Очень вероятно, что он еще будет жить очень долго. Человек он очень здоровый, крепкий и с широкой костью. А что прихрамывает Борис Иванович слегка, чуть заметно, то это еще при царском режиме он стер свою ногу.

Однако нога жить не мешала, и жил Борис Иванович ровно и хорошо. Все было ему по плечу. И никогда и ни в чем сомнений не было. И вдруг в самые последние годы Борис Иванович стал задумываться. Ему вдруг показалось, что жизнь не так уж тверда в своем величии, как это рисовалось ему раньше.

Он всегда боялся случайности и старался этого избегать, но тут ему показалось, что жизнь как раз и наполнена этой случайностью. И даже многие события из его жизни показались ему случайными, возникшими от вздорных и пустых причин, которых могло и не быть.

Эти мысли взволновали и устрашили Бориса Ивановича.

Борис Иванович раз даже завел об этом речь в кругу своих близких приятелей.

Это было на его собственных именинах.

— Странно все, господа, — сказал Борис Иванович. — Все как-то, знаете, случайно в нашей жизни. Все, я говорю, на случае основано… Женился я, скажем, на Луше… Я не к тому говорю, что недоволен или что-нибудь вообще. Но случайно же это. Мог бы я вовсе не здесь комнату снять. Я случайно на эту улицу зашел… Значит, что же это выходит? Случай?

Приятели криво усмехались, ожидая семейного столкновения. Однако столкновения не последовало. Лукерья Петровна, соблюдая настоящий тон, вышла только демонстративно из комнаты, выдула ковшик холодной воды и снова вернулась к столу свеженькая и веселенькая. Зато ночью устроила столь грандиозный скандал, что сбежавшиеся соседи пытались вызвать пожарную часть для ликвидации семейных распрей.

Однако и после скандала Борис Иванович, лежа с открытыми глазами на диване, продолжал обдумывать свою мысль. Он думал о том, что не только его женитьба, но, может, и игра на треугольнике и вообще все его призвания — просто случаи, простое стечение житейских обстоятельств.

«А если случай, — думал Борис Иванович, — значит все на свете непрочно. Значит нету какой-то твердости. Значит все завтра же может измениться».

У автора нет охоты доказывать правильность вздорных мыслей Бориса Ивановича. Но на первый взгляд действительно все в нашей уважаемой жизни кажется отчасти случайным. И случайное наше рождение, и случайное существование, составленное из случайных обстоятельств, и случайная смерть. Все это заставляет и впрямь подумать о том, что на земле нет одного строгого, твердого закона, охраняющего нашу жизнь.

А в самом деле, какой может быть строгий закон, когда все меняется на наших глазах, все колеблется, начиная от самых величайших вещей до мизернейших человеческих измышлений.

Скажем, многие поколения и даже целые замечательные народы воспитывались на том, что бог существует.

А теперь мало-мальски способный философ с необычайной легкостью, одним росчерком пера, доказывает обратное.

Или наука. Уж тут-то все казалось ужасно убедительным и верным, а оглянитесь назад — все неверно и все по временам меняется, от вращения земли до какой-нибудь там теории относительности и вероятности.

Автор — человек без высшего образования, в точных хронологических датах и собственных именах туговато разбирается и поэтому не берется впустую доказывать.

Тем более что об этом Борис Иванович Котофеев вряд ли, конечно, думал. Был он хотя и неглупый человек со средним образованием, но не настолько уж развит, как некоторые литераторы.

И все-таки он и то заметил какой-то хитрый подвох в жизни. И даже стал с некоторых пор побаиваться за твердость своей судьбы.

Но однажды его сомнение разгорелось в пламя.

Однажды, возвращаясь домой по Заднему проспекту, Борис Иванович Котофеев столкнулся с какой-то темной фигурой в шляпе.

Фигура остановилась перед Борисом Ивановичем и худым голосом попросила об одолжении.

Борис Иванович сунул руку в карман, вынул какую-то мелочишку и подал нищему. И вдруг посмотрел на него.

А тот сконфузился и прикрыл рукой свое горло, будто извиняясь, что на горле нет ни воротничка, ни галстука. Потом, тем же худым голосом, нищий сказал, что он — бывший помещик и что когда-то он и сам горстями подавал нищим серебро, а теперь, в силу течения новой демократической жизни, он принужден и сам просить об одолжении, поскольку революция отобрала его имение.

Борис Иванович принялся расспрашивать нищего, интересуясь подробностями его прошлой жизни.

— Да что ж, — сказал нищий, польщенный вниманием. — Был я ужасно какой богатый помещик, деньги куры у меня не клевали, а теперь, как видите, в нищете, в худобе и жрать нечего. Все, гражданин хороший, меняется в жизни в свое время.

Дав нищему еще монету, Борис Иванович тихонько пошел к дому. Ему не было жаль нищего, но какое-то неясное беспокойство овладело им.

— Все в жизни меняется в свое время, — бормотал добрейший Борис Иванович, возвращаясь домой.

Дома Борис Иванович рассказал своей жене, Лукерье Петровне, об этой встрече, причем несколько сгустил краски и прибавил от себя кой-какие подробности, например, как этот помещик кидался золотом в нищих и даже разбивал им носы тяжеловесными монетами.

— Ну и что ж, — сказала жена. — Ну жил хорошо, теперь — плохо. В этом нет ничего ужасно удивительного. Вот недалеко ходить — сосед наш тоже чересчур бедствует.

И Лукерья Петровна стала рассказывать, как бывший учитель чистописания, Иван Семеныч Кушаков, остался ни при чем в своей жизни. А жил тоже хорошо и даже сигары курил.

Котофеев как-то близко принял к сердцу и этого учителя. Он стал расспрашивать жену, почему и отчего тот впал в бедность.

Борис Иванович захотел даже увидеть этого учителя. Захотел немедленно принять самое горячее участие в его плохой жизни.

И он стал просить свою жену, Лукерью Петровну, чтобы та сходила поскорей за учителем, привела бы его и напоила чаем.

Для порядку побранившись и назвав мужа «вахлаком», Лукерья Петровна все же накинула косынку и побежала за учителем, снедаемая крайним любопытством.

Учитель, Иван Семенович Кушаков, пришел почти немедленно.

Это был седоватый, сухенький старичок в длинном худом сюртуке, без жилета. Грязная рубашка без воротника выпирала на груди комком. И медная, желтая, ужасно яркая запонка выдавалась как-то далеко вперед своей пупочкой.

Седоватая щетина на щеках учителя чистописания была давно не брита и росла кустиками.

Учитель вошел в комнату, потирая руки и на ходу прожевывая что-то. Он степенно, но почти весело, поклонился Котофееву и зачем-то подмигнул ему глазом.

Потом присел к столу и, пододвинув тарелку с ситником с изюмом, принялся жевать, тихо усмехаясь себе под нос.

Когда учитель поел, Борис Иванович с жадным любопытством стал расспрашивать о прежней его жизни и о том, как и почему он так опустился и ходит без воротничка, в грязной рубашке и с одной голой запонкой.

Учитель, потирая руки и весело, но ехидно, подмигивая, стал говорить, что он, действительно, неплохо жил и даже сигары курил, но с изменением потребностей в чистописании и по декрету народных комиссаров предмет этот был исключен из программы.

— А я с этим свыкся уж, — сказал учитель, — привык. И на жизнь не жалуюсь. А что ситный скушал, то в силу привычки, а вовсе не от голоду.

Лукерья Петровна, сложив руки на переднике, хохотала, предполагая, что учитель уже начинает завираться и сейчас заврется окончательно. Она с нескрываемым любопытством глядела на учителя, ожидая от него чего-то необыкновенного.

А Борис Иванович, покачивая головой, бормотал что-то, слушая учителя.

— Что ж, — сказал учитель, снова без нужды усмехаясь, — так и все в нашей жизни меняется. Сегодня, скажем, отменили чистописание, завтра рисование, а там, глядишь, и до вас достукаются.

— Ну уж вы, того, — сказал Котофеев, слегка задохнувшись. — Как же до меня-то могут достукаться… Если я в искусстве… Если я на треугольнике играю.

— Ну и что ж, — сказал учитель презрительно, — наука и техника нынче движется вперед. Вот изобретут вам электрический этот самый инструмент — и крышка… И достукались…

Котофеев, снова слегка задохнувшись, взглянул на жену.

— И очень просто, — сказала жена, — если в особенности движется наука и техника…

Борис Иванович вдруг встал и начал нервно ходить по комнате.

— Ну и что ж, ну и пущай, — сказал он, — ну и пущай.

— Тебе пущай, — сказала жена, — а мне отдувайся. Мне же, дуре, на шею сядешь, пилат-мученик.

Учитель завозился на стуле и примиряюще сказал:

— Так и все: сегодня чистописание, завтра рисование… Все меняется, милостивые мои государи.

Борис Иванович подошел к учителю, попрощался с ним и, попросив его зайти хотя бы завтра к обеду, вызвался проводить гостя до дверей.

Учитель встал, поклонился и, весело потирая руки, снова сказал, выйдя в сени:

— Уж будьте покойны, молодой человек, сегодня чистописание, завтра рисование, а там и по вас хлопнут.

Борис Иванович закрыл за учителем двери и, пройдя в свою спальню, сел на кровати, охватив руками свои колени.

Лукерья Петровна, в стоптанных войлочных туфлях, вошла в комнату и стала прибирать ее к ночи.

— Сегодня чистописание, завтра рисование, — бормотал Борис Иванович, слегка покачиваясь на постели. — Так и вся наша жизнь.

Лукерья Петровна оглянулась на мужа, молча и с остервенением плюнула на пол и стала распутывать свалявшиеся за день свои волосы, стряхивая с них солому и щепки.

Борис Иванович посмотрел на свою жену и меланхолическим голосом вдруг сказал:

— А что, Луша, а вдруг да и вправду изобретут ударные электрические инструменты? Скажем, кнопочка небольшая на пюпитре… Дирижер тыкнет пальцем — и она звонит…

— И очень даже просто, — сказала Лукерья Петровна. — Очень просто… Ох, сядешь ты мне на шею!.. Чувствую, сядешь…

Борис Иванович пересел с кровати на стул и задумался.

— Горюешь, небось? — сказала Лукерья Петровна. — Задумался? За ум схватился… Не было бы у тебя жены да дома, ну куда бы ты, голоштанник, делся? Ну, например, попрут тебя с оркестру?

— Не в том, Луша, дело, что попрут, — сказал Борис Иванович. — А в том, что превратно все. Случай… Почему-то я, Луша, играю на треугольнике. И вообще… Если игру скинуть с жизни, как же жить тогда? Чем, кроме этого, я прикреплен?

Лукерья Петровна, лежа в постели, слушала мужа, тщетно стараясь разгадать смысл его слов. И предполагая в них личное оскорбление и претензию на ее недвижимое имущество, снова сказала:

— Ох, сядешь мне на шею! Сядешь, пилат-мученик, сукин кот.

— Не сяду, — сказал Котофеев.

И, снова задохнувшись, он встал со стула и принялся ходить по комнате.

Страшное волнение охватило его. Рукой проведя по голове, будто стараясь скинуть какие-то неясные мысли, Борис Иванович снова присел на стул.

И сидел долго в неподвижной позе.

Затем, когда дыхание Лукерьи Петровны перешло в легкий, с небольшим свистом, храп, Борис Иванович встал со стула и вышел из комнаты.

И, найдя свою шляпу, Борис Иванович напялил ее на голову и в какой-то необыкновенной тревоге вышел на улицу.

4

Было всего десять часов.

Стоял отличный, тихий августовский вечер.

Котофеев шел по проспекту, широко махая руками.

Странное и неясное волнение его не покидало.

Он дошел, совершенно не заметив того, до вокзала.

Прошел в буфет, выпил бокал пива и, снова задохнувшись и чувствуя, что не хватает дыхания, опять вышел на улицу.

Он шел теперь медленно, уныло опустив голову, думая о чем-то. Но если спросить его, о чем он думал, он не ответил бы — он и сам не знал.

Он шел от вокзала все прямо и на аллее, у городского сада, присел на скамейку и снял шляпу.

Какая-то девица, с широкими бедрами, в короткой юбке и в светлых чулках, прошла мимо Котофеева раз, потом вернулась, потом снова прошла и, наконец, села рядом, взглянув на Котофеева.

Борис Иванович вздрогнул, взглянул на девушку, мотнул головой и быстро пошел прочь.

И вдруг Котофееву все показалось ужасно отвратительным и невыносимым. И вся жизнь — скучной и глупой.

— И для чего это я жил… — бормотал Борис Иванович. — Приду завтра — изобретен, скажут. Уже, скажут, изобретен ударный электрический инструмент. Поздравляю, скажут. Ищите, скажут себе новое дело.

Сильный озноб охватил все тело Бориса Ивановича. Он почти бегом пошел вперед и, дойдя до церковной ограды, остановился. Потом, пошарив рукой калитку, открыл ее и вошел в ограду.

Прохладный воздух, несколько тихих берез, каменные плиты могил как-то сразу успокоили Котофеева. Он присел на одну из плит и задумался. Потом сказал вслух:

— Сегодня чистописание, завтра рисование. Так и вся наша жизнь.

Борис Иванович закурил папиросу и стал обдумывать, как бы он начал жить в случае чего-либо.

— Прожить-то проживу, — бормотал Борис Иванович, — а к Луше не пойду. Лучше народу в ножки поклонюсь. Вот, скажу, человек, скажу, гибнет, граждане. Не оставьте в несчастьи…

Борис Иванович вздрогнул и встал. Снова дрожь и озноб охватили его тело.

И вдруг Борису Ивановичу показалось, что электрический треугольник давным-давно изобретен и только держится в тайне, в страшном секрете, с тем, чтобы сразу, одним ударом, свалить его.

Борис Иванович в какой-то тоске почти выбежал из ограды на улицу и пошел, быстро шаркая ногами.

На улице было тихо.

Несколько запоздалых прохожих спешили по своим домам.

Борис Иванович постоял на углу, потом, почти не отдавая отчета в том, что он делает, подошел к какому-то прохожему и, сняв шляпу, глухим голосом сказал:

— Гражданин… Милости прошу… Может, человек погибает в эту минуту…

Прохожий с испугом взглянул на Котофеева и быстро пошел прочь.

— А-а, — закричал Борис Иванович, опускаясь на деревянный тротуар. — Граждане!.. Милости прошу… На мое несчастье… На мою беду… Подайте кто сколько может!

Несколько прохожих окружило Бориса Ивановича, разглядывая его с испугом и изумлением.

Постовой милиционер подошел, тревожно похлопывая рукой по кобуре револьвера, и подергал Бориса Ивановича за плечо.

— Пьяный это, — с удовольствием сказал кто-то в толпе. — Нализался, черт, в будень день. Нет на них закона!

Толпа любопытных окружила Котофеева. Кое-кто из сердобольных пытался поднять его на ноги. Борис Иванович рванулся от них и отскочил в сторону. Толпа расступилась.

Борис Иванович растерянно посмотрел по сторонам, ахнул и вдруг молча побежал в сторону.

— Крой его, робя! Хватай! — завыл кто-то истошным голосом.

Милиционер резко и пронзительно свистнул. И трель свистка всколыхнула всю улицу.

Борис Иванович, не оглядываясь, бежал ровным, быстрым ходом, низко опустив голову.

Сзади, дико улюлюкая и хлопая ногами по грязи, бежали люди.

Борис Иванович метнулся за угол и, добежав до церковной ограды, перепрыгнул ее.

— Здеся! — выл тот же голос. — Сюды, братцы! Сюды, загоняй!.. Крой…

Борис Иванович вбежал на паперть, тихо ахнул, оглянувшись назад, и налег на дверь.

Дверь подалась и со скрипом на ржавых петлях открылась.

Борис Иванович вбежал внутрь.

Одну секунду он постоял в неподвижности, потом, охватив голову руками, по шатким каким-то сухим и скрипучим ступенькам, бросился наверх.

— Здеся! — орал доброхотный следователь. — Бери его, братцы! Крой все по чем попало…

Сотня прохожих и обывателей ринулась через ограду и ворвалась в церковь. Было темно.

Тогда кто-то чиркнул спичкой и зажег восковой огарок на огромном подсвечнике.

Голые высокие стены и жалкая церковная утварь осветились вдруг желтым скудным мигающим светом.

Бориса Ивановича в церкви не было.

И когда толпа, толкаясь и гудя, ринулась в каком-то страхе назад, сверху, с колокольни, раздался вдруг гудящий звон набата.

Сначала редкие удары, потом все чаще и чаще, поплыли в тихом ночном воздухе.

Это Борис Иванович Котофеев, с трудом раскачивая тяжелый медный язык, бил по колоколу, будто нарочно стараясь этим разбудить весь город, всех людей.

Это продолжалось минуту.

Затем снова завыл знакомый голос:

— Здеся! Братцы, неужели-те человека выпущать? Крой на колокольню! Хватай бродягу!

Несколько человек бросилось наверх.

Когда Бориса Ивановича выводили из церкви, — огромная толпа полуодетых людей, наряд милиции и пригородная пожарная команда стояли у церковной ограды.

Молча, через толпу, Бориса Ивановича провели под руки и поволокли в штаб милиции.

Борис Иванович был смертельно бледен и дрожал всем телом. А ноги его непослушно волочились по мостовой.

5

Впоследствии, много дней спустя, когда Бориса Ивановича спрашивали, зачем он это все сделал и зачем, главное, полез на колокольню и стал звонить, он пожимал плечами и сердито отмалчивался или же говорил, что он подробностей не помнит. А когда ему напоминали об этих подробностях, он конфузливо махал руками, упрашивая не говорить об этом.

А в ту ночь продержали Бориса Ивановича в милиции до утра и, составив на него неясный и туманный протокол, отпустили домой, взяв подписку о невыезде из города.

В рваном сюртуке, без шляпы, весь поникший и желтый, Борис Иванович вернулся утром домой.

Лукерья Петровна выла в голос и колотила себя по грудям, проклиная день своего рождения и всю свою разнесчастную жизнь с таким человеческим отребьем, как Борис Иванович Котофеев.

А в тот же вечер Борис Иванович, как и всегда, в чистом опрятном сюртуке, сидел в глубине оркестра и меланхолически позвякивал в свой треугольник.

Был Борис Иванович, как и всегда, чистый и причесанный, и ничего в нем не говорило о том, какую страшную ночь он прожил.

И только две глубокие морщины от носа к губам легли на его лице.

Этих морщин раньше не было.

И не было еще той сутулой посадки, с какой Борис Иванович сидел в оркестре. Но все перемелется — мука будет.

Борис Иванович Котофеев жить еще будет долго.

Он, дорогой читатель, и нас с тобой переживет. Мы так думаем.

О чем пел соловей

1

А ведь посмеются над нами лет через триста! Странно, скажут, людишки жили. Какие-то, скажут, у них были деньги, паспорта. Какие-то акты гражданского состояния и квадратные метры жилищной площади…

Ну что ж! Пущай смеются.

Одно обидно: не поймут ведь, черти, половину. Да и где же им понять, если жизнь у них такая будет, что, может, нам и во сне не снилась!

Автор не знает и не хочет загадывать, какая у них будет жизнь. Зачем же трепать свои нервы и расстраивать здоровье — все равно бесцельно; все равно не увидит, вероятно, автор полностью этой будущей прекрасной жизни.

Да будет ли она прекрасна — это еще вопрос. Для собственного успокоения автору кажется, что и там много будет ерунды и дряни.

Впрочем, может, эта ерунда будет мелкого качества. Ну, скажем, в кого-нибудь, извините за бедность мысли, плюнули с дирижабля. Или кому-нибудь пепел в крематории перепутали и выдали заместо помершего родственничка какую-нибудь чужую и недоброкачественную труху… Конечно, это не без того, — будут случаться такие ничтожные неприятности в мелком повседневном плане. А остальная-то жизнь, наверное, будет превосходна и замечательна.

Может быть, даже денег не будет. Может быть, все будет бесплатно, даром. Скажем, даром будут навязывать какие-нибудь шубы или кашне в Гостином дворе…

— Возьмите, — скажут, — у нас, гражданин, отличную шубу.

А ты мимо пройдешь. И сердце не забьется.

— Да нет, — скажешь, — уважаемые товарищи. На черта мне сдалась ваша шуба. У меня их шесть.

Ах, черт! До чего веселой и привлекательной рисуется автору будущая жизнь!

Но тут стоит призадуматься. Ведь если выкинуть из жизни какие-то денежные счеты и корыстные мотивы, то в какие же удивительные формы выльется сама жизнь! Какие же отличные качества приобретут человеческие отношения! И, например, любовь. Каким, небось, пышным цветом расцветет это изящнейшее чувство!

Ах ты, какая будет жизнь, какая жизнь! С какой сладкой радостью думает о ней автор, даже вчуже, даже без малейшей гарантии застать ее. Но вот — любовь.

Об этом должна быть особая речь. Ведь многие ученые и партийные люди вообще склонны понижать это чувство. Позвольте, говорят, какая любовь? Нету никакой любви. И никогда и не было. И вообще, мол, это заурядный акт того же гражданского состояния, ну, например, вроде похорон.

Вот с этим автор не может согласиться.

Автор не хочет исповедоваться перед случайным читателем и не хочет некоторым, особо неприятным автору, критикам открывать своей интимной жизни, но все же, разбираясь в ней, автор вспоминает одну девицу в дни своей юности. Этакое было у ней глупое белое личико, ручки, жалкие плечики. А в какой телячий восторг впадал автор! Какие чувствительные минуты переживал автор, когда, от избытка всевозможных благородных чувств, падал на колени и, как дурак, целовал землю.

Теперь, когда прошло пятнадцать лет и автор слегка седеет от различных болезней, и от жизненных потрясений, и от забот о куске хлеба, когда автор просто не хочет врать и не для чего ему врать, когда, наконец, автор желает увидеть жизнь, как она есть, без всякой лжи и украшений, — он, не боясь показаться смешным человеком из прошлого столетия, все же утверждает, что в ученых и общественных кругах сильно на этот счет ошибаются.

На эти строчки о любви автор уже предвидит ряд жестоких отповедей со стороны общественных деятелей.

— Это, — скажут, — товарищ, не пример — собственная ваша фигура. Что вы, — скажут, — в нос тычете свои любовные шашни? Ваша, — скажут, — персона не созвучна эпохе и вообще случайно дожила до теперешних дней.

— Видали? Случайно! То есть, дозвольте вас спросить, как это случайно? Что ж, прикажете под трамвай ложиться?

— Да это как вам угодно, — скажут. — Под трамвай или с моста, а только существование ваше ни на чем не обосновано. Посмотрите, скажут, на простых, неискушенных людей, и вы увидите, как иначе они рассуждают.

Ха!.. Прости, читатель, за ничтожный смех. Недавно автор вычитал в «Правде» о том, как один мелкий кустарь, парикмахерский ученик, из ревности нос откусил одной гражданке.

Это что — не любовь? Это, по-вашему, жук нагадил? Это, по-вашему, нос откушен для вкусовых ощущений? Ну и черт с вами! Автор не желает расстраиваться и портить себе кровь. Ему надобно еще закончить повесть, съездить в Москву и сделать, кроме того, несколько неприятных автору визитов к кое-каким литературным критикам, попросив их не торопиться с написанием критических статей и рецензий на эту повесть.

Итак, любовь.

Пущай об этом изящном чувстве каждый думает, как хочет. Автор же, признавая собственное ничтожество и неспособность к жизни, даже, черт с вами, пущай трамвай впереди, — автор все же остается при своем мнении.

Автор только хочет рассказать читателю об одном мелком любовном эпизоде, случившемся на фоне теперешних дней. Опять, скажут, мелкие эпизоды? Опять, скажут, мелочи в двухрублевой книге? Да что вы, скажут, очумели, молодой человек? Да кому, скажут, это нужно в космическом масштабе?

Автор честно и открыто просит:

— Не мешайте, товарищи! Дайте человеку высказаться хотя бы в порядке дискуссии…

2

Фу! Трудно до чего писать в литературе!

Потом весь изойдешь, покуда продерешься через непроходимые дебри.

И ради чего? Ради какой-то любовной истории гражданина Былинкина. Автору он не сват и не брат. Автор у него в долг не занимал. И идеологией с ним не связан. Да уж если говорить правду, то автору он глубоко безразличен. И расписывать его сильными красками автору нет охоты. К тому же автор не слишком-то помнит лицо этого Былинкина, Василия Васильевича.

Что касается других лиц, участвующих так или иначе в этой истории, то и другие лица тоже прошли перед взором автора мало замеченные. Разве что Лизочка Рундукова, которую автор запомнил по причинам совершенно особенным и, так сказать, субъективным.

Уже Мишка Рундуков, братишка ее, менее запомнился. Это был парнишка крайне нахальный и задира. Наружностью своей он был этакий белобрысенький и слегка мордастый.

Да о наружности его автору тоже нет охоты распространяться. Возраст у парнишки переходный. Опишешь его, а он, сукин сын, подрастет к моменту выхода книги, и там разбирайся — какой это Мишка Рундуков. И откуда у него усы взялись, когда у него и усов-то не было в момент описания событий.

Что же касается самой старухи, так сказать, мамаши Рундуковой, то читатель и сам вряд ли выразит претензию, ежели мы старушку и вовсе обойдем в своем описании. Тем более что старушек вообще трудновато художественно описывать. Старушка и старушка. А пес ее разберет, какая эта старушка. Да и кому это нужно описание, скажем, ее носа? Нос и нос. И от подробного его описания читателю не легче будет жить на свете.

Конечно, автор не взялся бы писать художественные повести, если бы были у него только такие скудные и ничтожные сведения о героях. Сведений у автора хватает.

Например, автору очень живо рисуется вся ихняя жизнь. Ихний небольшой рундуковский домишко. Этакий темненький, в один этаж. На фасаде — номер 22. Повыше на досочке багор нарисован. На предмет пожара. Кому что тащить. Рундуковым, значит, багор тащить. А только есть ли у них багор? Ох, небось, нету!.. Ну да не дело художественной литературы разбираться и обращать на это внимание уездной администрации.

А вся внутренность ихнего домика и, так сказать, вещественное его оформление в смысле мебели тоже достаточно рельефно вырисовывается в памяти автора… Три комнаты небольшие. Пол кривой. Рояль Беккера[325]. Этакий жуткий рояль. Но играть на нем можно. Кой-какая мебелишка. Диван. Кошка или кот на диване. На подзеркальнике часишки под колпаком. Колпак пыльный. А само зеркало мутное — морду врет. Сундук огромный. Нафталином и дохлыми мухами от него пахнет.

Скучно, небось, было бы жить в этих комнатах столичным гражданам!

Скучно, небось, столичному гражданину и в ихнюю кухню войти, где мокрое белье на бечевке развешано. И у плиты старуха продукты стряпает. Картошку, например, чистит. Шелуха лентой с-под ножа свивается.

Только пущай не думает читатель, что автор описывает эти мелкие мелочи с любовью и восхищением. Нету! Нету в этих мелких воспоминаниях ни сладости, ни романтизма. Знает автор и эти домики, и эти кухни. Заходил. И жил в них. И, может, и сейчас живет. Ничего в этом нету хорошего, так — жалкая жалость. Ну войдешь в эту кухню — и ведь непременно мордой в мокрое белье угодишь. Да еще спасибо, ежели в благородную часть туалета, а то в мокрый чулок какой-нибудь, прости господи! Противно же мордой в чулок! Ну его к черту! Такая гадость.

А по причинам, не касающимся художественной литературы, автору приходилось несколько раз бывать у Рундуковых. И автор всегда удивлялся, как это в такой прели и мелькоте жила такая выдающаяся барышня, такой, можно сказать, ландыш и настурция, как Лизочка Рундукова.

Автору всегда было очень-очень жаль эту миловидную барышню. О ней будем в свое время длинно и обстоятельно говорить, пока же автор принужден рассказать кое-что о гражданине Василии Васильевиче Былинкине. О том, какой это человек. Откуда он взялся. И благонадежен ли он политически. И какое отношение он имеет к уважаемым Рундуковым. И не родственник ли он им.

Нет, он не родственник. Он просто случайно и на время замешался в ихнюю жизнь.

Автор уже предупреждал читателя, что физиономия этого Былинкина ему не слишком запомнилась. Хотя, вместе с тем, автор, закрывая глаза, видит его как живого.

Этот Былинкин ходил всегда медленно, даже вдумчиво. Руки держал позади. Ужасно часто моргал ресницами. И фигуру имел несколько сутулую, видимо, придавленную житейскими обстоятельствами. Каблуки же Былинкин снашивал внутрь до самых задников.

Что касается образования, то на вид образование было не ниже четырех классов старой гимназии.

Социальное происхождение — неизвестно.

Приехал человек из Москвы в самый разгар революции и о себе не распространялся.

А зачем приехал — тоже неясно. Сытнее, что ли, в провинции показалось? Или не сиделось ему на одном месте и влекли его, так сказать, неведомые дали и приключения? Черт его разберет! Во всякую психологию не влезешь.

Но скорей всего, в провинции сытней показалось. Потому — первое время ходил человек по базару и с аппетитом посматривал на свежие хлебы и на горы всевозможных продуктов.

Но, между прочим, как он кормился — для автора неясная тайна. Может, он даже и руку протягивал. А может, и пробки собирал от минеральных и фруктовых вод. И продавал после. Были и такие отчаянные спекулянты в городе.

Только, видимо, жил человек худо. Весь сносился и волосы стал терять. И ходил робко, оглядываясь по сторонам и волоча ноги. Даже глазами перестал моргать и смотрел неподвижно и скучно.

А после, по невыясненной причине, в гору пошел. И к моменту разыгравшейся нашей любовной истории имел Былинкин прочное социальное положение, государственную службу и оклад по седьмому разряду плюс за нагрузку.

И к этому моменту Былинкин уже несколько округлился в своей фигуре, влил, так сказать, в себя снова потерянные жизненные соки и снова по-прежнему часто и развязно моргал глазами.

И ходил по улице тяжеловатой походкой человека, насквозь прожженного жизнью, и имеющего право жить, и знающего себе полную цену.

И, действительно, к моменту развернувшихся событий был он мужчина хоть куда в свои неполные тридцать два года.

Он много и часто гулял по улицам и, размахивая палкой, сбивал по дороге цветы или траву, или даже листья. Иногда присаживался на скамейку бульвара и бодро дышал полной грудью, счастливо улыбаясь.

О чем он думал и какие исключительные идеи осеняли его голову — никому неизвестно. Может, он и ни о чем не думал. Может, он просто проникался восторгом своего законного существования. Или, скорей всего, думал, что ему совершенно необходимо переменить квартиру.

И в самом деле: он жил у Волосатова, у дьякона живой церкви[326], и, в силу своего служебного положения, весьма беспокоился жить у лица, столь политически запачканного.

Он много раз спрашивал, не знает ли кто, ради бога, какой-нибудь новой квартиренки или комнаты, так как он не в силах более жить у служителя определенного культа.

И, наконец, кто-то, по доброте душевной, сосватал ему небольшую, в две квадратные сажени, комнату. Это было как раз в доме уважаемых Рундуковых. Былинкин немедленно же переехал. Сегодня он осмотрел комнату и завтра с утра въехал, наняв для этой цели водовоза Никиту.

Отцу дьякону ни с какой стороны не нужен был этот Былинкин, однако, видимо уязвленный в неясных, но отличных своих чувствах, дьякон страшным образом ругался и даже грозил при случае набить Былинкину морду. И когда Былинкин складывал свое добро на телегу, дьякон стоял у окна и громко искусственно хохотал, желая этим показать полное свое равнодушие к отъезду.

Дьяконица же выбегала время от времени во двор и, кидая на телегу какую-нибудь вещь, кричала:

— Скатертью дорожка. Камнем в воду. Не задерживаем.

Собравшаяся публика и соседи с удовольствием хохотали, прозрачно намекая на ихние будто бы любовные отношения. Об этом автор не берется утверждать. Не знает. Да и не желает заводить излишних сплетен в изящной литературе.

3

Комната Былинкину, Василию Васильевичу, была сдана без всякой корысти и даже без особой на то нужды. Вернее, старуха Дарья Васильевна Рундукова побаивалась, как бы из-за жилищного кризиса ихнюю квартирку не уплотнили бы вселением какого-нибудь грубого и лишнего элемента.

Былинкин этим обстоятельством несколько даже воспользовался. И, проходя мимо беккеровского рояля, сердито покосился на него и с неудовольствием заметил, что этот инструмент, вообще говоря, лишнее и что сам он, Былинкин, человек тихий и потрясенный жизнью, побывавший на двух фронтах и обстрелянный артиллерией, не может переносить лишних мещанских звуков.

Старуха обиженно сказала, что у них сорок лет стоит этот рояльчик и для былинкинских прихотей не могут они его сломать или выдернуть из него струны и педали, тем более что Лизочка Рундукова обучается игре на инструменте, и, может быть, это у ней основная цель к жизни.

Былинкин сердито отмахнулся от старухи, заявив, что он говорит это в форме деликатной просьбы, а отнюдь не в виде строгого приказания.

На что старуха, крайне обидевшись, расплакалась и чуть было вовсе не отказала от комнаты, если б не подумала о возможностях вселения со стороны.

Былинкин переехал утром и до вечера кряхтел в своей комнате, устанавливая и прибирая все по своему столичному вкусу.

Два или три дня прошли тихо и без особых перемен.

Былинкин ходил на службу, возвращался поздно и долго ходил по комнате, шаркая войлочными туфлями. Вечером жевал что-то и, наконец, засыпал, слегка похрапывая и вереща носом.

Лизочка Рундукова эти два дня ходила несколько притихшая и много раз расспрашивала свою мамашу, а также и Мишку Рундукова о том, какой это Былинкин на ихний взгляд, курит ли трубку и имел ли он в своей жизни какое-нибудь прикосновение к морскому комиссариату.

Наконец, на третий день она и сама увидела Былинкина.

Это было рано утром. Былинкин, по обыкновению, собирался на службу.

Он шел по коридору в ночной рубашке с расстегнутым воротом. Помочи от штанов болтались позади, развеваясь в разные стороны. Он шел медленно, держа в одной руке полотенце и душистое мыло. Другой рукой он приглаживал встрепанные за ночь волосы.

Она стояла в кухне по своим домашним делам, раздувая самовар или нащипывая от сухого полена лучину.

Она тихо вскрикнула, увидев его, и бросилась в сторону, стыдясь своего неприбранного утреннего туалета.

А Былинкин, стоя в дверях, разглядывал барышню с некоторым изумлением и восторгом.

И верно: в то утро она была очень хороша.

Эта юная свежесть слегка заспанного лица. Этот небрежный поток белокурых волос. Слегка приподнятый кверху носик. И светлые глаза. И небольшая по высоте, но полненькая фигура. Все это было в ней необыкновенно привлекательно.

В ней была та очаровательная небрежность и, пожалуй, даже неряшливость той русской женщины, которая вскакивает поутру с постели и, немытая, в войлочных туфлях на босу ногу, возится по хозяйству.

Автору, пожалуй, даже нравятся такие женщины. Он ничего не имеет против таких женщин.

В сущности, нет ничего в них хорошего, в этих полных, с ленивым взглядом женщинах. Нет в них ни живости, ни яркости темперамента, ни, наконец, кокетливости позы. Так — мало двигается, в мягких туфлях, непричесанная… Вообще говоря, пожалуй, даже противно. Но вот подите ж!

И странная вещь, читатель!

Такая какая-нибудь кукольная дамочка, так сказать — измышление буржуазной западной культуры, совсем не по душе автору. Этакая прическа у ней, черт ее знает, какая греческая — дотронуться нельзя. А дотронешься — криков и скандалов не оберешься. Этакое платье не настоящее — опять не дотронься. Или порвешь, или запачкаешь. Скажите: кому это нужно? В чем тут прелесть и радость существования?

Наша, например, как сядет, так вполне видишь, что сидит, а не на булавке пришпилена, как иная. А та — как на булавке. Кому это надо?

Автор многим восхищен в иноземной культуре, однако относительно женщин автор остается при своем национальном мнении.

Былинкину тоже, видимо, нравились такие женщины.

Во всяком случае, он стоял теперь перед Лизочкой Рундуковой и, слегка раскрыв рот от восторга и не прибрав даже висящие подтяжки, смотрел на нее с радостным изумлением.

Но это длилось одну минуту.

Лизочка Рундукова, тихо ахнув и заметавшись по кухне, вышла прочь, на ходу поправляя свой туалет и спутанные волосы.

К вечеру, когда Былинкин вернулся со службы, он медленно прошел в свою комнату, рассчитывая встретить в коридоре Лизочку.

Но не встретил.

Тогда попозже, к вечеру, Былинкин пять или шесть раз смотался на кухню и, наконец, встретил Лизочку Рундукову, которой и поклонился страшно почтительно и галантно, слегка склонив голову набок и делая руками тот неопределенный жест, который условно показывает восхищение и чрезвычайную приятность.

Несколько дней таких встреч в коридоре и на кухне значительно их сблизили.

Былинкин приходил теперь домой и, слушая, как Лизочка играет какой-нибудь трамблям на рояле, упрашивал ее изобразить еще и еще что-нибудь душещипательное.

И она играла какой-нибудь собачий вальс или шимми или брала несколько бравурных аккордов второй или третьей, а может даже, черт их разберет, и четвертой рапсодии Листа[327].

И он, Былинкин, дважды побывавший на всех фронтах и обстрелянный тяжелой артиллерией, как бы впервые слушал эти дребезжащие звуки беккеровского рояля. И, сидя в своей комнате, мечтательно откидывался на спинку кресла, думая о прелестях человеческого существования.

Очень роскошная жизнь началась у Мишки Рундукова. Былинкин дважды давал ему по гривеннику и один раз пятиалтынный, прося Мишку тихонько свистеть в пальцы, когда старуха у себя на кухне и Лизочка одна в комнате.

Зачем это понадобилось Былинкину, автору крайне неясно. Старуха с совершенным восторгом смотрела на влюбленных, рассчитывая не позднее осени повенчать их и сбыть Лизочку с рук.

Мишка Рундуков также не разбирался в психологических тонкостях Былинкина и самосильно свистал раз по шесть в день, приглашая Былинкина заглянуть то в ту, то в другую комнату.

И Былинкин входил в комнату, садился подле Лизочки, перекидывался с ней сначала незначительными фразами, потом просил сыграть на инструменте какую-нибудь наиболее ее любимую вещь. И там, у рояля, когда Лизочка переставала играть, Былинкин клал свои узловатые пальцы, пальцы философски настроенного человека, прожженного жизнью и обстрелянного тяжелой артиллерией, на Лизочкины белые руки и просил барышню рассказать о ее жизни, живо интересуясь подробностями ее прежнего существования.

Иногда же спрашивал, чувствовала ли она когда-нибудь трепет настоящей, истинной любви или это у нее в первый раз.

И барышня загадочно улыбалась и, тихо перебирая рояльные клавиши, говорила:

— Не знаю…

4

Они страстно и мечтательно полюбили друг друга. Они не могли видеться без слез и трепета. И, встречаясь, всякий раз испытывали все новый и новый прилив восторженной радости.

Былинкин, впрочем, с некоторым даже испугом вглядывался в себя и с изумлением думал, что он, дважды побывавший на всех фронтах и с необыкновенной трудностью заработавший себе право существования, с легкостью бы теперь отдал свою жизнь за один ничтожный каприз этой довольно миленькой барышни.

И, перебирая в своей памяти тех женщин, которые прошли в его жизни, и даже последнюю, дьяконицу, с которой у него таки был роман (автор совершенно в этом уверен), Былинкин с уверенностью думал, что только теперь, на тридцать втором году, он узнал истинную любовь и подлинный трепет чувства.

Распирали ли Былинкина его жизненные соки, или же у человека бывает предрасположение и склонность к отвлеченным романтическим чувствам — пока остается тайной природы.

Так или иначе, Былинкин видел, что он иной теперь человек, чем был раньше, и что кровь у него изменилась в своем составе, и что вся жизнь — смешна и ничтожна перед столь необычайной силой любви.

И Былинкин, этот слегка циник и прожженный жизнью человек, оглушенный снарядами и видевший не раз лицом к лицу смерть, этот жуткий Былинкин слегка ударился даже в поэзию, написав с десяток различных стихотворений и одну балладу.

Автор не знаком с его стишками, но одно стихотворение, под заглавием «К ней и к этой», посланное Былинкиным в «Диктатуру труда» и не принятое редакцией как несозвучное социалистической эпохе, случайно и благодаря любезности технического секретаря, Ивана Абрамовича Кранца, сделалось известным автору.

У автора особое мнение насчет стишков и любительской поэзии, и поэтому автор не будет утруждать читателей и наборщиков целым и довольно длинным стихом. Автор предлагает вниманию наборщиков только пару последних, наиболее звучных строф:

Девизом сердца своего, Любовь прогрессом называл. И только образ твоего Изящного лица внимал. Ах, Лиза, это я Сгорел, как пепел, от огня Тому подобного знакомства.

С точки зрения формального метода[328] стишки эти как будто и ничего собой. Но вообще же стишки — довольно паршивые стишки и, действительно, несозвучны и несоритмичны с эпохой.

В дальнейшем Былинкин не увлекался поэзией и не пошел по тяжкому пути поэта. Былинкин, всегда несколько склонный к американизму, забросил вскоре свои литературные достижения, без сожаления закопал талант в землю и стал жить по-прежнему, не проектируя своих безумных идей на бумагу.

Былинкин и Лизочка, встречаясь теперь по вечерам, уходили из дому и до ночи бродили по опустевшим улицам и бульварам. Иногда спускались к реке и сидели над песчаным обрывом, с глубокой и молчаливой радостью следя за быстрой водой реки Козявки. Иногда же, взяв друг друга за руки, тихо ахали, восторгаясь необычайными красотами природы или легкой воздушной тучкой, пробегавшей по небу.

Все это было им ново, очаровательно, и, главное, казалось, что видят они все в первый раз.

Иногда влюбленные уходили за город и шли к лесу. А там, взявшись за пальцы, ходили разомлевшие и, останавливаясь перед какой-нибудь сосной или елкой, смотрели на нее с изумлением, искренно удивляясь причудливой и смелой игре природы, выкинувшей из-под земли столь нужное для человека дерево.

И тогда Василий Былинкин, потрясенный необычайностью существования на земле и удивительными ее законами, падал от избытка чувств на колени перед барышней и целовал землю вокруг ее ног.

А кругом-то луна, кругом таинственность ночи, трава, светлячки чирикают, лес молчаливый, лягушки и букашки. Кругом этакая сладость и умиротворение в воздухе. Кругом та радость простого существования, от которой автор не хочет еще до конца отказаться и поэтому ни под каким видом не может признать себя лишней фигурой на фоне восходящей жизни.

Так вот Былинкин с Лизочкой наиболее любили эти свои прогулки за город.

Но в одну из таких прелестных прогулок, видимо сырой ночью, неосторожный Былинкин простудился и слег. У него открылась болезнь, вроде свинки. Или как врачи называют — заушница.

Уже к вечеру Былинкин почувствовал легкий озноб и режущую боль в горле. К ночи же морду его стало раздувать.

С тихим плачем входила Лиза в его комнату и с распущенными волосами, в мягких туфлях, металась от постели к столу, не зная, что ей предпринять, и что делать, и как облегчить участь больного.

Мамаша Рундукова и та вкатывалась в комнату по нескольку раз в день, расспрашивая, не хочет ли больной клюквенного киселька, который будто бы незаменим при всех инфекционных заболеваниях.

Через два дня, когда морду у Былинкина раздуло до неузнаваемости, Лизочка побежала за доктором.

Осмотрев больного и прописав ему какие-то медикаменты, доктор ушел, в душе, видимо, ругаясь, что дали ему мелочью.

Лизочка Рундукова побежала за ним и, догнав его на улице, заламывая руки, стала лепетать и спрашивать: ну как? Что? Есть ли надежда? И что пущай врач знает, что она не перенесет гибели этого человека.

Тогда врач, в силу своей профессии привыкший к этим сценам, равнодушно сказал, что свинка — свинка и есть, и помирать от этого, к сожалению, не приходится.

Несколько раздосадованная незначительной опасностью, Лизочка грустно вернулась домой и стала самоотверженно ухаживать за больным, не щадя ни своих слабых сил, ни здоровья, не боясь даже схватить эту самую свинку от заражения.

Былинкин первые дни боялся подняться с подушки и, ощупывая раздувшееся свое горло, с ужасом спрашивал, не разлюбит ли его Лизочка Рундукова после болезни, которая позволила увидеть его в столь безобразном и омерзительном виде.

Но барышня, упрашивая его не беспокоиться, говорила, что, на ее взгляд, он стал более представительный мужчина, чем был раньше.

И Былинкин тихо и благодарно смеялся, говоря, что эта болезнь как нельзя более испытала крепость ихней любви.

5

Это была совершенно необыкновенная любовь. А с тех пор, когда Былинкин встал с одра болезни и голова с шеей снова приняли прежние формы, ему стало казаться, что Лизочка Рундукова спасла его от неминуемой гибели.

От этого в ихние любовные отношения вошла некоторая торжественность и даже великодушие.

В один из ближайших после болезни дней Былинкин взял Лизочку за руку и тоном решившегося на что-то человека попросил ее выслушать его, не задавая пока что лишних вопросов и не вмешиваясь со своими глупыми репликами.

Былинкин сказал длинную и торжественную речь о том, что он совершенно знает, что такое жизнь, и знает, как трудно существовать на земле, и что раньше, когда он был еще неоперившимся юнцом, он с преступной легкостью относился к жизни, за что сильно пострадал в свое время, но теперь, умудренный житейским опытом, знает, как надо жить, и знает суровые и непоколебимые законы жизни. И что, все это обдумав, он предполагает внести кой-какие изменения в свою намеченную жизнь.

Одним словом, Былинкин сделал Лизочке Рундуковой официальное предложение с просьбой не тревожиться за будущее благосостояние, даже если Лизочка Рундукова и впредь останется безработной и не будет в состоянии вносить посильную лепту в общий скромный котел.

Она, слегка поломавшись и поговорив для изящности переживаемого момента о свободной любви, все же с восторгом приняла предложение, говоря, что она давно ждала его и что если б он не сделал этого, то он был бы последним мазуриком и проходимцем. А что свободные отношения, хотя и тоже очень хороши и отличны в свое время, но это уж не то, что иное прочее.

Со своей радостной новостью Лизочка Рундукова немедленно побежала к мамаше, а также и к соседям, приглашая их прийти на бракосочетание, которое состоится в весьма непродолжительном времени и будет носить скромный и семейственный характер.

Соседи горячо поздравляли ее, говоря, что она достаточно уж засиделась и намучилась безысходностью своего существования.

Мамаша Рундукова всплакнула, конечно, и пошла к Былинкину, чтоб самой убедиться в подлинности факта.

И Былинкин удостоверил старуху, торжественно попросив называть ее с этого дня мамашей. Старуха, плача и сморкаясь в передник, сказала, что она пятьдесят три года живет на свете, но что этот день — самый счастливый в ее жизни. И, в свою очередь, попросила называть его Васей. На что Былинкин милостиво дал свое согласие.

Что касается Мишки Рундукова, то Мишка довольно равнодушно отнесся к жизненной перемене своей сестры и в настоящее время мотался где-то по улицам, сломя голову и высунув язык.

Теперь влюбленные не ходили уже за город. Большей частью они просиживали дома и, болтая до ночи, обсуждали план своей дальнейшей жизни.

И в одну из таких бесед Былинкин принялся с карандашом в руках чертить на бумаге план их будущих комнат, которые будут составлять как бы отдельную, маленькую, но уютную квартирку.

Они, совершенно захлебываясь и споря друг с другом, доказывали, куда лучше поставить кровать, и куда поставить стол, и где расположить туалет.

Былинкин убеждал Лизочку не делать глупостей и не ставить туалетный столик в углу.

— Это абсолютное мещанство, — сказал Былинкин, — ставить туалетный столик в углу. Это каждая барышня ставит этак. В углу гораздо лучше и монументальнее поставить комод и покрыть его легкой кружевной скатертью, которую мамаша, надеюсь, не откажет дать.

— Комод в углу тоже мещанство, — сказала Лизочка, едва не плача. — Да, к тому же, комод мамашин, и даст ли она его или нет, это еще вопрос.

— Ерунда, — сказал Былинкин, — как это она не даст? Не держать же нам белье на подоконниках! Явная чушь.

— Ты, Вася, поговори с мамашей, — строго сказала Лизочка. — Поговори просто как с родной матерью. Скажи: дескать, дайте, маменька, комод.

— Ерунда, — сказал Былинкин. — Да, впрочем, я могу и сейчас сходить к старухе, если тебе этого так хочется.

И Былинкин пошел в старухину комнату. Было уже довольно поздно. Старуха спала. Былинкин долго раскачивал ее, и та, брыкаясь во сне, никак не хотела вставать и понять, в чем дело.

— Проснитесь же, мамаша, — строго сказал Былинкин. — Ведь можем же мы с Лизочкой рассчитывать на какой-то небольшой комфорт? Ведь не трепаться же белью на подоконниках.

С трудом понимая, что от нее нужно, старуха принялась говорить, что комод этот пятьдесят один год стоит на своем месте, и на пятьдесят втором году она не намерена перетаскивать его в разные стороны и разбрасывать его налево и направо. И что комоды она не сама делает. И что поздно ей, на старости лет, обучаться столярному ремеслу. Пора бы это понять и не обижать старуху.

Былинкин принялся стыдить мамашу, говоря, что он, побывавший на всех фронтах и дважды обстрелянный тяжелой артиллерией, может же, наконец, рассчитывать на покойную жизнь.

— Стыдно, мамаша! — сказал Былинкин. — Жалко вам комода! А в гроб вы его не возьмете. Знайте это.

— Не дам комода! — визгливо сказала старуха. — Помру, тогда и берите хоть всю мебель.

— Да, помрете! — сказал Былинкин с негодованием. — Жди!..

Видя, что дело принимает серьезный оборот, старуха принялась плакать и причитать, говоря, что в таком случае пущай невинный ребенок, Мишка Рундуков, своими устами скажет последнее слово, тем более что он единственный мужской представитель в ихнем рундуковском роду, и комод, по праву, принадлежит ему, а не Лизочке.

Разбуженный Мишка Рундуков крайне не захотел отдавать комода.

— Да-а, — сказал Мишка. — Небось, гривенник отвалят, а комод взять хочут. Комоды тоже денег стоят.

Тогда Былинкин, хлопнув дверью, пошел в свою комнату и, горько отчитывая Лизочку, говорил ей, что ему без комода как без рук и что он сам, закаленный борьбой, знает, что такое жизнь, и ни на шаг не отступится от своих идеалов.

Лизочка буквально металась от матери к Былинкину, умоляя их как-нибудь прийти к соглашению и предлагая по временам перетаскивать комод из одной комнаты в другую.

Тогда, попросив Лизочку не метаться, Былинкин предложил ей немедленно лечь спать и набраться сил с тем, чтобы с утра заняться этим роковым вопросом.

Утро ничего хорошего не принесло. Много было сказано со всех сторон горьких и обидных истин.

Разгневанная старуха с отчаянной решимостью сказала, что она видит его, Василия Васильевича Былинкина, вдоль и поперек и что сегодня он комод от нее требует, а завтра студень из нее сварит и съест с хлебом. Вот это какой человек!

Былинкин кричал, что он подаст в уголовный розыск прошение об аресте старухи за распространение заведомо ложных и порочащих слухов.

Лизочка с тихим криком перебегала от одного к другому, упрашивая их, наконец, не орать и постараться спокойно разобраться в вопросе.

Тогда старуха сказала, что она вышла из того возраста, когда орут, и что она без оранья скажет всем и каждому, что Былинкин за это время у них обедал три раза и не потрудился даже, ради любезности, предложить некоторую компенсацию хотя бы за один обед.

Страшно взволнованный, Былинкин язвительно сказал, что зато он, гуляя с Лизочкой, много раз покупал ей леденцы и пастилу и два раза букеты цветов и, тем не менее, не предъявляет мамаше никаких счетов.

На что Лизочка, закусив губы, сказала, что пусть он не врет нахально, что никакой пастилы не было, а было лишь монпансье и небольшой букетик фиалок, которым грош цена и которые, к тому же, на другой день завяли.

Сказав это, Лизочка с плачем вышла из комнаты, предоставив все на волю судьбы.

Былинкин хотел побежать за ней и извиниться за неточные сведения, но, снова связавшись со старухой, назвал ее чертовой мамашей и, плюнув в нее, выбежал из дому.

Былинкин ушел из дому и два дня пропадал неизвестно где. И когда явился, то официальным тоном заявил, что он не считает более возможным пребывание в этом доме.

Через два дня Былинкин переехал на другую квартиру, в дом Овчинниковых. Лизочка демонстративно просидела эти дни в своей комнате.

Автор не знает подробностей переезда и также не знает, какие горькие минуты переживала Лизочка. И переживала ли она их. И сожалел ли обо всем Былинкин или все сделал с полным сознанием и решимостью.

Автору известно только, что Былинкин, переехав, долгое еще время, правда, уже после своей женитьбы на Марусе Овчинниковой, ходил к Лизочке Рундуковой. И они вдвоем, потрясенные своим несчастьем, сидели рядом, перебрасываясь незначительными словами. Иногда, впрочем, перебирая в своей памяти тот или иной счастливый эпизод и случай из прошлого, говорили о нем с грустной и жалкой улыбкой, сдерживая слезы.

Иногда приходила в комнату мать, и тогда они втроем оплакивали свою судьбу.

После Былинкин перестал ходить к Рундуковым. И, встречаясь с Лизочкой на улице, корректно и сдержанно кланялся ей и проходил мимо…

6

Так кончилась эта любовь.

Конечно, в иное время, лет, скажем, через триста, эта любовь так бы не кончилась. Она бы расцвела, дорогой читатель, пышным и необыкновенным цветом.

Но жизнь диктует свои законы.

В заключение повести автор хочет сказать, что, развертывая эту несложную историю любви и несколько увлекшись переживаниями героев, автор совершенно упустил из виду соловья, о котором столь загадочно сказано было в заглавии.

Автор побаивается, что честный читатель или наборщик, или даже отчаянный критик, прочтя эту повесть, невольно расстроится.

— Позвольте, — скажет, — а где же соловей? Что вы, скажет, морочите голову и заманиваете читателя на легкое заглавие?

Было бы, конечно, смешно начинать сначала повесть об этой любви. Автор и не пытается этого сделать. Автор только хочет восполнить кое-какие подробности.

Это было в самый разгар, в самый наивысший момент ихнего чувства, когда Былинкин с барышней уходили за город и до ночи бродили по лесу. И там, слушая стрекот букашек или пение соловья, подолгу стояли в неподвижных позах. И тогда Лизочка, заламывая руки, не раз спрашивала:

— Вася, как вы думаете, о чем поет этот соловей?

На что Вася Былинкин обычно отвечал сдержанно:

— Жрать хочет, оттого и поет.

И только потом, несколько освоившись с психологией барышни, Былинкин отвечал более подробно и туманно. Он предполагал, что птица поет о какой-то будущей распрекрасной жизни.

Автор тоже именно так и думает: о будущей отличной жизни лет, скажем, через триста, а может, даже и меньше. Да, читатель, скорее бы, как сон, прошли эти триста лет, а там заживем.

Ну а если и там будет плохо, тогда автор с пустым и холодным сердцем согласится считать себя лишней фигурой на фоне восходящей жизни.

Веселое приключение

1

Нет, не может автор понять, почему люди пишут скучные повести о всяких драмах и трагедиях.

Автор для душевного успокоения предпочитает взять какую-нибудь веселую развлекательную книжонку о том, о сем.

В самом деле, так приятно читать про что-нибудь счастливое, удачное. Так приятно видеть, когда герои все как на подбор красивые, умные, способные. Ходят чистенько одетые. Героини в шелковых и кисейных платьях. Ну приятно, когда про все хорошее читаешь!

Даже такая незначительная вещь как погода, и то приятно, когда она хорошая на протяжении всей книги. Ну это как-то радует и приподнимает настроение, когда солнце светит, когда кругом хорошо. Масса зелени. Тепло. Духовые оркестры поминутно играют. Вот какой желательно иметь фон, на котором бы развертывалось действие.

Но наши современные писатели, к сожалению, не учитывают этого горячего пожелания публики. У них погодка взята по большей части ерундовая. Либо метель, либо буря. Либо ветер дует в морду герою. Герои же, как нарочно, подобраны нелюбезные. То и дело грубо ругаются. Одеты плохо. Вместо веселых и радостных приключений описываются разные несчастья и неприятности, либо вообще что-нибудь описывается, от чего клюешь носом.

Нет, не согласен автор с такой литературой. Пущай в этой литературе много хороших и гениальных книг, пущай в этих книгах черт знает какие глубокие идеи и разнообразные слова — не может автор найти в них душевного равновесия и радости.

И почему это французы могут изображать отличные и успокоительные стороны жизни, а мы не можем? Да что вы, товарищи, помилуйте! Хороших фактов, что ли, не хватает в нашей жизни? Или легких и бодрых приключений недостает? Или, по-вашему, ощущается недохватка в красивых героинях?

Что вы, дорогие товарищи! Все есть, если поискать. И любовь. И счастье. И благополучие. И красивые герои. И яркая бодрость. И наследства. И ванны. И голубые подштанники. И выигрышные займы, по которым можно выиграть 10 000. Все это есть в нашей жизни.

Зачем же тогда засорять эту жизнь и сгущать черные краски? И так-то много скучного и бедного в наши переходные дни, зачем же еще литературой подбавлять пару?

Нет, не согласен автор с нашей высокой литературой! Конечно, автор и сам только недавно пришел к этим решительным мыслям.

Автор и сам недавно еще задавался на самые отчаянные и меланхолические идеи и на разрешения самых немыслимых вопросов. И вот — хватит. Довольно. Не в этом счастье.

Может, и в самом деле надо писать легко и весело. Может, и в самом деле надо писать только о хорошем и счастливом. Чтоб дорогой покупатель из книг черпал бодрость и радость, а не тоску и уныние.

Автор предполагает, что это именно так и должно быть.

И теперь, когда автор заканчивает свою книгу, он приходит к грустному размышлению о том, что вся книга написана не так, как надо бы.

Но что же поделать? Отныне автор берется рассказывать только бодрые, веселые и занимательные истории. Отныне автор отрекается от всех своих мрачных мыслей и меланхолических настроений.

К сожалению, перебирая в своей памяти все приключения и события последних лет, автор с некоторым конфузом и замешательством должен заявить, что для почина особо выдающейся веселой истории автор прямо-таки не может сейчас припомнить. Вспоминается лишь одна, более или менее подходящая историйка, не то чтобы слишком веселая, но, пожалуй, тихонько посмеяться можно будет. Во всяком случае, на первый раз сойдет. А там чего-нибудь навернется более забавное.

А читателя автор насквозь узнал. Читателя хлебом не корми — дай ты ему за его деньги бодрые и счастливые переживания.

Какой-нибудь тут литературный критик, какой-нибудь писатель, какой-нибудь Рабиндранат Тагор[329] ужасно как обрадуется и всполошится. «Вот, — скажет, потирая руки, — взгляните, — скажет, — на сукина сына — явно потрафляет читателю. Хватайте его и бейте по морде чем попало».

Подождите драться и ударять по морде, уважаемые критики. Обождите замахиваться. Дайте сказать человеку. Он не потрафляет читателю, а пишет так, как полагает нужным, ради бодрой идеи и ради общего благополучия. Впрочем, житейская мудрость и опыт многих лет, а также слабое состояние здоровья не дозволяют автору вступить в пререканье с критиком.

Так вот, перебирая в памяти десятка полтора всяких историй, автор решает остановиться на забавном и веселом приключении, достойном пера какого-нибудь выдающегося французского писателя.

В этом веселом приключении много было счастливых и острых переживаний, много было бодрости и борьбы. Тут были романтические встречи. И стояла весьма недурная осенняя погода. Счастливый конец завершил эту трагикомическую эпопею.

Автор полагает, что лучшей истории ему для почину прямо-таки не припомнить.

Конечно, на первый взгляд особо выдающейся бодрости и счастья не будет ощущаться. Но нельзя же, чтоб сплошь было счастье и счастье. Этак и жить, сами понимаете, будет скучновато.

Итак, автор постарается в правдивых и бодрых тонах рассказать о веселом приключении, случившемся в самые недавние дни с Сергеем Петровичем Петуховым.

2

Сергей Петрович Петухов по воскресеньям на службу не ходил. В этот день, полный отдыха и бодрого веселья, Сергей Петрович вставал поздно, часов этак в десять, а то и в одиннадцать.

Но сегодня не было еще и десяти, когда Сергей Петрович сладко проснулся в своей постели, повернулся на другой бок и радостно улыбнулся наступающему утру.

Это была улыбка молодого, здорового организма, не захватанного еще врачами. Это была улыбка юноши, видевшего ночью отличные сны, светлые перспективы и бодрые горизонты.

И, действительно, в эту ночь Сергей Петрович видел себя каким-то молодым, богатым франтом. Он не помнил в точности, что он видел, но какие-то миловидные мордочки, какие-то танцующие барышни, какие-то легкие неоскорбительные речи и славные улыбки переплетались этой ночью в радостное сновиденье, счастливые картины молодости и удачи.

Сергей Петрович похлопал себя ладонью по зевающему рту и сел на постель.

Довольно чистая ночная рубашка из тонкого мадаполама[330] плотно облегала высокую грудь и молодые крепкие плечи.

Сергей Петрович долго сидел на постели и, обняв свои колени, обдумывал виденный сон.

И под влиянием этого сна, и, может быть, из-за того, что солнце светило в комнату, Сергею Петровичу захотелось легкой и беспечной жизни или какого-нибудь забавного и веселого приключения. Ему хотелось как бы продолжения сегодняшнего удачного сна.

Ему захотелось жить в просторной и веселой комнате, площадью не менее как в три квадратные сажени. Он уже мысленно застилал эту комнату пушистыми персидскими коврами и обставлял ее дорогими роялями и пианинами.

Он уже видел себя под руку с красивой, миловидной девушкой. Ему казалось, что он идет с ней в кафе, где пьет густое какао с венскими сухарями, платит за все один и затем, пошатываясь, выходит на улицу.

Сергей Петрович вздохнул, обвел тихим взглядом свое неказистое помещение и вдруг резким движением вскочил с постели.

Он вскочил с постели, сполоснул морду под жестяным рукомойником, причесал свои трепаные волосы и, прикрепив маленькое карманное зеркальце к стене, стал перед ним завязывать галстук.

Он долго возился с галстуком, потом с сапогами, начищая их до самого отчаянного блеска. Потом долго примерял шляпу. И наконец, одетый и причесанный, слегка надушенный мятными каплями, вышел на улицу.

Стояло чудное, тихое утро бабьего лета. Масса зелени, воздуха и солнца на минуту ослепила Сергея Петровича. Где-то гремел духовой оркестр — хоронили общественного деятеля.

Серега постоял у дома, повертел в руке палочку и пошел вдаль по проспекту легкой танцующей походкой.

Сергею Петухову было двадцать пять лет. Он был молод и здоров. У него были крепкие и сильные мускулы, у него были крупные, удачные черты лица и красивые серые глаза с ресницами и бровями. Проходящие женщины с явным удовольствием глядели на его выпуклый стан, на его круглые полные щеки и на свежеразглаженные брюки без излишних пятен. Сергей Петрович прищуренным глазом приветствовал каждую проходящую мимо женщину. Иногда он оборачивался и смотрел ей вслед, что-то обдумывая. Он шел медленно и дышал полной грудью. Иногда насвистывал какой-нибудь веселый мотив. Иногда останавливался у магазина рядом с какой-нибудь девушкой и смотрел на нее искоса, как бы оценивая и сравнивая с теми выдающимися барышнями, каких он видел этой ночью.

Вдруг Сергей обернулся и пристально посмотрел вслед какой-то проходящей девушке.

«Катюша Червякова собственной персоной», — подумал Сергей Петрович и, немного постояв, пошел вслед за ней.

Слегка задыхаясь, он догнал девушку. Он хотел сзади веселым, шаловливым движением рук закрыть ей глаза и после спросить фальшивым тоном: «Кто вас схватил за глаза?» Но вдруг вспомнил, что руки у него сегодня не особо чистые и что перед уходом он чистил сапоги, и ядовитый скипидарный дух гуталина вряд ли выветрился за пятиминутную прогулку. Серега раздумал это сделать, и только, подойдя совсем близко к девушке, он, одернув ее за руку и шуточно затопав ногами, вскричал:

— Хоп, берегись!

Девушка, смертельно побледнев, испуганно отшатнулась. Скорей всего она предположила, что какой-то дурак выкатывает тележку со двора. Но, увидев Сергея Петровича, она расхохоталась. Они вдвоем, взявшись за руки, хохотали, как дети. Они буквально минут десять не могли произнести ни одного слова от приступов смеха.

Потом, слегка успокоившись, он спросил, куда она идет. И узнав, что она гуляет, он взял ее под руку и поволочил за собой.

Много раз встречался Сергей Петрович с этой девушкой, но никогда не думал о ней и не вспоминал даже. А сейчас, под влиянием легкого веселого сна и бодрящей погоды, Серега ощутил в своей груди какое-то томление и любовный трепет.

Он крепко взял девушку под руку и торжественно повел ее по городу, как бы приглашая прохожих взглянуть на продолжение его сна.

Катюша Червякова, привыкшая видеть Сергея Петровича слегка хмурым, с обидчиво выпяченной нижней губой, решительно недоумевала. Она не знала, какая счастливая муха укусила ее кавалера. Но по природе своей веселая и смешливая, она поддерживала его бодрое, шаловливое настроение ума. Она говорила всякие пустяки, и он, захлебываясь от смеха и молодости, буквально хрюкал на всю улицу.

Молодость, красота и прекрасная погода связали вдруг эту парочку: им обоим показалось, что наступила любовь, увлечение или что-то вроде этого.

И, когда они прощались у ее дома, Сергей Петрович стал взволнованно просить назначить свидание как можно скорей. Он говорил, что жизнь его быстро проходит без особых переживаний и приключений. Он крайне одинок. И он хотел бы поближе подойти к Катюше Червяковой. Не хочет ли она сегодня, в семь часов вечера прийти на угол Кирпичного переулка к кинематографу? Они пойдут на первый сеанс и там, сидя рядышком, посмотрят драму и под музыку обмозгуют, чего им делать дальше — гулять ли по городу или зайти куда-нибудь.

Слегка для вида поломавшись и заявив, что ей надо сегодня подрубить какие-то там мамашины простыни и пересчитать белье, девушка все же быстро дала свое согласие, испугавшись, как бы кавалер не раздумал насчет кино.

Они очень мило и просто попрощались и разошлись. Впрочем, Серега с минуту постоял еще перед калиткой, заглянул в ворота, бодро цыкнул на залаявшую на него собаку и пошел домой завтракать.

Завтрак был сытный. Яичница из трех яиц с луком и с хреном. Кусок чайной колбасы. Масло. Хлеба Сергей Петрович мог есть без устали. Хозяйка с этим не считалась.

— Хорошая штука жизнь, — бормотал Сережа, кушая яичницу.

3

Автор не знает, что самое главное, самое, так сказать, великолепное в нашей жизни, из-за чего стоит, вообще говоря, существовать на свете.

Может быть, это служение отечеству. Может быть, служение народу и всякая такая ураганная идеология. Может быть так. Скорей всего, что так. Но вот в личной жизни, в повседневном плане, кроме этих высоких идей, существуют и другие, более мелкие идейки, которые, главным образом, и делают нашу жизнь интересной и привлекательной.

Автор ничего не знает о них и не берется запутывать простые и малокультурные умы своими на этот счет глупыми изречениями. Решительно не знает автор, что самое привлекательное в жизни.

Иной раз только автору кажется, что после общественных задач на первом плане стоит любовь. И что любовь — самое привлекательное занятие.

Вот другой раз идешь, предположим, по городу. Поздно. Вечер. Пустые улицы. И идешь ты, предположим, в огромной тощище — в пульку, скажем, проперся или какая-нибудь мировая скорбь обуяла.

Идешь, и все кажется до того плохим, до того омерзительным, что вот прямо взял бы, кажись, и повесился бы сию минуту на первом фонаре, если б он освещен был.

И вдруг видишь — окно. Свет в нем красный или розовый пущен. Занавесочки какие-нибудь этакие даны. И вот смотришь издали на это окно и чувствуешь, что уходят все твои мелкие тревоги и волнения, и лицо расплывается в улыбку.

И тогда кажется чем-то прекрасным и великолепным и этот розовый цвет, и оттоманка какая-нибудь там за окном, и какая-нибудь смешная любовная канитель.

Тогда кажется все это чем-то основным, чем-то непоколебимым, чем-то раз навсегда данным.

Ах, читатель! Ах ты, милый мой покупатель! Да знаешь ли ты это драгоценное чувство любви, этот настоящий любовный трепет и сердечные треволнения? Не кажется ли тебе это самым драгоценным, самым привлекательным в нашей жизни?

Автор повторяет — он не утверждает этого. Он решительно не утверждает. Он надеется, что есть в жизни что-то еще более лучшее и более прекрасное. Автору только иногда кажется, что нет ничего выше любви и что любовь, пожалуй, очень большое и очень привлекательное занятие.

Сергей Петрович Петухов, хотя был и помоложе автора, но у него были такие же мысли и такие же точно соображения насчет жизни и любви. Он так же понимал жизнь, как понимает ее автор, умудренный житейским опытом.

И вот в знаменитый день, в то ясное воскресенье, Сергей Петрович, сытно позавтракав, часа полтора валялся на кровати, предаваясь любовным мечтаниям. Он думал о любовном приключении, которое у него уже завязывается. И думал о тех умных, веселых и энергичных словах, которые он нынче утром говорил девушке. И еще думал о том, что любовь очень может скрасить его скучную и одинокую жизнь.

Сергей Петрович, вытянув ноги на спинку кровати, с нетерпением стал подсчитывать, сколько же, наконец, времени осталось до назначенного часа, до семи часов вечера, когда он будет сидеть со своей барышней в кино и там, под музыку бравурного рояля и под стрекот аппарата, будет говорить тихим и энергичным шепотом о той неожиданной нежности, которая нынче охватила его.

Было начало второго.

— Почти шесть часов ожидания, — бормотал наш нетерпеливый герой.

Но вдруг, стремительно вскочив с кровати, он быстро зашагал по комнате, бормоча проклятия и пихая ногами стулья и табуреты, попадавшие под его неосторожные шаги.

В самом деле. Что ж это он лежит, как дурак? Нужно же поскорее действовать.

Сергей Петрович был в настоящую минуту, так сказать, не при деньгах. Полученное жалованье давно ушло на всякие житейские нужды и потребности, и сейчас у нашего героя было в кармане всего четыре копейки меди и одна трехкопеечная почтовая марка.

Сергей Петрович об этом отлично помнил, когда говорил девушке о кино. Он не захотел только в те минуты портить себе кровь и обдумывать, где бы ему занять эти, в сущности, ничтожные деньги. Он решил обдумать это дома. Но вот уже почти два часа он валяется на матрацах, не предпринимая никаких шагов!

Сергей Петрович без пиджака, в одной рубашке, бросился в соседнюю комнату. Он захотел занять у соседа, с которым он был в довольно-таки приятельских отношениях. Однако сосед сказал, что сегодня он решительно не может одолжить. Он верит в благие намерения Сергея Петровича отдать эти деньги, но, к сожалению, у него самого до жалованья осталось рубля два, которые ему крайне нужны сегодня. А, кроме того, он вообще воздерживается давать в долг, считая это совершенно неумной и рискованной затеей.

Сергей Петрович бросился на кухню. Он стал умолять хозяйку выручить его из беды. Однако хозяйка сухо и непреклонно отказала, заявив, что она сама едва-едва сводит концы с концами и что она, к сожалению, не удосужилась еще приобрести на рынке подходящий станок, на котором она могла сколько ей влезет печатать червонцы и двугривенные.

Сергей Петрович, в сильных грустях и даже несколько взволнованный, прошел в свою комнату и снова прилег на кровать. Он стал методически обдумывать, где бы ему разжиться монетой. Ему нужна, в сущности, небольшая сумма — ну на худой конец, ему нужно семь гривен.

Сергею Петровичу до того захотелось достать эти деньги, что на один миг он даже отчетливо увидел их в своей руке — три двугривенных и один гривенник.

Стараясь обдумывать спокойно, Сергей Петрович мысленно обошел всех знакомых и в сильных выражениях упрашивал одолжить ему нужную сумму. Но вдруг пришел к мысли, что в долг он действительно вряд ли у кого займет. Тем более перед первым числом.

Тогда Сергей Петрович стал обдумывать, как бы иным способом выкрутиться из некрасивого положения. Быть может, продать что-нибудь?

Да, конечно, продать!

Тогда Сергей Петрович быстро открыл шкап, письменный стол, ящик. Нет, решительно ничего нет. Все ерунда и рвань. Не может же он загнать последний костюм или хозяйский шкап и диван! Вот если загнать старые сапоги. Но что за них дадут?

Вот что. Да, конечно, Сергей Петрович сейчас, сию минуту продаст эту мясорубку. Она у него лежит в корзине. Она досталась ему от покойной матери. Странно, почему он эту машинку до сих пор не продал?

Сережа стремительно вытянул из-под кровати корзину, полную всякой домашней пыльной рухляди. С большой надеждой извлекал Сергей из корзины разные вещи и предметы, мысленно оценивая их. Но все это опять-таки была сплошная неценная ерунда. Масса пыльных пузырьков, заскорузлых склянок, коробочек от порошков с закрученными рецептами. Какой-то тяжелый висячий шар от лампы с дробью. Ржавый засов. Два крючка. Мышеловка. Колодка от сапог. Кусок голенища. И вот, наконец, мясорубка.

Сережа стер с нее пыль платком и любовно прикинул ее на ладонь, мысленно взвешивая и оценивая.

Это была довольно массивная, плотная мясорубка с ручкой. В девятнадцатом году в ней мололи овес.

Сережа сдул с нее последнюю пыль, завернул в газету и, накинув на себя пальто, опрометью кинулся на рынок.

Воскресный торг был в полном разгаре. На площади ходили и стояли люди, бормоча и размахивая руками. Здесь продавались штаны, сапоги и лепешки на подсолнечном масле. Стоял страшный гул и острый запах.

Сережа протискался сквозь толпу и стал на виду в сторонку. Он развернул свою драгоценную ношу и опрокинул ее на ладонь, ручкой вверх, приглашая этим проходящую публику взглянуть на товар.

— Вот мясорубка, — бормотал наш герой, уторапливая события.

Сережа довольно долго стоял — никто не подходил даже. Только одна полновесная дама на ходу спросила о цене и, узнав, что цена — полтора целковых, пришла в такое сильное нервное раздражение и в такую ярость, что начала на весь рынок крыть и срамить Сергея Петровича, называя его мародером и подлецом. И под конец заявила, что он сам со своей машинкой стоит не более как рубль с четвертью.

Собравшаяся толпа несколько оттеснила расходившуюся даму.

Один предприимчивый молодой человек, тут же отделившись от толпы, осмотрел мясорубку, вынул кошелек и, брякнув им об ладонь, сказал, что полтора целковых — цена, действительно, неслыханная в наши дни, и что мясорубка решительно не стоит таких денег. Она в плохом виде, и что если владелец мясорубки желает, то может получить за нее наличными деньгами двугривенный.

Сережа отказался, гордо покачав головой.

Он долго стоял после этого в неподвижной позе. Никто не подходил к нему. Толпа давно поредела.

У Сергея Петровича крайне затекли руки и заныло сердце.

Но вот неожиданно он глянул на рыночные часы и пришел в совершеннейший ужас. Было уже без четверти четыре. Он еще ничего не сделал.

Тогда Сергей решил, не теряя драгоценного времени, продать мясорубку первому покупателю за любую цену, с тем, чтобы немедленно куда-нибудь побежать и раздобыть недостающие деньги.

Он продал мясорубку какому-то продавцу за пятнадцать копеек.

Тот долго и с особо оскорбительным выражением лица отсчитывал медяки в протянутую руку Сергея Петровича. И, отсчитав тринадцать копеек, сказал: «Хватает».

Сережа хотел покрыть покупателя, но, взглянув еще раз на часы, охнул и ринулся к дому.

Было четыре часа пополудни.

4

Сережа, зажав в кулаке тринадцать копеек, бросился домой, на ходу обдумывая планы и возможности, по которым он достанет остальную сумму. Однако голова решительно отказывалась что-либо придумать. Лоб покрылся потом, и в висках лихорадочно стучало. Мысль о том, что осталось менее трех часов, не давала спокойно обдумать создавшееся положение.

Сергей Петрович пришел домой и окинул печальным взором свою комнату.

Он было решил загнать что-нибудь основное из своего постельного гардероба — подушку, например, или одеяло. Но в это время подумал о том, что девушка после кино, очень свободно, может посетить его скромное жилище. Ну что он ей тогда скажет? В самом деле, ну что он может сказать барышне насчет недостающего одеяла? Позор. Ведь барышня из любопытства сама может спросить: «Где, — скажет, — у вас, Сергей Петрович, одеяло?»

При этой мысли сердце Сергея Петровича облилось кровью и страшно застучало, и он решительно отверг этот недостойный план.

Но вдруг новая счастливая мысль осенила его бедную голову.

Тетка. Родная тетка. Тетка Наталья Ивановна Тупицына. Родная тетка Сергея Петровича. Что ж он раньше, дырявая голова, о ней не подумал?

Прежняя бодрость и веселье охватили все существо Сергея Петровича. Он стал танцевать какой-то дикий африканский танец, размахивая своим пальто и подвывая. И, накинув пальто только на лестнице, Сергей Петрович хорошей, бодрой рысцой побежал на Газовую улицу, № 4 к родной, дорогой своей тетке.

Сергей Петрович довольно редко видался с теткой. Он виделся с ней не более двух раз в год — на именины и Пасху. Но, тем не менее, это была родная тетка. Она поймет. Сергей был довольно-таки любимым ее племянником. У нее была даже сумасшедшая любовь к нему. Она сама ему сказала, что после ее смерти пущай он владеет тремя мужскими костюмами, которые остались после ее покойного супруга, умершего полтора года назад от совершенно незаразной болезни — от брюшного тифа.

И не может быть, чтобы эта родная тетка не вошла в его пиковое положение.

Вот, наконец, и Газовая улица. А вот и симпатичный дом № 4, двухэтажный, с мелкими окнами.

Сережа вбежал на двор через калитку. Поднялся одним духом во второй этаж. Вошел в кухню.

Две старые женщины хлопотали у плиты. Это были довольно вздорные старухи, квартирные хозяйки — сестры Белоусовы. Одна из них, младшая и наиболее ядовитая старуха, стояла на корячках перед открытой печкой и кочережкой вынимала угли в тушилку, из явной скупости. Другая старушка, старшая Белоусова, вытирала тарелки засаленным полотенцем. Какой-то небольшой парень, может быть какой-нибудь белоусовский родственничек, сидел на табурете и беззастенчиво жрал вареный картофель.

На стене перед плитой в громадном количестве бегали тараканы. У окна висели железные часы с гирями. Маятник качался со страшной быстротой и хрипло, со скрежетом, отбивал такт тараканьей жизни.

Женщины таинственно переглянулись, когда Сергей Петрович вошел в кухню. Они замахали на него руками, как бы приглашая его вести себя потише. А сами, стараясь перегудеть друг друга, начали докладывать, что вот уж вторая неделя, как его тетка, Наталья Ивановна Тупицына, лежит тяжело больная и даже, так сказать, на краю могилы. И что приглашенный врач, выслушав ее, ничего такого особенно страшного не сказал, он только развел руками и прописал порошки, от которых на другой день к вечеру у больной отнялись ноги и перестали работать язык и желудок. И что если так пойдет дальше, то старушка Тупицына не сегодня-завтра, с помощью божьей, перекочует в иной, лучший мир. И что Сергей Петрович, как единственный ее законный наследник, пущай сам распоряжается всякими могилами и гробами, так как у них нету времени бескорыстно работать неизвестно на кого.

Услышав слова о наследстве, Сергей Петрович, воспрянув духом, сразу заговорил о деньгах, но старухи, шокированные его поведением, стали ему выговаривать за его нетерпение. Вот когда старуха умрет — тогда другое дело. Но пока этого не случилось, он не получит из этого дома ни копейки. От этих слов у Сергея Петровича совершенно упало сердце. Последняя надежда его рухнула. Он почти не соображал, что ему говорили. Он оттеснил причитавших старух и медленно, слегка покачиваясь, пошел по коридору в теткину комнату.

Тетка неподвижно лежала на кровати, тяжело и хрипло дыша.

Сергей Петрович обвел глазами комнату и мельком глянул на желтое старухино лицо с закрытыми глазами и с острым носом. У Сергея Петровича захватило дыхание, и, осторожно ступая на носки, он снова пошел в кухню.

Ему не было жаль умирающей тетки. Он даже в те минуты и не подумал о ней. Он только подумал о том, что сегодня решительно нет никакой возможности призанять у нее денег.

Сергей Петрович минут пять стоял в кухне почти в полной неподвижности. Ужасная бледность покрыла его лицо.

Две женщины, из уважения к его нестерпимому горю, старались также не двигаться, они только беззвучно вздыхали и вытирали кончиками платков свои губы и глаза. Стояла почти полная тишина. Только один парнишка по-прежнему, грубо чавкая, жрал картофель. И по-прежнему кухонные часы мерно отбивали движение времени.

Тогда Сергей Петрович, шумно вздохнув, искоса посмотрел на тикающие часы и замер в совершенном и окончательном оцепенении.

Было начало шестого.

Большая стрелка заканчивала первую свою четверть.

Второй раз в этот день сердце Сергея Петровича облилось кровью. Заломило в боку. Вся голова вспотела. И в горле стало сухо и жестко.

Сосущая тревога сменилась вдруг полным и бурным отчаянием. С Сергеем Петровичем сделалась такая нервная лихорадка, что он едва нашел выход на лестницу. Он сунулся было в чулан, потом дважды ткнулся в уборную, потом согнал с табуретки парнишку и хотел ударить его по морде и, наконец, с помощью крестящих его старух нашел выходную дверь.

Он едва прошел через дверь, до того мотались его руки и ноги.

Только на улице Сергей Петрович немного пришел в себя. Он медленным шагом пошел к дому. Он старался ни о чем не думать. Но всевозможные мысли сами давили его голову. Он пытался иронией несколько смягчить свое положение.

— Вот как, брат Серега, пришпилило, — бормотал он. Конечно, будь это не выходной день, он достал бы на службе. Но сегодня он отказывается что-либо придумать.

Он пришел домой и в полном изнеможении лег на кровать.

— В чем, собственно, дело? — успокаивал себя Сергей. — Ну эка штука — денег нету! Подумаешь, какая нестерпимая беда! Пойду к ней и скажу, мол, нету — мало ли какие бывают заминки.

Но тут какое-то упрямство и какое-то тупое желание достать во что бы то ни стало не давали ни о чем другом думать.

Казалось, что в этом сейчас заложен весь смысл жизни. Или он, Сергей Петрович Петухов, достанет эти жалкие деньги и пойдет сегодня с девушкой, как ходят все люди, беспечно и весело, или же он распишется в собственной слабости и будет выкинут за борт жизни.

Сергей Петрович неподвижно лежал на постели. Целые фантастические планы и картины стали рисоваться в его мозгу.

Вот, например, он идет по улице и находит бумажник. Или вот он заходит в магазин, наводит панику и ужас на приказчиков и забирает товару на кругленькую сумму. Или приходит в Госбанк, загоняет служащих в ванную комнату и берет полный мешок гривенников.

Тут же после всякой своей фантазии Сергей безнадежно усмехался и упрекал себя в нереальном подходе к событиям.

Он упрашивал себя не волноваться, а строго, по порядку, не торопясь и не предаваясь заманчивым иллюзиям, перечислять методически все возможные выходы.

Но вокруг все — и кровать, и комната, и подушки — стали невыносимыми. Сергей Петрович почти выбежал на улицу.

Он, крупно шагая и бормоча что-то, прошел по проспекту.

Сам того не замечая, он остановился у часового магазина и долго глядел на круглый белый циферблат часов, выставленных в окне.

Он долго стоял и глядел, как двигалась большая стрелка. Она двигалась крайне медленно, и с каждым ее движением высыхало в горле Сергея Петровича.

Было шесть часов вечера.

Большая стрелка несколько даже перемахнула двенадцать.

Сергей Петрович резко повернулся и пошел дальше. И, проходя мимо Госбанка, криво усмехнулся и побарабанил пальцами по вывеске.

И пошел дальше, усмехаясь.

Он долго шел по каким-то улицам. И вдруг снова увидел дом своей тетки.

5

Сергей Петрович, немного постояв у теткиного дома, решительным шагом прошел во двор и стал подниматься по лестнице.

Неясные мысли приняли вдруг отчетливую форму.

Ну конечно. В чем же дело? Он придет к тетке и просто возьмет у нее что-нибудь. Или разбудит ее и попросит. Он совсем не хочет скрывать от нее. Он, наконец, как наследник может это сделать. Он может, например, открыть комод или какой-нибудь там ночной столик и взять какую-нибудь мелочь. В чем же дело? В конце концов, он может даже предупредить этих двух квартирных дур.

Сергей Петрович поднялся во второй этаж, подошел к дверям и минуты две стоял перед ними в нерешительности.

Потом слегка подергал ручку. Дверь была закрыта.

Сергей Петрович хотел было громче потрясти ручку, но вдруг услышал шаги в кухне. Кто-то подходил к дверям.

Сам не зная почему, Сергей Петрович испугался и одним прыжком бросился в сторону на лесенку, ведущую на чердак.

В это время загремел крюк, дверь открылась, и квартирная хозяйка, старшая Белоусова, с ведром, полным помоев, вышла на лестницу и, не заметив Сергея Петровича, стала спускаться вниз.

Немного обождав, Сергей Петрович быстро и решительно подошел к незапертым дверям, осторожно открыл их и вошел в кухню.

В кухне никого не было.

Тогда, осторожно и тихо ступая на носки, Сергей Петрович пошел по коридору в теткину комнату. В комнате было темно.

Безотчетный страх, почти ужас охватил Сергея. Он сделал три шага по направлению к теткиной кровати и остановился, наступив на мягкие войлочные старухины туфли. Дрожь прошла по его телу.

Спокойное, хотя и хриплое, дыхание тетки своей равномерностью немного успокоило Сергея Петровича. Он подошел вплотную к кровати, пошарил руками впереди себя и, нащупав столик, подошел к нему,

Вдруг неосторожным движением трясущейся руки он опрокинул на столике какой-то пузырек. Вслед за пузырьком со страшным звоном упала на пол столовая ложка. Тетка слегка мотнула головой и промычала неясное.

Сергей Петрович замер, стараясь не дышать.

В соседней комнате послышались вдруг чьи-то шаги. Кто-то теперь шел по коридору беспокойными, шаркающими ногами.

Сергей Петрович заметался по комнате. Он подбежал к окну. Потом повернулся назад и, стремительно открыв дверь, бросился в темный коридор. На быстром ходу он сшиб с ног младшую старуху Белоусову и, перепрыгнув через нее, побежал дальше.

Ужасно закричала старуха, и крик ее гулко разнесся по всему дому.

Сергей Петрович вбежал на кухню, погасил за собой свет и кинулся на площадку.

Сергей Петрович хотел одним духом броситься вниз, но вдруг внизу послышались торопливые шаги. Ужасный старухин крик всполошил весь дом, а может быть, и всю улицу.

Теперь по лестнице снизу бежали какие-то люди. Сергей заметался на площадке и снова, как и в первый раз, бросился на верхнюю чердачную лесенку. И там, у закрытой двери, присел, почти упал на ступеньки, сердце его колотилось отчаянно. Не хватало воздуха. С разинутым ртом сидел Сергей Петрович на ступеньках и с ужасом прислушивался к тому, что происходило внизу.

Какие-то люди вбежали в квартиру, кто-то отчаянно визжал.

И кто-то, сквозь рыдания, кричал и плакал.

Человек десять выбежали вдруг из квартиры и бросились вниз.

Выждав несколько минут, а может быть и полчаса, Сергей Петрович стал спускаться с лестницы. Он медленно, почти задумчиво, положив руки назад, с полным и ледяным спокойствием прошел через двор и, не встретив никого, очутился на улице.

На улице, у ворот, толпились люди.

— Ну что? — спросили Сергея Петровича. — Поймали?

Сергей Петрович промычал что-то в ответ и тихим шагом, слегка покачиваясь, пошел к своему дому.

Он, как тень, прошел в свою комнату. Потом прошел в кухню и поглядел на хозяйский будильник.

Было четверть девятого.

Сергей Петрович усмехнулся и, сняв пиджак и штаны, долго ходил по комнате в одних подштанниках. Он соображал, где именно он был в семь часов вечера. И никак не мог решить.

Вдруг кровь ударила ему в голову. Он мысленно представил себе растерянное лицо девушки, ждущей его час и более.

Потом, снова усмехнувшись, Сергей Петрович лег на постель. Он спал беспокойно, часто мычал во сне и перекладывал подушку.

6

Сергей Петрович проснулся рано. Было семь часов утра.

Он сидел на постели в одних подштанниках и задумчиво зашнуровывал ботинок.

В этот момент постучали в дверь, и в комнату тихо вошла младшая старуха Белоусова.

Сергей Петрович страшно побледнел и встал с постели. Он дрожал, и зубы его отбивали барабанную дробь. Старуха замахала на него руками, заявив, что пусть он зря не стыдится своего вида, он вполне ей годится в правнуки, и что она на своем веку много перевидала мужчин в самых разнообразных подштанниках.

Старуха, присев на табурет, скорбно высморкалась в головной платок и торжественно сказала, что сегодня под утро померла его тетка, Наталия Ивановна Тупицына.

Сергей Петрович сперва просто не понял, о чем идет речь. Он предполагал услышать от старухи кое-какие намеки и подозрения относительно вчерашнего происшествия, однако старуха говорила о другом.

Но вот гостья, выждав для приличия несколько минут и безутешно всплакнув о безвременно погибшей тетке, принялась длинно и подробно рассказывать об ужасах вчерашнего налета.

Сергей Петрович снисходительно слушал, потом стал думать о своем.

Конечно, думал Сергей, можно бы пойти сейчас к Катюше и объяснить — вот, мол, вчера померла тетка. Так сказать, семейные обстоятельства не дозволили вчера провести прилично время. Он, мол, сидел у постели умирающей родственницы.

Конечно, это можно сделать. Но вчерашнее волнение, вчерашние ужасные потрясения несколько притупили охоту Сергея Петровича. Он снова стал слушать старухину речь.

Старуха длинно нахально врала о вчерашнем бандитском нападении, совершенно не предполагая, что перед ней сидит человек, кое-что знавший об этом деле. Старуха уверяла, что налетчиков было трое и ими командовала одна женщина. И что, кроме этих четырех, был еще пятый — наводчик— совершенно безусый парень.

Тут Сергей Петрович несколько не выдержал и высказал предположение, что старуха, видимо, с перепугу, обмишурилась и приняла своего белоусовского родственника за безусого наводчика, а свою многоуважаемую сестрицу за атамана.

На что старуха с обидой заявила, что пущай он при себе оставит свои лишние сентенции и что только ее находчивость и смелость не допустили разбойников разграбить имущество их, а также Сергея Петровича.

Тут старуха подошла вплотную к наиболее острому и занимательному вопросу. Она деликатно повела речь об оставшемся наследстве.

Ах, да! Сергей Петрович с этими волнениями вовсе позабыл об этом наследстве. Это же прямо великолепно!

Снова бодрость и счастье охватили Сергея Петровича. Снова радужные перспективы и счастливые горизонты открылись перед ним. Он мысленно примерял теткины костюмы и жилеты. Он мысленно шел в новеньком пиджаке под руку с Катюшей Червяковой. Он мысленно торговался с татарином[331], загоняя ему всякое ненужное теткино барахло.

Долой уныние и долой меланхолию! Да здравствуют бодрые слова, бодрые мысли и прекрасные желания! Как хорошо и отлично жить на свете. Как хорошо и какое счастье чувствовать жизнь такой, какая она есть, а не такой, как иной раз кажется.

Сергей Петрович чувствовал себя семнадцатилетним мальчиком. Он пустился бы в пляс, он пошел бы отплясывать фокстрот с младшей Белоусовой, если бы было прилично танцевать сразу после смерти родственников.

Сергей Петрович вежливо попрощался со старухой, великосветски заявил, что он непременно будет сегодня на панихиде. Он не пойдет на службу. Он, конечно, сейчас же смотается до Катюши Червяковой и оставит ей прискорбное письмо с наилучшими извинениями. И потом пойдет отдать последний долг родственнице.

Сергей Петрович несколько даже заволновался. Он забоялся, как бы в последний момент старухи не почистили его наследство.

Он быстро присел к столу и, барабаня пальцами, стал обдумывать текст письма.

Радость и счастье давили грудь и мешали сосредоточиться.

Сергей Петрович взглянул в окно и замер в полном восхищении. Вставало прелестное утро. Голубое небо и спокойные верхушки деревьев предвещали отличный день.

— Как хорошо жить, — бормотал Сергей, открывая форточку. — Как хорошо дышать утренней прохладой. Как хорошо любить какую-нибудь миловидную барышню.

Сергей Петрович решительно присел к столу. Он написал несколько слов Катюше с объяснениями и просьбой непременно прийти сегодня, в семь часов, в назначенное место. Он запечатал конверт, оделся и вышел на улицу.

Он шел с гордо поднятой головой. Вчерашний ужас и волнения отошли куда-то в вечность. Вчерашний маленький страх перед жизнью исчез и сменился энергичным мужеством.

И в чем, собственно, дело? Да, действительно, вчера он немножко как будто сдал. Вчера он слегка поволновался. Но все остается по-прежнему. Прекрасная жизнь продолжается. И продолжается его веселое любовное приключение. За ним идут счастье и удача.

Сергей Петрович отдал письмо дворнику для передачи Катюше Червяковой и сам, глубоко вдыхая утреннюю прохладу, пошел легкой танцующей походкой к бывшей своей тетке.

Сергей пришел к самой панихиде. Старый батюшка тянул свою канитель. Старухи Белоусовы тихонько хрюкали, оплакивая свою последнюю жилицу. Но, вместе с тем, все это веяло яркой бодростью и повседневной жизнью.

Сама покойная тетка удобно расположилась на столе, на лучших кружевных наволочках. Спокойствие и счастье лежали на ее добродушном лице. Старуха была как живая. Некоторый даже румянец пробивался сквозь ее желтую кожу. Казалось, как будто она, устав, на минуту прилегла на столе и вот-вот сейчас, отдохнув, встанет и скажет: «А вот и я, братцы мои». Сергей Петрович долго смотрел на нее добрыми глазами.

«Тетка, тетка, — думал он. — Экая ты, брат, тетка. Подохла-таки…»

Сергей Петрович стоял неподвижно, склонив голову. Он думал о кратковременной жизни и о непрочности человеческого организма и о том, что надо эту жизнь заполнять погуще всякими отличными делами и веселыми приключениями. И эти мысли не горем и меланхолией наполняли его сердце — на сердце его были мир и тишина.

И Сергей Петрович, не дождавшись конца панихиды, тихо поклонился неподвижной тетке и вышел из помещения.

Он пошел по коридору в комнату своей тетки. Там было все аккуратно прибрано. И ничто не говорило о смерти.

Сергей Петрович беглым взглядом оглядел комнату, прикинул на глаз стоимость каждой вещицы. И, насчитав до кругленькой суммы — сто рублей, тихонько улыбнулся, вышел из комнаты и, закрыв дверь на ключ, пошел на улицу.

Он шел по улице и радостно смеялся. Солнце, несмотря на осень и несмотря на свои все растущие пятна, обжигало его всем своим стремительным пылом. Ветра никакого не было.

7

Вечером, в тот же день, Сергей Петрович встретился со своей дамочкой.

Она пришла несколько позже его. Он, волнуясь и подыскивая приличные слова, взял ее руки и тут же, на углу, стал объяснять причины вчерашнего отсутствия.

Да, он ни на минуту не мог уйти. Его родная тетка предпочитала помирать на его руках.

Он в сильных красках описывал теткину смерть. Засим перешел на описание оставленного имущества.

Девушка мило моргала ресницами и, добродушно усмехаясь, говорила, что вчера, действительно, она сильно разобиделась, но сегодня не высказывает никаких претензий.

Они, мило обнявшись, сидели в зрительном зале. И под стрекот аппарата Сергей Петрович шептал ей всякие порядочные слова о своих чувствах и намерениях. Девушка благодарно пожимала ему руку и говорила, что он с первого взгляда ей приглянулся своей внешностью.

После кино Сергей Петрович со своей мамзелью долго шлифовал тротуары. А немного попозже она посетила его скромное жилище.

В половине двенадцатого ночи Сергей Петрович выпускал ее от себя. Это видел гражданский инвалид Жуков. Он в это время искал свою кошку на лестнице и слышал, как Сергей Петрович сказал: «В крайнем случае можно и записаться».

Через две недели они записались.

А через полгода Сергей Петрович с молодой своей супругой выиграли пятьдесят рублей по Крестьянскому займу, доставшемуся им от бывшей тетки. Радости их не было границ.

Сирень цветет

1

Вот опять будут упрекать автора за это новое художественное произведение.

Опять, скажут, грубая клевета на человека, отрыв от масс и так далее.

И, дескать, скажут, идейки взяты, безусловно, не так уж особенно крупные.

И герои не горазд такие значительные, как, конечно, хотелось бы. Социальной значимости в них, скажут, чего-то мало заметно. И вообще ихние поступки не вызовут такой, что ли, горячей симпатии со стороны трудящихся масс, которые, дескать, не пойдут безоговорочно за такими персонажами.

Конечно, об чем говорить — персонажи, действительно, взяты не высокого полета. Не вожди, безусловно. Это просто, так сказать, прочие, незначительные граждане с ихними житейскими поступками и беспокойством. Что же касается клеветы на человечество, то этого здесь определенно и решительно нету.

Это раньше можно было упрекать автора, если и не за клевету, то за некоторый, что ли, излишек меланхолии и за желание видеть разные темные и грубые стороны в природе и людях. Это раньше, действительно, автор горячо заблуждался в некоторых основных вопросах и доходил до форменного мракобесия.

Еще какие-нибудь два года назад автору и то не нравилось и это. Все он подвергал самой отчаянной критике и разрушительной фантазии. Теперь, конечно, неловко сознаться перед лицом читателя, но автор в своих воззрениях докатился до того, что начал обижаться на непрочность и недолговечность человеческого организма и на то, что человек, например, состоит главным образом из воды, из влаги.

— Да что это, помилуйте, гриб или ягода! — восклицал автор. — Ну зачем же столько воды? Это ну прямо оскорбительно знать, из чего человек состоит. Вода, труха, глина и еще что-то такое в высшей степени посредственное. Уголь, кажется. И вдобавок в этом прахе еще чуть что микробы заводятся. Ну что это такое! — восклицал в те годы автор не без огорчения.

Даже в таком святом деле — во внешнем человеческом облике — автор и то стал видеть только грубое и нехорошее.

— Только что мы привыкли к человеку, — бывало, говорил автор своим близким родственникам, — а если чуть отвлечься или, к примеру, не видеть человека пять-шесть лет, то прямо удивиться можно, какое безобразие наблюдается в нашей наружности. Ну рот — какая-то небрежная дыра в морде. Оттуда зубы веером выступают. Уши с боков висят. Нос — какая-то загогулина, то есть как нарочно посреди самой морды. Ну некрасиво! Неинтересно глядеть.

Вот, примерно, до таких глупых и вредных для здоровья идей доходил автор, находясь в те годы в черной меланхолии. Даже такую несомненную и фундаментальную вещь, как ум, автор и то подвергал самой отчаянной критике.

— Ну ум, — говорил автор, — предположим. Действительно, спору нет, много чего любопытного и занимательного изобрели люди благодаря уму: микроскоп, бритва «Жиллет», фотография и так далее, и так далее. Но чтоб, значит, такое изобрести, чтоб каждому человеку жилось бы совершенно припеваючи, — этого еще окончательно нету. А столетия, промежду прочим, идут, века идут. Солнце уж пятнами стало покрываться. Остывает, видите ли. Год-то у нас, скажем, одна тысяча девятьсот двадцать девятый. Эвон сколько времени уже промигали.

Вот примерно такие недостойные мысли мелькали у автора.

Но эти мысли мелькали, без сомнения, по случаю болезни автора.

Его острая меланхолия и раздражение к людям доводили его форменно до ручки, заслоняли горизонты и закрывали глаза на многие прекрасные вещи и на то, что у нас сейчас кругом происходит.

И теперь автор бесконечно рад и доволен, что ему не пришлось писать повести в эти два или три прискорбные года. Иначе большой позор лег бы на его плечи. Вот это был бы действительно злостный поклеп, это была бы действительно грубая и хамская клевета на мировое устройство и человеческий распорядок.

Но теперь вся эта меланхолия прошла, и автор снова видит своими глазами все, как оно есть.

Причем, хворая, автор отнюдь не отрывался от масс. Напротив того, он живет и хворает в самой, можно сказать, человеческой гуще. И описывает события не с планеты Марс, а с нашей уважаемой Земли, с нашего восточного полушария, где как раз и находится в одном из домов коммунальная квартирка, в которой жительствует автор и в которой он, так сказать, воочию видит людей, без всяких прикрас, нарядов и драпировок.

И по роду такой жизни автор замечает, что к чему и почему. И сейчас упрекать автора в клевете и в оскорблении людей словами просто не приходится. Тем более, автор последнее время особенно горячо полюбил людей со всеми ихними пороками, недостатками и прочими вышеуказанными особенностями.

Конечно, другие интеллигенты, действительно, верно, иной раз произносят разные слова. И, дескать, люди определенно еще дрянь. И, дескать, их надо еще подровнять, привести в порядок. Надо из них вытряхнуть всякие грубые элементы. Надо их подутюжить. Только тогда жизнь может засиять в полном своем дивном блеске. Остановка, так сказать, за небольшим. Но автор как раз не имеет такого мнения. Он решительно отмежевывается от таких взглядов. Конечно, безусловно надо изжить такие печальные недостатки механизма, как бюрократизм, мещанство, канцелярская волокита, чубаровщина[332] и так далее. Но все остальное, пока что, более или менее стоит на месте и не мешает постепенному улучшению жизни.

И если б автора спросили:

— Чего ты хочешь? Чего бы ты хотел, например, в ударном порядке изменить в своих близких людях, кроме этих вышеуказанных недостатков?

Автор затруднился бы сразу ответить.

Нет, кроме этого он ничего не хочет изменять. Так, разве самую малость. В смысле, что ли, корысти. В смысле повседневной грубости материального расчета.

Ну чтобы люди в гости стали ходить, что ли, так, для приятного душевного общения, не имея при этом никаких задних мыслей и расчетов. Конечно, все это блажь, пустая фантазия, и автор, вероятно, с жиру бесится. Но такая уж сентиментальная у него натура — ему желательно, чтоб фиалки прямо на тротуарах росли.

2

Конечно, все, что сейчас говорилось, может, и не имеет прямого отношения к нашему художественному произведению, но уж очень, знаете, все это наболевшие, актуальные вопросы. И такой уж каторжный характер у автора — покуда он не выскажется перед читателем — прямо, знаете ли, не до повестушки.

Хотя как раз в данном случае эти слова отчасти все же имеют некоторое отношение к нашей повести. Тем более, мы беседовали тут про разные корыстные расчеты. И в повести как раз выведен такой герой, который столкнулся лицом к лицу с такими же обстоятельствами и прямо рот раскрыл, утомленный целым вихрем событий, которые разыгрались на этой почве.

В молодые, прекрасные годы, когда жизнь казалась утренней прогулкой, вроде как по бульвару, автор не видел многих теневых сторон. Он просто не замечал этого. Не на то глядели его глаза. Его глаза глядели на разные веселые вещицы, на разные красивые предметы и переживания. И на то, как цветки растут и бутончики распускаются, и как облака плавают, и как люди друг дружку взаимно горячо любят.

А как все это происходит и что чем движется и чем толкается, автор не видел по молодости лет, по глупости характера и по наивности своего зрения.

А после, конечно, стал себе автор приглядываться. И вдруг видит разные вещи.

Вот он видит — седовласый человек жмет другому ручку, и в глаза ему глядит, и слова произносит. Вот раньше поглядел бы на это автор — душевно бы порадовался. «Эвон, — подумал бы, — какие все милые, особенные, до чего любят друг друга и до чего жизнь прелестно складывается».

Ну а сейчас не доверяет автор галлюцинации своего зрения. Автора гложут сомнения. Он беспокоится — а может, это седовласая борода ручку жмет и в глаза глядит, чтоб поправить пошатнувшееся свое служебное положение или чтоб заиметь кафедру и читать с этой кафедры лекции о красоте и искусстве.

Автор запомнил на всю жизнь одно небольшое событие, случившееся совсем недавно. И это событие буквально режет автора без ножа. Вот один милый дом. Гости туда шляются. Днюют и ночуют. В картишки играют. И кофе со сливками жрут. И за молодой хозяйкой почтительно ухаживают и ручки ей лобызают. И вот, конечно, арестовывают хозяина-инженера. Жена хворает и чуть, конечно, с голоду не околевает. И ни одна сволочь не заявляется. И никто ручку не лобызает. И вообще пугаются, как бы это бывшее знакомство не кинуло на них тень.

Но вот после инженера освободили — никакой особой вины за ним не нашли. И все снова опять завертелось. Хотя инженер стал грустный и к гостям не всегда выходил, а если и выходил, то глядел на них с некоторым испугом и удивлением.

Ну что? Может быть, это клевета? Может быть, это есть злобное измышление? Нет, это именно так и наблюдается в каждую минуту нашей жизни. И пора об этом говорить в глаза. А то все, знаете, красота да величие, да звучит гордо. А как до дела дойдет, так просто ну пустяки получаются.

Но автор не поддается унынию. Тем более иногда, раз в пять лет, он и встречает чудаков, которые резко отличаются от всех прочих граждан.

Но все это есть теоретическое размышление, а то, что автор хочет рассказать, есть подлинная история, взятая из самого источника жизни.

Но прежде чем приступить к описанию событий, автор хочет поделиться еще некоторыми сомнениями.

Дело в том, что по ходу сюжета в повести имеются две-три дамы, которые выведены не так чтоб слишком симпатично.

Автор не жалел на них никаких красок и старался придать им свеженький актуальный вид, тем не менее не получилось того, что хотелось бы. И по этой причине женские фигуры получились одна другой хуже.

И многие, в особенности читательницы, могут вполне оскорбиться за эти женские типы и постараются уличить автора в нехорошем подходе к женщинам и в нежелании, чтоб женщины сравнивались в своих законных правах с мужчинами. Тем более что некоторые знакомые женщины уже обижаются: да уж, говорят, у вас всегда дамские типы малосимпатичные.

Но автор горячо просит за это его не бранить. Автор и сам диву дается, чего это у него из-под пера такие малоинтересные дамочки определяются.

И это тем более странно, что автор, может, всю жизнь видел, главным образом, только довольно хороших, добродушных и не злых дам.

И вообще на этот вопрос автор так глядит, что женщины, пожалуй, даже лучше, нежели мужчины. Что ли они как-то сердечней, мягче, отзывчивей и приятней.

И в силу таких взглядов автор никогда не позволит себе оскорблять женщину. А если в повести другой раз и получаются неясности по этому вопросу, то это просто недоразумение, и автор умоляет на это не обращать внимания и тем более не расстраиваться по пустякам.

Для автора безусловно все равны.

Другое дело, если взять, любопытства и смеха ради, мир животных.

Там бывает разница. Там даже птицы имеют свою разницу. Там самец всегда как-то несколько дороже стоит, чем самка.

Там, для примеру, чижик стоит два целковых по теперешней калькуляции, а чижиха в том же магазине — копеек пятьдесят, сорок, а то и двугривенный. А по виду птички — как две капли воды. То есть буквально не разобрать, которая что, которая ничего.

И вот сели эти птички в клетку. Они зернышки жуют, водичку пьют, на палочках прыгают и так далее. Но вот чижик перестал водичку пить. Он сел поплотней, устремил свой птичий взор в высоту и запел.

И за это такая дороговизна. За это гони монету.

За пение и за исполнение.

Но что в птичьем мире прилично, то среди людей не полагается. И дамы у нас в одной цене находятся, как и мужчины. Тем более, у нас и дамы поют, и мужчины поют. Так что все вопросы и все сомнения в этом отпадают.

А кроме того, в нашей повести все грубые нападки на женщину и подозрения относительно ее корысти идут со стороны нашего самого главного героя — человека определенно мнительного и больного. Бывшего прапорщика царской армии, к тому же слегка контуженного в голову и потрепанного революцией. В девятнадцатом году он в камышах сколько раз ночевал — боялся, что его коммунисты арестуют, схватят и разменяют.

И эти все страхи печальным образом отразились на его характере.

И в двадцатых годах он был нервный и раздражительный субъект. У него тряслись руки.

И даже стакана он не мог поставить на стол, не кокнув его своей дрожащей ручкой.

Тем не менее, в житейской борьбе руки его не дрожали.

По этой самой причине он не погиб, а с честью выжил.

3

Безусловно, человеку не так-то легко погибнуть. То есть автор думает, что не так-то просто человек может с голоду помереть, находясь даже в самых крайних условиях. И если есть некоторая сознательность, если есть руки и ноги и башка на плечах, то, безусловно, как-нибудь можно расстараться и найти себе пропитание, хотя бы, в крайнем случае, милостыней.

Но тут до милостыни не дошло, хотя у Володина и было довольно пиковое положение в первые годы революции.

Тем более, он много лет провел на военном фронте, совершенно, так сказать, оторвался от жизни, ничего такого особенно полезного делать не умел, кроме стрельбы в цель и по людям. Так что он еще не понимал — какое найти себе применение.

И конечно, родственников у него не было. И квартиры у него не имелось. Буквально ничего.

Была у него одна мамаша, и та в военные годы скончалась. Квартирка ее, по случаю смерти, перешла в другие быстрые руки. И остался наш бывший военный гражданин по приезде совершенно не у дел и, как бы сказать, без портфеля. Тем более, революция выбила его из седла, и он остался, так сказать, в стороне и даже как бы лишний и вредный элемент.

Однако он не допустил слишком большой паники в этот ответственный момент своей жизни. Он поглядел своими ясными очами, что к чему и почему. Видит — расположен город. Он окинул город своим орлиным взором. И видит — идет вращение жизни тем же почти манером, как и всегда. По улицам народ ходит. Граждане спешат туда и сюда. Девушки ходят с зонтиками.

Он поглядел, что к чему и что чем движется и толкается. И видит, что революция хотя и многое изменила, но не настолько, чтоб поддаться панике.

«Что ж, — думает, — кидаться в озеро не приходится, а надо без сомнения в ударном порядке что-нибудь придумать. Можно, в крайнем случае, дрова грузить или какую-нибудь хрупкую мебель перевозить или, для примеру, мелкой торговлишкой заниматься. Или же, наконец, можно жениться не без выгоды».

И вот от этих мыслей он даже повеселел.

«То есть особой выгоды, — думает, — в этом последнем случае сейчас, конечно, не найти, но, скажем, помещение, отопление и себе пища — это, безусловно, можно».

И, конечно, не такой он отпетый человек, чтобы дама его содержала, но подать первую помощь в минуту жизни трудную[333] — это не порок.

Тем более он был молодой и не старый. Ему было тридцать с небольшим лет.

И хотя его центральная нервная система была довольно потрепана бурями и житейскими треволнениями, однако он был мужчина еще ничего себе. Причем, у него была выгодная и приятная наружность. И хотя он был блондин, но блондин все-таки довольно мужественного вида.

К тому же он носил на щеках небольшие итальянские бачки. И от этого его лицо еще более выигрывало и давало что-то демоническое и смелое, что заставляло женщин вздрагивать всем корпусом, опускать глаза долу и быстро одергивать свои юбки на коленях.

Вот какие блага и преимущества имел он, когда начал завоевывать свою жизнь.

Он приехал после военной службы в город и временно поселился в проходной комнате у своего знакомого фотографа Патрикеева, который пустил его, хотя и по доброте сердечной, однако рассчитывал снять кое-какие пенки с этого дела. Он записал на него часть квартирной площади и, кроме того, ожидал, что Володин иной раз, из чувства живейшей благодарности, будет принимать посетителей — будет открывать им двери и записывать ихние фамилии. Однако Володин не подтвердил этих хозяйственных надежд — он мотался целые дни напролет невесть где и даже сам в ночное время иной раз трезвонил и тем самым вносил в дом полное беспокойство и дезорганизацию.

Фотограф Патрикеев очень от этих дел грустил и расстраивал свое здоровье, и даже, иной раз, вскакивая ночью в кальсонах, ужасно как ругался, называя его прохвостом, золотопогонником[334] и бывшим беспорточным барином.

Однако Володин, не более как через полгода, начал все-таки приносить явную выгоду своему патрону. Правда, под конец, когда он уже съехал с его квартиры и благополучно женился.

Дело в том, что еще в мелком своем возрасте он имел некоторую склонность и любовь к художественному рисованию. И, будучи абсолютно крошкой, он любил марать карандашом и красками разные картинки и рисуночки.

И в настоящее время это художественное дарование ему неожиданно пригодилось.

Сначала шутя, а после более серьезно он стал помогать фотографу Патрикееву, ретушируя ему снимки и пластинки.

Разные приходящие барышни обязательно требовали прилично заснятого лица, без складок, морщин, угрей и прочих досадных особенностей, которые, к сожалению, имелись в натуральном человеческом виде.

Эти угри и бутоны Володин зарисовывал карандашом, ловко кладя тени и просветы на заснятые личности.

В короткое время Володин сделал в этой области изрядный успех и даже стал подрабатывать себе деньги, сердечно радуясь такому обороту дела.

4

И, научившись этому хитрому искусству, он понял, что занял в жизни определенную позицию и что с этой позиции его выбить довольно затруднительно и даже почти что невозможно. Ибо для этого потребуется уничтожение всех фотографий, категорическое запрещение жителям сниматься на карточку или же полное отсутствие фотографической бумаги на рынке.

Но, к сожалению, жизнь обернулась так выгодно только после того, как Володин сделал решительный шаг — он женился на одной гражданке, никак еще не предполагая, что его искусство даст полную возможность стать на ноги самостоятельно.

И, живя у фотографа и не имея пока никаких особых перспектив, он, естественным образом, кидал взоры на окружающих людей, и в особенности, конечно, на дам и на женщин, которые могли бы подать ему руку помощи, дружбы и участия.

И такая дама нашлась и откликнулась на призыв гибнущего человека.

Это была жилица из соседнего дома, Маргарита Васильевна Гопкис.

Она занимала целую квартиру, проживая там совместно со своей младшей сестрицей Лелей, которая, в свою очередь, была замужем за братом милосердия товарищем Сыпуновым.

Эти две сестрицы были довольно еще молоденькие и занимались они пошивкой рубашек, кальсон и прочих гражданских предметов.

Они этим занимались в силу необходимости. И не на такую ничтожную судьбу они рассчитывали, заканчивая до революции свое высшее образование в женской гимназии.

Получив такое приличное образование, они, естественно, мечтали зажить достойным образом, выйдя замуж за исключительных мужчин или за профессоров, которые окружили бы ихнюю жизнь роскошью, баловством и красивыми привычками.

Но жизнь, между тем, проходила. Бурные годы нэпа и революции не дозволяли подолгу осматриваться и кидать якорь в том месте, в котором желательно.

И вот младшая сестрица Леля, погоревав о превратностях судьбы, выходит поскорее замуж за Сыпунова, совершенно грубого, небритого субъекта — брата милосердия, вернее санитара из городской больницы.

А старшая сестрица, Маргариточка, вздыхая о невозможном, прогоревала все сроки и к тридцати годам, спохватившись, начала метаться туда и назад, желая заполучить в мужья хотя бы какого-нибудь завалявшегося человечка.

И вот как раз в ее расставленные сети попадает наш приятель Володин.

Он давно мечтал о более подходящей жизни, о некотором семейном уюте, о непроходной комнате, о кипящем самоваре и о всех таких житейских вещицах, которые, безусловно, украшают жизнь и дают тихую прелесть мелкобуржуазного существования.

И вот тут имелось все это налицо плюс прочное положение и самостоятельный заработок, что было как бы приданым и несомненно оживляло сделку, придавая ей определенный живой интерес.

Конечно, будь это знакомство позже, Володин, имея свои заработки, не пошел бы так стремительно на этот шаг. Тем более, ему совершенно не нравилась Маргарита Гопкис с ее тусклым, однообразным лицом.

Володину нравились и влекли девицы другого порядка — такие с темненькими усиками на верхней губе. Очень такие веселые, бравурные, быстрые в своих движениях, умеющие танцевать, плавать, нырять и болтать всякую чепуху. А его Маргариточка была, благодаря профессии, малоподвижная и слишком скромная в своих движениях и действиях.

Но жребий был брошен, и пружина разворачивалась без остановки.

И, проходя теперь мимо соседнего дома, Володин всякий раз останавливался подле ее окон и подолгу разговаривал, беседуя о том, о сем. И, стоя перед ней в профиль или в три четверти и теребя бачки, Володин говорил разные иносказательные вещи о приличной жизни и о хорошей судьбе. И из разговоров с ней он определенно понял, что комната в ее квартире к его услугам, если, конечно, он не остановится на своих намеках.

И он, быстро обмозговав все дело и оглядев более внимательным и требовательным взором свою даму, с победным криком ринулся в бой.

Так состоялся этот знаменитый брак.

И Володин перебрался в квартиру Гопкис, внеся туда, в общий котел, свою скромную одинокую подушку и другой жидковатый скарб.

Фотограф Патрикеев провожал Володина, тряс ему руку и советовал не кидать только что начатого познания в ретушерском деле.

Маргарита Гопкис с досадой махала руками, говоря, что навряд ли Володину понадобится такое кропотливое занятие.

Итак, Володин вошел в новую жизнь, считая, что произошла довольно выгодная комбинация, построенная на точном и правильном расчете.

И он бодро потирал свои руки и мысленно хлопал себя по плечу, говоря:

— Ничего, брат Володин, жизнь и тебе, кажись, начинает улыбаться.

Но это была улыбка не так чтобы слишком веселая.

5

Слов нет, жизнь нашего Володина переменилась к лучшему. Из проходной, неуютной комнаты он переехал в дивную спальню с разными этажерками, подушками и статуэтками.

Кроме того, питаясь раньше плохо и скромно всякими огрызками и требухой, он и тут остался в крупном выигрыше. Он кушал теперь разные порядочные блюда — супы, мясо, фрикадельки, помидоры и так далее. Кроме того, раз в неделю, вместе со всей семьей, он пил какао, удивляясь и восторгаясь этому жирному напитку, вкус которого он позабыл за восемь-девять лет своей походной и неуютной жизни. Однако Володин не был на содержании у своей законной жены.

Не переставая работать на поприще фотографии, он сделал крупные успехи и стал получать за свою работу не только благодарность, но и, так сказать, живые деньги.

Хорошая свежая пища дозволяла Володину с особенным вдохновением кидаться на работу. И, не имея особого счастья со своей молодой супругой, он уходил в силу этого в работу. И эту работу исполнял до того тонко и художественно, что все снятые физиономии выходили у него теперь совершенно ангельскими, и ихние живые владельцы искренно удивлялись такой счастливой неожиданности и снимались все более и более охотно, не жалея никаких денег и засылая, кроме того, в фотографию все новых и новых клиентов.

Фотограф Патрикеев чрезвычайно дорожил теперь своим работником и делал ему надбавку всякий раз, когда клиенты особенно восторгались художественным исполнением.

Вот тут Володин и почувствовал под ногами почву и понял, что теперь его немыслимо согнать с занятой позиции.

И он начал полнеть, округляться и приобретать спокойно-независимый вид. Его не стало развозить, а просто его организм начал мудро запасаться жирами и витаминами на черный день и на всякий случай.

Конечно, особого спокойствия и довольствия Володин не имел.

Покушав вволю и побеседовав с женой на хозяйственные темы и заказав ей обед на завтра, он оставался в печальном одиночестве, искренне горюя, что у него нету особой нежной привязанности к молодой супруге, той привязанности, которая достойно украшает жизнь и делает всякую обыденную собачью ерунду — событием и красивой подробностью счастливой жизни. И, имея такие мысли, Володин надевал свою шляпу и выходил на улицу, конечно, предварительно побрившись, попудрив свой элегантный нос и подравняв свои итальянские бачки.

Он шел по улицам и посматривал на проходящих женщин, живо интересуясь, какие они, как они ходят и какие у них лица и мордочки. Он останавливался, смотрел вслед и насвистывал какой-нибудь особенный мотивчик. Так незаметно проходило время. Проходили дни, недели, месяцы. Так незаметно прошло три года. Молодая супруга, Маргарита Гопкис, буквально не могла налюбоваться на своего выдающегося супруга.

Она работала все равно, как слон, буквально не разгибая спины, желая предоставить своему хозяину наибольшие выгоды. Она, желая скрасить его существование, покупала всякие приличные и забавные мелочишки, красивые подтяжки, ремешки для часов и прочие вещицы семейного обихода. Но он глядел хмуро и скупо подставлял свои щеки под обильные поцелуи своей сожительницы. Иногда он просто грубо огрызался и отгонял ее, как назойливую муху.

Он начал ясно и открыто грустить, задумываться и проклинать свою жизнь.

— Нет, не удалася жизнь, — бормотал наш Володин, стараясь понять, какую ошибку он сделал в своей жизни и в своих планах.

6

Но вот весной, если не изменяет нам память, 1925 года произошли крупные события в жизни нашего друга, Николая Петровича Володина. Ухаживая за одной довольно миленькой девушкой, он горячо влюбился, или, скажем более проще, — втюрился в нее и даже стал подумывать о коренной перемене своей жизни. Имея теперь приличный заработок, он уже мог думать о новой, более счастливой жизни.

Все ему было мило и прелестно в этой молодой девице. Она, одним словом, вполне отвечала его духовным запросам, имея именно такую внешность, о которой он мечтал всю свою жизнь. Она была худенькая поэтическая особа с темными волосами и с блестящими, как звезды, глазами. Ее небольшие крошечные усики особенно приводили в восторг Володина и заставляли его более серьезно обдумывать создавшееся положение.

Но разные семейные подробности и предчувствия громких скандалов и, пожалуй, даже мордобоя заставляли его холодеть и отгонять решительные мысли прочь.

Он стал на всякий случай несколько даже приветливей со своей супругой и, уходя из дому, вкручивал ей что-то относительно своих знакомых друзей, к которым он спешит, и, похлопывая ее по спине, говорил ей разные приветливые и неоскорбительные слова.

И мадам Володина, понимая, что происходит что-то такое исключительное по своей важности, хлопала глазами и не знала, как ей вести себя — то ли ей кричать и скандалить, то ли несколько обождать, собрав предварительно обличительный материал и улики.

Володин уходил из дому и, встречаясь со своей малюткой, вел ее торжественно по улицам, полный остроумных фраз, вдохновения и бурной, кипящей жизни.

Девица висла на его ручке, щебеча про свои невинные мелкие делишки и про то, что многие женатые кавалеры вообще стремятся к разным несбыточным фантазиям, но что она, несмотря на теперешнюю полную распущенность, глядит все же совершенно иначе. И только серьезные обстоятельства могут склонить ее к более определенным фактам. Или уж, конечно, слишком сильная любовь сможет тоже, пожалуй, поколебать ее принципы. Чувствуя в этих словах любовное признание, Володин особенно энергично волок свою даму, бормоча разные безответственные мысли и пожелания.

Они уходили по вечерам на озеро и там, на высоком берегу, на скамейке, а то и просто на траве под сиренью сидели, нежно обнявшись, переживая каждую секунду свое счастье.

Был май месяц, и это дивное время года особенно вдохновляло их своей красотой, свежими красками и легким, упоительным воздухом.

Автор, к сожалению, не имеет крупного поэтического дарования, и он не в силах с легкостью владеть поэтическим лексиконом. Автор искренно горюет, что у него мало способностей к художественному описанию и вообще к художественной прозе.

Иначе величественные картины создал бы автор, описывая эти свежие чувства двух влюбленных сердец на чудном фоне весеннего пейзажа, наших природных богатств и душистой сирени.

Автор признается, что он не раз пробовал проникать в секрет художественного описания, в тот секрет, которым с такой завидной легкостью владеют наши современные гиганты литературы.

Однако бледность слов и нерешительность мыслей не дозволяли автору слишком углубляться в девственные дебри русской художественной прозы.

Описывая волшебные картины свидания наших друзей, полные поэтической грусти и трепета, автор все же не может побороть в себе искушение окунуться в запретные и сладкие воды художественного мастерства.

И несколько строк описания ночной панорамы автор с любовью посвящает нашим влюбленным.

Только пущай опытные литераторы-художники не будут слишком строги в оценке этих скромных упражнений. Это нелегкое занятие. Это тяжелый труд.

Однако автор все же попробует окунуться в высокую художественную литературу.

Море булькотело… Вдруг кругом чего-то закурчавилось, затыркало, заколюжило. Это молодой человек рассупонил свои плечи и засупонил руку в боковой карман.

В мире была скамейка. И вдруг в мир неожиданно вошла папироска. Это закурил молодой человек, любовно взглянув на девушку.

Море булькотело… Трава немолчно шебуршала. Суглинки и супеси дивно осыпа́лись под ногами влюбленных.

Девушка шамливо и раскосо капоркнула, крюкая сирень. Кругом опять чего-то художественно заколюжило, затыркало, закурчавилось. И спектральный анализ озарил вдруг своим дивным несказанным блеском холмистую местность…

А ну его к черту! Не выходит. Автор имеет мужество сознаться, что у него нету дарования к так называемой художественной литературе. Кому что дано. Одному господь бог дал простой грубоватый язык, а у другого язык способен каждую минуту проделывать всякие тонкие художественные ритурнели.

Но автор и не задается на крупное мастерство и снова со своим суконным языком приступает к описанию событий.

Одним словом, не вдаваясь в искусство речи, скажем, что наши влюбленные сидели над озером и вели длинные и нескончаемые любовные беседы, время от времени вздыхая и молча слушая, как булькотело море и шебуршала растительность.

Автор очень всегда удивляется, когда люди говорят о предметах, не задумываясь об их сущности и причинах.

Многие наши видные литераторы и даже крепкие сатирики обычно с легкостью пишут такие, например, слова: «Влюбленные вздыхали».

Девушка шаловливо и весело улыбнулась, нюхая сирень.

А почему вздыхали? Отчего они вздыхали? По какой причине влюбленные имеют такую определенную привычку вздыхать?

Объясни, растолкуй неискушенному читателю, если ты носишь звание писателя. Так этого нет. Сказал, и до свиданья — отошел к другому предмету с преступной небрежностью.

Автор попробует встрять и в это не его дело. По популярному описанию одного германского зубного врача вздох есть не что иное как задержка. То есть он говорит, в вашем организме происходит, говорит, такое, как бы сказать, торможение, задержка каких-то сил, которым мешают пойти по ихнему прямому пути и назначению, и вот происходит вздох.

Человек вздохнул — значит, человеку мешают выполнить его желания. И раньше, когда любовь не была слишком доступна, влюбленным приходилось прежестоко вздыхать. Но, впрочем, и теперь это иногда случается.

Так просто и славно происходит течение нашей жизни и так ведется скромная, незаметная, героическая работа нашего организма.

Но автору все это не мешает с любовью относиться ко многим превосходным вещам и желаниям.

Итак, наша молодая парочка беседовала и вздыхала. Но уже в июне месяце, когда над озером зацвела сирень — они вздыхали все реже и реже и, наконец, совершенно перестали вздыхать и сидели на скамье, склонившись друг к другу, счастливые и упоенные.

Море булькотело. Суглинки и супеси…

А ну его к черту…

В одну из таких славных сердечных встреч, когда Володин сидел с барышней и говорил ей разные поэтические сравнения и рифмы, он обмолвился довольно красивой фразой, которую, без всякого сомнения, он спер откуда-нибудь из хрестоматии, хоть и уверял в противном.

Однако навряд ли он мог бы так сформулировать такую причудливую и поэтическую фразу, достойную разве пера крупного мастера прежней формации.

Наклонившись к барышне и одновременно нюхая с ней ветку сирени, он сказал: «Сирень цветет неделю и отцветает. Так и ваша любовь».

Барышня замерла в совершенном восторге, требуя повторить еще и еще раз эти дивные музыкальные слова.

И он повторял цельный вечер, читая в промежутках стихи Пушкина — «Птичка прыгает на ветке»[335], Блока и других ответственных поэтов.

7

Вернувшись после этого возвышенного вечера домой, Володин был встречен дикими криками, воплями, грубыми словами.

Вся семья Гопкис, совместно с пресловутым братом милосердия Сыпуновым, накинулась на Володина и честила его почем зря, называя его жуликом, прохвостом и бабником.

Брат милосердия Сыпунов ходил буквально колесом по квартире, крича, что если женщина слабая, так он заместо нее очень свободно может проломить голову, если понадобится и если такая неблагодарная тварь, как Володин, будет мотаться по ночам, задеря хвост, и будет разрушать семейную слаженную идиллию.

Сама Маргарита, чувствуя неминуемую беду, пронзительно, как свисток, орала и сквозь свист и стенания кричала, что такую бесчувственную и безобразную скотину надо было бы попросту выгнать и что только любовь, а главное, затраченная молодость удерживает ее от такого поступка.

Володина особенно неприятно поразило, что ревела младшая сестрица, Леля, которая, казалось, никакой корысти от него не имела. И своим ревом она только создавала тревожную атмосферу и увеличивала беду до большого семейного скандала.

Эта грубая и некультурная сценка убивала в Володине все возвышенные мысли. Вернувшись домой полный самых глубоких элегантных переживаний, благородных чувств и запаха сирени, он хватался теперь за голову и мысленно проклинал свой опрометчивый шаг в смысле женитьбы на этой оголтелой бабе, которая теперь губит его молодость. И, не повышая голоса, в ответ на скандалы и крики он, послав к черту всю семью, заперся в своей комнате. И наутро, чуть свет, тихо сложив свои вещицы и гардероб, приготовился к отбытию.

И когда брат милосердия ушел на службу, Володин, забрав свои узлы, покинул квартиру, несмотря на стенания и поминутные истерические и обморочные припадки своей дражайшей половины.

Он ушел к своему фотографу, который встретил его с распростертыми объятиями и с неподдельной радостью, предполагая, что Володин начнет ему теперь ретушировать если не даром, то на более экономных основаниях.

Взволнованный собственным своим поступком, Володин наобещал разных дружеских и даровых услуг, не задумываясь о своих словах. Он горел одним желанием поскорей увидеть свою малютку, чтобы поделиться с ней новым и счастливым оборотом дела.

И в два часа дня он встретился с ней, как всегда, у озера, у часовенки.

И, схватив свою крошку за руки, он стал взволнованно рассказывать ей, украшая свой поступок героическими подробностями и мелочами. Да, он ушел из дому, порвав ненавистные цепи и набив морду брату милосердия.

Барышня была до чрезвычайности обрадована таким сообщением. Она говорила, что вот, наконец-то, он свободный гражданин и наконец-то он сможет назвать свою рыбку фактической женой.

И как все будет очаровательно, когда они заживут вместе, в одной квартире, под одной кровлей — он — работая, как слон, не покладая рук, она — в хлопотах по хозяйству, за шитьем, за уборкой мусора и так далее и тому подобное.

Володина неприятно вдруг поразило такое слишком нескрываемое желание заполучить его в мужья и оседлать его, сделав добытчиком до конца дней.

Он несколько хмуро поглядел на барышню и стал говорить, что все это очень мило, однако еще требуется всесторонне рассмотреть все вопросы, так как он не привык, чтобы любимый человек подвергался лишениям и бедности.

Собственно говоря, это он сказал просто так, желая одернуть барышню в ее материальных расчетах и перевести ее на более возвышенный лад. Ему показалось оскорбительным, что барышня может рассматривать его именно с этой практической корыстной стороны.

И, в одно мгновенье вспомнив свой брак и свои расчетливые построения, Володин стал испытующе глядеть на девицу, желая проникнуть в ее мысли и в ее сердце, чтоб узнать, нет ли у нее таких же мыслей, какие в свое время были у него.

И Володину показалось, что в глазах девицы горели алчный расчет, выгода и желание поскорей устроить свою судьбу.

— И потом я просто не имею денег, чтобы сейчас жениться, — сказал он. И вдруг, мгновенно обдумав план действия, он решил выдать себя за бедняка и безработного.

— Да, — повторил он уже более твердо и даже, как бы сказать, торжественно, — я не имею денег, у меня нету денег, и я, к сожалению, не могу обеспечить вас своей работой и своими достатками.

Это было, конечно, неправда, он жил хорошо и работа у него была, но ему захотелось услышать из уст девушки прелестные и бескорыстные слова — мол, ну как-нибудь, что за счеты, и так далее, и зачем, мол, деньги, когда на сердце такое чувство.

А Оленька Сисяева, как назло, пораженная не столько уверениями, сколько его тоном, зашмыгала носиком и забормотала какие-то несложные слова, которые можно было, скорее всего, принять за досаду и сорвавшиеся мечты.

— Как же, — молвила она наконец, — давеча вы говорили как раз совершенно другие вещи и, напротив того, рисовали разные планы, а сейчас выходит другое. Ну как же это так?

— А очень просто, — грубо сказал он, — у меня, знаете, уважаемый товарищ, не государственное учреждение, у меня, знаете, положение слишком шаткое и одинокое. И, может, в настоящее время у меня почти что нету работы. Я почти что нуждаюсь в работе. И в дальнейшем сам не знаю, как и чем я буду сводить концы с концами. Возможно даже, что мне придется босиком ходить по дорогам и просить себе пропитание, уважаемый товарищ.

Барышня глядела на него выпуклыми стеклянными глазами, туго соображая, что происходит.

А он нес околесицу и закидывал свою даму картинами бедности, неуютности и предстоящей нужды.

После, перед прощанием, они оба старались смягчить эту небольшую грубую сценку и, гуляя минут десять, беседовали о самых посторонних и даже поэтических вещах. Однако беседа у них не клеилась. И они расстались, она — удивленная и непонимающая, а он — все более и более уверенный в ее тонких расчетах и соображениях.

И, вернувшись в свою пустую проходную комнату, Володин лег на диван и старался разобраться в чувствах и пожеланиях барышни. «Ловко сработано, — думал он, — поддела карася! Небось, удивилась, когда про бедность услышала».

Нет, он еще поглядит, какая такая ее любовь. Может быть, просто расчет.

И, хотя у него не было точной и полной уверенности в ее расчетах, однако он думал так, желая поскорей услышать ее слова и уверения в обратном. Настоящая любовь не останавливается при виде бедности и нищеты. И если она его любит, она возьмет его за руку и скажет ему разные слова, — мол, об чем речь, об чем беспокойство? Ваша бедность не пугает меня, будем работать и к чему-нибудь стремиться.

Так раздумывая, он лежал в беспокойстве и нерешимости. Как вдруг на лестнице позвонили. Это звонил брат милосердия Сыпунов, который суровым тоном попросил его следовать за собой на нейтральное место, во двор, чтобы там, на свободе, побеседовать о происшедших делах и поступках.

Беспокоясь и не смея отказаться, Володин надел шляпу и спустился во двор.

Там уже стояла вся семья, оживленно беседуя и горячась.

Не теряя драгоценного времени и слов, брат милосердия Сыпунов подошел к Володину и ударил его булыжником, весом, вероятно, побольше фунта.

Володин не успел отдернуть голову, он только мотнулся в сторону и тем самым несколько ослабил удар. Булыжник, скользнув по шляпе, слегка рассек ухо и кожу щеки.

Володин, закрыв руками лицо, бросился назад. И тотчас ему вдогонку полетело еще два-три камня, пущенных энергичной рукой защитника слабых женщин. Володин одним духом взмахнул по лестнице и поспешно закрыл за собой дверь.

Брат милосердия кинулся за ним и некоторое время, из хулиганских побуждений, бил ногами в дверь, приглашая Володина выйти и поговорить еще раз, но уже более спокойно и без мордобития.

Володин, зажав рукой раненое ухо, стоял за дверью, удерживая дыхание. Сердце его отчаянно колотилось. Испуг сковал ему ноги.

Брат милосердия, поколотив еще в дверь, сказал, что если так пойдет, то его, подлеца, схватят всей семьей и обольют серной кислотой. Если, конечно, он не одумается и не вернется к исполнению своих обязанностей.

Побитый и потрясенный, Володин лежал на диване, думая, что все рухнуло и все погибло.

Он не видел никакого утешения. Даже любовь была теперь под сомнением. Его чувство было обмануто и оскорблено грубым расчетом и соображением.

И, подумав об этом, Володин снова стал сомневаться, так ли это.

Ну а если это не так, то он пойдет к ней и целиком убедится.

Да, он пойдет к ней и все скажет. Он скажет, что жизнь обостряется, что он с опасностью для своей жизни идет к намеченным идеалам, но зато она должна знать, окончательно и раз навсегда, что он ничего буквально не имеет. Он нищий, без куска хлеба и без всякой работы. Хочет она — пущай на риск выходит замуж за такого. Не хочет — пожмем друг другу ручки и разойдемся, как в море корабли.

Он хотел было тотчас побежать к ней, чтоб доложить ей эти последние слова, но было уже поздно, и он, сняв окровавленный пиджак, промыл под краном свое разорванное ухо и, обвязав голову полотенцем, лег спать.

Он плохо спал, ворочался и громко мычал во сне, так что фотограф принужден был дважды окликать его, чтоб перебить ему мычание.

8

Брат милосердия Сыпунов — этот грубый и некультурный субъект — действительно припер откуда-то бутылку с серной кислотой.

Он поставил ее на окно и прочел обеим сестрицам краткую лекцию о пользе этой жидкости.

— Маленько плеснуть никогда не мешает, — говорил он сестрам, картинно изображая в лицах момент облития. — Особенно, конечно, глаза не надо вытравлять, но нос и другие предметы безусловно можно потревожить. Тем более, имея после того красную морду, пострадавший не будет слишком привлекательный господин, и девицы, без всякого сомнения, перестанут на него кидаться, и он тогда, как миленький, снова вернется в свое стойло. А суд, конечно, найдет разные обстоятельства и даст условное покаяние.

Маргарита Гопкис ахала, вздыхала и заламывала свои руки, говоря, что если это так нужно, то она предпочла бы плеснуть в лицо этой усатой черномазой бабенке, которая испортила ее счастье.

Однако, считая, что вернуть его обратно с неиспорченной личностью нету возможности, она снова, ахая, соглашалась, говоря, что надо бы слегка, из гуманных соображений, разбавить эту ядовитую жидкость.

Брат милосердия гремел своим голосом и стучал бутылкой о подоконник, говоря, что в крайнем случае, если на то пошло, можно, конечно, и двоих облить к чертовой матери, что оба они два весьма ему примелькались и беспокоят его характер. И что он еще бы и третьего кого-нибудь облил, хотя бы, для примеру, ту же мать этой чернявой девчонки — зачем она настолько распускает свою дочку, позволяет трепаться с уже занятым человеком.

Что же касается до разбавления жидкости, то это ни к чему не приведет, так как химия есть точная наука и она требует определенный состав. И не с ихним образованием менять научные формулы.

Всю эту семейную сцену покрывала своим рыданием младшая сестрица Леля, которая предчувствовала новые крупные потрясения.

Автор спешит успокоить уважаемых читателей, что особо серьезного дела не вышло из этого. И все окончилось если и не совсем благополучно, то приблизительно. Но испуг был громадный. И много горя в связи с этим потрясением пришлось хлебнуть нашему другу Володину.

На другой день, побрившись и попудрив свое поврежденное ухо, Володин вышел на улицу, спеша к своей крошке.

Он шел по улице и бурно жестикулировал, беседуя вслух с самим собой.

Он придумывал всякие каверзные вопросы, которые он задаст ей и которые должны вскрыть подпольную и корыстную игру молодой девушки.

Она находится в бедности, она висит на своей мамаше, она желает устроить свою судьбу. Но она жестоко ошибается. Да, он, пусть она знает, ничего не имеет. Он весь тут. Вот один галстук и одни штаны. И к тому же он безработный, без всяких надежд на будущее. А его фотографическое дело ничего ему не дает. И, кроме непосильных расходов на карандаши и резинки, он ничего не видит. И если он этим занимается, то исключительно из любезности и дружбы к фотографу Патрикееву, уступившему ему свой диван и комнату.

Так он ей скажет и посмотрит, в чем дело. Он шел торопливо, не замечая никого и ничего не слыша.

На углу у пустыря навстречу шла его бывшая супруга, Маргариточка Гопкис.

Увидав ее, Володин смертельно побледнел и, как зачарованный, не сводя с нее глаз, медленно пошел к ней.

На расстоянии трех шагов Маргарита, тихо что-то закричав, взмахнула рукой и, снизу вверх, плеснула в Володина кислотой.

Было большое расстояние, и пузырек был с узким горлышком, так что только несколько капель попало Володину на костюм.

Володин побежал в сторону, пронзительно визжа и хлопая себя ладонями по лицу, желая удостовериться, цела ли его физиономия.

И, уверившись в благополучном исходе, он снова повернулся и бросился на Маргариту Гопкис, которая, как тень, стояла подле забора. Володин схватил ее за горло и начал трясти, ударяя ее головой об забор, крича какие-то несвязные фразы.

Это все происходило на пустынной и глухой улице, по которой Володин имел обыкновение ходить на свидание к своей крошке.

Но, несмотря на это, народ стал подходить с других улиц, с любопытством всматриваясь, какое зрелище им предстоит увидеть.

Но зрелище подходило к концу. Беспокоясь, что его поволокут в часть, Володин перестал трясти свою мадам и быстро, не оглядываясь, пошел домой.

Он был потрясен и взволнован. Зубы его били барабанную дробь.

Почти бегом он вернулся домой и заперся в квартире.

Конечно, он не мог теперь, в таком виде, пойти к своей крошке.

Его била лихорадка. Его ноги дрожали и зубы лязгали.

Володин полежал некоторое время на диване. Потом стал ходить по комнате, с испугом поглядывая в окно и прислушиваясь к шуму.

И он не выходил весь день, боясь, что брат милосердия прикончит его во дворе или сделает его калекой, переломав ему руки и ребра.

Он провел день в смертельной тоске, без всякой пищи. Он только пил воду в неимоверном количестве, охлаждая и заливая внутренний жар.

И целую ночь, не сомкнув глаз, он обдумывал создавшееся положение, стараясь найти какой-нибудь приличный и неоскорбительный выход. И такой выход он нашел, придя к мысли, что необходимо заключить перемирие с бывшей женой и ее ангелом-хранителем, товарищем Сыпуновым. Он не подаст на них в суд за покушение на убийство, а за это пусть они его не добивают до смерти.

Успокоившись на этом, он мысленно перекинулся на другой не менее важный фронт и стал думать в сотый раз, как и какие новые решительные слова он скажет своей малютке для того, чтобы получить настоящего человека с бескорыстным чувством, а не хитрую бабу с ее практическими штучками. И для достижения этой цели он не остановится ни перед какими трудностями и затратами. Да, он объявит себя безработным человеком и первое время будет тайком от нее работать у своего фотографа, с тем чтобы окончательно убедиться, что барышня не имеет никаких расчетов и внутренних соображений.

И Володину уже мысленно рисовались сцены, когда он, подняв воротничок своего пиджачка и тщательно занавесив окна, тайком работает, не покладая рук, день и ночь ретушируя фотографические снимки. Он работает так цельный месяц, или два месяца, или даже год и откладывает деньги, абсолютно не тратя их. И, наконец, убедившись в своей крошке, он приносит к ее ногам груду денег и умоляет простить его за такой поступок и проверку.

И барышня, со слезами на глазах, отстранит, возможно что, его деньги, — мол, что вы, к чему это, зачем столько много, это, мол, портит отношения.

И тут наступит безоблачное счастье, и наступит дивная, неповторимая жизнь.

Слезы радости показывались на глазах Володина, когда он думал о таком исходе дела. И он энергично вращался на своем диване, скрипя всеми пружинами и вытирая глаза рукавом рубашки.

Но потом он снова думал о своих горестях, о мордобое и о всех последних мрачных делах.

И тогда он буквально холодел и, пугаясь задним числом за свою нетронутую наружность, вскакивал со своего дивана и снова подбегал то к зеркалу, чтоб еще раз удостовериться в сохранности лица, то к костюму, разглядывая прожженную ткань.

Так беспокойно и тяжело он провел целую ночь, слегка вздремнув только под самое утро.

А утром, с серым лицом и с мутными глазами, он стал торопливо собираться по своим делам, решив в первую очередь навестить свою барышню, чтобы приступить поскорей к выполнению своего плана. После того он выкинет белый флаг и войдет в переговоры со своими родственничками.

И, выйдя на лестницу, Володин стал, по своей привычке, чистить сапоги, лакируя их бархаткой до ослепительного блеска.

Он уже вычистил один сапог, как вдруг, вероятно от холода лестницы, икнул. Он икнул раз, потом еще раз, потом, через несколько секунд, еще несколько раз.

Откашлявшись и сделав тут же небольшую зарядовую гимнастику, Володин принялся энергично тереть другой сапог. Но так как икота не проходила, он пошел на кухню и, взяв там кусочек сахару, принялся сосать его, находя совершенно неловким разговаривать с любимым человеком, имея такой дефект речи.

Однако икота все еще не проходила. И он икал теперь правильно, как машина, через определенный промежуток времени в полминуты.

Слегка взволнованный новым неожиданным препятствием, мешающим увидеть дорогого человека, он принялся ходить по комнате, распевая полным голосом веселые и комические песенки, чтобы не поддаться внутренней тревоге и тоске.

Походив так около часу, он присел на край дивана и вдруг с ужасом убедился, что его икота не только не уменьшилась, но, наоборот, стала гуще и звучней, и только промежутки между двумя схватками увеличились почти до двух минут.

И эти промежутки Володин сидел неподвижно, почти затаив дыхание, со страхом поджидая новой горловой судороги. И, икнув, он вскакивал, взмахнув руками, и убитым, потусторонним взором смотрел вперед, ничего не видя.

Промаявшись так до двух часов дня, он поделился этой бедой со своим сожителем фотографом. Фотограф Патрикеев легкомысленно засмеялся и назвал это сущим пустяком и вздором, который с ним случается почти что всякий день. Тогда Володин, собрав остатки своего мужества, отправился к своей Оленьке Сисяевой.

Он икал всю дорогу, вздрагивая всем телом и махнув рукой на всякие приличия.

И, подходя к дому девушки, он, как назло, стал икать до того часто и энергично, что прохожие оборачивались и ругали его ослом и другими словами.

И, вызвав девушку стуком в окно, Володин приготовился к решительному объяснению, перезабыв, правда, по случаю новой беды, все свои каверзные вопросы.

Извинившись за свою чисто нервную икоту, которая вызвана, видимо, простудой и малокровием, Володин элегантно поцеловал ручку Оленьке, икнув пару раз при этом несложном процессе.

Думая, что он выпил с горя, Оленька Сисяева заморгала ресницами, приготовившись дать ему суровую отповедь. Но он, думая больше о своей болезни, несвязным языком залепетал слова о том, что он безработный, у которого только и капиталу, что один галстук и штаны. И что пусть Оленька по этой причине скажет лучше сейчас, согласна ли она пойти за такого, которого ждет жалкая судьба и с которым, может, придется ходить по миру, как со слепцом, и просить на пропитание. Или она действительно его любит, несмотря ни на что.

Оленька Сисяева, слегка покраснев, сказала, что, к сожалению, довольно поздно сейчас задавать тому подобные вопросы. Тем более она, как выяснилось вчера, находится в положении, и довольно странно и глупо в ее положении слышать подобные речи. И что муж — это есть муж, и его долг как-нибудь кормить свою будущую семью.

Пораженный новым открытием и не получив решительного ответа на свои мысли и сомнения, Володин, сбитый с толку, окончательно потерял нить своего плана и изумленно глядел теперь на барышню, икая при этом время от времени.

Затем он, схватив ее за руки, сказал, что пусть она хотя бы в таком случае скажет — любит ли она его и охотно ли идет на такой шаг.

И девушка, мило улыбнувшись, сказала, что, конечно, без сомнения, она его любит, но только ему необходимо серьезно полечиться от его нервной икоты и что она не мыслит себе мужа с подобным странным дефектом.

И здесь, распрощавшись, они расстались, она — уверенная в себе, он — полный нерешимости и даже отчаяния оттого, что ему так и не удалось достоверно узнать про чувство барышни.

9

Это было очень странно и удивительно, но икота у Володина не проходила.

Вернувшись домой, он пораньше лег спать с тайной надеждой, что утром все пройдет и снова наступит простая великолепная человеческая жизнь. Однако, проснувшись, он убедился, что беда не проходит. Правда, он икал теперь редко, примерно один раз в три минуты, но все же икал и не видел никаких признаков облегчения.

И, не вставая со своего дивана и холодея от мысли, что это недомогание останется у него на веки веков, Володин пролежал цельный день и ночь, изредка выбегая на кухню попить холодной водички.

Наутро, снова подняв голову с подушки и убедившись, что икота продолжается, Володин совершенно упал духом. Он перестал сопротивляться природе и, покорно отдавшись судьбе, лежал, как покойник, время от времени вздрагивая телом под бременем своей нервной икоты.

Фотограф Патрикеев, обеспокоенный странным положением своего жильца, начал всерьез пугаться, как бы на его шее не остался инвалид, который будет круглые сутки икать и тем самым отпугивать его клиентов и посетителей.

И, ничего не сказав Володину, он побежал до этой роковой Оленьки Сисяевой, чтобы пригласить ее к кровати больного, желая тем самым поскорей снять с себя всякую моральную и материальную ответственность и заботы по уходу.

Он пришел к ней и стал умолять ее прийти, говоря, что ее дружок если и не совсем плох, то находится в крайне странном положении. И что ему необходима помощь.

Девица, сконфуженная такой исключительной болезнью своего жениха, не могла особенно высказывать свою печаль и тревогу. Тем не менее она тотчас согласилась навестить больного.

Несколько взволнованная бедным и неуютным видом комнаты и скудостью имущества, барышня остановилась на пороге, не решаясь сразу подойти к больному.

При виде барышни больной вскочил с дивана, потом снова лег, поскорее прикрывая свой растерзанный туалет.

Барышня, придвинув к дивану табурет, присела, с тоской глядя, как ее жениха дергала болезнь.

Весть о больном, который икает трое суток, несколько взбудоражила местное население ближайших домов. Слухи о любовной драме усилили любопытство граждан. И в квартиру началось буквально паломничество, которое невозможно было остановить силами одного фотографа. Все хотели поглядеть, как невеста относится к жениху и чего она ему говорит, и как он, при своей икоте, ей отвечает.

Тут же, среди других граждан, колбасился и наш брат милосердия Сыпунов, не рискуя, впрочем, входить в комнату, чтобы не напугать больного.

Как ближайший родственник и медработник, он, окруженный толпой любопытных, авторитетно говорил о состоянии больного, объясняя, что к чему и в чем дело.

Безусловно, он не предполагал такого исхода. Он попугал человека, слов нет, но его двигало чувство справедливости, а также родственные связи с Маргаритой Гопкис, которая на склоне лет остается как-никак без человека.

Однако печальные картины болезненного состояния очень его растрогали, тем более он совершенно считается с чувством любви и, безусловно, никому теперь не дозволит пальцем тронуть его бывшего родственника, Николая Петровича Володина. А Маргариточка, в крайнем случае, пущай сама как-нибудь проведет свою жизнь. Что же касается болезни, то это, скорей всего, чисто нервное заболевание на простудной почве. И что у них в больнице на простудной почве черт знает какие болезни происходят — и ничего, многие остаются живы.

Фотограф Патрикеев, боясь, что в толкотне и сумятице разворуют его фотографические принадлежности, поднял крик, убеждая публику разойтись, иначе он вызовет милицию и силой прекратит безобразие.

Брат милосердия, получив директивы от фотографа, стал выпирать назойливую публику, махая треножником и оттесняя посетителей на кухню и лестницу. Он честью просил расходиться и не вызывать его на более решительные действия.

Увидев такое безобразие, полную огласку дела и открытый срам, барышня Оленька Сисяева стала лепетать, что надо бы больного отвезти в больницу или же, в крайнем случае, хотя бы пригласить коммунального врача, который может удалить лишнюю публику.

Среди посетителей находился, между прочим, один такой бывший интеллигент, некто Абрамов, который заявил, что врач тут, безусловно, ни при чем, что врач сорвет трояк и наделает таких делов, после которых уже больного навряд ли можно поправить.

И что лучше пущай дозволят ему произвести опыт, который в самом корне подорвет это заболевание.

Этот некто Абрамов не носил звания врача или ученого, но он глубоко понимал многие вопросы и любил лечить граждан от всяких болезней и страданий своими домашними средствами.

Так и тут он сказал, что картина заболевания ему слишком ясна. Что это есть неправильное движение организма. И что надо поскорее перебить это движение. Тем более, организм имеет, так сказать, свою инерцию и как заладит на одно, так прямо нет спасения. От этого, дескать, происходят почти что все наши болезни и недомогания. И это, дескать, необходимо лечить энергично, давая сильную встряску и другой, обратный толчок всему организму, который, дескать, слепо работает, не разбираясь, куда его колесья крутятся и что из его работы выйдет.

Он велел посадить больного на стул, а сам, грубо насмехаясь над врачами и медициной, вышел на кухню, чтобы там начать свои научные приготовления.

Там он, с помощью брата милосердия, нацедил полное ведерко холодной воды и, выбежав осторожно, на цыпочках из-за двери, вдруг с криком опрокинул всю эту воду на голову больному, который, мало чего соображая, беспечно сидел до этого на стуле, как мешок с картофелем.

Позабыв про свою болезнь, Володин полез было драться и вообще стал после этой процедуры буйствовать, выгоняя народ из помещения и порываясь побить своего доморощенного лекаря.

Но вскоре Володин утих и, переменив платье, задремал, положив голову на колени своей малютки.

На другое утро он встал совершенно здоровый и, побрившись и приведя себя в порядок, стал жить как обычно.

Конечно, автор не собирается утверждать, что это домашнее лечение подействовало исцеляюще. Скорей всего, болезнь сама по себе прошла. Тем более что три-четыре дня — срок изрядный, хотя, конечно, медицина знает и более длительные сроки для этой болезни. Так что прохладная водица могла все же доброкачественно подействовать на замороченные мозги нашего больного и тем самым ускорила исцеление.

10

Через несколько дней Володин записался со своей малюткой и перебрался на жительство в ее скромные апартаменты.

Ихний медовый месяц прошел тихо и вполне безмятежно.

Брат милосердия окончательно сменил гнев на милость и даже раза два заходил к молодым с визитом — причем один раз милостиво занял трешку, не обещая, впрочем, ее вернуть. Зато он дал торжественное обещание не убивать и не трогать больше Володина ни при каких обстоятельствах.

Что касается заработка и вообще содержания, то Володину пришлось сознаться в своей клевете. Ну да, он немного приврал, желая испытать ее любовь. В этом нет ничего оскорбительного.

И, говоря об этом, он умолял ее еще раз сказать, знала ли она, что он нарочно соврал, или же она не знала и пошла за него по бескорыстному чувству.

И дамочка, задумчиво смеясь, уверяла его в последнем, говоря, что она сначала, конечно, не знала о его вранье и боялась, что он, действительно, ничего за душой не имеет. Но потом-то она определенно догадалась о его прозрачных действиях. Ну да она не имеет на него претензий — это его законное право узнать про свою будущую супругу.

И, слушая эти дамские речи, Володин мысленно сердился и называл себя ослом и бараном за то, что не смог досконально подловить и проверить барышню.

Впрочем, конечно, что ж он мог сделать? Тем более, его злокачественная болезнь подкузьмила — она лишила его энергии и воли и окончательно заморочила ему голову. И в силу этого он не мог решить задачу достойным образом. Тем более, барышня запросто обыграла его, козырнув с туза своим положением. Но в дальнейшем как-нибудь все само выяснится.

Что же касается Маргариточки Гопкис, то она продолжала сердиться и однажды, встретившись с Володиным на улице, не ответила на его сдержанный поклон, отвернув в сторону свой профиль.

Это мелкое событие тяжело, тем не менее, отразилось на Володине, который последнее время хотел, чтобы в жизни все было гладко и мило и чтоб голуби по воздуху порхали.

В тот день он снова несколько заволновался, вспоминая последние события своей жизни.

Ночью ему не спалось. Он ворочался в кровати и хмуро, испытующе смотрел на свою супругу.

Молодая дама спала, распустив свои губы, причмокивая и всхлипывая.

«У нее был расчет, — думал Володин. — Она, безусловно, все знала. И, конечно, не пошла бы за него, если б он ничего не имел». И в своей тоске и беспокойстве Володин поднялся с кровати, походил по комнате, подошел к окну. И, прижав пылающий лоб к стеклу, долго глядел, как в темном саду от ветра покачивались деревья.

Потом, беспокоясь, что ночная прохлада может снова вызвать заболевание, Володин заспешил к кровати. И долго лежал с открытыми глазами, водя пальцем по рисунку обоев.

«Да, без сомнения, она знала, что я приврал», — снова подумал Володин, засыпая.

А наутро он встал веселый и спокойный и о грубых вещах старался больше не думать. А если и думал, то вздыхал и махал ручкой, предполагая, что без корысти никто, никогда и ничего не делает.

Первые повести

Мудрость

1

Одиннадцать лет подряд незадолго до революции жил мой родственник Иван Алексеевич Зощенко уединенно и замкнуто. Он никуда не ходил, он совершенно перестал бывать в обществе и даже категорически порвал все прежние короткие отношения со своими приятелями.

И, живя на одной из улиц Петербургской стороны, он казался каким-то чудаком отшельником, случайно и на время поселившимся среди людей. Он все меньше и меньше стал разговаривать с людьми, а если и говорил, то брезгливая болезненная гримаса раздражения не сходила с его лица. Казалось, что человеку было невыносимо трудно всякое общение с людьми. И это была правда.

Кое-кто из прежних его приятелей говорил, будто Иван Алексеевич страдает хроническим катаром кишечника и нервными коликами и будто бы болезнь эта наложила на него неизгладимый скучный след. Другие приятели, знавшие Ивана Алексеевича еще короче и настроенные слегка романтически, уверяли, что, напротив, он здоров, как бык, но в жизни его произошла не то какая-то тайна, не то какая-то любовная интрига, которая скомкала и изменила ровное течение его жизни.

Впрочем, неизвестно, кто был прав. Может быть, были правы обе стороны, тем более что врач, пользовавший одно время Ивана Алексеевича, с улыбкой отговаривался незнанием, но категорически болезни не отрицал и при этом отделывался двусмысленными шуточками. А что касается до любовной стороны, то любовная сторона жизни Ивана Алексеевича не только была известна в области шуток, но и вполне достоверна.

В молодые годы был Иван Алексеевич красивый, полный брюнет с определенно ярким южным темпераментом. При этом некоторая независимость в средствах позволяла Ивану Алексеевичу в достаточной мере пользоваться прелестью и утехами жизни.

И в разгульной своей жизни он сошелся по пьяной лавочке с одной пустенькой драматической актрисой, но связь эта, длившаяся с полгода, была несчастлива. Повздорив из-за своей дамы с одним лицеистом, который при многочисленных свидетелях обозвал ее шкурой, Иван Алексеевич ударил его по морде в фойе академического театра, при этом сбил с носа пенсне и разбил ухо. Результатом была дуэль, которая и состоялась на пулях вблизи Комендантского аэродрома[336]. Раненый слегка в мякоть левой ноги, Иван Алексеевич уехал из Петербурга на несколько лет. Потом вернулся. Год или два жил чрезвычайно разгульно, предаваясь по временам нестерпимому пьянству и разврату. И, наконец, стих. И, поселившись на Петербургской стороне, с дальней своей родственницей, старушкой Капитолиной Георгиевной Шнель, перестал показываться.

Но зачем это он сделал, почему, кому было нужно его уединение — никто не знал. Знали только, что жил человек, и вдруг все в жизни показалось ему жалким и ненужным. Все лучшие человеческие качества, как, например, благородство, гордость, тщеславие, показались смешной забавой и бирюльками. А вся прелесть прежнего существования — любовь, нежность, вино — стала смешной и даже оскорбительной.

Но было ли это на почве физиологической, так сказать, от пресыщения, или же было это в связи с душевными отклонениями — никто не знал и не мог знать, ибо с каждым годом разрыв его с людьми увеличивался.

Его квартира, уставленная различной мебелью, увешанная люстрами и всевозможными дорогими безделушками, вскоре затянулась паутиной и пылью. И цветы, некогда поставленные на окнах, — завяли. И огромные мозерские часы остановили свое движение. Даже полуопущенная штора в столовой так и оставалась полуопущенной в течение нескольких лет.

Какое-то веяние смерти сообщалось всем вещам. На всех предметах, даже самых пустяковых и незначительных, лежали тление и смерть, и только хозяин квартиры по временам подавал признаки жизни. Он вставал со своего ложа, ходил из угла в угол, сося папироску, или, согнувшись и покачивая левой ногой, сидел перед толстенной книгой, или, наконец, открыв форточку и не боясь простудиться и схватить воспаление легких, смотрел на звездное небо, держа перед собой карту небесного свода. И так тянулось почти одиннадцать лет.

2

Но однажды, без всякой видимой причины, в жизни Ивана Алексеевича произошли чрезвычайные перемены.

Однажды, проснувшись поутру, он почувствовал в себе какой-то прилив необыкновенной свежести и здоровья. Он с удивлением и недоверчивостью отнесся к этому и, наскоро одевшись и зашнуровав ботинки, вышел на улицу, сохраняя по старой привычке прежнее брезгливое выражение лица.

И странное дело: все на улице показалось ему приветливым и умилительным. Недоумевая, Иван Алексеевич вернулся домой. Доброе состояние не покидало его и дома.

Привыкнув думать и анализировать свои поступки и движения, Иван Алексеевич, еще не изменяя на лице гримасы, принялся решать, что в сущности произошло. Но не знал.

Тогда, цинически смеясь, он пытался уверить себя в каком-то физическом перерождении, тем более что условия к тому были благоприятны — в течение одиннадцати лет, после разгула и пьянства, он вел спокойную размеренную жизнь.

Но это было не совсем так. Вернее, это было именно так, но, наряду с этим, было нечто иное.

Тогда, обдумывая и поражаясь, Иван Алексеевич вдруг понял, что совершенно помимо его воли вместе с бодростью к нему вернулась та прелесть существования, которую он потерял одиннадцать лет назад.

Раньше он с горечью стал бы обдумывать, как, в сущности, унизительна для человека такая анатомическая зависимость, но теперь ему было все равно. Он чувствовал в себе радость; ему были приятны и серое тусклое небо, и дым из трубы, и кошка на крыше, и мухи, назойливо присаживающиеся то на его лоб, то на нос. Он не сгонял их даже и, в добром состоянии духа, весело подсмеивался и хлопал себя по коленям. Все, что раздражало его, — исчезло.

В несколько дней Иван Алексеевич совершенно переродился. Он просыпался теперь с улыбкой, шутил сам с собой и, надевая костюм или зашнуровывая ботинки, пел вполголоса, стыдясь и радуясь своему оживлению.

А однажды, позвав к себе в комнату дальнюю родственницу, старушку Капитолину Георгиевну Шнель, он принялся ей говорить о том, как, в сущности, хороша и прекрасна жизнь и как он был нестерпимо глуп, что ханжески потратил одиннадцать лет неизвестно на что.

И, говоря об этом, он жестикулировал руками, подходил к зеркалу и, причесывая свои давно нетронутые волосы, смеялся.

— Ах, — говорил он, — как я был глуп! Как глуп! Ну кому радость от того, что я небрит, и волосы мои до плеч? Кому это нужно, чтоб я презирал людей, и весь мир, и все существование? Да никому не нужно. Но я теперь знаю, как жить. Я сумею теперь жить. Мудрость не в том, чтобы людей презирать, а в том, чтобы делать такие же пустяки, как и они: ходить к парикмахеру, суетиться, целовать женщин, пить, покупать сахар. Вот мудрость!

Дальняя родственница, ничего не поняв на старости лет, сморкаясь в платок, ушла из комнаты, не зная, плакать ли ей или радоваться.

Но Иван Алексеевич не оставил ее в неведении. Он снова и за руку привел ее в комнату и стал умолять ее, чтобы она, несмотря на дальнее родство, честно и открыто сказала бы ему, как он выглядит, не очень ли он осунулся и похудел, не очень ли стал безобразен, и может ли снова, как равный, войти в общество. При этом, страшно конфузясь, он широко открывал рот, показывая указательным пальцем на недостающий зуб.

Слегка развеселившаяся старушка утешала его, чем могла, говоря, что вид вполне еще бодрый и свежий, а что отсутствие зуба вовсе даже и совершенно незаметно, если не открывать рта.

Тогда Иван Алексеевич принялся хохотать, потирая свои руки и вспоминая, как и он был молодцом и задирой в свое время, как лихо он дрался на дуэли и сколько имел любовниц.

Старушка, не желая нарушать его доброго настроения, принялась также рассказывать приключения о любви из собственной жизни, но, вспомнив начало, она никак не могла восстановить конца и, спутавшись окончательно, обиженно замолчала, стараясь больше ничем не раздражать Ивана Алексеевича.

Но Иван Алексеевич не оставил ее в покое. Он стал вместе с ней вспоминать о своих знакомых, оставшихся в живых. Ему хотелось немедленно, в ближайшее же время позвать их всех к себе, устроить маленькую веселую пирушку, перецеловать всех и сказать, что он их, как и раньше, что он по-прежнему всех любит и хочет жить, потому что он знает теперь, что такое жизнь, и как нужно жить.

И, взяв дальнюю родственницу за руки, Иван Алексеевич категорически сказал ей, что он в ближайшие же дни устроит эту пирушку — праздник своего обновления.

С трудом понимая, что он ей говорит, старушка хитро трясла головой, говоря, что, несмотря на дальнюю кровь и родство, он все же весь пошел в нее.

Иван Алексеевич тихо и благодарно смеялся.

3

В тот же день вечером Иван Алексеевич принялся составлять список своих знакомых, смеясь и добродушно издеваясь над ними.

Наконец список был составлен. Было записано пятнадцать человек, о которых Иван Алексеевич знал, что они живы и по-прежнему благополучно здравствуют в городе.

Тогда Иван Алексеевич, имея перед собой список, стал писать в витиеватых, смешливых тонах пригласительные записки, которые, на другой же день, он лично повез развозить по своим приятелям.

Приятели встречали его крайне удивленно и холодно, а некоторые даже враждебно, не приглашая его в комнаты и держа дверь на цепочке. Приятели предполагали, что он, обнищав, явился к ним за денежным пособием или вспоможением, кто чем может, но, узнав истинную причину, делали круглые глаза и дьявольски хохотали, и иные весело подмигивали, теребили его за плечи и обещали непременно быть.

Иван Алексеевич сам хохотал, стараясь при этом не слишком открывать рот, дабы пока никто не заметил в нем отсутствие зуба. Но друзья не замечали. Они рассказывали всякие веселые сплетни и новости, веселились над тем или иным лицом, а Иван Алексеевич поддакивал, кивал головой и всячески иронизировал над собой, желая этим показать, что он по-прежнему молодец и веселый парень.

И в самом деле: ему казалось, что он искренно весел и радостен, и что одиннадцать лет — это какой-то нелепый и ненужный сон, о котором просто-напросто не нужно думать.

От приятелей Иван Алексеевич пошел домой совершенно радушный и помолодевший. Он несколько раз по дороге заходил к парикмахеру, требуя устроить ему то одну, то другую прическу, категорически приказывая одеколона и туалетных вод не жалеть.

И, вернувшись домой, он тотчас же, слегка покушав, облачился в старый костюм, снял паутину и пыль со всех углов, вытер полусырой тряпкой все карнизы, а также и двери и этажерки, и повесил в спальной зеленоватый фонарь.

Несмотря на это, работы предстояло еще много. Нужно было перебрать все книги, убрать с окна сухие цветы и придать всей квартире жилой и уютный вид.

Чуть не падая от усталости, Иван Алексеевич бросался в кресло, потом снова вскакивал, хватаясь то за то, то за другое, время от времени восклицая:

— Ах, как я был глуп! Как глуп!

И, перетаскивая с места на место то или иное кресло и поправляя без нужды скатерть на столе или перебирая книги, Иван Алексеевич тихонько смеялся и потирал руки, говоря:

— Такова жизнь!

Потом снова бросался в кресло и снова звал старушку, теребил ее и почти торжественно рассказывал, как он заживет в дальнейшем, умудренный жизненным опытом.

Дальняя родственница тоже не отставала от него. Она помогала ему перетаскивать мебель; она доставала посуду и в сотый раз спрашивала:

— Когда же? — подразумевая под этим — вечер.

Иван Алексеевич, гордый и утомленный, отвечал:

— Завтра! Завтра, многоуважаемая Капитолина Георгиевна.

4

И вот пришло завтра — торжественный день вечеринки, праздник обновления.

Еще с утра, тщательно побрившись, Иван Алексеевич мотался из угла в угол, наводя последний, ослепительный лоск на каждый предмет.

И к полдню все было готово.

Дальняя родственница Ивана Алексеевича, старушка Шнель, достала для себя из сундука слежавшееся от времени, но еще вполне пристойное, темное шанженевое платье, со старинными рюшками и многочисленными фестонами[337], и надела его. Острый запах нафталина и давно не тронутой материи наполнил всю квартиру. Старушка, поминутно чихая и дергая головой, переходила из комнаты в комнату, наполняя нестерпимым зловонием небольшую квартиру.

У старушки мелькала мысль, что неплохо было бы снять это торжественное платье, но она не хотела огорчить Ивана Алексеевича, которому к тому же было не до запаха.

В самом деле: ни минуты не оставаясь спокойным, Иван Алексеевич бегал из прихожей в столовую, из столовой в кухню и обратно. Он даже самолично и несколько раз спускался на улицу, ходил по магазинам и покупал все новые и новые вещи, прося отпустить самого лучшего качества, намекая, что у него предстоит торжественная вечеринка. А еще недавно, заходя в тот же магазин и покупая что-либо, он скупо бросал несколько слов и, взяв покупки, молча уходил, высоко подняв воротник. Теперь же, напротив, он медлил в магазине, разговаривая и смеясь с любым, невзрачным на вид, продавцом. Ему хотелось, чтобы каждый, даже посторонний гражданин, знал бы о его торжестве.

Весь день проходил в неимоверной суете и оживлении. А к вечеру, когда сумерки наполнили комнату, Иван Алексеевич зажег свет и принялся убирать стол. Раздвинув его на двенадцать персон и постелив белоснежную скатерть, он стал украшать и раздраконивать его, вспоминая, как это делалось раньше.

И вскоре чисто вымытые тарелки, ножи, рюмки и всевозможные изысканные блюда давили своей тяжестью стол.

Тут была и икра всех сортов, и малосольная семга, и сижки копченые, и английские паштеты из дичи, и прочая снедь. И среди всего этого, гордо оттеснив закуску, стояли бутылки разных вин.

Когда все это было готово, Иван Алексеевич, утомленный и вспотевший, присел к столу, придвинув для этой цели стул.

Руки Ивана Алексеевича дрожали, и грудь вздымалась высоко и порывисто. Он хотел слегка отдохнуть за полчаса до гостей, но ему не сиделось. Ему казалось, что не все еще сделано. Ребяческая улыбка не сходила с его лица. Тогда, смеясь и кривляясь, он достал из ящика письменного стола цветную тонкую бумагу, из которой некогда делались цветы, взял ножницы и стал вырезывать ровные полосы, делая из них нечто вроде цветов.

Потом, свернув их вместе пушистым букетом, он стал прилаживать к хвосту жареной тетерки. Получилось, действительно, крайне эффектно, и стол от этого только выиграл.

Тогда, взяв еще лист розовой бумаги, Иван Алексеевич хотел то же самое проделать и с окороком ветчины и уже стал вырезать, как вдруг неосторожным движением руки обронил ножницы на пол. Нагнувшись моментально за ними и коснувшись уже пальцами холодной стали, он почувствовал, как какая-то тяжелая, густая волна крови прилила ему к лицу. Тряхнув слегка головой, он хотел выпрямиться, но захрипел и ничком свалился на пол, зацепив ногой за стул, далеко и гулко отодвинув его.

Странная, ровная синева прошла откуда-то снизу и спокойно покрыла его лицо.

Вбежавшая на шум дальняя родственница, старушка Шнель, констатировала смерть, последовавшую от удара[338].

Потрясенная, с дрожащими руками, старушка метнулась к столу, потом к умершему и, не зная, что ей предпринять, замерла в одной позе.

И вот — ярко освещенная комната, стол, уставленный всевозможными яствами[339], и у стола, лицом в пол, у самых ножниц, Иван Алексеевич. На это невозможно было долго смотреть, и, нечеловеческим усилием воли взяв умершего за плечи, старушка поволокла его в соседнюю комнату. Цепляя ногами за стулья и странно раскидывая руками и стуча головой об пол, Иван Алексеевич с трудом поддавался усилиям старухи.

И, наконец, втащив его в спальню и прикрыв простыней, старушка, накинув на плечи черную косынку, вышла в столовую. И в столовой снова замерла в неподвижной позе, дожидаясь гостей.

И вот, ровно в восемь, раздался звонок. Старуха не двигалась. И тогда, открыв незапертую дверь, в комнату вошли, подталкивая друг друга, два приятеля, страшно хохоча и гремя сапогами. И, увидев странную старуху, поклонились ей и, морщась от нестерпимого запаха нафталина, спросили, где же хозяин и как он здравствует.

На что старуха, как-то конфузясь и почти не открывая рта, отвечала:

— Он умер.

— Как? — вскричали они в один голос.

Тогда старуха пальцем показала им на запертую дверь в соседнюю комнату. И они поняли.

Они, тихо поохав и потолкавшись у стола, ушли на цыпочках, съев по куску семги.

Старуха оставалась почти неподвижной.

Вслед за ними от восьми до девяти приходили все приглашенные. Они входили в столовую, радостно потирая руки, но, узнав о смерти, тихонько ахали, поднимая удивленно плечи, и уходили, стараясь негромко стучать ногами. При этом, проходя мимо стола, дамы брали по одной груше или по яблоку, а мужчины кушали по куску семги или выпивали по рюмке малаги.

И только один из старых приятелей и ближайший друг Ивана Алексеевича, странно заморгав глазами, спросил:

— Позвольте, как же так? Я нарочно не пошел в театр, чтобы не обидеть своего друга, и — вот… К чему же тогда звать? Позвольте, как же так?

Он ковырнул вилкой в тарелку с семгой, но, поднеся ко рту кусок, отложил его обратно и, не прощаясь со старухой, вышел, бормоча что-то под нос.

И, когда ушел пятнадцатый гость, старуха вошла в соседнюю комнату и, достав из комода простыню, завесила ею зеркало. Потом, достав с полки Евангелие, принялась вслух читать, покачиваясь всем корпусом, как от зубной боли.

И голос ее, негромкий и глухой, прерывался и дрожал.

Коза

1

Без пяти четыре Забежкин сморкался до того громко, что нос у него гудел, как труба иерихонская, а бухгалтер Иван Нажмудинович от испуга вздрагивал, ронял ручку на пол и говорил:

— Ох, Забежкин, Забежкин, нынче сокращение штатов идет, как бы тебе, Забежкин, тово, — под сокращение не попасть… Ну куда ты торопишься?

Забежкин прятал платок в карман и тряпочкой начинал обтирать стол и чернильницу.

Двенадцать лет сидел Забежкин за этим столом. Двенадцать лет! Подумать даже страшно, какой это срок немаленький. Ведь если за двенадцать лет пыль, скажем, ни разу со стола не стереть, так, наверное, и чернильницы не видно будет?

В четыре ровно Забежкин двигал нарочно стулом, громко говорил: «Четыре», четыре костяшки отбрасывал на счетах и шел домой. А шел Забежкин всегда по Невскому, хоть там и крюк ему был. И не потому он шел по Невскому, что на какую-нибудь встречу рассчитывал, а так — любопытства ради: все-таки людей разнообразие, и магазины черт знает какие, да и прочесть смешно, что в каком ресторане люди кушают.

А что до встреч, то бывает, конечно, всякое… Ведь вот, скажем, дойдет Забежкин сейчас до Садовой, а на Садовой, вот там, где черная личность сапоги гуталином чистит, — дама вдруг… Черное платье, вуалька, глаза… И побежит эта дама к Забежкину… «Ох, — скажет, — молодой человек, спасите меня, если можете… Ко мне пристают, оскорбляют меня вульгарными словами и даже гнусные предложения делают»… И возьмет Забежкин даму эту под руку, так, касаясь едва, и вместе с тем с необыкновенным рыцарством, и пройдут они мимо оскорбителей презрительно и гордо… А она, оказывается, дочь директора какого-нибудь там треста.

Или еще того проще — старичок. Старичок в высшей степени интеллигентный идет. И падает вдруг. Вообще, головокружение. Забежкин к нему… «Ах, ах, где вы живете?»… Извозчик… Под ручку… А старичок, комар ему в нос, — американский подданный… «Вот, — скажет, — вам, Забежкин, триллион рублей…»

Конечно, все это так, вздор, романтизм, бессмысленное мечтание. Да и какой это человек может подойти к Забежкину? Какой это человек может иметь что-либо вообще с Забежкиным? Тоже ведь и наружность многое значит. А у Забежкина и шея тонкая, и все-таки прически никакой нет, и нос загогулиной. Ну еще нос и шея куда ни шло — природа, а вот прически, верно, — никакой нету. Надо будет отрастить в срочном порядке. А то прямо никакого виду.

И будь у Забежкина общественное положение значительное, то и делу был бы оборот иной. Будь Забежкин квартальным надзирателем, что ли, или хотя бы агрономом, то и помириться можно бы с наружностью. Но общественное положение у Забежкина не ахти было какое. Впрочем, даже скверное. Да вот, если сделать смешное сравнение, при этом смеясь невинно, если бухгалтера Ивана Нажмудиновича приравнять щуке, а рассыльного Мишку — из Союза молодежи — сравнить с ершом, то Забежкин, даром что коллежский регистратор[340] бывший, а будет никак не больше уклейки или даже колюшки крошечной.

Так вот, при таких-то грустных обстоятельствах, мог ли Забежкин на какой-нибудь романтизм надеяться?

2

Но однажды приключилось событие. Однажды Забежкин захворал. То есть не то чтобы слишком захворал, а так, виски заломило это ужасно как.

Забежкин и линейку к вискам тискал, и слюнями лоб мазал — не помогает. Пробовал Забежкин в канцелярские дела углубиться.

Какие это штаны? Почему две пары? Не есть ли это превышение власти? Почему бухгалтеру Ивану Нажмудиновичу сверх комплекта шинелька отпущена, и куда это он, собачий нос, позадевал шинельку эту? Не загнал ли, подлая личность, на сторону казенное имущество?

Виски заломило еще пуще.

И вот попросил Забежкин у Ивана Нажмудиновича домой пораньше уйти.

— Иди, Забежкин, — сказал Иван Нажмудинович и таким печальным тоном, что и сам чуть не прослезился. — Иди, Забежкин, но помни — нынче сокращение штатов…

Взял Забежкин фуражку и вышел.

И вышел Забежкин по привычке на Невский, а на Невском, на углу Садовой, помутилось у него в глазах, покачнулся он, поскреб воздух руками и от слабости необыкновенной к дверям магазина прислонился. А из магазина в это время вышел человек (так, обыкновенного вида человек, в шляпе и в пальто коротеньком) и, задев Забежкина локтем, приподнял шляпу и сказал:

— Извиняюсь.

— Господи! — сказал Забежкин. — Да что вы? Да пожалуйста…

Но прохожий был далеко.

«Что это? — подумал Забежкин. — Чудной какой прохожий. Извиняюсь, говорит… Да разве я сказал что-нибудь против? Да разве он пихнул меня? Это же моль, мошкара, мошка крылами задела… И кто ж это? Писатель, может быть, или какой-нибудь всемирный ученый… Извиняюсь, говорит. Ах ты, штука какая! И ведь лица даже не рассмотрел у него…»

— Ах! — громко сказал Забежкин и вдруг быстро пошел за прохожим.

И шел Забежкин долго за ним — весь Невский и по набережной. А на Троицком мосту[341] вдруг потерял его из виду. Две дамы шли — шляпки с перьями — заслонили, и как в Неву сгинул необыкновенный прохожий.

А Забежкин все шел вперед, махал руками, сиял носом, просил извинения у встречных и после неизвестно кому подмигивал.

«Ого, — вдруг подумал Забежкин, — куда же это такое я зашел? Каменноостровский[342]… Карповка[343]… Сверну», — подумал Забежкин. И свернул по Карповке.

И вот — трава. Петух. Коза пасется. Лавчонки у ворот. Деревня, совсем деревня!

«Присяду», — подумал Забежкин и присел у ворот на лавочке.

И стал свертывать папиросу. А когда свертывал папиросу, увидел на калитке объявление:

«Сдается комната для одинокого. Женскому полу не тревожиться».

Три раза кряду читал Забежкин объявление это и хотел в четвертый раз читать, но сердце вдруг забилось слишком, и Забежкин снова сел на лавку.

«Что ж это, — подумал Забежкин, — странное какое объявление? И ведь не зря же сказано: одинокому. Ведь это что же? Ведь это, значит, намек. Это, дескать, в мужчине нуждаются… Это мужчина требуется, хозяин. Господи, твоя воля, так ведь это же хозяин требуется!»

Забежкин в волнении прошелся по улице и вдруг заглянул в калитку. И отошел.

— Коза! — сказал Забежкин. — Ей-богу, правда, коза стоит… Дай бог, чтоб коза ее была, хозяйкина… Коза! Ведь так, при таком намеке, тут и жениться можно. И женюсь. Ей-богу, женюсь. Ежели, скажем, есть коза — женюсь. Баста. Десять лет ждал — и вот. Судьба… Ведь ежели рассуждать строго, ежели комната внаймы сдается — значит квартира есть. А квартира — хозяйство, значит, полная чаша… Поддержка… Фикус на окне. Занавески из тюля. Занавесочки тюлевые. Покой… Ведь это же ботвинья по праздникам!.. А жена, скажем, дама солидная, порядок обожает, порядком интересуется. И сама в сатиновом капоте павлином по комнате ходит. И все так великолепно, все так благородно, и все только и спрашивает: «Не хочешь ли, Петечка, покушать?» Ах ты, штука какая! Хозяйство ведь. Корова, возможно, или коза дойная. Пускай коза лучше — жрет меньше.

Забежкин открыл калитку.

— Коза! — сказал он, задыхаясь. — У забора коза. Да ведь ежели коза, так и жить нетрудно, ежели коза, то смешно даже… Пускай Иван Нажмудинович завтра скажет: «Вот, — дескать, — слишком мне тебя жаль, Забежкин, но уволен ты по сокращению штатов»… Хе-хе, ей-богу смешно… Удивится, сукин сын, поразится до чего, ежели после слов таких в ножки не упаду, просить не буду… Пожалуйста. Коза есть. Коза, черт меня раздери совсем! Ах ты, вредная штука! Ах ты, смех какой!.. А женскому-то полу плюха какая, женский-то пол до чего дожил — не тревожиться. Не лезь, — дескать, — комар тебе в нос, здесь его величество, мужчина, требуется…

Тут Забежкин еще раз прочел объявление и, выпятив грудь горой, с необыкновенной радостью вошел во двор.

3

У помойной ямы стояла коза. Была она безрогая, и вымя у ней висело до земли.

«Жаль, — с грустью подумал Забежкин, — старая коза, дай бог ей здоровья».

Во дворе мальчишки в чижика играли. А у крыльца девка какая-то столовые ножи чистила. И до того она с остервенением чистила, что Забежкин, забыв про козу, остановился в изумлении.

Девка яростно плевала на ножи, изрыгала слюну прямо-таки, втыкала ножи в землю и, втыкая, сама качалась на корточках и хрипела даже.

«Вот дура-то», — подумал Забежкин.

Девка изнемогала.

— Эй, тетушка, — сказал Забежкин громко, — где же это тут комната внаймы сдается?

Но вдруг открылось окно над Забежкиным, и чья-то бабья голова с флюсом, в платке вязаном, выглянула во двор.

— Товарищ, — спросила голова, — вам не ученого или агронома Пампушкина нужно будет?

— Нет, — ответил Забежкин, снимая фуражку, — не имею чести… я насчет, как бы сказать, комнаты, которая внаймы.

— А если ученого агронома Пампушкина, — продолжала голова, — так вы не ждите зря, он нынче принять никак не может, он ученый труд пишет про что-то.

Голова обернулась назад и через минуту снова выглянула.

— «Несколько слов в защиту огородных вредителей»…

— Чего-с? — спросил Забежкин.

— А это кто спрашивает? — сказал агроном, сам подходя к окну. — Здравствуйте, товарищ!.. Это, видите ли, статья: «Несколько слов в защиту огородных вредителей»… Да вы поднимитесь наверх.

— Нет, — сказал Забежкин, пугаясь, — я комнату, которая внаймы…

— Комнату? — спросил агроном с явной грустью. — Ну так вы после комнаты… Да вы не стесняйтесь… Третий номер, ученый агроном Пампушкин… Каждая собака знает…

Забежкин кивнул головой и подошел к девке.

— Тетушка, — спросил Забежкин, — это чья же, например, коза будет?

— Коза-то? — спросила девка. — Коза эта из четвертого номера.

— Из четвертого? — охнул Забежкин. — Да это не там ли, извиняюсь, комната сдается?

— Там, — сказала девка. — Только сдана комната.

— Как же так? — испугался Забежкин. — Не может того быть. Да ты что, опупела, что ли? Как же так — сдана комната, ежели я и время потратил, проезд, хлопоты…

— А не знаю, — ответила девка, — может, и не сдана.

— Ну то-то — не знаю, дура такая. Не знаешь, так лучше и не говори. Не извращай событий. Ты вот про кур лучше скажи — чьи куры ходят?

— Куры-то? Куры Домны Павловны.

— Это какая же Домна Павловна? Не комнату ли она сдает?

— Сдана комната! — с сердцем сказала девка, в подол собирая ножи.

— Врешь. Ей-богу, врешь. Объявление есть. Ежели бы объявления не было, тогда иное дело, — я бы не сопротивлялся. А тут — объявление. Колом не вышибешь… Заладила сорока Якова: «Сдана, сдана…» Дура такая. Ты лучше скажи: индейский петух — наверное уже не ее?

— Ее.

— Ай-я-яй! — удивился Забежкин. — Так ведь она же богатая дама?

Девка ничего не ответила, икнула в ладонь и ушла.

Забежкин подошел к козе и пальцем потрогал ей морду.

«Вот, — подумал Забежкин, — ежели сейчас лизнет в руку — счастье: моя коза».

Коза понюхала руку и шершавым тонким языком лизнула Забежкина.

— Ну, ну, дура! — сказал, задыхаясь, Забежкин. — Корку хочешь? Эх, была давеча в кармане корка, да не найду что-то… Вспомнил: съел я ее, Машка. Съел, извиняюсь… Ну, ну, после дам…

Забежкин в необыкновенном волнении нашел четвертую квартиру и постучал в зеленую рваную клеенку.

— Вам чего? — спросил кто-то, открывая дверь.

— Комната…

— Сдана комната! — сказал кто-то басом, пытаясь закрыть дверь. Забежкин крепко ее держал руками.

— Позвольте, — сказал Забежкин, пугаясь, — как же так? Позвольте же войти, уважаемый товарищ… Как же так? Я время потратил… Проезд… Объявление ведь…

— Объявление? Иван Кириллыч! Ты что ж это объявление-то не снял?

Тут Забежкин поднял глаза и увидел, что разговаривает он с дамой, и что дама — размеров огромных. И нос у ней никак не меньше забежкинского носа, а корпус такой обильный, что из него смело можно двух Забежкиных выкроить, да еще кой-что останется.

— Сударыня, уважаемая мадам, — сказал Забежкин, снимая фуражку и для чего-то приседая, — мне бы хоть чуланчик какой-нибудь отвратительный, конурку, конуренушку…

— А вы из каких будете? — спросила изрядным басом Домна Павловна.

— Служащий…

— Ну что ж, — сказала Домна Павловна, вздыхая, — пущай тогда. Есть у меня еще одна комнатушка. Не обижайтесь только — подле кухни…

Тут Домна Павловна по неизвестной причине еще раз грустно вздохнула и повела Забежкина в комнаты.

— Вот, — сказала она, — смотрите. Скажу прямо: дрянь комната. И окно — дрянь. И вид никакой, а в стену. А вот с хорошей комнатой опоздали, батюшка. Сдана хорошая комната. Военному телеграфисту сдана.

— Прекрасная комната! — воскликнул Забежкин. — Мне очень нравятся такие комнаты подле кухни… Разрешите — я и перееду завтра…

— Ну что ж, — сказала Домна Павловна. — Пущай тогда. Переезжайте.

Забежкин низенько поклонился и вышел. Он подошел к воротам, еще раз, с грустью, прочел объявление, сложил его и спрятал в карман.

«Да-с, — подумал Забежкин, — с трудом, с трудом счастье дается… Вот иные в Америку и в Индию очень просто ездят и комнаты снимают, а тут… Да еще телеграфист… Какой это телеграфист? А ежели, скажем, этот телеграфист да помешает? С трудом, с трудом счастье дается!»

4

Забежкин переехал. Это было утром. Забежкин вкатил тележку во двор, и тотчас все окна в доме открылись, и бабья голова с флюсом, высунувшись из окна на этот раз по пояс, сказала: «Ага!» И ученый агроном Пампушкин, оставив ученую статью «Несколько слов в защиту вредителей», подошел к окну.

И сама Домна Павловна милостиво сошла вниз.

Забежкин развязывал свое добро.

— Подушки! — сказали зрители.

И точно: две подушки, одна розовая с рыжим пятном, другая синенькая в полоску, были отнесены наверх.

— Сапоги! — вскричали все в один голос.

Перед глазами изумленных зрителей предстали четыре пары сапог. Сапоги были новенькие, и сияли они носками, и с каждой пары бантиком свешивались шнурки. И бабья голова с флюсом сказала с уважением: «Ого!» И Домна Павловна милостиво потерла полные свои руки. И сам ученый агроном прищурил свои ученые глаза и велел мальчишкам отойти от тележки, чтобы видней было.

— Книги… — конфузясь, сказал Забежкин, вытаскивая три запыленные книжки.

— Книги?

И ученый агроном счел необходимым спуститься вниз.

— Очень приятно познакомиться с интеллигентным человеком, — сказал агроном, с любопытством рассматривая сапоги. — Это что же, — продолжал он, — это не по ученому ли пайку вы изволили получить сапоги эти?

— Нету, — сказал Забежкин, сияя, — это в некотором роде частное приобретение и, так сказать, движимость. Иные, знаете ли, деньги предпочитают в брильянтах держать… а, извиняюсь, что такое брильянты? Только что блеск да бессмысленная игра огней…

— М-м, — сказал агроном с явным сожалением, — то-то я и смотрю — что такое? — будто бы и не такие давали по ученому. Цвет, что ли, не такой?

— Цвет! — сказал Забежкин в восторге. — Это цвет, наверное, не такой. Такой цвет — раз, два и обчелся…

— Катюшечка! — крикнул агроном голове с флюсом. — Вынеси-ка, голубчик, сапоги, что давеча по ученому пайку получали.

Сожительница агронома вынесла необыкновенных размеров рыжие сапоги. Вместе с сожительницей во двор вышли все жильцы дома. Вышла даже какая-то, очень древнего вида, старушка, думая, что раздают сапоги бесплатно. Вышел и телеграфист, ковыряя в зубах спичкой.

— Вот! — закричал агроном, обильно брызгая в Забежкина слюной. — Вот, милостивый государь, обратите ваше внимание!

Агроном пальцем стучал в подметку, пробовал ее зубами, подбрасывал сапоги вверх, бросал их наземь, — они падали как поленья.

— Необыкновенные сапоги! — орал агроном на Забежкина таким голосом, точно Забежкин вел агронома расстреливать, а тот упирался. — Умоляю вас, взгляните! Нате! Бросайте их на землю, бросайте — я отвечаю!

Забежкин сказал:

— Да. Очень необыкновенные сапоги. Но ежели их на камни бросать, то они могут не выдержать…

— Не выдержат? Эти-то сапоги не выдержат? Да чувствуете ли вы, милостивый государь, какие говорите явные пустяки? Знаете ли, что вы меня даже оскорбляете этим. Не выдержат! — горько усмехнулся агроном, наседая на Забежкина.

— На камни безусловно выдержат, — с апломбом сказал вдруг телеграфист, вылезая вперед, — а что касается… Под тележку, если, например, и тележку накатить враз — нипочем не выдержат.

— Катите! — захрюкал агроном, бросая сапоги. — Катите, на мою голову!

Забежкин налег на тележку и двинул ее. Сапоги помялись и у носка лопнули.

— Лопнули! — закричал телеграфист, бросая фуражку наземь и топча ее от восторга.

— Извиняюсь, — сказал агроном Забежкину, — это нечестно и нетактично, милостивый государь! Порядочные люди прямо наезжают, а вы боком… Это подло даже, боком наезжать. Нетактично и по-хамски с вашей стороны!

— Пускай он отвечает, — сказала сожительница агроному. — Он тележку катил, он и отвечает. Это каждый человек начнет на сапоги тележку катить — сапог не напасешься.

— Да, да, — сказал агроном Забежкину, — извольте теперь отвечать полностью.

— Хорошо, — ответил печально Забежкин, интересуясь телеграфистом, — возьмите мою пару.

Телеграфист, выплюнув изо рта спичку и склонившись над сапогами, хохотал тоненько с привизгиваньем, будто его щекотали под мышками.

«Красавец! — с грустью думал Забежкин. — И шея хороша, и нос нормальный, и веселиться может…»

Так переехал Забежкин.

5

На другой день все стало ясно: телеграфист Забежкину мешал.

Не Забежкину несла Домна Павловна козье молоко, не Забежкину пеклось и варилось на кухне, и не для Забежкина Домна Павловна надела чудный сиреневый капот. Все это пеклось, варилось и делалось для военного телеграфиста, Ивана Кирилловича.

Телеграфист лежал на койке, тренькал на гитаре и пел нахальным басом. В песнях ничего смешного не было, но Домна Павловна смеялась.

«Смеется, — думал Забежкин, слушая, — и, наверное, сидит в ногах телеграфистовых. Смеется… Значит, ей, дуре, весело, а весело, значит, ощущает что-нибудь. Так ведь и опоздать можно».

Целый день Забежкин провел в тоске. Наутро пошел в канцелярию. Работать не мог. И какая, к чертовой матери, работа, ежели, скажем, такое беспокойство. Мало того, что о телеграфисте беспокойство, так и хозяйство все-таки. Тоже вот домой нужно прийти. Там на двор. Кур проверить. Узнать — мальчишки не гоняли ли, а если, скажем, гонял кто — вздрючить того. Козе тоже корку отнести нужно… Хозяйство…

«А хоть и хозяйство, — мучился Забежкин, — да чужое хозяйство. И надежда малюсенькая. Малюсенькая, оттого что телеграфист мешает».

Придя домой, Забежкин прежде всего зашел в сарай.

— Вот, Машка, — сказал Забежкин козе, — кушай, дура. Ну что смотришь? Грустно? Грустно, Машка. Телеграфист мешает… Убрать его, Машка, требуется. Ежели не убрать — любовь корни пустит.

Коза съела хлеб и обнюхивала теперь Забежкину руку.

— А как убрать его, Машка? Он, Машка, спортсмен, крепкий человек, не поддастся на пустяки. Он, сукин сын, давеча в трусиках бегал. Закаленный. А я, Машка, человек ослабший, на меня революция подействовала… И как убрать, ежели он и сам заметно хозяйством интересуется. Чего это он, скажи, пожалуйста, заходил в сарай давеча?

Коза тупо смотрела на Забежкина.

— Ну пойду, Машка, пойду, может, и выйдет что. Тут с телеграфиста начать надо. Телеграфист — главная запятая. Не будь его, я бы, Машка, вчера еще с Домной Павловной кофей бы пил… Ну пойду…

И Забежкин пошел домой. Он долго ходил по своей узкой комнате, бубнил под нос невнятное, размахивая руками, потом вынул из комода сапоги и, грустно покачивая головой, завернул одну пару в бумагу. И пошел к телеграфисту.

В комнату Забежкин вошел не сразу. Он постоял у двери Ивана Кирилловича, послушал. Телеграфист кряхтел, ворочался по комнате, двигал стулом.

«Сапоги чистит», — подумал Забежкин и постучал.

Точно: телеграфист чистил сапоги. Он дышал на них, внимательно обводил суконкой и ставил на стул то одну, то другую ногу.

— Пардон, — сказал телеграфист, — я ухожу, извиняюсь, скоро.

— А ничего, — сказал Забежкин, — я на секундочку… Я, как сосед ваш по комнате и, так сказать, под одним уважаемым крылом Домны Павловны, почел долгом представиться: сосед и бывший коллежский регистратор Петр Забежкин.

— Ага, — сказал телеграфист, — ладно. Пожалуйста.

— И, как сосед, — продолжал Забежкин, — считаю своим долгом, по кавказскому обычаю, подарок преподнесть — сапожки.

— Сапоги? За что же, помилуйте, сапоги? — спросил телеграфист, любуясь сапогами. — Мне даже, напротив того, неловко, уважаемый сосед… Я не могу так, знаете ли.

— Ей-богу, возьмите…

— Разве что по кавказскому обычаю, — сказал телеграфист, примеряя сапоги. — А вы что же, позвольте узнать, уважаемый сосед, извиняюсь, на Кавказ путешествовали?.. Горы, наверное? Эльбрус, черт его знает какой? Нравы… Туда, уважаемый сосед, и депеши на другой день только доходят… Чересчур отдаленная страна…

— Нет, — сказал Забежкин, — это не я. Это Иван Нажмудинович на Кавказ ездил. Он даже в Нахичевани[344] был…

Еще Забежкин хотел рассказать про кавказские нравы, но вдруг сказал:

— Батюшка, уважаемый сосед, молодой человек! Вот я сейчас на колени опущусь…

И Забежкин встал на колени. Телеграфист испугался и закрыл рот.

— Батюшка, уважаемый товарищ, бейте меня, уничтожайте! До боли бейте.

Телеграфист, думая, что Забежкин начнет его сейчас бить, размахнулся и ударил Забежкина.

— Ну так! — сказал Забежкин, падая и вставая снова. — Так. Спасибо! Осчастливили. Слезы у меня текут… Дрожу и решенья жду — съезжайте с квартиры, голубчик, уважаемый товарищ.

— Как же так? — спросил телеграфист, закрывая рот. — Странные ваши шутки.

— Шутки! Драгоценное слово — шутки! Батюшка сосед, Иван Кириллович, вам с Домной Павловной баловство и шутки, а мне — настоящая жизнь. Вот весь перед вами заголился… Съезжайте с квартиры, в четверг же съезжайте… Остатний раз прошу. Плохо будет.

— Чего? — спросил телеграфист. — Плохо? Мне до самой смерти плохо не будет… А если приспичило вам… да нет, странные шутки… Не могу-с.

— Батюшка, я еще чем-нибудь попрошу…

— Не могу-с… Да и за что же мне с квартиры съезжать? Мне нравится эта квартира. Да вы, впрочем, хорошенько попросите… Расход ведь в переездах, и, вообще, вы попросите. Я люблю, когда меня просят.

Забежкин бросился в свою комнату и через минуту вернулся.

— Вот! — сказал он задыхаясь. — Вот сапожки и шнурки вот запасные.

Телеграфист примерил сапоги и сказал:

— Жмут. Ну ладно. Дайте срок — съеду. Только странные ваши шутки…

Забежкин ушел в свою комнату и тихонько сел у окна.

6

Забежкин на службу не пошел. С куском хлеба он пробрался в сарай и сел перед козой на корячки.

— Готово, Машка. Шабаш. Убрал вчера телеграфиста. Кобенился и сопротивлялся, ну да ничего — свалил… Сапоги ему, Машка, отдал… Теперь что же, Машка? Теперь Домна Павловна осталась. Тут, главное, на чувства рассчитывать нужно. На эстетику, Машка. Розу сейчас пойду куплю. Вот, скажу, вам роза — нюхайте… Завтра куплю, а нынче запарился я, Машка… Ну, ну, нету больше. Хватит.

Забежкин прошел в свою комнату и лег на кровать. Розу он купить не успел. Домна Павловна пришла к нему раньше. Она сказала:

— Ты что ж это сапогами-то даришься? Ты к чему это сапоги телеграфисту отдал?

— Подарил я, Домна Павловна. Хороший он очень человек. Чего ж, думаю, ему не подарить? Подарил, Домна Павловна.

— Это Иван Кириллыч-то хороший человек? — спросила Домна Павловна. — Неделю, подлец, не живет, и до свиданья. С квартиры съезжает… Это он-то хороший человек? Отвечай, если спрашиваю!?

— А я, Домна Павловна, думал…

— Чего ты думал? Чего ты, раззява, думал?

— Я думал, Домна Павловна, — он и вам нравится. Вы завсегда с ним хохочете…

— Это он-то мне нравится? — Домна Павловна всплеснула руками. — Да он цельные дни бильярды гоняет, а после с девчонками… Чего я в нем не видала? Да он и вниманья-то своего на меня не обратит… Ну и врать же ты… Да он, прохвост ты человек, при наружности своей любую тонконогую возьмет, а не меня. Ну и дурак же ты…

— Домна Павловна, — сказал Забежкин, — про тонконогую это до чего верно вы сказали — слов нет. Это такой человек, Домна Павловна… Он заврался давеча: люблю, говорит, тонконогих, а на полненькую и внимания не обращу. Ведь это он, Домна Павловна, про вас намекал.

— Ну? — спросила Домна Павловна.

— Ей-богу, Домна Павловна… Он тонкую возьмет, ей-богу, правда — уколоться об локоть можно, а он и рад, гадина. А вот я, Домна Павловна, я на крупную фигуру всегда обращу свое вниманье. Я, Домна Павловна, такими, как вы, увлекаюсь.

— Ври еще!

— Нет, Домна Павловна, мне нельзя врать. Вы для меня это очень превосходная дама… И для многих тоже… Ко мне, помните, Домна Павловна, человек заходил — тоже заинтересовался. Это, спрашивает, кто же такая гранд-дам интереснейшая?

— Ну? — спросила Домна Павловна. — Так и сказал?

— Так и сказал, дай бог ему здоровья. Это, говорит, не актриса ли Люком[345]?

Домна Павловна села рядом с Забежкиным.

— Да это какой же, не помню чего-то? Это не тот ли — рыжеватый будто и угри на носу?

— Тот, Домна Павловна. Тот самый, и угри на носу, дай бог ему здоровья!

— А я думала, он к Ивану Кириллычу прошел… Так ты бы его к столу пригласил. Сказал бы: вот, мол, Домна Павловна кофею просит выкушать… Ну а что он еще такое говорил? Про глаза ничего не говорил?

— Нет, — сказал Забежкин, задыхаясь, — нет, Домна Павловна, про глаза это я говорил. Я говорил: люблю такие превосходные глаза, млею даже, как посмотрю… Вообще, многоуважаемые глаза…

— Ну, ну, уж и любишь? — удивилась Домна Павловна. — Поел, может, чего лишнего, — вот и любишь.

— Поел! — вскричал Забежкин. — Это я-то поел, Домна Павловна! Нет, Домна Павловна, раньше это точно я превосходно кушал, рвало даже, а нынче я, Домна Павловна, на хлебце больше.

— Глупенький, — сказала Домна Павловна, — ты бы ко мне пришел. Вот сказал бы…

— А я вас, Домна Павловна, совершенно люблю! — вскричал Забежкин. — Скажите: упади, Забежкин, из окна — упаду, Домна Павловна! Как стелечка на камни лягу и имя еще прославлять буду!

— Ну, ну, — сказала Домна Павловна, конфузясь.

И ушла вдруг из комнаты. И только Забежкин хотел к козе пройти, как Домна Павловна снова вернулась.

— Побожись, — сказала она строго, — побожись, что верно сказал про чувства…

— Вот вам крест и икона святая…

— Ну ладно. Не божись зря. Кольца купить нужно… Чтоб венчанье и певчие.

— И певчие! — закричал Забежкин. — И певчие, Домна Павловна. И все так великолепно, все так благородно… Дозвольте же в ручку поцеловать, Домна Павловна! Вот-с… А я-то, Домна Павловна, думал — чего это мне не по себе все? На службе невтерпеж даже, домой рвусь… А это чувство…

Домна Павловна стояла торжественно посреди комнаты. Вокруг нее ходил Забежкин и говорил:

— Да-с, Домна Павловна, чувство… Давеча я, Домна Павловна, опоздал на службу — размечтался на разные разности, а когда пришел, Иван Нажмудинович ужасно так строго на меня посмотрел. Я сел и работать не могу. Сижу и на книжке «де» и «пе» рисую. А Иван Нажмудинович галочки сосчитал (у нас, Домна Павловна, всегда, кто опоздал, галочку насупротив фамилии пишут), так Иван Нажмудинович и говорит: «Шесть галочек насупротив фамилии Забежкин… Это не поперли бы его по сокращению штатов»…

— А пущай! — сказала Домна Павловна. — И так хватит.

Венчанье Домна Павловна назначила через неделю.

7

В тот день, когда телеграфист собрал в узлы свои вещи и сказал: «Не поминайте лихом, Домна Павловна, завтра я съеду», — в тот день все погибло.

Ночью Забежкин сидел на кровати перед Домной Павловной и говорил:

— Мне, Домна Павловна, счастье с трудом дается. Иные очень просто и в Америку ездят, и комнаты внаймы берут, а я, Домна Павловна… Да вот, не пойди я тогда за прохожим, ничего бы и не было. И вас бы, Домна Павловна, не видеть мне, как ушей своих… А тут прохожий. Объявление. Девицам не тревожиться. Хе-хе, плюха-то какая девицам, Домна Павловна!

— Ну спи, спи! — строго сказала Домна Павловна. — Поговорил и спи.

— Нет, — сказал Забежкин, поднимаясь, — не могу я спать, у меня, Домна Павловна, грудь рвет. Порыв… Вот я, Домна Павловна, мысль думаю… Вот коза, скажем, Домна Павловна, такого счастья не может чувствовать…

— А?

— Коза, я говорю, Домна Павловна, не может ощущать такого счастья. Что ж коза? Коза — дура. Коза и есть коза. Ей бы, дуре, только траву жрать. У ней и запросов никаких нету. Ну пусти ее на Невский — срамота выйдет, недоразумение… А человек, Домна Павловна, все-таки запросы имеет. Вот, скажем, меня взять. Давеча иду по Невскому — тыква в окне. Зайду, думаю, узнаю, какая цена той тыкве. И зашел. И все-таки человеком себя чувствуешь. А что ж коза, Домна Павловна? Вот хоть бы и Машку нашу взять — дура, дура и есть. Человек и ударить козу может, и бить даже может, и перед законом ответственности не несет — чист, как стеклышко.

Домна Павловна села.

— Какая коза, — сказала она, — иная коза при случае и забодать может человека.

— А человек, Домна Павловна, козу палкой, палкой по башке по козлиной.

— Ну и коза, коза может молока не дать, как телеграфисту давеча.

— Как телеграфисту? — испугался Забежкин. — Да чего ж он ходит туда? Да как же это коза может молока не дать, ежели она дойная?

— А так и не даст!

— Ну уж это пустяки, Домна Павловна, — сказал Забежкин, расхаживая по комнате. — Это уж… Что ж это? Это бунт выходит.

Домна Павловна тоже встала.

— Что ж это? — сказал Забежкин. — Да ведь это же, Домна Павловна, вы про революцию говорите… А вдруг да когда-нибудь, Домна Павловна, животные революцию объявят[346]. Козы, например, или коровы, которые дойные. А? Ведь может же такое быть когда-нибудь? Начнешь их доить, а они бодаются, копытами по животам бьют. И Машка наша может копытами… А ведь Машка наша, Домна Павловна, забодать, например, Иван Нажмудиныча может?

— И очень просто, — сказала Домна Павловна.

— А ежели, Домна Павловна, не Иван Нажмудиныча забодает Машка, а комиссара, товарища Нюшкина? Товарищ Нюшкин из мотора выходит, Арсений дверку перед ним — пожалуйте, дескать, товарищ Нюшкин, а коза Машка спрятавшись за дверкой стоит. Товарищ Нюшкин — шаг, и она подойдет, да и тырк его в живот, по глупости.

— Очень просто, — сказала Домна Павловна.

— Ну тут народ стекается. Конторщики. А товарищ Нюшкин очень даже рассердится. «Чья, — скажет, — это коза меня забодала?» А Иван Нажмудиныч уж тут, задом вертит. «Это коза, — скажет, — Забежкина. У него, — скажет, — кроме того насупротив фамилии шесть галочек». — «А, Забежкина, — скажет товарищ комиссар, — ну так уволен он по сокращению штатов». И баста.

— Да что ты все про козу-то врешь? — спросила Домна Павловна. — Откуда это твоя коза?

— Как откуда? — сказал Забежкин. — Коза, конечно, Домна Павловна, не моя, коза ваша, но ежели брак, хотя бы даже гражданский, и как муж, в некотором роде…

— Да ты про какую козу брендишь-то? — рассердилась Домна Павловна. — Ты что, у телеграфиста купил ее?

— Как у телеграфиста? — испугался Забежкин. — Ваша коза, Домна Павловна.

— Нету, не моя коза… Коза телеграфистова. Да ты, прохвост этакий, идол собачий, не на козу ли нацелился?

— Как же, — бормотал Забежкин, — ваша коза. Ей-богу, ваша коза, Домна Павловна.

— Да ты что, опупел? Да ты на козу рассчитывал? Я сию минуту тебя наскрозь вижу. Все твои кишки вижу…

В необыкновенном гневе встала с кровати Домна Павловна и, покрыв одеялом обильные свои плечи, вышла из комнаты. А Забежкин прилег на кровать да так и пролежал до утра не двигаясь.

8

Утром пришел к Забежкину телеграфист.

— Вот, — сказал телеграфист, не здороваясь, — Домна Павловна приказала, чтобы в двадцать четыре часа, иначе — судом и следствием.

— А я, — закричала из кухни Домна Павловна, — а я, так и передай ему, Иван Кириллыч, скотине этому, я и видеть его не желаю.

— А Домна Павловна, — сказал телеграфист, — и видеть вас не желает.

Домна Павловна кричала из кухни:

— Да посмотри, Иван Кириллыч, не прожег ли он матрац, сукин сын. Курил давеча. Был у меня один такой субчик — прожег. И перевернул подлец — не замечу, думает. Я у них, у подлецов, все кишки наскрозь вижу. Сволочь!..

— Извиняюсь, — сказал телеграфист Забежкину, — пересядьте на стул.

Забежкин печально пересел с кровати на стул.

— Куда же я перееду? — сказал Забежкин. — Мне и переехать-то некуда…

— Он, Домна Павловна, говорит, что ему и переехать некуда, — сказал телеграфист, осматривая матрац.

— А пущай, куда хочет, хоть кошке под хвост! Я в его жизнь не касаюсь.

Телеграфист Иван Кириллыч осмотрел матрац, заглянул, без всякой на то нужды, под кровать и, подмигнув Забежкину глазом, ушел.

Вечером Забежкин нагрузил тележку и выехал неизвестно куда.

А когда выезжал из ворот, то встретил агронома Пампушкина. Агроном спросил:

— Куда? Куда это вы, молодой человек?

Забежкин тихо улыбнулся и сказал:

— Так, знаете ли… прогуляться…

Ученый агроном долго смотрел ему вслед. На тележке поверх добра на синей подушке стояла одна пара сапог.

9

Так погиб Забежкин.

Когда против его фамилии значилось восемь галок, бухгалтер Иван Нажмудинович сказал:

— Шабаш. Уволен ты, Забежкин, по сокращению штатов.

Забежкин записался на биржу безработных, но работы не искал. А как жил — неизвестно.

Однажды Домна Павловна встретила его на Дерябкинском рынке. На толчке. Забежкин продавал пальто.

Был Забежкин в рваных сапогах и в бабьей кацавейке. Был он небрит, и бороденка у него росла почему-то рыжая. Узнать его было трудно!

Домна Павловна подошла к нему, потрогала пальто и спросила:

— Чего за пальто хочешь?

И вдруг узнала — это Забежкин. Забежкин потупился и сказал:

— Возьмите так, Домна Павловна.

— Нет, — ответила Домна Павловна, хмурясь, — мне не для себя нужно. Мне Иван Кириллычу нужно. У Ивана Кириллыча пальто зимнего нету… Так я не хочу, а вот что: денег я тебе, это верно, не дам, а вот приходи — будешь обедать по праздникам.

Пальто накинула на плечи и ушла.

В воскресенье Забежкин пришел. Обедать ему дали на кухне. Забежкин конфузился, подбирал грязные ноги под стул, качал головой и ел молча.

— Ну как, брат Забежкин? — спросил телеграфист.

— Ничего-с, Иван Кириллыч, терплю, — сказал Забежкин.

— Ну терпи, терпи. Русскому человеку невозможно, чтобы не терпеть. Терпи, брат Забежкин.

Забежкин съел обед и хлеб спрятал в карман.

— А я-то думал, — сказал телеграфист, смеясь и подмигивая, — я-то, Домна Павловна, думал — чего это он, сукин сын, икру передо мной мечет? А он вот куда сети закинул — коза.

Когда Забежкин уходил, Домна Павловна спросила тихо:

— Ну а сознайся, соврал ведь ты насчет глаз вообще?

— Соврал, Домна Павловна, соврал, — сказал Забежкин, вздыхая.

— Н-ну, иди, иди, — нахмурилась Домна Павловна, — не путайся тут!

Забежкин ушел.

И каждый праздник приходил Забежкин обедать. Телеграфист Иван Кириллович хохотал, подмигивал, хлопал Забежкина по животу и спрашивал:

— И как же это, брат Забежкин, ошибся ты?

— Ошибся, Иван Кириллыч…

Домна Павловна строго говорила:

— Оставь, Иван Кириллыч! Пущай ест. Пальто тоже денег стоит.

После обеда Забежкин шел к козе. Он давал ей корку и говорил:

— Нынче был суп с луком и турнепс[347] на второе…

Коза тупо смотрела Забежкину в глаза и жевала хлеб. А после облизывала Забежкину руку.

Однажды, когда Забежкин съел обед и корку спрятал в карман, телеграфист сказал:

— Положь корку назад. Так! Пожрал, и до свиданья. К козе нечего шляться!

— Пущай, — сказала Домна Павловна.

— Нет, Домна Павловна, моя коза! — ответил телеграфист. — Не позволю… Может, он мне козу испортит по злобе. Чего это он там с ней колдует?

Больше Забежкин обедать не приходил.

М. П. Синягин. Воспоминания о Мишеле Синягине

Предисловие

Эта книга есть воспоминание об одном человеке, об одном, что ли, малоизвестном небольшом поэте, с которым автор сталкивался в течение целого ряда лет.

Судьба этого человека автора чрезвычайно поразила и в силу этого автор решил написать такие, что ли, о нем воспоминания, такую, что ли, биографическую повесть, не в назидание потомству, а просто так.

Не все же писать биографии и мемуары о замечательных и великих людях, об их поучительной жизни и об их гениальных мыслях и достижениях. Кому-нибудь надо откликнуться и на переживания других, скажем, более средних людей, так сказать, не записанных в бархатную книгу жизни.

Причем жизнь таких людей, по мнению автора, тоже в достаточной мере бывает поучительна и любопытна. Все ошибки, промахи, страдания и радости ничуть не уменьшаются в своем размере от того, что человек, ну скажем, не нарисовал на полотне какой-нибудь прелестный шедевр — «Девушка с кувшином», или не научился быстро ударять по рояльным клавишам, или, скажем, не отыскал для блага и спокойствия человечества какую-нибудь лишнюю звезду или комету на небосводе.

Напротив, жизнь таких обыкновенных людей еще более понятна, еще более достойна удивления, чем, скажем, какие-нибудь исключительные и необыкновенные поступки и чудачества гениального художника, пианиста или настройщика. Жизнь таких простых людей еще более интересна и еще более доступна пониманию.

Автор не хочет этим сказать, что вот сейчас вы увидите что-то такое исключительно интересное, поразительное по силе переживаний и страстям. Нет, это будет скромно прожитая жизнь, описанная к тому же несколько торопливо, небрежно и со многими погрешностями. Конечно, сколько возможно, автор старался, но для полного блеска описания не было у него такого, что ли, нужного спокойствия духа и любви к разным мелким предметам и переживаниям. Тут не будет спокойного дыхания человека уверенного и развязного, дыхания автора, судьба которого оберегается и лелеется золотым веком.

Тут не будет красоты фраз, смелости оборотов и восхищения перед величием природы.

Тут будет просто правдиво изложенная жизнь. К тому же, несколько суетливый характер автора, его беспокойство и внимание к другим мелочам заставляют его иной раз пренебречь плавным повествованием для того, чтобы разрешить тот или иной злободневный вопрос или то или иное сомнение.

Что касается заглавия книги, то автор согласен признать, что заглавие сухое и академическое — мало чего-нибудь дает уму и сердцу. Но автор оставляет это заглавие временно.

Автор хотел назвать эту книгу иначе, как-нибудь, например: «У жизни в лапах» или «Жизнь начинается послезавтра». Но и для этого у него не хватило уверенности и нахальства. К тому же, эти заглавия, вероятно, уже были в литературном обиходе, а для нового заглавия у автора не нашлось особого остроумия и изобретательности.

Сентябрь 1930 г. М. П. Синягин. Воспоминания о Мишеле Синягине Через сто лет. О нашем времени. О приспособляемости. О дуэлях. О чулках. Пролог истории

Вот в дальнейшем, лет этак, скажем, через сто или там немного меньше, когда все окончательно утрясется, установится, когда жизнь засияет несказанным блеском, какой-нибудь гражданин, какой-нибудь этакий гражданин с усиками, в этаком, что ли, замшевом песочном костюмчике или там, скажем, в вечерней шелковой пижаме, возьмет, предположим, нашу скромную книжку и приляжет с ней на кушетку. Он приляжет на сафьяновую кушетку или там, скажем, на какой-нибудь мягкий пуфик или козетку, обопрет свою душистую голову на чистые руки и, слегка задумавшись о прекрасных вещах, раскроет книгу.

— Интересно, — скажет он, кушая конфетки, — как это они там жили в свое время.

А его красивая молодая супруга — или там, скажем, подруга его жизни — тут же рядом сидит в своем каком-нибудь исключительном пеньюаре.

— Андреус (или там Теодор), — скажет она, запахивая свой пеньюар, — охота тебе, — скажет, — читать разную муру? Только, — скажет, — нервы себе треплешь на ночь глядя.

И сама, может, возьмет с полки какой-нибудь томик в пестром атласном переплете — стихи какого-нибудь там знаменитого поэта — и начнет читать:

В моем окне качалась лилия. Я весь в бреду… Любовь, любовь, моя Идиллия, Я к вам приду…[348]

Вот как представит себе автор на минутку такую акварельную картину, так и перо у него валится из рук — неохота писать да и только.

Конечно, автор не утверждает, что именно такие сценки будут наблюдаться в будущей жизни. Нет, это как раз маловероятно. Это только минутное предположение. На это только полпроцента можно положить. А скорее всего, напротив того, будет очень такое, что ли, здоровое, сочное поколение. Этакие будут загорелые здоровяки, одевающиеся скромно, но просто, без особой претензии на роскошь и щегольство.

К тому же, может, такие паршивые лирические стишки они и читать-то вовсе не будут или будут их читать в исключительных случаях, предпочитая им наши прозаические книжки, которые будут брать в руки с полным душевным трепетом и с полным почтением к их авторам.

Однако как подумает автор о таких настоящих читателях, так опять появляются затруднения, и снова перо вываливается из рук.

Ну что автор может дать таким прекрасным читателям?

Сердечно признавая все величие нашего времени, автор, тем не менее, не в силах дать соответствующее произведение, полностью рисующее нашу эпоху. Может быть, автор растратил свои мозги на мелкие повседневные мещанские дела, на разные личные огорчения и заботы, но только ему не по силам такое обширное произведение, которое сколько-нибудь заинтересует будущих уважаемых читателей. Нет, уж лучше закрыть глаза на будущее и не думать о новых грядущих поколениях. Лучше уж писать для наших испытанных читателей.

Но тут опять являются сомнения, и перо валится из рук. В настоящее время, когда самая острая, нужная и даже необходимая тема — это колхоз, или там, скажем, отсутствие тары, или устройство силосов, — возможно, что просто нетактично писать так себе, вообще, о переживаниях людей, которые, в сущности говоря, даже и не играют роли в сложном механизме наших дней. Читатель может просто обругать автора свиньей.

— Эва, — скажет, — глядите, чего еще один пишет. Описывает, холера, переживания. Глядите, — скажет, — сейчас чего доброго начнет про цветки поэмы наворачивать.

Нет, про цветки автор писать не станет. Автор напишет повесть, по его мнению даже весьма необходимую повесть, так сказать, подводящую итоги прошлой жизни, — повесть про одного незначительного поэта, который жил в наше время. Конечно, автор предвидит жесткую критику в этом смысле со стороны молодых и легкомысленных критиков, поверхностно глядящих на такие литературные факты.

Однако совесть у автора чиста. Автор не забывает и другой фронт и не гнушается писать о прогулах, о силосовании и о ликвидации неграмотности. И даже, напротив, такая скромная работа как раз по его плечу.

Но наряду с этим у автора имеется чрезвычайное стремление как можно скорей написать свои воспоминания об этом человеке, ибо в дальнейшем жизнь перешагнет его, и все забудется, и травой зарастет та тропинка, по которой прошел наш скромный герой, наш знакомый и, прямо скажем, наш родственник, М. П. Синягин.

И это последнее обстоятельство позволило автору видеть всю его жизнь, все мелочи его жизни и все события, развернувшиеся в последние годы. Вся личная его жизнь прошла, как на сцене, перед глазами автора.

Вот тут который с усиками и в замшевом костюмчике, если не дай бог он проскользнет в будущее столетие, наверное, слегка удивится и заполощется на своей сафьяновой козетке.

— Милуша, — скажет он, поглаживая свои усишки, — интересно, — скажет. — У них, — скажет, — какая-то личная жизнь была.

— Андреус, — скажет она грудным голосом, — не мешай, — скажет, — за ради бога, я стихи читаю…

А в самом деле, читатель, какой-нибудь этакий с усиками в его спокойное время прямо нипочем правильно не представит нашей жизни. Он, наверно, будет думать, что мы все время в землянках сидели, воробьев кушали и вели какую-нибудь немыслимую, дикую жизнь, полную ежедневных катастроф и ужасов.

Правда, надо прямо сказать, что многие и не имели так называемой личной жизни — они отдавали все силы и всю волю для ради своих идей и для стремления к цели.

Ну а которые помельче, те, безусловно, ловчились, приспосабливались и старались попасть в ногу со временем для того, чтобы прилично прожить и поплотнее покушать.

И жизнь шла своим чередом. Происходили любовь и ревность, и деторождение, и разные великие материнские чувства, и разные тому подобные прекрасные переживания. И мы ходили с девушками в кино. И катались на лодках. И пели под гитару. И кушали вафли с кремом. И носили модные носочки в полоску. И танцевали фокстрот под домашний рояль…

Нет, так называемая личная жизнь шла понемножку, как она всегда и при всех любых обстоятельствах идет.

И любители такой жизни по мере своих сил приспосабливались и приноравливались.

Так сказать, каждая эпоха имеет свою психику. И в каждую эпоху, пока что, было одинаково легко и одинаково трудно жить.

Для примера, на что уж беспокойный век, ну скажем, шестнадцатый. Нам издали поглядеть — так прямо немыслимым кажется. Чуть не каждый день в то время на дуэлях дрались. Гостей с башен сбрасывали. И ничего. Все в порядке вещей было.

Нам-то, с нашей психикой, прямо боязно представить себе подобную ихнюю жизнь. Для примера, какой-нибудь там ихний феодальный сукин сын, какой-нибудь там виконт или там бывший граф, идет, для примера, погулять.

Вот идет он погулять и, значит, шпагу сбоку пришпиливает: мало ли, кто-нибудь его сейчас, боже сохрани, плечом пихнет или обругает трехэтажно — сразу надо драться. И ничего.

Идет на прогулку, и даже на морде никакой грусти или паники не написано. Напротив того, идет и даже, может быть, улыбается и насвистывает. Ну жену небрежно на прощанье поцелует.

— Ну, — скажет, — машер[349], я того… пошел прогуляться. И та — хоть бы хны.

— Ладно, — скажет, — не опоздай, — скажет, — к обеду. Да в наше время жена бы рыдала и за ноги бы цеплялась, умоляя не выходить на улицу, или, в крайнем случае, просила бы обеспечить ей безбедное существование. А тут просто и безмятежно. Взял шпажонку, поточил ее, если она затупилась от прежней стычки, и пошел побродить до обеда, имея почти все шансы на дуэль или столкновение.

Надо сказать, если б автор жил в ту эпоху, его бы силой из дому не выкурили. Так бы всю жизнь и прожил бы взаперти вплоть до нашего времени.

Да, с нашей точки зрения неинтересная была жизнь. А там этого не замечали и жили поплевывая. И даже ездили в гости к имеющим башни.

Так что в этом смысле человек очень великолепно устроен. Какая жизнь идет — в той он и прелестно живет. А которые не могут, те, безусловно, отходят в сторону и не путаются под ногами. В этом смысле жизнь имеет очень строгие законы, и не всякий может поперек пути ложиться и иметь разногласия.

Так вот сейчас перейдем к главному описанию, из-за чего, собственно, и началась эта книга. Автор извиняется, если он чего-нибудь лишнее сболтнул, не идущее к делу. Уж очень все такие нужные моменты и вопросы, требующие немедленного разрешения.

А что до психики, так это очень верно. Это вполне историей проверено.

Так вот сейчас со спокойной совестью мы перейдем к воспоминаниям о человеке, который жил в начале двадцатого века.

По ходу повествования автор принужден будет касаться многих тяжелых вещей, грустных переживаний, лишений и нужды.

Но автор просит не выносить об этом поспешного заключения.

Некоторые нытики способны будут все невзгоды приписать только революции, которая происходила в то время.

Очень, знаете, странно, но тут дело не только в революции. Правда, революция сбила этого человека с позиции. Но тут, как бы сказать, во все времена возможна и вероятна такая жизнь. Автор подозревает, что такие именно воспоминания могли быть написаны о каком-нибудь другом человеке, жившем в другую эпоху.

Автор просит отметить это обстоятельство.

Вот у автора был сосед по комнате. Бывший учитель рисования. Он спился. И влачил жалкую и неподобающую жизнь. Так этот учитель всегда любил говорить:

— Меня, — говорит, — не революция подпилила. Если б и не было революции, я бы все равно спился или бы проворовался, или бы меня на войне подстрелили, или бы в плену морду свернули на сторону. Я, — говорит, — заранее знал, на что иду и какая мне жизнь предстоит.

И это были золотые слова.

Автор не делает из этого мелодрамы. Нет, автор уверен в победном шествии жизни, вполне годной для того, чтобы прожить припеваючи. Уж очень много людей об этом думает и ломает себе головы, стараясь потрафить человеку в этом смысле.

Конечно, еще, так сказать, пролог истории. Еще жизнь не утряслась. Говорят, люди двести лет назад чулки-то только стали впервые носить.

Так что все в порядке. Хорошая жизнь приближается.

Рождение героя. Молодость. Созерцательное настроение. Любовь к красоте. О нежных душах. Об Эрмитаже и о замечательной скифской вазе

Михаил Поликарпович Синягин родился в тысяча восемьсот восемьдесят седьмом году в имении Паньково Смоленской губернии.

Мать его была дворянка, а отец почетный гражданин.

Но поскольку автор был моложе М. П. Синягина лет на десять, то ничего такого путного автор и не может сказать об его молодых годах, вплоть до тысяча девятьсот шестнадцатого года.

Но поскольку его всегда — и даже в сорок лет — называли Мишелем, было видно, что он имел нежное детство, внимание, любовь и душевную ласку. Его называли Мишелем — и верно, его нельзя было назвать иначе. Все другие грубые наименования мало шли к его лицу, к его тонкой фигуре и к его изящным движениям, исполненным грации, достоинства и чувства ритма.

Кажется, что он окончил гимназию, и, кажется, два или три года он еще где-то такое проучился. Образование у него было во всяком случае самое незаурядное.

В тысяча девятьсот шестнадцатом году автор, с высоты своих восемнадцати лет, находясь с ним в одном и том же городе, невольно наблюдал его жизнь и был, так сказать, очевидцем многих важных и значительных перемен и событий.

M. П. Синягин не был на фронте по случаю ущемления грыжи. И в конце Европейской войны он слонялся по городу в своем штатском макинтоше, имея цветок в петлице и изящный, со слоновой ручкой, стек в руках.

Он ходил по улицам всегда несколько печальный и томный, в полном одиночестве, бормоча про себя стишки, которые он в изобилии сочинял, имея все же порядочное дарование, вкус и тонкое чутье ко всему красивому и изящному.

Его восхищали картины печальной и однообразной псковской природы, березки, речки и разные мошки, кружащиеся над цветочными клумбами.

Он уходил за город и, сняв шляпу, с тонкой и понимающей улыбкой следил за игрой птичек и комариков.

Или глядел на движущиеся тучные облака и, закинув голову, тут же сочинял на них соответствующие рифмы и стихи.

В те годы было еще порядочное количество людей высокообразованных и интеллигентных, с тонкой душевной организацией и нежной любовью к красоте и к разным изобразительным искусствам.

Надо прямо сказать, что в нашей стране всегда была исключительная интеллигентская прослойка[350], к которой охотно прислушивалась вся Европа и даже весь мир.

И верно, это были очень такие тонкие ценители искусства и балета, и авторы многих замечательных произведений, и вдохновители многих отличных дел и великих учений.

Это не были спецы с точки зрения нашего понимания.

Это были просто интеллигентные, возвышенные люди. Многие из них имели нежные души. А некоторые просто даже плакали при виде лишнего цветка на клумбе или прыгающего на навозной куче воробышка.

Дело прошлое, но, конечно, надо сказать, что в этом была даже некоторая какая-то такая ненормальность. И такой пышный расцвет, безусловно, был за счет чего-то такого другого.

Автор не владеет искусством диалектики и незнаком с разными научными теориями и течениями, так что не берется в этом смысле отыскивать причины и следствия. Но, грубо рассуждая, можно, конечно, кое до чего докопаться.

Если, предположим, в одной семье три сына. И если, предположим, одного сына обучать, кормить бутербродами с маслом, давать какао, мыть ежедневно в ванне и бриолином голову причесывать, а другим братьям давать пустяки и урезывать их во всех ихних потребностях, то первый сын очень свободно может далеко шагнуть и в своем образовании, и в своих душевных качествах. Он и стишки начнет загибать, и перед воробушками умиляться, и говорить о разных возвышенных предметах.

Вот автор недавно был в Эрмитаже. Глядел скифский отдел. И там есть одна такая замечательная, прочная ваза. И лет ей, говорят, этой вазе, чего-то такое, если не врут, больше как две тысячи. Такая шикарная золотая ваза. Очень исключительной тонкой скифской работы. Неизвестно, собственно, для чего ее скифы изготовили. Может, там для молока или полевые цветы туда ставить, чтоб скифский король нюхал. Неизвестно, ученые не выяснили. А нашли эту вазу в кургане.

Так вот на этой вазе автор вдруг увидел рисунки — сидят скифские мужики. Один мужичонка-середняк[351] сидит, другой ему зуб пальцами выковыривает, третий лаптишки себе поправляет. Автор поглядел поближе — батюшки светы! Ну прямо наши дореволюционные мужики. Ну, скажем, тысяча девятьсот тринадцатого года. Даже костюмы те же — такие широкие рубахи, подпояски. Длинные спутанные бороды.

Автору даже как-то не по себе стало. Что за черт. Смотрит в каталог — вазе две тысячи лет. На рисунки поглядишь — лет на полторы тысячи поменьше. Либо, значит, сплошное жульничество со стороны научных работников Эрмитажа, либо такие костюмчики и лапти так и сохранились вплоть до нашей революции.

Всеми этими разговорами автор, конечно, нисколько не хочет унизить бывшую интеллигентскую прослойку, о которой шла речь. Нет, тут просто выяснить хочется, как и чего, и на чьей совести камень лежит.

А прослойка, надо сознаться, была просто хороша, ничего против не скажешь.

Что касается М. П. Синягина, то автор, конечно, и не хочет его равнять с теми, о ком говорилось. Но все-таки это был человек тоже в достаточной степени интеллигентный и возвышенный. Он многое понимал, любил красивые безделушки и поминутно восторгался художественным словом. Он сильно любил таких прекрасных, отличных поэтов и прозаиков, как Фет, Блок, Надсон и Есенин[352].

И в своем собственном творчестве, не отличаясь исключительной оригинальностью, он был под сильным влиянием этих славных поэтов. И в особенности, конечно, под влиянием исключительно гениального поэта тех лет А. А. Блока.

Мать и тетка М. П. Синягина. Ихнее прошлое. Покупка имения. Жизнь в Пскове. Тучи собираются. Характер и наклонности тетки М. А. Ар-вой. Встреча с Л. Н. Толстым. Стихи поэта. Его душевное настроение. Увлечение

Мишель Синягин жил со своей мамашей, Анной Аркадьевной Синягиной, и с ее сестрицей, Марьей Аркадьевной, о которой в дальнейшем будет особая речь, особое описание и характеристика, в силу того, что эта почтенная дама и вдова генерала Ар-ва играет немаловажную роль в нашем повествовании.

Итак, в тысяча девятьсот семнадцатом году они втроем проживали в Пскове как случайные гости, застрявшие в этом небольшом славном городишке по причинам, не от них зависящим.

Во время войны они приехали сюда для того, чтобы поселиться у своей сестры и тетки, Марьи Аркадьевны, которая по случаю приобрела неподалеку от Пскова небольшое именьице.

В этом именьице обе старушки и хотели скоротать свой век вблизи с природой, в полной тишине и покое, после довольно бурно и весело проведенной жизни.

Это злополучное именье и было названо соответствующим образом — Затишье.

А Мишель, этот довольно грустноватый молодой человек, склонный к неопределенной меланхолии и несколько утомленный своей поэтической работой и шумом столичной жизни, с ее ресторанами и певицами и мордобоем, также хотел некоторое время спокойно пожить в тиши, для того чтоб набраться сил и снова пуститься во все тяжкие.

Все, однако, сложилось иначе, чем было задумано.

Затишье было куплено перед самой революцией, что-то месяца за два, так что семейство не успело даже туда перебраться со своими вещами и сундуками. И эти сундуки, перины, диваны и кровати временно и наспех были сложены на городской квартире у псковских знакомых. И именно в этой квартире в дальнейшем и пришлось прожить несколько лет Мишелю со своей престарелой мамашей и теткой.

Отличаясь свободомыслием и имея некоторую, что ли, тенденцию и любовь к революциям, обе старушки не очень обезумели по случаю революционного переворота и изъятия имений от помещиков. Однако младшая сестрица, Марья Аркадьевна, всадившая в это дело около шестидесяти тысяч капитала, все же иной раз охала и приседала, и говорила, что это черт знает что такое, поскольку нельзя въехать в имение, купленное на собственные кровные деньги.

Анна Аркадьевна, мать Мишеля, была довольно незаметная дама. Она ничем таким особенным не проявила себя в своей жизни, исключая рождения поэта.

Это была довольно тихая, малосварливая старушка, любящая сидеть у самовара и кушать кофе со сливками.

Что касается Марьи Аркадьевны, то эта дама была уже в другом роде.

Автор не имел удовольствия видеть ее в молодые годы, однако было известно, что она была до чрезвычайности миленькая и симпатичная девица, полная жизни, огня и темперамента.

Но в те годы, о которых идет речь, это была уже бесформенная старушка, скорей безобразная, чем красивая, однако еще очень подвижная и энергичная.

В этом смысле на ней сказалась ее бывшая профессия. В молодые годы она была балериной и работала в кордебалете Мариинского театра.

Она была в некотором роде даже знаменитостью, поскольку ею увлекался бывший великий князь Николай Николаевич[353]. Правда, он вскоре ее оставил, подарив ей какой-то особый кротовый палантин[354], бусы и еще чего-то такое. Но начатая карьера ее была сделана.

Обе эти старушки в дальнейшем будут играть довольно видную роль в жизни Мишеля Синягина, так что пущай читатель не принимает близко к сердцу и не сердится, что автор останавливается на описании таких, что ли, дряхловатых и отцветших героинь.

Поэтическая атмосфера в доме, благодаря Мишелю, несколько отозвалась и на наших дамах. И Марья Аркадьевна любила говорить, что она вскоре приступит к своим мемуарам.

Ее бурная жизнь и встреча со многими известными людьми стоила того. Она самолично будто бы два раза видела Л. Н. Толстого, Надсона, Кони, Переверзева[355] и других знаменитых людей, о которых она и хотела поведать миру свои соображения.

Итак, перед началом революции семья приехала в Псков и там застряла на три года. М. П. Синягин всякий день говорил, что он ни за что не намерен торчать здесь и что при первой возможности он уедет в Москву или Ленинград. Однако последующие события и перемены жизни значительно отдалили этот отъезд.

И наш Мишель Синягин продолжал свою жизнь под псковским небом, занимаясь пока что своими стихами и своим временным увлечением одной местной девушкой, которой он в изобилии посвящал свои стихи.

Конечно, эти стихи не были отмечены гениальностью, они не были даже в достаточной мере оригинальны, но свежесть чувства и бесхитростный несложный стиль делали их заметными в общем котле стихов того времени.

Автор не помнит этих стихов. Жизнь, заботы и огорчения изгнали из памяти изящные строчки и поэтические рифмы, но какие-то отрывки и отдельные строфы запомнились в силу их неподдельного чувства.

Лепестки и незабудки Осыпались за окном…

Автор не запомнил всего этого стихотворения «Осень», но помнится, что конец его был полон гражданской грусти:

Ах, скажите же, зачем, Отчего в природе Так устроено? И тем Счастья в жизни нет совсем…

Другое стихотворение Мишеля говорило о его любви к природе и ее бурным стихийным проявлениям:

Гроза Гроза прошла, И ветки белых роз В окно мне дышат Дивным ароматом. Еще трава полна Прозрачных слез, А гром гремит вдали Раскатом.

Это стихотворение было разучено всей семьей, и старые дамы ежедневно нараспев повторяли его автору.

А когда приходили гости, Анна Аркадьевна Синягина волокла их в комнату Мишеля и там, показывая на письменный стол карельской березы, вздыхала и с увлажненными глазами говорила:

— Вот за этим столом Мишель написал свои лучшие вещи: «Гроза», «Лепестки и незабудки» и «Дамы, дамы».

— Мамаша, — говорил вспыхивая Мишель, — бросьте.

Гости покачивали головами и, не то одобряя, не то огорчаясь, трогали пальцами стол и неопределенно говорили: «Н-да, ничего себе».

Некоторые же меркантильные души тут же спрашивали, за сколько куплен этот стол, и тем самым переводили разговор на другие рельсы, менее приятные для матери и Мишеля.

Поэт отдавал внимание и женщинам, однако, находясь под сильным влиянием знаменитых поэтов того времени, он не бросал свои чувства какой-нибудь отдельной женщине. Он любил нереально какую-то неизвестную женщину, блестящую в своей красоте и таинственности.

Одно прелестное стихотворение «Дамы, дамы, отчего мне на вас глядеть приятно» отлично раскрывало это отношение. Это стихотворение заканчивалось так:

Оттого-то незнакомкой я любуюсь. А когда Эта наша незнакомка познакомится со мной, Неохота мне глядеть на знакомое лицо, Неохота ей давать обручальное кольцо…

Тем не менее, поэт увлекся одной определенной девушкой, и в этом смысле его поэтический гений шел несколько вразрез с его житейскими потребностями.

Однако справедливость требует отметить, что Мишель тяготился своим земным увлечением, находя его несколько вульгарным и мелким. Его главным образом пугало, как бы его не окрутили и как бы его не заставили жениться и тем самым не снизили бы его до простых, повседневных поступков.

Мишель рассчитывал на другую, более исключительную судьбу. И о своей будущей жене он мечтал как о какой-то удивительной даме, вовсе не похожей на псковских девушек.

Он не представлял в точности, какая у него будет жена, но, думая об этом, он мысленно видел каких-то собачек, какие-то меха, сбруи и экипажи. Она выходит из экипажа, и лакей, почтительно кланяясь, открывает дверцы.

Девушка же, которой он увлекся, была более простенькая девушка. Это была Симочка М., окончившая в тот год псковскую гимназию.

Увлечение. Короткое счастье. Страстная любовь к поэту. Вдова и ее характеристика. Неожиданный визит. Некрасивая сцена. Согласие на брак

Относясь несколько небрежно к Симочке, Мишель все же порядочно был увлечен ею, ни на минуту, впрочем, не допуская мысли, что он может жениться на ней.

Это было простое увлечение, это была несерьезная и, так сказать, черновая любовь, которой и не следовало бы забивать своего сердца.

Симочка была миленькая и даже славненькая девушка, личико которой, к сожалению, чрезмерно было осыпано веснушками.

Но, поскольку она не входила глубоко в жизнь Мишеля, он и не протестовал против этого и даже находил это весьма милым и нелишним.

Они оба уходили в лес или в поле и там нараспев читали стихи или бегали взапуски, как дети, резвясь и восторгаясь солнцем и ароматом.

Тем не менее, в одно прекрасное время Симочка почувствовала себя матерью, о чем и сообщила своему другу. Она любила его первым девичьим чувством и даже могла подолгу глядеть на его лицо не отрываясь.

Она страстно и трогательно любила его, отлично понимая, что он ей, провинциальной девушке, не пара.

Известие, сообщенное Симочкой, глубоко ошеломило и даже напугало Мишеля. Он не столько боялся Симочки, сколько он боялся ее матери, известной в городе гр. М., очень энергичной живой вдовы, отягченной большой семьей. У нее было что-то около шести дочерей, которых она довольно успешно и энергично устраивала замуж, идя ради этого на всевозможные хитрости, угрозы и даже оскорбления действием.

Это была очень такая смуглая, несколько рябая дама. Несмотря на это, все девочки у нее были белокурые и даже скорей белобрысенькие, похожие, вероятно, на отца, умершего два года назад от сапа[356].

В то время не было еще алиментов и брачных льгот, и Мишель с ужасом думал о возможных последствиях.

Он решительно не мог жениться на ней. Он не о такой мечтал жене, и не на такую провинциальную жизнь он рассчитывал.

Ему казалось все это временным, случайным и преходящим. И что вскоре начнется другая жизнь, полная славных радостей, восторгов, подвигов и начинаний.

И, глядя на свою подругу, он думал, что она ни в каком случае не должна быть его женой — эта белобрысенькая девушка с веснушками. Кроме того, он знал ее старших сестер — все они, выходя замуж, быстро увядали и старели, и это также было не по душе поэту.

Он уже хотел смотать удочки и выехать в Ленинград, но последующие события задержали его в Пскове.

Смуглая и рябая дама, вдова М., пришла к нему на квартиру и потребовала, чтоб он женился на ее дочери.

Она пришла в тот день и в тот час, когда в квартире никого не было, и Мишель волей-неволей должен был единолично принять на себя весь удар.

Она пришла к нему в комнату и сначала даже несколько сконфуженно и робко поведала о цели своего посещения.

Скромный, мечтательный и деликатный поэт сначала также вежливо пытался возражать ей, но все слова его были малоубедительны и не доходили до сознания энергичной дамы.

Вскоре вежливый тон сменился на более энергичный. Последовали жесты и даже безобразные слова и крики. Оба кричали одновременно, стараясь заглушить друг друга и тем самым морально подавить волю и энергию.

Вдова М. сидела в кресле, но, разгорячившись, начала крупно шагать по комнате, двигая для большей убедительности стулья, этажерки и даже тяжелые сундуки. Мишель, как утопающий, старался выбраться из пучины и, не сдаваясь, орал и старался даже физически оттеснять вдову в другую комнату и в прихожую.

Но вдова и любящая, энергичная мать неожиданно вдруг вскочила на подоконник и торжественным голосом сказала, что вот сейчас она выпрыгнет из окна на Соборную улицу и погибнет как собака, если он не даст своего согласия на этот брак. И, раскрыв окно, она моталась на подоконнике, рискуя каждую минуту свалиться вниз.

Мишель стоял ошеломленный и, не зная что делать, то подбегал к ней, то к столу, то бросался, схватившись за голову, в коридор, чтоб позвать на помощь.

Уже внизу, на улице, стали собираться люди, показывая пальцами и высказывая самые смелые предположения по поводу кричащей и прыгающей на окне дамы.

Гнев, оскорбление, страх скандала и ужас сковали Мишеля, и он стоял теперь, подавленный столь энергическим характером этой дамы.

Он стоял у стола и с ужасом наблюдал за своей гостьей, которая пронзительно, как торговка, визжала и требовала положительного ответа.

Ее ноги скользили по подоконнику, и каждое неосторожное движение могло вызвать ее падение со второго этажа.

Была чудная августовская погода. Солнце блестело с синего неба. Зайчик на стене прыгал от раскрытого окна. Все было знакомо и прекрасно в своей милой повседневности, и только кричащая и визжащая дама нарушала обычный ход вещей. И, волнуясь и умоляя прекратить выкрики, Мишель дал свое согласие на брак с Симочкой.

Мадам немедленно и охотно сошла тогда с окна и тихим голосом просила его извинить за ее несколько, может быть, шумное поведение, говоря при этом о своих материнских чувствах и ощущениях.

Она поцеловала Мишеля в щеку и, назвав его своим сыном, всхлипнула при этом от неподдельности своих чувств.

Мишель стоял как в воду опущенный, не зная что сказать и что сделать и как выпутаться из беды. Он проводил вдову до дверей и, подавленный ее волей, поцеловал даже неожиданно для себя ее руку и, окончательно смешавшись, попрощался до скорого свидания, лепеча какие-то отдельные слова, мало идущие к делу.

Вдова молча, торжественно и сияя покинула дом, предварительно попудрившись и подрисовав сбитые на сторону брови.

Нервное потрясение. Литературное наследство. Свидание. Свадьба. Отъезд тетки Марьи. Кончина матери. Рождение ребенка. Отъезд Мишеля

В тот злосчастный день вечером, после ухода незваной гостьи, Мишель написал свое известное стихотворение, впоследствии переложенное на музыку: «Сосны, сосны, ответьте мне…»

Это его несколько успокоило, однако потрясение было настолько значительное и серьезное, что ночью Мишель почувствовал сильное сердцебиение, безотчетный страх, тошноту и головокружение.

Думая, что помирает, с трясущимися руками, в одних подштанниках, поэт вскочил с кровати и, хватаясь за сердце, с тоской и страхом разбудил свою мамашу и тетку, которые не были еще посвящены в эту историю. И, ничего не объясняя, он начал лепетать о смерти и о том, что он хочет отдать свои последние распоряжения по поводу рукописей. Он, качаясь, подошел к столу и начал вытаскивать груды рукописей, перебирая их, сортируя и указывая, что, по его мнению, следовало бы издать и что следует отложить на будущие времена.

Обе немолодые дамы, отвыкшие от ночных похождений, в нижних юбках и с распущенными волосами, с тоской мотались по комнате и, заламывая руки, пытались уговорить и даже силой уложить Мишеля в постель, считая нужным поставить ему компресс на сердце или смазать йодом бок и тем самым оттянуть кровь, бросившуюся в голову. Но Мишель, прося не тревожиться за свою, в сущности, ничтожную жизнь, велел лучше запоминать то, что он говорит по поводу своего литературного наследства.

Разобрав рукописи, Мишель, бегая по комнате в своих подштанниках, начал диктовать тетке Марье Аркадьевне новый вариант «Лепестков и незабудок», который он не успел еще переложить на бумагу.

Плача и захлебываясь слезами, тетка Марья, при свете свечи, марала бумагу, путая и перевирая строфы и рифмы.

Лихорадочная работа несколько отвлекла Мишеля от его заболевания. Сердцебиение продолжалось, но было более умеренно, и головокружение сменилось полной сонливостью и апатией. И Мишель, неожиданно для всех, тихо заснул, прикорнув в кресле.

Прикрыв его пледом и перекрестив, старые дамы удалились, страшась за столь нервный организм и неуравновешенную психику поэта.

На другой день Мишель встал освеженный и бодрый. Но вчерашний страх не покидал его, и он поведал о своих потрясениях своим родственницам.

Драмы и слезы были в полном разгаре, когда пришла записка от Симочки, умолявшей его о свидании.

Он пошел на это свидание, надменный и сдержанный, не думая, впрочем, в силу некоторой своей порядочности, ловчиться и отлынивать от обещаний.

Влюбленная женщина умоляла его простить недостойное поведение ее матери, говоря, что она лично, хотя и мечтала связать свою жизнь с ним, но никогда не рискнула бы пойти на такие нахальные требования.

Мишель сдержанно сказал, что он сделает то, что обещано, но что на дальнейшую совместную жизнь он не дает гарантии. Может, он проживет в Пскове год или два, но в конце концов он, скорей всего, уедет в Москву или Ленинград, где он и намерен продолжать свою карьеру, или, во всяком случае, будет там искать соответствующей жизни, удовлетворяющей его потребностям.

He оскорбляя девушку словами, Мишель все же дал ей понять разницу в их если и не положении, которое уравнялось революцией, то, во всяком случае, назначении жизни.

Влюбленная молодая дама, соглашаясь во всем, восторженно глядела на его лицо и говорила, что она ничем не хочет связывать его жизни, что он волен поступать так, как ему заблагорассудится. Несколько успокоенный в этом смысле, Мишель сам даже стал говорить, что брак этот — решенное дело, но что когда он произойдет, он еще не может сказать.

Они расстались, как и прежде, скорее дружески, чем враждебно. И Мишель спокойным шагом побрел домой несмотря на то, что рана в его душе не могла зажить так скоро.

Мишель женился на Симочке М. примерно через полгода, зимой, в январе.

Предстоящий брак чрезвычайно подействовал на здоровье матери Мишеля. Она начала жаловаться на скуку жизни и пустоту и на глазах чахла и хирела, почти не вставая из-за самовара. Понятие о браке было в то время несколько иное, чем теперь, и это был шаг, по мнению старых женщин, единственный, решительный и освященный таинством.

Тетка Марья также была потрясена. Причем она как-то даже оскорбилась подобным ходом дела и уже все более часто говорила, что ей здесь не место, что она в ближайшее время поедет в Ленинград, где и приступит к своим мемуарам и описаниям встреч.

Мишель, несколько сконфуженный всеми делами, угрюмый ходил по комнатам, говоря, что если б не данное слово, он наплевал бы на все и уехал бы куда глаза глядят. Но во всяком случае пусть все знают, что этот брак не связывает его: он хозяин своей жизни, он не отступает от своих планов и, вероятно, через полгода или год поедет вслед за теткой.

Свадьба была сыграна скромно и просто.

Они записались в комиссариате, после чего в церкви Преображения было устроено скромное венчание. Все родственники с обеих сторон ходили сдержанные и как бы по-разному оскорбленные в своих чувствах. И только вдова М., напудренная и подкрашенная, колбасилась в своей вуали по церкви и по квартире Мишеля, в которой и был устроен свадебный ужин.

Вдова одна за всех говорила за столом, провозглашала тосты и спичи и осыпала старух комплиментами, всячески поддерживая этим веселое расположение духа и приличный тон свадьбы.

Молодая краснела за свою мать — и за ее рябоватое лицо, и за ее пронзительный, не дававший никому спуску голос, и, опустив голову, сидела за своим прибором.

Мишель за весь вечер не терял своей сдержанности, однако его точили тоска и мысли о том, что его все же, чего бы там ни говорили, опутали как сукинова сына. И что эта арапская женщина взяла его на испуг, тем более что навряд ли она кинулась бы из окна.

И в конце ужина, криво усмехаясь, он, после поздравлений и любезностей, спросил вдову об этом, наклонившись к ее уху:

— А ведь вы бы не прыгнули из окна, Елена Борисовна, — сказал он.

Вдова успокаивала его, как могла, говоря и давая торжественные клятвы в том, что она несомненно и скорей всего прыгнула бы, если б он не дал своего согласия. Но под конец, разозленная его кривыми улыбочками, сердито сказала, что у ней шесть дочерей и если из-за каждой она начнет из окон прыгать, то и окон для этого не хватит в помещении.

Мишель пугливо смотрел на ее злое, оскорбленное лицо и, смешавшись, отошел в сторону.

— Все ложь, форменный эгоизм и обман, — бормотал Мишель, с краской в лице вспоминая подробности.

Вечер все же прошел прилично и не оскорбительно для гостей, и началась повседневная жизнь с разговорами об отъезде, о лучшей жизни и о том, что в этом городе невозможно сколько-нибудь прилично устроить свою судьбу, принимая во внимание революционную грозу, которая все более и более разгоралась.

В ту весну, наконец, собравшись, уехала в Ленинград тетка Марья Аркадьевна и вскоре оттуда прислала отчаянное письмо, в котором извещала, что в дороге ее обокрали, унеся ее саквояж с частью драгоценностей.

Письмо было несвязное и запутанное — видимо, это потрясение сильно подействовало на немолодую даму.

К этому времени тихо и неожиданно скончалась мать Мишеля, не успев даже ни с кем проститься и отдать свои последние распоряжения.

Все это сильно подействовало на Мишеля, который стал какой-то тихий, робкий и даже пугливый. Были пролиты слезы, но это событие вскоре заслонилось другим.

У Симочки родился щупленький, но милый ребенок, и новое, неиспытанное отцовское чувство несколько захватило Мишеля.

Однако это недолго продолжалось, и он снова начал поговаривать об отъезде, уже более реально и решительно.

И осенью, получив от тетки Марьи новое письмо, которое он никому не показал, Мишель быстро стал собираться, говоря, что он обеспечивает свою жену и ребенка всем движимым имуществом, оставляя его в их полную собственность.

Молодая дама по-прежнему, а может даже и более, влюбленная в своего супруга, с ужасом слушала его слова, но не смела его удерживать, говоря, что он волен поступать, как ему хочется.

Она его любит по-прежнему и несмотря ни на что, и пусть он знает, что тут, в Пскове, остается верный ему человек, готовый следовать за ним по пятам и в Ленинград и в ссылку.

Пугаясь, как бы она не увязалась за ним в Ленинград, Мишель переводил разговор на другие темы, но молодая дама, рыдая, продолжала говорить о своей любви и самопожертвовании.

Да, она ему не пара, она всегда это знала, но если когда-нибудь он будет старый, безногий, если когда-нибудь он ослепнет или будет сослан в Сибирь, — тогда он может позвать ее, и она с радостью отзовется на его приглашение.

Да, она даже хотела бы для него беды и несчастья — это их уравняло бы в жизни.

Мучаясь от жалости и проклиная себя за малодушие и такие разговоры, Мишель стал поторапливаться с отъездом.

В эту пору объяснений и слез Мишель написал новое стихотворение «Нет, не удерживай меня, младая дева» и стал быстро и торопливо укладывать свои чемоданы.

Он недолго вкушал семейное счастье и в одно прекрасное утро, достав разрешение на выезд, отбыл в Ленинград с двумя небольшими чемоданами и корзинкой.

Новые планы. Несчастье тетки Марьи. Мишель поступает на службу. Новая комната. Новая любовь. Неожиданная катастрофа. Серьезная болезнь тетки

Мишель приехал в Ленинград и поселился на Фонтанке, угол Невского.

Он временно поселился в теткиной комнате за ширмой. Однако ему твердо была обещана отдельная комната, как только кто-нибудь из жильцов помрет.

Но Мишель и не очень торопился с этим. Другие идеи и планы теснились в его голове.

Он приехал в Ленинград примерно за год или за два до нэпа. Революция была в полном разгаре. Голод и разруха, так сказать, сжимали город в своих цепких объятиях. И, казалось, было странным приезжать в эту пору и искать лучшей жизни и карьеры. Но на это были свои причины.

В присланном письме тетка Марья со своей беспечностью извещала Мишеля, что, вероятно, в ближайшие месяцы город Ленинград отойдет к Финляндии или к Англии и будет объявлен вольным городом. В ту пору такие слухи ходили среди населения, и Мишель, взволнованный этим извещением, поторопился приехать.

Тетка, кроме того, извещала, что она отнюдь не переменила своих либеральных убеждений и не идет против революции, но поскольку революция продолжается так долго, и вот уже третий год, как ей не отдают имения, то это просто ни на что не похоже, и в таком случае им самим необходимо предпринять решительные шаги.

Итак, в силу этого, Мишель прибыл в Ленинград и поселился на Фонтанке.

Он нашел тетку чрезвычайно изменившейся. Он просто не узнал ее.

Это была весьма похудевшая старуха с отвисшей челюстью и блуждающим взором.

Тетка поведала ему, что ее за это время дважды обчистили. Первый раз в поезде и второй раз здесь на квартире. К ней под видом обыска пришли просто какие-то мазурики и, предъявив фальшивый мандат, унесли почти все оставшиеся драгоценности.

Когда-то веселая и живая дама стала тихой, дрябловатой и нелюбопытной старухой. Она по большей части лежала теперь на своей кровати и неохотно вступала в разговор даже с Мишелем. А если и начинала говорить, то сводила разговор, главным образом, на свои кражи, волнуясь при этом и неся какую-то явную околесицу.

Однако тетка не была в нужде. На ее шее была прекрасная массивная цепь с золотым лорнетом. На пальцах ее были нанизаны разные кольца и караты, и имущества в комнате было слишком достаточно.

Время от времени тетка Марья продавала на базаре ту или иную вещь и жила довольно прекрасно, помогая при этом Мишелю, который ничего не имел и не предполагал иметь.

Слухи о вольном городе оставались ни на чем не обоснованными слухами. И в силу этого приходилось подумать о более оседлой жизни и о будущей судьбе.

И Мишель, записавшись на биржу труда, вскоре получил назначение на работу.

Он получил назначение во Дворец Труда[357]. И в силу того, что он не имел никакой специальности и, в сущности, не умел ничего делать, ему дали мелкую бестолковую работу в справочном отделении.

Такая работа, конечно, не могла удовлетворить духовных и поэтических запросов Мишеля. Больше того: он был несколько даже сконфужен и даже обижен такой работой, более пригодной для молодой беспечной девицы. Давать справки и указания, где какая комната расположена и где какой работает товарищ, — это было просто смешно, несерьезно и даже форменным образом оскорбительно для его мужского достоинства.

Однако в ту пору нельзя было быть слишком разборчивым, и Мишель нес свои обязанности, неясно надеясь на какие-то перемены и улучшения. К этому времени Мишель получил в квартире комнату, которая неожиданно очистилась благодаря отъезду за границу одного известного поэта X.

Это была прелестная небольшая комната, тоже с видом на Фонтанку и Невский.

Это обстоятельство окрылило Мишеля, и поэт сделал даже несколько стихотворных набросков, освежив этим свое угасавшее творчество.

Получая паек и небольшую помощь от тетки, он уже довольно прилично себя чувствовал и стал ходить по гостям, найдя в городе кое-каких бывших своих знакомых и товарищей.

В эту зиму было получено два письмеца от Симочки.

Эти письма взволновали Мишеля, но, мучась от жалости к ней, он все же решил не отвечать на них, находя более правильным не морочить голову молодой женщине и не давать ей неопределенных надежд.

И он продолжал свою жизнь, отыскивая в ней новые радости.

В ту пору он сошелся с очень такой исключительной, красивой женщиной, несколько, правда, развязной в своих движениях и поступках.

Это была некая Изабелла Ефремовна Крюкова — очень красивая, элегантная женщина, совершенно неопределенной профессии и даже, кажется, не член профсоюза.

Эта связь доставила Мишелю много новых беспокойств и треволнений.

Не имея средств для приличной жизни, Мишель сколько возможно тянул со своей тетки, которая с каждым днем делалась все более угрюмой, нелюбезной и неохотно пускала в комнату Мишеля. И всякий раз беспокойно следила за его движениями во время визита, видимо побаиваясь, как бы он чего не спер.

Она давала ему незначительные подачки, и Мишелю приходилось убеждать, кричать, даже ругать тетку, обзывая ее скупердяйкой, держимордой и сволочью.

Около года продолжалась такая беспокойная жизнь.

Красивая возлюбленная приходила к Мишелю на своих французских каблучках и требовала все новых и новых расходов. Поэту приходилось изворачиваться и ломать себе голову в поисках доходов.

Мишель продолжал нести свою службу, к которой он относился все более небрежно и халатно. Он неохотно давал теперь справки, кричал на посетителей и даже в раздражении иной раз топал на них ногами, посылая более назойливых к чертям собачьим и дальше.

Он особенно не любил грязных и неуклюжих мужиков, которые приходили за справками, путая, перевирая и неточно излагая свои мысли.

Мишель грубо орал на них, называя их сиволапыми олухами, и морщился от запаха нищеты, некрасивых лиц и грубой одежды.

Конечно, так не могло долго продолжаться, и после целого ряда жалоб Мишель потерял службу, лишившись пайка и кое-каких доходов.

Это был, в сущности говоря, серьезный удар и форменная катастрофа, но влюбленный поэт не замечал, что тучи над его головой сгущаются.

Изабелла Ефремовна приходила к нему почти что всякий день и пела грудным низким голосом разные цыганские романсы, притоптывая при этом ногами и аккомпанируя себе на гитаре.

Это была прелестная молодая дама, рожденная для лучшей судьбы и беспечной жизни. Она презирала бедность и нищету и мечтала уехать за границу, подбивая на это и Мишеля, с которым она мечтала перейти персидскую границу.

И в силу этого Мишель не искал работы и жил, надеясь на какие-то неожиданные обстоятельства. И эти обстоятельства вскоре последовали.

В одно ненастное утро, придя в комнату тетки для того, чтобы попросить у нее необходимых ему денег, и приготовившись к стычке, Мишель был поражен беспорядком и сдвинутыми с места вещами. Тетка Марья сидела в кресле, перебирая в руках какие-то бутылки, пузырьки и коробочки.

Она взволновалась, когда Мишель вошел в комнату, и, пряча под платок свои склянки, начала визжать и бросать в Мишеля что попадет под руку.

Мишель стоял остолбеневший около двери, не смея шагнуть дальше и не понимая, чего, собственно, тут происходит.

Через несколько секунд тетка, позабыв о Мишеле, начала кружиться по комнате, напевая при этом шансонетки[358] и вскидывая ногами.

Тогда Мишель понял, что тетка Марья свихнулась в своем уме.

И, пугаясь ее, взволнованный и потрясенный, он прикрыл дверь и в щелку начал следить за безумной старухой.

У нее появились совершенно необычайные молодые движения. Ее обычная за последний год неподвижность сменилась каким-то бурным весельем, движениями и суетой.

Тетка буквально порхала по комнате и, подбегая к зеркалу, гримасничала и кривлялась, посылая неизвестно кому воздушные поцелуи.

Мишель, пораженный, стоял за дверью, прикидывая в уме, как ему поступить и что делать и какие, собственно говоря, выгоды он может снять с этого дела.

Затем, прикрыв плотно дверь, Мишель кинулся к уполномоченному квартирой, чтоб сообщить о несчастье.

Тетку отправляют в лечебницу. Желтый дом. Веселая жизнь. Свидание с теткой. Окончательная распродажа имущества

Квартира, в которой проживал Мишель, была коммунальная. В ней было десять комнат с тридцатью с лишком жильцами. Мишель не имел отношения к этим людям, он даже чуждался их и не заводил знакомств.

Тут, между прочим, жил портной Елкин со своей супругой и ребенком, фабричная работница, бухгалтер Госцветмета[359] Р. и почтовый служащий Н. С., который и являлся уполномоченным квартиры.

Было воскресенье, и все жильцы находились дома в своих комнатах.

Стараясь не шуметь и говоря взволнованным шепотом, Мишель предупредил уполномоченного о буйном сумасшествии своей тетки. Было решено вызвать карету скорой помощи и поскорей сплавить старуху в сумасшедший дом, поскольку это представляло значительную опасность для жильцов.

Мишель, ахая, бросился в нижнюю квартиру и по телефону вызвал карету скорой помощи, которая и прибыла незамедлительно.

Два человека в белых балахонах в сопровождении Мишеля вошли в комнату старухи.

Тетка Марья, забившись в угол, не подпускала к себе никого, бросаясь вещами и ругаясь как мужчина.

Позади раскрытых дверей теснились жильцы, помогая советами и планами захвата старухи.

Все говорили шепотом и с нескрываемым диким любопытством следили за движениями безумной старухи.

Братья милосердия в своих халатах, как более опытные, одновременно шагнули к больной и, схватив ее за руки, сжали ее в своих объятиях. Старуха старалась укусить их за руки, но, как это и всегда бывает, бурная энергия сменилась спокойствием и даже безжизненной апатией.

Старуха позволила надеть на себя ватерпруф[360]. Голову ей обвязали платком и, подталкиваемая сзади Мишелем, она была благополучно под руки спущена вниз и посажена в автомобиль, в который уместился и Мишель, со страхом поглядывая на свою обезумевшую родственницу.

Всю дорогу тетка почти не проявляла признаков жизни, и только когда автомобиль приехал на Пряжку и остановился у желтого дома[361], тетка Марья снова проявила буйство и, сопротивляясь, долго не хотела вылезать из автомобиля, снова ругаясь безобразными словами.

Однако ее благополучно вывели и под руки через сад повели в подъезд.

Сторож у ворот, привыкший к таким делам, без любопытства наблюдал за этой сценой и, привстав со своей скамейки, молча пальцем указал, куда двигаться.

Старуху провели через темный коридор и сдали в распределитель.

Мишель заполнил анкету и, получив на руки теткины драгоценности — ее золотую цепочку с лорнетом, кольца и брошь, вышел взволнованный из приемной комнаты.

Он прошел сад и, очутившись на улице, остановился в нерешительности. Потом долго ходил по улице и со страхом и даже с ужасом поглядывал на желтый дом, прислушиваясь к крикам и воплям, доносившимся из открытых окон.

Он пошел было домой, но, остановившись на деревянном мосту через Пряжку, обернулся назад.

Желтый дом с облезлой, грязной штукатуркой был теперь весь на виду. В окнах за решетками мелькали белые фигуры. Некоторые неподвижно стояли у окон и смотрели на улицу. Другие, ухватившись за решетки, старались сдвинуть их с места.

Внизу на улице, на берегу Пряжки, стояли нормальные люди и с нескрываемым любопытством глядели на сумасшедших, задрав кверху свои головы.

Мишель быстро и не оглядываясь пошел домой, неся в своих руках теткины драгоценности.

Первые дни потрясения прошли, все улеглось, и жизнь, как обычно, пошла дальше.

Не имея службы и не ища ее, Мишель продолжал беспечно существовать и, встречаясь со своей возлюбленной, жил на теткино имущество, которое так неожиданно досталось ему.

В то время был уже нэп во всем своем разгаре. Снова были открыты магазины, театры и кино. Появились извозчики и лихачи. И Мишель со своей дамой окунулся в водоворот жизни.

Они под руку появлялись во всех ресторанах и кабачках. Танцевали фокстрот и утомленные, почти счастливые, возвращались на лихаче домой, с тем, чтобы заснуть крепким сном и утром снова начать веселое, беспечное существование. Но иной раз, вспоминая про свою тетку и тратя ее имущество, Мишель чувствовал угрызения совести и тогда, всякий раз, давал себе слово навестить больную, для того чтоб снести ей кой-каких конфет и гостинцев и тем самым сделать ее участницей в расходах.

Но дни шли за днями, и Мишель откладывал свое посещение.

В эту зиму веселья и танцев Мишель получил извещение из Пскова от своего владельца дома и теперь арендатора о том, что его жена, потеряв ребенка и выйдя замуж, уехала из квартиры, задолжав ему значительную сумму. Она оставила ему кое-какую мебель, которую арендатор и сосчитает своей, если Мишель не пришлет ему денег в ближайший месяц.

Прочтя это письмо утром, после попойки, Мишель сердито скомкал его и бросил под кровать, с тем чтобы не вспоминать о своей прошлой жизни.

Так проходила зима, и в один из февральских дней, после того как были проданы последние драгоценности, Мишель отправился к тетке на свидание.

Он купил разной снеди и, с тяжелым сердцем и неопределенным страхом, отправился на Пряжку. Тетку привели в приемную комнату и оставили ее вместе с Мишелем.

Буйное сумасшествие сменилось тихой меланхолией, и теперь тетка Марья, в своей белой полотняной кофте, стояла перед Мишелем и, странно и хитро поглядывая на него, не узнавала своего племянника.

Он сказал несколько неопределенных слов и стал делать руками энергичные жесты, понятные сумасшедшим. Потом Мишель молча поклонился и вышел из помещения, с тем чтобы сюда никогда не возвращаться.

С легким сердцем Мишель вернулся домой и уже со спокойной совестью стал распоряжаться своим наследством.

Изабелла Ефремовна ревностно помогала ему в этом, уговаривая его поменьше церемониться и стесняться в смысле окончательной распродажи всего имущества.

Неожиданная беда. Ужасный скандал. Нервная болезнь Мишеля. Ссора с возлюбленной. Падение

В апреле тысяча девятьсот двадцать пятого года стояла исключительно хорошая и ясная погода.

Мишель в легком своем пальто, под руку с Изабеллой Ефремовной, выходил из своей комнаты, желая пойти погулять по набережной и посмотреть на ледоход.

И, закрывая дверь на ключ и напевая «Бананы, бананы», он поглядывал на свою даму.

Она тут же колбасилась в коридоре, делая своими стройными ножками разные па и танцуя чарльстон[362].

Она была чудесно хороша в своем светлом весеннем костюме, со своим прелестным профилем и завитушками из-под шляпы.

Мишель любовно глядел на нее, восхищаясь ее красотой, молодостью и беспечностью.

Да, конечно, она не была слишком ученая девица, способная с легкостью поговорить о Канте[363], или Бабеле[364], или о теории вероятности и относительности. Безусловно, она этого ничего не знала и не имела склонности к умозрительным наукам, предпочитая им легкую, простую жизнь. Морщины раздумья не бороздили ее лба.

Мишель любил ее со всей страстью и, мысленно сравнивая ее со своей бывшей Симочкой, приходил в ужас — как он мог так низко пасть, женившись на такой провинциальной курочке.

Итак, танцуя чарльстон и дурачась, и взявшись за руки, они пошли по коридору и, выйдя в прихожую, остановились, чтоб пропустить вошедшую пару.

Это был рассыльный с книжкой и рядом с ним старая женщина, завернутая в зимний ватерпруф, с головой, повязанной шерстяным платком.

Это была не кто иная, как тетка Марья.

Грубым, шутливым тоном рассыльный спросил, здесь ли проживала выздоровевшая гражданка А., и если здесь, то вот не угодно ли принять кого следует.

Все помутилось в глазах Мишеля. Ноги приросли к полу, и страх отнял у него дар речи.

Кое-как поставив небольшую каракулю в рассыльной книге, Мишель перевел глаза на тетку, которая, сконфуженно улыбаясь, ручкой приветствовала своего племянника.

Мишель начал лепетать непонятные слова и, пятясь к двери, старался заслонить проход, не желая тем самым пропустить тетку дальше.

Тетка Марья шагнула к нему и начала довольно понятно изъясняться, говоря, что она сильно прихворнула, но теперь почти что оправилась и в дальнейшем нуждается только в полной тишине и спокойствии.

Понимая всю серьезность дела и не желая мешать объяснению родственников, Изабелла Ефремовна, сказав, что она зайдет завтра, как птичка, выпорхнула на лестницу и исчезла.

А тетка Марья в сопровождении Мишеля пошла по коридору, направляясь к своей двери.

Мишель, взяв тетку под руку и стараясь не допустить ее в комнату, в которой оставалась лишь какая-то жалкая дребедень, тянул ее к себе, говоря, что ну вот и отлично, и прекрасно, вот сейчас они присядут у Мишеля на диване и попьют чайку.

Однако тетка, не пожелав чаю, настойчиво шла к своей комнате, твердо сохранив в своем непрочном уме расположение комнат.

Она вошла в комнату и остановилась, пораженная и полная гнева.

Автор, щадя нервы читателей, не считает возможным продолжать свое описание скандала и драматических сцен, происшедших в первые полчаса. Оголенная комната зияла своей пустотой. В углу стоял нетронутый мраморный умывальник и несколько стульев, не проданных в силу значительной изношенности.

По прошествии получаса тетка набросилась на Мишеля, снова по-мужски ругаясь и выкрикивая такие слова, от которых шарахались в сторону видавшие виды жильцы.

Нервный подъем сменился тихими слезами, чем воспользовался Мишель. Он проскользнул в свою комнату и, обессиленный, рухнул на кровать. К вечеру стало известно, что тетка вновь свихнулась в своем уме и вновь делает по своей комнате какие-то прыжки и движения.

Еле волоча ноги, Мишель убедился в этом и, сделав соответствующие распоряжения, вернулся к себе.

К ночи тетку Марью вновь отвезли в психиатрическую лечебницу.

Жильцы судачили о всяких превратностях судьбы и говорили о необходимости показательного суда над Мишелем, который обратно свел тетку с ума, решив воспользоваться ее последними креслами.

Однако Мишель на другой день слег в постель в нервной горячке и этим прекратил пересуды.

Три недели он пролежал, думая, что пришел ему конец и расплата, но молодость и цветущее здоровье сохранили ему жизнь.

Изабелла Ефремовна изредка посещала его. Ее веселость сменилась натянутостью, и она еле разговаривала с больным, пикируясь и капризничая. Болезнь значительно изменила Мишеля. Вся его беспечность ушла, и он снова был таким же, как в Пскове, — меланхоличным и созерцательным субъектом.

Вновь приходилось подумать о существовании и о куске насущного хлеба.

М. П. Синягин принялся хлопотать и несколько раз ходил на биржу труда, регистрируясь и отмечаясь.

Не умея ничего делать и не зная никакой специальности, он имел, конечно, мало шансов получить приличную работу.

Правда, ему сразу предложили поехать на торфяные разработки, говоря, что, не имея специальности, он вряд ли получит сейчас что-либо другое. Это предложение страшно поразило Мишеля и даже напугало. Как, он должен поехать куда-то там такое за шестьдесят верст и там копать лопатой разную дрянь и глину. Это никак не укладывалось в его голове, и он, сердито обругав барышню свиньей, ушел домой.

Он стал продавать свои вещи, приобретенные за время своего благополучия, и полгода жил довольно прилично, не имея сильной нужды.

Но так, конечно, не могло вечно продолжаться, и надо было подумать о чем-то существенном.

И, понимая, что он катится под гору, Мишель старался все же не думать об этом и, сколько возможно, оттягивать решительный момент.

К этому времени он поругался с Изабеллой Ефремовной, которая все еще иногда заходила к нему, и, хмуря носик, спрашивала, что он намерен делать. Он поссорился с ней, назвав ее гадиной и корыстной канальей, и этот разрыв несколько даже облегчил его существование.

Изабелла Ефремовна охотно пошла на ссору и, хлопнув дверью, упорхнула, предварительно, конечно, поскандалив и поругавшись на разные темы.

Мишель понимал свое критическое положение, и ему временами казалось, что всюду жизнь и, может, действительно стоит ему поехать на разработки. Однако, поругавшись на бирже и порвав свой листок, Мишель уже не имел мужества пойти туда вновь.

Приятная встреча. Новая работа. Мрачные мысли. Нищета. Душевное спокойствие. Благодетельная природа. Помощь автора. Кража пальто с обезьянковым воротником

Оставив себе серый пиджачок и осеннее пальто, Мишель без жалости расстался почти со всем своим имуществом.

Но оставленные вещи чрезвычайно быстро приходили в ветхость, и это обстоятельство только усиливало падение.

Понимая, что ему не выбраться из создавшегося положения, Мишель вдруг успокоился и поплыл по течению, мало заботясь о том, что будет.

Однажды, встретив одного знакомого нэпмана и владельца маленькой фабрички минеральных и фруктовых вод, Мишель шутливо попросил каким-нибудь образом помочь ему. Тот обещал устроить его на свою фабрику, однако предупредил, что работа будет не слишком подходящая для поэта и вряд ли Мишель на нее согласится. Надо было мыть бутылки, которые во множестве с разных сторон и даже из помоек поступали на фабрику, где их и приводили в христианский вид, полоща и моя с песком и еще с какой-то дрянью.

Мишель взял эту работу и несколько месяцев ходил в Апраксин рынок[365] на производство, пока не прогорел зарвавшийся нэпман.

Спокойствие и ровное душевное состояние не покидали Мишеля. Он как бы потерял старое представление о себе. И, приходя домой, ложился спать, не думая ни о чем и ни о чем не вспоминая. Когда нэпман прогорел и заработок был потерян, Мишель и тут не почувствовал большой беды.

Правда, временами — очень редко — находило на него раздумье, и тогда Мишель, как волк, бегал по своей комнате, кусая и грызя свои ногти, к чему он получил привычку за последний год. Но это, собственно, были последние волнения, после чего жизнь потекла по-прежнему ровно, легко и бездумно.

Уже все жильцы в квартире видели и знали, как обстоят дела Мишеля, и сторонились его, побаиваясь, как бы он не сел им на шею.

И, незаметно для себя, Мишель из владельца комнаты стал угловым жильцом, поскольку в его комнату вселился один безработный, который по временам ходил торговать семечками.

Так прошел почти год, и жизнь увлекала Мишеля все глубже и глубже.

Уже портной Егор Елкин, заходя в комнату Мишеля, пьяным голосом иной раз просил его присмотреть за своим младенцем, так как надо было портному отлучиться, а супруга невесть где бродит по случаю своей красоты и молодости.

И Мишель заходил в комнату к портному и без интереса глядел, как полуголый ребенок скользит по полу, шаля, забавляясь и поедая тараканов.

Дни шли за днями, и Мишель ничего не предпринимал. Он стал иногда просить милостыню. И, выходя на улицу, иной раз останавливался на углу Невского и Фонтанки и стоял там, спокойно поджидая подаяния.

И, глядя на его лицо и на бывший приличный костюм, прохожие довольно охотно подавали ему гривенники и даже двугривенные.

При этом Мишель низко кланялся, и приветливая улыбка растягивала его лицо. И, низко кланяясь, он следил глазами за монетой, стараясь поскорей угадать ее достоинство.

Он не замечал в себе перемены, его душа была по-прежнему спокойна, и никакого горя он более не ощущал в себе.

Автору кажется, что это форменная брехня и вздор, когда многие и даже знаменитые писатели описывают разные трогательные мучения и переживания отдельных граждан, попавших в беду, или, скажем, не жалея никаких красок, сильными мазками описывают душевное состояние уличной женщины, накручивая на нее черт знает чего, и сами удивляются тому, чего у них получается.

Автор думает, что ничего этого по большей части не бывает.

Жизнь устроена гораздо, как бы сказать, проще, лучше и пригодней. И беллетристам от нее совершенно мало проку.

Нищий перестает беспокоиться, как только он становится нищим. Миллионер, привыкнув к своим миллионам, также не думает о том, что он миллионер. И крыса, по мнению автора, не слишком страдает от того, что она крыса.

Ну насчет миллионера автор, возможно, что и прихватил лишнее. Насчет миллионера автор не утверждает, тем более что жизнь миллионеров проходит для автора как в тумане.

Но это дела не меняет, и величественная картина нашей жизни остается в силе.

Вот тут-то и приходит на ум то обстоятельство, о котором автор уже имел удовольствие сообщить в своем предисловии. Человек очень даже великолепно устроен и охотно живет такой жизнью, какой живется. Ну а которые не согласны, те, безусловно, идут на борьбу, и ихнее мужество и смелость всегда вызывали у автора изумление и чувство неподдельного восторга.

Конечно, автор не хочет сказать, что человек — и в данном случае М. П. Синягин — стал деревянным и перестал иметь чувства, желания, любовь хорошо покушать и так далее.

Нет, это все у него было, но это было уже в другом виде и, так сказать, в другом масштабе, вровень с его возможностями.

Чувства автора перед величием природы не поддаются описанию!

Автор должен еще сказать, что он сам находился в те годы в сильной нужде, и помощь с его стороны родственнику была незначительная. Однако автор много раз давал ему, сколько было возможно.

Но однажды, в отсутствие автора, Мишель снял с вешалки чужое пальто с обезьянковым воротником и загнал его буквально за гроши. После чего он вовсе перестал ходить и даже перестал раскланиваться с автором.

Конечно, автор понимал его грустноватое положение и даже одним словом не заикнулся о краже, но Мишель, чувствуя свою вину, попросту отворачивался от автора и не хотел вступать с ним ни в какие разговоры.

Об этом автору приходится говорить с чрезвычайно, так сказать, стесненным чувством и даже с сознанием какой-то своей вины, в то время как никакой вины, в сущности, не было.

Жизнь начинается завтра. Выручка за день. Ночлежный дом. Сорок лет. Неожиданные мысли. Новое решение

Автор считает нужным предупредить читателя о том, что наше повествование окончится благополучно и в конце концов счастье вновь коснется крыльями нашего друга Мишеля Синягина.

Но пока что нам придется еще немного коснуться кое-каких неприятных переживаний.

Так проходили месяцы и годы. Мишель Синягин побирался и почти всякий день отправлялся на эту свою работу либо к Гостиному Двору, либо к Пассажу.

Он становился к стенке и стоял, прямой и неподвижный, не протягивая руки, но кланяясь по мере того, как проходили подходящие для него люди. Он собирал около трех рублей за день, а иногда и больше, и вел сносную и даже сытную жизнь, кушая иной раз колбасу, студень и другие товары. Однако он задолжал за квартиру, не платя за нее почти два года, и этот долг висел теперь над ним как Дамоклов меч.

Уже к нему в комнату заходили люди и откровенно спрашивали об его отъезде.

Мишель говорил какие-то неопределенные вещи и давал какие-то неясные обещания и сроки.

Но однажды вечером, не желая новых объяснений и новых натисков, он не вернулся домой, а пошел ночевать в ночлежку, или, как еще иначе говорят, на гопу[366], на Литейный проспект. В ту пору на Литейном, недалеко от Кирочной[367], был ночлежный дом, где за двадцать пять копеек давали отдельную койку, кружку чаю и мыло для умывания. Мишель несколько раз оставался здесь ночевать и в конце концов вовсе сюда перебрался со своим небольшим скарбом.

И тогда началась совсем размеренная и спокойная жизнь, без ожидания каких-то чудес и возможностей.

Конечно, собирать деньги не было занятием слишком легким. Надо было стоять на улице и в любую погоду поминутно снимать шапку, застуживая этим свою голову и простужаясь.

Но другого ничего пока не было и другого выхода Мишель не искал.

Ночлежка с ее грубоватыми обитателями и резкими нравами однако значительно изменила скромный характер Мишеля.

Здесь тихий характер и робость не представляли никакой ценности и были даже, как бы сказать, ни к чему.

Грубые и крикливые голоса, ругань, кражи и мордобой выживали тихих людей или заставляли их соответственным образом менять свое поведение. И Мишель стал говорить грубоватые фразы своим сиплым голосом и, защищаясь от ругани и насмешек, нападал в свою очередь сам, безобразно ругаясь и даже участвуя в драках.

Утром Мишель убирал свою койку, пил чай и, часто не мывшись, торопливо шел на работу, иногда беря с собой замызганный парусиновый портфель, который, как бы сказать, придавал ему особенно четкий интеллигентный вид и указывал на его происхождение и возможности.

Дурная привычка последних лет — грызть свои ногти — стала совершенно неотвязчивой, и Мишель обкусывал свои ногти до крови, не замечая этого и не стараясь от этого отвыкнуть.

Так прошел еще год, итого почти девять лет со дня приезда в Ленинград. Мишелю было 42 года, но длинные и седоватые волосы придавали ему еще более старый и опустившийся вид. В мае тысяча девятьсот двадцать девятого года, сидя на скамейке Летнего сада и греясь на весеннем солнце, Мишель незаметно и неожиданно для себя, с каким-то даже страхом и торопливостью, стал думать о своей прошлой жизни: о Пскове, о жене Симочке и о тех прошлых днях, которые казались ему теперь удивительными и даже сказочными.

Он стал думать об этом в первый раз за несколько лет. И, думая об этом, почувствовал тот старый нервный озноб и волнение, которое давно оставило его и которое бывало, когда он сочинял стихи или думал о возвышенных предметах.

И та жизнь, которая ему казалась унизительной для его достоинства, теперь сияла своей небесной чистотой. Та жизнь, от которой он ушел, казалась ему теперь наилучшей жизнью за все время его существования.

Страшно взволнованный, Мишель стал мотаться по саду, махая руками и бегая по дорожкам.

И вдруг ясная и понятная мысль заставила его задрожать всем телом.

Да, вот сейчас и сию минуту он поедет в Псков, там встретит свою бывшую жену, свою любящую Симочку, с ее миленькими веснушками. Он встретит свою жену и проведет с ней остаток своей жизни в полном согласии, любви и нежной дружбе.

И, думая об этом, он вдруг заплакал от всевозможных чувств и восторга, охватившего его.

И, вспоминая те жалкие и счастливые слова, которые она ему говорила девять лет назад, Мишель поражался теперь, как он мог ею пренебречь и как он мог учинить такое явное сукинсынство — бросить такую исключительную и достойную даму.

Он вспоминал теперь каждое слово, сказанное ею. Да, это она ему сказала, и она молила судьбу, чтоб он был больной, старый и хромой, предполагая, что тогда он вернется к ней.

И, еще более взволновавшись от этих мыслей, Мишель побежал сам не зная куда.

Быстрая ходьба несколько утихомирила его волнение, и тогда, торопясь и не желая терять ни одной минуты, Мишель отправился на вокзал и там начал расспрашивать, когда и с какой платформы отправляется поезд.

Но, вспомнив, что у него было не больше одного рубля денег, Мишель снова задрожал и стал спрашивать о цене билета.

Проезд до Пскова стоил дороже, и Мишель, взяв билет до Луги, решил оттуда как-нибудь добраться до своего сказочного города.

Он приехал в Лугу ночью и крепко заснул на сложенных возле полотна шпалах.

А чуть свет, дрожа всем телом от утренней прохлады и волнения, Мишель вскочил на ноги и, покушав хлеба, пошел в сторону Пскова.

Возвращение. Родные места. Свидание с женой. Обед. Новые друзья. Служба. Новые мечты. Неожиданная болезнь

Мишель пошел по тропинке вдоль полотна железной дороги, шагая сначала в какой-то нерешительности и неуверенности. Потом он прибавил шагу и несколько часов подряд шел, не останавливаясь и ни о чем не думая.

Вчерашнее его волнение и радость сменились тупым безразличием и даже апатией. И он шел теперь, двигаясь по инерции, не имея на это ни воли, ни особой охоты.

Было прелестное майское утро. Птички чирикали, с шумом вылетая из кустов, около которых проходил Мишель.

Солнце все больше и больше пекло ему плечи, и ноги, обутые в галоши, стерлись и устали от непривычной ходьбы.

В полдень Мишель, утомившись, присел на край канавы и, обняв свои колени, долго сидел, не двигаясь и не меняя позы.

Белые неподвижные облака на горизонте, молодые листочки деревьев, первые желтые цветы одуванчика напомнили Мишелю его лучшие дни и снова заставили его на минуту взволноваться о тех возможностях, которым он шел навстречу.

Мишель растянулся на траве и, глядя в синеву неба, снова почувствовал какую-то радость успокоения.

Но эта радость была умеренная. Это не была та радость и тот восторг, которые охватывали Мишеля в дни его молодости.

Нет, он был другим человеком, с другим сердцем и с другими мыслями.

Неизвестно, правда ли это, но автору одна девушка, окончившая в прошлом году стенографические курсы, рассказала, что будто в Африке есть какие-то животные, вроде ящериц, которые при нападении более крупного существа выбрасывают часть своих внутренностей и убегают, с тем чтобы в безопасном месте свалиться в бессознательном состоянии и лежать на солнце, покуда не нарастут новые органы. А нападающий зверек прекращает погоню, довольствуясь тем, что ему дали.

Если это так, то восхищение автора перед явлением природы наполняет его новым трепетом и жаждой жить.

Мишель не был похож на такую ящерицу: он сам нападал и сам хватал своих врагов за загривок, но в схватке он, видимо, тоже растерял часть своего добра и сейчас лежал пустой и почти безразличный, не зная, собственно, зачем он пошел и хорошо ли это он сделал.

Через два дня, отдыхая почти каждый час и ночуя в кустах, Мишель пришел в Псков, вид которого заставил забиться его сердце.

Мишель прошел по знакомым улицам и вдруг очутился у своего дома, с тоской заглядывая в его окна и до боли сжимая свои руки.

И, открыв плечом калитку ворот, он вошел в сад, в тот небольшой, тенистый сад, в котором когда-то писались стихи и в котором когда-то сидели тетка Марья, мамаша и Симочка.

Все было так же, как и девять лет назад, только дорожки сада были запущены и заросли травой.

Те же две высокие ели росли у заднего крыльца, и та же собачья будка без собаки стояла возле сарайчика.

Несколько минут стоял Мишель неподвижно как изваяние, созерцая эти старые и милые вещи. Но вдруг чей-то голос вернул его к действительности. Старая, завернутая в белую косынку, старуха, беспокойно глядя на него, спросила, зачем он сюда пришел и что ему нужно.

Путаясь в словах и со страхом называя фамилии, Мишель стал расспрашивать о бывших жильцах, об арендаторе дома и о Серафиме Павловне, его бывшей жене.

Старуха, приехавшая сюда недавно, не могла удовлетворить его любопытство, однако указала адрес, где теперь проживала Симочка.

Через полчаса Мишель, унимая сердцебиение, стоял у дома на Басманной улице.

Он постучал и, не дожидаясь ответа, открыл дверь и шагнул на порог кухни.

Молодая женщина в переднике стояла у плиты, держа в одной руке тарелку, другой рукой, вооруженной вилкой, она доставала вареное мясо из кипящей кастрюльки.

Женщина сердито посмотрела и, нахмурившись, приготовилась закричать на вошедшего, но вдруг слова замерли на ее губах.

Это была Серафима Павловна, это была Симочка, сильно изменившаяся и постаревшая.

Ах, она очень похудела. Когда-то полненький ее стан и круглое личико были неузнаваемые и чужие.

У нее было желтоватое, увядшее лицо и короткие, обстриженные волосы.

— Серафима Павловна, — тихо сказал Мишель и шагнул к ней.

Она страшно закричала, металлическая тарелка выпала из ее рук и со звоном и грохотом покатилась по полу. И вареное мясо упало в кастрюлю, разбрызгивая кипящий суп.

— Боже мой, — сказала она, не зная что сделать и что сказать.

Она подняла тарелку и, пробормотав: «Сейчас», — скрылась за дверью.

Через минуту она снова вернулась в кухню и, робко протянув руку, попросила Мишеля сесть. Не смея к ней подойти и страшась своего вида, Мишель сел на табурет и сказал, что вот он, наконец, пришел и что вот у него какое печальное положение.

Он говорил тихим голосом и, разводя руками, вздыхал и конфузился.

— Боже мой, боже мой, — бормотала молодая женщина, с тоской ломая свои руки.

Она смотрела на его одутловатое лицо и на грязное тряпье его костюма и беззвучно плакала, не соображая, что делать.

Но вдруг из комнаты вышел муж Серафимы Павловны и, видимо, уже зная в чем дело, молча пожал Мишелю руку и, отойдя в сторону, присел на другую табуретку возле окна.

Это был гр. Н., заведывающий кооперативом, немолодой уже — и скорей пожилой — человек, толстоватый и бледный.

Сразу поняв, в чем дело, и сразу оценив положение и своего неожиданного соперника, он стал говорить веским и вразумительным тоном, советуя Серафиме Павловне позаботиться о Мишеле и принять в нем участие.

Он предложил Мишелю временно поселиться у них в доме, в верхней летней комнатке, поскольку уже в достаточной мере тепло.

Они обедали втроем за столом и, кушая вареное мясо с хреном, изредка перекидывались словами относительно дальнейших шагов.

Муж Серафимы Павловны сказал, что службу сейчас найти крайне легко и что безработных сейчас все меньше и меньше на бирже труда, так что в этом он не видит никакого затруднения. И это обстоятельство позволит, вероятно, Мишелю даже выбирать себе службу из нескольких предложений. Во всяком случае, об этом тревожиться не надо. Временно он будет проживать у них, а там, в дальнейшем, будет видно. Мишель, не смея поднять глаз на Симочку, благодарил и жадно пожирал мясо и хлеб, запихивая в рот большие куски.

Симочка также не смела на него смотреть и только изредка бросала взгляды, по временам бормоча: «Боже мой, боже мой».

Мишелю устроили верхнюю комнату, поставив туда парусиновую кушетку и небольшой туалетный стол.

Мишель получил кое-какое белье и старый люстриновый пиджак[368] и, умывшись и побрив свои щеки, с какой-то радостью облачился во все свежее и с радостью долго разглядывал себя в зеркало, поминутно благодаря своего благодетеля.

Сильные треволнения и ходьба страшно его утомили, и он, как камень, заснул у себя наверху.

Ночью, часов в одиннадцать, ничего не понимая и не соображая, где он находится, Мишель проснулся и вскочил со своего ложа.

Потом, вспомнив о случившемся, он присел у окна и стал вспоминать о всех словах, сказанных за день.

И, просидев около часу, он вдруг почувствовал голод.

Вспоминая сытный, питательный обед, который он жадно и без разбора проглотил, Мишель тихой и вороватой походкой спустился вниз, в кухню, с тем, чтобы пошарить там и снова подкрепить свои силы.

Он осторожно по скрипучим половицам вошел в кухню и, не зажигая света, стал шарить рукой по плите, отыскивая какую-нибудь еду.

Серафима Павловна вышла на кухню, дрожа всем телом и думая, что Мишель пришел с ней поговорить, объясниться и сказать то, чего не было сказано, подошла к нему, взяла его за руку и начала что-то лепетать взволнованным шепотом.

Сначала страшно испугавшись, Мишель понял, в чем дело, и, держа в руке кусок хлеба, безмолвно слушал слова своей бывшей возлюбленной.

Она говорила ему, что все изменилось и все прошло, что, вспоминая о нем, она, правда, продолжала его любить, но что сейчас ей кажутся ненужными и лишними какие-либо новые шаги и перемены. Она нашла свою тихую пристань и больше ничего не ищет.

Мишель, по простоте душевной, тотчас ответил, что этих перемен он и не ожидает, но что он будет рад и счастлив, если она позволит ему временно проживать в ихнем доме.

И, жуя хлеб, Мишель благодарно пожимал ее ручки, прося не очень за него беспокоиться и не очень волноваться.

Через несколько дней, отъевшись и приведя себя в порядок, Мишель получил работу в управлении кооперативов.

Угасавшая жизнь снова вернулась к Мишелю, и, сидя за обедом, он делился своими впечатлениями за день и строил разные планы о будущих возможностях, говоря, что теперь он начал новую жизнь, и что теперь он понял все свои ошибки и все свои наивные фантазии, и что он хочет работать, бороться и делать новую жизнь.

Серафима Павловна с мужем дружески беседовали с ним, сердечно радуясь его успехам и возрождению.

Так проходили дни и месяцы, и ничто не омрачало жизнь Мишеля.

Но в феврале тысяча девятьсот тридцатого года Мишель, неожиданно заболев гриппом, который осложнился воспалением легких, умер почти на руках у своих друзей и благодетелей.

Симочка страшно плакала и долго не находила себе места, проклиная себя за то, что она не сказала Мишелю всего, что хотела и что думала.

Мишель был похоронен на б. монастырском кладбище. Могила его и посейчас убирается живыми цветами.

Письма к писателю

Предисловие к первому изданию

Последние два-три года я получаю от читателей много писем.

Письма идут, главным образом, из провинции.

Меня запрашивают, как жить, как писать стихи и что читать.

Мне предлагают сюжеты, критикуют меня, одобряют и поругивают.

Видимо, читатель меня воспринимает не совсем так, как критика.

Я решил опубликовать эти письма.

Я больше года сомневался, стоит ли мне это делать. Может, это не совсем этично. Может, наши молодые начинающие критики захотят уличить меня в низкой саморекламе. Может быть, наконец, это покажется обидным моим корреспондентам, и они перестанут мне писать. А я привык к этим письмам. И полюбил получать их.

Но я решил пострадать на этом деле. Пусть каждый думает, как умеет. Мне реклама не нужна. Корреспондентов я не обидел. Я скрыл их фамилии. Но я не могу и не имею права держать в своем письменном столе такой исключительный материал.

Я не хочу сказать, что в этой моей книге можно увидеть настоящее лицо читателя. Это не совсем так. Эти письма, главным образом, написаны особой категорией читателя. Это, по большей части, читатель, желающий влиться в «великую русскую литературу». Это сознательные граждане, которые задумались о жизни, о своей судьбе, о деньгах и о литературе.

Здесь, так сказать, дыхание нашей жизни.

Дыхание тех людей, которых мы, писатели, стараемся изобразить в так называемых «художественных» произведениях.

Здесь, в этой книге, собраны самые различные письма и страсти.

Здесь, в этой книге, можно видеть настоящую трагедию, незаурядный ум, наивное добродушие, жалкий лепет, глупость, энтузиазм, мещанство, жульничество и ужасающую неграмотность.

У меня не было, конечно, ни малейшего желания поиздеваться над неграмотностью моих читателей. Я не ради смеха собрал эту книгу. Я эту книгу собрал для того, чтобы показать подлинную и неприкрытую жизнь, подлинных живых людей с их желаниями, вкусом, мыслями.

Конечно, у какого-нибудь критика или жуликоватого читателя непременно мелькнет мысль о деньгах.

Знаем, скажет, денежки в карман сунул — вот вам и вся философия этой книги. Сколотил, скажет, из чужого добра книженцию, а после базу подводит. Народец, скажет, пошел — из барахла и то монету гонит.

Спокойно!

Денег я себе не возьму. В самом деле — имею ли я право на эти деньги? В чем тут моя работа? Разве только в том, что я вскакивал по утрам с кровати и открывал почтальону двери.

Конечно, если подумать глубже — кой-какая работишка все же была проделана.

Я внимательно читал эти письма. Я отвечал почти всем корреспондентам. Одних рукописей я прочел не менее как тысячу.

А мои нервы? А бессонные ночи, в которые я обдумывал эту книгу? А сама работа над книгой? Я два года изо дня в день подбирал и перебирал эти письма, думал о них, об их авторах. И эти авторы побывали у меня в мозгу, как и все герои моих книг. Черт побери! Нету денег, которыми можно оплатить мне эту работу.

Каюсь: некоторым читателям я отвечал небрежно. Может быть, иной раз там, где надо было пожалеть или успокоить, — я этого не сделал. А как правило — все почти искали поддержки, похвалы, успокоения и какого-то чуда.

Я не мог и не сумел быть добрым и внимательным ко всем. Я не мог заняться гуманными идейками. Это помешало бы моей литературе.

Но не в этом дело.

Пусть читатель безмятежно перелистывает эту мою книгу. Пусть не прикидывает в своем беспокойном мозгу — а сколько заработал предприимчивый автор на явном барахле.

Автор ничего не заработал.

Часть денег с этого издания я отдам своим родным. Половину я дам тем знакомым и тем писателям и поэтам, которые, как мне известно, находятся сейчас в крайней нужде.

Кроме того, я, конечно, оплачу по рыночной цене стихи, помещенные в этой книге.

(Тем авторам, которым я еще не уплатил, — обращаться письменно: Ленинград. Главный почтамт. До востребования. Мих. Мих. Зощенко.)

В заключение я должен сказать, что книгу эту собрать было чертовски тяжело. Из груды скучных и тупых писем я отобрал те, которые показались мне наиболее характерны. По этой причине в книге имеется мое лицо, мои мысли и мои желания. Книга сделана как роман.

Еще я должен добавить следующее: много интересных писем я не печатаю. Сплетня, непристойность и клевета не попали в эту книгу.

Во всех напечатанных письмах я частью убрал настоящие фамилии, частью заменил новыми для того, чтобы не кинуть тени на живых героев. Что касается самих писем, то некоторые письма мне пришлось несколько сократить, чтобы читатель и покупатель не задремал на них. Все остальные остались нетронутыми. И подлинники хранятся у меня.

Я выпускаю эту книгу с некоторой грустью и беспокойством.

Я жалею, что ее выпускаю. Я предпочел бы прочесть такую книгу, собранную другим писателем.

Mux. Зощенко

Апрель 1929

Кроме того, сюда не вошли письма, полученные мною до двадцать шестого года. Эти письма, к моему великому сожалению, не сохранились. В те годы я находился в болезненном, неврастеническом раздражении и уничтожал все письма, не отвечая.

Предисловие ко второму изданию

В ответ на эту книгу я получил от читателей громадное количество писем. Однако нового они мне почти ничего не дали. Больше того — половина писем, как ни странно, чрезвычайно похожи на помещенные здесь. Повторяются фразы, отдельные словечки, просьбы и пожелания.

Правда, несколько десятков писем представляют чрезвычайно большой интерес, но я не предполагаю их сейчас печатать. За исключением, впрочем, пяти-шести писем. Эти письма я печатаю взамен убранных мной.

Дело в следующем. После того, как первое издание вышло в свет — ко мне стали приходить авторы этих писем. Моя книга, так сказать, ожила. Живые герои стали как бы сходить со страниц.

Некоторые явились из любопытства. Другие — в надежде перехватить немного денег. Третьи ужасно ругали меня за то, что я напечатал ихнее творчество. Были обиды и огорчения. И в силу этого мне пришлось убрать несколько писем.

Так вот взамен их я и помещаю несколько новых. Эти письма датированы 1930 годом.

М. Зощенко

Февраль 1931

Первое письмо

Этому письму принадлежит честь открыть мою книгу. Это классическое письмо. Оно неизвестно для чего написано. Просто так.

Автор письма и сам несколько удивлен и сконфужен этим обстоятельством. Автор письма и сам не знает, зачем он взялся за это дело.

Но письмо написано. Отправлено. И вот — нашло свое применение.

17 мая 1928

Слыхали ли вы о таком виде сумасшествия, как мания писать письма и знакомым и незнакомым?

По правде сказать, это опасное времяпровождение, особенно когда подписываешься. Какой-нибудь чудак примет слишком близко к сердцу, сочтет за хулиганство и пожалуется кому следует. В результате — длинная неприятность. Вам же писать особенно страшно, потому что, говорят, вы очень нервный. Зимой мне надо было оппонировать по докладу «Серапионовы братья, как общество»[369].

Мы с докладчиком решили пойти к вам за материалом, но нас отговорили. Сказали, что вы способны спустить с лестницы, а такой результат нашей любознательности нас не привлекал. Что вы сделаете с письмом, мне безразлично, но все-таки не нервничайте: это вредно.

Переписка у меня обширная. Моя аккуратность заслуживает похвалы. Письма все разложены по большим конвертам, причем на каждом конверте написана фамилия лица, чьи письма. Есть даже конверт «Разные лица и учреждения» (показывает влияние бухгалтерского уклона школы); впрочем, в этом конверте лежит только одно письмо из Ак. Филармонии.

Зачем это я пишу? Не знаю.

Во всяком случае, не сердитесь.

Как писателю добавлю: мне нравятся ваши технические приемы.

Остаюсь с почтением

А. П.

Если у вас больные глаза, то им повредят мои красные чернила, которые, между прочим, имеют историческое значение: куплены в довоенное время и удивительно, что до сих пор не испортились.

Извините за беспокойство.

А. П.

Барышня из Кронштадта

Это письмо я получил из Кронштадта.

Тамошняя девица пожелала иметь мою фотографическую карточку.

Вот как она пишет об этом желании, абсолютно не теряя чувства собственного достоинства.

Кронштадт, 30 июля 1927

Многоуважаемый Зощенко!

(Простите, не знаю Вашего имя отчества.) Я представляю себе Ваше удивление при получении сего послания.

Дело в том, что я возгорелась желанием иметь Вашу карточку. Я преклоняюсь перед Вами, т. е. перед Вашими фельетонами, ибо я слишком горда, чтобы преклоняться пред мужчиной. Ну вполне понятно, что возгорелось желание взглянуть на их, т. е. Ваших рассказов, создателя.

Правда, Вы можете сказать, что Ваши портреты имеются на обложках книг, но тут-то и получается недоумение, я видела три Ваших портрета, и все страшно противоречат друг другу. Остается предполагать, что либо художники рисовали, не видя оригинала, или Вы изменчивы, подобно хамелеону.

Ну вот я набралась храбрости и решила просить у Вас карточки, если у Вас нет ревнивой супруги, которая следит за Вашими портретами, то я думаю, что Вам будет не трудно исполнить мою скромную просьбу.

Передайте от меня привет Мазовскому, я им тоже очень увлекаюсь, т. е. не им, а его сочинениями[370].

Не думайте, что я пишу Вам с целью пофлиртовать, боже упаси! Хотя пофлиртовать я люблю, но у меня и так довольно объектов для этого.

Итак, мой адрес: гор. Кронштадт…

Конверт грубоватый, вульгарного тона. Вы не сердитесь?

Я не хочу, чтобы Вы на меня сердились!

К.

Если жалко дать карточку на совсем, то пришлите на время, я верну ее Вам с благодарностью, разумеется, которая не больше конверта. Пришлите карточку, я хочу иметь ее!

Слышите?

К.

Извините, что пишу не на почтовом листе, лень дотянуться до бювара.

Беспризорный гений

Письмо получено из Бухары в 1928 году. Я печатаю его с точным сохранением орфографии. Иначе не видать лица автора.

3 мая 1928

Мой Лучший Привет Михаилу Зощенко.

Я для вас не известный Но будущий беспризорный гений — юморист Ссцены хочу поставить себя в известность и доказать от Всех беспризорных что значит дитя с улицы а по Этому хочу попросить вас О сочинении для меня Репертуара что нибудь из сатиры и юмера так как у меня Репертуар хромает старыми Вещами.

А для того чтобы доказать Современностью я обращаюсь К вам как к Спецу Вашего дела и на деюсь вы охотно приметесь за работу Как Помочь мне А также заработать Себе.

А теперь я хочу кое что на писать о себе я два года тому назад Пел и ценители моиго Искуства слушая Меня В лохмотьях и со взерошаноми Волосами говорили только: на ять.

А теперь я немного мозмужал и голос уменя стал довольно салидной и выступая на все возможных Вечерах я делаюсь ка кто любимцем Публики и теперь я призываю Вас как можно по-скорейи по остроумнее и вы окромя платы после некторых выступлениях получаете от мине вознаграждение.

Что я хотел иметь В репертуаре чтобы кончялось на припевы — «обидно и досадно» и попури из опер и кокия нибудь Аникдоты, монолог что нибудь из современности Вопщем соображайте что нибудь по остро умнее —

С приветом…

Если Возьметесь то соопщите по адресу Г. Н. Бухара… и я высылаю задаток А также соопщите сколько вещь будет стоит.

В ответ на это письмо я послал будущему гению Сцены свою книгу «Уважаемые граждане»[371].

Что я мог еще сделать? Я бы охотно ему чего-нибудь сочинил, но боялся не справиться с припевом «Обидно, досадно».

Комбинация

Это довольно смелое письмо я получил в двадцать шестом году. Письмо я печатаю полностью.

Что же касается рассказов, то печатать их невозможно. Во-первых, они скучноваты, во-вторых, возможно, что рассказы кому-нибудь известны, а по этой причине станет известно и имя автора. А я бы не хотел моих здешних горемычных друзей конфузить перед их знакомыми.

Письмо такое:

20 октября 1926

Товарищ Зощенко!

Я обращаюсь к Вам с большой просьбой. Дело в том, что я военный моряк Черноморского Флота и в минуты досуга царапаю стихотворения и рассказы.

Я сам Москвич. Не так давно я был в Москве и заходил в ВАПП[372], где меня приняли очень радушно, взяли мои труды… и до сих пор ничего оттуда не слышу, несмотря на то, что обещали дать мне свой отзыв.

Чувствуя, что как раньше, так и сейчас очень трудно завоевать себе место в литературном мире, я посылаю Вам один и другой из своих рассказов и прошу Вас сообщить мне, заслуживает ли мое творчество внимания и есть ли у меня способности.

В случае благоприятного заключения, чувствуя, что самому мне не выбраться на дорогу, я прошу Вас протолкнуть его либо, или же в крайнем случае, самим купить у меня или рассказ целиком или тему его.

Я очень нуждаюсь в монете, и если Вы мне поможете, то я буду крайне благодарен Вам, так как знаю, что с Вашей подписью этот рассказ появится в печати. В дальнейшем, если эта комбинация подойдет Вам, я вышлю Вам остальные свои вещи, которых у меня довольно много.

Короче говоря, я Вам рассказы или темы их, Вы разрабатываете их — Ваша подпись, а мне часть гонорара.

Известность и имя мне не нужны — нужны только деньги.

Прошу Вас сообщить мне ответ по адресу: гор. Севастополь…

Надеюсь, Вы меня поймете и поможете мне.

С морским приветом…

На это письмо я ответил довольно резко. Я написал, что литература не парусина и не мармелад и нельзя так ею торговать, и что я, несмотря на заманчивое предложение, решительно отказываюсь от подобной комбинации.

Это не помешало автору через полгода снова обратиться ко мне примерно с такой же просьбой.

И возможно, что в настоящее время человек, в силу своего энергичного характера, уже выбился в люди.

Простите ль вы меня за то…

Лирические стихи получены от неизвестной женщины. Сначала она писала мне прозаические письма, но потом ударилась в поэзию. А еще А. С. Пушкин про поэзию сказал довольно определенно: «Поэзия, прости господи, должна быть глуповата».

И действительно.

30 октября

Простите ль Вы меня за то, Что часто так я Вам надоедаю… Но разрешите ль мне сказать одно, Что день и ночь о Вас мечтаю. С тех пор как я читаю Вас, Спокойствие души я потеряла, Все только лишь о Вас мечтала, И видеть Вас — Мечта моя. Простите ль Вы меня за то, Что обращаюсь к Вам стихами, Но только в них сказать могу я, Что на душе… а впрочем, нет… Поймите сами… Меня Вы строго не судите… Стихи сама я сочиняла… 2-го на спектакль придите… Об этом дне — давно мечтала.

Простите за мое стихоплетство, но иногда на меня находит такое состояние, что мне обязательно надо что-нибудь сочинять… Я знаю, что мои стихи недостойны, может быть, Вашего внимания, но я ужасно хочу, чтобы Вы их прочитали.

Я их писала даже без черновика и прямо экспромтом.

Зина.

P. S. Я южанка, а потому…

Эморист

Письмо это было послано на имя редактора «Красной газеты»[373]. Но так как письмо касается, главным образом, меня, то мне его и передали с просьбой ответить автору.

Однако я не ответил, имея в виду параграф 14-й этого письма.

Гор. Сталинград на Волге

1927 года июня 25 дня

Уважаемый товарищ редактор!

При этом письме я очень в застенчивом состоянии, в смущении и в неловкости вздумал Вас «посмешить», посылая свои «произведения», и этим самым услышать критику Вашего слова по этому вопросу.

Что делать, товарищ, как сказать, с чем черт не шутит, а иногда и взаправду в натуре выходит.

Так вот и я в этом смысле тоже вляпался, вздумал ни с того, ни с сего сделаться «писателем» (скорее всего, думаю, бумагомарателем) и к своему не то удовольствию, не то курам на смех написал эти 4 рассказика, но как они сами по себе построены, т. е. написаны, я и не могу себе представить, так как около меня такого человека, который мог бы раскритиковать мои начинания в писательстве, — нет, да и к тому же я только что начинаю в этой отрасли проявлять свою работу.

Нужно и даже считаю необходимым указать на то, что я журналистикой и вообще как и газетной работой очень интересуюсь и желаю всеми силами, какие у меня имеются, тоже встать в ряды работников газетного и журнального дела, в частности, эмористиков, но, к величайшему сожалению, нет около меня (хотя не около меня непосредственно), но даже и вообще такого человека, который мог бы дать свои конкретные советы, направления и товарищеские серьезные указания в той отрасли работы, в которой я желаю работать и уложить в нее имеющиеся у меня силы, желания и немногие познания и т. д.

Итак, уважаемый товарищ редактор, дальше считаю смелость сказать о том, что я много и много задумывался над тем, как и почему и с чего пишутся большие и маленькие рассказы того или иного направления, в частности, эмористические, и я долго не мог этого понять, хотя много раз старался писать и в результате ничего не получалось, и перо снова ложилось обратно на свое место.

И только случайно приобретя у киосника книжку Михаила Зощенко, я очень много смеялся, но не только смеялся сам, но и заражал смехом и многих других слушателей, которым я читал рассказы Мих. Зощенко вслух, я все же не мог понять того, откуда же именно берется материал для рассказа, и все-таки я сам решил так, что это делается при наличии имеющегося материала какого-либо или личного наблюдения.

Так это предположение как раз к моему великому удовольствию и подтвердилось следующим образом.

Купив однажды следующий выпуск книжки Мих. Зощенко (я читаю исключительно все произведения Мих. Зощенко), я вычитал на первых страницах предисловие самого автора, где он пишет, что все появившиеся его рассказы основаны на газетных заметках, письмах рабкоров и документах. Вот тут только я в полной детали смог вполне понять всю сущность писательского навыка и, самое главное, искусства.

И в конце концов я решил попытаться удачи в этом деле, т. е. в работе моего желания, и избрал пока что руководством для моих рассказов «Рабочую газету»[374], личные наблюдения и различные случаи, случившиеся со мной. При этом избрав технику писательского искусства Михаила Зощенко, так как читавший других подобных эмористов, таковые меня не удовлетворили несмотря на то, что у меня в наличии имеется смех, вызываемый при одном странном слове у Мих. Зощенко.

И я решил остановиться на технике Мих. Зощенко, при этом скупая все его книжки, прочитывая их и вникая в его технику писательства и построение рассказа, стараюсь не подражать повторитетности слов, а стараюсь таким же простым языком выражаться так, как и Мих. Зощенко.

Итак, уважаемый товарищ редактор, конечно, много здесь не стоит по-моему распространяться, да и не к чему, но только прошу Вас быть добрым по отношению ко мне в даче разъяснений и советов по вопросам, которые я Вам здесь приведу.

Можно ли учиться по книгам других авторов рассказов, в частности у Мих. Зощенко, его технике писательского искусства и чего можно и чего не позволяется допускать в этих случаях.

Можно ли писать рассказы на основании случаев, происшедших с автором рассказа (т. е. со мной) или нельзя; или можно при известных условиях и каких именно.

Можно ли использовать газетный материал, в частности «Рабочей газеты», и нужны ли для этого какие-либо согласия для разрешения и существуют ли по этому вопросу условия.

Если у меня будут показания очевидцев, граждан-жалобщиков, будут документы и если все это будет хотя бы в малейшей степени мне ясно и очевидно, могу ли я писать по этому вопросу рассказы.

Могу ли я использовать газеты: «Безбожник»[375], «Кино газету», «Красную газету», местные газеты своего города и т. д. и при каких условиях.

Строго ли требуется знание правильности изложения письма с грамматическими правильностями, так как я вижу в изложениях своих рассказов упущения логического и расстановочного смысла, которые я, как ни старался, устранить не мог, но в дальнейшем постараюсь натренироваться.

Можно ли продолжать писать рассказы, руководствуясь пока исключительно «Рабочей газетой» и случаями, случившимися со мной.

Можно ли при удаче своего замысла помещать свои рассказы не под фамилией, а под псевдонимом «Незощенко» и не будет ли против Мих. Зощенко на такое сходство.

Каким образом можно снестись с Мих. Зощенко и можно ли, а то еще, может, и нельзя, если он не сердитый (по рассказам его видно человек добрый и веселый), то укажите мне, как их отыскать (так как в его рассказах его адреса нигде нет), и можно ли с ним письменно по-товарищески поговорить и познакомиться, если это все осуществимо; и только если возможно вышлите адрес Мих. Зощенко, но имейте в виду согласие самого М. Зощенко на высылку адреса.

Можете ли Вы передать привет Михаилу Зощенко и сказать, что читатель его произведений Михаил… также желает идти по той дороге, по которой идут и они.

При известных достатках и недостатках можете ли Вы мне выслать: указания, советы и т. п. начинающему и желающему работать в той отрасли, в которой я указал выше.

Как находите мои рассказы, могут ли они что-нибудь дать в смысле их использования, если нет, то пожалуйста укажите почему.

Могу ли я писать, и находите ли Вы в моих рассказах, что нужно самое главное для человека, занимающегося этим вопросом.

Если не могу — то лучше ответьте нет, и на остальные вопросы ответа не давайте, а то и совсем в отрицательном случае не отвечать.

Самое главное прошу постарайтесь дать адрес Мих. Зощенко.

В случае удачи в моих работах сообщите условия приема для использования, норму, т. е. количество рассказов, и кроме того промежуток, устанавливаемый редакцией для подачи свежих; или совсем не устанавливается.

Вот и все, товарищ редактор, и за все прошу извинить, но просьбу мою исполнить и доброй волей обратить внимание советами и указаниями.

Пока остаюсь в ожидании.

С товарищеским приветом…

Однако примерно через полгода (а может быть, несколько и больше) я снова перечел это длинное письмо и пожалел автора. Я написал ему несколько слов привета. Пожелал ему учиться и не бросать журнальной работы. Однако ответа почему-то не получил. Я искренно этим огорчаюсь.

Стихи

Стихотворение «Старуха и ее дочь» было прислано с просьбой напечатать.

Печатаю с сохранением орфографии:

Старуха и ее дочь Худая ветхая избушка И как тюрьма темна Слепа мать старушка Как полотно бледна. Бедняжка потеряла Своих глаз и ух Прожила не мало И чуть переводит дух. Прожила уже много 65 лет Потеряла силу, а счастья нет А у ней девченка там в углу сидить Бедная рыдает, в холоду дрожить Голод донимает Есть она хотит Руки не согреет И дрожа сидит Но темно в избушке Не с кем ей играт И осталось к подушке Припасть и зарыдать Бедная девченка Рано она встает И дрожа по улече Бедная снует Кажной избушке Под окно стучит Сердце ее тревожит Есть она хотит Наберет немного фунта 1½-ра И бежит домой бистрая она Чтобы не прозябнуть Чтобы не простыть Чтобы не остатся И как мать не быт.

Человек обиделся

За все годы своей литературной работы я ни разу не получил очень ругательного письма. Вот, впрочем, единственное письмо, в котором автор довольно резко выражает свое негодование.

Орфографию сохраняю.

Тов. М. Зощенко!

Дайте разъяснение.

Вот на что следует обратить внимание. Издателя и Писателя. В библиотечке: Бегемота за № 14/47. 1927 года. Из-во Красной Газеты, Книжечка под названием: Социальная грусть, в рассказе: Гибель строителей, написано так что я и процетирую выдержку из нескольких строк:

«На какой кляп нам строители».

Что такое слов кляп?

Тов. Зощенко может быть знает и разъяснит многоуважаемым его читателям Всего СССР которых это слово интересует.

Это слово ругательское и какое которым ругаются из Чубаровского переулка что в Ленинграде[376].

Может тов. Мих. Зощенко по иному его разъяснит?

Зачем нам в книгах учиться ругаться, когда и так умеют.

Следовало бы тов. Зощенко себе подумать чем писать это.

А Главлиту[377] и ГИЗ[378] не выпускать такую рухлядь в количестве, 60 000 тысяч экземпляров.

Сергей Алекс…

Даю разъяснение. В этом слове нет ничего оскорбительного. Это слово происходит от — клепать, заклепка. На воровском жаргоне кляпом называется платок или тряпка, засунутые в рот для того, чтобы ограбленный человек не кричал во время «профессиональной работы».

Причем выражение «кляп с ним» совершенно недвусмысленно и отлично определяет положение.

Возможно, конечно, что Лиговский район пытался еще как-нибудь обломать это слово на свой вкус, однако литература тут ни при чем.

Все спокойно, дорогой товарищ! Никто никого не оскорбил. Литература продолжается.

Открытое письмо

Старая пожелтевшая открытка, засиженная мухами. Наверное, много лет эта открытка висела в избе под иконой. Имеется прокол от булавки.

На открытке какой-то член первой Государственной думы[379].

На другой стороне довольно четким почерком написано:

Тов. Зощенко Михаил.

Моя просьба к вам тов. Зощенко дайте мне советы или указанья или посоветуйте выписать книгу-учебник, как легче научиться писать стихи и рассказы будучи крестьянином я очень жаждую этому, будьти товарищем добрым напишите мне несколько строк совету по Адресу:…

Пишите доплатное я уплачу пожалуйста.

Остаюсь…

Открытка была послана в двадцать седьмом году на адрес «Красной газеты».

Я послал автору открытки письмо, в котором я объяснил все, что знал по этому поводу. Причем посоветовал ему побольше читать и посерьезней заняться грамматикой, прежде чем приступить к стихам и рассказам. И дал совет, какие выписывать книги.

Письмо свое я послал с маркой, не воспользовавшись любезным и трогательным предложением — писать доплатное.

Стихи о Ленине

Пролетарская революция подняла целый и громадный пласт новых, «неописуемых» людей. Эти люди до революции жили, как ходячие растения. А сейчас они, худо ли, хорошо, — умеют писать и даже сочиняют стихи. И в этом самая большая и торжественная заслуга нашей эпохи.

Вот в чем у меня никогда не было сомнения! В этих стихах есть энтузиазм.

Учитель Ленин Я пишу О вас тов. Ленин Что ты родной отец мой, Что ты дал большое знанье И научил читать меня. Я неграмотный мальчишка До семнадцать лет ходил И не знал я первой буквы И не видел даже книг. А теперь счастливый Я читаю и пишу И О вас товарищ Ленин Я сечинения пишу.

Военные стихи

Я получаю изрядное количество стихов. Многие авторы просят оценить ихний поэтический дар. Некоторые требуют напечатать, предполагая, что мне известны какие-то необыкновенные ходы для этого дела.

На первый взгляд довольно трудно понять, почему именно мне присылают на отзыв стихи. Я прозаик. Известен читателям, главным образом, как автор юмористических рассказов. И вдруг мне стихи… В чем дело?

А дело в том, что нету другого «товара».

Стихи оказались более доступны, чем проза. Стихи легче складываются. Это почти песня.

Дети, как известно, начинают писать именно со стихов. Со стихов начали свою литературную судьбу почти все писатели. И всякая молодая, так называемая «варварская», литература тоже начинается с песен и со стихов. Мне некоторые авторы так и пишут: «Стихи на мотив „Светит месяц“ или „За что он полюбил меня“».

Эти мои соображения мало подходят к этому письму и к этим ниженапечатанным стихам. Стихи эти сравнительно грамотные.

19 марта 1926

Уважаемый т. Зощенко.

Читая Ваш юмористический рассказ «Самородок из деревни»[380] мне пришла такая же мысль, может быть и я стану темой для нового рассказа, но тогда прошу не называть мою фамилию. Если Вы бегали в редакцию два месяца со стихами, то в двух словах пришлете мне свое мнение о моих стихах, здесь я напишу одно, чтобы не затруднить Вас чтением.

Я сам из Башкирии, кончил сельскую школу. Жил в горах на хуторе, теперь нахожусь в армии. Нахожусь в г. Житомире в артиллерии.

Посылать куда-нибудь в редакции я из дому не решался, потому что не знал, как это делается. В армии мне ребята посоветовали послать один с них в журнал «Красноармеец»[381]. Я послал туда «Памяти Ильича». Но что его постигло, я не знаю — вестей об этом нет. Слушая политграмоту о Красной Армии, я ко дню 8-й годовщины написал один стих, но уже послать его никуда не решался. Напишу его Вам:

Уж восемь лет с тех пор минуло, Как наша армия растет, В свои ряды неколебимы Бойцов трудящихся зовет. Шли восемь лет дорогой славы Окружены врагов кольцом, Но враг не видел наши спины Наш строй встречал его лицом. Ты создавалась под ударом Врагов свободной стороны, А закаляло тебя пламя Освободительной войны. Разбиты банды, Скоропадский[382], Поляки, немцы и Краснов[383], Побеждены чехословаки, Каледин[384] и опять Краснов. Колчак[385] с востока двинул войско, Надеясь быть у нас царем, Но наша армия встречала Пришельца дерзкого свинцом. Пришлось ему проститься с мыслью Увидеть красную Москву. К востоку шли остатки войска Через Урал и по току. Деникин с юга двинул силы[386], Надеясь сердце страны взять. Но под напором нашей силы Ему пришлось на юг бежать. Был сброшен Врангель в Черноморье[387] И север весь освобожден… Вот при каких трудах и битвах Дух красной Армии рожден[388].

По одному Вы будете судить о всех.

Какие нехватки, я знаю, что страдаю от нехватки образования.

Напишите, бросать или нет мне это (как многие говорят) баловство. Пишите прямо, обижаться не буду.

Уважающий Вас…

Адрес: УССР, г. Житомир…

Пишите без марки.

Недавно послал в журнал «Безбожник»[389]. Что будет?

К сожалению, мне не пришлось ответить на это письмо. Письмо было послано по какому-то запутанному адресу и пришло ко мне чуть не через полгода.

Такой большой промежуток времени отбил у меня охоту сразу отвечать. Я отложил письмо, чтоб ответить после (все равно уж!). Так оно и завалялось. Прошу прощения у автора.

Если не поздно — могу посоветовать: «баловство» не бросайте. Пишите. И одновременно ликвидируйте нехватки своего образования.

Еще раз прошу извинить за мою небрежность.

Дельная критика

Это интересное письмо получено мною от рабочих М.-Б.-Б. ж. д.[390]

Москва, 2 января 1928

Дорогой т. Зощенко!

Простите, пожалуйста, нас, что надоедаем вам этим письмом, но просим не смотреть на него как на обычное письмо какого-нибудь поклонника (а они у вас, конечно, есть), расхваливающее ваши произведения и оканчивающееся слезной просьбой «пристроить рассказик». Этого вы здесь не встретите.

Вам пишут простые рабочие люди (не в смысле «мы, рабочие»), интересующиеся вашими рассказами, как рассказами совсем другого рода, чем юмористические рассказы других авторов, а именно: краткими, общепонятными, без размазывания и присюсюкивания, без подделыванья под чужой язык, и дающими здоровое развлеченье, но, вместе с тем, обрисовывая живых типов из стоячего болота обывательщины.

В 1924 году один из наших товарищей по общежитию купил сборник ваших рассказов издательства «Огонек» («Искусство Мельпомены», «Баня» и проч.)[391].

С первых же строк слушатели хохотали: рассказы были поняты, а затем мы не пропускали ни одного номера «Бегемота» и ни одного сборника ваших рассказов разных изданий.

Некоторая заминка произошла с «Веселым приключением» («Прожектор») и сборником «О чем пел соловей»[392], но потом стало очевидным, что там очень тонко, сквозь общий язык сентиментальных повестей, сквозит то же презрение к мещанской тине и остро высмеивается заезженный шаблон «изящной литературы».

«Сентиментальные повести» были поняты, и теперь, читая какой-нибудь роман, поневоле замечаешь эти шаблоны, выведенные вами.

Почему ваше имя знакомо всем, даже в среде с низким культурным уровнем, не говоря уже про более развитых рабочих и интеллигенцию?

Почему даже меланхолический человек при упоминании имени Зощенко оживляется? Почему на человека, не слышавшего о вас, смотрят с сожалением?

Объясняется это тем же простым стилем, общепонятностью и вообще тем, чего безуспешно добиваются современные авторы юмористических рассказов. Ведь иногда, читая ваш рассказ, смеешься не всему рассказу в целом, а одному удачно подобранному слову или фразе.

В этом-то и сила, это-то и заставляет внимательнейшим образом, следя за каждым словом, читать ваши рассказы. Это не хвала вашему достижению, это подтверждение факта.

Смешно читать некоторых авторов, вроде… и некоторых других, которые, рабски копируя вас, не замечают того, что получается сплошная ерунда и сюсюканье, или же замечают, но думают, что «публика — дура, не поймет» — выражаясь вашей фразой. Но публика понимает, и каждый читавший вас определенно заявляет, что написано «под Зощенко».

Так же обидно становится, когда выступающий артист коверкает ваши рассказы, руководясь тем же непониманием публики-дуры, делая их топорными и лишая тончайшего юмора пошлой отсебятиной. Единственный хороший исполнитель ваших рассказов — это Ильинский[393]: этот передает их слово в слово. Мы ни за что не будем слушать их в исполнении Вл. Хенкина[394] и других, которые перевирают текст и допускают отсебятину[395].

Это в Москве. А что делает из ваших рассказов провинциальная халтура! Искренне приходится сожалеть, что нельзя им запретить делать это.

Дорогой товарищ Зощенко! Разрешите попросить вас ответить на такой пустяковый по виду, но очень взволновавший нас вопрос: с целью ли было вставлено вами слово «зануда» в рассказе «Каторга» или же вы не совсем понимаете это слово. Оно уличное, позорное для женщины и звучит так же, как и проститутка.

Мы по этому поводу много спорили, среди нас есть несколько рабкоров, которые утверждают, что это недоразумение и что у вас раньше подобного нигде не встречалось, даже в таком рассказе, как «Лялька Пятьдесят», где другой бы автор насажал черт знает сколько разной похабщины.

Другие же уверяют, что вы это сделали с целью, следуя примеру некоторых своих собратьев по перу.

Мы очень просим ответить на этот вопрос.

Еще просим: нельзя ли как-нибудь устроить хотя бы в центре, чтобы ваши рассказы не подвергались извращению при исполнении их некоторыми московскими артистами.

Мы назовем вам их имена, и вы подействуйте на них письмом, как автор.

Ей-богу, уж очень обидно становится, когда знаешь каждый ваш рассказ почти наизусть и вдруг слышишь, как его коверкают.

Не подумайте, прочитав наше письмо, что это простой грошовый интерес вами. Это не так! Вами интересуются люди из среды массового читателя и, надеемся, не чуждые вам.

Сообщите также, пожалуйста, ваше отчество и домашний адрес.

Ждем ответа.

Наш адрес: Москва. Курбатовский пер., д. № 28. Общежитие рабочих М.-Б.-Б. ж. д.

Это исключительно неглупое и интересное письмо. Правда, оно мне льстит. Но я стараюсь быть выше каких-то своих корыстных ощущений и оцениваю это письмо беспристрастно.

Письмо замечательно интересное. Я несколько раз читал его и только диву давался — откуда взялись такие наблюдательные критики.

Я послал им обширное письмо, в котором, кроме всего прочего, написал о происхождении злополучного слова «зануда».

Прежде всего я коснулся ругани вообще. Я написал, что нельзя абсолютно изгонять бранные слова из литературы. Надо прежде изменить быт. Надо перестать ругаться. И тогда литература сама выкинет все прискорбные слова. А иначе получится сильное несоответствие между литературой и бытом.

Волей-неволей иногда приходится допускать в рассказах бранные и грубые слова. Лично я делаю это в самом крайнем случае.

Что же касается нашего злополучного слова, то оно как раз не имеет особо бранного значения. Слово «зануда», несомненно, происходит от слов — нуда, нудный, нудить. Так что оно имеет более обширное значение, чем предполагают мои корреспонденты.

В частности же, этим словом называется также и проститутка, та женщина, которая пристает, надоедает, нудит. Только зазорного в этом слове ничего нету.

Слово совершенно литературное.

Золотая челюсть

Многие корреспонденты по доброте сердечной предлагают мне сюжеты для рассказов.

Конечно, никогда ни одним любительским сюжетом мне не пришлось воспользоваться. По большей части эти сюжеты «краденые» или «ходячие». Или до того глупые, что неловко за автора.

Или, наконец, такие:

Уважаемый тов. Зощенко.

Зная Вашу исключительную способность передавать бытовые картинки, предлагаю Вам подслушанный в вагоне разговор, который было бы весьма интересно прочесть в Вашей передаче.

Беседуют в вагоне о вставных зубах. Один из собеседников, рассказывая о вставленных им недавно и дешево обошедшихся зубах, говорит, что его приятель тоже недавно вставил себе зубы, но не пожелал вставлять по дешевке через страхкассу, а решил сделать как следует — у частника. Вставленная золотая челюсть обошлась в 150 рублей.

Но, по вставлении зубов, произошел следующий казус: вставивший решил вспрыснуть вновь вставленную челюсть с приятелями. Вспрыснули где-то около Финляндского вокзала; при возвращении зашли на вокзале в уборную, где виновника торжества от обильных возлияний начало мутить, и как он лишь потом сообразил, вновь вставленная челюсть отправилась вместе с прочим в вазу св. Лаврентия, причем он собственноручно и аккуратно спустил воду.

Е. С.

Часы

У Лескова есть прекрасный рассказ о том, как один купчик случайно украл часы у прохожего. Рассказ называется, кажется, «Часы»[396].

Этот лесковский сюжет за последние годы почему-то обошел многие наши журналы. По крайней мере, я читал три рассказа на эту тему.

Этот заманчивый сюжет предлагают и мне.

20 февраля 1927

Уважаемый Михаил Михайлович!

Знакома с вами по вашим рассказам. Они доставляют нам (мне и «папмаме») истинное наслаждение, за что вас благодарим. Хочется мне, набравшись смелости и по совету «папмамы», предложить вам сюжет для смешного рассказа. Из-под веселого пера, мы уверены, выйдет хорошенький рассказец.

Вот тема: наш знакомый Пал Палыч… как-то раз поздно вечером шел домой по глухому и темному переулку.

Он был в хорошем настроении, но чувствовал и ждал, что его должны ограбить. И вот, как бы в подтверждение его мыслей, к нему подходит какой-то человек, шедший навстречу. Подходит и просит прикурить.

Прикурили. Только разошлись, Пал Палыч хлоп, хлоп себя по жилетке — часов нет, пропали. Не иначе как прохожий упер.

Возмутился Пал Палыч…

Не будучи трусом, храбрый Пал Палыч мигом нагнал жулика.

— Стой, мерзавец! Давай часы, коли жив остаться хочешь!

Испугался жулик, вынул и отдал часы Пал Палычу, а последний, на высоте своего положения, отругал жулика как подобает и отпустил с чертом.

Придя домой, П. П. гордо рассказывает жене о случившемся, а она ему:

— Какие часы? Свои ты забыл дома; вон на комоде лежат…

П. П. вытаскивает часы из кармана, глядь — они чужие. Выходит — ограбил мирного гражданина. И совестно ему, и не знает, как же часы вернуть хозяину, хоть объявление в газете давай…

Если воспользуетесь моим сюжетом, беру с Вас слово, что первое издание рассказа пришлете Вашей поклоннице.

Моя анкета: Елена…, 15 лет, пола — женского, русская, беспартийная, под судом не была и не хочу. Страдаю «киноманией», особых примет не имеется.

Живу в столице Дагестана…

Остаюсь читающая и почитающая Вас

Елена…

Еще часы

Дорогой и многоуважаемый М. Зощенко!

Читая и любя ваши произведения, хотел бы поделиться с вами одним сюжетом, случившимся со мной летом этого года.

Возвращаясь ночью от своих знакомых через Троицкий мост и проходя через Марсово поле, я встретил на пути одного гражданина, который попросил у меня прикурить. Я дал ему прикурить. Он прикурил и быстро пошел вперед.

Желая поглядеть, который час, я хватился за карман, но часов, к своему ужасу, не нашел. Тогда, считая, что этот гражданин снял у меня часы, когда прикуривал, я бросился за ним и велел отдать ему часы, иначе я потащу его куда следует.

Он отдал мне часы и пошел еще быстрее.

Через полчаса, придя домой, я убедился, что это были не мои часы, а того самого гражданина, собственные. А свои часы я позабыл у знакомых в уборной, которые мне и вернули на другой день.

Новые же «краденые» часы остались у меня.

С приветом и пожеланием увидеть рассказ в печати.

Если хотите — посвященное С. Л. Л-ву.

Пастушеская поэзия

Революция не всех сделала суровыми бойцами. Не из всех выколотила изящные чувства.

В природе остались весьма нежные голубые души, которые могут «переживать» при виде птички или пастушка.

Честь и место нежному поэту!

Голубок Вчера я долго провозился, Смотря, как белый голубок Летал на солнышке, носился Со стены на чердачок. Белый цвет его менялся Часто предо мной: Разной тенью отливался, То темно-нежной голубой. Я камушек в него; а он быстрее Летает и кружит. У себя я вижу вдруг на шее Неподвижный он сидит. Я хвать его, а он вертлявый Дрожит в моих руках. Исчез блеск его румяный, Краски нет, а есть пятна на крылах[397]. Теперь уж каждый день Я в комнате своей Часто с ним играюсь, Голубочком забавляюсь. Пастушок Пастушок коровок гнал Поздно — вечерком — За коровками бежал Со своим кнутом. Пригнал коров домой Пастушок-малютка И довольный он собой Гулять бежит Васютка. На зелененьком лугу Ночью при луне Играли дети в чехарду, Крик их слышен на селе. Детский праздничек пришел, Радость для детей. Вася-пастушок пошел Гулять играть скорей. Не любили Васюка, Грязного мальчишку, Мальчики всего села Пастуха сынишку. И завидя издали, Прогнать они его решили. Васеньку не приняли И камнями побили. С тех пор он не ходил Гулять играть к мальчишкам. А он азбуку учил, Интерес был у него к книжкам.

Уважаемый товарищ, я ваш будущий и новый корреспондент — остаюсь с почтением и уважением

Н. И.

Драма на Волге

Осенью 1926 года я получил странное и непонятное письмо. Я прочел его два раза подряд и ничего не понял.

И только читая в третий раз, я стал более или менее понимать все события, которые развернулись на Волге.

Какой-то жуликоватый человек, какой-то проходимец, неизвестно из каких соображений, выдал себя за Зощенко и в таком положении «прокатился» по Волге, срывая славу и светские удовольствия.

Этот человек имел, судя по письму, некоторый успех и среди женщин.

Вот письмо от одной из его героинь.

Добрый день, Михаил Зощенко!

Шлю Вам свой искренний привет.

Вчера, разбирая хлам в ящиках письменного стола, я натолкнулась на открытки с видами тех мест, где мне пришлось побывать за время моего учительства.

Виды волжского побережья и Жигулевские горы навеяли на меня воспоминанья и вот результаты — письмо к Вам.

Дорогой Михаил Зощенко, мне так бесконечно жаль, что пришлось встретиться с Вами в такой пошлой обстановке. Именно из-за этого я не могла быть с Вами такой, как мне этого хотелось. Я боялась, что Вы примете меня за искательницу приключений.

Кроме того, на меня подействовали слова профессора, что мое «дурное поведение» может отразиться нежелательным образом и на Вас, таком известном писателе.

Поэтому уйти из их общества я решила еще в Вашей каюте.

Этим и объясняется, что я под конец стала холодней к Вам относиться, но я решила, что так лучше будет для всех.

Разбирая открытки с видами Волги, я снова вспомнила Вас, я снова мысленно рисую Ваше лицо, Ваши умные глаза, полные грусти и затаенного смеха. Дорогой Михаил Зощенко, простите меня за эти строки. Я должна Вам сказать — у меня было мало хорошего в жизни. Главное — чем больше я сталкиваюсь с людьми, тем больше и больше я разочаровываюсь в них.

Но вместе с тем мне их становится как-то жалко. Я отыскиваю всякие причины, экономические и социальные и др., которые могут их оправдать, и пришла к выводу, если принять во внимание совокупность всех причин, то все люди должны получить оправдательный приговор. Нет плохих людей на земле. Всякие действия их оправдываются.

Но почему же, в таком случае, есть какое-то мерило хороших и плохих людей?

Я рассуждаю об этом и снова запутываюсь в неразберихе происходящего.

Много времени я трачу на чтение литературных произведений. Жаль, что не могу до сих пор прочесть Ваши «Сентиментальные повести». В нашей жалкой библиотеке их еще нету, заметку же о них я прочла.

Мне кажется, там верно подмечено Ваше разочарование, Ваш пессимизм. Я, говоря с Вами, подметила это. В тоне Ваших слов сквозило какое-то равнодушие к своей жизни, какое-то разочарование в ней, да и Ваши ежедневные попойки, эти 8–9 рюмочек, я думаю, сами говорят за себя.

Мне бы очень хотелось знать, какой из своих рассказов Вы считаете самым удачным. Жалею, что не пришлось слышать чтение Ваших рассказов в Вашем исполнении. Вы так отказывались. И я понимаю, что Вам не хотелось забавлять этих веселящихся людей.

Кажется, я наговорила много лишнего. Простите. Ставлю точку. А если Вы вспомните хоть немного обо мне, о Волге и о нашей встрече, то напишите. Я буду бесконечно рада.

Жму крепко Вашу руку.

Мой адрес…

Я хотел было сначала оставить бедную разочарованную женщину в неведении, но потом обозлился на своего развязного и счастливого двойника. А главное — мне захотелось узнать все подробности.

Я написал ей письмо, приложил свою фотографическую карточку и попросил поподробней описать замечательную встречу. Вот что ответила мне доверчивая женщина.

4 февраля 1927

Следуя Вашему совету «быть более осторожной», боюсь начать письмо с пожелания доброго дня М. М. Зощенко, так как не уверена, к кому именно обращаюсь. Ваше письмо с фотографией я получила. Хохотала много над своим глупым положением, в которое я попала благодаря тому, что в общежитии не принято требовать документы, удостоверяющие личность человека, с которым приходится знакомиться.

Фотография и оригинал мне знакомого Зощенко, конечно, различны между собой. По Вашей просьбе приступаю к описанию времени, места и обстоятельств знакомства с злополучным «Зощенко». Приступаю.

Из Нижнего в обратный рейс до Сталинграда я с другой учительницей из нашего города, мало знакомой мне, выехала приблизительно, точно не помню, 15 июля на пароходе «Дзержинский». Во время обеда в салоне мы познакомились с профессором К… и его женой (мнимыми или настоящими?). Профессор, по его словам, читает в…вском университете судебную медицину, гигиену, а в педвузе основные методы психологии. Жена — очень яркая, интересная блондинка лет двадцати восьми, бросающаяся в глаза. Милые, славные люди показались нам.

Каюты наши оказались по соседству, и мы быстро сдружились. На палубе к профессорше подсели два каких-то «типа», познакомились. Один из них понравился ей, другой — моей попутчице. Я же в то время была не с ними. Подъезжали к Самарской Луке. Жигулевские горы должны были проезжать в три часа ночи. Хотелось не проспать. В салоне вечером сорганизовался целый концерт. Там были и мы с профессоршей и одним из «типов». Иван Васильевич Васильев, работающий в издательстве «Прибой»[398], — как он отрекомендовал себя. Чтобы прогнать сон, Васильев предложил выпить в его каюте по кружке пива. Было около десяти часов вечера. Я вообще терпеть не могу никаких напитков, но против того, чтобы посидеть в компании таких «симпатичных» людей, не имела ничего против.

В каюте мы уселись и начали пить пиво. Каюта была трехместная. Стук в дверь. Вошли два — один из «типов», другой — выдававший себя за Зощенко. Моим соседом оказался Зощенко. Это был субъект высокого роста, мускулистый, загорелый, здоровый, с рыжеватой волнистой шевелюрой и серо-голубыми глазами, в которых светился ум и по временам искрился затаенный смех[399]. Одет он был в чесучовую рубашку, вобранную в брюки, с расстегнутым воротом и засученными рукавами. Говорили кой о чем. Заказали «типы» ужин. Выпить первую рюмку предложили на брудершафт каждому со своей дамой. Меня покоробило такое быстрое сближение. Я запротестовала. Остальные пары быстро пошли к сближению. Поцелуи, объятья. На моем лице ужас и отвращение.

Вам, может быть, это тоже покажется смешным, как и им, но я была жестоко разочарована — такое быстрое сближение пятнадцать минут тому назад познакомившихся людей на меня произвело отвратительное впечатление. Надо мной начали смеяться, объяснять мое негодование мещанством и провинциализмом. Мой сосед вел себя по отношению ко мне довольно корректно, повторяя, что он не циник и понял меня. Я почувствовала, что я мешаю моим «плохим» поведением, как выразилась одна из наших спутниц, им разойтись как следует. И тогда я ушла.

Попозже «Зощенко» встретил меня на палубе и завел разговор о себе, о своей жизни, работе и поездке в Германию. Я узнала, что он партиец с 1918 года, работал до войны на Сормовском заводе (так, по крайней мере, он говорил), затем ушел на войну, потом с 1917 года начал писать. Зарабатывает в месяц 225 рублей, 100 проживает, а остальные — на приобретение книг для своей библиотеки, которая состоит из книг русских и иностранных писателей; его снова посылают в Германию учиться и совершенствоваться в стиле. Вообще его поведение все время по отношению ко мне было безукоризненно. Вообще он очень редко показывался на палубе днем, объясняя, что он едет инкогнито[400]. Он уходил в четвертый класс собирать материал, всегда был выпивши и всем раздавал мелкие книжки с рассказами Зощенко на память, вечерами сидел на носу и задумчиво глядел вдаль[401].

Вот и все. Писала откровенно, ничего не прикрашивала. Простите, что мое первое письмо было не по адресу, но, как видите, я здесь совершенно ни при чем.

Между первым и вторым письмом есть, конечно, существенные противоречия. Но это весьма понятно.

Автор письма, несомненно, хотел сгладить какие-то углы. И хотел, видимо, рассеять мои сомнения о любовном приключении. Но я на это и не имею претензий.

Я допускаю, конечно, что мой двойник не слишком постарался использовать свою вывеску. Тем не менее я не верю в его сплошную корректность. Не такой это человек, чтоб он только «сидел на носу и задумчиво глядел вдаль».

А, впрочем, черт его знает!

Во всяком случае, я рад, если этот развязный гражданин не причинил кому-нибудь из пассажиров серьезного вреда.

Валька с Нюркой

Уважаемый Миша!

Дело в сорте такого!

Нас двое. Мы любим Вас! Вернее, любим читать только Ваши произведения. Они пленили, но не вполне очаровали нас, так как мы убеждены в том, что, кроме рассказов, которые пропущены цензурой, у Вас еще имеются и другие[402], а запретный плод сладок и нам очень желается почитать их.

Мы просим прислать нам свои нецензурные (неизданные) произведения.

Очень просим не отказать нам в нашей просьбе. Вас побеспокоит наше письмо. Очень извиняемся.

Стоимость Ваших произведений мы оплатим, хотя мы студентки. Адрес: Москва…

А просто —

Валька с Нюркой.

Этим милым и развязным студенткам я ответил, что неизданных и запрещенных цензурой рассказов у меня не имеется.

И в самом деле, у меня не было таких рассказов. Цензура мне все пропускала. Крайне признательный за это, я и сам в дальнейшем вел себя добропорядочно и не писал рассказов, которые могли бы не пойти.

Лялечка и Тамочка

Сейчас редко какой человек берет на себя ответственность за свои действия.

Магазины открываются сообща. Пьесы и романы пишут также не менее двух авторов.

Я видел стихи, подписанные двумя скромными фамилиями. Один поэт, небось, рифмы подбирал, а другой перо в чернильницу макал.

И даже письма пишутся на пару.

Ну что ж! Вдвоем больше мужества, наглости, развязности и успеха.

Ленинград, 24 апреля 1928

«Я» — это одна из Ваших читательниц и которой безумно нравятся Ваши юмористические рассказы и очень хотела бы с Вами познакомиться. Может быть, у Вас нет ни малейшего желания к увеличению своих поклонниц, таких назойливых, как я.

У моей приятельницы тоже желание не меньше моего с Вами познакомиться и поболтать.

Если захотите нам ответить, то 25-ое почтовое отделение «до востребования»…

Не подумайте, что мы письмо Вам посылаем без марки, она быть может отклеилась по дороге.

Можете и позвонить… (Ляля). Нечего разыгрывать барина!

Будем ждать Вашего ответа с нетерпением.

Лялечка и Томочка.

Пригодилось

Обычно думают, что я искажаю «прекрасный русский язык», что я ради смеха беру слова не в том значении, какое им отпущено жизнью, что я нарочно пишу ломаным языком для того, чтобы посмешить почтеннейшую публику.

Это неверно. Я почти ничего не искажаю. Я пишу на том языке, на котором сейчас говорит и думает улица.

Я сделал это (в маленьких рассказах) не ради курьезов и не для того, чтобы точнее копировать нашу жизнь. Я сделал это для того, чтобы заполнить хотя бы временно тот колоссальный разрыв, который произошел между литературой и улицей.

Я говорю — временно, так как я и в самом деле пишу так временно и пародийно.

А уж дело других (пролетарских) писателей в дальнейшем приблизить литературу к читателям, сделать ее удобочитаемой и понятной массам.

И как бы судьба нашей страны ни обернулась, все равно поправка на легкий «народный» язык уже будет. Уже никогда не будут писать и говорить тем невыносимым суконным интеллигентским языком, на котором многие еще пишут, вернее, дописывают. Дописывают так, как будто бы в стране ничего не случилось. Пишут так, как Леонид Андреев. Вот писатель, которого абсолютно нестерпимо сейчас читать![403]

А как говорит и думает улица, я, пожалуй, не ошибся. Это видно из этой моей книги, из этих писем, которые я ежедневно получаю.

Вот любопытное письмо. Оно написано, как будто бы я его писал. Оно несомненно написано «моим героем».

Я получил это письмо по почте от неизвестного человека.

Дорогой Зощенко!

Мне случайно попалось в руки «любовное» письмо, которое получила одна моя знакомая.

Не пригодится ли оно Вам? Оно очень напоминает Ваш стиль и Ваших героев.

С приветом

К. Л. 18 октября 1928

Уважаемая гражданка, зачитайте это письмо и примите от заинтересованного вами это подношение. Не побрезгуйте, не погнушайтесь.

Желательно с вами познакомиться всурьез. Не покажется это вам за предмет любопытства, а желательно с целью сердечной, потому что с каких пор вас увидел, то сгораю любовью.

Замечательный ваш талант, а пуще всего игривость забрали меня за живое и как слышал, что вы лицо, причастное к медецине, то понять должны, что кровь во мне играет и весь я не в себе.

Если вам не противно, то буду ждать Вас у входу в буфет.

В военном обмундировании, росту как обыкновенно, собою видный, волосом русый, а на груди пять всесоюзных значков.

Остаюсь в ожидании

С. С.

Имя скажу при свидании.

Так называемый «народный» язык стоит того, чтоб к нему приглядеться.

Какие прекрасные, замечательные слова: «Зачитайте письмо». Не прочитайте, а зачитайте. То есть «пробегите, просмотрите». Как уличный торговец яблоками говорит: «Вы закушайте этот товар». Не кушайте (т. е. целиком), не откусите (т. е. кусочек), а именно закушайте, то есть запробуйте, откусите только раз, сколько нужно для того, чтобы почувствовать прелестные качества товара.

Язык стоит того, чтобы его изучать!

Плохие нервы

У меня была легкая и удачная литературная судьба. Мне не пришлось мотаться по редакциям. И не пришлось вкручивать свою продукцию.

Я начал работать в двадцатом — двадцать первом годах.

В те счастливые годы ответственные редакторы сами приходили за рукописями на квартиру и несли в зубах деньги.

Молодые писатели работали тогда почти вне конкуренции. И от хорошей молодости все они впоследствии стали классиками.

Но я представляю, как трудно ходить по редакциям и как много надо молодому писателю энергии для того, чтобы начать печататься, не будучи хотя бы Достоевским.

Вот письмо от начинающего автора.

Уважаемый тов. Зощенко.

Осмеливаюсь обратиться к Вам с просьбой. Не откажите просмотреть и дать свое заключение о трех рассказах, которые прилагаю к сему письму.

Если Вы не всегда были известным юмористом Зощенко (пишу без лести), Вам должно быть известно, какие мытарства приходится испытывать начинающему человеку. Вам должны быть известны те придирки и оскорбительные отказы, которые получает молодой человек от «человеколюбивых» редакторов.

Я имел счастье уже (мне всего 19 лет) получить несколько таких ответов. Глубоко возмущенный ответом: «нет, и не будет», я думал бросить свои работы.

Вам должны быть известны результаты разговоров с редакторами. Чувствуешь какую-то подавленность, разуверяешься в своих силах, разочаровываешься в своих мечтах, и все твои мысли покрываются толстой коркой человеконенавистничества и пессимизма. Признаюсь: мне несколько раз пришлось испытать такие чувства, и под их влиянием я написал маленькое стихотворение, которое (хотя это и глупо) кончается так:

И счастлив тот лишь человек, Который, жизни не бросая Идет, руки не подавая Тому, кто в тине утопая Его на помощь позовет.

Вас, может быть, удивит подобное послание, но как человек Вы поймете, чем веет от таких слов и такого письма. Я не должен Вам говорить, что делать с этими тремя рассказами, Вы сами найдете им применение.

Не удивляйтесь, что я (неизвестный Вам человек) изливаю свои чувства перед Вами (неизвестным мне человеком). После основательного раздумья я решил, что меня поймет только Зощенко, так как он сам, вероятно (я в этом уверен), испытал то, что я сейчас испытываю.

Должен сказать, что один из тех рассказов пошел на растопку печки прямо из редакционной корзинки «Бегемота»[404]. И именно поэтому я обращаюсь к Вам.

Я знаю, что Вы имеете связи в литературном мире Ленинграда, а в частности в «Бегемоте», и хочу, чтобы Зощенко осрамил своего редактора за его небрежное отношение к работе. Я знаю, что редакторская работа требует много нервов, но это не значит, что журнал может и хочет печатать только произведения известных писателей и поэтов.

В «Бегемоте» работают многие товарищи, я их не упрекаю в халатности и нечеловечности, но все-таки им не мешает прочесть то пятистишие, которое я Вам написал.

Я ни к кому до сих пор не обращался с такой просьбой, как обращаюсь к Вам. В Москве есть много литературных известностей, но если Вы бывали в Москве, то знаете, что значит московская жизнь.

Москва — это базар. А на базаре всякий ищет своей выгоды. Я не упрекаю литературных работников в том, что они любят деньгу, но многие из них страдают болезнью, состоящей из правила: не подавать руки тому, кто на помощь позовет.

Я обращаюсь к юмористу, осмеивающему все человеческие недостатки, и надеюсь, что он не страдает болезнью, о которой я только что сказал.

Тов. Зощенко!

Не откажите внимательно прочесть это послание и прилагаемые рассказы. Полагаюсь на Вас во всем. Если хорошо, просите напечатать в «Бегемоте» и сообщите результаты. Если плохо, все же сообщите Ваше заключение. Объясните все недостатки и укажите, как их исправить.

Во всяком случае, не откажите черкнуть пару слов в ответ по адресу:

Москва, 19 почт. отд., до востребования…

Мой адрес: Москва…

Но по моему адресу неудобно писать. Мои родные совсем не понимают меня, и мне было бы неприятно, если бы они узнали об этом письме.

Простите меня, бедного, за беспокойство, причину которого Вы поймете из этого письма.

Заранее благодарный Вам…

Не могу не послать Вам сценку, написанную мною недавно. В ней мои взгляды перемешиваются в устах обоих действующих лиц.

Рассказы этого молодого автора были не слишком плохие, но любительские, и печатать их, конечно, было нельзя. Однако литературные способности у автора несомненно имелись. Об этом я ему и сообщил письмом до востребования.

Находка

15 февраля 1927

Дорогой Михаил Михайлович, посылаю Вам письмо, случайно найденное мною в книге, взятой в библиотеке в Крыму. Это — курьезный «человеческий документ», в котором неизвестная Тамара пылко объясняется неизвестной Натусе в своей пылкой ненависти к Зощенко. Это Вам для коллекции «критических отзывов» о Вас.

Всего доброго!

Ваш Н. Энгельгардт. 14 июля

Дорогая Натуся!

Ты сделала меня без вины виноватой: я ответила тебе длинным-предлинным письмом на бабушкин адрес. Но, вероятно, ты уехала раньше, чем оно получилось.

На этот раз много не пишу, т. к. не знаю, получишь ли ты это письмо.

Я очень буду рада тебя видеть, мне давно хочется посмотреть на тебя. Интересно, насколько ты изменилась с тех пор. За привет от «Инны» я тебе очень благодарна, хотя не думаю, чтобы она в твоей жизни играла прежнюю роль. Ната, ведь мы уже взрослые люди, нам по 15 лет. Мне очень интересно, какой длины твои волосы. Удивительно глупо, но интересно. Я коротко, по моде острижена. Начала было отпускать, но потом надоело…

Я тебе ничего не пишу, надеясь на то, что бабушка перешлет тебе мое первое письмо.

Привет от мамы и папы, передай мой привет своим дражайшим родителям. Сколько теперь весит дядя Жорж? Пиши почаще. Когда вы собираетесь приехать? Предупреди меня письмом об этом, весьма значительном, хотя и не имеющем влияния на революцию событии.

Пока всего хорошего.

Твоя кузина Тамара.

Напиши, каким автором увлекаешься? Любишь ли Зощенко и Маяковского? Я их ненавижу.

Поэт и лошадь

Это письмо мне послужило темой для небольшого рассказа-фельетона «Поэт и лошадь».

Рассказ помещен в сборнике «Над кем смеетесь».

Должен сказать, что письмо написано страшно безграмотно и неуклюже, хотя автор письма — «старый газетный работник» — так подписана жалоба.

Письмо несомненно написано в минуту сильного душевного волнения.

14 июня 1927

Не зная, как обратиться к тов. Зощенко, беру на себя решимость беспокоить Вас, тов. редактор, с тем, что если материал подходящий — Вы дадите ему данную тему, явившуюся из жизни.

Проходя 14/6–27 в Детском Селе по улице Белобородова уг. Колпинской, мимо дома, где жил А. С. Пушкин, о чем гласит и прибитая к дому надпись, — я неоднократно наблюдала в небольшом палисадничке с зеленью, окружающем этот прелестный домик, — рабочую лошадь, которая не будучи даже стреножена, бродила под окнами и ломала и объедала всю молоденькую зелень распускающихся кустов жимолости и сирени, между тем, как позади домика имеется зеленая лужайка и даже деревья, к которым можно было бы привязать эту лошадь, предоставив ей траву, вместо веток сирени и вламывания в кусты.

В означенный день 14/6-с. г. я проходила с представителями музыкального мира опять мимо этого дома, и мы решили узнать, почему такая заброшенность в памятнике старины, которую теперь чтит вся Россия. Оказалось, что дома был даже сам заведующий домиком и на мой вопрос о лошади сказал, что кусты выросли после А. С. Пушкина и что лошадь дом не ест. А если ломает кусты и грязнит перед окнами (из которых тысячи экскурсантов любуются теми видами, которыми любовался и А. С. Пушкин), то это ничего не значит; ибо лошадь животное очень полезное, а на следующее возражение, что полезное животное можно привязать на втором плане к дереву, на траву, начал сыпать отборными выражениями до тех пор, пока я заявила, что я представитель литературы, т. е. прессы, — он тогда сказал, что много, мол, их тут шляется, а я благодарность имею за сохранение дома.

Тогда я сказала, что я не знаю, что он будет иметь в будущем, если я напишу в журнал с соответствующим рисунком о его сохранении памятников старины, на что живущие в нижнем этаже рабочие и сам он громко захохотали, а завед. домом даже плюнул из второго этажа.

Сердце кипело выкинуть таких держи-морд, не смыслящих ничего в чем суть старины и полагающих, что довольно того, что лошадь не ест дома, а кусты не при Пушкине выросли — и назначить на их место таких, которые бы берегли все, что создавало бы полное для памяти впечатление для ума и сердца.

С совершенным уважением…

Письмо от женщины

Читателя, небось, разбирает любопытство.

Позвольте, думает читатель, а где же тут любовные письма? Где красивые и молодые дамы предлагают писателю свою дружбу и благосклонность?

Увы! Жизнь мне не удалась! Таких любовных писем у меня не было, за исключением, впрочем, двух стихотворений, которые и печатаю в этой книге, и одной записки: «Приехала из Москвы. Остановилась в Европейской гостинице. Очень хотела бы с вами познакомиться. Зайдите поболтать».

Так вот, к великому, небось, огорчению читателей, таких писем у меня не было. От знакомых девушек, ничего не скажу, — были. А у незнакомых моя фамилия не вызывала, видимо, романтических представлений. И действительно, я — не укротитель зверей и не тенор.

Но таких писем — хотят на меня поглядеть — было несколько. Вот одно из них.

4 июля

Сейчас ехала из Лесного в трамвае № 9. Рядом со мной сидел человек, именно такой, каким в течение трех лет я представляла себе Вас. Может быть, это были даже Вы.

Пришла домой и среди своих бумаг отыскала черновик год тому назад написанного и изорванного письма. Почему изорвала, не помню — был ли то страх или самолюбие, но послать его я не решилась.

Но сегодня меня снова потянуло к Вам.

Милый Михаил Михайлович, хороший Зощенко, если бы я ходила в брюках и имела звероподобную физиономию, я бы просто пришла к Вам и «сказал» — так и так. Но, к сожалению, имея ординарнейшую внешность и будучи в общем отвратительнейшей двадцатидвухлетней женщиной, я не рискую этого сделать.

Вы подумаете еще, что я одна из рода особо пылких поклонниц, и так меня обложите, что я уйду от Вас качаясь. Прямо не знаю, что делать.

Михаил Михайлович, ей-богу, я только посмотрю на Вас и говорить даже с Вами не буду. Хотя, говоря откровенно, мне хочется с Вами поговорить. Ну скажите, неужели за три года моих «литературных мечтаний» Вы не сможете (вернее, не захотите) уделить мне пять, десять минут?

Мой телефон…

И зовут меня…

Я буду ждать Вашего звонка, и если Вы мне не позвоните, то это будет очень-очень нехорошо, ведь за Вами еще остается право позвонить и сказать: «Не хочу показываться», или — «Ах, оставьте».

Вот я сейчас облекла свою просьбу в конкретные образы и разозлилась, т. к. чувствую, что Вы все равно не позвоните. Мне даже писать стало лень, так много в моей душе злости и безнадежности. Знаю, знаю, что не позвоните. Злюсь, главным образом, потому, что Вы, наверное, отнесли меня к своим поклонницам. Клянусь Вам, я не умею и ненавижу это слово.

Встреча в театре

Эти стихи я получил от неизвестной мне женщины. Стихи без подписи. И без адреса. Это почтенно!

Это, кажется, единственное письмо, в котором от меня абсолютно ничего не требуют.

Печатаю с признательностью.

Писателю Михаилу Михайловичу Зощенко Простите Вы меня за то, что беспокою (Конечно, Вам я не одна пишу), И тайну Вам свою открою, Молчать уж больше не могу. О, это было так недавно! В соседнем от меня сидели Вы ряду, И лилась музыка пленительно и плавно. Я про себя шептала: жду, жду, жду… Ждала я взгляда Вашего лишь только, Но отражались Вы в чужих глазах. Ах!.. Если б знали Вы, как больно, горько, Когда душа в слезах. В антракте вышли Вы, а я осталась В смятеньи чувства ревности… тоски, Ведь раньше это все любовью называлось — Теперь разбито все на мелкие куски. Большого чувства никому не надо: Оно, как камень, Вас, мужчин, гнетет, Которое не купишь плиткой шоколада И в темных улицах, конечно, не найдешь. Привыкли к легким Вы, как фейерверк, победам, Таким блестящим, кратким, как и он. Но первый раз я видела Вас летом… Тот миг, как милый, милый сон. Не знаю почему Вы в сердце так запали, Но с Вами я знакомства не ищу. Быть может, ничего, быть может — поиграли б, — А потому сейчас я ухожу… И я ушла… И.

Вы не поймете, почему Вам это написала. А просто потому, что легче стало мне. Открыла все, и тайны уж не стало, и позабудусь в будничном я сне[405].

Все в порядке[406]

Москва, 17 мая 1928

Милый Зощенко, простите меня, пожалуйста, что я беспокою Вас своим письмом. Но мне совершенно не к кому обратиться. Вас я люблю как писателя и кроме того слышала, что Вы очень хороший человек. Поэтому я обращаюсь к Вам.

Видите ли в чем дело: я сейчас кончила школу, мне 17 лет, передо мной развернулся так называемый широкий путь, но я решительно не знаю, куда мне идти. Мать ставила меня на ноги со страшным трудом, п. ч. отец рано умер (мне было четыре года) и ей приходилось самой зарабатывать на меня. Теперь мой долг — постараться зарабатывать и содержать ее. Но что я могу сделать, если ни одно из учебных заведений, по выходе из которых можно получить заработок, меня не интересует? Когда я думаю о них, потом о службе, о всей этой монотонной жизни, которая мне предстоит, меня берет одурь и пропадает охота жить.

Вот если бы у меня был талант, я бы, кажется, могла вынести что угодно. Кем, кем я только не хотела бы быть: художницей, артисткой и т. д.

Особенно часто я возвращаюсь к мечте быть киноартисткой. Но способности у меня на этот счет более чем сомнительные, а потому оставим это. Если у меня есть к чему-нибудь способности, так это к литературе. Говорят, что у меня приличный слог (чего Вы, конечно, никак не заключите из моего письма), а главное — я пишу стихи. Посылаю Вам несколько образчиков моего творчества. Вы можете сказать, что глупо посылать стихи Вам, кажется, никогда не писавшему стихов. Но ведь, во всяком случае, Вы больше понимаете в этом, чем я, и можете мне сказать, есть ли у меня хоть капелька, ну не таланта, так хоть способностей.

Конечно, печатать такие стихи нельзя, помимо всего прочего, потому что уж очень они не подходят по своему настроению к современным требованиям. Это, наверно, зависит от окружающей среды. Я сочувствую революции, но проникнуться ею так, чтобы писать другие стихи, сейчас не могу. Но если бы Вы хоть немножко нашли во мне способностей, я стала бы работать и, может быть, потом научилась бы писать, как следует. Может быть, и даже наверно, глупо мне так носиться со своими стихами, такими плохими и незначительными, когда много людей пишут лучше меня и совершенно не обращают на это внимания.

Но если бы Вы знали, какая у меня отвратительная жизнь. Мать меня любит, но какой-то деспотической любовью. Ну, например, она сама будет изнуряться, работая, и будет ставить мне это на вид, а мне ничего не будет давать делать, хотя мне все это доставляет гораздо большее нравственное мученье, чем если бы я работала. И так во всем. Она ужасно мало дает мне свободы. Конечно, не мне ее судить, но мне очень бывает тяжело, совсем разные мы люди.

Кроме того, у меня масса неприятностей самого пошлого «романтического» свойства. Я не хочу Вам про них писать, но я пережила много такого, что совсем не полагается пережить в мои лета. Иногда пошлость совсем засасывает меня, я теряю вкус к жизни, уважение к себе, все теряю. Вы понимаете, конечно, каким утешением для меня являются стихи. Когда я не пишу, я чувствую, что во мне ничего нет, что лучше бы меня кто-нибудь убил, чем влачить такое существование. А если я напишу хоть самые плохонькие, то я сразу чувствую замечательный подъем и повышаюсь в своих глазах. Это смешно, но у меня ничего нет и мне не на что надеяться. Пожалуйста, ответьте мне, что Вы думаете насчет моих стихов, и вообще посоветуйте, что мне делать. Куда идти? Что представляет из себя литературный факультет университета? Что он дает? Если оттуда, как я слышала, выходят только преподаватели, то мне нечего и думать, меня не пустят туда идти дома. Что бы Вы посоветовали мне читать, чтобы хоть немножко развиться и не быть такой глупой? Я Вас очень, очень прошу, не сердитесь, что я к Вам пристаю, но ведь у меня никого нет. Все наиболее умные люди из моих знакомых, к которым я обращаюсь, считают меня глупой девчонкой, презирают меня и находят, что самое лучшее, что я могу сделать, это выйти замуж и родить детей. Иногда мне делается так тошно жить дома, что я думаю: не лучше ли, правда, скорей выйти замуж, все равно за кого, только уйти из этой обстановки. Это так ужасно! Неужели и Вы оттолкнете меня? Я знаю, что не заслуживаю никакого уважения или понимания. С общественной точки зрения я — пережиток дряблой интеллигентщины, с просто человеческой я — эгоистичная, безнравственная, глупая девчонка. Но если бы Вы просто пожалели меня и посоветовали хоть что-нибудь. Даже если Вы ничего не можете мне посоветовать, ответьте хоть что-нибудь, мне будет так приятно. Ну дорогой, ну милый!

Адрес мой такой: Москва…

Еще раз простите меня за беспокойство. И письмо-то я Вам написала ужасно грязное, п. ч. пишу в четвертом часу ночи и ужасно болит голова, а днем боюсь писать, п. ч. могут увидеть.

Ответьте мне хоть что-нибудь, пожалуйста.

Если Вы захотите, я могу прислать еще какие-нибудь стихи, но я думаю, что Вы не захотите.

Ответьте мне хоть что-нибудь, пожалуйста.

К сожалению, по просьбе автора, стихи мне пришлось вернуть. Это были, сколько я помню, неплохие стихи, но очень унылые и «трагические» по настроению. Семнадцатилетний автор, несомненно, имеет литературные способности, что вполне видно даже из писем.

Примерно в таком духе я написал свое мнение и вскоре получил еще одно письмо.

5 июня 1928

Простите меня, что я опять беспокою Вас своим письмом. Ради Бога, не называйте меня навязчивой, мне просто ужасно захотелось еще раз Вам написать, а Вы, конечно, можете мне даже и не отвечать. Я очень, очень благодарна Вам за Ваше письмо. Если бы Вы знали, как я счастлива, что Вам понравились мои стихи и что Вы находите их талантливыми. Я думаю, что из меня ничего не выйдет, п. ч. настроение навряд ли изменится, но все-таки приятно думать, что хоть могло бы выйти при более благоприятных обстоятельствах.

У меня очень скверная, грязная жизнь. Чтобы объяснить всю ее грязь, достаточно того факта, что, когда мне было 14 лет, меня взял как женщину один женатый мужчина, и я до сих пор с ним, потому что я его люблю. А сколько еще разных фактов!

Я было хотела описать Вам свою жизнь, написала четыре страницы, но, дойдя до половины, не смогла продолжать — так стало стыдно и противно. Совершенно незачем Вам читать эту грязь. То, что я пережила, так подействовало на всю мою натуру, что мне кажется, я ничего не смогу, я — пропащий человек.

Я постараюсь последовать Вашему совету и сблизиться с жизнью, но, когда у меня жизнерадостное настроение, мне кажется, что я не имею на него права, что я ужасно пошлая. Мне кажется, что лучше бы я покончила с собой тогда, когда хотела, а теперь я ко всему привыкла и со всем примирилась. Достоверно одно, что я очень безнравственная, п. ч. я совсем не знаю, что худо и что хорошо. Если Вы все-таки будете мне писать (только не надо, если Вам не хочется), напишите, что Вы насчет этого думаете. Не сердитесь, что я к Вам так пристаю, но я ужасно одна. Вы не отвечайте, если Вам не хочется. Я опять пишу ночью, и поэтому опять очень грязное и нескладное письмо. Но я думаю, Вы не будете обращать внимания на эти глупости.

Прощайте. Еще раз очень, очень благодарю Вас за письмо. Я так рада, что и сказать нельзя. Можно, я буду Вам иногда писать, когда мне будет очень тяжело? Не сердитесь на мою навязчивость.

На это письмо я ничего не ответил и позабыл о существовании этой девушки. Через полгода я снова получил от нее письмо. Оно длинное, но я печатаю его полностью, так как считаю его любопытным по настроению.

Мне кажется, что какая-то часть (весьма небольшая) нашей интеллигентской молодежи находится именно в таком нерешительном состоянии, как автор этого письма.

23 января 1929

Извините, что я Вам опять надоедаю. Но, пожалуйста, не беспокойтесь мне отвечать, если Вы не захотите этого. Я знаю, что с моей стороны чересчур смело Вам надоедать, но и не надеюсь на Ваш ответ. Мне просто хочется выложить свою душу, а у меня решительно никого нет.

Скажите, пожалуйста, судя по моим письмам, я кажусь Вам очень ужасной дурой? Я сейчас расскажу Вам, в чем дело: мне кажется, что я в последнее время стала страшно глупеть и распускаться. Это приводит меня в отчаяние. Меня, кажется, никто никогда не считал особенно умной, но это мне было все равно, п. ч. я сама никого не ставила высоко в этом отношении, кроме трех людей: моей бывшей подруги, моего бывшего одноклассника и еще одного человека. Ну конечно, были еще люди, которых я считала умными, но с ними мне близко сталкиваться не приходилось. Так вот эти трое людей считали меня не только не умной, а просто каким-то жалким существом, созданным для серенького существования и очень односторонне-гадких вещей. Самое ужасное — это то, что все их мрачные предсказания насчет меня или исполнились, или исполняются. Я не могу припомнить всего, но, например, моя подруга мне предсказывала еще очень давно: «Ну ты еще, наверное, до шестнадцати лет с кем-нибудь спутаешься».

И, действительно, я «спуталась», когда мне было только 14 лет. Она же говорила, что я никогда не поступлю ни в какой вуз. И ведь правда же, я до сих пор никак не могу серьезно взять себя в руки и начать заниматься. Может быть, это происходит от того, что все никак, никак не могу решить, куда же мне поступить. Но факт тот, что в этом году я, наверное, не поступлю, а дальше, вероятно, совсем распущусь.

Так оно и будет. Дальше: и она и мой знакомый, особенно он, утверждают, что из меня никогда ничего не выйдет. Вы видите — стихов моих нельзя печатать из-за настроения, я сейчас и не хочу, они слишком слабы, но дело в том, что я ручаюсь, что настроение мое будет всегда такое же. И еще вот что (я начинаю писать «умные» вещи), мне кажется, что просто болезнью современной, мало-мальски развитой молодежи является обилие мелких способностей и стремление к самым разнородным искусствам. Причем ни за одно они, в конце концов, не принимаются серьезно, рассуждая при этом, мне кажется, так: «А что, если я буду учиться, скажем, петь, и уложу на это все свои силы, а вдруг у меня больше способностей к рисованию или к литературе, а может быть, к танцам. А, в конце концов, ни одна из этих вещей не дает верного заработка. Поступлю-ка я в фармацевтический техникум или на курсы кройки и шитья».

Если бы у них был один талант, даже не очень большой, они отнеслись бы к этому серьезно и из них что-нибудь вышло, а так это все безусловно обречено на гибель.

А за примерами ходить недалеко: один мой знакомый играет на рояли, великолепно декламирует, учится петь и пишет стихи; одна моя знакомая рисует, играет на рояли, раньше хорошо танцевала и пытается писать стихи; другая играет на рояли, мечтает о драме, хочет учиться петь и пишет стихи; я — мечтаю быть киноартисткой, очень прилично рисовала, учусь петь и пишу стихи. Положим, стихи мое главное, но ведь это не мешает мне думать так: «А ведь в стихах у меня неподобающее настроение, приналягу-ка я на пение. А, впрочем, ни то, ни другое не даст мне верного заработка» и т. д. и т. д. Вы заметили, что в приведенных мною примерах все пишут стихи, причем я прибавлю от себя, пишут хорошо и почти все с «неподобающим» настроением. Это ужасно. Ну а теперь дальше, вернемся к старой теме. Самое главное предсказание не только этих троих умных людей, а и всех остальных, это то, что судьба моя — выйти замуж и как можно скорее.

Маме говорят: «Ну вот, скоро Тоня, Бог даст, замуж выйдет, вам и полегче будет», а меня при встрече спрашивают: «Ну что, замуж еще не собираешься?» Особенно теперь, когда за мной ухаживает один молодой врач, кажется, с «серьезными намерениями», все «чуют, что за ним-то мне и быть». Вы знаете, это действует как гипноз. Во мне начинает пробуждаться смутное чувство, что, действительно, это должно случиться. Между тем, я знаю, что это будет моей полнейшей нравственной гибелью. Я разжирею и отупею. Моими главными интересами будут наряды, мужчины, кино и паршивенькие книжонки. А когда мне надо будет как-то нравственно оправдаться, то я опоэтизирую свое положение, знаете, этой песенкой: «Ты едешь пьяная, ты едешь бледная, по темным улицам, совсем одна, тебе мерещится дощечка медная и штора синяя его окна. И на диване подушки алые, духи Дорсе, коньяк Мартель, его глаза, от ласк усталые, и губы, пьяные, как хмель. Пускай в гостиной муж равнодушный жену домой напрасно ждет, любовник знает — она, послушная, кляня и плача, к нему придет. Там на диване…»[407] и т. д.

Правда, замечательно характерная песенка? Во время оно я ей очень увлекалась, да и сейчас она мне капельку нравится. Во всяком случае, замужем я буду прототипом особы, про которую здесь поется. А иногда мне кажется, что я и дома также опошлюсь, если что-нибудь не переменится в другую сторону, совсем в другую. А так как это немыслимо, то не лучше ли все-таки переменить обстановку, пусть будет хоть что-нибудь новенькое, хоть сдвинусь с мертвой точки. А главное, в чем мне стыднее всего признаться, не это: просто мне хочется пожить в нормальной, приличной обстановке, отдохнуть от унизительной бедности и зависимости. И даже не это: меня интересует вся эта процедура, свадьба, знакомство с его родными и т. д. Нет, я действительно или страшная дура, или мещанка, или маленькая девчонка. Вы видите, что это такое. Вам не кажется, что мне, действительно, одна дорога — замуж? Еще вот что меня угнетает: я могла попасть с биржи труда в фабзавуч[408] и отказалась. Конечно, как-то не хотелось, кончив девятилетку, проходить то же сначала и поступать туда, где принимают с пятилеткой. Но у меня была бы специальность (правда, ох, какая), был бы самостоятельный заработок, я бы ближе подошла к жизни, могла бы слиться с рабочей массой, может быть, это хорошо отразилось бы на моем «творчестве». И я этого ничего не сделала. Я, знаете ли, страшно слабохарактерная и нерешительная особа. Было как-то страшно сделать такой решительный шаг, как-то совсем изменить свою жизнь. (Ну конечно, замуж выйти проще. Если бы Вы знали, как я презираю себя.) Я не знала, на что решиться. Мои «за» и «против» вполне уравновешивались. Мама, все родственники и тот, кого мне прочат в женихи, энергично восстали против моего поступления. А мне тогда, в сущности, только этого и надо было. Я проскулила целый день, не зная, на что решиться, и у меня было полусознательное желание, чтобы меня чуть не силой заставили сделать то или иное. Если бы мне с такой же энергией сказали, чтобы я шла, то я бы пошла, а так я осталась. Когда я еще не знала, на что решиться, я хотела написать Вам, но Вы все равно не успели бы мне ответить: мне надо было поступать на другой день, рано утром. Я бы очень хотела, чтобы Вы мне хоть теперь сказали, как я должна была поступить. Если Вы мне ответите, то напишите, пожалуйста, про это.

И потом, может быть, Вы скажете мне, что я должна делать, чтобы быть немножко умнее и развитее. Это замечательно наивный вопрос, я знаю, но вот, например, я люблю вечера и т. д. Может быть, чтобы быть умнее, надо искоренить это в себе. Я совершенно серьезно это спрашиваю, п. ч. моя бывшая подруга, которую я считаю умной, этого не любит, на свою наружность не обращает внимания и т. д. Неужели это так мешает умственному развитию? Если Вы скажете, что это так, то я постараюсь исправиться. И что я должна читать, чтобы быть развитее? Я ведь, действительно, здорово не развита.

Если Вы будете так добры мне ответить, то ответьте на эти вопросы. Я бы так хотела, чтобы Вы мне ответили, но, конечно, не надо, если Вам не хочется. Простите за то, что я Вас заставила прочитать это колоссальное письмо. Я Вам посылаю еще несколько стихотворений, но Вы их прочтете, вероятно, уже завтра. До свиданья…

Москва…

В дальнейшем я получил еще несколько писем. В последнем письме было сказано:

Спасибо за советы и внимание. У меня нету воли и охоты бороться за свое существование — я вышла замуж за того «молодого врача», о котором я Вам писала. Прощайте.

Несостоявшееся свидание

Михаил Михайлович!

Я скоро уезжаю из Ленинграда, но мне не хотелось бы уехать, не увидев Вас живым и настоящим. Бывает такой спортивный интерес. Но, уверяю Вас, я не собираюсь быть навязчивой и надоедать Вам. И вообще можете не относить меня к числу Ваших глубоко сентиментальных поклонниц. Я много проще и хуже. Я самый простой человек, который учится писать. Но, когда я в прошлом году приехала домой, мои литературные товарищи закидали меня вопросами — кого я знаю. И кого я видела. Я назвала несколько имен, в том числе Вас, так как Ваши произведения у нас в большом ходу. Но относительно Вас я солгала, и у меня на душе было удивительно нехорошо. Такое чувство, будто бы я что-то украла.

А в этом году мне уехать, не увидев Вас, очень бы не хотелось. Ну, родной Михаил Михайлович, не откажите мне в этом. Придите в четверг в Михайловский садик. Там у пруда есть мраморная скамейка. Правда, это слишком поэтично звучит для такого прозаика, как Вы, но это единственное место в этом саду, которое имеет отличительные признаки. И если бы Вы в 6 часов были на ней с книгой или газетой, чтобы я могла не ошибиться, я бы на Вас крошечку поглядела издали.

Если вид у Вас будет не очень мрачный, то я бы подошла к Вам и немножко с Вами поговорила. Мне так хочется это. Михаил Михайлович, ну пожалуйста, сделайте это.

Я могла бы поговорить с Вами по телефону, но, откровенно говоря, это совсем не то. И потом я боюсь, что Вы просто пошлете меня к черту. Почем Вы знаете, как мне хочется Вас увидеть? Решите, что я одна из тех совбарышень[409], которые наверняка Вам надоедают. Честное слово, я не буду надоедать Вам. Я только немножко посмотрю на Вас и поговорю. Одну чуточку, пять, десять минут. Если Вы решите все-таки не идти или отсрочить мою просьбу, то позвоните по телефону.

Скажите мне об этом. Чтобы не нервничать и не ждать Вас с глупым видом.

Но только прошу Вас не отказывать мне. Если бы Вы знали, как давно и как сильно я хочу Вас увидеть.

Юмористический рассказ

Уважаемый Михаил Зощенко.

Считая Вас лучшим юмористом, шлю Вам для оценки свой первый юмористический рассказ. Если годен, то поместите куда-либо, а на нет и спросу нет. Сообщите, если можете, стоит ли мне работать над этим.

Чудак ухаживает. Юмористический рассказ

Славный парень был этот Чудак… Днем это в лавке околачивался, а вечером тротуары утаптывал.

Хотя работал-то он в бакалейной лавочке, но наружность имел вполне галантерейную…

Хорошую наружность… Его только чуточку портило то, что природа, вместо лица, наградила его рожей. Ну да разве стоит обращать внимание на такие пустяки… И он не обращал.

Тонкое обращение изучил до тонкости. Пардон, мусью, и всякую такую штуку понимал. В старое время успех бы имел несомненный. Ну а нынче разве понимают тонкое-то обращение? Можно сказать, он из-за этого и в тюрьму-то попал. Вы не верите?.. Так слушайте, я вам сейчас докажу.

Ухаживал за Лелей три недели. Пахло взаимностью. Как-то шли по улице, а на улице лужи. Вздумалось Чудаку деликатность свою показать. Выбрал лужу побольше, вперед забежал и, извиваясь всем телом, руку предложил. Обрадовавшись ейному согласию, взволновался. Схватил только два пальца да дернул. В результате и пальцы ей вывихнул, и в лужу усадил. Ухаживал за Галей. Успех был гарантирован. Как-то сидели в фойе. Видит Чудак, что мнется она… Деликатно так ей намекнул:

— Что, дескать, с вами, дражайшая?

— Платочек забыла, а насморк, — потупясь ответила Галя.

Сжалился над нею Чудак и свой предложил. Получив ейное согласие, вытащил. Он оказался грязным и пахнул клопами. Соседи фыркнули. Окинув Чудака презрительным взглядом, Галя ушла.

Ухаживал за Дусей. Дело клеилось. Руки целовал уже выше локтя. Стихи погубили. Вздумал он эти стихи написать, да и сравни в них Дусю-то с холмогорской коровой. Обиделась. Объяснял ей потом, что холмогорская корова — корова не простая, а породистая.

— Не поняла…

И сквозь слезы ответила:

— Я, — грит, — белую косточку[410] вообще презираю и поэтов также. Катитесь, — грит, — от меня подальше.

Смущенный рядом неудач, Чудак купил книгу «Искусство нравиться женщинам» и, вычитав в ней, что надо порочить соперников, быстро применил этот совет.

Встретив Зою с седым кавалером, он с пеной у рта стал доказывать ей порочность старческого возраста, призывая ее плюнуть в рожу этого сластолюбца, а так как она не шевелилась, то сделал это за нее сам.

Не дав сказать слова, обвинял, обвинял и обвинял. Собралась толпа.

Почуяв недоброе, Чудак благородно ретировался, то есть пустился наутек.

Седой мужчина оказался… ее папашей.

Нарсудья третьего участка в амурных делах оказался круглым невеждой, книгу «Искусство нравиться женщинам» не читал, счел все за хулиганство и припаял шесть месяцев.

Так печально кончились амурные похождения галантерейного кавалера из бакалейной лавочки.

Письмо и стихи[411]

Это письмо получено летом 1928 года.

Мне понравилось это скромное и вежливое письмо. И я очень внимательно отнесся к автору. Я прочел его стихи. Указал на все недочеты. И посоветовал ему, как работать в дальнейшем.

Здравствуйте, дорогой Михаил Михайлович!

Уже пятый раз начинаю письмо и все рву. Это происходит от волнения, мысль одна нагоняет другую, сбивает с пути, и получается чушь, нелепость. Явление вполне понятное, я ни разу не писал письма лицам образованным, кроме того к людям, награжденным талантом. Вам с первого взгляда бросится моя малограмотность — это объясняется тем, что я сын крестьянина, приехавший в город учиться и работать, а окончил лишь сельскую школу.

Впрочем, биография моя весьма интересная, но она Вас утомит, и что за интерес Вам слушать то, что будет говорить каждый (это мнение мое), поэтому прошу извинения, и прошу, если есть возможность, дать Ваше мнение об этих стишках. Не знаю, какая непостижимая сила влечет меня к искусству, а может быть, я ничтожный ремесленник, уродующий его. Вам, я думаю, этот вопрос разрешить легче. Прошу не отказать моей просьбе. Остаюсь верный Вам ученик…

Печатаю несколько его стихотворений:

От зари до темна У станка я стою, И из груды хлопка Вату произвожу. День мучителен мой, Пыль столбом там стоит… А идешь на покой, Сердце ноет-болит. Верно счастье мое Век таким быть должно, Что в цвету младых лет Умереть суждено. * * * Слышу ль голос твой, Нежный пламенный — Сердце вмиг во мне Заиграет. В очи карие Погляжу твои — Из нутра душа к груди просится. И легко тогда С тобой, милая — Обвить шею мне Твою хочется. Как прижму тебя К сердцу, душенька, Потечет во мне Страсть лазурная. И я все б отдал За твой нежный взгляд, За те белы груди-лебеди. Глаза И в глаза гляжу, В глаза карие, Словно солнце они Сияют. И смеются всегда, Чуть прищуряся, И зорки — далеки Те глаза. То глаза Ильича, Вождя милого, Не простые глаза, А партийные. Видит он далеко И любимы они Словно солнышко; Лишь буржуи одни Ненавидят их… Посмотрю в глаза На прищуренный взгляд, И так радостно мне… И тяжело душе. Почему тяжело? …Потому, что их нет, И лишь сотни таких Заменили одни Ильичевы глаза…

Любопытный человек

У меня есть небольшой рассказ-фельетон — «Встреча с Лениным» («Исторический рассказ»). Этим рассказом я пародирую некоторые неудачные воспоминания о В. И. Ленине.

Между прочим, в конце рассказа имеется шуточная фраза: «А некоторые хотят подробности узнать — пущай прямо ко мне обращаются».

Нашелся человек, который обратился прямо ко мне.

Письмо написано на «казенной» бумаге.

Служебная записка

17 июня м-ца 1926 г.

Уважаемый товарищ Мих. Зощенко!

Прочтя Ваш прекрасный рассказик «Исторический рассказ», я получил большое удовольствие.

Рассказано все прекрасно. В конце рассказа Вы говорите, кто хочет узнать подробности, тот пусть прямо к Вам обращается, и вот я, как человек любопытный, попросил бы Вас затрудниться и ответить мне все подробно.

С коммунистическим приветом…

О чем пел соловей

Уважаемый тов. Зощенко!

Не откажите разрешить спор, возникший по поводу выпущенной Вами книги под заглавием «О чем пел соловей».

В предисловии к этой книге Вы упоминаете, что Вы только воспользовались трудами пожелавшего остаться в тени гр-на (фамилии не припомню). Как несколько знакомый с В/манерой писать, я утверждаю, что этот гражданин — личность вымышленная и фактически несуществующая, а вся книга вместе с предисловием написана Вами единолично.

На этой почве и произошел спор, который может быть разрешен только Вами, почему и обращаюсь к Вам с просьбой, в которой прошу не отказать.

На ответ прилагаю марки.

Ответить прошу по следующему адресу: г. Кокчетав…

С товарищеским приветом

В. Ш.

К сожалению, на это письмо мне не пришлось ответить. Письмо было адресовано в Москву, там долго валялось, потом было послано в Ленинград. В Ленинграде письмо чуть не полгода пролежало на старой моей квартире.

И мне просто было неловко отвечать через такой большой промежуток.

Во всяком случае сообщаю: автор письма прав. Книга написана мною «единолично».

Похвальный отзыв

3 марта 1929

Глубокоуважаемый Михаил Михайлович, передо мной лежит томик Ваших произведений, который я снимаю с полки всегда, когда мне бесконечно грустно, это мое лекарство.

В кратких описаниях чудесно восстают четкие фигуры в их повседневной жизни, великой, таинственной и важной в мелких людских побуждениях, как и в больших человеческих деяниях.

В дышащем рельефе лиц Ваших рассказов я чувствую всю глубину проникновения автора и вижу, кроме острой и занимательной сатиры, трогательную жалость и доброту к изображаемым людям.

Ночь, я одна, часы бьют двенадцать, и этот звук, разрезывающий тишину, заставляет почему-то меня затрепетать.

Сегодня мне грустно… Вновь воцарившаяся тишина кажется еще более глубокой, и меня окружают виденья прошлого, восставшего сейчас передо мной и превратившего мелкие движения и факты моей повседневной жизни в преступления против ближнего, и мне хочется поделиться размышлениями о том, как незаметные, казалось бы, ничтожные и неважные решения приводят часто к огромным, иногда фатальным и даже трагическим последствиям, и как надо суметь бережно относиться к чужим переживаниям и к словам тех, кто обращается к нам, часто скрывая сочащиеся раны под обыденной манерой речи.

Со страницы томика Ваших произведений смотрит прекрасное лицо с задумчивыми глазами, и я решаюсь набросать Вам сейчас несколько страниц о, в сущности, обыденных происшествиях моей жизни, которые в эту ночь особенно тревожат меня.

Я пишу Вам, кому дано лучше нас расшифровывать движения человеческой души; сама же я силюсь понять и не могу дать себе отчета, от меня ли зависело изменить данные события или же все до мелких деталей фатально предназначено в нашей жизни ее Великим Режиссером…

Далее на 34 страницах развертываются события из жизни автора этого письма.

Автор письма описывает все смерти, которые лежат на ее совести.

Несмотря на большие литературные достоинства этого письма, я не нашел возможным печатать его полностью, так как почти все эпизоды взяты из прошлой, старинной жизни и по этой причине не представляют большого интереса для современного читателя.

Кроме того, письмо проникнуто верой в судьбу, в рок. А я не слишком-то верю в «фатальное предназначение». Жизнь, на мой ничтожный взгляд, устроена проще, обидней и не для интеллигентов.

Однако повторяю: письмо очень любопытное, и, если б не длинноты и мистика, я бы его напечатал до конца.

Во всяком случае, я признателен автору за столь приличные слова обо мне.

Стихи из ночлежного дома

Осенью двадцать восьмого года я получил через редакцию газеты тетрадку стихов. На тетрадке указаны фамилия автора и адрес — ночлежный дом.

Стихи были слабоваты и неграмотны, но несколько стихотворений были не так уж плохи. Хотя, конечно, печатать их было нельзя.

Об этом я написал автору и просил его зайти ко мне взять тетрадку. Однако за тетрадкой автор не пришел.

Через два-три месяца, разбирая свои бумаги, я снова натолкнулся на эту тетрадь. И снова послал автору заказное письмо с просьбой зайти ко мне, если ему нужна какая-нибудь помощь.

Однако письмо вернулось нераспечатанным. На конверте было написано: «Выбыл, не дав сведений».

Вот два стихотворения из этой тетради:

К молодым стихотворцам и писателям «гопа» Пусть первые стихи и слабоваты И, может быть, нет рифмы, красоты, Не падайте же духом вы, ребята, И снова напишите-ка стихи. Ведь для того, чтобы вышли вы в поэты, Тернистый путь борьбы нужно пройти. Тогда только внимания за это Среди читателей вы можете найти. Наш пионер, писатель Максим Горький, Он так же жил, как мы сейчас живем, Ночевал он много и на гопе, И долго о нем память не умрет. Пусть первые стихи и некрасивы, Возможно, и в журнал не поместят. Не будь горяч! Не будь очень спесивый, А что полегче начинай писать. Я сбился с дороги. На мотив — «За что он полюбил меня» Давно ль я жил в семье родной И жизнью мог быть доволен, Теперь избрал я путь другой, Неверный путь и самовольный. Я в жизни счастия искал И очутился в Ленинграде. Расплатный час теперь настал, Ночлежный дом вместо награды. В ночлежном доме я живу, Душой и сердцем изнываю И жизнь печальную влачу, Как выйти в люди сам не знаю. Порой кусают меня вши, Порой ложуся спать голодный. Где ж вы, презренные гроши? Найду ли в жизни путь свободный? Ночлежный дом, ты школа жизни, Ты отираешь нам бока, He попадайте в него извне, А то сочтут за чудака. Настанет утро, с ним заботы, Как трудно мне на свете жить, Давно уже я без работы, А ведь хотится есть и пить. И тут же мысли возникают: «А не пойти ли воровать?» В конце концов в тюрьму сажают И срок пришлося отбывать. Срок отбыл, опять ночлежка, Как тяжело все вспоминать. Спокинул я родимый край, Своих родителей оставил, И городскую жизнь познал, Страдать себя этим заставил. Судьба, судьба, ты так коварна, Ты насмеялась надо мной. До слез обидно и досадно, Что несчастный я такой.

Фамилия автора — Аверкин, Яков.

И теперь прошу лиц, знающих его, сообщить мне его адрес. Или же передать автору лично, что у меня лежат для него деньги за эти напечатанные стихи.

Писать мне — в Ленинград. Главный почтамт. До востребования.

Колька

Многоуважаемый Зощенко!

Ваши рассказы меня увлекают. Под их впечатлением я стал писать рассказы. Темы беру исключительно из жизни. Чувствую, что сюжет рассказов бледный, лексикон слов небогат, хотя пишу быстро, сразу за один присест. Когда переписываешь, многое выбрасываешь, изменяешь, выжимаешь и т. п.

Очень был бы Вами благодарен, если Вы дали мне характеристику и совет, что стоит ли мне продолжать писать. Рассказы свои никому не посылал. Товарищи натолкнули на мысль.

— Пиши, — говорят, — Зощенке, он мужик хороший — совет даст.

Таким образом, я решился черкнуть Вам и послать шесть пока рассказов. Есть у меня еще с дюжинку. Но об этом после. Сейчас только остается просить Вас еще вот что: будьте любезны, пришлите мне рассказы обратно.

Мой адрес будет такой: г. Алатырь, пом. машиниста…

Простите за мою неграмотность и нахальство просить переслать рассказы и не послать деньги на перевод. Но принимая во внимание (так всегда пишут в официальных бумагах) то, что я Вас этим не ограблю, надеюсь, не будет оскорбительно для Вас мое нахальство.

Остаюсь в ожидании Вашего ответа

Колька.

Рассказы у него были неплохие, но грубоватые. Вообще я похвалил его. Указал недостатки. Он прислал мне восторженное письмо, говоря, что я этим поднял его на большую высоту и что он будет продолжать это благородное литературное дело. Под вторым письмом стояла подпись уже не «Колька», а «Николай Максимович Максимов»…

Вирши

Дорогой Миша Зощенко!

При этом письме прилагаю Вашу книжку «Кризис»[412]. Что Вам нужно с ней сделать — это Вам будет видно, если Вы не поленитесь прочитать эти стихи.

В это самое мгновенье Осенило вдохновенье — И для Зощенки для Миши Сочиняю эти вирши. Над совершенством моей Музы Не трудились наши вузы — Не высокого полета И недостойна «Бегемота». Вообще сидеть бы ей в тиши И не писать бы вовсе вирши. Но настал, как видно, кризис — Я прочла недавно «Кризис» И при чтеньи этой книжки Надорвала себе кишки. И теперь вот за леченье Неописуемых мучений (Не боясь, что это — риск) Предъявляю Вам я иск: Заплатите-ка мне штраф, Написав свой автограф.

Подросток

Уважаемый Михаил Михайлович.

Давно я хотел Вам написать письмо, но из-за того, что я не знал, где Вы живете, я не мог этого сделать. Наконец, я решил написать письмо в «Правду», в каковом я просил сообщить мне Ваш адрес. Через некоторое время я получил ответное письмо с Вашим адресом, и теперь имею возможность написать Вам то, что меня волнует…

У нас Вы хорошо известны, как талантливый писатель-юморист, и даже мы, школьники, с большим вниманием и удовольствием читаем Ваши рассказы. Но дело не в этом.

Я никак не могу понять, чтобы нам, школьникам, запретили читать Ваши книги. В нашей городской библиотеке я узнал, что есть несколько Ваших книг и однажды попросил одну из них («Уважаемые граждане»)[413].

— Нет, — ответила библиотекарша, — я вам не могу дать эту книгу… Вам вообще не рекомендуется читать книги Зощенко, потому что вы еще подросток…

Я очень удивился и решил об этом спросить заведующего библиотекой. Но заведующий не мог разрешить этот вопрос, и мне, таким образом, до сего дня осталось непонятным, почему Вас нельзя читать. В юмористических журналах (напр. «Чудаке») я прочел много Ваших рассказов[414]. Но мне хотелось бы прочесть хотя бы одну из Ваших книг, и поэтому, если для Вас не трудно, вышлите мне по почте Вашу книгу «Уважаемые граждане». Я бы ее купил здесь в городе, но она не для моего кармана — дорога очень.

Я также прошу Вас ответить мне на это письмо и разрешить волнующий меня вопрос. Буду рад и счастлив, если получу от Вас письмо и книгу. Вы только простите за некоторые небрежности.

Ну вот и все, что я хотел написать Вам. Будьте здоровы. Желаю Вам наилучших успехов в дальнейшей писательской деятельности.

С сердечным приветом.

Ваш читатель…

Пишите. Жду с нетерпением.

Плохая молодость[415]

17 января 1929 года

Дорогой Зощенко!

Прошу Вас о большом одолжении — прочитайте эти мои стихи и дайте мне совет, стоит ли мне работать.

Я, конечно, знаю, что Вы не поэт и стихов не пишете, но я, право, не знаю, к кому мне обратиться. И кроме того, я думаю, что Вы правильно оцените мои произведения.

Я должна сказать: мне 16 лет, я недавно кончила школу и решительно не знаю, что делать. Кроме стихов, я ничего не люблю, и никакая профессия меня не прельщает. Посоветуйте, что мне делать. Могут ли в дальнейшем мои стихи дать мне заработок? Или мне лучше поступить в какой-нибудь вуз?

Пожалуйста, ответьте мне.

А главное — оцените мои стихи. Я понимаю, что стихи мои слабы и детские, но, может быть, вы что-нибудь найдете.

С нетерпением жду Вашего ответа и своей судьбы.

Нина Д… Небо осеннее хмурится, Плачут гудки, замирая, Движется, движется улица — Мать ты моя дорогая. Улица, улица… Я без тебя намаялась, Снова к тебе потянулась, Будто бы дочь раскаялась, К матке своей вернулась… Что ж, принимай! Мне без тебя не жить… В ритмах своих закачай, Горе мое усыпляй Пестрым мельканием лиц… Дай позабыть… * * * Средь всяких грез, тщеславием богатых, Я ловлю сейчас мечту одну: Я хотела б быть большущим псом лохматым И сидеть и выть бы на луну. На луну обрывки тучек набегают, Ветер сильный из залива воду мчит, В такт со мной гармошка подвывает, От окошек в луже свет блестит, Ругань чья-то льется густо, смачно… Я сижу и слушаю свой вой, Вою тупо, глухо, жадно, мрачно Под животною отчаянной тоской… Где-то поезда гудок заплакал, Тянет, тянет за собою вдаль… Завывай, заблудшая собака, Поверяй луне свою печаль. * * * …Будем жить мы грошовым уроком, В воскресенье в киношку ходить, И потянется строчка за строчкой Нудной жизни угрюмая нить. Там, глядишь, мы уж вставили зубы, Скоро станем, родная, стареть, Будем брови чернить, мазать губы И романсики страстные петь. Жизнь-то злая нас все ж пожалела: Сбылся наш стародевичий сон, И прекрасней всего света бела Появляется дусинька — «он». Будут страсти, кино, пиво, грезы, Будет ревность, бульвары, мечты, Алименты, гитара и слезы И у каждой флакон кислоты. Но умчится шпаненок крылатый — Тот, чье громкое имя — любовь, Съединёны растущей квартплатой Мы с тобою подружимся вновь. И появятся кошки, герани, Кофе, сплетни, кастрюльки, жильцы, Будем бегать мы в церковь поране, Воровать для «буржуйки» торцы. Ожиреем, как свиньи, друг милый, Целый день кофеек будем пить, И растущие юные силы Будем нашей моралью душить. Там денечек кончины настанет, С чистым сердцем помрем я и ты, И никто-то из нас не вспомянет Про далекие детства мечты.

Это очень неплохие стихи.

Правда, они не совсем самостоятельны, но ведь автору только 16 лет. Даже Пушкин не был в 16 лет абсолютно хорошим поэтом.

Конечно, я небольшой знаток стихов (могу сознаться под конец книжки), но считаю и уверен, что автор впоследствии будет отличным поэтом.

Я просил у автора согласия объявить фамилию, однако разрешения на это не получил.

Это подтвердило мое мнение и мою оценку — это скромность подлинного поэта. Очень хорошие стихи!

Грустная жизнь

В двадцать восьмом году я работал в одном из юмористических журналов под псевдонимом Гаврилыч[416].

Письма на этот псевдоним были, по большей части, шуточные и не стоящие внимания. Но одно письмо представляет, несомненно, большой интерес.

Я печатаю это письмо полностью и без исправлений. Мною только расставлены знаки препинания — их в письме (кроме тире) вовсе не было.

Автору письма 23 года.

18 мая, пятница, 1928 года

Здравствуйте. Слушайте, Гаврилыч, голубчик, я хочу Вам кое-что сказать. Помните, вы писали, что весна — это чепуха, ложь, нет, Гаврилыч, весна, солнце — это жизнь. Гаврилыч, вам много пишут писем — вам много говорят, но то, что я хочу сказать, будет не меньше.

Во-первых, мне тяжело, во-вторых, мне было тяжело, в третьих — мне будет еще тяжелее, если так будет продолжаться дело. Здесь, само собой разумеется, я плачу — нельзя не упустить такой минуты, надо порисоваться — человеку свойственно фиглярство. Я плачу, Гаврилыч, ах, как тяжело.

Но чтобы вам яснее было, я расскажу о себе: дочь крестьянина, сначала зажиточного, теперь нет, училась — семилетка. Так. Страшная обжора, которая каждое движение мысли определяла: надо поесть. Сидячая, читала много романов, пустых, Дюма и т. д. То целыми днями сидела за книгой, то срывалась в работу в деревню — страшная переоценка.

Не имея мускулов груди и живота, я при помощи ног бегала верст по 14 в день — работала. При таком образе жизни тоска была незапиваемая, как я ни пила чаю — и еды, чтобы заесть, желудок такой же, как у свиньи, дыхание ртом, телом развалина, лицо — немного симпатичное, зубов — ни одного.

Утомляя себя днем, вечером я не могла уснуть, чего-то хотелось. Если бы кто сказал, что легкие особенно просят для себя пищи — не поверила бы. И так дожила я лет до девятнадцати. Потом мне стали приходить мысли о физкультуре. Здесь я попадаю в обстановку неблагоприятную: конюшня и помойка. Здесь же живу, не понимаю, что где нет солнца — много бактерий. Я делаюсь боязливой от этого. Мне же кажется: я боюсь идти на улицу. До девятнадцати лет я была в Туле.

Починив зубы и сознав, что я калека, — решаюсь кончить жизнь, но не хватает совсем безумия — живу и, приехав в Москву, начинаю ходить разувши. А так как ходить я не умела, а идти такой слабой по улице спокойно — страшно, я бегала. Живот и грудь приводили всех в смущение — кто она? Спортсменка, решали некоторые.

Стала заниматься физкультурой. От конюшни не уйдешь — нельзя, приедут братья, а кто дома? Я ходила по двору. «Сумасшедшая», решили все. Долго я мучилась, но, наконец, я нашла способ — чтобы дать легким кислород, нужно делать физкультуру, но только животную, а именно — валяться.

Но здесь опять слезы, это, в конце концов, неважно.

Сначала я валялась дома, потом мне пришло в голову — ведь здесь нет солнца. На дворе. Но у нас и кооператив, и мальчишки, которые просто боялись меня, — это хорошо. Но старшие видели во мне похотницу — да, валяться при всех неосторожно, животное — и то не при всяком-то это будет делать. Теперь дальше. Мне тяжело стирать, мыть полы. Наши же смотрят: она лентяйка, строит юродивую — жиреет, замуж надо, разве девка долго может сохраниться — замуж.

А там что — тоже. Идти замуж, не имея в мысли создать здоровое потомство, — лучше не надо. И в то же время — ведь мы живем, чтобы существовать. Но когда я иду гулять, мне говорят: думаешь только о себе — благодаря тому, что я была ниже среднего человека, который знает мерку — завтрак, обед, ужин. Я даже не понимала, что костюм — защитная окраска организма. Я надевала что придется. Теперь я сознаю это, но мне хочется сделать мое тело упругим, а тогда костюм. Но как же это? Надо организму быть в движении. Встав на рассвете — валяться, ходить, — устанешь — основательно поваляйся, опять ходи. Здесь, в Москве, идти куда-то в три, в четыре часа — куда? Хожу по улицам. Одна. В чулках (в башмаках вредно). Щенок: «Эй, гражданка, куда?» Я не знаю, что сказать. Объясняю: «Доктор велел». Пусть бы так, но меня это раздражает. Когда я вижу человека с бельмом, я говорю: «Одна часть легких не в порядке. Ах, ему бы валяться!» Но сама — ходить. Зачем? И в то же время, когда я валюсь, мою мысль не оставляет: «Вот Шурка идет». И я рисую фигуру с новыми, энергичными чертами лица, с выпуклой грудной клеткой, крепкими мышцами груди, с почти полным отсутствием желудка, талия, широкие бедра, мышцы живота, маленькая ножка — и все это я могу достигнуть, стоит только захотеть, но вот именно — есть желание спать и спать. Я пробовала. Проводила такие дни и как я была довольна! Я благодарна, но вот горе: неправильные условия создали такие уродливые понятия, и хотя я говорю: полезно ходить, но сама сижу — вот пишу. И долго я не хотела сознаться, что у меня такие понятия, и только к двадцати двум годам я сознала. И какой же слабой я себя увидела! Какими же слабыми показались мне черты лица! Что делать? Подруг у меня нет. Была одна, которая думала о своей пользе, но потом мы расстались. Напишу ей письмо, как она себя чувствует.

Ну и вот, Гаврилыч, запала мысль мне в голову — помолодеть, почувствовать себя в крепком теле — ведь даже в шестнадцать лет, когда грудь моя наливалась, желудок и живот, и лопатки — все было слабо, и легкие, и сердце, и все. И думаю я иногда: если ложь, что если человек за день будет меньше терять, а больше приобретать, то долго будет молодым, я жить такой клячей не стану. Но… дни идут. Жить так, чтобы весь день ходить под солнцем и отдыхать, не приходится. Иногда потому, что люди мешают, иногда свои понятия — и человек старится. Знаете, Гаврилыч, это ужасно сознавать…

До 22 года у меня были желания — найти человека. Но, когда я говорила с «ним», я сказала ему, что я ищу не страстью опьяненного любовника, но человека. И когда он ушел, я скучала и думала, что не хватает человека. А Шурке не хватало солнца и кислороду. Теперь я это сознаю, но вместо того, чтобы встать утром в четыре часа, я сплю до восьми часов. Желала бы я, Гаврилыч, теперь испробовать, как живет человек в здоровых условиях. Но не придется мне, Гаврилыч. Здоров может быть каждый, независимо от климата. Если вы не знаете этого, попробуйте: встав от сна, валяйтесь. И вы почувствуете, Гаврилыч, сколько силы у вас и вместе с тем — сколько веры. Вам, Гаврилыч, это особенно нужно. Судя по тону ваших речей, вы человек невинный, вы не знаете, что когда мы сидим или кушаем, что и какие мысли в голове. Многое вы не знаете.

Уже вечер — начала днем, кончаю вечером. Встану ли завтра я в четыре часа — не знаю.

Еще вот что, Гаврилыч, — у меня есть дневник, и интересен он потому, что не скрывала я самых черных мыслей и дел. Голубчик: посоветуйте мне его разорвать. Он дорог мне, как дневник. Ну дорого только то, как рос организм в нездоровых условиях и как он боролся и не мог с ними, но не могу я его разорвать. Никаких там гонораров мне не нужно, но ведь в этот век, век бумаги, пишут и читают все. Если интересно, я могу перебросить его вам. А если это не стоит, ничего не пишите мне.

Сосу конфеты по копейке, фруктовые, и думаю: завтра встать и ходить со щенком. Я не сплю теперь днем, а он глупый, не понимает — возьмет ляжет, слушается, а потом лежит без движения и уснет. И как я ни валяю Чарли, он не просыпается — бедное маленькое животное, мне жаль его, хоть бы прибор такой придумать, чтобы он не спал!

Нет, не могу.

Гаврилыч, не обращайте внимания на грязь — это от воды брызги. Можете не писать мне — хотя я не знаю, попадет ли письмо вам в руки. Дождусь воскресенья, почитаю ваших речей, Гаврилыч.

Если смотреть на человека, как на продукт условий — то есть сна, пищи и, главное, провождения дня, то незавидные условия пишут вам — мало солнца в них, но все в них гнило. Ах, Гаврилыч, если бы мне пожить в таких условиях, но не могу я. Если дадут вам отдых на месяц, то пользуйтесь им, как я говорю, а там увидите, каковы результаты.

Пока все. До субботы. Спокойной ночи.

Человек, который пишет, значит, сидит много и этим близок мне по условиям провождения дня.

19-го, суббота

Встала, ходила, сидела, лежала, все-таки жила. Была под солнцем, загар. Ах, ноги ноют! Но если бы завтра так. А в лесу лежать я боюсь — жутко, чуть сегодня не искусилась. О, Гаврилыч, я верю, что вы сочувствуете мне, если поняли.

Спокойной ночи, человек, который много истратил в жизни — то есть пожилой. Я так думаю о вас, но ведь и я — «пожилая», а это ничему не мешает.

20 мая, воскресенье

Ах, Гаврилыч, что я переживаю. Кошмар. Я уничтожила переоценку мускулов ног, при помощи которых я бегала, я стала тихо ходить. Но сегодня, в воскресенье, я поздно встала, в девять часов, я думала — лучше так, но как я ошиблась. Я и так тихо ходила, а теперь этой спячкой и вчерашним сидением в цирюльне я ослабила их — и я хожу так неуверенно. А люди думают — я их боюсь, и им так неприятно смотреть, я это чувствую. И в то же время, если ходить — то я не пропала. Но если я останусь дома сидеть, я буду еще слабее.

Ах, уйти, уйти в лес — пусть там бродяги, порочные люди, но они не так осудят меня и не так страшно будет мне на солнце.

Ну читаю ваш журнал, ваши слова. Идут пионеры, все чистенькие, хоть они и не так идут и не развиты, но они стремятся к чему-то, к новой жизни. А я лежу в сарае, вернее, встала и смотрю. Слезы, мне скучно, Гаврилыч, и вас нет в журналах, почему?

Идти одной, щенок спит, ах, Гаврилыч, это скучно, скучно!

Сестра уезжает в Тулу, я одна буду стирать, стряпать. Гуляю с Чарли. Дома пью, ем, лежу тихо, слезы. Валяться бы надо, но я не могу. Я сегодня говорила с одной деткой, ей шестнадцать лет, она тоже не знает, как жить. Здоровье потеряно в науке — и в то же время не совсем калека, как я, например.

Гаврилыч, почему вы не писали в № 21? Мне приходит в голову — отчего ты пишешь? В чем имеешь нужду? В деньгах? В климате? В чем же тогда? В понятиях, то есть в советах? А разве словами переделаешь твои понятия? Нет, создавай себе условия, меньше сиди, пиши и читай, меньше спи.

Ну ладно, пусть не напишет письмо Гаврилыч, все-таки отрадно сознавать, что далеко, далеко живет Гаврилыч и что он слушает Шурку, хотя так много говорить очень вредно.

Пишу адрес — в ожидании ответа я буду больше ходить, а собака моя спит. Говорю: не спи. Машет хвостом — дескать, я сама понимаю, не тронь. Бедное животное!

Шурка.

Стихи, несозвучные эпохе

Посвящается М. Зощенко

Быть может, я беден снаружи, — Но сам я, как Бог и Царь, И сонмы неземных оружий Хранят мой престол и алтарь. И тех, кого полюблю я, — Заключу я в оковы темниц, — И за восторг поцелуя, — В пурпур и гордость цариц. Но тот, кто в меня верит, Должен пойти за мной, И ему откроются двери Для жизни иной. Г.

Душа, верните этот подлинник. Понимаете, захотел написать для Вас.

Задушевная переписка

Однажды пришло письмо из Киева. В одном конверте было два листочка. Пишут две подружки. Письмо разукрашено цветочками и сердцем, пронзенным стрелой.

Вот это письмо:

Август 1930

Товаришу Зошченко.

Звините што я пишу до Вас. Я неписала бы до вас письма бо я есьт простой чиловек, а Вы есьт чиловек нетолька што нипростой а даже чиловек висщий лытературы, а Все ж таки я сила и пишу До Вас. Дужи много я про Вас наслухалась, а що билше я Вас начиталася. Дужи харошо Вы розписуите усяки случай из жізни чиловеческой.

Ищо напишу про сваю жість. Я служу у домашьних работницях у Кайиве жість нелехкая потому-што я есьт пралитарский чиловек и нет у меня ничого и никого, а толькы одна людина ридна брат мой. Он служить рабочим и в ниго своя симя.

И прошу я Вас Товариш Зошченко напишите нам как Вы животе и напишите напамят, пісни а мы будемо их виспивувути и згадувати Вас. А мы Вам отпишим наши пісни какие ни скочите.

Мы Вас дужи полюбили и хочимо з Вами рознакомитца хоч на писмах. Пришлите карточку Вашу нам наспоминь и мы сваи пришлем. Звиняйте за писмо, емеете сожаления до нашего чувствия.

Жду писма как соловейко лета красного. Поклон Ваший Мамаше.

Катря…

Писмо писано увечери ішеснощотого августа 1930 году.

Любий Михайло Зощенко.

Дуже звиняюсь що турбую вас. Мине сказали шо вам можна писати. Ото де килька paзвів у нас у клубі расказувели ваши розказув ой і смишно було. Ми із Катькою надумали писати. Ми хочемо по бачите вас який ви чи такий. Чиво вы до нас не приездити? В нас дуже хорошо много кранормеиців і миіліцінерів грает музика що вечера. Учора прочитала оповидания про що пел соловіі і бивает таке за комода счасте потераеца. В нас жизнь ничиво себе тольки хліба мало. Ми ходим у гімназію до шверсету вчиця.

Приижаите товарищ Зощенко. Пішіт до нас про себе. Ми будимо читати ваши книжки як що достанемо.

Коли напишите пісмо напишіті конверті адресу Киев…

До побачения остаюся

Нина.

Я, конечно, ответил на эти удивительно милые письма. При всей неграмотности и ужасной наивности от них веет какой-то необычайной чистотой и прелестью.

Переписка завязалась.

Следующее письмо опять было разукрашено цветочками и птичками.

Уважаемый товарищу Зощенко.

Как бы Вы знали как мы зрадили коли получили од Вас писмо. Ми із Нинкою спивали вдвох з радості как усе одно соловейкі у гаю. И я знала ото Вы з нас нинасмиетеся и окажете униманя по мере сил своих. И как мы рады то мы і сказать ни можем. Типер якбы нам мати Вашу карточку то мыб сидели сшвали и дожидали коли мы зустршемся із Вами. Мы пидем зниматця на карточку і Вам одправим карточку.

Товарищ Зощенко a чі Вы знакомые из Чехавым. Вин теж книжки пишить. Я узяла читати соби чехава так и его написано смишно и интересна. А у вас нам ще білше подобаетця. Я читала у Чехова про сапожника як вин продав душу чорту[417] так и я подумала што краще прожить вильно и дыхати як тоби схочется и любити як тоби схочется. Яе наикраще у жизни слобода товарищу Зощенко. Или тилки жалько робитця коли што я родилася у простому семействе и через це уся моя жисть нещасная. А як би я була людиною не простою я бы ни так жила на цим свите. Товарищу Зощенко пришлите меш книжку з Вашими расказами и Отоб там було писано про таких людей як мы з Нинкою. А я радилася коло Киеву у сели Гнидын. А у Киеви дуже гарно приезжайте побачите. Пришлите мени писмецо на Нинкин адрест бо у мени хозяйка уредна хто зна яка і листи розкриваеть.

А типер до свиданя товарищу Зощенко и батаю Вам усего кращого.

Катря.

Писмо з Киева.

Драстуйте Михайло Михайлович.

Я іздила до дому и тілько учора пріихала знаішла вашого писма. Воно дуже долго лежало пока я була у дома. Ми були такіі радиі што ей нам написали шо и гулят не піишли а все сиділи і про вас розговарювали. Як шо пришлете книжку будемо дужі вдячні. Ми силно любимо читати усякі книжки, я отчитала книжку як кохалиса красноармеец із туркенею, дуже інтересно — така вже наша доля, женоча. Ото коли почетаеш трохи то единственне вдовольствие у нашей жисті ще любимо ми ходити у кіно дуже це ентиресно показуеця у кіні у тіятері теж були дуже воно там дилікатно усе всі у якіхтос вбранях чудних жінки маіжи голі, а чоловіки у сподницях, і все співают і коли плачуть спивають і коли вмирают і де то так люди живут мабуть горя не знають. Преіжайти у Киіев тут дуже добре із голоду не помроте, усе можна купити як есть гроши, хоч Вам із вашою делікаціею і невдобно на базар ходити та якось вже увстроітіс.

Пішите нам ще, пішите міні на той самий адрис Киів…

Ждемо книжок карточек та вас самих як ми і з Каткою знимемось удвох на потрете пришлемо вам на спомін. До побачения остаюся Нина…

Я послал карточку и книжку своим землячкам. Повторяю: при всей их ужасающей дремучести я вижу в них прекрасное сердце, настоящий чистый голос и ту прелестную женственность, которая почти потеряна у наших «интеллигентских» женщин.

Вот следующие письма.

Драстуте товарищ Зощенко.

Даждалиса ми Ваших карточек. Велика Вам поляка за те що сполнюете наши мичты. Мы були такие радые поглядетця на Вас, який Вы есть веселый чиловек и дуже Вы душевный видать чиловек. Оце нам радость велика из Ваших патретив. Ища хачу написать Вам писню на спомін.

Ой та під грушою під зеленою Там зустриласа пара голубив Де ни узявся орел из хмары злетів Разбив розраяв пару голубив. Голубя убив голубку зловив Тай узяв пид полу приніс до дому. Насыпав пшинца аж поколінца Наливав водиці аж по криліці. Голубка не ист. Голубка не пье Та все под грушу плаката іде. Голубка моя сизокрилая Чому ж ти смутна не веселая Ой як же мені веселой бути Кого любила треба забути. Ой у мене есть сім пара голубив Лети выбирай кращий буде теий Ой вже летала вже вибирала Нема кращого як я втеряла.

Оцю писню ми з Ниною удвох співаемо и дуже вона нас у жалість кидае. Напишите чи Вам подобаетця ця писня.

Досвидания. Пишите скорище.

Катря.

Драствуйте Михайло Михайлович.

Дужи ми Вам благодарствени за ваши картачки, дужи вони нам подобаюця. Мы вже снялися на партрет и пришлемо вам. Коли це ви прищете. Ми іздили працювати на бураки на село. У мене е один знайомий красноармеец він дуже добре пише стихи я вам напишу одну пісню шо вин написав мені а ви напешіть чи вам подобаеця.

Уж давно еще девочкой Вас я узнал и с тех пор Вдарило сильно в упор И душу готов я отдать. Песнь я петь не умею Но и писать не могу Но и полюбить навряд сумею Девочку милу другу…

Вин ще богато пише стіхів. Напішите коли вы приідете. Спасіба вам за пожелания дуже вони нас втишіли. Я ваш партрет повесю на стінку.

Пишіть ще нам.

До свидане остаюся

Нина.

Посылаемо карточки.

Пришліт нам книжку вашу.

В одном из писем я получил фотографическую карточку. Обе подружки снялись вместе, обнявшись.

На карточке надпись: «Міхаилу Зощенко від ево землячок на памнять. Катря и Нина».

Переписка продолжается.

Поет и пишет

23 октября 1930

Здравствуйте, Мих. Мих. Зощенко.

Как здравствует лучший из юмористов, мною обожаемый? Прошу большое извенение, что побеспокою ваши глоза с умным выражением. Надеюсь, они в очках.

Не делайте удивленного лица, не надо, не удивляйтесь, что прошу так просто, я не училась в гимназии и правела не знаю. Я хотя живу в С. С. С. Р., но ваша поклонеца, т. е. рассказов ваших, веселых и простых слов. Правда, теперишнюю поэзию я презираю и не навижу слог, хотя напр. Мояковского — не в рифму, но ваши обожаю и читаю с большим интересом, хотя у ваших рассказов много слов, как сказать, вульгарных, но теперешняя молодежь это любит. Я, конечно не имею права писать, что плохо, что хорошо, но ничего, извените. Но увы, мое не счастье у нас в г. Сталино мало книжных магазинов и я не могу достать ваши книги библиотека у нас нищенская хорошего нет если хотишь познакомиться хорошо с литературой то нельзя. Но с большими трудами достала ваши 2-ое книг «Над кем смеетесь» и «Уважаемые граждане»[418]. Четая эти книги я убедилась, хотя вы человек и нервный но сдоброй душой.

Я незнаю почему пишу вам письмо не испытываю ни какого страха, не смотря что пишу известности поэту юмористу Зощенко и пишу так смело как будто пишу брату, но когда я писала Горькому я боялась испытывала страх. Я посылала ему нелепые расказишки он их похвалил. Не думайте, что я хвалюсь.

Горькой писал мне, что нужно заняться литературой серьезно. Тогда я не знала ваши произведения и когда прочла ваши — «Баню», «Арестократку» — бросила всю эту скучную поэзию. Вы преставить не можете как мне нравится ваш язык, ваши восклицания — «Вот, братцы мои». — Но беда в том, что вас я не где не видала ни фотографии, ни рисунка но ничего как не билась и не могла, чего вашего портрета нет в ваших книгах. Простите за нагальство, что взяв на себя прошу выслать мне хотя завалящий ваш портрет. Вы скажете: «Сколько их и каждая по портретику. Ого сколько!» — Но хотя не фотографию так не счите за трут взять ножницы и вырезать из журнала хотя. Умоляю хочу видеть, с гораю от нетепрения не ужели вы такой веселый и интересный как ваши рассказы. Но не думайте, что я как лиса выманиваю сыр у вороны — нет просто я вас представляю толстеньким, в средний рост фигурой, с чорной вьющейся с проседью шапкой волос с голубыми вечно смеющимися глазами и вообще с добрым нежным лицом. Наверно вашей супруге весело с вами — вечно шутите. Простите за нелепое письмо но я молода и поделится мне не с кем, хотя Горькой и писал мне, что нужно серьезно заняться литературой. Он мне преслал рассказы которые счел нужным для меня. Я послала блогодорение, но их книги положила они не имеют веселья, а ваши веселы. И поэтому я стала писать маленькие рассказики на вашу тему. Меня среди моих друзей, которые очень вами увлечены, называют — подражатель Зощенко. Но дайте совет, что мне делать я обладаю хорошим голосом и учусь на курсах у нас в техникуме, которым очень мой голос нравится и дают путевку в консерваторюю. Но что мне делать? Кто даст совет. Быть мне поэтом или актрисой и я решила вам написать, как вы человек боле знающий. И то и другое мне нравится, но чем занятся серьезно не знаю. Пока и то и другое — и пою и пишу, но нужно чем то одним. Горькой мне иногда присылает тему и я должна ее обработать и ему послать, но не могу — сижу над ней уже 6 месяцев и мало, что сделала потаму не знаю что делать — за двумя зайцами погонишься но не одного не поймаешь. Кто советует одно, кто другое и я решила вам написать. Простите за все простите, что решилась вам писать длинное нелепое письмо, но вы не арестократ, а рабочего типа поэт, а посему прошу простить и не отказать моей прозьбе выслать фотографию и дать совет. Как я буду рада всему, что вы дадите ответ и я тогда верьте не буду вам надоедать, после совета пришлю вам свои рассказики если вы разрешите, а как только достану денег то выпишу еще ваши книги для материала.

Но к сожалению они — т. е. деньги не скоро будут я живу у брата а он ужасно скуп насчет денег, но ничего может как улажу.

Простите и извените, что чушь написала.

Если изволите писать ответ то мой адрис…

Ну что я мог ответить на это письмо? Я ничего не ответил. Иной раз лучше промолчать, чем ответить. Тем более в данном случае пришлось бы посоветовать — петь. Но если она так же поет, как и пишет, то уж лучше писать, чем петь.

Лелька-бандит

1930 год

Дорогой Миша!

Сегодня целый день не отрывалась от Ваших произведений, читаю, читаю, читаю… без конца. Впрочем, дело-то вот в чем: я в Вас втрескалась (то есть, вернее, не в Вас, а в Ваши произведения). Пытаюсь рифмоплетничать, и мне папаша говорит, что нужно. Если Вы не имеете ничего против, то в следующем письме я напишу Вам несколько своих «произведений», а Вы приблизительно оцените, каков я «писатель». Я до того Вас полюбила (извиняюсь — Ваши произведения), что не замечаю, покупая по несколько одинаковых книг. Ну не беда.

Хотела кое-что написать побольше, да некогда, надо бежать на собрание ячейки ВЛКСМ — я комсомолка[419]. Если желаете — обрисую свою наружность: хожу в брюках, фуражке и плаще, потому что ненавижу эти всякие такие юбочки, платьица и проч.

Ах, черт… писать-то некогда, а хочется побольше написать, ну да ладно, после напишу, посмотрю, как Вы ответите. А уж и напишу же: про все мои экскурсии по СССР и всякие проделки. Пока.

Жму Вашу лапу.

«Лелька-Бандит».

«Бандит» — мне дали прозвище за то, что часто я схватываюсь с ребятами, иному, бывает, так заедешь, что искры из глаз посыпятся.

Пишите.

Поговорим письменно о Маяковском, с которым я сообщалась письмами (когда была в Харькове).

Вам же пишу из одного фабричного местечка, Сред. Вол. Края.

Пишите все, не стесняйтесь, потому что я давно уже не считаю себя существом женского рода, а считаю — мужского.

Пишите, пишите, пишите.

Вашему ближайшему другу — привет, скажите, мол, какая-то Лелька завелась, привет, мол, велела передать. Вот.

Здесь очень красивая местность, думаю пожить здесь побольше.

Пишите скорее.

Если у Вас есть фотокарточка, то, пожалуйста, пришлите, я хоть посмотрю на Вашу физиономию.

А потом и я Вам пришлю, если хотите, только Вы-то уж пожалуйста-распожалуйста пришлите. Жду.

Тьфу! Я и забыла, что я с Вами уже простилась. Ну пишите, а потом уж я Вам, эх и напишу. Простите, что я Вас не называю по имени и отчеству, но я к этому что-то не привыкла, впрочем, если желаете, то я Вам напишу: дорогой Михаил Михайлович… и т. д. Желаете?

Напишите, сколько Вам лет, и обязательно пришлите фотокарточку.

Ну довольно. Еще раз жму лапу.

Лелька.

Простите, что пишу на таком обгрызышке бумаги.

Акростих

Михаилу Михайловичу Зощенко

Много юмора в маленьких книжках, И люблю я их очень читать, Хотя в пошленьких этих людишках, Ах, как грустно себя узнавать. И из книжек живые лица, Лицемерно смеясь, глядят. Занесена на эти страницы Обывательская среда. Щетка буден усталую спину Ежедневно без устали трет… Не хочу захлебнуться в тине, К новой жизни, покончив с рутиной, Обывательщина идет.

Милый Михаил Михайлович!

Я знаю, что стихотворение плохое, не выдержан размер, вообще слабо, но, знаете, акростих[420] очень трудно сочинять, тем более что Ваша фамилия совсем не приспособлена для этой цели.

Мне очень хочется послать Вам одно или два моих стихотворения, но я боюсь, что Вы мне не ответите, и поэтому решила сначала немножко задобрить Вас акростихом, а если Вы окажетесь таким милым, каким я Вас представляю себе, и ответите, тогда послать Вам мои «труды».

Боюсь, что я совсем не умею работать над своими стихами. Как-то я прочла статью Маяковского о том, как он работал над своим стихотворением на смерть Есенина[421]. Прочтя ее, я заплакала, потому что никогда не сумею так работать. Михаил Михайлович! Если Вам скучно писать — не отвечайте. Я очень глупа, что надоедаю Вам, но я счастлива была бы получить от Вас ответ. Ведь Вам не так уж трудно черкнуть пару строк.

Поставьте себя на мое место — и Вы ответите.

С горячим приветом…

Незнакомка

Октябрь 1930

Уважаемый тов. Зощенко.

Пишет Вам незнакомка, не старайтесь припоминать, так как Вы меня абсолютно не знаете и никогда не видели. Очень увлекаюсь В/произведениями, у меня их целых два тома, кроме последнего, и на досуге после работы я люблю взбираться на кровать и смеяться от всей души от Ваших праведных трудов. Сегодня как-то стихийно пришла мне мысль написать Вам, не думайте, что отсюда я преследую какую-либо цель, авторскими способностями я не обладаю, а пишу «по простоте душевной». Видите ли, как фразы Ваши прививаются, я сейчас вспомнила эту фразу от «Негрооперетты»[422]. Я смело надеюсь, что не откажете в столь скромной просьбе, тем более чистокровной пролетарке. Я Вас прошу прислать мне Ваших несколько последних произведений, так как при всем желании не смогла попасть на вечер литераторов, который не так давно состоялся в театре. Теперь Вас, конечно, интересует (а, может быть, и нет), что я из себя представляю. Самая обыкновенная работница с фабрики «Красное Знамя». Боюсь, этот материал послужит для Вас оживлением для Вашей пищи.

С тов. приветом…

Все-таки ожидаю положительного ответа.

Вас, наверное, интересует, откуда я знаю В/адрес, — это очень просто — в телефонной книжке.

Человек на улице

В ноябре тридцатого года я получил удивительное письмо от незнакомой молодой женщины.

Как выяснилось, эта женщина три года назад приехала из провинции в Ленинград. Ей не повезло. Вместо ожидаемой прекрасной жизни она столкнулась с большой нуждой. Она не сумела найти ничего хорошего. Она не нашла себе даже пристанища.

Три года она проходила по улицам, ночуя то у знакомых, то в каком-нибудь учреждении, то просто у случайных встречных.

Повсюду, куда она приходила в поисках работы или ночлега, у нее требовали союзную книжку, паспорт, удостоверение, путевку, карточку с биржи труда и т. д.

Впоследствии, когда я встретился с этой женщиной, выяснилось, что, кроме метрики, у нее ничего не было. У нее не было даже хлебной карточки.

Женщина сконфуженно говорила об этом, утверждая, что ей просто непонятно, откуда это все берется.

Оказывается, не всем дано канцелярское умение управлять своей жизнью. И не все эти люди умеют набивать свои карманы удостоверениями. Такие люди прежестоко бывают наказаны. Но вот это письмо:

Михаилу Зощенко.

Вас никогда не приводила в холодное бешенство лампа на чужом столе…

Вам не приходилось ночами бродить по черным скользким камням и заглядывать в теплые пятна чужих окон, куда страшно хочется швырнуть камнем… У меня — девятнадцать лет и желтый чемоданчик. На плечах — что-то невесомое на шелковой подкладке. В голове — муть и иногда страх. Я одна насквозь. Приближение каждого вечера встречаю с болезненной гримасой: куда идти ночевать. И каждый новый рассвет жмет виски холодом неизбежности наступающего дня. Вот такое состояние с небольшими передышками (время от времени я выхожу замуж или приезжаю недельки на две домой) — продолжается уже три года. Вместо того, чтобы к этому привыкнуть, — я чувствую, что начинаю медленно сходить с ума. Как на салазках с невысокой горы. Людей люблю. Очень. Но их жизни ненавижу. Их чужие уютные жизни. Даже жизнь моего дома, моих родителей — для меня чужая. Я к ней никак не могу присосаться. Я там могу только отдыхать. И то недолго, после того, как меня побьет, пошвыряет и выпьет очередное полчище дураков и негодяев.

На этот раз я здорово устала, но на этот раз я не могу даже вернуться домой.

Отец сейчас в провинции преподавателем. Его тоже побило и швырнуло здорово, хоть в другом плане, чем меня. Ему живется туго и холодно.

Родители обо мне заботиться отвыкли, да и не могут. А я — здесь.

Ношу свои девятнадцать лет и свой желтый чемоданчик. Пробовала работать. Сняли. Я ничего не умею делать. На биржу не иду: предубеждение против этой, кишащей людьми громадины; не люблю затериваться.

Пишу стихи.

Ну их к черту. Ахматова под есенинским соусом.

Это все не то.

Знаете ли Вы холодный привкус одиночества на губах, зацелованных всеми. Приходилось ли Вам говорить с милыми людьми, улыбаться им, и думать в это время о том, что вот они уйдут в свои теплые повседневные жизни, а Вы останетесь с Вашей никем не тронутой заброшенностью на бульварной скамейке, с девятью копейками в кармане, с тяжелой головной болью и страхом.

Ах, эти чужие квартиры! Эта чужая домовитость чужими ногами зашарканных половичков.

Ведь я бываю везде. Меня берут ночевать и гладко-причесанные семьи, и взъерошенные холостяки со своими табачными ласками, и одинокие женщины с тихими чайничками по утрам… Я ко всем иду. Я ставлю свой чемоданчик у дверей, сажусь в глубокие кресла, или на шаткие стулья, или просто на подоконник и смотрю.

Как в кинематографе — все и всё.

Иногда зубами вцепишься в платочек, который очень хочется смочить не идущими из широко открытых глаз слезами.

Хочется иногда броситься к кому-нибудь, крепко обхватить руками, прижаться, и долго, сбивчиво, горячо — умолять о том, чтобы взяли меня, сделали своей, своей совсем, дали бы мне что-нибудь больше липких, мокрых поцелуев (со стороны мужчин) и тихих улыбочек, приправленных сытым сочувствием (со стороны женщин).

Но во мне — слишком мало крови для каких бы то ни было порывов.

Я — только усмехаюсь и чувствую, что мои глаза все глубже обводятся синими и немножко влажными кругами.

Что мне нужно от Вас.

Дайте мне возможность писать. Я хочу быть журналисткой, рецензенткой… Не знаю. У меня хватит наблюдательности, чувства слова и восприятия — на все.

В общем, мне кажется, я очень хочу поговорить с Вами.

Смотрите на меня как на душевнобольную, которая ходит, бродит, ласкается, наблюдает, мучается, носит на плечах неплохую башку, способную неплохо варить, и — ничего не делает для того, чтобы затормозить медленную ползучесть вниз.

Моя психика до того безобразно выросла и распухла, что я теряюсь.

Мне нужен кто-нибудь, кто сумеет осторожно и безболезненно сделать из меня что-то нужное. Это — много. Это — немыслимо.

Сознаю, зря и пишу это. От Вас мне нужно только то, чтобы Вы захотели со мной поговорить. Я Вам позвоню по телефону.

11 ноября 1930 года.

Она позвонила мне по телефону. Мы увиделись. Это была красивая, очень молодая женщина. Она говорила каким-то безразличным голосом. Все слова были сказаны ею на одной ноте, без интонации. Это было тяжело слушать.

Я, сколько мог, ободрил ее. Дал немного денег. Посоветовал запастись бумажками, чтобы поискать службу. И, в случае неудачи, посоветовал уехать к отцу, в деревню.

Несколько месяцев она ничего не предпринимала. Какое-то упрямство, а может быть, и безволие, оставляли ее в том же положении. Но в феврале этого года она все же уехала к отцу. Недавно я получил от нее письмо из деревни. Она пишет, что отдыхает в деревне и пока старается не думать о своей будущей жизни. Она никогда не предполагала, что так трудно и сложно жить на свете. Это верно.

Хороший конец

Это любопытное письмо получено из провинции.

17 декабря 1930

Товарищ Зощенко.

Простите, что беспокою, но нужда, честное слово, крайняя. Я нахожусь сейчас под давлением «великих промблем», а разобраться не с кем. Меня мучит целая уйма вопросов, которые не хватает храбрости разрешить самой и под давлением которых я нахожусь. Именно это заставляет меня спросить у Вас совет. По-моему, человек, описывающий духовные флюсы, должен иметь от них средство. Вот почему я выбрала своей «жертвой» именно Вас. Не знаю, удастся ли мне втиснуть свой «флюс» в более или менее конкретный образ. Во всяком случае постараюсь. Для большей ясности начну с начала: детство я провела на попечении немок, которые, кроме немецкой азбуки, пичкали меня «религиозным дурманом». Годам к девяти я была уже посвящена во все похождения Иисуса Христа и, в знак любви великой, называла его не иначе, чем Исуся-Христуся. В общем — в детстве у меня было довольно абстрактное понятие об окружающем.

Когда мне было одиннадцать лет, умерла моя мама, материальное наше положение больше чем пошатнулось, и немки улетели в трубу. Тут-то я стала «пролетаризироваться»: дни проводила во дворе, играла с разношерстнейшими ребятами и, конечно, читала Мопассана[423]. Вот. Так отошли в предание бонны и «Исуся-Христуся». Годам к четырнадцати я знала наизусть добрую половину Есенина и не меньше Блока.

Позже пришли Маяковский, Асеев, Сельвинский — всех не счесть. О том, можно ли совмещать Блока и Маяковского, — я тогда не думала. Это теперь меня смущает то, что я в одинаковой степени увлекаюсь как «Прекрасной Дамой», так и Маяковским[424]. Ведь это же разные полюсы — почему же я так. Сейчас мне 17 лет. Я поступила в этом году в фабзавуч. Тут-то самое главное: если на теории у меня почти никаких расхождений с рабочим классом не было, то на практике оказалось, что ничего общего у меня с этими ребятами нету. (Под рабочим классом я подразумеваю одних рабочих.) Тут мне пришлось столкнуться с казусами, о которых ни Жаров, ни Безыменский не писали[425]. Если даже предположить, что они описывали московские ФЗУ[426] (детскость), то и тогда не думаю, что климат так разительно влияет на нравы. В нашем ФЗУ ребята сморкаются под ноги, носят под ногтями траур и такие вещи говорят, какие «приличные люди» лишь на стенах уборных пишут. Когда начинается урок, то я молю Бога (по инерции), чтоб он подольше продолжался, так как на переменке я себя совсем потерянной чувствую. И вот мне очень больно — я не привыкла себя чувствовать ижицей затерявшейся. Во-первых, получается, что у меня никогда спайки с рабочей средой не будет, а во-вторых, — ведь нам еще два года вместе — как же я смогу. Я и так иду на компромисс: если дома говорю — «девочки», то в ФЗУ — «девчата». Дома, когда ко мне цепляются, говорю — «как не стыдно», а в школе приходится говорить — «уйди, а то съешь по морде». Иначе не помогает. Возможно, что это просто условности — у каждой среды свой прием изъяснения, во всяком разе мне мой больше нравится. Меня эта имитация, подделыванье под кого-то здорово мучит. Такое впечатление, будто я примазываюсь к ребятам, а уж это — ни за какие коврижки. Или в самом деле соединиться, или удалиться восвояси. Но в том-то и дело, что я не могу решить — кто же подлежит переделке: я или они. Я не говорю, что я святая, — у каждой, конечно, стороны есть свои слабости, — но стоит ли мне отбросить мои для того, чтобы подвергнуться, может быть, еще худшим (их слабостям). Не подумайте — интеллигентка в кавычках. Честное слово, что нет. Неужели в том, что между нами оказалась такая бездна, виноваты немки и «Исуся-Христуся». Но ведь я так давно с ними покончила. В общем — я сейчас, как на море. Товарищ Зощенко. Может, Вы мне поясните, как мне искать путь к рабочей аудитории. Или, может быть, совсем уйти из ФЗУ. Правилен ли мой подход к нашим ребятам. Как бы Вы поступили, находясь на моем месте. Я, вот, собираюсь в пролетарские писательницы, а какая же я буду «пролетарская», если не умею, вот, обращаться с нашими ребятами. Ведь они же — будущий пролетариат (и даже теперешний). И потом еще о литературе — почему так ругают конструктивистов[427]. Неужели, если 60 процентов разбирают только печатным шрифтом, то остальные 40 процентов не имеют права писать и читать письменным. Да ведь это скучно. Впрочем, я отклонилась в сторону. На этот вопрос можете, если время строго рассчитано, не отвечать, но на остальные очень Вас прошу — ответьте. Я совсем сбилась и буду Вам крайне признательна, если поможете разобраться. Вот. Еще раз простите за беспокойство. Всего лучшего…

Я ответил этой растерявшейся девушке, что уходить ей из ФЗУ не следует, что аристократической среды в настоящее время в Союзе не имеется. И что такой уход опасен в том смысле, что это еще более усугубляет разрыв, и тогда наступит полная неудовлетворенность, как и у всякого человека, не имеющего своей среды.

Я написал ей, что если она считает себя в культурном отношении выше той среды, в которой она находится, то ее дело не ахать и огорчаться, а наоборот — оказывать влияние на эту среду. Пусть это будут два-три человека, которым она привьет вкус к литературе или, скажем, убедит, что брань попросту унижает человека, — это уже будет очень много, и это в какой-то мере даст удовлетворение.

Через месяц или два я получил благодарственное письмо. Девушка писала мне, что ее жизнь в этом смысле переменилась. Ее более не тяготят ребята из ФЗУ. Она беседует с ними о литературе и находит в этом чуть ли не свое призвание. Очень хорошо.

Предупреждение

Теперь начинается самое неприятное.

В этом отделе я печатаю хвалебные письма.

Я хотел бы их вовсе не печатать, но тогда был бы пробел — не хватало бы каких-то действующих лиц в этой моей книге.

А, кроме того, я так полагаю, что читателю все же забавно поглядеть — кому что нравится и кто за что хвалит.

Я, конечно, понимаю — этот отдел, чего бы я ни говорил, выглядит плохо и нахально.

Мне, правда, наплевать, что про это будут говорить. Но я совершенно соглашаюсь с тем, что это довольно-таки неприлично печатать о себе разные высокие слова. Так обычно некоторые оборотистые частники выпускали средства для ращения волос или какие-нибудь пилюли «Ара» от клопов и при этом обязательно печатали письма от благодарных исцеленных клиентов и пациентов.

Согласен. Похоже. Но решил пострадать за идею.

Да, собственно, до последней минуты я не хотел печатать похвальные письма. Жена уговорила.

— Надо, — говорит, — хотя бы несколько штук включить. А то могут подумать, что их и вовсе не было. Прямо неловко.

Пожалуй, верно.

Вот выбрал несколько особо похвальных писем и печатаю на свою седеющую голову.

Всех перекрыл

Уважаемая редакция, передайте от меня Мих. Мих. Зощенко мой пламенный привет.

Очень уж я люблю рассказы Зощенко. Нет ничего так увлекательного, как его рассказы. Каждого свежего номера «Бегемота» или «Пушки»[428] я жду с нетерпением, чтобы прочитать от слова до слова написанное Зощенко. Я даже теперь, не глядя на подпись, узнаю его рассказы. Я язык его знаю. Уж очень он прост, понятен.

Вращаясь всегда среди читательской массы, я хорошо знаю, кто более заинтересовывает современного читателя.

В нашей современной литературе имеются произведения……., но они все на втором месте от Зощенко. Вот Зощенко сумел завоевать интерес к себе, его любят, его ценят, все уважают и все хорошо понимают. А главное, Зощенко пишет факты.

Зощенко берет жизнь не из кабинета своей литературности, а путем вращения в жизни.

А это не у всех писателей. У них как-то сухо, непонятно, загадочно.

Современная литература должна гордиться Зощенко.

Вот мой приветственный клич Мих. Зощенко — современному бытовику-юмористу-сатирику.

Начинающий писатель, селькор газеты «Уральский рабочий».

Горжусь? Да нет. Какой черт! Там, где поставлены многоточия, были перечислены такие авторы, которых обскакать не так уж лестно. Тем более путем вращения в жизни.

Гордиться не приходится.

С дороги

Которым интересно меня обидеть, обычно говорят:

— Тираж, тираж! Это ничего не показывает. Юмористика! Железнодорожное чтение. Мелочишки.

А по мне хоть бы и так. Меня это ничуть не обижает. Пожалуйста. В чем дело! На одну полку с Толстым не лезу, «Войну и мир» не напишу. Предупреждаю заранее.

В чем дело! Имеете легкое железнодорожное чтение. Почту за счастье быть таким любезным автором. Добиваюсь!

Вот даже и письмецо получил от железнодорожного пассажира:

Уважаемый тов. Зощенко!

Прочитав Вашу книгу «Над кем смеетесь», могу сказать, что не только эта ваша книга, а еще «Уважаемые граждане» читались мною с большим интересом[429]. Особенно читались мною рассказы с беспрерывным смехом: «Лимонад», «Пасхальный случай» и из «Уваж. гражд.» — «Стакан», «Аристократка», «Пассажир».

Вообще я Ваши рассказы почти все, которые проходили через мои руки, всегда читал и буду читать с удовольствием. Мне все хочется на Вас посмотреть, жаль, что нет ни в одной книге Вашего портрета.

Ну, тов. Зощенко, пока всего хорошего, желаю Вам в таком же духе писать свои рассказы, и я думаю, что такое пожелание не я один бы пожелал.

С большим бы удовольствием еще бы с Вами поговорил на бумаге, да поезд через 5 минут отходит.

Всего хорошего. Жду новых рассказов.

Пишу Вам из гор. Полторацка, Средняя Азия.

Всегда читатель Ваших произведений…

«Никак, батюшка, стаканчик тюкнули?» («Стакан»)

Письмо из провинции

Дорогой Михаил Михайлович!

Я, от лица группы Ваших страстных поклонников, приношу Вам нашу сердечную благодарность за тот хороший, бодрый смех, который Вы даете нам своими рассказами.

В минуты досуга, в минуты отдыха мы собираемся нашей тесной компанией и читаем, перечитываем и снова читаем Ваши образные коротенькие жизненные картинки.

Нет повести, нет рассказа, которого бы мы не знали. Каждое новое Ваше произведение читается запоем, учится наизусть.

Как только кто-нибудь откуда-нибудь достает «новую Зощенку», все кидаются к этому счастливцу и не успокоятся до тех пор, пока не будет несколько раз все прочитано, пока вдоволь не отведут душу здоровым, веселым смехом.

На днях у нас должно будет состояться чтение новейших из Ваших рассказов. Но нам в провинции трудно добывать Ваши книги, да и денег у нас мало.

Мы хотели Вас просить скрасить нам вечер и написать нам на память какой-нибудь рассказ с парой слов, Ваших слов, любимых «зощенковских», тех слов, которыми теперь все мы только и говорим, которых ищем со всем юношеским азартом во всех журналах и газетах.

Ваш автограф даст нам неисчерпаемую радость. Ведь рассказ этот будет написан Вами для нас. Он создаст, оживит Вас в нашем воображении, Вас — творца смешных и хороших героев.

Простите, если мое обращение и просьба покажутся Вам дерзкими, но они так искренни, и, я думаю, Вы это почувствуете.

Заранее благодарный, один из Ваших многочисленных поклонников…

Ответ (если Вы захотите дать мне эту радость и ответить) попрошу Вас адресовать: Ленинград… Оттуда мне его скоро доставят в наше захолустье.

Студентка

2 октября 1926

Милый Михаил Михайлович!

Не пожалейте потратить время на чтение этих строк, — ведь в них мне так хочется сказать Вам и не только от себя, но и от имени целой группы моих товарищей, — какая великая, искренняя благодарность к Вам живет в нас, далеких провинциалах, так скудно и бедно награжденных «культурой», искусством и т. п.

В долгие вечера, когда кроме книг и взаимного «словоблудия» — не было ничего, когда тоска цепко забирала нас в свои руки — мы открывали тоненькие, белые и синенькие книжечки…

Как рассказать Вам все то великое дело, которое совершили они в нашем настроении.

Едва ли кто был в лаборатории человеческих душ, но если бы слабые, маленькие люди добрались туда, они, мне кажется, поразились бы, увидев, как сложно и тонко устроена машина смены настроений.

А Вы эту тонкость и сложность сумели познать. Просто, бесхитростно рассказывая о чем-нибудь — как Вы могли наполнить души таким светом, создавать такой смех и радость — цену которым не определишь…

Особенно в нас, одиноких людях…

Днем на службе, на работе… по кусочкам убиваешь здоровье, нервы, силы, жизнерадостность — в борьбе за хлеб…

До вечера — уборка, стирка, мелкие заботы, маленькая, но хлопотливая деятельность…

И всегда, во всем мы одиноки…

Нужно самому быть одиноким, чтобы понять, какой ужас, какая трагедия подчас заключается в одиночестве!

Это пустыня, но пустыня, лишенная солнца…

И если бы Вы знали, каким беззаботным смехом, какой безудержной радостью заливалась комнатка, когда в ней раздавались написанные Вами рассказы.

Уходили заботы, уходили будничные мелочи, уходили усталь и мрак.

И это странно, потому что Вы писали-то о тех же буднях, мелочах и усталостях…

Чем, чем Вы могли делать нас молодыми, беззаботными, не чувствующими своей заброшенности и одиночества в глуши?

Хоть на час, на два, но мы сияли смехом, мы забывали все.

И вот теперь, когда я, наконец, вырвалась учиться в центр и ехала сюда, мои товарищи, оставшиеся там, в далекой провинции, собрались провожать меня…

Тушили зависть в глазах… Молчали… Переминались… как всегда на проводах.

Но вот кто-то сказал безнадежно-горестным тоном:

— Увидите Зощенко, небось…

И вот, если бы Вы видели, милый Михаил Михайлович, как просияли лица у них, как засмеялись вначале глаза, потом губы, потом все лицо… как вырвался звонкий смех у них у всех…

И наперебой, все-таки не умея сдержать зависть в молодых, срывающихся голосах, искренно и горячо просили прислать все новинки Ваши, просили увидеть Вас, крепко пожать Вашу руку и сказать Вам от них большущее, хорошее спасибо.

Приехала я. Видеть Вас едва ли удастся. Да если и увижу, едва ли рискну подойти, сказать что-нибудь. Подумаете: «психопатка», «сумасшедшая»… а в лучшем случае: «скучающая, желающая соригинальничать барышня». Решила написать.

Примите же нашу благодарность. Все, что есть в нас молодого, искреннего и хорошего, — шлет Вам ее. Большое спасибо.

А я рискую, от имени всех, попросить у Вас разрешения — и по-бабьи, звонко и крепко расцеловать Вас.

Примите уж и просьбу мою: черкните своей рукой на своих книжоночках и пошлите их мне — не решаюсь затруднять Вас посылкой всем нашим ребятам, — а уж я перешлю их в далекий Туркестан.

Вам это не составит большого труда, а если бы Вы знали, как они будут рады.

Нужно самому пожить в глуши, чтобы понять, как мучительно однообразна там жизнь и как много света вносит получение чего-нибудь любимого… А ведь Вы — любимец, да еще какой!

Не откажите же!

И если посылка ко мне обременительна, позвоните мне, я пойду возьму их сама.

Так хочется обрадовать своих ребят.

Телефон мой… Звоните…

Еще раз большое спасибо.

Я уже не помню, как в точности случилось, но восторженная студентка зашла ко мне на квартиру за книжкой.

Я жил тогда в угрюмой комнате в б. Доме Искусств, на Мойке[430].

И надо сказать, в тот год я был особенно болен — неврастения и хандра замучили меня вконец. Я был злой и раздражительный. И помню, весьма неприветливо встретил мою гостью.

Она мне говорила какие-то голубые слова, а я был мрачный, как сукин сын, и даже не пытался выдавить на своем лице улыбку.

Наверное, нехорошая память обо мне осталась у студентки. И я бы хотел, чтоб она простила меня за мою нелюбезность. Я был очень болен.

А сейчас я здоровый и веселый. И даже почти что полюбил людей.

Из Херсона

Славный, веселый Михаил Зощенко!

Мы очень любим ваши рассказы. Читаем их много раз и каждый раз с новым интересом, у меня есть несколько номеров журналов, в которых есть ваши рассказы, и я их даю читать всем знакомым, все они смеются, смеются до слез, так что странички с вашими рассказами совсем покоробились от влаги и трудно читать — даже печать вылиняла.

Я с нетерпением жду, когда «30 дней» пришлет нам книжку ваших рассказов[431].

Все же мы читали очень мало ваших рассказов и потому не можем судить, какие лучше; по слогу большим успехом пользуется «Случай в бане», а вообще «Кинодрама».

Мы любим кино и (я особенно) приглядываемся к его посетителям и его порядкам. Раньше у нас бывали случаи вроде «кинодрамы», например, какой-то «черт военный» зацепил локтем за отворот свитера одной девочки, свитер вязаный, натянулся, военный высокий, и бедная девочка должна была на кончиках пальцев бежать за ним.

Существовала даже месть, мы когда-то удивились, что у одного типа на руке сделана татуировка — часы, и эти часы показывают столько, сколько как раз в то время было. Он услышал, и, когда толпа хлынула, он начал толкать нас, подставлять ножки и т. д.

Да мало ли примеров!

Да я лично против нумерованных мест: то хоть потолкаешься, но сядешь, где нравится. А теперь. Иногда в кассе остается 20 и более мест, но все в разных местах, а когда идешь компанией, то это прямо досадно.

Теперь у нас надписи в кино по-украински, украинский язык грубее, и иногда смешно, если принцессы начинают ругаться по-украински. На днях мы были на «Сюркуфе», сзади нас сидела интересная пара. Я плохой знаток типов и не могу точно определить его происхождение и занятие, м. б. мелкий торговец, м. б. рабочий, м. б. чиновничек, в общем, по-моему, обыватель в полном смысле слова; она лет за 30, некрасивая, с большой бородавкой на носу. Она громко (один бас на все кино) читает надписи, медленно, по слогам, и в каждом слове вместо «ы» читает «и». Он ее все время поправляет, она соглашается, но потом — снова. Только в конце она вдруг начала читать «и» вместо всех гласных.

Вообще они плохо понимают содержание, в картине герой женится не на героине, а влюбленный в героиню кузен следит за героиней. Они же думают, что это героиня вышла замуж и пускают реплику кузену: «А вин ходе и ходе, вона вже замуж вышла, а вин все ходе» — ломаным здешним языком. И все путают, так что в конце картины у них английский министр очутился в тюрьме вместо разбойника.

Хоть они и говорят на вид по-украински, но в надписях они очень мало понимают, и когда встречается «шляхетний друже», то он, вместо «благородный друг», переводит — «дорожный (от слова „шлях“ — путь) друг», она сначала не согласна — все-таки «дорожный друг» — довольно сомнительное выражение.

«Гм… дорожный… наверно, дорогой», — вдруг догадывается она.

Он не согласен, объясняет: «Понимаешь, по дороге встретились, случайно, понимаешь, познакомились и подружились. Скорее, более точно будет не дорожный, а подорожный».

Я не знаю, дойдет ли письмо, но думаю, что раз доходили такие письма, о каких писали в «30 дней», то это должно дойти.

Пришлите мне ваш точный адрес, я знаю много интересных курьезов, очень хочу их вам рассказать, не побрезгуйте нашей дружбой, присылайте адрес, мы вам много, много пришлем, особенно из сельской и обывательской жизни и про украинизацию.

Ну до свиданья. Пишите побольше в журнале, это лучше доходит до читателя. Напишите что-нибудь про обывателя (вроде нашего) в кино.

Ах, как рады будут мои друзья (и я тоже), если вдруг (именно вдруг) вы откликнитесь на послание херсонской молодежи.

До свидания, веселый Зощенко!

Желаю вам от всей души успеха и всего, всего хорошего.

Адрес: Херсон… Шуре.

«Король смеха»

27 апреля 1927

Михаил Михайлович!..

Я очень реально представляю себе Ваше лицо (по портретам) и, главное, то недоумение на нем, когда Вы получите и прочтете мое письмо…

Да и в самом деле: человек не думал, не гадал, и вдруг… как это вам покажется, получает письмо, да еще из такого отдаленного, захолустного уголка, как город Бежица, около госзавода «Профинтерн», и неизвестно от кого, от человека, которого Вы не знаете, не знаете его лица, ни головы, ни что он из себя представляет, — одним словом, «человек в черной маске», как будто из исторического романа на манер a la Дюма[432]. Ах, я извиняюсь!.. забыла… Я не хочу быть черной маской и прежде, чем написать Вам письмо, — представляюсь Вам, хотя я не молодой человек, а барышня, ну да ладно, кто будет разбирать в наш эксцентричный век. Итак, звать меня Леля, ну и так далее — особо выдающихся примет нет. Тут я на минутку молчу, а Вы, потерявший дар слова от недоумения, конечно, понемногу обретаете его и прежде всего начинаете размышлять вот так:

«Я получаю письмо от совершенно неизвестного человека, от барышни, она мне пишет, а я ее не знаю и не знал». И за этим следует вывод — ясный и беспощадный: «Это или сумасшедшая, или психопатка-истеричка», — иначе как объяснить это письмо.

Погодите, уважаемый Михаил Михайлович, так поспешно делать жестокий вывод!..

Михаил Михайлович… я очень и очень люблю Ваши сочинения — Ваши юмористические рассказы. Я от природы очень люблю смеяться и смеяться, до упаду, как говорится. Только Вы, ради бога, не подумайте, что я смеюсь и с причиной и без причины, и тогда обо мне составится невыгодное мнение… Вспомните-ка пословицу: «Смех без причины — признак дурачины». Нет! Я смеюсь всегда только по причинам — и по причинам самым основательным. А самая главная причина, когда я смеюсь заразительно, от всей души и до упаду, — это Ваши рассказы. Моя жизнь не такая беззаботная и мне часто приходится плакать, и вот в минуты отдыха я читаю Ваши произведения, смеюсь, хохочу и забываю все то мрачное и тяжелое, которого так много в жизни. Вы, как добрый волшебник, невидимо спрятали в каждом Вашем рассказе искру откровенного смеха, вспыхивающую ярко и разрастающуюся в трудно тушимый пламень смеха. Ваши произведения бесподобны. Вы думаете, что я льщу? — Нет, я говорю то, что думаю, я всегда люблю говорить правду. И Вы думаете, что я одна отношусь так к этому? — Ничуть не бывало. Все мои подруги без ума от Ваших произведений. Одна — художница, увеличила Ваш портрет с книжки, повесила его чуть ли не в красный угол. Зимними вечерами мы собирались в кружок — одна читала, а мы все хохотали до упаду, что называется, свыше нормы, на все 120 процентов.

У нас вошел даже в ход «зощенский» язык. Например: встретятся где-нибудь две хохотушки, пока серьезные и придавленные житейским гнетом, но стоит только одной вспомнить какую-нибудь выдержку из Ваших произведений — они уже тонут в приливах смеха… Вы — король смеха! А что касается меня, то все Ваши произведения, какие попались в мои лапы, — я их знаю наизусть и еще опять-таки раз двадцать перечитаю их.

И вот однажды, прочитавши Вашу книжку, под заглавием «Кризис», на обложке которой был помещен Ваш портрет, и, заглядевшись на него, я думала…[433] Я смотрела на Ваши глаза, полные тонкой иронии и юмора, думала — где Вы, что Вы делаете и что Вы из себя представляете? И тут мне мелькнула мысль — написать Вам письмо и еще… Вы только не смейтесь, Вы, юморист… — это мне хочется переписываться с Вами. Вы, ради бога, не подумайте, что я хочу это делать из тщеславия — нет, и тысячу раз нет, — просто я хочу переписываться с остроумным человеком. И потом: Вы пишете книги, они расходятся по всем городам, по всем местам, — все читают их, а это я хочу, чтобы это была моя собственность.

Я буду ждать от Вас ответа, какой бы он ни был, и с нетерпением…

Мой адрес: г. Бежица…

Барышня не заимела остроумного кавалера — переписка не завязалась.

Не могу по барышням трепать свои мозги. Не имею на то охоты и вдохновения.

Из Тифлиса

5 сентября

Милый, многоуважаемый Михаил Петрович! (Сомневаюсь, что Вы Петрович.)

Может быть, Вы часто получали такого рода письма, но это легко объяснить Вашим успехом. Что касается меня, то я не в силах сдержать свой глупый телячий восторг перед Вами.

Вы, может быть, не поймете, что мне надо было написать что-нибудь, какую-нибудь ерунду, послать в Москву и успокоиться. Почему же Вы обязаны получать и прочитывать, а то, может быть, и просто рвать всякую чепуху, я не знаю, но думаю, потому что Вы «Зощенко».

Я не знаю, сколько Вам лет, но если вы молоды, то, конечно, Вы должны прочитать и даже ответить.

Если бы Вы ответили, это было бы большой радостью, а радости в моей жизни очень мало.

Я думаю, что Ваше творчество критиковалось солидными умами, и думаю, что они нашли недостатки, но не все ли равно. Клянусь Вам, что Вы попадаете в самую точку мировоззрения советских граждан.

Ваши рассказы любят все, потому что они заставляют смеяться чуть ли не до слез. И все рассказы насыщены советской прозой, жизнью, которой живут многие.

Еще раз прошу, черкните что-нибудь, этим Вы доставите большое удовольствие глупой девочке.

Я буду долго ждать.

Шлю Вам дружеский привет.

Тифлис…

Послал открытку — несколько слов привета.

Ну спасибо

Раненбург, 10 января 1927

Товарищ Зощенко!

С большим удовольствием читаю я Ваши юмористические рассказы и от души смеюсь над ними. Вы умеете так кратко, так живо и смешно описывать, что когда читаешь какой-нибудь один из Ваших рассказов, то невольно представляешь себе лицо героя и все происходящее с ним. Я всегда с восторгом разговариваю о Вас и рассказываю Ваши рассказы. Я давно хотела написать Вам это, но мне как-то не удавалось.

Жму крепко Вашу руку.

Уважающая Вас ученица второй ступени…

Доктор

24 октября 1927

Дорогой и глубокоуважаемый Зощенко!

Пусть Вас не удивит настоящее письмо. Просто мне хочется выразить Вам восхищение Вашими прекраснейшими рассказами. Будучи перегружен работой, я в свободное время с величайшим удовольствием отдыхаю над Вашими книжечками, которые доставляют мне большое эстетическое наслаждение. Мне никогда не надоедает перечитывать их в сотый раз. Ваши «Уважаемые граждане» — это моя настольная книга.

Вот это заставило меня осмелиться написать Вам. Я был бы счастлив, получив Вашу фотографическую карточку. Приношу тысячу извинений за мою нескромную просьбу и надеюсь, что Вы не откажете мне в ней. Будьте здоровы и веселы.

С тов. приветом…

Сверхштатный ассистент клиники общей хирургии медицинского института.

Письма, не вошедшие во второе издание

Донат Весенний

30 декабря 1928

Уважаемый тов. Зощенко.

Будучи незнакомым, посылаю мою пародию на Ваши юмористические рассказы. С 1925 года (с начала студийной работы) я рассказывал Ваши рассказы с эстрады. Как и у большинства остальных рассказчиков, они проходили с должным успехом. На последнем курсе нашего драматического отделения рассказывают Ваши рассказы половина мужского состава. Вас любят читать.

Я лично еще молод — мне 19 лет. Кроме студийной работы я отдаю время литературе — пишу стихи, новеллы. В Союзе писателей состою недавно; печатаюсь с пионерского возраста.

Я много думаю о том, почему Вы не поедете в гастроль: успех моральный и материальный обеспечен. Вас любят, даже больше — Ваши рассказы причина здорового смеха.

С товарищеским приветом

Донат Весенний[434].

Я забыл — если понравится компиляция-пародия, то передайте для напечатания по своему усмотрению.

Отвечайте! Это представит мне исключительное удовольствие.

Донат Весенний.

Член Сибирского Союза Писателей. Билет №…

Я ответил юноше, что пародия его довольно любопытна, но что я советую ему в срочном порядке переменить весенний псевдоним на более посредственный.

В 19 лет это, может быть, звучит гордо, но в 35 лет будет чертовски неловко перед уважаемой публикой.

Пусть не обижается на меня тов. Донат Весенний! Я сердечно пожелал ему добра с высоты своих 33-х лет.

После этой книжки придется поторопиться с заменой.

Серьезная критика

Станция Купянск-Узловой Южных ж. д.

13 августа 1928

Здравствуйте, тов. Зощенко!

Все этак сижу я, да и взбредет же мысль написать что-нибудь. Да, явилась фантазия именно лично Вам написать что-нибудь. А случилось это очень просто. Прочитал Вашу книжку «Над кем смеетесь»[435] — и взялся за перо чиркнуть Вам больше пары слов. Чиркнуть собираюсь по существу, т. е. хочется дать отзыв о Вашей книжечке.

Попробую, как сумею, надеюсь, тов. Зощенко не рассердится на меня. Итак, приступил.

Наверно начну, так и полагается, с самого начала. Сама книжечка не страшит читателя своим средним форматом (т. е. не толстенькая).

Бумага этой книжоночки, также можно сказать, терпимая, и, вообще, ежели строго подходить к книжонке с внешней стороны, то, пожалуй, выдержит, хотя и не строгую, но все же критику.

А вот ежели напустить на себя смелость критикнуть про ее внутреннюю сторону, то тоже сказать плохого не найдется.

Вот хотя бы прочитать первую часть этой книжонки.

Как-то невольно позавидуешь такому человеку, как Вы.

Думаешь это, и откуда у человека столько таланта взялось.

Ну прямо прелесть, ведь это — настоящий современный Чехов. Прямо у Вас получается еще как-то почехее (от слова Чехов).

Да, как же, и рассказики довольно маленькие и довольно-таки веселящие душу читателя.

И сколько-то в этих рассказах чего-то родного, понятного. Читаешь — и не хочется проверять страницы, скоро ли дочитаешь, а хочется, чтобы без конца тянулись Ваши рассказы.

А вот не успел глянуть, как уже подходит второй отдел Вашей же книжечки. (Начинаются рассказы: «Игра природы», «Административный восторг» и т. д.)

Что же можно сказать про этот отдельчик?

Да, нужно признаться, я по секрету Вам признаюсь, что этот отдельчик как-то слабее от первого.

Оно-то правда, также хороши, но все же слабее, это, конечно, на мой взгляд.

Читаю третий отдел Вашей же книжечки. Читаю даже Ваше предупреждение к этому отделу.

И вот там говорится, что «некоторые Ваши недоброжелатели находят, что эти рассказы (т. е. третьего отдела) лучше многих последующих Ваших рассказов».

Да, я соглашаюсь, что это именно говорят недоброжелатели по отношению к Вам.

А я бы сказал, что эти рассказы (третий отдел) совсем слабенькие, ежели, конечно, сравнить их с первым отделом.

Не проглядывает там резкого юмора, как это в первом отделе.

А, в общем и целом, книжонка Ваша прямо-таки хорошо действует, да и при том на человеческий организм. Можно без пристрастия сказать, что действует оздоровляющим образом.

Вот все хорошо, да только что Вам пришло в голову такое заглавие дать («Над кем смеетесь»)?

Видите, читаешь себе и от души посмеиваешься, правда, пока забудешься. А вот стоит вспомнить это заглавие, неотвязная мысль и пристанет, что смеешься, а только сам над собой. Надумаешься, затем еще и поразмыслишь, возьми да сам себе и внушаешь, не плакать же.

А, может быть, я в порядке самокритики смеюся, и снова продолжаешь смеяться.

Да все равно тов. Зощенко не увидит и не услышит. А вот ежели Вы нэпмана высмеиваете, так, пожалуй, тогда уже смело, без всякого на то размышления смеешься.

Да и в самом деле, что такое нэпман?

Да не меньше, как социально вредный элемент.

Вдоволь можно посмеяться. Думаю, и Вы, т. Зощенко, не будете обижаться. Вот как будто бы и критика моя подошла к концу. А теперь, наверно, начну по личному вопросу. Вот видите ли, тов. Зощенко, в процессе моего писания отзыва у меня явилось этак скромное желаньице, чтобы Вы черкнули мне хотя бы пару слов.

А спросите у меня про что, так я и сам не могу сказать.

Да и о чем задумываться? Вам, наверно, видней, не учить же мне Вас, о чем писать (наверное, Вам это не в первый раз приходится). А Вы знаете, как это будет лестно, да я Вам на бумаге не сумею передать.

Скажем, к примеру, такой случай: разговорились (так бывает в компании) примером о современной литературе, о современных писателях. Как это они, мол, теперь близко к массам этак стоят. Мне самому приходится частенько вмешиваться и рассказывать, да что, мол, вы говорите, ежели я, например, самого М. Горького видел, в двух аршинах от него стоял. Вот, милые, как на ладони, стоит да улыбается своей горькой усмешкой. (А видать-то я, правда, видел, это было дело в городе Харькове, может быть, Вы знаете, в профсоюзном саду. И видел-то всего не так давно, в этом году, 1928, если не ошибаюсь, в июне месяце.) А вот еще будет о чем рассказать.

Пройдут времена, а у меня Ваше письмо будет храниться и уж при случае, когда Вы достигнете значения в мировом масштабе, как советский писатель, то и тут придется о чем поговорить. Т-ща Зощенко, как же, я хорошо знаю, скажу, да я с ним, может, переписку имел, придется говорить в теплом кругу товарищей — любителей поговорить о современной литературе и о современных писателях.

Вы уж не откажите и сделайте такую милость — напишите. Я Вам и марочку почтовую пересылаю (а марочка стоимости 10 коп.). Вам только бумажечки да конверта на свой счет придется послать. С этим, наверно, как и подобает хорошему писателю, есть такое добро. Чернильца, думаю, также хватает, а в крайнем случае так и карандашиком не побрезгуйте. А вот мой и адресок (следовательно, кто просит, чтобы Вы написали)…

Я знавал одного товарища, так он мне такую историю рассказал и вдобавок божится, что сущая правда. Говорит: это я послал письмо (не рассказывал, правда, содержания того письма) одному современному писателю.

— Дальше, — говорю я ему.

А что же дальше, а он да возьми сотвори фельетончик. Спасибо, говорит, хоть фамилию заменил, а то прямо-таки стыдно по улице пройтись. Да и то, рассказывает, хотя фамилия как бы переменная, а все-таки так и кажется, что все узнают, что это, дескать, тот идет, что про него в фельетоне говорится. А надо заметить, что-что, а уж фельетоны сейчас в моде, каждый, наверно, читает. Так вот, т. Зощенко. Я теперь напуган этим товарищем. Думаю, хотя и чепуху пишешь, а чем черт не шутит, не лазил же я в голову писателя, примером, скажем, в Вашу головенку.

Возьмет да и взбредет ему в голову написать что-нибудь. Возьмет, как выражаются по-вашему (писательскому), прочтет письмо и усмехнется, мол, есть сюжет, давай напишу.

Так вот, т. Зощенко.

Ежели, паче чаяния, у Вас появится мысль написать что-нибудь, так уж, пожалуйста, фамилию перемените, я серьезно прошу. Может быть, Вы будете сильно заняты. Может быть, расстроенный. Да, может быть, черт Вас знает что.

Так что и в голову, может быть, не полезет про какие-то сюжеты обдумывать. Теперь, т. Зощенко, я все же снова обращаюсь к Вам, чтобы Вы что-нибудь да и черкнули мне.

А просить я имею право. У меня есть основания. Вы в своем предупреждении к третьему отделу книжки «Над кем смеетесь» пишете:

— А которые читатели из принципа не захотят все же читать эти молодые рассказы — то пущай не читают. Пущай тогда за автором будет двугривенный. Когда-нибудь рассчитаемся.

Вот я и хочу рассчитаться, правда, возврата двугривенного не прошу, ибо я все же прочитал, но прошу взамен за это написать мне пару слов.

Да, еще хотел Вас предупредить и дать честное слово, что уж никому из читателей Вашей книжечки не проговорюся, что, мол, т. Зощенко рассчитывается и пишет письма. Ну уж будьте покойны, пускай сами до этого дойдут.

А то им и в голову, наверно, не стукнет такая мысль, чтобы Вам написать и от Вас получить ответ.

Нет, т. Зощенко, уверяю Вас, им не стукнет такая мысль, ибо большинство теперь читателей пошло таких, что сразу прут к рассказам, а что им до предупреждения от автора.

С комсом. и читательским приветом

Я.

Вы уж, т. Зощенко, не откладывайте в долгий писательский ящик, а сейчас же ответьте. Как-то, знаете, надежней будет, что не забудете. Жду ответа.

Письмо рабкора

Козьмодемьянск Марийской автономной области

9 июля 1928

Уважаемый т. Зощенко!

С большим удовольствием прочел Вашу изданную «ЗиФом» книгу «Над кем смеетесь». Главным образом, меня заинтересовали в ней помещенные в третьем разделе Ваши фельетоны.

Я уже давно думал, что в настоящее время юмористические рассказы должны бы быть частично заменены сборниками фельетонов, как материалом, имеющим реальную подкладку, а потому и более способным заинтересовать тот круг читателя, который предпочитает «правду» авторским, извините, «выдумкам». Затем у лиц, доставляющих материал для фельетонов, конечно, усилится боязнь доставлять этот материал, так как мало кому доставит удовольствие попасть из живущей один день и после этого преданной читателем забвению газеты в несравненно более долговечную книгу. Повторяю, что я это думал давно, но никак не предполагал, что мои мысли осуществятся.

Тов. Зощенко, я рабкор. Писал свои корреспонденции и в виде фельетонов. Часть из написанного мною количества последних была помещена. Часть шла через соответствующие органы, а часть помещалась в стенной газете.

Мне бы очень хотелось узнать у Вас, как у человека, близко стоящего к «ЗиФу» (заключаю из обилия изданных последним Ваших произведений), может ли «ЗиФ» выпустить (хотя бы в качестве приложений к одному из журналов) еще сборник фельетонов. Если да, то я бы очень желал дать свои фельетоны, только если Вы согласитесь прислать их Вам на проверку, т. е. под Вашу редакцию.

В качестве доказательства того, что если не литературно, то в смысле грамматики я наликбезился[436], посылаю Вам напечатанный в журнале свой маленький рассказ. Ваше мнение о нем я также очень хотел бы знать. Журнал прошу не возвращать и оставить у себя в знак моей благодарности за доставляемые чтением Ваших произведений хорошие минуты. Жду Вашего ответа.

Уважающий Вас…

Адрес — г. Козьмодемьянск…

Я — веселый человек

В заключение я хочу припомнить два или три телефонных разговора. Это несколько выпадает из тона моей книги. Но мне кажется, это необходимо для полноты содержания.

К тому же эти разговоры я записал почти буквально. Возможно, что я ошибаюсь только в расстановке слов.

Вот первый разговор:

28 января 1929

— Простите, что беспокою вас… Вот нас пять человек… Мы скучаем… Буквально умираем от скуки… Что нам делать?.. Как развлечься?.. Куда пойти?..

— Позвольте… Но я не бюро обслуживания.

— Да, конечно, мы знаем… Не сердитесь… Это не шутка… Мы звонили именно вам. Разговор зашел о вас. Как вы сумели сохранить свою веселость, жизнерадостность… Что вы для этого делаете?..

— Но кто вам сказал?.. Я скучный и мрачный человек… Откуда я знаю, как вам нужно развлекаться…

— Простите в таком случае… Два-три слова вас, надеюсь, не затруднят…

— Ну пойдите в кино.

(Сердится. Трубка резко повешена.)

Скромная просьба

— Извините, что я нарушаю, может быть, вам спокойствие. Мне желательно поговорить с вами… Вчера вечером я слышал, как моя жена беседовала с вами по телефону…

— Простите, но я не припомню. Мне много звонят.

— Это неважно. Вечером, около девяти она вам звонила. Я не имел удовольствия слышать, что вы ей вкручивали, но она хохотала довольно весело.

— Да, но я ее не знаю… Вчера, действительно, звонила какая-то мне незнакомая женщина. Но я не знаю ее лично. Просто телефонный разговор.

— Оставьте, товарищ… Мы знаем эти разговорчики. Сегодня она по телефонной сети разговаривает, а завтра она у вас разговаривает… Слушайте, уважаемый литератор, плюньте на это дело. Нет, я вам серьезно говорю. Ну что вам стоит! Звонит какая-то баба — не отвечайте ей. Скажите, черт ее подери, — вам нету времени.

— Голубчик, я обычно так и делаю. И охотно это сделаю и с вашей женой. Как ее имя?

— Тося… Антонина Васильевна…

— Пожалуйста.

— Я очень вам благодарен. Все это ерунда, а у меня, так сказать, нарушено течение жизни. Благодарю вас. Я всегда любил ваши веселенькие сочинения… Пока…

Больше Антонина Васильевна мне не звонила. Должно быть, помогли домашние средства.

Приложение

Из переписки с читателями

Критики считают, что я пишу о мещанстве и что герои моих рассказов — мещане.

При этом некоторые критики недоумевают — откуда я беру такое непомерное количество мещан. Не есть ли это моя выдумка? Не погряз ли я сам в мещанском болоте? Тем более что ничего, кроме мещан, я как будто не вижу.

В таком случае позвольте сделать разъяснение. Но прежде, чем приступать к разъяснению, позвольте опубликовать одно письмо, которое я недавно получил. Это письмо почти совпадает с теми критическими замечаниями, которые я продолжаю получать по своему адресу.

Вот это письмецо:

7 января 1930

Здравствуйте, т. Зощенко.

Пишу, только что прочитавши ваши «Письма к писателю».

Почему? Во-первых, потому, что вы стали «почти что любить людей», во-вторых — мне захотелось соригинальничать. Все мы грешны.

Признаться, меня поражает, что ни в одном письме к вам нет дельной критики. Только один парень правильно отметил ваши недостатки, да и то под конец сравнил вас чуть не с Чеховым.

Я думаю, да и вы, наверно, сами согласитесь, что до Чехова вам далеко. Может быть, чеховские рассказы глубже, потому что он высмеивал все общество, а вам приходится вытаскивать отдельные группки людей.

Но мне кажется, что вы высмеиваете не совсем то, что нужно. Еще не изжитый бюрократизм, волокиту, вредительство, некультурность — все, что тормозит наше социалистическое строительство, — вот что вам надо высмеивать, а не мещанское болото, которое и без того отживает свой век и никого не интересует. А уж если и показываете человека из этого болота, то покажите его дальнейший рост, его перестройку.

Это просто дружеский совет. По вашим комментариям у меня создалось впечатление о вас, как о «своем парне». Я надеюсь, вы не обидитесь, так как просто смотрите на вещи и как будто искренни.

А с вашими юмористическими способностями вы бы много действительной пользы принесли.

«Вот нахалка, — скажете вы, прочитав письмо, — на двенадцать лет моложе, а менторствует».

Такое уж мы поколенье, дерзкий народ, так и тянет в каждую суматоху сунуться.

Могу дать краткую характеристику о себе, чтоб не показалось все странным.

Лета — 21 год. Имею мужа, только что окончившего инженера, работает на заводе, ребенка трех лет — умненького и красивого.

Все время пристает, пока пишу это письмо: «Кому пишешь?» Говорю: «Смешному дяде». Отстал.

Работаю секретарем правления — выдвинута. Имею сверх головы партийной, профессиональной и комсомольской нагрузок.

Вот и все. Прошлое мое не для юмориста — слишком безрадостно. Да и оно вас, конечно, и не заинтересует.

Не поймите письма превратно. Вы как будто бы интересный «человек». Я так и не поняла, в партии вы или нет. Все-таки надо бы в сборник и ругательные письма получить, а то получилось неестественно. Ну всего.

Л. К.

Получается, что некоторые критики недалеко ушли от этой молодой женщины, у которой умненький сын, — они также недоумевают — зачем я пишу о мещанах. Отвечу по порядку.

Прежде всего позвольте сказать, что некоторая легкость мыслей не позволяет автору письма понять основные положения.

Автору письма требуется «высмеивать еще неизжитый бюрократизм, волокиту, некультурность» и так далее. А откуда эти явления происходят — автору письма невдомек. А эти явления происходят как раз именно от «мещанского болота». Так что вся мудрость письма рушится после первого же правильного соображения.

Я, конечно, согласен, что «мещанства» (как отдельного класса, прослойки) у нас сейчас нету. И писать о мещанстве как о мещанстве — пожалуй, что и не стоит. Но вот признаки мещанства, элементы мещанства рассеяны у нас почти что в каждом человеке. И если я пишу о мещанине, то это еще не значит, что я увидел где-то живого мещанина и целиком перевел его на бумагу. Нет. Это далеко не так. Я выдумываю тип. Я наделяю его всеми качествами мещанина, собственника, стяжателя, рвача. Я наделяю его теми качествами, которые рассеяны в том или другом виде в нас самих. И тогда эффект получается правильный. Тогда получается собирательный тип. Этот тип (в силу правильного рецепта) начинает жить, и довольный читатель восклицает: «Помилуйте, да это мой знакомый. Я только не помню, кто это, но он, как живой».

Такова литературная кухня. И в этом и состоит литература. Литература — это не значит взять своего знакомого гражданина и перевести его на бумагу со всеми его «переживаниями». Это пустяки. Это по старой терминологии будет — дамское сочинение, рукоделие, бирюльки.

Литература требует, кроме лирических способностей, еще некоторой работы головы. Надо прежде всего решить основные вопросы нашей жизни, надо взять правильное соотношение, такую, что ли, правильную пропорцию мещанства. И я решил этот вопрос, вопреки заверениям моей корреспондентки, в том виде, что мещанство у нас, несмотря ни на что, еще сильно. И оно тем сильнее, что находится в скрытом виде. И говорить с ясным взором, что у нас нету мещанства, но что у нас есть только волокитчики, бюрократы и растратчики, — это есть самое явное непонимание жизни, самая вредная точка зрения, так сказать — «бюрократическая отписка».

Вот почему я пишу о мещанстве.

Я не хочу сказать, что у нас все мещане, и все жулики, и все собственники. Я хочу сказать, что почти в каждом из нас имеется еще та или другая черта, тот или другой инстинкт мещанина и собственника. И в этом нет ничего удивительного, это совершенно естественно. Это накапливалось столетиями. Сразу не бывает перерождения, и борьба с этим, по моему мнению, нужней и почетней, чем, скажем, акварельными красками описывать почти что выдуманных людей из будущего столетия.

А то, что молодая женщина пишет о перестройке, то я тоже за перестройку. Но только я стою за перестройку читателей, а не литературных персонажей. И в этом моя задача. Перестроить литературный персонаж — это дешево стоит. А вот при помощи смеха перестроить читателя, заставить читателя отказаться от тех или иных мещанских и пошлых навыков — вот это будет правильное дело для писателя.

М. Зощенко и Н. Радлов

Веселые проекты (Тридцать счастливых идей)

Карнизомобиль

Наша машина проста и оригинальна. Вы видите перед собой легкий, изящный экипаж на одну персону.

Для движения экипажа нами использованы естественные силы природы — падение карниза или части его.

Быстрота движения в некоторых районах может быть доведена до 100 километров в час и больше.

Годен только для городского движения.

Воздушная уборная

Победоносное шествие культуры не дает спокойно спать Откомхозу[437]. В ближайшее время Откомхоз предполагает построить подземную уборную на площади Восстания. Так пишут газеты об этом смелом культурном начинании.

Однако мы предполагаем, что подземная уборная вскочит Откомхозу в копеечку. Не лучше ли построить подвесную уборную? Это дешевле и красивее. И не надо рыть землю.

Вешалка «Прима»

Купальный сезон имеет свои недочеты. Купающиеся граждане почему-то крайне неохотно оставляют свое барахло на берегу реки. Многие граждане отказываются даже в силу этого от здорового развлечения.

Нами изобретена небольшая вешалка «Прима», дозволяющая гражданам не пугаться за свое движимое имущество.

Трубострой

Пора использовать до конца естественные силы природы. Жалко и больно глядеть, когда даровая энергия пропадает впустую. Взять, например, дождевые трубы. Сколько благодатной воды пропадает задаром!

Стоит только установить небольшую турбину в 2–3 собачьих силы, и проблема решена.

Ядро-коттэдж

Сколько шуму, сколько разговору было насчет полета на луну! Американский профессор кислых щей Годард построил даже специальное ядро для полета на вышеуказанную планету. Однако в последний момент профессор пошел на попятный. Отказался. «Летите, говорит, сами, а мне и тут хорошо».

Таким образом, ядро осталось неиспользованным.

Пущай Откомхоз обратит на него свое благосклонное внимание. Ядро вполне можно приспособить под небольшие квартирки теперешней формации.

Вниманию больных

Пузырьки в аптеках по-прежнему выпущаются без капельниц. Нечем капать! Ядовитые лекарства приходится глотать без счету, в ущерб народному здоровью. И это на 7-й год нэпа!

Нами решена сложная проблема — как обойтись без капельницы. Люди, у которых почему-либо сохранился нос, вполне обеспечены правильным счетом.

Поезд «Максим Максимыч»

Пора на 100 % использовать силу пассажиров. Многие пассажиры, садясь в поезд, нагло разваливаются на диванах и на скамейках и праздно едут до места назначения, несмотря на острую дороговизну топлива.

Здесь мы даем продольный разрез нашего проекта. Наглядно видна актуальная работа пассажиров, как мягкого, так и жесткого вагонов.

Громадная экономия топлива! Полное отсутствие копоти и дыма!

Насос «Дьяболо»

Многие жители страдают от наводнений. Вода безжалостно заливает ихние скромные жилища. Рыбы резвятся под столом и под кроватью. Скучно и неуютно жить в такой дохлой, сырой обстановке. А, между тем, насосов нету, а если они и есть, то купить их невозможно, по причине ужасной дороговизны.

Вот проект, как легко и просто можно обезвредить слепую стихию.

Плащ «Собачье горе»

Население встревожено эпидемией бешенства собак. Эти животные нападают среди дня на лучших представителей человечества и кусают их за разные нужные места.

Предлагаем вниманию граждан небольшой проектик защитного плаща. Можно устроить из столового сервиза.

Наилучшее средство из всех, введенных до сих пор.

Аппарат «Сукин сын»

Предыдущий проект доступен не всем гражданам. Многие холостые люди не имеют для этой цели достаточного количества ножей и других семейных мелочей.

Таким холостякам достаточно иметь наш аппарат, и ихняя драгоценная жизнь — спасена. Наш аппарат немедленно делает вспрыскивание на ходу. Не надо ездить в Пастеровский институт[438] и тратить на трамвай 7 копеек.

Временно наш аппарат назван «Сукин сын».

Посильная помощь

Рушится памятник старины! Оседает гениальный Исаакиевский собор. Оказывается, почва Ленинграда не приспособлена под такие монументальные сооружения. Чего смотрели цари с высоты своих тронов?

Уже во многих местах фундамент дал трещины, ступеньки покривились, колонны не выдерживают тяжести, уборные не действуют. Одним словом, гибнет великое творение Айвазовского![439]

Пока комиссии будут подсчитывать сметы капитального ремонта — предлагаем, во избежание катастрофы, принять временные меры.

Перпетуум гоголе

Принцип вечного движения близок к разрешению. Для этой благородной цели можно использовать вращение Гоголя в своей могиле по поводу постановки его «Ревизора» нашим гениальным современником[440].

Дождевальщик

Засуха в южных губерниях заставляет нас снова и снова подумать об искусственном дождевании. Здесь нами почти разрешена задача. В очень засушливых местностях, где дождя почти не бывает, наш аппарат пригоден для каких-нибудь иных целей — картошку можно держать в воронке или квас в лейке. В более же сырых пунктах наш аппарат является незаменимым механическим дождевальщиком.

Голубинизация учреждений

Всем известно, что голуби запросто могут переносить небольшие пакеты и конверты с деловыми письмами. Еще с древних времен существовала голубиная почта. Пора использовать эту птичью особенность на канцелярском фронте. Пора заменить дорогостоящего курьера — небольшой птицей. Неповоротливый человек не может свободно порхать по воздуху — он ходит медленно, часто теряет пакеты и все время просит денег. Тогда как птица и жрет мало, и не пьет, и бюллетеня не просит, и вполне допущает себя эксплоатировать. А если птица при своих служебных полетах будет по несознательности слегка гадить на канцелярских работников, то это явление легко можно устранить, оборудовав небольшие металлические покрышки над ответственными работниками.

Голубинизация учреждений внесет новую оригинальную струю в канцелярскую волокиту.

Мировая галоша

Население обижается на довольно быструю изнашиваемость галошной продукции. «Три года, — говорят, — носим, а на четвертый уже протекают».

Даем наружный вид и разрез мировой галоши, применительно к качеству продукции и потребностям населения.

Униформа

С этого года для извозчиков вводится новая форма. Для письмоносцев уже введена. На очереди стоят мороженщики.

Предлагаем принять наш оригинальный проект формы мороженщика.

Антитрамвайный аппарат «Корзино-крюк»

Число трамвайных жертв с каждым днем увеличивается. В срочном порядке мы уделяем внимание этому гражданскому вопросу. Любовь к человечеству толкает нас на этот рискованный шаг.

Конструкция нашего аппарата проста и гениальна. Расход окупается усиленным штрафом, которым можно облагать зазевавшихся граждан.

Новые возможности

Не так легко и просто уменьшить остроту жилищного кризиса. Однако назрела необходимость поторопиться с этим тяжелым вопросом. Предлагаем вниманию крупных жактов наш очередной проект использования жилплощади потолка.

Этот проект нами уже послан в Откомхоз под девизом «На миру и смерть красна».

Машинизация хлебопечения

На многих заводах хлебопечение поставлено правильно. Хотя отсутствует фордизация и стандартизация. Гвозди, тараканы и окурки кладутся в хлеб без всякой системы, отчего одному едоку попадает два гвоздя, а другому ничего. Пора изжить эту несправедливость! Пора механизировать хлебопечение.

Контр-проект

Снова начались разговоры о заселении больших пустующих дворцов. Пора приступить к этому.

Многие интеллигентные инженеришки подают свой голос за устройство обычных квартирных перегородок. Однако эти интеллигентские идейки не выдерживают никакой суровой критики. На наш взгляд, наилучше всего строить небольшие отдельные халупки.

Русско-французский замок

Нами усовершенствована система дверных запоров. Полнейшая гарантия от ограблений. Дешевизна. Простота. Не уступает сложным заграничным жульническим изделиям.

Теплофикация

К сожалению, теплофикация Ленинграда до сих пор не осуществлена. Вот временные меры домашней теплофикации, доступной каждому небогатому жакту.

Конечно, нельзя закрывать глаза на возможность злоупотреблений со стороны малосознательной части населения. В верхнем правом углу нами изображен теплокрад, — этот паразит рабочей семьи.

Борьба с теплокрадством должна вестись путем домашних собеседований и лекций.

Российская телега или танк?

Сейчас всюду идет дискуссия, каким же нам, наконец, пользоваться транспортом — автомобилем или телегой. На наш ничтожный взгляд, для российских дорог наилучше всего пригоден танк, что и видно из прилагаемого проекта.

Для городского уличного движения нами проработан особый проект гусеничного автобуса (сокращенно — гусенобуса).

Охрана памятников старины

Кражи участились. Крадут разные вещицы и белье. В последнее время стали красть не очень громоздкие части памятников. Отбивают медные шишечки у решеток и разные, довольно нужные, художественные штучки. Однако слух о том, что у Петра Великого сперли змею, еще не подтвердился. Пока не поздно, даем временный проект охраны памятников старины. Для охраны понадобится не более двух сторожей.

Машинизация домашнего быта

Полная машинизация домашнего быта крайне важна домашней хозяйке и кустарю-одиночке[441]. Сохраняет время и здоровье.

Мы твердо верим, что лет через шесть этот наш проект осуществится в жизни.

Безопасный денежный шкаф

Вот проект безопасного денежного шкафа. Самые опытные взломщики попадаются, как маленькие дети. Кроме денег, в нем смело можно хранить разные фамильные ценности — сахар, галоши и мануфактуру.

I. Дача на дому

Не все кустари могут выехать на дачу. И не всем рабочим доступен еловый воздух. Вопрос о том, как устроить дачу на дому, беспокоит многих и многих небогатых граждан. Даем схематический рисунок дачного оборудования. Себестоимость от рубля до полтинника. Дешево и сердито!

II. Дача на дому

Этот проект еще более заманчив обилием воздуха, бесплатным топливом и красивым видом на луну.

И человек, поживший в такой открытой, свободной атмосфере, уже не захочет ехать в Сестрорецк или в Крым, где происходят землетрясения и толчки. Тем более что толчки могут и тут происходить, в связи с оседанием или разрушением дома. И полная иллюзия с южными курортами открывает новые громадные перспективы.

Походный крематорий

Три года идет идейный спор, где же, наконец, построить крематорий. Желая раз навсегда покончить с этим наболевшим вопросом, предлагаем вниманию кого следует наш проект подвижного, походного крематория.

Исключительная дешевизна, полная доступность широким слоям населения. Незаменим для трамвайных жертв.

Счастливые идеи

Прогресс

Научно-техническая консультация

Предисловие

Два года назад мы выпустили в свет научное сочинение — альбом «Веселые проекты».

Читатель терпеливо отнесся к нашей научной деятельности, и альбом разошелся без остатка, подарив авторам славу и рублей двести денег.

Воспоминания об этих счастливых днях не дают нам спокойно почить на лаврах. В настоящее время, после двухлетней кропотливой работы, мы вновь выпускаем однотомный труд под общим заглавием «Счастливые идеи».

С одной стороны, это как бы продолжение «Веселых проектов», с другой стороны, это уже нечто иное, более фундаментальное, более солидное по своему исполнению и мировоззрению.

Если «Веселые проекты» — проба пера, первый научный лепет, первый лабораторный опыт, то настоящая книга — есть зрелый труд, достойный всякого внимания и удивления.

Однако серьезная научная установка не вредит делу. Труд как и прежде проникнут жизнерадостной философией, в которой, так сказать, сквозит грусть сквозь слезы.

Одним словом, мы выпускаем подарочное издание с картинками.

Некоторая техническая невозможность лишает нас радости выпустить альбом на меловой или слоновой бумаге; это последнее обстоятельство естественно прибедняет наше издание, но пущай читатель терпеливо и снисходительно отнесется к этому факту.

Быть может, впоследствии счастливые наши потомки, почтя вставаньем нашу светлую память, издадут более роскошно наше научное сочинение.

Гонорар с того издания пущай потомки отчислят на благоустройство города, на полную ликвидацию неграмотности и на окончательное разрешение жилищного кризиса.

Остаток денег можно в крайнем случае употребить на устройство памятника двум нашим ближайшим сотрудникам — профессору Ущемихину и приват-доценту Прищемихину.

В памятнике можно упомянуть каким-нибудь образом и третьего нашего сотрудника — Андрэ Васильевича Госфикуса, о котором речь будет в конце альбома.

Приносим сердечную благодарность Откомхозу, Академии Наук и прочим организациям, деятельно помогавшим нам в составлении альбома.

Июнь 31 года Ленинград

Научно-техническая консультация «Прогресс»

Читатели должны знать своих ученых!

Н. Э. Ущемихин родился в бедной крестьянской семье. До сорока пяти лет он был простым коровьим пастухом, а потом сделался доктором и ученым.

М. М. Прищемихин, напротив того, до 45 лет был ученым, а потом поступил на службу в научно-техническую консультацию «Прогресс».

Основатель столовой при Научно-техн. консульт., профессор Н. Э. Ущемихин

Непременный секретарь, приват-доцент и академик М. М. Прищемихин

Ученые обещают отдать свой талант на пользу молодой общественности. Они будут давать разные советы, предсказывать погоду, стряпать и вообще без дела сидеть не будут.

Весной ученые предполагают поехать за границу для поднятия своего культурного уровня и для пополнения недостающего гардероба.

Перед открытием консультации ученые собрались в конференц-зале, где им и были выданы парусиновые варежки и майки ходовых размеров.

Академики, довольные и сияющие, разошлись, оживленно и остро беседуя на разные культурные темы.

Аппарат «Воздушная мечта»

Наступает жаркое лето. Купальный сезон в разгаре. Консультацией получено 49 писем с просьбой дать ответ: как во время купанья сохранить свое белье на берегу.

Ныне мы разрешаем этот вопрос простым и элегантным способом.

Узелок с бельем подвешивается на ближайшее дерево. Свободный конец привязывается к ноге купающегося. По мере удаления владельца от своего имущества — узелок естественными силами природы подтягивается выше и выше. По мере выхода купающегося из воды — узелок с кальсонами и другим носильным бельем гармонично опущается книзу и дает полную радость своему владельцу.

Популярный прибор «Антипотеряй»

Многие покупатели обуви обижаются на качество этой последней.

То, говорят, во время хода каблук отвалится, то какая-нибудь еще более нужная часть сапога исчезает.

Все это безусловно создает неправильный вид ноги и делает картину ходьбы нездоровой, лишенной красоты и элегантности.

Наш популярный прибор «Антипотеряй» не дает товару рассыпаться. И даже рассыпанный товар во время хода остается на месте и дозволяет думать, что это так и было.

Пользование аппаратом чрезвычайно простое, вполне доступное даже детям.

Прибор заимствован нами из римской жизни.

Шляпа «Феникс»

Уличная пыль это — форменный бич трудящихся. При малейшем ветерке нет никакой возможности ходить по улицам с открытой мордой. И хотя эти последние поливаются в сырую погоду, тем не менее этого недостаточно. За границей мостовые обмываются мыльной водой, но это средство малодоступно, а главное жиртрест может быстро расторговаться.

Костюм не так страдает от пыли. Наибольше всего пыль садится на личность. Бактерии и микроорганизмы свободно проходят в пищеглотку и вызывают брожение и так далее.

Моральное действие пыли также велико. Пыль часто толкает граждан на скользкий путь алкоголя и оппортунизма.

Здесь нами продумана шляпка «Феникс». Легкий пропеллер при ходьбе приходит в движение и рассеивает пыль.

Наша шляпа несет оздоровление и резко снижает эпидемические заболевания. Государственным учреждениям и частным лицам скидка.

Мысли о красоте и благоустройстве города

Красоте и благоустройству нашего города сильно мешала плохая окраска наших домов.

Еще недавно выкрашенный дом, после небольшого дождя, линяет как сукин сын и стоит обшарпанный и грязный, будто его красили в последний раз при Екатерине II[442].

Секрет красоты и прочности краски видимо потерян навсегда.

Как быть? Чего делать? Неужели же дома должны стоять некрашенные и оголенные? Чего скажут иностранцы, когда увидят такое зрелище?

Или оклеивать дома обоями? Или синькой замазывать ихние стены?

Нет! Особый громадный зонт, установленный на крыше такого дома, позволил бы нам красить стены прежней дрянью.

Гениальный ум человека в каждой беде находит свой выход.

Автодом

Через год-два автомобиль станет обыденным явлением нашего культурного быта.

Уже Автодор[443] устраивает лекции, как управлять машиной и как в крайнем случае ехать по нашим дорогам.

Уже кажется приступили к постройке автомобильного завода. Однако никто еще не поднял вопроса о том, как и куда население будет ставить свои автомобили. В самом деле: сараев нет, гаражей тоже нет, а если есть, то давно оборудованы под жилье. Куда же ставить свои машины? Здесь наши ученые подходят вплотную к этому вопросу.

При создавшемся остром положении население принуждено будет оставлять свои машины во дворе дома. Однако это имеет свои хорошие стороны. Поставленный во дворе автомобиль может служить прекрасным местом отдыха владельца. Жилая площадь может не превышать норму. Крыша не протекает. И зеркальные стекла свободно пропускают ультрафиолетовые лучи. Если обнести машину частоколом, то получится небольшой уютный домик с садом. Для того, чтобы в ночное время этот домик не угнали, достаточно будет отвинтить колесья. В ненастную, прохладную погоду помещение можно отапливать установленной для этой цели буржуйкой. В садике можно посадить грушу или сирень. По утрам можно на всякий случай привинчивать колесья. Если спешка — можно воспользоваться трамваем. Во всяком случае население должно до конца использовать все возможности, связанные с катастрофически быстрым развитием автомобильной промышленности.

Мысли об удобстве потребителей

Кому неизвестны сердитые и подчас свирепые лица работников прилавка?! Грубое выражение лица, недовольный взгляд на покупателя — мол, ах ты опять, подлец, приперся! Все это несомненно снижает кооперацию.

А в другой раз охота увидеть в магазине веселое, жизнерадостное лицо, которое, мило улыбаясь, предлагает вам товар, приветливо разворачивая его перед вами.

В дальнейшем такие лица конечно будут заурядным явлением, но пока наука идет навстречу запросам публики. Консультация предлагает свой механический зажим для лица.

Каждый работник прилавка, даже бывший лавочник, надев наш аппаратик, имеет легкое, выдающееся выражение лица, абсолютно не отпугивающее покупателя.

* * *

Нельзя обойти вниманием заборные книжки[444] — все-таки их конструкция неудобна.

Изволь, вырезай ножницами талоны, слюни пальцы, перелистывай замызганные страницы.

Наш катушечный аппарат несет в этом смысле значительное улучшение и оздоровление быта потребителя.

Легко и удобно носить, красиво, руки свободны, и карманы не загромождаются излишней требухой и чертовщиной.

Катушки следует иметь разных цветов, для того чтоб работник прилавка сразу понял, за что хвататься.

Универсальный комод де-Валяй

Население грустит и жалуется на громоздкую мебель, изготовляемую нашим древтрестом. Жалоба вполне резонна и основательна.

Много ли действительно можно поставить на законные 8 метров?

Здесь наши ученые обдумали интересную новинку — проект специального комода, который может обслуживать все случаи нашей небогатой жизни.

Вы видите перед собой небольшой обыкновенный комод в стиле Людовика XIV[445] (рис. 1).

Покрыв этот комод легкой скатертью, вы имеете хороший обеденный стол, мало чем отличающийся от других грубых кустарных подделок (рис. 2). Спокойно ставьте на него тарелки и тяжелые бутылки — он выдержит.

Сытно покушав и заправившись, вы естественно хотите пойти в гости или в театр. Вам необходимо для этого переменить костюм и посмотреть в зеркало, как выглядит ваша личность при такой обстановке.

Извольте. Вы имеете вещь — зеркальный шкаф (рис. 3). Доставайте костюм, одевайтесь.

И идите со спокойной совестью развлекаться. Мебель не уйдет со своего поста.

Вечером, утомленный танцами, вы возвращаетесь домой. Вам охота насладиться законным сном. Извольте. Вы имеете хорошую кровать с шариками в стиле Людовика XVI–XV[446] (рис. 4). Спите спокойно — завтра вы будете снова иметь комод и другие нужные вещи.

Булкоскоп

Неизвестно, как в других зоологических садах, а в московском саду кормление зверей происходит бойко и без перебоев.

Не очень давно один из посетителей кинул слону французскую булку, в которой, при рассмотрении, оказался ножик от безопасной бритвы «Жиллет».

Этот грустный факт, отмеченный московскими газетами, наделал много шуму и нашел живой отклик в нашей научной среде.

Для предотвращения столь печальных инцидентов предлагаем использовать наш аппарат «Булкоскоп». Не только изнеженному зверю, но и привыкшему к таким излишествам человеку наш аппарат может принести порядочную пользу. Важно при покупке ситника и других печеных изделий.

Проект для антипереманивания спецов

В настоящее время большим бедствием является переход технического персонала с одной фабрики на другую.

Технический персонал, отличаясь крайней политической неустойчивостью, прельщается ставками и то и дело переходит с места на место и тем самым тормозит производство.

Как помочь этому делу? Как избавиться от беды? Наша консультация предъявляет проект, в котором использован небезызвестный принцип Откомхоза. Как известно, Откомхоз выпускает лампочки с надписью «украдена у Откомхоза».

Небольшая изящная золотая сережка может сослужить отличную службу и тем самым разрешить наболевший вопрос.

Сережки можно снабжать в крайнем случае драгоценными уральскими камнями и самоцветами.

Механический напоминатель

Надо со всей резкостью сказать, что разные старые календари, разные отрывные, стенные, настольные, табель-календари и прочий и тому подобный мусор достаточно устарел и мало соответствует своему назначению.

Все эти календари пригодны обывателям с их узкой психологией и идеологией.

Но что делать хозяйственнику? Какой ему приличней всего иметь? Тут не может быть двух мнений. Каждому хозяйственнику необходимо приобрести наш предметный календарь «Механический напоминатель».

Пользоваться этим календарем крайне просто и приятно. Конструкция его доступна пониманию самого отупелого чиновника.

При отрывании листика приходит в движение сложная система «напоминателя», которая и выкидывает на изящном блоке какой-нибудь предмет из верхнего аппарата. И этот предмет без слов говорит, за что сейчас надо хозяйственнику браться и хвататься.

Например выпадает полено. Это значит — пора думать о дровяных заготовках. Выпадает мешок — надо подумать о таре. И так далее. И тому подобное.

Театральные буфера «осторожность»

Последнее время театральные постановки отличаются особой сложностью. Театральные работники, не желая отставать от века, выносят на подмостки все, что созвучно нашей эпохе — разные станки, машины, танки, маховики, шестеренки и тому подобное.

Недавно, как сообщают газеты, в одном театре выпустили на сцену цельный настоящий трактор весом в 200 пудов.

Тракторист от непривычной обстановки оробел и понес.

Он, одним словом, не мог сразу остановить свою машину. И, наехав на суфлерскую будку, расшиб ее вместе с суфлером.

Наша артель, срочно обдумав создавшееся положение на театральном фронте, предлагает вниманию администрации следующее неприхотливое приспособление на случай танков, бронепоездов и т. д.

Суфлерская будка снабжается парой буферов, которые отлично ограждают суфлеров от мелких театральных неприятностей.

Железнодорожный акт

Пассажирские составы наших дачных поездов по-прежнему до крайности перегружены.

Как устранить это явление?

Неужели же строить новые поезда и прокладывать двойные рельсы?

Наши ученые предлагают следующий простой и дешевый выход.

Всем известно, что физкультура широким и мощным потоком входит в наш заплесневелый быт. Не только грудные дети, но и взрослые отдают должное этому прекрасному начинанию.

Отчего бы не использовать это средство на наших желдорогах?

Пущай часть публики упражняется на снарядах. Это несколько разгрузит загроможденную площадь вагонов и позволит пассажирам ехать более комфортабельно. И волки сыты и овцы целы.

Костюм «Физгармония» (Физкультура и гармония)

До сих пор мы в плену у буржуазных мод, не имеющих никакой практической целесообразности.

Предлагаемый нами рационализированный костюм «Физгармония» не имеет этих недостатков. Он удобен в носке, годен на всякий рост и легко превращается в спортивный.

Нашими учеными здесь остроумно использован принцип гармонии-баяна, этого излюбленного народного инструмента.

Примус «Навсюквартирус»

Как известно, примус занимает в нашем быту далеко не последнее место. Иной раз на кухне скапливается до 20 примусов. Домашние хозяйки мечутся, буквально не зная, куда поставить аппарат, чтобы вскипятить суп, картошку и так далее. В силу этого происходят нередко шум, крики и потасовка. Иной раз примус служит орудием обороны и нападения.

Научно-техническая консультация предлагает интересную новинку сезона — примус «Навсюквартирус».

Если потребуется, например, одному жильцу, можно и одному. В таком случае остальные горелки запираются особым крантиком.

Трезвые мысли о пьянстве

Противоалкогольная кампания в полном разгаре. Уже закрыто около 10 пивных. Но наиболее сильный удар по зеленому змию нанесен тем, что некоторые пивные переведены из одного района в другой.

Смертельный удар можно нанести следующим проектом. Надо устроить пивную на особой передвижной платформе. В случае большого скопления публики — передвижку отправлять в другое, более пустынное, место. Можно угонять, например, в лес или в открытое поле и там устраивать дымовую завесу.

Мысли и афоризмы об улучшении работы автоматов

Механизация и машинизация нашей жизни понемножку входят в быт. Уже снова отремонтированы автоматы для продажи почтовых марок. И скоро, по примеру Москвы, на улицах появятся автоматы-киоски для продажи разных изделий.

Однако практика многих лет показала, что эти бездушные машины не отличаются четкостью работы, а также мало пригодны для нашего сурового климата и жуликоватой публики, пихающей в аппарат не те монеты и дешевенькие перламутровые пуговицы. Одним словом, эти автоматы зачастую для удобства публики находятся в простое и тем самым, может быть, делают щель в нашей тяжелой индустрии. Однако можно избежать этого, стоит только использовать все средства для полнейшей механизации.

Здесь мы даем наглядное изображение — как поднять производительность наших автоматов на все 100 %.

1. Фасад. 2. Разрез.

Рассуждение о балконах

Много запросов мы получили о том, как предохранить дачные балконы от неожиданного падения. И как обезопасить жизнь дачников, вышедших подышать вечерней прохладой.

Этот вопрос решается просто и безболезненно.

Если против дома или поблизости имеется пара деревьев, то проблема решена.

Небольшой прочный канат свободно выдерживает от 3 до 7 дачников, не считая детей и собак.

Дорожный аппарат «за рулем»

Наши дороги мало пригодны для автомобильного движения. Наши дороги, в силу исторических законов и географического положения, более приспособлены для развития пешеходного движения и эстафетного бега.

Однако быстрое развитие автомобильного дела заставляет нас задуматься о дальнейшей судьбе наших дорог. Лучшие умы, напрягая свои силы, обдумывают создавшееся положение.

Ученые нашей консультации коллективным творчеством сочинили аппарат, который может перевернуть заново всю автомобильную технику.

Вы видите перед собой автомобиль с собственным подвижным шоссе.

Двигаясь по этому шоссе, автомобиль тем самым заставляет передвигаться зеркально-гладкую дорогу. Никаких препятствий. Никаких кур и телят. Никаких банок и бутылок.

Требования направлять в нашу консультацию.

Спортивный шкафик «Не рыдай»

«Красная газета» сообщает о следующем безотрадном факте:

«На катках не хватает вешалок, и значительная часть катающихся вынуждена бегать на коньках с шубой и галошами в одной руке и с чемоданом и ботинками — в другой…

Это форменное безобразие необходимо закончить не позднее весны!!»

Наша консультация горячо к сердцу приняла это сообщение, в результате чего был срочно удуман небольшой спортивный спинной шкапчик, который вполне развязывает руки катающимся гражданам и служит молчаливым укором катковой администрации. Шкапчик назван бодро и оптимистически: «Не рыдай».

Мысли хозяйственника

Многие строители жалуются на качество кирпича. А между тем никто не подумает о менее варварской перевозке этого хрупкого и полезного в деле строительства предмета. Этот дорогостоящий материал везут обычно в безрессорной подводе, грубо накладывая кирпич на кирпич. Немудрено, что на место кирпич поступает трухлявый и мелкий вроде сахарного песку.

Предлагаем вниманию хозяйственников более аккуратный способ доставки. Стружка или солома, а еще лучше гигроскопическая вата прекрасно могут предохранять этот драгоценный материал.

Рационализация жизни

I. Трамваи — самая большая язва электрификации. Трамваи наибольше всего пожирают тока. В этом отношении они стоят на первом месте. На втором месте стоят театры.

Как же, наконец, ограничить ихние аппетиты? Как привести в норму эту трамвайную свистопляску?

Наивыгодней всего нам представляется следующая механика.

Впереди трамвая катится небольшая платформа с динамо-машиной, которая нагуливает ток при движении. Так что верхний трамвайный провод будет служить только для разгона, а потом трамвай будет катиться на своем хозрасчете.

II. Что касается театров, то в театрах для пополнения энергии можно использовать бурные аплодисменты публики. Пущай публика бьет не по своим ладоням, а по специальным подставкам. Эти подставки будут давать гулкий звук, причем сила удара будет использована по принципу Волховстроя.

Таким образом, излишки энергии можно кинуть на культурный фронт — кино, электролото и так далее.

Универсальный шкаф «Что хочешь»

Крупный моральный успех нашего универсального комода «де-Валяй» окрылил наших ученых академиков. Дружной, совместной работой ученые придумали еще новинку в этой области — универсальный шкаф «Что хочешь».

1. Спит, скажем, человек на своем шкафу. Тихо, спокойно. Блохи не кусают.

2. Продрал очи. Желательно мордочку сполоснуть. Была кровать, а теперича умывальник.

3. Помылись. Не хотите ли сыграть «Собачий вальс» Шопена? Был умывальник, а теперича рояль.

4. Поиграли для слуха Шопена — можно и на работу ехать. Заместо гудка можно свистеть в пальцы.

5. А если ты, предположим, инвалид и торгуешь папиросами — сделай одолжение. Станови свой ларек на углу и открывай лавочку.

6. А ежели растратил или деньги упер — тот же незабвенный шкаф может сослужить приличную службу.

Ручная граната имени Севзапсоюза

Испорченные консервы — довольно заурядное явление. Борьба с этим требует жестких мер и решительных распоряжений.

Недавно произошло возмутительное дело, всколыхнувшее нашу общественность. Газеты сообщают:

«Для рабочих Хибинских апатитовых разработок были присланы 15 000 банок мясных консервов. Когда начали вскрывать банки, консервы оказались гнилыми. Консервы были присланы Севзапсоюзом[447]».

Некоторые банки не пришлось даже вскрывать — они сами взрывались от образовавшихся газов. По новой терминологии это называется бомбаж.

Однако использовать этот бомбаж пока не представляется возможным. Многие крупные изобретатели ломали себе голову, но ничего подходящего не могли придумать.

В дальнейшем, когда наука достигнет высокого развития, из такого бомбажа будут вероятно делать особые ракеты для междупланетных сообщений, по примеру германской ракеты Оберта.

Пока же наша артель «Прогресс» ничего не может предложить сколько-нибудь достойного внимания. Разве что можно из такого бомбажа устроить ручные гранаты.

На нашем радиоснимке показан ряд образцов ручных гранат имени Севзапсоюза.

Пролетка «люкс» имени академика Прищемихина

Приходится констатировать грустный факт. С выпившим человеком у нас обращаются крайне небрежно. Некультурно сваливают его на извозчика, кладут ему на грудь ноги и т. д.

Пора прекратить хищническую перевозку людей.

Предлагаем 2 проекта.

1. Не напиваться до безобразия.

2. Переделать извозчичьи пролетки для нужд гуляющей части населения.

Задок пролетки откидывается, и выпивший человек едет что богатый до ближайшего отделения.

Патент на пролетку «Люкс» академиком Прищемихиным заявлен в Эстонии и Чехо-Словакии.

Аппарат «Ходики» или «Пора вставать»

Будильников в продаже определенно нету. Трудящиеся просыпают, опаздывают на работу и в силу этого нервничают, ложась спать, что вредно отражается на производстве.

Это последнее обстоятельство заставило наших ученых потрудиться и на этом фронте точной механики.

Заместо заграничных изделий консультация предлагает домашний аппарат «Ходики», действие которых точно обозначено на рисунках.

Хрупкие будильники не могут конкурировать с нашим аппаратом.

Аппарат «Механический ограничитель»

Многие ораторы, дорвавшись до кафедры или трибуны, теряют стыд и совесть и буквально часами не слезают с возвышения, произнося разные слова и отмежевываясь от того или другого.

Для механического ограничения времени наши ученые сообразили следующий доступный аппарат. Механическая вилка, связанная системой рычагов с часовым механизмом, слегка укалывает оратора в строго определенное время и тем самым корректно сообщает ему о необходимости кончить речь.

Если оратор тем не менее не покинет кафедры, то пущай пеняет на себя.

Душ самотек имени академика Ущемихина

Жарко. Лето. Нечем дышать. Откомхоз или Главнаука обещали поставить на улицах специальные души для того, чтобы трудящиеся могли забежать и освежиться; однако эта превосходная идея так и погибла в дебрях бюрократизма.

Но дожидаясь следующего лета, наши ученые сконструировали переносный аппарат-душ.

Просто. Удобно. Портативно. Вес всего 17 кило с ручкой. Вы легонько тянете за эту ручку, и прохладная бодрящая жидкость обливает истомленные члены.

Бессмертные гастроли Андрэ Госфикуса

Сегодня и еженедельно мировой боевик! Первая гастроль Андрэ Госфикуса

В настоящем номере нашей программы предлагаем вниманию исключительно грандиозную панораму — каждому желающему Андрюша Госфикус будет отрубать башку и вставлять ее на место. Профессора и приват-доценты, свидетельствовавшие нашего маэстро, заявили, что пульс и пищеварение у него нормальные и что никакой ответственности за его действия они на себя не берут.

Берется обыкновенный топор, острота которого наглядно видна из небольшого научного опыта. Тонкая бумага режется, как солома, и не вызывает никаких сомнений. Сейчас наш мировой боевик Андрэ Госфикус будет этим топором порубать шеи желающим гражданам. Ахала, махала…

Несколько желающих вызвалось на это рискованное дело. Андрюша Госфикус отобрал одного и велел ему положить свою голову на деревянный валик.

Андрэ Госфикус произносит заклинательные слова и резко взмахивает топором.

Сем, селебем, симбу сембе. Мекеке, рекеке, собака.

Блестящая сталь падает на белую шею желающего, и через секунду этот человек обратно встает как миленький. Голова у него на месте и никаких повреждений не усматривается, за исключением топора, который смялся в лепешку. Гром аплодисментов. Андрюша Госфикус раскланивается и дает научное объяснение: «никаких чудес, а просто ловкость рук рабочих павловских заводов (Нижегор. губ.). Топорик выпуска 29 года».

Бурные аплодисменты. Крики: «Деньги назад!»

Мировая гастроль Андрэ Госфикуса

Человек в сундуке, или Андрюша не боится никаких запоров

Прибытие грандиозной аппаратуры дозволяет Андрэ Госфикусу показать сегодня небывалый иллюзионный акт — человек в сундуке, или сила внутри нас.

Андрэ Госфикус будет ложиться в сундук и оттуда будет выходить, как миленький, несмотря на все запоры и полное освещение в зале. Спешите видеть, спешите знать.

1. Перед небывалым опытом американские врачи свидетельствуют здоровье нашего мирового иллюзиониста Андрэ Госфикуса. Пульс у него ослабший, ноги дрожат, температура 37 и 2. Наблюдается острый насморк, чихание и качание всего организма. Тем не менее Андрэ Васильевич Госфикус будет продолжать свое культурное дело.

2. Вы имеете обыкновенный сундук из карельской березы. Никаких приспособлений в нем нету. При полном освещении, на глазах всей публики, Андрэ Госфикус ложится в этот сундук, произнося петушиные слова: «Сем, селебем, симбу, сембе. Мекеке, рекеке, собака». Смертельная бледность покрывает черты лица утомленного иллюзиониста. Алаверды к вам, дорогой Андрэ Госфикус!

3. Мировой боевик Андрэ Госфикус лежит в обыкновенном сундуке. Сундук заперт на все замки. Ключи от замков завязаны в платок и отданы в публику. Дорогой Андрюша! Покажите уважаемой публике, что вы находитесь в сундуке, — протяните пальчик. Вот в специальной обыкновенной дыре вы имеете пальчик Андрэ Госфикуса. Сейчас Андрюша выйдет, как миленький, из этого аппарата.

4. Мекеке, рекеке, собака. Вуаль, вуаля! Человеку не страшны запоры! Андрюша вышел из сундука и стоит теперича перед публикой и под гром оваций дает научное разъяснение. Нету загадок и нету тайн природы. Все имеет себе объяснение. Сундук был закрыт на 3 замка, изготовленные в Туле. Замочки вполне дозволяют производить подобные иллюзионные акты. Гип, гип, ура!

Бессмертные гастроли Андрэ Госфикуса. Чудесное исчезновение предметов, или Кричу кирпичу

Высококультурная просветительная деятельность Андрэ Васильевича Госфикуса вызывает полное одобрение в рядах рабочих и служащих.

Всегда чистые руки, опрятный костюм и красота движений — вот отличные качества нашего маэстро. Не обладая дорогостоящей аппаратурой, Андрэ Госфикус сумел все же завоевать широкие симпатии масс наших подписчиков, которые вместе с академической Филармонией ходатайствуют о предоставлении Госфикусу звания заслуженного артиста республики заместо уехавшего за границу Чехова[448].

Сообщаем об этом факте с чувством полного удовлетворения.

1. Сегодня будут проделаны необычайные чудеса с твердыми предметами. Предметы будут исчезать, не оставляя никаких последствий.

Андрюша просит у зрителей одолжить ему шляпку или кепочку, куда бы можно положить предмет. Зритель конечно жмется и пугается за свою шапочку, думая, что Андрюша будет в ней суп варить или прожжет ее на видном месте.

2. Но нашелся более сознательный передовой товарищ, пожелавший остаться неизвестным, который и предоставил свою кепочку в распоряжение науки и искусства.

Вот вы теперь наглядно видите кирпич и шляпку. Сейчас в эту шляпку Андрюша Госфикус загонит кирпич, который по истечении времени исчезнет оттуда как миленький.

3. Сем, селебем, сембе, сим-бу! Кирпич положен в шляпу. И Андрюша предлагает кому-нибудь из зрителей взять эту шляпу в руки и потрясти ее с лежащим там твердым предметом.

Андрюша тем временем считает до десяти и произносит свои международные слова: мекеке, рекеке, собака.

4. Вуаль, вуаля! Был кирпич и весь вышел. Вы имеете пустую шляпку.

Бурные аплодисменты и крики «ура». Андрюша дает научное объяснение: кирпич взят обыкновенный, недавнего изготовления. От тряски он превратился в песок, а песок в свою очередь просыпался на арену через редкую материю кепочки, купленной у частника. А что на полу почти ничего незаметно — так это недавно пол ремонтировали — доски ссохлись, и песок ушел в щели. Аплодисменты. Крики: «Позор».

Человек-факир, или Андрюша ложится на ножи

Всем известны индийские йоги и факиры, которые имеют привычку показывать разные затруднительные опыты. Эти факиры глотают огонь почем зря, ложатся на гвозди, подбрасывают канат в воздух и влезают туда на самую верхотуру.

Однако теперь эти факиры нам больше не нужны. Отныне импорт этих заграничных шпагоглотателей может быть прекращен. Наш талантливый маэстро Госфикус делает все, что делают йоги и факиры, и еще от себя кое-что добавляет. Сегодня Андрэ Госфикус будет показывать выдающийся фокус, достойный общественной грусти и сожаления.

1. Андрэ, полный решимости, стоит раздевшись и разувшись и дает науке возможность выслушать свои внутренние объективные признаки. Сбоку стоит обыкновенная доска, утыканная обыкновенными ножами.

2. Андрюша с задумчивой улыбкой присаживается на эту научную дощечку все равно как на обыкновенный подоконник. Пульс у факира бодрый — 176 и 8 десятых. Скрипка исполняет любимую мелодию: «мама, мама».

3. Еще минута, и Андрюша ложится на ножи все равно как на кровать или, к примеру, на рояль. Сверху привешен обыкновенный микрофон, который передает по Союзу полный шумовой эффект этого научного опыта.

— Слушайте, слушайте — говорит Ленинград.

4. Эйн, цвей, фир, фюнф — и Андрюша стоит на своих ножках и дает объяснение. «Черт возьми, — говорит он, — на таких ножах, я извиняюсь, одно удовольствие лежать. Они, по словам газеты, изготовляются „Арминстроем“ и мало на что годятся, кроме таких научных опытов».

Мировой иллюзионист в новом репертуаре! Андрэ Госфикус дает сеанс массового гипноза

Сегодня Андрэ Госфикус покажет новые чудеса природы — гипноз многих зрителей на расстоянии. Многие медики и шарлатаны также пользуются этим могучим средством для выкачивания денег из кармана трудящихся граждан, в то время как Андрэ Госфикус за те же деньги покажет научный фокус, имея целью разъяснить, что нет больше тайн природы, а есть голые факты, взятые из газет.

1. Андрюша Госфикус в своем оригинальном наряде выходит до публики со скрещенными ручками и делает поклон, как бы извиняясь за свой скромный вид и за те дела, которые происходят в Ленинграде и окрестностях.

Оркестр играет вальс «Вера».

В публике крики: «Довольно! Даешь фокус!»

2. Андрей Васильевич садится на стулик и интимным тоном объясняет публике предстоящие научные переживания. Он говорит: «Сейчас я вам чего-нибудь прикажу и вы будете исполнять мои приказания. Чего я вам скажу, то и будет. Хочу — любое дело вам прикажу, а вы как миленькие произведете его». (Крики: «Слабо! Чудес не бывает! Долой»!)

3. Андрюша простирает свои ручки и говорит: «Не слабо. Сейчас для примеру вот вам приказание. Ваши, говорит, руки каменные. Они наливаются свинцом! Каждая ручка весит по 20 килограммов! Вам не поднять ваши ручки! Которые могут поднять, те пущай поднимают. Только они не могут поднять».

Начали граждане стараться поднять свои руки, да не тут-то было!

4. «Вот видите, — сказал Андрюша Госфикус, показывая снятый пиджачок, — ручки свои вы действительно не могли поднять. Только это не есть восьмое чудо природы, а это Ленинградодежда так делает свои пиджачки, что определенно невозможно поднять руку.

Вот имеете пиджак, по которому наглядно видать качество продукции.

На этом и был построен наш многоуважаемый опыт».

1 Госфикус 1. Воздушный акт, или прыжок смерти

Свободный и энергичный характер Андрэ Госфикуса не дозволяет ему замкнуться в узкие рамки эстрады и цирковой площадки. Его творческий полет фантазии ищет все новых и новых путей. И в настоящее время Андрэ Госфикус выносит свое популярное искусство на улицу, чтоб массы могли наглядно все видеть, наблюдать, любоваться и совершенствоваться.

С воздушным приветом вас, дорогой Андрэ Госфикус!

1. Андрюша появляется на дворе дома № 98 по Пушкарской улице. Детвора и небогатые жильцы дома обступают артиста. Помощник Госфикуса играет на балалайке «Шел по улице малютка». Другой помощник стоит с барабаном. Андрюша снял пиджачок и раскланивается перед публикой.

Из окна выглядывает лицо свободной профессии.

2. Андрюша всходит на 3 этаж. Открывает окошечко. И стоит на подоконнике, объясняя публике знаками, что сейчас он сиганет вниз. Другой бы цирковой работник в эту неспокойную минуту крестился бы, привязывал бы себя канатом, а наш голубчик с легкой улыбкой на устах стоит и кушать не просит.

Внизу гремит барабан.

3. Эйн, цвей, дрей.

И Андрей Васильевич товарищ Госфикус сигает из окна на двор.

Собравшиеся пролетарии ахают.

Детвора плачет и жмется к матерям. Наиболее честные специалисты и ученые, глядящие из окон, отворачиваются, чтоб не видеть гибели заслуженного артиста.

Во втором этаже нахально хохочет нэпман, украдкой закрывая свое едало.

4. Но что это? Какое чудо случилось в наши реальные дни? Андрюша наперекор стихии объясняет публике теорию своего падения. Он говорит, указывая на газету: «Большинство наших домов мало заботится о чистоте. На дворах и лестницах непроходимая грязь, пыль и мусор». Так что на таком дворе не токмо с 3-го, а и с 6-го этажа можно смело сигать, как на перину.

Музыка играет вальс. Аплодисменты.

В гостях у студентов. Андрэ Госфикус общественник

Энергичный общедоступный характер Андрэ Васильевича не дозволяет ему отдавать свое творчество только платной публике. Андрюша часто выступает безвозмездно в своем жакте, надеясь, что ему скинут квартплату. Но особенно любит он вузовскую молодежь. «Вот именно эти насквозь меня понимают», — не раз говорил Андрэ Васильевич.

1. Приглашенный однажды на вечеринку Андрэ Васильевич решил блеснуть полной силой своего дарования.

— Вот тут на доске, — сказал Андрюша, — я начертил в научном смысле часы и ступку. Сейчас я у кого-нибудь возьму часы, растолчу их в ступке, покрою все обыкновенным носовым платком…

2…и через несколько минут соберу эти разбитые часы в одно научное целое. — Кто из вас, — сказал Андрюша, — одолжит на пользу науки одни карманные часы и один носовой платок? — В зале воцарилось молчание. Кое-кто, порывшись в карманах, тяжко вздохнул. — Ну если нету платка, — сказал Андрюша, — тогда я употреблю свой.

3. Порывшись в карманах, Андрюша доложил публике, что свой платок он, к сожалению, позабыл дома, что же касается часов, то и часов он при себе не имеет. Галоши, да, действительно, у него есть, но часов нету. — Устроить ли перерыв или сразу на этом закончить фокусы? — спросил Андрюша.

4. Все единодушно высказали желание закончить фокусы теперь же. После чего любимца публики качали до потери сознания и кричали: Ура, бис и браво.

Бисировать Андрюша не стал за поздним временем и отбыл на грузовом такси домой счастливый и освеженный.

Человек-бабочка, или четыре пуда на канате. Андрэ Госфикус на волосок от смерти. Неповторимое зрелище

Сегодня предполагается оживленный вечер веселья и ловкости — наш неувядаемый маэстро Госфикус хотел пройти 6 метров по натянутому канату. Однако ряд учреждений и отдельных лиц отговорили заслуженного артиста Сев. — Зап. области от такого рискованного номера. Тем более что канат, надо полагать, может не выдержать энергичного напора человеческого тела, и сочный артист может погибнуть в полном расцвете сил и творчества.

На рисунке — ряд учреждений и лиц отговаривают артиста. Вблизи — плачущая семья не велит ходить без предохранительной сетки.

Андрюша не пойдет. Он еще нужен культуре и цивилизации.

В последнюю минуту. Временный отъезд любимца публики Андрэ Госфикуса

В связи с предстоящей чисткой[449] аппарата и переквалификацией циркачей Андрэ Госфикус временно покидает пределы Северо-Западной области.

Андрэ Васильевич, не дожидаясь чистки, в ударном порядке выезжает на пару гастролей в провинцию, после чего Андрюша Госфикус снова будет выступать в своем научно-культурном репертуаре.

Привет, дорогой Андрюша! Добро пожаловать!

Возвращайтесь! Пишите открытки с пути! Не простудитесь!

Андрюша выезжает в провинцию со своей семьей.

На рисунке нацарапано: панорама отъезда Андрэ Васильевича. Вид сбоку.

(Духовой оркестр играет вальс «Светит месяц».)

Последние известия

Небезызвестный иллюзионист Андрэ Госфикус, сумевший в короткое время завоевать массовые симпатии, вчера снова прибыл в Ленинград и остановился на жительство временно в 1-м гос. ночлежном доме.

Спрошенный нашим сотрудником о ближайших перспективах, Андрэ Васильевич сказал, что как только прибудет его аппаратура, так он снова развернет свою культурную работу на страницах наших научных изданий.

Кстати, намечены новые постановки: «Бар сатаны», «Сапоги в желудке» и др.

Взяв под аванс 6 рублей, Андрэ Васильевич любезно попрощался и полез на верхнюю полку.

О провинции Андрэ Госфикус отзывается неопределенно. Пьют, говорит, и денег не платят.

Бесплатное приложение

Об изобретателях

«Нервы не выдержали»

Настоящий отрывок из посмертной повести проф. Ущемихина выдержан в чеховских тонах. В нем мало бодрящих слов, однако он дает все же здоровую зарядку и зовет на борьбу с Цекбризом.

1…И вернулся изобретатель *** домой и сказал: «Больше не могу! Тут нужен не человек, а автомат»…

2. И пришла изобретателю *** гениальная мысль.

3…

4…

5…

6…И вернулся автомат изобретателя *** домой.

История одного изобретения

Изобретателям завсегда несладко жилось. Так например беспримерная волокита случилась в свое время с открытием огня.

1. Пещерный житель некто К. задумал изобрести чего-нибудь такое ценное, доступное пониманию своих современников.

2. Стал он от нечего делать вертеть две деревяшки, и вдруг у него вспыхнуло. «Никак огонь?» — подумал изумленный изобретатель.

3. Очень он обрадовался. Сейчас, думает, сочиню заявление и патент схвачу. Вот он написал на камушке чего следует.

4. Побрился, надел новенькую шкурку и понес заявление в главный комитет мер и весов и тому подобных изобретений. «Руками оторвут», — решил изобретатель.

5. «Много вас тут шляется, лучше бы вам жалование прибавили», — подумал старый волокитчик. — Зайдите через недельку.

6. Зашел наш изобретатель «через недельку». «Помилуйте, — говорит, — очень ведь интересное открытие — огонь».

7. — Подумаешь — огонь, — сказал чиновник. — Тем более, это уж где-то такое как будто было.

8. Так и погибло бы это довольно ценное изобретение, если б не могучий характер изобретателя. Он ворвался со своим огнем в главный комитет, спалил бороденку старшему чиновнику и натворил разных делов.

9. Так спасено было это важное открытие. Одним словом, сами понимаете, — без крепкого характера в это дело лучше не соваться. Затрут.

Комментарии

Третий том Собрания сочинений Мих. Зощенко объединяет разноплановые и разножанровые тексты, оконченные или созданные на рубеже 1920–1930-х гг.

«Сентиментальные повести» и примыкающий к ним «Мишель Синягин» — одна из главных линий первого писательского десятилетия Зощенко, демонстрация его первой поэтики; здесь ведется постоянный диалог с классической традицией и обозначается разрыв с ней.

«Письма к писателю» — опыт оригинальной обработки писательской почты, диалог с тем новым послереволюционным читателем, на которого были рассчитаны новеллы Зощенко, его вторая поэтика. Книжки-картинки — еще один шаг навстречу этому читателю, жанр невообразимый в «серьезной литературе» (из предшественников Зощенко в нем отметился лишь Чехов). Эти проходные и в то же время переломные книги подготавливают писательский поиск следующего десятилетия.

Сентиментальные повести

Зощенко М. Избранные повести. Л., 1936.

Печатается по указанному изданию.

«Сентиментальные повести» — сквозной замысел Зощенко 1920-х гг. Подзаголовок «сантиментальная повесть» появился уже в «Аполлоне и Тамаре» (Рассказы. Пб., 1923). В сборнике «Веселая жизнь» (Л., 1924) он исчез, но четыре текста — «Коза», «Аполлон и Тамара», «Мудрость», «Люди» — были объединены в третий раздел (с. 93–175). В 1925 г. с подзаголовком «Вторая сентиментальная повесть» «О чем пел соловей» была опубликована во второй книге литературно-художественного альманаха «Ковш». Первой повестью, вероятно, считалась в данном контексте «Страшная ночь», напечатанная в том же году в первой книге альманаха.

Затем семь написанных к тому времени повестей составили книгу «О чем пел соловей» (Л., 1927) с подзаголовком на обложке и титульном листе «сентиментальные повести». Сборник имел два раздела: I. Коза, Аполлон и Тамара, Страшная ночь, О чем пел соловей, Веселое приключение; II. Мудрость, Люди.

Эти же тексты, но уже без деления на разделы, расположенные, согласно авторским датировкам, в хронологическом порядке, составили четвертый том СС 6: Коза, Аполлон и Тамара, Мудрость, Люди, Страшная ночь, О чем пел соловей, Веселое приключение.

«Сирень цветет», опубликованная в 1930 г. в литературно-художественном альманахе «Звезда», а также отдельным изданием, вошла затем в пятый том СС 6 — в особый раздел, вместе с «М. П. Синягиным».

В ИП композиция книги еще раз претерпела изменения. В раздел II «Сентиментальные повести» были включены шесть текстов, предваренные четырьмя предисловиями (об их истории см. далее), а «Мудрость», «Рыбья самка», «Коза» составили раздел V с подзаголовком «Первые повести».

В «Избранных повестях» (Л., 1937), формально представлявших второе издание предыдущего сборника, предисловий осталось три (первое — выброшено, остальные — перенумерованы), из цикла исчезла повесть «Люди», а раздел «Первые повести» помещен в начале, уже без «Рыбьей самки». Причины сокращения цикла имели цензурный характер.

«Мих. Зощенко. Избранные повести. Предварительный контроль Семенов. Последующий контроль Шипунов.

Снята повесть „Люди“. Тов. Семенов при чтении этой повести на предварительном контроле ограничился рядом крупных вычерков, но при повторном чтении, при последующем контроле, произведение было снято целиком.

„Люди“, написанные автором в 1924 г., повествуют о потомке старой помещичьей, дворянской фамилии — И. И. Белокопытове. До Революции главный герой повести занимался благотворительством, покровительствовал революционным элементам и, оказавшись под политическим подозрением, вынужден был эмигрировать за границу. После революции Белокопытов возвращается в Советскую Россию, и тут начинаются его мытарства: несмотря на свою культуру, знание языков и желание работать, он везде встречает препятствия, и в конце концов, „как зверь, которому неловко после смерти оставить на виду свое тело, бесследно исчезает из города“. Сентиментальная повесть, как ее характеризует автор, опубликована впервые 13 лет назад, и переиздание ее сейчас, в эпоху Сталинской Конституции, когда человек, люди являются самым ценным капиталом, политически нецелесообразно».

(Художник и власть: 12 цензурных историй / Публ. А. Блюма // Звезда. 1994. № 8. С. 85)

«И в других текстах вычерков и исправлений сделано более чем на 30 страницах».

(Там же)

В дальнейшем как самостоятельный цикл повести при жизни автора не переиздавались. Таким образом, последней авторской редакцией книги следует считать текст 1936 г., по которому повести и публикуются в настоящем издании. К вариантам 1920-х гг. вернуться невозможно: они оказываются промежуточными решениями при работе Зощенко над книгой как целым.

В СС 3 составителем предложена текстологическая и композиционная контаминация. Семь повестей публикуются в варианте 1936 г., «Веселое приключение» — по СС 6. Все восемь текстов расположены в хронологическом порядке. Сам писатель эту книгу ни разу так не публиковал.

Предисловия

ИП. С. 47–50.

Печатается по этому изданию.

Предисловие «От автора», подписанное «Ив. Коленкоров» и сопровожденное указанием «1927 г., г. Мымры», появилось в первом издании книги «О чем пел соловей» (1927).

Во втором издании в том же году Зощенко добавил к нему следующее примечание:

«И. В. Коленкоров — родной брат Е. Вас. Коленкоровой. Родился в 1882 г. Писатель-попутчик. Автор „Сентиментальных повестей“. Роль писателя Зощенко в этом труде свелась главным образом к исправлению орфографических ошибок и выравниванию идеологии. Так что по-настоящему на обложке надо было поставить фамилию т. Коленкорова. Однако И. В. Коленкоров, не желая прослыть состоятельным человеком, отказался от этой высокой чести в пользу М. Зощенко. Гонорар т. Коленкоров получил полностью.

М. З.»

Причины его появления объяснены в дневнике К. Чуковского 23 августа 1927 г.:

«Одно мое в эти дни утешение — Зощенко, который часто приходит ко мне на целые дни. Он очень волнуется своей книгой „О чем пел соловей“, его возмущает рецензия, напечатанная каким-то идиотом в „Известиях“, где „Соловей“ считается мелкобуржуазным воспеванием мелкого быта, — и в ответ на эту рецензию он написал для 2-го изд. „Соловья“ уморительное примечание к предисловию — о том, что автор этой книги Коленкоров один из его персонажей… Зощенко принес в жилетном кармане кусочек бумажки, на котором он написал подстрочное примечание к „Соловью“ о том, что книгу эту писал не он, а Коленкоров».

(Чуковский К. Дневник. 1901–1929. М., 1991. С. 409–410). Имеется в виду рецензия: Ольшевец М. Обывательский набат // Известия. 1927. 14 августа (см.: Лицо и маска. С. 148–152).

Это же предисловие с примечанием публиковалось и в третьем издании книги «О чем пел соловей» (1929), и в СС 6, где лишь исчезли указание на «г. Мымры» и инициалы М. З. в примечании, да вместо полной подписи подставного автора тоже появились инициалы И. В. К.

Идентичными предисловиями сопровождались все три публикации повести «Сирень цветет» в альманахе «Звезды», отдельном издании и СС 6.

Весь этот материал подвергся переработке в ИП.

Предисловие к книге «О чем пел соловей» превратилось в «Предисловие к первому изданию». При этом в него были внесены более жесткие идеологизированные формулировки. Ср. с соответствующими абзацами в ИП первоначальные варианты: «Эта книга специально написана о человеке во всей его неприглядной красе»; «На общем фоне громадных масштабов и идей эта книга, эти повести, для некоторых критиков, надо полагать, действительно зазвучат какой-то жалкой флейтой, какой-то сентиментальной оскорбительной требухой». Кроме этого, в предисловии был дописан предпоследний абзац («Однако… малогероическую книгу») и снят самый последний: «В заключение автор должен сказать, что некоторые повести этой книги печатаются уже вторично и слегка знакомы читателю. Автор очень просит на него не сердиться. Не только ради корысти сделано это. Автор собрал эту книгу главным образом для цельности впечатления».

Два следующих предисловия написаны на основе примечания, о котором выше шла речь. Зощенко конкретизировал и развел по отдельным главкам образы подставного рассказчика («Предисловие ко второму изданию») и автора («Предисловие к третьему изданию»). Инициалы К. Ч. можно трактовать как намек на К. Чуковского.

Предисловие к повести «Сирень цветет» превратилось в «Предисловие к четвертому изданию». При этом в нем был вычеркнут последний абзац: «Кроме того, автор считает долгом успокоить читателя: несмотря на то, что лицо, от которого ведется повествование, есть вымышленное лицо — сама повесть далека от вымысла — все взято целиком из жизни, и главные события развернулись буквально на глазах у автора». Дата, указание на место и подпись появились здесь впервые.

Таким образом, хронология предисловий в ИП имеет мистифицирующий характер. Тексты сочинялись или редактировались для издания 1936 г., что подтверждает целостный и конструктивный характер книги Зощенко.

Аполлон и Тамара

Зощенко М. Рассказы. Пг., 1923.

Печ. по: ИП. С. 51–72.

В первой публикации дата отсутствовала. В книге «О чем пел соловей» датирована 1925 г. (что явно неточно), в СС 6 — 1923 гг., в ИП — март 1923 г.

В 1920-е гг. текст повести почти не менялся. При включении в ИП по сравнению с СС 6 в текст внесено более 20 изменений. Методика писательской правки здесь и в других повестях оставалась одинаковой. Зощенко, как правило, вычеркивал или вписывал отдельные слова или фрагменты и лишь в редких случаях варьировал текст, менял синтаксические структуры. Большинство изменений в повести — дополнительные характеристики времени и героев, разъясняющие философские пассажи.

Люди

Зощенко М. Веселая жизнь. Л., 1924.

Печ. по: ИП. С. 73–107.

Первая публикация — без даты, главы обозначены словами («Глава первая» и т. д.). В СС 6 датирована 1924 г., в ИП — апрель 1924 г. В ИП в текст внесено около полутора десятков изменений.

Страшная ночь

Ковш. Литературно-художественный альманах. Кн. 1. Л., 1925.

Печ. по: ИП. С. 108–120.

В первом издании не датирована, главы обозначены словами. В СС 6 и ИП дата — 1925 г.

В ИП в сравнении с предыдущими изданиями в текст внесено около 30 изменений.

О чем пел соловей

Ковш. Литературно-художественный альманах. Кн. 2. Л., 1925. Подзаголовок: Вторая сентиментальная повесть.

Печ. по: ИП. С. 127–147.

В первом издании не датирована. В СС 6 дата — 1925 г., в ИП — 1926 г. (что явно неточно).

В ИП в сравнении с предыдущими изданиями изменения незначительны (всего 5–6).

Веселое приключение

Прожектор. 1926. № 23–24.

Печ. по: ИП. С. 148–170.

Датировка в СС 6 и ИП — 1926 г.

В ИП в сравнении с предыдущими изданиями сделано около 25 изменений.

Сирень цветет

Звезда. Литературно-художественный альманах. Л., 1930.

Печ. по: ИП. С. 171–204.

Авторская датировка в альманахе и первом отдельном издании (1930) — сентябрь 1929 г., в СС 6 — без даты, в ИП — 1929 г.

В альманахе и СС 6 повесть разделена на 8 глав. В отдельном издании 1930 г. нумерация отсутствует, но те же главы выделены буквицами. В ИП текст разделен уже на 10 глав.

Из всех повестей книги «Сирень цветет» подверглась наибольшей правке, в ИП в текст внесено более 40 изменений.

В частности, существенно сокращен пародийный фрагмент в главе 6 (по прежней нумерации — 4-й), имеющий в виду, прежде всего, поэтику Ю. Олеши, и шире — описательно-метафорическую, орнаментальную прозу, а с другой стороны — стилистику почвенно-областническую, диалектную. Вместо «В мире была скамейка… затыркало, закурчавилось» в СС 6 было:

В мире была скамейка.

И вот в мир неожиданно вошла

папи-

рос-

ка,

котору-

ю

человек

раздумчиво

и

медленно

захватил своими ровными, матово-желтыми, слегка выпуклыми зубами (зубами ли?), полураскрыв для этой цели свое едало на полсантиметра и двенадцать миллиметров. При этом он обнаружил бледно-красные, скорее розовые или, вернее, синеватые десна, сплошь утыканные зубами, как плесенью. На верхней десне была небольшая (еле заметная) темная точка, которая при свете луны теперь чуть мерцала себе, и только опытный зоркий глаз художника мог увидеть ее на пользу и во славу отечественной словесности.

Море булькотело. Трава немолчно шебуршала. Суглинки и супеси давно осыпались под ногами влюбленных.

Девушка шамливо и раскосо капоркнула, крюкая сирень.

Рассея, Рассея, мать ты моя Рассея! Эх, эх, чорт побери!

Море, то есть, вообще, озеро, булькотело и опалом и бирюзой отливало, кивало, рвало. Кругом опять чего-то художественно заколюжило, затыркало, закурчавилось.

(С. 108–109)

Первые повести

Можно предположить, почему в окончательном варианте две первые сентиментальные повести Зощенко были выделены в особый раздел. Шесть других текстов строились не только на изложении фабулы, но и на прямом диалоге Автора с критикой и читателем. Здесь сложно переплетались рассказ о событии и событие рассказывания. «Коза» и «Мудрость» основываются на чистой, «голой» фабуле и тем самым ближе к традиции классической новеллы. Принципиально важная для Зощенко 1920-х гг. партия повествователя здесь отсутствует.

Мудрость

Прожектор. 1924. № 15.

Печ. по: ИП. С. 295–304.

В СС 6 датирована 1924 г., в ИП — 1920–1924 гг.

В первых изданиях, включая СС 6, главный герой именовался Иваном Алексеевичем Зотовым. Начиная с «Избранных рассказов» (Л., 1931), он превратился в Ивана Алексеевича Зощенко, родственника Автора. За исключением этого переименования, текст во всех изданиях остался неизменным.

Коза

Круг. Альманах артели писателей. Кн. 1. М.; Пг., 1923.

Печ. по: ИП. С. 312–332.

В «Рассказах» (Пг., 1923) и СС 6 датирована 1922 г., в ИП — 1920–1922 г.

По воспоминаниям В. В. Зощенко, повесть написана летом 1922 г. в Сестрорецке: «Михаилу мы с Ольгой устроили „кабинет“ в бывшей ванной комнате — Ольга притащила досок, положила их на ванну, набили матрасник сеном — и во время своих довольно частых приездов Михаил помещался в этой „ванной“, в которой он написал свою „Козу“» (Мат 1. С. 66).

М. П. Синягин (Воспоминания о Мишеле Синягине)

Новый мир. 1930. № 12.

Печ. по: Зощенко М. М. П. Синягин (Воспоминания о Мишеле Синягине). Л., 1931. 80 с.

На обложке первого отдельного издания — иной вариант заглавия: «Воспоминания о М. П. Синягине». В ИП на титульном листе появился заголовок «Мишель Синягин», а первоначальный вариант стал внутренним заглавием, помещенным после «Предисловия».

В СС 6 и первом отдельном издании предисловие датировано 3 сентября 1930 г., в ИП осталось лишь указание на месяц: сентябрь 1930 г.

В СС 6 и ИП главы пронумерованы (их 11).

В СС 6 предисловие заканчивалось абзацем: «Необходимо еще отметить, что автор, вероятно, в дальнейшем издаст эти воспоминания отдельной книжкой, в которой будут напечатаны фотографии главных действующих лиц, а именно: М. П. Синягина, его жены, матери и тетки».

В отдельном издании повести Зощенко выполнил обещание, сопроводив текст четырьмя фотографиями неизвестных, подписанными именами героев повести, и, соответственно, сняв последний абзац предисловия.

Эта история имела продолжение. Сохранилось любопытное свидетельство современника: «Спустя некоторое время после выпуска М. Зощенко „Воспоминаний о Синягине“ в Союз писателей явился неизвестный солидный человек и протестовал против опубликования в книге его ранних фотографий (оказался в действительности жив и здоров). Смеялись. Успокоили.

Известно, что Зощенко вклеил в эту книгу старые неизвестные фотографии, приобретенные им случайно у какого-то фотографа, и превратил их в портреты своих героев!» (Басалаев И. Записки для себя // Минувшее. Исторический альманах. Т. 19. М.; СПб., 1996. С. 461).

В ИП в текст было внесено более 60 изменений в обычных для Зощенко 1930-х гг. направлениях: психологическая детализация и упрощение, «выпрямление» сказа: «колбасилась» заменено на «носилась», «арапская женщина» — на «крайне энергичная женщина», «опутали как сукинова сына» — на «опутали как болвана», «спер» — на «стянул» и т. д.

Вариант ИП см.: СС 3. Т. 2. С. 175–216. Однако «Ленинград» по всему тексту здесь заменен на «Петроград», что отвечает исторической правде, но нарушает принцип сказовой манеры Зощенко.

См. публикацию чернового автографа повести: Повесть «М. П. Синягин». К творческой истории произведения / Публ. В. Ю. Вьюгина // Мат 2. С. 11–70.

Письма к писателю

Зощенко М. Письма к писателю. Л., 1929. Второе измененное издание: СС 6. Т. 6. С. 1–179.

Печ. по: УГ. С. 345–431.

Замысел книги, вероятно, стал формироваться у Зощенко со второй половины 1920-х гг.

23 августа 1927 г. К. Чуковский записывает большой монолог писателя: «У меня психостения, и я заставляю себя не обращать внимания на шум в редакции, где галдеж со всех сторон. Скоро я начну даже на письма отвечать. Боже, какие дурацкие получаю я письма. Один, например, из провинции предлагает мне себя в сотрудники: „Я буду писать, а вы сбывайте, деньги пополам“. И подпись: „С коммунистическим приветом“. А другой (я забыл что). Хорошо бы напечатать собрание подлинных писем ко мне — с маленьким комментарием, очень забавная вышла бы книга» (Чуковский К. Дневник. 1901–1929. М., 1991. С. 409–410).

30 октября того же года Чуковский воспроизводит рассказ Зощенко, который позднее станет основой главки «Драма на Волге»: «Ах, я только что был на Волге, и там вышла со мной смешная история! По Волге проехал какой-то субъект, выдававший себя за Зощенко. И в него, поддельного Зощенко, влюбилась какая-то девица. Все сидела у него в каюте. И теперь пишет письма мне, спрашивает, зачем я не пишу ей, жалуется на бедность — ужасно! И, как на грех, это письмо вскрыла моя жена. Теперь я послал этой девице свой портрет, чтобы она убедилась, что я тут ни при чем» (Там же. С. 422).

31 января 1929 г. В. В. Зощенко записывает в дневнике: «Михаил сообщил мне, что собирается издавать книгу „Письма читателей“. Половину гонорара думает пожертвовать на бедных родственников» (Мат 1. С. 78).

13 февраля 1929 г. о замысле было рассказано Н. Б. Дейнеке, письма которой будут использованы в книге (см. ниже).

26 марта 1929 г. Чуковский говорит об уже законченной работе, приводя ее точное заглавие: «Зощенко весь захвачен теперь своей книгой „Письма к писателю“, прочитал мне всю ее вслух. В ней нет для меня того обаяния, которое есть в других книгах Зощенко, но хотя вся она состоит из чужого материала, она вся — его, вся носит отпечаток его личности» (Там же. С. 468).

Предисловие к первому изданию датировано: апрель, 1929.

Степень авторского вмешательства в опубликованные письма, вероятно, была различной и нуждается в специальном исследовании. Во всяком случае, по ставшим доступными мемуарам одной из эпистолярных героинь становится ясно, что Зощенко не просто использовал «человеческие документы», а редактировал или даже организовывал их.

Весной 1928 г. шестнадцатилетняя Н. Б. Дейнека отправила Зощенко письмо со стихами. После ответа писателя завязалась переписка (см: Письма М. М. Зощенко Н. Б. Дейнеке / Публикация Н. Князевой // Искусство Ленинграда, 1990. № 3. С. 70–78; публикуется 17 писем).

Через какое-то время писатель назначает девушке встречу и делает «литературное предложение»: разрешить использовать уже полученные письма и стихи в книге и написать еще одно письмо в «сходном стиле». Просьба была выполнена и оплачена.

Дальше между автором и одной из героинь будущей книги завязывается сложная психологическая борьба. Девушка пугается собственной откровенности и просит отменить или, по крайней мере, отредактировать публикацию, чтобы остаться неузнанной близкими. Зощенко решительно отказывается от изменений.

«Михаил Михайлович встретил меня с некоторым раздражением. С первых же слов он дал понять, что предлагает мне столь выгодные условия и возможность увидеть свои писания в печати — другая с радостью согласилась бы, а я еще капризничаю.

Дрожащим голосом я доказывала, что это не каприз и умоляла убрать хоть одну единственную фразу, в которой я в отвратительно-точных выражениях, присущих литературному обиходу 20-х годов, сообщала о своем романе. (Вероятно, речь идет о следующем фрагменте письма: „У меня очень скверная, грязная жизнь. Чтобы объяснить всю ее грязь, достаточно того факта, что, когда мне было 14 лет, меня взял как женщину один женатый мужчина, и я до сих пор с ним, потому что я его люблю“ — И. С.).

Нет, он не уберет эту фразу, он не может, не имеет права ее убрать — тогда теряет смысл и значение весь мой образ. Вся мягкость и томность исчезла из голоса Зощенко, теперь в нем звенел металл. Он говорил теперь со мной как писатель-профессионал, несокрушимый во всем, что касалось литературы, литературного образа, литературного факта. И я для него была уже не я — девушка Ниночка, к которой он так участливо отнесся, я была литературным образом, за который он боролся.

Но тяжко превращаться из человека в литературный образ.

После долгих пререканий он согласился изменить даты писем, прибавить мне год возраста (17, а не 16 лет), переделать „Ленинград“ на „Москву“, „морского инженера“ на „молодого врача“, „драматическую артистку“ на „киноартистку“. И приписать от себя концовку, в которой я выхожу замуж „за молодого врача“. <…>

В конце лета вышла книжка „Письма к писателю“. Я в ней существовала в двух ипостасях. И первая, ради которой все было и затеяно, — мои письма — была напечатана под понимающе-ироническим, как бы подводящим безнадежный итог заголовком „Все в порядке“».

(Дейнека Нина. Чужая и маленькая. Мои встречи с М. М. Зощенко // Искусство Ленинграда, 1990. № 3. С. 62, 64)

Сопроводительное письмо для второй посвященной Дейнеке главки «Плохая молодость», в которой были опубликованы ее стихи, в конце концов, как вспоминает мемуаристка, сочинил от ее лица сам Зощенко (Там же. С. 63).

Во второе издание книги в СС 6 Зощенко включил семь новых главок, исключив, однако, пять других. Эти исключенные тексты, а также статья «Из переписки с читателями» (Литературный современник. 1940. № 3), вслед за М. Долинским, воспроизводятся в приложении.

См. также архивные публикации, обозначающие контекст этой книги Зощенко, своеобразно дополняющие и продолжающие ее: Письма к писателю / Публ. Ю. В. Томашевского // Звезда. 1994. № 8. С. 64–72; «Здесь. Писателю Зощенко». Из писем читателей 1930-х гг. Публ. В. А. Прокофьева // Мат 1. С. 193–221; «Письмо написано. Отправлено. И вот — нашло свое применение» / Публ. Е. И. Колесниковой // Мат 2. С. 344–347; «Дорогой товарищ Зощенко!». Из читательских писем 40–50-х годов / Публ. В. А. Прокофьева // Там же. С. 350–354.

Веселые проекты

Зощенко М. и Радлов Н. Веселые проекты (Тридцать счастливых идей). Л., 1928. 30 с.

Печатается по первому изданию.

Эта книжка-альбом, как и следующая, — результат тесного сотрудничества Зощенко с художником Николаем Эрнестовичем Радловым (1889–1942). Сын известного философа Э. Л. Радлова, в юности близкий модернистскому кругу, Радлов в 1920-е гг. стал известным карикатуристом, часто иллюстрировал рассказы Зощенко, рисовал дружеские шаржи на писателя. Его эволюцию не без едкости описал в дневнике К. И. Чуковский (25 января 1926 г.):

«Вчера был у Николая Эрнестовича Радлова. Когда я с ним познакомился, это был эстет из „Аполлона“, необыкновенно опроборенный и тонкий. Несколько вялый, но изящный писатель. Потом „в незабываемые годы“ это был муж стареющей и развратной, пьяной, крикливой и доброй жены, которая никак не подходила к нему — и нарушала все его эстетство. Он казался „бывшим человеком“, очень потертым, долго не умел приклеиться к революции и без конца читал английские романы — все равно какого содержания. Теперь он к революции приклеился: вдруг оказался одним из самых боевитых советских карикатуристов, халтурящих в „Бегемоте“, в „Смехаче“ и в „Красной“. Количество фабрикуемых им карикатур — грандиозно. Я спросил вчера:

— Какую манеру (рисунка) вы предпочитаете?

— Ту, которая скорее ведет к гонорару.

Я рассматривал вчера его карикатуры. Они банальны. Но его шаржи вызывают у меня восхищение. Он отличается огромной зрительной памятью и чрезвычайно остро ощущает квинтэссенцию данного лица».

(Чуковский К. Дневник. 1901–1929. М., 1991. С. 362)

30 октября 1928 г. Чуковский вместе с Зощенко был у Радлова и познакомился с еще не изданной книжкой: «Рассматривали мы книгу, которую изготовили „Радлов и Зощенко“ — „Веселые изобретения“ — очень смешную. Книга будет иметь колоссальный успех» (Там же. С. 422).

«Веселые проекты» были изданы тиражом 50 000 экземпляров. Успех был закреплен через три года аналогичным, но более объемным и структурно сложным изданием — «Счастливые идеи».

Счастливые идеи

Зощенко М. и Радлов Н. Счастливые идеи. Л., 1931. 64 с.

Печатается по первому изданию.

Книжка была издана тиражом 15 200 экземпляров.

Вскоре она — по непонятным причинам — привлекла внимание цензуры. 22 сентября 1931 г. Главлит телефонограммой предложил изъять ее из продажи. Этот приказ был исполнен, а пропустивший книгу политредактор снят с работы (см.: Художник и власть; 12 цензурных историй / Публ. А. Блюма // Звезда. 1994. № 8. С. 83).

Список условных сокращений

Восп. — Вспоминая Михаила Зощенко / Сост. и подг. текста Ю. В. Томашевского. Л.: Художественная литература, 1990.

ИП — Зощенко М. Избранные повести. Л.: Гослитиздат, 1936.

Лицо и маска — Лицо и маска Михаила Зощенко / Сост. и публ. Ю. В. Томашевского. М.: Олимп — ППП, 1994.

Летопись — Хронологическая канва жизни и творчества Михаила Зощенко / Сост. Ю. В. Томашевский // Лицо и маска. С. 340–365.

Мат 1 — Михаил Зощенко: Материалы к творческой биографии. Кн. 1. СПб.: Наука, 1997.

Мат 2 — Михаил Зощенко: Материалы к творческой биографии. Кн. 2. СПб.: Наука, 2001.

Мат 3 — Михаил Зощенко: Материалы к творческой биографии. Кн. 3. СПб.: Наука, 2002.

НЗ — Неизданный Зощенко. Анн Арбор, <1976>.

Серапионовы братья — «Серапионовы братья» в зеркалах переписки / Сост. Е. Лемминга. М., 2004.

СС 6 — Зощенко М. Собрание сочинений: В 6 т. Л.; М.: Прибой — Гослитиздат, 1929–1932.

СС 3 — Зощенко М. Собрание сочинений: В 3 т. / Сост., подг. текста, прим. Ю. В. Томашевского. Л.: Художественная литература, 1986–1987.

УГ — Зощенко М. Уважаемые граждане: Пародии. Рассказы. Фельетоны. Сатирические заметки. Письма к писателю. Одноактные комедии / Изд. подг. М. З. Долинским. М.: Книжная палата, 1991.

Том 4. Личная жизнь. Рассказы и фельетоны, 1932–1946

С луны свалился

1

За последние два года жизнь резко изменилась.

Главное, интересно отметить — почти прекратилось воровство.

Все стали какие-то положительные, степенные. Воруют мало. И взяток вовсе не берут.

Прямо, перо сатирика скоро, небось, заржавеет.

Конечно, насчет взяток дело обстоит сложней.

Взяток не берут, но деньги, в другой раз, получают. Тут в смысле перевоспитания публика туго поддается новым моральным течениям. При этом из боязни такого тумана напускают, что сразу и не поймешь, что к чему и почему.

Давеча на юге я столкнулся на этом фронте с одной хитростью. И вот желаю осветить это дело, чтоб другим неповадно было.

Одним словом, в одной гостинице хотели за номер содрать с меня въездные. Ну другими словами — хотели взятку взять.

Конечно, раньше, несколько лет назад, на эту простенькую тему я бы написал примерно такой рассказец:

2

И вот, стало быть, еду я, братцы, на пароходе.

Ну кругом, конечно, Черное море. Красота неземная. Скалы. Орлы, конечно, летают. Это все есть. Чего-чего, а это, конечно, есть.

И гляжу я на эту красоту и чувствую какое-то уважение к людям.

«Вот, — думаю, — человек — властитель жизни: хочет — он едет на пароходе, хочет — на орлов глядит, хочет — на берег сейчас сойдет и в гостинице расположится».

И так оно как-то радостно на душе.

Только, конечно, одна мысль не дозволяет радоваться. Где бы мне, думаю, по приезде хотя бы паршивенький номеришко достать.

И вот плыву я грустный на пароходе, а капитан мне и говорит:

— Прямо, — говорит, — милый человек, мне на вас жалостно глядеть. Ну куда вы едете? Ну на что вы рассчитываете? Что вы, с луны свалились?

— А что? — говорю.

— Да нет, — говорит. — Но только как же это так? Что вы — ребенок? Ну где вы остановитесь? Чего вы поехали? Я даже согласен назад теплоход повернуть — только чтоб вам туда не ехать.

— А что, — говорю, — помилуйте?

— Как что? Да разве у вас есть знакомства — номер получить, или, может быть, у вас портье — молочный брат? Я, — говорит, — прямо удивляюсь на вас.

— Ну, — говорю, — как-нибудь. Я, — говорю, — знаю одно такое петушиное слово, супротив которого в гостинице не устоят.

Капитан говорит:

— А ну вас к черту! Мое дело — предупредить. А вы там как хотите. Хоть с корабля вниз сигайте.

И вот, значит, приезжаю.

В руках у меня два места. Одно место — обыкновенная советская корзинка, на какую глядеть мало интереса. Зато другое место — очень такой великолепный фибровый или, вернее, фанерный чемодан.

Корзинку я оставляю у газетчика, выворачиваю наизнанку свое резиновое международное пальто с клетчатой подкладкой и сам в таком виде со своим экспортным чемоданом вламываюсь в гостиницу.

Швейцар говорит:

— Напрасно будете заходить — номерей нету.

Я подхожу до портье и говорю ему ломаным языком:

— Ейн шамбер-циммер, — говорю, — яволь?

Портье говорит:

— Батюшки-светы, никак иностранец к нам приперся.

И сам отвечает тоже ломаным языком:

— Яволь, яволь. Она, шамбер-циммер, безусловно яволь. Битте-дритте сию минуту. Сейчас выберу номер какой получше и где поменьше клопов.

Я стою в надменной позе, а у самого поджилки трясутся. Портье, любитель поговорить на иностранном языке, спрашивает:

— Пардон, — говорит, — господин, извиняюсь. By зет Германия, одер, может быть, что-нибудь другое?..

«Черт побери, — думаю, — а вдруг он, холера, по-немецки кумекает?»

— Но, — говорю, — их бин ейне шамбер-циммер Испания. Компрене? Испания. Падеспань. Камарилья.

Ох, тут портье совершенно обезумел.

— Батюшки-светы, — говорит, — никак к нам испанца занесло. Сию минуту, — говорит. — Как же, как же, — говорит, — знаю, слышал — Испания, падеспань, эспаньолка…

И у самого, видать, руки трясутся. И у меня трясутся. И у него трясутся. И так мы оба разговариваем и трясемся. Я говорю ломаным испанским языком:

— Яволь, — говорю, — битте-цурбитте. Несите, — говорю, — поскорей чемодан в мою номерулю. А после, — говорю, — мы поговорим, разберемся, что к чему.

— Яволь, яволь, — отвечает портье, — не беспокойтесь.

А у самого, видать, коммерческая линия перевешивает.

— Платить-то как, — говорит, — будете? Инвалют одер все-таки неужели нашими?

И сам делает из своих пальцев знаки, понятные приезжим иностранцам — нолики и единицы. Я говорю:

— Это я как раз не понимает. Неси, — говорю, — холера, чемодан поскорее.

Мне бы, думаю, только номер занять, а там пущай из меня лепешку делают.

Вот хватает он мой чемодан. И от старательности до того энергично хватает, что чемодан мой при плохом замке раскрывается.

Раскрывается мой чемодан, и, конечно, оттуда вываливается, прямо скажем, разная дрянь. Ну там, бельишко залатанное, полукальсоны, мыльце «Кил» и прочая отечественная чертовщина.

Портье поглядел на это имущество, побледнел и сразу все понял.

— А нуте, — говорит, — подлец, покажи документ.

Я говорю:

— Не понимает. А если, — говорю, — номерей нету, я уйду.

Портье говорит швейцару:

— Видали? Эта дрянь пыталась пройти под флагом иностранца.

Я собираю поскорей свое имущество и ходу. А в другой гостинице все же номер получил — под это же самое плюс пятьдесят рублей.

3

Вот, примерно, в таком легком виде года три-четыре назад сочинил бы я рассказ на эту тему.

Ну конечно, молодость. Беспечность в мыслях. Пустяковый взгляд на вещи.

А нынче как-то оно не то. Нынче охота быть поближе к правде. Неохота преувеличивать, выдумывать и кувыркаться. Неохота сочинять разные там побасенки и фарсы с переодеванием.

Одним словом, желательно быть поправдивей и желательно говорить без всякого вранья.

И рассказ на эту тему, вернее, — истинное происшествие, без прикрас и без одного слова выдумки, рисуется нам уже в таком академическом виде:

Прямо с парохода я отправился в гостиницу. Портье, криво усмехаясь, говорит скорее в пространство, чем мне:

— Нет, знаете, я прямо удивляюсь на современную публику. Как пароход приходит, так все непременно к нам. Как нарочно. Как будто у нас тут для них номера заготовлены. Что вы, с луны упали? Не понимаете ситуации.

Я хочу уйти, а швейцар, тихонько вздыхая, говорит мне:

— Да уже, знаете… Прямо беда с этими номерами. Нигде нет номеров. У нас-то, конечно, нашлось бы, но… Да вы поговорите хорошенько с портье…

— Черт возьми, — говорю, — вы это про что?

Портье со своей конторки говорит швейцару через мою голову:

— Я удивляюсь на вас, Федор Михайлович. Где же у нас свободные номера? С чего вы взяли? Да, есть один номер, но он, вы же знаете, без ключа. Если хочет — пущай берет.

Я говорю:

— Хотя бы дайте без ключа.

— Ах, вам без ключа, — говорит портье, — берите. Только у нас кражи. Воруют. Упрут портьеры, а вам за них отвечать.

Я говорю:

— В крайнем случае я из номера не буду выходить. Только допустите. А то меня на море закачало — еле стою.

— Берите, — говорит портье, — только предупреждаю: у нас ключ потерян, а номер заперт. А вы, наверное, думали наоборот — номер не заперт, а ключ потерян.

— Помилуйте, — говорю, — на что же мне такой номер, в который не войти…

— Не знаю, — говорит портье, — как хотите.

Швейцар подходит ко мне и говорит:

— Я бы мог дать совет.

Даю ему трешку.

— Мерси, — говорит. — Если хотите, я сбегаю во двор. У нас там работает наш слесарь. Он может отмычкой открыть ваш номер.

Вот приходит слесарь.

— Да, — говорит, — конечно, об чем речь, еще бы. Ясно. Дверь открыть — делов на копейку, но мне, — говорит, — мало расчета подниматься в верхние этажи. Я, — говорит, — каждый час своего времени буквально на валюту считаю.

Даю слесарю пять рублей.

Он открывает отмычкой дверь и дружелюбным тоном говорит:

— Да, конечно. Еще бы. Ясно. Без ключа мало интереса жить. Все-таки вам наверное захотится покушать или куда-нибудь выйти попить водички, — а тут сиди, как болван.

— Да уж, — говорю, — прямо хоть человека нанимай.

— Ну это, — говорит, — вам влетит в копеечку, а вот рублей бы за восемь я бы вам схлопотал какой-нибудь ключишко из старья.

И вот ключ подобран. Я лежу на кровати, как фон-барон. Я слушаю патефон из соседнего номера — пенье господина Вертинского. Я гуляю и хожу туда и сюда. И со своим ключом чувствую себя на одном уровне с соседями. Вечером иду на прогулку, а портье мне говорит:

— Знаете, мы вам с этим ключом заморочили голову. Мы думали, он потерян, а он висит на другом гвозде.

— Здорово, — говорю, — номер стоит пять рублей, а накладных расходов шестнадцать.

— То есть, — говорит, — как шестнадцать, а не восемь?

— Нет, — говорю, — шестнадцать. Швейцару — три, слесарю — пять, да за ключ — восемь.

— За какой ключ?

— Да, — говорю, — слесарь мне подобрал.

— Позвольте, — говорит, — да он, подлец, не продал ли вам наш ключ? Ну да, — говорит, — так и есть. Вот он тут висел, а сейчас нету. Ну погодите, я ему…

— Тут у вас, — говорю, — кажется, шайка-лейка…

Портье начал чего-то врать и бормотать про небольшие заработки, после махнул рукой и отвернулся поговорить с вновь приезжим.

И я слышал, как он сказал:

— Да, есть один номерок, но без ключа.

Вскоре я уехал из этой гостиницы.

Между прочим, думал, что и с железнодорожными билетами будет такая же волынка и такие же накладные расходы, но оказалось — ничего подобного. Билет я получил по знакомству и заплатил за него именно столько, сколько он стоил по казенной цене. Так что я вернулся с юга в душевном равновесии.

Испытание героев

Я, товарищи, два раза был на фронте: в царскую войну и во время революции, в гражданскую. Воевал, можно сказать, чертовски.

Однако особых героев я не знал.

А вообще говоря, герои были. Но особенно сильно запал мне в душу один человек.

Этот человек не был такой, что ли, очень крупный революционер или там народный предводитель, вождь или покоритель Сибири.

Это был обыкновенный помощник счетовода, некто Николай Антонович. Его фамилию я даже, к сожалению, позабыл.

А работал этот Николай Антонович совместно с нами в управлении советского хозяйства в городе Арюпино.

Нет, я никогда не был любитель работать в канцелярии! Мне завсегда хотелось найти более чего-нибудь грандиозное — какой-нибудь там простор полей, какие-нибудь леса, белки, звери, какой-нибудь там закат солнца. Хотелось ездить на велосипедах, на верблюдах, хотелось говорить разные слова, строить здания, сараи, железнодорожные пути и так далее и тому подобное.

Нет, я не был любитель перья в чернильницу макать.

Но, между прочим, пришлось мне поработать и на этом чернильном фронте.

Меня заставил пуститься на это дело целый ряд несчастных обстоятельств.

Я работал до этого в совхозе. Я имел командную должность — инструктор по кролиководству и куроводству[450].

Вот имею я эту должность, и происходит у меня чудовищная пренеприятность.

А именно: стали у меня утки в пруде тонуть. То есть скажите мне, бывшему инструктору по кролиководству и куроводству, что утка может в воде потонуть, я бы никогда этому не поверил и даже, наверное, грубо рассмеялся бы в ответ. Утка, можно сказать, существо вовсе и даже совершенно приспособленное к воде. Ей, по своей природе, вода доступна. Она плавает и ныряет прямо как утка, как рыба. И тонуть ей, ну, просто свыше не разрешается.

Однако у нас по неизвестной причине стали утки в проруби тонуть. Куры, конечно, тоже параллельно с ними тонули. Но куры — это неудивительно, курам, по своей природе, тонуть допустимо. Но утка — это уже, знаете, слишком.

Тем не менее утки стали у меня тонуть. И за месяц потонуло у меня тридцать шесть уток.

Вот тонут у меня эти утки. А я — инструктор по кролиководству и птицеводству. И от этих делов у меня сердце замирает, руки холодеют и ноги отнимаются.

Стали мы наблюдать за этим делом. Видим — все в порядке. Прорубь на озере. Утки плавают и ныряют.

Вот они плавают, ныряют и забавляются. И видим мы, что обратно на лед они выйти не могут.

Другие утки, более мощные и которые похитрее, — те выходят при помощи своих собратьев по перу. Они нахально становятся другим уткам на голову и на что попало и после прыгают на лед.

А последние утки, более растерявшиеся и которым не на что опереться, — те, к сожалению, тонут. Они плавают подряд несколько часов, кричат нечеловеческими голосами и после, от полного утомления и от невозможности выйти на высокий лед, тонут.

Тут крестьяне из соседнего совхоза стали давать советы:

— Что вы, — говорят, — арапы, делаете с своей живностью! Вы, — говорят, — обязаны лед несколько поддолбить и песком его посыпать, а иначе, — говорят, — у вас вся птица на дно пойдет.

Тут, действительно верно, с нашей стороны был преступный недосмотр и, главное, незнание всей сути. И хотя в то время кой-какой экзамен на звание куровода мы и сдавали, однако о всех куриных тонкостях понятия не имели, тем более что экзамены мы сдавали во время голода, так что, собственно, даже и не до того было, не до экзаменов. К тому же мы сдавали в более южном районе, где зима бывает слабая и льду никакого нету. Так что таких вопросов, ну, просто не приходилось затрагивать.

Что касается своих совхозских ребят, то они, вероятно, кое-чего знали и понимали, но молчали. Тем более, это им было на руку — они утонувших утей после составления акта жарили, парили и варили и, несмотря на утонутие, с наслаждением кушали их с кашей и с яблоками.

Вот потонуло у меня тридцать шесть утей, и, значит, дело дошло это до высшего начальства.

Вот начальство вызывает нас в управление, кричит и говорит разные гордые, бичующие слова, дескать, человек вы, без сомнения, в своем деле весьма опытный, ценный и понимающий, даже были ранены в начале гражданской войны, но поскольку, черт возьми, у вас утки стали тонуть, то это экономическая контрреволюция и шпионаж в пользу английского капитала. И если это так, то вы, скорей всего, не соответствуете своему назначению. Вас, говорят, мы, конечно, не увольняем, только сделайте милость, не работайте больше. А идите себе в управление — входящие бумаги, черт возьми, в папку зашивать.

Такие бичующие слова говорит мне высшее начальство и велит становиться в канцелярию.

Вот являюсь в канцелярию, в управление совхозов, и приступаю к своим прямым обязанностям.

А комиссаром в этом управлении был некто такой Шашмурин. Он был черноморский моряк. Очень такой отчаянный человек и дважды раненый герой гражданской войны. Но, между прочим, тем настоящим героем был не он. Настоящим героем оказался счетовод Николай Антонович.

Так вот, этот комиссар Шашмурин дело держал строго. Он опаздывать не разрешал, чуть что — ужасно ругался и всех работников канцелярии подозревал в том, что они мало сочувствуют делу коммунизма. И от этого вопроса он сильно страдал и волновался.

— Ну конечно, — говорит, — еще бы, все вы, чуть что морды свои отвернете. Нуте, придет белая гвардия, и вы, — говорит, — обратно начнете свои канцелярские спины выгибать и разные чудные царские и дворянские слова говорить.

Белый же фронт, действительно верно, был от нас не очень далеко. Нет, он до нас не дошел. Но пока что он подвигался, и даже одно время мы ожидали падения города Арюпино, Смоленской губернии.

И чем более, знаете, подвигался белый фронт, тем ужасней был наш военный комиссар Шашмурин.

Он очень всех ругал последними словами, волновался и выспрашивал каждого — какие кто имеет мысли и кому больше сочувствует — коммунистическому ли движению во главе с III Интернационалом[451] или, может быть, дворянским классам.

Но, конечно, все уверяли его в полной своей преданности, божились, клялись и даже оскорблялись, что на них падает такое темное подозрение.

Одним словом, однажды комиссар Шашмурин устроил у нас в канцелярии штуку, за которую он впоследствии слетел со своей должности. Он получил строгий выговор, и, кроме того, его убрали в другой город за право-левацкий загиб и превышение власти.

А захотел он проверить, кто у него из вверенных ему служащих действительно враждебно настроен и кто горячо сочувствует власти трудящихся.

Нет, сейчас вспомнить про это просто удивительно. Это была сделана грубая комедия. Все шито-крыто было белыми нитками, но в тот момент никто комедии сгоряча не заметил, и все было принято за чистую монету.

Вот что устроил военный комиссар Шашмурин.

Белый фронт был тогда близко, и даже каждый день ждали появления неприятелей и смены власти.

И вот комиссар Шашмурин подговаривает одного своего идейного товарища пойти на такую сделку. Он одевает его получше, в желтый китель, он дает ему в руки хлыстик с серебряным шариком, надевает лучшую кепку на голову, высокие шевровые сапоги. И с утра пораньше в таком наряде сажает его в свой кабинет как представителя новой дворянской власти.

А сам он помещается рядом в чулане, взбирается там на стул и своими глазами глядит из окошечка.

Нет, конечно, сейчас совершенно смешно представить эту проделку, до того все было заметно. Но служащие, которые были нервные и панически настроены и каждый день ожидали падения большевизма, ничего особенного не заметили.

Вот утром собрались служащие.

Сторож Федор, который тоже был подговорен комиссаром, замыкает тогда двери на ключ, произносит какой-то дворянский лозунг и говорит, — дескать, вот, робя, падение большевизма совершилось. И пущай каждый служащий по очереди заходит в кабинет к новому начальству на поклон.

Вот служащие совершенно оробели и начали по очереди являться в кабинет.

Вот видят — стоит новое начальство в гордой дворянской позе. Вот в руке у него стек[452]. Глаза у него сверкают. И слова он орет громкие, не стесняясь присутствием машинистки.

— Я, — говорит, — выбью из вас красную заразу, трам-тарарам. Я, — говорит, — покажу вам революционные начинания. Я, — говорит, — трам-тарарам, не позволю вам посягать на дворянские земли и устраивать из них совхозы, колхозы и разные там силосы…

Вот, конечно, вошедший служащий жмется и извиняется, разводит руками, — дескать, какая там, знаете, революция, какие там силосы — не смешите. Да разве мы что… Мы очень рады и все такое…

А начальник в своем кителе орет и орет и заглушает своим голосом Шашмурина, который в своем чулане скрипит зубами и чертыхается.

Из десяти служащих опросили только шесть.

Трое говорили неопределенные слова, моргали ресницами и пугались. Один, скотина, начал нашептывать новому начальству о всяких прошлых событиях и настроениях. Другой начал привирать, что хотя он сам будет не из дворянства, но давно сочувствует этому классу и в прежнее время даже часто у них находился в гостях и завсегда был доволен этим кругом и пышным угощением в виде тартинок, варенья и маринованных грибов.

Вот Шашмурин смотрит из своего окошечка, лязгает зубами, но молчит.

Вдруг приходит счетовод Николай Антонович.

Он говорит:

— Погодите вы, не кричите и своим хлыстиком не махайте. А спрашивайте меня вопросы. А я вам буду отвечать.

Тот ему говорит:

— Будешь, трам-тарарам, служить нашей старой дворянской власти?

Николай Антонович отвечает:

— Служить, — говорит, — вероятно, придется, поскольку у меня семья, но особого сочувствия я к вам не имею.

— То есть, — говорит, — трам-тарарам, как это не имеешь?

Николай Антонович отвечает твердо:

— Я, — говорит, — хотя и не коммунист, но я в революцию кровь проливал. И я, — говорит, — завсегда стоял на платформе советской власти и никогда не ожидал от дворянской власти ничего хорошего. И я, — говорит, — считаю своим долгом высказать свое мировоззрение, а вы как хотите.

Сказал он эти слова — и вдруг смотрит, — который в желтом кителе — улыбается.

И вдруг слышен треск и шум в чулане. Это комиссар Шашмурин от волнения со стула падает.

Он падает со стула и вбегает в комнату.

— Где, — говорит, — он?! Дайте, я его обниму! Ну, — говорит, — дружок, Николай Антонович, я, — говорит, — теперича тебя не позабуду. Теперича я тебе молочный брат и кузен.

И берет он его в охапку, обнимает, нежно целует в губы и ласково ведет к своему столу. Там он потчует его чаем, угощает лепешками и курятиной и ведет длинные политические разговоры о том, о сем.

Тут все понимают, что произошло. Все чересчур пугаются. Который нашептывал на ухо начальству, тот хотел в окно сигануть, но его удержали.

Особенных последствий не было. И никаких наказаний не случилось. Все даже продолжали служить, как ни в чем не бывало. Только стеснялись друг дружке в глаза глядеть.

А на другой день после происшествия комиссара Шашмурина попросили к ответу за перегиб. И сразу перевели его работать в другой город.

Так и кончилась эта история.

Николай Антонович работал по-прежнему, и чего с ним случилось в дальнейшем — я не знаю.

Конечно, вы можете сказать — какой это герой, раз он даже служить у дворянства согласился.

Но дозвольте сказать: я много видел самых разнообразных людей. Я видел людей при обстоятельствах тяжелой жизни, знаю всю изменчивость ихних характеров и взглядов, и я имею скромное мнение, что Николай Антонович был настоящий мужественный герой.

А если вы с этим не согласны, то я все равно своего мнения не изменю.

Врачевание и психика

1

Вчера я пошел лечиться в амбулаторию. Народу чертовски много. Почти как в трамвае. И, главное, интересно отметить, — самая большая очередь к нервному врачу, по нервным заболеваниям. Например, к хирургу всего один человек со своей развороченной мордой, с разными порезами и ушибами. К гинекологу две женщины и один мужчина. А по нервным — человек тридцать. Я говорю своим соседям:

— Я удивляюсь, сколько нервных заболеваний. Какая несоразмерная пропорция.

Такой толстоватый гражданин, наверное бывший рыночный торговец или черт его знает кто, говорит:

— Ну еще бы. Ясно. Человечество торговать хочет, а тут извольте — глядите на ихнюю торговлю. Вот и хворают. Ясно…

Другой, такой желтоватый, худощавый, в тужурке, говорит:

— Ну вы не очень-то распущайте свои мысли. А не то я позвоню куда следует. Вам покажут — человечество… Какая сволочь лечиться ходит…

Такой, с седоватыми усишками, глубокий старик, лет пятидесяти, так примиряет обе стороны:

— Что вы на них нападаете? Это просто, ну, ихнее заблуждение. Они про это говорят, забывши природу. Нервные заболевания возникают от более глубоких причин. Человечество идет не по той линии… цивилизация, город, трамвай, бани — вот в чем причина возникновения нервных заболеваний… Наши предки в каменном веке и выпивали, и пятое-десятое, и никаких нервов не понимали. Даже врачей у них, кажется, не было.

Бывший торговец говорит с усмешкой:

— А вы чего — бывали среди них или там знакомство поддерживали? Седоватый, а врать любит…

Старик говорит:

— Вы произносите глупые речи. Я выступаю против цивилизации, а вы несете бабью чушь. Пес вас знает, чем у вас мозги понабиты.

Желтоватый, в тужурке, говорит:

— Ах, вам цивилизация не нравится, строительство… Очень я слышу милые слова в советском учреждении. Вы, — говорит, — мне под науку не подводите буржуазный базис. А не то знаете, чего за это бывает.

Старик робеет, отворачивается и уж до конца приема не раскрывает своих гнилых уст.

Советская мадам в летней шляпке говорит, вздохнувши:

— Главное, заметьте, все больше пролетарии лечатся. Очень расшатанный класс…

Желтоватый, в тужурке, отвечает:

— Знаете, я, ей-богу, сейчас по телефону позвоню. Тут я прямо не знаю, какая больная прослойка собравшись. Какой неглубокий уровень! Класс очень здоровый, а что отдельные единицы нервно хворают, так это еще не дает картины заболевания.

Я говорю:

— Я так понимаю, что отдельные единицы нервно хворают в силу бывшей жизни — война, революция, питание… Так сказать, психика не выдерживает такой загрубелой жизни.

Желтоватый начал говорить:

— Ну знаете, у меня кончилось терпение…

Но в эту минуту врач вызывает: «Следующий».

Желтоватый, в тужурке, не заканчивает фразы и спешно идет за ширмы.

2

Вскоре он там начинает хихикать и говорить «ой». Это врач его слушает в трубку, а ему щекотно.

Мы слышим, как больной говорит за ширмой:

— Так-то я здоров, но страдаю бессонницей. Я сплю худо, дайте мне каких-нибудь капель или пилюль.

Врач отвечает:

— Пилюль я вам не дам — это только вред приносит. Я держусь новейшего метода лечения. Я нахожу причину и с ней борюсь. Вот я вижу — у вас нервная система расшатавши. Я вам задаю вопрос — не было ли у вас какого-нибудь потрясения? Припомните.

Больной сначала не понимает, о чем идет речь. Потом несет какую-то чушь и, наконец, решительно добавляет, что никакого потрясения с ним не было.

— А вы вспомните, — говорит врач, — это очень важно — вспомнить причину. Мы ее найдем, развенчаем, и вы снова, может быть, оздоровитесь.

Больной говорит:

— Нет, потрясений у меня не было.

Врач говорит:

— Ну может быть, вы в чем-нибудь взволновались… Какое-нибудь очень сильное волнение, потрясение?

Больной говорит:

— Одно волнение было, только давно. Может быть, лет десять назад.

— Ну, ну, рассказывайте, — говорит врач, — это вас облегчит. Это значит, вы десять лет мучились и по теории относительности вы обязаны это мученье рассказать, и тогда вам снова будет легко и будет хотеться спать.

Больной мямлит, вспоминает и, наконец, начинает рассказывать.

3

— Возвращаюсь я тогда с фронта. Ну естественно, — гражданская война. А я дома полгода не был. Ну вхожу в квартиру… Да. Поднимаюсь по лестнице и чувствую — у меня сердце в груди замирает. У меня тогда сердце маленько пошаливало, — я был два раза отравлен газами в царскую войну, и с тех пор оно у меня пошаливало.

Вот поднимаюсь по лестнице. Одет, конечно, весьма небрежно. Шинелька. Штанцы. Вши, извиняюсь, ползают.

И в таком виде иду к супруге, которую не видел полгода.

Безобразие.

Дохожу до площадки.

Думаю — некрасиво в таком виде показаться. Морда неинтересная. Передних зубов нету. Передние зубы мне зеленая банда[453] выбила. Я тогда перед этим в плен попал. Ну сначала хотели меня на костре спалить, а после дали по зубам и велели уходить.

Так вот, поднимаюсь по лестнице в таком неважном виде и чувствую — ноги не идут. Корпус с мыслями стремится, а ноги идти не могут. Ну естественно, — только что тиф перенес, еще хвораю.

Еле-еле вхожу в квартиру. И вижу: стол стоит. На столе выпивка и селедка. И сидит за столом мой племянник Мишка и своей граблей держит мою супругу за шею.

Нет, это меня не взволновало. Нет, я думаю: это молодая женщина — чего бы ее не держать за шею. Это чувство меня не потрясает.

Вот они меня увидели, Мишка берет бутылку водки и быстро ставит ее под стол. А супруга говорит:

— Ах, здравствуйте.

Меня это тоже не волнует, и я тоже хочу сказать «здравствуйте». Но отвечаю им «те-те»… Я в то время маленько заикался и не все слова произносил после контузии. Я был контужен тяжелым снарядом и, естественно, не все слова мог произносить.

Я гляжу на Мишку и вижу — на нем мой френч сидит. Нет, я никогда не имел в себе мещанства! Нет, я не жалею сукно или материю. Но меня коробит такое отношение. У меня вспыхивает горе, и меня разрывает потрясение.

Мишка говорит:

— Ваш френч я надел все равно как для маскарада. Для смеху.

Я говорю:

— Сволочь, сымай френч.

Мишка говорит:

— Как я при даме сыму френч?

Я говорю:

— Хотя бы шесть дам тут сидело, сымай, сволочь, френч.

Мишка берет бутылку и вдруг ударяет меня по башке.

4

Врач перебивает рассказ. Он говорит:

— Так, так, теперь нам все понятно. Причина нам ясна… И, значит, с тех пор вы страдаете бессонницей? Плохо спите?

— Нет, — говорит больной, — с тех пор я ничего себе сплю. Как раз с тех пор я спал очень хорошо.

Врач говорит:

— Ага. Но когда вспоминаете это оскорбление, тогда и не спите? Я же вижу — вас взволновало это воспоминание.

Больной отвечает:

— Ну да, это сейчас. А так-то я про это и думать позабыл. Как с супругой развелся, так и не вспоминал про это ни разу.

— Ах, вы развелись…

— Развелся. Вышел за другую. И затем за третью. После за четвертую. И завсегда спал отлично. А как сестра приехала из деревни и заселилась в моей комнате вместе со своими детьми, так я и спать перестал. В другой раз с дежурства придешь, ляжешь спать — не спится. Ребятишки бегают, веселятся, берут за нос. Чувствую — не могу заснуть.

— Позвольте, — говорит врач, — так вам мешают спать?

— И мешают, конечно, и не спится. Комната небольшая, проходная. Работаешь много. Устаешь. Питание все-таки среднее. А ляжешь — не спится…

— Ну а если тихо? Если, предположим, в комнате тихо?

— Тоже не спится. Сестра на праздниках уехала в Гатчину с детьми. Только я начал засыпать, соседка несет тушилку с углями. Оступается и сыплет на меня угли. Я хочу спать и чувствую: не могу заснуть — одеяло тлеет. А рядом на мандолине играют. А у меня ноги горят…

— Слушайте, — говорит врач, — так какого же черта вы ко мне пришли?! Одевайтесь. Ну хорошо, ладно, я вам дам пилюли.

За ширмой вздыхают, зевают, и вскоре больной выходит оттуда со своим желтым лицом.

— Следующий, — говорит врач.

Толстоватый субъект, который беспокоился за торговлю, спешит за ширмы.

Он на ходу машет рукой и говорит:

— Нет, неинтересный врач. Верхогляд. Чувствую — он мне тоже не поможет.

Я гляжу на его глуповатое лицо и понимаю, что он прав, — медицина ему не поможет.

Дела и люди

Вчера, черт возьми, я чуть на работу не опоздал.

Главное, я вышел вовремя. Попил чайку. Спускаюсь с лестницы. Гляжу — кошка на окне сидит.

Хотел я этого котенка погладить, но после думаю: еще, черт возьми, опоздаю, если тут разных котов начну гладить.

И не приласкав киску, быстро выхожу во двор.

Выхожу во двор, подхожу к воротам — нельзя пройти. Под воротами яму вырыли. Трубы, что ли, лопнули — ремонтируют.

Народ собрался с двух сторон. И на улице ждут — пойти домой не могут. И во дворе трудящиеся волнуются — не могут поспешать на службу.

Которые яму роют говорят:

— Через час зароем — не волнуйтесь. А которым такая торопежка — пущай в яму сигают, мы их будем наверх подавать.

Вот один прыгнул, но измазался, как подлец. Его там в яме, пока наверх подняли, до того в грязи отвозили, что он, выйдя на улицу, снова сиганул в яму и велел опять поднять его во двор — пошел мыться и переодеваться.

Стоящие во дворе начали волноваться.

— Позовите, — говорят, — председателя. Чего он, сволочь, до восьми часов утра дрыхнет.

Приходит председатель. Обижается.

— Я, — говорит, — не на жалованьи работаю. Я не нанятой. Почем я знал, что они поперек всех ворот выроют.

Член коллегии защитников, некто Брыкин, ядовито отвечает:

— Характерный фактик. Обыкновенная история. Это у нас часто. Чего-нибудь делают, а про людей забывают.

Председатель говорит:

— Вы в нашем доме известный нытик-интеллигент.

Другой жилец говорит:

— Вот, для примеру, я не интеллигент, а я тоже могу отметить. Я вчера голый хотел в ванну сесть. У меня колонка топится. Вдруг — здравствуйте, благодарю — воду закрыли. Я голый печку заливал, а то без воды колонка может лопнуть. Меня предупредить нужно, что воду закроете. Это есть чистое безобразие.

Председатель говорит:

— А ну вас! Завсегда с претензиями. А еще пролетарий.

Один, который на улице ожидает, говорит:

— Тогда пропущайте через квартиры, где выход туда и сюда. Чего я буду на вашу яму любоваться.

Председатель говорит:

— Через квартиры — мысль правильная. Но только у нас все квартиры деленые. У которых выход туда, у которых — сюда. А через кооператив заведующий навряд ли согласится столько народу пропустить — ему могут товар разворовать. Тем более что кооператив еще закрыт и откроется в десять.

Тут я не стал выслушивать дальнейшую дискуссию, а через окно подвала кое-как протискался на улицу и поднажал ходу.

На трамвай, конечно, не попал, но рысью дошел до своего учреждения. Только повесил номерок на гвоздик — ящик закрывают.

Ну отделался легким испугом и трепыханием сердца и всего организма.

После работы возвращаюсь домой. Вижу: очень мило — яму зарыли. Ходить можно.

Поднимаюсь к себе. Хочу суп сварить — воды нету. Ремонтируют.

Взял ведерко, пошел в соседний дом. Нацедил воды. Только прихожу домой, гляжу — вода идет. Тут я сгоряча выплеснул воду в раковину. Гляжу — обратно воды нету. Закрыли. Побежал вниз узнать, как и чего. Да, говорят, пустили для пробы на пять минут, чтоб жильцы водой запаслись.

Я говорю:

— Но ведь надо, черт возьми, людей предупреждать. Почем люди знают, чего вы думаете.

Председатель говорит:

— Нам, знаете, не до людей — у нас работа идет.

Спорить я не стал, сходил еще раз за водой. Сварил суп. Но кушать не стал — аппетит пропал от усталости и огорченья.

Кража

Вот мне часто говорят: «Поскольку вы, товарищ, сатирик — написали бы, заместо развлекательных вещиц, чего-нибудь остро сатирическое, ну, там, о ворах, спекулянтах, перерожденцах и мошенниках. Громите их, милый. Не стесняйтесь. Давите их своим дарованием. Чтобы пыль с них, мерзавцев, летела».

Нет, братцы, мы не верим в целебные свойства такой сатиры. Мы не верим, что эти проходимцы и жулики интересуются последними новинками художественной литературы. Мы не верим, что, прочитавши наше такое сатирическое произведение, ряд жуликов одумается и начнет вести правильную жизнь.

Конечно, если там взять фактик да намекнуть, где это было, да перечислить фамилии, да сообщить куда следует или послать журнал в прокуратуру — такая сатирическая вещица еще, пожалуй, подействует.

Подействует, конечно, и такая вещица, которая вскроет чего-нибудь новенькое в области жульничества, предупредит дальнейший ход событий и осветит, так сказать, дело, чтоб другим было неповадно.

Вот такой сатирой мы еще можем, пожалуй, заинтересоваться. Вот попробуем своим пером сатирика коснуться именно такого дела.

А случилась, знаете, кража в нашем кооперативе. Ну вообще — закрытый распределитель. Много товаров. На витрине утки лежат. Приятный голландский сыр. Дамские чулки. Одеколон. Папиросы.

Все это было выставлено в витрине. И, конечно, привлекло чей-то взор.

Одним словом, ночью, с заднего хода проникла какая-то личность, подпилила дверь, сняла крючок и похозяйничала в магазине. И уволокла эта личность товару на большую сумму.

И главное — дворник у ворот спал, — ничего не заметил.

— Какие-то сны, — говорит, — мне действительно показывали, но ничего такого я не слыхал.

Он очень, между прочим, перепугался, когда воровство обнаружили. Бегал по магазину, за всех цеплялся. Умолял его не подводить.

Заведующий говорит:

— Твое дело маленькое. Что ты спал, за это тебя, конечно, по головке не погладят, но навряд ли тебе пришьют какое-нибудь обвинение. Так что ты не пугайся, не путайся под ногами и не нервируй работников прилавка своими восклицаниями, а иди себе и досыпай дома.

Но дворник не уходит. Стоит и расстраивается. Главное, его расстраивает, что так много уперли.

— Вот этого, — говорит, — я прямо не могу понять. Я сплю завсегда чутко и завсегда ноги протягиваю вдоль ворот. Не может быть, чтобы через меня два мешка сахару перенесли.

Заведующий говорит:

— Дюже крепко спал, сукин сын. Это ужасти подобно — сколько уперли.

Дворник говорит:

— Чтоб много уперли — этого не может быть. Я бы проснулся.

Заведующий говорит:

— А вот сейчас составим акт и увидим, какая ты есть ворона — какой убыток государству нанес.

Тут начали составлять акт в присутствии милиции. Начали говорить цифры. Подсчитывать. Прикидывать.

Бедняга дворник только руками всплескивает и чуть не плачет — до того, видимо, страдает человек, сочувствует государству и унижает себя за сонное состояние.

Заведующий говорит:

— Пишите. Девять пудов рафинаду. Папиросы — сто шестьдесят пачек. Дамские чулки — две дюжины. Восемь кругов колбасы…

Он диктует, а дворник прямо подпрыгивает при каждой цифре.

Вдруг кассирша говорит:

— Из кассы, запишите, сперли боны на сто тридцать два рубля. Три чернильных карандаша и ножницы.

При этих словах дворник начал даже хрюкать и приседать — до того, видать, огорчился человек от громадных убытков.

Заведующий говорит милиции:

— Уберите этого дворника. Он только мешает своим хрюканьем.

Милиционер говорит:

— Слушай, дядя, уходи домой. Тебя попросят, когда надо будет.

В это время счетовод кричит из задней комнаты:

— У меня висело шелковое кашне на стене — теперь его нету. Прошу записать — я потребую возместить нанесенные мне убытки.

Дворник вдруг говорит:

— Ах, подлец! Не брал я у тебя кашне. И восемь кругов колбасы — это прямо издевательство. Взято два круга колбасы.

Тут наступила в магазине отчаянная тишина. Дворник говорит:

— Пес с вами. Сознаюсь. Я своровал. Но я честный человек. Меня возмущает такое составление акта. Я не дозволю лишнее приписывать.

Милиционер говорит:

— Как же так? Значит, выходит, что это ты проник в магазин?

Дворник говорит:

— Я. Но я не трогал эти боны и ножницы и это сволочное кашне. Я, — говорит, — взял полмешка сахару, дамские чулки одну дюжину и два круга колбасы. Я, — говорит, — не дозволю иметь такое жульничество под моим флагом. Я стою на страже государственных интересов. Меня возмущает, что тут делается — какая идет приписка под мою руку.

Заведующий говорит:

— Конечно, мы можем ошибиться. Но мы проверим. Я очень рад, если меньше украли. Сейчас прикинем на весы.

Кассирша говорит:

— Пардон, боны завалились в угол. Боны не взяты. Но ножниц нету.

Дворник говорит:

— Ах, я тебе сейчас плюну в твои бесстыжие гляделки. Я не брал твоих ножней — ищи лучше, куриная нога.

Кассирша говорит:

— Ах, ножницы нашла. Они за кассу завалились.

Счетовод говорит:

— Кашне тоже найдено. Оно у меня в боковом кармане заболталось.

Заведующий говорит:

— Перепишите акт. Сахару действительно не хватает полмешка.

— Сволочь, считай колбасу. Или я сам за себя не отвечаю. У меня, если на то пошло, есть свидетельница — тетя Нюша.

Вскоре подсчитали товар, оказалось — украли все, как сказал дворник.

Его взяли под микитки и увели в отделение.

Тетю Нюшу тоже задержали. У ней было спрятано украденное. Все это у ней отобрали, за исключением одного круга колбасы, который она успела загнать на рынке.

Чего автор хотел сказать этой сатирической вещицей? Куда направлено наше сатирическое жало?

Жало нашей сатиры направлено на дальнейшие события. Мы желаем предупредить подобные факты. А то, знаете, уворуют на копейку, а навернут на тысячу.

В крайнем случае это сатирическое произведение можно зачитать как развлекательный материал под лозунгом — показ живого человека.

Западня

Один мой знакомый парнишка — он, между прочим, поэт — побывал в этом году за границей.

Он объездил Италию и Германию для ознакомления с буржуазной культурой и для пополнения недостающего гардероба.

Очень много чего любопытного видел.

Ну конечно, говорит, — громадный кризис, безработица, противоречия на каждом шагу. Продуктов и промтоваров очень много, но купить не на что.

Между прочим, он ужинал с одной герцогиней.

Он сидел со своим знакомым в ресторане. Знакомый ему говорит:

— Хочешь, сейчас я для смеха позову одну герцогиню. Настоящую герцогиню, у которой пять домов, небоскреб, виноградники и так далее.

Ну конечно, наворачивает.

И, значит, звонит по телефону. И вскоре приходит такая красоточка лет двадцати. Чудно одетая. Манеры. Небрежное выражение. Три носовых платочка. Туфельки на босу ногу.

Заказывает она себе шнельклопс и в разговоре говорит:

— Да, знаете, я уже, пожалуй, неделю мясного не кушала.

Ну поэт кое-как по-французски и по-русски ей отвечает, дескать, помилуйте, у вас а ла мезон столько домов, врете, дескать, наворачиваете, прибедняетесь, тень наводите. Она говорит:

— Знаете, уже полгода, как жильцы с этих домов мне квартплату не вносят. У населения денег нет.

Этот небольшой фактик я рассказал так вообще. Для разгона. Для описания буржуазного кризиса. У них там очень отчаянный кризис со всех сторон. Но, между прочим, на улицах у них чисто.

Мой знакомый поэт очень, между прочим, хвалил ихнюю европейскую чистоту и культурность. Особенно, говорит, в Германии, несмотря на такой вот громадный кризис, наблюдается удивительная, сказочная чистота и опрятность.

Улицы, они, черт возьми, мыльной пеной моют. Лестницы скоблят каждое утро. Кошкам не разрешают находиться на лестницах и лежать на подоконниках, как у нас.

Кошек своих хозяйки на шнурочках выводят прогуливать. Черт знает что такое.

Все, конечно, ослепительно чисто. Плюнуть некуда.

Даже такие второстепенные места, как, я извиняюсь, уборные, и то сияют небесной чистотой. Приятно, неоскорбительно для человеческого достоинства туда заходить.

Он зашел, между прочим, в одно такое второстепенное учреждение. Просто так, для смеху. Заглянул — верно ли есть отличие, — как у них и у нас.

Оказывается, да. Это, говорит, ахнуть можно от восторга и удивления. Волшебная чистота, голубые стенки, на полочке фиалки стоят. Прямо уходить неохота. Лучше, чем в кафе.

«Что, — думает, — за черт. Наша страна, ведущая в смысле политических течений, а в смысле чистоты мы еще сильно отстаем. Нет, — думает, — вернусь в Москву — буду писать об этом и Европу ставить в пример. Конечно, у нас многие ребята действительно относятся ханжески к этим вопросам. Им, видите ли, неловко писать и читать про такие низменные вещи. Но я, — думает, — пробью эту косность. Вот вернусь и поэму напишу — мол, грязи много, товарищи, — не годится… Тем более, у нас сейчас кампания за чистоту — исполню социальный заказ».

Вот наш поэт находится за закрытой дверью. Думает, любуется фиалками, мечтает, какую поэму он отгрохает. Даже приходят к нему рифмы и строчки. Чего-то там такое:

Даже сюда у них зайти очень мило — Фиалки на полках цветут. Да разве ж у нас прошел Аттила[454], Что такая грязь там и тут.

А после, напевая последний немецкий фокстротик «Ауфвидерзейн, мадам», хочет уйти на улицу.

Он хочет открыть дверь, но видит — дверь не открывается. Он подергал ручку — нет. Приналег плечом — нет, не открывается.

В первую минуту он даже слегка растерялся. Вот, думает, попал в западню.

После хлопнул себя по лбу.

«Я, дурак, — думает, — позабыл, где нахожуся — в капиталистическом мире. Тут у них за каждый шаг, небось, пфенниг плати. Небось, — думает, — надо им опустить монетку — тогда дверь сама откроется. Механика. Черти. Кровопийцы. Семь шкур дерут. Спасибо, — думает, — у меня в кармане мелочь есть. Хорош был бы я гусь без этой мелочи».

Вынимает он из кармана монеты. «Откуплюсь, — думает, — от капиталистических щук. Суну им в горло монету или две».

Но видит — не тут-то было. Видит — никаких ящиков и отверстий нету. Надпись какая-то есть, но цифр на ней никаких не указано. И куда именно пихать и сколько пихать — неизвестно.

Тут наш знакомый прямо даже несколько струхнул. Начал легонько стучать. Никто не подходит. Начал бить ногой в дверь.

Слышит — собирается народ. Подходят немцы. Лопочут на своем диалекте.

Поэт говорит:

— Отпустите на волю, сделайте милость.

Немцы чего-то шушукаются, но, видать, не понимают всей остроты ситуации. Поэт говорит:

— Геноссе, геноссе, дер тюр, сволочь, никак не открывается. Компренешен. Будьте любезны, отпустите на волю. Два часа сижу.

Немцы говорят:

— Шпрехен зи дейч?

Тут поэт прямо взмолился:

— Дер тюр, — говорит, — дер тюр отворите. А ну вас к лешему!

Вдруг за дверью русский голос раздается:

— Вы, — говорит, — чего там? Дверь, что ли, не можете открыть?

— Ну да, — говорит. — Второй час бьюсь.

Русский голос говорит:

— У них, у сволочей, эта дверь механическая. Вы, — говорит, — наверное, позабыли машинку дернуть. Спустите воду, и тогда дверь сама откроется. Они это нарочно устроили для забывчивых людей.

Вот знакомый сделал, что ему сказали, и вдруг, как в сказке, дверь открывается. И наш знакомый, пошатываясь, выходит на улицу под легкие улыбки и немецкий шепот.

Русский говорит:

— Хотя я есть эмигрант, но мне эти немецкие затеи и колбасня тоже поперек горла стоят. По-моему, это издевательство над человечеством…

Мой знакомый не стал, конечно, поддерживать разговор с эмигрантом, а, подняв воротничок пиджака, быстро поднажал к выходу.

У выхода сторож его почистил метелочкой, содрал малую толику денег и отпустил восвояси.

Только на улице мой знакомый отдышался и успокоился.

«Ага, — думает, — стало быть, хваленая немецкая чистота не идет сама по себе. Стало быть, немцы тоже силой ее насаждают и придумывают разные хитрости, чтоб поддержать культуру. Хотя бы у нас тоже чего-нибудь подобное сочинили».

На этом мой знакомый успокоился и, напевая «Ауфвидерзейн, мадам», пошел в гости, как ни в чем не бывало.

Грустные глаза

Мне нравятся веселые люди. Нравятся сияющие глаза, звонкий смех, громкий говор. Крики.

Мне нравятся румяные девушки с коньками в руках. Или такие, знаете, в майках, в спортивных туфельках, прыгающие вверх и вниз.

Я не люблю эту самую поэзию, где грусть и печаль и разные вздохи и разные тому подобные меланхолические восклицания вроде: эх, ну, чу, боже мой, ох, фу ты и так далее.

Мне даже, знаете, смешно делается, когда хвалят чего-нибудь грустное или, например, говорят при виде какой-нибудь особы:

— Ах, у нее, знаете, такие прекрасные грустные глаза. И такое печальное поэтическое личико.

Я при этом думаю: «За что ж тут хвалить? Напротив, надо сочувствовать и надо вести названную особу на медицинский пункт, чтоб выяснить, какие болезни подтачивают ее нежный организм и почему у нее сделались печальные глаза».

Нет, у людей бывает очень странный взгляд на вещи. Восхищаться грустными вещами. Восторгаться печальными фактами. Прямо даже не понять, как это бывает.

Вот прежние интеллигенты и вообще, знаете, старая Россия как раз особенно имела такой восторг ко всему печальному. И находила чего-то в этом возвышенное.

Как у Пушкина сказано. Не помню только, как там строчки расположены. Нынешняя поэзия меня в этом смысле окончательно сбила с панталыку. Одним словом, сказано:

От ямщика До Первого поэта Мы Все Поем уныло… Печалию согрета Гармония И Наших Дев И муз[455].

Очень жаль. И гордиться, так сказать, этим не приходится. Нынче мы желаем развенчать эту грусть. Мы желаем, так сказать, скинуть ее с возвышенного пьедестала.

А как-то, знаете, однажды зашел ко мне в гости мой приятель. Ну мы с ним на ты. Вообще, со школьной скамьи. Делимся новостями. И друг у друга в долг занимаем.

Вот он приходит ко мне и говорит, что он влюбился в одну особу до потери сознания и вскоре на ней женится.

И тут же начинает расхваливать предмет своей любви.

— Такая, — говорит, — она у меня красавица, такие у нее грустные глазки, что я и в жизни никогда таких не видывал. И эти, — говорит, — глазки такой, как бы сказать, колорит дают, что из хорошенькой она делается премированная красавица. Личико у нее нельзя сказать, что интересное, и носик немножко подгулял, и бровки какие-то странные — очень косматые, но зато ее грустные глаза с избытком прикрывают все недостатки и делают ее из дурнушки ничего себе. Я, знаешь, — говорит, — ее и полюбил-то за эти самые глаза.

— Ну и дурак, — говорю я ему. — Вот и выходит, что ты форменный дурак. Прошляпился со своей женитьбой. Раз у нее грустные глаза, значит, у нее в организме чего-нибудь не в порядке — либо она истеричка, либо почками страдает, либо вообще чахоточная. Ты, — говорю, — возьми да порасспроси ее хорошенько. Или поведи к врачу, посоветуйся.

Ох, тут он очень возмутился, начал швыряться вещами, кричать и срамить меня за излишнюю склонность к грубому материализму.

— Я, — говорит, — жалею, что к тебе зашел. У меня такое было поэтическое настроение, а ты своими ручищами загрязнил мое чувство.

Стал он прощаться и уходить.

Я пытался ему рассказать, как я однажды встретил в Кисловодске одного носильщика с такими грустными глазами, что можно обалдеть. И при расспросе оказалось, что у него было ущемление грыжи. И теперь он должен бросить свою профессию.

Однако приятель не стал до конца слушать и, обидевшись еще сильней за нетактичные параллели и сравнения, холодно подал мне руку и при этом бормотал разные оскорбительные слова, — дескать, ты черта лысого понимаешь в поэзии. Сам прошляпил красоту в жизни.

Вот проходит что-то около полгода. Я позабываю эту историю. Но вдруг однажды встречаю своего приятеля на улице.

Он идет с расстроенным лицом и хочет не заметить меня.

Я подхожу к нему и спрашиваю, что случилось.

— Да так, — говорит, — разные неприятности. Ты мне накаркал — у жены, знаешь ли, легочный процесс открылся. Не знаю, теперь на юг мне ее везти или в санаторию положить.

Я говорю:

— Ну ничего, поправится. Но, конечно, — говорю, — если поправится, то не будет иметь такие грустные глаза.

Он усмехнулся, махнул рукой — дескать, отвяжись — и пошел от меня.

И вот этой весной я встречаю его снова.

Он идет, подняв воротничок своего пальто. Вижу — морда у него расстроенная. Глаза блестят, но смотрят грустно и даже уныло.

— Вот, — говорит, — теперь сам, черт возьми, захворал туберкулезом. После гриппа. Конечно, может быть, и от жены заразился. Но вряд ли. Скорей всего от усталости захворал.

— А жена? — говорю.

Он говорит:

— Она поправилась. Только я с ней развелся. Мне нравятся поэтические особы, а она после поправки весь свой стиль потеряла. Ходит, поет, изменять начала на каждом шагу…

— А глаза? — говорю.

— А глаза, — говорит, — какие-то у ней буркалы стали, а не глаза. Никакой поэзии не осталось.

Тут я попрощался со своим приятелем и пошел по своим делам. И по дороге сочувственно поглядывал на тех прохожих, у кого грустные глаза.

Какие у меня были профессии

Я не знаю, сколько есть разных профессий. Один знакомый интеллигент мне сказал, будто всего на земном шаре триста девяносто профессий.

Ну это он, конечно, перехватил, но, вероятно, все же около ста профессий имеется.

Нет, все сто профессий я не имел, но вот пятьдесят профессий я действительно испытал.

И вот перед вами человек, который испытал на себе пятьдесят профессий.

Интересно, кем я только не был.

Нет, я, конечно, не был там каким-нибудь экономистом, химиком или там пиротехником, скульптором и так далее. Нет, я не был академиком или там профессором анатомии, алгебры или французского языка. Я не скрою от вас — я не занимал разные интеллигентские посты, не смотрел в подзорные трубы, чтоб видеть разные небесные явления, планеты и кометы, не шлялся по шоссе с такой, знаете, маленькой трубочкой на треножнике для измерения высоты поверхности. Не строил мосты или там здания для посольства. И не затемнял свой рассудок математическими вычислениями количества белых шариков в крови.

Да, эти профессии, не скрою от вас, я не испытывал. Мне не хватало для этого всей высоты образования и знания иностранных языков. Тем более что до революции я был малограмотный господин. Читать мог, но писать уже не всегда осмеливался.

И через это, конечно, к сожалению, не могу вам ничего рассказать про такие возвышенные профессии, которые основаны там на науке или там технике или медицине.

Хотя должен вам сказать, что с медициной я сталкивался и даже одно время был врачом. Меня избрали на этот пост свои же полковые товарищи вскоре после февральской революции.

Я тогда служил в царской армии и был рядовым ефрейтором. Вот после революции ребята мне и говорят:

— У нас полковой врач такая, извините, холера, что никому почти освобождения не дает, несмотря на февральскую революцию. Очень бы хотелось его заменить. Вот бы, — говорят, — хорошо, если бы вы согласились на эту должность. Тем более, — говорят, — все должности сейчас выборные — вот бы мы тебя и выбрали.

Я говорю:

— Отчего же. Конечно, выбирайте. Я, — говорю, — человек, понимающий явления природы. Понимаю, что после революции ребятам хотелось бы смотаться по домам и поглядеть, как и чего. Керенский, — говорю, — этот артист на троне, завертел волынку до победного конца. И полковой врач ему в дудочку подыгрывает и нашего брата не отпускает. Выбирайте меня врачом — я вас почти всех отпущу.

Вот вскоре после того сменяют командира полка, сменяют подряд офицеров и нашего пресловутого медика. И на его место назначают меня приказом.

Работа оказалась, конечно, трудная и, главное, бестолковая.

Едва послушаешь больного в трубку, как он хнычет и отпрашивается домой. А если его не отпускаешь, он очень на врача наседает и чуть не хватает его за горло.

Профессия совершенно глупая и небезопасная для жительства.

А если больному дашь порошки — он их жрать не хочет, а швыряет порошки врачу в лицо и велит писать увольнительную.

Ну для формы спросишь — какая у тебя болезнь? Ну больной сам, конечно, назвать болезнь не может и тем самым ставит врача в тупик, поскольку врач не может все болезни знать наизусть и не может писать в каждой путевке только: брюшной тиф или там вздутие живота.

Другие, конечно, говорят:

— Пиши, чего хочешь, только отпусти, поскольку душа болит — охота поглядеть на домашних.

Ну напишешь ему — душевная болезнь, и с этой диетой отпускаешь.

Но вот вскоре надоедает мне эта бестолковая профессия. И вот пишу я сам себе путевку с обозначением: душевная болезнь первой категории.

Выезжаю с фронта и, значит, на этом заканчиваю эту свою профессию.

После судьба кидает меня в разные стороны — туда и сюда, как, извините за сравнение, скорлупку в бурном море.

Я делаюсь милиционером. После слесарем, сапожником, кузнецом. Я подковываю лягающих лошадей, дою коров, дрессирую бешеных и кусачих собак. Играю на сценах. Поднимаю занавеси. И так далее, и тому подобное, и прочее.

При этом снова год нахожусь на фронте в Красной армии и защищаю революцию от многочисленных врагов.

Снова освобождаюсь по чистой. Занимаю должность инструктора по кролиководству и куроводству. Становлюсь агентом уголовного розыска. Делаюсь шофером. И по временам пишу критические отзывы и острые дискуссионные статьи относительно театра и литературы.

И вот перед вами человек, который имел в своей жизни пятьдесят, а может, даже и больше профессий.

Некоторые профессии были у меня странные и удивительные.

Была у меня до революции одна очень такая странная профессия.

А был я тогда в Крыму. И служил в одном имении. Там было четыреста коров. Масса коз, много курей и до черта баранов. Все это создавало почву для развития сельскохозяйственного дела.

И вот меня нанимают туда пробольщиком.

Одним словом, в мою обязанность входит пробовать качество масла и сыра.

Это масло и сыр отправлялись на пароходе за границу. И надо было все это пробовать, чтоб мировая буржуазия не захворала от недоброкачественного товара.

Конечно, дай вам попробовать масла или сыру — вы, небось, не откажетесь. Но если, предположим, пробовать эту продукцию с утра и до вечера и ежедневно и целый год, то вы волком завоете, и свет перед вами померкнет.

Нет, я не был специалистом по этому делу. И совершенно случайно попал на эту профессию.

Мне тогда было двадцать три года. Все было тьфу и трын-трава. И я тогда шлялся по крымским дорогам, надеясь где-нибудь найти работу.

И вот иду по дороге и слышу — молочным хозяйством пахнет. А тут тем более я не ел два дня. И вот взял и пошел на этот приторный запах. Думаю, подкараулю какую-нибудь корову, подою маленько и тем самым подкреплю свои ослабшие силы.

Вижу — за забором сарай. Наверное, думаю, там коровы. Перемахнул через забор. Захожу в сарай. Вижу — там не коровы, а круги сыра лежат. Только я хотел стибрить кусок сыру — вдруг управляющий идет.

— Ты, — говорит, — что, из наших рабочих?

Нет, я особенно не смутился. Думаю — успею дать тигаля. Тем более — кругом народу нету, и забор близко. И поэтому отвечаю с некоторым даже нахальством:

— Нет, не из рабочих, но имею мечту на нечто подобное.

Он говорит:

— А к примеру, зачем же ты в руку сыр взял?

Я говорю не без нахальства:

— Хотел, знаете, этот сыр попробовать — сдается мне, что он кисловат на вкус. Не умеете делать, а беретесь.

Вижу — управляющий даже растерялся от моих слов. Даже видать, что не понимает, что к чему. Он говорит:

— Как это? Почему кисловат? Ты что, каналья, специалист, что ли, по молочному хозяйству?

Я думал, он шутит, чтоб себя разозлить, с тем чтобы покрепче меня ударить. И говорю:

— Вы угадали. По молочному хозяйству я есть первый специалист города Москвы. И мимо этих молочных продуктов не могу пройти, чтобы их не попробовать.

Вдруг управляющий улыбается, жмет мне руки и говорит:

— Голубчик!

Он говорит:

— Голубчик, если ты специалист, то я тебе дам преогромное жалование, только сделай милость, становись скорей на работу. Тут на днях заграничный пароход приходит, надо груз отправлять, а рассортировать товар и его попробовать некому. И сдается мне, что иностранная буржуазия наглотается негодных продуктов, и после неприятностей не оберешься. А у меня, как назло, один специалист холерой заболел и теперь категорически не хочет ничего пробовать.

Я говорю:

— Пожалуйста. А что надо делать?

Он говорит:

— Надо попробовать шестьсот двадцать бочек масла и тысячу кругов сыру.

У меня даже желудок задрожал от голоду и удивления, и я отвечаю:

— Пожалуйста. Об чем речь? Принесите мне буханку хлеба, и я сейчас к этому приступлю с преогромной радостью. Я, — говорю, — давно мечтал именно такую профессию себе найти — пробовать то и се.

И сам в душе думаю: нажрусь до отвалу, а там пущай из меня лепешку делают. И, небось, не сделают — убегу на своих сытых ногах.

— Ну, — говорю, — несите поскорей буханку, я очень тороплив в работе. Если мне что загорится — мне сразу вынь и положь. Несите хлеб, а то я прямо соскучился без этой своей профессии.

Вижу — управляющий глядит на меня с недоверием.

Он говорит:

— Тогда я сомневаюсь, что ты есть лучший в мире специалист по молочному хозяйству. Молочные продукты пробуют без хлеба и без ничего, иначе не узнаешь, какой именно сорт и какой вкус.

Тут я вижу, что засыпался, но говорю:

— Это я сам знаю. И вы есть толстобрюхий дурак, если не понимаете. Я хлеб не для еды буду употреблять, а мне надо соприкасать эти два продукта, в силу чего я увижу окисление, и тогда, попробовав, не ошибусь в расчете, какая там есть порча. Это, — говорю, — есть последний заграничный метод. Я, — говорю, — удивляюсь на вашу серость и отсталость от Европы.

Тут меня торжественно ведут туда и сюда. Записывают. Одевают в белый балахон и говорят: «Ну пойдем к бочкам».

А у меня от страху душа в пятках, и ноги еле двигаются.

Вот пошли мы к бочкам, но тут на мое счастье вызывают управляющего по спешному делу. Тут у меня на сердце отлегло. Я говорю рабочим:

— Выручайте, братцы, то есть ни черта не понимаю в этом деле. Хотя укажите поскорей, чем пробовать масло — пальцем или особой щепочкой.

Вот рабочие смеются надо мной, умирают со смеху, тем не менее рассказывают, чего надо делать и, главное, чего говорить.

Вот управляющий приходит — я ему прямо затемнил глаза. Говорю разные специальные фразы, правильно пробую. Вижу — человек даже расцвел от моей высокой квалификации.

И вот к вечеру, нажравшись до отвалу, я решил не уходить с этого хлебного места. И вот остался.

Профессия оказалась глупая и бестолковая. Надо пробовать масло особой такой тонкой ложечкой. Надо подковырнуть масло из глубины бочки и пробовать его. И чуть маленько горечь или не то достоинство, или там лишняя муха, или соль — надо браковать, чтоб не вызвать недовольства среди мировой буржуазии.

Ну сразу, конечно, я не понимал разницы — каждое масло мне чересчур нравилось, но после кое-чему научился и стал даже покрикивать на управляющего, который чересчур был доволен, что нашел меня. И даже написал своему владельцу письмо, где наплел про себя разные истории и просил себе надбавку или там какой-нибудь трудовой орден за отличные дела.

Так вот, конечно, первые дни мне профессия нравилась. Бывало, отхватишь сыру да навернешь масла — лучше, думаю, работы и не бывает на земном шаре.

После вижу — что-то не того.

Через две недели я начал страдать, вздыхать и мечтал уже с этим расстаться.

Потому за день напробуюсь жиров, и глаза ни на что не глядят. Хочешь чего-нибудь скушать, а душа не принимает. И внутри как-то тошно, жирно. Никакая пища не интересна, и жизнь кажется скучной и бестолковой.

И при этом еще строго запрещалось пить. Никакого вина или там водки нельзя было в рот брать. Потому алкоголь отбивает вкус, и через это можно натворить безобразных делов и перепутать качество.

Короче говоря, через две недели я ложился после работы вверх брюхом и неподвижно лежал на солнце, рассчитывая, что горячее светило вытопит у меня лишний жир и мне снова захочется ходить, гулять, кушать борщ, котлеты и так далее…

А был там у меня в этих краях один приятель. Один прекрасный грузин. Некто Миша. Очень чудный человек и душевный товарищ. И был он тоже дегустатор, пробольщик. Но только в другом деле. Он пробовал вино.

Там в Крыму были такие винные подвалы — удельного ведомства. Вот там он и пробовал.

И профессия его, чересчур бестолковая, была даже хуже моей.

Ему даже кушать не разрешалось. С утра до вечера он пробовал вино и только вечером имел право чего-нибудь покушать.

Меня мутило от жиров и в рот ничего не хотелось взять. И выпить не разрешалось. И аппетита не было.

А у него наоборот. Его распирало от вина. Он с утра насосется разных крымских вин и еле ходит, и прямо свет ему не мил.

Вот в другой раз встретимся мы с ним вечером — я сытый, он пьяный, и видим — наша дружба ни к чему. Говорить ни о чем неохота. Он хочет кушать, я, наоборот, хочу выпить. Общих интересов мало, и вкус во рту мерзкий. И сидим мы, вроде как обалделые, и в степь глядим. А в степи ничего. А над головой — небо и звезды. А где-то, может быть, идет жизнь, полная веселья и радости… Вот я ему однажды и говорю:

— Надо, — говорю, — уходить. И хотя у меня контракт до осени, но я, безусловно, этого не выдержу. Я отказываюсь кушать масло. Это унижает мое человеческое достоинство. Я смотаю удочки, стибрю круг сыру — и только меня толстобрюхий управляющий и видел.

Он говорит:

— До осени уходить не расчет. Работы сейчас не найти. А надо нам с тобой чего-нибудь такое оригинальное придумать. Дай срок — я подумаю, голь на выдумки хитра.

И вот однажды он мне и говорит:

— Знаешь чего — давай временно поменяемся профессией. Давай, я буду пробовать масло, а ты временно пробуй вино. Неделю или две поработаем так, а после опять поменяемся. А потом опять. Вот оно и получится у нас какое-то равновесие. И, главное, отдохнем, если они, черти, не дают отпуска, а заставляют без отдыха жрать и пить.

Я очень радуюсь этим словам, но выражаю сомнение, что наши управляющие захотят этого. Он говорит:

— Это я берусь уладить.

И вот берет он меня за руку и ведет к своему управляющему по винной части.

— Вот, — говорит, — этот низенький опытный господин смело может меня заменить на две недели. Тут ко мне тетка из Тифлиса приехала, и я интересуюсь ее повидать. А он за меня будет пробовать и соблюдать ваши интересы.

Управляющий говорит:

— Ладно. Покажите ему, какие тут вина и как чего надо делать. И через две недели возвращайтесь. А то мы натворили тут делов. Заместо столового вина взяли «Аликоте» в Москву отправили. Чистое безобразие.

Вот тогда я, в свою очередь, беру Мишу за руку и веду его к своему толстобрюхому управляющему:

— Вот, — говорю, — этот высокий опытный господин смело может заменить меня на две недели. Тут ко мне тетка из Тифлиса приехала, и я интересуюсь ее повидать и покалякать с ней о разных разностях.

Управляющий говорит:

— Ладно. Покажите ему, как и чего, и через две недели приезжайте. А то и так у нас беспорядок. Заместо сливочного масла мы отправили в Персию сметану. Персы могут обидеться и не захотят ее кушать.

Вот стали мы на свою новую работу.

Я пробую вино. А Миша пробует масло.

Но тут с нами происходит чушь и неразбериха.

В первый же день Миша наедается масла и сыру до того, что заболевает судорогами. А я с первых же двадцати глотков от непривычки пить до того захмелел, что подрался с Мишиным управляющим. И хотел его в винную бочку поковырнуть за то, что он сказал плохие слова про моего приятеля.

Тут на другой день мне дали по шапке и велели убираться.

И Мише дали расчет и тоже велели убираться.

Вот встречаемся мы с ним и смеемся. Думаем — наплевать. Отдохнули пару дней, и теперь снова можем приняться за свое ремесло.

Но тут случается так, что оба наши управляющие снюхались и узнали наш обман: и какие у нас две недели, и какая у нас тетка в Тифлисе, и какой у нас опыт.

Оба они призывают нас, кричат страшными голосами и велят убираться.

Нет, мы особенно не горевали. Я взял круг сыру, а Миша вина. И всю дорогу мы шли и пели песни. А после устроились на другую работу.

А вскоре разразилась война. Потом революция. И я потерял своего друга из виду.

А недавно узнаю, что он проживает на Кавказе и имеет хорошую, чудную командную должность.

И я мечтаю к нему поехать. Мечтаю встретить его, поговорить и сказать ему: «Молодец!»

Ох, он, наверное, обрадуется, когда увидит меня! Тоже, может быть, скажет мне: «Молодец!» И велит подать лучший шашлык.

Тут мы с ним будем кушать и вспоминать, кем мы были и кем стали.

Кролики

Вчера в столовой я кушал кролика. И нет, ничего, знаете ли.

Сначала я, правда, с непривычки подумал, что мне какую-нибудь дрянь подсунули. А потом ничего, разъелся. Кушать можно.

Это мясо нежное и маленько курицей преподает. Или скорей цветной капустой. Очень приятно на вкус, только почему-то после этого выпить хочется. Но я это объясняю скорей психологическими причинами, чем воздействием этого мяса на организм.

А кролика я кушал в чужой столовой. В нашем учреждении с кроликами казус произошел.

У нас сорок служащих. Вот мы решили завести кроликов.

Ну конечно, собрание, разные гордые слова, пятое-десятое.

Служащие говорят:

— Может, нам лучше свинок завести? Все-таки у нас столовая, объедки, пятое-десятое.

Но начальство решает кроликов завести.

Ну сложились по шестнадцати рублей на рыло. Купили кроликов. Клетки. Уборщицу. Пятое-десятое.

Вот имеем двадцать три кролика и ожидаем от них, согласно обещанию, чудовищного приплода.

Только вдруг мы замечаем, что кролики наши очень такие, что ли, привередливые насекомые. Они и то не жрут и это не кушают. Их интересуют, видите ли, свеженькие овощи, листочки, сухарики. Еще чего! Очень в них барство наблюдается и капризы, чего даже не бывает у служащих.

В столовой у нас бывает много объедков — так они морды воротят. Они сырые объедки не едят. Они хотят свеженький хлеб, пятое-десятое. Пирожные, может быть.

Вот видим, начали у нас кролики сохнуть.

Начальники говорят:

— Пущай каждый служащий берет каждого кролика под свое шефство и пущай ежедневно своим подшефным чего-нибудь носит. Это и их не разорит, и всячески план будет выполнен.

Ну стали служащие носить — которые корку принесут, которые печенье «Мария». А им все мало. У них только и делов — пожрать побольше. Это жуткое животное в смысле еды. У них никаких других идейных запросов не бывает. Им бы только пожрать.

Начальники говорят:

— Пес их знает — действительно много жрут. Вскочили нам эти кролики в копеечку.

Служащие говорят:

— Надо было свинок завести. Все-таки у нас объедки бывают.

Вскоре у нас кролики стали хворать. Главное, один кролик захворает, и от него все начинают хворать. Очень нежная тварь.

И чем лечить — неизвестно. Ихний врач говорит:

— Их надо едой лечить — это низшие животные. Они питание себе требуют.

Вскоре осталось у нас девять кроликов. Остальные дуба дали.

Ну обрадовались служащие. Девять кроликов прокормить еще можно.

Вскоре наступила сырая погода. И хотя эти последние, как говорится, ходят в мехах, но тем не менее простужаются и, главное, боятся сквозняка. Еще чего!

Стали эти девять подлецов кашлять и чихать.

И вскоре осталось у нас всего две персоны.

Хотели мы их употребить в столовую. Но завхоз не позволил.

— Может, — говорят, — они одумаются и начнут нести потомство. Хотя это маловероятно, поскольку это два самца. Но все-таки подождем. А нет — так тогда в столовую.

Наш бухгалтер устроил калькуляцию и подсчитал стоимость одного обеда из этих будущих кроликов. Он говорит:

— Один обед обойдется рублей в семьдесят.

Так что кто из служащих получает сто рублей в месяц, тем, конечно, такой обед будет не по карману.

Ну это, конечно, только у нас. Как в других учреждениях, я не знаю. Может, там кроликов по две копейки продают.

А у нас, извините, такой казус. Такое головотяпство. Ну я понимаю, там, где нет столовой, там пущай кроликов разводят, а где есть объедки — там бы наилучше всего свинок.

И служащие у нас теперь прямо вздрагивают при слове «кролик». А при слове «свинья» улыбаются.

А так все остальное хорошо.

Понимать надо

Тут у нас в Ленинграде произошел довольно интересный случай. Один квартирант имел небольшую квартиру.

Вот имеет он небольшую квартиру и в этой небольшой квартире сжигает он электричества рублей на тридцать в месяц. Другие сжигают на такой площади рублей на пять, а он — на тридцать.

Он любитель электричества. У него день и ночь сияют лампочки. У него в каждом углу свет.

Даже одну лампочку он в клетку провел. У него в клетке жила небольшая белка. Так вот он и белку электрифицировал.

— Мне, — говорит, — интересно белку наблюдать при полном освещении.

Только однажды на собрании ему председатель жакта говорит:

— Вы, — говорит, — уж очень электричество не бережете. У вас, говорят, день и ночь в окнах свет играет. Надо полегче. Надо экономить.

Квартирант с обидой в голосе отвечает:

— Я, — говорит, — очень удивлен вашим грубым замечанием. У меня, — говорит, — счетчик. Я, — говорит, — дармового электричества не имею. За каждый, — говорит, — сожженный ампервольт я, — говорит, — плачу государству наличные деньги. И я так понимаю, что государство тем более заинтересовано, что я больше жгу. От этого государство крупные деньги имеет.

Тут встает один жилец, некто такой Жуков. Бывший партизан. Рабочий сейчас. Он очень горячо говорит, но немного, к сожалению, заикается:

— В-вы, — говорит, — я из-виняюсь, ф-ф-форменный д-д-ду-рак. Гос-государство, — говорит, — х-хочет освещать не только вашу паршивую квартиру, но и деревни, колхозы и так далее, и в силу этого, — говорит, — расход энергии и топлива очень увеличился. Надо, чтобы все пока что понемногу пользовались… А вы-вы, — говорит, — л-лезете со своими д-деньгами. Это, — говорит, — есть бур-бур-буржуазный подход к делу. В данном, — говорит, — случае в-ваши тридцать рублей гос-государству нужны, как с-собаке пятая нога. Вы, — говорит, — лучше с этих пор поменьше жгите, а то я могу на вас р-рассердиться.

Тут председатель от себя добавляет:

— Да, — говорит, — Жуков правильные мысли развивает. И, кроме того, в этой электроэнергии нуждаются заводы и фабрики, поскольку машины приводятся этим в действие. Так что, — говорит, — тут даже можно усмотреть в действиях вышеуказанного квартиранта некоторое вредительство на фронте пятилетки[456].

Тут сначала любитель электричества начал ругаться, но после заробел и говорит:

— Я, — говорит, — извиняюсь, конечно, но я про это не подумал. Я подумал, что это даже тем лучше, что я много жгу. Ладно, — говорит, — я белке перестану энергию подавать.

И начал с тех пор экономить. И рублей пятнадцать в месяц сэкономил. И ему, д-д-дураку, польза и государству: может быть, лишних пять лампочек в деревню проведет. И драгоценное топливо сохранилось на эту сумму.

На этом дело и кончилось. Началась экономия.

А рассказали мы эту историю вот к чему. Нам пишут, что учком[457] 181-й ФЗС[458] не только не экономит электроэнергии, но форменно небрежно относится к этому делу. В школе зачастую бесполезно горит свет. Тушить позабывают. И вообще этим вопросом не интересуются.

И нам теперь желательно, чтобы учком хором прочел наш небольшой рассказ.

Ну еще мещанский жилец со своей белкой нам понятен, но тут видеть равнодушие у пролетарских ребят мы прямо не можем. У нас, может быть, сердце кипит от огорчения. Потому — понимать же надо, товарищи!

Варташевский

Значит, служит одна гражданка в производственном отделе. В городе Острогожске[459].

Ну начальство над ней, как нам пишут, некто такой, может быть, знаете, Варташевский С. М. Наверное, Семен Михайлович. Или Сергей Михайлович. Не знаем. Не имели счастья лично познакомиться.

Вот, значит, служит она в производственном отделе. Проживает в Острогожске. А муж у ней, между прочим, в другом городе. Где-то там на периферии. В Красной армии.

Ну конечно, неудобство. Муж в одном городе, жена в другом. Семейная жизнь от этого не так гладко идет. Нет такого, что ли, семейного счастья и уюта.

Только раз однажды приезжает ее муж в Острогожск. И говорит, дескать, кончен бал — а я за тобой приехал. Собирай вещицы и ребят — поедем и будем совместно жить в моем городе. А то, говорит, мне поднадоела такая семейная жизнь на разных планетах.

Ну естественно, жена обрадовалась, сложила вещицы, побежала на службу и подала заявление, дескать, оревуар, до свиданья, за мной муж приехал. Не скучайте.

Некто Варташевский, ее начальство, вызвал ее к себе и так говорит ей грудным голосом:

— Конечно, ясно, если за вами муж приехал, конечно, мне придется вас отпустить. Только, может быть, вы врете, наворачиваете?

— Нет, — говорит, — ей-богу, честное слово, приехал. И мы всей семьей уезжаем.

Варташевский говорит:

— Знаете чего. Приведите вашего супруга сюда. Я хочу на него наглядно посмотреть и удостовериться. И тогда я вас уволю со спокойной совестью. А если он не явится, тогда валяйте, служите дальше.

Ну конечно, побежала супруга до своего мужа.

— Вот, — говорит, — Володя или, там, Петя, — канцелярия тебе велит явиться. Хотят удостовериться.

Боец говорит:

— Да что вы, обалдели? Что это — командир полка, что я ему являться буду. Вот еще.

Но все-таки пошел. «А ну их, — думает, — к черту — явлюсь. Их не переделаешь».

Взял и явился.

Неизвестно, какой у них там с Варташевским разговор состоялся. Наверное, поздоровались. Варташевский папироску предложил. Или, скорей всего, взял папироску у нашего бойца. Ну конечно, пятое-десятое. Дескать, вы, что ли, муж? Уезжаете? Подтвердите, что это ваша жена и вы хотите с ней уехать в другой город.

Ну наверно, еще про погоду разговорились, про искусство, про успехи культурного роста. И разошлись.

Нет, этот Варташевский не бюрократ, не канцелярский волокитчик. Другой бы на его месте — любитель бумажек — разные удостоверения потребовал, пятое-десятое. А этот поглядел, поговорил и без всякой переписки отпустил человека из душной канцелярской комнаты.

Даже к делу не пришили нашего бойца. Очень гуманно поступили. Неоскорбительно.

А так все остальное в городе Острогожске хорошо и благополучно.

Анна на шее

Из любовных историй я вам могу рассказать одну весьма смешную и трогательную историйку, любопытную по своей психологической тонкости.

Эта историйка рисует, что ли, некоторый наш недосмотр на одном позабытом участке жизни.

Короче говоря: по-моему, следует давать медали или какие-нибудь там знаки отличия за спасение утопающих. Иначе получается как-то не того. Посудите сами.

А стоял один мой знакомый милиционер на посту. Днем. Как раз, знаете, у Республиканского моста[460]. Там Нева, знаете, течет широким течением. Могучие волны стремятся вдаль. Темные воды расстилаются перед взором.

А напротив, знаете, Зимний дворец во всей своей бывшей красоте. Направо — Петропавловский шпиль. Так — Академия наук. И Зоологический музей — довольно обшарпанное здание. Особенного там внутри, по правде сказать, ничего такого интересного нету. Ну чучела зверей. Разные бабочки. Ну разве что мамонт еще любопытен. Страшенный, черт, во всей своей бывшей красе.

Так вот, стоит наш милиционер на посту как раз у этого здания. Фамилия милиционера — Сидоренко Михаил.

Вот он стоит на посту во всей своей красоте. Бравый молодец. Красавец и добряк. На очень хорошем счету. И к тому же человек отчаянной храбрости.

В начале-то революции ему было, конечно, лет десять, так что эту храбрость он до сих пор не проявил. Но вскоре, как мы сейчас увидим, проявит ее в полном объеме.

Вот, значит, стоит он на своем посту. Любуется, может, на монументальные здания, поглядывает на темные невские воды с их державным течением[461], думает, может быть, сколько там, черт возьми, разной лишней рыбы и черт знает чего в глубине. Вспоминаются ему, может быть, картины крайнего детства, когда он мальчишечкой болтался по колено в воде и ловил разных там ершиков, жучков и колюшек. И вдруг видит — проходит вдоль моста какая-то молоденькая бабешечка в черной шляпке.

Милиционер думает: «Какая-то, — думает, — гражданка идет. Пущай себе, — думает, — идет».

И не придает этому решительно никакого значения.

«Мало ли, — думает, — сколько ходит гражданок. На каждую глядеть — глаза заболят».

И отворачивается он в сторону и начинает, может, думать про свои душевные дела. И кто ему нравится. И не жениться ли ему в этом году. Поскольку человек он молодой. На войне не был и здоровье имеет очень великолепное.

Вот, значит, он так думает и вдруг неожиданно видит — эта вышеуказанная гражданка в полной нерешительности берется ручками за перила и вроде как напряженно смотрит в темные воды.

Милиционер думает: «Ого, надо будет посмотреть за этой гражданкой».

Тем более он замечает, что гражданка как-то нервно и панически настроена. Ход у нее мелкий и неровный. И вся она, видать, находится в сильном волнении.

Вот он смотрит на эту гражданку. Хочет к ней подойти, чтоб поговорить об ее душевном и нравственном состоянии. И вдруг с криком замечает, что эта молоденькая еще барышня карабкается на перила и — ах, ужас какой! — сигает вниз, в эти темные воды, откуда возврата нету.

Ах, он моментально замечает все это и вдруг швыряет с себя шапку и расстегивает ремень.

Нет, наш храбрец не нуждается, конечно, в разных там похвалах и наградах и в разных почетных отзывах и в часах с надписью: «За храбрость». Или там в каком-нибудь серебряном портсигаре.

Настоящая храбрость и мужество, безусловно, выше всех этих корыстных соображений.

Но нам сдается, что за проявленную храбрость и мужество все же надо чего-нибудь давать.

В довоенное время давали чуть не за каждый шаг разные там знаменитую «Анну на шею»[462] или там «Владимира с бантом»[463]. И давали там всякие медали с разными словами: «Мерси, благодарю, вот вы какой». И так далее.

В том, конечно, было много вздору, но вот нам сдается, что за спасение плавающих и утопающих непременно надо что-нибудь давать. Это, если разобраться в этом психологически, очень нужно. Иначе получаются такие вдруг неожиданные осложнения, которые потом долго надо расхлебывать. Так сказать, глубина человеческой психики мало исследована. И то, чего бывает, вызывает удивление. В общем, по-моему, надо давать.

Так вот, наш милиционер, у которого даже и на минуту не мелькнула мысль о награде, увидя сие ужасное происшествие и гибель молодого цветущего существа, моментально, не теряя присутствия духа и не закричав даже: «Помогите» или «Ах, спасите! Тонет!» или еще чего-нибудь такого, которое обыкновенно кричат малодушные люди, моментально сбрасывает с себя шапку и ремень.

Он моментально сбрасывает с себя куртку, шапку и сапоги и в одних, извиняюсь, брюках с громадной высоты сигает вниз вслед за исчезнувшей гражданкой.

Он сигает вниз, резво разбивает нахлынувшие на него холодные волны и вдруг видит, что гражданка на минуту вынырнула вновь. Она продержится еще две секунды и сейчас пойдет безвозвратно на дно морское.

Она вынырнула на минуту в жалком виде. Шляпка у нее сбилась. Платьице ее облепило. И ротик у нее набит водой.

Она фыркает носиком и жалобно глядит на небо, желая увидеть там чудо и спасение.

Но спасение близко.

Наш храбрец резво бьет руками воду и кричит:

— Один момент! Продержитесь!..

И вдруг — вот он берет ее за каштановые волосы и тянет ее к берегу. И она, как кораблик, скользит за ним в обморочном состоянии.

Тут наверху и внизу столпился народ. Все преужасно кричат. Какие-то дураки и болваны бегут зачем-то за кругами, в то время как решительно никаких кругов не надо, поскольку наш герой плавает, как рыба.

Кто-то бежит в музей и вызывает карету скорой помощи.

Какая-то дама торжественно держит в своих руках куртку, шапку и сапоги милиционера и всем кричит:

— Вот-то она — я, — держит белье этого героя.

Милиционер вылезает на сушу со своей ношей.

Все их обступают. Кто-то кричит бис и браво. Кто-то трогает за ручку молодую утопленницу и говорит:

— Она вполне живая.

Тут молодая утопленница сама открывает свои серые глазки и глядит на небо.

А на небе сияет солнце. Чудный мир развертывается. Птицы щебечут о разных свойствах счастья. Где-то летит аэроплан со своим жужжаньем. И в этом полете видно неслыханное мужество людей и желание их жить отлично.

Становится ясно, какое безобразие и какое малодушие так губить свою молодую жизнь, которая может пригодиться для более замечательных дел. Всем это становится ясно. И тогда наступает удивительная тишина, и все ждут, что сейчас скажет молодая утопленница.

Она открывает свои глазки, выплевывает воду изо рта и говорит: «Ох», потом: «Фу».

Потом глядит на милиционера и говорит ему: «Мерси».

Она ему говорит «мерси» и слабым движением ищет его руку, чтоб пожать.

Милиционер говорит: «Что вы, что вы». И тоже выплевывает воду из глубины груди. Потом говорит: «Оу» — и сильно кашляет.

Молодая утопленница говорит «мерси» и бормочет, что она сама не знает, как это вышло.

Какая-то тетка, позабывшая от любопытства все на свете, говорит:

— Кто-нибудь тебя разлюбил или бросил?

Молодая утопленница тихо говорит: «Да».

Тут все видят, что эта молодая женщина родилась в свое время от неврастенических родителей. Почти все видят, что она немножко истеричка и немножко оторвавшаяся от жизни.

Ее спрашивают, где она работает, и она отвечает: «В институте поварского искусства».

Тут вдруг с резким свистом приезжает карета скорой помощи.

Молодую даму берут на руки и сажают внутрь. И тогда все обступают карету.

Милиционер, одевшись в сухое, делает прощальный жест и снова хочет идти стоять на своем боевом посту.

Но всем видно, что он желает еще раз поглядеть на дело своих рук. И тогда все говорят: «Расступитесь, дайте ему подойти».

Он подходит, любовно смотрит на спасенную даму и говорит:

— Постойте кто-нибудь на посту, я сам провожу эту спасенную гражданку до больницы.

И, сказав так, он садится внутрь.

Все понимают психологию храбреца. Кто-то кидает в восторге шапку и кричит «ура».

Что было дальше, нам в подробностях неизвестно. Только известно, что он довез ее до больницы и велел главному врачу получше о ней заботиться.

Она пролежала там три дня. И три дня наш храбрец посещал ее, говоря, что он ее спас и он желает ее приблизить к жизни.

Но вот она выписалась на сушу, то есть я хотел сказать — домой. И живет себе дома.

Он теряет ее из виду, сердечно горюет от этого и разыскивает ее через адресный стол, зная, что ее зовут Анна Васильевна Теплякова.

Он находит ее и звонит энергично по телефону каждый день, а то и по два раза.

Она через неделю приглашает его к себе. Он ежедневно ее посещает и спрашивает о здоровье, так что она приходит даже в некоторый ужас и содрогание от излишних его забот.

Нет, она не хочет от этого снова броситься в воду. Она терпеливо сносит его посещения и не забывает сказать ему «мерси». Но после ухода она хватается за голову и говорит себе: «Это слишком».

Но тут он вдруг объясняется однажды ей в своих чувствах и говорит, что он ее так полюбил, как не может мечтать никакая другая женщина.

И он предлагает ей записаться.

Она очень радуется такому обороту дела и моментально выходит за него замуж, говоря, что ее прежняя любовь канула в вечность.

Они поженились и часто вспоминают удивительный день спасения. Причем он любовно смотрит на нее и всем знакомым говорит:

— Еще две секунды — и сию гражданку съели бы рыбы.

На что знакомые отвечают:

— Вы молодец. Поймали Анну Васильевну.

Но в довершение всего она оказалась истеричным существом. Вскоре после брака она стала закатывать ему чудовищные истерики и сцены. Но он покорно все это сносит и говорит, что он сам теряется в догадках, за что он ее так полюбил, больше жизни.

Так они и сейчас живут. Наш храбрец получил, так сказать, Анну на шею.

Нет, по-моему, если еще и не дают, то надо давать какие-нибудь, хотя бы пустенькие, жетоны за спасение плавающих и утопающих. А то что-то получается не того. Не по заслугам.

Счастливый случай

Говорят, в Америке на каждую личность в год идет бумаги двадцать пять кило. Вот это здорово.

Что они, лапшу из нее делают, что ли?

Нет, они из бумаги делают какие-то тарелочки, чашечки, блокнотики. У них там у бачка с кипяченой водой стопочка бумажных стаканов стоит. Один попьет и безжалостно выкинет этот стаканчик. В смысле заразы, говорят, очень гигиенично.

Ну кроме того, они, конечно, книги печатают, переписываются друг с другом чуть не ежедневно.

А у нас бумаги, к сожалению, еще мало. Конечно, больше, чем в довоенное время, но все же чертовски мало.

К тому же у нас при слове «бумага» мысленно рисуются скорее плохие представления, чем хорошие. Нам мысленно рисуются какие-то удостоверения, какие-то счета от Электротока, какие-то комочки, лежащие на тротуарах, какие-то телеграфные бланки, на которых все слова расплываются, или жуткие конверты, которыми можно простоквашу покрывать, а не адреса на них писать.

Нам мысленно слышится скрипучий голос почтового работника: «А, да нет у нас бумаги, чего вы лезете!»

Ах, черт возьми! А мы мечтаем, чтоб у нас было много бумаги, чтоб и книги, и учебники продавались бы на каждом шагу, чтоб письмецо, в силу качества бумаги, приятно было бы послать, а не наоборот.

Одним словом, большие надежды у нас связаны с бумажным делом.

И в силу этого своим суровым взглядом мы должны окинуть наши ресурсы.

Вот в поле нашего сурового взгляда попался Сясьский комбинат.

Брови у нас сдвинуты, глаза мечут молнии, и побелевшие губы шепчут: «Черт возьми!»

А приехал туда на Сясьский бумажный комбинат один ответственный работник. Ну конечно, увидел там горы мусора, грязи и кустарщину. Его главным образом удивило, что там нет даже подъездных путей. А там шлак и колчеданные сгарки вывозят, поругиваясь, от печей на тачках, вручную. Ну и, конечно, сваливают все тут же. Цельные горы образовались. Прямо Альпы.

Ну конечно, разные комиссии и перекомиссии создали. Решили узкоколейку построить. Выписали вагонетки, пятое, десятое.

Ну закипела работа. Начали расчищать путь для прокладки рельсов.

И вдруг видят — под горой мусора какие-то, черт возьми, рельсы виднеются, доисторические, что ли.

Очень удивились. Начали копать дальше. Пардон. Видят — чудесные рельсы проложены и на них вагонетки стоят. Пардон. Что такое?

Видят — готовый подъездной путь имеется. И целый состав чудных, хорошеньких вагонеток. Тут поднялись крики «бис» и «ура». Оказалось, не надо тратить народные соки — денежки. Все в порядке, путь готов, поезжайте.

Тогда стали думать, как это случилось. Главное-то — фабрика новая. Всего пущена к десятой годовщине[464].

А позабыли, чего у них имеется.

Ну конечно, мы понимаем — текучесть состава и склонность погрязней жить, но все же, братцы, оно как-то не того.

Знаете что? Копайте дальше. Черт его знает, чего еще можете обнаружить. Может, там у вас под горой мусора целая бумажная фабрика заболталась.

Было бы на руку. Прибавилось бы у нас на каждую личность немного бумаги.

Бумага! Как говорится у поэтов: как много в этом чудном слове для сердца нашего слилось.

Артисты приехали

Конечно, не каждый человек может на улице заснуть.

У кого нервы не в порядке, тот обыкновенно не берется под открытым небом спать. Он пугается, что лошадь его ногой зацепит или букашки в рот наберутся. А если человек несколько более интеллигентный, думающий о том о сем, об астрономии, об истории народов и т. д., то он вдобавок еще будет пугаться, как бы у него во время сна брюки не унесли.

Но особенно не любят спать под открытым небом это почему-то артисты — эти, так сказать, люди нервов и творческой фантазии. Вот артисты действительно не любят дрыхнуть на воздухе. Они скорее откажутся от еды, чем они позволят себе заснуть на вольном воздухе. Они как приезжают в какой-нибудь город, так прежде всего о гостинице беспокоятся. Вот какие бывают особенности у этой утонченной профессии.

Вообще с этими артистами форменная беда.

Они разъезжают по городам обыкновенно целой группой или, как они называют для смягчения паники в гостинице, — труппой. А в этой труппе у них обыкновенно куча артистов. Человек пятьдесят, а то и шестьдесят. Ну что это такое?

В других профессиях этого не бывает, чтобы, например, сразу в гостиницу шестьдесят человек вперлось. А у этих бывает. У этих, говорят, некоторые труппы до ста и больше человек доходят.

Один поет, другой играет, третий, может быть, комик. Ужас!

Недавно приехала в Петрозаводск труппа. Группа в шестьдесят два человека. Три тенора, четыре баритона, некоторые танцуют. Какой-то там что-то такое вертит. Один суфлер, другой администратор. Ну что это такое?

А Петрозаводск город все-таки не маленький. Все-таки наверняка там пара гостиниц есть и Дом крестьянина. Ну такой группе это, может быть, раз плюнуть.

И вот, значит, приезжают. Шестьдесят два человека. В город Петрозаводск. При нашем-то состоянии гостиничного треста! Ну естественно — паника. Затруднение нормального хода городской жизни. Фу ты, черт!

Шестьдесят два человека. Из них некоторые балерины. Режиссеры, дирижеры. Одна вообще — в наше время комическая старуха. Ну что это такое? Это уж, знаете ли, слишком. Это уж, знаете ли, лучше, чтоб звуковое кино у нас процветало. Все-таки меньше неприятностей.

Вот приезжает эта группа. Здравствуйте, пожалуйста. С петрозаводским приветом, так сказать. Сейте разумное, доброе, вечное.

Куда вас, черт возьми, разместить? Ах да, тут Дом крестьянина еще имеется! Там, кажется, приезжие колхозники ночуют. На постелях. Еще чего…

Ну хотя этот-то народ, конечно, податливый, привыкший, так сказать, в силу исторических судеб, к природе и ее стихийным проявлениям. Они свободно могут на воздухе поспать. Им это даже еще интересней, забавней, полезней для ихних застывших организмов, когда над ними свежий воздух струится. Им это более по карману.

И, в общем, последовало срочное распоряжение от администрации — очистить к чертовой матери с 1 июня все комнаты для размещения этой труппы артистов.

После чего, как нам пишут, «колхозники уже ночуют на площади и на балконе Дома крестьянина».

Нет, мы вообще не против артистов. Мы их любим и высоко уважаем ихнее искусство, и вообще всецело приветствуем их новшества. Даже пущай они без занавеса играют. Больше того — мы всецело понимаем, что артист может потерять свою квалификацию, если он будет спать на открытом воздухе в содружестве с природой, мошками и букашками. Но мы слегка удивляемся, почему все-таки Дом крестьянина носит столь гордое название.

Поскольку этот дом, как нам пишут, обыкновенно почти всегда занят артистами, то не лучше ли для сохранения равновесия назвать этот дом — Дом артистов. А новый дом, который построят, назвать Дом крестьянина. Или наоборот.

В общем, по всему видно, что надо в Петрозаводске строить новую гостиницу.

Как в одной стенной газете местный поэт сказал по поводу недостатка огурцов в своем колхозе:

Огурцов же нет как нет… Но, чтобы выйти из беде, Посадим их на гряде…

В общем, «чтобы выйти из беде», надо срочно строить гостиницу. А то говорят, будто в Петрозаводск едет опереточная труппа в сто шесть человек. Вот эти со своими потребностями прямо весь город могут по ветру пустить.

Сто шесть человек… Ай! Ну что это такое? Как растет искусство!

Неприятная история

Качество продукции заметно улучшается. Уже там и сям раздаются радостные возгласы покупателей, купивших то, чего им приблизительно хотелось, — какую-нибудь там кастрюльку повышенного качества или стакан, не режущий рта.

Уже хочется думать, что это так все время и будет и что подобное качество восторжествует во всех отраслях нашего хозяйства.

Однако не будем лакировать действительность и скажем, что по временам все же случаются большие пренеприятности в этой области.

То, простите, выпускается какой-нибудь рояль, который не так, что ли, гордо звучит, как того хотелось бы профессорам консерватории и вообще музыкантам с ихним утонченным слухом, благодаря которому от простого музыкального инструмента требуют какие-то немыслимые качества вплоть до звучания всех клавиш — как будто это есть инструмент будущего.

То, знаете ли, происходит массовая пошивка пальто, в которых можно даже опускаться на дно морское, но гулять в которых нельзя, поскольку рукава, что ли, не сгибаются и тяжесть не дозволяет человеку передвигать свои ноги.

То, наконец, отстраивается дом в виде небольшого небоскреба-халупы, в котором людям как-то неважно живется.

Да, все это, увы, до сих пор случается в наши дни. И даже на этой почве происходят иной раз психологические драмы с криками, обидами, оскорблениями личности и подозрениями в низости.

Короче говоря, вот что недавно случилось в Воронеже.

В этом году происходил в Воронеже слет ударников.

И вот все как полагается. Отмечены были факты и поступки. Сделаны были поздравления и приветствия. После чего заслуженным ударникам были розданы ценные премии.

И наряду с другими ударниками был, между прочим, премирован некто т. Г., работающий в Горфо[465].

Собственно, мы не знаем, чего он там делал в своем Горфо и в чем именно он там сумел проявить свое ударничество. Во всяком случае, он был премирован столом и четырьмя венскими стульями.

Но хотел ли он этой премии, или он этой премии не хотел, мы не беремся утверждать. Конечно, может быть, он и в самом деле захотел получить эту премию. Может быть, он даже сам попросил. Может, он сказал: «Чем премировать меня чем-нибудь другим — коровой там или кроватью, — премируйте меня, товарищи, если на то пошло, столом и четырьмя венскими стульями».

И, значит, его взяли и премировали. А может быть, конечно, он не просил, а его по бедности фантазии премировали просто так — чего было под рукой. И это было бы, конечно, досадно с точки зрения гуманного отношения к людям.

Хотя, впрочем, даже и в этом случае наш ударник мог быть отчасти доволен, поскольку, может быть, эта мебель была нелишней в его домашнем хозяйстве.

Короче говоря, тов. Г. был премирован на слете столом и четырьмя венскими стульями. И вот он радостно и счастливо, напевая про себя «Все выше и выше», пошел домой, слегка, наверное, умерив свою радость вопросами перевозки.

Но вот мебель привезена.

Наверное, торжественно с женой и, может, даже с детишками наш ударник установил стол и стулья посреди комнаты и, чтоб понежить свою душу, стал любоваться этими предметами то вблизи, то издали.

И вдруг что такое? Пардон… Вдруг он замечает, что стол действительно новый, но стулья, наоборот, абсолютно старые, уже бывшие в употреблении и, так сказать, сильно держанные, и вообще чуть держатся.

Вот наш ударник очень удивился и расстроился, что ему подсунули старую рухлядь из какого-нибудь бывшего мещанского барахла. И, затаив обиду, он пошел в свое учреждение узнать как и что, и почему вообще такие дрянные стулья, и нет ли, черт возьми, тут обмана.

И вот каково же его удивление, когда он узнает, что все предметы для ударников были закуплены новенькие и что Горфо попросту взял новые стулья себе, а ударникам отпустил стулья из старья.

Тут трудно описать волнения самолюбивого сердца ударника.

Наверное, своим товарищам он сказал в неопределенном наклонении:

«Работаешь не покладая рук, а тут загребают себе новенькие стулья. Вы понимаете? Позариться на стулья ударников! Взять себе новенькие, блестящей работы стулья, а ударнику подкинуть из старой рухляди, на которой, быть может, уже сидели разные бывшие классы и, пес их знает, какие-нибудь бывшие старушки и генеральши. Да, это странно и в высшей степени оскорбительно».

И с этими словами он пишет письменную жалобу в союз.

Дескать, старые стулья — ударнику. А новые — себе. Дескать, грубое надувательство. Обман. Дескать, совестно такие штуки выкомаривать с ударниками. Вот так Горфо. Фу, какая мерзость! Привлеките его к ответственности. Эхма…

Тут происходит целая симфония. В дело вступает союз. Даются инструкции и распоряжения. Бюро жалоб при областном совете профсоюзов срочно расследует эту весьма неприятную историю.

Да. Видят — в аккурат так оно и есть. Были куплены стулья. Новые стулья взяты себе, а ударникам выданы из старья.

Но стали расследовать дальше.

Оказалось, действительно, ударникам новых стульев не дали, но только им не дали по более простой причине, чем мы думали, — по причине слишком плохого качества этих стульев. Им попросту не рискнули дать столь недоброкачественные изделия. И взамен этого им дали старые венские стулья, как все же более сносные.

Тут, понимаете ли, дело обернулось иначе, чем мы с ударником думали. Мы с ним подумали, что тут, черт возьми, произошла та мелкая арапская комбинация, которая нередко случалась на нашей российской почве. Но, оказывается, ничего подобного.

Оказывается, Горфо не только не позарился на новенькие блестящие стулья, а наоборот, вовремя и с умом заменил эти стулья, имея рассуждение, что не все то золото, что блестит.

Тут нравственный облик Горфо засиял, можно сказать, в своей полной красоте.

Нравы, если не людей, то, во всяком случае, учреждений, заметно изменились к лучшему. Итак, все в порядке. Никто никого не оскорбил и никто никого не объегорил. Впрочем, всех оскорбил и всех объегорил Древтрест, изготовляющий дрянную и трухлявую мебелишку, из-за которой чуть не поссорились хорошие люди и прекрасные учреждения.

Пламенный привет работникам Горфо.

Усердие не по разуму

Весьма забавная история произошла у нас в Ленинградской области.

Житель деревни «Поселок», некто Яков Федоров, поймал ручного голубя.

Вот как это было. Он открыл дверь на улицу, и вдруг в избу влетает, представьте себе, голубь. Обыкновенный голубь, но ручной, и на лапке у него находится медное колечко.

Федоров, не особенный любитель голубиного дела, довольно равнодушно отнесся к этой птице. Он, конечно, удивился, что голубь такой ручной. Но, не зная, к чему бы его приспособить, взял и запер его в сарай вместе со своими курами.

Но вдруг об этом деле узнает председатель сельсовета Егоров.

Он моментально бежит к этому жителю и ему говорит, дескать, как это можно. Голубь, быть может, почтовый, или он переписку из-за границы носит. Я, говорит, тебя в таком случае не поздравляю, если это такой голубь. А ты его еще маринуешь две недели со своими курами.

Дядя Яша, конечно, испугался и моментально отдал председателю эту птицу.

Председатель говорит:

— Этого голубя я сейчас отправляю в район к уполномоченному. Мало ли какой это голубь.

И с этими словами он назначает местную престарелую жительницу Иванову везти в район этого голубя. Он ей говорит:

— Вот тебе птица. Вези ее пулей в район. И там передай ее уполномоченному с этой моей запиской. Но если голубь у тебя улетит, то я не знаю, что я с тобой сделаю.

А дело было, между прочим, поздно вечером. И район находился в тридцати километрах. Так что наша престарелая жительница не захотела ночью ехать. Она сказала:

— Я, товарищ, ехать не отказываюсь. Я дисциплину всецело понимаю. И сознаю, что голубь этот особенный. Но только ночью я буду страшиться его потерять. И я поеду лучше завтра утром, а сейчас я ехать отказываюсь.

Председатель говорит:

— Что это за голубь — я тебе объяснять не буду, я, говорит, еще сам не осознаю его назначения, но если ты моментально с ним не поедешь, то я тебя, безумная старуха, оштрафую на сто рублей.

Иванова говорит:

— Вы, говорит, меня такой суммой не пугайте. Я такую сумму никогда не видела и все равно не смогу вам ее за платить.

Председатель говорит:

— Тогда я конфискую твое барахло.

И действительно, на другой день он наложил на старуху штраф в сто рублей. А так как денег у старухи не было, то он взял у нее для продажи холст, несколько полотенцев, одеяло, две юбки, кофту и еще кое-какое хозяйственное имущество. И эти вещи он передал в кооператив на предмет продажи.

А когда вещи были проданы, старуха Иванова рассердилась и написала об этом факте письмо к своим московским родственникам.

И мы не знаем, как это случилось, но только письмо это попало к товарищу М. И. Калинину[466]. И товарищ Калинин телеграфно отдал распоряжение о возврате отобранного имущества.

А так как вещи были уже проданы, то дело перешло в суд. И нарсуд постановил возвратить вещи в трехдневный срок. В противном случае возбудить уголовное дело.

Нам, к сожалению, неизвестно, как это произошло, но только вещи действительно были возвращены. Наверное, мы так думаем, жители, купившие старухины вещи, являлись к председателю, и он им, наверное, выдавал деньги, а они возвращали ему вещи. А может быть и он сам ходил по избам и увещевал. В общем, наверное, беспокойства у него было много.

Так или иначе, но Дарья Ивановна получила вещи назад, кроме, кажется, какого-то половичка, который затерялся в суматохе или был продан в слишком отдаленную местность.

Так что уголовного дела не возникло, и Егоров получил только выговор.

В довершение всего, голубь, при ближайшем с ним ознакомлении, оказался просто домашним голубем, которого выпустили полетать ребята из соседней деревни. Причем эти же ребята для потехи набили медное колечко на лапку этого голубя, чем и ввели в заблуждение председателя, который просто даже заадминистрировался от возникших фантазий по поводу голубя.

Конечно, он поступил правильно, что отправил голубя в район для осмотра, поскольку он сам не решился определить, что это за птица, но все остальное было уже слишком. И к выговору, который он получил, ему бы следовало добавить еще, пожалуй, некоторое предупреждение. Тем более что он, говорят, то и дело штрафует по всякому поводу местное население.

В общем, справедливость и законность восторжествовали. Председатель получил выговор, старухе Ивановой вернули вещи, а дядя Яша, поймавший голубя, отделался, так сказать, легким испугом. Так что все в порядке, и, казалось бы, и писать нечего.

Но дело осложнилось тем, что этот чертов голубь после осмотра улетел. Не найдя в этом голубе ничего особенного, его, естественно, оставили без особого присмотра, и он, так сказать, сразу «дал тигаля» — улетел в неизвестном направлении.

Так что мы теперь имеем небольшую душевную тревогу, как бы он не залетел сдуру еще куда-нибудь в населенное место и не наделал бы там снова каких-нибудь происшествий. Мало ли тоже, — наскочит на какого-нибудь строгого человека, который опять-таки возьмет и заадминистрируется.

Вот благодаря отлету голубя мы и решили опубликовать эту историю.

Дарье Ивановой передаем наш сердечный привет. Выражаем уверенность, что ее половичок найдется. В крайнем случае надо возместить его стоимость.

Дяде Яше также посылаем привет и поздравляем за героическую поимку голубя. Что же касается до Егорова, то пусть он всякий раз ловит голубей, у которых на лапке есть кольцо. Тем более, такой голубь действительно может оказаться пущенным, например, научной экспедицией. И тогда, может быть, Егорову напечатают благодарность, вот, дескать, поймал то, чего надо. Но при поимке таких голубей пусть он не теряет присутствия духа и не поступает столь некрасиво, как, например, в данном случае.

А что голубь улетел — это в высшей степени жалко. Он еще может натворить что-нибудь вроде этого.

Об уважении к людям

Вот какой случай произошел в Ленинграде.

Вернее даже не в Ленинграде, а за городом. На полустанке Воздухоплавательный парк.

Наверно, там, судя по названию, аэропланы летают, летчики ходят, пропеллеры жужжат. Наверно, с чувством большого морального удовлетворения сходят пассажиры на этой платформе.

Но это удовлетворение вскоре, как дым, рассеивается. Поскольку там сразу как сойдешь — идти некуда. Поле и болото. Летом-то еще ничего, но весной, можете себе представить, чего там бывает.

Так что пассажиры приобрели там дурную привычку ходить по полотну. А за это их, конечно, штрафуют. Но они не сдаются и ходят.

Тогда на борьбу с этим злом кинули двух работников. Сторожа и делопроизводителя.

Делопроизводитель сидит в будке и отрывает квитанции. А сторож, как нанятый, ходит вокруг будки и, чуть что, заметает. То есть он берет тех, кто прошел по путям. И ведет в будку. А в будке берут штраф. По рублю с носу. И выдают квитанцию. Все, так сказать, превосходно, по закону, и так и надо. Если не вдаваться в тонкости насчет болота.

Но только вот беда — у делопроизводителя квитанции немного более крупнее, чем это требуется для штрафа.

Он штрафует по рублю, а квитки у него по три целковых. Вот как хочешь, так и поступай.

Но они там со сторожем не особенно горюют. У них выход найден. Они там в будке накапливают по три пассажира. И сразу это звено целиком штрафуют. И получается у них арифметически верно. Берут с каждого по рублю и дают им общую квитанцию, объединяя, так сказать, сердца трех на почве общего несчастья.

Получается очень мило и славно. Тем более весна. Солнышко, может быть, сияет. Природа распускается. Болотце зеленеет. Любовь к людям, так сказать, загорается в сердцах. Уважение к человеческому достоинству наполняет грудь.

А квитки, конечно, ничего не поделаешь, по три целковых. Наверно, они остались от трамвайных прыжков. И их как-то надо использовать.

Конечно, такие квитки отчасти усложняют ситуацию. Например, двое подлежащих штрафу собрались, а третьего нет. Конечно, он следующим поездом будет. Но все-таки ожидание.

А главное, надо, чтоб общее число взятых пассажиров было кратное трем. Тогда еще ничего. Тогда у них цифры сходятся. А если этого нету — тогда простите за арифметику.

И вот однажды число взятых пассажиров не оказалось кратное трем. Оно не делилось на три.

У них там в будке с утра заколодило. Два пассажира сидят, ожидают — третьего нет. Третий подошел, а с ним четвертый прется. Четвертый сидит, ожидает. А двоих нету. Идет один. Потом опять пара. И так целый день. Даже эти работники приуныли и стали немного нервничать. Но знамя своего производства не опускали до самого вечера.

И вот сошли с поезда двое. Оба работают на «Электросиле». Один агроном Т. заводского совхоза. И служащая А.

Вот они идут по пути, ничего не подозревая о несчастьях этого дня. И, значит, напарываются на сторожа. И он их ведет в будку.

В будке им очень радуются. Поскольку там ожидают двое. И эти двое сразу выбирают себе агронома. И у них получается нужный треугольник. И делопроизводитель говорит:

— Вот теперь я вас понимаю, теперь идите.

Тогда служащая говорит:

— А как же я?

— А вы, — говорит, — немножко обождите. Как двое еще подойдут, так я вас отпущу. Иваныч, — говорит, — выйди поскорей на пути, похлопочи, чтоб что-нибудь было. Чтоб нам барышню не задерживать.

Но, как ни бился сторож, у него ничего на этот раз не получилось.

Потом он все-таки одного заблудившегося привел. Итого накопилось двое. А третьего нет. А уже, может быть, наступают сумерки.

Тогда сторож, в предчувствии арифметики, впал в небольшую панику. Выбежал на полотно, но опять никого не застал.

Тогда делопроизводитель, недовольный сторожем, сам вышел до ветру и заодно посмотреть, нет ли там каких-нибудь идущих по пути.

Но в этот день, мы повторяем, у них как заколодило. И третьего, как они ни бились, не могли достать.

Тогда делопроизводитель Сумароков, вздохнувши, говорит: «Придется написать два протокола. Платите вы двое по рублю и предъявите свои паспорта».

Вот двое стали подписывать протоколы. А агроном, который еще не ушел, а ожидал сослуживицу, говорит ей: «Подпишите в протоколе поверх фамилии насчет факта с трехрублевой квитанцией».

Сослуживица так и сделала.

Но это почему-то обидело делопроизводителя. Затронуло какие-то его чувствительные струны. И он сказал:

— Никакой лишней пропаганды и никаких фокусов я не допущу на железной дороге.

И с этими словами он закрыл будку и стал по телефону звонить в милицию. И попросил, чтоб прислали ему милиционера.

Но так как тот долго не шел, то делопроизводитель повел этих людей под конвоем сторожа на станцию.

На станции эти люди запротестовали. И тогда он, составив протокол, отпустил их.

Через некоторое время агроном получает повестку из Детского Села от милиции. Ему предлагают туда явиться. Но агроном, будучи сильно занятым, является с опозданием против назначенного часа. И участкового инспектора не застает.

Тогда инспектор пишет уже более энергично.

«Если, — пишет, — не явитесь такого-то числа, то доставлю приводом».

Агроном же, как назло, явиться не мог — его послали в Гдовские Сланцы — на посевную. И теперь ему оттуда прямо грустно возвращаться на неизвестное.

И действительно, как-то оно получается у них невесело. Как-то с двух сторон грубо и оскорбительно.

А главное, надо поскорей упразднить, что ли, эти трехрублевые квитанции, хотя бы из уважения к человеческому достоинству.

Это уж никуда не годится — такое слепое подчинение бумажке. Набирать людей на нужную сумму! Обычно бывает наоборот. А это прямо как-то даже озадачивает.

А что касается двух работников, кинутых на борьбу с хождением по путям, то они вместо трудностей бумажного администрирования могли бы тем временем смело на болоте дорожку проложить. И это отчасти удовлетворило бы душевные потребности как пассажиров, так и их самих.

И не было бы таких криков, слез, обид и огорчений.

Порицание Крыму

Как только ударяет лето, так многие хлопочут на юг попасть. Они думают, что приедут на юг, искупаются в Черном море — и они снова молоды и прекрасны. И все болезни и ненормальности у них ушли.

А которые молодые, те, я даже не знаю, о чем они думают. Многие, я так думаю, из озорства на юг едут. Хотят поглядеть, как и чего там бывает. А через это они затрудняют курорты. Стесняют движение. Суетню разводят. И чахоточным через это трудней на юг попадать.

Главное, все больше едут молодые, здоровые, горластые. Чуть что — они в Крым собираются. И в кармане у них три копейки, а они как-то такое едут. Прямо удивительно глядеть, как у людей преломляется энергия.

Многим вообще нравится Крым. И некоторые особенно одобряют художественный путь от Севастополя до Ялты.

И я не отрицаю: путь этот имеет свои прелести. С одной стороны над вами возвышаются горы. И они, так сказать, вызывают чувство удивления и гордости, что у нас бывают такие горы, недоступные многим низменным и в художественном отношении отсталым странам.

А с другой стороны внизу лежит море. И оно тоже отчасти заставляет гордиться, что вообще бывают такие моря и так они оригинально лежат: как-то такое внизу, а над этим прямо в небо упирается почти два километра суши. И автобус едет между тем и этим. И это тоже у них довольно художественно получается.

И многих это тоже восхищает. Многие горят желанием почаще там бывать.

И я не отрицаю, что крымские курорты иногда забавно видеть. Только я не поклонник там на автобусах ездить. Вот автобусы у них действительно что-то особенное в смысле неприятности.

Конечно, говорят, что ученые начали проектировать крымскую электричку. И там будут ездить поезда по южному побережью. И только ученые, кажется, еще не окончательно убедились, где им пускать поезда — внизу или наверху.

Но уверяю вас: где бы они ни пустили, все будет в высшей степени хорошо. Пускайте эти поезда, только не допускайте меня на крымских автобусах ездить.

Главное, стоит у вокзала, представьте себе, маленькая, мизерная машина. И со стороны, пока в нее не сядешь, думаешь, что в эту машину ну человек шесть может сесть.

Каково же берет удивление, когда начинается посадка. Тогда выясняется, что только на одну скамейку шесть человек садится. А там скамеек бесчисленное множество. И даже у них как-то такое бывает, что, например, все сидящие в одном московском вагоне — все умещаются в этом автобусе.

После этого начинается художественная поездка по южному побережью.

Вдобавок у многих дети на руках. Один непременно с козой едет. Он ее на руках держит. И она от страха всех бодает на поворотах. Но ему об этом сказать нельзя, поскольку он, может быть, выполняет сельскохозяйственный план.

А некоторые заместо коз и детей держат на коленях узелки и корзинки. И все это подпрыгивает во время художественного пути. Но это подпрыгивают мелкие вещи. А багаж где-то отдельно подпрыгивает.

А для нервного человека такое отдельное путешествие от вещей тоже как-то морально тяжело переносить. Все время думаешь: а где же, собственно говоря, вещи. И не то что ты боишься, что их сопрут, но думаешь: наверно, твою корзинку в Мисхор[467] завезли и после разных формальностей ее тебе выдадут в конце лета.

Через это путешествие утомляет. И художественная красота пути не так, что ли, в достаточной мере заинтересовывает. Вдобавок мало чего видать. Тем более автобусы у них крытые. А с боков сидишь сжатый пассажирами.

А которые словчились сесть у края, то это еще ничего не говорит. И счастье этих всегда омрачается слабостью остальных. И из тридцати пассажиров всегда находится шесть слабогрудых дам, которых закачивает в пути.

И тогда все сидящие не с боков с восторгом восклицают: «Да пустите же ее, наконец, сбоку сесть, видите, дамочка побледнела и затрудняется дальше ехать».

И тогда захворавшая со всем нахальством, присущим указанным людям, сама садится с краю и едет. И там ее охлаждают зефиры, и там она, не стесняя пассажиров, может склонять свою головку, куда ей вздумается.

А вы тем временем садитесь на ее место — между козой и стрелком, у которого в руках мелкокалиберная винтовка. И страх, что эта винтовка может от сотрясенья выпалить, тоже помрачает красоту пути.

И вот тем временем в рассуждении всех этих вещей и пассажиров незаметно проходит часть пути. Но зато вторая часть пути, наиболее интересная, проходит с ослабленной психикой. И даже едешь в некотором равнодушии и даже, что ли, с какой-то бесчувственностью во взоре. И даже по временам восклицаешь: «Крым, Крым — подумаешь!»

Короче говоря, подобные мысли и воспоминания пришли нам в голову в тот день, когда мы раздумали поехать в Крым. И не то чтобы раздумали, а как-то такое в этом году нам не пришлось поехать на южное побережье. И заместо этого погибельного Крыма мы сняли дачку в Парголове[468] и сейчас весьма довольны.

Ну что, действительно, все время — Крым. Пыль. Жара. Горы бестолково торчат. Три дня ехать. Билеты опять же покупать. А тут снял дачку и можно жить без всякого затруднения. И, в сущности говоря, то же самое — пыль, жара. Только что гор нету. И моря. И не так художественно.

Тем более сейчас лето. Виноград еще не созрел. Бархатный сезон впереди. Так что особенного интереса нету туда ехать. А осенью, может быть, и поеду. А вообще хотелось бы на все крымское путешествие тратить часа два-три.

И вот когда будут летать стратопланы, то это так и будет. В двенадцать часов дня сел в Ленинграде — и в три часа купаешься в Черном море. А в шесть вечера обратно дома. Вот это будет интересно.

Но, вообще-то говоря, я ждать этого времени не намерен, и три дня пути меня тоже не особенно останавливают.

В общем, сердечный привет поехавшим в Крым.

И как ни брани этот Крым, а все-таки это, так сказать, чудная жемчужина в курортном деле.

А что касается оправы для нее, то она постоянно будет улучшаться.

Пьяный человек

Люди пьют по самым разнообразным причинам.

Например, мы знали одного слесаря, который запил от удивительной причины. У него, если так можно сказать, был разрыв между его гордым характером и практикой жизни.

То есть он хотел, чтоб его все время хвалили, награждали орденами, грамотой, часами и так далее.

А этого в его жизни как раз не было.

Действительно, на работе его однажды похвалили и сказали: вы — ударник[469]. Но это его мало устраивало. И гордая его натура требовала чего-нибудь особенного.

Тогда он в мае этого года прыгнул с аэроплана на парашюте. Надеясь почему-то, что за это ему дадут орден Красной Звезды[470]. Но правительство на этот раз почему-то равнодушно отнеслось к его прыжку. И он ничего не получил. Только в газете мелким петитом было отмечено без указания фамилии, что такого-то числа прыгнуло с аэроплана несколько служащих и рабочих.

Вдобавок он не так удачно прыгнул. Вернее, он прыгнул хорошо, но в последний момент, перед тем как приземлиться, его ветром дунуло на забор колхозного огорода. Так что он немножко побился и поцарапался.

Но, конечно, его чудно лечили, и он вскоре поправился. И после поправки он выехал на дачу в Поповку к своим родным. И там, будучи на даче, он стал шляться по шпалам, надеясь найти какой-нибудь лопнувший рельс с тем, чтобы его за это наградили. Но он ничего такого путного не нашел и, вернувшись в Ленинград, запил.

И сейчас июль. И он все пьет. И говорит, что его проза жизни не удовлетворяет.

Но, наверно, он вскоре очухается, потому что ему на заводе сказали: мы вас уволим, если это будет продолжаться.

В общем, это был довольно забавный мотив, по которому человек запил.

А по большей части люди склоняются к вину по более простым причинам. Ну там, молоденькая жена бросила. Комнаты нету. Начальник на службе очень ядовитый — придирается. Жалованье не удовлетворяет. Здоровье плохое — надо подхлестнуть себя. Вот все больше такие простенькие мотивы наблюдаются среди алкоголиков.

Но человек, о котором мы собираемся вам сейчас рассказать, ни под один из этих мотивов не подходит.

Он тоже слесарь. У него две комнаты есть. Жена. Дочка. Порядочное жалованье. Приличное здоровье. И как будто все на свете… Тем не менее человек пьет вот уже несколько лет.

И от этого он стал терять человеческий облик.

А он слесарь прекрасной квалификации. Но его уволили за прогулы. И через это он еще больше погряз в тине жизни. А был в свое время партиец. И вот как он опустился.

Он даже за паспортом не пошел на завод. И прекратил за комнату платить. И вообще прекратил все платежи по всем своим обязательствам.

А его жена, видя, что он неисправим, еще раньше с ним разошлась. И одну комнату на себя перевела. И там жила со своей дочуркой.

И она никаких алиментов со своего пьяного супруга не требовала. Только просила — оставьте ее в покое.

Но он ее в покое не оставлял и часто приходил в ее комнату скандалить и делал разные угрозы и пугал.

И вот наконец его за неплатеж выселяют из комнаты.

Но так как ему выехать некуда, то берут его вещи, переставляют в коридор и комнату опечатывают.

Человек начинает жить в коридоре.

От этого он звереет. Днем и ночью вламывается в комнату к бывшей жене и там скандалит.

Но его бывшая жена не идет на него жаловаться. Наверно, она его жалеет, или уж я не знаю что. И наконец в это дело вступаются посторонние окружающие люди. Обращаются в редакцию и просят пособить.

Они говорят: вот какие происходят ненормальности, вот какие сцены наблюдает девочка, и вот она на чем воспитывается.

Конечно, надо подать срочную помощь и сделать так, чтобы человек оставил свои угрозы и оставил бы в покое свою бывшую жену и дочь. Все это, конечно, надо срочно сделать. Но дело оборачивается другой стороной…

Ну хорошо. Дело это, предположим, можно квалифицировать как квартирное хулиганство или что-нибудь вроде этого, и кончен бал.

Но является другой вопрос. А как же до этого дошел человек? Как же допустили его до такого падения? Ведь он прекрасный слесарь. Рабочий. Партиец. Ведь он когда-нибудь горел на работе. Ведь он когда-нибудь стремился к чему-нибудь. Мечтал о чем-нибудь. И как же так получилось? Кто же его допустил до такой пропасти?

Ведь он же не родился в 35-м году. Ведь у него были друзья, товарищи, заводская общественность. Партийный и заводской комитеты, которые должны же поинтересоваться человеком, прежде чем его уволить.

Ведь это слишком просто и легко — выкинуть из комнаты, отдать под суд за квартирное хулиганство, и точка. Был человек, и прекратили его. Списали, так сказать, к чертовой матери.

А было ли сделано хоть что-нибудь, чтоб его спасти?

И вот нам думается, что нет. При увольнении никто не вызвал его жену, никто не предложил ему лечиться. А ведь можно было бы положить его в больницу, провести курс лечения и вернуть человека к жизни.

Но этого не было.

А на запрос редакции дать характеристику уволенному рабочему председатель завкома ответил, что он его не знает и что позже это выяснит.

По-видимому, мы правы. И, так сказать, «колесо истории» равнодушно прошло мимо пьяного человека.

И в этом можно видеть безразличие к человеческой судьбе, невнимательное и холодное отношение и тот поверхностный взгляд, с которым легче и спокойней живется на свете. И то поверхностное мнение, которое произносит готовые штампованные слова: пьянство, прогулы, квартирное хулиганство, выкинуть, уволить и так далее. Но всякий раз за этим бывают какие-нибудь причины. И в другой раз кому-нибудь следует этим поинтересоваться, прежде чем наложить суровую резолюцию.

И это надо всякий раз сделать, чтобы не стать равнодушной бюрократической машиной. И вот, стало быть, если перевести с языка художественной литературы на язык отдела происшествий, то дело обстоит так. Ленинградский слесарь был уволен за прогулы с завода. За невзнос квартирной платы суд выселил его из комнаты. Он живет теперь в коридоре. Он ходит пьяный. Скандалит. Угрожает. Вламывается в комнату жены. И его поведение надо срочно изменить.

Но можно поведение изменить так, что человек еще больше упадет и еще больше разобьется, а можно сделать так, что этого не будет. И тут нужно подумать, как это сделать. Но это надо непременно сделать.

Иногда бывает достаточно по-хорошему поговорить. А если это не помогает, то хорошо действует перемена места. Можно послать на другую работу. В другой, наконец, город. И там за ним присмотреть. И, может, что-нибудь и получится.

В общем, это дело надо в срочном порядке кому следует обдумать.

А ребенка нам очень жалко. Девочке одиннадцать лет. И вот что ей приходится видеть.

И мы просим не давать ей читать наш фельетон. Пусть у ней будет какое-нибудь другое детское представление об отце, который ну хотя бы уехал в командировку.

И это надо сделать не из сентиментальных чувств, а из педагогических целей.

На дне[471]

Воровское занятие представляет в настоящее время незначительный интерес.

Профессия эта стала маловыигрышная наряду с другими занятиями.

Через это воровство уменьшилось в своем размере. И публика на это идет не так охотно, как раньше.

Отчасти, конечно, многие перековались, а некоторых, как говорится, не устраивает выбор ассортимента. Вдобавок ко всему наша милиция и уголовный розыск поднялись на недосягаемую высоту.

Вот взгляните, какое истинное происшествие случилось у нас в Ленинграде.

Один гражданин, некто Ф., немного выпил. Он получил деньги, зашел в какой-то приятный восточный уголок, присел там под пальму и, как говорится, немножко перелил через край.

Конечно, потом-то он говорил, что пил мало. А больше будто бы налег на еду. По его словам, он пропустил только пару стопок русской горькой и после слегка отлакировал пивом. Так что кто его знает, может быть, он действительно от обильной еды, чем от чего другого, совершенно захмелел. И даже начал соло петь под оркестр.

А это увидели два бандита. Они сидели тут же, в ресторане, и, может быть, горевали о чем-нибудь своем. И вдруг видят — сидит против них «пассажир», кругом у него на столике еда и мандарины. И сам он еле «мама» сказать может.

Конечно, это развязало низкие инстинкты двух приятелей. Сердце у них взыграло. И они задумали совершить свое темное дело над заблудившим зажиточным жителем нашего города.

И вот они подсели до него. Сказали ему пару комплиментов. И тот, увидев ласку чужих людей, вдохновился, выпил еще и надрался, как говорится, до шариков.

И вот тогда представители уголовного мира вывели нашего беспутного гражданина на улицу, завели в переулок, там ударили его по мордасам и обобрали до последней нитки.

Они сняли с него пальтишко и костюм со штанами. Содрали с него полуботинки. И даже не постеснялись взять с него верхнюю рубашечку «зефир»[472].

Так что оставили нашего почтенного папашу и прекрасного работника строительного сектора тов. Ф. совершенно в архиневозможном виде.

При нем оставили только кальсоны и носки, которые не взяты были по причине дряхлости товара.

Ограбленный папаша, мало чего соображая, прикорнул в таком немыслимом виде у забора и сладко заснул.

Только проспал он, может быть, не больше часа и вдруг неожиданно проснулся — ему, что ли, попить захотелось.

Вот он хвать-похвать себя за штаны — а их нету. Он щупает себя повыше — а пиджака нету и рубашки не имеется. Только подштанники при нем и носочки.

Тогда он трогает себя еще повыше и видит: личность у него повреждена — распухши и что-то ноет.

Вот наш папаша ужаснулся, мигом протрезвел, вскочил на полуодетые свои ножки и, как говорится, попорол домой.

Наверно, он, где можно, бежал, придерживая рукой свои подштанники, а кое-где, наоборот, шел, вероятно, тихо, скрываясь в тени домов.

И действительно неудобно, совестно. Может быть, уже начинается утро. Птички — чирик-чирик. Вдобавок культурный, образцовый город. Всюду чистенько и славно. А тут, вообразите себе, идет такая образина, все равно как по предбаннику.

Представляем себе, как дворник у ворот удивился. Наверное, хрюкая от смеха, пропустил в калитку.

Но вот момент входа в квартиру и момент появления перед родными вообще не поддается художественному описанию. И мы смолкаем под давлением более красочной действительности.

Так или иначе, наш славный гражданин доперся до своей квартиры и закрылся в своей комнате, унеся с собой тайну ночного ограбления.

Теперь происходит такая ситуация.

Уголовный розыск в ту же ночь задержал этих двух воров.

Стали их расспрашивать, где украдены вещи. Те не могут объяснить. Так что, говорят, с человека сняли. В переулке. Пошли в переулок. А там уже нету этого человека. Работники розыска говорят:

— Ненормально. Вещи есть. Воры есть. Все как будто в полном порядке. А потерпевшего нету. И, значит, самые большие трудности у нас впереди. Придется его искать. И сдается нам, судя по приличным вещам, что потерпевший заметет свои следы. Это у нас который раз. Преступники нам сравнительно легко даются, а пострадавших нам наиболее трудно отыскать. Очень они не любят, чтоб их находили. И они предпочитают терять одно, чтобы не потерять другое.

В общем, три дня шарили по городу. Искали потерпевшего. Выясняли и запрашивали. Никто не признается. Может быть, потерпевший стыдится, что был в таком свинском виде, и, может быть, робеет перед общественностью.

Однако работники розыска не упали духом. И на четвертый день потерпевшего нашли. Они отыскали его по почтовой квитанции, которая была в кармане его украденных брюк.

Потерпевший отнекивался и всех уверял, что это не он был избит и раздет, но истина все же восторжествовала. Была устроена очная ставка с ворами. И те сразу признали в нем свою жертву.

Один из воров говорит:

— Это определенно он. Я его по скуле узнаю. Вот у него тут осталась заметка от моей руки.

Тогда жертва, потупив очи, говорит:

— В таком случае сознаюсь. Это был я. Просьба не доводить до сведения общественности.

Тут работники розыска посмеялись и сказали жертве:

— В другой раз пейте и кушайте, но не теряйте своего сознания. Получите снятые с вас вещи и можете идти.

А воры не без испуга поглядывали на то, что происходит, и промежду себя перешептывались о трудностях своего ремесла в настоящее время.

Водяная феерия

Техника у нас шагнула на очень большую высоту.

Технические достижения уже перестали публику удивлять.

Однако случаются некоторые факты, которые поражают своим величием. Они поражают своей неожиданностью.

Еще десять лет назад, казалось бы, ничего подобного не могло быть на страницах нашей жизни. А сейчас это уже бытовой факт, дающий реальную пользу населению.

Короче говоря, вот что недавно произошло у нас в Ленинграде.

Один московский работник кинематографии прибыл в Ленинград по делам службы.

И он остановился в гостинице «Европа».

Прекрасный, уютный номер. Две постели. Ванна. Ковры. Картинки. Все это, так сказать, располагало нашего приезжего видеть людей и приятно проводить время.

В общем, к нему стали заходить друзья и приятели.

И как это всегда бывает, некоторые из его приятелей, приходя, принимали ванну. Поскольку многие живут в квартирах, где нет ванн. А в баню ходить многие, конечно, не так-то любят и вообще забывают об этой бытовой процедуре. А тут такой удобный случай: зашел к приятелю, поболтал, пофилософствовал и тут же помылся. Тем более тут горячая вода. Казенная простынка и так далее.

И многие, конечно, через это любят, когда у них есть приезжие друзья.

Короче говоря, дней через пять наш приезжий москвич несколько даже утомился от подобной неуклонной линии своих друзей.

Но, конечно, крепился до самого последнего момента, когда, наконец, разыгралась катастрофа.

А к нему как-то вечером пришли почти что сразу шесть знакомых.

Тары да бары, и тут же среди гостей образовалась до этой ванны небольшая очередь.

Трое быстро помылись и, попив чайку, ушли.

Но четвертая была старая дама. Родственница приезжего. И та мылась исключительно долго. И даже, кажется, что-то стирала из своего гардероба.

И до того она там долго возилась, что москвич и дожидавшиеся просто захандрили. Она час с четвертью не выходила из ванны.

Но поскольку она была родная тетка нашего москвича, то он и не разрешил своим друзьям никаких эксцессов по ее адресу.

Короче говоря, когда она вышла, было уже далеко за полночь.

Один из приятелей не стал больше ждать и ушел. А другой, удивительно настойчивый и нахальный, все-таки во что бы то ни стало пожелал непременно сегодня вымыться, чтоб ему для чего-то завтра быть чистым.

И вот он дождался теткиного выхода. Вымыл ванну. И пустил горячую воду. И сам прилег на кушетку и стал дожидаться, когда ванна наполнится.

Но тут как-то случилось, что от сильного утомления он заснул. И москвич вдобавок задремал на диване.

А вода, наполнив ванну, вышла наружу и в короткое время затопила номер и даже протекла в другой этаж. Но поскольку в нижнем этаже была гостиная и там никого не было, то катастрофу не сразу заметили.

Короче говоря, наши два приятеля проснулись от сильного тепла и пара. Причем москвичу, как он после рассказывал, снился сон, что он в Гаграх.

Но когда он проснулся, то увидел, что весь номер в воде и поверх плавают туфли, газеты и разные деревянные изделия.

Горячая вода не дозволила, конечно, сразу прекратить наводнение, поскольку они не решались добежать до ванны, чтоб закрыть кран. Они, сидя на диванах, не могли рискнуть спустить свои ноги в воду, от которой шел пар.

Но потом, кое-как передвигая стулья и перепрыгивая с одного стула на другой, перетрусивший приятель москвича добрался до ванны и закрыл кран.

И только они закрыли кран и вода стала куда-то утекать, как в номер вбегает администрация с побледневшими лицами.

Осмотрев ванну и нижний этаж, администрация совместно с прибывшим инженером стала о чем-то совещаться.

А среди наших друзей завязался тяжелый спор: кто виноват и кому платить убытки.

Приятель москвича, еле дыша от страха, сказал, что рублей сорок он как-нибудь покроет, но все, что свыше, пусть оплачивает владелец номера, который легкомысленно допускал мыться посторонних.

Тут между ними завязался спор, который мог бы кончиться печально, если б рядом не было администрации.

Москвич дрожащим голосом говорит администрации:

— А скажите, на какую сумму могут быть убытки?

Администрация говорит:

— Видите, внизу в гостиной размыло лепные украшения: одну крупную античную фигуру и трех херувимов[473]. Так что это сильно увеличит расходы.

Услышав о лепных украшениях и херувимах, приятель москвича буквально задрожал.

Москвич, с тоской взирая на администрацию, прошептал:

— А на какую сумму размыло этих херувимов?

Инженер говорит:

— Тысчонок, мы так полагаем, семь-восемь будет стоить эта операция…

Сумма эта совершенно подкосила силы москвича, и он прилег на диван, мало чего соображая.

А приятель его выказал себя с нехорошей стороны. Он поступил как подлец, пытаясь, так сказать, дать тигаля. Но был задержан слабой, но честной рукой приезжего.

Приезжий москвич, еле ворочая языком, говорил администрации:

— Тысчонки бы за две нельзя? В крайнем случае не надо мне ставить этих херувимов. Не такое сейчас время, чтоб платить за этих самых херувимов…

Администрация говорит:

— Да вы напрасно горячитесь и торгуетесь. Мы, кажется, с вас убытков не требуем.

Услышав эти слова, приятель москвича закрыл глаза, думая, что это сон.

Но администрация говорит:

— На вас мы не возлагаем никакой вины. Тут наш технический недосмотр. Мы плохо рассчитали утечку воды, и это наша техническая слабость.

Инженер тут же дает научное пояснение. Он говорит, показывая на ванну:

— Видите, тут наверху ванны имеется дырка, в которую вода должна утекать по мере наполнения ванны. И при научно правильном расчете вода не имеет права выйти за пределы краев. Но тут мы выказали некоторую слабость, и дырка, как вы могли видеть, не успела поглотить текущую жидкость. Так что мы просим у вас извинения за причиненное беспокойство. В дальнейшем этого не будет. Мы исправим. Это технические неполадки, которым не место в нашей славной современности.

Услышав эти слова, приятель москвича хотел упасть на колени, чтоб возблагодарить администрацию и судьбу, но приезжий не разрешил ему это сделать.

Он сказал инженеру:

— Конечно, иначе не могло и быть. Но скажите, кто мне возместит убытки: у меня испортились ночные туфли и чемодан подмок, и, может быть, там что-нибудь тоже испортилось благодаря вашей технической слабости.

Администрация говорит:

— Подайте заявление — мы возместим убытки.

На другой день москвич получил сорок шесть рублей за подмокший чемодан.

Приятель москвича тоже хотел воспользоваться случаем, чтоб содрать небольшую сумму за счет техники, но это ему сделать не удалось, так как он не имел права ночью находиться в чужом номере.

На другой день он все же пришел в гостиницу и там принял ванну, несмотря на то, что москвич был этим крайне недоволен и даже рассердился.

Наше гостеприимство

В прошлом году, осенью, я был в одной деревне. Я туда ездил по делу. В сельсовет.

Сразу в один день я не управился. И мне пришлось там заночевать.

И вот я остановился у одного крестьянина. Он единоличник[474].

Он меня очень любезно принял. И хотя было поздно, но он все же раскинул приличный ужин. И даже угостил домашним пивом.

Но когда дело зашло, где мне лечь на ночевку, хозяин проявил некоторое замешательство.

Он говорит своей супруге:

— А где же мы, Маруся, положим нашего дорогого гостя?

Я говорю:

— Да вы не тревожьтесь. Я на лавке прилягу.

— Ну нет, — говорит он, — как гостю на лавке я вам не позволю лечь. Конечно, мы с супругой не привыкши отдавать свою постель посторонним… Но вы не сомневайтесь, мы вас куда-нибудь положим соответствующим образом.

И он оглянул свою избу.

Керосиновая лампочка тускло освещала небольшое помещение. За ситцевой занавеской стояла пышная хозяйская постель. На русской печке лежал старик. А за печкой, в углу, стояло какое-то подобие кровати. И там, оказывается, спала мамаша хозяйки.

Я снова говорю:

— Я лягу на лавке. Не беспокойтесь.

— На лавке дюже неудобно, — любезно отвечает хозяин, — узко и малоинтересно спать… А мы вас, уважаемый, положим в более приличной позе — на кровати.

И он показал на старухину постель. Он сказал:

— Тут, представьте себе, пока что спит мамаша моей супруги. Но для вас мы ее оттуда сымем. Мы пришли к решению положить вас туда. Поскольку мы имеем законное уважение к гостям. Мы привыкли уважать гостей больше, чем самих себя.

Жена хозяина говорит:

— Моя мамаша завсегда страдает бессонницей. Так что ей это как бы ничего.

— Это ей не будет лишение, — добавил хозяин. — Она у нас в другой раз цельную ночь ходит по помещению, и сон ее нипочем не берет. С чего бы это, уважаемый, вы не знаете?

Я говорю:

— Наверно, она у вас бессонницей страдает. Хотя по виду нельзя сказать — ишь как она заворачивает. Вы ее не троньте. Пущай ее спит.

Но гостеприимный хозяин уже начал окликать и шевелить старуху.

— Встаньте, мама, — сказал он, — мы тут до вашей кровати пассажира имеем.

Он сильно тряс старуху за плечо, но та мычала в ответ и не просыпалась.

Я снова стал упрашивать не будить ее. Хозяин сердито сказал:

— В другой раз всю ночь не берется спать, а как надо, так ее багром с кровати не сымешь. Какая удивительная старуха! Сама не понимает, что ей надо.

Престарелый папаша хозяина, свесившись с печки, тоже энергично вмешался в дело.

Он стал свистеть, говоря, что старуха не любит, когда свистят, и что под свист она всегда поднимается.

Однако на этот раз свист ее тоже не брал.

Тогда хозяин, набрав в рот воды, неожиданно опрыскал спящую старуху. И та, как ошалелая вскочив с постели, принялась зевать и креститься.

Хозяин сказал:

— Дюже крепко на этот раз спали, мамаша.

— Маленько, кажется, вздремнула, — заметила старуха.

Несмотря на мои просьбы и даже мольбу, хозяин все же настоял на том, чтобы я лег на освободившуюся постель. Старуха добродушно сказала:

— Да ты, батюшка, ложись. Не стесняйся! Я не привыкла много спать. Я бессонницей хвораю.

Тогда я лег на ее постель и, страшно утомленный, сразу же заснул.

И вот — утро. Яркое солнце освещает избу. Я просыпаюсь. Потягиваюсь. И вдруг прямо с ужасом смотрю на мою постель. Нет, просто трудно описать, на чем я лежал.

Можно сказать, что я лежал среди праха. Какие-то желтые грязные тряпки были подо мной. Самого ужасного вида серая запятнанная подушка нежно покоилась около моей щеки.

Яркое солнце освещало теперь весь этот жалкий прах. И это было так непривлекательно, что я, как мячик, вскочил с постели на пол.

Все в избе еще спали.

И на лавке, у окна, сладко храпела страдавшая бессонницей владелица моей постели.

Я вышел в сени и вымылся.

Потом посидел на крыльце, надеясь, что на сияющем солнце сгинут все микробы, подцепленные мной на старухином ложе.

«Как странно, — подумал я, — хозяин зажиточный. Кругом у него как будто полное довольство. И вдруг такая адская постель. Конечно, старуха, наверно, так сказать, неполноценный и невыгодный член семьи, но все же это уж слишком! Черт меня дернул воспользоваться этим гостеприимством!»

И вот я снова вошел в избу. Все уже встали. И только старуха дремала на лавке.

В избе как угорелые носились трое ребятишек. Это были хозяйские дети. Интересно, где они спали?

Оказывается, двое спали на хозяйской постели, в ногах. А третий, постарше, спал под кроватью на перине.

За чаем я спросил хозяина, почему он единоличник, а не в колхозе, — там новый быт, новая жизнь и там сейчас небезвыгодно.

Хозяин ответил:

— Еще поспеется. Запишусь. Над нами не каплет.

— А по-моему, над тобой каплет, мой друг, — сказал я хозяину.

Он не понял моей мысли и перевел разговор на другие темы.

Поездка в город Топцы

Недавно моей супруге понадобилось съездить на периферию.

Там, на периферии, у нее один родственник серьезно захворал. С ним какая-то, что ли, душевная болезнь приключилась. И, значит, растерявшиеся родственники вызвали мою супругу на периферию, в город Топцы.

Конечно, предстоящая поездка взволновала нашу семью. Все-таки, думаем, сложно, хлопотно, билеты доставать и так далее. Но ничего не поделаешь: надо ехать.

Ну конечно, запаслись на всякий случай разными справками и удостоверениями. Со своей службы я ей тоже достал бумажку: мол, едет по семейно-служебным обстоятельствам. И вдобавок один знакомый хирург дал удостоверение в том, что психические болезни требуют тщательного ухода со стороны родственников. И что он просит предъявительнице сего оказывать всемерную медицинскую поддержку при поездке на периферию.

И вот с этими документами мы сходили к начальнику станции. Но тот оказался бездушный и негуманный человек, равнодушно относящийся к больным кадрам.

Он сказал:

— Прошу оставить мой кабинет. Никаких билетов я тут не выдаю. Обратитесь в кассу и там покупайте себе билеты.

Его иронию мы восприняли болезненно и решили тогда воспользоваться одним нашим довольно крупным знакомым, которого мы вообще если и хотели тревожить, то только в самых исключительных и грозных обстоятельствах.

Но этот работник оказался неуловим. Он все время где-то заседал, ездил, и мы его так и не нашли.

Тогда моя супруга смоталась еще к одному знакомому, орденоносцу, но тот отказался что-либо предпринять, говоря, что в этом отношении он пасует.

Тогда супруга решила было послать телеграмму в Топцы с отказом, поскольку все кнопки были нажаты и все связи были использованы, но тут мне пришла старая, но светлая мысль — обратиться к носильщику. И хоть это и нельзя, но я решил покривить душой ради родственного начала. Я решил дать кое-что носильщику, с тем чтобы он мне достал билет в город Топцы.

Я понимаю, что это — преступление перед обществом, но вместе с тем мы нашего заболевшего родственника тоже не в дровах нашли. А он был в аккурат до своей болезни весьма ценным членом общества. Он служил в одном учреждении по хозяйственной части, и — что бы там ни говорили — он приносил посильную помощь в деле построения дальнейшей жизни. И сейчас, поскольку он свихнулся, он, конечно, вправе требовать до себя внимания и ухода.

Этими мыслями я поделился с носильщиком, когда прибыл на вокзал.

Носильщик гуманно говорит:

— Честно вам скажу: мне бы не хотелось этим поганить свою душу. Но поскольку налицо ненормальность вашего родственника, то я хочу к этому чутко подойти. А за некоторый риск и услуги я попрошу с вас двадцать рублей. Приходите вечером сюда, и вы поедете.

И вот только я отошел от этого носильщика, чтоб пойти домой, как вдруг вижу: касса. Обыкновенная, представьте себе, дырка в стене, и там кто-то сидит. И вижу надпись: «Касса».

Я на всякий случай подошел туда.

Протягиваю кассиру документы. Тот говорит:

— Не тычьте мне ваши бумаги, у меня и без того в глазах рябит от множества железнодорожных билетов.

Тогда я рассказываю кассиру о своих мытарствах и о свихнувшемся родственнике. Кассир говорит:

— Не знаю, как ваш родственник, но ваша ненормальность заключается в том, что вы напрасно нажимали все кнопки и без устали хлопотали: вы можете свободно подойти к моей кассе и можете свободно купить билет в эти ваши Топцы.

Я говорю:

— Мне как-то странно это слышать. Может, — говорю, — тут какое-нибудь недоразумение? Носильщик, — говорю, — и тот еле взялся за двадцать целковых.

Кассир говорит:

— Красиво на жизнь смотрите, раз можете по двадцать рублей кидать жуликам. Короче говоря, сколько вам надо билетов, чтоб поехать в Топцы?

И тут он щелкает билет на своей компостерной машинке и гуманно мне подает.

Я недоверчиво беру этот билет, и тут мы с кассиром начинаем смеяться и подшучивать.

Потом я говорю:

— Наверно через пару лет это поразительно что будет. Не только, — говорю, — в Топцы, а во все места будет — ну, просто не вопрос ехать.

Кассир говорит:

— Еще не то будет. Откровенно вам скажу: по своей линии я и то кое-что придумываю. Я, — говорит, — уважаемый товарищ, на каждый купленный билет хочу пассажирам сюрпризики выдавать. Дамам — по живому цветку, а мужчинам — что придется: ну, там лезвие для бритвы, расческу, мыльце, брюки… Дальним — какую-нибудь статуэтку или гигиеническую брошюрку. Ну не пройдет мой проект — не надо, а пройдет — так меня, может, даже и к какой-нибудь награде представят.

Тут мы попрощались с кассиром и отбыли домой.

Ну супруга горячо отнеслась к поездке. Моментально, конечно, собралась и вечером укатила в Топцы.

Конечно, с дороги она прислала очень даже резкое и, прямо даже скажу, грубое письмо, зачем я ей купил билет на этот поезд. Все другие составы свободно, дескать, перегоняют этот поезд для молочниц.

Но по приезде в Топцы ее раздражительность прошла, и она прислала любезную открытку, что у свихнувшегося родственника было временное затмение и что он сейчас снова реагирует почти на все, что вокруг него происходит. И даже просил кланяться и благодарить за проявленную чуткость со стороны родственников.

Пламенный привет ему и пожелания дальнейшего выздоровления, возможного только в условиях бережного отношения!

Сказка жизни

В настоящее время рассказывать сказки как-то даже глупо. Мы бы даже так сказали: как-то нетактично перед современностью.

Кругом, можно сказать, в техническом смысле происходят разные там наивысшие исключительные достижения, разные там чудеса в решете. Одно радио чего стоит! Телефон опять-таки. Фотоаппараты. И вообще, смотрим то, чего вблизи не видать. И слышим разные вещи на расстоянии. Так что любая сказка, мы бы так сказали, теряется в сравнении со сказочной действительностью.

Давеча раскрываем газету: еще, видим, один подарок преподнесен нашей современности. Бесшумный трамвай.

Не знаю, как в Москве, но в Ленинграде уже выпустили для пробы бесшумный моторный вагон.

Конечно, мы еще в точности не знаем, что это такое и с чем это, как говорится, кушают, но в газетах отмечено: бесшумный трамвай. А это, как хотите, здорово.

Главное, представьте себе: прет этакая махина по рельсам, и то есть никакого шума она не дает. Плавно себе скользит, как воздушная фея, как ветерок, зефир.

Только изнутри, наверно, этакий гул идет, некоторый треск и грохот. Этакий шум. Поскольку в вагоне разговоры, крики, пятое-десятое. В обыкновенном вагоне это, конечно, прошло бы незаметно, а тут оно тихо себе катится и шумит.

Но это, так сказать, минусы самой природы. Техника уж тут ни при чем. Это публика сама от себя допускает звучание: разговоры, споры, крики и так далее. Тут даже, если заглянуть исключительно далеко, так сказать, в века, — и то навряд ли что-нибудь изобретут против этого шума.

Конечно, если трамвайная администрация окончательно захочет избавиться от шума и если она захочет, чтоб техника плюс природа не давали бы звучания, то тогда, конечно, придется пассажирам вместе с билетами чего-нибудь выдавать. Некоторым, может быть, леденцы, пеперменты[475], чтоб рты заткнуть. Более передовым элементам можно также давать какие-нибудь там проволочные фокусы и умственные занимательные игры, чтоб отвлечь внимание.

Тогда возможно, что в самой середине нашего вагона воцарится полная тишина.

Нет, не думаем, чтобы такой трамвай особенно много давил людей.

Конечно, отчасти все-таки, как ни говорите, вынырнет этакая штука без всякого шума — так тоже, как говорится, благодарю-спасибо. Но тут нас то утешает, что он уж не настолько будет бесшумный, как, наверно, подумали некоторые идеалисты и эстеты. Некоторые уж, наверно, подумали невесть что, в то время как, наверно, мы так думаем, ничего особенного. Тоже, наверно, как попрет по рельсам, так я те дам. Не то чтоб от него сильный грохот будет идти, но тоже, наверно, не без того. Поскольку все-таки колеса, рельсы, мотор, и в моторе что-то все время вертится. Ясно, что уж совсем без шуму им не обойтись. Ну да оно, собственно, и к лучшему.

Но все же, тем не менее, честно говоря, борьба с шумом — это очень хорошее начинание. И в Европе давно с этим бороться начали.

Но там, в Европе, конечно, более хлипкое население. Там много среди них истеричек, разных там квелых интеллигентов, воспитанных на буржуазной системе. И там на них шум особенно тяжело действует. А у нас мы давеча наблюдали такую картину. Едет гусеничный трактор. И до того он, представьте себе, ангел мой, гудит, что это, как говорится, ужасти подобно.

То есть такой грохот идет, что, можно сказать, душа вянет у всякого интеллигента прошлого столетия. А тут моторист лихо себе сидит на сиденье и переглядывается еще с проходящими барышнями.

Ему, конечно, как бы даже ни к чему подобное изобретение с бесшумным трамваем.

Но от этого начинание, конечно, не только не меркнет, но его надо душевно приветствовать. Поскольку шум плохо отзывается на производительности труда. И в особенности от этого страдают бухгалтеры, ученые, певцы, поэты и металлисты. Но тем не менее это изобретение, мы повторяем, пройдет у нас для многих людей незаметно, поскольку многие обладают хорошими, крепкими нервами.

Во всяком случае, шлем пламенный привет всем изобретателям.

И уж если научная мысль пошла по этой линии, то хотелось бы еще какого-нибудь улучшения на этом шумовом фронте.

Тоже вот, как говорится, радио. Слов нет, вполне гениальное открытие. Но зато когда оно у соседей стоит и перегородка не так уж особенно капитальная, то тоже, как говорится, спасибо вам за это открытие.

Главное, самой музыки не слышно, а только бу-бу-бу, бу-бу-бу. Прямо, так сказать, сил нет. И прекратить нельзя. Только что перерыв бывает с часу ночи и до семи. Но это не каждому хватает для спанья. Хоть бы какой-нибудь глушитель изобрели против этого шума. В общем, желательно, чтобы ученые физики и пиротехники извернулись и чего-нибудь извлекли из своих последних достижений.

Или, например, в магазине. Зашел, например, на три рубля колбасы купить — патефон играет: «Спи, мое сердце». Тут, может быть, двести грамм отвешивают на чувствительных весах, а тут такое пение: «Спи, мое сердце». Нечутко. И подобный шум тоже как бы лишнее. Тем более если у человека хорошее настроение, так у него и без того музыка на душе раздается.

Так что борьба с шумом, наверно, еще только разгорается и дойдет, наверно, до сказочных достижений.

А там, глядишь, изобретут уж и вовсе что-нибудь сказочное, например, какой-нибудь аппарат «Три желания».

Каждый, скажем, может повернуть рычажок — и его три желания сразу исполнятся.

Хотя, конечно, злоупотребления начнутся, арапство. Многие, конечно, начнут рычажок поворачивать, чтобы наскрести себе деньжонок побольше, наград, почета и уважения и так далее.

В общем, не будем забегать вперед и предсказывать то, до чего еще не дошла пытливая научная мысль человека.

Пламенный привет научным работникам и техническим кадрам!

Плохая жена

Один муж, сильно занятый на службе и перегруженный разными делами, поручил своей жене присмотреть за займами[476].

У него выигрышных займов было больше как на две тысячи рублей. И вот он все надеялся выиграть. Он любил выпить и с друзьями побеседовать. И этот выигрыш был бы ему крайне необходим.

И вот каково же было его удивление, когда кассир на его работе однажды говорит:

— Поздравляю, Федя, с выигрышем.

Тот удивляется и спрашивает:

— А что такое? Я ничего не знаю. С чем ты мне поздравление делаешь?

Кассир говорит:

— Да как же — ты выиграл тысячу рублей. Вот, — говорит, — мы тебе эти займы выдавали, и у нас остались в списках твои номера. Я для потехи посмотрел и вижу — ты выиграл. Неужели ты не знаешь? Это уже было с месяц назад.

Вот наш муж рысью побежал домой и дома говорит:

— Где же выигрыш?

Жена очень смущается и говорит:

— Я не знаю. Ничего подобного. Кассир нахально врет.

Тут у них происходит крупный разговор, в результате чего муж ей под конец делает такое замечание:

— Тогда, — говорит, — мне придется на тебя в товарищеский суд подать за сокрытие выигрышей. И хотя мне даже как-то странно подобные дела выносить на решение жактовской общественности, но тем не менее я это сделаю, чтобы доказать, какая ты есть в наши дни нахальная и вредная жена, не могущая служить примером для нашей современности.

И вот на днях происходит этот товарищеский суд. И все жильцы с их дома присутствуют на этом суде. Поскольку это очень любопытное дело.

Председатель товарищеского суда товарищ Егоров ее спрашивает:

— Ну как дела?

И она, не зная, какой найти выход, говорит:

— Да, это я выиграла. Признаюсь.

Муж говорит:

— Вот видите теперь, что это за персона. Она утаила выигрыш. И, наверно, что-нибудь на это себе купила.

Председатель говорит:

— Ах да, в самом деле, где же эти деньги?

Жена, не привыкшая стоять перед общественностью, сразу говорит, смутившись:

— Я их отдала.

Муж говорит:

— Посмотрите, она их кому-то отдала. Это прямо интересно становится.

Председатель говорит:

— Кому ж вы и за что их отдали? Это действительно странно.

Жена, смутившись, говорит:

— Я их отдала Володе.

Муж, закачавшись, говорит:

— Боже мой, товарищ Егоров. Это, вероятно, Володька Нюшин. Я их давно подозревал. Это хорошо, что я на нее в суд подал. По крайней мере я теперь кое-что для себя выясняю.

Егоров говорит:

— Суд не входит в ваши интимные отношения. Но поскольку деньги мужа, то зачем же, глупая, вы их отдали? Вот он на вас теперь в суд подал, и вам за это приходится судиться.

Тогда жена отбрасывает всякий ложный стыд и произносит речь.

Она говорит:

— В чем дело? Да, я Нюшину передала эти выигрышные деньги. Кто есть мой муж? Он есть, товарищи, любитель выпить. Он — любитель закусить. Он любит посидеть с друзьями… Он есть неудачная фигура на фоне нашей общественной жизни. И я не намерена скрываться — Нюшин мой любовник. И я ему передала выигрыш. Мой супруг все равно бы их пропил, а тут по крайней мере что-нибудь да будет.

Муж, снова закачавшись, говорит:

— Лишите ее слова! Мне худо делается.

Судья говорит:

— Не могу же я лишить ее слова — она только что разговорилась. Какой вы странный.

Жена говорит, употребляя демагогический прием:

— Нюшин есть советский изобретатель. Он дважды что-то изобрел. И он изобретает в третий раз музыкальный ящик. И его открытие, он говорит, перевернет и опрокинет всех композиторов и все страны Европы. И как я могла, будучи советской гражданкой, отдать деньги пьянице? Нет, я их лучше отдала человеку с гениальным дарованием.

Муж говорит:

— Отдать тысячу рублей какому-то сопляку! Ой, какая жалость, что товарищеский суд не может ее приговорить на десять лет.

Судья говорит:

— На десять лет ее, конечно, нельзя приговорить. Но я ей хочу задать вопрос. Скажите, гражданка, вот вы Нюшина любите и даете ему такую сумму. А насчет мужа небрежно выражаетесь. А позвольте вас спросить, зачем тогда вы живете с этим мужем? Вот и жили бы себе с этим одаренным Нюшиным.

Жена говорит:

— Видите, так Нюшин ничего не имеет. У него вся дорога впереди. А муж все-таки прилично зарабатывает. И вот, как видите, иногда выигрывает.

Тогда председатель говорит:

— Нам странно слушать такие речи. Это, — говорит, — позорный взгляд на современность. Жить с этим ради денег, а выигрыш давать другому. Ну я от вас этого не ожидал. И вас непременно надо к чему-нибудь присудить, поскольку вы глубоко отрицательное явление в нашей жизни.

После чего, посоветовавшись с заседателями, председатель объявил приговор, встреченный аплодисментами: приговорить к общественному порицанию и вернуть мужу половину выигрыша, поскольку вторая половина принадлежит жене и она вправе этим распорядиться.

Жена, услышав этот приговор, говорит:

— Деньги я ему, собаке, верну, но я ему, подождите, тоже пулю завинчу.

И на другой день она в отсутствие мужа продает зеркальный шкаф, принадлежащий ему, и вдобавок его плюшевую оттоманку. И вырученные деньги возвращает мужу.

Она говорит:

— Поскольку мне принадлежит половина предметов, так вот я кое-что и продала из твоих вещиц.

Муж, увидев, что проданы по дешевке вещи, служившие украшением его комнаты, пришел в исключительное расстройство. Он пошел к председателю жакта и сказал ему:

— Она мои вещи уже стала продавать. Я с ней разведусь, поскольку я не могу жить с такой арапкой.

Председатель говорит:

— Вот и хорошо.

Через два дня без особых скандалов муж с ней развелся. Но поскольку жена никуда не уехала и нарочно осталась жить в его небольшой комнатке, то получился абсурд, благодаря которому муж от полного расстройства чувств сильно прихворнул.

А что касается изобретателя Нюшина, то он не довел свое изобретение до конца, а, получив деньги, загулял и благодаря этому поссорился со своей дамой-патронессой — покровительницей изобретателей.

Но она, собственно, недолго расстраивалась и, видя, что она теперь с двух сторон свободна, вступила в связь с одним инженером. Но поскольку инженер был женат, то получился опять абсурд, так как разведенный муж не мог даже теперь выгонять его, когда тот заскакивал в гости к его бывшей половине.

Но тут, к счастью мужа, у которого уже возник невроз сердца, она разошлась со своим инженером и неожиданно вышла замуж за одного провинциального фотографа, который прибыл в Ленинград за фотографическими принадлежностями. Но тут он ее встретил, влюбился и увез ее с собой в Торжок.

А бывший ее муж до того этому обрадовался, что снова стал здоров и даже перед отъездом подарил ей какой-то красивый расписной коврик, чтобы она совместно со своим дураком фотографом могла уютно обставить свое новое жилище.

Стенограмма речи, произнесенной на собрании нашего жакта[477] от 28 января жильцом из квартиры № 7

Нет, если говорить на оборонную тематику, то мне, вообще говоря, не придется по возрасту даже в армию идти. И в этом смысле я даже так скажу: как-то огорчен. Все-таки как-то хочется что-то такое сделать, поскольку еще пламя горит в груди. Не хочется, одним словом, прозябать в тылу.

Тем более, если говорить откровенно, то и тыл тоже, знаете, не так-то уж, знаете ли, представляет глубокий интерес. Тоже, знаете, как: начнут аэропланы сверху бомбами запузыривать, так тоже, как говорится, благодарю вас за такой тыл.

Или там начнут из дальнобойных орудий снарядами дергать, так тоже мерси-спасибо.

Главное, техника, я не понимаю, последнее время как с ума сошла. Она все время добивается, как бы ей подальше стрелять. Им чем дальше, тем лучше. Они не глядят, что это в тыл попадает. Это как-то даже, я так скажу, не гуманно. Ну там достигайте особенных эффектов на близком расстоянии. Крошите там что близко. Но не ломайте голову над проблемой дальнобойности.

А то что же такое: которые вблизи, тем — ничего, а которые чуть подальше, те — отдувайся.

Нет, я так скажу: я удивляюсь на современную научную мысль. Тем более, раз это тыл, так уж он и есть тыл. И там, может быть, одни старухи сидят. Зачем же их тревожить дальнобойными орудиями? Это ведь тоже до некоторой степени некрасиво с ихней точки зрения.

Или там Лига Наций[478]. Она разбирается по целому ряду вопросов. Но насчет этого вопроса она как воды в рот набрала.

Главное — не все же могут впереди находиться. Или я так скажу лично о себе: то есть у меня никак не выходит, что мне придется где-нибудь там маршировать. И, так сказать, воленс-не-воленс я должен где-то в другом месте пребывать.

Во-первых, у меня и с годами довольно спокойно. Да и со здоровьем дела обстоят исключительно благополучно. Если хотите знать: у меня и ТБЦ[479], и грыжа, и какая-то психическая возбудимость. Так что когда доктора велят положить ногу на ногу и потом ударяют по коленке, чтоб с научной точки зрения поглядеть, как она подпрыгивает, то нога у меня так высоко подпрыгивает, что не только рядовые врачи, но даже и заслуженные профессора очень исключительно удивляются. «Да уж, — говорят, — у вас с ногами что-то такое неимоверное происходит. Мы, — говорят, — даже отчасти теряемся с научной точки зрения. Вы, — говорят, — своими ногами нам как-то даже нарушаете научную мысль».

А что я могу поделать, когда она у меня так ненаучно подпрыгивает, и даже она, я так скажу, разгоняет научный персонал.

Только, я так скажу, это, наверно, происходит по психологическим мотивам. Может быть, она и не должна бы так вскидываться при легком медицинском нажиме, но, может быть, согласно учению Фрейда[480], моя психология тоже, как говорится, остерегается в предчувствии там всякой разной чертовщины и, может быть, в своем подсознательном выписывает такие кренделя, недопустимые в пределах строгих научных рамок.

Но если даже отбросить подобную психологию, то и тогда получается, что такая нервность не оправдывает своих надежд, поскольку, я говорю, опять-таки все дело упирается в проблему тыла, где не так-то уж будет расчудесно, как это хотелось бы.

Так что в этом смысле я прямо даже не знаю, как быть. И может быть, действительно лучше в тылу не находиться.

Хотя тоже и впереди как начнут из всяких штук решетить, так тоже, как говорится, давайте лучше не надо.

Так что, несмотря на все, я все же склоняюсь к более опасной тыловой жизни. Тем более что в случае обороны и в тылу можно принести посильную пользу. И если б не современная техника плюс газы и разные там аэропланы, то все было бы исключительно безобидно.

Хотя, конечно, в смысле неспокойствия тыла не следует целиком класть вину на современность. Тоже, как говорится, и в прежнее время в тылу гарантии не было. Или, например, факт из греческой истории: как они великого математика Архимеда[481] убили. Уж, казалось бы, сидел человек у себя в помещении — чертил что-то такое. А римские войска в это время врываются в город. И, знаете, бегают по квартирам. И хотя видят, что человек спокойно чертит, — все-таки они его протыкают своим дротиком. Ну что это такое?

А уж если они Архимеда убили, так уж, знаете ли, с них всего хватит.

Тем более непонятно: многие — культурные люди, некоторые — с высшим образованием. Кое-кто — стихи пишут. Некоторые — музыканты. Некоторые, сидя в театре, всхлипывают на чувствительных местах. Но, тем не менее, те же самые люди вдруг могут объявить войну, устроить кровавую баню, разорить тыл и так далее.

Нет, я гляжу против войны. Я гляжу за оборону. И под это двумя руками подписываюсь, хотя и имею антивоенные взгляды.

Горе от ума

Дело, о котором мы хотим вам рассказать, собственно говоря, уже закончилось.

Кое-кто получил выговор. Кое-кто был оправдан. А некоторые отделались моральным испугом.

В общем, правда восторжествовала, и порок был наказан. И в этом учреждении, о котором идет речь, все, так сказать, снова сейчас завертелось. Как говорится, дела идут, контора пишет, ключи на комоде.

И мы, не отличаясь сварливостью характера, так бы и предоставили все это течению жизни, если б не усмотрели в этом явления, на котором следует остановиться.

Итак, как говорится в учреждениях, давайте провентилируем вопрос.

История развернулась в одном небольшом учреждении — в отделе благоустройства одного из районов.

В этом прекрасном учреждении с таким классическим и звучным названием, заставляющим думать о превосходных делах, произошло неприятное происшествие.

В прошлом году в отделе благоустройства «служила в качестве служащей» гр. К. И вот ее уволили с глупой и, пожалуй, даже бюрократической характеристикой: «за нечеткость в работе».

К., желая восстановить свое доброе имя, подала в нарсуд. Нарсуд, рассмотрев дело, не нашел достаточного повода к увольнению и восстановил служащую с оплатой за вынужденный прогул.

Свидетельницей в суде выступала сослуживица К. гражданка Л.

Не утверждаем, что тут имелась связь с ее выступлением на суде, но только факт, что после суда эту гражданку тоже уволили. Первоначально она получила строгий выговор с предупреждением «за опоздание и за составление пониженного плана по ассобозу». А затем заведующий отделом благоустройства предложил ей уйти «по собственному желанию». Когда она отказалась это сделать, он ее уволил за опоздание.

ЦК союза работников городских предприятий отменил это постановление и предложил «восстановить служащую Л. с оплатой за вынужденный прогул».

Заведующий не подчинился этому решению. И тогда нарсуд, рассмотрев дело, восстановил и «свидетельницу» с оплатой за шестимесячный вынужденный прогул.

Вот какова история в общих чертах.

На первый взгляд, дело, мы бы сказали, пустяковое. Несработанность служащих. Неполадки. Сварливый, надменный характер заведующего. И так далее. Что-нибудь в этом роде.

Но целых два одинаковых судебных дела, два неправильных увольнения с оплатой за вынужденный прогул заставили нас снова обратить свои взоры на вышеуказанное учреждение с прекрасным и благозвучным названием.

Мы поинтересовались, нет ли там еще чего-нибудь вроде этого. Нет ли там еще «униженных и оскорбленных»?

И что же оказалось? Оказалось нечто поразительное.

Вот перед нами список служащих, уволенных за 1935 год.

В списке 60 человек.

А всего в штате сотрудников — 75 человек.

Итого за прошлый год уволено почти 80 процентов.

Давайте посмотрим этот черный список.

Оговоримся: список — официальный, с печатью отдела благоустройства и с подписью зам. нач. управления.

Итак, в этом списке 60 человек. Посмотрим, каковы мотивы увольнения.

1) «По собственному желанию» ушло — 14 человек.

2) «По собственному желанию в связи с социальным происхождением» (так и сказано!) уволено — 7 человек.

Мотивировка, прямо скажем, удивительная. Просто даже трудно понять, в чем дело. То ли совесть заговорила в служащем, и он, понимая, что происхождение его нечисто, решил, так сказать, по собственной охоте не марать больше своим присутствием это высокое учреждение. То ли ему намекнули — мол, до каких же пор мы будем терпеть тебя, братец, в нашей канцелярии? Мы тебя, милочка, не гоним, но раз у тебя папаша вроде как почетный гражданин[482] бывшей империи, то пора бы понять, что не дело служить тебе в ассенизационном обозе.

В общем так или иначе уволено «по собственному желанию в связи с социальным происхождением» — 7 персон.

3) «За пьянство» уволено — 3 человека.

4) «За кутежи» (так и сказано) — 2 человека.

Причем разница между пьянством и кутежом, вероятно, имелась, поскольку предусмотрены две графы. Кутежи, вероятно, имели характер более широкий — с пением и танцами. А пьянство — может быть, просто человек наклюкался и лег спать.

Так или иначе за пьянство засыпались: а) помощник коменданта, б) начальник пожарной охраны и в) инспектор очистки. А за кутежи пострадали два агента ассенизационного обоза. (Может быть, черт возьми, профессия толкнула их на скользкий путь порока, и они через это погрязли в тине кутежей и веселья.)

Далее среди уволенных идет мелкота и шушера:

5) «За нечеткость в работе» — 1.

6) «За нарушение правил внутреннего распорядка» — 2 (из них один — комендант!!).

7) «За прогул» — 1 (бухгалтер).

8) «За то, что отказался прописаться» (!) — 1 (метельщик — с чего бы это он?).

9) «Как не выдержавшие испытания» — 6.

Далее идут уволенные по самым различным уважительным причинам. Один там по статье 47. Другой перешел на инвалидность. Третий опоздал. Четвертый умер по всем правилам науки. Пятый — по семейным обстоятельствам. И так далее.

При такой ужасающей текучести, казалось бы, ни о каком сокращении штата не может быть и речи. Но не тут-то было. «По сокращению штата» (указано в списке) уволено 5 человек.

Итого из 75 человек за прошлый год снято 60 служащих по самым многоразличным причинам, среди которых почему-то не указано «увольнение за глупость». А надо бы, если на то пошло, завести и эту графу в отделе благоустройства.

В общем, даже трудно понять, почему заведующий учинил такой бешеный разгром?

С чего бы это он, действительно?

Может быть, невезенье. Может, во всех других учреждениях публика на должной высоте, а тут, может быть, у него просто как заколодило. И сотруднички, может быть, все какие-то посредственные попадались. А может быть, человек болеет за свое учреждение! Может быть, он хочет возвести свой отдел на неслыханную высоту! Может быть, он в своем уме создал, так сказать, образ идеального служащего, и к этому он стремится! А тут наряду с этим путаются какие-то, черт их дери, мелкотравчатые конторщики, какие-то, пес их знает, обыкновенные девицы с флюсом. Портят, так сказать, пейзаж своими надутыми физиономиями. Обидно, может быть. Раздражают все-таки. Снижают значение отдела. Хочется перетряхнуть этот хотя бы, черт возьми, ассенизационный обоз, где кутят и нечетко работают и вдобавок марают отдел своим происхождением.

И вот берет он это свое небольшое учрежденьице и почти целиком, как мусорный ящик, вытряхивает почти всех в другие (несомненно) какие-нибудь учреждения, где менее прихотливы и где не оторвались от жизни и где, говоря канцелярским языком, к «людскому составу» относятся приветливо и уважительно, без столь дурацкого бюрократизма и надутого чванства к «человеческой единице».

И какая, обратите внимание, игра природы! То самое учреждение, которое ведает «благоустройством» жизни, так, можно сказать, лихо наезжает с другого, более важного фланга на своих же клиентов и потребителей.

В другой раз идешь летом по бульвару. Душа радуется. Деревья подстрижены. Дорожки посыпаны. Скамейки услужливо поставлены в тени. Как-то сразу на сердце симпатично становится. Все эти мелочи как-то поднимают собственное достоинство. Вот, думаешь, все, так сказать, для тебя же, дурака, стараются. Спасибо, думаешь, отделу благоустройства.

И вдруг теперь узнаем, в этом же самом учреждении — вон какие грубые дела, нарушающие принцип благоустройства жизни!

Оно, конечно, скамейки красить проще, чем иметь дело с «людским составом». Но которые не могут за это браться, те пускай и не берутся. И тогда благоустройство еще более возвысится.

Небрежность и легкомыслие

Дело, о котором мы хотим вам рассказать, в высшей степени неприятное, досадное дело, лишенное всякого юмора и улыбки.

Так что, излагая его, мы даже решили не прибегать к художественному методу. А мы просто предложим вашему вниманию факты и документы и потом сделаем вывод, имеющий до некоторой степени воспитательное значение.

Что касается, так сказать, художественной части, то уж это как-нибудь в другой раз.

Короче говоря, вот что недавно произошло в Ташкенте.

В газете «Правда Востока» (24 октября 1935 г.) в отделе происшествий была помещена заметка относительно грабежа и чубаровщины[483].

Вот краткое описание дела. Одна особа познакомилась в ресторане с тремя неизвестными. Те ее подпоили, ограбили и совершили над ней насилие. Причем в заметке сказано, что бандиты скрылись, но что угрозыском арестован инициатор ограбления и насилия шофер Марк Коган.

Но вот 8 мая 1936 года в газете помещается скромное опровержение под названием «Поправка». Причем говорится, что прежняя заметка была напечатана «на основании данных угрозыска». И что, как теперь установило следствие, «гр. М. Коган не имел отношения к этому преступлению и дело по обвинению его прекращено».

Вот, собственно, и все дело.

Теперь просим обратить внимание на даты.

Заметка была помещена в октябре, а опровержение в мае.

То есть семь месяцев человек ходил с кличкой чубаровца и бандита. Вернее, он даже не ходил, а сидел в доме заключения. Он четыре месяца там сидел, а три месяца он ходил по Ташкенту и умолял как-нибудь восстановить его доброе имя, поскольку он действительно не имел отношения к преступлению.

Но всюду он натыкался на всевозможные преграды. Наконец он сделал покушение на самоубийство. После чего наконец появилось опровержение. И пострадавшему дали путевку на курорт, «учитывая болезненное состояние».

Вот и вся история.

Она удивительна во всех отношениях. И прежде всего тем, что угрозыск дал газете подобную информацию, в которой арестованный шофер признавался инициатором преступления.

Зачем же тогда ведется следствие, если с наскока и так уверенно можно сообщить в газете об инициаторе преступления?

Это уж по меньшей мере небрежность и легкомыслие. Нам живо рисуется этот новоиспеченный Шерлок Холмс, арестовавший шофера. Вероятно, возбужденный и взволнованный, с трясущимся пистолетом в руке, он тут же, сразу после ареста, захлебываясь от восторга, дал свое сообщение.

И газета, как говорится, не поглядевши в святцы — бух в колокол.

И, конечно, не со зла этот Шерлок Холмс дал свою информацию, а, вероятно, по дурости и по легкомыслию, не подумавши, что за его канцелярским слогом и бездушной резолюцией стоит, может быть, даже и невиновный человек.

Так или иначе, дело завертелось. И через четыре месяца шофера выпустили на волю.

И вот тут, на воле, он и столкнулся с тем, что в таких случаях иногда бывает.

Мы не знаем, что именно с ним произошло. Но знаем, что в подобной ситуации иной раз даже и близкие товарищи при встрече малодушно перебегают на другую сторону, чтоб их не заподозрили в чем-нибудь неблаговидном. И с работой, наверно, у него не ладилось. Поскольку мало кому охота была брать в свое учреждение чубаровца. И знакомые, вероятно, отвернулись и повсюду его встречали с кривой усмешкой. И жакт, возможно, уже успел свинью подложить.

Мы не знаем, так ли именно было, но, наверно, что-нибудь вроде этого случилось…

Ну дали ему теперь путевку.

Ну поедет он в Кисловодск. Ну прибавит три кило. Ну там ему еще запломбируют зубы. И цветы будут к обеду подкладывать. Но характер у него уже изменится к худшему, потому что он испытал на себе самое большое свинство, которое может быть, — небрежное, безучастное и бездушное отношение к человеку. Отношение как к вещи, на которой наклеен ярлык.

Конечно, потом все это забудется и, как говорится, травой зарастет. И снова он станет веселый и беспечный. Но все же лучше бы обходиться без таких передряг.

Давеча мы шли по улице (и в портфеле у нас лежало это дело) и вдруг видим — на огромной подводе везут какой-то груз. Какие-то три места. Какие-то, наверно, машины.

И до того этот груз, мы видим, бережно и аккуратно везут, что нас прямо как-то даже озадачило.

Все чистенько и аккуратно упаковано. И на ящиках сделаны разные трогательные надписи, достойные груза. Наискось крупно написано: «Осторожно». И сбоку: «Не бросать». И, кроме того, указано: «Верх» и «Низ».

Особенно нас почти до слез тронула последняя надпись красными буквами — «Верх» и «Низ».

Это уж, знаете, предел возможной и любовной осторожности. Это, знаете, чтоб груз случайно вверх ногами не поставили. А то, мало ли, может, там какой-нибудь незначительный шпингалетик выпадет и потом его ищи-свищи, или там какой-нибудь отдельный шпинек сомнется. И будет некрасиво. Вот и пишут, чтоб не вертели товар.

И я тогда подумал — вот если бы в ташкентском уголовном розыске примерно так же (соблюдая хотя бы эти надписи) отнеслись к человеку, то ничего подобного не случилось бы. И шофер и без этой злосчастной истории съездил бы на курорт.

Много шума из ничего

Вот какой случай произошел в Арзамасе. Там у них, как сейчас выясняется, имеется войлочная фабрика.

Что именно производит эта фабрика, я не берусь сказать. Но надо думать, что не войлочные стельки к сапогам, а что-нибудь в высшей степени исключительное, полезное для всех в гражданском смысле. Может быть, там фетровые валенки и так далее.

Но не в этом суть.

Вот что произошло на этой фабрике.

Во время обеденного перерыва пять девушек, собравшись вместе, начали шутить и болтать всякую чушь и ерунду. Ну естественно — молодые девушки. Они только что поработали. Теперь у них перерыв. И, конечно, им охота немного пошутить, посмеяться и пококетничать.

Тем более это не профессора какие-нибудь там, сухари и педанты, интересующиеся только, может быть, интегралами и так далее. А попросту это самые обыкновенные девушки в возрасте от восемнадцати до двадцати лет.

Так что и разговор у них был скорее забавного содержания, чем имеющий научную подкладку.

Короче говоря, они беседовали о том, кто кому нравится и кто за кого замуж стремится.

И ничего тут плохого нет. Отчего об этом не поговорить? Тем более обеденный перерыв. И тем более был чудный весенний день. Конец февраля. Первое, так сказать, пробуждение природы. Солнце. Воздух этакий сумасшедший. Птички чирик-чирик. На душе весело и забавно.

И вот сидят эти пять девушек и славно между собой беседуют.

А одна из этих девушек была, как теперь говорится, особенно заводная.

И когда речь зашла насчет замужества, она взяла бумагу и карандаш и, весело смеясь, сказала всем собравшимся, что я, дескать, решила запротоколировать все, об чем мы тут с вами беседуем. И кто кому нравится, я сейчас в протокол запишу, и, может быть, из этого гаданья у нас что-нибудь более реальное получится.

Тут все начали смеяться и хохотать. И начали шутить с полным вдохновением.

И тут они под горячую руку возьми и сочини забавный протокол. Как говорится: слушали — постановили. Этой постановили выйти замуж за этого. А этот обязан сделать предложение этой. И так далее… Все в этом духе.

Ну шутка. Баловство. Пустяки во всех отношениях. Ну дурацкое дело, не стоящее внимания.

Собственно, мы даже не знаем, каким образом этот забавный протокол попал к начальству. Скорей всего какой-нибудь там типус, страдающий сахарной болезнью и пучеглазием, подложил эту бумажку на стол директору. А может быть, он и лично, на своих полусогнутых, явился в кабинет директора и, вздохнувши, передал ему протокол — дескать, вот, взгляните, чего наши девицы выкомаривают.

Директор Кистанов, сделав постное лицо, зачитал протокол и пришел в неописуемое расстройство.

Двух девиц он уволил с фабрики, как буквально сказано в приказе, «за разлагательную работу, выразившуюся в организации официальной секции с наличием протокола, ставившую себе целью обработать парней в мелкобуржуазном духе».

Одной девице он сделал строгий выговор с предупреждением. А еще двум — поставил на вид.

Может быть, те и поплакали, не знаем, но только, поплакавши, решили подать протест о неправильном увольнении.

И вот тут началась канитель и волынка, которая до сего времени продолжается.

В общем, обиженные подали заявление в конфликтную комиссию.

Фабричная конфликтная комиссия (РКК) под председательством того же самого директора подтвердила увольнение.

Тогда девушки подали заявление в союз.

Там отнеслись внимательно к женскому горю.

Инспектор ЦК союза шерстяников вынес такое совершенно правильное постановление:

«Факт составления протокола, в котором было прикрепление девушек к парням с целью выйти за них замуж, не может служить поводом для их увольнения. А поэтому решение РКК, как неправильное, отменить».

Постановление это, однако, не повлияло на черствую душу директора.

И тогда инспектор посоветовал девушкам подать в народный суд.

Народный суд постановил отменить увольнение и уплатить уволенным за вынужденный прогул.

Казалось бы, все сложилось хорошо и отлично. И можно, казалось бы, снова начать женские разговоры о любви и браке. Но не тут-то было.

Директор, получив извещение от народного судьи, решил заняться домашним воспитанием молодых особ.

И вот, имея самые благие намерения, он пишет в приказе об этих злосчастных девушках нижеследующее:

Дело, которое они организовали, не сумело причинить вреда. Но товарищи В. и Г. как организаторы этой никому не нужной группы по обработке парней получили моральное наказание. Все это должно в дальнейшем научить тт. В. и Г. как организаторов отделять полезное от вредного, ненужного дела…

Может быть, когда-нибудь в дальнейшем народные суды будут к чему-нибудь приговаривать за подобный стиль и за такие обороты речи, но пока с этим приходится мириться.

Далее в приказе говорится:

Принимая во внимание, что В. и Г. уже морально и общественно наказаны, отменить приказ в части снятия их с работы, оставив прежнюю формулировку в определении поступка.

Короче говоря, приказ, как можно видеть, оставлял за девушками унизительную и дурацкую кличку «организаторов секции по обработке парней».

И как девушки ни бились и как они ни протестовали, ничего у них не вышло.

Мы не сомневаемся, что ЦК союза придет на помощь и доброе имя пяти девушек (которым всем вместе девяносто пять лет) будет восстановлено в прежнем своем блеске. Но нас тревожит, что дело это крайне затянулось.

Шесть месяцев тянется подобная канитель. И навряд ли это благоприятно отражается на здоровье и наружности всех участников дела.

Да и сам директор, наверное, слинял и окончательно перестал иметь успех у женщин.

А скорей всего он даже и никогда успеха не имел. И это отчасти чувствуется по его характеру.

В общем, жало нашей конкретной сатиры направлено в аккурат на всякого сорта сухарей и педантов, которые не любят и не понимают смеха и веселья.

Ну пусть бы девушки посмеялись. Подумаешь, какая беда! Ну что могло из этого получиться? Ровно ничего. Главное, забавно видеть, что он заступился за парней.

Как будто те бедные-несчастные, и вот сейчас их обработают «в мелкобуржуазном духе». А те небось, как говорится, и сами с усами. И обошлись бы без самосильной поддержки директора.

Пустое и глупое дело. А сколько из-за него криков, шума и огорчений.

Истинное происшествие

За последнее время пламенные дела творятся повсюду.

Летчики ставят мировые рекорды. Строительство расширяется. Торговля процветает. Одна группа граждан неожиданно вдруг поднялась на гору Казбек. И чуть ли даже не достигла одной из ее славных вершин. Другая группа граждан плывет, представьте себе, на яликах в Казань. Третьи, наоборот, сидят дома и, кто чем может, приносят посильную пользу своим личным присутствием.

Многие вдобавок исключительно выросли. Другие стремятся культурно провести время. Много купаются. И так далее.

Так что при таком обороте дела как-то оно даже не хочется видеть что-нибудь недостойное, какое-нибудь там мелкое арапство или жульничество. Как-то на светлом фоне досадно это наблюдать и с этим рядом находиться.

Но в том месяце, производя обмен квартир, мы как раз столкнулись с этим. И теперь желаем в печати осветить для поучения остальных граждан и чтоб другим было неповадно заниматься очковтирательством.

Те, которые менялись с нами комнатой, прикинулись сначала идейными людьми.

— Обманывать вас, — сказали они, — не входит в наше намерение. Мы хотим предупредить вас, что наша комната находится в квартире, под которой расположен тир. И там стреляют в цель, благодаря чему вы можете иной раз услышать звуки выстрелов. Но к этому не надо прислушиваться, и тогда в той квартире жить будет отчасти можно.

Мы с женой были растроганы честностью этих людей. И мы тоже откровенно им сказали:

— Что касается нашей квартиры, то дефекты у нас по сравнению с вашими невелики. И мы даже удивляемся, чего мы ее меняем. Это дивная и теплая квартира, под которой в течение пяти лет находилась пекарня. Так что наши жильцы отвыкли даже покупать дрова. Но лет девять назад пекарня эта закрылась, и туда въехал кустарь. И он там теперь чинит примуса и детские салазки.

Которые с нами менялись нам сказали:

— Значит, выходит, что под вами слесарная мастерская. Уж наверно, там стоит адский шум и грохот.

А честно говоря, грохот у нас стоял действительно умопомрачительный. И главное, сильно гарью пахло. Так что моя супруга, как южанка, находилась почти все время в полуобморочном состоянии. И врач категорически запретил ей тут жить. И через это мы решили поменять нашу комнату.

Но теперь, когда речь зашла начистоту, мы откровенно сознались, что шум у нас, конечно, есть, но зато и у вас стрельба — тоже, как говорится, чего-нибудь да стоит.

Который с нами менялся так сказал:

— Да, но, простите, что я за дурак — переезжать сюда грохот слушать. Уж лучше я в таком случае буду слушать стрельбу. Все-таки она укрепляет нашу мощь и вырабатывает глазомер. А что я буду, простите, слушать у вас? Примуса и кастрюльки. Ну нет, знаете ли, без доплаты я сюда не ездок.

Короче говоря, мы ему немного приплатили, и он с нами поменялся. Его соблазнило, что тут у нас детей не было. Он к детскому крику относился пассивно. Он не любил это.

Но, конечно, он не учел, что тут у нас в квартире были уже три дамы под сомнением. Из которых у одной на этих днях должно что-нибудь получиться. Но говорить ему об этом не хотелось. Зачем же расстраивать человека заранее?

Короче говоря, мы с ним поменялись апартаментами. И вскоре убедились, что имели дело с арапом.

Кроме тира, он нам подсунул вундеркинда. Это был подросток, который за свою игру на скрипке получил похвальный отзыв на музыкальной олимпиаде, благодаря чему этот малолетний артист безостановочно пиликал на своем инструменте, так что у жены и тут началось полуобморочное состояние.

Кроме того, тут в квартире жил ненормальный. Он тут жил с братом и с матерью.

Правда, это был сравнительно тихий ненормальный. И даже первое время было забавно за ним наблюдать. Но все-таки, как говорится, зачем же нам такое избранное общество? Это неприятно и ночью могло пугать.

И вдобавок, когда у нас созрело решение снова поменяться комнатой, это наличие сумасшедшего сыграло отрицательную роль в процессе обмена. И мы даже не могли поменяться, поскольку все боялись сюда переезжать. А когда мы менялись, то этот ненормальный жил на даче, и мы понятия о нем не имели.

А теперь он на каждый звонок выбегает в коридор в нижнем белье, и с ним ничего нельзя было поделать.

Мы с женой первое время закрывали его в уборную. Но это не достигло цели, поскольку те, которые с нами менялись, всякий раз, как нарочно, заглядывали и туда, чтобы увидеть, как и что у нас там есть. А тот, естественно, выбегал оттуда все равно как сумасшедший. И, конечно, пугал пришедших до того, что те хлопались в обморок.

Так что мы так и не могли пока что поменяться. И даже хотели в суд подать на того, который нам все это устроил и сам занял наше помещение. Но нас то успокаивало, что он, может быть, вообще останется без комнаты. Поскольку там, кажется, весь дом будут срывать, чтобы расширить улицу. Это старый дом, и он слишком выпирал среди других домов.

Его хотели, как в Америке, немного пододвинуть назад, метров на пять. И уже начали в подвале что-то копать, чтоб сообразить, куда, в крайнем случае, поставить машины. Но там еще до прибытия машин у них получилась какая-то трещина. И ввиду дряхлости этого дома его решили вообще к черту срыть, чтоб построить что-нибудь более достойное эпохи.

Так что этот жулик, подсунувший нам свое логово, теперь и сам поставлен в затруднительное положение.

Он думал, что своим обманом он нас поймал, как говорится, на пушку. Но не тут-то было. Обманом не проживешь. И теперь это ему и всем поучение.

Не пущу

Есть такая картина. Она написана, не помню, каким-то известным художником. Она называется «Не пущу»[484].

А дело там вот в чем. Пивная. И около дверей пивной стоит женщина во весь рост. И, широко расставив руки, эта женщина не пускает в пивную своего мужа.

А муж, видимо, не дурак выпить, все же ломится. И хочет ее отстранить.

А при ней вдобавок еще, кажется, перепуганный ребенок. И, так сказать, всем своим видом женщина говорит: «Не пущу». А у самой на лице горе и волнение. И волосы у нее в беспорядке распущены, дескать, не до прически. И кругом пустынно. Никого нет. И никто этим явлением не заинтересован.

Очень сильная дореволюционная картина. Она очень метко схватывает моменты той эпохи. И зритель через эту картину убеждается, какие были пьяные забулдыги-мужья и как неважно жилось женам, и как зарабатывал на этом каналья-кабатчик, который каждую минуту мог выйти и прогнать женщину, не допускавшую мужа пропить свой последний рубль.

В этом смысле дореволюционный мастер кисти и резца отлично справился со своей задачей и по мере своих слабых сил честно отразил момент действительности.

Эту картину поучительно видеть во все исторические времена.

И, например, наблюдая эту картину в наши дни, видишь существенную разницу.

Конечно, у нас пьют порядочно. И заливают, как говорится, за галстук при первой возможности. Но, между прочим, пьют сравнительно как-то не так, как прежде. Все меньше и меньше наблюдаешь в лежку пьяненьких.

Бывало, раньше идешь в воскресенье или в какой-нибудь царский день и прямо чуть не наступаешь на лежащих граждан. А над ними хлопочут дворники и городовые. Натирают им уши и подставляют к носу пузырьки с нашатырным спиртом, чтоб те очухались и смогли бы на своих ножках дойти до участка. А уже там их, миленьких, в полутемной каморке, как дрова, сваливают друг на друга.

Сейчас, конечно, этого не бывает. А уж если какой-нибудь тип свалится у нас, то вскоре торжественно и культурно подъезжает до него карета «Скорой помощи», и его, как случайно захворавшего, везут в вытрезвитель. А уж там его йодом смажут и с научной целью внутренности промоют. И вдобавок утром какую-нибудь лекцию прочтут. И возьмут с него за все про все вместе с процедурами рублей десять или двадцать.

Так что, я говорю, разница колоссальная. И даже по этому поводу надо бы выпить.

А что касается жен, то и они порядочно выросли. И уже такую женщину, какая выведена на картине, навряд ли можно найти.

И уж если муж у нее сильно пьет, то она, скорей всего, с ним разойдется, если квартирный вопрос дозволяет. А если она его любит, то она и сама зайдет с ним, куда его тянет, и там культурно посидит с ним за столиком.

А которые потеряли совесть, то на них уж такие робкие слова «не пущу» все равно не действуют. Таким нужно что-нибудь более современное.

И на этих днях мы видели нечто подобное, которое и вдохновило нас (как и того художника) зарисовать для потомства момент действительности.

Идем мы по Выборгской стороне. И вдруг видим — человек двадцать граждан идут вдоль панели и все ахают. Некоторые возмущаются. Другие машут руками. Третьи смеются.

И вдруг мы видим — на панели идет мужчина. В обыкновенной синей спецовке и в кепочке.

И вдруг все видят, что этот мужчина — пьяный. Он идет очень неровно. Шатается. И его сильно кренит то в одну, то в другую сторону.

И тут все замечают, что этот пьяный мужчина держит на руках малыша. Он держит маленького ребенка лет, может, трех. Такая чудная крошка. Курчавенький. Носик пуговкой. И смеется. Ему, видать, забавно, и у него дух замирает, что он так на руках качается. Он не понимает, конечно, что его пьяный несет и он через это качается. Он, может быть, думает, что это такая игра.

А рядом с этим странным шествием идет женщина. И одной рукой эта женщина отстраняет прохожих. А другой рукой она по временам делает «козу». Она этим, видать, еще более забавляет малыша, который сидит на руках у пьяного.

И вот, я говорю, кругом в толпе раздаются возмущенные возгласы. Некоторые женщины, недовольные такой безобразной сценой и видя, что крошка подвергается опасности упасть и вдребезги разбиться, начинают кричать на пьяного, чтоб он прекратил свое шествие с ребенком. Но тот, мало что понимая, идет, покачиваясь, дальше.

А та женщина, которая идет с ним рядом, не смущается этим и продолжает забавлять ребенка. И по всему видно, что она мать этой деточки и жена этого пьяного. И, тем не менее, такая сцена.

Тогда одна молодая особа, не могущая больше видеть подобные дела, бежит до милиционера и с ним возвращается.

И тогда все, наперерыв галдя, рапортуют милиционеру, что вот, дескать, пьяный дурак подвергает опасности ребенка, а эта ненормальная мать потакает. Не допускайте это шествие.

Тогда милиционер делает под козырек этой паре. И те останавливаются.

И вдруг женщина машет на толпу рукой, чтоб все замолчали. И когда прекратились крики, она произнесла такую речь:

— Товарищи, — сказала она, — этот выпивший человек, несущий на руках нашего сына, есть мой муж. И он в настоящее время лечится от алкоголя. И он уже делает некоторые успехи. Но пока он провел двадцать сеансов. А врачи ему сказали, что надо двадцать пять. Так что он еще не окончательно забылся от своей привычки. И он последнее время каждый день сидит в пивной, покуда я его оттуда не вытяну. Но поскольку я его силой вывести не могу и он все равно будет сидеть до закрытия, я тогда прибегаю к нашему сыну. Муж у меня исключительно любит ребенка. И только когда я в пивную зайду с сыном, муж мой весь преображается, берет его на руки и идет домой. Но попробуйте от него отнять ребенка — и он обратно вернется и будет снова пить. Что же касается до того, что он уронит ребенка, то на этот случай я иду рядом, и если муж опрокинется, то я вполне успею подхватить мальчика. Конечно, в каждом деле есть риск и волнение, но тут меньше беды, чем если он у меня сопьется и тем самым сделает еще больший вред себе, сыну и обществу. Вот что я могу вам сказать в ответ на ваши законные крики, угрозы и возмущение.

Тут многие развели руками, когда услышали эту реплику. А некоторые зааплодировали и расступились, чтоб дать им дорогу.

И пьяный отец, который во время речи мотался, как пшеничный колос от ветра, торжественно пошел дальше.

И тут все убедились, что он крайне бережно и крепко держит мальчишку.

И снова рядом с ними пошла женщина, продолжая делать мальчику «козу».

И милиционер, не зная, какую резолюцию подвести под это дело, снова взял под козырек и, вздохнувши, сказал:

— Все в порядке… Пущай идут.

И кто-то из толпы добавил:

— Все в порядке — пьяных нет.

И тут все засмеялись и разошлись по своим делам.

Дача Петра Свинцова

Вот какой подлинный случай произошел этим летом в нашем дачном местечке.

Подъезжает к вокзалу шикарный автомобиль. И там сидит какой-то интурист. Это толстый мужчина, лет пятидесяти. Причем одет он ослепительно. Широкое пальто. Очки. И какая-то особая мохнатая кепочка. И вдобавок он держит во рту сигару.

То есть по виду это прямо типичный представитель буржуазных стран.

Вот машина остановилась. И шофер, обернувшись, говорит иностранцу по-русски:

— Тогда, гражданин иностранец, я буду в аккурат вас тут поджидать.

Интурист кивнул ему головой, дескать, ладно. И сам вышел из машины.

И, выйдя на мостовую, оглянулся по сторонам. Потом сделал несколько шагов. Остановился. Потом опять пошел. И снова встал.

И кепочку снял.

И тут все зрители увидели, что этот человек нервничает. Он, как бы сказать, сильно волнуется. Он во все всматривается. И все хочет увидеть. И каждая дачная картинка его трогает.

Тогда одна из местных жительниц, зимогорка[485] Н., не могущая дальше выносить неизвестности, подходит до него и говорит:

— Если вы дачу приехали снимать, то уже июль и все сдано. Или что с вами?

Интурист махнул рукой, дескать, отвяжитесь. И без слов пошел дальше.

Тут несколько человек с зимогоркой вместе обращаются к шоферу. Тот говорит:

— Видите, это один иностранец. У него номер в гостинице «Астория». Сам он, представьте себе, швейцарский подданный, но в смысле своего прошлого он говорит, что он чисто русский. И это его родные места. Он тут жил в свое время, до революции. И тут у него была собственная дача. И он теперь на правах интуриста посетил это дачное местечко. Он захотел взглянуть, где он тут жил в дни своей молодости. И через это его волнение ударяет, и он даже попорол пешком, чтобы насладиться картинами прежних переживаний.

Тогда все, кому это сказал шофер, посмотрели на идущего интуриста.

А он, сняв кепочку, шел теперь по Сосновой улице к самому озеру.

И, дойдя до озера, он остановился, потом взял вправо и вдоль по берегу пошел дальше.

Наверно, он живо держал в своей памяти всю эту местность, если спустя двадцать лет шел и не сомневался.

И вот идет он по-над озером. И вдруг остановился. Растерянно оглянулся. Пошел назад. Потом опять вернулся. И развел руками, как бы говоря: ничего не понимаю.

Тогда зимогорка Н., уже ранее с ним говорившая, снова подходит к нему.

Он ей говорит:

— Вот так номер. Не могу, знаете ли, тетушка, отыскать собственную дачу. Двадцать лет, говорит, я ее во сне видел и каждый день желал на нее взглянуть. А сейчас, когда это совершилось и когда я сюда прибыл в качестве иностранного туриста, — я не могу ее отыскать. А ведь, кажется, я тут до революции прожил целых тринадцать лет. Дважды, говорит, я был тут влюблен в местных дачниц. Каждое деревцо я тут знаю. И весь фасад этой дачи я всегда держал в своем воображении. И, тем не менее, не могу теперь отыскать ее среди всех этих дач.

Зимогорка говорит:

— А скажите: под каким номером шла ваша дача?

Интурист ей говорит:

— Вы, говорит, тетушка, дура не дура, но вроде того. Если б я номер знал, то и сам бы посмотрел. Но я номера не помню. А что касается фамилии, то до революции это была дача владельца Петра Свинцова.

Тут среди собравшихся людей выступил местный житель, зимогор Попов. Он так сказал:

— Теперь, когда вы назвали фамилию, я в вас узнаю бывшего дачевладельца Свинцова. Ваша, говорит, дача стояла в аккурат на этом месте. И вы правильно тут остановились. Но только ваша дача еще в 1925 году сгорела от пожара. И на ее месте построен вот этот домик.

Тут все собравшиеся взглянули в лицо интуриста. Все захотели увидеть, как он перенесет это неприятное известие. Все-таки он так мечтал увидеть свою дачу, с которой было связано столько чудных воспоминаний. И вдруг, здравствуйте, — ее больше нету.

Услышав это известие, интурист покачнулся, ахнул, всплеснул руками и, просиявши, сказал:

— Слава богу!

Зимогор Попов сказал:

— Почему вы так восклицаете?

— Я так восклицаю, — сказал интурист, — потому, что я узнал, что мое добро никому не досталось.

Тогда все растерялись и не знали, что ответить. И только зимогор Попов сказал:

— Напрасно восклицаете. Ваша дача сгорела в 1925 году, но до этого времени она шесть лет была под детскими яслями.

— Что она под детскими яслями, — ответил интурист, — меня это не волнует, но вот если бы сейчас я на этой даче кого-нибудь увидел в качестве владельца, — вот это было бы мне в высшей степени неприятно и тяжело. И я даже не знаю, как бы я перенес этот удар. Но теперь я благодарю судьбу, что мое добро никому не досталось. И это мне такой большой сюрприз, какой я даже и не ожидал получить в своей жизни.

Тогда зимогор Попов, довольно революционно настроенный, так нарочно сказал интуристу:

— Дача ваша сгорела, но вот, кажется, ваше имущество спасли и оттащили опять-таки в другие ясли.

Так он ему сказал и смотрит: не хватит ли того кондрашка. Интурист помахал на себя кепочкой, как веером, и сказал, вздохнувши:

— Зато дача сгорела. И я, снова счастливый и помолодевший, уезжаю в свою Швейцарию.

Потом, испугавшись, не наговорил ли он лишнего, интурист повернулся на каблуках и быстро, не глядя по сторонам, пошел к вокзалу.

Он дошел до своей машины и, сказав шоферу что-то по-французски, велел ехать.

А зимогорке Н. он, порывшись в карманах, хотел дать какую-нибудь мелочь, но та не взяла и даже хотела позвать милиционера, чтобы обуздать интуриста, прибывшего к нам из другого мира со своими навыками.

Но пока она прикидывала в своем уме, как и что, машина уехала. И на этом дело кончилось.

Науку — на борьбу с шумом!

Если говорить насчет борьбы с шумом, то в первую очередь хочется отметить радио.

По силе звуков радио стоит на первом месте. И только, может быть, выстрелы дают более сильный звук. И то, как говорится, против выстрелов имеется своя наука — баллистика. А против радио научная мысль ходит как слепая.

Слов нет, радио, может быть, — великое открытие, но если в квартире три или четыре громкоговорителя, то, как говорится, благодарю вас за такое открытие.

Главное, досадно, что борьба с шумом началась не с этого открытия. Научная мысль почему-то в первую очередь пошла, так сказать, по трамвайному пути.

Бесшумный трамвай уже выпущен. И он уже курсирует по улицам Ленинграда всем на удивление. Фантазия Уэллса[486] воплотилась, так сказать, в свою действительность.

Но бесшумный трамвай — это, в конце концов, техника плюс, может быть, простая резина или там, говоря научным языком, гуттаперча.

Но что может сделать та же резина против радио, — вот это еще не выясненный вопрос.

Лично я еще в хороших условиях в смысле радио. Некоторые в своих квартирах слышат радио и с улицы, и с верхних, и с нижних этажей, не говоря уже о соседях.

Один мой родственник со стороны жены с научной целью записывает все звуки, какие к нему доносятся со всего дома.

Так он, если не врет, слышит у себя шестнадцать радиоаппаратов.

Лично я такого количества не слышу, но два радиоаппарата меня прямо, как говорится, доводят до ручки.

Ну один сосед со своим аппаратом — еще ничего. Про него нельзя сказать, что это большой любитель радио. Он с работы придет, прослушает детский час. И больше его не слыхать. Разве что, находясь под мухой, он поставит там еще минут на пять какое-нибудь пение. Вот вам и вся его радиопрограмма. Это мягкий, гуманный человек. И не дурак выпить. Так ему, как говорится, не до того.

Но другой сосед — это уже что-нибудь особенное. Главное, он не так радио слушает, как он вообще хулиган. Он нарочно подолгу не выключает радио. И даже, идя, например, в баню, оставляет радио звучать.

Но каково было наше удивление плюс возмущение и ненависть, когда он, уехав в отпуск, оставил радио работать на полный ход! Он не выключил его. А свою комнату закрыл, собачий нос, на висячий американский замок и сам, как говорится, преспокойно отбыл на месяц в Крым. Он туда загорать поехал. На южный берег Крыма. А мы, как говорится, должны в его комнате терпеть шум.

Первые два дня мы сразу даже не сообразили наличие подобной забывчивости. Но потом слышим звучание совершенно не в урочное время. И вдруг видим: радио звучит круглые сутки, до того, что у меня шарики в глазах появляться стали.

Тогда я бегу в домоуправление и прошу в конце концов прекратить вышеуказанный шум. Председатель говорит:

— Да, борьба с шумом идет, не спорю. И это, конечно, непорядочно со стороны жильца шум производить во время отпуска. Но ломать дверь, чтоб туда войти, я не смею без его разрешения.

Тогда мы с другим его соседом делаем складчину и посылаем ему в Крым телеграмму, дескать, забыл, иуда, закрыть радио. Срочно дай согласие сломать дверь с петель.

Но поскольку от нервного раздражения я в последний момент в телеграмме добавил еще несколько язвительных слов, то этот подлец не ответил мне на телеграмму.

Тогда я хотел как-нибудь привыкнуть к этим постоянным звучаниям в его комнате. И к музыке я уже стал понемножку привыкать, но когда какая-то девица-агроном стала из бюро погоды перечислять, где какая температура находится, то я не мог более этого терпеть и выскочил из комнаты, чтоб что-нибудь произвести.

Один жилец мне говорит:

— Вы поднимитесь на крышу и срежьте к черту его антенну. Без антенны редко какое радио может звучать. И через это вы найдете себе душевный покой.

Тогда я, не будучи никогда на крыше и даже не понимая, как туда ходят, с опасностью для жизни влез туда и в аккурат над его окном отломал громадную, как багор, антенну.

Но каково же было мое удивление, когда, спустившись вниз, я снова услышал звуки!

Тогда жилец говорит:

— Вероятно, у него очень сильное радио, что оно без антенны играет. Если хотите, я, — говорит, — к вам вечером одного подростка подошлю, он в радиомеханике хорошо понимает.

И вот прислал он мне вечером подростка. Подросток говорит:

— Вы не знаете, какое у него радио?

— Какое радио, — я ему отвечаю, — не знаю, но, наверное, какое-нибудь исключительное, поскольку я антенну отломал, а оно все играет.

Подросток осмотрел все, что полагается, и говорит:

— Вы, — говорит, — у кого-то другого антенну сломали. За что ждите себе неприятности. А что касается вашего соседа, то у него никакой антенны не должно быть, поскольку у него всего-навсего радиоточка, то есть просто у него идут провода и к ним приставлен громкоговоритель. Если вы хотите, я отрежу в коридоре эти провода, и оно перестанет давать звучание.

Так он и сделал. И музыка сразу прекратилась. И наступила блаженная тишина. И я минут двадцать наслаждался этим в полное свое удовольствие.

Но потом мой другой сосед ни с того ни с сего поставил свое радио, и снова началась чертовщина и завывание.

Тогда, будучи нервно настроенный, я, рассердившись, схватил ножницы, подбежал к его двери и отрезал к черту его провода. Но каково же было мое удивление, когда звучание продолжалось!

И вдруг выпивший сосед выскочил из комнаты с воплем:

— Ты что ж меня, рыбий глаз, оставил в полной темноте. И даже потушил мою печку, на которой варилась каша!

И тут, конечно, начались шум и крики другого порядка, которые еще более досаждают душу и ослабляют кровь[487].

Прощай, карьера

Вот какой случай произошел со мной этим летом.

По телефону позвонил мне один иностранец. Он назвал свою фамилию. И сказал, что он писатель. Причем перед разговором с ним произошла такая сцена.

Кто-то, не знаю, может быть, служащий, вызвав меня, сказал в трубку:

— С вами, товарищ, говорят из Европейской гостиницы. Просьба не отходить от аппарата и не вешать трубку, поскольку с вами будет беседовать одно иностранное лицо. Оно сейчас одевается и сию минуту подойдет.

И вот я жду минуту. Две. Никто не подходит. Я уже хочу повесить трубку, как вдруг раздается голос. Говорит иностранец на ломаном русском языке:

— Любезный коллега, я есть один интурист. Я есть писатель. Юмор — как и у вас — это моя стихия. Я пишу комические стихи. Не найдете ли вы интересным встретиться со мной?

Я сказал, что это время я занят, но дня через два я могу с ним повидаться.

— О, нет, — сказал он, — через два дня я уже уеду.

— Тогда завтра.

— Завтра? — сказал он тоном человека, которого очень просят. — Нет, завтра я тоже никак не могу. Завтра мы едем в Детское Село осматривать дворцы. А вечером состоится наш отъезд. Давайте лучше увидимся сегодня. Только я приезжий. Мне будет трудно вас отыскивать. Не разрешите ли вас попросить пожаловать ко мне.

Из уважения к его профессии я согласился заехать к нему на полчаса. Причем сказал, что заеду около восьми часов вечера.

Он радостно сказал:

— Полчаса — это меня вполне устраивает. К тому же больше я и сам не смогу. Мы немного поговорим, и я вас сниму на память. Но что касается восьми часов, то в восемь часов, любезный коллега, мы уже идем в концерт. В восемь часов я никак не могу с вами встретиться.

Меня начала наконец сердить эта беседа. Тем более что был уже шестой час вечера. И до восьми оставалось около двух часов. Я с некоторым недоумением спросил его:

— В таком случае я не понимаю вас. Вы хотели со мной увидеться. Завтра и послезавтра вы не можете, но я вижу, что и сегодняшний день у вас тоже совершенно заполнен.

— Абсолютно заполнен, — сказал он счастливым тоном. — Абсолютно, представьте себе, расписан каждый час. Но мы с вами, коллега, можем найти выход. Я вас попрошу пожаловать ко мне сейчас. Я как-нибудь выкрою для вас полчасика свободных до обеда.

Растерявшись от такой непосредственности, я не нашел сказать что-нибудь определенное. И, что-то пробормотав о своей болезни, повесил трубку.

Но вот около двенадцати часов ночи снова раздается звонок, и голос с почтительной любезностью снова просит не отходить от телефона, так как сейчас со мной будет беседовать иностранное лицо.

Я снова жду минуту. Потом две. И уже из чистого любопытства не вешаю трубки — ожидаю, когда наше приезжее лицо завяжет перед зеркалом галстук или застегнет подтяжки.

Наконец раздается знакомый счастливый, самовлюбленный голос:

— Добрый вечер, коллега. Вот мы и вернулись из концерта. Я прошу вас сейчас же, без возражений, пожаловать ко мне. Нет, не беспокойтесь, что поздно. Я ранее двух часов ночи все равно не ложусь. И мы вполне можем около трех четвертей часа провести в приятной беседе.

Я еле сдержался, чтоб не сказать резкостей приезжему писателю. Вероятно (я подумал), у него какая-то иная психика. И мы не можем с ним столковаться. Он не понимает, что мне просто неприятно такое дурацкое приглашение, когда я вызываюсь «на время», как шансонетка в каком-нибудь буржуазном ресторане.

И, снова сославшись на нездоровье и поздний час, я отказываюсь приехать.

И вот, как ни в чем не бывало (я не преувеличиваю), на другой день иностранец снова звонит мне через служащего.

И, судя по его самоуверенному тону, я вижу, что он действительно не понимает некоторой неловкости своего поведения.

— Ну вот, коллега, мы и приехали из Детского Села, — сказал он. — И до обеда мы имеем почти что час времени. Как вы на это смотрите?

Я хотел было послать его к черту, но, подумав о международных осложнениях, снова в деликатной форме отклонил приглашение.

— Но почему вы, наконец, не хотите исполнить мою просьбу, — сказал он с какой-то капризной ноткой в голосе. — Ведь вам же, наверное, тоже интересно увидеть коллегу по перу.

— Очень интересно, — сказал я и повесил трубку.

И вот на другой день случайно я рассказал эту историю одному из работников ВОКСа[488].

Тот спросил, не помню ли я фамилии этого иностранца.

Я назвал фамилию. Тот, порывшись в своих бумагах, сказал:

— О, это известный банкир. Он вчера со своей группой отбыл из Ленинграда. У него большой банкирский дом в Н.

Я, как говорится, почувствовал в груди стеснение и переспросил:

— Вы не путаете ли? Он назвал себя писателем, а не банкиром.

— Очень возможно — он и нам сказал, что он писатель и недавно выпустил книгу стихов. Но тем не менее он, кроме того, крупный банкир и финансовый воротила.

Тогда мне стало многое ясно. Мне стали понятны и эти телефонные вызовы. И пренебрежительный, развязный и самоуверенный тон человека, знающего себе цену и не желающего слушать возражений.

Он хотел увидеть меня между обедом и музеем. И в этом было что-то удивительно досадное, неуважительное, это была та грубая, оскорбительная самоуверенность купца и хозяина, от которой обычно гаснет и затухает искусство.

И вот я стал уже позабывать эту дурацкую историю. Но на этих днях я случайно встретился с одним его соотечественником. Это был иностранный специалист, инженер, работающий на одном из ленинградских заводов.

Я рассказал ему эту историю. Он засмеялся и сказал:

— А что вас удивляет в этом? Его отношение? Это было исключительно хорошее отношение. Видите, писатели, художники, артисты, за исключением крупных знаменитостей, — это у нас богема, это даже не приглашается в лучшие финансовые дома. А если вас приглашают, то это уже карьера. Но если вас приглашает такой банкир, такое влиятельное лицо, как вы мне сказали, то это уже блестящая карьера. И не в его привычках выслушивать отказ. Вы ему отказали в своем отечестве. У вас на этот счет вообще спутаны понятия. И, например, артисты у вас чуть не первые люди. А у нас это мелкота, богема… А попробовали бы вы у нас отказаться к нему приехать.

— И что тогда?

— Тогда? Прощай, карьера… Я помню, у нас в один дом приглашен был литератор. И он, представьте себе, не встал со стула, когда с ним поздоровалось одно влиятельное лицо, один банкир, богач. Ого! Он впоследствии не нашел-таки ни одного издателя, который захотел бы печатать его труды… Вы не знаете соотношения сил. Это богема, и финансовые тузы при встрече им подают два пальца.

— Значит, если бы я отказался к нему приехать…

Иностранный специалист многозначительно свистнул и, закрыв глаза, сказал:

— Тогда за вашу карьеру, месье, я не дал бы ломаной монеты.

После этого случая я понял, что моя карьера в его стране окончательно испорчена.

Ну как-нибудь, черт возьми, переживу.

История болезни

Откровенно говоря, я предпочитаю хворать дома.

Конечно, слов нет, в больнице, может быть, светлей и культурней. И калорийность пищи, может быть, у них более предусмотрена. Но, как говорится, дома и солома едома.

А в больницу меня привезли с брюшным тифом. Домашние думали этим облегчить мои неимоверные страдания.

Но только этим они не достигли цели, поскольку мне попалась какая-то особенная больница, где мне не все понравилось.

Все-таки только больного привезли, записывают его в книгу, и вдруг он читает на стене плакат:

Выдача трупов от 3-х до 4-х.

He знаю, как другие больные, но я прямо закачался на ногах, когда прочел это воззвание. Главное, у меня высокая температура, и вообще жизнь, может быть, еле теплится в моем организме, может быть, она на волоске висит, — и вдруг приходится читать такие слова.

Я сказал мужчине, который меня записывал:

— Что вы, — говорю, — товарищ фельдшер, такие пошлые надписи вывешиваете? Все-таки, — говорю, — больным не доставляет интереса это читать.

Фельдшер, или как там его — лекпом[489], — удивился, что я ему так сказал, и говорит:

— Глядите: больной, и еле он ходит, и чуть у него пар изо рту не идет от жара, а тоже, — говорит, — наводит на все самокритику. Если, — говорит, — вы поправитесь, что вряд ли, тогда и критикуйте, а не то мы действительно от трех до четырех выдадим вас в виде того, что тут написано, вот тогда будете знать.

Хотел я с этим лекпомом схлестнуться, но поскольку у меня была высокая температура, тридцать девять и восемь, то я с ним спорить не стал. Я только ему сказал:

— Вот погоди, медицинская трубка, я поправлюсь, так ты мне ответишь за свое нахальство. Разве, — говорю, — можно больным такие речи слушать? Это, — говорю, — морально подкашивает их силы.

Фельдшер удивился, что тяжело больной так свободно с ним объясняется, и сразу замял разговор. И тут сестричка подскочила.

— Пойдемте, — говорит, — больной, на обмывочный пункт.

Но от этих слов меня тоже передернуло.

— Лучше бы, — говорю, — называли не обмывочный пункт, а ванна. Это, — говорю, — красивей и возвышает больного. И я, — говорю, — не лошадь, чтоб меня обмывать.

Медсестра говорит:

— Даром что больной, а тоже, — говорит, — замечает всякие тонкости. Наверно, — говорит, — вы не выздоровеете, что во все нос суете.

Тут она привела меня в ванну и велела раздеваться.

И вот я стал раздеваться и вдруг вижу, что в ванне над водой уже торчит какая-то голова. И вдруг вижу, что это как будто старуха в ванне сидит, наверно из больных.

Я говорю сестре:

— Куда же вы меня, собаки, привели — в дамскую ванну? Тут, — говорю, — уже кто-то купается.

Сестра говорит:

— Да это тут одна больная старуха сидит. Вы на нее не обращайте внимания. У нее высокая температура, и она ни на что не реагирует. Так что вы раздевайтесь без смущения. А тем временем мы старуху из ванны вынем и набуровим вам свежей воды.

Я говорю:

— Старуха не реагирует, но я, может быть, еще реагирую. И мне определенно неприятно видеть то, что там у вас плавает в ванне.

Вдруг снова приходит лекпом.

— Я, — говорит, — первый раз вижу такого привередливого больного. И то ему, нахалу, не нравится, и это ему нехорошо. Умирающая старуха купается, и то он претензию выражает. А у нее, может быть, около сорока температуры, и она ничего в расчет не принимает, и все видит, как сквозь сито. И уж во всяком случае ваш вид не задержит ее в этом мире лишних пяти минут. Нет, — говорит, — я больше люблю, когда к нам больные поступают в бессознательном состоянии. По крайней мере тогда им все по вкусу, всем они довольны и не вступают с нами в научные пререкания.

Тут купающаяся старуха подает голос:

— Вынимайте, — говорит, — меня из воды, или, — говорит, — я сама сейчас выйду и всех тут вас распатроню.

Тут они занялись старухой и мне велели раздеваться.

И пока я раздевался, они моментально напустили горячей воды и велели мне туда сесть.

И, зная мой характер, они уже не стали спорить со мной и старались во всем поддакивать. Только после купанья они дали мне огромное, не по моему росту, белье.

Я думал, что они нарочно от злобы подбросили мне такой комплект не по мерке, но потом я увидел, что у них это нормальное явление. У них маленькие больные, как правило, были в больших рубахах, а большие — в маленьких. И даже мой комплект оказался лучше, чем другие. На моей рубахе больничное клеймо стояло на рукаве и не портило общего вида, а на других больных клейма стояли у кого на спине, а у кого на груди, и это морально унижало человеческое достоинство.

Но поскольку у меня температура все больше повышалась, то я и не стал об этих предметах спорить.

А положили меня в небольшую палату, где лежало около тридцати разного сорта больных. И некоторые, видать, были тяжело больные. А некоторые, наоборот, поправлялись. Некоторые свистели. Другие играли в пешки. Третьи шлялись по палатам и по складам читали, чего написано над изголовьем. Я говорю сестрице:

— Может быть, я попал в больницу для душевнобольных, так вы так и скажите. Я, — говорю, — каждый год в больницах лежу и никогда ничего подобного не видел. Всюду тишина, порядок, а у вас что базар.

Та говорит:

— Может быть, вас прикажете положить в отдельную палату и приставить к вам часового, чтоб он от вас мух и блох отгонял?

Я поднял крик, чтоб пришел главный врач, но вместо него пришел этот самый фельдшер. А я был в ослабленном состоянии. И при виде его я окончательно потерял свое сознание.

Только очнулся я, наверно, так думаю, дня через три.

Сестричка говорит мне:

— Ну, — говорит, — у вас прямо двужильный организм. Вы, — говорит, — скрозь все испытания прошли. И даже мы вас случайно положили около открытого окна, и то вы неожиданно стали поправляться. И теперь, — говорит, — если вы не заразитесь от своих соседних больных, то, — говорит, — вас можно будет чистосердечно поздравить с выздоровлением.

Однако организм мой не поддался больше болезням, и только я единственно перед самым выходом захворал детским заболеванием — коклюшем.

Сестричка говорит:

— Наверно, вы подхватили заразу из соседнего флигеля. Там у нас детское отделение. И вы, наверно, неосторожно покушали из прибора, на котором ел коклюшный ребенок. Вот через это вы и прихворнули.

В общем, вскоре организм взял свое, и я снова стал поправляться. Но когда дело дошло до выписки, то я и тут, как говорится, настрадался и снова захворал, на этот раз нервным заболеванием. У меня на нервной почве на коже пошли мелкие прыщики вроде сыпи. И врач сказал:

— Перестаньте нервничать, и это у вас со временем пройдет.

А я нервничал просто потому, что они меня не выписывали. То они забывали, то у них чего-то не было, то кто-то не пришел, и нельзя было отметить. То, наконец, у них началось движение жен больных, и весь персонал с ног сбился. Фельдшер говорит:

— У нас такое переполнение, что мы прямо не поспеваем больных выписывать. Вдобавок у вас только восемь дней перебор, и то вы поднимаете тарарам. А у нас тут некоторые выздоровевшие по три недели не выписываются, и то они терпят.

Но вскоре они меня выписали, и я вернулся домой. Супруга говорит:

— Знаешь, Петя, неделю назад мы думали, что ты отправился в загробный мир, поскольку из больницы пришло извещение, в котором говорится: «По получении сего срочно явитесь за телом вашего мужа».

Оказывается, моя супруга побежала в больницу, но там извинились за ошибку, которая у них произошла в бухгалтерии. Это у них скончался кто-то другой, а они почему-то подумали на меня. Хотя я к тому времени был здоров, и только меня на нервной почве закидало прыщами. В общем, мне почему-то стало неприятно от этого происшествия, и я хотел побежать в больницу, чтоб с кем-нибудь там побраниться, но как вспомнил, что у них там бывает, так, знаете, и не пошел.

И теперь хвораю дома.

В трамвае

Давеча еду в трамвае. И стою, конечно, на площадке, поскольку я не любитель внутри ехать.

Стою на площадке и любуюсь окружающей панорамой.

А едем через Троицкий мост[490]. И очень вокруг поразительно красиво. Петропавловская крепость с золотым шпилем. Нева со своим быстрым течением. Тут же солнце закатывается. Одним словом, очень, как раньше говорилось, божественно.

И вот стою на площадке, и душа у меня очень восторженно воспринимает каждую краску, каждый шорох и каждый отдельный момент.

Разные возвышенные мысли приходят. Разные гуманные фразы теснятся в голове. Разные стихотворения на ум приходят. Из Пушкина что-то такое выплывает в память: «Тятя, тятя, наши сети притащили мертвеца…»[491]

И вдруг кондукторша разбивает мое возвышенное настроение, поскольку она начинает спорить с одним пассажиром.

И тут я, как говорится, с высоты заоблачных вершин спускаюсь в надземный мир с его узкими интересами и мелкими страстями.

Молодая, интересная собой кондукторша ядовито говорит пассажиру:

— Что ж вы думаете: я даром вас повезу? Платите, короче говоря, деньги, или сойдите с моего вагона.

И слова, которые она произносит, относятся к скромно одетому человеку. И стоит этот человек со своим постным лицом и, одним словом, не платит за проезд. Он отвиливает платить. И то роется в карманах и ничего там не находит, то говорит уклончиво:

— Такая славненькая кондукторша, и такие хорошенькие у нее губки, и так она сильно расстраивается и этим портит свою наружность… Ну нет у меня денег… Сейчас сойду, только одну остановку проеду…

— То есть никакой остановки я тебе даром не дам проехать, — говорит кондукторша. — А если у тебя денег нет, так зачем же ты, нахал, в трамвай вперся? Вот чего я никак не пойму.

Пассажир говорит:

— Тоже пешком идти, — может быть, у меня пузыри на ногах? Какие нечувствительные люди в настоящее время. Совершенно не входят в положение человека. Только за все деньги, деньги и деньги. Прямо, может быть, этого не оберешься. Только давай, давай, давай…

Гуманные чувства заполняют мое сердце. Мне становится жалко человека, у которого нет даже нескольких грошей на проезд в трамвае.

Я вынимаю деньги и говорю кондукторше:

— Примите за того, который с постным лицом. Я заплачу за него.

Кондукторша говорит:

— Никакой уплаты со стороны я не разрешаю.

— То есть, — говорю, — как же вы можете не разрешить? Вот тебе здравствуйте!

— А так, — говорит, — и не разрешу. И если у него нету денег, то и пущай он пешком шкандыбает. А на своем участке работы я не дозволю поощрять то, с чем мы боремся. И если у человека нету денег — значит, он их не заслужил.

— Позвольте, — говорю, — это негуманно. К человеку надо гуманно относиться, когда ему плохо, а не наоборот. Человека, — говорю, — надо жалеть и ему помогать, когда с ним что-нибудь происходит, а не тогда, когда ему чудно живется. А вдобавок это, может быть, мой родственник, и я его желаю поддержать на основе родственных чувств.

— А вот я вашего родственника сейчас отправлю в одно местечко, — говорит кондукторша и, свесившись с трамвая, начинает трещать в свой свисток.

Пассажир с постным лицом говорит, вздохнувши:

— Какая попалась на этот раз ядовитая бабенка. А ну, брось свистеть и поезжай дальше: я сейчас заплачу.

Он вынимает из кармана записную книжку, вытаскивает из нее три червонца и со вздохом говорит:

— Крупная купюра, и через это в трамвае мне ее не хотелось зря менять. Но поскольку эта особа с ума сходит и не дозволяет пассажирам производить поддержку, то вот примите, если, конечно, найдется сдачи, что вряд ли.

Кондукторша говорит:

— Чего вы суете мне в нос такие крупные деньги? У меня нету сдачи. Нет ли у кого разменять?

Я было хотел разменять, но, увидя суровый взгляд пассажира, отложил свои намерения.

— Вот то-то и оно, — сказал пассажир. — Через это я и не давал купюру, поскольку знаю, что это безрезультатно, и в трамвае не могут ее разменять.

— Какая канитель с этим человеком, — говорит кондукторша. — Тогда я трамвай сейчас остановлю и его к черту ссажу. Он мне тормозит мою работу.

И она берется за звонок и хочет звонить. Пассажир, вздохнувши, говорит:

— Эта кондукторша что-нибудь особенное. То есть я в первый раз вижу такое поведение. А ну, погоди звонить: я сейчас заплачу. Вот, действительно, какой ядовитый человек попался…

Он роется в кармане и достает двугривенный. Кондукторша говорит:

— Что ж ты, дармоед, раньше-то не давал? Небось, хотел на пушку проехать!

Пассажир говорит:

— Всем давать — потрохов не хватит. Прими деньги и заткни фонтан своего красноречия… Через такие мелочи трещит своим языком в течение часа. Прямо надоело.

— И хотя это мелочи, — сказала кондукторша, обращаясь к публике, — но они затрудняют плавный ход движения государственного аппарата. И я через это пропустила массу безбилетных пассажиров.

Через две остановки злополучный пассажир со своей мелкой, склочной душой сошел с трамвая. И тогда кондукторша сказала:

— Какие бывают отпетые люди!

Потом мы снова въехали на какой-то мост, и я снова увлекся картинами природы, позабыв о мелочах жизни.

Творчество и действительность

Некоторые жалуются, что музеям и картинным галереям отпускают мало денег на их нужды. И через это, дескать, в некоторых провинциальных музеях холодно, неуютно. А чего, собственно, там отапливать, когда на стенах висят картины, или, как говорится, полотна, и они могут выдержать любую температуру ниже нуля?

А что касается публики, то те могут особенно не задерживаться подолгу, если им холодно. А быстренько пусть пройдутся по залам — и хватит.

Тем более, чего там особенно подолгу смотреть? Как говорится, не ситец.

Вообще художники — народ легкомысленный и отчасти даже взбалмошный. Часто рисуют, сами не знают чего. Нарисуют, например, разрезанный арбуз и кругом него яблоки нарисуют. И думают этим удовлетворить культурные запросы населения. Дескать, натюрморт. Вообще, как правило, прежние художники — народ, оторванный от жизни и действительности. В музеях, например, такая адская холодюга, а те же самые художники знай себе рисуют разные летние сценки и пейзажи. Или там весну нарисуют и подпишут: «Грачи прилетели»[492] или там «Снег тает». А какой, к черту, он тает, если при такой температуре он опять, может быть, замерзает?

Или те же оторванные от действительности художники выписывают там исторические и библейские сценки с полуодетыми фигурами. Неестественно. Фальшиво. Непродуманно. И смотреть на это при таком холоде — прямо всякая художественность теряется. И у зрителя недоверие возникает к данному произведению искусства.

Вообще, если не отапливать помещения, то до некоторой степени средства экономятся. И в крайнем случае эти средства можно пустить на то, чтобы как-нибудь сгладить художественные неполадки.

Можно заказать художникам, чтобы они пририсовали что-нибудь соответствующее действительности.

Не хотим мешать творческому полету их мысли, но до некоторой степени можем подсказать, если на то пошло.

И уж если русалка в воде барахтается, то будет вполне естественно, если ее из проруби показать. То же и из райской жизни. Если Адам и Ева стоят, как говорится, в чем их мама родила, то опять-таки получается фальшиво. А чуть их приодеть — и художественность, как видите, торжествует. Но змее, конечно, холодно.

На других полотнах наш современный художник, не оторванный от реальной жизни, тоже что-то такое изобразил, соответствующее моменту. И при таком повороте живописи в сторону реальности зритель остается удовлетворенным, и он уже, наверно, не будет обижаться на температуру в помещении. Вообще искусство — кропотливое дело.

Нетактично поступили

Люди рассказывают о таком забавном фактике, происшедшем у нас в Ленинграде.

Причем это точный факт, а не выдумка или там какой-нибудь полет творческой фантазии.

Речь идет о двух приезжих иностранцах.

Как известно, этой осенью в Ленинграде был громадный наплыв иностранцев. Приезжали на кораблях целые ватаги американцев, англичан, шведов и так далее.

Ну естественно — морской порт, и им, может быть, удобно. Образ жизни туристов не вызывал у нас удивления. Они ездили на машинах осматривать острова. Посещали музеи, где глядели картины и все, что там есть. И сидели в ресторанах, с аппетитом кушая икру, балык и прочие северные деликатесы.

Ну конечно, некоторые из туристов, как говорится, шлендали по комиссионным магазинам, закупая там всякую всячину, надеясь зацепить из барахла что-нибудь исключительно ценное, какую-нибудь там реликвию XIX века или что-нибудь в этом роде. Они покупали там идолов, фарфоровых болванчиков, статуэтки и всякие там штучки-мучки разных столетий.

Многие из них имели манию приобретения, другие любили посещать антикварные магазины, видя в этом цель жизни и служение красоте. Третьи, наоборот, приобретали с тем, чтобы у себя на родине, как говорится, спекульнуть.

Это был, так сказать, капиталистический мир с его разнообразными представлениями.

Но каково же было удивление, когда два иностранца, одетые очень вычурно и, я бы сказал, томно, вошли однажды в самый обыкновенный магазин «Гастроном», где происходила продажа обыкновенных колбас, масла и так далее.

Это всех удивило.

А они вошли в магазин и, раскрыв какую-то книжечку (может быть, самоучитель), обращаются к продавцу, еле говоря по-русски.

— Любезьная особа, отвесь, голубьчик, масьло.

Но так как эти слова они произносят мужчине, то он обижается, но, видя перед собой туристов, любезно отвечает:

— Сию минуту, милорды, приступаю к вашей операции, только отпущу одну гражданку.

И, отпустив покупательницу, снова обращается к ним, дескать, сколько вам масла и какого: парижского или с солью. Те, поглядев в самоучитель, говорят:

— Любезьная особа, отвесь нам, голубушька, пиять кило масьла.

Продавец начинает энергично резать масло, но один из приезжих говорит:

— Милль пардон! Не пиять кило, а десять, любезьная особа…

Продавец говорит:

— Так бы сразу и мычали, что десять. Я бы вам одним куском отвернул.

И снова начинает резать масло.

Тогда другой иностранец обращается к продавцу:

— Я желает получить больше масьла. Мне нужно масьла сто восемь кило. Можно ли, любезьная особа, получить у вас такое количество?

Продавец говорит заведующему:

— Вон сколько они хотят.

Заведующий говорит:

— Отпустите им столько и даже больше, хоть целую тонну, а если не хватит, то я сейчас велю со склада доставить.

Продавец говорит туристам:

— Платите, милорды, в кассу тысячу восемьсот тридцать два рубля. Сейчас провернем эту операцию.

И он начинает вращать бочонки с маслом. Целая толпа посетителей собирается у прилавка, чтобы видеть, как туристы поволокут свое масло.

Вдруг заведующий говорит:

— Позвольте, но где же эти иностранцы?

Некоторые из посетителей говорят:

— Они сейчас тут вертелись, и вот их теперь нет.

Тут все видят, что иностранцев, действительно, нет в магазине.

И кассирша кричит: денег они не платили. Тогда заведующий, усмехнувшись, говорит:

— Это абсолютно ясно. Они хотели поглядеть, свободно ли у нас в стране продается масло и можно ли приобрести такое количество в одни руки. И, убедившись, что можно, они теперь скрылись, поскольку они интересовались не покупкой, а политикой.

Тут среди покупателей начался смех. Некоторые начали острить, дескать, у них купило притупило.

А продавец, вращавший бочонки, отчасти даже рассердился. Он выбежал из двери магазина и крикнул:

— Нетактично, господа, поступаете!

А один из посетителей, выбежавший из магазина вместе с ним, закричал:

— Эй вы, стрикулисты[493]!

Заведующий не позволил больше кричать вслед иностранцам и велел продавцу встать за прилавок.

Тут среди покупателей снова начались шутки и остроты насчет несостоявшейся покупки.

Потом все успокоилось, и жизнь в магазине потекла нормально.

Спи скорей

Откровенно говоря, я не люблю путешествовать. Меня останавливает вопрос, где переночевать.

Из ста случаев мне только два раза удалось в гостинице комнату зацепить.

И то в последний раз я получил номер отчасти случайно. Они меня не за того приняли. Потом-то на другой день они, конечно, спохватились и предложили очистить помещение, но я и сам уехал.

А сначала любезность их меня удивила.

Портье, нюхая розу, сказал:

— Только осмелюсь вам сказать, ваш номер будет с дефектом. Там у вас окно разбито. И если, допустим, ночью кошка в ваш номер прыгнет, так вы не пугайтесь.

Я говорю:

— А зачем же кошка будет ко мне прыгать? Вы меня удивляете.

Портье говорит:

— Видите, там у нас в аккурат на уровне окна имеется помойная яма, так что животные не разбираются, где чего есть, а прыгают, думая, что это то же самое.

Конечно, когда я вошел в номер, я всецело понял психологию кошек. Они смело могли не разобраться в действительности.

Вообще говоря, номер люкс мне не нужен, но эта грязная каморка с колченогим стулом меня немного покоробила.

Главное, меня удивило, что в комнате была лужа. Я стал звать кого-нибудь, чтоб это убрать, но никто не пришел. Тогда я разговорился с портье. Он говорит:

— Если у вас имеется лужа, то, наверно, я так думаю, кто-нибудь там воду опрокинул. Сегодня у меня нет свободного персонала, но завтра я велю эту лужу вытереть, тем более что к утру она, наверно, и сама высохнет. Климат у нас теплый.

Я говорю:

— Потом номер уж очень жуткий. Темно, и из мебели всего стул, кровать и какой-то ящик. Конечно, — говорю, — разные бывают гостиницы. Недавно, — говорю, — в Донбассе, а именно в Константиновке, я заместо одеяла покрывался скатертью…

— До скатертей мы не доходим, — сказал портье, — но заместо пододеяльников у нас действительно положены короткие отрезы. А что касается темноты, то, конечно, вам не узоры писать. Спите скорей, гражданин, и не тревожьте администрацию своей излишней болтовней.

Я не стал с ним спорить, чтобы не разгуляться, и, придя в номер, разделся и юркнул в кровать.

Но в первую минуту я даже не понял, что со мной. Я, как на горке, съехал вниз.

Я хотел приподняться, чтоб посмотреть, какая это кровать, что на ней так удобно съезжать. Но тут запутался ногами в простыне, в которой были дырки. Выпутавшись из них, я зажег свет и осмотрел, на чем я лежу.

Оказалось, что начиная от изголовья продавленная сетка кровати устремлялась книзу, так что спящему человеку действительно не было возможности удерживаться в горизонтальном положении.

Тогда я положил подушку в ноги, а под нее сунул свой чемодан и таким образом лег наоборот.

Но тут оказалось, что я не лежу, а сижу.

Тогда я в середину сунул пальто и портфель и лег на это сооружение с намерением, как говорится, задать храповицкого.

И вот я уже стал дремать, как вдруг меня начали кусать клопы.

Нет, два-три клопа меня бы не испугали, но тут, как говорится, был громадный военный отряд, действующий совместно с прыгающей кавалерией.

Я поддался панике, но потом повел планомерную борьбу.

Но когда борьба была в полном разгаре, вдруг неожиданно потух свет.

В полной беззащитности я начал нервно ходить по номеру, ахая и причитая, как вдруг раздался стук в дощатую стену, и грубый женский голос произнес:

— Что вы тут, черт возьми, вертитесь в комнате, как ненормальный!

В первую минуту я остолбенел, но потом у меня с соседкой началась словесная баталия, которую даже совестно передать, поскольку, сгоряча и нервно настроенные, мы наговорили друг другу кучу самых архиобидных слов.

— Если я с вами, черт возьми, когда-нибудь встречусь, — сказала мне под конец соседка, — то я вам непременно дам плюху, имейте это в виду.

Мне прямо до слез хотелось ей на это что-нибудь возразить, но я благоразумно смолчал и только швырнул в ее стену ящик, чтобы она подумала, что я в нее стреляю. После этого она замолчала.

А я, отодвинув от стены постель, взял графин с водой и сделал вокруг кровати водяное кольцо, чтобы ко мне не прилезли посторонние клопы. После чего я снова лег, предоставив свое, как говорится, бренное тело на волю божию.

Под адские укусы я уже стал засыпать, как вдруг за стеной раздался ужасный женский крик.

Я закричал соседке:

— Если вы нарочно завизжали, чтоб меня разбудить, то завтра вы мне ответите за свой хулиганский поступок.

Тут у нас снова поднялся словесный бой, из которого выяснилось, что к ней в кровать прыгнула со двора кошка и через это она испугалась.

Дурак портье, наверно, перепутал. Он мне обещал кошку, но у меня окно было целое, а у нее нет.

В общем, я опять задремал. Но, настроенный нервно, я то и дело вздрагивал. А при вздрагивании всякий раз меня будила сетка от кровати, которая издавала зловещий звон, визжание и скрежет.

Начиналось утро. Я снял тюфяк с кровати и положил его на пол. Полное блаженство охватило меня, когда я лег на это славное ложе.

«Спи скорей, твоя подушка нужна другому», — сказал я сам себе, вспомнив, что такой плакат висел в прошлом году в Доме крестьянина в городе Феодосии.

В эту минуту во дворе раздался визг электрической пилы.

В общем, ослабевший и зеленый, я покидал мою злосчастную гостиницу.

Я решил, что моей ноги не будет в этом отеле и в этом городе. Но судьба решила иначе.

В поезде, отъехав сто километров, я обнаружил, что мне дали не мой паспорт. А так как это был дамский паспорт, то ехать дальше не представлялось возможности.

На другой день я вернулся в гостиницу.

Конечно, мне было адски неловко встретиться с моей соседкой, которая тоже, оказывается, уехала и теперь вернулась с моим паспортом.

Это оказалась славная девушка, инструкторша по плаванию. И мы с ней потом мило познакомились и позабыли о ночной драме. Так что пребывание в гостинице все же имело известные плюсы. И в этом смысле путешествия иной раз приносят забавные встречи.

Опасные связи

Современная молодая женщина не любит, когда ей говорят уменьшительные слова. Она не любит, когда ей говорят: «ротик», «ручки» или «ножки».

Она на это сердится. И даже, я так думаю, через это может разрыв произойти.

Одна особа мне так и сказала:

— Какие, к черту, ножки. Я, — говорит, — сорок первый размер бареток ношу, а вы, — говорит, — все свое. Подлец вы, — говорит, — а не человек. Вы, — говорит, — мне жизнь губите своей дурацкой чувствительностью.

Откровенно вам сказать, я даже опешил от таких слов. Она говорит:

— Это, — говорит, — в прежнее время избалованные дамы или там графини любили в своих будуарах такие сентиментальности. А я, — говорит, — плюю на таких мужчин, как вы.

— Вот тебе, — говорю, — здравствуйте. Как, — говорю, — понимать ваши слова?

А как понимать ее слова, когда она с тех пор мне по телефону ни разу не звонила и при встрече со мной не поздоровалась?

А это верно: современные молодые женщины любят что-нибудь смелое, героическое. Им, я заметил, не нравится что-нибудь обыкновенное. Они любят, чтобы мужчина был непременно летчик или там в крайнем случае бортмеханик. Тогда они расцветают, и их не узнать.

А интересно их спросить: что же, все люди, что ли, должны быть летчиками и бортмеханиками?

Конечно, я ничего не говорю, профессия бортмеханика до некоторой степени удивительная, и она вызывает разные эмоции у зрителей. Но тоже, как говорится, невозможно, чтоб все без исключения летали под небеса.

Некоторым приходится занимать более скромные земные посты в канцеляриях и так далее.

А то им еще почему-то нравятся кинооператоры. Это уж прямо, как говорится, неизвестно почему. Крутит ручку и думает: «Наполеон».

Еще тоже вызывают женскую любовь приехавшие из Арктики. Ну льды там. Снег. Северное сияние. Подумаешь!

Вообще говоря, я четыре раза женился, и все как-то такое у меня не вытанцовывалось. Ну первые две жены увлеклись бортмеханиками. Третья сошлась с кинооператором. Ну как говорится, это бывает. Но четвертый брак меня удивил своей неожиданностью. И я как гражданин, испытавший это, должен предостеречь остальных мужчин от подобных бракосочетаний.

У меня было знакомство с одной особой. И мы решили с ней пожениться. Но я ее честно предупредил:

— Имейте в виду, — говорю, — я не порхаю под небеса и навряд ли, — говорю, — для вашего удовольствия когда-нибудь прыгну с крыши с парашютом. Так что если вы увлекаетесь небесной профессией, то вопросов, как говорится, к вам не имею. И тогда давайте замнем вопрос о браке.

Она говорит:

— Профессия не играет роли. И к летчикам я отношусь равнодушно. Но мне единственно важно, чтоб наш союз был до некоторой степени свободный. Я не люблю стеснений личности. Я, — говорит, — до вас семь лет была замужем, и муж меня даже в театр с кем-нибудь не пускал. И теперь я бы желала иметь с вами брак, основанный на товарищеских условиях. И если, например, вы кем-нибудь увлечетесь, я вам ничего не скажу. А если я кого-нибудь встречу, то и вы тем более мне не будете возражать. И тогда наш брак, наверно, будет более продолжительный, основанный на разумном понимании двух любящих сердец. А то, что муж будет иметь мелкую профессию, то это даже и лучше. По крайней мере он будет знать свое место и не станет с меня требовать невозможного.

Я говорю ей:

— Я четвертый раз женюсь, и у меня, — говорю, — ум за разум заходит от всевозможных понятий. То, — говорю, — одна не велит уменьшительные слова ей говорить. То, — говорю, — другая сходится с кинооператором. То, — говорю, — вы еще что-то мне преподносите. Но, — говорю, — поскольку мое сердце занято вами, то пускай будет по-вашему.

И вот, конечно, мы женимся и живем на разных квартирах. И все у нас идет хорошо и дружелюбно. Но вдруг она через неделю увлекается одним своим знакомым, который прибыл из Арктики.

Она мне говорит согласно нашего договора:

— Если хотите, давайте разойдемся. Но если еще питаете ко мне некоторые чувства, то давайте придерживаться наших условий. Тем более мой знакомый снова в скором времени уезжает в экспедицию, и тогда у нас с вами опять что-нибудь хорошее получится.

И вот я, как дурак, ожидаю его отъезда месяц и два. И наконец моя соседка по комнате говорит:

— Напрасно будете ее ждать. Ваше дело битое: она к вам нипочем назад не вернется.

Но проходит еще месяц, и вдруг моя супруга возвращается со словами: я, дескать, его окончательно отшила, тем более что он снова уехал в свое северное путешествие.

Я говорю:

— Но теперь с моей стороны возникли препятствия: я, — говорю, — увлекся своей соседкой. А если у вас остались ко мне чувства, то, — говорю, — я согласен с ней разойтись.

И вот я стал расходиться со своей соседкой. И только я с ней разошелся, гляжу: моя супруга через месяц спокойной жизни снова увлеклась приятелем и спутником по путешествию того человека, который уехал в Арктику. А этот полярник почему-то остался. И она им увлеклась. И стала с ним жить.

Вот я, согласно условию, жду несколько месяцев и вдруг узнаю, что у нее будет от него ребенок.

Я говорю ей:

— Интересный брак у нас получается. Эти, — говорю, — полярники, бортмеханики и кинооператоры меня буквально с ног валят.

Она говорит:

— Хотите — подождите, когда он меня разлюбит или когда ребенок немного подрастет. И тогда будем продолжать наши условия. А не хотите — так как хотите. Вообще, — говорит, — вы мне прямо надоели своим вечным нытьем и недовольством. Я, — говорит, — не от себя завишу. Мое сердце мне подсказывает, каких современных мужчин мне любить и каких ненавидеть. Не только, — говорит, — вы не имеете значка ГТО[494], но хоть бы для смеха прошли курс санитарной обороны. Уж я не говорю, чтобы вы были ворошиловский стрелок или поехали бы куда-нибудь на север. Не эти, — говорит, — профессии вас с ног валят, а просто у вас характер неинтересный, далекий от современности. Нынче богачей нету, и капиталом свое убожество прикрывать не приходится, так что надо улучшать свою личность, чтоб заслужить женскую любовь.

Я говорю:

— То одна не велит уменьшительных слов произносить, то другая детей преподносит. И вдобавок мне лекции читает.

Вдруг она открывает дверь в соседнюю комнату и кричит уменьшительные слова:

— Ванечка, этот типус опять к нам скандалить пришел. И хотя он мой муж, но выгони его к черту. Я, — говорит, — чувствую, что через него истерику наживу.

И вдруг входит в комнату приятель того, который в Арктику уехал. Здоровенный такой мужчина, закаленный северным воздухом. И вдобавок парашютист, со значком.

— Об чем, — говорит, — молодой человек, вы тут загораетесь?

Я попрощался с ним и ушел с намерением все это описать, чтоб другие нелетающие мужчины остерегались попадать в такое же, как говорится, непромокаемое положение.

Я гляжу против таких свободных браков. Я стою за более крепкий брак, основанный на взаимном чувстве. А где это чувство взять, ежели я и парашюта никогда в глаза не видел? И севернее Лигова нигде не жил.

Прямо хоть становись героем, чтобы сравняться с остальным населением.

Огни большого города

К одному жильцу с нашей коммунальной квартиры прибыл из деревни его отец.

Конечно, он прибыл по случаю болезни своего сына. Без этого он, наверное, до конца своих дней не увидел бы Ленинграда. Но, поскольку захворал его сын, вот он и прибыл.

А сын его был наш жилец. И он служил в одном ресторане официантом. Он там порции подавал и был на хорошем счету.

И, может быть, стараясь еще больше, он однажды, разгорячившись своим ночным трудом, выскочил на улицу с тем, чтобы пойти домой, и, конечно, через это простудился на своем, так сказать, кулинарном посту. Он захворал сначала насморком и семь дней чихал. Но потом простуда перешла к нему на грудь, и температура вдруг поднялась до плюс сорока градусов выше нуля.

Вдобавок еще до этого, желая в свободный день культурно провести время, он поехал в Павловск осмотреть дворцы, и там он немного надорвался, помогая своей супруге войти в вагон.

Так что все это, вместе взятое, дало печальную картину заболевания человека в полном расцвете его сил.

И, будучи от природы мнительным, наш бедный официант был уверен, что он уже не поправится и уже, как говорится, не приступит больше к исполнению своих прямых обязанностей.

И вот через это он и пригласил своего папу приехать в Ленинград, чтобы сказать ему последнее «прости».

He то, чтобы он горячо любил своего папеньку, и вот теперь на закате своей жизни он во что бы то ни стало захотел его увидеть, напротив, он в течение сорока лет о нем не справлялся и совершенно как бы безучастно относился к факту его существования. Но его супруга, увидя у своего мужа такую невозможно высокую температуру, скорее из самолюбия, — мол, все, как у людей, — дала папе телеграмму: дескать, приезжайте в Ленинград, ваш сын захворал.

И, когда сын уже начал поправляться, в Ленинград, всем на удивление, прибыл из весьма далеких мест его папанька в лаптях, с мешком за спиной и с палкой. Правда, потом оказалось, что у старика в мешке были сапоги, но он их принципиально не носил, говоря об этом: «Богатый бережет рожу, а бедный — одежу».

Конечно, все, и в том числе сын, рассчитывали, что приедет скромный, отчасти даже религиозный старец лет семидесяти и будет тут произносить постные речи и всего пугаться. Но оказалось совершенно, как говорится, напротив.

Оказалось, что старикан был на редкость задиристый, немного скандалист, грубиян и брехун. И вдобавок он был не то чтобы контрреволюционер, но он отличался исключительной отсталостью в политическом смысле.

Он моментально во дворе дома схлестнулся с дворником и отодрал за уши одного подростка, пришедшего в гости к своему дяде, живущему тут двенадцать лет.

Потом он у нас в жакте резко беседовал с председателем, так что тот удивился, какие бывают взгляды на современность, и даже хотел об этом сообщить по месту его жительства.

В довершение всего приезжий отец напугал своего сына тем, что с места в карьер навел в конторе справку, не может ли он тут получить площадь для постоянного проживания в Ленинграде.

Конечно, сам по себе старик, наверное, был сравнительно хороший, но тут с первого дня его приезда почти все жильцы оказались не на высоте в смысле культуры. Они все начали над ним подтрунивать, шутили над ним, как над дураком, смеялись насчет его провинциальных, деревенских манер. И каждый старался сказать ему какую-нибудь чушь, вроде того, как ему при встрече всякий раз говорил дворник петушиным голосом: «С какого именно колхоза прибыли, молодой человек?»

Да и сын его, официант Гаврилов, тоже, конечно, не отставал от общего настроения и в другой раз, давясь от смеха, говорил старику, нарочно глядя в газету:

— Сегодня, папаня, не ходите на улицу — ожидается облава на седых и рыжих.

Конечно, все это делалось довольно любовно и без злобы, но все-таки, как говорится, это, наверное, не было чем-нибудь приятным для приезжего старика, который прожил семьдесят два года и был, наверное, умнее их всех, вместе взятых. А они думали, что это — простофиля, дурак и серый мужик, и вот что с ним делали.

И это, конечно, имело отрицательную реакцию на его поведение.

И сколько дней он тут прожил — столько скандалов имело место. Были крики, сцены, грубости и так далее.

В довершение всего на седьмой день своего пребывания он в пивной надрызгался и стал там буянить. И даже его хотели представить в милицию. Но он от всех скрылся и пошел шляться по улицам.

И вот он идет по улице и песни играет. А сам старенький, седенький и одетый по-деревенски, в высшей степени незатейливо.

И вот он идет по улицам и вдруг видит, что заблудился.

Конечно, это абсурд — тут заблудиться. Тем более, он адрес знает. Но с пьяных глаз он испугался и даже протрезвел.

И спросил прохожего, куда ему идти. Но прохожий не знал и велел ему обратиться к органам милиции.

Конечно, наш старик оробел сразу подойти к стоящему на посту милиционеру и от волнения прошел еще два-три квартала.

Но потом подошел к постовому с опаской, думая, что тот засвистит и закричит на него.

Но тот, согласно внутренней инструкции, отдал честь подошедшему, приложив к козырьку свою руку в белой перчатке.

Приготовившись к скандалу и привыкши к этому, старик от неожиданности немного растерялся и залепетал разные слова, не идущие к делу.

А постовой, спросив у него, какая ему нужна улица, показал, куда идти, и, снова отдав честь, занялся своим делом.

Но этот маленький жест почтения и вежливости, рассчитанный в свое время на генералов и баронов, произвел исключительное впечатление на нашего приезжего старика.

Старик аж задрожал, когда ему постовой отдал честь вторично и, стало быть, тем самым показал, что тут ошибки не было, а было то, что ему полагалось.

И тогда старик, как потом выяснилось, снова еще раз подошел уже к другому милиционеру и снова получил приветствие, которое с еще большей силой запало в его слабую душу.

Конечно, я не знаю, может ли быть, чтоб это сразу отразилось на характере, но все заметили, что старикан вернулся в высшей степени сдержанный и, проходя мимо дворника, не вступил с ним в обычные пререкания, а молча отдал ему честь и проследовал к себе.

Не знаю, может ли быть, что такая мелочь и такой, в сущности, пустяк могли сыграть известную роль в смысле перековки характера, но все заметили, что с папашей Гавриловым что-то произошло другое и в высшей степени оригинальное.

Кое-кто видел, как он на углу около своего дома пару раз подходил к милиционеру и с ним вежливо беседовал.

И многие, грубоватые в своем уме, увидев перемену, приписали ее страху, который старик испытывал, когда его хотели волочить в милицию. Но некоторые поняли по-другому.

И один интеллигент с нашей квартиры, страдающий сахарной болезнью, сказал про этот случай:

— Я завсегда отстаивал ту точку зрения, что уважение к личности, похвала и почтение приносят исключительные результаты. И многие характеры от этого раскрываются, буквально как розы на рассвете.

Большинство с ним не согласилось, и даже у нас в квартире произошла безрезультатная дискуссия.

А дня через три папаша Гаврилов заявил своему сыну, что срочные дела требуют его отбытия в деревню.

Некоторые из нашей квартиры, желая загладить перед стариком свои неуклюжие шутки, пошли его провожать на вокзал.

И, когда поезд тронулся, папа, стоя на площадке, отдал всем провожающим честь.

И все засмеялись, и папа засмеялся и уехал к себе на родину.

И там он, наверное, внесет теперь некоторую любезность в свои отношения к людям. И от этого ему в жизни станет еще более светло и приятно.

В пушкинские дни

Первая речь о Пушкине

С чувством гордости хочется отметить, что в эти дни наш дом не плетется в хвосте событий.

Нами, во-первых, приобретен за 6 р. 50 к. однотомник Пушкина для всеобщего пользования. Во-вторых, гипсовый бюст великого поэта установлен в конторе жакта, что, в свою очередь, пусть напоминает неаккуратным плательщикам о невзносе квартплаты.

Кроме того, под воротами дома нами вывешен художественный портрет Пушкина, увитый елочками.

И, наконец, данное собрание само за себя говорит.

Конечно, может быть, это мало, но, откровенно говоря, наш жакт не ожидал, что будет такая шумиха. Мы думали: ну, как обыкновенно, отметят в печати: дескать, гениальный поэт, жил в суровую, николаевскую эпоху. Ну там на эстраде начнется всякое художественное чтение отрывков или там споют что-нибудь из «Евгения Онегина».

Но то, что происходит в наши дни, — это, откровенно говоря, заставляет наш жакт насторожиться и пересмотреть свои позиции в области художественной литературы, чтоб нам потом не бросили обвинение в недооценке стихотворений и так далее.

Еще, знаете, хорошо, что в смысле поэтов наш дом, как говорится, бог миловал. Правда, у нас есть один квартирант, Цаплин, пишущий стихи, но он бухгалтер и вдобавок такой нахал, что я прямо даже и не знаю, как я о нем буду говорить в пушкинские дни. Приходит позавчера в жакт, угрожает и так далее. «Я, — кричит, — тебя, длинновязый черт, в гроб загоню, если ты мне до пушкинских дней печку не переложишь. Я, говорит, через нее угораю и не могу стихов писать». Я говорю: «При всем чутком отношении к поэтам я тебе в данное время не могу печку переложить, поскольку наш печник загулял». Так ведь кричит. За мной погнался.

Еще спасибо, что среди наличного состава жильцов у нас нет разных, знаете, писательских кадров и так далее. А то бы тоже, наверно, в печенку въелись, как этот Цаплин.

Ну мало ли, что он может стихи писать. Тогда, я извиняюсь, и мой семилетний Колюнька может в жакт претензии предъявлять: он тоже у меня пишет. И у него есть недурненькие стихотворения:

Мы, дети, любим тое время, когда птичка в клетке. Мы не любим тех людей, кто враг пятилетке.

Шпингалету семь лет, а вот он как бойко пишет! Но это еще не значит, что я его хочу равнять с Пушкиным. Одно дело — Пушкин, а другое дело — угоревший жилец Цаплин. Прохвост такой! Главное, навстречу жена идет, а он за мной как погонится. «Я, — кричит, — тебя в мою печку головой сейчас суну». Ну что это такое?! Сейчас пушкинские дни происходят, а он меня так нервирует.

Пушкин пишет так, что его каждая строчка — верх совершенства. Такому гениальному жильцу мы бы еще осенью переложили печку. А что ему будем перекладывать, Цаплину, — это я прямо поражаюсь.

Сто лет проходит, и стихи Пушкина вызывают удивление. А, я извиняюсь, что такое Цаплин через сто лет? Нахал какой!.. Или живи тот же Цаплин сто лет назад. Воображаю, что бы там с него было и в каком бы виде он до наших дней дошел!

Откровенно говоря, я бы на месте Дантеса этого Цаплина ну прямо изрешетил. Секундант бы сказал: «Один раз в него стрельните», а я бы в него все пять пуль выпустил, потому что я не люблю нахалов.

Великие и гениальные поэты безвременно умирают, а этот нахал Цаплин остается, и он нам еще жилы повытянет.

(Голоса. Расскажите про Пушкина.)

А я про Пушкина и говорю, а не про Лермонтова. Стихи Пушкина, я говорю, вызывают удивление. Каждая строчка популярна. Которые и не читали, и те его знают. Лично мне нравятся его лирические стихи из «Евгения Онегина»: «Что ты, Ленский, не танцуешь» и из «Пиковой дамы»: «Я хотел бы быть сучочком»[495].

(Голоса. Это оперное либретто. Это не Пушкина стихи.)

То есть как это не Пушкина? Что вы мне баки заколачиваете?.. Хотя я перелистываю наш однотомник и вижу — в «Пиковой даме» действительно нет стихов… Ну если эти стихи «Если б милые девицы все б могли летать как птицы» не Пушкина, то я уж и не знаю, что про этот праздник подумать. Короче говоря, я не буду Цаплину перекладывать печку. Одно дело — Пушкин, а другое дело — Цаплин. Нахал какой!

Вторая речь о Пушкине

Конечно, я, дорогие товарищи, не историк литературы. Я позволю себе подойти к великой дате просто, как говорится, по-человечески.

Такой чистосердечный подход, я полагаю, еще более приблизит к нам образ великого поэта.

Итак, сто лет отделяют нас от него! Время действительно бежит неслыханно быстро!

Германская война, как известно, началась двадцать три года назад. То есть когда она началась, то до Пушкина было не сто лет, а всего семьдесят семь.

А я родился, представьте себе, в 1879 году. Стало быть, был еще ближе к великому поэту. Не то чтобы я мог его видеть, но, как говорится, нас отделяло всего около сорока лет.

Моя же бабушка, еще того чище, родилась в 1836 году. То есть Пушкин мог ее видеть и даже брать на руки. Он мог ее нянчить, и она могла, чего доброго, плакать на руках, не предполагая, кто ее взял на ручки.

Конечно, вряд ли Пушкин мог ее нянчить, тем более что она жила в Калуге, а Пушкин, кажется, там не бывал, но все-таки можно допустить эту волнующую возможность, тем более что он мог бы, кажется, заехать в Калугу повидать своих знакомых.

Мой отец, опять-таки, родился в 1850 году. Но Пушкина тогда уже, к сожалению, не было, а то он, может быть, даже и моего отца мог бы нянчить.

Но мою прабабушку он наверняка мог уже брать на ручки. Она, представьте себе, родилась в 1763 году, так что великий поэт мог запросто приходить к ее родителям и требовать, чтобы они дали ему ее подержать и ее понянчить… Хотя, впрочем, в 1837 году ей было, пожалуй, лет этак шестьдесят с хвостиком, так что, откровенно говоря, я даже и не знаю, как это у них там было и как они там с этим устраивались… Может быть, даже и она его нянчила… Но то, что для нас покрыто мраком неизвестности, то для них, вероятно, не составляло никакого труда, и они прекрасно разбирались, кого нянчить и кому кого качать. И если старухе действительно было к тому времени лет под шестьдесят, то, конечно, смешно даже и подумать, чтобы ее кто-нибудь там нянчил. Значит, это уж она сама кого-нибудь там нянчила.

И, может быть, качая и напевая ему лирические песенки, она, сама того не зная, пробудила в нем поэтические чувства и, может быть, вместе с его пресловутой нянькой Ариной Родионовной вдохновила его на сочинение некоторых отдельных стихотворений.

Что же касается Гоголя и Тургенева, то их могли нянчить почти все мои родственники, поскольку еще меньше времени отделяло тех от других. Вообще я так скажу: дети — украшение нашей жизни, и счастливое детство — это, как говорится, очень и очень немаловажная проблема, разрешенная в наши дни. Детские ясли, очаги, комнаты матери и ребенка на вокзалах — все это суть достойные признаки одного и того же дела… Да, так про что же это я?

(Голос с места. Про Пушкина…)

Ах да… Вот я и говорю — Пушкин… Столетняя дата. А там, глядишь, вскоре ударят и другие славные юбилеи — Тургенев, Лермонтов, Толстой, Майков и так далее[496], и так далее. И пойдет чесать.

Вообще, между нами говоря, в другой раз даже как-то удивляешься, почему к поэтам бывает такое отношение. К певцам, например, я не скажу, чтоб у нас плохо относились, но уж настолько с ними не носятся, как с этими. А тоже, как говорится, таланты. И за душу хватают. И эмоциональность. И пятое-десятое.

Конечно, я не спорю, Пушкин — великий гений, и каждая его строчка представляет для нас известный интерес. Некоторые, например, уважают Пушкина даже за его мелкие стихотворения. Но я бы лично этого не сказал. Мелкое стихотворение — оно и есть, как говорится, мелкое и не совсем крупное произведение. Не то чтобы его может каждый сочинять, но, как говорится, посмотришь на него, а там решительно нет ничего такого уж слишком, что ли, оригинального и художественного. Например, представьте себе набор таких, я бы сказал, простых и маловысокохудожественных слов:

Вот бегает дворовый мальчик, В салазки Жучку посадив… Шалун уж заморозил пальчик…[497]

(Голос с места. Это «Евгений Онегин»… Это не мелкое стихотворение.)

Разве? А мы в детстве проходили это как отдельное стихотворение. Ну тем лучше, очень рад. «Евгений Онегин» — это действительно гениальная эпопея… Но, конечно, и в каждой эпопее могут быть свои отдельные художественные недостатки. Вообще я так скажу: для детей это очень интересный поэт. И в свое время там у них он, может быть, даже был попросту детский поэт. А до нас, может быть, дошел уже несколько в другом виде. Тем более наши дети знаете как выросли. Их уже не удовлетворяет детский стих:

Паровозик чук-чук-чук, Колесики тук-тук-тук, Госиздату гип-ура, Пети-мети автора…

Помню, знаете, у нас в классе задали выучить одно мелкое, ерундовое стихотворение Пушкина. Не то про веник, не то про птичку или, кажется, про ветку. Что будто бы растет себе ветка, а ей поэт художественно говорит: «Скажи мне, ветка Палестины…»[498]

(Голос с места. Это из Лермонтова…)

Разве? А я их, знаете, обыкновенно путаю… Пушкин и Лермонтов — это для меня как бы одно целое. Я в этом не делаю различия…

(Шум в зале. Голоса. Вы лучше расскажите про творчество Пушкина.)

Я, товарищи, к этому и подхожу. Творчество у Пушкина вызывает удивление. Ему за строчку стихов платили по червонцу. Кроме того, постоянно переиздавали. А он, несмотря на это, писал, и писал, и писал. Прямо удержу нету.

Конечно, придворная жизнь ему сильно мешала сочинять стихи. То балы, то еще что-нибудь. Как сказал сам поэт:

Откуда шум, неистовые клики? Кого, куда зовут и бубны, и тимпан…[499]

Тимпан! Договорится же человек до этого… Конечно, не будем останавливаться на биографических данных поэта: это всем известно. Но тоже, как говорится, с одной стороны — личная жизнь, квартира в семь комнат, экипаж, с другой стороны — сам царь, Николай Палкин[500], придворная жизнь, лицей, Дантес и так далее. И, между нами говоря, Тамара ему, конечно, изменила…

(Шум в зале. Крики. Наталья, а не Тамара.)

Разве? Ах да, Наталья. Это у Лермонтова — Тамара… Вот я и говорю. А Николай Палкин, конечно, сам стихов не писал. И поневоле, конечно, мучился и завидовал поэту…

(Шум в зале. Отдельные возгласы, переходящие в крики. Некоторые встают. Довольно! Уберите оратора!)

Так вот, я кончаю, товарищи… Влияние Пушкина на нас огромно. Это был гениальный и великий поэт. И приходится пожалеть, что он не живет сейчас вместе с нами. Мы бы его на руках носили и устроили бы поэту сказочную жизнь, если бы, конечно, знали, что из него получится именно Пушкин. А то бывает, что современники надеются на своих и устраивают им приличную жизнь, дают автомобили и квартиры, а потом оказывается, что это не то и не то. А уж, как говорится, взятки гладки… Вообще, темная профессия, ну ее к богу в рай. Певцы как-то даже больше радуют. Запоют, и сразу видно, какой голос.

Итак, заканчивая свой доклад о гениальном поэте, я хочу отметить, что после торжественной части будет художественный концерт.

(Одобрительные аплодисменты. Все встают и идут в буфет.)

На улице

Давеча я шел по улице и вдруг вижу: идет навстречу красноармейский отряд.

Четко и славно шагают — любо-дорого на них глядеть.

Все удивительно чистенько одеты. Сапоги новенькие. Шинельки из хорошего сукна. И у каждого бойца из-под ворота гимнастерки белый воротничок еще торчит.

И самое интересное — все бойцы в перчатках.

Но меня не так перчатки удивили, как удивил командный состав. Бывало, в прежнее время идет, представьте себе, какой-нибудь гвардейский полк. Какие-нибудь там волынцы. Или какие-нибудь там, я не знаю, семеновцы[501]. Тоже, конечно, все порядочно одеты. Чистота и так далее.

Но там поглядишь на ихний комсостав[502], на их офицеров, и все, как говорится, моментально делается ясным, что к чему.

Идут гвардейцы, солдаты — здоровые молодцы — представители народа. А рядом, перед каждым взводом, шествует чистенький, как кукла, офицер. И глядишь на этого офицера и видишь: это идет барчук. Холеное лицо. Усики. Сам бледный и затянутый. Надушен. И идет, все равно как танцует.

Командует: «Арш!» — и, между прочим, «р» не выговаривает. Еще чего!

И сразу видишь: дворянчик, белоручка, помещик или сын помещика.

Поглядишь снова на солдат — и видишь два мира, два класса. И один класс командует, а другой ему подчиняется.

Такая прежняя картинка была очень, как бы сказать, агитационна. Сразу было видно, кому народ служит и за какие интересы он бьется и страдает.

Очень уж у них была заметна классовая разница.

Но вот идет наш красноармейский отряд.

И я гляжу на этого нашего командира и вижу: это тот же свой брат, сын народа и представитель своего класса.

Он идет рядом с бойцами, и я не вижу между ними никакой особой разницы.

Да, конечно, он с образованием, многое, может быть, там знает, учился. И так далее. Он одет более франтовато. У него меховой воротник и кожаные перчатки. Но это уже не барчук и не представитель другого мира.

И даже обыватель, стоящий на панели, может сразу заметить, в чем дело и какая у нас армия, кому народ служит и какие интересы он намерен защищать.

И вот я стою на панели и об этом думаю, когда бойцы проходят мимо меня.

И я прикладываю руку к своей штатской кепке и отдаю честь этому воинскому отряду.

Жалоба

Многие граждане жалуются, что в настоящее время жаловаться не представляется чем-нибудь легким и что это иной раз связано, что ли, с волокитой.

Но я не разделяю этого мнения. Написать претензию в жалобную книгу — это чистое и святое дело.

На эту претензию сразу и без всякой волокиты отзывается директор или, там, заведующий. И сразу под вашей жалобой он пишет свое умозаключение. И на этом дело заканчивается к общему благополучию. Так что я удивляюсь на тех граждан, которые вякают о волоките.

Другое дело, если жалобщик пожелает обойти этот подводный камень в лице заведующего. Вот если он свою жалобу не запишет в жалобную книгу, а подкинет ее, так сказать, через голову заведующего — вот тогда, конечно, движение жалобы иной раз будет несколько более медленным, чем в другой раз хотелось бы. Не скажу, что будет волокита, но некоторый, что ли, туман может возникнуть.

Со мной, например, случилась в одном кооперативе неприятность. Перед выходным днем я заскочил в кооператив что-нибудь купить в рассуждении ожидаемых гостей.

Куплена была разная дешевенькая снедь, и в том числе соленые огурцы.

Но подавать гостям огурцы — это нерационально. И, купив их, я подумал: «Гости обопьются, и это будет лишняя канитель в хозяйстве».

И тогда я говорю работнику прилавка:

— Купленные огурцы замени мне, милый друг, яблочной повидлой.

Но тот, будучи, наверно, в раздраженном состоянии, отказался это сделать.

Тут мы с ним, как говорится, немножко схлестнулись чисто на словах. В результате чего он обозвал меня размагниченным интеллигентом[503] и потом добавил одно нехорошее слово в ответ на мои слова, что у него печенка лопнет, если он будет сердиться.

Тут произошла неприятная стычка. Он брызнул слегка в меня рассолом. Но не попал. А капнул на одну солидную даму. Я вызвал заведующего, но тот сказал:

— Сам черт не разберет, кто из вас виноват. Вы бы его не сердили, и все было бы хорошо. А если вы против него имеете зуб, то напишите жалобу в этой книге. А я ее разберу.

— Ну нет, — говорю, — сердечный друг. Я повыше махну! И мы увидим, что будет с этим работником прилавка!

И на другой день я послал свою жалобу в ихнее управление. Захожу туда через неделю. Там говорят:

— Зайдите в районное управление: мы туда вашу жалобу перекинули.

Захожу туда. Там говорят:

— Что ж они перекидкой занимаются? Как будто у нас своих дел мало! Где мы будем ваше заявление искать? Но если вы еще не остыли к этому делу, то напишите нам снова, и мы вашу претензию разберем.

Вот я написал снова и подал им. Захожу через неделю. Там говорят:

— А мы послали вашу жалобу к заведующему в магазин. Он к этому факту ближе стоит, и пусть он разберет.

С душевным трепетом я иду в магазин. Мне там говорят:

— Заведующего нету. Он, знаете, на прошлой неделе загремел: его сняли за одно нечистоплотное дело.

Я говорю:

— А кто его заменяет?

Вдруг тот же самый приказчик, что со мной схлестнулся, говорит:

— А, честь имею кланяться. Я временно его заменяю.

— Вот так номер!

— Если вы заскочили насчет вашей жалобы, то я согласен дело ваше прекратить. Если, конечно, вы извинитесь за допущенное вами оскорбление на моем посту.

Ошалев от неожиданности, я сказал ему «извините» и в растрепанных чувствах вышел из магазина.

И теперь жалобы пишу прямо в книгу, чтобы не было лишней волокиты.

Двадцать лет спустя[504]

Прежде чем рассказывать вам эту забавную историю, придется нам с вами перенестись сначала чуть не в прошлое столетие.

Вот какое событие произошло двадцать три года назад в городе Виннице.

Город Винница — небольшой цветущий городок. Там, говорят, много садов. Прелестные маленькие домики. И славная быстротечная речка.

Этот городок еще тем отличается от других, что он расположен недалеко от знаменитой станции Жмеринка, где, как известно, скрещиваются многие пути и происходят пересадки.

И вот в этом небольшом славном городке жил двадцать три года назад сын одного довольно богатого коммерсанта.

Он там в свое время окончил реальное училище. И был потом инженером. Но после смерти своего папы он не пожелал пойти по научной или там технической линии, а стал продолжать дело своего родителя, который являлся поставщиком многих винных фирм.

И вот у сына этого коммерсанта дела тоже пошли весьма недурно.

Настроение у него было прекрасное. Вскоре он там построил красивый двухэтажный дом в английском вкусе. И через некоторое время женился.

Он там женился на одной местной девушке, недавно окончившей среднее образование.

Это была некая девушка Муза — смуглая красавица с круглыми щечками и с блестящими, как звездочки, глазами.

Кажется, как будто мама у нее была румынка. И, может быть, поэтому она отличалась такой южной красотой.

Ах, он исключительно ее полюбил.

Он обставил ее комнату стильной мебелью. Затянул стены шелковой материей. Вместо дверей навесил турецкие бусы. Подарил ей двух маленьких попугаев. Привез ей откуда-то всяких тканей, ковров и ковриков. И теперь ее жилище было похоже на шатер в восточном вкусе.

И молодая женщина была довольна, но не совсем.

Она не слишком любила своего мужа. И, может быть, отчасти пошла за него замуж по расчету. Она мечтала встретить какого-нибудь стройного и гибкого мужчину, а муж был немного толстоватый и слегка, как бы сказать, косопузый. И, вдобавок, ноги у него не были пропорциональны всему остальному. И, уж во всяком случае, со своей наружностью муж не являлся героем ее романа.

Он понимал это, как говорится, соотношение сил. Баловал ее. Носил на руках. И не очень-то любил уезжать в свои деловые командировки, боясь подолгу оставлять молодую женщину без внимания и надзора.

Он хотел, чтобы она все время занималась материнством и чтобы она кормила его детей. Он этим хотел сохранить ее для себя.

Но она, родив ему девочку, не могла почему-то продолжать в том же духе. И муж, благодаря этому, еще более страшился, что она влюбится в кого-нибудь во время его отъезда.

А она, конечно, оставаясь одна, скучала, и в ее южном сердце зарождалось желание кого-нибудь полюбить и кому-нибудь составить небывалое счастье.

И вот однажды она встретила одного своего знакомого. Она давно его знала. Они были знакомы, когда он еще был реалистом и на спине носил школьный ранец.

Но сейчас он был студент и кончал институт. И он на каникулы прибыл к своей матери в город Винницу.

Теперь это не был маленький и прыщеватый мальчишка. Теперь это был красивый студентик, сильный и стройный — Саша Ф.

Он не без шика одевался, носил накладные орлы на пуговицах и брюки со штрипками. И ходил со стэком, веселый и остроумный, способный поразить своей внешностью не только простенькую девушку из провинции.

Он встретился с ней на одной вечеринке, и у них почти сразу возникло чувство.

Он стал назначать ей свидания, писал ей пылкие записочки, стоял часами под ее окнами.

И вот они стали встречаться. И муж вскоре констатировал, что то, чего он боялся, — случилось.

Муж не велел принимать Сашу Ф. Он отказал ему от дома и даже пригрозил его убить, если тот не перестанет смущать покой его юной жены.

Но угрозы не устрашили смелого юношу. Он по-прежнему украдкой встречался с молодой женщиной. Он вскружил ей голову, и она, имевшая пятилетнюю дочку, впервые поняла, что такое любовь.

Она просто потеряла рассудок, и день, проведенный без него, считала потерянным.

Она бесстрашно стала приходить к нему и оставалась у него часами, мечтая с ним о новой жизни.

Но он был беден и не закончил еще учебы. Он приводил ей резонные доводы о невозможности значительных перемен.

В довершение всего, его мать, пожилая согбенная дама, позабывшая, что такое юность, весьма неблагосклонно отнеслась к ее посещениям. И не скрывала своей досады, когда влюбленная женщина приходила к ее сыну.

Она боялась, что эта любовь кончится драмой или трагедией.

Препятствия не прекратили их пылкой любви.

Муза предложила ему бывать у нее в доме, говоря, что муж постоянно находится в разъездах.

Он не считал это удобным и долгое время отказывался, но однажды все же пришел к ней, волнуясь за свое безрассудство.

Она успокоила его, сказав, что муж в Харькове.

Он пришел к ней, как они условились, утром. И ах! это утро осталось у него в памяти на всю жизнь.

Это было летнее утро. Окно было раскрыто. Сад благоухал цветами. Солнце сверкало в зеркалах и в хрустальных безделушках, украшавших ее комнату. Муза приняла его в каком-то небесном шелковом платье, юная и прелестная, — смуглая красавица, полюбившая его без памяти.

Он прямо с ума сошел от счастья, когда заключил ее в свои объятия.

И она, как сумасшедшая, обняла его. И они пять часов подряд целовались. И даже она чуть не потеряла сознания, — так это было для нее ново и удивительно.

Уже ее мать, старая румынка, дважды поднималась наверх и, тихонько постучав в стену, упрашивала их разойтись, но они не имели сил расстаться.

Наконец они стали прощаться.

Дружески обнявшись, они ходили по комнате, говоря о своем светлом будущем.

Она вдруг шутя спросила его, что бы он стал делать, если б сейчас приехал ее муж.

Он, смеясь, показал на свой расстегнутый ворот, на галстук и воротничок, брошенные на стуле. Он сказал, что он не трус, но он, конечно, не хотел бы ее компрометировать. И, поглядев в окно, выходящее в сад, сказал, что он отличный гимнаст и ему не составило бы труда спуститься в сад по этим деревьям.

Она похвалила его за благоразумие, хотя видно было, что ей хотелось бы услышать иное, более героическое, более смелое и мужественное.

Так, гуляя по комнате, он вдруг увидел распечатанную телеграмму, лежащую на столике. Телеграмма была от мужа — он извещал ее, что приедет в среду, и посылал ей тысячу нежных поцелуев и свою страстную, до гроба любовь.

— Как он вас любит, — ревнуя, сказал Саша, с досадой бросая телеграмму. Но тотчас ее поднял и, вновь прочитав, не без тревоги сказал: — Но ведь сегодня среда. Значит, он приедет сегодня.

Муза подтвердила это. Она сказала, что харьковский поезд приходит вечером, так что не следует беспокоиться.

Он назвал ее безрассудной. Он сказал, что муж каждую минуту может приехать на машине или же каким-нибудь иным поездом.

И он стал с ней прощаться. Но снова им было жаль расстаться. И они снова, к ужасу старой румынки, принялись за свои поцелуи.

Вдруг они услышали внизу звонок и шум. И звонкий голосок ее пятилетней дочки пронзительно закричал: «Папа приехал».

Муза страшно побледнела. Она, заламывая руки, сказала:

— Боже мой! Это приехал Илья… Он убьет тебя…

Саша Ф., поцеловав ее трепетную руку, в одну секунду вскочил на подоконник и, притянув к окну ветку дерева, ловко, как обезьяна, повис на ней.

Муза ахнула, всплеснув руками.

Студент гибким движением молодого тела подался вперед и, хватаясь руками за ветки, благополучно спустился в сад.

Внизу он помахал рукой молодой женщине, неподвижно стоявшей у окна, и скрылся в зарослях малины.

Пробравшись сквозь малину к забору, он стал приводить себя в порядок и вдруг с ужасом увидел, что воротничок, галстук, фуражка и стэк остались наверху в ее комнате.

Лоб его покрылся холодным потом, когда он подумал, что муж сейчас увидит эти вещи, небрежно брошенные на стул.

Страшно мучаясь и досадуя на свою неосторожность, он снова через малину пробрался к дому. Он хотел ей крикнуть, предупредить, чтоб она спрятала все это или, если можно, бросила бы ему вниз, но тут, всматриваясь в ее окно, он с ужасом увидел, что в комнате уже были люди — ее мать, нянька с дочкой, муж и еще кто-то.

Саша снова бросился назад и, страшась услышать сейчас крики драмы, перескочил через забор и направился к своему дому.

И, дойдя до своей улицы, он захотел было вернуться туда, где сейчас, вероятно, разыгрывается трагедия, но у него не хватило духу сделать это.

Ему показалось, что его возвращение было бы смешным и глупым. И он стал успокаивать себя, говоря себе, что Муза, вероятно, в последний момент успела сунуть в шкаф его оставленные вещи.

Он пришел домой, бледный и растерянный, и его старая мамаша стала выпытывать, что с ним. Но он, не желая посвящать ее в свои тайны, сказал, что его срочно вызывают в институт. И вот почему он так огорчен, взволнован и потрясен.

Это случайное вранье определило его шаги. Саша сложил вдруг чемодан и, попрощавшись с матерью, в тот же день уехал в Москву.

Ему оставалось жить в Виннице всего две недели. Ну что ж, он несколько раньше вернется в столицу и несколько раньше приступит к занятиям. Нет, он не трус, но фигурировать в качестве застигнутого любовника ему не хотелось бы.

Конечно, он страшился за судьбу молодой женщины, но тут же утешал себя тем, что любовь мужа столь велика и грандиозна, что ей все простится и все забудется.

Перед отъездом он написал ей нежное и милое письмецо и вложил его в конверт вместе с засушенной настурцией. Но не отправил его, боясь, что письмо попадет в руки разгневанного мужа.

Однако, приехав в Москву, Саша очень там страдал и волновался и вскоре послал одному своему другу письмо в Винницу. Он попросил приятеля разузнать, что с Музой, и передать ей пламенный привет, его адрес и нежную просьбу написать ему хотя бы несколько слов.

Но друг почему-то не ответил. И от Музы не было никаких сообщений.

Потом он случайно узнал от одного приехавшего из Винницы, что в доме Музы как будто все благополучно, развода нет, и муж, по-видимому, по-прежнему безмерно любит ее и обожает.

Это сообщение успокоило Сашу. Но вместе с тем он снова ощутил пылкую любовь к молодой оставленной даме. Он поставил ее карточку на видное место и подолгу любовался милыми чертами своей смуглой, черноокой красавицы.

Между тем начались занятия. Последний год в институте — это было не шуточное дело. И Саша с головой ушел в свою учебу.

Он хотел было на рождественские каникулы приехать в Винницу, но случайно сошелся с одной курсисткой, и эта связь задержала его в Москве.

Весною он заболел, переутомленный экзаменами, и его отправили на кумыс. А летом мамаша его приехала в Москву на операцию и тут, как говорится, под ножом хирурга, скончалась.

Саша осенью хотел побывать в Виннице, но тут началась германская война, и молодого инженера взяли в армию в саперные войска.

Я не сумею вам сказать, как это случилось, но Саша Ф., страдая и любя, не смог в ближайшие годы встретиться со своей красавицей Музой.

Только в начале революции он наконец приехал в Винницу.

Co страшным волнением он вернулся в свой родной город. И в тот же день он с отчаянием в сердце узнал, что Муза с ребенком и мужем только что недавно уехала в Киев, бросив свой дом и свои дела на произвол судьбы.

Это было понятно — революция, вероятно, не пощадила бы разбогатевшего дельца. И вот он поспешил уйти от народного гнева.

Тотчас вслед за ними Саша отправился в Киев, но там узнал, что они выехали из Киева как будто в Одессу, но, может быть, и в Ростов.

Саша хотел было поехать в Одессу, но узнал, что пути к Одессе отрезаны фронтом гражданской войны.

Тут молодой человек понял, что он потерял их следы. И, может быть, никогда больше ее не увидит. И он так заплакал, как будто ему было шесть лет. И бессчетно раз целуя ее карточку, он дал себе слово до конца своих дней любить свою милую Музу.

Он вернулся в Москву. И стал там жить.

И вот давно уже отгремели выстрелы гражданской войны, новая жизнь победно шествовала по городам и селам.

Саша Ф. был инженером. И он служил в Москве. Он давно женился, и у него теперь было двое славных детишек, и он в скором времени ожидал еще третьего младенца.

Но в сердечных делах он остался верен своему чувству.

Ее карточка, как святыня, стояла на его письменном столе, и он, вспоминая дни своей юности, подолгу любовался милым обликом и, печально вздыхая, восклицал: «Ах, счастье с этой женщиной мне было так возможно».

Всю силу своего чувства он перенес в свою работу. Он стал весьма крупным, выдающимся инженером. И год назад он получил в приказе благодарность за полезную деятельность.

В прошлом году, летом, он немного заболел и решил полечиться. Его сорокалетнее сердце стало пошаливать, — начались разные боли, спазмы и так далее.

Его премировали двухмесячной путевкой в Кисловодск, и в августе он уехал туда с намерением заняться лечебными процедурами.

Кисловодск в этом смысле чудный курорт. Там нарзан делает чудеса — обновляет кровь и восстанавливает слабые нервы.

Два месяца подряд Саша принимал там нарзанные ванны и ходил в горы, укрепляя этим свое уставшее сердце.

Он там великолепно поправился и чувствовал себя молодым, способным на безрассудства. Но он там никого не встретил, кем бы мог увлечься. И теперь не без охоты покидал курорт.

В день отъезда он пошел в парк прощаться с любимыми местами. Он пришел в нарзанную галерею. Ему там подали стакан нарзана. И он стал с чувством его пить, поглядывая на гуляющую публику.

Вдруг рука у него дрогнула. Пальцы невольно разжались, и стакан с треском разбился, упав на каменный пол.

Перед ним в двух шагах стояла Муза Н. со своим мужем.

Она стояла около источника и тоже пила нарзан.

Сердце замерло у Саши, когда он еще раз взглянул на нее. Она была, пожалуй, по-прежнему красива и эффектна, но она очень пополнела.

Ах, где же эта тоненькая, смуглая красавица! Слишком полный ее стан, двойной подбородок и более крупные формы придавали теперь Музе солидный, стареющий и немного обрюзгший вид. И только милые ее глаза, блестящие и яркие как звездочки, сияли по-прежнему, так же, пожалуй, молодо и оригинально.

Она взглянула на человека, уронившего стакан. И у нее в то же мгновенье замерло сердце. И бывает же такое совпадение чувств, — рука у нее тоже дрогнула, пальцы разжались, и стакан, упав на каменный пол, вдребезги разбился.

Рядом стоявший муж, стареющий и весьма полный кособокий человек, с инженерским значком на лацкане пиджака, с недоумением посмотрел, что случилось.

И вдруг, всплеснув руками, он воскликнул:

— Боже мой! Муза! Да ведь это Александр Семенович — наш дорогой друг из Винницы!

Саша Ф. подошел к ним, и они стали пожимать друг другу руки, расспрашивая, волнуясь и смеясь от нахлынувших воспоминаний двадцатилетней давности.

— Александр Семенович, — сказал муж, — куда же вы, голубчик, тогда бесследно исчезли?.. Ну правда, я вас немного ревновал, но мы с Музой очень огорчились вашему отъезду.

Муза, улыбаясь, сказала:

— В самом деле, Саша, куда вы тогда делись?

Александр Семенович стоял растерянный, не зная, что сказать и что подумать.

Муж продолжал, улыбаясь:

— Да, я помню, много вы хлопот доставили нам своим отъездом. Помню, Муза три месяца меня пилила, зачем я так резко отказал вам от дома… Поверите ли, дело прошлое, но Муза плакала, и мы с ней заходили к вашей маме — расспрашивали ее о вас… Что с вами тогда стряслось?

Муза, улыбаясь, сказала:

— Это было, правда, нехорошо, Саша, что вы, не попрощавшись, уехали… Хоть бы написали письмо.

Саша растерянно бормотал:

— Боже мой… Как же так… Я писал… я не знаю… я думал, что…

Муж, громко смеясь, сказал:

— Да, черт возьми, я ревновал вас. Но теперь, Александр Семенович, я бы вам и сам сказал: поухаживайте, милый друг, за моей женкой.

Они втроем стали смеяться, иронизируя над своей полнотой, седеющими волосами и поблекшими чувствами. Вдруг муж сказал:

— Друзья, постойте минутку — пришли центральные газеты, и я боюсь прозевать…

Они остались вдвоем. Она сказала, улыбнувшись:

— Да, Саша, это было нехорошо с вашей стороны…

Саша, волнуясь и не понимая, сказал:

— Но ведь я думал, что муж все узнал… Я не хотел вам доставлять лишних страданий… Поверьте, я вас так любил…

Она вдруг сердечно и от души рассмеялась. Она так засмеялась, что он не знал, что подумать.

— Что вы смеетесь? — грубо спросил он.

Она сквозь смех еле могла сказать:

— Слушайте… Ведь тогда… помните… ну, в тот день, когда вы были у меня… Ведь это был не муж…

— Как не муж?! — спросил Саша, ужасаясь.

— Ну да, — сказала она, смеясь, — это была телеграмма. Муж прислал мне телеграмму, что он задержался.

— Но ваша дочка…

— Девочка ошиблась… Она на каждый звонок кричала: папа приехал… Я, как сумасшедшая, кричала вам из окна, чтоб вы вернулись… Но вы… соскочили со своего дерева… и сразу исчезли…

Она, сдерживаясь и кусая губы, смеялась. Ее подбородок дрожал, и плечи тряслись от хохота.

— Но как же так? — бормотал он. — Я думал… Фуражка, воротничок, которые я оставил…

Она, было перестав смеяться, снова захохотала так, что он подумал, что с ней истерика. Она сквозь смех еле могла сказать:

— Как же вы, Саша, уехали в Москву-то… без фуражки? Вы бы хоть зашли за фуражкой…

Он, сам не зная, что говорит, сказал:

— А куда же вы дели мой воротничок и фуражку?

— Ну не помню, голубчик, — сказала она, — кажется, спрятала и сохранила на память.

Он хотел выдавить на своем лице улыбку, но не мог и стоял, смертельно бледный, дрожа от волнения.

Она вдруг, увидев его в таком состоянии, перестала смеяться. Она сказала:

— Простите, Саша, что я так смеюсь… Я вас очень любила…

Он взял ее руку и стал целовать, бормоча:

— Боже мой… Ну как же так?.. Какая комедия жизни… Я вас тоже любил. И так ждал…

Тень прошла по ее лицу, и губы ее дрогнули, но она, отдернув руку, сказала:

— Муж идет, после поговорим…

Муж подошел к ним, на ходу разворачивая газету. Саша, взглянув на часы, пробормотал:

— Ого, уже три. Ведь через сорок минут отходит мой поезд.

Они стали жалеть, что он уезжает. Они хотели, чтоб он зашел к ним — сыграть в преферанс. Как, право, жаль, что они встретились только сегодня.

Саша поспешно стал прощаться с ними и, бледный и растерянный, пошел в свой санаторий.

Через полчаса он, по-прежнему взволнованный и потрясенный, сидел в вагоне.

И когда поезд тронулся, Саша распаковал чемодан, нашел карточку Музы. Он долго всматривался в дорогие черты и бормотал:

— Ну как же так?.. Ну как же это могло случиться?..

Вдруг снова он ощутил в своем сердце любовь, но не к этой прежней, тоненькой красавице, а к той женщине, которую он сейчас оставил в нарзанной галерее.

Ее смех смутил его. А то он сказал бы ей больше о своем чувстве, о том, что все эти годы он помнил и любил ее.

Он вдруг подумал, что он сейчас может сойти на станции и вернуться в Кисловодск.

В это время поезд остановился в Ессентуках. Саша стал судорожно упаковывать свои вещи, чтоб сойти тут. Но поезд вскоре тронулся, и Саша остался. Он подошел к открытому окну, бормоча:

— Как глупо все, ах, как все глупо…

Потом вдруг сердце у него упало, когда он подумал, что ведь он даже и не знает, где и в каком городе они живут. В своем волнении, в своем поспешном прощании он даже не спросил ее об этом.

И тут он снова, как и когда-то в Киеве, понял, что он потерял ее. И теперь уж, наверно, навсегда.

Слезы показались на его глазах. Он снова метнулся к своим чемоданам, чтобы выйти в Пятигорске. И, подойдя к окну, сказал:

— Как глупо все… Какая комедия жизни… Вот она, старость и увядание…

В Минеральных Водах он опять хотел было вернуться в Кисловодск, но носильщик, схватив его вещи, сказал:

— Поспешайте, гражданин. Московский поезд сейчас отходит.

И он покорно последовал за носильщиком.

Но в поезде он успокоился, сказав себе, что он напечатает объявление в центральной газете с просьбой к Музе отозваться и написать ему.

Эту историю Александр Семенович рассказал мне в сентябре тридцать шестого года. Сейчас начало нового года, но этого объявления я в газетах так и не видел.

Тишина

1

Лет, может быть, семь или восемь назад я жил в Ялте, в маленьком частном пансионе на Садовой улице.

В то время, наряду с государственными домами отдыха и санаториями, в Крыму процветали крошечные частные пансиончики на десять-двенадцать персон.

В этих пансиончиках приезжим предлагали особый семейный уют, дворянскую обстановку, домашние обеды и избранное общество людей, попавших сюда по рекомендации.

Наш пансиончик, имевший название «Тишина», содержали две старушки, две бывшие светские барыни.

Кое-как выбравшись из-под обломков рухнувшей империи, эти старушки сохранили все же свой внешний лоск, французскую речь, золотые лорнетки и жеманные, немного комические манеры.

И, пройдя сквозь революцию, они сумели сохранить свой собственный домик в Ялте, солидную обстановку и кой-какое серебро, которое теперь торжественно подавалось к столу пансионерам.

Это были две барыни, две, так сказать, полномочные представительницы старого, погибшего мира, старой, дореволюционной России.

Одна старушка, более престарелая, безучастно относилась к своему пансиону. Она целые дни проводила в саду, сидя в полузакрытой плетеной кабинке, защищавшей ее от ветра и солнца. Она целые дни неподвижно сидела с книгой на коленях, устремив куда-то свой туманный взор.

Это была подлинная картина — «Вся в прошлом»[505].

Другая старушка, напротив того, отличалась неукротимой энергией и смелостью духа. Она одна «заворачивала» всем пансионом, смотрела за хозяйством, производила расчеты и поддерживала порядок. Она выходила к столу, как хозяйка дома выходит к своим гостям, а не как владелица пансиона, которой платят деньги.

Всякий разговор о деньгах она считала неприличным, и когда ей платили — она жеманилась и конфузилась, говоря: «Ну зачем это… Можно ведь потом». Впрочем, это ей не помешало однажды дойти до скандала с визгом, когда одна из пансионерок не смогла ей вовремя заплатить. Такая жеманность была, попросту, ее манерой, дворянской маской и некоторой, может быть, иллюзией, которая теплилась в ее сердце.

Она важно восседала в конце стола и в беседе с пансионерами старалась поддерживать приличный светский тон. И она положительно расцветала, если кто-нибудь из пансионеров, благодаря ее за обед, сдуру прикладывался к ее ручке. Такого пансионера она начинала пламенно любить и, в ответ на его поцелуй, нежно прикладывалась губами к его лбу, как это требовалось в высшем дворянском обществе.

2

Уже в первый день моего приезда мне рассказали биографию этих двух старых подруг, владелиц нашего пансиона.

За их плечами была шумная и беспечная жизнь, заграничные поездки, балы, вечера, праздничное веселье, богатые мужья и сумасшедшие поклонники.

Более престарелая старуха была в дни своей юности оперной певицей. И она тогда отличалась какой-то неслыханной ангельской красотой. Ее мужья дарили ей дома, драгоценности и деньги, которых у нее до революции было больше как двести тысяч.

Ей было что вспомнить, и она, видимо, устремляла свой туманный взор к этому далекому прошлому.

Другая наша старуха — энергичная хозяйка пансиона — была женой гвардейского офицера, крупного помещика и богача.

Мужья наших двух дам успели умереть до революции, и обе женщины, почувствовав приближение старости, решили провести конец своей жизни в тишине и в покое в том месте, о котором у них сохранились лучшие воспоминания.

Этим местом оказалась Ялта, куда в свое время их возили мужья и любовники и где они видели счастье и волнение юности. И вот они, на склоне своих дней, снова сюда прибыли незадолго до революции. Они тут купили приличный домик с тенистым садом. И назвали это свое новое имение — вилла «Тишина».

Такое умиротворяющее название соответствовало их намерениям. Они решили тут мило, тихо и спокойно провести остаток жизни. Это, по их мысли, была тихая пристань после бурных путешествий по волнам жизни.

Но жизнь решила иначе. Война, революция, бегство белых и наступление большевиков — вот что они получили вместо тишины и покоя.

Старухи в двадцатом году хлебнули страха и сами были не рады, что выбрали такое место, где произошла развязка и где дворянская и купеческая Россия нашла себе на короткое время последнее пристанище.

Их славная Ялта, жемчужина Крыма, веселый и праздничный город, в котором любили отдыхать богатые фабриканты и царский двор, помещики и красавицы, теперь увидела новые картины. Это были последние ворота, в которые ушел старый мир.

Старухи тоже хотели было бежать. Они рассчитывали сесть на пароход, чтобы ехать в Турцию. Но они замешкались. У них было очень много вещей. Им было жалко их бросить. Они два дня паковали корзины и сундуки. И день затратили на то, чтобы люди перенесли их багаж на пристань.

И они, дрожащие, сидели уже на молу на своих корзинах. Но им сказали, что желающие уехать могут взять только лишь ручной багаж.

Они дождались, когда ушел последний пароход, увозивший дворян и коммерсантов за границу, и снова вернулись со своими вещами домой в свою виллу «Тишина».

Они прожили тут несколько лет не особенно замеченные. Их солидный возраст спас их от излишних передряг и волнений.

Они вскоре утвердились во владении дачей и в первые годы нэпа[506], не желая отставать от требований времени, открыли здесь частный пансион. И пять лет вели это дело, довольные собой и делами.

3

Итак, одна старуха в тихом раздумье проводила время в саду. А другая энергично хозяйничала.

Эта вторая дама была весьма глупая и несколько бестолковая старуха. Беседуя за столом со своими пансионерами, она подчас несла такую околесицу, что просто было удивительно видеть, как эта представительница слабого пола, окончившая в свое время институт, могла до такой степени договариваться. У нее были спутаны все понятия и представления о мире и людях.

Тем не менее она не раз рисковала пускаться в беседы о политике. И пансионеры, не сдерживая улыбок, слушали ее бестолковые речи.

Но за этой бестолковщиной довольно явственно была видна нехитрая политическая платформа, на которой, хоть и шатко, но весьма упорно, стояла наша дама.

Она была настроена удивительно контрреволюционно. Ничто из нового ее не удовлетворяло и не устраивало. Она была против крепостного права, но все остальные нововведения за последние сто лет она считала лишними, снижающими жизнь в ее праздничной красоте и величии.

Она приводила примеры из жизни муравьев, которые от природы делились на классы, и сравнивала настоящий момент с гибелью Рима. Себя и нескольких пансионеров она причисляла к римлянам, а во всех остальных она видела пришлый элемент из далеких варварских стран.

Кой-какие знания из области истории и зоологии, почерпнутые в институте полвека назад, теснились теперь в ее голове в хаотическом беспорядке. Но она не без некоторой ловкости оперировала этим в своих политических докладах.

Нас было десять пансионеров: два инженера, журналист, несколько скучающих дам и один молодой, веселый студент, приводивший старуху в содрогание своим поведением.

Студент этот, подтрунивая и разыгрывая старуху, нарочно говорил на каком-то особом жаргоне, употребляя всякие блатные словечки и выражения.

Вместо «ел» он говорил «подрубал», прося передать блюдо, говорил: «Нуте, старушка, передайте эту хреновину», а старухино светское общество он называл «гоп-компания».

Пансионеры умирали со смеху, глядя на нашу хозяйку. Она принимала эти речи за чистую монету и всякий раз всплескивала руками, находя подтверждение своим мыслям о гибели культуры, об утрате тонких чувств и безвозвратно ушедшей поэзии.

И всякий раз после комических речей студента она, как бы в противовес, приводила примеры из прошлой жизни, наполненной восхитительным изяществом и сказочной поэзией. Она рассказывала нам о каких-то волшебных переживаниях, о каких-то неслыханных моментах, в которых она была участницей. Она говорила, что теперь все ее раздражает и все сердит. Что она когда-то считала лучшими моментами жизни глядеть на море, на серебристую луну, на людей, сидящих и любующихся этой панорамой. Сейчас она предпочитает сидеть дома. Ее волнует и раздражает не нужная никому теперь ночная панорама и это шлянье простого народа по набережной.

4

Однажды за ужином, после таких речей, мы попросили старуху рассказать нам о самом ярком ее воспоминании, о самом сильном ее переживании, связанном с Ялтой.

Все отвлеченные разговоры о красоте прошлой жизни были нам неубедительны. И мы хотели услышать какой-нибудь эпизод, какой-нибудь подлинный случай из той жизни, а не ее риторические беседы о волшебных любовных переживаниях и о любезном внимании любовника, приехавшего сюда тридцать лет назад с красивенькой дамочкой, какой она когда-то была.

Старуха с готовностью согласилась рассказать нам о самом сильном ее переживании, наполнившем когда-то ее сердце неслыханным волнением и трепетом.

— Я приехала сюда с мужем, — сказала она, — в 1908 году. Мой муж был офицером гвардии. Мы приехали с ним весной. И остановились в гостинице «Джалита».

Он меня так любил, что современные люди даже частично не могут себе представить, что это так бывает. Но в те дни наша любовь отошла на второй план, так как мы готовились к встрече царской семьи.

Мы устраивали в Ялте весенний благотворительный базар в пользу чахоточных. И царская семья, проживавшая в то время в Ливадии, собиралась присутствовать на открытии.

Можете представить наше волнение и наши надежды! Замеченные на базаре государем, мы могли быть даже приглашены ко двору, и мой муж мог сделать себе карьеру, о которой он мечтал всю жизнь.

И вот представьте себе прелестное майское утро. Мы выходим с мужем. И идем по набережной в курзал. Там уже все готово к встрече царской фамилии.

Мы идем с мужем, и волнение душит нас. У меня подкашиваются ноги. И я не могу идти. «Мой друг, — говорю я мужу, — постоим минутку». И мы останавливаемся на набережной. И я гляжу на синюю гладь моря, на безбрежную даль, на дельфинов, которые показываются на поверхности.

Мой муж держит меня под руку. Я ему говорю: «Мой друг, я запомню этот момент на всю жизнь. Мне кажется, что сегодня произойдет нечто небывалое в нашей жизни».

И мы снова продолжаем наш путь. Мы приходим в курзал. Там уже все на местах. И я становлюсь за свой киоск. У меня киоск с шампанским. Я разливаю по бокалам шампанское. И те, которым угодно выпить, берут бокал и на поднос кладут деньги — сто рублей, двадцать пять или золотые монеты.

Я была очень хорошенькой женщиной. Около моего киоска моментально образовалась пробка из блестящих офицеров и статских. Но я боюсь, что это заслонит меня от государя, и я держусь со всеми холодно и вызывающе.

Вдруг волнение достигает наивысшего напряжения. Раздаются возгласы: «Государь приехал».

И мы все замираем в неподвижных, почтительных позах.

И вот придворные расступаются, и мы видим незабываемую картину — идет государь Николай Второй. Рядом царица. И матрос на руках несет царевича.

Они дефилируют около моего киоска и вдруг, к зависти всех, они останавливаются около меня. Царица говорит мне: «Как у вас идут дела, моя крошка?» И я, еле превозмогая волнение, говорю: «Ничего себе, ваше величество». И дрожащей рукой показываю ей на блюдо, наполненное кредитками.

Вдруг царевич, сидящий на руках матроса, говорит: «Мама, поглядите, какая у нее на шляпе миленькая птичка».

А в то время, надо вам сказать, все дамы носили шляпы с художественными украшениями. Блондинки носили на шляпах цветы, листья, ягоды или перья. Брюнетки украшали шляпы искусственными фруктами — там маленькие райские яблочки, сливы, вишни и так далее. В то время это считалось модным.

А у меня на шляпе была, представьте себе, веточка с вишней, и на ветке сидела маленькая голубая птичка с желтыми глазками. Мы с мужем это привезли из Дрездена, и это было действительно произведение искусства. Многие восхищались тонкой, художественной работой.

И вот царский ребенок, увидев эту птичку, потянулся к ней.

Матрос Деревенько[507] делает шаг ко мне. И царственное дитя своей ручкой начинает хватать мою птичку и начинает теребить ее.

Я стою ни жива, ни мертва. Счастье охватывает все мое существо. И страх, что царевич может сейчас уколоть свою ручку о булавку, сковывает меня до того, что я перестаю дышать.

Тишина воцаряется вокруг.

Многие, не понимая еще, что это значит, замирают в предчувствии необычайного.

Я вижу моего мужа, который, белый от страха, стоит в отдалении. Я вижу, что он счастлив, но он тоже боится и не знает, чем все это кончится. Я делаю ему знак — мол, не волнуйся, мой друг, все будет хорошо.

И тут меня осеняет мысль — снять птичку со шляпы и преподнести его высочеству.

Почтительно прижимая одну руку к сердцу, я другой рукой отрываю птичку с веткой и преподношу царственному младенцу.

Я вижу — царевич хочет ее принять от меня и смотрит на свою мамашу. Но та говорит ему что-то по-английски, и я, не понимая этого, стою, дрожа от счастья и волнения.

Один из придворных мне потом делает перевод с английского. Он говорит, что царственная мать высказала соображение — не заразился бы ее ребенок чем-нибудь, если он возьмет мою птичку. И она не позволяет ему ее взять. Тогда матрос Деревенько берет от меня птичку. И вся августейшая семья, довольная, отходит от моего киоска и дефилирует дальше. И, перед тем как отойти, государыня, открыв свою сумочку, кладет мне на поднос кредитку в пятьсот рублей.

Муж и придворные окружают меня, поздравляя и благодаря за мою находчивость.

А я, почти ничего не соображая, стою со сбитой набок шляпой и гляжу на всех счастливым, невидящим взором.

И вот кончается базар. Мы с мужем возвращаемся назад. Мы снова идем по набережной. Снова глядим на море. И несказанное чувство радости и волнения снова душит нас. И, прижавшись друг к другу, мы стоим, ослепленные счастьем и радостью.

5

Старуха закончила свое повествование, утирая слезы. Наш веселый студент, усмехнувшись, спросил:

— Ну и что же?

— То есть как что же? — сказала гневно старуха.

— Да, но я в этом эпизоде ничего особенного не вижу, — сказал студент. — Напротив, царица не велела взять птичку. Она сказала ребенку, что это зараза. Если хотите знать, она вас просто даже этим оскорбила.

Старуха, гневно посмотрев на студента, ничего не ответила.

— Просто дурацкая история, — сказал студент, давясь от смеха. — И главное, вас с мужем даже ко двору не пригласили с вашим раболепством. Только зря птичку оторвали от своей художественной шляпки.

— Да, но мои переживания, — с волнением сказала старуха, — были мне всего дороже. Я не могу передать вам те чувства, когда мы вечером с мужем снова вышли на море и, как изваяния, стояли, глядя на луну, на серебристую лунную дорожку, искрящуюся на море. Вот это счастливое чувство радости, этот трепет, который душил нас с мужем, я никогда впоследствии не испытывала. И после этой вашей революции я поняла, что вся эта радость жизни, которую я знала, никогда больше не повторится.

Студент засмеялся.

— Слушайте, маман, — сказал он, — вы порете чушь. Вы были тогда сравнительно молоды. У вас были еще всякие, может быть сильные, чувства. И вот вы и переживали всякую муру вроде этой истории с птичкой.

Мы все засмеялись.

— Дело просто, — сказал один инженер, — ваше политическое настроение соответствовало тому, что было. Вот оно и получилось у вас так божественно.

Старуха осоловело поглядела на всех нас.

— Я вчера, — сказал студент, — гулял при луне с одной особой, вы знаете, с кем… Так можете представить, какие чувства я испытывал. Уж наверно, мамаша, посильнее, чем вы двадцать пять лет назад. Просто вы контрреволюционно настроены.

Старуха встала из-за стола и, надменно пожелав спокойной ночи, проследовала в свою комнату.

6

Кажется, год или два спустя я неожиданно встретил старуху в Ленинграде.

Знаменитое землетрясение в Ялте[508] разрушило их виллу «Тишина».

Дом дал сильную трещину, и они продали его. Они не захотели больше оставаться в Ялте, где вместо тишины и покоя они нашли бог знает что.

— Я много лет жила в Ялте, — надменно сказала мне старуха, — но такого землетрясения никогда еще в Ялте не было. Конечно, я понимаю, что революция тут ни при чем, но согласитесь сами, что это по большей мере странно, что нам выпали такие события вместо ожидаемого покоя. Только иронически можно было назвать так, как мы назвали, нашу виллу.

Я спросил ее, зачем она приехала в Ленинград. Она сказала, что она купила в Ленинграде комнату и собирается здесь жить. Она хотела бы устроиться какой-нибудь кастеляншей в больницу или экономкой в дом отдыха, так как бездеятельная жизнь ее не устраивает. Слишком много мыслей о прошлом, и она хотела бы их заглушить. И, кроме того, надо зарабатывать, так как ее маленького имущества хватит ей ненадолго.

Она, действительно, вскоре устроилась на работу в больницу. И некоторое время там работала. Но недавно я узнал, что она умерла. И что после ее смерти в ее комнате под матрацом нашли двадцать восемь золотых колец, пятнадцать браслетов, много серег с бриллиантами и всякие ценности на сумму до трехсот тысяч по теперешнему счету.

Другая старуха — ее подруга — еще раньше, вскоре после землетрясения, тихо скончалась в Ялте, и вилла «Тишина» прекратила свое существование.

Парусиновый портфель

Я прошу извинить, дорогие читатели, что задерживаю вас на таком пустяке, на незначительном факте, не стоящем, может быть, вашего просвещенного внимания, устремленного в другие дела. Но уж очень я забавное дело слушал в народном суде.

Один, представьте себе, муж весьма часто ходил на вечерние сверхурочные работы. Так он, по крайней мере, объяснял своей жене. А на самом деле у него никаких сверхурочных не было, а попросту он ходил в гости к одной своей землячке из Ростова.

У них в свое время в городе Ростове была пылкая любовь, и вот теперь они снова не без интереса встречались. Они ходили в кино, в театры и так далее.

Но дома он, конечно, говорил, что у него экстренные занятия, брал для отвода глаз портфель и шествовал к своей подруге.

Наверно он не хотел, как говорится, затемнять семейные горизонты личными делами и поэтому так поступал. Тем более что у него была жена и сынишка лет десяти.

Вот однажды, придя со службы домой и покушавши, он сказал жене, что сегодня вечером он должен пойти на одно экстренное заседание.

Жена начала ахать и говорить, что его что-то уж слишком загрузили делами, что он, благодаря этому, совершенно отбился от дому, что это ни на что не похоже, и что если это так будет продолжаться, то она напишет об этом самому товарищу Микояну или кому-нибудь из крупных хозяйственников, что, дескать, вот что получается.

Еле отвертевшись от семейных разговоров, наш муж надел пальто, взял портфель и направился к выходу.

Но едва он хотел выйти на лестницу, как вдруг в квартиру вошел счетчик из Электротока.

Наш муж, желая посмотреть, сколько у него нагорело электричества, немного задержался в передней. И, узнав сумму, вытащил бумажник из кармана и дал деньги своей жене с просьбой тут же расплатиться. А сам поскорей вышел, чтобы снова, чего доброго, не возникли разговоры.

Но тут случилось, что он, торопясь и волнуясь, что опаздывает, взял портфель счетчика вместо своего портфеля и с ним поспешно вышел.

А это был обыкновенный грубый парусиновый портфель. И в нем были разные официальные бланки, документы, карточки и так далее.

Но наш инженер, находясь мыслями в другом месте, просто даже не заметил, что он несет.

А надо сказать, что в его собственном портфеле, как на грех, были положены конфеты, которые он хотел преподнести своей знакомой, какое-то еще дамское шелковое кашне и хорошенький бювар для писания писем.

Вот, значит, этот злополучный портфель с подарками остался в передней на стуле, а сам инженер с парусиновой чепухой прибыл к своей подруге.

Но поскольку он запоздал или уж я не знаю что, она не смогла его принять. То есть она вышла к нему в переднюю и с ним мило объяснилась, но сказала, что у нее сейчас сидит приехавший из провинции какой-то ее дядя с маминой стороны и она, думая, что инженер не придет, договорилась уж со своим дядей куда-то пойти.

Находясь в большом огорчении, наш инженер не сразу, конечно, ушел, а он долго канючил в передней, говоря, что он всего-то опоздал на пять минут и что это очень жаль, что у него сорвался вечер. И тогда она пообещала встретиться с ним завтра.

Вот наш инженер, находясь в расстройстве чувств, стал прощаться со своей подругой. И собрался уже уйти, как вдруг увидел в своих руках какую-то парусиновую штуку, какой-то замызганный, не его портфель.

В полной уверенности, что это он сейчас взял его по ошибке, он положил его на столик в передней и стал искать свой портфель.

А в передней, под стулом, стоял чей-то портфель. И наш инженер, найдя его, до некоторой степени даже удивился и стал вспоминать, когда же это он успел засунуть свой портфель под стул.

Но так как его землячка снова начала спешно с ним прощаться и его выпроваживать, то он и не стал больше задумываться над этой материей, а, вытащив портфель из-под стула и решив, что он подарки сделает завтра, еще раз приложился к ручке своей знакомой и вышел с чужим имуществом. И она ему ничего не сказала, поскольку она, наверно, тоже не знала, что это портфель ее дяди. И, вдобавок, в передней царил полумрак.

И вот, выйдя на улицу, наш инженер побрел потихоньку домой, помахивая портфелем.

А надо сказать, что дома у него был уже полный переполох.

Счетчик, получив деньги и не найдя своей парусины, поднял тарарам, и, думая, что это хозяйский мальчишка, играя с портфелем, затащил его куда-нибудь в комнату, стал везде искать и, разыскивая, перевернул всю квартиру кверху дном.

Жена тоже деятельно помогала искать государственные акты, но, найдя портфель мужа, удивилась, что он не взят. И из чисто женского любопытства заглянула туда — что там есть. И, найдя вещи, несколько странные для сверхурочных занятий, взволновалась и, уйдя в свою комнату, стала обдумывать, что бы все это значило.

Сынишка же инженера, десятилетний мальчик, увидев содержание портфеля, выгреб из него коробку конфет и, как говорится, отдал должное кондитерским изделиям.

Придя к мысли, что муж ей говорит неправду о сверхурочных занятиях, жена начала плакать. Но тут раздался телефонный звонок и грубый мужской голос сказал, что если еще не пришел ее муж, то пусть она передаст ему, что там, где он сейчас был, он оставил свой портфель с какими-то дурацкими бумагами, а вместо него взял по ошибке чужой портфель. И пусть он, как придет, срочно это вернет, так как они садятся ужинать, а в портфеле остались кое-какие съестные припасы.

Жена сквозь слезы обещала, что передаст мужу, и, повесив трубку, начала рыдать, поняв отчасти, где ее муж бывает.

В общем, в доме был полный кавардак, когда на семейном горизонте вновь появился наш злосчастный супруг.

Счетчик из Электротока, который перевертывал теперь кухню кверху дном, набросился на вошедшего инженера, требуя моментально найти его портфель, в котором заключалось электрическое хозяйство всего района.

Не понимая еще, о чем идет речь, муж услышал рыдания своей супруги и поспешил к ней в комнату. И там вскоре разразилась буря, так что счетчик и не рискнул туда войти, а с видом великомученика сел в коридоре на стул и стал ждать, чем все это кончится.

Тут сынишка инженера, увидев новый портфель, поинтересовался, что еще принес папа. И хотя бабушка запрещала трогать этот портфель, тем не менее, мальчик выгреб из него еще одну коробку конфет, маринованные пикули, паюсную икру и бычки в томате.

Мальчик, не чувствуя больше аппетита к конфетам, отнес их в буфет. А бабушка, будучи не в курсе дела и полагая, что продукты принесены для дома, поставила пикули, икру и бычки за окно. Причем, пробуя икру, больше чем следует налегла на нее, так что за окно попало, собственно говоря, весьма незначительное количество.

Во время этих хозяйственных процедур и в момент наивысших криков в спальне снова раздался телефонный звонок. И муж сконфуженно начинает в трубку объяснять, что это просто ошибка и что портфель будет моментально доставлен.

И с этими словами инженер идет в коридор, находит там счетчика, извиняется перед ним, дает ему адрес и рубль на автобус, и просит взять портфель, лежащий в передней, и обменять его на свой, случайно занесенный в другое место.

Счетчик, довольный, что портфель с государственными бумагами, наконец, найден, не стал слишком много распространяться и, только слегка поругавшись с рассеянным интеллигентом, отбыл, захватив для обмена портфель, опустошенный бабушкой и внуком.

Но едва в квартире наступила тишина и утомленные супруги прилегли после бури отдохнуть, как вдруг снова раздался телефонный звонок, и грубый мужской голос сказал жене, что ее супруг, видимо, попросту, арап[509], если из чужого портфеля он выгреб все, что там было. И что, если на то пошло, пусть он оставит себе бычки в томате, но икру и пикули пусть моментально вернет, иначе ему несдобровать. И что даже его знакомая просит ему передать, что он подлец.

Муж, чувствуя, что идет скандальный разговор, вырвал трубку от жены и стал кричать, что он ничего из портфеля не брал и даже его не открывал и пусть все убираются к черту. А что за посланного человека он не отвечает, и если тот взял что-нибудь из портфеля, то пусть они и имеют с ним дело.

Тогда грубый мужской голос стал мягче и сказал, что посланный человек еще не ушел и что он вытряхнет из него душу, но икру и пикули вернет.

Наконец все смолкло. Муж и жена, объединенные общим военным фронтом, несколько даже примирились. И жена взяла с него торжественное обещание, что впредь таких историй не повторится.

Однако, примерно через час, в квартиру явился весьма бледный и в растерзанном виде счетчик и поднял невероятный скандал, требуя возврата каких-то продуктов. Но так как ни муж, ни жена об этих продуктах ничего не знали, а бабушка уже спала сном праведницы, то рассердившийся инженер велел счетчику моментально уйти. Счетчик сказал, что подобных злодеев он еще не видел в своей жизни и что на инженера и на того мужчину, который чуть не вытряхнул из него душу, он завтра же подает в народный суд. Тем более что, мало того что он потерял рабочий день, — он еще получил нервное и физическое потрясение и вдобавок до сих пор не получил своего портфеля с государственными документами, за который тот требует выкуп.

В общем, счетчик, действительно, подал в суд. И на суде распуталась вся цепь событий.

Публика невероятно веселилась, когда выступавшие свидетели объясняли, как это все было. Но смех достиг наивысшего напряжения, когда бабушка начала рассказывать, как она съела икру.

Народный судья, женщина, отметила в своем слове, что мещанский быт с его изменами, враньем и подобной чепухой еще держится в нашей жизни и что это приводит к печальным результатам. Так, например, пострадавший на своем посту счетчик является в некотором роде жертвой этого дела.

Обвиняемый мужчина, который, кстати сказать, оказался не дядя подруги инженера, а бывший жених, приехавший из Ростова, принес свои извинения счетчику. Инженер тоже горячо извинился.

Суд вынес инженеру общественное порицание, а дядю из Ростова за то, что он немного помял счетчика, справедливо приговорил к общественным работам на два месяца.

Публика этот приговор встретила с полным удовлетворением.

Что будет дальше — мы не можем вам сказать, но, поскольку дяди не будет на горизонте два месяца, возможно, что произойдет примирение между инженером и его подругой. И тогда, может быть, снова возникнет какая-нибудь ерунда на семейном фронте.

Веселая игра

Давеча я кушал в ресторане и после того заглянул в бильярдную. Хотелось посмотреть, как там, как говорится, шарики катают.

Слов нет — игра интересная. Она занятная и отвлекает человека от всевозможных несчастий. Некоторые даже находят, что бильярдная игра развивает мужество, глазомер и натиск. А врачи утверждают, что эта игра для неуравновешенных мужчин крайне полезна.

Не знаю. Не думаю. Другой неуравновешенный мужчина, играя на бильярде, до того нальется пивом, что после игры еле домой ползет. Так что я сомневаюсь, чтобы это для нервных и расстроенных было полезно.

А что это глазомер усиливает, то как сказать. Тут одному с нашего дома партнер, прицеливаясь, глаз кием подбил. И хотя тот не ослеп, но все-таки слегка окривел. Вот вам и развитие глазомера. И если ему теперь по другому глазу пройдутся, то человек и вовсе глазомера лишится.

Так что в смысле пользы это уж, как говорится, бабушкины сказки.

Но игра, конечно, забавная. Особенно когда «на интерес» играют — очень увлекательно смотреть.

Конечно, на деньги сейчас играют редко. Но зато что-нибудь придумывают оригинальное. Некоторые заставляют проигравшего под бильярд лезть. Другие заставляют поставить пару пива. Или велят заплатить за игру.

А когда я на этот раз зашел в бильярдную, то увидел очень смехотворную картину.

Один выигравший велел своему усатому партнеру со всеми шарами под бильярдом пролезть. Он запихал ему шары во все карманы, в каждую руку дал по шару и вдобавок один шар подсунул под подбородок. И в таком виде проигравшийся под общий смех прополз под бильярдом.

После новой партии выигравший снова нагрузил усатого шарами и вдобавок велел ему взять в зубы кий.

И тот, бедняга, снова полез под гомерический хохот собравшихся.

Для новой партии они уж и не знали, что придумать.

Усатый говорит:

— Давайте что-нибудь полегче, а то вы меня и без того загнали.

А у него, действительно, даже усы книзу повисли, до того он задергался.

Выигравший говорит:

— Зато, дурак, я тебя великолепно научу на бильярде играть благодаря таким штрафам.

А с выигравшим был еще его приятель. Тот говорит:

— Я придумал. Если он проиграет, давайте так: пущай он лезет под бильярд, нагруженный шарами, а мы ему к ноге вдобавок привяжем ящик с пивом. Пущай он в таком виде пролезет.

Выигравший, засмеявшись, говорит:

— Браво! Вот это будет номер!

Усатый обиженно говорит:

— Если ящик будет с пивом, то я играть не буду. С пустым ящиком мне и то трудно будет лезть.

В общем, он проиграл, и тут под общий смех усатого снова нагрузили шарами, в зубы дали ему кий и к ноге привязали ящик. Вдобавок друг выигравшего начал пихать усатого кием, чтобы тот быстрее проходил свой маршрут под бильярдом.

Выигравший до того хохотал, что упал на стул и хрюкал от изнеможения.

Усатый вылез из-под бильярда сам не свой. Он осоловело поглядел на всех собравшихся и даже некоторое время не двигался. Потом он выгрузил из карманов шары и стал отвязывать от ноги ящик с пивом, говоря, что он больше не играет.

У выигравшего текли слезы от смеха. Он сказал:

— Ну, голубчик Егоров, сыграем еще одну партию. Я еще забавную штуку придумал.

Тот говорит:

— Ну что вы еще придумали?

Выигравший, давясь от смеха, говорит:

— Давай, Егоров, сыграем на твои усы. Мне твои пушистые усы давно противны. Если выиграю я, то отрежу тебе усы. Идет?

Усатый говорит:

— Нет, на усы я играть не буду, или же дайте мне сорок очков вперед.

В общем, он опять проиграл. И никто не успел опомниться, как выигравший схватил столовый нож и начал отпиливать пушистый ус у своего незадачливого партнера.

В зале помирали от смеха.

Вдруг один из присутствующих подходит к выигравшему и так ему говорит:

— Наверное, ваш партнер дурак, что он соглашается на такие штрафы. А вы этим пользуетесь и насмехаетесь над человеком в общественном месте.

Друг выигравшего говорит:

— А ваше какое собачье дело? Ведь он добровольно соглашается.

Выигравший говорит своему партнеру томным голосом:

— Егоров, подойди сюда. Ответь общественности, что ты добровольно соглашался на все штрафы.

Партнер, придерживая рукой полуотрезанный ус, говорит:

— Известно, добровольно, Иван Борисович.

Выигравший говорит, обращаясь к публике:

— Другой там заставляет шофера ждать на морозе три часа. А я к людям гуманно подхожу. Это шофер с нашего учреждения, и я его завсегда в тепло беру. Я к нему не свысока отношусь, а я с ним по-товарищески на бильярде играю. Учу его и маленько наказываю. И что теперь ко мне придираются — я прямо не пойму.

Шофер говорит:

— Может, тут из публики есть парикмахер. Просьба подровнять мне усы.

Из толпы выходит один человек и говорит, вынимая из кармана ножницы:

— Сердечно рад подровнять ваши усики. Если вы желаете, я вам сделаю их, как у Чарли Чаплина.

Пока парикмахер возился с шофером, я подошел к выигравшему и сказал ему:

— Я не знал, что это ваш шофер. Я думал, что это ваш приятель. Я не позволил бы вам устраивать такие номера.

Выигравший, немного струхнув, говорит:

— А вы что за птица?

Я говорю:

— Я про вас статью напишу.

Выигравший, оробев, говорит:

— А я вам свою фамилию не скажу.

Я говорю:

— Я только факт опишу и добавлю, что это был довольно плотный рыжеватый мужчина, с именем Иван Борисович. Конечно, этот номер вам, может быть, и пройдет, но если и пройдет, то пусть ваша гнилая душа передернется перед напечатанными строчками.

Друг выигравшего, услыхав насчет статьи, моментально смотал удочки и исчез из помещения.

Выигравший долго хорохорился и пил пиво, крича, что он плюет на всех.

Шоферу пообрезали усики, и он стал несколько моложе и красивее. Так что я даже решил писать фельетон не очень свирепого характера.

И, придя домой, как видите, написал. И теперь вы его читаете и, наверно, удивляетесь, что бывают такие горячие игроки и встречаются такие малосимпатичные рыжеватые мужчины.

Дома и люди

Дом, в котором я сейчас живу, — очень солидный, современный дом недавней постройки.

В архитектурном отношении — это очень интересное здание. Оно очень любовно и не без души сделано.

Каждая квартира имеет балкон. Окна широкие. И солнце могучим потоком, без затруднения, проникает в крошечные уютные квартирки. Всюду ванны, мусорные ящики. Лестница вполне симпатичная, но немножко, к сожалению, узкая. Так что рояли пришлось подавать в окна, что, конечно, в свою очередь, до некоторой степени снижало музыкальную культуру.

И один наш композитор, взявший квартиру в пятом этаже, невыразимо страдал, когда тянули на канате предмет его творчества.

И действительно, это было как-то неестественно. Тем более что очень уж много было крику, когда его музыкальный инструмент стали подавать на блоке. Особенно стон стоял, когда с воздуха его стали протискивать в окно. Это был прямо музыкальный момент.

Но процедура закончилась вполне успешно, что все-таки делает честь архитектору, который подсознательно учел, что маленькие окна окончательно зарезали бы композиторов.

Так или иначе, это пианино благополучно водворили в помещение. И композитор почти что сразу стал на нем бренчать, так что жильцы из четвертого этажа рысью побежали жаловаться управдому, поскольку слышимость оказалась уж очень что-то удивительная. Тот, представьте себе, играет пианиссимо, а до этих доходит такой тамбурмажор, что, как говорилось, хоть святых вон выноси!..

В художественном отношении наш дом тоже ничего себе оформлен. Имеются разные лепные украшения: гирлянды и кружочки. И это как-то ласкает взор.

Вдобавок, начиная с третьего этажа и выше, почему-то две колонны стоят и, как говорится, кушать не просят.

Собственно говоря, эти две колонны как бы даже ни к чему. Потому что все-таки назначение колонны — что-нибудь там поддерживать. А эти колонны вроде как бы даже ничего не поддерживают. А уж если на то пошло, их до некоторой степени дом поддерживает. Но и то хорошо, что их дом поддерживает. Все-таки античное искусство, так сказать, не падает.

А тоже упадет такая кирпичная махина, так благодарю вас за греческую архитектуру!

Но вот уже третий год все идет благополучно, и это лишний раз доказывает, как стойко держится у нас эллинское искусство.

Очень оригинально у нас дворик устроен. Тоже, если хотите, на античный лад. Но уже нечто римское чувствуется. Отчасти он напоминает летние римские бани или внутренние небольшие помпейские дворики для хозяйственных нужд.

Небольшой размер дворика не остановил все-таки архитектора в его стремлении дать что-нибудь исключительное. Посередине двора устроен большой фонтан. Такой бассейн, и в центре лепная женская фигура с кувшином. И на это довольно забавно смотреть, когда вечерком идешь через двор слегка под мухой.

Нет, в художественном отношении наш архитектор максимально мобилизовал свои силы. Даже можно было немного меньше стараться. Тем более, я так думаю, дома главным образом украшают люди, которые въезжают туда со своим новым бытом.

Но в общем и целом наш дом хорошо устроен. И, за исключением вышеуказанных мелочей, все в полном порядке и все как и требуется.

Все-таки наши архитекторы до некоторой степени как-то справляются со своей задачей.

Бывало, выйдешь вечерком на свой балкон и чувствуешь себя современным жильцом нашего столетия. Красиво, высоко, и легко дышится.

Но вот утром такой красоты уже нет. Утром уже не так славно получается, потому что напротив нашего дома притулились два паршивеньких домика весьма пошлой мещанской архитектуры.

И на эти домики царской постройки очень уж невыносимо смотреть с высоты своего балкона. Они, так сказать, портят всю панораму и снижают архитектурную мысль до уровня посредственности.

Вообще, если говорить об архитектуре, то это большой минус, что, выводя современные постройки, рядом по большей части оставляют такие мизерные дома.

Пожар

Очень интересный факт рассказал мне знакомый работник уголовного розыска.

Не так давно сгорел один деревянный двухэтажный дом.

Конечно, в смысле жилищном этот дом был, как говорится, унеси ты мое горе: он весь был кривой, косой и еле стоял под тяжестью семидесяти жильцов с ихней утварью и домашними боеприпасами.

Но, поскольку жильцы пострадали, то, конечно, до некоторой степени жалко, что он сгорел. Тем более был поджог. Это было преступление, совершенное по неизвестным и даже отчасти загадочным причинам.

В подвале дома пожарные нашли бак из-под керосина и обгоревшее тряпье.

И брандмейстер сказал:

— Я тридцать лет тушу пожары и клянусь своей бородой, что тут поджог.

Здешний управдом, слегка угоревший во время спасения жактовского имущества и домовых книг, говорит:

— Может быть это и так, но, откровенно сказать, я не вижу смысла этого поджога. У меня семьдесят жильцов. И никто из них не имел застрахованного имущества. Только один жилец имел застрахованную жизнь, и то он у меня в прошлом году своевременно умер. А этот пожар всем моим жильцам причинил убытки. Все ихние манатки сгорели. Все они пострадали. Некоторые из них, как видите, лежат без чувств. Другие плачут. Третьи роются в бревнах, чтоб что-нибудь найти. Мои жильцы не могли поджечь дом. Это слишком очевидно. Это абсурд — думать на моих жильцов.

Брандмейстер говорит:

— Я сам удивляюсь, кому был интерес дом поджигать. Но вот посмотрите на обгоревший бак: может быть он что-нибудь скажет уголовному розыску.

Вдруг один подросток, увидевши этот бак, говорит:

— По-моему, этот бак вчера нес один квартирант, живущий в третьем номере, у Филатовых. И, по-моему, он нес его в подвал.

Управдом говорит:

— У Филатовых гостит временный жилец, ихний дядя, некто Баранов. Но был бы абсурд думать, что это он дом поджег. Он тут имущества не имеет. И сам теперь лишился гостеприимного крова. Вдобавок он престарелый. И надо иметь мозги набекрень, чтобы на него подумать.

Следователь говорит:

— Тогда приведите этого Баранова.

Вот приходит мужчина лет шестидесяти. Он говорит:

— Что вы, очумели — меня хватать! Какой интерес мне дом поджигать? Я приехал сюда погостить к своим родственникам. И я им очень благодарен за гостеприимство. Что я, дурак, что я им за это пожар устрою?

Управдом говорит:

— Это чистейший абсурд — на него думать.

Следователь уголовного розыска говорит:

— Меня не так факт удивляет, как удивляет здешний управдом: или он сильно угорел, или он в политическом отношении тупица. Теория мне подсказывает, что, кроме материальных интересов, бывает, например, классовая месть или что-нибудь вроде этого.

Услышав эти слова, дядя Филатовых побледнел и перестал отвечать на все вопросы.

Его что-нибудь спрашивают, а он в ответ мычит и заговаривается.

Управдом говорит:

— Вот видите, вы своими действиями запугали мне временного жильца до того, что он свихнулся и теперь на все мычит.

Следователь говорит:

— Или он свихнулся, или он прикидывается свихнувшимся. Бывает, что некоторые прикидываются сумасшедшими, чтобы отвести от себя подозрения. А если это так, то это тем более говорит за то, что тут дело нечисто и, может быть, оно носит политическую окраску.

Вдруг дядя Филатовых, молчавший до сих пор, говорит:

— Я вижу, что мне тут все-таки хотят пристегнуть 58-ю статью[510]. Но этот номер не пройдет. И совершенное преступление не носит политической окраски, имейте это в виду. Оно имеет другие цели.

Видя, что дядя признается в преступлении, Филатовы попадали в обморок. А все жильцы бросились к злодею и прямо хотели его растерзать.

Но тут следователь совместно с милиционером пихнул преступника в машину и увез его.

Подлый старик по дороге сказал:

— Я бы ни в каком случае не признался, но вы меня поймали на понт. И мне теперь ничего не остается, как рассказать все, что было.

И тут он стал рассказывать кое-что из прошлого.

Он был, оказывается, родственник бывшего хозяина этого дома. И когда сорок лет назад строили этот дом, то он лично присутствовал на закладке этого фундамента. А в то время была традиция — класть на счастье в фундамент золото и серебро. Все присутствовавшие родственники и друзья бросали деньги, кто сколько мог. После чего отверстие закладывалось кирпичами и замазывалось.

Рассказывая об этом, преступник, вздохнувши, сказал:

— Сам хозяин бросил в фундамент пару золотых, а я, будучи в свое время состоятельным человеком, бросил, как сейчас помню, один золотой десятирублевик и два серебряных рубля. Вдобавок я был немножко навеселе и стоял рядом со своей невестой. Она мне сказала: «Вам слабо бросить туда еще что-нибудь из ценностей». И я, как сейчас помню, бросил туда еще колечко 56-й пробы. И сам сказал своей невесте: «А вам слабо бросить свой медальон». Не помню сейчас, что именно она бросила, но что-то она бросила, хотя, кажется, не медальон… И вот я двадцать лет мечтал все это достать. Но я был выслан на десять лет за экономическую контрреволюцию. И вот недавно вернулся и захотел осуществить свои надежды. Я, говорит, в третий раз гощу у Филатовых, все дни проводил в подвале, стараясь это достать, но безрезультатно, поскольку дом и без того кривой, а когда я подрыл фундамент, то он и вовсе мог завалиться. И тогда я решил пойти на то, что сделал.

Злодея посадили пока что в тюрьму, и над этим представителем старого мира будет устроен показательный суд.

На месте пожарища уже начали строить новый дом, и, наверно, в скором времени погорельцы смогут уже туда въехать.

Что касается злодея, то он въедет куда-нибудь в другое место, если его не пошлют путешествовать на небо.

Вдобавок остается сказать, что когда разрыли фундамент, то никаких ценностей там не нашли.

Тут одно из двух: либо старик наврал, что вряд ли, либо эти ценности были вынуты вскоре после закладки фундамента. И, может быть, к этому приложил руку сам хозяин. А может быть, и кто-нибудь другой, решивший, что не следует потакать таким традициям.

Так или иначе, дом счастья не имел и сгорел, как стог сена.

Вынужденная посадка

Почему-то некоторые люди не умеют отдыхать.

Одни весь свой отпуск проводят в расстройстве чувств: как бы, например, нянька в их отсутствие не грохнула ребенка с рук.

Другие, приехав на курорт, ходят две недели как очумелые: не могут привыкнуть к чуждой природе или там к общежитию.

Третьи вообще не умеют без работы находиться. А как без дела остаются, так прямо теряют почву под ногами: худеют, кашляют и впадают в пессимизм.

Четвертые пугаются, как бы их землетрясение не закачало.

Пятые полны предчувствия, что во время отпуска их кто-нибудь «подсидит» на службе.

Ну этих последних еще можно понять, поскольку это действительно бывает. Другой человек годами сидит на месте, и с ним ничего не случается. А уехал в отпуск — и что-нибудь такое непременно будет.

Через это многие не любят трогаться с места и предпочитают отдыхать безвыездно.

Но не только эти категории людей, а если вообще на всех поглядеть, то можно увидеть, что большинство не умеет отдыхать.

Недавно нам случилось быть на черноморском побережье.

И мы из Севастополя выехали в Ялту на автобусе.

Дорога там, как известно, исключительно красивая. Некоторые новички даже ахают, когда в первый раз едут. И, действительно, очень кругом художественно. Внизу Черное море плещется. Слева чертовские горы. Южное солнце с синего неба припекает. Природа отчасти дикая, но вместе с тем такая, которая заставляет желать все время тут находиться.

И вот, значит, едем мы по этой художественной дороге в автобусе. И вдруг — хлоп! — шина лопнула.

Тут начались ахи и охи. Пассажиры вышли из машины, чертыхаются, скулят, ругают шофера, зачем он поехал на такой паршивой шине.

Особенно сильно одна мадам расстраивалась. И даже у нее с шофером чуть целая баталия не произошла.

Она визгливо говорит шоферу:

— Я, — говорит, — на вас жалобу напишу. Мы едем отдыхать. И нам каждый час дорог. А вы нас заставляете бесцельно ожидать. Вы, — говорит, — наверно, пропиваете новые шины, а нас на старых возите. Еще, — говорит, — спасибо, что с такой кручи нас не опрокинули со своей дрянной шиной. Вот был бы у меня хорошенький отпуск.

Шофер ей говорит:

— Знаете что: отвяжитесь! А то я плохо произведу ремонт, и мы снова будем иметь аварию. А если хотите знать, шина у меня была довольно хорошая, когда мы поехали. Но вас в машину столько понасело с мешками и с тючками, что даже совершенно новую шину может к черту разорвать… Отойдите: вы мне свет затемняете.

Мадам совершенно зашлась от этих слов шофера. И даже она стала заикаться. Но тут другие пассажиры морально поддержали ее и стали шоферу делать выговор.

Вдруг один довольно полный пассажир говорит:

— Слушайте: вот я гляжу на всех вас и как стопроцентный советский гражданин душевно за всех страдаю. Но особенно заставляет меня удивляться эта визгливая мадам.

Мадам было хотела с ним схлестнуться, но он ей так сказал:

— Слушайте, мадам: вот вы едете на отдых. И я так понимаю, что хотите подновить свои нервы и прибавить пару килограммов веса. Так вот и начинайте отдыхать… Вот произошла, так сказать, вынужденная посадка. Вот вы и пользуйтесь моментом. Кругом такая дивная красота. Природа. Вон, глядите: никак, лиса по горе пробежала. Допустим даже, что это не лиса, а собака, — все равно интересно. Пройдитесь для моциона к этой горе. Уединитесь временно от общества, поскольку у вас, видать, центральная нервная система не в порядке и вы чуть на людей не бросаетесь. Все это вам будет исключительно полезно. А заместо этого, что мы видим, — вы, извините, орете, портите свою драгоценную кровь и через это, наверно, уже потеряли килограмм со своего мизерного весу.

Шофер говорит:

— Она килограмм да я через нее килограмма три потерял. Вот и сосчитайте.

Полный пассажир говорит:

— Или я гляжу на других пассажиров. Все ахают, недовольны: зачем остановка? Торопятся, как на пожар. А среди них некоторые, видать, чахоточные, другие нервно хворают, третьи, может быть, перенесли операцию. И им всем полезно полежать под целебными лучами солнца, полезно походить, посбирать цветки или просто посидеть на камешке и полюбоваться дикой природой… Или поглядите на меня. Разве я бранюсь с шофером или недоволен, что шина треснула? Напротив, я еще более повеселел. И очень рад, что могу часок-другой побеседовать с природой. Вот как я понимаю отдых. И вот как надо всем поступать.

Мадам горела, как на огне: до того ей, видать, хотелось схлестнуться с этим полным добродушным пассажиром. Но, видя, что он говорит разумные вещи, отошла в сторонку и стала собирать одуванчики, чтобы по приезде поставить их на ночной столик.

Другие пассажиры тоже отошли от шофера. Некоторые пошли к горе. А некоторые сели у дороги и стали любоваться панорамой. А одна барышня стала строчить письмо.

И тут мир и тишина воцарились вокруг.

Я подошел к этому полному пассажиру и говорю ему:

— Позвольте пожать вашу руку. Из всех нас вы отличаетесь наибольшей мудростью. Вы, — говорю, — философски подходите к вопросам отдыха. И я, — говорю, — рад с вами поближе познакомиться.

Тут мы с ним приятно побеседовали, и я, желая с ним еще более подружиться, спросил, куда он едет отдыхать.

Он говорит:

— Да нет, я не из отдыхающих. А я тут работаю на побережье. И в такую жару еду, представьте себе, на какую-то там комиссию, переучет и так далее, черт бы их побрал!

Я говорю:

— То-то, — говорю, — вы и не торопитесь.

Тут он немножко засмеялся и говорит:

— Нет, я тороплюсь, но поскольку произошла вынужденная посадка, то отчего бы мне не посидеть вблизи с природой? А они там меня подождут. Раз такое дело — авария.

Я говорю:

— То-то вы и агитируете за отдых и разводите философию на мелком месте.

Он говорит:

— Нет, агитирую я чистосердечно, поскольку я и сам этому, откровенно скажу, обрадовался. А то сейчас приеду, как начнут смолить цифры, суммы, расходы, — душа вянет. А тут такая божественная красота, такая южная симфония.

В этот момент шофер закончил свой ремонт и дал гудок. Пассажиры бросились к машине, и вскоре мы поехали в Ялту, в эту жемчужину Крыма.

На Парнасе

Когда совершается какое-нибудь грандиозное событие, — ну, там завоевание Северного полюса, мировой рекорд на планере или, наконец, беспосадочный перелет в Америку, — то чувствуешь себя, с одной стороны, счастливым, а с другой стороны — несчастным, незначительным, мизерным, кусочком глины, получающим благоухание от соседства с розой.

С одной стороны, радость заполняет сердце, что у нас совершаются такие грандиозные победы, такие завоевания мирового значения. А с другой стороны, на душе неловко становится, что этого еще не бывает на нашем, как говорится, литературном Парнасе.

Конечно, душевно страдаешь от этих дел, потому что тоже хочется сделать что-нибудь исключительное, полезное и достойное нашего времени, как это не раз бывает у летчиков.

Нет, говоря фигурально, перелеты на литературном Парнасе у нас тоже есть. Может быть, они не такие чересчур грандиозные, как у тех. А может быть, и нет у нас таких точных приборов, какие бывают у летчиков. И через это не видать, кто куда летит и на какой высоте он находится.

Ведь там у них, на самолете, все отмечается согласно научным данным: какой подъем, какая, скажем, температура, сколько истрачено масла, денег и так далее.

Летчик летит и сразу видит, что с ним.

Ах, это очень досадно, что у нас нет таких приборов.

Конечно, критик — это тоже вроде как отчасти научный прибор.

Но одно дело — бездушная машина, а другое дело — человек с его нежной душой, склонной к простуде, к насморку, к чиханию, к смене настроения и так далее.

Предположим, кто-нибудь у нас полетел под самые небеса со своим литературным товаром.

Кругом литературные облака. Туман. Ветер. Что-то в морду моросит. Вдруг какой-нибудь там зритель, поглядевши в бинокль, восклицает:

— Этот-то куда, глядите, залетел. Бальзак и то туда не летал.

Тут сразу среди зрителей начинается разногласие. Один говорит:

— Да, высоко летит, и пропеллер, глядите, у него вертится.

Другой говорит:

— Летит-то он летит, но только он антихудожественно летит.

Третий говорит:

— Вообще, по-моему, он не летит, а просто он висит не самостоятельно, к чему-то себя привязавши.

Четвертый говорит:

— Тургенев и то выше летал.

Пятый говорит:

— Вообще гоните его к черту вниз. Он только коптит небо своим присутствием.

Услышавши эти слова, наш летчик, делая в это время мертвые петли над кровлей своего родного дома, падает к черту вниз, так и не поняв, что было с ним.

Нет, я вам так скажу — в этом смысле у нас маловыигрышная профессия.

Летчик, имея мужественное сердце, садится в свой самолет и летит как птица. И если самолет хорошо сделан и летчик вдобавок имеет прекрасные намерения и героическую душу, то победа почти всегда за ним остается.

А у нас другой там мужественный человек сел за стол. И стол, предположим, хорошей работы, из карельской березы. И материальная часть сравнительно в порядке. И масло есть. И намерения прекрасные. А оно что-то не так получается.

И сидит человек на стуле и страдает. И читатель, законно рассердившись, говорит:

— Глядите, какой еще один нашелся. Этот обормот выше своего стула приподняться не может. Никаких горизонтов нам не открывает. И только он масло и деньги на себя зря тратит.

Нет, профессия у нас не так интересна, как другие профессии. Единственный ее плюс — это то, что все, кто хотел, имели счастье в ней поработать.

У летчиков, говорят, строго. Там, говорят, и близоруких не принимают, и у которых сердце с перепугу замирает — эти тоже не годятся. И которые страдают туберкулезом и сахарной болезнью — тех вообще на аэродром не пускают.

А у нас в свое время как увидят, бывало, что человек перо до некоторой степени умеет в руках держать, так его под духовой оркестр несут и с почетом сажают за стол. И он что-то такое пишет от всего сердца. Как может. А может он плохо. И даже, прямо скажем, совсем не может.

И через это, я так думаю, много у нас хороших людей поломали себе ноги, падая с неба к черту вниз. И, может, через это, я так думаю, падает тень на плетень.

А может быть, скорее всего, и еще имеются какие-нибудь причины.

Может быть, критики, эти, так сказать, наши хрупкие приборы, скажут свое веское слово, почему наступили у нас сумерки на Парнасе.

Сердца трех[511]

Позвольте рассказать о нижеследующем забавном факте.

Один ленинградский инженер очень любил свою жену. То есть, вообще говоря, он относился к ней довольно равнодушно, но, когда она его бросила, он почувствовал к ней пылкую любовь. Это иной раз бывает у мужчин.

Она же не очень его любила. И, находясь в этом году на одном из южных курортов черноморского побережья, устроила там весьма легкомысленный роман с одним художником.

Муж, случайно узнав об этом, пришел в негодование. И когда она вернулась домой, он, вместо того чтобы расстаться с ней или примириться, стал терзать ее сценами ревности и изо дня в день оскорблял ее грубыми и колкими замечаниями о курортных знакомствах и так далее.

Она нигде не служила, тем не менее она решила от него уйти.

И в один прекрасный день, когда муж ушел на работу, она, не желая объяснений и драм, взяла чемодан со своим гардеробом и ушла к своей подруге, чтобы у нее временно пожить до приискания службы и комнаты.

И в тот же день она повидалась со своим художником и рассказала ему, что с ней.

Но мастер кисти и резца, узнав, что она ушла от мужа, встретил ее крайне холодно, если не сказать больше. И даже имел нахальство заявить, что на юге бывают одни чувства, а на севере другие и что на курорте в пять раз все бывает интересней, чем при нормальной обстановке.

Они не поссорились, но попрощались в высшей степени холодно.

Между тем муж, узнав, что она ушла из дому с чемоданом, пришел в огорчение. Только теперь он понял, как пламенно ее любит.

Он обегал всех ее родных и заходил во все дома, где она, по его мнению, могла находиться, но нигде ее не нашел.

Его бурное отчаяние сменилось меланхолией, и он даже хотел повеситься, о чем и заявил в частной беседе ответственному съемщику по своей квартире.

Председатель жакта, озабоченный судьбой этого квартиранта, поспешил навестить его, чтобы предостеречь от пагубного шага.

Он так сказал ему:

— В соревновании на лучшее, образцовое жилище наш дом выходит на первое место в районе. И нам было бы крайне досадно, если бы вы со своей стороны что-нибудь сейчас допустили. И если у вас есть хоть какая-нибудь общественная жилка, то вы уж как-нибудь обойдитесь без этого.

Видя, что гражданский призыв ни с какой стороны не тронул инженера, председатель так ему сказал:

— Вы живете, замкнувшись в своем душном мире, и через это ваши страдания очень велики. Вас перевоспитывать — так это надо запастись терпением. Если хотите, я в дальнейшем займусь с вами. Но пока я вам дам хороший совет: напечатайте объявление в газете: дескать (как в таких случаях пишется), люблю и помню, вернись, я твой, ты моя и так далее. Она это прочтет и непременно явится, поскольку сердце женщины не может устоять против печати.

Этот совет нашел живейший отклик в измученной душе инженера, и он действительно среди отрезов драпа и велосипедов поместил свое объявление: «Маруся, вернись, я все прощу».

К этой классической фразе он еще добавил несколько вольных строк о своих страданиях, но эти строчки вымарали ему в конторе, поскольку уж очень, знаете ли, получалось как-то сугубо жалостливо и вносило дисгармонию в общий стиль объявлений.

За это объявление инженер заплатил тридцать пять рублей. Но когда он заплатил деньги, он обратил внимание на дату и пришел в ужас, узнав, что его объявление появится только через пятнадцать дней.

Он стал горячиться и объяснять, что он не велосипед продает и что он не может так долго ждать. И они из уважения к его горю сбавили ему четыре дня, назначив объявление на первое августа.

Между тем на другой день после сдачи объявления его жена явилась в жакт, чтобы выписаться. И там он имел счастье с ней увидеться и объясниться.

Он так ей сказал в присутствии домоуправления:

— Семь лет я крепился и ни за что не хотел прописывать вашу преподобную мамашу в нашей проходной комнате, но, если теперь вы вернетесь, я ее, пожалуй, так и быть — пропишу.

Она дала согласие вернуться, но хотела, чтобы он прописал также ее брата. Но он уперся на своем и согласился принять на свою площадь только ее мамашу, которая буквально через несколько часов туда и переехала.

Два или три дня у них шло все очень хорошо. Но потом жена имела неосторожность встретиться со своим портретистом.

Тот, узнав, что она вернулась к мужу, проявил к ней исключительную нежность и отзывчивость. И сказал ей, что его чувства снова вспыхнули, как на юге, и что он теперь опять будет мучиться и страдать, что она все время находится с мужем, а не с ним.

Весь вечер они провели вместе и были очень счастливы и довольны.

Муж, беспокоясь, что ее так долго нет, вышел к воротам поторопить события. И тут, у ворот, он впервые увидел живописца, который под руку вел его жену.

Тут снова у них начались семейные драмы, еще более тяжелые и шумные, чем раньше, поскольку ее мама, даром что ей было шестьдесят пять лет, принимала теперь в них самое деятельное участие.

Тогда молодая женщина снова ушла от мужа и, находясь под впечатлением пылких слов художника, явилась к нему, чтобы у него, если он хочет, остаться.

Но портретист не проявил к этому горячего желания, сказав, что он человек непостоянный, что сегодня ему кажется одно, завтра — другое и что одно дело — любовь, а другое дело — брак, и что он хотел бы не менее полгода обдумать этот шаг, прежде чем на что-нибудь определенное решиться.

Тогда она поссорилась с художником и осталась жить у подруги, которая вскоре и устроила ее на службу в психиатрической лечебнице.

Между тем ее муж, погоревав несколько дней, неожиданно утешился, случайно встретив подругу своего детства.

У них и раньше что-то намечалось, но теперь, находясь в одиночестве, он почувствовал к ней большую склонность и предложил ей поселиться у него.

И она была этому рада, поскольку она только недавно прибыла из Ростова и еще, как говорится, тут не осмотрелась в смысле помещения.

В общем, ровно через одиннадцать дней вышло злосчастное объявление.

Сам муж, позабыв о нем, не принял во внимание этот день. Но его жена, томясь у подруги, как раз наткнулась на этот призыв и была очень поражена и обрадована.

«Все-таки, — подумала она, — он меня исключительно любит. В каждой его строчке я вижу его невыразимое страдание. И я вернусь к нему, поскольку художник большой нахал, и я сама виновата, что так легкомысленно отнеслась к курортному знакомству».

He будем нервировать читателей дальнейшим описанием. Скажем только, что появление жены с газетой в руках было равносильно разорвавшейся бомбе.

Муж, лепеча и перебегая от одной женщины к другой, не мог дать сколько-нибудь удовлетворительных объяснений.

Жена с презрением сказала, что, если бы не это объявление, она и не переступила бы порога этого мещанского жилища. Подруга из Ростова, заплакав, сказала, что она вовсе не желает склеивать его разбитое сердце своим присутствием и что если он дал такое исключительно сильное объявление с публичным описанием своих чувств, то он, во всяком случае, должен был бы подождать какого-нибудь результата.

В общем, обе женщины, дружески обнявшись, ушли от инженера, с тем чтобы к нему не возвращаться.

Председатель жакта, узнав от инженера о новой тревоге в доме, так ему сказал:

— Всем хорош наш дом. И вышел на первое место. И ремонт своевременно произведен. И среди жильцов полное единодушие по всем основным вопросам. И только вы вносите чепуху и бестолочь в мирное течение нашей жизни. Идите домой и поступайте теперь как хотите. Вас перевоспитывать — так это надо сначала с ума сойти.

Оставшись в квартире вместе с ее мамашей, инженер впал в бурное отчаяние, и неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы вечером не вернулась к нему его подруга из Ростова. Тем самым она показала, что ее сердце не столь ожесточилось, как у жены.

Правда, на другой день к нему хотела вернуться также и жена, но, узнав от своей мамаши, что землячка из Ростова опередила ее, осталась у подруги.

Она вскоре втянулась в работу в своей психиатрической лечебнице и недавно вышла замуж за тамошнего психиатра. И сейчас она очень довольна и счастлива.

Художник, узнав о ее счастье, горячо поздравлял ее с новой жизнью и, нежно вздыхая, попросил разрешения почаще у нее бывать.

В общем, сердца трех после столь сильных передряг вполне утихомирились.

Четвертое же сердце — художника, — надо полагать, вовсе не участвовало во всей нашей правдивой истории о печальных последствиях курортных романов.

Что касается объявлений, то медлительность этого дела то есть никак не отвечает требованиям жизни. Тут надо по крайней мере в шесть раз скорее.

Федот, да не тот

Дело, о котором мы вам хотим рассказать, на первый взгляд пустое и незначительное дело: присудили платить алименты однофамильцу.

Читателю, вероятно, не раз приходилось слышать о подобных фактах.

Ну ошибка. Мелкая канцелярская неувязка. Досадная оплошность.

Но обилие такого рода ошибок заставляет внимательно к этому присмотреться.

Вот, например, на днях в «Красной газете»[512] приводились примеры ошибок, допущенных милицией. Одного гражданина пытались ограбить. Прокурор обнаружил, что по ошибке задержан «заодно» и сам потерпевший. Другой гражданин, якобы по решению суда, просидел в 25-м отделении милиции более суток. При проверке оказалось, что с него надо было лишь взять подписку о невыезде.

Конечно, в каждом деле могут быть ошибки. Но если внимательно присмотреться, то за такого рода ошибками всегда почти можно увидеть непродуманность, небрежность и неуважительное отношение к человеку. Фамилия берется как пустой звук, как канцелярский значок, нужный для исполнения. А ведь за каждой фамилией — живой человек, живая жизнь, родные, знакомые, дети.

И такого сорта ошибки непростительны, и отвечать за них нужно по всей строгости, потому что зловредность таких ошибок исключительно высока.

Вот наглядный пример — дело, о котором мы начали говорить.

Один ленинградский рабочий с завода «Севзаплес», Иван Алексеевич Котов, полгода назад получил из Москвы повестку с требованием явиться в суд по делу об алиментах.

Жена Котова, увидев эту повестку, весьма сильно расстроилась и огорчилась, и семейная жизнь Котова подверглась тяжкому испытанию.

Но Котов не чувствовал за собой вины. Он в Москву не поехал, а взял и написал судье письмецо, в котором сообщил, что повестка его очень удивила и он теперь хотел бы знать, кто именно требует с него алименты.

Судья сообщил ему фамилию гражданки и при этом заявил, что заочное решение суда уже состоялось и четверть заработка будет с него удерживаться.

Семейная жизнь Котова еще того более ухудшилась.

Тогда Котов решил добиться справедливости.

Проживая на Большой Охте, он обратился к местному юристу с просьбой распутать его дело. Юрист, сорвав трояк, ничего путного не мог ему посоветовать и даже еще больше расстроил потерпевшего, сказав, что он и сам просто не представляет себе, с какого конца надо взяться, чтоб что-нибудь получилось.

Тогда Котов обратился «к более ценному юристу — на Невском».

Он там заплатил пятнадцать целковых. И там ему юрист настрочил в Москву письмо — дескать, как же так, помилуйте, что же вы — очумели, дескать, мой Котов — вот он, а вы лезете со своим. Безобразие.

Письмо это возымело действие. И через месяц Котов, к своему ужасу, снова получил из Москвы повестку с требованием явиться в суд.

Придя к мысли, что без его личного присутствия дело не раскроется, Котов собрал кое-какие деньжонки и, скрепя сердце, выехал в Москву.

В московском суде произошла классическая сцена. Молодая женщина со словами: «Ах, это не тот» — отказалась от Котова.

Тогда Котов сказал судье:

— Вот видите, что произошло. Я же вам писал, что это не я. Хотел бы я знать, кто же мне теперь заплатит двести четырнадцать рублей, которые я истратил на поездку в Москву?

Судья ответил, что это скорей всего адресный стол напутал и пусть он к ним обратится.

С некоторым моральным удовлетворением Котов, вернувшись в Ленинград, направился в адресный стол. Но в адресном столе ему сказали, что они ни при чем, что тут в самом запросе было перепутано отчество. И что повинен в этом московский суд. И если Котов к этому делу не остыл, то пусть на них и подает в суд.

Не зная, как это сделать, Котов обратился за советом (как он нам пишет) «к одному своему знакомому милиционеру».

Обдумав дело, милиционер так ответил:

— Ничего не получится. Что израсходовал, того уже нету, а что тебя оправдали, то это очень хорошо.

Практический ум знакомого милиционера и его соломоновское решение не остановили Котова в его законном желании распутать дело. И вот он обратился в редакцию с просьбой оказать содействие.

«И если, — он пишет, — вы не ублаготворите мою просьбу, то буду обращаться по дистанциям до высшей…»

Такая решимость вполне похвальна. И мы охотно беремся помочь пострадавшему.

Конечно, юрист с Большой Охты, который сорвал с Котова трояк, был до некоторой степени прав — дело не так легко распутать.

В общем, все же одно из двух: либо адресный стол наврал, либо в суде отчество перепутали.

И в том и в другом случае можно виновников притянуть к ответу.

Конечно, вряд ли, но может быть еще и третий случай. Может быть, сама гражданка не совсем твердо знала отчество своего Котова. Или она позабыла, или мало ли что бывает. Взяла и, может быть, назвала отчество нашего Котова. Вот если это так, то мы побаиваемся, как бы не оправдались грустные слова знакомого милиционера: «Что истрачено, того уж нет».

А вообще нам кажется, что было бы вполне правильно, если человек, допустивший ошибку, участвовал бы в расходах.

У нас есть один «знакомый прокурор», которого мы и попросим, по мере возможности, выяснить это дело и посодействовать И. А. Котову.

В общем, благодаря дурацкой ошибке, истрачены деньги, потеряно время, испорчены нервы и до сего времени тянется канитель.

Конечно, ошибки, повторяем, бывают. Но уж лучше пусть астрономы ошибаются в своих вычислениях — сколько километров до Луны и сколько весит планета Марс, чем допускать ошибки в таком деле, где имеются живые люди и где могут возникать подобные неприятности, расходы и огорчения.

Браки заключаются в небесах

Сегодня хотелось бы рассказать вам, дорогие друзья, что-нибудь весьма интересное, достойное вашего внимания, что-нибудь смешное, лирическое и, вместе с тем, мужественное, что-нибудь такое, от чего забилось бы ваше сердце более усиленно, чем обычно.

Вот извольте прослушать небольшую, но славную историйку про одного молодого летчика.

Он сам рассказал мне эту историйку с просьбой огласить ее в печати. Вот что он мне рассказал.

В летную школу он поступил благодаря жажде знаний и горячему стремлению принести пользу своей стране.

А перед тем как поступить в школу, он съездил на два дня в свою деревню — поговорить со своей матерью и с ней посоветоваться.

И вот он приезжает в свои родные места. И докладывает своей матери — дескать, вот на что он решился.

Его мама говорит ему: вот и хорошо.

А там у него в деревне проживала одна милая девушка, с которой он был довольно хорошо знаком.

И такая (как он мне сказал) бытовая мелкая подробность — эта девушка ему нравилась, он был в нее влюблен, и он решил на ней жениться.

И она тоже мечтала за него выйти замуж. И вот он повидался с ней и доложил ей о своих дальнейших летных перспективах.

Она обрадовалась, что он будет летчиком. Но немножко заплакала. Она, молоденькая девчонка, подумала, что, наверно, это очень жутко летать. Она, по неопытности в летном деле, испугалась за него и за свое, еще несостоявшееся, счастье.

Но он ей сказал:

— Это непременно будет, как я решил.

И она ответила ему:

— Вот и хорошо.

И они решили записаться в тот день, когда он на праздники приедет в отпуск.

Он вернулся по месту назначения в свою летную школу и стал там изучать то, что ему преподавали.

И вот незаметно проходит время и вскоре приближаются праздники.

Наш молодой будущий летчик является к начальнику школы и просит отпустить его на один день пораньше, поскольку он хотел бы записаться со своей знакомой.

Начальник школы говорит:

— Хорошо, я вас отпущу. Но вот я смотрю список ваших зачетов и с грустью вижу, что у вас нет прыжка с высоты семисот метров. А мне непременно надо, чтоб этот прыжок вы совершили до своего отъезда.

Наш летчик, замявшись, говорит:

— Тогда завтра утром пораньше я это исполню, поскольку в обед идет мой поезд.

Начальник говорит:

— Вот и хорошо.

А надо сказать, что у нашего молодого летчика настроение тогда было не в пользу прыжка.

Последние три дня он непрестанно думал о своей знакомой. Мечтал о встрече. Сделал ей даже надпись в стихах на своей фотокарточке.

И при таком лирическом настроении прыгать ему не так уж исключительно хотелось. Такое тихое, земное дело — женитьба, и вдруг извольте — прыгайте с такой безумной вышины.

Это, конечно, не совпадало с его умозрительным настроением. А так-то он был не против прыжка.

Но все-таки наш молодой летчик решил исполнить задание. И для этой цели он встал утром чуть свет и стал ожидать, когда его возьмут на самолет.

Но тут он видит, что с этим делом начальство не особенно торопится. Начальник школы, как нарочно, вызвал к себе пилота, с которым наш прыгун должен лететь, и долго с ним беседовал. А время идет. И до поезда остается не так-то много времени.

Но вот, наконец, все готово. И пилот поднимается с нашим молодым летчиком на высоту 1500 метров.

Наш молодой прыгун ожидает снижения и знака прыгать, но летчик, между тем, не снижается и никаких знаков не подает.

И вот они летят уже минут сорок. И наш прыгун глядит на летчика с недоумением и великой досадой.

Вдруг летчик делает знак рукой — приготовиться к прыжку.

Наш молодой прыгун выходит на крыло самолета и по данному знаку бросается вниз.

Несколько секунд он летит как камень в пространстве. Потом парашют раскрывается над ним, и наш юный летчик плавно спускается на землю.

Он спускается вниз и с огорчением глядит на землю. И видит, что он спускается вблизи какой-то деревни. Какие-то маленькие домики все ближе и ближе. Какие-то люди бегут, показывая на него руками.

Тут он приземляется. И видит, что он лежит на каком-то огороде. И к нему со всех сторон бегут люди.

Наш молодой летчик встает, отцепляет парашют и собирается отвечать на все вопросы, которые сейчас ему будет задавать сельское население.

Вот народ собирается вокруг него кольцом.

Он обводит всех глазами. И что за удивительная странность. Он видит все знакомые лица. Вот — тетушка Дарья собственной персоной. Вот их сосед Иван Кузьмич. Вот председатель колхоза…

Летчик протирает свои глаза, чтобы удостовериться — не снится ли ему все это. Но нет. Он видит своих односельчан. И среди них он видит свою знакомую Варю.

Та узнает его и восклицает: «ах». И делает по направлению к нему несколько шагов.

И тогда ему вдруг становится все ясным. Тогда он понимает, что начальник школы приказал летчику доставить его к месту назначения с тем, чтобы заодно, не теряя напрасно драгоценного времени, исполнить обязательство.

И вот он стоит на огороде. И от волнения и радости снимает свой кожаный шлем.

Тут все односельчане моментально узнают его. Некоторые ему аплодируют. Другие кричат «ура». И его знакомая Варя целует его в щеку своим миленьким ротиком.

Тут начинается полный восторг среди всех присутствующих. Все смеются и говорят:

— Эвон, глядите, женихов уж начали с неба подавать.

Тут происходит смех, улыбки. Некоторые бросают шапки в воздух и поют.

И наш жених, взяв Варю за ручку, идет к своему дому.

Его старая мама выходит на крыльцо. И от удивления всплескивает руками.

Тут же появляется престарелый Варин папа, Антон Михайлов.

И такая радость происходит среди всех, что и передать вам нет никакой возможности.

В тот же день празднуется свадьба.

За ужином молодой летчик встает из-за стола, поднимает стакан и говорит:

— Мой первый тост я произношу за нашу молодую прекрасную страну и за ее славных руководителей, ведущих нас от победы к победе.

И второй тост наш молодой летчик произносит за Варю и родных.

И тогда Варя несмело встает со своего места и тихими словами произносит добавочный тост за начальника школы, который дал такой удачный небесный маршрут ее молодому мужу.

Тут снова все смеются, аплодируют и пьют за славного начальника школы.

Встреча

На днях у меня произошла одна, можно сказать, незабываемая встреча.

У моих знакомых на вечере я случайно встретил человека, которого двадцать лет не видел.

Это был в свое время удивительно богатый субъект. Он имел три дома. Имел шикарные экипажи. Целый штат горничных, швейцаров, рабочих и так далее.

И надо было видеть, как он тогда пренебрежительно и нахально ко всем относился: не только, например, ни с кем не здоровался, когда ему низко кланялись, но при встрече с людьми отворачивал свою лощеную физиономию в сторону и чуть что — кричал, топал ногами, выгонял без жалованья.

У него по ремонту дома работали сезонники — так он по двадцать раз заставлял их к себе ходить, прежде чем он соизволит им заплатить за их работу.

И то он с их грошей наживал, жулил, высчитывал. И я, даю слово, ни капли не преувеличиваю: доводил людей прямо до слез. От него рабочие уходили, дрожа всем телом.

Я не знаю, чем это объяснить, но он имел какую-то особенность оскорблять людей своим поведением.

К нему ходила его одна одинокая родственница, его тетка. Она по субботам приходила к нему за пособием.

Его папаша завещал поддерживать ее жизнь. Так надо было видеть, как он с теткой вел себя.

Он швырял в нее скомканной кредиткой. И кричал на нее:

— Ага, опять явилась, ядовитая кочерыжка. Ну когда подохнешь, это будет для меня исключительный праздник.

Он, представьте себе, однажды торопился в театр. И вышел на лестницу с одной шикарной дамой, чтоб с ней проследовать к экипажу.

И вдруг видит: по лестнице идет его тетя. Он толкнул ее, чтоб она не путалась под ногами. Тут его тетя упала в обморок. Все подумали, что она, как говорится, отправилась путешествовать на небо. Но он, не поглядев на нее, проследовал дальше.

И хотя я был тогда небольшой мальчишка, но мне удивительно врезалась в память противная жизнь этого человека.

И вот, представьте себе, прошло двадцать лет.

Двадцать лет я, так сказать, не имел счастья видеть этого субъекта.

И вот я сижу у знакомых за праздничным ужином. И вдруг вижу: за столом, напротив меня, сидит эта знакомая фигура.

Без сомнения, он очень постарел. Как-то такое высох. Поседел. Запаршивел. И его не так-то было легко узнать.

Но я узнал его по нахальному блеску глаз. По его манере отворачивать физиономию в сторону, когда к нему обращались с вопросом.

Он меня не узнал. Но я ему сказал:

— Помните, — говорю, — «господин» Лосев, я жил в вашем доме?

Он немножко задрожал и, фальшиво улыбаясь, сказал:

— Мое прошлое я не скрываю. Оно есть у меня во всех анкетах. Да, я имел дом. Но сейчас я преподаю французский язык. И что вы от меня хотите, я вас не понимаю. Если желаете намекнуть о моем прошлом, то я и сам скажу. Был молод, жил дерзко, и мое богатство давало мне смелость жить, как я хочу. Но с тех пор много воды утекло. Нынче я другой телом и душой, и вы мне не портите настроения воспоминанием о прошлом.

Тут все присутствующие заинтересовались нашей беседой. И он, видя на себе все взгляды, сказал:

— Без сомнения, вы запомнили меня с невыгодной стороны. Но я вам повторяю, все это безвозвратно ушло. Нынче я другой человек. И вы нарочно, будьте любезны, спросите присутствующих о моей характеристике. Я имею удовольствие жить в этой коммунальной квартире, где вы сейчас в гостях. Спросите нарочно о моей настоящей жизни.

И некоторые жильцы, присутствующие тут в качестве гостей, сказали:

— Да, он сейчас славный и милый человек. Очень симпатичный и простой. И даже не далее как вчера он ночью бегал в аптеку заказывать пирамидон одной захворавшей жиличке. Нет, мы ничего не имеем против него. Он любезный и добрый человек.

Тут Лосев сказал:

— Вот видите, как было бы опрометчиво решать по прошлым воспоминаниям. Теперь я совсем иной. И если есть темное пятно в моей жизни, то это моя тетя, которой даром что восемьдесят лет, но она, знаете, до сего времени шляется ко мне за пособием. И я действительно иной раз ну не могу с ней любезно беседовать. Все-таки сорок лет подряд она меня третирует — это немножко много.

Тут некоторые из квартирантов сказали:

— Что касается тетки, то у них, это верно, всякий раз бывают скандалы с воплями и криками. Но во всем остальном — он выше всяких похвал.

Лосев сказал:

— Во всем остальном моя теперешняя жизнь может служить примером. Надвигающаяся старость изменила мое мировоззрение. Дерзость, нахальство и надменность покинули меня уже давно.

Сын хозяина вечеринки, молодой человек, знакомый с диалектикой жизни, сказал:

— Но, может быть, не старость вас изменила. Может быть, скорей всего, отнятое богатство притупило вам зубы.

Тогда один из гостей добавил:

— А в самом деле. Нуте, вам дай снова ваши дома, экипажи и деньги — ого! Небось снова ходили бы колесом и давили бы всех, кто попадется.

Нахальный блеск засверкал в глазах престарелого Лосева. Но он, потупив свои очи, сказал:

— Не знаю, не думаю.

Молодой человек, знакомый с диалектикой жизни, воскликнул:

— Вы не знаете. А я знаю. Вы бы еще того более расцвели и еще того более зверски относились бы к своим людям.

Тогда Лосев, дрожа от гнева, сказал, обращаясь к хозяину:

— Если ваши гости меня тут будут оскорблять, то я непременно от вас уйду.

Хозяин сказал:

— Если вы действительно до глубины души изменились за эти двадцать лет, то, я прошу вас, не уходите от меня. Мне было бы в высшей степени тяжело, если бы вы ушли. Но если с вами то, что говорят другие, то я вас не могу задерживать.

Престарелый гость Лосев минут двадцать ерзал за столом, ни с кем не разговаривая.

Покушав и выпив бокал шампанского, он по-английски вышел из комнаты, ни с кем не попрощавшись.

И тогда хозяин сказал:

— Вот, друзья, что такое социалистическая революция. И вот каким людям она обломала их ядовитые зубы.

Долг чести

Жильцы нашего дома в эту выборную кампанию отличились вообще высоким гражданским сознанием.

Но особенно с лучшей стороны зарекомендовал себя председатель нашего дома.

Он неутомимо работал, проверял списки избирателей, будоражил инертных и вялых жильцов и заботился о всех мелочах, связанных с выборами.

У нас в доме оказалось трое лежачих больных.

Ну одного, с вывихнутой ногой, отправили в больницу, так что он там и будет голосовать.

Другая гражданка, хворающая у нас стрептококковой ангиной, вскоре, наверно, поправится и начнет все-таки выходить…

И, наконец, третий лежачий больной — старуха, страдающая ревматизмом.

Вообще эта старуха отличалась хорошим здоровьем, но в смысле ног у нее было не все благополучно. Она еле ковыляла с палочкой по комнате и второй год не рисковала выходить на улицу.

Наш председатель лично ее навестил, спросил о состоянии ее здоровья и погоревал вместе с ней, что она не может ходить и не сможет тем самым исполнить свой гражданский долг — опустить свой избирательный бюллетень в урну.

Он ей сказал:

— Если б вы, мамаша, лежали в больнице, то вам бы поднесли к постели особый избирательный ящик. Но тут мы бессильны что-либо предпринять. И я с грустью вижу, что вы в данном случае есть выбывший член нашей дружной семьи.

Старуха ему так ответила:

— Чувствительно бы рада, молодой человек, исполнить этот гражданский акт. Сама через это страдаю и горю желанием. Вдобавок мне самой чрезвычайно скучно лежать. Все лежу и лежу, и кусочка неба не вижу. И мечтаю о такой, знаете ли, специальной колясочке, на которой иной раз вывозят старух.

Председатель говорит:

— Такую колясочку можно будет достать. А еще лучше: мы подвезем вас на автомобиле. Я возьму такси и договорюсь тут с одним нашим шофером, и мы вас чудным образом доставим в помещение для голосования.

Старуха говорит:

— Чувствительно бы рада в первый раз в жизни проехаться на автомобиле, но вот я по лестнице затрудняюсь ходить. Вот лестница-то и является главной причиной моего невыхода на улицу.

Председатель говорит:

— Это, мамаша, сущие пустяки. Я возьму двух здоровых парней, и они вас как перышко сымут с четвертого этажа.

Старуха говорит:

— Только, чтоб не было того, что меня вниз доставят, а вверх не подымут. Все-таки меня это будет тревожить, и от этого у меня будет настроение испорчено. Мало ли, забудете или вам не до того будет.

Председатель говорит:

— Тогда я об этом тоже позабочусь. В крайнем случае я вас одной рукой могу хоть в двадцатый этаж доставить.

Старуха говорит:

— Тогда знаете что: по радио передавали, что надо бы лично зайти в избирательный участок проверить свою фамилию: нет ли искажений, — а то нельзя будет голосовать. Давайте сегодня или завтра съездим туда.

Председатель говорит:

— Ого, мамаша, да вы подкованы по части выборов. И своим торопливым замечанием проявляете свое гражданское сознание. Ладно, завтра устроим вам машину.

Вот на другой день председатель подъехал на машине к подъезду. И вскоре два наших жильца — два молодых парня — помогли старухе спуститься вниз.

Полчаса они катали старуху по городу. И наша старуха была так довольна, что и передать вам нельзя.

Потом они заехали в избирательный участок, проверили все, что полагается. И вскоре снова старуха была доставлена домой.

На прощанье старуха сказала:

— Может быть, завтра или там послезавтра нужно будет зачем-нибудь еще раз съездить, то я к вашим услугам.

Один из жильцов, работающий в механической прачечной, сказал председателю:

— Эта последняя ее фраза меня сильно смутила. Боюсь, что старуха интересуется только прогулкой. И, может быть, к выборам она инертна.

На это председатель сухо сказал:

— Даже если она на пятьдесят процентов интересуется прогулкой, то и то я не вижу в ее словах ничего плохого. Почему старушке не покататься на машине?

Работающий в механической прачечной сказал:

— А если на сто процентов в ее голове прогулка?

Председатель строго сказал:

— Нет, этого не может быть. Все живые существа, пока душа теплится в их теле, интересуются хоть немножко общественной жизнью. А наша старуха в своем прошлом — трудящийся член семьи, и не надо подвергать ее сомнениям. На днях мы еще раз покатаем ее на машине, а 12 декабря повезем на выборы. И это будет наш долг чести.

Тут все жильцы, слушающие эту беседу, сказали: правильно. И работающий в механической прачечной сказал:

— Присоединяюсь к этому мнению.

А одна женщина, имеющая чувствительную душу, добавила:

— А что, если нам каждый месяц прогуливать старуху?

Председатель сказал:

— Ну там видно будет.

И все жильцы разошлись, довольные друг другом.

Шумел камыш

Тут недавно померла одна старуха. Она придерживалась религии — говела и так далее. Родственники ее отличались тем же самым. И по этой причине решено было устроить старухе соответствующее захоронение.

Приглашенный поп явился в назначенный час на квартиру, облачился в парчовую ризу и, как говорится, приступил к исполнению своих прямых обязанностей.

Только вдруг родственники замечают, что батюшка несколько не в себе: он, видать, выпивши и немного качается.

Родственники начали шептаться, дескать, ах ты боже мой, какая неувязка, поп-то, глядите, не стройно держится на ногах. Тогда один из родственников, кажется, бывший камердинер и старейший специалист по части выпивки, подходит к батюшке и так ему тихо говорит:

— Некрасиво поступаете, святой отец. Зачем же вы с утра пораньше надрались… Вот теперь вы под мухой и этим снижаете религиозное настроение у родственников. Нуте, дыхните на меня.

Прикрыв рот рукой, батюшка говорит:

— Не знаю, как вы, а я в своем натуральном виде. А только я сегодня с утра не жравши и может быть через это меня немножко кренит. Нет ли, вообще говоря, у вас тут чем-нибудь заправиться.

Батюшку повели на кухню. Поджарили яичницу и дали ему рюмку коньяку, чтоб перебить настроение.

Подзаправившись, батюшка снова приступил к работе. Но качка у него продолжалась не в меньшей степени.

Но поскольку он уравновешивал эту качку помахиванием кадила, то все сходило более или менее удовлетворительно. Хотя религиозное настроение у родственников было окончательно сорвано, тем более своим кадилом батюшка задевал то одного, то другого родственника и тем самым вызывал среди них ропот и полное неудовольствие.

Наконец усопшую понесли по лестнице, чтоб, как говорится, водрузить ее печальные останки на колесницу.

Батя, как ему полагалось, шел впереди.

Вдруг родственники не без ужаса слышат, что вместо «со святыми упокой» батюшка затянул что-то несообразное. И вдруг все замечают, что он поет песню:

Шумел камыш, деревья гнулись, А ночка темная была. Одна возлюбленная пара Всю ночь сидела до утра…

Родственники остолбенели, когда услышали эти слова. Один из родственников, бывший камердинер, подходит к священнику и так ему говорит:

— Ну знаете, это слишком — арии петь. Мы вас пригласили, чтобы вы нам спели что-нибудь подходящее к захоронению усопшей, а вы пустились на такое паскудство. Ну-ка, без всяких отговорок, дыхните на меня.

Дыхнув на камердинера, поп говорит:

— Когда я выпивши, я почему-то завсегда сворачиваю на эту песню. Усопшей это безразлично, а что касается родственников, то мне решительно на них наплевать.

Бывший камердинер говорит:

— Конечно, в другое время мы бы вас выслушали с интересом, поскольку песня действительно хороша, и я даже согласен записать ее слова, но в настоящий момент с вашей стороны просто недопустимое нахальство — это петь.

Тут среди родственников начались крики. Раздались возгласы:

— Позовите милиционера!

Во дворе собралась публика. Дворник, подойдя к воротам, дал тревожный свисток.

Вот приходит милиционер. Родственники говорят ему:

— Вот поглядите, какого попа мы пригласили. Что вы нам на это скажете?

Милиционер говорит:

— Все-таки этот служитель культа еще владеет собой. Вот если б он у вас падал, то я бы отвел его в отделение милиции. Но он у вас еще держится и только не то поет. А что он там у вас поет — милиции это не касается. Пущай он хоть на голове ходит и «чижика» поет — милиции это совершенно безразлично.

Родственники говорят:

— Что же нам в таком случае делать?

Батюшка говорит:

— Что вы, ей-богу, скандал устраиваете. Может быть, осталось пройти сорок шагов, и как-нибудь с божьей помощью я дойду.

Бывший камердинер говорит:

— Идите. Но если вы опять начнете не то петь, то я вам непременно чем-нибудь глотку заткну.

Вот процессия двинулась дальше. И батюшка владел собой хорошо. Но когда гроб устанавливали на колесницу, батюшка снова тихо запел:

Ах, не одна трава помята, Помята девичья краса…[513]

Тут камердинер, совсем озверев, хотел кинуться на богослужителя, но родственники удержали, а то получилось бы вовсе безобразно, и вовсе исказило бы церковную идею захоронения усопших.

В общем, батюшка, рассердившись на всех, ушел. И колесница благополучно тронулась в путь.

Эту историю мы рассказали вам без единого слова выдумки. В чем и подписуемся.

Благие порывы

В другой раз берешь билет в цирк или там в театр. Стоишь там у кассы. А касса — маленькое окошечко. И в этом окошечке ничего, собственно говоря, и не видать.

Там только руки торчат кассирши, книжка с билетами лежит и ножницы. Вот вам и вся панорама.

А в другой раз при покупке билета тебе охота перекинуться двумя-тремя фразами. Охота спросить, каковы места, не дует ли со сцены. А если это дело в цирке, то не близко ли к арене места, не трюхнет ли какая-нибудь дрессированная лошадь копытом.

Но поскольку в окошечке даже головы кассирши не видать, то так безмолвно и отходишь со стесненным сердцем.

Лично меня не удовлетворяет такая бездушная продажа билетов.

Конечно, я понимаю, кассиршу нельзя отвлекать, а то она, мало ли, обсчитается, и подобный вопрос будет себе дороже стоить. Так что я с этим примиряюсь и к этому претензий не имею.

Но вот если я за справкой пришел, то меня подобное окошечко еще меньше удовлетворяет.

Не то чтобы мне охота видеть выражение лица того, который мне дает справку, но мне, может, охота его переспросить, посоветоваться. Но окошечко меня отгораживает и, как говорится, — душу холодит. Тем более, чуть что — оно с треском захлопывается, и ты, понимая свое незначительное место в этом мире, снова уходишь со стесненным сердцем.

Давеча я брал справку в одном учреждении. И вдруг вижу — стоит старуха. И по всему видать, что она уже приготовилась закидать вопросами того, к кому она сейчас подойдет, — губы у нее шепчут, и видать, что ей охота с кем-нибудь поговорить, узнать, расспросить и выяснить.

Вот она подходит к окошечку. Окошечко раскрывается. И там показывается голова молодого вельможи.

Старуха начинает свои речи, но молодой кавалер отрывисто говорит:

— Абра са се кно…

И захлопывается окошечко.

Старуха было снова сунулась к окну, но снова, получив тот же ответ, отошла в некотором даже испуге.

Прикинув в своей голове эту фразу «Абра са се кно», я решаюсь сделать перевод с языка поэзии бюрократизма на повседневный будничный язык прозы. И у меня получается: «Обратитесь в соседнее окно».

Переведенную фразу я сообщаю старухе, и она неуверенной походкой идет к соседнему окну.

Нет, ее там тоже долго не задерживали, и она вскоре ушла вместе с приготовленными речами.

Конечно, мы понимаем — некогда и народу много, и все лезут со своими какими-то мелкими и пошлыми делами и прямо работать не дают. Но все-таки как-то оно холодновато получается, какой-то чувствуется стиль малосимпатичный, не дающий успокоения, а, наоборот, показывающий, вот, дескать, — мы, а вот, дескать, — вы. А ведь, собственно говоря, вы-то и есть мы, а мы отчасти — вы.

Но одно дело — справка или там цирк, а другое дело — зайти по важным обстоятельствам в какое-нибудь высокое учреждение, например, в Саратовский облисполком, и там наткнуться на окошечко!

Там, в Саратове, живут цыгане. Люди эти по большей части неграмотные. Они едва только перестраивают свою кочевую жизнь. Они только недавно организовали артель лудильщиков и жестянщиков. С ними надо побеседовать, подробней разъяснить им, что их интересует. Их окошечко ни в какой мере не удовлетворяет.

Там одна цыганка, Мария Михай, второй месяц ходит за справкой. У нее семь детей. А ей кто-то сказал, что на многосемейность можно получить пособие.

Цыганка Михай ежедневно приходит в облисполком. Она постучит в дверь. Ей говорят: «По закону не полагается».

Но фраза эта ничего не дает ей — ни уму, ни сердцу. И цыганка снова приходит, снова стучит в дверь или окошечко, ловит какого-нибудь «старшого» у входа, начинает ему говорить. Но «старшому» некогда, он спешит, он отмахивается от нее, как от назойливой мухи.

И снова цыганка часами сидит у входа, ждет у моря погоды.

А погоды нету. Потому что в учреждении не умеют говорить с посетителями, не понимают, что нельзя со всеми говорить одинаково. Одному достаточно сказать: «По закону не полагается», а другому надо сказать: «Вот, — дескать, — тетушка, какого рода картина — у тебя семь ребят, младшему из них пять лет. Стало быть, по закону пособия не полагается. Вот будет восьмой, тогда и приходи». И все станет понятно. Посетители меньше будут «трепаться» по «казенным учреждениям».

Однако не хотим только порицать. Там, в Саратовском облисполкоме, были отчасти озабочены наплывом посетителей, отчасти их жалобами. И даже хотели по этому поводу доклад сделать и потолковать, как наладить это дело. И даже висело объявление о докладе.

Но зампред облисполкома с докладом не выступил, а порекомендовал для этой цели одного из сотрудников облисполкома. Но сотрудник, уж мы не знаем, почему, тоже не выступил.

В общем так доклад и не состоялся. А желание было, хорошие порывы были. Как сказал поэт, имея, вероятно, в виду саратовские дела:

Суждены нам благие порывы, Но свершить ничего не дано[514].

Конечно, мы понимаем, — некогда. Все чересчур заняты. Например, председатель облисполкома за перегрузкой стал принимать в ночное время — с двенадцати часов ночи до трех-четырех часов утра. После полуночи к нему съезжаются заведующие областными отделами и другие руководители области. Воображаем, с какими постными лицами они приезжают! В четыре часа утра председатель уезжает домой немного поспать. А в пять-шесть часов утра плетутся домой утомленные и зеленые стенографистки.

Заместитель председателя принимает днем и вечером и тоже иногда ночью, но он так занят, что один из посетителей (замзав облвнуторгом), чтобы разрешить один вопрос, потратил на ожидание своей очереди двенадцать дней (с 28 февраля по 11 марта). Причем просидел на диване в общей сложности около сорока часов.

Но там — замзав облвнуторга! В некотором роде крупная фигура в торговой сети. А здесь — маленькая цыганка. Вот она и ходит до сих пор.

Тут есть, мы бы сказали, какая-то несообразность.

Тем более что в горсовете почти такая же картина.

Тут надо что-нибудь придумать.

Каменное сердце

Недавно зашел ко мне один человек и поведал мне свою горестную историю. Он попросил, чтоб я написал фельетон на рассказанную тему.

Но его история меня смутила. И я даже сначала отказался что-либо сделать, потому что без проверки нельзя было написать.

А проверить этот факт, как вы сейчас увидите, не представлялось возможным.

Но я нашел выход. Эту историю я расскажу без фамилий. И если это правда, то пусть виновник этого дела, так сказать, морально поперхнется моим фельетоном.

В общем, вот как это было.

Директор одного небольшого учреждения накануне выходного дня сказал своему хозяйственнику, что завтра он с семьей переезжает на дачу и поэтому ему нужна грузовая машина перевезти вещи.

Заведующий хозяйством в деликатной форме ответил, что вот, дескать, редкий случай, когда он не может удовлетворить просьбу директора. Две грузовые машины в капитальном ремонте, одна мобилизована на дорожное строительство, а что касается четвертой машины, то эта машина еще в начале мая обещана счетоводу М., который завтра тоже переезжает на дачу.

Разговор происходил при людях, и директор ничем не выдал своего раздражения, но, когда посторонние люди вышли из кабинета, директор, грубо ругаясь, набросился на заведующего, говоря, что слова директора есть не просьба, а приказание, и что если машины завтра не будет, то пусть он, чертов сын, убирается с работы. И, дескать, вообще, если на то пошло, ему надоел его независимый тон, облокачивание на столы и стулья и полное отсутствие той почтительности, которую пора бы, наконец, выработать в подчиненных, как это бывает в других учреждениях.

Заведующий оказался не робкого десятка. Он так сказал директору:

— Почтительности своей я не теряю. Насчет облокачивания на столы и стулья — всецело согласен с вами, что это, пожалуй, лишнее с моей стороны. Но ваша грубая брань плюс угрозы тоже, как говорится, ни на что не похоже, и если бы вы происходили из людей прежней формации, тогда было бы понятно подобное отношение к служащему, но вы человек пролетарской закваски, и откуда у вас в последнее время возник такой генеральский тон, — вот это я просто не понимаю. Все ваши приказания я всегда беспрекословно выполнял. Ваша преподобная супруга, если на то пошло, буквально не вылезает у меня из легковой машины. Но я вам, кажется, об этом ничего не говорю. Потому что я не позволю себе сделать замечание своему начальнику или его супруге с целью унизить их достоинство. Хотя, если на то пошло, она корчит из себя барыню и по три часа, находясь в гостях, заставляет ждать шофера на сырости и морозе. Но что касается грузовой машины, которую я должен отобрать от чахоточного счетовода, чтобы отдать ее вам — вот с этим я принципиально не согласен и этого не сделаю, хотя бы вы в меня палили из пушек.

Эти слова привели директора в бешенство. Он так закричал:

— Ты забылся, нахал, где ты и что ты! Ты мне осмеливаешься говорить такие слова, как если бы ты был мой начальник, а я твой подчиненный. Я действительно тебя выгоню из учреждения. И тогда ты поймешь разницу между нами.

— Хотел бы я посмотреть, как вы меня выгоните, — сказал заведующий. — У меня нет преступлений, и я чист душой. И вам не так-то будет легко произвести мое увольнение, поскольку мотив для этого не возвышает вас в глазах окружающих.

— Насчет легкости ты не беспокойся, — сказал директор. — Ты у меня так полетишь, что своих не узнаешь.

И вот проходит десять дней, и как с ясного неба ударяет гром — директор отдает в приказе заведующему строгий выговор за бесхозяйственность и разбазаривание имущества.

Потом проходят еще две недели — и заведующий, еще не придя в себя от первого удара, снимается с должности, с указанием в приказе, что он развалил работу.

Ошеломленный заведующий начинает бегать из месткома в союз, из союза в нарсуд. И всем доказывает, что никакого развала не произошло и никакой бесхозяйственности не было, а, скорее, было наоборот, что он слишком перегибал палку, чтоб наладить дело. И этим он даже вызвал нарекание в разбазаривании имущества. Он, дескать, продал дрожки и лошадь с тем, чтобы приобрести вещи, более необходимые учреждению. Что, наконец, все это дело — личная месть директора.

Но все эти робкие слова тонули в пучине всяких безразличных фраз, актов и документов.

Вдобавок возмущенный директор заявил в союз, что никакой личной вражды у него не было, а что если он однажды и накричал на заведующего, то за его неудовлетворительную работу.

И тут директор предъявил счета, по которым выходило, что заведующий дважды покупал шины из частных рук. И хотя заведующий кричал, что это было сделано в силу крайней необходимости и согласно разрешению директора, — этот факт сыграл решающую роль. И приказ директора остался в силе, с некоторым, правда, смягчением, чтобы пострадавший мог найти себе какую-нибудь мелкую работишку.

Когда заведующий пришел за расчетом, директор, улыбаясь, сказал ему, случайно встретившись в коридоре:

— Ну что, собака, получил дулю?

Заведующий хотел было броситься на директора с кулаками, но сдержался и, с глубоким презрением посмотрев на него, вышел.

И вот он теперь пришел ко мне с просьбой написать фельетон.

И вот фельетон перед вами.

Вот вам, так сказать, «потолок бюрократизма». Все сделано директором весьма тонко и с таким знанием человеческой души, что тут и доказать ничего нельзя. Этот чиновник, у которого сердце обросло мохом, пожмет плечами и от всего откажется.

И только общественное мнение и товарищеская поддержка могли бы с этим вступить в борьбу.

Итак, если про директора была рассказана правда, то пусть он поперхнется моим фельетоном.

Сказка

Одному молодому принцу сильно понадобились деньги.

Денег у него, вообще говоря, было много — куры не клевали. Но тут ему понадобилась громадная сумма. Он хотел себе приобрести золотые штаны.

Серебряные штаны у него уже были, и он в них пользовался большим и заслуженным успехом у женщин, но он мечтал во что бы то ни стало приобрести себе еще золотые брюки.

Ну конечно, пошел он к своим родственникам, чтоб попросить нужную сумму. Но злодеи родственники ему в этом отказали. А один из родственников, известный принц-регент, обещал даже его побить, если он еще раз обратится к нему с подобной глупостью.

Вот, конечно, идет обратно наш принц в полном расстройстве чувств и вдруг встречает одну колдунью. Та говорит:

— Об чем, царевич, убиваетесь?

Вот тот, значит, и пожаловался на то, что с ним. Колдунья говорит:

— Да уж, конечно, деньги достать не так легко. Но из легких способов есть у меня одно домашнее средство.

Принц говорит:

— Ах, мамаша, осчастливьте! Ответьте же, какое же это средство? Я, — говорит, — теряюсь в догадках.

Колдунья говорит:

— Вот чего, молодой человек! Войди ты в любое большое учреждение, где четыре этажа и лифты взад и вперед ходят. И где разные начальники в кабинетах сидят. И где курьеры чаи разносят. И войди ты в такое учреждение. И там сразу увидишь, как и чего тебе делать. И там тебе непременно деньги дадут. И ты на них купи себе золотые штаны. Только не входи в маленькое учреждение. В маленьком ты можешь засыпаться. А входи в большие…

Вот принц так и сделал. Пришел он в одно учреждение, взял клочок бумажки и написал на нем несколько слов: дескать, такой-то принц командируется за покупкой золотых штанов.

И с этой черновой бумажкой вошел принц в машинное отделение, где происходят стук и треск и где сидят семь заколдованных красавиц, превращенных в обыкновенных машинисток.

И вот принц подает одной такой заколдованной красавице свой листик и говорит суровым тоном:

— Срочно перестукайте в трех экземплярах.

Та ничего на это не сказала, вскинула на принца свои буркалы и говорит:

— Слушаю и повинуюсь.

И, схватив эту бумажку, срочно ее в две секунды переписывает.

И с переписанной бумажкой идет, конечно, принц к директору в третий этаж. И хочет к нему в кабинет войти.

Но ему дверь заслоняет своим корпусом одна молодая фея неслыханной красоты. Она говорит:

— Туда нельзя. Там сидит заколдованный Иван Максимович. И у него все время заседание идет. Это его так ужасно заколдовали. Но если у вас до него дело, то скажите мне.

Принц говорит:

— Так что надо эту бумаженцию подписать.

Фея говорит:

— Слушаю и повинуюсь.

И с этими словами она изящно входит в кабинет и через пару секунд возвращается с подписанной бумажкой. Принц, удивившись, говорит:

— Вот мерси. До свиданья.

И тотчас он идет в бухгалтерию. И видит там ужасные сценки страшного колдовства. Один стол стоит на другом. А другой — на третьем. И за каждым столом сидит по шесть заколдованных фигур. И все они исполняют руками бесконечное задание. Принц говорит:

— Куда мне тут с подписанной бумагой идти?

Один заколдованный гном с большой бородой говорит:

— Вот примите ордер и ступайте в кассу и свободно берите оттуда золота и драгоценных камней.

Вот принц так и сделал. Взял из кассы восемьсот рублей и вышел из учреждения.

А после видит: это ему мало для покупки золотых штанов. И тогда он заскочил еще в Наркомзем[515] и в Главзолото. И, согласно описанию газет, произвел там точно такие же операции.

И на эти деньги он купил себе золотые штаны. И вскоре в них женился.

И на свадьбу пригласил заколдованных начальников всего государства.

И все эти добродушные и доверчивые лица там были. И держали речи. И до упаду смеялись, когда им принц рассказал, как он их одурачил.

И они попросили принца, чтоб он их расколдовал, но принц сказал:

— Э-э, нет, господа, вы мне еще пригодитесь!

И все снова до упаду смеялись.

Физика

Вот какая история произошла в одной школе.

В седьмом классе на уроке физики неожиданно погасло электричество.

А надо сказать, что класс был в первом этаже. Окна выходили во двор. Так что без электричества по утрам всегда было полутемно и нельзя было заниматься.

Так вот, погас в классе свет. И погас очень, так сказать, странным образом. Сначала погасла одна лампочка, потом погасла другая, потом третья и, наконец, помигав, погасла четвертая.

Учитель, как человек опытный в делах подобного рода (поскольку он — физик), захотел посмотреть, где именно произошла порча. Стал он смотреть лампочки, провода, выключатели — все в порядке. Посмотрел в коридоре пробки — тоже в полной сохранности. А свет не горит.

Вот тогда он удивился и велел позвать монтера.

Побежали за монтером.

Вот приходит монтер, влезает на парту и начинает осматривать лампочки.

А урок, конечно, сорван. Полутемно. Работать нельзя. Физик сидит надутый у окна. Ребята шалят и так далее.

Вот монтер, осмотревши три лампочки, говорит:

— Я, — говорит, — двадцать лет работаю по электричеству и никогда ничего подобного не видел, чтоб электричество не горело при полной исправности. Лампочки в порядке. Провода тем более. Все должно гореть, а оно не горит, и я через это так удивляюсь, что принужден сейчас побежать за стремянкой, поскольку я не могу подолгу стоять на парте, задравши кверху голову. У меня через это возникает головокружение.

Вот он побежал за стремянкой. А тем временем кончился урок и наступила перемена.

Тогда один из учеников, некто Петя Лебедев, встал на парту, начал что-то производить с лампочками. И вдруг они загорелись.

Вот приходит монтер со стремянкой. И, поглядев на лампочки, в высшей степени удивляется — зачем они опять горят.

И, пожав плечами, уходит.

Начинается немецкий урок. Только он начался — снова погасли лампочки. И точно таким же образом — в порядке живой очереди.

Тогда учительница немецкого языка велела позвать монтера.

А монтер, оказывается, никуда не уходил. А он стоял в коридоре со своей стремянкой и что-то там делал.

Вот монтер моментально вбегает в класс. Подставляет к лампочке стремянку. И вскоре от удивления чуть не падает с этой своей стремянкой.

Он говорит:

— Только теперь я начинаю понимать, что тут случилось. Кто-то из вас к каждой лампочке подложил маленький клочок мокрой промокашки. А согласно нашему учению об электричестве, мокрая бумага есть хороший проводник. И благодаря этому свет горел. А поскольку эта мокрая бумажка высохла, то свет, как это ни удивительно, погас. И мы все были свидетелями полной темноты в классе. Вот так здорово. Я пойду сейчас директору скажу.

Вот приходит директор и с ним физик.

— Кто из вас, — говорит директор, — это сделал?

Ученик Петя Лебедев встает и говорит:

— Мы проходили сейчас электричество. Вот я и захотел произвести опыт.

Тут в классе раздается хохот. Физик говорит:

— Опыт ему удался, но поведение для этого у него оказалось в высшей степени недопустимым.

Немка говорит:

— Поскольку у нас сейчас идет урок немецкого языка, то я бы всех просила для практики говорить по-немецки.

Физик говорит:

— В таком случае я лучше с директором сию минуту уйду. Поскольку я по-немецки не все кумекаю. Я только читаю, и то не все понимаю.

Директор говорит по-русски:

— В общем, — говорит, — поставьте Лебедеву «плохо» по поведению. А если еще раз что-нибудь подобное повторится, то я уволю Лебедева из моей школы… Продолжайте заниматься немецким языком.

Монтер говорит:

— А мы теперь будем подкованы на этот счет. И если в каком-нибудь классе погаснет свет, то нам причины будут вполне известны. До свиданья, молодые друзья.

Немка говорит монтеру:

— Ауфвидерзейн.

И тот уходит со своей стремянкой.

Новые времена[516]

Вот сейчас формируются новые люди, новые отношения, новый быт.

А некоторые не понимают еще — что это такое значит. Некоторые думают: если они не воруют, так они уже новые люди.

А другие оклеят свою комнату новыми обоями — и тоже их заполняет гордость, что они могут теперь называться представителями нового социалистического быта.

Нет, не это формирует нового человека!

Позвольте вам рассказать небольшую, но любопытную историю, которая до некоторой степени осветит этот вопрос.

Только прошу не делать вывода до самого конца рассказа, потому что, если вы плохо подкованы насчет философии, то вполне можете сбиться в своей доморощенной диалектике.

А жила в городе Коротояке одна молодая женщина. И она была очень миленькая и интересная.

Не то чтоб она была изумительная красавица, — нет, она была просто довольно привлекательная. Бывают такие женщины — как будто в них ничего и нет особенного, а вот они на вас посмотрят своим туманным взором, вот они усмехнутся, споют вам что-нибудь такое, — и мужчина, как говорится, остается без ума.

Она говорила очень красиво. Другие говорят немного сиплыми голосами или там слегка в нос произносят, или пришепетывают, а эта очень чисто и мелодично произносила фразы. Буквально наподобие серебряного ручейка текли ее речи.

Нет, со своей домработницей она, конечно, так не говорила, но в личной беседе с мужчинами она имела эту особенность. И все мужчины очень ее исключительно любили. За ней бегали. Один даже обещал ей застрелиться ради нее. Только он пистолета нигде не мог достать, а то бы, может быть, он, действительно, чего доброго, стрельнул в себя, будучи очень расстроен своей любовной неувязкой.

Другой, какой-то там заведующий, ради нее что-то такое украл в универмаге. Он ей хотел какую-то вещь подарить. Но, как говорится, через этот случай вскоре «загремел» и не подарил.

А ее звали Любочка. Родители как будто нарочно дали ей это имя, как будто они предчувствовали, что ребенок подрастет, выровняется и начнет, как говорится, колесить.

Она три раза выходила замуж. Но все не особенно удачно. Один ее супруг захворал туберкулезом и вскоре умер по всем правилам науки. Другой запил, и она его бросила. А третий, как мы уже говорили, украл в универмаге и получил свое по заслугам.

После этого она замуж долго не выходила. А потом вдруг вышла за одного чертежника. Он был кроме того конструктор и что-то где-то делал. И он красотой не отличался. Он был на редкость длинновязый, похожий в своем облике на одного киноактера из компании, может, знаете, Пат и Паташон[517]. Он напоминал чем-то Пата, но Пат был все-таки ничего себе. А этот был уж очень, как говорится, неинтересный и вдобавок рыжеватый.

Но она, не поглядев на это, рискнула все-таки выйти за него замуж. Она сказала:

— Я одна не решаюсь жить, а этот мужчина меня так любит, что мне, наверно, с ним будет исключительно спокойно.

А он, действительно, так ее любил, как, может быть, и не бывает в этом мире.

Он утром в тарелке приносил ей воду комнатной температуры, помакнув полотенце, мыл ее мордочку, после чего собственноручно чистил ей зубки порошком, подавал ей чай и сам уходил на службу. А она лежала часов до двух, ничего не делая.

Нет, она не была представительница нового быта. Вдобавок она его не любила, изменяла ему и предъявляла всякие немыслимые требования.

А он, конечно, старался поддержать свой дом на высоте. Он начал на чем-то спекулировать, поскольку тогда еще была частная торговля, и это способствовало разным темным операциям.

Но это не могло долго продолжаться. На какой-то махинации он попался.

А когда стали развертывать все его дело, то видят такую несообразность: по виду ему тридцать пять лет, а по паспорту пятьдесят.

Начали интересоваться и спрашивать: почему такая, как бы сказать, природная неувязка? И он вскоре признался, что он из прапорщиков царской службы, скрывший свое социальное лицо и вдобавок подделавший документы.

Тут, конечно, его окончательно взяли и отправили на одно крупное строительство.

Ему дали пять лет работы. И он приехал на это строительство и там не потерял присутствия духа. Он горячо принялся за дело. Он работал как слон с утра до вечера, не желая отдохнуть и не желая перевести свой истомленный дух.

Он очень любил свою оставшуюся в Коротояке супругу, безумно скучал по ней, мучился и в труде хотел забыться от своих личных переживаний. И, наверно, только этим можно было объяснить его такое рвение к работе.

Но его там начальство заметило, что он так старается. Ему сделали разные льготы и дали премию. А один из начальников, некто товарищ Гонецкий, однажды поинтересовался его душевным настроением. Он спросил, что с ним. Поскольку он видел, что в свободное от занятий время человек без движения лежит на траве и с тоской следит за полетом птичек.

И заключенный ответил своему начальнику, что вот, дескать, все бы хорошо, но исключительная любовь к супруге заставляет его сильно тосковать и огорчаться. И он бы многое дал, чтобы увидеть ее хотя бы на пять минут.

Гонецкий ему говорит:

— Ты так хорошо работаешь, что я, наверно, сумею тебе устроить свидание. Мы ее сюда выпишем. Она приедет и поживет тут дней десять. А потом, в дальнейшем, может быть, еще раз она приедет. А там, глядишь, тебе дадут сокращение срока — и все будет хорошо.

Тут с заключенным чуть худо не сделалось. Он закачался на своих ногах и хотел схватить руку начальника, чтобы ее поцеловать.

Гонецкий сказал:

— Как тебе не стыдно это делать? Вот как раз этим ты показываешь, что ты выходец из мелкобуржуазного общества и еще не перестроился. И еще желаешь унижаться и лакействовать перед своим начальником. Сейчас иные времена, и все мещанские привычки и навыки пора уничтожить. Но я на тебя не сержусь, поскольку тебя еще глубоко держат корни прошлого. И не надо твоих извинений! Свидание с женой я тебе устрою.

Тут наш заключенный принялся ежедневно строчить письма своей супруге, дескать, вот какое счастье, какая радость, что он снова увидит ее, снова может любоваться ее внешностью, и что это произойдет, наверно, очень скоро.

И супруга Любочка отвечала ему, что вот и хорошо — она приедет с Галей (у них была девочка лет пяти) и даст ребенку возможность общаться с папой.

Но сама супруга по-настоящему не была этим фактом уж очень слишком обрадована. Она и без супруга жила ничего себе. Ее мужчины не оставляли своим вниманием. А она была из тех женщин, которые считали потерянным день, если ей кто-нибудь не сказал о своем чувстве.

И вот Гонецкий устраивает это свидание. И она вскоре приезжает на строительство со своей миленькой походкой и со своим мелодичным смехом. И с ней приезжает ее дочка Галя.

Наш муж шатается от счастья, с восторгом на нее смотрит, любуется, смеется и благодарит небо за подаренную радость.

И первые два дня проходят ничего себе. Она напевает романсы, гуляет с девочкой в поле и рвет цветочки. Потом она начинает понемножку скучать и совсем случайно останавливает свой взор на одном военнообязанном человеке из охраны.

Там, на строительстве, были разные посты по охране складов. Так вот из отряда этой охраны она увидела одного человека, который ей страшно понравился. Она им в одно мгновенье увлеклась. А он — молодой, красивый парень, лет двадцати двух, украинец, по фамилии Дошевец. Он незаметным образом влюбляется в нее до потери сознания, и у них загорается роман во всем своем блеске.

Они начинают встречаться в те часы, когда супруг находится на работе. И молодой парень, ошеломленный счастьем и не сознающий своего преступления, буквально теряет рассудок.

Едва услышав ее пение, он сломя голову в служебное время бежит на ее призыв. И они вдвоем ходят по полям и лесам или на берегу речки сидят обнявшись.

Муж, сам не зная еще, в чем дело, начинает ее подозревать. Он прибегает однажды днем к своему жилищу. Там не находит ее. Спрашивает девочку Галю, где мама. И та отвечает: мама ушла гулять с одним военным товарищем.

Как бешеный зверь, муж мчится по полям и лесам. Совсем близко пробегает через реку, где они сидят на пне. И, не увидев их, бежит дальше.

Молодой парень Дошевец так говорит Любе:

— Нет, я не боюсь твоего мужа! Он меня не напугал своим диким видом. Но мне совестно стало перед твоей девочкой Галей. И теперь я вижу, какое преступление я совершил по службе. Нам надо будет непременно расстаться.

Она начинает его ласкать и обнимать и говорит ему:

— Это глупости!

И он снова тает перед ее взором и не может с ней расстаться.

Но вечером он идет к Гонецкому и все ему рассказывает. Он говорит:

— Женщина эта социально-опасная. Я совершил большое преступление, и я согласен понести наказание. Но ее надо отсюда удалить во что бы то ни стало.

Гонецкий говорит:

— Да, твое преступление очень велико. И пока что я тебя посажу под арест. А что касается женщины, то ты мелешь чушь. И надо забыть свой долг, чтобы пришиться к женской юбке.

И он отправляет украинца под арест и сам идет к заключенному посмотреть, что у него за супруга. Он хочет с ней поговорить, сказать ей, что это не дело — приехать на побывку к мужу и самой увлекаться посторонним человеком и толкать его на должностное преступление.

И он приходит к ним. Но там дома примирение. Счастливый муж, забыв о своих подозрениях, любовно за чаем сидит со своей супругой. Они радуются посещению гостя. Нежно усаживают его за стол. Беседуют с ним и разговаривают. И Гонецкий с интересом смотрит на молодую женщину, стараясь понять, что это за человек.

И она, видя его пристальный взгляд, начинает смеяться своим мелодичным смехом, кутается в свой вязаный платок и своими голубыми глазками начинает смотреть на начальника так, что тому делается не по себе. И он некоторое время не может оторвать своего взора от ее милого лица.

И тогда Гонецкий встает и прощается. И она задерживает его руку в своей маленькой нежной ручке. И, чувствуя радостное волнение, он снова прощается и поскорей уходит, ничего особенного не сказав.

Он утром на другой день неожиданно для себя снова хочет ее посетить, чтоб с ней побеседовать и ее увидеть. Он идет к их дому. Но потом останавливается и поворачивает назад. Но в этот момент он слышит ее пение. И видит ее сидящей на ступеньках дома. И тогда он, мало о чем думая, нерешительными шагами идет к ней.

Она с радостным волнением его встречает. Они садятся на скамейку. Он хочет ее спросить о деле. Но она начинает говорить о своей жизни. И он вдруг чувствует, что ее нежная ручка покоится в его руке.

И тогда Гонецкий, посмотрев на часы, поспешно прощается и задумчиво идет к себе.

Он идет к себе, понурив голову. И позади себя слышит мелодичный голосок — это Любочка поет старинный цыганский романс, полный высшего значения: «Не уходи, побудь со мною»[518].

Гонецкий возвращается к себе и задумчиво садится на ступеньки своего дома. И вдруг он хлопает себя по лбу и начинает весело смеяться.

Он говорит себе:

— Ну да, конечно! Это был инстинкт. Это инстинкт меня толкал снова увидеть эту женщину. Но это слепое чувство. И разум его побеждает. И, может быть, человек нового быта — это тот, который с помощью разума умеет управлять своими темными желаниями. И в этом — новая мораль.

И Гонецкому весело становится от этих мыслей. И он снова смеется.

Он позвал арестованного украинца. И стал ему рассказывать о том, что думает.

И украинец на это ответил:

— Да, я понимаю, что надо управлять своими чувствами, но все-таки лучше удалить отсюда эту женщину, поскольку это будет менее опасно для здоровья, для душевного равновесия и служебного благополучия.

И Гонецкий снова рассмеялся. И сказал, что он не считает опасным для здоровья, если молодая женщина здесь останется.

И вот вечером Гонецкий пошел к супружеской паре. И там у них снова пил чай.

Люба делала ему глазки и моргала, чтобы он на минутку вышел, — она хотела с ним поговорить. Но он улыбался на ее уловки и дружески беседовал о том, о сем и шалил с ее маленькой девочкой Галей.

И, видя его такое поведение, она сначала надула свои хорошенькие губки, потом, улыбаясь, стала слушать, что он говорит, и, оставив свои ужимки, приняла участие в товарищеской беседе. И он слегка подтрунивал над ней. И шутил. И муж, видя, что так мило получается, окончательно развеселился, и они втроем смеялись до упаду и беседовали до ночи.

И до ее отъезда он еще раз к ним заходил, и снова они втроем дружелюбно беседовали.

Через полгода Гонецкий опять устроил свидание заключенному. И Люба еще раз приехала сюда и снова виделась с Гонецким, который заходил к ним потолковать о том, о сем.

И Люба всем и каждому рассказывала о Гонецком с огромным уважением. И в ее словах чувствовалось некоторое, что ли, удивление и, пожалуй, растерянность, поскольку в ее мещанской среде ей до сих пор не приходилось встречать представителя нового быта.

А что касается Дошевца, то он, отсидев свое, был освобожден от своих обязанностей. И тогда он, хотя и понял отчасти, что ему говорил Гонецкий, тем не менее поехал в город Коротояк к Любе.

Но она его там не приняла. Он там ей был неинтересен. Она минут пять на улице побеседовала с ним и рассталась с холодным сердцем.

И он так страдал, что хотел даже утопиться. Но потом одумался и уехал к себе на родину.

И через два года он там стал довольно знаменитый тем (об этом писали в газетах), что его молодая супруга подарила миру трех близнецов.

И теперь он говорит, что если у него еще раз то же самое повторится и потом еще раз, или хотя бы два раза по одному, то он будет исключительно счастлив и доволен, поскольку он будет получать солидное пособие на многосемейность.

Похвала транспорту

Давеча я был в гостях у одного знакомого инженера.

А этот инженер тем отличался от многих других инженеров, что он имел свой автомобиль марки «Газ».

Не знаю, как на других людей действует собственный автомобиль, а на этого моего знакомого получение автомобиля подействовало удручающим образом.

До этого он был милый человек и у него было довольно интересно бывать в гостях. А теперь он все равно как переродился. Все мысли его теперь витали вокруг автомобильной промышленности. И ни о чем другом, кроме как об этом, он теперь не говорил.

И тот гость, который имел нахальство коснуться чего-нибудь другого, наносил этим хозяину личное оскорбление.

В общем, часов до трех промаявшись с разговорами об особенностях той или иной автомобильной марки, гости стали собираться, чтоб идти по домам.

Хозяин, мило улыбаясь, сказал:

— Находясь в другом месте, вы, дорогие гости, затрюхали бы по домам пешечком, или, как говорится, поехали бы на своем одиннадцатом номере. А от меня вы все поедете автомобилем. Как вам, собственно говоря, это нравится?

Гости выразили восхищение. Хозяин сказал:

— Не знаю, как вы, но я буквально чувствую себя отдельной человеческой единицей, вокруг которой вращаются все миры… Вот сейчас я позвоню моему шоферу и велю ему подать к подъезду мой автомобиль.

Хозяин пошел к телефону и стал звонить. Потом, вернувшись к гостям, сказал вздохнувши:

— Сейчас автомобиль будет подан… Единственное, знаете, неудобство — это то, что наш гараж в одном районе, мы — в другом, а шофер, представьте себе, живет за Невской заставой. Но я велел моему шоферу срочно добраться до гаража. Тем более, он живет не так уж далеко: минут 15–20 идти пешком.

Жена инженера говорит:

— Ах, Коля, жаль, что ты не приказал шоферу взять такси. Он бы взял такси и мигом доехал до гаража.

— Ах да, в самом деле, — сказал хозяин просияв, — я всякий раз забываю об этом удобстве. Сейчас я позвоню шоферу, он, наверно, еще не ушел.

Шофер действительно еще не ушел. И хозяин велел ему взять такси, чтоб поскорей добраться до гаража. Один из гостей говорит:

— Послушайте, но, может быть, нам попросту доехать на этом такси, которое возьмет шофер?

Эта мысль удивила и даже несколько испугала хозяина. Он сказал:

— Ну что вы: иметь свой автомобиль и ехать в такси. Нет, я вас до этого не допущу.

Мы стали ждать.

Минут через двадцать раздался телефонный звонок. Это позвонил шофер.

Не знаю, что именно он доложил, но хозяин, обернувшись к нам, сконфуженно сказал:

— Шофер говорит, что он не может такси найти. Он дошел, представьте себе, до вокзала, нашел одно такси, но оно не берется ехать: ему не по пути. Сейчас я велю моему шоферу дойти пешком до центра и там взять такси.

Один из гостей полувопросительно говорит:

— А может, нам, в самом деле, поехать в такси, которое достанет сейчас шофер?

— Это идея, — говорит хозяин. — Сейчас я велю моему шоферу подъехать на такси сюда. А отсюда такси мигом доставит вас к гаражу. А уж там, будьте покойны… Нам только бы добраться до гаража.

Отдав соответствующее распоряжение шоферу, хозяин начал беседовать с гостями вообще о пользе транспорта. Минут через двадцать такси стояло у подъезда. Гости и хозяева вышли на улицу. Один из гостей, вздохнув, говорит:

— В сущности говоря, как-то даже обидно: иметь под рукой такси и вместе с тем ехать к черту на кулички. Ей-богу, давайте сядем и поедем домой в этом такси. Так было бы славно очутиться сейчас дома. А тут — извольте ехать к гаражу.

Хозяин тихо говорит:

— Нет, я прошу вас… Теперь уж это неудобно… Все-таки я разбудил шофера. Он шлялся по улицам больше часу… Нет уж, я прошу вас поехать.

Гости стали размещаться в машине.

Но поскольку одно законное место было занято шофером такси, а другое — шофером хозяина, то оставалось всего лишь три места. А гостей было пять человек.

Хозяин, сосчитав гостей, говорит:

— Жаль, что мой шофер не захватил два такси. А теперь я уж и не знаю, как быть. Давайте так: пусть три гостя сядут на заднее сиденье, а два гостя пусть тут у подъезда подождут мою машину…

Гости сконфуженно молчали. Хозяин говорит:

— Или нет. Давайте так: один гость и шофер подождут у подъезда, а остальные пусть себе едут к гаражу.

Жена инженера говорит:

— Нет, так ничего не выйдет, потому что нашу машину некому будет сюда привезти. И те и другие будут только напрасно ждать.

Хозяин говорит:

— Правильно. Как жаль, что у нас пять гостей, а не трое. С троими мы бы в один миг управились… Давайте тогда так: трое пусть поедут, а шофер и один гость пусть себе понемножку идут пешком вслед за ними.

Один из гостей, испугавшись, что его пошлют пешком, незаметно, и, как говорится, по-английски, смылся. Осталось четыре гостя. Подсчитав гостей, хозяин сказал:

— Теперь легче. Теперь давайте так: три гостя и шофер пусть едут на такси. А четвертый гость — на выбор: хочет он — тут подождет, не хочет — пусть себе идет к гаражу пешком.

Один из гостей говорит:

— Глядите: грузовой трамвай идет. Привет! Я лучше сейчас на прицепку прыгну.

Гость вскочил на прицепку и вскоре исчез в туманной дали.

Хозяин говорит:

— Он не хотел подождать машины, пусть сам на себя пеняет. Рассаживайтесь теперь и поезжайте с богом.

Шофер уныло говорит хозяину:

— Только не забудьте, Николай Петрович, дать мне денег расплатиться с такси. Да еще за утреннее такси я заплатил из своих двенадцать рублей.

Порывшись в бумажнике, хозяин дал шоферу денег и грустно сказал:

— Да, это такси вскакивает мне в копеечку.

Жена инженера говорит:

— По-моему, такси тебе обходится не меньше, как тридцать рублей в день. Если бы не такси, мы бы давно поменяли наш «Газ» на «М-1».

Наконец мы тронулись в путь.

По дороге гости стали упрашивать шофера развезти их по домам, не заезжая в гараж.

Хозяйский шофер неожиданно согласился и даже обрадовался. Он сказал:

— Это будет самое правильное. А то у меня был такой случай: я отвез гостей в гараж, да там мы и промаялись часа полтора. Пока охрану разбудили, да пока заправил, да пока пятое-десятое, глядим: уже трамваи пошли. Все гости так и поехали на трамвае.

Вот такси стало развозить нас по домам, а хозяйский шофер говорит:

— Единственно, я теперь боюсь, что мне с такси расплатиться не хватит. Все-таки большой крюк делаем и стоянка…

Мы дали шоферу по пять рублей, и он нам сказал, что теперь, пожалуй, хватит, а в крайнем случае он до Невской заставы доберется пешком.

Живые люди

Что-то последнее время я стал часто про попов писать.

Сколько имеется важных и оригинальных проблем, а перо иной раз склоняется к описанию духовенства.

Конечно, это тоже, я так думаю, отчасти сатира, если про попов писать. Тем более они в настоящее время усилили свою деятельность. Многие из них включились в активное движение по завербовке населения в лоно религии. Другие хлопочут, чтоб их куда-нибудь там выбрали. Третьи вообще распространяют религиозные и сумбурные идеи. Так что писать про это не есть отставание от жизни или там выбор безответственных тем.

Одну сельскую церковь обслуживал старенький поп. И вот он чем-то захворал и уехал, и на его место прибыл новый поп, вдобавок молодой, энергичный, из новых кадров.

Вот он прибыл на село и думал, что тут ему моментально отведут квартиру и все прочее. Но как раз этого не случилось. У некоторых не было лишнего помещения, а другие стеснялись пустить к себе попа. Они говорили: «Попа мы пустим, а потом про нас будут говорить: вот, дескать, пустили попа».

Подобное отношение не смутило энергичной души священнослужителя. Он так сказал на селе:

— То, что вы меня не пустили на свою жилплощадь, показывает всю слабость работы моего престарелого предшественника. Но не такое я есть лицо, которое отступает в панике и беспорядке. Жить в лесу и питаться шишками я не буду.

Я сюда прибыл не на рандеву, а по требованию. И поэтому я поселюсь в самой церкви и стану там жить, пока не получу то, что меня удовлетворяет. В алтаре я не стану находиться, а за алтарем, где есть маленькое окошечко, я непременно поселюсь и буду там жить, хотя бы вы все с ума сошли.

Среди придерживающихся религии началось некоторое недовольство. Такое, можно сказать, божественное место — храм, а тут, короче говоря, поп будет сушить свои портянки и вдобавок вдруг еще тут блох разведет или что-нибудь вроде этого.

Но поскольку никто из религиозников не дрогнул в смысле предоставления попу квартиры, то так и случилось, как сказал поп.

Он поселился в храме и стал там без смущения жить. И даже там на примусе что-то он себе пек, варил, кипятил и жарил.

Это поведение вызвало большие толки и пересуды среди населения. Многие даже специально стали сюда приезжать, чтобы посмотреть в церковное оконце, как там устроился поп, как он там, нахал, живет и что себе стряпает.

И вот проходит, представьте себе, два месяца, и вдруг в народе распространяется слух, что священнослужитель не только спит в церкви, но он еще вдобавок влюбился в одну вдову и теперь ее сюда к себе в гости приглашает, не отдавая себе полного отчета, что он такое делает с точки зрения христианской морали.

Это последнее дело переполнило чашу терпения религиозников. И группа верующих решила накрыть попа с поличным.

И когда вдова пришла к попу на свидание и верующие вполне удостоверились, что так оно и есть, как говорилось в народе, возмущение достигло своего предела.

Кем-то был пущен камень в оконце. А кое-кто даже хотел бревном выломать двери. Но до этого не дошло, поскольку сам поп открыл двери и вышел к верующим. Он им так сказал:

— Квартиру вы мне не предоставили. А теперь вы, собаки, около моей двери шум поднимаете и разбили мне окно. Очень это красиво, благодарю вас. Но вы напрасно тревожитесь. Мы, попы, не какие-нибудь там черные монахи; мы люди живые, и нам не чуждо все земное. И я могу повторить то, что я вам сказал: жить в лесу и питаться шишками я не буду. А лучше вы подумайте, где мне иметь квартиру. И идите себе с богом и не скандальничайте… А то, что вы мне стекло разбили, это такое нахальство с вашей стороны, что я даже и не знаю теперь, как я к вам отнесусь и сколько с завтрашнего дня я буду брать за каждую отдельную службу и за упокой вашей души.

Верующие прямо удивились, какой им попался поп. Они больше скандалить с ним не стали. Но на другой день подали в сельсовет заявление: дескать, вот какой случай, нельзя ли, дескать, попа одернуть, дескать, живет в церкви и вдобавок вот какой имеет характер.

Мы не преувеличиваем — сельсовет энергично взялся за дело и с соответствующей резолюцией двинул это заявление в область с тем, чтобы там образумили попа.

Там, в области, немножко над этим посмеялись и вернули заявление в сельсовет с указанием не тревожиться за частный быт попов.

В общем, молодой, энергичный поп живет все еще в храме, и там он спит и кушает. Но верующие (чего доброго, вместе с кружком безбожников) уже начали отстраивать небольшую хибарку, куда и хотят с осени переселить попа.

Только не знаем, переедет ли он туда. Ему в храме светлей и воздуха больше.

Людоед

В этом году у нас в доме состоялся товарищеский суд.

Судили одного квартиранта Ф. за его хулиганский поступок.

Дело в том, что у нас огромный дом с населением свыше тысячи жильцов. И наш дом имеет свою стенную газету под названием «За жабры».

Так вот этот квартирант Ф., прочитав там однажды стихи про себя, пришел в бешенство и с криком: «Всех перестреляю!» — сорвал эту газету.

Кроме того, он дернул за волосы двенадцатилетнего парнишку — сына редактора газеты. И вдобавок с воплем: «Я тебе голову сорву!» — погнался за поэтом, автором этих стихов.

Факт, конечно, печальный, недостойный нашей современности.

А надо сказать, что наша газета раньше не пользовалась успехом среди жильцов. На нее мало обращали внимания, поскольку, кроме редактора, никто не затруднял себя чтением этого печатного органа.

Но потом решено было повысить уровень этой газеты. И было решено привлечь к работе одного поэта-сатирика, живущего в соседнем доме.

Тот долго отказывался, но потом сказал:

— Я за деньгами не гонюсь. Но я люблю работать «на интерес». Это меня стимулирует. Положите мне за строчку хотя бы по гривеннику, и тогда я не только подыму вам газету, но прямо из нее устрою кипящий котел, в котором, не жалея себя, буду варить всех ваших жильцов, так что они, как говорится, света божьего невзвидят. И тогда я ручаюсь за успех: толпа будет стоять около вашей стенной газеты.

Сначала этот поэт-сатирик описывал убожество лестниц и недочеты помойной ямы, но когда ему повысили гонорар до тридцати копеек за строчку, он перешел на людей и в короткое время отхлестал своими стихами почти всех жильцов, включая дам и детей.

После этого он, не встречая сопротивления, пошел, как говорится, делать второй круг по тем же людям, с каждым разом заостряя свою сатиру все больше и круче.

Наконец он поместил стихи против квартиранта Ф., который, как мы говорили, пришел в бешенство, натворил черт знает что и теперь предстал перед судом.

Разорванная стенная газета была склеена. И стихи были оглашены на суде. Вот эти стихи:

К подлецу Ф. Квартплату в срок не вносит, Говорит, что денег нет. А замшевую кепку носит Сей обнаглевший наш брюнет. И барышень в такси катает — На это у него хватает. Дрова он колет на полу. Топор вонзается в паркет. Ударим мы его по лбу, Чтоб сей зазнавшийся брюнет Не мог вредить у нас в дому.

Вот эти стихи и вызвали припадок бешенства жильца Ф.

На суде квартирант Ф. сказал:

— В этом стихотворении имеется только одна строчка правды, в которой говорится, что я ношу замшевую кепку. Все остальное суть наглая ложь. Квартплату я вношу аккуратно и только один месяц просрочил по случаю беременности моей жены. Что касается такси, то это я вез мою жену на консультацию в родильный дом. Насчет же того, что я дрова колю на полу, — это есть чистая выдумка. Пол действительно у меня порублен, но это в голодные годы прежний жилец колол тут дрова. А сейчас у нас есть дворник, который и может подтвердить, что все дрова он мне колет во дворе. Все это вместе взятое вызвало у меня затемнение рассудка, и я совершил поступки, недостойные советского гражданина.

Председатель товарищеского суда говорит:

— Как это, право, нехорошо у вас получилось. Вы бы вместо того, чтобы рвать печатный орган, взяли бы и заявили в редакцию — дескать, вот какой на вас поклеп. А вы вместо этого даете волю своим рукам: рвете газету и дерете за вихры ни в чем не повинного мальчика двенадцати лет, сына редактора газеты. Как это некультурно у вас получилось. Мне прямо совестно за вас.

Квартирант Ф. говорит:

— За этот мой последний поступок я согласен покраснеть. Но видите, в чем дело. Когда я пришел к редактору и стал просить его поместить опровержение, он мне так сказал: «Я теперь сам вижу, что про тебя стишки неверные. Но ты как-нибудь эту обиду переживи в своей душе. Я опровержение печатать не буду, поскольку это уронит авторитет моей газеты. Вот, скажут, враньем занимаются, а потом дают обратный ход. Ты есть частное лицо, а мы — общественный орган. Мы важней, чем ты. Проглоти обиду и не подымай шуму». И тогда я ни с чем ухожу от этого редактора, а тут его мальчишка еще мне вслед кричит: «Барышень в такси катает, на это у него хватает». Тут маленько я и потрепал его за вихры. Очень извиняюсь.

Председатель говорит редактору:

— Как это, право, нехорошо с вашей стороны не поместить опровержения. Глядите, до чего вы довели этого квартиранта своей сатирой. Глядите, он до сих пор весь дрожит.

Редактор говорит:

— Теперь я сам вижу, что я недоглядел за своим сатириком-людоедом. С тех пор, как мы увеличили ему гонорар, он как с ума сошел. Он согласен своего брата в луже утопить. Я обещаю снова сбавить ему гонорар до десяти копеек за строчку, а то он тут весь дом по ветру пустит.

Председатель говорит:

— Сбавлять не надо, а вы должны с позором выгнать его из газеты, поскольку в газете должны работать только исключительно кристально честные люди. Мы теперь наглядно видим, что один мелкий арап может не только расстроить всех жильцов: он может всех перессорить и всех обозлить… Его мало выгнать, его надо под суд отдать, что я непременно и сделаю. А что касается квартиранта Ф., то его поступок в высшей степени неправильный. Он должен был обжаловать клевету, но он пустился на свою расправу, за что мы присуждаем его к общественному порицанию.

На этом заседание суда кончилось.

Через две недели вышла новая газета с опровержением и с указанием, что поэт-сатирик освобожден от работы.

Бедный дядя

Тут к одному жильцу с нашего дома приехал погостить один субъект. Его родственник. Кажется, дядя с маминой стороны. Или что-то в этом духе.

Во всяком случае, его у нас прописали временно. Тем более прошлое у этого дяди оказалось слегка подмоченное. Он еще при нэпе схлопотал себе семь лет за какие-то неправильные действия плюс воровство и плюс еще что-то.

Но он весьма усиленно работал на стройке и довольно быстро там перековался. Причем его чем-то даже премировали. И, кажется, какой-то значок ему дали. Во всяком случае, он какую-то санитарную блямбочку носил на груди.

Так или иначе, племянник первое время весьма гордился, что у него такой дядя. И даже хлопотал, чтоб с него брали квартплату меньше, чем обыкновенно. Дескать, дядя у него живет, герой строительства. Дескать, пришлось потесниться, впустить дядю. Нельзя ли, дескать, временно снизить квартирную ставку. Но этот номер ему не прошел. Так что пришлось даже кое-что за дядю приплатить. И это был первый удар по самолюбию племянника, который думал, что с приездом дяди у него начнется райское житье.

А дядя был по виду весьма арапистый человек. Он даром что перековался, но глаза у него сверкали, как у мошенника, когда он глядел на проходящих наших расфранченных жилиц с ихними сумочками, меховыми горжетками на шейках и так далее.

Но никаких эксцессов этот дядя пока себе не позволял. Тем более что первое время он все больше ударял по пивной.

Он там просаживал свои деньги, скопленные я уж не знаю каким образом.

А потом, когда дядя благодаря такой сумбурной жизни профершпилился, он стал занимать у своего племянника. И это был второй удар по гордым замыслам нашего квартиранта, у которого дядя в короткое время «забодал» не меньше ста рублей.

В общем, наш племянник пришел в ужас от поведения своего дяди. И он так ему сказал:

— Ах, дядя, лучше вы катитесь отсюда к черту на рога, если вы намерены продолжать в том же духе. Я имею скромную должность кладовщика, и я не могу поспевать за вашими интересами.

Узнав, что племянник — кладовщик и благодаря этой своей должности караулит кое-что ценное, как-то: нитки, пуговицы, катушки и так далее, — дядя развеселился и пришел в хорошее настроение.

Уж я не знаю, каким образом, но он воздействовал на неустойчивую психику своего племянника. И подбил его украсть из склада некоторое количество товара, с тем чтоб они продали это и доход поделили пополам.

И племянник, этот кристально честный до сего времени служащий, взял, по наущению своего дяди, десять гроссов разных катушек и отдал их своему дяде, с тем чтоб тот все это где-нибудь продал.

При этом племянник так сказал своему дяде:

— Только продавайте, дядя, с осторожностью. А то если вы засыпетесь, то мне благодаря вас влепят не меньше пяти лет.

Дядя окончательно развеселился и сквозь смех так ответил своему племяннику:

— В этом деле я по крайней мере окончил университет. Я не могу себе представить, что я с этой работой попадусь.

Конечно, я не был в городе десять лет и теперь на все гляжу не без удивления. Я тут вижу, например, что игорных клубов у вас уже нету. У вас негде одним махом выиграть деньги и устроить себе сказочную жизнь. У вас, по-моему, нельзя даже придумать какую-нибудь выгодную комбинацию. Все вокруг как с ума сошли, работают: колют, рубят, носят, пишут и так далее. И в этом смысле я, действительно, вижу у вас, у городских, перелом в настроении. Но что касается ниток, то нитки я при любом надзоре продам и не попадусь.

Короче говоря, дядя взял нитки и зашел их продать в магазин.

Он отозвал заведующего в сторонку и так ему сказал:

— Могу продать нитки по дешевой цене. Если хотите — купите. Если нет — не кричите и хай не подымайте, поскольку вы от этого ничего не выиграете.

Заведующий говорит:

— Добре. Пройдите сюда и тут маленько посидите, пока я отсчитаю вам деньги.

Бедный дядя сделал два шага, и тут заведующий грубо пихнул его в уборную и закрыл за ним дверь.

Бедный дядя кричал и вопил в своем заключении и даже там хотел повеситься на цепочке, но прибывшая милиция освободила его и велела ему рассказать, что с ним.

И дядя, находясь в полном обалдении, все сразу рассказал и даже сам удивился, с чего бы это он так разоткровенничался.

Милиционер прямо чуть не упал от смеха, когда дядя сказал, что он при своем опыте попался в первом же магазине.

Милиционер сказал:

— По-моему, вы не учли перемену в нашей жизни за эти десять лет.

Дядя говорит:

— Нет, я учел, но только я не понял умственное настроение заведующего. Ну на что он, собака, рассчитывал, когда он меня пихнул в уборную? Что он хотел — выслужиться? Или он скорей всего побоялся купить нитки, чтоб самому не зашиться? Вот тут я что-то действительно не понимаю. Но моя мысль склоняется к тому, что тут был страх. И это я не учел.

Заведующий говорит:

— Напротив того, с моей стороны это был нормальный гражданский акт.

Дядя говорит:

— Ах, лучше бы я пошел на рынок продать эти нитки! Наверно, там, на рынке, еще есть у вас частная мысль, и, наверно, там я бы не попался, как дурак.

Заведующий говорит:

— С твоей устаревшей техникой ты бы и на рынке попался в первые пять минут.

Милиционер говорит:

— Ну довольно дискуссировать, пойдем, я тебя представлю куда следует.

Дядя попрощался с заведующим и отбыл вместе с милиционером.

Воображаем, в какой панике сейчас его племянник.

Роза-Мария

Задумал один житель села Ф., некто товарищ Лебедев, окрестить своего младенца.

Так-то он шел до сих пор против религии. Он церкви не посещал. Ничего такого церковного не делал. И даже, наоборот, имея передовые взгляды, состоял одно время в кружке безбожников.

Но у него в этом сезоне родилась девочка. И вот ее-то он и задумал окрестить.

Вернее, его жена, эта малодушная мать, подбила его это сделать. И не так даже жена, как ее недальновидные родители дали тон всему делу. Поскольку они начали вякать: ах, дескать, некрасиво, если не крестить, дескать, вдруг она вырастет или, наоборот, умрет и будет некрещеная, что тогда.

Ну несерьезные разговоры политически отсталых людей.

А Лебедев удивительно не хотел крестить свою девочку. Тем не менее душа у него дрогнула, когда на него насели. И он, имея внутренние противоречия, дал свое согласие. Он им так сказал:

— Ладно. Крестите ее. Только мне бы не хотелось, чтобы вокруг этого вопроса шум стоял. Безусловно, я волен распоряжаться своим мировоззрением. Хочу — крещу, хочу, наоборот, — не крещу. Но все-таки разговоры начнутся, пятое-десятое; дескать, крестил все-таки, собачий нос, обратился, дескать, к услугам церкви, дескать, недаром, скажут, дядя его в мирное время у домовладельца дворником служил.

На это жена ему сказала, что если он сам не надерется по случаю крещения дочери, то никакого шуму не будет стоять около этого вопроса.

И вот родители договорились со священником, чтобы тот им окрестил девочку. И тот за пятерку взялся это сделать и назначил им день и час.

А тем временем родители зарегистрировали своего младенца в загсе под именем Роза, получили там мануфактуру и в определенный день явились в церковь для совершения крещения.

А в тот день там крестили еще одного младенца. И наши, ожидая своей очереди, стояли и глядели, как это происходит.

И сам Лебедев, будучи все-таки настроен против религии и имея, так сказать, критический взгляд на все церковное, не мог, безусловно, стоять молча. Он не мог инертно стоять. И он все время задирал батюшку своими колкими замечаниями.

И чего батюшка ни сделает, Лебедев на это ехидно улыбается, а то и просто ему что-нибудь под руку говорит. «Ну загнусил», — говорит. Или там: «Ну еще чего придумал…» Или, глядя на рыжеватую растительность батюшки, вдруг говорит: «Ни одного рыжего среди святых не было… А этот рыжий».

Это последнее замечание вызвало смех среди родственников. Так что батюшка даже на минуту прервал крещение и на всех сердито поглядел.

А когда он взялся за лебедевского младенца, то Лебедев отчасти потерял чувство меры и уже начал открыто долбить батюшку своими ехидными замечаниями.

И даже шутливо, правда, сказал:

— Ну гляди, борода, чтобы ребенок мой не простыл благодаря твоему крещению. А то я тебе прямо храм спалю.

У батюшки даже руки затряслись, когда он это услышал. Он так сказал Лебедеву:

— Слушайте, я вас не понимаю, если вы пришли сюда меня поддевать, то я на вас удивляюсь. Вы отдаете себе отчет, что получается? В тот момент, когда я держу вашу девочку в руках, заместо очистительной молитвы у меня в душе разгорается против вас злоба и сквернословие, и вот какую путевку в жизнь я даю мысленно вашей девочке. Да, может, теперь ее всю жизнь будет лихорадить, или, наоборот, она станет глухонемая.

Лебедев говорит:

— Ну если ты мне младенца испортишь, то я тебе все кудри вырву, имей это в виду.

Батюшка говорит:

— Знаешь что. Лучше заверни своего щенка в одеяло и выкатывайся из храма. И я тебе верну пятерку, и мы разойдемся по-хорошему, чем я буду все время такое нахальство слышать.

Тут родственники начали одергивать Лебедева: дескать, заткни, действительно, глотку-то; дескать, обожди, вот выйдешь из храма, и тогда отводи душу; дескать, не задергивай попа, а то он нам, чего доброго, девочку на пол опрокинет. Гляди, у него руки трясутся и колени подгибаются.

И хотя Лебедева раздирали внутренние противоречия, но он сдержался и ничего такого не ответил священнику. Только он ему сказал:

— Ну ладно, ладно, не буду больше. Веди благородней крещение, длинногривый.

Вот батюшка начал произносить церковные слова. Потом, обратившись к Лебедеву, говорит:

— Какое имя мне произносить? Как вы назвали своего ребенка?

Лебедев говорит:

— Мы ее назвали — Роза.

Батюшка говорит:

— То есть сколько хлопот вы мне доставили своим посещением. Мало того, что вы меня поддевали, так теперь выясняется, что вы не то имя дали младенцу. Роза — суть еврейское имя, и под этим именем я ее крестить отказываюсь. Заверните ее в одеяло и идите себе из храма.

Лебедев, растерявшись, говорит:

— Еще того чище. То он на ребенка лихорадку нагоняет, то он вообще отказывается его крестить. А это имя есть от слова «роза», то есть это есть растение, цветок. А другое дело, например, Розалия Семеновна — кассирша из кооператива. Там я не спорю: есть еврейское имя. А тут вы не можете отказываться ее так крестить.

Батюшка говорит:

— Заверните своего ребенка в одеяло. Я его вообще не буду крестить. У меня в святцах нет такого имени.

Родственники говорят священнику:

— Слушайте, мы же его в загсе под этим именем записали. Что вы, ей-богу, горячку разводите.

Лебедев говорит:

— Я же вам говорил. Вот какой это поп. Он против загса идет. И сейчас всем видать, какое у него нахальное политическое мировоззрение.

Поп, видя, что родные не уходят и ребенка не уносят, стал разоблачаться. Он снял свою парчовую ризу. И тут все увидели, что он теперь ходит в штанах и высоких сапогах.

И он в таком богохульном виде подходит к образам и гасит свечи. И хочет выплеснуть воду из купели.

А в храме, между прочим, находилось одно приезжее лицо. Оно прибыло сюда по делам, для проверки кооператива. И теперь оно нарочно, просто так, от нечего делать, зашло в церковь, чтобы посмотреть, что там и как там сейчас бывает.

И теперь это лицо взяло слово и говорит:

— Я хотя стою против обрядов и даже удивляюсь на темноту местных жителей, но раз ребенка уже развернули и родители горят желанием его окрестить, то это надо исполнить во что бы то ни стало. И чтобы выйти из создавшегося положения, я предлагаю вашего ребенка назвать двойным именем. Например: у вас оно Роза, а тут, например, оно пускай Мария. И вместе это дает Роза-Мария. И даже есть такая оперетка, которая нам сигнализирует, что это в Европе бывает.

Поп говорит:

— Двойных имен у меня в святцах нету. И я даже удивляюсь, что вы меня этим собираетесь сбить. Если хотите, я ее Марией назову. Но Роза — я даже мысленно произносить не буду.

Лебедев говорит:

— Ну пес с ним. Пущай он тогда ее Марией назовет. А после мы разберемся.

Батюшка снова надел свою ризу и быстро, в течение пяти минут, произвел всю церковную операцию.

Лебедев беседовал с приезжим лицом и благодаря этому никаких своих замечаний по поводу действий попа не вставлял. Так что все прошло вполне благополучно.

Но надежды Лебедева — чтобы не было шуму вокруг этого вопроса — не оправдались. Как видите, сия история попала даже в печать.

Валя

Давеча еду в трамвае и любуюсь на кондукторшу.

Очень она, вижу, славно и мило ведет свое дело.

Все у нее удивительно хорошо получается. Легко, красиво и так и надо.

Она любезно объявляет станции. Внимательно за всем следит. Со всеми приветливо беседует. Старых поддерживает под локоток. С молодыми острит. Ну прямо любо-дорого на нее глядеть.

И сама она имеет миленькую внешность. Одета чистенько, аккуратно. Глазки у нее сверкают, как звездочки. Сама веселая, смешливая, заботливая. Входит в каждую мелочь, всем интересуется.

Другая кондукторша рычит в ответ, если ее спрашивают, и прямо чуть ногами не отбивается от пассажиров. А эта — нечто поразительное. Ну прямо видим картину из недалекого будущего.

И вот любуюсь я на эту работу, и на душе у меня приветливо становится.

И вижу: все пассажиры тоже исключительно довольные едут. Так на них хорошо и благоприятно действует настоящая, красивая работа.

И уже мне надо сходить, а я все, как дурак, еду и удивляюсь на кондукторшу. И улыбка не сходит с моего лица.

И вижу: со мной рядом сидит пожилая женщина. И она тоже то и дело посматривает на кондукторшу и тоже любуется ею.

Потом вдруг эта женщина обращается ко мне. Она говорит:

— Если я не ошибаюсь, вы тоже в восхищении от работы этой славной кондукторши. Представьте себе, что и я одинаково с вами чувствую. Я не знаю, кто вы, но у меня есть предложение. Давайте как-нибудь отметим поведение этой кондукторши. Давайте занесем похвалу в ее послужной список. Задержимся минут на пять и как-нибудь сообразим, как это сделать, чтоб отметить ее полезную деятельность на транспорте. Для нее это будет поощрение и хорошая память, что вот как ей нужно в дальнейшем поступать.

Я говорю:

— Полностью согласен с вами, мадам. И вполне разделяю ваше решение.

Женщина говорит:

— Что касается меня, то я член райсовета, и к моему заявлению все-таки отнесутся внимательно и не по-казенному.

Я говорю:

— Вот и хорошо. Давайте спросим у кондукторши, как лучше это сделать.

Женщина говорит:

— Нет. Давайте спросим у нее фамилию или ее номер. И давайте прямо в печати выступим с заметкой: дескать, вот какие бывают факты, спасибо, так и надо и прочее.

Женщина встает со своего места и хочет спросить кондукторшу то, что нас интересует. Но в этот момент кондукторша выходит на площадку и там убедительно беседует с одним пассажиром, который едет вместе со своим выпившим приятелем. И вот кондукторша советует пассажиру покрепче держать своего друга, чтоб тот на повороте не нырнул бы на мостовую.

Сделав распоряжение, кондукторша возвращается в вагон, и моя соседка немного дрожащим от волнения голосом просит кондукторшу сообщить свою фамилию, маршрут и служебный номер.

Тут я опомниться не успел, как разразилась гроза.

Милая кондукторша изменилась в лице. Сначала покраснела, потом побелела и вдруг крикнула:

— А тебе на что моя фамилия? Ты что, старая кикимора, не в свое дело нос суешь? Или ты хочешь сказать, что я неправильно сделала, что пьяного в вагон пустила? Так я тебе, старая хрычовка, на это скажу: лучше бы я тебя в вагон не пустила, чем я бы оставила немного выпившего на улице, где он…

Член райсовета, растерявшись, начинает бормотать:

— Видите, мы, собственно говоря…

Я говорю:

— Слушайте, товарищ кондукторша… Вы не поняли нас…

Кондукторша говорит:

— А тебе еще чего надо? Ты-то еще что, арап, суешься? Много вас тут, кровопийц, едет и чуть что — придираются и жалобы строчат. Только все недовольны и недовольны. Только каждый норовит за пятку укусить… Прямо нельзя работать.

Мы с женщиной до того растерялись, что не нашлись даже что-нибудь сказать. Один из пассажиров говорит кондукторше:

— Чего вы понапрасну горячитесь и этим портите свою драгоценную кровь? Вы их не поняли: эти двое, наоборот, хотели вас похвалить, чтобы сделать вам поощрение по службе.

Кондукторша, смутившись, говорит:

— Ах, пожалуйста, извините! Знаете, до того дошло, что каждый пассажир вроде тигра представляется. Каждый норовит устроить неприятность.

Женщина, пожав плечами, говорит:

— Вот теперь я не знаю, как мне поступить. С одной стороны, мне хотелось отметить полезную деятельность на транспорте, а с другой стороны, она на меня накричала и тем самым показала, что у нее еще бывают прорывы.

Женщина вышла из вагона не совсем довольная. Мне было тоже немного досадно, что мы не успели в восторженных тонах отметить в печати полезную деятельность кондукторши.

Фамилию кондукторши я не знаю. На мой вопрос она, мило улыбнувшись, ответила:

— Меня зовут Валя. А фамилию свою я вам не скажу: у меня муж ревнивый.

Так что в этом моем фельетоне я отмечаю полезную деятельность кондукторши без указания фамилии.

Привет, милая Валя! Не все пассажиры — тигры.

Король золота

Вот какую удивительную историю я намерен вам рассказать.

С героем этой истории я познакомился на одном крупном строительстве. Мне сказали, что это «король золота», бывший крупный спекулянт и валютчик.

Я с любопытством посмотрел на него.

Это был средних лет мужчина в барашковой шапке. Не очень такой, что ли, толстый, но с брюшком. Усатый. И выражение лица у него было в высшей степени скучное и, я бы сказал, исключительно обиженное.

Он работал на строительстве по бетону. И, говорят, отличался примерным поведением, усердием и сугубой молчаливостью.

Несколько лет назад он жил в городе Ч. и там он спекулировал.

Он был сын купца. И сам в начале нэпа занимался разными коммерческими операциями. Он продавал и покупал. Делал разные шахер-махер. И на вырученные деньги он приобретал золото.

Он не видел смысла покупать что-либо иное. Он говорил: лошадь околеет, дом сгорит, валюта превратится в прах. И только золото, он говорил, всегда будет сиять своей первоначальной красотой во веки веков, аминь.

И вот он, где только можно, скупал у населения золото.

И до того он ловко делал, что ни разу за все десять лет не попадался.

Он дошел в этом деле до полного искусства. Он высматривал, у кого можно что-нибудь приобрести. Выжидал, когда тому приспичит, и буквально за пустяки приобретал то, что ему нужно.

Он, главным образом, покупал золотые монеты царской чеканки. Он к этому имел особую страсть. У него руки дрожали и взор пылал, когда он, как скупой рыцарь, перебирал и пересчитывал свои монеты[519].

Нет, людям нашего времени незнакомы эти эмоции. Но, говорят, что у представителя старого мира буквально начиналось мандраже, когда он прикасался к таким деньгам.

Итак, наш сын купца в течение десяти лет скупал золото. Но это золото он у себя не держал, страшась неожиданностей.

Он прятал это золото на кладбище. Он где-то там его зарывал. Он под видом страдающего сына приходил на могилу своего отца и там подолгу сидел, умиротворенный тишиной и природой. И там он, оставшись наедине, под крик ворон и шум сосен, производил свои сберегательные операции.

В 1930 году на него был «стук». О нем куда следует сообщили, что это спекулянт и мошенник, торгующий валютой и чем придется.

Однако у него ничего не нашли. И он ни в чем не признался. Он даже имел смелость сказать, что это клевета на безработного человека, который едва-едва сводит концы с концами.

И он, действительно, жил в высшей степени небогато, одевался худо и ел грубую пищу.

Его отпустили. И он снова полегоньку приступил к своим операциям.

Но он стал еще более осторожен. Он даже стал реже ходить на могилу своего отца.

Вновь купленные монеты он теперь держал в небольшой железной копилке. И эту копилку, привязанную на веревке, он опускал через вьюшку в дымоход.

Раз в месяц он опорожнял эту копилку и тогда, полюбовавшись своим золотом, нес его на кладбище.

Наконец, в 1932 году к дежурному по уголовному розыску пришел частный житель города Ч., некто Андронников. Он пришел с каким-то незнакомцем. И он так сказал:

— Что вы смотрите? Под вашим носом столько лет орудует крупный спекулянт, а вы его не берете. Он заражает воздух нашего города. И хотя он мой знакомый, но я отдаю себе отчет, что он из себя представляет. Уже сам факт, что он скупает золото, показывает, что он строит свою темную жизнь в расчете на контрреволюционный переворот и на ликвидацию социализма в нашей стране. Он тонко ведет свои дела, но я предпринял кое-какие шаги для того, чтобы его ликвидировать.

Дежурный говорит:

— А что вы сделали?

Тот говорит:

— Я хотел узнать, имеется ли у него золото, или это есть пустые разговоры. И я в этом теперь полностью убедился. Я нарочно при свидетеле продал ему золотую монету, на которой я сделал зарубку. Потом эту монету я потребовал назад. Я сказал, что я раздумал продавать. И он мне отдал монету. Но он отдал не мою монету, а другую, без зарубки. Из чего я вполне убедился, что он смешал мою монету с другими. И из груды монет дал мне первую попавшуюся. И вот со мной пришел свидетель, который может это подтвердить.

Тогда выступил незнакомец и так говорит:

— Да, это так, как он сказал. Мы три раза ему говорили, что эта монета не наша, что наша монета 1907 года. И он три раза приносил нам монеты, и все они оказывались без зарубки. Из чего видно, что у него не семь и не десять монет, а наверно бесчисленное множество.

Дежурный говорит:

— Это становится интересным. Спасибо за участие. Сейчас же мы предпримем меры.

И вот был взят этот спекулянт. Припертый к стене свидетелями, он в высшей степени смутился и признался, что золото в небольшом количестве у него имеется.

— Тогда скажите нам, где вы держите это золото, — спросил дежурный.

— Я держу его в дымоходной трубе, — ответил спекулянт. — Вот возьмите этот ключик от копилки. И предъявите его моей жене. Она поймет, в чем дело, и укажет вам, где находится мое золото.

И вот послали к жене спекулянта одного весьма опытного следователя. Тот показал ей ключик и сказал:

— Твой супруг — тряпка. Он решительно во всем сознался. И велел тебе отдать копилку и указать, где имеется все остальное золото.

Увидев ключик, дама чересчур смутилась, и у нее затемнилось сознание от страха и огорчения. У нее ум за разум зашел, и она, сама того не понимая, сказала:

— Копилка в дымоходной трубе. Откройте вьюшку, потяните веревку, и вы найдете то, что вы ищете. А что касается другого золота, то оно зарыто на кладбище, а где именно оно зарыто — я не знаю, так как мой супруг мне этого не говорил.

Когда спекулянту сказали о кладбище, то он задрожал всем телом и пришел в полное расстройство чувств. Но потом он овладел собой и даже с готовностью сказал:

— Ну хорошо. Раз попался, так попался. Возьмите людей и пойдемте на кладбище. Я вам укажу место, известное только мне одному.

И вот несколько человек, среди которых был распутавший дело Андронников, пошли на кладбище.

И наш спекулянт, вздыхая и утирая слезы, указал на могилу своего отца. Он указал, что надо рыть под самым крестом.

И тогда рабочий ударил лопатой по земле и вскоре вынул из-под свалившегося креста глиняную масленку, наполненную золотыми монетами.

И такая эта была тяжеленькая масленка, что следователь угрозыска, которому подали эту масленку, не удержал ее в своей руке. И масленка упала на землю и разбилась. И из нее веером высыпались золотые монеты.

И, увидев это, спекулянт брыкнулся на землю, потеряв сознание.

А когда он пришел в себя, следователь ему сказал:

— Вот видишь, в каких цепких объятиях тебя держат корни капитализма. Ты падаешь с копыт и теряешь свое сознание при виде рассыпанных денег. И тебе, я так думаю, надо получить не менее пяти лет для того, чтобы ты немного перековался и переменил свое опасное мировоззрение.

На эти слова ничего не ответил спекулянт. Он только спросил, все ли его монеты собраны.

И Андронников, который больше всех тут хлопотал, сказал:

— А что тебе с того — все ли монеты собраны? Ведь теперь они уже не твои.

Следователь угрозыска сказал:

— Успокойся, абсолютно все монеты мы собрали и даже подсчитали и запротоколировали, когда ты лежал без чувств.

Тут оказалось сто восемьдесят семь золотых монет достоинством по десять рублей каждая.

— В таком случае, — ответил спекулянт, — тринадцать монет не хватает, поскольку в этой моей масленке было ровно двести штук. Поищите в траве. А еще будет лучше и прямее к цели, если вы вывернете карманы у моего знакомого, злодея Андронникова, предавшего меня. Я хотя лежал без чувств, но сквозь пелену своего сознания видел, как он своими руками нахально ворошил мои монеты, помогая вам собирать их.

Тогда Андронникова взяли в оборот и вытряхнули у него карманы. И на землю из его карманов упало двенадцать монет.

И тринадцатую монету он выплюнул изо рта в тот момент, когда один из прохожих схватил его за горло, поскольку он видел, куда тот ее запихнул.

И когда Андронникова увели, спекулянт сказал:

— Теперь, братки, мне стало немного легче, поскольку вы взяли этого мошенника.

И вот дали спекулянту пять лет и отправили его на строительство, чтоб он в честном труде забылся от излишних фантазий, навеянных ему капитализмом.

И он там два года работал в высшей степени хорошо и удовлетворительно. И даже его отметили в приказе, премировали грамотой и обещали сбавить ему срок, если он будет продолжать в том же духе.

И тогда наш премированный спекулянт явился к своему начальнику, и так он ему сказал:

— Вот в чем дело. Я действительно был злостный спекулянт. Я скупал золото в расчете на перемену. Но я здесь у вас совершенно перековался и полюбил труд на свежем воздухе. Теперь вы можете на меня вполне положиться. И в доказательство моих слов я хочу отдать вам на строительство еще триста золотых, которые у меня были зарыты на кладбище в другом месте, на могиле моей усопшей матери. Возьмите их, мне теперь ничего этого не надо, тем более революция у вас затянулась, а мне уже за сорок лет, и что же я буду томиться, ждать и надеяться на то, что может и не быть. А тут я увидел мир в других красках. И мое сердце окончательно и бесповоротно изменило курс.

Услышав эти слова, начальник пришел в волнение. Он так и сказал:

— Как отрадно и как приятно слышать такие слова. Вот теперь я вижу, что за два года с небольшим ты окончательно тут у нас перековался. И за это я схлопочу тебе льготу по срокам и снятие судимости. И кроме того я велю отпечатать брошюру с твоей биографией и характеристикой.

И вскоре нашего спекулянта освободили по чистой, и он вернулся домой. И там, на кладбище, он вырыл вторую масленку, в которой было триста золотых, и без слов сожаления он отдал эти золотые тому, с кем он сюда приехал.

И вот стал наш бывший спекулянт снова жить в этом своем городе. И даже он там стал работать по распространению сельскохозяйственных изданий.

И многие подумали, что с ним произошла чудесная перемена, близкая к фантастике.

Но в сентябре прошлого года вот что с ним случилось.

Там на кладбище, на могиле своего только что умершего сына, сидела одна мать. И она там четыре часа сидела в полной неподвижности под тяжестью своего горя.

И уже наступили сумерки. А она все там сидела и тихо плакала.

И вдруг она увидела, что на кладбище пришел человек. Он отмерил три шага от одной могилы и маленькой лопаточкой стал рыть землю.

И вскоре она увидела, что этот человек вырыл из земли глиняный кувшин и со своей ладони он ссыпал туда пригоршню золотых монет.

Потом он снова зарыл сосуд и утрамбовал землю.

Тут женщина подняла тревогу. И сторож, совместно с ней и с милицией, схватили пытавшегося убежать.

И когда его привели в милицию — все увидели, что это и был наш спекулянт, отпущенный до срока.

В глиняном кувшине оказалось около пятисот золотых и некоторое количество колец, браслетов и брошек.

И вот снова наш сын купца был отправлен на строительство.

И там мне его показали. И я долго на него смотрел, когда мне рассказывали о нем эту историю.

И тогда я понял, почему у него такое обиженное лицо. И сказал об этом рассказчику.

Но мой рассказчик ответил:

— Нет, у него обиженное лицо не потому. Только что вчера у него отобрали четыре золотые монеты, которые он ухитрился где-то тут приобрести. Его же товарищи нам об этом сказали и просили его как-нибудь обуздать. Этот человек, как зверь, понюхавший крови, уже, видимо, никогда не оставит своих привычек.

И я снова взглянул на «короля золота». Он снял свою барашковую шапочку, вытер вспотевший лоб и посмотрел на меня до того грустным взглядом, что я отвернулся.

В огороде бузина, а в Киеве — дядя

Вот какую удивительную жалобу мы получили по приезде в Киев.

Там, в Киеве, по Пушкинской улице, дом 19, проживают братья Богатыревы. Их три брата: Лев, Давид и Владимир.

Три года назад эти братья избили депутата горсовета тов. К.

Возникло дело. Народный суд Ленинского района присудил милых братьев к разным срокам наказания.

Но проходит, представьте себе, несколько месяцев, и все видят, что братья по-прежнему шляются на свободе, посвистывают, задевают жильцов дома и, вдобавок, начинают травить жалобщика К. И даже избивают его жену.

Тогда президиум горсовета, удивившись, что бывают такие случаи, передает это дело прокуратуре, чтобы выяснить, почему не состоялось наказание. Полтора года дело не двигалось. Наконец, в октябре 1937 года прокуратура предложила районному прокурору вновь расследовать все дело.

Районная прокуратура, в свою очередь, предложила расследовать дело начальнику районной милиции.

Начальник районной милиции предложил расследовать дело надзирателю.

Надзиратель тоже был бы, вероятно, рад предложить еще кому-нибудь заняться этим делом. Но не тут-то было. Подчиненных у него не было. И он сам приступил к «разматыванию дела».

Он приступил к следствию в январе 1938 года и вел его больше месяца.

Наконец, начальник милиции, возмутившись волокитой, предложил надзирателю Михайличенко закончить следствие в трехдневный срок.

Но проходит еще месяц, и, как говорится, ничего в волнах не видно.

Братья-разбойники, осмелев, вновь начали понемножку дебоширить, задевали жильцов, издевались над ними, угрожали «вообще к черту убить этого К.», поскольку за это «им ничего не будет».

Тогда жильцы начали понимать, что какой-то добрый дядя «ворожит» братьям.

Седьмого мая жалобщик направился в областную прокуратуру. Там исключительно возмутились делом и обещали тотчас выяснить, что случилось.

Но проходит еще некоторое время, и снова тишь, гладь и божья благодать.

Тогда К. написал в газету «Большевик».

Редакция запросила о деле облпрокуратуру.

Облпрокуратура запросила райпрокуратуру.

Райпрокуратура запросила начальника милиции.

Начальник милиции запросил надзирателя Михайличенко.

Наконец, облпрокуратура ответила газете: «Материалы по обвинению Богатыревых подтвердились».

Казалось бы, что деятельности братьев пришел конец. Но не тут-то было. Снова потекло следствие.

Короче говоря, прошло три года с тех пор, как братья избили депутата горсовета.

Три года шли неслыханная канитель и волокита. Три года кто-то явно покровительствовал братьям.

Мы не знаем, кто им покровительствовал. Знаем только, что следствие велось возмутительным образом.

Надзиратель Михайличенко посещал квартиру братьев и там им зачитывал весь следственный материал, знакомил их с документами. Туда же, на квартиру Богатыревых, вызывал свидетелей и там с ними беседовал.

Даже если этот надзиратель неповинен в покровительстве братьям, то он повинен в том, что нарушил основные положения кодекса в части ведения следствия.

В общем, безобразное дело следует поскорее закончить.

Вот уж действительно — в огороде бузина, а в Киеве — дядя.

Надо бы добраться до этого дяди.

Поучительная история

Вот какую сравнительно небезынтересную историйку рассказал мне один работник городского транспорта.

Причем до некоторой степени эта историйка поучительна не только для транспорта. Она поучительна и для других участков нашей жизни.

По этой причине мы и решили затруднить внимание почтенных читателей сей, как говорится, побасенкой в виде небольшого фельетона.

Так вот, в одном управлении служил один довольно крупный работник по фамилии Ч.

Он в течение двадцати лет занимал солидные должности в управлении. Одно время он, представьте себе, возглавлял местком. Потом подвизался в должности председателя правления. Потом еще чем-то заправлял.

Короче говоря, все двадцать лет его видели на вершине жизни. И все к этому привыкли. И никто этому не удивлялся. И многие думали: «Это так и надо».

Конечно, Ч. не был инженером или там техником. Он специального образования не имел. И даже вообще с образованием у него было, кажется, исключительно слабовато.

Ничего особенного он делать не умел, ничего такого не знал и даже не отличался хорошим почерком.

Тем не менее все с ним считались, уважали его, надеялись на него и так далее.

Он был особенно необходим, когда происходили собрания. Тут он, как говорится, парил как бог в небесах. Он загибал разные речи, произносил слова, афоризмы, лозунги. Каждое собрание он открывал вступительной речью о том о сем. И все думали, что без него мир к черту перевернется.

Все его речи, конечно, стенографировались для потомства. И к своему двадцатилетнему юбилею он даже задумал издать свои речи отдельной брошюркой. Но поскольку в последнее время из бумаги стали усиленно производить блюдечки и стаканчики для мороженого, то на его брошюру бумаги как раз не хватило. А то бы мы с интересом читали его оригинальные речи и удивлялись бы, какие бывают люди.

Так или иначе, его двадцатилетний юбилей решили пышно отпраздновать. И даже был куплен портфель с дощечкой, на которой выгравировали слова: «Вы… этот… который… двадцать лет… и так далее… Мы вас… Вы нас… Мерси… И прочее… и все такое…»

В общем, что-то в этом духе.

Но еще не состоялся этот юбилей, как вдруг произошло событие, заметно снизившее значение предстоящего праздника.

Вот что случилось на последнем собрании.

Наш Ч. только что произнес речь. Он произнес горячую и пламенную речь — дескать, рабочие… труд… работают… бдительность… солидарность…

И, утомленный своей речью, под гром аплодисментов сел на свое место рядом с председателем и стал рассеянно водить карандашом по бумаге.

И вдруг, представьте себе, встает один работник из вагоновожатых. Исключительно чистенько одетый — в сером костюмчике, в петлице незабудка, носки, туфли… Вот он встает и так говорит:

— Тут мы сейчас слышали убедительную речь тов. Ч. Хотелось бы его спросить: ну и что он этим хотел сказать? Двадцать лет мы слышим его тенор: ах, рабочие, ах, труд, ах, пятое-десятое… А позвольте вас спросить: что представляет из себя этот Ч. на нашем участке работы? Что он — техник, инженер, или он оперный артист, присланный к нам сюда для интереса? Или что-нибудь он умеет делать? В том-то и дело, что он ничего не умеет делать. Он только произносит голые речи. А мы, представьте себе, за эти двадцать лет значительно выросли. Многие из нас имеют образование в размере семилетки. А некоторые у нас окончили десять классов. И они бы сами могли кое-чему поучить уважаемого товарища Ч., поскольку вожатые сейчас не прежней формации. Это в прежнее время вожатый умел только вращать ручку мотора, а в настоящий момент вожатый — это своего рода специалист, который может и схему мотора начертить, и политическую речь произнести, и дать урок по тригонометрии нашему оратору Ч.

Тут исключительный шум поднялся. Крики. Возгласы.

Председатель слегка оробел. Не знает, как ему на это реагировать.

А возгласы продолжаются: «Правильно!», «Исключительно верно!», «Долой его!»

Тогда один встает и говорит:

— Нет, выгонять нашего пресловутого оратора не надо, поскольку он двадцать лет подвизался на своем поприще. Но лучше он пущай в месткоме сидит и там усиленно марки наклеивает, чем он будет на наших производственных собраниях нравственные речи произносить.

И тут снова все закричали: «Правильно!» А один, склонный к перегибу, встал и сказал:

— Наверно, этот Ч. придумал себе лозунг: чем возить, так лучше погонять. Вот он поэтому и очутился во главе нас.

Тогда председатель прервал оратора. Он сказал:

— Не надо оскорблять личности.

Тут все моментально взглянули на этого Ч. Все рассчитывали увидеть на его лице бурю негодования, расстройство и смятение чувств. Но ничего подобного не увидели.

Ч. встал, улыбнулся и, почесавши затылок, сказал:

— Собственно говоря, что вы на меня-то взъелись? Я-то тут при чем? Это вы меня выдвигали, а я этому не переставал удивляться… Я с самого начала говорил, что я ни уха ни рыла не понимаю в вашем деле. Больше того, я начал вами заправлять, будучи совершенно малограмотным господином. Да и сейчас, откровенно вам скажу, я по шести ошибок в двух строчках делаю.

Тут все засмеялись. И сам Ч. тоже засмеялся. Он сказал:

— Прямо я сам на себя удивляюсь. Двадцать лет как в сказке жил.

Тогда встает один кондуктор и говорит:

— Это как у Пушкина… А теперь он остался у разбитого корыта.

Председатель говорит:

— Это он потому остался у разбитого корыта, что он двадцать лет поучал, а сам ничему не научился.

Тут вскоре собрание было закрыто. И через несколько дней началась другая жизнь — на основе знания дела.

Последняя неприятность

На этот раз позвольте рассказать драматический эпизод из жизни умерших людей.

А так как это факт, то мы и не позволим себе в своем изложении допускать слишком много смеха и шуток, для того чтобы не обидеть оставшихся в живых.

Но поскольку эта история до некоторой степени комична и смех, как говорится, сам по себе может прорваться, то мы заранее попросим у читателя извинения за невольную, быть может, нетактичность по отношению к живым и мертвым.

Конечно, сам факт в своем первоначальном смысле ничего комического не имел. Наоборот, умер один человек, один небольшой работник, индивидуально незаметный в блеске наших дней.

И, как это часто бывает, после смерти начались пышные разговоры: дескать, сгорел на своем посту, ах, кого мы потеряли, вот это был человек, какая жалость, друзья, что мы его лишились.

Ну ясно, конечно, безусловно, при жизни ему ничего такого оригинального никто не говорил, и он, так сказать, отправился в дальний путь, сам того не подозревая, что он собой представляет в фантазии окружающих людей.

Конечно, если бы он не умер, то еще неизвестно, как бы обернулась эта фантазия. Скорей всего, те же окружающие, как говорится, загнули бы ему салазки или показали бы ему кузькину мать и где раки зимуют.

Но поскольку он безропотно умер, то вот оно так и получилось божественно.

С одной стороны, друзья, прелестно умирать, а с другой стороны — мерси, лучше не надо, как-нибудь обойдемся без вашей чувствительной благодарности.

Короче говоря, в том учреждении, где он работал, состоялась после занятий беседа, и на этой беседе вспоминали разные трогательные эпизоды из жизни умершего.

Потом сам директор взял слово. И в силу ораторского искусства он загнул свою речь до того чувствительно, что сам слегка прослезился. И, прослезившись, похвалил умершего сверх всякой меры.

Тут окончательно разыгрались страсти. И каждый наперерыв старался доказать, что он потерял верного друга, сына, брата, отца и учителя.

Из рядов вдруг один пронзительно крикнул, что надо бы захоронение попышней устроить, чтобы другие служащие тоже стремились бы к этому. И, видя это, они, может быть, еще более поднажмут и докажут всем, что они этого заслуживают.

Все сказали: это правильно. И директор сказал: пусть союз на стенку лезет — захоронение будет отнесено на казенный счет.

Тогда встал еще один и сказал, что таких замечательных людей надо, вообще говоря, хоронить с музыкой, а не везти молча по пустынным улицам.

Тут, утирая слезы, встает со своего места родственник этого умершего, его родной племянник, некто Колесников. Он так говорит:

— Боже мой, сколько лет я жил с моим дядей в одной квартире! Не скажу, чтобы мы часто с ним ругались, но все-таки мы жили неровно, поскольку я и не думал, какой у меня дядя. А теперь, когда вы мне об этом говорите, каждое ваше слово, как расплавленный металл, капает на мое сердце. Ах, зачем я не устроил уютную жизнь моему дяде! Теперь это меня будет мучить всю мою жизнь. Нет, я не поленюсь смотаться в одно местечко, где, как мне известно, имеется лучший духовой оркестр из шести труб и одного барабана. И мы пригласим этот оркестр, чтобы он сыграл моему дяде что-нибудь особенное.

И все сказали:

— Правильно, пригласи этот оркестр, и этим ты частично загладишь свое хамское поведение по отношению к своему дяде. Уж, наверно, у вас с ним был ежедневный мордобой, и только тебе неловко нам в этом признаться.

Короче говоря, через два дня состоялось захоронение. Было много венков, масса народу. Музыканты действительно играли недурно и привлекали внимание прохожих, которые то и дело спрашивали: «Кого хоронят?»

Сам племянник этого дяди подошел на ходу к директору и так ему тихо сказал:

— Я пригласил этот оркестр, но они поставили условие — заплатить им сразу после захоронения, поскольку они вскоре уезжают на гастроли в Старую Руссу. Как нам поступить, чтобы заплатить им без особой мотни?

Директор говорит:

— А разве за оркестр не ты будешь платить?

Племянник удивился и даже испугался. Он говорит:

— Вы же сами сказали, что похороны на казенный счет. А я только бегал приглашать оркестр.

Директор говорит:

— Так-то так, но как раз оркестр у нас по смете не предусмотрен. Собственно говоря, умерло маленькое, незначительное лицо, и вдруг мы с бухты-барахты пригласили ему оркестр! Нет, я не могу на это пойти, мне союз за это холку намнет.

Которые шли с директором, те тоже сказали:

— В конце концов, учреждение не может платить за каждого скончавшегося. Еще скажи спасибо, что заплатили за грузовик и за всякую похоронную муру. А за оркестр сам плати, раз это твой дядя.

Племянник говорит:

— Что вы — опухли, откуда я двести рублей возьму?

Директор говорит:

— Тогда сложись вместе со своими родственниками и как-нибудь вывернись из беды.

Племянник, сам не свой, подбежал на ходу к вдове и доложил ей, что происходит.

Вдова еще больше зарыдала и отказалась что-либо платить.

Колесников пробился сквозь толпу к оркестру и сказал им, чтобы они перестали дудить в свои трубы, поскольку дело запуталось и теперь неизвестно, кто будет платить.

В рядах оркестрантов, которые шли строем, произошло некоторое замешательство. Главный из них, который махал рукой и бил в медные тарелки, сказал, что он это предчувствовал. Он сказал:

— Музыку мы не прекратим, а доиграем до конца и через суд потребуем деньги с того, кто сделал заказ.

Тогда Колесников снова на ходу пробился к директору, но тот, предвидя неприятности, сел в машину и молча отбыл.

Беготня и суетня вызвали удивление в рядах процессии. Отъезд директора и громкое стенание вдовы еще того более поразили всех присутствующих. Начались разговоры, расспросы и шептанья, тем более что кто-то пустил слух, будто директора срочно вызвали по вопросу о сокращении штатов в их учреждении.

В общем, к кладбищу подошли в полном беспорядке. Само захоронение состоялось в крайне быстром темпе и без речей. И все разошлись не особенно довольные. И некоторые бранили умершего, вспоминая из его мелкой жизни то одно, то другое.

На другой день племянник умершего дяди до того нажал на директора, что тот обещал согласовать вопрос с союзом. Но при этом сказал, что дело вряд ли пройдет, так как задача союза — заботиться о живых, а не валандаться с мертвыми.

Так или иначе, Колесников пока что продал свое драповое пальто, чтобы отвязаться от оркестрантов, которые действительно ни перед чем не остановились бы, чтобы получить свои пречистые.

Свое пальто племянник загнал за 260 руб. Так что после расплаты с оркестром у него остался навар — 60 монет. На эти деньги племянник своего дяди пьет третий день. И это обстоятельство сигнализирует нам, что учреждение во главе с директором оказалось не на высоте.

Будучи выпившим, племянник этого дяди пришел ко мне и, утирая рукавом слезы, рассказал мне об этой своей мелкой неприятности, которая для него была, наверно, далеко не последней.

Для дяди же эта мелкая неприятность была последней.

Приглашение в Ленинград

Если ты не был в Ленинграде, уважаемый читатель, то мне попросту грустно на тебя глядеть.

Значит, ты, ворона, ничего хорошего не видел. А еще берешься рассуждать о красоте и гигиене.

Город Ленинград — это красивейший город. Он расположен на берегу Финского залива.

Красавица река Нева, прежде чем впасть в море, разветвляется, представьте себе, на семь отдельных рукавов. Другие реки просто и нехудожественно впадают в море одним каким-нибудь своим мутным рукавом. А тут такое, можно сказать, художественное изобилие — семь рукавов. И между ними разные острова. Перекинуты мосты. Пароходы ходят. Цветущие сады по берегам. Чудные здания в стиле ампир. Очень божественная панорама.

А главное, конечно, — море.

Ну естественно, приморский город. Вот потому и море.

Главная прелесть в том и заключается, что наш город расположен у моря. Ленинградцы особенно этим гордятся и чванятся. Дескать, море. Дескать, можно его видеть.

И, действительно, все-таки, как ни говорите, забавно посмотреть с городской улицы на морские дали.

Конечно, которым это очень забавно, тем наилучше всего проехаться, скажем, в Севастополь, потому что у нас в Ленинграде море не особенно хорошо видать. Даже мы, ленинградцы, немножко удивляемся, как это у нас так здорово устроились, что от моря целиком загородились.

Все-таки охота была бы иметь какой-нибудь свой приморский бульварчик, где усталый ленинградец мог бы присесть на скамеечку, чтоб посмотреть, как плещутся балтийские воды.

Надо полагать, что в дальнейшем ученые чего-нибудь сообразят и выяснят, откуда нам смотреть на море.

Безусловно, морской порт, фабрики и разные там склады, наверно, я так думаю, больше нуждаются в морской воде, чем какая-нибудь там отдельная человеческая единица, склонная помечтать на берегу моря.

Но все-таки, как говорится, душа просится к морю. Тем более что сухопутные москвичи — и те заимели свое море. А тут оно где-то плещется под боком, а где — не видать. Чересчур досадно.

Досадно, но не совсем, потому что желающие посмотреть на море могут запросто поехать на Елагин остров, туда, где нынче расположен наш прекрасный парк культуры и отдыха.

Вот это хорошо. Хорошо, да не совсем: немножко далеко.

А такси на что? Сядем на такси и поедем к морю.

Вот это хорошо. Хорошо, да не совсем. Нипочем такси не достать. Вот это худо. Худо, да не совсем. А трамвай на что? Сядем на трамвай и поедем. Вот это хорошо. Хорошо, да не совсем. Там, в трамвае, и без нас усиленная давка по случаю выходного дня.

Вот это худо. Худо, да не совсем. Можно и пешком пройти.

Конечно, пехтурой идти — два часа пройдешь. Вот это худо. Худо, да не совсем. Можно ведь и вовсе не пойти. Никто ведь нас, как говорится, туда за волосы не тянет. Зачем же нам себя мучить?

Давайте вместо сомнительного моря поглядим на что-нибудь сухопутное.

Дайте руку, уважаемый читатель, пойдем на нашу главную магистраль, на проспект 25 октября.

Вот он, наш знаменитый Невский — ныне проспект 25 октября. Конечно, он сейчас неважно выглядит. Он уже три месяца разрыт. И ходить там не так уж безопасно для жительства. Вот это худо. Худо, да не совсем. Говорят, там не сегодня-завтра закончится ремонт. И наш прекрасный проспект с его слишком узенькими изящными тротуарами в скором времени снова засияет своей первоначальной красотой. Вот это хорошо.

Так что вместо этого давайте поглядим на что-нибудь другое. Вот наш прелестный Летний сад. Красивая река Фонтанка. Великолепная площадь Жертв Революции — бывшее Марсово Поле. Хотя это старинное название и навевает военные мысли, но тут мир и тишина. Здесь раньше был пустырь, и здесь шагали царские солдаты. А сейчас тут кругом зелень. Скамейки поставлены. Матовые фонарики.

Сейчас тут влюбленные сердца имеют привычку назначать свидание. Пусть их! Не мешайте им, товарищ милиционер!

Но идемте дальше. Вот Дворец пионеров. Чудный сад, великолепное здание. И там все для ребят. Вот оригинальная Адмиралтейская игла. Вот знаменитый Эрмитаж.

А вот и… Но что это за обветшалое здание? Ах, это Зимний дворец — эта, так сказать, резиденция царей, последний оплот мелкой и крупной буржуазии.

Жаль, что дворец в таком отчаянном виде. На первый взгляд кажется, что он ремонтировался последний раз при Николае I. Но, оказывается, ничего подобного. Еще как будто год назад его скоблили и красили. И вот он снова весь обшарпанный, грязный и неинтересный. Краска облупилась, штукатурка висит, уборные, наверное, не действуют.

С чего бы это он так скоро обветшал? Говорят, краска дрянная, почему-то не держится на вертикальных стенах. Отстает. Да, но зачем же они таким дерьмом красят такое чудное здание? Вот это худо.

Отойдем, читатель, от этого дворца, чтоб не портить настроения.

Дайте руку, пойдемте на набережную Невы. Вот тут еще больше, чем где-либо, можно насладиться величием Ленинграда. Тем более вода, как говорится, ремонта не требует. Течет себе и течет. И кушать не просит. Набережная гранитная. Очень повсюду чистенько, красиво, элегантно. Вот это хорошо.

Пароходики то и дело шныряют по Неве. Давайте сядем на такой пароходик и покатаемся.

Ах, да! В самом деле! Что же мы прикидываемся казанской сиротой? Ведь на таком пароходике в аккурат до самого моря доехать можно, до парка культуры и отдыха.

Едем, уважаемый читатель, на острова. Там мы воочию увидим морской пейзаж. Вот это хорошо. Хорошо, да не совсем. Там ведь море немножко сдавлено берегами. Но зато в других городах и этого нету. А тут кое-что есть. И поэтому мы еще с большей нежностью любим наш славный, красивейший в мире город Ленинград.

С морским приветом заслужен. деят.

М. М. Коноплянников-Зуев

На улице

Дозвольте, уважаемые товарищи, коснуться на этот раз вопросов хулиганства.

С одной стороны, нам даже странно об этом говорить.

Люди у нас почти все грамотные. Многие, представьте себе, окончили семилетку. Получили знания по тригонометрии. Знают, что такое астрономия. Имеют смутные представления о луне. Бренчат на рояле. Много купаются.

И вдруг такая, можно сказать, печальная несообразность — хулиганство.

Через это многие даже верить не хотят, что у нас есть хулиганство. И, наверно, по этой причине борьба с хулиганством проходит в ослабленном виде.

На улицах милиционеров мало. Вдобавок милиция стоит на проспектах. А на маленьких улицах никого нету. Что касается дворников, то некоторые из них пугливые. Чуть что — прячутся. Так что ночью буквально некому одернуть хулигана.

Тут мы записали несколько фактов, на которые следует обратить внимание.

1. Игра в футбол

Вечер. Идет по улице молодой человек. Техник по образованию. Он идет с девушкой. Он ее провожает. Они только что были в кино. Смотрели какую-то картину. И вот теперь они идут вместе. О чем-то тихо беседуют. Может быть, об искусстве плюс еще о чем-нибудь.

Вдруг навстречу им идут трое. И один из троих толкает нашего молодого техника плечом. И толкает до того сильно, что наш начинающий ученый отлетает на три шага. И при этом наталкивается на второго встречного.

Второй парень нарочно говорит:

— Ты чего тут путаешься под ногами?

И в свою очередь с силой толкает нашего техника, так что тот наталкивается на третьего парня.

Третий парень толкает к первому. Первый — опять ко второму. И так они повторяют эту свою игру до трех раз.

Наш техник, как футбольный мяч, летает от одного к другому. И только вскрикивает от обиды и огорченья.

Наконец, три типа с хохотом идут дальше, нарочно крича черт знает что, чтоб оскорбить слух молодой девушки.

2. Плюнул от нечего делать

Я еду на трамвае. Стою на площадке. Уже вечер. Поздно.

На повороте, у городского театра, идут через улицу трое. Один, слегка выпивший, несет на руках младенца. Другой идет позади вместе с какой-то тетушкой. И все трое поют не в полный голос. Вероятно, возвращаются с именин.

Вот мой трамвай равняется с этой компанией. И вдруг молодой тип, несущий на руках ребенка, прицеливается губами и плюет на мой костюм.

Я моментально соскакиваю с трамвая и хватаю его за руку. Но он с ребенком. И мне неловко и неудобно его держать.

Тогда я иду за ним, и мы доходим до Пушкинской улицы.

Я там хочу сказать об этом случае милиционеру. Но там в стеклянной будке сидит только регулировщик. Вдобавок, ему некогда. Он вертит ручку светофора и одним ухом слушает меня.

Двое, которые шли с парнем, исчезают. А парень говорит милиционеру:

— Сам не знаю, чего этот чернявый привязался ко мне. Идет за мной, как тень, и вдобавок хватает за руку. А я иду с ребенком и ему ничего не сделал.

Я говорю парню с ребенком:

— Мало того, что ты хулиган, — вдобавок ты еще трус.

И, махнув рукой, ухожу. Парень кричит:

— Эй, задержите этого! Чего он меня оскорбляет, когда я несу ребенка.

3. Гарун аль Рашид

В дачной местности (куда я приехал погостить к своим знакомым), у вокзала, стоит будка. И там торгуют пивом и вином.

Конечно, у будки постоянно крики, вопли, брань и так далее. Некоторые алкоголики тут же спят. Другие «стреляют» у прохожих, поскольку им не хватает на «маленькую».

Если не дашь, то чего-нибудь крикнут вдогонку или погрозят бутылкой.

Давеча один лег на панель и стал прохожих хватать за ноги.

Тогда я сказал милиционеру, дескать, некрасивое зрелище, надо что-нибудь сделать, а то по панели нельзя ходить.

Милиционер говорит:

— Видите, это местные хулиганы. Их тронешь — потом жизни не будешь рад. Вы не идите по той панели, а идите по этой.

Я так и сделал. Пошел по другой панели. И зашел к начальнику милиции. Начальник милиции сказал:

— Не знаю, как в других дачных местностях, но у меня хулиганства нету. Может быть, есть, но настолько мало, что обсуждать не приходится. Взгляните в нашу дежурную книгу, там вы не найдете о хулиганстве ни одной записи. И ни один милиционер мне об этом ничего не сообщил!

Я говорю:

— Гарун аль Рашид[520] имел хорошую привычку не верить своим министрам. Он лично заходил в дома и наблюдал, как живут люди. Вот и вы надели бы штатский костюм и кепку и прогулялись бы по вашим владениям.

Начальник милиции, улыбнувшись, сказал:

— Надо будет действительно попробовать. А то все больше на моторе езжу и, может быть, не замечаю то, что надо замечать.

На этом мы с ним любезно распростились. И теперь я ожидаю некоторых перемен на фронте хулиганства.

Была без радости любовь

Один молодой гражданин написал мне письмо с просьбой помочь ему в его нестерпимом горе.

Это письмецо он послал на адрес редакции журнала «Крокодил». Поэтому вся наша редакционная общественность сильно заинтересовалась судьбой этого человека и поручила мне что-нибудь сделать.

Я хотел было тиснуть в печать все это письмо целиком. Но, к сожалению, оно длинное, не очень-то грамотное, и вдобавок оно написано в момент сильного душевного волнения, так что стиль там неровный и слог черт знает какой.

По этой причине мы решили напечатать только некоторые выдержки из письма. А все остальное мы для ясности восприятия расскажем собственными словами.

В общем, вот как у них было.

В феврале 1937 года один молодой человек, некто Мишин (автор письма), прибыл на работу в совхоз, в политотдел.

И вечером, беседуя с председателем рабочкома[521], он с более общих тем перешел на частные темы и, вздохнувши, сказал председателю: дескать, вот приходится работать в глуши, дескать, досадно ничего особенного не видеть, дескать, как тут у вас насчет женщин. «Хорошеньких небось совсем нет? Очень мило! Уж не знаю, право, как я тут буду у вас работать».

Председатель рабочкома, покраснев, сказал, что вот было бы чудно, если б он месяц назад приехал. Вот тогда тут в совхозе работала одна агрономша-красавица, Ася Комарова.

Вот она действительно имела выдающуюся внешность и, наверно, понравилась бы приезжему. Но она, к сожалению, уже уехала на место своего жительства. А тут сейчас осталась другая агрономша — ее подруга, которая далеко не красавица, если не сказать больше.

В общем, второй агрономшей наш молодой человек не заинтересовался и, вздохнувши еще раз, сказал, что ему просто не везет и он теперь прямо не представляет, чем бы ему здесь заняться в свободное время.

Немного выпив и поговорив еще кое о чем, собеседники разошлись.

Потянулась будничная жизнь. Скучая и грустя, наш молодой человек зашел как-то от нечего делать на почту. И поинтересовался, много ли сельские жители пишут. И, узнав, что много, стал разбирать эти письма и стал глядеть на конверты, чтобы увидеть, кто, куда и кому пишет.

И вдруг на одном письме он увидел заветную фамилию — «Комарова».

Внимательно прочитав конверт, он увидел, что это письмо адресовано Асе Комаровой, этой красавице агрономше, о которой как раз ему и говорил председатель рабочкома. Обратный адрес на конверте указывал, что это письмо посылает другая агрономша, ее подруга, оставшаяся тут, в совхозе.

Дрожащей рукой наш молодой человек списал адрес и, придя домой, настрочил красавице письмецо: дескать, ах, как жаль, что она уехала, дескать, вот было бы счастье, если б она была тут. Дескать, не хотите ли, Ася, переписываться?

Я буду, дескать, вам писать, а вы мне, и, может быть, в дальнейшем у нас с вами что-нибудь завяжется интересненькое.

Вот он посылает это письмо и через несколько дней, дрожащий от счастья, получает ответ: дескать, вот и хорошо, я оценила ваш порыв, ладно, я буду вам отвечать на ваши письма, это до некоторой степени интересно, пишите.

И вот у них завязалась переписка.

Они вскоре обменялись фотографическими карточками. И оба были поражены и обрадованы, что их надежды оправдались и заветные мечты сбылись.

После этого письма наполнились нежными словами и обещаниями. И в сердцах наших героев разгорелась любовь.

Молодой человек чуть не ежедневно строчил ей о том о сем. И она ему отвечала.

Больше года у них шла переписка. И наконец они поняли, что не могут жить друг без друга.

Он обещал приехать к ней. Но у него не было хорошего зимнего пальто, и потому свой приезд он переложил на лето.

В общем, 27 июля сего года он приехал к ней на станцию Т.

Наше загрубелое перо, уважаемый читатель, навряд ли может справиться с описанием дальнейших событий, а потому мы предоставим автору письма самому высказаться. Вот как он пишет по этому поводу:

«27 июля я прибыл туда, где она жила. Прибыл утром. И пошел в гостиницу, так как мне надо было привести себя в порядок. Мне отвели общий зал и койку из двух досток за 50 копеек. Когда я посмотрел свой номер, мне стало „жутко“ — зачем я сюда приехал. И я как дурак просидел в этом номере полсуток. А потом взял свой „чемодан“ и решил идти на квартиру к своей возлюбленной и там с ней ознакомиться, чем ей сюда прийти и видеть то, что здесь есть».

В общем, молодой человек поступил, конечно, правильно. Воображаем, что это был за номер, если приезжего охватила жуть и он «полсуток» сидел в нерешимости, что ему делать. Итак, он пошел к ней. Вот как об этом он пишет:

«В четыре часа дня я прибыл на квартиру к Комаровой. Но там была одна бабушка, а две сестры, Ася и Женя, и их мать „Анна Петровна“ были на „базаре“. Я их жду, когда они придут с „базара“. И вот я „сежу“ и жду как „дурак“. И меня трясет и всего ломает, как „малярия“. То есть я „сежу“ как на угольях. Тогда я решил переодеться, чтоб вид иметь лучше. Пока я переодевался, в это время пришла с „базара“ ее младшая сестра Женя. Бабушка через окно ей сказала: не входите, тут в „коридоре“ переодевается один приезжий человек. И она, Женя, влезла в дом через окно. И меня спросила, зачем я тут переодеваюсь. Я ей сказал: я жду мою возлюбленную Асю Комарову. Женя сказала: я ее сестра, она сейчас придет с „базара“. Через двадцать минут на „велосипеде“ быстро округ дома проехала Ася, которую я жду. Я пошел ей навстречу и ей отрекомендовался, что я самый тот „герой“, который вас любил заочно год и четыре месяца. Ася в это время была очень взволнована и крайне удивлена. И смотрела на меня, как будто бы это был не я, а кто-нибудь другой».

Волнение чувств у автора письма не позволяет ему описывать дальнейшее с прежней четкостью. Он перескакивает с предмета на предмет и пишет несуразно, так что мы и не рискнем предлагать читателю конец его письма.

Скажем кратко. Ася Комарова не задерживала его долго в помещении. Она сказала, что тут неудобно им беседовать и что пусть он вечером придет в «садик» (почему некоторые слова автор письма берет в кавычки, мы не понимаем).

В общем, наш молодой герой, взволнованный и потрясенный, пошел вечером в «садик». Но не дойдя до «садика», он встретил Асю, которая ему прямо сказала: «Вы мне совершенно не нравитесь».

Молодой человек «стоял, как громом ошарашен».

Печальную сцену расставанья он описывает так:

«Я сказал ей: Но вы же меня любили. Она мне сказала: Нет, надо видеть живую действительность, а фотография не то передает, что ожидаешь. Я спросил ее: Сколько сейчас время? Она ответила мне: Уже одиннадцать часов. Я сказал: Я на „поезд“ опоздал… Я не мог успеть уехать обратно, и я провел всю ночь один и не мог спать ни минуты. И мне еще „сутки“ надо было ждать до отхода „поезда“. И я, не помня себя, как в угаре, дождался „поезда“. И уехал от своей знакомой».

На этом письмо заканчивается.

К письму автор делает приписку:

«1) Прошу вашего совета, что мне делать. 2) Не могу ли я через милицию отобрать у нее мои письма, хотя она и говорит, что рвала их, но я полагаю, что она хранит их у себя. 3) Можно ли этот материал поместить в одном из журналов?»

Отвечаем:

1) Делать ничего не надо. Надо пережить разлуку. И надо, приведя свои чувства в порядок, полюбить какую-нибудь другую девушку не заочно и не по фотографии, а в реальной действительности. Тогда не будет таких огорчений.

2) Через милицию отобрать письма не можете. А если она говорит, что она письма рвала, то это скорей всего так и есть. Похоже на то.

3) Материал помещаем в журнале. Но помещаем не с тем, чтобы обличить девушку. Наоборот.

По нашему мнению, молодой наш герой совершил грубую ошибку и даже провинность, за что и был по заслугам наказан жизнью. Наш герой влез на почту и сунул свой нос в чужие письма.

Мы удивляемся, как начальник почтового отделения допустил до этого.

Пронырливый молодой герой списал с чужого письма адрес. И сам заварил всю кашу. Вдобавок и фотографию он, наверно, послал какую-нибудь особенную. Наверно, умолил фотографа, чтоб тот замазал ему все угри и прыщи. Вот оно и получилось, что возлюбленная его не признала.

А если не признала и не полюбила, то уж тут, как говорится, и сам прокурор не поможет.

Советуем завить горе веревочкой и предать все забвению.

Была без радости любовь, разлука будет без печали[522].

О вывесках

Не знаю, как вы, уважаемые граждане, а лично я научился читать по вывескам.

Бывало, шестилетним шпингалетом иду по улице и по складам читаю: «Детский рай», ресторан «Медведь», чайная «Веселая долина» и так далее.

И представьте себе, научился читать и до сих пор, как говорится, не забываю эти свои научные достижения.

Конечно, в настоящее время научиться по вывескам было бы много трудней.

В другой раз глядишь на вывеску, будучи уже, как говорится, взрослым оболтусом, и вроде как не понимаешь, что к чему. В другой раз даже мысль отказывается работать в данном направлении.

По-моему, некоторые вывески могут даже создать тревожное состояние у ребенка. Не скажу, что ребенок от этого заболеет или станет умственно отсталым, но некоторая тень может лечь на неокрепший мозг.

Особенно озадачивают такие вывески, например: «Райжилстройброй» или «Кройбейшвей».

Отчасти это понятно — всего, как говорится, не выведешь на вывески, чего хочется, и вот поневоле сокращаешься.

Конечно, в свое время это сокращение взяли, чтоб разгрузить телеграф. И насчет телеграфа это абсолютно правильно. Но почему это вошло во все области жизни — вот это не совсем понятно.

Хотя в последнее время на этом фронте восторжествовал здравый смысл. И многие магазины стали по-человечески называться: мясо, хлеб, булки, баранки, груши и так далее.

Вот это хорошо, что наметили такой уклон. Хорошо, да не совсем. Уж если магазин «Булки, баранки», то все магазины во всем городе носят тоже название «Булки, баранки».

А в другой раз, предположим, тебе продали недоброкачественные баранки. И прямо трудно вспомнить, в каком магазине ты купил это самое.

Вот это худо. Худо, да не совсем. Многие покупатели сами от себя окрестили булочные и дали им названия. Некоторые булочные у нас носят названия «Филипповы», некоторые «Лор».

То есть, представьте себе, прошло двадцать лет, а население волей-неволей прибегает к темному прошлому, чтобы разобраться, какой где магазин. И по этой мелкой причине называют магазин по фамилии бывшего купца и булочника.

У нас, например, один роскошный гастроном так и называют «Елисеев». Получилось это потому, что чуть не все магазины, торгующие колбасой, называются гастрономы. А от этого в глазах рябит, и если тебя спросят, куда идешь, то сразу не соберешься с мыслями. Вот это худо.

Конечно, некоторые магазины стали теперь на вывесках ставить цифру: один, два или восемь. Но это скучно, ничего праздничного не дает душе и даже, напротив, убивает поэзию.

Может быть, надо внести некоторое разнообразие. И некоторые магазины стоило бы назвать для примера как-нибудь игриво: «Не хотите ли колбасы» или «Торгуем яблоками и прочей чепухой».

Нет, я не знаю. Наверно, так нельзя называть. Но, может быть, надо опросить симпатичное население или привлечь к этому делу тех же многоуважаемых писателей, артистов и певцов. Может быть, эти последние возьмут и что-нибудь придумают в этом смысле.

Насчет булочных и колбасных я не уверен, что это надо. Но, может быть, и надо. А уж для ресторанов, для кафе и для чайных это обязательно надо.

В другой раз звонит кто-нибудь и говорит:

— Зайдем, посидим, выпьем по кружечке пива.

Ну договариваешься, где встретиться. И обыкновенно начинается путаница, поскольку почти все рестораны так и называются: рестораны. А хотелось, чтобы они имели свое единственное какое-нибудь заманчивое название, создающее настроение и жажду жизни.

Это хорошо, когда рестораны и чайные называются: «Встреча друзей», «Под пальмой» или «Не робей — зайди сюда, Петя».

Какая-то в этом есть задушевность. Я не скажу, что от этого будут больше пить. Но кушать, наверно, будут больше. Поскольку от всего хорошего, красивого и торжественного развивается волчий аппетит и благородные соки организма выделяются в изрядном количестве, что способствует пищеварению, вносит здоровье и силу во все области жизни, ослабляет семейный разлад и устраняет ссоры, склоки и неразбериху.

Конечно, тема нашего рассуждения, может быть, на этот раз незначительная и мелкая. В таком случае просим у читателя сердечное извинение и за натурализм, и за мелкую философию на глубоком месте.

Пламенный привет всем покупателям!

Клинический случай

Вот какой удивительный случай произошел со мной.

Давеча захожу в одну амбулаторию полечиться. У меня, как говорится медицинским языком, нервы стали пошаливать.

И вот вхожу в кабинет врача и вижу перед собой брюнета, сидящего за столиком.

Рассказываю ему, что со мной. И он начинает меня слушать.

Он послушал через трубку мое утомленное сердце и говорит:

— Небось высоковато живете? В пятом или в шестом этаже? Эвон как сердце трепыхается.

— Нет, — говорю, — живу во втором этаже.

— Ах, во втором этаже! Это меня устраивает, — говорит врач. — Может, в таком случае, ссоритесь с жильцами? Небось коммунальная квартира? Сорок жильцов, крики и так далее?

— Да нет, — говорю, — наоборот: проживаю в маленькой квартирке, где один только глухой профессор с супругой и я.

Доктор говорит:

— Ах, вот как! Это становится интересным. Нуте, положите нога на ногу. Сейчас я вас ударю медицинским молоточком по коленке и увижу, что с вами.

Увидев, что моя нога от удара высоко подскочила, доктор говорит:

— Так и есть. Функциональное расстройство нервной системы.

Я говорю:

— Какое лечение пропишете?

Доктор отвечает:

— Если хотите, пропишу пилюли. Но их бесцельно глотать. Конечно, сразу вам хуже, пожалуй, от них не будет, но я сомневаюсь, что они вам какую-нибудь пользу принесут.

Я говорю:

— А что же тогда делать при этом моем заболевании?

Доктор говорит:

— Многим помогает перемена обстановки. Переезд в другой город. Перемена службы. Обмен квартиры. Все-таки человеку приедается жить сорок лет в одной и той же комнате. Иногда хочется пожить в другой. А для нервов это крайне полезно.

Я говорю:

— В другой город я не поеду. А что касается обмена квартир, то, — говорю, — это можно сделать, но жалко: хорошая, — говорю, — у меня комната. Чего я буду с бухты-барахты менять ее на худшую?

Доктор говорит:

— А что, большой метраж, что ли?

— Метраж, — говорю, — небольшой — семнадцать метров плюс небольшой отдельный коридорчик.

Доктор говорит:

— Это становится интересным. А встанет в этом вашем мизерном коридорчике книжный шкаф?

Я говорю:

— Свободно могут встать два шкафа и табуретка, и еще останется узкий проход в комнату.

— Мда, — говорит врач, — такие комнаты редко бывают в хорошем районе.

— Нет, — говорю, — и район ничего себе — Петроградская сторона.

— Ах, вот как! Действительно, жалко менять такую комнату. Конечно, если доплату дадут, то вы не жалейте, меняйте и переезжайте.

— Без доплаты, — я говорю, — естественно, я и не перееду.

— А много ли хотите доплаты? — говорит врач.

Я говорю:

— Надо осмотреть комнату. Может, мне подкинут такую площадь, что жизни будешь не рад. И вообще я не хочу менять. Что вы, ей-богу, ко мне привязались?

Доктор говорит:

— Конечно, если не хотите, то и не переезжайте. Я же вас за воротник не тащу. Я вам говорю с точки зрения медицины: переезжайте в том случае, если это вам интересно. А если вам неинтересно, то и сидите в своей берлоге, хворайте нервными заболеваниями, умирайте преждевременно.

Я говорю:

— Прямо уж и не знаю, что делать. Главное — комната веселенькая, на солнечной стороне.

— Ах, даже на солнечной стороне! — говорит врач. — Это становится интересным. И что же, целиком она на солнце, или она немножко глядит на запад?

— Целиком, — говорю, — на юг. Солнце так и жарит целый день.

— Многие сердечники, — говорит врач, — это худо переносят. Короче говоря, сколько хотите доплаты, если вам дать комнату в двенадцать метров в четвертом этаже?

Я говорю:

— Хотелось бы прежде осмотреть эту вашу паршивую комнатенку.

— В таком случае, — говорит доктор, — запишите мой адрес и вечерком приходите. Насиловать вашу волю я не буду. И за просмотр, за визит, с вас ничего не возьму. А пока одевайтесь и идите с богом, посоветуйтесь с женой.

Вот я оделся и вышел на улицу. И прошел сгоряча два квартала. Потом мне стало досадно, что я плохо полечился. И я решил вернуться к врачу, чтоб спросить, не нужно ли мне ванны принимать с какой-нибудь мурой — морской солью и так далее.

И вот я снова поднимаюсь к этому врачу и вхожу в его кабинет.

А там уже другой пациент. И врач, слушая его в трубку, говорит:

— Мда, сердцебиение порядочное. Небось в пятом этаже живете?

Пациент уныло говорит:

— Живу в седьмом этаже.

— Мда, — говорит врач, — дураков мало меняться с вами. Одевайтесь.

Тогда я подхожу к столу и говорю:

— Довольно странно мне слышать ваши слова, обращенные к другому пациенту. Раз вы со мной договорились насчет комнаты, то зачем же вам снова расспросами заниматься?

Доктор говорит:

— Четвертый месяц ищу комнату — не могу найти. Всех опрашиваю, и это вошло у меня в привычку. Что касается вашей комнаты, то район меня не совсем устраивает, и через это я стал сомневаться. Уходите оба, сейчас ко мне еще один пациент придет, может быть, из центрального района.

Тут в дверь постучали, и вошел еще один пациент, которому врач сказал:

— Раздевайтесь. Побеседуем, что у кого болит.

В общем, теперь я хочу полечиться у другого врача. А то этот меня еще больше расстроил. И даже у меня теперь начались головные боли.

А может быть, у меня начались головные боли оттого, что мой квартирант-профессор целые дни кипятит какую-то химию в своей колбочке. От этого в квартире вредный запах. И я, кажется, действительно возьму и поменяю свою комнату.

Вот завтра пойду к какому-нибудь врачу и побеседую с ним об этом. Было бы славно, если б попался врач вроде этого. Впрочем, сильно сомневаюсь, что еще раз встречу такого же боевого медика.

Новые времена

В октябре этого года я отдыхал в Крыму, в одном тихом и небольшом курортном местечке К.

И вот какой удивительный случай там произошел. Два молодых пижона немного подвыпили в ресторане и вышли на улицу, чтоб обсудить вопрос о своих дальнейших развлечениях.

Не найдя ничего такого, что бы их развлекло, они, скуки ради, стали задевать проходящих женщин.

А дело было к вечеру. И прохожих было мало.

Вот наши подвыпившие франты, увидев проходящую молодую женщину, стали ей кричать, чтоб она подошла к ним. При этом один из них, грубо и цинично бранясь, стал делать ей всякие оскорбительные предложения.

Смущенная женщина поспешила уйти прочь.

Увидев ее смущение, приятели осмелели и окончательно распоясались.

По улице в это время шла одна молоденькая девушка. Как выяснилось в дальнейшем, это была Лиза В., молодой инженер, отдыхающая в санатории. Она только что проводила свою подругу в соседний дом отдыха и теперь возвращалась домой.

Увидев ее, приятели развеселились. И один из них крикнул ей то, что он крикнул первой женщине.

Это было в высшей степени безобразно и оскорбительно — слушать то, что он кричал.

Девушка вздрогнула и остановилась. Потом медленно подошла к ним и спросила:

— Кто из вас двоих это сказал?

Один из франтов, не вынимая изо рта папиросу, нагло ответил:

— Я это сказал. И могу тебе, милочка, повторить, если ты сюда подошла.

Девушка, размахнувшись, с силой ударила по лицу пижона так, что он закачался и еле мог устоять на ногах.

Приятели обалдели. И побитый стал прочищать свои глаза, засыпанные пеплом и искрами от его смятой папиросы.

Девушка, вытерев свою руку носовым платком, пошла своей дорогой.

Минута обалдения прошла, и приятели с ревом бросились за уходящей девушкой, с тем чтобы ее, вероятно, избить или проучить за слишком смелый поступок.

Они догнали ее на шоссе и стали хватать за руки.

И тут неизвестно, что было бы, если б в это время по шоссе не проходил местный аптекарь А.

Он только что закрыл магазин и теперь направлялся к дому.

Увидев, что два подвыпивших парня напали на женщину, благородный аптекарь бросился к месту происшествия. И там стал разнимать их. При этом стыдил и усовещивал приятелей, говоря, что не дело двум таким здоровым коблам так низко и по-хулигански вести себя.

Оставив свою жертву, приятели стали пикироваться с аптекарем. Пикировка была с бранью и криками. И аптекарь сказал девушке, чтоб она шла домой и что он тут один разберется в происшествии.

Девушка пошла по шоссе к дому. Но в это время один из приятелей, рассердившись на заступничество аптекаря, ударил его так, что тот упал.

Девушка снова поспешила к месту схватки.

Пьяницы, увидев, что она приближается к ним, почему-то задрожали. И, оставив аптекаря на земле, быстро удалились.

Девушка подошла к аптекарю и сказала:

— Как жаль, что я ушла. При мне они бы, вероятно, не посмели вас ударить.

Аптекарь ей сказал:

— Я рад, что вы ушли, а то бы они и вас ударили.

— Сомневаюсь, — ответила девушка. — Вдвоем мы бы их скрутили и доставили бы в милицию.

Девушка помогла подняться аптекарю и проводила его до аптеки. Они открыли ее и нашли там нужные медикаменты от ушибов и телесных повреждений.

На другой день аптекарь рассказал мне о том, что с ним было.

И я попросил его познакомить меня с этой девушкой, с тем чтобы выяснить, кто она такая и не будет ли она иметь претензию, если я напишу об этом происшествии в журнал.

И когда мы с аптекарем шли к этой девушке, я думал, что вот сейчас мы увидим рослую, цветущую богатыршу, не побоявшуюся выступить против двух мужчин.

Каково же было мое удивление, когда я увидел невысокую блондинку, очень милую и скромную. От нее веяло здоровьем и силой. Но вместе с тем она была удивительно женственна и казалась даже хрупкой.

Не скрывая своего удивления, я спросил ее, кто она такая. И девушка ответила, что она инженер-теплотехник. Она в этом году окончила вуз и теперь здесь отдыхает, прежде чем приступить к работе.

Я спросил:

— Вы физкультурница?

Она, улыбнувшись, ответила:

— Немного. Как все у нас в институте.

Я сказал:

— Это здорово, что вы проучили хулигана.

Она ответила:

— Конечно, я понимаю, это нехорошо — бить человека. Но у меня не было другого выхода. Его поступок был настолько несоветский, что я не могла сдержать себя. Я его била как врага советской власти, а не как мужчину.

Я снова стал говорить девушке об ее мужестве, но она, кушая яблоко, протянула мне другое и сказала:

— Ну что об этом говорить. Вот кушайте.

И я стал есть яблоко, глядя на девушку. И где-то у меня в воображении окончательно таял образ интеллигента из старого мира, в очках, калошах и с зонтиком.

И, глядя на девушку, я подумал: «Как это хорошо и как замечательно, что у нас такая интеллигенция. И как хорошо, что здоровье и сила не расходятся с разумом и сознанием».

Поминки

Не так давно скончался один милый человек.

Конечно, он был незаметный работник. Но когда он, как говорится, закончил свой земной путь, о нем многие заговорили, поскольку это был очень славный человек и чудный работник своего дела.

Его все очень расхваливали и заметили его после кончины.

Все обратили внимание, как он чистенько и культурно одевался. И в каком порядке он держал свой станок: он пыль с него сдувал и каждый винтик гигроскопической ваткой обтирал.

И вдобавок он всегда держался на принципиальной высоте.

Этим летом он, например, захворал. Ему худо стало на огороде. Он в выходной день пришел на свой огород и там что-то делал. Ухаживал за растениями и плодами. И вдруг ему приключилось худо. У него закружилась голова, и он упал.

Другой бы на его месте закричал: «Накапайте мне валерианки!» или: «Позовите мне профессора!» А он о своем здоровье не тревожился. И, упавши, сказал: «Ах, кажется, я на грядку упал и каротельку помял».

Тут хотели за врачом побежать, но он не разрешил отнимать от дела рабочие руки.

Но все-таки его отнесли домой, и там он под присмотром лучших врачей хворал в течение двух месяцев.

Конечно, ему чудные похороны закатили. Музыка играла траурные вальсы. Много сослуживцев пошло его провожать на кладбище.

Очень торжественные речи произносились. Хвалили его и удивлялись, какие бывают на земле люди.

И под конец один из его близких друзей, находясь около его вдовы, сказал:

— Которые хотят почтить память своего друга и товарища, тех вдова просит зайти к ней на квартиру, где будет подан чай.

А среди провожающих был один из его сослуживцев, некто М. Конечно, этот М. особенно хорошо не знал усопшего. Но пару раз на работе его видел.

И теперь, когда вдова пригласила зайти, он взял и тоже пошел. И пошел, как говорится, от чистого сердца. У него не было там каких-нибудь побочных мыслей. И на поминки он пошел не для того, чтобы заправиться. Тем более сейчас никого едой не удивишь. А он пошел просто идейно. «Вот, — подумал, — такой славный человек, дай, — думает, — зайду, послушаю воспоминания его родственников и в тепле посижу».

И вот, значит, вместе с одной группой он и пошел.

Вот приходят все на квартиру. Стол, конечно, накрыт. Еда. Пятое-десятое.

Все разделись. И наш М. тоже снял с себя шапочку и пальто. И ходит промежду горюющих родственников, прислушивается к воспоминаниям.

Вдруг к нему в столовой подходят трое.

— Тут, — говорят, — собравшись близкие родственники. И среди них вы будете чужой. И вдова расценивает ваше появление в ее квартире как нахальство. Наденьте на себя ваше пальто и освободите помещение от вашего присутствия.

Тому, конечно, неприятно становится от этих слов, и он начинает им объяснять, дескать, он пришел сюда не для чего-нибудь другого, а по зову своего сердца.

Один из них говорит:

— Знаем ваше сердце — вы зашли сюда пожрать, и тем самым вы оскорбили усопшего. Выскакивайте пулей из помещения, а то вы в такой момент снижаете настроение у друзей и родственников.

И с этими словами он берет его пальто и накидывает на его плечи.

А другой знакомый хватает его фуражку и двумя руками напяливает ее на голову так, что уши у того мнутся.

Нет, они, конечно, его не трогали, и никто из них на него даже не замахнулся. Так что в этом смысле все обошлось до некоторой степени культурно. Но они взяли его за руки и вывели в переднюю. А в передней родственники со стороны вдовы немного на него поднажали, и даже один из них слегка поддал его коленкой. И это было тому скорее морально тяжело, чем физически.

В общем, он, мало что соображая, выскочил на лестницу с обидой и досадой в душе.

И он три дня не находил себе покоя.

И вот вчера вечером он пришел ко мне.

Он был расстроен, и у него от обиды подбородок дрожал и из глаз слезы капали.

Он рассказал мне эту историю и спросил, что я насчет этого думаю.

И я, подумавши, сказал:

— Что касается тебя, милый друг, то ты совершил маленькую ошибку. Ты зашел туда по зову своего сердца. И в этом я тебе верю. Но вдова имела в виду только близких и знавших ее супруга хорошо. Вот если бы тебя завод пригласил на вечер его памяти и оттуда тебя бы выкурили и назвали чужим — вот это было бы удивительно. И в этих тонкостях следует всегда разбираться. Но что касается их, то они с тобой поступили грубо, нетактично и, я бы сказал, некультурно. А что один из них напялил на тебя фуражку, то он попросту свинья, и ну его к черту, дурака!

Тут сидевший у меня М. немного даже просиял. Он сказал:

— Теперь я понимаю, в каком смысле они меня назвали чужим. И все остальное меня теперь не волнует.

Тут я пожал ему руку. Подарил ему книгу. И мы расстались лучшими друзьями.

И когда он ушел, я подумал о том, что те же самые люди, которые так грубо выгнали его, наверно, весьма нежно обращаются со своими машинами. Наверно, берегут их и лелеют. И, уж во всяком случае, не вышвырнут их на лестницу, а на ящике при переноске напишут: «Не бросать!» или «Осторожно!»

Об этом, друзья, я как-то раз написал, но вот еще раз вспомнил.

Засим я подумал, что не худо бы и на человечке что-нибудь мелом выводить. Какое-нибудь там петушиное слово: «Фарфор!», «Легче!» Поскольку человек — это человек, а машина его обслуживает.

И, подумавши об этих делах, я решил для поучения записать этот фактический рассказ. И вот он перед вами.

С Новым годом

Позвольте поздравить вас с Новым годом, уважаемые граждане.

Желаем вам, так сказать, всяких благ. Чувствительно благодарим вас за те пожелания, которые вы мысленно произносите по нашему адресу.

И позвольте по случаю Нового года рассказать вам одну поучительную историю.

Не без задней мысли мы приберегли эту историйку для Нового года.

Желание предостеречь уважаемых граждан от подобных происшествий в наступающем году — вот что движет нас в нашем намерении рассказать под Новый год об этом факте.

Прежний руководитель поехал в отпуск. Потом где-то что-то задержался по своим делам.

Конечно, в учреждении начались пересуды: дескать, где же это он, дескать, не перебросили ли его на другую, более низкую должность, или вообще что с ним.

И вот появляется в этом учреждении новый руководитель.

И тогда происходит общее собрание, на котором публика высказывает свои мысли, чувства и пожелания.

И один из служащих выходит на эстраду и тоже о чем-то говорит: высказывается и выражает надежды.

И в пылу своей речи он бросает упрек прежнему руководству, что вот, дескать, неважно работали, не сумели, запороли дело.

При этих своих словах оратор впивается глазами в лицо нового директора, желая прочитать, не зашился ли он, что так сказал, не навел ли тень на плетень.

Но он видит, что директор утвердительно кивает ему головой, как бы говоря: правильно, молодец, сообразил, как надо сказать, не то что там другие пороли чушь.

Увидя такое благословение начальника, ретивый оратор стал еще более углублять и развивать свою мысль.

Вот он развивает эту свою мысль и видит, что директор то и дело кивает ему головой, как бы говоря: молодец, собака, правильно загибаешь.

И, увидя такие многозначительные знаки, наш оратор совершенно, как говорится, сомлел от гордости и понесся на крыльях своей фантазии в заоблачные дали, говоря, что таких людей, как прежний директор, надо не только в три шеи гнать, но надо сажать в тюрьму и так далее.

Тут выходят на эстраду еще два оратора и, глядя на директора, который грустно и утвердительно кивает головой, еще более прибавляют пару, говоря, что только новое руководство способно извлечь учреждение из того болота, в какое завел прежний начальник.

И тогда поднимается на эстраду сам директор и выражает свое возмущение по поводу речей трех предыдущих ораторов. Он говорит, что, напротив того, прежний директор был на большой высоте, что именно он вывел учреждение на столбовую дорогу и что в настоящее время он имеет еще более трудную и более высокую должность. И он с делом справляется с неменьшим успехом.

И тогда все с великим изумлением смотрят на директора. И все видят, что он то и дело кивает головой. И тут все начинают понимать, что у нового директора имеется нечто вроде нервного тика.

Причем если он спокоен, то он подергивает головой редко, а чем больше он нервничает, тем чаще кивает головой.

Находящийся в зале доктор этого учреждения тихо дает свои научные разъяснения соседям.

Соседи передают диагноз врача окружающим, и вскоре весь зал понимает, что произошло.

Три предыдущих оратора с тоской взирают на директора.

Один из них пытается произнести речь с места, крича, что его не так поняли.

Но директор закрывает собрание.

У подъезда

Вчера я задержался у моих знакомых.

Немного поговорили. Потом одна спела. Потом хозяин часа три читал свои стихи. Так что довел гостей до полного обалдения.

В общем, когда взглянули на часы — был второй час ночи.

Певица осталась ночевать у подруги. А я, как говорится, побрел домой восвояси.

Спустился по лестнице вниз — дверь, к сожалению, уже закрыта. Надо звонить. Будить дворника. Неприятная процедура.

Нащупал рукой звонок. Звоню. Жду. Еще раз звоню. Нет, вижу — что-то не идет мой дворник.

А на душе довольно погано. Жалко потерянного вечера. Вдобавок все время на ум приходят хозяйские стишки. Особенно одна фраза привязалась. Прямо ударяет в голову: «Сердце бьется от радости…»

Раз, может быть, сто повторяю я эту фразу. Потом вдруг какие-то дурацкие детские стишки выплывают из памяти: «Сердце бьется, хвост трясется…»

Проходит минут десять. Сначала я подаю короткие, нежные звонки. Потом нажимаю более продолжительно. Потом минут пять стою, уткнувшись пальцем в звонок.

Начинаю легонько стучать ногой в дверь. Потом дергаю дверь и колочу в нее до того, что прохожие в испуге шарахаются.

Наконец, слышу долгожданные шаги и мелодичное позвякивание ключей. К подъезду подходит дворник в дежурной шубе.

Открывая дверь, он говорит:

— Тоже целый час колотит, — наверно, мне всю дверь расшевелил.

Я говорю:

— А если вы целый час слышите, как стучат, так какого лешего не открываете?

Он говорит:

— А я почем знал, что тут стучат? Мало ли стука идет по городу? Вы бы взяли и позвонили. Еще интеллигент, а кнопку найти не может.

— Да я, — говорю, — целый час звонил. Может, звонок не звонит.

— Ах, это очень возможно, — говорит дворник.

Он нажимает кнопку звонка, прислушивается.

— Так и есть, — говорит дворник, — обратно звонок оборвали. Ой, что я буду делать с моими жильцами, — я прямо не знаю. Каждый день что-нибудь особенное они мне преподносят.

Я хочу пройти на улицу, но дворник придерживает дверь ногой. Он говорит, подозрительно меня осматривая:

— А, может быть, это вы звонок оборвали. Я почем знаю.

Я говорю:

— Зачем же мне было рвать звонок, если он мне как раз нужен? Чудак-человек.

Он говорит:

— Вы мне зубы не заговаривайте, а лучше скажите — с какого номера, собственно говоря, вы идете?

— С десятого, — говорю.

— Тогда, — говорит дворник, — подымитесь наверх и скажите хозяину — пущай он вас до дверей проводит. А то я не знаю, кто вы есть. И почему вы идете. И зачем вы тут целый час ночью в подъезде околачиваетесь.

Я говорю:

— Да хозяин, наверное, уже спать лег. Чего мне его будить? Вот если бы я с узлом шел, — вот тогда бы вы могли тревожиться.

Дворник говорит:

— Мне указанья не надо делать. Я все время должен тревожиться на своем посту. А уж если бы ты с узлом шел, то я бы тебя моментально в отделение милиции доставил.

Я говорю:

— Слушай, отец, я иду с десятого номера от Михайловых. Ну какого черта ты меня морозишь?

Дворник говорит:

— А может, ты мне всех этих Михайловых сейчас убил. Или, может быть, я не знаю, что ты с ними в настоящее время сделал. И, может, желаешь поскорей уйти. Как же я тебя пропущу?

Я роюсь в кармане, достаю рубль и даю дворнику. Он берет рубль и говорит:

— Вот тем более — как я тебя пропущу. Теперь меня еще больше сомнение берет. Может быть, этим рублем ты хочешь меня «смазать», чтоб пройти.

Я говорю:

— Слушай, отец, свистни милицию. Я с милиционером объяснюсь.

Дворник говорит:

— Или вот обратно свисток. Давеча свищу в свисток, а заместо настоящей трели у меня один писк получается. Гляжу — кто-то уж мне горошину выбил из свистка. И получается тонкий свист, на который милиция не подходит. Уж наверно кто-нибудь это сделал, кому это интересно сделать. На одного жильца я уже имею подозрение.

Я решительным тоном говорю:

— Отец, давай убери ногу от двери, — я сейчас пройду.

Дворник слезливо говорит:

— Вдобавок, может, ты с револьвером идешь. И, может быть, хочешь меня из револьвера трахнуть. Еще полгода пройдет, и я всю нервную систему себе испорчу такими случаями.

Я говорю:

— Отойди к черту от двери. Вот мои документы, — ты не имеешь права меня задерживать.

Дворник облегченно говорит:

— Ах, у вас есть документы! Что же вы об этом раньше не говорили? Тогда идите.

Поглядев на кончик записной книжки, которую я было начал вытаскивать из кармана, дворник сказал:

— Я бы вас, товарищ, сразу пропустил. А то вижу — мало ли кто идет.

Пошатываясь, я иду домой.

Снова почему-то вспоминаются дурацкие стишки: «Сердце бьется, хвост трясется».

Потом поэзия сменяется прозой. И на ум приходит народная поговорка: «Услужливый дурак опаснее врага»[523].

Несчастный случай

Недавно, уважаемые товарищи, я проживал в одном доме отдыха.

Дом отличный. И там все великолепно. Никаких дефектов не заметно. Так что кроме чувства благодарности в сердце отдыхающего ничего не возникает.

Тем не менее извольте прослушать небольшую забавную историйку, связанную с этим домом отдыха.

Надо сказать, что дом этот находится за городом, в лесу. И построен он совсем недавно — этой осенью.

Лет пять назад такой домишко построили бы на живую нитку. А в настоящее время архитектор расстарался и построил дом фундаментально, красиво и, мы бы даже сказали, художественно. И это очень хорошо.

Не обошлось, конечно, без колонн. Но уж раз у нас такая любовь к греческому искусству, то нехай пусть будут колонны. Тем более что тут архитектор вывел немного колонн — всего две колонны. И вдобавок издали их можно принять за две сосны. Так что какой же может быть разговор, — стоят и кушать не просят.

Но не в этом дело.

Вот вы смотрите на этот дом, и все вам нравится, — сердце радуется и душа отдыхает. Но вот ваш взгляд скользит по окнам нижнего этажа, и вдруг вы замечаете какую-то ненормальность. Вы ожидали увидеть прекрасные современные зеркальные стекла, и вдруг вы видите оконные рамы, в которые вставлены не то двенадцать, не то шестнадцать небольших стекол.

Вы снова с недоумением смотрите на все шесть окон фасада. Да, в великолепные дубовые рамы вставлены крошечные стекла.

Вы решаете, что инженер под конец строительства немножко свихнулся и устроил такой балаган. И на этом успокаиваетесь, тем более что многим отдыхающим, оказывается, наибольше всего понравились эти окна. Некоторым отдыхающим это напомнило какой-то теремок в лесу и еще что-то такое сказочное.

Но вот в одно прекрасное утро, когда я вышел в сад, подошел ко мне один из здешних служащих и так сказал:

— Слушайте, я могу вам рассказать историю. И тогда вам будет ясно, почему у нас такие несуразные окна. Только просьба, если будете писать, не пишите, какой это дом отдыха, а то кругом будут смеяться, и нам этого не хотелось бы.

Я говорю:

— Расскажите. Должно быть, это интересно.

И вот он рассказал нижеследующую историю.

Осенью этот дом был готов. И с октября ожидалась первая партия отдыхающих.

В сентябре лихорадочно приводились в порядок последние мелочи. Уже привинтили крючки к дверям, прибили задвижки и шпингалеты. Повесили картины и занавески.

Все было готово к приему дорогих гостей. И только остановка была за стеклами. Весь фасад, где предполагались большие стекла, был не застеклен.

А на дворе осень, сырость. Правда, окна забиты щитами, но это не выход.

Директор дома писал слезные заявления туда и сюда, чтоб поскорее прислали стекла, но все было безрезультатно.

Директор с утра пораньше бежал на склад и там просил, умолял, кричал и чертыхался. Он говорил, что дело гибнет. Еще пара недель, и произойдет катастрофа, если он не получит стекла.

Но на складе пожимали плечами и говорили, что стекла для них ожидаются, но пока еще не получены. И нечего тут кричать и чертыхаться: это делу не поможет. Кроме них еще одно строительство ждет стекол и не волнуется.

Директор в панике махнул в Москву. Но там ему сказали, что стекла посланы.

Директор вернулся назад. Снова бросился на склад. Но на складе снова спокойно ответили:

— Пока ваших стекол еще нет. А как придут — сообщим вам.

Директор устроил на складе форменную истерику. Он кричал, что его режут, что его сердце — гражданина и общественника — не выдерживает такой пытки, что всего осталось девять дней, что, наконец, все путевки проданы и что отдыхающие уже, наверно, собирают свои чемоданы, чтобы ехать сюда отдыхать. На складе снова ответили:

— Ваши крики напрасны. Раз нет стекол, то склад не может выполнить наряд. Успокойте ваши нервы.

С грустью директор вернулся домой. Прораб и рабочие, как могли, утешали его. Говорили, что еще пару дней можно обождать. Что стекла важно вставить хотя бы дня за три до приезда отдыхающих. Что за три дня и замазка засохнет, и помещение отогреется.

Но директор был безутешен.

Через два дня, к вечеру, когда осталось всего шесть дней до приезда отдыхающих, прибегает к директору прораб и так говорит:

— Подлость заведующего складом не поддается описанию. Стекла на складе есть. Четыре ящика стекол лежат у них в грязи за сараем. Эти ящики видел мой племянник, который сегодня получал олифу. Наверное, эти стекла предназначены у них для другого строительства. А мы тут с вами локти кусаем.

Директор говорит:

— Этот заведующий складом мне всегда был противен. Неужели он, скотина, не мог дать мне эти стекла, предназначенные для кого-то там, я не знаю? Ведь я у него сегодня был, и он даже не пожелал со мной разговаривать.

Прораб говорит:

— Нам остается одно — украсть со склада эти стекла. А наши стекла, когда придут, пущай заведующий отдаст тому строительству, с которым он цацкается и для которого он бережет эти стекла. Это будет справедливо.

Директор говорит:

— Это справедливо, но небезопасно. Заведующий складом прибежит сюда, увидит свои стекла и поднимет тарарам.

Прораб говорит:

— А мы возьмем эти стекла и разрежем их на более мелкие составные части. И ни один черт в мире не узнает.

Директор говорит:

— Положение безвыходное. Приходится мне согласиться. Ладно, берите стекла, режьте.

И вот ночью прораб со своим племянником и сам директор со своей женой перелезли через забор склада и вынесли оттуда два ящика стекол.

Всю ночь и утро шла лихорадочная работа. Стекольщик резал стекла. Столяр строгал новые перекладинки для рам. И сам прораб красил эти перекладинки. К полудню все было готово. И вдруг прибегает бледный заведующий складом и так говорит прорабу:

— Вчера, к вечеру, получили мы стекла для вас, а ночью кто-то спер эти стекла. Что теперь делать, я ума не приложу.

Прораб говорит:

— Ах, как жалко, что у вас украли эти стекла. Еще хорошо, что мы устроились: достали кое-какие стекла на стороне. А то бы локти кусали.

Заведующий складом подозрительно посмотрел на застекленные рамы, но, увидев, что там вставлены какие-то мелкие стекла, ушел восвояси.

Однако вскоре дело распуталось. Директор и прораб получили дисциплинарное взыскание, и вдобавок из их жалованья стали вычитать за испорченные стекла. И, видимо, месяца через два-три вставят новые стекла за счет директора и прораба.

Заведующий складом, который и до этого несчастного случая почти что не здоровался с директором, совсем перестал с ним здороваться. Но директор на это плюет с высокого дерева.

Кочерга

Забавное происшествие случилось минувшей зимой в одном учреждении.

Надо сказать, что это учреждение занимало небольшой отдельный дом. Причем дом был старинной постройки. Обыкновенные вульгарные печи отапливали это здание.

Специальный человек — истопник — наблюдал за печами. Он меланхолично ходил со своей кочергой из этажа в этаж, шевелил дрова, разбивал головешки, закрывал трубы и так далее, все в этом духе.

При современной технике, при водяном и паровом отоплении картинка эта была, можно сказать, почти что неприличная, древняя картинка, рисующая варварский быт наших предков.

В этом году, в феврале, истопник, спускаясь по лестнице, слегка обжег кочергой одну служащую, Надю Р. Причем служащая эта была отчасти сама виновата. Она вихрем неслась по лестнице и сама наскочила на истопника. На ходу она отстранила его рукой и, по несчастной случайности, наткнулась на кочергу, которая была довольно-таки горяча, если не сказать — раскалена.

Девушка ахнула и закричала. И истопник тоже ахнул. В общем, ладонь и пальцы этой суетливой девушки были слегка обожжены.

Конечно, случай этот мелкий, пустой, недостойный попасть на страницы художественной литературы. Однако неожиданные последствия этого дела были весьма забавны. И они-то и настроили нас на этот маленький рассказ.

Директор учреждения вызвал к себе истопника и сделал ему строгое внушение. Он сказал:

— Тоже, ходишь со своей кочергой — выводишь мне из строя служащих. Надо не зевать по сторонам, а глядеть то, что видишь.

Истопник, сокрушенно вздыхая, ответил, что у него на шесть печей всего одна кочерга, с которой он и ходит то туда, то сюда. Вот если бы на каждую печку была отдельная кочерга, вот тогда бы и можно придираться. А при таких обстоятельствах он не может гарантировать неприкосновенность служащих.

Эта простая мысль — иметь кочергу на каждую печку — понравилась директору. И он, не будучи чиновником и бюрократом, тотчас стал диктовать машинистке требование на склад. Шагая по комнате, директор диктовал:

«Имея шесть печей при наличии одной кочерги, немыслимо предохранить служащих от несчастных случаев. А посему в срочном порядке прошу выдать подателю сего требования пять коче…»

Но тут директор осекся. Он перестал диктовать и, почесавши затылок, сказал машинистке:

— Что за черт. Не помню, как пишется — пять коче… Три кочерги — ясно. Четыре кочерги — тоже понятно. А пять? Пять — чего? Пять кочерги…

Молоденькая машинистка, пожав плечами, сказала, что она вообще впервые слышит это слово и, уж во всяком случае, в школе ей не приходилось склонять что-либо подобное.

Директор позвал своего секретаря и, смущенно улыбаясь, рассказал ему о своем затруднении.

Секретарь тотчас стал склонять это слово. Кто, что? — кочерга… Кого, чего? — кочерги… Кому, чему? — кочерге… Но, дойдя до множественного числа, секретарь запнулся и сказал, что множественное число вертится у него в голове, но он сейчас не может его вспомнить.

Тогда опросили еще двух служащих, но и те не внесли ясности в это дело.

Секретарь сказал:

— Есть отличный выход. Напишем на склад два требования — на три кочерги и на две кочерги. Итого получим пять.

Директор нашел это неудобным. Он сказал, что посылать две одинаковые бумажки — это разводить канцелярщину. Найдутся пройдохи, которые при случае уколют его этим. Лучше уж, если на то пошло, позвонить в Академию наук и у них запросить, как пишется пять коче…

Уже секретарь хотел звонить в Академию, но директор в последний момент не позволил ему это сделать. Еще, чего доброго, попадется какой-нибудь смешливый ученый, который напишет фельетон в газету — дескать, директор малограмотный, дескать, тревожат научное учреждение такой чепухой. Нет, уж лучше обойтись своими средствами. Хорошо бы еще раз позвать истопника, чтоб услышать это слово из его уст. Все-таки человек всю жизнь вращается у печей. Уж кому-кому, а ему-то известно, как произнести пять коче…

Тотчас снова позвали истопника и стали его наводящими вопросами наталкивать на нужный ответ.

Истопник, предполагая, что его опять будут жучить, отвечал на все вопросы хмуро и односложно. Он бормотал: дескать, нужно пять штук, тогда, дескать, еще можно оберечься. А иначе пущай отдают его под суд.

Потеряв терпение, директор прямолинейно спросил истопника, что ему нужно.

— Сами знаете что, — угрюмо ответил истопник.

Но тут, под давлением секретаря и директора, истопник наконец произнес искомое слово. Однако это слово в устах истопника звучало не так, как ожидалось, что-то вроде — «пять кочерыжек».

Тогда секретарь смотался в юридический отдел и оттуда привел служащего, который отличался тем, что умел составлять любые бумаги так ловко, что обходил все подводные камни.

Служащему разъяснили его задачу — составить нужное требование таким образом, чтобы слово «кочерга» не упоминалось во множественном числе и вместе с тем, чтобы склад выдал пять штук.

Немного покусав карандаш, служащий набросал черновик:

«До сего времени наше учреждение, имея шесть печей, обходилось всего лишь одной кочергой. В силу этого просьба выдать еще пять штук, для того чтобы на каждую печку имелась бы одна самостоятельная кочерга. Итого выдать — пять штук».

Уже эту бумажку хотели послать на склад, но тут к директору явилась машинистка и сказала, что она сейчас звонила своей мамаше, старой машинистке с тридцатилетним стажем. И та ее заверила, что нужно писать: пять кочерег. Или пять кочерг.

Секретарь сказал:

— Я так и думал. Только на меня нашло затмение.

Тотчас бумажка была составлена и послана на склад.

Самое смешное из всей этой истории это то, что вскоре бумажка была возвращена назад с резолюцией заведующего складом: «Отказать за неимением на складе кочережек».

Уже наступила весна. Потом будет лето. До зимы далеко. Об отоплении думать пока что не приходится. Весной хорошо думать о грамотности, хотя бы в связи с весенними испытаниями в средней школе. Что же касается данного слова, то слово действительно каверзное, доступное Академии наук и машинистке с тридцатилетним стажем.

В общем, надо поскорей переходить на паровое отопление.

Сапоги

Один муж велел своей жене купить ему ботинки.

Сам он не мог ходить по магазинам за неимением свободного времени. Он был предельно загружен работой и вдобавок что-то изобретал к своему станку. Какую-то штуковинку. И у него не было возможности драгоценные свои часы тратить на такое мизерное занятие, как покупка сапог, шлянье по магазинам, стояние у кассы, вынимание бумажника и так далее.

Вот поэтому он и предложил своей мадам купить то, что ему было нужно.

И, уходя на работу, он сказал ей:

— Я не франт. Фасон мне безразлично какой. Только прошу учесть, что я ношу сорок первый размер. Уже сапоги номером больше вызывают у меня на ногах пузыри. Это последнее обстоятельство, несомненно, неблагоприятно отразится на показателях моей работы. Так что просьба — исполнить то, что я прошу.

Жена этого человека взяла деньги и пошла покупать. Она обошла некоторое количество магазинов, но безрезультатно: нужного номера нигде не было. Кое-где были недомерки или уж что-нибудь исключительно большое, рассчитанное на распухшую ногу. Сорок первого же размера ей не удалось найти, хотя она на этот предмет затратила не менее четырех часов.

Наконец в одном магазине, протискавшись через толпу, она увидела огромные ботинки — сорок пятый номер.

Она не хотела их покупать, поскольку размер был много больше, чем ей нужно. Но тут один из посетителей стал эти ботинки дергать у нее из рук. И она, находясь в коммерческом зуде, сказала, что берет эти сапоги, просьба не вырывать то, что взято. И, не отдавая себе отчета, уплатила в кассу деньги. И сама не своя вышла из магазина с этими ботинками.

И вот идет она по улице, смотрит на свою покупку и весьма сильно горюет. Думает: «Дернула меня нелегкая купить такую ненужную обувь, достанется мне теперь от мужа!»

И, остановившись против одного дома, она развернула эти чудовищные сапоги и с грустью стала на них глядеть.

Вдруг из ворот дома вышел один мужчина.

Он вышел из ворот, воззрился на эти сапоги и спрашивает, не продаются ли эти баркасы.

— Да, продаются, — ответила обрадованная женщина.

Нет, конечно, она не хотела наживать и, тем более, спекулировать. Но неожиданный вопрос застал ее врасплох. И она, сама не понимая, как это произошло, накинула десятку против магазинной цены. Может, она подумала: «Столько хлопот, столько потраченного времени!» И, конечно, прикинула десять рублей.

Мужчина сказал, что цена его устраивает, он только жалеет, что сапоги для него велики. Но он просит разрешения показать сапоги родственнику, который живет тут же и мечтает приобрести себе что-нибудь из обуви.

И, схватив эти сапоги, мужчина нырнул в ворота.

Подождав мужчину минут пять, женщина стала беспокоиться. Но когда прошло еще пять минут, женщина подняла тревогу, крича, что ее ограбили, обворовали, унесли сапоги, что она не знает, что теперь ей делать, как явиться домой и что сказать мужу.

Тут собралась толпа. Раздались сочувственные возгласы. Кто-то произнес речь, говоря, что в наши дни постыдно видеть что-либо подобное, что это есть исключение из общего правила нашей честной повседневной жизни.

Другой стал оратору возражать, говоря, что человеческие свойства неизменны: как было воровство, так и есть. И вот когда нашлось что-нибудь приличное украсть, вот и великолепно украли, не посчитавшись со временем.

Тут кто-то под воротами позвонил в звонок. И на звонок вышел дворник.

Один из публики крикнул:

— Хорошенький у тебя дом: кто-то из твоих квартирантов сапоги свистнул! Слабо воспитываете жильцов вместе со своим управдомом.

Дворник говорит пострадавшей женщине:

— Приблизительно опишите мне приметы этого жильца. Тогда я могу что-нибудь сказать насчет его отыскания. Я их всех знаю, поскольку седьмой год воспитываю.

Испускавшая стоны женщина сказала дворнику, что особых примет она не заметила, только она помнит, что он черный и без кепки. И голос у него скрипучий, как после выпивки. Все остальное ускользнуло от ее внимания, поскольку ее голова не тем была занята.

Тогда дворник сказал, что случай затруднительный, так как в их доме всего два блондина и пять рыжих. Все остальные — черные, и почти все выпивают. Так что из их числа находить вора он не берется.

Вдруг через толпу протискивается один неизвестный гражданин. Он весьма взволнован. И он так говорит женщине:

— Не надо слез. Успокойтесь. В ваше положение мы входим. Все вам сочувствуем. Клеймим позором недостойного человека, оказавшегося вором. Вот возьмите от меня некоторую сумму денег. Это я вам даю от чистого сердца, как товарищ, увидевший товарища в беде.

И с этими словами неизвестный протягивает женщине купюру в тридцать рублей.

Женщина не хочет брать, но толпа велит ей это сделать.

Под аплодисменты неизвестный товарищ скрывается в толпе.

Тотчас еще кто-то раскошеливается и сует деньги женщине в руку.

И растерявшаяся женщина стоит, не понимая, какие мысли ей подвести под все это.

Тогда удовлетворенная толпа расходится. И дворник тоже уходит. И женщина медленно шествует по улице, с недоумением поглядывая на полученные деньги.

Вдруг ее догоняет человек с сапогами в руках. И женщина видит, что это тот самый человек, который взял на примерку ее сапоги.

Этот человек, запыхавшись, так ей говорит:

— Фу, как вы меня напугали, уважаемая! Выхожу из ворот, вдруг вижу: вас нету. Уж я хотел в милицию нести ваши сапоги, чтоб невольно не оказаться вором. Зачем же вы ушли? Конечно, я немножко долго не выходил, но на это была причина: все жильцы с нашей квартиры примеряли ваши баркасы, но никому они не подошли. Вот примите назад ваши сапожищи. Сочувствую, что вы приобрели такой нечеловеческий размер.

Женщина начала было лепетать, что она получила деньги от неизвестных и теперь ей неловко принимать сапоги. Но наш покупатель, не став слушать ее несвязных речей, отбыл в другом направлении.

Некоторое время постояв на улице и подумав, женщина направилась в магазин, где купила эти баркасы, и там просила вернуть ей деньги за сапоги, которые ей не годятся.

В магазине не стали с ней спорить. Выдали ей деньги. Взяли назад сапоги. И тотчас стали их кому-то продавать. А женщина с двойной суммой вернулась домой и дома рассказала мужу, как все было.

Муж сначала на нее рассердился, но потом рассмеялся и пришел в хорошее настроение. Он сказал, что это случай удивительный. И что это следовало бы напечатать в газетах красным шрифтом. А поскольку у них столько денег скопилось на сапоги, то он, не будучи франтом, согласен, чтобы ему купили лучшую модельную обувь. И это будет ему воспоминанием об этом факте.

Жена обещала это сделать, говоря, что добросовестные работники вроде ее мужа заслуживают ходить в изящной обуви. И если таковая найдется, то она так и сделает.

Хорошая характеристика

Один молодой человек приятной наружности, некто Ф., решил в этом году немножко встряхнуться. Он по собственному желанию ушел со службы, где работал в качестве счетовода. Взял дорожный мешок, пихнул туда смену белья и всякую мелкую чертовщинку, сел в поезд и поехал, куда глядели его глаза.

Он приехал в город Б., нашел там временное пристанище и в великолепном настроении стал там жить.

Пару недель он вообще решил отдыхать, наслаждаясь жизнью. А потом некоторое время собирался поработать. И к осени намерен был вернуться в свои родные пенаты.

Однако знакомство с одной молодой особой ударило его по карману. Лодка, кино и постоянное питье лимонаду расшатали его бюджет.

Он кое-что ликвидировал из своих вещичек и вскоре убедился, что пришло время приняться за работу, чтобы продолжать то, что начато.

Он заскочил в первое попавшееся учреждение. И там обрадовались, что он счетовод, но вместе с тем удивились, что он приехал наниматься из другого города.

Директор сказал:

— Все-таки как-то странно. Жили в одном городе, потом вдруг приехали в другой. И почему-то зашли именно к нам. Непонятно.

Наш путешественник стал объяснять психологические мотивы своего приезда. Но это объяснение заставило директора еще более насторожиться.

Бухгалтер этого учреждения, некто Л-ов, сказал директору:

— Иван Петрович, в облегчение людям введено правило брать от ворот. А мы устраиваем волокиту и перестраховку. Взгляните на документы приезжего. У него все в порядке. И только нет у него личной характеристики, каковую мы можем затребовать с места службы. Нам же до крайности нужны служащие: у нас некому проверить месячный отчет по пивным. Лично я пасую, если так будет продолжаться.

Директор сказал:

— Действительно, нам служащие нужны до зарезу. Один счетовод в отпуску, другой, свинья, отравился рыбой, третий — футболист — целый день кикает, готовясь к соревнованию. Тем не менее без личной характеристики я новенького не возьму.

Молодой человек сказал:

— В таком случае дело разрешается просто: вы берете меня на работу и тем временем запрашиваете мою характеристику. Вот как вам надо сделать.

Криво усмехаясь, директор сказал:

— А вдруг характеристика вовсе не придет. Или вдруг она придет такая, что, как говорится, унеси ты мое горе. Мы же вас решительно не знаем. А может быть, вы сбежали от алиментов. Или, может быть, вы вовсе не счетовод, а бог знает, кто вы такой. Все это ляжет темным пятном на наше учреждение, репутацией которого мы привыкли дорожить больше, чем вами и подобными вам. Вдобавок вы не в том союзе состоите. Дуйте в свой союз и там разводите турусы на колесах.

Через пару дней молодой человек снова явился в это учреждение и сказал:

— Хорошо. Я подожду. Затребуйте мою характеристику. Но если она придет не скоро, то имейте в виду — я вылечу в трубу.

В конце второй шестидневки, узнав, что характеристики еще нет, молодой путешественник решил уехать в родные свои места.

Эта простая мысль обрадовала его и освежила. В самом деле. Черта лысого он тут будет сидеть.

Он поскакал на рынок, чтоб продать свои приличные суконные брюки и на вырученные деньги приобрести билет.

Его штаны понравились одному гражданину. И тот согласился их купить и вдобавок дать свои обыкновенные парусиновые брюки.

Но покупатель не захотел осматривать покупку на владельце. Он пожелал проверить товар на свет: нет ли дыр и какова потертость.

Недолго думая, наш путешественник влез в пустой ларек, стоявший на краю рынка, и через минуту выкинул на прилавок свои брюки с тем, чтобы покупатель убедился в качестве товара.

Осмотрев брюки, покупатель рассердился. Он сказал, что за это решето он не даст и рубля.

И от озорства, а отчасти от гнева, что не оправдались его надежды, покупатель швырнул брюки на крышу ларька, в котором наш злосчастный путешественник сидел в одной голубенькой майке.

Полчаса и больше просидел Ф. в ларьке, не зная, что ему предпринять. Потом он стал скликать прохожих, прося, чтоб они ему подсобили.

Два подростка стали орудовать палкой. Но ларек был высокий. И снять брюки оказалось не так уж просто.

Пугаясь, что подростки свистнут его брюки, Ф., озираясь по сторонам, вылез из ларька и стал руководить операцией.

Между тем собралась толпа. Кто-то припер лестницу, и под радостные крики собравшихся брюки, наконец, были сняты и торжественно вручены владельцу.

И в тот счастливый момент, когда поданы были брюки, к толпе подошел бухгалтер Л-ов, который имел обыкновение прогуливаться по рынку в обеденный перерыв.

Узнав молодого человека, бухгалтер крикнул:

— Слушайте, только что пришла ваша характеристика, а вы тут на рынке околачиваетесь!

Узнав от бухгалтера, в чем дело, толпа зааплодировала путешественнику.

Дрожащими руками напялив брюки, Ф. вместе с бухгалтером поспешили в управление.

Директор, сияя, сказал:

— Характеристика больше чем хорошая. Наше учреждение можно поздравить с ценным приобретением. Приступайте.

Ф. хотел было в счет аванса взять некоторую сумму, чтоб продержаться до жалованья, но оказалось, что это нельзя, так как он тут еще не работал.

Тогда сердобольный бухгалтер дал ему две двадцатки из своих, сказав: «Можете отдать через месяц».

Когда деньги очутились в руках путешественника, он подумал:

«А, собственно говоря, зачем я буду сидеть и томиться в этом городе? Лучше я сейчас куплю билет и уеду. А бухгалтеру верну долг по почте».

Эта остроумная мысль пришлась ему по вкусу. Он побрел на вокзал и в тот же день уехал на почтовом поезде.

Хорошая же характеристика так и осталась в учреждении.

Испытание

Жила в нашем доме одна семья: муж, жена и сынок, парнишка лет двенадцати.

Муж работал на производстве. Жена заботилась о хозяйстве. А ребенок посещал школу.

И все шло хорошо и чудесно.

Выходной день — вылазка за город с ребенком впереди. Вечером — культпоход в кино или к зубному врачу. Регулярное посещение бани. И так далее.

Дружная, тихая семья, без претензии на что-нибудь особенное.

В один прекрасный день муж поднимается по лестнице, чтоб проследовать в свою квартиру после трудового дня. И вдруг видит: идет по той же лестнице молоденькая особа. Очень миленькая и красивенькая. Довольно нарядная. С цветком и бонбоньеркой на груди.

Увидев ее, наш муж немножко даже задрожал, поскольку она уж ему очень понравилась.

А она кокетливо улыбнулась и вспорхнула этажом выше.

И вот проходит, может быть, месяц. И наш муж снова встречает свою гражданку на той же самой лестнице.

Происходят взгляды и улыбки. И завязывается первый разговор, из которого выясняется, что молодая особа живет здесь со своей мамой. Ей девятнадцать лет. У нее, как говорится, своя дорога — учеба в школе кройки и шитья.

Да, конечно, она своей судьбой довольна. Но не очень, поскольку все еще впереди, а в настоящий момент ничего особенного.

И вот проходит еще месяц, и наш муж начинает ее усердно посещать. Он заходит к ней в гости. Беседует на разные темы с ней и с ее мамой. И делается там как бы своим человеком.

Он, короче говоря, влюбляется в нее до потери сознания. И, будучи решительным человеком, приходит к мысли о необходимости полной перемены жизни.

И вот — разговор со своей женой, слезы и стенанье. И, наконец, наш муж перебирается этажом выше.

Он поступает до некоторой степени благородно: все оставляет своей семье. И только лишь берет с собой чемодан с бельем и носильными вещами.

Он обещает выплачивать им почти что треть жалованья, но это не уменьшает страдания жены. И там происходят обмороки, рыдания и визг сына. Печальная картина развала и крушения семьи.

Но жребий брошен. Мосты позади сожжены. И наш влюбленный муж, как говорится, вкушает счастье со своей особой.

Но он недолго вкушает счастье. Он — младший командир запаса. Его мобилизуют в Красную Армию и направляют на Карельский перешеек[524].

И он уезжает, нежно простившись со своей плачущей Ритой. Он пишет ей с фронта короткие письма, в которых описывает суровую боевую жизнь, жестокие бои и адские морозы. Его письма полны решимости и отваги. Это не мямля и не слюнтяй пишет с фронта. Это пишет отважный младший командир запаса, для которого долг выше личного счастья.

Но вот письма приходят все реже и реже и, наконец, совсем прекращаются. И Рита не понимает, что это значит. Уже март, конец войны. А писем нет.

И вот однажды приходит письмецо. И Рита, прочитав его, лишается чувств.

Она падает в обморок. И ее мать опрыскивает ее водой, чтоб она пришла в себя. И, придя в себя, она зачитывает мамаше письмецо, в котором говорится: «Милая Рита, я получил ранение. Я потерял ногу. Я теперь инвалид и калека. Отпиши подробно, согласна ли взять меня или мне лучше находиться на государственном обеспечении».

Целый день мама с дочкой обсуждают положение. И, наконец, ему пишется ответ, полный жалости и участия, но вместе с тем говорится, что не так-то просто его взять. Кто же за ним будет ходить? Не может же она, молодая женщина, едва вступившая в свет, посвятить ему свою жизнь. Надо это дело хорошенько обдумать. Тем более, государство теперь обязано последить.

Но вот проходит некоторое время, и его первая жена, Анна Степановна, тоже получает такое же письмо. «Да, — пишет он, — милая Аня, теперь я калека. Ответь, возьмешь ли ты меня такого».

Как бомба разрывается в квартире по получении сего письма.

Но в тот же день бывшая жена ему пишет:

«Милый друг, Иван Николаевич, горько плачу о твоем ранении. Видно, уж суждено нам жить с тобой вместе. Зачем ты спрашиваешь — возьму ли я тебя к себе? Отпиши немедленно, куда за тобой приехать. Я буду работать. А там наш Петюшка подрастет, и все будет в лучшем виде».

Но вот проходит несколько дней. И вот — что это? К воротам подъезжает машина. И из нее выходит Иван Николаевич. Он цел и невредим. Ноги у него на месте. И на груди у него сверкает новенький орден.

Все жильцы, находящиеся в этот момент во дворе, раскрывают свои рты от высшего изумления.

Управдом подбегает к нему и говорит:

— Как понять это, Иван Николаевич? Судя по письму, мы думали, что вы в другом виде.

Приехавший берет управдома под руку и говорит ему:

— Любезный друг! Конечно, я поступил, видимо, неправильно, жестоко и так далее. Но суровая жизнь заставила меня задуматься. Я подумал: ничего, если меня убьют, но, если я потеряю руки или ноги, что будет со мной? Я живо представил себе эту картину и в тот момент решил сделать то, что я сделал. И в этом не раскаиваюсь, потому что теперь знаю, с кем мне надо жить, ибо брак — это не только развлечение.

Управдом говорит:

— Конечно, вы немножко перегнули в своем испытании. Это, как говорится, запрещенный прием. Но раз сделано, так сделано. От души поздравляем вас с орденом Красного Знамени.

Тут наш муж поднимается в свой этаж, к первой своей жене, Анне Степановне. И что там происходит в первые пять минут, остается неизвестным.

Известно только, что сын Петюшка по собственной инициативе бежит в верхний этаж и вскоре оттуда приносит папин чемодан с бельем и с носильными вещами.

В тот же день Иван Николаевич объясняется с Ритой. Он просит у нее прощения и целует ей руку, говоря, что он вернулся другим человеком и что к прошлому нет возврата.

Они расстаются скорее дружески, чем враждебно. Конечно, молодая женщина досадует на него. Но досада ее умеренна, ибо за время отсутствия мужа ей понравился один человек.

На улице

Еще недавно улицы у нас поливались из кишки. Стоял себе дворник, держал кишку и поливал. Ну что это такое?

А кишка привинчивалась прямо к тумбе. Ну некрасиво. Неестественно. Не соответствовало духу времени. Научная мысль, конечно, не могла примириться с таким процессом поливания улиц.

И вот появились машины. Такой бак на колесах, и от него идут всякие трубочки, откуда брызжет вода.

Машина проехала — и улица великолепно полита: ровно, экономно и даже, пожалуй, научно, поскольку мужчина, сидящий рядом с шофером, регулирует воду. То пустит длинные струйки, то, наоборот, короткие. Смотря по надобности.

Вот такая машина — это уже современность во всем ее блеске. Это уже техника на уровне культурного ума. Это уже культура, незнакомая прошлому миру.

Взять, например, Египет. Несмотря на свой высокий идейный уровень, египтяне, будь они трижды неладны, не знали ничего подобного. А уж, кажется, южная страна. Адская жарища. Невероятная пыль благодаря тому, что пустыни близко. Тем не менее они дальше деревянного ведра, вроде шайки, не пошли. И с тем, как говорится, и закончили свою историческую миссию.

А живи они, скажем, у нас, в наше время, так, небось, тоже пользовались бы плодами цивилизованной жизни. Вот уж, как говорится, не угадаешь, где найдешь, где потеряешь.

А у нас к таким машинам уже привыкли. И люди даже не останавливаются, когда идет поливка.

Конечно, в другой раз остановятся, чтобы чертыхнуться, когда машина их обольет.

Но нельзя же требовать невозможного. Уж нельзя настолько научно поливать улицу, чтоб вовсе никого не облить.

Конечно, если там нарочно обольют, так сказать, для потехи, — ну, тогда другое дело.

Например, вчера иду по улице и вижу: едет эта поливочная машина.

Сама голубая. Небесного цвета. Брызги сверкают на солнце. Ну восхитительное зрелище!

Иду по тротуару и любуюсь.

А впереди меня идет какой-то человечек. Машина же катит нам навстречу и поливает.

А улица второстепенная, пустынная. Больше и нет никого. Так что машина поливает все: и дорогу и тротуар.

Я, конечно, прижался к ограде, чтоб меня не слишком залило. Поскольку, думаю, мужчина, сидящий с шофером, вряд ли учтет немногочисленных прохожих. Вряд ли он уважит ходьбу двух отдельных людей. Не может того быть, чтоб он, думаю, убавил струйки. Это было бы уж слишком грандиозно — видеть такое уважение в столь малом житейском масштабе.

Итак, я прижался к ограде, а идущий впереди меня, полагая, что струйки сократятся, пошел напролом. Ну и конечно, был облит и, так сказать, охлажден в своем оптимизме.

Он поднял крик. Из кабинки шофера высунулся регулировщик. Он от души хохотал, смотря на мокрую фигуру прохожего.

Машина без остановки поехала дальше. Но оскорбленный прохожий побежал за ней. Он побежал за ней, крича и размахивая руками, как бы призывая небо в свидетели.

Вдруг машина остановилась у светофора. Это была вынужденная остановка, и наш регулировщик волей-неволей встретился с противником лицом к лицу.

Что уж тут описывать их словесную баталию! В воздухе висела такого рода брань, которая не подлежит оглашению в печати.

Прохожие шарахались в стороны… Впрочем, сие замечание — художественное преувеличение. Прохожие, увы, никуда не шарахались. Прохожие спокойно слушали площадную брань. Еще бы, привычная музыка для всех, кто ходит по улице пешком.

Говорят, что в XVII веке задумали у нас с этим бороться. Специальные стражники с дубинками в руках шлялись по базарам и нещадно лупцевали каждого, кто загнет сверх нормы.

Но из этого ничего не вышло. Побитых было столько, что царь велел прекратить побоище.

Но одно дело — XVII век, а другое дело — сейчас. Уж, кажется, можно было бы образумиться. Ну да не в этом дело.

То есть как это не в этом дело? Именно пришло время начать настоящую борьбу. А то, ей-богу, уши вянут.

В общем, простите, что сбились с основной темы. Очень уж наболевший вопрос.

Так вот, облитый прохожий лается с сидящими в кабинке. И он лается минуты три, поскольку машина не может двинуться дальше: идет какой-то обоз, и светофор красный.

На крик подходит случайный милиционер.

Узнав, что случилось, и осмотрев облитого, он говорит:

— То есть никаких следов облития я не замечаю. Штаны и рубаха на вас сухие. Об чем вы загораетесь?

Облитый хлоп себя по штанам и рубахе, — действительно, сухой, как курица.

Конечно, жара, солнце, ветерок обдувает. За три минуты высохнуть можно.

Увидев, что объективных признаков больше нету, облитый перестает ругаться и, смущенно улыбаясь, закуривает. Причем спичку ему культурно подает регулировщик, который устал отражать словесные атаки и теперь хочет мира.

Один из публики, с книгой под мышкой, говорит:

— Подумаешь, облили! Делов на копейку. Вода — продукт химически чистый, и она не оставляет следов на хлопчатобумажных тканях. Вот если бинокль облить или гравюру, — тогда иное дело. А я бы даже хотел, чтобы меня облили, а то мне идти жарко, сопрел.

Регулировщик говорит:

— Вот тронемся, и я вас, милый человек, оболью с превеликим удовольствием. Мне и самому это всякий раз забавно видеть.

Тут светофор дает зеленый свет, великолепная машина трогается. Народ молча расходится.

Я иду дальше и по дороге там и сям слышу брань, которая произносится скорее добродушно и как бы даже с удовольствием, чем со зла.

Научная аномалия

Вчера я решил немножко помыться. Не то чтобы я давно не мылся, но все-таки месяц с небольшим прошло с тех пор, как я в последний раз купался на взморье.

А тут такое великолепие: наконец-то починили ванну в нашей квартире!

Не то чтобы ванна у нас была сломана или она протекала, нет, она была исправна, но черти жильцы имели обыкновение стирать в ней. Лили воду, мочили пол, так что он у нас вообще никогда не просыхал. И благодаря этому балки подгнили и наша ванна со всеми потрохами едва не провалилась в нижний этаж.

Еще спасибо, там жил инженер, который сразу заметил грозную опасность и успел на свой комод подставить какую-то балку, на которой и удержалась вся эта механика.

Но вот благодаря старанию квартуполномоченного, у которого друг детства служит в жилотделе, нашу ванну наконец починили: всего спустя год после того, как она подгнила.

В общем, вчера я решил помыться в этой ванне.

Я отлично ее вытопил остатками ящика из-под дров и приступил к процедуре.

Конечно, некоторые жильцы моются не особенно культурно. Некоторые лезут в ванну сразу с ногами и головой. И в одной и той же воде моют все что ни попало.

Лично я так не поступаю. Я сначала налил в тазик воды и вымыл в нем ноги и голову, а засим уж стал напускать воду в ванну, чтоб то же самое проделать со своим корпусом.

Но едва я открыл кран, как увидел, что вода течет ненормально, тонкой струйкой.

Я развинтил кран до отказу и тут убедился, что вода вообще больше не течет.

Я надел трусики и выскочил на лестницу, чтоб спросить у соседей, как у них с водой: общее ли это явление или только наша ванна не подает воду.

Оказалось, что у соседей тоже перестала вода течь.

Но в момент разговора с соседями наша входная дверь захлопнулась на французский замок, благодаря сквозняку.

И я в своих трусиках остался на лестнице. Голова мокрая. Мыльная пена на затылке и на ушах. Ноги тоже в мыльной пене. Усы висят книзу. Кошмар!

Я стал трезвонить, чтоб мне открыли дверь, но вдруг вспомнил, что в квартире никого нет, все ушли, и только осталась одна маленькая девочка, которая при всем желании не могла открыть мне двери по причине того, что она еще не умела ходить.

Тогда я стал просить соседей, чтоб они меня приютили на время. Но соседи грубо мне в этом отказали, ссылаясь на то, что у них гости и я могу их перемарать мыльной пеной.

Их нечуткость меня рассердила, и я побежал вниз, в домовую контору, чтобы выяснить у нашего управдома, что случилось с водой.

Управдом сказал:

— Теперь я вижу, что мы зря вам починили ванну. Когда у вас не было ванны, все было тихо. А теперь, когда у вас ванна, вы в своих трусиках врываетесь в контору, шумите и кричите, как будто это я закрыл воду. Воду закрыл водопроводчик для того, чтобы выяснить, отчего второй год вода не поднимается в шестой этаж.

Я говорю:

— Почтеннейший! Как было бы хорошо, если б хотя за полчаса вы предупредили жильцов о закрытии. Конечно, это мелочи жизни, но в этом акте предупреждения мы увидели бы уважение к людям, которые садятся в ванну.

Усмехнувшись, управдом говорит:

— Еще чего захотели! Для этой цели надо иметь особый персонал.

Я говорю:

— Могли бы записку под воротами вывесить. Вот это было бы культурное обслуживание жильцов на базе взаимного понимания.

Управдом говорит:

— Конечно, записку можно было бы вывесить, но тогда бы эту записку прочли все жильцы без разбору. А среди них, как вам известно, имеются неаккуратные плательщики, лодыри и прочий недоброкачественный элемент. А я не намерен их культурно обслуживать.

В момент нашего разговора я пронзительно вскрикнул, вспомнив, что ванна моя топится, в то время как в колонке нет воды. Возможно, что колонка уже распаялась…

Вместе с управдомом мы кинулись в подвал, где орудовал водопроводчик. Мы упросили его временно дать воду, чтоб спасти ванну от гибели.

Тот нехотя согласился. И мы втроем поднялись в наш четвертый этаж.

Но дверь была закрыта, и мы не могли попасть в квартиру.

Тут я вторично пронзительно вскрикнул. Вода ведь пущена по всему дому, а у меня в ванне кран развинчен до отказу. Небось вода хлынула за края ванны, и наша квартира вскоре будет затоплена.

Мы ужо хотели ломать двери, но в этот момент на лестнице показался наш квартирант — профессор кислых щей Барбарисов.

Он открыл двери, и мы с трепетом вошли в ванную комнату.

Но там оказалось все в порядке: в топке чуть тлел огонек, а из крана едва капала вода.

Управдом развел руками, а водопроводчик задумчиво сказал:

— Лично мне понятно, почему у вас едва капает вода: все нижние жильцы раскрыли краны, и сейчас, после перерыва, слишком велико потребление воды. Это и спасло вашу квартиру от наводнения.

Управдом сказал:

— Может быть, и в шестой этаж вода у нас не поступает по той же самой причине?

Водопроводчик согласился с этим мнением. Он сказал:

— И очень просто, ибо ниже шестого этажа слишком много жильцов, которые то пьют, то льют воду, то вообще забывают крантики закрыть. Ясно, что для верхних не всегда хватает.

Профессор кислых щей Барбарисов заключил нашу беседу научной сентенцией. Он сказал:

— Весь мир возник из воды. Вода присутствует почти что в каждой вещи. В грибах, в ягодах, в человеке и даже в книгах. И только ее почему-то бывает мало в питьевых ларьках, в буфетах и иной раз в домах. И это есть научная аномалия.

Неожиданно из крана хлынула вода и тем самым опрокинула научные домыслы профессора.

В общем, через час с четвертью я благополучно домыл свой корпус.

Ночное происшествие

Давеча иду ночью по улице. Возвращаюсь от знакомых.

Улица пустынная. Душно. Где-то гремит гром.

Иду по улице. Кепочку снял. Ночные зефиры обвевают мою голову.

Не знаю, как вы, уважаемые граждане, а я люблю ночью пошляться по улицам. Очень как-то свободно ходить. Можно размахивать руками. Никто тебя не толкнет. Как-то можно беззаботно идти.

В общем, иду по улице и вдруг слышу какой-то стон. Стон не стон, а какой-то приглушенный крик или голос.

Смотрю по сторонам — нет никого.

Прислушиваюсь — снова какой-то стон раздается.

И вдруг все равно как из-под земли слышу слова: «Родимый, родимый!..»

Что за чепуха в решете.

Смотрю на окна. «Может, думаю, разыгралась какая-нибудь домашняя сценка? Мало ли! Может, выпивший муж напал на жену, или, наоборот, та его приканчивает?..»

Смотрю все этажи — нет, ничего не видно.

Вдруг слышу: кто-то по стеклу пальцами тренькает.

Гляжу: магазин. И между двух дверей этого магазина сидит на венском стуле престарелый мужчина. Он, видать, сторож. Караулит магазин.

Подхожу ближе. Спрашиваю:

— Что тебе, батя?

Сторож глухим голосом говорит:

— Родимый, сколько часов?

— Четыре, — говорю.

— Ох, — говорит, — еще два часа сидеть… Не нацедишь ли, — говорит, — мне водички? Отверни крантик у подвала и нацеди в кружечку. А то испить охота. Душно!

Тут он через разбитое верхнее стекло подает мне кружку. И я исполняю его просьбу. Потом спрашиваю:

— А ты что, больной, не можешь сам нацедить?

Сторож говорит:

— Да я бы и рад нацедить. Немножко бы прошел, промялся. Да выйти отсель не могу: я же закрыт со стороны улицы.

— Кто же тебя закрыл? — спрашиваю. — Ты же сторож. Зачем же тебя закрывать?

Сторож говорит:

— Не знаю. Меня завсегда закрывают. Пугаются, что отойду от магазина и где-нибудь прикорну, а вор тем временем магазин обчистит. А если я сижу между дверей, то хоть я и засну, вор меня не минует. Он наткнется на меня, а я крик подыму. У нас такое правило: всю ночь сидеть между дверей.

Я говорю:

— Дурацкое правило. Обидно же сидеть за закрытой дверью.

Сторож говорит:

— Я обиды не строю. И мне самому вполне удобно, что меня от воров закрывают. Я их как огня боюсь. А когда я от них закрыт, у меня и боязни нету. Тогда я спокоен.

— В таком случае, — говорю, — ты, папаша, походил бы по магазину, размял бы свои ноги. А то, как чучело, сидишь на стуле всю ночь. Противно глядеть.

Он говорит:

— Что ты, родимый! Разве я могу в магазин войти? Я бы и рад туда войти, да та дверь в магазин на два замка закрыта, чтоб я туда не вошел.

— Значит, — говорю, — ты, папаша, сидишь и караулишь между двух закрытых дверей?

Сторож говорит:

— Именно так и есть… А что ты ко мне пристаешь, я не понимаю. Налил мне водички и иди себе с богом. Только мне спать мешаешь. Трещишь как сорока.

Тут сторож допил свою воду, вытер рот рукавом и закрыл глаза, желая этим показать, что аудиенция закончена.

Я побрел дальше. И не без любопытства поглядывал теперь на двери других магазинов. Однако ночных сторожей, подобных этому, я не увидел.

Домой я пришел поздно. Долго ворочался в постели. Не мог заснуть. Все время думал: нельзя ли изобрести какой-нибудь электрический прибор, чтоб он затрещал, если кто-нибудь сунется в магазин? А то пихать между двух закрытых дверей живого человека как-то досадно и огорчительно. Все-таки человек — это венец создания. И совать его в щель на роль капкана как-то странно.

Потом я подумал, что, вероятно, такие электрические приборы уже изобретены. Скажем, наступишь ногой на порог — и вдруг гром и треск раздаются. Но, вероятно, это еще не освоено, а может, и дорого стоит, или еще что-нибудь — какие-нибудь технические сложности, раз нанимают для этого живую силу.

Потом мои мысли спутались, и я заснул. И увидел сон, будто ко мне приходит этот ночной сторож и ударяет меня кружкой по плечу. И при этом говорит: «Ну что ты к сторожам пристаешь! Живем тихо, мирно. Караулим. А ты лезешь со своей амбицией. Портишь нашу карьеру».

Потом этот сон сменился другим, каким-то легкомысленным, с танцами и пением.

И утром я проснулся в довольно хорошем настроении.

Все важно в этом мире

Этим летом я жил на даче и каждый день ездил в город.

И ничего, не особенно переутомился.

Конечно, я не любитель в дачных поездах ездить. Не скажу — грязно. Но неудобства все-таки имеются. Рядом кто-нибудь луком дышит. Или свой чемодан на колени ставит. Или вообще не влезть в вагон по причине переполнения.

Но вот отрадное явление. Поезда почти что перестали опаздывать. Приходят аккуратно. И даже в другой раз раньше времени.

Так что с этой стороны я теперь всегда надеюсь на поезд: он меня не подводил, и я из-за него не опаздывал. Через это я сохранил в своем сердце пламенные чувства ко всем железнодорожникам.

Но вот на кассы я не надеюсь.

Давеча пришел на вокзал заблаговременно. Занял свою очередь и стою, не волнуюсь. Думаю: «Кассирша вполне успеет продать пассажирам билеты».

Но проходит некоторое время, и мы видим, что касса еще закрыта.

Тут некоторые стали постукивать в окно. Стали покрикивать:

— Откройте кассу! Начинайте продавать билеты!

Открывается окошечко, и кассирша говорит:

— Ах, сегодня сколько много вас!

И начинает работу.

Работает хорошо, четко.

Но тут кто-то ей подает купюру в пятьдесят целковых. Происходит некоторая заминка, но потом опять все идет гладко.

И вот снова кто-то сует в окошечко крупную купюру.

И такое, представьте себе, стечение обстоятельств: четыре пассажира подают ей крупные деньги.

На четвертом пассажире кассирша высовывается из окошечка и кричит:

— Чтоб этого больше не было! Что вы сегодня, опухли, что ли? Все время подаете мне крупные деньги. Через это медленно идет торговля, и я теперь не даю гарантии, что всех вас отпущу до прихода поезда.

Во время этой реплики раздается гудок. И вдали показывается дымок паровоза.

Оставшиеся у кассы начинают проявлять признаки нетерпения. Они нажимают на кассу так, что дом трещит и барьер шатается.

В свою очередь кассирша проявляет чудеса быстроты и ловкости. Ее компостерная машинка стучит, как пулемет.

Но поезд уже на станции. Уже толпа людей кидается к вагонам. Уже начальник поезда машет своей фуражкой. И обер свистит в свисток.

Некоторые из оставшихся плюют на билеты и, как говорится, без оных вскакивают в вагоны.

Но человек восемь, и в том числе я, грешный, остаются на вокзале.

Скандал. Крики. Вопли.

Подбегает начальник станции. Ему говорят:

— Из-за вашей кассы мы опоздали. Что вы на это скажете?

Начальник говорит:

— Касса начала работать своевременно: за десять минут до прихода поезда. Мы не виноваты, что вы затрудняете кассира разменом крупных денег.

Один из оставшихся говорит:

— В таком случае открывайте свою кассу за полчаса, если не справляетесь.

Кассирша с визгом говорит:

— Мама дорогая! А когда же я буду ведомости составлять? И так я сколько время трачу на продажу дурацких билетов!

Один из оставшихся, немолодой мужчина в плюшевой толстовке, всплескивает руками.

Воспользовавшись тем, что еще много времени до прихода другого поезда, он произносит речь. Он говорит:

— Слушайте, вы, начальник станции! Поезда у вас приходят аккуратно. Но в зале ожидания у вас грязно и нет воды. Мужская уборная закрыта на ремонт. А касса у вас под открытым небом, и пассажиров заливает дождь. Что касается самой кассы, то за это лето я шестой раз наблюдаю, как пассажиры остаются за флагом. Конечно, с вашей точки зрения, это, вероятно, мелочи: уборная, вода, касса, крупные купюры и т. д. Но позвольте вам сказать: все надо учитывать, все надо иметь в виду. Нет никаких мелочей! Все важно в этом мире.

Начальник станции говорит:

— Каждый гаврик мне будет мораль читать!

Мужчина в плюшевой толстовке говорит:

— Позвольте досказать свою мысль. Возьмите для примера военное дело. Там у них все согласовано. Во всем полное взаимодействие всех частей. Каждая мелочь совпадает, и каждая часть одновременно работает, как колесья одной машины. Самолеты бомбят. Танки наступают. Пехота движется. Машины подвозят горючее. Кухни варят обед. Кассы продают билеты. Врачи перевязывают. Техники чинят. И так далее… И вот с кого вам надо брать пример.

Начальник станции говорит:

— Подымите с полу свой чемодан и подходите к кассе. А то сейчас придет поезд, и вы снова останетесь у меня, на что я совершенно не согласен.

Касса открылась. Вдали загудел поезд. И оставшиеся пассажиры поехали.

Не знаю, как они, но я на работу не запоздал, потому что я имею хорошую привычку выходить с запасом времени.

В этом смысле у меня нет полной согласованности со всеми остальными колесьями транспорта, и благодаря этому я выигрываю. Чего и вам желаю.

На всякий час ума не напасешься

Давеча еду в автобусе.

Довольно тесно. Но стоять можно: с ног не валят. Рядом со мной стоит престарелый гражданин с портфелем. А рядом с ним престарелая дама с чемоданчиком.

Они стоят безропотно. Особенно независимо стоит престарелый гражданин. Что касается дамы, то она, видать, устала стоять, и по временам она с тоской взирает на сидящих, ожидая, не уступят ли ей местечка. Тем более что качка изрядная, и ее престарелые ноги не справляются с неожиданностями пути.

Но пассажиры не реагируют на ее взоры. И только один из них, обратившись к ней, говорит:

— Через три остановки я, мамаша, сойду, и тогда сядете на мое место — просьба обождать. Я бы и сейчас вам уступил, но войдите в мое положение: у меня пузыри на ногах — стоять трудно.

«Мамаша» с благодарностью кивает головой, но при этом замечает, что и ей через три остановки тоже надо сходить.

— Как хотите, — говорит пассажир, — не смею вас задерживать.

Вдруг на остановке в автобус входит еще новая партия пассажиров. И среди них небольшой парнишечка лет двенадцати.

Он едет самостоятельно, один. Смело входит в автобус. Сразу протискивается вперед. И начинает с интересом следить за действиями шофера.

Пассажир, у которого пузыри на ногах, неожиданно встает со своего места и, вежливо поклонившись ребенку, говорит:

— Садитесь, молодой товарищ.

Мальчугану, видать, не особенно хочется сидеть. Ему интересней наблюдать, как шофер вертит кругом. Однако, послушный голосу взрослого, он садится на его место.

Престарелая дама говорит:

— Лучше бы вы мне уступили, чем мальчугану, который может пятьсот километров стоя проехать и ему от этого хуже не будет.

Пассажир, уступивший место, говорит:

— Ничего не поделаешь, мамаша! Детей надо уважать и к ним надо почтительно относиться. Они нам смена.

Престарелый пассажир с портфелем говорит:

— Об этом никто не спорит. Детей надо уважать. Но и портить их не надо.

Который с пузырями говорит:

— А чем же я их порчу? Что вы на меня навалились?

Престарелый пассажир говорит:

— Детей надо так воспитывать, чтоб они место старым людям уступали. Не надо из них оранжерейные цветочки делать.

Еще одна женщина говорит:

— Между прочим, я так своих детей и воспитываю. Мои дети и дверь откроют, если звонок звонит. И тарелку принесут взрослому, если это ему надо.

Еще кто-то произносит:

— Сам на пузырях стоит, а здоровому парнишке место уступил. А парнишка и местом не интересуется: эвон сидит, как на шиле, вертится и подскакивает. Ясно, это не надо было делать. Крошечному ребенку следует место уступить. А такому, когда и давки-то нет, — это перегиб.

Который с пузырями говорит:

— А пожалуй, я действительно допустил перегиб. Не сообразил, что данный ребенок — крупный и вроде подростка. Но линия у меня на уважение детей принципиально правильная. И она не расходится с общей тенденцией. С этой позиции вы меня не собьете.

Пассажир с портфелем говорит:

— Позиция правильная и с общей тенденцией не расходится, но в данном случае разошлась.

С пузырями говорит:

— Убедили. Тоже ведь на всякий час ума не напасешься. Лучше бы я мамаше место уступил. А еще бы лучше сам остался сидеть. А то стою на пузырях и испытываю муки.

Тут мальчуган встает и говорит:

— Что вы мне велите сидеть? Я не хочу сидеть. Я хочу рядом с шофером стоять.

Тут пассажиры начинают смеяться. И говорят тому, у кого пузыри:

— Видите, какая допущена накладка. Мальчик принял вашу глупую любезность за приказание. И поэтому он сел. Теперь, будьте любезны, не садитесь, а пусть на это место сядет престарелая гражданка с чемоданчиком.

Та садится на это место. И пассажир с пузырями, расстроившись от всех этих дел, сходит с автобуса на своих полусогнутых. Причем сходит на одну остановку раньше, чем это ему было надо. И при этом бормочет: «На всякий час ума не напасешься».

Коммерческая операция

Недавно мы с женой задумали приобрести дубовую вешалку в переднюю.

В комиссионном магазине продавалась хорошенькая стоячая вешалка с зеркалом.

И для этой цели нам с женой срочно понадобились деньги. И мы решили где-нибудь перехватить некоторую сумму до первого апреля. Но поскольку нам не удалось это сделать, то мы пришли к решению — продать один мой лишний выходной костюм.

Не скажу, что этот костюм был новенький или, как говорится, с иголочки. Некоторое количество дырок и пятен имелось, но уж не настолько, чтоб его нельзя было назвать костюмом.

Слов нет, брюки были нехороши. Не хватало пуговиц. И позади от пояса был отрезан кусок материи на починку нижнего отворота, случайно оторванного в автобусе. И вдобавок не хватало одного хлястика, тоже оторванного, как говорится, «с переляку», во время крымского землетрясения в 1927 году.

А пиджак был еще ничего себе. И даже, может быть, сам Форд[525] не погнушался бы носить его во время затемнения.

А что брюки и пиджак давали между собой такую разницу, то это оттого, что пиджак я носил раз в году, а брюки трепал ежедневно и даже по несколько раз в день.

Первоначально мы с женой имели намерение заложить наш костюм в ломбарде. Но нам не хотелось длинной канители, и поэтому мы упростили коммерческую операцию: отнесли товар на скупочный пункт.

Заведующий пунктом, осмотрев наш костюм, не проявил ни радости, ни горя. Осмотрев, он отбросил его от себя и при этом буркнул: «Семьдесят!»

А мы с женой мечтали получить сто и поэтому сказали заведующему:

— Оглядите лучше и дайте ту божескую цену, какую заслуживает наш товар.

Осмотрев еще раз, заведующий сказал:

— Нет, я не ошибся. Более семидесяти ваша вещь не потянет. Дырки. Пятна. Хлястика нет. И штаны, как решето.

Эта сумма нас с женой не устраивала. И поэтому, взяв костюм, мы отправились домой. И двое суток приводили этот костюм в христианский вид.

Мы пришили хлястик и пуговицы. Заштопали дырки. Вывели пятна. И отутюжили костюм. И, полюбовавшись на него, снова отнесли на скупочный пункт.

Однако заведующий, осмотрев костюм, сказал: «Пятьдесят».

Откровенно вам сказать, мы были ошеломлены и растеряны. Мы сказали:

— Еще позавчера вы давали семьдесят. А ведь тогда были дырки, пятна, и хлястика не имелось. А сейчас, когда костюм с иголочки, вы даете пятьдесят. Как же так, уважаемый?

— Не знаю, — сказал заведующий, — не помню, чтоб я давал семьдесят. Более пятидесяти ваша вещь не тянет. Говорю вам это как специалист, шесть лет проработавший в этом.

Мы с женой хотели было тут же оторвать от брюк пуговицы и хлястик для того, чтобы вызвать прежнюю цену. Но заведующий сказал:

— Боже сохрани вас это делать! В противном случае более десяти рублей ваша вещь не потянет.

И тогда мы с женой, рассердившись, пошли в другой скупочный пункт. Но там оценили нашу вещь еще того меньше, в тридцать рублей.

Мы вернулись в первый магазин для того, чтоб получить то, что давали. Однако заведующий, не узнав нас, сказал:

— Не скажу — сто, но рублей девяносто ваш костюм тянет. Но только — увы! — на сегодня мы уже расторговались, и в кассе больше нет ни сантима.

Мы с женой вернулись домой и решили вешалку не покупать.

Но вскоре к нам пришел один наш знакомый и, узнав, что продается костюм, купил его за сто десять рублей в рассрочку. Двадцать шесть рублей он нам дал, а остальное обещал после праздников и уж, во всяком случае, не поздней весны.

И мы решили ждать, поскольку вешалка нам уж не так нужна, не до зарезу.

Сынок и пасынок

Одна немолодая особа приехала из Вятки в Ленинград. Дело в том, что дочь этой особы проживала в Ленинграде.

У этой дочери родился сын. И вот теперь наша новоиспеченная бабушка прибыла в Ленинград, чтоб увидеть своего внука и чтоб пошить ему какой-нибудь гардероб, соответствующий его возрасту. И с этой целью она привезла с собой ручную швейную машину.

Кроме машины, старуха везла еще корзинку со всякой ерундой и пакет с продуктами питания.

Родственники старухи, провожавшие ее в Вятке, поставили в вагон эти ее вещи. Так что старуха не ощущала пока что тяжести своего багажа.

Но когда поезд остановился в Ленинграде и наша престарелая женщина, нагруженная багажом, вышла на платформу, она увидела, какая это тяжелая ноша.

Она сгоряча прошла шагов двадцать и подумала, что ей капут. Дыхание у нее перехватило, сердце в груди заколотилось, в боку закололо.

Она положила свою ношу на платформу. И присела на корзинку. Сидит и еле дышит.

Вдруг идет носильщик.

Старуха подозвала его к себе и говорит:

— Сынок, моя дочь не могла меня встретить, поскольку она прикована к постели по случаю рождения ребенка. Муж моей дочери, слесарь производства, вероятно не смог в дневное время покинуть свой станок. Одним словом, меня никто не встретил, и я теперь нахожусь в крайнем затруднении. Помоги, сынок, дотащить мои вещи до трамвая. Но только я тебе откровенно скажу — я не имею денег. Что касается оплаты за твой полезный труд, то я могу тебе предоставить на выбор — кусок пирога с капустой или вареную куриную ногу.

И с этими словами наша старуха развязывает пакет, чтобы показать носильщику его плату.

Носильщик, который мечтал получить деньги и уже мысленно положил, может быть, трешку в свой карман, с неудовольствием выслушал речь старухи.

Он сказал:

— При чем тут, мама, пирог и куриная нога. Существует такса за пронос багажа. А которые не могут платить, те пущай сами вещи несут, если они такие сильные. Ваша куриная нога меня не устраивает. Я не могу оплачивать квартплату с помощью этой ноги. Надо что-нибудь понимать, прежде чем делать людям такое несерьезное предложение. На прошлой неделе один пассажир дал мне вместо двух рублей платяную щетку. Ну скажите — на что мне платяная щетка! Я не имею привычки чистить костюм. Еще хорошо, что вы, в отличие от этого пассажира, высказались прежде, чем я отнес ваши вещи. Хорош был бы я, если б за свой труд и потраченное время получил бы куриную ногу. Я представляю, какая неожиданность была бы для меня. Думаю, что я отвел бы вас в отделение милиции… Покажите, впрочем, эту вареную ногу. Просто интересно посмотреть, что это за нога, которую я мог бы получить.

Издали посмотрев на куриную ногу, носильщик удалился, укоризненно покачивая головой.

Старуха снова взяла свою поклажу и, тяжело дыша, направилась к выходу. Она плохо шла. Шаркала ногами. Косыночка ее сбилась с головы. И волосы разболтались. И она не предвидела конца своему путешествию.

Вдруг к старухе подходит какой-то неизвестный гражданин. Очень чисто одетый. В перчатках. Он стоял у газетного киоска и что-то покупал. Но увидев старуху с багажом, он подошел к ней и сказал:

— Нуте, гражданка, дайте я вам понесу. Я вижу — вас затрудняет эта тяжесть.

У старухи мелькнула мысль: не вор ли это. Но гражданин в перчатках так деликатно принял ее вещи и так добродушно улыбнулся, что мысль эта сразу же отпала.

Растерянная и даже ошеломленная этим предложением, старуха не нашлась, что сказать. Она, как тень, последовала за незнакомцем. И на улице молча показала рукой, на какую трамвайную остановку идти.

Незнакомец поставил ее багаж на площадку трамвая. Помог войти в вагон. И, сняв шляпу, пожелал ей счастливо доехать. Да еще при этом предупредил пассажиров, чтобы они помогли старухе сойти с трамвая, когда ей потребуется.

Ошеломленная старуха даже и тут не нашлась, что сказать. Она не произнесла даже «мерси» или «благодарю». Она молча смотрела на незнакомца, не зная еще, какие ей мысли подвести под все это дело.

Но вот трамвай пошел. И незнакомый гражданин исчез в толпе.

И вот старуха приехала домой. Увидела внука, и с дочкой своей обнялась и поцеловалась.

С первых же слов она рассказала ей историю, какая произошла с ней на вокзале.

И дочка была поражена не меньше, чем ее мама.

Эта дочка написала мне письмо. Вот что она пишет в этом письме:

«Не можете ли вы, уважаемый писатель, через посредство вашего рассказа поблагодарить этого гражданина. Моя мама растерялась и ничего ему не сказала. А теперь она только об этом и говорит, и при этом плачет. Ей досадно, что она не поблагодарила хорошего человека за его душевное, сердечное отношение… А если вы напишете рассказ, то, может быть, он прочтет этот рассказ и ему станет приятно, что его вспомнили в хороших выражениях. Если вы возьметесь написать этот рассказ, то передайте, пожалуйста, ему привет от меня и от мамы. Как-нибудь вы вставьте эту фразу так, чтобы она не повредила вашему рассказу…»

Нет, такие фразы абсолютно не вредят рассказам. И я с охотой и удовольствием исполняю просьбу двух женщин.

Сердечно рад быть посредником в хороших делах.

Я написал этот фельетон и теперь надеюсь, что его прочтет наш славный незнакомец и увидит, что ему шлют привет и благодарность.

Этот фельетон я написал под Новый год. На Новый год мы обычно делаем пожелания друг другу. Так я пожелаю гражданам в новом году поступать так, как поступил незнакомец.

Я поздравляю его с Новым годом. И мой первый бокал с шампанским я поднимаю за него и за тех людей, которые во всех делах поступают так же, как он.

А затем я уже буду чокаться с остальными людьми, более равнодушными к чужой беде.

Святая ночь

Однажды на майские праздники меня пригласил в гости один колхоз. Там мне хотели показать свои достижения и свой новый, перестроенный быт.

И вот я поехал в назначенный день. Но случилось досадное происшествие — я по ошибке проехал нужную мне станцию. И только через час сошел на каком-то совершенно мелком полустанке.

Откровенно сказать — я даже немного растерялся. Кругом поля. Жилья не видать. А уже надвигался вечер.

Я хотел было заночевать на полустанке, но дежурный посоветовал мне дойти до ближайшего хутора и там достать лошадь.

Я так и сделал.

И вот вскоре вхожу в избу. Прошу хозяина дать мне лошадь. Хозяин хутора принял меня радушно, но просьбу о лошади отклонил.

— Что вы, что вы, — сказал он, — пойдите помойтесь холодной водой. Моя лошадь целый день трудилась на поле, и сегодня я вам никак не могу ее предоставить.

Я не стал больше говорить о лошади и попросился переночевать.

— Эта вторая ваша просьба, — сказал хозяин, — тоже меня затрудняет. Вы отдаете себе отчет — куда я вас положу?

Действительно, изба была полна народу. За столом сидели три женщины, старик и пятеро ребятишек.

Стол был убран празднично и даже торжественно. На столе стояла жареная свинина и всякая разнообразная еда.

Весьма дряхлая старуха, сидящая за столом, сказала хозяину:

— В такую ночь, Федя, нельзя никого прогонять.

Хозяин сказал:

— Это вы, бабушка, правильно заметили.

И, вопросительно посмотрев на старуху, добавил:

— Тогда мы этого пришедшего гостя положим в сени. Так? Пущай он там ляжет на Петькину оттоманку.

Обратившись затем ко мне, хозяин добавил:

— Уважаемый, садитесь пока с нами за стол. Я вам сейчас жареной картошки дам. А после мы вас устроим.

Я спросил:

— А скажите, какая нынче ночь, что вы вдруг разрешили мне остаться и вдобавок так празднично кушаете?

Старуха сказала:

— Нынче пасхальная святая ночь.

Этот мой вопрос страшно рассердил хозяина. Всплеснув руками, он сказал:

— Я сам не горазд верующий, но чтобы забывать, какая нынче ночь происходит, — это уж, знаете, из ряда вон выходящее… Этим вопросом вы меня заставляете раскаиваться, что я вас допустил на ночлег.

Я говорю:

— Не сердитесь на меня, я действительно забыл, что нынче Пасха. В календаре это не отмечено, а я человек нерелигиозный. Лет, я думаю, двадцать в церкви не был. И эту дату прямо из памяти выпустил. Так что вы, папа, зря нервничаете. Вы этим себе только пасхальное настроение снижаете.

Хозяин, вздохнувши, сказал:

— Врачи установили, что у меня нервная система расшатана.

Я говорю, садясь за стол:

— Вот вы сердитесь, что человек пасхальный день забыл, а сами что делаете? Не подождавши ночи, сидите за столом и разговляетесь.

Хозяин сконфуженно заметил:

— Нынче мы решили пораньше разговеться. Мы церковных правил слепо не придерживаемся.

Покушавши, мы пошли спать.

Меня положили на ситцевую мягкую кушетку, стоявшую в теплых сенях. Рядом, на неуклюжих козлах, лег хозяин.

Почувствовав благодарность за оказанное гостеприимство, я сказал:

— Хозяин, может, вы хотите на кушетку лечь? А я тогда давайте на ваши неудобные козлы лягу.

— Ну нет, — живо возразил хозяин. — Я на эту оттоманку не лягу. В ней дюже блох много. И я тревожно сплю, когда они меня кусают. На этой оттоманке единственно спит мой старший сынок Петя… Но он у меня почему-то нечувствителен к укусам.

Хозяин долго не ложился спать. Он сидел на своих козлах и задумчиво глядел на маленькую керосиновую лампочку.

Я же, опасаясь нападения ночной кавалерии, лег на свою кушетку не сразу. Я сидел на табуретке и курил.

Хозяин неожиданно сказал:

— Вот, например, колхозы… Там теперь люди многим довольны. Новые дома у них теперь понастроены, чистота вокруг. И блох там, говорят, исключительно мало. Так что я сам вскоре хочу туда записаться, чтоб немного повысить свою культуру. Только вот не знаю, как насчет религиозности? Как вы думаете — не помешает ли это записаться? Хотя я и не горазд религиозный.

Я говорю:

— Конечно, не помешает. Государство не запрещает иметь свою веру.

— Тем более, — сказал хозяин, — я не только не горазд религиозный, я прямо, откровенно вам скажу, совершенно, то есть как есть, неверующий. Но пасхальную неделю я почему-то признаю и уважаю. Я в пасхальную неделю ко всем явлениям делаюсь какой-то чересчур нежный, и мое сердце требует справедливости.

Я говорю:

— Что касается справедливости, папа, то, например, праздник Первого мая — это более справедливый праздник, потому что это праздник трудящихся. И, празднуя его, вы тем самым можете удовлетворить свои поиски справедливости. И вашу нежность вы можете как раз приурочить к этому празднику, поскольку вы сами трудящийся.

— Я пятьдесят лет трудящийся, — сказал хозяин. — Я почти что с самой колыбели есть трудящийся. И праздник Первого мая я согласен очень сильно уважать. Но пасхальную ночь я тоже очень сильно уважаю. Пасхальная ночь, если хотите знать, меня прямо перевертывает, поскольку я тогда чувствую жалость к людям и ко всему земному. Это святая ночь, и она меня прямо на полгода очищает.

Разговаривая с хозяином, я, забывшись, прилег на свое ложе и сразу же понял, отчего хозяин избегал этой оттоманки. С первой же минуты блохи начали жалить меня удивительно свирепо.

Я поймал одну представительницу прыгающего мира, которая беззастенчиво села на мою руку.

Хозяин, перейдя вдруг от тихого, созерцательного настроения к гневу, сердито сказал:

— Никакое животное, никакое насекомое я не позволю вам сегодня убивать. Имейте это в виду.

Я от неожиданности выпустил свою пленницу.

— В моем доме, — сказал хозяин дрожащим от волнения голосом, — я сегодня никому ничего не разрешаю убивать. С завтрашнего дня можете убивать, а сегодня оставьте это делать.

Я начал было доказывать хозяину невыгодность такой идеалистической философии, но он стал на меня кричать. И тогда я, покрывшись пальто, отвернулся к стене.

Но заснуть от укусов решительно не мог.

Хозяин тоже не спал. Он кряхтел, курил и вертелся на своих козлах как сумасшедший.

Наконец он встал со своего ложа и босой, в розовых подштанниках, пошел вдруг к выходу. Он открыл дверь на улицу и, сняв с себя рубаху, стал ее энергично трясти и колотить.

— Папа, — сказал я, — вы что же делаете?

— А что? — ответил он сердито.

— На дворе же, — говорю, — морозно. И там ваши питомцы непременно погибнут от голода, холода и других лишений. Где же ваша нежность и христианская кротость?

Хозяин сконфуженно улыбнулся. Он сказал:

— Дюже заели, ну их совсем в болото. Прямо от них не можно было заснуть. В крайнем случае и вы, если хотите, тоже можете начать их убивать…

Поговорив с хозяином о том о сем, мы наконец заснули.

А утром мой милый хозяин доставил меня в колхоз. И сам со своей нежной душой пошел в гости к одному из колхозников.

Пчелы и люди

В один колхоз приехал в гости красноармеец. И в подарок своим родственникам он привез баночку цветочного меду.

И до того этот мед всем понравился, что колхозники решили устроить у себя пчеловодство.

А кругом никто пчеловодством не занимался. И колхозникам надо было устраивать все заново — ульи делать и пчел из лесу переводить на новые квартиры.

Увидев, что это дело такое длинное, колхозники приуныли.

— Это, — говорят, — долгая канитель! Пока то да се — и лето пройдет. И мы не увидим меду до следующего года. А нам надо сейчас.

А среди колхозников находился один прекрасный человек, некто Иван Панфилыч, немолодой мужчина лет семидесяти двух. Он в молодые годы занимался пчеловодством.

Вот он и говорит:

— Для того чтобы в этом году чай пить с медом, надо поехать куда-нибудь туда, где есть пчеловодство, и там у них надо купить то, о чем мы мечтаем.

Колхозники говорят:

— Наш колхоз — миллионер. Перед затратами он не постоит. Давайте купим пасеку на полном ходу! Чтобы пчелы уже в ульях сидели. А то если из леса пчел переведем, они, может быть, окажутся неважные. Может быть, они начнут какой-нибудь жуткий мед изготовлять, какой-нибудь липовый. А нам надо цветочный.

И вот дали Ивану Панфилычу деньги и послали его в город Тамбов.

Приезжает он в Тамбов. Там ему говорят:

— Вы правильно сделали, что приехали к нам. У нас три деревни переселились на Дальний Восток. Осталось лишнее пчеловодство. Это пчеловодство мы вам можем отдать чуть не даром. Только как вы этих пчел повезете — вот это для нас вопрос. Товар, можно сказать, рассыпной, крылатый. Чуть что — разлетится в разные стороны. И мы страшимся, что к месту назначения вы привезете одни только пчелиные домики да личинки.

Панфилыч говорит:

— Как-нибудь я их перевезу. Я знаю пчел. Я всю жизнь имел с ними общение.

И вот Панфилыч на двух подводах привез на станцию шестнадцать ульев.

На станции он схлопотал открытую платформу. Поставил на эту платформу свои ульи и покрыл их брезентом.

И вот вскоре товарный поезд тронулся. И наша платформа покатилась.

Панфилыч торжественно стоял на платформе и беседовал с пчелами…

— Ничего, ребятки, — говорил он им, — докатимся! Маленько потерпите в темноте, а там я вас снова к цветам пущу. И вы уж там, я так думаю, свое возьмете. Главное, не тревожьтесь, что я вас в темноте везу. Это я вас нарочно брезентом закрыл, чтоб вы сдуру не вылетели на ходу поезда. В противном случае обратно на поезд уже не вскочите.

И вот поезд едет день. И другой день он едет.

На третий день Панфилыч стал немного волноваться. Поезд идет медленно. На каждой станции останавливается. Подолгу стоит. И непонятно, когда он доедет к месту назначения.

На станции «Поля» Панфилыч сошел со своей платформы и обратился к начальнику станции. Он спросил:

— Скажите, уважаемый, долго ли будем стоять на вашей станции?

Начальник станции отвечает:

— Право, не знаю, может быть, и до вечера постоим.

Панфилыч говорит:

— Если до вечера, то я открою брезент и выпущу своих пчелок на ваши поля. А то они в пути истомились. Третий день под брезентом сидят. Проголодались. Не пьют, не кушают и личинок не кормят.

Начальник говорит:

— Поступайте как хотите! Какое мне дело до ваших крылатых пассажиров! У меня и без того дел хватает. А тут я буду о ваших личинках тревожиться. Еще что за глупости!

Панфилыч вернулся к своей платформе и снял брезент.

А погода была великолепная. Небо голубое. Июльское солнышко блестит. Кругом поля. Цветы растут. Каштановая роща зацветает.

Вот Панфилыч снял брезент с платформы. И тотчас целая армия пчел поднялась к небесам.

Пчелы покружились, осмотрелись и направились в поля и леса.

Пассажиры обступили платформу. И Панфилыч, стоя на платформе, произнес им лекцию о пользе пчел.

Но во время лекции на станцию вышел начальник и стал давать сигналы машинисту, чтоб тот тронулся в путь.

Панфилыч прямо ахнул, когда увидел эти сигналы. С тревогой он говорит начальнику станции:

— Уважаемый, не отправляйте поезд! У меня все пчелы в разгоне.

Начальник станции говорит:

— А вы им свистните, чтоб они скорей обратно садились! Более трех минут я не могу поезд задерживать.

Панфилыч говорит:

— Умоляю, задержите поезд до заката солнца! На закате солнца пчелы вернутся на свои места. В крайнем случае отцепите мою платформу! Я без пчел не могу ехать. Тут у меня одна тысяча осталась, а пятнадцать тысяч в полях. Войдите в положение! Не отнеситесь равнодушно к такой беде!

Начальник станции говорит:

— У нас не пчелиный курорт, а железная дорога. Подумаешь, пчелы улетели! А на следующем поезде скажут: мухи улетели. Или блохи, скажут, выскочили из мягкого вагона. Так что ж, я должен ради этого поезда задерживать? Не смешите меня!

И тут начальник станции снова дает сигнал машинисту.

И вот поезд трогается.

Панфилыч, бледный как полотно, стоит на своей платформе. Руками разводит. Смотрит по сторонам. И дрожит от огорчения.

А поезд идет.

Ну некоторое количество пчел успело все-таки вскочить на ходу. А большая часть осталась в полях и роще.

И вот поезд скрылся из виду.

Начальник вернулся на станцию. И приступил к работе.

Пишет он что-то в ведомости. И пьет чай с лимоном.

И вдруг он слышит, что на станции происходит какой-то шум.

Начальник открывает окно, чтоб посмотреть, что случилось. И видит, что среди ожидающих пассажиров происходит суматоха, беготня и суетня.

Начальник спрашивает:

— Что произошло?

Ему отвечают:

— Тут пчелы укусили трех пассажиров. И теперь бросаются на остальных. Их такое множество, что небо почернело.

И тут начальник видит, что целая туча пчел носится вокруг его станции.

Естественно, они ищут свою платформу. А платформы нет. Она уехала. Вот они и бросаются на людей и куда попало.

Только начальник хотел отойти от окна, чтоб выйти на станцию, как вдруг в окно влетело множество разъяренных пчел.

Начальник схватил полотенце и стал им махать, чтобы выгнать пчел из комнаты.

Но, видимо, это его и погубило.

Две пчелы укусили его в шею. Третья — в ухо. Четвертая ужалила его в лоб.

Замотавшись в полотенце, начальник лег на диван и стал испускать жалобные стоны.

Вскоре прибегает его помощник и говорит:

— Кроме вас, пчелы укусили в щеку дежурного телеграфиста. И он теперь отказывается работать.

Начальник станции, лежа на диване, говорит:

— Ай, что же делать?

Тут прибегает еще один служащий и говорит начальнику:

— Билетная кассирша, то есть ваша жена, Клавдия Ивановна, сию минуту укушена в нос. Наружность ее теперь окончательно испортилась.

Начальник станции застонал сильнее и сказал:

— Надо скорей вернуть платформу с этим сумасшедшим пчеловодом.

Начальник соскочил с дивана и стал звонить по телефону. И со следующей станции ему ответили:

— Ладно. Платформу сейчас отцепим. Но только у нас нет паровоза доставить ее вам.

Начальник станции кричит:

— Паровоз мы пришлем. Отцепляйте платформу поскорей. Уже мою супругу пчелы укусили. Моя станция «Поля» опустела. Все пассажиры спрятались в сарай. Только одни пчелы носятся по воздуху. И я отказываюсь выходить на улицу, пускай происходят крушения!

И вот вскоре платформа была доставлена. Все с облегчением вздохнули, когда увидели платформу, на которой стоял Панфилыч.

Панфилыч приказал поставить платформу на то самое место, где она стояла. И пчелы, увидев эту платформу, моментально подлетели к ней.

А пчел было так много и они так поспешно стали занимать свои места, что среди них произошла давка. И такой у них гул поднялся и такое жужжание, что собака завыла и голуби к небу поднялись.

Панфилыч, стоя на платформе, приговаривал:

— Спокойно, ребятки, не торопитесь! Время есть. Занимайте свои места согласно своим плацкартам!

Через десять минут все стало тихо.

Убедившись, что все в порядке, Панфилыч сошел со своей платформы.

И люди, находившиеся на станции, зааплодировали ему. И Панфилыч, как артист, стал раскланиваться с ними. И при этом сказал:

— Опустите ваши воротники! Откройте лица! И перестаньте дрожать за свою судьбу — укусов более не произойдет.

И, сказав это, Панфилыч направился к начальнику станции.

Начальник, замотанный полотенцем, продолжал лежать на диване. Он охал и стонал. Но он еще больше застонал, когда Панфилыч вошел в комнату.

Панфилыч сказал:

— Я очень сожалею, уважаемый, что мои пчелы вас укусили. Но в этом вы сами виноваты. Нельзя столь равнодушно относиться к делам, независимо от того, большие они или маленькие. Пчелы этого не выносят. Они без всяких разговоров кусают за это людей.

Начальник застонал еще больше, а Панфилыч продолжал:

— Пчелы абсолютно не переносят бюрократизма и равнодушия к их судьбе. Вы же с ними поступили так, как вероятно, поступаете с людьми, — и вот вам расплата.

Панфилыч посмотрел в окно и добавил:

— Закат солнца произошел. Мои спутницы заняли свои места. Честь имею кланяться! Мы поехали.

Начальник станции слабо кивнул головой — дескать, уезжайте поскорей! И тихо прошептал:

— Всех ли пчел-то захватили? Глядите, не оставьте чего-нибудь у нас!

Панфилыч говорит:

— Если две-три пчелы у вас и останутся, то это вам пойдет на пользу. Своим жужжанием они вам будут напоминать о последнем событии.

С этими словами Панфилыч вышел из помещения.

На другой день к вечеру наш славный Панфилыч прибыл со своим живым товаром к месту назначения.

Колхозники встретили его с музыкой.

Чингис-хан с самолетом

В XII столетии Чингис-хан[526] прошел, как смерч, по земле.

Когда он брал города — он не оставлял камня на камне.

Историки пишут, что груды мусора оставались там, где были цветущие города и поселения.

Мужчин поголовно истребляли. Женщин насиловали и уводили в плен, а детям разбивали головы о камни.

И когда я в юности читал эти строчки, мне делалось скучно и совестно, что это так было в истории людей.

Но я с облегчением вздыхал. Думал — это же далекое прошлое. Заря человеческой жизни. Грубость нравов. Отсутствие культуры и цивилизации. Все это, я думал, прошло безвозвратно и больше никогда не повторится.

Черта с два. Снова мусор от разрушенных городов, снова груды убитых детей, снова непомерная жестокость и лютая ненависть — фашистская армия повторяет то, что было восемь веков назад.

Вот великолепный самолет распластал свои крылья в поле. Изумительный самолет — детище современной техники — готов в далекий путь. Рядом с самолетом стоит летчик. На рукаве его куртки — сатанинская свастика.

Летчик покуривает. Улыбается. Шутит.

В руках у него цветок — подарок незнакомой девушки.

Может быть этот летчик, я извиняюсь, летит в научную экспедицию?

Может быть он держит курс в Арктику — изучить магнитные отклонения?

Черта с два! Под самолетом подвешены бомбы. Человек летит сеять смерть и разрушение.

Но, может быть, — это патриот своего отечества, может быть враги напали на его страну и теперь надо защищать свою родину?

Черта с два! Он летит по приказу своего начальника — завоевывать чужие земли.

Но, может быть, на душе у него нехорошо, может быть его ум и сознание протестуют?

В его стране не велено думать. И, тем более, не велено думать солдату. «Сознание, — сказал фюрер, — приносит людям неисчислимые беды». Стало быть, не надо думать, а надо без всяких мыслей исполнять то, что приказано.

Но если все-таки солдат задумался? Если, ворочаясь на койке, он подумал с содроганием, зачем и для чего он бросил сегодня тридцать бомб на крыши цветущего города, на головы жителей, которые ни в чем не повинны, — повинны только в том, что не хотят увидеть врага на своей земле.

Ну что ж, если солдат так подумал — к его утешению имеется «научная» фашистская литература, которая разъяснит сомнения.

Бомбы? Воздушные бомбардировки городов? О, это же весьма полезно. Это приносит облегчение людям.

«Коричневая книга» приводит статью, помещенную в научном (биологическом) фашистском журнале.

Одно заглавие этой статьи уже многое говорит. Статья называется «О пользе воздушных бомбардировок».

Только преступник или тупица мог написать такую статью. Там вот что сказано:

«Взрывы тяжелых снарядов, весом с тонну и больше, помимо смерти, которую они сеют, вызывают случаи помешательства. Люди, нервная система которых недостаточно сильна, не смогут вынести такого удара. Таким образом, воздушные бомбардировки нам помогут обнаружить неврастеников и устранить их из социальной жизни».

Эту мракобесовскую статью тяжело и отвратительно читать.

Собственно говоря, неизвестно, на какую дубовую голову она рассчитана. Но она явно рассчитана на то, чтоб человек утешился, если в его голове шевельнется живая мысль.

Воздушные бомбардировки? Ничего! Это полезно. Слабые и старые люди не нужны. Их — к черту из социальной жизни. Что касается детей, то и «дети пусть лучше погибнут от бомбы, чем от скарлатины».

Вот дьявольская философия, которая могла возникнуть лишь в больной и дырявой голове.

Бегемоты и слоны, в таком случае, наилучшие жители — они сравнительно легко выдерживают бомбардировку.

В каком-то диком племени когда-то, говорят, существовал обычай — «устранять» из социальной жизни слабых стариков.

Но как узнать — слабый ли старик? Возраст ничего не говорит. Другой старик и в сто лет еще бодрится.

И вот вожди дикого племени придумали способ узнать слабых.

Подопытному старику велят влезть на дерево. И потом это дерево что есть силы раскачивают. Если старик усидит — его счастье. Значит, он еще может жить. А нет, так извиняемся за опыт.

Так и тут. Чингис-хан с самолетом изволит «переустраивать» социальную жизнь. Он пока что слабых и нервных стряхивает с дерева жизни.

Однако ум и справедливость восторжествуют. И философия мракобесов исчезнет, как страшный сон.

Поражение врага, у которого такая философия, неизбежно.

Скандал в благородном семействе

Не знаем, насколько верно, но говорят, что Гитлер[527] поссорился с Муссолини[528].

Не то чтобы они окончательно поссорились, но говорят, что между ними пробежала черная кошка.

Причем ссора у них произошла на идеологической почве. Приходит Геббельс[529] к Гитлеру и в присутствии Риббентропа[530] говорит ему: «Ну и ну!»

И с этими словами кладет на стол старую газету. Гитлер говорит в присутствии Риббентропа:

— Что произошло? Не волнуйте меня.

Геббельс говорит:

— Как вам известно, я не любитель что-либо читать. Но вчера сижу в ванне и от нечего делать просматриваю старую итальянскую газету. И вдруг вижу… Что такое!.. Высказывание Бенито Муссолини о Германии… И там такие слова, что я не решаюсь вам вслух прочитать… Вот прочтите это место, и вы увидите, как вам начистил зубы ваш любезный друг Муссолини.

Гитлер говорит:

— Я сам гляжу против чтения и образования. Но раз дело доходит до зубочистки, то я потружусь — прочитаю это отмеченное вами место.

И с этими словами Гитлер берет газету и в присутствии Риббентропа вслух читает высказывание Муссолини:

«Как смеют немцы (пишет Муссолини) претендовать на мировое господство! Как смеют они ссылаться на свою древнюю культуру! Они ходили еще в шкурах в то время, как у нас в Риме были Цицерон[531] и Публий Марон Вергилий…»[532]

Прочитав это высказывание, Гитлер зашатался и говорит Риббентропу:

— Давай пошлем ноту Муссолини, который осмелился так сказать…

Пройдоха Риббентроп говорит:

— Давайте лучше вызовем Муссолини к телефону. И вы в короткий срок отведете свою душу.

И вот соединяют Гитлера с Бенито Муссолини. И Гитлер говорит: «Ну, — говорит, — Беня, не ожидал я от тебя такой гадости…»

И объясняет ему, в чем дело.

Муссолини с дрожью в голосе говорит:

— Извиняюсь, ошибся… Единственное, говорит, мое оправдание, что это мое легкомысленное высказывание было семь лет назад.

Гитлер говорит:

— Мне безразлично, когда это было. Но раз ты, собака, имел такое мнение, значит, и сейчас имеешь. И только со мной двурушничаешь. Благодари небо, что я сейчас занят, иначе от твоего Рима осталось бы одно воспоминанье.

Тут Гитлер вешает трубку и говорит всем присутствующим:

— Ну погодите, господа, когда-нибудь я ему всыплю! Я ему покажу, кто в шкурах ходил, а у кого был этот, как его… ци… ци… ну, этот, как его… цитрон…

Геббельс говорит:

— Цицерон… Оратор… А то у них в Риме был еще другой — Нерон[533]. Так он и вовсе Рим спалил…

Гитлер говорит:

— Вот и я ему спалю Рим. Вот и будет знать, кто в шкурах ходил…

Пройдоха Риббентроп говорит:

— Умоляю: не выносите сор из избы. Иначе нам будет труба… А вам, господин Геббельс, довольно стыдно подначивать.

Ничего на это Геббельс не сказал, только подло улыбнулся и вышел.

И Гитлер тоже ничего не сказал, только потребовал карту Европы и стал глядеть, где Рим находится.

Но тут вскоре прилетает на бомбардировщике запыхавшийся Муссолини. Плачет. Рвет на себе волосы. И просит прощенья.

Тут между двух пресловутых атаманов происходят ссора, шум и крики.

Но потом Муссолини все-таки вымолил себе прощенье, сказав, что он отмежевывается от своих слов.

На этом друзья разошлись, затаив друг к другу злобу и раздражение.

Своя рука — владыка

Генерал. Хайль, Гитлер… Имею честь доложить — принесли военную сводку… Разрешите отправить ее в печать?

Гитлер. Э, нет… погоди… Теперь я сам решил проверять эти сводки… А то печатают всякий вздор… Какие-то наши потери — печатают… Какие потери? Победоносная армия… прошла сквозь всю Европу… и вдруг — крупные потери на Восточном фронте… Чепуха… Вздор… Дай-ка сюда эту сводку…

Генерал. Извольте…

Гитлер (читает). Что, что такое?.. Сколько?.. За один день мы потеряли двести тридцать танков… Ай, это много, господа… Такую цифру я не могу опубликовать…

Генерал. А вы первую двоечку скиньте, вот оно и будет в меру — тридцать танков. Так сказать — нормально…

Гитлер. И то правда. (Поправляет.) Значит, мы потеряли тридцать танков… А не много ли мы потеряли, генерал? Все-таки тридцать танков за один день — это порядочная потеря. А?

Генерал. А вы правый нолик откиньте, вот оно и будет в самый раз… Три танка…

Гитлер. Ты находишь… Пожалуй, я тогда действительно нолик сокращу… В математике он все равно ничего из себя не представляет. Ноль… Так что его вполне позволительно отбросить. (Исправляет.) Итого мы потеряли три танка… Вот теперь бери сводку… Пусть печатают… Погоди, погоди… Ну куда бежишь… Государственное дело, а он бежит… Слушай, может это лучше, это не мы потеряли три танка, а они?

Генерал. Гениальная мысль, фюрер… Как всегда у вас… Действительно, пусть лучше это они потеряли… Что нам с противником церемониться…

Гитлер. Конечно, зачем нам с ним цацкаться… (Исправляет.)

Генерал. Ну просто гениально получилось, фюрер… Противник потерял три танка…

Гитлер. Вот теперь бери сводку. Пусть печатают… Погоди, погоди… А не мало ли они потеряли — только три танка?.. Такие крупные бои были, а они только три танка…

Генерал. Да, это они мало потеряли, фюрер… Не прибавить ли нам один нолик справа?

Гитлер. И то правда. Прибавим нолик… Итого противник потерял тридцать танков… Вот оно теперь как будто и ничего себе получилось.

Генерал. Конечно, если б они еще больше потеряли — это бы вдохновило армию…

Гитлер. Да, об армии мы должны позаботиться… Прибавим впереди единичку. (Исправляет.) Значит, противник потерял сто тридцать танков… Вот теперь прекрасно…

Генерал. Фюрер… Тогда уж лучше оставить первоначальную цифру — двойку… Зачем же нам искажать действительность…

Гитлер. Да, уж действительность нехорошо искажать… Исправим… Итого противник потерял двести тридцать танков… И это за один день… Чувствительные потери мы нанесли противнику… Вот теперь бери сводку. Пусть они поскорей печатают…

Генерал. И правильная цифра сохранилась, и авторитет не подорван.

Гитлер. Отныне я сам буду проверять военные сводки.

Генерал. Конечно… Свой глаз — алмаз, а чужой — стеклышко.

Фашисты учатся

Начался учебный год. Дети пошли в школу.

В Германии тоже дети пошли в школу.

Но лучше бы они в школу не ходили: из этого ничего путного не получится. То есть что-то получится, но не то, что надо. Уж очень там преподавание особенное.

Например, открываем немецкий учебник арифметики. Это задачник Келлера и Графа. Перелистываем. Рассчитываем найти привычную задачку. Что-нибудь такое: «В бассейн вливается 30 ведер в час…»

Оказывается, ничего подобного. Там таких задач не имеется. Там вот какие задачи:

«Бомбовоз может взять на борт одну разрывную бомбу весом в 350 кг, три по 100 кг, четыре газовых бомбы по 150 кг и 200 зажигательных снарядов по 1 килограмму. Спрашивается: сколько можно прибавить зажигательных бомб по 0,5 кг, если грузоподъемность будет повышена на 50 процентов?»

Может быть, эта задачка случайно затесалась в учебник? Может быть, другие задачи рассчитаны на детскую психику?

Ничего подобного. Весь задачник набит таким же военным материалом. Например:

«Самолет летит со скоростью 240 км в час к точке, находящейся от места вылета на расстоянии 210 км, чтобы сбросить там бомбы. Через сколько времени возвратится самолет, если на сбрасывание бомб ему потребуется 7,5 минуты?»

Вообще говоря, самолет может и не возвратиться, если наши зенитки встретят его подобающим образом. Но детям об этом, конечно, не сообщается. Это, так сказать, выходит из области арифметики. Это уж — нечто вроде алгебры.

А кстати, интересно знать, как там у них дело обстоит с алгеброй?

Точно так же, как и с арифметикой.

Вот задача по алгебре из учебника Отто Цолль:

«Сколько человек может поместиться в газоубежище длиной в 5 метров, шириной в 4 метра и высотой в 2,25 метра, рассчитывая, что пребывание там продлится 3 часа и что на одного человека требуется 1 кубометр воздуха в час?»

Может быть, химия у них выдержана в более спокойных тонах?

Наоборот. В учебнике химии, как говорится, берут быка за рога.

Автор учебника Вальтер Кинтоф проповедует:

«Химическая война должна выполнять двоякую задачу: причинить значительный ущерб противнику и морально дезорганизовать гражданское население, то есть ослабить его сопротивляемость».

Перейдем в таком случае к истории. Посмотрим, чему история учит немецких детей.

В учебнике истории Герберта Гебеля сказано:

«Французов уже вряд ли можно считать народом, принадлежащим к белой расе, ибо около шестой части населения Франции состоит из негров».

Если французы — негры, то интересно узнать, что сказано про славян.

В этом же учебнике Гебеля вот что сказано про славян:

«Славяне первоначально принадлежали к северной расе, но уже в древнейшие времена настолько перемешались с монгольскими полчищами, что от их северной крови почти ничего не осталось. Это обстоятельство привело к тому, что славяне в области культуры не создали ничего значительного».

Не будем спорить с ненормальными людьми.

И на прощанье возьмем какой-нибудь тихий, нейтральный предмет. Например, рисование.

Неужели и этот детский предмет приспособлен под нужды фашистского государства?

Именно так.

В журнале «Искусство и юношество» напечатана статья Штюлера. В статье сказано:

«Воздушный налет, стрельба из зенитных орудий. Взрывы, горящие дома, прыжки с парашютом, работа пожарных команд и санитарных дружин, — все это составляет мир переживаний десятилетних детей и должно найти отображение в их рисунках».

Ну что ж. Все ясно. И вопросов, как говорится, больше не имеем.

Неожиданное признание

Перед нами финский пленный. Он небольшого роста, худой, обдерганный. По временам он выгребает из кармана сухой горох и жует его.

На вопросы пленный отвечает с готовностью и даже с усердием. И при этом сконфуженно улыбается.

Выясняется, что он маляр по профессии. И к военной карьере не готовился. У него грыжа и еще что-то. Тем не менее вот уже второй раз его берут на войну к его крайнему изумлению.

В первую войну с русскими ему повезло. Благодаря господу богу он попал на фронт за три дня до окончания войны. Если б так шло всякий раз, тогда воевать еще можно было бы. Но в эту войну его взяли с первых дней, и он почти что два месяца не вылезает из окопов. И он пришел к мысли перейти к русским.

Конечно, это было нелегко сделать: за ним следили, и в разведку его посылали с надежными людьми.

Но сегодня ночью, выйдя в разведку, он спрятался в камнях и на рассвете сдался в плен.

Комиссар спросил пленного:

— А что, много в вашей роте солдат, которые хотели бы поступить так же, как вы?

Пленный ответил:

— Да, их много у нас. Четыре солдата мне сами сказали, что они хотели бы сдаться. А некоторые боятся говорить, но непременно это сделают.

— Чем же вы объясняете это явление?

Тяжело вздохнув, пленный ответил:

— Некоторым надоело воевать. Другие не знают, за что воюют. А лично я был недоволен, что стрельба идет круглые сутки.

Комиссар сказал:

— В первую войну тоже стреляли круглые сутки…

Сконфуженно улыбнувшись, пленный ответил:

— Нам тогда сказали, что русские мучат и убивают пленных. Но потом мы выяснили, что это не так.

— Как же вы выяснили? — спросил комиссар.

Пленный сказал:

— Некоторые наши солдаты находились у вас в плену. Так они остались очень довольны. И питание, говорят, было хорошее и отношение самое дружеское. У нас в роте тоже был один из пленных. Так он говорил: даже читали ему вслух. Это больше всего его удивило, что ему вслух читали. И он опять решил перейти к вам. И он в прошлую пятницу перешел к вам. Может, помните, такой пузатый, с усами?

— Ах, верно, кажется, такой был, — сказал комиссар.

— Был, был. Я же знаю, — сказал пленный. — Я же с ним перед этим разговаривал. И я тогда еще подумал: дурак я буду, если тоже не перейду. Человек я в возрасте. Болезненный. Питание мне надо усиленное. И пусть мне вслух читают — я тоже не против этого.

Признание было неожиданное. И все находящиеся в комнате комиссара засмеялись.

Пленный встрепенулся. Он не понял, почему засмеялись. И с тревогой в голосе спросил:

— Может быть, это неправда?

Комиссар сказал:

— Нет, вам не соврали. У нас отношение к людям самое наилучшее.

Глаза пленного засияли. И он сказал:

— Значит, выходит, я не ошибся. Ведите меня.

Пришел конвойный, и пленный, вежливо поклонившись, вышел из помещения.

Опасный поворот[534]

Конечно, мухи приносят огромный вред человечеству.

Мухи мешают спать, мешают работать, портят продукты питания и распространяют заразные болезни.

Столь грозная опасность со стороны мух должна, казалось бы, подтолкнуть науку на борьбу с этим злом. Тем не менее научная мысль почему-то не пошла дальше липкой бумаги и мушиной отравы.

Нет, нельзя сказать, что научная мысль совсем уж дремлет в этой области. Не далее как в прошлом месяце в Госсанинспекции возникла дельная мысль в связи с мухами. Возникла хорошая и правильная мысль — уничтожить мух, которые остались еще в живых и сейчас летают в теплых помещениях. Это давало надежду, что летом совсем не будет мух или их будет мало.

Полученное это указание нашло отклик в сердцах сотрудников санинспекции.

Госсанинспектор Октябрьского района в своем обращении к директору Октябрьторгина[535] так и пишет:

«Предлагается вам принять все меры для полного уничтожения мух до последней любыми разрешенными средствами, вплоть до механического уничтожения отдельных летающих экземпляров мух… Учитывая, что единичные оставшиеся живыми мухи летом могут явиться источником размножения многомиллионного потомства, необходимо отнестись с полной серьезностью к выполнению настоящего задания. Срок для выполнения настоящего требования установлен до 25 января 41 года».

Распоряжение правильное. Ничего против не скажешь. Стиль немного комичный, но он не затемняет дельную и толковую мысль — уничтожить мух в кратчайший десятидневный срок.

Но одно дело — мысль, а другое дело — осуществление этой мысли. Обычно находится человек, который начинает поворачивать любую хорошую мысль на свой прискорбный лад.

Так и тут. Начали расшифровывать постановление. Сразу почему-то решили штрафовать за каждую муху. Пришли к мысли, что надо брать по рублю за каждый «отдельно летающий экземпляр». Возникли прения, в процессе которых выяснилось, что эта цена за муху — мелкая, снижающая масштабы начатой кампании против мух.

Решили штрафовать по десять рублей за штуку.

Человек прыгает с трамвая — и то платит пять рублей, рискуя потерять за эти деньги свою, можно сказать, драгоценную жизнь. А тут за какую-то паскудную муху в два раза дороже. Неестественно. Обидно.

Тем не менее решили удержаться на этом высоком уровне.

И вот наступило роковое число, после которого мухи должны были прекратить свое жалкое существование.

Началось энергичное обследование кухонь и столовых.

Санинспектора с хлопушками в руках обходили вверенные им учреждения и щелкали зазевавшихся мух.

Начали штрафовать даже с превышением против установленной таксы. Например, директора столовой № 42, у которого нашли пару мух, оштрафовали почему-то на двадцать пять рублей.

Под штраф попало еще несколько директоров. Некоторые из них уплатили солидные суммы. Остальные директора отделались испугом.

Кому-то вдруг пришла светлая мысль — не только штрафовать, но и поощрять людей. Тот же самый санинспектор Октябрьского района предложил директору столовой № 6 организовать ловлю мух, платя любителям по десять копеек за муху.

Не знаю, нашлись ли любители ловить мух по такой цене. Но если нашлись, то они, вероятно, затаили в душе досаду на санинспектора за слишком низкие расценки. И действительно. Сам берет по десять целковых, а как платить — так гривенник.

В общем, мы пишем наш фельетон в разгар мушиных событий и поэтому не знаем еще, до чего дошла в этом деле человеческая мысль. Нет, мы не думаем, что штрафы прекратились и что мухи снова торжествуют. Скорей всего, нашлись еще какие-нибудь подступы и заходы во фланг и в тыл к мухам.

По-моему, эти санинспектора все-таки могут довертеть до того, что мухи возьмут и действительно прекратят свое существование. Начиная с потопа, мухи жили, и ничего особенного с ними не происходило.

Но не тут-то было. По десять рублей за мушиную голову — это что-нибудь да значит. Это — или мух не будет, или директора окончательно разорятся.

В самом деле — надо снизить расценки на мух. Нельзя по десять рублей брать за штуку. Это уже абсурд получается. Тем более абсурд, что мухи крайне живучи и увертливы. За тысячи лет они прошли огонь, воду и медные трубы. Они нет-нет да и подведут человека под штраф благодаря своему стойкому существованию.

Более того — надежды на то, что мухи летом не возникнут или возникнут в малом количестве, если истребить летающих зимних мух, эти надежды, увы, неосновательны. Это есть мечты.

Я не считаю себя специалистом по мухам, но я краем уха слышал, что зимние мухи, лениво летающие в теплых помещениях, не таят в себе единственной опасности в смысле продолжения мушиного рода.

«Многомиллионное потомство» возникает не только от них, но и от тех молодых мушек, которые зимой находятся в состоянии личинок или, кажется, куколок.

В этом смысле природа более остроумна, чем можно предполагать. Природа предусмотрела все возможные происки санинспекции на этом мушином фронте.

Увы, летом все-таки мухи будут! Мушиный род еще не угаснет, даже если санинспекция доконает-таки этих полудохлых зимних одров.

Конечно, может, мы не научно подходим к данному вопросу. Может, в этом деле существуют еще какие-нибудь тонкости. Но эти тонкости надлежит знать санинспектору в первую очередь, а уж нам — во вторую.

Что касается зимних мух, то истреблять их, конечно, можно и должно. Мысль светлая и дельная, что и говорить.

Истреблять их нужно, как сказано в отношении, «любыми разрешенными средствами, вплоть до механического уничтожения».

Но средство, на которое пошла районная санинспекция, — это уже не разрешенное средство, хотя и «механическое».

Короче говоря, нельзя брать по десять рублей за муху. Это уже опасный поворот в мыслях санинспектора.

Рогулька

Утром над нашим пароходом стали кружиться самолеты противника.

Первые шесть бомб упали в воду. Седьмая бомба попала в корму. И наш пароход загорелся.

И тогда все пассажиры стали кидаться в воду.

Не помню, на что я рассчитывал, когда бросился за борт, не умея плавать. Но я тоже бросился в воду. И сразу погрузился на дно.

Не знаю, какие там бывают у вас химические или физические законы, но только при полном неумении плавать я выплыл наружу.

Выплыл наружу и сразу же ухватился рукой за какую-то рогульку, которая торчала из-под воды.

Держусь за эту рогульку и уже не выпускаю ее из рук. Благословляю небо, что остался в живых и что в море понатыканы такие рогульки для указания мели и так далее.

Вот держусь за эту рогульку и вдруг вижу — кто-то еще подплывает ко мне. Вижу — какой-то штатский вроде меня. Прилично одетый — в пиджаке песочного цвета и в длинных брюках.

Я показал ему на рогульку. И он тоже ухватился за нее.

И вот мы держимся за эту рогульку. И молчим. Потому что говорить не о чем.

Впрочем, я его спросил — где он служит, но он ничего не ответил. Он только выплюнул воду изо рта и пожал плечами. И тогда я понял всю нетактичность моего вопроса, заданного в воде.

И хотя меня интересовало знать — с учреждением ли он плыл на пароходе, как я, или один, — тем не менее я не спросил его об этом.

Но вот держимся мы за эту рогульку и молчим. Час молчим. Три часа ничего не говорим. Наконец мой собеседник произносит:

— Катер идет…

Действительно, видим: идет спасательный катер и подбирает людей, которые еще держатся на воде.

Стали мы с моим собеседником кричать, махать руками, чтоб с катера нас заметили. Но нас почему-то не замечают. И не подплывают к нам.

Тогда я скинул с себя пиджак и рубашку и стал махать этой рубашкой: дескать, вот мы тут, сюда, будьте любезны, подъезжайте.

Но катер не подъезжает.

Из последних сил я машу рубашкой: дескать, войдите в положение, погибаем, спасите наши души.

Наконец с катера кто-то высовывается и кричит нам в рупор:

— Эй вы, трамтарарам, за что, обалдели, держитесь — за мину!

Мой собеседник как услышал эти слова, так сразу шарахнулся в сторону. И, гляжу, поплыл к катеру…

Инстинктивно я тоже выпустил из рук рогульку. Но как только выпустил, так сразу же с головкой погрузился в воду.

Снова ухватился за рогульку и уже не выпускаю ее из рук.

С катера в рупор кричат:

— Эй ты, трамтарарам, не трогай мину!

— Братцы, кричу, без мины я как без рук! Потону же сразу! Войдите в положение! Плывите сюда, будьте так великодушны!

В рупор кричат:

— Не можем подплыть, дура-голова, — подорвемся на мине. Плыви сюда. Или мы уйдем сию минуту.

Думаю: «Хорошенькое дело — плыть при полном неумении плавать». И сам держусь за рогульку так, что даже при желании меня не оторвать.

Кричу:

— Братцы, моряки! Уважаемые флотские товарищи! Придумайте что-нибудь для спасения ценной человеческой жизни!

Тут кто-то из команды кидает мне канат. При этом в рупор и без рупора кричат:

— Не вертись, чтоб ты сдох, взорвется мина!

Думаю: «Сами нервируют криками. Лучше бы, думаю, я не знал, что это мина, я бы вел себя ровней. А тут, конечно, дергаюсь — боюсь. И мины боюсь, и без мины еще того больше боюсь».

Наконец ухватился за канат. Осторожно обвязал себя за пояс.

Кричу:

— Тяните, ну вас к черту… Орут, орут, прямо надоело…

Стали они меня тянуть. Вижу, канат не помогает. Вижу — вместе с канатом, вопреки своему желанию, опускаюсь на дно.

Уже ручками достаю морское дно. Вдруг чувствую — тянут кверху, поднимают.

Вытянули на поверхность. Ругают — сил нет. Уже без рупора кричат:

— С одного тебя такая длинная канитель, чтоб ты сдох… Хватаешься за мину во время войны… Вдобавок не можешь плыть… Лучше бы ты взорвался на этой мине — обезвредил бы ее и себя…

Конечно, молчу. Ничего им не отвечаю. Поскольку — что можно ответить людям, которые меня спасли. Тем более сам чувствую свою недоразвитость в вопросах войны, недопонимание техники, неумение отличить простую рогульку от бог знает чего.

Вытащили они меня на борт. Лежу. Обступили.

Вижу — и собеседник мой тут. И тоже меня отчитывает, бранится — зачем, дескать, я указал ему схватиться за мину. Дескать, это морское хулиганство с моей стороны. Дескать, за это надо посылать на подводные работы от трех до пяти лет. Собеседнику я тоже ничего не ответил, поскольку у меня испортилось настроение, когда я вдруг обнаружил, что нет со мной рубашки. Пиджак тут, при мне, а рубашки нету.

Хотел попросить капитана — сделать круг на ихнем катере, чтоб осмотреться, где моя рубашка, нет ли ее на воде. Но, увидев суровое лицо капитана, не решился его об этом просить.

Скорей всего рубашку я на мине оставил. Если это так, то, конечно, пропала моя рубашка.

После спасения я дал себе торжественное обещание изучить военное дело. Иначе нельзя. Отставать от других в этих вопросах не полагается.

Нашел, что искал

У Дарьи Васильевны была дочка Валя. Интересная девушка. Она была очень хороша собой. Цветущая, здоровая. Настоящая русская красавица.

Когда немцы подходили к их городу, многие жители бежали.

Дарья Васильевна тоже хотела покинуть город. Уже она собрала в узелок некоторые свои вещички, чтобы с ними уйти. Но в последний момент у нее опустились руки. И она, эта недалекая женщина, не понимающая, что такое родина, сказала своей дочке:

— Нет, никуда не пойдем. Жаль оставить домик, мебель, кастрюли. Пущай будет, что будет. Может быть, не все немцы такие чудовища, как их описывают. Может, они нас помилуют — не убьют и не пошлют на каторгу. А то я затрудняюсь пешком идти. У меня, в довершение всего, астма. Я буду в пути задыхаться. Лучше останемся здесь.

Валя, тревожась за свою мать, не стала настаивать. И они остались.

И вот гитлеровцы вошли в город. Ну и конечно, было то, что бывает: убийства, грабежи, насилия и так далее.

Дарья Васильевна закрылась в своем домике.

И сказала своей дочке:

— Кажется, напрасно мы остались.

На четвертый день раздался стук в дверь.

Вошли четыре немца, из которых один был обер-лейтенант. Гитлеровцы осмотрели помещение. Но, к счастью, оно не понравилось им, и они направились к выходу.

Но когда они уходили, обер-лейтенант увидел Валю.

Он увидел Валю и задержался у двери, настолько девушка ему понравилась.

И Дарья Васильевна задрожала от страха, думая, что немец сейчас схватит девушку и уведет ее с собой.

И Валя подумала то же самое.

Каково же было их удивление, когда обер-лейтенант мило улыбнулся Вале, приложив руку к своему сердцу.

И Валя потупила свои очи и, нахмурившись, отвернулась. Обер-лейтенант сказал:

— Ах, как вы обидели меня тем, что отвернулись. Мадмазель, мы, немцы, далеко не чудовища. Мы способны иметь самые нежные чувства, самые тонкие переживания и самые пылкие намерения.

И услышав эти слова, Дарья Васильевна оживилась и хотела сервировать чай, чтоб угостить немца. Но он, снова поклонившись, ушел.

Каково было их удивление, когда вечером обер-лейтенант вновь посетил их. В руках у него был букетик. И этот букетик он преподнес Вале.

Дарья Васильевна шепнула своей дочке:

— Ты понравилась этому немцу. Смотри, не хмурься, не отворачивайся, не груби. Этим ты спасешь себя от неволи и каторги.

И тогда Дарья Васильевна поставила чайник на плиту и дрожащими руками накрыла стол, чтобы достойным образом угостить немца.

С этих пор обер-лейтенант ежедневно посещал Валю.

Наконец однажды он сказал Дарье Васильевне:

— Фрау Дарья Васильевна, в вашем доме я нашел то, что искал. И от этого я безмерно счастлив. Я полюбил вашу дочь. И нет, я не оставлю ее здесь, в России. Иначе я буду страшиться за ее судьбу. В качестве моей невесты я направлю ее в Германию, в город Дармштадт, где ей будет исключительно хорошо в лоне моей семьи. Я направлю ее к моим родителям с личным письмом. А по окончании войны и вы, фрау Дарья Васильевна, можете свободно приехать к нам погостить в качестве ее любимой мамаши.

Дарья Васильевна, потерявшая от всех этих дел ум и разум, не нашлась что ответить. Она только всплакнула от неожиданности и стала собирать наилучшие вещи в приданое для Валечки.

В январе сего года, как известно, доблестная Красная армия снова прорвала немецкий фронт. И немцы оставили город Н., в котором обер-лейтенант нашел свое счастье, нашел то, что искал.

Под нажимом наших войск гитлеровцы так поспешно отступили, что герр обер-лейтенант не успел попрощаться со своей невестой.

Все прошло, как сон. И в руках невесты осталось только лишь письмо, с которым она предполагала ехать в Дармштадт. Беседуя с одним знакомым командиром, девушка поведала ему эту свою историю. Причем всплакнула, говоря, что она вовсе не полюбила этого немца, но он просто подкупил ее своим хорошим отношением.

Тогда командир попросил девушку показать то письмо, которое у нее осталось.

Зная отлично немецкий язык, командир прочитал это письмо.

Обер-лейтенант писал своим родным, что вместе с этим письмом он посылает им здоровую русскую девку, именно такую, как они хотели иметь для домашних услуг. И что в скором времени он надеется прислать им еще двух-трех девок для полевых работ.

В конце письма нежный сын сделал приписку: «Держите ее покрепче в руках, не щадите: тут этого добра достаточно».

Услышав этот перевод, фрау Дарья Васильевна затряслась от гнева и так воскликнула:

— Ах, злодей. Ах, он сукин сын. Я думала, что это особенный фриц, исключительный. А он даже хуже других. Ну нет, господа, я больше не намерена о них думать, что это люди…

Валя всплакнула от обиды, но потом, вытерев свои глаза, разорвала письмо и так сказала:

— Боже, как я была глупа и наивна. Но теперь я окончательно все поняла.

Берегитесь!

Нечуткий человек наш управдом. У нас была мечта превратить наш дворик в парк. Но управдом отклонил наш проект. Он сказал:

— После войны делайте с моим двором что хотите. Хоть пересыпьте его в карманы. А сейчас я вам не позволю лопатой его копать. Тут не окопы. Тут дом. Значение которого ноль в масштабе современной войны.

Нет, конечно, парк бы у нас не получился. Но садик бы вышел. С грядками, с клумбами, с киоском для продажи в дальнейшем воды.

И это было бы благоустройством, о котором сейчас говорят.

Этот управдом, скажу кстати, — не только нечуткий человек. Он грубый. Людей не любит. И вдобавок пессимист. Он не позволил Дарье Федоровой из 7-го номера вынести свою кровать во двор, чтоб ошпарить ее там кипятком.

Он сказал:

— Если вынести эту кровать во двор, то все, что в кровати, разбежится по другим квартирам. Нет уж, пусть она дрыхнет на неошпаренной кровати.

Этими словами он довел бедную жилицу до дурноты. Она еле поднялась в свой этаж. Где и слегла, невзирая на свою кровать.

Со мной же этот управдом вообще избегает разговаривать. Стоит мне прийти в контору, как он убегает.

Дошло до того, что в прошлую пятницу, когда я вошел в помещение конторы, он выпрыгнул из окна, чтоб не беседовать по вопросам дома.

Все жильцы, и я в том числе, сожалели, что контора у нас находится не в седьмом этаже, а в первом. В силу чего наш управдом до сего времени здравствует и продолжает свой земной путь.

На другой день я все же захватил бюрократа в конторе. Он беседовал по телефону. И по этой причине он не смог сразу уйти, когда я вошел.

Я вошел, имея в руках письменный перечень претензий квартирантов. Тут были претензии и насчет хлама во дворе, и насчет сломанных перил, и насчет грязи на лестницах, и даже насчет водопровода. Понимаете: в другой раз откроешь кран — и вдруг вместо воды из него почему-то дым идет. Едкий такой дым, угар. Как он попадает в трубы — неясно. Жильцы просили меня выяснить, откуда этот дым. Зачем он? Для чего?

Когда я подошел к управдому со своей бумагой, тот нарочно упал на стул и застонал, говоря:

— Отвяжитесь. Мне не до этого. У меня есть дела поважней, чем ваш паршивый дом.

Тогда, черт возьми, я тоже упал на другой стул. Но стонать не стал. Я просто закрыл глаза, как бы потеряв сознание.

Лежу и думаю: посмотрим, кто кого перекроет.

Увидев, что я упал, управдом заволновался. Он вскочил со стула. Подбежал ко мне. Начал суетиться. Стал хватать меня за пульс. И, увидев, что я не прихожу в сознание, приложил свое ухо к моей груди, чтоб узнать, дышу ли я или уже загнулся.

Но скрозь пальто он не услышал мое сердцебиение. И от этого еще больше заволновался. Стал нервно бегать по конторе. Увидев его такую чувствительность, нервность и гуманное поведение, я уже хотел вскочить на ноги, чтоб обнять и расцеловать человека, проявившего некоторую чуткость к временно ослабшему жильцу. Но тут управдом, схватив телефонную трубку, стал куда-то названивать.

Я думал, что он вызывает неотложную помощь. И от этого почувствовал еще больший прилив нежности к нему. Но он вдруг сказал в трубку:

— Сеня! Хлопочи скорей бумаги, ордер. По-моему, в нашем доме освободилась комната. Тут один мой квартирант, кажется, загнулся.

Услышав эти слова, я вскочил на ноги.

— Н-ну нет! — сказал я. — Ошибаетесь, уважаемый! Отныне я только начинаю жить. Только начинаю вести борьбу против таких людей, как вы. Берегитесь!

Телефонная трубка выпала из рук управдома.

Закрыв глаза, он упал в кресло.

Но я не стал суетиться. Я спокойно поднялся в свой этаж, чтоб в письменном виде заклеймить поступки этого человека.

И вот эта статья перед вами.

Итак, берегитесь таких людей, уважаемые. Одергивайте их. Привет и лучшие пожелания. Кланяйтесь вашей мамаше.

Фокин-Мокин

Давеча я зашел в одну артель. К коммерческому директору. Надо было схлопотать одно дельце для нашего учреждения. Один заказ.

Все наши сотрудники бесцельно ходили к этому неуловимому директору. И вот наконец послали меня.

Заведующий мне сказал:

— Человек вы нервный, солидный. Сходите. Может, вам посчастливится поймать его.

Вообще-то я не любитель ходить по учреждениям. Какого-то такого морального удовлетворения не испытываешь, как, например, от посещения кино. Но раз такое дело — пришлось пойти.

Прихожу в эту артель. Спрашиваю, где этот Фокин — коммерческий директор. Уборщица отвечает:

— Фокина нет.

Я говорю:

— Подожду вашего Фокина. Проведите меня в его кабинет.

Сначала уборщица не хотела даже указывать, где его кабинет.

А надо сказать, я человек крайне нервный. Немножко понервничаю — у меня уже голос дрожит, и руки дрожат, и сам весь дрожу.

Недавно на врачебной комиссии доктор велел мне положить ногу на ногу, и по коленке он ударил молоточком, чтоб посмотреть, какой я нервный. Так нога у меня так подскочила, что разбежался весь медицинский персонал. И врач сказал: «Нет, я больше не буду вас испытывать, а то вы мне тут весь персонал изувечите».

Так вот, увидев, что я такой нервный, уборщица провела меня в кабинет к этому Фокину. И я там сел за его стол.

И решил не сходить с места, пока не появится сам директор.

И вот скрутил папиросочку и сижу за этим столом. Мечтаю, чтоб кто-нибудь дал мне огонька закурить.

Открывается дверь. И в кабинет заглядывает какой-то посетитель. Вежливо кланяется мне и улыбается.

Увидев его такую любезность, я говорю:

— Нет ли спичечки закурить?

Посетитель говорит:

— Для вас не только спичку — все не пожалею отдать.

И с этими словами он вынимает из кармана зажигалочку. Чиркает. И дает мне прикурить.

Невольно я любуюсь этой зажигалочкой. А посетитель говорит:

— Прямо буду счастлив, если примете от меня эту зажигалочку!

Я говорю:

— Ну что вы! Постороннему, чужому человеку вы вдруг будете дарить такую хорошенькую зажигалочку! Я прямо не осмелюсь взять.

Тот говорит:

— Составьте мое счастье. Возьмите! Слов нет — я вас увидел впервые, но сразу почувствовал к вам глубокую симпатию.

Обижать мне его не хотелось. Я взял зажигалочку. И крепко пожал руку добродушному посетителю. Уходя из кабинета, он сказал:

— Кстати, товарищ Фокин, я завтра к вам зайду по одному дельцу.

Я говорю:

— Слушайте, никакой я не Фокин. Я сам Фокина жду.

Не скрою от вас, посетитель зашатался и с бранью стал вынимать зажигалку из моего кармана.

Нет, я бы отдал ему сразу то, что получил. Но меня задела его нетактичность.

Как это можно совать руки в чужие карманы? И вдобавок хватать за плечи!

В момент нашей борьбы открывается дверь, и в кабинет входит еще один незнакомец.

Увидев, что меня трясут за плечи, незнакомец, вместо того чтоб подать мне помощь, сам кидается ко мне и тоже начинает трясти.

— Я, — кричит, — давно до тебя добирался, Фокин-Мокин!

Не скрою от вас, я поднял крик.

Прибежала уборщица. Она сказала:

— Прекратите возню. Сейчас товарищ Фокин приедет.

Тут мы сели на диван. И стали ждать Фокина.

Мы три часа его ждали. Но он не приехал. Вежливо попрощавшись, мы разошлись. Хорошенькую зажигалку мне все же пришлось отдать симпатичному владельцу.

Горькие размышления

В город Горький прибыл один уважаемый товарищ М.

Он прибыл с фронта. Его командировали в Горький по делам службы.

Туда же прибыла и знакомая этого человека. Его невеста Катя.

Они любили друг друга, эти люди. Два года не видались.

И вот теперь, воспользовавшись случаем, встретились в городе Горьком, приехав туда из разных географических точек нашей обширной страны.

Нет сомнения, это была великолепная, радостная, трогательная встреча. Это было счастье.

Шапку сними, уважаемый читатель, если ты читаешь эти строчки в головном уборе.

В тот же день молодые поспешили в загс. Они давно мечтали записаться, давно хотели оформить свою любовь. И вот настал этот торжественный день — молодые люди на пороге загса. Сейчас они подойдут к столу, положат свои документы и, взявшись за руки, будут взирать на несложный канцелярский процесс, отныне соединяющий их вместе.

Нет, наверно, после войны этот процесс будет обставлен более торжественно. С цветами. С музыкой. На столе загса, может быть, будут стоять коробки с конфетами или там с мармеладом. И, скажем, каждый желающий может подойти и что-нибудь там скушать. Ну не каждый, конечно, желающий. Но жениху-то уж определенно это будет полагаться. И, конечно, невесте. Но та вряд ли воспользуется этим, поскольку мысли у нее будут в небесах.

Из-за стола поднимется почтенного вида человек, похожий на профессора. Произнеся краткую, но прочувствованную речь о счастье на земле, профессор зарегистрирует пришедших под звуки симфонического оркестра.

Наверно, так и будет. И, наверно, жених будет стоять в отутюженных брюках. И у невесты, наверно, будет в руках веер вместо «авоськи».

Нет, сейчас, конечно, не до этого. Война. Все помыслы наши в ином. И нет ни у кого огорчения, что все происходит проще, чем хотелось бы…

Короче говоря, наши молодые люди явились в загс. Сурового вида женщина, осмотрев документы жениха и невесты, сказала:

— Ничего не получится. Еще невесту я зарегистрировать могу. Но что касается жениха, то вот с женихом у меня что-то ничего не получается.

Дрожащим голосом жених попросил растолковать ему значение этих слов.

Регистрирующая браки сказала:

— Сами взгляните, какое у вас командировочное удостоверение. Оно маленькое. И мне там некуда штамп поставить. А без штампа какой же брак? Нет, я отказываюсь регистрировать вас.

Жених хотел встать на колени, чтоб упросить регистраторшу, но, увидев ее суровое, непреклонное лицо, не сделал этого.

В полном смятении жених и невеста вышли из загса.

Жених, наверно, снова на фронте. Катя уехала в Новосибирск.

С печалью во взоре мы описываем это маленькое происшествие.

Ну еще понятно, когда война, когда танки разъединяют любящие сердца. Но чтобы, черт возьми, куцая бумага разъединяла, — это уж, как говорится, сверхдосадно.

Конечно, понимаем: штамп надо поставить. Но если его некуда поставить, то можно поставить на обороте. Или в крайнем случае выдать жениху особое приложение, справку: дескать, так и так, жених, извиняюсь, зарегистрирован, но у него подгуляло удостоверение и мы ему, страдальцу, выдаем отдельную бумажку, чтоб не нарушать его индивидуального счастья.

Нет, в дальнейшем, наверно, так и будет. Наверно, будут делать некоторые поблажки женихам.

А пока, как говорится, бракосочетание не состоялось.

Шапку надень, читатель, если ты снял свой головной убор, сдуру полагая, что ты присутствуешь свидетелем счастья двух любящих сердец.

А ну вас, ей-богу! Какую чепуху разводите в столь несложном деле.

Наступает зима

Прошлую зиму я провел в городе Н.

Чудесный маленький город. Тишина. Стрельбы нет. Затемнения нет. Водопровод отсутствует.

В этом городе я буквально отдохнул душой и телом. Правда, знакомые при встрече со мной ахают.

— Что это, — говорят, — с вами? Такое впечатление, будто по вас тяжелый танк прошел.

— Не знаю. Чувствую себя довольно прилично. Вероятно, зима меня немного сломила.

Зимой у нас в Н. не было топлива. Нет, нельзя сказать, что вовсе не было топлива. Наоборот, топлива было много. Но оно лежало за городом.

По подсчету научных сил, там имелось топлива минимум на сорок лет.

Это может радовать население, что имеются такие запасы. Все-таки не так холодно на душе, когда знаешь, что столько припасли.

Был бы транспорт — и, как говорится, дело было бы в шляпе. При наличии транспорта, я так думаю, это топливо непременно стали бы вывозить. И тогда что-нибудь и перепало бы населению.

В декабре жильцы нашего дома сходили в горсовет. Обратились к председателю. Сказали ему: дескать, топливо за городом, лежит себе, мокнет; разрешите, дескать, на саночках вывезти малую толику для своих низменных потребностей.

Председатель на нас рассердился. Он сказал:

— Или вы очумели, или я не знаю, что с вами! Где это видано — расхватывать топливо неорганизованным порядком?! В настоящее время мы печатаем ордера на получение дров. Через неделю мы вам выдадим эти ордера. И по ним вы получайте дрова, когда мы их подвезем.

Один из жильцов, малодушно вздохнув, сказал:

— А если не подвезете?

Председатель сказал:

— Если не подвезем, тогда имейте мужество с достоинством нести невзгоды во время войны.

В конце декабря население города стало сносить заборы. Стало заборами топить печки.

Председатель горсовета прямо ахнул, когда увидел такую картину.

И он отдал распоряжение — разобрать все заборы, сложить их в кучу на пустыре с тем, чтоб весной снова опоясать сады заборами.

Две недели разбирали заборы. Сложили их в кучу на пустыре. И поставили охрану.

Однако население не растерялось. Перестроив свои ряды, население стало топить печки деревьями.

Чудные деревья исчезали с бульваров и с улиц, спиленные по ночам неизвестной преступной рукой.

Председатель горсовета прямо схватился руками за голову, увидев гибель панорамы чудесного города.

Он сказал:

— С этим злом будем бороться со всей энергией.

Усилили охрану. И патрули стали ходить по городу.

В первую же ночь задержано было на месте преступления сто шестьдесят граждан.

Среди них оказался городской судья, спиливший дерево перед зданием суда.

На суде судья сказал:

— У меня годовалый ребенок. Он топливо себе требует. Без этого разве я стал бы пилить это дерево?

Тогда еще больше усилили охрану. И пилка деревьев почти прекратилась.

Однако население и тут не растерялось. Стали разбирать лестницы, сараи, общественные уборные и так далее.

Боже мой! Что было бы, если б зима продолжалась бы год подряд?!

Но тут ударила весна. И председатель горсовета вздохнул свободно.

На вечере у одних знакомых я встретил этого председателя. Все поднимали бокалы за его здоровье.

Скромно улыбаясь, он произнес ответную речь. Он сказал:

— Зима была чертовски трудная, но мы с честью вышли из положения. Поработали неплохо.

Чокнувшись с председателем, я сказал:

— Поработали вы действительно немало. Интересно знать: что было бы, если б всю эту работу, всю энергию и волю, все рабочие руки: всех сторожей и судей, наборщиков и председателей — направить на одно дело — на перевозку топлива?

Пожав плечами, председатель отвернулся от меня, ничего не сказав.

Наступает новая зима.

Нет, я не хотел бы вернуться в этот маленький чудесный город Н., где председателем горсовета Н. Н.

Добро пожаловать

Два года назад наш славный, цветущий городок Т. попал в руки немцев.

И вот теперь наши доблестные войска вновь вошли в этот городок. Они выкурили немцев. Выбили их из этого города. И, так сказать, вернули его в родную семью советских городов.

Из газет мы знаем, что там произошло за эти два года и как там хозяйничали немцы.

Но один фактик, не отмеченный печатью, я предложу вниманию читателей.

А жила в этом городе некая гражданка Анна Ивановна Л.

Это была немолодая дама. Престарелая. Сердитая. Этакая, понимаете ли, раздраженная. Недовольная всем, что есть. Неприятная особа, затаившая в своем сердце злобу ко всем и ко всему.

Картины современной жизни ее не удовлетворяли. Ей грезилось прошлое. И ей было о чем вспомнить. Она была из богатой семьи. Имела поместья. Каждый год ездила за границу. Бывала в Париже, в Венеции.

Она весело и праздно прожила свою жизнь. И конечно, естественно, наши суровые дни, дни трудовой доблести, не могли создать ей соответствующего настроения. Все кругом ей казалось чем-то будничным, грубым, неинтересным.

И она мечтала дожить до тех дней, когда что-то изменится и она вновь увидит галантных мужчин и услышит изящную французскую речь.

В ее душе теплилась надежда, что прошлое вернется и она снова, как говорится, увидит небо в цветах и алмазах.

И вот, когда немцы подошли к стенам ее города, она поняла, что ее надежды сбываются.

Она надела свое лучшее, муаровое платье, взяла в руку веер и два дня ходила по квартире, бормоча французские слова.

В последний момент она передумала. Она сняла муаровое платье. И вместо него надела захудалую юбку с кофточкой. И на ноги напялила валенки.

Ей показалось более приличным предстать перед немцами в таком затрапезном виде, чтобы те поняли всю ее боль и всю горечь ее жизни.

В захудалом своем костюме она продолжала ходить по квартире, ожидая визита немцев.

И вот отгремели выстрелы, и к ней, наконец, пришли два офицера в сопровождении двух солдат.

Солдаты остались у дверей, а офицеры вошли в комнату. Анна Ивановна залепетала сначала по-французски, потом по-немецки, дескать, ах, она так счастлива, столько лет ждала, и вот, наконец, битте-дритте, исполнились ее мечты.

Нет, немцы не стали с ней говорить по-французски. И не ответили по-немецки. Осмотрев квартиру, они сказали ей почему-то по-русски:

— Эй, матка, очистишь квартиру завтра к двенадцати часам.

Думая, что она ослышалась, Анна Ивановна переспросила их. И они снова ей ответили то, что сказали. И пошли к выходу.

У Анны Ивановны мелькнула догадка. Быть может, тряпье, надетое на нее, ввело немцев в заблуждение. Быть может, будничный советский вид заставил подумать немцев, что она просто работница, пролетарка. И вот почему они так сурово с ней обошлись. И так грубо приказали ей убраться из квартиры, в которой она жила тридцать лет.

Показывая рукой на свою залатанную юбку и на свои валенки, она сказала по-немецки:

— Вот до чего довел меня советский режим. И вот в каком я виде, который ввел вас, господа офицеры, в заблуждение. Я вовсе не то, что вам показалось. Я культурная, образованная женщина, воспитанная в лучших традициях Европы. Я окончила институт и говорю на трех языках…

Увидев на ее ногах валенки, один из офицеров сказал:

— Кстати, мадам, снимите валенки. Наступают холода, и наша армия нуждается в теплых вещах.

Ужасаясь, Анна Ивановна сказала:

— Как? Сейчас снять валенки? При вас?

— Снимите сейчас, — сказал офицер. — Да только пошевеливайтесь. Иначе я прикажу сделать это солдату.

Дрожащими руками Анна Ивановна сняла свои валенки. И теперь стояла перед офицерами в грубых шерстяных носках, оставшихся от ее мужа.

Увидев шерстяные носки, второй офицер сказал:

— И носки, матка, сними.

И тогда Анна Ивановна сняла носки.

Босая и дрожащая, она стояла перед немцами. Она лепетала:

— Двадцать лет… Ожидала… Надеялась… Боже мой… Что же получилось?.. Может быть, это только сон?

И тогда один из офицеров засмеялся и выстрелил в потолок из своего пистолета. Потом сказал:

— Учитывая ваши заслуги перед нами, я не выстрелил в вас. Но я выстрелил в потолок, чтобы убедить вас, что это далеко не сон.

И тут офицеры ушли, снова повторив свое приказание — очистить квартиру.

Нет, я не знаю, как жила эта презренная дама при немцах. Но когда Красная армия вошла в город, Анна Ивановна своей вороватой походкой вышла на улицу с цветами в руках.

Она подала свои цветы танкистам и сказала, задыхаясь от волнения:

— Милые мои… Уважаемые… Добро пожаловать.

Однажды ночью

Это истинное происшествие случилось, к сожалению, в Москве.

Два сотрудника эвакопункта были посланы за душевнобольным гражданином Корчагиным.

Они приехали в машине скорой помощи. Причем приехали ночью, даже под утро.

На лестнице было темно. И они по ошибке позвонили не в ту квартиру, какая им была нужна.

Дверь открыл некто гражданин П.

Конечно, вид у него был неавантажный. Ну естественно, человека подняли ночью с постели. Он был полуодет. Должно быть, в кальсонах, босиком. Волосы, вероятно, были взлохмачены.

Так или иначе, сотрудники, увидев гражданина П., сосчитали, что это и есть именно тот, за которым они приехали.

А тот, конечно, спросонок недоволен поздним визитом. Переминается с ноги на ногу, потому что дует. Говорит:

— Никакого Корчагина тут нет. Что вы шляетесь по ночам! Будите людей. Сдираете их с постели.

Услышав эти речи, сотрудники окончательно убедились в том, что это душевнобольной.

Настроенные соответствующим образом, они ринулись к нему и стали хватать его за руки и за что попало.

Произошла короткая неравная борьба, в ходе которой несчастному крутили руки, пытаясь умерить его сопротивление.

П. поднял крик, полагая, что на него напали бандиты.

Этот крик не смутил верных работников психиатрии. Они схватили П. за горло и сжали так, что пронзительные крики вскоре прекратились.

П. стал хрипеть, мысленно прощаясь с жизнью.

Торжествуя победу, сотрудники повалили П. на пол и стали выволакивать его на лестницу.

Несчастный упирался, пытаясь с помощью рук и ног задержаться в дверях. Но это еще в большей степени вдохновило сотрудников на операцию по изъятию душевнобольного.

Между тем крики и вопли взбудоражили соседей.

Прибежали жильцы и увидели сцену, которая не оставляла никаких сомнений в том, что это бандитский налет. Жильцы стали отбивать П. у сотрудников. И те под давлением превосходящих сил противника оставили свою жертву.

Мы не знаем, как долго длилась эта борьба и что при этом думали сотрудники, у которых отбивали их «пациента». Надо полагать, что они защищали его. Но потом сдались на милость победителя.

В общем, дело понемножку стало разъясняться. И теперь все стояли вокруг пострадавшего, у которого прекратился дар речи и от волнения, и главным образом оттого, что сотрудники повредили ему горло. Жильцы сказали сотрудникам:

— В конце концов это возмутительно! Мы квалифицируем ваш поступок как бандитизм.

Сотрудники сконфуженно разводили руками и не смогли что-либо ответить в свое оправдание.

Теперь жильцы, очевидцы этого дела, прислали нам письмо с просьбой привлечь к ответственности сотрудников эвакопункта — фельдшера и надзирателя.

Мы считаем это требование вполне законным, ибо в этом деле мы видим не только недоразумение.

Как выяснили врачи, у пострадавшего П. повреждены голосовые связки и обнаружено кровоизлияние в слизистой оболочке горла.

Стало быть, сотрудники душили П. по всем правилам науки и с полным знанием дела. А это показывает, что сотрудники не раз и не два прибегали к подобному методу.

Нечто старинное и даже традиционное мы видим в этом отношении к душевнобольному. Пора окончательно расстаться с этой дикой традицией. И за это следует покарать.

Гражданину П. шлем привет и пожелание скорейшего выздоровления.

Более чем грустно

17 дней

Старший лейтенант Р. приехал в город Куйбышев. Он приехал из Ташкента, где находился в госпитале. Он был ранен.

И вот теперь он, инвалид Отечественной войны, вернулся домой!

Он вышел на вокзал с надеждой, что сейчас к нему бросятся его родные, друзья и произойдет та волнующая встреча, которую он с таким нетерпением ждал.

Нет, на вокзале никого не было. Его никто не встретил. Неужели же его позабыли, отвернулись от него за эти два года войны?

С горькими мыслями лейтенант побрел к своему дому. Он с трудом дошел, опираясь на костыль.

Что ж оказалось? Оказалось, что родные понятия не имели об его приезде. Они не получили телеграмму, посланную лейтенантом из Ташкента.

Эта телеграмма пришла спустя семь дней. Итого семнадцать дней она перла из Ташкента в Куйбышев!

На черта же нам нужны такие телеграммы!

10 месяцев

Гвардии лейтенант Т. получил письмецо из дома, от своей жены.

Конечно, он очень обрадовался. Стал читать. Потом видит: что-то неладное в письме. Жена пишет о каком-то младенце, который только что родился… В чем дело? Ведь его сыночку пошел второй год. О каком же новом младенце идет речь?

Протер глаза лейтенант, стал опять читать. Потом видит: письмецо-то ведь послано в ноябре 1942 года. А нынче, слава богу, сентябрь 1943 года. Стало быть, письмецо шло десять месяцев. Почти год.

И вот теперь гвардии лейтенант нам пишет: «Да за эти десять месяцев мой сынок говорить научился. За эти десять месяцев я побывал на обороне Сталинграда, участвовал в зимнем наступлении Красной Армии. За эти десять месяцев мы прошли сотни километров, тесня противника… А тут одно письмо они мотали почти год…»

Еще хорошо, что письмо только год мотали. Могли бы его три года мотать.

Проверили

Иные посылают письма в редакции газет. Иные жалуются нам.

А майор Р. бахнул жалобу прямо в Наркомат связи. Он послал письмо наркому: дескать, телеграмма из Куйбышева в Москву шла восемнадцать дней и по этой причине он, майор Р., не встретил свою жену на вокзале и вообще произошла чепуха. Обратите, дескать, внимание на такое безобразие.

Начальник секретариата прислал ответ. Исключительно вежливый, любезный ответ. Дескать, дано указание… проверили… накажем… не сомневайтесь.

Казалось бы, все в порядке. Благодарим за сообщение. Спасибо за внимание.

Ан нет. Взглянул майор на конверт и убедился, что это любезное письмецо шло ровно четырнадцать дней.

Четырнадцать дней тащилось письмо с улицы Горького до улицы Чайковского!

А в Наркомате будут проверять медлительное шествие телеграммы из Куйбышева! Будут хлопотать, тревожиться, наказывать. Переписку заведут. Почту загрузят. Ну зачем это? И так все ясно.

Бред

Всем известно, что иной раз приходят повторные телеграммы.

Тот же текст, тот же номер. А телеграмму несут вторично.

Я не знаю, почему это бывает.

Может быть, телеграфистка из уважения к тексту передает его дважды. А может быть, она не туда кладет отработанную бумажку и потом снова за нее хватается.

В общем, я не знаю, как там это у них происходит с технической стороны.

Во всяком случае, это — явление нередкое. И оно вряд ли ведет к разгрузке телеграфных проводов.

Но вот перед нами три одинаковые телеграммы. Все три они как близнецы. И номер у них одинаковый. И текст. И число. Прямо как-то даже трогательно видеть их вместе.

Они посланы из Алма-Аты в Москву, на адрес «Мясохладпромстроя».

Ну к двойным телеграммам мы как-то уже привыкли.

Но три раза повторять одну и ту же телеграмму — это уж, как говорится, слишком. Это уж ни к чему.

Нет, три раза повторять не надо.

Лучше три разных телеграммы посылайте, чем одну и ту же. Это уж, извините, бред.

Обоюдное понимание

Немцы выпустили в свет небольшой словарик. Они назвали его «Словарь для обоюдного понимания без знания русского языка».

Просматриваем весьма потрепанный экземпляр первого издания этого словаря.

На каждой странице рисуночки. Под ними — немецкие и русские подписи. И русское произношение для обоюдного понимания.

Нет сомнения — это весьма ценное издание для немецкого солдата.

Например, захочет солдат покушать. Сейчас посмотрит в словарик, облюбует себе блюдо и закажет: «Принесите мне сосиски с капустой».

Вот ему сию минуту и принесут на подносе. Вместе с гранатой или пулей из нагана.

Должно быть, приятные надежды мелькали в голове у издателя, когда он составлял этот словарь для обоюдного понимания.

Конечно, словарь больше всего заинтересован вопросами еды. Тут насчет этого целые страницы заполнены мыслями — «в рассуждении чего бы покушать».

Страницы так и озаглавлены — «Утренний завтрак», «Обед», «На кухне», «У мясника», «У пекаря».

Одним словом — любители пожрать, если уж говорить об обоюдном понимании без знания немецкого языка.

Насчет еды вопросы в словаре поставлены на редкость энергично, мужественно: «Принесите мне завтрак побыстрей», «Дайте мне два, три сваренных яйца! Пять сваренных яиц!» Сначала, как видите, поскромничал — запросил три сваренных яйца, потом спохватился и решил сразу пять штук умять.

В общем, аппетит присутствует на каждой странице словаря. Причем аппетит самый изысканный. Вы не найдете в словаре фраз: «Принесите кофе» или «Дайте мне чаю». Это слишком мелко для немецкого вкуса. В словаре сказано: «Принесите мне кофе со сливками!», «Дайте мне крепкого чаю с лимоном».

Что касается пирожных, то из пирожных в словаре указан только лишь один любимый сорт: «Принесите мне пирожное со сбитыми сливками».

Читаешь этот словарь и прямо удивляешься нахальству. Прямо поражаешься, чего они желают. Они, видите ли, желают какие-то «пончики с полусладким вареньем» и какие-то «рогалики с маком».

Впрочем, насчет мяса они тоже не дураки — хотели бы попробовать «вестфальской ветчины» и что-нибудь из колбас.

Только насчет мороженого они почему-то ослабли. Насчет мороженого у них сказано почему-то умеренно: «Дайте мне немного мороженого».

Должно быть, простудиться боятся. Иначе не понять, почему вдруг такая ограниченность.

Остальные вопросы в словаре несколько бледнеют в сравнении с вопросами об еде.

Впрочем, некоторые вопросы поставлены тоже не без лихости. Например: «Отоприте этот шкаф».

Пониже добавлено: «Покажите добровольно все ваше имущество».

Так и написано латинским шрифтом для обоюдного понимания: «dobrowolino».

Нет, в словаре не сказано: «Отдайте добровольно все ваше имущество». Это уж, так сказать, само собой разумеется.

В общем, прочитаешь этот словарик для обоюдного понимания, и действительно сразу понимаешь, какие желания и намерения обуревали представителя «высшей расы».

Между прочим, в словаре ничего не сказано о сдаче в плен, о партизанах и о «драпе» на запад.

А следовало бы, черт возьми, добавить несколько фраз, хотя бы таких: «Караул», «Сдаюсь добровольно», «Где тут у вас плен?»

Издатели, вероятно, не хотели этими вопросами портить настроение гитлеровских солдат.

Ну что ж, Красная Армия берет это на себя.

Солдатские рассказы

1. Катюша

Иногда у нас в траншеях играл патефон. И вся рота слушала музыку благодаря усилителю. И даже немцам кое-что доносилось из наших мелодий.

Мы особенно любили песню «Выходила на берег Катюша».

И немцам нравилась эта пластинка. Они всякий раз аплодировали. И даже иной раз подпевали своими сиплыми голосами.

И вот однажды слышим голос по немецкому репродуктору:

— Эй, русс, поставьте «Катюшу». Давно не ставили, скучаем…

Услышав это, мы стали смеяться. Принесли патефон. И поставили «Катюшу».

Мы три раза ставили эту пластинку. Но немцам все было мало. Они хлопали в ладоши и кричали: «Еще».

Мы поставили в четвертый раз. Но тут приходит один из наших бойцов и говорит:

— А ведь вы, ребята, не дело делаете. Вы этим создаете благодушное настроение у себя. И веселите этих мерзавцев, которые сжигают наши села и города, убивают и мучают наших братьев, жен и детей.

И тогда мы поняли нашу оплошность. Сняли к черту эту пластинку. И больше ее не ставили.

А через несколько дней прибыла на фронт наша уважаемая пушка под названием тоже «Катюша». И уж она заставила немцев позабыть все другие мотивы.

2. Могила немецкого солдата

Наша славная артиллерия била по немцам без перерыва. Три дня била так, что у них земля горела.

На рассвете 4 сентября мы пошли в атаку. Прорвали немецкую оборону и продвинулись вглубь на шесть километров.

Между прочим всех удивило одно обстоятельство. Ни раненых, ни убитых мы здесь не нашли. Только за деревней красовалась одна могилка. Свеженькая, аккуратненькая могилка. Березовый крест. На кресте немецкая каска. И под ней надпись: «Ганс Федр — 1 сентября 1942 г.».

Стали мы над артиллеристами подшучивать. Дескать, слабо стреляли, уважаемые. Мазали. Только лишь одного фрица на небеса отправили.

Артиллеристы говорят:

— Мы и сами поражаемся — почему у немцев нет потерь.

Между прочим командир той батареи, которая била по этим местам, лично обошел весь район, но кроме одной этой могилки он ничего не нашел.

И тогда он подошел к этой могиле, задумался и вдруг говорит:

— Беру на себя ответственность. Приказываю разрыть эту могилу, чтоб посмотреть, что там такое.

Разрыли эту могилу. Видим — под одним этим крестом навалено множество немецких трупов. Командир батареи говорит:

— Оказывается, и в этих своих божественных делах немцы занимаются враньем. Они создают видимость отсутствия потерь. Так и запишем.

3. Чучело

Захватили мы в плен группу немецких солдат. Глядим — что такое — один среди них исключительно похож на Гитлера.

Такие же у него усики. Прическа на лоб спустилась. И такое же бессмысленное выражение лица.

Бойцы говорят:

— Черт возьми, может, самого Гитлера словили. Вот будет исторический номер.

Повели пленных в штаб. Видим, и «Гитлер» идет своей мелкой походкой, не сопротивляется.

Командир полка тоже удивился, что перед ним стоит такой экземпляр. Спрашивает его:

— Кто вы такой? Что за птица?

Тот говорит:

— Да нет, я не Гитлер. Я ефрейтор шестого гренадерского полка.

Командир полка говорит:

— А что, вы нарочно так загримировались, или это ваша природная наружность?

Похожий на Гитлера говорит:

— Нет, сама природа не дает такого сходства. Я два года добивался этого. И добился того, что господа офицеры вздрагивали при виде меня. И сам начальник дивизии попятился и хотел побежать, когда меня встретил. Но ему разъяснили, что это я и зачем мне это нужно. Он сначала категорически запретил мне это сходство, но потом разрешил и только не велел мне на глаза показываться.

Командир полка спрашивает пленного ефрейтора:

— А зачем вам понадобилось играть под Гитлера? Какая вам от этого польза?

Пленный говорит:

— Польза огромная. Все солдаты боялись меня, как огня. Они страшились, когда я появлялся перед ними в своем историческом облике. И в силу этого они беспрекословно выполняли все мои приказания. Помимо того и господа офицеры считались со мной, мягко беседовали и награждали.

— И что же, в каждом полку у вас имеется такое же чучело? — спрашивает командир.

Похожий на Гитлера говорит:

— О, если б в каждом полку имелось бы такое лицо — германская армия окончательно была бы неуязвима, как стал неуязвим наш полк, когда я добился такого сходства.

Командир говорит пленному:

— Где же к черту неуязвим ваш полк. Что вы чушь мелете. Ваш полк вдребезги разбит, и вы в плену с вашим сходством.

Похожий на Гитлера хотел еще о чем-то поговорить, но командир крикнул:

— Уведите от меня это историческое чучело. Оно мне на нервы действует.

Мы увели похожего на Гитлера во двор. А там стояли другие пленные. Они стояли кучкой и о чем-то между собой беседовали.

Похожий на Гитлера закричал на них и велел им построиться. Но они не послушались его и засмеялись. А один из пленных подошел к ефрейтору, хлопнул его по затылку и сказал:

— Капут тебе, Гитлер.

Похожий на Гитлера хотел рассердиться и даже сделал свирепое лицо. Но потом махнул рукой, стал у забора и принялся жевать хлеб, который он достал из своего кармана.

4. Узкое место

Стоим у моста и вдруг видим — два красноармейца идут. Окликнули их. Спросили, что полагается. Они ответили. И мы отпустили их.

Но старший сержант Анисимов снова окликнул этих красноармейцев. И велел им показать документы.

Осмотрел их документы. Все оказалось в порядке. Отпустил их.

Отпустил и сам смотрит им вслед. Мы спрашиваем его:

— В чем дело, товарищ Анисимов? Что заставляет вас проявлять такую высокую бдительность в отношении этих двух бойцов?

Анисимов говорит:

— Понимаете, какая запятая. Ведь с пятнадцатого числа вся наша армия имеет зимнее обмундирование, а эти, глядите, идут, как цуцики, в летних шинелках и в сапогах.

Один из бойцов говорит:

— Товарищ Анисимов, а может, это действительно немецкая агентура, закинутая в наш тыл?

Анисимов говорит:

— В точности не могу вам ответить на этот вопрос, но знаю, что теплые вещи — это самое узкое место у немцев.

И вот старший сержант Анисимов смотрит на этих двух удаляющихся красноармейцев и сам нервно барабанит пальцами по своему ремню. Потом говорит нам:

— Конечно, для своих агентов немцы достали бы пару наших полушубков. Дело не в этом. А дело в том, что именно в этом вопросе они могли иметь недоглядку. И это позволяет мне сделать соответствующие выводы.

И сказав так, сержант Анисимов крикнул двум красноармейцам, которые удалились уже на двести шагов:

— Остановись! Стой!

И вдруг мы видим, что эти два, кому крикнули, — побежали.

И тогда мы одного ранили, а другого поймали. И все оказалось так, как подумал Анисимов.

В приказе по нашей части Анисимов получил благодарность за проявленную бдительность и смекалку.

5. Плохая земля

Ночью пошли в разведку. Я впереди, два бойца сзади.

Ночь светлая. Луна сияет. И тихо. Стрельбы нет. Вдруг, видим, впереди нас что-то мелькнуло. Видим — фигура. Немец.

Легли за кусточком. Ждем. Видим, немец остановился. Стоит. Задумчиво смотрит вокруг себя. Потом снова идет, заложив руки за спину.

Удивились. Думаем: «Если идешь в плен сдаваться, так иди побыстрей, без рук за спиной».

Велю бойцам его взять. Взяли. Видим, не хочет сдаваться. Борется. И даже оказывает отчаянное сопротивление, то есть кусается.

Пришлось, я извиняюсь, немного его ранить, чтоб он вел себя скромней, проще, не так агрессивно. Успокоился. Пошел культурней.

Приводим его в штаб. В штабе спрашивают: «Куда шел, зачем, какие имел задания?» Молчит.

Обыскали. Нашли документы. И среди них имелась одна бумага от высшего немецкого командования, дескать, такой-то фельдфебель, награжденный железным крестом, является владельцем двух десятин земли. И видим, в бумаге указаны приблизительно те места, где расположены наши и немецкие траншеи и где поле, по которому шел этот немец. Конечно, в штабе хохот поднялся, смех. Командир полка говорит:

— Что ж вы такие неудобные земли выбираете для своих владений?

Молчит. Не хочет отвечать. Командир полка спрашивает:

— Значит вы просто шли и своим хозяйским оком осматривали ваше имение?

Не отвечает. После попросил папироску, закурил. Говорит:

— У нас многие, которые отличились, получили дарственные земли среди восточных пространств.

В штабе снова хохот поднялся. Смех. Шутки. Спрашивают немца:

— Когда же вы сподобились получить это дарственное поместье?

— Еще, говорит, в сентябре 1941 года.

Командир полка говорит:

— Время-то как быстро летит… Прошло два года, а вы еще и поместье свое не приняли.

Под общий смех и веселье спрашивают немца:

— Ну хоть понравилось ли оно вам?

Немец говорит:

— Нет, не понравилось. Плохая земля. И деревня разбита.

Командир полка говорит:

— Так вы бы поглядели землю, прежде чем ее брать. Еще в помещики лезете. А не предусмотрели такую мелочь. Взяли кота в мешке.

Немец сердито говорит:

— Да как же я мог ее глядеть, если вы там были.

Командир полка говорит:

— Так вы бы на парашюте спустились. Разве можно так беспечно свои коммерческие дела совершать. Вот и оболванили вас. Не то подсунули.

Тут немец понял, что над ним подшучивают. Замолчал. Командир полка говорит:

— Нахальство гитлеровцев не поддается описанию. Советские земли они раздавали своей немчуре с надеждой, что они все завоюют… А ну-ка быстренько отведите скороспелого помещика в штаб дивизии. Тут его историческая миссия закончена.

Мы дали помещику вторую папироску. Он нервно закурил. И мы его увели.

6. Искушение

Позвал меня командир полка. Угостил папиросочкой. Говорит мне:

— Разведчик ты неплохой. И сегодня я возлагаю на тебя превеликую надежду. Подползи ночью к немецкому дзоту и выясни, что это такое — какова длина этого укрепления и есть ли там противотанковое орудие. Только делай разведку в полной тишине, чтоб немцы не узнали, что мы обнаружили их замаскированный дзот.

К рассвету я подполз под самые немецкие укрепления. Нарисовал на бумажке строение этого дзота. И уже имею намерение вернуться назад.

Уже ползу назад и вдруг слышу немецкие голоса. И легкий смех. И слышу, смех идет как раз из этого дзота.

Этот смех меня прямо рассердил. В такой момент, думаю, они смех допускают, беспечность.

Подполз к этому дзоту. Заглянул в амбразуру. Вижу — четыре немца в карты играют.

Еще чего, думаю. Я тут ползу, затрудняюсь, а они в карты играют.

Хотел я кинуть в них гранату, но сдержался. Не стал кидать, поскольку велено соблюдать полную тишину.

Слежу за ихней игрой, соблюдая тишину. Во что же, думаю, они играют. Не в «козла» ли? Нет, вижу, не в «козла».

Опять захотелось бросить в них гранату. Но снова удержал себя. Не допустил шума.

Вдруг, смотрю, еще один немец к столу подходит. То четыре сидело, то вдруг пятый идет.

Беру гранату и опять не бросаю ее.

Смотрю, у пятого в руках бутылка и три стаканчика.

Пожалуйста, думаю, наливайте, пейте… И значит опять не бросаю ее, гранату.

Выпили они по стаканчику и сидят, что болваны.

Мне-то, думаю, что — сидите. Может быть, как-нибудь сами собой передохнете без моего участия.

Вот они сидят, а один из них стал зевать.

Ага, думаю, зевает. Спать хочет. Переутомился.

И чувствую, братцы мои, что этот зевок переполнил чашу моего терпения. Я взял три гранаты вместе и кинул их.

Тут все сразу к черту вверх полетело. И стол. И стаканчики. И немцы с картами.

И тогда со всех своих траншей немцы открыли безумный огонь.

Ползу назад и себя ругаю, зачем такой шум устроил.

Приполз к своим. Командир полка сердитый, скучный. Говорит мне:

— Мне требовалась спокойная, тихая операция. А ты, гляди, какую трескотню произвел.

— Извиняюсь, — говорю, — товарищ подполковник. Не сдержался. Не переборол искушения.

Командир полка говорит:

— Главное, немцы теперь будут бдительны, и это усложнит нашу наступательную операцию.

— Глубоко, — говорю, — извиняюсь, товарищ подполковник. Задача была не по силам.

Командир полка говорит:

— Хотел представить тебя к награде, но теперь вместо награды отдам выговор в приказе. В другой раз в точности выполняй приказания начальника. И борись с искушениями, когда это требуется.

7. Стреляйте в меня

Вечером привезли ужин. И вместе с ужином привезли какой-то длинный сверток. Какую-то парусину.

Которые привезли — смеются. Утром, говорят, увидите светопредставление. А пока просьба не трогать свертка — тем интересней вам будет увидеть, что это такое.

Ночью врыли столбы перед самым бруствером. И натянули парусину между столбами.

Видим — нарисован Гитлер в свою натуральную величину. И под Гитлером подпись крупными немецкими буквами: «Стреляйте в меня».

Конечно, среди нас хохот поднялся, смех. Всем интересно узнать, как завтра утром поступят немцы. Положение у них создавалось щекотливое. С одной стороны, надо стрелять, чтоб убрать этот комический портрет. А с другой стороны — как же стрелять в такую свою высокую особу. За это там у них по головке не погладят. И даже могут расстрелять за такую политически неверную стрельбу.

Вот дождались утра. Солнце осветило этот их уважаемый портрет. Слышим, в немецких траншеях шум поднялся, беготня, возгласы.

Видим — некоторые немцы в бинокли глядят. Другие прямо на свой бруствер вскакивают. Машут руками. Кричат.

Пустили мы в них несколько мин. Затихли. И не стреляют. Боятся угодить в своего фюрера.

Наконец днем они повели наступление. Вылезли из своих траншей и пошли в атаку с заданием убрать этот портрет.

Мы подпустили их ближе и открыли убийственный огонь. А они лезут и лезут, даже удивительно глядеть.

Наш командир батальона говорит:

— Они лезут потому, что не смеют ослушаться. А если ослушаются, то пулеметный огонь эсэсовцев поправит у них настроение.

Два часа шло наступление. После немцы видят — несподручно лезть. Отошли.

Целый день красовался этот портрет. А потом, махнув на свои убеждения, гитлеровцы открыли по нем орудийный огонь и тем самым дословно выполнили надпись под портретом.

8. Учительница

Стоим в своих окопах. Наблюдаем за передним краем обороны противника.

Вдруг старший лейтенант говорит:

— Ах, мерзавцы, ну что они делают.

Спрашиваем:

— А в чем дело, товарищ старший лейтенант? Почему вы так восклицаете?

Старший лейтенант говорит:

— Поглядите в бинокль, что происходит. У меня руки дрожат от негодования.

Смотрим в бинокль. Видим — два фрица с автоматами гонят каких-то женщин. И гонят прямо к передним позициям.

И вдруг видим — это наши советские женщины, крестьянки. Скромно одетые, в платочках. И только одна среди них, видим, в шляпке. Может быть, это учительница или пианистка, попавшая в лапы к этим мерзавцам. Один из бойцов говорит:

— Удивляться не приходится. Сколько раз они уже прибегали к таким методам. И вот сегодня опять мы это наблюдаем.

Смотрим в бинокль. Видим — отряд остановился. И женщины разбирают лопаты. Начинают копать окопы.

Тут же среди работающих ходят два фрица с автоматами. И понукают работающих.

Старший лейтенант говорит:

— Они знают, что мы не будем стрелять в своих, да еще в женщин. И вот пользуются этим. Ведут оборонную работу среди бела дня.

Один из бойцов говорит:

— Товарищ старший лейтенант, у меня прямо руки чешутся. Разрешите выстрелить хотя бы вот в того фрица с автоматом.

Старший лейтенант говорит:

— Снайпер ты неплохой, но уж очень цель далекая — тысяча пятьсот шагов. И я боюсь, как бы ты своей пулей не задел женщин.

Кто-то из бойцов говорит снайперу:

— Как назло, около этого фрица работает учительница. Ну если ты ее заденешь, я прямо не знаю, что с тобой сделаю.

Старший лейтенант говорит:

— Конечно, жаль эту учительницу, но стрелять придется. Подобьем одного фрица, потом другого. И тогда женщины разбегутся. Вот как нам надо поступить.

Снайпер нацелился. Раздался выстрел. И вдруг мы к своему прискорбию видим — учительница упала. Упала бедная учительница, и шляпка скатилась с ее головы.

Вдруг старший лейтенант, который глядел в бинокль, воскликнул:

— Боже мой! Так ведь это же не учительница. Глядите — это фриц. Вот и прическа ежиком. И усики на его лице.

Тут мы стали глядеть в бинокль. Действительно, видим, сплошь немцы. Самые настоящие фрицы, но только в юбках и в платках.

Тогда мы вызвали минометный огонь. И две мины упали прямо в толпу. И тут толпа побежала.

Видим — бегут фрицы, теряя юбки и платки.

И видим — прытче всех бежит пресловутая учительница, раненная в руку. Она падает, подымается и снова бежит, путаясь в своей юбке.

Наконец она сбрасывает с себя то, что ей мешает. И в суконных штанах и в высоких сапогах бежит дальше. И увидев все это, мы подняли такой частый и ураганный огонь, что даже сами удивились.

Мы задали им перцу — и за их нахальство, и за обман, и за то, что они в другой раз и в самом деле гонят перед собой мирных жителей, когда идут в атаку.

9. Сеанс для немцев

Позади наших траншей натянули огромный экран. И объявили — будут показывать немцам кино.

Некоторые из нас выразили сомнение, дескать, немцы сорвут сеанс — откроют огонь и погубят нашу установку.

Которые натягивали экран говорят:

— А вы взгляните — какой это экран. Это марля. Пускай немцы в нее стреляют — с ней ничего не произойдет, и катастрофы не будет.

Когда еще больше стемнело, начали сеанс.

Сначала показали кинохронику. Немцы вели себя прилично — не стреляли.

А когда начали вертеть комическую «Как фриц корову украл» — немцы стали стрелять.

Только смотрим — действительно, ничего не случается. Пульки проскакивают сквозь марлю, и сеанс продолжается.

Тогда немцы стали стрелять зажигательными пулями. Но и эти пули, видим, никакого вреда не приносят. Ну кое-где вспыхнет экран и сразу гаснет. Марля.

Но когда стали вертеть карикатуры на их руководителей, тогда гитлеровцы открыли орудийный огонь.

Однако сеанс продолжался. И у всех у нас возникло одно желание — довертеть ленту до конца, не дать немцам сорвать сеанс, чтоб не предоставить им морального перевеса.

И под грохот орудий это было выполнено с превышением, поскольку после ленты показали еще комическую обезьяну, похожую на Геббельса.

10. Уважили

Повели немцы наступление против нас. Шли они не особенно энергично. Припадали к земле. И мы сразу поняли, что они ведут всего лишь разведку.

В общем, они стали откатываться назад. Откатились. И на поле боя остались только убитые, некоторые раненые и те невредимые, которым уж очень не хотелось подниматься с земли под нашим губительным огнем.

И вот стоим у бойниц и наблюдаем за полем боя.

Вдруг видим, из одной воронки выскочил немецкий солдат. Он выскочил всего лишь на секунду. Помахал нам рукой. Показал для чего-то на свою ногу. И снова скрылся в воронке.

Сначала мы даже не поняли, что этому немцу нужно. Но вдруг видим, из воронки торчит его нога. Торчит его нога и немного покачивается, как бы говорит нам — давайте, стреляйте сюда.

Среди нас смех поднялся. Поскольку уж очень откровенное желание у немца.

И вот торчит его нога из воронки, а мы смеемся и вместе с тем соображаем, как нам поступить — уважить ли его просьбу или оставить ее без последствий. С одной стороны, как-то неохота выполнить его просьбу, оказать такую любезность этому арапу, пожелавшему выйти из войны. А с другой стороны, как будто полезно для дела — все-таки еще один гитлеровец будет сброшен со счетов. Да и финансовый урон нанесем фашистской лавочке, поскольку повезут этого пройдоху в тыл, начнут лечить, кормить, тратить на него горючее.

В общем, приходим к мысли — уважить его желание.

Наш снайпер Иван Андреевич Фролов — старший сержант, награжденный орденом Отечественной войны второй степени, говорит нам:

— Попробую, братки, покрепче его зацепить.

И с этими словами он стреляет.

Видим, пуля угодила сверхчувствительно. Нога аж кверху подскочила. И стон раздался.

И после долго никакого шевеления в воронке нельзя было заметить.

Уж не загнулся ли немчик, думаем. Нет, видим, не загнулся. Высовывается он из воронки и нам кулаком грозит. Выражает этим свое неудовольствие, что мы его чувствительно ранили.

Послали мы ему еще несколько добавочных пуль, но он молниеносно скрылся в воронке.

Когда стемнело, двое из нас подошли к воронке, чтоб посмотреть, там ли немец или уполз.

Оказывается, уполз. И никакой благодарственной записки нам не оставил.

11. В гостях у немцев

По немецкой земле мы не шли, а прямо летели, как на крыльях. И хотя фашисты оказывали яростное сопротивление, но мы сбивали их и двигались все глубже и глубже.

И однажды прямо с марша зашли в одну немецкую деревню. Слов нет, чистенько у них, аккуратно. Дома хотя однообразные, но приятные. И садики около них.

Видим, на отлете стоит домик, выкрашенный голубенькой краской. Причем двери открыты. Окна распахнуты. И на одном окне лежит газета и очки. И в садике велосипед стоит.

Из любопытства решили заглянуть в этот домик, решили, так сказать, побывать в гостях у немцев.

Наш сержант крикнул:

— Не входить в сад. И в домик не входить. И велосипед не трогать. Я имею подозрение, что там все минировано. Надо знать немцев.

Среди нас были опытные люди. Они произвели проверку. Мин не оказалось. И даже велосипед был свободен от мин.

Заглянули в комнату. Там стоит накрытый стол. На столе миска с супом. На тарелках закуски. И графинчик с красным вином.

И все так аппетитно выглядит, так заманчиво, что прямо нет сил отказаться за стол сесть.

Сержант кричит:

— Пищу не трогать. Все, вероятно, отравлено ядом. Глядите, как эти подлецы нарочно все выставили, чтоб прельстить наших бойцов.

Один из нас бросил кошке кусок колбасы. Та съела и хоть бы что. Еще просит.

Мимо дома проезжал наш санитарный отряд. Докторша осмотрела пищу и тоже нашла, что отравы нет.

Мы все удивились. Говорим:

— Чем же объяснить такую гуманность со стороны немцев?

Докторша говорит:

— Из этих мест немцы так поспешно удирали, что им было не до отравы.

Наш сержант говорит:

— Этим и только этим можно объяснить, почему в еде нет яда и почему в саду не понатыканы мины. Надо знать немцев.

И действительно, в другой деревне были отравлены даже колодцы.

Дополнения к «Солдатским рассказам»

Федот, да не тот

Летом этого года немцы заняли город С. Многие жители ушли. А некоторые из нас остались.

Сначала мы собирались у товарища Ф., а потом перенесли место явки в лес.

Комендант этого города — немецкий майор, некто Пельц, — с первых же дней войны проявил себя как отъявленный злодей: многих жителей он расстрелял, иных повесил, а многих порол и сажал в тюрьму.

И тогда мы вынесли ему приговор — убрать его с нашего пути.

Стали за ним следить. И вот однажды он вечером шел по улице, мы втолкнули его в подъезд и там ликвидировали.

Взяли у него бумаги. По бумагам видим — не тот: не майор, а полковник, и не Пельц, а еще как-то по-ихнему.

Один из нас, некто Алексей, лично видел коменданта. Он говорит:

— Странно. Очень похож: белобрысый, светлые глаза.

Только против майора этот как будто полней и брюхастей.

Стали мы снова караулить майора. Видим, идет по переулку.

Спрашиваем Алексея:

— Этот?

Алексей говорит:

— На этот раз не ошиблись: майор.

Мы закололи майора кинжалом. А на другой день узнаем из приказа, что снова подкололи не того: подкололи сельскохозяйственного офицера, обер-лейтенанта по фамилии Нагель.

Алексей говорит:

— Я не физиономист. Пусть вам кто-нибудь другой указывает. Они мне все на одну морду.

Хотели мы лично увидеть коменданта. Пытались войти в комендатуру, но нам не удалось.

Тогда достали фотокарточку майора. Его портрет. Стали ходить с портретом.

Короче говоря: убрали еще одного. Но и тот был не тот. Четвертого спрашиваем:

— Вы фон Пельц?

Тот говорит:

— Фон Пельц умер в больнице от брюшного тифа вскоре после вступления в должность коменданта.

— Тогда, — говорим, — понятно, почему мы ошибались.

Слабая психика

Спешно отступая, немцы эвакуировали один госпиталь. В госпитале имелось отделение психических больных.

Этих своих психических немцы погрузили в автобус и направили в тыл.

Ночью автобус остановился в деревне Н., чтобы утром следовать дальше.

Психических заперли в сарай. И сарай закрыли на замок.

Однако в темноте и в спешке немцы недосмотрели, в какой сарай они заперли свой груз. Сарай был недостроен: в нем отсутствовала четвертая стена.

Быть может, психические и не удивились этому обстоятельству. Это было, так сказать, на уровне их больной фантазии.

В общем, ночью все психические разбежались.

Встав на рассвете, чтобы следовать дальше, немцы обнаружили пустой сарай.

Началась ловля психических.

Поймав двух или трех больных, немцы, торопясь и паникуя, проследовали дальше.

Остальные психические стали попадаться частям нашей Красной Армии.

Звереныш

Идет наша санитарка по полю. Слышит, стон раздается. Наклоняется к кустам. Видит: немчик лежит. Лет девятнадцать ему, не больше.

Ранен в ногу и в руку. Стонет.

Санитарка наклонилась к нему. Разрезала костюм. Накладывает повязки.

Тот кивает головой: дескать, благодарю.

Санитарка спрашивает:

— Как звать-то тебя? Имя?

Молчит.

С грехом пополам санитарка спрашивает по-немецки.

— Вас, — говорит, — немен зи?

— Роберт, — говорит.

Санитарка говорит:

— Эх, Роберт, Роберт! Небось, — говорит, — понимаешь, как вас одурачили — пустили против России драться. Вот и лежишь теперь в кустах с разбитой ногой. Еще скажи спасибо, что я твой стон услышала. А то бы тебя тут вороны склевали.

И вот накладывает она повязки. Заматывает марлю. И вдруг чувствует: что-то кольнуло ее в спину.

Оглядывается — нет никого.

Вдруг видит: немчик держит в левой руке кинжал и вновь замахивается. Значит, один раз не удалось. И вот снова собирается кольнуть. А рука левая. Сам слабый.

Санитарка говорит:

— Ты что же, мерзавец, делаешь?

Молчит. Только губы стиснул.

Портрет

Лагерь был обнесен колючей проволокой. И к этой проволоке нельзя было подходить. Часовые стреляли.

Четыреста человек томились в этом лагере.

Условия жизни были самые ужасные.

Люди лежали прямо на земле и в дождь и в непогоду.

Кормили жутко. Какая-то бурда один раз в день. Кусок сырого хлеба.

Люди медленно умирали. И тогда они стали подходить к проволоке, чтобы их часовые убили.

Сначала часовые стреляли и убили несколько людей. Потом стрелять перестали. Отгоняли от проволоки плетьми и палками.

И вот однажды приходит в лагерь немецкий офицер. Подтянутый. Душистый. Чистенький. С камышовой тросточкой в руках.

Построили людей. И офицер им так сказал:

— Господа, судя по регистрации, среди вас имеются художники. Господа художники, выйдите вперед. Мне надо с вами поговорить.

А в лагере действительно была группа студентов Академии художеств.

Их было одиннадцать человек. Они работали на поле. И попали в окружение.

И вот выходят одиннадцать человек. Все молодые, третьекурсники.

Офицер говорит им:

— Кто из вас, господа, берется выполнить ответственную задачу — написать портрет нашего генерала? Этот портрет мы повесим в штабе по случаю пятидесятилетия со дня рождения нашего высокочтимого начальника.

В ответ было полное молчание. Пожав плечами, офицер сказал:

— Вы меня удивляете, господа. Я же не требую от вас чего-нибудь колоссального. Я требую от вас профессионального умения запечатлеть образ нашего генерала на полотне. Ну!

Один из студентов сказал:

— Среди нас нет портретистов. Мы рисуем вазы, сады, тюльпаны. Изредка домашних животных — кур, петухов, собак. Но портрет, и тем более генерала, нет, это нам не по силам.

Нахмурившись, офицер сказал:

— Вздор, господа. В ваших словах я слышу нежелание, протест. Поверьте, я бы мог приказать, заставить вас. Но я не сделаю этого, ибо нам нужен прекрасный портрет, произведение искусства. Говорят, искусство не любит принуждения. Поэтому я хочу услышать доброе согласие художника, творца. Которому, кстати скажу, будет выдано повышенное питание, плюс денежное вознаграждение, плюс стакан водки в неделю.

Неожиданно из рядов художников вышел Сережа К. Это был молодой студент. Высокий. Бледный. Из всех студентов он наиболее тяжело переносил заключение.

Он вышел вперед, еле передвигая ноги от голода. Он сказал:

— Господин офицер, я берусь написать этот портрет.

Все его товарищи с изумлением на него посмотрели.

И кто-то тихо сказал ему:

— Подлец, где же твоя ненависть к фашистам, о которой ты так много нам говорил?

Сережа тихо ему ответил:

— Я голоден. И, вероятно, скоро умру. И этим я не принесу никому никакой пользы. Так лучше я соглашусь на их требование. И в дальнейшем увижу, что можно будет сделать.

Офицер похвалил Сережу за благоразумие и увел с собой.

Вечером Сережа вернулся в лагерь. Он вернулся сытый, довольный. В руках у него была белая булка. Он хотел поделить эту булку между своими товарищами. Но они не стали кушать эту булку. Они отказались. Они сказали:

— Лучше голод, чем жрать твою булку, которую ты получил благодаря твоему холуйству перед генералом.

На другой день Сережу снова увели в штаб. И снова вечером он вернулся в лагерь.

На этот раз он вернулся сияющий, сытый, немного даже подвыпивший.

И тогда один из студентов, подойдя к Сереже, сказал:

— Нам мерзко на тебя глядеть. Ты морально разложился. Ты продажная шкура. Не протягивай нам больше своей руки — мы ее не будем пожимать.

И на эти слова Сережа ничего не ответил. Он только закрыл свое лицо руками. И отвернулся.

Теперь каждый день Сережу уводили в штаб. Он там писал портрет генерала. И генерал был так доволен его работой, что велел перевести Сережу из лагеря в избу. И приказал выдавать ему из еды все, что он пожелает. Этим он хотел улучшить качество портрета.

В короткое время Сережа отъелся. Поздоровел, окреп. И это пошло на пользу его дарованию. Он теперь с огромной силой писал портрет генерала. И все немцы изумлялись его таланту. И даже однажды, собравшись около его портрета, они аплодировали художнику, говоря, что на портрете генерал буквально как живой.

На последнем сеансе, когда оставалось дорисовать какие-то незначительные детали, Сережа убил генерала.

Он убил его, когда тот, позируя, сидел, развалившись в кресле.

Он убил его осколком бомбы, который лежал на письменном столе — в знак чудесного спасения генерала от смертельной опасности.

После этого Сережа незаметно вышел из штаба. Его никто не задержал. Его тут все знали.

Сережа скрылся в лесу и вскоре примкнул к партизанскому отряду.

Он и до сих пор среди партизан. И говорят, что своими смелыми операциями он буквально наводит ужас на немцев.

Уцелел

Перед нами пленный немецкий солдат Петер Иергенс.

Это человек небольшого роста, рыжеватый, обросший щетиной. Глаза у него бегают, как у пойманной крысы.

Этот неприятный субъект находится в каком-то постоянном движении — он вертится на стуле, вздрагивает, судорожно сжимает свои руки. И поминутно вытягивает свою шею, прислушиваясь к малейшему шуму.

— Вероятно, вы по тотальной мобилизации? — спрашиваем мы немца.

— О, нет, — говорит он. — Я есть доброволец.

Почти подскочив на стуле, немец живо добавляет:

— Но только не думайте, что я пошел добровольцем из желания воевать. Тем более с русскими. Война — это занятие не для меня.

— Отчего же?

Потупив глаза, немец говорит:

— Я есть нездоровый человек, психически больной.

Мы охотно верим этому немцу. Но он говорит:

— Я вижу, вы не доверяете моим словам. А я есть на самом деле душевнобольной. Я пять лет находился в психиатрической лечебнице. В Кельне.

— И вас взяли в армию?

— Я пошел добровольно.

— Зачем же вы сменили больничную койку на окопы?

Снова потупив свои очи, немец говорит:

— Хотелось сохранить свою жизнь. Остаться в живых.

— Но ведь в больнице легче остаться в живых, чем на фронте?

— О нет, не скажите, — говорит немец. — Ведь у нас… душевнобольные… подлежат…

Оглядевшись по сторонам, немец тихо говорит:

— Когда я находился в клинике, к нам приехал уполномоченный из Берлина. Нас, всех больных, построили в саду. И тогда уполномоченный нам сказал: «Кто из вас желает пойти на фронт — выступите вперед на два шага». Тут выступил вперед только один больной, который думал, что речь идет о добавочной порции к обеду. Уполномоченный похвалил его. А остальным сказал: «Я не буду вам много говорить, поскольку у вас, так сказать, „сквозняк на чердаке“, но одну основную мысль вы должны понять. Вы есть лишний, ненужный балласт, отягчающий государство. Не цепляйтесь за свою жизнь. Идите сражаться за величие Германии».

— Что же ему ответили больные?

— Они закричали: «Хайль, Гитлер», но не выразили желания идти на фронт. Однако нам вскоре стало известно, что нас будут уничтожать, как людей, требующих за собой ухода, питания, медицинских пособий и больничного персонала, столь нужного в дни войны.

— Что значит уничтожать?

— Ну усыплять подкожным впрыскиванием морфия.

Мы недоверчиво взглянули на пленного немца. Тот сказал:

— Нет, вы не смотрите, что я душевнобольной. В данном случае я рассуждаю совершенно здраво и отдаю себе полный отчет в словах. У нас уничтожают душевнобольных, которых нельзя вылечить. Но тогда мы, больные, еще не знали об этом. А когда узнали — стали уходить из клиники.

— И тогда вы пошли в армию?

— О, нет. Я год пробыл дома. Но потом стало известно, что душевнобольных регистрируют по всем домам, увозят их, и они не возвращаются. И тогда я, посоветовавшись со своими родными, пошел в штаб и сказал им о своем желании воевать.

— Что же вам ответили в штабе?

— Они похвалили меня за благоразумие и сказали: «Душевнобольные неплохо воюют. И даже они иной раз способны на то, на что нормального не уговорить».

Молитвенно сложив свои руки, немец тихо сказал:

— На фронте мои надежды оправдались. Я попал в плен. И благодаря этому окончательно уцелел.

В подвале

Вот какую историю рассказала мне А. Фролова — жительница деревни Малая Макеевка.

Сижу, говорит, в избе. Одна-одинешенька. Сынок в Красной армии. Дочка в Москве. В Педагогическом институте.

Она не вернулась домой, поскольку фронт приближался к нашей деревне.

И вот, говорит, сижу у оконца. И страшусь на улицу взглянуть. Кругом пальба. Выстрелы. И на небе полыхает зарево.

Вдруг слышу — стучат в сенях. Думаю: «Пришли, проклятые». Открываю дверь. Нет, вижу, это не немцы. Стоит передо мной какой-то наш молоденький командир. Весь он в крови. Опирается на палку. Торопливо говорит мне: «Уже немцы входят в ваше село. Скройте меня, мамаша. Я дюже ранен. Не в состоянии дальше идти».

Я забегала по избе, засуетилась. А он говорит: «Схороните меня в подвале».

И тогда я схватилась за железное кольцо на полу, подняла половицы и помогла ему спуститься вниз. И подала ему ведро воды и чистую простыню, чтоб он перевязался.

И только я успела это сделать, вбегают немецкие солдаты. Я говорю им: «Живу одна-одинешенька. Нет у меня никого и ничего. И оружия не имею».

Они немного пошуровали в моих вещах, взяли отрез мануфактуры и ушли.

На рассвете я спустилась в подвал узнать о самочувствии моего больного. Вижу, он страдает. Жар во всем теле. Но бодрится. Говорит мне: «Вот залечу свои раны, выйду на волю и пробьюсь к своим».

Он два месяца лежал и был шутливо настроен. Но однажды он сказал мне: «Представьте себе, какая неприятность, — не могу на свою ногу опереться — испытываю адскую боль. Сдается мне, что кости у меня неправильно срослись. И если это так, то придется мне, мамаша, лежать в вашем подземном госпитале до прихода наших».

Я говорю: «Сынок, а вдруг да наши не скоро придут или вовсе не придут. Ведь, гляди, какую немцы агитацию и пропаганду развели — будто им весь мир принадлежит и в том числе Россия».

Он говорит: «Ну это они, собаки, перехватили через край. Наши непременно вернутся. И такой вопрос не стоит в моей голове. Но вот если наши не в скором времени вернутся, допустим через полгода, вот тогда, мамаша, придется терпеливо ждать».

Но он не полгода и не год пробыл в моем подземелье. Он пробыл с лишком два года. И даже нелегко себе представить, как он там пробыл. Он терпел невозможные лишения. Он холодал и голодал. И солнца два года не видел. И не видел людей, кроме меня. Только лишь мыши к нему забегали. Да еще однажды заглянул немецкий солдат. Но он там ничего не увидел в этом полумраке и поспешил удалиться.

Но жалоб мой Василий не имел. Он только всякий раз говорил: «Ну теперь недолго ждать, скоро придут…»

В начале третьего года я с плачем спустилась в подвал и сказала Василию: «Пришла беда, сынок. Уже всю молодежь немцы перехватали и отвезли в свою Германию. Теперь они хватают каждого, сажают на машину и увозят». И Василий обрадовался, когда это услышал, и так мне сказал: «Это хороший признак, мамаша. Значит они не чувствуют себя как дома. И значит не за горами тот день, когда придут наши».

Я говорю: «Но ведь ты как муха помрешь тут в подвале, если меня не будет».

Он говорит: «А вы подкиньте мне сюда немного продовольствия. Что касается воды, то воды у меня вдоволь».

Я принесла ему мешок гороху. Немного соли. И немного сухарей. И попрощалась с ним. И он на прощанье мне сказал: «Мама, вы не поезжайте к немцам на каторгу. Вы лучше уйдите в лес и примкните к партизанам».

И я так и сделала. Ночью я миновала немецкие посты и ушла в лес. И там среди партизан я пробыла полгода вплоть до прихода Красной армии. И в тот же день, когда пришли наши бойцы, я поспешила в свое село.

И вот я увидела мой дом. Он стоял нетронутый. И только дверь была раскрыта настежь.

И я не помнила себя, как вбежала по ступенькам. И крикнула: «Вася, здесь ли ты?» И в ответ я услышала голос: «Здесь, мама. Зачем вы так кричите. Ведь они услышат». И тогда я еще громче закричала: «Или ты не знаешь, что случилось? Ведь их же нету. Наши здесь».

И я бросилась в подвал. Схватила его на руки. А он был совсем белый, как бумага. И легонький, как перышко.

И я вынесла его наверх. Поставила на ноги. Но он упал. И потерял сознание. И тогда я вынесла его на улицу. И положила на матрац.

И вдруг я вижу, идут наши войска. Я подбегаю к командиру и прошу его дать полкового врача. И тот осмотрел моего Василия и приказал везти его в госпиталь. И при этом он так сказал своему командиру: «С точки зрения медицины — это удивительно, как он выжил. Наверно он не терял надежды, и это было причиной его выздоровления».

И командир так ему ответил: «Я, говорит, тоже заметил, что те, которые не имеют надежды и ни во что не верят, — погибают как мухи от самых малых ран. А те, у которых сердце наполнено любовью и надеждой, выживают. И они бывают счастливы как в общественной, так и в личной жизни».

По следам войны

Вдоль дороги — спиленные телеграфные столбы. По сторонам — сожженные деревни. Здесь немцы все подвергли уничтожению и пожару.

Ничего не осталось. Печально стоят деревья, опаленные огнем. Торчат невысокие деревенские трубы.

Грустно видеть помятый медный самовар на дороге. Тряпичную куклу. Черепки глиняной посуды. Когда война пройдет по немецкой земле — это будет только справедливостью, необходимой, чтоб отбить у немцев охоту зариться на чужие земли, на чужое добро.

В лощине, там, где еще не стаял апрельский снег, мы видим труп немецкого солдата. Быть может, это лежит один из тех «помещиков», которых заготовляла гитлеровская Германия для «восточных пространств».

Быть может, шагая по русской земле, солдат этот облюбовал уже себе именьице, чтоб пожить тут в качестве господина.

«Ложилось дураку — по три дырки на боку».

Но вот в одном километре от дороги мы видим уцелевшую деревеньку. За исключением нескольких разрушенных домов, здесь, кажется, все в порядке. Мы видим жителей, неторопливо совершающих свои дела. Ребят, молчаливо сидящих на бревнах. Лошадь в немецкой упряжке — узкий хомут, без дуги.

Беседуем с престарелым жителем этой деревушки. Старик сидит на крылечке. Весеннее солнце золотит его удивительно спокойное лицо.

Мы что-то говорим о счастии, какое выпало его деревне — война пощадила ее.

Чуть усмехнувшись, старик говорит:

— Что касается счастья, то оно целиком от нас зависело. Деревню свою мы своевременно разобрали и только теперь сложили. Вот она и уцелела.

— Что значит разобрали?

— Сняли крыши. Вынули рамы. Разобрали срубы. А немцам несподручно жечь, что лежит на земле. Вот деревня и сохранилась.

Теперь мы видим, что несколько домов, которые мы приняли за дома, развороченные снарядами, — попросту разобраны. И весьма аккуратно — мелом занумерованы бревна.

Спрашиваем старика:

— А сами что ж, куда девались? В лес ушли?

— Сами ушли в лес.

— Как же немцы смотрели на ваше отсутствие?

— А что они могли сделать. Мы в лесу. А они в лес не любили заходить. Стеснялись партизан. Да и болота им мешали.

Усмехнувшись, старик добавляет:

— Они леса до смешного боялись. Около леса пошумят, постреляют. А зайти туда не берутся.

— И значит, вы более двух лет провели в лесу?

Старик утвердительно кивает головой. Потом, снова усмехнувшись, говорит:

— Сначала немцы прислали нам старосту. Тот явился в лес. Немецкий подголосок. Орет. Дескать, зачем вы в лес ушли, господа. Возвращайтесь. Объявлены крупные льготы. И в дальнейшем каждому крестьянину гарантирован новый пиджак плюс крахмальная манишка.

Засмеявшись, старик продолжает:

— Вскоре опять явился этот староста. Но уже не кричит. Просит. «Тогда, — говорит, — хоть дома обратно сложите, уважаемые. Велели немцы, чтоб деревня выглядела так, как ей быть полагается. А что я один могу сделать! Не могу же я один все дома сложить. Вот опять через вас буду иметь не приятности».

Мы ему говорим: «Да хотя бы тебя немцы на столбе повесили — нас это не касается. И даже мы не знаем, откуда ты явилась, такая птица».

Вскоре немцы стали по лесу бить снарядами. Целый день они били. Но толку не добились.

— А трудно было в лесу?

— Понарыли землянок. Сложили печки. Дров вдоволь. Хлеб есть. Скот и птица с нами. Но, конечно, лишения терпели. Соли, например, не было.

Показав рукой на проходящую женщину, старик сказал:

— Вот идет наша школьная учительница, товарищ Колесникова. И она с нами была. И даже она занятий с детьми не прерывала. Вела занятия.

Старик знакомит нас с учительницей. Учительница молодая. Одета по-деревенски.

— Она у нас молодец, — с гордостью говорит старик. — И ребятам уроки преподавала. И людей лечила от болезней.

Учительница смущенно улыбается.

— Помимо того, — говорит старик, — она у нас в партизанском движении участвовала.

Смутившись еще больше, учительница говорит:

— Раза два ходила с партизанами.

— Где же два раза, — возражает старик. — Сколько раз ходила против германских бандитов. И в плечо ранена. Будете об этом писать, запишите ее фамилию — Колесникова.

Учительница с досадой машет рукой.

— Зачем? Все это позади. Слов нет, было трудно. Но надежды мы не теряли. Рассчитывали на Красную Армию.

Закрыв глаза, старик улыбается. Мы прощаемся с ним и с милой учительницей.

Снова едем. И снова перед нами необозримые поля, сожженные деревни, поваленные телеграфные столбы.

Нет, не эти просторы нашей родины привели немцев к тому, что с ними случилось на наших полях. Не ошибка в пространствах, а ошибка в характере, в качествах русского человека привела немцев к поражению. Это была стратегическая ошибка, ибо в немецких планах завоевания России лежал неправильный, искаженный образ советского человека. Не учтено было немало — воля, выдержка, самоотверженность, выносливость, любовь к родине и давняя неприязнь к чужеземному, к немецкому.

Перед войной Гитлер, бахвалясь, сказал: «Я благодарю судьбу за то, что она лишила меня научного образования. Я чувствую себя хорошо».

Нашел чем похваляться — своей серостью. В Германии были люди весьма образованные и некоторые из них в силу научного знания людей, населяющих землю, предостерегали немцев от борьбы с русскими. Гитлер, бахвалясь своей необразованностью, избрал иной путь с финалом, весьма знакомым его предшественникам по завоеваниям.

И тут не за что было благодарить свою судьбу.

О маленьких для больших

Захожу в магазин купить игрушку для ребенка. Продавец ставит на прилавок какое-то плоское чудовище, отдаленно напоминающее коня.

— Это лошадка, — говорит продавец, неуверенно пододвигая ко мне кусок раскрашенной фанеры, вынутой, вероятно, из окна по случаю окончания ремонта в доме.

— И что же, покупают у вас таких лошадей? — спрашиваю я, не без удивления поглядывая на обломок фанеры.

— Как говорится, плачут, но покупают, — отвечает продавец.

Рассматриваю коня. Действительно, есть от чего всплакнуть. Выпилен конь на редкость плохо. Морда у него в зазубринах. Хвост похож на полено, вынутое из огня. Две ноги вместо четырех искупаются их непомерной толщиной. И весь конь такой, как будто он нарисован шестилетним мальчиком.

— Конечно, не рысак, — говорит продавец, несколько конфузясь за своего коня, — но зато на подставке, и колесики имеются, что тоже отчасти может обрадовать ребенка.

Пробую вертеть эти колесики — не вертятся. Пробую держать коня просто в руке. Но тут замечаю, что руки мои покрываются зеленой краской.

— Нет, я вижу, что конь вам не нравится, — говорит продавец. — Возьмите в таком случае акробата. Вертится. И на двенадцать рублей дешевле лошади.

Знакомая, веселая игра. Две палочки. Веревочка. На ней гимнаст. Нажимаю палочки. Гимнаст поднимается вверх и перекидывается через голову. Нажимаю еще раз — и гимнаст запутывается в веревочках. Пробую распутать. И тут чувствую, что-то острое впивается в мой палец.

— Это вас струна уколола, не обращайте внимания, — говорит продавец.

Рассматриваю акробата. Руки и ноги его скреплены кусочками балалаечных струн. Четыре острых обрывка угрожающе торчат из утлого тела акробата.

Интересуюсь — кто выпустил в продажу такую игрушку. Продавец говорит:

— Фабричной марки нет на акробате. Однако многие наши игрушки выпускает артель «Музпром». Судя по музыкальным струнам, вероятно, и это — их продукция.

Замечание не лишено логики. Улики существенны. Акробат, как говорится, пойман с поличным.

Продавец ставит на прилавок весь наличный ассортимент. Матерчатые мячи, набитые опилками. Ватные фигурки, усыпанные блестками. Крошечные деревянные грузовички, от которых колесики тотчас отлетают, как перепуганные воробьи.

— Конечно, игрушки невеселые, — говорит продавец, — но все-таки надо сказать спасибо организациям и кустарям, которые заботятся о наших детях.

— Слово «спасибо», — говорю я продавцу, — происходит от двух слов: «спаси бог». Если принять это во внимание, то я согласен, шутки ради, сказать спасибо. Спасибо от такой продукции.

Извинившись за беспокойство, я хочу уйти. Продавец удерживает меня, говорит:

— Могу предложить вашему вниманию нечто особенное, пролежавшее у нас на витрине три года. Популярная игра «Дьяболо».

Перед ним большая деревянная катушка и две палки с веревкой. Катушка подбрасывается вверх и ловится на веревку. Прикидываю на руку эту катушку, чтоб сообразить, каков ее вес. Граммов, пожалуй, триста-четыреста. Говорю продавцу:

— Ведь это же может убить ребенка.

— Новорожденного действительно может убить, — говорит продавец, — но если у вас малыш более солидный и достаточно упитанный, то он отделается только лишь ушибом и синяками.

Подбрасываю вверх эту катушку. Покупатели шарахаются в сторону. Продавец прячется за прилавок.

— Что вы делаете в общественном месте! — кричит он.

Поздно. Катушка, подброшенная вверх, падает, как маленькая фугасная бомба. Удар приходится по моему плечу, защищенному пальто. Все-таки больно.

Еще раз извинившись за беспокойство, я выхожу из магазина. На улице я замечаю, что не только мои руки, но и пальто вымазаны в краске. Из одного пальца сочится кровь. В другом пальце я чувствую занозу. Ушибленное плечо побаливает.

На ум приходят какие-то старинные строчки: «О, дети, дети, как опасны ваши лета…»

Хороший день

Примите, дорогой читатель, мое поздравление с наступающим Новым годом.

Пусть в этом году исполнятся ваши лучшие желания. Не сомневаюсь, что они направлены на разгром врага, на разгром фашистских захватчиков.

Пусть новый год будет годом расчета за их подлые, варварские преступления.

Что касается личных дел, то и в личных делах, читатель, я пожелаю вам всего, так сказать, наилучшего.

Не знаю, как вы, читатель, но лично я не запрашиваю у судьбы слишком многого. Я привык желать то, что в пределах возможного.

Среди дней наступающего нового года я бы хотел иметь один такой день, который живо мне рисуется в моем воображении.

Будто я иду по улице. В руках у меня чемодан. Допустим, я только что приехал. И вот иду с вокзала. Навстречу спешат прохожие.

На остановке сажусь в трамвай.

С милой улыбкой кондукторша помогает мне войти в вагон. Она поддерживает меня под локоть, чтоб я со своим чемоданом не поскользнулся на ступеньках.

Один из пассажиров, устанавливая мой чемодан в углу площадки, говорит:

— Вот теперь, папаша, поезжайте хоть на край света.

Кто-то из сидящих в вагоне машет мне рукой, кричит:

— Пройдите в вагон, дорогой папаша. Тут найдется для вас местечко. Потеснимся…

Обращаюсь к пассажирам, стоящим на площадке:

— Не откажите в любезности поглядеть за моим багажом.

Пассажиры говорят:

— Сосчитаем своей прямой обязанностью. Идите со спокойной душой. Не споткнитесь в дверях на своих полусогнутых.

Вхожу в вагон. Подросток лет четырнадцати встает со своего «детского места» и приятным баском говорит мне:

— Чем теснить остальных уважаемых пассажиров, садитесь лучше на мое место.

— Чудесный ребенок! — восклицаю я, растроганный. — А как же ты будешь затруднять свои неокрепшие детские ножки?

Кто-то из пассажиров говорит:

— Ноги этого подростка способны простоять сто км и больше. Садитесь, уважаемый, без лишней философии по вопросам детского возраста.

Подросток говорит:

— К тому же мне надоело сидеть. И помимо того, я сейчас схожу.

И вот я сажусь на его место. И в чудесном настроении еду и еду. И где-то гремит музыка…

Это немного, уважаемый читатель. Не правда ли?

Даже не надо мне места в трамвае. Любезный голос пассажиров мне приятней, чем многая другая музыка на свете.

С наступающим Новым годом, читатель.

Два письма

Звонок. Открываю дверь. Передо мною мальчуган лет семи. Он в отцовской шапке, валенках. На одном валенке подвязан конек. Это сынок моей соседки — Вася.

Протянув мне помятый листок бумаги, Вася говорит:

— Мама просила вас перепечатать на вашей пишущей машинке. Только срочно. Это папе письмо на фронт.

Просматриваю листок. С трудом можно разобрать написанное. Еще удивительно, что и так сумела написать эта бедная женщина. Неделю назад ее сбила грузовая машина. Оказался перелом бедра, руки плохо повинуются ей.

Я говорю мальчугану:

— Ты не жди. Я перепечатаю и сам отнесу.

С благодарностью улыбнувшись, Вася исчезает, гремя своим коньком.

Сажусь за пишущую машинку. Первые строчки письма меня ошеломляют. Я рассчитывал увидеть описание уличного происшествия, а тут вижу совсем не то. Невольно начинаю читать вслух: «Родной мой. Если бы ты знал, как мы были счастливы, когда получили твое письмо. Я прочитала его детям, и мне на минуту показалось, что ты сидишь рядом с нами. Меня только огорчило, что ты тревожишься о нас. Не тревожься. У нас все идет хорошо, по-прежнему… Мы все здоровы и веселы. Таточка стала совсем большая. Все просит, чтобы я рассказывала ей о тебе. Васютка тоже вырос, целые дни он скользит по двору на своем коньке…» Далее идут фразы о родственниках, о работе. Засим приписка:

«Свое письмецо я отдала перепечатать на машинке для того, чтобы тебе легче было читать в твоей полутемной землянке…»

Перепечатав письмо, я иду к соседке.

Тусклая лампочка освещает небольшую комнату. На койке лежит худенькая молодая женщина. Рядом с ней девчурка лет четырех. Это Таточка. Она спит неспокойно, мечется. Вот уже третий день она больна гриппом.

У печурки сидит Васютка со своим коньком на валенке. Парнишка с аппетитом хлебает суп из котелка.

Молодая женщина говорит мне:

— Вы извините, что мы потревожили вас, но я не рискнула послать ему письмо, написанное моей слабой от болезни рукой. Он стал бы беспокоиться, что со мной, почему я так плохо пишу.

Смущенно улыбаясь, женщина продолжает:

— Ведь если бы ему об этом написать, он бы там с ума сошел от волнения. Приехать не может… Значит, помочь не в силах…

Оторвавшись от своего дела, Вася говорит:

— И стал бы плохо, неметко стрелять в фашистов.

Мать с улыбкой глядит на своего сына.

— Вы правильно поступили, — бормочу я и с волнением смотрю на маленькую, худенькую женщину.

Теперь выслушайте вторую историю письма, посланного на фронт.

В Ветлуге проживает молодая женщина. У нее маленький ребенок. Муж ее на фронте.

И вот однажды муж получает письмо из Ветлуги. В письме говорится, что жена неверна ему.

Мы не знаем, кому и с какой целью понадобилось написать такое письмецо. Но оно было написано, послано и, так сказать, возымело свое действие. Возмущенный и взволнованный муж написал своей жене, что она «разбила его счастье» и поэтому между ними все кончено, он не считает ее своей женой и просит не беспокоить его письмами.

Встревоженная и огорченная жена пишет письмо за письмом, но ответа не получает.

Пролито немало слез. И наконец молодая женщина решает обратиться к общественности за помощью. Перед нами ее письмо, посланное в редакцию газеты. Вот что в нем говорится:

«…Это неправда, то, что написали моему мужу. Это клевета, ложь. Ведь я люблю его и ни о ком другом не думаю. Я даже не хожу в кино. Я только воспитываю сына и жду встречи с мужем… Дорогой редактор, напишите статью о моей любви к моему мужу! Передайте ее по радио. Пусть он услышит, как я его люблю.

Я не обижаюсь на него, что он мог так подумать обо мне. Я твердо надеюсь на встречу. И свято храню нашу любовь. Так напишите же ему, что я все та же жена Танюша, которая, что бы ни случилось с ним на фронте, примет его с радостью и любовью.

Передайте ему, чтобы он поскорее присылал мне прежние письма, с любовью и заботой…»

Нет, такое письмо не могла бы написать женщина, которая провинилась, — это искреннее и чистое письмо.

Снова говорим — мы не знаем, какой черной душе понадобилось послать на фронт грязную клевету. Ведь эта клевета оказалась хуже вражеского снаряда. Она произвела два взрыва — в тылу и на фронте. Она разбила семью. Она заставила плакать, заставила страдать, волноваться. Быть может, многие дни опечаленный муж находился в унынии и поэтому, как отлично сказал Вася, «плохо, неметко стрелял в фашистов».

И в свете первого письма — письмо, посланное на фронт каким-то подленьким человечком, кажется еще более мерзким, еще более отвратительным.

Не дело, что муж, ослепленный клеветой, рвет со своей семьей отношения. Против клеветы следует обороняться — разумом, логикой и той искренностью, какую мы видим в письме бедной Танюши.

Внимание — люди!

Примерно за год до войны произошло нижеследующее происшествие. На одной из ленинградских улиц машина сбила прохожего. Он упал и остался лежать возле панели. Машина ушла.

Некоторое время спустя прохожие, увидев лежащего, решили, что он пьян. Была суббота. Вечер. И такие легкие мысли могли, допустим, возникнуть.

Позвали милиционера. И тот отправил «пьяного» в вытрезвитель. Может быть, даже потер ему уши, чтобы привести в должный вид.

И только под утро выяснилась вся картина.

Ошибка, недоразумение. Но весьма досадная ошибка. Весьма досадное недоразумение. Ибо за этой ошибкой — невнимательное, небрежное, бездушное отношение к человеку.

Такой пример указывает, что в каждом отдельном случае надлежит подходить к человеку с особым вниманием. И надлежит поступать не по шаблону (валяется, значит — пьян), а всякий раз индивидуально.

Приведу еще один случай, опубликованный в свое время в калужской газете.

Колхозница Р. получила из больницы извещение о смерти своего мужа. Администрация больницы просила ее приехать за умершим.

Р. приехала в больницу. Но там ей показалось, что умерший не похож на ее мужа. Свои сомнения она высказала администрации. Но старшая медицинская сестра сказала: «Науке вполне известны такие факты, когда человек после своей смерти слишком меняется и делается непохожим на себя. Бывает даже, что он становится меньше ростом, что вы наглядно и видите на данном примере».

Поплакав, Р. положила в сани тело мужа и вернулась в свое село. Однако дома ее сомнения усилились.

Р. вернулась в больницу. Во время объяснения со старшей сестрой Р. увидела в окне своего мужа. Он, живехонький, сидел на койке и глядел во двор.

В общем, дело разъяснилось. Оказалось недоразумение. Умер сосед по койке, а в канцелярии случайно отметили факт смерти не в том листке.

Мы снова видим ошибку, недоразумение, оплошность. Причем ошибку в таком деле, в каком не должно быть ошибок. Это же не шутка, не пустяк — отметить, что человек умер, в то время, когда он жив. Этот пример показывает, что надо семь раз проверить, прежде чем начертать ответственные слова, относящиеся к человеку.

Следует сказать, что по сие время иной раз встречается такая небрежность, невнимательность, легкость в мыслях в тех делах, в которых требуется сугубая точность.

Общий отдел Красногвардейского исполкома в Ленинграде сообщает бойцу в ответ на его запрос о судьбе семьи: «Ваша жена и сестра умерли в 1942 году». Оказалось, что сестра жива. Она была эвакуирована из Ленинграда.

Красноармеец Иванов просил сообщить ему, где находится его мать. Отдел отвечает: «Мать умерла, а вещи все раскрадены».

Иванов не запрашивал о вещах. Тем не менее отвечающий счел своей обязанностью помянуть и такую деликатную деталь, отметив при этом, что вещи не пропали, а именно раскрадены. Быть может, он хотел внести успокоение, хотел, чтобы Иванов перестал тревожиться о вещах, поскольку их уже нет.

Дальнейшее показало, что мать Иванова жива и вещи целы.

Можно себе представить, какую печаль испытал товарищ Иванов, получив первое извещение!

Ответы следует тщательно проверять. И писать их следует культурной, грамотной рукой. Не годится, например, что военнослужащий Скворцов получил такой ответ на свой запрос о семье: «По указанному адресу дом сломан».

Ошибочные, небрежные, неточные, легкомысленные ответы говорят прежде всего о непродуманном, невнимательном отношении к человеку.

И такого рода примеры тем более досадны, что рядом с ними мы все чаще и чаще видим примеры внимания, заботы, предупредительности, которая волнует и глубоко радует.

Перед нами письма, адресованные ленинградской городской милиции. Они написаны в знак благодарности за бережное и трогательное отношение к детям.

Надо сказать, что ленинградская милиция сделала в этом отношении немалое дело. В тяжелый период 1941–43 годов милиция подбирала на улицах ребят, кормила их, заботилась о них. Более трех тысяч детей возвращено родителям.

При милиции был организован специальный детский адресный стол, на учете которого состоят тридцать две тысячи ребят.

Со всех концов Союза идут письма в адрес этого стола. Один из бойцов пишет:

«От всей души приношу благодарность за проявление внимания… Если бы вы знали, как это помогает бить фашистов».

Нет сомнения, чуткое отношение к людям вливает в них силу, энергию, радость. И они в свою очередь становятся внимательны и проявляют заботу и бережное отношение к окружающим.

Фотокарточка

В этом году мне понадобилась фотокарточка для пропуска. Не знаю, как в других городах, а у нас на периферии засняться на карточку не является простым, обыкновенным делом.

У нас имеется одна художественная фотография. Но она помимо отдельных граждан снимает еще группы и мероприятия. И, может быть, поэтому слишком долго приходится ждать получения своих заказов.

Так что, являясь скорее отдельным лицом, чем группой или мероприятием, я побеспокоился заранее и заснялся за два месяца до срока.

Когда мне подали мои фотокарточки, я удивился, как непохоже я вышел. Передо мной был престарелый субъект совершенно неинтересной наружности.

Я сказал той, которая подала мне карточки:

— Зачем же вы так людей снимаете? Глядите, какие полосы и морщины проходят сквозь все лицо.

Та говорит:

— Обыкновенно снято. Только надо учесть, что у нас ретушер на бюллетене. Некому замазывать дефекты вашей не фотогеничной наружности.

Фотограф, находясь за портьерой, говорит:

— А чем он там еще, нахал, недоволен?

Я говорю:

— Неважно сняли, уважаемый. Изуродовали. Разве ж я такой?

Фотограф говорит:

— Я опереточных артистов снимаю, и то они настолько не обижаются. А тут нашелся один такой — морщин ему много… Объектив берет слишком резко, рельефно… Не знаете техники, а тоже суетесь быть критиком.

Я говорю:

— На что ж мне рельеф на моем лице — войдите в положение. Мне бы, — говорю, — просто сняться, как я есть. Чтоб было на что глядеть.

Фотограф говорит:

— Ах, ему еще глядеть нужно. Его же сняли, и он еще на это глядеть хочет. Капризничает в такое время. Дефекты видит… Нет, я жалею, что я вас так прилично снял. В другой раз я вас так сниму, что вы со стоном на карточки взглянете.

Нет, я не стал с ним спорить. Неважно, думаю, какая карточка на пропуске. И так все видят, какой я есть.

И с этими мыслями являюсь в отделение. Сержант милиции стал лепить карточку на мой пропуск. После говорит:

— По-моему, на карточке это не вы.

— Где же, — говорю, — не я. Уверяю вас, это я. Спросите фотографа. Он подтвердит.

Сержант говорит:

— Всякий раз фотографа спрашивать, это что и будет. Нет, я хочу на карточке видеть данное лицо, без вызова фотографа. А тут я наблюдаю совсем не то. Какой-то больной сыпным тифом. Даже щек нет. Пойдите переснимитесь.

— Товарищ, — говорю, — начальник, войдите в положение…

— Нет, нет, — говорит, — и слышать ничего не хочу. Переснимитесь.

Бегу в фотографию. Говорю фотографу:

— Видите, как слабо снимаете. Не наклеивают вашу продукцию.

Фотограф говорит:

— Продукция самая нормальная. Но, конечно, надо учесть, что для вас мы не засветили полную иллюминацию. Снимали при одной лампочке. И через это тени упали на ваше лицо, затемнили его. Однако не настолько они его затемнили, чтоб ничего не видеть. Эвон как уши у вас прилично вышли.

— Ну хорошо, — говорю, — уши. А щеки, — говорю, — где? Уж щеки-то, — говорю, — должны быть как принадлежность человеческого лица.

Фотограф говорит:

— Не знаю. Ваших щек мы не трогали. У нас свои есть.

— Тогда, — говорю, — где же они, мои щеки? Я, — говорю, — две недели провел в доме отдыха. Четыре кило веса прибавил. А вы тут одной своей съемкой черт знает что со мной сделали.

Фотограф говорит:

— Да что, я себе взял ваши щеки, что ли? Кажется, вам ясно говорят — затемнение упало на них. И через это они не получились.

Я говорю:

— А как же тогда без щек?

— А, — говорит, — как хотите. Переснимать не буду. Всех переснимать — это я премии лишусь и плана не выполню. А мне план дороже вашей нефотогеничной наружности.

Посетители говорят мне:

— Не нервируйте фотографа. А то он еще хуже будет людей снимать.

Один из посетителей говорит мне:

— Уважаемый, бегите на рынок. Там фотограф «Пушкой» снимает.

Бегу на рынок. Нахожу фотографа. Тот говорит:

— Нет, я снимаю только со своей бумагой. Без бумаги лучше не являйтесь ко мне, все равно снимать не буду. А с бумагой сниму. И если у вас есть перина — тоже сниму. Ко мне тетя из Барнаула приехала — ей спать не на чем.

Я было хотел уйти, но тут слышу, какой-то продавец меня к себе кличет. Говорит:

— Давай подходи к моему магазину. Имею готовую продукцию.

Смотрю, у него на газете разложены всякие разные готовые фотографии. Их штук триста. Продавец говорит:

— Выбирай себе любую и делай с ней что хочешь. Хоть на лоб себе наклеивай. Погоди, я тебе сам подберу. Тебе как — по размеру или по сходству?

— По сходству, — говорю. — Только, — говорю, — выбирай такую, чтоб щеки были.

Тот говорит:

— Можно и со щеками. Но только они будут дороже на пять рублей. На, прими вот эту фотокарточку. Лучше ее не найти. И щеки есть, и нельзя сказать, чтоб сходство начисто отсутствовало.

Я заплатил тридцать рублей за две фотокарточки и пошел в отделение.

Сержант милиции стал лепить мою карточку. После говорит:

— Так ведь это ж баба.

— Где же, — говорю, — баба. Мужчина в пиджаке.

Сержант говорит:

— Где же, к черту, мужчина, если у него на груди брошка.

Через эту брошку я и замечаю, что это баба.

Поглядел я на фотокарточку — вижу, действительно женщина. Маркизетовая кофточка под пиджаком. На груди брошка с пейзажем. А прическа мужская. И щеки мои.

Сержант говорит:

— Явитесь сюда с настоящими карточками. Но если вы еще раз предъявите мне женскую или детскую фотокарточку, то вряд ли отсюда выйдете, поскольку у меня мелькают подозрения, что вы хотите скрыться под чужой наружностью.

Целую неделю я провел как в тумане. Хлопотал, где бы сняться. На восьмой день, беседуя с фотографом, я почувствовал себя худо. И тогда они вынесли меня в сад и положили на траву, чтоб там меня овеял свежий воздух. Придя в себя, я пошел в отделение. Положил на стол свои первые фотокарточки без щек и сказал сержанту:

— Вот все, что я имею, товарищ начальник. И больше ничего не предвидится.

Сержант поглядел на карточки, потом на меня и говорит:

— Вот теперь ничего себе получилось. Похожи.

Я хотел сказать, что я и не переснимался вовсе. После взглянул на себя в зеркало — действительно, вижу, есть теперь некоторое сходство. Получилось.

Сержант говорит:

— И хотя на карточке вы немного более облезлый, чем на самом деле, но, — говорит, — я так думаю, что через год вы сравняетесь.

Я говорю:

— Я раньше сравняюсь, поскольку мне нужно еще сниматься для проездного документа, для членского билета и для посылки фотокарточек моим родственникам.

Тут сержант наклеил мою фотокарточку и горячо поздравил меня с получением пропуска.

Затемнение в Ново-Анненском

О загсах у нас писали немало. Пожалуй, нет фельетониста, который не пробовал своих сил на загсовскую тему. На эту тему и с моего грешного пера сошло в свое время не менее шести фельетонов.

Понятно. Естественно. Всем желательно, чтобы немаловажные акты гражданского состояния (и в особенности бракосочетание) проходили по-человечески, хорошо. И чтобы в помещении было чистенько. И чтобы к жениху отнеслись культурно. И чтобы невеста осталась довольна происходящим.

А поскольку иной раз оного не случается, то вот и понятна та горечь, которая возникала, когда речь заходила о загсах.

Надо сказать, однако, что фельетонисты в особенности почему-то налегали на будничную обстановку в загсах, на унылый канцелярский стиль и на отсутствие торжественности при записи браков.

Конечно, некоторая торжественность тут желательна, но придумывать что-нибудь такое исключительное, по-моему, не приходится. По-моему, лишнее, если при регистрации будет греметь духовой оркестр или если невесте будут преподносить коробку конфет. Кушать конфеты и слушать музыку можно, вообще говоря, и потом.

В общем, немало горьких слов было произнесено по адресу загсов. И слова эти, как теперь выясняется, находили живейший отклик в душе тов. Ильина, инструктора райбюро загса Ново-Анненского района (Сталинградская область).

Ему тоже казалось, что записи совершаются слишком уж буднично, заурядно и ничего не оставляют в сердцах жениха и невесты.

И вот пришла ему простая, в сущности, мысль, — устраивать торжественные митинги перед записью. Такая простая, как мычание, мысль взволновала инструктора. Ему вдруг показалось, что именно этого и не хватает при регистрации браков.

Сам он, конечно, не посмел на свой страх и риск вводить такое начинание. Он сходил в райисполком и там тщательно проконсультировался.

В райисполкоме уважительно отнеслись к идее инструктора. Зам. предисполкома тов. Чернышев несколько даже развил идею, уточнив ее в некоторых деталях. Он сказал: такой торжественности не будет, если митинги устраивать вдвоем в полутемном загсе. Нет, уж лучше жениха и невесту подводить прямо к зданию райисполкома, и тогда в ненастную погоду я буду сам произносить речь из окна, а когда сухо, я буду влезать на грузовик с тем, чтобы, стоя, произнести то, что нужно.

Воодушевленный горячей поддержкой, инструктор Ильин вернулся в свой загс и стал хлопотать, чтобы поскорее что-нибудь было.

Нет, мы, конечно, не знаем, какие мысли посещали инструктора в те дни, решающие судьбу загса. Но можно допустить, что ему уже мерещилась какая-нибудь медаль, отлитая в честь его изобретения, какая-нибудь хотя бы цинковая медаль со скромной, но выразительной надписью: «За усердие не по разуму». В общем, скоро состоялась первая и, так сказать, показательная свадьба.

По центральной улице поселка с грохотом промчалось несколько подвод и автомобилей, разукрашенных ленточками и цветами.

У здания райисполкома свадебный поезд остановился.

На крыльцо вышел тов. Чернышев. (Заметьте — дождя не было.) Он влез на грузовик и произнес краткую речь, в которой, между прочим, сказал:

— Торжественный митинг по случаю бракосочетания гражданина Н. и гражданки НН. считаю открытым.

Грянул духовой оркестр. И тут один за другим стали выступать ораторы, произнося соответствующие речи.

Нет, мы не знаем, как чувствовали себя жених и невеста. И не знаем, участвовал ли жених в словопрениях. Или он стыдливо сидел в грузовике, утешая свою невесту тем, что вся «эта музыка», вероятно, скоро кончится. Нет у нас сведений также и о мальчишках. Надо полагать, что они тоже поналезли в грузовик и своим поведением внесли в торжество свою долю шума и грохота.

Известно только, что сам председатель райисполкома на улицу не вышел. Стоя у открытого окна, он со снисходительной улыбкой взирал на происходящее, аплодируя по временам тому или иному оратору.

Наконец, утомленного жениха и не менее утомленную невесту повезли в загс.

Было бы крайне обидно инструктору, если бы торжественная часть произошла только у здания райисполкома. Поэтому, привезя жениха и невесту в загс, инструктор открыл тут второй торжественный митинг, что ему вполне удалось, так как при записи присутствовали представители различных организаций.

Сам инструктор взял слово только лишь в самом конце. Он произнес прочувствованную речь, которую заключил словами:

— Именем закона объявляю брак вступившим в силу.

Засим все вышли на улицу. И тут состоялся уже, так сказать, летучий митинг, на который подоспел и сам тов. Чернышев. Причем, заключая торжество, он сказал:

— От своего имени, а также имени местной советской власти приветствую новообрученных. Пожелаем же им счастливой жизни.

Тут снова грянул духовой оркестр и новообрученных повезли куда-то, я не знаю, еще.

Нет, все это, пожалуй, даже трогательно, и во всем этом есть сердечное желание сделать все получше, покрасивее. Но получилось все, к сожалению, наоборот.

Мы не против того, чтобы браки совершались торжественно. Но такое торжество, какое предложил инструктор, это уж, знаете ли, слишком. Это уж ни к чему…

Золотая корова

Весьма сожалею, что наш маленький фельетон приходится озаглавить столь скромно и невыразительно: «Золотая корова». Более яркие заглавия, как, например, «Золотой осел»[536] и «Золотой теленок»[537], были уже использованы нашими предшественниками.

А впрочем, и такое заглавие годится, тем паче что речь пойдет главным образом о коровах и только лишь частично о телятах.

Жизнь коров, как известно, страхуют. И владелец коровы получает от Госстраха премию, если корова его погибнет преждевременно. Я не знаю, какова премия, которую выплачивали в Киргизии. Во всяком случае, начальник джалалабадской конторы Киргизстраха тов. Мартыщенко не был доволен ее размерами. Говорят, он сетовал на то, что на премию нельзя купить корову по рыночной цене.

Тов. Мартыщенко самовольно определил новый размер премии — в двадцать тысяч. И в районах стали заново страховать коров, мотивируя их высокую цену особой молочной продуктивностью и племенными качествами. Узнав об этом новаторстве, Киргизстрах сделал тов. Мартыщенко выговор. Вмешались и другие организации, кои указали: не делать сего впредь.

Неизвестно, как на тов. Мартыщенко подействовали указания. Известно только, что семена, брошенные его щедрой рукой, дали изумительные всходы. Встрепенулись любители легкой наживы. Едва только человек застрахует свою корову, а она уже, как говорится, дышит на ладан и вскоре околевает, к великой радости своего владельца.

В Базар-Курганском районе, выполняя установки своего начальника, страховой инспектор довел премию чуть ли не до тридцати тысяч. Сумма эта оказалась роковой для многих коров. У Искандарова Мамыкая корова, как означено в акте, «отравилась неизвестным ядом». На поверку же вышло, что корова жива, а погиб во цвете лет ее невинный теленок. За оного теленка Искандаров и собирался получить свои двадцать-тридцать тысяч.

Некто Рахимов Хаджимат почему-то решил, что Госстрах выплачивает буквально за каждую зарезанную корову. И с этими мыслями Рахимов в один прекрасный день прирезал свою буренку. Мясо он продал на базаре, а шкуру приложил к заявлению о выплате ему означенной суммы. И заявление вручил райстрахинспектору!

В общем, за короткое время областная контора Госстраха выплатила страховых премий за коров свыше четверти миллиона рублей.

Еще хорошо, что тов. Мартыщенко работает только в областном масштабе. А если бы он действовал в масштабе всей Киргизии? Каково пришлось бы киргизским коровам?

Опасное лекарство

Интересно отметить, что водка появилась сравнительно недавно — шестьсот лет назад. Причем она появилась в качестве лекарства.

Врачи прописывали ее слабым больным для поднятия душевной бодрости, а также с профилактической целью — против чумы и холеры.

Причем прописывали ее помалу, как это и полагается в медицине, — по столовой ложке два раза в день.

Но вскоре больные сами увидели, что это такое. И в короткое время опрокинули, как говорится, все медицинские нормы. Уже столовые ложки их стали не удовлетворять. Уже родственники и врачи стали замечать, что больные тянут лекарство прямо из пузырька, прямо из горлышка. Причем шумят и требуют закуски.

И это был опасный поворот в истории человеческой жизни, когда больные обнаружили вдруг такое исключительное внимание к своему лекарству.

Главное, с другими лекарствами этого не случалось. Нашатырно-анисовые капли как были каплями, так ими и остались. Больные к ним не пристрастились. А с этим лекарством произошло что-то особенное. И даже в дальнейшем случилась просто неразбериха. Уже это лекарство стали пить почему-то здоровые. А больных снова посадили на диету, сказав, что это лекарство им неполезно.

И теперь водка как лекарственное понятие совершенно исчезла из человеческой памяти. Единственным напоминанием остается восклицание: «Будьте здоровы», — что произносят здоровые люди теперь перед тем, как выпить.

Впрочем, справедливость требует отметить, что и в настоящее время находятся слабые люди, которые не прочь отнестись к водке как к медицинскому пособию — «для храбрости», «для поднятия душевной бодрости». Однако положительные результаты от такого лечения слишком сомнительны. И особенно сомнительны в области театрального искусства.

Артист, находясь «под мухой», как правило, играет ненатурально, переигрывает, суетится, кричит.

Короче говоря, вот какое печальное происшествие случилось в одном морском клубе.

Сейчас, как известно, проходит смотр художественной самодеятельности. И вот одно учреждение подготовило отличную программу. У них был свой оркестр, хор. Прекрасный баянист. Поэты.

В зале собралось много народа. В гости пришли рабочие и работницы судоремонтных мастерских. В первых рядах сидело начальство. В общем — большой торжественный вечер. И вот один из участников самодеятельности, некто Т., перед поднятием занавеса почувствовал душевное волнение. Решил «для храбрости» выпить. Достал водки. Выпил.

Тут подошел его номер — «Ритмический танец». Заиграла музыка. Отличный танцор, он на этот раз ничего не мог показать из своих творческих достижений. С первых же тактов полностью разошелся со своим партнером. И, кое-как дотанцевав, удалился под смех публики.

За кулисами он стал готовиться к новому номеру. Выпил уже «для поднятия творческого настроения».

Вышел на сцену танцевать «Яблочко». И тут снова разошелся со своим партнером. На этот раз уже с тремя.

В мрачном настроении артист удалился за кулисы. Решил еще выпить. Уже «с горя». Тут подошел третий его номер — белорусский танец «Лявониха».

На беду в этом танце участвовало восемь человек. Наш герой сразу же запутался среди них. Стал соваться не к тем партнерам, внес замешательство в их ряды, стал хвататься за декорации. Его не без труда увели со сцены.

А предстояло еще играть в скетче. Прибегают устроители и видят, что играть он не может — на голову надевает брюки, а на ноги тельняшку. Но при этом хорохорится. «Сейчас, — говорит, — переоденусь и сыграю в лучшем виде».

Но тут, к счастью, оказалось, что его партнер по скетчу тоже «не в себе». И поэтому скетч сняли с программы.

Вот теперь и рассудите, полезно ли для театрального искусства прибегать к такого рода «лекарствам».

Нет, выпивка перед поднятием занавеса просто возмутительна. А если еще учесть, что происходил смотр художественной самодеятельности, то выпивать, хотя бы и для храбрости, — это просто свинство.

Происшествие на Олимпе

Начинающий писатель М. написал рассказ под названием «Качает».

Сюжет рассказа не бог весть какой. Служащие столовой везут на пароходе инвентарь своего предприятия, которое эвакуируется. Пароход подрывается на мине и тонет. Однако удается спасти все, вплоть до последней вилки.

Этот свой рассказ М. отдал на рассмотрение в литературную консультацию при Н-ской районной газете.

Рассказ понравился в консультации. Начинающего автора поздравили с успехом и три часа с ним беседовали, поправляя рассказ, с тем, чтобы он достиг, так сказать, своего художественного потолка.

Беседуя с автором, редактор консультации сказал ему:

— Рассказ ваш проникнут оптимизмом и глубокой верой в людей, и поэтому вдвойне досадно, что пароход ваш тонет. Должно быть, хороший пароход, вероятно, не маленький, а он так непростительно у вас тонет. Получается как-то не любовно к предметам и людям.

Потупив очи, писатель сказал:

— Пароход-то у меня совсем небольшой…

— А хоть бы и небольшой, — сказал редактор, — а все-таки это пароход. На него и деньги затрачены, и труд… Нехорошо получается… Может, у вас, чего доброго, и жертвы есть?

— Нет, жертв у меня нет, — сказал писатель. — У меня все спаслись… Если хотите, я могу даже это подчеркнуть.

— Нет, подчеркивать не надо, — сказал редактор. — Именно тогда-то читатель и скажет: «А, подчеркнул, значит, есть жертвы»… Нет, не следует, чтоб пароход тонул…

Начинающий писатель смущенно сказал:

— Но ведь это же только рассказ… Это же не по-настоящему гибнет пароход…

— Что значит «не по-настоящему»? — сказал редактор. — На что же такое произведение, которое не отражает подлинной жизни? Нет, вы пишите так, чтобы жизнь отражалась, как в капле воды. И учтите, что читатель переживает, видя, что водный транспорт теряет, так сказать, одну свою единицу… Нет, уж лучше вы парохода вообще не трогайте. Замените его чем-нибудь…

— Так чем же его заменить? — с беспокойством сказал писатель. — Может быть, баркой?

— Нет, баркой тоже нехорошо, — сказал редактор. — Барки сейчас очень и очень нужны Госречпароходству… Замените чем-нибудь таким, я бы сказал, небольшим…

— Может, буксир взять? — спросил писатель.

Редактор отрицательно покачал головой.

— Буксир — это тот же пароход, — сказал он. — Буксир я вам не советую брать.

Писатель возвел свои очи к потолку, стараясь припомнить самые малые плавающие единицы.

— Катер, может быть, взять, — пробормотал он. — Уж катер-то — это совсем небольшое, едва, так сказать, плавает…

Редактор потер свою переносицу и, обратившись к сотруднице консультации, сказал ей:

— Как ты думаешь, Катя, если он катер себе возьмет?

Пожав плечами, Катя сказала:

— Нет, катер не следует брать. Катер обычно людей спасает, и гибель катера может вызвать плохую реакцию у читателя… Пусть он лодку себе возьмет.

— А в самом деле, — сказал редактор, — возьмите себе обыкновенную лодку и дуйте на ней.

Слегка побледнев от обиды, писатель сказал:

— На что же мне обыкновенная лодка? У меня же народу много. Около тридцати человек. Как я их всех повезу?..

Не глядя на писателя, Катя сказала:

— То есть прямо беда с этими начинающими писателями. Они не соображают, что количество людей зависит от них.

Редактор сказал:

— А верно. Вы же художник и, так сказать, творец. Вы же этим распоряжаетесь. Возьмите себе поменьше народу. Столько, чтобы им в лодку сесть.

— Ну хорошо, допустим, я возьму меньше народу, — неуверенно сказал писатель, — а как же я имущество повезу? Ведь они же у меня весь инвентарь с собой везут… Одних столов у них штук двадцать.

— Да столов-то вам за каким чертом столько! — раздражаясь, сказал редактор.

— Так ведь они же у меня все оборудование везут, — чуть не плача, пробормотал писатель. — Ведь если взять не все, то не будет такой острой проблемы. Будет самый обыкновенный рассказ.

Катя сказала:

— Да вы возьмите себе большую рыбацкую лодку. И как-нибудь там сложите все ваше имущество.

Редактор сказал:

— Конечно. Вы же художник. И, значит, как-нибудь там и уложитесь.

— А столы?

— Что столы?.. Ах да… Столы еще у вас… — сказал редактор. — Ну а столы… столы пускай… по воде плывут…

— В крайнем случае, — сказала Катя, — вы свяжите их веревкой, и пусть они рядом с лодкой плывут. Пусть кто-нибудь на корме сидит и держит эту веревку.

— Конечно, — сказал редактор. — Пусть они, так сказать, рядом с лодкой… Ведь, надеюсь, у вас деревянные столы… Не каменные, черт бы их драл…

— Ну деревянные, — сказал писатель с дрожью в голосе. — А рояль куда же я дену… Ведь они же еще у меня рояль везут…

— А рояль-то за каким чертом вы с собой берете! — воскликнул редактор, потеряв наконец терпение.

Снова побледнев от обиды, писатель сказал:

— Рояль у меня самое ударное место, поймите… Ведь ради него я и за рассказ взялся…

Катя не без едкости сказала, обращаясь в пространство:

— Да пусть он поступает, как хочет. Наше дело подтолкнуть его творческую мысль… Пусть он хоть на рояле верхом плывет. Все равно ему до Чехова далеко.

Редактор встал и, заканчивая аудиенцию, сказал:

— В общем, поправьте рассказ так, как мы вам посоветовали. И зайдите через недельку. Посмотрим, что у вас получилось.

Через неделю начинающий писатель М. принес свой исправленный рассказ. Редактор сказал:

— Получилось плохо. Нехудожественно. И главное, не правдиво. За каким-то чертом рояль в лодке везут…

Катя сказала:

— Как-то не веришь в ваши столы и в этот ваш рояль…

Взяв рассказ, писатель уходит.

И вот прошло несколько месяцев после этого происшествия.

На днях я получил по почте два варианта рассказа «Качает» и длинное письмо начинающего писателя М.

В своем письме М. пишет:

«Я убедительно прошу вас сличить эти два варианта моего рассказа. И вы увидите, как может плохой и неопытный редактор испортить хорошее произведение. Вот где, по-моему, беда нашей литературы. И вот где, быть может, причина отставания нашей литературы от других высоких производств…»

Не без интереса я стал сличать два варианта.

Действительно, второй вариант из рук вон плох. Какая-то жалкая пародия, а не рассказ.

Читаю первый вариант, не тронутый грубой рукой редактора. С удивлением вижу, что и этот вариант никуда не годится. Слабенький, убогий рассказец, который надо было тотчас вернуть автору.

Печальное, я бы сказал, происшествие на нашем литературном Олимпе.

Комментарии

В четвертом томе публикуются рассказы и фельетоны 1932–1946 гг. Он непосредственно продолжает линию малой прозы Зощенко, собранной в первых двух томах собрания сочинений. Однако объем этой прозы и ее место в творчестве писателя существенно изменяются. В двадцатые годы большие жанровые формы («Сентиментальные повести») воспринимались на фоне Зощенко-рассказчика. В тридцатые — первой половине сороковых годов малые жанры занимают более скромное место. Зощенко, занятый работой над «Возвращенной молодостью», историческими повестями и «Ключами счастья» («Перед восходом солнца»), либо создает из них новое структурное образование («Голубая книга»), либо чисто механически объединяет их в сборники.

Как и в первые тома, в данный том тоже включены несколько рассказов, позднее, в новых редакциях, вошедшие в «Голубую книгу». Из известных, зафиксированных библиографами, произведений за пределами данного тома осталось около десятка малозначительных журнальных и газетных публикаций.

С луны свалился

Впервые — Вечерняя Москва. 1932. 11 ноября. Заглавие: Юмористический рассказ.

Печ. по: Личная жизнь. С. 52–56.

Под заглавием «История с переодеванием» вошел в «Голубую книгу» (раздел «Неудачи») сокращенным более чем в два раза и существенно отредактированным (см. т. 5).

Испытание героев

30 дней. 1933. № 1.

Печ. по: Личная жизнь. С. 22–28.

Авторская датировка: 1932.

Врачевание и психика

Огонек. 1933. № 2.

Публиковался также под заглавием «Врачевание психики».

Печ. по: Личная жизнь. С. 38–43.

Дела и люди

Крокодил. 1933. № 5. Подпись: Михал Михалыч.

Печ. по: УГ. С. 433–434.

Кража

Крокодил. 1933. № 7.

Печ. по: Личная жизнь. С. 44–47.

По мотивам рассказа написана одноактная комедия «Неудачный день» (1933). Включен в «Голубую книгу» (раздел «Коварство») под заглавием «Интересная кража в кооперативе» со значительно измененными вступлением и концовкой (см. т. 5).

Западня

Крокодил. 1933. № 8.

Печ. по: Личная жизнь. С. 12–15.

Грустные глаза

Крокодил. 1933. № 13.

Печ. по: Личная жизнь. С. 48–51.

Авторская датировка: 1932.

Какие у меня были профессии

Литературный Ленинград. 1933. 3 июля.

Публиковался также под заглавием «Удивительная профессия» (Избр. 1939).

Печ. по: Личная жизнь. С. 29–37.

Кролики

Журнальная публикация не установлена.

Печ. по: Личная жизнь (сдано в набор 12 ноября 1933 г.). С. 127–129.

Понимать надо

Журнальная публикация не установлена.

Печ. по: Личная жизнь. С. 129–131.

Варташевский

Журнальная публикация не установлена.

Печ. по: Личная жизнь. С. 146–147.

Анна на шее

Крокодил. 1934. № 7.

Печ. по: СС 3. Т. 2. С. 247–252.

Заглавие повторяет название рассказа А. П. Чехова (1895).

В письме редактору «Крокодила» М. З. Мануильскому (февраль 1934 года) есть автокомментарий к рассказу, связанный с задержкой публикации: «Новелла моя „Анна на шее“ — скажу без пристрастия — первоклассная новелла, и почему она откладывается, мне непонятно. Идея там двойная: 1) милиционер полюбил девушку, потому что спас ее и 2) если бы давали медали за спасение, то любовь, быть может, и не состоялась» (Встречи с прошлым. Вып. 6. М., 1988. С. 213).

Счастливый случай

Крокодил. 1934. № 10. Заглавие: Копайте дальше. Подпись: Михал Михалыч.

Печ. по: СС 3. Т. 2. С. 372–373.

Артисты приехали

Известия. 1934. 5 июля.

Печ. по: СС 3. Т. 2. С. 373–375.

Неприятная история

Известия. 1934. 12 июля. Заглавие: Неприятная история, или не все золото, что блестит.

Существует одноименный рассказ 1927 г., позднее включенный в «Голубую книгу» под заглавием «Интересный случай в гостях» (См. т. 2 и т. 5).

Печ. по: СС 3. Т. 2. С. 375–378.

Усердие не по разуму

Известия. 1935. 9 апреля.

Печ. по: Рассказы 1937–1938. С. 141–143.

Авторская датировка: 1937.

Об уважении к людям

Известия. 1935. 30 мая.

Публиковался также под заглавием «Уважение к людям».

Печ. по: СС 3. Т. 2. С. 381–384.

Порицание Крыму

Крокодил. 1935. № 17/18.

Печ. по: СС 3. Т. 2. С. 388–390.

Пьяный человек

Известия. 1935. 16 июля.

Печ. по: СС 3. Т. 2. С. 384–387.

На дне

Крокодил. 1935. № 26/27.

Печ. по: СС 3. Т. 2. С. 252–255.

Водяная феерия

Крокодил. 1935. № 28/29.

Печ. по: Рассказы 1937–1938. С. 68–72.

Авторская датировка: 1935–1937.

Наше гостеприимство

Крокодил. 1935. № 30/31.

Печ. по: СС 3. Т. 2. С. 390–393.

Поездка в город Топцы

Крокодил. 1935. № 32.

Печ. по: СС 3. Т. 2. С. 258–260.

Сказка жизни

Крокодил. 1935. № 35/36. Подпись: Засл. деят. М. М. Коноплянников-Зуев.

Печ. по: СС 3. Т. 2. С. 393–396.

Плохая жена

Вечерняя Москва. 1935. 30 декабря.

Печ. по: СС 3. Т. 2. С. 261–264.

Стенограмма речи, произнесенной на собрании нашего жакта от 28 января жильцом из квартиры № 7

Крокодил. 1936. № 5. Подпись: Засл. деят. М. М. Коноплянников-Зуев.

Печ. по: УГ. С. 436–438.

Опубликовано в тематическом номере «Советская военная крокодильская энциклопедия в самом сокращенном виде» (раздел «Тыл»). Рассказ сопровожден кратким предисловием: «Учитывая выдающуюся роль тыла в условиях современной войны, редакция „Крокодила“ обратилась к признанному авторитету в этой области, популярному тылологу, заслуженному деятелю М. М. Коноплянникову-Зуеву с просьбой прислать статью о тыле. Маститый деятель, загруженный сверх всякой меры текущей работой, не смог, к сожалению, принять непосредственного участия в составлении нашей энциклопедии, но любезно предоставил в наше распоряжение из своих архивов стенографически записанную речь, которую мы, слегка обработав, и предлагаем вниманию читателей».

Горе от ума

Известия. 1936. 14 февраля.

Печ. по: СС 3. Т. 2. С. 396–399.

Заглавие повторяет название комедии А. С. Грибоедова (1824).

Небрежность и легкомыслие

Правда. 1936. 9 июля.

Печ. по: СС 3. Т. 2. С. 399–402.

Много шума из ничего

Известия. 1936. 9 июля.

Печ. по: СС 3. Т. 2. С. 402–405.

Заглавие повторяет название комедии У. Шекспира (1598).

Истинное происшествие

Крокодил. 1936. № 24. Заглавие: Небольшое поучение.

Печ. по: СС 3. Т. 2. С. 405–407.

Не пущу

Крокодил. 1936. № 25. Заглавие: Другая картина.

Печ. по: Рассказы 1937–1938. С. 55–59.

Авторская датировка: 1936–1937.

Дача Петра Свинцова

Крокодил. 1936. № 26. Печ. по: УГ. С. 438–440.

Публиковалось также под заглавием «Большой сюрприз».

Наукуна борьбу с шумом!

Крокодил. 1936. № 27. Подпись: Засл. деят. М. М. Коноплянников-Зуев.

Печ. по: УГ. С. 440–443.

Позднее публиковался под заглавием «Еще о борьбе с шумом» (Зощенко М. 1935–1937. Л., 1937). Этот текст был существенно сокращен, однако в нем появился другой финал (см. далее).

Прощай, карьера

Вечерняя Москва. 1936. 29 сентября.

Печ. по: СС 3. Т. 2. С. 407–411.

История болезни

Крокодил. 1936. № 28.

Публиковался также под заглавием «История моей болезни».

Печ. по: Рассказы 1937–1938. С. 149–153.

В трамвае

Крокодил. 1936. № 29.

Публиковался также под заглавием «Облака».

Печ. по: Рассказы 1937–1938. С. 29–32.

Авторская датировка (очевидно, неточная): 1937.

Творчество и действительность

Крокодил. 1936. № 31. Подпись: Засл. деят. М. М. Коноплянников-Зуев.

Печ. по: УГ. С. 443–444.

Нетактично поступили

Крокодил. 1936. № 32.

Печ. по: УГ. С. 444–446.

Спи скорей

Крокодил. 1936. № 32.

Печ. по: СС 3. Т. 2. С. 274–277.

Опасные связи

Крокодил. 1936. № 36. Подпись: Засл. деят. М. М. Коноплянников-Зуев.

Печ. по: СС 3. Т. 2. С. 281–284.

Заглавие повторяет название романа французского писателя Шодерло де Лакло (1782).

Огни большого города

Известия. 1936. 7 ноября.

Печ. по: Рассказы 1937–1938. С. 52–55.

Авторская датировка: 1936–1937.

Заглавие повторяет название кинофильма Ч. С. Чаплина (1931).

В пушкинские дни

Крокодил. 1937. № 3 (Первая речь о Пушкине); № 5 (Вторая речь о Пушкине). Подпись: Заслуженный деятель М. М. Коноплянников-Зуев.

Печ. по: Рассказы 1937–1938. С. 144–149.

Фельетон связан с широко отмечавшимся в начале 1937 года столетием со дня гибели А. С. Пушкина. Этой дате Зощенко также посвятил «Шестую повесть Белкина» (см. т. 5).

На улице («Давеча я шел по улице…»)

Крокодил. 1937. № 5.

Печ. по: Рассказы 1937–1938. С. 130–131.

Жалоба

Крокодил. 1937. № 6. Подпись: Засл. деят. М. М. Коноплянников-Зуев.

Печ. по: СС 3. Т. 2. С. 284–286.

Двадцать лет спустя

Звезда. 1937. № 3.

Печ. по: Рассказы 1937–1938. С. 78–89.

Тишина

Звезда. 1937. № 4.

Печ. по: Рассказы 1937–1938. С. 43–51.

Парусиновый портфель

Крокодил. 1937. № 10.

Печ. по: Рассказы 1937–1938. С. 59–64.

На основе рассказа написана одноименная комедия в трех действиях (1939).

О бытовой основе рассказа вспоминала В. В. Зощенко (зима 1935–1936 гг.): «Кстати, забавная подробность. Борис (близкий знакомый В. В. Зощенко — И. С.) обычно приходил ко мне вечером, очевидно, прямо со службы, и свой портфель обычно оставлял в передней на подзеркальнике… Михаил как-то обратил на это внимание и смеялся — врет, очевидно, жене, что задерживается на службе, на сверхурочной работе или на заседаниях. И вот из этой ситуации он „оттолкнулся“ в своем рассказе „Парусиновый портфель“, как у него часто бывало — берет какой-нибудь реальный факт — и к нему досочиняет… обычный метод его работы» (Мат 3. С. 24–25).

Веселая игра

Красная газета. 1937. 1 мая.

Печ. по: СС 3. Т. 2. С. 305–308.

Дома и люди

Крокодил. 1937. № 15.

Печ. по: Рассказы 1937–1938. С. 119–121.

Пожар

Крокодил. 1937. № 16. Заглавие: Загадочное преступление.

Печ. по: Рассказы 1937–1938. С. 5–8.

Публиковался также под заглавием «Уголовное дело».

Ранее публиковался еще один фельетон «Пожар» (1928, см. т. 2), позднее появился рассказ «Пожар» (Нева. 1956. № 6).

Вынужденная посадка

Крокодил. 1937. № 17.

Печ. по: Рассказы 1937–1938. С. 9–12.

На Парнасе

Крокодил. 1937. № 18. Подпись: Засл. деят. М. М. Коноплянников-Зуев.

Печ. по: Рассказы 1937–1938. С. 159–161.

Сердца трех

Крокодил. 1937. № 24.

Печ. по: Рассказы 1937–1938. С. 15–20.

Федот, да не тот

Ленинградская правда. 1937. 2 августа.

Печ. по: Рассказы 1937–1938. С. 121–124.

Позднее был опубликован еще один текст под тем же заглавием (Крокодил. 1943. № 3), включенный в цикл «Никогда не забудете» (см. т. 7).

Браки заключаются в небесах

Правда. 1937. 7 ноября.

Печ. по: Рассказы 1937–1938. С. 12–15.

Первую публикацию, отличающуюся от книжного варианта, см.: УГ. С. 454–456.

Встреча

Крокодил. 1937. № 31.

Печ. по: Рассказы 1937–1938. С. 26–29.

Под таким же названием публиковался другой рассказ (1928, см. т. 2).

Долг чести

Крокодил. 1937. № 32.

Печ. по: Рассказы 1937–1938. С. 124–127.

Шумел камыш

Крокодил. 1937. № 35/36.

Печ. по: Рассказы 1937–1938. С. 3–5.

Благие порывы

Журнальная публикация не установлена.

Печ. по: Рассказы 1937–1938. С. 131–134.

Авторская датировка: 1937.

Каменное сердце

Журнальная публикация не установлена.

Печ. по: Рассказы 1937–1938. С. 156–158.

Авторская датировка: 1937.

Сказка

Журнальная публикация не установлена.

Печ. по: Рассказы 1937–1938. С. 153–155.

Авторская датировка: 1937.

Физика

Журнальная публикация не установлена.

Печ. по: Рассказы 1935–1937. С. 271–273.

Новые времена («Вот сейчас формируются новые люди…»)

Звезда. 1938. № 1.

Печ. по: Рассказы 1937–1938. С. 37–42.

Вскоре под таким же заглавием было напечатано еще два фельетона (см. далее).

Похвала транспорту

Крокодил. 1938. № 2.

Печ. по: Рассказы 1937–1938. С. 23–26.

Живые люди

Крокодил. 1938. № 11.

Печ. по: СС 3. Т. 2. С. 324–326.

Людоед

Крокодил. 1938. № 12.

Печ. по: СС 3. Т. 2. С. 326–329.

Бедный дядя

Крокодил. 1938. № 13.

Печ. по: СС 3. Т. 2. С. 428–431.

Роза-Мария

Крокодил. 1938. № 14.

Печ. по: СС 3. Т. 2. С. 329–332.

Валя

Крокодил. 1938. № 16.

Печ. по: СС 3. Т. 2. С. 332–335.

Король золота

Огонек. 1938. № 10.

Печ. по: Рассказы 1937–1938. С. 72–78.

В огороде бузина, а в Киеве — дядя

Крокодил. 1938. № 17. Тематический номер «Экскурсия в Киев».

Печ. по: УГ. С. 471–473.

Поучительная история

Крокодил. 1938. № 18. Заглавие: Новые времена.

Печ. по: СС 3. Т. 2. С. 443–445.

Последняя неприятность

Крокодил. 1938. № 19.

Печ. по: СС 3. Т. 2. С. 335–338.

Приглашение в Ленинград

Крокодил. 1938. № 20.

Печ. по: УГ. С. 473–475.

Публикация сопровождалась послесловием «От редакции»:

В яркой, хотя и довольно замысловатой форме заслуженный деятель М. М. Коноплянников-Зуев ставит вопрос о приморских красотах Ленинграда, а заодно — и о недостатках планировки и коммунальных устройств этого города. Однако, как мог заметить наш зоркий и бдительный читатель, в статье М. М. Коноплянникова-Зуева имеется ряд противоречий. Для того, чтобы дать читателю более широкие сведения по интересующему вопросу, редакция «Крокодила» почти в полном составе выехала в Ленинград и свои впечатления изложит в следующем специальном номере «Путешествие „Крокодила“ в Ленинград».

Этот номер так и не появился.

На улице («Дозвольте, уважаемые товарищи…»)

Крокодил. 1938. № 21.

Печ. по: УГ. С. 475–477.

Под тем же заглавием существует еще два фельетона (см. выше и ниже).

Была без радости любовь

Крокодил. 1938. № 22.

Печ. по: СС 3. Т. 2. С. 433–437.

О вывесках

Крокодил. 1938. № 23. Подпись: Засл. деят. М. М. Коноплянников-Зуев.

Печ. по: СС 3. Т. 2. С. 437–439.

Клинический случай

Крокодил. 1938. № 26.

Печ. по: СС 3. Т. 2. С. 439–442.

Новые времена («В октябре этого года…»)

Крокодил. 1938. № 28/29.

Печ. по: СС 3. Т. 2. С. 443–445.

Существует одноименный рассказ (см. выше).

Поминки

Крокодил. 1938. № 35.

Печ. по: СС 3. Т. 2. С. 338–341.

С Новым годом

Крокодил. 1938. № 36. Заглавие: Новогоднее пожелание.

Печ. по: СС 3. Т. 2. С. 445–447.

У подъезда

Журнальная публикация не установлена.

Печ. по: УГ. С. 478–480. Авторская датировка: 1938.

Публиковался также под заглавием «У парадного подъезда».

Несчастный случай

Крокодил. 1939. № 6.

Печ. по: УГ. С. 480–483.

Под тем же заглавием в 1926 и 1927 гг. печатались еще два рассказа, первый позднее переименован в «Рачис» (см. т. 2).

Кочерга

Крокодил. 1939. № 16. Заглавие: Происшествие.

Печ. по: СС 3. Т. 2. С. 341–344.

Сапоги

Крокодил. 1939. № 17.

Печ. по: УГ. С. 483–485.

Хорошая характеристика

Крокодил. 1939. № 24.

Печ. по: УГ. С. 486–488.

Испытание

Крокодил. 1940. № 13.

Печ. по: УГ. С. 488–490.

На улице («Еще недавно улицы у нас поливались из кишки».)

Крокодил. 1940. № 14.

Печ. по: УГ. С. 491–493.

Существует два одноименных текста (см. выше).

Научная аномалия

Крокодил. 1940. № 16. Подпись: Заслуж. деят. М. М. Коноплянников-Зуев.

Печ. по: СС 3. Т. 2. С. 447–450.

Ночное происшествие

Крокодил. 1940. № 17. Подпись: Заслуж. деят. М. М. Коноплянников-Зуев.

Печ. по: СС 3. Т. 2. С. 450–452.

Все важно в этом мире

Крокодил. 1940. № 18. Подпись: Заслуж. деят. М. М. Коноплянников-Зуев.

Печ. по: СС 3. Т. 2. С. 452–454.

На всякий час ума не напасешься

Крокодил. 1940. № 22.

Печ. по: УГ. С. 493–495.

Коммерческая операция

Крокодил. 1940. № 23. Подпись: Засл. деят. М. М. Коноплянников-Зуев.

Печ. по: УГ. С. 495–496.

Сынок и пасынок

Крокодил. 1941. № 1.

Печ. по: Рассказы 1959. С. 151–157.

Авторская датировка: 1940.

Святая ночь

Журнальная публикация не установлена. Избр. 1946.

Печ. по: Рассказы 1959. С. 165–169.

Авторская датировка: 1941.

Пчелы и люди

Звезда. 1941. № 1.

Печ. по: Рассказы 1959. С. 169–175.

Авторская датировка: Март 1941.

Чингис-хан с самолетом

Крокодил. 1941. № 5.

Печ. по: Рассказы 1940–1945. С. 55–57.

Скандал в благородном семействе

Крокодил. 1941. № 25.

Печ. по: Рассказы 1940–1945. С. 57–59.

Своя рука — владыка

Журнальная публикация не установлена.

Печ. по: Рассказы 1940–1945. С. 60–61.

Авторская датировка: 1941.

Фашисты учатся

Журнальная публикация не установлена.

Печ. по: Рассказы 1940–1945. С. 61–63.

Авторская датировка: 1941.

Неожиданное признание

Крокодил. 1941. № 27. С. 4.

Печ. по первой публикации.

Фельетон не переиздавался.

Опасный поворот

Журнальная публикация не установлена. Избр. 1946.

Печ. по: УГ. С. 547–549.

Авторская датировка: 1941.

Рогулька

Крокодил. 1943. № 16.

Печ. по: Рассказы 1959. С. 185–188.

Нашел, что искал

Крокодил. 1943. № 20.

Печ. по: Избр. 1946. С. 160–163.

Берегитесь!

Крокодил. 1943. № 21. Подпись: Заслуженный деят. М. М. Коноплянников-Зуев.

Печ. по: СС 3. Т. 2. С. 457–459.

Фокин-Мокин

Крокодил. 1943. № 22/23.

Печ. по: СС 3. Т. 2. С. 352–354.

Горькие размышления

Крокодил. 1943. № 30/31.

Печ. по: УГ. С. 549–551.

Наступает зима

Крокодил. 1943. № 32.

Печ. по: СС 3. Т. 2. С. 459–461.

Добро пожаловать

Крокодил. 1943. № 34/35.

Печ. по: Избр. 1946. С. 166–169.

Однажды ночью

Крокодил. 1943. № 36.

Печ. по: СС 3. Т. 2. С. 401–403.

Более чем грустно

Крокодил. 1943. № 37.

Печ. по: УГ. С. 551–553.

Обоюдное понимание

Советская авиация. 1943. 8 декабря.

Печ. по: Рассказы 1940–1945. С. 63–65.

Солдатские рассказы

Рассказы 1940–1945. С. 102–116.

Одновременно: Избр. 1946. С. 142–157.

Печ. по этому изданию.

Отдельные тексты цикла первоначально публиковались в журналах:

Крокодил. 1943. № 3 — Плохая земля.

Смена. 1943. № 5 — Могила немецкого солдата.

Огонек. 1943. № 10/11 — Стреляйте в меня; Сеанс для немцев.

Крокодил. 1943. № 24 — Катюша; Чучело.

В сборнике Рассказы 1959 (С. 175–185) цикл был сокращен на три рассказа, заголовки убраны и датировка под каждым текстом заменена общей: 1941–1943.

Дополнения к «Солдатским рассказам»

Федот, да не тот

Крокодил. 1943. № 3. С. 3. Под общим заглавием «Рассказы о войне» вслед за рассказом «Плохая земля», включенным в цикл «Солдатские рассказы».

Примечание к первому тексту: Рассказал старший сержант Н. Лучинский.

Примечание ко второму тексту: Рассказал партизан тов. В.

Печ. по первой публикации.

Позднее на ту же фабулу и с тем же заглавием Зощенко написал фактически иной рассказ, вошедший в цикл «Никогда не забудете» (см. т. 7).

Слабая психика

Звереныш

Крокодил. 1943. № 24. С. 3. Под №№ 1 и 3 вместе с вошедшими в «Солдатские рассказы» миниатюрами «Катюша» (№ 1) и «Чучело» (№ 3).

Общий заголовок: Факты.

Печ. по первой публикации.

Портрет

Журнальная публикация не установлена.

Печ. по: Избр. 1946. С. 157–160.

Авторская датировка: 1943.

Уцелел

Журнальная публикация не установлена.

Печ. по: Рассказы 1940–1945. С. 74–75.

Авторская датировка: 1944.

В подвале

Журнальная публикация не установлена.

Печ. по: Избр. 1946. С. 163–166.

Авторская датировка: 1944.

По следам войны

Журнальная публикация не установлена.

Печ. по: Рассказы 1940–1946. С. 76–78.

Авторская датировка: 1944.

О маленьких для больших

Журнальная публикация не установлена.

Рассказы 1940–1945. Печ. по: УГ. С. 553–554.

Авторская датировка: 1944.

Хороший день

Смена. 1944. 31 декабря.

Печ. по: СС 3. Т. 2. С. 463–464.

Печатался также под заглавием «Один день».

Два письма

Известия. 1945. № 5. 6 января.

Печ. по: Рассказы 1959. С. 188–191.

Авторская датировка: 1944.

Внимание — люди

Известия. 1945. № 67. 21 марта.

Печ. по: УГ. С. 556–558.

Фотокарточка

Ленинград. 1945. № 3.

Печ. по: СС 3. Т. 2. С. 354–357.

Затемнение в Ново-Анненском

Известия. 1945. № 197. 22 августа. Рубрика: Маленький фельетон.

Печ. по: УГ. С. 558–560.

Публиковалось также под заглавием «Затемнение в Энске».

Золотая корова

Известия. 1945. № 225. 23 сентября. Рубрика: Маленький фельетон.

Печ. по: УГ. С. 560–561.

Фельетон вызвал официальную реакцию. В № 259 помещена информация «По следам наших выступлений»: «В „Известиях“ от 23 сентября напечатан фельетон М. Зощенко „Золотая корова“. Главным управлением государственного страхования ССР дано распоряжение управлению Госстраха Киргизской ССР снять с работы начальника Джалал-Абадского областного управления Госстраха тов. Мартыщенко и предать его суду. Одновременно предложено проверить правильность договоров о добровольном страховании животных и правильность выплаты страхового возмещения».

Опасное лекарство

Журнальная публикация не установлена.

Печ. по: УГ. С. 561–563.

Авторская датировка: 1945.

Происшествие на Олимпе

Ленинград. 1946. № 3/4.

Печ. по: СС 3. Т. 2. С. 464–467.

Список условных сокращений

Восп. — Вспоминая Михаила Зощенко / Сост. и подг. текста Ю. В. Томашевского. Л.: Художественная литература, 1990.

ИП — Зощенко М. Избранные повести. Л.: Гослитиздат, 1936.

Избр. 1939 — Зощенко М. Избранное. Л.: ГИХЛ, 1939.

Избр. 1946 — Зощенко М. Избранные произведения. 1923–1945. Л.: ГИХЛ, 1946.

Лицо и маска — Лицо и маска Михаила Зощенко / Сост. и публ. Ю. В. Томашевского. М.: Олимп — ППП, 1994.

Летопись — Хронологическая канва жизни и творчества Михаила Зощенко / Сост. Ю. В. Томашевский // Лицо и маска. С. 340–365.

Личная жизнь — Зощенко М. Личная жизнь. Л.: ОГИЗ ГИХЛ, 1934.

Мат 1 — Михаил Зощенко: Материалы к творческой биографии. Кн. 1. СПб.: Наука, 1997.

Мат 2 — Михаил Зощенко: Материалы к творческой биографии. Кн. 2. СПб.: Наука, 2001.

Мат 3 — Михаил Зощенко: Материалы к творческой биографии. Кн. 3. СПб.: Наука, 2002.

Рассказы 1935–1937 — Зощенко М. 1935–1937. Рассказы, повести, фельетоны, театр, критика. Л.: Гослитиздат, 1937.

Рассказы 1937–1938 — Зощенко М. Рассказы. 1937–1938. Л.: Советский писатель, 1938.

Рассказы 1940–1945 — Зощенко М. Фельетоны. Рассказы. Повести. 1940–1945. Л.: Лениздат, 1946.

Рассказы 1959 — Зощенко М. Рассказы и повести. 1923–1956. Л.: Советский писатель, 1959.

СС 6 — Зощенко М. Собрание сочинений: В 6 т. Л.; М.: Прибой — Гослитиздат, 1929–1932.

СС 3 — Зощенко М. Собрание сочинений: В 3 т. / Сост., подг. текста, прим. Ю. В. Томашевского. Л.: Художественная литература, 1986–1987.

УГ — Зощенко М. Уважаемые граждане: Пародии. Рассказы. Фельетоны. Сатирические заметки. Письма к писателю. Одноактные комедии / Изд. подг. М. З. Долинским. М.: Книжная палата, 1991.

Том 5. Голубая книга

(сборник)

Возвращенная молодость

1. Автор приносит свои извинения

Это есть повесть о том, как один советский человек, обремененный годами, болезнями и меланхолией, захотел вернуть свою утраченную молодость.

И что же? Он вернул ее простым, но все же удивительным способом.

Человек вернул свою потерянную молодость! Факт, достойный оглашения в печати. Тем не менее не без робости автор приступает к этому сочинению. Обиды и огорчения принесет, вероятно, нам эта книга.

Ах, мы тревожимся в особенности за одну категорию людей, за группу лиц, так сказать, причастных к медицине.

Эти лица, ну там, скажем, врачи, фельдшера, лекарские помощники, работники «скорой помощи», а также, ну скажем, заведующие аптеками с ихними женами, родственниками, знакомыми и соседями, лица эти, увидав книгу, содержание которой поначалу несколько напомнит им ихнюю профессию, лица эти, несомненно, отрицательно, а может быть, даже и враждебно отнесутся к нашему сочинению.

Этих лиц автор покорнейше просит поснисходительней отнестись к нашему труду. Автор, в свою очередь, тоже обещает им быть снисходительным, если ему случится читать повести или там, скажем, рассказы, написанные врачом, или родственником этого врача, или даже его соседом.

Автор просит у этих лиц извинения за то, что он, работая в своем деле, мимоходом и, так сказать, как свинья, забрел в чужой огород, наследил, быть может, натоптал и, чего доброго, сожрал чужую брюкву.

2. Некоторая необычайность нашего сочинения

Наша повесть на этот раз мало похожа на обычные литературные вещицы. Она мало также похожа и на наши прежние художественные вещички, написанные наивной, грубоватой рукой в спехе нашей молодости и легкомыслия.

Нет, с одной стороны, это сочинение тоже можно будет назвать художественным. Тут будет и художественное описание картин нашей северной природы, описание бережков, ручейков и опушек леса. Тут будет интересный и даже занимательный сюжет. Тут будут разные сложные и сердечные переживания героев, а также рассуждения и добровольные высказывания этих героев о пользе текущей политики, о мировоззрении, о перестройке характеров и о славных грядущих днях.

Здесь будет все, чего ждет читатель от книги, которую он взял почитать вечерком, чтобы рассеять свои дневные заботы и чтоб окунуться в чужую жизнь, в чужие переживания и в чужие помыслы.

Но это только с одной стороны. А с другой стороны, наша книга — нечто совершенно иное. Это такое, что ли, научное сочинение, научный труд, изложенный, правда, простым, отчасти бестолковым бытовым языком, доступным в силу знакомых сочетаний самым разнообразным слоям населения, не имеющим ни научной подготовки, ни смелости или желания узнать, что творится за всей поверхностью жизни.

В этой книге будут затронуты вопросы сложные и даже отчасти чересчур сложные, отдаленные от литературы и непривычные для рук писателя.

Такие вопросы, как, например, поиски потерянной молодости, возвращение здоровья, свежести чувств, и так далее, и тому подобное, и прочее. А также будут затронуты вопросы о переустройстве всей нашей жизни и о возможностях этого переустройства, о капитализме и о социализме и о выработке мировоззрения. А кроме того, мы коснемся и других, не менее важных вопросов, взятых в самом их наивысшем значении и в свете текущих дней.

3. На что похоже наше сочинение

Ну если это и не научный труд, если, скажем, Академия наук или там, скажем, секция научных работников, согласовавшись с горкомом и Союзом писателей, не найдет здесь признаков научного сочинения или найдет эти признаки, но не сосчитает автора в достаточной степени овладевшим марксистско-ленинским мировоззрением, то в таком случае эту книгу можно будет обозначить более средним, более, так сказать, безобидным названием, не раздражающим зрения и слуха отдельных граждан и организаций.

Пусть эта книга называется, ну скажем, культурфильм. Пусть это будет такой, что ли, культурфильм, вроде как у нас бывали на экране: «Аборт», или там «Отчего идет дождь», или «Каким образом делают шелковые чулки», или, наконец, «Чем отличается человек от бобра»[538]. Такие бывают фильмы на крупные современные научные и производственные темы, достойные изучения.

Так же как и в этих фильмах, сначала у нас будет идти научное рассуждение с разными сносками, справками о том о сем, с разными комментариями и, может быть, даже диаграммами и статьями, окончательно разъясняющими суть дела.

И уже только потом читатель, слегка утомленный и пришибленный чужими мыслями, получит порцию занимательного чтения, которое и явится вроде как бы наглядной иллюстрацией к вышеизложенным мыслям и рассуждениям.

Конечно, умы нетерпеливые, не привыкшие идти на поводу, а также умы, ну скажем, негибкие, грубоватые или, что ли, низменные, не имеющие особого интереса к различным явлениям природы, кроме выдачи продуктов питания, — эти умы могут, конечно, отбросить начало и комментарии, с тем чтобы сразу приступить к инцидентам и происшествиям и сразу, так сказать, получить порцию занимательного чтения.

В таком случае они без ущерба для себя прочтут, начиная с 17-й главы, правдивую повесть об удивительной жизни одного человека, который в наши реальные дни, в дни, так сказать, торжества материализма и физиологических основ, возвратил свою молодость и тем самым имел смелость и счастье соперничать в умении с самой природой или, как до революции говорили, с самим господом богом.

4. Любовь автора к медицине

Конечно, автор принужден сказать, что он человек, ну что ли, невежественный в вопросах медицины. Не то чтобы невежественный, ну не совсем, что ли, на все ноги подкованный, не совсем, что ли, разбирающийся в отдельных мелких, разнообразных и часто ужасно запутанных деталях этой науки. Тем не менее, по ходу повести, автор принужден будет затрагивать кой-какие передовые медицинские вопросы о том о сем, ну там о неврастении, о нарушенном равновесии, об упадке сил и о причинах этих явлений.

Не то чтобы автор решительно ничего не смыслил в этом деле. Нет, он кое-что представляет себе. Но, конечно, это представление не такое уж окончательно твердое. Не такое, что вот разбуди человека ночью, и он тебе сразу все объяснит и все спросонок расскажет — где чего бывает, и зачем бывает, и как то или иное по-гречески называется, и что такое рак, и в каком боку у населения почки, и для какой цели природа пристроила человеку селезенку, и почему, в сущности, этот запутанный и даже отчасти мизерный орган называется этим довольно-таки легкомысленным названием, заметно снижающим человеческую природу в ее обычном величии.

Нет, автор, конечно, не врач, и знания его в этой сфере ограниченны. Тем не менее с детских лет автор имел глубокий и даже исключительный интерес к медицине и даже одно время пробовал было лечить своих менее ценных родственников разными домашними химическими средствами — йодом, дегтем, глицерином, травой, которую жрут собаки при заболевании, и психическими воздействиями. Каковое лечение, надо сказать, иной раз сходило довольно успешно и не всегда заканчивалось смертельным исходом того или другого зазевавшегося родственника.

Но не только к своим родственникам, но и ко всем людям автор присматривался с нескрываемым любопытством, следил, так сказать, за ежедневной игрой ихних организмов и за тем, кто сколько прожил, чем захворал и от чего именно помер. И что такое грипп. И что такое старость. И почему наступает увядание. И что надо делать, чтобы задержать быстрое течение дорогой нашей жизни.

И, надо сказать, неутешительные картины открывались постепенно перед изумленным взором автора.

5. Неутешительные картины

Ну еще лет до тридцати пяти, сколько мог заметить автор, люди живут сносно, трудятся на своем поприще, веселятся, тратят безрассудно то, что им отпущено природой, а после этого по большей части начинается у них бурное увядание и приближение к старости[539].

У них пропадает вкус ко многим хорошим вещам. Морда у них тускнеет. Ихние глаза с грустью взирают на многие приличные и недавно любимые вещи. Их захватывают разные удивительные и даже непонятные болезни, от которых врачи впадают в мудрое созерцательное состояние и приходят в беспокойство за беспомощность своей профессии.

Этих больных захватывают также болезни более понятные и, так сказать, общедоступные, описанные в учебниках, как, например: меланхолия, водянка, параличи, сахарная болезнь, туберкулез, и так далее, и тому подобное, и прочее.

Захворавшие выезжают тогда поскорей со своими болезнями и чемоданами на разные курорты и побережья в поисках своей утраченной молодости. Они купаются в море, ныряют и плавают, валяются часами на самом ужасном солнцепеке, шляются по горам и пьют специальные и слабительные воды. Еще более от этого хворают и с почтением взирают на врачей, ожидая от них чудес, возвращения потерянных сил и восстановления утраченных соков.

Врачи делают больным спринцевания и прижигания, купают их в ваннах, ставят им с научной целью разные клизмы и клизмочки из соленых и минеральных вод. Или ведут с больными беседы о чисто нервных явлениях со стороны организма, убеждая при этом больного отказаться от губительных мыслей и поверить в то, что он здоров как бык и что болезненные явления у него суть нечто воображаемое, вроде как бы даже фантазия, не имеющая под собой никакой реальной почвы. Это последнее совершенно запутывает простодушного больного и примиряет его с мыслью о близкой кончине. К тому же неумолимые силы природы и нарушенное привычное равновесие по большей части мало поддаются дальнейшим ухищрениям науки и живительным свойствам водолечения. И захворавший нередко заканчивает свое земное шествие, так и не узнав окончательно, что, собственно, с ним случилось и какую роковую ошибку он совершил в своей жизни.

6. Еще более неутешительные картины

Тогда, думая, что эти наблюдения, как бы сказать, чисто случайные, что эти наблюдения производились над людьми, здоровье и нервные силы которых подорваны многими и различными потрясениями — войной, революцией и всем, так сказать, своеобразием нашего быта, — автор тогда, не доверяя виденному, обернулся назад и нарочно прочел биографии и описания жизней всех сколько-нибудь известных и знаменитых людей прежних эпох и столетий[540].

И нет. Еще более неутешительные картины раскрылись перед автором.

Еще более бурное увядание, еще более сложные и непостижимые болезни, еще более ужасную меланхолию, хандру, разочарование, презрение к людям(I), ипохондрию и еще более раннюю смерть можно было видеть на этом, так сказать, великом интеллигентском фронте.

Большой черный список можно составить из этих рано погибших великих людей(II).

Одни умирали, едва достигнув зрелого возраста, другие едва дотягивали до сорока лет, третьи, перешагнув сорокалетний возраст, влачили тем не менее жалкое существование и все равно как бы погибали для общества.

Они бросали свою славную работу(III), они целые дни валялись на оттоманках в рваных войлочных туфлях, курили трубки, грустили, бранились с женами, плакали и ныли, писали, скуки ради и чтоб забыться, свои мемуары о своей прекрасной героической молодости или сочиняли богословские и религиозные трактаты, поскольку для этой мелкой цели не требуется вдохновения(IV) и полного бурного творческого здоровья, подъема и того физического благополучия, которое было в молодости(V).

7. Великие люди

Но что наибольше всего удивило автора — это одна черта из жизни этих знаменитых людей, живших в прошлых веках. Это такое, что ли, примирение и покорность судьбе и даже какое-то нежелание бороться со своими болезнями.

Свои болезни они нередко считали проявлением божьей воли, или особым коварством судьбы, или своей склонностью к неудачам и после небольшого курса, главным образом водолечения, безропотно сносили то, что с ними случалось, не делая даже попыток заглянуть в глубь вещей, чтоб найти причину и понять физическое происхождение своих недомоганий.

Но можно сказать, к великому счастью, не все в этом смысле были одинаковы.

Одна категория людей отличалась особою крепостью здоровья и имела, не в пример прочим, продолжительную жизнь — это люди, склонные к раздумью и, так сказать, не идеалистическому пониманию жизни. Это главным образом всякого рода философы, ученые-натуралисты, химики, естествоиспытатели и вообще всякого рода профессора и мудрецы, кои по роду своей профессии чего-то такое соображали, чего-то такое думали о разных свойствах природы.

Одним словом, это были люди, которые не только сочиняли оды или там, скажем, сюиты и симфонии, не только рисовали красками разные «Закаты», и «Восходы», и «Опушки леса», но и добросовестно задумывались о своей жизни и о своем на редкость сложном организме, и об управлении им, и о своем отношении к окружающему.

Эти по-настоящему великие люди — чаще всего безбожники и материалисты — все почти доживали до глубокой старости и спокойно, без лишних ахов, криков и причитаний, отходили, как говорилось раньше, «в царство теней и неизвестности».

Они мало чем хворали и даже, напротив того, приближаясь к старости, отличались все большим и большим здоровьем.

Они мало суетились, не делали бестолковых вещей и мужественно шли к своей цели, не дорожа, в сущности, даже своей продолжительной жизнью.

Не без сердечного трепета автор прочел биографию Вольтера[541], который, несмотря на превратности судьбы и гонения со всех сторон, изволил прожить до восьмидесяти четырех лет.

Знаменитый греческий врач Гиппократ[542], «отец медицины», как его называли, то есть, значит, человек, целиком понимающий всю физическую суть дела, прожил до девяноста девяти лет.

А некто Демокрит[543], по-видимому, самый мудрый человек из всех живущих, греческий философ и родоначальник материализма[544], отхватил сто два года и помер с улыбкой, говоря, что он мог бы прожить и дольше, если б к тому стремился(VI).

8. Так сказать, «секрет вечной молодости»

Нет, зря на свете ничего не бывает.

Автор полагает и даже уверен, что эти профессора и ученые люди чего-то такое узнавали, отыскивали какой-то, может быть, секрет или, скажем, не секрет, а какую-нибудь там подходящую, единственно нужную линию поведения и, пользуясь этим, беспечно жили[545], регулируя свою жизнь и свой организм, как, скажем, рабочий или там мастер регулирует свой токарный станок.

Но этот секрет личного своего благополучия и долголетия профессора, как на грех, уносили в могилу.

Конечно, кое-что отвлеченное было сказано по этому поводу. Одни говорили на тему о равновесии тела и души. Другие туманно рассуждали о необходимости быть ближе к природе или, во всяком случае, не мешать ей и вообще ходить босиком.

Третьи советовали ничему не удивляться и не отрываться от масс, говоря, что мудрость всегда спокойна.

Некоторые, спускаясь с заоблачных высот и не говоря пышных слов о душе, велели получше следить за мелкими естественными свойствами своего тела, советуя при этом кушать простоквашу, всецело рассчитывая, что это вегетарианское блюдо дает особо продолжительную жизнь, не дозволяя микробам без толку скопляться в наших внутренностях и в пошлых закоулках организма, имеющих от природы низменное и второстепенное значение.

Однако автор в бытность свою учеником знал одного преподавателя, который много лет подряд кушал эту молочную диету и, захворав неожиданно легким гриппом, как говорится, «дал дуба», оплакиваемый своими родственниками и учениками. Причем родственники и ученики в один голос утверждали, что вот именно пристрастие к кислому молоку и подкосило больного, подорвав его силы настолько, что ослабленный организм не смог сопротивляться такой, в сущности, пустячной болезни.

9. Отчего не поговорить об интересных вещах

Не желая даже намеком унижать или в чем-либо упрекать великих людей, автор все же хочет отметить, что ничего особенно путного и положительного, а главное, доступного и понятного всем людям не было сказано в этой области[546].

И мудрые старцы, знавшие что-то такое про себя, отходили в иной мир, так и не осчастливив своих ближних.

Нет, конечно, автор не имеет намерения сейчас сказать: вот, мол, старцы померли со своим секретом, а вот автор, молодец и сукин сын, открыл этот секрет и сию минуту осчастливит человечество своим нестерпимым открытием.

Нет. Все обстоит гораздо проще и, может быть, даже обидней. Все, что будет говорить автор, по всей вероятности и даже несомненно, известно отделу здравоохранения и медицине.

И если автор имеет намерение говорить о таких вещах своим слабым, заплетающимся языком, то отчего не поговорить в доступной форме об интересных вещах, о вещах, которые всем любопытны и всем занимательны.

Люди в свободное от занятий время изучают литературу, говорят о музыке, собирают марки, сушат бабочек, букашек и разных там, я извиняюсь, навозных жучков, но автор подозревает, что единственная настоящая тема после политики (что, в сущности, будет в конечном счете почти одно и то же, ибо социальное переустройство общества ведет к новым, здоровым формам жизни, а стало быть, и к новому здоровью), — так единственная тема, которая у всех почти на уме, которая всем почти близка, и понятна, и необходима, как вода, как еда и как солнце, — это наша жизнь, наша молодость, наша свежесть и наше умение распоряжаться этими драгоценными дарами.

10. Потерянное здоровье

Сколько мог заметить автор, здоровье, главным образом среди вышеуказанной интеллигентской прослойки, несколько ухудшилось и покачнулось.

Автор имеет подозрение, что здоровье, во всяком случае нервное здоровье, всех людей, всех категорий, всех стран и всех классов и состояний значительно снизилось за последние столетия.

В самом деле, иной раз просто с удивлением и тревогой читаешь старинные книги, где описываются похождения героев самых разнообразных классов и профессий.

Вот это были на редкость молодцы и здоровяки.

Вот это были сильные и даже могучие характеры.

Вот это были обжоры и пьяницы, какие нам и во сне не снились.

То и дело читаешь: «Он почувствовал жажду, освежился, выкушав две бутылки розового анжуйского вина[547], и, вскочив на лошадь, понесся галопом за своим оскорбителем…»

Нуте, скажем, поднесите две бутылки анжуйского вина нашему человеку, нашему обитателю, проживающему в 1933 году. Он, пожалуй, после этого не только на лошадь не сядет, он, по всей вероятности, «мама» сказать не сможет. А приляжет подле своей лошадки, проспится, поскрипит и поохает и потом только, принаняв телегу, поплетется по своим делам, махнув рукой на своего оскорбителя, который, в свою очередь, увидя за собой погоню, небось уже драпанул за тридевять земель(VII).

11. Бесплодные попытки

Не будучи профессором, или там, скажем, академиком, или, например, даже аспирантом, автор, по некоторой своей наивности и некоторой доле нахальства, пытался все же разобраться, в чем состоит секрет, отысканный старцами.

И нельзя ли, поняв этот секрет, слегка приподнять завесу над неувядаемой молодостью и долголетием?

Но, естественно, ничего путного из этого не вышло.

Конечно, автор приблизительно понимал, что вся штука в каком-то плавном ходе нашей машины, нашего организма, в соответствии с плавным ходом общественной жизни, окружением и средой.

Но, с одной стороны, автор видел людей, плавно живущих и вскоре умирающих от пустяковой простуды, с другой стороны, приходилось видеть черт знает какую бурную и неравномерную жизнь в бурной и даже потрясающей эпохе, и тем не менее хозяин этой жизни жил долго, превосходно и отличался примерным здоровьем и благополучием.

Тогда автор, не сдаваясь еще, стал присматриваться к работе, так сказать, отдельных частей нашего механизма и вообще к разным мелочам и мелочишкам, кои профессора могли, чего доброго, проглядеть, в силу своего высокого служебного и общественного положения находя их, ну скажем, слишком пошлыми, мизерными, не возвышенными или даже просто унизительными для человечества и бурного роста всей христианской культуры, основанной на идеализме и на горделивом превосходстве против других животных, зарожденных, чего доброго, не в пример человеку, от плесени, воды и прочих гнусных химических соединений.

Нет, новых открытий в этой области автор, увы, не сделал, однако увидал много чего поучительного и достойного самого истинного удивления. И вот, прежде чем приступить к нашей повести, мы желаем кой о чем рассказать, без чего ну решительно нельзя будет понять всей истории человека, возвратившего себе молодость.

Мы расскажем пять небольших, но весьма забавных историек, объясняющих основную суть дела. Эти историйки можно в крайнем случае читать с полным добродушием, как рассказы.

Первая историйка будет о том, как ведет себя человек, когда ему хорошо. Вторая историйка — о том, что делает человек, когда ему плохо. В третьей говорится о том, что делает человек для того, чтоб ему было плохо. А два последних забавных рассказа заставляют подумать о необходимости научиться управлять собой и своим на редкость сложным телом.

Итак, прослушаем пять рассказов. А засим мы приступаем к повести, до которой, как видите, не так-то легко добраться в силу на редкость трудной темы.

12. Человек улыбается

Однажды автор зашел к одной знакомой даме по делу. И там, в ее комнате, увидел улыбающегося младенца, лежащего в люльке. Это был сын этой дамы.

Этот мальчик находился в том совершенно, так сказать, бессмысленном, зачаточном периоде своей жизни, когда никакого толка, никакой, казалось бы, улыбки или свинства нельзя было от него ожидать.

Да, правда, он был сыт и здоров. Он лежал в чистых, незамоченных пеленках. Легкое шелковое одеяльце, пошитое из маминого пальто, окутывало его малюсенькое, жалкое тельце. Кружевные штучки и цветочки были нашиты там и сям. И ничего — ни блоха, ни сквозняк, ни пыль, попавшая в носик, — ничего не тревожило этот крошечный микроорганизм.

Он лежал, как было сказано выше, в люльке.

Мама его стояла у окна, напяливая на пузырек новую соску. Радость и материнское удовольствие сияло на ее утомленном лице.

Автор, зайдя по делу, остановился у дверей, с чувством поглядывая на знакомую и даже классическую картину материнства и младенчества.

Вдруг автор, взглянув на малютку, заметил на его красноватой бессмысленной мордашке чего-то вроде подобия улыбки.

Черт возьми, да, это была улыбка. Это была продолжительная и не случайная улыбка. Она не была обращена ни к матери, ни к пузырьку с новой соской, ни к чему-нибудь определенному. Улыбка была сама по себе, как реакция каких-то, может быть, химических процессов, недоступных моему пониманию.

В этой улыбке светилось какое-то торжество жизни, торжество здоровья и благополучия.

«Что это значит?» — подумал я. И даже какая-то обида и недоброжелательное чувство шевельнулось в моей зачерствелой душе.

Что ж это значит? Чему улыбается эта маленькая дрянь? Ну еще понятно, чему улыбается мать… Но этот маленький людоед… Мыслей у него нету. Что такое радость, дружба, любовь, деньги, наслаждение — он не понимает. Он никуда не смотрит. Он ничем не любуется. Ничего не вспоминает. Тем не менее улыбка блуждает на его детском пустяковом личике.

— Чего он у вас улыбается? — спросил автор грубоватым, раздраженным тоном.

Мать, посмотрев на дитя счастливым замирающим взглядом, сказала:

— Вполне здоровый ребенок. Чего ему не улыбаться?

Поговорив с мамой о деле, автор пошел домой, по дороге рассуждая о том, что хорошее здоровье и беспечная жизнь должны, вероятно, в самом деле сопровождаться улыбкой.

— Заметим себе это, — сказал автор потирая руки.

13. Человек огорчен

Однажды, несколько лет назад, автор видел в игорном клубе игрока, который проигрывал. Это был немолодой мужчина довольно подловатой наружности — с рыжими усишками, в пенсне и с небольшой лысинкой.

Этот игрок здорово проигрывал. Он рылся яростно по карманам, выхватывал новую пачку денег и совал ее на стол с таким видом, будто хотел сказать: «Нате… Жрите… Давите меня… Топчите… Вырывайте сердце…»

Этот человек ужасно нервничал.

Его глазки метали молнии. Руки дрожали и не слушались своего владельца. Он орал, как баба, с каким-то даже повизгиванием в голосе, когда возникало какое-нибудь недоразумение.

В своем нервном возбуждении он вертелся на стуле. По временам вскрикивал. А когда сидел, то ухитрялся своими тощими коленями приподнимать край тяжелого дубового стола.

«Что это значит? — подумал автор. — Что за странное поведение у этого рыжего субъекта? Чего его, подлеца, вертит?»

«Это значит, — сказал себе автор, — что бывают обстоятельства, при которых наш организм работает на редкость плохо. Громадная энергия, возникшая при этом, пропадает как бы впустую. Она, вернее, тратится на черт знает что — на крики, суетню и даже, как мы видели, на поднятие столов и тяжелой мебели».

И вот, когда проигравший начал особенно визгливо орать на своего соседа, этакого молодого субъекта, видимо только что вступившего на жизненное поприще, сосед этот заявил с обидой в голосе, что он немедленно бросит игру, если этот проигравшийся психопат не станет проигрывать более корректно.

Но все люди, сидящие за столом, в один голос сказали:

— Позвольте… В чем дело?.. Помилуйте. Очень естественно. Человек проигрывается. Он нервничает. Волнуется. Нечего строить обиды и требовать невозможного.

«Эти-то дураки чего заступаются? — подумал автор. — А впрочем, вероятно, такая единодушная поддержка как раз и указывает на то, что эти крики, визг и бурные движения проигравшегося есть совершенно естественное и даже обязательное проявление организма, что так и должно быть, что это в порядке вещей и что, если бы этого не было, человек, вероятно, повредил бы себе свое внутреннее хозяйство и, быть может, помер бы от удара или от разрыва сердца»(VIII).

«Заметим себе это», — подумал автор.

Как говорится в старинных романах: дайте руку, уважаемый читатель, мы пойдем с вами, побродим по улицам и покажем вам одну прелюбопытную сценку[548].

14. Не надо иметь воспоминаний

Однажды летом на Кавказе автор зашел в зоологический сад. Собственно, это не был даже зоологический сад, а это был небольшой передвижной зверинец, приехавший на гастроли.

Автор стоял у клетки, набитой обезьянами, и следил за ихними ужимками и игрой.

Нет, это не были заморенные ленинградские обезьянки, которые кашляют, и чихают, и жалостно на вас глядят, подперев лапкой свою мордочку.

Это были, напротив того, здоровенные, крепкие обезьяны, живущие почти под своим родным небом.

Ужасно бурные движения, прямо даже чудовищная радость жизни, страшная, потрясающая энергия и бешеное здоровье были видны в каждом движении этих обезьян.

Они ужасно бесновались, каждую секунду были в движении, каждую минуту лапали своих самок, жрали, какали, прыгали и дрались.

Это просто был ад. Это был настоящий и даже, говоря возвышенным языком, великолепный пир здоровья и жизни.

Автор любовался этой картиной и, понимая свое ничтожество, почтительно вздыхая, стоял у клетки, слегка даже пришибленный таким величием, таким великолепием жизни.

«Ну что ж, — подумал автор, — если старик Дарвин не надул и это действительно наши почтенные родичи, вернее — наши двоюродные братья, то довольно-таки грустный вывод напрашивается в этом деле»[549].

Вот рядом с клеткой стоит человек — автор. Он медлителен в своих движениях. Кожа на его лице желтоватая, глаза усталые, без особого блеска, губы сжаты в ироническую, брезгливую улыбку. Ему скучновато. Он, изволите ли видеть, зашел в зверинец поразвлечься. Он зашел под крышу, чтобы укрыться от палящих лучей солнца. Он устал. Он опирается на палку.

А рядом в неописуемом восторге, позабыв о своей неволе, беснуются обезьяны, так сказать — кузены и кузины автора.

«Черт возьми, — подумал автор, — прямо даже великолепное здоровье в таком случае я соизволил порастрясти за годы своей жизни, за годы работы головой».

Но не в этом суть.

Один посетитель зверинца, какой-то, по-видимому, перс, долго и любовно следивший за обезьянами, схватив без слов мою палку, ударил ею одну из обезьян по морде, не очень, правда, сильно, но чрезвычайно обидно и коварно, хотя бы с точки зрения остального человечества.

Обезьяна ужасно завизжала, начала кидаться, царапаться и грызть железные прутья. Ее злоба была столь же велика, как и ее могучее здоровье.

А какая-то сострадательная дама, сожалея о случившемся, подала пострадавшей обезьянке ветку винограда.

Тотчас обезьянка мирно заулыбалась, начала торопливо жрать виноград, запихивая его за обе щеки. Довольство и счастье светились на ее мордочке. Обезьяна, позабыв обиду и боль, позволила даже коварному персу погладить себя по лапке.

«Нуте, — подумал автор, — ударьте меня палкой по морде. Навряд ли я так скоро отойду. Пожалуй, виноград я сразу кушать не стану. Да и спать, пожалуй, не лягу. А буду на кровати ворочаться до утра, вспоминая оскорбление действием.

А утром небось встану серый, ужасный, больной и постаревший — такой, которого как раз надо поскорей омолаживать при помощи тех же обезьян».

Нет, автор рассказал эту маленькую историйку вовсе не в христианском смысле и не с проповедью христианской морали — дескать, отойди от зла и, дескать, если тебя ударили по морде, то подставь еще что-нибудь подобное для удара.

Нет, автор презирает такую философию. Автор рассказал эту историйку всего лишь для того, чтобы показать, как работает здоровый мозг, не искушенный культурой, привычками и предрассудками(IX).

15. Художник хворает три дня

Но и это еще не все. И на этом еще не закончены наши рассуждения.

Автор желает рассказать еще две историйки, которые осветят дело с неожиданной стороны.

Автор хочет рассказать прежде про одного художника, который икал три дня.

Это было несколько лет назад, и автор в свое время чего-то такое писал про этот случай.

Но грандиозность этой картины и неожиданные выводы заставляют автора еще раз коснуться этого исключительного обстоятельства.

Художник начал икать ночью. В точности неизвестно, с чего именно началась у него икота. Он утверждал, будто он босиком дошел до этажерки и взял почитать на сон грядущий книгу стихов Сельвинского[550]. В общем, неизвестно.

Одним словом, он проснулся ночью от икоты. Он полежал некоторое время на спине, не обращая внимания на это смешное, в сущности, и вздорное человеческое свойство.

Однако икота не проходила.

Художник выпил водички, походил по комнате, покурил и, не слишком беспокоясь, завернулся в одеяло, надеясь заснуть.

Однако сон не приходил, и икота не исчезала.

Поикав полчаса, художник в некотором страхе разбудил свою супругу и, бессвязно лепеча, начал объяснять ей, что с ним происходит.

Супруга, не найдя в этом факте ничего особенного и тем более такого, благодаря чему можно тревожить и стаскивать людей с кровати, побранившись, снова заснула, назвав мужа, перед тем как заснуть, тяжелым эгоистом, психопатом и нравственным уродом.

В общем, утро застало нашего художника сидящим на кровати. Он сидел, совершенно ошеломленный и потрясенный своей болезнью.

Он икал правильно, как какая-то неведомая машина, через каждые полминуты.

Он с грустью и со страхом поглядывал на собравшихся к нему родственников, которые были не менее его напуганы и шокированы такой странной болезнью.

Он икал три дня, с короткими промежутками на сон.

На второй день болезни родственники пригласили врача, который дал успокоительных капель и велел чем-нибудь поразвлечь больного, отвлечь его внимание от случайной болезни.

Родственники, во главе с плачущей женой, повели захворавшего в кино и потом в ресторан. Однако больной икал по-прежнему, вздрагивая всем телом, и совершенно безучастно относился и к зрелищу, и к еде, которая в изобилии была подана на стол. Он прекратил было икать, увидев поданный счет, но, проверив его и расплатившись, снова принялся за свое.

На третий день к вечеру икота прошла сама по себе. Вернее, вспылив и побранившись с женой, больной отвлекся от своей болезни и, неожиданно перестав икать, заснул, как камень, в своем кресле(X).

16. У кормящей матери скончался ребенок

Да, правда, художник этот был нездоровый человек. Он был неврастенический субъект с истощенным, ослабленным мозгом и с расстроенным воображением.

Но вот автор знал одну молодую, цветущую женщину. У нее помер двухмесячный ребенок.

Нет, мать не особенно страдала от этого дела. Да, конечно, она поплакала, погоревала, но успокоилась, сказав себе, что, может, это и к лучшему.

Но не в этом суть.

Так вот молодая, кормящая грудью мать теряет своего младенца. Он умирает у нее скоропостижно. Он простудился и вдобавок, кажется, еще проглотил какой-то металлический ключик.

И вот тут происходит такая любопытная история.

Дня через три после гибели малыша молодая осиротевшая мать замечает, что грудь ее все больше и больше набухает. Появляются боли, лихорадочное состояние, общее недомогание. И температура тридцать семь и семь.

Сильная боль в груди заставляет тогда молодую даму отцедить немного молока. Она отцедила молоко раз и два. Потом стала отцеживать ежедневно. Причем видит, что количество молока не только не уменьшается, а, напротив того, даже как бы увеличивается все больше и больше. И вот она стала отцеживать почти по стакану в день, а после и больше.

Сначала это молоко выбрасывалось. Потом крайне рассудительный и бережливый супруг этой женщины, огорченный бессмысленной тратой столь драгоценной и полезной влаги, стал выпивать его.

Он выпивал это дамское молоко, давясь от отвращения и гадливости.

Первое время его мутило и даже рвало. Но он пускался на всякие хитрости, чтобы перебить природное отвращение. Он посыпал свой язык солью и перцем и зажимал нос пальцами, когда подносил стакан к своему рту.

И, выпив молоко, он как сумасшедший прыгал по комнате, отплевываясь и ругаясь, крича, что у козы и то молоко значительно вкусней и полезней для организма.

Но потом он привык к этому молоку, вошел во вкус и не прибегал к острым специям. И пил попросту и без затей, съедая при этом кусок хлеба, булку или пряник.

Так проходят две недели.

Муж, конечно, пьет молоко, поправляется и даже посмеивается над своей супругой, говоря, что она, по-видимому, темными силами природы превратилась в особый вид коровы и что, вероятно, это будет продолжаться еще не менее года, поскольку природа не очень-то входит в рассуждения и не запрашивает родителей, нужно ли им молоко или, может быть, прекратить его доставку.

И вот идет третья неделя.

Молодая женщина ежедневно отцеживает молоко, и муж, возвращаясь со службы, выпивает его, капризничая иной раз и фигуряя и делая грубые замечания по поводу того, что молоко как будто жидковатое и количество его несколько меньше, чем обычно это дают обыкновенные козы и коровы.

Наконец, огорченная насмешками и замечаниями, молодая дама приглашает в отсутствие мужа врача и, стыдясь, просит его как-нибудь медицинским способом прекратить ненужный поток.

Врач, осмотрев больную, удивляется ее неопытности и туго перевязывает ее грудь бинтом, говоря, что тем самым он механически закрывает доступ и прекращает заготовку молочной продукции, перебивая инерцию, которой сейчас не требуется.

Так проходит несколько дней. Молодая дама, перенесши легкую лихорадку, перестает давать молоко, к глубокому огорчению мужа, который за последние дни прямо даже пристрастился к бесплатному напитку и заметно округлился в теле. И в силу этого он возненавидел врача, пообещав при случае набить ему морду и спустить с лестницы.

Но потом он утешился, увидев, что супруга его стала заметно меньше кушать.

Тут, похвалив природу за коммерческую справедливость и отсутствие грубого надувательства в области обмена веществ, муж перестал пилить жену и к врачу, который зашел понаведаться, отнесся с полным уважением и почтительным доверием.

Эту историю мы рассказали неспроста. Этим автор хотел еще раз сказать, что не только при слабом мозге, но и при полном здоровье надо уметь управлять своим организмом и надо уметь вовремя перебивать инерцию, так как мозг сам по себе не всегда интересуется, нужна ли та работа, которой он заведует.

17. Автор встречается с человеком, который вернул свою молодость

На этом заканчиваются наши научные объяснения.

Все, что видел автор, и все, что он рассказал сейчас, — все эти отдельные сценки и эпизоды, все эти мелочи, достойные скорей врача, чем писателя, не объясняют в достаточной мере того, чего нам хотелось.

Автор присматривается к этим мелочам, надеясь из всего этого чего-то сделать, чего-то установить, определить, вывести один какой-то закон поведения, одно правило, по которому следует вести свою жизнь.

Но практически из этого ничего не выходило. Все рассыпалось в руках автора. Каждое обстоятельство было правильно и справедливо само по себе, но вместе ничего не выходило, и секрет неувядаемой молодости и свежести терялся в неизвестности.

Автор хотел все это отложить и обо всем этом подумать под конец своей жизни, так сказать — умудренный опытом.

Но года два назад произошла одна встреча, благодаря которой многое стало ясным и доступным пониманию.

Автор встретил одного человека, который до некоторой степени открыл секрет своей молодости. Нет, это не был, вероятно, тот секрет, которым владели великие люди. Но все же это был секрет, благодаря которому человек после целого ряда неудач и даже катастроф возвратил свою утраченную молодость.

Этому человеку было пятьдесят три года. Он уже как будто примирился со своей судьбой. Уже вялые его движения, уже седые волосы, уже потухшие глаза — все говорило за то, что песенка его спета.

И, понимая это, человек как бы покорился и безропотно подставил себя под последние удары жизни.

Он вяло и медленно ходил, с тупым безразличием неся свое выпуклое брюхо и свою поникшую голову. Он бормотал что-то про себя, покачивая своей вялой головой. И, казалось, ничто более не оживит этого дряхлеющего тела.

И только по временам, скорей механически, чем с чувством, сожалея о своей потерянной молодости и о безвозвратно прошедших днях юности, он хватался за голову, не понимая и не умея понять, с чего ему начать, чтоб задержать свою жизнь, и стоит ли ему начинать или начинание это ни к чему не приведет.

Дайте руку, уважаемый читатель, — мы поедем с вами в Детское Село и посмотрим, что сделал этот человек, для того чтобы вдохнуть жизнь в свое разрушенное тело и вернуть свою молодость.

18. Первые встречи

Этому человеку было пятьдесят три года. Он был ученый человек, получивший высшее образование и имеющий разные дипломы и заграничные командировки.

Он имел довольно редкую у нас в Союзе профессию — он был астроном.

О нем будет в дальнейшем большая речь, о нем автор расскажет подробно и обстоятельно. А пока мы желаем рассказать вообще, об общем положении и о том, как и при каких обстоятельствах мы встретили этого человека.

В августе 1931 года автор на время поселился в Детском Селе[551].

Утомленный бессонницей, ежедневной работой и разными личными делами, автор на время скрылся из Ленинграда и случайно, по знакомству, получил небольшую комнату во временное пользование. Эта комната была как раз в квартире этого человека, вернее — во втором этаже небольшого домика, который был в аренде у этого ученого профессора.

Автор не хотел близко знакомиться с ним, и не искал этого знакомства, и даже избегал его, но близкое соседство невольно делало автора свидетелем и наблюдателем того, что происходило в этом доме.

Первое время автор даже не наблюдал, даже не присматривался ни к чему, даже избегал разговоров и встреч. И только иной раз прислушивался к заунывной музыке, которая доносилась к нему снизу.

Этот человек имел привычку ежедневно играть на рояле. Он играл почти каждый вечер час или два.

И первое время это обстоятельство сердило и раздражало автора. Этот человек, как нарочно, выбирал самые грустные, самые печальные мелодии, чем приводил автора иной раз в полное исступление.

Он играл грустные романсы Чайковского[552] и разные там прелюдии и этюды Шопена[553] — музыканта, который от чахотки и меланхолии умер в тридцатидевятилетнем возрасте.

И автор, лежа на своей кровати, невольно прислушивался к этим печальным звукам и видел в них грустную старость, увядание, желание умереть и то необычайное примирение с судьбой, от которого автор бежал и чему автор хотел сопротивляться.

И, слушая эти мелодии, автор, вероятно, в сотый раз думал о печальных днях старости и увядания и о смерти, которая, может, уже стоит за плечами этого игравшего на рояле человека.

Нет, смерть никогда не страшила автора. Но вот увядание, дряхлость. Раздраженные нервы. Тусклый взгляд. И печальная морда. И набрякшее брюхо. И утомленные мускулы. Вот что приводило автора в страшное беспокойство, и вселяло тревогу, и заставляло думать об этом день и ночь.

19. Яблони цветут

И, думая об этом, пытаясь понять, в чем же дело, желая узнать, какую ошибку совершают люди, что уже в тридцать пять лет к ним приходит увядание, автор бегал по комнате и закрывал свои уши руками, чтоб не слышать больше заунывной музыки, звавшей к покорности, безропотности и тому отчаянию, которым был полон и этот стареющий профессор, и тот музыкант, сочинивший уже мертвыми руками эту торжественную музыку своей близкой гибели.

Профессор играл, по временам делая паузы, как бы думая и оплакивая свою судьбу.

Да, в самом деле. Как не хочется умирать. И как желательно задержать свое увядание.

Какие прелестные вещи происходят на свете. Какие милые вещи творятся на каждом шагу. Как весело и интересно работать. Какие акварельные картинки отдыха рисуются автору в его утомленном мозгу.

Вот пастух гонит стадо. Щелкает бичом. Солнце садится за лесом. Огород. Пугало машет руками. Птицы летают.

Яблони стоят в белом цвету. Река течет. Скамейка под деревом. Мельница машет крыльями.

Как! И на все это глядеть потухшим взором? Во всем видеть надоевшие, скучные и досадные картинки? Вот она, старость. Вот увядание. Вот презренные годы, которые костлявой рукой берут за горло.

Девушка, повизгивая, купается в пруде. Ее подружка, утомленная, лежит на траве, и платье прелестными складками покрывает ее юное тело.

Вот ворона клюет мусор. Бабочка летит. Крестьяне на телегах едут в поле. Гармоника раздается.

Нет, немыслимо, невозможно писать о таких вещах. Немыслимо даже на минуту представить все это в скучном виде, в досадном освещении.

Все прекрасно и даже величественно на свете. Все замечательно нравится. И все должно нравиться до последних дней, до самого последнего дыхания, до последнего туманного взора.

Как же это сделать? Как достигнуть этого, как сохранить свою юную свежесть и впечатления до конца дней?

Нет, автор не стремится жить до ста лет. Но он до ста лет желает сохранить свою юность и свою молодость.

Автор не знает, о чем думал этот стареющий человек, играя на пианино. Автор предполагал, что он думал об этих вещах — о своей неприглядной старости, о своем утомлении и о своем желании задержать это страшное разложение и распад.

20. Василий Петрович Волосатов

Итак, этот стареющий господин, этот ученый педагог и астроном жил в Детском Селе, в местах довольно поэтических, красивых и даже восхитительных, вблизи бывшего царского парка.

Он жил в небольшом домике с прелестным видом на фонтан и на разные клумбы, дорожки и деревья. Гуляющая публика, проходя мимо, восторгалась исключительной красотой мест, но сам профессор, попривыкнув, не обращал внимания на эту красоту и несколько даже удивлялся, когда ему об этом говорили.

Он жил здесь совместно со своей семьей, которая состояла из стареющей супруги, двух взрослых детей и домработницы.

Он ездил читать лекции в Ленинград. И каждое утро, вставая, проклинал эту обязанность, бормоча ругательства и выражая свое недовольство.

И, видимо, страдая душой и болея телом, он кряхтел, пыхтел, вздыхал и охал, напяливая на ноги башмаки. И, шаркая ими, шел мыться и оправляться, на ходу говоря домработнице: «Соня, дайте же мне чаю. Я скоро ухожу».

И каждое утро было в точности похоже одно на другое.

Да, это было скучное пробуждение, скучное утро скучной и унылой жизни человека, который не ожидает уже больше от дальнейшего никаких сюрпризов, никаких неожиданностей и ничего хорошего.

Мы не хотим, конечно, назвать настоящую его фамилию, да и не можем, так сказать, обнародовать и выставить на всеобщее любопытство его подлинное имя. Мы назовем его Василий Петрович. И придадим ему фамилию, ну хотя бы — Волосатов.

Конечно, можно бы потрудиться и придумать фамилию более красивую или более оригинальную, а не брать столь случайное, ничего не обозначающее наименование. Однако можно привыкнуть и к этой фамилии.

Такая, скажем, блестящая и сияющая, как фейерверк, фамилия Пушкин мало обозначает чего хорошего, если от нее немного отвлечься и если отойти от привычки к ней. Это будет средняя фамильица из батальной жизни, вроде — Ядров, Пулев или Пушкарев.

А между тем эта фамилия благодаря великим делам засияла, как фейерверк, как комета на небе и как солнце в мировом пространстве.

А такая благозвучная фамилия, как Долгоруков[554], если опять-таки отвлечься от привычки и чуть сместить обозначения, получится просто дрянная, не дающая радости своему владельцу — Длиннорукий.

Нет, нам сдается, эта фамилия Волосатов — фамилия правильная и подходящая.

А если кому-нибудь она все же покажется смешной и если кто-нибудь увидит в этом склонность автора выставлять все, так сказать, святое в пошлом, комичном и мизерном виде, то на всякий случай вот вам еще фамилии и имена.

Отличное, мощное и красивое имя римского императора — Калигула[555] — обозначает всего-навсего «солдатский сапог». Имя другого римского императора — Тиберия[556] — означает «пьяница». Клавдий[557] — «разгоряченный вином». Дивное, поэтическое наименование — Заратустра[558], рисующее нам нечто возвышенное, поднебесное, обозначает, увы, в переводе с арабского «старый верблюд». Мечта поэтов и желание многих дам называться хоть сколько-нибудь похожей фамилией — Боттичелли[559] — в переводе на наш скромный язык означает всего лишь маленькую бутылочку или посудину. И, стало быть, сама фамилия будет по-нашему — Бутылочкин или Посудинкин. Эдип[560] — «опухшие ноги». Знаменитый художник Тинторетто — значит «маляр», «красильщик»[561]. Замечательный писатель Вассерман[562] — Водянкин или там Водовозов. И даже фамилия политического деятеля Пуанкаре[563] означает примерно — Кулаков («квадратный кулак»).

Учительница французского языка, когда автор учился в школе, имела прелестную фамилию Матино, что чрезвычайно шло к ее задорному французскому личику. Однако если эту фамилию, так сказать, перепереть на язык родных осин[564], то это будет просто нечто даже недостойное — дворовая собачонка. Или, значит, по-нашему, — Дворняжкина. То-то здорово! То-то огорчение для любителей заграничной красоты и эстетики!

Нет, мы решительно не нарушаем мирового порядка, придавая нашему герою скромную фамилию Волосатов, что по-французски будет, если хотите, мосье Шве. А по-немецки — господин Харман. А по-итальянски, может, черт его знает, — Беатрисини, или, скажем, Солио, или Дидини. Я не знаю.

Одним словом, Василий Петрович Волосатов жил в Детском Селе вместе со своей семьей.

Жена Екатерина Сергеевна, пятидесяти лет, сын Николаша, девятнадцати лет, и, наконец, дочка, взрослая девица, научный работник и литературовед, Лидия, или, проще, Лида, — вот какова была семья у нашего стареющего профессора.

Его, между прочим, называли в семье не Вася, и не папа, и не Василий Петрович, его называли очень странно и даже несколько необычно, его называли — Василек.

— Вот и Василек приехал, — говорила Лида, увидев папу.

— Василек, иди обедать, — звала супруга.

И даже домработница, правда, конфузясь, называла его за глаза Васильком, хихикая при этом и покачивая головой, — дескать, выдумали, черти, бесятся от излишнего жиру.

Это миленькое и радостное наименование чрезвычайно не подходило к стареющему, обрюзгшему человеку, потерявшему сияние молодости и свежести.

Автор не знает, как возникло это имя. Быть может, сердобольная мама, нежно целуя и лаская миленького ребенка, ужаснулась вдруг простоте имени и стала называть его этим забавным уменьшительным аллегорическим словом.

Но скорей всего, хочется думать, так назвала его собственная супруга в счастливые годы молодости и юности. Быть может, они только что поженились. Быть может, они сидели на балконе и глядели на море и на закат солнца.

Чудный воздух струится. Темнеющее небо без одного облачка. Прибой моря. Парус где-то далеко.

Ах, автору живо представляется эта счастливая картина!

Они сидят на балконе и любуются красотой природы. Ему двадцать три года, ей двадцать.

Он крепкой загоревшей рукой обнимает ее тонкий стан. Она, склонившись головкой, полулежит на его плече.

Ей чудно и хорошо. Жизнь кажется волшебной сказкой. Рядом сидящий муж — древним героем, ведущим ее к неслыханным идеалам и к удивительной жизни. Помимо заката, ей, быть может, добавочно рисуются какие-нибудь там цветки, мотыльки, жучки, какое-нибудь там поле, даль, васильки, тюльпаны и белые лилии.

Она томно закрывает глаза. Муж бормочет ей нежные слова, называя ее Катюшечкой и мамулечкой. Вдруг, капризно надув губки, она восклицает, поглядев на мужа:

— Как глупо, что тебя назвали — Вася. Это прозаично. Вася, Васюк, Василий… Так было бы хорошо, если б у тебя было имя Митя или там Петя. А то — Вася. Пропадает вся иллюзия, и не хочется даже глядеть на закат.

Ах, он конфузится, лепечет то и се, улыбается, говорит: вздор, дескать, ну как же, помилуй… Ну что ты, ей-богу… Ну почему же… Вот были же великие люди… Тоже среди них были Василии… Но тут, кроме Василия Блаженного и дяди Пушкина, Василия Львовича, он никого не припоминает и, сконфузившись, смолкает.

Тут она, несколько оживившись, вспоминает, что да, действительно, вот и с маминой стороны был дядя Василий, и он тоже жил довольно хорошо.

И после небольшой паузы, поглядев на заходящее светило и на роскошную южную растительность, она задумчиво говорит:

— Знаешь что, тогда я, пожалуй, буду называть тебя Васильком, а? Вот имя, которое к тебе подходит.

Он глупо смеется, обнимает ее и целует. Он похлопывает ее по розовой щечке, треплет ей волосы, дует ей в розовое ушко и говорит: «Ах ты моя крошечка. Ах ты моя умница». И, не доглядев заката, ведет ее в комнату, говоря, что, какие бы у них ни были имена, они все же самые счастливые люди на земном шаре.

Тут она падает ему на грудь и, всхлипывая от восторга, целует его лицо солеными от слез губами, бормоча: «Васюта, Василек, Василечек». И он говорит: «Ну ладно. Чего там… Пойдем сюда…» И, задыхаясь от радости, кричит: «Катя! Катюша! Екатерина!..»

Ах, только приближаясь к сорока годам, можно оценить всю радость этих юных лет за те, быть может, глуповатые и смешные минуты, когда они ничуть не кажутся смешными.

Так вот Василий Петрович Волосатов назывался в семье по сложившейся привычке Васильком.

А сам он был старый, увядший, больной, раздраженный и почти погибший.

И, казалось, только в насмешку можно было дать ему это сияющее имя.

21. Его наружность и нравственные качества

Итак, он был старый, больной и утомленный. Гримаса неудовольствия как бы застыла на его лице. Глаза стали пустые и равнодушные. Щеки висели складками. Шея покрылась морщинами. Седые усы поникли книзу. Кожа потеряла блеск жизни. И он ходил медленно, вяло передвигая ногами, выпятив живот и распустив губы, как это делают беременные женщины.

Короче говоря, это был среднего роста пузатый усач с лицом бледным и равнодушным, достойным жалости и медицинских советов.

А между прочим, в комнате на стене висели две фотографии, на которых его запечатлели в момент сияющей молодости.

Как странно и любопытно глядеть. Какая удивительная разница. Какая страшная перемена.

Вот он снят как будто бы за границей. Стоит около киоска с цветами. Голова слегка закинута назад. Сам тонкий, как тростинка. Черный плащ небрежно брошен на руку. Соломенная панама с пестрой лентой. Усики топорщатся кверху. Легкая самоуверенная улыбка играет на его лице. И кажется, что ему море по колено, все трын-трава и жизнь перед ним в изобилии рассыпает блага и радости.

А вот еще фотография.

Вот он снят со своей молодой невестой. Черный фрак. Стоячий воротничок. Маргаритка в петлице. Молоденькая невеста, прелестная, как куколка, завернута в разные немыслимые кисейные штучки и воланы. Глазки у ней вытаращены. Ротик полураскрыт. Нежная ее лапка покоится в его мужественной, загрубелой руке… И сама молодая невеста припала головой к его плечу, как бы ища защиты от предстоящих бед, несчастий и битв жизни.

А он и тут немножко наглый, самоуверенный, с победоносным взглядом — мол, ничего… обойдется… как-нибудь проживем… чего там расстраиваться и раскисать… было бы здоровье и молодость.

Ах, как, вероятно, нехорошо владельцу фотографии глядеть на свою пропавшую молодость! Как небось замирает сердце и как многое, вероятно, хочется отдать, чтоб хоть на короткое время вернуть потерянное.

Короче говоря, у этого человека прошла молодость, миленькая невеста с вытаращенными глазками превратилась в черт знает что — в даму в пенсне с синеватыми губами. Весь восторг молодости сменился равнодушием и по временам желанием поскорей закончить неудачную игру.

Вот каков был профессор в тот год, о котором идет речь.

Что касается его нравственных качеств, то тут, к чести его надо сказать, он был на большой высоте.

Он был из тех хороших людей, которые проживали до революции в нашей стране, страдая и огорчаясь, видя безобразие строя, страшную несправедливость и вопиющее неравенство.

Он был в душе горячим и пламенным революционером, пока не пришла революция. И он мечтал о равенстве и братстве, пока не наступило социальное переустройство.

Этот профессор и звездочет был мечтатель и фантазер, не любящий грубых объятий жизни и ее пошлой действительности.

Тем не менее он был хороший человек — отзывчивый и справедливый, вечно за что-нибудь страдающий, полный беспокойства, тревоги и ожиданий.

Он расстраивал свое сердце по малейшим пустякам. Он волновался, если где-нибудь плакал ребенок. Он ходил по саду, стараясь не раздавить лягушку или даже червяка. Он тревожился, если дочь Лида опоздала со службы и не вернулась с ее обычным поездом. Он тогда с беспокойством ходил по саду, вздыхал, заламывал руки, считал до тысячи и, не дождавшись, плелся на вокзал, желая уторопить события или услышать, что никакой катастрофы не было в этот день.

И, встретив дочку, он хватал ее за руку, бормоча и смеясь, говоря: «Ну боже мой, как же так можно пугать отца, ведь он думал, невесть что случилось».

После чего он снова впадал в равнодушие и, сонный, плелся за дочкой, брюзжа что-то себе под нос.

Что же касается его ума, то он был, вероятно, умный человек, иначе, надо полагать, он не сумел бы возвратить свою потерянную молодость.

Впрочем, об уме говорить трудно. Понятие это весьма запутанное и неопределенное.

Еще в молодые годы автор отлично умел разбираться, кто умен, а кто глуп. А сейчас автор не решается давать свои оценки и определения. Честно говоря, автор слегка запутался в этих определениях.

Иная пустенькая девица, щебечущая о природных свойствах жизни, кажется автору мудрейшей особой. И жучок, при виде врага притворившийся мертвым, вызывает у автора чувство удивления и восторга.

А староватый философ, рассуждающий о разных психологических тонкостях и вывертах, кажется иной раз набитым дураком, болваном, фразером и пустомелей, не видящим дальше своего носа.

Автор, между прочим, знал одну собаку, от которой все были в крайнем восторге. Владелица этой собаки, какая-то бывшая дама-патронесса, невероятными красками описывала умственные свойства своего четвероногого друга.

— Только что она не говорит, — рассуждала дама со слезами на глазах. — А так во всем остальном собака ни в чем решительно не уступает мне самой.

И действительно, собака была из тех смышленых псов, которые чего-то такое понимают.

Этому псу клали на морду, на кончик носа, хлебный шарик — и пес не трогал, покуда не получал разрешения.

Собаку научили таскать корзину и даже полоскать белье. Ухватив зубами какие-нибудь панталоны, она полоскала это в пруде, ворочая мордой то туда, то сюда.

Собака приносила спички из кухни и туфли из-под кровати.

А однажды, когда проехал автомобиль по шоссе, собака с лаем бросилась из сада и с рычанием пыталась схватить зубами резиновую шину.

«Стало быть, — подумал автор, — псина-то ведь ни черта не смыслит. Стало быть, она не только не понимает, что это есть нечто неживое, машина, автомобиль, который нельзя укусить, а стало быть, она вообще ничего не понимает. Мрак и невероятная путаница царят в этом собачьем мозгу…»

Нет, автор с осторожностью говорит, что есть ум и что есть глупость(XI).

22. Его семья, родственники и вообще знакомые

Теперь представим по порядку родных и знакомых нашего профессора.

Вот прежде всего и, так сказать, первым номером нашей программы идет его мадам, его супруга и подруга его жизни, с которой он, себе на удивление, прожил двадцать пять лет.

Это была небольшого роста высохшая дама в пенсне, незаметная в смысле наружности, а также в смысле душевных качеств.

Она в своем доме как бы даже не существовала. И только время от времени проявляла признаки жизни — бранясь с кем-нибудь из соседей, с домработницей или с дворником. При этом она поднимала рев и визг, крича мужу, что ее оскорбляют и он, мужчина, должен за нее заступиться. На что профессор в молодые годы говорил: «А ты отойди, не обращай внимания». А в старости говорил: «А уйди ты, матушка, знаешь ли куда…»

Не привыкшая работать и тем более служить, она прожила двадцать пять лет за спиной мужа, и у ней было только и делов, что распорядиться насчет обеда или сшить себе новый капот.

За двадцать пять лет она едва-едва родила пару детей да сделала один аборт. Вот и все, что она сделала в своей жизни.

А остальное время она ничего не делала. Впрочем, в молодые годы она бурно ревновала своего мужа к каждой даме, закатывая сцены, истерики и драмы. А к сорока годам весь ужасающий остаток своего времени она посвятила гаданию на картах и пасьянсам, которыми она занималась до глубокой ночи.

Она имела в этом даже некоторую сумасшедшую страсть. И гадала, и раскладывала карты решительно на все и даже на самые пустые, вздорные вещи — ну вроде того, что скоро ли подадут обед, пойдет ли сегодня дождь, вернется ли когда-нибудь свободная торговля и получит ли муж деньги. Ну и так далее, и тому подобное, и прочее — вообще чушь и дребедень.

И, прожив с ученым мужем двадцать пять лет, она так ничему и не научилась и ничего не поняла, хотя иной раз и любила вставлять в разговоре какое-нибудь астрономическое понятие — там, Сатурн, Уран, Млечный Путь, протуберанцы[565] и так далее. И даже, правда изредка, затевала и разговор на сложные темы, отчего профессор махал рукой и уходил в свою комнату, где закрывался на крючок и не выходил иной раз до другого дня.

Тем не менее у ней были славные дети. Особенно на редкость симпатичная была старшая девочка Лида, которой в настоящие дни было двадцать три года. Она окончила университет и с самых молодых лет всецело стояла на платформе советской власти. И в этом смысле пикировалась со своим отцом, упрекая его в реакционности взглядов и отсталости.

Нет, она не отличалась красотой и женской прелестью. Она была несколько неуклюжа, с мужскими движениями и угловатыми манерами. И мужчины не посматривали на нее туманными глазами.

В силу чего она все помыслы своей жизни посвятила работе и общественным нагрузкам. Она была активисткой, ударницей и энтузиасткой.

Второй ребенок — девятнадцатилетний мальчик Коля — был болезненный юноша, проводивший большую часть своих дней в больницах, санаториях и домах отдыха. О нем не будем говорить. Ему, увы, надлежало вскоре умереть.

Вот какова была семья у профессора.

Что касается его родственников, то родственников было немного — брат профессора, известный врач-гинеколог, работающий на крупном строительстве, да две-три племянницы, о которых в силу экономии бумаги говорить, конечно, не приходится.

Что же касается его знакомых, то знакомых профессор порастерял за годы революции. А переехав из Ленинграда в Детское Село, профессор и вовсе остался без знакомых, не стараясь, впрочем, завязывать новые знакомства или отыскивать прежние.

На службе профессор близких отношений ни с кем не имел и, кончив дело, уходил, торопясь поспеть на поезд.

Вот примерно какое окружение было у профессора. Одним словом, у него не было ни близких, ни друзей, ни приятелей. У него не было даже какой-нибудь паршивой собаки или овцы, с которой он мог бы пойти погулять.

У них была кошка. Пустое и вздорное животное. Ничтожная тварь, которую профессор весьма не любил и при случае всегда ее сгонял с места газетой, книгой или даже локтем, где бы эта тупая тварь ни расположилась.

Да, он был, в сущности, очень одинокий человек. И это было тем более странно, что он сумел вернуть свою молодость.

23. Его соседи

Ах да, мы позабыли сказать о его соседях. Вот случайное знакомство, сыгравшее значительную роль в его жизни.

Итак, стало быть, вот еще несколько описаний и характеристик, после чего мы приступаем к главным событиям.

Одним словом: уже видны, так сказать, берега нашей занимательной повести. И автор просит читателя умерить досаду на него за его склонность к отвлеченным беседам и рассуждениям.

Итак, о соседях.

Эти соседи носили фамилию Каретниковы. И принадлежали к канцелярскому миру.

Сам товарищ Каретников был бухгалтер. А его супруга служила в «Электротоке». Этот бухгалтер был еще нестарый человек, лет сорока восьми, потерявший совесть на своей профессии. Это был весьма молчаливый субъект с песьяком[566] на глазу. И к тому же, говорят, полный импотент, неврастеник и психопат, думающий только о своей болезни и недомоганиях.

Его супруга была дама, так сказать, совершенно в обратном смысле. Это была пышная особа, цветущая и здоровая, любящая нравиться мужчинам, пустившаяся во все тяжкие на склоне лет.

Любовник у нее был некто такой Кашкин, без стеснения носивший свою весьма неважнецкую фамилию.

Это была мрачная личность. Такой плешивый, но с усами. Арап[567] и прохвост. Беззастенчивый жулик. Такая веснушчатая кожа. Широкий нос. И короткие руки с кривыми пальцами. Он служил на коннозаводе не то кем-то, не то чем-то, не то черт его разберет кем — каким-то, кажется, объездчиком.

Во всяком случае, он ходил на раскоряченных ногах, усы носил стоячие, и пес его знает, чего он там делал, на этой службе.

Этот мерзавец, любивший поговорить о том о сем, был откровенный негодяй. Он открыто высказывал свои политические взгляды и воззрения и в своем цинизме превосходил все, до сих пор живущее на земле.

Он говорил, что он прежде всего хочет жить. А все остальное существует для него постольку-поскольку и отчасти как нечто мешающее его жизни. На все остальное ему решительно наплевать. Ему наплевать на мировые проблемы, течения и учения. Что касается взглядов, то он, знаете, не вождь и не член правительства, и, стало быть, он не намерен забивать свою голову лишними взглядами. И заместо этого он лучше подумает о личных делах и удовольствиях и о собственном строительстве жизни. И вообще, он, между прочим, признает каждое правительство, которое стоит у власти, и каждое правительство он согласен горячо приветствовать.

Эту свою гнусную идеологию он прикрывал исторической необходимостью, говоря, что случайно ничего не бывает и если кто у власти, тому, стало быть, и предназначено историей стоять у власти и заворачивать делами.

Вообще, он жил, не слишком задумываясь, беспечно и жизнерадостно, отличаясь крайним здоровьем и умением распоряжаться людьми. В этот же дом он приходил как в свой собственный, обжирая хозяев и командуя всем их бытом.

Затем шла единственная дочка Туля. Такая красивая, миловидная барышня с дивными ресницами и тоненькими бровями.

Этой последней было девятнадцать лет.

Воспитанная в самые тяжелые годы гражданской войны, когда люди кушали овес, картофельную шелуху и турнепс, она тем не менее выросла краснощекой, цветущей и круглолицей, как будто вскормленная мягкими булками, пирожными и ананасами.

Ее прелесть и красота сослужили ей, впрочем, плохую службу. Было слишком много соблазнов и выбора. И к девятнадцати годам она уже успела переменить пять мужей и сделать семь или восемь абортов.

И в настоящее время она вновь проживала на девичьем положении у своих родителей.

Это была, в сущности, пустенькая барышня, с головой, всецело набитой крепдешином, тюлем, отрезами шелка, комбине, чулками и прочим дамским гарнитуром.

Ее главное желание было — ничего не делать, кушать экспортное сладкое и лежать, выслушивая разные комплименты, обещания, предложения, просьбы, требования и восклицания.

Круглая мордочка, как луна. Черные, слегка навыкате глаза. Чувственный ротик, подмалеванный и подрисованный. Широкие бедра и пышный бюст. Круглые плечики и стройные ножки. Тут было от чего сходить с ума и добиваться ее благосклонности.

Нет, она не была продуктом социалистического общества. Она возникла как реакция каких-то таинственных и сложных процессов жизни. Она не укладывалась в рамки советской действительности.

Она была рождена для капиталистического строя. Ей нужны были коляски и автомобили, горничные и девчонки со шляпными коробками. Ей нужны были франтоватые мужчины с хлыстиками и моноклями. Маленькие собачки в синих шерстяных накидках. Швейцары, вежливо открывающие двери. И почтительный шепот восторга, восхищения и зависти перед ее богатством и миловидностью.

Нет, она ничего не знала об этой жизни и никогда ее не видела. Но она догадывалась, и мечтала, и рисовала в своем воображении картины пышной роскоши и сказочного великолепия.

Ее не коснулось дыхание современности. Она не поняла и не оценила достоинств новой жизни. Она считала эту новую жизнь как временное несчастье, как заминку в делах, как некоторое, что ли, личное невезение, которое пройдет, и тогда наступит то, что было раньше и что будет всегда.

Тем не менее она рано поняла все свои возможности, которых было в настоящее время не так-то много.

Она поняла, что ей не разбогатеть в социалистическом обществе, что мужчины, даже если их будет полтора десятка, не смогут, по крайней мере сегодня, сложившись, создать ей пышную, сказочную жизнь.

Она стала тогда присматриваться к тем мужчинам, которые имели видное положение, ромбы или шпалы на петлицах или какие-нибудь значки, отличающие их от простых смертных, полагая, что, шагая через таких как бы со ступеньки на ступеньку, она сумеет выбраться на гребень жизни. И тогда там, наверху, она расправит свои крылышки и продиктует миру свои диковинные условия.

Тем не менее ничего подходящего она не находила. Она встречала трудовую жизнь, ограниченный заработок и погруженных с головой в работу людей. Она согласна была ждать и надеяться.

Она по своей неопытности наделала много ошибок. Первые ее мужья были молодые юнцы и мальчишки, которые прельщались ее красотой и мечтали о том, что она будет ихней подругой и достойным товарищем, с которым можно, так сказать, идти рука об руку к светлому будущему.

Между тем с первых же дней она выказывала такое отчаянное пристрастие к деньгам и нарядам и такое, можно сказать, яростное, исступленное устремление ко всем материальным благам, что молодые влюбленные мужчины с первых же дней испуганно смотрели на нее и били отбой, понимая, что она запутает их и доведет до тюрьмы и до черт знает чего.

Все пятеро мужей, в разное, конечно, время, бросили ее на второй и на третий месяцы.

Она всякий раз с плачем возвращалась домой, где находила свою девичью комнатку нетронутой. Эту комнату родители сохраняли для нее, так сказать, на всякий пожарный случай. И таких случаев было уже пять.

Папаша-бухгалтер, занятый лечением своих недомоганий, безразлично относился к возвращению своей дочери. Он говорил: «А, это ты… Вернулась?» И снова погружался в свои думы или в свое лечение.

Мамаша ахала и вздыхала. А негодяй Кашкин смеялся, говоря, что девочка с течением времени поумнеет и покажет еще кузькину мать всем живущим на земле мужчинам.

В сущности говоря, девочка была родной дочерью своим родителям — своей матери и главным образом отцу, который весьма бурно провел свою жизнь, полагая, что кроме любви, ничего на свете не существует.

В настоящее время он меланхолически сиживал на крыльце, предаваясь грусти и отчаянию. Он сидел, подперев щеку рукой, смотря куда-то вдаль и чего-то вспоминая. Какая-нибудь проходящая мимо женщина заставляла его вздрагивать. Он приосанивался, прищуривал глаза, покусывал губы и громко откашливался, как бы приглашая этим женщину посмотреть в его сторону. После чего, махнув рукой, снова углублялся в себя и в свои воспоминания.

Свои недомогания и потерю здоровья он приписывал почему-то блошиным укусам.

Он яростно боролся с этими паразитами. По нескольку раз в месяц он вытаскивал в сад все кровати, матрацы, перины и диваны. Он обжигал на примусе кровати и яростно выколачивал палкой все, что можно было выколотить.

Он создал целую теорию, по которой выходило, что он лишился здоровья благодаря по крайней мере трем миллионам укусов клопов и блох, которые заносили в его кровь различные яды и микробы в течение сорока восьми лет и выпили по крайней мере десять литров крови.

Он лечился от своего бытового отравления и от своих нервных недомоганий разными домашними средствами.

Презирая врачей и говоря, что они вконец заездили его, он, по совету друзей, пил разную дрянь и настойки, садился зимой на час и полтора в кадку с рыхлым снегом, а летом окунался до пояса в холодную воду, в силу чего постоянно хворал простудой, лишаями, мокрой экземой, песьяками и анемией конечностей. И имел чертовские затруднения, когда садился в кресло или на скамейку.

Ничто другое его не интересовало и не трогало, и он даже удивлялся, как может людей что-либо трогать, кроме здоровья.

Служил он, впрочем, исправно, говоря, что счет и цифры ему полезны как отвлекающее средство, оттягивающее лишнюю кровь от ног к голове.

К любовникам своей жены он относился терпимо, играя с ними иной раз в шашки и в подкидные дураки.

Но всякий раз, когда появлялся на горизонте новый фаворит, он проявлял грозные признаки гнева. Он буйствовал, устраивал скандалы, орал, грозил всех убить, становился нежным и пылким мужем и на несколько дней действительно отгонял нового любовника, который от непривычки пугался, полагая, что это все время так и будет.

Но по прошествии нескольких дней бухгалтер смирялся, угасал и вежливо встречал друга дома.

Последнего фаворита — Кашкина — бухгалтер боялся как огня. И действительно, подобной личности нельзя было не бояться. Этот был способен на все: наорать, ударить в морду и даже выгнать из дому.

Он ежедневно приходил на своих кривых лапах, покручивая кверху усы, хохоча и громыхая.

Он шутил, веселился и подсмеивался, говоря бухгалтеру:

— Ну как у вас насчет поправления здоровья? — И, не выслушав, шел на своих полусогнутых на дамскую половину, где его ожидали в цветном капоте, благоухая одеколоном и пудрой.

Эта мерзавка, бывшая мать, ничуть не стыдилась своей дочери. Напротив того, часто беседуя с ней, она разговаривала как с подругой, хохоча и веселясь над некоторыми подробностями дочкиной жизни.

Вот какова была семья соседей Каретниковых. И вот какова была девятнадцатилетняя девочка Туля, сыгравшая решительную роль в жизни нашего профессора.

Но не она вернула ему молодость. Напротив, она чуть не погубила ему все начатое.

24. Профессор стареет все больше

Семья профессора, когда-то дружная, жившая общими интересами, заметно распадалась. Уже не было общих обедов. Каждый кушал в своей комнате, в разное время. И только вечерний чай подавался для всех в комнате профессорши.

За этим чаем шли вялые, безразличные разговоры о погоде, о дровах, еде и о прочих мелочах быта.

И только иной раз Лида, энергичная и резкая особа, грубоватая и крикливая, начинала пикироваться с отцом, упрекая его в реакционности взглядов, в отсталости и в отрыве от масс.

Отец, вяло защищаясь, ежился и пытался уходить, но, вызванный на объяснения, начинал сердиться, кричать и упрекать дочку в непочтительности.

Почему же непочтительность? Какой вздор! Нет, она говорит с ним не как с отцом, а как со старшим товарищем, который заблуждается и которого надо остеречь. Ведь не дело же, что он, умный, образованный и возвышенный, стоит на позициях болота и защищает старый, реакционный мир, идя против прекрасного будущего.

Отец, возмущенный свободностью ее речи, горячился все больше и больше, высказывая под горячую руку свои взгляды и воззрения.

Нет, он возмущен. Девчонка, которая ни черта не смыслит, смеет его остерегать. Нет, почему же? Он честный человек. Он всегда стоял за новую жизнь. Но он не видит логики в некоторых вещах. Он не видит будущего. Он не желает фантазировать вместе со всеми. Короче говоря, он не представляет жизни без денежных отношений. Нет, он не идет против социализма. Очень хорошо, если это будет, но этого, вероятно, не будет. Это потерянное время. Это романтический бред и фантазия, которую он очень уважает, но он имеет право не доверять будущему.

Захлебываясь от волнения, Лида, размахивая руками, требовала от отца конкретно указать, что именно ему кажется невероятным и невозможным и в чем, по его мнению, нет логики.

Но отец уклонялся от объяснений, бормоча, что он не все еще продумал и что он все ей скажет, когда ему самому будет ясно.

Эти разговоры оканчивались криками и воплями. Возмущенный отец, припертый к стене ясностью и элементарностью вопросов, терялся, защищаясь криками, упреками и слезами.

Черт возьми! Хорошо. Извольте. Да, вот он за капиталистический мир. Да, он предпочитает быть нищим в Европе.

Он предпочитает там открывать двери буржуям. Вот какое иной раз у него бывает настроение. Вот до чего его доводят собственные дети. Вот — делайте с ним что хотите.

Лида, раскрыв рот, с изумлением смотрела на отца. Ее поражала сила его гнева и сила его раздражения. Жалость шевелилась в ее сердце, но, поборов в себе это, она с натянутой улыбкой вставала из-за стола и, пожав плечами, уходила.

Взбешенный и раздраженный Василек выходил из комнаты, разбрасывая стулья и стуча дверьми.

Он выходил в сад и на улицу и шагал, размахивая руками. Он боялся этих вспышек, предполагая, что это его погубит или еще более подорвет его силы. Но всякий раз после этих вспышек гнева он с удивлением замечал, что вялость его и расслабленность исчезают и даже какое-то мужество и бодрость как бы вливаются в его жилы(XII).

Он возвращался к себе, слегка успокоившись, мог даже работать — писал письма, просматривал лекции и читал, что случалось с ним очень редко. Однако наутро он вставал разбитый и утомленный и, еле двигаясь, шел на работу.

Такие разговоры случались все чаще, и вспышки гнева делались все сильнее и страшнее.

Мадам, махая руками и умоляя успокоиться, уходила от греха в другую комнату. А Василек гневно и раздраженно бушевал, кричал и выбегал из дома.

В такие дни соседи Каретниковы, волнуясь от неизвестности, с любопытством прислушивались к крикам, ожидая, что скандал перенесется на улицу, и тогда им будет все ясно и понятно, что там происходит.

Прохвост Кашкин, предполагающий, что это скандалят муж с женой и крайне ненавидя эту последнюю, потирая руки, говорил о профессоре: «Ну молодец. Кажется, спасибо, загрыз старуху. Давно пора».

Эти семейные раздражительные сцены совершенно расшатали семью профессора.

Сам Василек, стараясь избежать скандалов, стал просто бояться своей дочери. Он избегал встреч, а когда встречался — хмурился или умоляющими глазами смотрел на нее.

Теперь все реже семья собиралась в саду.

В теплые летние и осенние вечера еще недавно семья, рассаживаясь на крыльце, дружески беседовала о том о сем. Сейчас это почти прекратилось.

И, собравшись иной раз в саду, семья неловко молчала. Лида качалась в гамаке. Василек ходил по дорожкам, лавируя между лягушек. Мадам сидела на крыльце. А Коля, когда был дома, располагался у раскрытого окна.

Наконец мадам, желая расшевелить общество, начинала нести какую-нибудь чушь и околесицу.

— А вот, кажется, Сатурн, — говорила она, наобум тыча куда-нибудь пальцем.

Профессор, горько усмехаясь, начинал выговаривать ей, что неужели она за двадцать пять лет жизни с ним не научилась разбираться в солнечной системе, что Сатурна в это время и в этой четверти неба не бывает.

Лида, желая сгладить свои отношения с отцом, спрашивала его о той или иной звезде. И тогда понемножку смягчались сердца, и начинался разговор об астрономии и о новых открытиях в этой области.

Однако, видимо, многое было уже сказано и рассказано, и требовались новые слушатели, которые оживили бы лектора.

Такие слушатели находились. И чаще всего это был друг дома соседей — Кашкин, любитель поговорить на научные темы. Завидя профессорскую семью, он подходил к забору и, глядя на небо своими осоловелыми глазами невежды, абсолютно ничего не понимая и не разбираясь, где чего есть, говорил какую-нибудь пошлость, вроде того что есть ли люди на Луне.

Профессор, горько усмехаясь, описывал мертвую планету, лишенную воздуха и всякой жизни.

— А скажите, профессор, — говорил Кашкин, разглядывая небо нахальным взглядом, — а где у вас тут Юпитер расположен?

Профессор показывал ему на Юпитер. И Кашкин, ковыряя в зубах щепкой или соломинкой, расспрашивал о вселенной, хотя решительно никакого дела ему не было до мироздания. Его больше всего занимала мысль, как и всякого, правда, здравомыслящего человека, — есть ли жизнь на других планетах, а если есть, то какая именно, какой там строй, имеются ли там, как думает профессор, лошади, собаки и магазины.

Профессор оживленно говорил о том, что астрономия — самая точная наука, и она, собственно, не занята разгадкой вопроса — есть ли жизнь на других планетах. Вопрос этот в астрономии третьестепенный, и что науку более интересует состав материи вселенной, чем поиски живых существ, и тем более — собак и лошадей.

Тем не менее профессор высказывал целый ряд предположений. Он говорил о Марсе и Венере. Рассказывал, какая там температура и какова там возможная жизнь. Он рассказывал о других, более дальних планетах: о Юпитере, где год равняется двенадцати нашим годам, а сутки всего десяти часам, о Нептуне, где год длится сто шестьдесят пять лет и где весна продолжается сорок лет. О Сатурне, опоясанном кольцом, на котором сутки длятся тоже десять часов, а год — почти тридцать наших лет.

Эти элементарные сведения несказанно поражали нашего Кашкина. На каждую фразу профессора он говорил: «Не может быть!», или «Да что вы говорите!», или «Да бросьте, не смешите меня!» — каковые замечания сердили и раздражали профессора.

— Я извиняюсь, — говорил Кашкин, — ну как же сутки-то десять часов? Бросьте вы меня смешить! Как же это они укладываются в это время?

Профессор говорил о свойствах приспособления, но Кашкин, пораженный кратковременными сутками, делал собственные умозаключения, выводы и предположения.

— Ну хорошо, — говорил он, — ну пущай они спят три часа, ну пущай работают четыре часа, но три-то часа, поймите, мне же мало для личных дел. Все-таки хочется туда-сюда пойти. Я не говорю — театр. В театрах я почти не бываю. Но мало ли? Одних трамваев другой раз ждать час и больше приходится. Или там чего-нибудь купить — цельные сутки стоять. Нет, это у них что-то уж очень торопливая жизнь. У нас все-таки, знаете, лучше. Хотя тоже, конечно, много неувязок, но в двадцать четыре часа мы все неувязки можем уложить. У нас хватает этих часов для беспорядка.

Но особенно Кашкин был недоволен порядком на тех планетах, где год длился тридцать и сто шестьдесят лет.

— Вот с этим, — говорил он, — я, профессор, никак не могу примириться. Это уж, знаете, есть чистое безобразие и перегиб. Год — сто шестьдесят лет! Что же это? Я, для примеру, родился осенью, в сентябре. Это я, значит, дай бог, только до весны протяну. Это, значит, я даже лета не увижу. Даже если буду семьдесят лет жить. Ну нет, знаете, я так не согласен… И как же они, черти, вообще-то обходятся? Ну там, урожай. Да они, подлецы, не засеют, а потом сто шестьдесят лет жди, питайся воздухом и грибами… И, значит, у них пятилетка в четыре года пятьсот лет идет. Очень мило! Ну это, знаете, какие-то подлецы там живут, а не люди.

Профессор добродушно посмеивался над изысканиями Кашкина. Они вдвоем изощрялись, выискивая недостатки и несуразности длинного года и высчитывая, сколько времени там длится пятилетка в неделю и каковы там должны быть ее особенности.

Лида хмурилась, говоря, что это уж антисоветские анекдоты и она просит наконец умолкнуть.

На своих раскоряченных ногах Кашкин уходил, совершенно обалдевший от научных сведений.

Эти сведения до того чувствительно поражали его в самое сердце, что он иной раз, не заходя на дамскую половину, уходил домой, покачивая головой, недоверчиво зыркая на звезды и явно не веря многому.

После ухода Кашкина Василек, как бы извиняясь за свое легкомыслие и анекдоты, рассказывал иной раз о новых открытиях, о движении Солнца и о вечном холоде вселенной, о гибели Земли и о таких неизмеримых пространствах, какие недоступны пониманию человека(XIII).

Такие вечера случались, однако, все реже и реже. Профессор все больше замыкался в своей комнате, избегал общества, часами неподвижно лежал в постели, и, казалось, все окружающее перестало его интересовать.

25. Деньги, любовь, старость, сомнения

Домашние неприятности совершенно сломили здоровье профессора. Но он сердился и раздражался не потому, что в спорах его побеждала Лида — девчонка и его дочь. Он сердился на себя за то, что не мог прийти до сих пор к какому-нибудь определенному и ясному политическому решению.

То ему казалось все правильным, нужным и замечательным, и даже грандиозным. То, напротив того, встречая какие-нибудь мелочи быта или человеческие свойства, он махал рукой и говорил, что все это вздор и неосуществимая фантазия.

И в своих противоречиях он искренне страдал, волновался и стремился прийти к какому-нибудь решению, что ему не удавалось.

Эти противоречия уничтожали остаток здоровья профессора. Он стал плохо спать, задыхался, хватался рукой за сердце и чувствовал такую усталость, какой он еще никогда не знал.

Лида с жестокостью молодости не замечала этих страданий Василька. Ей во что бы то ни стало хотелось образумить отца, выбросить из него весь идеалистический мусор прежней жизни. Ей казалось, что ее отец ни о чем не думает и что он попросту не слишком-то политически грамотный господин. И в силу этого она не уставала говорить с ним о политике, растравляя его и приводя в бешенство.

Жизнь Лиды неожиданно изменилась. Однажды, вернувшись из Ленинграда домой, она спокойным, бытовым голосом сказала родителям, что сегодня она вышла замуж, записавшись с секретарем коллектива.

Родители, раскрыв рот, слушали столь спокойные речи о столь крупном событии, недоумевая и не осмеливаясь расспрашивать.

Да, она вышла замуж. Временно она остается еще дома. Но весной или осенью муж получает квартиру, и тогда она распростится со своей семьей.

Мать, взволнованная и ошеломленная, просила хотя бы привести мужа — посмотреть на него одним глазком.

Ну что ж, она, конечно, приведет его. Только он слишком перегружен. Ему сейчас не до личной жизни. Она сама-то будет видеть его раз или два в неделю. И то, если он не будет в отъезде. А если его пошлют на посевную, то долго не придется видеться. Пока же они видятся только на службе, и то в обеденный перерыв, раз или два в пятидневку.

Мамаша, думая, что она от всех этих своих гаданий и пасьянсов слегка свихнулась, слушала свою дочку, не стараясь даже уразуметь основную суть.

Эта перемена почти не отразилась на Лиде — ни на ее характере, ни на отношениях к родным. Впрочем, с некоторой, пожалуй, мягкостью и жалостью она стала разговаривать с отцом. И, поспорив с ним, сама первая шла на примирение.

Однако споры не прекращались.

— Василек, — говорила Лида таким тоном, будто бы разговаривала с маленьким, — мне бы хотелось услышать от тебя наконец, в чем дело, в чем твое расхождение с нами. Ну давай не будем сердиться и ругаться. Давай поговорим по-хорошему. Я постараюсь тебе объяснить.

Не доверяя мягким словам, Василек отнекивался, бормоча о том, что да нет, он как будто бы со всем согласен, разве что некоторые мелочи, о которых, право, не стоит говорить. Это сложно, и она не поймет.

Нет, она-то поймет, но вот она чего не понимает: как это заблуждаются люди? Так все ясно. Отчетливо. Такая открывается грандиозная, величественная картина новой жизни, где нет классов, рабства, эксплуатации. Ей просто не понять, как умный и порядочный человек может не пойти за этим. И в чем наконец его сомнения? И что за таинственные мелочи, хотела бы она знать. Вероятно, за этими мелочами стоит нечто крупное, что толкает его в ряд классовых врагов.

Нет. Он, в сущности, не враг. Ну хорошо, он расскажет о своих сомнениях. Он сам, впрочем, не очень-то разбирается в них. Нет, он вообще против капитализма.

Ну хорошо. Он постарается объяснить.

Да, он согласен, что капитализм не ведет человека к улучшению моральных качеств. В самом деле, капитализм оплачивает наилучше всего и создает наилучшие условия тем людям, которые умеют торговать. Значит, там наивысшая оплата идет прежде всего по тем, в сущности, низменным способностям и по тем невысоким качествам ума, как, скажем, хитрость, изворотливость, умение вовремя купить и с выгодой продать. И в силу этого он признает, что в основном капитализм культивирует и обостряет ум именно в его низменных свойствах. Он признает, что и в смысле тактики правильно, пожалуй, именно теперь в корне изменить порядок, чем ждать, как ожидают, скажем, меньшевики улучшения человеческой породы и еще большего развития техники. Он признает, что такой взгляд есть малодушное желание отложить решение вопроса на дальние времена, так как улучшение породы само собой не приходит и никакой тенденции к этому нельзя увидеть на протяжении сотен лет.

Лида радостно слушала отца, бормоча: «Ах, молодец! Ах, Василек! Ах, глядите! Он сумел перешагнуть меньшевиков».

Да, со всем этим он согласен. Все это он считает правильным и достойным. Его тут беспокоила одна вещь, которую он, пожалуй, разрешил. Он говорит об инстинкте, свойственном каждому животному, об инстинкте накопления и о заботе о черном дне, без чего не бывает ни спокойного существования, ни ясности, ни здоровья. Ну что ж, в этом смысле государство берет на себя заботу. Это дело поправимое. Но вот, как ни странно, одна вещь никак не укладывается в его голове. Он никак не может отрешиться от понятия денег и никак не может понять жизни, в которой деньги не будут играть той роли, какая им предназначена. Да, он против эксплуатации труда. Он против частной торговли и наживы. Но он против равенства. Он за социализм с деньгами.

— Ах, это мелочи! — смеялась Лида. — Ну вот и договорились. Ну, Василек, ну как, право, не совестно! Ведь это же самый пустой вопрос. Ведь деньги — это вопрос привычки. Сознание изменит эту привычку. Или ты действительно думаешь с деньгами въехать в социализм?

Да, он признает, что от этого привычного понятия просто трудно отрешиться. Но за этим он видит более сложные вещи. Ну хотя бы старость и уродство, ничем не компенсированные.

— Ну это уже свинство, — сердилась Лида. — Ты, кажется, договариваешься до черт знает чего. Значит, ты хочешь, чтоб старики были бы богатые и имели возможность покупать в жены молодых женщин, так?

Нет, зачем покупать? Зачем такие резкие слова? Нет, он не хочет этого. Он просто реально оценивает человеческие свойства. Он признает, что любовь и уважение, которые куплены за деньги, ничего не стоят. Что это, в сущности, отвратительно и не дает ни радости, ни утешения. Но он не решает этого вопроса в области эстетики. Он считает, что молодая женщина может искренне полюбить и даже такого, как он, если у него положение лучше, чем у других. А если этого положения у него не будет — кто на него посмотрит? Все пойдут за молодыми.

Лида, с трудом скрывая смех, слушала Василька.

— Ах, — смеялась она, — папка, Василек, значит, только-то у тебя и расхождения! Значит, ты, старый ловелас, выговариваешь себе возможность жениться на молоденькой женщине!

Василек сердился, говоря, что она ничего не понимает и что за этим стоит вся жизнь. Что это определяет не только старость, но и зрелые годы.

Лида, в свою очередь, сердилась, браня отца развратником, грязным стариком, которому нужна проституция и покупка любви за деньги.

— Ничего, — говорила она, — вас, стариков, приведут в христианский вид. Нечего вам развивать грязные инстинкты и стремиться черт знает к чему. Поживите наконец в чистой и опрятной старости. А если захотите настоящей любви — вас и в пятьдесят лет могут полюбить не за деньги, а за общественно-полезную работу, за тонкость ума, за талант. Невелика честь полюбить за деньги. Это не настоящее.

Взволнованный Василек просил ее умолкнуть, говоря, что ей не понять всей сложности вопроса и что он вовсе не о себе говорит, а вообще. Вообще о старости и о стремлениях людей. Он знает, что, если будут все равны — старики останутся за флангом и ничем не будут компенсированы. Он знает людей, знает, как возникают чувства.

Снова разгорался спор и крики, сыпались обидные слова. Страсти разгорались. Василек стучал кулаком об стол, говоря, что она его уморила. Лида кричала, что ему, старику, следует думать о своей науке, а не о паршивых девицах, что она этим буквально шокирована, что она поражена низменными уклонами своего отца.

Задыхаясь и хватаясь за сердце, Василек, раскидывая стулья, выбегал на улицу, напялив на свою седую голову фуражку.

Он шел, как бы не видя ничего, по улице. Потом волнение его понемногу ослабевало. Ах, зачем были крики и волнения? Его жизнь закончена. И все ничтожно в сравнении с этим концом. Что — ему двадцать лет, что он горячился и кричал? Как глупо! Ах, как глупо и тяжело! Он шел мимо маленьких домиков, размахивая руками и не сторонясь прохожих. Он смотрел на эти деревянные домишки, построенные в прошлом столетии. Тут, в этом бывшем Царском Селе, в этих домиках, проходила прежняя придворная жизнь рухнувшей империи. Тут жили барыни и фрейлины. Гвардейские офицеры и сановники. И люди, близкие ко двору. Он с любопытством осматривал окна и подъезды, к которым когда-то подъезжали кареты и коляски. Он мысленно видел людей, выходящих из карет. Лакеев в красных ливреях. Дам с маленькими собачками, в мехах, в боа[568].

Вот какой-нибудь гвардеец, гремя саблей, входил в этот подъезд к какой-нибудь пышной красавице.

Нет, он позабыл эту жизнь. И казалось странным, что это когда-то было. Вот в чем у него не было сомнений. Он презирал эту дворянскую жизнь, напыщенную и пошлую. Его раздражали баре, и особняки, и пышная жизнь, которая давалась по рождению, а не по заслугам.

Вот в чем он не знал сомнения и что презирал. Но деньги, деньги! Новая жизнь, в которой будет равенство и не будет денег. Вот это не укладывалось в его голове.

Какая-то молодая особа в шелковом пальто, с накрашенными губками, мило улыбнувшись, поклонилась ему.

Он сначала не обратил внимания, не ответил на поклон, потом, обернувшись, посмотрел ей вслед, недоумевая, кто бы это был.

Он обернулся не вовремя. Молодая особа в этот момент, тоже обернувшись, кривляясь и дурачась, высунула ему кончик языка. Но, видя, что он заметил ее глупую шалость, смутилась и бросилась в сторону, захохотав и закрыв лицо руками.

«Кто бы это был? — подумал профессор. — Ах, возможно, что это соседская дочка».

Он никогда не обращал на нее внимания и не запомнил ее лица. Но, вероятно, это была она — с накрашенными губами, вульгарная и неприятная особа с вихляющимися бедрами.

Это в самом деле была Туля. Она возвращалась со свидания домой. Она смеялась теперь своей шалости. И, веселая, краснощекая, шла домой своей танцующей походкой.

Она дошла до калитки своего сада и обернулась назад. Милая привычка красавицы, которая предполагает, что за ней кто-нибудь сзади волочится. Но никого не было. Старый профессор стоял на углу и смотрел в другую сторону, ошеломленный старыми видениями.

Она еще раз показала кончик языка этому глупому старику, без толку стоящему на углу, и, смеясь, вошла в сад. Она не предполагала еще, что этот стареющий человек через год будет ее мужем.

26. Первые шаги

Однажды Василек вернулся домой бледный, с перекошенным лицом.

Он лег на кровать и, сказав жене, что умирает, просил принести холодной воды. Он положил на сердце компресс и через час, отдышавшись, сел на кровать, рассказывая слабым голосом, что с ним случилось.

Да, что-то с ним творится неладное. Сердце работает все хуже. Вялость и усталость приковывают его к кровати. Бессонница мучает его. Сегодня он чуть не умер в поезде от сердечного припадка.

Это резкое ухудшение своего здоровья он приписывал своей старости. Однако предполагал, что, помимо этого, он, видимо, заболел какой-то нервной болезнью. И он действительно был болен.

Все душевные невзгоды, конфликты и противоречия, все особенности его жизни и характера подготовляли ту нервную раздражительность, которая к старости часто бывает непоправима и признаки которой сходны с признаками старости и, быть может, имеют одинаковую сущность.

Чудовищную работу надо было ему проделать — убрать болезнь и вернуть растраченную молодость.

Нет, у него сейчас и мыслей таких не было. Есть врачи и медицина, которые помогут ему собраться с силами.

Да, он чувствовал, что, кроме старости, он, пожалуй, еще чем-то болен. И тогда он однажды решил навестить врача.

Нет, мы не будем заниматься скучными объяснениями его лечебных процедур.

Он полгода лечился у врачей. Ему прописывали бром и стрихнин, мышьяк и фитин. Ему прописывали ванны и клизмы. Его закутывали в сырые простыни и пронизывали его тело электричеством. Его расспрашивали, не было ли у него тяжелых болезней и не предавался ли он каким-нибудь излишествам в детстве. С ним беседовали о сложностях нервных болезней, грели его голову синим светом и пытались даже усыпить, чтоб внушить ему светлые мысли о здоровье. И никто ему не рассказал простыми и понятными словами о том, как могла возникнуть его болезнь и как с ней бороться, помимо пилюль и микстур(XIV).

Короче говоря, через полгода он был задерганный неврастеник, напуганный всеми признаками своей болезни и пугающийся всего. Он робел, если сердце плохо работало. Он страшился, если желудок не действовал день. И считал часы, сколько он спал, и сколько он недоспал, и сколько ему надо еще поспать, чтобы быть свежим. Постоянные мысли о болезни, приемы лекарств и процедур совершенно укрепили в его сознании мысль, что он тяжело болен. Болезнь, подкрепленная микстурами, не имела намерения покидать больного. А старость ее усиливала и поощряла.

Он взял отпуск и лежал теперь в кровати, тяжело дыша, не имея часто сил ни сесть, ни встать, ни даже лежать.

Напуганный таким состоянием, он хотел поехать к знаменитому невропатологу. В один из крайне упадочных дней, когда он едва встал с постели, он, принуждая себя, стал собираться.

Он побрился, переодел белье, оделся и, опираясь на палку, покачиваясь, вышел на улицу.

Но тут, к своему изумлению, увидел, что все проделанные движения не только его не утомили и не только не лишили остатка сил — напротив того, он почувствовал некоторый прилив сил, который, впрочем, скоро сменился упадком.

Но этого было достаточно, чтоб подумать и внимательно присмотреться к болезни. Нет, он не поехал к врачу, а, погуляв в парке, стал думать о своей болезни, присматриваясь к ней и анализируя ее.

Мы не будем и тут описывать первые шаги лечения и первые ошибки. Дело это скучное и неинтересное. Мы вкратце расскажем об основном. Автор ни на минуту не забывает о читателе, которому охота наконец узнать, как профессор женился, как развелся с женой и что из этого вышло. И не было ли еще чего-нибудь интересного или исключительного. Все было. И обо всем мы будем рассказывать.

Итак, Василек сам лично принялся изучать свою болезнь. Он достал книги, словари и медицинские энциклопедии.

И внимательно стал все читать, делая выписки и рассматривая анатомические картинки, снимки внутренностей и диаграммы.

Это было кропотливое и длительное занятие. Все было профессору внове, и каждую мелочь приходилось изучать и проверять.

И, читая груду книг, Василек искренне огорчался и жалел, что нет какого-то руководства, какого-то одного сборника правил, по которым надлежало понимать работу своего тела и своей психики.

Первые шаги его были неправильны и ложны.

Понимая, что ему следует сдвинуть себя с мертвой точки, он принялся за физическую культуру. Он стал делать гимнастику, разные повороты и приседания, от которых буквально охал и кричал диким голосом. У него поднялось сердцебиение, от которого он чуть не умер, и тогда он оставил это почтенное занятие, решив, что до этого ему следует еще что-то сделать.

И, раздевшись, он стоял перед зеркалом, грустно поглядывая на свою фигуру. Печальное и ужасное зрелище! Все тело было вялое и поникшее. Все безжизненно висело, во всем были смерть, разрушение и упадок.

Как мудрено из этого сделать что-нибудь хорошее, молодое, здоровое, цветущее.

И, вспоминая молодые, здоровые тела, упругие и подтянутые, он делал сравнение и видел, что именно ему надо делать и в чем иметь изменения.

Тогда, понимая, что это печальное тело, полное упадка и дряхлости, создалось благодаря его жизни, благодаря его поступкам и поведению, он решил по возможности изменить эту жизнь, и поведение, и поступки.

И вот тут-то он столкнулся с такими трудностями, что часто отчаяние захватывало его, и он неподвижно лежал часами, решив не бороться больше и плыть по течению.

Лида приходила к нему и гладила его руку, упрашивая не предаваться отчаянию.

— Василек, — говорила она, — что за мысль так лечить себя? Есть способ более простой и легкий — подойти вплотную к жизни. Займись общественной работой, почувствуй себя частью общей семьи. Ты все равно придешь к этому.

Но он, печально покачивая головой, говорил, что это не для него, он никогда не почувствует себя искренним. Он попробует бороться один.

Он решил изменить свою жизнь, свой порядок дня и все свои привычки. Для этого ему надо было убрать все обстоятельства, приводившие его в раздражение.

Этих обстоятельств было так много и они были так вески, что, казалось, это было сделать невозможно.

Однако шаг за шагом, доказывая себе логически и внушая, он убрал причины, приведшие его к болезни. Он вспоминал свои молодые годы, вспоминал, как он относился к тем или иным вещам, и старался следовать этому, хотя это иной раз было трудно и даже невозможно. Он хотел правильным поведением убрать свою болезнь и создать молодость(XV).

Но он вспоминал не те зрелые годы, когда создался его характер, а ту свою юность, когда он жил беспечно, не задумываясь, как цветок или как птица. Он вспоминал те годы для того, чтобы сравнить и увидеть те ошибки, которые он допустил и которые привели его к старости и одряхлению.

И, создавая себе новые привычки, расставаясь с прежним добродушием старости, убирая от себя все волнения, беспокойства и тревоги, он вдруг стал замечать в себе какую-то жестокость молодости и даже по временам какую-то, пожалуй, подлость, которую он вовсе не хотел иметь.

Но игра была сделана. И остановиться он не хотел и не мог. Однако до молодости ему было еще так же далеко, как до Северного полюса.

27. Цена молодости

Когда ему пришла мысль о молодости, о том, что он снова может стать молодым, свежим, энергичным и беззаботным, он, страшно взволнованный и даже потрясенный, выбежал из дому и долго бродил по саду, стараясь унять ужасное волнение и дрожь во всем теле. Эта мысль показалась ему настолько удивительной, сказочной, невероятной и вместе с тем не несбыточной, что чем больше он думал, тем ярче рисовались счастливые картины его будущих дней.

Тогда он вышел из сада и, быстро шагая, пошел в парк. И там, в парке, ходил, сняв фуражку, взволнованный и пораженный.

Была ранняя осень. Желтые листья лежали на дорожках и на траве. Легкий ветер по временам покачивал верхушки деревьев. И неприятно каркали вороны, потревоженные первым дуновением осени.

Василек присел на скамейку и, уронив фуражку на землю, неподвижно сидел, закрыв глаза и боясь шевельнуться, чтоб не потревожить свои волшебные мысли.

Ему рисовались необычайные картины его будущей молодости.

Цветы. Роса. Летнее утро. Солнце в окошке. Радостное пробуждение. Беззаботность. Любовь. И тот восторг, та свежесть чувств и те восхитительные ощущения молодости, о которых он почти позабыл и которые трудно даже сейчас припомнить или даже на минуту представить себе.

Да, он позабыл эти ощущения. И теперь, стараясь припомнить, поражался, насколько все было иное и почти сказочное, удивительное по своей силе и радости.

Он вспомнил вдруг первое письмо от женщины. Надушенный конверт. И тоненькие буковки. И сладостную дрожь в руках, когда он распечатывал это милое послание. Он вспомнил вдруг себя мальчишкой. Первую ложку варенья, когда сводило скулы от желания и жадности. Утреннюю дрожь и восторг, когда он вставал на рассвете, чтоб идти удить рыбу.

Нет, ничего подобного, ничего похожего не случалось с ним в дальнейшей жизни.

Да, он вернул бы эти ощущения любой ценой, хотя бы даже на самое короткое время.

И тогда он, улыбаясь, стал думать: а что именно он отдал бы за несколько лет возвращенной молодости?

И оказалось, что он отдал бы решительно все — жизнь, здоровье близких людей, честность, и профессию, и все то, чем привык дорожить и гордиться с самого начала своей жизни.

И тогда он стал смеяться, говоря себе, что это бывает только в сказках, что никто не потребует от него ни преступления, ни «продажи души», ни подлости за возвращенную молодость. Он вернет ее собственным умением и ценой своих знаний и настойчивости.

Он пришел домой иным человеком, чем был прежде. Он холодными глазами посмотрел на свою мадам и Лиду. И, медленно шагая, вошел в свою комнату.

Еще вчера он, возвращаясь домой, старался незаметно проскользнуть к себе, чтоб не натолкнуться на чьи-нибудь расспросы и чтоб не встретиться с Лидой и не начать с ней объяснений, разговоров и дискуссий. Сегодня он, усмехаясь и не опуская глаз, прошел перед Лидой, готовый в случае чего дать ей решительный отпор.

В короткое время он резко изменился и изменил свою жизнь, привычки и даже свою психику.

Он свыкся было со своей старостью, со своим утомлением и сутулыми плечами. Он с молодых лет привык презирать лощеных, здоровых, краснощеких, грудастых людей, называя их животными и скотами. Нынче в своем воображении он рисовал себя именно таким. Он полюбил этот образ и стремился к нему. Все, что раньше его тревожило и приводило в беспокойство, перестало его тревожить. Он относился ко всем вещам иначе, чем раньше, и усмехался тому, что заставляло еще недавно страдать и волноваться.

Встречаясь с Лидой, он мило улыбался и говорил ей, что он вел себя как мальчишка, что этому пришел конец, что он покорнейше просит ее больше не третировать его и не задергивать бессмысленными вопросами и требованиями. Что касается политических вопросов, то пусть она знает — он не враг, он, в общем счете, идет за социализм, и кое-какие мелочи он сам, без чьей-либо помощи, в дальнейшем продумает и решит. Это решение он откладывает на те времена, когда он будет здоров. И если придет к положительному решению, то отдаст все свои силы и это свое возвращенное здоровье на общее дело.

Тем не менее Василек начал по временам подтрунивать над Лидой, говоря, что она курсистка, девчонка и пигалица, которой впору сопливых ребят учить, а не его, профессора и довольно видного ученого своего времени.

Их роли теперь переменились. Теперь Лида, взбешенная и взволнованная холодными, саркастическими словами, хлопала дверью, выбегая из комнаты. А он иронически подшучивал, говоря, что в нашем любезном отечестве всегда почему-то было затруднительно жить и эта трудность и по сие время остается. Да, конечно, он понимает — трудности роста, но что вообще он не слишком-то высокого мнения о российских мозгах, которые выдумали дугу и балалайку — пустые и комичные предметы, без которых решительно обошлось все остальное человечество.

Лида кричала, что он пошляк и обыватель и что ей совестно, что у нее такой мизерный отец. Нет, она приложит все старания уехать из дому как можно скорей. Она завтра же попросит мужа вывезти ее из этого обывательского вертепа.

Однако она не уезжала. Ее муж, с которым она виделась весьма редко, был сейчас, как нарочно, до крайности загружен самыми экстренными делами. Он приходил домой поздно и, поспав часов шесть, снова спешил по своим делам. Он со дня на день откладывал переезд Лиды, говоря, что счастье от них не убежит и что сейчас есть дела поважнее всех мелочей повседневной жизни.

Лида, несколько огорчаясь в душе и вместе с тем удивляясь поспешности, с какой он женился, соглашалась немного обождать, признавая, что поиски квартиры, переезд и разные хозяйственные дела и передряги отрицательно отзовутся на ходе его работ. А он хвалил ее за благоразумие и политическую зрелость, говоря, что он теперь наглядно видит, как он здорово не ошибся, выбрав именно ее, и что лучшей жены ему действительно, пожалуй, сейчас не найти… И Лида, довольная похвалой, восторженными глазами смотрела на мужа, говоря, что и ей тоже, пожалуй, лучшего мужа не надо. Они были по-своему счастливы и не спешили потревожить свое счастье поцелуями и объятиями.

Что касается Василька, то он теперь ежедневно занимался гимнастикой. Начав с маленьких упражнений и легких поворотов, он перешел к более сложным вещам — он бегал по саду туда и сюда, перепрыгивая, как козел, через клумбы и скамейки. И даже, когда никто не следил, подтягивался на руках, держась за сучок дерева, надуваясь и багровея от чрезмерного старания.

У себя дома, в комнате, он ходил преимущественно голый или в легких трусиках, а на улицу, несмотря на прохладный сезон, выходил в сетке, в летних штанах и в туфлях на босую ногу. В таком безобразном виде, несвойственном ученому, он добегал до вокзала или до парка и, нимало не смущаясь встречных, возвращался домой, покрасневший и оживленный.

Лида с изумлением посматривала на отца, считая, что старик слегка свихнулся и что все это, вероятно, закончится весьма дурно.

28. Прошлое и настоящее

Между тем жизнь соседей, Каретниковых, шла по-прежнему. По-прежнему бухгалтер Каретников, возвращаясь с работы, сидел на крыльце, поглядывая обалделыми глазами на проходящих женщин. А иногда с яростью выколачивал матрацы и перины и обжигал на примусе кровати и даже деревянные стулья и столы.

Эти выколачивания являлись всякий раз причинами ссор и криков.

Мадам профессорша, делая замечания по поводу пыли и блох, нарывалась на неприятности и грубые окрики.

Молчаливый Каретников, не вступая в пререкания, показывал ей кукиш или с еще большей энергией начинал бить палкой по одеялам. А Кашкин, заслышав боевые крики профессорши, поспешал в сад и тотчас вступал в словесную схватку, срамя профессоршу и называя ее облысевшей дурой и некультурной мерзавкой, которая осмеливается запрещать им все гигиенические начинания. Что ж, значит, по ее милости они должны нюхать пыль и подвергаться укусам паразитов? Очень хорошо. Ну нет, он не посмотрит на ее идиотские требования. И, крича так, он умолял своего бухгалтера трясти одеяло как можно ближе к ее забору или даже за ее забором, чтобы это наглядно напоминало ей о чистоте и культуре.

Женское население дома не принимало участия в этих схватках. Туля, в своем шелковом пальтеце, гуляла неизвестно где. А мадам Каретникова готовила еду на кухне, чтоб накормить своего фаворита, ослабевшего от крика и любовных битв.

Профессор Василек, несмотря на окрепшее здоровье, страдая по временам меланхолией и упадком чувств, выходил иной раз на эти крики, желая рассеяться и немного освежиться. Он иронически относился к этим мещанским драмам и, желая примирить обе стороны, начинал разговоры о том о сем.

Разговорившись с Кашкиным, он однажды пошел с ним прогуляться и после этого даже подружился с ним.

Его привлекал этот здоровый, плотный субъект, который не знал, что такое меланхолия, утомление чувств и прочие интеллигентские ощущения.

Он присматривался к нему, стараясь узнать, как он достиг всего этого и что он для этого делает.

Он хотел поучиться у этого бревна и хотел позаимствовать у него его навыки и склонности.

Но он увидал глупость и непроходимую пошлость, которые защищали этого человека от превратностей жизни.

Польщенный вниманием профессора и увидев, что им интересуются, Кашкин начал молоть всякую чушь и лепетать афоризмы своей житейской мудрости.

— Здоровье, — говорил Кашкин, — никому зря не дается. И если человек осыпан болезнями, то он есть ослабший человек, не способный бороться против жизни. Я, — говорит, — держусь мнения митрополита Филарета, который прожил до ста пяти лет, не допуская до своего сердца никаких огорчений. Я, — говорит, — не считаю возможным огорчаться при жизни. А когда помру или когда буду к этому состоянию склоняться, вот тогда и начну беспокоиться. И когда меня начнут, черт возьми, зарывать в сырую землю, вот тогда я и буду огорчаться, беспокоиться и проситься наружу. Я, — говорит, — есть индивидуум, которому охота жить, а не расстраиваться.

— А какую вы имеете цель в жизни? — говорил профессор, желая понять идеологию этого неповторимого индивидуума. — Ну к чему вы, например, стремитесь?

— Не смешите меня, — говорил Кашкин. — Я стремлюсь ко всему хорошему, но, конечно, какой-нибудь такой, знаете ли, цели не имею(XVI).

Взяв профессора под руку, Кашкин на своих раскоряченных ногах шел рядом, говоря, что главную причину потревоженной жизни профессора он видит в его малоинтересной супруге, от которой он бы сам сгорел в месяц, если бы ему, боже сохрани, довелось такое супружество.

Профессор, вернувшись домой, прилег на кровать и стал думать о своем браке и о своем одиночестве. Ему хотелось разговаривать и шутить, ему хотелось легких и смешных отношений. Но он видел суровую даму в пенсне, замкнутую в своем фантастическом мире.

Тогда он стал вспоминать свои любовные романы, которые бывали у него раньше. Он вспомнил свой последний роман, который случился девять лет назад.

Он вспомнил эту женщину, Людмилу Павловну, сестру своего приятеля, богатого домовладельца-эмигранта, бежавшего от пролетарской революции в Париж. Эта женщина, красивая и взбалмошная, почему-то замешкалась и осталась на родине, страдая от этого и ужасаясь той жизни, которую она получила в обмен на свое беспечное и веселое времяпрепровождение.

Это был жалкий и короткий роман, который закончился неожиданно и, вернее, даже не закончился: попросту Василек, подавленный своим безразличием ко всему, перестал бывать, не объяснив ей и ничего не сказав.

Сейчас ему крайне захотелось ее увидеть, поговорить и утешить нежными словами и обещаниями.

И на другой день, поехав в Ленинград, он после лекций отправился ее разыскивать.

Он нашел ее на прежней квартире.

Он с замиранием сердца поднялся по лестнице и постучал в дверь, готовый к тому, что его не примут, выгонят или оскорбят.

Он прошел сквозь грязный коридор коммунальной квартиры, сквозь развешанное белье, мимо любопытных людей, которые высовывали свои головы то из одной, то из другой двери.

Он не узнал ее, когда вошел в комнату. Крайне увядшее лицо, равнодушные глаза, седые прядки волос и темная бумазейная кофта ошеломили профессора и заставили его раскаяться, что он пришел.

Она сидела за столом и пила чай, дуя в блюдечко. Жалкий жестяной чайник стоял на столе. Какие-то лепешки лежали на бумаге.

Она захлебнулась, увидев его, и, замахав руками, вскочила, обрадовавшись и восторгаясь.

Ах, она рада, что он пришел, она часто его вспоминала. Что он так смотрит на нее? Неужели она так сильно изменилась?

Он рассматривал ее со страхом и нескрываемым удивлением.

Он, не сдерживая себя, сказал — ах! — и стал бормотать слова приветствия и извинения.

Они сели на диван и не знали, о чем говорить.

Наконец она сказала, что она замужем, что ее муж рабочий, что он любит ее и уважает, а она живет с ним потому, что надо же с кем-нибудь жить. Нет, она не огорчается, как прежде, она просто не думает о прошлом и будущем.

Говоря так, она вдруг заплакала и, подойдя к умывальнику, стала вытирать заплаканные глаза, всхлипывая и сморкаясь в полотенце. Потом снова села рядом, робко положив свои ладони на его руки.

Василек, проклиная себя за то, что он явился, бормотал слова утешения и, поговорив о своей жизни, встал, прощаясь и обещая почаще заходить.

Он с пустым и холодным сердцем вышел из комнаты и шел теперь по улицам, браня себя за ненужное посещение.

Он вышел на набережную, держа в руках фуражку. Осенний ветер с моря гудел в ушах и трепал его волосы.

Нет, он не чувствовал ни жалости, ни огорчения. Он чувствовал одиночество и чудовищную пустоту.

Он прошел мимо Зимнего дворца и подходил теперь к мосту.

Звенели трамваи. Гудели автомобили. Мимо проходили люди, чужие и равнодушные.

О какой молодости он думал? Что за вздор! Он — старый человек из другой жизни. Вот он помнит этот мост на барках. Осенняя Нева высоко вздымала это варварское сооружение. Не трамваи, а конки, запряженные парой лошадей, въезжали с неистовым звоном на мост. Ах да, впереди пристегивали третью лошадь, и кучер, стегая кнутом, подбодрял животных преодолеть препятствие.

Здесь, по панели, ходили люди в котелках, гвардейские офицеры гремели саблями, и роскошные барыни, нахально развалившись на сиденьях, проезжали в экипажах.

Какая безумная затея вернуть свою молодость, когда какая-то тень той прошлой жизни неотступно шла за ним по пятам.

29. Перемена

Вот наконец наступила зима.

Василек, поздоровевший и почти цветущий, бегал на коньках, нимало не смущаясь улыбок и косых взглядов.

Его несколько грузная фигура, брюшко и, главное, длинные усы веселили и развлекали молодежь на катке. Малыши, подшучивая над ним, открыто смеялись и даже толкали иной раз на него какого-нибудь зазевавшегося конькобежца.

Но Василек мужественно сносил все нападки.

Когда он появлялся на катке на своих снегурочках, раздавались возгласы восхищения и крики радости… Раздавались возгласы: «Папаша пришел. Папаша, не упади — лед раздавишь».

Но после первых двух месяцев к нему привыкли и даже заставляли его участвовать в потешном шествии и в общем беге.

Маленькие шестнадцатилетние девочки Липа и Нюся, и совершенно маленькие девчурки, родившиеся после революции, — Антенна, Фратерните[569], — и Володя подружились с профессором и бегали с ним взапуски, хохоча и веселясь.

Они заставляли его отгадывать их имена, и Василек наугад называл целый ряд имен и, не умея отгадать, смеялся при этом и дурачился.

Да, этот солидный профессор, державший в своей голове весь звездный мир, этот почти управитель небесных сфер, наизусть знающий, сколько километров до Луны и сколько весит планета Сатурн, этот человек вел теперь дурацкие разговоры на самые поразительно ничтожные темы — в каком классе учится та или иная девчонка, и как ее зовут, и какая профессия может быть у ее отца.

Раскрасневшийся и слегка утомленный, Василек приходил домой и, напевая себе под нос, шел на кухню, где шарил в духовке, что осталось от обеда.

Он приходил в свою комнату и, вспоминая минувшие пустяки, раздевался и ложился в кровать и почти тотчас засыпал.

Утром, вставая рано, он делал гимнастику, бегал по саду и, подзаправившись, выезжал в Ленинград.

Между тем у соседей случилась неприятность. Бедная девочка Туля, рассчитывая выйти замуж за человека с одним ромбом, снова в слезах вернулась домой, говоря, что ей поразительно не везет и что мужчины более подлецы, чем можно было думать.

Равнодушный к таким делам бухгалтер Каретников на этот раз несколько взволновался, говоря, что это уже, знаете ли, слишком, что он не в состоянии кормить эту прожорливую девчонку, которая только и делает, что возвращается домой, заставляя родителей переживать неожиданности.

Мадам Каретникова, удивившись неизменности линии Тулиной жизни, велела ей поступить на работу, находя, что сейчас это для женщины более верное дело, чем все остальное.

А Кашкин сказал, что ей следует попросту выйти замуж хотя бы за их соседа профессора, который приблизительно мечтает об этом и который будет ее возить на южные побережья и курорты, а подохнув, непременно оставит ей крупную персональную пенсию, все имущество и арендованный дом.

Туля, со слезами слушая эти советы, махала руками и визгливо начинала рыдать, когда упоминалось имя профессора, но потом вдруг, пообдумав и вытерев глазки, сказала, что ей, пожалуй, нравится это. И что она, если на это пошло, берется буквально в два счета убрать госпожу профессоршу со своей дороги.

Кашкин, вдохновленный идеей и подбодряемый нелюбовью к профессорше, чувствуя свои организаторские способности, решил самолично двинуть дело.

Он явился к профессору на другой день и, шепча ему на ухо, без обиняков сказал, что нынче мучения профессора окончились — он может, если хочет, сделать официальное предложение одному из лучших созданий, а именно Туле — необыкновенной красоточке и умнице, которая что-то последнее время вздыхает по нем.

Василек, несколько ошеломленный сообщением, начал отговариваться, утверждая, что он и не думал об этом и что, в сущности, ему даже не нравится эта накрашенная кукла, у которой выщипаны брови и черт знает какая походка, привлекающая, может быть, развратных турок и арабов, но отнюдь не его. И что вообще ему более нравятся скромные и милые женщины с грустными глазами и медленными движениями.

Но Кашкин, перестав шептать на ухо, начал вдруг кричать на профессора, укоряя его почему-то в неблагодарности и утверждая, что он фигуряет, не имея на то решительно никаких природных данных. Он велел профессору зайти к ним в гости и убедиться в несостоятельности его толкований.

Несколько смущаясь и робея, Василек на другой день, пройдя через сад вороватой походкой, пришел к ним.

Мамаша, никогда не видевшая профессора вблизи, попятилась от гнева и удивления, сказав Кашкину, что этот престарелый субъект навряд ли составит счастье ее любимой дочери.

Но Кашкин, махнув на нее рукой и закричав, велел не вмешиваться не в свое дело. Он велел ей побежать на кухню и приготовить покушать чего-нибудь такого особенного, которое непременно нравится профессорам и ученым.

Затем, приказав Туле быть не слишком развязной и подвижной и велев не слишком ворочать ногами, говоря, что профессор этого почему-то не любит, он подвел ее к Васильку, сказав, что еще два года назад он понравился ей, когда она его увидела первый раз спящим на траве в саду. Ей будто бы запомнился этот нежный, скромный и неподвижный образ, который в дальнейшем буквально ей мешал подолгу сосредоточиваться на каком-нибудь другом отдельном мужчине.

Туля, засмеявшись, серебристым голоском сказала, что спящим она его не видела, но сидящим на скамейке она действительно много раз его видела и всякий раз до чрезвычайности удивлялась его грустному и усталому виду.

Они начали болтать, вспоминая случайные встречи, а Кашкин тем временем побежал за бухгалтером.

Найдя его на крылечке, он велел ему выйти к гостям, приказав при этом вести преимущественно строго научные разговоры и не разрешив ни в коем случае касаться каких-либо недомоганий бухгалтера, говоря, что беседы о болезнях могут вообще затормозить или сорвать общий ход дела.

Семейный вечер прошел довольно гладко, за исключением речей Кашкина, который, уторапливая события, договаривался до крайних степеней, громко советуя профессору не откладывать то дело, о котором они нынче беседовали. При этом он подмигивал и хлопал профессора по руке, называл его молодцом, свирепым силачом и дядей с барок.

Бухгалтер, выпив пару рюмок, захмелел и, неся околесицу, обнимал профессора, говоря, что, если бы не его недомогания, он бы мир перевернул со всеми его научными достижениями.

Туля, сияя красотой и распространяя аромат духов, расспрашивала профессора об его замечательной профессии, интересуясь главным образом, какую именно оплату профессор имеет за столь трудное, кропотливое научное дело.

С этого дня профессор стал бывать у соседей ежедневно. Туля вела себя крайне строго и благородно, позволяя профессору раза два в вечер поцеловать ее руку.

Побрившись и надушившись, помолодев лет на десять, Василек ежедневно приходил к Туле и подолгу засиживался у нее, разговаривая о том о сем и строя планы будущей жизни.

Девушка говорила, что она согласна быть его женой, но что она ставит непременным условием — побрить или в крайнем случае покороче постричь усы, которые носил профессор. Она говорила, что мужчины теперь не носят таких усов, что это смешно, и ей просто будет стыдно и совестно гулять с ним. Говоря об этом, она чуть не плакала и брала слово непременно исполнить ее желание.

В скором времени Василек действительно подстриг усы, оставив маленькие полоски, которые он слегка подкрасил в коричневый цвет, помолодев благодаря этому еще лет на пять.

Василек возвращался теперь домой, всякий раз смущаясь и побаиваясь предстоящих объяснений. Но объяснений не было. Лида злобными глазами смотрела на отца и, презрительно фыркая, отворачивалась.

Что касается мадам, то она как будто бы ничего не замечала и неистово раскладывала пасьянсы, стараясь найти ответы на свои сомнительные и вздорные вопросы.

Здоровье Василька было в это время чрезвычайно хорошим. Он чувствовал себя молодым и энергичным. Он чувствовал тот прилив сил и ту замечательную радость, которых не было у него уже много лет(XVII).

Он мог подолгу работать, как прежде, в молодые годы. Он начал записывать даже свои лекции, которые бросил восемь лет назад.

Он радостный вставал утром. Шел на работу и, вернувшись домой, спешил к Туле, к которой он чувствовал теперь привязанность, благодарность и даже влюбленность.

Кашкин, подмигивая ему, потирал руки и говорил слова ободрения, от которых профессор таял и радовался.

В один прекрасный весенний день профессор, сложив два чемодана и написав жене записку, вышел незаметно из дому и перебрался на жительство к соседям.

30. Драма

Драма произошла более сильная, более тяжелая, чем можно было ожидать.

Долго не понимая, в чем дело, профессорская жена теперь как-то сразу почувствовала всю тяжесть событий.

Лида, смущаясь и краснея за отца, держа в дрожащей руке записку, говорила матери разные слова утешения. А та, остолбенев, ошеломленная сидела в кресле, неподвижно устремив взор в одну точку. Она не плакала и не рыдала, и даже слезы не текли у нее из глаз.

Эта странная немолодая женщина, жившая в своем каком-то фантастическом мире, вдруг почувствовала себя несчастной, молодой и оскорбленной.

Страшное отчаяние овладело ею. Она после нескольких минут ошеломления стала метаться по комнате, истерически крича и падая на пол. Ее припадки и горе были так велики, что Лида думала было побежать к соседям, чтобы умолить их вернуть беглеца.

Однако к вечеру покинутая женщина, по-видимому, немного успокоилась. Она надела шелковое платье, подкрасила губы и долго стояла у зеркала, что-то соображая и напряженно думая.

Полагая, что мать успокоилась, Лида ушла к себе. Но поздно вечером к ней прибежала домработница Соня, говоря, что мадам ушла неизвестно куда в одном платье.

Чувствуя недоброе, Лида выбежала на улицу и, не найдя мать, послала записку к соседям, трагически сообщая Васильку о событии.

Профессор, прочитав записку, хотел было побежать домой, но, подумав, остался и попросил Кашкина сходить выяснить, что случилось.

Кашкин, движимый крайним любопытством, не стал себя упрашивать. Он моментально побежал к Лиде и, узнав, что мадам ушла в одном легком платье, высказал предположение, что она непременно ушла к вокзалу и там, вероятно, бросилась под проходящий поезд. Высказывая это предположение, он добавил, что подобные дела в его практике не раз случались и он слегка даже привык к этому и, во всяком случае, не видит в этом чего-нибудь особенного и такого, из-за чего надо чересчур волноваться и рыдать.

Так неуклюже успокаивая Лиду, он побежал с ней к вокзалу и, не найдя там ее матери, высказал предположение, что она, может быть, повесилась в чулане, что на это тоже иногда решаются оскорбленные женщины.

Лида, закричав и схватив Кашкина за руку, бросилась домой. Они бежали через парк, чтобы сократить дорогу.

Была весенняя светлая апрельская белая ночь. Снег еще не совсем стаял. И Лида, плача и торопясь, промокнув до колен, умоляла Кашкина поспешить, чтобы спасти ее несчастную мать.

Вдруг у пруда они увидели лежащую фигуру. Наклонившись к ней, увидели, что это была жена профессора. Она лежала на снегу, странно раскинув руки. Ноги ее были в воде.

Кашкин высказал предположение, что она непременно отравилась, после чего хотела броситься в пруд.

Однако это было не так. Она лежала в глубоком обмороке. Она хотела, видимо, броситься в воду, но силы ее оставили, и теперь она лежала, потеряв сознание.

Лида с Кашкиным с трудом принесли ее домой и, приведя в чувство и натерев спиртом, уложили в постель.

Покинутая женщина, очутившись в тепле, расплакалась, и это были слезы здоровья и облегчения.

Кашкин, почувствовав некоторое снисхождение и жалость к ней, сказал, что все обомнется и все будет хорошо и что ради них, мерзавцев мужчин, не стоит, собственно, проливать драгоценные дамские слезы, которые могут пригодиться для других целей.

После чего, успокоив Лиду, он вернулся домой и, захлебываясь от торопливости и возбуждения, рассказал профессору, что именно случилось.

Профессор, пожав плечами, сказал, что завтра он непременно зайдет объясниться с ней и что подобного взрыва дурацкой романтики он не ожидал увидеть.

Туля, надув губки, сказала, что он, кажется, что-то слишком озабочен событием и, кажется, готов даже сейчас побежать. И что если это так, то ей не нужно такого раздвоенного чувства, пусть он совсем уходит к своей кикиморе и больше не возвращается. Ее самолюбию не очень-то льстит подобная соперница, с которой к тому же ничего не случилось.

Через час бухгалтер Каретников пошел узнать о последних новостях. Не заходя в дом, он поглядел в окно и увидел, что профессорша спала. А рядом с ней на стуле сидела Лида, скорбно сжав губы и нахмурив брови.

Утром, как ни в чем не бывало, профессор отправился в Ленинград и вернулся к Туле, не заходя домой.

Профессорша, заболев простудой и нервной горячкой, две недели пролежала в постели. И встала несколько иной, чем была, — чрезвычайно строгой, молчаливой и сосредоточенной.

Лида два раза приезжала домой со своим мужем.

Это был человек, по наружности простой и добродушный, в высоких русских сапогах и темном свитере. Он, конфузясь, улыбался, когда говорил, и Лиду называл Лидухой.

Он, покачивая головой и возмущаясь поступком профессора, утешал тещу, говоря, что муж, конечно, вправе уйти, но что именно так уходить, конечно, не полагается. Она должна быть твердой и мужественной, ей не так-то много лет, чтобы впадать в отчаяние. Он предлагал устроить ее на работу и, радостно оживляясь, говорил о будущей жизни, о невозможности в дальнейшем таких мещанских драм и о счастливых днях, которые люди завоюют себе упорным трудом и собственной волей.

Он обещал непременно найти ей такую счастливую работу, которая принесет облегчение и не даст ей быть одинокой и покинутой.

Лида благодарно пожимала ему руку и говорила матери, что это единственный человек, цельный и мужественный, которого она уважает в полной мере.

31. Необыкновенная любовь

Что касается профессора, то он без памяти полюбил свою красавицу Тулю, или, как по паспорту оказалось, Наталью Каретникову.

Он просто не представлял, что у него может возникнуть такое чувство.

Он часами, когда она спала, смотрел на ее лицо, на ее узенькие бровки и вздрагивающий ротик. Он боялся пошевельнуться, чтоб не разбудить ее.

И, когда она вставала, он приносил ей чай в кровать и с ложечки кормил ее, упрашивая и умоляя скушать и выпить еще.

Она ломалась и капризничала, говоря, что у нее нет аппетита и что в скором времени она, наверное, умрет от туберкулеза или от чего-нибудь подобного, в то время как волчий аппетит не покидал ее ни днем ни ночью.

Она капризничала, фигуряла и третировала мужа.

Она заставляла его по нескольку раз приносить то одно, то другое. И он, боясь ее гнева и немилости, безропотно исполнял все ее капризы и желания.

Он страстно и необыкновенно полюбил ее. А она, видя такую любовь, совершенно дошла до пределов возможного. Она валялась в кровати до тех пор, пока он не приходил со службы, и вообще часто не желала совсем вставать, и не хотела даже мыться, говоря, что вода першит ее атласную кожу и закидывает прыщиками.

Он, намочив полотенце теплой водой с одеколоном, вытирал ее красную мордочку. И чистил ей зубки, упрашивая ее раскрыть ротик, чтоб пополоскать.

Она, дурачась, плевалась в него полосканием и падала на кровать от смеха, когда он пытался обидеться или нахмуриться.

Она называла его дурачком, мурочкой и мордочкой, и он таял от этих ласковых слов, чувствуя себя на седьмом небе от счастья и блаженства.

Теперь Василек, приезжая со службы, приносил ей конфеты и подарки. Он обещал ей сделать разные меховые пальто и длинные шелковые платья.

Туля, капризничая, требовала разных немыслимых вещей — горностаевых палантинов, поездки в Японию или в крайнем случае поездки в Ялту, на Черное море.

Это последнее профессор ей торжественно обещал, после чего она почувствовала как будто некоторую благодарность и нежную привязанность к молодеющему старику, надоедавшему ей своими ласками.

Кашкин, видя необычайную любовь, горделиво ходил по дому и, встречаясь с профессором, говорил, что, не будь его, тот никогда не увидел бы ничего подобного, а помер бы в своей лачуге, как последний муравей, без луча счастья и радости.

Профессор жал ему руку и говорил «мерси», на что Кашкин уклончиво отвечал, что с «мерси» ему не сшить шубы.

Туля, по временам требуя зрелищ, ходила с профессором в кино и ездила в Ленинград, посещая там кафе и мюзик-холлы.

И всякий раз профессор, выходя с Тулей из сада, немного трусил, боясь встретиться с Лидой или с бывшей женой.

Он встретил однажды Лиду, держа свою Тулю под ручку.

Лида страшно покраснела, увидев его. И вдруг, подойдя к нему, неловко и как-то по-женски ударила его по лицу.

Туля, дико завизжав, хотела, как разъяренная тигрица, броситься на Лиду. Но Василек, схватив Тулю за руки, отвел ее в сторону и попросил не впутываться в глупую историю.

Он посмотрел на Лиду скорее равнодушно, чем злобно, и улыбнулся ей какой-то нехорошей улыбкой, обнажившей его зубы. Затем, приподняв фуражку, он круто повернулся на каблуках и, взяв свою разъяренную крошку под руку, проследовал дальше.

Лида бросилась назад, к своему дому. А Василек, потирая щеку, увлекал подальше свою даму, которая буквально рвалась догнать Лиду, чтоб схватиться с ней или укусить в щеку.

Кашкин, узнав об этом случае, страшно хохотал, говоря, что теперь профессор, съев по морде, тем самым окончательно отрезал пути к возвращению. Он сказал, что случай этот, несомненно, к счастью и что теперь следует окончательно ликвидировать все отношения.

Он намекал на оставленное в том доме имущество профессора и вызвался принести все это, если ему будет уделено кое-что из заграничного гардероба профессора. Туля тоже пожелала пойти вместе с Кашкиным, но Василек попросил ее не делать этого.

В тот же день Кашкин, придя к Лиде, потребовал суровым тоном выдачи всего, что полагалось профессору.

Лида вдруг, не сдерживая себя, плюнула в лицо Кашкина, сказав, что он может отбирать, что ему угодно.

Кашкин, сказав: «Но-но, не очень-то распушайте себя плевками», проник в комнату и, собрав два узла имущества, вернулся к профессору, умолчав о плевке.

Однако плевок этот взбудоражил Кашкина. И, почувствовав часа через полтора крайнее оскорбление, он дал себе слово разорить это осиное гнездо.

И, выйдя в сад, он стал кричать в сторону соседей разные обидные, оскорбительные слова и названия, предлагая Лиде выйти и обещая заплевать с ног до головы эту долговязую дылду, которая разыгрывает из себя какую-то горделивую баронессу.

Покричав еще о безобразии аристократической жизни и вернувшись домой, Кашкин отобрал из профессорского гардероба несколько пар брюк и джемпер и, слегка утешившись, позабыл о своих угрозах.

Между тем наступил май.

Туля категорически велела профессору достать путевку в дом отдыха на Кавказ или в Крым.

И Василек, достав путевки, стал поспешно собираться, слегка беспокоясь, как бы не случилось такого, что помешает им выехать.

32. Поездка на юг

Наконец день поездки был назначен.

Туля, возбужденная и красивая, впервые в своей жизни собиралась в столь далекое путешествие. Неопытная в таких делах, она собрала в свои чемоданы столько ерунды и дряни и столько простынь, полотенец и шляпок, что все это нужно было нести по крайней мере трем носильщикам.

Василек, не менее взволнованный предстоящей поездкой, суетился и нервничал.

Его здоровье было прекрасным, и он никогда еще не чувствовал такой бодрости и прилива энергии. Небольшой шум в голове он приписывал волнениям последних дней.

Любовь его к Туле не ослабевала. И, кроме любви, он чувствовал к ней благодарность — ему казалось, что эта девочка возвратила его молодость.

Накануне отъезда вдруг пришла записка от Лиды.

Василек, прочтя записку, страшно побледнел и стал ходить по комнате, обхватив свою голову руками.

Туля иронически и недоброжелательно смотрела на него, ожидая, что он сейчас отменит поездку или что произойдет сейчас еще что-нибудь, более худшее. Привыкнув к неожиданностям своей жизни, она была готова ко всему.

Но Василек, взяв себя в руки, сказал, что все пустяки, все пройдет и все обойдется.

В записке Лида писала, что его сын Николай умер в больнице после операции.

Василек, поцеловав Тулю, сказал ей, что они тем не менее едут завтра и что нет той силы, которая остановит их.

Через час они продолжали сборы как ни в чем не бывало.

Наконец наступил день отъезда.

В отдельном купе они выехали из Ленинграда в Севастополь.

Василек был счастлив и радостен. Он восторженными глазами смотрел на Тулю, говоря, что, кроме нее, вся остальная жизнь померкла для него.

Они приехали в Севастополь и на пароходе выехали в Ялту.

Девушка впервые видела юг и теперь, восторгаясь природой, вскрикивала, показывая пальчиком то на величественные горы, то на необычайные облака.

Василек объяснял ей все, что полагается, и таял от радости и счастья.

Много раз он был тут, все, казалось, уже стерлось в его воображении, но сейчас он как бы новыми глазами глядел на все, восхищаясь не менее, чем восхищалась она.

Они приехали в Ялту и остановились в гостинице, в комнате, выходящей на море.

Первые дни невозможно описать — настолько все было необыкновенно хорошо и замечательно.

Они утром, обнявшись, выходили на балкон и, целуясь, восторгались неземными красотами природы.

И теперь, вспоминая свои молодые годы, он почти не видел разницы. Напротив, многое сейчас казалось ярче и дороже и даже таким, каким он никогда не видел.

Его несколько беспокоили легкие головные боли и непрестанный шум в ушах. Но он позабывал об этом в присутствии Тули.

Через несколько дней Туле, однако, надоели картины природы и чрезмерно пылкая любовь профессора.

Она сидела теперь на балконе в некоторой меланхолии, капризничая и раздражаясь еще больше, чем всегда.

Василек пытался занять ее разговорами о том о сем. Он рассказывал ей о звездах и планетах, но она не проявляла никакого интереса к далеким мирам. Она ходила по земле двумя ногами, и все, что было далеко и недостижимо, ее ничуть не трогало и даже не забавляло.

Она вставляла глупые и даже ехидные фразы в его астрономические рассуждения, спрашивая о таких вещах, о которых науке было неизвестно, — о любовных делах на других планетах, о шелковых тканях и о том, что бы случилось, если бы она, величественная в своей красоте, появилась бы в ином мире.

Нет, ее не слишком-то интересовала эта чушь и детские сказки. Ей было скучно вдвоем сидеть на балконе. Она начала ныть и скулить, говоря, что ей хочется танцев, заслуженного успеха и прекрасных экипажей.

Она начала флиртовать с молодыми людьми на пляже и в столовой. Она начала снова наряжаться и выходить к обеду подкрашенная и подведенная.

Молодые люди, принимая профессора за ее отца, довольно недвусмысленно подходили к Туле с разговорами и предложениями погулять.

Василек не препятствовал прогулкам и, воспользовавшись ее отсутствием, отдыхал на кровати, надеясь, что спокойствие утихомирит шум в голове.

Он чувствовал себя исключительно хорошо, но неистовый шум и звон в ушах заставлял его думать о том, что происходит что-то не совсем благополучное.

Он приписывал это морским ваннам и купаньям и отчасти тому режиму молодости, который он вел в течение почти полугода. Он давал себе слово быть более осторожным и не ходить в далекие прогулки по горам.

Однажды, придя к себе в номер после морских ванн, он неожиданно застал Тулю в объятиях какого-то молоденького инженера.

Свет померк в его глазах.

Он сказал: «Ах, Туля!» — и, судорожно хватаясь руками за дверь, упал.

Плача и причитая, Туля бросилась к нему. А молодой мужчина, поправляя галстук и бормоча: «Пардон, пардон», выбежал из комнаты.

Был позван коридорный, который положил Василька на диван.

Был приглашен врач, который сказал, что у профессора удар, быть может незначительный и несерьезный.

Василек лежал, неподвижный, на диване. У него отнялась правая часть тела, и он не мог говорить.

Он умоляющими глазами глядел на Тулю и разводил левой рукой, как бы говоря, что вот, мол, какое произошло несчастье.

Через два дня ему стало лучше, и он с трудом мог произнести несколько слов. Эти первые слова были:

— Вез’ыте д’ом’ой…

33. Возвращение

Что касается Кашкина, то с отъездом профессора он почувствовал крайнюю пустоту, и ему буквально не сиделось дома.

Он несколько дней, весьма недовольный и рассерженный, ходил по комнатам, задергивая чету Каретниковых своими грубыми замечаниями и окриками.

Да, черт возьми, он свалял дурака. Он, который создал буквально небесное счастье обшарпанному профессору, — он не воспользовался ничем. Пару штанов, что он взял у этой ученой размазни, он бы мог отдать и обратно.

Рассерженный Кашкин, хватая из шкапа эти штаны, швырял их в кроткого бухгалтера, который все же не осмеливался брать себе эти штаны, а, откладывая в сторону, говорил, что профессор в дальнейшем непременно еще чего-нибудь отпустит из своих вещей.

Кашкин, презрительно фыркая, плевался на пол, чувствуя, что он упустил горячее время.

Да, черт возьми, очень ему нужны штаны, когда он мог бы потребовать у профессора по крайней мере обеспечения на год, пайка или хотя бы поездки в ту же Ялту. Казалось бы, мог эта скотина сообразить и вывезти на южное побережье не только эту дуру, но и его, утомленного хлопотами и беготней. Если на то пошло, он возьмет сейчас и дернет в Ялту. Какого черта он тут будет ждать. Пускай профессор чувствует и понимает его благодеяние.

И действительно, поговорив несколько дней на эту тему, Кашкин, неожиданно купив билет, выехал в Ялту, ликвидировав перед тем кое-что из вещей профессора.

Кашкин приехал в Ялту на третий день после несчастного случая, из-за которого профессор поплатился своей завоеванной молодостью.

Впрочем, врач, который лечил его, сказал Туле, что положение не очень плохое и что при правильном режиме профессор вскоре будет здоров.

Врач утешил Тулю, добавив, что дело не только в несчастном случае, а тут давно подготовлялась почва для удара — профессор, видимо, не совсем по силам вел жизнь молодого человека.

Туля, успокоившись на этом, пофлиртовала с врачом, прося его заходить почаще.

Кашкин прибыл к вечеру.

Тысячи слов и всевозможных чувств волновали его, когда он подходил к гостинице. Он церемониться не будет. Нет, он все скажет. Он ему отпоет. Хорош гусь — взял и уехал, а ему оставил шиш с маслом. Думает — ученый, так может затирать рядовых людей.

Кашкин открыл дверь номера со словами:

— Хороши, нечего сказать. Блаженствуют. Валяются, подлецы, на диване…

Однако в первое же мгновение Кашкин понял все. Он увидел банки с лекарствами на стуле и неподвижное лицо профессора. Он увидел Тулю с заплаканными глазами, сидящую на стуле в купальном костюме.

Сердито посмотрев на Тулю, которая зарыдала, он подошел к профессору и сказал:

— Говорить-то можете, или уже тово?

Василек, с трудом разевая рот, сказал, что он просит поскорей везти его в Ленинград.

Побранившись с Тулей и назвав ее холерой и вороной в павлиньих перьях, Кашкин стал распоряжаться отъездом, несмотря на то, что врач категорически запретил везти больного сейчас.

— Дорога его может убить, — сказал врач. — Сейчас не стоит рисковать.

Тем не менее, а может быть, и благодаря этому Кашкин, заказав билеты, сказал, что завтра они отбывают на пароходе в Севастополь.

Только один день Кашкин побродил по пляжу и пару раз выкупался. Благодаря этому он был сердит и к югу отнесся критически, говоря, что ничего особенного он в нем не находит.

На другой день они сели на пароход. Профессора внесли на носилках. Туля следовала с заплаканными глазами, как вдова, нарядившись в черное.

С большим трудом и хлопотами они приехали в Ленинград и с вокзала отправили профессора в больницу в карете «скорой помощи».

Дорога не ухудшила состояния больного — он лишь немного отупел и не обращал внимания на своих спутников, которые в его присутствии говорили черт знает о чем, и даже Кашкин обнимал Тулю, говоря, что, несмотря на все, она все же дивно хороша и он, пожалуй, даже мог бы жениться на ней.

На что Туля, смеясь, говорила, что он рылом не вышел и что назначение ее в жизни не такое, чтобы быть женой какого-то мелкого подлеца.

Отправив профессора в больницу, Кашкин с Тулей вернулись в Детское Село.

Лида, находясь в саду, неожиданно увидела их.

Скрывая свое отвращение и гордость, она подошла к забору и дрожащим голосом спросила Кашкина об отце.

На что Кашкин, засмеявшись, сказал, что ее отец прихворнул и в настоящее время лежит в городской больнице буквально без задних ног.

Туля, для приличия заплакав, вошла в дом, к крайнему изумлению бухгалтера и его супруги, которые просто застыли в неподвижных позах от удара и удивления.

А Лида, поговорив с мамашей, оделась и выехала без промедления в Ленинград.

Мать осталась дома и, заламывая руки, тревожно ходила по комнатам.

Лиду пустили к отцу только на пятый день.

Купив у ворот больницы несколько мандаринов, Лида вошла в палату к отцу, строгая и суровая.

Но, увидев отца в жалкой и страдающей позе, заплакала, уткнув голову в его колени.

Слезы полились из глаз Василька, и он, взяв здоровой рукой ее руку, поцеловал, как бы прося прощения.

Через несколько минут они, успокоившись, разговаривали дружески и любовно.

Василек полулежал на подушках. Правая часть его тела не совсем еще слушалась своего хозяина, и речь его была затруднена и невнятна.

Однако Василек надеялся на быстрое улучшение. К счастью, кровоизлияние в мозг было весьма незначительное, но положение ухудшалось нервным ударом, который, по мысли врача, должен пройти в ближайшие дни.

Что касается своей жизни, то Василек, с трудом ворочая языком, сказал:

— Бы’ают ош’ыбки, но л’ыния п’авильная.

34. Возвращенная молодость

Через месяц Василек выписался из больницы.

Лида, приехав за ним, отвезла его в Детское.

Однако он мог бы и сам, без посторонней помощи, вернуться. Болезнь его исчезла, и только сильная бледность говорила о недавнем несчастье. Походка его была твердая и мужественная. Они пешком прошли от вокзала домой.

У калитки дома соседей остановились, как бы случайно.

— Ну что, — сказала Лида, — сюда?

Профессор, молча взяв Лиду за руку, пошел к своему дому.

Ему стало неловко вдруг за некоторую театральность и благородство жеста, тем более что благородства не было, а была боязнь за свою жизнь и неуверенность в своих силах. Он украдкой посмотрел на Тулино окно. Сердце его больно и сладко сжалось. Нет никакого сомнения, что он вернулся бы к ней и униженно просил бы ее любви и прощения.

Василек, горько усмехнувшись, взял Лиду крепко под руку и вошел в свой сад. Предстоящая встреча с женой волновала его. Руки его слегка тряслись, и голос дрожал.

Он вошел на крыльцо смертельно бледный.

Профессорша встретила его почему-то нарядная, с накрашенными губами и с цветком в волосах.

Они молча поцеловались, и Василек, опустившись вдруг на колени, сказал, что он виноват и просит прощения.

Мадам заплакала, обнаружив тем самым подведенные ресницы и свою неопытность в косметических делах.

Все кончено. Она не сердится на него. Напротив, она считает себя виноватой во многом. Она не интересовалась его жизнью. Она вела себя как дура и как старуха. Но теперь все пойдет заново.

Тут, смеясь и плача, они стали обдумывать свою дальнейшую жизнь.

Лида ходила по комнате, потирая руки, довольная и гордая возвращением отца.

В короткое время Василек вернул почти прежнее состояние, то состояние, которое у него было до отъезда на юг.

Два летних месяца, полный отдых и великий опыт прошлых дней сделали его здоровье даже более крепким, чем было прежде.

Он бегал в своей сетке по саду и по парку, он играл в волейбол, катался на лодке, и вскоре его было просто не узнать.

А осенью, начав работать, он, несколько конфузясь, заявил Лиде, что он теперь записался в бригаду ударников и что у него политических расхождений теперь нету. А кое-какие мелочи он, пожалуй, согласен оценить несколько иначе, чем он их оценивал раньше.

Быть может, он этим намекал на обойденную старость. Да, он идет за новую, прекрасную жизнь, за новый мир, в котором все человеческие чувства будут подлинные и настоящие, а не покупные.

Лида, с восхищением хлопая в ладоши, говорила, что лучшего отца ей не сыскать.

Профессорша тоже подтянулась. Гимнастикой она не пожелала заниматься, говоря, что у нее почему-то не гнутся ноги, но зато она помногу гуляла по саду с кошкой на руках.

А вечером, надев желтый капот, энергично ходила по комнатам, желая спокойной ночи обитателям дома — мужу, и Лиде, и ее супругу, когда тот раз в шестидневку[570] приезжал к ним.

Мадам теперь подолгу беседовала со своим мужем, и муж вскоре убедился, что она не такая уж дура, какой она казалась ему последние двадцать лет.

Он даже почувствовал к ней некоторую нежность и нередко называл ее теперь «мамуля», что отдаленно напоминало ему солнечное наименование — Туля.

35. Эпилог

Уехав вскоре из Детского Села, автор более не встречался с этими людьми.

Но, говорят, что за это время ничего плохого там не случилось.

Профессор, говорят, чувствует себя весьма недурно. Он совершенно побрил усы и выглядит совсем молодцом, помолодев еще лет на пять.

Он по-прежнему энергично работает и даже собирается выпустить книгу о мироздании.

Лида по-прежнему замужем за своим супругом. Они, кажется, этой осенью собираются в Ялту, если его почему-либо не пошлют на трассовые разработки.

Во всяком случае, он регулярно бывает теперь в Детском раз в шестидневку, и счастье Лиды не поддается описанию.

Эта, как ее, жена профессора, сагитированная Лидиным мужем, деятельно изучает стенографию и надеется с нового года начать работать. Но выйдет ли из этого толк, автор не берется судить.

Что касается Кашкина, то этот последний по-прежнему процветает. Ему ровнехонько ничего не делается. На службе он получил повышение за активность, и в настоящее время Алексей Иванович Кашкин отдыхает в Гаграх в доме отдыха.

У Каретниковых он бывал последнее время редко — по-видимому, он перенес поле деятельности в другое место.

Сам Каретников этим летом неожиданно погиб — его убило молнией. Вернее, молния ударила невдалеке от него, а он, подумав невесть что, умер от разрыва сердца. Все это произошло чрезвычайно неожиданно и быстро. Бедняга, даже не вскрикнув, упал, и его многострадальная душа тотчас вознеслась к небу.

Похоронами распоряжался Кашкин. Он хоронил и заказывал гроб. И даже сам катил тележку, на которой возлежали бренные останки его друга, господина Каретникова.

Кое-кто из родственников Каретникова пришел на похороны в надежде, что им перепадет кое-что из оставшегося имущества. Но надежды были более чем эфемерны. И мадам, и сам Кашкин не допустили родственников даже на балкон, заставив их ожидать процессию в саду, под липами.

Кашкин сказал на могиле небольшую речь о том, что покойный Каретников был неплохой человек, хотя он и задурил свою голову излишней глупостью и беспокойством за свою болезнь.

Мадам Каретникова громко рыдала, оплакивая скорей Кашкина, который уже тогда глядел в сторону, чем усопшего мужа.

Бедная девочка Туля после еще одной неудачной истории нашла наконец тихую пристань. Она вышла замуж за корабельного инженера Ф. К. и зажила спокойной жизнью.

Корабельный инженер после медового месяца велел ей было поступить на службу, но не тут-то было. Поступив на службу, Туля через несколько дней почувствовала себя матерью и, бросив службу, перешла на положение домашней хозяйки и будущей матери.

Она несколько подурнела, желтые пятна выступили на ее лице, отчего она горько рыдала, говоря, что материнство ей кажется не менее трудным, чем замужество.

Но все это пройдет, и Туля еще будет сиять в Ленинграде своей незабываемой красотой.

Брат профессора, известный врач, по-прежнему работает на новостройке.

Две племянницы его тоже чего-то делают и изредка бывают у профессора.

Соня ушла и поступила на фабрику «Красное веретено».

Волосатовы взяли было девчонку семнадцати лет, но она, оказалось, страдала припадками эпилепсии. И, кроме того, подавая к столу кушанья, всякий раз половину съедала, оставляя семью полуголодной.

Ей хотели было отказать, но она, вскоре отъевшись, перестала прибегать к этому способу насыщения и пока что служит, хотя ею и не все довольны.

Вообще, говорят, профессора не узнать. Он ходит загоревший и окрепший, много и с удовольствием работает и больше не жалуется на головные боли и шум в ушах.

И можно предполагать, что года через два он левой рукой будет гнуть подковы, если почему-либо случайно не умрет.

С Лидой же Василек больше не ссорится. Он говорит, что идет за новую жизнь, за ту жизнь, которая будет уважать человека не за хитрость и не за количество денег, а за подлинные достоинства — за талант, ум и мужество. Кое-какие же мелочи новой жизни не вызывают у него, пожалуй, больше никаких сомнений.

И, говоря об этом, Василек всякий раз слегка вздыхает и украдкой поглядывает в ту сторону, где находится Тулин дом(XVIII).

Комментарии и статьи к повести «Возвращенная молодость»

I

Интересно отметить, что некоторые знаменитые люди рассматривали свою хандру и «презрение к человечеству» как нечто высокое, малодоступное простым смертным, полагая при этом, что это не признаки физического нездоровья и не результат неправильной жизни, а что-то возвышенное и исключительное, полученное ими в силу большого назначения жизни.

Обычно биографы из почтительности поддакивают этим мыслям и утверждают, что гениальный человек не мог ужиться в той пошлой обстановке, которая окружала его.

Между тем хандра есть совершенно определенное физическое состояние, вызванное либо неправильной работой нервных центров, а стало быть, и неправильной работой внутренней секреции, либо нерасчетливой тратой энергии, не пополненной вовремя. Сколько мог заметить автор из тех же биографий, физически здоровый человек с неутомленным мозгом не имел ни презрения к людям, ни хандры, ни ужасов пошлости, а если находил эту пошлость, то работал и боролся за то, чтоб улучшить будущее. Но, заболев, всегда приобретал эти свойства.

Римские цифры здесь и в дальнейшем указывают на то, что к данному тексту имеются комментарии в конце книги. Однако для удобства чтения автор советует читать повесть, не обращаясь к комментариям. При чтении же комментариев следует посмотреть, к какому именно тексту они относятся.

II

Вот список наиболее замечательных и всем известных людей (музыкантов, художников и писателей), закончивших свою жизнь в самом цветущем возрасте:

Моцарт (36 л.), Шуберт (31), Шопен (39), Мендельсон (37), Бизе (37), Рафаэль (37), Ватто (37), Ван-Гог (37), Корреджио (39), Эдгар По (40), Пушкин (37), Гоголь (42), Белинский (37), Добролюбов (27), Байрон (37), Рембо (37), Лермонтов (26), Надсон (24), Маяковский (36), Грибоедов (34), Есенин (30), Гаршин (34), Джек Лондон (40), Блок (40).

Сюда можно добавить еще много имен знаменитых людей, умерших около сорокалетнего возраста: Мопассан (43), Чехов (43), Мусоргский (42), Скрябин (43), Ван Дейк (42), Бодлер (45) и другие.

Необходимо отметить следующее: некоторые из этих замечательных людей покончили жизнь самоубийством, иные умерли от чахотки, третьи от неожиданных и, казалось бы, случайных болезней. Но если присмотреться ближе, то никакой случайности не оказывается. Все совершенно логически вытекало из прожитой жизни. Все было «заработано собственными руками»[571].

Даже смерть от эпидемического заболевания не доказывает еще случайности. Здоровый, нормальный организм оказал бы достойное сопротивление, для того чтобы одержать победу над болезнью.

Автор хочет этим сказать, что случайной смерти как бы не существует.

Даже насильственная смерть, скажем, дуэль и смерть Лермонтова, скорее похожа на самоубийство, чем на случайную гибель.

Дуэль и смерть Пушкина также в какой-то мере напоминает самоубийство или желание этого, может быть даже и не доведенное до порога сознания. Во всяком случае, если проследить все поведение поэта за последние три-четыре года жизни, то это соображение покажется правильным. Достаточно сказать, что Пушкин за последние полтора года своей жизни сделал три вызова на дуэль. Правда, два первых вызова (Соллогуб, Репнин) остались без последствий, но они были показательны — поэт сам стремился найти повод для столкновений[572]. Настроение искало объект[573].

Третья, состоявшаяся дуэль, привела Пушкина к гибели. Однако погиб не тот здоровый, вдохновенный Пушкин, каким мы его обычно представляем себе, а погиб больной, крайне утомленный и неврастеничный человек, который сам искал и хотел смерти. Уже начиная с конца 1833 года жизнь Пушкина стремительно идет к концу.

Можно вспомнить слова сестры поэта — Павлищевой[574]:

«Если бы пуля Дантеса не прервала его жизни, то он немногим бы пережил сорокалетний возраст».

И в самом деле: здоровье Пушкина в конце 1833 года резко изменилось.

Известна запись о Пушкине в январе 1834 года (Граббе)[575]:

«Пылкого, вдохновенного Пушкина уже не было. Какая-то грусть лежала на его лице».

Осипова пишет в 1835 году[576]:

«Приехал Пушкин, скучный и утомленный…»

Муж сестры поэта пишет:

«Сестра была (в январе 1836 года) поражена его худобой, желтизной лица и расстройством нервов. Ал. Серг. не мог долго сидеть на одном месте, вздрагивал от звонка и шума…»

Начиная с 1834 года в письмах Пушкина все время попадаются такие фразы: «Желчь волнует меня…», «От желчи здесь не убережешься…», «У меня решительно сплин…», «Желчь не унимается…», «Все дни болит голова…», «Начал много, но ни к чему нет охоты…», «Головная боль одолела меня…»

Эти письма написаны человеком несомненно больным, разбитым и страдающим неврастенией.

Эта болезнь развивалась и усиливалась со дня на день и привела поэта к желанию смерти.

Известна запись, сделанная со слов Е. Вревской[577]:

«За несколько дней до дуэли Пушкин, встретившись в театре с баронессой Вревской, сам сообщил ей о своем намерении искать смерти».

Эта смерть была не случайна.

Целый ряд противоречий, политических и личных, двойственное отношение к своему социальному положению, запутанные материальные дела и почти невозможность изменить жизнь — покинуть столицу без того, чтобы не поссориться со двором, — все это расшатало силы поэта и привело его к такому физическому состоянию, при котором поэт стал искать выхода в смерти.

В двух случаях Пушкин продолжал бы жить. Первое — Пушкин отбрасывает политические, колебания и, как, скажем, Гете, делается своим человеком при дворе. Второе — Пушкин порывает со двором и идет в оппозицию.

Двойственное же положение, в котором находился поэт (кстати сказать, не только по своей воле), привело его к гибели.

Противоречия не ведут к здоровью.

Эта смерть была не случайна и неизбежна. Эта смерть была похожа на самоубийство.

Самоубийство же, по мнению автора, не может быть случайным. Тут громадная ошибка, когда говорят: у человека была сильная воля, и поэтому он мог покончить с собой. Это, несомненно, не так. По большей части никакой воли самоубийца не проявляет. Попросту у человека создается такое физическое состояние, при котором уничтожение себя является как бы нормальным и не случайным актом. (Можно допустить лишь редкие исключения.)

Обычно говорят: он покончил с собой, потому что у него было такое душевное состояние. Это верно. Но тут пропускается одно звено. Такое звено пропускают, когда, скажем, говорят: у пьяницы дрожали руки. Что это значит? Это значит, что центры, истощенные и разрушенные алкоголем, плохо заведуют движением.

У самоубийцы же душевное состояние, то есть мозг, ослабленный и истощенный навязчивыми мыслями и в дальнейшем, может быть, отравленный ядами неправильно работающих внутренних органов, приводит в такое полнейшее расстройство все тело и всю секрецию, что человек, в сущности говоря, почти не делает над собой насилия, заканчивая свою жизнь.

Конечно, бывают самоубийства в состоянии аффекта, в состоянии умоисступления. В этом случае картина упадка одинакова, хотя и не равноценна. Мозг, охваченный тревогой, тоской, страхом, быстро истощаясь, или, скажем, отравляясь, или находясь в полупарализованном состоянии, приводит жизнь тела в такую, правда временную, негодность, что человеку не составляет труда искать смерти.

Такого рода самоубийства, конечно, бывают нередко. Но это случается главным образом с истерическими людьми и обычно имеет благоприятный исход, поскольку сам самоубийца приходит (скажем, от холодной воды) в нормальное состояние и деятельно помогает людям спасти себя, крича о помощи и требуя спасательных кругов, врачей и карету «скорой помощи». Люди же, ищущие смерти не в состоянии временного исступления, от такой помощи отказываются и, спасенные раз, все равно и почти всегда заканчивают свои дни насильственной смертью.

Природа в этом смысле как бы идет навстречу. Ослабленный, полупарализованный мозг почти не имеет реакций на боль, и, стало быть, страх смерти и инстинкт сохранения жизни значительно притупляются.

Приходилось видеть на войне, как раненые и ошеломленные люди долго не ощущают не только боли, но даже и своей раны.

В декабре 1930 года я видел, как раненых при катастрофе (товарный поезд подмял под себя трамвай) отвозили в больницу. Один молодой человек, находясь в сознании, сказал пожарному:

— Я сам доберусь до больницы. Помогите лучше вот этой женщине. У нее, кажется, сломана рука.

Как оказалось в дальнейшем, у этого молодого человека были вдребезги разбиты ноги. И не только пойти — он не мог даже двинуться.

Тут природа как бы подготовляет человека к смерти, нередко лишая его разума и чувствительности. При любой почти смерти, даже, скажем, при замерзании, симптомы обнаруживаются прежде всего со стороны нервной системы. Замечается сильное притупление ощущений и полное отсутствие чувствительности. Мозг находится в полупарализованном состоянии, и переход к смерти нечувствителен.

И, стало быть, наоборот — чем-либо ослабленный и полупарализованный, истощенный мозг не защищает организм от смерти, а, напротив того, способствует ей, даже ищет ее и, во всяком случае, поощряет поиски.

Конечно, некоторые самоубийства на первый взгляд поражают и изумляют своей казалось бы неожиданностью.

Джек Лондон[578], этот здоровяк и «матрос», этот писатель величайшего оптимизма и утверждения жизни, покончил с собой на сороковом году жизни. Смерть эта казалась действительно неожиданной и невероятной. Родные писателя долгое время даже скрывали это обстоятельство.

Что же оказалось? Джек Лондон в течение восьми-девяти лет написал столько, сколько другой писатель, при нормальной работе, мог бы сделать в течение своей продолжительной жизни.

Почувствовав крайнее утомление, писатель бросает работу и уезжает на какие-то чуть ли не Соломоновы острова, надеясь там починить свое здоровье долгим отдыхом и путешествием.

Однако мозг, ослабленный крайним и длительным напряжением и отчасти алкоголем, не мог восстановить и даже поддержать нормальную работу организма. Потерянная инерция, на которой держался писатель, рухнула. И реакция была столь велика, что человек без сожалений расстался со своей жизнью.

Это, так сказать, в общих чертах картина гибели этого человека. Какова же внутренняя механика гибели? Как простыми словами, не переводя на язык науки, точнее объяснить механизм этой катастрофы?

Мозг, то есть нервные центры мозга, заведует всем внутренним хозяйством и регулирует работу всех органов.

Усиленная мозговая работа возбуждает и искусственно усиливает деятельность всех органов. (Заметим, что чем сильнее нервные раздражители, тем обычно интенсивней эта внутренняя работа органов.)

Но вот работа прекращена. Нервных раздражителей больше не существует. Привычный поток крови к нервным центрам и усиленное питание этих центров прекращается. Работа центров идет вяло и с перерывами. Это влечет за собой вялость и даже по временам бездеятельность многих органов внутренней секреции. И налицо картина крайнего ослабления и крайнего упадка жизни.

У Лондона нервное раздражение, в силу огромной работы, было чрезвычайно велико. Тем сильнее оказалась реакция, когда эти раздражители были убраны. Эта смерть, если так можно сказать, произошла от неумелого обращения с самим собой.

Сделаем сравнение. Если автомобиль, идущий со скоростью восьмидесяти верст в час, резко остановить, то катастрофа неизбежна. Это знают люди, управляющие машинами, но этого почти не знают люди, управляющие своим телом. Смерть Лондона была не случайна.

Но можно ли было ее избежать? По-видимому, можно. Тут потребовался бы постепенный переход на отдых.

Потребовались бы временно иные раздражители, которые поддержали бы работу организма и не создали бы столь сильной реакции. Такие раздражители, как смена впечатлений, поездка и путешествие, в данном случае, конечно, не могли помочь. Они были слишком неравноценны прежним раздражителям. На это можно было бы пойти при незначительном переутомлении.

Вопрос этот, конечно, чрезвычайной сложности, и о нем будет речь в дальнейшем. Пока только отметим, что смерть этого писателя была не случайна, но она была не неизбежна.

Крайнее утомление мозга и неумение создать себе сколько-нибудь правильный отдых привели и Маяковского к ранней смерти.

Политические противоречия не раздирали поэта — их не было. Тут главным образом была трагедия постоянной работы. Даже гуляя по улицам, Маяковский бормотал стихи. Даже играя в карты, чтоб перебить инерцию работы, Маяковский (как он говорил автору) продолжал додумывать. И ничто — ни поездка за границу, ни увлечения, ни сон — ничто не выключало полностью его головы. А если иной раз, создавая насильственный отдых, поэт и выключал себя из работы, то вскоре, боясь крайнего упадка сил, снова брался за работу, чтоб создать ту повышенную нервную инерцию, при которой он чувствовал, что живет.

Трудно сказать, как именно создалось такое состояние. Быть может, существовали какие-нибудь природные свойства, какие-нибудь органические неправильности нервных центров. Но, может быть, это создалось благодаря собственным ошибкам и собственному неумению руководить собой.

Известно, что Маяковский, выезжая, скажем, отдыхать на юг, менял там свой режим — подолгу лежал на солнце, вел размеренную жизнь, но для головы, для мозга он режима не менял. Он продолжал работать, продолжал обдумывать свои новые произведения. И даже нередко выступал перед публикой с чтением своих стихов. Это был, конечно, не отдых. Это создавало хроническое нервное перераздражение. Поэт с каждым годом чувствовал себя все хуже. Головные боли, вялость и разбитость усиливались.

Следует отметить, что причины своих недомоганий Маяковский видел в другом. Свои частые недомогания поэт приписывал то туберкулезу, который якобы начался у него (как ему одно время казалось), то табаку. Он бросил курить и вовсе бросил пить, отказываясь даже от рюмки вина, однако никакого улучшения, конечно, не последовало.

Утомленный и ослабленный мозг не слишком заботится о внутреннем хозяйстве, которым он заведует и которое он регулирует. Это и привело поэта к гибели.

Все другие причины и обстоятельства были чисто случайными. И если бы этих причин не было, нашлись бы иные причины, которые толкнули бы поэта на самоубийство. Настроение искало объект.

Такая трагедия и гибель нередко случались с великими людьми. И причины такой гибели часто создавались не только социальными обстоятельствами или противоречиями, а попросту иной раз непомерной тратой нервной энергии, неумением обращаться с самим собой и неумением заведовать своей сложной машиной — своим телом.

Многие из замечательных людей погибли также от чахотки. Вот болезнь, которая чаще всего поражала поэтов, писателей и музыкантов.

Случайность заражения этой болезнью почти отпадает. Был целый ряд случаев, когда здоровые люди в течение долгих лет жили и ухаживали за больными чахоткой и сами не заражались.

Шопен умер от чахотки на сороковом году своей жизни. Жорж Занд, прожившая с ним вместе несколько последних лет, осталась до конца своей жизни здоровой. Жена Чехова также не заразилась этой болезнью, от которой умер Антон Павлович[579].

Стало быть, тут все дело в особой склонности, в особом предрасположении подорванного организма. Ведь нередко бывали случаи, когда люди по доброй воле прививали себе ту или иную болезнь, чтобы на себе проследить течение ее, однако не заболевали.

Был невероятный случай, когда мюнхенский профессор Петтенкофер[580] (в 1883 г.), желая доказать, что микробы не для каждого человека представляют опасность и даже что они сами по себе безвредны, взял пробирку с ядовитой культурой холерных вибрионов и на глазах многих свидетелей выпил все содержимое ее. Петтенкофер не только не умер, но даже не заболел расстройством желудка.

Этот невероятный случай назван наукой загадочным. Высказывали мнение, что микробы действительно не для всех опасны и что требуется особое предрасположение и особые свойства ослабленного организма. Это мнение, вероятно, и есть наиболее правильное. Вообще же вопрос о сопротивляемости организма остается до сего времени неразрешенным.

Здесь, по-видимому, можно провести параллель и в отношении заболевания чахоткой. По-видимому, надо иметь особую склонность и, может быть, особое, неправильное питание легких, чтоб заболеть чахоткой.

Существует распространенное мнение, будто больной туберкулезом обычно отличается чрезвычайной склонностью к чувственности и повышенным эротизмом. Однако возможно, что тут в какой-то мере причина спутана со следствием. Повышенная чувственность, требуя большого расхода энергии, несомненно нарушает и понижает питание легких и создает благоприятную почву для туберкулеза.

Конечно, не только повышенная чувственность, но и всякая непомерная трата сил может создать аналогичную картину.

А если это так, то и чахотка не является чем-то неожиданным и случайным, даже при условии неблагоприятной наследственности. Она, правда, нередко и даже по большей части возникает в силу социальных причин и бывает часто как бы неизбежной благодаря непомерной работе и крайне тяжелым условиям жизни, но вместе с тем она также происходит и за счет неумелого обращения со своим организмом.

В заключение этой статьи автор хотел сказать несколько слов о Гоголе и о причинах его ранней смерти.

Болезнь, психоз и смерть Гоголя чрезвычайно характерны и поучительны.

Конечно, о Гоголе должна быть особая речь. Кажется даже странным, что этот великий человек, вернее — великий писатель, находится в нашем списке, то есть в списке тех лиц, которые чего-то не поняли.

Из чувства почтения к этому писателю автор не решается окончательно утверждать свои мысли. Быть может, автор и сам тут в чем-нибудь не разобрался. Но все же нам кажется, что Гоголь совершил грубейшую ошибку, приведшую его к душевной болезни и к ранней смерти.

С тридцати лет Гоголь ездил по европейским курортам в поисках своей утраченной молодости.

Он ждал, что исцеление придет к нему, если он примет столько-то ванн и выпьет столько-то стаканов карлсбадской воды.

Он с серьезным видом писал об этом своим друзьям. Эти письма просто тяжело читать. Представление Гоголя о своем организме иной раз доходит до полной наивности, что идет вразрез с его умом и пониманием жизни.

Но автор в данном случае делает поправку на эпоху. Каждая эпоха бывает слепа к каким-то вещам.

Гоголь искал исцеления от воды и от путешествий, в то время как это исцеление могло прийти к нему лишь изнутри. Быть может, стоило только изменить свое отношение к тем вещам, которые его тревожили. Что, пожалуй, можно было сделать, так как больших противоречий политических и общественных писатель не знал.

Философ Сенека[581] (53 г. нашей эры) писал своему другу Люцилию:

«О Люцилий, чему ты дивишься, что путешествия тебе не помогли. Ведь ты повсюду за собой возил себя самого».

(Эту замечательную фразу Сенека приписывал Сократу.)

Так вот Гоголь повсюду возил с собой себя самого и ничего не сделал для того, чтобы изменить это и предотвратить душевную болезнь, которая развивалась при крайне ненормальном течении его жизни.

Гоголь умер на 42-м году жизни. Врачи, лечившие его последние годы, находились в полнейшем недоумении по поводу его болезни. Казалось бы, никаких болезней у него не было. И, конечно, восемьдесят лет назад эти болезни распознать было трудно. У него был нарушен обмен веществ и была неправильная, крайне ослабленная работа всех органов, несомненно вызванная расстройством внутренней секреции, которая, в свою очередь, пришла в негодность в силу крайнего переутомления нервных центров. Необходимо сказать, что внутренняя секреция находится в теснейшей связи с тем аппаратом, который состоит из ряда центров, находящихся в мозгу[582].

Стало быть, значительное утомление мозга и неправильное питание его нарушают работу секреции, которая, в свою очередь, неправильно работая, отравляет мозг и кровь химически неправильной продукцией своих желез.

Тут, вероятно, дело не только в систематическом утомлении. В данном случае (у Гоголя) можно допустить какую-то наследственную неправильность, какую-то слабость механизма, заложенную в центральных частях нервной системы, которая регулирует и создает обмен веществ. В наши годы медицина, без сомнения, признала бы у Гоголя психоневроз, который, вероятно, можно было убрать путем тщательного психоанализа и перевоспитания характера. При разумном отношении это не привело бы к душевной болезни. В молодые годы у Гоголя большой нервный подъем сменялся сильнейшей депрессией. Это как раз и указывает на непорядки в регуляторе, который ведает темпом и ритмом организма. В молодые годы Гоголь отчасти умел бороться с этой неправильностью, правда скорей инстинктом, чем рассудочно. Он перебивал неправильную и ложную инерцию упадка сменой впечатлений, путешествиями.

Он встряхивал себя с ложной позиции, как встряхивают, чтоб зажечь, электрическую лампочку с порванным волоском. Если б Гоголь изучил себя более внимательно и понял некоторые особенности своего не совсем здорового мозга, он смог бы управлять собой и не допустил бы развития душевной болезни, которая возникла от целого ряда причин и ненормальностей как внутреннего порядка, так и внешней линии его жизни.

Интересно и доказательно отметить, что физическая смерть Гоголя последовала именно из-за неправильного обмена веществ. Последние недели своей жизни, будучи психически больным, Гоголь ел чрезвычайно мало, а последние дни он вовсе отказывался от еды. Тогда врачи стали его кормить насильно. Однако желудок его бездействовал. И Гоголь умер в полном упадке сил от полнейшего функционального расстройства всего организма.

В сущности говоря, тут все дело было в истощенном мозгу. Правда, врачи говорят, что мозг сам по себе не истощается. Но это, вероятно, не совсем так — неправильное питание мозга, конечно, изменяет состав клетки и истощает нервные узлы, а стало быть, истощает или, лучше скажем, ослабляет мозг, который является главным регулятором нашего тела, и ни одно жизненное явление, ни один процесс, ни один жизненный акт не совершается без предварительного нервного импульса и без особой реакции мозга. И, повредив этот аппарат, нарушив правильность его отправлений, можно тем самым совершенно запутать и привести в негодность работу всех органов.

Повредить же этот сложный и нежный аппарат чрезвычайно легко. Желудок, сердце и легкие существуют миллионы лет — они неразрывно связаны с человеческим существованием. Мозг же как аппарат мышления возник недавно. И это тем более требует бережного и умелого обращения.

III

Таких людей, бросивших работу в молодые годы, чрезвычайно много. Из великих можно назвать: Глинка, Шуман, Фонвизин, Дэви, Либих, Буало, Томас Мур, Вордсворт, Кольридж и другие[583].

Очень характерна жизнь нашего замечательного композитора Глинки. Он прожил 54 года, но примерно в 38 лет деятельность его почти заканчивается. Он берется писать две новые оперы, но бросает работу. И последние 10 лет находится в большой депрессии — пишет лишь мемуары о своей жизни и церковные произведения.

Буало прожил до 75 лет, но с 40 уже не работал.

Знаменитый химик Дэви, открывший ряд новых элементов (калий, натрий, барий и магнезий), открывший газ ацетилен, изобретатель предохранительной лампочки, названной его именем, гениальный физик и химик Дэви в 30 лет уже близится к закату. И в 33 года его научная деятельность обрывается. Однако после этого он живет еще 20 лет. Причем интересно отметить силу разрушения или, скажем, изменения работы его мозга. За эти 20 лет он пишет две незначительные и даже странные книжки. Одна из них — «Руководство к ужению рыб». Вторая — «О культуре». Последняя книга признавалась любопытной и даже замечательной, но человечество, несомненно, обошлось бы и без нее.

Вот еще картина гибели и разложения великого человека. Знаменитый немецкий химик Либих (1803–1873) к 30 годам, крайне переутомленный напряженной мозговой работой, уже чувствовал полнейший упадок сил.

Он писал друзьям:

«…Я почти устал от своей жизни и могу представить себе, что в иных случаях выстрел или веревка являются прохладительными средствами».

Вот другое письмо, которое писалось в 35-летнем возрасте:

«…Не будь я женат и не имей я троих детей — порция синильной кислоты была бы мне приятнее, чем жизнь…»

Тем не менее человек прожил до 70 лет. К 40 годам прекращается его карьера как экспериментатора в области науки.

Главные его открытия и исследования были сделаны до 37-летнего возраста.

Во второй половине жизни он кое-как работал над практическим применением своих открытий. Эти работы, однако, практического применения не имели и не получили никакого распространения.

Суп для грудных детей, порошок для печения хлеба, кофейный экстракт — вот чем 30 лет занят был великий человек. Тут произошла (как и у Дэви), по-видимому, какая-то физиологическая затрата тех частей мозга, которые особенно напрягались при творческой работе.

Шуман, Гофман, Леонид Андреев закончили свою деятельность примерно к 36 годам[584].

В 36 лет Л. Андреев писал в письме: «Началась бессонница. Все не сплю — в голове клейстер. Я нездоров. Вдруг сразу начинает отказываться вся машина. Видимых причин как будто и нет. Невидимые — где-то глубоко, в душе. Все болит, работать не могу, бросаю начатое».

И в 38 лет:

«Теперь совсем расхворался. Что-то с нервами, что-то с сердцем, что-то с головой. Все болит, и в особенности распроклятая голова…»

С этих лет Андреев перестал существовать как замечательный писатель. Произведения последних лет были посредственны и даже как бы вымучены.

Причины были, говоря идеалистическим языком Андреева, «где-то глубоко, в душе».

Блестящий сатирический английский поэт Вордсворт (1770–1851) прожил 81 год. Англия считала его одним из величайших поэтов и называла его именем целую эпоху английской литературы, ту эпоху, в которой блистали имена Байрона, Шелли, В. Скотта. Вордсворт пользовался в Англии большей популярностью, чем даже Байрон. Однако все ценное сделано было Вордсвортом до 40 лет. После чего, как отмечала история литературы, «он исписался и в течение 40 лет повторял самого себя…»

Другой замечательный поэт Англии, Кольридж, жил до 62 лет, но в 30 лет оставил поэзию, как сказано у биографа — по болезни, и выступал в дальнейшем только в качестве критика, а еще позже — в качестве философа и богослова.

Чрезвычайно любопытна жизнь и гибель нашего писателя Фонвизина. Литературная его карьера закончилась в 37 лет. В 40 лет его разбил паралич. Причины этой болезни врачи установить не могли. Однако сам Фонвизин приписывал это исключительно усиленной литературной деятельности.

Разбитого параличом Фонвизина возили в колясочке, причем он не раз приказывал лакею остановить свою коляску на набережной, около Академии наук (там был тогда университет), и, когда студенты выходили из университета, Фонвизин махал рукой и кричал им: «Не пишите, молодые люди, не пишите. Вот что сделала со мной литература».

Он умер на 48-м году жизни.

Напряженная мозговая работа подорвала даже такие великолепные, даже сказочные силы, как у Наполеона[585].

На 36-м году жизни Наполеон делает первую грубейшую ошибку. Он впервые выказывает страх (то есть, попросту, слабость нервов) перед Бурбонами — арестовывает на нейтральной зоне герцога Энгиенского[586] и расстреливает его.

Про эту ошибку наполеоновский министр полиции Фуше[587] остроумно сказал: «Это было больше, чем преступление, — это была ошибка».

В 1808 году Наполеон начинает самую бесполезную и даже бессмысленную войну против Испании. Один из биографов, говоря об этой войне, отмечает: «Разум Наполеона утратил сознание меры».

После первых неудач нервы Наполеона уже заметно стали сдавать. Вернее — нервы Наполеона стали сдавать, и тогда начались первые неудачи. После 1808 года Наполеон стал не только раздражительным, но он буквально приходил в бешенство при малейшем возражении.

С этих лет он уже подряд проигрывает почти все сражения. Он затевает плохо продуманный поход в Россию. Он становится чувствительным и даже малодушным. В период Ста дней он проявляет признаки крайнего безволия — он плачет над портретом сына и в ответственнейший момент не едет сам к войскам, а посылает своего генерала.

Можно смело сказать, что после 39 лет жизни Наполеон как бы не существует.

О Наполеоне 1815 года биограф пишет:

«Не физическая, а душевная усталость свинцовой тяжестью приковывает его даже днем на целые часы к кровати».

Истощенный, перераздраженный мозг разрушил этого великого и необычайно умного человека, быть может — одного из умнейших людей.

Вот небольшая сценка, которая показывает, насколько Наполеон был умен и насколько понимал физическую сущность вещей.

В 1810 году он посетил лагерь зачумленных. Он хотел показать пример мужества и бесстрашия. Обойдя лагерь, он сказал своим приближенным: «Кто способен побороть страх, тот может побороть и чуму».

И в самом деле. Страх — это такое нервное состояние (слабость, бездеятельность многих нервных центров), при котором организм особенно восприимчив к болезням.

Закат Наполеона был не случаен. Он был, кроме того, неизбежен. Положение обязывало затрачивать колоссальную энергию.

IV

Это устаревшее слово «вдохновение», вероятно, ничего не объясняет современному читателю. И поскольку весь наш материал касается людей, связанных с творчеством, нелишне об этом кое-что сказать и расшифровать это понятие, это состояние, которому приписывались какие-то чуть ли не божественные свойства.

Старое понятие «вдохновение» не заменено еще другим словом. Это такое, что ли, счастливое сочетание физического здоровья, бодрости, нервной свежести и уверенности в себе, которое позволяет всю силу своей личности бросить в одно место — в данном случае, скажем, в искусство. Это есть мощь, потенция. Это есть особая, но не совсем правильная работа всего организма. Вернее, даже совсем неправильная работа. Вдохновение — не совсем нормальное состояние. Это скорее перегрузка, это высокая работа организма за счет других, более низких, функций. Это так называемая «сублимация»[588].

Каким образом и откуда возникает это творческое состояние, названное вдохновением?

Замечено, что человек, который живет распутно, не может иметь вдохновения. Он может иметь вдохновение, но он имеет его тем меньше, чем больше он распутничает. Причем не только распутство, то есть излишняя трата энергии, но и счастливая, равномерная жизнь, благополучие, любовь к женщине — все это весьма плохие обстоятельства для вдохновения.

Правда, классический пример — влюбленные пишут стихи. Но они всякий раз перестают писать, если их любовь увенчана. То есть влюбленные пишут стихи именно до того момента, покуда они не затратили своей энергии на более «низменные» потребности.

Если же, предположим, человека оставила женщина и этим он несчастен — есть все шансы, что он напишет какую-нибудь вдохновенную поэму или роман. Таких примеров мы знаем множество[589].

Чрезвычайно трагична и показательна в этом смысле жизнь Бальзака[590]. Этот величайший писатель, написавший столько, сколько никому не удавалось, подряд терпел в любви поражения.

Человек любил женщину в течение почти 30 лет. И за эти годы он лишь три раза с ней встречался. Первый раз две недели, второй раз месяц, и наконец, уже будучи развалиной, за полгода до смерти, он женился на ней. Вот пример необычайной сублимации, переключения низменных процессов на творчество.

Ж. Ж. Руссо[591] пишет роман «Новая Элоиза» в тот год, когда он, как сообщают его биографы, был безумно влюблен в одну женщину — и она не принадлежала ему.

Вот еще один классический пример сублимации.

Пушкин делает предложение Н. Гончаровой. Свадьба назначена на октябрь 1830 года. Пушкин получает от отца имение Болдино и в последних числах августа спешно выезжает туда для устройства дел. В первых числах сентября Пушкин собирается вернуться назад. Однако возвращение невозможно. Всюду по случаю холеры расставлены карантины, и путь к Москве и Петербургу отрезан. Влюбленный поэт невольно задерживается в Болдине больше чем на три месяца.

Все негодование, страсть, тоска, злоба и бешенство на задержку, вся нерастраченная нежность и любовь к своей невесте — все это в течение трех месяцев «перемалывается», переключается на творчество. Так называемая «болдинская осень» была исключительна по обилию творческой продукции. Никому, пожалуй, и никогда не удалось в течение трех месяцев создать столько, сколько создал Пушкин.

Он закончил «Евгения Онегина», он написал пять «Повестей Белкина», он написал «Каменный гость», «Пир во время чумы», «Домик в Коломне», «Скупой рыцарь», «Моцарт и Сальери», «Историю села Горюхина» и, кроме того, несколько мелких стихотворений. Это была знаменитая «болдинская осень», которая всегда поражала историков литературы.

Величайшее творчество никогда почти не шло об руку со спокойным, размеренным благополучием и тем более — с удачной любовью к женщинам. Правда, многие, если так можно сказать, «надували» природу. Гете, например, был женат на неграмотной служанке, жил с ней, казалось бы, безоблачно долгие годы, однако он постоянно влюблялся в «прекрасных женщин», которых он встречал при дворе. И эту влюбленность он как бы превращал в поэзию.

И нам не приходилось видеть по-настоящему счастливых людей, которые были бы велики в своей работе. Все они были неудачники в личной судьбе. Трагична жизнь Ницше, Гоголя, Канта, которые вовсе не знали женщин.

V

Кажутся чрезвычайно наивными и неуклюжими те критики, которые «уговаривают» писателя вернуться на путь художественного творчества. Одно время, например, уговаривали Л. Н. Толстого вернуться к художественной прозе, в то время как писатель был занят религиозными вопросами. Уговаривали Гоголя.

Конечно, тут никакие уговоры не помогают. Тут дело не в нежелании писателя. Тут дело в физическом состоянии, которое изменить не так-то просто.

В этом смысле даже Белинский допустил ошибку, наставляя Гоголя на путь истины и упрашивая его вернуться к прежней художественной работе.

Как будто это зависит от писателя. Хорошо, дескать, сейчас вернусь.

Такое возвращение могло быть после капитального ремонта всего организма писателя, что, например, не удалось Гоголю. А если бы удалось, то он вернулся бы и без всякого увещевания. И, вернувшись, создал бы не искусственным образом «положительный тип», о котором он так мечтал и за которого все же взялся во втором томе «Мертвых душ», не имея на то физических данных.

Это, повторяю, могло бы случиться, если б Гоголь вернул свое здоровье и свою «утраченную молодость». И, может быть, за порогом сознания такое стремление — найти положительного героя — и было стремлением пересоздать себя и свою больную психику. Но тут надо было начать именно с себя.

VI

Вот список великих людей, здоровье и долголетняя жизнь которых были, по мнению автора, организованы собственными руками:

Кант — 81, Толстой — 82, Галилей — 79, Гоббс — 92, Шеллинг — 80, Пифагор — 76, Сенека — 70, Гете — 82, Ньютон — 84, Фарадей — 77, Пастер — 74, Гарвей — 80, Дарвин — 73, Спенсер — 83, Смайльс — 90, Платон — 81, Сен-Симон — 80, Эдисон — 82[592].

Здесь наиболее всего характерны следующие примеры.

Кант (1724–1805) нередко говорил (и писал), что он сам, собственными руками сделал себе здоровье и удлинил свою жизнь.

К этому относились как к некоторому чудачеству великого философа.

Между тем Кант, как мы увидим, на самом деле «сделал себя», и даже сделал, если можно так сказать, из материала не совсем «доброкачественного».

В молодые годы Кант отличался весьма плохим здоровьем. Многочисленные болезни, нервные припадки и наклонность к меланхолии предсказывали непродолжительную жизнь.

«Это был слабенький мальчик, — писал его биограф, — с нежным, бессильным телосложением, с плоской, вдавленной грудью».

Другой биограф (Куно Фишер[593]) говорил о Канте:

«Человек со слабым здоровьем, причинявшим ему всякого рода беспокойства и затруднения при умственной работе».

И, наконец, сам Кант писал:

«У меня имелась наклонность к ипохондрии, граничащая с пресыщением жизнью».

Бессильный, даже болезненный от природы, он между тем достиг глубокой старости. К 40 годам здоровье его укрепляется все больше и больше, и до последних двух лет его жизни он не знает никаких болезней.

«Его хорошее телесное состояние (сообщает биограф) было следствием осторожности. Он никогда не болел (кроме молодых лет) и никогда не нуждался в медицинской помощи».

Продолжительную свою жизнь он считал делом своих рук. Он вел специальную запись рано умерших людей и ежегодно читал и внимательно изучал таблицы смертности, которые по его просьбе всегда присылались ему кенигсбергской полицией.

Вся его жизнь была размерена, высчитана и уподоблена точнейшему хронометру. Ровно в десять часов он ложился в постель, ровно в пять он вставал. И в продолжение 30 лет он ни разу не встал не вовремя. Ровно в семь часов он выходил на прогулку. Жители Кенигсберга проверяли по нем свои часы.

Все в его жизни было размерено, заранее решено. И все было продумано до самой малейшей подробности, до ежедневной росписи кушаньям и до цвета каждой отдельной одежды.

Об этом стремлении установить твердые привычки мы будем говорить отдельно (см.комментарий X). Пока же скажем, что это стремление вовсе не было чудачеством или особой, что ли, ненормальностью Канта. В этом была целая система, целое даже учение, о котором, повторяю, будет у нас отдельная речь.

Во всяком случае, всю свою жизнь Кант подчинил строжайшей системе гигиенических правил, выработанной им самим и основанной на продолжительном и чрезвычайно тщательном наблюдении над своим телом и настроением.

Он в совершенстве изучил свое телесное устройство, свою машину, свой организм, и он наблюдал за ним, как химик наблюдает за каким-либо химическим соединением, добавляя туда то один, то другой элемент.

И это искусство сохранять жизнь, оберегать и продолжать ее основано на чистом разуме.

Силой разума и воли он прекращал целый ряд болезненных явлений, которые подчас у него начинались.

Ему удавалось даже, как утверждали биографы, приостанавливать в себе простуду и насморк.

Его здоровье было, так сказать, собственным, хорошо продуманным творчеством.

Психическую силу воли он считал верховным правителем тела.

Автор не считает идеалом такую жизнь, похожую на работу машины. Надо все же сказать, что опыт Канта удался, и продолжительная жизнь и громадная трудоспособность его блестяще это доказывают.

Это был изумительный опыт человека, приравнявшего свой организм к точнейшей машине. В этом было, конечно, много справедливого. Но в этом была и ошибка, о которой будем говорить в дальнейшем.

Пастер (1822–1895). Знаменитый натуралист и профессор химии на 40-м году жизни был разбит параличом. У него было кровоизлияние в мозг от чрезвычайно большой, напряженной работы, которая велась, так сказать, запоем, без всякого элементарного соблюдения гигиенических правил.

И — случай исключительный и даже беспримерный: он прожил почти до 74 лет. То есть после удара он прожил с лишком 30 лет, причем в эти 30 лет отличался исключительным здоровьем и необычайной нервной свежестью. Больше того: наиболее ценные работы и открытия были сделаны именно в этой второй половине жизни этого гениального человека.

Биографы вскользь указывают, что Пастер, медленно оправляясь от удара, обложил себя медицинскими книгами от домашнего лечебника до Смайльса и, изучая себя и свою болезнь, шаг за шагом сумел возвратить свое здоровье и молодость. Правда, до конца жизни Пастер слегка волочил левую ногу, но тут, вероятно, оставалось механическое повреждение тканей мозга, и изменить это было не в силах человека.

Гете (1749–1831) так же, как и Кант, стремился к точности и порядку. Так же, как и Кант, он не имел в молодости здоровья. И это здоровье он создал собственной волей и тщательным изучением своего тела.

В 19 лет у него было кровотечение из легких. В 21 год он был, казалось бы, конченый неврастеник с крайне расшатанным здоровьем и нервной системой.

Он не мог переносить даже малейшего шума. Каждый шум приводил его в бешенство и исступление. Сильные головокружения и обмороки мешали ему заниматься умственным трудом.

Изучив себя, Гете шаг за шагом вернул и сделал себе блестящее здоровье, которое не покидало его почти до конца его продолжительной жизни. (Он умер 82 лет.)

Он боролся со своим нездоровьем, со своей неврастенией и с психической слабостью чрезвычайно настойчиво и обдуманно.

Признавая, что хотя бы отвращение к шуму есть не только физическое, но и психическое состояние, он стал преодолевать это отвращение несколько, казалось бы, странным, но несомненно верным путем. Он приходил в казармы, где бьют в барабан, и подолгу заставлял себя слушать этот шум.

Иной раз он, будучи штатским человеком, шагал вместе с воинскими частями, заставляя себя маршировать под барабанный бой.

Чтобы побороть свою привычку к частым головокружениям, он нередко заставлял себя подниматься на соборную колокольню. Он стал посещать больницы, следил за операциями и этим необычным способом укрепил свои нервы и свою психику и до конца дней остался крепким, мужественным и исключительно работоспособным человеком.

Эти, в сущности, небольшие сведения о его борьбе за здоровье показывают все же и заставляют предполагать, что и в дальнейшем была громадная борьба за здоровье и за свою жизнь, при тщательном изучении самого себя. Эта борьба закончилась полнейшей победой. Гете прожил до глубокой старости и до глубокой старости не потерял творческих способностей.

Этот великий человек был одним из очень немногих, который, прожив 82 года, не имел даже дряхлости.

«И когда он умер, — сообщает Эккерман[594], — и с него сняли платье, чтоб переодеть, оказалось, что его 82-летнее тело было юношески молодым, свежим и даже прекрасным».

Да, правда, по нашему мнению, Гете пошел на некоторый компромисс. Он не пошел на борьбу и сделался блестящим придворным министром, выкинув всю двойственность, которая, несомненно, расшатывала его здоровье и его личность в молодые годы. Он сделался консерватором и «своим человеком» при герцогском дворе, чего, например, не мог сделать Пушкин.

Между прочим, смерть, по мнению Гете, зависит от воли человека.

Гете, будучи 68-летним стариком, писал в письме по поводу смерти своего знакомого:

«Вот умер З., едва дожив до 75 лет. Что за несчастные создания люди — у них нет смелости прожить дольше».

Секретарь Гете Эккерман, оставивший после себя записки, приводит такой разговор с Гете:

«— Вы говорите о смерти, как будто она зависит от нашего произвола?

— Да, — отвечал Гете, — я часто позволяю себе так думать».

Стало быть, как и Кант, Гете признавал за психикой верховное управление.

«Просто невероятно, — писал Гете, — какое влияние может оказать дух (то есть мозг, психика) на поддержание тела… Главное, надо научиться властвовать над самим собой».

И однажды, когда Гете заболел, поранив палец, он приписал излечение собственной своей воле:

«Я неминуемо заразился бы гнилой горячкой, если б не устранил от себя болезнь твердой волей. Просто невероятно, что может сделать нравственная воля. Она проникает все тело и приводит его в деятельность, которая не допускает вредных влияний».

Порядок и точность во всем были главные правила поведения Гете.

«Вести беспорядочную жизнь доступно каждому», — писал Гете.

И, будучи министром, говорил:

«Лучше несправедливость, чем беспорядок».

Л. Н. Толстой прожил 82 года. Его длительная жизнь не была случайностью.

Он прожил долго не потому, что его жизнь была жизнью графа и помещика — благоустроенная и обеспеченная. Конечно, это отчасти ему помогло, но зато отчасти это его и губило, создавая целый ряд противоречий, которые расшатывали его нервы и здоровье. Как известно, эти противоречия и явились причиной его смерти — великий старик, порвав эту барскую жизнь, ушел из дома и вскоре в пути умер.

Обычные представления о Толстом как о человеке с прекрасным здоровьем неверны. В молодые годы он болел легкими и даже лечился от начавшегося туберкулеза. А начиная с 40 лет он страдал тяжелой неврастенией и большим упадком сил. С этой неврастенией он упорно боролся в течение многих лет. Эта борьба была успешна. Бросив художественную литературу и занявшись философией, Толстой сумел вернуться к прежней работе, возвратив себе потерянные силы.

В период болезни он писал об этом болезненном состоянии своим друзьям и родным. Эти письма удивительно читать, настолько они по своему настроению не совпадают с обычным нашим представлением о Толстом, который в 75 лет научился ездить на велосипеде и в 80 лет гарцевал на лошади и делал на ней рысью по двадцать верст.

Вот, например, он писал Страхову[595]:

«Сплю духовно и не могу проснуться. Нездоров. Уныние. Отчаяние в своих силах. Думать даже — и к тому нет энергии».

Из писем к Фету:

«…Я был нездоров и не в духе и теперь также. Нынче чувствую себя совсем больным…

…Не сплю, как надо, и потому нервы слабы и голова, и не могу работать, писать».

Из писем к жене (1869):

«Третьего дня я ночевал в Арзамасе… Было два часа ночи. Я устал страшно, хотелось спать, ничего не болело. Но вдруг на меня напала тоска, страх, ужас — такие, каких я никогда не испытывал. Я вскочил, велел закладывать. Пока закладывали, я заснул и проснулся здоровым»[596].

Такого рода выдержек из писем можно привести целое множество. По этим письмам можно восстановить картину физического упадка и нервной болезни Л. Н. Толстого.

Интересно проследить, как Л. Н. Толстой боролся за свои нервы и каким путем он восстанавливал свое здоровье. Понимая, что какие-то участки его мозга переутомлены литературным трудом, он не бросал вовсе работы (что, несомненно, его погубило бы), а переключал свою энергию на другое. То он начинал заниматься греческим языком, то хозяйством, входя в каждую мелочь, то составлял азбуку для крестьян, то, наконец, брался за философию и писал статьи по религиозным и нравственным вопросам.

В сущности, вся философия Толстого — философия чрезвычайно неврастеничная, «удобная», если так можно сказать, для того физического состояния, в котором находился писатель, когда об этом писал. Все философские выводы и правила поведения были сделаны как лечебник здоровья — как быть здоровым, и что именно для этого следует делать, и каково должно быть отношение к окружающим вещам, людям и обстоятельствам. Эта философия была главным образом пригодна для самого Толстого с его характером, с его особенностями и с его неврастенией.

И в создании этой философии было стремление организовать себя, защитить себя от болезней, которые расшатывали его волю и тело. И трудно представить, что это было иначе. Толстой был слишком умен, чтобы видеть всех людей похожими на себя, и вряд ли он мог думать, что его философская система, его система непротивленчества и пассивная покорность пригодны для всех, и даже здоровых, стойких, энергичных людей.

Автор не имеет намерения унизить гениального писателя. По всей вероятности, Толстой и не думал о себе, когда писал свои статьи. В этих философских статьях было стремление помочь страждущим и больным людям, но, вероятно, подсознательно это было стремление найти такое отношение к вещам, при котором можно было бы продолжить свою жизнь и не разрушать своего здоровья.

Эта философская система для многих закончилась катастрофически. Было несколько самоубийств среди последователей Толстого и много испорченных жизней.

Вспоминается известное самоубийство некоего толстовца, кажется Леонтьева[597], который, раздав свое имущество и разуверившись в учении, застрелился на 43-м году своей жизни.

Как бы там ни было — Толстой одержал победу. Он вернул свое потерянное здоровье, вернул способность к творчеству и почти до конца своих дней не имел ни дряхлости, ни упадка.

В. Булгаков[598] пишет о 82-летнем Толстом:

«Л. Н. ехал такой крупной рысью, что мне пришлось поспевать за ним галопом».

И после того как Толстой проехал верхом шесть верст, Булгаков спросил:

«Вы не устали, Лев Николаевич?»

Толстой ответил:

«Нет, ни крошечки».

Вот еще один замечательный человек, который вернул себе свою потерянную молодость и создал себе продолжительную жизнь, с которой он, впрочем, без сожаления расстался. Это философ, воспитатель Нерона — знаменитый Сенека (род. в 3 году до нашей эры).

Сенека в молодые годы дважды пытался покончить с собою, ибо его здоровье было столь печально, что не оставалось никакого желания жить. Об этом он сам писал в своих письмах.

Он не покончил с собой исключительно из жалости к своему отцу.

Сколько можно понять из биографии и из писем, Сенека был болен жесточайшей неврастенией и ипохондрией, а также неврозом желудка, что вовсе лишало его возможности поддерживать свои истощенные силы.

И любопытное обстоятельство: философ в этот период своей жизни навлек на себя гнев императора Калигулы. Император не скрывал своих чувств — он завидовал огромному красноречию и уму молодого Сенеки.

Он отдал приказ — убить философа. Однако приближенные императора заявили, что убивать философа не стоит, так как он все равно не сегодня завтра умрет по причине своей крайней болезненности.

Тогда император отменил решение и предоставил дело природе.

Однако философ не умер. И через несколько лет сумел полностью вернуть свое потерянное здоровье. Причем это не было случайностью. Это была огромная работа над собой. Это была переделка всей психики. И философ не без основания мог написать в своем письме: «Прожить сколько нужно — всегда в нашей власти».

Свое здоровье, продолжительную жизнь, свою необычайную силу воли и твердость психики философ сумел создать при самых неблагоприятных обстоятельствах. Три императора (Калигула, Клавдий и Нерон) пытались раздавить его своей властью.

В царствование Клавдия (когда Сенеке было 40 лет) он был сослан на остров Корсику и 8 лет провел в изгнании, которое еще более укрепило его силу воли и здоровье.

Его вернули из ссылки и назначили воспитателем Нерона.

Свою необычайную твердость воли и силу ума Сенека сохранил до последних минут своей жизни.

Он умер около 70 лет в полнейшем и великолепном здоровье. Возможно, что он прожил бы и до 90 лет, если бы Нерон не приговорил его к смерти.

В 65 году против Нерона был составлен заговор. Сенека был замешан в заговоре и приговорен к смертной казни. Причем, в виде особой милости, император Нерон предоставил своему бывшему воспитателю право покончить жизнь самоубийством.

Это самоубийство произошло при таких необычайных обстоятельствах и настолько показало мужество и волю этого великого старика, что стоит полностью привести описание последних часов философа. Это самоубийство описано Тацитом:

«Получив известие о приговоре, Сенека хотел сделать завещание, однако ему в этом отказали.

Тогда, обратившись к своим друзьям, философ сказал, что, так как ему не позволено завещать им его имущество, у него все же остается одна вещь, может быть — самая драгоценная, а именно — образ его жизни, любовь к науке и привязанность к друзьям. Философ утешал друзей и уговаривал не плакать, напоминая об уроках стоической философии, проповедовавшей сдержанность и твердость.

Он обратился затем к своей жене и умолял ее умерить свою печаль, не сокрушаться долго и позволить себе некоторые развлечения.

Паулина протестовала, уверяя, что смертный приговор касается их обоих, и тоже велела открыть себе жилы[599].

Сенека не противился столь благородному решению ее сколько из любви к своей жене, столько же и из боязни тех обид, которым она может подвергнуться, когда его не будет.

Затем Сенека открыл себе жилы на руках. Однако, увидя, что старческая его кровь вытекает медленно, он перерезал также артерии и на ногах.

Опасаясь, чтобы вид его не смутил жены, он велел перенести себя в другое помещение.

Однако смерть все не приходила. Тогда Сенека приказал дать себе яду, но и яд не подействовал.

Тогда философ приказал посадить себя в горячую ванну. Он сделал возлияние Юпитеру-освободителю и вскоре испустил дух».

Повторяю, нам просто трудно представить всю силу и твердость этого человека. Надо было иметь железные нервы, чтобы так мужественно вести себя. Это сделал человек, который в молодые годы погибал от крайнего расстройства нервов.

Кстати сказать, жена Сенеки, Паулина, была спасена. Нерон опасался, что эта смерть вызовет разговоры об его излишней жестокости, и потому велел спасти ее. Ей успели перевязать вены, и хотя она потеряла много крови, однако осталась жива.

Смерть Сенеки была случайна. Он мог бы прожить значительно дольше.

VII

Конечно, к этому заявлению позволительно отнестись несколько юмористически. Но есть и другие примеры, которые доказывают эту мысль со всей серьезностью.

Кстати, еще о вине. В арабских сказках в одном месте говорится о человеке, который пришел в гости:

«Он выпил три ритля вина, и тогда в сердце его вошли радость и восторг».

Три ритля примерно равняются полутора литрам. Порция не совсем нормальная людям с нашим здоровьем.

Впрочем, доказывать, что изменились и ухудшились нервы за последние несколько столетий, нет даже надобности. Это и без того чрезвычайно ясно. В данном случае достаточно хотя бы припомнить только что описанную смерть Сенеки и обстоятельства, которые сопровождали эту смерть.

Впрочем, вот еще одно описание, которое еще с большей наглядностью показывает, какова разница в нервах.

Тот же Сенека пишет в своих письмах о том, как он зашел однажды в римский цирк посмотреть на бой гладиаторов.

Да, правда, Сенека возмущается жестокостью этого побоища. Но он пишет об этом все же со спокойствием и с той нервной твердостью, которая незнакома нам.

Сенека хотел посмотреть на что-нибудь веселое или в крайнем случае на организованный бой гладиаторов, но попал на побоище преступников.

А надо сказать, что в римском цирке по утрам бились на поединках гладиаторы, то есть мастера фехтовального дела. В полдень же бились преступники без всяких щитов и доспехов. Все тело их было открыто для взаимных ударов. И никакого милосердия или пощады, конечно, нельзя было ожидать. В сущности, это, видимо, была особого рода смертная казнь — преступники сами себя убивали.

Трудно представить, как при этом вели бы себя зрители с нашими нервами.

Между тем Сенека пишет о пристрастии и любви зрителей именно к такого рода боям:

«Громадное большинство предпочитает такую бойню обыкновенным поединкам и гладиаторским боям. И ее предпочитают потому, что здесь нельзя отразить удара шлемом или щитом».

Предпочитать же такое побоище — надо действительно для этого иметь необычайные нервы.

С нашей точки зрения, эти бои, да и организованные бои гладиаторов, были просто ужасны.

Мы иной раз представляем себе эти бои как нечто праздничное и торжественное. Однако это было далеко не так. Оказывается, «робких и ленивых бойцов побуждали к бою ударами бичей и горящими факелами».

Сенека пишет:

«Недавно один из германцев, которого готовили к утреннему спектаклю на гладиаторских боях, отпросился для отправления известных потребностей. Там он взял губку, привязанную к палке и предназначенную для вытирания нечистот, засунул ее себе в рот и, заткнув таким образом горло, задушил себя».

Вот каково было состояние у людей, готовившихся к бою.

Вот еще что пишет Сенека:

«Недавно везли под стражей к утреннему спектаклю одного гладиатора. Как будто отягощенный сном, он качался, сидя в повозке, и наконец спустил голову до того низко, что она попала между колесных спиц, и держал ее там до тех пор, пока поворотом колеса ему не свернуло шею».

Римские граждане стремились посмотреть на эти бои, но все же предпочитали, как говорит Сенека, еще более кровавое побоище преступников.

Эта жестокость и звериная психика и есть, в сущности говоря, звериная крепость нервов.

Можно привести еще пример, правда книжный, об изменении здоровья.

Существует мнение, что при некотором нервном ослаблении половой инстинкт все же ни в какой мере не понижается. Однако, по-видимому, это не так.

Мы читаем в старинных книгах о таких страданиях неразделенной любви и о таком бешенстве желания, которое нам ни в какой мере недоступно и непонятно.

Мы рассматриваем это как особое литературное преувеличение и как экзотику, не думая о том, что это было именно так. В наших современных книгах нет даже сколько-нибудь похожего преувеличения. У нас любовь и желание рассматриваются по большей части как наслаждение, которое можно приобрести если не в одном, так в другом месте. И я не вспоминаю ни одной современной книги, в которой говорилось бы о чрезмерных страданиях влюбленного.

А, например, Апулей («Золотой осел») сравнивает страдания влюбленного по крайней мере с чумой.

В арабских сказках говорится о физическом изменении человека, любовь которого не разделена.

«У него изменился цвет лица, и его тело похудело, и перестал он есть, пить и спать, и сделался точно больной, который 20 лет болен».

И даже подряд говорится о смерти, которая произошла из-за той же неразделенной любви.

Автор — не ученый и не исследователь, и он, пожалуй, не сумеет решить вопроса — каким образом и по каким именно причинам в дальнейшем изменялись и ослаблялись нервы.

Но ослабление это произошло с несомненной ясностью, и резкую перемену в особенности можно заметить в последние два столетия.

Быть может, тут следует пролить несколько капель яду, поговорив возвышенным языком о гибельности буржуазной европейской культуры, о неправильном ходе истории и о всей утонченной цивилизации, которая изнашивает мозг. Или, быть может, следует написать сатирическую книгу по истории культуры. Такую книгу однажды посоветовали написать автору. Но автор не имеет к этому склонности. Автор не слишком верит в целебные свойства сатиры и без особой жалости расстался бы с высоким званием сатирика.

Автору случалось видеть сатириков. Они все кипели благородным негодованием, описывая людские пороки — жадность, корысть, угодничество и низкопоклонство. Они плакали слезами, говоря о необходимости улучшить человеческую породу. Но вот когда произошла социальная революция, когда в нашей стране стали ломать характеры и стали выколачивать из людей всю дрянь, которая накопилась за тысячи лет, — эти самые сатирики уехали за границу и стали поговаривать о том, что, в сущности говоря, пожалуй, даже скучновато жить, ежели все люди будут возвышенные, честные и порядочные.

Так вот автор не имеет склонности, да и не сумеет в сатирическом плане решить вопроса о гибельности культуры. Но о причинах, изменивших здоровье, во всяком случае о причинах, изменивших здоровье тех замечательных людей, о которых мы писали, автор попытается все же говорить.

Вот мы говорили уже о том, как нередко человек, прожив 35 лет, становился дряхлым и изможденным, бросал работу, жил в тягость себе и людям и наконец умирал, не сумев вернуть своей молодости.

Такую катастрофу мы приписываем личному поведению человека, признавая при этом некоторую, что ли, иной раз неизбежность.

Однако личное поведение нельзя целиком отнести за счет неумения жить. Ведь даже и это неумение жить показывает, что существуют, стало быть, такие внешние причины, при которых надо иметь какое-то особое умение и особую сноровку, чтобы пользоваться жизнью.

Мы хотели выяснить, почему именно так рано иной раз погибают замечательные люди. Мы пришли к мысли, что они погибают от расстройства нервов, которое создает в дальнейшем расстройство работы всего организма. И что это расстройство нервов происходит по двум причинам.

Первая причина — душевный конфликт, то есть разного рода противоречия, как высокого общественного порядка, так и личного, житейского характера. Механика этого страдания заключается в том, что мозг переутомляется от этих постоянных навязчивых или тяжелых мыслей и тем самым (являясь как бы регулятором всей работы организма) путает эту работу и создает привычку к неправильности.

Вторая причина — профессиональная, то есть профессиональное переутомление мозга, которое создает аналогичную картину болезни.

Однако профессиональная причина имеет истоки, не только заключенные в неумении руководить собой. Да, конечно, частично можно отнести и к этому — и к неумению, и к той исключительной, если так можно выразиться, возвышенной любви к своей профессии, когда нарушаются все правила гигиены и отдыха для того, чтобы создать напряженнейшее произведение. Но это, так сказать, «издержки производства». И об этом может быть особая речь. (Хотя отметим, что и здесь экономические причины нередко играют решающую роль.)

По большей же части профессиональное заболевание возникает от причин, лежащих вне человека.

Другими словами, можно отлично знать и помнить все гигиенические правила, однако не следовать им из-за внешних обстоятельств. Эти внешние обстоятельства почти всегда экономического характера, а если углубить это дело, то и социального. Это та неправильная покупка труда и те требования потребителя, которые заставляют поставщика непомерно работать, чтоб создать себе сколько-нибудь сносные условия или те условия, к которым он стремится.

Стало быть, и в первом, и во втором случае, то есть и при душевном конфликте, и при профессиональных причинах, в общем счете, все дело, за некоторым исключением, лежало в тех социальных установках, которые существовали.

И, значит, гибель многих замечательных людей, о которых мы говорили, произошла главным образом из-за неумения руководить собой и своим телом в тех условиях, которые при этом были.

Умение же жить вопреки всему необычайно трудно и было лишь доступно чрезвычайно немногим людям, о которых мы говорили. Стало быть, истоки всего этого вопроса лежат все-таки главным образом в социальных установках. И, стало быть, вопрос этот усложняется во всем своем объеме.

Этот вопрос о катастрофе замечательных людей мы решали как бы в грубом счете. То есть брали весьма ощутимые признаки — ранняя смерть, болезнь, душевные конфликты, прекращение работы. Но сколько, вероятно, было иных, более нам незаметных причин, которые вели к упадку жизнь и работу. Мы говорим о бедности, материальных лишениях, бесплодных попытках создать себе сносную жизнь.

Достаточно хотя бы сказать, что Бетховен[600] — человек, который, может быть, больше, чем другие, доставил радость людям, — умер в нищете. Причем он умер не в какой-нибудь седой древности, когда государственный строй как бы не нес ответственности в силу отсутствия высокой культуры и неуважения к искусству. Бетховен умер всего лишь сто лет назад. И нищета его, несомненно, со всем позором ложится на политическое устройство.

Мы говорим о вещах, которые, вероятно, много раз были продуманы. Мы говорим об этом не для того, чтобы открыть какую-нибудь новую Америку. Мы говорим об этих вещах для того, чтобы еще раз заново осветить все положение, которое существовало раньше и существует теперь в других странах.

Новый социалистический порядок нашей страны, по-иному распределяя блага, в корне меняет все отношения. Эти блага получают трудящиеся, то есть писатели, музыканты, ученые, рабочие и служащие, а не люди, умеющие торговать.

И в этом есть большая справедливость. И трудности наших дней — явление временное.

К некоторым областям труда у нас придется отнестись более гибко, чем это иной раз наблюдается сейчас.

Линдберг[601], который перелетел океан в тридцать шесть часов, стал состоятельным человеком. Может, и неправильно то, что он стал богатым человеком, но то, что его жизнь обеспечена, — это, несомненно, правильно. Во-первых, за этими тридцатью шестью часами стоят долгие годы тренировки и навыка, во-вторых, от этого человека можно ожидать еще более значительных достижений, даже если он продолжительное время этих достижений не делает.

Рассматривать же его как человека, способного всякий раз перелетать океаны, абсурдно.

Это не следует рассматривать как нечто свойственное человеку, как нечто доступное ему постоянно. Этот взгляд и это требование, несомненно, снижают квалификацию.

При капиталистической системе такое снижение квалификации, особенно в области искусства, случается нередко. А у нас этого следует, стоит и можно избежать.

VIII

Здесь пример переключения одной энергии на другую, то есть переключения психической энергии на физическую. Человек, раздражившись, создал в своем теле энергию, которая не исчезает сама по себе, даже при условии успокоения, — она лишь переключается на другой вид энергии.

В данном случае она переключилась на физическую энергию — человек стал кричать, двигаться и даже старался приподнимать тяжелые вещи. И, конечно, чем сильнее возникшая энергия, тем резче ее проявление.

Эти крики и физические усилия необходимо было сделать, для того чтобы возникшая энергия не обратилась во вред организму. Эта энергия в противном случае могла бы создать расстройство и заболевание органов, а иной раз даже и смерть.

Интересно отметить, что психическая энергия, возникшая таким образом, переключаясь, чаще всего избирает наиболее уязвимые места, то есть больные или чем-либо ослабленные места организма.

Стало быть, при дурном сердце явления возникли бы со стороны этого больного органа в виде припадка, сердцебиения или нарушения ритма.

При нездоровом желудке энергия избрала бы этот орган.

И не только такого рода энергия, но и любой болезненный процесс в организме может избрать это наиболее уязвимое место.

Я вспоминаю такой любопытный случай: одному малышу (моему сыну) привили оспу. В тот же день, наклонившись к нему, чтобы померить температуру, я случайно обжег его ладонь папиросой. Уже на другой день на месте этого незначительного ожога возникла оспенная язвочка, которая воспалилась гораздо значительнее, чем на уколах, сделанных врачом. То есть раздраженное больное место оказалось наиболее восприимчивым и доступным болезненному процессу.

Конечно, медицине известны и все эти законы, и всякого рода переключения энергии, но большинству людей эти законы либо вовсе неизвестны, либо известны в такой незначительной степени, что не приходится говорить о практическом применении своих знаний.

Ведь существуют более сложные законы энергии, знание которых просто необходимо, для того чтобы иной раз уберечься от катастрофы, или заболевания, или даже от той ранней смерти, о которой мы упоминали. Нередко такая смерть происходила просто от неумения руководить своим организмом, то есть от незнания самых элементарных законов энергетики.

Часто при усиленной мозговой работе человек не чувствует ни утомления, ни ослабления, а, напротив того, он чувствует себя превосходно и не теряет трудоспособности, полагая при этом, что его организм справляется и такая усиленная работа ему не вредна.

Между тем мозг может потреблять энергию, видимо, значительно выше нормы, однако это происходит, несомненно, за счет других органов, за счет других частей организма.

Вот почему при остановке работы реакция иной раз сказывается в чрезвычайной степени и нередко дело заканчивается гибелью (как, например, у Дж. Лондона).

Интересно, что даже в молодых науках известны тончайшие законы энергетики, — во всяком случае, их знает человек, который работает в этом деле.

А законы энергетики нашего организма, быть может и изученные в совершенстве, мало кому известны и, во всяком случае, малопопулярны.

Конечно, существуют целые отделы науки, как гигиена и логика, но все ж это для большинства людей малодоступно, слишком отвлеченно, туманно и, главное, малоприменимо практически.

В сущности, до сего времени нет каких-то элементарных правил, элементарных законов, по которым надлежит понимать себя и руководить собой не только в области своего труда и своей профессии, но и в повседневной жизни. Тут требуется какое-то практическое искусство понимать работу своего тела.

Ведь все специальности выработали особую и наилучшую технику работы, причем эта техника работы постоянно рационализируется и улучшается. Художник отлично изучил краски, которыми он работает, но жить он по большей части не умеет и предоставляет свою жизнь случаю, природе и собственному неумению.

Скажем, мало кому известно о том, что наш организм может работать на разные скорости (как любая машина), причем часто большая скорость отнюдь не является вредной, а, напротив того, чрезвычайно полезной и даже благодетельной. Случайно или по целому ряду обстоятельств человек, расходующий незначительное количество энергии и живущий, так сказать, на медленном темпе, по большей части так и продолжает жить, совершенно не предполагая, что он может создать энергию значительно большую.

Правда, эта скорость зависит от внешних причин и является как бы не всегда подвластной воле человека, но все же, зная об этом, человек мог бы иной раз регулировать работу своего тела и не впадал бы в грубые ошибки.

Переход с одной скорости на другую обычно совершается случайно и нередко является неожиданностью для самого хозяина тела.

Приходилось видеть людей, которые годами лечились от меланхолии, от упадка сил и от нежелания жить, в то время как эта ослабленная работа организма — вялость и пониженный обмен веществ — часто вовсе не является показателем болезненных процессов.

Чаще всего это лишь тот медленный темп, медленная скорость, в которую человек попал либо случайно, либо по ряду обстоятельств, либо просто не умея руководить собой.

При слишком большой скорости организм может, как мы видели, потерпеть катастрофу, растратив запасные силы и не заметив этого. При слишком же незначительной скорости эта катастрофа бывает гораздо чаще и гораздо опасней — машина может остановиться или долгое время бездействовать, не вырабатывая или мало вырабатывая нужные для жизни и движения химические элементы.

Конечно, для каждой скорости необходимо иметь цель и устремление — машина не может двигаться на одном месте. И это всегда надо иметь в виду.

В общем, сущность скорости заключается в следующем: если человек случайно (или вынужденно) будет все делать медлительно, с неохотой, затрачивая незначительную энергию, если он будет валяться, мечтать или петь грустные песни, то такое же состояние возникает в работе организма. Причем, при частой повторности этого, организм как бы привыкает пользоваться только такой скоростью. И, привыкнув к этой скорости, человек не умеет уже освободиться от нее, полагая, что это есть состояние его здоровья, в то время как это не состояние здоровья, а всего лишь по большей части случайно утвердившаяся скорость.

И наоборот — человек может приучить работать свой организм на значительную скорость без всякого вреда для себя. В этом случае только повышается весь обмен веществ.

Тут существует какая-то своеобразная диалектика работы организма. Все движется, нет ничего утвердившегося, и нет состояния, от которого нельзя было бы уйти. А если какое-либо состояние или, скажем, скорость утверждается, то это чаще всего происходит в силу собственных ошибок или непонимания.

Тут чрезвычайно интересно отметить, что не только отдельного человека, но и целый народ (хотя бы в нашей стране) можно перевести на другую скорость, хотя бы и весьма непривычную. Для этого необходимо прежде всего расстаться с прежними привычками и выработать новые, которые, утвердившись, создадут новую, повышенную работу организма.

Конечно, тут преобладающую роль играет цель и устремление. Однако нельзя сказать, оценивая идеалистически, что все без исключения стремятся к цели. Тем не менее и их можно и должно изменить. Что у нас и делается не без успеха.

Стремительный темп побуждает к новой, быстрой работе организма.

Люди же, не попавшие в эту переделку, те люди, которые, вопреки всему, старались сохранить свои навыки и прежние традиции, те самые люди, о преждевременной старости которых мы говорили, — они все терпят катастрофу.

IX

Здесь следует сделать такое сравнение — мозг здоровый, нормальный и мозг больной, истощенный. Какая же разница в их работе? И в чем именно эта разница? И нельзя ли путем сравнения этой работы или, вернее, путем сравнения поведения увидеть причину, приведшую мозг к заболеванию или неврастении.

Разница, оказывается, вот в чем. Здоровый мозг (в данном случае, скажем, мозг обезьяны) имеет ту чрезвычайно резкую особенность, что он реагирует только лишь на то, что есть в данную минуту. Этот мозг как бы не помнит ничего другого, кроме того, что есть. Он имеет короткую реакцию.

Вот обезьяну ударили. Она реагировала на это со всей силой своего темперамента. Но вот ей дали виноград — и счастье ее не омрачается воспоминаниями об ударе. Этот здоровый мозг как бы лишен всяких воспоминаний.

Мозг же больной, ненормальный (как крайность, допустим, мозг психически больного), напротив того, имеет ту резкую особенность, что он все время, постоянно и без перерыва что-то такое помнит. Какая-то идея, какое-то представление или мания не покидают мозг. Тут длительная и постоянная реакция.

Такой мозг как бы не воспринимает ничего другого. Он почти, сколько замечено, не реагирует на окружающее. Он как бы всецело погружен в свое воспоминание. И в этом вся видимая разница и нередко, быть может, первоначальный источник заболевания.

Теперь, если мы возьмем мозг среднего заболевания, мозг неврастеника или просто переутомленный мозг, мы увидим, что основное свойство его состоит также в задержке каких-то воспоминаний. Мы увидим, что человек, больной неврастенией, постоянно чем-то мучается, что-то решает, не может прийти к выводу и как бы несет в себе постоянное беспокойство и какие-то постоянные воспоминания. Этим самым он заставляет все время и беспрерывно работать свой мозг, что, несомненно, создает картину все большего заболевания, ибо появляется привычка, которая утверждается настолько, что даже сон не изменяет ее. И обычно сон неврастеника, сколько замечено, не дает ни облегчения, ни отдыха, а, напротив, он часто утомляет больного значительно больше даже, чем день.

Стало быть, весь вопрос заключается в следующем: как дать отдых мозгу и как убрать эти воспоминания? Об этом мы и попытаемся говорить.

Нет сомнения, что больной, освободившийся от неврастении, сумел сам случайно или по своей воле создать себе правильный, разумный отдых для мозга. И вся трудность избавления от неврастении именно в этом и заключается.

Автор, правда, не собирался писать домашнего лечебника и тем более не собирался давать медицинских советов. Но поскольку зашел разговор об этой болезни, о болезни чрезвычайно частой, новой и даже как бы повседневной, автор считает своим долгом поделиться своими знаниями.

Вот болезнь, которая нередко, в особенности в ее начале, не расценивается как болезнь — она расценивается как некоторая, что ли, перемена характера или перемена настроения. И по большей части человек, не заметив ее начала, принимается лечиться, когда болезнь приняла тяжелый и мучительный характер. Причем надо сказать, что часто не только начало не замечается, но не замечается и самый разгар болезни.

Я нередко получаю письма от читателей, которые жалуются на скуку, хандру, на свою раздражительность и нелюбовь к окружающим людям. Они просят меня, писателя, дать им совет, как им следует жить, чтобы избавиться от этих нравственных страданий. Причем они вовсе не подозревают, что они больны и что им следует обратиться не к писателю, а к врачу. Конечно, это относится не ко всем, которые скучают, но все же к большинству.

Вот, например, отрывок из письма, которое я получил в 1932 году. Автору письма 31 год. Он железнодорожный техник и чертежник.

«Я стал просто каким-то нравственным инвалидом. Мой характер, всегда жизнерадостный и темпераментный, круто переменился в сторону ухудшения. Еще недавно мне нравилось шумное общество, ухаживание за женщинами, товарищеские вечеринки и беседы, а сейчас я становлюсь нелюдимым и меня приводит в раздражение все это, то есть все, что мне раньше нравилось. Смех мне кажется глупым и пошлым.

И я даже впадаю в бешенство оттого, что вдруг слышу громкий хохот, шутки или даже пенье. Я избегаю даже ходить в театр, чтоб не раздражаться…

Да, моя жизнь несладкая, и в другой раз она меня тяготит какой-то своей ненужностью…

Дорогой Зощенко, что это — старость, или, может быть, все с годами становятся такими же, а только я не умею овладеть собой.

Чем мне заняться? Какие книги мне надо читать, чтоб хоть на мгновенье чувствовать себя хорошо и жизнерадостно. Посоветуйте».

Автор этого письма приписывает перемену своего характера возрасту или неумению владеть собой. Между тем он попросту болен неврастенией. Его раздражительность, скука, крайняя вспыльчивость и нежелание жить — все это признаки нервного перераздражения и нервной болезни.

Однако человек отнюдь не считает себя больным, и даже такой мысли у него не появляется, иначе он обратился бы к врачу, а не к писателю. И вот тут-то и заключается вся сложность болезни.

При чахотке поднимается температура. При расстройстве желудка болит живот. При простуде человек чихает. А тут черт его разберет — какие-то странные признаки болезни: человек сердится, недоволен окружающим, ему скучно, противно жить.

С такими признаками действительно не сразу разберешься, в чем дело, и не сразу поймешь, что надо идти к врачу, а не к писателю.

Вот еще одно письмо. Оно столь любопытно и характерно, что, несмотря на длину, я его печатаю полностью. Это письмо получено мною в 1931 году от одной работницы из Киева.

«Тов. Зощенко!

Меня очень интересует один вопрос, и я решилась его спросить у вас как у писателя.

Не знаю только, сумеете ли вы ответить на мой вопрос так, чтоб ваш ответ я смогла легко понять. Придется немного коснуться моей жизни, для того чтобы вы имели возможность ответить на заданный мною вопрос.

Мне всего лишь 23 года, но я за свою короткую жизнь успела пережить много горя, страданий и мучений. Я себя начала помнить с очень малых лет, кажется с четырех или пяти, но, во всяком случае, Октябрьский переворот 1917 года я так ясно помню, будто он был только лишь сегодня утром.

Я дочь рабочего. У меня есть брат, сестры и мать. Отец мой умер в 1922 году.

Пережив революцию 1917 года, жизнь у нас пошла умеренным темпом. (Мы жили в провинции — Елисаветграде.) До 1919 года мы жили более или менее спокойно. Брат мой был партийцем с 1917 года. Служил он в Красной Армии командиром артиллерийского полка, который во время гражданской войны беспрерывно находился в боях. Когда артполк приезжал в Елисаветград, брат учил меня (шутки ради) ездить на коне и метать ручные гранаты. Это было в 1918 и 1919 годах.

И вот благодаря такой „военной тренировке“ я одолела премудрость верховой езды и развила широкий размах руки для метания гранат. С детства я отличалась черезмерной смелостью и способностью очень быстро все воспринимать, и поэтому за какие-нибудь шесть-семь месяцев я превосходно ездила на коне и метала гранаты на восемь-десять метров в длину.

В 1919 году я заболела сыпняком. Неожиданно в город пришла банда Григорьева[602] и устроила еврейский погром. Меня, больную, с температурой выше сорока градусов, пришлось спускать с окна квартиры на пустынный двор, где имелись сараи, в которых мы имели бы возможность пробыть до ухода банды. В квартире боялись остаться, так как Григорьев, узнав бы, что в нашей семье имеются коммунисты, беспощадно изрубил бы всю семью в капусту.

И вот, не доходя до сараев, во двор влетают бандиты. Угрожая топорами, саблями и карабинами, требуют денег. Сколько было денег — отдали. Но черносотенцы этим не отделались, повели нас в штаб к атаману Григорьеву. Проходя по улицам, я, увидав горы трупов, потеряла сознание. Когда пришла в себя, узнала, что бандиты до штаба не довели, а отпустили домой. Узнала также, что ранили тетю и на улице убили мою сестру.

В 1920 году у власти были: Деникин, Махно, Петлюра, Юденич и дикая дивизия генерала Корнилова[603]. И при каждом из них надо было бояться смерти из-за брата-коммуниста. У нас были личные враги, которые высказывали белопогонникам нашу семью.

И вот в 1920 году, когда в Елисаветграде был Деникин, пришли белые в наш дом, требуя сказать, где брат. Не узнав, они потащили меня в контрразведку, надеясь, что я, испугавшись (по малости лет), скажу, где находится брат. Они от меня ничего не узнали. Я все время твердила: „Не знаю“. Увидав, что я ничего не скажу, они, избив меня, выпустили. Затем эти же деникинцы оставили в моей памяти неизгладимое впечатление, от которого у меня и по сегодняшний день волосы на голове подымаются. Во дворе у нас жил портной. Пришли к нему четыре офицера с требованием пошить им брезентовые плащи с кожаными отворотами, воротниками и манжетами. Если портной сделает к вечеру — озолотят. Если не сделает — расстреляют.

С помощью всех жильцов дома портной сшил вместо четырех только два плаща. Вечером пришли офицеры и, узнав, что не все плащи готовы, выволокли портного во двор и, приставив его к стене, изрешетили его вдребезги. Я, увидав всю эту историю, вспылила, прибежала к себе в комнату, схватила гранату, лежавшую в печи, и выскочила на двор, держа гранату за спиной. Офицеры стояли в углу двора и о чем-то совещались. Я сделала два шага по направлению к ним и, сорвав кольцо с гранаты, швырнула ее прямо в них. Когда дым рассеялся, на земле лежали только части их тел, а я от потрясения и волнения свалилась в постель на два месяца. Выздоровев, я получила подарок из штаба Красной Армии — настоящий браунинг.

1921 год был сравнительно спокоен, но только кошмарный голод еще больше измучил меня и всю семью. Правда, нам не приходилось есть древесную кору, так как брат, получая очень малый командирский паек, все-таки три четверти его уделял семье, иногда и весь. Семье из семи человек приходилось с этим пайком очень и очень голодать. 1922 год был для нас легче. Отец работал. Сестры на службе получали паек. Кое-как перебивались. Брат был в Киеве. И вот летом 1922 года новое несчастье тяжелым камнем падает на нашу семью. Отец заболевает сыпным тифом и, проболев месяц, умирает.

Брат, узнав о несчастье, приехал в Елисаветград и забрал нас в Киев. Поздней осенью, также в 1922 году, одна сестра заболевает брюшным тифом и умирает от осложнения — воспаления легких. Мама, не перенесши такого удара, умирает от паралича. Я осталась с одной сестрой и с женатым братом. Оставшись без средств, я начинаю искать работу. Брат не допускает мысли, чтоб я это сделала, — только учиться и учиться.

В 1924 году я была в цирке. Видела наездников. Вспомнив, что я когда-то умела прекрасно джигитовать, с места в карьер срываюсь с места и лечу к директору цирка с просьбой, чтоб он меня принял в цирк наездницей. Он соглашается, но, узнав, что у меня нет костюмов, нет коня, предлагает мне месяц работать бесплатно с тем условием, что костюмы он сам мне даст. Коня же взять из цирковой конюшни. Не имея другого выхода, я соглашаюсь на это условие. В цирке я работала с 1924 по 1928 год. Тяжелая, напряженная работа подломила мои силы, и я ушла из цирка с расширенным сердцем и острым малокровием.

В 1928 году пошла работать на производство — на стекольный завод. Работа неквалифицированная. Заработок очень небольшой. Обучаясь три месяца на металлообрабатывающем заводе, получаю квалификацию — фрезеровщица 5-го разряда.

Работаю и по сегодняшний день. Работа очень интересная, живая, увлекательная. Дело приходится иметь со станками, моторами, валами, пасами. Но я работаю машинально. Не знаю, чем объяснить. Стоит мне только положить и заштановать в станок болванку и пустить станок на самоход, как мной овладевает какая-то одеревенелость, тупость. Кажется, что все надоело, и все люди, окружающие меня, кажутся какими-то механическими истуканами, заводными куклами.

Вне заводской моя жизнь делается еще хуже, она начинает мне еще больше надоедать. Прихожу домой — не с кем слово молвить, сестра утром учится в институте, вечером работает, брат живет отдельно. Далеко. Подруг у меня очень мало. Есть масса знакомых, но что толку в них. Ведь нет у меня искреннего друга, с которым я бы могла делиться чувствами. А самой все переносить — очень и очень тяжело. Быть одинокой и никем не понятой и не иметь возможности поговорить с живой человеческой душой, которая отзывчиво отнеслась бы к моим тяжелым чувствам, — лучше умереть. Я временами думаю о смерти. Я часто выдвигаю ящик письменного стола и вынимаю браунинг, подаренный мне за „геройский подвиг“, глажу его холодный блестящий ствол. Мысли о смерти часто меня навещают, но какая-то невообразимая сила заставляет меня отказаться от этой мысли.

Тов. Зощенко! Я лишь теперь задам вам вопрос, на который с нетерпением буду ждать вашего ответа. Скажите мне (если знаете), почему сейчас, в 1931 году, когда Советское государство окрепло, все люди живы, резвы, все жаждут жить, увлечены интересной работой, ударничеством, соцсоревнованием, темпами строительства, — я не могу, физически не могу чувствовать этот пульс жизни страны. Мне кажется, что все заглохло, а только далекими отголосками раздаются удары пульса.

Вы, т. Зощенко, себе представить не можете, до каких зеленых чертиков мне все надоело. Прихожу домой и сажусь писать свои „откровенные мысли“, а когда их потом читаю, меня начинает тошнить, оттого что каждый день пишу одно и то же.

А ведь иначе не могу. У меня одна тема: „Надоело все до смерти“, „С жизнью покончить — самое благое дело“. Но никак не могу приставить дуло револьвера к виску. Как только это сделаю, во мне пробуждается жажда жизни, которая сейчас же исчезает, как только спущу руку с оружием.

Вы скажете: „Нет силы воли“. Вы правы, бесконечно правы. У меня была сила воли. Была. Не знаю, где я ее потеряла. Возможно, что эта сила погибла от всех моих переживаний.

Тов. Зощенко! У меня к вам просьба. Большая просьба. Ответьте мне. Что мне делать? Как мне выбраться из этого воображаемого болота, в котором я захлебываюсь? Ведь это болото гораздо хуже топкого.

Сама я не имею сил выбраться. Помогите мне. Прошу.

Ответа жду с нетерпением».

Я написал этой женщине подробное письмо, написал, что ее состояние есть болезненное состояние и что никаких других причин и оснований нету (тем более в 23 года) для того, чтобы чувствовать скуку жизни и пресыщение.

И посоветовал ей устроиться в дом отдыха или в санаторию хотя бы на месяц. В дальнейшем же, после отдыха, посоветовал изменить сколько возможно образ ее жизни, говоря, что ее замкнутая и одинокая жизнь, вне общественных интересов, несомненно, снова приведет ее к упадку, даже если она поправится.

Спустя, кажется, пять месяцев я снова получил от этой женщины письмо. Это письмо было более радостно и даже отчасти восторженно. Она писала, что недавно вернулась из отпуска и что только теперь поняла сущность своих упадочных мыслей — они происходили действительно от переутомления и нервной болезни. И что врачи действительно подтвердили ее болезнь, написав в путевке: неврастения.

Вот об этой болезни, вернее — об излечении этой болезни автор и желает сказать несколько слов. Быть может, я ошибусь тут в каких-нибудь тонкостях и наименованиях, но общая картина будет правильной.

Основная причина неврастении — это переутомление, вернее — перераздражение мозга. Это перераздражение может произойти по многим и разнообразным причинам. Однако все причины имеют одинаковую сущность. Они создают то психическое противоречие, тот душевный конфликт, при котором мозг как бы не находит покоя, непрестанно думая об одном и том же.

Другими словами: непрестанно думая об одной и той же вещи, о вещи чаще всего тягостного характера, человек способен заболеть неврастенией. Ибо, думая непрестанно, мозг не находит отдыха и, переутомляясь, начинает работать неправильно, создавая этим неправильную работу внутренних органов и самоотравление организма.

Человек способен заболеть неврастенией в одинаковой степени как от мыслей высокого значения, так и от мыслей мелких, незначительных и даже в другой раз вздорных.

Человек может перераздражить свой мозг, думая и непрестанно беспокоясь, ну скажем, о личной своей судьбе или о судьбе близкого человека, или даже, скажем, о своей комнате, которой он не доволен.

Вот пример заболевания от причин, казалось бы, не способных привести к неврастении.

Влюбленный человек, постоянно думая о любимой женщине, нередко заболевает неврастенией — он худеет, теряет аппетит, делается раздражительным и даже начинает думать о смерти. Такие примеры заболеваний мы во множестве находим в литературе и иногда в жизни. Казалось бы, такое счастливое состояние, как влюбленность (иной раз даже взаимная), не должно привести к заболеванию.

Однако заболевание происходит нередко, и причина этого как раз и кроется в постоянных мыслях, в постоянных воспоминаниях о любимом человеке. Причем эти воспоминания и мысли не выводят мозг из постоянной работы и, значит, не дают возможности создать отдых. Стало быть, неврастения — это есть прежде всего утомление, вернее — перераздражение мозга, это есть неправильная работа мозга, а также и последствия этой неправильной работы.

И вся суть избавления от неврастении состоит, повторяю, в том, чтобы дать отдых мозгу. Однако это сделать не всегда легко, а иногда и чрезвычайно трудно.

При сравнительно здоровой, нормальной психике излечение приходит само по себе при условии более или менее продолжительного отдыха и перемены обстановки. В этом случае вовсе не требуется, а иногда даже и вредно анализировать и разбирать свою болезнь.

При сложной психике, не совсем здоровой и не совсем нормальной, исцеление не приходит само по себе. И только потому, что больной не умеет создать себе отдых. А создать себе отдых он не может, так как не может и не умеет освободиться от тягостных мыслей и воспоминаний. Больной может часами лежать, может вести самый строгий режим, но мысли и воспоминания не выводят мозг из постоянной работы и из постоянного беспокойства. Причем нередко эти мысли, в силу болезненного состояния, слишком высоко переоцениваются, и, стало быть, избавление от них затрудняется.

Как же избавиться от этих воспоминаний? Как сделать, чтобы воспоминания перестали тревожить человека? Это сделать можно.

Эти мысли и воспоминания физическим путем убрать нельзя. Их можно убрать лишь единственным способом — дать им иную оценку.

Есть такая замечательная фраза, сказанная Марком Аврелием:

«Измени свое мнение о тех вещах, которые тебя огорчают, и ты будешь в полной безопасности от них».

Что это значит? Это значит, что любую вещь, любое обстоятельство мы можем оценить по своему усмотрению и что нет какой-то абсолютной цены для каждой вещи.

Причем такая новая, облегчающая оценка создается не путем, что ли, самовнушения, это создается прежде всего логическим рассуждением. Больной говорит себе: «Меня тревожит эта мысль. Но я болен. Я сейчас не имею возможности оценивать это обстоятельство так высоко, как я его обычно оценивал. Я оценю его ниже либо временно вовсе с ним не посчитаюсь».

И если это сделано сердечно, то есть если человек действительно с чувством, а не только формально подумал об этом, — избавление от тревожных мыслей приходит с необычайной простотой. А освободившись от тревожных воспоминаний, больной тем самым создает себе отдых и, отдохнув, приводит в порядок весь организм, истощенный неправильной работой.

Эту картину избавления от неврастении я нарисовал, так сказать, в общих и грубых чертах, не вдаваясь в некоторые подробности и в некоторые осложненности этой болезни. Нездоровая психика столь разнообразна, что врачу, вероятно, приходится всякий раз сообразоваться с индивидуальными особенностями больного.

Но в общих чертах общий принцип заболевания и общий принцип излечения мне кажется правильным на все случаи.

Конечно, только лечить болезни недостаточно, надо уметь также и предупреждать их. И если лечение в данном случае состоит в умелом отдыхе, то и предупреждение этой болезни также состоит в правильном и разумном отдыхе.

Создавать себе правильный отдых — это большое искусство.

Ленину принадлежит замечательная фраза: «Кто не умеет отдыхать, тот не умеет работать».

Для здорового человека умение отдыхать состоит в правильном и разумном отвлечении от работы. Другими словами, для отдыха необходимо создать иные реакции, чем те, которые были в условиях работы.

В этом смысле, мне кажется, у нас были допущены изрядные ошибки.

К счастью, сейчас это меняется, но год или два назад эти ошибки чрезвычайно ощущались. Создавалось такое положение, что абсолютно все — театр, журналы, кино и даже цирк — все давалось под одним и тем же углом. Все говорило о двух-трех революционных темах. Такая целеустремленность, несомненно правильная, привела на практике к некоторым извращениям. Появились приспособленческие произведения, которые, так сказать, били в одну точку, не затрагивая ничего другого и не давая разумного развлечения. И это, в сущности, не давало отдыха.

X

Тут, как мы видим, организм как бы работает вслепую. То есть, скажем, такое случайное отправление отрицательного свойства, как икота, при известных обстоятельствах может быть зафиксировано организмом как нечто правильное и нормальное. В силу инерции, в силу привычки производить одинаковые действия эта отрицательная, то есть ненужная, работа организма продолжается. Она получает как бы права гражданства, а налицо — картина заболевания.

В сущности, неважно, почему именно возникла икота. Тут важен принцип. Она могла возникнуть не только от центральных причин или от центральных заболеваний. Она могла возникнуть от чисто случайного, непроизвольного сокращения грудобрюшной преграды. Но в дальнейшем нервная система, регулируя и заведуя всеми процессами, «не разобралась», если можно так сказать, в ненужности этого явления и в силу, вероятно, некоторого своего истощения не убрала, а, напротив того, зафиксировала как нечто правильное и нужное.

Если это так, если нашему организму свойственна привычка даже к отрицательным явлениям, если случайно возникший неправильный процесс может продолжаться даже в столь открытом виде, то сколько же мелких, незаметных и глубоко скрытых неправильностей бывает в нашей сложной машине, тех неправильностей, которые, повторяясь, создают заболевание.

Тут же неважно отметить, какое заболевание они создают — функциональное или органическое. Все функциональные расстройства в силу постоянной привычки к неправильности могут создать механическое повреждение в том или ином органе. Стало быть, все дело и тут заключается в умелом руководстве и в умении перебивать неправильную, ложную привычку.

Тут необходимо сказать о чрезвычайном свойстве организма — о привычке и о той инерции, которая создается этой привычкой.

Всем известно, что при нормальном здоровье организм имеет свойство работать с необычайной точностью, почти как машина. То есть человек нередко просыпается утром не только в определенный час, но даже в определенную минуту. Человек хочет есть именно в те часы, когда он привык. Кишечник ежедневно опорожняется в определенные часы, с точностью до минуты.

Это значит, что организм склонен работать, как машина, как хронометр, то есть организм имеет свойство приобретать точные привычки и неуклонно им следовать. Всякие изменения привычек влекут за собой изменения в организме и подчас даже расстройство работы органов, не освоившихся с новыми распоряжениями.

Поэтому при болезненном состоянии почти всегда благодетельно изменить распорядок. То есть необходимо поставить организм в новые условия, для того чтобы создать в нем новую и более выгодную инерцию.

Медицина знает это обстоятельство. И, скажем, больному туберкулезом велит изменить образ жизни, то есть бросить прежние привычки и навыки, приведшие легкие к заболеванию.

Теперь возникает другой случай. Организм работает хорошо. Следовательно, нет надобности менять привычки. Напротив того, этим привычкам надо неуклонно следовать.

Вероятно, Кант это имел в виду. Кант, как мы говорили, приравнял свой организм почти к хронометру. Установив правильную работу в своем организме, Кант создал инерцию и, как машина, продолжал жить, стараясь чем-либо не сдвинуть себя с ранее установленных привычек.

Мы говорили, что жители Кенигсберга проверяли по нем свои часы. В течение 30 лет Кант не отходил от своих привычек.

Это был поразительный опыт, который закончился победой. Но тут крылась и ошибка, которая создавала из человека некоторое подобие машины для работы.

Возможно, конечно, что великий философ и стремился сделать из себя отличную машину для думанья, однако и тут можно усмотреть некоторую неправильность, которая привела Канта, правда в глубокой старости, к психической болезни.

Можно создать любую привычку для тела, но нельзя забывать, что при частой повторности психика как бы усиливает эту привычку и доводит ее до крайности.

Обжора десять лет назад всегда в значительной степени меньший обжора, чем это сейчас. Человек, привыкший оберегать свое здоровье, через десять лет приобретает как бы манию к этому.

Кант через 20 лет приобрел все свойства маньяка. Но, как бы там ни было, опыт Канта удался, и при всей крайности опыт все же был правильный — привычка, так сказать, создала вторую натуру. Руководить привычками и создавать их — вот один из основных вопросов руководства своим телом.

Энергия, возникшая в организме, имеет свойство расходоваться именно в той привычке, которая случайно либо по собственной воле сделана.

Один писатель так начал свою биографию: «Я пишу оттого, что не могу не писать. Каждое утро я чувствую потребность писать».

Это значит, что писатель создал себе привычку писать и ходит под этой инерцией, не понимая, откуда что идет. В сущности, надо наоборот. Надо, чтобы человек распоряжался своей инерцией, надо, чтобы человек управлял своей машиной. А тут получается, что машина управляет человеком, и писатель благодарит судьбу за ниспосланные способности писать.

Автору приходилось видеть людей, которые находились в каком-то постоянном чувственном состоянии. Это не были здоровяки, которые расходуют свою энергию от избытка. Это были тщедушные люди, которые просто не могли на себя налюбоваться, полагая, что природа особо выделила их и особо отметила, дав им исключительные возможности и силы на это почтенное занятие.

Автору приходилось видеть, как случайно перебитая ложная инерция таких людей создавала им буквально катастрофу.

Тут аналогичная картина той, о которой мы говорили, упоминая об усиленной мозговой работе.

И в этом, и в другом случае устанавливается привычка расходовать свою энергию за счет других частей организма. И такая измененная инерция почти всегда катастрофична.

В старости такое изменение инерции, даже при нормальном расходовании энергии, также нередко заканчивается катастрофой. Человека увольняют в отставку, и нередко он буквально рушится в несколько дней, если не сумеет перестроить свои привычки и не сумеет немедленно создать новые.

Значит, дело обстоит так: все, даже ошибочное, ложное и вредное (даже яд), принимается организмом, в силу привычки, как нормальное и даже часто как необходимое. И при управлении своим телом особенно важно учитывать это состояние. И весь смысл этого учета — вовремя остановить инерцию, идущую со знаком «минус».

Смысл жизни не в том, чтобы удовлетворять свои желания, а в том, чтобы иметь их.

Эта привычка и создание инерции простираются часто за пределы сознания.

Пушкин говорил, что он мог писать главным образом осенью. Это значит, что однажды, написав удачно осенью, он оставил в своей психике убеждение, которое в дальнейшем создало ему привычку.

Но тут вопрос большой сложности, и решение его мы отнесем к концу книги, когда будем говорить о силе внушения.

Все эти вопросы автор разбирает и будет разбирать не с точки зрения медицины, а с точки зрения литературы.

Один критик, которого я весьма уважаю и которому я рассказывал об идее моей книги, сказал с улыбкой: «У нас в литературе были случаи, когда врачи делались писателями, но чтоб писатель сделался врачом — этого не было».

Это, может, и так, но это несправедливо. Я вовсе не стремлюсь быть врачом, но я считаю, что некоторое знание этой профессии не только полезно писателю, но даже и необходимо, в особенности сейчас, когда многие вещи рассматриваются заново. Те идеалистические понятия, которые иной раз имеет литература в представлении о человеке, и о его психике, и о его поведении, идут нередко вразрез с понятиями, которые имеет наука.

Возвышенную скорбь, почтенную хандру, прелестную грусть, очаровательное уныние, гордое презрение к людям, благородное самоубийство и раннюю поэтическую смерть наука, увы, рассматривает несколько иначе, чем литература.

И знание всего этого писателю столь же необходимо, как необходимо художнику знание анатомии. Конечно, художник может рисовать и без знания анатомии. Можно рисовать, как рисовали пещерные жители — профиль с двумя глазами. И это, кстати сказать, нередко можно наблюдать в литературе.

XI

Вот пример необычайного ума и вместе с тем поразительной слепоты и непонимания самых важных и необходимых вещей… Вот пример ума, который зачеркивает почти все свои достижения.

Речь идет о Ницше (1844–1900).

Ницше писал о своем уме как о высшей человеческой возможности. Глава книги (кажется, «Человеческое, слишком человеческое») называется «Отчего я так умен». Однако так ли умен Ницше, как он писал о себе?

Рассматривая его жизнь, мы видим такое чудовищное непонимание себя и такое варварское отношение к своему телу и мозгу, что мы никак не можем признать ум Ницше «высшим проявлением человеческой возможности».

Ницше предложил идею «сверхчеловека», то есть такого человека, который имеет высшее состояние физического и умственного здоровья, человека, свободного в своих взглядах, воззрениях и поступках.

Это тем более обязывало Ницше знать кое-что о себе.

Однако мы видим просто невероятные вещи.

Приведя себя к 35 годам непомерной работой в очень нервное, перераздраженное состояние, потеряв сон, аппетит и способность к правильному пищеварению, он не видит нужды поправить это отдыхом или правильным режимом. Он, не меняя режима, возлагает все надежды на исцеление только на пилюли и микстуры. Он ежедневно проглатывает кучу лекарств. От вялости пищеварения он принимает капли, от головных болей — порошки. От бессонницы — жесточайшее средство — веронал и хлоралгидрат.

Эти лекарства он принимает ежедневно.

В течение 11 лет он почти ни разу не ложится спать, не приняв снотворного порошка. Когда эти порошки не действуют, он увеличивает дозу или заменяет другими средствами, которые вызывают короткий, пятичасовой искусственный сон.

Биограф приводит количество хлоралгидрата, проглоченного Ницше в течение только одного месяца, — около пятидесяти граммов.

Состояние здоровья Ницше к 40 годам делается ужасным. Однако Ницше не видит и не находит причин, приведших его в такое состояние. Больше того — он находит эти причины в атмосферном давлении. Он ищет облегчения от своих страданий в перемене места и в перемене климата. Он приписывает особые целебные свойства тому или иному месту, но, приехав на это место, естественно, скоро разочаровывается.

Он приписывает особые вредные свойства табаку и чаю. Он вовсе отказывается от этих, в сущности невинных в сравнении с вероналом, наркотиков.

В 39 лет он пишет в письме:

«Страшные и почти непрерывные страдания заставляют меня с жадностью ожидать конца».

Однако он ожидает этого конца еще почти 20 лет. В 46 лет он заболевает душевной болезнью и на 57-м году жизни умирает. 11 лет он живет психически больным.

Быть может, все же Ницше имел склонность к этой психической болезни? Может быть, и в молодые годы он был не совсем нормальным в своей психике и в своем физическом здоровье?

Нет, по-видимому, все было заработано собственными руками, даже если и имелась некоторая склонность к психическим неправильностям.

Физическое здоровье Ницше было поразительным. Иначе трудно представить, как бы он мог проглатывать в таком количестве хотя бы веронал.

Свои нервы он расшатывает непомерной работой. Причем никаких материальных причин как будто к этому не было.

В 27 лет у него начинаются первые нервные недомогания — головные боли и спазмы желудка. В 35 лет он оставляет кафедру университета. И с 35 лет до 46 он живет, поддерживая себя лекарствами и искусственными средствами, не стараясь отыскать причину своих недомоганий.

Страшная жизнь и страдания Гоголя меркнут в сравнении с этой жизнью.

Но была ли борьба за свое здоровье? По-видимому, да[604].

Последние два года своей сознательной жизни Ницше как будто бы пытается восстановить свои силы. Он пытается это сделать психическим воздействием. Он как бы уговаривает себя, что он, в сущности, здоров. И в самый разгар своих болезней он пишет в своих сочинениях, что здоровье его, в общем счете, благополучно.

Если бы этого не было, если бы в его жизни не произошло никакой борьбы за здоровье, тогда, пожалуй, можно бы было признать исключительный фанатизм, безумие и нежелание ничего знать, кроме своей работы.

Да, Ницше был фанатиком, человеком, выше всего ставившим свою работу, но нам кажется, что не было нужды доводить себя до такого состояния. Мы признаем, что «издержки производства» при напряженнейшем труде бывают велики и подчас даже непоправимы. Но мы утверждаем, что в данном случае не было необходимости так беспрерывно и так варварски испытывать свое тело. Это, как ни огорчительно, можно лишь приписать непониманию.

Существует, правда, мнение, что великие вещи создаются в болезненном состоянии. Это, конечно, неверно. Напротив, великие вещи создаются, видимо, в полном здоровье и в подъеме. И лишь потом наступает депрессия. И если не делать значительного перерыва в работе, то возникает хроническое болезненное состояние, которое мы так часто встречаем среди великих людей. И это нас заставляет думать, что великие вещи создаются в каком-то болезненном состоянии. Напротив, это болезненное состояние отнюдь не повышает качества вещей, как иной раз думают, а, несомненно, понижает.

История литературы знает величайшие произведения, созданные в полнейшем здоровье. Причем иной раз эти произведения создавались не в так называемых «муках творчества», а напротив — с необычайной легкостью и даже как бы шутя. Пример — хотя бы «Декамерон» Боккаччио[605]. Так что говорить о том, что Ницше было необходимо создавать себе какое-то особое болезненное состояние, — неправильно.

Я не расцениваю качества человека по длине его жизни. Иная короткая жизнь более ценна, чем прожитое столетие. Но считаю, что если удлинить прекрасную короткую жизнь, то качество ее не ухудшится.

Ницше этого сделать не мог и 11 лет провел в безумии.

XII

Мы уже достаточно много говорили о так называемых скоростях работы организма. Организм может работать и на малой скорости, и на повышенной скорости. И эта перемена работы часто зависит от нервных раздражителей. Вялая, малокровная работа мозга заставляет вяло работать все хозяйство тела.

Случайное нервное раздражение, волнение или возбуждение иной раз выводят тело из привычной медлительной работы. В данном случае пример такой перемены скорости.

Доказательством того, что это так, доказательством того, что работа тела стоит в теснейшей зависимости от мозга и от мозга зависит та или иная скорость работы, может быть следующее обстоятельство.

Считается, что сон наиболее крепок бывает в утренние часы — примерно от трех до пяти утра. Запись деятельности мозга показывает, что все нервные раздражения, сновидения и приливы крови в эти часы минимальны.

Между тем статистика говорит, что именно на эти утренние часы выпадает большая часть смертей, причем смертей обычно тихих и неболезненных. То есть можно предположить, что отсутствие нервных раздражителей как бы уменьшает скорость работы и иной раз, при условии особой болезненности, даже и останавливает работу тела.

Мне пришлось в больнице видеть, как одной умирающей старухе дали полстакана шампанского, чтоб поддержать ее жизнь на несколько минут, для того чтобы проститься с родными.

В безжизненное, неподвижное, почти мертвое тело влили шампанское. (Как известно, действие алкоголя прежде всего сказывается на мозге.)

Почти в одно мгновенье произошла такая невероятная перемена, что просто трудно представить, не видя этого.

Серое, мертвое лицо оживилось и покрылось легким румянцем. Глаза открылись. Руки сделали плавный жест. Старуха села на кровати и, как бы продолжая только что брошенный разговор, внятно и отчетливо сказала: «Но где же, в самом деле, Саша? Почему он не приходит?»

Ее родственник, почти потрясенный такой картиной, едва передвигая ноги, подошел к старухе.

Она оживленно беседовала с ним несколько минут, потом, схватившись рукой за сердце, откинулась на подушку и умерла.

Повышенная скорость при ее состоянии была смертельна.

Между прочим, этой повышенной скоростью можно объяснить целый ряд казалось бы необычайных явлений.

Вот хотя бы такое явление.

В одной умной и замечательной книге говорится о «таинственном» инстинкте человека — о радости катастрофы[606]. О том, что — вот таинственное явление, которого нам не понять.

В самом деле, какая невероятная и на первый взгляд непостижимая вещь — человеку свойственно радоваться при виде какого-нибудь разрушения, катастрофы, стихийного бедствия. (Эта радость, конечно, бывает тогда, когда сам человек вне опасности.)

Откуда, в самом деле, из каких глубин психики вырастает эта радость, почти восторг?

Как часто приходится видеть веселые лица, искрящиеся глаза, смех и улыбки при самых неподобающих условиях — наводнении, катастрофах, пожаре и так далее.

Я долгое время не мог найти объяснения этому. Я пробовал решать это сложными путями.

Мне казалось, что это тот древний инстинкт, та радость человека, спасшегося от стихийных бедствий, радость, которая осталась в глубине психики.

Но, конечно, это решение было недалеким и, я бы сказал, идеалистическим. Эта радость, несомненно, возникает от физиологических причин. Нам известно, что некоторое обилие кислорода заставляет животное крайне оживляться и даже, пожалуй, радоваться — прыгать и делать бурные движения.

Необычайная картина разрушения или катастрофы настолько увеличивает нервное раздражение, настолько повышается работа мозга и всех органов, что возникает та повышенная скорость всего тела, которая и приводит человека к крайнему оживлению и даже радости. Но эта радость не относится к виденному. Эта радость возникает от повышенного обмена веществ, от обилия кислорода, от всей необычайной скорости, которая непривычна человеку.

Конечно, такая радость катастрофы, быть может, не всем свойственна. Слишком плохие нервы или слишком хорошие, вероятно, не знают такой реакции.

Тут, предвидя некоторые возражения, мы должны оговориться.

Мы постоянно подчеркиваем необычайную роль мозга в жизни всего нашего хозяйства.

Нам нежелательно, если кто-либо сделает неправильные выводы.

Я вовсе не переоцениваю роли мозга. Тут требуется разъяснение.

Вот какой разговор был у меня однажды с одним известным критиком, ныне умершим, В. П. Полонским[607].

Я жил в Гаграх, где находился тогда Полонский. Это было примерно за несколько месяцев до его смерти.

Мы часто с ним ходили по набережной, гуляли и разговаривали. Однажды я рассказал ему об идее этой книги. Он был чрезвычайно заинтересован идеей, много об этом думал и каждый день, встречаясь со мной, расспрашивал о подробностях.

Однако с одним положением он не согласился. Он сказал, что я слишком, по-видимому, преувеличиваю значение мозга. Что это, вероятно, не так. Что существует целый ряд простейших видов, которые вовсе лишены мозга. И тем не менее их жизнь не подвергается никаким случайным отклонениям. Что тут вся суть, видимо, в тех химических элементах, которые вырабатывают секреты.

Полонский был, конечно, в основном прав. Мне тоже казалось, что преобладающую роль в жизни нашего тела играют те внутренние химические процессы, которые выполняются железами секреции. Но тут не следует забывать роль мозга, который тесно (и взаимно) связан с деятельностью этих желез. Мозг дает толчок к этой работе и является как бы регулятором.

Полонский привел пример, что сейчас происходят любопытные опыты — у животного вырезают мозг, и тем не менее оно продолжает жить и живет месяцами. Бабочка, лишенная мозга, продолжает даже летать.

Эти примеры мне были известны. Они как раз отлично доказывали мою мысль.

В самом деле, а как живут эти животные, лишенные мозга? Оказывается, крыса с вырезанным полушарием мозга не имеет ни потребности есть, ни каких-либо других потребностей.

Ее надо искусственно кормить, иначе она умрет через несколько дней. И полет бабочки лишен всякого смысла — она делает это механически.

Я не переоцениваю мозг. Хозяйство может продолжать работу без участия мозга. Но как идет эта работа?

Мозг является как бы регулятором хозяйства. При здоровом мозге, при его правильной, нормальной работе, мозг, быть может, и не имеет решающего значения для здоровья всего организма. Однако неправильная работа мозга немедленно приводит в расстройство весь организм. Если это управление врет и его не подправлять, происходят неисчислимые беды, пока все не заканчивается катастрофой.

XIII

Недавно вышла в Госиздате чрезвычайно интересная книга английского ученого и астронома, профессора Кембриджского университета Джемс Джинса[608].

Книга называется «Вселенная вокруг нас».

Эта книга замечательна во многих отношениях. Это одна из редких серьезных книг, написанных отличным, легким и даже изящным языком. Книга, несмотря на всю серьезность, читается как увлекательный роман. Однако для человека, мало знакомого с астрономией, книга все же трудна.

Книга написана в 1930 году, так что в ней представлены сравнительно последние данные о состоянии астрономии и о всех открытиях, сделанных за последние годы.

Между прочим, Джинс, пожалуй, впервые пытается показать размер Вселенной или, во всяком случае, хочет дать приблизительное понятие о размерах. Это он делает чрезвычайно остроумным способом. Размер Вселенной он показывает, так сказать, на макете, на воображаемой модели.

Решает это он так. Прежде всего он определяет масштаб модели.

Земля ежегодно описывает вокруг Солнца путь длиной в один миллиард километров (делая 30 километров в одну секунду).

Представим весь этот путь в виде булавочной головки диаметром в 2 миллиметра. Солнце сократится в ней до крошечной пылинки размером в 0,01 миллиметра. Земля будет пылинкой настолько малой, что ее нельзя будет рассмотреть в микроскоп.

Вот микроскопический масштаб этой модели. Что же получается? Получается, что даже при столь незначительном масштабе ближайшая от Земли звезда, так называемая Ближайшая Центавра[609], в этой модели будет помещена на расстоянии 200 метров.

Расстояние этой звезды от Земли во Вселенной равно 40 биллионам километров. Эта астрономическая цифра почти ничего не говорит нашему воображению. Тут требуется перевести на более наглядный язык. Скорый поезд шел бы до этой ближайшей звезды 78 миллионов лет. Пушечное ядро летело бы 2 миллиона лет. Катастрофу, ну скажем, гибель этой ближайшей до нас звезды, мы бы увидели через 4 года, а услышали бы через 4 миллиона лет.

Итак, звезда Ближайшая Центавра помещается в модели на расстоянии 200 метров от Земли. Но это всего лишь ближайшая звезда. Чтобы расположить в модели хотя бы сто ближайших к Солнцу звезд, модель должна была бы иметь полтора километра в высоту и столько же в длину. Но это только для ста звезд.

Простым глазом мы можем увидеть около 6 тысяч звезд. А в лучший современный телескоп мы можем разглядеть примерно 100 миллионов звезд.

Если бы эти звезды поместить в модели, модель пришлось бы расширить до 6 миллионов километров. Можно представить этот размер модели, если вспомнить, что расстояние до Луны всего лишь меньше полмиллиона километров (384 тысячи километров).

Но из этих ста миллионов звезд, расположенных в нашей модели, всего лишь видимо незначительное число звезд, которые можно увидеть в наши телескопы.

При всей безнадежности этой модели все же кое-какое представление о неизмеримом пространстве Вселенной мы получаем.

И принцип такого показа все же чрезвычайно занимателен и нов.

Джинс сообщает также о новейших открытиях, сделанных в области астрономии.

В марте 1930 года открыта новая, девятая планета солнечной системы, названная Плутоном.

Эта планета, размеры которой несколько меньше, чем Земли, находится за орбитой Нептуна. То есть она самая дальняя планета от Солнца.

Любопытно, что эта планета обнаружена была еще 15 лет назад путем сложных математических вычислений. Ученые по некоторым неправильностям движения Нептуна догадались, что существует какая-то еще новая планета. Путем вычисления установлено было ее место. И действительно, после долгих поисков обсерватории в Аризоне удалось обнаружить ее.

Крайняя дальность расстояния до этой планеты затрудняет наблюдение за ней. Так что ни суточного движения, ни многих тех подробностей, какие мы знаем о других планетах, установить не удалось.

Во всяком случае, обитатель Плутона, если бы такой существовал, получал бы в 1600 раз меньше солнечного света и тепла, чем получает обитатель Земли. Солнце казалось бы ему небольшой звездочкой. Температура на Плутоне, по-видимому, чрезвычайно низкая, около -230°.

Кстати, очень любопытны представленные в книге температуры поверхности планет. (Это тепло измеряется особыми, специальными сверхчувствительными инструментами.)

По последним измерениям, температура поверхности Юпитера равна приблизительно -150°, Сатурна -150°, Урана -170°.

На поверхности этих планет, стало быть, не может быть ни рек, ни морей. И никакой органической жизни, по-видимому, не существует.

Более близкие к Солнцу планеты имеют температуру, более сходную с Землей.

На Марсе, на экваторе, температура в полдень достигает +10°, однако ночью температура падает примерно до -70°.

Органическая жизнь на Марсе все же возможна. Однако, по-видимому, ее нет. Атмосфера чрезвычайно разрежена. Давление барометра всего лишь 60 миллиметров (на Земле 760). По-видимому, почти отсутствует вода.

На Венере температура выше земной. Однако на Венере день равен нескольким земным неделям[610]. Так что разница между дневной и ночной температурой, видимо, очень велика. Предполагают, что ночью температура падает ниже нуля, а днем на 60° выше, чем на Земле.

Планета, вероятно, слишком горяча еще для жизни. Через биллион лет Венера все же может превратиться в то, что теперь представляет Земля. И, по-видимому, Земля будет тогда в таком же положении, как сейчас Марс.

Мне недавно пришлось читать в какой-то фантастической книге скептические слова о том, что Марс старше нашей планеты, жизнь там, по-видимому, более развита, однако все же марсиане долететь до нас не сумели. Однако это, по-видимому, рисуется иначе. Когда на Марсе были примерно такие условия, как на Земле, Земля представляла собой, вероятно, слишком еще горячую планету, на которой, видимо, едва-едва зарождалась жизнь. (Соотношение примерно такое же, как Земля и Венера.) На Венере обнаружены громадные испарения. Вся поверхность, вероятно, покрыта водой, и жизнь, видимо, едва только зарождается. И побывать нам на Венере так же будет затруднительно, как и марсианам на Земле. Интересно, что до сих пор все исследования материи Вселенной (спектральным анализом) не обнаружили никаких новых элементов, кроме того, что мы знаем и имеем на Земле. Это указывает на однородный состав Вселенной. Это дает право предполагать, что и принцип зарождения жизни всюду одинаков. Однако биологи до сих пор не могли установить, как возникает жизнь[611]. Вот одна из самых увлекательных задач, которую будет разрешать наука. Я чувствую трепет от будущих сообщений: «Ученому X удалось создать химическим путем живое существо…»

Самая ближайшая к Солнцу планета Меркурий весьма нарушает единый принцип движения планет. Меркурий вращается вокруг своей оси иначе, чем Земля, иначе, чем все планеты. Меркурий обращен одной лишь стороной к Солнцу. Он как бы перекатывается через себя. В силу этого температура в одном полушарии, обращенном к Солнцу, достигает +350°. Другое полушарие погружено в вечную ночь. И холод там достигает холода Вселенной -240°. Жидкости кипят на одном полушарии, и все сковано морозом на другом. И жизнь, конечно, при таких условиях невозможна.

Астрономия считается одной из точнейших наук, основанных на точных математических вычислениях. Однако в этой науке слишком много гадательного. Нам кажется, что это все же одна из самых сказочных и увлекательных наук. Ее доказательства остаются по большей части условными. Эта наука не ощупывает руками материала. Материал расположен на таком расстоянии и в таких пространствах, что большинство доказательств будет все же условным.

Какая еще из наук занимается разгадкой такого далекого будущего, как это делает астрономия! Астрономия старается разгадать, что будет через миллионы и биллионы лет. Эта разгадка строится на математике. Однако как много в этом гадательного.

Любая книга по астрономии заканчивается сказочным рассуждением (всякий раз иным) о будущей жизни на Земле и о гибели этой планеты.

В книге Джинса заключительная глава также посвящена будущей жизни и будущей гибели Земли.

Вот несколько строчек о гибели:

«…В силу потери Солнцем его массы Земля отступает от него со скоростью приблизительно одного метра в столетие. Через биллион лет Земля будет на 10 % дальше от источника света и тепла, чем теперь. Земля станет получать на 20 % меньше его излучения, и ее средняя температура будет приблизительно на 15° ниже, чем теперь. Однако Солнце через биллион лет не будет излучать столько же тепла и света, как в наши дни… Судя по другим звездам, энергия Солнца уменьшится приблизительно на 20 %. Это вызовет уменьшение температуры Земли еще на 15°. Так что через биллион лет все это приведет к понижению температуры на Земле приблизительно на 30°. При такой температуре жизнь на Земле может все же продолжаться в силу большой приспособляемости человека к окружающим условиям…»

Однако это одно из десятка предположений о возможной гибели Земли. Далее Джинс приводит еще ряд предположений. Оказывается, до остывания Земли с ней может случиться масса неожиданностей, при которых все математические вычисления, все строгие выкладки и цифры летят в бесконечность. Тут-то и обнаруживается вся шаткость теории и вся сказочность этой науки, вернее — сказочность материала. Оказывается:

1. Солнце может случайно столкнуться с другой звездой. Тогда произойдет катастрофа, которая превратит в газ всю солнечную систему.

2. Один астероид[612] может налететь на другой, и тогда при этом изменится все движение системы.

3. Какая-нибудь звезда, двигаясь из глубин пространства, «может зайти внутрь солнечной системы и этим внесет существенные изменения», причем Земля, изменив орбиту, окажется уже не в состоянии служить пристанищем жизни.

4. Солнце весьма близко находится сейчас от «левого края главной ветви звезд». И если бы сила света Солнца уменьшилась всего лишь на 3 % — оно бы попало еще ближе к опасному «левому краю». При этом тепло упало бы столь значительно, что жизнь была бы изгнана с Земли.

Океаны превратились бы в лед, а наша атмосфера — в жидкий воздух.

Приводится еще ряд возможностей и случайностей, какие мы не рискуем предложить читателю в силу сложности объяснения.

Дальше приводятся оптимистические предположения:

1. На 3 % сила света уменьшится не ранее как через 150 миллиардов лет.

2. Столкновения между звездами бывают сравнительно редко.

3. Перед человечеством открыты перспективы по крайней мере еще на десятки миллиардов лет.

Годы, слишком достаточные, чтобы подумать о будущем.

Из всей книги лучше всего написан конец. Несколько последних строк звучат необычайно сильно и мужественно. Я с охотой подписался бы под этими строчками.

«В далеком будущем наши потомки, взирая на длинную перспективу времен, будут считать наши века за туманное утро истории мира. Наши современники будут казаться им героическими личностями, которые сквозь дебри невежества, ошибок и предрассудков пробивали себе путь к познанию истины, к умению подчинить себе силы природы, к построению мира, достойного того, чтобы человечество могло в нем жить. Мы окутаны еще слишком густым предрассветным туманом, чтоб могли, даже смутно, представить себе, каким явится этот мир в полном сиянии дня».

Этот блестящий конец примиряет нас с теми шаткими предположениями, на которых построена теория о гибели Земли. Некоторая сказочность этих предположений позволяет и нам попробовать свои силы в фантазии.

…Изменяется климат. Температура падает с каждым столетием. Моря и озера уменьшаются в своих размерах. Океаны превращаются в моря. Все меньше и реже облака обволакивают небо. Уменьшаются осадки. Громадные пространства Земли превращаются в безводные пустыни. Люди борются за воду. От полюсов прорываются каналы, по которым течет драгоценная влага, государственное достояние. Вся техника брошена на борьбу с безводьем. Разреженный воздух все значительней меняет жизнь. Люди становятся меньше размером. Карликовые животные пасутся на искусственных лугах. Ученые месяцами заседают, оспаривая возможности перелета на Венеру. Дождь выпадает раз в год. Техника не поспевает за потребностями населения…

Эти наши сказочные предположения можно обосновать на более твердой базе.

Водные пространства действительно уменьшаются. Увеличиваются пустыни — эти, так сказать, первые омертвевшие пятна Земли. Известно, например, что там, где сейчас пустыня Гоби, миллион лет назад была цветущая страна. Геологи предполагают, что именно там совершалась эволюция человеческой расы. Именно это место (Центральная Азия), оказывается, не покрывалось ледниковым покровом.

В этой пустыне десять лет назад была найдена стоянка людей каменного века. Там же были найдены громадные кости чудовища. Это чудовище названо белуджитерией. О размерах его можно судить по длине черепа — череп длиной около двух метров.

Стало быть, возможно, что пустыни и являются первыми признаками распада. Если это так, то наше фантастическое предположение правильно.

Однако нас более интересует будущая жизнь, чем будущая гибель, и еще более интересует настоящая жизнь, чем будущая.

В силу этого мы просим извинения за некоторое увлечение фантастикой.

Любопытство и крайняя любовь современного читателя к знанию позволили нам это сделать.

Кстати, еще об астрономии и о земных делах.

Интересную историю рассказал мне один ленинградский астроном. Еще до войны Пулковская обсерватория для нового телескопа заказала в Англии объектив диаметром в 32 дюйма.

Трудность изготовления таких стекол необычайна. Во всем мире существуют всего лишь четыре-пять заводов, изготовляющих рефракторы. Война помешала работе. После войны фирма несколько раз отливала это стекло, но всякий раз это было неудачно.

Наконец года два назад фирма прислала нам отказ. Тогда решено было изготовить объектив своими силами. Предложено было сделать это Изюмскому заводу.

Приехали в Пулково представители завода, осмотрели телескоп и сказали, что они вполне берутся сделать такой объектив.

В Пулкове весьма недоверчиво и даже скептически отнеслись к этому.

Однако через несколько месяцев стекло было отлито. И результаты дела оказались блестящие. В настоящее время это стекло шлифуется, и, быть может, вскоре астрономы будут наблюдать в него далекие миры. Это будет первое советское стекло, изготовленное для астрономии.

XIV

Необычайно интересный рассказ я услышал однажды от одного врача.

Это было лет пять назад. Я тогда лечился от неврастении и обошел множество врачей в надежде найти такого, который вылечил бы меня.

Однако я не находил такого врача. Мне прописывались лекарства и давались пилюли, от которых болезнь моя никоим образом не исчезала, а, напротив того, даже увеличивалась.

Тогда я решил найти врача, который был бы сам болен неврастенией. Мне казалось, что такой врач, несомненно, поможет мне и своим опытом, и своим практическим знанием этой болезни.

Таких врачей я находил в изрядном количестве.

Один довольно известный ленинградский невропатолог после длинной беседы мне сказал:

— Знаете что, я болен неврастенией, кажется, с тех пор, как я себя помню. Скажу честно — полностью вылечиться мне никогда не удавалось. Но я организовал эту болезнь и довел ее до такой степени, что она мне почти не мешает. Я приспособился к этой болезни… Излечиться от нее, конечно, можно, однако если она не проникла глубоко в психику. В этом случае надо попросту переродиться, для того чтобы стать здоровым.

Я растерянный ушел и от этого врача.

Тогда я решил найти врача, который сам излечился от неврастении.

И вот однажды случайно я встретил такого врача.

Это было на юге. В Крыму. Я зашел к нему просто по вывеске.

В полутемной комнате, завешанной портьерами, сидел человек лет сорока. Его лицо меня чрезвычайно поразило необычайной свежестью и спокойствием. Его глаза были блестящи и жизнерадостны. Он приветливо указал мне на кресло.

— Были ли вы больны неврастенией? — спросил я врача.

— А если нет?

— Тогда я извинюсь за беспокойство и уйду.

— А если да? — сказал он.

— Тогда я попрошу вас рассказать мне, как вы вылечились.

Врач, улыбаясь, посмотрел на меня. Наш разговор — пациента с врачом — был несколько необычен.

— Да, — сказал он, — я был болен неврастенией в течение нескольких лет. Но мое излечение вряд ли вам скажет что-нибудь. Я бы лучше попросил вас рассказать о своей болезни. Давайте совместными усилиями проанализируем вашу болезнь и попытаемся найти ее истоки.

Я отказался. Я сказал, что мне все известно о моей болезни и почти ничего не известно о способах излечения. Я сказал, что временами мне бывало лучше и болезнь исчезала, но в общем я от неврастении не вылечился.

— Да, это очень трудно, — сказал врач. — Тем более что от нее мало вылечиться. Надо позабыть, что она существует или существовала. И если вы не позабыли, она с неизбежностью вернется. Надо хотя бы на первое время вычеркнуть ее из сознания психики. В памяти не должны оставаться даже признаки этой болезни. Без этого никогда окончательно не расстаться с болезнью.

Через несколько минут врач рассказал мне свою историю излечения.

Он заболел неврастенией, когда ему было 23 года. Он только что окончил Военно-медицинскую академию. Усиленные занятия, запутанные личные дела, неудачная любовь к женщине превратили этого молодого человека попросту в инвалида. За год он дошел до крайней степени расстройства. Он спал по три-четыре часа в день. Он потерял десять кило. И вся жизнь превратилась для него в сплошное мучение. Меланхолия и хандра не покидали его.

Состоятельные родители (это было за два года до мировой войны) отправили его лечиться в Швейцарию. Около года он провел в санатории, однако полностью излечиться ему не удалось. Прежние воспоминания вызывали всякий раз возврат болезни, хотя, правда, и не в такой степени, как раньше.

Молодой врач ежедневно уходил в горы. И, по совету лечивших его врачей, ходил по горам по нескольку часов, делая десятки километров.

Несколько раз он простужал и отмораживал ноги, делая переходы через снежные вершины. Не обратив внимания на это, он продолжал свои ежедневные экскурсии. Наконец он заболел. Болезнь началась с закупорки вен. Ноги распухли и отказывались служить. Известный немецкий врач нашел у него редчайший случай раннего склероза и еще какую-то болезнь, название которой я позабыл.

Угрожала смерть, ампутация или полный паралич ног. Лечение ни к чему не приводило. Через несколько месяцев молодой врач, отказавшись от операции, полностью потерял обе ноги — они были парализованы.

Все потрясение, весь ужас катастрофы, вся перемена жизни настолько изменили направление психики больного, что через два месяца, встав на костыли, он не нашел у себя никаких признаков неврастении.

Все раздражение, тоска, хандра и меланхолия исчезли и никогда более к нему не возвращались. А если и возвращались первое время, то это не было вызвано неврастенией. Это было вызвано печальной переменой. Но он привык к своей инвалидности. И вот 15 лет, как он не знает, что такое дурное настроение. Он много работает, пишет книгу, медицина его чрезвычайно интересует — у него нет времени думать, что он несчастен, напротив, он считает себя счастливым, он считает, что никогда он не имел такой бодрости и такой радости жизни, как сейчас.

И при этих словах врач показал на свои ноги, закрытые пледом. Они были неподвижны и мертвы.

Тут я увидел, что врач сидит в кресле-коляске. Он откатил свою коляску от стола и сказал:

— Нет, я не чувствую себя несчастным. По крайней мере таким несчастным, каким я был в Швейцарии, когда бродил по горам. Мне страшно вспоминать об этих потерянных годах.

Я ушел от врача взволнованный и даже потрясенный.

Какая необычайная и жестокая насмешка — чувствовать себя больным и несчастным, не имея несчастий, и быть здоровым и радостным, потеряв так много.

После этого удивительного рассказа я стал как-то лучше понимать сущность этой болезни. От нее надо вылечиться, и потом ее надо позабыть. А позабыть ее можно только таким чувством, которое заставит о ней не думать.

Однако то чувство, которое испытал врач, было слишком дорогой ценой за возвращенное здоровье.

XV

Мы отмечали выше, что основное руководство над своим телом, несомненно, заключается в умении создавать правильные привычки и неуклонно им следовать.

От этих приобретенных привычек и зависит вся личная судьба и все физическое и психическое здоровье человека.

Однако создание и возникновение привычек часто не лежит в пределах разума. Эти привычки часто создаются за порогом сознания. И в этом смысле давление со стороны бессознательного чрезвычайно велико. Мы говорили, что А. С. Пушкин легко писал осенью и отличался большой продуктивностью именно в эту часть года. Он сам не раз говорил, что осень для него — творческая пора.

Однако возникновение этой привычки произошло, несомненно, в силу случайности. Видимо, однажды написав удачно осенью и повторив эту удачу, он создал в своей психике именно это убеждение. Такое же убеждение он мог создать также и для другого времени года. Для этого только потребовалась бы другая случайность.

Создание этой привычки возникло не в пределах разумности.

Человек, который поверит, что он может увлечься только, ну скажем, женщиной со светлыми волосами, несомненно создал в себе это убеждение путем случайно возникшего представления. Это представление, утвердившись в психике, создало привычку.

Стало быть, создание таких привычек и склонностей является как бы самовнушением.

Во всей нашей жизни, во всех наших поступках и, может быть, во всех склонностях самовнушение всякий раз играет бо́льшую роль, чем можно даже предполагать.

Гипнотизер может заставить человека не только заснуть, он может приказать, то есть внушить ему, сделать любой поступок и может вызвать у него любое болезненное ощущение. Больше того — гипнотизер может так воздействовать на мозг, что, скажем, рука или нога у человека перестает разгибаться. То есть воздействие чужой воли на мозг может быть беспредельным.

Однако если чужая воля столь распоряжается внутренней жизнью, то нет сомнения, что собственная воля и собственная психика могут распоряжаться не в меньшей степени.

И действительно, мы знаем исключительные примеры самовнушения.

Один из немецких журналов приводит ряд интереснейших опытов, иллюстрирующих необычайную силу самовнушения.

Один врач, на глазах у пациента разогрев на огне железную палочку, сказал, что сейчас слегка приложит ее к руке пациента. Однако он приложил к руке не эту палочку, а точно такую же, но холодную. Тем не менее на коже пациента в том месте, где была приложена палочка, обнаружился характерный ожог с небольшим покраснением и даже пузырем.

Другой берлинский врач (Шлейх[613]) рассказывает, что одна пациентка (крайняя истеричка) приняла в приемной шум вентилятора за жужжание пчелы. Ей показалось, что эта пчела ее ужалила. Она почувствовала страшную боль в нижнем веке, и на нем вскоре появилась опухоль величиной с куриное яйцо, с покраснением воспалительного характера.

Тот же врач Шлейх рассказывает еще более поразительный случай из своей практики.

Однажды в клинику явился клиент и рассказал, что он уколол палец ржавым гвоздем и что теперь он боится заражения крови. Врач, не найдя признаков заражения, отпустил больного. Тем не менее через два дня мнимобольной умер. Вскрытие, произведенное доктором Лангерхансом[614], не обнаружило решительно никаких анатомических признаков, которые могли бы вызвать смерть.

Итак, если самовнушение и воздействие психики может вызвать столь ощутимые и даже невероятные признаки, как ожог, воспаление и даже смерть, то та же психика за порогом сознания, видимо, может воспроизводить любые действия со всем хозяйством своего организма.

Любая болезнь, любое свойство характера могут быть вызваны путем неправильного психического представления, путем самовнушения, которое, как мы видели, играет столь значительную и выдающуюся роль.

И действительно, наряду с так называемыми органическими болезнями, мы встречаем огромное количество самых невероятных болезней, вызванных психическим расстройством и неправильностью работы нервных центров.

Воздействие же психики и самовнушения на работу всего организма столь велико, что, по-видимому, большинство болезней стоит отнести за этот счет. Во всяком случае, за этот счет стоит отнести большинство первоначальных заболеваний, которые в дальнейшем, может быть, и создают длительные болезни и подчас органические повреждения.

Страдания от таких болезней не меньше, а может быть, даже и больше, чем страдания от подлинных болезней.

Излечение от таких болезней всегда почти связано со случайностью и «чудом», которые весьма легко объясняются. Это чья-то воля, которая заставляет неправильную, ложную работу психики изменить направление. Этим можно объяснить все чудесные исцеления, все «могущество» знахарей, бабок и «святых старцев».

Причем часто это могущество ни на чем не основано. Оно основано лишь на собственной вере больного в чужое могущество. Эта вера попросту изменяет ложную работу психики (ложный ток энергии), давая ей другое, правильное направление.

Возникшая уверенность в своих силах — вот причина излечения больного самыми невероятными, «чудесными» средствами — «святой водой», «святым словом» (встань и иди!) и самыми различными амулетами и образками.

Такие болезни нервного происхождения, болезни, возникшие от ложной и неправильной работы психики, часто случаются с людьми нездоровыми, с ослабленной психикой и неврастениками.

Как правило, неврастении сопутствуют десятки болезней, от которых больные не могут освободиться в течение долгих лет. Разговор об этих болезнях не в плане нашей книги, тем не менее мы скажем о них несколько слов.

Часто заболевание многих органов вызвано тем внутренним самообманом, самовнушением и тем отсутствием природной логики, которое характерно именно при больной психике.

Человек с больной и ослабленной психикой подвергается такому количеству самых разнообразных болезней, что перечислить их нет никакой возможности.

Но чаще всего болезненным явлениям подвергаются желудок, сердце и органы секреций.

Больной часто годами лечится от своих заболеваний водами, диетой, каплями и всякими процедурами, что иной раз только ослабляет орган и как бы укрепляет его в болезненном состоянии. Местное лечение таких болезней всегда вредоносно — оно потакает слабой психике и утверждает ложное представление. Тут вся суть в нервах и в переутомленных мозговых центрах, а не в самих органах.

Такие первоначальные ложные представления возникают, конечно, и у здоровых, но здоровый человек как бы не обращает внимания на случайное мгновенное расстройство. И тогда это расстройство проходит. Если же обратить внимание, прислушаться к этому или — что всего хуже — испугаться, тогда болезненное явление со всей силой возвращается и утверждается в ослабленной психике.

Избежать этих ложных болезней можно, собственно, единственным средством. Избежать можно тем поведением, которое при этом имеет здоровый человек, то есть на это не следует обращать внимания.

И сложность этого излечения состоит в том, что возникший болезненный процесс не следует подавлять или вытеснять, как это обычно делается. Его попросту следует лишить внимания.

И в этих тонких подразделениях следует внимательно разобраться. Приведем пример.

Если у человека возникло сердцебиение и он испугается — сердцебиение усилится. Если человек скажет себе, что он не желает этого сердцебиения, то есть будет его подавлять, оно не исчезнет. Но если он скажет себе, что это вздор, что это случайность и это пройдет, причем если это будет сказано с полной уверенностью и внимание от него будет отвлечено на что-нибудь иное, тогда сердцебиение действительно проходит, ибо оно, если так можно сказать, зародилось в психике.

Точно так же дело нередко обстоит и с легочной астмой, и с желудочными расстройствами, и с расстройствами секреции. Такие болезни чаще всего возникают от неправильной и ложной работы ослабленной психики.

И сложность излечения их состоит еще в том, что больной почти всякий раз думает, что на этот раз у него болезненное явление на самом деле, а не нечто воображаемое. Тем более что признаки болезни и все явления далеко не воображаемые. Воображаемое лишь начало, вернее — не воображаемое, а ложное. И поверить в ложность болезни почти всегда трудно, однако можно. И, убедившись в этом раз, можно уже с легкостью освободиться от нее в дальнейшем. Такая болезнь исчезает так же мгновенно, как и возникает.

На этом, повторяю, построены все «чудесные исцеления» — излечение хромых, слепых, паралитиков, глухих, «одержимых» и так далее.

Малодушие и слабость воли не позволяют верить в свои силы, однако малодушие склонно верить в чужую силу — вот причины могущества «старцев», знахарей и «святых».

Стало быть, в вопросах здоровья самовнушение играет чрезвычайную роль. Причем это самовнушение нельзя рассматривать в том поверхностном смысле — вот, мол, человек сознательно внушил себе ту или иную болезнь или склонность. Это самовнушение, повторяю, происходит не в пределах разумности, это самовнушение формируется в том малоизученном мире, который носит название «подсознательного».

В этом мире, то есть за порогом сознания, создаются, повторяю, не только многие болезни и недомогания, но создаются и основные склонности, привычки, характер и даже подчас вся судьба.

Гете, как мы говорили, утверждал, что даже смерть зависит часто от воли человека. Это надо понимать в том смысле, что в подсознательной психике человека создается твердое убеждение, к которому и стремится человек. И, изменив эти представления, можно тем самым изменить свои склонности, стремления и даже весь характер и продолжительность жизни.

До некоторой степени странно, что этот удивительный мир, от которого зависит почти все или очень многое, так мало изучен.

Почти до последнего времени люди, говоря о бессознательном, приписывали ему нечто таинственное и непостижимое.

Шопенгауэр[615], например, назвал это даже «исчадием нашего таинственного существа».

Он писал:

«Переработка материала (у художника) обыкновенно происходит в темной глубине. Отсюда происходит то, что мы не можем дать отчета о происхождении наших глубочайших мыслей: это исчадие нашего таинственного существа».

Однако это «таинственное» вовсе не следует рассматривать как действительно таинственное и мистическое. Это прежде всего, несомненно, физиологическая деятельность мозга, вернее — деятельность тех участков мозга, которые, видимо, не в такой мере еще развиты, для того чтобы деятельность эта была равносильна деятельности сознательной части мозга. Быть может, этой деятельности принадлежит будущее. Быть может, первые проблески сознательной жизни человека начинались так же и были так же похожи на бессознательное. И, быть может, гениальный человек — это тот человек, у которого в большей степени развиты эти участки мозга.

Во всяком случае, нет сомнения, что гениальный человек часто выводит за порог сознания именно те мысли и идеи, которые рождаются не в пределах обычной разумности.

Творчество (в особенности гениальность), как известно, необычайным образом связано с «бессознательным».

Как часто приходится читать признания больших художников в том, что в их работе играет огромную роль бессознательное.

И Гете, и Толстой, и многие величайшие писатели, художники и даже ученые считали бессознательное неотъемлемой частью творчества. Некоторые из них даже стремились искусственным путем вызвать деятельность своего подсознания.

История искусства знает небезынтересный опыт в этой области. Это трагикомичная история о том, как один художник, не надеясь на свое сознательное восприятие вещей, решил перед работой подвергнуться гипнозу.

Этот художник (Вирц[616], 1806–1865, Бельгия) писал картину казни преступника. Для более правдивой передачи страдания казнимого художник перед одной казнью попросил загипнотизировать себя и внушить, что казнят именно его. Ему хотелось не только свое поверхностное сознание, но и всю глубину своей психики привлечь к творческой работе.

Художника поместили на месте казни и загипнотизировали. Обманутое сознание и покорное ко всему подсознание вызвали в человеке такое реальное страдание и такой ужас смерти, что загипнотизированный начал бороться с «палачом», а потом жалким голосом умолял поскорее покончить с ним.

Разбуженный художник долгое время не приходил в себя и после этого опыта захворал тяжелым нервным расстройством.

Картину же казни преступника он, поправившись, написал со всем блеском.

Этот случай, конечно, не в достаточной мере определяет деятельность подсознания. Но он характерен как пример желания художника привлечь к своему творчеству всю глубину своей психики.

Между прочим, знаменитый немецкий философ Шеллинг (1775–1854), говоря о подсознании (интуиции), предсказывал даже исчезновение наук, вернее — «вытеснение наук непосредственным знанием, полученным интуитивным путем».

Свою мысль Шеллинг основывал на том, что огромное большинство величайших научных открытий было сделано интуитивно и даже значительно раньше, чем были отысканы доказательства.

Нам известно хотя бы несколько теорем, доказательства которых мы не знаем до сего времени. Они были открыты подсознанием.

XVI

Скорость работы нашего организма, как мы говорили, зависит всякий раз от цели и устремления. Без цели и устремления движение как бы прекращается или сводится к минимуму.

Весьма часто человек, исполнив тот или иной труд или намерение, умирает или долгое время находится в упадке.

И наоборот — человек, у которого есть планы дальнейших работ, есть цель и устремление, часто продолжает жить, несмотря даже на слабое и разрушенное здоровье.

Конечно, большинству людей нашей страны не приходится говорить о «цели жизни». Высокая цель — борьба за социализм, за лучшую жизнь, без угнетения капиталом — несомненно, создает правильную и усиленную работу всего тела. И тут, казалось, нет даже нужды понимать механику этого дела.

Тем не менее благодаря неумелому руководству над своим телом, а также благодаря неправильному отдыху или отсутствию отдыха человек ставит себя иной раз в упадочное положение, и тогда ему просто необходимо знать весь принцип работы нашего организма. В общем, принцип такой:

Движение приостанавливается, если нет устремления. Движение возрастает, чем ярче и сильнее устремление.

У одного это устремление — большая и высокая цель, у другого — поиски славы, богатства, удовлетворение тщеславия, у третьего, наконец, как будто устремлений вовсе нет, но это устремление, попросту в силу низменности натуры, разбито на ряд мелких животных устремлений, вплоть до удовлетворений своего аппетита и любовных стремлений.

В сущности, нет человека, который не имел бы устремлений. А если случится, что человек потерял эти устремления, — он по большей части погибает.

Замечательную историю мне рассказали несколько лет назад.

Это история о том, как человек, потеряв цель и устремление, создал это искусственным путем и что из этого вышло.

Года три назад я был в Одессе. И вот на трамвае поехал осматривать окрестности.

На какой-то остановке кондуктор объявляет: «Башня Ковалевского».

Действительно, недалеко от остановки, почти на берегу моря, стояла огромная кирпичная башня, в шесть или семь этажей. Это было безобразное кирпичное здание, похожее на огромную водопроводную каланчу.

Тут же, в трамвае, я услышал рассказ об этой башне.

Оказывается, года за четыре до революции один богатый человек, крупный коммерсант, выстроил эту башню на своем участке земли без всякой видимой надобности — просто так, глядеть на море.

Это был чрезвычайно богатый человек, человек, прославившийся в свое время кутежами, развратом и швырянием денег.

К 40 годам он, однако, пресытился своей богатой жизнью. Он все испытал. И, кажется, ничего не осталось такого, чего он не видал.

Его богатство давало ему обеспеченную жизнь. Он ездил за границу, в Египет и в Америку. Но с каждым годом желаний у него становилось все меньше и меньше.

И наконец у него не оказалось никаких стремлений даже самых элементарных.

Ему ничего не хотелось. Никаких желаний не было. И он впал в жесточайшую меланхолию.

Он купил под Одессой дом и землю и приехал сюда, чтобы пожить у моря — отдохнуть. Но отдых не удавался. Пресыщение было столь велико, что даже отдых был ему в тягость.

Он попробовал было заняться благотворительностью, но это оказалось скучным и неинтересным.

Наконец кто-то из знакомых посоветовал ему построить новый дом. Дома он строить не стал, но решил построить высоченную башню, с которой можно было бы любоваться морем.

Почти год он затратил на это дело. Почти год он работал, хлопотал, заказывал, горячился, спорил. Жизнь была заполнена. Снова он чувствовал себя хорошо и радостно. Меланхолия исчезла.

Но вот наконец башня была готова.

На другой день, после того как все мелочи были закончены, Ковалевский бросился вниз с верхнего этажа башни. Он разбился насмерть.

Эта замечательная история необычайно характерна. Она чрезвычайно обнажает, так сказать, механику движения. Создав искусственным образом цель и достигнув ее, человек покончил с собой.

Мне вспоминается письмо Л. Н. Толстого к Фету[617].

Фет строил дом в своей усадьбе. И Л. Н. Толстой давал ему советы. Один из советов цитирую по памяти:

«Стройте подольше, дорогой Фет, иначе опять может напасть на вас хандра».

Искусственные устремления создавал себе также Гоголь. Всякий раз, долго оставаясь на одном месте, он впадал в меланхолию. Ему необходимо было какое-то устремление, для того чтобы организм его работал более сносно. Он время от времени устраивал путешествия, говоря, что только в дороге он чувствует себя хорошо. Часто он устраивал эти путешествия без всякой надобности.

Анненков[618] писал об одном таком путешествии Гоголя: «Эта поездка принадлежала к числу тех прогулок, какие Гоголь предпринимал иногда без всякой определенной цели, а единственно по благотворному действию, которое производила на Гоголя его дорога».

Гоголь писал на протяжении всей своей жизни:

«Дорога — мое единственное лекарство… Только в дороге я чувствую себя хорошо… Все сюжеты почти я обделываю в дороге… Дорога сделала со мной чудо — свежесть и бодрость взялась такая, какой я никогда не чувствовал…»

Конечно, благодетельное влияние дороги можно отчасти приписать психическому воздействию, но вместе с тем устремление, временная цель и достижение этой цели всякий раз почти действовали на здоровье благотворно. Гоголь прибегал к этому всякий раз, когда, истощившись в работе и потеряв возможность работать, чувствовал упадок, пустоту и бесцельность существования.

Дорога была для него лекарством, когда разрушение не было слишком велико.

Кстати, говоря о Гоголе (см.комментарий II), мы сообщили, что Гоголь, по-видимому, ничего не понимал в своем теле и всецело полагался на минеральные воды, от которых он ожидал исцеления.

Справедливость требует отметить, что в последние два года Гоголь стал приближаться к верному пути. Однако это было слишком поздно.

Как известно, на свое тело Гоголь почти не обращал внимания — он не занимался никаким спортом и даже не любил этого.

Но года за два до смерти он начал заниматься физической культурой.

Данилевский пишет:

«Он катался на плоту, работал в саду, говоря, что телесное утомление, „рукопашная“ работа на вольном воздухе освежает его и дает силу писательским занятиям».

Арнольди (тоже о двух последних годах Гоголя) пишет:

«Купаясь, он делал разные гимнастические упражнения, находя это здоровым».

Однако все остальное самолечение Гоголя было крайне неправильным и вредным.

Например (по словам Шевырева[619]), Гоголь каждое утро лечился, обертываясь в мокрую простыню.

Нет сомнения, что это не приносило хорошего результата. Напротив, в таком состоянии нервного возбуждения и крайнего нервного истощения, в каком бывал Гоголь, такое лечение было попросту ужасным. Холодная мокрая простыня чрезвычайно повышала нервное возбуждение, в то время как его надо было погасить.

Это создавало картину искусственного возбуждения, которое сменялось еще большим упадком, чем было. Кроме того, это создавало упорные бессонницы и неврастеническое перераздражение мозга. Холодная вода пригодна не для всякого неврастеника. Для Гоголя же это было почти смертельно.

Такой, казалось бы, пустяк, быть может, и был одной из главных причин постоянных недомоганий, а впоследствии, как результат этих недомоганий, — душевной болезни и ранней смерти Гоголя.

Вот, так сказать, вред от неумелого самолечения. Впрочем, этот совет был дан Гоголю врачом за границей. Однако, быть может, в то время этот совет был и правилен.

Вот еще пример самолечения:

«Перед обедом Гоголь пил воду, которая, как он говорил, придавала деятельность желудку. Для возбуждения аппетита он ел с перцем».

Это было тоже ошибочным. Вода перед обедом, напротив, понижала деятельность желудка — она разжижала желудочный сок, и пищеварение благодаря этому было менее энергичным, чем могло быть.

Вообще все самолечение Гоголя, даже если оно было правильным, затеяно было, пожалуй, слишком поздно. Разрушение было велико — мозг был в полупарализованном состоянии.

Вот как описывал походку Гоголя один из его современников (Михольский):

«Он странно передвигал ноги — с каким-то едва уловимым оттенком паралича».

Это очень ценное наблюдение было сделано в мае 1848 года (за четыре года до смерти), когда Гоголь был в Киеве у попечителя учебного округа. Это наблюдение еще раз подчеркивает правильность нашего соображения — все дело заключалось в истощенном, полупарализованном мозгу.

Однако мы остережемся сказать, что это истощение произошло в силу анатомических изменений мозга.

Быть может, в основе этого была всего лишь функциональная неправильная заторможенность, которая превратилась в стойкую привычку.

А если это так, то излечение было возможно, хотя трудности были бы необычайно велики.

Высокая основная цель, к которой стремился Гоголь — закончить «Мертвые души», — давала ему силы. И когда Гоголь сжег «Мертвые души», он тем самым уничтожил свою цель и этим уничтожил свою жизнь.

XVII

Здесь мы хотим снова затронуть вопрос о переключении «низменных» процессов на творчество.

Несколько писем, которые я получил после напечатания первой части повести, заставляют меня с большей ясностью подойти к этому вопросу.

Несколько читателей почему-то оспаривали происхождение «болдинской осени» Пушкина (комментарий IV). Один читатель, огорченный столь материалистическим подходом к возвышенным вещам, пишет по простоте душевной: «Не может быть, что творчество Пушкина возникало таким образом».

Я подивился столь дружному возражению, однако я не собираюсь сдавать позиции.

В сущности, мне казалось, что тут и доказывать было нечего. Мне казалось, что все и так ясно.

Человек, который отдает энергию на одно, попросту не способен отдать столь же много на другое. Тут арифметически ясно. Тут все дело в пропорции: чем больше отдано на одно, тем меньше остается на другое.

Конечно, вопрос о целомудрии и о переключении энергии не вполне единогласно решен наукой. Вопрос этот оказался спорным и запутанным.

Много сказано было за и много сказано было против.

Бебель[620], например, считал, что всякое подавление естественных влечений действует крайне вредно. Он считал, что следует упражнять все органы, для того чтобы быть здоровым. Бебель даже считал, что умственное расстройство у Паскаля[621] и у Ньютона (в преклонном возрасте) создалось благодаря подавленным влечениям.

Л. Н. Толстой, напротив, защищал целомудрие, энергично выступая против «плотской любви»[622].

В общем, целомудрие во все времена считалось средством достижения высокой производительности со стороны тела и ума. Во все времена и даже в самой седой древности атлеты, борцы и гладиаторы, подготовляясь к состязанию, отказывались от любви. Парижский университет в течение шести столетий не принимал женатых, считая, что женатый человек для науки потерян.

Можно, наконец, вспомнить, что некоторые насекомые попросту умирают после полового акта.

Между тем по статистике, которая велась в Англии, католическое (безбрачное) духовенство отнюдь не отличалось долговременной жизнью.

Тут возникают некоторые противоречия, которые следует разрешить.

И вот, сопоставляя целый ряд доказательств и рассуждений, лично нам кажется правильной такая позиция.

Благодаря целомудрию, благодаря переключению «низменных» страстей можно достигнуть необычайной производительности. Однако, по-видимому, это можно отнести лишь к молодым годам. В дальнейшем, чтоб не прекратилась деятельность тех или иных внутренних органов, дающих в крови нужные химические составы, влечение не следует подавлять. Его можно переключать лишь в некоторой его части. Причем слишком много энергии, отданной на любовь, несомненно снижает творчество. Однако мы не хотим этим сказать, что творчество возрастает, если вовсе нет любви.

Во всяком случае, половая энергия должна возникнуть. Вовсе не возникшая энергия подавляет и уничтожает творчество.

Второе возражение получено мной от одного врача.

Речь идет об усталости мозга. Современная наука считает, что мозг сам по себе не утомляется, а происходят лишь те торможения, которые как бы прекращают или ослабляют работу мозга.

Однако, говоря об усталости мозга, я и не стремился подчеркнуть его физическое изменение, я говорил главным образом об изменении деятельности мозга при утомлении, то есть о функциональных изменениях.

В самом деле, функциональная деятельность мозга состоит из двух основных механических процессов — торможения и возбуждения.

При усталости, по-видимому, нарушается равновесие в их деятельности и наступает ослабление этих механизмов.

При хронической же усталости и перераздражении возникает неврастения, то есть третий функциональный процесс, процесс постоянных ошибок в работе торможений и возбуждений.

Причем нередко создается стойкая привычка к торможению или, наоборот, к возбуждению. И борьба с этой привычкой и есть в основном борьба со слабыми нервами.

XVIII

Как часто, закрывая какую-либо книгу, мы думаем об авторе — какой он, как он прожил свою жизнь, что он делает и что думает.

Если есть портрет, мы с любопытством рассматриваем черты лица, стараясь угадать, какие у писателя склонности, какой характер и какие страсти потрясают его.

Нынче, заканчивая книгу, мы решаем дать читателю некоторые сведения о себе.

Я родился в Ленинграде (в Петербурге) в 1895 году. Мне сейчас 37 лет.

Мой отец — украинец (Полтавской губернии), художник. Дворянин.

Он умер рано — сорока с чем-то лет. Он был талантливый художник-передвижник. Его картины и сейчас имеются в Третьяковской галерее, в Академии художеств и в Музее революции. (Отец был в социал-демократической партии.)

Моя мать русская. В молодые годы она была актрисой.

Я кончил гимназию в Ленинграде. Учился весьма плохо. И особенно плохо по русскому — на экзамене на аттестат зрелости я получил единицу по русскому сочинению. (Сочинение было на тему о тургеневских героинях.)

Эта неуспеваемость по русскому мне сейчас тем более странна, что я тогда уже хотел быть писателем и писал для себя рассказы и стихи.

Скорей от бешенства, чем от отчаяния, я пытался покончить со своей жизнью[623].

Осенью 1913 года я поступил в университет на юридический факультет. Мне было тогда 18 лет.

Я год занимался в университете, но своим делом почти не интересовался. Сдал минимум — один экзамен по римскому праву. И все почти дни проводил в физическом кабинете, слушая лекции профессора Хвольсона[624].

Весной 1914 года я без денег поехал на Кавказ и поступил там на железную дорогу контролером поездов (на линии Кисловодск — Минеральные Воды). Там же давал уроки.

Осенью, в начале войны, я вернулся в Ленинград и вместо университета, прослушав ускоренные военные курсы, уехал прапорщиком на фронт.

У меня не было, сколько я помню, патриотического настроения — я попросту не мог сидеть на одном месте из-за склонности к ипохондрии и меланхолии. Кроме того, я был уволен из университета за невзнос платы.

Вплоть до революции я пробыл на фронте в Кавказской гренадерской дивизии. На Германском фронте, командуя батальоном, был ранен и отравлен газами.

В Февральскую революцию я вернулся в Ленинград. При Временном правительстве был назначен начальником почт и телеграфа и комендантом Главного почтамта.

В сентябре 1917 года я выехал в командировку в Архангельск. Был там адъютантом архангельской дружины и секретарем полкового суда.

За несколько недель до прихода англичан я снова уехал в Ленинград. Был момент, когда я из Архангельска хотел уехать за границу. Мне было предложено место на ледоколе.

Одна влюбленная в меня француженка достала мне во французском посольстве паспорт иностранного подданного.

Однако в последний момент я передумал. И незадолго до занятия Архангельска успел выехать в Ленинград.

В июле 1918 года я поступил в пограничную охрану. Сначала служил в Стрельне, потом в Кронштадте.

Из пограничной охраны перевелся добровольцем в Красную Армию и в ноябре 1918 года отправился в действующую армию, на Нарвский фронт.

В Красной Армии я был командиром пулеметной команды и потом полковым адъютантом.

Я не коммунист и в Красную Армию пошел сражаться против дворянства и помещиков — против среды, которую я в достаточной мере хорошо знал.

Я пробыл на фронте полгода и по болезни сердца (порок, полученный после отравления газами в германскую войну) уволился из армии.

После этого я переменил десять или двенадцать профессий, прежде чем добрался до своей теперешней профессии.

Я был агентом уголовного розыска (в Ленинграде).

Был инструктором по кролиководству и куроводству (в Смоленской губернии, город Красный, совхоз Маньково).

Был старшим милиционером в Лигове.

Изучил два ремесла — сапожное и столярное. И даже работал в сапожной мастерской на Васильевском острове (на 2-й линии, против Академии художеств).

Там же, работая в мастерской, впервые встретился с писателем. Это был Н. Шебуев[625] — в свое время редактор «Бича».

Он принес чинить сапоги и, помню, с любопытством разговаривал со мной, удивляясь познаниям сапожника.

Последняя моя профессия до писательства — конторское занятие. Я был конторщиком и потом помощником бухгалтера в Ленинградском военном порту.

Там же, на работе, я написал первые свои рассказы и издал первую свою книжку без фамилии на обложке — «Рассказы Назара Синебрюхова». Тогда же я вошел в содружество писателей «Серапионовы братья».

Мои первые рассказы попали к Горькому. Горький пригласил меня к себе, правильно покритиковал и помог мне материально. А также устроил мне академический паек. С тех пор началась моя литературная судьба. И с тех пор меркнет разнообразие моей жизни.

Скоро 15 лет, как я занимаюсь литературой.

О чем и для кого я писал?

Вот вопросы, которые занимают критику.

Существует мнение, что я пишу о мещанах. Однако мне весьма часто говорят: «Нет ли ошибки в вашей работе? У нас ведь нет мещанства как отдельного класса, как отдельной прослойки. У нас нехарактерна эта печальная категория людей. С какой стати вы изображаете мещанство и отстаете от современного типа и темпа жизни?»

Ошибки нет. Я пишу о мещанстве. Да, у нас нет мещанства как класса, но я по большей части делаю собирательный тип. В каждом из нас имеются те или иные черты и мещанина, и собственника, и стяжателя. Я соединяю эти характерные, часто затушеванные черты в одном герое, и тогда этот герой становится нам знакомым и где-то виденным.

Я пишу о мещанстве и полагаю, что этого материала хватит еще на мою жизнь.

Для кого я пишу?

Я пишу, я, во всяком случае, имею стремление писать для массового советского читателя.

И вся трудность моей работы свелась главным образом к тому, чтоб научиться так писать, чтобы мои сочинения были всем понятны. Мне много для этого пришлось поработать над языком. Мой язык, за который меня много (зря) ругали, был условный, вернее собирательный (точно так же, как и тип). Я немного изменил и облегчил синтаксис и упростил композицию рассказа. Это позволило мне быть понятным тем читателям, которые не интересовались литературой. Я несколько упростил форму рассказа (инфантилизм?), воспользовавшись неуважаемой формой и традициями малой литературы.

В силу этого моя работа мало уважалась в течение многих лет. И в течение многих лет я не попадал даже в списки заурядных писателей. Но я никогда не имел от этого огорчений и никогда не работал для удовлетворения своей гордости и тщеславия.

Профессия моя оказалась все же чрезвычайно трудна. Она оказалась наиболее тяжелой из всех профессий, которые я имел. За 14 лет я написал 480 рассказов (и фельетонов), несколько повестей, две маленькие комедии и одну большую. А также выпустил мою самую интересную (документальную) книгу — «Письма к писателю».

Нынче, в 1933 году, я начал писать «Возвращенную молодость». Я писал ее три месяца, а думал о ней четыре года.

Читатель, который огорчится переменой моего творчества, может быть спокоен. Выпустив эту книгу, я снова буду продолжать то, что начал. Эта книга — просто временная передышка.

Эту книгу я написал в назидание себе и людям. Я написал ее не для того, чтобы пофилософствовать. Я никогда не уважал такой бесцельной философии.

Мне попросту хотелось быть в этом смысле полезным в той борьбе, какую ведет наша страна за социализм. Я всегда удивлялся крайнему непониманию людей и крайнему незнанию самых элементарных правил руководства своим телом. Мне казалось, что знание всего этого необходимо людям, которые много работают.

Мне хотелось простым языком рассказать о том, что я думал и что знал. Быть может, я кое в чем наврал — в таком случае я смиренно прошу у науки извинения.

Эти мои медицинские рассуждения не списаны с книг. Я был той собакой, над которой произвел все опыты.

Я знаю, что я до чрезвычайности опростил и, так сказать, огрубил всю предложенную схему жизни, здоровья и смерти. Подозреваю, что кое-что значительно сложнее и кое-что просто непонятно моему воображению (электричество). Но я писал эту книгу не как научное исследование, а как занимательный роман.

Эта книга, для ее достоверности и для поднятия авторитета автора, все же обязывает меня жить по крайней мере 70 лет. Я боюсь, что этого не случится. У меня порок сердца, плохие нервы и несколько неправильная работа психики. В течение многих лет в меня стреляли из ружей, пулеметов и пушек. Меня травили газами. Кормили овсом. И я позабыл то время, когда я лежал на траве, беспечно наблюдая за полетом птичек.

Нет, я не стремлюсь прожить слишком много, тем не менее я считаю позорным умереть в 38 лет.

Итак, книга кончена.

Последние страницы я дописываю в Сестрорецке 9 августа 1933 года.

Я сижу на кровати у окна. Солнце светит в мое окно. Темные облака плывут. Собака лает. Детский крик раздается. Футбольный мяч взлетает в воздух. Красавица в пестром халате, играя глазами, идет купаться.

Кашкин поспевает за ней, поглядывая на ее пышные плечи.

Он поигрывает прутиком и насвистывает победный марш.

В саду скрипнула калитка. Маленькая девчурка, как говорит мой друг Олеша — похожая на веник[626], идет в гости к моему сыну.

Благополучие и незыблемость этих вечных картин меня почему-то радуют и утешают.

Я не хочу больше думать. И на этом прерываю свою повесть.

Август 1933

История одной перековки

На Беломорском канале

На Беломорском канале меня заинтересовали не те люди, которые то ли в силу случайности или, как сказал один заключенный, в силу «мусорных обстоятельств» стали правонарушителями.

Меня заинтересовали люди, которые глубоко втянулись в жизнь, построенную на праздности, воровстве, обмане, грабежах и убийствах.

Вот к этим правонарушителям, к их перевоспитанию я стал присматриваться со всей внимательностью. Мне не хотелось тут ошибиться. Мне хотелось увидеть подлинные, но, может быть, скрытые чувства, желания и намерения этих людей.

В самом деле. А что подумали эти люди, когда после праздной жизни столкнулись с тяжелым повседневным трудом?

Что они подумали, когда им стали говорить о новой жизни, о перевоспитании и о социализме.

И что они подумали о своей будущей карьере и о возможностях этой карьеры в нашей стране, где нет собственников и богатств и нет «блестящих» капиталистических отношений, которые создают, так сказать, изнанку жизни — грабежи, воровство и убийства — с тем, чтобы завладеть деньгами другого.

Заключение

Скажу правду, я скептически подошел к вопросу перевоспитания. Я полагал, что эта знаменитая перековка людей возникла на единственном и основном мотиве — на желании выслужиться, на желании получить волю, блага и льготы.

Я должен сказать, что в общем счете я чрезвычайно ошибся. И я на самом деле увидел перестройку сознания, гордость строителей и удивительное изменение психики у многих заключенных.

Да, конечно, мне пришлось увидеть и более слабые стороны этого дела. Например, я долго разговаривал с одним профессионалом — карманным вором. Он, наговорив мне кучу пышных фраз о своей подлинной перестройке, под конец, жалко улыбнувшись, сказал, что по выходе на волю за ним, конечно, следует присмотреть, чтоб он как-нибудь не свихнулся снова.

Мне пришлось также увидеть у некоторых заключенных излишнюю суету перед начальством, подхалимство и лишние восторженные слова и восклицания перед силой власти, которая, «как в сказке», переделывает людей и природу. За всем этим стояло лишь желание равнодушных в сущности людей выслужиться, желание быть замеченным начальством, желание сделать карьеру. Человеческие свойства, достойные изучения не только в пределах лагеря.

Но это люди мало интересные, они не делают погоды ни в лагере, ни на воле, и о них речь между прочим.

В общем же счете, сколько мне удалось увидеть, ни один человек, прошедший суровую школу перевоспитания, не остался именно таким, как был.

Все почти в той или иной мере получили положительную перековку.

А если эта перековка сделала бы из всех правонарушителей идеальных людей — перо сатирика заржавело бы в дальнейшем от бездействия.

26 августа 1933 года

И вот в те дни, когда я был на Беломорском канале, в одном из лагерей был устроен слет ударников этого строительства. Это был самый удивительный митинг из всех, которые я когда-либо видел.

На эстраду выходили бывшие бандиты, воры, фармазоны[627] и авантюристы и докладывали собранию о произведенных ими работах[628].

Эти речи при всей своей частью неграмотности и наивности звучали как торжественные поэтические произведения. В них не было ни капли фальши, или выдумки, или желания ослепить начальство силой и решительностью своей перестройки.

Я запомнил фразу, которую несколько раз не без гордости и самолюбия повторял один бывший бандит: «И теперь вы все берите с меня пример».

Нет, тут не может быть и речи (в общем счете) о той хитрости и коварстве, на которые идут иной раз люди для достижения своих намерений. Я не увидел тут ни подневольности, ни даже преднамеренности. Тут было почти все подлинное и полноценное[629].

Товарищ Роттенберг

И вот среди этих удивительных ораторов и докладчиков выступил человек лет сорока, с темным, обветренным лицом, высокий, крепкий, несколько лысый и, как мне показалось, необычайно мужественный и энергичный.

Он произнес речь о своей прошлой жизни, о заграничных скитаниях, о тюрьмах, в которых он сидел. И о том, что он тут сделал, и что с ним тут сделали, и что он намерен делать в дальнейшем.

Одна его фраза меня необычайно удивила. Он сказал: «Буржуазный профессор Ломброзо[630] говорит, что мы, преступники, уже рождены преступниками. Какая чушь. Разве могут рождаться преступники? Мой отец — честный труженик — до сих пор работает. Моя мать — честная работница. А то, что случилось со мной, — я в этом раскаиваюсь и от этого окончательно ухожу».

Этот человек был известный международный вор, фармазон и авантюрист, ныне получивший почетный значок за свою отличную и даже героическую работу на строительстве.

Этого человека звали Абрам Исаакович Роттенберг. Этот человек за несколько дней до своего выхода на волю написал свою биографию. И эту биографию дали мне для литературной обработки.

Его биография

Его удивительная жизнь, описанная им самим, — необычайна[631]. Но еще более необычайна перемена его жизни.

Его биографию, написанную несколько небрежно, со многими литературными погрешностями, длиннотами и повторениями, нельзя было, к сожалению, печатать без исправлений. Исправлять же такого рода вещи, за которыми стоит подлинная жизнь, яркий язык улицы, непридуманные характеры и наивность человека, далекого от литературы, — задача необычайной трудности.

Есть такая замечательная книга «Жизнь Бенвенуто Челлини», написанная им самим.

Эта книга столь хороша, что ее можно считать в первом десятке лучших книг.

А между тем книга эта написана неумелой рукою и решительно без всякого знания литературных правил. И, быть может, этим она и особенно хороша.

Когда эту книгу Бенвенуто Челлини[632] дали в свое время одному умному человеку для того, чтобы он подправил ее для печати, он сказал: «Я отказываюсь „причесывать“ эту книгу. Этим ее можно только испортить».

И эта замечательная книга, наивная и неграмотная, была напечатана без существенных исправлений.

Нет, я не хочу сказать, что именно то же можно сделать с биографией Роттенберга.

Тут несколько иное дело. Тут композиция вещи сложна и запутана, и читателю было трудно следить за событиями.

Тут была мертвая ткань, которую надо было оживить дыханием литературы.

Я «причесал» эту рукопись[633]. Но я сделал это как бы рукой самого автора. Я сохранил его язык, его стиль, его незнание литературы и собственный его характер. Это была почти что ювелирная работа.

Такого рода работы мне приходилось и раньше делать. Это всегда требовало опытной руки и особого, почти актерского умения чувствовать все свойства автора.

Итак, вот эта удивительная история жизни человека, написанная им самим, так сказать, «обведенная» моей рукой.

Детство

Я, Абрам Исаакович Роттенберг, родился в Тифлисе[634]. Мне сейчас 40 лет. Мой отец служил рабочим у своего брата. Брат был богатый человек, а отец ничего не имел и почтительно величал своего младшего брата — Давид Исаакович.

А у отца было пять сыновей и две дочки. А самый старший был я.

Мать отдала меня в еврейское благотворительное общество, где учили бесплатно. Это было в своем роде шикарное училище, где давали ученикам на завтрак пирожки, кипяченое молоко и булки.

А когда я приходил домой, то дома часто не было никакой еды.

Мой отец, игрок по натуре, все дни проводил за домино и вдребезги проигрывался. А у матери были мелкие детишки, и ей было тяжело жить, и временами даже она страдала от такой жизни.

А брат отца, т. е. мой дядя, не знал никаких лишений и забот, и его дети ежедневно жрали виноград и яблоки.

Я только смотрел и облизывался.

Тогда, чувствуя себя обиженным судьбой, я стал в школе таскать книги и учебники и продавал их букинисту.

А на эти деньги покупал себе лакомства. И, делая так, я думал: я свое возьму.

Но меня заметили в этом некрасивом деле. И вот позвали мою мать и сказали ей:

— Нехорошими делами занимается ваш сын. Возьмите его из нашей школы.

После этого отец бил меня палкой, а мать кричала: «Он больше не будет».

И вот я перестал ходить в школу. И я стал ходить по базарам. И видел там все, что можно было видеть: и как занимаются аферами, и как продают краденые вещи, и что делают люди, чтобы себе заработать на пропитание и на лучшую жизнь, чем они имели.

Первые аферы

И вот тогда, мальчишкой лет 14, я пошел по торной дорожке.

Там, на базаре, я сблизился с одним человеком. Его звали Акоп. Он мне дал позолоченные часы и такой же браслет и велел это продать, как будто это было краденое. А сам он сделал вид, что он тоже хочет это купить, но торгуется. А какой-то жадный болван, увидев это, купил у меня часы и был очень рад.

После этой удачи мне стали поручать такие же аферы. И я это делал, но в награду получал пустяки. И мне говорили: молчи, или мы тебя побьем, а то и попросту умертвим. Один раз меня арестовали, но, зная дядину фирму, никто не поверил, что я занимаюсь такими делами. А мировой судья, князь Церетели, кажется, поверил, но посмеялся надо мной, говоря, что я такой маленький и уже так нахально и смело обманываю людей. И тогда меня отпустили.

Но потом меня вскоре поймали за другое дело.

Я одному полковнику продал «золотые» часы за сорок рублей. А он мне сказал: «Если будет еще — приноси всякий раз».

Но когда увидел, что это за часы, ужасно рассердился и заявил в полицию.

И вот тогда меня поймали и дали полтора месяца тюремного заключения.

Отец не ходил ко мне на свидания, а мать ходила. Она меня очень любила и страдала, что я сижу.

А когда меня выпустили, случилось так, что я сразу опять попался на этом деле. Мне дали опять полтора месяца.

А когда по выходе в третий раз попался, — меня по закону как рецидивиста отвели в окружной суд.

И там мне дали шесть месяцев тюрьмы. Я думал, что мне не повезло, что я так часто попадаюсь, но мне сказали — это нормальное явление.

Первая любовь

А я был очень расторопный и всегда многим нравился, и меня в тюрьме взяли в аптеку — разносить лекарства.

А когда я разносил по камерам лекарства, я познакомился с одной интересной девушкой, красавицей.

Она там же в тюрьме сидела по таким же приблизительно делам, как и я.

Она была воровкой. Она работала по магазинам. Она была «городушница».

Она в меня влюбилась с первого взгляда. И написала мне записку о своей любви.

Она была казачка. Из Кубани. Ее звали Мария Корниенко. И она была так хороша собой, что все на нее глядели и все удивлялись, какие бывают женщины.

А у нас завязался роман, но мне оставалось сроку до выхода месяц, а ей — четыре месяца.

И мы с ней условились, что я буду ее ожидать во что бы то ни стало.

И вот я вышел на свободу и снова стал заниматься этими делами.

Я очень любил Марию. И зарабатывал больше, чем всегда. И ей накупил такие передачи на двадцать и тридцать рублей, что вез все это ей в тюрьму на фаэтоне. И все удивлялись, как это я так много ей вожу.

Я одевался очень хорошо, был очень интересный, денег имел много, и передачи были такие, что она незаметно мною сильно увлеклась и страшно боялась, что я ее обману и не буду ее ждать.

Но я ее так любил, что ждал целых три месяца. И вот она освободилась, вышла на свободу, и мы с ней стали жить, как муж и жена.

Расплата

Но я тогда скрывался от военной службы (была германская война) и жил на «нелегальном» положении.

А мой отец, этот странный человек, пошедший против своего сына, заявил в полицию, где я.

Меня схватили, но я убежал. И жил с Марией, платя бешеные деньги за то, чтоб нас скрывали.

И несмотря на это, мы с Марией занимались теми же аферами, что и всегда.

Но меня поймали с делом и отправили в Кутаис. Я снова убежал.

И мы стали гастролировать с Марией и зарабатывать большие деньги.

А я тогда ходил в солдатской шинели, и все думали, что если я продаю, то продаю краденое. Все покупали, и мы с Марией жили очень хорошо. Я помогал матери. Я не отказывал своей матери ни в чем. И Марии тоже ни в чем не отказывал.

Но я попался на пустом деле. Я ходил в солдатской форме и не отдал чести одному фельдфебелю. А он меня ударил по морде, что я закачался на своих ногах.

А потом он меня арестовал и отправил к коменданту. А там все выяснилось, кто такой я, и почему я в форме, и чем занимаюсь.

Меня отдали военно-полевому суду.

И я одиннадцать месяцев сидел до суда в заключении.

Тут Мария, страдая за меня и вспоминая мои передачи, стала мне носить много всего. Нет, она меня в этом не перекрыла, но я тогда оценил ее достоинство.

Она была магазинная воровка. И теперь, любя меня, шла на всякое преступление, только бы снабжать меня всем, что я хотел.

Но вот состоялся суд. И меня присудили к каторжным работам на 8 лет.

Моя мать упала на суде в обморок, а Мария так рыдала, что у меня буквально останавливалось сердце.

Меня отвели в отдельную комнату и привели туда этих двух дам, чтоб я с ними попрощался в последний раз.

И туда же почему-то пришел поп и уговаривал мою мать не плакать и дал мне несколько бутербродов, чтоб я закусил. Но я не взял эти бутерброды, потому что какие там могут быть бутерброды в такое время.

Избавление

Тогда Мария, уверенная в своей красоте, пошла к кавалерийскому генералу. Она встала перед ним на колени и сказала, кто она, и кто я, и что ей хотелось бы.

Она сказала:

— Он пойдет на позицию и искупит свою вину. Он снова заслужит свою честь.

А генерал ей сказал:

— Я на тебя удивляюсь. Ты — казачка, а так удивительно просишь за жида. Хорошо, я постараюсь для тебя что-нибудь сделать.

Но он не сделал ничего, а на меня надели кандалы, и я стал дожидаться отправки и своей горькой участи.

Но тут вдруг наступил переворот. Наступила наша февральская революция.

Я вдруг слышу — ломают цепи и все кричат. Нас выпустили во двор. И все кричали и бросали цепи на забор.

И тогда я взял топор, разрубил к черту свои кандалы и тоже повесил их на забор.

И тогда пришел какой-то человек в форме и сказал:

— Что вы делаете? Почему вы тут сидите? Даже кто сидел в городской тюрьме двадцать лет — и то все уже ушли. И ничего не дожидаются вроде вас.

И мы хотели уйти, вдруг приехал председатель исполкома и сказал:

— Подождите. Я отправил телеграмму Керенскому. И он завтра даст ответ, что с вами делать.

Тогда мы устроили митинг. И мы дали Временному правительству обещание не заниматься больше этими делами.

И тут, как нарочно, снова приезжает председатель исполкома и говорит:

— Вот телеграмма от Керенского. Можете уходить. А я в вас уверен.

И мы ему сказали: постараемся[635].

А когда я пришел домой, то вы можете себе представить, сколько было радости. Моя мама упала в обморок от счастья, и я боялся, что она умрет. А Мария и все друзья собрались, как на свадьбу. Были нежные речи. На столе стоял самовар. И мы все сидели и удивлялись превратностям жизни.

Все по-старому

Нет, революция не произвела на меня впечатления. И я к своему делу не остыл.

Да, конечно, я дал Временному правительству обещание не возвращаться к старому, но что ж из того. Мне надо было самому о себе заботиться. И я снова стал продавать камни за бриллианты и медь за золото.

Я стал большим мастером в этом деле и сам удивлялся, как это случилось и как чисто я веду свою работу.

Я стал иметь большие деньги, стал поигрывать в картишки и так далее, стал выпивать и не чуждаться никаких удовольствий. А моя жена Мария была все равно, как пьяная, — так она меня любила, и так она не замечала ничего.

А у нас в это время были в Грузии меньшевики[636].

Жена моя чудесно одевалась, и мы жили на Армянском базаре. А в нее влюбился один национальный гвардеец Вассо.

Он ей сказал:

— Знаешь, я решил твоего афериста убить во что бы то ни стало. И тогда ты непременно будешь моей. Я положил конец твоей старой жизни…

И вот я сижу как-то в ресторане, и вдруг прибегает Мария. И я вижу — она до крайности встревожена. Она взволнована и боится и так мне отвечает:

— Пойдем скорее, душка. Вассо сегодня хочет тебя непременно убить. Он тебя ищет. Он мне поклялся тебя застрелить.

Я говорю:

— Иди домой, а я вслед за тобою приду.

И вдруг входит Вассо. У него тут винтовка, тут маузер и тут холодное оружие. И он лицо имеет такое неприятное, что я содрогаюсь от своей участи.

Он садится напротив меня. Он кладет маузер на стол. И вешает винтовку на спинку стула. И он так мне говорит:

— А вчера мы до черта расстреливали вашего брата.

А тогда мне случилось все равно. Я был подвыпивши. Я был немного под мухой. Меня вдруг оскорбили его слова. Я ударяю кулаком по столу и ему отвечаю:

— Вы, черти, палачи — вот кто вы есть такие. Вы любите людей убивать. Вы есть гады своей страны и своего времени.

Вот он страшно закричал, схватил свой маузер и выстрелил в меня, но я вдруг вскочил на окно и прыгнул вниз.

И вот я прибежал домой.

Мы взяли поскорее с Марией кое-что и шли две станции пешком. Потом мы взяли билеты и поехали в Батум.

А Вассо, как я узнал после, прибежал на вокзал и там стрелял в мирных жителей.

А в Батуме у нас была большая работа. Там у меня были подкуплены агенты Уголовного розыска — некто Риза и армянин Самсон — и также еще один грек и кроме того начальник Уголовного розыска Тоненберг. А также я был в контакте с начальником милиции и делился с ним деньгами. И еще платил кое-что участковым приставам.

Я безнаказанно делал преступления, всем им хорошо платил и никогда не сидел, и они передо мной заискивали.

А жил я тогда у своего маленького брата, и там же была крошечная сестра, которая сейчас врач. Она сейчас доктор медицины. Я жил тогда очень хорошо. Вся комната у меня была в коврах и стояли цветы, и лучшая еда у меня не сходила со стола.

И чего, чего у меня тогда ни было! Одним словом, жил я тогда по-барски.

Поездка за границу

А в это время англичане решили передать Батум грузинам.

А мне знакомые сказали, что Вассо меня ищет, он разгромил к черту всю мою квартиру в Тифлисе и сейчас хочет приехать в Батум, чтобы со мной рассчитаться.

Вот тогда я пришел в английское управление к оккупационному командованию, взял паспорт для себя и для Марии, и вскоре мы отбыли в Турцию, в Константинополь.

Но там у нас, за границей, дела пошли сложней. Денег у меня не было, только были ковры. И в смысле заработков произошла заминка. Надо было приглядеться к новым людям, и что они хотят, и что им нужно, и тогда уже действовать.

А вот моя жена Мария была магазинная воровка, и в это время она меня сильно выручила своим международным делом.

Она ходила по магазинам и воровала материи. Она чудно одевалась, была очень красивая собой, и ей никто не решался ничего сказать, даже если видели что-нибудь похожее. Она была удивительно красивая — трудно даже описать — что ротик, что глазки, что ножки.

На нее турки глядели и говорили: «О!»

Но вскоре приехали в Константинополь наши ребята из Тифлиса и Кутаиса. И тогда мы решили снова продавать камни за бриллианты.

Я сказал:

— Они подумают, что мы награбили в России, и нам все поверят.

И вот мы стали снова прилично зарабатывать.

И я снова стал заниматься алкоголем, стал посещать шантаны, играть в карты и трепаться с шансонетками. Меня увлекала заграничная жизнь, которой я раньше не видел. А Мария плакала от этих дел и сказала, что она от меня уйдет, если я буду вести себя по-прежнему.

Но я не обращал на нее внимания. Я все равно как с ума сошел от новой заграничной жизни.

Новые аферы

Мы тогда очень хорошо зарабатывали. Ихние агенты Уголовного розыска нас отлично знали. Мы им порядочно платили, и они нас не трогали. Они были большие взяточники и любители денег.

Но ихний шеф полиции про это узнал. Он арестовал одного своего агента. А нас велел поймать во что бы то ни стало.

И вот нас, меня и двоих моих приятелей — Мишку Антошвили и Пашку Казанцева, вскоре поймали и отвели в ихний Мудриет, т. е. в Уголовный розыск.

Но мы сумели откупиться на этот раз. Мы дали следователю денег и бриллиантов.

А этот следователь был из греков.

Ужасный арап и очень жадный до удовольствий человек[637].

Мы этому прохвосту дали бриллианты, но ему все было мало. Он вдруг захотел, чтоб мы еще познакомили его с нашими женами.

А у Пашки Казанцева жена была действительно ничего себе. И моя — уж и говорить нечего.

А следователю люди сказали, что наши жены очень хороши. Особенно Мария. Вот он и решил с ними познакомиться.

Он сказал:

— Бриллианты — это бриллианты, а это само собой.

Но мы сказали:

— Пущай он нас выпустит, а мы там посмотрим и наверное познакомим.

Но он сказал:

— Вы забудете. А мне надо сейчас.

Тогда мы через одного нашего друга познакомили его с двумя хорошенькими шансонетками. Мы их подкупили хорошо и сказали греку:

«Вот это наши жены».

И хотя у него явились сомнения (тем более, он два раза видел Марию), но, как жадный до удовольствий человек, он загорелся погулять с ними. Ему было конечно безразлично — с кем. Он только справлял свое самолюбие и потому велел знакомить себя только с женами.

И вот нас после этого выпустили.

И тогда мы снова стали заниматься бриллиантами.

Но тут вскоре произошел с нами неудачный случай.

Мы тогда сделали аферу. Мы взяли у одного турка настоящие бриллианты, как бы посмотреть, а дали ему поддельные.

Дурак турок стал на нас кричать, и нас арестовали и передали в Крокер-отель, в ихний оккупационный суд.

Этот дурак турок сам пришел туда и своими безобразными криками поднял на ноги все высшее командование.

Он кричал, что мы взяли у него настоящие камни и что он ничего подобного не видел в своей жизни. И он требовал, чтоб мы отдали ему.

А камней у нас уже не было.

Судьи прямо со смеху умирали. Они говорили:

— Зачем же ты, дурак, отдал им свои бриллианты? Вот чего мы никак не понимаем.

Он говорит:

— Они, черти, попросили полюбоваться игрой этих камней. А мне было приятно. И я им отдал.

Судьи до того смеялись над ним, что некоторые прямо со стульев падали. И даже, довольные таким смехом, совсем было решили нас отпустить.

Но тут как назло оказалось, что мы были уж тут зарегистрированы.

Они очень рассердились, когда из бумаг узнали, что я такой аферист.

Они на меня кричали и топали ногами.

И они не стали больше смеяться над турком, а сразу присудили нас к шести месяцам каторжных работ и к 400 лирам штрафа. А кто не заплатит штраф, тот пущай еще сидит полгода.

Но потом судьи опять стали смеяться, и я даже подумал, что они пошутили насчет каторжных работ. Но оказалось совсем иначе.

В английской тюрьме

Меня одного отправили на Багдадскую железную дорогу, на станцию Бостанжик. Там была ихняя оккупационная тюрьма.

И вот в этой тюрьме я просидел больше чем полгода.

Я был отрезан от всего мира. С Марией я виделся в последний раз перед судом. Она мне сказала:

— Если бы ты слушался меня, ничего подобного не случилось бы.

Я спросил ее:

— А будешь ли ты меня дожидаться?

Она сказала:

— Я так думаю, наверное, буду. Но не знаю в точности.

И вот я больше чем полгода сижу в английской тюрьме. И ни про кого ничего не знаю.

Мне было там очень тяжело сидеть.

Говорить, конечно, нельзя, курить нельзя. Камера одиночная. И во всем такая строгость, что вы, наверное, удивитесь.

Все делалось по команде. А если что не сделал — бьют боксом и в рыло и в живот и лишают завтрака, или там кофе, или варенья, или еще чего-нибудь.

Сразу, как меня привели в тюрьму, мне дали такой листочек, как меню. Там были написаны все правила тюрьмы. И переводчик мне эти правила прочел. Хотя я и сам понимал по-английски.

Мне дали жестянку с номером. И сказали, что фамилии у меня теперь нету и нету имени, а есть номер, вроде как у собаки.

И посадили в одиночку.

А до звонка там садиться нельзя было. А надо было стоять. А когда был звонок, то надо было ложиться, а стоять уже было нельзя. И я до сих пор не понимаю, как это у них бывает.

Еды давали мало, но она была довольно приличная на вкус. Но прикупать нельзя было, как, например, у нас. И вообще там хоть миллион имейте — никто передачи не дает. У них почему-то этого нету. И мне от этого было скучно сидеть.

Я не видел ничьей заботы.

К работе они относились строго. Им надо было катить вал по дорожкам — утрамбовывать или бить щебенку.

А если кто плохо делал — сержант подходил и давал хорошего бокса.

Этот бокс я до сих пор помню.

Но потом мне переменили работу. Я понравился англичанам, и меня назначили шефом прачечной.

Вот там я имел большой авторитет среди англичан. Я был хорошим исполнителем, и англичане удивлялись, какое отличное белье им выдают после стирки. Нет, я сам не стирал, но я распоряжался этим делом.

Капралы и сержанты давали, чтобы мы постирали белье, и за это иной раз давали нам бутерброды. И это несколько скрашивало нашу жизнь.

Но вот на воле товарищи узнали, где я сижу, заплатили за меня штраф (иначе мне пришлось бы сидеть еще четыре месяца), и меня, наконец, выпустили.

Да, я вздохнул свободно, когда вышел из тюрьмы. Я удивился, какой хороший мир вокруг и как мне все нравится, и какие надежды я еще имею.

Большая беда

Я вышел на свободу, но решил пока в Константинополь не ехать.

Мне хотелось заработать получше, чтоб явиться к Марии не с пустыми руками.

А я тогда стал уже о ней снова тосковать. И мне захотелось ее удивить чем-нибудь особенным.

Я тогда смотался ненадолго в Болгарию. Вот страна, где довольно трудно работать. Там сами многое понимают и не так доверчивы к бриллиантам. Но я там все-таки подходяще заработал и поехал поскорей в Турцию, в Константинополь.

Вот я туда приехал. Прихожу домой. И хочу Марию увидеть. Но хозяйка говорит:

— А ваша комната заперта.

У меня буквально задохнулось сердце, и я отвечаю:

— А где же Мария?

Она говорит:

— Я впрочем не знаю.

Тогда я чем попало открываю свою комнату. Я вхожу туда. Я вижу — на столе лежит письмо. Я беру это письмо. И вижу — это мне пишет Мария.

Она пишет мне письмо:

«Душка, я сегодня уезжаю на пароходе „Сицилия“. А ты меня не ищи, все равно безрезультатно — не найдешь. Я из-за тебя много страдала, и теперь я уезжаю, неизвестно куда. А к старому возврата нет».

Тогда я сразу раскрываю шкафы, гардеробы и мои чемоданы. Меня интересует знать, что она у меня украла.

Но я вижу — все лежит на месте и все не тронуто. Все лежит, как и лежало, и это было удивительно, что я содрогнулся от своих мыслей.

Я тогда все перерыл. Нет, я вижу — она взяла только свое, а моего она ничего не тронула. И только она взяла себе часть денег, а часть денег она мне оставила. И на пачку этих денег в шкафу она положила пресс-папье. Она этим наверно хотела сказать, что она эти деньги оставила вовсе не случайно и что она совсем не позабыла о них, а напротив.

И тогда я снова удивился, как она меня любит. Она едет на пароходе и в последний раз так обо мне заботится. Это меня тронуло до глубины слез. У меня слезы появились на глазах. И я только и мог сказать: «Казачка… Мария Корниенко…»

И потом я подумал: вот какая бывает женская любовь. Ведь другая на ее месте непременно взяла бы все. Все-таки она очень меня любила.

И для меня это была очень большая потеря и большое сострадание, что Мария от меня уехала. Она бросила меня. Но она меня так бросила, как я желаю всем мужчинам, чтобы их так бросали.

У нас это бывает в преступном мире.

Поездка в Болгарию

Я тогда начал пьянствовать. Я сильно пил тогда. Я ходил по кабаре. Но ничего меня тогда не трогало и не увлекало.

Днем я работал по своим делам, а ночью пил и слушал пение и пляски шансонеток.

И тогда моя любимая песня была: «Мы сегодня расстались с тобою без ненужных рыданий и слез»[638].

И когда я входил в ресторан, все знакомые пели мне хором эту песню, и у меня слезы показывались на глазах.

Эту песню я и сейчас не могу слушать без содрогания.

А я тогда был интересный, и все женщины на меня глядели и делали мне всякие предложения.

Но я шансонеток почему-то не любил и ни с кем не сходился. И вот я прогулял все деньги и вскоре с одним близким другом поехал в Болгарию, в Софию.

Тут много было разных дел. Были большие продажи и аферы. Были разные немыслимые дела, от которых вы, наверное, удивитесь, если вам рассказать. Там меня как-то раз приняли за большевика. Меня избили ногами и посадили в тюрьму. Но я откупился.

Там меня несколько раз арестовывали, но я освобождался. За мной ходили по пятам сыщики, но я ускользал от них.

Один раз меня после одного дела поймали и даже надели на меня наручники. Но я сказал конвоиру:

— Подумаешь, сколько делов. Грабим буржуев. Только и всего. А мы эмигранты, и нам надо жить. Войдите в наше положение.

И вот я уговорил его снять с меня наручники. А потом, когда он снял, я взял и убежал.

После многих дел я порядочно заработал, но у меня не было интереса копить большие деньги, и я все однажды проиграл в казино.

На гастролях

И вот тут начались мои странствования по разным странам. Мелькают разные города и разные люди. Проходят месяцы и годы. И дело приближается к 1925 году. Я приезжаю то туда, то сюда. Везде делаю деньги. Снова уезжаю. И за мной сыщики ходят. И вся полиция в смятении следит за мной, насторожившись, что-то будет.

В Болгарии, в Софии, я сижу год в тюрьме. Меня там нещадно бьют хлыстами, прикладами и резиновыми палками, до того, что я теряю свое сознание. Меня там бьют как вора, и как еврея, и как международного афериста.

Но потом, через полгода, я освобождаюсь. Я уезжаю в Софию. Я приезжаю в Грецию. Я там гастролирую. Там меня арестовывают, но я убегаю. Меня арестовывают снова, но я откупаюсь.

Я еду в Яффу[639]. И там занимаюсь разными темными делами.

Потом, в одно прекрасное утро, я неожиданно еду в Египет, в прекрасный город Александрию[640].

Этот город некрасивый. Он грязный. И хотя это Египет, но там я не нахожу ничего египетского. Это город пыльный и душный и мало интересный. И там шантаны не очень хороши. Это кабачки.

Но там у меня происходят большие дела. И как может быть иначе? Я уже говорю на восьми языках и знаю такие обстоятельства, какие никому не известны из людей моего круга. И я уже плаваю глубоко, но меня хочет проглотить каждая рыба. Но я с этим считаюсь и теперь всегда бываю недостигаем.

Но я не задумываюсь, что я делаю. И моя совесть чиста и неподкупна. Меня на это толкает жизнь. И я не задумываюсь, кто я, и что я, и почему это бывает. Я об этом думаю сейчас, но тогда я об этом не думал. И мне тогда не было дела ни до какой мировой солидарности.

И вот в этом городе Александрии я встречаю одного своего близкого друга. Он мне говорит:

— Я видел твою жену в Каире. Она пила твое здоровье. Она была с другим. Поезжай туда, если хочешь.

У меня сердце остановилось от этих слов. Он говорит:

— Что с тобой? Ты белый, как бумага.

Я говорю:

— Я сейчас в Каир не поеду. Я туда поеду, когда несколько успокоюсь от твоих слов. А если я сейчас поеду в Каир — я могу ее поранить. Я без нее не могу жить, а она может не согласиться. И я боюсь ее поранить. Мне этого не хочется. Я лучше поеду на короткое время в Грецию, а когда я остыну, я поеду в Каир.

И вот в одно прекрасное утро я поехал в Грецию.

Неудача

И вот я еду в Грецию и думаю, что хорошо это делаю, что еду в Грецию. Я думаю — пройдет не больше месяца, я остыну и тогда из Греции махну в Каир.

А у меня тогда, после многих дел, нервы были натянуты до черта. Я тогда весь кипел негодованием, и у меня на сердце было не очень спокойно. В таком виде были бы ужасные последствия, если бы я встретил Марию.

Я приехал в Грецию, в Афины.

Там я с одним другом сделал крупное дело. Я с ним обворовал один магазин в обеденный перерыв. Я взял «форд», и мы с моим другом на глазах у всех проходивших открыли магазин, нагрузили наш «форд» шелком и безнаказанно уехали.

Мы разделили нашу добычу. Друг остался в Афинах, а я уехал в Пирей.

Я думал, что я пробуду в Пирее две недели и поеду в Каир, но я пробыл там меньше. Там случилось такое дело, которое перевернуло мою жизнь.

Там я встретился с одним прохвостом. Это был отвратительный человек, подлец. Он был грузинский еврей. И я таких мерзавцев давно не видел. Я вообще не видел таких подлецов.

Он вообще славился тем, что не отдает деньги за товар.

Но я думал: что за чушь, как это он мне может не отдать деньги, хотел бы я посмотреть.

И тогда я дал ему три куска украденного крепдешина.

А он мне действительно денег не принес.

Тогда я пошел его искать. А нервы у меня были натянуты.

Я нашел его в одном ресторане. Он, мерзавец, играл в домино. Он пил и играл в домино. Он играл с каким-то вроде него прохвостом. Они оба два мне сразу показались омерзительны.

Но я ему честно сказал, хотя меня разрывала злоба. Я ему сказал:

— Я пришел за деньгами. Как ты на это смотришь?

Он сказал:

— За счет денег ты лучше не тревожься. Я тебе денег решил не давать. А ты ко мне не подходи с наскоком. Ты такой павлин, что если крикнешь, то полиция обрадуется твоему крику. Лучше уходи, а то тебя тут арестуют. И ты будешь сам не рад, что требуешь от меня деньги.

Но меня эти слова ударили по больному месту. И я был выпивши.

Я вдруг взял, схватил наргиле[641] и рассек ему голову. Он упал, и все закричали.

А я бросился на лестницу. И когда снизу бежали люди, чтоб увидеть, что случилось и кого задержать, — я шел удивительно спокойно. И никто на меня не подумал.

Я вышел на улицу. И уж тут побежал в свою гостиницу.

Но там вдруг вижу полицейских. Это приехали за мной. Им дали знать, чтоб меня арестовали и что я чуть не убил человека.

Тогда я, не заходя в гостиницу, где у меня были все вещи, бросился назад.

Я пошел в порт, чтоб сесть на любой пароход и куда-нибудь уехать из этих мест.

А у меня с собой были небольшие деньги и документы. Что касается вещей, то какие могут быть вещи в таком положении?

Я спрашиваю про один пароход:

— Куда он идет?

А мне говорят:

— Он сейчас уходит в Яффу.

И вот я незаметным образом (а была ночь) взбираюсь через корму на этот пароход и прячусь за ящики.

И вот — я слышу — гудок. Пароход отходит. И тогда я спокойно выхожу и прогуливаюсь между публикой.

И вдруг я слышу русские речи. Что такое? Я слышу русский язык. Я слышу наши слова. И от этих слов у меня сердце останавливается. И вдруг я вижу — я еду на советском пароходе.

Спрашиваю одного, что за пароход, на котором я еду. И он говорит:

— Это советский пароход «Тобольск». Он едет в Яффу.

Тогда у меня отлегло на сердце. В Яффе, думаю, я непременно сойду.

Непредвиденное путешествие

Я думаю — доеду в крайнем случае до Яффы, раз он едет в Яффу, и там сойду.

Мы приезжаем в Яффу. Я хочу сойти, но меня полиция не пускает на берег.

Я показываю свой паспорт, но полиция мне не верит.

— Раз, — говорят, — ты едешь на советском судне, значит ты непременно сам советский. А нам, может быть, показываешь какую-нибудь липу. Нас этими делами не удивишь. Много мы таких видали!

Я говорю:

— Как это может быть?!

Но мне говорят:

— Не надо слов. Поезжайте дальше.

Я говорю им по-английски:

— Войдите в положение. Я буквально не могу ехать на этом пароходе.

Но они смеются, и ни под каким видом меня не пускают.

— А какая следующая пристань?

А мне говорят:

— Из Яффы мы поедем в Одессу.

И я тогда вижу, что создается такое положение, благодаря чему мне надо ехать в СССР.

Нет, я тогда мало знал, что это за Страна советов и с чем это кушают.

Я не задумывался о политике. Я делал свои дела, которые есть обыкновенные дела в других странах.

И совесть моя была чиста.

Я поехал в СССР.

Я — опытный вор и мастер своего дела. Я думал — я ни в какой стране, где есть люди, не пропаду со своим мастерством.

И вот из Яффы мы поехали прямым ходом в Одессу.

Мы поехали в эту страну, где произошла социальная революция. Но я еще не знаю, что это такое. Я не знаю, как это бывает. Но мне раньше другие говорили, что там живется как будто бы плохо.

Мы поехали в Одессу. И можете себе представить, какие у меня были чувства и настроения. Нет, я был даже рад, что увижу, наконец, свою родину, но неизвестность меня страшила.

Я тогда отдался в руки командованию на пароходе и сказал, кто я такой. Тем более, что я не люблю туману напускать.

Мне сказали:

— Поезжай в Одессу. Мы тебя передадим в ГПУ. А там разберутся, что ты за птица[642].

И вот 9 января 1926 года мы приехали в Одессу.

Гастроли в СССР

В Одессе меня передали в ГПУ. Там сказали:

— Может быть, ты шпион. Мы тебе дадим 58-ю статью, пункт 6[643].

Тогда я им рассказываю все, как есть. Я им рассказываю абсолютно все.

И тогда меня везут в Тифлис для выяснения личности.

Там, в Тифлисе, Коллегия ГПУ дает мне три года вольной высылки в Барабинский округ в Сибири.

Я туда приезжаю и там живу.

Я там живу у портного.

И там чуть не женюсь на одной комсомолке — В. Она мне понравилась.

И я ей понравился. А за ней ухаживал секретарь комсомольской ячейки.

Он пошел к прокурору и сказал:

— Это не дело, чтобы такие личности ухаживали за комсомолками. (Он думал, что я банкир, а не вор.)

Тогда прокурор отправил меня в Туруханский край, в Енисейский район, в село Назимово.

А секретаря ячейки тоже куда-то отправили. Я, впрочем, не знаю, куда. Но он там не остался. И он-таки не увидел этой В., как своих ушей.

Меня через год освободили. Я хотел поехать к этой В. Но мне стало известно, что она мне изменила.

И тогда я поехал на Кавказ. Я не поехал к ней. У нас — в преступном мире — если не наша, так уж не наша.

Я приехал в Тифлис и стал заниматься старыми гешефтами[644].

А из Тифлиса, где мне не понравились мои дела, я отбыл в Батум.

Но и в Батуме я терпел неудачи. Я уже подумал, что счастье мне изменило, но увидел, что дело не в счастье, а в другом. Я не увидел прежних покупателей. И я не увидел такого прежнего рвения что-нибудь купить. Нет, зарабатывать было можно: доверчивые дураки находились, но все это было не то и не то.

Я тогда из Батума уехал в Поти.

В Поти меня взяли за одно дело, и я там отбыл шестимесячное заключение.

После этого я вернулся обратно в Тифлис и спокойно работал там год и ни разу не был арестован.

Однако работа шла довольно вяло. И особенно крупных дел я сделать не сумел.

Последнее дело

И вот наступил 1929 год. Я живу в Тифлисе. И живет в Тифлисе такая одна дама, я вижу, весьма интеллигентная и культурная. И она занимается проституцией. А я об этом не знаю. И она мне об этом, конечно, не говорит. И я знакомлюсь с ней как ни в чем не бывало. И у нас с ней завязывается роман. А по виду никак про нее это не скажешь.

Но это была такая абсолютная дрянь, такая, как бы сказать, непревзойденная личность во всей Европе, что вы удивитесь, если все это описать.

Это была в полной мере дрянь. Это была потерявшая свою совесть и свое достоинство дрянь, которой не место в нашем Союзе и в нашем будущем.

А я об этом ничего не знаю и живу с ней, и она делает вид, что меня любит. А ей нужны деньги — и больше ничего. И у ней есть кот[645]. А я об этом не знаю. Я доверчиво попадаюсь на ее удочку.

Она узнает от меня разные сведения обо мне и такие мои грешки, какие я бы и своей матери не сказал.

И вот тут я попадаю в исправительную тюрьму. Я попадаю за одно дело, и мне дают год.

Но я там жил довольно прилично. Я имел свободное хождение. Носил посылки и делал поручения. Мне платили деньги, и я не мог особенно жаловаться.

А Полина (ее звали Полиной) часто приходила ко мне и брала у меня деньги. И я ей не отказывал. Наконец приходит моя мать и говорит:

— Твоя Полина такая дрянь, что это удивительно. Она занимается проституцией. Ты ввел в наш дом разврат.

И мне товарищи стали говорить:

— Как тебе не стыдно. Она давно уже проститутка. Или ты ослеп, что ничего не видишь!

И вот вскоре меня освободили. Мне зачли все рабочие дни, и я, немного побыв в тюрьме, освободился. Я вернулся домой и говорю ей:

— Я тебе дам половину моих вещей и все деньги — только уезжай из Тифлиса. Я с тобою не могу жить под одним небом. Уезжай немедленно.

А она взяла деньги, отдала их своему коту и говорит:

— Я не уеду, мне и тут хорошо.

Тогда я беру ее за руку и говорю:

— Мы сейчас пойдем, купим билет, и ты уедешь.

И она говорит:

— Ладно, я поеду.

Я иду ей покупать билет, подхожу к вокзалу, и вдруг она начинает кричать:

— Вот идет бандит и вор. Вот, смотрите, идет международный аферист и жулик, которого надо расстрелять во что бы то ни стало.

Тут собирается толпа. Я говорю толпе:

— Расходитесь. Абсолютно ничего интересного нету. Это небольшая семейная ссора между мужем и женой.

Но она кричит:

— Это такой бандит, и у него такие жуткие дела, что вы не можете себе представить. Мне, — говорит, — дурно делается от одного его вида. Все держите его, он сейчас убежит.

Тут приходят чекисты и забирают нас обоих с собою.

Она им рассказывает все дела и все, чего знает, и меня тогда отправляют в тюрьму. А ее освобождают.

И вот Коллегия ЗакГПУ дает мне три года лагеря.

А это было 29 апреля 1932 года.

На Беломорском канале

И вот в апреле 1932 года я был отправлен в распоряжение ГПУ на строительство Беломорско-Балтийского канала.

Я с ужасом приехал в эти места. Мне казалось, что моя жизнь закончилась, что я тут пропаду и потеряюсь. И никогда не вернусь в Тифлис.

Мне тут очень не понравилось. И хотя была весна, но тут лежал снег. И природа была чахлая, и так мне было тут удивительно тяжело, что я не предвидел конца. И три года этой ссылки для меня казались тяжелей, чем все остальное на свете.

Меня отправили в седьмое отделение на разъезд Сосновец[646]. Это был первый лагерный пункт.

И я приехал на этот пункт, как на кладбище. И тогда шел дождь, и деревья тут были маленькие, даже травы не было, и только торчали камни, и я думал, что я на этих камнях помру, не дождавшись новой участи.

И в таком моем огорчении меня отправили на скальные работы на шлюз № 14[647].

Там дробили и взрывали скалы, и работа была очень тяжелая.

И тем более — я никогда не работал и считал работу за преступление и за позор.

Я ковырялся первые дни и давал всего 30, а то и 20 процентов.

А тут у нас был десятник Буфиус. Он — немец.

Он говорит:

— Ты до чего здоровый парень, а работать не можешь. Фу как стыдно.

Но мне показалось это смешно, и я ему хорошо сказал. Я ему сказал:

— Работают дураки и лошади, а я ни то и ни это. А если ты настолько любишь работу, вот и поработай за меня. А я погляжу, какой ты дурак. А еще немец.

Вот он об этом сказал Тряскову. Такой был у нас прораб. Довольно энергичный человек.

Тот со мной поговорил, но все напрасно. Я его заругал и велел ему отойти от меня подальше.

И вот так и шло дело. Я выбивал еле 30 процентов, чтоб не заснуть, и думал про Грецию, и про свои дела, и про свое прошлое, которое мне казалось волшебной сказкой.

Но тут проходил наш начальник Сапронов. Вот десятник к нему подскочил и ему рассказал про меня, и он, т. е. Сапронов, мне говорит:

— Это странно. У нас все работают. У нас редко бывают такие отказы. У нас крайне спешное дело, и это удивительно, что ты отказываешься. Наверное ты чего-нибудь не понимаешь.

Вот он со мной говорит, а мне мало интереса его разговоры.

Я ему говорю:

— Я привык видеть сразу результаты своей работы, я работал для себя и за это видел улучшение своего быта. А тут я кого порадую — я и сам не знаю. А что касается вас, то вы есть казенное начальство, и вы говорите мне, что вам велят.

Вот он до крайности удивился моим словам и пошел к себе.

Разговор за чашкой чая

Вскоре приходит другой воспитатель — Варламов. Он мне говорит:

— После работы зайди к Сапронову. Он хочет с тобой поговорить. Он очень удивляется на тебя.

Вот я прихожу к Сапронову. А у него приготовлен чай, лежит печенье, карамель, хорошие папиросы.

Я прихожу и про себя улыбаюсь. Думаю — принимает за маленького — на что хочет приобрести мое доверие.

Вот он садится со мной на стулья. Мы с ним много разговариваем. Он интересуется моим прошлым.

И я ему все рассказываю.

И он снова до крайности удивляется построению моей жизни.

И мы с ним пьем чай и едим печенье, и я вижу, что это приличный человек, с которым можно поговорить.

Он мне сказал:

— Вот ты везде побывал и везде видел, какая за границей воспитательная политика. Тебя крошили дубинками и били в морду. Но мы не за приличное отношение требуем работы. Да, конечно, у нас не рай. У нас трудно. Но если бы у нас был рай — к нам бы все стремились и делали бы преступления. Но мы этого не хотим. А мы требуем работы — мы работаем для себя, а не для капитала. И мы хотим, чтоб наша страна процветала.

Он мне дал папирос, и я пошел в свой барак и по дороге удивлялся новой моде в местах заключения.

На другой день скорее из симпатии к нему, чем из чего другого, я выбил 87 процентов.

Слово и дело

А на другой день проходит мимо нас начальник отделения Прохорский[648] совместно с Сапроновым. Прохорский говорит:

— Я тебя решительно не понимаю. Почему ты не хочешь работать? Разве мы для кого-нибудь постороннего стараемся? Мы работаем, чтоб в стране было лучше. А если будет лучше — и тебе будет лучше. Мы работаем для блага народа. Это общий интерес. Разве ты контрреволюционер? По-моему, ты нам социально-близкий. Иди нам навстречу, а мы о тебе позаботимся. Будешь хорошо работать — и мы тебя досрочно освободим и дадим тебе такую специальность, которая лучше твоей, и такую квалификацию, что все двери откроются перед тобой, когда выйдешь на волю.

Вот он так поговорил со мной и попрощался и ушел.

И я подумал: это прямо удивительно, пристали ко мне, как банные листья. Из вора хотят рабочего сделать.

Но вот вскоре, дня через три, прибегает воспитатель Варламов и говорит:

— Тебя снова просят Прохоровский и Сапронов.

Вот я прихожу к ним. Разговариваем. Беседуем. Чай пьем. Кушаем печенье. Они стали мне говорить о новом государстве, где нету капиталистов и собственников. Они мне развернули картину труда и такой жизни, какая нам во сне не снилась.

И тогда я им говорю:

— Интересно, что воров не будет. Вот это интересно.

— Воров, — они говорят, — конечно, не будет, поскольку никому не надо будет красть. И у кого красть! Вор — это изнанка капитализма.

Мы много говорили тогда о том и о сем. Прохорский мне говорил, что я неправ, что теперь наступила другая жизнь и что ворам придется переквалифицироваться.

Это меня очень рассмешило, и я подумал, что если это так, то действительно надо поработать. Тем более, что я еще в Тифлисе чувствовал что-то не то.

И я ушел к себе и на другой день дал 140 процентов.

А кто работал на скальных работах, тот поймет, что это значит. Это значит черт знает что! А на другой день я дал опять 140.

Я начал работать. И потом думал о своей прежней жизни и о том, что я представляю из себя.

Нет, мне не было совестно, что я вор. Ну я вор. Меня так направила жизнь. И Прохорский мне сам сказал — это изнанка жизни. Значит, я не виноват.

И значит, я буду виноват, если другая жизнь, а я ворую.

И постепенно совесть меня убивала. И мне хотелось работать без понукания.

И я однажды дал 150 процентов.

И вся наша бригада стала давать 100 процентов. И мы были рады, когда это случилось. Мы ходили и радовались. И нам тогда стали в ларьке отпускать все, что нужно. И мне выписали хорошую одежду и сапоги.

И, увидев такое приятное, заботливое отношение к себе, я прямо готов был разбиться в лепешку, но все сделать, что нужно.

И я в бригаде тогда сказал:

— Давайте постараемся.

И все сказали:

— Да, конечно.

И мы работали, как черти, и нам некогда было подумать ни о чем. Но я иногда думал про Марию Корниенко. И у меня сердце останавливалось.

За работой

Да, мы тогда работали на совесть. Нам нельзя было не работать. Тут появились приказы тов. Фирина[649]. Товарищ Фирин в своих приказах говорил, что к тридцатипятникам[650], к соцвредам[651] и женщинам должен быть наилучший, гуманнейший подход.

Нас не только ударить — нас за руку не смели потянуть.

На нас замахнуться не имели права.

И если б тов. Фирин увидел, что это не так, — горе тому начальнику, который не выполнил его приказания.

И мы от этих заботливых и любовных слов дошли до крайней степени настроения.

Да, мы тогда дали рекордные показатели нашей работы.

Мы дошли до 150 процентов.

Вы можете не поверить, но мы тачки бегом возили. Мы бежали с тачкой. Мы такие дела производили, что трудно описать. Тут каждый из нас наперерыв старался.

Мы увидели — это большое дело. Мы увидели, что это работа, а не бездушное дело, вроде как дробить щебенку в оккупационной тюрьме.

Нас теперь цель преследовала. Мы желали цель поскорей увидеть. И при этом нас видели, замечали, и мы имели заботу и уход.

Мы стали брать на буксир отстающих[652]. Мы вели общественную работу. А я стал член производственной тройки.

И вот наша бригада оказалась лучшей, и нас перебросили на бетон. Нам там хотели дать хорошую квалификацию. И мы там это получили.

Мы там давали по 180 замесов. И сам прораб Мартынов обращал на нас внимание. И начальники Сапронов и Прохорский мне говорили:

— Правильно делаешь. Мы на тебя пришли полюбоваться.

Философия нищеты

А в одно прекрасное утро пришли до меня опять эти начальники, Сапронов и Прохорский. Они мне так сказали:

— У нас произошел отказ со стороны тридцатипятников. Надо тебе пойти туда поговорить с ними. Надо, чтоб они вышли на работу. Там идет буза[653]. У тех, которые не получили льготы к Октябрю.

Я пошел туда.

Там были в бараке, собравшись, тридцатипятники. Это были все головорезы, опытные воры, фармазоны и городушники. Они меня на смех подняли, когда я к ним пришел. Они сказали:

— Ты сперва сам филонил, а теперь с начальством ссучился. Валяй, уходи.

Я тогда им сказал:

— Дозвольте сказать два слова.

И некоторые сказали:

— Ну говори. Только поскорей — нам спать надо. (А был день.)

И они лежали на нарах, задравши головы, и было видать, что их ничем не возьмешь. И тогда я сказал:

— Господа, надо видеть социальные сдвиги. Мы есть воры, но, оказывается, этого вскоре у них не будет.

И тогда многие засмеялись и сказали:

— Как это так?

И я тогда встал на нары (и они все заинтересовались) и так им сказал:

— Мы тут собрались с вами одной семьей. Мы с вами делали одно многолетнее общее дело — мы грабили и воровали. И нас неразрывно связывало это кровное дело, а что касается меня, то я ни с кем не ссучился. Только я вижу такие перемены, благодаря чему я работаю и даже пришел сюда.

Они спросили:

— Какие перемены?

И тогда я сказал:

— Господа, нашему преступному миру пришел крах. Это надо видеть и понимать. Которые новички в этом деле — те пусть плавают в своих надеждах, а которые как и я — те бесконечно много понимают и это чувствуют. В нашем преступном мире произошел крах. Я не скажу за другие страны, но у нас это как будто бы. И если не сейчас, то, наверное, в скором времени.

И тогда некоторые сказали:

— Похоже на то.

А некоторые сказали:

— Нет.

И тогда я им развернул такую картину труда, что они ахнули.

— У кого же красть, — я сказал, — если богачей не будет и не будет у нас собственников.

И тогда они сказали:

— Если будет только беднота, а богачей не будет, тогда тем не менее будут воровать. А если будут все сравнительно богаты, а бедноты не будет — тогда скорей всего наступит в нашем преступном мире крах.

И тогда я сказал:

— Наверное так и будет. И мы должны иметь другую квалификацию. Мы обязаны поработать, и нам это в скором времени зачтется.

Нет, они в тот день на работу не пошли. Они пошумели, покричали и легли спать. А на другой день я опять с ними имел разговор. Я им сказал:

— Господа, давайте будем работать.

А они сказали:

— А как это делается?

На третий день я хотел попросить, чтоб нам дали чаю с печеньем, чтоб разговаривать, но до этого не дошло.

Они все вышли на работу, и все захотели перековаться.

Повышение

И тогда меня назначили у них младшим воспитателем. Я у них организовал шесть трудовых коллективов.

Мы работали на славу. И один мой коллектив в штурмовые дни давал 220 процентов. А другие меньше 120 процентов тоже не давали. И теперь они почти все освобождены досрочно.

И я в изоляторах стал иметь большой авторитет. Меня стали уважать массы.

Мне доверили смотреть за питанием лагерников. И я проводил работу среди нацменов[654], и на кухнях я прекратил блат[655].

Мы читали газеты. Мы устроили кружок безбожников и занимались ликвидацией неграмотности.

Потом я был назначен комиссаром пятого участка и старшим воспитателем.

И всюду у меня люди работали, как львы, и ни до кого я пальцем не дотронулся.

А в настоящее время я — шеф штрафного изолятора и инструктор КВЧ[656].

В настоящий момент, когда я пишу, мне осталось несколько дней до выхода.

Я пробыл в лагере полтора года. И я выхожу отсюда с таким сознанием, как будто у меня не было мрачного прошлого, а есть только светлое будущее.

Последние известия

Осенью 1933 года Роттенберг был награжден почетным значком Беломорстроя. И свободным гражданином выехал на строительство Волга — Москва.

Он пробыл месяц на этом строительстве и, как я на днях узнал, взяв отпуск, выехал в Тифлис. Ему хотелось повидать свою мать, которой он доставил так много огорчений.

И я представляю его чувства, с какими он ехал на родину, и тот трепет гордости и восторга, с каким он открыл дверь в свою комнату и сказал родным «здравствуйте»[657].

И я желаю вам, товарищ Роттенберг, успеха в новой вашей жизни и оправдания всех надежд.

А этот рассказ вы непременно пошлите в Каир казачке Марии Корниенко.

Все хорошо, что хорошо кончается

Итак, наш занимательный рассказ о бывшем воре Роттенберге окончен.

Теперь попробуем ножом хирурга, так сказать, разрезать ткань поверхности.

Три предположения могут возникнуть у скептика, который привык сомневаться в человеческих чувствах.

Либо Роттенберг, прошедший огонь, воды и медные трубы, действительно изменил свое сознание и действительно перековался, столкнувшись с правильной системой воспитания.

Либо он сделал новую «аферу».

Либо он, будучи неглупым человеком, рассудив все, решил, что преступному миру действительно приходит крах и сейчас вору надо переквалифицироваться. Причем, если это так, то он сделал это не по моральным соображениям, а по соображениям необходимости.

Я кладу на весы своего профессионального умения разбираться в людях эти три предположения.

И я делаю вывод: Роттенберг благодаря правильному воспитанию изменил свою психику и перевоспитал свое сознание и при этом, конечно, учел изменения в нашей жизни. И в этом я так же уверен, как в самом себе. Иначе я — мечтатель, наивный человек и простофиля. Вот грехи, которых у меня не было за всю мою жизнь.

Вот за новую жизнь этого человека я бы поручился. Но я оговорюсь: я бы поручился только при наших, некапиталистических условиях.

Я еще раз желаю успеха Роттенбергу, и мне хочется ему сказать его же словами: вашему преступному миру приходит крах…

Я хочу жить в такой стране, где двери не будут закрываться на замки и где будут позабыты печальные слова: грабеж, вор и убийство.

Голубая книга

М. Горькому

Дорогой Алексей Максимович!

Два года назад в своем письме вы посоветовали мне написать смешную и сатирическую книгу — историю человеческой жизни.

Вы писали:

«По-моему, вы и теперь могли бы пестрым бисером вашего лексикона изобразить — вышить что-то вроде юмористической „Истории культуры“. Это я говорю совершенно убежденно и серьезно…»[658]

Я могу сейчас признаться, Алексей Максимович, что я весьма недоверчиво отнесся к вашей теме. Мне показалось, что вы предлагаете мне написать какую-нибудь юмористическую книжку, подобную тем, какие уже бывали у нас в литературе, например «Путешествие сатириконовцев по Европе»[659] или что-нибудь вроде этого.

Однако, работая нынче над книгой рассказов и желая соединить эти рассказы в одно целое (что мне удалось сделать при помощи истории), я неожиданно наткнулся на ту же самую тему, что вы мне предложили. И тогда, вспомнив ваши слова, я с уверенностью принялся за работу.

Нет, у меня не хватило бы сил и уменья взять вашу тему в полной своей мере. Я написал не Историю культуры, а, может быть, всего лишь краткую историю человеческих отношений.

Позвольте же, глубокоуважаемый Алексей Максимович, посвятить вам этот мой слабый, но усердный труд, эту мою «Голубую книгу», которую вы так удивительно предвидели и которую мне было тем более легко и радостно писать, сознавая, что вы будете ее читателем.

Сердечно любящий вас

Мих. Зощенко Январь, 1934 г. Ленинград

Предисловие

Веселость нас никогда не покидала.

Вот уже пятнадцать лет мы, по мере своих сил, пишем смешные и забавные сочинения и своим смехом веселим многих граждан, желающих видеть в наших строчках именно то, что они желают видеть, а не что-нибудь серьезное, поучительное или досаждающее их жизни.

И мы, вероятно по своему малодушию, бесконечно рады и довольны этому обстоятельству.

Нынче мы замыслили написать не менее веселую и забавную книжонку о самых разнообразных поступках и чувствах людей.

Однако мы решили написать не только о поступках наших современников. Перелистав страницы истории, мы отыскали весьма забавные факты и смешные сценки, наглядно рисующие поступки прежних людей. Каковые сценки мы также предложим вашему вниманию. Они нам весьма пригодятся для доказательства и утверждения наших дилетантских мыслей.

Нынче, когда открывается новая страница истории, той удивительной истории, которая будет происходить на новых основаниях, быть может, без бешеной погони за деньгами и без великих злодеяний в этой области, нынче особенно любопытно и всем полезно посмотреть, как жили раньше.

И в силу этого мы решили, прежде чем приступить к новеллам из нашей жизни, рассказать вам кое-что из прежнего.

И вот, перелистав страницы истории своей рукой невежды и дилетанта, мы подметили неожиданно для себя, что большинство самых невероятных событий случалось по весьма немногочисленным причинам. Мы подметили, что особую роль в истории играли деньги, любовь, коварство, неудачи и кое-какие удивительные события, о которых речь будет дальше.

И вот в силу этого мы разбили нашу книгу на пять соответствующих отделов.

И тогда мы с необычайной легкостью, буквально как мячи в сетку, распихали наши новеллы по своим надлежащим местам.

И тогда получилась удивительно стройная система. Книга заиграла всеми огнями радуги. И осветила все, что ей надо было осветить.

Итак, в книге будет пять отделов.

В каждом отделе будет особая речь о том предмете, который явится нашей темой.

Так, например, в отделе «Любовь» мы расскажем вам, что знаем и думаем об этом возвышенном чувстве, затем припомним самые удивительные, любопытные приключения из прежней истории и уж затем, посмеявшись вместе с читателем над этими старыми, поблекшими приключениями, расскажем, что иной раз случается и бывает на этом фронте в наши переходные дни.

И то же самое мы сделаем в каждом отделе.

И тогда получится картина полная и достойная современного читателя, который перевалил через вершины прошлого и уже двумя ногами становится в новой жизни.

Конечно, ученые мужи, подобострастно читающие историю через пенсне, могут ужасно рассердиться, найдя наше деление произвольным, крайне условным и легкомысленным.

Но пущай они сердятся, а мы тем не менее будем продолжать.

Итак, перед нашим взором пять отделов: Деньги, Любовь, Коварство, Неудачи и Удивительные события.

Отметим, что последний отдел должен быть самый замечательный.

В этом отделе будут отмечены наилучшие, наиблагороднейшие поступки, поступки высокого мужества, великодушия, благородства, героической борьбы и стремления к лучшему.

Этот отдел, по нашей мысли, должен зазвучать, как Героическая симфония Бетховена[660].

Нашу книгу мы назвали голубой.

Голубая книга!

Мы назвали ее так оттого, что все другие цвета были своевременно разобраны. Синяя книга, белая, коричневая, оранжевая… Все цвета эти были использованы для названий книг, которые выпускались различными государствами для доказательства своей правоты или, напротив, — вины других.

Нам едва оставалось четыре-пять совершенно невзрачных цвета. Что-то такое: серый, розовый, зеленый и лиловый. И посудите сами, что таким каким-либо пустым и незначительным цветом было бы по меньшей мере странно и оскорбительно назвать нашу книгу.

Но еще оставался голубой цвет, на котором мы и остановили свое внимание.

Этим цветом надежды, цветом, который с давних пор означает скромность, молодость и все хорошее и возвышенное, этим цветом неба, в котором летают голуби и аэропланы, цветом неба, которое расстилается над нами, мы называем нашу смешную и отчасти трогательную книжку.

И что бы об этой книге ни говорили, — в ней больше радости и надежды, чем насмешки, и меньше иронии, чем настоящей, сердечной любви и нежной привязанности к людям.

Итак, поделившись с вами общими замечаниями, мы торжественно открываем наши отделы.

И по этим отделам, как по аллеям истории, мы предлагаем читателю прогуляться.

Дайте вашу мужественную руку, читатель. Идемте. Мы желаем вам показать кое-какие достопримечательности.

Итак, мы открываем первый отдел — «Деньги», который в свою очередь распадается на два отдела: исторические новеллы о деньгах и рассказы из наших дней на эту же тему.

А прежде этого в отвлеченной беседе обрисуем общее положение.

Итак — «Деньги».

I. Деньги

1. Мы живем в удивительное время, когда к деньгам изменилось отношение.

Мы живем в той стране, в которой прекратилось величественное шествие капитала.

Мы живем в том государстве, где люди получают деньги за свой труд, а не за что-нибудь другое.

И потому деньги получили другой смысл и другое более благородное назначение — на них уже не купишь честь и славу.

2. Этот могущественный предмет до сей славной поры с легкостью покупал все, что вам было угодно. Он покупал сердечную дружбу и уважение, безумную страсть и нежную преданность, неслыханный почет, независимость и славу и все, что имелось наилучшего в этом мире.

Но он не только покупал, он еще, так сказать, имел совершенно сказочные свойства превращений.

И, например, обладательница этого предмета, какая-нибудь там крикливая, подслеповатая бабенка, без трех передних зубов, превращалась в прелестную нимфу. И вокруг нее, как больные, находились лучшие мужчины, добиваясь ее тусклого взгляда и благосклонности.

3. Полоумный дурак, тупица или полный идиот, еле ворочающий своим косноязычным языком, становился остроумным малым, поминутно говорящим афоризмы житейской мудрости. Пройдоха, сукин сын и жулик, грязная душонка которого при других обстоятельствах вызывала бы омерзение, делался почетным лицом, которому охота была пожать руку. И безногий калека с рваным ухом и развороченной мордой нередко превращался в довольно симпатичного юношу с ангельской физиономией.

Вот в кого превращались обладатели этого предмета.

И вот, увы, этому магическому предмету, слишком действовавшему на наше мягкое, как воск, воображение и имеющему столь поразительные свойства, достойные сказки, нанесены у нас тяжелые раны. И что из этого будет и получится, лично нам пока в полной мере и до конца неизвестно.

Однако мы думаем, что ничего плохого, кроме хорошего, не произойдет. И, быть может, счастье еще озарит нашу горестную жизнь.

4. Вот если, предположим, какое-нибудь, ну я не знаю, какое-нибудь там разумное существо, скажем, с другой культурной планеты, ну предположим, с Марса или там с Юпитера, завернет, допустим, ненадолго на нашу скромную землю, — существо это, не привыкшее к нашим земным делам, до крайности изумится течению нашей земной жизни.

Конечно, хочется думать, что это разумное существо в первую очередь и хотя бы ввиду обширности наших полей и равнин завернет или упадет именно к нам. И тогда его изумление не будет столь грандиозно.

Но если оно, допустим, по неопытности или там из крайнего любопытства, или, чего доброго, из желания, в силу своей порочности, порезвиться, завернет сначала в одну из европейских стран, рассчитывая там отвести свою душеньку, засохшую в мытарствах далеких и строгих планет, то оно, непривычное к таким видам, до крайности поразится в первое же мгновенье.

5. Вот, предположим, существо это спустилось, или, придерживаясь более земных понятий, скажем — упало на своем летательном аппарате куда-нибудь, ну там, поблизости какого-нибудь мирового города, где, так сказать, блеск, треск и иммер элеган.

Сверкают, предположим, лампионы. Вырываются к небу лучи реклам. Блестит на облаках всем на удивленье какая-нибудь там световая бутылка с шампанским. Пробка у ней нарочно выскакивает. Световые брызги блестят. Внизу гремит музыка. Поезд грохочет. Визжит там, я извиняюсь, какой-нибудь человечишко, которому отхватило полноги. Сок течет… Автомобиль едет, до отказу наполненный шикарными дамами. Они с хохотом и прибаутками едут куда-нибудь там, ну я не знаю, — в оперу или кабаре, повеселиться. Бравый полисмен оживленно отдает им честь… Где-то мило поют… Где-то раздается выстрел… Где-то плачут, охают и танцуют.

6. Одним словом, грохот, треск и блеск ошеломляют наше приезжее существо, которое тем не менее бесстрашно устремляется вперед, чтоб посмотреть на невиданное дотоле зрелище.

Смешавшись с толпой, наше странное существо идет, предположим, на своих кривых ножках по главной улице.

Ротик у него раскрыт, глазенки вращаются туда и сюда, в сердце, если имеется таковое, неясная тревога сменяется сожалением, что сдуру оставлено насиженное место, и вот — не угодно ли, может быть, черт знает что сейчас произойдет.

И вдруг существо видит: подъезжает к подъезду какой-нибудь там шикарный мотор.

7. Три швейцара стремительно выбегают и с превеликим почтением открывают дверцы. И любопытные, затаив дыхание, смотрят на того, кто сейчас оттуда вылезет.

И вдруг из авто, наклонив головку, выпархивает, вообразите себе, этакая куколка, крайне миловидная, красивенькая дама, такая прелестная, как только может представить себе праздничная фантазия мужчины. В одной ручке у нее крошечный песик, дрожащий черненький фокстерьер, в другой ручке — кулек с фруктами — ну там, персики, ананасы и груши.

Она выпрыгивает из авто с крайне беспомощными словами: «Ах, упаду!» или «Ах, Алексис, ну где же ты, наконец!»

И вот вслед за ней, кряхтя, плюясь и поминутно сморкаясь, вылезает Алексис на своей хромой ноге. Этакое, представьте себе, грубое животное, этакая у него морда — нос кривой, одной скулы нету, и из глаза гной течет. Нет, он одет модно и элегантно, но, сразу видать, это ему никак не помогает, а, напротив того, усиливает его крайне безобразный вид.

8. И вот все ему тем не менее кланяются в три погибели, все на него восторженно смотрят. Шепот восторга и почтения пробегает по рядам.

— Ах, — говорит швейцар, дрожа от волнения, — какое счастье, господа, что он к нам пожаловал.

А он, этот хромоногий субъект, видать, состарившийся в злодеяниях, небрежно зевая и не закрывая даже своего едала рукой, идет себе на своей кривой ноге, нехотя поглядывая на прелестную даму, которая суть не кто иная, как его жена.

— Пардон. Кто это такое? — испуганно спрашивает наше разумное существо у швейцара. — Это что же будет: какой-нибудь ваш великий ученый или политический деятель, или, может быть, крупный педагог своего времени?

— Педагог, — презрительно говорит швейцар. — Если б педагог, то никакой бы, извиняюсь, суматохи не случилось. У нас педагогов, может быть, с кашей жрут, а это приехадши миллионер.

9. С трудом понимая, что это значит, наше разумное существо узнает, что этот хромоногий субъект, которому оказано столь великое уважение, только тем и замечателен, что он весьма удачно торгует автомобильными шинами, купленными на те деньги, которые оставил ему его папа.

Не понимая, что это значит, и не желая ломать свои возвышенные мозги, наше разумное существо, рассердившись, решает тогда покинуть землю, где земных обитателей уважают за столь странные и непонятные свойства.

И вот спешит наше приезжее существо обратно к своему летательному аппарату.

И по дороге видит странные сценки. Оно видит шикарных и развязных людей в длинных шубах, подбитых мехом. И людей жалких, бедно одетых, идущих трухлявой, вороватой походкой. Оно видит ребятенка с протянутой лапкой. И роскошного, нахального младенца со свисающими от жира щеками, которого за ручку ведет мама и поминутно кормит то бисквитами, то каким-то мягким шоколадом.

Оно видит картину, наверно привычную и для его потустороннего взора, — оно видит молодую красоточку, поспешно выбежавшую на тротуар и пристающую к мужчинам с надеждой заработать у них на своей миловидности.

10. И, видя все это, наше существо спешит, чтобы сесть в свой аппарат и лететь куда глаза глядят.

И вдруг оно чувствует, как чья-то рука лезет в его карман, которого, вообще-то говоря, у него и нету, а деньги, по обычаю своей планеты, оно, может быть, держит на груди.

Прижав лапчонкой это место, чтобы не уперли последнее сбережение, наше существо садится в аппарат и, нажав кнопку, поспешно взлетает к ярким небесам, бормоча на своем тарабарском наречии:

— А ну вас, знаете ли, к лешему. Тоже, представьте себе, — планета.

Прощайте, прощайте… До свиданья… Прилетайте почаще. Быть может, в дальнейшем что-нибудь изменится. Привет вашим. Пишите. Заглядывайте к нам. У нас течение жизни идет по-иному.

11. Да, в самом деле, у нас иная жизнь. Нет, у нас есть деньги. У нас на них многое можно купить, но они иначе распределяются между людьми. И у нас нет уважения к тому, кто почему-либо их больше имеет. У нас такую личность уважают, главным образом, за другие качества.

Значит, новая жизнь, новые отношения и новая страница истории.

И вот, стало быть, если это так, — интересно и всем обязательно нужно и полезно посмотреть, что было раньше, раз этого сейчас нету, и что случилось в прошлом, раз больше не хотят, чтоб это происходило в настоящем.

И вот, послюнив палец, мы перелистываем пожелтевшие страницы бесстрастной истории.

И тут мы сразу видим, что история знает великое множество удивительных рассказов о деньгах. Однако, прочитав их, мы решительно не можем понять, почему история должна рассказывать об этом беспристрастно. Напротив. Некоторые историйки, на наш взгляд, весьма прекомичны, и над ними надо смеяться. А есть рассказы, над которыми следует проливать слезы.

Но нет, что вы, мы не собираемся пересказать вам всю историю. Мы расскажем то, что было наиболее смешно, и то, что было наиболее характерным, как нам показалось.

12. Вот, например, извольте прослушать рассказ о силе денег, рассказ о том, как однажды с публичного торга продавался царский трон. Причем не самый, конечно, трон, не мебель, а целое царствование. И каждый желающий богатый субъект, любитель поцарствовать, мог преспокойно стать царем. И мог, так сказать, всем на удивленье, создать свою собственную какую ни на есть худородную династию. И это случилось не в какой-нибудь там захудалой стране, где, так сказать, ковыль, леса и белки, а ни больше ни меньше, как в самом величественном Риме.

Причем это было тем более достойно всякого удивления, что в то время и трон и царская династия необыкновенно почитались и были, так сказать, нечто божественное, освященное привычками и веками. И уж во всяком случае понятие об этом было несколько иное, чем, извиняюсь, в наши дни. Но тем не менее деньги все же над этим восторжествовали.

Бесстрастная история рассказывает, что в Риме в 193 году нашей эры преторианцы[661], нуждаясь в деньгах, пустили императорский трон с публичного торга.

Желающих быть императорами оказалось больше, чем следовало ожидать.

13. Мы представляем себе, как при этом горячились жены претендентов на престол. И какие были крики, стоны и вопли и, может быть, даже, извините, драки и побоища. Было, конечно, весьма соблазнительно из полного ничтожества стать вдруг императрицей. Однако два человека вскоре обскакали всех.

Один богатый человек, городской префект Сульпициан[662], предложил около восьми миллионов рублей за престол.

Однако другой претендент, сенатор Дидий Юлиан[663], придурковатый и немолодой субъект, жена которого, по-видимому, нервно стояла рядом, хриплым голосом, унимая сердцебиение рукой, сказал, что он дает каждому солдату ровно по шесть тысяч двести пятьдесят динариев, что составляло в общей сложности тринадцать миллионов рублей.

Сумма эта вызвала великий энтузиазм в массах, и сенатор Дидий Юлиан, шатающийся от слабости и волнений, получил заманчивый престол.

— Ты просто дурак! — вероятно, сказала супруга императору. — Брякнуть тринадцать миллионов! Они бы нам и за девять уступили…

— Ну уж, матушка, почем я знал. Ты бы меня со свету сжила, ежели бы кто другой перебил.

14. Однако со свету сжила его не супруга. А, кое-как процарствовав шестьдесят шесть дней, этот любитель императорской власти неожиданно закончил свое земное существование, — те же преторианцы его умертвили, заколов кинжалами.

— Мерзавцы, — наверно, кричал бедняга-император, — что вы, ей-богу, делаете, я же вам, кажется, заплатил сполна.

Однако доблестные воины, надеясь, вероятно, вовлечь в подобную сделку еще следующего богатого дурака, безжалостно прикололи горе-императора, невинная и многострадальная душа которого поспешно взвилась к небу, горько жалуясь господу богу на величайшее свинство и вопиющую людскую непорядочность.

Свинство же действительно было преогромное — за тринадцать миллионов царствовать всего два месяца и после того отдать богу душу. А впрочем, дурак был отчасти сам виноват — зачем полез в императоры.

Но, в общем, трон — это неудивительно.

15. Вот было удивительно, когда церковь стала продавать ордера на отпущение грехов. Это у них уклончиво называлось индульгенциями.

Мы, собственно, не знаем, как возникло это дело. Вероятно, было заседание обедневших церковников, на котором, давясь от здорового смеха, кто-нибудь предложил эту смелую идею.

Какой-нибудь там святой докладчик, наверное, в печальных красках обрисовал денежное положение церкви.

Кто-нибудь там несмело предложил брать за вход с посещающих церковь.

Какой-нибудь этакий курносый поп сказал своим гнусавым голосом:

— За вход брать — это они, факт, ходить не будут. А вот, может быть, им при входе чего-нибудь этакое легонькое продавать, дешевенькое, вроде Володи… Что-нибудь вкручивать им…

Кто-нибудь крикнул:

— Дешевенькое тоже денег стоит. А вот, может, нам с каждого благословения брать? Или: водой морду покропил — платите деньги.

16. Но тут вдруг наш курносый поп, фыркая в руку и качаясь от приступов смеха, сказал:

— А, может, нам, братцы, грехи отпущать за деньги? У кого какой грех — гони монету… И квиток получай на руки… Ай, ей-богу…

Тут, без сомнения, шум поднялся, смешки, возгласы. Пожалуй, какая-нибудь высохшая ханжа, воздев к небу руки, сказала:

— А как же бог-то, иже еси на небеси?

Курносый говорит:

— А, может, мы для него и стараемся… Я только, братцы, другого боюсь — вдруг не понесут деньги… Народ форменный прохвост пошел.

Но тут, проголосовав, решили испытать это дело. Дело, вопреки сомнениям, двинулось хорошо. И вот этой выгодной торговлишкой церковь усердно занималась в течение многих веков.

Любой грех можно было выкупить за определенную плату.

17. Божественный наместник Христа, некто папа Лев X[664] (1514 год), сильно нуждаясь в деньгах и желая расшевелить эту заглохшую было в его время торговлишку, решил отправить за границу специального человечка, надеясь потрясти карманы состоятельным иностранцам, верующим в святость и непогрешимость церкви.

Этот человек, монах Тецель[665], объехал все германские владения, бойко торгуя там ордерами на отпущение грехов.

Он ездил на лошади с двумя ящиками. В одном ящике у него были папские грамоты и ярлыки на отпущение грехов — прошлых, настоящих и даже будущих. В другой ящик монах пихал деньги за вырученный товар.

История рассказывает про это арапство забавный анекдот, как один германский рыцарь встретил в лесу этого монаха. Этот рыцарь купил у монаха ордер на отпущение того греха, который он намерен исполнить. После чего, избив монаха и отняв у него ящик с деньгами, скрылся.

18. Впрочем, что касается церкви, это тоже не так уж поразительно. По части денег церковь всегда отличалась непомерной жадностью. И самые крупные суммы скапливались в церковных и монастырских недрах и подвалах.

Конечно, попы прошлого, надо сказать, несколько отличались от современных затрушенных служителей культа. Это были яростные молодцы и любители хорошо пожрать и выпить. Многие из них ходили со шпорами, вооруженные мечами и пистолетами, многие ездили на конях, сражались и ворочали политическими делами. И, любя широкую жизнь, загребали деньги с живых и мертвых.

Так что все, что касается церкви, это не так поразительно.

А вот очень интересно читать, как из-за денег произошло падение знаменитого придворного деятеля, кавалера и светлейшего князя, господина Меньшикова[666].

Вот это было поразительно, как такой опытный волк и царедворец, переживший четырех императоров, много раз попадавшийся в кражах, взятках и лихоимствах, дважды еле спасшийся от пыток и дыбы, этот, можно сказать, видавший виды опытный злодей пропал на совершенно пустом деле.

Поводом к его падению послужила небольшая и весьма даже преглупая денежная история.

19. Надо сказать, что императору Петру II[667] было в то время двенадцать лет. И в день его именин петербургское купечество, не отличаясь фантазией, но желая подольститься к своему царю, подарило ему несколько сот червонцев.

История не говорит, сколько именно червонцев, но то, что их несли на подносе императору, надо полагать, что это было не очень мало и не очень много, а в меру. А когда служитель нес эти деньги на подносе, светлейший князь Меньшиков имел несчастье и неосторожность встретить его.

— Ты что, дурак, несешь? — наверно, спросил Меньшиков.

— Как что — деньги.

— Как деньги?! А ну-ка давай их сюда.

И взял.

— Государь еще слишком мал, — неопределенно добавил Меньшиков. — Он еще не понимает, что такое деньги.

Однако, как оказалось, мальчишка-император отлично понимал, что такое деньги.

Узнав о том, что деньги взял себе Меньшиков, мальчишка, говорит история, буквально наорал на него.

— Я тебе покажу, что я император! — вскричал разгневанный отрок.

20. Нам живо рисуется эта историческая сценка, достойная быть записанной.

— Да-а, — сказал мальчишка, встретив Меньшикова. — Ты что же это мои деньги-то заграбастал? Хитрый какой!

— Ка-акие деньги, ваше величество? Что вы?.. Помилуйте… в глаза-с не видал…

— Да-а… какие! Сам небось взял, а теперь говорит — «какие»… Это мне принесли, а не тебе.

— Ах, эти деньги… Что купцы вам принесли, ваше величество?

— Да-а… Я император, а не ты… Купцы, может, мне принесли…

— Ах да, да… вспоминаю, ваше величество… А я их, знаете ли… велел, тово… к себе, тово… отнести. Пущай, думаю, у меня полежат, покуда ваше величество не подрастет.

— Отдай мои деньги, — заревел мальчишка. — Я маме скажу. Я тебе покажу, что я император!

Устрашенный Меньшиков побежал к себе, чтобы вернуть эти деньги.

«Смотрите, — думал Меньшиков, — такой маленький шкет, а уже так отлично понимает. Прямо не хуже меня. Надо будет действительно отдать деньги этой шельме, — пожалуй, беды не оберешься».

21. Однако в тот же день вечером, когда Меньшиков явился во дворец, его не приняли. А через несколько дней он был арестован и сослан на вечное жительство в глухую деревню.

Конечно, причины этого падения были более сложны. Тут была борьба придворных партий, однако интересно, что поводом к падению послужил именно этот денежный случай.

История рассказывает, что Меньшиков чрезвычайно был напуган, когда его не приняли во дворце.

Сохранилось до наших дней его письмо к императору. В этом письме он буквально унижался и молил о пощаде и предлагал «возвратить деньги с избытком».

Однако двор деньги эти вернул с еще большим избытком, чем предполагал господин Меньшиков.

Меньшикова лишили всех орденов, чинов и поместий. У него конфисковали буквально несметное богатство — несколько сот пудов золота и около четырнадцати миллионов деньгами.

Оказывается, светлейший князь не зевал и за сорок лет близости к царям лихо награбил себе совершенно сказочное состояние.

Как говорится, поделом вору и мука.

22. Но все это — и трон, и церковь, и политические падения, — все это не более удивительно, чем то, что мы желаем рассказать.

Мы желаем рассказать о том, как сам господин закон почтительно относился к деньгам.

История не знает ничего более поразительного, чем это.

Вот как это у них было согласно истории.

Там у них за уголовные преступления наказаний почти не было. И можно было убивать и так далее. И вместо наказания обвиняемый платил денежный штраф. И его после этого, пожав руку, отпускали. И даже, может, просили почаще заходить.

В общем, очень у них было мило в этом смысле. Легко дышалось. Чего угодно можно было делать. Были бы деньги.

Причем такая гуманная система существовала не только в России, но во всем мире. И это длилось целые века.

Только в России в этом смысле слегка перестарались и прямо дошли до ручки. Там это очень привилось. И там даже специальные законы написали и определили, сколько и за что надо платить.

Так что уголовный кодекс выглядел у них все равно как ресторанное меню. Там цена указана за любой проступок. И каждый, согласно указанной цене, мог выбирать себе любое дело по карману.

Однако перестанем шутить и давайте всерьез зачитаем кодекс.

23. Вот зачитайте выписки из «Русской Правды»[668]:

• «Если придет на двор (то есть в суд) человек в крови или в синяках, то свидетелей ему не искать, а обидчик пусть платит продажи[669] — три гривны». Отметим, что гривна не равнялась нашему гривеннику и этот мордобой не оценивался в тридцать копеек, не то все ходили бы с распухшей мордой. Гривна — это был кусок серебра около одной трети фунта.

• «Если кто ударит кого батогом, либо чашей, либо рогом, либо тыльной стороной меча, то двенадцать гривен продажи, а если обиженный, не стерпев того, ударит мечом, то вины в том нет».

Штраф этот опять-таки шел в пользу князя, хотя били и не его.

Однако кое на чем мог подзаработать и пострадавший.

• «Если кто поранит другому руку, и рука отпадет или отсохнет, или поранит ногу, глаз или нос, то платит виру — двадцать гривен, а потерпевшему — десять гривен».

На этом мелком деле князь имел в два раза больше, чем потерпевший, что нельзя назвать полной справедливостью. Но были дела, на которых князь терпел явные убытки:

• «Кто отрубит другому какой-либо палец — три гривны продажи, а потерпевшему — десять гривен».

Интересно, что и за палец, и за целую руку потерпевший получал одинаково по десять гривен, а князь на пальцах терял почему-то больше, чем в семь раз.

24. Однако не будем разбираться в этих психологических тонкостях. Деды небось туго знали, чего делали.

Но вот поразительно: цены за убийство в общем счете почти не превышали цен за драки и моральные оскорбления.

Вот извольте, прейскурант за убийства. Извиняемся, конечно, за отступление, но уж очень у них интересно и наглядно получается.

Делаем выписки из той же «Русской Правды», записанной в «Новгородской летописи»:

• «Если убьют купчину немца в Новегороде, то за голову десять гривен».

Столь унизительно низкая цена за голову иностранного специалиста в дальнейшем, правда, была доведена до сорока гривен, и убийство интуристов, видимо, стало не всем по карману и не всем доступно, но все же цена была немного больше, чем удар чашей или рогом по отечественной морде.

• «Если кто убьет княжого конюха, повара или подъездного — сорок гривен за голову».

• «Если кто убьет княжого тиуна (приказчика, судью, дворецкого) — двенадцать гривен».

Судя по данным ценам, интеллигенция мало ценилась в те времена. Конюхи и повара стоили несколько дороже.

25. Но все эти цены, можно сказать, были до некоторой степени приличны и не слишком уж роняли человеческое звание и достоинство и стоимость человеческой жизни. Эти цены, так сказать, не заставляли думать о тщете человеческой жизни. Однако же были цены просто из рук вон плохие:

• «Если убьют рабочего — пять гривен. Если убьют смерда (крестьянина) — пять гривен. За холопа — пять гривен. За рабу — шесть гривен».

Иной раз, правда, цены за «простых людей» повышались:

• «Кто убьет ремесленника или ремесленницу — двенадцать гривен».

Закон не был чужд и гуманных соображений:

• «Кто убьет кормильца (дядьку) — двенадцать гривен».

Кражи и ограбления также оплачивались всевозможными денежными штрафами.

Причем эти штрафы не превышали двенадцати гривен. И только конокрадство и поджог карались знаменитым наказанием — «потоком и разграблением». То есть обвиняемого изгоняли из дома и «всем миром» разграбляли его имущество.

26. В общем денежный штраф являлся, сколько можно заключить, единственным возмездием за всякое преступление.

И, конечно, такой закон, действующий в течение многих столетий, без сомнения, отличным образом обработал сознание у людей, — кто имел побольше денег, тот мог не только своим ближним разбивать морды жердью или там чем угодно, но мог и убивать их и делать все, что ему заблагорассудится, — закон стоял на страже всевозможных мелких его интересов и душевных потребностей. И мы полагаем, что и в наше время там, где слишком почитается богатство, это высокое, гордое сознание остается неизменным.

Конечно, до революции и в нашей стране любой богатый гражданин с легкостью мог освободиться от самых тяжелых обвинений. И, например, преступления богатых и влиятельных помещиков никогда почти даже и не выявлялись наружу. Поскольку денежные взятки и связи не доводили дело до суда.

Вот, например, был такой знаменитый случай: калужский губернатор Лопухин[670] (1819 год) за взятки прекращал все дела во вверенной ему губернии. Этот аферист и пройдоха однажды за семь тысяч взялся даже прекратить дело помещика Хитрово, который обвинялся в убийстве.

27. Можно представить, какой был при этом разговор!

— Извиняюсь, — сказал, наверно, добродушный губернатор, — только меньше как за семь тысяч я не возьмусь.

— Тысчонок бы пять, — вздохнувши, говорил помещик.

— Лизет, — спросил губернатор супругу, — не помнишь ли, душенька, сколько мы в прошлый раз взяли за этого, ну как его… которого к медведю… бросили… Четыре? Вот видите, молодой человек, мы четыре тысячи взяли за то, что какой-то там медведь слегка помял дворянина. А тут у вас бог знает что — убийство! Вот не убивали бы — вот, может, я бы и ничего с вас не взял. Это уж ваша неосторожность…

— Ну ладно, — сказал помещик, — согласен, только вы уж того, поскорей. А то ваши прохвосты каждый день ходят… Беспокоят.

— А вы их в морду, — сказал губернатор, пряча деньги.

В общем, это дело всемогущий губернатор действительно прекратил. Правда, если бы речь шла об убийстве, ну скажем, «смерда» или наемного рабочего, то дело бы окончательно заглохло, но помещик имел неосторожность угробить дворянина. И дело случайно просочилось и стало известным в Петербурге.

Александр I[671] велел отдать Лопухина под суд. Больше года тянулось это каверзное дело, и окончилось оно ничем. Вернее, у прохвоста-губернатора оказался родственник председатель Государственного совета, и Сенат не захотел портить с ним отношений. Дело об этом подлеце так и заглохло. И тем более заглохло дело об убийстве.

28. Итак, если господин закон столь почтительно и робко относился к людям, имеющим деньги, и деньгами можно было оплатить всякое свое преступление, то сами посудите, что тяга и стремление к деньгам были весьма серьезным делом. И, действительно, в этом смысле люди сильно преуспевали и в этом деле, можно сказать, доводили свою фантазию до крайних пределов возможного. Но тут, так сказать, мораль у них сильно раскололась. С одной стороны, нужно было хапнуть деньги для того, чтобы жить честно и быть в безопасности от превратностей жизни, а с другой стороны, добыча денег почти всегда была связана с преступлением. Тут можно было растеряться. Поэтому бедняга человек, награбив деньги и сразу забывши обо всем, лепетал высокие слова о совести и чести и писал об этом законы, а до этих пор вполне мог и был способен с легкостью зарезать родного папу, чтоб воспользоваться его имуществом.

И, скажем прямо, такое сильное стремление к деньгам было таким, что никакое другое дело не могло хотя бы сколько-нибудь с этим равняться.

То есть никаких преград не существовало для достижения денег.

29. Скажем прямо: в смысле добычи денег — это ужас, что делалось на протяжении всей истории.

В свое время знаменитый писатель Карамзин[672] так сказал: «Если б захотеть одним словом выразить, что делается в России, то следует сказать: воруют».

Однако мы не будем, конечно, говорить о профессиональных ворах и грабителях — так сказать, специалистах по доставанию денег, — дело это повседневное и мало удивительное. Но мы хотим обратить ваше благосклонное внимание на несколько почтенных и уважаемых фигур, воровство и грабежи которых являются некоторой, что ли, неожиданностью.

Мы уже имели честь говорить о Меньшикове. Этот пройдоха за одно только царствование Петра I четыре раза был под судом за кражи, взятки и лихоимство. Петр снисходительно относился к своему любимцу и всякий раз спасал его от казни. Но, например, одного штрафу по суду господин Меньшиков заплатил около трехсот тысяч рублей. Если не врут историки. А сумма эта по тем временам неслыханная. Так можете себе представить, сколько упер этот тип, если был такой штраф.

Но вот взгляните на пресветлую фигуру тех времен — на господина Петра Толстого[673]. Сей почтенный господин был сподвижник Петра I, наш уважаемый посол в Константинополе, крупнейший деятель того времени, человек умный и даже отмеченный многими талантами. И, скажем к слову, — прапрадед нашего Л. Н. Толстого, что не помешало ему быть изрядным арапом.

30. При отъезде его послом в Константинополь (в 1705 году) он получил на подкуп турецких сановников двести тысяч червонцев. И, как установлено, больше чем половину денег он присвоил себе.

Наверно, он подумал: «Чем я буду каким-то неизвестным туркам платить, дай-ка я возьму себе за труды». Однако один его подьячий, Тимофеев, сделал на него донос. Этот донос Толстой успел перехватить. И, чтоб спрятать концы в воду, отравил своего этого беднягу-подьячего.

И об этом отравлении лично донес в посольский приказ, мотивируя свое убийство тем, что подьячий хотел будто бы обратиться в магометанство. История сохранила этот на редкость любопытный документ — письмо П. Толстого (от 10 июня 1706 года).

Господин Толстой писал:

«…Подьячий Тимофеев намеревался было стать бусурманом, о котором его намерении бог мне помог увидеть. Позвав его к себе, тайно запер его у себя в избе, где сплю, до ночи. А в ночь он выпил рюмок вина, скоро умер и тем сохранил нас от такой беды…»

Это хитрое письмецо написано, как видите, по правилам дипломатии, без особого нажима на совершившийся факт. А факт был таков, что Толстой, заперев подьячего в комнате, дал ему бутылку отравленного вина. Дурак-подьячий, хлебнув этого вина, вскоре отдал богу свою праведную душу. И тем самым, можно сказать, сохранил Толстого от беды.

31. Но пойдем дальше. Дело об убийстве подьячего заглохло, поскольку мотивировка убийства была сделана с полным знанием дела. Переход человека в иную веру для русского правительства всегда казался каким-то пределом человеческой подлости. Это обижало правительство. И вселяло в них неуверенность, дескать, они не так хороши со своей религией и хозяйством, что от них бегут.

Однако через месяц посольский секретарь также не побоялся написать донос на Толстого. Эта крупная кража червонцев, видимо, слишком подействовала на окружающих, с которыми Толстой не изволил поделиться.

Тогда Толстой отравил и этого несчастного секретаришку. И снова сам сообщил в посольский приказ, что секретарь будто бы имел секретные отношения с турецким визирем и, желая замести следы, сделал донос на него, в сущности ни в чем не повинного человека.

Дело пошло в Петербург, однако Петр I, давно уже переставший удивляться таким делам, посмотрел на все это сквозь пальцы и велел следствие прекратить.

Вероятно, на фоне других фигур Толстой был еще довольно светлой личностью. Воображаем, какие там были остальные.

В общем, госпожа история знает такое великое множество случаев преступлений, связанных с деньгами, что нет возможности пересказать все это.

32. И мы не будем этим утруждать ваше благосклонное внимание и не будем портить вам благодушного настроения перечислением всего того, что мы знаем об этом. Все, так сказать, и так достаточно ясно. Вопросов, как говорится, не имеем. Скажем только, что стремление к деньгам — это одна из самых сильных и могучих страстей, которые потрясали и потрясают уважаемое человечество.

И эту сильную страсть государство иной раз отлично умело использовать для достижения своих мелких нуждишек. И если, например, нужно было поймать какого-нибудь государственного преступника, первое, что делалось, — объявлялась цена за его голову.

Чуть не на каждой странице истории имеются цены за ту или иную голову.

Например, однажды римский диктатор Сулла[674] (83 год до нашей эры), захватив власть в свои руки, приказал истребить всех приверженцев своего врага и соперника Мария[675]. А для того, чтобы никто не избег этого истребления, Сулла, будучи большим знатоком жизни и человеческих душ, назначил необычайно высокую цену за каждую голову.

Он объявил, что за каждого убитого он заплатит по двенадцать тысяч динариев (около пяти тысяч рублей золотом).

33. Эта высокая цена столь подействовала на воображение граждан, что (история рассказывает) «убийцы ежечасно входили в дом Суллы, неся в руках отрубленные головы». Мы приблизительно представляем себе, как это было:

— Сюда, что ли?.. С головой-то… — говорил убийца, робко стуча в дверь.

Господин Сулла, сидя в кресле в легкой своей тунике и в сандалиях на босу ногу, напевая легкомысленные арийки, просматривал списки осужденных, делая там отметки и птички на полях.

Раб почтительно докладывал:

— Там опять явились… с головой… Принимать, что ли?

— Зови.

Входит убийца, бережно держа в руках драгоценную ношу.

— Позволь! — говорит Сулла. — Ты чего принес? Это что?

— Обыкновенно-с… Голова…

— Сам вижу, что голова. Да какая это голова? Ты что мне тычешь?

— Обыкновенная-с голова… Как велели приказать…

— Велели… Да этой головы у меня и в списках-то нет. Это чья голова? Господин секретарь, будьте любезны посмотреть, что это за голова.

— Какая-то, видать, посторонняя голова, — говорит секретарь, — не могу знать… Голова неизвестного происхождения, видать, отрезанная у какого-нибудь мужчины.

34. Убийца робко извинялся.

— Извиняюсь… Не на того, наверно, напоролся. Бывают, конечно, ошибки, ежели спешка. Возьмите тогда вот эту головку. Вот эта головка без сомнения правильная. Она у меня взята у одного сенатора.

— Ну вот это другое дело, — говорил Сулла, ставя в списках галочку против имени сенатора. — Дайте ему там двенадцать тысяч… Клади сюда голову. А эту забирай к черту. Ишь, зря отрезал у кого-то…

— Извиняюсь… подвернулся.

— Подвернулся… Это каждый настрижет у прохожих голов — денег не напасешься.

Убийца, получив деньги и захватив случайную голову, уходил, почтительно кланяясь своему патрону.

В общем, больше двух тысяч голов было доставлено Сулле в течение нескольких недель.

История бесстрастно добавляет, что никто не избег своей печальной участи.

35. Но однажды, полвека спустя (43 год до нашей эры), когда цена за голову случайно скакнула еще выше, произошла такая резня, что, кажется, мир не знал ничего подобного.

Римский консул Марк Антоний[676] после убийства Юлия Цезаря предназначил к смерти триста сенаторов и две тысячи всадников. И, идя по стопам господина Суллы, объявил, что будет платить высокую плату с тем, чтобы объявленных в списках уничтожили в короткий срок.

Цена за голову действительно назначена была поразительно высокая — двадцать пять тысяч динариев (около восьми тысяч рублей). Рабам же, чтоб понимали свое низкое положение при убийстве высоких господ, полагалось меньше — тысяча динариев.

Тут страшно представить, что произошло. История говорит, что сыновья убивали своих отцов. Жены отрубали головы спящим мужьям. Должники ловили и убивали на улице своих кредиторов. Рабы подкарауливали своих хозяев. И все улицы были буквально залиты кровью.

Цена действительно была слишком уж высокая. Мы имеем мнение, что в течение месяца люди перебили бы друг друга, если бы государство продолжало так платить.

Однако история знает еще более высокую цену. Так, например, за голову знаменитого Цицерона[677], величайшего из римских ораторов, было назначено пятьдесят тысяч динариев.

Эта отрубленная голова была торжественно поставлена на стол. И жена Марка Антония, эта бешеная и преступная бабенка, проткнула язык Цицерона булавкой, говоря: «Пусть он теперь поговорит».

36. Но самая высокая цена была назначена однажды за голову английского короля Карла I[678]. Карла I выдали за четыреста тысяч фунтов стерлингов (около четырех миллионов). Но тут, пожалуй, меньше нельзя было взять — два государства усердно торговались в течение месяца. И Шотландия, куда бежал Карл, выдала его Англии, поступившись своими христианскими взглядами за четыре миллиона. Карлу I отрубили голову. И мы представляем, с какими предосторожностями рубили эту слишком драгоценную голову.

Однако нас, конечно, интересует не цена, а способ, которым пользовались.

Наполеон за голову знаменитого тирольца Гофера[679], поднявшего народное восстание за независимость страны, посулил заплатить всего что-то около двух тысяч рублей. Тем не менее Гофер, укрывавшийся в горах, уже через два дня был пойман своими же тирольцами. Он был выдан французам и ими расстрелян (1810 год).

И вот этим милым денежным способом пользовались во все времена на протяжении всей истории, даже новейшей.

Любопытно, что за голову русского провокатора Дегаева[680] (1874 год) царское правительство назначило очень крупную сумму.

На улицах Петербурга были расклеены афиши с его портретом. За указание местонахождения назначалась награда в пять тысяч рублей, а за «содействие к поимке» — десять тысяч рублей золотом.

Однако этот мрачный подлец Дегаев избежал своей участи. Он бежал в Америку и там умер своей смертью, так сказать, при нотариусе и враче[681].

37. Итак, на этом прекращаем наши исторические новеллы. Скажем только вдобавок ко всему, что во все времена и при всех обстоятельствах деньги были подчас единственным средством для достижения самых наитруднейших задач. За деньги продавались должности и люди. За деньги можно было купить себе графский титул и всякие удивительные возможности. Например, можно было позавтракать с царем или с царицей, если, скажем, пожертвовать крупную сумму на что-нибудь такое полезное. В общем, все двери и сердца раскрывались перед этим. И провокаторы продавали остатки своей совести. И все вообще продавалось. И деньги были, так сказать, форменным образом вместилищем всякой человеческой пакости. И нередко самые темные дельцы, имея деньги, всплывали на поверхность государственной жизни и распоряжались судьбами целого государства.

Был, между прочим, знаменитый случай, когда бандит, спекулянт и самый беззастенчивый авантюрист шотландец Лоу[682] (1716 год), сколотивший себе темными средствами несколько миллионов, был назначен во Франции генерал-контролером финансов.

И мы думаем, что, порывшись в заграничных делах нашего времени, мы найдем немало подобных случаев.

38. В общем, перелистав всю историю, мы не увидели ни одного случая, когда бы деньги потерпели крах или поражение.

Впрочем, об одном замечательном поражении мы вам можем рассказать такую интересную новеллу.

Это произошло со знаменитым ювелиром и скульптором Бенвенуто Челлини[683].

Папский двор, желая наконец освободиться от крайне беспокойного художника, решил умертвить его. А Челлини сидел в это время в тюрьме по обвинению в краже казенного золота. Челлини, конечно, считал себя безвинно пострадавшим, однако мы не дали бы поручительства за него. Разве что из уважения к его гению — покривили бы душой.

И вот попы решили воспользоваться случаем, чтоб покончить с ювелиром. Он долгие годы досаждал им своим дерзким поведением.

И вот решили умертвить его, но таким образом, чтобы смерть эта была бы сколько-нибудь похожа на естественный конец. Яд в этом деле не был пригоден. Признаки отравления ядом слишком заметны. Возникли бы толки и пересуды, коих не желал честный и богобоязненный папа. Все-таки неудобно: папа, высшие идеалы, «Христос воскресе» — и вдруг грубое убийство. Хотелось, одним словом, сделать тихо, бесшумно и, главное, с христианским смирением.

И вот тогда вместо яда решили заключенному дать в пище толченый алмаз. Это было уже испытанное средство: человек умирал как бы от колик и расстройства желудка.

39. И вот этот алмаз папский двор дал одному ювелиру для того, чтобы тот растолок нелегко поддающийся этому камень.

Пройдоха-ювелир, желая заработать на этом деле, растолок вместо полученного алмаза более мягкий и менее драгоценный камень — голубой берилл. Корыстный мастер заработал на этом пару золотых, а что касается Б. Челлини, то тот, проглотив с пищей этот растолченный мягкий камень, остался жив на пользу страждущего человечества.

Хотя Челлини и пережил, как он пишет, огромный страх близкой смерти, но потом, как опытный ювелир, он распознал в растолченном камне голубой берилл, а не алмаз, который был бы смертелен.

Вот, пожалуй, единственный случай, когда деньги не сыграли той роли, какая им была предназначена.

Но зато они сыграли ту же роль, но только для другого. Так что сияние денег от этого не померкло.

Однако мы знаем один случай, когда деньги в своем могуществе потерпели ужасный крах. И тут уже ничто на помощь не пришло. Вот как это было.

40. И это даже не новелла, а целая симфония.

Речь идет о закате и падении великого Рима.

В ту, можно сказать, грозную эпоху деньги сыграли некоторую роль.

Историки рассказывают, что в Риме вдруг скопились огромные суммы. Дело в том, что Рим перед этим одержал большие победы в Азии и в Македонии. И благодаря этому Рим разбогател. Громадные контрибуции и грабежи в завоеванных землях создали в Риме необыкновенный прилив денег. И тогда Сенат, видя, что дела идут у них весьма хорошо, освободил все население на двадцать четыре года от всех налогов и поборов. Это необычайным образом вдохновило богачей и спекулянтов.

Которые имели деньги — захотели иметь еще больше. Многие бросились в рискованные спекуляции. И стали давить с еще большей силой неимущий класс. И Рим, как сообщает история, стал задыхаться в деньгах. И тогда начался разгул и, прямо скажем, вакханалия.

Денежные аристократы, пресыщенные удовольствиями, устраивали неслыханные оргии и пиршества.

Для столов богачей стали привозить изысканные предметы роскоши.

Знаменитый римский цензор Порций Катон[684] одной фразой определил положение государства. Он сказал: «Городу, в котором рыба стоит дороже упряжного вола, помочь уже ничем нельзя».

41. Так и случилось — Риму ничто не помогло. И Рим вскоре потерял свое мировое значение.

Вот что рассказывает история о деньгах.

Она рассказывает о великих злодеяниях, о преступлениях и убийствах. Она рассказывает о гибели народов, о возвеличении подлецов и темных проходимцев и о всех, больших и малых, потрясениях, которые нещадно нанесли людям деньги.

И мы, простите, не верим, что сейчас это совсем не так происходит, как это происходило раньше. Мы имеем мнение, что именно так и происходит. А что касается до нашей страны, то в основном у нас этого нету, и по этой причине нам, так сказать, с горы видней.

Но мы, конечно, не строим свою философию на морали. Мы, любезный читатель, не делим жизнь и дела на добро и зло. И не говорим ах или ох. А мы нашу пресветлую жизнь делим более грубо: на хорошую и плохую.

И вот, с добросовестным и прилежным старанием прочитав историю, мы заметили, что даже при таком делении хорошего было слишком мало, а плохого было достаточно повсюду и куда ни плюнь.

И мы имеем скромное мнение, что это плохое произошло, пожалуй, даже не из-за денег, а из-за удивительной системы, или, вернее, из-за распределения денег, которые проходили не через те руки, через которые им надлежало проходить.

42. Но, ах, мы вдруг в тумане будущего видим снисходительную и кривую усмешку человека, который утонченными пальцами перелистывает горестные страницы варварской истории, в которой деньги, можно сказать, затмили солнце, звезды, луну и вполне уважаемую человеческую личность.

И даже любовь, о которой мы имеем намерение кое-что рассказать вам в следующем отделе.

Но мы не хотим заниматься бесцельными речами, рассуждениями и восклицаниями.

Скажем прямо, что деньги играют и будут еще играть преогромную роль даже и в нашей измененной жизни. И нам (совестно признаться) не совсем ясны те торжественные дни, когда этого не будет. И нам лично, собственно, даже и неизвестно и не совсем понятно, как это произойдет и что при этом каждый будет делать. И как это вообще пойдет.

Но мы должны сказать, что у нас многие печальные дела, связанные с деньгами, вернее — с богатством, уже безвозвратно исчезли. И мы отчасти освободились от многих опасностей и превратностей жизни. И мы снимаем шапку перед этими обстоятельствами.

43. Но деньги, мы повторяем, играют у нас изрядную роль, и за них совершаются и происходят многие комичные и варварские историйки, о которых мы вам и собираемся рассказать.

Давайте же посмотрим, какие это историйки. А перед тем отметим, что мы, почтенный критик, возьмем для этого отрицательные факты. А что касается до положительных сторон, то мы тебя, как пресветлую личность, желающую все время читать только хорошие и достойные случаи, с легким сердцем отсылаем к пятому отделу, что имеется у нас в конце книги. И там твое усталое сердце успокоится от всего хорошего.

Итак, начинаются наши юмористические рассказы о деньгах.

Любезный читатель, побереги свои карманы.

Рассказы о деньгах

Сколько человеку нужно[685]

Конечно, плата, она как-то ограничивает человека в его фантазиях. Она борется с излишествами, с проявлением разных темных сторон характеров. Она, в этом смысле, имеет свои светлые стороны. Она лакирует жизнь.

Вот если подумать, что с завтрашнего дня трамвай будет бесплатный, то нет сомнения, что для многих граждан просто закроется доступ к этому дешевому передвижению. Конечно, оно и сейчас, мягко говоря, не так уж симпатично ехать в трамвае, а тогда и подавно будет немыслимо. Тут не только, я извиняюсь, на подножках, тут на электрической дуге будут ехать.

Другому вовсе и не надо ехать — ему всего два шага шагнуть. Ему это для прогулки очень полезно, а он непременно поедет. Он непременно захочет проявить свою угнетенную амбицию. И он вопрется в самую гущу человеческих тел и поедет, хотя его могут там задавить до смерти. Но это ему неважно. Ему бы только поехать. А там хоть трава не расти.

И он ведь, заметьте, до конца рейса доедет, хоть это ему и не надо. А если трамвай круговой, так он, я так думаю, весь круг обернет, а то и два загнет, прежде чем добровольно слезет на своей остановке. Вот какие бывают люди. Некоторые по три круга станут загибать. А некоторых вообще будет не выкурить с трамвая. Они, может, даже спать там лягут. Они до остервенения дойдут, если объявить, что это даром.

Нет, по-моему, надо менять свои характеры. По-моему, это отблеск буржуазной культуры. И с этим надо энергично бороться и переделывать свою психику.

Вот давеча я сам, не целиком переделавши свою психику, съел на одном банкете что-то такое, кажется, кружков десять мороженого. И после недели две разогнуть тела не мог.

Так что я эти слова заявляю, лично продумавши и все испытавши.

Я как-то такое видел на одной площади бесплатную карусель. Она была поставлена как раз в аккурат против церкви. Наверное, чтоб верующие могли развлечься, а безбожники могли бы, не заходя в храм, провести культурно время.

Так там очень серьезные дела происходили. Многие-то, конечно, не знали, что карусель даром. И потому стеснялись заходить. А которые знали, то на тех прямо удержу не было.

Я видел одного парнишку, которого оттягивали, и то он не шел.

Он как сел на деревянную кобылку, так прямо как прилип к ней и мотался на ней часа три. Только когда он совсем сомлел и стал белый, как глина, он позволил себя снять своим друзьям. И то брыкался и не хотел допустить, чтобы его сняли.

Ну конечно, его положили на землю, он дышал, как рыба, и смотрел на небо, еле чего понимая. Но потом, оправившись, обратно полез на лошадь, и крутился до тех пор, пока снова не захворал. И то после этого не сразу слез. А он слез только тогда, когда «в Ригу поехал»[686].

Тут волей-неволей ему пришлось слезть. А то публика стала обижаться, говоря, что при вращении карусели оно как-то не того получается. А то бы он не слез. Но тут его сторож стянул и даже, кажется, заехал в морду за недопустимое безобразие.

После чего парень долго лежал на брюхе, надеясь, отдохнув, еще малость покрутиться. Но потом, видимо, не совладав с пошатнувшимся здоровьем, попер домой.

Так что, вообще говоря, неизвестно, сколько человеку всего нужно. Наверно, больше того, чем сколько ему нужно, и не менее того, чем сколько он хочет.

Так что все в порядке. «Потолок» имеется. Пламенный привет молодым людям, переделывающим свои характеры.

Что касается престарелых людей, то мы про них не говорим. Они, воспитанные на прежних денежных делах, сами понимают в этом меру и чуть что хватаются всякий раз за карман. Но зато они не понимают меру в смысле доставания денег. Вот тут они прямо способны на всякое безобразие. Вот, извольте, расскажу про одну старушенцию, которая дошла до крайних пределов выдумки и свинства в этом деле. Вот каким мерзким способом она доставала деньги.

Рассказ про няню, или прибавочная ценность у этой профессии

Конечно, старый человек не всегда может попасть в ногу с новой жизнью.

Это особенно почему-то относится к старухам. Вот этот старческий материал вообще, надо честно сказать, как-то слабо разбирается в современных течениях. Перед ихними старческими глазами какие-то, что ли, круги плавают, или мошки, или пес их знает что, но только им как бы не до того. Они не слишком-то задумываются о грядущих судьбах человечества. И они тем более гимнастикой не могут заниматься, отчего часто подвержены меланхолии и политической немощности.

Вообще надо сказать, что старухи, воспитанные на прежних капиталистических делах, зачастую решительно отказываются перестраиваться и буквально не хотят хотя бы слегка, что ли, изменить свою закостенелую психику. Они, знай себе, гнут то, чего было раньше, и не понимают то, чего есть, и то, чего решительно не может быть.

Особенно если речь идет о деньгах. Если речь идет о деньгах, то это конченое дело. Тут никакие советы не помогут.

Старый человек, он любит заработать, скопить, и вообще у него при виде денег руки дрожат и ноги подгибаются.

И не только, скажем, глубоко дряхлые старухи гнут эту прежнюю линию, но и более молодые, которым, может, там по сорок пять, пятьдесят, пятьдесят пять лет. Эти тоже малодоступны перевоспитанию.

На этой почве на днях произошло одно прямо возмутительное дело у нас в Ленинграде.

Тут такие супруги Фарфоровы имели няню. Они взяли ее до своего ребенка. Они сами не могли своему ребенку обеспечить уход и ласку. Они оба-два служили на производстве.

Сам Серега Фарфоров служил. И она служила. Он рублей, может, полтораста брал. И она не меньше ста огребала.

И вот при такой ситуации у них происходит рождение ребенка.

Вот родился у них ребенок как таковой, и, конечно, пришлось до него взять няню. А то бы, конечно, они не взяли.

Тем более у них даже такой привычки не было — брать себе нянек. Они не понимали такого барства.

Но тут тем более им выгодней было иметь няню, чем самой мадам Фарфоровой покинуть место службы и удалиться с производства.

И вот, конечно, определилась к ним няня.

Не очень такая старая и не очень такая молодая. Одним словом, пожилая и довольно-таки на вид страхолюдная.

Но за безобразной внешностью Фарфоровы вскоре увидели у нее доброе сердце. И никак не могли предвидеть, что за гадюку они пригрели на своей груди.

А они, конечно, нарочно взяли себе такую некрасивую, чтоб она не шлялась, и чтобы не имела личного счастья, и чтоб только смотрела на ихнего младенца.

И тем более они ее взяли по рекомендации. И там им сказали — дескать, это вполне непьющая, пожилая, некрасивая старуха. И, дескать, она любит детей и прямо с рук их не спущает. И даром что это старуха, но это такая старуха, что она вполне достойна войти в новое бесклассовое общество.

Это им так сказали. Но они еще не имели своего мнения.

И вот они берут себе эту няню и видят, действительно золото, а не няня. Тем более она сразу полюбила ребенка. Все время с ним ходит, с рук не спущает и прямо гуляет с ним до ночи.

А Фарфоровы, являясь передовыми людьми, не перечили в этом. Они понимали, что воздух и гулянье вполне укрепляют организм ихнему младенцу. И думают: «Пожалуйста. Пущай гуляет. Тем более мы будем реже видеть ее зверскую харю».

И вот происходит такая ситуация.

Утром родители на производство, а ихняя няня берет младенца, берет пузырек с коровьим молоком и идет гулять по улицам Ленинграда. И гуляет с ним прямо до глубокой ночи.

Только раз однажды идет по улице член правления Цаплин. Он — с домкома. Он — одна из главных фигур в правлении.

Вот он идет по улице, думает, может, там про свои интимные дела или там кого бы из вверенных ему жильцов на черную доску занести как злостного неплательщика. И вдруг — смотрит — что такое? Стоит на углу потрепанная старуха. Держит она на своих руках младенца. И под этого младенца она просит. Некоторые прохожие при виде этого зрелища отворачиваются, а некоторые, сочувствуя чужой беде, подают ей монетку или две на пропитание. А та им кланяется. И показывает младенца — дескать, не для себя прошу, а вот для этого.

Семен Михайлович Цаплин давать ей не хотел, он просто так поглядел на ее личность. И видит, личность будто знакомая. И глядит — да, действительно, это суть няня с фарфоровским ребенком. Тем более обознаться трудно — морда у нее такая, что очень глубоко в душу западает.

Член правления Цаплин ничего ей на это не сказал и вообще ни копья не подал, но повернулся и пошел обратно домой.

Неизвестно, как он дожил до вечера, но вечером говорит самому Фарфорову:

— Я, — говорит, — чересчур удивляюсь, уважаемый товарищ, но, — говорит, — или вы своей домработнице денег не платите, или, — говорит, — я не пойму подобной ситуации. А если, — говорит, — вы ее нарочно засылаете под ребенка просить, то вы, — говорит, — есть определенно чуждая прослойка в нашем пролетарском доме.

Фарфоров, конечно, говорит:

— Я извиняюсь, об чем речь? Про что вы говорите — я чего-то не пойму.

Тогда член правления говорит про то, чего видел, и про то, чего перечувствовал, наблюдая подобное зрелище.

Тут происходят разные сцены. Происходят крики и улыбки. И все выясняется.

Тогда зовут няню. Ей говорят:

— Как же так можно? Вы что — обалдели? Или вы ненормальная, и у вас в голове не все дома.

Няня говорит:

— В этом пороку нет. Так ли я стою, или мне сердобольные прохожие в руку дают. Я, — говорит, — прямо не пойму, об чем разговор. Ребенок через это не страдает. И, может, ему даже забавно видеть такое вращение людей вокруг себя.

Фарфоров говорит:

— Да, но я не хочу своему ребенку присваивать такие взгляды с детских лет. Я не дозволю вам производить такие действия.

Мадам Фарфорова, прижимая своего ребенка к груди, говорит:

— Нам это в высшей степени оскорбительно. Мы вас выгоняем со своего места.

Цаплин говорит:

— А я как член правления скажу: вы всецело правы выгнать эту бешеную няньку.

Старуха говорит:

— Ах, подумаешь, до чего испугали! Нянь нынче не очень много — меня, может, с руками оторвут. А я под вашего щенка едва трешку зарабатывала, а уж упреков не оберешься. Я от вас сама уйду, поскольку вы какие-то бесчувственные подлецы, а не хозяева.

После этих слов Фарфоров, рассердившись, накричал на нее и даже хотел из ее слабого тела вытряхнуть старческую душонку, но член правления ему не разрешил. После чего ее с позором выгнали. Так она и ушла, и рекомендации не взяла, и неизвестно, куда поступила. Но, наверное, она снова где-нибудь нянчит младенца и под него подходяще зарабатывает.

Наверное, ей до зарезу нужны деньги, иначе прямо трудно объяснить ее поведение. А на что ей деньги — этого я прямо не пойму. Старуха сыта, одета, валенки имеет, жалование получает, это прямо ее какой-нибудь каприз и, главное, наверное, прежнее мелкобуржуазное воспитание, бессмысленная тяга к деньгам и неправильное мировоззрение.

Я еще понимаю, если у нее есть какая-нибудь благородная цель. Вот если бывает цель, тогда я могу снисходительно отнестись к подобным фактам в смысле доставания денег.

И я однажды, как мы сейчас увидим из следующего рассказа, весьма снисходительно и терпимо отнесся к подобному случаю, о котором мы имеем намерение вам рассказать сейчас.

Мелкий случай из личной жизни

Стою я раз в кино и дожидаюсь одну даму.

Тут, надо сказать, одна особа нам понравилась. Такая довольно интересная бездетная девица. Служащая.

Ну конечно, любовь. Встречи. Разные тому подобные слова. И даже сочинения стихов на тему, никак не связанную со строительством, чего-то такое: «Птичка прыгает на ветке, на небе солнышко блестит… Примите, милая, привет мой… И что-то такое, не помню — та-та-та-та… болит…»

Любовь в этом смысле всегда отрицательно отражается на мировоззрении отдельных граждан. Замечается иной раз нытье и разные гуманные чувства. Наблюдается какая-то жалость к людям и к рыбам и желание им помочь. И сердце делается какое-то чувствительное. Что совершенно излишне в наши дни.

Так вот раз однажды стою в кино со своим чувствительным сердцем и дожидаюсь свою даму.

А она, поскольку служащая и не слишком дорожит местом, — она любит опаздывать. На службе-то, конечно, за это строго. Ну а тут она знает — за два опоздания ее не уволят. Вот она и отыгрывается на личной почве и на гуманных чувствах.

Так вот стою, как дурак, в кино и дожидаюсь. Так очередь у кассы струится. Так дверь раскрыта на улицу — заходите. Так я стою. И как-то так энергично стою, весело. Охота петь, веселиться, дурака валять. Охота кого-нибудь толкнуть, подшутить или схватить за нос. На душе пенье раздается, и сердце разрывается от счастья.

И вдруг вижу — стоит около входной двери бедно одетая старушка. Такой у нее рваненький ватерпруф, облезлая муфточка, дырявые старинные башмачонки.

И стоит эта старушка скромно у двери и жалостными глазами смотрит на входящих, ожидая, не подадут ли.

Другие на ее месте обыкновенно нахально стоят, нарочно поют тонкими голосами или бормочут какие-нибудь французские слова, а эта стоит скромно и даже как-то стыдливо.

Гуманные чувства заполняют мое сердце. Я вынимаю кошелек, недолго роюсь в нем, достаю рубль и от чистого сердца, с небольшим поклоном, подаю старухе.

И у самого от полноты чувств слезы, как брильянты, блестят в глазах.

Старушка поглядела на рубль и говорит:

— Это что?

— Вот, — говорю, — примите, мамаша, от неизвестного.

И вдруг вижу — у ней вспыхнули щеки от глубокого волнения.

— Странно, — говорит, — я, кажется, не прошу. Чего вы мне рубль пихаете?.. Может быть, я дочку жду — собираюсь с ней в кино пойти. Очень, — говорит, — обидно подобные факты видеть.

Я говорю:

— Извиняюсь… Как же так… Я прямо сам не понимаю… Пардон… — говорю. — Прямо спутался. Не поймешь, кому чего надо. И кто за чем стоит. Шутка ли, столько народу…

Но старуха поднимает голос до полного визга.

— Это что же, — говорит, — в кино не пойди — оскорбляют личность! Как, — говорит, — у вас руки не отсохнут производить такие жесты? Да я лучше подожду дочку и в другое кино с ней пойду, чем я буду с вами сидеть рядом и дышать зараженным воздухом.

Я хватаю ее за руки, извиняюсь и прошу прощения. И поскорей отхожу в сторонку, а то, думаю, еще, чего доброго, заметут в милицию, а я даму жду.

Вскоре приходит моя дама. А я стою скучный и бледный, и даже несколько обалдевший, и стыжусь по сторонам глядеть, чтобы не увидеть моей оскорбленной старухи.

Вот я беру билет и мелким шагом волочусь за своей дамой.

Вдруг подходит ко мне кто-то сзади и берет меня за локоть.

Я хочу развернуться, чтоб уйти, но вдруг вижу — передо мной старуха.

— Извиняюсь, — говорит она, — это не вы ли мне давеча рубль давали?

Я что-то невнятное лепечу, а она продолжает:

— Тут не помню кто-то мне давал сейчас рубль… Кажется, вы. Если вы, тогда ладно, дайте. Тут дочка не рассчитала, а вторые места дороже, чем мы думали. А в третьих местах я ничего не увижу по причине слабости глаз. Прямо хоть уходи. Извиняюсь, — говорит, — что напомнила.

Я вынимаю кошелек, но моя дама впускает следующие слова:

— Совершенно, — говорит, — не к чему швыряться деньгами. Уж если на то пошло, я лучше нарзану в буфете выпью.

Я говорю:

— Нарзан вы получите, не скулите. Но рубль я должен дать. Мало ли какие бывают денежные заминки. Надо, — говорю, — по-товарищески относиться.

Нет, я все-таки дал старухе рубль, и мы, в растрепанных чувствах, стали глядеть картину.

Под музыку дама меня пилила, говоря, что за две недели знакомства я ей пузырек одеколону не мог купить, а, между прочим, пыль в глаза пускаю и раздаю рубли направо и налево.

Под конец стали показывать веселую комедию, и мы, забыв обо всем, весело хохотали.

А эта старуха сидела со своей дочкой недалеко от нас и тоже иногда весело похрюкивала.

И я был очень рад, что доставил ей это культурное удовольствие. И даже если бы она у меня попросила два рубля, я бы тоже ей дал, не моргнув глазом.

Но, в общем, это мелкий факт, а что касается до крупных дел, связанных с деньгами, то мы, например, знаем такой нижеследующий случай.

Вот забавная новелла, при чтении которой любители таинственного получат кой-какое удовольствие.

Таинственная история, кончившаяся для одних печально, для других удовлетворительно

Про эту таинственную историю рассказал мне один врач по внутренним и детским болезням.

Это был врач довольно старенький и весь седой. Через этот факт он поседел или вообще поседел — неизвестно. Только, действительно, был он седой, и голос у него был сиплый и надломленный.

То же и насчет голоса. Неизвестно, на чем голос он пропил. На факте или вообще.

Но дело не в этом.

А сидит раз этот врач в своем кабинете и думает свои грустные мысли:

«Пациент-то, — думает, — нынче нестоящий пошел. То есть каждый норовит по страхкарточке даром лечиться. И нет того, чтобы к частному врачу зайти. Прямо хоть закрывай лавочку».

И вдруг звонок раздается.

Входит гражданин средних лет и жалуется врачу на недомогание. И сердце, дескать, у него все время останавливается, и вообще чувствует он, что помрет вскоре после этого визита.

Осмотрел врач больного — ничего такого. Совершенно как бык здоровый, розовый, и усы кверху закрючены. И все на месте. И никакого умирания в организме незаметно.

Тогда прописал врач больному нашатырно-анисовых капель, принял за визит семь гривен, покачал головой и, по правилам своей профессии, велел ему зайти еще раз завтра. На этом они и расстались.

На другой день в это же время приходит к врачу старушонка в черном платке. Она поминутно сморкается, плачет и говорит:

— Давеча, — говорит, — приходил к вам мой любимый племянник, Василий Леденцов. Так он, видите ли, в ночь на сегодня скончался. Нельзя ли ему после этого выдать свидетельство о смерти?

Врач говорит:

— Очень, — говорит, — удивительно, что он скончался. От анисовых капель редко кончаются. Тем не менее, — говорит, — свидетельство о смерти выдать не могу — надо мне увидеть покойника.

Старушонка говорит:

— Очень великолепно. Идемте тогда за мной. Тут недалече.

Взял врач с собою инструмент, надел, заметьте, калоши и вышел со старушкой.

И вот поднимаются они в пятый этаж. Входят в квартиру. Действительно, ладаном попахивает. Покойник на столе расположен. Свечки горят вокруг. И старушка где-то жалобно хрюкает.

И так врачу стало на душе скучно и противно.

«Экий я, — думает, — старый хрен, каково смертельно ошибся в пациенте. Какая канитель за семь гривен».

Присаживается он к столу и быстро пишет удостоверение. Написал, подал старушке и, не попрощавшись, поскорее вышел. Вышел. Дошел до ворот. И вдруг вспомнил — мать честная, калоши позабыл.

«Экая, — думает, — неперка за семь гривен. Придется опять наверх ползти».

Поднимается он вновь по лестнице. Входит в квартиру. Дверь, конечно, открыта. И вдруг видит: сидит покойник Василий Леденцов на столе и сапог зашнуровывает. Зашнуровывает он сапог и со старушкой о чем-то препирается. А старушка ходит вокруг стола и пальцем свечки гасит. Послюнит палец и гасит.

Очень удивился этому врач, хотел с испугу вскрикнуть, однако сдержался и, как был без калош, кинулся прочь.

Прибежал домой, упал на кушетку и со страху зубами лязгает. После выпил нашатырно-анисовых капель, успокоился и позвонил в милицию.

А на другой день милиция выяснила всю эту историю.

Оказалось: агент по сбору объявлений Василий Митрофанович Леденцов присвоил три тысячи казенных денег. С этими деньгами он хотел начисто смыться и начать новую великолепную жизнь.

Однако не пришлось.

Калоши врачу вернули месяца через три после всяких длинных процедур, заявлений, просьб и хождений по всем местам.

В общем, врач отделался сравнительно благополучно и, кроме испуга и расстройства нервов по поводу долгой невыдачи калош, других неприятностей не имел.

И, рассказав мне эту историю, врач, вздохнувши, добавил:

— Имея три тысячи, этот фрукт хотел за семь гривен смыться из этого мира, но медицина не допустила. Вот до чего доводит людей жадность к деньгам.

Однако мы знаем историю о такой жадности к деньгам, какая не так-то уж часто бывает.

Вот эта история.

Рассказ про одного спекулянта

Жил в Ленинграде некто такой Сисяев. Такой довольно арапистый человек. Он во время нэпа, когда частники еще работали, держал парикмахерскую. Только, кроме стрижки и брижки, он еще иностранной валютой торговал и вообще разные темные делишки обстряпывал. Ну и, конечно, засыпался.

Он засыпался в тридцатом году летом. Маленько посидел где следует. И вскоре его, голубчика, выперли из Ленинграда куда-то подальше. Ему чего-то, одним словом, дали — минус семь, или плюс семь, или восемь — черт его разберет. Я в этих делах пока что слабо понимаю.

Одним словом, его как спекулянта выслали в Нарымский край.

И, значит, он, хочешь не хочешь, поехал.

А надо сказать, он своего ареста ожидал. У него сердце было неспокойно. Он еще за неделю сказал своим компаньонам, дескать, как бы не угодить куда-нибудь.

И, конечно, на всякий случай он взял старую кожаную тужурку, подпорол ей бортик и зашил туда десять царских золотых монет и один золотой квадратик. Может быть, помните — государство в двадцать четвертом году выпустило такие золотые квадратики для технических надобностей.

Вот он, значит, на всякий пожарный случай и подзашил свое добро в тужурку, и прямо из этой тужурки он больше не вылезал. Да еще в брюки он тоже зашил разные бумажные деньги. И в сапоги под стельки положил более носкую валюту — доллары.

И стал поджидать.

Только он недолго ждал. Вскоре после того его взяли вместе с тужуркой. И осенью он поехал куда следует.

Только неизвестно, как он там жил. Может быть, скорей всего он не очень худо жил. Тем более бумажных денег у него было вдоволь припасено. Он знай себе подпарывал брюки и вынимал что-то из бумажника. А до золота, между прочим, не дотрагивался.

Только живет он так больше года. И вдруг хворает. Он хворает воспалением легких. Он там простудился. Его там просквозило на работе. И он там захворал.

Конечно, кашель поднялся, насморк, хрипы, температура минус сорок градусов. В боку колет. Аппетита нету. И вообще человек чувствует приближение собственной кончины.

И тогда ночью снимает он с себя кожаную куртку и вновь подпарывает ей бортик.

Он подпарывает ей бортик, кладет на язык золотые монетки и глотает их в порядке живой очереди.

«Поскольку, — думает он, — я помру, а тут кто-нибудь шарить начнет. А мне это неприятно. И пущай это золото у меня в брюхе лежит, чем кто-нибудь им воспользуется». И, значит, подумавши так, глотает.

Только, может, он проглотил пять или шесть штук, как вдруг замечает эти преступные действия один из его приятелей. Их там по семь человек вместе жило.

Заметил это приятель, поднял тарарам и не допустил глотать остальные деньги.

И хотя тот за того хватался и умолял, но этот говорит:

— Мне, — говорит, — не так золота жалко. Я себе золота не возьму. Но я, — говорит, — не могу допустить проглатывать. Тем более воспаление легких иногда проходит. А тут и денег не будет, и вообще засорение желудка.

Короче говоря, больной вскоре действительно поправился. Он выздоровел. Грудь ему освободило. Дыхание вернулось. Но является новая беда — в желудке колет, кушать неохота, и слюна идет.

И спасибо, что больной не все монеты заглотал. А то бы совсем невозможно получилось.

Конечно, можно было бы больному схлопотать в Томск поехать, на операцию лечь. Но только он сам не захотел. Он, может, пугался, что во время хлороформа он недосмотрит и хирурги разворуют его монеты, лежащие в желудке.

Он только допустил разные внутренние средства и дозволил себя массировать.

Разные сильные средства, конечно, выгнали монеты наружу, но по подсчету их оказалось меньше, чем следует.

Тут вообще дело темное. Или уперли во время тарарама несколько монет, или они в желудке остались.

Так что ежели считать, что в желудке ничего нету, то недостает трех монет и одного квадратика. Тогда, значит, действительно уперли. И тогда, значит, надо прекратить массаж и лечение.

Но зачем на людей тень наводить? Может быть, монеты лежат себе в желудке.

Тем более для здоровья это не играет роли. Золото не имеет права давать ржавчину, так что оно может лежать до бесконечности.

Конечно, жалко, что валюта лежит без движения. Но, может, она и в движении у других граждан.

Что касается до спекулянта, то он имеет мнение, что золото благополучно лежит у него в желудке, зацепившись за какой-нибудь естественный поворот внутренней системы. Но для душевного спокойствия он непременно хочет сделать себе просвечивание. И если наука найдет, что золото там внутри, то он и не будет его трогать до поры до времени.

Эту правдивую историю мы рассказали, желая показать вам, что любовь к деньгам иной раз бывает сильнее смерти.

А прочитав следующий рассказ, вы вполне убедитесь в этом и даже в большем.

Это рассказ о том, как одна жадная бабенка благодаря отсутствию денег не разрешила умереть своему мужу. Что является просто возмутительным даже хотя бы с точки зрения медицины.

Рассказ о том, как жена не разрешила мужу умереть

Проживал на Петроградской стороне один небогатый живописец по имени Иван Саввич Бутылкин.

Он состоял в какой-то, я не знаю, кустарной артели и там чего-то такое делал. Он, кажется, работал. Он писал там плакаты и вывески, и разные номера для домов, и всякие указатели, и так далее.

Он, между прочим, мог бы очень недурно жить, но он, к сожалению, часто хворал и, не отличаясь хорошим здоровьем, не мог работать и тем более зарабатывать. Хотя и имел весьма крупное дарование в своей профессии.

Но жил он удивительно худо, бедно и то есть никак не имел возможности наладить свою препечальную жизнь.

А в довершение всего на его плечах находилась еще его супруга по имени Матрена Васильевна, тоже Бутылкина, на которой он имел несчастье жениться до революции, не понимая еще, что значит такое подруга жизни.

Это была чересчур невозможно крикливая баба, любительница ничего не делать.

Она ничего не работала, разве только что готовила обед и грела иногда на примусе воду. И она не была помощницей своему тщедушному супругу, который по состоянию своего здоровья не мог много зарабатывать.

В довершение всего она же его и пилила, и ругала, и своими ежедневными грубыми возгласами, криками и скандалами выворачивала наизнанку слабую и поэтическую душу нашего художника и живописца. Она требовала, чтоб он больше зарабатывал. Она хотела ходить в кино и кушать разные фрикасе и прочее.

Он, конечно, старался, но из этого мало чего выходило. Ну и она, конечно, его ругала.

Одним словом, он всецело находился у нее под башмаком.

Тем не менее она прожила с ним восемнадцать лет. Правда, они другой раз между собой ссорились и дрались, но так, чтобы слишком больших скандалов или убийств — этого у них не было.

Она на это не шла, поскольку понимала, что супруг к ней все-таки бережно относится. А если его не будет или с ним разойтись, то еще неизвестно, как обернется. Другой, может, такой арап попадется, что сам ничего делать не будет, а ее, вечную страдалицу, заставит работать круглые сутки.

А она, родившись задолго до революции, понимала свою женскую долю как такое, что ли, беспечальное существование, при котором один супруг работает, а другой апельсины кушает и в театр ходит.

И вот представьте себе, однажды Иван Саввич Бутылкин неожиданно вдруг захворал.

А перед тем как ему захворать, он ослаб вдруг до невозможности. И не то чтоб он ногой не мог двинуть, ногой он мог двинуть, а он ослаб, как бы сказать, душевно. Он затосковал, что ли, по другой жизни. Ему стали разные кораблики сниться, цветочки, дворцы какие-то. И сам стал тихий, мечтательный. И все обижался, что неспокойно у них в квартире. Зачем, дескать, соседи на балалайке стрекочут. И зачем ногами шаркают.

Он все хотел тишины. Ну прямо-таки собрался человек помереть. И даже его на рыбное блюдо потянуло. Он все солененького стал просить — селедку.

Так вот во вторник он заболел, а в среду Матрена на него насела.

— Ах, скажите, пожалуйста, зачем, — говорит, — ты лег? Может, ты нарочно привередничаешь. Может, ты работу не хочешь исполнять. И не хочешь зарабатывать.

Она пилит, а он молчит.

«Пущай, — думает, — языком треплет. Мне теперича решительно все равно. Чувствую, что помру скоро».

А сам горит весь, ночью по постели мечется, бредит. А днем лежит ослабший, как сукин сын, и ноги врозь. И все мечтает.

— Мне бы, — говорит, — перед смертью на лоно природы поехать, посмотреть, какое это оно. Никогда ничего подобного в своей жизни не видел.

И вот осталось, может, ему мечтать два дня, как произошло такое обстоятельство.

Подходит к его кровати Матрена Васильевна и ехидным голосом так ему говорит:

— Ах, помираешь? — говорит.

Иван Саввич говорит:

— Да уж, извиняюсь… Помираю… И вы перестаньте меня задерживать. Я теперича вышел из вашей власти.

— Ну это посмотрим, — говорит ему Мотя, — я тебе, подлецу, не верю. Я, — говорит, — позову сейчас медика. Пущай медик тебя, дурака, посмотрит. Тогда, — говорит, — и решим — помирать тебе или как. А пока ты с моей власти не вышел. Ты у меня лучше про это не мечтай.

И вот зовет она районного медика из коммунальной лечебницы. Районный медик Иван Саввича осмотрел и говорит Моте:

— У него или тиф, или воспаление легких. И он у вас очень плох. Он не иначе как помрет в аккурат вскоре после моего ухода.

Вот такие слова говорит районный медик и уходит. И вот подходит тогда Матрена к Ивану Саввичу.

— Значит, — говорит, — взаправду помираешь? А я, — говорит, — между прочим, не дам тебе помереть. Ты, — говорит, — бродяга, лег и думаешь, что теперь тебе все возможно. Врешь. Не дам я тебе, подлецу, помереть.

Иван Саввич говорит:

— Это странные ваши слова. Мне даже медик дал разрешение. И вы не можете мне препятствовать в этом деле. Отвяжитесь от меня…

Матрена говорит:

— Мне на медика наплевать. А я тебе, негодяю, помереть не дам. Ишь ты какой богатый сукин сын нашелся — помирать решил. Да откуда у тебя, у подлеца, деньги, чтоб помереть! Нынче, для примеру, обмыть покойника — и то денег стоит.

Тут добродушная соседка, бабка Анисья, вперед выступает.

— Я, — говорит, — его обмою. Я, — говорит, — Иван Саввич, тебя обмою. Ты не сомневайся. И денег я с тебя за это не возьму. Это, — говорит, — вполне божеское дело — обмыть покойника.

Матрена говорит:

— Ах, она обмоет! Скажите, пожалуйста. А гроб! А, например, тележка! А попу! Что я, для этой цели свой гардероб буду продавать? Тьфу на всех! Не дам ему помереть. Пущай заработает немного денег и тогда пущай хоть два раза помирает.

— Как же так, Мотя? — говорит Иван Саввич. — Очень странные слова.

— А так, — говорит Матрена, — не дам и не дам. Вот увидишь. Заработай прежде. Да мне вперед на два месяца оставь — вот тогда и помирай.

— Может, попросить у кого? — говорит Иван Саввич.

Матрена отвечает:

— Я этого не касаюсь. Как хочешь. Только знай — я тебе, дураку, помереть не дам.

И вот до вечера Иван Саввич лежал словно померший, дыхание у него даже прерывалось, а вечером он стал одеваться. Он поднялся с койки, покряхтел и вышел на улицу.

Он вышел во двор. И там, во дворе, встречает дворника Игната.

Дворник говорит:

— Иван Саввичу с поправлением здоровья.

Иван Саввич говорит ему:

— Вот, Игнат, положеньице. Баба помереть мне не дает. Требует, понимаешь, чтоб я ей денег оставил на два месяца. Где бы мне денег-то раздобыть?

Игнат говорит:

— Копеек двадцать я тебе могу дать, а остальные, валяй, попроси у кого-нибудь.

Иван Саввич двугривенного, конечно, не взял, а пошел на улицу и от полного утомления присел на тумбу.

Вот он присел на тумбу и вдруг видит — какой-то прохожий кидает ему монету на колени. Он как бы подает, увидев перед собой больного и чересчур ослабевшего человека.

Тут Иван Саввич слегка оживился.

«Ежели, — думает, — так обернулось, то надо посидеть. Может, набросают. Дай, — думает, — сниму шапку».

И вот, знаете, в короткое время действительно прохожие накидали ему порядочно.

К ночи Иван Саввич вернулся домой. Пришел он распаренный и в снегу. Пришел и лег на койку.

А в руках у него были деньги.

Хотела Мотя подсчитать — не дал.

— Не тронь, — говорит, — погаными руками. Мало еще.

На другой день Иван Саввич опять встал. Опять кряхтел, оделся и, распялив руки, вышел на улицу.

К ночи вернулся, и опять с деньгами. Подсчитал выручку и лег.

На третий день тоже. А там и пошло, и пошло — встал человек на ноги. И после, конечно, бросил собирать на улице. Тем более что, поправившись, он уже не имел такого печального вида и прохожие сами перестали ему давать.

А когда перестали давать, он снова приступил к своей профессии.

Так он и не помер. Так Матрена и не дала ему помереть.

Вот что сделала Матрена с Иван Саввичем.

Конечно, какой-нибудь районный лейб-медик, прочитав этот рассказ, усмехнется. Скажет, что науке неизвестны такие факты и что Матрена ни при чем тут. Но, может, науке и точно неизвестны такие факты, однако Иван Саввич и посейчас жив. И даже на днях он закончил какую-то художественную вывеску для мясной торговли.

А впрочем, случай этот можно объяснить и медицински, научно. Может, Иван Саввич, выйдя на улицу, слишком распарился от волнения, перепрел, и с потом вышла у него болезнь наружу.

Впрочем, неизвестно.

В общем, жадная бабенка, любительница денег, сохранила благодаря своей жадности драгоценную жизнь своему супругу. Что является, конечно, весьма редким случаем. А чаще всего бывает наоборот. Чаще всего бывает так, что благодаря такой жадности человек теряет даже и то, что имеет. И вот вам об этом рассказ.

Вот интересная новелла про одну жадную молочницу, пожелавшую увеличить свои доходы.

Рассказ про одну корыстную молочницу

Одна симферопольская жительница, зубной врач О., вдова по происхождению, решила выйти замуж.

Ну а замуж в настоящее время выйти не так просто! Тем более если дама интеллигентная и ей охота видеть вокруг себя тоже интеллигентного, созвучного с ней субъекта.

В нашей, так сказать, пролетарской стране вопрос об интеллигентах — вопрос довольно острый. Проблема кадров еще не разрешена окончательно, а тут, я извиняюсь, — женихи. Ясное дело, что интеллигентных женихов нынче немного. То есть есть, конечно, но все они какие-то такие: или уж женатые, или уже имеют две-три семьи, или вообще хворают, что, конечно, тоже не сахар в супружеской жизни.

И вот при такой ситуации живет в Симферополе вдова, которая в прошлом году потеряла мужа. Он у ней умер от туберкулеза.

Вот, значит, помер у ней муж. Она сначала, наверное, легко отнеслась к этому событию. «А-а, — думает, — ерунда!..» А потом видит — нет, далеко не ерунда!.. Женихи по свету не бегают пачками. И, конечно, загоревала.

И вот, значит, горюет она около года и рассказывает о своем горе молочнице. К ней ходила молочница, молоко приносила. Поскольку муж у ней помер от туберкулеза, так вот она начала заботиться о себе — усиленно питалась. Она пила молоко по два литра в день. И от этого питания она прямо распухла и имела здоровье очень выдающееся. И, наверно, оттого к ней стали заходить в голову разные легкие, воздушные мысли о супружестве.

И вот, значит, она пьет молоко около года, все больше поправляется и, между прочим, имеет дамский обывательский разговор со своей молочницей.

Неизвестно, с чего у них началось. Наверно, она пришла на кухню и разговорилась. Вот, мол, продукты дорожают. Молоко, дескать, жидковатое, и вообще женихов нету. Молочница говорит:

— Да, мол, безусловно, чего-чего, а этого мало!

Зубной врач говорит:

— Зарабатываю подходяще. Все у меня есть — квартира, обстановка, деньжата! И сама, — говорит, — я не такое уж мурло. А вот подите ж, вторично замуж выйти буквально не в состоянии. Прямо хоть в газете печатай!

Молочница говорит:

— Ну, — говорит, — газета — это не разговор. А чего-нибудь такое надо, конечно, придумать.

Зубной врач отвечает:

— В крайнем случае я бы, — говорит, — и денег не пожалела. Дала бы денег той, которая меня познакомит в смысле брака.

Молочница спрашивает:

— А много ли вы дадите?

— Да, — говорит врачиха, — смотря, какой человек отыщется. Если, конечно, он интеллигент и женится, то, — говорит, — червонца три я бы дала, не моргнув глазом.

Молочница говорит:

— Три, — говорит, — это мало. Давайте пять червонцев, тогда я вам подыму это дело. У меня, — говорит, — есть на примете подходящий человек.

— Да, может, он не интеллигент, — говорит врачиха, — может, он крючник? За что я буду давать пять червонцев?

— Нет, — говорит, — зачем крючник. Он очень интеллигентный. Он — монтер.

Врачиха говорит:

— Тогда вы меня познакомьте. Вот вам пока червонец за труды.

И вот на этом они расстаются.

А надо сказать, у молочницы ничего такого не было на примете, кроме собственного ее супруга.

Но крупная сумма ее взволновала, и она начала прикидывать в своем мозгу, как и чего и как бы ей попроще выбить деньги из рук этой врачихи.

И вот приходит она домой и говорит своему супругу:

— Вот, мол, Николаша, чего получается. Можно, — говорит, — рублей пятьдесят схватить так себе, здорово живешь, без особых хлопот и волнений.

И, значит, рассказывает ему всю суть дела. Мол, чего если она нарочно познакомит его с этой разбогатевшей врачихой, а та сдуру возьмет да и отсыплет ей пять червонцев.

— И, — говорит, — в крайнем случае, если она будет настаивать, можно записаться. В настоящее время это не составляет труда. Сегодня ты распишешься, а завтра или там послезавтра — обратный ход!

А муж этой молочницы, этакий довольно красивый мужчина, с усиками, так ей говорит:

— Очень отлично. Пожалуйста! Я, — говорит, — всегда определенно рад пятьдесят рублей взять за ни за что. Другие ради такой суммы месяц работают, а тут такие пустяки — записаться!

И вот, значит, через пару дней молочница знакомит своего мужа с зубным врачом.

Зубной врач сердечно радуется и без лишних слов и причитаний уплачивает молочнице деньги.

Теперь складывается такая ситуация.

Муж молочницы, этот известный трепач с усиками, срочно записывается с врачихой, переходит временно на ее апартаменты и пока что живет там.

Так он живет пять дней, потом неделю, потом десять дней.

Тогда приходит молочница.

— Так что, — говорит, — в чем же дело?

Монтер говорит:

— Да нет, я раздумал вернуться! Я, — говорит, — с этим врачом жить останусь. Мне тут как-то интересней получается.

Тут, правда, он схлопотал по морде за такое свое безобразное поведение, но мнения своего не изменил. Так и остался жить у врачихи. А врачиха, узнав про все, очень хохотала и сказала, что поскольку нет насилия, а есть свободный выбор, то инцидент исчерпан.

Правда, молочница еще пару раз заходила на квартиру и дико скандалила, требуя возврата своего супруга, однако ни черта хорошего не вышло. Больше того — ей отказали от места, не велели больше носить молока во избежание дальнейших скандалов и драм.

Так за пять червонцев скупая и корыстная молочница потеряла своего красивого, интеллигентного супруга.

И мы вообще очень рады и довольны, что именно так произошло.

Теперь эта дура может на досуге и в полном одиночестве подумать, какую ошибку она совершила.

Однако бывает, что люди и не совершают подобных ошибок и вообще не слишком уж загораются при виде денег, тем не менее, когда им деньги случайно попадаются в лапы, они имеют душевные волнения и сильные переживания не в меньшей степени, чем эта дура-баба молочница. Вот об одном таком человеке, которому попались в руки деньги, мы и хотим вам рассказать. И вы сейчас увидите, как влияют деньги на симпатичного человека.

Трагикомический рассказ про человека, выигравшего деньги

Конечно, таких рассказов, в которых человек выиграл, скажем, сто тысяч и с ним после этого чего-то такое случилось и стряслось, таких рассказов в литературе существует, конечно, до черта.

Но то, чего мы хотим рассказать, по своей комичности положений превосходит все, до сих пор написанное в этой области.

Отметим к тому же, что все это голая правда.

Вот представьте себе утро. Туманный Ленинград. Надо сейчас идти трудящимся на работу. Вот сейчас они попьют чайку и пойдут гордой вереницей.

Но что случилось? Чей-то крик, я извиняюсь, раздается.

Это в нашей коммунальной квартире раздаются крик, топот, треск и разные возгласы.

Жильцы сбегаются на это место и видят вот что.

Рабочий Борька Фомин в розовых подштанниках шляется по своей комнате. Челюсти у него трясутся. И лицо белое, как глина. В одной руке у него газета. В другой — почтовая открытка. В третьей руке его супруга держит талон, и так она восклицает:

— Ах, уйдите все из комнаты. Еще ничего неизвестно. А я лично не могу поверить, что мы с Борей пять тысяч выиграли.

Борька Фомин, у которого от волнения с носа капля падает, говорит:

— Получаю открытку со сберкассы. Что такое? Пардон! Выиграл деньги…

Жена говорит:

— Вся моя жизнь проходит в сумерках. Что-нибудь удивительное случилось — этого не бывает. Если же Борька выиграл такие деньги, то я, — говорит, — непременно знаю, что произойдет какое-нибудь такое, благодаря чему я скорей всего не увижу этих денег.

Один жилец говорит:

— Часто бывает — они печатают, не досмотревши цифры. Или нолики у них заскакивают и не там расположены. Трудящиеся ахают, а после, конечно, не то выигрывают…

Тут приносят семь газет из разных комнат.

Все глядят и проверяют и видят — нету сомненья, Борька Фомин, этот, не представляющий из себя ничего особенного, выиграл пять тысяч, и неизвестно никому, чего он сейчас будет делать с этими деньгами.

Борькин племянник, живущий тут же молодой мальчишка лет семнадцати, Вовка Чучелов, сдающий экзамен на звание шофера и не привыкший еще давить людей, говорит Борису Андреевичу:

— Чем, дядя, понапрасну слова кричать — побегите в сберкассу. Если вам дадут эти деньги, значит вы действительно выиграли.

Тут все начинают кричать на Борис Андреевича и велят ему побежать в кассу.

Его жена по своей женской недоверчивости при этом так восклицает:

— Сейчас он у меня, подлец, под трамвай ссыплется или его автобус зацепит. Этого не бывает, чтоб я свободно по пять тысяч выигрывала.

Вот Борис моментально одевается, бежит и вскоре возвращается обратно — белый, как глина.

Он говорит всем присутствующим ослабевшим голосом человека, только что летавшего в стратосферу.

Он говорит:

— Да, я выиграл пять тысяч. Они мне велели послезавтра прийти за деньгами. Они говорят: «Это в нашем районе бывает раз в сто лет».

Тут все поздравляют Бориса Андреевича и велят ему полежать на кушетке, чтоб не сорвать ход организма до получения денег.

Жена говорит:

— Ах, уйдите все из комнаты. Я хочу строго подумать, чего может случиться, благодаря чему мы не получим этих денег.

Вот проходит целый день, и утром снова раздаются крик, топот и грубые восклицания.

Все жильцы спешат на место происшествия и видят вот что.

Борис Андреевич лежит в розовых подштанниках на кушетке. Челюсти у него трясутся, и капли падают с носа.

Жена говорит:

— Еще хорошо, что его, подлеца, у меня в ряды партии не приняли. Вот бы он мне конфетку подложил.

Жильцы говорят:

— А что такое?

— Да как же, — говорит, — что! Он, оказывается, у меня две недели назад, не дождавшись выигрыша, стал, как ребенок, рекомендации себе просить у разных высших лиц. Хорошо — ему не дали. Он хотел, видите ли, записаться. Вот бы пришлось, наверное, я так думаю, половину денег отдать на борьбу с тем и с этим, и в МОПР[687], и во все места.

Один жилец говорит:

— Отдавать не обязательно, но, конечно, другие по своей охоте оставляют себе рублей шесть на папиросы, а все остальное отдают на строительство.

Жена говорит:

— Хорошо, что дураков в партию не принимают, — вот был бы номер!

Борька кричит:

— Об чем речь, раз этого нету. В жизни все бывает к лучшему.

Жена говорит:

— Ах, уйдите все из комнаты. Я хочу подумать, чего еще может случиться.

На третий день Боря получил деньги сполна. Он со вздохом отдал двадцатку на дирижабль, а остальные принес домой. И заперся в комнате.

На четвертый день утром раздаются крики, воркотня, вопли, топот и грубая брань.

Это Борис Андреевич, поругавшись с женой, разводится с ней и теперь уходит к одной барышне. Такая жила в другом конце коридора — Феничка. Такая белобрысенькая. И, кажется, из чухонок. Но такая удивительно миленькая душечка. Тоненькая, как мечта поэтов.

И он, собрав вещи, как раз переходит к ней да так про жену восклицает:

— Ухожу от нее, поскольку я увидел всю ее мелкобуржуазную сущность. Она меня в такое героическое время подбила взять заявление, и я ей никогда этого не прощу и всякий раз, видя ее, буду непременно страдать и огорчаться. Но я не хочу ее даром бросить. Я ей дам рублей сто денег, и пущай она, дьявол, не вмешивается в мои сердечные дела.

Жена говорит:

— Вот так да! Я же вам говорила.

Тогда племянник Вовка совместно с Борисом Андреевичем моментально переносят вещи к Феничке и там весь вечер празднуют пышный бал.

На шестой день снова в квартире раздаются крики, возгласы и дамские слезы.

Что такое? Пардон. Извиняюсь, что случилось?

Ах, это, знаете, у Бориса Андреевича сперли ночью все деньги.

Рисуется чудовищная картина ужаса и потрясения.

Сам Борис Андреевич лежит на кровати с мордой бледной, как глина. Он шепчет слова удивления и разводит руками, показывает этим силу своего душевного страдания.

Тут же рядом на ковре лежит без памяти Феничка. У нее украли туфельки и пальто.

Тут узнается, что Борькин племянник Чучелов, не сдав еще экзаменов на шофера, исчез неизвестно куда. Рисуется картина подлой кражи со стороны этого бешеного родственника.

Тогда вдруг появляется Феничкин брат или черт его знает кто. Тоже, кажется, из чухонцев. Со значком ГТО.

Он почти ничего не говорит и только ногами выпихивает лишних обитателей из комнаты.

Последним номером он выгоняет Борьку Фомина и бьет его в рыло за исковерканную дамскую жизнь плюс туфельки и пальто.

Борька с криками страдания мечется по коридору с мордой, вспухшей как пирог.

Тогда его бывшая жена берет его под свое покровительство и разрешает ему снова находиться на ее половине.

Борька ложится на пол в ее комнате и страдает так, что даже пришедший милиционер, привыкший видеть все, чего бывает, не может этого видеть.

Борька говорит жене:

— Ах, я сам не понимаю, как я от вас ушел. Только ваша любовь завсегда скрашивала мои неимоверные страдания. Я, как в бреду, жил три дня с этой белобрысой чухонкой, у которой совершенно поделом сперли плюшевые туфли и пальто и у которой брат я не знаю какой подлец и убийца живых существ. Ах, у меня была морока в голове от этих всех дел. Я вам в присутствии товарища милиционера приношу свои сердечные извинения за все явления.

Милиционер говорит:

— Ах, перестаньте вы канючить. Моя душа буквально разрывается от этих слов. Я прошу вас замолчать и говорить то, что случилось, а не то, что было. Я, — говорит, — составляю протокол, а не пишу поэмы из жизни оборванцев.

Борька говорит:

— Тогда слушайте. Феничка ночью спала, а я, не помню зачем-то, на минутку пошел в уборную. Наверное, Вовка Чучелов все это увидел и взял из комнаты эти деньги и эти вещи.

Милиционер записывает это и уходит.

Муж с женой мирятся и живут друг с другом с необыкновенной любовью.

Борька с Феничкой не раскланивается. А она щеголяет в новых туфельках, неизвестно откуда полученных.

Феничкина сестра Сима, с которой Борька разговорился, сказала, что этот белобрысый, набивший ему морду, отнюдь не брат, а любовник. И этим все объясняется.

Страдания Борьки прекращаются. Он ходит на работу и там дает разные смелые обещания.

Жена говорит:

— Ну ладно, что же делать, если тебе нравится, попроси у кого-нибудь рекомендацию. Ты у меня тянешься ко всему, как ребенок.

Вдруг через две недели вызывают Борьку в милицию. И там ему сообщают, что в Гаграх на Кавказе поймали его племянника, Вовку Чучелова. Он истратил четыреста рублей, а остальные деньги Борька может моментально получить обратно.

Борька, с лицом бледным, как глина, возвращается домой. У него в руках деньги. И он садится на кушетку, неохотно смотрит на всех и не совсем понимает, что случилось.

Его жена говорит:

— Ах, уйдите все из комнаты. Еще неизвестно, что будет.

Эта неизвестность продолжается три дня.

После чего Борис Андреевич вдруг моментально с бухты-барахты женится на Феничкиной сестре — Симе.

От счастья он не ходит на работу три дня, и его выгоняют на полгода. Но он на это плюет и не горюет. Он кладет свои деньги на книжку. И эту книжку носит теперь на груди на самом толстом шпагате.

Феничка говорит, что ей все это безразлично. А жена говорит: «Вот так штука!» — и выходит неожиданно замуж за знакомого бывшего поляка, который переезжает на ее площадь, как не имеющий таковой.

Вот теперь интересно, что будет, когда Борис Андреевич поистратится.

Прочитавши этот рассказ, мы можем вместе с вами подивиться удивительным делам. И, подивившись этим делам, давайте с надеждой подумаем о тех прекрасных днях, в которые деньги не будут иметь такое выдающееся значение.

Мир ахнет и удивится, какая, наверное, будет замечательная жизнь.

А нам, подлецам, воспитанным на дряни и безобразии, даже и не понять, как это будет.

На этом мы хотели закончить наши рассказы о деньгах, с тем чтобы перейти к рассказам о любви. Однако близость этого поэтического отдела «Любовь» позволяет нам рассказать еще одну новеллу, в которой два наших предмета — деньги и любовь — столкнулись между собой.

И вот что получилось.

Это рассказ об одной богатой и состоятельной гражданке, которая за деньги приобрела себе любовь.

Вот как это было.

Последний рассказ под лозунгом «Счастливый путь»

Богатых, собственно, у нас нету. Но зажиточные у нас имеются.

У нас некоторые хорошо получают. Некоторые по займам выигрывают. Некоторые вообще пес их знает откуда берут деньги.

Но что такое богатство — мы мало себе представляем. Мы почти не знаем, что это за состояние, при котором все можно купить, и рушатся все преграды, и нет ничего на свете, чего нельзя пожелать.

Конечно, у нас бывает кое-что вроде этого. Ну там кое-какие мелкие остатки прежних состояний. И тогда при этом случаются удивительные дела, от которых мы отвыкли, но на которые нам стоит поглядеть.

Вот, извольте, рассказ о том, как одна любовь была куплена за деньги и что из этого получилось.

А жила в Ленинграде одна вообще дамочка, дочка одного богатого инженера.

Или он не был инженер, а был подрядчик — сейчас это хорошо не известно. Только факт, что он строил частные дома и при этом неимоверно разбогател. Ну может быть, там хапнул или вообще украл, я не знаю.

Вот он чертовски разбогател (а было это в начале нэпа) и, разбогатевши, стал, конечно, приобретать разные ценные вещицы, разные там картины, ковры, лампы, одеяла. При этом у него имелись золотые монеты царской чеканки, брильянты и вообще чертова уйма всякого добра и костюмов.

Конечно, неизвестно, что случилось бы с ним в наши дни, но он, будучи неглупым человеком, своевременно в двадцать четвертом году умер со спокойной улыбкой на устах — дескать, эх, вы, дураки, не знаю, как вы, а я прилично нажил и дочке все передаю.

И сам, как говорится, сыграл в ящик.

А дочка у него была ну вообще малоинтересное существо, такая вообще барышня ни то ни се. Ну вообще ходит, сидит, говорит и кушает, но к поэзии не имеет склонности и на рояле играть не может.

Без своего богатства ей, конечно, ноль цена, но, поскольку у нее было богатство, за ней мужчины сильно волочились и даже три раза подряд женились на ней, но все как-то неудачно. И даже за ней один доктор ухаживал. Но, будучи политически грамотным человеком, он не придал значения ее богатству, понимая, что это есть нечто кратковременное. Он несколько поухаживал за ней и, предвидя неприятности, ушел, как говорится, в кусты.

Но тут она знакомится с одним инженером. Такой интересный красавец, тоняга, одевается. Такой вообще педант и любимец женщин. Душистый платок в кармане, какие-то запонки, еще что-то такое. И при этом имеет имя — Лютик.

Вот этот молодой любимец дам посещает нашу Елену Григорьевну и видит у нее несметное количество ценного барахла. И вот, распалившись на это добро, он кружит дамочке голову и однажды говорит ей, мол, не хотите ли вы быть моей женой.

А эта дура, влюбленная в него как кошка, трясется от радости и говорит: «Ах, я твоя навеки».

Вот он, не будь дурак, женится на ней поскорей, чудно живет, восторгается жизнью, закусывает по пять раз в день и думает: «Вот так устроился!»

Он переезжает в Детское Село в собственный дом и вдруг примечает, что дамочка-то ему мало интересна. Никакой такой любви у него к ней не имеется и даже ему неохота находиться с ней рядом и дышать тем же воздухом.

«Разводиться, — думает, — мне с ней в высшей степени глупо, но я, — думает, — зевать не буду».

И вот он заводит разные флирты и романы и разные любовные похождения. Живет там на полный ход с какой-то невероятной красавицей. При этом с ней кутит и выпивает и бросает к ее ногам разные мелкие ценности.

Домой приезжает, как говорится, еле можаху, но при этом делает вид, будто он чересчур утомился строительством и делами и поэтому не может даже беседовать со своей супругой.

— Я, — говорит, — извиняюсь, не могу по-прежнему подолгу разговаривать с вами на разные темы и тем более любоваться вами, поскольку от усиленных занятий у меня изменился характер и я потерял некоторую живость своего темперамента.

И при этом он стал при ней притворяться — ходит сгорбившись, охает, харкает лишней слюной и прикрывается двумя одеялами. А у самого морда цветущая и здоровье — лучше не надо.

В довершение всего он подговорил одного знакомого врача Орлова, чтобы тот нашептал Елене Григорьевне разные устрашающие слова. И дал ему для этого некоторую сумму денег.

Вот врач приезжает, ахает, восклицает и говорит Елене Григорьевне:

— Да! Это да! Охо-хо! Такое молодое, цветущее существо, а здоровье у него в высшей степени поганое. Вы его берегите и не волнуйте. Пущай он лучше всего спит в отдельном кабинете. И ваше дамское дело исполнять все его капризы и требования.

Вот эта дура немыслимо рыдает, ходит на цыпочках и ничем не тревожит своего супруга, которого по-прежнему любит и обожает.

И так проходит год и два. И наконец три. И проходит пять лет, и дело приближается к нашим дням.

И вот наступает 1933 год.

И вот раз однажды приходит до Елены Григорьевны ихний сосед. Такой счетовод Федоров. Такой вообще счетоводишка — дурак, фанфарон и мелкая личность.

Чего-то они разговорились о том, о сем (а Лютика не было дома), а Елена Григорьевна говорит:

— Знаете что, мне нынче скучно. Поедемте в ресторан. Я буду платить, а вы не беспокойтесь. Послушаем музыку, скушаем по цыпленку и проведем интересно время.

Этот прохвост, счетоводишко Федоров, говорит:

— Очень рад. С великим удовольствием.

Вот они едут в Ленинград. Заходят в «Асторию». Ковры. Столики. Играет оркестр. Танцуют великолепные пары. А этот болван Федоров одет, наверное, в свой серый пиджачок, небритая морда, галстук, наверное, свернулся на сторону. Ай-я-яй!

Вот они садятся за столик, заказывают себе цыплят и так далее. И вдруг Елена Григорьевна видит — что такое — фантасмагория! Она видит: ее супруг, Лютик, танцует шимми с какой-то дамой.

Ах, она ничего не сказала и не вздрогнула. Она только встала из-за столика и пошла к выходу, будто с ней приключилось нехорошо и ей надо пойти в уборную.

А ее счетоводишко Федоров, видя, что сумочка с деньгами на столе, не стал тревожиться. Она, думает, навряд ли сбежала. А в крайнем случае я два цыпленка съем.

Вот Елена Григорьевна летит моментально домой. И по дороге ей полностью раскрывается вся чудовищная картина. Ей сразу стало все ясно, и какой обман она имела в течение семи лет.

Она летит домой. Сразу роется в его письменном столе. Вытаскивает разные письма и записочки и читает это все побелевшими губами. И видит — да, обман налицо, и он не поддается описанию.

Она находит разные дамские письма. Она читает в них поэтические слова о том, о сем: «Уважаемый Лютик…», «Ты — мой бог…», «Целую вас…», «Ах, ах…». И все такое.

Она восклицает: «Ах!», падает ненадолго в обморок, но потом берет себя в руки и говорит себе: «Я, кажется, полюбила подлеца».

Нет, она ничего не говорит ему, когда он на другой день приезжает. Она только нервно ходит по саду, нетерпеливо рвет листочки с деревьев и шепчет: «Вот так да!»

А этот подлец Лютик, не привыкши видеть ее такой, приходит от этого зрелища в содрогание и говорит себе:

«Это, кажется, я перехватил через край. Семь лет я обманываю эту дуру и даже не живу с ней. А в силу ее любви ко мне я, кажется, закрываю ей доступ к интересам жизни».

И тогда он, у которого нежные побеги совести еще не совсем завяли, приходит в сад, садится с ней рядом на скамеечку и так говорит ей:

— Сердечный привет, Елена Григорьевна. Я хочу вам нынче рассказать кое о чем. Вот, знаете, какое дело…

И начинает ей рассказывать, как это было.

— Да, — говорит, — я не жил с вами семь лет в силу обмана. Но я не желаю больше заедать вашу жизнь. Каждое живое существо имеет право на чью-либо любовь и ласку, и вы используйте этот закон природы.

Она говорит:

— Это хорошо, что вы мне сказали. И, поверьте, мне очень дороги нежные побеги вашей совести. Но я, — говорит, — и без того все это знала.

Он сильно удивляется, а она продолжает:

— Что же касается ваших слов насчет любви и ласки, то я, — говорит, — не такая уж дура, как вы думаете. Любовь и ласка у меня бывали, и вы напрасно меня жалеете и считаете за придурковатую, думая, что я только на вас и глядела.

Тогда он в страшном гневе встает со скамейки и говорит:

— Как понимать ваше выражение? Значит, вы цацкались с другими и имели, кажется, любовников, или, — говорит, — я чего-то не понимаю. Ответьте мне их имена, или я сам за себя не отвечаю.

Она называет ему семь различных имен, и в числе их упоминает фамилию Федоров и фамилию Орлов.

От этих двух фамилий Лютик приходит в содрогание и падает на скамейку.

Он говорит:

— Тогда я дурак, что вам рассказал. Вы, — говорит, — есть проявление всей человеческой подлости. И мое презрение к вам не дозволяет мне находиться с вами рядом. Я, — говорит, — от вас уезжаю. До свиданья.

Он думал, что она будет его умолять, но она, почувствовав силу своего богатства, говорит:

— Очень великолепно. А то я сама хотела вам это предложить.

Он плюет на цветы, на клумбу, на скамейку и, взбешенный, собрав свои чемоданы, моментально уезжает в Ленинград.

А она смеется и говорит:

— Валяй, валяй, я, — говорит, — за свои деньги почище тебя видела.

Вот он уезжает к своей невероятной красавице, которая, видя, что он приехал налегке и не может теперь иметь такой комфорт жизни, вскоре расстается с ним. А он тогда женится на одной зажиточной певичке, которая выступает на концертах по пять раз в день и имеет право на хорошую жизнь.

Что касается Елены Григорьевны, то она вскоре выходит замуж за этого дурака Федорова.

А тот, по странному совпадению, прожив с ней полгода и не зная подробностей о предыдущем муже, стал тоже чего-то жаловаться на свое здоровье, но Елена Григорьевна, засмеявшись, сказала:

— Ну что ж, если так, тогда давайте расстанемся.

На что тот, почти моментально поправившись, стал повсюду бывать с ней, и жизнь их потекла по установленным правилам.

Они часто выезжают в ресторан. Она, уставшая от житейских бурь, слегка постарела и, сидя за столиком, презрительно поглядывала на мужчин. А болван Федоров, кушая цыплят и утей, в свою очередь с тоской поглядывал на молоденьких баб, которые там и сям расположены в ресторане.

Неимоверные траты денег заставили Елену Григорьевну сильно раскошелиться. Она беззастенчиво стала продавать золотые монеты царской чеканки. И вскоре на этом засыпалась.

Ей пришили дело и недавно выслали ее на жительство в город Арзамас.

А подлец Федоров от этих дел отбоярился. Он сказал:

«Я не я, и супруга не моя, и насчет денег я понятия не имел — я любил ее бескорыстно».

Тем не менее, снедаемый такой любовью, он за ней в Арзамас не поехал.

Так пожелаем же ей счастливого пути и спокойной жизни в Арзамасе, где она, наверное, будет конторщицей и где она получит те чувства, которые она заслуживает без своего крупного богатства.

Счастливый путь!

На этом мы закончим наши рассказы о деньгах.

И, прочитавши еще небольшое нижеследующее послесловие, которое, так сказать, вроде как бантиком завяжет наш отдел, мы с великими надеждами перейдем ко второму отделу, который у нас носит заманчивое и на первый взгляд игривое название «Любовь».

Итак, извольте небольшое вроде болтовни послесловьице к первому отделу.

Послесловие

Итак, на этом, с вашего разрешения, мы заканчиваем, уважаемые товарищи, наш отдел «Деньги».

И вот что же мы видим, прочитавши все это с добросовестным вниманием? Что же мы видим, прочитавши интересные новеллы из истории и смешные рассказы из нашей жизни?

А мы видим, что деньги, как это ни удивительно, приносят людям большие огорчения. Но как это бывает — мы не беремся утверждать. Быть может, это происходит от злосчастного свойства денег, а быть может, и наоборот — от горестных сторон наших, в сущности, неважных характеров. Хотя, наверно, и характеры от чего-нибудь зависят. Но, быть может, одно влияет на другое и как-нибудь такое взаимно действует.

И если, предположим, изменить одно, то, наверно, изменится другое. А которые думают, что можно второе изменить, а первое пущай остается в прежней силе, в прежнем блеске и почете, — те, я так думаю, прежестоко ошибаются.

В общем, наше дело сказать, а вы там как хотите.

Итак, на этом, проливши несколько капель слез и погоревав о падении и гибели многих хороших людей, мы закрываем наш отдел, озаренный несчастьем, и со своей романтической душой вступаем с пылкой надеждой в новый, радостный отдел — «Любовь».

И мы уже слышим шепот и робкое дыхание, и трели на гитаре[688], и кой-какие стишки. И дамские крики. Выстрел. И рев младенца. И, пардон, кажется, снова звон денег.

Читатель, пригладь свои волосы и завяжи потуже галстук. Мы сейчас пойдем с тобой по той аллее, которая требует некоторой, что ли, выправки, красоты разных линий, очертаний и внешних форм. Туда, я извиняюсь, нельзя прийти на косолапых ногах и с небритой мордой.

Итак, пригладьте свою прическу, — мы пойдем по аллее, освещенной трепетной луной. Высокие липы, представьте себе. Скамейка под деревом. Пруд. Как сказал поэт:

Золотою лягушкой луна Распласталась на тихой воде…[689]

Ах, вот где, наверно, мы увидим радость и восторги, которых люди вполне заслуживают. Вот где, наверно, мы увидим счастье, которое нам искупит огорчения прежних страниц.

Читательница, ваше милое присутствие здесь крайне необходимо. Дайте вашу нежную ручку, положите ее нам на грудь, успокойте наше сердцебиение, которое происходит от предчувствия всего хорошего.

Итак, мы начинаем новый отдел — «Любовь».

II. Любовь

1. Вот когда госпожа смерть подойдет неслышными стопами к нашему изголовью и, сказав «ага», начнет отнимать драгоценную и до сих пор милую жизнь, — мы, вероятно, наибольше всего пожалеем об одном чувстве, которое нам при этом придется потерять.

2. Из всех дивных явлений и чувств, рассыпанных щедрой рукой природы, нам, наверно, я так думаю, наижальче всего будет расстаться с любовью.

И, говоря языком поэтических сравнений, расставаясь с этим миром, наша вынутая душа забьется, и застонет, и запросится назад, и станет унижаться, говоря, что она еще не все видела из того, что можно увидеть, и что ей хотелось бы чего-нибудь еще из этого посмотреть.

Но это вздор. Она все видела. И это есть пустые отговорки, рисующие скорей величие наших чувств и стремлений, чем что-либо иное.

3. Конечно, есть и помимо того разные исключительные и достойные случаи и чувства, о которых мы тоже, наверно, горько вздохнем при расставании.

Нам, без сомнения, жалко будет не слышать музыки духовых и симфонических оркестров, не плавать, например, по морю на пароходе и не собирать в лесу душистых ландышей. Нам препечально будет бросить нашу славную работу и не лежать на берегу моря с целью отдохнуть.

Да, это все славные вещи, и обо всем этом мы тоже, конечно, пожалеем при расставании. И, может быть, даже всплакнем. Но вот о любви будут пролиты особые и горчайшие слезы. И, когда мы попрощаемся с этим чувством, перед нами, наверно, весь мир померкнет в своем величии, и он покажется нам пустым, холодным и малоинтересным.

Как у одного поэта сказано:

Любовь украшает жизнь. Любовь — очарование природы… Существует внутреннее убеждение, Что все, сменяющее любовь, ничтожно.

Вот видите, французский поэт Мюссе[690] сказал, что все ничтожно в сравнении с этим чувством. Но он, конечно, отчасти ошибался. Он, конечно, слегка перехватил через край.

4. Тем более нельзя забывать, что эти строчки сказал француз. То есть человек, от природы крайне чувственный и, простите, вероятно, бабник, который от чрезмерно волновавших его чувств действительно может брякнуть бог знает что из этой области.

Они, французы, там у себя, в Париже, сколько нам говорили, выйдут вечерком на бульвар и, кроме разных красоточек, которых они величают «курочками», спервоначалу решительно ничего другого не видят. Вот какие они любители женской красоты и грации!

Так что у нас есть основания слегка погасить удивительную пылкость этих поэтических строк.

5. Но вот взгляните на русского поэта. Вот и русский поэт не отстает от пылкого галльского ума. И даже больше. Не только о любви, а даже о влюбленности вот какие мы находим у него удивительные строчки:

О влюбленность, ты строже судьбы. Повелительней древних законов отцов… Слаще звуков военной трубы[691].

Из чего можно заключить, что наш прославленный поэт считал это чувство за нечто высшее на земле, за нечто такое, с чем не могут даже равняться ни строгости уголовных законов, ни приказания отца или там матери. Ничего, одним словом, он говорит, не действовало на него в сравнении с этим чувством. Поэт даже что-то такое намекает тут насчет призыва на военную службу — что это тоже ему было как будто бы нипочем. Вообще что-то тут поэт, видимо, затаил в своем уме. Аллегорически выразился насчет военной трубы и сразу затемнил. Наверно, он в свое время словчился-таки от военной службы. Оттого, может, и пустился на аллегорию.

В этом смысле гораздо легче иметь дело с прозой. В прозе не может быть таких туманностей. Там все ясно. А впрочем, и поэзию, как видите, можно разъяснить.

6. У другого русского поэта мы тоже находим не менее сильные строчки.

У этого поэта, надо сказать, однажды сгорел дом, в котором он родился и где он провел лучшие дни своего детства. И вот любопытно посмотреть, на чем этот поэт утешился после пожара.

Он так об этом рассказывает. Он описывает это в стихотворении. Вот как он пишет:

Казалось, все радости детства Сгорели в погибшем дому, И мне умереть захотелось, И я наклонился к воде, Но женщина в лодке скользнула Вторым отраженьем луны, И если она пожелает, И если позволит луна, Я дом себе новый построю В неведомом сердце ее[692].

И так далее, что-то в этом роде.

7. То есть, другими словами, делая вольный перевод с гордой поэзии на демократическую прозу, можно отчасти понять, что поэт, обезумев от горя, хотел было кинуться в воду, но в этот самый критический момент он вдруг увидел катающуюся в лодке хорошенькую женщину. И вот он неожиданно влюбился в нее с первого взгляда, и эта любовь заслонила, так сказать, все его неимоверные страдания и даже временно отвлекла его от забот по приисканию себе новой квартиры. Тем более что поэт, судя по стихотворению, по-видимому, попросту хочет как будто бы переехать к этой даме. Или он хочет какую-то пристройку сделать в ее доме, если она, как он туманно говорит, пожелает и если позволит луна и домоуправление.

Ну насчет луны — поэт приплел ее, чтоб усилить, что ли, поэтическое впечатление. Луна-то, можно сказать, мало при чем. А что касается домоуправления, то оно, конечно, может не позволить, даже если сама дама в лодке и пожелает этого, поскольку эти влюбленные не зарегистрированы, и вообще, может быть, тут какая-нибудь недопустимая комбинация.

8. То есть я не знаю, может, наш грубый солдатский ум, обстрелянный тяжелой артиллерией на двух войнах, не совсем так понимает тончайшие и нежнейшие поэтические сплетения строчек и чувств. Но мы осмеливаемся приблизительно так думать благодаря некоторому знанию жизни и пониманию насущных потребностей людей, жизнь которых не все время идет по руслу цветистой поэзии.

Короче говоря, поэт и тут говорит о любви как о наивысшем чувстве, которое, при некоторой доле легкомыслия, способно заменить человеку самые насущные вещи, вплоть даже до квартирных дел. Каковое последнее утверждение всецело оставляем на совести поэта.

Но это, конечно, не есть мнение только трех пылких поэтов.

И все остальные тоже, бряцая, как говорится, даже на самых дребезжащих лирах, напевали любовные слова, еще более даже поразительные и беззастенчивые, чем эти.

9. Что-то там такое вспоминается из Апухтина:

Сердце воскреснуло, снова любя, Трам-та-ра-рам, там-там… Все, что в душе дорогого, святого… Трам-та-ра-рам…[693]

Причем это написал далеко не мальчик лет восемнадцати. А это написал солидный дядя лет сорока восьми, очень невероятно толстый и несчастный в своей личной жизни. Тем не менее он тоже, как видите, считает, что все мертво и безжизненно, пока в его сердце не возникла любовь.

Вот еще вспоминаются какие-то бешеные строчки:

Что такое любовь? О любовь! О любовь! Это солнце в крови, это в пламени кровь…

Что-то такое, черт побери… да…

Это райская сень, обретенная вновь. Смерть над миром царит, а над смертью любовь[694].

10. Тут даже французская поэзия, пожалуй, маленько отстает — у них, можно сказать, нету такого бешеного натиска, как, например, в этих строчках. А это писала русская поэтесса. Она проживала в начале нашего столетия и была, говорят, довольно интересная. Во всяком случае, с большим поэтическим темпераментом. Вообще дамочка, видать, прямо дрожала, когда сочиняла это стихотворение. Факт, можно сказать, больше, конечно, биографический, чем пример поэзии… Бедняге-мужу, наверно, сильно доставалось… Наверно, капризная. Дурака валяет. Целый день, наверно, в постели валяется с немытой мордой. И все время свои стишки вслух читает. А муж-дурак сидит: «Ох, — восклицает, — это изумительно, пупочка, гениально!» А она говорит: «Правда?»… Дураки! А потом взяли и оба умерли. Она, кажется, от туберкулеза, а он тоже, наверно, чем-нибудь заразился.

11. Тут, без сомнения, многие скептики, ученые и педанты, у которых сердца обледенели в одиноких скитаниях по полярным странам науки, прочтя эти стихотворные строчки, пожмут, пожалуй, плечами и скажут: дескать, это какое-то неумеренное мнение каких-то слишком пылких сердец, развязных душ и развращенного мировоззрения.

И они удивятся, что об этом чувстве существует такое мнение, и такие стихи, и такие слова, каких они вовсе не знали, и даже не допускали мысли, что об этом что-либо подобное когда-либо произносилось.

И может, и правда, удивительно, что это так и что у нас бывает такая поэзия, но вот нам в руки недавно попалась одна прозаическая книжка. Автор ее — певец, Федор Иванович Шаляпин[695].

Так он в этой книжке с полной откровенностью признается, что все, что он делал в своей жизни, он делал главным образом для любви и для женщины. Вот какие бывают мнения о любви поэтически настроенных людей.

12. А что касается до людей трезвых и рассудительных, что касается философов и разных там мыслителей, умы которых пролили много света на самые таинственные и сложные явления жизни, что касается до этих людей, то они в общем счете мало чего говорили об этом чувстве, но иногда, конечно, считались с ним, подсмеивались и даже произносили в другой раз кой-какие афоризмы своей житейской мудрости.

Из более меланхоличных изречений мы можем, если хотите, привести вам слова Шопенгауэра[696], одного из самых мрачных философов, каких только знал мир.

Этот мрачный философ, жена которого, несомненно, изменяла ему на каждом шагу, произнес такие слова о любви:

«Любовь — это слепая воля к жизни. Она заманивает человека призраками индивидуального счастья и делает его орудием для своих целей».

13. Из более дурацких старинных изречений можем привести следующее:

«Любовь есть как бы сочетание небесных звуков».

Из более поэтических:

«Никогда нельзя ударить женщину, даже цветком».

Из более трезвых, но с уклоном в идеализм:

«Любовь возникает от таких преимуществ, которые любящий ценит тем более, чем менее он сам ими владеет».

Небезызвестный философ Платон даже предложил такую теорему:

«Сущность любви заключается в полярном различии возможно больших противоположностей»[697].

Из более правильных изречений мы можем привести слова нашего пресветлого поэта и философа Пушкина:

Пора пришла, она влюбилась. Так в землю павшее зерно Весны огнем оживлено. Давно сердечное томленье Теснило ей младую грудь, Душа ждала кого-нибудь[698].

14. Но это, так сказать, философия и механика любви.

А что касается до более точных исследований в этой области, то мы мало чего знаем об этом. И может быть, даже и не надо об этом знать. И, даже скорей всего, что ничего не надо знать. Поскольку сознание портит и помрачает почти все, до чего оно дотрагивается.

Как у Достоевского очень правильно сказано: «Слишком много сознания и даже всякое сознание — болезнь»[699]. А у другого поэта сказано: «Горе от ума». И мы полагаем, что эта фраза сказана далеко не случайно. Вообще, как возникает любовь — от психических ли представлений, или, скорей всего, существует какая-нибудь точная формула из неизведанной области электричества, — мы не знаем и решительно не хотим знать.

Итак, сознавая, что мы мало чего знаем о любви, но вместе с тем признавая за этим нежным чувством нечто немаловажное и даже грандиозное, мы с особым трепетом и сердечным волнением берем в свои руки тяжелые тома истории.

Мы хотим поскорей увидеть ту достойную роль, какую играло это чувство в жизни народов. Мы хотим увидеть грандиозные события, приключившиеся из-за любви, или там великолепные поступки отдельных граждан. Мы знаем, что мы хотим увидеть. И потому, чтоб понежить свою душу, мы располагаемся поудобней в кресле и, закурив душистую сигару, начинаем уверенной рукой перелистывать пожелтевшие страницы истории. И вот что мы там видим.

15. Сначала нам под руку лезут все какие-то, черт возьми, мелкие любовные дела и чепуховые, ерундовые делишки из повседневной жизни — разные там браки, предложения и свадьбы, заключенные деловыми и рассудительными умами.

Вот видим, какой-то герцог. Что-то такое… Женится на дочери короля, имея надежды на трон.

Вот еще какая-то гран-персона, желая прирезать к своим владениям ряд городов, тоже делает предложение какой-то припадочной принцессе…

Российские великие князья… Что-то такое… Из эпохи татарского ига… «Наперерыв стремятся (как пишет историк) пережениться на дочерях хана, с тем чтобы снискать себе его расположение»…

Вот какой-то еще, вообразите себе, Хильперих I[700]… Франкский король… Женится на дочери короля испанского… Как буквально пишет история: «с тем, чтобы нанести удар своему врагу, принцу Зигеберту».

16. Причем об этих любовных делах на коммерческой подкладке историки пишут без всякого, можно сказать, воодушевления, этаким вялым канцелярским тоном, как о самых пустых, примелькавшихся предметах. Историки даже не добавляют от себя никаких восклицаний, вроде там: «Ай-яй!», или «Вот так князь!», или «Фу как некрасиво!», или хотя бы: «Глядите, еще одним подлецом больше!»

Нет, ничего подобного беспристрастные историки не восклицают. Хотя, правда, если начать восклицать, то, пожалуй, никаких восклицаний не хватит, поскольку по ходу мировой истории видим целое море подобных дел.

Но мы, пожалуй, не будем подробно перечислять эти коммерческие предприятия. Мы хотим коснуться более интересных вопросов. Хотя, конечно, и в этой области тоже были разные поразительные случаи и анекдоты, достойные внимания современного читателя.

17. Вот, например, очень забавный факт. Он нам понравился своей, так сказать, наглядностью сюжета. Он очень характерен, этот факт. Он взят из старинной русской жизни. Из эпохи Иоанна Грозного[701].

А приехал в то время в Россию немецкий герцог, некто Голштинский.

Неизвестно, что он там делал в этой своей Германии, но только историкам стало известно, что он прибыл в Россию, с тем чтобы жениться по политическим соображениям на дочери двоюродного брата Ивана IV.

И вот он приехал. Наверное, расфуфыренный. В каких-нибудь шелковых штанах. Банты. Ленты. Шпага сбоку. Сам, наверное, длинновязый. Этакая морда красная, с рыжими усищами. Пьяница, может быть, крикун и рукосуй.

Вот он приехал в Россию, и, поскольку все уже было письменно оговорено, сразу же назначили свадьбу.

18. Ну суетня, наверное, мотня… Мамочка бегает. Курей режут. Невесту в баню ведут. Жених с папой сидит. Водку хлещет. Врет, наверно, с три короба. Дескать, у нас, в Германии… Дескать, мы, герцоги, и все такое.

И вот происходит такая, довольно печальная, вещь. Невеста, увы, неожиданно умирает. Она, бедняжка, возвращается из бани, простуживается чертовски и умирает в течение трех дней.

Жених, конечно, в неописуемом горе, хочет обратно уезжать в Германию. И в растрепанных чувствах уже прощается с родными, как вдруг ему говорят:

— Товарищ герцог! Погодите уезжать. У нас еще, на ваше счастье, имеется одна барышня. Ее сестренка. Она, правда, постарше той, и она менее интересна из себя, но все-таки она, может быть, вам подойдет. Тем более такой путь сделали из Германии — обидно же возвращаться с голым носом.

Герцог говорит:

— Конечно, подойдет. Что же вы раньше-то молчали? Ясно, что подойдет. Об чем речь! А ну покажите.

В общем, несмотря на траур, свадьба была вскоре сыграна.

19. Но, может быть, черт возьми, подобные факты и поступки происходили только у царей и среди герцогов?

Может, только в королевских чертогах существовали такая грубая расчетливость и брак без всякой любви, в силу там, может быть, разной, ну я не знаю, дипломатии, хронического безденежья или там неважных условий царской жизни.

Может быть, у простых смертных как раз наоборот: любовь протекала естественным образом, и она веселила и радовала сердце окружающих?

На этот вопрос придется ответить отрицательно.

Некоторым категориям простых смертных вообще было как будто не до любви. Владетельные господа, как известно, женили своих верных рабов, как им вздумается.

Недавно мы прочитали, что русские помещики весьма часто женили своих крестьян по такому способу: они выстраивали своих крестьян по росту и записывали их с кем попало: высоких мужиков с высокими женщинами, низеньких с низенькими. И такую запись посылали священнику для исполнения.

Тут, можно сказать, было не до любви.

А что касается разных там, я извиняюсь, чиновников, спекулянтов, мешочников и так далее, то эти господа тоже, по-видимому, мало чего понимали в любви. Браки у них совершались вроде как коммерческие дела. И без приданого там вообще не имели привычки шагу шагнуть.

20. Ну а если коснуться жизни более высокого полета и взять там разных графов, баронов и купцов, то эти господа, при всей своей праздной жизни, тоже мало себе представляли, какого цвета любовь.

Вот прелестная историческая новелла, рисующая нам все, как оно у них было.

Во Франции при Людовике XV[702] (1720 год) один спекулянт нажил себе темными аферами огромное состояние. Он всего достиг. И у него все было. Но он еще захотел непременно породниться с самой наидревнейшей аристократической фамилией — у него мелькнула такая фантазия. И он со своим богатством, не зная никаких преград, решил выдать замуж свою дочку за обедневшего маркиза со знаменитой фамилией д’Уау.

А дочке его в то время было всего три года. А маркизу было лет тридцать. Причем обедневший маркиз, несмотря на крупнейшее приданое, вовсе не имел никакого намерения ожидать двенадцать лет.

Изящно разводя руками и сверкая золотым лорнетом, он, наверное, говорил папаше-спекулянту сиплым голосом:

— Послушайте, я бы рад с вами породниться, и сумма меня вполне устраивает, но у вас невеста чересчур мала. Пущай немного подрастет, тогда будет видно, — я, может быть, женюсь.

21. Но честолюбивый папаша пожелал немедленно стать родственником маркиза. Он тем самым, так сказать, хотел прикоснуться к высшей аристократии. И вот тогда он заключил с маркизом такой договор. Он ежемесячно выплачивает маркизу огромное жалование до совершеннолетия невесты. Через двенадцать лет маркиз обязуется жениться на ней. Обручение же должно состояться теперь.

И вот в течение девяти лет маркиз аккуратно получал свое жалование и предавался всем радостям жизни. А на десятый год молоденькая двенадцатилетняя невеста, заболев дифтеритом, скончалась.

Можно представить себе, какие слезы лил папаша-спекулянт! Во-первых, конечно, безумно жалко девочку, а во-вторых, подумать только, сколько денег зря ухлопано! И, конечно, нет никаких надежд получить с господина маркиза назад хоть частицу.

А тот, наверно, потирая руки, говорил огорченному папаше: дескать, насчет денег уж, конечно, сами понимаете. Раз девочка скапутилась — мое счастье.

22. Но это еще что! Были также и более удивительные дела на любовном фронте.

Вот, например, очень странно читать, как мужчины — разные красавцы, бароны, отважные рыцари, кавалеры, купцы, помещики и цари женились, не видя своих невест. Причем это было довольно частое явление. И вот это нам, современным читателям, до некоторой степени удивительно.

Там узнавали только, какие дела и финансы и какое имущественное положение у невесты, кем папаша служит или где он царствует — и все. Ну некоторые, может быть, осторожные женихи спрашивали, какая приблизительно подруга жизни, не горбатая ли — и все.

Давали свое согласие и женились, так сказать, втемную, заглазно. И невесту только в последний момент видели.

Нет, в наше время — трудно даже представить, как бы это могло у нас быть! У нас были бы, наверно, вопли, нервные крики, отказы, заваруха, мордобой и черт знает что. А там как-то такое обходилось.

23. Конечно, случались неприятности и безобразия.

Например, из мировых скандалов известны два.

Один — знаменитый случай, который даже в театрах играют как чудовищную трагедию и драму из царской жизни.

Филипп II Испанский[703], старик лет шестидесяти, решил женить своего сына и наследника, знаменитого Дон-Карлоса[704]. Он его решил женить на французской принцессе Изабелле, что было выгодно и необходимо, согласно высокой политике. Сам же он эту принцессу не видел. Знал, что молоденькая и стремится выйти замуж, но какая она из себя, он не знал.

Но когда после обручения он ее увидел, то влюбился в нее и женился на ней сам, к громадному огорчению сына, который тоже был неравнодушен к своей прелестной невесте. После чего, как известно, произошла драма между отцом и сыном.

24. Второй случай был в Персии. Персидский царь Камбиз[705] (сын знаменитого Кира[706]) сделал предложение дочери египетского фараона Амазиса II[707] (529 год до нашей эры). Это предложение Камбиз сделал, не видя невесты. В это время разъезды и переезды были весьма сложным делом. И на поездку в Египет надо было затратить несколько месяцев.

А по слухам стало известно, что дочь египетского фараона отличается выдающейся красотой и миловидностью.

И вот могущественный персидский царь, отец которого завоевал почти весь мир, взял и послал предложение дочери египетского царя.

Фараон, чрезвычайно любивший свою единственную дочь, не захотел отпустить ее в неведомые края. Но вместе с тем он боялся оскорбить отказом владыку мира. И вот он тогда выбрал наиболее красивую девушку из рабынь и послал ее в Персию вместо своей дочери. Причем он послал ее как свою дочь, и для этой цели ей дали соответствующие указания.

История рассказывает, что Камбиз, женившись на ней, чрезвычайно полюбил ее, но когда случайно обман раскрылся, он безжалостно умертвил ее и, оскорбленный в лучших чувствах, пошел войной на Египет. Это была, пожалуй, одна из сильнейших любовных драм, из которой можно увидеть, как иной раз возникает любовь и как она заканчивается.

25. Ах, мы живо представляем себе этот драматический эпизод и этот трагический момент, когда раскрылся весь обман!

Вот они сидят, обнявшись, на персидской оттоманке.

На низенькой скамейке стоят, представьте себе, восточные сласти и напитки — там рахат-лукум, коврижки и так далее. Этакий толстенный перс с опахалом в руках отгоняет мух от этих сладостей.

Персидский царь Камбиз, выпив стаканчик какого-нибудь там шери-бренди, с восхищением любуется своей прелестной супругой и бормочет ей разные утешительные слова: дескать, «ах ты, моя египтяночка!.. Ну как там у вас, в Египте?.. Папаша-фараон, наверно, тебя чересчур баловал.

И вообще, как же можно тебя не баловать, когда ты такая у меня душечка, и я полюбил вас, моя дорогая принцесса, с первого своего взгляда за вашу царственную походку и так далее».

26. Тут или она понадеялась на свои женские чары, или уже неизвестно, что случилось в ее женском сердечке, только она, засмеявшись серебристым смехом, сказала, что вот, дескать, какой нелепый случай: дочка-то фараона существует сама по себе в Египте, а он вот, персидский царь Камбиз, без ума полюбил ее, ничего общего с дочкой фараона не имеющую. Он полюбил простую девицу из рабынь. Вот что делает любовь с сердцем мужчины.

Тут без содрогания нельзя представить дальнейшую сцену.

Наверно, он заорал диким голосом. Вскочил с дивана в одних подштанниках. С одной босой ноги туфля упала. Губы побелели. Руки трясутся. Колени подгибаются.

— Как?! — закричал он по-персидски. — Повтори, что ты сказала! Господа министры! Арестуйте нахалку!

Тут министры прибежали. Ах, ах! Что такое? Успокойтесь, ваше величество!.. Глядите — туфельку с ноги обронили, теряете королевское достоинство.

Но, конечно, не так-то легко успокоиться, поскольку громадное оскорбление нанесено самолюбию.

27. И вот вечером, после того как спешно отрубили голову несчастной египтянке, Камбиз, наверно, долго совещался с министрами.

Размахивая руками и волнуясь, он нервно ходит по комнате.

— Нет, какая сволочь египетский фараон, а? — восклицает он с возмущением.

Министры, почтительно вздыхая, качают головами и разводят руками, ехидно переглядываясь между собой.

— Что же я теперь делать буду, господа, после такого оскорбления? Войной, что ли, мне пойти на этого негодяя?

— Можно войной, ваше величество.

— Только он, собака, забрался далеко… Египет… Африка… Туда чуть не год идти… На верблюдах, кажется, надо…

— Ничего, ваше величество… Войска дойдут.

— Я ее обласкал, — снова раздражаясь, говорил Камбиз. — Я ее принял, как египетскую принцессу, страстно полюбил, а это оказывается не то… Как же, господа? Что же я — собака, что мне его дочка недоступна? Взял и подослал какую-то шушеру… А?

28. Министр иностранных дел, сдерживаясь от приступов внутреннего смеха, говорит:

— Главное, ваше величество, мировой скандал-с…

— Вот именно!.. Я же и говорю — скандал. Ай, ну что же я буду делать?

— Главное, ваше величество, в мировую историю войдет, вот что худо… Дескать, Персия… Камбиз… Подсудобили барышню…

— Ай, ну что ты меня расстраиваешь, сукин сын!.. Собирать войска!.. Идти походом!.. Завоевать и стереть весь Египет к чертовой матери!..

В общем, Камбиз самолично двинул войска на Египет и в короткое время завоевал его. Однако престарелый и горемычный фараон Амазис к тому времени умер. А его племянник — Псамметих, не ожидая для себя ничего хорошего, покончил с собой.

Что же касается до злополучной царской дочери, то никаких следов о ее судьбе мы, к сожалению, в истории не нашли…

Один знакомый профессор истории, читающий лекции в университете, мне сказал, что Камбиз эту египтянку будто бы отдал в гарем одного из своих министров. Но, насколько это верно, мы не беремся утверждать. Но это, конечно, возможно. В общем, любовь рассеялась как дым. Из чего видно, почем стоил фунт этого чувства.

29. Значит, что же? Значит, дело обстоит как будто неважно? Где же эта знаменитая любовь, прославленная поэтами и певцами? Где же это чувство, воспетое в дивных стихах?

Неужели недоучки-поэты, рифмоплеты и любители всякой красоты и грации допустили такое возмутительное преувеличение? Что-то мы, читая историю, не находим подобных эффектных переживаний.

Нет, конечно, перелистывая историю, мы кое-что встречаем. Но это чересчур мало. Мы хотели, чтоб на каждой странице сверкала какая-нибудь бесподобная жемчужина. А то раз в столетие натыкаемся на какую-нибудь сомнительную любовишку.

Вот тут мы наскребли что-то такое несколько любовных рассказов. А прочитали для этого со старанием решительно всю историю от разных там, я извиняюсь, эфиопов и халдеев и от сотворения мира вплоть до нашего времени.

И вот только и наскребли то, что вы сейчас увидите. Вот, например, довольно сильная любовь, благодаря которой одна дочка переехала на колеснице своего папу.

Вот как это у них было.

30. Римский царь Сервий Туллий[708] имел дочку. А у дочки был муж, человек довольно сомнительной репутации. Но тем не менее дочка его исключительно любила.

И вот этот господин замыслил сбросить с престола благородного отца этой дочки, Сервия Туллия. Конечно, это был старик — Сервий Туллий, и он вел какие-то неудачные войны с этими, представьте себе, с какими-то этрусками. Но все-таки сбрасывать его было жалко. И тем более убивать его не надо было. Это уже было свинство.

Но этот энергичный зять, посоветовавшись с дочкой старика, решил все-таки убить ее папу. И она из любви к этому кровопийце согласилась.

И вот на площади этот энергичный зять, подкупив наемного убийцу, безжалостно убивает кинжалом благородного старичка. И тот, не пикнув, падает. И народ кричит: «А кто же, господа, теперь у нас будет императором?»

И вот дочка этого убитого отца, вместо того чтобы от огорчения рыдать и падать на труп своего папы, вскакивает на колесницу и, желая приветствовать нового императора — ее мужа, с криком радости колесами переезжает к черту труп своего только что убитого отца.

Сцена, хотя до некоторой степени препротивная, но все же сильная. И любовь этой царской дочки выходит довольно содержательная. Все-таки надо очень любить, чтоб в такой момент старика переехать.

Стоит на колеснице. Гикает. Волосы растрепались. Морда перекосилась. «Ура!» — кричит новому императору. И едет через все, что попало.

А в толпе кричат:

— Глядите, эта бесстыдная бабенка не постеснялась даже, кажется, своего папу переехать.

Нет, все-таки это была любовь. И отчасти, наверно, желание самой царствовать. В общем, неизвестно.

31. Но вот вам еще более сильная любовь, случившаяся с одной небезызвестной исторической дамой на закате ее жизни.

Русская императрица Екатерина II[709] на склоне своих лет, имея от роду что-то пятьдесят восемь лет, безумно влюбилась в одного молодого отважного красавца — Платона Зубова[710]. Ему был двадцать один год, и он был, действительно, юноша очень интересный собой. Хотя его брат, Валериан, был еще того более интересен. В Русском музее имеются два их портрета — так это действительно: брат был неслыханной красоты.

Но старуха увидела брата позже и поэтому, не зная, как и чего, сразу влюбилась в Платона. А когда увидела Валериана, то ахнула и сказала: «Да, этот юноша мне бы тоже понравился. Но, поскольку я уже полюбила Платона, я уж так, пожалуй, и буду продолжать».

А Платон, видя, что Валериан произвел на старуху неотразимое впечатление, послал этого своего братишку на войну. И красавцу на войне оторвало ногу ядром.

Так что старуха целиком привязалась к Платону и осыпала его разными удивительными милостями.

Интересно бы знать, как у них возник роман. Красавчик, вероятно, ужасно стеснялся на первых порах и робел, когда пожилая дама на него напирала. Естественно — робеешь: все-таки священная особа, так сказать, императрица всея России и так далее, и вдруг, черт возьми, какие-то грубые дела!

32. Представим себе этот роман.

— Ну обними же меня, дурачок! — говорила императрица.

— Прямо, ей-богу, не смею, ваше величество, — бормотал фаворит. — Имею, так сказать, робость и уважение к императорскому сану.

— Да забудь ты об этом. Ну назови меня Екатерина Васильевна (или как там ее по батюшке).

И мальчишка, неестественно смеясь, почтительно дотрагивался до стареющих плеч императрицы. Но потом привык и за свою любовь получил больше чем следует.

В общем, в свои двадцать четыре года красавец уже был генерал-аншеф, наместник Новороссийского края и главный начальник всей артиллерии.

Немолодая дама, влюбляясь с каждым годом в него все более, не знала, как бы и чем ему угодить.

Она разрешила ему просматривать все секретные депеши и донесения из-за границы. Все министры и генералы, прежде чем попасть к Екатерине, проходили через него.

Министров и придворных юноша принимал, лежа на кушетке в шелковом бухарском халате. Старые генералы, почтительно дрожа, стояли навытяжку перед молодым красавчиком.

Старая императрица, влюбленная без меры, доверила ему все самые ответственные государственные дела. Любовь ее буквально ослепила.

33. А между тем мальчишка имел весьма смутные представления о жизни и политике. Например, известен его проект новой России.

В этом удивительном проекте столицами первой степени гордо указаны: Петербург, Берлин, Астрахань, Москва и Константинополь. Среди городов второй степени указаны почему-то Краков, Таганрог и Данциг. В этом проекте имеется такая фраза:

«Государыня столь обширной империи уподобляться должна солнцу, благотворным взором своим согревающему все, что лучи его достать могут».

В общем, по одному этому проекту можно судить, насколько старой даме было решительно наплевать на все государственные дела и как вся мировая политика померкла в сравнении с ее последней любовью.

Но этот случай скорей показывает нам стареющего человека во всей его печальной красоте, чем счастливые свойства любви.

Однако вот вам история одной большой любви, которая случилась в расцвете сил.

34. История эта тоже довольно известная, обошедшая театральные площадки. Так что мы не будем особенно долго на ней останавливаться. Это, знаете, о том, как римский консул Марк Антоний[711] полюбил египетскую царицу Клеопатру. В общем, давайте вспомним эту историю, тем более что эта трогательная история все же до крайности удивительна. Честолюбивый человек, достигший, представьте себе, огромной власти, влюбившись в женщину, бросил решительно все. Он бросил даже свои войска, с которыми он шел на завоевание. И навсегда застрял в Египте.

Он подарил Клеопатре римские земли, правда, завоеванные им, — Армению, Сирию, Киликию и Финикию. И возвел ее в сан «Царицы царей».

Римский сенат, видя скандальные действия военачальника, спешно отрешил Антония от должности первого консула. Но влюбленный Антоний не захотел даже вернуться на родину.

Тогда Рим объявил войну Клеопатре. И у них началась славная борьба.

Антоний, совместно с Клеопатрой, выступил против римского войска.

Римские войска приближались к Александрии, и римский консул Октавиан написал Клеопатре письмо о том, что она может еще спасти свою жизнь и престол, если только пожертвует Антонием.

35. Госпожа царица, видя, что ее дела неважные, решила пожертвовать своим пылким возлюбленным.

И пока Антоний вел борьбу с Октавием, Клеопатра уведомила своего любовника через слуг, что она лишила себя жизни. Она знала, что любивший ее Антоний не переживет горя. И действительно: узнав о гибели Клеопатры, Антоний пронзил себя мечом.

Однако рана оказалась не смертельной. И Антоний, узнав, что Клеопатра жива, велел принести себя на носилках к ней. И в ее объятиях он умер, простив ее за обман.

Эта удивительная история действительно говорит о довольно большой любви, которая затмила решительно все остальное.

А Клеопатра в дальнейшем тоже покончила с собой.

Дело в том, что Октавиан собирался отправить ее в Рим в качестве трофея. Клеопатра хотела было своим кокетством увлечь и этого вождя, но из этого ничего не вышло, и тогда она, не желая пережить позора, отравилась. И вместе с ней отравились тридцать ее прислужниц.

И нам почему-то жалко эту красавицу, которой Октавиан сказал: «Брось, царица, свои уловки — меня на это не поймаешь». А ей было уже сорок лет, и она поняла, что ее песенка спета.

36. Но вот еще одна большая любовь, при которой человек позабыл даже о своем революционном долге.

Речь идет о муже знаменитой мадам Талльен[712].

Во Французскую революцию главный секретарь Революционного совета Талльен[713] был послан Робеспьером[714] в Бордо для ареста бежавших туда аристократов.

И вот в тюрьме он познакомился с арестованной молодой женщиной — Терезой Фонтенэ. Он влюбился в нее и выпустил ее из тюрьмы.

Робеспьер, узнав, что Талльен выпустил арестованную, снова велел арестовать ее.

Тогда Талльен, соединившись со сторонниками Дантона[715], повел такую борьбу против Робеспьера, что в короткое время сумел свалить его. И одним из мотивов этой борьбы была, несомненно, любовь к Терезе Фонтенэ.

В дальнейшем Талльен женился на ней, но она вскоре его бросила и вышла замуж за какого-то князя.

Но это еще не все, что знает история.

Еще помимо этого совершались по временам небольшие и, на первый взгляд, малозаметные события, но тем не менее эти события, буквально, можно сказать, как солнце, пробивались сквозь дебри лесов. Это была большая любовь.

37. Вот, например, жены декабристов, блестящие светские дамы, бросили все и добровольно, хотя их никто не высылал, пошли в Сибирь за своими мужьями.

• Больной Радищев[716] должен был отправиться в ссылку. А незадолго до этого умерла его жена. Тогда сестра жены последовала за ним на поселение…

• Сын богатого помещика, блестящий кавалергард Ивашев[717], полюбил гувернантку Камиллу[718], служившую в их доме. Родители, конечно, отказали ему в этом браке. Но через год, когда Ивашев по делу декабристов был сослан на двадцать лет в Сибирь, молоденькая гувернантка добровольно последовала за ним.

• У английского поэта Р. Броунинга[719] умерла горячо любимая жена[720]. Страшно оплакивая ее, поэт положил в гроб самое дорогое, что было для него, — тетрадь своих новых сонетов.

Правда, в дальнейшем, когда поэт еще раз полюбил, он достал эту тетрадь, но это не так важно.

• Наполеон в разгар сражения в 1796 году писал Жозефине[721]: «Вдали от тебя весь мир — пустыня, в которой я одинок и покинут. Ты — единственная мысль всей моей жизни».

• Лассаль[722] писал Елене Дённигес[723]: «У меня исполинские силы, и я их утысячерю, чтобы завоевать тебя. Никто в мире не в состоянии оторвать тебя от меня… Я страдаю в тысячу раз больше, чем Прометей на скале».

• Чернышевский, влюбленный в свою жену, писал Некрасову: «Не от мировых вопросов люди топятся, стреляются, делаются пьяницами, — я испытал это и знаю, что поэзия сердца имеет такие же права, как и поэзия мысли»[724].

• Город Вейнсберг осажден неприятелем. Победители разрешили женщинам покинуть город перед разгромом. Причем разрешили каждой женщине взять то, что ей было наиболее дорого, и то, что она может унести с собой. И вот несколько женщин на руках вынесли своих доблестных мужей.

Конечно, это последнее событие похоже на легенду. История любит по временам, так сказать, для морального равновесия, придумать что-нибудь такое чувствительное.

39. Из чувствительных анекдотов забавен следующий.

Какой-то рыцарь, отправляясь в поход, поручил жену своему другу. Друг влюбился в жену. Жена влюбилась в него. Но клятва верности, конечно, ненарушима.

И вот, чтобы сохранить и испытать эту верность, они спят в одной постели, положив между собой обоюдоострый меч.

Меч-то, может быть, они и положили, и спали, может быть, они тоже в одной постели, — этот исторический факт мы опровергать не будем, — но что касается всего остального, то, извините, сомневаемся.

В общем, на этой сентиментальной чепухе мы заканчиваем наши исторические новеллы.

Вот что рассказывает история о любви.

Она, в общем, весьма немного рассказывает об этом чувстве. Дескать, да, действительно, чувство это, кажется, имеется. Истории, дескать, приходилось иной раз сталкиваться с этой эмоцией. Дескать, бывали даже кой-какие исторические события и случаи на этой почве. И совершались кое-какие дела и преступления.

Но чтоб это было что-нибудь такое, слишком грандиозное, вроде того, что напевали поэты своими тенорами, — вот этого история почти не знает.

Напротив, коммерческие души вполне оседлали это чувство. И оно не представляет никакой опасности для тихого хода истории.

40. Нет, это чувство не помешало людям идти по той дороге, по которой они добросовестно и терпеливо идут.

И историки вправе монотонными голосами рассказывать нам о том, что было, и о том, сколько какой жених получил «карбованцев» за то или иное свое чувство.

Да, конечно, тут речь шла о прошлых столетиях. И, может быть, теперь кое-что изменилось?

Мы, к сожалению, не побывали за границей и в силу этого не можем полностью удовлетворить ваше законное любопытство.

Но мы имеем мнение, что навряд ли там произошли какие-нибудь крупные перемены.

Наверно, мы так думаем, какой-нибудь маркиз со своим звучным именем является женихом трехлетней крошки. И папаша ежемесячно выплачивает ему жалование.

И, наверно, какая-нибудь стареющая особа, позабыв все на свете, держит при себе какого-нибудь танцора Зубова и осыпает его своими милостями.

Все, надо полагать, идет, как оно и шло. А что касается, как у нас, то у нас произошли изрядные перемены.

41. И некоторые печальные дела, связанные с любовью, у нас все же понемножку исчезают. Например, коммерческий расчет почти прекратился. И денежные счеты упростились и сильно уменьшились. И вообще оно стало как-то в этом смысле понятней, и менее хлопотливо, и не так обременительно.

Давайте же посмотрим, какие отрицательные дела бывают у нас на любовном фронте. И, так сказать, железной метлой сатиры давайте подметем то, что можно подмести.

Итак, переходим к любовным рассказам из нашей жизни.

Рассказы о любви

Рассказ о старом дураке

Есть такая, может быть, знаете, знаменитая картина из прежней жизни, она называется — «Неравный брак»[725]. На этой картине нарисованы, представьте себе, жених и невеста.

Жених — такой вообще престарелый господинчик, лет этак, может быть, семидесяти трех с хвостиком. Такой вообще крайне дряхлый, обшарпанный субъект нарисован, на которого зрителю глядеть мало интереса.

А рядом с ним — невеста. Такая, представьте себе, молоденькая девочка в белом подвенечном платье. Такой, буквально, птенчик, лет, может быть, девятнадцати. Глазенки у нее напуганные. Церковная свечка в руках трясется. Голосок дрожит, когда брюхастый поп спрашивает: ну как, довольна ли, дура такая, этим браком?

Нет, конечно, на картине этого не видать, чтоб там и рука дрожала и чтоб поп речи произносил. Даже, кажется, и попа художник не изобразил по идеологическим мотивам того времени. Но все это вполне можно представить себе при взгляде на эту картину.

В общем, удивительные мысли навевает это художественное полотно.

Такой, в самом деле, старый хрен мог до революции вполне жениться на такой крошке. Поскольку, может быть, он — «ваше сиятельство» или он сенатор, и одной пенсии он, может быть, берет свыше как двести рублей золотом, плюс поместья, экипаж и так далее. А она, может, из бедной семьи. И мама ее нажучила: дескать, ясно, выходи.

Конечно, теперь всего этого нету. Теперь все это, благодаря революции, кануло в вечность. И теперь этого не бывает.

У нас молоденькая выходит поскорей за молоденького. Более престарелая решается жить с более потрепанным экземпляром. Совершенно старые переключаются вообще на что-нибудь эфемерное — играют в шашки или гуляют себе по набережной.

Нет, конечно, бывает, что молоденькая у нас иногда выходит за пожилого. Но зато этот пожилой у нас обыкновенно какой-нибудь там крупнейший физиолог или он ботаник, или он чего-нибудь такое изобрел всем на удивление, или, наконец, он ответственный бухгалтер и у него хорошая материальная база на двоих.

Нет, такие браки не вызывают неприятных чувств. Тем более тут можно искренне полюбить — может, это какая-нибудь одаренная личность, хороший оратор или у него громадная эрудиция и прекрасный голос.

А таких дел, какие, например, нарисованы на вышеуказанной картине, у нас, конечно, больше не бывает. А если что-нибудь вроде этого и случается, то это вызывает всеобщий смех и удивление.

Вот, например, какая история произошла недавно в Ленинграде.

Один, представьте себе, старик, из обыкновенных служащих, неожиданно в этом году женился на молоденькой.

Ей, представьте себе, лет двадцать, и она интересная красавица, приехавшая из Пензы. А он — старик, лет, может быть, шестидесяти. Такой, вообще, облезлый тип. Морда какая-то у него потрепанная житейскими бурями. Глаза какие-то посредственные, красноватые. В общем, ничего из себя не представляющая личность, из таких, какие в каждом трамвае по десять штук едут.

И к тому же он плохо может видеть. Он, дурак, дальтонизмом страдает. Он не все цвета может различать. Он зеленое принимает за синее, а синее ему, дураку, мерещится белым. В довершение всего он был женат. И вдобавок ко всему жил со своей старухой в крошечной и неважной комнатенке.

И вот, тем не менее, имея такие дефекты, он неожиданно и всем на удивление женится на молодой прекрасной особе.

Окружающим он так объяснил это явление: дескать, новая эра, дескать, нынче даже старики кажутся молодыми и довольно симпатичными.

Окружающие ему говорят:

— Вы поменьше занимайтесь агитацией и пропагандой, а вместо этого поглядите, чего ей от вас нужно. Это же анекдот, что она за вас выходит замуж.

Старик говорит:

— Кроме своей наружности и душевных качеств, я ничего материального не имею. Жалование маленькое. Гардероб — одна пара брюк и пара рваных носовых платков. А что касается комнаты, этой теперешней драгоценности, то я живу пока что со своей престарелой супругой на небольшой площади, какую я намерен делить. И в девяти метрах, с видом на помойку, я буду как дурак от счастья жить с той особой, какую мне на старости лет судьба послала.

Окружающие ему говорят:

— А ну вас к лешему! Вас не убедишь.

И вот он разделил площадь. Устроил побелку и окраску. И в крошечной комнатке из девяти метров начал новую великолепную жизнь, рука об руку с молодой, цветущей особой.

Теперь происходит такая ситуация.

Его молодая подруга жизни берет эту крошечную комнату и меняет ее на большую. Поскольку нашелся человек, которому дорого было платить и он хотел иметь свои законные девять метров, без излишков.

И вот она со своим дураком переезжает на эту площадь, в которой четырнадцать метров.

Там живет она некоторое время, после чего проявляет бешеную энергию и снова меняет эту комнату на комнату уже в двадцать метров. И в эту комнату снова переезжает со своим старым дураком.

А переехав туда, она с ним моментально ссорится и дает объявление в газету: дескать, меняю чудную комнату в двадцать метров на две небольшие в разных районах. И вот, конечно, находится пара, которая мечтает пожить совместно, и за эту комнату они с радостью отдают две свои.

Короче говоря: через два месяца после, так сказать, совершения таинства брака наш старый дурак, мало чего понимая, очутился в полном одиночестве в крошечной комнатке за городом, а именно — в Озерках.

А молодая особа поселилась на Васильевском острове в небольшой, но славной комнатушке.

А вскоре, имея эту комнату, она вышла замуж за молодого инженера, и теперь она бесконечно счастлива и довольна.

Старый дурак хотел подать в суд на эту особу за надувательство. И даже он разговаривал по этому поводу с одним бывшим юристом. Но этот юрист, из бывших адвокатов, весело посмеявшись, заявил, что обман этот доказать крайне трудно и к тому же молодая особа, может быть, искренне увлеклась им и только узнав его поближе, разочаровалась.

На этих сладких мечтах наш старый дурень и успокоился. И теперь он ежедневно трясется на поезде, выезжая из этих своих Озерков на службу.

В общем, как говорится, не угадал папаша. Старого воробья провели на мякине. А он расчувствовался, фантазию построил, всякие любовные мечты, за что и пострадал сверх всякой меры.

Вообще, как видите, и в нашей жизни на любовном фронте случаются неприятности. У молодых это бывает реже. А старость, скромные средства и красные подслеповатые глаза не создают в любви благоприятную ситуацию.

Вот вам еще крошечный рассказ о коммерческой любви. А засим мы перейдем к более достойным случаям.

Женитьба — не напасть, как бы после не пропасть

Говорят, будто в прежнее время без приданого браков почти не существовало.

Каждый порядочный жених приставал к родителям невесты прямо с ножом к горлу: дескать, объясните, какое будет приданое у невесты и сколько денег и сколько чего, или я жениться не буду.

Ну родители с перепугу назначали сумму и рассказывали, где какое у невесты приданое.

А в настоящее время у нас даже это слово «приданое» позабыто. Даже мы слабо представляем себе, как это у них с этим было.

Конечно, и в наше время случаются типы, которые вместе с женитьбой норовят чего-нибудь такое заполучить лишнее: какую-нибудь там, может быть, мебель, комнату или, в крайнем случае, хотя бы носильное платье, чтобы себе перешить.

Однако это у нас тоже не так-то легко бывает. И жениху не всегда удается реализовать подобную бессмысленную фантазию.

Даже, например, такая мелочь — висит хорошенькая брошка на груди у невесты. Однако это ровным счетом ничего не означает. Женился человек, и оказывается, никакой брошки у супруги нету. Оказывается, брошка была занята у подруги, а подруга, может быть, уже шесть раз была замужем, и брошка у нее к тому же из нетемнеющего металла.

Или, например, висит шуба на вешалке. А после оказывается, что шубу комнатный жилец повесил.

Нет, нынче которые женятся наперед знают, что много с невесты не возьмут.

Конечно, многие сейчас смотрят не так на имущество, как на служебное положение будущей супруги. Но это тоже не всегда является чем-то положительным.

Вот какой случай произошел однажды.

Один молодой человек познакомился с одной молодой особой. И видит, что эта молодая, прекрасная особа очень интересная и приятная собой.

Но внешность его не так удивила. А он очень удивился и призадумался, когда узнал, что эта особа — женщина-бухгалтер.

Профессия эта довольно редкая. Она требует особого напряжения ума, а потому бухгалтеров у нас мало, и они все прилично оплачиваются.

А молодой человек смотрел на жизнь и на ее проявления крайне трезво. Он любви не понимал и только одним интересовался: как бы ему получше пожить и попитаться.

И вот вдруг видит такой экстраординарный случай — женщина-бухгалтер. Так сказать, великолепная подмога в жизни. И вот он с ней получше познакомился. Сводил ее пару раз в кино, объяснился в любви. И сказал: «Не желаете ли записаться?» А она говорит: «Ах, пожалуйста! Я очень рада».

И вот он с ней записался. Чертовски полюбил ее. И она его полюбила.

Но вдруг она является однажды со службы и ему говорит:

— Вот, Петя, какое дело. Я ушла с работы. Я, скажу откровенно, давно мечтала: как выйду замуж, так и перестану мотаться по канцеляриям. В общем, я бросила работу.

Вот супруг чертовски взволновался. Ахает, кричит и просит. И думает: «Вот так штука! Я же специально из-за этого женился».

Но супруга говорит:

— Нет, довольно колбасы, — я служить не буду. Я не имею намерения в душной канцелярии терять высокую квалификацию своей красоты и молодости.

Супруг говорит:

— Но поймите, это буржуазное мещанство! Ты, — говорит, — мне особенно нравилась своей самостоятельностью. Я, — говорит, — прямо потрясен печальным фактом!

Но, сколько он ни говорил, она настояла на своем — и теперь не служит. А он чертовски мучается и все мечтает с ней разойтись, но это ему не удается, поскольку они переехали в общую комнату, за которую отдали две свои, что было, конечно, легче сделать, чем наоборот.

А в довершение всего она родила ему младенца и тем самым его еще больше прикрепила. И он ее уже не бросит, поскольку ему будет жалко зря платить ей алименты.

В общем, он ошибся в своих расчетах и теперь адски страдает.

А случай этот, конечно, частного характера, — он небольшой и мелкий. И мы, не занимаясь обобщением и не обличая наших уважаемых граждан в излишнем корыстолюбии, переходим к более солидным делам из любовной практики.

Вот, извольте, интересный рассказ, из которого вы увидите, на что любовь и ревность могут толкнуть не старую еще женщину.

Рассказ о письме и о неграмотной женщине

Жили себе в Ленинграде муж и жена.

Муж был ответственный советский работник. Он был нестарый человек, крепкий, развитой и вообще, знаете ли, энергичный, преданный делу социализма и так далее.

И хотя он был человек простой, из деревни, и никакого такого в свое время высшего образования не получил, но за годы пребывания в городе он поднаторел во всем и много чего знал и мог в любой аудитории речи произносить. И даже вполне мог вступать в споры с учеными разных специальностей — от физиологов до электриков включительно.

А жена его, Пелагея, между тем была женщина неграмотная. И хотя она приехала из деревни вместе с ним, но ничему такому не научилась, осталась неграмотной, и даже свою фамилию она не могла подписывать.

А муж Пелагеи, видя такую ситуацию, ужасно огорчался, страдал и не понимал, как ему выйти из беды. Тем более он сам был чересчур занят и не имел свободного времени на переподготовку своей супруги.

И он ей говорил:

— Ты бы, Пелагеюшка, как-нибудь научилась читать или хотя бы фамилию подписывать. Наша страна, — говорит, — постепенно выходит из вековой темноты и некультурности. Мы кругом ликвидируем серость и неграмотность. А тут вдруг супруга директора хлебозавода не может ни читать, ни писать, ни понимать, чего написано! И я от этого терплю невозможные страдания.

А Пелагея на это, конечно, так говорит. Она рукой махнет и так отвечает:

— Ах, — отвечает, — Иван Николаевич, об чем вы хлопочете! Мне этим не к чему заниматься. В свое время я за это не взялась, а теперь мои годы постепенно проходят, и моя молодость исчезает, и мои руки специально не гнутся, чтобы, например, карандаш держать. На что мне учиться и буквы выводить? Пущай лучше молодые пионеры занимаются, а я и так до старости лет доживу.

А муж Пелагеи, конечно, вздыхает с огорчением и говорит:

— Эх, эх, Пелагея Максимовна!..

Но однажды все-таки Иван Николаевич принес домой учебник.

— Вот, — говорит, — Поля, новейший букварь-самоучитель, составленный по последним данным науки. Я, — говорит, — сам тебе буду показывать. И просьба — мне не противоречить.

А Пелагея усмехнулась тихо, взяла букварь в руки, повертела его и в комод спрятала: пущай, дескать, лежит, может, потомкам пригодится.

Но вот однажды днем присела Пелагея за работу. Пиджак Ивану Николаевичу надо было починить, рукав протерся.

И села Пелагея за стол. Взяла иголку. Сунула руку под пиджак — шуршит что-то.

«Не деньги ли?» — подумала Пелагея.

Посмотрела — письмо. Чистый такой, аккуратный конверт, тоненькие буковки на нем, и бумага вроде как духами или одеколоном попахивает.

Екнуло у Пелагеи сердце.

«Неужели же, — думает, — Иван Николаевич меня зря обманывает? Неужели же он сердечную переписку ведет с порядочными дамами и надо мной же, неграмотной дурой, насмехается?»

Поглядела Пелагея на конверт, вынула письмо, развернула, — не разобрать по неграмотности.

Первый раз в жизни пожалела Пелагея, что читать она не может.

«Хоть, — думает, — и чужое письмо, а должна я знать, чего в нем пишут. Может, от этого вся моя жизнь переменится, и мне лучше в деревню ехать, на мужицкие работы».

И у самой в груди закипело от обиды и досады. И сердце перевернулось от огорчения.

«Все-таки, — думает, — я Ивана Николаевича чересчур люблю, если через это письмо я настолько страдаю, мучаюсь и ревную. Как, — думает, — обидно, что я этого письма прочесть не могу! Я бы сразу узнала, в чем тут дело».

И вот она заплакала. И стала вспоминать разные мелочи про Ивана Николаевича. Да, он действительно как будто переменился в последнее время. Он стал об усиках своих заботиться — причесывает их. И руки часто моет. И надевает новую кепку.

Сидит Пелагея, думает эти мысли, смотрит на письмо и ревет белугой. А прочесть письма, конечно, не может. Поскольку даже не понимает буквы. А чужому человеку ей показать, конечно, совестно.

После она, поплакав, спрятала письмо в комод, дошила пиджак и стала поджидать Ивана Николаевича.

И, когда пришел он, Пелагея и виду не показала. Напротив того: она ровным и спокойным тоном разговаривала с мужем и даже намекнула ему, что она не прочь бы поучиться и что ей чересчур надоело быть темной и неграмотной бабой.

Очень этому обрадовался Иван Николаевич.

— Ну и отлично! — сказал он. — Я тебе сам буду показывать.

— Что ж, показывай! — сказала Пелагея.

И сама в упор посмотрела на ровные, подстриженные усики Ивана Николаевича. И снова у ней сердце сжалось и в груди перевернулось от досады и огорчения.

Два месяца подряд Пелагея изо дня в день училась читать. Она терпеливо по складам составляла слова, выводила буквы и заучивала фразы. И каждый вечер вынимала из комода заветное письмо и пыталась разгадать его таинственный смысл.

Однако это было очень нелегко.

Только на третий месяц Пелагея одолела науку.

Утром, когда Иван Николаевич ушел на работу, Пелагея вынула из комода письмо и принялась читать его.

Она с трудом разбирала тонкий почерк. И только еле уловимый запах духов от бумаги подбадривал ее.

Письмо было адресовано Ивану Николаевичу.

Пелагея читала:

«Уважаемый товарищ Кучкин. Посылаю вам обещанный букварь. Я думаю, что ваша жена в два-три месяца вполне может одолеть премудрость. Обещайте, голубчик, заставить ее это сделать. Внушите ей, объясните, как, в сущности, отвратительно быть неграмотной бабой.

Сейчас, к этой годовщине, мы ликвидируем неграмотность по всей республике всеми средствами, а о своих близких почему-то забываем.

Обещайте, Иван Николаевич, это сделать.

С коммунистическим приветом

Мария Блохина».

Пелагея два раза прочитала это письмо и, чувствуя какую-то новую обиду, заплакала.

Но потом, подумав об Иване Николаевиче и о том, что в ее супружеской жизни все в порядке, успокоилась и спрятала в комод букварь и злополучное письмо.

Так в короткое время, подгоняемая любовью и ревностью, наша Пелагея научилась читать и писать и стала грамотной.

И это был поразительный случай из истории ликвидации неграмотности у нас в Союзе.

Но вот прочтите рассказ о любви еще более интересной, чем этот.

Рассказ про даму с цветами

Следует отметить, что этот рассказ не такой уж чересчур смешной.

Другой раз бывают такие малосмешные темы, взятые из жизни. Там какая-нибудь драка, мордобой или имущество свистнули.

Или, например, как в этом рассказе. История о том, как потонула одна интеллигентная дама. Так сказать, смеха с этого факта немного можно собрать.

Хотя, надо сказать, что и в этом рассказе будут некоторые смешные положения. Сами увидите.

Конечно, я не стал бы затруднять современного читателя таким не слишком бравурным рассказом, но уж очень, знаете, ответственная современная темка. Насчет материализма и любви.

Одним словом, это рассказ насчет того, как однажды через несчастный случай окончательно выяснилось, что всякая мистика, всякая идеалистика, разная неземная любовь и так далее и тому подобное есть форменная брехня и ерундистика.

И что в жизни действителен только настоящий материальный подход и ничего, к сожалению, больше.

Может быть, это чересчур грустным покажется некоторым отсталым интеллигентам и академикам, может быть, они через это обратно поскулят, но, поскуливши, пущай окинут взором свою прошедшую жизнь и тогда увидят, сколько всего они накрутили на себя лишнего.

Так вот дозвольте старому, грубоватому материалисту, окончательно после этой истории поставившему крест на многие возвышенные вещи, рассказать эту самую историю. И дозвольте еще раз извиниться, если будет не такой сплошной смех, как хотелось бы.

Тем более, повторяем, какой уж там смех, если одна дама потонула. Она потонула в реке. Она хотела идти купаться. И пошла по бревнам. Там, на реке, у берега, были гонки. Такие плоты. И она имела обыкновение идти по этим бревнам подальше от берега, для простору и красоты, и там купаться. И, конечно, потонула.

Но дело не в этом.

А в деревню Отрадное, по реке Неве, приехал в этом году на дачу некто такой инженер — Николай Николаевич Горбатов.

Он — инженер-технолог или путеец. Одним словом, у него на форменной фуражке какой-то производственный значок — напильник и еще чего-то такое. Но не в этом суть.

Весной в этом году приехал в Отрадное этот инженер со своей молодой супругой — Ниной Петровной.

Ничего такого особенного в ней не наблюдалось. Так: дама и дама. Черненькая такая, пестренькая. Завсегда в руках цветы. Или она их держит, или она их нюхает. И, конечно, одета очень прекрасно.

Несмотря на это, инженер Горбатов ее до того любил, что было удивительно наблюдать.

Действительно, верно, он ничего другого от жизни не имел и никуда не стремился. Он общественной нагрузки не нес. Статей не писал. И вообще, надо откровенно сказать, он избегал общественной жизни.

Он не попал в ногу современности. Ему было, конечно, лет сорок, и он весь был в своем прошлом. Ему, одним словом, нравилась прошлая буржуазная жизнь с ее разными подушечками, консоме и так далее.

А в настоящей текущей жизни он ничего, кроме грубого, не видел и свою личность от всего отворачивал.

И поскольку она — супруга и не выдаст его, он рассказывал ей свои разные реакционные мысли и взгляды.

— Я, — говорит, — человек глубоко интеллигентный, мне, — говорит, — доступно понимание многих мистических и отвлеченных картин моего детства. И я, — говорит, — не могу удовлетвориться той грубой действительностью, бедностью, сокращением, квартирной платой и так далее. Я, — говорит, — воспитан на многих красивых вещах и безделушках, понимаю тонкую любовь и не вижу ничего приличного в грубых объятиях, — и так далее и тому подобное. — Я, — говорит, — только считаюсь с духовной жизнью и с запросами сердца, а что касается ихнего марксизма, то я над этим насмехаюсь и не желаю с ним считаться.

Так вот он не раз ей говорил и, конечно, имея такие взгляды, не стремился найти что-нибудь хорошее в нашей современности.

И вот, в силу всего этого, он оторвался от масс и окончательно замкнулся в свою семейную жизнь и в свою любовь к этой милочке с цветочками.

А она, безусловно, соответствовала своему назначению.

И, поскольку она была его супругой, она в тон ему пела, со всем таким соглашалась и чересчур горевала о прежней жизни.

Одним словом, это была поэтическая особа, способная целый день нюхать цветки и настурции или сидеть на бережку и глядеть вдаль, как будто там что-нибудь имеется определенное — фрукты или ливерная колбаса.

Вот, значит, какие это были супруги со своею любовью!

Про нее нельзя сказать, чтоб она его чересчур любила и обожала, но он действительно глаз с нее не сводил. Утром он уезжает на пароходе, а она, в своем миленьком пеньюаре, спешит его провожать на своих тонких интеллигентских ножках. Он ее за локоток придерживает, чтоб, боже сохрани, она ножки себе не вывихнула. И чего-то ей щебечет, воздушные поцелуи с парохода посылает. Одним словом, противно и тяжело смотреть.

Вот он уехал, а она и сидит, что дура, мечтает про разные отвлеченные вещи. Ну пойди постирай, если не хочешь физкультурой заниматься. Или пойди тому же самому Горбатову кровать прибери. Нет! Сидит и сидит. И кушать не просит. Зато потом, наверное, легко растерялась со своими мечтами и не могла через это на сушу выбраться.

Ну постольку поскольку она уже утонула, не будем тревожить ее память разными оскорбительными замечаниями.

Так вот часов около семи Горбатов приезжал обратно с места своей службы. Он приезжает с места службы и спешит увидеть свою голубку.

Он первый прыгает с парохода. И что-нибудь несет в своих руках. Или там гостинцы, или там трусики ей, или какой-нибудь новенький бюстгальтер.

Он дарит ей тут же, и сам ее по спинке хлопает, дурачится, обнимает. Чего ему! Он, главное, никакой общественной нагрузки не несет и весь замкнулся в свой горизонт и в свои нежные переживания.

Ну она посмотрит, что он принес, нахмурит носик и идет на своих тонких ножках.

Только, одним словом, она потонула. Очень, конечно, жалко, вполне прискорбный факт, но вернуть ее к жизни, тем более с современной медициной, невозможно.

Конечно, занимайся она в свое время хотя бы зарядовой гимнастикой, она нашлась бы в самый последний момент и выплыла бы. А тут со своими цветами окунулась — и враз пошла ко дну, не сопротивляясь природе. Тем более она шла по скользким бревнам. Она всегда по этим бревнам ходила купаться. А тут пошла после дождя на своих французских каблучках — и свалилась. Только что трусики остались на плоту.

А может быть, она и нарочно в воду сунулась. Может, она жила-жила с таким отсталым элементом и взяла и утонула. Тем более, может быть, он заморочил ей голову своей мистикой.

Но только, конечно, вряд ли. Скорей всего, если объяснить психологически, она поскользнулась на бревнах и потонула.

Конечно, не будем чересчур расстраивать читателей художественным описанием дальнейших событий. Скажем только, что инженер Николай Николаевич чрезвычайно убивался и страдал от этого факта. Он валялся на берегу, рыдал и все такое, но его подруга погибла безвозвратно, и даже ее тело не могли найти. И от этого инженер тоже чересчур страдал и расстраивался.

— Если бы, — говорил он своей хозяйке, — она нашлась, я бы больше успокоился. Но, — говорит, — такая жуткая подробность, что ее не нашли, совершенно меня ослабляет. И я, — говорит, — через это ночи не сплю и все про нее думаю. Тем более я ее любил совершенно неземной любовью, и мне, — говорит, — только и делов сейчас, что найти ее, приложиться к ее праху и захоронить ее в приличной могилке и на ту могилку каждую субботу ходить, чтобы с ней духовно общаться и иметь с ней потусторонние разговоры. Поскольку моя любовь выше земных отношений.

Так он сказал, настриг листочков и на этих листочках написал крупным шрифтом: мол, нашедшему тело, и так далее, будет дано крупное вознаграждение в размере тридцати рублей, и тому подобное.

И эти записульки он расклеил по всей деревне и по рыбацкому поселку.

Только проходит месяц — безрезультатно. Очень многие ее ищут кошками, баграми и так далее, но почему-то найти не могут.

А он, голубчик инженер Горбатов, ходит все время сторонкой, ни с кем не здоровается, и только у него и делов, что ожидает, не найдут ли его подруги.

Конечно, никакое горе особенно долго не может продолжаться. В этом отношении наш организм дивно устроен. И самая кошмарная драма слишком скоро забывается и почти ничего от нее не остается.

Так что горе инженера немножко тоже поутихло. Хотя он и продолжал горевать, считая, что его крупная любовь останется с ним навеки.

И, горюя, он не переехал с дачи, а продолжал ежедневно ездить, не желая расставаться с дорогими местами.

И вот в начале сентября рыбаки отыскали ее тело. Ее течением отнесло километров на пять и прибило к берегу.

Ну приезжают к инженеру два рыбака и докладывают: мол, осмотрите, надо опознать, и, в случае чего, с вас приходится.

Ах, он очень засуетился, побледнел, заторопился в своих движениях, сел в лодку и поехал с рыбаками.

Не будем особенно сгущать краски и описывать психологические подробности, скажем только, что инженер Горбатов тут же на берегу подошел к своей бывшей подруге и остановился подле нее. Кругом рыбаки, конечно, стоят молча и глядят на него, чего он скажет: признает ли он или не признает, тем более признать было, конечно, затруднительно — время и вода сделали свое черное дело. И даже грязные тряпки от костюма были мало похожи на что-нибудь такое приличное, на бывший прекрасный костюм. Не говоря уже про лик, который был тем более попорчен временем.

Тогда один из рыбаков, не желая, конечно, терять понапрасну драгоценное времечко, говорит: дескать, ну как? Она? Если не она, так давайте, граждане, разойдемся, чего стоять понапрасну.

Инженер Горбатов наклонился несколько ниже, и тут полная гримаса отвращения и брезгливости передернула его интеллигентские губы. Носком своего сапожка он перевернул лицо утопленницы и вновь посмотрел на нее.

После он наклонил голову и тихо прошептал про себя:

— Да… это она.

Снова брезгливость передернула его плечи. Он повернулся назад и быстро пошел к лодке.

Тут рыбаки начали на него кричать: мол, а деньги, деньги, мол, посулил, а сам тигаля дает, а еще бывший интеллигент и в фуражке!

Горбатов, конечно, без слова вынимает деньги и подает рыбакам и прибавляет еще пять целковых, с тем чтобы они как-нибудь сами захоронили эту даму на здешнем кладбище.

И после этого Н. Н. Горбатов уехал в Отрадное, а оттуда в Ленинград.

А недавно его видели — он шел по улице с какой-то дамочкой. Он вел ее под локоток и что-то такое интересное вкручивал.

Так вот и вся история.

Память об утонувшей и глубокую неземную любовь к ней со стороны инженера почтим вставанием и перейдем к текущим делам. Тем более время не такое, чтоб подолгу задерживаться на утонувших гражданках и подводить под них всякую психологию, физиологию и тому подобное.

Тем более что из текущих дел у нас еще имеются вопросы о любви, которые мы должны проработать.

Вот пока что прочтите смешной, но пустенький случай из нашей личной жизни.

Мелкий случай из личной жизни

Иду я раз однажды по улице и вдруг замечаю, что на меня женщины не смотрят.

Бывало, раньше выйдешь на улицу этаким, как говорится, кандебобером, а на тебя смотрят, посылают воздушные взгляды, сочувственные улыбки, смешки и ужимки.

А тут вдруг вижу — ничего подобного!

Вот это, думаю, жалко! Все-таки, думаю, женщина играет некоторую роль в личной жизни.

Один буржуазный экономист или, кажется, химик высказал оригинальную мысль, будто не только личная жизнь, а все, чего мы ни делаем, мы делаем для женщин. И, стало быть, борьба, слава, богатство, почести, обмен квартиры и покупка пальто и так далее и тому подобное, — все это делается ради женщины.

Ну это он, конечно, перехватил, собака, заврался на потеху буржуазии, но что касается личной жизни, то я с этим всецело согласен.

Я согласен, что женщина играет некоторую роль в личной жизни.

Все-таки, бывало, в кино пойдешь, не так обидно глядеть худую картину. Ну там, ручку пожмешь, разные дурацкие слова говоришь, — все это скрашивает современное искусство и бедность личной жизни.

Так вот каково же мое самочувствие, когда раз однажды я вижу, что женщины на меня не смотрят!

Что, думаю, за черт? Почему на меня бабы не глядят? С чего бы это? Чего им надо?

Вот я прихожу домой и поскорей гляжусь в зеркало. Там, вижу, вырисовывается потрепанная морда. И тусклый взор. И краска не играет на щеках.

«Ага, теперь понятно! — говорю я сам себе. — Надо усилить питание. Надо наполнить кровью свою поблекшую оболочку».

И вот я в спешном порядке покупаю разные продукты.

Я покупаю масло и колбасу. Я покупаю какао и так далее.

Все это ем, пью и жру прямо безостановочно. И в короткое время возвращаю себе неслыханно свежий, неутомленный вид.

И в таком виде фланирую по улицам. Однако замечаю, что дамы по-прежнему на меня не смотрят.

«Ага, — говорю я сам себе, — может быть, у меня выработалась дрянная походка? Может быть, мне не хватает гимнастических упражнений, висения на кольцах, прыжков? Может, мне недостает крупных мускулов, на которые имеют обыкновение любоваться дамы?»

Я покупаю тогда висячую трапецию. Покупаю кольца и гири и какую-то особенную рюху.

Я вращаюсь, как сукин сын, на всех этих кольцах и аппаратах. Я верчу по утрам рюху. Я бесплатно колю дрова соседям.

Я, наконец, записываюсь в спортивный кружок. Катаюсь на лодках и на лодчонках. Купаюсь до ноября. При этом чуть не тону однажды. Я ныряю сдуру на глубоком месте, но, не достав дна, начинаю пускать пузыри, не умея прилично плавать.

Я полгода убиваю на всю эту канитель. Я подвергаю жизнь опасности. Я дважды разбиваю себе башку при падении с трапеции.

Я мужественно сношу все это и в один прекрасный день, загорелый и окрепший, как пружина, выхожу на улицу, чтобы встретить позабытую женскую одобрительную улыбку.

Но этой улыбки опять не нахожу.

Тогда я начинаю спать при открытом окне. Свежий воздух внедряется в мои легкие. Краска начинает играть на моих щеках. Морда моя розовеет и краснеет. И принимает даже почему-то лиловый оттенок.

Co своей лиловой мордой я иду однажды в театр. И в театре, как ненормальный, кручусь вокруг женского состава, вызывая нарекания и грубые намеки со стороны мужчин и даже толкание и пихание в грудь. И в результате вижу две-три жалкие улыбки, каковые меня мало устраивают.

Там же, в театре, я подхожу к большому зеркалу и любуюсь на свою окрепшую фигуру и на грудь, которая дает теперь с напружкой семьдесят пять сантиметров.

Я сгибаю руки и выпрямляю стан и расставляю ноги то так, то так.

И искренне удивляюсь той привередливости, того фигурянья со стороны женщин, которые либо с жиру бесятся, либо пес их знает, чего им надо.

Я любуюсь в это большое зеркало и вдруг замечаю, что я одет неважно. Я прямо скажу — худо и даже безобразно одет. Прекороткие штаны с пузырьками на коленях приводят меня в ужас и даже в содрогание.

Но я буквально остолбеваю, когда гляжу на свои нижние конечности, описанию которых не место в художественной литературе.

«Ах, теперь понятно! — говорю я сам себе. — Вот что сокрушает мою личную жизнь — я плохо одеваюсь».

И, подавленный, на скрюченных ногах, я возвращаюсь домой, давая себе слово переменить одежду.

И вот в спешном порядке я строю себе новый гардероб. Я шью по последней моде новый пиджак из лиловой портьеры. И покупаю себе брюки «Оксфорд»[726], сшитые из двух галифе.

Я хожу в этом костюме, как в воздушном шаре, огорчаясь подобной моде.

Я покупаю себе пальто на рынке с такими широкими плечами, которых вообще не бывает на нашей планете.

И в выходной день однажды в таком наряде выхожу на Тверской бульвар.

Я выхожу на Тверской бульвар и выступаю, как дрессированный верблюд. Я хожу туда и сюда, вращаю плечами и делаю па ногами.

Женщины искоса поглядывают на меня со смешанным чувством удивления и страха.

Мужчины — те смотрят менее косо. Раздаются ихние замечания, грубые и некультурные замечания людей, не понимающих всей ситуации.

Там и сям слышу фразы:

— Эво, какое чучело! Поглядите, как, подлец, нарядился! Как, — говорят, — ему не стыдно? Навернул на себя три километра материи.

Меня осыпают насмешками и хохочут надо мной.

Я иду, как сквозь строй, по бульвару, неясно на что-то надеясь.

И вдруг у памятника Пушкину я замечаю прилично одетую даму, которая смотрит на меня с бесконечной нежностью и даже лукавством.

Я улыбаюсь в ответ и три раза, играя ногами, обхожу памятник Пушкину. После чего присаживаюсь на скамеечку, что напротив.

Прилично одетая дама, с остатками поблекшей красоты, пристально смотрит на меня. Ее глаза любовно скользят по моей приличной фигуре и по лицу, на котором написано все хорошее.

Я наклоняю голову, повожу плечами и мысленно любуюсь стройной философской системой буржуазного экономиста о ценности женщин.

Я подмигиваю Пушкину: дескать, вот, мол, началось, Александр Сергеевич.

Я снова обращаюсь к даме, которая теперь, вижу, буквально следит немигающими глазами за каждым моим движением.

Тогда я начинаю почему-то пугаться этих немигающих глаз. Я и сам не рад успеху у этого существа. И уже хочу уйти. И уже хочу обогнуть памятник, чтобы сесть на трамвай и ехать куда глаза глядят, куда-нибудь на окраину, где нет такой немигающей публики.

Но вдруг эта приличная дама подходит ко мне и говорит:

— Извините, уважаемый… Очень, — говорит, — мне странно об этом говорить, но вот именно такое пальто украли у моего мужа. Не откажите в любезности показать подкладку.

«Ну да, конечно, — думаю, — неудобно же ей начать знакомство с бухты-барахты».

Я распахиваю свое пальто и при этом делаю максимальную грудь с напружкой.

Оглядев подкладку, дама поднимает истошный визг и крики. Ну да, конечно, это ее пальто! Краденое пальто, которое теперь этот прохвост, то есть я, носит на своих плечах.

Ее стенания режут мне уши. Я готов провалиться сквозь землю в новых брюках и в своем пальто.

Мы идем в милицию, где составляют протокол. Мне задают вопросы, и я правдиво на них отвечаю.

А когда меня, между прочим, спрашивают, сколько мне лет, я называю цифру и вдруг от этой почти трехзначной цифры прихожу в содрогание.

«Ах, вот отчего на меня не смотрят! — говорю я сам себе. — Я попросту постарел. А я было хотел свалить на гардероб недостатки своей личной жизни».

Я отдаю краденое пальто, купленное на рынке, и налегке, со смятенным сердцем, выхожу на улицу.

«Ну ладно, обойдусь! — говорю я сам себе. — Моя личная жизнь будет труд. Я буду работать. Я принесу людям пользу. Не только света в окне, что женщина».

Я начинаю издеваться над словами буржуазного ученого.

«Это брехня! — говорю я себе. — Это досужие выдумки! Типичный западный вздор!»

Я хохочу. Плюю направо и налево. И отворачиваю лицо от проходящих женщин.

Но вот что интересно — этот небольшой случай произошел со мной года два назад.

И хотя за эти два года я, казалось бы, еще больше постарел, но тем не менее этим летом я познакомился с одной особой, и она, представьте себе, мною сильно увлеклась. И, главное, смешная подробность: я в это лето одевался, как нарочно, исключительно худо. Ходил черт знает в каких штанах и в дырявых спортивных туфлях.

И вот тем не менее это на любовь не повлияло. И я через это счастлив и доволен, и даже мы вскоре женимся по взаимной любви.

И я надеюсь, что то, что вы прочтете в следующем рассказе, — с нами не произойдет.

Свадебное происшествие

Конечно, Володька Завитушкин немного поторопился. Был такой грешок.

Володька, можно сказать, толком и не разглядел своей невесты. Он, по совести говоря, без шляпки и без пальто ее никогда даже и не видел. Потому все главные события на улице развернулись.

А что перед самой свадьбой Володька Завитушкин заходил со своей невестой к ее мамаше представляться, так он не раздеваясь представился. В прихожей. Так сказать, на ходу.

А познакомился Володя Завитушкин со своей невестой в трамвае. Дней за пять до брака.

Сидит он в трамвае и вдруг видит, перед ним этакая барышня вырисовывается. Такая ничего себе барышня, аккуратненькая. В зимнем пальто.

И стоит эта самая барышня в зимнем своем пальто перед Володькой и за ремешок рукой держится, чтоб пассажиры ее не опрокинули. А другой рукой пакет к груди прижимает. А в трамвае, конечно, давка. Пихаются. Стоять, прямо сказать, нехорошо.

Вот Володька ее и пожалел.

— Присаживайтесь, — говорит, — ко мне на одно колено, все легче ехать.

— Да нет, — говорит, — мерси.

— Ну так, — говорит, — давайте тогда пакет. Кладите мне на колени, не стесняйтесь. Все легче будет стоять.

Нет, видит, и пакета не отдает. Или пугается, чтоб не упер. Или еще что. Глянул на нее Володя Завитушкин еще раз и прямо обалдел. «Господи, — думает, — какие бывают миловидные барышни в трамваях».

Едут так они две остановки. Три. Четыре. Наконец, видит Завитушкин — барышня к выходу тискается. Тоже и Володька встал. Тут у выхода, значит, у них знакомство и состоялось.

Познакомились. Пошли вместе. И так у них все это быстро и без затрат обернулось, что через два дня Володька Завитушкин и предложение ей сделал.

Или она сразу согласилась, или нет, но только на третий день пошли они в гражданский подотдел и записались. Записались они в загсе, а после записи и развернулись главные события.

После записи пошли молодые на квартиру к мамаше. Там, конечно, полная суматоха. Стол накрывают. Гостей много. И вообще семейное торжество — молодых ждут.

И какие-то разные барышни и кавалеры по комнате суетятся, приборы ставят и пробки открывают.

А свою молодую супругу Володька Завитушкин еще в прихожей потерял из виду.

Сразу его, как на грех, обступили разные мамаши и родственники, начали его поздравлять и в комнату тащить. Привели его в комнату, разговаривают, руки жмут, расспрашивают, в каком, дескать, союзе находится.

Только видит Володька — не разобрать ему, где его молодая жена. Девиц в комнате много. Все вертятся, все мотаются, ну прямо с улицы, со свету, хоть убей, не разобрать.

«Господи, — думает Володька, — никогда ничего подобного со мной не происходило. Какая же из них моя молодая супруга?»

Стал он по комнате ходить между девиц. То к одной толкнется, то к другой. А те довольно неохотно держатся и особой радости не выказывают.

Тут Володька немного даже испугался.

«Вот, — думает, — на чем засыпался — жену уж не могу найти».

А тут еще родственники начали коситься — чего это молодой ходит как ненормальный и на всех девиц бросается. Стал Володька к двери и стоит в полном упадке.

«Ну спасибо, — думает, — если сейчас за стол садиться будут. Тогда, может, что-нибудь определится. Которая со мной сядет, та, значит, и есть. Хотя бы, думает, вот эта белобрысенькая села. А то, ей-богу, подсунут какое-нибудь дерьмо, потом живи с ним».

В это время гости начали за стол садиться.

Мамаша христом-богом просит обождать еще немного, не садиться. Но на гостей прямо удержу нету, прямо кидаются на жратву и на выпивку.

Тут Володю Завитушкина волокут на почетное место. И рядом с ним с одного боку сажают девицу.

Поглядел на нее Володька, и отлегло у него на сердце.

«Ишь ты, — думает, — какая. Прямо, — думает, — недурненькая. Без всякой шляпки ей даже лучше. Нос не так уж просится наружу».

От полноты чувств Володя Завитушкин нацедил себе и ей вина и полез поздравлять и целоваться.

Но тут и развернулись главные события.

Начали раздаваться крики и разные вопли.

— Это, — кричат, — какой-то ненормальный сукин сын. На всех девиц кидается. Молодая супруга еще к столу не вышедши — прибирается, а он с другой начал упражняться.

Тут произошла абсолютная дрянь и неразбериха.

Володьке бы, конечно, в шутку все превратить. А он очень обиделся. Его в суматохе какой-то родственник бутылкой тиснул по затылку.

Володька кричит:

— А пес вас разберет! Насажали разных баб, а мне разбирайся.

Тут невеста в белом балахоне является. И цветы в ручках держит.

— Ах так, — говорит, — ну так это вам выйдет боком.

И опять, конечно, вопли, крики и истерика. Начали, конечно, родственники выгонять Володьку из квартиры.

Володька говорит:

— Дайте хоть пожрать. С утра, говорит, не жравши по такой канители.

Но родственники поднажали и ссыпали Володьку на лестницу.

На другой день Володя Завитушкин после работы зашел в гражданский подотдел и развелся.

Там ему сказали несколько кислых слов.

— Хотя, — говорят, — иной раз бывают такие легкомысленные браки. Но впредь этого не делайте. А то под суд попадете.

И тут же сразу развели.

Так что он теперь холостой и снова может жениться на желающих.

Но чего хорошего в браке и зачем к этому стремятся — это прямо трудно понять.

Обыкновенно жены изменяют, и загадочная подробность — всегда вместо мужа любят кого-нибудь другого. Так что не знаю, как вы, а я гляжу против такого брака. Хотя если говорить о браке, то я стою за крепкий и твердый брак. Тем не менее не закрываю себе глаза на это и знаю, что это такое.

В общем, вот чего однажды приключилось на любовном фронте.

Забавное приключение

Жена одного служащего, довольно молодая и очень интересная дама, выходец из мелкобуржуазной семьи, влюбилась в одного актера.

Он был артист драмы и комедии. И вот она в него влюбилась.

Или она увидела его на подмостках сцены, и он покорил ее великолепной игрой, или, наоборот, она игры его не видела, а он, может, просто понравился ей своей артистической внешностью, но только, в общем, она в него порядочно сильно влюбилась. И даже она одно время не знала, как ей поступить: уйти ли ей от мужа и перейти к артисту или от мужа ей не уходить, а просто увлекаться актером, не перестраивая своей жизни.

Но потом, увидев, что актер драмы вроде как ничего не имеет — ни пайка, ничего такого особенного, — решила от мужа не уходить. Тем более что артист и сам не горел желанием на ней жениться, будучи уже человеком, обремененным многочисленной семьей.

Но поскольку они были влюблены друг в друга, они все же стали встречаться по временам.

И он ей звонил по телефону, и она к нему забегала на репетицию, чтоб посмотреть, как он бойко играет роль. И через это она в него еще сильнее влюбилась и мечтала с ним почаще встречаться.

Но поскольку им, собственно, негде было встречаться, то они, буквально как Ромео и Джульетта, стали встречаться на улице или в кино, или забегали в кафе, чтобы перекинуться нежными словами.

Но такие короткие встречи их, конечно, мало удовлетворяли, и они постоянно горевали, что ихняя жизнь неблагоприятно складывается и им даже негде поговорить о своей безумной любви.

А к нему она, конечно, не могла заходить, поскольку артист был семейный человек.

А что касается, если к ней зайти, то она нередко его приглашала, когда ее супруг был в учреждении. Но он, зайдя пару раз, категорически от этого отказался.

Как человек нервный, одаренный, кроме того, болезненным художественным воображением, он попросту пугался находиться у нее, думая, что вот, мало ли, сейчас войдет муж и начнутся, может быть, крупные разговоры, со стрельбой и так далее.

И в силу таких мыслей артист находился у нее в гостях, так сказать, в ненормальном состоянии и вообще полумертвый от страха.

И тогда она, конечно, перестала его приглашать к себе, поскольку видит, что человек ну просто душевно болеет и делается как бы не от мира сего.

И вот однажды она ему говорит:

— Тогда — вот что! Если хотите со мной повидаться, то приходите в следующий выходной день к моей подруге.

Артист драмы говорит:

— Вот и великолепно! А то, знаете, моя профессия требует утонченных нервов, и я, — говорит, — не могу не робеть, находясь у вас. Я, — говорит, — переживаю, ну все равно как на сцене.

А у нее была ближайшая подруга Сонечка. Очень миленькая особа, не без образования. Кажется, из балетных.

И муж нашей дамы вполне одобрял это знакомство, говоря, что лучшей подруги для жены он себе и не желает.

И вот наша балетная, после горячих просьб, разрешила своей подруге повидаться у нее для переговоров с любимым человеком.

И вот утром, в выходной день, наш артист, получше принарядившись, попорол на это свидание.

А надо сказать, что в трамвае у него случился небольшой эпизод и столкновение с соседом. Ну вообще — легкая перебранка, крики и так далее. В результате чего наш артист, как человек несдержанный, немного более чем следует погорячился. И когда сосед после перебранки сошел с трамвая, наш артист, не утерпев, плюнул в него. И был очень рад, что трамвай быстро пошел и оскорбленный сосед не мог уже догнать его, как того хотел.

Однако от этого столкновения настроение нашего артиста не испортилось. Он встретился со своей симпатией, и они совместно пошли к подруге, которая проживала в коммунальной квартире, в небольшой, но уютной комнате, ключ от которой находился в их руках.

И вот они зашли в комнату, присели на диван, чтоб поговорить о своей дальнейшей жизни, но вдруг в дверь кто-то постучал.

Молодая дама сделала артисту знак не отзываться, но артист и без того замер в безмолвии.

Вдруг за дверью раздается голос:

— Скажите, а скоро она вернется?

Наша дама, услышав голос, страшно побледнела и шепотом сказала актеру, что это голос ее мужа. И что муж, должно быть, увидел их на улице и вот он теперь их выследил.

Артист драмы, услышав о подобном камуфлете, просто даже затрясся и задрожал и, затаив дыхание, прилег на диван, с тоской глядя на свою симпатию.

А голос за дверью говорит:

— Тогда я напишу записку. Скажите, что я заходил.

И вот муж нашей дамы (а это был действительно он), написав записку, подсунул ее под дверь и сам пошел к выходу.

Наша дама, очень удивившись, моментально схватила эту записку и стала читать ее. После чего начала громко рыдать, вопить и падать на диван.

Артист драмы, немного придя в себя от звуков дамского голоса, тоже не без удивления зачитал эту записку, в которой говорилось:

«Крошка Сонечка! Я случайно освободился раньше и заскочил к тебе, но — увы! — не застал. Зайду в три. Крепко целую.

Николай».

Наша дама, сквозь слезы и рыдания, говорит артисту:

— Что бы это значило? Как вы думаете?

Артист говорит:

— Скорее всего, ваш муж увлекается вашей подругой. И он зашел сюда не иначе, как отдохнуть от своей семейной жизни. Теперь ваша совесть должна быть спокойна — позвольте вашу ручку.

И только он хотел преподнесть ее ручку к своим шершавым губам, как раздается неистовый стук в дверь. И за дверью слышится тревожный голос подруги:

— Ах, откройте поскорее! Это я пришла. Не заходил ли кто-нибудь без меня?

Услышав эти слова, наша дама моментально разразилась рыданиями и, открыв дверь, с плачем подала подруге оставленную записочку.

Та, прочитав записку, немного смутившись, сказала:

— В этом нет ничего удивительного. А раз вы все знаете, то я скрываться не буду. В общем, я прошу вас моментально уйти, поскольку ко мне должны кое-кто зайти.

Наша дама говорит:

— То есть, как кое-кто? Из записки видно, что к тебе сейчас мой муж зайдет. Хорошенькое дело! — уйти в такую минуту. Да я, может, желаю посмотреть, как этот подлец переступит порог этого вертепа.

Молодой человек, у которого попросту испортилось настроение от всех этих передряг, хотел было уйти от греха, но наша дама, в пылу раздражения, не велела ему уходить.

Она сказала:

— Вот сейчас явится мой муж, и тогда мы разрубим этот запутанный узел.

Услышав слова, близкие к лексикону военной жизни, артист, найдя шапку, стал уже более энергично прощаться и уходить. Но тут между подругами произошла перебранка и спор относительно его самого — надо ли ему уходить.

Сначала обе подруги хотели его оставить до прихода мужа как вещественное доказательство. Первая — чтоб показать мужу, что за птица ее подруга, допустившая их в свою комнату, вторая — чтоб показать, какова его жена.

Но после этого мысли у них переменились. Подруга вдруг не захотела себя компрометировать, а жена не пожелала упасть в глазах мужа. И, на этом сговорившись, они велели нашему артисту моментально поскорей уйти.

И только этот последний, довольный таким оборотом, стал прощаться, как вдруг снова раздался стук в дверь. И голос мужа произнес:

— Дорогая Соня, это я! Откройте!

Тут произошла некоторая паника и замешательство в комнате.

Артист драмы моментально поник духом и, находясь в страшной тоске, хотел было прилечь на диван, чтоб притвориться больным или умирающим, но вовремя подумал, что как раз в подобном горизонтальном положении по нем и могут скорей всего открыть огонь как по легкомысленно лежащему на диване.

И в силу этого он стал мотаться по комнате, задевая за все ногами и производя страшный шум и грохот.

Пришедший муж, находясь за дверью, крайне удивился задержке и грохоту и начал уже более энергично колотить в дверь, думая, что в комнате происходит что-нибудь особенное.

Тогда подруга говорит артисту:

— Вот эта дверь ведет в комнату моего соседа. Я вам сейчас ее открою. Пройдите туда и оттуда дуйте в коридор и на лестницу. Горячий привет!

И сама поскорей открывает крючок на двери и велит артисту побыстрей уйти, тем более что пришедший муж, услышав в комнате шум, стал срывать дверь с петель, чтоб войти в комнату. Тогда наш артист пулей вбежал в соседнюю комнату и хотел было уйти в коридор, как вдруг заметил, что дверь в коридор была заперта с той стороны, по-видимому, на висячий замок.

Артист бросился назад, чтоб сказать двум дамам о том, что он в критическом положении — дверь закрыта, и ему не пройти. Однако уже было поздно.

В эту комнату был впущен муж, и там поднялся разговор, при котором появление артиста было бы крайне нежелательным.

Тогда артист, как человек неуравновешенный, моментально ослаб от множества событий и, почувствовав крайний физический упадок и головокружение, прилег на кровать, полагая, что он тут в полной безопасности. И вот он лежит себе на кровати и думает разные отчаянные мысли — о том, о сем и, в частности, о вздорности любовных порывов. И вдруг слышит, как кто-то гремит замком в коридоре. Кто-то такое, одним словом, возится около двери и, должно быть, сейчас войдет в комнату.

И вдруг дверь, действительно, открывается, и на пороге показывается человек с корзинкой пирожных из Торгсина.

Увидев человека, лежащего на его кровати, пришедший раскрывает рот от удивления и, мало чего понимая, хочет захлопнуть за собой дверь.

Артист начинает извиняться и лепетать разные слова, и вдруг он с ужасом видит, что вошедший хозяин комнаты есть не кто иной, как тот человек, с которым он утром побранился и в которого он плюнул с площадки трамвая.

Не рассчитывая унести ноги, наш артист снова, как малолетний ребенок, ложится на кровать, думая, что это в крайнем случае только сон, который сейчас пройдет, и тогда наступит великолепная жизнь, без всяких особых неприятностей и передряг.

Вошедший, у которого удивление пересилило гнев, говорит жалобным голосом:

— Да что ж это такое, господа? Ко мне сейчас знакомая придет, а тут, глядите, какое-то мурло у нас расположилось в моей комнате. Как же он в нее вошел? В запертую дверь?

Артист, видя, что ему рук не ломают и его не бьют по сопатке, говорит с душевным подъемом:

— Ах, пардон! Я сию минуту уйду. Я только на секундочку прилег отдохнуть… Я не знал, что это ваша кровать… У меня голова закружилась от множества событий.

Тут хозяин комнаты, у которого гнев снова пересилил удивление, стал кричать:

— Но это безобразие! Он, глядите, вперся с ногами на мою кровать. Да я, может быть, знакомым своим не разрешаю с ногами находиться. Это что за новости! Какой подлец!

И он подбегает к артисту, хватает его за плечи и буквально вытряхивает с кровати. И вдруг замечает, что личность артиста уже ему знакома по утреннему происшествию.

Тут наступает небольшая пауза.

Хозяин, мало чего понимая, говорит:

— Ах, вот когда ты мне попался, рыбий глаз!

И хочет его схватить за горло.

Но в это время раздается нежный стук в дверь. Хозяин говорит:

— Ну скажи спасибо, что ко мне дама сейчас пришла, которую я жду. А то бы я с тебя сейчас размазню сделал.

И, взяв артиста за воротник, тащит его к дверям, чтоб выпихнуть его в коридор, как тряпку, на что артист вполне соглашается и даже доволен.

Но вдруг открывается дверь, и на пороге комнаты появляется довольно интересная дама, которая пришла в гости к хозяину и явилась в некотором роде как бы спасительницей нашего пресловутого артиста.

Однако наш артист при виде дамы просто попятился назад от изумления и даже закачался, поскольку эта вошедшая дама была его супруга.

И в смысле совпадения это было действительно нечто поразительное.

Тут наш артист, крайне молчаливый за последние два часа, начал просто орать и буянить, требуя от жены объяснений, что значит это таинственное посещение.

Жена начала плакать и рыдать и говорить, что это ее сослуживец и что она действительно иногда к нему заходит попить чаю с пирожными.

Сконфуженный сослуживец сказал, что теперь, поскольку они квиты, они могли бы помириться и втроем выпить чаю. На что актер разразился такой неистовой бранью и криками, что жена впала в истерику. А ее сослуживец снова полез драться, почувствовав оскорбление за плевок.

И тогда все соседи прибежали поглядеть, что у них тут делается.

Среди присутствующих оказались также и наша дама с мужем и с подругой.

Узнав все, что произошло, все шестеро, собравшись в комнате, стали совещаться, что же им делать.

Которая из балетных так говорит своей подруге:

— Очень просто! Я выхожу замуж за Николая. Артист женится на тебе, а эти двое сослуживцев тоже составят вполне счастливую пару, служащую в одном учреждении. Вот как нам надо сделать.

Сослуживец, к которому пришла жена артиста, говорит:

— Здравствуйте, пожалуйста! У ней, кажется, куча ребятишек, а я на ней буду жениться. Тоже, знаете, нашли простачка.

Артист драмы говорит:

— Я прошу не оскорблять моей жены. Тем более я не намерен выдавать ее за первого встречного.

Жена артиста говорит:

— Да я бы к нему и не переехала. Глядите, какая у него комната! Разве я могу вчетвером, с детьми, тут находиться?

Сослуживец говорит:

— Да я тебя с детьми на пушечный выстрел к этой комнате не подпущу. Имеет такого подлеца мужа, да еще вдобавок мою комнату хочет оттяпать. Вижу — уже лежит один на моей кровати.

Сонечка из балетных примиряюще говорит:

— Тогда, господа, давайте так: я выйду за Николая, артист с супругой так и останутся, как были, а на жене Николая мы женим этого дурака-сослуживца.

Сослуживец говорит:

— Здравствуйте! Еще не легче. Вот я сейчас с ней запишусь. Держите карман шире! Да я в первый раз вижу эту облезлую фигуру. К тому же, может, она карманная воровка?!

Артист говорит:

— Просьба не оскорблять наших дам. Я считаю, что это правильный выход.

Наша дама говорит:

— Ну нет, знаете. Я не намерена из своей квартиры никуда выезжать. У нас три комнаты и ванна. И не собираюсь болтаться по коммуналкам.

Сонечка говорит:

— Из-за трех негодяев у нас все пары распадаются, — так было бы славно. Я за Николая, эта за этого. А эти так.

Тут между дам началась грубая перебранка и счеты о том, о сем. После чего мужчины скрепя сердце решили, что все должно идти по-прежнему. На этом они и разошлись.

Однако совершенно по-прежнему не пошло. Сонечка вскоре вышла замуж за своего соседа, сослуживца жены артиста. И к ней по временам стал приходить в гости наш артист, который ей понравился благодаря своему мягкому, беззащитному характеру.

А наша дама, разочаровавшись в обывательском характере артиста, влюбилась в одного физиолога. А что касается Николая, то у него, кажется, сейчас романов нет, и он всецело погружен в работу, но с Сонечкой он, впрочем, иногда встречается, и в выходные дни он нередко ездит с ней за город.

Вот какие иногда бывают случаи на любовном фронте.

На этом мы хотим закончить наши любовные рассказы, с тем чтобы перейти к следующему отделу — «Коварство».

Однако близость этого отдела позволяет нам рассказать еще одну новеллу, в которой два этих предмета — любовь и коварство — соединились между собой.

И вот что получилось.

Последний рассказ под названием «Коварство и любовь»[727]

Один молодой человек, некто Сергей Хренов, браковщик-приемщик с одного учреждения, начал ухаживать за одной барышней, за одной, скажем, работницей. Или она за ним начала ухаживать. Сейчас, за давностью времени, нету возможности в этом разобраться. Только известно, что стали их вместе замечать на саратовских улицах.

Начали они вместе выходить. Начали даже под ручку прохаживаться. Начали разные всякие любовные слова произносить. И так далее. И тому подобное. И прочее. А этот франтоватый браковщик однажды замечает своей даме:

— Вот, — говорит, — чего, гражданка Анна Лыткина. Сейчас, — говорит, — мы гуляем с вами и вместе ходим и, безусловно, — говорит, — совершенно не можем предвидеть, чего из этого будет и получится. И, — говорит, — будьте любезны, дайте мне на всякий случай расписку: мол, в случае чего и если произойдет на свет ребенок, то никаких претензий вы ко мне иметь не будете и не станете с меня требовать денег на содержание потомства. А я, — говорит, — находясь с такой распиской, буду, — говорит, — еще более с вами любезен, а то, — говорит, — сейчас, когда каждое действие предусматривает уголовный кодекс, я нахожусь как скованный. И я, — говорит, — скорее всего отвернусь от нашей с вами любви, чем я буду впоследствии беспокоиться за свои действия и платить деньги за содержание потомства.

Или она была в него слишком влюблена, или этот франтик заморочил ей голову, но только она не стала с ним понапрасну много спорить, а взяла и подписала ему бумажку. Мол, и так далее, и в случае чего я никаких претензий к нему не имею и, ладно, с него денег требовать не буду.

Она подписала ему такую бумажку, но, конечно, сказала кое-какие горькие слова:

— Это, — говорит, — довольно странно с вашей стороны! Я раньше никогда таких расписок никому не давала. И даже мне, — говорит, — чересчур обидно делается, раз ваша любовь принимает такие причудливые формы. Но, — говорит, — раз вы настаиваете, то я, конечно, могу подписать вашу бумажку.

— Да уж будьте любезны! Я, — говорит, — уже много лет присматриваюсь к нашей стране и знаю, чего боюсь.

Одним словом, она подписала бумажку. А он, не будь дурак, засвидетельствовал подпись ее прелестной ручки в домоуправлении и спрятал этот драгоценный документ поближе к сердцу.

Короче говоря, через полтора года они, как миленькие, стояли перед лицом народного суда и докладывали ему о своем прежнем погасшем чувстве.

Она стояла в белом своем трикотажном платочке и покачивала малютку.

— Да, — говорит, — действительно, я по глупости подписалась, но вот родился ребенок как таковой, и пущай отец ребенка тоже несет свою долю. Тем более я не имею работы, и так далее.

А он, то есть бывший молодой отец, стоит таким огурчиком и усмехается в свои усики.

Мол, об чем тут речь? Чего такое тут происходит, ась? Чего делается, я не пойму. Когда и так все ясно и наглядно, и при нем, будьте любезны, имеется документ.

Он торжественно распахивает свой пиджак, недолго в нем роется и достает свою заветную бумажку. Он достает заветную бумажку и, тихонько смеясь, кладет ее на судейский стол.

Народный судья поглядел на эту расписку, посмотрел на подпись и на печать, усмехнулся и так говорит:

— Безусловно, документ правильный…

Браковщик говорит:

— Да уж совершенно, так сказать, я извиняюсь, правильный. И, вообще, не остается никакого сомнения. Все, — говорит, — соблюдено и все не нарушено.

Народный судья говорит:

— Документ, безусловно, правильный, но только является такое соображение: советский закон стоит на стороне ребенка и защищает как раз его интересы. И в данном случае, по закону, ребенок не должен отвечать или страдать, если у него отец случайно попался довольно-таки хитрый сукин сын. И в силу, — говорит, — вышеизложенного, ваша расписка не имеет никакой цены, и она только дорога как память. Вот, — говорит, — возьмите ее обратно и спрячьте ее поскорее к себе на грудку. Эта расписка вам будет напоминать о вашей прошлой любви.

Короче говоря, вот уже полгода, как бывший отец платит деньги.

И это совершенно справедливо.

На этом, товарищи, мы закончим наши рассказы о любви.

Этих рассказов оказалось восемь, а не десять. Ну пусть так и будет. Наша жизнь не так-то уж забита любовными делами, чтобы без конца рассуждать о чувствительных мотивах. На этом мы прекращаем наши рассуждения о любви.

И, прочитавши еще небольшое нижеследующее послесловие, мы с превеликой тревогой перейдем к третьему отделу, который у нас имеет угрожающее название — «Коварство».

Итак, прочтите небольшое послесловьице ко второму отделу. Это послесловьице, так сказать, крепче свяжет все то, что мы вам говорили про любовь.

Послесловие

Итак, на этом, уважаемые товарищи, мы заканчиваем наш отдел «Любовь».

И вот что же мы видим, прочитавши все это с добросовестным старанием? Что же мы видим, прочитавши новеллы из нашей жизни и смешные рассказы из прежней истории?

А мы видим, что любовь, как это ни удивительно, связана прежде всего с крупнейшими неприятностями. То, знаете ли, обман наблюдается, то ссора и завируха, то муж вашей любовницы круглый дурак, то жена у вас попадается такая, что, как говорится, унеси ты мое горе, то вообще сильная корысть наблюдается, только припасай деньги.

Главное, что можно заключить, — наши характеры уж очень препаршивы. Они, знаете, как-то мало еще приспособлены для занятий столь чудесными делами, как, например, любовь, свадьбы, встречи с дорогими особами и т. д.

Да, у нас, приходится сознаться, дрянные и корыстные характеры, благодаря которым мы сами закрываем себе доступ к безоблачной жизни.

И в этом смысле мы все-таки слегка завидуем тем будущим, вполне перевоспитанным молодым людям, которые, поплевывая, будут проживать, скажем, через пятьдесят лет. Вот уж эти, черт возьми, возьмут свое. Вот они не будут разбазаривать свое время на разную чепуху — на всякие крики, скандалы…

Воображаем, с какими образцовыми, изумительными красавицами они будут, черт возьми, знакомы!

Даже какой-нибудь мелкий человечишко, не представляющий из себя ничего значительного, и тот, наверное, будет наряду со всеми пользоваться великолепной, сказочной жизнью, достойной человека тех времен.

Ах, нет, мы не жалуемся, мы в этом смысле отчасти тоже весьма довольны своими сердечными делами, но это, конечно, не мешает нам видеть кое-какие недостатки. То, например, наша знакомая одета небрежно, то у нее на голове, к примеру, такая шляпочка, что лошади пугаются. То вообще просит повести ее в ресторан. А то давеча вел одну под руку — у ней, представьте себе, французский каблук сломался. Главное, совестно, идти не может: одна нога короче, другая длиннее, когда идет — хромает. А снять туфли и идти в чулках — я не дозволяю. Мне как-то совестно, что у меня такая дама идет. Извозчиков нету. Денег мало, чтоб нанять людей перенести даму. Здоровье плохое, чтоб нести самому. Дама плачет. Ах, какие бывают дела!

Конечно, это мелочи, пустяки в сравнении с вечностью, но все-таки хочется полного комфорта, который не за горами.

Итак, друзья, подумав возвышенным образом о скором будущем, мы переходим к новому отделу: «Коварство».

Тут у нас, главным образом, пойдет речь о всяких жуликах и подлецах, которые своими коварными действиями тормозят плавный ход нашей жизни.

И мы уже слышим ихние трескучие голоса и видим трясущиеся руки и нахальный блеск ихних глаз.

И хотя нам весьма противно браться за это самое, однако мы с прилежным терпением постараемся вывести всех подлецов на свежую воду.

Так вот переходим к отделу — «Коварство».

Краска стыда и негодования заливает наше лицо.

III. Коварство

1. Итак, не без душевных треволнений открываем новый отдел — «Коварство».

Но, прежде чем приступить к делу, дозвольте поделиться с читателем гражданской скорбью.

2. Своей профессией, уважаемый читатель, мы не особенно довольны.

Профессия сатирика довольно, в сущности, грубая, крикливая и малосимпатичная.

Постоянно приходится говорить окружающим какие-то колкости, какие-то грубые слова — «дураки», «шантрапа», «подхалимы», «заелись» и так далее.

Действительно, подобная профессия в другой раз как-то даже озадачивает современников. Некоторые думают: «Да что это такое? Не может быть! Да нужно ли это, вообще-то говоря?»

3. И верно — на первый, поверхностный взгляд все другие профессии кажутся значительно милей и доступней человеческой душе.

Бухгалтер, например, специально как-то там складывает цифры между собой на пользу страждущего человечества, чтобы оно, так сказать, не слишком проворовалось в денежном смысле.

Другой там какой-нибудь тип из актерской братии энергично поет с эстрады и своим, скажем, козлетоном отвлекает людей от всевозможных житейских страданий.

Там какой-нибудь, я не знаю, профессор, питомец академических наук, решительно все знает и опять-таки всех удивляет своими невероятными знаниями.

Хирург режет разные язвы и карбункулы на наших скоропортящихся телах, способных каждую минуту загнить и зачервиветь. Водолаз откачивает воду и ныряет на дно морское. Дворник стережет дом и открывает калитку.

И только, я говорю, мы, сатирики, вроде как бы и не люди, а собаки.

4. Нет, вообще-то говоря, если подумать глубже, профессия эта тоже нужная и полезная в общественном смысле. Она одергивает дураков и предостерегает умных от их глупых поступков. Она расширяет кругозор и мобилизует внимание то одних, то других на борьбу то с тем, то с этим. Она иллюстрирует всякого рода решения и постановления, а также приносит известную пользу в смысле перевоспитания людских кадров.

Так что профессия, спору нет, в высшей степени не так уж очень особенно бесполезная.

Единственно, я говорю, профессия тем нехороша, что она не дает много беспечной радости своему владельцу.

Она утомляет ум и зрение. Она вредна и недопустима при малокровии и туберкулезе. А также при колите и язвах желудка ею не следует заниматься.

Она предрасполагает к меланхолии и нарушает обмен веществ. Нервная экзема и сахарное изнурение также иной раз суть прямые следствия этой вредной профессии. Кроме того, она портит характер, ссорит с окружающими и нередко разводит с женами.

5. И, в силу вышеизложенного, отличаясь оптимизмом и крайней любовью к жизни и к людям, решили мы больше не напирать на сатирическую сторону дела.

И, не отказываясь вовсе от сатиры, решили мы с этого момента слегка, что ли, переменить курс нашего литературного корабля.

И даже въезжая, как видите, в столь ответственную гавань, носящую грозное название «Коварство», решили мы уже и на этот раз попробовать свои силы не в качестве желчного сатирика прежней формации, из таких, которые заламывают руки, стыдят и восклицают, а решили мы попробовать себя в качестве, ну, вроде бы члена коллегии защитников.

Конечно, казалось бы, в высшей степени странно защищать подобные дефекты человеческого духа, но защита у нас будет до некоторой степени своеобразная, и далеко не всех мы намерены защищать.

6. Итак, значит, произнося на палубе нашего корабля подобные эффектные речи, пытаемся мы тем временем въехать в обширную и плохо защищенную гавань. Но бурные воды всевозможных литературных течений, вдребезги разбившие берег, не разрешают нам с легкостью это произвести.

И, желая тогда переждать некоторое время, чтоб обдумать, как бы полегче к этому подойти, — останавливаемся мы на рейде и не без растерянности поглядываем на берега, на которых уже, подмигивая, прохаживаются всякого рода проходимцы, жулики, хитрецы, арапы, комбинаторы и заплечных дел мастера.

И при виде этого сброда у нас на душе делается слегка, мы бы сказали, коломитно.

И мы так восклицаем: «Ах, кажется, мы напрасно решили заступиться за эту шушеру!»

Впрочем, вот какое мы имеем соображение.

7. Звери, например. Предположим, животные. Ну там, скажем, кошки, собаки, петухи, пауки и так далее.

Или даже в крайнем случае взять — дикие звери. Слоны там. Отчасти жирафы. И так далее.

Так у этих зверей, согласно учению Брема[728], ничего подобного вроде того, что у нас, не бывает. Они, как это ни странно, коварства почти не понимают. И там у них этого нету.

И это, вообще говоря, отчасти даже курьезно, что у людей это есть, а у остальных этого нету. А люди как бы все-таки, чего бы там ни говорили, в некотором роде есть венец создания, а те — наоборот. И тем не менее у тех нету, а у этих есть. Вот это даже странно. И как-то нелепо.

Это всегда отчасти коробило и волновало наиболее честных специалистов-философов, проповедующих общее развитие и душевную бодрость.

«Нельзя допускать, — сказал в свое время славный философ Платон, — чтоб птицы и звери имели нравственное превосходство перед людьми».

Но с тех пор в ужасной, можно сказать, сутолоке жизни прошло что-то там, кажется, две тысячи лет, и эти так и продолжали иметь то, чего не было у зверей.

А звери, может быть, тем временем постепенно совершенствовались и совершенствовались и, наконец, дошли до того, чего они сейчас из себя представляют.

8. Итак, согласно доказательству Брема, звери не имеют коварства. Они живут бодро и энергично, некоторые из них поют, некоторые все-таки крякают, рычат, вопят, рявкают и так далее, но тем не менее все они отличаются бодростью и любовью к жизни. И жизнь у них протекает сравнительно гладко, без особого арапства, среди красивых картин природы, в тиши лесов и полей.

Другое дело, что им там все-таки проще обходиться. Как сказал поэт про какого-то, не помню, зверька — что-то такое:

И под каждым ей листком Был готов и стол и дом[729].

Это, кажется, он сказал про какого-то отдельного представителя животного мира. Что-то такое в детстве читалось. Какая-то чепуха. И после заволокло туманом. Одним словом, речь шла там про какую-то птицу или про какую-то козу. Или, кажется, про белку. Что ей так легко живется и что ей, конечно, в голову не приходит ловчиться или там идти на всякие лесные комбинации и аферы.

Но это, конечно, другой вопрос. В общем, только факт, что животный и растительный мир почти не знаком с коварством.

А поскольку некоторые европейские ученые отчасти смешали в одну кучу людей и зверей и они не делают слишком большой разницы между теми и этими, то мы осмеливаемся поэтому вывести стройное умозаключение, что ничего такого лишнего, чего не бывает у зверей, не должно бы, собственно говоря, быть и у представителей нашей славной породы.

9. А если чего-нибудь есть или имеется, значит были к тому уважительные причины.

И которые возьмут в руки историю, те сразу могут убедиться, отчего это бывает.

Прошлая жизнь, согласно описанию историков, была уж очень, как бы сказать, отвратительно ужасная. То и дело правили какие-то кровавые царьки, какие-то в высшей степени, пес их знает, свирепые тираны, владетельные господа, герцоги, потомственные дворяне, бароны и так далее. И все они, конечно, делали со всей публикой, чего хотели. Отрезали языки у тех, которые болтали не то, чего надо. Сжигали на кострах, если, например, человек высказывал собственные научные или религиозные мысли. Кидали для потехи диким зверям и крокодилам. И вообще без зазрения совести поступали, как хотели.

И от всех этих дел публика, наверное, нравственно ослабла. И характеры у них отчасти испортились. У них, может, озлобился ум. И они стали ко всему приноравливаться и с течением веков через это, может быть, произошли коварство, арапство, подхалимство, приспособленчество и так далее, и тому подобное, и прочее.

10. А сами-то по себе, может, все эти и тому подобные явления чисто случайные, и они наносные на прекрасной и в высшей степени порядочной натуре человека.

Вот интересно. В свое время Наполеон так отозвался о Голландии. Он, видите, присоединял к Франции эту маленькую цветущую страну и в государственном акте так, в высшей степени коварно, отозвался об ней: он назвал ее — «наносная земля французских рек».

Так вот, может, и тут. Может быть, коварство и все такое есть наносная земля, возникшая благодаря бурному и свирепому течению прежней жизни.

А если это так, то мы, как защитники угнетенных, с удовольствием высказываем эту мысль. Наверное, так оно и есть.

И, значит, скорей всего, когда там изменится курс, как, например, у нас, все это как сон исчезнет, и наступит счастье, способное удовлетворить запросы самого капризного ума.

И, говоря о таких вещах, всегда как-то хочется приподнять завесу, которая закрывает от нас грядущее. Все-таки очень хочется увидеть, как-то там у них пойдет.

11. Но у них, в этом смысле, без сомнения, отлично пойдет.

Это уж отчасти заметно по некоторым данным нашей жизни. У нас, в общем счете, публика, что ни говорите, заметно исправилась к лучшему. Многие стали более положительные, честные. Работяги. Заметно меньше воруют. Многие вдруг заинтересовались наукой. Чтением книг. Некоторые поют. Многие играют в шахматы. В домино. Ходят на концерты. Посещают музеи, где глядят картины, статуэтки и вообще чего есть. Дискуссируют. Лечатся. Вставляют себе зубы. Гуляют в парках и по набережной. И так далее.

В то время как раньше эти же самые дулись бы в карты, орали бы в пьяном угаре и перед дверью ресторанов выбивали бы друг другу остатние зубы.

Нет, если говорить о чистоте нравов, то у нас перемена в наилучшую сторону. И с этим можно поздравить население. Поздравляем! Пламенный привет, друзья!

12. И при всем том прошло, заметьте себе, немного меньше, чем два десятка лет. А нуте, пройдет, предположим, еще полсотни лет?! Ого! Это прямо удивительно, что может получиться!

Итак, все дрянное постепенно, может быть, будет отставать и отлепляться, и, наконец, ударит год, когда мы, сами того не понимая, предстанем друг перед другом во всей своей природной красоте.

Конечно, для полноты цели потребуется, естественно, довольно продолжительное время. Чтоб перековаться еще более основательно.

А то, конечно, некоторые, в силу своего коварства, возможно, что отчасти подыгрывают, или они делают вид, что они уже совершенно готовы, в то время как в душе у них горит небось пламя прежней жизни. И они, может, горюют, что им не дают развернуться. И только это никому не видно, благодаря опять-таки коварству, которое, я так думаю, при перековке одно из последних покинет наши бренные тела.

13. Истории вполне известны такие факты, когда малоустойчивые элементы обнаруживали свое настоящее лицо. Как, например, однажды было в Англии.

Представьте себе, строгая пуританская Англия. Кромвель[730]. Чистота нравов. Сжигание для чего-то музыкальных инструментов. И так далее.

И вдруг в самое короткое время, то есть меньше, чем в полгода, эта чопорная Англия превращается в самую разгульную страну. Крики, пьянство, базар, танцы. Бренчат на всех инструментах. Безобразие. Бешеный разгул. Проституция. И так далее. И даже не проходит полгода, как один из друзей Кромвеля, генерал Монк[731], восстанавливает, представьте себе, королевскую власть. Он восстанавливает на престол Карла II[732]. Ну что это такое? Какой подлец! То есть ужас, что было.

То есть это было, по словам историков, то, что все низкое и подлое носило до сих пор маску коварства и благочестия, которую при первом же случае все эти молодцы моментально скинули. Вот как опасны мошенники со своим коварством. Двадцать пять лет носили маску!

14. Итак, коварство. История знает, прямо скажем, превеликое множество рассказов о коварстве.

Даже первая страница, первый, можно сказать, младенческий ход на полях истории, и то у них начинается с коварства и недоверия.

Такой, в общем, благородный жест, который теперь умиляет наши сердца, такой славный жест, как, например, рукопожатие друзей, имел в своем историческом прошлом несколько иной смысл, чем он сейчас имеет. Наши славные предки всего-навсего хотели, оказывается, удостовериться, нет ли в руках подошедшего какого-нибудь камня или оружия. И благодаря этому они, конечно, трогали за руку. И этим они проверяли, не допущена ли хитрость.

А после это, может, вошло у них в привычку. А теперь убрать как-то даже неохота. Особенно, отчего бы в наше время не поздороваться за руку с какой-нибудь знакомой, которой отчасти симпатизируешь? И в руке которой явно, кроме сумочки с пудрой, ничего не бывает. Ну а на службе — другой вопрос. Там, пожалуй, здороваться не к чему — лишняя трата времени и не так уж слишком гигиенично.

И кто бы мог думать, что такой, в высшей степени благородный и отчасти сентиментальный жест — символ культуры и роста духа — имеет такое тяжелое прошлое! Как это, право, неприятно! Это как-то даже снижает наше значение.

15. Итак, первая страница истории открывается с коварства, недоверия и хитрости.

А дальше, как из рога изобилия, сыплются всякие тому подобные факты и рассказы о коварстве.

Кое-чего, извольте, расскажем. Но начинать придется, между прочим, с попов. То есть с церкви и с ихних церковнославянских дел.

Главное, мы вовсе не имеем какой-нибудь особой тенденции запачкать или уронить в грязь эту культсекцию. Мы вовсе не хотим подрывать ее авторитет в глазах мировой буржуазии. И, вообще, мы бы ни в коем случае с них не начинали. Но в данном случае очень уж их дела, говоря церковным языком, вопиют к небу.

Тут надо отдать должное: они были на первом месте. Тут у них в области коварства есть дела, прямо не перекрытые за весь ход мировой истории.

Например, чего они делали. Они приговоренных к сожжению передавали светской власти с таким елейным заключением: «Наказать с возможной кротостью, без пролития крови».

И это самое «без пролития крови» как раз и обозначало на ихнем церковно-славянском языке — сожжение.

16. Конечно, какой-нибудь современный поп, читая эту фразу, наверно, сильно переконфузится. Может, даже он скажет: да, дескать, наши слегка, пожалуй, перехватили через край, извиняюсь.

Но нам, конечно, с этого извинения не шубу шить.

Вот они еще на что шли в своем рвении к небесной чистоте. Они там, у себя в застенках, во время инквизиции брали с арестованных такого сорта расписки:

«А если при этом (то есть при пытке) осужденный умрет или будет ранен или если за этим последует кровотечение или членовредительство, то произошло это по его вине, ибо он не хотел сознаться и сказать правду».

И вот с христианским смирением какой-нибудь толстоватый поп подкладывал для подписи своей жертве подобную хамскую записку, где в каждом слове проявление высшего коварства и подлости.

И при этом, наверное, вздыхал и поднимал к потолку свои белесые буркалы. И сам вежливенько говорил: «Сын мой, подмахни эту записульку…»

И прошло, может, триста лет, а у нас в груди закипает от желания, я извиняюсь, ударить в рожу этой преподобной личности. Разные святые слова: «Христос воскрес», «святый боже», а сами сколько прекрасного народу пережгли на своих поповских кострах. Ради, так сказать, чистоты христианского учения. Вот уж, можно сказать, башмак стоптался по ноге. Крапивное семя!

17. Я извиняюсь, конечно, за некоторую неровность стиля. Волнение, знаете, ударяет. Уж очень беспримерное нахальство с ихней стороны.

Вообще в смысле коварства это была очень отчаянная публика.

Среди них один римский папа особенно чересчур отличился.

Он придумал удивительное коварство для достижения своей цели. Это был папа Сикст Пятый[733]. Это ему такое имя дали при восшествии на папский престол. А так-то, до этого, его звали Перетта. И он был не папа, а простой кардиналишка из монахов.

И вот он находится в положении обыкновенного кардинала, и это ему все мало. Он еще непременно хочет стать римским папой. Еще чего! То есть он хочет быть папой, но не может. И прямо он от этого желания страдает и чуть не умирает.

А там у них это было не так-то просто — папой быть. Другие, может быть, тоже к этому стремятся. А наш герой — из простых монахов и не имеет особой протекции. Только что он не дурак.

18. И вот тут, как нарочно, умирает у них прежний римский папа. Может быть, Сикст Четвертый. Я, впрочем, не уверен в этом. И вот у них начинаются перевыборы. Может быть, пленум. Или там конференция специалистов по священному писанию. Одним словом — выборы.

Воображаю, какие понаехали! Шелковые рясы. Выступают медленно. Ручки пухлые. Морды лоснятся. И почти все кардиналы. Крапивное семя!

И наш герой, кардиналишка Перетта, тоже, конечно, поторопился сюда приехать.

Поглядел, может, на избранное общество и думает: «В таком виде, какой я есть, они, мерзавцы, навряд ли меня выберут. Их надо чем-нибудь заинтересовать. Дай, — думает, — я им устрою метаморфозу».

И с этими словами он является на перевыборы вроде как больной. Он охает, кашляет и ходит сгорбившись. Поминутно хватается за грудку и при этом восклицает: вот, дескать, братцы, какой номер! Ослаб в высшей степени, серьезно хвораю и думаю скоро протянуть ноги. И, главное, прямо ничем не интересуюсь, до чего меня прищемило.

И сам говорит шепотом. С одышкой. И только у него, у подлеца, глаза сверкают, как у мошенника.

19. Другие кардиналы думают:

«Вот бы хорошо, в самом деле, такого слабенького папу выбрать. Он тихий, болезненный, все время хворает. Очень будет милый и застенчивый папа. И он навряд ли будет во все входить и всех подтягивать. А то, ей-богу, другого выберешь, он тебе навернет. Нет, непременно надо этого выбрать».

И с этими словами они его выбирают.

Историки говорят, что сразу после избрания, почти немедленно, произошла чудовищная перемена. Кардинал выпрямил стан и заговорил с собравшимися таким резким и суровым тоном, что привел всех в трепет.

И он пять лет был папой. И он весьма сурово вел дела. Он во все вникал и всех тянул. И даже казнил двух кардиналов. И сам был здоров, как бык. Так что все вскоре убедились, что он их чертовски надул.

В общем, когда он умер, обозлившиеся церковники сбросили его статую с пьедестала и разбили ее в мелкие дребезги. И это, говорят, был в некотором роде единственный случай, что разбили статую.

Наверное, он, собака, сильно им всем насолил. Но это был, в общем, большой психолог. Молодец!

20. А то они еще однажды одного довольно хорошего короля убили. То есть он, может быть, и не так был хорош, но они тоже уж, знаете, слишком хороши. Они его в церкви убили. Они ему яд в причастие подсыпали.

И это был один из удивительнейших церковных номеров — подсыпать яд в причастие и дать человеку, который, может быть, заскочил в церковь с самыми благими и божественными намерениями.

В общем, они его отравили таким поразительным способом. А это был, между прочим, германский император Генрих Седьмой[734]. Там у них было, если помните, несколько Генрихов. Собственно, семь. Генрих Птицелов[735]. Он, вероятно, любил птиц ловить. Скорей всего надо предполагать, что это была какая-нибудь порядочная балда, что он за птицами гонялся, вместо того чтоб править.

Потом был у них такой Генрих Мореплаватель[736]. Этому, наверное, нравилось любоваться морем. Или он, может быть, любил посылать морские экспедиции. Впрочем, он, кажется, правил в Англии или в Португалии. Где-то, одним словом, в тех краях. Для общего хода истории это абсолютно неважно, где находился этот Генрих. А что касается Германии, то там, кроме того, были еще какие-то маловыдающиеся Генрихи. И, наконец, этот наш несчастный труженик — Генрих Седьмой. Он правил Германией еще значительно до фашизма. Он был у них императором в четырнадцатом веке.

21. И он ничего особенного из себя не представлял. Единственно он, говорят, пугался, как бы современники его не убили. И в этом смысле он сильно остерегался. Так что мы их, то есть церковников, вполне понимаем, что иначе, как в церкви, его и нельзя было взять.

Так что, по-своему, они и правы. Потому что дома он давал еду попробовать повару и приближенным. И, наверное, кроме того, со специальной целью у него под столом собаки находились. И он, может, по временам бросал им огрызки, чтоб удостовериться, правильная ли еда.

Ну а в церкви он, естественно, не мог на этот счет тревожиться. Он был абсолютно спокоен. И он, наверное, глотнул причастие без всякого сомнения. Он, наверное, его пил с большим удовольствием. Может быть, он даже подумал: это, мол, единственное местечко, где я, не тревожась, пью и кушаю. Не начать ли мне, — думает, — вообще в храмах закусывать. Сейчас, — думает, — питье допью и просвиркой закушу. Славно!

Но не тут-то было. Только он выпил, и только он хотел облаткой заесть, как вдруг зашатался, побледнел и, как говорится в священном писании, упал с катушек долой.

22. И, наверное, упавши, сердито на попов взглянул. Дескать, что ж это вы, господа, обалдели! Неужели у вас хватило нахальства подсыпать чего-нибудь мне в причастие? Вот так номер!

И, вздохнувши раз-другой, скончался, увидев всю несостоятельность христианской церкви. Но было уже, к сожалению, поздно.

Попы, наверное, вскрикнули от удивления. Которые, конечно, не знали, в чем дело, и которые, может, сами хотели допить причастие и докушать просвирки. Но теперь забоялись это делать.

А которые знали, те, конечно, потирая руки, вприпрыжку побежали докладывать об этом кому следует.

И только потом историки откуда-то узнали, что яд в причастие велел подсыпать папа, который не ладил с этим императором.

Вот какой это был арапский случай из церковной жизни. А наш скромный Генрих так и помер. И даже ничего путного не сказал потомству.

Вообще что касается императоров, то они, после попов, стоят на втором месте в смысле количества рассказов о коварстве.

И нам бы пришлось рассказать множество исторических новелл, если бы у нас на это была сильная охота.

23. Жизнь императоров, естественно, переплетается с высшей царской политикой, так что она всегда бывает полна коварства и хитрости. И в этом нет ничего особенно удивительного.

Так что мы ограничимся небольшим повествованием об императорах, с тем чтобы поскорей перейти к более средним людям, проживающим без всяких особых намерений.

Вот, например, из императоров был большой негодяй, некто Тарквиний Гордый[737]. Он был римский император. Или, кажется, царь.

Человек это был в высшей степени заносчивый и, судя по названию, наверное, гордый. Он у них в Риме правил. И он там одно время, в Риме, водопроводы проводил. И этим он в дальнейшем очень удивил последующие поколения. И, собственно говоря, этим он отчасти и прославился. Все его за это чересчур хвалили. То есть потомки. А для своих-то современников он был большой подлец.

Он так говорил о своем правлении:

— Поборы, налоги, каторжный труд — все это входит в систему моего правления. Бедным и задавленным народом мне наилегче всего управлять.

Однако народ не захотел оценить эти гордые мысли императора Тарквиния, и его к черту сбросили с трона. И последние свои годы он, несмотря на свою гордость, провел в крайней бедности и нищете. Поделом вору и мука!

24. Исключительным коварством отличался, между прочим, прославленный император Нерон[738]. Вот этот вообще шел на любые поступки для достижения своих целей.

Но особенное коварство он проявил в отношении своей матери. Он непременно хотел убрать с дороги свою царственную мамашу, которая его резко осуждала и вмешивалась в политику. Он хотел ее убить, но это ему не удавалось. Она была в высшей степени увертливая и живучая особа. И даже, всецело понимая каторжный характер своего сына, она, по словам историков, всякий раз принимала перед едой противоядие, так сказать — на всякий пожарный случай.

Особа была во всяком случае опытная и себя в обиду не давала. К тому же и сама порядочная преступница. Так что умоляем читателей особенно ее не жалеть, когда речь дойдет до происшествия.

В общем, римский историк Светоний[739] рассказывает, как Нерон велел сделать в ее комнате потолок, который мог бы обрушиться на старуху.

Вот как пишет Светоний. И это поразительно читать:

«Он устроил в ее спальне потолок с обшивкой, который с помощью машины можно было обрушить на нее во время сна».

25. Можно представить, каков был разговор при заказе этого потолка.

— Не извольте беспокоиться! — говорил подрядчик. — Потолок сделаем — просто красота! Ай, ей-богу, интересно вы придумали, ваше величество!..

— Да гляди, труху у меня не клади, — говорил Нерон. — Гляди, клади что-нибудь потяжельше. Легкая труха ей нипочем. Знаешь, какая у меня мамаша!

— Как же не знать, ваше величество? Характерная старушка. Только какая же может быть труха? Ай, ей-богу, интересно, ваше величество: я особо большой камешек велю положить в аккурат над самой головкой вашей преподобной маменьки.

— Ну уж вы там, как хотите, — говорил Нерон, — но только чтоб — раз! — и нет маменьки.

— Не извольте тревожиться. Считайте, что ваша маменька уже как бы не существует на этом свете. Не успеют они на днях проснуться, как на них потолок — кувырк! И вообще-с, несчастный случай, вроде землетрясения. Никто не виноват, и маменька, между прочим, больше не присутствует. Ай, ей-богу, интересно вы придумали, ваше величество! Очень, как бы сказать, натуральное средство против маменьки.

— Ну ладно, ладно! Поменьше, дурак, языком трепли!

26. Но подрядчик оказался слишком энтузиастом своего дела. Он так кругом раззвонил об этом заказе, что слухи дошли до ушей царственной мамаши, которая, конечно, разгневалась и оскорбилась и тотчас покинула гостеприимный дворец.

Однако Нерон на этом не успокоился.

Он тогда срочно приказал командующему флотом заманить свою мамашу на особый разборный корабль. Причем корма этого корабля была устроена таким образом, что она могла внезапно отделяться, и все находящиеся на ней падали в воду.

И старуха, которая хотела подальше удалиться от своего сына, с удовольствием, конечно, воспользовалась любезным приглашением и сдуру села на этот корабль.

И вдруг она вскоре очутилась в воде. Можно представить, какой поднялся визг и крик! И какая вообще была неожиданность кувыркнуться в воду! Тем не менее привыкшая благодаря сыну к походной жизни старуха и тут не потеряла голову. Она начала плавать и нырять и, хватаясь за деревянные части корабля, все-таки удержалась на морской поверхности.

А близкие друзья этой старухи вскоре подоспели и вытащили ее на берег.

И тогда она вместе с ними скрылась в одном из загородных дворцов.

Но вскоре неутомимый Нерон пронюхал, где она находится, и подослал туда наемного убийцу. Там ее и убили.

Вот это какой был коварный подлец! Впрочем, мамаша его была не менее подловата, а потому, повторяем, жалеть ее, так сказать, не приходится.

27. А то у них был еще такой — Лизистрат. Этот, кажется, даже не был императором. Но он в свое время все-таки как-то там правил. Он был правителем, собственно, даже у них не в Риме, а в Афинах. То есть он вообще был грек. И, будучи греком, он себе и правил помаленьку в Греции.

Однако, по словам историков, его правление что-то ему не особенно задавалось. Тем более время было слишком тревожное. Возникали, говорят, разные политические партии. Борьба. Шаткое положение. И так далее.

А он, конечно, хотел завоевать симпатии народа, чтоб покрепче утвердиться. Но и это ему не удавалось, как он ни старался. А без этой симпатии его, конечно, могли каждую минуту легко сковырнуть. Тогда, по словам историков, он взял кинжал и нанес себе неопасную рану в грудь. И в таком, можно сказать, отвлеченном виде, с кинжалом в груди, он предстал перед удивленным народом. Он приехал на площадь на колеснице. И в груди кинжал торчит. Очень, так сказать, оригинально!

28. И там, на площади, не вынимая кинжала, он произнес громовую речь о покушении злодея на его жизнь и о своей горячей любви к народу, которая выше его жизни.

Согласно утверждению историков, народ, после недоверчивого молчания, растрогался и стал аплодировать зарвавшемуся вождю.

После чего народ стал, говорят, относиться к нему более симпатично и не прогонял его со своего поста, считая, что он вполне сердечный человек, не дорожащий своей жизнью ради общего блага.

А он этим воспользовался и вскоре утвердил единовластие.

После чего он очень счастливо правил, покуда вскоре не умер.

Но историки, узнав откуда-то обо всех этих подробностях и, в частности, о кинжале, пригвоздили его к позорному столбу, как арапа и жулика, который с холодным расчетом пустился на подобную аферу, чтоб покрепче захватить власть в свои руки.

Вообще о царях и правителях можно было бы рассказать бесчисленное множество разных любопытных историек, пока не надоест.

Однако нас наибольше всего интересует частная жизнь и ее теневые стороны, чем что-либо другое. Нас интересует коварство, проявленное, если так можно сказать, исключительно для личного пользования.

29. Мы имеем намерение вам рассказать об одном человеке, который проявил исключительное коварство для достижения своей цели. Причем благодаря этому коварству многие пострадали, а двоим даже отрезали языки. Это было при русской императрице Елизавете Петровне[740].

В общем, вот как это было.

Сначала там правила, может, вы уже слышали, такая Анна Леопольдовна[741]. Вообще, молодая особа, со своим маленьким сыном. Но вскоре ее, конечно, прогнали, и на трон вступила Елизавета Петровна. А она была, между прочим, дочь Петра Великого. И, конечно, как это всегда бывает, там сразу после переворота начались аресты и так далее. Многих сенаторов и царедворцев вообще прогнали. Кое-кто угодил в тюрьму. А такой был у них обер-гофмаршал Левенвольд[742] — так его вообще решили выслать в Сибирь.

А это был в высшей степени красивый мужчина и франт. И он всем женщинам исключительно нравился. И он пользовался у них успехом.

И, когда стали ссылать такого мужчину, естественно, многие заволновались.

А одна, красавица Лопухина[743], узнав, когда и куда он едет, вызвала к себе начальника отряда, который должен был сопровождать в Сибирь этого франта.

30. Это был некий поручик Бергер.

Этот поручик весело и интересно жил в Петербурге. Веселился и мотал наследство, и ему, конечно, просто не хотелось ехать в Сибирь.

А тут как раз приглашает его Лопухина и изъявляет желание с ним поговорить.

Вот он приходит к ней, и она ему говорит: вот, дескать, заботьтесь хорошенько о вашем арестанте. И передайте ему, что я его искренне люблю и помню. И пусть он не особенно расстраивается, и пусть надеется на лучшие перемены.

Так она ему это откровенно сказала об этом и попрощалась.

А молодой поручик, услышав подобную фразу о переменах, решил сделать себе карьеру. Он решил раздуть историю, надеясь, что его тогда не пошлют в Сибирь, а арестанта, может быть, даже тут повесят, на его счастье. В общем, только он тотчас забежал во дворец и с преувеличением рассказал камергеру Лестоку[744], как и чего ему было сказано.

31. Старая лиса Лесток, желая еще больше выдвинуться, решил раздуть это дело до громадных размеров. Он решил создать из этого дела что-то вроде какого-нибудь заговора.

Тотчас образовали какую-то комиссию, следствие, суд.

И бедную красавицу Лопухину за неосторожную фразу о переменах подвергли пытке и казни. Мерзавцы отрезали ей язык, били ее кнутом и сослали в Сибирь.

А этого Бергера императрица вызвала к себе и поблагодарила. Она ему сказала: «Хвалю. Вот так и впредь поступай.

Вот теперь, — говорит, — я чувствую, что вполне могу положиться на тебя в этом ответственном деле — при охране государственного злодея Левенвольда. Поезжай с богом! Еще раз хвалю».

Засим Бергер был допущен к царской ручке, и дня через три он, совершенно обалдевший от всех дел, трясся в кибитке, сопровождая арестанта в Сибирь.

Так его негодяйство и не доставило ему того, чего он рассчитывал.

И в противном случае нам было бы это слишком огорчительно читать.

Вообще он оставался несколько лет в Сибири. И там он спился. И умер от водянки.

Вот к чему приводят иной раз подобные коварные замыслы.

Но эта история о поручике Бергере все-таки как-то понятна человеческой душе. Ну хотел человек скомбинировать, чтобы не ехать в Сибирь. Но это ему не удалось.

Подобные факты подряд бывают в истории — когда подлец строит свое счастье на чужом несчастьи и для этой цели хитрит, травит и подсиживает. Это, так сказать, «великое вечное», и с этим во все времена следует горячо бороться.

Но в другой раз коварство проявляется без особой на то нужды. Вот что нас крайне удивляет.

32. Вот какую историческую новеллу мы желаем вам рассказать. Только это было, конечно, очень давно. Это было в шестом веке. Так что просьба — не удивляться собственным именам, которые целиком правдивы и не выдуманы.

Жену короля звали Австрахильда[745]. А короля — Гунтрам[746]. Он был король в Бургундии. И, согласно утверждению историка, он был сыном меровингского короля Хлотаря Первого[747]. Вот какие, между прочим, были короли на заре европейской жизни!

Так вот эта супруга бургундского короля, мадам Австрахильда, начала последнее время что-то хворать. У нее было, по-видимому, какое-то внутреннее заболевание, поскольку лучшие врачи того времени терялись и не могли определить, что именно у нее есть.

Но тем не менее ее как-то лечили. Хотя она была отчасти недовольна этим лечением и за полтора года она переменила девять врачей, тем не менее ей все делалось хуже, и наконец она стала умирать.

Собрались, конечно, родственники у ее изголовья. Ее дети. Король бургундский Гунтрам тоже пришел.

Начал ее, наверное, утешать: дескать, что же сделать, потерпите. Бог дал, бог и взял. Ничего, дескать, похороним пышно. Нет ли вообще каких-нибудь у вас последних земных забот, просьб или приказаний?

Она ему говорит:

— Да, у меня кое-что есть из земных забот. Меня лечили девять врачей. Однако я теперь, как видите, умираю. Я, — говорит, — прошу вас, ваше величество, в тот день, когда я умру, отрубите им головы. И это есть мое последнее пожелание.

33. Историки не приводят слов, которые сказал Гунтрам в ответ на эту супружескую просьбу. Весьма вероятно, что он, пожав плечами, сказал:

— Пожалуйста. Об чем речь! Сколько там у вас их было? Ах, только девять. Да сделайте одолжение! Очень рад! Что же вы раньше-то молчали?

Австрахильда говорит:

— Да как-то так… Надеялась, что это порядочные люди и что они меня вылечат, а они вот куда загнули, — я теперь, как видите, умираю, наверно, через этих врачей.

— Не знаю, как вы, — сказал Гунтрам, — а я их на пушечный выстрел к себе не подпускаю. Это вы дали маху.

Австрахильда говорит:

— Вот я теперь и прошу вас отрубить головы у этих медицинских работников.

Гунтрам говорит:

— Просьбу вашу, конечно, исполню. Что другое — не знаю, а это сделаю с превеликим удовольствием. Даже я жалею, что вы за такое малое количество людей просите. Может, хотите пристегнуть сюда еще чего-нибудь, — например, ваших сиделок и которые за вами убирают?

34. Австрахильда говорит:

— Пожалуй! Можно и их. Они тоже, конечно, дурака валяют.

В общем, король и нежный супруг исполнил это последнее желание.

Австрахильда умерла вечером, а утром на рассвете девяти злополучным врачам отрубили головы перед королевским жилищем.

И это был в свое время, надо полагать, довольно тяжелый удар по медицине.

И это, конечно, произошло оттого, что королева, наверное, сильно разочаровалась в медицине, что было вполне естественно в ее критическом положении.

А главная причина была, несомненно, в том, что королева была мстительная особа и ум имела в высшей степени коварный и озлобленный.

В общем, как бы там ни было, врачи снова сомкнули свои поредевшие ряды и снова мало-помалу стали лечить, уже не встречая подобных пациентов. Но кое-что вроде этой пациентки все-таки иной раз бывало.

А то был еще такой случай из области коварства.

35. Такой жил при Екатерине Второй крупный политический деятель, некто Орлов[748]. Знаменитый граф, любитель лошадей.

Вообще-то он не был графом, но после убийства Петра Третьего, к чему он был причастен, его произвели в графы.

А вообще это был крупный прохвост. Это был джентльмен из числа человеческого отребья, которые возвеличиваются благодаря удаче, личному нахальству и счастливой наружности.

А тут еще вдобавок брат его, Гриша Орлов[749], состоял одно время, как известно, любовником Екатерины. Естественно, что жизненный путь обоих этих братьев был усыпан розами.

Короче говоря, однажды Екатерина Вторая приглашает к себе этого джентльмена и так ему говорит:

— Будь, — говорит, — другом: поезжай сейчас в Италию. Там, — говорит, — объявилась самозванка, княжна Тараканова[750]. Она выдает себя, между прочим, за дочку Елизаветы Петровны. Или, может, это действительно ее дочка. Только она метит на престол. А я этого не хочу. Я еще сама интересуюсь царствовать. Короче говоря: тебе, Орлов, поручается как-нибудь арестовать и доставить эту государственную злодейку.

И Орлов, конечно, поехал. И, наверно, даже не без удовольствия, поскольку интересная командировка.

36. Он приехал в Рим, познакомился там с этой княжной и сделал вид, что в нее он исключительно горячо влюбился.

А ее дамское сердце сразу растаяло от такой любви, и она стала ему доверять.

И он говорит:

— Я до того в вас влюбился, что согласен помочь вам вступить на всероссийский престол.

Что у них там было в Риме, в подробностях историкам неизвестно, только всем остальным известно, что она в дальнейшем уже в тюрьме родила ему младенца.

Так вот Орлов ухаживает за этой княжной, всюду с ней бывает и устраивает ей для развлечения всякие смотры и парады.

И вот однажды приезжают они в Ливорно для этой цели. Там стоял русский флот, и княжна Тараканова, как будущая императрица, сильно заинтересовалась этим флотом. Она хотела, может быть, посмотреть, как он плавает.

А Орлов, который подбил ее на это, говорит:

— Я вам покажу морской парад — это, госпожа Тараканова, что-нибудь особенное.

И вот они приехали в Ливорно и глядят, чего происходит на море.

Орлов, собака, говорит:

— Хотите, может быть, покататься по морю. То, — говорит, — я с большим удовольствием вас прокачу на каком-нибудь военном корабле, сиречь судне.

Та говорит:

— Пожалуй.

37. И вот они садятся на корабль и едут.

Он с ней очень любезен и поминутно ей целует ручки. И говорит:

— Немножко покатаемся и назад. Не волнуйся.

Только вдруг она замечает, что они уже далеко заехали и берегов не видно.

Она начинает волноваться, но он ей замечает:

— Что вы! Какие могут быть сомнения! Хотите, — говорит, — мы даже сейчас на корабле перевенчаемся.

И вот пара матросов переодевается попами, и под сдавленный смех окружающих разыгрывают венчание.

Потом молодые удаляются в каюту, а на другой день к каюте приставляется часовой, и княжне объявляют, что она арестована.

Вообще княжну Тараканову привезли в Петербург и посадили в Петропавловскую крепость.

Сияющий Орлов предстал перед императрицей и рассказал все, что было. Но она нахмурилась и говорит:

— Ну уж это ты слишком загнул. Это ты перехватил. Но победителя не судят — за поимку спасибо.

Вскоре княжна Тараканова родила в каземате орловского выродка. А сама она вскоре умерла от чахотки. И ребятенок тоже, кажется, умер.

А Орлов имел нахальство однажды к ней зайти на допрос. И она плюнула ему в лицо, и, кроме того, он получил от нее пощечину.

И будь он жив, мы бы тоже били бы его в морду при первой встрече.

Вот какие бывают случаи исключительного коварства.

38. На этом, собственно говоря, мы хотели закончить наши исторические новеллы. Но сделать это не так-то просто. Это не отдел «Любовь», где пять-шесть фактиков — и вам все ясно и понятно. Это «коварство», которого в истории накопилось до самых краев. И тут пятью новеллами не отделаться.

Тут у нас накопилось слишком громадное количество разных фактов.

Тогда мы решили вот что сделать.

Исторические рассказы о коварстве больше вам рассказывать не будем. А вот сколько тут есть у нас фактов, высыплем все в одну кучу, и разбирайтесь сами. И будет это у нас вроде как отдел «Смесь».

Тут вы найдете весьма любопытные и острые сценки и случаи. Некоторые писатели, которым лень будет рыться в историческом белье, могут даже воспользоваться, если захотят, одной-другой темкой. Автор во всяком случае не будет на это в претензии. Тем более история, можно сказать, общее достояние и общее дело, за которое следует всем краснеть.

Итак, исторические новеллы закончены. Начинаются разные мелочи и анекдоты. Вот они.

39. Кай Юлий Цезарь[751] отдал распоряжение по войскам украшать оружие золотом, серебром и драгоценными камнями. Он рассчитывал, что благодаря этому солдаты при отступлении не будут бросать оружие. Так и оказалось.

• По древним русским законам, если обвиняемый не сознавался в своей вине, его испытывали огнем. Обвиняемый должен был взять голой рукой кусок раскаленного железа. Если рука останется невредимой, говорит закон, обвиняемого следует оправдать.

• Римский император Константин[752], желая распространить христианство, издал постановление — освобождать от рабства всех рабов, которые пожелают креститься.

• Вольтер наиболее смелые свои книги издавал под чужой фамилией. Он приписывал эти книги умершим авторам.

• На одном пиршестве римский император Калигула[753], взглянув на возлежавших близ него двух сенаторов, разразился громким хохотом. Сенаторы учтиво спросили, почему он смеется.

— Потому, — ответил Калигула, — что одного моего кивка достаточно, чтоб вас двоих удавили. Вот почему я и рассмеялся.

40. Людовик Четырнадцатый[754], чтобы возвеличить блеск своего царствования, стал осыпать золотом и подарками художников, писателей и поэтов, которые действительно начали прославлять его в своих произведениях, описывая благосостояние страны и высший разум правителя.

• Русский поэт Надсон[755], переписываясь с какой-то его поклонницей — графиней Лидой, — весьма откровенно ей отвечал на все ее политические вопросы. Эта графиня Лида оказалась женой жандармского полковника, действующей по поручению полиции.

• Последний царский министр Протопопов[756], желая удержать власть и влияние при дворе, сделал распоряжение по полиции посылать императрице с разных концов России телеграммы с изъявлением верноподданнических чувств.

• Первый русский драматург, знаменитый Сумароков[757] (1775 год), задолжал богачу Демидову две тысячи рублей. Демидов описал дом Сумарокова. Чиновники, чтобы унизить писателя, дом, стоивший шестнадцать тысяч, оценили в девятьсот один рубль шестнадцать с половиной копеек, за каковую сумму дом и был продан.

41. Делаем небольшую передышку. Слишком большое количество подлецов и негодяев вызвало у нас легкое сердцебиение и дрожь в руках.

Из этих вышеуказанных мелочей следует особо отметить, во-первых, последний факт. Можно представить гнусные морды чиновников, которые вошли с портфелями и расположились в креслах и, чтобы покочевряжиться и показать свою силу, нарочно так низко оценили дом. Сумароков от людской подлости, как он сам говорил, «упал духом и запил». И вскоре умер в страшной нищете и упадке.

Очень интересен также факт с Протопоповым. Об этом, между прочим, писал английский посланник Бьюкенен. И это вполне похоже на правду. Этот грязный тип вполне мог пойти на такое мелкое коварство.

Что касается Надсона, то его переписка с «графиней Лидой» была в свое время опубликована и вызвала, говорят, большой скандал.

Калигула же был, по словам римского историка Светония, выдающимся преступником и злодеем. И ничего нет удивительного, что он так подумал и потом рассмеялся. Воображаем самочувствие этих двух сенаторов. Один, наверное, сильно поперхнулся, а другой, вероятно, засмеялся дребезжащим смехом и сказал:

— Всегда вы, ваше величество, что-нибудь забавное придумаете. Очень имеете острый ум.

А что до того, что Юлий Цезарь велел украшать оружие, то это был интересный психологический трюк. Вообще это был великий полководец. Молодец!

42. Но пойдем дальше.

• Любовник Екатерины Первой, камергер Монс[758], был казнен Петром. Несчастного посадили на кол. А голову потом отрезали и положили в банку со спиртом.

И эту банку Петр велел поставить в комнате Екатерины. Когда эту голову принесли, Екатерина сказала придворным:

— Вот, господа, до чего доводит разврат придворных!

• В приговоре о казни Монса буквально сказано: «Государственный преступник Монс приговаривается к казни за вмешательство в дела, не принадлежащие ему».

• Екатерина Вторая, желая осмотреть завоеванные местности, отправилась на галере по Днепру. Светлейший князь Потемкин[759], чтобы удивить императрицу и желая показать, что завоеванные земли сказочно богаты, велел построить по берегам Днепра красивые домики, церкви и сады. Сюда были пригнаны стада коров и овец. Двигались обозы. И подставные мужики — в нарядных костюмах — сидели на берегу.

• Перед приездом Екатерины (1785 год) в Москву московский губернатор издал постановление — выгнать всех нищих из города, «дабы видение толикого числа нищих ее не обеспокоило».

• Петергоф был устроен Петром Первым на манер Версаля. Приезжие иноземные гости поражались сказочному великолепию дворца, и это, как пишут историки, разрушало у них обычное представление как о «дикой варварской Московии».

• Студент Сазонов[760], бросивший бомбу в министра Плеве, был ранен осколком этого снаряда. Он очнулся в больнице. Над ним склонилось доброе лицо врача.

— Вы тут бредили, молодой человек, — сказал врач, — называли разные имена. Но ничего, на меня вы можете вполне положиться. Я сам когда-то увлекался идеями. Можете мне довериться.

Один из служащих больницы предупредил Сазонова, что этот врач — агент полиции.

— Ну что вы кричите? — сказал врач, когда Сазонов попросил его уйти. — Ну хорошо: я позову фельдшера, он вам сделает перевязку.

Этот фельдшер тоже оказался агентом сыскной полиции.

43. На этом заканчиваем наше историческое повествование. И прямо жалость берет. Имеем еще целую кучу материала. Но, чтоб не погрешить против красоты формы, решили мы на этом остановиться.

Только разве что вскользь отметим кое о чем. Зароним, так сказать, искру в ваше воображение. А вы уж, благодетели, сами там дорисуйте общую картину.

Отметим хотя бы провокаторов. Вот где в высшей степени процветало коварство. Например, один Азеф[761] чего стоил! Или, скажем, зубатовщина[762]. Это было тоже нечто неслыханное. Этот господин при помощи полиции начал вдруг организовывать рабочее движение. И даже устраивал стачки. Вот собака!

Отметим также представителей торгового мира с их славным лозунгом — «не обманешь — не продашь». Обратим ваше внимание на буржуазный быт, при котором нередко болонки печенье жрут, а трудящиеся только на это смотрят.

Отметим, наконец, слишком мягкое перо господ писателей, которые иной раз писали далеко не то, чего думали. И наоборот.

Ах, мы не можем отказать себе в удовольствии привести небольшую, так сказать, писанину, в которой видать, как и что.

Неизвестный мадридский борзописец составил отчет о генеральном аутодафе в 1680 году. Вот как он пишет.

44. Только прежде необходимо сказать нижеследующее. Во время инквизиции государственные преступники и еретики нередко приговаривались к сожжению. Причем тех, которые раскаивались в своей ереси, предварительно душили, а потом сжигали. А упорствующих грешников сжигали без удушения.

Вот составитель отчета пишет о казни в таком стиле: «Сии последние (то есть упорствующие) шли со странной бледностью в лице, с очами, помраченными и как бы извергающими пламя, с таковым видом, что казались одержимы бесом…» «Обращенные же шли с великим смирением, утешением, покорностью и веселием духовным, что казалось — сквозь них сияла благодать божия. Можно было думать, что они, счастливые, уже были вознесены на небеса… Засим преступники были казнены. Сначала удушены были гарротой обращенные, засим преданы огню упорствующие, кои были сожжены заживо, с немалыми признаками нетерпения, досады и отчаяния».

Форсисто написано! И то, что, наверное, требовалось. Прямо сквозь строчки видим ехидную морду составителя, который склонился над бумагой. Улыбается. Продажная личность! Нашел духовное веселие у приговоренных людей. Но поскольку свыше требовался подобный восторженный стиль — вот он его и выполнял.

Впрочем, конечно. Наверное, жрать надо. Семья. Жена. Дети. Мало ли! Но все-таки сукин сын! Крапивное семя!

Итак, на этих чертовских строчках закончено наше историческое повествование.

И с сердцем, разорванным пополам, мы закрываем пожелтевшие от грязи страницы истории.

Вот что рассказывает она о коварстве.

45. Она рассказывает, что этого добра, по ходу мировой истории, было слишком много и достаточно, куда ни плюнь.

И вообще чуть не каждая страница истории понабита этим действием.

Оно посещало пышные дворцы и великолепные чертоги. Оно заглядывало в бедные хижины и жалкие лачуги. И дух его присутствовал то там, то там.

Бедняки иной раз шли по этой скользкой дорожке, чтобы не потерять нить своей жизни. А богатые нередко проявляли свое коварство благодаря своему злобному и мещанскому характеру.

А что касается попов и царей, то эти, как мы видим, особенно отличились.

Да, конечно, тут речь шла о прошлых веках и столетиях. И вот интересно знать, как теперь обстоят дела в этом.

Матушка Европа, конечно, имеет буржуазный строй, так что коварство, несомненно, там на прежней высоте. И разницы там, скорей всего, никакой не случилось.

А что касается как у нас, то в жизни у нас, конечно, большие перемены. И разные хорошие факты произошли, и превосходные дела, о которых мы упоминали уже в других отделах. Но коварство у нас, конечно, имеется.

46. Что касается коварства, то — увы! — оно у нас, несомненно, тоже еще есть, и не будем закрывать глаза — его порядочно.

И было бы странно, если бы его совершенно не было. Можно сказать, столько веков создавали и лелеяли это самое. И, наверное, не может того быть, чтоб раз-два — и нет ничего.

Нет, у нас коварство, конечно, есть. И даже у нас специальные названия подобрали для обозначения этого — двурушники, комбинаторы, авантюристы, аферисты, арапы и так далее. Из чего вполне видать, что у нас этого добра еще достаточно.

Но только у нас именно то хорошо, что есть полная уверенность, что с течением времени этого у нас не будет. И с чего бы ему быть, раз на то никаких причин не останется.

Но пока, конечно, и на нашем горизонте еще имеются разные подобные дела. Давайте же посмотрим, какие это дела. И давайте метлой сатиры подметем то, что нужно и можно подмести.

Итак, начинаются рассказы из нашей жизни.

Рассказы о коварстве

Интересная кража в кооперативе

Воровство у нас есть. Но его как-то значительно меньше.

Кое-кто успел перековаться и больше не ворует. А некоторых не удовлетворяет, как бы сказать, выбор ассортимента. Некоторые же, не видя собственников и миллионеров, перестроились и крадут теперь у государства.

Но, конечно, естественно, крадут не так, как они это раньше производили.

Нынче только дурак крадет, не понимая современности.

А многие современность отлично понимают и уже осваивают новейшие течения.

Например, недавно в нашей кооперации произошла кража. Так за этой кражей видна, по крайней мере, философская мысль.

Вот как это было.

Кооперация. Вообще кооператив. Так сказать, открытый распределитель.

Естественно, много товаров. Экспортные утки лежат на окне. Семга почему-то. Свиные, я извиняюсь, туши. Сыр. Это — из еды. И из вещей тоже много всего. Дамские чулки. Гребенки. И так далее.

Все это в изобилии набросано и, так сказать, очень выигрышно лежит на витрине.

И, конечно, естественно, это привлекло чей-то взор.

Короче говоря: кто-то такое с заднего входа влез в ночное время в магазин и сильно там похозяйничал.

И, главное, дворник у ворот спал, ничего такого не заметил.

— Какие-то сны, — говорит, — мне действительно в эту ночь показывали, но ничего такого потустороннего я не слыхал.

А он очень, между прочим, перепугался, когда это воровство обнаружили. Бегал по магазину, за всех цеплялся. Умолял его не подводить. И так далее.

Заведующий говорит:

— Твое дело маленькое. Что ты спал, за это тебя, конечно, по головке не погладят, но навряд ли тебе пришьют какое-нибудь обвинение. Так что ты не пугайся. Не путайся тут под ногами и не нервируй работников прилавка своими восклицаниями. А иди себе и досыпай дома.

Но дворник не уходит. Он стоит и расстраивается. Главное, его расстраивает, что так много уперли.

— Вот этого, — говорит, — я прямо не могу понять. Я сплю завсегда чутко и ноги протягиваю вдоль ворот. Не может быть, чтобы через меня два мешка сахару перенесли. Мне это очень странно.

Заведующий говорит:

— Дюже крепко спал, сукин сын! Это ужасти подобно, сколько уперли!

Дворник говорит:

— Чтоб много уперли, этого не может быть. Я бы проснулся.

Заведующий говорит:

— А вот сейчас составим акт и увидим, какая ты есть ворона — какой неимоверный убыток государству причинил.

Тут они начали составлять акт в присутствии милиции. Начали говорить цифры. Подсчитывать. Прикидывать. И все такое.

Бедняга-дворник только руками всплескивает и чуть не плачет — до того, видать, граждански страдает человек, сочувствует государству и унижает себя за сонное состояние.

Заведующий говорит:

— Пишите: «Девять пудов рафинаду. Папирос — сто шестьдесят пачек. Дамские чулки — две дюжины. Восемь кругов колбасы…»

Он диктует, а дворник прямо подпрыгивает при каждой цифре.

Вдруг кассирша говорит:

— Из кассы, — запишите, — сперли боны на сто тридцать два рубли. Три чернильных карандаша и ножницы.

При этих словах дворник начал даже хрюкать и приседать — до того, видать, огорчился человек от громадных убытков.

Заведующий говорит милиции:

— Уберите этого дворника! Он только мешает своим хрюканьем.

Милиционер говорит:

— Слушай, дядя, уходи домой! Тебя попросят, когда надо будет.

В это время счетовод кричит из задней комнаты:

— У меня висело шелковое кашне на стене — теперь его нету. Прошу записать, — я потребую возместить понесенные мне убытки.

Дворник вдруг говорит:

— Ах он подлец! Я не брал у него кашне. И восемь кругов колбасы — это прямо издевательство! Взято два круга колбасы.

Тут наступила в магазине отчаянная тишина. Дворник говорит:

— Пес с вами! Сознаюсь. Я своровал. Но я сравнительно честный человек. И меня, может быть, возмущает такое составление акта. Я не дозволю лишнее приписывать.

Милиционер говорит:

— Как же это так? Значит, дядя, выходит, что это ты проник в магазин?

Дворник говорит:

— Я проник. Но я не трогал эти боны, и ножницы, и это сволочное кашне. Я, — говорит, — взял, если хотите знать, полмешка сахару, дамские чулки одну дюжину и два круга колбасы. И я, — говорит, — не дозволю иметь такое жульничество под моим флагом. Я стою на страже государственных интересов. И меня как советского человека возмущает, что тут делается — какая идет нахальная приписка под мою руку.

Заведующий говорит:

— Конечно, мы можем ошибиться. Но мы проверим. Я очень рад, если меньше украли. Сейчас мы все это прикинем на весы.

Кассирша говорит:

— Пардон, боны завалились в угол. Боны не взяты. Но ножниц нету.

Дворник говорит:

— Ах, я ей плюну сейчас в ее бесстыжие глаза! Я не брал у нее ножней. А ну ищи лучше, куриная нога! Или я тебя сейчас из кассы выну.

Кассирша говорит:

— Ах, верно, ножницы нашлись. Они у меня за кассу завалились. И там лежат.

Счетовод говорит:

— Кашне тоже найдено. Оно у меня в боковом кармане заболталось.

Заведующий говорит:

— Вот что, перепишите акт. Сахару действительно не хватает полмешка.

Дворник говорит:

— Считай, холера, колбасу. Или я за себя не отвечаю. У меня, если на то пошло, есть свидетельница — тетя Нюша.

Вскоре подсчитали товар. Оказалось, украли все, как сказал дворник.

Его взяли под микитки и увели в отделение.

И его тетю Нюшу тоже задержали. У ней эти продукты были спрятаны.

Так что, как видите, — тут сперли на копейку, а навернули на тысячу. И в этом видна, так сказать, игра коварной фантазии и кое-какая философская мысль.

А без этого, говорят, сейчас никак нельзя. Без этого только дурак ворует. И вскоре попадается.

Так что в этом деле хитрость и коварство вступили в свои права. И даже в другой раз братья Кант и Ницше кажутся прямо щенками против современной мысли.

И в нижеследующем рассказе это можно вполне видеть.

Рассказ о том, как чемодан украли

Недалеко от Жмеринки[763] у одного гражданина свистнули, или, как говорится, «увели», чемодан.

Дело было, конечно, в скором поезде.

И это прямо надо было удивляться, каким образом у него взяли этот чемоданчик.

Главное, пострадавший попался, как нарочно, в высшей степени осторожный и благоразумный гражданин.

У таких, обыкновенно, даже ничего не воруют. То есть не то чтобы он сам у других пользовался. Нет, он честный. Но только он осторожный.

Он, например, своего чемодана из рук весь день не выпускал. Он, кажется, даже с ним посещал уборную. Хотя это ему, как говорится, было не так легко.

А в ночное время он, может быть, лежал на нем ухом. Он, так сказать, для чуткости слуха и чтоб не унесли во время процесса сна, ложился на него головой. И как-то там на нем спал — не знаю.

И он даже для верности не приподнимал головы с этой своей вещи. А если ему нужно было перевернуться на другой бок, то он как-то там со всем этим предметом вращался.

Нет, он в высшей степени чутко и осторожно относился к этому своему багажу.

И вдруг это у него свистнули. Вот так номер!

А еще, тем более, его предупредили перед сном. Ему кто-то там сказал, когда он ложился:

— Вы, — говорит, — будьте добры, осторожней тут ездите.

— А что? — спрашивает.

— На всех, — говорит, — дорогах воровство почти что прекратилось. Но тут, на этом перегоне, еще отчасти бывает, что шалят. И даже бывает, что сапоги с сонных людей снимают, не говоря о багаже, и так далее.

Наш гражданин говорит:

— Меня это не касается. Если речь идет о моем чемодане, то я имею привычку спать на нем довольно чутко. И этот перегон меня не волнует.

И с этими словами он ложится на свою верхнюю полку и под голову закладывает свой чемодан с разными, наверное, ценными домашними вещами.

Значит, ложится он и спокойно засыпает.

И вдруг ночью к нему кто-то подходит в темноте и тихонько начинает сапог с ноги стаскивать.

А наш проезжающий был в русских сапогах. И сразу такой сапог, конечно, не снять, благодаря его длинному голенищу. Так что неизвестный только немного сдернул этот сапог с ноги.

Наш гражданин сдержался и думает:

«Подожду, что будет дальше. Интересно. Неужели он желает с меня сапоги снять?»

А в это время неизвестный берет его теперь за другую ногу и снова дергает. Но на этот раз дергает со всей силы.

Вот наш гражданин как вскочит, с размаху как ахнет вора по плечу! А тот — как сиганет в сторону! А наш проезжающий — как брыкнется с полки за ним! Хочет, главное, бежать, но не может, поскольку у него сапоги наполовину сдернуты. Ноги в голенищах болтаются, как звонки.

Пока то да се. Пока ноги взошли вовнутрь, глядит — вора уж и след простыл. Только слыхать, что он, мошенник, дверкой на площадке хлопнул.

Поднялись крики. Та-ра-рам. Все вскочили.

Наш проезжающий говорит:

— Вот интересный случай. Чуть у меня сапоги с сонного не сняли.

И сам вдруг косо поглядел на свою полку, где должен был стоять его чемодан.

Но его, увы, уже не было. Ну конечно, опять крики и опять та-ра-рам.

Один из пассажиров говорит:

— Наверное, вас за ногу нарочно потянули, чтобы вы, извиняюсь, освободили чемодан от головы. А то все лежите и лежите. Поэтому вас скорее всего и потревожили.

Пострадавший сквозь слезы страдания говорит:

— Вот этого я не знаю.

И сам на первой станции бежит в транспортный отдел и делает там заявление. Там сказали:

— Хитрость и коварство этих жуликов не поддаются описанию.

И, узнав, что у него там было в чемодане, пообещали в случае чего сообщить. Они сказали:

— Мы поищем. Хотя, конечно, ручаться не можем.

И это они, конечно, сделали правильно, что не поручились, так как вора с чемоданом они так и не нашли.

Но мы знаем один практический случай, когда поимка вора пошла безошибочно. И даже в самом начале уже можно было давать полную гарантию, что вора поймают. Ибо для этого допущено исключительное коварство.

Вот как это было.

Поимка вора оригинальным способом. Быль

Украдены были дрова. Во дворе нашего дома. Причем — интересная подробность: кража произошла в зимнее время, когда они, как-никак, представляют собою особую ценность как для тех, так и для других.

Дрова, вообще говоря, даже и в другие сезоны представляют известный интерес для населения.

Некоторые даже их иногда на именины дарят.

Одной моей родственнице, Елизавете Игнатьевне, я, помню, однажды, в день рождения, подарил целую вязанку дров. А Петр Андреевич, ее супруг, человек горячий и вспыльчивый и отчасти мещанин, плетущийся в хвосте у событий, — ударил меня, бродяга, поленом по голове. Правда, в конце вечеринки.

— Это, — говорит, — не девятнадцатый год и не та эра, чтоб дрова преподнесть.

Но это, конечно, между прочим.

А дрова, во всяком случае, дело драгоценное и святое. Как сказал поэт Блок:

И не раз, и не два Вспоминаю святые слова — Дрова…[764]

И еще что-то такое он сказал, в высшей степени ценное, про дрова.

Так вот, значит, стали во дворе нашего дома пропадать дрова.

Ну известно, наложены дрова во дворе. Вот они и пропадают. Их кто-то берет на предмет отопления.

То у одного жильца несколько полен пропадет. То у другого, то, наконец, третий крик поднимает:

— У меня, — кричит, — не хватает…

И невозможно разобрать, кто их ворует, и где дрова, и кто ими пользуется.

Тогда жильцы на собрании говорят друг другу:

— В доме завелся вор. Вот это интересно. И, может быть, он даже тут сидит и на нас с вами глядит. Но, поскольку у нас сорок пять жильцов, то угадать не представляется возможным. Давайте, в крайнем случае, наймем сторожа или будем сами поочередно караулить.

Некто Серега Пестриков моментально подсчитал, во что обойдется сторож. Оказалось, каждое полено удорожится на девяносто копеек. Это показалось дорого.

Тогда решили, что будут караулить сами.

Серега Пестриков написал расписание и повесил его во дворе.

Стали все дежурить, поочередно. Но, видят, дрова опять воруют.

Тогда образовалась во дворе одна небольшая экстренная группа в три человека.

Некто жилец Боборыкин, Власов Егор Иваныч и его племянник Мишка. Тоже почему-то Власов.

Этот Мишка является к своему дяде и так ему интимно говорит:

— Я, — говорит, — товарищ дядя, как вам известно, состою в союзе химиков. Мы там у себя имеем разные химические штучки, всякие химические газы, дымовые шашки и прочую тому подобную чертовщинку. И я, — говорит, — последние ночи худо сплю. Я, — говорит, — товарищ дядя, мечтаю принести домой динамитный патрон. И мне хочется этот патрон заложить в полено. И это полено мы, я извиняюсь, дядя, бросим совместно с другими поленьями, будто оно лежит само по себе. Вор его непременно возьмет. Он его положит в печку. А там уж, товарищ дядя, предоставьте действовать технике.

Дядя, не понимая еще, как и что, говорит:

— Ну что ж, принеси. Посмотрим.

Племянник говорит:

— Это такое средство, дядя, что против него никакой вор не удержится. И то есть непременно мы так или иначе вора поймаем. Где взорвет, в какой квартире, — там, значит, и взято.

Дядя, обрадовавшись, говорит:

— Тогда — неси. Это действительно в высшей степени интересно. Главное, накануне у нас будет дух захватывать — у кого взорвет.

Жилец Боборыкин говорит:

— Только ни об чем никому говорить не будем, но сами все совершим и увидим. У кого в какой печке взорвет, тот и есть то, чего мы ищем. Это становится забавным.

Племянник Мишка говорит:

— Патрончик я принесу небольшой, чтобы было допущено небольшое разрушение, но чтобы громадной катастрофы не было.

Боборыкин говорит:

— Небольшую катастрофу допустить тоже можно. И это даже полезно для других. Она всех может немного устрашить и одернуть. Это полезно. Но, конечно, дом разрушать не надо.

Вот Мишка вскоре принес патрон со службы, и этот патрон они заложили в полено.

To есть они выдолбили дырочку в полене и его туда вложили.

И небрежно кинули это поленышко на дрова. И сами с интересом стали ждать, что будет.

На другой день вечером в доме произошел адский взрыв.

Взорвалось в аккурат под жильцом Боборыкиным, в квартире у Сергея Пестрикова.

Все моментально узнали, какой это взрыв и чему его приписать. И все бросились к месту происшествия.

И все глядели на Сергея Пестрикова, который суетился около своей разрушенной печки и восклицал:

— С чего бы это она, господа?

Но ему ничего не говорили. Только говорили:

— Ну и ну!

Между прочим, Мишка Власов не учел, и патрон оказался до того боевой, что совершенно разломал к черту всю печку и две стены.

Кроме того, разбило стекла в двух этажах. И что-то произошло с канализацией. Она, правда, и раньше почти не работала, но сейчас она совсем что-то заштопорила. Хотя многие это и не приписывают взрыву.

Жертва была одна. Серегин жилец — инвалид Гусев помер с перепугу. Его, собственно, звездануло кирпичом по затылку. И он, привыкший к многочисленным ранениям на войне, тут, в тылу, совершенно растерялся и, как говорится, сразу, без сопротивления, отдал богу душу. То есть он скончался.

Кроме того, Серегиной сестре, которая была совершенно тут не при чем, надуло флюс благодаря разбитому окну.

Серега признался, что он для экономии брал изредка по одному полену от других и не считал, что это какое-нибудь особенное ограбление или воровство.

В скором времени он предстанет перед судом, и там он даст исчерпывающий ответ.

Между прочим, на суд попала также вся наша боевая тройка — оба Власовы и Боборыкин.

Их обвинили в незаконных поступках и в порче государственного имущества.

Так что они тоже будут судиться.

И, наверное, их тоже к чему-нибудь присудят, поскольку нельзя же идти на такие чрезвычайные поступки.

А Мишка пока что развернул еще сильнее свою деятельность.

В другой коммунальной квартире, у его мамаши, крали, между прочим, керосин. Так этот Мишка разбавил керосин водой, а после увидел, в каком примусе зашипело.

Вообще, этот мальчишка подает большие надежды благодаря пониманию современного коварства.

Но вот извольте, еще рассказ, основанный на самой тончайшей современной хитрости.

В этом факте мы отчасти сами участвовали, так что с большим удовольствием осветим это дело.

Вот как это произошло.

Мелкий случай из личной жизни

На днях мы отправляли с вокзала вещи.

Мы их отправляли багажом. Одной нашей родственнице. Это ее вещи. Но они у нас временно лежали. И вот она вдруг просит — пришлите.

И мы поехали на вокзал отправлять багажом.

И вот на вокзале видим такую картину, как говорится, в духе Рафаэля.

Будка для приема груза. Очередь, конечно. Десятичные метрические весы. Весовщик за ними. Весовщик, такой в высшей степени благородный служащий, быстро говорит цифры, записывает, прикладывает гирьки, клеит ярлыки и дает свои разъяснения.

Только и слышен его симпатичный голос:

— Сорок. Сто двадцать. Пятьдесят. Сымайте. Берите. Отойдите… Не становись сюда, балда! Станови на эту сторону.

Такая приятная картина труда и быстрых темпов.

Только вдруг мы замечаем, что при всей красоте работы весовщик очень уж требовательный законник. Очень уж он соблюдает интересы граждан и государства. Ну не каждому, но через два-три человека он обязательно отказывает груз принимать. Чуть расхлябанная тара — он ее не берет. Хотя видать, что сочувствует.

Которые с расхлябанной тарой, те, конечно, охают, ахают и страдают.

Весовщик говорит:

— Заместо страданий укрепите вашу тару. Тут где-то шляется человек с гвоздями. Пущай он вам укрепит. Пущай туда-сюда пару гвоздей вобьет и пущай проволокой надтянет. И тогда подходите без очереди — я приму.

Действительно верно: стоит человек за будкой. В руках у него гвозди и молоток. Он работает в поте лица и укрепляет желающим слабую тару. И которым отказали, те смотрят на него с мольбой и предлагают ему свою дружбу и деньги за это самое.

Но вот доходит очередь до одного гражданина. Он такой белокурый, в очках. Он не интеллигент, но близорукий. У него, видать, трахома на глазах. Вот он и надел очки, чтобы другим его было хуже видать. А может быть, он служит на оптическом заводе и там даром раздают очки.

Вот он становит свои шесть ящиков на метрические десятичные весы.

Весовщик осматривает его шесть ящиков и говорит:

— Слабая тара! Не пойдет. Сымай обратно.

Который в очках, услышав эти слова, совершенно упадает духом. А перед тем как упасть духом, до того набрасывается на весовщика, что дело почти доходит до зубочистки.

Который в очках кричит:

— Да что ты, собака, со мной делаешь! Я, — говорит, — не свои ящики отправляю. Я, — говорит, — отправляю государственные ящики. Куда я теперь с ящиками сунусь? Где я найду подводу? Откуда я возьму сто рублей, чтобы везть назад? Отвечай, собака, или я из тебя котлетку сделаю!

Весовщик говорит:

— А я почему знаю?

И при этом делает рукой в сторону.

Тот, по близорукости своего зрения и по причине запотевших стекол, принимает этот жест за что-то другое. Он всхлипывает, чего-то вспоминает, давно позабытое, роется в своих карманах и выгребает оттуда рублей восемь денег, все рублями, и хочет их подать весовщику.

Тогда весовщик багровеет от этого зрелища денег.

Он кричит:

— Это как понимать? Не хочешь ли ты мне, очкастая кобыла, взятку дать?!

Который в очках сразу, конечно, понимает весь позор и ужас своего положения. Он говорит:

— Нет, я вынул деньги просто так. Я хотел, чтобы вы их подержали, пока я сыму ящики с весов.

Он совершенно теряется, несет сущий вздор, принимается извиняться и даже, видать, согласен, чтобы его ударили по морде, только чтоб не что-нибудь другое.

Весовщик говорит:

— Стыдно! Здесь взяток не берут. Сымайте свои шесть ящиков с весов — они мне буквально холодят душу. Но, поскольку это государственные ящики, обратитесь вот до того рабочего: он вам укрепит слабую тару. А что касается денег, то благодарите судьбу, что у меня мало времени возжаться с вами.

Тем не менее он зовет еще одного служащего и говорит ему голосом человека, только что перенесшего оскорбление:

— Знаете, сейчас мне хотели взятку дать. Понимаете, какой абсурд! Я жалею, что поторопился и для виду не взял деньги, а то теперь трудно доказать.

Другой служащий отвечает:

— Да, это жалко. Надо было развернуть историю. Пущай не могут думать, что у нас по-прежнему рыльце в пуху.

Который в очках, совершенно сопревший, возится со своими ящиками. Их ему укрепляют, приводят в христианский вид и снова волокут на весы.

Тогда мне начинает казаться, что у меня тоже слабая тара.

И, покуда до меня не дошла очередь, я подхожу к рабочему и прошу его на всякий случай укрепить мою сомнительную тару.

Он спрашивает с меня восемь рублей.

Я говорю:

— Что вы, — говорю, — обалдели! Восемь рублей брать за три гвоздя?!

Он мне говорит интимным голосом:

— Это верно, я бы вам и за трояк сделал, но, — говорит, — войдите в мое пиковое положение: мне же надо делиться вот с этим крокодилом.

Тут я начинаю понимать всю механику.

— Стало быть, — говорю я, — вы делитесь с весовщиком?

Тут он несколько смущается, что проговорился, несет разный вздор и небылицы, бормочет о мелком жалованьишке, о дороговизне, делает мне крупную скидку и приступает к работе.

Вот приходит моя очередь.

Я становлю свой ящик на весы и любуюсь крепкой тарой.

Весовщик говорит:

— Тара слабовата. Не пойдет.

Я говорю:

— Разве она слабовата? А мне только сейчас ее укрепляли. Вот тот, с клещами, укреплял.

Весовщик отвечает:

— Ах, пардон, пардон! Извиняюсь! Сейчас ваша тара крепкая, но она была слабая. Мне это завсегда в глаза бросается. Что пардон, то пардон.

Принимает он мой ящик и пишет накладную. Я читаю накладную, а там сказано: «Тара слабая».

— Да что же вы, — говорю, — делаете, арапы? Мне же, — говорю, — с такой надписью обязательно весь ящик в пути разворуют. И надпись не позволит требовать убытки. Теперь, — говорю, — я вижу ваши арапские комбинации.

Весовщик говорит:

— Что пардон, то пардон! Извиняюсь!

Он вычеркивает надпись, и я ухожу домой, рассуждая по дороге о перестройке характеров, о хитрости и коварстве и о той неохоте, с какой некоторые мои уважаемые сограждане сдают свои насиженные позиции.

Но они непременно рано или поздно сдадут эти свои позиции. Некоторые впрочем сдадут после длительных боев.

И это даже наплевать, что некоторые из них отошли на другую линию и там, как видите, ведут бой по всем правилам искусства.

Мы их и оттуда выкурим. Даром, что у них позиция больно хороша и она не всем заметна.

А вот мы сейчас их еще с флангу слегка ударим. Сейчас наш удар придется в аккурат по всякому свинству и жульничеству.

В общем, вот еще какой боевой рассказ из серии «Коварство» мы предлагаем вашему скромному вниманию.

Рассказ о подлеце

Ввиду того, что это тоже факт и тут речь пойдет об одном живом человеке, то мы бы не хотели затрагивать в печати его фамилию.

То есть, вообще говоря, он, конечно, подлец и его следует публично прохватить, но он в настоящее время и без того чересчур расстраивается и говорит, что в ближайшее время он непременно перестроится.

Поэтому, из педагогических целей, назовем его ***.

И вот едет этот «три звездочки» в трамвае.

Вот он едет в трамвае. А по виду никак не скажешь, что это подлец едет. По виду — это едет скромный работник в валенках. Он едет в гости. Он едет к своему приятелю на именины.

Вот он едет в трамвае к нему в гости, думает, может, там про свои всякие подлости — чего он сожрет, и хорошо, думает, что подарка имениннику не купил. Другие, думает, имеют привычку подарки покупать, а что касается меня, то они не на таковского напали.

И вот он едет на именины без подарка. И на углу Седьмой линии он слезает. Он, вернее, не дождавшись остановки, спрыгивает с трамвая, чтобы поскорее пойти в гости, а то, думает, все сожрут. Им только, нахалам, опоздай.

И вот он, в силу этого, спрыгивает поскорей. И вдруг слышит свисток, и чьи-то ноги спешат. Это милиция к нему поспешает. Желает узнать, как он спрыгнул, не повредил ли внутренностей и, вообще, есть ли у него лишние деньжонки в кармане.

Наш герой думает:

«Ну налетел на трешку. Лучше бы, — думает, — я имениннику пару червивых яблок купил, чем мне теперь штраф платить!»

И, так подумавши, поскорей смешивается с толпой и идет как ни в чем не бывало. Будто это и не он прыгнул, а кто-нибудь там другой.

Милиционер говорит:

— Некрасиво делаете, что убегаете!

*** говорит:

— А что такое? Это не я прыгнул. За что я буду штраф платить? Что ты — ошалел, стоявши на своем посту? Я иду спокойно. И в трамвае я по крайней мере три дня назад ехал.

Милиционер говорит:

— Ах, вот какие речи! Тогда пойдемте в милицию.

*** говорит:

— Пойдемте.

И сам, видя, что вокруг никаких свидетелей нету, начинает по дороге нашего милиционера чехвостить и костить настолько, что тот аж рот раскрывает, но сдерживается. Самые ужасные слова и грубости ему говорит. А милиционер тактично молчит и не теряет своего достоинства.

Вот приходят они в милицию. Докладывают дежурному, что случилось. Милиционер говорит:

— И, кроме того, он меня незаслуженно оскорблял. Запишите.

Наш подлец говорит:

— Он нахально врет. Никаких оскорблений я не допускал. Свидетелей не было, и я отказываюсь от этих показаний.

Начальник милиции говорит:

— А мы привыкли своим милиционерам доверять. И на тебя мы сейчас составим протокол.

И вот они составляют протокол и спрашивают его, где он служит и где живет. А *** с перепугу и по своей подлости нарочно указывает не тот адрес. А то, думает, пожалуй, накладка будет.

Вот он дает не тот адрес и говорит:

— Можно мне идти? А то я опаздываю.

Дежурный говорит:

— Посиди маленько.

И сам поспешает к телефону. Он вызывает адресный стол и там берет справку. Тогда *** говорит:

— Ой, пардон, я спутался! Я вам не тот адрес дал. И не ту фамилию. На меня затмение нашло.

Начальник милиции говорит:

— Ах, вон ты какой фрукт! Ну нам теперь твоя характеристика видна. Говори свой правдивый адрес и выметайся.

Тогда ***, предвидя суд и неприятности, говорит адрес, но опять-таки говорит не свой адрес, а, во избежание дальнейших неприятностей, на всякий случай говорит адрес своего приятеля, именинника.

И при этом думает: «Тому все равно ни черта не будет. Тот докажет свою невинность, а тут и адрес сойдется, если справку возьмут, и мне легче вздохнется».

Вот он дает адрес именинника и называет себя его фамилией.

Вот начальник милиции звонит в адресный стол и там вскоре отвечают:

— Такой есть, живет по этому адресу, и все правильно.

Отпустите.

И вот в хорошем настроении духа спешит наш *** на именины. Но приходит туда поздно. Там уж все съели, и ему подают лишь стакан чаю и какие-то пустяки.

***, расстроившись от такой подачи, думает про себя: «Ничего! Я ему тоже хороший подарок преподнес. Он у меня теперь, свинья, побегает!»

И снова в хорошем настроении уходит домой.

Дня через два на работу является бывший именинник, весь не в себе. Он говорит друзьям:

— Со мной такое случилось, что только в сказках происходит. На меня какие-то подлецы двадцать пять рублей штрафу наложили за оскорбление милиции и за вранье. И я, — говорит, — сам теперь не пойму, что к чему. А они говорят: «Плати, или мы на твое жалованье наложим».

От этих слов *** сконфузился и так отвечает:

— Знаешь, Ваня, я тебе на именины ничего не подарил. Хочешь, я тебе десятку дам, чтобы ты внес этот штраф и не волновался.

Тогда бывший именинник вдруг начинает кое-что понимать.

— Позволь! — говорит. — Я твою скупость преотлично знаю. А то, что ты мне десятку суешь, это мне в высшей степени удивительно. Уж не ты ли, собака, мне это дело удружил? То-то я вспоминаю, что ты опоздал и пришел в расстроенных чувствах. Так вот какие ты подарки даришь своим друзьям!

И с этими словами, размахнувшись, ударяет того по физиономии.

Тот удивляется и говорит:

— Ну хорошо: я весь штраф заплачу, только не губи моей хорошей репутации. Вот тебе двадцать пять целковых, поспеши заплатить.

Бывший именинник говорит:

— Это еще что за новости? Ты — такой подлец, а я буду за тебя ходить и платить.

*** говорит:

— Ну хорошо: я сейчас сам пойду и заплачу. Только громко не кричи.

И бежит в милицию.

А там, как назло, сидит то же самое начальство, которое объяснялось с именинником, но не то начальство, которое было в первый раз. А наш герой, не сообразив мелочей, подает повестку и кладет на нее деньги.

Дежурный изумляется перемене в наружности пришедшего и говорит:

— А ну вас к черту! Что-то я ничего не пойму. То один не хочет заплатить, то другой, наоборот, хочет.

Только вдруг приходит начальник отделения милиции. Он сразу разбирается во всем деле и говорит:

— А, вот оно что! Ну теперь мы тебе пришпилим обвинение.

*** просит прощения и унижается. Но на него составляют протокол. И этот протокол отсылают на место службы.

Там состоялся товарищеский суд, на котором нашего подлеца, к общему удивлению, оштрафовали на десять целковых. И, кроме того, приговорили к общественному порицанию и дали строгий выговор с предупреждением.

А бывший именинник перестал с ним здороваться и говорит:

— Вот так он мне подарок преподнес!

А сам этот тип ходит теперь тише воды, ниже травы и говорит:

— Так-то я довольно честный, но, конечно, и у меня случаются затмения. Но теперь, после этого факта, я совершенно перековался.

Однако от перековки мы требуем порядочно. И если говорить о перековке, то нам желательно, чтоб окружающие люди были умные, честные и чтобы все стихи писать умели. Ну стихи даже в крайнем случае пущай не пишут. Только чтоб все были умные.

Хотя, впрочем, конечно, ум — дело темное. И часто неизвестно, откуда он берется.

Так что желательно, чтоб все были хотя бы честные и чтоб не дрались. В крайнем случае даже пусть себе немного дерутся, но только чтоб вранья не было.

Это не значит, что не соври. Нет, врать можно. Но только самую малость. Ну например, жена спросит: где был? Ну тебе сказать неохота, где был. Ну скажешь — в аптеке был. Ну она — хлесь со всего размаху.

— Как это, — скажет, — в аптеке, когда, например, от тебя пивом пахнет?!

Нет, драться тоже нехорошо.

И лучше совсем без вранья, тогда, может, и драки прекратятся.

Итак, желательно, чтоб все были довольно честные и чтоб даже в частной жизни, хотя бы опять-таки в гостях, наблюдалось поменьше вранья и свинства.

А то хозяева иногда от этого сильно переживают.

Вот, например, какой однажды, благодаря бытовому коварству, произошел случай на одной вечеринке.

Интересный случай в гостях

Это было порядочно давно. Кажется, лет восемь назад. Или что-то около этого. И проживал тогда в Москве некто Григорий Антонович Караваев.

Он — служащий. Бухгалтер. Он не так молодой, но он любитель молодежи. И у него под выходные дни всегда собиралась публика. Все больше, так сказать, молодые начинающие умы.

Велись разные споры. Разные дискуссии. И так далее.

Говорилось, может быть, про философию, про поэзию. И прочее. Про искусство, наверно. И так далее. О театре, наверное, тоже спорили. О драматургии.

А однажды у них разговор перекинулся на международную политику.

Ну наверное, один из гостей, попивши чай, что-нибудь сказал остро международное. Другой, наверное, с ним не согласился. Третий сказал: Англия. Хозяин тоже, наверное, что-нибудь дурацкое добавил. В общем, у них начался адский спор, крики, волнения и так далее. В общем — дискуссия.

Что-то у них потом перекинулось на Африку, потом на Австралию и так далее. В общем, в высшей степени дурацкий, беспринципный спор.

И в разгар спора вдруг один из гостей, женщина, товарищ Анна Сидоровна, служащая с двадцать третьего года, говорит:

— Товарищи, чем нам самим об этих отдаленных материях рассуждать — давайте позвоним, например, какому-нибудь авторитетному товарищу и спросим, как он про этот международный вопрос думает. Только и всего.

Один из гостей говорит, вроде как шуткой:

— Может, еще прикажете запросить об этом председателя народных комиссаров?

Женщина Анна Сидоровна немного побледнела и говорит:

— Отчего же? Вызовем, например, Кремль. Попросим какого-нибудь авторитетного товарища. И поговорим.

Тут среди гостей наступила некоторая тишина. Все в одно мгновенье посмотрели на телефон.

А в те годы на посту председателя был, кажется что, товарищ Рыков[765].

Вот Анна Сидоровна побледнела еще больше и говорит:

— Вызовем к аппарату товарища Рыкова и спросим. Только и делов.

Поднялись крики, гул. Многим это показалось интересным.

Некоторые сказали:

— В этом нет ничего особенного.

А другие сказали:

— Нет, не надо.

Но хозяин ответил:

— Конечно, этим звонком мы можем ему помешать, но все-таки поговорить интересно. Я люблю молодежь и согласен предоставить ей телефон для этой цели.

Тут один энергичный товарищ Митрохин подходит к аппарату твердой походкой и говорит:

— Я сейчас вызову.

Он снимает трубку и говорит:

— Будьте любезны… Кремль…

Гости, затаив дыхание, встали полукругом у аппарата. Товарищ Анна Сидоровна сделалась совсем белая, как бумага, и пошла на кухню освежаться.

Жильцы, конечно, со всей квартиры собрались в комнату. Явилась и квартирная хозяйка, на имя которой записана была квартира, — Дарья Васильевна Пилатова.

Она — ответственная съемщица. И она пришла поглядеть, все ли идет правильно во вверенной ей квартире.

Она остановилась у двери, и в глазах у нее многие заметили тоску и непонимание современности.

Энергичный товарищ Митрохин говорит:

— Будьте любезны, попросите к аппарату товарища Рыкова. Что?

И вдруг гости видят, что товарищ Митрохин переменился в лице, обвел блуждающим взором всех собравшихся, зажал телефонную трубку между колен, чтоб не слыхать было, и говорит шепотом:

— Чего сказать?.. Спрашивают — по какому делу? Откуда говорят?.. Секретарь, должно быть… Да говорите же, черт возьми.

Тут общество несколько шарахнулось от телефона. Кто-то сказал:

— Говори: из редакции… Из «Правды»… Да говори же, подлец этакий…

— Из «Правды»… — глухо сказал Митрохин. — Что-с? Вообще насчет статьи.

Кто-то сказал:

— Завели волынку. Теперь расхлебывайте. Вовсе не надо было врать, что из «Правды». Так было бы вполне хорошо, а теперь наврали, и неизвестно еще, как обернется.

Квартирная хозяйка Дарья Васильевна Пилатова, на чье благородное имя записана была квартира, покачнулась на своем месте и сказала:

— Ой, тошнехонько! Зарезали меня, подлецы. Вешайте трубку. Вешайте в моей квартире трубку. Я не позволю в моей квартире с вождями разговаривать…

Товарищ Митрохин обвел своим блуждающим взглядом общество и повесил трубку.

В комнате наступила тишина. Некоторые из гостей встали и пошли по домам.

Оставшееся общество минут пять тихо сидело, рассуждая о том, что врать не надо было. А просто вызвали бы по личному делу и поговорили. И ясно, что в этом им бы не отказали. А теперь соврали, и получилось некрасиво.

Во время этой тихой беседы вдруг раздался телефонный звонок. Сам хозяин, бухгалтер Караваев, подошел к аппарату и с мрачным видом снял трубку.

И стал слушать. Вдруг глаза у него стали круглые, и лоб покрылся потом. И телефонная трубка захлопала по уху.

В трубке гремел голос:

— Кто вызывал товарища Рыкова? По какому делу?

— Ошибка, — сказал хозяин. — Никто не вызывал. Извиняюсь…

— Никакой нет ошибки! Звонили именно от вас.

Гости стали выходить в прихожую. И, стараясь не глядеть друг на друга, молча выходили на улицу.

И никто не догадался, что этот звонок был шуточный.

И узнали об этой шутке только на другой день. Оказывается, один из гостей сразу после первого разговора вышел из комнаты, побежал в аптеку и оттуда позвонил, с тем чтобы разыграть всю компанию.

В этом он на другой день сам и признался. И при этом страшно хохотал.

Но хозяин, бухгалтер Караваев, отнесся к этому без смеха и поссорился с этим своим знакомым. И даже хотел набить ему морду, как проходимцу, который ради собственного развлечения пускается на подобные мелкие аферы и хитрости, заставляющие других людей переживать. А главное, хозяин не захотел простить этому гостю за то, что тот для смеха произнес в телефон несколько бранных слов, которые бухгалтер воспринял как должное. За это он ему в дальнейшем не простил и больше не приглашал на вечеринки, которые в скором времени и совсем отменил.

В общем, нижеследующая история, еще более забавная своей бытовой хитростью.

Забавное происшествие с кассиршей

В одном кооперативе «Пролетарский путь» за последние полтора года сменилось двадцать три кассирши. И это мы ничуть не преувеличиваем.

Двадцать три кассирши в течение короткого времени. Это, действительно, нечто странное и поразительное.

Заведующий в свое время так об этом явлении сказал. Он сказал:

— Они все не соответствовали своему назначению. И все были дуры.

И подряд их двадцать две штуки сменил.

Ну конечно, были дамские крики, вопли и объяснения. Но дело от этого не изменилось. Каждая такая работала у него неделю или полторы, и после он ее с шумом вышибал. Он их вышибал назад, на биржу труда. И требовал еще.

— Если можно, — он говорил, — дайте кассира. Мужчину.

Но ему почему-то вечно присылали не то. То есть женщин. Кассирш. Наверное, мужчин не было. А то бы они, конечно, прислали. Вообще, это довольно странное психологическое явление. Скажем, за прилавком обязательно мужчина работает, а за кассой определенно женщина.

И почему это? Почему за кассой женщина? Что за странное явление природы?

Или наш брат, мужик, не может равнодушно глядеть на вращение денег вокруг себя? Или он запивает от постоянного морального воздействия и денежного звона? Или еще есть какие-нибудь причины? Но только очень изредка можно увидеть нашего брата за этим деликатным денежным делом. И то это будет по большей части старый субъект, вроде бабы, с осоловевшими глазами и с тонким голосом.

Короче говоря, несмотря на все просьбы заведующего, ему все время присылали барышень.

И вот он сменил их уже свыше двух десятков.

И, наконец, он сменяет двадцать третью.

А эта двадцать третья была очень миленькая собой. Она была интересная. И даже отчасти красавица… Во всяком случае франтоватая. Хорошо одетая. И потому она хорошо и выглядела. В общем, она была хорошенькая.

Но, несмотря на это, наш заведующий, не поглядев на ее миловидность, тоже ее вышибает.

Она вдруг в слезы. Драмы. Истерики. Скандал.

Конечно, кассирша настоящего времени отчасти может даже удивиться этим истерикам. И не поймет причину огорчения. Но пять лет назад это было в высшей степени понятно. Тогда работа на полу не валялась. И местом кассирши многие интересовались.

В общем, когда эту нашу хорошенькую кассиршу уволили, — она в слезы.

И говорит окружающим:

— Я знаю, почему меня уволил ваш заведующий. Я, — говорит, — к нему сурово относилась и мало, — говорит, — смотрела на него как женщина. И вот он меня за это и прогнал.

Ну конечно, слухи эти дошли до инспекции труда. Вообще, советский контроль. И так далее. Нашего заведующего вызывают. Он говорит:

— Это наглая ложь. Я на эту барышню даже не глядел. Меня она вообще мало интересует. Пожалуйста, посмотрите мой жизненный путь: за полтора года только и делал, что их увольнял.

Ему говорят:

— Но, может быть, вы их увольняли как раз за то, на что эта жалуется.

Заведующий говорит:

— Я, — говорит, — не нахожу слов от возмущения. Хорошо, — говорит. — В таком случае я сознаюсь, почему я их уволил. И раз меня теперь на двадцать третьей обвиняют как раз в обратном смысле, то я не считаю больше возможным скрывать настоящую причину. Видите, в чем дело. Я, как бы сказать, любитель иногда выругаться. Ну знаете, фронтовая привычка. На работе я еще сдерживаюсь. Но в конце трудового дня или там при подсчете товара я сдерживаться затрудняюсь. И если у меня кассирша, то это меня совершенно стесняет. Она мне не дает творчески развернуться. Вот почему я уволил двадцать две кассирши. И почему уволил двадцать третью. Я щадил их наивность. И все надеялся, что мне пришлют какого-нибудь из нашего лагеря, перед которым я смогу быть самим собой. И поэтому я пустился на подобное коварство — стал подряд выкуривать всех барышень, в надежде когда-нибудь наскочить на мужчину. Но этого, увы, не случилось. И вот я теперь пострадал за свою хитрость. И нахожусь перед вами.

Тогда инспекция вызывает эту хорошенькую кассиршу. И ей говорит:

— Что же вы дурака валяете? Ведь вот он у вас какой!

Кассирша говорит:

— А я почем знала? Я думала, что он меня уволил по другой причине. А что касается этого, то это меня отнюдь бы не тревожило. Подумаешь, Художественный театр! За что другое, а как раз за это меня не надо было увольнять. Смешно.

Заведующий говорит:

— Да, кажется, с этой кассиршей я бы смог сработаться. Я жалею, что я ее выгнал, не узнав характеристики.

В общем, эта кассирша снова работает в этом магазине.

Но заведующий, к сожалению, там уже не работает. Ему сделали строгий выговор с предупреждением и сказали, чтоб в другой раз он не пускался бы на подобное арапство для угождения своим низменным вкусам.

И перевели его работать в склады. Там он, может быть, и отводит душу.

Но хочется думать, что это его одернуло, и он уже расстался со своей привычкой, благодаря которой он испортил настроение двадцати трем женщинам, из которых одна была даже недурненькая.

Интересная хитрость была также допущена в одном общежитии.

Предлагаем вашему вниманию рассказ об этом небольшом происшествии.

Хитрость, допущенная в одном общежитии

В одном общежитии жила некто Маруся Кораблева. Очень кокетливая особа. Молоденькая. Лет восемнадцати. Довольно вертлявая и вообще склонная к мещанскому уюту.

Она училась, конечно, плоховато. Но в высшей степени любила нравиться мужчинам. И для этой цели она подводила себе глазки и пудрила кожицу. И, кроме того, очень отчаянно душилась. Духами или одеколоном. Ей это было все равно.

И она, несмотря на свои скромные капиталы, непременно всегда тратилась на эту жидкость.

У нее перед кроваткой стоял ночной столик, и на этом столике у нее всегда красовался пузырек с духами. И лежала разная подмазка, зеркальце и так далее.

Только вдруг однажды Маруся стала замечать, что кто-то у нее берет эти духи. Кто-то ими пользуется.

Стала она тогда в столик класть пузырек. Все равно кто-то неуклонно отливает. Может быть, какая-нибудь ее подруга, не имея своей парфюмерии, пользуется чужой.

Марусенька и в столик прятала свои духи, и под подушку зарывала, — не помогает. Чья-то невидимая рука, нет-нет, да и скрадет немного.

Стала она отметки делать на этикетке — сколько было. Тоже не помогает. Воры с этим не считались и при каждом удобном случае знай себе отливают.

Короче говоря, Маруся придумала такую штуку. Она взяла и на баночке сделала наклейку «яд» и поверх наклейки изобразила череп с двумя костями. И этот флакончик поставила на стол. И с тех пор никто уже больше не прикасался к жидкости.

За исключением, впрочем, одного раза. Одна истеричка взяла и зараз выпила всю жидкость.

Она, видите ли, поссорилась с одним знакомым. И сдуру заглотала всю жидкость, правда, без особого вреда для себя.

А если б не этот случай, то это ее изобретение было бы на высоте положения. Можно было бы даже патент схлопотать, так сказать, за остроту и хитрость мысли.

Но, безусловно, изобретение несколько меркнет, ибо оно направлено на мещанские интересы — на охрану частной собственности.

В общем, после этого случая Маруся Кораблева переменила тактику. Она теперь носит пузырек в сумочке. Отчасти это неудобно и тяжело, но зато безопасно.

Сей забавный рассказ предлагаем вниманию кокетливых особ. Без желания доставить им неприятные минуты.

А следующий рассказ, наоборот, — кокетливых просит не тревожиться. А пущай его читают отцы и деды и также матери. Детям же читать тоже не рекомендуется, чтоб философская мысль этого произведения не натолкнула бы их на нечто похожее.

Рассказ о том, как девочке сапожки покупали

Трофимыч с нашей коммунальной квартиры пошел своей дочке полсапожки покупать.

Дочка у него, Нюшка, небольшой такой дефективный переросток. Семи лет.

Так вот пошел Трофимыч с этой своей Нюшкой сапоги приобретать. Потому как дело к осени, а сапожонок, конечно, нету.

Вот, Трофимыч поскрипел зубами — мол, такой расход, — взял, например, свою Нюшку за лапку и пошел ей покупку производить.

Зашел он со своим ребенком в один коммерческий магазин. Велел показать товар. Велел примерить. Все вполне хорошо: и товар хорош, и мерка аккуратная. Одно, знаете, никак не годится — цена не годится. Цена, прямо скажем, неинтересная.

Тем более Трофимыч, конечно, хотел купить эти детские недомерки совсем за пустяки. Но цена его напугала.

Пошел тогда Трофимыч, несмотря на отчаянный Нюшкин рев, в другой магазин. В другом магазине опять та же цена. В третьем магазине — та же картина. Одним словом, куда ни придут, та же история: и нога по сапогу, и товар годится, а с ценой форменные ножницы — расхождение, и вообще Нюшкин рев.

В пятом магазине Нюшка примерила сапоги. Хороши. Спросили цену. Ему говорят:

— Напрасно ходите, цена, — говорят, — всюду казенная, и никакой скидки.

Начал Трофимыч упрашивать, чтоб ему скостили несколько рублей для морального равновесия, а в это время Нюшка в новых сапожках подошла к двери и, не будь дура, вышла на улицу.

Кинулся было Трофимыч за этим своим ребенком, но его заведующий удержал:

— Прежде, — говорит, — заплатить надо, товарищ, а потом бежать по своим делам.

Начал Трофимыч упрашивать, чтоб обождали.

— Сейчас, — говорит, — ребенок, может быть, явится. Может, ребенок пошел промяться в этих новых сапожках.

Заведующий говорит:

— Это меня не касается. Я товара не вижу. Платите за товар деньги. Или с магазина не выходите.

Трофимыч отвечает:

— Я с магазина не выйду. Я обожду, когда ребенок явится.

Но только Нюшка в магазин не вернулась.

Она вышла из магазина в новеньких баретках и, не будь дура, домой пошла.

«А то, — думает, — папаня, как пить дать, обратно не купит, по причине все той же дороговизны».

Так и не вернулась.

Нечего делать — заплатил Трофимыч, сколько спросили, поскрипел зубами и пошел домой.

А Нюшка была уже дома и щеголяла в своих баретках.

Хотя Трофимыч ее слегка потрепал, но, между прочим, баретки так при ней и остались.

Теперь, после этого факта, может быть, вы заметили: в государственных магазинах начали отпускать на примерку по одному левому сапогу.

А правый сапог теперь прячется куда-нибудь, или сам заведующий зажимает его в коленях и не допускает трогать.

А детишки, конечно, довольно самостоятельные пошли.

Поколение, я говорю, довольно свободное.

А что со стороны ребенка допущено такое маленькое коварство, то это скорей всего, я так думаю, по причине папиной скупости или, может, у него деньжонок не хватило.

На этом невинном детском рассказике мы хотели закончить наш отдел «Коварство», с тем чтобы перейти к новому — «Неудачи», однако близость этого отдела позволяет нам рассказать еще одну новеллу, в которой два этих предмета — коварство и неудачи — соединились между собой. И вот что получилось.

История с переодеванием

Конечно, всем известно, что в гостинице достать номер сейчас не так легко.

Я как приехал на юг — так сразу в этом убедился.

Слез с парохода, зашел в одну гостиницу, там портье говорит:

— Знаете, я прямо удивляюсь на современную публику. Как пароход приходит, так все непременно к нам. Как будто у нас тут гостиница. Ну — гостиница. Но номеров у нас нет. Переполнение.

Тогда я решаюсь пуститься на такую хитрость. Я выхожу на улицу и обдумываю план действия.

В руках у меня два места. Одно место — обыкновенная корзинка, на какую глядеть мало интереса. Зато другое место — очень великолепный фибровый, или, вернее, фанерный, чемодан.

Корзинку я оставляю у газетчика, выворачиваю наизнанку свое резиновое международное пальто с клетчатой подкладкой, напяливаю кепку на нос, покупаю сигару и ее закуриваю и вот в таком неестественном виде со своим экспортным чемоданом вламываюсь снова в эту гостиницу.

Швейцар говорит:

— Напрасно будете заходить — номерей нету.

Я подхожу до портье и говорю ему ломаным языком:

— Ейн шамбер-циммер, — говорю, — яволь?

Портье говорит:

— Батюшки-светы, никак иностранец к нам приперся.

И сам отвечает тоже ломаным языком:

— Яволь, яволь. Она, шамбер-циммер, безусловно яволь. Битте-дритте сию минуту. Сейчас выберу номер, какой получше и где поменьше клопов.

Я стою в надменной позе, а у самого поджилки трясутся.

Портье, любитель поговорить на иностранном языке, спрашивает:

— Пардон, — говорит, — господин, извиняюсь. By зет Германия, одер, может быть, что-нибудь другое?..

«Черт побери, — думаю, — а вдруг он, холера, по-немецки кумекает? И сейчас на этом языке разговорится».

— Но, — говорю, — их бин ейне шамбер-циммер Испания. Компрене? Испания. Падеспань.

Ох, тут портье совершенно обезумел.

— Батюшки-светы, — говорит, — никак к нам испанца занесло. Сию минуту, — говорит. — Как же, как же, — говорит, — знаю, слышал — Испания, падеспань.

И у самого, видать, руки трясутся. И у меня трясутся. И у него трясутся. И так мы оба разговариваем и трясемся. Я говорю ломаным испанским языком:

— Яволь, — говорю, — битте-цурбитте. Несите, — говорю, — поскорей чемодан в мою номерулю. А после, — говорю, — мы поговорим, разберемся, что к чему.

— Яволь, яволь, — отвечает портье, — не беспокойтесь.

А у самого, видать, коммерческая линия перевешивает.

— Платить-то как, — говорит, — будете? Инвалют одер все-таки неужели нашими?

И сам делает из своих пальцев знаки, понятные приезжим иностранцам, — нолики и единицы. Я говорю:

— Это я как раз вас не понимает. Неси, — говорю, — холера, чемодан поскорее.

Мне бы, думаю, только номер занять, а там пущай из меня лепешку делают.

Вот хватает он мой чемодан. И от старательности до того энергично хватает, что чемодан мой при плохом замке раскрывается.

Раскрывается мой чемодан, и, конечно, оттуда вываливается, прямо скажем, разная дрянь. Ну там, бельишко залатанное, полукальсоны, мыльце «Кил» и прочая отечественная чертовщина.

Портье поглядел на это имущество, побледнел и сразу все понял.

— А нуте, — говорит, — испанский подлец, покажи документ.

Я говорю:

— Не понимает. А если, — говорю, — номеров нету, я уйду.

Портье говорит швейцару:

— Видали? Он пытался пройти под флагом иностранца.

Я хочу поскорей уйти, но швейцар говорит:

— Тс-с, товарищ, подойдите сюда. Не бойтесь. Скажите, неужели вам так нужен номер?

Я говорю:

— На пароходе закачало — еле стою. И даже согласен дать премию, только чтоб мне дали в номере полежать.

Портье говорит:

— У нас взяток не берут. А если вам так нужен номер, то я вам могу дать просто так. Безвозмездно. Но он без ключа. Номер заперт, а ключ потерян. За это вы слесарю заплатите пятнадцать рублей. Он вам откроет и ключ подберет из старья.

Я плачу эти деньги и получаю номер.

А вечером узнаю, что никто от этого номера ключа не терял, а просто они мне загнали за пятнадцать целковых обыкновенный ключ от этого номера. Об этом мне сказал сосед, с которого они взяли за то же самое десять целковых. А с меня на пять рублей дороже как с бывшего испанца.

В общем, я был доволен, что получил номер.

На этом рассказе мы закончим наше повествование о коварстве. Конечно, возможно и даже скорей всего мы позабыли еще что-нибудь отметить из этой области. Так что если читатели вспомнят что-нибудь острое о коварстве, пусть они это отметят в своих сердцах.

Прочтите только тут еще небольшое послесловьице к нашему отделу «Коварство». После чего мы с вами перейдем к четвертой книге — «Неудачи».

И в этой книге будем говорить о таких делах, от которых мужчины задрожат, а женщины ахнут.

Итак, извольте небольшое, вроде болтовни, послесловьице. Оно, так сказать, морским узлом завяжет все то, что вам говорили про коварство.

Послесловие

Итак, на этом, дорогие друзья, мы заканчиваем наш отдел «Коварство».

Что же мы видим, прочитавши исторические новеллы и забавные мелочишки из нашей жизни?

А мы видим, что в истории редко что случалось без коварства. И что на этот скользкий путь, несомненно, многих толкало темное прошлое.

А поскольку у нас перемена курса — наше будущее нас, естественно, не волнует. А что касается интуристов, то они, наверное, тоже схватятся за ум и до чего-нибудь додумаются.

Тем более там многие сами не захотят, чтоб на вершине жизни в полном блеске и в сказочном великолепии болтались у них, главным образом, спекулянты и темные дельцы со своим коварством и хитростью.

То есть это прямо, знаете, исторический анекдот. Кто больше спер, тот и царь. Кто больше выиграл или наспекулировал, тому полное почтение. Ну что это такое? Ясно, что коварства чересчур много.

Нет, это не может быть, чтоб это так у них сохранилось на вечные времена. Ясно, что это переменится.

Во всяком случае, старый мир с его мешочниками, купцами и спекулянтами в дальнейшем, без сомнения, рассыплется в прах и в тартарары. Разве что ради курьеза где-нибудь останется что-нибудь такое, вроде Монте-Карло, куда специально будут приезжать любители вспомнить о прошлой жизни.

Да еще возможно, что госпожа великая Англия из гордости и самолюбия что-нибудь такое оригинальное придумает. И поскольку там современный строй плюс король, то от них можно ожидать и еще какого-нибудь исключительного соединения — капитализма, например, с социализмом и еще с чем-нибудь. Но, может быть, они и без этого обойдутся.

В общем, мы не сомневаемся в победном шествии жизни. Все дрянное уйдет. Арапство исчезнет. Обиды, боль, слезы и огорчения забудутся. Детишки засмеются. Взрослые зааплодируют. И весь старый мир, все прошлое будет сосчитано как печальное недоразумение на заре человеческой жизни.

И все это прошлое исчезнет и, так сказать, пройдет.

Как сказал поэт:

Все пройдет, как с белых яблонь дым[766].

И мы в этом не сомневаемся.

Итак, друзья, подумавши возвышенным образом о дальнейшем, перейдем к нашему новому отделу «Неудачи».

Тут, как многие уже, наверное, успели догадаться, речь пойдет о неудачах. И мы уже слышим отрывистые голоса и всхлипывания. Мы слышим недовольные речи и брюзжание. И кто-то канючит. Это брюзжат и канючат неудачники. Ах, им не хочется неудач. Они хотят кататься как сыр в масле. Но это, конечно, не так-то легко дается. Вот они и брюзжат…

В общем, переходим к очередному отделу «Неудачи».

IV. Неудачи

1. Когда мы в свое время лежали себе в люльке и крошечными губенками, мало чего понимая, тянули через соску теплое молоко, — какое, наверное, архиблаженство испытывали мы от окружающей жизни.

2. Главная причина блаженства, я теперь так думаю, заключалась именно в том, что мы решительно ниоткуда не ожидали никаких неприятностей и не испытывали никаких неудач.

Ну разве там, предположим, животик у нас неожиданно схватит, либо там блоха, соскочивши со взрослого, начнет кусать наше еще не окрепшее тельце.

Вот, так сказать, и все неудачи, вот вам и все трудности переходного возраста.

А все остальное текло, конечно, в чудном свете безмятежного существования.

3. А каким удивительным, каким прямо сказочным рисовался нам окружающий мир, когда мы юношей с превеликим удовольствием вступали на шаткий путь нашей жизни.

Какая прямо волшебная панорама расстилалась тогда перед нашим невинным взором.

Весь мир, нам казалось, наполнен счастьем, любезностью, удачами и чем-нибудь вроде этого. Каким-нибудь упоением.

Мужчины представлялись мыслителями. А женщины в нашем воображении рисовались вроде каких-то бравурных испанских певичек, которые то и дело поют, хохочут и выпивают. И кругом них только и происходит, что свадьбы, танцы, журфиксы и поцелуи.

Изредка там, мы думали, совершается что-нибудь неприятное — пожары там или обмороки. И снова опять журфиксы. Пляски. И так далее.

4. Но вот прошло, конечно, очарование юности. И все оказалось, как говорится, совсем напротив.

Так сказать, глазами разума мы имели неосторожность взглянуть на окружающий ландшафт. И вдруг, как в сказке, в одно мгновенье исчезли все эти волшебные картинки. И поблекли пестрые краски. И пропало все, от чего мы было пришли в такой неописуемый восторг.

Как сон все это исчезло, погасло и прекратилось.

И от этого нам стало так досадно, что мы прямо даже не можем вам и выразить.

Об этой досаде в свое время прекрасно выразился один наш славный поэт. Он так воскликнул, говоря о прошедших днях своей юности. Вот как он сказал об этой неудаче с чувством досады, с крайней растерянностью и с дрожью огорчения. Вот его слова:

— Жизнь моя, — воскликнул он, — иль ты приснилась мне! Словно, — говорит, — я весенней, гулкой ранью Проскакал на розовом коне[767].

5. Да, это очень прекрасно сказано.

Буквально как на розовом коне, мало чего понимая, проскакали мы по цветущим полям нашей юности.

А когда стали кое-что понимать, то увидели, что все не так-то распрекрасно, как это нам казалось с седла нашей розовой сивки. И все эти розовые картины, которые рисовались нам, оказались совершенно иными. Кроме пожаров и обмороков, кругом были огромные неудачи. И эти огромные неудачи буквально переполняли нашу дореволюционную страну.

И даже наш прекрасный, но лирический поэт того времени, хотевший видеть главным образом цветы, луну и букеты, однажды так воскликнул:

И низких нищих деревень Не счесть, не смерить оком!.. О нищая моя страна, Что ты для сердца значишь? О бедная моя жена, О чем ты горько плачешь?[768]

Однако закончим наши лирические вступления и перейдем к делу.

6. И вот, по примеру прошлых отделов, открываем мы историю, чтобы, конечно, поглядеть, как там у них раньше было насчет этих самых неудач. И откуда они, собственно, возникали, эти неудачи? Не от глупости ли? А если не от глупости, то это, может, и поправимо.

И вот глядим в историю. Перелистываем ее туда и сюда. Средний мир. Древние века. Халдея там. Финикия. И мало ли там чего. Персия. Сиам.

И видим прямо нечто удивительное.

То есть, кроме неудач, у них как будто мало чего и бывало. Нищие бродят. Прокаженные лежат. Рабов куда-то гонят. Стегают кнутом. Война гремит. Чья-то мама плачет. Кого-то царь за ребро повесил. Папу в драке убили. Богатый побил бедного. Кого-то там в тюрьму сунули. Невеста страдает. Жених без ноги является. Младенца схватили за ножки и ударили об стенку… Как много, однако, неудач. И какие это все заметные неудачи.

Вот как один ученый русский поп сказал в 1734 году[769]. Он так сказал о знаменитой тайной канцелярии, которая учиняла жестокую расправу с царскими врагами. Он сказал на своем дурацком наречии:

«Ежели бы перстом руки изрыть частицу земли на месте оном, то ударила бы из нее фонтаном кровь человеческая».

И вот, окончательно соскочивши с розового коня, давайте коснемся этого мотива.

7. Да! Из всех чертовских неудач, рассыпанных на каждой странице истории, наибольше всего нас может поражать какая-то, прямо скажем, бешеная жестокость по отношению к своей же подчиненной публике.

То есть, это прямо в другой раз как-то даже плохо укладывается в голове. Все-таки встречаются милые люди. И вдруг там читаем — целую семью запихали в клетку к медведям.

С другого там сняли кожу. Этому отрубили руку. Отрезали нос. Прибили гвоздем шляпу к голове. Посадили на кол.

Английский посол Горсей[770] пишет в своих записках (в 1578 году):

«…А Тулупова посадили на такой длинный кол, что тот вышел около затылка. И пятнадцать часов князь Тулупов мучился и разговаривал со своей женой».

Другого «правонарушителя», доктора Емельяна Бомельню, Иван Грозный приказал сжарить на вертеле. И медика привязали к деревянному шесту и медленно жарили, поворачивая шест. Потом еле живого бросили в сарай на солому.

8. Знаменитую красавицу Лопухину[771] и ее подругу (1743 год) били кнутом на площади в Петербурге и потом, по приказанию императрицы Елизаветы, «урезали» языки. И, когда Лопухина не давалась палачу, тот схватил ее за горло, потряс и, вытащив рукой язык, отрезал его щипцами. Эта Лопухина уже старухой вернулась из ссылки. И всех при дворе удивляла своим мычанием. Так пишет госпожа история.

Может быть, впрочем, прекратить эти неприятные речи?

Нет, просьба потерпеть еще немного. Но все-таки извольте прочесть еще небольшой отрывок. Иначе не поймете, чего такое — неудача.

Наиболее распространенная пытка в России была такого рода. У обвиняемого позади связывали руки в опущенном состоянии и привязывали веревку к ним. И эту веревку перекидывали через блок, укрепленный на потолке. Потом этой веревкой тянули руки вверх. Причем по мере подтягивания руки выворачивались из плеч. При этом чаще всего обвиняемого подпаливали на медленном огне или били кнутом.

9. Весьма часто, вплоть до середины XVIII века, обвиняемых закапывали в землю, оставляя над землей только голову. Это была весьма мучительная смерть, которая наступала на четвертый, а то и на пятый день. Иногда вешали за ноги или за ребро. А также вплоть до XIX века четвертовали.

Один шведский офицер, присутствовавший при казни четвертованием изменника Паткуля[772] (при Карле XII[773]), застрелил этого преступника. Он не мог выдержать картины этой казни. Сначала Паткулю отрубили одну руку и одну ногу, потом другую руку. Но он еще был жив и взглянул на офицера такими глазами, что тот выхватил пистолет и пристрелил его. За это Карл XII велел немедленно расстрелять офицера, что и было исполнено.

Но еще более свирепая казнь — колесование, при которой приговоренному раздрабливали все кости и ноги соединяли с головой. Эта казнь возникла в Риме и продолжалась по всей Европе вплоть до XIX века.

Может быть, прекратить эти речи? Может быть, перескочить прямо на исторические анекдотики?

10. Может быть, впрочем, господа, у вас неважные нервы, и вы не выдерживаете подобной моральной встряски? Может быть, вы страдаете мигренями или одержимы туберкулезом легких?

В таком случае мы прекращаем описание подобных дел. Надеемся, что у вас уже создалось некоторое представление о том, о сем.

Прямо, оказывается, очень было избранное общество. С одной стороны, это были даже тонкие люди, ценители красоты, господа положения, у которых почему-то расцвело искусство и особенно живопись. А с другой стороны, вот оно что. Как-то это странно. Не укладывается в голове.

Отчасти даже можно понять французского поэта Мюссе, который, вероятно, подумавши обо всех делах, воскликнул:

Проклята семья и общество, Горе дому, горе городу, И проклятье матери-отчизне[774].

Да, эти чертовские слова можно было произнести под бременем тяжких неудач и не видя, главное, никаких перемен в дальнейшем.

11. Итак, прекращаем описание этих свирепых дел. И переходим к более мягким историческим моментам. И к более легким пейзажикам и сценкам.

Но все же остается, так сказать, некоторый неприятный осадок. Какая-то горечь.

Поэт так сказал, усиливши эти чувства своим поэтическим гением:

Но все же навеки сердце угрюмо, И трудно дышать, и больно жить[775].

Насчет боли — это он, конечно, поэтически усилил, но какой-то противный привкус остается. Будто, извините, на скотобойне побывали, а не в избранном обществе, среди царей и сановников.

Вот, кстати, славный урок получают всякого сорта барышни, которые при наивности своего мировоззрения согласны воскликнуть: дескать, ах, они охотнее бы находились в каком-нибудь там поэтическом XVI столетии, чем в наше прозаическое время.

Вот вам, я извиняюсь, и поэзия, — глядите, за ребро повесят. Дуры.

12. Правда, глупость какая. Стремление к поэтическим идеалам. Вот там покажут кузькину мать.

Хотя это, с одной стороны, сама поэзия слегка туману напустила.

Розы и грезы, а насчет того, что за ноги вешают, — об этом поэзия барышням ничего не подносила.

В общем, извиняемся, что доставили вам сразу столько моральных затруднений. Но поскольку неудачи, так ясно, что приходится затрагивать то и се.

Итак, переходим к нормальным историческим новеллам о неудачах. В которых надеемся, что ничего такого вроде этого уже не будет. Но, конечно, гарантии не даем.

В общем, друзья, история знает огромное количество событий, связанных с неудачами. Но среди них одно небольшое событие прямо нас умиляет своей нетронутой простотой. И хотя это было давно, но случай этот и в наши дни приобретает некоторую, что ли, остроту. Он у нас может легко пойти под лозунгом — борьба с религиозным дурманом или что-нибудь вроде этого.

13. В общем, это было в древнейшие времена, когда процветали какие-то доряне. И они воевали тогда с афинянами. Но доряне, в общем, — тоже греки. И афиняне — греки. Уж об афинянах-то и говорить, конечно, нечего. Они тем более, конечно, греки. Это уж всем известно. Афины. И так далее. Тем не менее они между собой, эти греки, усиленно воевали. В древние времена бывала подобная неразбериха. Только факт, что у них была продолжительная война. Спарта и эти. Вообще передрались. Черт знает что такое.

А в Афинах был царь, носивший, наверное, чисто греческое имя Кодр[776].

И вот сидит однажды этот Кодр на позициях в своей военной палатке и размышляет, как бы ему там получше завоевать, что ли, этих самых дураков, дорян. И вдруг ему докладывают, что знаменитый спартанский оракул недавно сделал среди своих дорян интересное предсказание. Он сказал, что доряне непременно одержат победу. И только они в том случае проиграют войну, если они убьют афинского царя Кодра. Тогда, дескать, ожидайте поражения.

14. Кодр, услышав эти слова, прямо задрожал в своей палатке. И, безмерно любя свою Грецию, решил пожертвовать своей особой. Во имя, так сказать, своей героической родины.

И вот ночью он переоделся в другое платье, перешел в лагерь дорян и там затеял с одним солдатом ссору, в результате чего этого нашего героя и убили.

Скорей всего, с улыбкой на устах принял он эту кончину, — дескать, перехитрил вас, все-таки вы меня, доряне, убили. Теперь сдавайтесь согласно предписанию оракула.

Самое смешное в этой истории то, что доряне, убив Кодра, вдобавок еще одержали победу над его войсками и вскоре выиграли всю войну.

Так что лавры оракула сильно после того подмокли. И, главное, через него невинно пострадал наш доблестный царь Кодр, излишняя доверчивость которого и отчасти глупость завела его в такой тупик. В общем, подобная крупная неудача поистине бывает только раз в жизни.

Вот что значит доверять мошенникам и хиромантам.

Так дурак и помер. И даже, кажется, династия на нем прекратилась. Ну что это такое! Вот психопат.

15. Интересный случай неудачи испытал на себе также знаменитый и прославленный римский папа Борджиа Александр VI[777] (умер в 1503 году).

Не будем его здесь описывать. Всем известна его отрицательная личность. Отметим только, что подобные оригиналы и мошенники не раз бывали на папском престоле. Но этот был особенный. Он прямо как с цепи сорвался.

Главное, что всех нас в этом папе поражает, — это его любовь к убийствам. И он вообще ни перед чем не останавливался в достижении намеченных идеалов.

Это была, вообще говоря, довольно сильная личность. И он итальянскому народу очень много крови испортил своим бурным поведением.

У него вдобавок был еще сын Цезарь. Тот совсем был мошенник и вор. Так что они оба два — папа с сыном на пару, так сказать, лихо поработали там у себя, в Риме.

Вот, вообще, даже не понять. Эпоха Возрождения. Рафаэль[778] все-таки. Микель Анджело[779]. Леонардо да Винчи[780] работал, между прочим, у этого папы. И наряду с этим — такой исключительный папа. Как-то это даже странно с нашей точки зрения. А тогда, наверно, этому не так уж удивлялись.

16. Да, так вот в католической церкви происходили тогда некоторые волнения. Папа хотел объединить всю Италию под своей божественной властью. А другие стеснялись и не хотели этого. Вот Александр VI и горячился.

И он, главное, хотел устранить двух кардиналов, которые ему мешали. Он подсылал убийц, но из этого ничего пока не выходило. Тогда он пригласил их однажды к себе на именины. И тем отказать уже было неловко. Все-таки — папа.

И они, конечно, приехали.

А папа только этого момента и ждал. Он их решил отравить за ужином. И он в вино подсыпал какой-то сильный египетский яд.

И, чтобы у гостей не было сомнения, это вино в четырех одинаковых золотых бокалах принес на подносе кто-то там из лакеев. Какой-нибудь там мажордом. Торжественно, может быть, внес этот поднос в столовую. И папа любезно сказал: «Вот, — дескать, — друзья, нас тут — раз, два, три, четыре — вы оба и мы с сыном. Давайте же поздравим друг друга с именинами и выкушаем этот искрометный напиток. Ура!»

17. Или он чего-нибудь вроде этого сказал. И подмигнул лакею, — дескать, обноси, дурак, и станови перед каждым по их бокалу.

А надо сказать, что два бокала с отравой были чуть-чуть побольше в вышину. А которые два поменьше — те содержали в себе чистое вино.

А лакей, дурак, запарившись, перепутал и сунул кардиналам более маленькие кубки. А более возвышенные бокалы, конечно, схватили для себя папа с сыном.

Но папа-то еще понятно. Папа только отдал распоряжение и не знал, куда они всыпали отраву. Он на своих надеялся. Но насчет сына Цезаря — это прямо изумительно. Он сам засыпал яд и вдруг в последнюю минуту позабыл приметы. И потащил к губам отравленный напиток.

И папа, глядя на него, тоже за ним потянулся. И кардиналы с ними чокнулись.

В общем, факт, что они все четверо выкушали это вино. И вдруг у папы с сыном моментально глаза на лоб полезли. Сын говорит: «Папа, знаешь, кажется, мы ошиблись».

18. Кардиналы им говорят: «Что, — дескать, — с вами, папа с сыном?» Но те произносить слова не могут. И падают. И сын падает. И папа к черту под стол сползает.

Драма, конечно, скандал. Крики. И сразу все разъяснилось. Кардиналы задрожали задним числом. Стали на потолок зыркать и креститься о чудесном спасении. После чего подбежали к папе, но тот уже тихо лежит кверху брюхом и дышать не может.

А его сын, этот бешеный Цезарь, даром, что он тоже свое вино вылакал, все-таки, благодаря, может быть, своей молодости и нахальству, вскочил на ноги и пулей бросился куда-то там такое. Он моментально отыскал противоядие, принял его. Его хорошенько вырвало, прослабило, и он остался жив всем на удивление. После чего его хотели отдать под суд, но он сбежал за границу. И жил там исключительно хорошо, покуда вскоре не умер. Его там, кажется, наконец убили. Так что он достиг все-таки своей настоящей планеты.

А папа так и умер на месте. Вот это была неудача. Дурак какой.

19. Но это, конечно, скорей личная неперка, чем неудача.

А то бывают неудачи крупного значения. Какие-нибудь язвы общества и так далее. Или там проявление угодливости, низкопоклонства и что-нибудь вроде этого. Конечно, это тоже неудачи. Но уже в области характеров. Это уже общественные неудачи. То есть, это уже не пустяки вроде выше указанной ошибки — бокалы перепутали.

Вот, например, представьте себе такую сцену из римской жизни.

Римский император Тиберий[781]. Сначала он был ничего. То есть в своей молодости он был даже приятный человек. Во всяком случае не был подлец. Но под конец он испортился. У него голова от власти закружилась. И он наделал чертовские дела по своей жестокости. Его в Риме очень не любили. Но он на это плевал. Он сказал такую историческую фразу: «Пусть ненавидят, лишь бы подчинялись».

Но тем не менее в своей молодости он был ничего себе человек. Он даже, как отмечает история, горел лучшими намерениями. Особенно когда он был еще консулом. У него тогда были разные планы. И он любовно относился к людям. Как-то гуманно.

20. И, будучи в хорошем, чувствительном настроении, он однажды сказал за обедом:

— Вот, дескать, господа, мы пользуемся всем на свете и отличаемся хорошим здоровьем. А многие несчастные, может быть, тем временем хворают и умирают. Как это нехорошо. Я бы, — говорит, — хотел им посочувствовать. На днях, — говорит, — я непременно объеду все больницы и поговорю с больными — кто в чем нуждается. Я, — говорит, — хочу прикоснуться к страданиям, чтобы хоть немножко облагородиться.

Тут окружающие, наверно, зааплодировали. Дескать, какое сердце, какие поступки — человек ездит по больницам и наблюдает разные там язвы и лишаи, будучи консулом.

Тиберий говорит:

— Ну что вы. Отчего же. Я даже завтра могу поехать.

И вот он, распаленный в своих лучших чувствах, действительно решил завтра же объехать все больницы.

Однако окружающее начальство, желая угодить Тиберию и желая доставить ему поменьше затруднений при подобном осмотре больницы, решило упростить это дело. И был отдан приказ — собрать всех больных в городском саду и разложить их там по роду их болезней.

Что, по словам римского историка Светония, и было на другой день исполнено.

21. Можно представить, какое волнение поднялось в больницах, когда пришло подобное распоряжение.

Многие заведующие больниц бросились, конечно, куда-нибудь там в ихнее управление. Начали доказывать. Горячиться. Дескать, что это не представляется возможным. И где же транспорт взять и так далее. И тем более многие больные у нас довольно плохо себя чувствуют — они хворают. А кое-кто плохо даже передвигается. Которые ослабшие или с тифом. Как же так, господа, взять их и всех, что ли, свалить в саду? Или что? Объясните распоряжение. Конечно, если вы настаиваете. Мы не возражаем. Тем более, если это приказ, то мы понимаем, что его надо исполнить.

В общем, медицинские работники, вздыхая, и шипя, и перекидываясь обывательскими фразами, бросились назад по своим больницам и стали там готовить больных к передвижению.

И, значит, вскоре, под барабанный бой, двинули их к городскому саду. Где и стали всех располагать там по группам. Или, как Светоний говорит, — по роду заболеваний.

То есть, наверно, чахоточных посадили с чахоточными. Подагриков к подагрикам. А ревматиков живописной группой расположили под деревом. А хворающим воспалением легких велели лечь около бассейна, чтобы они могли освежаться и утолять жажду. И так далее.

Засим все стали ожидать. Заиграла музыка. Подагрики и роженицы подтянулись и выглядели молодцами.

И наконец раздались голоса: «Несут». И Тиберий, окруженный друзьями, сияющий и молодой, предстал перед трепещущей медициной.

22. К чести его надо сказать, что эта живая картина в городском саду ему не понравилась.

То есть сначала он от изумления двух слов не мог произнести.

Один из начальников говорит:

— Собрали их всех в саду-с. Чтоб, так сказать, вам не трепаться по разным учреждениям.

Тиберий говорит:

— Да, но как же так, господа? Собрать их всех в одну кучу… Как-то странно.

— Отчего же странно? Собрались в одну кучу, чтоб, так сказать, вы могли бы сразу лицезреть, что к чему.

Тиберий говорит:

— Да, но, может быть, они не хотят этого… Может быть, они больные. Вон как они у вас болезненно смотрят.

— Отчего же не хотят? Они очень хотят. Только они перед вами стесняются. Вот они и смотрят слегка болезненно. А так-то до вас они у меня тут диски кидали. И хоть бы что.

23. Тиберий говорит:

— Да нет, я ничего не говорю, только почему они такие бледные. Что они, больные у вас, что ли?

— Хворают-с. Вот они и побелели. А так-то они ничего еще. Крепыши.

Тиберий говорит:

— А врачи-то что же говорят?

— А врачи прямо на седьмом небе от удовольствия. Они говорят: сколько лет ждали, чтобы это, наконец, было, и вот это случилось. Они выражают вам благодарность за это решение. Они говорят, что только после этого они почувствовали настоящее внимание к медицине. А то прямо находились все равно как сироты. Тосковали. И вдруг теперь могут отыграться. А в крайнем случае можно, конечно, отдать распоряжение, чтобы они обратно возвращались. Если вы уж насмотрелись на картины человеческого страдания.

Тиберий говорит:

— Пойду, что ли, извинюсь перед больными.

И, подойдя к больным, стал перед ними извиняться за излишество и за бездушный бюрократический перегиб, допущенный со стороны начальства.

И, по словам историка Светония, «он даже извинился перед людьми самыми маленькими и неизвестными».

В общем, снова загремела музыка. Больные подтянулись. И наш Тиберий, покачивая головой и вздыхая, вышел из сада в сопровождении восхищенных друзей.

Сия история говорит о том, как иной раз возникают неудачи, с которыми во все времена следует горячо бороться путем сатиры и просвещения.

24. Но это что. Вот был еще более крупный случай неудачи. В 1740 году в Европе стало известно, что некий великий герцог тосканский Франц Стефан[782] продает дивный брильянт.

Дело в том, что этот герцог вел войну с Испанией. И вот он сильно поиздержался. И теперь ему дозарезу нужны были деньги.

И вот он стал продавать свой лучший брильянт.

А брильянт этот действительно был исключительный, дивной красоты. И он был очень громадный. В нем было сто тридцать четыре карата.

То есть, ювелиры говорят, что это что-то особенное. Они говорят, что только три или четыре алмаза есть крупнее этого. Один какой-то фантастический алмаз в триста шестьдесят карат[783] у султана на Борнео. Затем в двести семьдесят. Такой какой-то под названием «Великий Могол»[784]. Затем французский алмаз в сто тридцать шесть карат[785]. И, наконец, наша стекляшка в сто тридцать четыре карата.

Так что можете себе представить, что это был за камешек.

И вот он вдруг продается.

25. Конечно, началось волнение среди царских особ.

Каждому царю небезынтересно такой алмаз в свою корону поставить. А герцог торгуется. Ему дают полмиллиона, но это ему мало.

А на этот алмаз очень исключительно разгорелась наша русская императрица Анна Ивановна со своим Бироном[786]. У ней там был брильянтик в ее короне, но небольшой, в пятьдесят три карата, а ей непременно хотелось этот вдеть. Ей казалось, что это ей пойдет. К ее внешности. А сама-то она, как говорят современники, была солидная, расплывчатая дама с рябоватым лицом и с красноватыми глазами. И мы так думаем, что это навряд ли ей могло пойти.

Но поскольку она русская императрица, то она была не ограничена в своих дурацких фантазиях. И вот она стала покупать этот камень.

Ах да, в русской короне был еще один громадный брильянт в сто девяносто три карата. Но он был куплен уже в дальнейшем, при Екатерине II[787]. А наша дама проживала как раз до этого факта. Так что она, естественно, расстраивалась, что не захватила эту будущую эпоху с более крупным камнем.

А герцог, видя, что она так расположена покупать, не будь дурак, спросил с нее миллион.

26. Еще полмиллиона она могла наскрести, но всей суммы у нее не было. Тогда она ему сказала следующую историческую фразу:

«Я вам даю, герцог, полмиллиона и вдобавок еще пятьдесят тысяч русского войска, чтобы вы могли продолжать войну с Испанией».

У герцога задрожали коленки от волнения, и он уже хотел соглашаться, но тут вмешалась Австрия и дала герцогу два миллиона в долг, только чтобы он не путался с русскими.

И герцог сказал нашей даме: «Алмаз я больше не продаю. Он у меня остается в короне. С тем и съешьте».

Так она алмаза и не купила. Наверно, ревела. Корова.

Но тут, конечно, неудача не в том, что у ней покупка не состоялась. А в том, что пятьдесят тысяч русских мужиков могли бы пойти драться с Испанией. Пятьдесят тысяч здоровых русских парней могли бы лечь на полях за один дамский каприз рябой бабы.

Какая неудача, что этим делом так легко можно было распоряжаться. Впрочем, такие неудачи все время случались в нашей славной истории.

Нет, какая скотина. «Пятьдесят тысяч мужиков, — говорит, — господин герцог, я вам даю». Надо, братцы, хорошенько понять эту фразу. И потом уже говорить о политике.

27. Из больших неудач можно также сосчитать — в свое время неудачное отношение к поэзии.

При той же Анне Ивановне жил в России такой небезызвестный поэт Тредьяковский[788].

Как поэт он ничего особенного из себя не представлял. Но все-таки стишки там кое-как кропал. Что-то такое:

Стрекочущу кузнецу в зеленом блате сущу, Ядовиту червецу по злаку ползущу.

Как-то у него так оригинально выходило. И для своего времени он считался ничего себе. Одним из крупнейших поэтов. Вроде, что ли, Уткина[789].

Но человек он тем не менее был не особенно приятный. Вернее, он был большой интриган и льстец. На что его толкала, наверно, мрачная эпоха. А человек он был довольно ученый. И не без образования. В общем, симпатии наши на его стороне.

Но это между прочим. В общем, живет себе поэт. Пишет стихи. Вдруг его вызывают к министру.

28. Министр Волынский[790] ему говорит:

— Вот что, друг, тут у нас по распоряжению императрицы будет происходить шутовская свадьба. Мы женим нашего придворного шута Голицына с одной карлицей. Так вот нам надо, чтоб ты написал стишки по поводу этого забавного бракосочетания. И поскольку ты поэт, то мы ожидаем от тебя расцвета творчества на этот счет.

Тредьяковский, конечно, стал отнекиваться, но министр ему сказал:

— Тогда я попросту велю тебе написать, и кончен бал. Не надо с министром спорить.

Поэт говорит:

— Свое поэтическое дарование я не намерен разбазаривать на такие дела. Подыщите себе другого поэта.

Историки говорят, что министр задрожал от гнева и стал по щекам бить поэта. Как тогда говорилось: «Из собственных ручек набил морду». Потом, побивши, велел посадить его под арест, и злосчастного поэта взяли под микитки и увели в караульную. А министр ему на прощанье сказал:

— До тех пор тебя, негодяя, не выпущу наружу, пока ты мне не сочинишь каких-нибудь хорошеньких стишков.

29. На другой день поэт все-таки, сидя в караульне, сочинил стихи. И эти стихи вошли, так сказать, в железный фонд русской поэзии. Они стали историческими стихами. Вот они:

Здравствуйте, женившись, дурак и дура. Теперь-то прямое время вам повеселиться. Теперь-то всячески, поезжане, должно беситься.

И так далее. Собственно говоря, по справедливости, надо было бы после написания этого стихотворения наколотить морду поэту. Но министр поторопился. И он до написания потрудился. И тем самым, так сказать, поступил отчасти педагогически.

Из чего мы можем заключить, что время для расцвета поэзии было не совсем такое, что ли, удачное.

Между прочим, этот министр, побивши поэта, также потерпел неудачу.

Он чем-то не угодил Бирону и сложил свою пылкую голову на плахе. Его пытали. Отсекли правую руку, а потом голову.

Вот какие бывали неудачи как в поэзии, так и в прозе.

Теперь, как говорится, в заключение нашего концерта из новелл — послушайте вальс Штрауса[791] «Жизнь художника».

Ах, это очень трогательная история!

30. Эта сентиментальная новелла будет о В. П. Боткине[792], который проживал в России в середине XIX века.

Он был, между прочим, друг Белинского и Некрасова. И сам он занимался литературой — критиковал, писал стихи и еще что-то такое.

Человек, говорят, был тончайшей души. Он был эстет. Он восхищался перед красотой. Любил музыку. Декламировал стихи. Увлекался хорошенькими дамами. И так далее. Он писал: «Главная задача писателя — развивать в читателе эстетические вкусы».

Поэтесса Авдотья Панаева[793], то есть она не поэтесса, а подруга поэта Некрасова, так о нем выразилась в своих записках:

«Он был тонкий ценитель всех изящных искусств».

Вот каков был наш герой.

31. Такие эстеты, между прочим, нередко бывали среди обеспеченных русских интеллигентов и помещиков.

А наш Боткин хотя и не был помещиком, но имел в банке капитал. Он жил себе на проценты. Его папа держал чайную фирму. И оставил нашему Василию Петровичу сто пятьдесят тысяч золотом. Худо ли!

Так что у него денег было много. Но он капитала не трогал и даже процентов не проживал. Он скупился. Он копил деньги. Сам не зная для чего. И жил больше чем скромно.

Панаева говорит, что он был до крайности расчетлив. Он, например, считал, сколько конфет осталось в коробке. И если хоть одна пропадала, он устраивал крики и скандалы своим лакеям.

В Париже он, попив кофе, имел привычку прятать в карман оставшийся сахар.

А когда раз в Париже он, под пьяную лавочку, дал кокотке сто франков, так он неделю не мог успокоиться.

Но тем не менее он был эстет и любил красоту, в чем бы она ни выражалась.

32. И вот ударило нашему эстету пятьдесят четыре года. И он стал хворать.

У него открылись боли в правом боку. И, кроме того, у него ослабла нервная система от постоянного восхищения перед красотой.

Короче говоря, он ослаб и стал прихварывать.

И он в первый раз тогда подумал, что все люди смертны. А то он думал, что это все время так и будет. Красота и так далее. И вдруг — нет.

Он подумал: «Живу пятьдесят четыре года. Начинается старость и все такое. А как я жил? Я составил громадный капитал. И жил, как скотина. Скупился и урезывал».

И, так подумавши, он стал лихорадочно растрачивать деньги.

Он нанял дивную квартиру в девять комнат. И стал обставлять ее с неслыханной роскошью.

Но когда он въехал в эту квартиру, — он еще больше захворал. И даже не мог устраивать балов, ради чего он, собственно, и переехал в эти апартаменты.

33. Тогда он стал доставлять себе удовольствие в питании. Он стал обжорой. Он нанял лучшего повара. И заказывал какие-то потрясающие блюда. Но вдруг желудок его перестал работать. И он мог только высасывать сок из бифштекса.

Тогда он стал скупать картины лучших мастеров. Но тут ударило самое большое горе — и он вдруг ослеп. И не мог больше любоваться шедеврами, которыми он увешал свои стены.

Тогда он нанял француженку, чтобы та читала ему романы. И сидел в креслах вялый и слабый, еле слушая, чего ему читали.

И, когда однажды к нему зашел Панаев, он с отчаянием ему сказал:

— Знаешь, Иван Иванович, ведь я даже еще не прожил процентов. Вот что меня побивает.

Вскоре он умер. И никто о нем не вспомнил. И только Панаева о нем написала: «Он был скуп, мелочен и трус». Вот вся память, которая осталась от ценителя искусства. Какая неудача!

34. Кстати, если вы заметили, мы неожиданно перебрались с вами поближе к жизни писателей и поэтов.

Это, конечно, понятно. Мы это знаем. И нам это доступно пониманию.

Так что так и будем продолжать. В том же духе. Как через каплю воды можно сообразить кое-что о воде, так и через эту группу мы можем увидеть, как вообще бывало.

Но, конечно, новелл вам больше рассказывать не будем, а снова, по примеру прошлого отдела, устроим «Смесь». Из жизни писателей и поэтов. А вы уж, благодетели, обдумывайте сами эту смесь. Приучайтесь к самостоятельному мышлению. Вот эти мелочишки:

• Гаршин[794], уже будучи известным писателем, принужден был взять место приказчика в Гостином дворе, в писчебумажном магазине.

• Знаменитый философ Спиноза[795] жил тем, что полировал стекла для оптических инструментов. Умер от чахотки в 1677 году.

• 16 апреля 1852 года Тургенев[796] был посажен на съезжую за статью о Гоголе.

35. Надеждин[797] писал об «Евгении Онегине» Пушкина в 1830 году: «Ветреная и легкомысленная пародия на жизнь. Мыльные пузырьки, пускаемые затейливым воображением. Талант его слабеет».

• Булгарин[798] о Пушкине: «Ни одной мысли, ни одного чувствования, ни одной картины, достойной воззрения. Совершилось падение».

• Вольтер высмеял герцога Рогана с его высокомерием. Герцог велел своим лакеям прибить Вольтера. Что и было исполнено. Вольтер вызвал герцога на дуэль. Но тот отказал, так как Вольтер не был дворянином.

• Знаменитый историк Полибий[799] был продан в рабство и увезен из своего отечества. Погиб от нужды и лишений.

• Автор «Робинзона Крузо» Дефо[800] за сатирическую статью был (1703 год) приговорен к тюремному заключению. Сутки он провел привязанный к позорному столбу на площади. Проходящие обязаны были в него плевать. Дефо было тогда сорок два года.

• Автор «Дон Кихота» Сервантес[801] попал в плен к морским разбойникам. Был продан в невольники в Алжир. Там ему отрубили левую руку. Выкупили родственники. Последние годы жизни был сборщиком податей. Ходил по деревням. Умер в нищете в 1616 году.

36. Передохнем немного. А то сразу как-то слишком много неудач.

Нам исключительно жалко Сервантеса. И Дефо тоже бедняга. Воображаем его бешенство, когда в него плевали. Ой, я бы не знаю, что сделал!

А каково Вольтеру? Тоже можно представить, какой злобой он пылал к этому негодяю герцогу.

А Булгарин — подлец. Свиная душа. Как это, правда, часто бывает, что такие ошибки совершались в оценках. Вот где тоже кроются ужасные ошибки и неудачи. Например, взгляните, что писали о Гоголе его современники.

• Сенковский[802] писал: «Я обожаю чистоту — ваши зловонные картины поселяют во мне отвращение…»

• Н. А. Полевой[803] о «Мертвых душах»: «Начнем с содержания — какая бедность».

• «Северная пчела»[804] о Гоголе: «От Гоголя много ждали. Но он разрешился ничтожными „Мертвыми душами“».

• Из критических статей: «Гоголь не хочет возвыситься хоть настолько, чтобы не уступить Поль де Коку[805]».

37. Писатель Дружинин[806] писал о себе: «Я всегда буду в первых рядах литературы».

• Кукольник[807] сказал: «Кукольника оценит потомство».

• Пушкина называли «поэтом легкого жанра», а Баратынского — «поэтом мысли».

• Дрянного и сейчас неизвестного поэта Тимофеева[808] критика назвала: «Русским Байроном, который может соперничать только с Гете».

• Величайший украинский поэт Шевченко[809] был арестован и отдан в солдаты. Был выслан в Омск.

• Достоевский[810] был приговорен к смертной казни. Пять минут стоял с завязанными глазами, ожидая повешения. Эта казнь была заменена каторгой.

• Поэт Леонид Семенов[811] (друг Блока) за революционную деятельность был избит до полусмерти городовыми в полиции.

• О смерти поэта Лермонтова, сосланного на Кавказ, Николай I сказал: «Собаке — собачья смерть»[812].

Не беспокоит? Тогда пойдемте дальше.

38. Знаменитый греческий философ Диоген[813] уже в преклонном возрасте был продан в рабство на остров Крит.

• Не менее знаменитый баснописец Эзоп[814] был до того беден, что сам себя продал в рабство, чтобы расплатиться с долгами. Ему тогда было тридцать лет. Он был маленький и горбатый.

• Знаменитый итальянский философ Джордано Бруно[815] был сожжен на костре за «еретическую философию».

• Несколько сот афинских матросов и торговцев разбирали дело Сократа[816]. Они приговорили его к смерти за его неправильные философские воззрения.

• Философ Платон был продан в рабство на остров Эгину. Нашелся почитатель, который выкупил Платона за тридцать мин. Платону было тогда сорок пять лет.

• Испанский поэт Серран де Красто[817] за сатирические и вольные стихи просидел в тюрьме десять лет. Священный трибунал заставил его присутствовать при казни сына, которого удушили и сожгли на костре.

• Испанский драматург Антонио Сильва[818] был сожжен на костре 19 октября 1739 года. В тот же день в театре шла его пьеса «Гибель Фаэтона».

• Знаменитый писатель Чернышевский[819] после двух лет сиденья в тюрьме был приговорен к четырнадцати годам каторги на рудниках.

39. Русский писатель Полежаев[820] за одно стихотворение был сослан в солдаты. За самовольную отлучку просидел год в тюрьме, закованный в кандалы. Приговорен был к прогнанию сквозь строй. Умер тридцати трех лет.

• Русский писатель Радищев был приговорен к смертной казни. Казнь была заменена вечной ссылкой.

• Л. Н. Толстой[821] был предан анафеме. Раз в год во всех церквах торжественно провозглашалась анафема трем лицам — Мазепе[822], Гришке Отрепьеву[823] и нашему великому писателю.

• Писатель Ник. Успенский[824], находясь в крайней бедности, давал цирковые представления в трактирах. Зарезался бритвой.

• Писатель Марлинский (Бестужев)[825] был приговорен по делу декабристов к смертной казни. Казнь заменена ссылкой на двадцать лет. Погиб в стычке с горцами — был изрублен шашками.

• Мраморная церковь в Петербурге, начатая при Екатерине II, достраивалась при Павле кирпичом. Поэт Акимов написал такие стихи:

Се памятник двух царей, Обоим столь приличный: На мраморном низу Воздвигнут верх кирпичный[826].

За это четверостишие поэту отрезали уши и язык и сослали в Сибирь.

40. Руссо[827] за книгу «Эмиль» был приговорен к тюремному заключению. Бежал в Англию.

• Бомарше[828] после представления своей пьесы «Свадьба Фигаро» был арестован и посажен в тюрьму. Людовик XVI[829], играя в карты, написал приказ об аресте на семерке пик.

• Книга Вольтера «Философские письма» была сожжена рукой палача. Сам Вольтер бежал за границу.

• Итальянский философ Кампанелла[830] пишет: «В последний раз моя пытка продолжалась сорок часов. Туго перевязанный веревками, разбившими мне кости, подвешенный над острым колом, я потерял двадцать фунтов крови и чудом остался жив».

В своем учении он проповедывал общность имущества.

• Знаменитый Посошков[831], написавший (при Петре I) свое «Рассуждение о богатстве», был посажен в тюрьму, и там его держали до смерти.

• Итальянского поэта Торквато Тассо[832] без всякой вины герцог д’Эсте продержал семь лет в тюрьме.

41. После побед римлян многие греческие философы были привезены в Рим, где и продавались в рабство. Римские матроны покупали их в качестве воспитателей к своим сыновьям. Чтобы продаваемые не разбежались, торговцы держали их в ямах. Откуда покупатели их и извлекали.

• Замечательный писатель протопоп Аввакум[833] писал (в 1678 году): «Меня взяли со стрельцами и на чепь посадили ночью. И на чепи кинули в темную палатку, и сидел три дня, не ел, не пил… Никто ко мне не приходил, только мыши и тараканы, и сверчки кричат, и блох довольно».

Его как еретика сожгли вместе с его единомышленниками.

• Знаменитый русский народный поэт Кольцов[834], умирающий, лежал в ужасных условиях, в проходной комнате, забытый всеми. Причем в квартире происходила чья-то свадьба. Поэт писал в 1842 году: «Все начали ходить и бегать через мою комнату. Полы моют то и дело, а сырость для меня убийственна. Трубки благовонные курят каждый день… У меня образовалось воспаление в правом боку. Потом — в левом. А в ту пору вечеринка… Прошу не курить — курят больше. Прошу не благовонить — больше…»

Поэт умер, когда ему было тридцать три года.

42. Хотели помолчать, но скажем пару слов. Последний факт уж очень характерный. Умирает прекрасный поэт. И такая сволочь кругом. И такая нищета. А в это же время какой-нибудь пустой дурак, продувная бестия, содержатель ларька или чайной, понятия не знал, что такое беда. Вот что может огорчить. Вот в чем одна из главных неудач у них, у капиталистов и трактирщиков.

А философы! Только представьте себе картину. Яркое солнце. Пыль. Базар. Крики. Яма, в которой сидят философы. Некоторые вздыхают. Некоторые просятся наверх. Один говорит:

— Они в прошлый раз скоро выпустили, а нынче что-то долго держат.

Другой говорит:

— Да перестаньте вы, Сократ Палыч, вздыхать. Какой же вы после этого стоик? Я на вас прямо удивляюсь.

Торговец с палкой около края ямы говорит:

— А ну куда вылезаешь, подлюга. Вот я тебе сейчас трахану по переносью. Философ… Ученая морда…

Черт возьми! Какие, однако, бешеные неудачи выпадали на долю мыслящей братии. Может, это случилось за то, чтоб поменьше думали, что ли. Наверно, так и есть. Прямо это как-то озадачивает.

43. Давайте совсем краешком глаза взглянем тогда на не писателей. Может быть, слегка отдохнем от неудач. Может, те немного интересней жили. Но вряд ли. Уже видать, так сказать, трухлявую походку жизни.

• Голштинский ученый Олеарий[835], побывавший в Москве в 1621 году, пишет: «Тут без меры дерут и скоблят кожу с простого народа».

• Светлейший князь Потемкин, приревновав капитана Щеглова к одной польской княгине, без суда сослал его в кандалах в Сибирь, где тот и пробыл пятьдесят два года.

• Секретарь саксонского посланника писал своему королю об Екатерине I[836]: «Она вечно пьяна, вечно пошатывается, вечно в бессознательном состоянии».

• Официально инквизиция была отменена всего лишь сто лет назад — в 1835 году.

• Николай I при посещении (в 1842 году) первой гимназии грубо сказал директору, указывая на одного из учеников: «А это что там у вас за чухонская морда?» Директор что-то пробормотал, на что Николай I добавил: «Первая гимназия должна быть во всем первой. Чтоб таких физиономий у вас тут не было».

• Когда Сиракузы пали, римские воины бросились по домам грабить. Два солдата вбежали в комнату к великому математику Архимеду[837]. Он чертил на полу фигуры. Это почему-то рассердило воинов, и они убили его, проткнув дротиком.

• Римский историк Светоний пишет о беззакониях Нерона: «Римлянин Пет Тразеа был осужден за его постоянное выражение лица недовольного педагога».

44. Великий астроном Галилей[838] был арестован священным трибуналом. Его заставили отречься от его научной «ереси». Отречение состояло в том, что великий философ, стоя на коленях в одной рубашке, то есть в одежде кающегося грешника, прочел перед собранием народа речь, сочиненную инквизиторами от его лица.

• Ивашка Култыгин (XVII век), работник Яузской мельницы, изобрел сани с парусом. За это его схватили и пытали — к чему он выдумал такие сани. Сани эти сожгли, а Култыгина побили батогами.

• Знаменитая помещица Дарья Салтыкова[839] запорола до смерти свыше ста своих крепостных.

• Продажа людей в конце XVIII века происходила в Петербурге на площади против Владимирской церкви. Где сейчас Кузнечный рынок.

• Объявление в «С.-Петербургских Ведомостях» за 1800 год: «На Васильевском Острову по Больш. Просп. под № 76 доме продаются мужской партной, забавной зеленой попугай и пара пистолетов».

• Цена крепостных в 1810 году: за рабочую девку — сто пятьдесят рублей, за мужика — двести рублей, за изрядно пишущего — триста рублей.

• Помещик имел право сослать крепостного в каторжные работы. Помещица Козлеянова сослала крепостного Сергеева на двадцать лет.

• По мнению историков, реформы Петра I уменьшили население России примерно на двадцать процентов.

45. В VII веке арабы, завоевав Египет, сожгли в Александрии замечательную, мирового значения библиотеку. В течение нескольких месяцев этой библиотекой отапливалась городская баня. Военачальник, отдавший распоряжение сжечь эту библиотеку, сказал: «В Коране и без того все есть».

• Царский министр путей сообщения Кривошеий[840] строил южную железную дорогу с таким расчетом, чтобы она прорезала его имение.

• Помещик Измайлов в 1810 году имел одиннадцать тысяч душ крепостных. Домашней челяди у него было восемьсот человек. Двенадцать девушек специально ходили за его законными и внебрачными детьми.

• Самоучка, инженер Торговатов, подал проект устройства туннеля под Невой. Александр I положил резолюцию: «Выдать ему двести рублей и обязать подпиской, чтоб он впредь прожектами не занимался».

• Несколько крестьян подали Павлу I на своих господ челобитную с жалобой на жестокое обращение. Павел положил резолюцию: «Дать каждому из жалобщиков столько ударов, сколько пожелают их господа».

• После покушения Каракозова[841] на Александра II портрет «спасителя» Комиссарова[842] носили по улицам. И каждого, кто не снял шапку перед этим портретом, нещадно избивали. Газеты приторным и елейным тоном писали: «Единый от малых сих сподобился сделаться орудием бога живого».

46. По отчету Можайской канцелярии за 1807 год, счетоводы получали жалованья три рубля в месяц, а некоторые чиновники от рубля до двух.

• Петербургский богач, владелец девяти домов, генерал Трофимов в конце каждого года выселял среди зимы до десяти процентов своих жильцов. Часть квартирантов изгонялась за неаккуратные платежи, часть — за политическую неустойчивость и за непочтительное отношение к домовладельцу. Трофимов говорил: «Я терплю убытки из принципа».

• Московский лабазник Сорокин сверх жалованья платил своим молодцам по десяти рублей, за что и выговаривал себе позволение — бить своих служащих под горячую руку.

• На каждую тысячу жителей Рима приходилось сорок тысяч рабов.

• Кичащиеся своим происхождением графы Гендриковы вели свой род от ямщика и конюха Гендрикова. Скавронские — от сапожника Скавронского[843], родственника «солдатской женки» Екатерины I. Светлейший князь Меньшиков был из денщиков. Несколько графских родов создала Екатерина II по линии своих любовников.

• По отчету тюремного ведомства за 1899 год в тюрьмах России находилось свыше ста десяти тысяч.

47. После 9 термидора[844] в Париже были устроены «Танцевальные вечера жертв». На этих вечерах могли танцевать только те, у кого родственники погибли на гильотине. Причем дамы танцевали в черных платьях и на шее имели узкую красную ленточку.

• Изменник Павзаний[845] спрятался в храме, где по закону нельзя было никого убить. Тогда афиняне решили замуровать преступника в храме. Первый камень обязана была положить мать Павзания. Что она и сделала.

• Мать декабриста Ивашева просила Николая I разрешения — поехать в Сибирь повидаться с сыном. Николай I на прошении положил следующую резолюцию: «Ехать может, с тем чтобы не возвращаться в Россию».

• Сын придворного лакея Мережковский и его жена Гиппиус[846] после революции бежали за границу, захватив с собой (по словам Ясинского) редчайшие документы по истории революции. Эти материалы предназначались для библиографического словаря, над которым Мережковский согласился работать.

• Последний ассирийский царь Сарданапал[847], живший в крайней роскоши, отдал распоряжение назначить огромную премию тому, кто выдумает новое наслаждение.

48. Из этого отметим следующее. Ассирийский царь остался при своих наслаждениях, и премии никто не получил. По-видимому, царь до всего дошел своим умом.

Что касается до количества рабов в Риме, то пропорция эта не так уж удивительна. При буржуазном строе на каждую тысячу торговцев, банкиров и влиятельных господ приходилось много больше «обслуживающего персонала» и лиц, коими можно почти всецело распоряжаться. Что хотя бы отчасти видно из поведения домовладельца Трофимова. А таких, извините, прохвостов у нас было куда ни плюнь.

А что у помещика Измайлова двенадцать нянь ухаживали за его детьми, то из этого ничего путного не получилось. Лихое его потомство, получив столь нежное и заботливое воспитание, скорей всего погибло в гражданскую войну во славу контрреволюции и за идеалы своего отца.

Вообще, прочитавши все эти мелочи, вам непременно может придти в голову фраза, которую в свое время игриво сказал Людовик XV: «Будь я на месте моих подданных, я стал бы бунтовать».

Ах, это было весьма неглупо сказано. И так оно, собственно, и случалось по временам.

С этой фразой, друзья, мы заканчиваем наше историческое повествование.

Вот что рассказывает история о неудачах.

49. Она рассказывает, что населению неслыханно неважно жилось. То есть до того неважно, что прямо приходится руками разводить и извиняться перед публикой за допущенные крайности. И знаете, — писатели-то как неважно жили. Мы думали, они там блаженствовали в свое время, а они — вон что. Философы, бедняги, тоже очень пострадали.

А рабы-то и всякие подчиненные. Ужас!

А насчет господ положения прямо приходится удивляться, как это у них не испортилось настроение от всех подобных картин. Другие бы давно физически и морально захворали от этих дел. Конечно, заболевания идут само собой среди мирового купечества. Многие у них ужас как ослабли и мечтают о конце культурной жизни. Им бы хотелось, как они говорят, вернуть далекие времена, когда народы шлялись в одних трусиках и охотились, может, на дикобразов. Об этих картинах они сильно вздыхают, танцуя и выпивая. А некоторые, наоборот, очень здоровы, и им ни хрена не делается.

Конечно, наша речь шла о прошлых веках и столетиях, и некоторые премьер-министры с высоты своей Европы нам могут, рассердившись, возразить: дескать, то было некультурное прошлое, а, дескать, в наши дни иные песни и другие картины, — просьба это не смешивать.

50. Но тем не менее мы все-таки отчасти это смешиваем, поскольку перед нашим взором примерно такая славная картина, которая возникла перед нами, когда мы не без трепета раскрыли учебник истории.

Нищие бродят. Сифилитики лежат. Война гремит. Чья-то мама плачет. Кому-то голову топором оттяпали. Богатый жрать не дает бедному, — зерно топит в море, чтоб цену не сбавлять. Невеста страдает. Жених без ноги является. Книги сожгли, непригодные какому-нибудь правительству («в Коране все есть»). Кого-то там пытали. Потом в тюрьму сунули. Резиновой дубинкой избили. Бедняк хнычет. Богатый чарльстон танцует и забавляется.

Нет, честно говоря, почти те же самые неудачи, господа премьер-министры.

Может быть, единственно научились шибче ездить по дорогам. И сами бреются. И радио понимать умеют. И стали летать под самые небеса. И вообще — техника.

А так в смысле отношения друг к другу все почти без особых перемен. И сердечно бы рады признать в этом что-нибудь особенное, но не выходит, господа, не сердитесь. Конечно, оно некоторое моральное улучшение есть — в смысле того, что, например, публичных казней не устраивают. Но, может быть, это идет за счет нервной слабости. Что-с?

А что некоторые там писатели виллы себе покупают на Средиземном море, то это отчасти и раньше было. И кто, например, не ссорился с римским папой, тот мог довольно прилично жить и с великими почестями имел возможность помереть.

А прекрасные слова насчет техники, — что она улучшит отношения между людьми, — не оправдались. И в этом приходится с горечью сознаться.

51. А что касается как у нас, то, конечно, у нас неудачи имеются. Все-таки прошло не так-то уж много лет после перестройки. И у нас, естественно, имеются самые разнообразные неудачи. Но у нас тем хорошо, что они уже исчезают. А некоторые неудачи у нас, например, уже давно исчезли. Например, хотя бы у нас лучше других живет не тот, который, например, умеет лихо продавать нитки, и не тот, который может вовремя купить картофель с тем, чтобы его потом с надбавкой перепродать, как все это бывает за границей, а тот, который умеет изумительно работать, имеет способности, играет на рояле, танцует или может петь. Или там, что ли, он хорошо декламирует, рисует и так далее. Или к науке он имеет талант, или, наконец, он хорошо летает, или беззаветно любит свою родину.

А через это со счетов жизни снята одна из самых опасных неудач. С чем мы всех и поздравляем.

А что касается некоторых других вопросов, то, конечно, еще случаются неудачи. И от этого у нас не отказываются. И с этим борются.

52. Мы, знаете, как-то лежали вечерком в гамаке и думали о себе: какие, например, неудачи имеются ну вот хотя бы в нашей личной жизни.

Стал думать. Сначала в голову лезла всякая мелкая чушь. Так что даже подумалось: уж не впал ли я, чего доброго, в мещанство.

Вот, подумал, завтра на работу надо слишком уж рано вставать. Неохота. Радио у соседей гремит до поздней ночи — не высыпаюсь. Жена все время денег требует — надо, говорит, долги платить. А это не так-то легко достается. Управдом стал что-то высказывать неудовольствие насчет антисанитарии. То есть, говорит, грязно. Придирается. Не уважает меня как человеческую единицу. Но сам любит, чтоб его уважали и хвалили. Тогда еще ничего. Интересовался бы осенью поехать в Ялту, но неизвестно, что завтра будет. Родной сестре ударило сорок лет — муж ее бросил, женился на молоденькой. Она горюет. И ее настроение нам передается. Приволокнулся за одной особой — муж хочет ее с квартирной площади погнать. Пришлось отказаться от чувства к ней.

Вот какие мысли нам являлись, когда мы, лежа в гамаке, стали подумывать о недочетах личной жизни.

Но эти недочеты, в сущности, невелики. Это сравнительно мелкие бытовые неудачи, и они с каждым могут случиться. В этом нет ничего особенного.

53. А если с кем-нибудь и бывает более крупная неудача, то, может быть, он и сам виноват. Или уж очень он глуп. А которые умны и на неудачу наскочили без вины, то, значит, попросту с ними было недоразумение. И оно рассеется. А если и не то и не другое, то, значит, о чем же и толковать.

Из неудач: родственники тоже вот как-то в последнее время взбесились. Некоторые не так высказывают свои чувства, как это происходило в прежние времена. Родственники стали более прохладно относиться к факту, например, вашей кончины или заболевания. Раньше, ожидая подачки, вздыхали, окружали родственным кольцом заболевшего. А нынче, когда заболевшие вылезли из собственных экипажей и поперли пехтурой и поехали в трамвае, и у всех на морде появилась надпись: «Оставь надежду навсегда»[848], — это любезное внимание прекратилось. Слабых и одиноких это может устрашить и повергнуть в пучину меланхолии, но сильные могут воскликнуть: это к лучшему.

Конечно, оно еще с непривычки как-то странно беседовать с такими родственниками. Но можно попривыкнуть. И даже оно гораздо лучше. По крайней мере видишь, с кем имеешь дело. И видишь, кому и как надлежит исправлять свои характеры, пошатнувшиеся от времени и объективных причин.

54. Пришло, в общем, время терять фальшивые иллюзии. Пора расстаться с этим, чтоб взглянуть в лицо настоящей жизни. А которые интуристы не захотят взглянуть, то, может быть, их устраивает такая покупная и продажная любезность их родственников. Может, это им нравится.

Вот где, черт возьми, каверзный для них вопрос.

И вот каким фальшивым ключом они открывают двери, чтобы войти в рай своей буржуазной жизни. И это тоже у них одна из главных и непоправимых неудач.

В общем, заместо отвлеченной болтовни о том, о сем, давайте перейдем к делу. И давайте критически взглянем на наши неудачи, с тем чтобы от них в дальнейшем отказаться, если они нас не вполне устраивают.

Но, может быть, они отчасти пережитки прошлых дней, и они уже уходят? Тогда мы с ними любезно распрощаемся и поторопим их поспешить к выходным дверям.

55. А если встретим неудачу, от которой нынче не уйти, то воспылаем надеждой, что она у нас ненадолго задержится. Как сказал философ: все течет, и ничто не пребывает на месте[849]. Но пока в прошлом, как вы сейчас это видели, все больше текла дрянь и грязь российской жизни. Так что сколько бы она ни текла и ни не пребывала бы на месте, она бы нас с этим философом никак не устроила. Поскольку — теки не теки — все была бы неудача.

Но в силу того, что у нас произошла такая, как сейчас, перемена, то многие неудачи померкли в своем первоначальном значении. И они не так уж нас волнуют, как это бывало раньше, поскольку у всех теперь возникла полная уверенность, что все, что из этого осталось, — все, в свою очередь, окончательно уйдет и превратится в прах вместе с глупостью, хамством, мещанством, бездушным бюрократизмом и елейным подхалимством.

В общем, начинаются рассказы о неудачах нашего времени.

Рассказы о неудачах

Происшествие на Волге

Для начала мы вам собираемся рассказать об одной забавной маленькой неудаче.

Эта неудача заключалась именно в том, что группа отдыхающих получила моральное потрясение по случаю одного недоразумения.

Вот как это случилось. Это быль.

В первые еще годы революции, когда установилась жизнь и по Волге стали курсировать чудные пароходы с первоклассными каютами и с подачей пассажирам горячей пищи, группа отдыхающих граждан — шесть конторщиков и в том числе я — выехала отдохнуть на Волгу.

Нам все советовали прокатиться по Волге. Поскольку там чудный отдых. Природа. Берега. Вода, еда и каюта.

И, значит, группа конторщиков, уставшая, так сказать, от грохота революции, выехала освежиться.

Попался чудный первоклассный пароход под названием «Товарищ Пенкин».

Мы стали интересоваться, кто такой этот Пенкин, — нам говорят: какой-то, кажется, работник водного транспорта.

Нам было, собственно, все равно, и мы, конечно, поехали на этом неизвестном товарище.

Приехали в Самару.

Вылезли своей группой, — пошли осматривать город. Осматриваем. Вдруг слышим какие-то гудки.

Нам говорят:

— Расписание сейчас неточное. Возьмет еще и уйдет наш «Пенкин». Давайте вернемся.

И вот, кое-как осмотрев город, вернулись.

Подходим к пристани, видим — уже нету нашего парохода. Ушел.

Крики поднялись, вопли.

Один из нас кричит: «Я там в штанах свои документы оставил». Некоторые кричат: «А мы — багаж и деньги. Что ж теперь делать?.. Ужас!»

Я говорю:

— Давайте сядем на этот встречный пароход и вернемся назад.

Глядим, действительно, стоит у пристани какой-то волжский пароход под названием «Гроза».

Спрашиваем публику плачевным голосом: давно ли, дескать, «Пенкин» ушел. Может, его можно по берегу догнать.

Публика говорит:

— Зачем вам догонять? Эвон «Пенкин» стоит. Только это теперь «Гроза». Он бывший «Пенкин». Ему перекрасили название.

Тут мы обрадовались чрезвычайно. Бросились на этот свой пароход и до самого Саратова с него не сходили. Боялись.

Между прочим, спросили капитана, почему такой забавный факт и такая срочность.

Капитан говорит:

— Видите, у нас это наименование дали пароходу отчасти ошибочно. Пенкин имеется в рядах водного транспорта, но только он отчасти не был на высоте своего положения. И в настоящее время он находится под судом за превышение власти. И мы получили телеграмму закрасить его название. Вот мы и назвали его «Гроза».

Тут мы сказали:

— Ах, вот что! — и безразлично засмеялись.

Приехали в Саратов. И своей группой вышли осматривать город.

Там мы тоже долго не прохлаждались. А мы дошли до ларька и купили папирос. И осмотрели пару зданий.

Возвращаемся назад — опять видим, нету нашего парохода «Гроза». И видим, вместо него стоит другой пароход.

Конечно, испуг у нас был не такой сильный, как в Самаре. Думаем, шансы есть. Может быть, они опять заглавие закрасили. Но все-таки некоторые из нас опять сильно испугались.

Подбежали ближе. Спрашиваем публику:

— Где «Гроза»?

Публика говорит:

— А вот это и есть «Гроза». Бывшая «Пенкин». А теперь, начиная с Саратова, он у них — «Короленко»[850].

Мы говорим:

— Что ж они красок-то не жалеют?

Публика говорит:

— Не знаем. Спросите боцмана.

Боцман говорит:

— Жара с этими наименованиями. «Пенкин» у нас дали ошибочно. А что касается до «Грозы», то это было малоактуальное название. Оно отчасти было беспринципное. Это явление природы. И оно ничего не дает ни уму, ни сердцу. И капитану дали за это вздрючку. Вот почему и закрасили.

Тогда мы обрадовались и сказали:

— Ах, вон что! — и сели на этот пароход «Короленко».

И поехали.

А боцман нам говорит:

— Глядите, в Астрахани не пугайтесь, если обратно найдете другое название.

Но мы говорим:

— Нет, это навряд ли будет. Поскольку это «Короленко» — выдающийся писатель.

В общем, до Астрахани доехали благополучно. А оттуда мы дернули по суше.

Так что дальнейшая судьба парохода нам была неизвестна.

Но можно не сомневаться, что это наименование так при нем и осталось. На вечные времена. Тем более что Короленко умер. А Пенкин был жив, и в этом была основная его неудача, доведшая его до переименования.

Так что тут неудача заключается скорей всего даже в том, что люди бывают, что ли, живы. Нет, пардон, тут вообще даже не понять, в чем кроется сущность неудачи. С одной стороны, нам как будто бы иной раз выгодно быть неживым. А с другой стороны, так сказать, покорно вас за это благодарю. Удача сомнительная. Лучше уж не надо. А вместе с тем быть живым вроде как тоже в этом смысле относительная неудача.

Так что тут, как бы сказать, с двух сторон теснят человека неприятности.

Вот почему этот маленький, вроде недоумения, пустячок мы поместили в ряду наших рассказов о неудачах.

Однако, кроме как на Волге, большие неудачи случаются также в банях.

Предлагаем вашему вниманию рассказ о подобной неудаче.

Рассказ о банях и их посетителях

В свое время мы чего-то такое писали насчет бань. Сигнализировали опасность. Дескать, голому человеку номерки некуда деть и так далее.

Прошло после того несколько лет.

Затронутая нами проблема вызвала горячие дискуссии в банно-прачечном тресте. В результате чего кое-где в банях отвели особые ящики, куда каждый пассажир может класть свою, какую ни на есть, одежу. После чего ящик замыкается на ключ. И пассажир с радостной душой поспешает мыться. И там привязывает этот ключ к шайке. Или, в крайнем случае, не выпускает его из рук. И как-то там моется.

Короче говоря, несмотря на это, вот какие события развернулись у нас в одной из ленинградских бань.

Один техник захотел у нас после мытья, конечно, одеться. И вдруг он с ужасом замечает, что весь его гардероб украли. И только вор, добрая душа, оставил ему жилетку, кепку и ремень.

Он прямо ахнул, этот техник. И сам без ничего стоит около ящика своего — и прямо не имеет никакой перспективы. Он стоит около ящика, в чем его мама родила, и руками разводит. Он ошеломлен.

А он — техник. Не без образования. И он прямо не представляет себе, как он теперь домой пойдет. Он прямо на ногах качается.

Но потом он сгоряча надевает на себя жилетку и кепку, берет в руки ремень и в таком, можно сказать, совершенно отвлеченном виде ходит по предбаннику, мало чего соображая.

Некоторые из публики говорят:

— В этой бане каждый день кражи воруют.

Наш техник, имея головокружение, начинает говорить уже на каком-то старорежимном наречии с применением слова «господа». Это он, наверно, от сильного волнения, порастерял некоторые свойства своей новой личности.

Он говорит:

— Меня, господа, главное интересует, как я теперь домой пойду.

Один из не мывшихся еще говорит:

— Позовите сюда заведующего. Надо же чего-нибудь ему придумать.

Техник говорит слабым голосом:

— Господа, позовите мне заведующего.

Тогда банщик в одних портках бросается к выходу и вскоре является с заведующим. И тут вдруг все присутствующие замечают, что этот заведующий — женщина. Техник, сняв кепку с головы, задумчиво говорит:

— Господа, да что же это такое! Еще того чище! Мы все мечтали увидеть сейчас мужчину, но вдруг, представьте себе, приходит женщина. Это, — говорит, — чтоб в мужской бане были такие заведующие, это прямо, — говорит, — какая-то курская аномалия.

И, прикрывшись кепкой, он в изнеможении садится на диван.

Другие мужчины говорят:

— Чтоб заведующий — женщина, это, действительно, курская аномалия.

Заведующая говорит:

— Для вас, может, я и курская аномалия. А там у меня через площадку — дамское отделение. И там, — говорит, — я далеко никакая не курская аномалия. Попрошу воздержаться от подобных слов.

Наш техник, запахнувшись в свою жилетку, говорит:

— Мы, мадам, не хотели вас оскорбить. Что вы ерепенитесь? Лучше бы, — говорит, — обдумали, в чем я теперь пойду.

Заведующая говорит:

— Конечно, до меня тут были заведующие мужчины. И на этой вашей половине они были очень хороши в своем назначении, а в дамском отделении они все с ума посходили. Они туда слишком часто заскакивали. И теперь мужчинам назначения редко дают. А дают все больше женщинам. И что касается меня, то я захожу сюда по мере надобности или когда тут что-нибудь сперли. И я от этого не теряюсь. А что я постоянно нарываюсь тут у вас на оскорбления и меня каждый моющийся непременно обзывает курская аномалия, то я предупреждаю — каждого, который меня впредь оскорбит на моем посту, я велю такого отвести в отделение милиции… Что у вас тут случилось?

Техник говорит:

— Господа, что она ерепенится? Ну ее к черту. Я не предвижу, как я без штанов домой пойду, а она мне не позволяет называть ее курская аномалия. И она грозит меня в милицию отвести. Нет, лучше бы тут заведующий был мужчина. По крайней мере он бы мне мог одолжить какие-нибудь свои запасные брюки. А что тут заведующая женщина — это меня окончательно побивает. И я, господа, теперь уверен, что из этой бани я несколько дней не уйду, — вот посмотрите.

Окружающие говорят заведующей:

— Слушайте, мадам, может, тут у вас в бане есть муж. И, может быть, он у вас имеет лишние брюки. Тогда дайте им в самом деле их на время поносить. А то они страшно волнуются. И не понимают, как им теперь домой дойти.

Заведующая говорит:

— В дамском отделении у меня полная тишина, а на этой половине ежедневно происходит все равно как извержение вулкана. Нет, господа, я тут отказываюсь быть заведующей. У меня муж в Вятке работает. И ни о каких, конечно, штанах не может быть и речи. Тем более что сегодня это уже второе заявление о краже. Хорошо, что в первый раз украли мелочи. А то бы ко мне опять приставали с брюками. Тогда, господа, вот что: если есть у кого-нибудь какие-нибудь запасные штаны, то дайте им, а то мне на них прямо тяжело глядеть. У меня мигрень начинает разыгрываться от всех этих волнений.

Банщик говорит:

— Хорошо, я опять дам свои запасные штаны. Но вообще надо будет сшить, наконец, казенные. У нас часто воруют, и в этот месяц у меня прямо сносили мои штаны. То один возьмет, то другой. А это мои собственные.

Вот банщик дает нашему технику ситцевые штаны, а один из моющихся дает куртку и шлепанцы. И вскоре наш друг, с трудом сдерживая рыдания, облачается в этот музейный наряд. И в таком нелепом виде он выходит из бани, мало чего понимая.

Вдруг после его ухода кто-то кричит:

— Глядите, вон еще чья-то лишняя жилетка валяется и один носок.

Тогда все обступают эти найденные предметы. Один говорит:

— Вероятно, это вор обронил. Поглядите хорошенько жилетку, нет ли там в карманах чего. Многие в жилетках документы держат.

Выворачивают карманы и вдруг там находят удостоверение. Это пропуск на имя Селифанова, служащего в центральной пошивочной мастерской.

Тут всем становится ясно, что воровские следы уже найдены.

Тогда заведующая бойко звонит в милицию, и через два часа у этого Селифанова устраивается обыск.

Селифанов страшно удивляется и говорит:

— Чего вы, обалдели, господа? У меня у самого сегодня в этой бане вещи украли. И я даже делал об этом заявление. А что касается этой моей жилетки, то ее, наверно, вор обронил.

Тут перед Селифановым все извиняются и говорят ему: это недоразумение.

Но вдруг заведующий пошивочной мастерской, где служит этот Селифанов, говорит:

— Да, я уверен, что вы сами в бане пострадали. Но скажите, откуда у вас этот кусок драпа, что лежит в сундуке? Этот драп из нашей мастерской. Его у нас не хватает. И вы его, наверно, взяли. Хорошо, что я из любопытства пришел вместе с обыском.

Селифанов начинает лепетать разные слова, и вскоре он признается в краже этого драпа.

Тут его моментально арестовывают. И на этом заканчивается банная история, и начинаются уже другие дела. Так что мы и помолчим, чтобы не смешивать две темы.

В общем, и бани, и моющиеся там люди, казалось бы, могли за последнее время подтянуться и выглядеть еще более эффектно. В банях могли бы чего-нибудь особенное придумать на этот счет, а люди могли бы не воровать имущество в таких ответственных местах.

Но тут, в сравнении с другими учреждениями, еще плетутся в хвосте.

И это очень жаль.

А что мы сказали насчет других учреждений, то там, конечно, тоже иногда бывают неудачи.

Вот, например, порядочная неудача, с которой мы однажды столкнулись в городском учреждении по охране бульваров и зеленых насаждений.

Вот что там со мной произошло.

Страдания молодого Вертера

Я ехал однажды на велосипеде.

У меня довольно хороший велосипед. Английская марка — Б. С. А.

Приличный велосипед, на котором я иногда совершаю прогулки для успокоения нервов и для душевного равновесия.

Очень хорошая, славная современная машина. Жалко только — колесья не все. То есть колесья все, но только они сборные. Одно английское — «Три ружья», а другое немецкое — «Дукс». И руль украинский. Но все-таки ехать можно. В сухую погоду.

Конечно, откровенно говоря, ехать сплошное мученье, но для душевной бодрости и когда жизнь не особенно дорога — я выезжаю.

И вот, стало быть, еду однажды на велосипеде.

Каменноостровский проспект. Бульвар. Сворачиваю на боковую аллею вдоль бульвара и еду себе.

Осенняя природа разворачивается передо мной. Пожелтевшая травка. Грядка с увядшими цветочками. Желтые листья на дороге. Чухонское небо надо мной.

Птички щебечут. Ворона клюет мусор. Серенькая собачка лает у ворот.

Я гляжу на эту осеннюю картинку, и вдруг сердце у меня смягчается, и мне неохота думать о плохом. Рисуется замечательная жизнь. Милые, понимающие люди. Уважение к личности. И мягкость нравов. И любовь к близким. И отсутствие брани и грубости.

И вдруг от таких мыслей мне захотелось всех обнять, захотелось сказать что-нибудь хорошее. Захотелось крикнуть: «Братцы, главные трудности позади. Скоро мы заживем, как фон-бароны».

Но вдруг раздается вдалеке свисток.

«Кто-нибудь проштрафился, — говорю я сам себе, — кто-нибудь, наверное, не так улицу перешел. В дальнейшем, вероятно, этого не будет. Не будем так часто слышать этих резких свистков, напоминающих о проступках, штрафах и правонарушениях».

Снова недалеко от меня раздается тревожный свисток и какие-то окрики и грубая брань.

«Так грубо, вероятно, и кричать не будут. Ну кричать-то, может быть, будут, но не будет этой тяжелой, оскорбительной брани».

Кто-то, слышу, бежит позади меня. И кричит осипшим голосом:

— Ты чего ж это, сука, удираешь, черт твою двадцать! Остановись сию минуту.

«За кем-то гонятся», — говорю я сам себе и тихо, но бодро еду.

— Лешка, — кричит кто-то, — забегай, сволочь, слева. Не выпущай его из виду!

Вижу — слева бежит парнишка. Он машет палкой и грозит кулаком. Но я еще не вижу, к кому относятся его угрозы.

Я оборачиваюсь назад. Седоватый почтенный сторож бежит по дороге и орет что есть мочи.

— Хватай его, братцы, держи! Лешка, не выпущай из виду!

Лешка прицеливается в меня, и палка его ударяет в колесо велосипеда.

Тогда я начинаю понимать, что дело касается меня. Я соскакиваю с велосипеда и стою в ожидании.

Вот подбегает сторож. Хрип раздается из его груди. Дыханье с шумом вырывается наружу.

— Держите его! — кричит он.

Человек десять доброхотов подбегают ко мне и начинают хватать меня за руки. Я говорю:

— Братцы, да что вы, обалдели! Чего вы с ума спятили совместно с этим постаревшим болваном?

Сторож говорит:

— Как я тебе ахну по зубам, — будешь оскорблять при исполнении служебных обязанностей… Держите его крепче… Не выпущайте его, суку.

Собирается толпа. Кто-то спрашивает:

— А что он сделал?

Сторож говорит:

— Мне пятьдесят три года, — он, сука, прямо загнал меня. Он едет не по той дороге… Он едет по дорожке, по которой на велосипедах проезду нет… И висит, между прочим, вывеска. А он, как ненормальный, едет… Я ему свищу. А он ногами кружит. Не понимает, видите ли. Как будто он с луны свалился… Хорошо, мой помощник успел остановить его.

Лешка протискивается сквозь толпу, впивается своей клешней в мою руку и говорит:

— Я ему, гадюке, хотел руку перебить, чтоб он не мог ехать.

— Братцы, — говорю я, — я не знал, что здесь нельзя ехать. Я не хотел удирать.

Сторож, задыхаясь, восклицает:

— Он не хотел удирать! Вы видели наглые речи. Ведите его в милицию. Держите его крепче. Такие у меня завсегда убегают.

Я говорю:

— Братцы, я штраф заплачу. Я не отказываюсь. Не вертите мне руки.

Кто-то говорит:

— Пущай предъявит документы, и возьмите с него штраф. Чего его зря волочить в милицию? Провинность у него, в сущности, не так крупная.

Сторожу и нескольким добровольцам охота волочить меня в милицию, но под давлением остальной публики сторож, страшно ругаясь, берет с меня штраф и с видимым сожалением отпускает меня восвояси.

Я иду со своим велосипедом, покачиваюсь. У меня шумит в голове, и в глазах мелькают круги и точки. Я бреду с развороченной душой.

Я по дороге сгоряча произношу нелепую фразу: «Боже мой». Я массирую себе руки и говорю в пространство: «Фу!»

Я выхожу на набережную и снова сажусь на свою машину, говоря:

«Ну ладно, чего там. Подумаешь — нашелся фон-барон, руки ему не верти».

Я тихо еду по набережной. Я позабываю грубоватую сцену. Мне рисуются прелестные сценки из недалекого будущего.

Вот я, предположим, еду на велосипеде с колесьями, похожими друг на друга, как две капли воды.

Вот я сворачиваю на эту злосчастную аллейку. Чей-то смех раздается. Я вижу — сторож идет в мягкой шляпе. В руках у него цветочек — незабудка или там осенний тюльпан. Он вертит цветочком и, смеясь, говорит:

— Ну куда ты заехал, дружочек? Чего это ты сдуру не туда сунулся? Экий ты, милочка, ротозей. А ну валяй обратно, а то я тебя оштрафую — не дам цветка.

Тут, тихо смеясь, он подает мне незабудку. И мы, полюбовавшись друг другом, расстаемся.

Эта тихая сценка услаждает мое страдание. Я бодро еду на велосипеде. Я верчу ногами. Я говорю себе: «Ничего. Душа не разорвется. Я молод. Я согласен сколько угодно ждать».

Снова радость и любовь к людям заполняют мое сердце. Снова им хочется сказать что-нибудь хорошее или крикнуть: «Товарищи, мы строим новую жизнь, мы победили, мы перешагнули через громадные трудности, — давайте все-таки уважать друг друга».

С переполненным сердцем я вернулся домой и записал эту сценку, которую вы сейчас читаете.

Это случилось в прошлом году, и с тех пор подобных происшествий с нами уже не было, из чего мы заключаем, что подобное боевое настроение среди служащих по охране зеленых насаждений идет на убыль. И это очень хорошо. А то это слишком неприятная неудача, с которой следует бороться со всей энергией.

Другой случай весьма досадной неудачи мы как-то раз наблюдали в деревне, среди полей и равнин. И он нас не менее огорчил, чем этот.

Рассказ об имениннице

Однажды я поехал в деревню Борки. Мне туда надо было по делу.

От станции до этой деревни было не так много. Может быть, километра три. Но пешком я идти не рискнул. Весенняя грязь буквально доходила до колена.

Возле самой станции, у кооператива, стояла крестьянская подвода. Немолодой мужик в зимней шапке возился около лошади.

— А что, дядя, — спросил я, — не подвезешь ли меня до Борок?

— Подвезти можно, — сказал мужик, — только даром мне нет расчету тебя подвозить. Рублишко надо мне с тебя взять, милый человек. Дюже дорога трудная. Воды много.

Я сел в телегу, и мы тронулись.

Дорога, действительно, была аховая. Казалось, дорога была в свое время специально устроена с тем тонким расчетом, чтобы вся весенняя дрянь со всех окрестных полей стекала именно сюда. Жидкая грязь покрывала почти полное колесо.

— Грязь-то какая, — сказал я.

— Воды, конечно, много, — равнодушно ответил мужик.

Он сидел на передке, свесив вниз ноги, и непрестанно цокал на лошадь языком.

Между прочим, цокал он языком абсолютно всю дорогу. И только когда переставал цокать хоть на минуту, лошадь поводила назад ушами и добродушно останавливалась.

Мы отъехали шагов сто, как вдруг позади нас, у кооператива, раздался истошный бабий крик.

И какая-то баба в сером платке, сильно размахивая руками и ругаясь на чем свет стоит, торопливо шла за телегой, с трудом передвигая ноги в жидкой грязи.

— Ты что ж это, бродяга! — кричала баба, доходя в некоторых словах до полного визгу. — Ты кого ж посадил-то, черт рваный? Обормот, горе твое луковое!

Мой мужик оглянулся назад и усмехнулся в бороденку.

— Ах, паразит-баба, — сказал он с улыбкой, — кроет-то как!

— А чего она? — спросил я.

— А пес ее знает, — сказал мужик, сморкаясь. — Не иначе, как тоже в телегу ладит. Неохота ей, должно статься, по грязи хлюпать.

— Так пущай сядет, — сказал я.

— Троих не можно увезти, — ответил мужик, — дюже дорога трудная.

Баба, подобрав юбки чуть ли не до живота, нажимала все быстрее, однако по такой грязи догнать нас было трудновато.

— А ты что, с ней уговорился, что ли? — спросил я.

— Зачем уговорился? — ответил мужик. — Жена это мне. Что мне с ней зря уговариваться?

— Да что ты?! Жена? — удивился я. — Зачем же ты ее взял-то?

— Да увязалась баба. Именинница она, видишь, у меня сегодня. За покупками мы выехали. В кооператив… Эвон, гляди, как нажимает. Ай, ей-богу, смехота…

Мне, городскому человеку, ужасно как стало неловко ехать в телеге, тем более что именинница крыла теперь все громче и громче и меня, и моих родных, и своего полупочтенного супруга.

Я подал мужику рубль, спрыгнул с телеги и сказал:

— Пущай баба сядет. Я пройдусь.

Мужик взял рубль и, не снимая с головы шапки, засунул его куда-то под волосы.

Однако свою именинницу он не стал ждать. Он снова зацокал языком и двинул дальше.

Я мужественно шагал рядом, держась за телегу рукой, потом спросил:

— Ну что ж не сажаешь-то?

Мужик тяжело вздохнул:

— Дорога дюже тяжелая. Не можно сажать сейчас… Да ничего ей, бабе-то. Она у меня — дьявол, двужильная.

Я снова на ходу влез в телегу и доехал до самой деревни, стараясь теперь не глядеть ни на моего извозчика, ни на именинницу.

По дороге мужик сказал:

— Я, видишь ли, собственно, лошадь жалею. Тем более мы не в колхозе. А мы — единоличники. А то я бабу обязательно бы посадил. На казенную лошадь. А эту я берегу. Тем более баба у меня может ходить сколько угодно. По самым худым дорогам.

Я говорю мужику:

— Все-таки она именинница. Надо было бы ее уважить.

— Дома я ее непременно уважу, — сказал мужик. — Но тут дорога тяжелая, и ты еще влез.

Через полчаса мы приехали. Мужик сказал:

— Дорога дюже тяжелая, вот что я скажу. За такую дорогу надо трояк брать с вас, городских. Кажется, видел, — я бабу не посадил — до чего тяжелый путь.

Я говорю:

— Против цены не спорю.

И стал с ним расплачиваться.

А когда расплатился, вдруг подошла именинница. Пот катил с нее градом. Она одернула свои юбки и, не глядя на супруга, сказала:

— Выгружать, что ли?

— Конечно, выгружать, — сказал мужик, — не до лету лежать товару.

Именинница подошла к телеге и стала выгружать покупки, унося их в дом.

Я подарил имениннице пять целковых и с расстроенной душой пошел по своим делам.

А когда возвращался обратно в город, то думал о деревенской жизни. И о таких нравах, которые даже и не записаны в литературе.

Вот, дорогие друзья, какого сорта бывают неудачи. Хорошо, что они сменяются удачами.

И как это, правда, хорошо и вполне удачно, что теперешняя перемена в деревне как раз ударила по таким мужьям, у которых такие именинницы. И ударила по такому быту, который мы развернули перед вами всего лишь на одной страничке.

И мы теперь имеем превеликую надежду, что там вскоре рассыплется в прах весь, как говорится, дурацкий строй старой деревенской жизни.

И, может быть, тут-то и лежала одна из крупнейших неудач российской жизни.

Так что вот вам пример неудачи, который нам с вами говорит о нужных переменах.

Теперь, друзья, не угодно ли махнуть с нами в город. Там с нами случилась маленькая неудача. И мы, так сказать, для смеха хотим вам о ней рассказать.

Мелкий случай из личной жизни

Конечно, потерять галошу в трамвае нетрудно. Особенно если сбоку поднапрут, да сзади какой-нибудь архаровец на задник наступит, — вот вам и нет галоши.

Галошу потерять — прямо пустяки.

С меня галошу сняли в два счета. Можно сказать, ахнуть не успел.

В трамвай вошел, — обе галоши стояли на месте, как сейчас помню. Еще рукой потрогал, когда влезал, — тут ли? А вышел из трамвая — гляжу: одна галоша здесь, как миленькая, а другой нету. Сапог — здесь. И носок, гляжу, здесь. И подштанники на месте. А одной галоши нету.

А за трамваем, конечно, не побежишь.

Снял галошу, которая осталась, завернул в газету и пошел так. «После работы, — думаю, — пущусь на розыски. Не пропадать же товару. Где-нибудь да раскопаю».

После работы пошел искать. Первым делом — посоветовался с одним знакомым вагоновожатым.

Тот прямо вот как меня обнадежил.

— Скажи, — говорит, — спасибо, что в трамвае потерял. Это тебе очень поперло, что ты именно в трамвае потерял. В другом общественном месте — не ручаюсь, а в трамвае потерять — святое дело. Такая у нас существует камера для потерянных вещей. Приходи и бери. Святое дело!

— Ну, — говорю, — спасибо. Прямо гора с плеч. Главное, галоша почти что новенькая. Всего третий сезон ношу.

На другой день поехал в камеру.

— Нельзя ли, — говорю, — братцы, галошу заполучить обратно? В трамвае сняли.

— Можно, — говорят. — Какая галоша?

— Галоша, — говорю, — обыкновенная какая. Размер — двенадцатый номер.

— У нас, — говорят, — двенадцатого номера, может, двенадцать тысяч. Расскажи приметы.

— Приметы, — говорю, — обыкновенно какие: задник, конечно, обтрепан, внутри байки нету, — сносилась байка.

— У нас, — говорят, — таких галош, может, больше тыщи. Нет ли специальных признаков?

— Специальные, — говорю, — признаки имеются. Носок, вроде бы, начисто оторван, еле держится. И каблука, — говорю, — почти что нету. Сносился каблук. А бока, — говорю, — еще ничего, пока что удержались. Галоша, — говорю, — конечно, не новенькая, но дорога как память о потраченных деньгах.

— Посиди, — говорят, — тут. Сейчас посмотрим.

Вдруг выносят мою галошу.

То есть ужасно обрадовался. Прямо умилился.

«Вот, — думаю, — славно аппарат работает. И какие, — думаю, — идейные люди, сколько хлопот на себя приняли из-за одной галоши».

Я им говорю:

— Спасибо, — говорю, — друзья, по гроб жизни. Давайте поскорей ее сюда. Сейчас я надену. Благодарю вас.

— Нету, — говорят, — уважаемый товарищ, не можем дать. Мы, — говорят, — не знаем, может, это не вы потеряли.

— Да я же, — говорю, — потерял. Что вы, объелись?

Они говорят:

— Верим и вполне сочувствуем, и очень вероятно, что это вы потеряли именно эту галошу. Но отдать не можем. Принеси удостоверение, что ты действительно потерял галошу. Пущай домоуправление заверит этот факт, и тогда без излишней волокиты мы тебе выдадим то, что законно потерял.

— Братцы, — говорю, — святые товарищи, да в доме не знают про этот факт. Может, они не дадут такой бумаги.

— Дадут, — говорят, — это ихнее дело дать. На что они у вас существуют?

Поглядел я еще раз на галошу и вышел.

На другой день пошел к председателю нашего дома.

— Давай, — говорю, — бумагу. Галоша гибнет.

— А верно, — говорит, — потерял? Или закручиваешь? Может, хочешь схватить лишний предмет ширпотреба?

— Ей-богу, — говорю, — потерял.

Он говорит:

— Конечно, на слова я не могу положиться. Вот если б ты мне удостоверение достал с трамвайного парка, что галошу потерял, — тогда бы я тебе выдал бумагу. А так не могу.

Я говорю:

— Так они же меня к вам посылают.

Он говорит:

— Тогда, — говорит, — напиши мне в крайнем случае заявление.

Я говорю:

— А что там написать?

Он говорит:

— Пиши: сего числа пропала галоша. И так далее. Даю, дескать, расписку о невыезде впредь до выяснения.

Написал заявление. На другой день форменное удостоверение получил.

Пошел с этим удостоверением в камеру. И там мне, представьте себе, без хлопот и без волокиты выдают мою галошу.

Только когда надел галошу на ногу, почувствовал полное умиление. «Вот, — думаю, — люди работают! Да в каком-нибудь другом месте разве стали бы возиться с моей галошей столько времени? Да выкинули бы ее с трамвая — только и делов. А тут неделю не хлопотал, выдают обратно. Одно досадно, за эту неделю во время хлопот первую галошу потерял. Все время носил ее под мышкой в пакете — и не помню, в каком месте ее оставил. Главное, что не в трамвае. Это гиблое дело, что не в трамвае. Ну где ее искать?»

Но зато другая галоша у меня. Я ее на комод поставил. Другой раз станет скучно, — взглянешь на галошу, и как-то легко и безобидно на душе становится. Вот, думаю, славно канцелярия работает.

Рассказали вам эту историю и теперь пугаемся, как бы трамвайщики на нас не обиделись. А чего обижаться? Наверное, они уже эти свои недочеты исправили. И, наверное, у них галоши выдаются еще более проще. Тем более это было еще в тридцатом году. А с тех пор я ничего не терял. Так что не могу удовлетворить ваше любопытство.

А в общем, тут дело даже не в трамвае, а в самой закрученной психологии. А поскольку с этой психологией идет борьба и вообще канцелярия выравнивается, то об чем же может быть и речь. Конечно, это борьба нелегкая. Тем более подобная психология есть скорей всего глупость. А глупость — не головная боль, которая от порошка проходит.

В общем, другой мелкий случай из области подобных неудач произошел на этом фронте уже не со мной, а с другим. Вот что с ним случилось.

Интересное происшествие в канцелярии

Недавно один уважаемый товарищ, Кульков Федор Алексеевич, изобрел способ против бюрократизма. Вот государственная башка-то!

А способ до того действительный, до того дешевый, что надо бы патент взять, да, к глубокому сожалению, Федор Алексеевич Кульков в тюрьме сидит за свой опыт. Нет пророка в отечестве своем.

А против бюрократизма Федор Кульков такой острый способ придумал.

Кульков, видите ли, в одну канцелярию ходил очень часто. По одному своему делу. И не то он месяц туда ходил, не то два. Ежедневно. И все никаких результатов. То есть не обращают на него внимания бюрократы, хоть плачь. Не отыскивают ему его дела. То в разные этажи посылают. То завтраками кормят. То просто в ответ грубо сморкаются.

С одной стороны, это было даже удивительно наблюдать к нему такое бюрократическое отношение. Поскольку канцелярия сейчас у нас находится на большой высоте.

А с другой стороны, было отчасти понятно. Они осенью переезжали в другое помещение, и это кульковское дело куда-то засунули. Или они его потеряли. Они, во всяком случае, не могли его сразу найти. И вдобавок, наверно, искали без особой охоты.

И вот, естественно, тянули. Хотели, может, на сроках отыграться. Там, думают, отыщут в дальнейшем. Либо, думают, посетитель захворает и помрет. И тогда все само собой встанет на место. Не надо будет искать. Либо еще чего-нибудь будет.

Может быть, они так подумали и стали тянуть с ним канитель. И вдобавок ему об этих подробностях ничего не говорили. Стеснялись это ему в глаза сказать.

И он, как дурак, знай себе ходит в эту канцелярию.

И там, естественно, он всех возненавидел.

Он прямо не мог видеть уже этих канцелярских работников, которые сидели за своими столами и что-то такое делали.

Он приходил в ужас от них. Но крепился.

И только говорил с ними немного более визгливо, чем полагается. Но все-таки сдерживался.

Однажды он пришел туда и думает:

«Если сегодня дело не кончу, то, я так думаю, они меня еще свыше месяца затаскают».

И с этими мыслями он спрашивает кого-то там:

— Ну как?

Тот говорит:

— Еще, — говорит, — не прояснилось.

Наш Кульков в смятении чувств выбегает от этого работника, чтоб скорей выйти на улицу отдышаться.

И вдруг на пути, в одной комнате, видит такую возмутительную картину.

Сидит за столом какой-то средних лет бюрократ и абсолютно ничего не делает. Он ноготки себе полирует и посвистывает. И сам напыщенный. Развалившись сидит в кресле. И слегка ногой болтает. Салон-вагон.

То есть эта картина прямо вывела из себя нашего терпеливого Кулькова.

Он и так-то взволнованный выскочил из кабинета. А тут вдруг нарывается на подобный пейзаж.

Наверное, Кульков подумал:

«Я хожу свыше месяца в это учреждение, мне тут морочили голову и учиняют такую волокиту, а тут, наряду с этим, сидят бюрократы подобного типа. Нет, я не могу терпеть».

И, возмутившись еще больше, подходит до этого чиновника и, мало чего соображая, ударяет его наотмашь.

Тут свалился этот бюрократ со своего венского кресла. Кричит.

Тут другие бюрократы сбежались со всех сторон. Схватили Кулькова и держат, чтобы он не ушел.

Битый, приподнявшись, говорит:

— Я, — говорит, — по делу пришедши и с утра не жравши сижу. И если, — говорит, — меня натощак по морде еще хлопать начнут в этом учреждении, то я, — говорит, — категорически от этого отказываюсь.

Кульков то есть до крайности удивился от этих слов. Он говорит:

— Неужели вы не здесь работаете, а вы посетитель?

Побитый говорит:

— Да. Я к ним второй месяц хожу за своим делом. И они все тянут. И уж меня-то, во всяком случае, не надо было трогать. В том-то и дело, что я посетитель. А если б я был из тутошних, то я, может быть, ничего бы вам и не сказал.

Кульков говорит ему:

— Пардон, товарищ, я прямо не знал. Я думал, вы среди них бюрократ и ничего не делаете, так себе сидите за столом.

Битый говорит:

— Я тут попривык у них, вот и сел за стол. А вы меня вдруг бьете.

Какие-то начальники в это время орут:

— Отыскать туда-сюда кульковское дело. Это он еще что за фрукт. Надо поглядеть в его бумаги.

Побитый говорит:

— Позвольте, почему же такая привилегия бьющему? Пущай тогда и мое дело отыщут. Фамилия — Обрезкин.

Те кричат:

— Отыскать, туда-сюда, и Обрезкина дело.

Обрезкин говорит Кулькову:

— Теперь, кажется, они найдут. Без вас бы, кажется, этого не случилось.

Кульков говорит:

— Скажите спасибо. Без меня бы вы тут совсем закисли.

Тут, меньше чем в час, отыскали оба эти дела.

Кулькову говорят:

— Вот ваши бумаги, получите на руки, но за битье в нашем учреждении ответите по закону.

Потом обращаются до Обрезкина и говорят ему:

— А что касается вас, молодой человек, то вы вообще ошиблись учреждением. Вам надо в собес, а не к нам. Так что вы схлопотали себе по морде отчасти даже зря. И это уж целиком ваша неудача.

Тут рассерженный Обрезкин уходит. А на Кулькова составляют протокол. И потом за мордобой дают ему месяц заключения.

И правильно. Нельзя так поступать и горячиться. А уж лучше пожаловаться, чем лезть в физиономию.

Но неудача, собственно, тут даже не в том, что Обрезкина побили, а в том, что среди конторского труда бывает еще такая забывчивость на бумаги. Но это, конечно, мелочь, пустяки на общем фоне жизни.

Между прочим, совсем другое, более крупное дело, чем с этим Кульковым, произошло однажды с одним поэтом. С ним произошла огромная неудача.

Он приезжий поэт. Он недавно побывал у нас в ленинградском Литфонде, где ему пришлось выдать сто целковых на дорогу.

Вот что с ним случилось. Он нам подробно рассказал о своей неудаче. А то иначе он не получил бы это пособие. Так что эту свою историю он поведал нам скорей по необходимости, чем по общительности характера. Вот его поэтическая история, которая обошлась Литфонду в сто рублей.

Мы ее, кстати, рассказываем более коротко, чем поэт. Поэту крайне нужны были деньги на дорогу, и потому он старался не пропускать подробностей, чтоб не уменьшить дело в его психологическом значении.

Мы же расскажем вам это своими словами, без особых тонкостей, но со знанием сердца мужчины.

Романтическая история с одним начинающим поэтом

Один молодой поэт, довольно интересной волевой наружности, автор книги «Навстречу жизни», влюбился на курорте в одну недурненькую особу.

Она не была поэтесса, но она имела все время наклонность к поэзии, и от этого наш поэт совершенно от нее растаял.

Кроме того, она вдобавок понравилась ему как тип. То есть ее наружность соответствовала его идеалам.

Она была из блондинок, в то время как там у них, на юге, он говорит, преобладали все больше черноватые, которые не вызывали у него поэтических эмоций. Тем более что он был лирик и, как он говорит, певец революционных будней. В результате чего он и влюбился в эту особу до потери сознания.

Ну вообще — поэт. Мировоззрение. Пылкая, забывчивая натура. Стихи пишет. Любитель цветов и хорошо покушать. И ему всякая красота доступна. И он психологию понимает. Знает дам. И верит в их назначение.

Он встретил ее на южном побережье, куда он прибыл в сентябре месяце по путевке. И она тоже со своей путевкой прибыла туда же в сентябре.

И там они имели неожиданное счастье встретиться. Они там познакомились. И у него возникло чувство к ней. И она тоже им исключительно увлеклась.

И у них там целый месяц прошел, как в угаре.

С одной стороны, море, природа, беззаботная жизнь на готовом питании, с другой стороны — понимание с полслова, поэзия, переживания, красота.

То есть как во сне промелькнули все дни, которые были один другого лучше.

И вот ударило время разлуки. Наступило время расставанья.

Она вернулась к себе в Ленинград и приступила там к завершению курса каких-то там исключительных наук. А он прибыл к себе в Ростов или куда-то там в эти места.

И там продолжал свою поэзию.

Но там он продолжать ее не мог, поскольку ему вспоминалась его особа. Он там тосковал по ней. И, будучи лириком, грустил.

И вот, просидев пару недель в своем южном городе, он вдруг моментально сложился и, никому ничего не сказав, дернул к своей особе в далекий Ленинград.

Он только в последний момент сказал своей супруге:

— Возникло чувство к другой. Расстаемся. Деньги буду посылать почтой.

И с этими словами махнул в Ленинград. Тем более она его туда усиленно звала. Она ему говорила:

— Приезжай скорей. Я живу там совершенно одиноко. Совсем одна. Кончаю курс науки. Ни от кого не завишу. И мы там будем продолжать наше чувство.

И теперь, перебирая в своей памяти эти нежные слова, полные глубокого значения, наш поэт лихорадочно спешил поскорей с ней встретиться.

И он даже удивлялся, как это он не сообразил сразу выехать к ней, раз имелись такие великолепные предпосылки.

Короче говоря, он прибыл к ней и вскоре держал ее в своих объятиях.

И они оба были так довольны, что и сказать нельзя.

Она его спросила: «Надолго ли?» И он ей поэтически ответил: «Навсегда!»

И они опять были очень довольны.

Но он у ней остановиться не мог, поскольку она жила не одна в общежитии.

Не без некоторого волнения он вдруг увидел в ее уютной комнате четыре постели, при виде которых сердце оборвалось в его груди.

Она сказала:

— Живу с тремя подругами по образованию.

Он сказал:

— Я это вижу и недоумеваю. Вы мне сказали о своем одиночестве, через что я и имел смелость приехать. Вы, кажется, мне прихвастнули.

Она сказала:

— Я это сказала: «живу одиноко» не в смысле комнаты, а в смысле чувства и брака.

Он сказал:

— Ах, вон что. В таком случае это недоразумение.

После чего они снова обнялись и долго не могли друг на друга налюбоваться. Он сказал:

— Ну ничего. Я пока буду жить в гостинице. А там мы посмотрим. Может быть, вы кончите образование, или, может быть, я напишу какие-нибудь ценные стишки.

И она сказала:

— Вот и хорошо.

Он переехал в гостиницу «Гермес» и там стал с ней жить.

Но он порядочно уже поистратился и недоумевал, что же, собственно, будет дальше. К тому же, на его несчастье, сразу после его приезда она была два дня подряд именинница. То есть один день у нее были ее именины. И наш поэт, зная немного жизнь, было уже совсем успокоился. Но на второй день, без перерыва, ударило вдруг ее рождение. И наш поэт совершенно обезумел от трат на это. На первый день он ей купил кондитерский крендель. И думал — только и делов. Но, узнавши об рождении, он растерялся и купил ей бусы.

Каково же было его удивление, когда она, получив бусы, вдобавок сказала:

— Сегодня, по случаю моего дня рождения, я бы хотела в этих бусах пройтись с вами в какой-нибудь коммерческий ресторан.

И при этом она сказала ему еще что-то про Блока, который в свое время тоже любил почем зря бывать в ресторанах и в кондитерских.

И хотя он ей ответил уклончиво:

— То Блок…

Но все-таки вечером он с ней побывал в ресторане, где страдания его достигли наивысшей силы по случаю порционных цен, о которых в Ростове слышали только мельком.

Нет, он не был скуп, наш поэт, но он, так сказать, совершенно вытряхнулся. И к тому же, имея мелкобуржуазную сущность, он ей не решился сказать о своем крайнем положении. Хотя намекал, что в гостиницах ему беспокойно. Но она, подумав о его нервности, сказала:

— Надо взять себя в руки.

Он пытался взять себя в руки. И в день ее рождения попробовал было оседлать свою поэтическую музу, чтоб настрочить хотя бы несколько мелких стихотворений на предмет, так сказать, продажи в какой-нибудь журнал.

Но не тут-то было. Муза ему долго не давалась, а когда далась, то поэт просто удивился от того, что у него с ней получилось. Во всяком случае, по прочтении продукции ему стало ясно, что не может быть и речи о гонораре. Получилось нечто неслыханное, что поэт приписал отчасти своей торопливости и неспокойствию духа.

Тогда наш молодой поэт, подумав о превратностях судьбы и о том, что поэзия — дело, в сущности, темное, не способствующее ведению легкой жизни, продал на рынке свое пальто.

И налегке побывал со своей барышней там, где она того хотела.

После чего он рассчитывал пару дней прожить легко, стараясь ни о чем не думать, так сказать, в полное свое удовольствие, снимая пенки с блестящего ресторанного вечера. И только уже после этого он решил обдумать свое положение. И как-нибудь извернуться. В крайнем случае он надумал призанять некоторую сумму у своей особы.

Но на другой день после ее рождения вдруг ударил в Ленинграде ранний мороз. И наш поэт в легком пиджачке стал на улице попрыгивать, говоря, что он совершенно закалился там у себя, на юге, и потому так ходит почти без ничего.

В общем, он простудился. И слег в своей гостинице «Гермес». Но там удивились его нахальству и сказали, что прежде следует заплатить за номер, а потом хворать.

Но все же, узнав, что он поэт, отнеслись к нему гуманно и сказали, что вплоть до выздоровления они его не тронут. После каковых слов поэт совершенно ослаб физически и дней шесть не поднимался с постели, ужасаясь, что даже за лежачего жильца в советских условиях насчитываются за номер те же суточные деньги.

Барышня его посещала и приносила ему пожрать, а то ему пришлось бы совсем невероятно. И, может быть, он даже бы не поправился.

После выздоровления поэт было думал снова на пушку поймать свою музу. Но та вовсе отказала что-либо путное ему присочинить. И поэт до того упал духом, что дал себе обещание, в случае если он выпутается благополучно из создавшегося положения, непременно найти службу, чтоб не полагаться в дальнейшем на чистое искусство.

Правда, после того как у него в номере побывал директор гостиницы, поэт еще в третий раз пробовал приблизиться к своей поэзии, но, кроме как трех строк, ему ничего не удалось из себя выжать:

В который раз гляжу на небо И слышу там пропеллеров жужжанье, И кто-то вниз сигает на…

Но уже слова «на парашюте» никак не входили в размер стиха. А сказать «с парашютом» он не рисковал, не зная авиационной терминологии. После чего поэт окончательно захандрил и сложил оружие.

Мечты же занять у своей подруги оказались тоже нереальны. К его удивлению, в тот самый момент, когда он было решился ей сказать об этом, она сама ему сказала о том же, но только про себя, а не про него. Так что поэт, ослабший от болезни, не сразу даже и понял всей остроты ситуации. Она сказала, что ей до получения пособия осталась ровно неделя и, что если он сможет, то пусть ей кое-что одолжит, тем более что она ему покупала еду во время болезни.

Он сказал: «Непременно».

И после ее ухода решил ликвидировать свой коверкотовый костюм.

Он продал на рынке костюм, отчасти устроился со своими делами и в одной майке и в спортивных брючках вдруг в один прекрасный день явился к нам в ленинградский Литфонд, где и рассказал нам эту свою историю.

И мы ему дали за этот рассказ сто рублей на билет, с тем чтоб он ехал к себе на родину.

И он нам сказал:

— Эта сумма мне хватит, чтобы уехать. А я бы желал прожить еще тут неделю. Мне бы этого очень хотелось.

Но мы ему сказали:

— Уезжайте теперь. И, лучше всего, устройтесь там у себя на работу. И параллельно с этим пишите иногда хорошие стихи. Вот это будет правильный для вас выход.

Он сказал:

— Да, я так, пожалуй, и сделаю. И я согласен, что молодые авторы должны, кроме своей поэзии, опираться еще на что-нибудь другое. А то вон что получается. И это правильно, что за это велась кампания.

И, поблагодарив нас, он удалился. И мы, литфондовцы, подумали словами поэта:

О, как божественно соединение, Извечно созданное друг для друга, Но люди, созданные друг для друга, Соединяются, увы, так редко[851].

На этом заканчивается история с начинающим поэтом и начинается другая история, еще более исключительная.

Там совсем другое дело, чем с поэтом, случилось с одним работником. Причем то, что с ним случилось, для него была крупнейшая неудача, а для других — мы бы этого не сказали.

В общем, вот что с ним произошло.

Рассказ о человеке, которого вычистили из партии

Еще в первую чистку вычистили из партии одного человечка.

Он каким-то там у них был по линии инвалидов-парикмахеров и брадобреев.

Причем вычистили его по бытовому признаку — он слишком выпивать любил. У него была такая вообще бурлацкая натура. Он, чуть что, за воротник заливал. И не всегда твердо стоял на ногах.

Так что если он из брадобреев, а не в канцелярии, то он мог бы причинить физические увечья любому из клиентов. Не говоря уж о порче пациентам мировоззрения и так далее.

В общем, его наверное, я так думаю, вычистили под лозунгом: «худая трава с поля вон».

И с этими словами его вычистили.

А больше никаких дел он за собой не замечал.

Он считал себя всецело на высоте положения. Он энергично работал, ни в чем таком особенном замешан не был, и вообще он удивился, зачем его вычистили.

Он очень что-то расстроился.

Думает: «Сколько лет я крепился и сдерживал порывы своей натуры. Сколько лет, — думает, — я себе ничего такого особенного не позволял. Вел себя порядочно. И не допускал никаких эксцессов. И вдруг — пожалуйте бриться. А что касается выпивки, то почему бы и не так?»

Комиссии он ничего не сказал, но подумал: «Ах, вот как».

И, значит, придя домой, хорошенько выпил, нахлестался, можно сказать, побил супругу, разбил стекла в дворницкой и исчез на пару дней.

Где он мотался — неизвестно. Только пришел с поколоченной мордой, рваный и без пальто.

И жильцам сказал:

— Что меня вычистили, я никакого горя не имею. И даже напротив, я рад не встречаться больше с ненужной дисциплиной. Сколько лет, — говорит, — я сдерживался и портил себе кровь всякими преградами. И то нельзя, и это не так, и жену не поколоти. Но теперь это кончилось, аминь. Профессия моя хороша при всех режимах. Так что я плевал на вас всех, вместе взятых.

Жильцы удивились его словам. Но он сам сосчитал свои поступки правильными. И, снова надравшись, выбил в дворницкой то же самое окно, что только что вставили.

А в жакте он содрал со стены все лозунги и санитарные плакаты. И одним картонным плакатом с надписью: «Не пьет, не курит пионер, — берите, взрослые, пример» — побил даже председателя.

И, в общем, за три дня он до того развязал свою натуру, что все в доме поразились — как это так.

И вдруг он откуда-то узнает или кто-то ему сказал, что хотя и вычистили, но опять как будто восстановили.

То есть что было, передать нет возможности.

Он мигом протрезвел и почистился. Собрал жильцов и им сказал:

— Бывают, друзья, происшествия. Умоляю вас, забудьте то, что эти дни видели. Меня, — говорит, — как это ни странно, кажется, восстановили.

И сам бежит, куда полагается, и там говорит:

— Вот так номер вы со мной учинили. Сначала так, а потом обратный ход даете. Это каждый может растеряться, как себя вести. Я, — говорит, — не знал и за эти промежуточные дни наделал делов. И если вам теперь пришлют на меня два протокола, то виноват не я, а обстоятельства.

Ему говорят:

— Тебя, товарищ, не восстановили, чего ты расстраиваешься. Это, действительно, один из товарищей про тебя сказал: «Он, кажется, ничего, только выпивает, так что вы, — говорит, — его, пожалуй, даже зря вычистили». Но теперь сомнения отпадают, поскольку такая картина.

Он говорит:

— Я не знал же.

Ему отвечают:

— Значит, ты не чистой воды пролетарий. Другой бы при всех ситуациях был как стеклышко. А ты чуть что — обнаружил свою свиную морду. Привет.

Так его и не приняли.

А он теперь сидит в своей комнате тихо и не бузит. Все думает — вот его позовут и скажут: видим, что ты на высоте положения, принят.

Но его не зовут. Поскольку теперь его хорошо знают.

Тут неудача человека в том, что он проявил себя во всем объеме. А для других как раз это была удача. И она бы возросла, если бы такое происшествие повторилось еще с кем-нибудь.

Между прочим, совсем другое дело, чем с этим тупицей, произошло недавно с одним стариком.

Старика никто ниоткуда не чистил, и ниоткуда никто его не выгонял. А он сам всех запутал своим поведением. И сам всех выгнал из квартиры.

Вот какая житейская неудача произошла с этим дураком в прошлом году.

Рассказ о беспокойном старике

У нас в Ленинграде один старичок заснул летаргическим сном.

Год назад он, знаете, захворал куриной слепотой. Но потом поправился. И даже выходил на кухню ругаться с жильцами по культурным вопросам.

А недавно он взял и неожиданно заснул.

Вот он ночью заснул летаргическим сном. Утром просыпается и видит, что с ним чего-то такое неладное. То есть, вернее, родственники его видят, что лежит бездыханное тело и никаких признаков жизни не дает. И пульс у него не бьется, и грудка не вздымается, и пар от дыхания не садится на зеркальце, если это последнее преподнести к ротику.

Тут, конечно, все соображают, что старичок тихо себе скончался, и, конечно, поскорей делают разные распоряжения.

Они торопливо делают распоряжения, поскольку они всей семьей живут в одной небольшой комнате. И кругом — коммунальная квартира. И старичка даже поставить, извините, некуда, — до того тесно. Тут поневоле начнешь торопиться.

А надо сказать, что этот заснувший старикан жил со своими родственниками. Значит, муж, жена, ребенок и няня. И, вдобавок, он, так сказать, отец, или, проще сказать, папа его жены, то есть ее папа. Бывший трудящийся. Все, как полагается. На пенсии.

И нянька — девчонка шестнадцати лет, принятая на службу на подмогу этой семье, поскольку оба два — муж и жена, то есть дочь его папы, или, проще сказать, отца, — служат на производстве.

Вот они служат и, значит, под утро видят такое грустное недоразумение — папа скончался.

Ну конечно, огорчение, расстройство чувств: поскольку небольшая комнатка и тут же лишний элемент.

Вот этот лишний элемент лежит теперь в комнате, лежит этакий чистенький, миленький старичок, интересный старичок. Он лежит свеженький, как увядшая незабудка, как скушанное крымское яблочко.

Он лежит и ничего не знает, и ничего не хочет, и только требует до себя последнего внимания.

Он требует, чтобы его поскорей во что-нибудь одели, отдали бы последнее «прости» и поскорей бы где-нибудь захоронили.

Он требует, чтобы это было поскорей, поскольку все-таки одна комната и вообще стеснение. И поскольку ребенок вякает. И нянька пугается жить в одной комнате с умершими людьми. Ну глупая девчонка, которой охота все время жить, и она думает, что жизнь бесконечна. Она пугается видеть трупы. Она дура.

Муж, этот глава семьи, бежит тогда поскорей в районное бюро похоронных процессий. И скорее оттуда возвращается.

— Ну, — говорит, — все в порядке. Только маленько с лошадьми зацепка. Колесницу, — говорит, — хоть сейчас дают, а лошадей раньше, как через четыре дня, не обещают.

Жена говорит:

— Я так и знала. Ты, — говорит, — с моим отцом завсегда при жизни царапался и теперь не можешь ему сделать одолжение — не можешь ему лошадей достать.

Муж говорит:

— А идите к черту! Я не верховой, я лошадьми не заведую. Я, — говорит, — и сам не рад дожидаться столько времени. Очень, — говорит, — мне глубокий интерес все время твоего папу видеть.

Тут происходят разные семейные сцены. Ребенок, не привыкший видеть неживых людей, пугается и орет благим матом.

И нянька отказывается служить этой семье, в комнате которой живет покойник.

Но ее уговаривают не бросать профессию и обещают ей поскорей ликвидировать в комнате смерть.

Тогда сама мадам, уставшая от этих делов, поспешает в бюро, но вскоре возвращается оттуда бледная как полотно.

— Лошадей, — говорит, — обещают не так скоро. Если б мой муж, этот дурак, оставшийся в живых, записался, когда ходил, тогда через три дня. А коляску, — говорит, — действительно, хоть сейчас дают.

И сама одевает поскорей своего ребенка, берет орущую няньку и в таком виде едет в Сестрорецк — пожить у своих знакомых.

— Мне, — говорит, — ребенок дороже. Я не могу ему с детских лет показывать такие туманные картины. А ты как хочешь, так и делай.

Муж говорит:

— Я, — говорит, — тоже с ним не останусь. Как хотите. Это не мой старик. Я, — говорит, — его при жизни не особенно долюбливал, а сейчас, — говорит, — мне в особенности противно с ним вместе жить. Или, — говорит, — я его в коридор поставлю, или я к своему брату перееду. А он пущай тут дожидается лошадей.

Вот семья уезжает в Сестрорецк, а муж, этот глава семьи, бежит к своему брату.

Но у брата в это время всей семьей происходит дифтерит, и его нипочем не хотят пускать в комнату.

Вот тогда он вернулся назад, положил заснувшего старичка на узкий ломберный столик и поставил это сооружение в коридор около ванной. И сам закрылся в своей комнате и ни на какие стуки и выкрики не отвечал в течение двух дней.

Тут происходит в коммунальной квартире сплошная ерунда, волынка и неразбериха.

Жильцы поднимают шум и вой.

Женщины и дети перестают ходить куда бы то ни было, говорят, что они не могут проходить мимо без того, чтобы не испугаться.

Тогда мужчины нарасхват берут это сооружение и переставляют его в переднюю, что, естественно, в высшей степени вызывает панику и замешательство у входящих в квартиру.

Заведующий кооперативом, живущий в угловой комнате, заявил, что к нему почему-то часто ходят знакомые женщины и он не может рисковать ихним нервным здоровьем.

Спешно вызвали домоуправление, которое никакой рационализации не внесло в это дело.

Было сделано предложение поставить это сооружение во двор.

Но управдом заявил:

— Это, — говорит, — может вызвать нездоровое замешательство среди жильцов, оставшихся в живых, и, главное, невзнос квартирной платы, которая и без того задерживается.

Тогда стали раздаваться крики и угрозы по адресу владельца старичка, который закрылся в своей комнате и сжигал теперь разные стариковские ошметки и оставшееся ерундовое имущество.

Решено было силой открыть дверь и водворить это сооружение в комнату.

Стали кричать и двигать стол, после чего покойник тихонько вздохнул и начал шевелиться.

После небольшой паники и замешательства жильцы освоились с новой ситуацией.

Они с новой силой ринулись к комнате. Они начали стучать в дверь и кричать, что старик жив и просится в комнату.

Однако запершийся долгое время не отвечал. И только через час сказал:

— Бросьте свои арапские штучки. Знаю — вы меня на плешь хотите поймать.

После долгих переговоров владелец старика попросил, чтобы этот последний подал свой голос.

Старик, не отличавшийся фантазией, сказал тонким голосом:

— Хо-хо…

Этот поданный голос запершийся все равно не признал за настоящий.

Наконец он стал глядеть в замочную скважину, предварительно попросив поставить старика напротив.

Поставленного старика он долго не хотел признать за живого, говоря, что жильцы нарочно шевелят ему руки и ноги.

Старик, выведенный из себя, начал буянить и беспощадно ругаться, как бывало при жизни, после чего дверь открылась, и старик был торжественно водворен в комнату.

Побранившись со своим родственником о том, о сем, оживший старик вдруг заметил, что имущество его исчезло и частично тлеет в печке. И нету раскидной кровати, на которой он только что изволил помереть.

Тогда старик, по собственному почину, со всем нахальством, присущим этому возрасту, лег на общую кровать и велел подать ему кушать. Он стал кушать и пить молоко, говоря, что он не посмотрит, что это его родственники, а подаст на них в суд за расхищение имущества.

Вскоре прибыла из Сестрорецка его жена, то есть дочь этого умершего папы.

Были крики радости и испуга. Молодой ребенок, не вдававшийся в подробности биологии, довольно терпимо отнесся к воскресению. Но нянька, эта шестнадцатилетняя дура, вновь стала проявлять признаки нежелания служить этой семье, у которой то и дело то умирают, то вновь воскресают люди.

На девятый день вдруг приехала белая колесница с факелами, запряженная в одну черную лошадь с наглазниками.

Муж, этот глава семьи, нервно глядевший в окно, чтоб забыться, первый увидел это прибытие.

Он говорит:

— Вот, папаня, наконец за вами приехали лошади.

Старик начал плеваться и говорить, что он больше никуда не поедет.

Он открыл форточку и начал плевать на улицу, крича слабым голосом, чтоб кучер уезжал поскорей и не мозолил бы глаза живым людям.

Кучер в белом сюртуке и в желтом цилиндре, не дождавшись выноса, поднялся наверх и начал грубо ругаться, требуя, чтоб ему, наконец, дали то, за чем он приехал, и не заставляли бы его дожидаться на сырой улице.

Он говорит:

— Я не понимаю низкий уровень живущих в этом доме. Всем известно, что лошади остродефицитные. Нет, — говорит, — я в этот дом больше не ездок.

Собравшиеся жильцы совместно с ожившим старичком выпихнули кучера на площадку и ссыпали его с лестницы вместе с сюртуком и цилиндром.

Кучер долго не хотел отъезжать от дома, требуя, чтоб ему в крайнем случае подписали какую-то путевку. Без чего он никуда не поедет.

Оживший старик плевался в форточку и кулаком грозил кучеру, с которым у них завязалась острая перебранка.

Наконец кучер, охрипнув от крика, утомленный и побитый, уехал, после чего жизнь потекла своим чередом.

На четырнадцатый день старичок, простудившись у раскрытой форточки, захворал и вскоре по-настоящему помер.

Сначала никто этому не поверил, думая, что старик по-прежнему валяет дурака, но вызванный врач успокоил всех, говоря, что на этот раз все без обмана.

Тут произошла совершенная паника и замешательство среди живущих в коммунальной квартире.

Многие жильцы, замкнув свои комнаты, временно выехали кто куда.

Жена, то есть, проще сказать, дочь ее папы, пугаясь заходить в бюро, снова уехала в Сестрорецк с ребенком и ревущей нянькой.

Муж, этот глава семьи, хотел было устроиться в дом отдыха. Но на этот раз колесница неожиданно прибыла на второй день. И все кончилось вполне благополучно.

Так что тут была скорей нечеткость работы с колесницами, чем постоянное запоздание. Оно не повторялось всякий раз, а бывало, что ли, случайно. Раз на раз, как говорится, не придется. Ну — была неудача, недоразумение.

Но теперь это у них сгладилось. И они подают так, что прямо красота. Лучше не надо.

На этом мы вообще хотели закончить наши новеллы о неудачах, но близость нового отдела «Удивительные события», в котором речь главным образом пойдет об удачах, позволяет нам рассказать еще одну историйку, в которой два эти предмета — удача и неудача — соединились вместе.

И вот что от этого получилось.

Рассказ о зажиточном человеке

Конечно, некоторые говорят, что все дело в зажиточности. Что бедность унижает человека, что при этом человек не может, что ли, стоять на высоте положения. А что при зажиточности он, наоборот, моментально расцветает и приподнимается, и делает то, что всем надо.

Насчет бедности мы не возражаем. Она, конечно, унижает личность, и при ней довольно трудно удержаться в своих рамках. А что касается зажиточности, то это еще не всегда дает правильные результаты.

Был такой курьер Федор. Он работал на заводе. Он приехал из деревни. Был очень бедный. Еще тут не обжился. И даже первое время шлялся в деревянных сапогах.

И был очень грубая личность. Любитель выпить. Ругатель. Грубый скандалист и бузотер.

Он начал у них жить в общежитии. И там от его свиных выходок многие сторонились.

Вот его вызвали в управление. И там ему сделали крепкий нагоняй.

Ему сказали:

— Еще чего? Это не может продолжаться.

А он на это так ответил:

— Вы, профсоюзные вожди, меня срамите за мое поведение. А спросите меня — отчего это бывает.

И тогда его спросили:

— А скажите, отчего.

Он и говорит:

— Я живу абсолютно не так, как хочу. Вполне один, без семьи и жены. У меня, может, семья и жена проживают в деревне. Меня, может, сострадание берет оттого, что я их не вижу. Двое моих детишек, наверное, пасут коров и терпят дожди и вьюги. Я живу, как холуй, имею один пиджак, и мне некому даже подложить подушку, чтоб я прилег, усталый от работы. А вы интересуетесь, отчего я выпиваю и в своей выпивке грубо задеваю остальных и всем бью в морду. Вот отчего это бывает.

Вот тогда все сконфузились и сказали:

— Мы тебе непременно дадим комнату.

И вот вскоре ему дали комнату, и он вскоре выписал свою жену и двух пастушков из деревни.

И вот он с ними живет, но мы видим, что он по-прежнему выпивает, скандалит и орет, и всем бьет морды, и дает затрещины и шлепки своим подпаскам.

Тогда снова его вызывают в управление.

Он говорит:

— Да, конечно, я и сейчас еще подлец. Я выпиваю и все такое и под горячую руку всех колочу. Это оттого, что я нервничаю. Я имею перед собой картины бедности. Мы на примусе варим щи. Нас в одной комнате набилось шесть человек народу. Жена ругается со своей мамой, а я их всех бью и крошу, потому что мне мало интереса глядеть на эту деревенскую серость и некультурность. Меня быт съедает без остатка… И к тому же у меня окно выходит в наружный двор. А если бы оно выходило, например, на речку, — я бы, может, цельный день рядом сидел и песни пел и глядел бы, как птицы на волнах кувыркаются.

И тогда все сконфузились и так ему сказали:

— У нас сейчас дом отстраивается. Мы тебе дадим квартиру. Там газ и отопление. И там все на свете. Там свет блеснет в твои глаза, и ты будешь такой, как сумеешь.

И вот ему вскоре дали квартиру. Две комнаты и ванна. И три шкафчика для внутреннего употребления. И окна в сад. И в саду ежегодно цветут деревья. И газ. И все на свете.

И ему жалованья прибавили. И вдобавок он по займу выиграл. И пошил себе пиджак. И построил брюки. И по случаю купил диван и пианолу. И наш товарищ Федор вознесся на неслыханную высоту.

Только видят, — он по-прежнему выпивает и дерется. И очень ругается и срывает из окна молоденькие ветки с деревьев и стегает ими своих бывших пастухов. А жену и ее преподобную мамашу и всех соседей при случае колотит так, что те в страхе разбегаются.

Тогда его снова призывают к ответу.

Он говорит:

— Какое странное дело. Все у меня что-нибудь не так. У меня мебель хороша, и пианола непрерывно играет. Только, — говорит, — жена, эта деревенская дура, своим видом не подходит к моей обстановке. Она меня раздражает. Я хочу жениться на другой. И тогда непременно у меня пойдет другая музыка.

И вот он разделил свою квартиру. И стал жить с одной конторщицей. И вскоре у них там стали возникать драки и побоища. Он ее ревновал и нещадно бил, и выгонял на улицу.

И тут все поняли, в чем дело. Тут все поняли, что это — попросту дрянной неудачный человек.

И тогда все поняли, что ему зажиточность нужна, но что при этом его надо нянчить и его перевоспитывать.

И тогда всем стало легче. Все вздохнули и поняли, что с ним надо делать.

И в этом понимании была большая удача. И под давлением этой удачи померкнут вышеуказанные неудачи, и начнется то, чего всем хочется.

На этом, друзья, мы заканчиваем наши рассказы о неудачах, с тем чтобы поскорей перейти к новому, более счастливому отделу.

И близость этих новых страниц приподнимает наше настроение и, несмотря на только что рассказанные неудачи, нам делается весело и забавно жить.

И мы рады отметить, что чертовские и неслыханные неудачи не сломили наш железный характер.

Вот сейчас только помоемся и сполоснемся после всей этой пакости и перейдем к дальнейшему.

Ах да, может быть, мы, перечисляя неудачи, что-либо забыли отметить. Просьба опять-таки отметить в своих сердцах.

Прочтите тут еще небольшое послесловьице к нашему отделу «Неудачи». Оно, так сказать, подведет итоги всему вышесказанному о неудачах.

После чего мы перейдем к новой книге «Удивительные события».

Итак, извольте небольшое, вроде болтовни, послесловие.

Послесловие

Итак, на этом, друзья, мы заканчиваем нашу четвертую книгу.

Позвольте же после столь тяжких испытаний вас чувствительно с этим поздравить.

Давайте же коротенько подведем итоги.

Что же мы с вами, друзья, увидели, прочитавши исторические новеллы и рассказы из нашей жизни?

А мы в первую голову увидели в прошлом большой урожай на неудачи.

А потом мы увидели, что этот урожай снимается по многочисленным причинам, из которых глупость и темнота не плетутся в хвосте.

И даже мы отчасти заметили, что неудачи — законное дите, рожденное от бракосочетания этих причин с торопливым желанием хорошо пожить.

Так что удивляться не приходится, отчего они бывают.

Они бывают не по милости судьбы, как это согласны думать люди со слабым и робким мировоззрением. А они случаются от более простых и грубых причин. Благодаря чему, если не сидеть сложа руки, многое можно значительно исправить.

И у нас на это смело пошли. А если и бывают вышеуказанные неудачи, то отчасти еще публика непривычна, да и вообще борьба с этим далеко еще не закончена.

И если говорить о дальнейшем, то неудачи у нас не то чтобы совсем исчезнут, но их, вероятно, станет так мало, что все будут прямо удивляться.

И даже, может быть, глупость, под давлением чего-нибудь там особенного, возьмет и померкнет в своем величии. А если это ослабнет, то все тогда смогут поздравить друг друга с неслыханной удачей.

В общем, если говорить в планетарном масштабе, — мы вдаль глядим без особых треволнений. Кругом народы окончательно скажут свое слово. Утвердят свое право. Все воспрянут духом. И всем станет смешно, что были такие неудачи на заре их юности.

А если говорить о нашей стране, то можно повторить удивительные и пророческие слова поэта, произнесенные еще в прошлом столетии:

Вынес достаточно русский народ. Вынесет все — и широкую, ясную Грудью дорогу проложит себе. Жаль только — жить в эту пору прекрасную Уж не придется ни мне, ни тебе[852].

И вот мы теперь видим то, что видим. И это было удивительное предсказание, которое на наших глазах постепенно выполняется. Но, конечно, не следует забывать — борьба далеко не закончена, и продолжается революция. И идет столкновение двух миров и все, что с этим. Так что слова о прекрасной тишине будут произнесены после. И тогда этот наш отдел с неудачами можно будет зачитать с небрежной улыбкой.

А что касается до стихов, то их произнес великий поэт, который умер шестьдесят лет назад. И его память следует почтить вставанием.

И это так жаль, что он не дожил до наших дней.

Кстати, о смерти.

Некоторые считают неудачей — короткую, как сон, человеческую жизнь. Но вместе с тем, как подумаешь, что тебе, например, еще двести лет надо будет думать и мозговать, так прямо наши законные восемьдесят лет ничуть не кажутся особенной неудачей.

Итак, на этом заканчиваем книгу о неудачах и переходим к новому и последнему отделу.

И мы уже слышим шум и выстрелы. И кто-то рукоплещет. И кто-то кричит ура.

Это люди, которые от неудач не потеряли присутствия духа, стремятся к новым берегам.

И те, которые хотя и не стремятся никуда, но ведут себя так, как требуется.

И мы не без волнения спешим туда, чтобы им пожать руки и сказать: «Здравствуйте».

Итак, начинается новый отдел «Удивительные события».

V. Удивительные события

1. И вот подходит наша книга к желанному концу.

Осталась у нас с вами одна последняя часть. И вот она перед вами.

Она заключает в себе то, чего бы крайне не хватало, если б наша жизнь была только такой, какой мы вам сейчас преподнесли.

И можно было бы даже потеряться от горя, если б мы на этом закончили наше сочинение.

2. Но, к общему счастью, жизнь тоже имеет свою пятую часть. И только она не перед каждым раскрывалась.

И многие видели только четыре части, и от этого они бывали чересчур несчастны. Многие из них вешались, другие любили выпивать, третьих постигали душевные заболевания, четвертые попросту дурака валяли. А некоторые впадали в меланхолию и восклицали: ах, дескать, господа.

Вот так же, как в свое время воскликнул один из прекрасных поэтов: ах, господа, — он воскликнул, —

Жизнь, как посмотришь С холодным вниманьем вокруг, — Такая пустая и глупая шутка[853].

Или — штука. Не помню. Одним словом, он что-то вроде этого воскликнул, переполненный глубокой меланхолией.

3. Но многие так не думали и про жизнь таких стихов не восклицали, а увидевши все — как и чего бывает, энергично выступали против этого и с этим боролись. И высказывали свои мысли. И показывали чудеса храбрости, мужества и понимания.

И вот о таких людях, и о таких поступках, и о многих замечательных делах и героях мы и желаем произнести наше слово.

И мы предоставляем для этих людей последнюю, пятую главу, чтоб они своим примером показали бы, как надо поступать малодушным людям.

Таких слабеньких читателей они своим поведением возьмут на буксир и потянут их туда, куда надо.

Однако обернем предмет со всех сторон.

4. Читатель со своей привычкой к темам современной литературы уже, наверно, начинает соображать, что речь у нас непременно пойдет о борцах революции и о тех, которые заботились о прекрасном будущем.

И действительно, речь пойдет об этих людях.

И мы сейчас увидим такую волю и такое мужество, и такую силу человеческого духа, что, если у нас имеется хоть какая-нибудь тяжесть на сердце, нам сразу станет легко, и нам захочется жить и радоваться.

И нам всем захочется любезно и внимательно подходить к людям. И нам захочется воскликнуть: как это поразительно, что среди людей бывают такие выдающиеся герои.

И действительно, как это радостно, что среди грязи и болота и посредственной пошлости находятся такие сильные люди.

В общем, сейчас речь пойдет о революционных событиях и о тех людях, которые этим занимались.

Но прежде нам желательно сказать несколько вступительных слов о том, о сем. Мы хотим побеседовать с читателем.

5. Вернее, мы хотели бы побеседовать даже не с читателем, а с каким-нибудь, например, ну что ли, представителем буржуазной философии. Только чтоб он, ради бога, не горячился и не хватал бы нас чуть что за горло. А вел бы себя порядочно и корректно.

Тогда бы мы с ним тихо побеседовали на диване.

Наверно, он бы так сказал, иронически усмехнувшись и играя моноклем:

— Ну революция, борьба… А жизнь, господа, проходит буквально, как сон. Она коротка — жизнь. Так не лучше ли, господа, продолжать так, как есть, чем думать о каком-то будущем. И тратить на это считанные дни. Давайте, синьор, ударим по рукам и — мир и тишина. В сущности, все мы дети одной больной матери.

И я, взглянув на его гладкое лицо и на прекрасный перстень на пальце, спросил:

— Простите, сэр, я вас перебью. Я позабыл. У вас дом, кажется, — один или два?

— Один… А что?

— Просто так. Продолжайте же, пожалуйста, сэр.

— Да, так вот я и говорю, — сказал философ, — в сущности, жизнь нереальна… Так пусть себе забавляются народы — устраивают оперетку, — какие-то у них короли, солдаты, купцы. Кто-то торгует. Выигрывает. Некоторые из них нищие. Кое-кто — богачи. Все — игра. Понимаете? А вы хотите жить всерьез. Простите — как это глупо. Вы хотите пустенькую, но, в сущности, милую жизнь отдать за какой-то другой сон. Может быть, более скучный. И даже наверно более скучный. Какая чушь!

6. Я говорю философу:

— А скажите, и большой доход вам приносит ваш дом? Небоскреб, наверно?

— При чем тут дом… Ну приносит… Пустяки приносит… Какое нынче приношение — ерунда. Сон…

И наш философ сердито докуривает сигару и откидывается на спинку дивана.

И мы ему говорим, философу, соблюдая международные законы вежливости и почтения:

— Вот что, сэр. Пусть даже останется ваше забавное определение жизни — оперетта. Пусть так. Но осмелимся вам заметить, что вы за оперетту, в которой один актер поет, а остальные ему занавес поднимают. А мы…

— А вы, — перебивает он, — за оперетту, в которой все актеры — статисты… и которые хотят быть тенорами.

— Вовсе нет. Мы за такой спектакль, в котором у всех актеров правильно распределены роли — по их дарованиям, способностям и голосовым данным. И безголосый певец у нас не получит роли премьера, как это бывает у вас.

— А у вас маленький актер так маленьким и останется. У него не будет стремления быть большим. У нас…

— Простите, сэр, вы не в курсе наших событий. Вы черпаете сведения из древней истории. У нас совершенно разные оклады для актеров. Ведь у нас, к вашему сведению, нету так называемой уравниловки. А кроме того, у нас есть другие стимулы для работы.

7. Философ говорит:

— Тем не менее, — говорит он, — я не хотел бы участвовать в вашем спектакле. У вас — фантазия ограничена. У себя я могу все время двигаться вперед. Я могу стать миллионером. Я могу мир перевернуть. У меня есть цель. Меня, так сказать, деньги толкают вперед. У меня есть стремление. Я не боюсь слов — я наживаю. Я накапливаю… Жизнь — движение. Останавливаться нельзя. И это мне дает то устремление, которое нужно. И повторяю, — не боюсь слов, — наживаю. Не все ли равно, какая цель перед лицом смерти? А если деньги не играют никакой роли, то…

— Сэр, вы опять-таки не в курсе событий. У нас деньги играют значительнейшую роль, и вы можете их накапливать на сберкнижке, если у вас есть такое могучее устремление. Больше того — вы даже проценты на них получаете. Или, кажется, какую-то премию.

Философ оживляется. Он говорит:

— Не может быть…

— Только, — я говорю, — получение денег у нас иное. У нас нужно заработать их.

— А-а… — поникшим голосом говорит философ, — заработать. Это скучно, господа. Нет, мне с вами не по пути. У вас какое-то странное отношение к жизни — как к реальности, которая вечна. Заработать! Позаботиться о будущем! Как это смешно и глупо располагаться в жизни, как в своем доме, где вам предстоит вечно жить? Где? На кладбище. Все мы, господа, гости в этой жизни — приходим и уходим. И нельзя так по-хозяйски произносить слова: заработать! Какое варварское мышление! Какие огорчения вам предстоят еще, когда вы научитесь философски оценивать краткость жизни и реальность смерти.

8. И, посмотрев на меня с сожалением, он продолжает:

— А мы смотрим на жизнь как на нечто нереальное. Мир — это мое представление[854]. Все сказочное… Все дым, сон, нереально. И вот наша с вами разница. И мы — правы. Какая, к черту, может быть реальность, если человеческая жизнь проходит как один миг!

— Но ваш собственный дом, осмелюсь заметить, — это реальность.

Философ, видать, с неохотой говорит:

— Нет, дом — это отчасти тоже нереальность.

— Но если это нереальность, то отчего бы вам не напустить туда нереальных людей и нереально отказаться от нереальных денег. Небось так не делаете?

Философ испуганно говорит:

— То есть что вы хотите этим сказать? Слушайте, оставьте мой дом в покое. Что вы, ей-богу, привязались. Я говорю в мировом масштабе, а вы все время сворачиваете на ерунду. Прямо как в печенку въелись — дом, дом… Прямо, ей-богу, скучно. Ну дом. Нереально все.

— Да как же, — говорю, — помилуйте, нереально…

Философ говорит, чуть не плача:

— Прямо, ей-богу, человека нервничать заставляете. Вот я теперь, как назло, вспомнил, что трое у меня квартплату не внесли… Теперь я буду беспокоиться. Какие-то у вас, простите, грубые, солдатские мозги. Не даете пофилософствовать.

И философ в изнеможении откидывается на спинку дивана и нервно курит.

9. И мы ему говорим:

— И мы даже согласны с вами, что…

Философ оживляется:

— Вот видите… согласны… А сами человеку прямо дыхнуть не даете…

Я говорю:

— Мы согласны с вами в том, что жизнь коротка. А, вернее, она не так коротка, как плохая. А от этого она может быть и короткая. Пусть даже короткая. Но только короткая жизнь может быть хорошая, а может быть плохая. Так вот мы за длинную, хорошую жизнь. И в этом у нас цель и стремление. А что для вас жизнь коротка, то, несмотря на ее краткость, вам, вероятно, не помешало положить в банк тысяч сто. Простите, сэр.

— Фу как грубо, — говорит философ, поперхнувшись. — А, говорите, впрочем, что хотите. Мне теперь безразлично. Вы чем-то, не знаю, меня окончательно расстроили. А кроме того, — холодно добавляет он, — я считаю, что человеческие свойства неизменны. Это природа. Все равно обувь стопчется по ноге. Привет.

И мы вежливо встаем с дивана и говорим, соблюдая мировые правила приличия:

— Сэр, я ваш покорный слуга. Примите уверения в совершенном моем к вам уважении и почтении до последнего дыхания. А что касается человеческих свойств, то они, сударь, меняются от режима и воспитания.

Философ в сердцах бросает окурок на пол, плюет и уходит, приветствуя нас рукой, бормоча:

— Да, но режим и воспитание — в руках людей, а люди есть люди…

10. Мы описали вам эту воображаемую сценку, чтобы показать, какая бывает борьба на фронте мысли.

И действительно, некоторые рассуждения могут отчасти смутить более слабую душу. Более слабая душа может поникнуть от таких слов — сон, короткая жизнь, нереальность, считанные дни… Эти слова не раз смущали даже более крепких людей. И были даже среди революционеров люди, которые били отбой и перебегали в другой лагерь. И история знает подобные факты.

И тут надо, действительно, иметь мужественное сердце, чтоб не смутиться от яда этих слов, в которых как будто есть доля правды — иначе они бы не действовали ни на кого. Тем не менее эти слова неправильны и ложны. И это диалектика. Нет, мы не хотим сказать, что все ужасно легко и борьба — прогулка. И у некоторых, которые у нас сейчас размахивают руками и горячатся (и, может быть, у меня в том числе), не хватило бы духу начинать сначала. Но находились люди, которые смотрели поверх всего. И это были удивительные люди. И они создавали удивительные события. И старались переделать все, что барахталось в грязи, в тине и в безобразии.

И вот об этих людях, побеседовав с философом, мы сейчас и будем говорить. И вы сейчас увидите такую силу духа, что просто содрогнетесь от собственного малодушия.

11. Но прежде — еще одно, совсем коротенькое отступление. Вроде справки.

Представители старого мира имеют, в сущности, понятную привычку говорить о революционерах как о людях, потерявших совесть и человеческое подобие. Не знаем, как в других странах, но у нас, у матушки России, была привычка называть таких людей злодеями и нерусскими людьми.

Так вот для примера осмелимся привести несколько слов, написанных царским цензором Никитенко[855] о повешенном декабристе Рылееве[856].

Вот что пишет Никитенко:

«Я не знаю другого человека, который обладал такой притягательной силой, как Рылеев. Он с первого взгляда вселял в вас как бы предчувствие того обаяния, которому вы неизбежно должны были подчиниться при близком знакомстве. Стоило улыбке озарить его лицо, стоило поглубже взглянуть в его удивительные глаза, чтоб всем сердцем безвозвратно отдаться ему. И я на себе испытал чарующее действие его гуманности и доброты».

Вот как Никитенко описывает «злодея» Рылеева.

И мы, прочитав эти строчки, в предчувствии всего хорошего переходим к историческим новеллам об этих борцах за революцию.

12. Вот рассказ о Рылееве. Рылеев был поэт. Он был дворянин и офицер. Но это не помешало ему написать такие агитационные строчки:

Долго ль русский народ Будет рухлядью господ. И людями, как скотами, Долго ль будут торговать.

Он был мужественный революционер. И перед 14 декабря он выступал за немедленное восстание против царя.

И накануне, вместе со своим другом Н. Бестужевым[857], он обошел несколько полков и призывал солдат к выступлению.

Больше того, он останавливал солдат на улице и вел с ними беседу.

И вот наступил день восстания.

Уже прогремели ружейные выстрелы, и два враждебных лагеря замерли в некоторой нерешительности.

Мятежники стояли в каре у сената, а царские войска теснились около строящегося Исаакиевского собора.

И был момент, когда восставшие получили моральный перевес.

И об этом моменте Николай I так пишет в своих записках:

«Уже пули просвистели мне чрез голову. Рабочие Исаакиевского собора из-за заборов начали кидать в нас поленьями. Надо было решиться положить скорый конец, иначе бунт мог сообщиться черни, и тогда войска были бы в самом трудном положении»[858].

13. И тогда царский генерал Васильчиков[859] сказал Николаю:

— Ваше величество, нужна картечь.

Государь сказал:

— Вы хотите, чтобы я в первый день моего царствования пролил кровь моих подданных?

— Чтобы спасти империю, — сказал генерал.

И тотчас пушки были поставлены против сената. Николай I сам скомандовал:

— Пали!

И первый выстрел загрохотал.

«Первый выстрел, — пишет Николай, — ударил высоко в здание сената, и мятежники отвечали неистовыми криками и беглым огнем».

И тогда Рылеев снял шапку, подошел к Бестужеву и обнял его. Он сказал:

— Последние минуты наши близки. Но это минуты нашей свободы. Мы дышали ею. И я теперь охотно отдам за них мою жизнь.

Вы понимаете, что он сказал? Он сказал, что сейчас все будет кончено, но что даже за минутное ощущение свободы, которое он сегодня испытал, — он без сожаления отдает свою жизнь.

Нет сомнения, что цензор Никитенко не ошибся в Рылееве, когда он о нем так прекрасно сказал. Такие слова, которые произнес Рылеев и в такую минуту, — мог сказать только большой и замечательный человек. И мы так рады и так взволнованы, что он именно так сказал и что он оказался такой большой человек. Значит, двух мнений быть не может — за кем надо было идти.

14. И вот через несколько минут на Сенатской площади действительно все было кончено.

Надежды генерала Васильчикова оправдались.

Пушки сделали свое дело.

«Второй и третий выстрелы, — пишет Николай I, — ударили в самую середину толпы».

Каре восставших дрогнуло. Часть мятежных солдат бросилась к Неве, на Английскую набережную, а часть, как пишет Николай I, «навстречу выстрелов из орудия при Семеновском полку, дабы достичь берега Крюкова канала».

В общем, все было кончено.

Рылеев в тот же день был арестован и после суда приговорен к смерти.

Это был настоящий, мужественный человек с большим и даже великим сердцем. И это так ужасно, что его жизнь прекратилась на виселице.

Ему был тридцать один год. И как горько знать, что так рано и так страшно закончилась его жизнь.

И он умер так мужественно, как редко кто.

15. Из героических историй, в которых бы участвовала женщина, нам известен такой рассказ.

Это факт об одной смелой и отважной революционерке.

Конечно, история революции знает множество достойных женщин, причем некоторые из них прославились на весь мир. И о них много писалось. И вы, наверно, об этом почти все знаете.

А мы расскажем вам о женщине, о которой весьма мало написано.

Вот рассказ о малоизвестной революционерке, о работнице табачной фабрики Лизе Торсуевой.

Она жила в Ростове в начале девяностых годов прошлого столетия.

Она работала на табачной фабрике Асмолова.

И там, в Ростове, она со своим братом организовала рабочий кружок.

Причем это был социал-демократический кружок, где изучались основы научного социализма.

А чтоб работать в таком кружке, надо было иметь немало мужества и отваги, поскольку с рабочим движением велась очень жестокая борьба.

16. Рабочее движение приводило и жандармов в ужас, в трепет и в смятение. И они это движение давили с огромной свирепостью. И почти за каждый шаг революционерам приходилось расплачиваться тюрьмой, ссылкой и даже каторгой.

Добавьте к этому: рабочий день на фабрике — четырнадцать часов, а летом — шестнадцать!

И заработок — восемь рублей в месяц.

И тогда можно понять, какой нужен был героизм, чтоб сквозь все преграды идти к намеченной цели.

И вот табачная работница Лиза Торсуева, несмотря на все препятствия, энергично повела смелую революционную работу.

А брат ее вскоре стал, к сожалению, толстовцем, и он отошел от рабочего движения.

Но Торсуеву это не смутило, и она совместно с двумя рабочими энергично принялась за дело.

17. А тогда среди рабочих табачной фабрики была большая темнота и большая жажда знания. И, помимо политики, надо было знать многое другое.

И Торсуева и сама была почти без всякого образования. И она ночи сидела за книгами, чтобы узнать, как ей отвечать на те вопросы, что ей задают рабочие.

А ей было тогда двадцать пять лет. Она была молода и очень красива. Она всех поражала своей миловидностью, умом и удивительной смелостью.

Она была очень смела и отважна.

Например, расклеивая прокламации на 1 мая (1898 года), она не удержалась и наклеила прокламацию на дверях подъезда жандармского управления. Причем прокламация была наклеена лаком, так что жандармы могли ее снять только вместе с дверью.

Вдобавок в тот же день на строящейся церкви кружок Торсуевой повесил красное знамя со словами: «Да здравствует социал-демократическая партия! Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»

И это знамя три часа висело на церкви, так как рабочие, повесив знамя, разрушили внизу леса.

И это знамя сыграло свою агитационную роль — в городе было много разговоров и большое возбуждение.

18. И вот жандармы, увидя, что подпольная работа в кружке идет блестяще, — пришли в большое огорчение. И они решили положить этому конец.

Они арестовали несколько рабочих из комитета. И однажды утром поставили двух сыщиков у ворот торсуевского дома. И эти шпики должны были арестовать Торсуеву при выходе на улицу.

Конечно, они могли бы арестовать ее и дома, но считалось более полезным для дела арестовать при выходе, так как она могла нести какие-нибудь важные документы, или же она могла пойти в конспиративную квартиру, неизвестную жандармам. Вот они и ждали ее выхода.

Но Торсуевой сказали друзья об этом.

Тогда Торсуева, нарядив сестру в свое платье, попросила ее выйти на улицу.

И сестра так и сделала — она взяла с собой пакет с бельем и вышла за ворота.

Сыщики же, приняв ее за Лизу Торсуеву, потащились за ней. Они надеялись, что она куда-нибудь зайдет по делам кружка. Но сестра Торсуевой нарочно два часа мотала их по улицам. И тогда они, наконец, выйдя из терпения, ее арестовали. Но тут, узнав, что это не Елизавета Торсуева, а Валентина, снова бросились к своему боевому посту. Но было поздно. Лиза Торсуева уже успела сложить свой чемодан. И выехала из Ростова.

19. А жандармский полковник Артемьев, узнав, что главная виновница скрылась, пришел в исключительное бешенство. Он без разбора арестовал еще тридцать человек и сказал им, что он их не выпустит, покуда не арестует Торсуеву.

А Лиза в это время скрывалась на Кавказе.

Но ей друзья сообщили о словах полковника.

Тогда она сказала своим друзьям:

— Моя личность менее ценна для дела, чем столько арестованных активных работников. Я должна вернуться в Ростов.

И с этими словами она вернулась назад и добровольно явилась в жандармское управление.

Полковник, правда, выпустил заложников, но Лизу Торсуеву продержал в одиночке около года.

Но потом ее выпустили. И она с новой энергией принялась за революционную работу.

Вот какие бывают женщины — наши жены, сестры и дочери.

И это приятно знать, что женщины так высоко держали знамя революции.

20. Из удивительных героических событий, в которых бы участвовал писатель, история знает такой случай.

Писатель Радищев при Екатерине II написал свою знаменитую книгу «Путешествие из Петербурга в Москву».

Это была книга настолько смелая и революционная по своим взглядам, что даже теперь, читая ее, приходится поражаться необычайному мужеству автора.

Просто трудно представить, на что мог рассчитывать автор, выпуская такую книгу в царской, крепостной России.

Так, например, о крепостном праве у него сказано: «Зверский обычай порабощать себе подобных».

И вся книга была — открытое воззвание против царского правительства.

Это был призыв к восстанию, так что, кроме смерти или бегства, автор ни на что другое не мог рассчитывать.

Но тут мнение у потомства раскололось. Некоторые считают этот поступок необычайно мужественным. А некоторые считают это какой-то непродуманностью и слепым безрассудством. И приводят в доказательство покорные слова Радищева о его якобы «минутном заблуждении» и его поведение, которое могло быть более гордым и смелым, как у человека, написавшего такую мужественную книгу.

21. Но тут следует заступиться. Его поведение было совершенно правильным, но нервы у него были плохие, и от этого он не всегда мог сдержаться. И в этом нет ничего удивительного. И это ничего не показывает.

И что касается его мужества, то вот его описание.

Типографщики не хотели набирать эту книгу, несмотря на разрешение. Тогда Радищев завел типографию у себя в деревне. И там напечатал книгу в количестве шестисот пятидесяти экземпляров.

Больше того, он ходил с кипой книг и разбрасывал их по дорогам и на постоялых дворах. И это не было минутным заблуждением, а это было поступком революционера и агитатора.

Его приговорили к смертной казни, но казнь заменили ссылкой в Сибирь.

И это был великий гражданин, и о нем надо вспоминать с чувством радости и уважения.

И такие люди нередко бывали среди пишущей братии. И об этом так приятно знать.

22. Теперь прослушайте рассказ о замечательном подвиге Федора Подтелкова[860].

Он происходил из бедной казачьей семьи. И был сыном трудового народа.

А в германскую войну он был солдатом гвардейского полка. А после его произвели в подпрапорщики за храбрость и прекрасное знание военной службы.

Но это свое прекрасное военное знание он с честью использовал для революции.

В апреле 1918 года он уже был командующий Донской советской армией.

И вот, желая увеличить эту свою революционную армию, он организовал специальную экспедицию для мобилизации и вербовки казаков северных округов. И с этой целью во главе небольшого отряда он двинулся по казачьим станицам.

Но в одном районе части белогвардейского казачества задержали экспедицию Подтелкова. Они сочувствовали атаману Каледину, который тогда занял Ростов, и поэтому они окружили отряд и обманным образом его разоружили. И приговорили весь отряд к расстрелу. А Подтелкова и его помощника Кривошлыкова, желая унизить, приговорили к повешению.

23. И вот 11 мая 1918 года в станице Краснокутской было закончено это ужасное дело.

Семьдесят шесть человек они расстреляли. А двоих повели вешать.

А когда их вешали, они держали себя удивительно хладнокровно и с большим мужеством.

Но Подтелков всех поразил своим удивительным поведением.

Громадная толпа казаков стояла около виселицы.

И Подтелков, держа в руке петлю, обратился к ним с речью.

Сначала он сказал: «Минуточку внимания».

От этих неожиданных слов толпа буквально замерла. И тогда Подтелков, отстранив рукой растерявшегося палача, сказал:

«Трудовой народ! Я призываю вас не верить в обманные слова, которые говорят вам офицерство и дворянство во главе с атаманом Калединым. Помещики снова хотят пить кровь трудового народа. Неужели вы не видите? Это есть ваше ослепление. И я призываю вас идти на борьбу за рабоче-крестьянское трудовое дело».

24. Толпа заволновалась.

Начальник караула подъесаул Сенин, закричав: «Не надо слов», вытащил наган и бросился к Подтелкову.

Но тут палач снова приступил к своим обязанностям, и через несколько минут все было кончено.

Так погиб донской казак Усть-Хоперской станицы, Медведицкого округа, сын трудового народа, Федор Подтелков.

И в этом было мужество, воля и долг революционера. Тот долг, который был выше личных чувств и страха смерти.

И имя Федора Подтелкова надо всем знать не менее, чем прославленные имена других революционных героев.

Кстати, в приказе о расстреле всего отряда перечислены семьдесят шесть человек. А внизу перед самой подписью какого-то контрреволюционера Попова указано: «А трое не заявили о своей личности».

Жаль, что мы не знаем имена этих трех революционеров, у которых хватило мужества и презрения не заявить о своей личности.

25. Вот еще героический рассказ о французском революционере Луи Бланки[861] (1805–1881).

Это был такой неустрашимый человек, что читать о нем просто поразительно.

Его два раза приговаривали к смертной казни. Три раза он был ранен в уличных схватках с полицией. Дважды его изгоняли из его любезного отечества. И много раз его бросали в тюрьму и ссылали под надзор полиции.

Это был тот самый Бланки, у которого тридцать восемь лет жизни ушло на тюрьмы и ссылки.

Можно представить, какой был натиск на этого революционера.

Но это не меняло его настроения. И он буквально в тот же день по выходе из тюрьмы снова всякий раз с неукротимой энергией принимался за свою революционную работу.

Его программа выражалась в таких его словах: раньше народ угнетали — знать и духовенство. А сейчас народ угнетают — знать, духовенство и финансовая аристократия. И с этим надо покончить.

И вот в течение пятидесяти лет он был просто гроза для своего правительства.

26. Это был тот самый Бланки, о котором Тьер[862] сказал свою историческую фразу. Дело в том, что 18 марта 1871 года в Париже была провозглашена Коммуна. И Бланки за несколько дней до восстания был арестован и брошен в тюрьму.

Тогда парижские коммунисты вошли в переговоры с Версальским правительством. Они предложили правительству обменять Бланки на одно довольно важное духовное лицо. Дело в том, что они захватили парижского архиепископа. И вот теперь они хотели поменять одного на другого.

И, значит, послали Версальскому правительству извещение, что они эту духовную особу, — крайне нужного правительству архиепископа, — могут отдать в обмен на Бланки.

Член Версальского правительства, кровавый Тьер, несмотря на пламенные просьбы духовенства, отказался произвести эту мену. И он сказал такую историческую фразу:

«Вернуть им Бланки — это то же самое, что послать им в помощь целый армейский корпус».

И это было правильно сказано.

Так вот после разгрома коммуны Бланки просидел семь лет в тюрьме в Новой Каледонии.

Но за три года до смерти его выпустили.

27. И вот из тюрьмы вышел седой, почтенный семидесятитрехлетний старик — ученый и революционер.

Казалось бы, что после такой бурной и тяжелой жизни он вполне заслужил отдых и спокойствие. Но это было не для него. Теперь у него была огромная популярность и большое имя, которое он и не мог не использовать для революции. И тотчас по выходе из тюрьмы он стал разъезжать по всем промышленным центрам. И своими пламенными речами и своим присутствием он вселял уверенность в счастливый и победный конец революционной борьбы. И это, как и вся его жизнь, нам кажется не менее удивительным, чем то, что мы говорили о других. И в этом было не менее мужества и героизма. Он умер в 1881 году и до последнего момента не прекращал работы.

И память о нем будет всегда жива.

28. Конечно, этот рассказ и то, что прежде мы вам рассказали, — это капля в море подобных дел. И эти наши рассказы о героических делах и событиях — только маленький штришок в общем ходе жизни. А чтобы полностью об этом сказать, — надо написать по крайней мере двенадцать томов сочинений. Поскольку революция постоянно выдвигала таких сильных людей и настолько могучие характеры, что только поражаешься и думаешь: значит, эти правы.

И никакое другое дело, кроме этого, не знает ничего подобного. Все доблестные поступки спорта, искусства и науки, все доблестные военные подвиги, — все это отчасти меркнет в сравнении с этим. Вот что значит сознание справедливости своих мыслей и высокая цель.

И тут можно было бы во множестве привести различные примеры.

И частично мы это сделаем.

Мы предлагаем вашему вниманию отдел, который по традиции нашей книги следует у нас за историческими новеллами.

Этот отдел у нас носит название «Смесь». И вот он перед вами.

Он вам добавочно и красочно расскажет о том, как с этим было в прошлом.

29. Николай I на допросе сказал декабристу Н. Бестужеву:

«Я могу простить вас, если поверю, что в вас буду иметь верного слугу». Бестужев ответил: «Я бы желал, чтоб жребий ваших подданных, государь, зависел бы от закона, а не от вашей угодности».

• Степан Разин[863] необычайно мужественно вел себя во время пытки. Палач, приложив к его груди раскаленное железо и улыбаясь, спросил: «А теперь больно?» Разин сказал: «Ничуть не больно, будто баба иглой кольнула».

• Рабочий (ткач) революционер Петр Алексеев[864] (1849–1891), приговоренный к десяти годам каторги, произнес на суде свою знаменитую речь. Тщетно председатель суда старался остановить его. Алексеев закончил свою речь такими словами: «Скоро поднимется мускулистая рука миллионов рабочего люда, и тогда ярмо деспотизма, огражденное солдатскими штыками, разлетится в прах…»

• 15 ноября 1905 года морской офицер лейтенант Шмидт[865] на восставшем крейсере «Очаков» поднял сигнал: «Командую черноморским флотом».

30. Ипполит Мышкин[866], обвинявшийся в процессе 193-х, сказал в своей речи: «Здесь сенаторы из подлости и холопства, из-за чинов и окладов торгуют чужой жизнью, истиной и справедливостью».

• Во время еврейского погрома в Одессе (1905 год) шесть студентов кавказского землячества (социал-демократической партии), вооруженные револьверами, обороняли целый квартал и сдерживали натиск озверелой черносотенской толпы.

• Думская фракция большевиков (1914 год) выступила против войны и против военных кредитов.

В тот патриотический момент «всеобщего энтузиазма» этот поступок мог рассматриваться только как государственная измена. За большевистскую работу фракция (Самойлов, Бадаев, Петровский, Шагов, Муранов) была сослана в Сибирь.

• Бадаев[867], высланный в Туруханский край, организовал там пораженческую группу и вел энергичную агитацию против войны. За это вторично был отдан под суд.

31. Члену Первого рабочего комитета А. Сонкину (Киев, 1898 год) было поручено срочно разбросать прокламации на машиностроительном заводе. Однако весь завод был оцеплен полицией. Тогда Сонкин, достав пачку реклам мануфактурного магазина, явился к заводу и на глазах полиции стал раздавать прокламации рабочим, а рекламы-листовки — полицейским.

• Учительница французского языка (в Москве), французская коммунистка Жанна Лабурб[868] вызвалась повести агитацию среди французских солдат и матросов, занявших Одессу в 1919 году. Была расстреляна офицерами.

• Царский генерал А. П. Николаев[869] принимал деятельное участие в организации Красной Армии. Был захвачен в плен и после избиения приговорен белыми к повешению. На площади (в Ямбурге) у виселицы он после прочтения приговора гордо сказал: «Вы отнимаете у меня жизнь, но вы не отнимете у меня веру в грядущее счастье людей».

• Официант Гранд-Отеля, член партии большевиков А. С. Раков в гражданскую войну был военным комиссаром бригады. Находясь в штабе, он был окружен белыми и, не желая сдаться, один забаррикадировался в избе и в течение нескольких часов отстреливался из пулемета. Истратив все ленты, он застрелился.

Его голова была оценена финскими белогвардейцами в тридцать тысяч марок золотом.

32. Я. М. Свердлов[870] за свою короткую жизнь (тридцать четыре года) был шесть раз арестован, два года сидел в крепости, был сослан в Нарымский край (откуда бежал) и, наконец, был выслан в Туруханский край. Он целиком отдал свою жизнь пролетарской революции.

• В 1919 году в здании Московского комитета во время заседания партийных работников была брошена анархистами бомба. Присутствовавший на заседании член партии большевиков Денис Загорский, не растерявшись, схватил в руки шипящую бомбу и пытался выбросить ее в окно. Был разорван на части.

• Дора Любарская[871] за подпольную работу в Одессе была казнена белыми в начале 1920 года. Оставила такое письмо: «Славные товарищи, я умираю честно, как честно прожила свою жизнь. Через восемь дней мне будет двадцать два года, а вечером меня расстреляют. Мне не жаль, что я погибну, жаль, что мало мною сделано для революции. Целую мою старенькую маму-товарища. Прощайте, будьте счастливы».

• Баварский коммунист Левина[872] обвинялся в организации Коммуны. В своей речи прокурор назвал Левина «жалким трусом», якобы бросившим в опасный момент поднятые им массы. На это ложное обвинение Левина ответил: «Я приглашаю вас на мой расстрел, и вы посмотрите, как мужественно умеют умирать революционеры».

И как, не правда ли, удивительно читать эти маленькие заметки о больших и замечательных людях.

Они отдали свою жизнь для того, чтобы перестроить старый мир крови, слез и огорчений.

33. На любом поприще жизни история знает удивительные героические поступки, которые тоже могут вызвать радость и почтение.

И несколько новелл о таких удивительных делах мы и предложим вашему вниманию.

И вы, надеюсь, оцените эти поступки и поймете, что это тоже исключительно хорошо. И тоже достойно уважения. И тоже играет роль в создании новой жизни и новых людей.

Вот, например, исторический рассказ о знаменитом греческом философе Диогене.

Их, правда, было несколько Диогенов. Но наш был самый значительный, проживавший одно время в бочке.

Он был из города Синопа. И он там им сказал: «Надо жить так, чтобы от жизни не зависеть». Он был большой оригинал.

Но только в бочке ему долго не пришлось прожить. Его кто-то, я уж не знаю, продал в рабство. Там у них в Греции это было довольно часто — подобные вещи.

В общем, он вскоре выкупился из рабства, и в тот год, о котором идет речь, он жил себе помаленьку у знакомых в Коринфе.

И вскоре до того он там прославился своим умом, что все сбегались посмотреть на него.

34. И вот об его чудном уме дошел слух до мирового властителя, Александра Македонского[873].

А это был человек тоже в высшей степени замечательный. Это был гениальный человек, смелый, молодой, энергичный.

И он непременно захотел поговорить с этим философом.

Он хотел его обласкать. И что-нибудь сделать ему хорошее.

И с этой целью однажды со всей свитой этот славный вождь приехал в Коринф и заглянул к философу.

Можно представить себе картину.

Блестящая кавалькада подъехала к дому. Молодой адъютант, сверкая шлемом, обращается к собравшейся толпе:

— Послушайте, господа, не тут ли живет этот… как его… Диоген, что ли… Который… что ли… думает…

В толпе, ухмыляясь, говорят:

— Тут. Эвон на завалинке сидит. Загорает на солнце. Чудак, действительно.

35. Александр Македонский, соскочив с лошади, подходит к философу и начинает с ним тихо беседовать. Потом он ему говорит:

— Твой ум, папаша, меня восхищает… Я хочу тебе сделать все, что ты у меня попросишь.

Диоген, усмехаясь, говорит:

— Да мне ничего не надо. Что мне тебя просить?

— Проси решительно об чем хочешь.

Адъютант Александра Македонского шепчет философу:

— Проси, дурак, загородную дачку. Скажи — у меня мамаша слепая. Или проси колесницу с лошадью. Ой, какая раззява… Скажи — дайте колесницу. Скажи — у меня мамаша пешком ходить не может. Да говори ты, олух царя небесного!

Диоген говорит Александру Македонскому:

— Да вот разве что я тебя, голубчик, попрошу — отойди немного в сторонку, а то ты мне загородил солнце.

Конечно, будь на месте Александра какой-нибудь дурак, хам или тупица, — тот непременно бы стал кричать, вопить, оскорбляться и, чего доброго, сунул бы нашего славного философа в тюрьму.

Но Александр Македонский был великий человек. Он засмеялся и сказал: «Знаете, господа, я бы хотел быть Диогеном, если б не был Александром Македонским».

И на этом они оба весело рассмеялись и разошлись. И это дало им обоим здоровую зарядку. Вот это молодцы. Прелестные люди. Мы никогда не перестанем на них любоваться. Побольше бы таких! И тогда бы жизнь выиграла во многих отношениях. Поскольку ум и великолепное поведение одинаково полезны в жизни, как героизм и мужество.

36. Из древней жизни вот еще зачитайте небольшую и всем известную побасенку о весьма мужественном поступке.

Этот случай, можно сказать, классический, так что вполне полезно его напомнить читателю.

Это уже насчет римлян. Там среди них тоже бывали хорошие характеры.

Там вот что однажды произошло. Этрусский царь Порсена[874] обложил Рим своими, что ли, этрусскими войсками. Он его осадил. И хотел завоевать. При помощи этих самых этрусков.

Но среди римлян нашелся один горячий патриот, который вызвался убить этого этрусского царя. Это был римский гражданин из плебейского рода — Кай Муций.

И вот он ночью пробрался в лагерь к этим этрускам и по несчастной случайности вместо царя убил его писца, который находился в той же палатке. Наверно, это был видный мужчина — этот писец. А царь, наверно, имел какую-нибудь дурацкую, невзрачную внешность. Какой-нибудь этакий худосочный, с кривым носом, этрусский тип. Так что, наверно, ошибиться было в высшей степени легко. И Муций, думая, что это писец, убил другого. Очень, конечно, жалко, но ничего не поделаешь — ошибка.

37. В общем, Муция схватили, и этот неказистый царь, похожий на писца, стал его допрашивать и грозить пытками и казнью.

Муций сказал:

— Я твоих пыток не боюсь. Вот смотри мое мужество.

И с этими словами он протянул свою руку над жертвенником и стал ее жечь.

А в древности некоторые римляне из религиозных побуждений зажигали у себя особые жертвенники. Такая чашка на трех ножках. И там у них что-то горит. Запах, наверное, отчаянный. Копоть. И все время надо что-то подкладывать. Пламя, наверное, маленькое, но все-таки класть туда руки не рекомендуется.

А наш славный римлянин, несмотря на это, протянул свою правую руку и стал ее жечь. И держал ее до тех пор, пока кисть руки не обуглилась. И при этом он не пикнул, и ни один мускул не дрогнул на его лице.

Царь, наверно, сначала смеялся, потом стал серьезный и сказал: «Довольно».

38. А потом совсем его отпустил в Рим. И вскоре снял осаду.

Поскольку видит, что там римская публика способна проявить чудеса храбрости. И лучше с такими не связываться.

Конечно, может закрасться сомнение — верно ли он настолько сжег свою руку. Может, он едва сунул руку в огонь и тотчас с криком ее отдернул. И запрыгал от боли. А царь, может, от этих прыжков рассмеялся и отпустил его. И, может, у него всего один пузырь вскочил. А уж история, может, взяла и раздула кадило и нарисовала красоту человеческой души. Но, оказывается, нет. Все, знаете, именно так и было.

И даже нашего героя прозвали Муций Сцевола[875]. То есть — левша. Поскольку у него правая рука после пожара совсем не действовала. И это есть отчасти верное доказательство.

Но, конечно, могли бы ему более хорошее прозвище дать. Поступок все-таки незаурядный. Тем более там у них в Риме даже, кажется, «скорой помощи» не было, так что это особенно усиливает мужество этого римского бойца. В общем и этим поступком мы вполне любуемся. Он указывает на силу и присутствие духа, что в жизни тоже немаловажно.

39. Теперь мы расскажем вам удивительную историю, которая закончилась весьма радостно и приятно.

И в этой истории, наряду с большим мужеством и силой духа, вы увидите исключительную любовь товарища, и дружескую поддержку, и громадный риск, и все, что с этим. А это тоже что-нибудь да стоит.

И эта история во многих отношениях является удивительным событием. И она так интересна, что читается одним духом.

Мы собираемся вам рассказать о том, как анархист Кропоткин[876] бежал из Петропавловской крепости. Ему помог бежать его друг — доктор Веймар. И храбрый поступок этого врача мы вполне причисляем к удивительным историям.

А Кропоткин был арестован царским правительством и год сидел в ужасном каземате Петропавловской тюрьмы.

Ему грозила каторга и ссылка на вечное поселение.

И тогда его друзья во главе с этим доктором решили спасти его.

И вот однажды, вместе с передачей, Кропоткин получает карманные часы. Это его удивило. Он стал рассматривать часы, и, к его удивлению, он нашел в механизме часов записочку на тончайшей бумаге. И в этой записочке излагался план бегства.

40. План был такой. В ближайшие дни во время двадцатиминутной тюремной прогулки за стеной крепости Кропоткин услышит игру на скрипке. И это будет знак, по которому он должен добежать до ворот крепости. А у ворот будет ждать лихач, который и отвезет его в назначенное место.

Так что все дело было — добежать до ворот. Но это было крайне нелегко. До ворот было шагов триста. А на прогулке за Кропоткиным по пятам следовал солдат с ружьем. А у ворот стоял часовой.

И вот однажды в июльский день по данному сигналу Кропоткин бросился к воротам.

Причем это было так неожиданно, что конвойный солдат в первую минуту растерялся. И благодаря этому Кропоткин выиграл несколько шагов.

С криком: «Держи!» — конвойный побежал за арестантом и несколько раз пытался ударить его штыком, бросая вперед руку с ружьем, но безуспешно. Причем не стрелял, вероятно, уверенный, что арестанта поймают у ворот.

41. Но у ворот специальный человек (приятель Веймара) отвлек внимание часового. Он ему что-то рассказывал, и часовой слушал, развесив уши.

Тогда Кропоткин, сбросив для легкости арестантский халат, побежал быстрей. Конвойный приготовился стрелять, но, к счастью, в ворота въехали крестьянские подводы с фуражом, и Кропоткин успел за ними скрыться.

И вот еще несколько усилий, — и Кропоткин в воротах. И за воротами он видит лихача.

Но тут он с ужасом замечает, что в пролетке лихача сидит какой-то блестящий гвардейский офицер.

Была секунда, когда Кропоткин замер. И не знал, что ему делать.

Но офицер закричал:

— Скорей же, черт побери, прыгай!

Кропоткин одним духом прыгнул в экипаж. Офицер протянул ему складной цилиндр и плащ, и сам, вскочив с сиденья и потрясая револьвером, закричал кучеру страшным голосом:

— Гони!.. Убью!..

И великолепный призовой рысак рванул что есть мочи.

42. Сзади раздались крики: «Держи!» И прогремело несколько выстрелов. Но было поздно.

Рысак уже был далеко. И гвардейский офицер (а это был переодетый друг Кропоткина — отважный доктор Веймар) спокойно откинулся на спинку сиденья. И теперь в экипаже ехали роскошные господа — офицер и барин в цилиндре и в крылатке. И проходящие жандармы отдавали честь, хотя где-то вдалеке продолжали кричать: «Держи!»

Беглецы выехали на Каменноостровский и вскоре были на квартире у своих друзей.

Однако тут находиться было небезопасно. И Кропоткин уехал за город. А через два дня был уже в Финляндии. И оттуда перебрался в Швецию.

Родных Кропоткина продержали два месяца в тюрьме, но, видя, что они ни при чем, отпустили. И это так радостно, что из семьи Кропоткиных никто не пострадал.

И храбрый доктор Веймар тоже не пострадал. О нем, собственно, никто даже и не знал. И только потом все это выяснилось.

Вот какие бывают врачи и доктора. И это весьма приятно знать. И даже у таких врачей хочется лечиться.

43. В общем, поступки, подобные рассказанным в этих трех новеллах, нас тоже трогают своим величием и мужеством.

А что касается до работников науки и искусства, то многие из них в этом смысле были на должной высоте. И некоторые их поступки тоже нас поражают своим величием.

И тут мы для примера и доказательства приводим несколько заметок о доблестных и славных делах деятелей этого рода.

• Итальянский ученый Лацциаро Спалланциани[877] (умер в 1799 году), изучая жизненные процессы человеческого организма, произвел множество опытов над самим собой. Он вводил в кровь различные микробы и для наблюдения над пищеварением проглатывал малосъедобные и вовсе несъедобные вещества. Умирая, он сказал: «У меня плохое сердце, и я прошу — тотчас после моей смерти исследуйте его получше, быть может, это даст новый факт для изучения сердечных болезней».

• Микель Анджело всю колоссальную мощь и страстность своей личности отдал живописи, в ущерб всей своей жизни. Работая в Ватикане над своими гениальными фресками, он нередко дни и ночи проводил на лесах, лежа в неудобной позе под самым потолком. Ночью он работал, прикрепив свечку к обручу, надетому на голову. Воск нередко залеплял ему глаза. Благодаря этому он в дальнейшем потерял зрение. И его, слепого старика, водили в музеи, где он с наслаждением ощупывал руками скульптурные работы.

• Бетховен отказался от любви, предложенной одной из его поклонниц. Он сказал своим друзьям: «Если б я таким образом захотел тратить свои силы, что бы осталось для лучшего, для благородного». Он писал тогда свою знаменитую Шестую симфонию[878].

44. Однако, помимо всего перечисленного, бывает еще один сорт героизма и мужества. И это тоже нас может удивлять своей силой. Но полного восхищения это у нас не вызывает.

Мы говорим о храбрых поступках, которые, так сказать, лишены большой цели и значения.

Ну например, был такой знаменитый протопоп и писатель Аввакум. И он проявил исключительное мужество. Его пытали, кидали в тюрьмы и в ссылки. Подкупали. Упрашивали, наконец, отказаться от его идеи. Но он так и не сдался. И настаивал на своем. Пока его не убили.

А вся его идея заключалась, извините, в том, что он был против того, чтобы публика крестилась тремя перстами. Он говорил, что верующих это должно смущать. Что это им может напоминать кукиш в его первоначальной форме. И настаивал на двух пальцах. А те настаивали на своем учении. И так с этой славной идеей и помер. Его сожгли. И он даже с костра кричал: «Еретики, мерзавцы!»

Согласитесь сами, что подобный храбрый поступок может удивлять, но восхищения он не вызовет, поскольку идейка все-таки слабовата. Хотя как сказать — если поглядеть историю, то нередко именно через такие дела многие и заканчивали свою бурную жизнь и много буйных голов слетело к черту за небольшое в сущности дело — двумя или тремя перстами креститься.

45. Или второй случай. Фельдмаршал Миних[879].

Его, как известно, при Елизавете Петровне в 1742 году судили. Он, собственно, засыпался по общественному делу. Он у прежней царицы состоял в фельдмаршалах. И та относилась к нему благосклонно. А эта новая прямо как с цепи сорвалась.

И только свергли с престола эту добродушную молоденькую дуру, Анну Леопольдовну, со своим детенышем, как Елизавета Петровна сразу вдруг велела отдать под суд нашего почтенного фельдмаршала.

И вдобавок председателем суда назначили одного из его подчиненных — Трубецкого[880].

Трубецкой на суде говорит:

— Подсудимый Миних, признаете ли вы себя виновным?

Миних говорит:

— Я в одном только виноват, господин судья.

— В чем же именно?

— Именно в том, — сказал Миних, — что я тебя, собаку, не повесил, когда ты у меня в прошлом годе попался в плутовстве, будучи кригс-комиссаром.

46. От этого смелого ответа многие в суде фыркнули. А председатель побледнел и без сожаления приговорил Миниха к смертной казни.

Но Елизавета Петровна, отличаясь слабостью нервов, не захотела казни и велела сослать на вечное поселение.

И в этом ответе Миниха было, конечно, много храбрости и мужества. Другие бы стали ныть и подхалимничать. А этот сделал такой гордый ответ. Но тут, конечно, были личные счеты — сильная ненависть и желание обидеть.

И потому подобный поступок при всей его храбрости нас только может удивлять, но к человеку мы остаемся холодны и равнодушны. Нам, как бы сказать, даже наплевать на него.

Вот что значит цель и устремление.

В общем, из двух последних новелл можно вывести заключение, что в любом поступке немаловажную роль играет цель и назначение.

И там, где цель ничтожна, там даже храбрейший поступок может вызвать нашу насмешку. А где цель высока, там героизм, как мы видели, достигает своего величия.

47. А правильная и великая цель совместно с героической борьбой и удивительным мужеством создала, например, социальную революцию.

И на этой революции завершилось прошлое и наступило настоящее. И о прошлом, перелистывая историю, мы вам говорили. А что касается настоящего, то оно перед вашими глазами. И все вы видите, что это такое. Это то, что жизнь из рук владельцев заводов, банков и магазинов и из рук помещиков окончательно перешла в руки тех, кто работает. И это есть одно из самых удивительных событий и перемен, известных за все время.

И наблюдатели этих перемен должны учитывать, что настоящий момент в сравнении с тем, что будет, еще не совсем показателен для наблюдений. А некоторые трудности наших дней еще ничего не говорят. А то, что сделано почти из ничего, — уже чрезвычайно много. А то, что будет вскоре, — будет в высшей степени хорошо, поскольку все будет делаться для себя, — а никто сам себе не враг. Трудящиеся сами разберутся, что к чему.

Но то, что есть, не пришло само по себе. А было проявлено для этого высшее мужество и сила духа, и были испытаны большие страдания и огромные потери.

А из удивительных событий, происходивших в эти годы, помимо указанного, можно назвать такие.

48. Первое удивительное событие — это гражданская война, закончившаяся полным поражением барской России. Как сказал наш славный советский поэт:

За это бились под Орлом, Под Жмеринкой дрались. За эту драку, черт возьми, кривую как коса, Нас всех, оставшихся в живых, берут на небеса. Но нам, ребята, не к лицу благословенный край…[881]

И, действительно, в эту войну многими было проявлено такое мужество и такой героизм, что мало что с этим может равняться! И имена этих героев у всех на устах. И некоторые из них погибли, а некоторые живы, и их можно видеть.

И имена тех и других будут записаны на мраморную доску золотыми буквами.

А второе удивительное событие было такое, что частные торговцы и купцы с их привычкой ежедневно торговать потерпели окончательное поражение и сошли со страниц новейшей истории со своими актуальными лозунгами: «Не обманешь — не продашь», «Кто прост, тому коровий хвост» и «Деньги не пахнут».

49. Что касается до третьего удивительного события, то оно — Большие Перемены.

Еще не так давно поэт писал такие стихотворные строчки, в которых ради сомнительной рифмы допущена поэтическая вольность:

Довольно гнить и ноять И славить взлетом гнусь, — Уж смыла, стерла деготь Воспрянувшая Русь[882].

Однако эти строчки уже ничего не говорят. И смывшая деготь Русь из соломенной и деревянной стала железной. И нищая деревенская страна, перестроенная на новом коллективном основании, создала новое прекрасное хозяйство и новый, еще не записанный быт. И это тоже абсолютно удивительное явление, которое само за себя говорит без всякой записи.

А четвертое удивительное событие уже видно всем. И мы не будем затруднять читателя объяснением, как и чего, и не будем затрагивать вопросов политической экономики. Только скажем, что материальное улучшение, которое растет, все время будет возрастать.

И мы в этом уверены и на это вполне надеемся. И оно, наверно, так и будет.

И когда это целиком подтвердится, то это удивительное событие оценят все без исключения, и все запишут его в своем сердце.

50. А что касается пятого удивительного события, то оно — Большая Работа. И она с такой силой велась и так энергично, что это всех привело в изумление. И даже некоторые сказали: это чересчур опасно для ихнего здоровья.

И это действительно была такая громадная работа, небезопасная для здоровья, что представитель дворянского класса может просто не понять, что это такое.

Как в свое время поэт Некрасов сказал, обращаясь к своему светскому читателю:

Эту привычку к труду благородному Нам бы не худо с тобой перенять, Благослови же работу народную И научись мужика уважать[883].

И мы к этому стиху добавим, что мы, в свою очередь, должны научиться уважать друг друга и быть друг к другу внимательны и любезны. А то если работу нежно любить, а людей забывать, то получится не то, что требуется. Так что уважать людей и любить их надо со всей силой своего сознательного сердца.

И это на голубом мраморе надо записать черными буквами с пятью восклицательными знаками.

51. Может быть, конечно, мы позабыли сказать еще о каких-нибудь удивительных событиях, — просьба отметить их в своей памяти.

А что касается удивительных и славных дел за границей, то это очень часто у них бывает. И там находятся такие исключительные герои, и бывают такие великолепные поступки храбрости и мужества, что даже враги поражаются, и они этим напуганы, страшно сердятся, мстят и убивают.

И вы об этом по временам читаете. И имена этих героев у вас на устах. И эти прекрасные имена тоже будут высечены на мраморе золотыми буквами.

И вот на этом, друзья, мы позволим себе закончить описание удивительных исторических событий и краткий перечень удивительных событий нашего времени.

Так пожелаем же счастья и удачи новым людям и новой удивительной жизни, которая развертывается перед нашим взором.

52. Здравствуй, новая молодая жизнь!

Вот теперь все принадлежит самим трудящимся, и поэтому мы надеемся, что все будет хорошо и что все рабские чувства и мысли, созданные мрачной историей, — суетливая услужливость, лакейская угодливость и чрезмерная готовность — уйдут и исчезнут и никогда не будут больше унижать человеческое достоинство.

Это было создано страхом и свирепой борьбой за существование и всем неприглядным ходом истории.

Так здравствуй же, новая молодая жизнь — не такая, как записана в истории.

И на этом приятном восклицании, в котором много радости и надежды, мы и заканчиваем наш отдел с пожеланием всего хорошего.

Попросим вас только зачитать небольшое послесловие к пятому отделу.

Послесловие

Итак, друзья, наш славный пятый отдел закончен.

Так что же мы видим, прочитавши все это — исторические новеллы и краткий конспект современных удивительных событий из наших дней.

А мы видим, что сквозь все невозможные невзгоды, сквозь мрак, холод и туман всегда пробиваются светлая мысль, бодрость, надежда и мужество.

Мы видим, как наряду с жалкими и низкими поступками происходят удивительные поступки, достойные наивысшего названия и одобрения.

Мы, наконец, видим, как меняется наша жизнь и как из одной она делается другой — такой, как это будет нужно и полезно для населения.

И мы теперь рады случаю поспорить с поэтом, который в свое время так сказал, не видя пятой части жизни:

Как часто плачем — вы и я Над жалкой жизнию своей! О, если б знали вы, друзья, Холод и мрак грядущих дней[884].

Но мы холода и мрака грядущих дней не видим.

А мы видим и представляем себе иные и великолепные картины. И очень хорошо, что поэт ошибся.

И на этом, друзья, мы заканчиваем пятую и последнюю часть нашей «Голубой книги».

Впрочем, для разбития мыслей мы еще предложим вашему вниманию такое, что ли, специальное приложение. И в этом приложении вам будет рассказано кое-что забавное и смешное.

И этот наш добавочный отдел отчасти будет приложением к пятой части, а отчасти он будет завершать всю нашу книгу в ее близком конце.

И это будет, так сказать, мост, по которому вы плавно перейдете на житейский берег после долгих литературных путешествий.

В общем, мы предлагаем вам зачитать пять современных новелл по числу наших отделов и с их значением.

Так, например, первая новелла будет о деньгах в их удивительном значении. Вторая о любви тоже в удивительном преломлении. И так далее. Вплоть до конца.

Итак, начинаются наши развлекательные новеллы, написанные для разбития мыслей и для того, чтоб посмеяться и получить бодрую зарядку.

Приложение к пятому отделу

Бедная Лиза[885]

Одна молодая особа, весьма недурненькая и развитая брюнетка, решила в этом году непременно разбогатеть.

То есть не то чтобы она хотела заполучить сказочное богатство, как это иной раз бывает в странах капитала среди миллионеров и спекулянтов.

Нет, она, конечно, этого не хотела. То есть, вообще-то говоря, она именно как раз этого и хотела. Но только она не понимала, как это теперь бывает. И потому она решила иметь то, что в пределах возможного.

Она хотела иметь какой-нибудь голубой фордик с постоянным, что ли, шофером. Стандартную дачку. Некоторый счет в Торгсине. И, конечно, какое-нибудь знатное положение мужа, чтоб ей бывать повсюду и всех видеть.

А муж у нее был обыкновенный инженер. То есть он был гидролог. Это у них там что-то насчет воды. А если это так, то он, конечно, никаких там особых колонн не проектировал, за что бы ему шли деньги и премии, как творцу новых идей и положений.

Короче говоря, он жил помаленьку на свои семьсот монет. И, будучи энтузиастом своего дела, был до некоторой степени вполне доволен.

Супругу же его не устраивала эта сумма. И, будучи женщиной праздной и пустенькой, со слабым мировоззрением, она мечтала о сказочной роскоши и так далее.

А ей кто-то сказал, что вообще как будто писатели живут довольно недурно. Что некоторые из них имеют пишущие машины, отдельные квартиры, дачи, а иной раз даже и автомобиль. И пусть она среди этой прослойки что-нибудь себе поищет.

Но Лиза не знала, где ей этого искать. И потому она не без поспешности сошлась с одним первым попавшимся автором.

Но, между нами говоря, этот инженер человеческих душ[886], как нарочно, оказался на редкость несостоятельным и ограниченным субъектом. И вдобавок он был любитель алкоголя. Благодаря чему через месяц он выразил желание, чтоб она непременно где-нибудь служила. Поскольку он сам на себя не надеялся, создавая слабые, маловысокохудожественные книги, не отражающие в полной мере величие эпохи.

В общем, он не оправдал ее надежд, и тогда она покинула этого своего выродка, потеряв при этом веру в литературу и в ее могущество.

В общем, она вернулась к своему супругу. Но, вернувшись, она не оставила своих пылких надежд и только ждала, чтоб что-нибудь у нее поскорей случилось.

И вот как раз тогда ее познакомили с одним иностранцем.

Ей представили его в ресторане. И сказали, что он интурист. И что он живет в отеле, но этим недоволен и мечтает найти комнату в частном доме месяца на два. Нет ли у нее такой?

И хотя у нее этого не было, но она тем не менее крайне обрадовалась и решила на два месяца переселить куда-нибудь свою преподобную мамашу, чтоб только ей не упустить избалованного иностранца, не могущего проживать в неуютных, шумных отелях среди звонков и приходящих девиц.

В общем, этому интуристу и изнеженному аристократу она устроила у себя в квартире комнату. И хотя супруг ее не допускал до этого, но она на своем настояла. И тот к ним переехал со своим ослепительным гардеробом, одеколоном, фотоаппаратом и так далее.

И вот Лиза, думая, что наступил главный момент в ее жизни, сошлась с этим иностранцем.

И тот ее исключительно полюбил. И сделал ей формальное предложение. На что она согласилась и даже сверх того — очень тому обрадовалась, прямо до того, что и описать нельзя.

И тогда она сразу бросила мужа. И стала с ним жить в мамашиной комнате.

И хотя ее иностранец по-русски почти не говорил, а она, наоборот, говорила только по-русски, тем не менее это отнюдь не послужило преградой для их взаимного международного счастья.

В общем она была счастлива и мечтала о Париже, Лондоне, Средиземном море и так далее.

Но через месяц интурист, научившись более сносно выражать по-русски свои мысли, как-то раз особенно разговорился о том, о сем на этом языке, и из разговора она отчасти выяснила, что тот вовсе не собирается уезжать в Европу. А напротив, он даже хочет тут обосноваться. И что по случаю затруднительных дел там у них за границей закрылось какое-то предприятие, и он по этому случаю остался как бы даже без работы. Вот почему он и прибыл в Союз, надеясь тут найти что-нибудь по своей специальности.

Она, побледнев, попросила его повторить эти грубые русские фразы о том, о сем. И он снова сказал ей то же самое, добавив, что у него есть большие надежды здесь у нас устроиться, поскольку он специалист по шипучим водам и тут в Союзе это как раз, наверное, очень надо. И, если он устроится, тогда через год они смело смогут съездить в Париж, если уж она так этого хочет.

Тогда она, вспыхнув, не без яду, спросила, зачем же он при своем положении, будучи простым безработным, называется интуристом и при этом не оставляет своих изнеженных привычек и не живет в дешевом номере. А своим видом и поведением смущает окружающих, допуская их делать невесть какие выводы.

Тогда он заметил ей, что вот именно он как раз и переехал из отеля к ним ради, так сказать, экономии.

Тогда она заплакала, сказав, что если это так, то в ее слабой голове спутались все понятия об устройстве мира. И что об интуристах она была совершенно другого мнения. Она думала, что они все без исключения ездят ради прихоти и любопытства, а не ради того, зачем он прибыл. Не хватало, дескать, ей еще за безработных выходить. Ведь этого даже у нас нету. А тут вот она нашла такого. Так уж лучше она выйдет замуж за нашего конторщика и будет получать свои сто целковых, чем что-либо другое.

И она от обиды и унижения три дня плакала. И велела интуристу уехать в отель, поскольку мама жила на улице.

В общем, она рассталась с ним, поскольку, тем более, ее первый муж, как выяснилось, сделал какую-то крупнейшую экономию на службе и за это получил десять тысяч рублей премии, что и было объявлено в газетах.

Однако супруг, не зная еще, что она к нему вернется, отдал эти деньги на строительство. Он был большой энтузиаст и был отчасти равнодушен к деньгам. Вот он и отдал эту сумму государству.

А она, вернувшись и узнав об этом, до того расстроилась, что супруг боялся за целость ее рассудка. И тогда она, успокоившись, снова затаила в душе решение найти что-нибудь лучшее.

А ей кто-то сказал, что тот самый злосчастный писателишка, с которым она недавно жила и не была счастлива, неожиданно сильно пошел в гору. Он бросил писать свои слабые вещицы и неожиданно вдруг написал пьеску, которая по силе, говорят, не уступала Борису Шекспиру[887] или что-нибудь вроде этого. И что он теперь буквально великолепно зарабатывает.

Она, огорчившись, что не подождала этой хорошей полосы, снова хотела сойтись с этим драматургом. Но он, оказалось, уже имел две семьи и был сравнительно счастлив.

Тогда она, подойдя, благодаря этому знакомству, несколько ближе к театральным делам, нашла тут большие возможности. Вдобавок ее в театре познакомили с одним эстрадным комиком, который, говорят, зарабатывал очень, очень крупные деньги.

Она хотела было сразу сойтись с этим комиком, но в последний момент испугалась какого-нибудь надувательства или подвоха с его стороны, вроде как было у ней с интуристом или что-нибудь вроде этого.

И тогда она не вышла за него замуж, а решила, если на то пошло, сама стать артисткой.

И она стала изучать характерные танцы, чтоб с ними как-нибудь выступать на эстраде и зарабатывать, как другие.

Но от хронических ее неприятностей с интуристом и с писателем у нее доктора нашли невроз сердца и нервную сыпь на теле. И поэтому она стала учиться петь.

И сейчас она поет. И уже начала порядочно зарабатывать в закрытых концертах и в домах отдыха.

А мужу она сказала, что теперь она с ним останется жить. Что раньше у нее были старые взгляды на деньги и супружеские отношения, но что сейчас, получая до тысячи рублей и больше за свое пение, она вполне перевоспиталась и даже довольна и идет не против самостоятельности женщин.

Но довольство ее продолжалось до тех пор, пока ей не рассказали об ее интуристе.

Ей сказали, что этот ее иностранец нашел здесь по своей редкой специальности очень хорошее место, получил прекрасное содержание, женился на одной девице и с ней выехал к себе на родину для устройства своих дел и чтобы привезти сюда автомобиль.

Ей сказали, что она наверное плохо договорилась с ним по-русски, если упустила такой экземпляр.

Вот это известие она действительно перенесла с трудом. И у нее даже пропал голос.

Но через две недели она снова оправилась и сейчас опять поет, как умеет. Но сыпь на коже у нее так и осталась.

Вот какие бывают барышни. И вот что с ними случается, когда они хотят получить деньги не так, как это у нас принято.

А что она после этого стала артисткой, то для нее это очень хорошо, а для публики это наверно весьма посредственно.

И, конечно, в таких случаях всегда лучше танцевать, чем петь. И молодые особы должны учитывать это горячее пожелание публики. А в общем, даже и зарабатывая деньги, надо стараться иметь иной характер и иное сердце, чем у вышеуказанной молодой особы!

В общем, этот рассказ есть до некоторой степени описание удивительного события, связанного с деньгами. И тут главное удивительно, как праздная женщина прежней, так сказать, конструкции потерпела неожиданное поражение.

А второй удивительный момент рассказа — это как инженер отдал премию на строительство.

И это наш первый удивительный рассказ. А второй рассказ будет касаться удивительного события в любви.

И вот он перед вами.

Рассказ о студенте и водолазе

Вот интересно. Подрались два человека. Схватились два человека, и слабый человек, то есть совершенно ослабевший, золотушный парнишка, наклепал сильному.

Прямо даже верить неохота. То есть как это слабый парень может, товарищи, нарушить все основные физические и химические законы? Чего он сжулил? Или он перехитрил того?

Нет! Просто у него личность преобладала. Или я так скажу — мужество. И он через это забил своего врага.

А подрались, я говорю, два человека. Водолаз, товарищ Филиппов. Огромный такой мужчина, с буденовскими усами. И другой парнишка, вузовец, студент. Такой довольно грамотный, полуинтеллигентный студентик. Между прочим, однофамилец нашего знаменитого советского романиста Малашкина[888].

Водолаз Филиппов, я говорю, был очень даже здоровый тип. В водолазном деле слабых, конечно, не употребляют, но это был ужасно какой здоровый дьявол.

А студент был, конечно, мелковатый, непрочный субъект. И он красотой особой не отличался. Чего-то у него завсегда было на морде. Или золотуха. Я не знаю.

Вот они и подрались.

А только надо сказать, промежду них не было классовой борьбы. И тоже не наблюдалось идеологического расхождения. Они оба два были совершенно пролетарского происхождения. У них драка возникла на любовной подкладке.

Они просто, скажем грубо, не поделили между собой бабу! На этом году революции они не поделили бабу! Это ж прямо анекдот.

Такая была Шурочка. Так, ничего себе. Ротик, носик — это все есть. Но особенно такого сверхъестественного в ней не наблюдалось.

А водолаз, товарищ Филиппов, был в нее сильно и чересчур влюбившись.

А она с ним немножко погуляла и перекинулась на сторону полуинтеллигенции. Она на Малашкина кинулась. Может, он ей разговорчивей показался. Или у него руки были чище. Я не знаю. Только она действительно отошла к нему. И у нее с ним возникла пылкая любовь.

А тот, знаете, и сам не рад своему счастью. Потому, глядит, очень ужасный у него противник. Однако виду не показывает. Ходит довольно открыто и водит свою мадам в разные места. И водит храбро, под ручку. Так через двор и ведет. В то время как водолаз на них смотрит. Но студент виду не показывает, что робеет, и знамя своей любви высоко держит.

А водолаз, конечно, его задевает. Прямо не дает ему дыхнуть.

Называет его разными хамскими именами и при случае в грудь пихает. Пихнет и говорит:

— А ну выходи на серенаду! Сейчас я тебе, паразит, башку отвинчу.

Ну конечное дело, студент терпит. Отходит.

А раз однажды стоят ребята во дворе дома. Тут все правление. Члены. Контрольная комиссия. Водолаз тоже сбоку стоит. И вдруг идет по двору Костя Малашкин со своей Шурочкой. И так как-то мило идут. Любовно. А водолаз нарочно громко говорит контрольной комиссии:

— На морде, — говорит, — проказа, а, между прочим, любовь крутит и барышень до самых дверей провожает.

Тогда студент провожает свою даму и возвращается назад.

Он возвращается назад, подходит до компании и ударяет товарища водолаза по морде. Водолаз, конечно, удивляется такому нахальству и хлоп, в свою очередь, студента. Студент брык наземь. Водолаз к нему подбегает и хлоп его обратно по брюху и по разным важным местам.

Тут, конечно, контрольная комиссия оттеснила водолаза от студента. Поставили того на ноги. Натерли его слабую грудку снегом и отвели домой.

Тот ничего, отдышался и вечером вышел подышать свежей прохладой.

Он вышел подышать прохладой и на обратном ходу встречает водолаза. И тогда он снова быстрым темпом ходит до водолаза и обратно бьет его в харю.

Только на этот раз не было контрольной комиссии, и водолаз, товарищ Филиппов, порядочно отутюжил нашего студента. Так что пришлось его на шинельке домой относить.

Только проходит, может, полторы недели. Студент совершенно поправляется, встает на ножки и идет на домовое собрание.

Он идет на домовое собрание и там обратно встречает водолаза.

Водолаз хочет его не увидеть, а тот подходит до него вплотную и снова ударяет его по зубам.

Тут снова происходит безобразная сцепа. Студента кидают, вращают по полу и бьют по всем местам. И снова уносят на шинельке.

Только на этот раз дело оказалось серьезней. У студента буквально, как говорится, стали отниматься передние и задние ноги.

А дело было к весне. Запевали птички, и настурции цвели. И наш голубчик-студент после этой битвы ежедневно сидел у раскрытого окна — отдыхал. И водолаз завсегда отворачивался и проходил мимо. А когда к водолазу подходил народ, даже хотя бы с контрольной комиссии, он ужасно сильно вздрагивал и башку назад откидывал, будто его бить собирались.

Через недели две студент еще три раза бил водолаза и два раза получил сдачи, хотя не так чувствительно.

А в третий и в последний раз водолаз сдачи не дал. Он только потер побитую морду и говорит:

— Я, — говорит, — перед вами сдаюсь. Я, — говорит, — через вас, товарищ Костя Малашкин, совершенно извелся и форменно до ручки дошел.

Тут они полюбовались друг другом и разошлись.

Студент вскоре расстался со своей Шурочкой. А водолаз уехал на Черное море нырять за «Черным принцем»[889].

На этом дело и кончилось.

Так что сила — силой, а против силы имеется еще одно явление.

И этот рассказ есть удивительнейшее событие из любовной жизни.

А что касается коварства, то нам вспоминается такое забавное происшествие. И оно отчасти тоже удивительное.

Происшествие

Конечно, об чем может быть речь, — дети нам крайне необходимы.

Государство без них не может так гладко существовать. Они нам — наша смена. Мы на них надеемся и расчеты на них строим.

Тем более взрослые не так легко могут расстаться со своими мещанскими привычками. А детишки, может быть, подрастут и определенно выровняют нашу некультурность.

Так что в этом отношении детей мы прямо на руках должны носить, и пыль с них сдувать, и носики им сморкать. Невзирая на то — это наш ребенок или ребенок чужой и нам посторонний.

А только этого как раз мало наблюдается в нашей жизни со стороны обывателей.

Нам вспоминается одно довольно оригинальное событие, которое развернулось на наших глазах в поезде, не доезжая Новороссийска.

Которые были в этом вагоне, те почти все в Новороссийск ехали.

И едет, между прочим, в этом вагоне среди других такая вообще бабешечка. Такая молодая женщина с ребенком.

У нее ребенок на руках. Вот она с ним и едет.

Она едет с ним в Новороссийск. У нее муж, что ли, там служит на заводе.

Вот она к нему и едет.

И вот она едет к мужу. Все как полагается: на руках у ней малютка, на лавке узелок и корзинка. И вот она едет в таком виде в Новороссийск.

Едет она к мужу в Новороссийск. А у ей малютка на руках очень такой звонкий. И орет, и орет, все равно как оглашенный. Он, видать, хворает. Его, как оказалось, в пути желудочная болезнь настигла. Или он покушал сырых продуктов, или чего-нибудь выпил, только его в пути схватило. Вот он и орет.

Одним словом — малютка. Он не понимает, что к чему и зачем у него желудочек страдает. Ему сколько лет? Ему, может быть, три года или там два. Не наблюдая детей в частной жизни, затруднительно определить, сколько этому предмету лет. Только он, видать, октябренок. У него такой красный нагрудник повязан.

И вот едет эта малютка со своей мамашей в Новороссийск. Они едут, конечно, в Новороссийск, и, как назло, в пути с ним случается болезнь.

И по случаю болезни он каждую минуту вякает, хворает и требует до себя внимания. И, конечно, не дает своей мамаше ни отдыху, ни сроку. Она с рук его два дня не спущает. И спать не может. И чаю не может попить.

И тогда перед станцией Лихны она, конечно, обращается до пассажиров:

— Я, — говорит, — очень извиняюсь, — поглядите за моим крошкой. Я побегу на станцию Лихны, хотя бы супу скушаю. У меня, — говорит, — язык в глотке прилипает. Я, — говорит, — ну прямо не предвижу конца. Я, — говорит, — в Новороссийск еду до своего мужа.

Пассажиры, конечное дело, стараются не глядеть, откуда это говорится, отворачиваются, дескать, еще чего: то орет и вякает, а то еще и возись с ним! Еще, думают, подкинет. Смотря какая мамаша. Другая мамаша очень свободно на это решится.

И хотя в дальнейшем этого не случилось и любящая мать осталась при своем ребенке, однако пассажиры не знали всей этой дальнейшей ситуации и в силу этого отнеслись к просьбе сдержанно — одним словом, отказали.

И, значит, не берутся.

А едет в вагоне, между прочим, один такой гражданин. Он, видать, городской житель. В кепочке и в таком международном прорезиненном макинтоше. И, конечно, в сандалиях. Он так обращается до публики:

— То есть, — говорит, — мне тошно на вас глядеть. То есть, — говорит, — что вы за люди — я прямо дивуюсь! Нельзя, — говорит, — граждане, иметь такой слишком равнодушный подход. Может, на наших глазах мать покушать затрудняется, ее малютка чересчур сковывает, а тут каждый от этих общественных дел морду отворачивает. Это ну прямо ведет к отказу от социализма.

Другие говорят:

— Вот ты и погляди за крошкой! Какой нашелся бродяга — передовые речи в спальном вагоне произносить!

Он говорит:

— И хотя я есть человек холостой и мне чертовски спать хочется и вообще не мое дело в крайнем случае за это самое браться, но я не имею такого бесчувствия в детском вопросе.

И берет он малютку на руки, качает его и пальцем его забавляет.

Конечно, молодая женщина очень горячо его благодарит и на станцию Лихны сходит.

Уходит она на эту станцию в буфет и долго не является. Поезд стоит десять минут. Эти десять минут проходят, и уже дается сигнал. И дежурный машет красной шапкой. А ее нету…

И уже дергается состав, и поезд бежит по рельсам, а молодой матери нету.

Тут происходят разные сцены в вагоне. Которые открыто хохочут, которые хватают за тормоза и хотят состав остановить.

А сам, который в сандалиях, сидит побледневший, как сукин сын, и спать больше не может. И речей больше не хочет произносить.

Он держит малютку на своих коленях и разные советы слушает.

Ну один, конечно, советует телеграмму за свои деньги дать, другие, напротив того, говорят:

— Довезите до Новороссийска и сдайте на станции в охрану. А если там малютку не примут, то усыновите в крайнем случае.

А малютка, между тем, вякает, хворает и с рук нипочем не уходит.

И вот проходят отчаянные два часа, и поезд, конечно, останавливается на большой станции. Который в сандалиях берет свою малютку за ножки и хочет пойти на платформу в транспортную охрану. Только вдруг молодая мамаша в вагон вкатывается. Она входит в вагон и так защищается:

— Я, — говорит, — извиняюсь! Я как горячего супу покушала, так меня сразу и разморило, и я нарочно зашла в тот соседний вагон и маленько там подзаснула. Я, — говорит, — два дня не спавши. А если бы в этот вагон зашла, — я навряд ли бы выспалась.

И берет она своего крошку и снова его нянчит. Который в сандалиях говорит:

— Довольно неаккуратно поступаете, гражданка! Но раз вы поспали, то я вхожу в ваше положение. Дети нам — наша смена, — я не против за ними поглядеть.

Тут в вагоне происходит веселый смех, дающий здоровую зарядку.

Который в сандалиях говорит:

— Только, конечно, надо предупреждать. А то я за эти два часа много пережил. Вот это нехорошо с вашей стороны.

Тут снова в вагоне происходит веселый взрыв смеха.

И тогда который в сандалиях тоже начинает улыбаться, и вскоре он вполне прощает маленькое коварство, допущенное со стороны матери.

И тогда все кончается к общему благополучию. И наш следующий рассказ есть удивительное событие в области неудач.

Мелкий случай из личной жизни

Презабавная история произошла со мной на транспорте этой осенью.

Я ехал в Москву. Из Ростова. Вот подходит почтово-пассажирский поезд в 6.45 вечера.

Сажусь в этот поезд.

Народу не так чтобы безобразно много. Даже, в крайнем случае, сесть можно.

Прошу потесниться. Сажусь.

И вот гляжу на своих попутчиков.

А дело, я говорю, к вечеру. Не то чтобы темно, но темновато. Вообще сумерки. И огня еще не дают. Провода экономят.

Так вот гляжу на окружающих пассажиров и вижу — компания подобралась довольно славная. Такие все, вижу, симпатичные, не надутые люди. Прошу их запомнить.

Один такой без шапки, длинногривый субъект, но не поп. Такой вообще интеллигент в черной тужурке.

Рядом с ним — в русских сапогах и в форменной фуражке. Такой усатый. Только не инженер. Может быть, он сторож из зоологического сада или агроном. Только, видать, очень отзывчивой души человек. Он держит своими ручками перочинный ножик и этим ножиком нарезает антоновское яблоко на кусочки и кормит своего другого соседа — безрукого. Такой с ним рядом, вижу, безрукий гражданин едет. Такой молодой пролетарский парень. Без обеих рук. Наверное, инвалид труда. Очень жалостно глядеть.

Но он с таким аппетитом кушает. И поскольку у него нету рук, тот ему нарезает на дольки и подает в рот на кончике ножа.

Такая, вижу, гуманная картинка. Сюжет, достойный Рембрандта.

А напротив них сидит немолодой, седоватый мужчина в черном картузе. И все он, этот мужчина, усмехается.

Может, до меня у них какой-нибудь забавный разговор был. Только, видать, этот пассажир все еще не может остыть и все хохочет по временам: «хе-е» и «хе-е».

А очень меня заинтриговал не этот седоватый, а тот, который безрукий.

И гляжу я на него с гражданской скорбью, и очень меня подмывает спросить, как это он так опростоволосился и на чем конечности потерял. Но спросить неловко.

Думаю, попривыкну к пассажирам, разговорюсь и после спрошу.

Стал посторонние вопросы задавать усатому субъекту как более отзывчивому, но тот отвечает хмуро и с неохотой.

Только вдруг в разговор со мной ввязывается первый интеллигентный мужчина, который с длинными волосами.

Чего-то он до меня обратился, и у нас с ним завязался разговор на разные легкие темы: куда едете, почем капуста и есть ли у вас жилищный кризис на сегодняшний день.

Он говорит:

— У нас жилищного кризиса не наблюдается. Тем более мы проживаем у себя в усадьбе, в поместьи.

— И что же, — говорю, — вы там комнату имеете или собачью будку?

— Нет, — говорит, — зачем комнату. Берите выше. У меня девять комнат, не считая, безусловно, людских, сараев, уборных и так далее.

Я говорю:

— Может, врете? Что ж, — говорю, — вас не выселили в революцию, или это есть совхоз?

— Нет, — говорит, — это есть мое родовое имение, особняк. Да вы, — говорит, — приезжайте ко мне. Я иногда вечера устраиваю. Кругом у меня фонтаны брызжут. Симфонические оркестры поминутно вальсы играют.

— Что же вы, — говорю, — я извиняюсь, арендатор будете или вы есть частное лицо?

— Да, — говорит, — я частное лицо. Я, между прочим, помещик.

— То есть, — говорю, — как вас, позвольте, понимать? Вы есть бывший помещик? То есть, — говорю, — пролетарская революция смела же вашу категорию. Я, — говорю, — извиняюсь, чего-то не разобраться в этом деле. У нас, — говорю, — социальная революция, социализм, — какие у нас могут быть помещики.

— А вот, — говорит, — могут. Вот, — говорит, — я помещик. Я, — говорит, — сумел сохраниться через всю вашу революцию, и, — говорит, — я плевал на всех — живу как бог. И нет мне дела до ваших, подумаешь, социальных революций.

Я гляжу на него с изумлением и прямо не понимаю, что к чему.

Он говорит:

— Да вы приезжайте — увидите. Ну хотите — сейчас заедем ко мне. Очень, — говорит, — роскошную барскую жизнь встретите. Поедем. Увидите.

«Что, — думаю, — за черт. Поехать, что ли, поглядеть, как это он сохранился сквозь пролетарскую революцию? Или он брешет».

Тем более вижу — седоватый мужчина смеется. Все хохочет: «хе-е» и «хе-е».

Только я хотел сделать ему замечание за неуместный смех, а который усатый, который раньше нарезал яблоко, отложил перочинный нож на столик, дожрал остатки и говорит мне довольно громко:

— Да вы с ними перестаньте разговор поддерживать. Это психические. Не видите, что ли?

Тут я поглядел на всю честную компанию и вижу — батюшки мои! Да ведь это действительно ненормальные едут со сторожем. И который длинноволосый — ненормальный. И который все время хохочет. И безрукий тоже. На нем просто смирительная рубашка надета — руки скручены. И сразу не разобрать, что он с руками. Одним словом, едут ненормальные. А этот усатый — ихний сторож. Он их перевозит.

Гляжу я на них с беспокойством и нервничаю — еще, думаю, черт их побери, задушат, раз они психические и не отвечают за свои поступки.

Только вдруг вижу — один ненормальный, с черной бородой, мой сосед, поглядел своим хитрым глазом на перочинный ножик и вдруг осторожно берет его в руку.

Тут у меня сердце екнуло, и мороз по коже прошел. В одну секунду я вскочил, навалился на бородатого и начал у него ножик отбирать.

А он отчаянное сопротивление мне оказывает. И прямо меня норовит укусить своими бешеными зубами.

Только вдруг усатый сторож меня назад оттягивает.

— Чего вы, — говорит, — на них навалились, как вам, право, не совестно. Это ихний ножик. Это не психический пассажир! Вот эти трое — да, мои психические. А этот пассажир просто едет, как и не вы. Мы у них ножик одалживали — попросили. Это ихний ножик. Как вам не совестно!

Которого я подмял говорит:

— Я же им ножик давай, они же на меня и накидываются. Душат за горло. Благодарю — спасибо. Какие странные поступки с ихней стороны. Да может, это тоже психический. Тогда, если вы сторож, вы за ним получше глядите. Эвон, накидывается — душит за горло.

Сторож говорит:

— А может, и он тоже психический. Пес его разберет. Только он не с моей партии. Чего я за ним буду зря глядеть. Нечего мне указывать. Я своих знаю.

Я говорю задушенному:

— Я извиняюсь, я думал — вы тоже ненормальный.

— Вы, — говорит, — думали. Думают индейские петухи… Чуть, сволочь, не задушили за горло. Разве не видите, что ли, ихний безумный взгляд и мой — натуральный.

— Нет, — говорю, — не вижу. Напротив, — говорю, — у вас тоже в глазах какая-то муть, и борода тычком растет, как у ненормального.

Один психический — этот самый помещик — говорит:

— А вы дерните его за бороду — вот он и перестанет ненормальности говорить.

Бородатый хотел закричать, но тут мы приехали на станцию Игрень, и наши психические со своим проводником вышли. И вышли они довольно в строгом порядке. Только что безрукого пришлось слегка подталкивать.

А после кондуктор нам сказал, что на этой станции Игрень как раз имеется дом для душевнобольных, куда иной раз возят таких психических. И как же их еще возить? Не в собачьей теплушке же. Обижаться нечего.

Да я, собственно, и не обижаюсь. А вот которого я подмял, тот действительно обиделся. Он долго глядел на меня хмуро и с испугом следил за каждым моим движением. А после, не ожидая от меня ничего хорошего, перешел с вещами в другое отделение.

Пожалуйста. Ничего не имею против.

А когда он ушел и я остался один, — мне стало весело и смешно от всего того, что со мной произошло. И этот маленький случай показался мне удивительно забавным происшествием, основанным на не совсем удачной перевозке психических.

И я, посмеявшись, хорошо заснул. И утром встал в хорошем настроении. Так что иной раз и неудача оборачивается удачей.

Теперь, дорогие друзья, зачитайте последний рассказ, который содержит в себе все удивительное и все сразу — деньги, любовь, коварство, неудачу и большое событие, — причем все эти предметы взяты в своем удивительном преломлении. И это не так-то часто бывает. Вот этот рассказ.

Последний рассказ

Еще в первые годы революции произошел у нас в доме такой необыкновенный случай.

Дом громадный. Пять этажей. И, несмотря на это, он весь шел на керосиновом освещении. Такой, можно сказать, подарок от царского режима остался революции.

Другие рядом дома шли на полной электрической нагрузке, а наш был вот какой. И это всех раздражало.

И вот тогда жильцы начали хлопотать, чтоб им что-нибудь было по части света. Чтоб, наконец, у них кончилось это неудачное житье в полном мраке и темноте.

И им сказали — это можно.

И при этом наибольше всех хлопотала наша квартирная хозяйка, или, как теперь говорят, ответственная съемщица, Елисавета Игнатьевна Хлопушкина. И даром, что эта дама только что соскочила со старого режима и была в свое время замужем за одним убитым штабс-капитаном, тем не менее она проявила себя как общественница и любительница электрического освещения, предпочитая на нем греть воду, чем на примусе.

В общем, она зарекомендовала себя с лучшей стороны, и за это ей честь и хвала.

И вот, стало быть, благодаря ее хлопотам вскоре в доме вспыхнул свет, и все воспрянули духом.

Но вскоре наша хозяйка Хлопушкина, пожив дня три со светом, становится неестественно мрачной и неразговорчивой.

Мы ее спрашиваем, что такое.

Она говорит:

— Видите, я недовольна освещением. Свет глаза режет и вызывает слепоту. А главное, — говорит, — он у меня в комнате осветил такое барахло, что я прямо смущаюсь к себе заходить. Муж мой, бывший штабс-капитан, скончался на войне десять лет назад, да еще до этого факта лет пятнадцать-двадцать я ремонта у себя не делала. И мне этого было не нужно, поскольку комнатка у меня полутемная и ничего такого не видать. А теперь взгляните, что там есть при полном свете.

Но мы туда не стали заходить, поскольку приблизительно нарисовали себе картину, что там могло быть. Тем более один из нас меланхолично говорит:

— Бывало, действительно, выйдешь утром на работу, вечером явишься, чай попьешь — и спать. И ничего такого лишнего при керосине у себя не видал. А теперича я зайду к себе, освещу, и мне тоже, как ей, неинтересно становится.

Вот мы и зашли к нему. Зажгли свет. Видим, действительно, нечто невероятное. Тут туфля, тут штаны рваные валяются. Тут обойки оторваны и клочком торчат. Видим — клоп рысью бежит, от света спасается. На столе лежит тряпка, неизвестно какая. Пол жуткий. Тут плевок, тут окурок, тут блоха резвится.

Стоит канапе. И мы сколько раз на этом его канапе сидели, думали — ничего. А теперь видим — это совершенно страшное канапе. Все торчит, все висит, все изнутри лезет.

Тогда мы, все жильцы, собрались в коридоре и сказали: «Кажется, пришло время ремонт производить». И после жарких споров и дискуссий мы собрали деньги и решили подчиститься, чтоб у нас не было расхождения со светом.

И вот вскоре мы произвели ремонт. Подчистили. Подправили. И тогда квартирка стала прямо ничего себе.

Чистенько, красиво, весело, и клопов уж очень мало. Они только у двоих жильцов и остались. А что касается блох, то на них почему-то электричество не действует, и они продолжают свою кипучую деятельность.

А что касается общего настроения, то все как переродились. После работы приходят, моются, убирают комнаты, чистятся и так далее. И даже больше — многие стали более вежливо себя держать. А один даже начал учиться французскому языку. И, наверно, у него что-нибудь получится. А некоторые, поскольку стало светло, пристрастились к чтению и к игре в шашки. И вообще при свете началась другая жизнь, полная интересов и внимания друг к другу. Вот что произошло после включения в общую сеть.

И даже ответственная съемщица, Елисавета Игнатьевна Хлопушкина, неожиданно, представьте себе, вышла замуж за техника Анатолия Скоробогатова, который в нее влюбился. И она тоже его безумно полюбила. И многие приписали этот роман действию электрического света, поскольку при свете Хлопушкина оказалась еще ничего себе, несмотря на ее пятьдесят два года. А другие приписали это тому, что свет окончательно выяснил размеры ее комнаты, благодаря чему Скоробогатов рискнул жениться в ожидании чего-нибудь лучшего. И тем самым он возможно, что проявил со своей стороны возмутительное коварство.

Но, так или иначе, она сейчас еще замужем и очень счастлива. И просила всем кланяться и благодарить за изобретение электричества и вообще за электрификацию.

В общем, все громадные перемены в квартире и даже, пожалуй, отчасти этот брак были удивительными событиями, которые мы и записываем золотыми чернилами, только они немного расплываются, поскольку бумага не так еще хороша. Но, как говорится, терпение и труд все перетрут.

И на этом рассказе мы заканчиваем наши развлекательные новеллы. И вместе с этим заканчиваем наше приложение к пятому отделу.

Итак, друзья, Голубая книга в основном окончена. Прочтите тут еще небольшое послесловьице ко всему нашему труду.

Это послесловие, как в конторской книге, подведет итог всему, о чем мы с вами беседовали в пяти частях нашего сочинения.

Послесловие ко всей книге

Итак, Голубая книга окончена.

И вместе с тем заканчивается наша музыкальная симфония. Громко гремит медь. И бьют барабаны. И контрабас гудит веселое приветствие.

И мы очень рады и довольны, что на этот раз заканчиваем наше сочинение с чувством сердечной радости, с большой надеждой и с пожеланием всего хорошего.

И основную тему нашей радости можно определить в нескольких словах. И, чтобы критики не сбились в этом сложном деле, мы им по дружбе хотим слегка подсказать.

Нас трогает стремление к чистоте, к справедливости и к общему благу. Нас приятно удивляет, что люди, которые все равно умрут, стремятся к этому. И нас радует здравый смысл, к чему рано или поздно приходят люди, отсеяв весь сор и шелуху.

И вот пример из жизни литераторов.

В золотом фонде мировой литературы не бывает плохих вещей. Стало быть, при всем арапстве, которое иной раз бывает то там, то тут, — есть абсолютная справедливость. И эта идея в свое время торжествует. И, значит, ничего не страшно и ничего не безнадежно.

Вот почему медные трубы нашего сочинения звучат на этот раз непривычно громко. Но нашего смеха тем не менее эти трубы почти не заглушают.

Французский писатель Вольтер своим смехом погасил в свое время костры, на которых сжигали людей. А мы по мере своих слабых и ничтожных сил берем более скромную задачу. И своим смехом хотим зажечь хотя бы небольшой, вроде лучины, фонарь, при свете которого некоторым людям стало бы заметно, что для них хорошо, что плохо, а что посредственно.

И если это так и будет, то в общем спектакле жизни мы сосчитаем нашу скромную роль лаборанта и осветителя исполненной.

Теперь почти все сказано, и нам осталось любезно попрощаться с читателем, чтобы вполне закончить наше сочинение.

Ах да, долг вежливости требует — попрощаться с буржуазным философом, с которым мы в свое время в детстве воспитывались.

И поэтому вы, надеюсь, поймете наши чувства и не посетуете на небольшую задержку в окончании.

Прощание с философом

Философ был принят нами вместе с двумя какими-то министрами без портфеля, заехавшими просто так представиться и узнать, как и чего бывает.

Беседа протекала за чашкой чая.

И министры остались до того довольны любезной беседой, что от восхищения еле могли дойти до своих автомобилей. И в книге почетных посетителей они елейным тоном написали, что ничего подобного они не испытывали в своей жизни. И что это превзошло все их ожидания. И что они были бы рады, если б это продолжалось всю жизнь.

Беседа продолжалась два часа, из которых полтора часа ушло на обмен этих любезностей. Но в передней гости задержались.

— Последнее время, — сказал философ, — я что-то опять стал увлекаться социализмом. Вы знаете, это действительно может получиться неплохо. Не знаю, как у вас, но на другие страны я очень надеюсь. Они возьмут от нас несколько светлых идей. Плюс ваши идейки. И может получиться очень, очень мило.

— Что же от вас они возьмут? Простите.

— Ну там пустяки. Об чем говорить. Ну там собственность, что ли. Капитал. Ну небольшой. А? Пожалуйста. Все равно вам без этого не обойтись… Все равно вы незаметно приплывете к нашим берегам. Так что не будем о деньгах спорить. А кроме того… Ну домик там… Клочок собственной землишки. Что? Дачка.

— Если вы для себя, а не для эксплоатации, то можете и дачку иметь.

— То есть что значит для себя? Нет, господа, все-таки это все, простите, вздор. Наше дело более гармонично. Богатство, капитал — дает человеку по крайней мере уверенность. Он дает независимость. А тут где независимость я буду искать? Тут вы меня суете в лапы к людям. У них искать независимость? Да, может, мне попадется какой-нибудь свирепый начальник, так ведь он меня в бараний рог согнет, если что-нибудь не по нем. И я пикнуть не посмею. Без денег я буду более беззащитен, чем где-либо.

— Сударь, вы говорите о буржуазном строе? У нас есть общественность, пресса и новый уклад жизни, которые не позволят вас сгибать, если вы правы. А потом — ваш строй весьма ведь немногим дает независимость. Единицам.

— Ну и что же… Ну хорошо, — он дает немногим, богатым, удачникам. Остальные стремятся к этому, надеются. Это — борьба.

— Но их надежды почти всегда разбиты. А мы хотим жизнь сделать такой, чтобы надежды оправдывались. У нас сейчас, сэр, революция, но тем не менее у нас человек, желающий работать, уверен, что он работу найдет. Вот вам надежды, которые уже оправдываются. И это дает огромную уверенность, чего нет у вас.

— Ну предположим, — сказал философ. — Но вот, скажем, мне пятьдесят три года. А в эти годы, господа, я должен быть богат. Ну не богат, ну иметь что-то. Иначе я, как бы сказать, не участвую в жизни. То есть участвую, но меня уже обходят. Меня уже принимают с поправкой на мое состояние. А у меня, господа, отнюдь не меньше желаний. Господа министры, поддержите.

Министры говорят:

— Да уж ясно уж. Что ж уж об этом говорить. Что-что, а уж желаний-то сколько угодно-с!

Я говорю:

— Видите, сэр, с возрастом человек повышает свою квалификацию, он становится умней, острей в своем деле или в искусстве, и он, конечно, должен получать больше комфорта и лучшие условия. Это не вопрос. А если он настолько стареет, что теряет квалификацию, то государство берет его на свое иждивение. И каждый имеет разное. Сейчас это может быть мало и не всегда достаточно. Но мы хотим сделать жизнь такой, чтобы и старость была здоровая и веселая. И мы об этом думаем. И это разрабатываем. И мы хотим, чтоб стариков принимали с поправкой на их внутренние качества, а не с поправкой на богатство, которое может быть краденым.

— В таком случае я предпочел бы стареть в Европе, — холодно сказал философ, видимо оценивая свои душевные качества. — Как вы, господа министры?

— Да уж ясно уж. Что об этом толковать. Желаний-то еще ого-го…

— Вообще, — сказал философ, — я за социализм, но только не при мне. После меня хоть потоп[890]. А я человек старой культуры, и позвольте мне уж, господа, прожить в моем старом культурном Риме.

— Пожалуйста, — говорю, — живите.

Тут мы все встали, и началось среди нас любезное прощание, протекавшее почти в дружеской атмосфере. Философ, прощаясь, сказал:

— Потом вот еще что. Во всем мире любовь продается. А у вас нет. Это противно человеческой природе.

Министры неестественно засмеялись.

— Это меня тоже как-то расхолаживает к вашей идее, — сказал философ, — у вас надо на это тратить время и деньги. А у нас только деньги. Вы, господа, непременно провентилируйте этот вопрос. Человечество от этого может захворать. И это на браки крайне влияет. Прямо я на вас удивляюсь, какие вы недальновидные.

— Сэр, — сказал я, — у нас иной подход к любви. Мы не считаем унизительным тратить на это время. У нас теперь другой мир и другие чувства, сэр. А те люди, которые в этом смысле вернулись к вашим идеалам, — сказали мы смеясь, — те будут к вам ездить.

— Если с валютой, — сказал философ, — то отчего бы и нет. Очень рады. Только имейте в виду, этих людей будет слишком много. И я боюсь, что у вас никого не останется. Но не будем наперед загадывать. Если, повторяю, они будут с валютой, то это нас устраивает.

Министры многозначительно переглянулись[891]. И мы, попрощавшись, разошлись. И я пошел прощаться с читателем.

Прощание с читателем

И вот осталось нам попрощаться с читателем, и на этом книга закроется.

Дорогие наборщики, потрудитесь еще немного — поднаберите тут еще несколько строк, чтоб мы могли любезно попрощаться с нашим дорогим читателем.

Итак, дорогие друзья, привет! Наилучшие пожелания. Кланяйтесь вашей мамаше. Пишите.

А в ответ на ваше любезное письмецо сообщаем, что живем мы ничего себе, — много работаем, здоровье стало лучше, и оно укрепляется. Тут было в прошлом году мы прихворнули, но ничего, как говорится, — бог миловал.

А что касается нашей дальнейшей литературной работы, то мы задумали написать еще две забавные книжонки. Одна на этот раз — из области нашей личной жизни в свете медицины и философии. Другая историческая — сатира на глупость с эпиграфом из Кромвеля: «Меня теперь тревожат не мошенники, а тревожат дураки».

Но, конечно, мы еще не знаем, когда возьмемся за эти наши новые сочинения.

На «Возвращенную молодость» у нас ушло три года. И эту сочиняли два года без перерыва. Так что надо теперь отдохнуть и поразвлечься.

Вообще если что-нибудь интересное мелькнет в нашей жизни, тогда мы сделаем перерыв в работе, а если нет — тогда мы вскоре приступим к первому сочинению, еще более забавному, чем это.

А эту Голубую книгу мы заканчиваем у себя на квартире в Ленинграде, 3 июня 1935 года.

Сидим за письменным столом и пишем эти строчки. Окно открыто. Солнце. Внизу — бульвар. Играет духовой оркестр. Напротив серый дом. И там, видим, на балкон выходит женщина в лиловом платье. И она смеется, глядя на наше варварское занятие, в сущности не свойственное мужчине и человеку.

И мы смущены. И бросаем это дело.

Привет, друзья[892].

Комментарии

В пятом томе собрания сочинений собраны большие произведения Зощенко первой половины 1930-х гг. «Возвращенная молодость» и «Голубая книга» задумывались как две первые части трилогии, однако в результате обозначили развилку творческого пути писателя. «Голубая книга» оказалась завершением комической сказовой манеры двадцатых годов, спроецированной также в историческую плоскость и охваченной наивной философией рассказчика. «Возвращенная молодость» открыла дорогу прямому слову и автопсихологической проблематике, определившей структуру книги «Перед восходом солнца». Вклинившаяся между ними «История одной перековки», в значительной степени вызванная «социальным заказом», наследует тем не менее некоторые волновавшие писателя проблемы.

Возвращенная молодость

Звезда. 1933. № 6, 8, 10.

Отдельное издание: Зощенко М. Возвращенная молодость. Л., 1933.

Печ. по: СС 3. Т. 3. С. 5–160.

«Возвращенная молодость» была очередным экспериментом Зощенко в области жанра — переходом к большой форме и прямому слову — и одновременно опытом собственного психоанализа и психотерапии.

Вероятно, книга была задумана на рубеже двадцатых-тридцатых годов. В последнем, XVIII комментарии писатель признается: «Нынче, в 1933 году, я начал писать „Возвращенную молодость“. Я писал ее три месяца, а думал о ней четыре года». Чуть ниже появляется точная дата: «Последние страницы я дописываю в Сестрорецке 9 августа 1933 года».

Такая датировка вроде бы подтверждается женой писателя: «В то лето <1933 г.> он заканчивал свою „Возвращенную молодость“, свое „любимое детище“ и был всецело поглощен этой работой» (Мат З. С. 22).

Однако весенние письма редактору журнала «Крокодил» М. З. Мануильскому несколько меняют картину.

25 марта 1933 г.: «…работаю над повестью» (Встречи с прошлым. Вып. 6. М., 1988. С. 209).

Апрель 1933 г., объяснение по поводу «недоделанного» рассказа «Весна»: «Я очень редко ошибаюсь, оценивая свои вещи, но тут попутала меня чертова повесть, над которой сижу день и ночь» (Там же. С. 210).

23 апреля 1933 г: «Я только сегодня освободился от работы — сдал пять печ<атных> листов в „Звезду“» (Там же. С. 210).

Тогда же Зощенко дает интервью корреспонденту «Литературной газеты» (1933, № 18/19, 23 апреля), в котором тоже упоминает о новой работе: «— А тут как раз пишу повесть. О здоровьи. <…> Зощенко захватила и увлекла его повесть. Над нею он дьявольски много работает. Небольшая (всего 8 печатных листов), она отнимает у него уйму времени. <…> — А все-таки пять листов из восьми уже написал» (Цит. по: УГ. С. 62).

Таким образом, время непосредственной работы над повестью — около полугода, март-август 1933 г.

Издание «Возвращенной молодости» вызвало не только обычный интерес публики, но и много критических и профессиональных откликов.

«Упивается славой „Возвращенной молодости“». — «В один день распродана вся книга. Куча писем отовсюду», — передает К. Чуковский реплику писателя 29 марта 1934 г. (Чуковский К. Дневник. 1930–1969. М., 1995. С. 104).

Одно из таких простодушно-неграмотных писем, автор которого сообщает, что он «вылечился после прочтения книги», см.: Мат 1. С. 204–205.

Чуковский описывает и еще одну встречу и разговор с Зощенко 12 января 1934 года, фиксирующий реакцию на книгу ближнего писательского круга, цензуры и переход к новому замыслу, «Голубой книге»: «Видел Зощенку. Лицо сумасшедшее, самовлюбленное, холеное. „Ой, К. И., какую вэликолепную книгу я пишу. Книга — `Декамерон` — о любви, коварстве и еще о чем-то. Какие эпиграфы! Какие цитаты! А Горький вступился за мою `Возвращенную молодость`. Это оттого, что он старик, ему еще пожить хочется, а в моей книге рецепт долголетия. Вот он и полюбил мою книгу. Прислал в Главлит ругательное письмо — ужасно ругательное — Миша Слонимский сразу заблаговолел перед моей книгой — а Главлит, которому я уже сделал кое-какие уступки, пропустил даже то, что я согласился выбросить…“» (Там же. С. 92).

Внимание цензуры привлекло уже начало журнальной публикации. В отчете Ленгорлита за июнь 1933 г. сообщалось: «Несколько вычерков сделано в новом произведении М. Зощенко „Возвращенная молодость“ (№ 6 „Звезды“) в тех местах авторских комментариев к роману, где автор пытается наивно проводить параллель между капиталистическим и социалистическим строем» (см.: Художник и власть: 12 цензурных историй / Публ. А. Блюма // Звезда. 1994. № 8. С. 83).

Цензурная история отдельного издания, о которой упоминает Чуковский, отражена также в записях В. В. Зощенко: «14/Х <1933 г.> У Михаила неприятности с повестью — запретили все комментарии. Мне очень жаль его, если это окончательно — эти комментарии — результат его 3-летней работы, этот труд — его любимое детище, которым он думал передать людям то самое главное, что он знает».

Через два месяца разрешение на публикацию все-таки было дано: «В середине месяца сообщил, что ему разрешают, наконец, „Возвращенную молодость“ с небольшими „купюрами“ в комментариях. Разрешение было дано после 2-месячного раздумья! Говорил, что отношение к нему со стороны цензуры „почтительное“» (Мат 3. С. 22–23).

Книга вышла в свет в декабре 1933 г.

Мнение Чуковского о предложенном автором «Возвращенной молодости» «рецепте долголетия», судя по воспоминаниям, было скептическим, он ценил в книге, прежде всего, писательское мастерство:

«Когда я сказал ему, что для меня его книга „Возвращенная молодость“ есть произведение большого искусства, он нетерпеливо насупился:

— Искусства? И только искусства?

Он жаждал поучать и проповедовать, он хотел возвестить удрученным и страждущим людям великую спасительную истину, указать им путь к обновлению и счастью, а я, нисколько не интересуясь существом его проповеди, восхищался ее замечательной формой, ее красотой.

— Ваша книга — уникум! — говорил я ему. — Вы создали произведение небывалого жанра: бытовую повесть в гармоническом, живом сочетании с физиологией, астрономией, историей. Такой книги еще не знала мировая словесность. И притом мастерство…

Он хорошо знал цену своему мастерству, но сейчас ему хотелось услышать, как подействовала на меня его проповедь.

— Никак не подействовала, но ваше искусство…

Он сердито взглянул на меня и, замолчав, повернулся к окну.

Мы ехали в поезде в одном купе из Ленинграда на юг, и лишь после того, как мы миновали Москву, он мало-помалу возобновил разговор и снова стал с увлечением рассказывать, какими сложными и многообразными способами добился он трудного умения управлять своей психикой и обеспечил себе навсегда душевное здоровье, равновесие.

— Ни иронии, ни уныния во мне уже нет, — повторил он, но в глазах его не было радости.

Я хотел сказать ему, что „Возвращенная молодость“ при всем своем пафосе кажется мне иронической книгой.

В самом деле: на первых страницах автор обещает поведать читателям, как старый профессор усилием воли вернул себе утраченную молодость, но вместо этого мы узнаем, что омолаживание чуть не привело его к преждевременной смерти: вообразив себя юношей, старец вступает в любовную связь с некоей распутной красавицей, вследствие чего разбивает его паралич, — хороша „возвращенная молодость“!

Но я не сказал этого Михаилу Михайловичу. Слишком уж сильно хотелось ему верить в свою новооткрытую истину».

(Восп. С. 76)

Мнение искусствоведа Э. Ф. Голлербаха (письмо Зощенко 8 февраля 1934 г.) было прямо противоположным. Продолжая список долгожителей и исправляя ошибку Зощенко, неточно указавшего место хранения картин отца, он обобщал: «В „Возвращенной молодости“ я усматриваю „центр тяжести“ в комментариях: изложение научных проблем Вашим языком придает им какую-то особую свежесть и соблазнительность. <…> Если бы „Возвращ<енная> молодость“ превратилась в подобие „трактата“ без всякой „беллетристики“, но с сохранением той „вольности“, какая имеется в комментариях, это было бы замечательно» (Мат 3. С. 199).

Чуковский упоминает книгу некого «велемудрого немца в переводе на русский язык», в которой его особенно насмешили некоторые подчеркнутые Зощенко строки, писатель же считал книгу «одной из самых серьезных и поучительных» (Чуковский К. Дневник. С. 75). Возможно, это был один из русских переводов швейцарского психотерапевта Поля Шарля Дюбуа, влияние которого на Зощенко предполагают исследователи (см.: Хэнсон К. П. П. Ш. Дюбуа и Зощенко. «Рациональная психотерапия» как источник зощенковской психологической теории // Литературное обозрение. 1995. № 1. С. 62–65).

«Возвращенная молодость» вызвала самую большую реакцию критики в сравнении со всеми предшествующими отдельными вещами и сборниками. Только в 1934 г. появилось около 20 рецензий и отчетов об обсуждении книги в разных аудиториях. Статью в «Литературной газете» (1934. 6 апреля) «Можно ли возвратить молодость» опубликовал главный редактор Большой советской энциклопедии, бывший нарком здравоохранения Н. А. Семашко.

В дискуссиях в разных ленинградских аудиториях участвовали как писатели, так и ученые.

Краткий отчет об одной из них, 21 марта, дает со слов Ю. Тынянова К. Чуковский 25 марта 1934 г.: «Зощенковская „Возвращенная молодость“ третьего дня обсуждена публично в „Доме ученых“, причем отличился акад. Державин, выругавший Зощенку за „мещанский“ язык. Федин выступил защитником повести. Говоря об этом, Тынянов обнаружил много сосредоточенной и неожиданной ненависти к Федину. „Федин… защищает Зощенку!! Федин покровительствует Зощенко!! Распухшая бездарность! и т. д.“» (Чуковский К. Дневник. С. 102).

Выступление Зощенко в другой дискуссии, в Институте охраны здоровья детей и подростков 13 апреля 1934 г., опубликовано Ю. В. Томашевским (см.: Звезда. 1994. № 8. С. 3–6). Еще несколько стенограмм обсуждения повести готовится к изданию в сборнике «Михаил Зощенко. Материалы к творческой биографии», вып. 4.

«Возвращенная молодость» оказалась началом новой, третьей, поэтики Зощенко. От нее идут прямые пути к главным работам Зощенко тридцатых годов — «Голубой книге», историческим повестям-биографиям, «Ключам счастья» («Перед восходом солнца»).

История одной перековки

Беломорско-Балтийский канал имени Сталина. История строительства / Под ред. М. Горького, Л. Авербаха, С. Фирина. М., 1934. С. 491–524.

Отдельное издание: История одной жизни. Л., 1934.

Печатается по первой публикации.

«18 августа <1933> приезжал утром Михаил и сказал, что уезжает на 6 дней на Беломорский канал — в экскурсию, организованную Горьким для писателей», — записала В. В. Зощенко (Мат 3. С. 22). Так началась история повести «История одной перековки». В экскурсию на «стройку века», которая велась руками уголовных и политических заключенных под недремлющим присмотром чекистов, отправилось 120 мастеров пера, заполнившие четыре железнодорожных вагона. Она продолжалась 5 дней: 22 августа делегация вернулась в Ленинград.

5 сентября Зощенко дает интервью корреспонденту «Литературного Ленинграда»: «Общее впечатление от Беломорского канала необычайное. Прежде всего, это очень красиво и грандиозно. Канал чрезвычайно декоративен. <…> Мне кажется, что без любви и без сильного желания и даже, скажем, без подлинного вдохновения нельзя так сделать. <…> Меня заинтересовали люди, которые строили свою жизнь на праздности, на обмане, на грабежах и убийствах. Вот к этим людям я отнесся со всей внимательностью <…>. Я на самом деле увидел подлинную перестройку, подлинную гордость строителей и подлинное изменение психики у многих (сейчас можно назвать так) товарищей» (Цит. по: УГ. С. 61).

Канал, на строительстве которого погибли — по разным оценкам — десятки или даже сотни тысяч заключенных, был построен всего за 20 месяцев. Работа над книгой о нем тоже шла ударными темпами. Огромный том вышел уже в мае 1934 г. В нем приняли участие 36 авторов, работавших по новому, бригадному, методу: практически все главы писали несколько человек.

Структура книги такова:

1. Правда социализма. М. Горький. С. 9–20.

2. Страна и ее враги. Г. Гаузнер, Б. Лапин, Л. Славин. С. 21–64.

3. ГПУ, инженеры, проект. С. Буданцев, Н. Дмитриев, М. Козаков, Г. Корабельников, Д. Мирский, В. Перцов, Я. Рыкачев, В. Шкловский. С. 65–130.

4. Заключенные. К. Горбунов, Вс. Иванов, Вера Инбер, З. Хацревин, В. Шкловский. С. 131–152.

5. Чекисты. С. Алымов, А. Берзинь, Вс. Иванов, В. Катаев, Г. Корабельников, Л. Никулин, Я. Рыкачев, В. Шкловский. С. 153–228.

6. Люди меняют профессию. А. Берзинь, Е. Габрилович, Н. Дмитриев, А. Лебеденко, З. Хацревин, В. Шкловский. С. 229–278.

7. Каналоармейцы. С. Алымов, А Берзинь, С. Буданцев, С. Диковский, Н. Дмитриев, М. Козаков, Я. Рыкачев, В. Шкловский. С. 279–316.

8. Темпы и качество. Б. Агапов, С. Буданцев, Н. Гарнич, Н. Дмитриев, Вера Инбер, Я. Рыкачев, В. Шкловский, Н. Юргин. С. 317–360.

9. Добить классового врага. Б. Агапов, К. Зелинский, Вс. Иванов, Вера Инбер, З. Хацревин, Бруно Ясенский. С. 361–404.

10. Штурм водораздела. С. Алымов, К. Горбунов, Н. Дмитриев, Вс. Иванов, Я. Рыкачев, В. Шкловский. С. 405–454.

11. Весна проверяет канал. Б. Агапов, С. Алымов, А. Берзинь, Н. Гарнич, С. Диковский, Н. Дмитриев, Вс. Иванов, Вера Инбер, Л. Никулин, В. Шкловский, А. Эрлих. С. 455–490.

12. История одной перековки. М. Зощенко. С. 491–524.

13. Имени Сталина. С. Булатов, С. Гехт, Вс. Иванов, Я. Рыкачев, А. Толстой, В. Шкловский. С. 525–560.

14. Товарищи. Л. Авербах, С. Буданцев, Г. Гаузнер, Вера Инбер, Б. Лапин, Л. Славин, К. Финн, Н. Юргин. С. 561–604.

15. Первый опыт. М. Горький. С. 605–613. Краткая библиография. С. 614.

Таким образом, только Горький и Зощенко получили в книге право на индивидуальное слово. Горький, однако, написал директивные предисловие и послесловие. Лишь Зощенко сочинил персональную главу для основного текста книги.

Ключевое для эпохи слово «перековка» встречается уже в первом горьковском тексте: «Принятая Государственным политуправлением исправительно-трудовая политика, сведенная в систему воспитания проповедью единой, для всех спасительной правды социализма и воспитания общественно-полезным трудом, — еще раз блестяще оправдала себя. Она была оправдана и раньше в многочисленных трудовых колониях и коммунах ГПУ, но эту систему „перековки“ людей впервые применили так смело, в таком широком объеме».

Повесть Зощенко внешне полностью отвечала общей официальной установке. Однако понятие «перековка» наполняется у писателя и особым, личным, смыслом. Только что, в «Возвращенной молодости», он размышлял об индивидуальной, психологической «перековке». Теперь же, на примере «истории одной жизни» он демонстрировал другую сторону процесса — его социальные масштабы и результаты.

Персонаж Зощенко имеет конкретного прототипа. Вс. Иванов, один из основных организаторов и редакторов книги о Беломорканале, в черновом варианте «Истории моих книг» упоминает, что «Ал. Толстому и М. Зощенко были подобраны нами персонажи в той или иной степени близкие их творчеству» (Цит. по: Лицо и маска. С. 315). В архиве Зощенко сохранилась стенограмма упоминаемого в главке «Товарищ Роттенберг» выступления А. И. Ройтенберга на слете ударников 26 августа 1933 г., весьма близкая по стилистике к соответствующим страницам повести (см.: Чудакова М. О. Поэтика Михаила Зощенко. М., 1979. С. 141–142).

Любопытно однако, что в щедро иллюстрированной книге изображения зощенковского персонажа нет. Текст сопровождается тематическими фотографиями («В трактире пели, любили и дрались», «Прощай, Европа!»), лишь две из которых непосредственно связываются с сюжетом: снимок играющего в карты господина с толстой сигарой сопровождается подписью «Любимая открытка Ротенберга» (с. 509), а северный пейзаж с грудой камней и заключенными на заднем плане — подписью «Здесь Ротенберг отвоевал себя у жизни».

Зощенковскую главу отличает и еще ряд особенностей. Его персональная новеллистическая история противостоит очерковой обобщенности других создателей книги. Большую часть повествования (около 20 главок из 29) он посвящает вовсе не беломорскому перевоспитанию, а предыдущим приключениям героя.

Текст Зощенко претерпел обычные для тридцатых годов метаморфозы.

Через два месяца после публикации в сборнике появилось отдельное издание под измененным заглавием «История одной жизни» (Л., 1934), которое переиздавалось (1936) и входило в ИП (1936, 1937).

Однако в мае был арестован и 14 августа 1937 г. расстрелян начальник строительства Беломорско-Балтийского канала и один из редакторов книги С. Фирин, ранее награжденный орденом Ленина. Вместе с книгой о канале 10 февраля 1940 г. было приказано изъять из библиотек и повесть Зощенко.

«Зощенко М. История одной жизни. Л.: ГИХЛ, 1936.

Основной материал повести — биография Абрама Исааковича, преступника-афериста, литературно обработанная Зощенко. В книге имеются ссылки на приказ Фирина и цитаты из письма уголовника, где Фирин восхваляется как хороший начальник, воспитатель уголовников. Вопрос об изъятии этой книги поставил НКВД из-за восхваления Фирина, разоблаченного как врага народа».

(см.: Художник и власть: 12 цензурных историй / Публ. А. Блюма // Звезда. 1994. № 8. С. 86)

Еще до этого распоряжения, в Избр. 1939, текст повести претерпел существенные изменения. Кроме вычеркнутой фамилии Фирина из текста исчезли три обрамляющие главки, две первых («На Беломорском канале», «Заключение») и последняя («Все хорошо, что хорошо кончается»; некоторые абзацы отсюда перенесены в главку «Последние известия»), в которых писатель выражал осторожные, им же самим опровергаемые сомнения в искренности перековки, искал мотивировки в поступках своего героя. С другой стороны, появилось около полутора десятков дополнений (чаще всего — один-два абзаца или даже отдельная фраза), упрощающих первоначальный текст, придающих ему более прямолинейный, идеологический характер (самые существенные из них приводятся в примечаниях). Во многих случаях текст по-иному членился на абзацы. Однако в сборнике «Уважаемые граждане. Избранные рассказы. 1923–1938», опубликованном в другом издательстве, «Советский писатель» (Л., 1940. С. 234–273), эти изменения отсутствуют, исчезла лишь фамилия Фирина. Здесь же появилась странная датировка: Декабрь 1935.

В посмертном двухтомнике «Избранные произведения» (Т. 1. Л., 1968. С. 437–468) повесть претерпела очередную трансформацию: главки из ранней редакции вернулись на прежние места, но уже без заголовков, однако вставки в большинстве случаев тоже сохранились, иногда — в несколько измененном виде. Фамилии главного героя и Фирина, однако, восстановлены не были. Степень авторизованности этого появившегося через десять лет после смерти писателя текста никак не прокомментирована и, следовательно, неясна.

Литературным памятником — драматическим! — остается первая редакция повести Зощенко — «История одной перековки» — из коллективного сборника «Беломорско-Балтийский канал имени Сталина. История строительства». Она и публикуется в настоящем собрании.

Голубая книга

Впервые — Красная новь. 1934. № 3, 10; 1935. № 6, 7, 12.

Печатается по изданию: Зощенко М. Голубая книга. Л., 1935 — с поправками по авторскому экземпляру из библиотеки М. М. Зощенко.

Большинство рассказов «Голубой книги» первоначально публиковались в периодике 1923–1934 годов. Но они были существенно отредактированы и часто по-иному озаглавлены (см.: Т. 1–2 и последующие примечания). Лишь три текста — «Рассказ о старом дураке», «Забавное приключение», «Рассказ о зажиточном человеке» — впервые появились в книге.

Отдельное издание подверглось уже не авторской, а редакторской правке. См.: Цензорская правка «Голубой книги» / Публ. С. Печерского <А. Б. Рогинского> // Минувшее. Вып. 3. М., 1991. С. 355–391. Исследователем выявлено 58 расхождений верстки с книжной публикацией. Значительная часть правки, однако, имеет локальный характер: это вычеркивания или замена отдельных слов или предложений. Лишь в семи-восьми случаях правке подвергнуты фрагменты большего объема (самый пространный — около страницы). Большая их часть присутствовала в журнальном варианте. Однако в таких случаях Зощенко, как правило, предлагает новый вариант, поэтому просто восстановить текст верстки невозможно.

О реакции писателя на эти изменения известно из писем Е. И. Журбиной.

«„Гол<убая> кн<ига>“ наконец напечатана — остались всякие типографские мелочи. Так что книга будет в первой половине января… редактор меня очень обидел и досадил — порядочно поправок и переделок во всех пяти частях. А в совокупности со старыми поправками — это огорчает ужасно» (Журбина Е. Пути исцеления // Восп. С. 157).

«„Голубая книга“, наконец, вышла, по крайней мере один (контрольный) экземпляр у меня. Снова и не без огорчения увидел, что редактор ужасно меня „потеснил“. Тут все вместе — и я сам был довольно строг к себе, и редактор… В общем, получилось, что мне подрумянили щеки, выкинув все мои словечки: может быть, пожалуй, возможно и т. д. Например, у меня сказано: „Неудачи будут исчезать“ — исправлено: „Неудачи исчезают“. И все в этом роде. Очень досадно. Общий тон несколько сместился. Возможно, что читатель так резко не заметит, но я чувствую это не без боли. В общем, смешно думать о настоящей сатире. Недаром я (посмотрите) написал, что меняю курс литературного корабля» (Там же. С. 158).

В последующих переизданиях появились дополнительные цензурные купюры (в рассказе «Интересный случай в гостях»), но отсутствовал даже самый минимальный комментарий.

В работе критика, который общался с вдовой писателя и работал с архивом, сохранились сведения о дальнейшей работе над текстом (см.: Молдавский Дм. Михаил Зощенко. Очерк творчества. Л., 1977. С. 179–180). Некоторые (однако не все) из указанных Д. Молдавским поправок были внесены в посмертные публикации без всякой аргументации и ссылок на источники.

Экземпляр «Голубой книги» с поправками Зощенко, находящийся в Музее-квартире М. М. Зощенко в Санкт-Петербурге, изучен Е. В. Жолниной (выражаю исследовательнице благодарность за разрешение воспользоваться результатами ее работы при подготовке и комментировании текста). Число изменений в нем не так велико (около полутора десятков): исправлены опечатки, возвращены в текст некоторые любимые вводные «словечки» Зощенко. Самые существенные дополнения — несколько новых реплик в споре с буржуазным философом и авторских сентенций — появились в финале книги.

Основным источником «Голубой книги», таким образом, остается издание 1935 года, в которое, согласно авторской воле, внесены некоторые исправления.

В работе над историческими частями «Голубой книги» Зощенко использовал разнообразные материалы. В его библиотеке сохранились книги: Человеческая трагикомедия. Очерки и картины Иоганна Шера. М., 1877; Коропчевский Д. И. Прежде и теперь. Очерки домашней жизни в старое и новое время. Изд. 3-е. СПб., 1905; История культуры Р. Гюнтера. СПб., 1901; Ключевский В. О. Сказания иностранцев о русском государстве. Пг., 1918; Князьков С. Очерки из истории допетровской Руси. Пг., 1917; Пирлинг П. Россия и Восток. СПб., 1892; Павлов-Сильванский Н. П. Очерки по русской истории XVII–XIX веков. СПб., 1910; Щебальский П. Чтение из русской истории. Вып. 1–4. СПб., 1863–1867; Записки современников и участников события 11 марта 1801 г. Время Павла I и его смерть; Шимон Т. Александр I. М., 1909; Киргейзен Ф. М. Наполеон I. Его жизнь и его время. Т. I. М., 1913; Тарле Е. Наполеон. М., 1934; Ярославский Е. История ВКП (б) (см.: Молдавский Д. Михаил Зощенко. Л., 1977. С. 157–178; Чудакова М. Поэтика Михаила Зощенко. М., 1979. С. 94–95).

Кроме этого, источниками исторических сведений, безусловно, оказываются энциклопедии Брокгауза и т-ва Гранат, «История России с древнейших времен» С. М. Соловьева, «Жизнь двенадцати цезарей» Светония и др.

Однако, пропуская исторические факты через сознание повествователя, Зощенко реализует позицию «неточности как художественной задачи» (М. Чудакова). Моделью такой пародийной трансформации истории, возможно, послужила «Всеобщая история, обработанная „Сатириконом“» (СПб., 1911), которую коллективно сочинили Тэффи (Н. А. Лохвицкая-Бучинская), О. Дымов, А. Аверченко, О. Л. Д’Ор (И. Л. Оршер). О Тэффи Зощенко сочинил специальную статью, другая книга сатириконцев упоминается в письме Зощенко Горькому (см. ниже).

Такой же направленно-искажающей деформации подвергается большинство приводимых в книге стихотворных цитат Лермонтова, Есенина, Блока и др. Особо следует обратить внимание на четырехкратное цитирование в «Голубой книге» стихов Гумилева, в том числе его знаменитого «Заблудившегося трамвая»: для середины 1930-х годов такой жест выглядит смело и вызывающе.

В настоящем издании примечания ограничиваются, как правило, справкой об упоминаемых исторических лицах и раскрытием цитат. Лишь в отдельных случаях даются точные ссылки на книги, из которых Зощенко, как можно с большой вероятностью предположить, заимствовал исторический материал. Детальное выявление источников «Голубой книги» и анализ приемов превращения исторического факта в исторический анекдот является задачей специальных работ и академического комментария.

Деньги

Сколько человеку нужно

Впервые — Дрезина. 1923. № 1. Заглавие: Карусель.

Печатался также под заглавием «Бесплатно». Под заглавием «Много ли человеку нужно» печатался и другой рассказ (1927). В обоих случаях Зощенко варьирует название притчи Л. Н. Толстого «Много ли человеку земли нужно» (1886).

Рассказ про няню

Впервые — Ревизор. 1929. № 12/13. Заглавие: Няня.

Мелкий случай из личной жизни

Впервые — Зощенко М. Избранное. Л., 1934. Заглавие: Смешная историйка.

Авторская датировка: 1932.

Таинственная история

Впервые — Бегемот. 1925. № 50. Заглавие: Святочная история.

Рассказ про одного спекулянта

Впервые — Ревизор. 1929. № 3. Заглавие: Сильнее смерти.

Рассказ о том, как жена не разрешила мужу умереть

Впервые — Литературный еженедельник. 1923. № 23. 9 июня. Заглавие: Матренища.

Рассказ про одну корыстную молочницу

Впервые — Ревизор. 1930. № 15. Заглавие: Не надо спекулировать.

Печатался также под заглавием «Спекуляция».

Трагикомический рассказ про человека, выигравшего деньги

Впервые — Крокодил. 1933. № 34. Заглавие: Морока.

Печатался также под заглавием «Трагикомедия».

Последний рассказ под лозунгом «Счастливый путь»

Впервые — Огонек. 1933. № 26. Заглавие: Счастливый путь.

Любовь

Рассказ о старом дураке

Написан специально для «Голубой книги».

Публиковался также под заглавием «Неравный брак».

Женитьба — не напасть, как бы после не пропасть

Впервые — Смехач. 1924. № 2. Заглавие: Брак по расчету.

Рассказ о письме и о неграмотной женщине

Впервые — Смехач. 1924. № 18. Заглавие: Ликвидация.

Печатался также под заглавиями «Пелагея» и «Письмо».

Рассказ про даму с цветами

Впервые — Прожектор. 1929. № 38. Заглавие: Дама с цветами.

Мелкий случай из личной жизни

Впервые — Крокодил. 1933. № 2. Заглавие: Личная жизнь.

Свадебное происшествие

Впервые — Бегемот. 1927. № 14. Заглавие: Свадьба.

Позднее на этот сюжет написана одноактная комедия «Свадьба» (1933).

Забавное приключение

Написан специально для «Голубой книги».

Последний рассказ под названием «Коварство и любовь»

Впервые — Ревизор. 1929. № 36. Заглавие: Расписка.

Коварство

Интересная кража в кооперативе

Впервые — Крокодил. 1933. № 7. Заглавие: Кража.

На сюжет рассказа написана одноактная комедия «Неудачный день» (1933).

Рассказ о том, как чемодан украли

Впервые — Бегемот. 1925. № 23. Заглавие: Воры.

Поимка вора оригинальным способом

Впервые — Смехач. 1925. № 1. Заглавие: Дрова.

Мелкий случай из личной жизни

Впервые — Крокодил. 1932. № 10. Заглавие: Слабая тара.

Рассказ о подлеце

Впервые — Крокодил. 1934. № 3. Заглавие: Подарок.

Печатался под заглавием «Подлец».

Интересный случай в гостях

Впервые — Бегемот. 1927. № 27. Заглавие: Неприятная история.

Забавное происшествие с кассиршей

Впервые — Ревизор. 1929. № 14/15. Заглавие: Не дают развернуться. Подпись: Михал Михалыч.

Хитрость, допущенная в одном общежитии

Впервые — Ревизор. 1930. № 7. Заглавие: Хитрость. Подпись: Мих. Гаврилов.

Рассказ о том, как девочке сапожки покупали

Впервые — Пушка. 1927. № 38. Заглавие: Баретки.

История с переодеванием

Впервые — Вечерняя Москва. 1932. 11 ноября. Заглавие: Юмористический рассказ.

Печатался под заглавием «С луны свалился».

Неудачи

Происшествие на Волге

Впервые — Бегемот. 1927. № 33. Заглавие: Пароход.

Рассказ о банях и посетителях

Впервые — Крокодил. 1935. № 11. Заглавие: Баня и люди.

Страдания молодого Вертера

Впервые — Крокодил. 1933. № 1.

Рассказ об имениннице

Впервые — Бегемот. 1926. № 13. Заглавие: Именинница.

Мелкий случай из личной жизни

Впервые — Бегемот. 1927. № 15. Заглавие: Галоша.

Интересное происшествие в канцелярии

Впервые — Бузотер. 1927. № 5. Заглавие: Волокита.

Романтическая история с одним начинающим поэтом

Впервые — Крокодил. 1935. № 15. Заглавие: Романтическая история.

Рассказ о человеке, которого вычистили из партии

Впервые — Ревизор. 1929. № 38. Заглавие: Бурлацкая натура. Подпись: Мих. Гаврилов.

На основе рассказа написана трехактная комедия «Уважаемый товарищ».

Рассказ о беспокойном старике

Впервые — Крокодил. 1933. № 3. Заглавие: Беспокойный старичок.

Рассказ о зажиточном человеке

Написан специально для «Голубой книги».

Приложение к пятому отделу

Бедная Лиза

Впервые — Крокодил. 1935. № 23.

Рассказ о студенте и водолазе

Впервые — Чудак. 1929. № 4. Заглавие: Серенада.

Происшествие

Впервые — Ревизор. 1929. № 23.

В первой публикации рассказа ребенка советовали сдать не в транспортную охрану, а в ГПУ.

Мелкий случай из личной жизни

Впервые — Чудак. 1929. № 39. Заглавие: Приятная встреча.

Последний рассказ

Впервые — Красный ворон. 1924. № 7. Заглавие: Электрификация. Подпись: Семен Курочкин. Печатался также под заглавием «Бедность».

Послесловие ко всей книге

В журнальном варианте (Красная новь. 1935. № 12. С. 169) в начале послесловия был важный иронически-публицистический фрагмент, в книжном издании опущенный:

Итак, Голубая книга окончена. Делаем жирную черту и пишем «Итого».

И в «итого» у нас, как ни считай, получаются ужасные убытки. Можно сказать, три тысячи лет публика торговала кирпичом и осталась ни при чем.

Но дело ликвидировать не надо. А надо его смело продолжить. Поскольку новые совладельцы наконец расшевелили предприятие и дело начинает идти хорошо. И оно непременно вскоре будет вполне рентабельным. И даже самые мелкие заказчики, не имеющие кредита, наверно, мы так думаем, останутся вполне довольны. И на этом канцелярском счете мы заканчиваем наш экстренный бухгалтерский отчет за три тысячи лет. И вместе с тем заканчивается наша музыкальная симфония.

(И далее по тексту.)

Прощание с философом

В Содержании эта главка называется «Прощание с буржуазным философом».

Прощание с читателем

Д. Молдавский приводит «вставку» в текст этой главки, однако без указания конкретного ее места и источника (скорее всего, после слов: «Тут было в прошлом году мы прихворнули, но ничего, как говорится, — бог миловал»):

И эту книгу мы уже заканчиваем в приличном здоровье. Кстати сказать, мы ее заканчиваем весной 35-го года, а так как жизнь стремительно идет вперед и все меняется и возникают новые события и герои, новые успехи и дела, то читателю необходимо учитывать эти обстоятельства. Поэтому лиц, желающих увидеть сатиру на самый последний сегодняшний день — мы просим обратиться к нашим дальнейшим сочин<ениям>.

(Там же. С. 180)
Список условных сокращений

Восп. — Вспоминая Михаила Зощенко / Сост. и подг. текста Ю. В. Томашевского. Л.: Художественная литература, 1990.

ИП — Зощенко М. Избранные повести. Л.: Гослитиздат, 1936.

Избр. 1939 — Зощенко М. Избранное. Л.: ГИХЛ, 1939.

Лицо и маска — Лицо и маска Михаила Зощенко / Сост. и публ. Ю. В. Томашевского. М.: Олимп — ППП, 1994.

Летопись — Хронологическая канва жизни и творчества Михаила Зощенко / Сост. Ю. В. Томашевский // Лицо и маска. С. 340–365.

Мат 1 — Михаил Зощенко: Материалы к творческой биографии. Кн. 1. СПб.: Наука, 1997.

Мат 2 — Михаил Зощенко: Материалы к творческой биографии. Кн. 2. СПб.: Наука, 2001.

Мат 3 — Михаил Зощенко: Материалы к творческой биографии. Кн. 3. СПб.: Наука, 2002.

СС 6 — Зощенко М. Собрание сочинений: В 6 т. Л.; М.: Прибой — Гослитиздат, 1929–1932.

СС 3 — Зощенко М. Собрание сочинений: В 3 т. / Сост., подг. текста, прим. Ю. В. Томашевского. Л.: Художественная литература, 1986–1987.

УГ — Зощенко М. Уважаемые граждане: Пародии. Рассказы. Фельетоны. Сатирические заметки. Письма к писателю. Одноактные комедии / Изд. подг. М. З. Долинским. М.: Книжная палата, 1991.

Том 6. Шестая повесть Белкина

(сборник)

Исторические повести

Чёрный принц

1. Крымская кампания

В середине прошлого столетия (1854–1856 гг.) происходила так называемая Восточная война.

Эту войну начала николаевская Россия против Турции. Николай Первый (торжественно говорилось в истории) выступил в защиту христианских народов в Турции. Он выступил в защиту православной церкви в Палестине. Это была борьба за «святые места».

Но тут случилась, так сказать, сильная историческая неувязка. «Христианские народы», за интересы которых ратовал Николай, неожиданно выступили в защиту Турции, а не России. И тем самым обнаружилась истинная подкладка всего дела.

Это была борьба за свое влияние в Турции, это была борьба за еще более святые места — за торговые рынки и за положение на Черном море — за Дарданеллы.

В общем, в борьбе за эти «святые места» против России выступили: Франция, Англия и Италия (Сардинское королевство).

Это была бессмысленная и для всех несчастная война. У русских было убито, ранено и искалечено двести тысяч бойцов. А французские и английские войска только в течение одного дня, во время штурма Севастополя, потеряли десять тысяч человек.

Почти все военные операции сосредоточены были в Крыму. И эти военные действия названы были Крымской кампанией.

Союзники заняли Евпаторию и Балаклаву. И осадили Севастополь.

2. Противники

Эта несчастная война отчасти показала миру, что такое представляла собой николаевская Россия.

За всем поверхностным блеском, за ура-патриотическим криком газет и за палочной муштрой таилась слабость николаевского режима, бездарность начальников и неуверенность их в своих действиях.

Главнокомандующим русской армией в Крыму был назначен бывший генерал-губернатор Финляндии — хилый и придурковатый старик, светлейший князь Меньшиков[893].

И хотя это не имеет прямого отношения к нашему рассказу, тем не менее мы не можем отказать себе в удовольствии сообщить о нем несколько слов.

Знаменитый хирург Пирогов[894], приехавший в севастопольский госпиталь, весьма красочно описал эту историческую личность. Этот главнокомандующий Меньшиков по прибытии в Севастополь нарочно выбрал себе вместо приличного помещения какую-то жалкую лачугу. И когда Пирогов зашел к нему представляться, то главнокомандующий встретил его, как-то странно хихикая, и, не скрывая своего удовольствия, показал рукой на жалкий скарб — дескать, вот он, главнокомандующий и светлейший князь, живет среди такой ужасной бедности. Но ничего, дескать, не поделаешь — война.

А так как главнокомандующий выбрал себе это помещение отнюдь не от скромности и не в силу привычки жить бедно или умеренно, то за этим хихиканьем было ханжество, глупость и шутовство.

Вот в каких жалких сиятельных руках была русская армия.

Что же касается техники, то тут Россия стояла на исключительно низком месте. Войска имели устаревшие берданки, в то время как союзная армия была вооружена нарезными ружьями — штуцерами.

Что же касается флота, то несколько наших парусных кораблей не осмеливались даже показать в море своего носа, так как у крымских берегов плавали быстроходные и прекрасно вооруженные английские фрегаты. Черное море было полностью в руках союзников. Огромный их флот находился вблизи Севастополя. А в те дни, о которых идет речь, только у Балаклавы скопилось свыше тридцати различных судов.

Этот маленький заштатный приморский городок Балаклава во время осады Севастополя играл крупную роль. Он был укреплен, и там были сосредоточены военные припасы и склады союзников. Там же находилась главная квартира английского командования. В балаклавскую гавань ежедневно прибывали суда из Франции и Англии.

3. Первый рейс

И вот в ноябре 1854 года в Балаклаву прибыл с ценным грузом новый английский пароход «Принц». Он привез для армии теплую одежду, медикаменты и, как говорят, тридцать бочонков золота в английской и турецкой валюте на сумму свыше двух миллионов рублей для уплаты жалованья войскам.

Прибывший «Принц» был новенький, только что построенный трехмачтовый винтовой пароход. Это была краса и гордость английского флота. Он имел около трех тысяч тонн водоизмещения и был оборудован по последнему слову техники.

Он с честью выполнил свой первый рейс. И утром 8 ноября подошел к Балаклаве.

Однако прибытие его в Балаклаву сразу же омрачилось неудачей.

Дело в том, что балаклавская бухта весьма длинная и узкая, и гавань ее не приспособлена для приемки многих судов. По этой причине большинство кораблей, дожидаясь своей очереди, останавливалось на рейде у входа в бухту.

То же самое сделал и «Принц». Он подошел к устью балаклавской бухты и отдал якоря.

Но тут случилось непредвиденное происшествие, которое мы просим запомнить ввиду его исключительной важности для дальнейшей судьбы «Принца».

Первый отданный якорь вместе с канатом неожиданно ушел в воду.

Тогда тотчас отдали другой якорь, но и этот якорь тоже моментально был потерян в воде. В общем, в течение пяти минут пароход потерял оба своих якоря на глубине примерно тридцати пяти саженей.

Совершенно очевидно, что ни один из канатов не был приклепан к барабану, на который навертывался канат.

Так или иначе, английская книга «Последняя кампания», изданная в 1857 году, говоря об этом случае с «Принцем», добавляет, что такая потеря якоря — «это очень обыкновенная вещь на вновь построенных кораблях, поспешно приготовленных для выхода в море».

4. На рейде

После потери двух якорей «Принц» ушел дальше в море и временно пришвартовался к корме корабля «Эвон».

И тогда капитан Христи в сопровождении лейтенанта королевского флота Хитченсона отправился к начальнику порта капитану Декру с сообщением, что «Принц» потерял свои якоря и нельзя ли поэтому им тотчас войти в гавань.

Однако капитан Декр отказал в этом. Он сослался на то, что гавань слишком забита кораблями и пока тут нет места для стоянки «Принца».

Тогда (как сообщает «Последняя кампания») капитан Христи указал на место, где он мог бы поставить свой пароход. Но капитан Декр категорически отказался от этого. Он сказал, что свыше тридцати кораблей дожидаются своей очереди у входа в бухту. И что порт даст «Принцу» новый якорь, с тем чтобы пароход пока оставался в море.

10 ноября в Балаклаву прибыл генерал-квартирмейстер и приказал срочно начать разгрузку «Принца», так как прибывший груз был сейчас крайне необходим для войны.

Однако начальник порта Декр сказал, что разгрузка сейчас невозможна ввиду сильного волнения, но в ближайшие дни это произойдет, или же он примет «Принца» в гавань.

11 ноября капитан «Принца» Христи снова явился к начальнику порта и настойчиво просил войти в гавань, так как, по его мнению, было рискованно оставаться в море на одном якоре.

Тогда капитан Декр резко сказал: «Вас ожидает судьба капитана „Резолютт“ господина Левиса, которого я вчера арестовал за слишком настойчивое домогательство войти в гавань. Я вам заявляю: „Принц“ останется в море до тех пор, пока не выйдет из гавани пароход „Виктория“».

Эти слова капитана Декра неожиданно оправдались. «Виктория» из гавани не вышла. Она во время шторма затонула в бухте, столкнувшись с французским кораблем «Эвон». И «Принц» остался в море навсегда.

5. Страшный ураган

В полдень 11 ноября погода резко изменилась. Подул свежий юго-западный ветер, небо покрылось низкими тучами, и на море поднялось сильное волнение.

12 ноября ветер и волнение усилились. И все корабли, стоявшие на рейде, принуждены были отдать оба якоря и вытравить свыше ста саженей каната.

И так как «Принц» имел один якорь, то он поднял пары и этим уравновешивал свою стоянку.

13 ноября ветер не уменьшался. Барометр падал, и можно было ожидать значительного шторма. И находившиеся на рейде корабли стали готовиться к этому.

Несколько же кораблей, предвидя жестокий шторм, ушло в открытое море, чтобы не быть вблизи скал балаклавской бухты.

Но вот на рассвете 14 ноября барометр упал с такой невиданной быстротой, что это многих привело в замешательство.

В семь часов утра хлынул сильнейший дождь, ударила молния, и юго-восточный ветер с неслыханной силой пронесся над Балаклавой.

Этот порыв ветра сорвал крыши со многих домов и опрокинул почти все лагерные палатки.

Яростный шквал начал трепать корабли, находившиеся в море.

Ветер стал усиливаться еще больше, и он усиливался до тех пор, пока не превратился в ураган такой огромной силы, что на море поднялся невообразимый хаос. Пенящиеся столбы воды поднимались к небу. И водяной смерч крутил корабли, которые героически боролись против чудовищной силы. Казалось, что уже ни для кого не было спасения, и корабли один за другим стали терпеть бедствия.

Но вот к девяти часам утра неожиданно наступило затишье. Ветер стих. И волнение на море стало слегка ослабевать. И всем показалось, что ужасное испытание кончилось.

Но вдруг в начале десятого часа слабый южный ветер перешел в восточный. И опять, как и в первый раз, ветер этот стал усиливаться и снова превратился в ураган.

«Был такой ураган, которого никогда не видели в Англии», — сообщает очевидец катастрофы.

Снова на море поднялся невообразимый хаос.

И тут вся масса кораблей, загнанная прежним ветром к северу, неудержимо понеслась к скалам. Причем ветер и волны были такой неслыханной силы, что ни о каком сопротивлении не могло быть и речи.

И вот около тридцати судов разных конструкций — от маленьких парусных кораблей до огромных и мощных транспортов — почти одновременно очутились на краю гибели.

6. Гибель эскадры

Огромные и отвесные скалы окружали внешний рейд. Тут, в этом месте, нигде не имелось отлогого берега, куда в крайнем случае можно было бы выброситься.

И тогда, увидя это, некоторые из кораблей в своем стремительном ходе пытались как-нибудь проскочить в узкое горло бухты, с тем чтобы избегнуть скал. Но никому из них не удалось это сделать.

Впрочем, один французский корабль — «Эвон» — сумел проскочить в бухту, но он тут же столкнулся с пароходом «Виктория». И удар был так велик, что оба эти судна почти сразу затонули.

Все другие попытки проскочить в бухту не увенчались успехом. И эти корабли с мужественными капитанами погибли наравне с теми кораблями, которые без сопротивления отдались на волю ветра.

Итак, все тридцать кораблей один за другим стали разбиваться о скалы. И это был исключительный и беспримерный случай во всей истории мореплавания.

Одна английская газета того времени, сообщая о гибели флота в Балаклаве, уклончиво говорит: «Агенты адмиралтейства нуждались в благоразумии и в познаниях».

Вероятно, эти слова следует понять в том смысле, что английское командование допустило громаднейшую ошибку, приказывая приходящим судам останавливаться вблизи балаклавских скал. Впрочем, вероятно, во время войны нельзя было учитывать все правила морского дела.

Так или иначе, тридцать кораблей почти со всеми людьми погибли в течение менее чем одного часа.

И вместе с этими кораблями, пятым по счету, погиб пароход «Принц». И гибель этого великолепного парохода была еще более ужасна.

Сейчас почти в точности можно восстановить картину этой гибели.

Несмотря на то что «Принц» поднял пары в полную силу, он один из первых стал дрейфовать, так как у него был всего один якорь. И он один из первых стал приближаться к скалам. В этот опасный момент команда принялась рубить мачты.

И тогда капитан парохода пытался взять направление в бухту, с тем чтобы проскочить в нее. И он сумел уже повернуть пароход так, как это следовало. Но в этот момент упала срубленная бизань-мачта, и обломки ее повисли за кормой. И тут оказалось, что такелаж этой мачты запутался в винте и остановил его вращение. И тогда судьба «Принца» была решена.

С огромной быстротой он приблизился к скалам и после трех ударов о скалы затонул.

Первый удар (по рассказам того времени) был сравнительно слабый, и мощный корабль, казалось, противостоит этому. Но после первого удара корабль поднялся на вершину гигантской волны и с колоссальной силой ударился боком об отвесные камни.

И после этого в течение нескольких минут все было кончено.

Еще раз разбитый «Принц» был приподнят на гребень волны и снова был брошен о скалы. После чего он, распавшись на куски, скрылся в волнах, по-видимому около самого входа в бухту.

Вместе с «Принцем» погибло сто пятьдесят человек команды.

Только троим удалось спастись. И то трудно представить, каким образом им это удалось. Скалы были так отвесны, что тут не было возможности выбраться на берег. По всей вероятности, эти моряки выбросились в море не в том месте, где разбился корабль, и не тогда, когда он разбивался, а значительно ранее, при первом движении корабля к скалам.

В старинной печати есть указание, что моряки с «Принца», оставшиеся в живых, спаслись, привязав себя к спасательным ракетам.

7. Сокровища погибшего корабля

Итак, примерно к десяти часам утра все было кончено — разбитый «Принц» со своим золотом и ценным грузом лежал на дне.

Еще несколько часов после этого ураган свирепствовал на море. И хотя в полдень ветер переменился, однако буря не унималась. Стало холодно. Пошел мокрый снег. И снежная буря продолжалась до вечера.

Но к вечеру почти все стихло.

А утром на другой день море было спокойно. Ветра не было. Сияло солнце. И казалось, что тут ничего не произошло. В то время как тут вчера разыгралась такая катастрофа, какая редко когда бывает… Треск ломающихся кораблей. Ужасные крики людей… Взрывы бомб и снарядов от страшных ударов о скалы… Все это заглушалось неистовым воем и гулом урагана. Трудно даже отчасти представить себе картину этой невероятной катастрофы.

Уже одно обстоятельство, что многие из кораблей при своем приближении к скалам делали попытки проскочить в очень узкое и извилистое горло бухты, — уже одно это придает катастрофе ужасный, трагический и небывалый характер.

Так или иначе, погибло тридцать кораблей почти со всеми людьми.

И гибель этих тридцати кораблей была огромным ударом для союзников.

Все иностранные газеты и журналы того времени не скрывали своей печали и огорчения. Но особенно вся печать жалела, что погиб лучший корабль английского флота — «Принц», который вез зимнюю одежду для армии, снаряжение, медикаменты и другой ценный груз.

Кстати сказать, прямого указания на гибель золота в печати того времени не было. Но это, конечно, весьма понятно, — это, по-видимому, объяснялось военным временем и желанием скрыть и смягчить потери.

Зато все газеты, оценивая погибший груз, называли исключительно высокие суммы — до пяти и шести миллионов рублей. И это уже одно многое говорило.

Вся же дальнейшая печать (в особенности печать конца прошлого столетия и начала нашего) полна сообщениями о погибшем золоте.

И даже все официальные справочники, энциклопедии, морские сборники, путеводители по Крыму и книги по Крымской войне, почти все они сообщали о гибели «Принца» с грузом золота, которое было привезено для уплаты жалованья английским войскам.

Однако какая именно сумма погибла, никто в точности не указывал.

Например, Большая энциклопедия изд. «Просвещение» сообщает, что «бочонки с золотом на огромную сумму пошли ко дну вместе с пароходом».

Сборник «Русское судоходство» (за 1896 г.) пишет, что «корабль вез, как известно, двести тысяч фунтов стерлингов».

Журнал «Природа и люди» (1911) говорит, что «на этом корабле было до десяти миллионов рублей одной золотой монеты».

«Путеводитель по Крыму» (1903) указывает, что золота было в двадцати бочонках на сумму около пяти миллионов.

Во всяком случае, этот разнобой в цифрах говорит за то, что подлинная сумма никому в точности не была известна.

Однако признавалось, что наиболее правильная цифра указана в английской книге «Крымская война» (1877). Там было сказано, что «Принц» вез пятьсот тысяч фунтов стерлингов и теплую одежду.

Вот эта сумма в пять миллионов рублей золотом и была, так сказать, закреплена за погибшим «Принцем».

8. «Чёрный принц»

И вот через несколько лет после Крымской войны начались поиски этого золота.

Кажется, все народы — итальянцы, французы, немцы, норвежцы и американцы — пробовали свои силы в этом деле.

Однако водолазные работы в то время стояли на очень низкой ступени. Глубоководные спуски были почти не по силам. Специальные ныряльщики не могли находиться под водой более одной-двух минут. А специальный водолазный колокол, в котором опускали сидящего там водолаза-наблюдателя, также не позволял сколько-нибудь нормально работать под водой.

И нет ничего удивительного, что при такой водолазной технике поиски золота не увенчались успехом.

Однако после того как появился первый водолазный костюм (скафандр), начались более энергичные поиски «Принца».

В 1875 году во Франции было даже учреждено большое акционерное общество по подъему «Принца». Причем это акционерное общество на паях обладало весьма, по тем временам, значительным капиталом.

Но результаты не вознаградили огромных денежных затрат. Французские водолазы отыскали свыше десяти затонувших и разбитых кораблей, однако среди них не оказалось «Принца», на которого рассчитывали акционеры.

Эта неудача объяснялась огромными трудностями водолазного дела. Корабль искали на глубине тридцати-сорока саженей. А эта глубина в то время была, так сказать, не освоена водолазами, и, по рассказам того времени, когда водолазов поднимали из воды, у них кровь капала из глаз и ушей и даже просачивалась сквозь кожу груди и рук.

Естественно, что при таких условиях поиски золота ни к чему не привели.

Тем временем вокруг «Принца» стали расти слухи и стали создаваться легенды.

Сумма погибшего золота постепенно возрастала и дошла наконец до шестидесяти миллионов.

Эта цифра, кстати сказать, указана писателем А. Куприным. Он был в Балаклаве в то время, когда итальянская экспедиция разыскивала затонувший корабль. И писатель в своих «Листригонах» указывает, что «погибшее золото достигало огромной суммы — шестидесяти миллионов рублей звонким английским золотом»[895].

Но эти строчки были уже из области беллетристики, так как для этого купринского золота, по подсчету специалистов, потребовалось бы около тысячи трехведерных бочонков, что вряд ли было возможно для перегруженного «Принца».

В общем, вокруг «Принца» стали создаваться сказки и легенды. И сам «Принц» неожиданно стал называться «Черным принцем».

Это романтическое наименование вошло почти во все официальные бумаги, путеводители и справочники.

Мы не знаем, как именно возникло это наименование. Возможно, что кто-нибудь из предпринимателей, в раздражении от неудач, назвал его черным кораблем. Тем более что дубовые обломки затонувших кораблей были черны от времени, это был «мореный дуб». Но, может быть, это имя дали ему в честь исторического героя — принца Уэльского, который жил в XIV веке и назывался «Черным» по цвету своего рыцарского вооружения. Этот принц умер ранее своего отца, и он не царствовал. Он умер от меланхолии и от несчастий, которые преследовали его в последние годы жизни. И в истории он известен под именем «Черного принца»[896].

Так или иначе, погибший корабль получил такое же печальное и трагическое наименование — «Черный принц».

9. Итальянская экспедиция

Однако неудачи не всех обескуражили. В 1901 году в Балаклаву прибыла новая иностранная экспедиция под руководством изобретателя подводного аппарата инженера Джузеппе Рестуччи. Это была итальянская экспедиция. Она работала в Балаклаве около года. И мы на этой работе должны немного остановиться, так как это имеет значение для дальнейшего.

Впрочем, несмотря на то, что после этих работ прошло всего тридцать пять лет, оказалось, что весьма трудно восстановить сейчас некоторые подробности, связанные с этими работами.

Тридцать пять лет — это огромный срок в человеческой жизни. За этот срок почти полностью меняется, так сказать, «личный состав людей». И те немногочисленные свидетели, которые были в 1901 году в сознательном возрасте и которые сейчас могли бы рассказать об этих работах, стали забывчивы и склонны к фантазиям.

Во всяком случае, показания этих живых свидетелей не совпадают. И даже место работ над «Черным принцем» сейчас не удается в полной точности установить. Впрочем, большинство указывает, что итальянцы начали тралить в двадцати саженях от Белых Камней. И что «Черный принц» был ими найден именно здесь, на глубине 35 сажен.

Писатель Куприн также указывает, что работы итальянцев производились возле Белых Камней.

Но то, что итальянцы отыскали здесь на дне моря, — вот это установить сейчас оказалось чрезвычайно затруднительным.

Даже наиболее яркое происшествие в дни розыска было теперь либо позабыто, либо украшено фантазией. Речь идет о медных буквах, снятых итальянцами с найденного судна.

По рассказам некоторых свидетелей, итальянские водолазы, найдя разбитый и засосанный песком корабль, сняли с его кормы металлические буквы — остаток названия корабля. И что, найдя эти буквы, итальянцы устроили торжественный обед, так как эти буквы будто бы в точности устанавливали, что найден именно «Черный принц».

Однако один из живых свидетелей, севастопольский житель П. И. Григорьев, сообщает (в 1927 году), что никаких букв не было найдено. Он, дескать, присутствовал при этих работах и ежедневно перевозил итальянцев на своем ялике и, несомненно, знал бы об этой важной находке. Он подтверждает, что итальянцы однажды устроили торжественный обед в честь найденного «Черного принца», но это не было в связи с буквами.

Другой очевидец, К. М. Иванов, бывший в то время командиром пограничного отряда в Балаклаве, утверждает, что буквы были медные, размером до пяти вершков вышины. И он видел эти буквы. Сначала найдена была одна буква, а затем еще три. Но какие именно буквы — он не помнит. Этим словам можно было бы вполне поверить. Навряд ли человек стал бы до такой степени фантазировать. Однако имеется еще одно показание, которое подвергает сомнению всю историю с четырьмя буквами.

Речь идет об очерке Куприна «Листригоны». Писатель сообщает, что были найдены четыре буквы:…ck Pr…, то есть буквы от английского названия: «Black Prince» — «Черный принц». Но так как «Черный принц» получил свое название только в легенде и корабль назывался на самом деле просто «Принц», без эпитета «Черный», то вся эта история с буквами ничего дельного не говорит.

10. Поиски

Впрочем, можно допустить, что итальянцы нашли какое-нибудь доказательство, которое подтвердило правильность их поисков. Тем более что все свидетели почему-то ярко запомнили праздничный обед в честь найденного корабля.

«Была на барже (сообщает один из очевидцев) устроена легкая закуска и выпивка, и вечером вся команда итальянцев расхаживала по берегу навеселе».

Исторического факта этой выпивки мы, конечно, опровергать не будем, но что касается букв, то это нельзя считать установленным. Даже если буквы и были найдены, то еще неизвестно, принадлежали ли они к названию «Принца».

Из найденных итальянскими водолазами вещей особенно всех взволновал очень тяжелый, запаянный металлический ящик ¾ на ½ аршина. Огромный вес этого ящика говорил за то, что там могло быть золото. Этот ящик был вскрыт с большим трепетом. Но оказалось, что в ящике были свинцовые, сильно сплющенные пули.

Кроме этого ящика, были найдены: подзорная труба, куски железа, разломанная винтовка, деревянные части корабля, якоря и прочие мелкие части разбитого судового набора.

Все это итальянцы грузили в трюм своего парохода.

Особенно интересных и ценных находок не было. Возможно, и даже скорей всего, это объясняется необычайно трудными условиями работы. Водолаза поднимали из воды страшно изможденного, покрытого испариной. Он дышал тяжело и был близок к обморочному состоянию. Так что это была скорей пытка водой, чем сколько-нибудь нормальная работа водолаза.

Водолазный аппарат был тяжел и крайне неудобен. Передвигаться на дне было нельзя. И по данному сигналу водолаза при помощи тросов передвигали с места на место. Причем вся подводная работа производилась лежа на животе.

Вот как описывается этот варварский аппарат в «Листригонах»: «Это был страшный футляр, отдаленно напоминающий человеческую фигуру без головы и без рук. Футляр сделан из толстой красной меди и покрыт снаружи голубой эмалью. Этот футляр раскрыли, как гигантский портсигар… Водолаз боком втиснулся в него… Снаружи свободными оставались только руки, все тело вместе с неподвижными ногами было заключено в сплошной голубой эмалевый гроб громадной тяжести. Голубой шар с тремя стеклами скрывал голову»…

Этот дьявольский снаряд господина Рестуччи опускали на дно, на глубину сорока саженей. Подъем и спуск продолжался по полтора часа.

В общем, при таких условиях работать на дне было почти немыслимо. И нет ничего удивительного, что итальянская экспедиция не могла найти золото, даже если бы оно там лежало на видном месте.

Так или иначе, весной 1903 года итальянский пароход, груженный незначительным мусором, отбыл из Балаклавы.

Тайна «Черного принца» не была раскрыта, и снова возникла твердая уверенность, что найденный итальянцами корабль не был «Принцем». И это предположение через несколько лет подтвердилось.

Тот же господин Рестуччи снова прибыл в Балаклаву в 1905 году, признав, что прежние его поиски неправильны.

И он снова нашел какой-то пароход, о котором он писал в донесении: «Я наконец отыскал пароход, по-видимому „Черный принц“, так как на его борту я нашел целый арсенал орудий, пушек и т. д… Приступаю к работе…»

Однако золота на этом пароходе не было, да и был ли это «Черный принц», тоже оставалось под большим сомнением, так как никаких особых доказательств не удалось обнаружить.

В общем, инженеру Рестуччи и во второй раз не посчастливилось раскрыть тайну «Черного принца».

11. Золотая лихорадка

После отъезда итальянской экспедиции в министерство торговли и промышленности буквально посыпались всякого сорта заявления с просьбой предоставить право на розыски «Черного принца».

Мысль, что несколько миллионов золота лежат где-то под рукой, не давала покоя многим инженерам, изобретателям и авантюристам.

Но заграничные дельцы постарались «обскакать» русских предпринимателей. Особенно с бурной стороны проявил себя некто Герман Молво.

Этот Молво был, по его словам, представителем в России «Генуэзского общества для подъемов и работ на больших глубинах воды».

Этот энергичный человек (судя по архивным материалам) сумел перешагнуть все бюрократические трудности и, несмотря на громадные мытарства, ухитрился достать разрешение на подъем «Черного принца».

Что трудности были велики, можно судить хотя бы по такой резолюции, которая была поставлена на прошении главноуправляющим торговым мореплаванием великим князем Александром Михайловичем[897]: «Работы по подъему затонувшего корабля могут стеснить деятельность Черноморской эскадры и плавание судов вообще, ввиду чего отказать просителю».

И вот, несмотря на такие трудности и несмотря на целый ряд отечественных просителей, иностранец Герман Молво, взволнованный золотой лихорадкой, пробился сквозь все преграды и приступил к работам.

Он в течение трех лет рыскал по балаклавской бухте и, не найдя злополучного парохода, умер, так сказать, естественной смертью. Но род его не угас.

Достойный его сын и наследник Фридрих Молво не уронил знамени этой экспедиции и продолжал идти по стопам своего отца. Но его полезная деятельность вскоре пресеклась по неожиданным обстоятельствам.

Министерство торговли и промышленности навело справку об этом представителе, и генуэзский генеральный консул ответил, что «в Генуе вообще не существует „Генуэзского общества для подъема и работ на больших глубинах воды“, а потому никакого агента в России не должно быть».

На этом частная экспедиция Молво прекратила свое существование, к радости всех наших отечественных дельцов, которые стали уже более энергично требовать разрешения на розыск «Черного принца».

Некоторые предприниматели, обуреваемые жаждой разбогатеть, спекулировали на патриотических чувствах. Некто горный инженер Рудников писал в своем заявлении: «Я, русский по происхождению и русский подданный, живу и жил всегда в России, а потому в случае извлечения золота эти деньги останутся в России, и ими будут пользоваться и другие русские люди, а не я только один».

Другой предприниматель, «потомственный дворянин Друганов», не зная, как уж ему подольститься ко вкусам министерства, писал в прошении в таком квасном стиле: «Я не собираюсь привлекать иностранные фирмы, а равно пользоваться заграничными приспособлениями, а буду работать только отечественными средствами и только русскими людьми…»

Некто А. Черкасов писал в заявлении: «Имею честь предложить вам изобретенный мною способ поднятия грузов со дна моря… Прошу исходатайствовать мне рублей триста денег на постройку модели и на проезд взад и вперед от Ташкента до С.-Петербурга».

Другой гражданин, служащий Рязанско-Уральской железной дороги Ф. Григорович, пишет в министерство: «В настоящий век каждый сознает, что деньги нужны всем и всюду. И я надеюсь, что и наше правительство не замедлит использовать таковую сумму, если только окажется возможным ее достать. Но в этой преграде я чувствую себя способным оказать свои услуги в подъемке парохода. Я надеюсь поднять пароход в течение одного месяца при затрате не более трех тысяч рублей. Моя идея для вас кажется сказочной или бредом больного, но я надеюсь оправдать свои слова, когда меня допустят к делу».

Перед нами еще целый десяток любопытных заявлений и просьб, но мы ограничимся этим, поскольку картина и без того получается довольно ясная.

Министерство промышленности не знало, кому отдать предпочтение, и по этой причине складывало все эти прошения в стол. И золотая лихорадка, которая многих трепала, переносилась, так сказать, в стадии внутреннего заболевания.

Изобретатели, инженеры, дельцы и авантюристы в течение нескольких лет обивали пороги министерства. Но вот наконец чиновники из министерства нашли прекрасный выход — кому дать разрешение. Решили предложить конкурентам обозначить размер долевого отчисления в пользу казны. И кто укажет больший процент отчисления, тот и получит право на подъем сомнительного клада.

Но так как на все эти предварительные процедуры ушло весьма много времени, то ничего путного из этой идеи не получилось, тем более что вскоре разразилась европейская война, которая надолго прекратила золотую лихорадку.

12. Советская экспедиция

Война и революция надолго отвлекли внимание от «Черного принца». Но в 1922 году один из ныряльщиков-любителей достал со дна моря несколько золотых монет, и тогда снова о «Принце» заговорили с удвоенной энергией. Мировая общественность снова заинтересовалась английским золотом, лежащим на дне моря. В германской печати появилось язвительное сообщение, что золото «Черного принца» если и не было найдено, то исключительно из-за некультурности и отсталости России. И что страна никуда не годится, если у нее на дне моря лежат позабытых пять миллионов.

В это время один феодосийский фельдшер, некто Томп, желая принести пользу государству, подал в военный комиссариат заявление, в котором указал, что на дне Черного моря лежит шестьдесят миллионов в золотых дукатах. Фельдшер указал (без знания дела), что «Черный принц» лежит там, где его искали итальянцы, — в самой бухте (!) и что следует устроить дамбу у входа и выкачать воду из бухты, понизив уровень воды на десять саженей. За этот фантастический проект фельдшер просил устроить его на краткосрочные курсы в университет с предоставлением ему пособия.

Не знаем, закончил ли фельдшер свою учебу, но «Черный принц», согласно письменному указанию, не разыскивался.

Однако примерно в это же время (1923) некто В. С. Языков явился в ОГПУ республики и просил предоставить ему помощь, чтобы достать золото с «Черного принца». В. С. Языков принес с собой целую папку бумаг и документов, в которых излагалась история гибели «Принца» и подтверждалась отправка золота. Причем указывалось, что золота было на сумму пятьсот тысяч английских фунтов.

В марте 1923 года было решено организовать небольшую экспедицию для этой цели. И хотя считалось недоказанным нахождение ценностей на «Черном принце», тем не менее было решено приступить к подводным работам для поисков легендарного золота.

Помимо конкретной своей задачи, эта экспедиция могла быть полезна на Черном море во многих отношениях. В каждом порту Черного моря было целое подводное кладбище затонувших и затопленных кораблей. Для водолазов здесь было немало работы. Впрочем, в момент организации экспедиции это, видимо, не принималось в расчет, и основная задача была поставлена: найти затонувшее золото.

Тем более интересно и поучительно проследить, как советская экспедиция, отправившаяся за сказочным золотом, постепенно отбрасывала романтику и шаг за шагом становилась на путь реальных возможностей.

И когда наконец надежда найти золото стала отдаляться, экспедиция не только не погибла, но, наоборот, все более и более стала крепнуть и стала завоевывать те новые позиции, которые в дальнейшем создали экспедиции столь славное имя: Эпрон[898].

Но не будем забегать вперед. Скажем только, что в марте 1923 года была организована экспедиция особого назначения (Эпрон). И эта экспедиция в том же году приступила к подготовительным работам.

Решено было построить такой подводный снаряд, который можно было бы спускать на большие глубины для производства работ.

13. Работа ЭПРОНа

И вот помощнику начальника Особого отдела Л. Н. Мейеру было дано распоряжение в наикратчайший срок подготовить экспедицию, с тем чтобы уже предстоящим летом начать подводные работы.

И тогда инициативная группа в составе Языкова, Карпович и инженера Даниленко приступает к делу.

Инженер Даниленко создает проект глубоководного снаряда.

Этот снаряд — особого вида подводный колокол, в котором могут поместиться три человека. Причем снаряд может опуститься на глубину до восьмидесяти саженей. Воздух подается по шлангу. Другой шланг служит вентиляцией. Внутри снаряда имеется электрическое освещение и телефон.

Сам же аппарат имеет особые выдвигающиеся руки с двумя пальцами. Так что находящиеся в аппарате могут управлять этими руками. И пальцы, подобно клещам, захватывают то, что требуется.

Интересно отметить, что спустя двенадцать лет (в 1935 г.) в Вашингтоне (США) производились опыты с аппаратом, весьма напоминающим этот колокол. Причем конструкция этого аппарата была доведена американцами до совершенства. Этот колокол, вернее — огромный стальной шар с окнами, назван был батисферой. Он рассчитан на глубину до семисот пятидесяти метров.

Опыты дали прекрасные результаты. Аппарат снабжен специальными прожекторами. «Руки» его — подвижные стальные шланги длиной до двух метров. К этим рукам прикреплялось до двенадцати различных инструментов, с помощью которых водолаз, не выходя из батисферы, мог выполнять самые различные работы на дне моря. Так, например, руки завязывали узлы на тросе, просверливали отверстия в металлической обшивке судна, распиливали железо и рубили дерево. Больше того, американские газеты приводили пример исключительной ловкости рук: стальные руки тасовали колоду карт и раскладывали эти карты на дне океана.

Так что, судя по всему, эту конструкцию ожидает большое будущее.

Но в тот год, о котором идет речь (1923), наша экспедиция строила более простенький аппарат. «Руки» были менее подвижны. И, конечно, о картах не могло быть и речи.

Тем не менее аппарат системы Даниленко по тому времени был исключительным и достойным всякого удивления.

Но пока строился этот снаряд, экспедиция начала подготовительную работу в Балаклаве. Несколько военных тральщиков исследовали дно и производили промеры глубин.

И вот наконец, 2 сентября, сам конструктор инженер Даниленко спускается в своем снаряде на глубину двадцать шесть саженей. Опыт блестяще удается.

В ближайшие же дни снаряд опускается на глубину девяносто пять метров и вслед за этим на сто двадцать три метра. Причем эти спуски явились рекордными не только для России, но и для заграницы.

В общем, с первых чисел сентября начинаются регулярные подводные работы. И при помощи этого снаряда тщательно исследуется все пространство дна Балаклавского залива.

Весь предполагаемый район гибели «Черного принца» был разбит на квадраты (вехами). После чего каждый квадрат тщательно осматривался при помощи этого глубоководного снаряда.

Причем считалось (ошибочно), что узнать «Принца» среди других затонувших судов не представляло труда, так как он был единственным железным винтовым пароходом.

Но тут крылась ошибка, которая многое запутала в этом деле.

Как мы в дальнейшем увидим и документально докажем, «Принц» был не единственный железный винтовой корабль.

Но пока не будем останавливаться на этом обстоятельстве.

Отметим только, что экспедиция с первых же шагов своей работы наткнулась на множество остатков разбитых кораблей. Но все это были деревянные обломки. И экспедиция не слишком задерживалась на осмотре их.

Впрочем, некоторые наиболее «интересные» части кораблей поднимались наверх.

Черноморский торговый флот чрезвычайно нуждался в морском имуществе. И такие предметы, как якоря, цепи, тросы и цветные металлы были драгоценными находками. Так что экспедиция подводных работ с первых же своих шагов невольно отвлеклась от своей прямой работы.

14. Другие дела

Между тем проходило лето. Траление подводным снарядом шло успешно. Однако «Черного принца» нигде найти не могли. На дне моря находили массу деревянных кораблей. Находили тиковые мачты, реи, стеньги, якоря.

Недалеко от входа в бухту нашли даже разбитую турецкую фелюгу, набитую дровами, обросшими ракушками.

Все даже и теперь, через восемьдесят лет, говорило об ужасной, потрясающей катастрофе, которая разразилась у Балаклавы. Для полноты картины не хватало только погибших людей. Но, увы, этот материал оказался самым непрочным из всех материалов, затонувших в прошлом столетии. Изредка находили обрывки шерстяных костюмов и подметки от сапог. Вот все, что осталось от погибших людей!

И так в поисках «Черного принца» прошли весна, лето и осень.

Но знаменитый пароход так и не был найден.

Однако экспедиция не растерялась от этой своей первой неудачи. И еще летом (1924), увидев, что дело затягивается, экспедиция одновременно с поисками «Черного принца» стала заниматься «другими делами».

Эти «другие дела» были: подводные работы по розыску и подъему морского имущества.

Однако балаклавская бухта в этом смысле не могла многого дать. Более интересна была севастопольская бухта, которая была буквально забита затонувшими баржами и кораблями.

Тут на дне моря лежало не менее ценностей, чем золото «Черного принца».

И вот экспедиция, учитывая это, стала постепенно производить работы по подъему этого имущества.

Экспедиция, отклонившись от своей прямой задачи, стала энергично работать и совершенствовать свою работу в севастопольской бухте. Из экспедиции по розыску золота Эпрон постепенно становился судоподъемной организацией. И это был, повторяем, реальный и правильный путь, который вывел экспедицию с романтической дороги на дорогу огромных побед и достижений.

В общем, в течение года было поднято множество мелких судов, катеров и пароходов. И в короткое время Эпрон стал приобретать большой опыт в подводных работах.

Постепенно накапливалось водолазное имущество. Образовались значительные кадры превосходных водолазов.

При таком обороте не могло быть и речи о роспуске экспедиции, которая хотя еще и не выполнила конкретной задачи — не нашла золота, — но зато нашла и сохранила имущество на огромную сумму.

И это был удивительный факт, который показал, как правильно экспедиция умела маневрировать и перестраиваться согласно требованиям жизни и обстоятельств. Ведь легче всего было растеряться и совсем свернуть работу после неудач целого года. Но этого не случилось.

Вместе с тем «Черный принц» не был позабыт. Командование разделило экспедицию на две группы: одна небольшая, балаклавская, группа продолжала розыски «Черного принца», а перед другой, более мощной, севастопольской, группой была поставлена новая задача — подъем больших судов и подводных лодок, затопленных интервентами в 1920 году.

15. Находка

В такой работе прошел год.

Балаклавская группа под руководством доктора Павловского продолжала обследовать дно. Но вместе с тем этой группе было поручено подготовить новые кадры подводных работников.

И вот доктор Павловский лично производил занятия с молодыми водолазами.

В ноябре 1925 года во время этих занятий водолазы подняли со дна моря какой-то огромный, с чугунными дверцами железный ящик, который после тщательного исследования оказался паровым котлом допотопной конструкции.

Эта находка была сделана на восьмисаженной глубине.

Тотчас были еще спущены водолазы, которые стали обследовать дно. Кроме этого котла, найдены были еще три разбитых котла и пароходная дымовая труба.

Стали обследовать дальше. И вот оказалось, что тут, под обломками скал, лежал совершенно разбитый и разметанный по дну, обшитый железом паровой корабль.

Это были скорее бесформенные обломки корабля.

В хорошей форме сохранилась только часть железного корпуса с тремя иллюминаторами. Все остальное было разбито, разорвано и завалено глыбами камней. Видимо, когда-то тут рухнула огромная скала, которая и засыпала дно и разбитый корабль своими обломками.

У водолазной группы не оставалось больше сомнений. Это была найдена могила знаменитого, так долго разыскиваемого «Черного принца».

Сомнений в том, что это не был «Черный принц», ни у кого не возникало, так как считалось установленным, что на рейде (в 1854 г.), кроме «Принца», не было паровых, обшитых железом кораблей.

Эта находка была тем более поразительна, что в этом районе никогда не производилось розысков.

Эта находка произвела на всех огромное впечатление. Тотчас со всей энергией начали производить подводную работу в этом районе.

В первые же дни на месте гибели были найдены и подняты из воды: медицинская ступка, ручная граната и несколько кусков железа неопределенного назначения.

Несколько последующих дней дали еще любопытные находки: какие-то медные обручи, несколько неразорвавшихся снарядов, железный рукомойник из офицерской каюты и множество подметок с каблуками. Причем эти подметки обросли травой, а на многих были каменные обрастания.

Розыски эти затруднялись тем, что рухнувшая скала засыпала разбитый корабль огромными глыбами. И почти каждую вещь приходилось доставать с большим трудом.

В общем, балаклавская группа проработала здесь вплоть до декабря.

В конце декабря начались сильные штормы, и дальнейшие розыски пришлось отложить. К тому же выяснилось, что продолжать работу было рискованно, — экспедиция не могла найти новых документальных данных, подтверждавших нахождение золота на «Черном принце».

Было запрошено наше полпредство в Великобритании об английском мнении по поводу «Черного принца».

Наше полпредство ответило Эпрону, что мнения относительно ценности груза расходятся и что-либо установить сейчас крайне трудно, принимая во внимание срок, прошедший со времени этого события. Можно лишь считать установленным, что ценности были, и много вероятности за то, что значительные. Но было ли золото — это остается под вопросом.

Итак, хотя с технической точки зрения подъем «Черного принца» уже не представлял больших затруднений, тем не менее дальнейшая работа признавалась рискованной, тем более что Эпрон к тому времени затратил около ста тысяч рублей на розыски и у него не было средств для дальнейших операций. Наркомфин же вполне резонно, не имея никаких верных гарантий, отказал в дальнейших субсидиях.

Однако это не повлияло на дальнейшую судьбу «Черного принца». Напротив того, история найденного «Черного принца», как мы сейчас увидим, только начиналась.

16. Предложение

Итак, сомнений не оставалось, — найденные развалины железного парохода принадлежали «Черному принцу».

Больших технических трудностей для производства дальнейших работ, мы повторяем, не было, но экспедиция уже истратила все отпущенные средства, и потому на самом, так сказать, интересном месте работу пришлось прекратить.

Но в это время в Москве находился представитель японской водолазной фирмы, некто Като, который и сделал предложение Главконцесскому «войти в компанию» с Эпроном для разгрузки «Черного принца». Первоначально это предложение было более обширно. Японская фирма предложила свои услуги на судоподъемные работы по всем морям СССР. (Кроме того, фирма желала получить концессии на рыбные промысла.)

Но руководители Эпрона ответили, что весь затопленный в водах СССР тоннаж судов будет поднят средствами советских организаций. Что же касается «Черного принца», то Эпрон согласен предоставить дальнейшие операции японской фирме.

А надо сказать, что это была знаменитая водолазная фирма под названием: «Синкай Когиоссио Лимитед».

Эта японская фирма отличилась и прославилась тем, что за два года до этого она успешно разгрузила английский пароход, который затонул в Средиземном море с большим грузом золота. Эта водолазная операция, по словам специалистов, действительно показала наивысший класс глубоководной работы.

Английское судно затонуло на глубине свыше сорока саженей. И японские водолазы с огромной быстротой, несмотря на чрезвычайные трудности, с большим блеском и успехом произвели эту работу и подняли из глубины Средиземного моря несколько миллионов золота.

И вот теперь представитель этой прославленной фирмы, молодой японский коммерсант Като, узнав о «Черном принце», чрезвычайно заинтересовался делом и, списавшись со своим патроном, подал заявление в Главконцесском о желании войти «в долю» с Эпроном.

И вот, как мы уже говорили, Эпрон, тщательно обсудив все дело, решил целиком предоставить японской фирме работу над «Черным принцем».

Предоставление этой работы иностранной компании считалось весьма полезным для дела, так как предстояла возможность вблизи изучить водолазную технику, которая у японцев была в то время на необычайной высоте. В то время японская водолазная техника считалась первой в мире. И в особенности водолазным специалистам было интересно ознакомиться с японской водолазной маской, в которой японцы (без скафандра) могли находиться на громадной глубине в течение семи-десяти минут. В общем, во всех отношениях это японское предложение было интересным и небезвыгодным.

Итак, первоначальные переговоры с японским представителем были вчерне закончены.

Японская фирма соглашалась оплатить Эпрону понесенные расходы в связи с поисками «Принца», и в случае удачи предположено было делить золото на тех условиях, на которых в дальнейшем договорятся обе стороны.

В общем, это были пока черновые наметки. По приезде же главы фирмы все эти вопросы должны были снова обсуждаться уже более подробно, после чего между Эпроном и японской фирмой предполагалось заключить официальный договор.

Договорившись приблизительно на этом, представитель фирмы Като просил по возможности ускорить дело, так как он находится в Москве уже полгода и его отец стал несколько недоверчиво к нему относиться и стал урезывать ему денежные переводы, поскольку он потерял всякую надежду на благоприятный исход переговоров относительно рыбных концессий.

Като чистосердечно добавил, что он прожил в Москве большие деньги и у него единственная надежда, что вопрос о «Черном принце» будет разрешен в благоприятном смысле, иначе он прямо не представляет себе, как он вернется домой.

17. «Синкай Когиоссио»

И вот в марте 1927 года из Японии прибыл в Москву директор и председатель правления этой водолазной фирмы — мистер Катаока.

Он прибыл со своим инженером и тремя водолазами.

Представителям Эпрона он заявил, что основная группа в восемнадцать человек, со всем водолазным имуществом, приедет в Москву после заключения договора. Пока же они привезли только самое необходимое для того, чтобы произвести обследование на Черном море, и для того, чтобы показать некоторые свои возможности.

Материальную сторону дела мистер Катаока в основном не стал оспаривать. Он сказал, что его, конечно, в высшей степени интересует этот вопрос и к этому он, несомненно, еще вернется, но пока он не этим занят. Он хочет сначала обследовать место гибели. И, кроме того, он желает показать русскому обществу, на какой степени совершенства находится японская водолазная техника. А уж потом можно будет заняться коммерческой стороной дела.

Катаока с гордостью сказал:

— Наша фирма тем и отличается от других фирм, что мы широко смотрим на вещи. Мелочность не в нашем характере. Мы главным образом заинтересованы, чтоб нам не подорвать наше реноме. А будет ли у нас прибыль на пять процентов больше или меньше — это не является чем-то основным и решающим. Да, конечно, в это дело мы вовлекли много японских финансовых деятелей. И они все жаждут получить свою прибыль. Но и убыток их не смутит и не доведет до отчаяния. И это тоже плюс нашей фирмы.

Улыбаясь, Катаока воскликнул:

— Но не будем говорить об убытках, — мы вполне надеемся на счастливый исход дела! Поднятие золота со дна моря — это уже нам нечто знакомое по нашим прежним работам, благодаря которым мы установили свое реноме так высоко, как не смогла до нас сделать никакая другая фирма, существовавшая до нас или даже в наше время.

И тут Катаока солидно добавил:

— В довершение всего мы привезли вам рекомендательные письма о солидности нашей фирмы от двух больших японских банков и от лидера партии, сочувствующей СССР. И когда вы ознакомитесь с этими письмами, вы наглядно убедитесь в справедливости наших слов.

После этой своей маленькой речи корректный и вежливый Катаока сказал, что они желали бы возможно скорей выехать в Балаклаву, для того чтобы без всякого промедления приступить к обследованию и показу технических возможностей.

— Наша фирма не любит ждать и сидеть сложа руки, — сказал Катаока. — А уж если пришло время работы, то мы работаем, как львы, и теряем понятие дня и ночи.

И вот в первых числах апреля группа японцев во главе с директором Катаока и представителем Като прибыла в Балаклаву.

Директор внимательно обследовал балаклавский рейд и место гибели «Черного принца». Сам Катаока не спускался в море, но его инженер и техник лично обследовали развалины корабля. После чего Катаока сообщил в Токио своим акционерам, что трудностей при разгрузке парохода будет значительно больше, чем предположено, так как затонувший корабль находится под отвесной скалой и весь корпус его засыпан обломками скалы, среди которых имеются камни весом до шестидесяти тонн и больше. Все эти камни придется убрать, и только потом можно будет приступить к разгрузке.

18. Показательная работа

Это обследование производилось на глубине всего восьми-девяти саженей, так что для показа глубоководных работ японцы специально прибыли в Севастополь, где и демонстрировали свою знаменитую маску. В этой маске (без скафандра) водолаз мог спуститься на глубину пятидесяти саженей. Причем устройство этой маски было в высшей степени оригинальное. Маска закрывала только глаза и нос водолаза. Рот же и уши оставались открытыми. Причем водолаз брал в рот какие-то небольшие щипчики, которые соединялись с маской. Весь секрет этой маски заключался в умелом и особом дыхании. Воздух качали по шлангу, и водолаз вдыхал носом и, не разжимая рта, выбрасывал его в воду.

В такой маске водолаз без всякого для себя вреда мог находиться до десяти минут на значительной глубине.

Причем поразительно было то, что подъем и спуск водолаза происходили без всяких замедлений. Японец бросался вниз головой, как ныряльщик, а не как водолаз. И вытаскивали его из воды тоже без всякой страховки на случай «кессонного заболевания».

Сама маска представляла собой толстое овальное стекло в металлическом никелированном ободке.

Директор разрешил внимательно осмотреть маску, но при этом, улыбаясь, сказал, что европейцам с этой маской делать нечего, что эти маски рассчитаны на специфику японского водолаза.

Потирая руки, Катаока с достоинством сказал:

— Европа может сколько угодно рассматривать и изучать эту маску, но воспользоваться ею не представляется возможным. Европейский водолаз не имеет нужного душевного склада. Он под водой склонен к задумчивости. И может так случиться, что, находясь на грунте, он, вопреки необходимости, хотя бы слегка или на секунду откроет рот, и тогда его ожидает печальная участь человека, захлебнувшегося на страшной глубине. С японским же водолазом не может ничего подобного случиться. И, между нами говоря, эта маска рассчитана на него.

В общем, в Севастополе японцы демонстрировали водолазные спуски в этой знаменитой маске.

Работа была действительно изумительная.

Японский водолаз (почти голый), маленький и худенький, опоясался тяжелым поясом и, надев на лицо маску, бросился в воду вниз головой.

Ему была дана задача обследовать положение подводной лодки «АГ-21», затопленной англичанами в 1920 году. Глубина, на которой лежала лодка, доходила до тридцати саженей. Причем водолазу не сказали даже, каков тип судна.

До этого наши водолазы спускались несколько раз, но ввиду большой глубины не могли в точности установить, в каком положении была лодка.

Через пятьдесят секунд японец был на дне. Затем по данному сигналу его подняли наверх. Причем весь подъем занял полторы минуты, вместо положенных двух часов.

Итак, водолаз снова на борту. Он спокойно снял с себя маску, сбросил пояс и тотчас ушел в рубку. Тот, кто подумал, что он ушел отдохнуть и привести себя в порядок, ошибся.

Японец вскоре вернулся с листком бумаги, на котором он зарисовал корпус лодки, рубку, рули и число люков. Все было указано в полной точности.

Доктор Павловский осмотрел и выслушал этого водолаза. Никаких изменений в состоянии водолаза не было. И никаких признаков кессонного заболевания не имелось. Оказывается, правильный ритм дыхания (пять вдохов в минуту) предохранял от подводной болезни.

Это была действительно замечательная работа. Она была тем более удивительна, что такая глубина в то время нами была еще не освоена.

В этом смысле приезд японцев сыграл огромную роль, — эпроновцы многому у них научились. И даже спустя несколько лет выполнили глубоководную работу в Средиземном море, от которой отказались японцы. И в этом отношении ученики превзошли своих учителей. Английский пароход, поднятый Эпроном, лежал на глубине семидесяти саженей.

19. Договор

После демонстрации своих сил японцы снова вернулись в Балаклаву и занялись тщательным исследованием «Черного принца».

Водолазы вынесли убеждение, что «Черный принц», помимо того, что он завален камнями, еще разбит пополам, причем средняя его часть совершенно отсутствует. Видимо, она уничтожена прибоем и камнями. Нос же и корма, сравнительно в целом виде, находятся на грунте, причем на носу сохранилось даже несколько иллюминаторов.

При обследовании «Черного принца» водолазами было поднято несколько незначительных предметов — воздушный насос, части машин и обломки железа.

Дальнейшее исследование было прекращено вплоть до подписания договора.

Катаока сказал, что трудности по разгрузке предстоят значительные, но тем не менее он соглашается подписать договор.

— Наша фирма «Синкай Когиоссио», — сказал Катаока, — не закрывает глаза на трудности в этом деле. Больше того, мы считаем это дело весьма и весьма рискованным. Если бы средняя часть корабля находилась на месте, мы подписали бы договор с закрытыми глазами. Но нас волнует недостающая и наиболее важная часть «Принца». Где она? — мы спрашиваем друг друга. И не находим ответа. А ведь, может быть, именно там и было золото. Короче говоря, мы считаем риск в пропорции двадцать процентов за и восемьдесят против успеха. Тем не менее фирма за свой риск и страх согласна подписать договор. Далеко не в нашем характере избегать того, что связано с риском. Да, мы не хотим терять наше реноме, но зато, если мы это золото найдем, это будет нечто небывалое в этом мире. Фирма, которая то и дело поднимает золото из глубин моря! В прошлом году Средиземное море, в этом году — Черное. Одинаковость ситуации нас заставляет совершать ответственные шаги. Мы, господа, подпишем договор, понимая всю рискованность задачи.

В общем, японцы во главе с Катаока снова вернулись в Москву и занялись составлением договора.

В основном договор сводился к тому, что японская фирма, независимо от дальнейшего, уплачивает Эпрону сто десять тысяч рублей за все его предварительные работы по розыску и обследованию «Черного принца».

Причем компания принимает на себя все дальнейшие расходы. А все поднятое золото делится из расчета — шестьдесят процентов получает Эпрон и сорок процентов японская компания.

«Если же общая сумма будет превышать один миллион, то Эпрон получает пятьдесят семь с половиною процентов, а фирма сорок два с половиною процента.

Распределение поднятых ценностей должно осуществляться каждые две недели. И те предметы, кои по своей природе не могут быть делимы, должны быть по соглашению сторон проданы наивыгоднейшим образом и вырученные суммы распределены между сторонами».

Как видно, договор был составлен весьма удачно и выгодно для нас. Но вместе с тем и японская фирма в случае удачи без особого труда могла бы получить восемьсот тысяч рублей золотом, поскольку ожидалось найти два миллиона.

Кроме этих основных условий, японская фирма соглашалась безвозмездно передать в собственность Эпрона по одному экземпляру каждого предмета специального технического оборудования.

28 июня 1927 года Совет Народных Комиссаров, рассмотрев этот вопрос, постановил допустить японскую фирму к производству работ по подъему «Черного принца».

И наконец 2 июля договор между сторонами был подписан.

Катаока кратко сказал:

— В ближайшие дни из Токио выезжают восемнадцать человек во главе с нашим старшим инженером Уэкки. И с ним едет еще один инженер — тот самый, который имел счастье найти золото в Средиземном море. По приезде этой группы мы тотчас приступаем к работам. Мы горим поскорей начать это дело.

Вскоре из Японии прибыла эта партия японцев, и 15 июля фирма начала свою деятельность в Балаклаве. Причем эта деятельность была совершенно самостоятельна, так как от всякой помощи, предложенной Эпроном, японская фирма отказалась.

— Мы понимаем договор в том смысле, — сказал Катаока, — что мы не вошли в компанию с Эпроном, а нам полностью предоставлено все дело. Такое ведение работ ближе характеру нашей фирмы.

Тем не менее японская фирма согласилась работать совместно с представителями Эпрона. Эти представители были — доктор Павловский и замруководитель Эпрона тов. Хорошкин.

Но прежде чем приступить к работам, Катаока потребовал, чтобы закупили четыре тонны риса.

— Без этого, — сказал Катаока, — мы не рискуем начать работы. Мы не хотим в такой момент нарушать свои привычки.

Внешторг телеграфом закупил товар в Харбине. И вскоре двести пудов рису было доставлено в Балаклаву.

20. Японская экспедиция

Итак, 15 июля японская экспедиция приступила к работам. С первых же шагов работа была начата с громадным подъемом, воодушевлением и с невероятным лихорадочным натиском.

Колоссальные глыбы камней весом до пятисот пудов японские водолазы «стропили» под водой в течение десяти-пятнадцати минут.

В сутки поднимали не менее двадцати пяти таких камней. Причем громадные глыбы в тысячу и более пудов не поднимались на поверхность, а паровой лебедкой отводились далее в море. Семь водолазов и 5 ныряльщиков работали безостановочно. Техника работ была блестяща и значительно выше того, что мы предполагали. Мировое первенство японцев по водолазному делу было в то время предоставлено им не зря.

В водолазном деле мы, повторяю, многому научились у японцев. Мы научились у них быстро ходить по морскому дну и восприняли их энергичный стиль работы. Однако в их работе несколько удивлял, пожалуй, невероятный азарт и лихорадочная нервность, которая срывалась подчас в болезненное раздражение. Это был их значительный дефект.

Азарт же был велик, и он усиливался шумом, который был поднят вокруг этих работ. Вся мировая печать интересовалась этим делом. Репортеры и работники кино ежедневно приезжали в Балаклаву с надеждой узнать сенсацию. Это была в полной мере золотая лихорадка.

Катаока сам лично, не имея на то привычки, но захваченный общей горячкой, два раза спускался на дно, без всяких, правда, результатов для дела. Опускались также его инженеры и техники. И даже впервые в жизни спустился главный инженер Уэкки, отдавая этим, так сказать, дань серьезности момента.

Катаока руководил всеми работами чрезвычайно энергично и даже, пожалуй, излишне пылко. Он входил в каждую мелочь, вмешивался решительно во все, но при всем этом было видно, что он не самый главный человек в экспедиции. Некоторые его распоряжения не исполнялись. И некоторые советы его оставались без внимания. Хотя сам он пользовался исключительным уважением и любовью.

Главный инженер Уэкки, при всей его энергии и прекрасном знании дела, также не являлся главным руководителем в процессе работы.

Что же касается инженера, имевшего счастье найти золото в Средиземном море, то он вообще особой роли в экспедиции почему-то не играл. Это был довольно вялый и задумчивый японец. Сначала он горячо приступил к делу, но вскоре остыл и следил за работами отчасти даже без интереса. По-видимому, он был чем-то болен. Но, может быть, они его взяли с собой как талисман, для счастья и удачи в делах. Во всяком случае, к нему относились почтительно и старались ничем не потревожить его задумчивости.

Душой же дела были три водолаза. Из них один — Вакино — был, как говорят, главный акционер фирмы. Он пользовался исключительным вниманием и авторитетом, и все его замечания исполнялись беспрекословно.

Два других водолаза — Иси и Ямомато — были менее влиятельны и менее богаты, чем Вакино, но и они имели большой вес в экспедиции. И, так же как и Вакино, они в случае успеха участвовали в больших процентах.

Остальные же водолазы, ныряльщики, подрывники и рабочие были на положении рядовых сотрудников, состоящих на жалованье. И в случае находки золота им процентов не полагалось. Впрочем, премия была обещана.

Вот каковы были взаимоотношения внутри японской фирмы.

Справедливость требует отметить, что богатый водолаз Вакино, так же как и два его собрата, был действительно большим специалистом и отличался исключительно высоким мастерством в своем деле.

Однако некоторое самомнение, зазнайство и повышенная водолазная мания величия все же несколько вредили ходу дела.

Эти три крупных водолаза были представителями особой прослойки в капиталистическом строе. Это была рабочая буржуазия. И десять лет назад иметь такую прослойку в рабочей среде считалось весьма полезным против революции.

Так вот, отличаясь высоким знанием дела, эти три водолаза не могли все же руководить всеми операциями, тем не менее они влияли на весь ход работы, и в этом была ошибка и упущение. Так, например, место, где была найдена первая золотая монета, не признавалось ими за основную точку дальнейших изысканий, и они, несмотря на приказания, не стали расследовать это место, а перешли к другому.

Так или иначе, акционеры весьма влияли на весь ход дела, и, в свете их богатства, директор Катаока при всем своем пышном положении был не совсем самостоятельной фигурой.

В быту же состоятельные водолазы никак особенно себя не проявляли и жили вместе со всеми в трех комнатах. И питались за одним столом со всей командой.

Что касается директора, то ему была предоставлена отдельная комната. Однако одевался мистер Катаока как рабочий и кушал то, что приготовлял японский повар для всех сотрудников, — обычно рис и сырую рыбу, вымоченную в уксусе.

Экспедиция занимала в Балаклаве дом на набережной. И только один коммерсант, московский представитель фирмы Като, стоял в гостинице. Он был нервный, волновался за каждый шаг работы и тревожился, что золото не будет найдено. По причине чего он страдал бессонницами и не мог спать вместе со всеми.

Итак, приближался наиболее серьезный и ответственный момент во всей истории «Черного принца». И в силу этого пусть читатель не посетует на нас за столь подробное и торжественное описание событий.

21. Победы и поражения

Итак, работа шла у японцев полным ходом. Ежедневно поднимали с грунта до шестидесяти тонн камней разной величины. Вместе с камнями иной раз поднимали куски железа, части палубы и листы от обшивки. Ничего значительного и интересного пока поднято не было.

Решено было не заниматься розысками золота до тех пор, пока разбитый и заваленный корабль не будет очищен от больших камней.

Работа по очистке корабля от камней была трудна и малоинтересна. Однако напряжение и азарт у японцев не ослабевали. Они по-прежнему вели работу с огромным рвением.

8 августа японцы устроили торжественный обед. В этот день они праздновали вторую годовщину поднятия золота в Средиземном море.

Однако, несмотря на такой торжественный день, они работали как обычно. И даже в этот день у них произошел несчастный случай.

Один из японских матросов был ушиблен и ранен камнем, который сорвался с лебедки.

— Это плохой знак, — тревожно сказал Катаока. — Если бы наш матрос Генди был зашиблен в любой день, я бы не имел такого душевного расстройства, какое у меня сейчас. Но он ранен именно в тот день, когда это никак не должно быть. Нам сегодня вообще не надо было выходить на работу, — вот это был бы выход из положения. Но, откровенно говоря, нам хотелось в этот счастливый день найти пару пригоршней золота. Вы понимаете, какой шум подняли бы газеты всего мира. «Восьмое августа, — они сказали бы, — поистине у них исключительное число. По этим числам они находят золото»… Впрочем, наша фирма «Синкай Когиоссио» не привыкла падать духом хотя бы и при обстоятельствах, особо печальных и угнетающих дух.

Доктор Павловский, осмотревший раненого, нашел его положение хорошим. Были ссадины на теле и ушиб в области ребер. Кровоизлияние внутрь было весьма незначительное. Так что серьезных последствий не могло быть.

Это известие повлияло на всю фирму превосходным образом. Тотчас решено было устроить еще более торжественный обед, чем предполагалось.

Катаока сказал, потирая руки:

— Счастье и удачи не покидают наше общество в этот день. Да и было бы странно, если б это число омрачилось потерей.

Вечером в саду был устроен обед. Вино пили весьма в небольшом количестве. Все было очень корректно и сдержанно. Посторонних никого не было, — японцев не покидала вежливая осторожность, с какой они относились к окружающим.

После обеда японцы пели вполголоса, весьма заунывно и тихо, под аккомпанемент какой-то особой флейты, на которой наигрывал японский повар. После чего показывали друг другу какие-то удивительные головоломные фокусы.

Директор Катаока велел переводчику говорить всем, кто поинтересуется, что тут в саду празднуется вторая годовщина поднятия золота в Средиземном море.

На другой день после праздника снова закипела работа. Дело по очистке парохода от камней подходило к концу. Помимо камней, стали поднимать наверх части парохода. С большим трудом был поднят огромный кусок борта (5×3 саж.) с одним иллюминатором. Это еще более приподняло настроение у работающих. Казалось, что теперь весь пароход в их руках.

Однако камни мешали еще приступить к более точному розыску.

В это время в английских и германских газетах появились сообщения о том, что японцы и русские, по-видимому, ошибаются в своих розысках. По-видимому, в том месте, где идет работа, «Принца» не может быть. По всей вероятности, «Черный принц» затонул в том месте, где его в свое время искали итальянцы. И что настоящая японская работа основана на слабом изучении исторического материала.

Это сообщение угнетающим образом подействовало на директора Катаоку.

— Реноме нашей фирмы, — сказал он, — подверглось тяжкому испытанию. Уже то, что фирму перед лицом всего мира рисуют со стороны исторического невежества, — это невероятный удар по нашему самолюбию. Но мы все же не намерены сдаваться в такой ответственный момент. Пароход в наших руках, и мы его буквально вывернем наизнанку, но золото найдем во что бы то ни стало.

Молодой коммерсант Като, посоветовавший фирме заняться «Черным принцем», узнав об этих статьях, совершенно упал духом. Его бессонница сменилась таким крайним нервным раздражением, что он вышел из строя и уехал на Кавказ лечиться.

Экспедиция же продолжала работу с напряжением, но без прежнего натиска.

22. Первое золото

Наконец, неожиданно 5 сентября под одним из поднятых камней водолаз Ямомато нашел золотую монету чеканки 1821 года. Это был английский соверен (один фунт стерлингов). На одной стороне монеты была надпись: «Георг IV — Британия». На другой стороне — изображение всадника на лошади — Георгия Победоносца.

Но прежде чем поднять ее со дна моря, японцы попросили доктора Павловского (как представителя Эпрона) спуститься на дно и посмотреть, как лежит эта прилипшая к камню монета.

— Нам, — сказал Катаока, — важно иметь свидетельские показания постороннего человека. Вы, господа, не знаете, что такое биржа. Нам там могут не поверить без доказательства. Они скажут: «Фирма нарочно подбросила золотую монету, чтоб повысить свои акции». Но зато теперь биржевики, которые играли на понижение, получат хороший удар. Наши бумаги поднимутся в цене процентов на двадцать! И мы лично могли бы сделать себе царское состояние, если бы на этом захотели сыграть.

В общем, доктор Павловский спустился на дно и подтвердил, что золотая монета лежит, прилипши к камню. Но лежала ли она там восемьдесят лет или она лежала месяц, судить было, конечно, трудно.

Впрочем, тогда ни у кого никаких сомнений не было. Телеграмму отправили в Токио. И вскоре акции этой фирмы высоко поднялись в цене.

В общем, эта находка необычайным образом всех взволновала. Монета рассматривалась с трепетом и великим почтением.

Все семь водолазов, один за другим, стали спускаться на поиски золота, однако в тот день ничего больше не было найдено.

Были подняты лишь какие-то бесформенные куски железа и медная ручка от какой-то машины.

Катаока, рассматривая монету, сказал:

— Мы знали, что дело с «Черным принцем» рискованное. Мы клали двадцать процентов за и восемьдесят процентов против успеха. Эти двадцать процентов снизились у нас за последнее время до десяти. Но сейчас, господа, я беру соотношение тридцать к семидесяти. Надо будет со всей нашей энергией заняться делом. А что касается английских газет, то не надо забывать, что мы достаем со дна моря английское золото. И можно допустить, что национальный дух английского народа в высшей степени раздражен и протестует против наших подводных операций. Но тогда хотелось бы знать, почему они сами не взялись за это дело, вместо того чтобы укорять фирму в историческом невежестве! Нет, господа, Англия — великая страна, но я никогда не берусь угадать, что именно думает эта страна, когда она иной раз говорит!

Так или иначе, найденный золотой снова вдохновил японскую компанию, и снова с огромной силой японцы стали перетряхивать остатки «Принца» и грунт, на котором лежал разбитый пароход.

23. Землетрясение

12 сентября утром водолаз Ямомато снова под одним из камней нашел вторую монету. Эта монета, как и первая, была тоже чеканки 1821 года.

Эта находка опять вызвала большие волнения.

— Меня радует, что обе монеты чеканки двадцать первого года, — сказал Катаока. — Если бы даты были разные, я бы мог подумать, что монеты из разных карманов погибших моряков. Но чеканка одного и того же года наводит меня на мысль, что эти рассыпанные монеты из одного бочонка. Продолжайте, господа, розыски.

Два водолаза были опущены на дно. Но не прошло и десяти минут, как они одновременно подали тревожные сигналы о том, чтобы их немедленно подняли наверх.

Это всех на баркасе настолько поразило, что наступил момент большой растерянности.

После нескольких секунд замешательства водолазов тотчас подняли наверх.

Водолаз Вакино был бледен и дрожал. Сняв скафандр, он сказал:

— Там внизу происходит нечто невообразимое, — там идет землетрясение и почва колеблется под ногами. Я сейчас же вернусь на берег, и если это так будет продолжаться, я уеду в Японию. Я не для того сюда приехал, чтобы испытать то, что мы все и без того отлично знаем.

Было около четырех часов дня. Море было спокойно. На берегу тоже продолжалось спокойное течение жизни. Никаких признаков землетрясения нигде не наблюдалось. И то, что водолазы ощутили колебания почвы на дне моря, было удивительным фактом.

Это знаменитое крымское землетрясение, во время которого девятьсот человек было ранено и шестнадцать убито и была также разрушена Ялта, произошло, как известно, в ночь с 12 на 13 сентября[899]. И первый толчок был в час ночи. Но вот оказывается, что еще за десять часов до этого на дне моря было значительное колебание грунта.

Японцы моментально закончили работу и вернулись на берег.

А так как на берегу было тихо, то настроение у всех вскоре улучшилось. И к вечеру японцы начали даже подтрунивать над водолазами, которые проявили такую поспешность при возвращении на берег. Однако в час ночи, когда все мирно спали, произошел первый толчок, который в Балаклаве достигал шести баллов.

Японцам, более чем кому-либо, известно, что такое землетрясение и какие ужасные бедствия с ним связаны. Еще у всех в памяти оставались картины страшного землетрясения, которое произошло в Японии в 1923 году. Тогда, как известно, погибло двести пятьдесят тысяч человек.

Поэтому следует снисходительно отнестись к той панике, которая произошла среди японцев в ночь на 13 сентября.

Первый же толчок произвел ужасное смятение.

Японцы не выбегали из дверей, а выбрасывались из окон. Причем некоторые бросались даже сквозь стекла. (Вероятно, до сих пор в некоторых японских домах вместо стекол имеется бумага.)

Так или иначе, некоторые из японцев поранили себя стеклами.

Директор Катаока (как не без яда было сказано в рапорте) «стеганул» из окна вниз головой. При падении он повредил себе ногу и ударился головой о дерево.

Японский повар, бегая по саду, напоролся на бутылочное стекло и этим весьма значительно повредил ногу.

Во всяком случае, паника была большая. И, согласно врачебному осмотру, у многих высоко поднялась температура.

Но все это, повторяем, не является показателем японского характера. Вероятно, у них в крови и в психике мистический ужас перед землетрясением. Стоит только вспомнить, что в 1923 году в Токио заживо сгорело на военном плацу тридцать тысяч человек. Огонь выбросило из-под земли, и все японцы, которые прибежали сюда, чтоб спастись, погибли в течение одного часа.

24. Сто дней

Землетрясение в Балаклаве было незначительное. Паника вскоре улеглась, и даже наутро японцы вышли на работу как ни в чем не бывало. Найденная накануне золотая монета заставила позабыть о неприятностях вчерашнего дня. Работа закипела. Водолазы снова принялись исследовать дно. И в связи с этим землетрясение отошло на второй план, хотя незначительные толчки еще ощущались.

Однако работа сразу же не заладилась. Надежда найти еще золотые монеты не оправдалась. И тщательный осмотр грунта не дал никаких результатов.

Мистер Катаока был мрачен и суров. Он сказал:

— Мы пошли на рискованное дело — это всем известно, но тут происходит нечто такое, что вызывает наше удивление. Мы согласны терпеть неудачи, мы также можем выслушивать любые упреки, которые нам мировая печать бросает в лицо, но то, что, в довершение ко всему, у вас происходит землетрясение, — это уж ни на что не похоже. Я разделяю взгляды ученых моего времени относительно реальности явлений, но согласитесь сами, что в таком случае это землетрясение следует квалифицировать по крайней мере как знак, говорящий о линии сплошных затруднений и неудач в деле поднятия золота со дна Черного моря!

С суровым достоинством он продолжал:

— У нас нет причин на кого-нибудь перекладывать наши огорчения. Наша фирма тем и отличается от подобных фирм, расплодившихся за последнее время, что мы сами отвечаем за свои поступки. Однако, признаюсь, мы слишком увлеклись идеей найти золото в Черном море. И теперь видим, что эта операция может подорвать наше реноме. Вот, господа, что значит работать на предметах, затонувших очень и очень давно!

Катаока оптимистически добавил:

— Но мы не сдаемся еще! Мы хотим пойти на решительное средство. Мы поставим землесос, который перетряхнет весь морской песок под обломками «Черного принца». А крупную гальку и все, что там с ней попадается, наши водолазы будут подавать наверх в мешках. И тогда мы окончательно убедимся, в чем дело. Морально нам землетрясение нанесло ущерб, но это нас еще не сломило. И хотя некоторые из нас запросились домой, но мы еще не теряем надежды что-нибудь обнаружить!

Итак, работа вошла в новую фазу. Кроме обломков кормы и поднятого борта с иллюминатором, сколько-нибудь целого железного корпуса обнаружено не было. Поэтому землесос и водолазы стали буквально перетряхивать весь грунт в том месте, где были найдены развалины «Черного принца».

И вот в мешках вместе с песком и галькой стали попадаться обломки металла, бесформенные куски меди, чугуна и железа.

В одном из мешков была обнаружена медная монета с портретом королевы Виктории (дата 1843 г.).

Однажды вместе с мешком была подана ржавая офицерская сабля и двенадцать кирок.

17 сентября в песке была найдена пятифранковая серебряная монета 1823 года и две столовые ложки белого металла. Потом снова землесос стал выбрасывать с песком обломки железа и меди.

Затем в мешках стали подавать гальку вместе с кожаными подошвами. Была обнаружена одна неношеная галоша и с датой 1848 года две вилки и снова ложка из белого металла без всяких надписей.

В конце сентября вместе с грунтом стали попадаться в большом количестве деревянные обломки. Какая-то втулка от колеса, кусок лопаты. Все деревянные части были совершенно черного цвета.

Кроме этого, землесос выбросил большое количество свинцовых пуль. Потом найдены были в мешках несколько железных подков, лошадиные кости, лопаточка для накладывания пирожных, замок и мелкие разбитые куски судового инвентаря.

Настроение у работающих упало. Многие открыто стали поговаривать об отъезде в Японию.

Катаока сказал:

— Мусор, который мы находим, может действительно посеять панику в рядах работающих. Мы находим в мешках то, что никак не вяжется с нашим представлением о золоте. Мы работали в Средиземном море, применяя там точно такие же методы, но мы там поднимали то, что нас интересовало. А тут мы поднимаем такие вещи, при виде которых у нас из глаз буквально капают слезы… Некоторые представители адмиралтейства нам не советовали браться за «Черного принца». Они нам сказали, что многие страны уже выбросили на эти поиски столько денег, сколько вообще ожидалось найти. И вот мы теперь тоже в этом лагере людей. Отныне нас не будут интересовать топляки, которые семьдесят пять лет болтало под волнами. Однако мы работу не прекратим до тех пор, пока весь участок не перевернем до основания. Вот каковы намерения нашей фирмы.

В общем, несмотря на крайний упадок настроения, японцы продолжали работу.

Сто дней длилась работа в Балаклаве, но это ни к чему не привело.

25. Возвращение на родину

Итак, дело подходило к концу. Водолаз Вакино сложил свои вещи и решил в море больше не выезжать. Инженер, имевший счастье найти в свое время золото в Средиземном море, отбыл в Японию. И его отъезд посеял некоторую даже панику среди работающих. И тут начался полный перелом в работе.

Работа над «Черным принцем» шла теперь вяло и без всякого интереса.

12 октября найдена была третья золотая монета — турецкая лира. А 24 октября землесос отбросил четвертую золотую монету (с изображением Георга III[900]) чеканки 1830 года.

Работающие мало оживились после находки этих монет. Однако водолаз Вакино снова стал выезжать в море, и им была найдена пятая золотая монета с датой 1844 года.

После этого две недели поисков не дали никаких результатов.

Тогда решено было окончательно свернуть работу.

Катаока сказал, что работа тут была ими выполнена столь добросовестно, что дальнейшие поиски никаких результатов не дадут.

— Тут нету золота, — сказал Катаока, — и это так же верно, как я смотрю на море. Да, это был «Черный принц», над которым мы работали, — для меня не остается сомнения. Но в каком виде был этот пароход! Он был так разломан и все части его так бессовестно изуродованы, что я вынес такое мнение: тут когда-то, видимо, поработала другая фирма. Волны и прибой не сломали бы так медные части корабля. С самого начала нас поразило отсутствие главной части кузова — середины. Где она? — мы спрашивали друг друга. И теперь мы отвечаем: она была кем-то поднята наверх. И, почем знать, может быть, там и было золото… Нас упрекали в историческом невежестве. Да, оно тут имело место.

Мы не знали, что английские войска оставались тут после гибели «Черного принца» в течение восьми месяцев. Восемь месяцев английская армия находилась в Балаклаве, вплоть до падения Севастополя! Хотели бы мы знать, что делали англичане после того, как у них потонул корабль, битком набитый золотом! Может быть, они любовались морем, в котором лежало теперь пять миллионов? В таком случае, господа, вы плохо знаете англичан. Я вам откровенно скажу — и в этом не остается никаких сомнений, — это они так разломали корабль, вынимая из него бочки с золотом. Что из того, что это было в прошлом столетии и техника была на слабом уровне! Когда рядом под носом лежат пять миллионов, то техника была у них безразлично какая, но именно такая, которая позволила им обратно взять свои деньги… Да, историческое невежество имело место. Если б мы знали, что англичане восемь месяцев были рядом с погибшим кораблем, то мы не взялись бы за это дело, даже в том случае, если бы корабль находился на глубине шестидесяти саженей и больше. Мы возвращаемся на родину в таком состоянии, что нам будет совестно взглянуть в лицо ребенку. Вот что сделали с нами англичане с их рвением вернуть свои деньги.

Фирма спешно стала готовиться к отъезду. Однако некоторые формальности не были еще соблюдены. Согласно договору фирма могла закончить работы лишь с согласия Эпрона.

Поэтому директор Катаока написал спешное письмо с просьбой свернуть дело по розыску золота. И вот перед нами лежит это подлинное «историческое» письмо мистера Катаоки, адресованное начальнику Эпрона.

В этом письме (от 28/X 1927 года) Катаока пишет:

«Мое мнение сводится к следующему:

1. „Черный принц“ погиб на том самом месте, где мы производили обследование.

2. Морское дно настолько твердо, что нельзя предположить, что пароход зарыт в нем.

3. Камни упали со скал после крушения „Черного принца“. И я не могу предположить, что пароход зарылся под уже лежащими камнями.

4. После того как пароход затонул, союзная армия оставалась в течение восьми месяцев.

5. Главная часть кузова весила, приблизительно, тысячу восемьсот тонн, а мы нашли всего двадцать тонн. Таким образом, большая часть кузова кем-то была унесена.

6. Сломанные части кузова, по-видимому, сломаны искусственным путем…

7. Ввиду изложенного я пришел к заключению, что главная часть кузова, золотые монеты и прочие ценности были взяты англичанами вскоре после крушения…

Я очень сожалею, что ваши ожидания не оправдались, а также что наши надежды не сбылись… Надеюсь, вы согласитесь с моим предложением прекратить работу и спасете меня от дискредитирования, ибо я слишком стыжусь теперь перед всем миром.

В заключение я выражаю сердечную благодарность от имени моей команды вам и вашим сотрудникам за то содействие, которое вы нам оказывали, и за поощрение нас в то время, как мы производили работы.

Остаюсь с совершенным почтением

Катаока».

На это письмо Эпрон дал свое согласие закончить работу.

15 ноября все работы по «Черному принцу» были прекращены.

К этому времени с Кавказа приехал молодой коммерсант Като. Лечение мало подействовало на него, и нервное состояние его было столь плачевное, что его поддерживали под локоть, когда он перед отъездом на родину прогуливался по Балаклаве.

20 ноября японская экспедиция в полном своем составе отбыла в Японию, выполнив договор буквально до мелочей.

26. Итоги

Итак, японцы уехали.

Итоги их розысков были плачевные.

Всего найдено было четыре золотые английские монеты по одному фунту стерлингов, одна золотая турецкая лира и одна серебряная французская пятифранковая монета.

Истратила же японская экспедиция около двухсот тысяч рублей золотом.

Итак, вот еще одна страна, которая чуть не четверть миллиона золотом всадила в это предприятие.

Целый ряд стран прежестоко пострадал в деле «Черного принца». За восемьдесят лет истрачены были громадные деньги. Несколько частных немецких предпринимателей, один американец, один норвежец, несколько русских дельцов и изобретателей весьма поистратились, приступая к розыскам «Черного принца». Франция, как известно, затратила полмиллиона. Италия потеряла двести тысяч золотых рублей.

В общем, дело приняло какой-то катастрофический характер.

В чем же суть? Почему такие неудачи преследовали всех, желающих получить золото «Черного принца»?

Да и было ли вообще это золото? Может быть, это была легенда, основанная на шатких и непроверенных основаниях? Может быть, легковерные люди, склонные к романтическим историям, раздули все это дело?

В этом смысле нам представляется почтенным твердое поведение нашего Наркомфина, который отказался выдать деньги на дальнейшие розыски. В самом деле: пароход уже найден и, казалось бы, золото под рукой. Тут легко было почувствовать азарт и пойти на некоторый риск. Однако это было не в правилах нашего советского учреждения. Такую же твердость характера проявил и Эпрон, который при большом желании мог бы, конечно, изыскать средства для работ. Тем более что момент был необычайно острый. Тут было много оснований для головокружения. Однако руководители Эпрона (вероятно, скрепя сердце) предоставили дело иностранной экспедиции.

В общем (если пойти на легкое остроумие), можно сказать, что в деле «Черного принца» Эпрон вышел сухим из воды. И это было поразительно, потому что, повторяем, ситуация была слишком необычна: печать, документы, воспоминания — все говорило за то, что золото на «Черном принце» имелось.

Однако давайте попробуем произвести следствие по делу «Черного принца».

Автор этой работы был в свое время следователем уголовного розыска. И вот когда эта профессия нам снова пригодилась. В общем, требуется установить: 1) был ли найденный пароход действительно «Черным принцем» и 2) было ли золото на пароходе?

Итак, вот наше мнение.

27. Был ли найденный пароход «Чёрным принцем»

Пароход, над которым работала японская экспедиция, почти всеми специалистами был признан «Черным принцем».

Катаока (как видно из его вышеприведенного письма) также не имел сомнения, что это был «Черный принц». Мы тоже имеем некоторую склонность думать, что это был знаменитый пароход. И мы не собираемся со всей твердостью доказывать противное, но сделать несколько предположений нужно.

Работа следователя заключается не в том, чтобы полагаться на ощущения и на чужие доказательства. Работа следователя состоит в том, чтобы тщательно проверить и продумать разрозненные факты и попробовать связать их в одно целое, подчиненное логике во всех мелочах.

Мы, собственно, не знаем, каковы были у Катаоки доказательства, удостоверяющие то, что найденный пароход — «Черный принц».

Катаока в своем деле не был достаточно компетентен, так что его мнение можно считать неавторитетным. Больше того, даже в том случае, если бы Катаока знал, что это был не «Черный принц», он, не желая окончательно подрывать реноме своей фирмы, мог бы, пожалуй, не признаться в своей оплошности.

Что касается специалистов морского дела, то их доказательства основывались главным образом на найденных паровых котлах (и пароходной трубе) тех больших размеров, какие можно было предположить у «Принца».

Но эти доказательства строились на шатком основании: будто бы на балаклавском рейде не было железных паровых судов, кроме «Черного принца».

Это основание легко опровергается. По старым журналам и газетам можно установить, что, кроме «Принца», в Балаклаве были еще паровые суда, обшитые железом. Во французском иллюстрированном журнале («Универсаль») от 23 декабря 1854 года сказано:

«В Балаклаве англичане имели чувствительные потери. Девять великолепных транспортов, из которых несколько паровых и между ними „Принц“, разбились о скалы».

Во французском сборнике «Иллюстрированная история войны с Россией» сказано следующее: «Пароход „Виктория“ погиб в гавани, потерявши руль и винт после столкновения с пароходом „Эвон“».

Стало быть, вот еще два паровых судна — «Виктория» и «Эвон».

Из английского «Механического журнала» за 1854 год (том VI) можно установить, что одного устройства (и одной фирмы с «Принцем») был также железный винтовой пароход «Мельбурн».

Кроме того, в английской печати упоминается, что среди грузовых транспортов один транспорт был обшит железом. Это был паровой транспорт «Резолютт».

Итак, если доказательства о «Черном принце» сводились только к тому, что найденные развалины были остатками железного парохода, то эти доказательства не следует принимать в расчет, ибо у Балаклавы, как нам теперь известно, стояло по крайней мере пять железных винтовых пароходов, из которых один — «Резолютт» — был гружен порохом и снарядами.

Но так как пароходы «Виктория» и «Эвон» погибли в гавани, то могут быть под сомнением «Мельбурн» и транспорт «Резолютт».

Судя по описаниям современников, «Мельбурн» успел перед штормом уйти в открытое море, так что остается под сомнением грузовой транспорт «Резолютт».

Французская книга «Иллюстрированная история войны с Россией» сообщает, что «Резолютт» был удален из гавани ввиду того, что ожидалось наступление русских войск и было чрезвычайно рискованно держать склад пороха в самой Балаклаве.

А из истории Крымской войны известно, что в конце октября действительно ожидалось наступление русских войск на Балаклаву. И даже известен такой нижеследующий любопытный факт. Английским патрулем была задержана гречанка, которая пыталась пройти в Балаклаву. На допросе она сказала, что она направляется из Севастополя к своим родным, проживающим в Балаклаве. Однако ее поведение показалось подозрительным, и при обыске в ее туфле нашли записку, которая призывала балаклавских жителей поджечь город в момент наступления русских войск.

А так как пожар в Балаклаве в первую очередь создал бы угрозу транспорту, нагруженному порохом и снарядами, то совершенно естественно, что «Резолютт» был удален из гавани и поставлен на рейд.

Теперь становится понятным поведение капитана «Резолютт», которого (как мы уже знаем) начальник порта посадил под арест за слишком настойчивое домогательство снова войти в гавань. Совершенно очевидно, что этому капитану была неизвестна вся ситуация с наступлением и с предполагаемым поджогом Балаклавы. И весьма понятно, что он недоумевал — на каком основании его убрали из гавани и поставили на рейд вблизи скал, что, по его мнению, составляло громадную угрозу для его взрывчатых припасов.

Начавшиеся штормы заставили его со всей резкостью домогаться более спокойного места, где нет угрозы удариться о скалы. Однако начальство видело еще большую угрозу в том, что «Резолютт» будет стоять вблизи горящих зданий. Вместе с тем военная обстановка не позволяла, видимо, огласить столь важный военный секрет, как наступление русских. Вот, видимо, почему произошла бурная сцена столкновения капитана «Резолютт» с начальником порта.

Эта сцена, как известно, закончилась арестом капитана, что, без сомнения, сохранило ему жизнь.

Сейчас, конечно, трудно сказать что-либо утвердительное, но можно допустить, что найденный пароход, который был признан «Черным принцем», на самом деле был транспортом «Резолютт».

Конечно, это предположение остается в плане догадки, а не утверждения. Но эта догадка усиливается, если вспомнить, что японцы удивлялись тому, что все металлические части парохода были в исковерканном виде. Директор Катаока даже в этом увидел чью-то руку, которая искусственно ломала металл. Однако теперь можно допустить, что такая исковерканность частей была результатом взрыва, который, без всякого сомнения, произошел на пароходе в момент его гибели от ударов о скалы.

То, что взрыв был, — это подтверждается находками. Были найдены, например, куски и обломки взорванных снарядов.

Правда, несколько снарядов нашли в целом виде. И это может ввести в заблуждение. Поскольку трудно ожидать, что что-нибудь из снарядов могло не взорваться, если произошел взрыв на пароходе, груженном артиллерийскими припасами. Тем не менее такой случай мог произойти, если предположить, что взрыв последовал, когда пароход частично уже был затоплен. Вот именно при этом обстоятельстве полной детонации могло не быть, так как часть снарядов уже находилась под водой.

Так или иначе, развалины найденного парохода могли быть остатками взорвавшегося транспорта «Резолютт».

Я снова повторяю: я делаю предположение, а не утверждаю против мнения, установленного специалистами.

Если же найденный пароход все же не «Резолютт», а «Черный принц», то тогда многое становится непонятным. Во-первых, непонятно, куда же делись орудия, которыми был вооружен военный пароход. Ведь орудиям, по своей тяжести, более всего надлежало находиться в том месте, где они затонули. Тем не менее никаких орудий найдено не было. Во-вторых, непонятно, куда подевалась средняя часть кузова, если не было значительного взрыва.

Правда, мистер Катаока предполагал, что над средней частью кузова поработали сами англичане, доставая свое золото.

Но тут мы не беремся что-либо утверждать, так как эта работа была возможна только лишь во время Крымской войны, то есть в те давние времена, когда водолазная техника стояла на слишком низком уровне.

Но если тем не менее англичане и с такой низкой техникой достали свое золото, то это им делает высокую честь, и, стало быть, они вполне заслужили то, что достали. Но тогда странно, что они с таким надменным равнодушием и спокойствием взирали на работу, которая происходила впустую. Впрочем, за давностью лет это дело могло быть позабыто ими.

Итак, на вопрос: был ли найденный пароход «Черным принцем», мы можем ответить лишь гадательно. Мы можем предположить такую пропорцию: тридцать пять процентов (из уважения к авторитетным мнениям) за то, что это был действительно «Черный принц», пятьдесят процентов за то, что это был «Резолютт», и пятнадцать за то, что это был какой-нибудь иной пароход, над которым поработали итальянцы.

28. Было ли золото на «Чёрном принце»

Теперь подойдем ко второму вопросу — имелось ли золото на погибшем «Черном принце».

Этот вопрос также следует проверить со всей тщательностью. Впрочем, вопрос решается более коротко, чем первый.

Со всей очевидностью можно сказать, что даже если на «Черном принце» имелось золото, оно не было найдено за все эти семьдесят лет. Иначе об этом раззвонили бы на весь мир. Скрывать не было причин. Можно лишь, пожалуй, допустить одно обстоятельство, которое осталось неизвестным миру, — это если англичане достали золото тотчас после катастрофы.

Однако оставим это обстоятельство пока в стороне и попробуем решить основной вопрос — был ли золотой груз на «Черном принце».

За то, что золото было, говорит, во-первых, вся печать, которая затрагивала вопрос о «Черном принце». Однако следует немедленно отметить, что о золоте говорит печать, более близкая нашему времени.

Более ранняя печать о золоте не упоминает.

В старинной печати мы всюду читаем, что «Принц» вез ценный груз, но то, что было золото, не указывается.

А уж казалось, что русские газеты того времени должны бы разгласить о такой потере врагов. Тем не менее нам не удалось отыскать сообщений о гибели золота.

Например, «С.-Петербургские ведомости» за 1854 год сообщают: «Погибло тридцать два английских судна и винтовой пароход „Принц“ со всей зимней одеждой для армии и различным грузом в триста тысяч долларов, со всем экипажем».

Известный военный историк того времени Аничков[901] также не сообщает о гибели золота. Он пишет:

«У Балаклавы погиб „Принц“, только что прибывший с зимней одеждой и грузом на триста семьдесят пять тысяч рублей серебром» («Военно-исторические очерки»).

Морской сборник за 1854 год сообщает, что «пароход „Черный принц“ погиб со всем экипажем, с зимней одеждой и с грузом в пятьсот тысяч франков».

Английская печать того времени, перечисляя, что именно погибло, тоже ничего не говорит о золоте.

Зато печать более поздняя полна сообщениями о золоте.

В английской книге «Крымская война» (1877) указано, что «Принц» вез пятьсот тысяч фунтов стерлингов и теплую одежду.

В дальнейшем же каждое сообщение о «Принце» связано с погибшим золотом. Однако нам более ценны указания старой печати. И поэтому, ознакомившись и с теми и с другими источниками, мы склоняемся к мнению, что на «Черном принце» золота (во всяком случае большой суммы) не было.

Однако давайте попробуем разобраться в этом деле без ссылки на документы.

Уже поверхностный взгляд говорит за то, что вряд ли золото (в такой сумме) было на пароходе. В самом деле. Предположим, что в Балаклаву прибыло пять миллионов рублей для уплаты жалованья армии. Пароход теряет якорь. Находится во время первого шторма (10 ноября) в явно рискованном положении. Тем не менее начальник порта не желает принять в гавань прибывший пароход. Вместо этого начальник порта посылает «Принцу» один якорь.

Обстоятельство чрезвычайно абсурдное в том случае, если на «Принце» было золото. Все поведение капитана порта говорит за то, что на «Принце» золота не было, в противном случае желанный корабль был бы бережно поставлен в гавань и его не стали бы подвергать опасности стоять на одном якоре.

Тут даже не помогает делу, если отказ принять «Принца» рассматривать как боязнь, что пароход попадет в руки русских в случае их наступления. Этот случай нельзя допустить, так как это судно было винтовое и, находясь под парами, оно всегда могло убраться вовремя.

Так что все говорит за то, что «Принц» не был принят в гавань, так как его прибытие не считалось чем-то экстраординарным.

И это есть второе (после печати) доказательство того, что большого золотого груза на «Принце» не было.

Однако против того, что было золото, говорит еще одно немаловажное обстоятельство, основанное на архивных документах.

В английском парламенте в 1854 году на запрос по поводу гибели «Принца» некто сэр Грахем сказал, что действительно имеется известие о потере парохода «Принц». Однако, перечисляя потери, докладчик ничего о золоте не упомянул. В следующем же году в отчете английского парламента значится следующее показание Джона Вильяма Смита: «Я должен установить, что накладная на шестьдесят тысяч соверенов пришла для комиссариата с этим судном. И хотя я не имел специального приказания в отношении распоряжения этими деньгами, тем не менее я взял на себя ответственность выгрузить их утром в воскресенье в Константинополе и таким образом спас их».

Это немаловажное показание говорит о том, что спасено было около полумиллиона рублей золотом. Однако это, конечно, еще не означает, что, кроме этих денег, на «Принце» не могло быть других сумм. Быть может, тут речь шла о спасении части золотого груза.

В общем, эти три факта, связанные вместе, дают, по-видимому, правильную картину того, что было. Очень вероятно, что на «Черном принце» имелось золото именно в том количестве, какое было снято в Константинополе. То есть, другими словами, «Принц», выгрузив полмиллиона рублей в Константинополе, пришел в Балаклаву без золотого груза.

И к этим трем фактам можно добавить четвертый факт.

За все восемьдесят лет англичане не проявили активного интереса к своему золоту, лежащему на дне моря.

Больше того, почти все страны в той или иной степени приступали к работам, либо высказывали желание отыскать затонувшее сокровище. Англия же осталась равнодушной к своим деньгам.

И это есть четвертое доказательство того, что золота на затонувшем «Черном принце» не было.

Итак, проверив все, мы склоняемся к мысли, что золота на затонувшем пароходе не имелось.

Конечно, наше предположение гадательно. И мы бы предложили такую пропорцию: девяносто пять процентов за то, что золота не было, четыре процента за то, что англичане достали золото вскоре после гибели парохода, один процент за то, что золото осталось в море.

29. Финал

Итак, наш исторический очерк, наше маленькое исследование о «Черном принце» подходит к концу.

По всей вероятности, мы не ошибемся, если эту историю о золоте назовем легендой.

И если это так, то вот прекрасный случай, когда можно увидеть, как именно возникают легенды и как они иной раз заканчиваются.

Впрочем, конца еще нет. Еще могут быть самые большие неожиданности. Например, спустя три года после всех неудач, после того, как японская экспедиция ни с чем уехала, снова в наше полпредство в Италии поступило предложение относительно «Черного принца».

Некий итальянский капитан Р. А. Бозано выразил желание заняться поисками погибшего золота. В своем заявлении (в 1929 году) он пишет:

«Считаю нужным известить вас, что по этому делу я уже вошел в соглашение с английским адмиралтейством, которое недавно сообщило мне все необходимые данные».

На это заявление руководители Эпрона ответили нашему полпредству в Риме, что итальянцы могут быть допущены к работам, но только в том случае, если у них имеются точные доказательства о золоте «Черного принца».

После этого ответа капитан, видимо, решил поисками золота не заниматься, так как новых заявлений от него не последовало. И тем самым он сохранил свои кое-какие капиталы, которые чуть было не попали в общий мировой котел расходов по розыску «Черного принца». А общая сумма этого расхода столь велика, что она (как сказал Катаока) уже значительно превысила то, что хотели найти.

Человечество привыкло платить большие деньги и нести большие потери за свою склонность к идеалистическим мечтаниям.

И мы полагаем, что история с «Черным принцем» еще не отрезвила романтических голов.

Поэтому тем более интересно видеть, как на шаткой основе и зыбкой почве, как на сказке и легенде возникло мощное учреждение, которое шаг за шагом отбрасывало то, что относится к фантазиям и к выдумке. На общем романтическом фоне, на фоне риска, азарта и игры (то, что характерно для буржуазного строя) велась та реалистическая и ясная линия, которая привела к победе. И на фоне золотой лихорадки это было поразительно видеть.

Так или иначе, у всех желающих найти легендарное золото были тяжкие поражения и большие потери.

Что же касается Экспедиции подводных работ особого назначения, то, вопреки всему, поражения не последовало. И хотя золото «Черного принца» и не было найдено, зато было найдено то, что давно превысило огромные суммы, каковые желали найти искатели морского клада.

За пятнадцать лет работ Эпроном были подняты со дна моря двести пятьдесят судов, из которых больше половины восстановлено и бороздят воды морей и океанов.

Помимо судов, Эпрон дал нашей промышленности сто сорок тысяч тонн металла, поднятого с морского дна.

И в свете этих дел меркнет сияние легендарного золота «Черного принца».

Возмездие

1. Вечер воспоминаний

Во время годовщины Октябрьской революции на одном из ленинградских заводов был устроен вечер воспоминаний.

Каждый из желающих рассказывал о своем участии в революции, о своих подвигах, о своих встречах со знаменитыми революционерами и о своей прошлой боевой жизни.

Делились своими воспоминаниями не в торжественной обстановке и не в зале с эстрадой и кафедрой, а просто участники вечера за чашкой чая вели свои беседы. Это придало разговору живой и непринужденный характер. И в тот же вечер моя записная книжка была вдоль и поперек исписана интересными заметками и сюжетами.

Между прочим, очень много всех смешил заводский парикмахер, некто Леонидов. Он очень забавно и комично рассказывал, как он до революции служил в модной парикмахерской на Морской и как там он стриг и брил разных генералов и князей. И какие там у него встречались требовательные и нахальные клиенты, не разрешавшие во время бритья дотрагиваться пальцами до своей благородной кожи.

Все очень смеялись, когда Леонидов вспоминал иные забавные факты из своей практики. Но об этом я расскажу как-нибудь в дальнейшем.

После Леонидова с коротенькой речью выступил немолодой слесарь Коротков, раненный в Февральскую революцию. Он рассказал об уличном столкновении с полицией, во время которого он и был ранен.

И вот наконец выступила работница завкома, товарищ Анна Лаврентьевна Касьянова, награжденная в свое время орденом Красного Знамени.

2. Речь А. Л. Касьяновой

Речь Касьяновой была исключительно интересна и занимательна. Это было воспоминание о прожитой жизни, о революции, о гражданской войне, о знаменитом Перекопе и о бегстве барской России за границу.

Это был рассказ человека, побывавшего в самом пекле революционных событий.

Уже по первым ее фразам я понял, что это не заурядная женщина с простенькой и обыкновенной биографией. И действительно, ее жизнь поразила нас каким-то внутренним, особенным значением.

Ее речь всех нас захватила, и мы не заметили, как промелькнуло полтора часа.

Во время перерыва я подошел к т. Касьяновой и попросил ее разрешения написать повесть об ее жизни.

Анна Лаврентьевна сказала:

— Если это получится как забава, то не надо. Мне было бы неприятно, если б вы посмеялись над моей жизнью. Но если это полезно для дела революции, то я согласна, чтоб вы это написали.

Потом она добавила:

— Только то, что я рассказала, — это древняя история. Сейчас мы заинтересованы другой материей — строительством и расцветом нашей страны. И эта старая история моей жизни, может, сейчас не так полезна в литературе, как другие, более современные темы.

Я сказал:

— Это именно та «древняя история», которая исключительно нам интересна, потому что без таких историй, может быть, и не было бы того, что есть сейчас.

В общем, я условился с Касьяновой, что по окончании моей работы мы повидаемся с ней и она внесет поправки, если в моей повести будут неправильности или неточности против правды.

Однако значительных неправильностей в моей работе не оказалось, и товарищ Анна Лаврентьевна Касьянова дала свое согласие опубликовать историю своей жизни.

Необходимо сказать, что в этой моей работе я постарался сохранить все особенности рассказчицы, все ее интонации, слова и манеру.

Однако прежде чем приступить к рассказу, я скажу несколько слов о наружности Касьяновой.

Она среднего роста. Склонная к полноте. Ей сейчас примерно около сорока лет. У нее голубые глаза, русые волосы и несколько широкое лицо. Вероятно, в молодые годы она была очень красива той прекрасной, здоровой русской красотой, в которой чувствуются сила, уверенность и удивительное спокойствие.

Вот что рассказала Касьянова.

3. Детство

Я родилась в рабочей семье. Мой отец, Лаврентий Иванович Касьянов, крестьянством не занимался. Он был рабочий. Он служил на сахарном заводе. И мы жили в сорока километрах от Киева.

Но в японскую войну его во время забастовки на заводе арестовали и куда-то забрали. И он к нам не вернулся.

И тут после этого, если так можно сказать, все равно как бомба разорвалась в нашей семье. Отец не вернулся. Старший брат, мальчик лет семнадцати, уехал в Персию и там где-то остался. У сестренки открылась болезнь почек. И она потом умерла. И моя мать, видя все это, тоже начала хворать, гаснуть, и в скором времени она тоже скончалась.

В свои семь лет я осталась круглой сиротой. И только у меня в Киеве проживала одна тетя. И тогда эту тетю вызвали из Киева и спросили, что делать. Тетя удивилась, что я осталась одна, и отдала меня в соседнюю деревню в няньки к одному своему знакомому кулаку.

А у этого кулака была большая семья. Его родственники. Он сам. Два сына — Мишка и Антошка. И еще грудная девочка Феня, которую мне надо было нянчить.

А мне было всего семь лет. И можете себе представить, какая я была в то время няня. И какой мне был интерес ухаживать за этой девочкой.

Фамилию этого кулака я запомнила на всю жизнь. Это был исключительно богатый мужик и мироед, Максим Иванович Деев.

Он держал несколько батраков, которые обрабатывали его поля и смотрели за его хозяйством.

4. На заводе

Этот кулак Деев, видя, какая я нянька, решил меня отдать на завод.

И он меня отдал на сахарный завод, где в свое время работал мой отец, мой папа.

Я стала работать на этом заводе. И я там работала по двенадцать часов в сутки.

И когда я возвращалась домой, то дома я тоже не знала отдыха. Я дома продолжала работать. Я носила дрова. Убирала хлев. Пригоняла коров. Кормила птиц. Нянчила Феню. И утром часов в пять снова уходила на завод.

Мне хотелось играть в куклы или побегать с ребятишками, но вместо того вот что я имела.

А у нас там, на сахарном заводе, детей использовали на подсобных работах. У нас там дети подбирали свеклу. Каждому из ребят полагался такой железный крючок. И вот с этими крючками мы ходили взад и вперед и подбирали свеклу, поскольку она то и дело падала, когда ее подвозили на эстакаду.

А когда мне исполнилось девять лет, то меня перевели с этой легкой работы к станкам, где сахар рубят.

Там были такие особые ящички, куда бросают сахар. И вот мы, дети, подбирали кусочки и швыряли их в эти ящички.

Но когда мне ударило двенадцать лет, то меня уже поставили на станок. И я там рубила сахар. И там я этим занималась до пятнадцати лет.

И мне за это кулак Деев ежемесячно платил один рубль. Но сам он за меня получал сначала три рубля, а потом восемь.

Он в течение шести лет получал за меня по восемь рублей. Но я продолжала получать от него один рубль. И на эти деньги я должна была справлять себе обувь и одежду.

И за каждый этот мой несчастный рубль, полученный от него, он заставлял благодарить себя как за совершенную милость. И я его сердечно благодарила, потому что не понимала, как еще бывает иначе. Я не знала, что это был возмутительный акт с точки зрения революции. Я не отдавала себе в этом отчета. Я, девчонка в пятнадцать лет, жила как в дремучем лесу.

И только когда произошла революция, я кое-что стала понимать.

Но во время революции я уже не работала у Деева, а служила кухаркой в Киеве. Но тем не менее я тогда вспомнила эту эксплуатацию. Я вдруг вспомнила, как он мне платил один рубль, а остальные деньги брал себе. И как он, кроме того, заставлял меня дома работать до того, что я спала не больше пяти часов в сутки.

И когда я впоследствии нарисовала себе эту картину, я просто не могла с собой совладать. Меня трясло от злобы, когда я подумала, как это было.

И, руководимая этой злобой, я даже нарочно решила поехать в деревню поговорить с Деевым.

Это было вскоре после Февральской революции.

5. Поездка в деревню

А мне в то время было около девятнадцати лет. И я тогда, повторяю, жила в Киеве. Я была прислугой, кухаркой.

И это было исключительное движение души, что я вдруг вспомнила эту эксплуатацию и решила съездить в деревню.

Я сама себя уговорила, что мне надо было побывать в деревне. У меня там решительно никаких дел не было.

Тем не менее в мае я приехала в деревню. И зашла во двор к Дееву. Он сидел на крылечке и грелся на весеннем солнышке.

Я его три года не имела счастья видеть, но я ему не поклонилась. И он мне не поклонился.

Он мне грубо сказал:

— Ты чего шляешься по чужим дворам? Это еще что за новости!

Тогда я ему сказала, еле сдерживая свое негодование:

— Ты что же мне, старая плешь, платил один рубль, в то время как сам получал за меня восемь рублей! Ты знаешь, как это называется с точки зрения революции?

Но Деев на это засмеялся и велел своим сыновьям Мишке и Антошке выгнать меня со двора.

И я тогда удивилась, что революция не облегчила мои душевные страдания. Я только потом узнала, что это была буржуазная революция, ничего не имеющая с нами общего. И надо было еще ждать полгода, чтобы произошла другая, народная революция, которая все поставила на место.

Так или иначе, кулак Деев стал смеяться над моими словами. И он до того смеялся, что еле мог выкрикнуть Мишку и Антошку.

А когда те прибежали, то я удивилась, как они выросли за эти три года, что я провела в Киеве.

Они были все равно как здоровые жеребцы.

Деев им сказал:

— А нуте-ка, прогоните мне эту белобрысую халду, приехавшую с глупостями к нам из Киева.

Старший кулацкий сын Мишка не стал меня гнать. Он сказал: «Не надо этого делать». Но другой сын, Антошка, ринулся на меня, словно дикий бык.

Он начал меня бить ногами. Стал выталкивать меня со двора.

Мы с ним одновременно выбежали на улицу. И там друг против друга остановились.

И он, засмеявшись, мне сказал:

— Я тебя, Анютка, прогнал со двора, потому что мне папенька так велел. А если ты у нас хочешь получить работу, то наймись ко мне блох ловить.

И от этих его насмешливых слов у меня буквально свет померк в глазах. Души моей не стало от этой его дурацкой и нахальной фразы.

Я вдруг схватила коромысло, стоявшее у колодца, и ударила им кулацкого сына Антошку. Я два раза и больше его ударила. И потом я, кажется, даже стала молотить его этим коромыслом.

И он вдруг испугался, что увидел такую мою злобу, какую он не предполагал видеть в женщине.

И от страха он закричал:

— Ах, подойдите все сюда! Вот что она со мной делает!

Но потом вдруг побежал к дому, бросая горстями кровь с носу.

И я тогда пришла в себя и пошла обратно. И даже не обернулась назад, чтоб посмотреть, не бежит ли кто за мной. Мне в тот момент, как помнится, сделалось все равно.

И только я потом узнала, что сам старик Деев хотел выстрелить в меня из дробового ружья, но он испугался это сделать, потому что ему сказали, что я член горсовета.

Но я тогда не знала, о чем он замышлял, и бесстрашно шла с тем, чтобы никогда сюда не возвращаться.

Но я вернулась сюда через двенадцать лет. Через двенадцать лет я была в этом районе. И снова нарочно заехала в эту деревню.

Это был уже 1930 год.

И вот я заехала в эту деревню. И пошла на двор к Дееву.

Но оказалось, что старик Деев уже давно отправился путешествовать на тот свет. А его сыновья, Мишка и Антон, были раскулачены и высланы из этого района. И никого из их родственников я тут больше не нашла.

А в их помещении была изба-читальня.

Я зашла в эту избу.

И когда я зашла в эту избу-читальню, я вдруг рассмеялась, что так все случилось.

Я не обладала жестоким сердцем, и я всегда была внимательна к чужому страданию. Но тут я рассмеялась, когда вошла в избу.

Заведующая избой-читальней спросила меня: «Чего вы смеетесь?» Я ей ответила с той сердечной простотой и наивностью, которые у меня тогда были. Я ей сказала:

— Я смеюсь, что произошла такая народная революция, которая оправдала мои надежды.

И тогда заведующая, не поняв, в чем тут дело, сказала:

— Может быть, вы хотите взять какую-нибудь книжку почитать, чтобы повысить свою культуру?

Не помню сейчас, но, кажется, я действительно взяла тогда какую-то книжку. Но в те дни я не стала ее читать, потому что у меня и без книг тогда слишком было переполнено сердце.

6. В Киеве

А что касается дореволюционного времени, то у этого кулака Деева я находилась почти что до шестнадцати лет.

А когда мне исполнилось шестнадцать лет, к нам в деревню прибыл из Киева один мой знакомый, ранее служивший на сахарном заводе.

Он мне симпатизировал.

Он мне сказал:

— Бросай, Аннушка, своего кулака Деева и давай поедем в Киев. И я там куда-нибудь определю тебя на работу. Сам я служу в Киеве в москательной лавке. И если ты захочешь, мы там будем с тобой встречаться по воскресеньям.

И вот я тогда бросила своего кулака и действительно поехала в Киев.

И я там в скором времени устроилась прислугой к одной барыне.

Собственно говоря, это была, так сказать, не чистой воды барыня. Ее муж служил в интендантстве по снабжению армии. И был все время в разъездах.

А супруга его содержала небольшую шляпную мастерскую, в которую она даже никогда не заглядывала по причине своего нездоровья. А просто там у нее кто-то работал, а прибыль получала она. Тогда это было в порядке вещей, что один работает, а другой за него барыши получает. Это не казалось чем-то особенным. Это было тогда повседневным делом — подобная эксплуатация.

А у этой барыни была дочка Оленька. И Оленька оставила по себе очень хорошее воспоминание. Она меня учила грамоте. Она сама была гимназистка выпускного класса. И была чересчур бойкая и развитая не по летам. За ней постоянно мужчины бегали. И даже какой-то юнкер из-за нее хотел застрелиться.

Но у нее хватало времени со мной заниматься. Она мне преподавала географию, чтение, арифметику и ботанику.

В общем, я ей очень благодарна за науку, потому что к моменту революции я была уже немного подкована в смысле грамотности, и я уже не была такой, что ли, чересчур темной особой.

Эта Оленька потом вышла замуж и уехала из Киева. И я не знаю, где она теперь.

Я у них служила около двух лет. И я тогда нигде почти не бывала. А моего знакомого, с которым я приехала в Киев, взяли на войну. Он был мобилизован.

Я его провожала на вокзал. И я не знаю, что с ним в дальнейшем стало. Наверное, он был убит на войне. Или он пропал без вести. Только я о нем никогда ничего не могла узнать.

А он очень страдал, что уезжает от меня. И мы с ним торжественно, как жених и невеста, поцеловались на вокзале.

Но я привыкла терять близких мне людей. И не имела от этой потери какого-нибудь отчаяния.

Я тогда стала больше работать, чтоб не скучать.

И я поступила даже на курсы поваров, чтобы повысить свою квалификацию.

Мне моя барыня разрешила это сделать. Ей самой смертельно хотелось, чтоб я у нее лучше готовила. И она мне позволяла по вечерам ходить на занятия.

Но от этого она, увы, не получила своего выигрыша, потому что я вскоре ушла от нее на более хорошее место, к одной генеральше.

7. Генеральша Дубасова

У нас рядом с нашим домом был отдельный особняк. И там жила генеральша Нина Викторовна Дубасова, урожденная баронесса Недлер.

Она была сравнительно молодая, довольно интересная особа. Ей было около тридцати лет.

А сам генерал Дубасов был постоянно на фронте. Он был боевой генерал. Фронтовик. А она тут жила все равно как в сказке.

Они были очень богаты, эти Дубасовы. У них было несколько имений на Украине. И к ним постоянно мужики привозили всякую снедь и продукты. И, кроме того, мужики привозили им деньги. И в довершение всего кланялись в пояс и целовали ручку. Причем они круглый год работали. А та за них отдыхала. И пользовалась всем на свете. Просто невероятно сейчас подумать, как это тогда было.

В общем, генеральша жила в полной роскоши, не зная никаких затруднений.

У нее, между прочим, было три денщика. А когда с фронта приезжал генерал, то он еще двух денщиков с собой привозил. Так что это было смешно видеть, что у них был такой личный штат.

Кроме того, у них было два кучера, два дворника, горничная, истопник и кухарка. А поскольку сам генерал был почти все время на фронте, то все эти услуги относились только к баронессе Нине Викторовне, которая прямо с ума сходила от своего безделья.

Она меня видела несколько раз со своего балкона и велела мне сказать, чтоб я бросила служить у прежней барыни и чтоб я перешла к ней, поскольку я ей почему-то понравилась.

И она мне положила в два раза большее жалованье. Я получала шесть рублей, а она мне дала двенадцать рублей. А в то время это были порядочные деньги.

И тогда я к ней перешла. И вскоре я убедилась, что она была страшно сумасшедшая. Она была недотрога и истеричка в высшей степени.

Ее люди очень не любили. И она часто выгоняла то одного, то другого. Причем у нее была тенденция не платить. Она рассердится, например, на дворника, вышвырнет ему за дверь паспорт и велит сразу уходить. И никакой управы на нее нельзя было найти.

У нее было три денщика. Так она каждый день их лупила. Сейчас, конечно, трудно даже представить, как это можно ударить служащего человека. Но тогда это был не вопрос. Тогда это было вполне законное явление. И она за каждый пустяк била то одного, то другого. Она била их по лицу. Причем у нее не было даже злобы, а просто это была у нее привычка. А на битье они, как военные, не имели права ничего сказать. Они даже не смели шелохнуться. Они стояли навытяжку, когда она их лупцевала. И только один денщик, некто Боровский, поднял руку, чтоб защититься.

Он поднял руку, чтобы закрыть свое лицо от побоев. Он ей сказал: «Я, Нина Викторовна, весь в огне горю. Еще, — говорит, — один удар, и я, — говорит, — могу допустить крайность».

И он совершенно легко отодвинул ее от себя. Он отбросил ее от себя, чтоб не иметь соблазна пойти на крайний шаг. А она нарочно на пол упала. И такой она плач подняла, такие крики и такую истерику, что чуть не со всего района собрались люди на это сумасшествие.

И тогда Боровского арестовали и посадили в тюрьму.

8. Новая кухарка

Но интересно, что после этого случая она не стала тише себя вести и продолжала своих денщиков лупцевать.

Конечно, невоенных служащих она остерегалась бить, но весьма часто замахивалась.

Один раз она даже на меня замахнулась.

Но я ей сказала спокойно и просто:

— Имейте это в виду, Нина Викторовна: если вы меня тронете, то я сама за себя не отвечаю.

А я тогда была исключительно сильная и здоровая. Я была очень цветущая. У меня, например, был медальон. Так когда я его надевала, то он у меня не висел, как обыкновенно бывает висят медальоны. А он у меня горизонтально лежал. И я его даже могла видеть, не наклоняя головы. Он даже больше чем горизонтально лежал. И я даже отчасти не понимаю, как это тогда было.

Во всяком случае, я отличалась тогда исключительным здоровьем. И если б я захотела, то эту самую Нину Викторовну я могла бы вышвырнуть из одной комнаты в другую. Тем более что она была маленькая и хрупкая. Она была красивая, но тонкая и худенькая брюнетка. И когда к нам гости приходили, то они все больше смотрели на меня, чем на нее. А это ее очень бесило и расстраивало.

Конечно, я не скажу, что я отличалась в то время какой-нибудь удивительной красотой. Но я многим нравилась. И мое здоровье останавливало на себе внимание. Я была тогда до сумасшествия здоровая.

А если говорить о недостатках, то у меня были руки, которые мне принесли несчастье. И когда я в дальнейшем попалась в Крыму к белым, то мои руки меня выдали с головой. Белые сразу поняли, кто я такая. У меня были обыкновенные рабочие руки. У меня были большие мужицкие руки, которые от постоянного кухонного жара пылали тогда краснотой. И с точки зрения дворянской жизни это был крупнейший недостаток. В те времена некоторые барыни, чтоб вызвать белизну и еще больше заморить свои ручки, ставили даже к ним пиявки и надевали на ночь лайковые перчатки. Потому что труд в том обществе считается большим позором. И нельзя было иметь то, что напоминало о принадлежности к трудовому классу.

Нет, конечно, вообще говоря, красиво иметь тонкую ручку. И я ничего бы не имела против этого. Но я тогда страдала не по этой причине. А просто у меня была такая бурная жизнь и среди таких людей, которые весьма подозрительно смотрели на мои руки. И это мне мешало.

Сейчас я физическим трудом не занимаюсь, и руки у меня стали нормальные, но тогда действительно было что-то особенное. И я тогда не раз досадовала, что для достижения моей цели я не имела белых дворянских ручек с голубыми жилками, для того чтобы ввести в заблуждение моих врагов.

9. Генеральшины гости

Итак, я поступила кухаркой к генеральше Нине Викторовне Дубасовой.

И она была этим очень довольна, потому что я была в то время интересная, а это ее очень устраивало. Она была из таких надменных барынь, которые любят, чтоб у них все было самое красивое, самое наилучшее. И она добивалась, чтоб у нее прислуга тоже отличалась какой-нибудь интересной внешностью.

Ей нравилось, когда гости поражались, что им открывает дверь такая миловидная прислуга. Она этим удовлетворяла свою барскую спесь и дурацкую гордость.

Но поскольку я была кухаркой, то я к гостям не должна была выходить. У нас днем двери открывали денщики, а вечером горничная.

Но баронесса непременно захотела, чтоб и я открывала двери.

И я тогда в вечерние часы стала тоже подходить к дверям. Тем более что свою личную горничную Катю генеральша не любила к гостям выпускать, так как она и ростом и чернотой волос отчасти напоминала свою барыню. А это ее компрометировало и, вероятно, снижало в глазах знакомых.

Так или иначе, я по вечерам впускала гостей.

Но это не так долго продолжалось, потому что она сослепу приревновала меня к одному офицеру, который был ее любовником.

К ней каждый день заходил один молоденький офицерик, некто Юрий Анатольевич Бунаков. Он был хорошенький такой, как кукла.

И я раньше никогда таких не видела. Он был похож на херувима. У него на щеке была нарисована черная мушка. И губы свои он подкрашивал красной краской. И всегда ходил с маленькой коробочкой. Там у него была пудра. И он то и дело припудривался, потому что он любил, чтоб у него была матовая кожа.

Сначала он меня просто рассмешил своей кукольной наружностью. Я даже не знала, что бывают такие изнеженные мужчины. Я хохотала, как сумасшедшая, когда в первый раз его увидала. Тем более что он вел себя как ребенок. Он капризничал, хныкал и с головной болью валялся на кушетке.

Но Нина Викторовна была в него сверх всякой меры влюблена. Она его обожала. И от него без ума находилась. Она могла глядеть на него круглые сутки. Она считала его удивительным и небывалым на земле красавцем.

Она с ним буквально нянчилась.

И когда генерал был на фронте, то Юрий Анатольевич каждый день к ней заходил.

Он играл песенки на рояле. И напевал их вполголоса. Причем весь репертуар у него был исключительно из грустных номеров. Он чаще всего пел: «О, это только сон» и «Под чарующей лаской твоею».

Также он имел привычку твердить такие стихи (я их запомнила, потому что я их в свое время записала):

Все на свете, все на свете знают — Счастья нет. И который раз в руках сжимают Пистолет. И который раз, смеясь и плача, Вновь живут. Хоть для них и решена задача — Все умрут[902].

И он при этом подкидывал в руках свой браунинг № 1, с которым никогда в жизни не расставался.

10. Веселая жизнь

Но, конечно, это была сплошная ерунда — то, что она меня к нему приревновала. Я на него просто никак не глядела. Вернее, мне было забавно видеть его поведение. Но он действительно иногда глаз с меня не сводил.

Он мне однажды сказал в передней:

— Это, — говорит, — Анюта, чересчур жалко, что среди нашего высшего общества не бывает таких, как ты. Среди нашего общества все больше высохшие мумии. И я бы, — говорит, — наверно, вполне исцелился от меланхолии, если б я сошелся с такой особой, как ты.

Но я рассмеялась ему в лицо и не велела ему об этом больше говорить.

А моей баронессе не понравилось, что он со мной то и дело заговаривал. Она мне сказала:

— Я, — говорит, — Анюта, считаю ниже своего достоинства к вам ревновать, поскольку вы для меня человек, стоящий на нижней ступени общественной лестницы, но тем не менее двери я вам больше не позволю открывать.

Конечно, я не стала от этого горевать, потому что, откровенно говоря, в конце концов плевала на них обоих.

Кроме этого молоденького офицерика, которого у нас на кухне называли попросту Юрочка, к нам очень часто заходил его ближайший друг, некто ротмистр Глеб Цветаев. Этот был уже в другом духе. Он тоже отличался изнеженной красотой. Только что против Юрочки он был более веселый и энергичный и отличался хорошим здоровьем. Он был не такой квелый, как тот. А в остальном он был вроде него. Он тоже пудрился, мазался, на щеке носил мушку и имел черные тонкие усики, как у французской кинознаменитости Адольфа Менжу[903].

В довершение всего он курил тончайшие дамские папироски, увлекался мужчинами и душился так, что мухи боялись к нему подлетать.

Нина Викторовна считала, что по своей небывалой красоте он может стоять на втором месте после Юрия Анатольевича. Она говорила, что даже розы могли бы распускаться под его чарующей улыбкой. И он благодаря этому то и дело улыбался. Но я в этой улыбке ничего особенного не видела. Это была деланная и фальшивая улыбка, которая исчезала, когда он отворачивался.

Интересно отметить, что впоследствии я в Крыму столкнулась с этим офицером. Он тогда был начальником контрразведки в Ялте. И он там тоже улыбался, когда глядел на мое разбитое лицо. Но об этом после.

Вместе с ротмистром Цветаевым у нас часто бывал его друг, граф Шидловский. Вот этот был большой нахал. Он ко мне часто приставал со всякой ерундой.

Но он мне был просто противен своей гладкой, сытой физиономией и своими дворянскими поворотами.

Но он, конечно, не представлял себе, что кому-нибудь он может не понравиться, в то время как я дрожала от отвращения, когда он иной раз ко мне прикасался своей рукой.

Все эти офицеры у нас почти что каждый день бывали. Они тут пили вино, танцевали, играли в карты и так далее.

Иногда у них всю ночь шло пьянство и стоял бешеный разгул. Но я даже затрудняюсь сказать, что у них там еще было. Прислуга не имела права входить без приглашения.

А что касается Нины Викторовны, то она буквально дня не могла прожить без этих вечеринок, после которых она ходила желтая, как шафран, и целый день освежалась гофманскими каплями.

Из гостей у нас также иногда бывали разного сорта знаменитости — артистка Вера Холодная[904], киноактер Рунич[905] и другие. И даже как-то раз приехал к нам из Москвы артист Вертинский[906]. Этот пел свои знаменитые песенки. И эти песенки хватали нашего Юрия Анатольевича прямо за самое сердце, до того, что он навзрыд плакал и просил их петь до бесконечности.

Эти песенки также исключительно сильно подействовали на ротмистра Глеба Цветаева, который тоже прослезился и сказал, что у него такое ощущение, будто погибает весь мир и нельзя никого спасти.

Такое препровождение времени у нас было всю зиму, вплоть до Февральской революции.

11. Февральская революция

Я по-настоящему не понимала, что такое революция. Мне об этом мало приходилось слышать.

Я редко сталкивалась с людьми, которые могли бы меня на этот счет просветить. Что касается завода, то у нас там говорили об этом, но я была тогда слишком маленькая и не разбиралась. А у кулака Деева я тоже не могла ничего почерпнуть.

Я жила как в дремучем лесу.

И вот как-то утром я пошла на базар.

И вижу, что по улицам ходят студенты и обезоруживают полицию. У меня сразу екнуло сердце. Я подумала: наверно, что-нибудь особенное произошло.

Я тогда пошла дальше и вижу, что на всех углах стояли уже студенческие посты, а полиция снята.

Тогда я спросила одного, почему так делается. И он мне сказал: «Это революция».

Но я тогда не знала, как это бывает, и решила пойти посмотреть.

И вот я пошла дальше со своей корзинкой и вдруг вижу — идет громадная толпа. Некоторые идут с винтовками, а некоторые держат красные знамена, а некоторые идут так.

И многие из них кричат: «Мы идем на Сенной базар освобождать заключенных. Все идемте с нами».

А там у нас в Киеве на Сенном базаре была огромная тюрьма, в которой было много политических заключенных.

И вот я пошла вместе со всеми. И вдруг мы все (хотя я и не знала слов) в один голос запели революционную песню и с этой песней пришли на Сенной базар и увидели тюрьму.

И тогда народ с криками побежал к зданию и стал требовать выпуска всех заключенных.

А я и некоторые другие молодые женщины залезли на забор и там сидели, наблюдая, что будет. Причем я не расставалась со своей корзинкой для провизии, потому что мне надо было кое-что закупить, чтобы к двенадцати часам дня начать готовку обеда.

И вот я сижу на заборе. И слышу страшные крики. Это народ велит открыть все двери в тюрьме.

Вдруг действительно открываются все двери и ворота, и в окнах показываются заключенные. И нам видать, что они недоумевают и не понимают, что это такое. И думают — нет ли тут провокации.

Мы видим, что двери и ворота открыты, часовых нету, но никто из заключенных на улице не появляется.

И тогда среди народа раздаются нетерпеливые возгласы: «Выходите же!.. Верьте нам, произошла революция!»

И вот появляется первая партия заключенных. Они вышли из ворот и сразу поняли, что произошло. Один из них упал в обморок. А другой сразу же влез на забор и начал произносить речь. Он был большевик. Он долго говорил, а я сидела со своей корзинкой и слушала.

Он говорил, что в революции нужна прежде всего организация. Он сказал толпе: «Объединяйтесь в профсоюзы, и тогда вы можете бороться со своим главным врагом — с буржуазией, чтоб она вас не эксплуатировала».

И весь народ ему хлопал, хотя многие и не понимали, что это такое.

Тем временем из ворот тюрьмы вышли все заключенные. Некоторые были бледные и качались. А некоторые с криком радости бежали в толпу. И там они обнимались с родными и целовались со знакомыми.

Потом вышла целая партия уголовников. Но никакого нахальства среди них не наблюдалось. Они держали себя смирно и возвышенно, но только все время у всех стреляли папироски.

12. Неожиданная встреча

И вдруг, сидя на заборе, я увидела, что из тюрьмы вышел наш денщик Боровский. Он полгода сидел в тюрьме за то, что защитился от побоев генеральши Нины Викторовны.

И тут я увидела, что он прямо переродился за это время. Всегда молчаливый и сдержанный, он тут вдруг самостоятельно влез на подводу и произнес речь. И многие ему тоже хлопали.

И тогда я протискалась к нему и сказала: «Здравствуй, Паша Боровский!»

Он очень обрадовался, что увидел свою знакомую. И мы с ним решили находиться вместе.

В это время среди народа раздались крики: «Идемте все к думе, там происходят исключительно важные события».

И тут мы с Боровским побежали к думе. И встали около самой трибуны.

Там было много произнесено пламенных речей. И Боровский произнес вторую речь. Он рассказал про свой случай с генеральшей и убеждал народ не доверяться буржуазии и дворянству.

Потом я посмотрела на часы и увидела, что уже четыре часа. То есть это был час, когда генеральша садилась за стол обедать. Она в смысле еды была исключительно аккуратная особа. И не любила запоздания даже в пять минут.

Тут я вспомнила, что я даже ничего к обеду не купила.

Но Боровский мне сказал:

— Сейчас безрезультатно что-нибудь покупать. Иди так домой. А если ты боишься неприятностей, то я могу с тобой пойти. И мы тогда посмотрим, что тебе Нина Викторовна скажет в моем присутствии. Хотел бы я это видеть.

Я сначала растерялась, и мной страх овладел, когда Боровский со мной пошел. Но потом мне от этого даже стало немного весело.

И мы с Боровским пришли домой. И наши денщики форменным образом обалдели, когда увидели нас вместе. Они сказали:

— Ну, знаете ли, это уж слишком.

Но мы им объяснили, в чем дело. И среди нас поднялся горячий разговор.

И вот мы все, домашние работники, сидим в кухне и разговариваем.

Вдруг открывается дверь, и на пороге показывается Нина Викторовна, такая грозная, как она редко когда бывает.

И она так говорит, задыхаясь от злобы:

— Я не погляжу, что происходят революционные события. Мои права хозяйки остаются в полной силе. И эти права никем не могут быть нарушены. И я, — говорит, — всех вас в два счета к черту выгоню, если будет повторяться что-нибудь подобное.

Вот так она говорит и вдруг видит — сидит на стуле Боровский.

Тут она побелела как полотно, схватилась за дверь и прошептала: «Боже милосердный!»

Она, наверно, в этот момент поняла, что случилось. Она поняла, что произошло нечто небывалое в ее жизни.

И тут вдруг Паша Боровский встает со своего стула, и мы видим, что он нервничает. Он сильно волнуется.

Он встает со своего стула, отодвигает его тихонько в сторону и так говорит Нине Викторовне:

— Амба!

И если бы он сказал что-нибудь другое, она бы не так испугалась. Но то, что он сказал «амба» и при этом сделал рукой отрицательный жест, это ее устрашило до последней степени.

Она вскрикнула «ах», задрожала, пошатнулась и, бледная как полотно, выскочила из кухни.

И тут все денщики рассмеялись и сказали: «Вот, господа, что такое революция».

13. Первое крещение

Потом вдруг в кухню вошел ротмистр Глеб Цветаев. Он сказал Боровскому со своей улыбочкой:

— Если тебя, мой друг, революция освободила, то это еще не значит, что ты, как уголовный арестант и государственный злодей, можешь тут у баронессы находиться. Я прошу тебя, мой друг, немедленно удалиться, или будут самые печальные последствия.

Боровский сказал:

— Я уйду, так как я не хочу подвергать опасности моих товарищей. Потому что если мы, господин офицер, с вами сейчас столкнемся, то они за меня заступятся. И тогда мне неизвестна их судьба. Вот почему, и только поэтому, я ухожу. Но с вами мы еще, господин офицер, встретимся. И тогда я вам преподнесу такую дулю, что вы пожалеете за свои чересчур нахальные слова.

Мы думали, что после этих слов произойдет нечто страшное. Но ротмистр Цветаев повернулся на каблуках и ушел, так хлопнув дверью, что кофейница упала с полки.

И тогда Боровский, попрощавшись с нами, тоже ушел. И он взял с меня слово, что я сегодня вечером приду в университет на митинг, который был назначен в девять часов.

Тогда я наспех из чего попало приготовила обед, и горничная Катя подала его господам. И те пожрали в охотку и никаких замечаний не сделали.

А я, приодевшись, пошла в университет на митинг, ничего не сказав об этом Нине Викторовне, что было в то время большим преступлением по службе.

И вот я пришла в университет. Там уже было полным-полно. Выступали главным образом студенты и курсистки. Тут подошел ко мне Боровский. Он сказал:

— Ну, Анюта, не подкачай. Ты сегодня непременно выступи. Ты будешь говорить от лица домашних работниц. Это произведет фурор. Ты скажи что-нибудь хорошенькое про эксплуатацию прислуги.

Тут я форменным образом задрожала, потому что речи я никогда не говорила и не знала, как это нужно.

Но Боровский не стал слушать моих возражений. Он подвел меня к трибуне и познакомил со всеми видными революционерами, какие там были.

И один из них, по фамилии Розенблюм, сказал мне, как будто я была заправская ораторша:

— Ты, — говорит, — товарищ Касьянова, скажи что-нибудь о профсоюзном движении.

Тут я, скажу откровенно, совершенно сомлела, потому что я только сегодня днем впервые услышала об этом движении и еще не представляла себе, что можно об этом сказать что-нибудь определенное.

Но тут они меня привели на трибуну и представили публике.

Я не помню, о чем я начала говорить. Я только помню, что я дрожала как собака на этой трибуне. Но потом я совладала с собой и начала такую речь, что в зале произошла удивительная тишина. Все меня слушали и говорили: «Это нечто особенное, что она так говорит».

А я им развернула картину эксплуатации моего детства и сказала о теперешней жизни, которую я терплю у Нины Викторовны.

Тут я сказала, что среди нас находится еще одна ее жертва, денщик Боровский, побитый ею и посаженный в тюрьму. И тут все захотели увидеть этого Боровского.

И тогда Боровский вышел на трибуну и сказал: «Да, это так, как она сказала».

И тогда все в один голос закричали: «Скажи нам ее адрес, мы ее к черту в порошок сотрем, эту твою баронессу».

Но я сказала то, что слышала утром. Я сказала со своей трибуны:

— При чем тут адрес. Революцию надо организованно вести, надо создать профсоюзное движение, и тогда планомерно вести борьбу с буржуазною знатью.

Тут раздались такие аплодисменты, что я думала, что зал треснет пополам. Я как в чаду сошла с трибуны.

Тут сразу ко мне все подскочили. Боровский говорит: «Это что-то особенное, настолько ты исключительно великолепно говорила».

Розенблюм мне сказал:

— Ты, Анюта Касьянова, пойдешь организатором в профсоюзы. Завтра приходи к думе в оргбюро и получишь назначение.

Я как пьяная вернулась домой. И я по дороге сочиняла речи, чтобы произнести их как-нибудь в другой раз.

14. Новая жизнь

На другой день утром меня вызвала к себе барыня Нина Викторовна.

Она мне сказала:

— Если ты хочешь у меня служить, то прекрати это безобразие. Я тебе не позволю шляться по всяким митингам, где бог знает что говорится. Но я сказала, что в таком случае я откажусь от места.

Она стала меня просить, чтоб я этого не делала. Она сказала, что в три раза прибавит мне жалованье и подарит несколько платьев, только чтоб у нее в доме наступили мир и тишина.

Я ей ответила:

— Вы из образованных слоев — и говорите такие удивительные глупости. Ваши слова мне смешны и напрасны. Разве вы не видите, что делается с народом? Не от моего желания зависит прекратить то или другое.

Тут в этот момент происходит звонок, и к нам в столовую входит поручик Юрий Анатольевич Бунаков. И с ним вместе ротмистр Глеб Цветаев.

Бунаков, совершенно бледный и расстроенный, ложится на диван. А ротмистр говорит:

— Что делается на улице — это уму непостижимо. Хамья столько, что пройти нельзя. Как, — говорит, — ужасно, что в таких варварских руках будет судьба России. А к этому идет, потому что мы против них буквально маленькая горсточка. Стоит выйти на улицу, и вы в этом убедитесь.

Тут он увидел меня и закашлялся. Нина Викторовна говорит:

— Я с этой представительницей народа целый час бьюсь. Но она уперлась на своем, как баран. Ей милей, видите ли, уличная шантрапа, чем порядочная жизнь в высшем обществе. И, главное, она еще осмеливается мне возражать и вступать со мной в пререкания, как будто мы вместе с ней находимся на одной ступени жизни.

Тут ротмистр Цветаев сказал фразу, которую я поняла только через десять лет. Он сказал:

— Вот когда нам приходит возмездие от народа. Наши деды ели виноград, а у нас оскомина.

Юра Бунаков вскочил со своего дивана, и я удивилась, что в нем может кипеть такая злоба. Он сказал:

— Но ведь мы же не отдадим свои права без борьбы?

Ротмистр воскликнул:

— Мы будем драться до последней капли крови. Никакое соглашение тут невозможно, потому что сталкиваются два мира между собой. И то, что сейчас происходит, — это пустяки по сравнению с тем, что будет.

Нина Викторовна мне сказала:

— Аннушка, уйдите отсюда, нам не до вас.

И вот я в этот день, приготовив обед, поспешила в оргбюро.

В оргбюро уже все слышали обо мне. Мне там сказали: «Ты, Касьянова, пойдешь у нас агитатором. Ты будешь ходить среди масс и агитировать за профсоюзы. Ты революцию поняла именно так, как следует».

И тогда я спросила, со всей наивностью:

— Можно ли мне от барыни уйти?

И тут все засмеялись и сказали:

— Можно и даже нужно.

И вот я прибежала домой, сложила вещи и сказала: «Я ухожу».

Что было — это описать нет возможности. Но я выдержала бурю. И тогда баронесса, не заходя на кухню, швырнула мне паспорт. Но денег, почти за месяц, она мне не отдала.

Я хотела с ней об этом спорить, но как раз так случилось, что с фронта приехал сам генерал Дубасов. Я думала, что это здоровый, бородатый генерал, вроде бульдога. Но он оказался удивительно худеньким и маленьким. И он там в комнате все время что-то кудахтал. Он был недоволен и выражал свои взгляды на Юрочку Бунакова. Он приревновал Нину Викторовну. Но та вела себя удивительно нахально. Денщики мне сказали, что она нипочем не захотела отказать от дома Юрочке. И генералу, который обожал Нину Викторовну, пришлось смириться. В довершение всего пришедшие офицеры начали распространяться про революцию, и у них там поднялись горячие политические споры.

В общем, я не стала туда к ним соваться насчет своих денег. А просто пошла в оргбюро и получила там назначение. Мне там дали немного денег и отвели комнату. И мы условились относительно моей работы.

Я горячо принялась за эту работу. Тут мне все было интересно и занимательно. Новый мир стал открываться передо мной. Я только тогда поняла, как я жила и как весь народ жил. И как мы все находились в кабале и сами, по своей слепоте, не замечали этого.

И вот тут, как я уже говорила, движимая ненавистью, я и поехала в деревню для переговоров с кулаком Деевым. И эта поездка мне многое объяснила. Она мне объяснила, что, кроме этой революции, может быть еще другая, народная революция, направленная против буржуазии и дворянства.

И я, вернувшись, еще с большей энергией стала работать для революции.

Я как агитатор ходила по домам и там устраивала общие собрания домашних работниц, сиделок, нянек и санитарок.

Я им произносила пламенные речи и убеждала их вступить в профсоюз для планомерной борьбы со всякого сорта эксплуататорами, за грош выжимающими масло из трудящихся.

Почти всюду меня принимали хорошо, но в некоторых местах меня хотели даже побить за слишком левые слова.

А когда были выборы по рабочим кварталам, то меня, как представительницу от домашней прислуги, выбрали в горсовет.

А в горсовете в это время были и генералы, и большевики, и меньшевики — все вместе.

И когда я туда пришла, мне там сказали:

— Примыкайте к какому-нибудь крылу. Вы кто будете?

Тут некоторые ребята из профсоюза мне говорят:

— Поскольку мы тебя, Аннушка, знаем, тебе наибольше всего к лицу подходит партия большевиков, — примыкай к этому крылу.

И я так и сделала.

15. Октябрьские дни

И вот осенью у нас в Киеве начались выборы на съезд, который должен был состояться в Ленинграде.

Меня, как активную работницу, выбрали на этот съезд. И с киевской делегацией я выехала в Ленинград.

Я была этим очень горда. И больше, как об этом съезде, ничего не хотела знать.

Мне перед отъездом из Киева Боровский сделал предложение, но я ему отказала. Он хотел, чтобы я была его женой, он влюбился в меня.

Но мне было не до этого. В довершение всего он мне не особенно нравился. Так что я со спокойной совестью уехала в Ленинград[907].

А он, я не знаю, куда делся. Я больше его никогда не встречала.

А в Ленинграде нашу делегацию поместили в здании юнкерской школы.

В Ленинград же мы приехали в самые решительные дни.

Это было дня за два до начала съезда.

Это были горячие и пламенные дни, когда решалась дальнейшая судьба революции. Это были торжественные и боевые дни для народа. Я в те дни слышала Ленина и близко видела многих замечательных революционеров. И это было для меня большое счастье. Это был праздник, на котором я присутствовала.

Мне удивительно об этом говорить. Но, если так можно сказать, я в то время не отдавала себе отчета в том, что тогда делалось.

Я кипела в котле революции, но я не сознавала полностью все значение тех событий. И это был мой минус. Это меня никогда не успокаивало. Я всегда завидовала тем людям, которые сознательно вступили в борьбу. И для меня это были великие люди. Что же касается меня, то я должна признаться — я жила в то время как в тумане.

И такую великую революцию, как Октябрьскую, я встретила горячо и даже пламенно, но я тогда еще не сознавала, какое это великое событие в жизни трудящегося народа.

И мне даже совестно вам признаться, что я гуляла с подругой по городу в то время, как начиналась последняя борьба против буржуазии.

Мы шли тогда с ней, с подружкой моей, по Садовой улице. И вдруг услышали выстрелы.

А мы с ней были тогда еще обыкновенные деревенские девчата, дурехи, не бывшие на фронте под обстрелом. Мы сказали друг другу:

— Давай пойдем посмотрим на стрельбу.

Мы вышли на Невский проспект и увидели демонстрацию, которая направлялась от думы к Зимнему дворцу. Это были меньшевики. Они несли плакаты: «Вся власть Временному правительству».

А наш лозунг — «Вся власть Советам». И в этом мы отлично разбирались. И поэтому мы не пошли за меньшевиками, а стали пробираться на площадь к Зимнему дворцу, где, нам сказали, имеются наши отряды большевиков.

В это время мы увидели бегущих людей, которые закричали меньшевистской демонстрации:

— Господа, не идите дальше, потому что большевики вас могут встретить огнем, и тогда произойдет ненужное кровопролитие.

И вся колонна остановилась в недоумении, что им делать. В это время на площади снова раздались выстрелы.

И тогда несколько человек от меньшевиков пошли вперед узнать, что им делать.

Мы с подругой не могли пробраться к нашим и тогда пошли на площадь с другой стороны, где ходили еще трамваи как ни в чем не бывало.

Мы дошли до самой площади, которая была, к нашему удивлению, почти пустая.

Все наши отряды были расположены на Миллионной улице и под аркой Главного штаба.

Мы непременно захотели соединиться со своими. Мы почувствовали, что наступает что-то решительное. Но тут началась такая сильная ружейная перестрелка, что толпа, за которой мы шли, бросилась бежать назад.

Тут, в довершение нашей беды, подруга моя упала и подвихнула себе ногу. И я, взяв ее под руку, пошла с ней домой.

И мы всю дорогу слышали выстрелы, которые все больше усиливались.

В тот же вечер мы были на съезде и узнали, что Зимний дворец был взят.

16. Снова Киев

На другой день к нам в общежитие явился Розенблюм, приехавший с нашей делегацией. Он был сильно взволнован. Он сказал, что нам следует немедленно ехать в Киев, так как там ожидаются события и захват власти большевиками. И что наше дело быть сейчас там.

В тот же день мы уехали из Ленинграда.

Уже на вокзале в Киеве мы узнали, что в городе идет бой, большевики заняли несколько кварталов и продвигаются на Подол.

Розенблюм нам сказал:

— Хотя меня дома ожидают жена и сын и мое сердце так к ним рвется, как я даже никогда не представлял себе этого, тем не менее нам надо, не заходя домой, вступить в ряды бойцов. Кто хочет сражаться за большевизм и против Временного правительства — идемте.

И мы, оставив на вокзале вещи, пошли на Подол.

Действительно, там уже начинался жаркий бой. Юнкера, офицеры и часть гражданского населения встретили бешеным огнем киевский пролетариат.

Это сражение, как известно, решило дело в пользу Украинской рады против Временного правительства. Киевский пролетариат занял весь город, но советская власть была утверждена в Киеве только в январе, и то ненадолго, потому что тогда Киев заняли немецкие войска.

Итак, мы вступили в бой прямо с вокзала. Я тогда не стреляла, потому что я никогда не держала винтовки в руках. Но я помогала наступавшим. Я подносила патроны и бинтовала раненых.

А когда кончился бой и весь город был в наших руках, Розенблюм мне сказал:

— Теперь ты выдержала такое большое испытание, что тебе надо вступить в ряды партии.

И вот он написал записку и послал меня в партийный комитет.

Там за столом сидела женщина и заполняла партийные билеты.

А к ней была порядочная очередь из рабочих, матросов и приехавших с фронта солдат.

Я стала в очередь и вскоре получила красную книжечку.

И с тех пор я стала партийной.

А тогда было для Киева исключительно трудное время.

Немецкие войска, гетман Скоропадский[908], Петлюра[909] и Деникин[910] вступали в Киев и устанавливали там свою власть.

И нам, большевикам, нельзя было сидеть сложа руки.

Только, может быть, месяца два или три до прихода немцев я жила сравнительно спокойно, не участвуя в походах и боях. Тогда был даже такой период в моей жизни, что я сошлась с одним человеком, и мы с ним поженились.

17. В походе

Дело в том, что я там была знакома с одним революционером-студентом. Его звали Аркадий Томилин. Он был сын чиновника, но он был всецело на стороне пролетариата, когда мы сражались в Киеве. Я к нему питала большое уважение. И он был тоже в меня влюблен. И у нас, вообще говоря, возникло большое чувство друг к другу.

Он не был в партии, но он весь горел, когда дело шло об интересах народа. Он ненавидел дворянство и купечество. И говорил, что каждый честный человек должен биться только за трудящихся. Он говорил, что сейчас наступил такой момент, когда народ может наконец сбросить со своих плеч всех эксплуататоров, с тем чтобы работать в дальнейшем для себя, а не для кучки паразитов. А как это будет в дальнейшем называться — коммунизм или как-нибудь иначе — это его пока не интересует. Там, в дальнейшем, разберутся и сделают именно так, как это будет полезно для трудящегося народа. А пока мы должны биться за эту ближайшую цель, хотя бы это нам стоило жизни.

Он был очень пламенный и честный человек. Он был студент-политехник. Но он курса не закончил. И мы с ним вместе вступили в партизанский отряд, когда Киев был под властью немцев и Скоропадского. А когда немцы оставили Киев (после революции в Германии), мы вступили с ним в ряды Красной гвардии.

Мы с ним вместе находились в Пластунской дивизии на Черниговском фронте.

Я была там в качестве разведчицы, а он состоял в пулеметном отряде.

Но в бою под Черниговом, когда мы брали город, он был убит белогвардейской пулей.

Я привыкла терять людей, и у меня всю жизнь были большие потери, но тут я не знаю, как я была ошеломлена. Я была растеряна и потрясена, и я так плакала, как никогда этого со мной не было и никогда, наверно, не будет в дальнейшем.

Я в то время прямо потерялась от горя, так я его любила.

А мне товарищи сказали:

— Ты, Анюта Касьянова, поклянись над его трупом отомстить за эту смерть и исполнить то, что ты наметила. И тогда тебе будет много легче, чем сейчас.

Я так и сделала.

И верно, мне тогда стало легче. Я дала себе торжественное обещание не выпускать винтовки из рук, пока не исполнятся все наши надежды.

Я тогда как с ума сошла от своего обещания. Я все время была в первых рядах сражавшихся. Я шла напролом куда угодно. Я заходила в тыл к белым и производила там опустошения. Для меня ничего не составляло тогда зайти в тыл и бросить бомбу в какой-нибудь ихний штаб. Я тогда была удивительно смелая и решительная. Для меня тогда не существовало никаких преград.

За этот период я дважды получила награды от штаба армии. Первый раз мне подарили именной браунинг, а второй раз мне подарили золотые часы. Что касается боевого Красного Знамени, то я получила его в дальнейшем.

Но тут в эти два года были такие дела, что об этом следует написать отдельную книжку из эпизодов боевой жизни.

Тут были такие боевые дела, которые, без сомнения, будут описаны историей гражданской войны.

Тут были победы и поражения. Но были и очень тяжелые моменты, когда почти вся Украина была в руках белых и когда на Ленинград наступал Юденич[911].

Тогда, бывало, зайдешь в штаб, чтоб посмотреть на сводки, и сердце упадет от тоски. Но зато потом мы в один месяц докатили белую армию до Крыма.

И когда мы гнали эту дворянскую Россию аж к самому Перекопу, мне тогда на ум приходили слова ротмистра Цветаева. Он тогда сказал, что приходит час расплаты и час возмездия за все то, что было. И это было действительно так.

Но в то время я еще не знала, где находится ротмистр Глеб Цветаев и где его друг Юрочка Бунаков и наша баронесса Нина Викторовна со своим генералом.

Я о них узнала только потом, когда встретилась с ними в Крыму, в Ялте. Это было перед самым их бегством за границу.

И это был незабываемый момент.

18. Поездка в Житомир

В общем, когда наши взяли Житомир и стали энергично продвигаться дальше, отбрасывая белую армию к Крыму, случилось обстоятельство, которое неожиданно выбросило меня из строя на несколько месяцев. Я тогда заболела и чуть не умерла.

Это случилось таким образом. Мне начальник нашей дивизии приказал сопровождать эшелон с больными. Он меня назначил комендантом эшелона. Мне дали это назначение, чтоб я имела некоторый отдых от боевой жизни. Все мои товарищи видели, что я прямо горела на фронте и совершенно не считалась с опасностями. Кроме того, я еще не остыла от потери моего мужа.

И вот решено было переключить мое внимание.

Начальник дивизии мне сказал:

— У нас создается сейчас опасное положение на транспорте. Нужно во что бы то ни стало продвинуть поезда с больными и ранеными внутрь. Мы тебе, Анюта Касьянова, поручаем доставить пять эшелонов в Житомир и назначаем тебя над ними старшим комендантом. И ты помни, что это дело чрезвычайно важное и почетное — везти раненых.

В трех эшелонах были действительно раненые, в двух же эшелонах оказались сыпнотифозные больные. И начальник дивизии сам, наверно, не знал, что мне подсудобили эти эшелоны.

Через несколько дней я уже вполне оценила всю трудность моей задачи.

Это у меня было совершенно невероятное путешествие. Санитары все, к черту, переболели. Уборщицы — говорить нечего. У нас даже захворали сыпняком все тормозные кондуктора, так что раненые сами тормозили состав. Поездка этим очень осложнилась. Главное, что ухода за ранеными почти не было. И мне самой на спине пришлось таскать раненых и разгружать теплушки от умерших людей.

Вдобавок, чтоб продвинуться вперед, надо было всякий раз добиваться паровозов и путевок.

Тут я поняла, что в боевой обстановке мне было гораздо приятнее, чем здесь. Я тут нажила себе невроз сердца, и у меня даже началась бессонница.

А одного начальника станции я просто даже чуть не застрелила.

Я пришла к нему в кабинет, а он не дает паровоза.

А мы тут уже стоим день. И тут у меня в эшелонах особенно много умирает. И я чувствую, что мне надо двигаться.

Я ему показываю специальный мандат, но он небрежно откидывает его рукой.

Тогда я хочу его взять на темперамент и выхватываю наган.

Я говорю:

— Скажите — будет ли мне паровоз?

Но он, не растерявшись, хладнокровно говорит:

— Глядите, она мне еще смеет угрожать. А ну-ка спрячь свой пистолет за пазуху, или мы тебя с дежурным по станции выкинем в окно. Каждая, — говорит, — бабенка начнет мне пистолет в морду совать — что и будет. Вот именно за это я тебя проучу и не дам тебе паровоза.

Тогда я прихожу в такое страшное раздражение, что почти в упор стреляю в начальника станции. И пуля всаживается в стену буквально на расстоянии двух сантиметров от его лица.

И он вскакивает из-за стола и молча, без никакого крика, убегает из помещения.

Я кричу:

— Я вас всех тут, к свиньям, перестреляю.

Тут все забегали, засуетились.

Дежурный по станции говорит:

— Успокойтесь. Паровоз я вам дам во что бы то ни стало.

Действительно, минут через двадцать мне дают паровоз.

И начальник станции тоже вышел к прицепке. Но он не смотрел в мою сторону. И мне от этого было вдвойне совестно, что я так сильно погорячилась.

Я тогда перед самой отправкой велела ему отнести полбуханки хлеба. Он, поломавшись, принял этот хлеб с благодарностью и даже сделал мне приветствие ручкой.

В общем, я предпочла бы находиться на фронте, чем проталкивать поезда. Однако мне надо было исполнить задачу.

И я эту задачу с честью выполнила.

Правда, в пути у меня четверть людского состава перемерла, но могло быть и хуже.

Так или иначе, я доставила эшелоны в Житомир.

В Житомире я пошла в баню. Вымылась. Вышла на улицу. И на улице упала в обморок. И тут начался со мной страшный бред.

Меня отнесли в больницу. И оказалось, что у меня сыпной тиф в крайне опасной форме. Я вскакивала с кровати, разбивала, к черту, все стекла, и так далее.

Я почти полтора месяца болела. Но потом поправилась. То есть я настолько плохо поправилась, что еле могла два шага сделать.

А в семидесяти километрах от Житомира жил дядя моей знакомой киевлянки Лели, с которой я тут неожиданно столкнулась в больнице.

Она мне предложила вместе с ней поехать в деревню к этому дяде отдохнуть немножко. И я так и сделала.

Мне в штабе дали отсрочку, дали немного денег, и я вместе с Лелей поехала в деревню, к ее дяде, который довольно мило и сердечно нас встретил.

И я там у него за две с половиной недели удивительно быстро поправилась, подкрепилась, расцвела и снова решила вступить в дело, так как гражданская война еще не была закончена.

19. Опасное назначение

Я тогда снова приехала в Житомир, но там мне в штабе сказали, что обо мне был запрос из Екатеринослава. И что я должна немедленно туда ехать, согласно полученной телефонограмме.

Я приехала в Екатеринослав и явилась в партийную организацию.

Один из работников губкома[912], мой однофамилец Касьянов, Петр Федорович, очень внимательно меня встретил. Он сказал, что у них до меня есть большое дело. Тут он познакомил меня с двумя военными, прибывшими с фронта из-под Перекопа. И сказал, что сейчас совершается исторический момент в судьбе пролетарского движения. Он сказал, что сейчас советская Россия почти чиста от дворянских и буржуазных войск. Вся страна в руках народа, и расцвет страны — недалекое будущее. Но Крым пока еще в руках врага, в руках генерала Врангеля[913], в руках офицеров, дворян и помещиков. И пока это так, ни в коем случае нельзя складывать оружие.

— Этот фронт, — сказал один из военных, — надо ликвидировать к зиме во что бы то ни стало. Крым сейчас у нас — бельмо на глазу. Мы гнали барскую Россию аж по всему фронту. И не дело, что у нас тут случилось нечто вроде заминки. Пора опрокинуть в море белую армию, засевшую на полуострове.

Тогда Касьянов добавляет:

— И в связи с этим у нас есть очень ответственное до тебя дело. Нам известно твое славное прошлое, и нам хорошо известна твоя боевая готовность и преданность народной революции. Генерал Кутепов[914] зверски разгромил рабочую организацию Симферополя и многих повесил на фонарях. И мы в настоящий момент потеряли связь с нашей подпольной организацией в Симферополе и Ялте. Туда надо каким-нибудь образом пробраться. Надо товарищам передать деньги и сообщить кое-какие инструкции о дальнейшем… Можешь ли ты это сделать? Мы наметили тебя, и никого больше, потому что сейчас в Крым можно пробраться только через линию фронта. А ты можешь в крайнем случае назваться супругой офицера или что-нибудь вроде этого. Одним словом, тут мужчина не годится, а годится женщина…

И он поглядел на меня и одобрительно добавил:

— Такой наружности, как твоя. И такой храбрости, какая нам известна за тобой.

Для меня был не вопрос, соглашаться или нет. И я сразу ответила:

— Хорошо, я перейду к белым и все сделаю так, как нужно.

Он сказал:

— Но мы не знаем, как они отнесутся к тебе, если они тебя поймают. Вернее, тогда они…

Тут он еще раз вскинул на меня свои глаза, и я вдруг увидела, что он вздрогнул. Он как бы в первый раз на меня посмотрел. И я вижу, что он посмотрел так неравнодушно и с таким глубоким волнением, что я смутилась.

И тут я вижу, как может видеть женщина, что я так ему понравилась, как это редко случается. Тут я увидела, что у него в одно мгновение сгорело от меня сердце. Он положил свою пылающую ладонь на мою руку и так от этого застыдился, что не знал, что сказать. И тут все присутствующие увидели, что происходит что-то не то. Все закашлялись. И он тоже закашлялся, встал со стула и прошелся по комнате.

Мы все ждали, что он скажет. И я подумала: «Только бы он не сморозил какую-нибудь несообразность».

Но он сказал:

— А если твое здоровье, товарищ Анна Касьянова, не в порядке, то тебе ни в коем случае на это не надо идти. Мы тогда найдем еще кого-нибудь на этот предмет.

Я сказала:

— Здоровье мое теперь вполне порядочно. И то, что сказано, я исполню с большой охотой и радостью.

Один из военных сказал:

— Давайте так условимся: мы доставим вас завтра на передовые позиции, изучим с вами план, и потом уж можно будет перейти.

Касьянов пошел проводить меня до лестницы, и там он мне сказал:

— Когда ты вернешься из Крыма, то, если можно, я бы хотел тебя увидеть… Я, — говорит, — смущаюсь об этом говорить, но ты перед собой видишь человека, который, кажется, полюбил тебя с первого мгновения. Я сам удивляюсь, что это так произошло. Но ты именно такая женщина, какая отвечает моим представлениям. И для меня, — говорит, — была бы большая и непоправимая потеря в жизни, если б я тебя потерял из виду.

Если говорить откровенно, то я была взволнована его словами. Я не могу сказать, что он, этот сорокалетний мужчина, мне тогда понравился, но я тем не менее, сама не знаю почему, согласилась с ним увидеться после возвращения. Хотя это было не в моем принципе. Уж если человек мне предельно не понравился, так это было не в моем характере что-нибудь ему обещать.

В общем, мы с ним попрощались и дали друг другу обещание не забывать сегодняшнего дня.

20. Ночной переход

В этот же вечер мне дали пояс с деньгами, которые я должна была передать подпольной симферопольской организации. Потом мне дали точные инструкции и велели наизусть запомнить два адреса — в Ялте и в Симферополе. По этим адресам я должна была явиться и передать инструкции и распоряжения о возможных стачках в Крыму.

Затем я потребовала, чтоб мне выдали самое лучшее шелковое белье, хорошее платье и все, что полагается к наилучшему гардеробу. Мне хотелось быть подкованной до мелочей. И, на случай ареста, я решила выдать себя за женщину, бежавшую из советской России. Я решила сказать, что я жена офицера или что-нибудь вроде этого.

Мне выдали из конфискованных вещей такие дивные вещи, какие я только видела у баронессы Нины Викторовны.

Кроме того, мне дали для дворянского шика одно кольцо с розовым камешком и одну браслетку.

Но когда я стала эти украшения надевать на свои руки, загрубелые от кухни, то я поняла, что версия об офицерской жене, пожалуй, мне не пригодится.

Но я пока не стала обдумывать, за кого я себя выдам. Я почему-то надеялась на полный успех. Я надеялась, что я, пользуясь своим опытом разведчицы, проникну без ареста на территорию белых.

Я вызубрила два адреса. Надела пояс таким образом, что в случае чего я могла его в один момент сбросить.

Я еще хотела непременно надеть лорнетку с цепочкой, как это бывало у высшей аристократии, но лорнетку мне не нашли и вместо этого дали хорошенький перламутровый бинокль, тоже дивной художественной работы.

На другой день меня доставили на позиции к самому Перекопскому перешейку.

Сначала я решила было переходить в районе железнодорожного моста, но начальник дивизии товарищ Грязнов отсоветовал мне это делать. Он сказал, что вся линия полотна особенно тщательно проверяется и что надо поискать иных ходов, потому что тут нет ни одного шанса пройти незамеченной.

И тогда, изучив план всего фронта, мы решили, что следует перейти в другом месте, около укреплений, которые, кажется, если я не забываю и не путаю, называются Юшуньскими.

Это место было до удивительности открыто. То есть тут было почти сплошное ровное место вроде степи. Так что в смысле перехода тут, казалось, до поразительности трудно было что-нибудь сделать. Однако тут имелось болото. И местами оно было как бы даже скрыто от глаз. И я, как разведчица, сразу оценила это обстоятельство. Тут, видимо, и охраны было наименьше всего, и переход был отчасти возможен.

Во всяком случае, все другие места не выдерживали критики в сравнении с этим.

Интересно, что через четырнадцать лет, в 1935 году, в этом болоте были найдены остатки трупа красноармейца. Он был с большими почестями похоронен. Это одно говорило за то, что, несмотря на ровную позицию, тут были места, до некоторой степени укрытые от глаз.

Еще была возможность перейти по самому берегу Сивашского Гнилого моря. Но это меня менее устраивало, потому что там надо было около двух километров шлепать по соленой воде.

Так что я со спокойной душой решила остановиться именно на выбранном болотистом месте.

Я два дня изучала план неприятельских позиций. Вся моя задача заключалась в том, чтобы под покровом ночи постараться незаметно пройти через неприятельскую укрепленную линию. Для этого мне надо было перерезать проволочные заграждения и пройти в том болотистом месте, которое наименьше всего охранялось. И если бы я в том месте попалась, тогда мне пришлось бы начать свое вранье о бегстве от советского режима. Но это было бы уже плохо. Только дурак поверил бы, что я для этой цели могла пройти через красных. Тем не менее иного выхода для перехода к белым не было.

В общем, если я пройду в тыл незамеченной, то дальше было бы просто — у меня в поясе были такие документы, что сам барон Врангель ахнул бы от удивления.

Я много мучилась с костюмом. Я их переменила несколько штук. Мне все хотелось, чтобы было естественно. Но особенно естественно не получалось. Тогда я остановилась на своем обыкновенном потрепанном платье. Но зато под платье я надела шелковое белье. И теперь я была более похожа на тоскующую женщину, бежавшую от советской власти.

Но вот наконец все было готово, и в ночь на двадцать восьмое сентября, в одиннадцать часов ночи я вышла из наших окопов.

Наш патруль провел меня шагов двести и оставил в поле с одним разведчиком, который в совершенстве знал всю эту местность.

Было ужасно темно. Луны не было. Неприятельские ракеты по временам ярко освещали поле. Сердце мое учащенно билось. Но страха я не чувствовала. Наоборот, был прилив энергии и желание поскорей и наилучшим образом все сделать.

Мой разведчик тронул меня за руку, и мы с ним медленно и осторожно пошли.

Наконец мы наткнулись на проволочные заграждения. Мы с разведчиком ножницами перерезали колючую проволоку и пошли дальше. Кое-где раздавались выстрелы. И снова кверху стали взвиваться ракеты.

Наконец, пройдя еще шагов сто, мой разведчик дал наставление, куда мне идти дальше, и, попрощавшись со мной, удалился.

Я осталась одна. Кругом меня было болото. Я шла страшно медленно и с таким трудом, что, казалось, теряла силы. Я шла по направлению звезды, указанной разведчиком.

В одном месте я лежала на кочках минут двадцать. Я так устала и утомилась, что мне вдруг захотелось тут заснуть. Я с трудом прогнала это сонное настроение и пошла дальше. Но тут вскоре я увидела, что ракеты взвиваются к небу позади меня. Значит, я миновала уже неприятельские позиции. Это был невероятный случай, но это был факт, и эта честь принадлежала нашему опытному разведчику.

21. Арест

Я шла теперь по ровному полю. Прошла немного более версты и вдруг наткнулась на какую-то деревянную будку.

Это было настолько неожиданно, что я чуть не вскрикнула.

Я шарахнулась в сторону. Но в этот момент кто-то закричал:

— Стой! Кто идет?

Я знала, что молчать нельзя. Я сказала:

— Вот что — я пробираюсь к белым.

Тут раздались быстрые шаги, ко мне подбежали двое.

К моему удивлению, это были офицеры. Я была готова к аресту, но я предполагала, что меня арестуют солдаты. Мне было бы с ними легче договориться. Но тут были офицеры в золотых погонах и с шашками. Это меня неприятно поразило.

В этот самый момент на небе появилась луна, и стало довольно светло.

Один из офицеров схватил меня за плечо и стал трясти. Он был, видать, испуган неожиданностью и взбешен. Он закричал:

— Ты кто такая? Ты как сюда попала?

Другой офицер сказал:

— Ясно, что это красная дрянь. Больше тут некому шляться.

Я спокойно ответила:

— Пойдемте, господа, в штаб. Я там скажу.

Мне хотелось выиграть время. И сама не знаю, на что я тогда надеялась.

Я сказала офицерам:

— Я пробираюсь, господа, в Симферополь по своим личным делам. Я бежала от красных.

Они засмеялись и сказали:

— Что-то не похоже. Пойдем, однако, в штаб дивизии.

Но они стали уже более вежливы.

И мы с ними пошли в штаб.

Моей усталости как не бывало. Я лихорадочно обдумывала план действия. Ни о каком бегстве не могло быть и речи. Офицеры с наганами шли плечо к плечу.

Прежде всего мне надо было освободиться от пояса.

Пояс находился у меня под платьем, и он был так устроен, что его легко можно было сбросить.

Я незаметно провела рукой по животу. Пояс скользнул по моему шелковому белью и по ногам и мягко упал на траву.

Офицеры не заметили.

Мне стало вдруг так жалко денег и документов, что я чуть не расплакалась. Но делать было нечего. Надо было спасать шкуру для дальнейшего.

Тут я подумала, что надо бы, на случай, запомнить место, где упал пояс. Но как это, черт возьми, сделать?

Я стала считать шаги. Мне хотелось сосчитать шаги вплоть до какого-нибудь особенно характерного места, которое я могла бы запомнить.

Я сосчитала семьсот пятьдесят шагов, и вдруг мы вышли на полотно железной дороги. Я снова стала считать шаги. И до столба с номером семьдесят шесть я сосчитала сто шагов.

После чего я стала думать о своем предстоящем вранье.

Мне вдруг вспомнился интересный факт из моего недавнего боевого прошлого.

У нас на фронте под Черниговом был задержан белый офицер, некто полковник Калугин. Он был молодой, лет тридцати. И он нас удивил своим поведением.

Он держал себя очень смело и непринужденно, когда его привели в штаб.

Его спросили, для какой цели он перешел к нам.

Мы ожидали от него услышать всякое вранье, но он так сказал:

— Да, я по убеждению белый офицер. Я скрывать от вас не буду, что я с революцией ничего общего не имею. Но в данном случае я прошу поверить моему честному слову — я перешел к вам отнюдь не по делам военным или политическим. Я питаю большую любовь к одной женщине, которая осталась при отступлении в Орле. И у меня такое к ней неудержимое чувство, что я решил повидать ее. Если вы меня отпустите с ней назад — я по-человечески вам буду исключительно благодарен и не буду с вами сражаться. Если нет — я останусь тут с ней. Если вы, конечно, помилуете меня и не расстреляете. Я знал, на что шел.

Эти речи нас всех привели в удивление, и мы не знали, что подумать.

На полевом суде этот полковник Калугин на все вопросы отвечал с достоинством, но настаивал на своей любовной версии.

Однако суд не нашел причин для помилования и приговорил полковника к высшей мере. Причем прокурор ему сказал:

— Мы хотели бы, полковник, уважить вашу последнюю просьбу. И, если вы найдете нужным, мы передадим вашей любимой женщине то, что вы захотите, — карточки, вещи и последний привет. Это делает вам честь так любить. Но вы наш враг, и мы не имеем права поступить сейчас иначе.

На это полковник рассмеялся и сказал:

— Неужели вы могли думать, что в такой момент, когда решается судьба России, русский офицер мог пришиться к бабьей юбке?.. Никакой женщины нет… Это была моя выдумка, чтоб вас провести… Не удалось — не надо. Я готов умереть.

Это так нас всех удивило, что мы были ошеломлены. И мы тогда поняли, что поражение белых под Черниговом нельзя рассматривать слишком просто. Враги, несмотря на свою дряблость, имели сильных и весьма мужественных людей. И было бы политической ошибкой думать, что там были только сор и мусор.

И вот, когда меня офицеры вели в штаб дивизии, я подумала об этом случае. И мне показалось, что было бы хорошо рассказать в штабе о какой-нибудь подобной любовной истории. И если мы поверили, то, может быть, и тут поверят.

И, когда я пришла к решению рассказать в штабе что-нибудь из любовных приключений, мне сразу стало на душе легко, и я уже не сомневалась в успехе.

В это время один из офицеров грубо схватил меня за плечо и велел остановиться. Мы стояли теперь у какого-то домика. Вероятно, тут был штаб дивизии.

Было еще темно, но небо начинало немного проясняться. Вероятно, было около пяти часов утра.

22. Первый допрос

Меня почему-то не стали тут допрашивать. Меня только тут обыскали в высшей степени грубо и нечутко. Но ничего не нашли.

А после обыска я полчаса сидела на ступеньках, а против меня стоял офицер с наганом и в упор меня разглядывал. А другой офицер куда-то ушел.

Наконец он явился и сказал:

— Генерал велел отвезти ее в Джанкой. Один из нас должен ехать. Если хотите, поручик, то поезжайте.

Мы прошли с этим поручиком несколько километров пешком и наконец сели в товарный состав, который и доставил нас в Джанкой.

Откровенно говоря, я была так утомлена ночной передрягой, что сразу, как камень, заснула на полу теплушки. И когда проснулась, мы стояли уже в Джанкое.

В общем, минут через десять я была уже на допросе. Меня допрашивал некто полковник Пирамидов, перед которым навытяжку стоял приехавший со мной офицер.

По-видимому, этот полковник был начальником контрразведки или что-нибудь вроде этого.

Узнав от офицера подробности, он отпустил его и, оставшись со мной в комнате, любезно начал беседовать. Но его любезность меня не успокоила. Я увидела, что он даже не посмотрел на меня сколько-нибудь внимательно. И это меня отчасти устрашило. Это была игра без козырей. Наверно, после ночной передряги я выглядела ужасно. Я чувствовала, какая я была грязная и растрепанная, как ведьма.

Полковник расспрашивал меня о том о сем, и я ему на все отвечала как находила нужным.

Я ему собиралась сказать что-нибудь правдивое, соответствующее моменту. Я хотела сказать, что я ищу офицера, которого люблю больше жизни, и благодаря этому перешла сюда. Но в последний момент, несколько растерявшись, не совсем так сказала. Я сказала, что я жена офицера, который тут, в Крыму.

Он спросил: «А как его фамилия?» И я отвечала: «Он носит фамилию Бунаков, Юрий Анатольевич».

— А какой он воинской части? — спросил меня полковник. — Что-то мне знакомая фамилия.

Я сказала:

— Он поручик лейб-гвардии конной артиллерии.

Полковник Пирамидов, засмеявшись, сказал:

— Вы это хорошо изучили. Только извините меня — быть того не может, чтоб вы были его жена.

И он посмотрел на мои мужицкие руки. Я сказала:

— Вернее, я его любовница. Он меня бросил. Но я его так люблю, что я решила его обязательно найти. Я с ним два года жила. И теперь так по нем тоскую, что места себе не нахожу.

Тут я увидела, что полковник Пирамидов мне не особенно верит. Он начал со мной шутить, задавать забавные вопросы и выспрашивать мое прошлое.

Потом он грубо сказал:

— Я тебя посажу в подвал. И ты подумай хорошенько, что именно тебе следует рассказать. А если ты, скотина, ответишь мне по-прежнему враньем, то это факт, что я тебя пошлю путешествовать на небо. Мне наконец надоела твоя наглая ложь. Уж за одно, что ты назвалась женой гвардейского офицера, тебе следует хорошенько всыпать.

Он позвал вестового. И тот отвел меня в соседний дом и там меня бросил в подвал.

А когда меня вели к подвалу, один какой-то белобрысый офицер с огромным любопытством посмотрел на меня. И я видела, что он хотел даже подойти ко мне, но конвойный не разрешил ему это сделать. Мне было тогда не до того, и я не обратила на это особого внимания.

Подвал, куда меня сунули, был с крошечным оконцем, в которое едва могла пройти кошка.

Я была ошеломлена и растеряна. Я понимала, что дело со мной исключительно плохо и все, вероятно, кончится расстрелом. Я себя ругала за нетвердые и дурацкие ответы. И за то, что не могла сочинить поскладнее любовную историю.

Однако надо было выпутываться. Я решила ни в коем случае не признаваться, так как тогда моя гибель была бы неизбежна. Я решила настаивать на любовной версии.

Я сидела в подвале на куче мусора и камней и обдумывала, как мне вести себя и что говорить при следующем допросе.

Вдруг я услышала музыку. Кто-то играл на баяне.

Я подошла к окну и увидела, что по двору гуляет сам полковник Пирамидов.

Он сентиментально гулял, заложив свои барские руки за спину. Он был очень такой, что ли, задумчивый и грустный.

Позади него шел солдат, который на ходу играл ему на баяне.

Солдат играл исключительно хорошо. Он играл народные песни.

Потом он заиграл такую песню, от которой я неожиданно заплакала. Я не знаю, что это за песня. Я ее раньше никогда не слышала. Она начиналась со слов:

В голове моей мозг иссыхает, Сердце кровью моей облилось…

И так далее, что-то в этом духе.

Это было совершенно не в моем характере — плакать. Но у меня после допроса нервы были до того расшатаны, что я разрыдалась от этой песни. Очень уж она была какая-то особенная. И солдат пел таким тонким голосом, что у меня сердце переворачивалось.

Но, поплакав, я снова взяла себя в руки. Эта моя минутная слабость сыграла даже хорошую роль. Я дала себе слово не падать духом ни при каких обстоятельствах. Что из того, что я буду плакать и убиваться. Лучше я сохраню силы на предстоящую борьбу. Лучше я буду бороться до самой последней возможности. И подороже и с пользой продам свою жизнь, которая принадлежит не мне, а революции.

Эти мысли меня успокоили. Мне снова стало легко и просто.

Поздно вечером за мной зашел какой-то молодой офицер. Он был со мной до неприятности вежлив. Он сказал:

— Сударыня, вас приглашает полковник Пирамидов. Идемте за мной.

23. Второй допрос

Полковник Пирамидов начал со мной говорить сначала весьма любезно. Он мне предложил сесть и велел подать чашку чаю.

И я начала пить чай и слушала, что полковник мне говорит. Он говорил мне о слишком ответственном моменте, когда поставлена на карту судьба всей России, и сказал, что если им придется покинуть Крым, то страна будет растерзана на части другими государствами.

Я ему хотела возразить, но сдержалась. На этом он меня бы поймал.

Когда я кончила пить чай, полковник Пирамидов ударил кулаком по столу. Он вскричал:

— Ты обманщица и негодяйка! Теперь мне совершенно ясно, что ты подослана к нам. Я непременно тебя сегодня расстреляю.

Я сказала:

— Вы, полковник, опрометчиво решаете.

— Я тебе дал чай, — закричал полковник, — с тем, чтобы тебя испытать. Это вранье, что ты была два года любовницей гвардейского офицера. Ты пила чай как мужичка. Я велел тебе подать сахарный песок вместо рафинаду. И ты его брала ложкой, вместо того чтобы положить в чай. Ты никогда не сидела за одним столом с порядочным человеком. Я даже не могу допустить, чтоб штаб-ротмистр Бунаков два месяца с тобой жил. Давай прекрати это бесстыдное вранье и скажи так, как есть. Ты зачем перешла позицию?

Я была ошеломлена до последней степени, потому что выводы полковника были абсолютно неправильны. Я сахар не положила в чай не потому, что я не знала этих великосветских правил. На это я достаточно насмотрелась в бытность свою у баронессы. А я не положила сахарный песок в чай потому, что я привыкла его экономить. Тогда был голод, и у нас вообще ни у кого не было привычки пить внакладку.

Я ела сахар с ложечки и пила чай как бы вприкуску. И то, что полковник построил свои выводы на чепухе, это меня почему-то в особенности оскорбило. Я была до того этим ошеломлена, что буквально не нашлась что-либо сказать.

И мое молчание меня отчасти погубило.

Полковник Пирамидов закричал:

— Я тебя спрашиваю, нахалка, зачем ты перешла позицию?

И хотя я была ошеломлена, но сказала твердо:

— Я перешла позицию, чтобы встретиться с человеком, которого я люблю больше жизни.

Полковник закричал на меня страшным голосом:

— Ты врешь, негодяйка! Твои мужицкие руки выдают тебя с головой. Ты этими грязными руками подбираешься схватить нас за горло. Ты такая некрещеная тварь, какой свет не видел… А то, что ты мне позволяешь так с собой говорить, еще раз убеждает меня в моем подозрении. Ты большевичка. На тебе даже, я уверен, креста нет.

И он с такой силой рванул мое платье, что разорвал его до живота. И сам он был такой страшный, что я подумала — он меня убьет.

Но я сама почему-то была взбешена, когда он меня назвал некрещеною тварью, хотя мне это было, в сущности, решительно все равно и на это было в высшей степени смешно обижаться. Но мне надо было на чем-нибудь сорвать свою злобу. И поэтому я ему сказала:

— Меня крестили, а тебя, я вижу, в помойную яму опустили.

Он рванул меня за плечо и другой рукой со всей силы ударил по лицу. Кровь брызнула у меня из носа и изо рта. И я выплюнула два зуба.

— Боже мой! — закричал полковник.

Он упал в свое кресло и схватил свою голову руками. Он сказал:

— Боже мой! Если бы пять лет назад кто-нибудь посмел сказать, что я ударю женщину, я бы застрелил такого негодяя… Слушай, ты… — сказал он мне. — Ты своим наглым упорством довела меня до сумасшествия… Я не должен был тебя бить таким образом, как бьют мужчину. Вот за это я тебе никогда не прощу.

Я молчала.

Он снял со своей руки кольцо и с дикой злобой бросил куда-то в угол. Он сказал:

— Негодяйка! Я на этом кольце носил такой девиз, который воспрещал мне грубое физическое воздействие над женщиной. Я окончил Павловское военное училище, и этим все сказано[915]. Ты меня толкнула поступить против девиза. И теперь я тебя во что бы то ни стало велю расстрелять.

В этот момент в дверь кто-то постучал.

— Нельзя! — диким голосом закричал полковник.

За дверью кто-то сказал:

— Слушай, Пирамидов. Одну минуту. Крайне важное сообщение.

Дверь открылась. В комнату вошел офицер. И тут я увидела, что этот офицер — ротмистр Глеб Цветаев.

Он был в таком же виде, как и всегда. Он был красивый и чудно одетый, и черные усики оттеняли его лицо. Он поморщился, когда меня увидел. Но он не узнал меня. Мое лицо было разбито и в крови, платье разодрано, и вся я была грязная и выпачканная, как черт.

Он сказал улыбаясь:

— Фи, полковник. Ну как можно так. Что за методы…

Он вытащил из кармана батистовый носовой платок и бросил мне, чтоб я вытерла лицо. Я не стала этого делать. Я боялась, что он меня узнает. И тогда мое вранье о Бунакове окончательно обнаружится. Я сидела на лавке, закрыв лицо руками.

Полковник сказал:

— Это красная. И я в этом совершенно уверен… Наше положение столь напряженно и тревожно, что я немного понервничал.

Ротмистр Цветаев сказал:

— Ты знаешь, меня назначили начальником контрразведки в Ялту. Сейчас еду… А что касается нашего положения, то оно хуже, чем ты думаешь… Я сейчас от Кутепова. Тот взбешен и в ужасном виде… Как страшно все это, Пирамидов! Какой жуткий исторический момент. Мы, крошечная кучка цивилизованных людей, отступаем под натиском мужицких войск… Мы пока держимся на маленьком полуострове… Но сколько это может продолжаться…

Полковник сказал:

— Я тоже думаю, что наша судьба решена. Да, мы — последние римляне. Мы последний оплот цивилизации. Дальше — мрак и средневековье. Хорошенький момент, черт возьми.

— Кажется, пришло возмездие, — сказал ротмистр Цветаев.

И он снова повторил фразу, которую я слышала от него: «Деды ели виноград, а у нас оскомина».

У меня вертелось на языке возразить этим офицерам. Мне хотелось сказать о новой, прекрасной цивилизации, которую несет трудящийся мир. Мне хотелось сказать: да, господа, пришло возмездие, пришел час расплаты за все беды, за все несчастья, которые терпел народ от своих притеснителей, от своих бар и помещиков.

И хотя я сама тогда была не слишком-то подкована в этих вопросах, но мне захотелось им сказать, как они ошибаются в своих воззрениях.

Но я, конечно, не посмела ухудшить свое положение. Моя жизнь принадлежала не мне. И поэтому я молчала. Хотя меня раздирали слова и я еле сдерживалась, чтоб молчать.

Полковник Пирамидов крикнул вестового. Потом пришел какой-то офицер, которому Пирамидов шепотом отдавал длинные приказания.

Этот офицер сказал мне: «Идемте».

И мы вышли из помещения.

24. Неожиданное избавление

Через полчаса они со мной разыграли весьма некрасивую комедию. Они разыграли сцену расстрела. Они хотели выпытать от меня то, что я от них скрывала. Они подумали, что перед дулом винтовки я непременно упаду духом и тогда им во всем покаюсь.

Они отвели меня в какой-то сад и там поставили к дереву. И скомандовали: «Пли!»

А перед этим они сказали, что помилуют, если я им признаюсь. Причем они били меня плетью и шомполом, чтоб я им все сказала. Они меня били по плечам и по спине. И я молча сносила эти удары.

Я рассчитывала, что если я сейчас признаюсь, то тогда-то уж непременно мне будет крышка. И поэтому, когда они задавали вопросы, я снова настаивала на своем, хотя под конец я уже теряла силы и сознание. Я еле стояла от боли, негодования и страха смерти.

Они мне сказали, наведя на меня винтовки:

— А ну, произноси свое последнее слово. Уж теперь-то тебе все равно крышка.

Я им ответила:

— Свое последнее слово я вам уже сказала. Но если тем не менее вы меня теперь все же решили пристрелить, то вы есть подлые негодяи. И это есть самое наипоследнее мое слово, произнесенное в этом мире.

Они страшно поразились моему упорству. Я видела, как они пожимали плечами и недоумевали, и я уж не знаю, что они подумали. Они выстрелили в меня поверх головы. И я упала. Я думала, что я убита, или ранена. Но оказалось, что не то и не это. И они меня снова отвели в подвал и там бросили.

Первые два дня я, откровенно скажу, лежала почти без движения. Я не прикасалась даже к еде и только пила воду.

Но потом мне стало лучше. Я, сколько возможно, привела себя в порядок. И тогда почувствовала такой прилив энергии, что мне захотелось убежать.

Я попробовала раскачать камень у подвального окошечка. Он не поддавался моим усилиям. Но я не теряла надежды.

Вдруг я увидела, что кто-то на оконце положил ветку винограда.

Это меня удивило. И я подумала — неужели среди тигров нашлась мягкая душа?

Так или иначе, я скушала этот виноград. И снова стала готовиться к побегу.

Но вот кто-то из офицеров подошел к подвалу и мне сказал:

— Выйдите наверх, мне надо с вами поговорить… А если вы так слабы, что не можете подняться, то я вам помогу.

Меня рассмешили эти слова. И я, забывши о своем надуманном положении, сказала:

— Мерси, я не нуждаюсь в посторонней помощи. Это ваши офицерские дамы не могут обходиться без поддержки, а я, — говорю, — еще чувствую себя довольно порядочно.

Однако я слишком понадеялась на свои силы. И когда я вышла из подвала и очутилась в саду, у меня так голова закружилась, что я чуть не упала. Но я не хотела перед своим врагом показать свою слабость. Это было не в моих привычках. И, чтобы скрыть свое головокружение, я нагнулась и сорвала два каких-то цветочка.

Офицер сказал:

— На вас приятно глядеть — какая вы здоровая, энергичная и сильная женщина. Другую совершенно бы подломила вся история, подобная вашей. А вы вышли из подвала и стали цветы собирать как ни в чем не бывало. Эта живость меня восхищает до последней степени.

Я говорю:

— Если вы, господин офицер, решили мне тут делать комплименты, то я удивляюсь, что вы избрали такой момент. Лично, — говорю, — мне не до этого.

Офицер, засмеявшись, сказал:

— Мне и эти ваши резкие слова весьма нравятся, и они находят отклик в моем сердце. Они опять-таки показывают вашу большую моральную силу.

Тогда я с удивлением посмотрела на моего собеседника.

Я увидела перед собой офицера лет тридцати. Это был тот самый офицер, который хотел ко мне подойти, когда меня вели в подвал. Он был белобрысый и некрасивый. У него были маленькие свинячие глаза и физиономия одутловатая и нездоровая, со шрамом на щеке.

Он сказал:

— Если говорить откровенно, то я наблюдал за вами все эти дни. Я не скрою от вас, вы мне понравились с первого же момента. Вы мне напомнили мою жену, которая бросила меня в Киеве… Она была вроде вас, такая же сильная и непреклонная. И я единственно уважаю в жизни — это силу и здоровье. Все остальное меня не волнует… Я сам крестьянский сын, сын полей и природы… Но что вы видите в настоящий момент перед собой? Я дня не могу прожить, чтобы не заправиться кокаином. И без этого я весь развинченный и в таком виде, что вы бы удивились… Да, я где-то потерял свою силу, но я продолжаю восхищаться, когда это вижу у других.

Я сначала подумала, что этот человек что-то вроде провокатора и что он, наверно, подослан меня испытать. Но с каждым его новым словом я видела, что это вроде как одержимый. Не то чтобы это был ненормальный, нет, он был просто во власти своих психических представлений, занюханный кокаином и ослепленный своей идеей.

Он сказал:

— Я прошу вас, мадмуазель, не удивляться моим словам. Мне полковник Пирамидов обещал освободить вас в том случае, если вы…

И он, замявшись, добавил:

— Если вы… в общем, он освободит вас, если кто-нибудь из господ офицеров будет с вами жить… вместе… Он имеет к вам подозрение… Он хотел, чтобы вы были под присмотром… И если вы согласитесь, чтоб мы были вместе, то все закончится к общему благополучию.

Я была так поражена этим предложением, что даже не сразу поняла, о чем идет речь.

Он снова повторил свои слова и добавил, что никакого принуждения он не хочет. Он мог бы, конечно, поступить иначе, но он хочет настоящих чувств, а не насилия.

Вероятно, в моем положении надо было на это согласиться, но я не могла. Мое сердце женщины разрывалось от чувства возмущения и досады. И я отклонила это странное предложение быть его любовницей.

Он сказал:

— Я не знаю, кто вы такая, и не хочу об этом знать. А что касается меня, то я не боевой офицер. Я благодаря ранению заведую хозяйственной частью. Я прапорщик и вот уже четвертый год нахожусь в этом чине без малейшего желания стать генералом.

Я спросила его:

— Что же, вы сами, что ли, обратились к полковнику, или он вам предложил меня?

Прапорщик сказал:

— Я чувствую, что я упал в ваших глазах, но, если хотите знать правду, я просил его о вас. И он сказал: «Можете ее забирать, только чтоб она не наделала нам делов. Вы за нее ответите».

— И вы согласились?

— Да, я согласился…

Я сказала:

— А я все же несогласна. Я не продажная бабенка, которую вы, офицеры, привыкли покупать на улице. Передайте вашему полковнику, что он хам. И что пусть он поищет развлечений для своих подчиненных где-нибудь в другом месте.

Прапорщик был смущен до последней крайности. Он сказал:

— Хорошо. Я скажу полковнику, что я с вами договорился, а вы можете идти куда хотите.

Мне показалось это фальшью и показным благородством. Но я сказала:

— А если я этим воспользуюсь?

— Хорошо. Воспользуйтесь. Только я прошу вас запомнить, где вы меня можете найти, если вы в Симферополе не найдете вашего любовника. Позвольте представиться — я прапорщик Василий Матвеевич Комаров, заведующий хозяйственной частью комендантского управления в Симферополе. Там вы меня можете очень легко найти… И, вероятно, вам придется это сделать. Вы без денег, без паспорта, без квартиры… Так что я вас отпускаю с полной уверенностью, что наши пути еще сойдутся… Я верю в судьбу и знаю, что вы мне посланы вместо моей первой жены, которая меня бросила ради какого-то негодяя… Она не понимала ни меня, ни моего сердца… Итак, вы свободны. Идите!

И прапорщик Комаров сделал рукой театральный жест.

Я не знала, что мне думать. Я снова стала предполагать, что нет ли тут провокации. Но, как бы то ни было, я была благодарна случаю, хотя и не могла верить в благополучный конец.

Я сказала:

— Значит, я могу вас так понять, что я свободна?

Он сказал:

— Да, вы свободны. Только если вас спросят, вы скажите, что вы договорились со мной.

От радости и счастья, что я свободна, я вскочила на ноги и почувствовала такой прилив сил, как в дни самого большого счастья.

25. В Симферополе

Вскоре я привела себя в порядок, вымылась и поправила разорванный туалет. Но, когда я взглянула на себя в зеркало, я пришла в большое огорчение. Лицо было избито и в синяках. Только что мои голубые глаза по-прежнему сияли. Все остальное не было в порядке. И нужно было недели две, чтоб все пришло в свою норму.

Но все же я решила идти в Симферополь.

Я попрощалась с прапорщиком Комаровым. И с удивлением на него поглядела — зачем он меня отпускает неизвестно куда. Я ему сказала об этом. Он, засмеявшись, ответил, что он очень рад, если я оценила его благородство. Что не все женщины так чутки и не все женщины умеют разбираться в сердце мужчины.

— Кроме того, — добавил он, — я непременно вас найду. Я совершенно уверен, что далее Симферополя вам не уйти без моей помощи… Ну а если уйдете — значит не судьба и значит не вы предназначены заменить мою потерянную жену.

Тут я увидела, что мои шансы возросли, если он заговорил чуть ли не о женитьбе. Но все же я поспешила в Симферополь. Меня там ждали дела. И мне не к лицу было выходить замуж за своего врага, за этого белобрысого прапорщика из белой армии, ищущего, как в бреду, возвышенных чувств в стенах контрразведки.

Я добралась до Симферополя на другой день.

Симферополь был как осажденный город. На вокзале на фонаре висел повешенный. Всюду проходили войска и везли пушки. Я поняла, что положение мое будет печальным, если я кого-нибудь не найду из указанных мне лиц. Но вместе с тем я чувствовала, что вряд ли тут кого-нибудь можно найти.

И когда я подошла к нужному мне дому, я там увидела кавалерийских лошадей. И в саду стояла военная палатка.

Поэтому я, конечно, сразу не рискнула туда зайти. Это был номер, если бы меня там захватили как явившуюся в подпольную организацию.

По всему видно было, что конспиративная квартира тут была разгромлена. Однако надо было проверить. Я стояла на улице, недалеко от этого дома, и вдруг увидела, что идет женщина — гонит корову. Я разговорилась с ней, и как-то так вышло, что женщина предложила мне пожить у ней — поработать.

Мое положение было ужасно. Без денег и без ничего — я могла просто пропасть. Вдобавок изуродованное лицо мне не позволяло идти на дальнейшее. Я согласилась. И пошла с ней.

Оказывается, она жила через дом от нужной мне квартиры.

И вот я стала у нее жить. Я прожила у нее больше десяти дней. И за это время мое лицо пришло в себя. Я снова стала такая же, как прежде. И я подумала, что прапорщик Комаров вряд ли так легко отпустил бы меня, если б снова встретил.

Кроме того, за эти десять дней я узнала все подробности. Я узнала, что генерал Кутепов своими действиями навел прямо ужас на весь Симферополь. Тут еще недавно десятки повешенных висели на уличных фонарях. А что касается нужной мне квартиры, то там была какая-то целая история со стрельбой. И что там многие были арестованы и расстреляны.

Короче говоря, создавалось такое положение, что мне в Симферополе делать было нечего. Мне надо было пробраться в Ялту. Но как это сделать — это был большой вопрос. Туда попасть было нелегко, а в моем положении просто невозможно, так как я не имела никакого положения и никакого, хотя бы даже плохонького, удостоверения личности.

Вместе с тем я чувствовала, что мне надо действовать. Мне нужно было пробраться в Ялту и там завязать отношения. А между тем прошло уже три недели со дня моего перехода, и я ничего не сделала. Да еще вдобавок потеряла пояс с казенными деньгами. Все это меня приводило теперь в глубочайшую меланхолию. Я буквально не знала, с чего мне начать.

Был такой момент, что я даже хотела обратиться к прапорщику Комарову. Я хотела через него что-нибудь сделать. Но когда подумала о нем, то отложила эти мысли. Мне было бы очень нелегко сойтись с этим прапорщиком. Он меня раздражал своим показным, фальшивым благородством и пьяным бредом.

Я решила обойтись без его помощи.

26. Рука и сердце

В расхлябанном состоянии я шла однажды от вокзала к своему дому.

И вдруг неожиданно столкнулась с прапорщиком Комаровым.

Я вскрикнула от удивления. Хотела быстро уйти. Но он догнал меня и схватил за руку. Я увидела, что он был как в бреду и занюханный кокаином.

Он сказал:

— Я от одиночества опять стал сильно нюхать кокаин. А у меня порок сердца, и мне это абсолютно нельзя… И я знаю, что только вы, сильная и здоровая женщина, можете меня вполне спасти от ужасной гибели… И если я вас потеряю, то я пропаду, потому что тут у нас сейчас нету женщин, сколько-нибудь похожих на вас. У нас тут все сами нуждаются в поддержке… А вы такая, что когда я рядом с вами стою, и то мне делается легко и весело. Ничего подобного я не испытывал с тех пор, как мы расстались с женой… Не оставляйте меня, потому что я без вас пропаду.

У меня вертелось на языке ему сказать: «Ну и пропадай к дьяволу, мне-то что!»

Но я, конечно, этого не сказала. Я попросила у него отсрочки для решения.

Я сказала:

— Через два дня я зайду к вам и скажу, что я думаю. Но сейчас я ничего не могу сказать. У меня еще в моем сердце осталась любовь к тому человеку, которого я разыскиваю. Но если за эти два дня я его не найду, тогда я на что-нибудь соглашусь.

Он ни за что не хотел меня отпускать. Но я на своем настояла. Я только согласилась с ним немного посидеть в кафе. Там мы ели фрукты, и он болтал мне всякую чушь насчет своей любви, которая у него зародилась ко мне.

Но он мне был так неприятен, что я еле сдерживалась не наговорить ему обидных слов.

Наконец я встала и пошла и не позволила ему сопровождать себя.

Я сказала на прощанье, что я сама зайду к нему в комендантское управление.

Но между тем прошло два дня и еще два, и я не пошла. Я решила пробраться в Ялту без его помощи, под видом проститутки.

Я уже смастерила себе особое легкомысленное платьице и достала у одной девушки красный карандаш для губ. Устроила себе эффектную прическу. И в таком наряде действительно стала похожа на уличную фею недурненькой наружности.

Своей хозяйке я сказала, что на несколько дней мне нужно съездить в Ялту. И та мне позволила. Она мной дорожила, потому что я все умела делать и даже стирала ей белье.

И вот я, приодевшись, верчусь перед маленьким зеркальцем и решаю проблему, как я буду вести себя в Ялте. В это время к нам в помещение входит прапорщик Комаров.

Он, оказывается, в прошлый раз пошел за мной и выследил, где я живу. И теперь, не дождавшись моего прихода, явился.

Он был в очень расстроенном и нервном состоянии. Но он был настолько занюханный, что не разобрался в моем туалете. Он даже, сослепу, нашел, что я в таком виде похожа отчасти на английскую леди.

Он вдруг упал передо мной на колени и стал умолять меня, чтоб я ответила на его чувство.

И тут в одно мгновение я оценила общее положение. Я подумала, что если он в таком размягченном состоянии, то я могу из него веревки вить, я могу очень много через него достигнуть.

Я только не знала — этично ли сойтись с ним для достижения нужной цели. Этот вопрос вообще меня мучил долгое время. И, главное, мне не у кого было спросить, допустим ли такой момент: сойтись со своим врагом и через него добиться нужной цели.

Вообще-то говоря, он не был в полной мере сознательным врагом. Он был недалекий субъект. Видимо, его просто захлестнули обстоятельства, и он механически очутился в рядах белой армии.

Так или иначе, у меня в одно мгновение созрел в голове план действий. И, главное, я подумала — почему же этично пойти под видом проститутки и неэтично сойтись с ним, тем более что я могу с ним фактически не сойтись, а просто постараюсь надуть его. И мне эта перспектива стала больше улыбаться, чем положение проститутки, которую ожидают всякие неожиданности и пьяные происшествия.

И когда прапорщик Василий Комаров снова повторил свои слова о том, что без меня он чувствует большую пустоту и что без меня он занюхается кокаином, окончательно пропадет, я сказала:

— А что же вы хотите?

Он схватил меня за плечи и от неудержимого чувства обнял меня.

Он сказал:

— Я предлагаю вам руку и сердце. И если хотите, то мы поженимся хоть завтра.

Мы с ним опять прошли в кафе и там стали есть фрукты.

Он таял от моих взглядов и поминутно целовал мои руки. И я удивлялась, как он в своем ослеплении не видит, какие загрубелые, мужицкие руки он целует.

В общем, я сразу поняла, что поступила правильно. Я могла с ним что угодно сделать. У меня даже мелькнула мысль о том, что надо будет заняться розысками пояса. Но пока — Ялта.

Я ему сказала:

— Только я ставлю условие поехать в Ялту. А потом я хотела бы немножко освежиться и попутешествовать по Крыму.

И он сразу согласился. Он сказал, что в Ялту он может в два счета перевестись, у него столько связей и знакомств, что это просто не вопрос. После чего мы можем поездить по всему берегу Крыма, пока он в наших руках.

Он сказал, что мы непременно послезавтра переедем в Ялту.

У меня упало сердце, когда он назвал меня своей женой. Мне показалось ужасным, что я согласилась на его предложение. Мне теперь показалось, что я и двух дней с ним не смогу провести.

Но игра была сделана, и отступать, мне казалось, не следовало.

27. Свадебное путешествие

По-моему, он был большой авантюрист, этот прапорщик Васька Комаров.

У него действительно кругом были большие связи и знакомства. Кроме того, он был сказочно богат. Наверное, он накрал денег со всех сторон. Для него деньги были не вопрос.

Он моментально справил мне три платья и шляпу. Подарил браслетку и часы. И объявил, что он сделает мне сказочную жизнь.

Он меня познакомил со своей обозной бражкой. Это были раненые офицеры-инвалиды. Очень большие пьяницы и, видать, себе на уме.

Двое из них были его близкие друзья.

Прапорщик Комаров торжественно меня им представил. Он сказал, что я та женщина, которая отныне заменит ему его бессердечную жену. Офицеры, соблюдая дворянские манеры, подходили к нам и, щелкая шпорами, от души нас поздравляли с новой жизнью.

Потом мы вчетвером отправились на квартиру, и там вскоре все, кроме меня, перепились. И пели песню, над которой они плакали. Там, в этой песне, были слова о том, что наступает последний момент, что близок враг со своей винтовкой и что их всех расстреляют. Там были удивительные слова:

Что-то солнышко не светит, Над головушкой туман. Либо пуля в сердце метит, Либо близок коммунар…[916]

И, напившись, эти офицеры пели эту песню не меньше десяти раз. И всякий раз навзрыд плакали. И говорили, что действительно близок конец крымской эпопеи. Что белые не удержат Крыма, хотя Перекопский перешеек сам по себе достаточно неприступен.

Я, конечно, не стала обсуждать с ними эти вопросы. Я уложила Комарова спать. И он как мертвый заснул от вина и кокаина, который он нюхал весь день, чтоб приободриться.

Он встал на другой день зеленый и больной. И ему снова надо было заправиться кокаином, чтобы прийти в норму.

Я с удивлением на него взирала. И я отчасти даже не понимала, как крестьянский сын, по природе своей здоровый и крепкий человек, мог за короткое время дойти до такого нервного, развинченного состояния. Но вскоре он мне признался, что он, «сын полей и природы», был вдобавок сыном сельского дьякона — ужасного алкоголика и не совсем нормального человека, повесившегося в церкви.

Со мной этот сын полей был исключительно вежлив и любезен. Но он чуть ли не силой заставил меня надеть шляпку, когда мы вышли на улицу. Он сказал, что иначе нельзя. Что этого требует этикет. Мне же в шляпке было нелегко ходить. Я не имела привычки к этому и теперь страшно стеснялась, что шла как барыня.

Но он сказал, что в этом моем наряде он готов со мной пойти хоть в Академию наук, что я выгляжу хорошо, грациозно и именно так, как это вообще требуется в высшем обществе.

А это верно, я в это время страшно загорела. Мои руки сровнялись, и в них не было обычной красноты. И лицо мое было как у арапки — настолько я чудесно загорела. Так что действительно в моем новом туалете меня можно было принять за какую-нибудь там, может быть, бежавшую фон-баронессу.

И многие оборачивались на меня, когда мы с Комаровым проходили по улицам Симферополя. На мне было, помню, какое-то светленькое клетчатое дворянское платьице исключительной красоты и плюшевая шляпа с эгреткой и с разной бузиной. И хотя был октябрь, но в тех местах было удивительно тепло. Все ходили без пальто.

И мой Комаров был от меня просто без ума. Он согласен был весь день водить меня по улице, так ему нравилось, что все смотрят на меня — какая я была нарядная и хорошенькая.

Но эта великосветская жизнь не заслонила моих интересов. Я не забывала о своей цели и только об этом и думала.

И я велела Комарову поскорей устроиться в Ялте.

Через два дня мы с ним поехали туда на машине.

И у нас было столько вещей, нагруженных на две подводы, что я рассмеялась, что он так много накрал.

У него были шубы, картины, фарфоровая посуда, мебель и так далее.

Сами же мы поехали впереди на машине. И вскоре были в Ялте.

28. В Ялте

На меня Ялта произвела исключительно сильное впечатление. Мне там понравилось голубое море, славные домики и набережная.

В те дни на море было большое волнение, и волны разбивались так, что заливали всю улицу.

Мы остановились с Комаровым в ялтинской гостинице «Франция». Сначала он хотел, при своих средствах, остановиться в лучшей гостинице «Россия», но там стояла высшая знать, и там все было занято.

В первый же день приезда я немного подпоила моего благоверного, и он, свалившись, уснул. А я тотчас пошла по нужному адресу.

Я буквально горела, когда шла. Мне казалось, что если и тут я потерплю поражение, то мне грош цена, и, значит, я не оправдала возложенных на меня надежд.

Когда я шла по набережной, я поразилась, какая вокруг меня была толпа. Мне навстречу шли люди, о которых я позабыла и думать. Тут кипела жизнь иная, чем у нас.

Тут шли разного рода барыньки, которые раздражали меня своими кружевными зонтиками и невероятным кривлянием. Шли толстоватые потомственные помещики и генералы. Масса была офицеров, барышень и кокоток. Все гуляли по набережной, наслаждаясь чудным солнцем. И казалось, никто и не помышлял о войне и не думал, что тут у них на пороге Красная Армия.

Я миновала базар и прошла на старую часть города. И там я без труда нашла то, что мне было нужно.

Правда, мне там долго не доверяли и водили меня из ворот в ворота, но потом мы договорились. У некоторых товарищей слезы выступили на глазах, когда они узнали, что я к ним послана. Они меня горячо расспрашивали и всем интересовались. Я передала им на словах то, что было нужно, а что касается денег, то я рассказала, в чем тут запятая. Но я обещала этот пояс непременно найти.

Они не советовали мне рисковать головой ради этого, но я уже в душе решила, что так будет.

Они мне поведали о своем трудном положении и о Кутепове, который разгромил весь рабочий Симферополь. Но мы пришли к мысли, что осталось ждать недолго. Они мне сказали, что белая армия страшно нервничает и уже не надеется на успех.

Это меня поразило и обрадовало, и в своем душевном подъеме я решила сделать попытку поискать мой пояс с деньгами. Хотя эта задача казалась бесплодной и обреченной на неудачу.

С этими мыслями я вернулась к себе в гостиницу.

Мой Комаров уже проснулся и тревожно меня ожидал. Но когда меня увидел, то позабыл обо всех своих треволнениях и так обрадовался, что снова начал одаривать меня всякими драгоценностями, которые он понемножку вытаскивал из своего саквояжа. И я, конечно, делала вид, что радуюсь этим подаркам.

Мы с ним пошли погулять по набережной. И я ему сказала, что, может быть, завтра с утра я съезжу в Симферополь к своей знакомой хозяйке. Он вызвался меня проводить, так как сам в эти дни был свободен, не получив еще назначения. Но я отказалась, и он с подозрением на меня посмотрел.

Но тут я ему пожала руку, и он, как дурак, растаял от этой моей незначительной ласки. Он начал при всех меня обнимать и даже хотел поцеловать, но я уклонилась.

Мы шли теперь по набережной. Был чудный день, уже близкий к вечеру. Мы с Комаровым шли под руку и тихо беседовали.

Вдруг я вздрогнула и побледнела. Комаров сказал: «Что с тобой? На тебе лица нет…»

Но я не могла ничего сказать. Нам навстречу шла Нина Викторовна, и с ней рядом, подрыгивая ножками, шел Юрий Анатольевич Бунаков. Позади них плелся генерал Дубасов, и с ним какая-то перезрелая особа.

Я буквально не знала, куда деваться. Я заметалась и хотела свернуть в сторону, но Комаров меня удержал. В этот миг мы поравнялись, и они своей компанией проследовали мимо нас. Они не узнали меня. Мой прапорщик Комаров козырнул генералу, и мы пошли дальше.

Но я обернулась. В этот момент они тоже остановились у перил набережной и взглянули на море — там кувыркался дельфин.

А я посмотрела на Бунакова, — меня заинтересовало, какой он сейчас. Но он был такой же, как всегда. Только он стал немного смуглее, находясь под южным солнцем.

Я подумала об его песенке «Все на свете». И тут вдруг мои мысли странным образом ему передались. Он вдруг сказал:

Все на свете, все на свете знают — Счастья нет, И который раз в руках сжимают Пистолет…

И я так засмеялась, когда он произнес эти стихи, что вышло прямо как-то неудобно с точки зрения ихних правил поведения. На меня все посмотрели, но я отвернулась. И они опять не узнали меня.

А мой дурак Вася Комаров почувствовал вдруг сильную ревность к тому, на кого я смотрела. Он подумал, что я в одно мгновение увлеклась этим хорошеньким офицером, похожим на куклу.

Он грубо дернул меня за руку, и мы снова пошли. Но мне не гулялось больше, и мы тогда зашли в кафе-шантан «Одеон», который находился у них в полуподвальном помещении. И там мы слушали пение шансонеток. И смотрели, как они пляшут под лозунгом «Нужда пляшет, нужда скачет, нужда песенки поет».

29. Находка

На другой день, поздно вечером, по моей инициативе мы устроили у себя дома торжественный ужин на двоих. Мне хотелось, чтоб мой Комаров нахлестался так, чтоб завтра он подольше не встал.

Он был до крайности тщеславный, и мне ничего не стоило его раззадорить. Я попросила показать, как нужно заниматься кокаином, и он при мне вынюхал целый порошок. Потом ночью мы с ним выпили большое количество вина. Я пила мало, а он тянул, как лошадь. У него были какие-то сумасшедшие мысли. Он меня любил, но стоило ему немного выпить, как он терял себя, забывался и глядел на меня с изумлением.

В общем, мы с ним пили до утра. И под утро он свалился без чувств. А я взяла документы, оделась по-дорожному и, договорившись заранее с одним шофером, выехала в Джанкой.

По дороге ко мне несколько раз обращались патрули, но я показывала документ и говорила: «Еду к мужу». И меня беспрекословно пропускали, — потому что на документе мужа стояла подпись «Врангель».

Шофер довез меня до Симферополя. Там я пересела на паровоз и доехала до семьдесят шестой версты. Потом пошла пешком. И там отсчитала такое количество шагов, как мне было нужно, но пояса, как ни странно, не нашла. Я несколько раз производила счет, но безрезультатно. Это меня взбесило, потому что я была разведчица и такие вещи были непростительны.

А начинался уже вечер, и надо было поиски отложить, тем более что тут небезопасно было в смысле ареста.

Но когда я решила вернуться домой, я наткнулась в траве на мой пояс. Я задела его ногой. Я, кажется, даже закричала от радости.

Я вынула из пояса деньги (белогвардейского казначейства) и переложила их в карман. А пояс бросила.

Потом я с большим трудом добралась до Джанкоя. И там за очень крупную сумму я наняла себе подводу — арбу.

Только через день утром подвода привезла меня в Ялту.

Я с трепетом вошла в наш номер. Прапорщик Комаров спал. Вероятно, он, ожидая меня, все время пьянствовал. Всюду валялись бутылки и стоял полный кавардак. Я спрятала деньги и легла спать.

Через несколько часов, после бурного объяснения мы помирились.

У Комарова все же осталось подозрение, что я замешана в каких-то политических или любовных делах.

Но мое небольшое ласковое внимание снова обезоружило его.

Однако теперь он был осторожен и старался никуда меня больше не отпускать. Так что я с трудом ухитрилась сбегать в город и передать там деньги. И после этого я вздохнула с облегчением. Наконец-то моя миссия была исполнена. Наконец-то после таких передряг я полностью выполнила задание.

В тот вечер я была так довольна, что мой Комаров удивился и снова стал меня подозревать в подпольных делах.

Меня же этот человек снова стал ужасно раздражать своей глупой пустотой и самомнением. И я снова еле могла терпеть с ним вместе находиться.

И чтоб уйти от него, надо было ждать подходящего момента.

30. Эвакуация

Между тем в Ялте становилось все более неспокойно.

Многие на улице открыто говорили, что белой армии не удержать Крыма.

Мой Комаров, пойдя однажды за назначением, вернулся бледный и расстроенный. Он сказал, что предстоит эвакуация, что некоторые учреждения должны незаметно покинуть Ялту уже сегодня.

Он не знал еще, в чем дело там, на фронте, но, кажется, там дело было близко к катастрофе.

И действительно, в Ялту вдруг прибыло несколько пароходов, и началась посадка.

Нельзя сказать, что произошла большая паника. Многие и без того были готовы к этому. Но все же в городе наступил какой-то острый, напряженный момент. Кругом были напуганные и тревожные лица. И все спешили туда и сюда.

В порту образовалась большая толпа за билетами на пароход. Но еще никто в точности не знал, что именно произошло — пал ли Перекоп или еще белые войска держатся. Только доходили слухи, что была страшная атака красных и был прорыв. Но насколько это опасно, никто не знал.

На другой день в Ялту прибыло еще несколько пароходов.

И снова в порт заспешила буржуазия и офицерство с чемоданами и саквояжами.

Ехали подводы с вещами учреждений, и шли разного сорта барыни, тяжело дыша от страха и волнения.

На молу стояла невообразимая путаница. Рассыпанное сено и мусор довершали картину суматохи и бегства.

Я с большим волнением наблюдала этот отъезд.

Я ко всякому пароходу приходила в порт и смотрела, как дворянская и купеческая Россия спешно покидала берега своей бывшей родины.

Чувство оскорбленного народа кипело во мне. Я видела расстроенные и плачущие лица. Я видела страх и смятение. Но не жалость, а восторг был у меня на сердце. Потому что я своими глазами видела час расплаты и наблюдала, как уходила прежняя жизнь, унижавшая народ во всех его чувствах.

Это было неповторимое зрелище.

Это был исторический момент — бегство барской России, бегство притеснителей народа. Это был момент бегства — когда им дальше и бежать было некуда! И вот они садились на пароход и ехали в Турцию.

И от этого зрелища меня охватывал такой восторг, что я все время стояла с улыбкой, так что все обращали на меня внимание. Но я нарочно махала платочком и бормотала: «До свиданья, милые друзья, до свиданья!»

Между тем на берегу происходили разные трагикомические сценки. Некоторых не пропускали на пароход с большим багажом. Те хорохорились, кричали, называли всякие светлейшие имена, но все это стоило теперь три копейки. И разные генералы и фон-бароны смиренно подчинялись правилам и, очутившись на пароходе, облегченно вздыхали.

Некоторые из них плакали, а некоторые говорили: «Через две недели вернемся». А один генерал крикнул кому-то:

— Они все равно нас позовут. Ведь у них, кроме мужичья, людей теперь не осталось.

Я очень хотела схватиться с этим типом, но, конечно, сдержалась. Между прочим, я непременно хотела увидеть, как отъезжала моя бывшая барыня, баронесса Нина Викторовна, но почему-то этот незабываемый момент пропустила. Я увидела их только тогда, когда пароход отчалил и они стояли на палубе. Баронесса слиняла и, бледная как покойница, стояла, опираясь на генерала. Бунаков задумчиво смотрел вдаль. Я шутливо помахала им платочком. И мне кажется, что они меня узнали. Юрочка показал на меня пальцем, и они стали разглядывать меня в бинокль.

Но пароход уже отъезжал. И я пошла в гостиницу.

Вдруг в Ялту пришли белые войска. Это был, как нам сказали, Изюмский полк, отступивший от перекопской позиции. Некоторые из солдат шли без винтовок. И все были в растерзанном виде. И тогда стало ясно, что там на фронте произошло.

Волнение достигло наивысшего напряжения. Магазины закрылись, и на набережной моментально исчезли все гуляющие.

В довершение всего прибывший Изюмский полк, не найдя в Ялте продовольствия, разбил в городе два магазина и разграбил их.

В порт прибыло еще несколько пароходов. Чувствовалось, что какая-то рука организует бегство.

31. Семейная драма

Между тем мой прапорщик Комаров предупредил меня, что мы едем с пароходом «Феодосия». Что это, по-видимому, вообще последний пароход. И что больше откладывать отъезд нельзя.

Я спросила:

— Куда мы едем?

Он сказал:

— Мы едем в Константинополь. О будущем не беспокойся. Я подумал о нашей судьбе.

И он побренчал по своим карманам, набитым всякой всячиной.

Тут наступил момент распутать узел. Но я поняла, что не к чему устраивать «семейные сцены». И поэтому я не сказала ему, что я не еду.

Я ему сказала:

— Ты, Комаров, пройди в порт, а я сейчас приду — попрощаюсь кое с кем.

И он по дурости своей так и сделал.

А я побежала в другую сторону. Я вошла в какой-то открытый настежь и покинутый дом и села в комнате у окна. И стала глядеть на море.

Я была довольна, что я так сделала, потому что мне хотелось избежать объяснений. Это было ни к чему. Этот человек мне чужой. Он мой враг, которого я использовала, как мне было нужно. И пусть он теперь уезжает, к черту, в Константинополь без всяких со мной объяснений.

Я сидела в комнате больше получаса. Наконец я услышала два пароходных гудка. Значит, все в порядке. Мой Комаров, пометавшись, наверно успокоился и со своими драгоценностями сейчас уедет.

Но вдруг я услышала крики. Я взглянула в окно и, к ужасу, заметила Комарова, бежавшего к моему домику, на который ему пальцем показывала какая-то женщина.

Скажу откровенно — я так растерялась от неожиданности, что минуту не могла двинуться.

Комаров вбежал в дом и остановился на пороге. Он был страшен в своем диком волнении. Он тяжело дышал.

Увидя меня, он с грубой бранью выхватил револьвер и выстрелил в меня. Но в одно мгновенье я сообразила его намерение и присела на корточки, так что пуля ударила много выше моей головы.

Он хотел стрелять еще раз, но я ему сказала:

— Вася, зачем ты в меня стреляешь?

Он сказал:

— Я в тебя, негодяйка, стреляю не как в классового врага, которого я в тебе подозреваю, а как в женщину, которая предательски меня хочет бросить.

— Ты сам негодяй! — сказала я. И вдруг, в одно мгновение я рванулась к нему и отняла у него револьвер.

И он почти без сопротивления отдал мне его.

Теперь я стояла у стены с револьвером, а он блуждающим взглядом смотрел на меня.

Но я не могла в него стрелять, потому что он был жалкий и растерянный.

— Слышишь ли ты, негодяй, — закричала я, — понимаешь ли ты своей дырявой головой — кого ты видишь перед собой?

— Боже мой! — сказал он. — Я теперь вижу, кто ты такая… И вы там, наверно, все такие же сильные и здоровые. И вот почему наша армия проигрывает сражения.

И он вдруг опустился передо мной на колени и сказал:

— Нет, я не боюсь, что ты меня застрелишь. Я боюсь, что ты меня покинешь и что ты меня уже покинула и нет ни одного шанса вернуть тебя.

— Ты такой слабый и разложившийся, — сказала я, — что мне в тебя и стрелять досадно.

Я с сердцем бросила на пол револьвер. И он вдруг от падения выстрелил. Комаров сказал:

— Нет, я не такой слабый, как ты думаешь, но я оступился, и ты мне должна помочь.

— Нет, мой друг, — сказала я, — моя жизнь не предназначена для спасения людей. Моя жизнь принадлежит народу. И я послана исполнить дела, слишком далекие от душеспасительной деятельности. Ты можешь остаться тут, если хочешь, но я с тобой жить не буду, — это так же верно, как ты, собака, в меня стрелял сегодня.

Его вдруг рассердили эти мои слова и то, что я назвала его собакой, и он, как человек неуравновешенный, моментально перешел от тихого состояния к бешенству.

— Ты подлая большевичка! — закричал он. — Ты еще в моей власти. Я велю солдатам веревками скрутить тебя. Я слишком с тобой миндальничаю. Я велю тебя выдрать плетьми.

И он с бешеной злобой потянулся к лежащему на полу револьверу.

Но в одно мгновение я ударила его ногой по руке, как по футбольному мячу. И он с воплем повалился на пол.

И тогда я спокойно подняла револьвер и направила его на прапорщика. Я ему сказала:

— А ну, моментально ступай в порт и уезжай к чертовой матери в Константинополь. Или я тебя сейчас сама отправлю туда, но уже небесным маршрутом.

Комаров понял, что это далеко не шутка, мои слова. Он встал и как-то по-ребячески сказал:

— Пароход же, Аннушка, ушел. Куда же я пойду?..

Я сказала:

— Ты пойди в порт и посмотри — может быть, там еще что-нибудь будет. И тогда ты поезжай с богом.

Он сказал:

— Хорошо, я пойду посмотрю. Но если ничего не будет, то я вернусь и останусь тут с тобой. А если будет, то я уеду. Пусть за меня решит судьба.

И он как ненормальный побежал в порт, а я осталась сидеть взволнованная происшествием.

Я не знаю в точности, что именно случилось в порту. Мне только потом сказали, что Комаров, идя по трапу на рыбачью шхуну, вдруг покачнулся и упал в воду. Причем, падая, ударился головой о камни. И его, сильно раненного, внесли на судно и увезли как будто бы в Феодосию.

Но что с ним было дальше, я так никогда и не узнала. Возможно, что его отправили в Константинополь, если он почему-либо не умер.

Мне не было жалко этого человека, потому что он и без меня был уже потерянный и погибший. И не мое дело было восстанавливать его на путь истины.

32. Эпилог

Мы ожидали, что Красная Армия войдет в Ялту в тот же день. Но этого не случилось. Первые красноармейцы вошли в город только через три дня.

Это был радостный и торжественный момент. Это был день торжества народа, освободившегося от рабства.

Мне, правда, омрачили этот день тем, что на меня кто-то донес, будто я жена белогвардейца, шпионка и контрразведчица. Конечно, это почти сразу было рассеяно, и все выяснилось. Но мне было неприятно, что я была на целые два часа арестована.

Меня привели в дом эмира бухарского, где происходил допрос арестованных, и там один из товарищей сгоряча наорал на меня, и он хотел даже пристрелить меня как врага. И был момент, когда я ужаснулась, что погибну от своей же пули. Но потом пришел один наш ялтинский товарищ, и все сразу разъяснилось.

И тогда все, узнав обо мне, приходили меня поздравлять, жали мне руки и с нежностью меня целовали и поздравляли с великой победой.

* * *

Что же касается моей дальнейшей жизни, то вкратце я могу вот что сказать. В том же году я вышла замуж за моего однофамильца, товарища Касьянова, с которым я познакомилась в Екатеринославе. И мы с ним очень счастливо и задушевно жили вплоть до его смерти.

Мне было очень жаль потерять этого чудного человека — прекрасной души товарища. И я, кажется, так же сильно горевала, как и тогда, когда на фронте потеряла моего первого мужа.

Да, я действительно многих прекрасных людей потеряла в жизни за время революции. Но зато я нашла то, что каждый день составляет мое счастье и гордость.

Ах, как трудно и как оскорбительно представить себе иную жизнь, чем ту, что у нас сейчас строится. Как ужасно представить иных людей и иные, буржуазные отношения — те, которые были у нас до революции. Как невыносимо было бы вдруг увидеть купцов, шикарных барынь, сиятельных князей, помещиков и бедный, нищий народ, угнетенный в своем достоинстве.

И меня нередко охватывает восторг, что мой народ сумел совершить великую народную революцию и сумел создать новую жизнь, которая с каждым годом будет все лучше и лучше.

И вот что я нашла вместо всех моих потерь.

А какой далекой и забытой страницей кажется сейчас прошлая жизнь. Вот, например, четыре года назад я случайно от одного знакомого, долго жившего за границей, узнала некоторые подробности о бежавшей эмигрантке баронессе Нине Викторовне. Она, оказывается, в Париже открыла «Ателье мод», сильно разбогатела и стала там чем-то вроде модной портнихи. Со своим генералом она там разошлась. И он, несмотря на дряхлость, служит метрдотелем в одном заграничном кабачке.

Юрий же Анатольевич Бунаков застрелился, когда они еще были в Югославии. Он был действительно слабый и неприспособленный к жизни, как тепличный, искусственный цветочек, неизвестно для чего выращенный в садах буржуазной жизни.

Что же касается ротмистра Глеба Цветаева, то он в Париже долгое время служил шофером, но потом женился на одной богатой семидесятилетней американке.

Заканчивая этим свой рассказ, А. Л. Касьянова сказала:

— Канула в вечность эта барская и купеческая Россия. И я была свидетельницей этой страницы истории. Вот почему я позволила себе рассказать о своей жизни несколько, может быть, больше, чем вы предполагали.

Шестая повесть Белкина

От автора

В дни моей литературной юности я испытывал нечто вроде зависти к тем писателям, которые имели счастье находить замечательные сюжеты для своих работ.

В классической литературе было несколько излюбленных сюжетов, на которые мне чрезвычайно хотелось бы написать. И я не переставал жалеть, что не я придумал их.

Да и сейчас имеется порядочное количество таких чужих сюжетов, к которым я неспокоен.

Мне бы, например, хотелось написать на тему Л. Толстого — «Сколько человеку земли нужно»[917]. Это удивительная тема, и она выполнена Толстым с колоссальной силой. Тем не менее мне хотелось бы еще раз, заново и по-своему подойти к ней.

Мне хотелось бы написать на некоторые сюжеты Мопассана, Мериме и т. д.[918]

Но относительно Пушкина у меня всегда был особый счет. Не только некоторые сюжеты Пушкина, но и его манера, форма, стиль, композиция были всегда для меня показательны.

Иной раз мне даже казалось, что вместе с Пушкиным погибла та настоящая народная линия в русской литературе, которая была начата с таким удивительным блеском и которая (во второй половине прошлого столетия) была заменена психологической прозой, чуждой, в сущности, духу нашего народа.

Мне казалось (и сейчас кажется), что проза Пушкина — драгоценный образчик, на котором следует учиться писателям нашего времени.

Занимательность, краткость и четкость изложения, предельная изящность формы, ирония — вот чем так привлекательна проза Пушкина.

Конечно, в наши дни не должно быть слепого подражания Пушкину. Ибо получится безжизненная копия, оторванная от нашего времени. Но иногда полезно сделать и копию, чтоб увидеть, каким секретом в своем мастерстве обладал великий поэт и какими красками он пользовался, чтоб достичь наибольшей силы. У живописцев в отношении копии дело обстоит проще. Там достаточно «списать» картину, чтобы многое понять. Но копия в литературе значительно сложнее. Простая переписка ровным счетом ничего не покажет. Необходимо взять сколько-нибудь равноценный сюжет и, воспользовавшись формой мастера, изложить тему в его манере.

Поэтому сделать сносную копию с отличного произведения не есть ученическое дело, а есть мастерство, и весьма нелегкое.

Во всяком случае, в моей литературной юности подобную копию мне никак не удавалось сделать. Я не понимал всей сложности мастерства и не умел владеть красками, как это следовало.

И вот теперь, после семнадцати лет моей литературной работы, я не без робости приступаю к копии с пушкинской прозы. И для данного случая я принял за образец «Повести Белкина». Я надумал написать шестую повесть в той манере и в той «маске», как это сделано Пушкиным.

Сложность такой копии тем более велика, что все пять повестей Пушкина написаны как бы от разных рассказчиков. Поэтому мне не пришлось подражать общей манере (что было бы легче), а пришлось ввести по-настоящему новый рассказ, такой рассказ, который бы мог существовать в ряду повестей Белкина.

Это усложнило мою работу. А еще более усложнило то, что мне не хотелось быть слишком слепым подражателем. И я взял тему совершенно самостоятельную, не такую, которая была у Пушкина, а такую, какая могла быть по моему разумению.

Наверно и даже конечно, я сделал в своей копии погрешности против стиля и главным образом против обрисовки характеров, но я не мог в своей копии кое-что оставить в вековой неподвижности.

Было бы правильнее каждую черточку прозы Пушкина передать в том виде, как она есть, но чувства писателя моего времени, вероятно, дали некоторый иной оттенок, хотя я и старался этого избежать.

Итак, я предлагаю вниманию читателя копию с прозы Пушкина — шестую повесть Белкина, названную мною «Талисман».

А. С. Пушкин был велик в своей работе и смеясь писал (Плетневу), что некоторые литераторы уже промышляют именем Белкина и что он этому рад, но вместе с тем хотел бы объявить, что настоящий Белкин умер и не принимает на свою долю чужих грехов…

Прошло сто лет, и вот я «промышляю» Белкиным с иной целью — из уважения к великому мастерству, на котором следует поучиться. И пусть теперь читатель судит, какие новые грехи возложены мной на Белкина.

В заключение мне хочется сказать, что в основу моей повести положен подлинный факт, благодаря чему взыскательный читатель может прочитать мою работу и без проекции на произведения Пушкина.

Талисман

Не титла славу вам сплетают,

Не предков наших имена.

Херасков[919]
I

В бытность мою в *** армейском полку служил у нас переведенный из гвардии гусарский поручик Б.

Офицеры весьма недоверчиво отнеслись к нему, полагая, что на совести его лежат многие не слишком славные поступки, приведшие его в наше унылое местечко.

Простреленная и изуродованная его рука нас еще более убедила в том, что жизнь этого офицера была затемнена многими облаками.

Но гусарский этот поручик прехладнокровно отнесся к нашему афронту; он дружества ни с кем не искал и держался с нами сухо и независимо; надменность была отличительной чертой его характера.

Полковой командир на все наши вопросы отзывался незнанием; он отвечал, что поручик добрый малый, но буян и весьма несдержан в своем злоречии; он не поладил со своим командиром и после одного несчастного случая был из гвардии переведен сюда; но каков именно был этот случай, полковник не знал и не почитал удобным узнавать стороною.

Итак, мы видели перед собою человека, закинутого случайными и несчастными обстоятельствами в наше глухое местечко и не пожелавшего в равной степени разделить с нами свою участь.

Мы сразу невзлюбили его и искали повода задеть его надменность или даже вызвать на столкновение.

Случай помог нам выполнить наше недоброе намерение.

Полагая, что простреленная и изуродованная его рука есть результат случайного происшествия или несчастный конец его поединка, один из офицеров спросил его:

— Не в рукопашной ли схватке с французами вы получили, поручик, сие ранение?

— Мне приходилось быть в походе противу французов, — сухо отвечал поручик, — но я на поле сражения в рукопашном бою не был.

Мы не унимались; его ответ показался нам смелым и забавным; один из офицеров, дерзко глядя ему в лицо, сказал:

— Где же, в таком случае, вы накололи свою руку, сударь?

Поручик, поняв наши намерения, страшно побледнел; была секунда, когда собеседники хотели схватиться за сабли; но потом, сдержавшись, поручик сказал:

— Извольте, ротмистр, выбирать более достойные слова для своих вопросов. Отдаленность от столицы, сколь вижу я, приводит вас к дикости.

И с этими словами он, повернувшись на каблуках, пошел к выходу.

Ротмистр хотел было броситься к нему, но мы его удержали.

Положение было крайне щекотливое. Нельзя сказать, что повод для дуэли был весьма обстоятельный, тем не менее ротмистр почел себя крайне обиженным и решил драться. И с каждым стаканом вина он все более приходил к мысли, что полученное оскорбление можно лишь смыть кровью.

Он упросил меня и двоих офицеров быть его секундантами. Мы согласились. И утром должны были передать поручику вызов. Однако несчастный случай прервал эти намерения.

Мы поздно разошлись из офицерского собрания, и ротмистр, вернувшись к себе домой, стал приводить в порядок свои дуэльные пистолеты. И, разряжая один из них, нечаянным образом выстрелил и убил себя наповал. Пуля ударила ему в подбородок и засела в мозгу; смерть была мгновенна и ужасна.

Смерть бедного ротмистра весьма нас смутила, но мы не могли не признать, что поручик был всего менее в этом повинен. И, погоревав о несчастном нашем ротмистре, мы стали позабывать об этом глупом и жалком столкновении, закончившемся столь трагическим образом.

II

Прошло два месяца. Натянутые наши отношения с новым офицером постепенно перешли если и не в дружество, то в добрые и короткие отношения.

Он и в самом деле оказался на редкость славным малым. И, пожалуй, он из нас сильнее всех жалел о несчастной судьбе погибшего ротмистра. Он нам сказал, что не может себе простить ту мальчишескую вспыльчивость, которая не отвратила столкновения.

Эта его сердечность послужила первой причиной нашего сближения. И, видя его истинное и трогательное огорчение, мы даже стали его однажды утешать, говоря, что нельзя в нем видеть причину несчастья, что он поступил так, как на его месте поступил бы всякий воспитанный человек; и, вероятно, такова уж печальная судьба у нашего бедного ротмистра, если даже его жизнь не была сбережена талисманом, носимым постоянно им на груди.

Поручик с благодарностью стал пожимать наши руки и с непонятным для нас волнением спросил: «Каков, однако, был талисман у него?»

Но мы не много знали об этом предмете. Ротмистр привез талисман из Персии и, будучи суеверным человеком, никогда с ним не расставался, считая его средством противу дурного глаза и несчастного случая. Однако ж, как мы видим, жизнь судила иначе.

— В таком случае, господа, — сказал поручик, — я расскажу вам еще об одном талисмане, и ваша воля думать об этом как угодно.

И тут мы с величайшим интересом услышали следующий рассказ:

«В начале 1812 года, в эпоху, как известно, столь бурную военными событиями, служил в нашем гвардейском полку сын отставного генерала и помещика К.

Прекрасно обеспеченный и избалованный с нежного возраста, молодой наш гусар, очутившись в блестящем гвардейском полку, предался кутежам и веселию. Буйства, картежная игра и шалости наполнили все дни молодого человека. Нередко он после ночного разгула являлся на ученье прямо во фраке и с цилиндром в руках, чем приводил славного полкового командира в ужасный гнев и раздражение.

Жалобы со всех сторон усиливали гнев командира, и он не раз обещал сообщить его родителю о всех невозможных проказах, кои вполне могли закончиться печально. Но молодой наш гусар, как говорится, и в ус не дул и со смехом выслушивал нотации своего полкового командира.

Скорее из шалости и озорства, чем из сердечных побуждений, он вступил в связь с женой своего полкового командира, еще в достаточной степени молодой и на редкость красивой женщиной, Варенькой Л., на которой полковник два года назад женился после осьмилетнего вдовства.

Эта связь нашего гусара с Варенькой Л. была скандальной в высшей степени, и она вскоре стала известной решительно всем, кроме мужа. Влюбленная дама, забыв всякую осторожность, открыто стала всюду появляться в сопровождении нашего поручика. Громадные его проигрыши и скандальные происшествия служили неизменной темой во всех светских гостиных. Но это, казалось, еще более возвышало офицера в его собственных глазах.

Полковой командир наш, предвидя несчастья, снесся письмами с отцом шалопая, но это отнюдь не послужило спасением; сей престарелый родитель, получив достойное письмо, возымел намерение почти всякий день писать полковому командиру наставительные письма, давая в них по пунктам и параграфам советы и указания, как ладить с молодыми современными людьми, вступившими в светский путь.

На всякое письмо бедный наш командир, памятуя славное имя родителя, считал своей обязанностью исправно ответить; но ежедневная бессмысленная переписка вызвала обратное действие, и вскоре получатель сей возвышенной словесности проклинал себя за неосторожное намерение и даже стал приходить в содрогание от звуков ненавистной ему фамилии.

Нечаянное происшествие изменило все.

Поручик по весьма ничтожному поводу послал вызов молодому семнадцатилетнему графу Р. и тяжко ранил его пулей в грудь навылет.

Семья графа Р. подала жалобу государю, и впредь до высочайшего повеления поручик был посажен под арест.

Полученные от полка сведения были неблагоприятны для судьбы поручика; полковой командир не нашел причин сколько-нибудь порядочно аттестовать его и, полагая, что этот случай избавит его наконец от буяна, дал о нем самые убийственные сведения.

Но в ту пору начавшаяся война с Наполеоном задержала решение государя. Полчища французов быстро подходили к сердцу нашего любезного отечества.

Наше войско было двинуто противу французов, но оно не имело сил сдержать его натиска.

Гвардейские полки стали принимать боевую готовность, и нам вскоре было велено выступить в поход.

Энтузиазм в столице был в ту пору всеобщий. Престарелый родитель поручика К., благороднейшая и возвышенная душа которого пылала ненавистью к узурпатору, прислал полковому нашему командиру наставление, что сделать с Наполеоном, буде он попадет к нам в плен.

„Наполеонишку, — писал старый воин, — заставьте самого себя съесть. Посадите в отдельное надежное помещение и, отрезав от злодея одну ногу, кормите его этим в течение одного месяца, покуда он все не съест. Засим то же сделать с остальными членами, и тогда господь-бог приберет его в том виде, какого он вполне заслужил перед лицом всего мира“.

Освобожденный из-под ареста поручик отправился в поход вместе со своим полком. Но каково было всех удивление, когда в пути нас нагнал фельдъегерь с высочайшим приказом разжаловать поручика К. в нижние чины.

Мы все не ожидали подобного жестокого осуждения.

Между тем полковой командир, не скрывая своего удовольствия, запросил главнокомандующего, куда ему девать разжалованного в солдаты, но главнокомандующий не сосчитал возможным до конца боевой обстановки сделать перевод в другую часть. И разжалованный поручик К. продолжал совершать поход вместе с нами. Полковой командир был открыто этим раздосадован и не скрывал своего раздражения противу К., который и теперь не терял расположения духа и насмешливостью отвечал на все сердитые взгляды командира.

Однако ж события наступали с решительной быстротой; наш полк дважды уже имел жаркое столкновение с французским войском и выходил из этого с честью.

Отведенный для пополнения в местечко С***, наш полк собирался вскоре снова выступить в поход, как вдруг произошли события, по своей важности исключительные.

Без меры влюбленная жена полковника, потеряв всякую осторожность, приехала сюда для свидания с мужем, но все отлично видели в этом желание встретиться с К., которого, по ее мнению, разжаловали стараниями мужа.

Скандал был страшный и необыкновенный по своим последствиям; Варенька дважды падала в обморок, объясняясь с мужем, и несчастный наш полковой командир, устрашившись дальнейшего, пообещал ей похлопотать перед государем о восстановлении разжалованного.

Свидание с К. было трогательным и печальным. Варенька, обливаясь слезами, надела на его шею металлическую цепочку с головой дракона, сказав, что не раз этот талисман сохранял жизнь ее отцу и не раз из несчастия выводил его на путь радости; и что пусть этот талисман отвратит теперь от поручика все беды.

Несчастнейший наш командир и муж этой забывшей свой долг женщины прервал это свидание, явившись сообщить офицерам, что сюда ждут приезда великого князя Константина Павловича[920].

Командир, не имея сил разорвать свои отношения с неверной женой, был бледен и раздражен в высшей степени; была минута, когда мы ждали, что он ударит хлыстом своего соперника. Но он имел мужество подать руку своей жене и увел ее, плачущую и дрожащую, к подъехавшей коляске.

Тотчас полк стал готовиться к приезду царственной особы; и не прошло и часу, как полку было велено построиться в поле в пешем строю. Прибывший великий князь обратился к полку с благодарностью, лестно хваля офицеров и солдат за доблестное сражение.

— Государь, — сказал он, — по заслугам наградит господ офицеров, списки коих будут представлены; что же касается нижних чинов, то мы просим полкового командира назвать имена наиболее отличившихся на поле сражения.

Тотчас же к великому князю подошел адъютант, держа на шелковой подушке некоторое количество георгиевских крестов, недавно введенных для раздачи нижним чинам.

Тут трудно сказать что-нибудь вразумительное, но полковой наш командир в ответ на слова великого князя, быть может разгоряченный недавним семейным скандалом и полагая, должно быть, что речь зашла как раз о тех обидчиках, кои отравляли ему жизнь, назвал ненавистную фамилию своего разжалованного в солдаты соперника.

Произнеся это имя, полковой командир сделался белее своего платка, который он судорожно поднес к своему рту.

Мы все в одно мгновение замерли, полагая, что он поправится в своей ошибке, хотя это было бы в высшей степени неприлично и чудовищно, но старый воин, воспитанный на традициях покойного государя, произнеся эту фамилию, не сосчитал возможным в присутствии царской особы признаться в совершенной ошибке и, назвав еще четыре фамилии, смолк, безумно глядя на всех нас.

Тотчас адъютант повторил эти пять фамилий, и из рядов вышли пять нижних чинов, коим великий князь лично к шинелям приколол высокие награды.

Положение было тем более неприлично и скандально, что бедный наш разжалованный офицер не был участником в сражении, находясь в ту пору в прикрытии к обозу.

Между тем великий князь, попрощавшись с войском, удалился под несмолкаемые крики ура; всем было велено разойтись, и офицеры, оживленно обсуждая событие, направились к палаткам.

Бедный разжалованный поручик с приколотым крестом смущенно стоял, не зная, что ему сделать и как поступить. Слезы выступили у него на глазах, и лицо пылало от стыда и досады. „Так вот оно немедленное действие талисмана“, — подумал поручик и хотел было сорвать с себя амулет, чтобы счастье не было к нему столь сразу благосклонным и бурным в своем проявлении.

Подошед к офицерам, он сказал, что их улыбки и смех были бы для него тягостны, но как честный человек он признает, что невозможно оставить сей крест, так случайно и ошибочно им полученный. Между тем нету способа отказаться от него, не поставив себя и командира в ужасное и комическое положение.

— Но я нашел выход в моем отчаянном положении, — сказал он, — и в самое ближайшее время я непременно постараюсь сделать какой-либо поступок, который оправдает столь высокую награду, случайно полученную мной.

Офицерам чрезвычайно понравилась его смелая мысль заслужить таким путем полученное уже награждение.

И вот в течение нескольких дней весь полк с волнением видел, как несчастный поручик искал способа заслужить то, что он уже имел; он проявлял свою храбрость решительно всюду, где это было возможно, он выезжал в разведки и бешеным аллюром скакал на лошади под градом французских пуль, однако настоящего дела у него еще не было.

Но вот наконец получен был приказ из штаба нашей армии узнать расположение врага к югу от местечка Н.

Тотчас разжалованный поручик вызвался это сделать и, вскочив на лошадь, отправился на линию наших дозоров. Проехав версты три, он оставил лошадь в поле и, подойдя к одному селению, стал набрасывать на бумаге расположение французской пехоты, беря во внимание дым костров и далекое движение военных частей.

Выстрел один и другой прогремели над ним; он упал на землю и пополз, чтобы скрыться из виду заметивших его французов. Но едва он залег в лощине, как трое всадников, подскакав к нему, в одно мгновение схватили его и, как он ни сопротивлялся, обезоружили и связали ему руки. Положение было отчаянное.

Не признавшись в знании языка, пленник на все вопросы молчал, и тогда его повели в селение; но он и там перед французскими офицерами держался как человек, впервые слышавший французскую речь.

Сердце упало у поручика, и он стал мысленно прощаться с миром, когда французы, обыскав его, сняли с него талисман. Поручик протянул было свои связанные руки, чтобы взять талисман назад, но французы не разрешили ему это сделать и, сложивши вместе отобранные вещи, передали его одному из двух конвоиров, коим было повелено строжайшим образом следить за пленным, говоря, что это шпион и его следовало бы застрелить на месте, если бы штаб армии не приказал доставить сегодня нескольких русских для ознакомления с намерениями противника.

Два француза-конвоира, подталкивая прикладами, повели связанного по рукам шпиона.

Было раннее утро. На полях лежал иней, и лужи были подернуты тонким льдом. Конвоиры в легких мундирах, дрожа от утреннего холода, торопили пленника, побуждая его идти быстрей.

Пройдя не более двух верст, они остановились около угасавшего костра, кем-то оставленного. Потирая руки, они присели на корточки, чтобы немного согреться; пленник сделал то же самое. Один из конвоиров, желая подложить хворосту в угасавший костер, пошел поискать у опушки леса сухих сучьев.

В одно мгновение в голове К. созрел план действия. Надо было тотчас бежать, убив оставшегося француза. Но связанные веревкой кисти рук делали его поистине беспомощным. Тогда, протянув связанные руки к костру, поручик захотел было огнем пережечь веревки. Ужасающая боль ожога заставила его оставить это намерение. Выбрав несколько пылающих углей, поручик незаметно положил на них свои руки, чтобы угли пережгли его путы. Еле сдерживаясь, чтоб не закричать от адской боли, К. бешеным усилием воли подавил неимоверную боль. Раскаленные угли постепенно пережгли веревку, опалив ему ладони и пальцы рук.

Засим, почувствовав, что веревка больше не сдерживает его рук, поручик, как тигр, одним прыжком бросился на сидящего на корточках француза и схватил его за горло. Несчастный француз захрипел, и ружье его выпало из рук.

В одно мгновение поручик, обшарив убитого, схватил его бумаги и, найдя среди них талисман, вздохнул с облегчением. Теперь, казалось ему, победа будет за ним. Мысль, что талисман у него, придала ему необычайное мужество и уверенность.

В этот момент другой француз, заметивши недоброе, бежал что есть силы к костру. Поручик схватил ружье, чтобы в него выстрелить, но обожженные и изуродованные борьбой руки не слушались его. Взяв все же с собой ружье, поручик бросился бежать, но, увидев это, француз стал стрелять по нем. Еле превозмогая боль, поручик тоже выстрелил и первым же выстрелом ранил француза. Несчастный упал и пополз в сторону.

К. бросился бежать, боясь, что громкие выстрелы всполошат недалекие лагери. И действительно, пробежав несколько сот шагов, поручик заметил, что к костру спешили французы. Надо было торопиться. Еле переводя дух, К., не останавливаясь, бежал все быстрее. Сознание, что с ним талисман и снятый план расположения врага, придало ему неслыханную силу.

Но погоня была уже близка. Уже видны были всадники в красных эполетах, ехавшие по его следам. Положение снова создалось отчаянное. Но тут поручик увидел оставленную им в поле лошадь. Она смирно стояла в том месте, где он ее оставил. Она тихо заржала, как бы приветствуя своего хозяина.

Поручик вскочил в седло и, как баба, обняв доброго коня за шею, вихрем понесся вперед. Раздались выстрелы.

Несколько пуль весьма близко прожужжало над его головой. Одна из пуль обожгла его плечо. И поручик почувствовал, что он ранен. Но добрый конь с лихостью рванулся вперед, и вскоре французы, увидя близкое расположение русских, оставили свое намерение.

Лошадь на бешеном скаку влетела в наше селение. И как вкопанная остановилась около наших палаток. Поручик, разжав руки, без чувств свалился с коня; и, упав плашмя на землю, остался недвижим.

Тотчас все его обступили. Кровь тихо струилась из его раны. И все подумали, что он умер. Побежали за врачом. Оказалось, что беглец был жив, но в глубоком обмороке».

Поручик Б. замолчал. Видно было, что волнение его душило. Офицеры, его окружавшие, не прерывали этого молчания.

Наконец один из нас сказал:

— Но что же было дальше?

— Раненого отнесли в лазарет, — сказал поручик. — Офицеры обступили его койку; пришел полковой командир; поручик, увидев его, сорвал с себя крест и бросил его к ногам полковника. Он сказал: «Возьмите назад то, что я получил случайно».

Все ахнули, когда он так сделал. Это было большое преступление. Но в ту же минуту все увидели, что поручик решительно был без памяти; и действительно, нервная горячка держала его при смерти в течение двух недель.

III

Поручик Б. снова замолчал. Казалось, он не находил слов для дальнейшего. Я спросил его:

— Он получил новый орден?

— Нет, — сказал поручик, — военное командование признало случай исключительным, ему вернули чин, но ранее полученный орден заменен другим не был. Однако поручик, не желая носить случайный крест, снова возобновил свои ходатайства, но вот третий год, как нету результата.

— А где ж теперь этот храбрый офицер? — спросили мы.

— Он, сказывают, служит в армейской части.

— А его руки? Полностью ли они зажили или же он навсегда остался калекой?

Была лишь одна секунда, когда поручик взглянул на свои изуродованные руки, и они у него дрогнули; мы все в одно мгновение поняли, что славный поручик К. и есть наш рассказчик.

Мы стали пожимать его руки, и он, страшно смущаясь и краснея, как барышня, признался нам, что он и был действующим лицом во всей этой истории.

— А талисман?.. — спросил один из нас.

И тут мы все в одно мгновение подумали, что наш бедный ротмистр, погибший столь нечаянным образом перед дуэлью, не есть ли жертва таинственной силы этого талисмана, который, как мы сейчас видели, многократно оберегал поручика от случайных бед. Не есть ли смерть несчастного ротмистра еще один случай одного и того же дела?

Мы стали просить, чтобы поручик нам показал этот талисман, столь ревностно оберегавший его судьбу. Поручик, засмеявшись, сказал:

— Я потерял его, господа. В тот момент, когда я вскочил на лошадь, чтобы бежать от французов, он выпал у меня из кармана; я хотел было остановить коня, чтобы поднять его, но точно рассчитал, что потерянные при этом две минуты создадут мне более сильную опасность, нежели потерянный амулет. Соображение это было правильным, и я остался, как видите, жив. И вот уже третий год моя судьба, увы, никем не оберегается. И нету оснований признавать, что талисман, быть может, явился причиной смерти бедного нашего ротмистра.

Мы разочарованно переглянулись, увидев, что это и в самом деле так. Мы ожидали услышать иной конец, который еще более показал бы могущество талисмана. Но этого, увы, не было.

Мне хотелось узнать, куда же подевалась Варенька Л., но я не смел спросить. Поручик как бы понял мои мысли; он сказал, вздохнувши:

— Варенька Л., видя мое к ней равнодушие, разлюбила меня. Она вскоре после смерти полковника вышла замуж за Н. И сказывают, что она теперь безмерно счастлива.

Прошло полгода после этого рассказа. Поручик Б. был вызван к своему отцу, который находился при смерти. Он уехал и после этого к нам в полк не вернулся. Сказывают, что он бросил военную службу и стал заниматься хозяйством. И еще сказывают, что через год он все же получил заслуженный им георгиевский крест, с которым он никогда более не расставался, даже нося гражданское платье. И, женившись впоследствии на любимой им особе, всегда при случае называл ее ка-валерственной дамой.

Бесславный конец

1. Громкое имя

В 1917 году, во время Февральской революции, А. Ф. Керенскому было тридцать шесть лет[921].

Это был возраст государственного мужа. Это был тот счастливый возраст, который соединяет в себе молодость и опыт, зрелость и энергию, радость жизни и практическую философию.

В эти годы человек нередко пробует свои силы на государственном поприще. Ранее этого возраста греческая мудрость запрещала занимать высокие общественные должности.

История, впрочем, знает примеры, когда человек и в более молодые годы прославлял свое имя блестящими государственными делами. Но это имя обычно принадлежало гению.

Головокружительная карьера А. Ф. Керенского заставляет с любопытством присмотреться к этому человеку, чье имя так или иначе неразрывно связано с Февральской революцией и с попыткой вооруженного сопротивления Октябрю.

Это громкое имя в памяти современников еще более неразрывно связано с бумажными деньгами, которые в то время выпускало Временное правительство. Эти деньги повсеместно назывались «керенки». И они, видимо, еще в большей степени упрочили популярность главы правительства.

Многие поступки и государственные шаги премьера весьма давно позабыты, но деньги его до сего времени свежи еще в памяти.

Это были, в самом деле, до некоторой степени удивительные деньги. Это были громадные полотнища, на которых печатались крошечные дензнаки. Их надо было резать ножницами или отрывать пальцами, по усмотрению.

Уже один вид этих денег вызывал удивление и вселял недоверие к власти, выпустившей их. Видимо, крайняя спешка и миниатюрность дензнаков не позволяла разрезать их соответствующим образом.

Некоторый комический элемент присутствовал в этом немаловажном государственном акте.

Впрочем, помимо денег, память о Керенском в народе осталась крайне прискорбная для него. Фигляр, позер, истерик — вот какие наименования давались ему его же собственными современниками.

Скорее забавные, чем трагические сценки, в которых он участвовал, зарисованы в воспоминаниях и мемуарах.

Но нам думается, что зря ничего не бывает. И если человек выдвинулся на столь высокую ступень жизни, то, вероятно, были еще какие-то весьма серьезные причины, коих можно сразу не увидеть.

Давайте посмотрим через головы современников, что это был за человек, который из скромного, незаметного присяжного поверенного и судебного оратора стал верховным главнокомандующим и первым государственным деятелем страны.

Нам кажется, что события будут видны более отчетливо, если мы познакомимся с верховным вождем армии, пожелавшим вести ее в бой против пролетарской революции.

2. А. Ф. Керенский

Александр Федорович Керенский — сын небогатого дворянина, учителя. Он окончил гимназию и получил высшее образование в университете. Он был адвокат, присяжный поверенный. Он вел, главным образом, политические процессы и считался весьма способным юристом и хорошим оратором.

Наружность он имел не совсем заурядную. Рыжеватые волосы он носил бобриком. Большая его голова при среднем росте казалась слишком несоразмерна туловищу. И лицо он имел бледное, с нездоровой и дряблой кожей.

В своем физическом облике он был сын своего времени — типичный представитель дореволюционной интеллигенции: слабогрудый, обремененный болезнями, дурными нервами и неуравновешенной психикой.

Он был сын и брат дореволюционной мелкобуржуазной интеллигенции, которая в искусстве создала декадентство, а в политику внесла нервозность, скептицизм и двусмысленность.

Он был слабый и безвольный человек.

Изучая по материалам и документам его характер, видишь, что ему, в сущности, ничего не удавалось сделать из того, что он задумал. Его слабая воля не доводила до конца ни одно из начинаний.

Он хотел спасти Николая II и не спас его, хотя много старания приложил к этому. Он хотел вести войну до победного конца, но создал поражение. Хотел укрепить армию, но не мог это сделать и только разрушил ее. Хотел лично двинуть войска против большевиков, но не собрал даже и одного полка, хотя был верховным главнокомандующим. Он с горячими речами выступал против смертной казни, а сам ввел ее.

Все его шаги, все замыслы и начинания гибли, извращались им и не доводились до конца.

Несмотря на свой высокий пост, казалось, что он всего лишь бежал в хвосте событий. И это было именно так.

Он, в сущности, был крошечной пылинкой в круговороте революционных событий. Правда, за его спиной таились значительные силы контрреволюции. Но этими силами Керенский не располагал по своему усмотрению. Даже больше — эти силы, как мы увидим, сами стремились уничтожить его.

Его же личная воля ни в какой мере не могла противодействовать движению революции. Он ничего не сделал для того, чтобы остановить или задержать какое-нибудь событие. Он лишь ускорил собственную политическую гибель и гибель Временного правительства. И мы доподлинно увидим, как это произошло.

Просматривая материалы, иной раз удивляешься — каким же образом человек со столь слабой волей мог занять первое место в государстве.

Но надо знать среду, надо изучить характер этой среды.

Он был представитель мелкобуржуазной, весьма вялой интеллигентской прослойки, которая вообще не могла играть самостоятельной роли в революции. Она лишь могла служить буржуазии или пролетариату. Она выдвинула то, что было в ее ресурсах. Конечно, она могла иметь более сильного и более мужественного человека, но в пылу революции она выдвинула то, что в силу крикливости казалось наиболее энергичным и действенным. И это было заранее обречено на гибель.

Но если бы эта мелкобуржуазная прослойка и крупная буржуазия в целом выдвинули и более сильного человека, человека, предположим, с могучей волей, то результат был бы одинаковый, ибо и такому человеку не на что было бы опираться. Народ в огромном своем большинстве пошел за партией большевиков, которой руководил В. И. Ленин.

Каким же образом Керенский все же оказался во главе государства?

Керенский занял столь высокое место не по своим личным качествам. Представители крупной буржуазии — министры-капиталисты — сами «посторонились», чтоб дать ему первое место. Керенский, казалось, был выгодной фигурой, которая могла связать крупную и мелкую буржуазию. Он, казалось, мог повести за собой целый слой, представителем которого он был. Но этого как раз и не случилось.

Ставка на Керенского была сделана без учета всей сложности вопроса.

3. Государственный муж

Керенский был человек среднего ума. Про него нельзя сказать, что он вовсе неумен. Достаточная ясность мышления, подчас некоторая даже острота в суждениях говорили за то, что он неглупый человек.

Но, вместе с тем, удивительная недальновидность, поверхностность, неглубокость и, пожалуй, наивность зачеркивали положительные качества его ума.

Он был в достаточной мере умен для своей основной профессии, но он был решительно неумен на посту руководителя страны.

Он был то, что называется человеком негосударственного ума. Это был не государственный муж.

Если позволительно сравнивать государственную деятельность с игрой в шахматы, то он был игрок, который более одного хода вперед не обдумывал.

Целый ряд его поступков был в этом смысле чрезвычайно характерен.

Он, получив, например, пост министра-председателя, тотчас переехал на жительство в Зимний дворец. Он поселился в покоях Николая II.

Раздираемый честолюбием, он не увидел в этом ничего особенного.

Он, как неожиданно разбогатевший обыватель, переехал на другую, более шикарную квартиру. Он не видел в этом политического шага. Но это был именно политический поступок, который тотчас был использован его врагами.

По рукам населения стали ходить сатирические стихи под названием «Александр IV». Эти стихи, размноженные на гектографе, проникли и в армию и произвели там должное впечатление.

Отношение Керенского к людям, все его поведение с людьми также было далеко не государственным.

Вознесясь столь высоко, он счел нужным иметь величественный тон. Он стал почти декламировать, разговаривая с простыми смертными.

Он торжественно, как в театре, выспренним тоном беседовал со своими подданными.

— Генерал, подойдите сюда. Доложите мне, как ваши дела! — величественно приказывал он кому-нибудь из своих военных специалистов.

Все отлично понимали, что тон неестественен и фальшив, что этому штатскому человеку более было бы прилично держаться обыкновенного тона, какой он имел, будучи адвокатом. Все видели в этом нечто комическое и неумное. Тем более что он и сам не выдерживал долго своей роли и, срываясь, не раз заканчивал беседу обыкновенным, бытовым голосом.

Подобная фальшивая величественность была одной из причин, наложивших некоторую, что ли, опереточную тень на фигуру министра-председателя и верховного главнокомандующего.

Даже такая, в сущности, мелочь — его обычная поза — имела в своей основе также нечто юмористическое и непростительное для государственного человека.

Его правая рука обычно лежала за бортом френча, левая рука помещалась сзади. То есть это была классическая поза Наполеона, слишком всем знакомая.

Но у Наполеона это было весьма естественно — его левая рука помещалась иной раз в заднем кармане, или же этой рукой он держал свою треугольную шляпу. И это было, вероятно, до некоторой степени удобно. Наш же несчастный Керенский сзади своего френча кармана не имел, шляпы не носил, и рука его неестественным образом без всякого почти упора болталась в воздухе.

Тут были слишком очевидны рисовка и позирование под Наполеона, возможно, даже не в полной мере осознанные. «Несчастный», может быть, даже не понимал, что с ним и куда его влекут неведомые силы.

У него не было того основного, что делает человека вождем или хотя бы руководителем. У него не было уменья видеть события, уменья философски обобщать их, не было даже элементарного знания людской психологии. Он принимал за чистую монету все изъявления восторга при встрече с его особой. И вел государственные дела, как нервный и крикливый председатель жакта ведет дела своего дома.

История знала более недалеких правителей, но он выгодно отличался от них тем, что весьма недолго стоял у государственного руля.

Что касается недальновидности Керенского, то возможно, что мы тут несколько преувеличиваем. После бегства Керенского за границу на его текущем счету в Международном банке была обнаружена сумма в 350 тысяч золотом. Все-таки он предвидел свою дальнейшую судьбу. И, заняв первое место в государстве, не замедлил «кое-что» отложить на черный день. Надо полагать, что эту кругленькую сумму скопил он не из жалованья. А достиг он этих денег каким-нибудь иным путем.

4. Головокружительная карьера

Итак, слабый, нездоровый и безвольный человек, человек вовсе не государственного ума, становится во главе армии и правительства.

Начало его неслыханной карьеры нужно отнести к его адвокатской деятельности.

Ведя, главным образом, политические процессы, он судебными речами сумел создать себе некоторую популярность в общественных кругах. Он был выбран в 1912 году в члены Государственной думы. И там его красноречие было вполне замечено.

В 1917 году, после Февральской революции, он получил портфель министра юстиции.

Спустя два месяца он стал военным и морским министром. А в августе того же года он достиг высшей власти, сделавшись министром-председателем и верховным главнокомандующим.

Все это дало ему его судебное красноречие, его уменье говорить речи.

Просматривая его речи, мы не можем сказать, что он тут был на недосягаемой высоте. Его речи далеко не были шедеврами красноречия. Стертые образы и шаблонное построение не делали его речи литературными произведениями.

Но некоторая смелость по тогдашнему времени выдвигала его на передовые позиции.

Впрочем, секрет его речей был не только в этом. Речи произносились, так сказать, «от всей души». Он вкладывал в них тот нервный подъем, который обычно зажигает слушателей. При этом он, как артист, прибегал к театральным приемам. То доводил речь до шепота, то, напротив, выкрикивал отрывистые фразы, эффектно жестикулируя.

Эта его театральность и, вместе с тем, некоторая, что ли, горячность создали ему успех и, несомненно, незаслуженно выдвинули в ряды первых ораторов.

Эти его речи и были главным и, пожалуй, единственным козырем, с которым он занял первое место в стране.

Любопытно и показательно отметить, что именно при помощи этого адвокатского уменья, при помощи своей профессии присяжного поверенного он и пытался управлять страной.

Это был беспримерный случай в истории, когда человек управлял страной с помощью своего судебного красноречия. Это было таким же абсурдом, как если бы врач с помощью своих медицинских познаний, не зная нот, пытался бы играть на рояле.

Но это было именно так. Он всюду, где только можно было, выступал с речами, уговаривал, призывал, требовал и умолял.

Он буквально затопил страну своими речами. Буржуазная аудитория встречала его овациями. Дамы закидывали его цветами. Восторженные крики не смолкали, когда он появлялся на сцене или в зале заседания.

Совет республики и члены Временного правительства не раз, стоя, приветствовали его.

Он имел огромный успех, но этот успех до некоторой степени был успех артиста, а не государственного деятеля, это был успех человека, тем или иным путем занявшего первое место и овладевшего всеобщим вниманием.

Но он плохо разбирался в психологии и ничего не понял в своем успехе.

Он без стеснения говорил уже: «мой народ». И с горечью отмечал, кто именно во время овации не встал его приветствовать.

Даже спустя год он с досадой писал в своих записках («Гатчина»):

«В минуту этого национального взрыва (его стоя приветствовали) некоторые вожди не могли преодолеть в себе жгучей ненависти к правительству Мартовской революции: они продолжали сидеть, когда все собрание поднималось, как один человек. Эти непримиримые были — с.-д. — интернационалист Мартов[922], к.-д. Милюков[923] и два-три корниловских казака».

Конечно, это, наверно, было крайне досадно, что два-три казака и Милюков не встали. Наверно, он свирепо на них глядел и рыскал глазами по задним рядам, отыскивая еще еретиков и нахалов.

Прохожие на улицах с любопытством глазели и приветствовали его, когда он проезжал в своем открытом автомобиле.

Он писал с чувством нескрываемого самодовольства о своей поездке по городу:

«Улица — прохожие и солдаты — тотчас узнали меня. Военные вытягивались… Я отдавал честь, как всегда, немного небрежно и слегка улыбаясь…»

Уже эти строчки до некоторой степени рисуют нам характер этого человека, внимание которого столь было приковано к внешнему успеху, к шуму, к славе и к почестям.

В этом уличном шуме он, не имея на то никаких оснований, видел трогательную любовь народа, преданность армии и восторженное поклонение уличной толпы. Но он жестоко заблуждался.

История знает противоположный пример скептического отношения к уличному успеху. Человек огромного ума, с судьбой трагической и великой — Кромвель[924] сказал, улыбаясь, когда ему показали на восторженную толпу:

«Их было бы еще больше, если б меня вели вешать».

И это было отчасти верно, потому что ни народ, ни улица не считали Кромвеля своим вождем.

Керенский грелся в лучах славы и не слишком задумывался о своей судьбе.

Он был потрясен своей неожиданной карьерой. Несомненно, он ничего подобного не ожидал в своей жизни.

Получив портфель военного и морского министра, а потом пост верховного главнокомандующего, он и тут ринулся управлять военным ведомством с помощью своего красноречия. Дальше ему некуда было идти. Дальше можно было лишь падать.

Но его недальновидность и тут спасала его от мрачных предчувствий.

5. Военный и морской министр

Пребывание на посту министра юстиции не в полной мере удовлетворяло его честолюбие. Конечно, это была славная карьера для присяжного поверенного, но хотелось еще чего-нибудь более оригинального.

Настоящая жизнь началась лишь со дня получения портфеля главы армии и флота.

Но тут начались некоторые трудности.

Будучи министром юстиции, он не ощущал особых тягот в управлении страной. Это было ему нечто знакомое по судебным выступлениям. Но, став военным министром, а потом верховным главнокомандующим, он увидел, что его профессия присяжного поверенного не столь универсальна, как он предполагал.

Он стал выступать с речами в казармах и на фронте, призывая армию к повиновению, к дисциплине и к наступлению.

Но солдаты не хотели жертвовать жизнью ради чуждых им интересов. Пышное красноречие Керенского не затрагивало тех вопросов, которые волновали солдатские массы. Цветистые фразы военного министра пропадали впустую.

Профессией присяжного поверенного тут ничего нельзя было сделать.

Он издавал приказы и потом отменял их. Он, расшатав дисциплину, стал яростно подтягивать всех и требовать еще более строгой дисциплины. Он кричал о мире, потом повел в наступление.

Своим красноречием и неуравновешенностью он еще больше способствовал разрушению армии.

Военная наука — одна из наиболее трудных наук. Она требует особых свойств характера — соединения воли, твердости духа, расчета и ума. Этого всего не было у Керенского.

Он с первых же шагов выказал себя в этом деле не только как профан, но как человек, просто неизвестно на что рассчитывающий.

То, что он, абсолютно штатский человек, никогда не видевший в глаза пулемета и винтовки, принял сразу два военных портфеля, показывает удивительную самоуверенность и, пожалуй, что ли, хлестаковщину.

Армия весьма скептически отнеслась к этому назначению.

Офицерство открыто иронизировало и подсмеивалось над ним. Высшее военное командование было оскорблено и унижено.

Пылкие речи военного министра не производили должного впечатления. Солдаты фронта хотели слышать простые слова о мире, о земле, о возвращении домой, о конце войны.

Интеллигентское красноречие их не устраивало. Пышные слова приводили в раздражение.

К тому же вид верховного главнокомандующего, несмотря на наполеоновские замашки, не внушал армии доверия.

Этот штатский, болезненного вида человек производил странное впечатление, когда во время его речей адъютант почтительно держал над ним черный дождевой зонтик, укрывая голову правительства от солнца и непогоды.

Это производило комическое впечатление. И войска с улыбкой смотрели на это глубоко штатское зрелище.

Но и тут, как всегда, Керенский не понял всей глубины дела, потому что аплодисменты и крики «ура» уводили его на более приятный путь размышлений.

В довершение всего речи, произнесенные много раз, потеряли свою привлекательность. Слова стерлись и опошлились. Пафос казался фальшивым и театральным. Выкрики — «нож в спину революции», «родина в опасности» и т. д. надоели и никого больше не удивляли.

Уже все чаще после его речей солдаты выступали с резкой критикой. Уже не раз его речь прерывали криками и возгласами недовольных.

Солдаты бежали с фронта, дезертировали и отказывались наступать.

Большевистские агитаторы открыто разъезжали по фронту, разъясняя смысл событий и показывая истинную роль буржуазного Временного правительства.

Успешная борьба большевиков за беспредельное влияние в массовых организациях и, наконец, апрельская демонстрация рабочих под руководством большевистской партии нанесли сокрушительный удар по Временному правительству и создали кризис власти. Массы, и в том числе солдаты фронта, явно сочувствовали большевикам, а не правительству.

И, конечно, столь незначительный человек, как Керенский, тут решительно ничего не мог сделать.

Керенский настоял перед правительством о введении смертной казни за воинские преступления. Но и этим он не укрепил армию. Распад, в котором, впрочем, повинен был не только Керенский, оказался слишком глубоким. Влияние большевиков на массы было слишком значительно. И эта решительная мера не привела к желательным результатам.

Военный и морской министр, начиная понимать, что дело идет не гладко, хотел опереться на офицерство, но не сумел этого сделать. Он слишком повелительно и величественно беседовал с генералами и заносчиво, пренебрежительно относился к маленьким чинам. И, благодаря этой своей нетактичности, ему не удавалось привлечь к себе даже хотя бы небольшую группу верных ему людей. В ответственный момент он, не считая адъютанта, остался решительно один.

Это был поразительный случай в истории, как человек — верховный главнокомандующий и глава правительства — остался не только без армии, но остался без кучки верных ему людей, пожелавших защищать его до конца.

Еще в первый месяц своего назначения он получил солидный урок, но не сделал из него никаких выводов.

Он выступал в Мариинском театре перед военной аудиторией. Он вышел на сцену с двумя адъютантами, которые замерли в неподвижных и почтительных позах, когда он начал свою речь.

Все шло, как и полагалось. Бурные аплодисменты услаждали сердце военного министра. Но вот на сцену была брошена записка, которую Керенский сгоряча огласил, думая, что там комплименты. Группа офицеров писала, что адъютанты Керенского «марают честь мундира» тем, что, как фокстерьеры, делают стойку перед штатским человеком.

Взрыв смеха потряс здание театра. Никто не пожелал возмутиться или защитить честь военного министра. Веселость была всеобщая.

Уверенность, что, несмотря на отдельные происки врагов, вся армия и народ идут за ним, не покидала его почти до последнего дня, до последних часов его пребывания в России. Эта счастливая уверенность придавала ему силу ездить по фронту, где он увещевал армию продолжать наступление на немцев.

6. Сто десять дней

Уверенность Керенского в нерушимости своего положения была так велика, что он накануне июльских дней, в момент напряженной политической борьбы, выехал на фронт со своими речами.

Но июльские дни смутили все же душевный покой военного и морского министра. Он бросил все и срочно вернулся в Петроград. Уже на вокзале, только что сойдя с поезда, он «распушил» командующего округом генерала Половцева[925] и, накричав, тут же отстранил его за бездеятельность, хотя в сущности «бездеятельности» не было, так как демонстрация большевиков была расстреляна войсками, и генерал Половцев сделал все возможное для «восстановления порядка».

В первые же дни своего приезда Керенский настоял перед правительством о немедленном аресте всех большевистских вождей.

Об этом был отдан приказ с обещанием высокой денежной награды за арест В. И. Ленина[926].

Буржуазия в союзе с эсерами и меньшевиками повела теперь яростную борьбу против дальнейшего развития пролетарской революции.

Нервная решительность Керенского заставила членов правительства с надеждой обратиться к нему как к спасителю от большевиков. И тогда он имел смелость принять на себя пост министра-председателя и верховного главнокомандующего[927].

Он отказывался, правда, от высокого поста и приводил всякие резоны, но улыбка радости не сходила с его лица. И, приняв этот пост, он стал еще более надменен, еще более величественным тоном вел беседы и еще более высокомерно отдавал приказания, не желая слушать никаких советов и возражений.

Между тем, над головой премьера стали явственно сгущаться тучи.

Заручившись согласием ставки и самого Керенского, генерал Корнилов[928] двинул на Петроград 3-й Конный корпус.

Он послал этот корпус для усмирения большевиков, но, вместе с тем, он хотел свергнуть и Временное правительство.

25 августа Конный казачий корпус во главе с Дикой дивизией стал подходить к Петрограду. Но большевики организовали оборону Петрограда, и их агитаторы, выехавшие навстречу корпусу, разъяснили казакам их роль. И казаки отказались идти дальше.

Керенский продолжал оставаться у власти. И он не без торжественности нес бремя этой власти вплоть до 25 октября. Он нес это бремя всего сто десять дней, перещеголяв в этом смысле на десять дней самого Наполеона, вернувшегося с Эльбы.

Вероятно, больше этого срока он и не сумел бы вынести тяжести власти.

Он чрезвычайно устал и задергался.

Он был всегда вспыльчивым, нервным и неуравновешенным; теперь же, находясь на вершине государства, он стал вовсе терять самообладание. Его дурные нервы не могли долго выдерживать большого напряжения. Еще будучи министром юстиции, он не раз по окончании речи падал без чувств и прибегал к разным лекарствам, чтобы поддержать себя. Он, не стесняясь зрителей, пил валериановые капли прямо из пузырька. Это было весьма жалкое и, собственно говоря, даже нелепое зрелище.

Но это слабенькое средство не помогло ему после двух месяцев пребывания на ответственном посту. Он наливал эфир на платок и жадно подносил к своему лицу. Это его поддерживало и придавало ему силы для очередного выступления.

Конечно, так долго не могло продолжаться, и нет сомнения, что верховный правитель бесславно закончил бы свои дни, даже если бы дела сложились иначе.

Собственно, закат Керенского начался тогда же, когда начался восход.

Он как ракета, по законам пиротехники, взвился в небо, засверкал фантастическими, искусственными огнями и, моментально сгорев, стал стремительно падать. И все, находящиеся вблизи, разбежались, боясь, как бы он, падая, не придавил их своей высокой особой.

Уже в сентябре 1917 года все было запутано и разрушено. Армии не существовало. Большевистский фронт ширился.

Подготовка вооруженного восстания шла у большевиков весьма энергично и успешно, и об этом почти открыто говорили на улицах и в казармах.

21 октября Временное правительство поручило министру-председателю Керенскому принять меры к ликвидации ожидаемого восстания.

Керенский приказал своему командующему округом полковнику Полковникову[929] разработать план ликвидации мятежа.

Полковников, не сделав ничего, доложил, что правительство может быть уверено — Петроградский гарнизон окажет сопротивление большевикам.

Керенский сообщил правительству, что меры приняты и восстание, если оно случится, будет подавлено.

Однако 23 октября Керенский стал терять некоторую свою уверенность относительно войск Петроградского гарнизона и отдал приказ главнокомандующему Северного фронта — подтянуть войска к Петрограду.

Но главнокомандующий генерал Черемисов[930] не исполнил приказа.

В 11 часов утра 24 октября Керенский явился в Мариинский дворец и, ввиду чрезвычайного положения, потребовал в своем слове всей меры доверия и содействия. Совет республики устроил Керенскому овацию и, стоя, приветствовал его. Премьер, счастливый и взволнованный, не дождавшись резолюции, поспешил в штаб, чтобы заняться военными делами и оправдать высокое доверие.

Между тем, в Совете начались длинные дебаты о тексте резолюции.

Этот текст резолюции выработан был только к ночи. Целый день пропал на бесцельные споры и крики.

Большевики тем временем энергично вели подготовку восстания и в ночь на 25 октября стали занимать правительственные здания.

7. Ночь на 25 октября

В двенадцатом часу ночи резолюция Совета республики еще не была готова.

Встревоженный Керенский направился из штаба в Зимний дворец на совещание совета министров.

Наконец, в Зимний прибыла делегация с долгожданной резолюцией. Причем резолюция была далеко не такая, какую ожидал Керенский. Левое большинство Совета республики отделяло себя от правительства и его борьбы. Другими словами, резолюция не выражала доверия правительству. После овации, устроенной Керенскому, это было неожиданно в высшей степени.

Совещание членов Временного правительства происходило в Малахитовом зале. Керенский, выйдя к делегатам и зачитав резолюцию, с возмущением заявил, что после такой оскорбительной для самолюбия резолюции кабинет министров завтра же подаст в отставку.

Делегаты стали разъяснять, что резолюция в основном полезна, так как есть вероятность, что большевики посчитаются с ней и, может быть, даже откажутся от вооруженного восстания.

Делегаты стали настаивать, чтобы совет министров принял их и выслушал их мнение.

Керенский ответил, что ни он, ни правительство не нуждаются в советах и что революция будет спасена и без помощи посторонних.

Делегация отбыла, и в совете министров снова начались обсуждения, как реагировать на резолюцию и какие меры принять против действий большевиков.

Именно во время этого исторического словопрения большевики и начали занимать правительственные здания одно за другим.

Правительственное совещание закончилось около двух часов ночи, и утомленные министры стали расходиться по домам, поручив Керенскому «организовать надлежащее военное командование».

Один из членов правительства, министр исповеданий Карташев[931], по выходе на улицу был арестован вблизи Зимнего дворца и отведен в Смольный.

Следует сказать, что во время совещания к Керенскому явилась делегация от казаков и уверила его (как он сам пишет), что по его особому личному приказу казаки поддержат Временное правительство.

Однако Керенский не знал, что мнение делегации не выражало мнения большинства казаков. Напротив того, совет казачьих войск решил не вмешиваться в борьбу, которую вело правительство с большевиками. Керенский, как и всегда, совершил тут изрядную ошибку — он слишком доверчиво отнесся к словам преданности и к изъявлению восторга при встрече с его особой.

Он настолько был уверен, что казаки в его распоряжении, что восторженно сообщил министрам о своем замечательном разговоре с казаками.

Явившись в два часа ночи в штаб, Керенский потребовал, чтобы казаки срочно прибыли для защиты правительственных зданий. Однако казаки уклончиво ответили, что сейчас кончат обсуждение и в скором времени начнут седлать лошадей.

Но время шло, казаки не появлялись.

Поняв, наконец, что казаки не выступят в защиту Временного правительства, Керенский стал выяснять, какие войска, находящиеся вне Петрограда, можно использовать. Но точных сведений в штабе не имелось. Как будто бы к Гатчине двигался казачий корпус генерала Краснова[932]. Но пока никакой связи наладить не представлялось возможным. Тогда Керенский стал по прямому проводу беседовать со ставкой главнокомандующего Северным фронтом. Керенский потребовал, чтоб войска с фронта были немедленно подтянуты к Петрограду.

Главнокомандующий уверил его, что он сделает все, что в его силах.

Между тем в штаб приходили тревожные сведения. Отряды восставших заняли Николаевский мост, и суда Балтийского флота входили теперь в Неву.

Керенский стал буквально метаться по штабу.

Перебегая от телефона к телефону, он в промежутках между двумя разговорами диктовал телеграммы, отдавал распоряжения и делал перемещения среди командного состава.

Весть о маневре Балтийского флота наполнила его гневом и бешенством. С криком: «Немедленно топить корабли!» — он стал лично писать радиограмму.

Эта его не совсем толковая радиограмма сохранилась для истории. Она весьма красочно говорит о душевном состоянии «главковерха»:

«Всем судам, идущим в Петроград без разрешения Временного правительства. Приказываю: командирам подводных лодок топить суда, не повинующиеся Временному правительству».

Но так как в радиограмме не было указано, какие именно суда не повинуются Временному правительству и какие суда самовольно вошли в Неву, то при всех обстоятельствах эта радиограмма была пустым звуком.

Между тем в штабе стало известно, что здание Главного почтамта и телеграфа уже в течение двух часов находится в руках большевиков.

Среди офицеров штаба началось замешательство.

Вторично отдав приказ об аресте всех большевистских вождей и облегчив этим свою душу, Керенский стал на карте высчитывать, каким образом окружить Смольный, чтобы изолировать его и пресечь действия восставших. Нужны были казаки.

Но казаки по-прежнему отсиживались в казармах и на все просьбы и мольбы снова неизменно отвечали: «Сейчас начнем седлать лошадей».

Верная часть Керенского — команда блиндированных автомобилей — стала волноваться. Офицеры штаба вели себя вызывающе.

Полковник Полковников продолжал вести двойную игру и, уверяя Керенского в верности, агитировал офицеров тотчас арестовать премьера.

Тогда Керенский, видя измену Полковникова, принял на себя все командование. Однако дело ни на йоту не изменилось, так как, в сущности говоря, не над чем было командовать.

В шесть часов утра Керенский вторично стал беседовать со ставкой главнокомандующего Северным фронтом, чтоб ускорить присылку войск в Петроград. Но толку не мог добиться, так как главнокомандующий уверял, что его действия контролируются революционным комитетом и он сам войсками не распоряжается, но что он постарается сделать все, что от него зависит. В общем, дипломатические слова не принесли делу никакой пользы.

Положение создавалось критическое. Оставалась надежда, что генерал Краснов успеет подтянуть свой казачий корпус к столице.

В седьмом часу утра, так и не дождавшись известий о движении войск к Петрограду, Керенский, разбитый и потрясенный, с мыслями: «утро вечера мудреней» — направился в Зимний дворец, чтобы хоть немного вздремнуть.

8. 25 октября

Юнкера, охранявшие Зимний дворец, заволновались при виде премьера. Нарушая дисциплину, они группами подходили к Керенскому и, окружив его тесным кольцом, взволнованно расспрашивали о положении дел и о дальнейших возможностях.

Керенский, подтянувшись и приняв соответствующую позу, бодрым голосом успокаивал их, говоря, что он с минуты на минуту ожидает прибытия в Петроград свежих воинских частей, верных ему и Временному правительству.

Это несколько успокоило юнкеров, и они расступились перед премьером, который развинченной походкой проследовал в свои покои.

Он вошел в свой кабинет и, не раздеваясь, бросился на оттоманку. Но заснуть не мог.

Нервное возбуждение было столь велико, что он ни минуты не мог оставаться в спокойном положении. Он налил эфиру на носовой платок и жадно поднес его к своему лицу.

Он не заснул, но какое-то оцепенение охватило его.

В восемь часов утра в кабинет премьера почти вбежал фельдъегерь.

Керенский, бледный, без кровинки в лице, открыв глаза, продолжал лежать, ожидая слов фельдъегеря, как приговора.

— Центральная телефонная станция, господин верховный главнокомандующий, — сказал фельдъегерь, — в руках большевиков… Штаб потерял связь с городом… Что прикажете доложить командующему?

В одно мгновенье, вскочив с оттоманки, Керенский побежал к окну.

У Дворцового моста он увидел пикеты матросов.

Невольно закрыв лицо рукой, Керенский сказал фельдъегерю:

— Ступайте… Доложите, что я сейчас буду… Велите разбудить моих адъютантов…

Фельдъегерь вышел из кабинета, и Керенский, подойдя к столу, стал судорожно рвать документы и бумаги. Потом, оставив это, бросился в покои, выходящие на Дворцовую площадь.

Он, не обращая внимания на солдат караула, спавших и лежавших на полу, подбежал к окну и взглянул на площадь.

Площадь была безлюдна. Большевистских отрядов нигде не было видно.

Керенский снова бросился в свой кабинет, куда через минуту явились два адъютанта и министр торговли и промышленности, ночевавший во дворце.

Они вчетвером, почти бегом, дошли до штаба. В штабе был развал и суматоха. Охраны не было. Какие-то офицеры, солдаты и штатские бегали по лестнице, не обращая внимания на верховного главнокомандующего.

Узнав от начальника штаба, что блиндированные машины неизвестно кем испорчены и что никаких сведений нет об эшелонах, идущих к Петрограду, Керенский растерянно взглянул на своих адъютантов и на двух министров, Кишкина[933] и Коновалова[934], неподвижно стоявших у окна.

Но вдруг огонь решимости зажегся в глазах премьера.

— Я сам приведу войска! — закричал Керенский. — Это вздор и ересь… Большевистские агитаторы разложили мне войска Петроградского гарнизона. Но я знаю настроение фронта. И к тому я имею любые доказательства.

Керенский показал рукой на письменный стол, на котором в беспорядке лежали полученные вчера телеграммы с изъявлениями верноподданнических чувств.

Министр торговли и промышленности Коновалов, плотный, бритый человек, с внешностью русского купца, получившего образование за границей и одетого по-английски, сказал, пожав плечами:

— Эти бумажки, Александр Федорович, сейчас не имеют значения. Это, конечно, очень хорошо, если вы сами поедете за армией, но как это сделать? — почти весь город в руках большевиков.

Все посмотрели в окно, но ничего страшного не увидели. Прохожие спешили, как обычно, и к Невскому шли трамваи с висящими на подножках людьми.

— Прикажите тотчас подать мою дорожную машину! — закричал Керенский, обращаясь к адъютанту.

Первый адъютант Керенского, юный девятнадцатилетний прапорщик Миллер, бросился исполнять приказание.

— Это вздор и ересь! — снова вскричал Керенский. — Я допускаю, что генералы Духонин[935] и Черемисов против меня, но за солдатскую массу я отвечаю… Я сам поведу войска к Петрограду… И это большевистское отребье как дым исчезнет при виде двух-трех свежих рот!

В коридоре, за дверью кабинета, раздался вдруг шум и топот солдатских ног. Керенский побледнел и вопросительно взглянул на адъютантов.

Группа юнкеров вошла в кабинет. Один из них, отдавая честь, сказал, обращаясь к Керенскому:

— Господин верховный главнокомандующий. Большевики только что прислали нам ультиматум — очистить здание Зимнего дворца. В противном случае они грозят расправиться с нами без пощады… Как прикажете поступить? Свой долг мы согласны выполнить до конца, но если…

Воинская речь юнкера осеклась, и он, мямля и подыскивая слова, тихо добавил:

— Но если у вас… если войска… если нет подкрепления, то юнкера считают… Может быть это и не нужно… Оборонять дворец…

— Юнкера, — торжественно сказал Керенский, — вы гордость моей армии. От вас ли я слышу эти слова? Ступайте и скажите всем, что положение далеко не безнадежное. И что мы каждую секунду ожидаем подкрепления. Ступайте, господа, и выполните ваш долг перед родиной, согласно вашей присяге.

Адъютант, прапорщик Миллер, явившись, доложил, что машина подана.

Юнкера понуро ушли выполнять свой долг перед Временным правительством.

Прапорщик Миллер, доложив о машине, сказал, что сейчас в ставку отправляется американская машина и было бы безопасней выехать вместе с ней под защитой американского флага.

Изъявив на это согласие, просветленный Керенский стал прощаться с министрами.

Оставив своим заместителем Коновалова, он сказал, обратившись к нему:

— Кроме того, Александр Иванович, я оставляю вас своим заместителем и по обороне Петрограда.

Министр торговли и промышленности, молча пожав плечами, отвернулся к окну.

9. Путешествие на край ночи[936]

Верховный главнокомандующий, два его адъютанта и помощник командующего армией капитан Кузьмин поместились в открытой машине. Офицер для поручений Виннер и штаб-офицер сели в американскую машину.

Процессия благополучно тронулась в путь. Было около десяти часов утра 25 октября.

Никто не пытался их задержать. Прохожие, узнав Керенского, останавливались и приветствовали его.

Самодовольная улыбка снова появилась на измученном лице премьера.

Они проехали по Морской мимо патрулей красногвардейцев, стоявших у телефонной станции, и, развив скорость, вышли за черту города.

Выйдя на шоссе, к Гатчине, они столкнулись с большим отрядом красногвардейцев, которые, подняв винтовки, приказывали остановиться. Но, развив бешеную скорость, машина скрылась из виду.

Американский флаг, видимо, помог, — выстрелов не было.

Через полтора часа машины подъезжали к Гатчине.

От тряски, бессонной ночи и волнений Керенский, почти теряя сознание, сидел зеленый и почти бездыханный.

Капитан Кузьмин сказал, что в Гатчину не имеет смысла заезжать, — на путях не видно никаких эшелонов, и было бы правильно сразу направиться в ставку Северного фронта.

Адъютант, прапорщик Миллер, показав глазами на полумертвого Керенского, тихо сказал, что он не берется дальше везти его и что следует в Гатчине немного отдохнуть.

Керенский, приободрившись, сказал, что стакан горячего чая снова придал бы ему силы.

Машина остановилась у подъезда Гатчинского дворца.

Выбежавший комендант, неприятно пораженный неожиданным и небезопасным для него посещением, повел высоких гостей в свои комнаты.

Весть о прибытии премьера стала быстро распространяться по Гатчине. Ко дворцу спешили солдаты и жители.

Комендант вел себя подозрительно. И Керенскому вдруг показалось, что комендант, подойдя к окну, делал какие-то знаки.

Тотчас был забыт чай, и Керенский приказал занять места в машинах.

Это было своевременно. Около дворца стояла теперь возбужденная толпа солдат.

Толпа заволновалась, увидев Керенского. Но быстрота действий спасла и на этот раз премьера.

Машины моментально двинулись в путь. Солдаты, потрясая винтовками, бросились за ними.

Машина Керенского быстро ушла вперед. Но американская машина, колеся по улицам Гатчины, подверглась обстрелу. Был ранен шофер и пробита шина.

Автомобиль остановился, и сидящие в нем скрылись в парке.

Теперь Керенский поехал в Псков, в ставку главнокомандующего Северным фронтом.

Ничего хорошего Керенский не ожидал от этой поездки — он не верил генералу Черемисову и боялся его. Но он надеялся встретить в Пскове генерала Краснова с его донцами и неясно надеялся на генерала Духонина, своего заместителя, со ставкой которого он никак не мог связаться. Ставка бездействовала. Она была парализована, или сам Духонин держался выжидательной политики.

Машина прибыла в Псков, и Керенский, не заезжая к Черемисову, решил остановиться в более надежном месте — у своего родственника генерал-квартирмейстера Барановского[937].

Керенский был самым неприятным образом поражен суматохой в доме: чемоданы и корзины нагружались вещами, — генерал Барановский, видимо, спешил покинуть Псков.

Вероятно, положение было действительно критическое, если его близкий родственник, брат его жены, спешно собирался бежать.

Сведения, сообщенные Барановским, были самые отчаянные. В Пскове действовал большевистский военно-революционный комитет. Всего час назад на имя комитета пришла телеграмма об аресте Керенского. Генерал Черемисов никаких эшелонов не посылал к Петрограду и даже отменил ранее данный приказ о посылке 3-го Конного корпуса.

Тогда Керенский сказал, что ему необходимо срочно лицом к лицу встретиться хотя бы с какой-нибудь воинской частью, и тогда он ручается за успех — он сам поведет солдат на Петроград.

Вызванный к Керенскому генерал Черемисов тотчас явился, но вид его ничего хорошего не сулил.

Небрежно разговаривая, зевая, усмехаясь и пожимая плечами, генерал стал советовать Керенскому оставить эту военную затею — идти на Петроград.

Керенский возмущенным тоном стал кричать «на забывшего свой долг генерала», но тот весьма откровенно сказал, что он, собственно говоря, не желает связывать свою судьбу с судьбой уже обреченного правительства. Пораженный такой откровенностью, Керенский вдруг осел, завял и стал бормотать:

— Ну это уже слишком, генерал… Вы ответите мне…

— Я солдат, — сказал генерал Черемисов, — и привык говорить правду. Если вы хотите слышать слова человека, разбирающегося в обстановке, то я вам скажу: бегите. Если желаете, мои офицеры нынче же ночью помогут вам пройти через фронт…

Керенский, несвязно бормоча, спросил:

— А генерал Краснов? Неужели и генерал Краснов разделяет вашу точку зрения… Где он?

— Генерал Краснов в Острове, и с минуты на минуту я жду его здесь. Об его намерениях я не знаю, но, если желаете, я направлю его к вам.

Генерал ушел, и Керенский буквально рухнул на диван. Он лежал в каком-то оцепенении, почти в обмороке.

Адъютанты на цыпочках ходили вокруг него, боясь потревожить покой гибнущего верховного главнокомандующего.

Между тем генерал Черемисов, вернувшись в штаб, позвонил главнокомандующему Западным фронтом генералу Балуеву и посоветовал ему ни в каком случае не оказывать помощи правительству, даже если он получит угрожающий приказ Керенского.

10. Положение меняется

В 12 часов ночи Керенский очнулся от своей дремоты. Перед ним стоял Краснов — красивый пятидесятисемилетний генерал, весьма еще бравый и франтоватый. Это был в свое время верный царский слуга, ярый монархист, человек жестокий, неглупый и крайне деятельный. Это был командир 3-го Конного казачьего корпуса, того знаменитого корпуса, который в августе во главе с Дикой дивизией был брошен Корниловым на Петроград. Теперь все части этого корпуса были разбросаны по всему Северному фронту.

Несмотря на уговоры Черемисова, Краснов явился к Керенскому, которого он заочно презирал и ненавидел, но в лице которого видел прежнюю помещичью Россию.

Он явился к Керенскому, преодолевая отвращение к этому штатскому «главковерху». Но его ненависть к большевикам, ненависть к рабочим была сильнее этого отвращения. И вот теперь он стоял перед своим верховным вождем, желая с ним столковаться о совместном действии против пролетарского фронта.

Керенский вскочил с дивана. Тотчас лицо премьера стало надменным, суровым и повелительным.

Почти заносчивым тоном он произнес:

— Где ваш корпус, генерал? Я надеялся встретить его под Лугой. Почему вы так медлите? Вы же знаете, что нам каждая минута дорога.

Краснов сказал, что все части его 3-го корпуса самим Керенским были в свое время разбросаны по Северо-западному фронту, что здесь, в Острове, имеются всего лишь два неполных полка и что он сам не знает, удастся ли в скором времени собрать все эти части воедино. Ему, например, известно, что части Уссурийской дивизии под влиянием революционного комитета отказались следовать дальше, хотя находились уже в походе.

— Пустяки. Не может быть, — сказал Керенский. — Я знаю, что в основном вся армия стоит за Временное правительство. Большевизм далек духу нашей армии. Я должен сам встретить эти части и их повести. И тогда я не сомневаюсь, что все пойдут за мной. Вы слышите, генерал, что я вам говорю?!

Краснов впервые «имел счастье» видеть верховного правителя. Он теперь с нескрываемым любопытством и удивлением взирал на него. Изможденное, больное, усталое лицо премьера горело огнем вдохновенья. Повелительность тона и жестов была слишком невероятна для обычного комнатного разговора. Приподнятый и театральный тон изумил генерала. Ему казалось, что он видит перед собой сумасшедшего.

Краснов впоследствии писал в своих записках, что ему казалось, что несвязная, повелительная речь Керенского каждую минуту может закончиться безумным смехом, истерикой и криками: «Всё васильки, васильки, красные, синие всюду».

— Необходимо собрать все наши части, — продолжал Керенский. — Уссурийскую дивизию я вам верну! Кроме того вы получите 37-ю пехотную дивизию и 17-й армейский корпус. Я уже отдал распоряжение. Ну как, вы довольны, генерал?

— Если все это соберется, — сказал Краснов, — тогда можно будет идти на Петроград.

— Отлично. Начинайте действовать. Я назначу вас командующим армией…

Генерал стал прощаться, Керенский, как бы очнувшись, спросил его простым, повседневным тоном:

— Куда же вы, генерал? Посидите еще немного…

— Я еду в Остров, — ответил Краснов, — я полагаю нужным завтра выступить с тем, что мы имеем, и идти к Гатчине.

— Я вполне одобряю ваш план, генерал! Именно идти к Гатчине. Эти негодяи, представьте себе, сегодня открыли там пальбу по нашему автомобилю. Но я уверен, что в основном гатчинские солдаты далеки от большевистской заразы.

Генерал направился к выходу.

— Постойте, генерал, — остановил его Керенский, — я решил ехать с вами.

Он приказал подать свой автомобиль и в сопровождении своего штаба выехал в Остров.

В три часа ночи Краснов и верховный главнокомандующий были в Острове.

К 11 часам утра Керенский приказал разбудить его и к тому времени собрать полки, так как он хотел выступить перед ними.

Краснов считал это лишним, но, вспомнив о природном даре премьера, согласился. Но он просил, чтоб Керенский выступил только перед комитетом, считая, что выступление перед всеми казаками не будет полезным. Керенский нехотя согласился.

Утром огромная толпа любопытных стояла около дома, где спал Керенский. Какие-то дамы с цветами и гимназисты с волнением ожидали премьера.

Комитеты также готовились к встрече.

Краснов пошел за Керенским. Тот спал, сидя за столом в отведенной ему комнате.

Он вздрогнул и тотчас проснулся, когда генерал вошел в комнату.

Необычайно оживившись и просветлев, Керенский пошел за Красновым.

Как и ожидал Краснов, речь Керенского не произвела хорошего впечатления на казаков. Избитые фразы: «завоевания революции в опасности», «русский народ — самый свободный народ в мире», «безумцы большевики ведут страну к гибели» — не тронули станичников.

Раздались возгласы: «Довольно нам слушать эту болтовню! Товарищи, он врет, большевики не этого хотят. Перед нами новая корниловщина… Капиталисты и помещики снова желают схватить народ за горло…»

Керенский был ошеломлен приемом. Он неуверенно продолжал говорить. Краснов делал ему знаки окончить речь.

Профессиональное уменье премьера не спасло его на этот раз, и он закончил речь при тягостном молчании собравшихся.

Два-три жидких хлопка только подчеркнули неприятность момента.

Краснов поправил положение. Он коротко, но жестко и повелительно сказал:

— Казаки, сегодня в час дня будет посадка на эшелоны. Приготовиться.

Керенский, смущенный и подавленный, в сопровождении Краснова и адъютантов собирался выйти из помещения комитета.

Подошедшие к Краснову офицеры доложили, что Керенского без охраны не следует отпускать, так как настроение казаков и местных солдат не в его пользу.

В самом деле, собравшаяся восторженная толпа поредела. Дамы с цветами неожиданно исчезли, и теперь перед домом стояли возбужденные группы казаков и солдат. Слышались крики, угрозы и гул недовольства.

В час дня 26 октября началась погрузка на эшелоны.

Керенский и Краснов прибыли на вокзал, как пишет сам премьер, «под гневный рев разнузданной солдатчины».

Краснов побоялся озлоблять массы и ограничился только тем, что по его приказанию казаки, размахивая нагайками, оттеснили собравшихся.

Через два часа эшелоны были готовы к отправке. Однако пришедший офицер доложил, что машинист исчез и состав некому вести.

Один из офицеров конвоя предложил свои услуги.

В четвертом часу дня эшелоны двинулись через Псков к Гатчине.

В этих эшелонах был весь наличный состав сил Краснова — несколько сотен 9-го Конного полка и четыре сотни 10-го полка. Причем сотни были неполного состава. И генерал Краснов полагал, что в случае если придется спешиться, то он будет иметь не более пятисот человек боевых сил.

Но Керенский был доволен. После полного безлюдья это была значительная сила, к которой, он полагал, будут присоединяться все встреченные воинские части.

Итак, эшелон направлялся через Псков к Гатчине. Причем, зная настроение псковского гарнизона, решено было в Пскове не делать остановку.

Началось наступление на столицу.

Но, прежде чем подойти к столице, надо было захватить Гатчину и Царское Село.

Сидя в своем купе, верховный главнокомандующий внимательно изучал десятиверстную карту, полученную им от генерала Краснова.

11. Снова Гатчина

В пути Керенский назначил Краснова командующим армией, идущей на Петроград.

Краснов, пожав плечами, принял назначение.

Командующий армией, у которого всего две роты военного состава!

— Это игра в солдатики, — сказал сквозь зубы Краснов своим офицерам. — Этот господин Керенский противен мне в высшей степени. И будь не столь острое положение, я бы приказал эшелону вернуться. Но нам, господа, нужно помнить о родине, которая действительно в смертельной опасности. И когда эта опасность минует, мы покажем место этому революционному господину.

На станции Чарская эшелон остановился. Из встречного поезда сошли несколько офицеров, бегущих из Петрограда. Они просили Краснова взять их с собой. И теперь они докладывали генералу о событиях в Петрограде. Зимний дворец пал. В Петрограде образовался Комитет спасения родины и революции.

Керенский подошел к купе, где сидели офицеры, и с любопытством стал слушать. Потом, обращаясь к сотнику Карташеву, просил рассказать о падении Зимнего дворца.

— Это очень интересно, то, что вы говорите, — сказал Керенский, протягивая офицеру руку. — Доложите мне, поручик, более подробно.

Сотник Карташев (по словам Краснова) вытянулся перед верховным правителем, но руки ему не подал.

— Поручик, я подаю вам свою руку! — с особенным ударением сказал Керенский.

— Виноват, господин верховный главнокомандующий, — ответил офицер, — я не могу подать вам руки. Я — корниловец.

Краска залила лицо Керенского. Он круто повернулся на каблуках и быстро пошел к себе, на ходу бросив Краснову фразу:

— Взыщите с этого офицера.

Между тем поезд, развивая большую скорость, шел к Гатчине.

Наступала ночь.

Решено было выгрузиться в пяти километрах от Гатчины и на рассвете захватить город врасплох.

Посланная разведка донесла, что воинских частей в Гатчине не видно, но что на Балтийском вокзале выгружается рота, только что прибывшая из Петрограда.

Краснов окружил станцию, и прибывшая рота, не ожидавшая нападения, сдалась. Это была рота лейб-гвардии Измайловского полка.

В плен брать Краснов не имел возможности и, разоружив солдат, отпустил их.

Между тем казаки донесли, что на Варшавской станции взяты в плен еще одна рота и пулеметная команда.

Местный гарнизон не проявлял признаков жизни. Гатчина была в руках Краснова. Все это заняло не более трех часов.

В 10 часов утра Краснов хватился Керенского, но его нигде не было, и никто не знал, где он. Казаки, впрочем, сказали, что он как будто пошел разыскивать какой-нибудь трактир, чтобы выпить стакан чаю.

Краснов направился к Гатчинскому дворцу и там нашел премьера в одной из квартир запасной половины.

Керенский буквально ликовал. Он преобразился. Улыбка не сходила с его лица. Он встретил Краснова словами:

— Вот видите, генерал, я же вам говорил. Мы нигде не встретим сопротивления. Армия с нами, и в этом я так же уверен, как в самом себе.

Керенский пригласил Краснова к столу, за которым уже сидели адъютанты и две красивые нарядные дамы. Там шла оживленная беседа, слышались шутки и смех.

Краснов отказался от общества, говоря, что ему нужно сделать распоряжения, так как в Гатчину сейчас прибыл из Новгорода новый эшелон с частями 10-го Донского полка при двух орудиях.

Керенский, не скрывая своей радости, сказал:

— То, что у нас есть, уже достаточно, чтоб идти на Петроград. По пути мы буквально обрастем войсками. Я приказываю вам, генерал, сегодня же выступить дальше. Как вы думаете — возможно ли это?

— Я полагаю, — сказал Краснов, — что мы здесь должны подождать хотя бы сутки. Я надеюсь, что подкрепление будет подходить. Тем временем я пошлю разведку к Царскому Селу.

— Я одобряю ваш план, генерал, — торжественно сказал Керенский. — И, поверьте, я не забуду ваше мужество и героизм в такие трудные часы для России.

Краснов, побагровев от злобы, молча вышел из помещения.

12. На Петроград

Разведка донесла Краснову, что в Царском Селе спокойно, но что там имеется значительный гарнизон, насчитывающий до пятнадцати тысяч солдат.

И Краснов считал рискованным идти туда со своими силами.

Необходимо было ждать подкрепления. Но подкрепление не шло. Прибыла лишь одна сотня 13-го Донского полка и несколько конных орудий. Подходили также небольшие группы юнкеров и офицеров, бежавших из Петрограда.

Кроме того, был случайно захвачен застрявший в грязи броневик «Непобедимый».

Краснов сообщил Керенскому о положении дел, и Керенский снова приуныл. Его приказы и категорические распоряжения странным образом не выполнялись.

Стало окончательно известно, что генерал Черемисов вмешивается в эти распоряжения. Им задержан был Нерчинский полк, идущий через Псков в Гатчину, а также задержаны были разрозненные части Донских полков.

Ставка Духонина не проявляла признаков жизни. Западный фронт бездействовал. И посланный приказ в Ревель о высылке войск не был выполнен. Начальник ревельского гарнизона весьма откровенно сообщил, что «впредь до выяснения политической обстановки» он не даст распоряжения о погрузке.

Десятка полтора телеграмм извещало Керенского о движении эшелонов. Но одни, вероятно, по примеру ревельцев, ожидали прояснения горизонта, других задерживали большевистские агитаторы, третьим мешали враждебные Керенскому генералы.

Так или иначе, надежды на подкрепление рушились.

Надо было брать Царское Село теми силами, которые имелись.

Несмотря на некоторый риск, Краснов считал это возможным. Стрелки царскосельского гарнизона были мало боеспособны. Весь день они гуляли по трактирам и кинематографам. Ложились поздно, караульную службу несли плохо. И утром, на рассвете, имелась возможность захватить Царское врасплох.

Однако неожиданности все же могли быть. И поэтому Краснов медлил принять окончательное решение. Керенский, послав телеграмму Духонину с категорическим требованием помощи, снова впал в прострацию — он, вялый и безучастный, сидел в Гатчинском дворце, мало интересуясь окружающим.

Между тем из Петрограда поступали катастрофические сведения. Бежавшие офицеры рассказывали, что Петроградский гарнизон окончательно и почти полностью перешел на сторону большевиков. Вооруженные рабочие, матросы и красногвардейцы настроены чрезвычайно воинственно и отлично организованы. Их силы — не менее ста тысяч штыков. Большевистские вожди распоряжаются с огромной энергией и организуют все новые полки. Комитет спасения родины и революции бездействует. Полковник Полковников и высшее военное начальство находятся в полной растерянности и лавируют так, чтобы сохранить свое положение при всяком правительстве.

В два часа дня из Петрограда на имя главковерха неожиданно пришла телеграмма, весьма взволновавшая Керенского:

«Комитету спасения родины и революции крайне необходимо знать, когда Ваши войска будут в Петрограде. Положение крайне тяжелое. Отвечайте.

Член совета Мариянов».

Снова признаки жизни появились на истомленном лице Керенского. Он вызвал к себе Краснова и стал говорить, что он не может больше оставаться в бездействии, что он обещал лично повести войска на столицу и что нужно, наконец, что-то предпринять.

Краснов сказал, что, прежде чем идти на столицу, необходимо взять Царское Село. Но если ему с его силами не удастся это сделать, то все дело можно считать погибшим.

— Генерал, — сказал Керенский, — я приказываю вам идти с вашими силами на Царское Село. Можете быть уверены — гарнизон Царского Села перейдет на нашу сторону… Я прошу вас немедленно дать телеграмму Комитету спасения о том, что мы переходим в наступление. Это морально поддержит их и войска, верные присяге.

Краснов согласился с этим. Он послал телеграмму в Петроград за своей подписью:

«Комитету спасения родины и революции. Завтра в 11 часов выступаю в Петроград. Буду идти, сбивая и уничтожая мятежников. Буду занимать позиции по рубежам. Прибытие в Петроград зависит от активности верных присяге войск гарнизона».

Снова нервный подъем охватил Керенского. Он бегал из угла в угол, крича:

— Нужно, не медля ни часу, идти на столицу! Нужно доставить сюда хоть какие-нибудь эшелоны. Они в пути. Мы имеем сведения. Это не может быть, чтобы они все были задержаны большевиками.

В три часа дня 27 октября пришла, наконец, телеграмма из Могилева от заместителя верховного главнокомандующего генерала Духонина.

Дрожащими руками Керенский взял телеграмму и стал читать. Вдруг лицо его смертельно побледнело. Он зашатался и, пробормотав: «все пропало», потерял сознание. Подхваченный под руки адъютантами, он упал в кресло и остался в нем без движения.

Тотчас адъютанты забегали и засуетились. Прапорщик Миллер бросился за водой. Лейтенант Кованько поднес к носу командующего пузырек с нашатырным спиртом.

Керенский тяжело вздохнул, но сознание к нему не возвращалось.

Рассказывающий об этом факте свидетель (офицер Керенского, заведующий гражданской частью Гатчины) сообщает, что Керенский, прочитав телеграмму Духонина, неправильно понял ее смысл. Духонин, напротив того, давал свое согласие на поддержку Временного правительства. Керенскому же почему-то показалось, что Духонин отказывает ему в поддержке.

Офицер Керенского, поручик Виннер, пробежав глазами телеграмму, огласил ее всему обществу, и тогда Керенского с новыми силами стали приводить в чувство.

Наконец он открыл глаза, мутным взором обвел окружающих и снова взялся за телеграмму. В самом деле, Духонин обещал свою помощь. Правда, дипломатично, но все же давал обещание сделать все, что в его силах.

Керенский вновь оживился. Он приказал приготовить на станции состав и сам со всем штабом перешел в вагон.

Несмотря на дождь, огромная толпа любопытных окружила вагон Керенского. Все желали взглянуть на «сказочного» премьера. Однако Краснов распорядился разогнать собравшихся. И казаки, размахивая нагайками, лихо врезались в толпу. Станция стала пустынной.

Началась походная жизнь. Правда, состав без движения стоял на станции, но каждую минуту все были готовы к отправлению на Петроград.

Краснов энергично готовился к наступлению. Он решил захватить Царское таким же образом, как он захватил Гатчину. Он назначил наступление в ночь с 27 на 28 октября. На рассвете казаки должны были занять Царское Село врасплох.

Между тем в Гатчине появились большевистские агитаторы. Посланные из Петрограда со специальной целью разложить войска Керенского, они, под видом представителей военных комитетов, беседовали с казаками, разъясняя им положение дел.

15. Наступление

В третьем часу ночи казачьи отряды Краснова двинулись к Царскому Селу.

Девятьсот казаков, шестнадцать конных пушек и восемь пулеметов — это было немного, но все же достаточно для неожиданного захвата спящего города.

В предутреннем тумане казаки наткнулись на стрелковые заставы. Разоружив их, двинулись дальше.

Показалось Царское Село. И дорогу неожиданно преградила стрелковая цепь.

Раздались выстрелы. Затрещал пулемет.

Краснов отдал приказание артиллерии — открыть огонь.

Шрапнель бьет по стрелковой цепи, но стрелки не отходят.

Краснов посылает в обход сотню енисейцев.

Стрелки бегут назад.

Теперь у Царскосельского парка собрался почти весь гарнизон. Но никто из них не стреляет. Там происходит митинг и решается вопрос — что делать.

Казаки подъезжают ближе. У стрелков видна готовность сдаться без бою. Но часть стрелков неожиданно отдаляется и, рассыпавшись в цепь, снова встречает казаков огнем. Посланная во фланг сотня топчет стрелков. Многие втыкают винтовки в землю.

Казаки начинают разоружать солдат.

К Краснову подходит элегантный, стройный человек, одетый как спортсмен.

Это — Савинков[938].

Он спрашивает, есть ли возможность у Краснова тотчас двигаться на Петроград.

Краснов говорит, что отступление назад равносильно гибели и что он решил продвинуться вперед, несмотря на свои незначительные силы.

Савинков считает это правильным. Он говорит:

— Было бы разумно, генерал, если бы вы немедленно устранили Керенского и все командование взяли в свои руки. Прикажите арестовать его. Дела он не поправит, но повредить может.

Краснов обещал обдумать этот шаг.

Между тем казаки отпускают по домам разоруженных стрелков. Часть стрелков все же колеблется и не отдает винтовки. Казаки начинают разоружать силой. Слышится свист нагаек, крики и стоны.

И тут неожиданно появляется автомобиль.

Это на фронт прибыл Керенский. Он три часа просидел на вышке метеорологической обсерватории, что на полдороге к Царскому. Ничего особенного там он не увидел. И теперь лично приехал посмотреть, что тут происходит.

В автомобиле — адъютанты Керенского и две шикарные дамы, с которыми премьер завтракал во дворце.

Появление с дамами вызывает возмущение и улыбки. Всем кажется страшно неуместным этот роскошный открытый автомобиль с пассажирами, выехавшими как на утреннюю прогулку.

Казаки негодуют. Здесь, на поле, еще лежат раненые. К чему этот эффектный выезд?

Кто-то из казаков кричит:

— Глядите, прибыла штатская куртка.

Краснов, соблюдая воинские правила, подходит к главнокомандующему.

Керенский крайне недоволен. Увидев Савинкова, он тихо, но веско говорит Краснову:

— Весьма странно, генерал. Все-таки я верховный главнокомандующий. Почему вы мне не донесли о взятии Царского Села? Я сижу на этой дурацкой вышке и решительно ничего не знаю.

Краснов говорит, что Царское еще не взято, что стрелки оказывают сопротивление, и казакам приходится силой разоружать их.

— Пустяки, — говорит Керенский. — Где эти стрелки?

Машина Керенского врезается в толпу вооруженных стрелков, окруженных казаками.

Керенский встает на сиденье автомобиля и начинает говорить. Слышатся отрывистые, истерические фразы.

Стрелки ошеломлены и слушают его с диким любопытством, не понимая, что он собственно от них хочет. Дамы и адъютанты начинают аплодировать премьеру.

Тотчас по окончании речи казаки отбирают винтовки, которые стрелки теперь отдают безропотно, ошеломленные неожиданностью.

Краснов говорит своим офицерам:

— Вы знаете, господа, эта штафирка мне буквально на нервы действует. Савинков мне предложил его арестовать, и, кажется, в самом деле этим кончится.

Между тем Керенский объезжал теперь ряды казаков. Он здоровался с ними и поздравлял с победой русского оружия над большевиками.

Казаки сердито смотрят на верховного вождя. Кто-то из казаков снова громко кричит почти в лицо премьеру:

— Эй, штатская куртка!

Керенский останавливает свою машину у рядов казачьей артиллерии. Он это видит в первый раз. И теперь, поздоровавшись с казаками, намеревается произнести речь.

Но Краснов, побагровев, упрашивает его не делать этого. Видя, что уговоры бесплодны и Керенский снова порывается встать на сиденье автомобиля, Краснов почти грубо сказал ему:

— Никаких речей я не могу тут допустить, Александр Федорович… Вы — верховный главнокомандующий, но тут, на поле брани, я хозяин. Тут, знаете, война, а не судебная палата по бракоразводным делам.

Вдруг справа, со стороны Павловска, показываются цепи, которые открывают ружейный и пулеметный огонь.

Пленные стрелки разбегаются. Дамы взвизгивают. Машина Керенского исчезает.

Краснов приказывает своей артиллерии открыть огонь по наступающим.

Происходит перестрелка. Сотня казаков, рассыпавшись лавой, заходит в тыл.

Павловская цепь отходит, отстреливаясь.

К вечеру 28 октября Краснов полностью занял Царское Село, с огромной жестокостью расправился с большевиками и сочувствующими.

Уехав с фронта по настоянию Краснова, Керенский не пожелал бездействовать в Гатчине. Он снова после ружейного обстрела расположился на вышке метеорологической станции и оттуда до вечера наблюдал в бинокль за батальными сценами и вообще за тем, что вокруг делается.

Ночью Керенский отбыл в Гатчинский дворец, а утром 29 октября снова появился в Царском Селе.

В его руках теперь мощная сила — царскосельская радиостанция.

Всюду и во все концы страны Керенский стал рассылать радиотелеграммы с повелением бороться до конца.

Вот одна из радиограмм, пущенных в пространство:

«Идите спасти Петроград от анархии, насилия и голода и Россию от несмываемого позора, наброшенного темной кучкой невежественных людей, руководимых волей и деньгами императора Вильгельма».

К войскам Петроградского гарнизона он обратился со следующим повелительным, но отвлеченным воззванием:

«Всем частям Петроградского военного округа, по недоразумению и заблуждению примкнувшим к шайке, вернуться, не медля ни часу, к исполнению своего долга».

14. Сражение под Пулковом

Почти сутки Керенский провел на радиостанции. Реальных результатов, впрочем, от этого никаких не было.

За сутки силы Краснова несколько увеличились лишь за счет захваченного блиндированного поезда и нескольких орудий.

Итак, к вечеру 29 октября Краснов имел девять сотен казаков, восемнадцать конных орудий и блиндированный поезд.

Казаки стали отказываться идти в столицу без поддержки пехоты.

Но тут из Луги пришло сообщение, что 1-й Осадный полк погрузился на эшелоны и направился к Царскому Селу для поддержки Временного правительства.

Казаки, узнав об этом, решили продолжать наступление.

Однако в пути 1-й Осадный полк, обстрелянный небольшим отрядом матросов, разбежался. И к Краснову подошли лишь незначительные группы солдат.

Поздно вечером 29 октября Краснов все же двинул свои войска по направлению к Пулкову.

Всю ночь казачьи заставы перестреливались с матросами у станции Александровская.

Ранним утром 30 октября с точностью определилась боевая обстановка.

На окраине деревни Редкое Кузьмино залегли казаки. Матросы же и красногвардейцы окопались на склоне Пулковской горы, — красногвардейцы в центре, матросы по флангам. Справа от них — Красное Село.

Между позициями — глубокий овраг, по дну которого течет река Славянка. Эта река отделяет казаков от большевиков.

Краснов посылает сотню казаков на деревню Большое Кузьмино с целью обойти матросов. Другую сотню направляет на Красное Село, на деревню Сузи. Но силы казаков слишком малы, и посланные отряды возвращаются.

Краснов отдает приказ артиллерии открыть частый огонь по окопам большевиков.

Но большевики стойко держатся и не отступают. Особенно мужественно ведут себя кронштадтские матросы.

Керенский, узнав о начавшемся сражении, собрался уже выехать из Гатчины на позиции, чтобы своим личным присутствием вдохновлять войска, но к нему неожиданно явилась делегация во главе с Савинковым и просила его не появляться на фронте, так как это (как сам не без наивности пишет Керенский) «может нежелательно отразиться на психологии линейных казаков».

Другими словами, Керенского попросили ни во что не вмешиваться, так как даже один вид премьера раздражал казаков.

Керенский начинал сознавать свое положение.

Еще вчера неприятным образом его поразил резкий и даже грубый тон Краснова. Керенский не без горечи пишет: «Вчерашнее поведение Краснова и его штаба создали во мне убеждение, что я здесь совсем лишний».

Слова Савинкова и его делегации еще в большей степени убедили премьера, что ему тут делать нечего.

Но он, склонный к поверхностным суждениям, сосчитал это «корниловщиной», офицерскими происками и, может быть, даже завистью Краснова к его популярности.

Так или иначе, он остался в Гатчине, переходя из дворца в поезд и обратно.

Между тем бой на реке Славянке разгорался все сильней.

Три броневика красногвардейцев вышли на шоссе и стали обстреливать деревню Редкое Кузьмино. Матросы перешли в наступление.

Штаб Краснова находился на передовой линии позиции, в деревне Редкое Кузьмино. Туда же прибыл Савинков и, как пишет Краснов, «рисовался своим нахождением в цепях».

Краснов понял, что одной артиллерией невозможно заставить большевиков отступить.

Он послал пулеметчиков в наступление на левый фланг и стал теснить большевиков к деревне Сузи.

Броневой поезд Краснова медленно продвигался по Варшавской ветке по направлению к Петрограду.

Сотня казаков Оренбургского полка, развернувшись лавой, ринулась на деревню Сузи, занятую матросами.

Матросы продолжали стойко держаться, осыпая конницу градом пуль.

Вдруг казаки, не достигнув деревни, неожиданно наткнулись на болото. Лошади стали вязнуть. Атака приостановилась. Сотня, спешившись, бросилась назад под пулеметным огнем матросов.

Поражение было очевидным.

Этот эпизод отразился на всем ходе сражения. Казаки пали духом. А матросы, установив на Пулковской горе дальнобойное морское орудие, стали энергично бить по тылу.

Их снаряды ложились вдоль шоссе по коноводам, которые начали создавать в тылу панику.

Некоторые снаряды достигали Царского Села, и это еще более усилило панику.

Царскосельский гарнизон, державший до сего времени нейтралитет, снова пришел в волнение и вынес резолюцию — тотчас прекратить бой, иначе гарнизон выйдет казакам в тыл.

Между тем у Краснова снаряды подходили к концу, и он не смог даже заставить замолчать морское орудие.

Артиллерийский бой стал затихать. Наступал вечер.

Батарея Краснова, без приказа, стала отходить назад.

Матросы снова перешли в наступление. Они, как пишет сам Краснов, с большим искусством стали накапливаться на обоих флангах и стремительным натиском бросились к Царскому Селу, заходя в тыл Краснова.

Краснов спешно стал оттягивать своих казаков к полотну Варшавской дороги.

Матросы теснили отступающие казачьи цепи. Надвигалась ночь, стало темно, и большевики, заняв деревню Редкое Кузьмино и подойдя к станции Александровской, прекратили наступление.

Поражение Краснова было полным.

18. У разбитого корыта

Краснов, оставив цепь казаков охранять Гатчину, привел туда остатки своего отряда.

Штаб Краснова стал обсуждать, каким образом заключить перемирие с большевиками. Необходимо было выиграть время, так как новая кучка телеграмм извещала о движении эшелонов к Гатчине для поддержки правительства.

Но шли они медленно и, видимо, в пути задерживались.

Керенский был взволнован и потрясен. Не скрывая своего огорчения, он спросил Краснова, что тот намерен делать.

Краснов сказал, что в случае наступления большевиков он будет с боем отступать на Дон.

Керенский стал умолять Краснова продержаться хотя бы два дня в Гатчине.

Он сказал:

— Генерал, если ожидаемые эшелоны не подойдут, я обращусь за помощью к полякам. Вчера командир польского корпуса Довбор-Мусницкий[939] мне лично обещал поддержку.

Во время этого разговора к Краснову подошел взволнованный его адъютант и доложил, что казаки больше не охраняют Гатчину. Их цепь самовольно ушла в казармы. И посланные заставы отказались взять с собой патроны, говоря, что по своим они стрелять больше не будут.

Тогда Краснов послал на заставы только что прибывшую свежую казачью сотню, которая еще не ознакомилась с настроением здешнего отряда.

Эти казаки перекопали шоссе, чтобы броневые автомобили матросов не могли подойти, и выслали вперед заставы.

Савинков был назначен начальником обороны Гатчины.

Наступало утро 31 октября.

Всюду в аллеях парка, на улицах и у ворот казарм шли митинги.

Казаки были взволнованы и возбуждены. Слышались крики и угрозы по адресу Керенского, который «заварил кашу».

Большевистские агитаторы почти открыто вели пропаганду, разъясняя обстановку и общее положение. Раздавались возгласы:

— Помещики снова хотят вернуть свою власть… Генералы превращают вас в жандармов…

Встав утром и подойдя к окну, Керенский был ошеломлен картинами развала красновского отряда. Дисциплина была забыта. С папахами, лихо сдвинутыми на затылок, с трубками в зубах казаки тут же, перед дворцом, оживленно беседовали, крича, бранясь и жестикулируя.

Бледный, в полном душевном смятении, Керенский вызвал к себе адъютантов и четырех офицеров своего штаба.

Подойдя к окну и показав рукой на казаков, он сказал, что большевики, кажется, и тут испортили ему дело, и если это так, то положение следует считать почти безнадежным. И если сегодня не придут свежие войска, то пусть каждый из офицеров сам позаботится о своей судьбе.

Офицеры ответили, что они разделяют его точку зрения и при первом удобном случае покинут дворец.

Керенский остался с одним адъютантом, который не пожелал его покинуть.

Вспомнив о поляках, Керенский велел адъютанту спешно пригласить к себе Краснова.

Явился Краснов, видимо, с большой неохотой. Он застал верховного главнокомандующего в мрачном и расслабленном состоянии.

— Генерал, — сказал Керенский, — как дела? Как поляки — согласны?

Краснов сквозь зубы доложил, что командир польского корпуса, действительно, подтвердил свое согласие прислать в помощь несколько полков. Но так как приход поляков может произойти только не ранее вечера завтрашнего дня, то он, Краснов, считает положение крайне тяжелым — казаки больше, чем он думал, поддаются большевистской пропаганде. И поэтому необходимо срочно заключить перемирие с большевиками, чтобы оттянуть время до прихода эшелонов.

— Ну а если эти эшелоны придут, — добавил Краснов, — то мы, Александр Федорович, это перемирие побоку и, извините за грубое слово, — покажем им кузькину мать. В сущности, наше перемирие — маленькая военная хитрость.

Керенский выдавил на своем лице улыбку.

— Я бы не хотел, — сказал он, — заключать перемирие с большевиками. Нельзя ли, генерал, без этого хотя бы два дня как-нибудь продержаться?

Краснов неожиданно вспылил.

— Извините меня, — сказал он, еле сдерживаясь, — но вы рассуждаете, как профан в военном деле. Чем продержаться? Вашими молитвами?.. Вы главковерх. Дайте мне армию, и я продержусь хоть два года. А сейчас, когда у вас один дым, а не армия, — то слуга покорный… да и придут ли еще ваши эшелоны — большой вопрос. Что вы в них так уверены?

— Что значит уверен, — ответил Керенский. — А вы, генерал, уверены в своих казаках, которые на ваших глазах цацкаются с большевиками?

Генерал побагровел.

— При чем тут мои казаки, — сказал он. — Мои казаки, благодаря вашей революционной фантазии, были разбросаны по всему фронту. Ваша революция растлила их. И в этом менее всего я повинен, Александр Федорович.

— Это намек, генерал? — надменно спросил Керенский.

— Намек, если хотите, — ответил Краснов, — намек на то, что вы перед Россией в ответе за содеянное вами и вашими прочими анархистами.

Керенский встал, желая показать, что беседа кончена. Краснов сказал:

— Прикажите созвать военный совет. В конце концов не время нам тут с вами пикироваться. Мне пятьдесят семь лет, и вы меня не переубедите, Александр Федорович, своим революционным красноречием.

Теперь два командарма стояли друг против друга, пылая ненавистью. Краснов был умней и значительней Керенского. Он вдруг понял свою мизерную роль во всем ходе событий. И теперь, не скрывая бешеной злобы, смотрел на этого штатского человека, на которого он имел глупость понадеяться.

Созвав военный совет, Керенский доложил собравшимся офицерам о критической обстановке.

Большинство высказалось за немедленное перемирие.

Керенский и Савинков остались с меньшинством.

Керенский, не глядя в сторону Краснова, заявил, что он против перемирия, что перемирие с большевиками создаст в дальнейшем новое правительство, в которое, несомненно, войдут большевики. Но это равносильно краху, так как содружество с большевиками он считает немыслимым и ни под каким видом не стал бы с ними работать. Он считает более правильным поторопить командира польского корпуса, уже обещавшего поддержку.

Савинков настаивал на продолжении военных действий.

Однако пришлось подчиниться решению большинства.

Краснов составил текст мирного предложения, в котором говорилось, что большевики должны тотчас прекратить бой в Петрограде и дать полную амнистию всем офицерам и юнкерам. Лигово и Пулково должны быть нейтральными, и ни та, ни другая сторона не может перейти эту линию впредь до окончания соглашения между правительствами.

Керенский, не согласившись с этим текстом, выработал свой особый текст, оставшийся неизвестным истории.

Снова начались обсуждения.

Явившиеся казаки сообщили, что если перемирие не будет сегодня же заключено, то они сами, помимо господ офицеров, войдут в переговоры с большевиками.

Тотчас делегация казаков была послана к большевикам с текстом мирного предложения, выработанного Красновым.

Свой текст Керенский послал отдельно.

Независимо от этого, казаки, как стало в дальнейшем известно, послали к большевикам собственную делегацию. Тревожный день подходил к концу.

Об эшелонах ничего не было слышно. Поляки также молчали.

Неожиданно пришло сообщение, что эшелоны, отправленные через Лугу в Гатчину, задержаны в пути.

Вечером Савинков выехал на место происшествия с тем, чтобы лично привести эшелоны. При этом Савинков сказал, что если ему не удастся это сделать, то он тотчас отправится за помощью к командиру польского корпуса.

В 8 часов из ставки прибыл французский генерал Ниссель[940]. После короткой «вдохновенной» речи Керенского и сообщения Краснова он, ничего не сказав, поспешно отбыл в ставку.

Вечер в комнатах Керенского прошел неожиданно спокойно и даже мирно.

Обстановка изменилась, и офицеры, кроме лейтенанта Кованько, остались во дворце.

Посланное большевикам мирное предложение как будто бы сулило отдых и передышку.

Четыре офицера, адъютант и сам Керенский собрались за чаем. И, по словам свидетелей, они, как сговорившись, за весь вечер не произнесли ни слова о создавшемся положении.

Весь вечер, как сообщает тот же свидетель, Керенский вспоминал о своем счастливом прошлом присяжного поверенного.

Он весьма оживился, шутил и передавал офицерам содержание своих речей, рассказывал о том сильном впечатлении, которое они производили на судей.

Офицеры никогда еще не видели премьера в таком веселом и шутливом настроении. И это свое душевное равновесие Керенский не потерял вплоть до другого дня.

16. В плену

Между тем все обитатели Гатчинского дворца, кроме Керенского, были настроены в ту ночь весьма тревожно и даже панически. Никто не знал, как большевики отнесутся к мирному предложению, и никто не был уверен, что завтра придут свежие подкрепления, которые позволят говорить с большевиками иным тоном.

Спали не раздеваясь. Казаки, находясь в коридорах дворца, следили за офицерами. Офицеры не были уверены в казаках и каждую минуту ожидали какой-либо вспышки.

Всюду громко и открыто раздавались угрозы и брань по адресу Керенского.

Рано утром 1 ноября в Гатчину вернулись посланные к большевикам парламентеры с подписанным мирным договором. Вместе с парламентерами прибыли два матроса — представители большевиков.

Узнав, что Керенский здесь, матросы приказали поставить у входа усиленный караул и никого из дворца не выпускать.

Дежурный офицер хотел было арестовать прибывших, но матросы сказали:

— Если вы послали вашу делегацию для того, чтобы захватить нас как заложников, то вы за это дорого заплатите и не достигнете своей цели.

Подошедшая группа казаков попросила господина офицера не препятствовать представителю большевиков.

Матросы обошли дворец и, приказав в еще большей степени усилить караул, пошли в казармы, чтобы разъяснить казакам истинную обстановку.

Офицер для поручений поручик Виннер, разбудив Керенского, доложил ему, что казаки никого из дворца не выпускают.

Действительно, у подъезда, вместо караула, стояла теперь толпа казаков, которые возбужденно обсуждали события. Некоторые из офицеров пробовали покинуть дворец, но казаки преградили им путь, сказав, что выпускать никого не велено.

Во дворце началось замешательство. Начали искать иных выходов. Но дворец, построенный в виде замкнутого прямоугольника, имел всего лишь один выход, занятый казаками.

Поручик Виннер, обежав дворец по круглому коридору, вернулся с грустным известием, что выхода нет.

Началась паника.

На счастье, шофер Керенского находился еще во дворце. И Керенский ему отдал распоряжение приготовить машину и ждать его за парком.

Однако никто не был уверен, что шоферу удастся это сделать. Но шофер благополучно миновал охрану и вывел свою машину со двора.

Керенский и офицеры стали снова обдумывать, каким образом им покинуть дворец. Но выхода, действительно, не было.

Один из служащих дворца сказал, что тут имеется потайной ход, построенный еще Павлом I.

Этот подземный коридор выходит в парк за стенами дворца-крепости. Но входную дверь этого тайника нельзя сейчас открыть, так как поблизости в коридорах находятся казаки. И это будет тотчас замечено. Служащий сказал, что раньше наступления темноты он не берется открыть тайник.

Обитатели Гатчинского дворца оказались в плену.

Керенский послал своего адъютанта к Краснову с просьбой заменить казачий караул юнкерами с тем, чтобы дать возможность офицерам Керенского и ему самому уйти.

Краснов резко ответил, что это теперь не в его власти, что казаки под давлением большевистских агитаторов крайне возбуждены, и в особенности возбуждены против самого Керенского, которого они считают виновником всех дел.

В казармах, между тем, шел митинг. Казаки весьма слабо разбирались в событиях. Напичканные всякими вздорными слухами и неверными сведениями, они теперь, в особенности после вчерашних агитаторов, слушали слова матросов с огромным вниманием. Один из матросов, взобравшись на нары, стал говорить о предательстве Временного правительства, которое согласно даже сдать страну немцам, лишь бы сам народ не оказался у власти. Временное правительство гонит на фронт тысячи молодых крестьян и рабочих ради интересов помещиков и фабрикантов. Советская же власть ставит перед собой задачу добиться справедливого мира, прекращения войны, передачи земли крестьянам, отмены смертной казни на фронте и полного уничтожения эксплоатации. Керенский — враг народа, потому что он выражает интересы буржуазии. Казаков же он мечтает превратить в жандармов и тем самым возбудить против них всеобщую народную ненависть и преследование.

Митинг затягивается. Офицеры и юнкера, находящиеся в казарме, начинают выступать против, требуя, чтобы казаки выгнали большевистских агитаторов.

Наступает критический момент. Часть казаков поддерживает офицеров. Но большая часть казаков переходит на сторону большевиков.

Представитель большевиков предлагает прекратить войну и арестовать Керенского, после чего казаки могут свободно возвратиться к себе на Дон.

Казаки согласны арестовать Керенского, но просят согласовать арест Керенского с казачьим комитетом.

Матросы идут во дворец, где помещается казачий комитет, почти целиком состоящий из офицеров и юнкеров. Площадь дворца забита казаками. Матросы начинают с ними беседовать. Казачий комитет выходит на площадь, и тут происходит сцена весьма удивительная.

Матросы предлагают казакам переизбрать казачий комитет, так как, по их мнению, в комитет должны входить на равных основаниях и казаки.

Раздаются крики: «правильно»! Тут же казаки называют своих кандидатов. И вскоре комитет переизбран.

Пользуясь невниманием караула, несколько офицеров Керенского пытаются бежать из дворца, но задерживаются впредь до выяснения обстановки.

Вместе с комитетом матросы идут во дворец.

Офицеры с нескрываемым удивлением взирают на непрошенных гостей. Все ожидали сумрачных большевиков, глядящих исподлобья, — суровых и грубых представителей «черни». Но перед ними были веселые и смеющиеся люди, бесстрашно пришедшие в стан врагов.

Начинается, между тем, заседание вновь избранного казачьего комитета, на котором большевики снова ставят вопрос о выдаче и аресте Керенского.

Казаки согласны выдать Керенского, но юнкера и часть офицеров — решительно возражают. Заседание затягивается.

17. Исторический разговор

Тем временем казаки по собственной инициативе поставили многочисленный караул у дверей квартиры Керенского.

Керенский, бегающий из угла в угол комнаты, был поражен и взволнован этим «новым актом насилия».

Смертельно бледный и взволнованный, он попросил к себе генерала Краснова. Он гневно сказал ему:

— Генерал, вы предали меня. Тут ваши казаки определенно говорят, что они меня арестуют и выдадут большевикам.

— Да, — ответил генерал Краснов, — разговоры об этом идут. И я удивляюсь, что вы об этом только сейчас узнали.

— Но неужели и ваши офицеры — предатели? Неужели же небольшая кучка матросов (а их было всего два матроса) может им навязывать свои приказы?

— Мои офицеры, — ответил Краснов, — еще в большей степени, чем казаки, настроены против вас.

— Что же мне делать, генерал? Может быть, покончить с собой… Как вы думаете?

— Я думаю, — ответил Краснов, — что вы, как глава правительства, должны поехать в Петроград и там явитесь в этот самый ваш Революционный комитет. Там в кругу своих революционеров и побеседуйте на ваши темы. Вы, сударь, вели большую игру — вот и извольте теперь отвечать.

Керенский был крайне смущен этим предложением и этими жесткими словами.

— Как же это сделать? — бормотал он. — Сами посудите… я не знаю… Но ведь на улице… может быть даже самосуд… Чернь не знает, что такое благородство… Как же я поеду?

— Я вам дам надежную охрану, — сказал Краснов. — Возьмите в крайнем случае белый флаг. Может быть, тогда они вас и не тронут.

— Ну да, разве что белый флаг… Тогда дайте мне понадежней охрану… Иначе я не поеду…

— Если хотите, — ответил Краснов, — я попрошу матросов поехать с вами.

— Нет, не надо, — воскликнул Керенский. — Я с матросами категорически не поеду…

Керенский задумался.

— Нет, — сказал он вдруг решительно, — я не могу сдаться большевикам… Я предпочту что угодно… Я прошу вас, генерал, увести хотя бы казаков от моих дверей. Их разговоры и топот ног меня нервируют… Я должен обдумать…

Краснов открыл дверь и, выйдя в коридор, сказал казакам:

— Казаки, пусть большевики сами как хотят поступают с этим Керенским. Не нам судить его и не нам его караулить. Я надеюсь, что он со временем даст ответ царю и России.

Керенский, полуоткрыв дверь, слушал слова Краснова.

— Станичники… — глухим и дрожащим голосом сказал он.

Казаки, увидев Керенского, заволновались. Краснов махнул рукой, чтоб тот удалился. И, когда Керенский ушел, Краснов снова обратился к казакам, говоря, что поставленный у самых дверей караул оскорбляет этого господина, что он еще не арестован, и самочинный арест во всех отношениях незаконен и неправилен.

Казаки нехотя удалились от дверей и, спустившись вниз, расположились у входа.

Керенский стоял теперь у окна. Вся площадь перед дворцом кишела казаками. Решительно не было никакой возможности отсюда уйти. Глава правительства и верховный главнокомандующий, «вождь революционной России», кумир толпы и вчерашний властелин, был обречен, и каждая секунда приближала его к последнему ответу.

Смерть или позорный плен — вот, кажется, неизбежный конец…

Вялость и безразличие сковали его, и он, почти безучастно, стоял теперь у окна.

Прапорщик Миллер со слезами смотрел на своего господина.

Офицер для поручений поручик Виннер спросил — пришло ли время застрелиться.

Вдруг глаза Керенского зажглись гневом и бешенством.

— Надо бежать, — сказал он глухо. — Машина ждет меня за парком… Надо найти выход… Ни о каком плене не может быть и речи. Ах, если бы можно было, господа, достать сейчас хоть какой-нибудь костюм.

Поручик Виннер подал Керенскому дорожные очки, взятые им на всякий случай у шофера.

Оставалось дело за небольшим — надо было найти какой-нибудь костюм.

— Если бы можно было достать костюм матроса, — сказал Керенский, бегая по комнате.

Но как это сделать? Нет сомнения, что тут матросского костюма не достать. Да и спасет ли он Керенского?

Напротив, все обратят внимание на вышедшего из дворца матроса. Очки вряд ли помогут делу.

Офицеры выбежали из комнаты, с тем, чтобы подыскать что-нибудь подходящее.

18. Бегство

Они вскоре вернулись с костюмом сестры милосердия.

Прапорщик Миллер, захлебываясь от волнения и бега, сказал, что этот костюм дала им сейчас проживающая тут во дворце старуха, великая княгиня. Сейчас у нее сидит неизвестная им молодая особа, которая сама вызвалась выйти с Керенским из дворца и проводить его до машины. Выйдя вдвоем, они, без сомнения, не вызовут подозрения у стражи.

Дрожащими руками Керенский стал напяливать на себя серое длинное платье, косынку и белый передник с красным крестом.

Он стал теперь походить на старую, рыхлую бабу с отвисшей челюстью.

Несмотря на трагизм момента, офицеры не могли удержаться от приступов истерического смеха — до того фигура сестры была страшна и неказиста.

Действительно, плохо выбритое, бледное, зеленоватое лицо с рыжеватой щетиной, маленькие сверкающие глаза и чересчур крупная, далеко не женская голова придавали сестре милосердия устрашающий вид.

Керенский, поглядевши в зеркало, со стоном отпрянул назад.

Он молча стал срывать с себя тряпки, с ожесточением бросая их в угол комнаты.

Раздевшись, он тяжело опустился в кресло. Голова его склонилась на грудь. Быть может, в эти минуты он думал о Наполеоне, который отказался бежать с острова св. Елены только потому, что его хотели перенести на корабль в бельевой корзине. Император не пожелал до этого унизиться.

Полураздетый и неподвижный сидел Керенский в кресле. Сознание почти покидало его.

Офицеры стали уговаривать Керенского надеть это платье, так как ничего другого не оставалось. И, кроме того, нельзя было медлить — незнакомка ожидала его в коридоре.

Снова дрожащими руками Керенский, с помощью офицеров, стал надевать на себя этот дамский убор и, побольше закрыв лицо косынкой, неуверенной, расхлябанной походкой вышел из комнаты, путаясь в длинных юбках.

В коридоре его ждала незнакомая ему молодая женщина в костюме сестры милосердия.

Взяв его под руку, она спустилась с ним по лестнице. И они вдвоем, беспрепятственно пройдя мимо охраны, вышли на двор, полный казаков. Казаки посторонились, давая дорогу взволнованной молоденькой сестрице, волочившей под руку свою, быть может, разбитую параличом мамашу, у которой заметно подгибались ноги[941].

Инсценировка как нельзя лучше удалась, потому что игра была, видимо, близка к реальности и ничуть не затрудняла актеров. В самом деле, тут было от чего подгибаться ногам — игра была «ва-банк». И если бы в таком виде обнаружили Керенского — ему, несомненно, было бы несдобровать.

Пройдя через парк и крепко пожав руку своей спутнице, Керенский, никем не замеченный, доплелся до своего автомобиля и плюхнулся в него.

Свидетелей не было, и мы не знаем, как шофер реагировал на появление Керенского в этом наряде. Возможно, что он его сразу не узнал, и очень возможно, что между ними произошел какой-нибудь исторический разговор.

Все это неизвестно. Известно только, что машина с бешеной скоростью помчалась к Пскову.

Когда выехали на шоссе, Керенский с полным отчаянием увидел вдруг подходившие к Гатчине эшелоны. Сердце его замерло, и он хотел вернуться. Но нелепый наряд не позволил ему это сделать.

Надо сказать, что Керенский не ошибся. Это, действительно, из Луги шел эшелон с ударниками, за которыми выехал Савинков.

Но еще до этого от Савинкова пришла телеграмма, которая и была оглашена на казачьем комитете. В телеграмме говорилось, что из Луги отправлено двенадцать эшелонов.

Телеграмма эта вызвала среди казаков некоторое замешательство. Казачий комитет, давший уже согласие на арест Керенского, снова стал обсуждать положение.

И Керенский, которого должны были арестовать, получил, благодаря этому, время и возможность бежать.

Эта телеграмма, помогшая Керенскому уйти, сыграла, впрочем, положительную роль в деле боевой подготовки. Подходившие отряды матросов успели подготовиться к встрече ударных батальонов.

Между тем казаки, пришедшие арестовать Керенского, не нашли его в комнатах. Слух о бегстве тотчас повсюду распространился. Стали обыскивать дворец, но премьера нигде не было.

Поручик Виннер и часть офицеров Керенского, воспользовавшись замешательством и суматохой, бежали, сорвав с себя погоны и кокарды.

Адъютант Керенского, прапорщик Миллер, замешкавшись во дворце, был арестован.

Вскоре в Гатчину вступили Финляндский полк и первый отряд матросов.

Через два часа все юнкера и казаки были обезоружены.

Когда пришли к Краснову, он спросил:

— Вы меня расстреляете?

— Нет. Мы вас отправим в Петроград[942].

Между тем отряд матросов выехал навстречу эшелонам ударников, которые выгружались теперь в пяти километрах от Гатчины. И энергичный Савинков лично собирался их вести.

Несколько матросов направились к отрядам Савинкова и предложили им сдаться.

Савинковцы (которых было около трех тысяч) стали обсуждать положение и после кратких переговоров перешли на сторону большевиков.

Группа офицеров, во главе с Савинковым, бросилась бежать, отстреливаясь.

Сами солдаты, установив свои пулеметы, стали расстреливать бежавших.

Керенский, который пришел в такое отчаяние, увидев свежие эшелоны, мог бы снова успокоиться. Его последняя попытка подавить оружием пролетарскую революцию снова бесславно рухнула.

19. Издалека

В костюме сестры милосердия Керенский, приехав в Псков, снова явился к своему родственнику, и тот сообщил ему о разосланной повсюду телеграмме от имени 3-го казачьего корпуса:

«Керенский позорно бежал, предательски бросив нас на произвол судьбы. Каждый, кто встретит его, где бы он ни появился, должен его арестовать как труса и предателя».

Переодевшись в гусарскую шинель, Керенский не без трепета явился к Черемисову.

В точности неизвестно, что там было и какие унижения вынес Керенский. Генерал Черемисов остался, видимо, верен своему слову и ночью с помощью офицеров перебросил Керенского через линию фронта. Так или иначе, поздно вечером из ставки генерал Духонин позвонил к Черемисову и попросил вызвать к телефону Керенского, если он тут. Черемисов ответил, что он тут, но не в его интересах сейчас подходить к аппарату.

Духонин согласился с этим, говоря, что Краснов прислал ему телеграмму с убедительной просьбой арестовать Керенского, если тот появится в ставке.

В общем, Керенский бежал за границу. Первые шаги его там истории неизвестны, но месяца через два он появляется в Праге и читает там лекции о судьбах России.

На одной из лекций, кажется, год спустя, к нему подошел один из русских эмигрантов и ударил его по лицу, сказав, что он бьет человека, который погубил Россию.

Керенский покинул Прагу и вскоре обосновался в Париже, где, помимо политических дел, занялся журналистикой и докладами.

Он стал ездить с разного сорта докладами и по другим странам. И несколько раз не без успеха посетил Америку и Англию.

В двадцать третьем году он выпустил в Париже книгу, названную им «Издалека»[943].

В этой книге собраны его статьи, доклады и фельетоны.

Мы просматривали эту книгу. Весьма слабые, бесцветные фельетоны не создали бы ему даже и посредственное имя среди журналистов.

Совершенно слабенькие фельетоны полны крикливыми и шаблонными выражениями: «Свершилось»… «Горе маловерам»… «Руки прочь»… «Ужасы жизни»… «Геростраты наших дней»… и т. д.

Следует отметить, что желание принести благо человечеству с помощью своей особы не оставляет его и тут. И он оплакивает «несчастных, ни в чем не повинных братьев наших», брошенных им на произвол судьбы.

В общем, судя по его книге, он, действительно, ничего не понял, что с ним было и какую жалкую роль он сыграл двадцать лет назад.

В настоящее время Керенскому пятьдесят шесть лет. Он живет в Париже. И говорят, что он еще сравнительно ничего себя чувствует.

Тарас Шевченко

Тяжко с матерью прощаться У бескрышной хаты, Еще горше в мире видеть Слезы да заплаты. Т. Шевченко

1. Народный поэт

Современники назвали Шевченко «мужичьим поэтом».

И это было именно так.

Шевченко был доподлинно мужицкий поэт.

Любители изящной словесности, называя так поэта, конечно, не собирались делать ему комплимент. Напротив, в это слово «мужичий» вкладывались насмешка и брань.

Многие критики того времени считали, что поэзия должна воспитывать в народе изящные и нежные чувства, должна прививать эстетические взгляды на жизнь, поднимать народ до себя, очищать и облагораживать простонародную речь.

А у Шевченко встречались такие ужасные и несалонные слова: пузо, брюхо и так далее.

Это шокировало критику в высшей степени. Кроме того, поэзия Шевченко казалась слишком уж прямолинейной, — поэт призывал закрепощенных крестьян к восстанию, к борьбе против помещиков, против царя и церкви.

Это тоже смущало критику. Казалось, что поэзия бралась не за свое дело. И в силу этого большинство критиков того времени не признало Шевченко истинным поэтом.

Даже Белинский — его брат по духу — едко и зло посмеялся над ним[944].

Но это была ошибка до некоторой степени понятная. Слишком уж нова и непривычна была такого рода мужицкая поэзия.

Шевченко не был сразу оценен критикой, но зато он был тотчас оценен народом.

Первая его книга «Кобзарь» произвела на читателей неслыханное впечатление. Его книга, попавшая на родину, была подобна разорвавшейся бомбе — так это было сильно, оглушительно, необычайно и действенно.

Мужицкий поэт сразу пришелся по вкусу народу, потому что он и был подлинный поэт народа, подлинный его представитель. Он не искажал народные думы и чувства своими субъективными добавлениями. Вернее — его чувства совпадали с чувствами народа.

Тут не было фальсификации ни на один грамм, как это невольно могло быть у поэта, вышедшего из другой среды.

Критик Добролюбов, один из немногих критиков, своим блестящим умом понял Шевченко. Он писал о нем:

«Тарас Шевченко — поэт совершенно народный, такой, какого мы не можем указать у себя»[945].

Добролюбов был прав. До Шевченко не было у нас поэта более народного, более понятного массам.

Шевченко стал выразителем духовной жизни народа. Но его поэзия не была только украинской поэзией. И не потому, что темы Шевченко не ограничивались пределами Украины, а потому, что его тема была близкой и необходимой темой для многих народов. Безжалостная эксплуатация человека, бесправие, насилие и гнет не являлись печальным достоянием одного украинского народа.

Но Шевченко не был только выразителем народных дум и надежд. Он как бы сосредоточил в себе духовные качества украинского народа — его мощь, силу, светлый ум, его доброе сердце, мужество, энергию, волю и настойчивость.

Всей своей жизнью, всей своей поэзией Шевченко показал, как может быть силен и мужествен человек, как он может быть неподкупен, как велика его честность, как страшен его гнев и как непреклонна его воля к свободе и независимости.

Всей своей жизнью и работой он показал, какие чудовищные преграды может преодолеть человек для достижения своей цели.

Жизнь Шевченко — это повесть о том, что такое искусство, как оно велико, какие препятствия оно может преодолеть и какой страх оно может внушить врагам.

Казалось бы, что все было брошено на то, чтобы Шевченко не был поэтом и художником. Сначала нищета, рабство, воля помещика мешали достичь цели. Затем, когда все это было преодолено, само государство преградило дорогу поэту.

Он был физически изломан тюрьмой и ссылкой, но свое искусство он пронес до конца своей жизни. Он до конца дней оставался все тем же, каким он был, — непримиримым и смелым.

И это так удивительно, что я затрудняюсь сказать, что выше можно оценить — его ли поэтический гений или его замечательное мужество.

2. Детские годы

Бедная украинская хата с почерневшей соломенной крышей — вот дом, в котором провел детские годы Тарас Шевченко.

Отец Тараса, Григорий Иванович Шевченко, был крепостной крестьянин. Он жил в крайней бедности. У него была многочисленная семья — шесть душ детей.

Его жена целые дни работала в поле на барщине. Он также работал в поле, но кроме того возил в город барский хлеб на продажу и доставлял из Крыма соль и рыбу. Помимо этого он должен был заботиться о своем поле и о своем хозяйстве.

Его бедность, нищета не были чем-то исключительным. Это была обычная жизнь крепостного крестьянина, который с утра до ночи не покладая рук работал и за это едва был сыт и едва одет.

Немыслимо было подумать о более сносной жизни, потому что крепостной крестьянин был жестоко закабален.

Три дня в неделю крестьянин работал на барина. Но, кроме личного труда, он отдавал барину «пятину», то есть пятую часть всего того, что он получал от своего личного хозяйства. И помимо того он платил денежную подать за ту землю, которую он обрабатывал для себя.

И в силу этого крестьянин не выходил из долгов. Он всегда был должен своему помещику. И в счет долга он работал на барина уже не три дня, а иной раз четыре и пять дней с утра и до ночи.

При таких условиях крестьянин, конечно, не мог выйти из нищеты. И, работая на барина, он нередко голодал.

Как сказал Шевченко:

А вот там под тыном С голоду ребенок пухнет — он умрет, А на барском поле мать пшеницу жнет…

И это не было художественным преувеличением. Рядом с нищетой и голодом уживалась роскошь барских хором. Там, в панских палатах, происходили балы, зацветали тонкие чувства, зажигались беседы об искусстве и красоте.

Это была смрадная картина вопиющей несправедливости, картина жесточайшего насилия.

Барин имел неограниченные права на своих крестьян. Он мог продавать своих рабов оптом и в розницу. Отцов отнимали от семьи и продавали на сторону, матерей продавали отдельно от детей и детей отдельно от родителей[946].

Это было волчье время, лишенное какой бы то ни было гуманности. Это были наихудшие страницы истории, отчасти даже искажающие привычный человеческий облик.

Вот в какие годы жил Тарас Шевченко.

Он родился в 1814 году в Киевской губернии.

До восьми лет он был, так сказать, на попечении у самой природы. Оборванный и грязный, он бегал с утра до ночи где ему вздумается. Никто, конечно, не смотрел за ним. Отец и мать были задавлены барщиной. Старшая сестренка Катя, помимо Тараса, имела на руках еще крошечных братьев и сестер.

На девятом году отец решил обучить Тараса грамоте. Сам отец Тараса был грамотный и умный человек. Он понял, что Тарас мальчик смышленый и какой-то особенный. И из всех своих детей он выделил на учебу только его.

Он послал Тараса в церковно-приходскую школу, где учительствовал в то время некий Губский, священник, лишенный прихода, человек грубый и часто нетрезвый.

За каждую провинность учитель нещадно бил учеников розгами и «тройчаткой» — плетью из подошвенного ремня.

Но Губского вскоре сместили и на его место прислали еще более удивительного учителя — дьячка Петра Богорского.

Этот дьячок был горький пьяница. Он учился в духовной семинарии, но, дойдя до класса риторики, как говорится, «убоялся бездны премудрости» и на двадцать девятом году жизни вышел в свет олухом и пьяницей.

Тем не менее он почему-то решил поделиться с людьми своими знаниями и стал учительствовать в школе.

Неудовлетворенность своей жизнью он скрашивал вином. И если первый учитель, Губский, выпивал, то этот вообще редко когда бывал трезвым.

«Березовую кашу» он считал основой науки и даже ее единственным двигателем. Он лупцевал учеников за каждую малейшую ошибку и провинность. Пучки розог красовались в классе как неотъемлемая принадлежность уроков.

Помимо того, каждую субботу дьячок Богорский порол уже всех учеников — правых и виноватых без разбору, говоря, что это для всех исключительно полезно и необходимо. Должно быть, учитель считал, что его самого мало пороли в семинарии, и вот почему он пьяница и неудачник.

Этот учитель, по словам Шевченко, был жестокий, бессердечный и грубый человек. Но он порол учеников не только потому, что он был жестокий. Он порол потому, что так полагалось. В то время порка процветала во всех учебных заведениях[947].

Но дьякон Богорский внес в это дело нечто новое. Во время порки он заставлял учеников читать Заповеди блаженства. Причем сам он порол редко, а заставлял учеников пороть своих же товарищей.

Тарас весьма скоро выучился грамоте и на второй год уже свободно читал псалтырь.

Когда Тарасу исполнилось девять лет, умерла его мать. Она умерла на тридцать втором году жизни, как сказано в казенных бумагах, «от натуральной болезни».

Положение Григория Ивановича Шевченко стало ужасным — с пятью малышами он остался один. Старшая его дочка перед этим была выдана замуж в другую деревню.

В доме необходимо было иметь хозяйку, и Григорий Иванович женился на вдове, у которой было трое маленьких ребят.

Мачеха оказалась на редкость суровой и сварливой.

В доме начался ад. Сведенные дети непрестанно дрались и даже устраивали между собой целые бои.

Ребятам мачехи изрядно доставалось, потому что их было меньше. И в дело нередко вступалась мать. Она драла за уши своих пасынков. И особенно от нее доставалось Тарасу, которого она ненавидела, потому что Тарас нещадно лупцевал ее любимого худосочного сынишку Степку.

Отец постоянно ссорился со своей новой женой.

Крики, брань, слезы и огорчения — вот что было в доме после смерти матери.

Через два года, когда Тарасу исполнилось одиннадцать лет, неожиданно умер его отец.

Он простудился в пути, когда вез в Киев барские продукты, и, вернувшись домой, умер, проболев несколько дней.

Перед смертью отец разделил свой жалкий скарб между своими детьми, но Тарасу он ничего не выделил. Он сказал:

«Тарасу из моего хозяйства ничего не нужно. Он не будет человек какой-нибудь. Из него выйдет что-нибудь хорошее, или же это будет негодный человек. Для него мое хозяйство или ничего не составит, или это ему ничего не поможет».

Тарас остался круглым сиротой.

Он нанялся пастухом. И летом пас общественный скот кирилловских крестьян.

А к зиме мачеха велела Тарасу куда-нибудь наняться на работу, для того чтобы у нее оставалось поменьше голодных ртов.

Дьячок Богорский согласился держать Тараса в качестве ученика и домашнего работника.

Теперь все работы по дому дьячка выполнял Тарас. Он носил воду, рубил и возил дрова, топил печи и делал все то, что полагалось делать в крестьянском хозяйстве.

Но дьячок считал, что Тарас его даром объедает, и поэтому заставлял его еще читать Псалтырь над покойниками.

Кирилловским крестьянам нравилось, как читает Тарас. Он читал выразительно и с чувством. И по этой причине Тараса требовали всякий раз, когда кто-нибудь умирал.

Крестьяне платили за это Тарасу деньги, но Богорский эти деньги брал себе, считая, что он и без того благодетельствует Тарасу.

Тарас по-прежнему бегал в рваной свитке, без сапог и без шапки. И по-прежнему дьячок бил и порол его и нередко морил голодом. Жизнь маленького Тараса у Богорского стала еще более несчастной, чем раньше.

Впоследствии, вспомнив о своем детстве, Шевченко с большой горечью так сказал в одном из своих стихотворений:

…Как увижу В деревне маленького мальчика — Ну как будто оторвался он от ветки, Один-одинешенек, в тряпье, Сидит себе под забором, Так кажется мне, что это я, Что это и есть моя молодость[948].

3. Поиски искусства

С раннего детства Шевченко имел страсть к рисованию. Всюду, где придется, он чертил углем всякие завитушки и каракульки. На обрывках бумаги он рисовал коров и лошадей. Ножницами он вырезал из бумаги цветы, силуэты людей и животных и наклеивал на окна своего дома. Все это доставляло ему удивительную радость.

Впоследствии, в одном из своих стихотворений, написанном в ссылке, Шевченко вспоминает, какое необычайное чувство он испытывал от своего рисования:

…Еще в школе У учителя-дьячка Украду, бывало, пятачок, Куплю бумаги, тетрадку сделаю, Крестами и виньетками Листочки обведу И рисую «Сковороду»[949] Или «трех царей с дарами», А потом в бурьяне, Чтоб никто не увидел, не услышал, Пою один и плачу…[950]

Такое волнение, радость и слезы Шевченко не раз испытывал от своего искусства. Это было творческое волнение, радость художника. И вместе с тем страх, что за это могут его наказать, могут ему не позволить, потому что это было занятие для барчуков, а не для оборванного деревенского мальчишки.

Не менее радостное волнение Шевченко испытывал, когда слушал слепцов-кобзарей. Их песни и музыка не раз вызывали у Шевченко слезы. И он не раз ходил вслед за слепцами из деревни в деревню.

Это было удивительно смотреть, когда на село приходил слепец-кобзарь. Он усаживался у ворот какой-нибудь хаты и пел народные думы, песни и сказания, аккомпанируя на бандуре, или на «рыле» (лире), или на старинной семнадцатиструнной кобзе[951]. На свои пальцы слепец надевал железные наперстки с деревянными косточками, и от этого струны звучали оглушительно и вместе с тем жалобно.

Такие слепцы-бандуристы, кобзари и «рыльники» нередко проходили по украинским деревням.

Но их искусство для мальчика казалось слишком уж непонятным и сложным. Рисовать было более доступно его воображению.

Но он не знал и не понимал, как этому искусству надо учиться и что для этого надо сделать.

Иной раз в гости к дьячку Богорскому приходили попить и повеселиться дьячки из соседних сел. Среди них были дьячки-маляры, иконописцы и рисовальщики.

И Шевченко, которому шел тогда тринадцатый год, решил уйти от Богорского и поступить на работу к какому-нибудь из этих дьячков, с тем чтобы тот научил его малярному мастерству.

И вот весной 1826 года Тарас собрал свое барахлишко, захватил у дьякона книжку с картинками и сбежал от него.

В своих автобиографических заметках Шевченко писал, что перед тем как уйти от своего дьячка, он жестоко отомстил ему. Он нашел своего дьячка в саду бесчувственно пьяным, связал его ноги и руки и, задрав рясу, «всыпал ему великую дозу березовой каши».

Расправившись со своим наставником и благодетелем, Тарас ушел и несколько дней скрывался в чужом саду. Сестры приносили ему еду и сообщали о всех новостях. Тарас ожидал, что дьячок поднимет тревогу и постарается его найти, чтобы прежестоко наказать. Но этого не случилось. Вероятно, Богорскому совестно было признаться, что его высекли, и поэтому он не поднял никакого дела.

И тогда Тарас бежал в село Лысянку, где, как он знал, проживал дьякон — малярный мастер.

Тарас явился к нему и попросил взять его в ученики.

Дьякон-маляр охотно согласился. Как раз в то время у него не было домашнего работника. И это предложение его устраивало.

Однако надежды Тараса не оправдались. Дьякон был простой маляр. Он красил крыши, полы и изгороди. Но и в это свое мастерство он не посвятил Тараса. Напротив, он тотчас приспособил мальчика к домашним работам. И ни о какой учебе помину не было.

Новый хозяин заставлял Тараса таскать воду, ходить за коровой и исполнять всякие мелкие поручения по хозяйству.

И эта работа показалась Тарасу еще более трудной, чем у кирилловского дьячка, так как новый хозяин жил на высокой горе и носить воду из реки Тикач было нелегко.

Кроме домашних работ, Тарас растирал краску-медянку на железном листе. Последнее дело было уже более близко к искусству, но все же это не доставило мальчику никакой радости.

К тому же новый дьякон из Лысянки оказался такой же рукосуй, как и Богорский. Он — чуть что — рвал за уши и обещал в дальнейшем нещадно пороть за каждое упущение. Тарас пробыл у него несколько дней и, так сказать, не попрощавшись ушел от своего неприветливого хозяина.

Тарас сначала ушел в город Стеблов, где он надеялся найти более выдающегося мастера.

Там он не сумел устроиться, но там ему сказали, что в селе Тарасовке проживает дьякон-живописец, в некотором роде знаменитый художник, работы которого — «Аника-воин» и «Великомученик Николай» — красуются в сельском храме.

Не без трепета явился к нему Тарас.

Дьякон-живописец в принципе согласился принять Тараса в ученики. Однако он сказал ему:

«Каждый начнет учиться живописи — это что и будет. Живописи может учиться только тот, у кого имеется божественная одаренность. А если у тебя этого нету, то я тебя в ученики не возьму, хотя бы ты мне обещал золотые горы».

И дьякон велел Тарасу показать левую руку. Внимательно осмотрев его левую ладонь, дьякон сказал:

«Согласно науке хиромантии дарование к живописи отмечается на левой руке жирной чертой, идущей от безымянного пальца вдоль всей ладони. У тебя же этой черты вовсе нету, и по твоей руке я могу судить, что у тебя полностью отсутствует дарование к живописи, к сапожному делу и даже к бондарству. И даже я удивляюсь, что ты осмелился ко мне прийти. Я не намерен с тобой больше беседовать. Иди себе с богом и больше сюда не приходи».

Слова дьякона-хиромантика ошеломили Тараса. Огорченный, он ушел от предсказателя[952].

Он вернулся в родное село, в родной дом к своей мачехе. Он сказал мачехе, что решил сделаться пастухом, что вот работа, которая ему нравится.

И Тарас нанялся в пастухи и до осени пас коров и овец.

Но он не был способным пастухом. Он часто задумывался, мечтал и невнимательно относился к стаду, которое разбредалось по сторонам. Коровы и овцы нередко пропадали. И крестьяне были недовольны своим пастушком.

Брат Тараса, Никита, советовал ему заняться земледелием. Но эта работа меньше всего прельщала Тараса.

И тогда он снова бросил отцовский дом.

Он поступил в батраки к священнику Григорию Кошицу.

Это был толстый и до некоторой степени добродушный поп. Он не бил Тараса и даже позволял ему читать книги. Но Тарас все же недолго оставался у него. Горячее желание быть маляром или живописцем не остыло в нем. Предсказание дьякона-хиромантика казалось теперь не таким страшным. Снова Тарас решил испробовать свое счастье.

Он ушел в село Хлебновку, где, как он разузнал, имелись выдающиеся мастера-живописцы.

Один из хлебновских маляров взял Тараса в ученики. Но он взял его на пробу. Он хотел проверить его способности, но не таким дурацким способом, как это сделал дьякон-хиромантик.

Хлебновский маляр оказался дельным и понимающим человеком. Он давал Тарасу задания, заставлял его чертить и рисовать с натуры. И, проверив его способности, сказал:

«Я дал тебе срисовать купол церкви, и ты это сделал так, как сделал бы я. Из чего я могу заключить, что ты будешь славный маляр и у тебя есть исключительное дарование. Оставайся у меня, если хочешь».

Вероятно, это была первая, наиболее сильная радость в жизни Тараса. Слезы хлынули у него из глаз, и он поцеловал руку маляру.

Маляр сказал:

«Но если ты сын крепостного отца, то принеси мне записку от твоего барина. И пусть в этой записке будет сказано, что он дозволяет тебе заниматься малярным делом. В противном случае я не могу принять тебя в ученики, поскольку закон не позволяет мне держать у себя крепаков».

Тарас сказал, что он сделает это и принесет от помещика записку.

Взволнованный и обрадованный, Тарас вернулся в Кирилловку.

4. Неудача

Отец Тараса был крепостной помещика Энгельгардта.

Сам старик Энгельгардт, Василий Васильевич[953], был богатейший человек — у него имелись обширные земли на Украине.

Это был сановитый барин, племянник прославленного князя Потемкина.

Он был уже весьма стар. И жил на покое, вспоминая прошлые дни своей блистательной жизни.

Это и был теперешний хозяин и властелин Тараса.

Вернувшись из села Хлебновки в свою родную Кирилловку, Тарас стал расспрашивать своих односельчан, как он должен поступить для того, чтобы ему дали разрешение на учебу у маляра-живописца.

Что-то новое входило в жизнь четырнадцатилетнего мальчика. Он видел много — видел горе, слезы, лишения и побои. Но ему не приходилось еще выступать в жизни в качестве взрослого человека, который должен был обращаться к помещику с личной своей просьбой.

Впрочем, речь о помещике и не шла. По словам кирилловских крестьян, мальчику следовало обратиться всего лишь к управляющему имением, так как старый барин в такие дела не входит, и это слишком мелкое дело для того, чтобы тревожить покой самого Василия Васильевича.

Однако для Тараса и это дело казалось не таким уж простым и повседневным.

Не без робости отправился он в имение Ольшаны, где находилась контора.

Робость и застенчивость исчезли, когда Тарас заговорил о своем желании учиться малярному делу.

Теперь перед управляющим стоял смышленый и толковый подросток, который весьма деловито и обстоятельно излагал то, что ему нужно.

Эта деловитость и бойкость неожиданно понравились управляющему. Но в этом и таилась беда для Тараса.

Управляющий, еще раз внимательно оглядев Тараса, сказал, что вот как раз такой подросток, как Тарас, ему и нужен. Малярное искусство — это блажь и прихоть, а есть дела поважнее этого. Вот только что из Вильно пришел приказ от молодого барина, Павла Васильевича Энгельгардта[954], — набрать способных и толковых подростков, подучить их и прислать к нему для комнатных услуг, для кухни и для конюшни.

И теперь, глядя на Тараса, управляющий решил в своем уме — в числе прочих набранных подростков послать и Тараса.

Никакие просьбы Тараса делу не помогли.

Управляющий с неудовольствием смотрел на мальчишку, который, кажется, осмеливается высказывать свое мнение и даже, кажется, весьма резко, если не сказать грубо. Еще недоставало, чтоб крепостной паренек выражал свои претензии и изменял намерения управляющего. В таком случае надо будет его хорошенько обтесать, прежде чем послать молодому барину.

Управляющий сказал, что он пока что зачисляет Тараса на барскую кухню. Пусть там мальчишка подучится, как надо жить в господском доме. И пусть главный повар решит, есть ли у подростка способности к кухонному делу.

Тарас стоял перед управляющим, с трудом понимая, что происходит.

Он пришел за бумагой, за разрешением поступить в ученики к маляру, и вот теперь вместо этого его берут в число господской дворни и посылают на кухню.

Это был ужасный удар, даже катастрофа.

Первая мысль Тараса была бежать. Но он знал, что за это бывает. Он знал, что бежавших порют и посылают в тюрьму и в солдаты.

Кажется, впервые Тарас почувствовал свою неволю, свое рабство, свою беспомощность.

Управляющий не нашел нужным слишком долго беседовать с подростком. Он позвал главного повара и велел ему принять Тараса в качестве ученика, с тем чтобы хорошенько обтесать мальчишку и сделать из него человека, полезного для господского дома.

Тараса приодели, подстригли его волосы и приказали ему ходить бесшумной и приличной походкой без подскакивания и без размахивания руками. Громкие возгласы, крик, стук посудой или смех — все это было недозволено и считалось неприличным в господском доме.

Главный повар Павел, толстый и староватый человек, энергично приступил к воспитанию подростка.

Целые дни теперь Тарас проводил на кухне. Он мыл посуду, выносил помои, выгребал золу, чистил картошку и выполнял всякие мелкие поручения повара.

Все это было до крайности скучным и однообразным. Все валилось из рук Тараса. Его охватывала невыносимая тоска, когда он думал, что это будет и впредь так продолжаться.

Повар был сердитый и раздражительный. Шекспир говорил, что не надо бояться толстых людей. Но этот повар составлял, видимо, исключение. Он драл Тараса за уши и награждал его затрещинами. Его раздражал нерадивый ученик, который то и дело давал стрекача, убегая то в сад, то в поле.

Была весна. Зеленели поля. Позвякивая колокольчиками, шли коровы. Пастушок хлопал длинным бичом.

Как много дал бы теперь Тарас, чтобы снова быть таким пастухом, чтобы снова шляться по полям, чтоб не слышать рассудительных речей на кухне и сердитых окриков повара.

Правда, жизнь Тараса немного скрашивалась тем, что он сумел тут набрать всякого рода картинок и карточек. У него собралась теперь целая коллекция лубочных рисунков. И это доставляло ему радость и удовольствие.

Воспользовавшись свободной минутой, он убегал в глухой уголок господского сада и там, на сучках деревьев, устраивал выставку, вывешивая свои рисунки и карточки.

Повар пожаловался на Тараса. Он сказал управляющему, что присланный на кухню мальчишка есть в высшей степени лодырь и бездельник, что вряд ли вообще имеется какое-либо дело, к которому подросток будет способным, и что на кухне он не только не нужен, но даже он там является помехой и главной причиной ухудшения здоровья повара.

Неизвестно, как сложилось бы дело, если б молодой барин не запросил в срочном порядке прислать нужных ему подростков.

Молодой барин проживал в Вильно. Для дворянской его жизни ему требовалась вышколенная дворня — расторопные лакеи, казачки для комнатных услуг, красивые горничные и лихие кучера. Вышколить такую дворню можно лишь в городе. И вот почему подростков надлежало отправить в Вильно.

Управляющий Дмитренко спешным порядком собрал молодую гвардию и со списком отправил ее в Вильно.

В этом списке числился и Тарас, против фамилии которого стояло примечание: «Способен к малярству».

Подействовали слова повара на Дмитренко, или сам Тарас просил управляющего и этим смягчил его сердце — остается неизвестным. Известно только то, что Тарас отправлен был в Вильно не в качестве поваренка, а в качестве будущего маляра или живописца.

5. Снова неудачи

Молодой барин Павел Васильевич был (незаконный) сын престарелого помещика Энгельгардта.

Он состоял адъютантом у фельдмаршала Римского-Корсакова[955], который был в то время виленским губернатором.

В свои тридцать лет он был уже полковником лейб-гвардии Уланского полка.

Его блистательная карьера была создана меньше всего его способностями. Он преуспевал в жизни благодаря своему родству, фамилии и богатству. Весьма энергичный и властный человек, карьерист и коммерсант, он уверенно шагал по дороге жизни.

Это и был новый неограниченный властитель, к которому направлялся подросток Тарас Шевченко, «способный к малярству».

Многочисленная дворня молодого полковника ютилась во дворе, в хибарках, позади роскошного дворянского особняка.

Всей дворней командовал управляющий делами — домоправитель полковника, — человек весьма энергичный, распорядительный, рабски преданный своему господину.

Приняв список и осмотрев прибывших, он тотчас распределил обязанности каждого. Тараса он назначил комнатным казачком. На отметку в списке управляющий просто не обратил внимания. Ни о каком, конечно, возражении не могло быть и речи.

Несколько дней Тараса приводили в «христианский вид». Его одели в синюю поддевку с красным поясом. И обучили несложным его обязанностям. Тарас должен был сидеть в передней на диване. По первому зову барина ему следовало бесшумно войти в комнату и ждать приказаний.

Приказания были немногочисленные — главным образом подать халат, туфли или трубку. Остальные обязанности также были несложны — доложить о пришедших, принять сброшенную с плеч барина офицерскую шинель и так далее.

Впрочем, главнейшая обязанность была самая нелегкая, это — безмолвно сидеть на диване.

На вопросы Тарасу надлежало отвечать отрывисто и кратко: так точно-с, никак нет-с и не могу знать. Все остальные слова запрещались или не рекомендовались.

Итак, у Тараса началась новая жизнь — комнатного казачка.

Для подвижного характера Тараса такая должность была мучительной. Но барин, к счастью, редко сидел дома. Балы, вечера и банкеты бывали чуть не ежедневно. И Тарас, оставаясь один, мог заниматься чем ему вздумается.

Новый казачок не то чтобы понравился молодому полковнику, скорее — он даже и не замечал его, для него это был, в сущности, не человек, не живая душа, а попросту — предмет комнатного обихода, к которому можно привыкнуть или, наоборот, выкинуть его, если он непригоден.

Так вот, к этой вещи, к этому предмету комнатных услуг полковник привык. И был к нему до некоторой степени милостив: он позволял крепостному казачку прикасаться губами к своей выхоленной руке благодетеля, как это требовалось по неписаным законам крепостного права.

Натура полковника была весьма деятельной. Он нередко уезжал в Варшаву или в Петербург или на дворянские выборы в Киев. В свои путешествия он стал брать Тараса. И это вносило разнообразие в жизнь казачка.

Но Тарасу наибольше всего нравилось, когда он оставался один, когда барин уезжал на балы или в гости. Тогда Тарас со спокойной душой шлялся по барским комнатам, свистел, пел украинские песни и занимался рисованием, к чему он не остыл, а, напротив того, с каждым днем чувствовал все большую склонность.

«Коллекция картин» Тараса возросла. Теперь в его коллекции появились всякого рода лубочные рисунки, которые Тарас не стесняясь брал на постоялых дворах и где придется.

В отсутствие барина Тарас располагался за его столом и срисовывал в свой альбом картины и рисунки, висящие на стенах комнаты.

Однажды барин, вернувшись в полночь из гостей, застал Тараса на месте преступления. Тарас, увлекшись рисованием, не услышал, как подкатила коляска к дому, как барин хлопнул дверью, как он поднялся по лестнице во второй этаж и как он вошел в комнату.

Тарас, расположившись в кресле, растушевывал свою копию с картины «Атаман Платов[956]».

Скрип половицы вернул художника к действительности. Тарас вскочил с кресла. Перед ним, в двух шагах, стоял полковник, разгневанный и взбешенный.

Огарок сальной свечки освещал эту сцену.

От гнева и раздражения полковник сначала остолбенел. Мало того, что этот скот не встретил его в передней, он еще посмел сидеть за его столом, он посмел жечь свечку, от которой мог сгореть его дом.

Полковник несколько раз ударил Тараса по лицу и, схватив за ухо, выкинул казачка в переднюю.

Утром полковник не остыл от своего гнева. Он отдал управляющему распоряжение — выдрать Тараса на конюшне, чтоб этому пареньку хорошенько запомнилось, кто он такой и каковы его прямые обязанности.

Тотчас Тараса отвели на конюшню. Три кучера совершали экзекуцию. Один сидел на ногах Тараса, другой — на плечах, третий кучер стегал розгами.

Тарас выдержал наказание без слез и без стонов, хотя кровь текла по его обнаженному телу.

Это считалось — поучить человека, чтоб он не увлекался несбыточными фантазиями.

Тарас ожидал перемены судьбы. Он ожидал, что барин отошлет его в деревню или переведет на другую должность. Но этого не случилось. Через несколько дней Тарас снова занял место в передней. И барин как ни в чем не бывало звал Тараса для услуг.

6. Искусство и коммерция

Однако управляющему полковник сказал, показав на рисунки Тараса, что мальчишку, пожалуй, надо было бы отдать в науку к живописцу, что, судя по рисункам, он выказывает большие способности и что не следовало бы забывать, что цена крепостного совершенно иная, если он в чем-либо достиг какого-нибудь совершенства. Сейчас Тарас стоит от силы, ну, рублей триста, а если его обучить, то он будет стоить не менее тысячи, а то и больше. Надо уметь поднимать цену на каждую крепостную душу тем хозяйственным способом, который в их распоряжении. В наш коммерческий век это совершенно необходимо. Это своего рода биржа. Этим надо пользоваться. И этим можно умножить состояние.

Управляющий почтительно кланялся, слушая эти слова барина.

Полковник сказал, что он, пожалуй, сам поговорит с одним художником, и если тот найдет у Тараса способности, то судьба Тараса решена — он будет учиться живописи.

Коммерческий зуд заставил полковника поспешить с этим делом. Он побывал у профессора живописи, который преподавал в Виленском университете. И показал ему рисунки крепостного казачка.

Профессор живописи одобрительно отнесся к рисункам Тараса и посоветовал отдать мальчика в учение.

Полковник велел своему управляющему подыскать для Тараса учителя.

Однако фантазия управляющего дальше малярного дела не пошла, и он, договорившись с одним маляром, отдал Тараса в учебу.

Но спустя месяц маляр явился к самому полковнику и доложил, что с таким отличным учеником он, простой маляр, не считает возможным заниматься, что этот ученик может быть его учителем, а не наоборот. И пусть он, маляр, теряет на этом деньги за уроки, но он считает своей обязанностью доложить барину о великих способностях Тараса.

Слова честного маляра нашли живейший отклик в коммерческой душе полковника. В самом деле — надо будет отдать Тараса к какому-нибудь хорошему живописцу. И если Тарас будет художником, то плата за учебу будет с лихвой оправдана.

Полковник вызвал к себе одного знакомого портретиста. И тот согласился давать уроки.

Но, едва начатые, уроки вскоре были прекращены. Польское восстание (1830 год) заставило полковника убраться из Вильно.

Отъезд полковника был так стремителен, что он не захватил с собой дворни. Даже Тарас, с которым он не расставался в путешествиях, был оставлен в Вильно.

Полковник прибыл в Петербург и уже оттуда отдал распоряжение выслать ему его челядь этапным порядком.

В начале 1831 года Тарас вместе со всей дворней был доставлен в Петербург.

Барин, понюхавший пороху в Польше, был не совсем в себе. Надо было снова налаживать связи. Надо было искать достойную должность для его высокой особы. Такую должность он нашел — он стал адъютантом у принца Виртенбергского[957].

Тарас же снова остался у него казачком.

Но теперь, всякий раз, когда барин, довольный своими делами, милостиво заговаривал с казачком, Тарас неизменно сводил речь на учебу. Больше ждать было нельзя. Ему восемнадцать лет. И дальше откладывать — будет поздно.

Барин снова согласился отдать Тараса к живописцу. Но снова управляющий отдал Тараса не к художнику, а к простому маляру.

Правда, этот маляр считался опытным мастером, однако для Тараса, который брал уроки у портретиста, это была не наука. Но маляр брал за учебу немного, художник же заломил бы цену значительную, — видимо, это обстоятельство сыграло решающую роль. Тем более что Тарас и без того прилично писал портреты, так зачем же еще переплачивать деньги за какое-то совершенствование, которого может и не быть.

В общем, Тараса отдали в учебу к «разных живописных дел цеховому мастеру Ширяеву».

Причем с этим цеховым мастером был заключен договор на четыре года учебы.

Маляр Ширяев был человек крайне скупой, свирепый, грубый и неотесанный. Он в «страхе божьем» держал своих учеников, которых у него было до десяти человек. Он посылал их на работы в качестве обыкновенных маляров. Его ученики занимались главным образом тем, что красили крыши, заборы и полы.

В общем, Ширяев ни в какой степени не был желанным или даже каким-нибудь учителем для Тараса. Это был попросту кулак, предприниматель, эксплуатирующий «подручных молодцов».

Он заставлял их работать по двенадцать и по шестнадцать часов в сутки. Держал их впроголодь и, при случае, дрался, давая пинки, зуботычины и оплеухи.

Снова Тарас стал ходить грязный и оборванный. Он бегал на работу босой, в халате, без шапки. Снова жизнь была полна лишений, огорчений и невзгод.

Но Шевченко не упал духом. И он не оставил своей мысли стать художником. Пользуясь свободной минутой, он рисовал. Но для этого занятия ему надо было теперь выкраивать время. Занятый с утра до вечера, он мог рисовать только лишь на рассвете или поздно вечером.

В светлые петербургские ночи он, возвращаясь с работы, не раз заходил в Летний сад и там делал рисунки и наброски в своей тетради.

Никто не мешал ему здесь. Летний сад открыт был круглые сутки. Ночной публики было мало. Гуляки шли в трактиры и ресторации. Любовные парочки сами избегали встреч. И Тарас, оставаясь в одиночестве, делал зарисовки мраморных богинь и купидонов.

Тарас достиг в своем искусстве больших успехов. Его рисунки уже не были дилетантскими и ученическими. Это уже были смелые произведения, самостоятельные и оригинальные.

Эти часы, проведенные в Летнем саду, были для Тараса всегда вдохновенными. Тарас стал даже писать там стихи. Но он еще не знал, как это делается. И он без всякого уменья записывал на бумагу свои чувства и свои мысли и ту музыку, какая у него была на душе.

7. Последнее препятствие

Более трех лет Шевченко провел в «учениках» у маляра Ширяева.

Это были тягостные годы. О каком-нибудь серьезном учении не могло быть и речи. Шевченко попросту попал к предприимчивому мастеру, который за кусок хлеба заставлял учеников работать на себя.

Но Шевченко не падал духом. С удивительным упорством и настойчивостью он продолжал заниматься своим рисованием.

Однажды, поздно вечером возвращаясь с работы, двадцатидвухлетний Шевченко зашел, по обыкновению, в Летний сад.

Шевченко был босой, без шапки, в коричневом халате. В руках у него были малярная кисть и ведро от краски.

Шевченко прошел по аллеям сада, разглядывая мраморные статуи.

Перед одной из статуй Шевченко задержался. Он сел на свое перевернутое ведро и стал срисовывать в свою тетрадь контуры мраморной богини.

Был поздний майский вечер. Белая петербургская ночь не мешала работать.

Один из прохожих остановился позади Шевченко и с любопытством стал смотреть на его работу.

Рисунок выходил отлично. Это было удивительно — смотреть на оборванного паренька, который так искусно и так уверенно рисовал.

Прохожий разговорился с Шевченко. Он оказался земляком Тараса. Это был молодой художник Сошенко[958]. Он недавно приехал в Петербург для занятий в Академии художеств.

Сошенко с любопытством стал расспрашивать Тараса об его жизни. Он похвалил его рисунки. И сказал, что ему надо учиться и что, сколько он понимает, из него выйдет большой толк.

Сошенко дал Тарасу свой адрес и просил его зайти в воскресенье.

Шевченко был взволнован встречей. Он бормотал слова благодарности. Он так мало видел внимания к себе. Он не привык к участию или даже к какому-нибудь человеческому отношению.

И теперь он с чувством признательности смотрел на незнакомого художника, который обещал сделать для него все, что будет возможно.

В воскресенье Шевченко пришел к художнику на Четвертую линию Васильевского острова.

Тарас принес с собой связку своих рисунков.

Художник Сошенко стал внимательно рассматривать рисунки, хваля их и удивляясь необыкновенному мастерству маляра.

Сошенко не мог оказать Тарасу немедленную помощь. Он и сам ничего не имел. Он без копейки денег приехал в Петербург и только что устроился. Но ему чрезвычайно хотелось сделать для Тараса что-нибудь полезное.

Он решил показать рисунки в Академии и познакомить Тараса с теми людьми, которые могли бы оказать влияние на судьбу бедного маляра.

Через некоторое время Сошенко познакомил Тараса с известным писателем Гребенкой[959].

Гребенка с большим вниманием и добротой отнесся к своему земляку. Он помог ему приодеться и познакомил его с видными людьми. В частности, он познакомил его с секретарем Академии В. И. Григоровичем[960].

Этот секретарь был весьма влиятельный господин, преподававший в Академии «теорию изящного». Он был в приятельских отношениях с художником К. Брюлловым[961], слава которого в то время была велика и даже ослепительна. Об его картинах писались статьи. Общественное мнение и критика превозносили его до небес. Его последняя картина «Гибель Помпеи» прошумела на выставках Европы.

Брюллов с участием отнесся к Шевченко. Он похвалил его рисунки и познакомил его с придворным живописцем Венециановым[962].

И Венецианов, в свою очередь, рассказал поэту Жуковскому[963] о несчастной судьбе талантливого маляра.

И вот бедным, доселе неведомым маляром заинтересовались столь влиятельные люди, что, казалось, перемена судьбы для Шевченко уже близка.

Брюллов хотел было зачислить Шевченко в ученики Академии, но, узнав, что он крепостной, пришел в уныние. По закону крепостной не мог состоять в учениках Академии даже при согласии помещика.

Надо было выкупить Тараса, либо уговорить помещика дать ему вольную. Но для этого необходимо было время и деньги. Дело явно затягивалось.

Художник Сошенко сходил к Ширяеву и упросил последнего дать Тарасу временный отпуск для того, чтобы тот мог посещать занятия в зале Общества поощрения художеств.

Ширяев неожиданно согласился, хотя сказал, что это блажь и напрасная затея.

Шевченко стал ходить на временные занятия по живописи.

Между тем Жуковский, близкий ко двору, в разговоре с государыней обрисовал ужасное положение талантливого юноши, который закрепощен и в силу этого не может стать художником.

Но что могла сделать супруга императора? Помещик — полновластный хозяин своих крепостных. Было бы неприлично вмешиваться государыне в то, что освящено царем и законом.

Оставались два пути: купить Тараса у помещика или склонить помещика к филантропическому шагу — дать Тарасу освобождение.

Жуковский просил Брюллова заняться этим делом.

И вот Брюллов отправился к полковнику Энгельгардту для переговоров.

Неизвестно, каков был разговор помещика с Брюлловым. Известно только то, что Брюллов вернулся от Энгельгардта взбешенный до последней степени.

«Это самая большая свинья из всех свиней, каких только мне приходилось видеть», — сказал Брюллов в ответ на расспросы о результатах переговоров.

Шевченко, узнав о неудаче, пришел в такое отчаяние, что хотел покончить с собой.

Брюллов утешал его. Жуковский, узнав об отчаянии молодого человека, написал ему успокоительную записку.

Решено было снова обратиться к Энгельгардту с просьбой назначить цену на крепостную душу Тараса.

Сошенко вызвался было пойти к помещику для переговоров. Но появление бедного художника у блестящего офицера могло бы сорвать дело. И по этой причине для переговоров попросили пойти придворного живописца Венецианова. Быть может, он, близкий ко двору человек, имеющий генеральский чин, сумеет задеть чувствительные струны сердца помещика, и тот пойдет на филантропию или же назначит «божескую» цену за крепостную душу.

Полковник Энгельгардт был раздражен назойливостью художников.

Он целый час выдержал придворного живописца в своей передней. И когда принял его — разразился упреками. Он сказал:

«Что вы, собственно говоря, хотите от меня вместе с вашим Брюлловым? О какой филантропии вы изволите говорить? В этого крепостного я вложил изрядные деньги, для того чтобы он был тем, каким вы его видите. Я решительно прошу вас не говорить мне о какой-либо благотворительности или филантропии. В наш коммерческий век это, сударь, просто смешно слышать. Моя крайняя и решительная цена за крепостного Тараса — две с половиной тысячи рублей ассигнациями. Если вам будет угодно теперь об этом предмете говорить — давайте будем говорить».

Сконфуженный и растерянный придворный живописец вернулся от помещика.

Жуковскому пришла мысль собрать деньги для того, чтобы выкупить Шевченко. Это он берется сделать в кругу придворных людей.

Но Брюллов сказал, что будет, пожалуй, лучше, если он напишет, скажем, портрет Жуковского, и этот портрет они за две с половиною тысячи разыграют в лотерею.

Так и было сделано.

Брюллов написал портрет Жуковского. И вскоре деньги были собраны.

Придворный живописец Венецианов снова отправился к Энгельгардту.

Помещик, несколько поломавшись и поговорив о том, что Шевченко стоит значительно дороже, чем он за него спросил, дал отпускную.

Это был знаменательный день для Шевченко — 22 апреля 1838 года.

8. Новая жизнь

Тарас Григорьевич Шевченко не сразу узнал об этом своем счастье.

Он был болен. Он лежал в больнице с брюшным тифом.

Он поправлялся, но медленно. Художник Сошенко зашел его проведать, но не сообщил ему об этом радостном событии, потому что врач не посоветовал волновать больного.

Хозяин же Тараса, «разных малярных дел» мастер Ширяев, узнав от Энгельгардта об освобождении своего ученика, пришел к нему в больницу и рассказал все, что он знал.

Радость Шевченко была необычайна.

Он вышел из больницы иным человеком. Рабство кончилось. Кончилась та унизительная жизнь, которая так удручала художника. Он был теперь свободен. Радость его была так велика, что он всех целовал и при этом плакал, говоря, что только теперь он понял, что такое крепостное право, что такое быть крепостным.

Шевченко то и дело вынимал из кармана свою отпускную и целовал ее, заливаясь слезами.

Тарас Григорьевич поселился на квартире у художника Сошенко. Теперь его приняли в ученики Академии. И он стал посещать классы, стал систематически обучаться живописи.

Он лихорадочно принялся за свое самообразование. К. Брюллов разрешил ему пользоваться его библиотекой. И молодой Шевченко многие вечера провел за книгами.

Он в короткое время прочитал всех классиков. Он стал разбираться в политике. С ужасом и с содроганием он понял, что такое социальное неравенство, которое было в России в такой неумеренной степени. Он понял, что нужна борьба, нужен переворот, который уничтожил бы царский строй в России. Еще мальчишкой в Вильно и в Варшаве он прислушивался к разговорам об этом. Теперь ему все стало ясным окончательно.

Шевченко стал читать поэтов. И сам начал писать стихи, стараясь изложить в них волновавшие его мысли и чувства.

Художники по-товарищески относились к нему. Он сблизился с ними. И нередко проводил вечера в разговорах о жизни и об искусстве.

Шевченко был умен и гениален, — он в короткое время сумел впитать в себя ту культуру, к которой он теперь прикоснулся. Его товарищи с удивлением смотрели на него. Казалось, что произошла волшебная перемена. Вчерашний крепостной маляр ничем не отличался от своих товарищей, — он многое знал, верно судил об искусстве, и любая беседа была для него незатруднительна.

Больше того, его стали ценить и уважать и с ним считаться как с человеком, который имеет твердые убеждения и хороший вкус.

Брюллов полюбил Тараса Григорьевича. Он не раз вместе с ним ходил в Эрмитаж, где показывал ему картины великих мастеров. Он рассказывал о жизни и творчестве этих выдающихся художников.

Брюллов полюбил Шевченко за его светлый ум, за его удивительную скромность, за его любовь к искусству.

Брюллов — умный и тонкий человек, замечательный художник— сумел увидеть в Шевченко выдающегося человека.

Шевченко стал его любимейшим учеником. И Брюллов пророчил ему великое будущее.

И действительно, Шевченко достиг огромных успехов. Весной 1839 года Шевченко был награжден серебряной медалью за свой этюд «Бойцы». Это было событие в жизни Шевченко не менее важное, чем даже освобождение от неволи. Получить отпускную ему помогли люди, медаль же была наградой за тяжкий и упорный труд, за непреклонную волю, за десятки преодоленных препятствий. Это была награда за то искусство, к которому Шевченко стремился с детских лет.

Переход от мрачного чердака маляра Ширяева к тому, что имел сейчас Шевченко, был необычен. Правда, Шевченко жил еще в бедности. Но у него уже были заработки — он рисовал портреты.

Через Брюллова Шевченко познакомился со многими светскими людьми. Его всюду стали приглашать. Им интересовались как новым явлением, как человеком, вышедшим из слоев неведомого народа и достигшим своим трудом теперешнего положения.

Шевченко стал по-модному одеваться. Он стал франтить. После нищеты и бедности, после зипуна и кафтана он теперь наряжался во фрак. Он стал изучать французский язык, для того чтобы в обществе быть равным всем этим воспитанным молодым дворянам.

Мы привыкли представлять себе Шевченко в том виде, в каком он изображен на своих портретах, — стареющим человеком в бараньей шапке, с чудовищными усами, с тяжким взглядом суровых глаз.

Но эти портреты относились к последнему периоду жизни Тараса Григорьевича. Таким он был после ссылки, после Азии. В те же годы, о которых идет речь, двадцатипятилетний Шевченко был совершенно иным человеком. Он был молод и даже юн. У него было лицо артиста. Нежная и милая улыбка. И удивительно добрые глаза. Художники говорили о Шевченко, что «у него в лице было нечто такое, за что нельзя было его не полюбить».

Художник Сошенко с досадой и раздражением отнесся к светскому успеху своего друга. Он укорял Тараса за его пристрастие к пустому и праздному свету, за его перемену в образе жизни.

Но Сошенко не видел всей сложности натуры своего друга. Никакой органической перемены, в сущности, не было. Это была, так сказать, компенсация за тяжкие годы неволи, за всю нищету и лишения. И, кроме того, молодому Шевченко надо было до конца узнать другую жизнь, увидеть другой мир, чтобы понять, что такое жизнь и что такое люди.

В те годы его светских успехов Шевченко ни в какой степени не изменил самому себе. Он не забыл, что, кроме этого избранного общества, существует иное, бесправное, лишенное человеческого достоинства, из которого он вышел сам.

Тревога жила в душе Шевченко, и ничто не могло заглушить ее. В 1839 году, то есть в год его светских успехов, Шевченко в своем стихотворении «Думы» писал:

Ой вы, думы, мои думы, Горе, думы, с вами. Что вы встали на бумаге Хмурыми рядами? Что вас ветер не развеял, Словно пыль степную, Что вас горе не заспало, Словно дочь родную… Думы, мои дети, Где же я найду, родные, Вам приют на свете? На Украину идите, Нашу Украину, На задворки к бедным людям, Я же здесь загину.

Эти думы о бедных людях, о несправедливости, о закабаленных крестьянах никогда не покидали Шевченко, где бы он ни находился.

Посещения аристократических домов ничего не изменили в Шевченко. Он по-прежнему много читал, изучал поэзию и прилежно учился в Академии.

Осенью 1840 года Шевченко был снова премирован серебряной медалью второго достоинства за опыт в живописи «Мальчик с собакой».

Но живопись полностью не удовлетворяла Шевченко. Все больше и сильней его занимали стихи. В стихах было больше простора для его мыслей и чувств.

У Шевченко уже накопилось много стихов, но он почти никому не показывал их. Писатель Гребенка однажды забрал у него эти рукописи и прочитал их.

Гребенка был поражен — стихи оказались превосходными. Гребенка восторженно похвалил их и сказал, что неизвестно еще, в чем сильнее Шевченко — в поэзии или в живописи. Возможно, что в поэзии он сильней.

Тарас Григорьевич скептически отнесся к отзыву, говоря, что эти стихи — проба пера, баловство и то непрофессиональное искусство, на которое не следовало бы обращать внимание.

Но Гребенка настаивал на своем. Он показал стихи целому ряду людей, и все приходили к мысли, что это истинная поэзия, замечательная по силе и оригинальности.

Один состоятельный человек вызвался издать книгу стихов Шевченко.

Тарас Григорьевич стал собирать книгу. Он назвал ее «Кобзарь». И в том же году книга была выпущена в свет.

Столичная критика, как мы говорили, иронически отнеслась к книге, но на Украине стихи Шевченко произвели потрясающее впечатление.

Один из писателей (Квитко) написал Шевченко о своих чувствах после прочтения книги: «Волосы на голове поднялись, в глазах зеленело, а сердце как-то болит. Я прижал вашу книгу к сердцу. Хорошо, очень хорошо»[964].

Шевченко понял, что его поэзия может дать людям больше, чем его живопись. Слова с большей силой, чем краски, проникают в человеческое сердце. Словами можно скорее договориться с людьми. Можно скорее сообщить о том, что занимало и тревожило поэта.

Шевченко стал все больше и больше уделять времени стихам.

Он стал поэтом.

9. На родине

Весной 1843 года Шевченко поехал на Украину. Он давно хотел побывать на родине, чтобы увидеть ее новыми глазами.

Пятнадцать лет назад он подростком покинул свое родное село. Теперь он был взрослым человеком, много передумавшим и многое понявшим. Теперь ему было тридцать лет.

Огромные перемены произошли в его жизни. Он был на родине крепостным, кухонным мальчиком, пастухом, — теперь он был известный художник, получивший награды за свои работы, теперь он был популярный автор «Кобзаря», книги, которая так пришлась по душе здесь, на Украине.

Вспоминая наше детство, мы обычно с трудом можем увидеть себя в том маленьком человечке, который пятнадцать или двадцать лет назад жил, чувствовал, плакал и огорчался. Я не помню, кто-то сказал, что «крыса, прошедшая через Малую Азию, не помнит — та ли она крыса, которая вышла из дому».

И действительно, дальний путь, много препятствий, беды и огорчения на жизненном пути притупляют наши воспоминания. Но воспоминания детства у Шевченко были слишком тягостны и слишком остры, и он ничего не забыл из того, что было.

И теперь он с чувством огромного волнения ехал на родину.

Но он не сразу посетил свою родную Кирилловку. Казалось, что его что-то удерживает. Казалось, что он не хочет сразу столкнуться с тем тяжелым и печальным, с чем он ожидал столкнуться.

Он лето прожил в Киеве и в имениях своих новых друзей. Он там писал портреты и, так сказать, в новом своем качестве знакомился с помещичьим бытом.

Он посещал дворянские балы, ездил в гости к помещикам, заводил с ними знакомство, но всюду, как и в Петербурге, где бы он ни бывал, он чувствовал тяжесть в своем сердце и ту тревогу, которая не покидала его, когда он думал о несправедливости, о насилии, нищете и богатстве.

Здесь, на родине, в богатых имениях своих новых знакомых, он на каждом шагу видел крепостной гнет. Его удручали и ужасали картины бедности закрепощенных людей, картины рабского труда и бесправия.

Приехав однажды к одному из помещиков в гости, он увидел, что хозяин «поучил» слугу — ударил по лицу, как тогда говорилось, «побил из собственных ручек». Это была обычная, повседневная сценка в помещичьем доме. Шевченко, увидев эту расправу, страшно смутился и покраснел. Он надел шапку и ушел, хотя его удерживали и даже умоляли остаться.

Он видел и еще более тягостные сцены из помещичьей жизни. Все это жгло сердце Шевченко. Ему казалось, что он должен во все это вмешаться, как-то помочь народу, что-то сделать, чтобы облегчить его участь.

Осенью он побывал в родном селе.

Теперь, когда он был свободным человеком, все показалось там ему еще более ужасным, чем раньше.

Он пробыл в своем селе меньше месяца и уехал оттуда с чувством тяжелой тоски.

Зимой он вернулся с Украины в Петербург. В своей поэме «Сон» он написал прощание:

Я с тобой прощаюсь, край мой, Что богат тоскою. Наши муки, злые муки, В тучи я укрою…

О своей поездке на родину он написал одному из своих друзей: «Был на Украине… Был везде и все плакал: разорили нашу Украину…»

Вернувшись в Петербург, Шевченко все меньше и меньше уделял внимания живописи. Он теперь усиленно работал над стихами. Но его новые стихи не совсем были похожи на его первые опыты. Лирика стала уступать место политике, вернее — наряду с глубоким и нежным чувством к людям уживалась непримиримая ненависть к врагу, к поработителям, к строю, который был так беспощаден к трудящимся. Шевченко стал призывать к борьбе, к мести, к уничтожению царского строя.

В своей поэме «Сон», которую он написал после возвращения с Украины, Шевченко мечтает об освобождении родины из-под гнета царской власти, он мечтает о раскрепощении крестьян, жизнь которых непереносима:

Латаную свитку с бедняка снимают, С кожею снимают — нечем ведь обуть Недорослей барских…

В этой поэме Шевченко с большой иронией и злостью пишет о царе и об его царедворцах:

Что ж, пойти бы посмотреть бы На царя в палате — Что там делают. Вхожу я, Знать стоит пузата. Все рядком, все с сапом, с храпом, Все понадувались, как индюшки…

В том же году Шевченко написал еще несколько замечательных стихотворений. Но и стихи, и Петербург, и Академия не успокоили Шевченко. Он решил снова поехать на Украину. Ему казалось, что там он принесет больше пользы для своей родины. Здесь он был неспокоен. Его все волновало. Он буквально не находил себе места. Он писал в стихотворении, посвященном актеру М. Щепкину:

Научи меня, кудесник, Друг мой седоусый, Как быть в мире равнодушным…

Но он сам знал, что для этого надо было сделать. Для этого надо было быть безучастным ко всему, для этого надо было «схоронить живое сердце». Но он этого не хотел:

Схоронить живое сердце Жалко мне до боли. Может быть — придет надежда, Приплывет с водою… С нею легче заживется Мне на белом свете…

Он не мог и не хотел «схоронить свое живое сердце», потому что он был сын своего народа, страдания которого были велики. Он не желал равнодушия, потому что он хотел «хоть сквозь сон увидеть правду над родной землею».

А для того чтобы «увидеть правду над родной землею», нужна была борьба, нужны были ненависть и гнев.

Получив звание свободного художника, Шевченко распрощался с Академией и снова, весною 1845 года, уехал на родину.

Он объездил Украину. И много писал. И это были лучшие его стихи. Они были направлены против насилия, против церкви, против царя и помещиков.

В этих своих стихах Шевченко выступал уже не только от имени угнетенного украинского народа. Он говорил и о других народах, порабощенных царской властью.

Гнев и ненависть, тоска и надежда — вот чувства, которые волновали поэта.

Помимо стихов, Шевченко стал работать и в качестве художника. Он выехал в командировку «для разыскания и срисовывания исторических памятников».

Он также приступил к изданию «Живописной Украины» и привлек к этой работе художников и писателей.

Он знакомился с известными деятелями того времени. В частности, он познакомился и сблизился с Костомаровым[965], который в то время был вождем украинского славянофильства.

Костомаров и его друзья, члены так называемого Кирилло-Мефодиевского братства, стали приглашать Шевченко на свои собрания.

Шевченко по своим воззрениям не подходил к обществу украинских либералов. Устав братства требовал искоренения рабства и всякого унижения низших классов. Шевченко же шел дальше, — он отрицал не только торговлю людьми, но и торговлю землею. Шевченко был сторонником более решительных действий — он призывал к восстанию. Салонные же разговоры об ужасах рабства его не устраивали.

Но к братству Шевченко относился с уважением, и с Костомаровым он весьма сблизился и полюбил его.

Весною 1847 года киевский студент Петров, случайно вошедший в Кирилло-Мефодиевское братство, подал губернатору донос о существовании тайного общества.

В своем доносе студент сообщил, что «члены общества затевают народный бунт и произносят дерзкие слова против государя…»

10. Арест и ссылка

И вот заработало знаменитое III Отделение. Начальник III Отделения генерал Дубельт[966] отдал распоряжение об аресте всех членов крамольной организации.

В Киеве начались аресты. Среди бумаг одного из членов братства были обнаружены стихи Шевченко. По словам полиции, стихи были «исполнены ненависти к правительству». В них говорилось о страданиях, о пролитой крови, цепях, кнуте, о Сибири и прочее.

Шевченко в это время был в Черниговской губернии. Он собирался в Киев, куда был приглашен на свадьбу к Костомарову.

Полиция стала следить за ним. И Шевченко был арестован по приезде в Киев.

Тотчас он был под конвоем отправлен в Петербург. Шеф корпуса жандармов граф Орлов[967] лично следил за ходом следствия.

Но донос явно преувеличивал значение заговора. Казалось бы, что ничего угрожающего для государства не было в программе братства. «Уничтожение религиозной розни между славянскими племенами», «насаждение грамотности», «союз славянских государств под скипетром царя…» По мысли графа Орлова, это был «бред молодых людей».

Конечно, братство еще требовало уничтожения крепостного права, но не путем восстания.

Граф Орлов весьма милостиво отнесся к членам тайного общества.

В докладах Николаю I граф писал, что в мыслях братства не было «ни народных потрясений, ни переобразования законной власти в России».

Для пользы же дела и чтоб и другим неповадно было устраивать тайные общества, двух руководителей братства приговорили к четырем годам крепости.

Но дело о Шевченко выделено было в особое дело, тем более что он фактически не состоял в членах братства.

Полиция тотчас поняла, кто является наиболее опасным для правительства.

Помимо стихов «возмутительного характера», в бумагах Шевченко найдены были карикатуры на царских особ.

Началось следствие над Шевченко, но не как над членом общества, а как над поэтом, призывающим народ к революции.

Если другие члены братства склонили свои головы перед Николаем I, то этого не случилось с Шевченко.

Его спросили:

«Какими случаями доведены вы были до такой наглости, что писали самые дерзкие стихи против государя императора, столь нежно поступившего при выкупе вас из крепостного состояния?»

Шевченко ответил:

«Будучи еще в Петербурге, я слышал везде дерзости и порицания на государя и правительство. Возвратясь в Малороссию, я услышал еще более… Я увидел нищету и ужасное угнетение крестьян помещиками… Все это делалось и делается именем государя и правительства…»

Это уже был не верноподданнический ответ члена братства, это был ответ революционера и «опасного государственного преступника».

Во время всего следствия Шевченко вел себя удивительно спокойно, мужественно и с чувством большого достоинства, что еще больше озлобило III Отделение.

Некоторые ответы, сказанные на следствии, показывают, что Шевченко несколько даже иронизировал над своими судьями.

Шевченко спросили:

«Почему ваши стихи нравятся вашим друзьям, когда они лишены истинного ума и всякой изящности? Не за дерзости ли и возмутительные мысли?»

Шевченко ответил с явной насмешкой:

«Стихи мои нравятся, может быть, потому только, что они написаны по-малороссийски».

Два месяца тянулось это следствие. И наконец было признано, что Шевченко «действовал отдельно, увлекаясь собственной испорченностью».

Он был приговорен к ссылке без срока. Он был отдан в распоряжение военного ведомства, с тем чтобы его определили в солдаты в какое-либо отдаленное место.

На приговоре Николай I собственноручно «изволил начертать»: «Под строжайший надзор с запрещением писать и рисовать».

Одним росчерком царского пера Николай I заканчивал литературную деятельность поэта.

Тотчас Шевченко под присмотром фельдъегеря был отправлен в Оренбург и оттуда в Орскую крепость.

И вот потянулась скорбная жизнь ссыльного поэта. Смрадная казарма, бессмысленная шагистика, свист розог и всякого рода унижения — вот из чего состояла жизнь николаевского солдата.

Казармы закрывались в девять часов вечера, и Шевченко, обессиленный от военных упражнений, без мыслей и чувств, ложился на нары. Даже если бы он имел право писать и рисовать, — он здесь этого не мог бы делать. Особенно тяжелы были первые месяцы, когда начальство проявляло усиленное рвение сделать из Шевченко бравого солдата.

«Все прежние мои страдания, — писал Шевченко из ссылки, — в сравнении с настоящим были детские слезы».

Тут, в крепости, были грубые и пьяные солдаты, пьяные, потерявшие всякую честь офицеры, ссыльные дворяне и всякого рода проходимцы.

Впоследствии в своем дневнике Шевченко писал:

«Я и не воображал о существовании таких гнусных исчадий нашего общества».

Первые месяцы ссылки были тем более ужасны, что поэт был отрезан от всего мира. И в столице и на Украине запрещалось произносить его имя. Никто не смел и думать о переписке с Шевченко.

Связь с «государственным злодеем» почиталась немаловажным преступлением. За это можно было легко пострадать. Это было небезопасно.

Шевченко не знал об этом. Он думал, что все друзья отвернулись от него. И от этого он страдал еще больше.

Но вот стали приходить первые письма с Украины и из Петербурга. И с каждым письмом в Шевченко как бы вливалась жизнь. Все показалось не так уж безнадежно, не так омерзительно.

Снова у Шевченко возникло непреодолимое желание писать или рисовать. Но жестокое запрещение царя было слишком категорическим.

Тем не менее Шевченко послал прошение шефу жандармов о дозволении ему рисовать пейзажи. Но дозволения не последовало.

Тогда Шевченко стал писать тайком. Он сшил себе маленькую тетрадь и носил ее за голенищем.

Шевченко писал:

И вот опять пришлось таиться Под старость с музою своей. В бурьяне спрятаться и плакать, Скрывая думы от людей[968].

Проходили томительные дни. Непривычный климат действовал на Шевченко удручающе. Он с тоской вспоминал о своей милой Украине. Он писал, глядя на унылые оренбургские степи:

И там степи, и тут степи, Да тут не такие — Ржавы, ржавы, даже красны, А там голубые…[969]

Шевченко стал болеть. Он сначала заболел цингой. Потом ревматизмом. Ему позволили жить на частной квартире. Но он слишком уж рьяно воспользовался своей свободой, — он стал не таясь писать и рисовать пейзажи. И поэтому его снова водворили в казарму.

Между тем друзья, несмотря на всякие строгости, старались облегчить участь Шевченко. Ему стали посылать книги и посылки.

Весной следующего (1848) года Шевченко, стараниями друзей, был назначен в экспедицию, которая отправлялась в Аральское море. Он зачислен был в эту экспедицию в качестве художника для зарисовки берегов.

Это было исключительно трудное путешествие — сначала по знойной, безводной пустыне, потом на шхуне по малоисследованному Аральскому морю. Но все же это была значительная перемена в жизни Шевченко. Тут уже не было смрадной казармы, тягостной муштры, пьяного ротного командира и того томительного однообразия жизни, которое так страшило поэта в Орской крепости.

Больше того, тут, в экспедиции, Шевченко был художником. И с чувством огромной радости он принялся за свое любимое дело.

За этот период жизни Шевченко сделал замечательные работы акварелью и карандашом. Кроме того, он написал значительное количество стихов, в которых остался верен самому себе, — они полны ненависти к царской власти и к угнетателям народа.

11. Роль личности в истории жизни человека

Осенью 1849 года экспедиция по обследованию Аральского моря закончилась, и Шевченко был отправлен в Оренбург для отделки «живописных видов», что было невозможно сделать в море.

В Оренбурге Шевченко прожил полгода. И это был до некоторой степени светлый период его жизни в ссылке.

Начальник края генерал Обручев[970] терпимо отнесся к ссыльному солдату. Он даже пообещал походатайствовать о представлении его в унтер-офицеры. Ему понравились художественные работы Шевченко. Конечно, это было нарушение приговора, но он снисходительно отнесся даже к тому, что Шевченко писал портрет с его жены.

После тюрьмы и казармы Шевченко мог теперь отдохнуть. Он жил в отличном доме у адъютанта генерала Обручева. С этим адъютантом Шевченко весьма сблизился и даже подружился. Шевченко подружился также с группой польских изгнанников.

Друзья и работа скрашивали жизнь поэта. Но тоска его была велика. Будущее было темно. Молодость проходила. Шевченко писал в Оренбурге:

Три года грустно протекли… Украдкой схоронило море Мои — не злато-серебро — Мои лета, мое добро, Мою тоску, мои печали — Все, что в незримые скрижали Внесло незримое перо…[971]

Но с ним оставалась его поэзия, его творчество. И это придавало ему силу жить. Шевченко писал:

И пусть же будет то, что будет. Не перестану я писать, Хотя б за это присудили Меня распятию предать!

В своих стихах Шевченко был по-прежнему мужественным и бесстрашным борцом за те идеи, которые привели его сюда.

Шевченко писал:

Может, сам на небеси Смеешься, батюшка, над нами И держишь свой совет с панами, Как править миром… Сдается мне, тебя, владыку, Давно уж люди прокляли…[972]

Однако сносная жизнь поэта была вскоре нарушена. Прапорщик оренбургского гарнизона Исаев, повздорив с Шевченко, написал донос на имя генерала Обручева.

В доносе прапорщик указал, что Шевченко, вопреки царскому приказу, пишет и рисует и ходит по улицам в штатском платье.

Генерал Обручев, получив донос, струсил. Он подумал, что прапорщик, чего доброго, пошлет или уже послал такой же донос в III Отделение.

Виновником же поблажек ссыльному отчасти был сам Обручев. И, стало быть, своей головой он должен был отвечать за все.

Надо было действовать, чтобы спасти свою шкуру.

Генерал отдал распоряжение арестовать Шевченко и произвести у него обыск. Генерал надеялся найти у Шевченко что-либо предосудительное.

Однако приказ об аресте дан был адъютанту, который находился в приятельских отношениях с Шевченко. И адъютант успел предупредить поэта об обыске.

Шевченко вместе с друзьями успел уничтожить то, что его могло скомпрометировать. Однако поэт не захотел уничтожить все. Письма друзей и некоторые рисунки Шевченко оставил. Он сказал своим друзьям, что надо кое-что оставить для инквизиторов, а то они подумают, что добрые люди и знать его не хотят.

В общем, в руки полиции попались два альбома с рисунками, несколько стихотворений и пачка писем.

Приложив вещественные доказательства к своему заявлению, генерал Обручев тотчас направил дело о ссыльном поэте в III Отделение. Тем самым он застраховался на случай доноса прапорщика.

Шевченко же посадили на гауптвахту и оттуда отправили в Орскую крепость и там заключили в тюрьму.

И вот началось следствие над ссыльным солдатом, посмевшим писать и рисовать вопреки царскому распоряжению.

Снова заработало III Отделение. Снова граф Орлов доложил государю о случившемся. Снова началось следствие.

Несколько месяцев поэт сидел в Орской тюрьме в ужасных условиях, без всякой надежды на то, что к нему отнесутся снисходительно.

Но вот следствие закончилось. Последовала высочайшая резолюция: «Отправить Шевченко в места еще более отдаленные, в Новопетровское укрепление, и там держать его под строжайшим надзором, без права переписки и тем более без права писать и рисовать».

Ближайшее начальство Шевченко получило строгий выговор. Что касается генерала Обручева, то он вышел сухим из воды.

И вот Шевченко выпущен из тюрьмы. На лодке из города Гурьева его везут по Каспийскому морю в Новопетровское укрепление (Александровский форт).

Это место пустынное и дикое. За укреплением — безграничные выжженные солнцем степи. Полное отсутствие растительности. Восточные азиатские ветры. И неприветливое Каспийское море.

Само укрепление было только недавно основано. Там было всего две роты солдат, несколько офицеров, врач и священник.

И вот здесь провел Шевченко более семи лет. Первый год ссылки был особенно ужасен. Ротный командир, в лапы которого попал Шевченко, был грубый, бессердечный, некультурный и придирчивый человек. Он, казалось, задался целью истребить поэта всеми законными средствами.

Он делал неожиданные обыски, когда Шевченко выходил из казармы. Он стаскивал с него сапоги и шарил по карманам, надеясь найти клочок бумаги или карандаш. Он кричал и подтягивал Шевченко, обещая его пороть в случае малейшего нарушения службы.

Он заставлял Шевченко целыми днями маршировать и делать ружейные приемы. Посылал его на тяжелые фортовые работы. И ни на шаг не выпускал из казармы без надзора.

Шевченко казалось, что жизнь его закончена. Друзья, которые писали ему раньше, перестали писать. Шевченко не знал, что полиция запретила им переписку.

Шевченко наиболее тяготило полнейшее одиночество. Ему не с кем было сказать слово. Солдаты чуждались его, вернее — им не очень-то позволяли «поддерживать связь» с рядовым из политических преступников.

Мы не можем себе представить всей той тяжести, которую нес ссыльный поэт в первые годы своей жизни в Новопетровском форте.

С каждым месяцем ротный командир все более зверел и все более «цукал» поэта.

Но вот неожиданно произошла перемена.

В 1853 году умер комендант форта, и на его место прислан был новый комендант, некто И. Усков[973].

Это был, как писал Шевченко в своем дневнике, «человек порядочный и семейный».

Этот комендант и его жена постарались улучшить тяжелую жизнь Шевченко.

Уже через несколько месяцев после назначения Ускова поэт мог приняться за литературную работу. Он стал писать прозу.

У него снова началась переписка с друзьями. Он снова просветлел. И снова появились у него надежды.

Семья Ускова полюбила Шевченко. Он стал у них бывать как знакомый. Он с нежностью нянчил их детей. Сам комендант Усков подал рапорт начальнику края с просьбой разрешить Шевченко написать красками запрестольный образ «для благолепия местного храма».

Однако разрешение получено не было.

Но вот в 1855 году умер Николай I.

Поэт ждал каких-нибудь перемен в своей участи. Но перемен не последовало.

12. Возвращение

Снова проходили долгие месяцы и годы, — Шевченко оставался в ссылке.

Петербургские друзья старались сделать все возможное для освобождения его от солдатчины. И наконец, спустя два года после смерти Николая I, Шевченко был амнистирован.

Осенью 1857 года Шевченко покинул место ссылки.

Его радость была велика. Но чувство тоски не покидало его.

Семь лет назад его доставили на лодке в Новопетровский форт. И тогда он был молод и бодр. Сейчас та же лодка увозила на вольный берег седого, угрюмого старика. Он не был стар, ему было всего сорок четыре года, но он казался стариком, разбитым, с потухшим взглядом.

Однако его сердце вновь ожило, и он вновь почувствовал прилив огромной энергии и радости жизни, когда наконец он приехал в Астрахань.

Здесь друзья и земляки встретили его с таким участием и с такой теплотой, что все недавние беды были почти позабыты. Он снова встретил людей, искренно его любящих, почитающих его ум, его поэтический талант, его замечательное сердце, его волю революционера и борца за освобождение трудящегося народа.

Из Астрахани Шевченко отправился на пароходе в Саратов и в Казань. И наконец приехал в Нижний.

Неожиданно возникли препятствия к дальнейшему пути Шевченко, — полиция запретила ему въезд в Москву и в Петербург.

И здесь, в Нижнем, Шевченко пришлось задержаться на полгода.

Здесь, как и в Астрахани, Шевченко встретили необычайно тепло и взволнованно. Почитатели и друзья постарались окружить его вниманием и заботой. Всюду его встречали так сердечно и с таким высоким почитанием, что Шевченко был потрясен.

Теперь ему казалось, что недаром прошла его молодость. То искусство и те мысли, за которые он так тяжко расплатился, были нужны и полезны народу. За это можно не пожалеть своей жизни.

Снова у Шевченко появилось непреодолимое желание заниматься искусством, писать стихи.

Он вновь принялся за стихи, за которые почти не брался в Новопетровском укреплении.

Шевченко только что вернулся из ссылки. Он только что почувствовал радость свободы. Казалось бы естественным, если б он теперь писал более осторожно и более сдержанно. Но поэт по-прежнему оставался в своих стихах тем непреклонным человеком, тем политическим борцом, каким он был всегда.

В своих стихах, написанных в Нижнем Новгороде, он прославляет декабристов и с прежней ненавистью пишет о Николае:

Безбожный царь, зачинщик зла, Гонитель правды прежестокий, Что натворил ты на земле!

Стало быть, ни тюрьма, ни ссылка, ни унижения ничего не смогли сделать с поэтом. Он оставался таким же, как был, сыном своего народа — мощным, неподкупным и мужественным. Идея его была выше его жизни, выше его личного счастья и спокойствия.

Между тем физическое его здоровье было совершенно неудовлетворительно. Он перенес в ссылке жестокий ревматизм, который в значительной степени испортил его сердце.

Физически Шевченко был изломан тюрьмой и лишениями. Тем более удивительно было видеть в нем его прежнюю нравственную силу.

Теперь, вернувшись из ссылки, Шевченко более всего страшился одиночества. Из всех лишений в ссылке — одиночество было для него наиболее тягостным.

Он пришел к мысли, что ему следует жениться, что это избавит его от тоски, от дурных нервов и от страха одиночества.

Ему понравилась одна актриса. Это была совсем еще молоденькая девушка. Ей было всего лишь шестнадцать лет[974]. Она почтительно и робко смотрела на знаменитого поэта.

Разница в годах была слишком значительная. Тем не менее Шевченко сделал ей предложение.

Шевченко не был женат. Женщины играли роль в его жизни, но эта роль не была сколько-нибудь значительна. Вернее, женщины ни в какой степени не изменили его жизни поэта и общественного деятеля. Вот почему мы говорим о незначительности роли женщины в его судьбе.

Мы даже не сочли возможным, говоря о жизни Шевченко, всякий раз останавливаться на каком-либо его личном отношении к той или иной женщине.

Между тем Шевченко не раз увлекался и не раз был влюблен. Как сказал про себя поэт Блок: «И был я в розовых цепях у женщин много раз»[975].

Шевченко много раз был «в розовых цепях». И, нет сомнения, это благотворно влияло на его поэзию.

В своем дневнике, написанном в последние годы его жизни, Шевченко вспоминает об одной девушке. Он ее любил, когда ему было семнадцать лет. Он тогда был в Вильно казачком у помещика Энгельгардта. Он хотел на ней жениться, но брак не состоялся, потому что он был крепостной раб. А она была свободная девушка. Шевченко на склоне своей жизни увидел ее во сне и записал об этом в дневнике. Это показывает, как сильно было его чувство.

Биографы приводят несколько случаев, когда Шевченко был увлечен и собирался жениться. Известен случай, когда Шевченко полюбил подругу своего приятеля, художника Сошенко. И та ушла к нему. Это послужило причиной ссоры между друзьями. Между тем любовь к этой девушке была непродолжительной.

Но нам кажется наиболее характерным первое чувство Шевченко. Первые впечатления всегда бывают наиболее ярки и наиболее показательны.

В одном из своих стихотворений Шевченко пишет о том, как он пас коров и как ему однажды сделалось невероятно тоскливо, и о том, как его маленькая подруга, увидев его горе, поцеловала его.

Шевченко пишет, какое нежное и глубокое чувство тогда возникло у него, двенадцатилетнего мальчика:

Как будто солнце засияло, Как будто все на свете — Поля, леса, сады — стали моими…[976]

Это показывает, какое удивительно сильное чувство он мог испытывать, каким глубоким могло быть влияние женщины на Шевченко.

Но этого не случилось. Нет сомнения, что внешние причины (рабство, тюрьма, лишения) были велики, но помимо этого тут, вероятно, были и внутренние причины, нам неизвестные, какой-то, может быть, душевный конфликт или предубеждение.

Итак, сорокачетырехлетний Шевченко сделал предложение молоденькой актрисе, которую он полюбил.

Но девушка была слишком молода. Она дрожала от страха, когда поэт заговаривал с ней о своем чувстве. Родители были против. И брак не состоялся.

Это дурно повлияло на Шевченко. Он был мрачен, и к нему все чаще приходили мысли об ушедшей молодости.

Он уехал в Петербург, куда наконец полиция разрешила ему въезд.

В Петербурге Шевченко позабыл о своем сердечном горе.

Снова близкие друзья, снова пламенные почитатели, снова прекрасный город, в котором Шевченко провел свои молодые годы, — все это отвлекло его от мрачных мыслей.

Но шум и почести не доставляли Шевченко удовлетворения. Он уже старался избегать новых знакомств, стал бояться, что сделается «модной фигурой» в Петербурге.

Но он не мог избежать славословий. Он теперь был очень популярен, и слава его была велика.

13. Последние годы

Шевченко приехал в Петербург весной 1858 года. И тут суждено было прожить ему всего лишь три года. В марте 1861 года он умер.

Он приехал в Петербург с разрушенным здоровьем. Тюрьма, тяжкие годы ссылки, болезни, перенесенные там, сделали свое черное дело, — богатырская натура Шевченко начинала сдавать. Но дух его был необычайно бодр. Он чувствовал себя сильным и даже, по временам, счастливым. Тут у него были друзья, искренне и сердечно его любящие.

С радостью он снова приступил к работе.

Уже через месяц после приезда в Петербург он начал хлопотать в цензурном комитете о разрешении выпустить новое издание «Кобзаря». Но это разрешение получить было не так просто. Имя Шевченко звучало слишком грозно для правительственных учреждений.

Шевченко озаглавил свою книгу «Поэзия Т. III.». Но и эта предосторожность не ускорила издания.

Более чем через полгода Шевченко получил наконец разрешение печатать свои стихи. И то цензор наложил на них свою руку и, как пишет Шевченко, «так покрестил их, что я едва узнал своих детей».

Шевченко не позабыл и о своем другом деле — он стал работать в живописи и в гравюре.

Все, казалось бы, складывалось хорошо, но, если так можно сказать, в душе Шевченко было что-то сломано. У него уже не было того душевного равновесия, которое необходимо для искусства.

И. С. Тургенев в своих воспоминаниях пишет о Шевченко, что «он вернулся в Петербург с запасом горечи на дне души». И это было так.

Но эта горечь в меньшей степени относилась к его личной жизни. Эта горечь была велика, потому что его братья и сестры оставались крепостными, потому что оставались закабаленными «мужики», потому что в России был ненавистный ему царский строй и потому что нельзя было тотчас это изменить и поправить.

Эта горечь убийственно действовала на здоровье Шевченко. Он снова не находил себе покоя, снова метался от дела к делу.

Он поехал на Украину, где не был более двенадцати лет. И там, на родине, снова увидел то, что всегда приводило его в содрогание. Он снова увидел адский труд, бедность, слезы, снова увидел почерневшие соломенные крыши нищих крестьян.

Вот что наиболее всего было причиной его сердечной тоски.

В общем, поездка на родину не успокоила Шевченко. Поездка еще более взволновала его. Раны снова раскрылись. С чувством болезненной тоски Шевченко писал:

Где скрыться мне? Кругом Пилаты распинают, Морозят, жарят, припекают Людей на медленном огне[977].

Между тем полиция зорко следила за каждым шагом Шевченко на Украине. Полиции стало известно, что на одном из диспутов Шевченко «богохульствовал и говорил, что не нужно ни царя, ни панов, ни попов».

Шевченко был арестован. Начались следствие и допросы.

Но обвинение было недостаточно основательным для создания крупного дела. Шевченко был освобожден, так как гуманному губернатору Васильчикову[978] показалось, что полиция арестовала его «из желания выслужиться за счет ближнего».

В данном случае губернатор ошибся. Но все же он был хороший психолог и отлично, видимо, знал нравы полиции. «Из желания выслужиться за счет ближнего» — не такое уж было редкое явление в полицейском ведомстве.

С чувством еще большей горечи Шевченко вернулся в Петербург. Теперь Шевченко казалось, что он слишком мало сделал для народа, что он не помог народу, что его жизнь проходит бесцельно.

С огромным чувством ненависти он писал, обращаясь к богу, в которого не верил:

Царей, кровавых шинкарей, В оковы крепкие закуй, В глубоком склепе замуруй. Рабочим людям, всеблагий, На их обкраденной земле Свою ты силу ниспошли[979].

В Петербурге Шевченко стал знакомиться с русскими революционерами, стал налаживать связи с представителями русской демократии. В частности, он познакомился с Чернышевским[980], Добролюбовым[981], Курочкиным[982].

Шевченко полностью разделял взгляды Чернышевского, который считал, что никакие царские реформы не избавят народ от гнета помещиков, — нужна борьба, нужен топор, который разрубит узел.

Иной раз Шевченко казалось, что его борьба за раскрепощение народа ничего не сделала и никому не помогла. Но это было совершенно не так. Тайный кружок Петрашевского распространял стихи Шевченко с агитационной целью[983]. Стихи Шевченко с огромной силой действовали на читателя. Поэт и революционер вел за собой народные полки и выигрывал сражения, казалось бы, в неравной борьбе с царским правительством. Но эти победы не были еще ощутимы. И чувство горечи у поэта возрастало.

Ему теперь казалось, что его жизнь закончена, молодость прошла. Может быть, следовало бы уехать куда-нибудь на берег Днепра и там, в тишине, скоротать свою жизнь.

Шевченко просил своего «названого» брата Варфоломея Шевченко купить ему клочок земли на берегу Днепра, с тем чтобы построить там хату. Шевченко просил брата посватать ему одну крепостную девушку Харитину, которая ему приглянулась, когда он был в последний раз на Украине.

Варфоломей уговаривал Шевченко жениться на панночке, а не на крепостной. Но Шевченко ему ответил:

«Я по плоти и по духу сын и родной брат нашего народа, — так как же я могу соединиться с панами кровью».

Брат Варфоломей не смог сосватать ему Харитину. Почти год тянулось его сватовство, и девушка наконец ответила Варфоломею, что она «еще не думает выходить замуж, и тем более за лысого и седоусого».

Между тем клочок земли был найден. Но покупка откладывалась — продавец не очень-то желал иметь Шевченко своим соседом.

И вот выходило, что сватовство и покупка земли не могли состояться.

Тогда в Петербурге Шевченко сделал предложение другой девушке, тоже крепостной, горничной из одного дворянского дома. Эта девушка Лукерья согласилась пойти за Шевченко. Но Шевченко поссорился с ней, узнав, что она хотела пойти за него по расчету.

В общем, и эта женитьба расстроилась. Но и тут мужественное сердце поэта не было разбито. Он лихорадочно принялся за работу. Он задумал издать все свои сочинения. И, кроме того, он взялся за новую работу — он стал составлять учебники и буквари для народа.

Он пришел к мысли, что народу прежде всего надо быть грамотным и культурным, для того чтобы сбросить с себя иго помещиков и царя.

Шевченко составил букварь на украинском языке и принялся за составление учебника арифметики.

Букварь вышел. И Шевченко стал рассылать его по сельским школам. Но тут встретились препятствия. Власти без удовольствия смотрели на эту новую затею поэта. И его буквари не всюду проникли в сельские школы.

14. Смерть Тараса Шевченко

К осени 1860 года здоровье Шевченко крайне ухудшилось.

Перенесенный в ссылке ревматизм испортил его сердце. Начиналась водянка.

Врачи уложили больного в постель. И потребовали, чтобы он был спокоен. Но этого спокойствия у Шевченко не было.

Со дня на день Шевченко ожидал манифеста о раскрепощении крестьян. Но манифест все еще не появлялся.

Два месяца Шевченко безвыходно сидел дома. Но он продолжал работать до последних дней.

Болезнь между тем приняла угрожающие формы. Один из врачей сказал: «Вода бросилась в легкие и затопила все надежды».

В шесть часов утра 9 марта (26 февраля) 1861 года Шевченко, спустившись в свою мастерскую, упал на пороге и, не приходя в сознание, умер.

Умер замечательный народный поэт.

В своем завещании (1846 год) он написал:

Как умру — похороните На Украине милой… Схороните и восстаньте, Цепи разорвите, Злою вражескою кровью Волю окропите. И меня в семье великой, В братстве вольном, новом Помянуть не позабудьте Добрым, тихим словом…[984]

Тело Тараса Шевченко перевезли на Украину. И похоронили на правом берегу Днепра, возле Канева. На смерть Шевченко поэт Некрасов писал:

Не предавайтесь особой унылости: Случай предвиденный, даже желательный, — Так погибает, по божьей по милости, Русской земли человек замечательный[985].

Слова Некрасова — «случай желательный» — следует понимать в том смысле, что для такого человека, как Шевченко, в России готовились более страшные вещи, чем смерть, — тюрьма и каторга.

Так и оказалось. После смерти Шевченко возникло дело о заговоре против помещиков. Будущий сосед Шевченко (у которого покупалась земля) послал донос в полицию на поэта и на его последователей.

Несколько месяцев шло следствие, и, если б Шевченко не умер, он снова был бы в тюрьме и в ссылке. Вот почему так звучат горькие слова Некрасова: «Случай предвиденный, даже желательный».

Рассказы для детей (1937–1945)

Умные животные

Говорят, что слоны и обезьяны очень умные животные. Но и другие животные тоже не дураки. Вот, посмотрите, каких умных животных я видел.

1. Умный гусь

Один гусь гулял во дворе и нашел сухую корку хлеба.

Вот гусь стал клювом долбить эту корку, чтоб ее разломать и съесть. Но корка была очень сухая. И гусь никак не мог ее разломать. А сразу проглотить всю корку гусь не решался, потому что это, наверно, неполезно было для гусиного здоровья.

Тогда я хотел разломать эту корку, чтоб гусю легче было кушать. Но гусь не позволил мне дотронуться до своей корки. Наверно, он подумал, что я сам хочу ее съесть.

Тогда я отошел в сторонку и смотрю, что будет дальше.

Вдруг гусь берет клювом эту корку и идет к луже.

Он кладет эту корку в лужу. Корка делается в воде мягкая. И тогда гусь с удовольствием ее кушает.

Это был умный гусь. Но то, что он не дал мне разломать корку, показывает, что он был не такой уж особенно умный. Не то чтобы дурак, но немножко он все-таки отставал в своем умственном развитии.

2. Умная кура

Одна кура гуляла во дворе с цыплятами. У нее девять маленьких цыплят.

Вдруг откуда-то прибежала лохматая собака.

Эта собака подкралась к цыплятам и схватила одного.

Тут все другие цыплята испугались и бросились врассыпную.

Кура тоже сначала очень сильно испугалась и побежала. Но потом смотрит — какой скандал: собака держит в зубах ее маленького цыпленка. И наверно, мечтает его съесть.

Тогда кура смело подбежала к собаке. Она немножко подскочила и больно клюнула собаку в самый глаз. Собака от удивления даже рот раскрыла. И цыпленка выпустила. И тот сразу поскорей убежал. А собака посмотрела, кто ее клюнул в глаз. И, увидя куру, рассердилась и бросилась на нее. Но тут подбежал хозяин, схватил собаку за ошейник и увел ее с собой.

А кура как ни в чем не бывало собрала всех своих цыплят, пересчитала их и снова стала прогуливаться по двору.

Это была очень умная кура.

3. Глупый вор и умный поросенок

На даче у нашего хозяина был поросенок. И хозяин на ночь закрывал этого поросенка в сарай, чтоб его никто не украл.

Но один вор захотел все-таки украсть эту свинку.

Он ночью сломал замок и пробрался в сарай.

А поросята всегда очень сильно визжат, когда их берут в руки. Поэтому вор захватил с собой одеяло.

И как только поросенок хотел завизжать, вор быстро завернул его в одеяло и тихонько вышел с ним из сарая.

Вот поросенок визжит и барахтается в одеяле. Но его крики хозяева не слышат, потому что это было толстое одеяло. И вор очень крепко завернул поросенка.

Вдруг вор чувствует, что поросенок не двигается больше в одеяле. И он кричать перестал. И лежит без всякого движения.

Вор думает:

«Может быть, я очень сильно закрутил его одеялом. И, может быть, бедненький поросенок там задохся».

Вор развернул поскорей одеяло, чтоб посмотреть, что с поросенком, а поросенок как выпрыгнет у него из рук, как завизжит, как бросится в сторону.

Тут хозяева прибежали. Схватили вора.

Вор говорит:

— Ах, какая свинья этот хитрый поросенок. Наверное, он нарочно притворился мертвым, чтоб я его выпустил. Или, может быть, он от страха упал в обморок.

Хозяин говорит вору:

— Нет, мой поросенок в обморок не падал, а это он нарочно притворился мертвым, чтобы вы развязали одеяло. Это очень умный поросенок, благодаря которому мы поймали вора.

4. Очень умная лошадь

Кроме гуся, куры и поросенка, я видел еще очень много умных животных. И об этом я потом вам расскажу.

А пока надо сказать несколько слов об умных лошадях.

Собаки едят вареное мясо. Кошки пьют молоко и едят птичек. Коровы кушают траву. Быки тоже жрут траву и бодают людей. Тигры, эти нахальные животные, питаются сырым мясом. Обезьяны кушают орешки и яблоки. Куры клюют крошки и разный мусор.

А скажите, пожалуйста, что кушает лошадь?

Лошадь кушает такую полезную еду, которую дети кушают.

Лошади кушают овес. А овес — это и есть овсянка и геркулес. А овсянку и геркулес дети кушают и благодаря этому бывают сильные, здоровые и смелые.

Нет, лошади не дураки, что они кушают овес.

Лошади очень умные животные, потому что они едят такое полезное детское блюдо. Вдобавок лошади любят сахар, это тоже показывает, что они не дураки.

5. Умная птичка

Один мальчик гулял в лесу и нашел гнездышко. А в гнездышке сидели малюсенькие голенькие птенчики. И они пищали. Они, наверно, ждали, когда их мамаша прилетит и покормит их червячками и мушками.

Вот мальчик обрадовался, что нашел таких славных птенчиков, и хотел взять одного, чтоб принести его домой.

Только он протянул к птенчикам свою руку, как вдруг с дерева как камень упала к его ногам какая-то пернатая птичка.

Она упала и лежит в траве.

Мальчик хотел схватить эту птичку, но она немножко попрыгала, попрыгала по земле и отбежала в сторону.

Тогда мальчик побежал за ней. «Наверно, — думает, — эта птичка ушибла себе крыло, и поэтому она летать не может».

Только мальчик подошел к этой птичке, а она снова прыг, прыг по земле и снова немножко отбежала.

Мальчик опять за ней. Птичка немножко подлетела и снова села в траву.

Тогда мальчик снял свою шапку и хотел этой шапкой накрыть птичку.

Только он подбежал к ней, а она вдруг вспорхнула и улетела.

Мальчик прямо рассердился на эту птичку. И пошел скорей назад, чтобы взять себе хоть одного птенчика.

И вдруг мальчик видит, что он потерял то место, где было гнездышко, и никак не может его найти.

Тогда мальчик понял, что эта птичка нарочно упала с дерева и нарочно бегала по земле, чтоб подальше увести мальчика от своего гнездышка.

Так мальчик и не нашел птенчиков.

Он собрал немножко лесной земляники, покушал ее и пошел домой.

6. Умная собака

У меня была большая собака. Ее звали Джим.

Это была очень дорогая собака. Она стоила триста рублей.

А летом, когда я жил на даче, какие-то воры украли у меня эту собаку. Они приманили ее мясом и увели ее с собой.

Вот я искал, искал эту собаку и нигде ее не нашел.

И вот я однажды приехал в город на свою городскую квартиру. И сижу там, горюю, что у меня пропала такая дивная собака.

Вдруг слышу, кто-то на лестнице позвонил.

Я открываю дверь. И можете себе представить — передо мной на площадке сидит моя собака.

И какой-то верхний жилец мне говорит:

— Ах, какая у вас умная собака — она сама сейчас позвонила. Она мордой ткнулась в электрический звонок и позвонила, чтоб вы ей открыли дверь.

Это очень жаль, что собаки не умеют говорить. А то бы она рассказала, кто ее украл и как она попала в город. Наверно воры привезли ее на поезде в Ленинград и там хотели ее продать. А она от них убежала и, наверно, долго бегала по улицам, пока не нашла свой знакомый дом, где она жила зимой.

Тут она поднялась по лестнице в четвертый этаж. Полежала у наших дверей. Потом видит, что ей никто не открывает, взяла и позвонила.

Ах, я очень обрадовался, что нашлась моя собака, поцеловал ее и купил ей большой кусок мяса.

7. Сравнительно умная кошка

Одна хозяйка уехала по делам и забыла, что у нее на кухне осталась кошка.

А у кошки были три котенка, которых надо было все время кормить.

Вот наша кошка проголодалась и стала искать, что бы ей такое покушать.

А на кухне никакой еды не было.

Тогда кошка вышла в коридор. Но и в коридоре она тоже ничего хорошего не нашла.

Тогда кошка подошла к одной комнате и чувствует через дверь, что там чем-то приятным пахнет. И вот кошка лапкой стала открывать эту дверь.

А в этой комнате жила одна тетка, которая ужасно боялась воров.

И вот сидит эта тетка у окна, кушает пирожки и дрожит от страха. И вдруг видит, что дверь в ее комнату тихонько открывается.

Тетка, испугавшись, говорит:

— Ой, кто там?

Но никто не отвечает.

Тетка подумала, что это воры, открыла окно и выпрыгнула во двор. И хорошо, что она, дура, жила в первом этаже, а то бы небось она сломала себе ногу или что-нибудь. А тут она только немножко ушиблась и расквасила себе нос.

Вот тетка побежала звать дворника, а наша кошка тем временем открыла лапкой дверь, нашла на окне четыре пирожка, слопала их и снова пошла на кухню к своим котятам.

Вот приходит дворник с теткой. И видит — никого в квартире нет.

Дворник рассердился на тетку, — зачем она его зря позвала, выругал ее и ушел.

А тетка села у окна и снова хотела заняться пирожками. И вдруг видит: никаких пирожков нет.

Тетка подумала, что это она сама их съела и от страха позабыла. И тогда она голодная легла спать.

А утром приехала хозяйка и стала аккуратно кормить кошку.

8. Очень умные обезьянки

Очень интересный случай был в зоологическом саду.

Один человек стал дразнить обезьянок, которые сидели в клетке.

Он нарочно вытащил из кармана конфетку и протянул ее одной обезьянке. Та хотела взять, а человек ей не дал и снова спрятал конфетку.

Потом он опять протянул конфетку и опять не дал. Да еще вдобавок довольно сильно ударил обезьянку по лапке.

Вот обезьянка рассердилась — зачем ее ударили. Она высунула лапку из клетки и в один момент схватила шапку с головы этого человека.

И начала эту шапку мять, топтать и зубами рвать.

Вот человек стал кричать и звать сторожа. А в этот момент другая обезьянка схватила человека сзади за пиджак и не выпускает.

Тут человек поднял ужасный крик. Во-первых, он испугался, во-вторых, ему жалко шапку, а в-третьих, он боялся, что обезьяна разорвет его пиджак. А в-четвертых, ему надо было идти обедать, а тут его не пускают.

Вот он стал кричать, а третья обезьянка протянула свою мохнатую лапку из клетки и стала хватать его за волосы и за нос.

Тут человек до того испугался, что прямо завизжал от страха.

Прибежал сторож.

Сторож говорит:

— Скорей снимите с себя пиджак и отбегите в сторону, а то обезьянки поцарапают вам лицо или нос оторвут.

Вот человек расстегнул пиджак и моментально выскочил из него.

А обезьянка, которая держала его сзади, втянула пиджак в клетку и стала его рвать зубами. Сторож хочет от нее отобрать этот пиджак, а она не отдает. Но потом она нашла конфеты в кармане и стала их кушать.

Тут другие обезьянки, увидав конфеты, бросились к ним и тоже стали кушать.

Наконец сторож палкой вытащил из клетки ужасно рваную шапку и порванный пиджак и подал их человеку.

Сторож сказал ему:

— Вы сами виноваты, зачем дразнили обезьян. Еще скажите спасибо, что они вам нос не оторвали. А то так без носа и пошли бы обедать!

Вот человек надел на себя рваный пиджак и рваную и грязную шапку и в таком смешном виде под общий хохот людей пошел домой обедать.

Хитрые и умные

Вот какие бывают мышки

Погналась кошка за маленькой мышкой. А маленькая мышка, не будь дура, решила спрятаться в бутылку.

Кошка хотела тоже как-нибудь в бутылку войти, чтобы догнать мышку. Но не могла туда пролезть. Потому что мышка маленькая. А кошка — вон какая!

Кошка говорит мышке:

— А ну-ка, мышка, вылезай из бутылки — я тебя сейчас съем.

Мышка говорит:

— Нет, не вылезу, мне и тут хорошо.

Кошка говорит:

— А вот я тебя сейчас лапкой достану.

Просунула кошка свою лапку в бутылку, но достать мышку не могла.

Тогда кошка думает:

«Пойду принесу какой-нибудь крючок и достану мышку». Мышка говорит кошке:

— Уходи, уходи скорей, а то я тебя сейчас сама съем.

Вот кошка ушла. Вдруг приходят другие, большие мышки, ее родные старшие сестрички. Мышки-сестрички говорят:

— Ну как, не съела тебя кошка?

Мышка говорит:

— Нет, я сама ее чуть не съела.

Вот одна старшая мышка села на бутылку и просунула туда свой длинный хвостик. А маленькая мышка, не будь дура, и ухватилась за этот хвостик. И мышки стали ее тащить.

Вот мышки-сестрички вытащили маленькую мышку из бутылки и побежали в свою норку. Мышка говорит:

— Мышки-сестрички, бежимте скорей, а то кошка опять идет.

Вдруг приходит кошка. И приносит с собой палку. На палке — веревка. На веревке — крючок. Хотела кошка достать мышку этим крючочком. Подошла к бутылке. А мышки уж нет. Кошка удивилась и думает:

«Вот какие бывают хитрые мышки!»

Попалась, которая кусалась

Одна полевая мышка пошла прогуляться со своими ребятками. У нее трое детишек. Самую маленькую она держит за лапку. Другая мышка, побольше, цветы собирает. А третья, средняя, мышка обруч катит.

Вот гуляют эти мышки, дышат хорошим воздухом, поправляются. И вдруг видят: на дереве висит огромная змея. И такая страшная змея, что ужас. Глаза у нее горят и пасть раскрыта. Ах, сейчас она, наверно, кого-нибудь проглотит.

Маленьких мышек змея не захотела проглотить. Потому что это мелочь, а змея большая, и ей надо что-нибудь побольше скушать. И вот она на маму нацелилась. Она маму захотела слопать. Ах, милая мама, торопись! Беги поскорей от змеи!

Но мама не очень испугалась. Детишки ее действительно струсили и удрали. А мама очень уж не любила змею и хотела ей подстроить какую-нибудь гадость. И стала бегать вокруг дерева. Змея за мамой, а мама убегает. И тут змея сослепу просунула голову не туда, куда надо.

Вот змея просунула свою голову не в то отверстие и завязалась узлом. А тут мама нарочно ближе подбежала. Змея дернулась, чтобы маму поймать, и, конечно, узел завязался еще крепче. И до того змея завязалась и запуталась, что прямо ничего поделать не может.

Тут мама увидела, что змея теперь не опасна, и крикнула детишек. Прибежали дети. И вот они все вчетвером без особого страха прошли мимо змеи, около самого ее носа. И маленькая мышка имела смелость крикнуть змее:

— Попалась, которая кусалась!

Ученая обезьянка

У одного клоуна была очень умная обезьянка. Она была очень развитая и хорошо соображала. И клоун научил ее считать. И мало того, что она считала, — она еще своим хвостиком умела изображать нужную цифру. Клоун говорит обезьяне:

— А ну-ка, маленький Жако, скажи мне, сколько тут видишь слонов.

И наша маленькая обезьянка, поглядев на одного слона, сгибает свой хвост так, что он делается похожим на единицу. Потом клоун говорит:

— Теперь ты видишь перед собой четырех маленьких цыплят, петуха и страуса. Подсчитай в своем уме, сколько тут их всего.

И каждый ребенок, взглянув на хвостик, может сразу понять, сколько тут птиц. Потом клоун говорит:

— Ну-ка, Жако, сосчитай, сколько тут видишь птиц и зверей.

И наша умненькая обезьянка показывает своим хвостиком то, что надо.

— А сколько тут мышей? — спрашивает клоун.

А мышей тут было так много, что наша обезьянка даже призадумалась. Потом сосчитала и видит, что ее хвостик что-то не сгибается для такой большой цифры. И тогда она зовет другую обезьянку.

Ах, кажется, они не соврали! Подсчитайте-ка, ребята.

Наконец клоун говорит:

— Сосчитай, сколько в этой корзине яблок. Если правильно сосчитаешь, получишь в подарок все яблоки.

А в корзине было двадцать яблок. И наша обезьянка хотела позвать другую обезьянку, для того чтобы им вдвоем изобразить цифру двадцать. Но потом она, чтоб не делиться яблоками с другой обезьянкой, сама ухитрилась изобразить то, что нужно. И за это получила все яблоки. И если она теперь не объелась, то это прямо удивительно.

Умная белка

Одна белка захотела летать по воздуху. «Целый день, — думает, — прыгаю с ветки на ветку, как ненормальная, а летать не могу. Что за безобразие!» Сидит белка на дереве и горюет. Летит птичка и спрашивает белку:

— Что ты сегодня какая странная — сидишь и не прыгаешь?

Белка говорит:

— Какой интерес мне прыгать? Птицы летают, люди летают, жуки летают, разные мошки, мушки и комарики тоже летают. Летучие муравьи, рыбы, мыши и те летают. И только я летать не могу. А мне охота немножко полетать. А то живу, как в лесу, и ничего интересного не вижу.

Птичка говорит:

— Я бы тебя взяла с собой полетать, но ты тяжелая. Тебя только двенадцать птичек могут на воздух поднять.

Белка говорит:

— Тогда позови мне двенадцать птичек, пусть они меня по воздуху покатают, а то я от скуки с ума сойду.

Птичка почирикала — чирик-чирик, и тотчас прилетели еще одиннадцать птичек.

Белка нашла двенадцать веревочек и каждую птичку привязала за ножку. Потом взяла в одну лапку шесть веревочек с птичками и в другую лапку тоже шесть веревочек с птичками.

Птички взмахнули крылышками и полетели.

Вот летят птички, а под ними белка летит — держится за веревки и дрожит от страха. Кричит птичкам:

— Птички-сестрички, хватит! Спускайте меня вниз. У меня головокружение.

Птички говорят:

— Ну нет. Раз ты летать захотела, так мы тебя под самые облака поднимем и там целый день крутить будем, пока ты не захвораешь. Тем более что ты из наших гнездышек яички воруешь. Вот будешь знать, как воровать.

Птички взмахнули крылышками и поднялись еще выше.

А белка под ними висит и от страха «мама» сказать не может.

И от страха наша белка выпустила из одной лапки шесть веревочек с птичками. И эти птички улетели в сторону.

А остальные шесть птичек, которых белка держала за веревки, почувствовали, что им тяжело, и стали понемножку спускаться вниз.

И тогда наша догадливая белка выпустила из лапки еще две веревки. И тогда еще две птички улетели.

И на четырех птичках наша белка довольно плавно спустилась на землю.

И там она тотчас взобралась на дерево.

И стала на дереве прыгать и веселиться.

Еще одна умная белка

А другая белка, по имени Белочка-тарелочка, прыгая с ветки на ветку, увидела под деревом гриб.

«Не понимаю, — подумала Белочка, — почему наши лесные зверьки не хотят использовать этот гриб так, как надо».

— Во-первых, — сказала Белочка, — гриб может служить хорошим столом. Лучше я буду за этим столом кушать, чем на ветке. С ветки я и упасть могу, и кушанье могу уронить. А тут вон как удобно.

— Во-вторых, — сказала белка, — очень неудобно, когда дождь идет, — я мокну и простужаюсь. Я постоянно кашляю и чихаю. А если я возьму большой гриб на тонкой ножке, то он вполне заменит зонтик. Вон как приятно во время дождя.

— В-третьих, — сказала Белочка, — гриб поможет мне еще в одном деле. Когда солнце очень сильно греет — я это не люблю, потому что я в шубе. Я хочу сидеть в прохладе. И пусть мне гриб будет вместо тенистой беседки.

— Наконец, — сказала белка, — я могу прыгать с дерева с этим грибом. Он будет мой парашют.

И белка, взобравшись на высокое дерево, прыгнула вниз, держа в своей лапке гриб. И была очень рада и довольна, что так здорово придумала.

Интересно придумала

Одна собака, по имени Лёшка, увидела на комоде колбасу. А дома никого не было.

Наша собачища расхрабрилась и решила эту колбасу стянуть.

И до того она захотела полакомиться этой колбаской, что даже глазки у нее загорелись и слюнки потекли.

Вот видит собака колбасу, а достать ее не может, потому что комод высокий, а она сама маленькая, чуть побольше кошки.

Маленькая-то она маленькая, но довольно хитрая. Она немножко подумала, как профессор, и вот что придумала.

Сначала зубами выдвинула нижний ящик комода.

Затем взобралась на этот ящик и немного выдвинула второй ящик.

Взобравшись на второй ящик, она совсем немного выдвинула и третий ящик.

И тогда получилось что-то вроде лестницы.

И наша собачонка спокойно и без тревог поднялась по этой лестнице, достала колбасу и слопала ее без остатка.

Потом пришли хозяева. Они рассердились, что исчезла колбаса, и хотели побить собаку. Но когда узнали, каким образом собака достала колбасу, они не стали ее бить. Только засмеялись и сказали:

— Ох, до чего умная у нас собака! Даже нам не жалко, что она колбасу съела.

Пора вставать!

Один мальчик, по имени Павлик, поступил в этом году в школу. И он очень боялся опоздать на уроки. А в доме у них будильника не было.

Только были стенные часы «ходики».

Тогда мальчик решил сделать себе будильник.

Он заметил, что, когда он встает утром, гиря от часов доходит почти до табуретки.

Тогда он поставил на табуретку чайник с водой. Утром гиря опустилась в воду и, по закону физики, вытеснила воду из чайника.

Но из чайника вода потекла не на пол, а она потекла по резиновой трубочке, которую мальчик приделал к чайнику.

И вот течет вода из чайника по трубочке и капает на мальчика. И мальчик уже знает, что восемь часов — пора вставать.

Но потом родители мальчика не разрешили ему пользоваться этим будильником, потому что вода текла прямо на кровать и это было неудобно.

И папаша принес откуда-то настоящий будильник. И с тех пор мальчик сам заводил этот будильник и каждое утро вставал в указанное время.

В гостях у клоуна

Один клоун жил за городом. У него была там дача с большим забором.

И все люди проходили мимо и ничего особенного не видели.

Однажды клоун позвал меня к себе в гости.

Он сказал:

— Зайдите ко мне в гости, и вы увидите много интересного. У меня имеются дрессированные животные. Все они исполняют по дому какую-нибудь работу и без дела не сидят.

И вот я пошел в гости к этому клоуну.

Открываю калитку, вхожу в сад и вижу поразительную картину.

Слон цветы поливает. Медведь с подносом идет и несет хозяину лимонад. Пила-рыба пилит дрова. Обезьянка на крыше трубу чистит. Дятел носом приколачивает доску, которая отвалилась. А у крыльца на лестнице лежат два огромных льва и хвостами машут.

Хозяин говорит:

— Идите смело. Не бойтесь. Все звери у меня дрессированные — они вас не тронут.

И я сел с хозяином за столик, и медведь принес на подносе какао.

Хозяин спросил:

— Ну как, нравится у меня?

Я говорю:

— Очень нравится. Особенно красиво, что у вас в пруде фонтан устроен.

Клоун говорит:

— Нет, это у меня там кит плавает и шалит с водой.

Я выпил какао и стал прощаться с хозяином.

Хозяин говорит:

— Как-нибудь в другой раз еще зайдите, я покажу вам, что у меня внутри дома делается. Там у меня зайцы посуду моют. Белки сапоги чистят. Крабы орехи колют. Кошки двери открывают. Собаки в креслах сидят. Лисицы в кроватях спят. Так что мне и деваться некуда — сижу целый день в саду и лимонад пью.

Я попрощался с клоуном и пошел к выходу.

Было уже темно. Жираф с фонарем освещал мне дорогу. Гусь клюнул меня в ногу, когда я нечаянно на грядку наступил. Медведь открыл калитку.

И я вышел на улицу и пошел домой.

Загадочная история

В начале революции я служил младшим следователем уголовного розыска.

Конечно, тогда не было крупных специалистов в этом деле. А каждый гражданин, умеющий читать и писать, мог поступить на эту интересную службу.

И действительно — много интересных и забавных дел проходило через наши руки.

Но из всех дел мне наибольше всего запомнилось одно загадочное происшествие в Лигове.

Сижу я, представьте себе, на службе и чай пью.

Вдруг прибегает ко мне запыхавшийся человек и говорит:

— Я стрелочник Фролов. Служу в Лигове. Ночью воры у меня украли козу. Это такая для меня беда, что я весь дрожу от огорчения… Умоляю вас — раскройте это преступление и верните мне украденную козу.

Я ему говорю:

— Ты не волнуйся. Сядь и расскажи подробней. А я с твоих слов составлю протокол, после чего мы сразу поедем на место происшествия, найдем вора и отберем от него твою козу.

Стрелочник говорит:

— Два дня назад я купил себе козу, чтобы пить молоко и поправляться. Я за эту козу дал мешок муки. Это была дивная породистая коза. Я вчера ее на ночь закрыл в сарай на замок, но воры пробрались ко мне во двор, сломали этот замок и украли козу. Что я теперь буду делать без козы и без муки — я и сам не представляю.

Вот я составляю убийственный для вора протокол, вызываю старшего следователя и советую ему сразу поехать, чтобы по горячим следам раскрыть эту кражу.

А старший следователь у нас был довольно опытный работник. И только у него единственный недостаток, — он если сильно поволнуется, то в обморок падает. Потому что в него однажды один вор стрелял из револьвера. И вот он с тех пор стал немного пугливый. Если какой-нибудь стук раздастся, или там доска упадет, или кто-нибудь громко крикнет, то он моментально падает без сознания. Так что его одного никогда у нас не пускали, а всегда его кто-нибудь сопровождал.

А так-то он был хороший агент и очень часто раскрывал кражи. Его все у нас звали «дядя Володя».

Вот дядя Володя и говорит мне:

— Давай быстрей собирайся, поедем в Лигово, чтобы выяснить, кто у стрелочника украл козу.

Через десять минут мы вместе с пострадавшим стрелочником садимся в поезд и едем в Лигово.

И вот стрелочник приводит нас к себе на двор. И мы видим небольшой одноэтажный домик. Двор, огороженный высоким забором. И небольшой сарай, в котором была заперта коза.

Теперь этот сарай настежь раскрыт. Замок на нем сломан и еле висит на железном кружке. И в сарае пусто. Никакой козы нету. Только немного сена лежит.

Дядя Володя, моментально осмотрев сарай, говорит:

— Перед нами, товарищи, типичная картина ночной кражи со взломом. Вор перелез через забор, железным предметом сломал замок и, проникнув в сарай, увел с собой козу. Сейчас обследую почву, найду следы и доложу вам, какую вор имел наружность.

И с этими словами дядя Володя ложится на землю и разглядывает след.

— Перед нами, — говорит он, — типичная воровская походка. Вор, судя по следам, высокий, худощавый гражданин средних лет. И сапоги у него подбиты железной подковкой.

Стрелочник говорит:

— Поскольку у меня сапоги подбиты железной подковкой, то вы там не спутайте меня с вором, умоляю вас. А то, чего доброго, я через вас попаду в тюрьму. Тем более — я тоже худощавый и средних лет. Вы наденьте на нос очки и глядите получше — нет ли там еще каких-нибудь других следов.

Дядя Володя говорит:

— Кроме этих следов, имеются еще одни обыкновенные следы. И рядом с этими следами видны отпечатки ног маленького мальчика или девочки. Так что перед нами типичная картина ночной кражи. Два вора и их маленький помощник, пробравшись во двор, взламывают сарай и втроем угоняют козу.

Стрелочник, чуть не плача, говорит:

— Откуда же два вора! Ведь одни следы с подковкой мои. Что же, значит, я сам у себя козу украл? Что вы наводите тень на плетень? Нет, я, кажется, зря вас пригласил.

Тут во двор собирается громадная толпа. Все с интересом смотрят, что будет дальше. Дядя Володя говорит:

— В таком случае я допускаю, что вор был один со своим маленьким помощником. Причем этот маленький помощник обут в дырявые сандалии на босу ногу и сам он лет шести или семи.

Только он так сказал, вдруг в толпе детский плач раздается.

И вдруг все видят, что это плачет маленький подросток Минька, племянник своего дяди, этого стрелочника, живущий тут же.

Все на него смотрят и видят, что он обут в дырявые сандалии.

Его спрашивают:

— Что ты, Минька, плачешь?

Минька говорит:

— Я встал утром и зашел в сарай. Я козе дал капустный листочек. Я козу только два раза погладил и пошел по своим делам ловить в пруде рыбок. Но замок я не трогал. И дверь была раскрыта.

Тут все удивились. И дядя Володя тоже очень удивился.

Стрелочник говорит:

— Как же он, шельмец, мог гладить утром мою козу, если она уже была украдена? Вот так номер.

Дядя Володя, потерев свой лоб рукой, говорит:

— Это очень загадочная кража. Или нам с вами вор попался какой-то ненормальный. Ночью он замок сломал, а днем козу украл.

Жена стрелочника говорит:

— Может быть он ждал, чтобы Минька ее покормил. После чего он, наверное, ее увел.

Дядя Володя говорит:

— Одно из трех — либо мальчику приснился сон насчет козы, как он кормил ее капустой, — бывают такие сны в детском возрасте, — либо вор свихнулся во время кражи, либо тут хозяева ненормальные.

Я говорю:

— Есть еще четвертое предположение: вор сломал замок и украл что-нибудь другое. А утром коза решила прогуляться и, выйдя на улицу, заблудилась.

Стрелочник говорит:

— Нет, коза не могла сама уйти. У меня весь двор обнесен высоким забором, и все было заперто. И калитка у меня на пружине — сама захлопывается. А что касается сарая, то, кроме козы, там ничего не было. Там у меня лежал мешок муки, на которую я променял козу. И эту козу я закрыл в сарае. Это была породистая коза, и мне ее чересчур жалко.

Сказав это, стрелочник от волнения ударил палкой по дверям сарая. И дядя Володя, подумавши, что началась стрельба, моментально упал в обморок.

Я велел принести воды, мы попрыскали водой дядю Володю, потом дали ему понюхать толченого перцу, и он снова приступил к исполнению своих обязанностей.

Он сказал:

— Теперь мне все совершенно ясно. Вор, взломав замок и найдя там вместо ценностей козу, расстроился и не захотел ее взять, испугавшись, что она заблеет и разбудит хозяина. Но потом, вернувшись домой, вор стал жалеть, зачем он не украл козу. И тогда он взял веревку или мешок, чтоб замотать козе морду, и снова под утро явился сюда за козой. А мальчик Минька в аккурат перед этим заскочил в сарай и покормил ее.

Тут все зааплодировали следователю. А Минька еще больше заплакал.

Какая-то тетка сказала:

— Совершенно верно. Я рано утром проходила по улице и видела, как какой-то мужчина нес в руках большой мешок и там в мешке у него что-то хрюкало.

Дядя Володя говорит стрелочнику:

— Вы вспомните хорошенько, — может быть, это у вас была свинья, а не коза. Вот, может быть, она и хрюкала, когда ее вор в мешке нес. Может быть, вчера, во время обмена, вам подсунули поросенка вместо козы. И вы, не разглядевши как следует быть, заперли его в сарай.

Стрелочник, чуть не плача, говорит:

— Нет, я чувствую, что я вас зря пригласил. У меня была в сарае коза, а то, что несли в мешке, это не у меня украдено.

Дядя Володя говорит:

— Я там не знаю, у кого украдено. Но я устанавливаю факт, что вор украл поросенка и унес его в мешке… Пусть мальчик Минька скажет, что за животное было в сарае. Отвечай, Минька, какое животное было в сарае, какого оно цвета и сколько ног? За дачу ложных показаний ответишь по закону.

Минька, отчаянно заревев, говорит:

— Оно было белого цвета. И оно имело три ноги.

Услышав это, следователь чуть было опять в обморок не упал.

Он сказал:

— Без сомнения, это был белый поросенок, от которого вор отрезал одну ногу для производства ветчины.

Стрелочник, охнув, сел на корточки и закричал:

— Ой, тошнехонько! Что они со мной делают! Я теперь вижу, что я зря пригласил сюда этих агентов. У меня была коза, а они мне поросенка без одной ноги вкручивают.

Дядя Володя говорит Миньке:

— Отвечай своему дяде, что было в сарае — коза или поросенок… Блеяло оно или хрюкало?

Стрелочник добавляет:

— А если ты у меня соврешь, то я тебе, шельмецу, голову оторву.

Минька сквозь слезы говорит:

— Не знаю, что там было. Я рыбок пошел ловить. И до вашей дурацкой козы я не дотрагивался. Только я дал ей капустки покушать и сразу ушел.

Дядя Володя говорит:

— Ясно — это был поросенок.

Только он так сказал, и вдруг откуда-то сверху раздается:

— Бя-а-а.

Вся толпа ахнула, когда услышала эти звуки. Стрелочник, закачавшись на своих ногах, закричал:

— Братцы, где-то здесь моя коза. Это ее голос сверху раздается.

Тут все в одно мгновение посмотрели наверх. И все вдруг увидали, что коза стоит около трубы на крыше. И хотя дом был низенький, но все-таки было странно, что коза стоит на крыше.

Стрелочник закричал:

— Братцы! Вон моя коза. Да кто же это ее, братцы, загнал на такую вышину?

Дядя Володя говорит:

— Действительно, это коза, а не поросенок. Черт меня дернул сюда приехать. Я тут последние мозги теряю.

Стрелочник говорит:

— Братцы, может быть, это мне все снится, что моя коза на крыше стоит.

Жена стрелочника говорит:

— Поди проспись, если тебе это снится. А наша коза, действительно, стоит на крыше и на тебя, дурака, сверху вниз смотрит.

Дядя Володя говорит стрелочнику:

— Может быть, ты вчера, променяв козу, от радости выпил и заместо сарая подкинул ее на крышу и теперь сам удивляешься, что она там. Иначе нельзя понять, почему твоя коза на крыше очутилась.

Стрелочник говорит:

— Знаете, я скорее вас на крышу подкину, чем буду свою породистую козу уродовать. А там за домом у меня привезены доски для строительства. И я их прислонил к дому, чтоб они на земле не валялись. Но доски лежат довольно круто. И это удивительно, если коза по ним на крышу зашла.

Вдруг из толпы выходит вперед человек. Он говорит:

— Я доктор медицины. Я, — говорит, — могу это подтвердить. Многие козы живут и пасутся на горах и ходят по самым крутым и отвесным скалам. Есть персидские козероги, и есть швейцарские породистые козы, которые не только бегают по крутым скалам, но и прыгают до трех метров в длину. И, может быть, ваша коза имеет среди своих родителей такую породу. Тогда ничуть не удивляйтесь, что она забралась по доскам на эту крышу. Тем более, на крыше у этого хозяина растет не только трава, но даже мелкие кустики и бузина.

Стрелочник Фролов с гордостью говорит:

— Когда я менял свою муку на эту козу, мне так и сказали: это породистая коза. Но я им не поверил. А теперь верю, и я так счастлив, что свои чувства я даже и передать вам не могу. Я гляжу на свою, стоящую на крыше, горную козу, и у меня от радости слезы капают.

Дядя Володя говорит:

— Теперь мне эта история совершенно ясна. Вор сломал замок, чтобы украсть какую-нибудь ценную вещь. Но, найдя в сарае только козу, плюнул и ушел красть в другое место. И вот его следы… Впрочем, нет — это мой след. А его, наверно, вот эти… Минька, вставши поутру, зашел в раскрытый сарай и покормил козу капустой. Вот и Минькины следы. Коза, желая прогуляться, вышла из сарая и, обойдя двор, увидела на крыше зелень. И, будучи горной козой, без труда забралась на крышу по этим доскам. Вот и ее маленькие, как точки, следы… Хозяин, проснувшись, увидел раскрытый сарай и сломанный замок. Прибежал к нам и сообщил о краже. И вот его следы… Теперь каждому ясно, что тут произошло… Доставайте вашу козу с крыши, и мы со спокойной совестью поедем в Ленинград раскрывать еще более сложные кражи. Наша задача выполнена тут с превышением.

И, сказавши так, он снял свою кепочку, чтоб со всеми попрощаться.

И коза со своей крыши снова произнесла:

— Бя-а-а.

Вдруг стрелочник закричал:

— Братцы следователи! Моя породистая коза забралась на крышу. Но хотел бы я знать, как я ее теперь оттуда достану. Тем более, крыша довольно крутая, и если я полезу наверх, то или коза у меня упадет, или я сам к черту вниз свалюсь… Товарищи следователи, я вам дам хорошую премию: стакан молока и два фунта хлеба, если вы мне доставите козу без повреждения.

Вдруг один из толпы выходит вперед и говорит:

— Хотя я инвалид и хромаю, но за эту премию я могу вашу козу вниз доставить. Только мне нужна веревка, чтобы я мог привязать себя к трубе, поскольку я из-за вашей дурацкой козы не очень-то интересуюсь вниз падать.

Тут ему дали веревку, и он, приставив лестницу к крыше, полез под аплодисменты всех собравшихся.

Он привязал веревку к трубе и другим концом обвязал себя. И в таком виде стал тянуться к козе, которая доверчиво поджидала, что будет. Но когда он слишком потянулся, то старенькая труба покачнулась и рухнула.

Нет, привязанный не упал, он успел удержаться, но рассыпающиеся кирпичи рухнули во двор, и один из них слегка зашиб дядю Володю, который тут же без лишних слов и восклицаний грохнулся в обморок.

Полезший на крышу успел схватить козу. И он вместе с ней, как по горке, съехал по доскам вниз к радости всех собравшихся.

Хозяин ему сказал:

— Что ты снял козу — это хорошо, но то, что ты мне, хромая обезьяна, трубу испортил, — вот за это я тебе премии не дам.

Инвалид говорит:

— Тогда я твою козу обратно сейчас наверх закину.

Стрелочник говорит:

— Ну ладно, дам. Только не трогай мою козу грязными руками.

И тут он нежно поцеловал свою козу и торжественно увел в сарай.

Ушибленный дядя Володя хотел уехать, но стрелочник не отпустил его. Он сказал:

— В благодарность за вашу четкую работу я хочу вас, товарищи агенты, угостить козьим молоком и свежим хлебом.

Мы сели на лавочку и стали ждать угощенья.

Дядя Володя, подозвав к себе Миньку, сказал ему строго:

— Что же ты, дурной мальчишка, запутал органы следствия? Зачем же ты сказал, что у животного было три ноги?

Минька, потупившись, говорит:

— А я только до трех считать умею.

Тут все собравшиеся весело засмеялись и не хотели уходить, хотя стрелочник открыл ворота и кричал, чтоб все посторонние моментально ушли, а то, чего доброго, коза еще раз пропадет.

Потом стрелочник, выгнав посторонних, взял горшок и побежал в сарай подоить козу.

Вдруг он оттуда возвращается бледный как глина и говорит:

— Знаете, у козы нету молока. Ее кто-то выдоил. Вот так номер!

Дядя Володя говорит:

— Я так и думал. Картина преступления мне совершенно ясна. Вор, не найдя в сарае ничего ценного, подоил козу и, подкрепив этим свои силы, ушел.

Вдруг приходит жена стрелочника с горшком в руках. Она говорит:

— Нет, это я козу подоила, когда муж выгонял со двора людей.

Тут все рассмеялись и начали кушать хлеб и пить молоко.

Потом мы попрощались с любезным хозяином и пошли к поезду.

Но только мы вышли из калитки, как раздался крик хозяина. Он нам кричал:

— В сарае у меня были рваные валенки, и теперь их нету.

Дядя Володя ему ответил:

— Картина кражи мне ясна. Вор не хотел путаться с козой, а вместо этого украл, что было в сарае.

После этого мы еще раз попрощались и уехали.

А через полгода, когда наступила зима, это дело окончательно выяснилось.

Проходя в Лигове по улице, стрелочник увидел на одном гражданине свои валенки, которые он узнал по зеленому клейму.

Он задержал этого гражданина. И тот в милиции сознался, что это он осенью сломал замок, надеясь украсть из сарая мешок муки, о котором он слышал от одного гражданина. Но он не знал, что мешок муки стрелочник уже обменял на козу. Через это и произошла неувязка. И вор, не найдя муки, схватил валенки и с ними удрал.

Вора на полгода посадили в тюрьму. И дядя Володя, узнав об этом, сказал:

— Картина кражи теперь окончательно выясняется. Вор хотел украсть муку, но украл валенки. И теперь за это он попал в тюрьму.

Пока вор сидел в тюрьме, породистая коза принесла своему хозяину двух чудных козлят. И стрелочник Фролов был очень этим доволен.

Между прочим, эта коза очень долго у него жила и всех удивляла своими прыжками и тем, что могла ходить по самым отвесным доскам. Но на крышу она почему-то больше никогда не лазила. Наверно у нее от этой крыши остались все-таки неважные воспоминания.

А Минька теперь вырос. Он сейчас — студент Горного института, Михаил Степанович Фролов.

Между прочим, случайно узнав, что я пишу рассказ об этом происшествии, он недавно пришел ко мне и просил всем читателям кланяться. И велел сказать, что он теперь не только до трех считать умеет, но до триллиона и даже больше.

Пламенный привет читателям от меня, от Миньки и от дяди Володи.

Глупая история

Петя был не такой уж маленький мальчик. Ему было четыре года.

Но мама считала его совсем крошечным ребенком. Она кормила его с ложечки, гулять водила за ручку и по утрам сама одевала его.

Вот однажды Петя проснулся в своей постельке. И мама стала его одевать.

Вот она одела его и поставила на ножки около кровати. Но Петя вдруг упал.

Мама думала, что он шалит, и снова поставила его на ножки. Но он опять упал.

Мама удивилась и в третий раз поставила его около кроватки. Но ребенок снова упал.

Мама испугалась и по телефону позвонила папе на службу. Она сказала папе:

— Приезжай скорей домой. Что-то с нашим мальчиком случилось, — он на ножках стоять не может.

Вот папа приезжает и говорит:

— Это глупости. Наш мальчик хорошо ходит и бегает, и не может быть, чтоб он у нас падал.

И он моментально ставит мальчика на ковер. Мальчик хочет пойти к своим игрушкам, но снова, в четвертый раз, падает.

Папа говорит:

— Надо скорей позвать доктора. Наверно, наш мальчик захворал. Наверно, он вчера конфетами объелся.

Позвали доктора.

Приходит доктор в очках и с трубкой.

Доктор говорит Пете:

— Это что за новости! Почему ты падаешь?

Петя говорит:

— Не знаю почему, но немножко падаю.

Доктор говорит маме:

— А ну-ка, разденьте этого ребенка, я его сейчас осмотрю.

Вот мама раздела Петю, и доктор стал его слушать. Вот доктор послушал его через трубку и говорит:

— Ребенок совершенно здоровый. И это удивительно, почему он у вас падает. А ну-ка, оденьте его снова и поставьте на ножки.

Вот мама быстро одевает мальчика и ставит его на пол. И доктор надевает очки на нос, чтоб получше видеть, как мальчик падает.

Только мальчика поставили на ножки, и вдруг он опять упал. Доктор удивился и говорит:

— Позовите профессора. Может быть, профессор догадается, почему этот ребенок падает.

Вот папа пошел звонить профессору, а в этот момент к Пете в гости приходит маленький мальчик Коля. Коля посмотрел на Петю, засмеялся и говорит:

— А я знаю, почему у вас Петя падает.

Доктор говорит:

— Глядите, какой нашелся ученый карапуз, — он лучше меня знает, почему дети падают.

Коля говорит:

— Поглядите, как Петя у вас одет. У него одна штанишка болтается, а в другой засунуты обе ножки. Вот почему он и падает.

Тут все заахали и заохали. Петя говорит:

— Это меня мама одевала.

Доктор говорит:

— Не нужно звать профессора. Теперь нам понятно, почему ребенок падает.

Мама говорит:

— Утром я очень торопилась, чтоб ему кашу варить, а сейчас я очень волновалась, и поэтому я так неправильно ему штанишки надела.

Коля говорит:

— А я всегда сам одеваюсь, и у меня таких глупостей с ногами не бывает. Взрослые вечно что-нибудь напутают.

Петя говорит:

— Теперь я тоже буду сам одеваться.

Тут все засмеялись. И доктор засмеялся. Он со всеми попрощался и с Колей тоже попрощался. И ушел по своим делам.

Папа пошел на службу. Мама пошла на кухню.

А Коля с Петей остались в комнате. И стали играть в игрушки.

А на другой день Петя сам надел свои штанишки, и никаких глупых историй с ним больше не произошло.

Показательный ребенок

Жил-был в Ленинграде маленький мальчик Павлик.

У него была мама. И был папа. И была бабушка.

И, вдобавок, в их квартире жила кошка под названием Бубенчик.

Вот утром папа пошел на работу. Мама тоже ушла. А Павлик остался с бабушкой.

А бабушка была ужасно старенькая. И она любила в кресле спать.

Вот папа ушел. И мама ушла. Бабушка села в кресло. А Павлик на полу стал играть со своей кошкой. Он хотел, чтоб она ходила на задних лапках. А она не хотела. И мяукала.

Вдруг на лестнице раздался звонок. Бабушка и Павлик пошли открывать двери. Это пришел почтальон. Он принес письмо. Павлик взял письмо и сказал:

— Я сам передам папе.

Вот почтальон ушел. Павлик снова хотел играть со своей кошкой. И вдруг видит — кошки нигде нет. Павлик говорит бабушке:

— Бабушка, вот так номер — наш Бубенчик пропал.

Бабушка говорит:

— Наверно, Бубенчик убежал на лестницу, когда мы открыли дверь почтальону.

Павлик говорит:

— Нет, это, наверно, почтальон взял моего Бубенчика. Наверно, он нарочно нам дал письмо, а мою дрессированную кошечку взял себе. Это был хитрый почтальон.

Бабушка засмеялась и говорит:

— Завтра почтальон придет, мы отдадим ему письмо, а нашу кошечку возьмем у него назад.

Вот бабушка села в кресло и заснула.

А Павлик надел свое пальто и шапочку, взял письмо и тихонько вышел на лестницу.

«Лучше, — думает, — я сейчас отдам письмо почтальону. И лучше я сейчас возьму от него мою кошечку».

Вот Павлик вышел во двор. И видит — во дворе нету почтальона.

Павлик вышел на улицу. И пошел по улице. И видит — на улице тоже нигде нету почтальона.

Вдруг какая-то одна рыжая тетка говорит:

— Ах, поглядите все — какой маленький малыш идет один по улице! Наверно, он потерял свою маму и заблудился. Ах, позовите скорей милиционера!

Вот приходит милиционер со свистком. Тетка ему говорит:

— Поглядите, какой мальчик лет пяти заблудился.

Милиционер говорит:

— Этот мальчик держит в ручке письмо. Наверно, на этом письме написан адрес, где он живет. Мы прочтем этот адрес и доставим ребенка домой. Это хорошо, что он взял с собой письмо.

Тетка говорит:

— В Америке многие родители нарочно кладут письма в карман своим детям, чтоб они не терялись.

И с этими словами тетка хочет взять письмо от Павлика. Павлик ей говорит:

— Что вы волнуетесь? Я знаю, где я живу.

Тетка удивилась, что мальчик так смело ей сказал. И от волнения чуть в лужу не упала. Потом говорит:

— Поглядите, какой бойкий мальчик. Пусть он нам тогда скажет, где он живет.

Павлик отвечает:

— Улица Фонтанка, восемь.

Милиционер поглядел на письмо и говорит:

— Ого, это боевой ребенок — он знает, где он живет.

Тетка говорит Павлику:

— А как тебя зовут, и кто твой папа?

Павлик говорит:

— Мой папа шофер. Мама ушла в магазин. Бабушка спит в кресле. А меня зовут Павлик.

Милиционер засмеялся и сказал:

— Это боевой, показательный ребенок — он все знает. Наверно, он будет начальником милиции, когда подрастет.

Тетка говорит милиционеру:

— Проводите этого мальчика домой.

Милиционер говорит Павлику:

— Ну, маленький товарищ, пойдем домой.

Павлик говорит милиционеру:

— Дайте вашу руку — я вас доведу до своего дома. Вот мой красный дом.

Тут милиционер засмеялся. И рыжая тетка тоже засмеялась. Милиционер сказал:

— Это исключительно боевой, показательный ребенок. Мало того, что он все знает — он еще меня хочет до дому довести. Этот ребенок непременно будет начальником милиции.

Вот милиционер дал свою руку Павлику, и они пошли домой. Только дошли они до своего дома — вдруг мама идет. Мама удивилась, что Павлик идет по улице, взяла его на руки и принесла домой.

Дома она его немножко побранила. Она сказала:

— Ах ты, противный мальчишка, зачем ты убежал на улицу?

Павлик сказал:

— Я хотел у почтальона взять моего Бубенчика. А то мой Бубенчик пропал, и, наверно, его взял почтальон.

Мама сказала:

— Что за глупости. Почтальоны никогда не берут кошек. Вон твой Бубенчик сидит на шкафу.

Павлик говорит:

— Вот так номер. Смотрите, куда прыгнула моя дрессированная кошечка.

Мама говорит:

— Наверно, ты, противный мальчишка, ее мучил, вот она и забралась на шкаф.

Вдруг проснулась бабушка.

Бабушка, не зная, что случилось, говорит маме:

— Сегодня Павлик очень тихо и хорошо себя вел. И даже меня не разбудил. Надо за это дать ему конфетку.

Мама говорит:

— Ему не конфетку надо дать, а в угол носом поставить. Он сегодня убежал на улицу.

Бабушка говорит:

— Вот так номер.

Вдруг приходит папа. Папа хотел рассердиться, зачем мальчик убежал на улицу. Но Павлик подал папе письмо. Папа говорит:

— Это письмо не мне, а бабушке.

Вот бабушка надела очки на нос и стала читать письмо. Потом она говорит:

— В городе Москве у моей младшей дочери родился еще один ребенок.

Павлик говорит:

— Наверно, родился боевой ребенок. И, наверно, он будет начальник милиции.

Тут все засмеялись и сели обедать.

На первое был суп с рисом. На второе — котлеты. На третье был кисель.

Кошка Бубенчик долго глядела со своего шкафа, как Павлик кушает. Потом не вытерпела и тоже решила немножко покушать.

Она прыгнула со шкафа на комод, с комода на стул, со стула на пол.

И тогда Павлик дал ей немножко супу и немножко киселя.

И кошка была очень довольна.

Умная Тамара

Живет в нашей квартире один инженер.

Бывают такие ученые инженеры с усами и в очках.

И вот однажды этот инженер чем-то захворал и уехал на юг лечиться.

Вот он уехал на юг и закрыл свою комнату на замок.

Проходит три дня, и вдруг все жильцы слышат, что в комнате этого инженера жалобно мяукает кошка.

Одна жиличка говорит:

— Этот инженер какой нахал. Он уехал на юг, а в комнате оставил свою кошку. И теперь это бедное животное, наверное, погибнет без еды и без питья.

Тут все жильцы рассердились на инженера. Один жилец говорит:

— У этого инженера дырявая голова. Как это можно оставлять кошек без еды целый месяц. Кошки от этого умирают.

Другой жилец говорит:

— Давайте сломаем дверь.

Тут приходит управдом. Он говорит:

— Нет, дверь нельзя ломать без разрешения инженера.

Один маленький мальчик Николаша говорит:

— Тогда давайте вызовем пожарную часть. Пожарные приедут, живо подставят лестницу к окну и спасут кошку.

Управдом говорит:

— Раз нет пожара, то пожарных нельзя вызывать. За это надо штраф платить.

Одна маленькая девочка Тамара говорит:

— Знаете что: давайте кормить эту кошку через дверь. Я сейчас принесу молоко и это молоко подолью под дверь. Кошечка это увидит и покушает.

Тут все жильцы засмеялись и сказали:

— Браво! Она хорошо придумала.

И все жильцы начали с этого дня кормить кошку через дверь. Кто суп под дверь подливал, кто молоко, кто воду.

Мальчик Николаша даже целую рыбу под дверь подсунул. А потом он нашел на лестнице дохлую мышку, и эту дохлую мышку он тоже ухитрился под дверь просунуть.

И кошка едой была очень довольна, и она радостно за дверью мурлыкала.

И вот проходит целый месяц, и наконец приезжает инженер.

Одна старенькая жиличка так ему говорит:

— Инженер, вас надо на полгода посадить в тюрьму, потому что нельзя так мучить животных. Надо к людям и к животным хорошо относиться. А вы свою кошечку оставили в комнате без еды и без питья. И она могла умереть, если бы мы не догадались под дверь молоко подливать. Ах, открывайте скорее двери и поглядите, как ваша кошечка чувствует себя. Может быть она больна и лежит с температурой на вашей кровати.

Инженер говорит:

— Про какую кошку вы говорите? Вы же знаете, что я кошек у себя не держал. И никаких кошек у меня никогда не было. И никого я не мог закрыть в своей комнате.

Жильцы говорят:

— Мы ничего не знаем. Только знаем, что в вашей комнате целый месяц живет кошка.

Вот инженер поскорей открывает дверь, и все жильцы и он сам входят в комнату.

И все видят — на диване лежит хорошенькая рыженькая кошка. Очень на вид здоровенькая и веселенькая и ничуть она, видать, не похудела.

Инженер говорит:

— Ничего не понимаю. Откуда у меня на диване эта рыженькая кошка? Когда я уезжал, ее не было.

Мальчик Николаша говорит, поглядывая на окно:

— Там форточка открыта. Наверно, кошка гуляла по карнизу, увидела эту открытую форточку и прыгнула в комнату.

Инженер говорит:

— Но почему же она тогда обратно не ушла?

Девочка Тамара говорит:

— А мы ее очень хорошо кормили, вот она и не захотела уйти. Ей тут понравилось.

Инженер говорит:

— Ах, какая хорошенькая умная кошечка! Я тогда ее здесь оставлю.

Девочка Тамара говорит:

— Нет, эту кошку я решила взять себе.

Тут все жильцы засмеялись и сказали:

— Да, эта кошка принадлежит Тамаре, поскольку Тамара придумала, как ее кормить, и этим спасла ее от гибели.

Инженер сказал:

— Правильно. И я, со своей стороны, вдобавок подарю Тамаре десять мандаринов, которые я привез с юга.

И он подарил ей десять мандаринов.

Трусишка Вася

Васин отец был кузнец.

Он работал в кузнице. Он там делал подковы, молотки и топорики.

И он каждый день ездил в кузницу на своей лошади. У него была, ничего себе, хорошая черная лошадка. Он запрягал ее в телегу и ехал. А вечером он возвращался.

А сын его, шестилетний парнишка Вася, был любитель немного покататься.

Отец, например, приезжает домой, слезает с телеги, а Васютка туда моментально влезает и едет до самого леса.

А отец, конечно, ему не позволял это делать.

И лошадь тоже не очень позволяла. И когда Васютка влезал в телегу, лошадь косо на него глядела. И хвостом махала, — дескать, сойди, мальчишка, с моей телеги. Но Вася стегал лошадь прутом, и тогда ей было немного больно, и она тихонько бежала.

Вот однажды вечером отец вернулся домой. Вася влез в телегу, стегнул лошадку прутом и выехал со двора покататься.

А у него было сегодня боевое настроение — ему хотелось подальше прокатиться.

И вот он едет через лесок и хлещет своего черного конька, чтоб он пошибче бежал.

Вдруг, знаете, кто-то как огреет Васю по спине!

Васютка так и подскочил от удивления. Он подумал, что это отец его догнал и хлестнул прутом — зачем без спросу уехал.

Вася оглянулся. Видит — никого нету.

Тогда он снова стегнул лошадь. Но тут, во второй раз, кто-то опять как ахнет его по спине!

Вася снова оглянулся. Нет, смотрит, никого нету. Что за чудеса в решете?

Вася думает:

«Ой, кто же меня по шее бьет, если никого кругом нет!»

А надо вам сказать, что когда Вася ехал через лес, в колесо попала большая ветка от дерева. Она крепко зацепилась за колесо. И как только колесо обернется, ветка, конечно, хлопает Васю по спине.

А Вася это не видит. Потому что уже темно. И, вдобавок, он немножко испугался. И не захотел по сторонам глядеть.

Вот ветка ударила Васю в третий раз и он еще больше испугался.

Он думает:

«Ой, может быть, меня лошадь бьет. Может быть, она как-нибудь мордой схватила прут и тоже меня в свою очередь стегает».

Тут он немного даже отодвинулся от лошади.

Только он отодвинулся, а ветка хлесь Васю уже не по спине, а по затылку.

Вася бросил вожжи и как закричит от страха.

А лошадь, не будь дура, повернула назад и как пустится со всех ног к дому.

А колесо как завертится еще сильнее. А ветка как начнет хлестать Васю еще чаще.

Тут, знаете, не только маленький, но и большой может испугаться.

Вот лошадь скачет. А Вася лежит в телеге и орет со всей силы. А ветка его лупит — то по спине, то по ногам, то по затылку.

Вася кричит:

— Ой, папа! Ой, мама! Меня лошадь бьет!

Но тут вдруг лошадь подъехала к дому и остановилась во дворе.

А Васютка лежит в телеге и сходить боится. Лежит, знаете, и кушать не хочет.

Вот пришел отец распрягать лошадь. И тогда Васютка сполз с телеги. И тут он вдруг увидел в колесе ветку, которая его била.

Вася отцепил ветку от колеса и хотел этой веткой ударить лошадь. Но отец сказал:

— Оставь свою глупую привычку бить лошадь. Она умней тебя и сама хорошо понимает, что ей надо делать.

Тогда Вася, почесывая спину, пошел домой и лег спать. А ночью ему приснился сон, будто приходит к нему лошадь и говорит:

— Ну что, трусишка, покатался?

Утром Вася проснулся и пошел на речку ловить рыбок.

Самое главное

Жил на свете мальчик Андрюша Рыженький. Это был трусливый мальчик. Он всего боялся. Он боялся собак, коров, гусей, мышей, пауков и даже петухов.

Но наибольше всего он боялся чужих мальчишек.

И мама этого мальчика очень и очень грустила, что у нее такой трусливый сынок.

В одно прекрасное утро мама этого мальчика сказала ему:

— Ах как плохо, что ты всего боишься. Только храбрые люди хорошо живут на свете. Только они побеждают врагов, тушат пожары и отважно летают на самолетах. И за это все любят храбрых людей. И все их уважают. Дарят им подарки и дают ордена и медали. А трусливых никто не любит. Над ними смеются и потешаются. И от этого у них жизнь бывает плохая, скучная и неинтересная.

Мальчик Андрюша так ответил своей маме:

— С этих пор, мама, я решил быть храбрым человеком.

И с этими словами Андрюша пошел во двор погулять.

А во дворе мальчишки играли в футбол.

Мальчишки эти обыкновенно задевали Андрюшу. И он их боялся как огня. И всегда от них убегал. Но сегодня он не убежал. Он крикнул им:

— Эй вы, мальчишки! Сегодня я не боюсь вас!

Мальчики удивились, что Андрюша так смело им крикнул. И даже они немножко испугались. И даже один из них, Санька Палочкин, сказал:

— Сегодня Андрюшка Рыженький что-то задумал против нас. Давайте лучше уйдем, а то нам, пожалуй, попадет от него.

Но мальчики не ушли. Наоборот. Они подбежали к Андрюше и стали его задевать. Один дернул Андрюшу за нос. Другой сбил ему кепку с головы. Третий мальчик ткнул Андрюшу кулаком. Короче говоря, они немножко побили Андрюшу. И тот с ревом вернулся домой.

И дома, утирая слезы, Андрюша сказал маме:

— Мама, я сегодня был храбрый, но из этого ничего хорошего не получилось.

Мама сказала:

— Глупый мальчик. Недостаточно быть только храбрым, надо быть еще сильным. Одной храбростью ничего нельзя сделать.

И тогда Андрюша незаметно от мамы взял бабушкину палку и с этой палкой пошел на двор. Подумал: «Вот теперь я буду сильней, чем обычно. Теперь я разгоню мальчишек в разные стороны, если они на меня нападут».

Андрюша вышел с палкой на двор. А во дворе мальчишек уже не было. Там гуляла черная собака, которую Андрюша всегда боялся.

Размахивая палкой, Андрюша сказал этой собаке:

— Попробуй только залай на меня — получишь по заслугам. Узнаешь, что такое палка, когда она прогуляется по твоей голове.

Собака начала лаять и бросаться на Андрюшу.

Размахивая своей палкой, Андрюша раза два ударил собаку по голове, но та забежала сзади и немного порвала Андрюшины штаны.

И Андрюша с ревом побежал домой. А дома, утирая слезы, он сказал своей маме:

— Мама, как же это так? Я сегодня был сильный и храбрый, но из этого ничего хорошего не получилось. Собака разорвала мои штаны и чуть не укусила меня.

Мама сказала:

— Глупый мальчик. Я забыла тебе сказать. Недостаточно быть храбрым и сильным. Надо еще быть умным. Ты же поступил глупо. Ты размахивал палкой. И этим рассердил собаку. Ты сам виноват. Надо немножко думать и соображать. Надо иметь смекалку.

Тогда Андрюша Рыженький в третий раз вышел погулять. Но во дворе уже не было собаки. И мальчишек тоже не было.

И тогда Андрюша вышел на улицу, чтобы посмотреть, где мальчики.

А мальчики купались в реке. И Андрюша стал смотреть, как они купаются.

И в этот момент один мальчик, Саня Палочкин, захлебнулся в воде и стал кричать, чтоб его спасли.

Мальчики испугались, что он тонет, и побежали звать взрослых.

Андрюша хотел броситься в воду, чтобы спасти Саню Палочкина. И уже подбежал к берегу. Но тут он подумал: «Нет, я плохо плаваю, и у меня не хватит сил спасти Саньку. Я поступлю умней: я сяду в лодку и на лодке подплыву к нему».

А у самого берега стояла рыбацкая лодка. Андрюша оттолкнул эту тяжелую лодку от берега и сам вскочил в нее.

А в воде лежали весла. Андрюша стал бить этими веслами по воде. Но у него ничего не вышло — он не умел грести. И течение отнесло рыбацкую лодку на середину реки.

И Андрюша от страха стал кричать.

А в этот момент по реке плыла другая лодка. И в ней сидели рыбаки.

Эти рыбаки спасли Саню Палочкина. И кроме того, они догнали Андрюшину лодку, взяли ее на буксир и доставили к берегу.

Андрюша пошел домой и дома, утирая слезы, сказал своей маме:

— Мама, я сегодня был храбрый — я хотел спасти мальчика. Я сегодня был умный, потому что не бросился в воду, а поплыл в лодке. Я сегодня был сильный, потому что оттолкнул тяжелую лодку от берега и тяжелыми веслами колотил по воде. Но снова ничего хорошего у меня не получилось.

Мама сказала:

— Глупый мальчик. Я забыла сказать тебе самое главное. Недостаточно быть храбрым, умным и сильным. Это слишком мало. Надо еще иметь знания. Надо уметь грести, уметь плавать, ездить верхом на лошади, летать на самолете. Надо многое знать. Надо знать арифметику и алгебру, химию и геометрию. А для того, чтобы это все знать, надо учиться. Кто учится, тот бывает умный. А кто умный, тот должен быть храбрым. А храбрых и умных все любят, потому что они побеждают врагов, тушат пожары, спасают людей и летают на самолетах.

Андрюша сказал:

— С этих пор я буду всему учиться.

И мама сказала:

— Вот и хорошо.

Любимое занятие

Одна учительница сказала ученикам:

— Дети, расскажите мне, какое у вас любимое занятие дома.

И все ученики по очереди стали рассказывать. Одни говорили, что их любимое занятие — фотография. Другие говорили о марках. Третьи — о шахматах и шашках. А когда очередь дошла до Павлика Н., он замялся и ничего не ответил. А потом пробормотал:

— Мне неудобно ответить на ваш вопрос. В классе будут смеяться.

Учительница сказала:

— Тогда подойди ко мне и скажи тихо.

Павлик подошел к учительнице и тихо сказал:

— Я люблю шить.

Учительница громко сказала:

— Ребята, Павлик любит шить. Это очень хорошо и похвально. И я не думаю, что в классе кто-нибудь засмеется.

Один из учеников, засмеявшись, сказал:

— Но это девчоночье дело — шить.

Учительница сказала:

— Вовсе нет. Вы забыли, что есть портные. И среди них есть знаменитые и прославленные мастера. Это великолепная профессия. И все мужчины должны хотя бы немного уметь шить. В военных походах и путешествиях это может пригодиться.

Тогда встал один ученик и, вздохнув, сказал:

— Я сказал неправду, что мое любимое занятие — шашки. Я их ненавижу. Я тоже шить люблю.

Тут встал еще один ученик, Федя С., и тихо прошептал:

— Я тоже сказал неправду про марки. Я люблю убирать комнату. Люблю подметать и вытирать пыль.

В классе все засмеялись. И кто-то крикнул:

— Он будет дворником!

Учительница сказала:

— Ничего смешного в работе дворника нет. Мы любим и уважаем всякий труд, и труд дворника мы высоко оцениваем. Это исключительно полезный труд. А то, что Федя любит чистоту и порядок, не означает, что он будет дворником. Он аккуратен и любит чистоту, — значит, он любит культуру. И значит, он, скорее всего, будет ученым. А вот кто любит какое-нибудь занятие, но занимается в грязи, тот не добьется хороших результатов.

Кто ваши родители?

Недавно ко мне в гости пришли две маленькие девочки. Я спросил одну из них, Катю:

— Кто твой папа?

Катя ответила:

— Мой папа инженер.

Тогда я спросил другую девочку, ее подружку Олю:

— А твой папа кто?

Маленькая Оля, смущенно опустив глазки, ответила:

— Мой папа… мой папа… тоже инженер, нет, он техник…

Маленькая Катя, засмеявшись, сказала:

— Она вам говорит неправду. Ее папа не техник. Ее папа парикмахер. Он стрижет и бреет людей.

Я сказал:

— Это очень полезное и важное дело — стричь людей. Если бы не было парикмахеров, люди ходили бы как дикобразы. Это не менее важная профессия, чем профессия инженера.

Маленькая Катя ответила:

— Да, но парикмахеры стригут инженеров — они их обслуживают.

Я сказал:

— А инженеры обслуживают парикмахеров — они им строят дома, дороги, изобретают машинки для стрижки волос и делают бритвы.

Маленькая Оля сказала Кате:

— Ага! И кроме того, мой папа очень хороший парикмахер. А твой папа — еще неизвестно какой инженер.

Катя сказала:

— Мой папа тоже очень хороший инженер.

Я сказал:

— Вот и хорошо. На этом вы и примиритесь. Плохих профессий не бывает. А бывают плохие и хорошие работники. А раз ваши папы очень хорошие работники, значит, все обстоит прекрасно.

Две подружки попрощались со мной и, обнявшись, ушли.

Смелый, да не очень

Один мой знакомый мальчик, Коля Ф., отличный ученик и прекрасный, смелый физкультурник, однажды ехал в трамвае.

Он сидел недалеко от выхода и не видел меня.

На остановке в вагон вошел седенький старичок с узелком в руках.

Коля сделал движение, чтобы уступить ему место. Он даже немного привстал. Но потом покраснел, оглянулся по сторонам и остался сидеть на своем месте.

Когда я выходил из вагона, я спросил Колю:

— Почему ты покраснел и почему не уступил место, как хотел это сделать?

Коля покраснел еще больше и чуть слышно ответил:

— Мне было неудобно. Я подумал, что кто-нибудь засмеется. И что кто-нибудь скажет: «Какой благовоспитанный мальчик».

Я сказал:

— Значит, у тебя не хватило смелости. Смелые люди не считаются с тем, что смеется какой-нибудь дурак. Значит, ты смелый, да не очень.

Леля и Минька

I. Не надо врать

Я учился очень давно. Тогда еще были гимназии. И учителя тогда ставили в дневнике отметки за каждый спрошенный урок. Они ставили какой-нибудь балл — от пятерки до единицы включительно.

А я был очень маленький, когда поступил в гимназию, в приготовительный класс. Мне было всего семь лет.

И я ничего еще не знал, что бывает в гимназиях. И первые три месяца ходил буквально как в тумане.

И вот однажды учитель велел нам выучить наизусть стихотворение:

Весело сияет месяц над селом, Белый снег сверкает синим огоньком…[986]

А я этого стихотворения не выучил. Я не слышал, что сказал учитель. Я не слышал потому, что мальчики, которые сидели позади, то шлепали меня книгой по затылку, то мазали мне ухо чернилами, то дергали меня за волосы, и когда я от неожиданности вскакивал — подкладывали под меня карандаш или вставочку. И по этой причине я сидел в классе перепуганный и даже обалдевший и все время прислушивался, что еще замыслили против меня сидевшие позади мальчики.

А на другой день учитель, как назло, вызвал меня и велел прочитать наизусть заданное стихотворение.

А я не только не знал его, но даже и не подозревал, что на свете есть такие стихотворения. Но от робости я не посмел сказать учителю, что не знаю этих стихов. И совершенно ошеломленный стоял за своей партой, не произнося ни слова.

Но тут мальчишки стали подсказывать мне эти стихи. И благодаря этому я стал лепетать то, что они мне шептали.

А в то время у меня был хронический насморк, и я плохо слышал одним ухом и поэтому с трудом разбирал то, что они мне подсказывали.

Еще первые строчки я кое-как произнес. Но когда дело дошло до фразы: «Крест под облаками как свеча горит», я сказал: «Треск под сапогами как свеча болит».

Тут раздался хохот среди учеников. И учитель тоже засмеялся. Он сказал:

— А ну-ка, дай сюда свой дневник! Я тебе туда единицу поставлю.

И я заплакал, потому что это была моя первая единица и я еще не знал, что за это бывает.

После уроков моя сестренка Леля зашла за мной, чтобы вместе идти домой.

По дороге я достал из ранца дневник, развернул его на той странице, где была поставлена единица, и сказал Леле:

— Леля, погляди, что это такое? Это мне учитель поставил за стихотворение «Весело сияет месяц над селом».

Леля поглядела и засмеялась. Она сказала:

— Минька, это плохо! Это тебе учитель влепил единицу по русскому языку. Это до того плохо, что я сомневаюсь, что папа тебе подарит фотографический аппаратик к твоим именинам, которые будут через две недели.

Я сказал:

— А что же делать?

Леля сказала:

— Одна наша ученица взяла и заклеила две страницы в своем дневнике, там, где у нее была единица. Ее папа послюнил пальцы, но отклеить не мог и так и не увидел, что там было.

Я сказал:

— Леля, это нехорошо — обманывать родителей!

Леля засмеялась и пошла домой. А я в грустном настроении зашел в городской сад, сел там на скамейку и, развернув дневник, с ужасом глядел на единицу.

Я долго сидел в саду. Потом пошел домой. Но когда подходил к дому, вдруг вспомнил, что оставил свой дневник на скамейке в саду. Я побежал назад. Но в саду на скамейке уже не было моего дневника. Я сначала испугался, а потом обрадовался, что теперь нет со мной дневника с этой ужасной единицей.

Я пришел домой и сказал отцу, что потерял свой дневник. И Леля засмеялась и подмигнула мне, когда услышала эти мои слова.

На другой день учитель, узнав, что я потерял дневник, выдал мне новый.

Я развернул этот новый дневник с надеждой, что на этот раз там ничего плохого нету, но там против русского языка снова стояла единица, еще более жирная, чем раньше.

И тогда я почувствовал такую досаду и так рассердился, что бросил этот дневник за книжный шкаф, который стоял у нас в классе.

Через два дня учитель, узнав, что у меня нету и этого дневника, заполнил новый. И, кроме единицы по русскому языку, он там вывел мне двойку по поведению. И сказал, чтоб мой отец непременно посмотрел мой дневник.

Когда я встретился с Лелей после урока, она мне сказала:

— Это не будет вранье, если мы временно заклеим страницу. И через неделю после твоих именин, когда ты получишь фотоаппаратик, мы отклеим ее и покажем папе, что там было.

Мне очень хотелось получить фотографический аппарат, и я с Лелей заклеил уголки злополучной страницы дневника.

Вечером папа сказал:

— Ну-ка, покажи свой дневник! Интересно знать, не нахватал ли ты единиц?

Папа стал смотреть дневник, но ничего плохого там не увидел, потому что страница была заклеена.

И когда папа рассматривал мой дневник, на лестнице вдруг кто-то позвонил.

Пришла какая-то женщина и сказала:

— На днях я гуляла в городском саду и там на скамейке нашла дневник. По фамилии я узнала адрес и вот принесла его вам, чтобы вы сказали, не потерял ли этот дневник ваш сын.

Папа посмотрел дневник и, увидев там единицу, все понял. Он не стал на меня кричать. Он только тихо сказал:

— Люди, которые идут на вранье и обман, смешны и комичны, потому что рано или поздно их вранье всегда обнаружится. И не было на свете случая, чтоб что-нибудь из вранья осталось неизвестным.

Я, красный как рак, стоял перед папой, и мне было совестно от его тихих слов. Я сказал:

— Вот что: еще один мой, третий, дневник с единицей я бросил в школе за книжный шкаф.

Вместо того чтоб на меня рассердиться еще больше, папа улыбнулся и просиял. Он схватил меня на руки и стал меня целовать.

Он сказал:

— То, что ты в этом сознался, меня исключительно обрадовало. Ты сознался в том, что могло долгое время остаться неизвестным. И это мне дает надежду, что ты больше не будешь врать. И вот за это я тебе подарю фотоаппаратик.

Когда Леля услышала эти слова, она подумала, что папа свихнулся в своем уме и теперь всем дарит подарки не за пятерки, а за единицы.

И тогда Леля подошла к папе и сказала:

— Папочка, я тоже сегодня получила двойку по физике, потому что не выучила урока.

Но ожидания Лели не оправдались. Папа рассердился на нее, выгнал ее из своей комнаты и велел ей немедленно сесть за книги.

И вот вечером, когда мы ложились спать, неожиданно раздался звонок.

Это к папе пришел мой учитель. И сказал ему:

— Сегодня у нас в классе была уборка, и за книжным шкафом мы нашли дневник вашего сына. Как вам нравится этот маленький врун и обманщик, бросивший свой дневник, с тем чтобы вы его не увидели?

Папа сказал:

— Об этом дневнике я уже лично слышал от моего сына. Он сам признался мне в этом поступке. Так что нет причин думать, что мой сын неисправимый врун и обманщик.

Учитель сказал папе:

— Ах, вот как. Вы уже знаете об этом. В таком случае — это недоразумение. Извините. Покойной ночи.

И я, лежа в своей постели, услышав эти слова, горько заплакал. И дал себе слово говорить всегда правду.

И я действительно так всегда и теперь поступаю. Ах, это иногда бывает очень трудно, но зато у меня на сердце весело и спокойно.

II. Галоши и мороженое

Когда я был маленький, я очень любил мороженое.

Конечно, я его и сейчас люблю. Но тогда это было что-то особенное — так я любил мороженое.

И когда, например, ехал по улице мороженщик со своей тележкой, у меня прямо начиналось головокружение: до того мне хотелось покушать то, что продавал мороженщик.

И моя сестренка Леля тоже исключительно любила мороженое.

И мы с ней мечтали, что вот, когда вырастем большие, будем кушать мороженое не менее как три, а то и четыре раза в день.

Но в то время мы очень редко ели мороженое. Наша мама не позволяла нам его есть. Она боялась, что мы простудимся и захвораем. И по этой причине она не давала нам на мороженое денег.

И вот однажды летом мы с Лелей гуляли в нашем саду. И Леля нашла в кустах галошу. Обыкновенную резиновую галошу. Причем очень ношеную и рваную. Наверное, кто-нибудь бросил ее, поскольку она разорвалась.

Вот Леля нашла эту галошу и для потехи надела ее на палку. И ходит по саду, машет этой палкой над головой.

Вдруг по улице идет тряпичник. И кричит: «Покупаю бутылки, банки, тряпки».

Увидев, что Леля держит на палке галошу, тряпичник сказал Леле:

— Эй, девочка, продаешь галошу?

Леля подумала, что это такая игра, и ответила тряпичнику:

— Да, продаю. Сто рублей стоит эта галоша.

Тряпичник засмеялся и говорит:

— Нет, сто рублей — это чересчур дорого за эту галошу. А вот если хочешь, девочка, я тебе дам за нее две копейки, и мы с тобой расстанемся друзьями.

И с этими словами тряпичник вытащил из кармана кошелек, дал Леле две копейки, сунул нашу рваную галошу в свой мешок и ушел.

Мы с Лелей поняли, что это не игра, а на самом деле. И очень удивились.

Тряпичник уже давно ушел, а мы стоим и глядим на нашу монету.

Вдруг по улице едет мороженщик и кричит:

— Земляничное мороженое!

Мы с Лелей подбежали к мороженщику, купили у него два шарика по копейке, моментально их съели и стали жалеть, что так задешево продали галошу.

На другой день Леля мне говорит:

— Минька, сегодня я решила продать тряпичнику еще одну какую-нибудь галошу.

Я обрадовался и говорю:

— Леля, разве ты опять нашла в кустах галошу?

Леля говорит:

— В кустах больше ничего нет. Но у нас в прихожей стоит, наверно, я так думаю, не меньше пятнадцати галош. Если мы одну продадим, то нам от этого худо не будет.

И с этими словами Леля побежала на дачу и вскоре появилась в саду с одной, довольно хорошей и почти новенькой галошей.

Леля сказала:

— Если тряпичник купил у нас за две копейки такую рвань, какую мы ему продали в прошлый раз, то за эту почти что новенькую галошу он, наверное, даст не менее рубля. Воображаю, сколько мороженого можно будет купить на эти деньги.

Мы целый час ждали появления тряпичника, и, когда мы наконец его увидели, Леля мне сказала:

— Минька, на этот раз ты продавай галошу. Ты мужчина, и ты с тряпичником разговаривай. А то он мне опять две копейки даст. А это нам с тобой чересчур мало.

Я надел на палку галошу и стал махать палкой над головой.

Тряпичник подошел к саду и спросил:

— Что, опять продается галоша?

Я прошептал чуть слышно:

— Продается.

Тряпичник, осмотрев галошу, сказал:

— Какая жалость, дети, что вы мне все по одной галошине продаете. За эту одну галошу я вам дам пятачок. А если бы вы продали мне сразу две галоши, то получили бы двадцать, а то и тридцать копеек. Поскольку две галоши сразу более нужны людям. И от этого они подскакивают в цене.

Леля мне сказала:

— Минька, побеги на дачу и принеси из прихожей еще одну галошу.

Я побежал домой и вскоре принес какую-то галошу очень больших размеров.

Тряпичник поставил на траву эти две галоши рядом и, грустно вздохнув, сказал:

— Нет, дети, вы меня окончательно расстраиваете своей торговлей. Одна галоша дамская, другая — с мужской ноги, рассудите сами: на что мне такие галоши? Я вам хотел за одну галошу дать пятачок, но, сложив вместе две галоши, вижу, что этого не будет, поскольку дело ухудшилось от сложения. Получите за две галоши четыре копейки, и мы расстанемся друзьями.

Леля хотела побежать домой, чтоб принести еще что-нибудь из галош, но в этот момент раздался мамин голос. Это мама нас звала домой, так как с нами хотели попрощаться мамины гости.

Тряпичник, видя нашу растерянность, сказал:

— Итак, друзья, за эти две галоши вы могли бы получить четыре копейки, но вместо этого получите три копейки, поскольку одну копейку я вычитаю за то, что понапрасну трачу время на пустой разговор с детьми.

Тряпичник дал Леле три монетки по копейке и, спрятав галоши в мешок, ушел.

Мы с Лелей моментально побежали домой и стали прощаться с мамиными гостями: с тетей Олей и дядей Колей, которые уже одевались в прихожей.

Вдруг тетя Оля сказала:

— Что за странность! Одна моя галоша тут, под вешалкой, а второй почему-то нету.

Мы с Лелей побледнели. И стояли не двигаясь. Тетя Оля сказала:

— Я великолепно помню, что пришла в двух галошах. А тут сейчас только одна, а где вторая, неизвестно.

Дядя Коля, который тоже искал свои галоши, сказал:

— Что за чепуха в решете! Я тоже отлично помню, что пришел в двух галошах, тем не менее второй моей галоши тоже нету.

Услышав эти слова, Леля от волнения разжала кулак, в котором у нее находились деньги, и три монетки по копейке со звоном упали на пол.

Папа, который тоже провожал гостей, спросил:

— Леля, откуда у тебя эти деньги?

Леля начала что-то врать, но папа сказал:

— Что может быть хуже вранья!

Тогда Леля заплакала. И я тоже заплакал. И мы сказали:

— Мы продали тряпичнику две галоши, чтобы купить мороженое.

Папа сказал:

— Хуже вранья — это то, что вы сделали.

Услышав, что галоши проданы тряпичнику, тетя Оля побледнела и зашаталась. И дядя Коля тоже зашатался и схватился рукой за сердце. Но папа им сказал:

— Не волнуйтесь, тетя Оля и дядя Коля, я знаю, как нам надо поступить, чтобы вы не остались без галош. Я возьму все Лелины и Минькины игрушки, продам их тряпичнику, и на вырученные деньги мы приобретем вам новые галоши.

Мы с Лелей заревели, услышав этот приговор. Но папа сказал:

— Это — еще не все. В течение двух лет я запрещаю Леле и Миньке кушать мороженое. А спустя два года они могут его кушать, но всякий раз, кушая мороженое, пусть они вспоминают эту печальную историю, и всякий раз пусть они думают, заслужили ли они это сладкое.

В тот же день папа собрал все наши игрушки, позвал тряпичника и продал ему все, что мы имели. И на полученные деньги наш отец купил галоши тете Оле и дяде Коле.

И вот, дети, с тех пор прошло много лет.

Первые два года мы с Лелей действительно ни разу не ели мороженого. А потом стали его есть и всякий раз, кушая, невольно вспоминали о том, что было с нами.

И даже теперь, дети, когда я стал совсем взрослый и даже немножко старый, даже и теперь иной раз, кушая мороженое, я ощущаю в горле какое-то сжатие и какую-то неловкость. И при этом всякий раз, по детской своей привычке, думаю: «Заслужил ли я это сладкое, не соврал ли и не надул ли кого-нибудь?»

Сейчас, дети, очень многие люди кушают мороженое, потому что у нас имеются целые огромные фабрики, в которых изготовляют это приятное блюдо.

Тысячи людей и даже миллионы кушают мороженое, и я бы, дети, очень хотел, чтобы все люди, кушая мороженое, думали бы о том, о чем я думаю, когда ем это сладкое.

III. Бабушкин подарок

У меня была бабушка. И она меня очень горячо любила.

Она каждый месяц приезжала к нам в гости и дарила нам игрушки. И вдобавок приносила с собой целую корзинку пирожных.

И из всех пирожных она позволяла мне выбрать то, которое мне нравится.

А мою старшую сестренку Лелю бабушка не очень любила. И не позволяла ей выбирать пирожные. Она сама давала ей какое придется. И от этого моя сестренка Леля всякий раз хныкала и сердилась больше на меня, чем на бабушку.

В один прекрасный летний день бабушка приехала к нам на дачу.

Она приехала на дачу и идет по саду. В одной руке у нее корзинка с пирожными, в другой — сумочка.

И мы с Лелей подбежали к бабушке и с ней поздоровались. И с грустью увидели, что на этот раз, кроме пирожных, бабушка нам ничего не принесла.

И тогда моя сестренка Леля сказала бабушке:

— Бабушка, а кроме пирожных ты разве нам сегодня ничего не принесла?

И моя бабушка рассердилась на Лелю и так ей ответила:

— Принесла. Но только не дам невоспитанной особе, которая так откровенно об этом спрашивает. Подарок получит благовоспитанный мальчик Миня, который лучше всех на свете благодаря своему тактичному молчанию.

И с этими словами бабушка велела мне протянуть руку. И на мою ладонь она положила десять новеньких монеток по десять копеек.

И вот я стою как дурачок и с восторгом смотрю на новенькие монеты, которые лежат у меня на ладони. И Леля тоже смотрит на эти монеты. И ничего не говорит. Только у нее глазенки сверкают недобрым огоньком.

Бабушка полюбовалась на меня и пошла пить чай.

И тогда Леля с силой ударила меня по руке снизу вверх, так, что все мои монетки подпрыгнули на ладони и попадали в траву и в канаву.

И я так громко зарыдал, что сбежались все взрослые — папа, мама и бабушка. И все они моментально нагнулись и стали разыскивать упавшие мои монетки.

И когда были собраны все монетки, кроме одной, бабушка сказала:

— Видите, как правильно я поступила, что не дала Лельке ни одной монеты! Вот она какая завистливая особа: «Если, — думает, — не мне, так и не ему!» Где, кстати, эта злодейка в настоящий момент?

Чтобы избежать трепки, Леля, оказывается, влезла на дерево и, сидя на дереве, дразнила меня и бабушку языком.

Соседский мальчик Павлик хотел стрельнуть в Лелю из рогатки, чтоб снять ее с дерева. Но бабушка не позволила ему это сделать, потому что Леля могла упасть и сломать себе ногу. Бабушка не пошла на эту крайность и даже хотела отобрать у мальчика его рогатку.

И тогда мальчик рассердился на нас всех, и на бабушку в том числе, и издали стрельнул в нее из рогатки.

Бабушка, ахнув, сказала:

— Как это вам нравится? Из-за этой злодейки меня из рогатки подбили. Нет, я не буду к вам больше приезжать, чтоб не иметь подобных историй. Лучше вы привозите ко мне моего славного мальчика Миню. И я всякий раз, в пику Лельке, буду дарить ему подарки.

Папа сказал:

— Хорошо. Я так и сделаю. Но только вы, мамаша, напрасно хвалите Миньку! Конечно, Леля поступила нехорошо. Но и Минька тоже не из лучших мальчиков на свете. Лучший мальчик на свете тот, который отдал бы своей сестренке несколько монеток, видя, что у нее ничего нет. И этим он не довел бы свою сестренку до злобы и зависти.

Сидя на своем дереве, Лелька сказала:

— А лучшая бабушка на свете та, которая всем детям что-нибудь дарит, а не только Миньке, который по своей глупости или хитрости молчит и поэтому получает подарки и пирожные!

Бабушка не пожелала больше оставаться в саду. И все взрослые ушли пить чай на балкон.

Тогда я сказал Леле:

— Леля, слезь с дерева! Я подарю тебе две монетки.

Леля слезла с дерева, и я подарил ей две монетки. И в хорошем настроении пошел на балкон и сказал взрослым:

— Все-таки бабушка оказалась права. Я лучший мальчик на свете — я сейчас подарил Леле две монетки.

Бабушка ахнула от восторга. И мама тоже ахнула. Но папа, нахмурившись, сказал:

— Нет, лучший мальчик на свете тот, который сделает что-нибудь хорошее и после этим не будет хвастаться.

И тогда я побежал в сад, нашел свою сестренку и дал ей еще монетку. И ничего об этом не сказал взрослым.

Итого у Лельки стало три монеты и четвертую монетку она нашла в траве, там, где она меня ударила по руке.

И на все эти четыре монеты Лелька купила мороженое. И она два часа его ела, наелась, и еще у нее осталось.

А к вечеру у нее заболел живот, и Лелька целую неделю пролежала в кровати.

И вот, ребята, прошло с тех пор много лет. И до сих пор я отлично помню папины слова.

Нет, мне, может быть, не удалось стать очень хорошим. Это очень трудно. Но к этому, дети, я всегда стремился.

И то хорошо.

IV. Тридцать лет спустя

Мои родители очень горячо меня любили, когда я был маленький. И они дарили мне много подарков.

Но когда я чем-нибудь заболевал, родители буквально тогда засыпали меня подарками.

А я почему-то очень часто хворал. Главным образом свинкой или ангиной.

А моя сестренка Леля почти никогда не хворала. И она завидовала, что я так часто болею.

Она говорила:

— Вот погоди, Минька, я тоже как-нибудь захвораю, так наши родители тоже, небось, начнут мне накупать всего.

Но, как назло, Леля не хворала. И только раз, подставив стул к камину, она упала и разбила себе лоб. Она охала и стонала, но вместо ожидаемых подарков она от нашей мамы получила несколько шлепков, потому что она подставила стул к камину и хотела достать мамины часики, а это было запрещено.

И вот однажды наши родители ушли в театр, и мы с Лелей остались в комнате. Мы с ней стали играть на маленьком настольном бильярде.

Во время игры Леля, охнув, сказала:

— Минька, я сейчас нечаянно проглотила бильярдный шарик. Я держала его во рту, и он у меня через горло провалился вовнутрь.

А у нас для бильярда были хотя и маленькие, но удивительно тяжелые металлические шарики. И я испугался, что Леля проглотила такой тяжелый шарик. И заплакал, потому что подумал, что у нее в животе будет взрыв. Но Леля сказала:

— От этого взрыва не бывает. Но болезнь может продолжаться целую вечность. Это не то, что твои свинка и ангина, которые проходят в три дня.

Леля легла на диван и стала охать.

Вскоре пришли наши родители, и я им рассказал, что случилось.

Мои родители испугались до того, что побледнели. Они бросились к дивану, на котором лежала Лелька, и стали ее целовать и плакать.

И сквозь слезы мама спросила Лельку, что она чувствует в животе. И Леля сказала:

— Я чувствую, что шарик катается там у меня внутри. И мне от этого щекотно и хочется какао и апельсинов.

Папа надел пальто и сказал:

— Со всей осторожностью разденьте Лелю и положите ее в постель. А я тем временем сбегаю за врачом.

Мама стала раздевать Лелю, но когда она сняла платье и передник, из кармана передника вдруг выпал бильярдный шарик и покатился под кровать.

Папа, который еще не ушел, чрезвычайно нахмурился. Он подошел к бильярдному столику и пересчитал оставшиеся шары. И их оказалось пятнадцать, а шестнадцатый шарик лежал под кроватью.

Папа сказал:

— Леля нас обманула. В ее животе нет ни одного шарика: они все здесь.

Мама сказала:

— Это ненормальная или даже сумасшедшая девочка. Иначе я не могу ничем объяснить ее нелепый поступок!

Папа никогда нас не бил, но тут он дернул Лелю за косичку и сказал:

— Объясни, что это значит?

Леля захныкала и не нашлась, что ответить. Папа сказал:

— Она хотела над нами пошутить. Но с нами шутки плохи! Целый год она от меня ничего не получит. И целый год она будет ходить в старых башмаках и в старом синеньком платье, которое она так не любит!

И наши родители, хлопнув дверью, ушли из комнаты. И я, глядя на Лелю, не мог удержаться от смеха. Я ей сказал:

— Леля, лучше бы ты подождала, когда захвораешь свинкой, чем идти на такое вранье для получения подарков от наших родителей.

И вот, представьте себе, дети, прошло тридцать лет!

Тридцать лет прошло с тех пор, как произошел этот маленький несчастный случай с бильярдным шариком.

И за все эти годы я ни разу не вспомнил об этом случае.

И только недавно, когда я стал писать эти рассказы, я припомнил все, что было. И стал об этом думать. И мне показалось, что Леля обманула родителей совсем не для того, чтобы получать подарки, которые она и без того имела. Она обманула их, видимо, для чего-то другого.

И когда мне пришла в голову эта мысль, я сел в поезд и поехал в Симферополь, где жила Леля.

А Леля была уже, представьте себе, взрослая и даже уже немножко старая женщина. И у ней было трое детей и муж — санитарный доктор.

И вот я приехал в Симферополь и спросил Лелю:

— Леля, помнишь ли ты этот случай с бильярдным шариком? Зачем ты это сделала?

И Леля, у которой было трое детей, покраснела и сказала:

— Когда ты был маленький, ты был славненький, как кукла. И тебя все любили. А я уже тогда выросла и была нескладная девочка. И вот почему я тогда соврала, что проглотила бильярдный шарик, — я хотела, чтобы и меня так же, как тебя, все любили и жалели, хотя бы как больную.

И я ей сказал:

— Леля, я для этого приехал в Симферополь.

И я поцеловал ее и крепко обнял. И дал ей тысячу рублей.

И она заплакала от счастья, потому что она поняла мои чувства и оценила мою любовь.

И тогда я подарил ее детям каждому по сто рублей на игрушки. И мужу ее — санитарному врачу — отдал свой портсигар, на котором золотыми буквами было написано: «Будь счастлив».

Потом я дал на кино и конфеты еще по тридцать рублей ее детям и сказал им:

— Глупые, маленькие сычи! Я дал вам это для того, чтобы вы лучше запомнили переживаемый момент, и для того, чтобы вы знали, как вам надо в дальнейшем поступать.

На другой день я уехал из Симферополя и дорогой думал о том, что надо любить и жалеть людей, хотя бы тех, которые хорошие. И надо дарить им иногда какие-нибудь подарки. И тогда у тех, кто дарит, и у тех, кто получает, становится прекрасно на душе.

А которые ничего не дарят людям, а вместо этого преподносят им неприятные сюрпризы, — у тех бывает мрачно и противно на душе. Такие люди чахнут, сохнут и хворают нервной экземой. Память у них ослабевает и ум затемняется. И они умирают раньше времени.

А добрые, наоборот, живут крайне долго и отличаются хорошим здоровьем.

V. Находка

Однажды мы с Лелей взяли коробку от конфет и положили туда лягушку и паука.

Потом мы завернули эту коробку в чистую бумагу, перевязали ее шикарной голубой ленточкой и положили этот пакет на панель против нашего сада. Как будто бы кто-то шел и потерял свою покупку.

Положив этот пакет возле тумбы, мы с Лелей спрятались в кустах нашего сада и, давясь от смеха, стали ждать, что будет.

И вот идет прохожий.

Увидев наш пакет, он, конечно, останавливается, радуется и даже от удовольствия потирает себе руки. Еще бы: он нашел коробку конфет — это не так-то часто бывает в этом мире.

Затаив дыхание, мы с Лелей смотрим, что будет дальше.

Прохожий нагнулся, взял пакет, быстро развязал его и, увидев красивую коробку, еще того более обрадовался.

И вот крышка открыта. И наша лягушка, соскучившись сидеть в темноте, выскакивает из коробки прямо на руку прохожего.

Тот ахает от удивления и швыряет коробку подальше от себя.

Тут мы с Лелей стали так смеяться, что повалились на траву.

И мы смеялись до того громко, что прохожий обернулся в нашу сторону и, увидев нас за забором, тотчас все понял.

В одно мгновение он ринулся к забору, одним махом перепрыгнул его и бросился к нам, чтобы нас проучить.

Мы с Лелей задали стрекача.

Мы с визгом бросились через сад к дому.

Но я запнулся о грядку и растянулся на траве.

И тут прохожий довольно сильно отодрал меня за ухо.

Я громко закричал. Но прохожий, дав мне еще два шлепка, спокойно удалился из сада.

На крики и шум прибежали наши родители.

Держась за покрасневшее ухо и всхлипывая, я подошел к родителям и пожаловался им на то, что было.

Моя мама хотела позвать дворника, чтобы с дворником догнать прохожего и арестовать его.

И Леля уже было кинулась за дворником. Но папа остановил ее. И сказал ей и маме:

— Не зовите дворника. И не надо арестовывать прохожего. Конечно, это не дело, что он отодрал Миньку за уши, но на месте прохожего я, пожалуй, сделал бы то же самое.

Услышав эти слова, мама рассердилась на папу и сказала ему:

— Ты ужасный эгоист!

И мы с Лелей тоже рассердились на папу и ничего ему не сказали. Только я потер свое ухо и заплакал. И Лелька тоже захныкала. И тогда моя мама, взяв меня на руки, сказала папе:

— Вместо того чтобы заступаться за прохожего и этим доводить детей до слез, ты бы лучше объяснил им, что есть плохого в том, что они сделали. Лично я этого не вижу. И все расцениваю как невинную детскую забаву.

И папа не нашелся, что ответить. Он только сказал:

— Вот дети вырастут большими и когда-нибудь сами узнают, почему это плохо.

И вот проходили годы. Прошло пять лет. Потом десять лет прошло. И наконец прошло двенадцать лет.

Прошло двенадцать лет, и из маленького мальчика я превратился в молодого студентика, лет так восемнадцати.

Конечно, я забыл и думать об этом случае. Более интересные мысли посещали тогда мою голову. Но однажды вот что произошло.

Весной, по окончании экзаменов, я поехал на Кавказ. В то время многие студенты брали на лето какую-нибудь работу и уезжали кто куда. И я тоже взял себе должность — контролера поездов.

Я был бедный студентик и денег не имел. А тут давали бесплатный билет на Кавказ и вдобавок платили жалованье. И вот я взял эту работу. И поехал.

Приезжаю сначала в город Ростов, для того чтобы зайти в управление и получить там деньги, документы и щипчики для пробивания билетов.

А наш поезд опоздал. И вместо утра пришел в пять часов вечера.

Я сдал мой чемодан на хранение. И на трамвае поехал в канцелярию.

Прихожу туда. Швейцар мне говорит:

— К великому сожалению, опоздали, молодой человек. Канцелярия уже закрыта.

— Как так, — говорю, — закрыта. Мне же надо сегодня получить деньги и удостоверение.

Швейцар говорит:

— Все уже ушли. Приходите послезавтра.

— Как так, — говорю, — послезавтра. Тогда лучше уж я завтра зайду.

Швейцар говорит:

— Завтра праздник, канцелярия не работает. А послезавтра приходите и все, что надо, получите.

Я вышел на улицу. И стою. Не знаю, что мне делать.

Впереди два дня. Денег в кармане нет — всего осталось три копейки. Город чужой — никто меня тут не знает. И где мне остановиться — неизвестно. И что кушать — непонятно.

Я побежал на вокзал, чтобы взять из моего чемодана какую-нибудь рубашку или полотенце для того, чтобы продать на рынке. Но на вокзале мне сказали:

— Прежде чем брать чемодан, заплатите за хранение, а потом уж его берите и делайте с ним что хотите.

Кроме трех копеек, у меня ничего не было, и я не мог заплатить за хранение. И вышел на улицу еще того более расстроенный.

Нет, сейчас бы я так не растерялся. А тогда я ужасно растерялся. Иду, бреду по улице неизвестно куда и горюю.

И вот иду по улице и вдруг на панели вижу: что такое? Маленький красный плюшевый кошелек. И, видать, не пустой, а туго набитый деньгами.

На одно мгновение я остановился. Мысли, одна другой радостнее, мелькнули у меня в голове. Я мысленно увидел себя в булочной за стаканом кофе. А потом в гостинице на кровати, с плиткой шоколада в руках.

Я сделал шаг к кошельку. И протянул за ним руку. Но в этот момент кошелек (или мне это показалось) немного отодвинулся от моей руки.

Я снова протянул руку и уже хотел схватить кошелек. Но он снова отодвинулся от меня, и довольно далеко.

Ничего не соображая, я снова бросился к кошельку.

И вдруг в саду, за забором, раздался детский хохот. И кошелек, привязанный за нитку, стремительно исчез с панели.

Я подошел к забору. Какие-то ребята от хохота буквально катались по земле.

Я хотел броситься за ними. И уже схватился рукой за забор, чтоб перепрыгнуть. Но тут в одно мгновение мне припомнилась давно забытая сценка из моей детской жизни.

И тогда я ужасно покраснел. Отошел от забора. И, медленно шагая, побрел дальше.

Ребята! Все проходит в жизни. Прошли и эти два дня.

Вечером, когда стемнело, я пошел за город и там, в поле, на траве, заснул.

Утром встал, когда взошло солнышко. Купил фунт хлеба на три копейки, съел и запил водичкой. И целый день, до вечера, без толку бродил по городу.

А вечером снова пришел в поле, и снова там переночевал. Только на этот раз плохо, потому что пошел дождь, и я промок, как собака.

Рано утром на другой день я уже стоял у подъезда и ожидал, когда откроется канцелярия.

И вот она открыта. Я, грязный, взлохмаченный и мокрый, вошел в канцелярию.

Чиновники недоверчиво на меня посмотрели. И сначала не захотели мне выдать деньги и документы. Но потом выдали.

И вскоре я, счастливый и сияющий, поехал на Кавказ.

VI. Елка

В этом году мне исполнилось, ребята, сорок лет. Значит, выходит, что я сорок раз видел новогоднюю елку. Это много!

Ну первые три года жизни я, наверно, не понимал, что такое елка. Наверно, мама выносила меня на ручках. И, наверно, я своими черными глазенками без интереса смотрел на разукрашенное дерево.

А когда мне, дети, ударило пять лет, то я уже отлично понимал, что такое елка.

И я с нетерпением ожидал этого веселого праздника. И даже в щелочку двери подглядывал, как моя мама украшает елку.

А моей сестренке Леле было в то время семь лет. И она была исключительно бойкая девочка.

Она мне однажды сказала:

— Минька, мама ушла на кухню. Давай пойдем в комнату, где стоит елка, и поглядим, что там делается.

Вот мы с сестренкой Лелей пошли в комнату. И видим: очень красивая елка. А под елкой лежат подарки. А на елке разноцветные бусы, флаги, фонарики, золотые орехи, пастилки и крымские яблочки.

Моя сестренка Леля говорит:

— Не будем глядеть подарки. А вместо того давай лучше съедим по одной пастилке.

И вот она подходит к елке и моментально съедает одну пастилку, висящую на ниточке.

Я говорю:

— Леля, если ты съела пастилку, то я тоже сейчас что-нибудь съем.

И я подхожу к елке и откусываю маленький кусочек яблока. Леля говорит:

— Минька, если ты яблоко откусил, то я сейчас другую пастилку съем и вдобавок возьму себе еще эту конфетку.

А Леля была очень такая высокая, длинновязая девочка. И она могла высоко достать.

Она встала на цыпочки и своим большим ртом стала поедать вторую пастилку.

А я был удивительно маленького роста. И мне почти что ничего нельзя было достать, кроме одного яблока, которое висело низко.

Я говорю:

— Если ты, Лелища, съела вторую пастилку, то я еще раз откушу это яблоко.

И я снова беру руками это яблочко и снова его немножко откусываю. Леля говорит:

— Если ты второй раз откусил яблоко, то я не буду больше церемониться и сейчас съем третью пастилку и вдобавок возьму себе на память хлопушку и орех.

Тогда я чуть не заревел. Потому что она могла до всего дотянуться, а я нет. Я ей говорю:

— А я, Лелища, как подставлю к елке стул и как достану себе тоже что-нибудь, кроме яблока.

И вот я стал своими худенькими ручонками тянуть к елке стул. Но стул упал на меня. Я хотел поднять стул. Но он снова упал. И прямо на подарки.

Леля говорит:

— Минька, ты, кажется, разбил куклу. Так и есть. Ты отбил у куклы фарфоровую ручку.

Тут раздались мамины шаги, и мы с Лелей убежали в другую комнату. Леля говорит:

— Вот теперь, Минька, я не ручаюсь, что мама тебя не выдерет.

Я хотел зареветь, но в этот момент пришли гости. Много детей с их родителями.

И тогда наша мама зажгла все свечи на елке, открыла дверь и сказала:

— Все входите.

И все дети вошли в комнату, где стояла елка. А наша мама говорит:

— Теперь пусть каждый ребенок подходит ко мне, и я каждому буду давать игрушку и угощенье.

И вот дети стали подходить к нашей маме. И она каждому дарила игрушку. Потом снимала с елки яблоко, пастилку и конфету и тоже дарила ребенку.

И все дети были очень рады.

Потом мама взяла в руки то яблоко, которое я откусил, и сказала:

— Леля и Минька, подойдите сюда. Кто из вас откусил это яблоко?

Леля сказала:

— Это Минькина работа.

Я дернул Лелю за косичку и сказал:

— Это меня Лелька научила.

Мама говорит:

— Лелю я поставлю в угол носом, а тебе я хотела подарить заводной паровозик. Но теперь этот заводной паровозик я подарю тому мальчику, которому я хотела дать откусанное яблоко.

И она взяла паровозик и подарила его одному четырехлетнему мальчику. И тот моментально стал с ним играть.

И я рассердился на этого мальчика и ударил его по руке игрушкой. И он так отчаянно заревел, что его собственная мама взяла его на ручки и сказала:

— С этих пор я не буду приходить к вам в гости с моим мальчиком.

И я сказал:

— Можете уходить, и тогда паровозик мне останется.

И та мама удивилась моим словам и сказала:

— Наверное, ваш мальчик будет разбойник.

И тогда моя мама взяла меня на ручки и сказала той маме:

— Не смейте так говорить про моего мальчика. Лучше уходите со своим золотушным ребенком и никогда к нам больше не приходите.

И та мама сказала:

— Я так и сделаю. С вами водиться, что в крапиву садиться.

И тогда еще одна, третья, мама сказала:

— И я тоже уйду. Моя девочка не заслужила того, чтобы ей дарили куклу с обломанной рукой.

И моя сестренка Леля закричала:

— Можете тоже уходить со своим золотушным ребенком. И тогда кукла со сломанной ручкой мне останется.

И тогда я, сидя на маминых руках, закричал:

— Вообще можете все уходить, и тогда все игрушки нам останутся.

И тогда все гости стали уходить.

И наша мама удивилась, что мы остались одни.

Но вдруг в комнату вошел наш папа.

Он сказал:

— Такое воспитание губит моих детей. Я не хочу, чтоб мои дети были жадные и злые. И я не хочу, чтобы они дрались, ссорились и выгоняли гостей. Им будет трудно жить на свете, и они умрут в одиночестве.

И папа подошел к елке и потушил все свечи. И сказал:

— Моментально ложитесь спать. А завтра все игрушки я отдам гостям.

И вот, ребята, прошло с тех пор тридцать пять лет, и я до сих пор хорошо помню эту елку.

И за все эти тридцать пять лет я, дети, ни разу больше не съел чужого яблока и ни разу не ударил того, кто слабее меня. И теперь доктора говорят, что я поэтому такой сравнительно веселый и добродушный.

VII. Великие путешественники

Когда мне было шесть лет, я не знал, что Земля имеет форму шара.

Но Степка, хозяйский сын, у родителей которого мы жили на даче, объяснил мне, что такое земля. Он сказал:

— Земля есть круг. И если пойти все прямо, то можно обогнуть всю Землю и все равно придешь в то самое место, откуда вышел.

И когда я не поверил, Степка ударил меня по затылку и сказал:

— Скорей я пойду в кругосветное путешествие с твоей сестренкой Лелей, чем я возьму тебя. Мне не доставляет интереса с дураками путешествовать.

Но мне хотелось путешествовать, и я подарил Степке перочинный ножик. Степке понравился мой ножик, и он согласился взять меня в кругосветное путешествие.

На огороде Степка устроил общее собрание путешественников. И там он сказал мне и Леле:

— Завтра, когда ваши родители уедут в город, а моя мамаша пойдет на речку стирать, мы сделаем что задумали. Мы пойдем всё прямо и прямо, пересекая горы и пустыни. И будем идти напрямик до тех пор, пока не вернемся сюда обратно, хотя бы на это у нас ушел целый год.

Леля сказала:

— А если, Степочка, мы встретим индейцев?

— Что касается индейцев, — ответил Степа, — то индейские племена мы будем брать в плен.

— А которые не захотят идти в плен? — робко спросил я.

— Которые не захотят, — ответил Степа, — тех мы и не будем брать в плен.

Леля сказала:

— Из моей копилки я возьму три рубля. Я думаю, что нам хватит этих денег.

Степка сказал:

— Три рубля нам безусловно хватит, потому что нам деньги нужны только лишь на покупку семечек и конфет. Что касается еды, то мы по дороге будем убивать мелких животных, и их нежное мясо мы будем жарить на костре.

Степка сбегал в сарай и принес оттуда большой мешок из-под муки. И в этот мешок мы стали собирать вещи, нужные для далеких путешествий. Мы положили в мешок хлеб и сахар и кусочек сала, потом положили разную посуду — тарелки, стаканы, вилки и ножи. Потом, подумавши, положили цветные карандаши, волшебный фонарик, глиняный рукомойник и увеличительное стеклышко для зажигания костров. И, кроме того, запихали в мешок два одеяла и подушку от тахты.

Помимо этого, я приготовил три рогатки, удочку и сачок для ловли тропических бабочек.

И на другой день, когда наши родители уехали в город, а Степкина мать ушла на речку полоскать белье, мы покинули нашу деревню Пески.

Мы пошли по дороге через лес.

Впереди бежала Степкина собачка Тузик. За ней шел Степка с громадным мешком на голове. За Степкой шла Леля со скакалкой. И за Лелей с тремя рогатками, сачком и удочкой шел я.

Мы шли около часа.

Наконец Степа сказал:

— Мешок дьявольски тяжелый. И я один его не понесу. Пусть каждый по очереди несет этот мешок.

Тогда Леля взяла этот мешок и понесла его.

Но она недолго несла, потому что выбилась из сил.

Она бросила мешок на землю и сказала:

— Теперь пусть Минька понесет.

Когда на меня взвалили этот мешок, я ахнул от удивления, до того этот мешок оказался тяжелым.

Но я еще больше удивился, когда зашагал с этим мешком по дороге. Меня пригибало к земле, и я, как маятник, качался из стороны в сторону, пока наконец, пройдя шагов десять, не свалился с этим мешком в канаву.

Причем я свалился в канаву странным образом. Сначала упал в канаву мешок, а вслед за мешком, прямо на все эти вещи, нырнул и я. И хотя я был легкий, тем не менее я ухитрился разбить все стаканы, почти все тарелки и глиняный рукомойник.

Леля и Степка умирали от смеха, глядя, как я барахтаюсь в канаве. И поэтому они не рассердились на меня, узнав, какие убытки я причинил своим падением.

Степка свистнул собаку и хотел ее приспособить для ношения тяжестей. Но из этого ничего не вышло, потому что Тузик не понимал, чего мы от него хотим. Да и мы плохо соображали, как нам под это приспособить Тузика.

Воспользовавшись нашим раздумьем, Тузик прогрыз мешок и в одно мгновение скушал все сало.

Тогда Степка велел нам всем вместе нести этот мешок.

Ухватившись за углы, мы понесли мешок. Но нести было неудобно и тяжело. Тем не менее мы шли еще два часа. И наконец вышли из леса на лужайку.

Тут Степка решил сделать привал. Он сказал:

— Всякий раз, когда мы будем отдыхать или когда будем ложиться спать, я буду протягивать ноги в том направлении, в каком нам надо идти. Все великие путешественники так поступали и благодаря этому не сбивались со своего прямого пути.

И Степка сел у дороги, протянув вперед ноги.

Мы развязали мешок и начали закусывать.

Мы ели хлеб, посыпанный сахарным песком.

Вдруг над нами стали кружиться осы. И одна из них, желая, видимо, попробовать мой сахар, ужалила меня в щеку. Вскоре моя щека вздулась, как пирог. И я, по совету Степки, стал прикладывать к ней мох, сырую землю и листья.

Перед тем как пойти дальше, Степка выкинул из мешка почти все, что там было, и мы пошли налегке.

Я шел позади всех, скуля и хныча. Щека моя горела и ныла.

Леля тоже была не рада путешествию. Она вздыхала и мечтала о возвращении домой, говоря, что дома тоже бывает хорошо.

Но Степка запретил нам об этом и думать. Он сказал:

— Каждого, кто захочет вернуться домой, я привяжу к дереву и оставлю на съедение муравьям.

Мы продолжали идти в плохом настроении.

И только у Тузика настроение было ничего себе.

Задрав хвост, он носился за птицами и своим лаем вносил излишний шум в наше путешествие.

Наконец стало темнеть.

Степка бросил мешок на землю. И мы решили тут заночевать.

Мы собрали хворосту для костра. И Степка извлек из мешка увеличительное стеклышко, чтоб разжечь костер.

Но не найдя на небе солнца, Степка приуныл. И мы тоже огорчились.

И, покушав хлеба, легли в темноте.

Степка торжественно лег ногами вперед, говоря, что утром нам будет ясно, в какую сторону идти.

Степка тотчас захрапел. И Тузик тоже засопел носом. Но мы с Лелей долго не могли заснуть. Нас пугал темный лес и шум деревьев.

Сухую ветку под головой Леля вдруг приняла за змею и от ужаса завизжала.

А упавшая шишка с дерева напугала меня до того, что я подскочил на земле, как мячик.

Наконец мы задремали.

Я проснулся от того, что Леля теребила меня за плечи. Было раннее утро. И солнце еще не взошло.

Леля шепотом сказала мне:

— Минька, пока Степка спит, давай повернем его ноги в обратную сторону. А то он заведет нас, куда Макар телят не гонял.

Мы посмотрели на Степку. Он спал с блаженной улыбкой.

Мы с Лелей ухватились за его ноги и в одно мгновение повернули их в обратную сторону, так что Степкина голова описала полукруг.

Но от этого Степка не проснулся.

Он только застонал во сне и замахал руками, бормоча: «Эй, сюда, ко мне…»

Наверное, ему снилось, что на него напали индейцы и он зовет нас на помощь.

Мы стали ждать, когда Степка проснется.

Он проснулся с первыми лучами солнца и, посмотрев на свои ноги, сказал:

— Хороши бы мы были, если б я лег ногами куда попало. Вот мы бы и не знали, в какую сторону нам идти. А теперь благодаря моим ногам всем нам ясно, что надо идти туда.

И Степка махнул рукой по направлению дороги, по которой мы шли вчера.

Мы покушали хлеба и двинулись в путь.

Дорога была знакома. И Степка то и дело раскрывал рот от удивления. Тем не менее он сказал:

— Кругосветное путешествие тем и отличается от других путешествий, что все повторяется, так как Земля есть круг.

Позади раздался скрип колес. Это какой-то дяденька ехал в пустой телеге. Степка сказал:

— Для быстроты путешествия и чтоб скорей обогнуть Землю, не худо бы нам сесть в эту телегу.

Мы стали проситься, чтоб нас подвезли. Добродушный дяденька остановил телегу и позволил нам в нее сесть.

Мы быстро покатили. И ехали не больше часа. Вдруг впереди показалась наша деревня Пески. Степка, раскрыв рот от изумления, сказал:

— Вот деревня, в аккурат похожая на нашу деревню Пески. Это бывает во время кругосветных путешествий.

Но Степка еще больше изумился, когда мы подъехали к пристани.

Мы вылезли из телеги.

Сомненья не оставалось — это была наша пристань, и к ней только что подошел пароход.

Степка прошептал:

— Неужели же мы обогнули землю?

Леля фыркнула, и я тоже засмеялся.

Но тут мы увидели на пристани наших родителей и нашу бабушку — они только что сошли с парохода.

И рядом с ними мы увидели нашу няньку, которая с плачем что-то говорила.

Мы подбежали к родителям.

И родители засмеялись от радости, что увидели нас.

Нянька сказала:

— Ах, дети, а я думала, что вы вчера потонули.

Леля сказала:

— Если бы мы вчера потонули, то мы бы не могли отправиться в кругосветное путешествие.

Мама воскликнула:

— Что я слышу! Их надо наказать.

Папа сказал:

— Все хорошо, что хорошо кончается.

Бабушка, сорвав ветку, сказала:

— Я предлагаю выпороть детей. Миньку пусть выпорет мама. А Лелю я беру на себя.

Папа сказал:

— Порка — это старый метод воспитания детей. И это не приносит пользы. Дети, небось, и без порки поняли, какую глупость они совершили.

Мама, вздохнув, сказала:

— У меня дурацкие дети. Идти в кругосветное путешествие, не зная таблицы умножения и географии, — ну что это такое!

Папа сказал:

— Мало знать географию и таблицу умножения. Чтоб идти в кругосветное путешествие, надо иметь высшее образование в размере пяти курсов. Надо знать все, что там преподают, включая космографию. А те, которые пускаются в дальний путь без этих знаний, приходят к печальным результатам, достойным сожаления.

С этими словами мы пришли домой. И сели обедать. И наши родители смеялись и ахали, слушая наши рассказы о вчерашнем приключении.

Что касается Степки, то его мамаша заперла в бане, и там наш великий путешественник просидел целый день.

А на другой день мамаша его выпустила. И мы с ним стали играть как ни в чем не бывало.

Остается еще сказать несколько слов о Тузике.

Тузик бежал за телегой целый час и очень переутомился. Прибежав домой, он забрался в сарай и там спал до вечера. А вечером, покушав, снова заснул, и что он видел во сне — остается покрытым мраком неизвестности.

VIII. Золотые слова

Когда я был маленький, я очень любил ужинать со взрослыми. И моя сестренка Леля тоже любила такие ужины не меньше, чем я.

Во-первых, на стол ставилась разнообразная еда. И эта сторона дела нас с Лелей в особенности прельщала.

Во-вторых, взрослые всякий раз рассказывали интересные факты из своей жизни. И это нас с Лелей тоже забавляло.

Конечно, первые разы мы вели себя за столом тихо. Но потом осмелели. Леля стала вмешиваться в разговоры. Тараторила без конца. И я тоже иной раз вставлял свои замечания.

Наши замечания смешили гостей. И мама с папой сначала были даже довольны, что гости видят такой наш ум и такое наше развитие.

Но потом вот что произошло на одном ужине.

Папин начальник начал рассказывать какую-то невероятную историю о том, как он спас пожарного. Этот пожарный будто бы угорел на пожаре. И папин начальник вытащил его из огня.

Возможно, что был такой факт, но только нам с Лелей этот рассказ не понравился.

И Леля сидела как на иголках. Она вдобавок вспомнила одну историю вроде этой, но только еще более интересную. И ей поскорей хотелось рассказать эту историю, чтоб ее не забыть.

Но папин начальник, как назло, рассказывал крайне медленно. И Леля не могла более терпеть.

Махнув рукой в его сторону, она сказала:

— Это что! Вот у нас во дворе одна девочка…

Леля не закончила свою мысль, потому что мама на нее шикнула. И папа на нее строго посмотрел.

Папин начальник покраснел от гнева. Ему неприятно стало, что про его рассказ Леля сказала: «это что».

Обратившись к нашим родителям, он сказал:

— Я не понимаю, зачем вы сажаете детей со взрослыми. Они меня перебивают. И вот я теперь потерял нить моего рассказа. На чем я остановился?

Леля, желая загладить происшествие, сказала:

— Вы остановились на том, как угоревший пожарный сказал вам «мерси». Но только странно, что он вообще что-нибудь мог сказать, раз он был угоревший и лежал без сознания… Вот у нас одна девочка во дворе…

Леля снова не закончила свои воспоминания, потому что получила от мамы шлепок.

Гости заулыбались. И папин начальник еще более покраснел от гнева.

Видя, что дело плохо, я решил поправить положение. Я сказал Леле:

— Ничего странного нету в том, что сказал папин начальник. Смотря какие угоревшие, Леля. Другие угоревшие пожарные хотя и лежат в обмороке, но все-таки они говорить могут. Они бредят. И говорят сами не зная что… Вот он и сказал — мерси. А сам, может, хотел сказать — караул.

Гости засмеялись. А папин начальник, затрясшись от гнева, сказал моим родителям:

— Вы плохо воспитываете ваших детей. Они мне буквально пикнуть не дают — все время перебивают глупыми замечаниями.

Бабушка, которая сидела в конце стола у самовара, сердито сказала, поглядывая на Лелю:

— Глядите, вместо того чтобы раскаяться в своем поведении, — эта особа снова принялась за еду. Глядите, она даже аппетита не потеряла — кушает за двоих…

Леля не посмела громко возразить бабушке. Но тихо она прошептала:

— На сердитых воду возят.

Бабушка не расслышала этих слов. Но папин начальник, который сидел рядом с Лелей, принял эти слова на свой счет.

Он прямо ахнул от удивления, когда это услышал.

Обратившись к нашим родителям, он так сказал:

— Всякий раз, когда я собираюсь к вам в гости и вспоминаю про ваших детей, мне прямо неохота к вам идти.

Папа сказал:

— Ввиду того что дети действительно вели себя крайне развязно и тем самым они не оправдали наших надежд, я запрещаю им с этого дня ужинать со взрослыми. Пусть они допьют свой чай и уходят в свою комнату.

Доев сардинки, мы с Лелей удалились под веселый смех и шутки гостей.

И с тех пор мы два месяца не садились вместе со взрослыми.

А спустя два месяца мы с Лелей стали упрашивать нашего отца, чтоб он нам снова разрешил ужинать со взрослыми. И наш отец, который был в тот день в прекрасном настроении, сказал:

— Хорошо, я вам это разрешу, но только я категорически запрещаю вам что-либо говорить за столом. Одно ваше слово, сказанное вслух, — и более вы за стол не сядете.

И вот, в один прекрасный день, мы снова за столом — ужинаем со взрослыми.

На этот раз мы сидим тихо и молчаливо. Мы знаем папин характер. Мы знаем, что если мы скажем хоть полслова, наш отец никогда более не разрешит нам сесть со взрослыми.

Но от этого запрещения говорить мы с Лелей пока не очень страдаем. Мы с Лелей едим за четверых и между собой пересмеиваемся. Мы считаем, что взрослые даже прогадали, не позволив нам говорить. Наши рты, свободные от разговоров, целиком заняты едой.

Мы с Лелей съели все, что возможно, и перешли на сладкое.

Съев сладкое и выпив чай, мы с Лелей решили пройтись по второму кругу — решили повторить еду с самого начала, тем более что наша мать, увидев, что на столе почти что чисто, принесла новую еду.

Я взял булку и отрезал кусок масла. А масло было совершенно замерзшее — его только что вынули из-за окна.

Это замерзшее масло я хотел намазать на булку. Но мне это не удавалось сделать. Оно было как каменное.

И тогда я положил масло на кончик ножа и стал его греть над чаем.

А так как свой чай я давно выпил, то я стал греть это масло над стаканом папиного начальника, с которым я сидел рядом.

Папин начальник что-то рассказывал и не обращал на меня внимания.

Между тем нож согрелся над чаем. Масло немножко подтаяло. Я хотел его намазать на булку и уже стал отводить руку от стакана. Но тут мое масло неожиданно соскользнуло с ножа и упало прямо в чай.

Я обмер от страха.

Я вытаращенными глазами смотрел на масло, которое плюхнулось в горячий чай.

Потом я оглянулся по сторонам. Но никто из гостей не заметил происшествия.

Только одна Леля увидела, что случилось.

Она стала смеяться, поглядывая то на меня, то на стакан с чаем.

Но она еще больше засмеялась, когда папин начальник, что-то рассказывая, стал ложечкой помешивать свой чай.

Он мешал его долго, так что все масло растаяло без остатка. И теперь чай был похож на куриный бульон.

Папин начальник взял стакан в руку и стал подносить его к своему рту.

И хотя Леля была чрезвычайно заинтересована, что произойдет дальше и что будет делать папин начальник, когда он глотнет эту бурду, но все-таки она немножко испугалась. И даже уже раскрыла рот, чтобы крикнуть папиному начальнику: «Не пейте!»

Но, посмотрев на папу и вспомнив, что нельзя говорить, смолчала.

И я тоже ничего не сказал. Я только взмахнул руками и не отрываясь стал смотреть в рот папиному начальнику.

Между тем папин начальник поднес стакан к своему рту и сделал большой глоток.

Но тут глаза его стали круглые от удивления. Он охнул, подпрыгнул на своем стуле, открыл рот и, схватив салфетку, стал кашлять и плеваться.

Наши родители спросили его:

— Что с вами произошло?

Папин начальник от испуга не мог ничего произнести.

Он показывал пальцами на свой рот, мычал и не без страха поглядывал на свой стакан.

Тут все присутствующие стали с интересом рассматривать чай, оставшийся в стакане.

Мама, попробовав этот чай, сказала:

— Не бойтесь, тут плавает обыкновенное сливочное масло, которое растопилось в горячем чае.

Папа сказал:

— Да, но интересно знать, как оно попало в чай. Ну-ка, дети, поделитесь с нами вашими наблюдениями.

Получив разрешение говорить, Леля сказала:

— Минька грел масло над стаканом, и оно упало.

Тут Леля, не выдержав, громко засмеялась.

Некоторые из гостей тоже засмеялись. А некоторые с серьезным и озабоченным видом стали рассматривать свои стаканы.

Папин начальник сказал:

— Еще спасибо, что они мне в чай масло положили. Они могли бы дегтю влить. Интересно, как бы я себя чувствовал, если бы это был деготь. Ну эти дети доведут меня до сумасшествия.

Один из гостей сказал:

— Меня другое интересует. Дети видели, что масло упало в чай. Тем не менее они никому не сказали об этом. И допустили выпить такой чай. И вот в чем их главное преступление.

Услышав эти слова, папин начальник воскликнул:

— Ах, в самом деле, гадкие дети, — почему вы мне ничего не сказали. Я бы тогда не стал пить этот чай…

Леля, перестав смеяться, сказала:

— Нам папа не велел за столом говорить. Вот поэтому мы ничего и не сказали.

Я, вытерев слезы, пробормотал:

— Ни одного слова нам папа не велел произносить. А то бы мы что-нибудь сказали.

Папа, улыбнувшись, сказал:

— Это не гадкие дети, а глупые. Конечно, с одной стороны хорошо, что они беспрекословно исполняют приказания. Надо и впредь так же поступать — исполнять приказания и придерживаться правил, которые существуют. Но все это надо делать с умом. Если б ничего не случилось — у вас была священная обязанность молчать. Масло попало в чай или бабушка забыла закрыть кран у самовара — вам надо крикнуть. И вместо наказания вы получили бы благодарность. Все надо делать с учетом изменившейся обстановки. И эти слова вам надо золотыми буквами записать в своем сердце. Иначе получится абсурд.

Мама сказала:

— Или, например, я не велю вам выходить из квартиры. Вдруг пожар. Что же вы, дурацкие дети, так и будете торчать в квартире, пока не сгорите? Наоборот, вам надо выскочить из квартиры и поднять переполох.

Бабушка сказала:

— Или, например, я всем налила по второму стакану чаю. А Леле я не налила. Значит, я поступила правильно.

Тут все, кроме Лели, засмеялись. А папа сказал бабушке:

— Вы не совсем правильно поступили, потому что обстановка снова изменилась. Выяснилось, что дети не виноваты. А если и виноваты, то в глупости… Попросим вас, бабушка, налить Леле чаю.

Все гости засмеялись. А мы с Лелей зааплодировали.

Но папины слова я, пожалуй, не сразу понял.

Зато впоследствии я понял и оценил эти золотые слова.

И этих слов, уважаемые дети, я всегда придерживался во всех случаях жизни. И в личных своих делах. И на войне. И даже, представьте себе, в моей работе.

В моей работе я, например, учился у старых великолепных мастеров. И у меня был большой соблазн писать по тем правилам, по которым они писали.

Но я увидел, что обстановка изменилась. Жизнь и публика уже не те, что были при них. И поэтому я не стал подражать их правилам.

И, может быть, поэтому я людям принес не так уж много огорчений. И был до некоторой степени счастливым.

Впрочем, еще в древние времена один мудрый человек (которого вели на казнь) сказал: «Никого нельзя назвать счастливым раньше его смерти».

Это были тоже золотые слова.

Рассказы о Ленине

1. Графин

Когда Ленину было восемь лет, с ним случилась одна маленькая история, о которой впоследствии, много лет спустя, рассказала его старшая сестра Анна Ильинична[987].

Анна Ильинична говорила про своего брата, что он был большой шалун. Но вместе с тем он был очень правдивый мальчик. Он никогда не врал и всегда признавался в своих шалостях.

Но однажды с ним случилось такое происшествие.

Вместе с отцом и со своими сестрами маленький Володя поехал в Казань.

Там, в Казани, проживала их родственница, тетя Аня.

И вот они к ней поехали.

А у тети Ани тоже были дети — двоюродные братья и двоюродные сестры Ленина.

Встреча была интересная.

Дети много шалили, бегали, играли в разные игры.

И однажды до того расшалились, что опрокинули на пол графин, который стоял на столике.

Это у них была какая-то веселая игра. Они друг от друга бегали. И Володя, бегая по комнате, наткнулся на этот столик. Столик покачнулся, красивый хрустальный графин упал на пол и разбился вдребезги.

Дети даже не заметили, кто именно разбил графин.

Все бегали и все носились по комнате.

И только когда разбился графин, дети присмирели.

Вдруг открывается дверь, и в комнату входит тетя Аня.

Тетя Аня услышала звон и шум и вот пришла посмотреть, что случилось.

И, увидев на полу разбитый графин, тетя Аня спросила:

— Дети, кто из вас разбил этот графин?

И все дети стали говорить: это не я.

И маленький Володя тоже сказал: это не я.

И сказал он это так тихо, что еле можно было услышать его.

Он сказал неправду, потому что он в первый момент испугался. Все-таки чужой дом, чужая квартира, мало знакомая тетя Аня. И, кроме того, он из всех был самый маленький. И тут у него не повернулся язычок сказать: это я.

Тогда тетя Аня говорит:

— В таком случае выходит, что графин сам разбился. Наверно, ему скучно стало на столе стоять — вот он и упал.

Дети засмеялись и говорят:

— Наверно, он хотел с нами побегать. И вот поэтому он прыгнул со столика на пол. Но он, бедненький, забыл, что он стеклянный, и разбился.

И дети опять засмеялись.

Только один маленький Володя не засмеялся. Он ушел в другую комнату и сел у окна. И долго там сидел и о чем-то думал. И только к вечеру он снова стал шалить с ребятами.

Но вот прошло два месяца.

Уже из Казани они давно уехали. И снова жили в своем городе Симбирске.

И вот как-то вечером, когда дети ложились спать, мать подошла к Володиной кроватке и видит, что мальчик о чем-то горько плачет.

Мать спросила:

— О чем ты плачешь?

И мальчик, всхлипывая, сказал:

— Мама, когда мы были в Казани, я сказал тете Ане неправду. Я сказал, что это не я разбил графин, а это я разбил графин.

Мама стала утешать мальчика. Она сказала:

— Ну это ничего. Не плачь. Я напишу тете Ане письмо. И она, наверно, тебя простит.

Володя, всхлипывая, сказал:

— Ты непременно напиши письмо тете Ане. Напиши, что это я разбил.

Мама снова стала утешать его. И тогда Володя успокоился и заснул.

Целуя и закрывая одеялом своего маленького сына, мать подумала:

«Какой удивительный ребенок: он два месяца помнил об этой истории и два месяца огорчался, что он случайно сказал неправду. Но теперь, когда он признался, ему стало легко, и вот он даже с улыбкой заснул».

На другой день мама написала тете Ане письмо. И вскоре тетя Аня ответила, что она вовсе не сердится на милого племянника и снова ждет его к себе в гости.

2. Серенький козлик

Когда Ленин был маленький, он почти ничего не боялся.

Он смело входил в темную комнату. Не плакал, когда рассказывали страшные сказки. И вообще он почти никогда не плакал.

А его младший брат Митя тоже был очень хороший и добрый мальчик[988]. Но только он был очень уж жалостливый.

Кто-нибудь запоет грустную песню, и Митя в три ручья плачет.

Особенно он горько плакал, когда дети пели «Козлика».

Многие дети знают эту песенку. Про одного серенького козлика, который пошел в лес погулять, а там на него напали волки, растерзали его и оставили бабушке рожки да ножки.

Несомненно, песенка грустная. Но плакать, конечно, не надо было. Ведь это — песня. Это нарочно, а не на самом деле.

Безусловно, козлика жалко. Но только он отчасти сам виноват, зачем без спросу пошел в лес гулять.

В общем, у Мити всегда дрожал голосок и дергались губенки, когда он вместе с детьми пел эту песню.

А когда Митя доходил до грустных слов «напали на козлика серые волки» — он всякий раз заливался в три ручья.

И вот однажды дети собрались у рояля и запели эту песню.

Они благополучно спели две строчки. Но когда дошли до грустного места о том, как козлик пошел в лес, Митя начал всхлипывать.

Маленький Володя, увидев это, обернулся к Мите, сделал страшное лицо и нарочно ужасным и громким голосом запел:

«На-па-али нн-а коз-ли-ка серые вол-ки…»

Тут Митя, конечно, не выдержал и зарыдал еще больше.

Старшая сестра сделала брату замечание — зачем он дразнит Митю.

И на это маленький Володя ответил:

— А зачем он боится? Я не хочу, чтоб он плакал и боялся. Дети должны быть храбрыми.

Митя сказал:

— Тогда я не буду больше бояться.

Дети снова запели эту песенку. И Митя храбро спел ее до конца. И только одна слезинка потекла у него по щеке, когда дети заканчивали песенку: «оставили бабушке рожки да ножки».

Маленький Володя поцеловал своего младшего братишку и сказал ему:

— Вот теперь молодец.

3. Рассказ о том, как Ленин учился

Ленин учился очень хорошо, даже замечательно. Он получил золотую медаль за окончание гимназии.

Вероятно, и в высшем учебном заведении он учился бы тоже отлично. Но, к сожалению, начальники исключили его из университета, потому что он был революционер. А этого начальство не терпело. И царь тоже не позволял революционерам учиться.

В общем, Ленину не позволили учиться в университете.

Другой человек на месте Ленина так бы и остался без высшего образования. Но Ленин этого не захотел. Он сказал своей матери:

— Я хорошенько подготовлюсь и сдам экзамены за все четыре курса университета.

А уже проходило время. И прошло два года после исключения.

Наконец Ленин подал заявление министру. Он попросил разрешения сдать экзамены за всю высшую школу сразу.

Неизвестно, что подумал министр. Вероятно, он подумал, что такое труднейшее испытание вряд ли закончится успешно для Ленина. Так или иначе, министр разрешил Ленину сдать экзамены сразу за весь университет.

И тогда Ленин стал усиленно заниматься.

Он целые дни сидел за книгами, читал, писал, изучал языки, переводил и так далее.

Он летом устроил в саду кабинет, в густой липовой аллее. Он там вкопал в землю стол и скамейку. Каждое утро уходил туда. И там в полном одиночестве занимался до обеда.

После отдыха и купанья он снова туда шел. И снова работал три или четыре часа.

А вечером, после прогулки и купанья, родные снова видели его за книгами.

Родные поразились, как он так много может заниматься. И даже стали бояться за его здоровье.

Но Ленин им сказал:

— Человек может удивительно много учиться и работать, если он правильно отдыхает.

И действительно, Ленин правильно отдыхал. Он час работал. Потом делал гимнастику. Потом снова час или два писал и после этого бежал к реке купаться.

Потом, отдохнув или погуляв в лесу, возвращался к книгам и опять учился.

В своем летнем кабинете он устроил турник недалеко от столика. И время от времени делал на нем упражнения.

В хорошую погоду он купался два или три раза в день. Он чудно плавал. Он так плавал, что всех приводил в удивление.

Один его знакомый, вспоминая о прошлом, говорил, что в Швейцарии было очень страшное озеро, где постоянно тонули люди. Это озеро было очень глубокое. Там были холодные течения, омуты и водовороты. Но Ленин бесстрашно плавал в этом озере.

Этот знакомый ему однажды сказал, что надо быть осторожным, — тут тонут люди.

— Тонут, говорите? — спросил Ленин. — Ничего, мы-то не потонем.

И тут же заплыл так далеко, что еле можно было видеть его.

И вот благодаря купанью и физкультуре, благодаря правильному отдыху Ленин сумел много работать и сумел подготовиться за всю высшую школу сразу.

Он почти два года так усиленно учился. И за это время успел пройти весь курс университета, то, что другие изучали четыре года.

Он сдал все экзамены и получил диплом первой степени.

И все профессора ему сказали:

— Это поразительно. Вы же не учились в университете и не слушали наших лекций. Как же вы могли так великолепно подготовиться? Наверно, вам кто-нибудь помогал.

Ленин сказал:

— Нет, я один занимался.

И тогда профессора удивились еще больше. И министр от удивления развел руками.

Но профессора и министр не знали, что, кроме огромного ума и замечательных способностей, Ленин имел еще огромную работоспособность. А эта его работоспособность зависела от физкультуры и правильного отдыха.

И вот почему с таким прекрасным успехом Ленин закончил свою учебу.

4. О том, как Ленин бросил курить

Когда Ленину было семнадцать лет, он начал курить.

Он был тогда уже студентом. И в этом не было ничего удивительного, что он стал курить.

Это когда курит какой-нибудь маленький парнишка лет двенадцати — вот это ужасно. А студенты многие курят. И пусть их курят — они уже взрослые.

А к Ленину то и дело приходили его товарищи студенты. И почти все курили. Бывало, закроются в комнате, говорят, спорят, беседуют, а сами дымят, как паровозы.

Ну и благодаря этому Ленин тоже стал привыкать к курению.

Конечно, для здоровья курить очень неполезно. От этого люди кашляют, мало кушают, худеют и хворают. Но которые уже начали курить, тем не так-то легко это бросить.

А мать Ленина, Мария Александровна, была дочь врача[989]. И она понимала, что курить очень вредно. И она очень огорчалась, что ее любимый сын привык к курению.

И она не раз просила сына бросить эту привычку. Но Владимир Ильич на это только улыбался и говорил:

— Ничего. Я здоровый. Мне это не очень вредно.

Но Мария Александровна очень любила своего сына, и поэтому она решила сделать как-нибудь так, чтобы он все-таки бросил курить.

Долгое время она не знала, как ей сделать и как поступить.

Но вот однажды она нарочно ему сказала:

— Мы живем на пенсию, которую я получаю после смерти твоего отца Ильи Николаевича[990]. Пенсия у нас маленькая. Каждая лишняя трата отражается на хозяйстве. И хотя твои папиросы недорого стоят, но все-таки было бы лучше для хозяйства, если бы ты не курил.

Она нарочно так сказала. Папиросы стоили дешево. И на хозяйстве это не отражалось. Но матери очень уж хотелось, чтоб ее сын не курил. И вот почему она так сказала.

Выслушав эти слова матери, Владимир Ильич сказал:

— Прости, мама. Вот об этом я не подумал. Хорошо, я сегодня же брошу курить.

И с этими словами Владимир Ильич вытащил из кармана папиросы и положил их на стол. И уж больше до них не дотрагивался.

А которые курят, те знают, какую огромную волю надо иметь, чтоб сразу бросить эту привычку. Некоторые слабовольные люди обращаются даже к докторам, чтоб те помогли им бросить курить. И доктора смазывают им рот каким-то лекарством, чтоб противно было курить.

А еще более слабовольных доктора усыпляют и внушают им разные ужасные мысли о вреде курения. И только тогда эти люди бросают курить.

И то многие не бросают, а продолжают курить, имея в голове мысли о вредности курения.

Но у Ленина была огромная воля. Он без всяких докторов решил бросить курить.

И действительно бросил. И больше никогда не курил.

Это был сильный человек, с железной волей.

И всем людям надо быть такими же, как он.

5. О том, как Ленин перехитрил жандармов

Когда Ленину было двадцать шесть лет, он уже был всем известный революционер, и царское правительство боялось его как огня.

Царь велел посадить Ленина в тюрьму.

И Владимир Ильич просидел в тюрьме четырнадцать месяцев.

А после этого жандармы выслали его в Сибирь. И там, в Сибири, Ленин прожил в деревне целых три года[991].

А это была глухая деревушка. Она стояла в тайге. И ничего хорошего там не было.

Но Владимир Ильич не огорчался, что его сослали в такую глушь. Он там много работал, писал революционные книги, беседовал с крестьянами и помогал им советами.

А в свободное время Ленин ходил на охоту со своей охотничьей собакой Женькой, купался, играл в шахматы. Причем шахматы он сам вырезал из коры дерева. И вырезал очень хорошо, даже великолепно.

И вот время проходило незаметно. Протекло почти три года. Приближался конец ссылки.

Уже Владимир Ильич начинал обдумывать, куда ему поехать, чтоб снова продолжать революционную работу.

Но незадолго до конца ссылки в избу, где жил Ленин, пришли царские жандармы.

Они сказали:

— Вот что. Сейчас мы сделаем у вас обыск. И если найдем что-нибудь запрещенное царским правительством, то берегитесь. Тогда вместо освобождения мы оставим вас в этой глухой деревне еще, по крайней мере, три года.

А у Ленина были запрещенные книжки и разные революционные документы. И все эти книги и документы лежали в книжном шкафу на нижней полке.

Вот один толстый усатый жандарм встает у двери, чтоб никто не пришел и не вышел. А другой жандарм, маленького роста, но тоже усатый и свирепый, ходит по комнате и во все нос сует.

Он осмотрел стол, комод, заглянул в печку и даже не поленился залезть под кровать, чтоб увидеть, что там такое.

Потом он подходит к книжному шкафу и говорит:

— А это что у вас там, в шкафу?

Ленин говорит:

— Это мои книги в шкафу.

Жандарм говорит:

— А вот я сейчас посмотрю эти ваши книги и увижу, что это такое.

И вот жандарм стоит около этого шкафа и думает, с чего ему начать осмотр: с верхней полки или с нижней?

Жена Ленина, Надежда Константиновна Крупская, смотрит на этого жандарма и думает:

«Только бы он начал обыск с верхней полки. Если он начнет с верхней полки, тогда хорошо, тогда под конец обыска он устанет и последнюю полку не будет внимательно осматривать. Но если он начнет обыск с нижней полки, тогда плохо: как раз на этой полке среди других книг имеются запрещенные».

Ленин тоже смотрит на жандарма и тоже об этом думает.

Вдруг Ленин, чуть улыбнувшись своим мыслям, берет стул и ставит этот стул к шкафу. И говорит жандарму:

— Чем при вашем маленьком росте тянуться, встаньте на этот стул и начинайте проверять мои книги.

Маленький усатый жандарм, увидев такую любезность со стороны революционера, поблагодарил и влез на стул. Но поскольку он влез на стул, то он, ясно, и начал осматривать с верхней полки. То есть то, что и надо было Ленину.

И, глядя на жандарма, Владимир Ильич улыбался.

И Крупская тоже улыбалась, видя, что Ленин заставил жандарма сделать так, как ему было надо.

Вот жандарм роется на верхних полках, читает заглавия и перетряхивает каждую книжку. А время идет. Книг много. И за три часа жандарм едва успел просмотреть четыре полки.

Пятую полку жандарм стал осматривать уже не так внимательно. Тем более что толстый жандарм, стоявший у двери, начал вздыхать и хандрить. И даже сказал своему приятелю:

— Ох, как долго идет обыск. Я устал и кушать хочу.

Маленький жандарм говорит:

— Скоро пойдем обедать. Вот осталась последняя полка. Ну да, наверно, и на этой полке у них ничего нет, раз во всем шкафе ничего не обнаружено.

Толстый жандарм говорит:

— Ясно, у них ничего нет. Пойдемте кушать.

Почти не осматривая нижнюю полку, маленький жандарм сказал Ленину:

— Выходит, что ничего запрещенного мы у вас не нашли. Честь имею кланяться.

И с этими словами жандармы уходят.

И когда закрылась за ними дверь, Владимир Ильич и Крупская начали весело смеяться над тем, как были одурачены жандармы.

6. Иногда можно кушать чернильницы

Целых четырнадцать месяцев просидел Ленин в царской тюрьме.

Он сидел в маленькой, полутемной одиночной камере. Железная койка, стол и табуретка — вот все, что там было.

Другой человек на месте Ленина целые бы дни плакал и страдал в этой камере. Но не такой человек был Ленин.

Он и в этой камере целые дни работал.

Он утром делал гимнастику и потом начинал писать книгу. Он тут писал революционную и очень нужную книгу: «Развитие капитализма в России». Вернее, он собирал тут материалы для этой книги, делал заметки, выписки и так далее. И, кроме того, писал письма с революционными поручениями, прокламации и программу партии.

Все это писать в тюрьме было не таким уж простым делом.

Родные имели право присылать арестованному книги. И вот тогда Ленин стал писать на этих книгах. А надо было так писать, чтобы никто в тюрьме не догадался, что тут в книге что-нибудь написано. Потому что в тюрьме проверяли все книги, перед тем как отдать родственникам. И если видели, что в книге хоть одно революционное слово написано, эту книгу сжигали.

А революционеры знали, что можно писать молоком.

Если на бумаге написать молоком, то решительно ничего не видно.

А для того чтобы прочесть написанное, надо погреть эту бумагу на лампе или на свечке, и тогда молоко начинает темнеть, на бумаге выступают коричневые буквы, и все можно прочесть, что написано.

Вот Ленин так и писал: на полях книги и между строчками. А родные его об этом знали. И когда получали обратно книгу, грели каждый листик на лампе, читали и переписывали.

Так работал Ленин в тюрьме.

Но и для такой работы приходилось быть очень осторожным. Если надзиратель тюрьмы увидел бы, что он так писал, тогда ему было бы плохо. Тогда и молоко перестали бы ему давать, как больному. И как-нибудь жестоко наказали.

А надзиратель очень часто заходил в камеру. Или же подглядывал в дверное окошечко, что делает арестованный.

Тогда Ленин придумал такую вещь. Он из хлеба делал маленькие чернильницы, наливал туда молоко и макал туда перышко. И так писал.

Вот однажды надзиратель тихонько поглядел в дверное окошечко и видит странную картину: Ленин пишет на полях книги.

Надзиратель быстро открыл двери, вошел в камеру и говорит:

— Вы попались. По-моему, вы сейчас что-то на полях книги писали.

Надзиратель смотрит в книгу — нет, видит: книга чистая. Надзиратель хочет взять чернильницу, но в этот момент Ленин сам берет свою чернильницу и спокойно кладет ее в рот. И жует ее.

Надзиратель говорит:

— Что вы делаете? Вы чернильницу кушаете!

Ленин говорит:

— Вы, кажется, ослепли. Это не чернильница, а хлеб. И вот я его кушаю.

Надзиратель посмотрел: действительно хлеб. Думает:

«Наверно, у меня испортилось зрение. Мне показалось, что он чернильницу кушает».

И с этими мыслями надзиратель ушел. А Ленин моментально сделал из хлеба другую чернильницу, налил туда молока и опять стал писать.

И всякий раз, когда приходил надзиратель, Ленин спокойно брал свою чернильницу и тут же съедал ее. И это было даже вкусно, потому что это был хлеб с молоком.

Когда Ленин вышел из тюрьмы, он, смеясь, сказал своим родным и знакомым:

— Знаете, однажды мне не повезло, и за два часа пришлось мне съесть шесть чернильниц.

И все засмеялись. А которые не знали, в чем дело, те очень удивились: как это можно есть чернильницы?

Но вот оказывается, что иногда можно кушать чернильницы.

7. О том, как Ленин подарил одному мальчику игрушку

Один русский революционер убежал из царской тюрьмы и скрылся от жандармов за границей.

Он стал жить в Швейцарии, в городе Цюрихе. Он там поступил на мебельную фабрику. И там работал.

А вскоре в Швейцарию приехал и Ленин.

И наш рабочий очень хотел посмотреть на Ленина, потому что он много слышал о нем хорошего и читал его книги.

И вот однажды этот рабочий услышал, что Ленин будет говорить речь на собрании в «Кружке русских рабочих».

И тогда наш рабочий решил пойти на это собрание, чтобы послушать Ленина.

А жена этого рабочего тоже работала на мебельной фабрике. Но только она работала в вечернюю смену. И нашему рабочему не с кем было оставить своего маленького сына Доната.

Тогда наш рабочий сказал своему сыну:

— Давай пойдем вместе на собрание, поглядим на Ленина.

И вот он взял за лапку своего сына, и они пошли в рабочий клуб.

Приходят они в клуб. Еще рано. Никого нет. Только сидит в зале один человек и газету читает.

Вот рабочий посадил своего мальчика у окна и сам нервно ходит по залу и думает:

«Наверно, Ленин не приедет».

В этот момент человек с газетой (а это был Ленин) говорит рабочему:

— Такая хорошая погода, а вы своего маленького сына держите в душной комнате. Вы бы пустили его погулять во двор.

Рабочий говорит:

— Нет, мой мальчик Донат еще очень маленький. На дворе ему будет скучно играть, и я боюсь, что он тогда выйдет на улицу и заблудится. Лучше мы тут с ним посидим, подождем, когда приедет Ленин.

Ленин говорит мальчику:

— Ну-ка, давай свою ручонку, мы с тобой пойдем немножко погуляем.

И берет Ленин мальчика за руку, и выходят они вместе на улицу. Подходят к игрушечному магазину. И заходят туда. Там Ленин говорит мальчику:

— Хочешь, я тебе куплю эту лодочку?

А это была чудная маленькая лодочка. С парусом. И парус поднимался и опускался. И около паруса стоял маленький матросик. И там были устроены скамеечки, маленький руль и флаг. Ну удивительно интересная игрушка.

Мальчик ужасно обрадовался. И Ленин купил ему эту лодочку.

И они быстро пошли с этой лодочкой во двор. А там, во дворе, находился маленький фонтанчик.

И вот в этом фонтане мальчик стал пускать свою парусную лодочку.

Ветер надувал паруса, и эта лодочка великолепно шла, управляемая рулем.

И мальчик был так доволен, что смеялся, хлопал от радости в ладоши и кричал: «Не бойся, матросик! Плыви вперед!» И тут же, у колодца, стоял Ленин и тоже смеялся.

А в это время наш рабочий ходит по залу и нервничает.

«Вот, — думает, — какая неприятность, и Ленин еще не приехал, и вдобавок какой-то неизвестный взял моего мальчика и ушел с ним».

А в зале уже собралось много публики. И все друг друга спрашивают:

— А где же Ленин? Неужели он не приехал?

В этот момент кто-то из публики посмотрел в окно и говорит:

— Смотрите, вон Ленин во дворе с каким-то маленьким мальчиком.

Тут все стали глядеть в окно. И наш рабочий тоже посмотрел и увидел у фонтана своего сына вместе с Лениным. Очень удивился рабочий. И думает:

«Ах, это и есть Ленин. А я считал, что это кто-нибудь другой: очень уж он простой и добрый. Он даже купил моему сыну игрушку».

Тут вскоре Ленин возвращается в зал и начинает беседовать с рабочими.

8. Ленин и часовой

Один молодой рабочий, некто товарищ Лобанов, охранял Смольный. То есть он стоял у дверей и проверял документы.

Он проверял у всех, кто входил в Смольный. Потому что если не проверять, мог бы войти какой-нибудь враг. Тем более, это было в самом начале революции, и нужна была особая бдительность.

И вот стоит этот Лобанов у дверей Смольного в качестве часового и просматривает документы.

А он был красногвардеец, этот Лобанов. Вдобавок он был путиловский рабочий, исключительно преданный делу революции. И поэтому его и поставили на такой ответственный пост.

Стоит он на этом посту. Винтовка в левой руке. Револьвер сбоку. За поясом ручная граната. Настроение великолепное.

И всем, кто подходит к Смольному, он говорит:

— Минуточку, товарищ! Прежде чем войти, покажите ваш пропуск, чтоб я мог узнать, кто вы такой. А то я дежурю в первый раз и мало кого знаю в лицо.

Ну и, конечно, каждый, кто входил в Смольный, показывал Лобанову свой пропуск.

И Лобанов, беря под козырек, говорил:

— Вот теперь проходите! С моей стороны задержки не будет.

И вот, представьте себе, идет Ленин.

Идет пешком. Скромный такой. В своем черном осеннем пальто и в кепке.

Идет быстро, но вместе с тем задумчиво. Даже по сторонам не смотрит: до того, видать, углублен в свои мысли.

Подходит к дверям Смольного и хочет туда пройти.

А часовой Лобанов не знал в лицо товарища Ленина. Портретов в то время печатали мало. И сам Владимир Ильич только недавно приехал в Петроград. Ну и, конечно, Лобанов мог не знать Ленина по внешнему виду.

В общем, Ленин подходит к дверям. И Лобанов ему говорит:

— Минуточку, товарищ! Покажите ваш пропуск!

Ленин не стал возражать. Он, как бы очнувшись от своей задумчивости, тихо сказал:

— Ах да, пропуск! Извините, товарищ, сейчас найду.

И стал искать свой пропуск в боковом кармане.

А в этот момент подошел к дверям Смольного один какой-то человек, должно быть из служащих.

И, видя, что часовой не пропускает Ленина, возмутился. И крикнул:

— Это же Ленин! Пропустите!

Лобанов тихо ответил этому человеку:

— Без пропуска я затрудняюсь пропустить. До этого раза я еще не имел счастья видеть товарища Ленина. И вдобавок я и вас не знаю и даже не посмотрел еще вашего документа.

Служащий возмутился еще больше и крикнул:

— Извольте немедленно пропустить Ленина!

Вдруг Ленин говорит:

— Не надо ему приказывать, и тем более не надо кричать. Часовой поступает совершенно правильно. Порядок для всех одинаков.

Тут Ленин достает из бокового кармана пропуск. И подает его часовому.

Лобанов с трепетом разворачивает этот пропуск. И видит: это действительно пропуск Владимира Ильича Ленина.

Лобанов берет под козырек и говорит Ленину:

— Я прошу извинить, Владимир Ильич, что потребовал ваш пропуск.

Ленин отвечает:

— Вы правильно поступили, товарищ. Благодарю вас за отличную службу.

9. В парикмахерской

Один рабочий, некто Григорий Иванов, приехал по делам службы в Кремль.

Он приехал из Питера сдавать в кремлевский склад оружие: винтовки, шашки, штыки, револьверы и разные огнестрельные припасы.

И вот он выполнил эту свою задачу с превышением и со спокойной душой гуляет по Кремлю: мечтает где-нибудь тут увидеть товарища Ленина, на которого он давно хотел посмотреть.

Но он нигде Ленина не встретил и в плохом настроении зашел в кремлевскую парикмахерскую. Думает: «В крайнем случае, постригусь и побреюсь, чтоб в аккуратном виде вернуться домой».

Вот он заходит в кремлевскую парикмахерскую и занимает свою очередь.

А народу в парикмахерской много. Два мастера стригут и бреют. А посетители ожидают.

Григорий Иванов в грустном настроении сидит в этой парикмахерской минут двадцать. И все время жалеет, что он нигде не встретил Ленина.

Вдруг открывается дверь, и входит новый посетитель. И тут все видят: это пришел Владимир Ильич Ленин, председатель Совета Народных Комиссаров.

И тогда все, которые были в парикмахерской, встают и говорят:

— Здравствуйте, товарищ Ленин.

Наш рабочий Григорий Иванов тоже здоровается и, улыбаясь от счастья, смотрит на товарища Ленина, хочет получше его запомнить, чтобы потом рассказать другим об этой встрече.

Между тем товарищ Ленин тоже со всеми здоровается и говорит:

— Ну, кто последний ожидает?

Все удивились, что Ленин так спросил. И все подумали: «Это нехорошо, если Ленин будет ждать очереди. Он глава правительства, и ему каждая минута дорога».

И тогда все, которые были в парикмахерской, перебивая друг друга, говорят Ленину:

— Владимир Ильич, это неважно, кто последний. Сейчас освобождается кресло у мастера, и мы просим вас занять это место без очереди.

Ленин говорит:

— Благодарю вас, товарищи. Но только это не годится. Надо соблюдать очередь и порядок. Мы сами создаем законы и должны выполнять их во всех мелочах жизни.

И с этими словами Ленин берет стул, садится, вынимает из кармана газету и начинает ее читать.

Тогда встает со стула наш рабочий Григорий Иванов и, сильно волнуясь, говорит товарищу Ленину:

— В аккурат сейчас подошла моя очередь. Но я скорей соглашусь остаться небритым в течение пяти лет, чем я заставлю вас ожидать. И если вы, товарищ Ленин, не согласились нарушить порядок, то я имею законное право уступить вам свою очередь с тем, чтоб занять последнюю — вашу.

И все, которые были в парикмахерской, сказали:

— Он хорошо и правильно говорит.

И парикмахерские мастера, щелкнув ножницами, тоже сказали:

— Владимир Ильич, придется сделать, как предложил рабочий.

И тогда Ленин улыбнулся. И все увидели, что он не хочет обидеть рабочего и не хочет огорчить мастеров и посетителей.

Ленин прячет газету в карман и, сказав: «Благодарю», садится в кресло.

И все смотрят, как парикмахер осторожно и вежливо его бреет.

И все смотрят на товарища Ленина и думают: «Это великий человек! Но какой он скромный!»

Но вот мастер кончил работу. И Ленин вышел из помещения, всем сказав:

— До свиданья, товарищи. Благодарю вас.

10. О том, как Ленину подарили рыбу

Однажды Владимир Ильич Ленин сидел в своем кремлевском кабинете и работал.

На столе стакан чаю. На блюдечке сухарь.

В те годы был ужасный голод. И население питалось чем попало. Кушали овес и картофельную шелуху.

Что касается хлеба, то хлеба выдавали людям по одному небольшому кусочку на целый день.

Конечно, для товарища Ленина можно было бы найти наилучшую еду. Но он запрещал это делать. Он не мог позволить себе сытой жизни, когда голодала вся страна. И он даже чай пил без сахара.

Так вот, сидит Владимир Ильич Ленин, работает и в перерыве завтракает: пьет чай и кушает сухарь.

Открывается дверь, и входит секретарь. Он говорит Ленину:

— Приехал из Петрограда управляющий рыбным делом. Он непременно вас хочет видеть.

Ленин говорит:

— Хорошо. Пусть он войдет!

И вот входит управляющий.

Он простой рыбак. Революция поставила его на большую должность, с тем чтобы он улучшил рыбную промышленность. И, болея душой за свое дело, он и приехал к Ленину, чтобы ему сказать, отчего плохо ловится рыба. Нужны деньги на ремонт лодок и на покупку сетей. А то рыба, не дождавшись советских сетей, уплывает в английские воды.

Вот управляющий объясняет Ленину, отчего нет рыбы. И сам стоит у письменного стола. И не садится. Хотя Ленин дважды указывает ему на стул и просит его сесть.

Но он не может сесть. Он за спиной в руках держит огромный пакет. В пакете завернута копченая рыба. Это подарок Владимиру Ильичу.

Управляющий сам коптил эту рыбу. И специально привез ее в Москву, чтобы преподнести Ленину.

Конечно, он мечтал сразу преподнести эту рыбу, как только войдет в кабинет. И с этой целью он и заложил пакет за спину, чтобы удивить Ленина неожиданным подарком.

Он даже приготовил слова, с какими он хотел вручить подарок: «Вот, дескать, это вам, дорогой Владимир Ильич. Небольшая копченая рыбешка. Кушайте себе на здоровье и поправляйтесь».

Но когда рыбак вошел в кабинет, он немножко оробел, растерялся, все приготовленные слова выскочили у него из головы, и он решил преподнести рыбу после служебных разговоров.

И по этой причине пакет так и остался у него за спиной.

И вот стоит он в неудобной позе, с копченой рыбой позади, и докладывает Ленину, отчего плохо ловится рыба.

Ленин говорит:

— Деньги мы вам дадим. И все просьбы ваши исполним. А вы, уж пожалуйста, ловите побольше рыбы, чтобы уменьшить голод среди населения.

Ленин попрощался с рыбаком. А тот, собравшись с духом, положил свою рыбу прямо на стол и говорит:

— Тут для вас, Владимир Ильич… рыбешку поймали… Закоптили в лучшем виде…

И вдруг рыбак видит, что Владимир Ильич крайне недоволен. И даже нахмурился.

Рыбак смутился еще больше и сказал:

— Уж пожалуйста, Владимир Ильич… Примите подарок…

Но Владимир Ильич не взял эту рыбу. Он строго сказал:

— Благодарю вас, товарищ, но я не могу принять вашу рыбу. У нас в стране дети голодают. Напрасно вы мне ее привезли.

Рыбак окончательно смутился. Бормочет:

— Закушайте, Владимир Ильич. Исключительно вкусная рыба. Поймали прямо в воде…

И вдруг рыбак видит, что Ленин позвонил. «Мама дорогая, — думает рыбак, — что же это получилось?»

На звонок приходит секретарь. Ленин говорит ему:

— Вот что! Возьмите эту рыбу и пошлите ее в детский дом!

Увидев, что рыбак до крайности смущен, Ленин протянул ему руку и сказал:

— От имени детей благодарю вас, товарищ, за подарок.

Рыбак попрощался с Лениным и вышел из кабинета, бормоча:

— Мама дорогая, произошла ошибочка…

11. О том, как тетушка Федосья беседовала с Лениным

У тетушки Федосьи произошла беда. Ее муж захворал воспалением легких и по случаю этой болезни умер.

А он был кровельщик, ее муж. Великолепно чинил крыши. И зарабатывал ничего себе, довольно хорошо. Даже тетушка Федосья пила чай внакладку.

А когда он умер, ей, конечно, стало плохо. И пить чай внакладку она уже не могла.

И вот она стала хлопотать, чтоб ей выдали пенсию.

Но из того у нее ничего не вышло. Ей сказали:

— Пенсию не получишь. Твой муж больно мало работал при советской власти.

Но Федосья не растерялась от этих слов и стала ходить буквально в каждое учреждение, надеясь, что где-нибудь ей выдадут пенсию.

А в одном учреждении ей сказали, чтоб от нее отвязаться:

— Один человек может поднять твое дело: это Ленин. Сходи к нему, если хочешь.

Тетушка Федосья узнала, что Ленин находится в Смольном. И пошла туда.

Конечно, часовой не хотел ее пропустить. Но потом он видит: очень уж безобидная, несчастная старуха. Взял и пропустил.

Тетушка поднялась во второй этаж. И пошла по коридору.

Заглянула в одну комнату — нет никого. Заглянула в другую — видит: сидит человек за столом и что-то пишет.

Это был Ленин.

Тетушка, конечно, не знала, что это Ленин. Она подумала, что это сидит какой-то служащий.

И поэтому она говорит ему без особого волнения:

— Сударь, вы по письму или по разбору? Или, может быть, считаете?

Ленин усмехнулся и отвечает:

— А это как приведется. Иногда по письму, иногда по разбору, а в другой раз и считать приходится. А вам что угодно?

Тетушка говорит:

— Видите ли, мне угодно пенсию получить. Благодаря этому я и пришла побеседовать с самим Лениным. Войдите в мое положение и проводите меня к нему!

Ленин снова улыбнулся и говорит:

— А вы расскажите мне ваше дело! Может, мы и без Ленина обойдемся.

Старуха говорит:

— Нет, сударь, без Ленина мы не обойдемся. Дело мое исключительно трудное. И только один Ленин может его поднять.

Ленин говорит:

— А все-таки вы расскажите, что с вами.

Тетушка говорит:

— География моей жизни исключительно простая. Недавно скончался мой муж, по профессии кровельщик. И вот я пенсию себе хлопочу. А мне все говорят: не будет тебе пенсии: твой муж больно мало работал при советской власти.

Ленин говорит:

— Это они глупости говорят. Ваш муж и не мог много работать при советской власти, потому что советская власть образовалась только недавно.

Ленин снимает трубку с телефона и кому-то говорит:

— Сейчас к вам придет одна гражданка. Надо будет ей оформить пенсию.

После этого Ленин говорит тетушке Федосье:

— Пойдите по коридору в третью дверь отсюда. И там ваше дело будет устроено.

С превеликим недоверием идет тетушка Федосья туда, куда ей указали. Но там без лишних слов ей выдают бумагу на получение пенсионной книжки.

В тот же день тетушка получает пенсию и, безмерно счастливая, идет на базар и там покупает себе сахару и мануфактуры.

И потом она заходит в один кооператив, чтобы приобрести там синьку для стирки белья.

И вдруг в этом кооперативе она видит портрет того, с кем она сегодня беседовала.

Она крайне удивилась, увидев этот портрет, и спросила заведующего лавкой:

— Сударь, не скажете ли, кто изображен на портрете? Я интересуюсь этим потому, что сегодня с ним беседовала.

Заведующий говорит:

— Быть того, бабка, не может. Это Ленин.

Федосья говорит:

— Стало быть, я беседовала с Лениным.

И, придя домой, она рассказала управдому о том, что с ней случилось. И спросила его:

— Как вы думаете, почему Ленин не признался мне в том, что это он и есть Ленин?

Управдом немножко задумался и так ей ответил:

— Бывают разные люди, мамаша. Одни люди кричат и похваляются: дескать, мы то, мы другое, мы вон какие, немазанные, сухие… А бывают люди, которые не кричат, не хвастаются и ничем не задаются, а просто делают свое дело с превышением. И это есть превосходные люди, и тебя, мамаша, можно сердечно поздравить, что ты беседовала с таким человеком.

Тетушка Федосья, вздохнувши, говорит:

— Ах, все-таки я чересчур жалею, что он мне не признался! Я бы ему низко поклонилась.

12. Ошибка

Однажды Ленин работал в своем кремлевском кабинете. И ему понадобился список всех членов коллегии Наркомзема[992].

Он хотел просмотреть этот список, чтобы включить туда еще нескольких сотрудников.

Ленин позвонил. Пришла дежурная сотрудница секретариата.

Ленин сказал ей:

— Пожалуйста, дайте мне всю коллегию Наркомзема.

Дежурная поспешно вышла из кабинета. Она была очень удивлена.

Только вчера вся коллегия Наркомзема была на совещании у Ленина. И вот сегодня опять нужно всех собирать.

Дежурная взяла список коллегии и стала звонить каждому по телефону, приглашая немедленно явиться к Ленину.

Но членов коллегии было много. И надо было затратить по крайней мере полчаса, чтобы всех обзвонить.

Вот наша дежурная сотрудница, охая и вздыхая, звонит по телефону.

Но вдруг из кабинета Ленина раздается три звонка. Это значит, что Ленин требует к себе секретаря.

Секретарь, товарищ Фотиева[993], немедленно спешит в кабинет.

Ленин строго ей говорит:

— Я не понимаю, что делается у вас в секретариате. Я попросил дать список членов коллегии Наркомзема. Но вот проходит пятнадцать минут, и до сих пор я списка не имею.

Товарищ Фотиева вернулась в секретариат и там узнала, что произошло досадное недоразумение: вместо того чтобы дать список фамилий, эта дежурная, оказывается, приглашает всю коллегию к Ленину.

Узнав, что Ленину нужен список, а не сами сотрудники, дежурная расплакалась. Ей было досадно, что произошла такая ошибка. И она подумала, что ей попадет за это.

Фотиева взяла нужные бумаги и, войдя в кабинет, стала, смеясь, рассказывать о том, что случилось.

Она подумала, что и Ленин сейчас посмеется вместе с ней, узнав о такой комичной ошибке.

Но, взглянув на Ленина, она увидела, что он не смеется, что он нахмурился и, видать, недоволен.

Задумчиво и как бы про себя Ленин говорит:

— Неужели же я мог сказать такую неточную фразу?.. Да, действительно, я так и сказал: «Дайте мне всю коллегию…»

Товарищ Фотиева говорит Ленину:

— Владимир Ильич, вы, пожалуйста, извините нашу дежурную сотрудницу. Она еще неопытный человек. Недавно у нас работает.

Ленин говорит:

— Но она и не виновата. Это я ошибся. Я неточно выразил свою мысль. Это я виноват.

Наша молоденькая дежурная буквально просияла от радости, когда узнала от Фотиевой, что сказал Ленин. Она вытерла свои слезы. Потом засмеялась. И вдруг сказала Фотиевой:

— Вы знаете, в прошлом году я работала машинисткой в одной канцелярии. И там начальник канцелярии продиктовал мне неверную фразу. Вы думаете, что он признался в своей ошибке? Нет, он накричал на меня, сказал, что это я перепутала и что меня нужно выгнать со службы. Я семь дней плакала: так мне это было досадно. А сегодня я огорчилась по своей глупости. Я не знала, что у Ленина такой справедливый характер.

Товарищ Фотиева сказала:

— Нет, это не только справедливость. Признаться в своей ошибке, не переложить ее на чужие головы — это самая прекрасная и, пожалуй, самая редкая черта человеческого характера. Однако вам не надо было плакать: надо быть мужественной во всех случаях жизни.

Между тем в секретариат стали приходить вызванные члены коллегии Наркомзема. Все они были не особенно довольны, когда узнали, что их напрасно вызвали.

Но один из сотрудников сказал:

— Нет, я огорчаюсь не потому, что меня потревожили. Мне единственно жалко, что я сегодня не увижу Ленина.

Другие сотрудники согласились с этим и стали расходиться по домам.

13. Покушение на Ленина

У Ленина было много врагов.

У него было много врагов потому, что он хотел заново переделать всю жизнь.

Он хотел, чтобы все люди, которые работают, жили бы очень хорошо. И он не любил тех, кто не работает. Он про них сказал: пусть они вообще ничего не кушают, если не хотят работать.

Это многим не понравилось. И враги Ленина непременно хотели его убить.

И они подговорили одну злодейку — убить великого вождя трудящихся Владимира Ильича Ленина[994].

Они дали ей револьвер. Зарядили этот револьвер ядовитыми пулями. И сказали этой мерзкой злодейке: «Иди на завод. Там сегодня Ленин будет выступать с речью. И когда он закончит свою речь и выйдет из зала, ты подойди к нему и выстрели в него три или четыре раза».

И она так и сделала. Она оделась в черное платье, взяла револьвер и пошла на тот завод, где выступал Ленин.

И когда Ленин, после речи, выходил во двор, какой-то человек, переодетый матросом, нарочно упал у входа. И этим он задержал всех рабочих, которые шли за Лениным.

И благодаря этому Ленин один вышел во двор и один подошел к автомобилю, чтобы в него сесть.

Но в этот момент женщина в черном платье подошла к Ленину совсем близко и четыре раза выстрелила в него.

Из четырех пуль две пули попали в Ленина. И Ленин упал, тяжело раненный.

У него было пробито легкое и ранена рука.

Женщина бросилась бежать, но ее задержали и отправили в тюрьму.

Рабочие подбежали к Ленину. И многие из них плакали.

Рабочие подняли Ленина и посадили его в автомобиль.

И когда автомобиль поехал, люди сняли с Ленина пальто и пиджак и веревкой перевязали руку, чтобы кровь не текла так сильно.

Машина въехала в Кремль и остановилась у подъезда ленинской квартиры.

Тяжело раненный Владимир Ильич с огромным трудом вышел из машины, и люди поддерживали его, чтобы он не упал.

Подбежали рабочие и хотели понести Ленина на руках в его квартиру.

Но Ленин не позволил им это сделать. Он сказал:

— Нет, не надо меня нести на руках. Моя сестра и моя жена увидят, что меня несут на руках, и подумают, что мне очень плохо. Не надо их тревожить.

И все окружающие поразились, что Ленин в такой страшный момент думает не о себе, а о других.

И вот Ленин по крутой лестнице сам поднялся в третий этаж.

Правда, его поддерживали с двух сторон, но все-таки он шел сам.

Тут сразу вызвали лучших врачей. Но врачи сказали, что положение очень тяжелое, пули отравлены ядом, и может быть заражение крови.

Но прекрасное здоровье Ленина помогло ему поправиться после смертельных ран.

И уже через полтора месяца Владимир Ильич Ленин снова стал работать.

14. Пчелы

В очень, очень старое время люди жили в пещерах.

Городов тогда не было. Магазинов никаких не было.

Пирожные и конфеты нигде не продавались. И никто не умел делать эти сладкие вещи. Тем более, и сахару тогда не было.

Вот действительно было плохо.

Например, какой-нибудь ребенок захочет сладкого. И взять неоткуда.

Ну мамаша этого ребенка сорвет в лесу дикое яблочко и даст его своему младенцу. Вот вам и все угощение.

Но люди не растерялись, что не было сладкого.

Они увидели, что пчелы очень подозрительно себя ведут. Взад и вперед летают. Садятся на цветы. Что-то там пьют. И сразу обратно улетают в свой улей, в свое гнездо, которое у них обыкновенно находилось в дупле дерева.

Люди думают: «Интересно знать, что там пчелы собирают в своем гнезде?»

И хотя пчелы больно кусаются, но люди все-таки этого не испугались и посмотрели, что там, в дупле.

И увидели, что там из воска сделаны какие-то особые корзиночки (соты). И в этих корзиночках лежит что-то очень приятное на вид.

Люди попробовали, что это такое, и удивились, до чего это вкусно! Это был мед.

Тогда люди стали собирать этот мед.

Они кушали мед и детям давали. И от этого все поздоровели и поправились.

И это им вполне заменило то, чего у них не было: пирожные, конфеты и шоколад.

И до сих пор люди собирают мед. И многие специально занимаются пчеловодством. И это пчеловодство, дети, имеет огромное значение в деле развития нашего сельского хозяйства.

Из меда делаются разные вкусные вещицы: пряники, конфеты, напитки, лекарства. А из воска делаются свечи, мази и разные смазки для машин и паровозов.

Так что пчеловодство — удивительно полезное и нужное дело.

И Владимир Ильич Ленин отлично понимал, что надо поскорее развивать это дело для того, чтобы жизнь улучшилась.

И когда Ленин жил под Москвой, в Горках, он очень этим делом интересовался, часто вызывал к себе одного здешнего пчеловода и с ним подолгу беседовал.

И вот однажды Ленину понадобился этот пчеловод.

Ленин хотел послать за ним одного человека, который знал, где пчеловод живет. Но этот человек, как назло, уехал в Москву. А другие люди не знали, где живет пчеловод. Они слышали, что он где-то тут близко живет, но где именно — не знали.

Тогда Ленин никому ничего не сказал, вышел из дому и пошел в поле.

Вот он идет по полю и смотрит по сторонам.

Видит: цветы — белый клевер. А над цветами масса пчел.

Ленин посмотрел, куда летят пчелы.

И увидел: они летят по направлению к какому-то саду.

Тогда Ленин, глядя на этих пчел, тоже пошел к этому саду.

Вот он входит в этот сад. Подходит к домику. Стучит. Оказывается, верно: тут живет пчеловод.

Пчеловод, увидев Ленина, до крайности удивился.

Он сказал:

— Здравствуйте, Владимир Ильич. Как же вы сумели меня найти? Я живу далеко от деревни. И мало кто знает, где я живу. Кто вас проводил сюда, на пасеку? Кто вам показал дорогу?

Ленин засмеялся и сказал:

— Дорогу мне показали ваши пчелы. Это они меня сюда провели.

Пчеловод еще более удивился. Он сказал:

— Владимир Ильич, вы великий человек! В каждом деле вы умеете находить что-нибудь особенное.

Ленин сказал:

— Просто надо быть наблюдательным в каждом случае жизни.

Тут Ленин и пасечник стали беседовать о пчеловодстве. И они два часа об этом беседовали.

Потом Ленин попрощался и ушел домой по той же дороге, по какой он пришел сюда.

15. Ленин и печник

Однажды Ленин гулял в лесу и вдруг увидел, что какой-то мужчина дерево пилит.

А это пилил дерево некто Николай Бендерин. Немолодой мужчина, с огромной бородой. И очень дерзкий.

Он был по профессии печник. Но кроме того он мог все делать. У него сломалась телега. И вот он пришел в лес, чтобы спилить дерево для починки этой телеги.

Вот он пилит дерево. И вдруг слышит: кто-то ему говорит:

— Добрый день.

Бендерин оглянулся. Смотрит: перед ним стоит Ленин. А Бендерин, конечно, не знал, что это Ленин. И ничего ему не ответил. Только кивнул головой: дескать, ладно, здравствуйте, не мешайте мне пилить.

Ленин говорит:

— Зачем вы дерево пилите? Это общественный лес. И тут нельзя пилить.

А Бендерин дерзко отвечает:

— Хочу и пилю. Мне надо чинить телегу.

Ничего на это не ответил Ленин и ушел.

Через некоторое время, может быть там через месяц, Ленин опять встретил этого печника. На этот раз Ленин гулял в поле. Немножко устал. И присел на траву отдохнуть.

Вдруг идет этот печник Бендерин и дерзко кричит Ленину:

— Зачем вы тут сидите и траву мнете? Знаете, почем сейчас сено? Будьте добры, встаньте с травы.

Ленин встал и пошел к дому.

А с Лениным была его сестра. Вот сестра и говорит печнику Бендерину:

— Зачем вы так грубо кричите? Ведь это Ленин, председатель Совета Народных Комиссаров.

Бендерин испугался и, ничего не сказав, побежал домой. И дома говорит жене:

— Ну, Катерина, пришла беда. Второй раз встречаю одного человека и с ним грубо разговариваю, а это, оказывается, Ленин, председатель Совета Народных Комиссаров. Что мне теперь будет, не могу представить.

Но вот проходит еще некоторое время, может быть там два месяца, и наступает зима.

И понадобился Ленину печник. Надо было исправить камин, а то он дымил.

А кругом по всем деревням только и был один печник, этот Бендерин.

И вот приезжают к этому Бендерину два военных и говорят:

— Вы печник Бендерин?

У Бендерина испортилось настроение, и он отвечает:

— Да, я печник Бендерин.

Военные говорят:

— В таком случае одевайтесь. Едем к Ленину в «Горки».

Бендерин испугался, когда услышал эти слова. И настроение у него еще более испортилось.

Он одевается, руки дрожат. Говорит жене:

— Ну прощайте, Катерина Максимовна. Наверно, уж с вами больше не увидимся. Наверно, Ленин припомнил все мои грубости: и как я его в поле пугнул и как насчет дерева дерзко ответил. Наверно, он все это вспомнил и решил меня в тюрьму посадить.

И вот вместе с военными едет печник в «Горки». Военные приводят Бендерина в комнаты. И навстречу ему из кресла поднимается Ленин.

Ленин говорит:

— А, старый знакомый. Помню, помню, как вы меня на покосе пугнули. И как дерево пилили.

Бендерин задрожал, когда услышал эти слова. Стоит перед Лениным, мнет шапку в своих руках и бормочет:

— Простите меня, старого дурака.

Ленин говорит:

— Ну ладно, чего там! Я уж забыл про это. Что касается травы, то, пожалуй, вы были правы. Это — не дело, что я сидел на покосе и мял траву. Ну да не в этом дело. А не можете ли вы, дорогой товарищ Бендерин, сослужить мне одну маленькую службу? Дымит у меня камин. И надо его исправить, чтоб он не дымил. Можете ли вы это сделать?

Бендерин услышал эти приветливые слова и от радости дар речи потерял.

Только кивает головой: дескать, могу исправить. И руками показывает: дескать, пусть мне принесут кирпичи и глину.

Тут приносят Бендерину глину и кирпичи. И он начинает работать. И вскоре все выполняет в лучшем виде и с превышением.

Тут снова приходит Владимир Ильич и благодарит печника Бендерина. Он дает ему деньги и приглашает за стол выпить стакан чаю.

И вот печник Бендерин садится с Лениным за стол и пьет чай с печеньем. И Ленин дружески с ним беседует.

Попив чаю, печник Бендерин прощается с Лениным и сам не свой возвращается домой.

И дома говорит жене:

— Здравствуйте, Катерина Максимовна. Я думал, что мы с вами не увидимся, но выходит наоборот. Ленин — это такой справедливый человек, что я даже и не знаю, что мне теперь о нем думать.

16. На охоте

Ленин очень любил охотиться. Он охотился на уток, на глухарей, на зайцев и на волков.

Но и на лисиц он тоже любил охотиться.

Лисица — хитрое животное. И потому охотиться на нее очень интересно.

Лисицы имеют обыкновение жить в норах. Но только благодаря своей хитрости они сами не роют себе нор. А они увидят какую-нибудь готовую нору, которую, например, вырыл себе барсук, и преспокойно там поселяются.

Потом приходит барсук. И — здравствуйте! — уже кто-то живет в его норе.

Ну барсук, конечно, неприятно поражен, удивляется, что в его квартире расположилась лиса. И думает: «Это недоразумение, наверное, она сейчас уйдет».

Но лиса и не думает уходить. Лежит в норе и глазки закрыла, будто это ее не касается.

Тогда барсук тоже лезет в нору. Думает: «В крайнем случае как-нибудь проживу вместе с этой рыжей теткой с длинным хвостом».

Но, оказывается, вместе с лисицей жить ему неинтересно: она вороватая. Пищу крадет. И вдобавок занимает в норе лучшее место. Так что у бедняги барсука иной раз хвост наружу торчит. И, конечно, ему неприятно так жить. Это и зверь может кусить его за хвост. И дождь капает.

И тогда барсук в грустном настроении уходит куда-нибудь в другое место и роет себе новую нору, благо у него нос длинный.

А лисица рада и довольна, что ушел барсук. И начинает жить в норе в свое удовольствие.

А охотничьи собаки выискивают эти норы и выгоняют оттуда лисиц. Собаки начинают лаять, рыть землю или снег, и тогда лисица от страха пулей выскакивает из норы.

Собаки бегут за нею. Выгоняют ее на охотников. Охотники стреляют, но только не всегда попадают, потому что лисица увертливая. Сейчас она здесь, через минуту — там. Потом, глядишь, ее хвост за деревом мелькнул. И вдруг исчезла лисичка. И след простыл.

Так вот однажды московские охотники устроили охоту на лисиц. И устроили очень организованно. Даже на опушке леса развесили флажки. Эти флажки от ветра колебались. И зверь, увидев такие флажки, обыкновенно останавливался и от страха не бежал дальше. А это и требовалось охотникам.

Вот расставили охотников.

И Владимиру Ильичу Ленину тоже показали место, где ему стоять.

Ленин в полушубке и в валенках стал у дерева на одной дорожке. И стоит с ружьем, ожидает.

Вдруг в лесу отчаянно залаяли собаки. Это значит, они нашли лису и сейчас ее выгонят из леса на полянку.

Охотники насторожились. И Ленин тоже насторожился. Посмотрел, правильно ли заряжено его ружье.

А кругом удивительно красиво. Полянка. Лес. Сверкающий пушистый снег на ветках. Зимнее солнце золотит верхушки деревьев.

Вдруг, откуда ни возьмись, в аккурат прямо на Ленина из леса выбежала лисица.

Это была красивая рыжая лисица, с огромным пушистым хвостом. Это была ярко-рыжая лисица, и только кончик хвоста у нее был черный.

Она, спасаясь от собак, выбежала на полянку и, заметавшись по полянке, остановилась, увидев человека с ружьем.

На несколько секунд лисица замерла в неподвижной позе. Только хвост ее нервно качался. И испуганно сверкали ее круглые глазенки с вертикальными зрачками.

Лисица не могла сообразить, что ей делать и куда бежать. Сзади собаки, впереди человек с ружьем. И вот поэтому она растерялась и замерла в неподвижной позе.

Ленин вскинул ружье, чтоб в нее выстрелить.

Но вдруг опустил руку и поставил ружье в снег, к ногам.

Лисица, вильнув своим пушистым хвостом, бросилась в сторону и тотчас исчезла за деревьями.

А тут же у дерева, недалеко от Ленина, стояла его жена, Надежда Константиновна. Она с удивлением спросила:

— Почему же ты не выстрелил?

Ленин, улыбнувшись, сказал:

— Знаешь, не мог выстрелить. Очень уж красивая была лиса. И мне поэтому не хотелось ее убивать. Пусть живет.

Тут подошли другие охотники и тоже стали удивляться, почему Ленин не выстрелил, когда лисица была так близко и даже не бежала.

И, узнав, отчего Ленин не выстрелил, охотники еще больше удивились. А один охотник сказал:

— Чем красивее лиса, тем она ценнее. Я бы в нее выстрелил.

Но Ленин на это ничего не ответил.

Рассказы, не вошедшие в цикл

В сорок семь лет

Темная осенняя ночь. Мрачный лес. Где-то горит торф — пахнет едким дымом.

По узкой тропинке идет Ленин. Позади него — трое. Они сопровождают Ленина.

Дело крайне спешное и опасное: надо переправить за границу Владимира Ильича.

Повсюду разослали приказ Временного правительства. Арестовать Ленина. И даже объявлена высокая денежная награда тому, кто задержит его.

Сначала Владимир Ильич скрывался на сенокосе, в шалаше. Потом решено было переправить Ленина в Финляндию.

Но для этого надо было дойти пешком до Белоостровской железной дороги. Потом доехать до станции Удельная. Переночевать там. А вечером сесть на паровоз и в качестве кочегара переехать границу.

Такая договоренность была с одним машинистом.

И вот Ленин и его спутники идут через лес.

Путь не легкий. Под ногами горит торф. Почва проваливается. И ноги увязают в земле.

Спутники Ленина идут молча. Задача — сохранить жизнь Ленина — заставляет их тревожиться за дальнейшее.

Но Ленин настроен весело и шутливо.

Неожиданно подходят к какой-то реке.

Один из спутников Ленина с удивлением говорит:

— Что такое! Не так давно я проходил этот лес, тут реки не было. Вернее, тут была крошечная пересохшая речонка. Ее можно было перейти не замочив коленей.

Ленин говорит:

— Дожди шли две недели — и вот результаты.

Луна показалась из-за облаков и осветила картину. Перед путниками действительно была довольно широкая река. Спутники Ленина говорят:

— Придется пойти влево и там поискать переправы.

Ленин говорит:

— А почему бы нам речку не перейти вброд? Вряд ли мы в темноте найдем лучшую переправу.

Один из спутников Ленина говорит:

— По-видимому, тут глубоко. Умеете ли вы плавать, Владимир Ильич?.. Что касается нас, то мы переплыть можем. Но за вас побаиваемся. Тут могут быть ямы, рытвины…

Ленин с улыбкой говорит:

— Плавать-то я умею. И даже это — мое любимое занятие. Я другого боюсь: боюсь, что до этого дело не дойдет. К сожалению, тут, кажется, не так уж глубоко.

Ленин быстро разделся, свернул свой костюм в узелок, взял его в левую руку и первый вошел в воду.

За ним вошли в воду остальные.

Вода была дьявольски холодная. Захватывало дыхание у всех, кто входил в воду, но Ленин сказал:

— После дыма и пожара это просто великолепно!

Вода дошла до его груди. Потом до плеч. До подбородка. Потом стало мельче. И, наконец, Ленин вышел на другой берег.

Вслед за ним на берег вышли его спутники.

Было удивительно смотреть на Ленина. Ведь ему сорок семь лет! Такая ночная переправа через холодную речку многих бы привела в уныние. Но Ленин был по-прежнему весел. И даже, пожалуй, он был еще веселей, чем раньше.

Он стряхивал с себя воду ладонью руки. И казалось, что ничего, кроме удовольствия, он не испытывает.

Достав из кармана носовой платок, Ленин слегка обтерся им и, быстро одевшись, еще раз сказал:

— Великолепно! Жаль только, что речушка мелка — не пришлось поплавать.

Тут все засмеялись и пошли дальше.

Через два часа Ленин сидел в вагоне.

Однако в этот вагон Ленин сел не тогда, когда поезд стоял на станции. Тогда сесть было нельзя: кругом ходили юнкера и всех подозрительных арестовывали. И хотя Ленин был в парике и выбрит, тем не менее идти на станцию было весьма рискованно.

Ленин и его спутники лежали в канаве и выжидали, когда поезд тронется. И когда поезд тронулся, Ленин быстро подбежал к станции и на ходу вскочил в вагон.

И при этом он проявил удивительное умение, выдержку и самообладание.

На другой день Ленину снова понадобилась его физкультура.

На станции Удельная он, как заправский кочегар, поднялся на паровоз по ступенькам.

Тот, кто видел эти паровозные ступеньки — узенькие и неудобные, — тот поймет, что без привычки это было сделать нелегко и непросто.

Человека, неопытного в физкультуре, пришлось бы, пожалуй, подталкивать снизу. Либо сверху пришлось бы его подтягивать рукой. Да при этом он непременно оступился бы раза три, потерял бы шапку и, чего доброго, крик бы поднял.

Но Ленин так искусно это сделал, что ни сыщики, ни охрана не заметили, что посторонний человек поднялся на паровоз.

И спутники Ленина, следившие за ним, чтоб все было благополучно, с облегчением вздохнули.

Через час Ленин благополучно переехал границу.

Как Ленин спал на полу

Временное правительство хотело арестовать Ленина.

Сыщики повсюду разыскивали его.

И поэтому Ленин должен был скрываться за городом.

В три часа ночи (15 августа 1917 года) Ленин приехал на станцию Удельная.

Там на окраине стоял маленький домик, в котором жил один рабочий со своей женой.

Это было бедное жилище. В комнате стояла одна кровать, убогий кухонный стол и две табуретки.

В этом домике Ленин должен был переночевать. Хозяева с нетерпением ожидали дорогого гостя. Они встретили его с радостью и волнением. Скромно поужинали. И стали укладываться спать. Хозяйка, сконфуженно улыбаясь, сказала Ленину:

— Уж пожалуйста, Владимир Ильич, не побрезгуйте, ложитесь спать на нашу кровать.

Ленин сказал:

— Нет, что вы, как это можно. Я лягу на полу. Не беспокойтесь — отлично устроюсь.

Хозяева сказали:

— Очень просим вас лечь на постель. Мы сегодня ложиться не собираемся. И посидим тут на табуретках. Постережем ваш сон.

Ленин пожал руки добрым хозяевам и категорически отказался лечь на их постель.

Он вытащил из кармана две газеты, расстелил их на полу, подложил под голову книгу и пиджак и лег, несмотря на просьбы хозяев.

Хозяйка сказала:

— Мы так ждали вас, Владимир Ильич, так надеялись. И что же мы теперь видим — вы лежите на полу. Нам с мужем прямо немыслимо на это смотреть.

Ленин сказал:

— Нет, нет, прошу вас не беспокоиться обо мне. Мне тут очень удобно. Уверяю вас.

И Ленин закрыл глаза, как будто говорил этим — я страшно устал, уже засыпаю и даже не слышу, что мне говорят.

И вот наступило утро.

Ленин встал и, взяв полотенце, вышел в сени помыться.

И тогда хозяйка заговорила. И какая-то горечь была в ее голосе. Она сказала, обратившись к человеку, который пришел с Лениным:

— Как вы думаете, почему Владимир Ильич отказался лечь на нашу постель? Ведь мы и белье для него перестелили. Вытряхнули матрац. И Владимир Ильич видел, что постель наша опрятная… Неужели же он побрезговал нами?

И тогда человек, которого спросили, ответил:

— Нет, нет, что вы!.. Он не лег на вашу постель не из-за того, из-за чего вы думаете. Он просто не хотел вам доставлять беспокойство, он не хотел, чтоб вам неудобно было спать. Вот почему он это сделал. И больше нет никаких объяснений.

И тогда хозяйка, услышав эти слова, просияла. Но потом, задумавшись, сказала:

— Но как это может быть? Он великий вождь всех трудящихся. Он мог бы приказать, что угодно, и это было бы исполнено. А вместо этого он отказался от нашей постели и спал на полу…

Человек ответил:

— Вот потому, что он вождь всех трудящихся, а не барон или царь — вот именно поэтому он и поступил так, а не иначе.

Женщина сказала:

— Все-таки в этом есть что-то удивительное. И это не укладывается в моей бедной голове… Так ли это, как вы говорите?

И человек, которому это было сказано, снова ответил:

— Это так. За это я могу поручиться, потому что знаю Владимира Ильича. Если в соседней комнате кто-нибудь работает, то Владимир Ильич говорит вполголоса, чтобы не мешать работе. А если это ночью, то он, представьте себе, ходит на цыпочках, чтоб не потревожить соседа. И уж, конечно, не в его характере — лечь на чужую постель, если для этого хозяину постели нужно всю ночь сидеть на табуретке.

И женщина снова сказала:

— Ах, все это не укладывается в моей голове.

И тогда муж этой женщины сказал:

— А в моей голове все это укладывается. Ленин сначала заботится о других, а потом уж о себе. И нам всем следует так поступать.

Тут в комнату вошел Владимир Ильич и сказал:

— Здравствуйте, товарищи. С добрым утром. Я сегодня великолепно выспался. И благодарю дорогих хозяев за гостеприимство.

Храбрые дети

Русские люди очень храбрые. Это всем известно. И взрослые храбрые, и многие дети тоже почти ничего не боятся.

Это очень приятно знать, что у нас такие храбрые дети.

Не знаю, конечно, как насчет самых маленьких, которым по пять или там по шесть лет. Насчет таких малышей я вам ничего не могу ответить. Вы уж сами разбирайтесь в этом вопросе — храбрые вы или нет. Скорей всего, я так думаю, вы тоже не из пугливого десятка.

А что касается детей, которым исполнилось по десять или двенадцать лет, то это уже определенно храбрые ребята.

Это видно хотя бы по одной истории, которую я хочу вам рассказать.

Эта история произошла в самом начале войны, когда фашисты напали на нашу страну. Они напали на нашу страну, как разбойники и как дикие звери. Их самолеты стали бросать бомбы на наши деревни и города. Они этим хотели напугать нас. Но нас не так-то легко напугать, поскольку среди нас очень много храбрых людей.

И вот в самом начале войны летит, представьте себе, по небу фашистский самолет.

Наши пушки стали стрелять. И подбили этот самолет. Он загорелся в воздухе и стал падать.

Не знаю, сколько было фашистов на этом самолете. Известно только, что один летчик успел выброситься из горящей машины.

Он выбросился с парашютом и плавно спустился на одно поле.

А на этом поле работали ребята одной здешней школы. И самому старшему из них было тринадцать лет. Он присматривал за ребятами, чтоб они правильно работали и не убегали.

А работа у них была интересная — они выкапывали картошку и накладывали ее в мешки. Они это делали потому, что многие взрослые были на войне и некому было убирать картошку.

И вот работают они и вдруг видят такое происшествие — фашистский летчик спустился на их поле.

Он спустился около самого леса, выхватил револьвер из кармана и хотел стрелять. Но, увидев, что это ребята, не стал стрелять. Спрятал свой револьвер и, наверно, подумал: «Такая мелочь, как эти дети, мне совершенно не опасна». И сам вытащил из сумки карту и стал глядеть на эту карту, чтоб узнать, где он находится и в какую сторону ему бежать.

Старший из ребят, Петюшка Соловьев, сказал ребятам:

— Нельзя допустить, чтоб этот немецкий летчик убежал. Давайте возьмем его в плен.

Тут некоторые даже засмеялись. Говорят:

— Как же мы его в плен возьмем? Это взрослый мужчина с револьвером. А мы — маленькие, неопытные, в плен никогда никого не брали. И даже среди нас находятся такие малыши, как Санька и Васютка, которым всего по восемь лет.

Петюшка говорит:

— Зато нас сорок пять человек. Давайте подойдем к нему ближе. А когда я свистну — все в одно мгновение бросайтесь на него. Одни хватайте его за руки, другие — за ноги. Третьи — держите за волосы. Четвертые — за штаны. И тогда как-нибудь мы его одолеем.

И вот ребята подошли поближе к фашисту и стали на него смотреть, будто интересуются им. А тот и внимания на них не обращает, дескать, безобидные детишки, мелочь.

Тут Петюшка свистнул в свои пальцы, и все ребята в один момент бросились на фашиста. И они бросились с такой быстротой и с такой силой, что фашист от неожиданности упал в траву. Он упал в траву и стал бороться и кусаться и хотел вырваться, но ребята не выпускали его. Он отбрасывал некоторых ребят в сторону, но те снова наседали на него. И наконец вцепились в него со всех сторон, и так крепко, что фашист уже не мог двинуться.

Особенно помогли делу трое ребят, которые держали фашиста за волосы. Они так держали его, что фашист прямо взмолился. Он закричал:

— Дети, прекратите ваши шалости. Отпустите меня, иначе я вашему учителю пожалуюсь. А главное — не дергайте меня за волосы, мне же больно.

Петюшка Соловьев сказал немцу:

— Нет, это не шалости. Мы вас взяли в плен. Сейчас свяжем вас и поведем в деревню. А что касается волос, то пока, будьте добры, потерпите. Это уж не такая сильная боль, чтоб кричать на все поле.

Тут Петюшка взял веревку, которая лежала у них на мешках, и стал связывать фашиста. Сначала он связал ему руки. Потом на голову надел ему мешок и тоже завязал его вокруг шеи. Наконец связал ноги. Причем так связал, как связывают ноги лошади, чтоб она не убежала, но чтоб могла тихонько идти.

После этого Петюшка велел фашисту встать. И в таком виде они повели его в деревню.

Но тут выяснилось, что не все ребята могут идти в деревню. Некоторые из них пострадали довольно сильно. У одного была сломана нога. У другого вывихнута рука.

Всего пострадало семь человек. Но зато фашист был взят в плен.

И вот ребята привели этого фашиста в деревню. А через деревню в это время проезжала военная машина. И в этой машине находился один полковник.

Этот полковник очень смеялся, когда узнал, как ребята захватили фашиста. Он всех ребят поблагодарил и повез фашиста в штаб.

А перед этим он взял в свою машину всех пострадавших ребят и отвез их в госпиталь. И там им всем оказали медицинскую помощь. И вскоре они все поправились и вернулись в свою школу.

А через месяц ребята получили письмо с благодарностью от военного командования.

Недавно я видел это письмо. В очень красивых выражениях военное командование благодарило ребят за их храброе и мужественное поведение.

И все ребята были очень рады и довольны, что они получили такое письмо.

Леночка

Я шел по деревенской улице.

Часть деревни была сожжена. Торчали трубы. Валялись разбитые телеги. Лежала обгоревшая утварь.

Другая часть деревни была цела. Кое-где остались немецкие надписи. Эти надписи были на столбах, на заборах, на каком-то сарае.

Я шел вдоль тенистых садов, поглядывая на эти следы, оставшиеся от непрошеных хозяев. Мне захотелось с кем-нибудь поговорить. С каким-нибудь человеком, который был здесь при немцах и был свидетелем их жизни, их адского порядка, их бегства.

У плетня на скамейке сидел немолодой крестьянин. Седой. В розовой рубашке. В меховой шапке.

Я дал ему закурить. И мы разговорились. Но он неохотно и односложно отвечал на все мои вопросы. Он так отвечал:

— Сами знаете. Что об этом толковать. Все было. Расстреливали. Пороли розгами. Выказывали зверство на каждом шагу. Неохота об этом вспоминать.

Из ворот вдруг вышла маленькая девчурка. Белокурая. Миленькая. Курносая.

Увидев ее, старик просиял. Он сказал:

— Честь имею представить мою внучку Леночку. Ей десять лет.

Девчурка строго посмотрела на меня. Кивнула головой. Но руки не подала. И не подошла. Старик сказал:

— Нет, она не смущается. Но она занята. Торопится по своим делам.

Девчурка улыбнулась своему дедушке и солидно пошла по улице, заложив свои ручонки за спину.

Неожиданно засмеявшись, старик сказал мне:

— Между прочим, дети еще интереснее взрослых. Они показывают будущую страну. Взгляните, как идет моя внучка. Она выступает как взрослая.

— А как при немцах она держалась? — спросил я.

— Она независимо держалась. Буквально как и теперь, — ответил старик и снова засмеялся. Потом, немного помолчав, добавил: — Она великолепно держалась. Не хуже взрослых. Конечно, многие взрослые тут погибли при немцах. Многих немцы угнали к себе на каторгу. Лично же я уцелел. Но я отчего уцелел? Я им был нужен. Я печник. И я им перекладывал печки. Они меня осенью вызвали и сказали: «Приближается русская зима с ее суровыми морозами. Проверь все печки во всем доме. Почини. Переложи. Чтоб нам, немецким офицерам, зимой было тепло и уютно».

Нет, сначала я им не хотел перекладывать. Боролся с самим собой. После думаю: «Своим отказом положения не улучшу. Ничего героического этим не совершу. И только они меня за это повесят. И тогда в дальнейшем я уже не смогу сослужить службу своей стране». И значит, приступил к осмотру печей.

А немцы помещались в детской школе. Там был их штаб. Дом большой — бывшая помещичья постройка. В штабе у них был генерал. Три полковника. И разная другая мелкая немецкая шушера. Все были исключительно нахальные. Любители выпить, закусить, повеселиться. И только генерал не принимал участия в их веселье. И был этот генерал мне особенно противен. Он был очень такой гордый, надменный. Держался особняком. И кроме как со своей собачкой он почти ни с кем не разговаривал. Он любил и уважал эту свою немецкую собачку, с которой не расставался. Кушал с ней одновременно. Гулял с ней по саду. И во время работы держал ее в своем кабинете, где, может быть, советовался с ней по разным вопросам.

И вот я работаю в его кабинете. Перекладываю печку. И вдруг слышу собачий лай. Крики. И так далее. Гляжу в окно. Вижу — генерал барахтается в яме. Вижу — кто-то вырыл яму на садовой дорожке, прикрыл ее веточками и песком. И вот генерал, гуляя, провалился в эту волчью яму. А его собачка не провалилась. Она скачет вокруг ямы. Лает. Беснуется. Визжит. Но помочь генералу не в силах.

Бегут солдаты. Господа офицеры. Вынимают генерала из ямы. А он бледный, дрожит. Восклицает: «Партизаны, партизаны!..»

Я тоже сначала подумал, что это партизаны провалили генерала. Тем более что три дня назад кто-то стекло выбил в генеральском кабинете. И кто-то гвозди набил в садовую скамейку. Так что генерал напоролся на них.

После думаю: «А какой интерес партизанам такую неглубокую яму копать. Ведь генерал даже не разбился. Только испугался».

Вдруг в кабинет прибегает один их солдат. Говорит мне по-русски: «Прекрати работу. Уходи. Завтра вызовем. Нынче генерал не в силах видеть русские лица».

Вышел я из сада. За садом рощица. Иду этой рощицей и вдруг замечаю, что ребятишки в кустах лежат. Школьники. И среди них моя внучка Леночка. Ученица третьего класса.

Поглядел я на ребятишек и сразу понял, кто вырыл волчью яму, кто стекло разбил и кто гвозди в скамейку натыкал.

Ребята говорят:

— Да, это мы произвели, но это еще мало. Мы третий день против генерала совещаемся. И пришли к новому решению — убрать с его пути собачку.

Леночка говорит:

— И тогда он расстроится и будет еще хуже воевать.

Всплеснул я руками. Говорю:

— Ребятки, ничего этим не добьетесь. Только озлобите генерала. И начнет он вас хватать, поскольку поймет, чье это поведение.

Говорю им, а сам прямо плачу, страшусь за их судьбу. А Леночка мне говорит:

— Не мешай нам, дедушка, своими причитаниями. Мы сами знаем, как нам поступать против тех, кто занял нашу школу.

Думаю: «Боже мой, я, старый хрен, печку генералу перекладываю, а тут ребята преподают мне гражданский урок». Говорю ребятам:

— Дети, может быть, и мне печку как-нибудь так переложить, чтоб генерал задохся и угорел.

Дети говорят:

— Нет, дедушка, из этого ничего не получится. Немцы проверят печку и тебя посадят в тюрьму. Лучше придумай что-нибудь другое и потом нам скажи.

И вот стал я думать, что бы мне такое произвести, чтоб от ребят не отстать. Но тут вскоре узнается, что Красная Армия произвела на немцев натиск и теперь приближается к нашим местам. И тогда немцы поспешно снялись и ушли из нашей деревни.

А за два дня до этого генеральский песик все же исчез. Ребята выпустили в сад какую-то свою собаку. Немецкий пес побежал за ней и уж обратно не вернулся — ребята его задержали.

При всей своей горячей любви к собаке генерал не стал ее разыскивать. Орудия грохотали слишком близко. И тут генералу было уже не до собачки.

Старик замолчал. Потом, поглядев на меня, добавил:

— И с тех пор мое уважение к Леночке еще того более увеличилось. Вот почему я весь сияю, когда вижу эту мою внучку.

Спустя три года

Вот какой удивительный случай произошел в самом начале войны. Два брата, Сережа и Коля Волковы, проживали в деревне Рассадники Порховского района.

Старшему брату было лет шестнадцать или семнадцать, а младшему девять.

И вот однажды мамаша послала этих мальчиков в соседнюю деревню. Там проживала их бабушка. Она захворала. И мать этих мальчиков, желая, чтоб бабушка поправилась, послала ей порошки против простуды, горшочек меду и пирожки с луком.

И вот идут эти парнишки полем. У одного в руках горшочек с медом, а у другого пирожки. А впереди бежит их собачонка. Обыкновенная небольшая дворняжка с простым и неблагозвучным именем Бобик.

Так вот, идут эти мальчики по дороге. Свистят. Ни о чем особенном не думают. И вдруг старший брат Сережа говорит:

— Гляди, какие странные полосы на поле. Будто кого-то тащили по земле.

Младший говорит:

— Тащили, наверно, мешок с картошкой. Поэтому такие полосы.

Старший говорит:

— Если бы тащили мешок с картошкой, то полоса была бы ровная. А тут похоже на то, что тащили человека за плечи. Вон даже полосы от ног.

Младший говорит:

— А какое нам дело — кто кого тащил. Нам надо бабушке продукты отнести. Иначе от мамаши будет нахлобучка.

И с этими словами младший идет вперед. И Бобик с ним. Бобик тоже не заинтересовался этими следами. Ну простая, неслужебная собака, дворняжка. Не приученная, знаете, ко всяким таким делам.

Вдруг старший братишка кричит:

— Гляди, Колька, следы прекратились. Полосы дальше не идут.

Младший братишка хотел рассердиться на старшего за то, что тот понапрасну тратит время на такие пустяки. Но тут вдруг Бобик, этот простой, неслужебный песик, стал лаять, прыгать и бесноваться на том самом месте, где прекратились следы. И стал, между прочим, лапами рыть землю.

Тут младший братишка тоже слегка заинтересовался, стал помогать своему Бобику рыть землю.

Смотрят мальчики — торчит из-под земли какой-то ремень. Потянули. Вытащили. Глядят — парашют.

Младший говорит:

— Наверно, немцы подбили нашего летчика. Он спустился сюда на парашюте. И сам, наверно, пошел в деревню.

Старший говорит:

— Летчик зарыл свой парашют и тем самым скрыл свои следы. Значит, это не наш летчик. Должно быть, немцы сбросили сюда своего шпиона.

Стали мальчики глядеть, куда ведут следы. Видят — следы от сапог ведут к лесу.

Пошли мальчики лесной дорогой. А там в лесу на полянке вырыты были окопы. Старые учебные окопы. Здесь когда-то обучалась воинская часть. И окопы так и остались.

И вот мальчики видят, что в окопах мелькнула чья-то фигура.

Старший братишка Сергей сразу же сообразил, что им не следует показывать вида, что они обнаружили этого человека. Все-таки они мальчики, подростки. Невооруженные тем более. Схватить и задержать этого немецкого агента они не смогут. А тот, ясно, откроет пальбу, перебьет их и скроется.

Но младший братишка, не отличаясь сообразительностью, стал кричать:

— Вот он. В окопе. Даю честное слово — он там.

Старший дернул его за руку и велел молчать.

И сам нарочно громко сказал:

— Никого там нет. Это твоя фантазия.

Но тут вдруг Бобик чуть не погубил все дело. Не отличаясь большим умом, он подбежал к окопу и снова стал лаять, прыгать и бесноваться.

Сергей отозвал его и тоже нарочно громко сказал:

— Ну что ты лаешь, дурная собака. Ведь там никого нет. Пустые окопы!

И вот мальчики медленно и спокойно пошли вперед, как будто ничего не случилось.

И только когда дорога поворотила направо и окопы скрылись из вида, мальчики бросились бежать. Запыхавшись, они прибежали в деревню и рассказали то, что они видели.

А там в деревне стояла воинская часть. Командир этой части сразу же снарядил отряд. И вскоре неизвестный был задержан в лесу.

Командир части позвал Сережу Волкова и перед всем строем поблагодарил его за помощь. Он обнял его и сказал ему:

— Будешь ты отличным бойцом. И для этого у тебя есть все качества — наблюдательность, смекалка, выдержка и сообразительность. Благодаря этому мы задержали немецкого агента.

Сережа покраснел от радости и спросил командира:

— А есть ли такие воинские части, которые ловят шпионов и диверсантов, такие части, где от бойцов требуют особой смекалки и наблюдательности?

Командир сказал:

— От всех бойцов требуют смекалки и наблюдательности. Но такие специальные части есть. Это наши пограничные войска. Они стоят на страже наших рубежей. И от бойцов-пограничников требуется особая бдительность и особая смекалка. И умение быть следопытами.

— В таком случае, — сказал Сережа, — я буду пограничником, когда меня призовут в ряды Красной Армии.

И вот прошло три года.

Недавно я читал свои рассказы в одной воинской части. И там ко мне подошел один молодой пограничник. Он познакомился со мной и рассказал мне эту историю. Этот пограничник был Сергей Волков. Рассказав мне эту свою историю, Сергей Волков добавил:

— И вот исполнилась моя самая горячая мечта — я стал пограничником. Уже теперь не Бобик, а какая-нибудь отличная служебная собака поведет меня по дозорной тропе. И мне уже не придется бежать за помощью, чтоб задержать нарушителя.

Я поздравил Сергея Волкова с тем, что исполнилось его горячее желание. Я сказал ему:

— Нет ничего прекрасней на свете, чем работа, которую делаешь по призванию. Человек, любящий свое дело, достигает больших успехов. От души пожелаю вам этого.

Интересный рассказ

Когда началась война, Коля Соколов умел считать до десяти. Конечно, это мало считать до десяти, но бывают дети, которые и до десяти считать не умеют.

Например, я знал одну маленькую девочку Лялю, которая считала только до пяти. И то, как она считала? Она говорила: «Раз, два, четыре, пять». И «три» пропускала. Разве это счет! Это же прямо смехотворно.

Нет, навряд ли такая девочка будет в дальнейшем научным работником или профессором математики. Скорей всего, она будет домашней работницей или младшим дворником с метлой. Раз она настолько неспособна к цифрам.

А наш Коля, я говорю, умел считать до десяти. И благодаря этому он отсчитал десять шагов от дверей своего дома. И, отсчитав эти шаги, он стал рыть яму. Лопатой.

Вот он вырыл яму. И положил в эту яму деревянный ящик, в котором находились разные его вещи — коньки, топорик, маленькая ручная пила, складной карманный ножик, фарфоровый зайчик и другие мелкие предметы.

Положил он этот ящик в яму. Засыпал землей. Затоптал ногами. И вдобавок сверху набросал желтого песочку, чтоб незаметно было, что там яма и в яме что-то лежит.

Сейчас я объясню вам, зачем Коля зарыл в землю свои вещи, такие нужные для него.

Он с мамой и с бабушкой уезжал в город Казань. Потому что фашисты наступали тогда. И подошли очень близко к их деревне. И все жители поспешно стали уезжать.

И, значит, Коля с мамой и с бабушкой тоже решили уехать.

А все вещи, конечно, с собой не захватишь. И по этой причине некоторые вещи мама положила в сундук и зарыла в землю, чтоб они не достались фашистам.

От дверей дома мама отсчитала тридцать шагов. И там зарыла сундук.

Она отсчитала тридцать шагов для того, чтоб знать то место, где зарыто. Не разрывать же весь двор, чтоб потом искать этот сундук. Стоит только отсчитать тридцать шагов по направлению к огороду, и сундук сразу будет найден, когда фашистов выгонят из деревни.

И вот мама зарыла сундук в тридцати шагах от дверей. А Коля, который умел считать до десяти, отсчитал десять шагов. И там зарыл свой ящик.

И в тот же день мама, бабушка и Коля уехали в город Казань. И в этом городе они прожили почти что четыре года. И там Коля подрос, стал ходить в школу. И считать научился до ста и больше.

И вот наконец стало известно, что фашистов выгнали из той деревни, где в свое время проживал Коля. И не только из той деревни, а вообще их выгнали с нашей земли. И тогда Коля с мамой и с бабушкой вернулись в свои родные места.

Ах, они с волнением подъезжали к своей деревне. Думали: «Цел ли наш дом? Не сожгли ли его фашисты? И целы ли вещи, зарытые в земле? Или, может быть, фашисты вырыли эти вещи и взяли их себе? Ах, это будет очень жаль, если они взяли себе коньки, пилу и топорик».

Но вот, наконец, Коля дома. Дом цел, но, конечно, немножко разрушен. И все вещи, которые оставались в доме, исчезли. Фашисты украли их. Но мама сказала: «Это ничего. У нас сохранилось еще много вещей, зарытых в землю».

И с этими словами мама отсчитала тридцать шагов и стала копать лопатой. И вскоре убедилась, что сундук там. И тогда Коля сказал маме:

— Вот что значит арифметика. Если б мы зарыли сундук просто так, не отсчитали бы тридцать шагов, вот теперь и не знали бы, где копать.

Наконец мама открыла сундук. И там все было цело и исправно. И вещи даже не подмокли, потому что поверх сундука была положена клеенка. И мама с бабушкой были так довольны, что сохранились эти вещи, что даже запели песню: «Светит месяц, светит ясный».

И тогда Коля в свою очередь взял лопату, отсчитал десять шагов и сказал соседским ребятам, которые собрались вокруг него:

— Если б я зарыл свои вещи просто так, где попало, не отсчитал бы десять шагов, вот я бы теперь и не знал, где они лежат. Но счет приносит людям огромную пользу. Благодаря арифметике я теперь знаю, где мне надо копать.

И с этими словами Коля стал копать. Копает, копает, но найти своего ящика не может. Уже глубокую яму вырыл. Нет ящика. И немножко влево стал копать. И немножко вправо. Нигде нет.

Уже ребята стали смеяться над Николаем.

— Что-то, говорят, не помогла тебе твоя арифметика. Может быть, фашисты вырыли твои вещи и взяли их себе?

Коля говорит:

— Нет, если наш огромный сундук найти не могли, то навряд ли они нашли мои вещи. Тут что-то не так.

Коля бросил лопату. Сел на ступеньки крыльца. И сидит скучный, грустный. Думает. Потирает лоб рукой. И вдруг, засмеявшись, говорит:

— Стоп, ребята! Я знаю, где лежат мои вещи.

И с этими словами Коля отсчитал только пять шагов и сказал:

— Вот где они лежат.

И, взяв лопату, стал копать. И действительно вскоре из земли показался ящик. И тогда все собравшиеся сказали:

— Странно. Ты зарыл свой ящик в десяти шагах от двери, а теперь он оказался в пяти шагах. Неужели же твой ящик во время войны сам подвинулся поближе к твоему дому?

— Нет, — сказал Коля, — ящики сами двигаться не могут. Тут вот что произошло. Когда я зарыл свой ящик, я был совершенно маленький малыш. Мне было всего пять лет. И у меня были тогда маленькие и даже крошечные шаги. А теперь мне девять лет, десятый год. И вон какие у меня огромные шаги. И вот почему я вместо десяти шагов отсчитал только пять. Арифметика приносит пользу тем людям, которые умеют понимать, что происходит в жизни. А происходит то, что время движется вперед. Люди растут. Их шаги меняются. И ничто в жизни не остается без перемены.

Тут Коля открыл свой ящик. Все оказалось на месте. И даже железные вещи не заржавели, потому что Коля обмазал их салом. А такие вещи не имеют права давать ржавчину.

Вскоре приехал Колин папа. Он был сержант, награжденный медалью за храбрость. И Коля ему все рассказал. И папаша похвалил Николая за его ум и смекалку.

И все были очень довольны и счастливы. Пели, веселились и даже танцевали танцы.

Бедный Федя

В одном детском доме находился мальчик по имени Федя.

Это был очень грустный и скучный мальчик. Он никогда не смеялся. Не шалил. И даже не играл с ребятами. Он тихонько сидел на скамейке и о чем-то думал.

И дети к нему не подходили, потому что им было неинтересно играть с таким скучным мальчиком.

И вот однажды воспитательница дала Феде книжку и сказала:

— Прочитайте вслух несколько строчек из этой книги. Я хочу узнать, хорошо ли вы читаете. Чтобы знать, в какой класс вас зачислить.

Федя покраснел и сказал:

— Я не умею читать.

И тогда все дети удивленно на него посмотрели. А некоторые даже рассмеялись. Потому что мальчику десятый год, а он читать не умеет. Это смешно и странно.

Воспитательница спросила Федю:

— Неужели же вы совершенно читать не умеете? Может быть, даже не знаете букв?

И, показав на букву «А», она спросила:

— Какая это буква?

Федя снова покраснел, потом побледнел и говорит:

— Я не знаю, какая это буква.

И тогда все дети громко рассмеялись. А учительница спросила:

— Как же так случилось, что вы до сих пор букв не знаете?

Федя сказал:

— Когда мне было пять лет, фашисты угнали нас в Германию. Меня и мою маму. И там мы работали на заводе. И там фашисты не учили нас читать.

Тут все дети перестали смеяться. А воспитательница спросила Федю:

— А где же теперь ваша мама?

Печально вздохнув, Федя сказал:

— Она умерла в Германии. Она была очень больна. И она лежала с высокой температурой. Но фашисты подняли ее штыками и заставили ее работать. И вот почему она умерла.

Воспитательница сказала Феде:

— Бедный мальчик. Ты не смущайся, что ты не умеешь читать. Мы тебя научим. И мы тебя будем любить, как родного.

И, обратившись к ребятам, она им сказала:

— Ребята, примите Федю поиграть в свои игры.

Но Федя отказался играть. И он по-прежнему сидел на скамейке скучный и бледный.

И вот в один прекрасный день воспитательница взяла его за руку и повела к докторше. И сказала ей:

— Будьте добры, дайте этому мальчику какие-нибудь порошки для того, чтобы он был веселый и здоровый. И чтоб он играл с ребятами, а не сидел бы молча на своей скамейке.

Докторша сказала:

— Нет, таких порошков у нас не имеется. Но есть одно средство для того, чтобы он был здоровый и веселый и чтоб играл с ребятами. Это нужно, чтобы он засмеялся или хотя бы улыбнулся. И если это произойдет, вот тогда он и будет здоровый.

И вот все дети, узнав об этом, стали развлекать и смешить Федю. Они нарочно падали перед ним, чтоб он рассмеялся. Нарочно мяукали. Прыгали. И ходили на руках. Но Федя не смеялся.

Правда, он смотрел на все это, но улыбка не появлялась на его лице.

И тогда дети стали придумывать особенные номера, чтоб рассмешить Федю. Например, один парнишка взял палку и этой палкой нарочно ударил себя по затылку. И он так звонко себя ударил, что все ребята рассмеялись. Потому что это было неожиданно и комично, что такой звон пошел.

Все ребята засмеялись. И только Федя не засмеялся. И этот мальчик, который сам себя ударил, тоже не засмеялся. Он так больно себя хлопнул, что ему было не до смеха. Он прямо чуть не заплакал. И, потирая свой затылок, убежал.

И после этого неудачного номера ребята вот что придумали.

Они смяли кусок газеты и сделали небольшой бумажный шарик, вроде мяча. И привязали этот шарик кошке за лапку. За длинную нитку.

Кошка побежала и вдруг видит — бумажный шарик бежит за ней. Конечно, кошка бросилась к этому шарику, чтоб схватить его, но шарик, который был на нитке, ускользнул от нее. Кошка прямо с ума сходила, чтоб поймать этот шарик. Она подпрыгивала, бегала, скакала, но шарика так и не могла схватить.

Правда, учительница запретила этот номер. Она сказала, что не следует так волновать животное. И тогда дети стали ловить кошку, чтоб отвязать от нее этот бумажный шарик. Но кошка решила сама отделаться от него. Она влезла на дерево, чтоб наконец не видеть его. Но, к ее удивлению, бумажный шарик тоже полез за ней на дерево.

Это было очень комично. И все дети так смеялись, что некоторые даже попадали на траву.

Но Федя и тут не засмеялся. И даже не улыбнулся. И тогда дети подумали, что он никогда не будет здоровый, раз он не умеет смеяться.

И воспитательница то же самое подумала.

Но вот однажды в детдом пришла одна молодая женщина. Некто Анна Васильевна Светлова. Это была мамаша одного мальчика — Гриши Светлова. Она пришла за своим сыном Гришей, чтоб взять его домой на воскресенье.

Она пришла такая веселая. И сыночек ее тоже очень развеселился, когда ее увидел. Он забегал и запрыгал вокруг нее. И с удовольствием стал одеваться, чтоб идти домой.

И они уже хотели уйти. Но тут Анна Васильевна увидела Федю, который сидел на скамейке и очень грустно на них смотрел. И он так задумчиво смотрел, что Анна Васильевна невольно подошла к нему и сказала:

— А разве ты, мальчик, не идешь сегодня домой?

Федя тихо сказал:

— Нет, у меня нету дома.

Гриша Светлов сказал своей матери:

— У него нету дома и нету мамы благодаря фашистам.

И тогда Анна Васильевна сказала Феде:

— Если хочешь, мальчик, пойдем с нами.

Гриша закричал:

— Конечно, пойдем с нами. У нас дома весело, интересно. Будем играть.

И тут вдруг все увидели, что Федя улыбнулся. Он чуть-чуть улыбнулся, но все это заметили, захлопали в ладоши и сказали:

— Браво. Он улыбнулся. Он теперь будет здоровый.

И тогда Гришина мама, Анна Васильевна, поцеловала Федю и сказала ему:

— С этих пор ты каждое воскресенье будешь ходить к нам. И если ты захочешь, я буду твоей мамой.

И тут все заметили, что Федя второй раз улыбнулся и тихо сказал:

— Да, хочу.

И тогда Анна Васильевна взяла его за руку, а другой рукой взяла за руку сына. И они втроем вышли из детдома.

И с тех пор Федя каждое воскресенье ходил к ним. Он очень подружился с Гришей. И очень переменился к лучшему. Он стал веселый и довольный. И часто шутил и смеялся.

И однажды докторша, увидев его таким, сказала:

— Он поправился, потому что он стал смеяться. Смех приносит людям здоровье.

Хорошая игра

Вот что случилось со мной в день Первого мая.

Я шел по дорожке Летнего сада. Внезапно услышал детские голоса. Какие-то ребята пронзительно мне кричали, показывая пальцами на мои ноги:

— Дяденька, дяденька, гляди, у тебя тесемки висят, сапог расшнуровался.

Я посмотрел на свои сапоги. Действительно, один мой ботинок слегка расшнуровался.

Поблагодарив ребят, я присел на скамейку и стал поправлять шнурки. Один из ребят, видимо самый главный и старший из их компании, подросток лет тринадцати, заломив на затылок свою зимнюю шапку-ушанку, сказал мне с солидностью взрослого человека:

— Хорошо, что мы вовремя заметили вашу неисправность. Вы, гражданин, непременно оборвали бы ваши шнурки, если бы наступили на них ногой. И понесли бы при этом лишний расход.

Я еще раз поблагодарил ребят и с удивлением на них посмотрел. Их было около дюжины. Они сидели, буквально облепив скамейку. Неожиданно они заволновались, зашептались и вдруг крикнули какой-то женщине, которая встала со скамейки напротив:

— Тетенька, тетенька, книжку забыли!

Посмотрев на ребят, женщина вернулась к своей скамейке и, взяв книгу, ушла.

Еще с большим удивлением я стал смотреть на ребят. Увидев мой взгляд, подросток в ушанке сказал мне:

— Нет, это у нас такая игра. На первое апреля люди обыкновенно обманывают друг друга. Нарочно говорят: «Гляди, у тебя нос в чернилах» или «Гляди, деньги из кармана упали». И потом хохочут. А на Первое мая мы решили наоборот. На Первое мая мы никого не обманываем. И делаем самые хорошие и героические дела. Потому что это Первое мая.

На дорожке сада показался прохожий. Он был слегка навеселе. Шагал нетвердо. И помахивал рукой в такт мелодии, какую он тихонько напевал себе под нос.

Мои ребята гаркнули ему, и так громко, что я чуть не оглох:

— Эй, дяденька, гляди, у тебя вся спина в известке!

Действительно, спина прохожего, да и не только спина, но и штаны, и бок, и кепка были замазаны чем-то белым.

Взглянув на ребят, прохожий, хитро улыбаясь, стал грозить им пальцем: дескать, ладно, не обманете, не проведете.

— Нет, правда, честное слово, спина у вас в известке! — закричали дети.

Прохожий сделал неудачную попытку взглянуть на свою спину. Для этого он раза три повернулся вокруг своей шаткой оси. И, не добившись желаемого, снова погрозил ребятам пальцем и побрел дальше.

Подросток в ушанке сказал ребятам:

— А ну-ка, друзья, побегите до него. Почистите ему спину. Быстро!

Два малыша, сорвавшись со скамейки, бросились вслед за прохожим. Но тот, ожидая от ребят, должно быть, какого-нибудь подвоха, усилил шаг. И, отмахиваясь от ребят рукой и чертыхаясь, удалился.

Ребята вернулись к своей скамейке. Подросток в ушанке сказал:

— Нет, взрослые еще не привыкли к этому. Всегда с ними какая-нибудь канитель. Заместо спасибо они в другой раз только лишь ругаются.

Кивнув в мою сторону, подросток продолжал свою мысль:

— Не все, конечно, ругаются. Некоторые из них замечают свою пользу. И нам же говорят спасибо.

Какая-то немолодая женщина проходила в это время мимо нас по дорожке сада. Посмотрев на ребят, она вздохнула. Видимо, ей хотелось посидеть на солнышке. Но ребята не заметили ее намерений. И тогда она, обернувшись, сказала:

— Потеснитесь немножко, деточки, а?

Подросток скомандовал:

— Очистить скамью для бабушки. Живо!

Три малыша, покорно соскочив со скамейки, сели на песок. Я сказал, обращаясь более к подростку, чем к остальным:

— Ребята, а ведь это вы здорово придумали. Ведь это отличная игра — делать только хорошие и, как вы говорите, героические дела в день Первого мая. Это прямо, доложу я вам, замечательно. Но только, между нами говоря, — ведь это надо всякий день так поступать, а не только в день Первого мая.

Подросток сказал:

— Нет, всякий день нельзя. Это голова заболит — за всем следить и все замечать.

Обратившись к ребятам, подросток сказал:

— Пошли на улицу. Здесь больше делать нечего.

Ребята вспорхнули, как воробьи. И ушли. А я долго сидел на скамейке и думал об этой славной детской игре — делать только «хорошее и героическое» в день Первого мая. И мне почему-то показалось, что в дальнейшем все ребята нашей страны будут так же поступать.

Что касается взрослых, то со взрослыми, пожалуй, будет некоторая «канитель». Пожалуй, взрослые скажут: «Да что вы, в самом деле! И так-то нам хватает всяких дел. А вы тут еще втягиваете нас в какие-то детские забавы».

Это верно, взрослые на войне и без того зарекомендовали себя с наилучшей стороны. Но может быть, в порядке любопытства, они когда-нибудь в дальнейшем примкнут и к этому детскому движению.

Приключения обезьяны

В одном городе на юге был зоологический сад. Небольшой зоологический сад, в котором находились — один тигр, два крокодила, три змеи, зебра, страус и одна обезьяна, или, попросту говоря, мартышка. И, конечно, разная мелочь — птички, рыбки, лягушки и прочая незначительная чепуха из мира животных.

В начале войны, когда фашисты бомбили этот город, одна бомба попала прямо в зоологический сад. И там она разорвалась с громадным оглушительным треском. Всем зверям на удивленье.

Причем были убиты три змеи — все сразу, что, быть может, и не является таким уж тяжелым фактом, и, к сожалению, страус.

Другие же звери не пострадали, и, как говорится, только лишь отделались испугом.

Из всех зверей больше всего была перепугана обезьяна-мартышка. Ее клетку опрокинуло воздушной волной. Эта клетка упала со своего возвышения. Боковая стенка сломалась. И наша обезьяна выпала из клетки прямо на дорожку сада.

Она выпала на дорожку, но не осталась лежать неподвижной по примеру людей, привыкших к военным действиям. Наоборот. Она тотчас влезла на дерево. Оттуда прыгнула на забор. С забора на улицу. И, как угорелая, побежала.

Бежит и, наверно, думает: «Э, нет, — думает, — если тут бомбы кидают, то я не согласна». И, значит, что есть силы бежит по улицам города. И до того шибко бежит, будто ее собаки за пятки хватают.

Пробежала она через весь город. Выбежала на шоссе. И бежит по этому шоссе прочь от города. Ну — обезьяна. Не человек. Не понимает, что к чему. Не видит смысла оставаться в этом городе.

Бежала, бежала и устала. Переутомилась. Влезла на дерево. Съела муху для подкрепления сил. И еще пару червячков. И заснула на ветке, там, где сидела.

А в это время ехала по дороге военная машина. Шофер увидел обезьяну на дереве. Удивился. Тихонько подкрался к ней. Накрыл ее своей шинелькой. И посадил в свою машину. Подумал: «Лучше я ее подарю каким-нибудь своим знакомым, чем она тут погибнет от голода, холода и других лишений военного времени». И, значит, поехал вместе с обезьяной.

Приехал в город Борисов. Пошел по своим служебным делам. А мартышку в машине оставил. Сказал ей:

— Подожди меня тут, милочка. Сейчас вернусь.

Но мартышка не стала ждать. Она вылезла из машины через разбитое стекло и пошла себе по улицам гулять.

И вот идет она по улице как миленькая. Гуляет, прохаживается, задрав хвост. Народ, конечно, удивляется, хочет ее поймать. Но поймать ее не так-то легко. Она живая, проворная, бегает быстро. Так что ее не поймали, а только замучили напрасной беготней.

Замучилась она, устала и, конечно, кушать захотела.

А в городе где она может покушать? На улицах ничего такого съедобного нет. Не может же она со своим хвостом в столовую зайти. Или в кооператив. Тем более — денег у нее нет. Скидки нет. Продуктовых карточек она не имеет. Кошмар.

Все-таки она зашла в один кооператив. Почувствовала, что там что-то имеется. А там отпускали населению овощи — морковку, брюкву и огурцы.

Заскочила она в этот магазин. Видит — большая очередь. Нет, в очереди она не стала стоять. И не стала расталкивать людей, чтоб пробиться к прилавку. Она прямо по головам покупателей добежала до продавщицы. Вскочила на прилавок. Не спросила, почем стоит кило морковки. А просто схватила целый пучок морковки и, как говорится, была такова. Выбежала из магазина, довольная своей покупкой. Ну — обезьяна. Не понимает, что к чему. Не видит смысла оставаться без продовольствия.

Конечно, в магазине шум произошел, гам, переполох. Публика закричала. Продавщица, которая вешала брюкву, та вообще чуть в обморок не грохнулась от неожиданности. И действительно, можно напугаться, если вдруг рядом, вместо обычного, нормального покупателя, скачет что-то такое мохнатое, с хвостом. И еще, вдобавок, денег не платит.

Публика бросилась за обезьяной на улицу. А та бежит и на ходу морковку жует, кушает. Не понимает, что к чему.

И вот впереди всех бегут мальчишки. За ними взрослые. А позади бежит милиционер и дует в свой свисток.

И вдруг, откуда ни возьмись, выскочила собака. И тоже погналась за нашей мартышкой. Притом, такая нахалка, не только тявкает и лает, а прямо-таки норовит схватить обезьяну своими зубами.

Наша мартышка побежала быстрей. Бежит и, наверно, думает: «Эх, — думает, — зря покинула зоосад. В клетке спокойнее дышится. Непременно вернусь в зоосад при первой возможности».

И вот бежит она что есть мочи, но собака не отстает и вот-вот хочет ее схватить.

И тогда наша обезьяна вскочила на какой-то забор. И когда собака подпрыгнула, чтоб схватить мартышку хотя бы за ногу, та со всей своей силой ударила ее морковкой по носу. И до того больно ударила, что собака завизжала и побежала домой со своим разбитым носом. Наверно, подумала: «Нет, граждане, лучше я буду спокойно дома лежать, чем ловить вам обезьяну и испытывать такие неприятности».

Короче говоря, собака убежала, а наша обезьяна прыгнула во двор.

А во дворе в это время колол дрова один мальчик, подросток, некто Алеша Попов.

Вот он колет дрова и вдруг видит обезьяну. А он очень любил обезьян. И всю жизнь мечтал иметь при себе какую-нибудь такую обезьянку. И вдруг — пожалуйста.

Алеша скинул с себя пиджачок и этим пиджачком накрыл мартышку, которая забилась в угол на лестнице.

Мальчик принес ее домой. Накормил ее. Чаем напоил. И обезьяна была очень довольна. Но не совсем. Потому что Алешина бабушка сразу ее невзлюбила. Она накричала на мартышку и даже хотела ударить ее по лапе. Все из-за того, что, когда пили чай и бабушка положила свою откусанную конфету на блюдечко, обезьяна схватила эту бабушкину конфету и запихала ее в свой рот. Ну — обезьяна. Не человек. Тот если и возьмет что, так не на глазах же у бабушки. А эта прямо в присутствии бабушки. И, конечно, довела ее чуть не до слез.

Бабушка сказала:

— Вообще, это крайне неприятно, когда в квартире живет какая-то макака с хвостом. Она будет меня пугать своим нечеловеческим видом. Будет прыгать на меня в темноте. Будет кушать мои конфеты. Нет, я категорически отказываюсь жить в одной квартире с обезьяной. Кто-нибудь из нас двоих должен находиться в зоологическом саду. Неужели же непременно я должна перейти в зоологический сад? Нет, уж пусть лучше она находится там. А я буду продолжать жить в моей квартире.

Алеша сказал своей бабушке:

— Нет, бабушка, вам не надо переходить в зоосад. Я вам гарантирую, что мартышка больше ничего у вас не съест. Я ее воспитаю, как человека. Я научу ее кушать с ложечки. И пить чай из стакана. Что касается прыжков, то не могу же я запретить ей лазать на лампу, которая висит на потолке. Оттуда, конечно, она может прыгнуть вам на голову. Но вы, главное, не пугайтесь, если что произойдет. Потому что это всего лишь безобидная обезьяна, привыкшая в Африке прыгать и скакать.

На другой день Алеша ушел в школу. И попросил свою бабушку присмотреть за обезьяной. Но бабушка не стала за ней смотреть. Она подумала: «Вот еще, стану я смотреть за всяким чудовищем». И с этими мыслями бабушка взяла и нарочно заснула в кресле.

И тогда наша обезьяна вылезла через открытую форточку на улицу. И пошла себе по солнечной стороне. Неизвестно — может быть, она прогуляться хотела, но, может быть, и решила снова заглянуть в магазин, чтоб там что-нибудь себе купить. Не на деньги, а так.

А по улице проходил в это время один старик. Инвалид Гаврилыч. Он шел в баню и в руках нес большую корзинку, в которой лежало мыло и белье.

Он увидел обезьяну и сначала даже не поверил своим глазам, что это обезьяна. Он подумал, что это ему показалось, поскольку перед этим он выпил кружку пива.

Вот он с удивлением смотрит на обезьяну. И та на него смотрит. Может быть, думает: «Это еще что за чучело с корзинкой в руках?»

Наконец Гаврилыч понял, что это настоящая обезьяна, а не воображаемая. И тогда он подумал: «Дай-ка я ее словлю. Отнесу завтра на рынок и там продам ее за сто рублей. И на эти деньги подряд выпью десять кружек пива». И с этими мыслями Гаврилыч стал ловить обезьяну, приговаривая: «Кыс, кыс, кыс… подойди сюда».

Нет, он знал, что это не кошка, но он не понимал, на каком языке с ней надо разговаривать. И только потом сообразил, что это высшее существо из мира зверей. И тогда он вытащил из кармана кусочек сахара, показал его обезьяне и сказал ей, поклонившись:

— Красавица мартышка, не желаете ли скушать кусочек сахара?

Та говорит: «Пожалуйста, желаю…» То есть вообще-то она ничего не сказала, потому что она говорить не умеет. Но она просто подошла, схватила этот кусочек сахара и стала его кушать.

Гаврилыч взял ее на руки и посадил в свою корзинку. А в корзинке было тепло и уютно. И наша мартышка не стала оттуда выскакивать. Быть может, она подумала: «Пусть этот старый пень понесет меня в своей корзинке. Это даже интересно».

Сначала Гаврилыч думал отнести ее домой. Но потом ему не захотелось домой возвращаться. И он пошел с обезьянкой в баню. Подумал: «Еще и лучше, что я с ней в баню схожу. Я там ее вымою. Она будет чистенькая, приятненькая. На шею ей бантик привяжу. И мне за нее на рынке дороже дадут».

И вот он со своей мартышкой пришел в баню. И стал с нею мыться.

А в бане было очень жарко — прямо как в Африке. И наша мартышка была очень довольна такой теплой атмосферой. Но не совсем. Потому что Гаврилыч намылил ее мылом, и мыло попало в рот. Конечно, это невкусно, но уж не настолько, чтоб кричать, царапаться и отказываться мыться. В общем, наша мартышка стала плеваться, но тут мыло попало ей в глаз. И от этого мартышка совершенно обезумела. Она укусила Гаврилыча за палец, вырвалась из его рук и, как угорелая, выскочила из бани.

Она выскочила в ту комнату, где раздевались люди. И там она всех перепугала. Никто же не знал, что это — обезьяна. Видят — выскочило что-то такое круглое, белое, в пене. Кинулось сначала на диван. Потом на печку. С печки на ящик. С ящика кому-то на голову. И снова на печку.

Некоторые нервные посетители закричали и стали выбегать из бани. И наша обезьяна тоже выбежала. И спустилась вниз по лестнице.

А там, внизу, находилась касса с окошечком. Обезьяна прыгнула в это окошечко, думая, что там ей будет спокойней и, главное, не будет такой суеты и толкотни. Но в кассе сидела толстая кассирша, которая ахнула и завизжала. И выбежала из кассы с криком:

— Караул! Кажется, бомба попала в мою кассу! Накапайте мне валерианки!

Нашей мартышке надоели все эти крики. Она выскочила из кассы и побежала по улице.

И вот бежит она по улице, вся мокрая, в мыльной пене. А за ней снова бегут люди. Впереди всех мальчишки. За ними взрослые. А за взрослыми милиционер. А за милиционером наш престарелый Гаврилыч, кое-как одетый, с сапогами в руках.

Но тут снова, откуда ни возьмись, выскочила собака, та самая, которая вчера за ней гналась.

Но собака на этот раз не погналась за ней. Собака только посмотрела на бегущую обезьяну, почувствовала сильную боль в носу и не побежала, даже отвернулась.

А в это время наш мальчик, Алеша Попов, вернувшись из школы, не нашел дома своей любимой обезьянки. Он очень огорчился. И даже слезы показались на его глазах. Он подумал, что теперь уже никогда больше он не увидит своей славной обожаемой обезьянки.

И вот от скуки и грусти он вышел на улицу. Идет по улице меланхоличный такой. И вдруг видит — бегут люди. Нет, сначала он не подумал, что они бегут за его обезьяной. Он подумал, что они бегут благодаря воздушной тревоге. Но тут он увидел свою обезьянку, всю мокрую, в мыле. Он бросился к ней. Схватил ее на руки. И прижал к себе, чтоб никому ее не отдавать.

И тогда все бегущие люди остановились и окружили мальчика.

Но тут из толпы вышел наш престарелый Гаврилыч. И, всем показывая свой укушенный палец, сказал:

— Граждане, не велите этому парнишке брать на руки мою обезьяну, которую я завтра хочу продать на рынке. Это моя собственная обезьяна, которая укусила меня за палец. Взгляните все на этот мой распухший палец. И это есть доказательство того, что я говорю правду.

Мальчик Алеша Попов сказал:

— Нет, это моя обезьяна. Видите, с какой охотой она пошла ко мне на руки. И это тоже доказательство того, что я говорю правду.

Но тут из толпы выходит еще один человек — тот самый шофер, который привез обезьяну в своей машине. Он говорит:

— Нет, уважаемые, это не ваша и не ваша обезьяна. Это моя мартышка, потому что я ее привез. Но я снова уезжаю в свою воинскую часть и поэтому я подарю обезьяну тому, кто ее так любовно держит в своих руках, а не тому, кто хочет ее безжалостно на рынке продать ради своей выпивки. Обезьяна принадлежит мальчику.

И тут вся публика захлопала в ладоши. И Алеша Попов, сияющий от счастья, еще крепче прижал к себе обезьяну. И торжественно понес ее домой.

Гаврилыч же со своим укушенным пальцем пошел в баню домываться.

И вот с тех пор обезьяна стала жить у мальчика Алеши Попова. Она и сейчас у него живет. Недавно я ездил в город Борисов. И нарочно зашел к Алеше — посмотреть, как там она у него живет. О, она хорошо живет! Она никуда не убегает. Стала очень послушной. Нос вытирает носовым платком. И чужих конфет не берет. Так что бабушка теперь очень довольна, не сердится на нее и уж больше не хочет переходить в зоологический сад.

Когда я вошел в комнату к Алеше, обезьяна сидела за столом. Она сидела важная такая, как кассирша в кино. И чайной ложкой кушала рисовую кашу.

Алеша сказал мне:

— Я воспитал ее, как человека, и теперь все дети и даже отчасти взрослые могут брать с нее пример.

Комментарии

Шестой том Собрания сочинений М. М. Зощенко состоит из двух частей. В нем продолжается публикация большой прозы писателя, начатая в томе пятом. Повести второй половины 1930-х гг. посвящены, главным образом, исторической тематике и демонстрируют как смену стилистической манеры, так и сближение писателя с идеологическими лозунгами и требованиями времени. Рассказы для детей, большей частью созданные в это же время, интересны как сами по себе, так и в качестве экспериментальной площадки для постановки проблем, затронутых в книге «Перед восходом солнца». Рассказ «Приключения обезьяны», сыгравший драматическую роль в судьбе писателя, тоже публикуется в детском разделе, так как первоначально он был предназначен именно для этой аудитории. Некоторые входящие в том тексты не переиздавались около полувека.

Чёрный принц

Юный пролетарий. 1936. № 4, 5, 7/9.

Печ. по: Рассказы 1959. С. 545–605.

Авторская датировка: 1936.

Этот, как и следующий, текст Зощенко писался по специальному заказу и был связан с юбилеем Октябрьской революции. В интервью (Литературный Ленинград. 1936. № 41) писатель рассказывал: «Для юбилейного сборника ЭПРОНа я написал большой очерк „Черный принц“. Этот исторический очерк — новый для меня жанр. Меня увлек материал — история о том, как зародилась легенда о миллионах, похороненных якобы в трюмах английского парохода „Черный принц“ на дне Балаклавской бухты» (Цит. по: УГ. С. 74).

В другом, новогоднем, интервью «Литературной газете» (1937. № 1, 5 января) Зощенко признавался: «Мой план. В январе прошлого года мною были задуманы к 20-й годовщине Великой пролетарской революции следующие работы: 1. Повесть „Черный принц“ — глава из истории ЭПРОНа. 2. Повесть „Возмездие“ для сборника „Две пятилетки“ <…>» (Там же. С. 74).

По неизвестным причинам публикация очерка состоялась в другом издании.

Возмездие

Новый мир. 1937. № 10.

То же: Звезда. 1937. № 11.

Печ. по: Рассказы 1959. С. 335–409.

Авторская датировка: 1936.

Повесть, как и предыдущая (см. выше) задумывалась к 20-летию Октябрьской революции и предназначалась для коллективного сборника. «Нынешним летом <1936 г.> я закончил для издания „Две пятилетки“ повесть „Возмездие“ размером в четыре листа», — говорил Зощенко в интервью «Литературному Ленинграду» (Цит. по: УГ. С. 72).

По неизвестным причинам публикация состоялась лишь через год (редкий для Зощенко случай) — и в другом издании.

Заглавие повести повторяет название цикла и неоконченной поэмы А. Блока (1910–1921). Не случайно один из героев цитирует входящее в цикл стихотворение Блока, а также фактически переводит блоковский образ в пословичную форму: «Наши деды ели виноград, а у нас оскомина».

В отличие от реального персонажа «Истории одной перековки» (см. т. 5), героиня этой повести Зощенко является лицом собирательным. «Зощенко говорил, что он изобразил в этой героине трех знакомых ему женщин (у одной взял характер, у другой биографию и т. д.) и что все они читали повесть и ни одна из них себя не узнала», — писал критик, в тридцатые годы много общавшийся с писателем (Вольпе Ц. Искусство непохожести. М., 1990. С. 303).

Шестая повесть Белкина. Талисман

Звезда. 1937. № 1.

Печ. по: Рассказы 1959. С. 606–621.

Авторская датировка: 1937.

Замысел повести, как и предшествующих текстов, имеет в некоторой степени юбилейный характер: в 1937 г. в СССР широко отмечалось столетие со дня гибели Пушкина. Этому событию Зощенко посвятил не только повесть-стилизацию, но и два фельетона «В пушкинские дни» (см. т. 4). О своем отношении к поэту Зощенко также рассказал в ответах на анкету журнала «Литературный современник», весь номер которого был посвящен Пушкину:

1. Я познакомился с творчеством Пушкина в гимназии, в школьной программе, но сказку «О золотой рыбке» я знал с пятилетнего возраста.

2. Все сочинения Пушкина мне дороги сейчас в одинаковой степени, но по силе восприятия (сколько я помню) наибольше всего меня поразили письма поэта и повести Белкина.

3. В творчестве Пушкина я наибольше всего ценю его уменье необычайно кратко и просто, с большой художественной силой и убедительностью излагать свои мысли.

4. Меня больше всего интересовал огромный аналитический ум Пушкина, что наряду с высоким поэтическим направлением создало гениального писателя.

Наиболее трагический момент в его жизни — это, по-моему, катастрофа его молодой философии и невозможность (практически) осуществить новую в условиях его придворной жизни. Однако, были все внутренние предпосылки создать свою жизнь на новых основаниях. Это было видно по начатым литературным работам. По этим работам можно видеть, какую правильную (литературную) позицию занял поэт, подходя к сорокалетнему возрасту. История литературы имела бы роман о Петре I и целый ряд исторических работ в той художественной форме, которая была бы показательна и в наши дни.

5. Влияния Пушкина (в прямом смысле) на мою литературную работу не было. Но многие сочинения его всегда были для меня идеальными образцами. И благодаря этому в своей работе я всегда стремился к краткости, занимательности и простоте. И в этом (техническом) отношении влияние Пушкина на мою работу значительно.

(Литературный современник. 1937. № 1. С. 313)
Бесславный конец

Смена. 1937. № 10.

Печ. по: Рассказы 1937–1938. С. 177–229.

Повесть, очевидно, писалась к 20-летию Октябрьской революции. Одновременно со «Сменой» предполагалась публикация в журнале «Литературный современник» (1937. № 11). Однако здесь повесть была запрещена со следующей мотивировкой: «В номере был дан рассказ Зощенко о Керенском „Бесславный конец“. Общая направленность рассказа правильная. Но в частностях много было дано субъективных положений, с налетом обывательских суждений автора как о месте и роли Керенского в революции, так и о событиях 1917 года.

Принятые меры: рассказ из номера изъят на доработку» (Художник и власть: 12 цензурных историй / Публ. А. Блюма // Звезда. 1994. № 8. С. 85).

Позднее текст все-таки был опубликован: Литературный современник. 1938. № 1. Много позднее, в сборнике Рассказы 1959, повесть получила заглавие «Керенский».

Тарас Шевченко

Литературный современник. 1939. № 2–3.

Фрагменты: Огонек. 1939. № 4. Заглавие: Шевченко в Петербурге; Смена. 1939. № 3. Заглавие: Юность Шевченко; Молодой колхозник, 1939. № 3. Заглавие: Детство.

Зощенко М., Евстафьев П., Боцяновский В. Тарас Шевченко. Повести и рассказы. Л., 1939. С. 3–48.

Печ. по: Рассказы 1959. С. 622–674.

Авторская датировка: 1939.

Повесть об украинском поэте, как и большинство текстов этого тома, имеет юбилейный характер. В 1939 г. исполнилось 125 лет со дня рождения Т. Г. Шевченко. Эта дата широко отмечалась в СССР.

20 августа 1936 г. Зощенко выступал на заседании юбилейного Шевченковского комитета (см.: Лицо и маска. С. 356). Первая глава повести «Народный поэт» была первоначально опубликована в качестве предисловия к изданию: Шевченко Т. Кобзарь. Л., 1939. С. 5–6 (Библиотека поэта).

Рассказы для детей

Умные животные

Рассказы 1937–1938. С. 112–118.

Печ. по указанному изданию.

Авторская датировка: 1937.

Хитрые и умные

Зощенко М. Хитрые и умные / Рисунки Н. Радлова. М.; Л., 1940. 16 с.

Печ. по указанному изданию.

Загадочная история

Костер. 1937. № 1.

Печ. по: Рассказы 1937–1938. С. 105–112.

Позднее рассказ получил заглавие «Загадочное происшествие».

Глупая история

Чиж. 1937. № 3.

Печ. по: Рассказы 1937–1938. С. 95–97.

Показательный ребенок

Журнальная публикация не установлена. Зощенко М. Смешные рассказы. Л., 1937.

Печ. по: Рассказы 1937–1938. С. 92–95.

Авторская датировка: 1937.

Умная Тамара

Журнальная публикация не установлена.

Печ. по: Рассказы 1937–1938. С. 101–103.

Авторская датировка: 1938.

Трусишка Вася

Журнальная публикация не установлена.

Печ. по: Рассказы 1937–1938. С. 90–92.

Авторская датировка: 1937.

Самое главное

Чиж. 1939. № 6.

Печ. по: Зощенко М. Избранные произведения. 1923–1945. С. 192–195.

Авторская датировка: 1938.

Любимое занятие

Журнальная публикация не установлена.

Печ. по: Зощенко М. М. Рассказы для детей. М., 2005. С. 64–66.

Кто ваши родители?

Журнальная публикация не установлена.

Печ. по: Зощенко М. М. Рассказы для детей. М., 2005. С. 66–67.

Смелый, да не очень

Журнальная публикация не установлена.

Печ. по: Зощенко М. М. Рассказы для детей. М., 2005 С. 67–68.

Леля и Минька

Рассказы 1940–1945 (первая публикация цикла).

Печ. по: Рассказы 1959. С. 262–297.

Авторская датировка: 1939–1940.

Не надо врать

Звезда. 1940. № 3/4.

Галоши и мороженое

Крокодил. 1939. № 5.

Бабушкин подарок

Чиж. 1939. № 11/12.

Тридцать лет спустя

Крокодил. 1939. № 35/36.

То же: Звезда. 1940. № 3/4. Заглавие: Через тридцать лет.

Находка

Звезда. 1940. № 3/4.

Елка

Ленинградская правда. 1938. 1 января.

Великие путешественники

Звезда. 1940. № 10.

Золотые слова

Рассказы 1940–1945.

Рассказы о Ленине

Зощенко М. Рассказы о Ленине. М.; Л., 1939 (11 текстов); Звезда 1940. № 1 (№ 3, 4, 5, 6, 7, 9, 13, 14, 15, 16); Звезда. 1940. № 7 (№ 8, 10, 11); Звезда. 1940. № 8/9 (№ 12). Зощенко М. Рассказы о Ленине (Из книги для детей). М., 1941 (12 текстов).

Печ. по: Рассказы 1959. С. 298–332.

Авторская датировка: 1940–1941.

Рассказы о Ленине сочинялись Зощенко для младших школьников. После журнальных публикаций они составили две маленькие книжки, а также включались в состав «Избранных произведений» (Л., 1946) и Рассказов 1959. В последнюю авторскую публикацию цикла несколько текстов не вошли. Они публикуются в дополнении.

Этот цикл Зощенко привлек большое внимание критики (из произведений 1930-х гг. с ним сопоставима лишь реакция на «Возвращенную молодость»; см. т. 5). В 1939–1941 гг. появилось около полутора десятков газетных и журнальных откликов, в том числе С. Маршака, М. Слонимского, В. Шкловского. Несколько рецензий было посвящено сопоставлению цикла Зощенко и одновременно вышедшей книги А. Кононова «Рассказы о Ленине».

Интересна эпистолярная оценка М. С. Шагинян в письме Зощенко 25 марта 1941 г., увидевшей в работе Зощенко не конъюнктуру, а продолжение эстетического эксперимента: создание прозы, рассчитанной на самого заинтересованного и неподготовленного читателя — ребенка.

«Вы жалуетесь на этот год. Во-первых, он еще не прошел, а только начался. Во-вторых, нужно быть не знаю до чего неблагодарным человеком, чтоб жаловаться на год, в который писались рассказы о Ленине и удались так, как Ваши. Это не только трудный успех в трудной области, где многие из нас срезались; это — оправдание, обнажение, апология — не знаю даже как сказать — Вашей литературной манеры, языка и словаря. Это огромный лит<ературный> факт, еще никем достаточно не осмысленный. Это Ваш „во весь голос“» (Мат 1. С. 136).

Современная английская исследовательница также, поверх исторической проблематики и идеологического задания, видит в этих текстах «традиционные повествовательные блоки», универсальные архетипические сюжеты детского чтения: «В каждом рассказе занимательная повествовательная линия, ведущая к морали в заключении. Зощенко уверяет детей, что „человек может удивительно много учиться и работать, если он правильно отдыхает“. Он развлекает их рассказами о хитрости и доброте. Они узнают, что „порядок один для всех“. Рассказ „На охоте“ затрагивает вопрос о красоте природы и аморальности чисто коммерческих интересов. Такие рассказы читаются детям по всему миру по сей день» (Милн Л. «Рассказы о Ленине» // Литературное обозрение. 1995. № 1. С. 45).

Рассказы, не вошедшие в цикл

В сорок семь лет

Печ. по: Зощенко М. Рассказы о Ленине (Из книги для детей). М., 1941. С. 37–40.

В окончательный состав цикла не включен.

Как Ленин спал на полу

Печ. по: Молодой колхозник. 1941. № 1. С. 20.

В окончательный состав цикла не вошел.

Храбрые дети

Журнальная публикация не установлена. Рассказы 1940–1945.

Печ. по указанному изданию. С. 124–126.

Авторская датировка: 1943.

Леночка

Журнальная публикация не установлена. Рассказы 1940–1945.

Печ. по указанному изданию. С. 117–120.

Авторская датировка: 1943.

Спустя три года

Пограничник. 1944. № 22.

Печ. по: Рассказы 1940–1945. С. 120–123.

Интересный рассказ

Журнальная публикация не установлена. Рассказы 1940–1945.

Печ. по указанному изданию. С. 133–136.

Авторская датировка: 1945.

В Рассказах 1959 вторая половина текста несколько сокращена и отредактирована.

Бедный Федя

Журнальная публикация не установлена.

Рассказы 1940–1945.

Печ. по указанному изданию. С. 136–140.

Авторская датировка: 1945.

В Рассказах 1959 текст несколько отредактирован.

Еще в 1938 г. Зощенко работал над сценарием комедии под таким заглавием, не имеющим ничего общего с рассказом; фильм на экраны не вышел (Летопись. С. 356).

Хорошая игра

Ленинград. 1945. № 7/8.

Печ. по: Рассказы 1940–1945. С. 147–150.

В журнальной публикации в конце была еще одна фраза, привязывающая действие ко времени написания: «И тогда не только на войне будут одержаны блестящие победы» (см. СС 3. Т. 2. С. 360).

Приключения обезьяны

Мурзилка. 1945. № 12, декабрь. Повторно: Звезда. 1946. № 5/6, май-июнь.

Печ. по: УГ. С. 563–568. (Воспроизводится публикация «Звезды».)

Этот невинный детский текст после повторной публикации в журнале «Звезда» стал поводом как для идеологической травли Зощенко, так и для давления на послевоенную советскую культуру в целом.

10 августа 1946 г. газета «Культура и жизнь» публикует заметку драматурга Вс. Вишневского «Вредный рассказ Мих. Зощенко». «Общая концепция рассказа сводится к тому, что обезьяне в обществе людей плохо и скучно. В одном из „рассуждений“ обезьяны, то есть рассуждений, сделанных Зощенко за обезьяну, прямо говорится, что жить в клетке, то есть подальше от людей, лучше, чем в среде людей», — писал Вишневский, уже знавший о готовящемся партийном документе.

14 августа 1946 г. было принято постановление ЦК ВКП (б) «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“», опубликованное в газетах через неделю.

С докладом, разъясняющим его положения, выступил в сентябре на писательском собрании в Ленинграде секретарь ЦК А. А. Жданов. Он говорил:

«Из постановления ЦК ясно, что наиболее грубой ошибкой журнала „Звезда“ является предоставление своих страниц для литературного „творчества“ Зощенко и Ахматовой. Я думаю, что мне нет нужды цитировать здесь „произведение“ Зощенко „Приключения обезьяны“. Видимо, вы все его читали и знаете лучше, чем я. Смысл этого „произведения“ Зощенко заключается в том, что он изображает советских людей бездельниками и уродами, людьми глупыми и примитивными. Зощенко совершенно не интересует труд советских людей, их усилия и героизм, их высокие общественные и моральные качества. Эта тема всегда у него отсутствует. Зощенко, как мещанин и пошляк, избрал своей постоянной темой копание в самых низменных и мелочных сторонах быта. Это копание в мелочах быта не случайно. Оно свойственно всем пошлым мещанским писателям, к которым относится и Зощенко. Об этом много говорил в свое время Горький. Вы помните, как Горький на съезде советских писателей в 1934 году клеймил, с позволения сказать, „литераторов“, которые дальше копоти на кухне и бани ничего не видят.

„Приключения обезьяны“ не есть для Зощенко нечто выходящее за рамки его обычных писаний. Это „произведение“ попало в поле зрения критики только лишь как наиболее яркое выражение всего того отрицательного, что есть в литературном „творчестве“ Зощенко. Известно, что со времени возвращения в Ленинград из эвакуации Зощенко написал ряд вещей, которые характерны тем, что он не способен найти в жизни советских людей ни одного положительного явления, ни одного положительного типа. Как и в „Приключениях обезьяны“, Зощенко привык глумиться над советским бытом, советскими порядками, советскими людьми, прикрывая это глумление маской пустопорожней развлекательности и никчемной юмористики.

Если вы повнимательнее вчитаетесь и вдумаетесь в рассказ „Приключения обезьяны“, то вы увидите, что Зощенко наделяет обезьяну ролью высшего судьи наших общественных порядков и заставляет читать нечто вроде морали советским людям. Обезьяна представлена как некое разумное начало, которой дано устанавливать оценки поведения людей. Изображение жизни советских людей, нарочито уродливое, карикатурное и пошлое, понадобилось Зощенко для того, чтобы вложить в уста обезьяне гаденькую, отравленную антисоветскую сентенцию насчет того, что в зоопарке жить лучше, чем на воле, и что в клетке легче дышится, чем среди советских людей.

Можно ли дойти до более низкой степени морального и политического падения, и как могут ленинградцы терпеть на страницах своих журналов подобное пакостничество и непотребство?

Спрашивается, до каких пор редакция журнала „Звезда“ будет предоставлять свои страницы для произведений, являющихся клеветой на жизнь советского народа?»

В результате безудержной идеологической кампании журнал «Ленинград» был закрыт, «Звезда» «укреплена» новыми кадрами, а Зощенко (как и Ахматова) стал литературным изгоем и так и не смог вернуться к нормальной литературной деятельности.

Подробнее об исторических обстоятельствах публикации рассказа см.: «Писатель с перепуганной душой — это уже потеря квалификации» / Публ. Ю. В. Томашевского // Дружба народов. 1988. № 3. С. 171–178; Сарнов Б., Чуковская Е. Случай Зощенко // Юность. 1988. № 8. С. 69–74.

О творческой истории и разных редакциях текста см. УГ. С. 651–655; Приключения обезьяны. Черновая машинопись с авторской правкой / Публ. Н. А. Грозновой // Мат 2. С. 88–99.

Список условных сокращений

Восп. — Вспоминая Михаила Зощенко / Сост. и подг. текста Ю. В. Томашевского. Л.: Художественная литература, 1990.

ИП — Зощенко М. Избранные повести. Л.: Гослитиздат, 1936.

Лицо и маска — Лицо и маска Михаила Зощенко / Сост. и публ. Ю. В. Томашевского. М.: Олимп — ППП, 1994.

Летопись — Хронологическая канва жизни и творчества Михаила Зощенко / Сост. Ю. В. Томашевский // Лицо и маска. С. 340–365.

Мат 1 — Михаил Зощенко: Материалы к творческой биографии. Кн. 1. СПб.: Наука, 1997.

Мат 2 — Михаил Зощенко: Материалы к творческой биографии. Кн. 2. СПб.: Наука, 2001.

Мат 3 — Михаил Зощенко: Материалы к творческой биографии. Кн. 3. СПб.: Наука, 2002.

Рассказы 1937–1938 — Зощенко М. Рассказы. 1937–1938. Л.: Советский писатель, 1938.

Рассказы 1940–1945 — Зощенко М. Фельетоны. Рассказы. Повести. 1940–1945. Л.: Лениздат, 1946.

Рассказы 1959 — Зощенко М. Рассказы и повести. 1923–1956. Л.: Советский писатель, 1959.

СС 6 — Зощенко М. Собрание сочинений: В 6 т. Л.; М.: Прибой — Гослитиздат, 1929–1932.

СС 3 — Зощенко М. Собрание сочинений: В 3 т. / Сост., подг. текста, прим. Ю. В. Томашевского. Л.: Художественная литература, 1986–1987.

УГ — Зощенко М. Уважаемые граждане: Пародии. Рассказы. Фельетоны. Сатирические заметки. Письма к писателю. Одноактные комедии / Изд. подг. М. З. Долинским. М.: Книжная палата, 1991.

Том 7. Перед восходом солнца. Рассказы и фельетоны, 1947–1956

Перед восходом солнца

Предисловие

Эту книгу я задумал очень давно. Сразу после того, как выпустил в свет мою «Возвращенную молодость».

Почти десять лет я собирал материалы для этой новой книги. И выжидал спокойного года, чтоб в тиши моего кабинета засесть за работу.

Но этого не случилось.

Напротив. Немецкие бомбы дважды падали вблизи моих материалов. Известкой и кирпичами был засыпан портфель, в котором находились мои рукописи. Уже пламя огня лизало их. И я поражаюсь, как случилось, что они сохранились.

Собранный материал летел со мной на самолете через немецкий фронт из окруженного Ленинграда.

Я взял с собой двадцать тяжелых тетрадей. Чтобы убавить их вес, я оторвал коленкоровые переплеты. И все же они весили около восьми килограммов из двенадцати килограммов багажа, принятого самолетом. И был момент, когда я просто горевал, что взял этот хлам вместо теплых подштанников и лишней пары сапог.

Однако любовь к литературе восторжествовала. Я примирился с моей несчастной участью.

В черном рваном портфеле я привез мои рукописи в Среднюю Азию, в благословенный отныне город Алма-Ата.

Весь год я был занят здесь писанием различных сценариев на темы, нужные в дни Великой Отечественной войны.

Привезенный же материал я держал в деревянной кушетке, на которой спал.

По временам я поднимал верх моей кушетки. Там, на фанерном дне, покоились двадцать моих тетрадей рядом с мешком сухарей, которые я заготовил по ленинградской привычке.

Я перелистывал эти тетради, горько сожалея, что не пришло время приняться за эту работу, столь, казалось, ненужную сейчас, столь отдаленную от войны, от грохота пушек и визга снарядов.

— Ничего, — говорил я сам себе, — тотчас по окончании войны я примусь за эту работу.

Я снова укладывал мои тетради на дно кушетки. И, лежа на ней, прикидывал в своем уме, когда, по-моему, может закончиться война. Выходило, что не очень скоро. Но когда — вот этого я установить не решался.

«Однако почему же не пришло время взяться за эту мою работу? — как-то подумал я. — Ведь мои материалы говорят о торжестве человеческого разума, о науке, о прогрессе сознания! Моя работа опровергает „философию“ фашизма, которая говорит, что сознание приносит людям неисчислимые беды, что человеческое счастье — в возврате к варварству, к дикости, в отказе от цивилизации. Ведь об этом более интересно прочитать сейчас, чем когда-либо в дальнейшем».

В августе 1942 года я положил мои рукописи на стол и, не дожидаясь окончания войны, приступил к работе.

I. Пролог

За доброе желание к игре Прощается актеру исполненье[995].

Десять лет назад я написал мою повесть под названием «Возвращенная молодость».

Это была обыкновенная повесть, из тех, которые во множестве пишутся писателями, но к ней были приложены комментарии — этюды физиологического характера.

Эти этюды объясняли поведение героев повести и давали читателю некоторые сведения по физиологии и психологии человека.

Я не писал «Возвращенную молодость» для людей науки, тем не менее именно они отнеслись к моей работе с особым вниманием. Было много диспутов. Происходили споры. Я услышал много колкостей. Но были сказаны и приветливые слова.

Меня смутило, что ученые так серьезно и горячо со мной спорили. Значит, не я много знаю (подумал я), а наука, видимо, не в достаточной мере коснулась тех вопросов, какие я, в силу своей неопытности, имел смелость затронуть.

Так или иначе, ученые разговаривали со мной почти как с равным. И я даже стал получать повестки на заседания в Институт мозга. А Иван Петрович Павлов[996] пригласил меня на свои «среды».

Но я, повторяю, не писал свое сочинение для науки. Это было литературное произведение, и научный материал был только лишь составной частью.

Меня всегда поражало: художник, прежде чем рисовать человеческое тело, должен в обязательном порядке изучить анатомию. Только знание этой науки избавляло художника от ошибок в изображении. А писатель, в ведении которого больше чем человеческое тело — его психика, его сознание, — нечасто стремится к подобного рода знаниям. Я посчитал своей обязанностью кое-чему поучиться. И, поучившись, поделился этим с читателем.

Таким образом возникла «Возвращенная молодость».

Сейчас, когда прошло десять лет, я отлично вижу дефекты моей книги: она была неполной и однобокой. И, вероятно, за это меня следовало больше бранить, чем меня бранили.

Осенью 1934 года я познакомился с одним замечательным физиологом (А. Д. Сперанским[997]).

Когда речь зашла о моей работе, этот физиолог сказал:

— Я предпочитаю ваши обычные рассказы. Но я признаю, что то, о чем вы пишете, следует писать. Изучать сознание есть дело не только ученого. Я подозреваю, что пока еще это в большей степени дело писателя, чем ученого. Я физиолог и потому не боюсь это сказать.

Я ответил ему:

— Я тоже так думаю. Область сознания, область высшей психической деятельности больше принадлежит нам, чем вам. Поведение человека можно и должно изучать с помощью собаки и ланцета. Однако у человека (и у собаки) иногда возникают «фантазии», которые необычайным образом меняют силу ощущения даже при одном и том же раздражителе. И тут иной раз нужен «разговор с собакой», для того чтобы разобраться во всей сложности ее фантазии. А «разговор с собакой» — это уже целиком наша область.

Улыбнувшись, ученый сказал:

— Вы отчасти правы. Соотношение часто не одинаково между силой раздражения и ответом, тем более в сфере ощущения. Но если вы претендуете на эту область, то именно здесь вы и встретитесь с нами.

Прошло несколько лет после этого разговора. Узнав, что я подготовляю новую книгу, физиолог попросил меня рассказать об этой работе.

Я сказал:

— Вкратце — это книга о том, как я избавился от многих ненужных огорчений и стал счастливым.

— Это будет трактат или роман?

— Это будет литературное произведение. Наука войдет в него, как иной раз в роман входит история.

— Снова будут комментарии?

— Нет. Это будет нечто целое. Подобно тому, как пушка и снаряд могут быть одним целым.

— Стало быть, эта работа будет о вас?

— Полкниги будет занято моей особой. Не скрою от вас — меня это весьма смущает.

— Вы будете рассказывать о своей жизни?

— Нет. Хуже. Я буду говорить о вещах, о которых не совсем принято говорить в романах. Меня утешает то, что речь будет идти о моих молодых годах. Это все равно что говорить об умершем.

— До какого же возраста вы берете себя в вашу книгу?

— Примерно до тридцати лет.

— Может быть, есть резон прикинуть еще лет пятнадцать? Тогда книга будет полней — о всей вашей жизни.

— Нет, — сказал я. — С тридцати лет я стал совсем другим человеком — уже негодным в объекты моего сочинения.

— Разве произошла такая перемена?

— Это даже нельзя назвать переменой. Возникла совсем иная жизнь, вовсе непохожая на то, что было.

— Но каким образом? Это был психоанализ? Фрейд?

— Вовсе нет. Это был Павлов. Я пользовался его принципом. Это была его идея.

— А что сами вы сделали?

— Я сделал, в сущности, простую вещь: я убрал то, что мне мешало, — неверные условные рефлексы, ошибочно возникшие в моем сознании. Я уничтожил ложную связь между ними. Я разорвал «временные связи», как называл их Павлов.

— Каким образом?

В то время я не полностью продумал мои материалы и поэтому затруднился ответить на этот вопрос. Но о принципе рассказал. Правда, весьма туманно.

Задумавшись, ученый ответил:

— Пишите. Только ничего не обещайте людям.

Я сказал:

— Я буду осторожен. Я пообещаю только то, что получил сам. И только тем людям, которые имеют свойства, близкие к моим.

Рассмеявшись, ученый сказал:

— Это немного. И это правильно. Философия Толстого, например, была полезна только ему и никому больше.

Я ответил:

— Философия Толстого была религия, а не наука. Это была вера, которая ему помогла. Я же далек от религии. Я говорю не о вере и не о философской системе. Я говорю о железных формулах, проверенных великим ученым. Моя же роль скромна в этом деле: я на практике человеческой жизни проверил эти формулы и соединил то, что, казалось, не соединялось.

Я расстался с ученым и с тех пор больше его не видел. Вероятно, он решил, что я забросил мою книгу, не справившись с ней.

Но я, как уже доложено вам, выжидал спокойного года.

Этого не случилось. Очень жаль. Под грохот пушек я пишу значительно хуже. Красивость, несомненно, будет снижена. Душевные волнения поколеблют стиль. Тревоги погасят знания. Нервность воспримется как торопливость. В этом усмотрится небрежность к науке, непочтительность к ученому миру…

Ученый! Где речь неучтивой увидишь мою, — Сотри ее, я позволенье даю[998].

Пусть просвещенный читатель простит мои прегрешения.

II. Я несчастен — и не знаю почему

О горе! Бежать от блеска солнца И услады искать в тюрьме, При свете ночника…[999]

Когда я вспоминаю свои молодые годы, я поражаюсь, как много было у меня горя, ненужных тревог и тоски.

Самые чудесные юные годы были выкрашены черной краской.

В детском возрасте я ничего подобного не испытывал.

Но уже первые шаги молодого человека омрачились этой удивительной тоской, которой я не знаю сравнения.

Я стремился к людям, меня радовала жизнь, я искал друзей, любви, счастливых встреч… Но я ни в чем этом не находил себе утешения. Все тускнело в моих руках. Хандра преследовала меня на каждом шагу.

Я был несчастен, не зная почему.

Но мне было восемнадцать лет, и я нашел объяснение.

«Мир ужасен, — подумал я. — Люди пошлы. Их поступки комичны. Я не баран из этого стада».

Над письменным столом я повесил четверостишие из Софокла:

Высший дар нерожденным быть, Если ж свет ты увидел дня — О, обратной стезей скорей В лоно вернись родное небытия[1000].

Конечно, я знал, что бывают иные взгляды — радостные, даже восторженные. Но я не уважал людей, которые были способны плясать под грубую и пошлую музыку жизни. Такие люди казались мне на уровне дикарей и животных.

Все, что я видел вокруг себя, укрепляло мое воззрение.

Поэты писали грустные стихи и гордились своей тоской.

«Пришла тоска — моя владычица, моя седая госпожа»[1001], — бубнил я какие-то строчки, не помню какого автора.

Мои любимые философы почтительно отзывались о меланхолии. «Меланхолики обладают чувством возвышенного»[1002], — писал Кант. А Аристотель считал, что «меланхолический склад души помогает глубокомыслию и сопровождает гения»[1003].

Но не только поэты и философы подбрасывали дрова в мой тусклый костер. Удивительно сказать, но в мое время грусть считалась признаком мыслящего человека. В моей среде уважались люди задумчивые, меланхоличные и даже как бы отрешенные от жизни[1004].

Короче говоря, я стал считать, что пессимистический взгляд на жизнь есть единственный взгляд человека мыслящего, утонченного, рожденного в дворянской среде, из которой я был родом.

Значит, меланхолия, думал я, есть мое нормальное состояние, а тоска и некоторое отвращение к жизни — свойство моего ума. И, видимо, не только моего ума. Видимо, всякого ума, всякого сознания, которое стремится быть выше сознания животного.

Очень печально, если это так. Но это, вероятно, так. В природе побеждают грубые ткани. Торжествуют грубые чувства, примитивные мысли. Все, что истончилось, — погибает.

Так думал я в свои восемнадцать лет. И я не скрою от вас, что я так думал и значительно позже.

Но я ошибался. И теперь счастлив сообщить вам об этой моей ужасной ошибке.

Эта ошибка мне тогда чуть не стоила жизни.

Я хотел умереть, так как не видел иного исхода.

Осенью 1914 года началась мировая война, и я, бросив университет, ушел в армию, чтоб на фронте с достоинством умереть за свою страну, за свою родину.

Однако на войне я почти перестал испытывать тоску. Она бывала по временам. Но вскоре проходила. И я на войне впервые почувствовал себя почти счастливым.

Я подумал: отчего это так? И пришел к мысли, что здесь я нашел прекрасных товарищей и вот почему перестал хандрить. Это было логично.

Я служил в Мингрельском полку Кавказской гренадерской дивизии. Мы очень дружно жили. И солдаты, и офицеры. Впрочем, может быть, тогда мне так казалось.

В девятнадцать лет я был уже поручиком.

В двадцать лет — имел пять орденов и был представлен в капитаны.

Но это не означало, что я был герой. Это означало, что два года подряд я был на позициях.

Я участвовал во многих боях, был ранен, отравлен газами. Испортил сердце. Тем не менее радостное мое состояние почти не исчезало.

В начале революции я вернулся в Петроград.

Я не испытывал никакой тоски по прошлому. Напротив, я хотел увидеть новую Россию, не такую печальную, как я знал. Я хотел, чтоб вокруг меня были здоровые, цветущие люди, а не такие, как я сам, — склонные к хандре, меланхолии и грусти.

Никаких так называемых «социальных расхождений» я не испытывал. Тем не менее я стал по-прежнему испытывать тоску.

Я пробовал менять города и профессии. Я хотел убежать от этой моей ужасной тоски. Я чувствовал, что она меня погубит.

Я уехал в Архангельск. Потом на Ледовитый океан — в Мезень. Потом вернулся в Петроград. Уехал в Новгород, во Псков. Затем в Смоленскую губернию, в город Красный. Снова вернулся в Петроград…

Хандра следовала за мной по пятам[1005].

За три года я переменил двенадцать городов и десять профессий.

Я был: милиционером, счетоводом, сапожником, инструктором по птицеводству, телефонистом пограничной охраны, агентом уголовного розыска, секретарем суда, делопроизводителем.

Это было не твердое шествие по жизни, это было — замешательство.

Полгода я снова провел на фронте в Красной Армии — под Нарвой и Ямбургом.

Но сердце было испорчено газами, и я должен был подумать о новой профессии.

В 1921 году я стал писать рассказы.

Моя жизнь сильно изменилась оттого, что я стал писателем. Но хандра осталась прежней. Впрочем, она все чаще стала посещать меня.

Тогда я обратился к врачам. Кроме хандры, у меня было что-то с сердцем, что-то с желудком и что-то с печенью.

Врачи взялись за меня энергично.

От трех моих болезней они стали меня лечить пилюлями и водой. Главным образом водой — вовнутрь и снаружи.

Хандру же было решено изгонять комбинированным ударом — сразу со всех четырех сторон, во фланги, в тыл и лоб — путешествиями, морскими купаниями, душем Шарко[1006] и развлечениями, столь нужными в моем молодом возрасте.

Два раза в год я стал выезжать на курорты — в Ялту, в Кисловодск, в Сочи и в другие благословенные места.

В Сочи я познакомился с одним человеком, у которого тоска была значительно больше моей. Минимум два раза в год его вынимали из петли, в которую он влезал, оттого что его мучила беспричинная тоска.

С чувством величайшего почтения я стал беседовать с этим человеком. Я предполагал увидеть мудрость, ум, переполненный знаниями, и скорбную улыбку гения, который должен уживаться на нашей бренной земле.

Ничего подобного я не увидел.

Это был недалекий человек, необразованный и даже без тени просвещения. За всю свою жизнь он прочитал не более двух книг. И, кроме денег, еды и баб, он ничем другим не интересовался.

Передо мной был самый заурядный человек, с пошлыми мыслями и с тупыми желаниями.

Я не сразу даже понял, что это так. Сначала мне показалось, что в комнате накурено или барометр упал — предвещает бурю. Как-то мне было не по себе, когда я с ним разговаривал. Потом смотрю — просто дурак. Просто дубина, с которым больше трех минут нельзя разговаривать.

Моя философская система дала трещину. Я понял, что дело не только в высоком сознании. Но в чем же тогда? Я не знал.

С величайшим смирением я отдался в руки врачей.

За два года я съел полтонны порошков и пилюль.

Я безропотно пил всякую мерзость, от которой меня тошнило.

Я позволил себя колоть, просвечивать и сажать в ванны.

Однако лечение успеха не имело. И даже вскоре дошло до того, что знакомые перестали узнавать меня на улице. Я безумно похудел. Я был как скелет, обтянутый кожей. Все время ужасно мерз. Руки у меня дрожали. А желтизна моей кожи изумляла даже врачей. Они стали подозревать, что у меня ипохондрия в такой степени, когда процедуры излишни. Нужны гипноз и клиника.

Одному из врачей удалось усыпить меня. Усыпив, он стал внушать мне, что я напрасно хандрю и тоскую, что в мире все прекрасно и нет причин для огорчения.

Два дня я чувствовал себя бодрей, потом мне стало значительно хуже, чем раньше.

Я почти перестал выходить из дому. Каждый новый день мне был в тягость.

День приходил, день уходил — Шли годы — я их не считал, Я, мнилось, память потерял О переменах на земле…[1007]

Я еле передвигался по улице, задыхаясь от сердечных припадков и от болей в печени.

На курорты я перестал ездить. Вернее, я приезжал и, промаявшись там два-три дня, снова возвращался домой, еще в более страшной тоске, чем приехал.

Тогда я обратился к книгам. Я был молодым писателем. Мне было всего двадцать семь лет. Естественно, что я обратился к моим великим товарищам — к писателям, музыкантам… Я хотел узнать, не было ли чего подобного с ними. Не было ли у них тоски вроде моей. А если было, то по каким причинам это у них возникало, по их мнению. И как они поступали, чтоб этого у них не было.

И тогда я стал выписывать все, что относилось к хандре. Я стал выписывать без особого учета и мотивировок. Однако я старался брать то, что было характерно для человека, то, что повторялось в его жизни, то, что не казалось случайностью, минутным воображением, вспышкой.

Эти выписки поразили мое воображение на несколько лет.

«Я выхожу из дому, иду на улицу, тоскую и опять возвращаюсь домой. Зачем? Затем, чтоб хандрить…»

Шопен. Письма, 1830 г.[1008]

«Я не знал, куда деваться от тоски. Я сам не знал, откуда происходит эта тоска…»

Гоголь — матери, 1837 г.[1009]

«У меня бывают припадки такой хандры, что боюсь, что брошусь в море. Голубчик мой! Очень тошно…»

Некрасов — Тургеневу, 1857 г.[1010]

«Мне так худо, так страшно безнадежно худо и в теле и в духе, что я не могу жить…»

Эдгар По — Анни, 1848 г.[1011]

«Я испытываю такую угнетенность духа, какую я раньше еще не испытывал. Я напрасно боролся против влияния этой меланхолии. Я несчастен и не знаю почему…»

Эдгар По — Кеннеди, 1835 г.[1012]

«В день двадцать раз приходит мне на ум пистолет. И тогда делается при этой мысли легче…»

Некрасов — Тургеневу, 1857 г.[1013]

«Все мне опротивело. Мне кажется, я бы с наслаждением сейчас повесился, — только гордость мешает…»

Флобер, 1853 г.[1014]

«Я живу скверно, чувствую себя ужасно. Каждое утро встаю с мыслью: не лучше ли застрелиться…»

Салтыков-Щедрин — Пантелееву, 1886 г.[1015]

«К этому присоединялась такая тоска, которой нет описания. Я решительно не знал, куда девать себя, к чему прислониться…»

Гоголь — Погодину, 1840 г.[1016]

«Так все отвратительно в мире, так невыносимо… Скучно жить, говорить, писать…»

Л. Андреев. Дневник, 1919 г.[1017]

«Чувствую себя усталым, измученным до того, что чуть не плачу с утра до вечера… Раздражают лица друзей… Ежедневные обеды, сон на одной и той же постели, собственный голос, лицо, отражение его в зеркале…»

Мопассан. Под солнцем, 1881 г.[1018]

«Повеситься или утонуть казалось мне как бы похожим на какое-то лекарство и облегчение».

Гоголь — Плетневу, 1846 г.[1019]

«Я устал, устал ото всех отношений, все люди меня утомили и все желания. Уйти куда-либо в пустыню или уснуть „последним сном“».

В. Брюсов. Дневник, 1898 г.[1020]

«Я прячу веревку, чтоб не повеситься на перекладине в моей комнате, вечером, когда остаюсь один. Я не хожу больше на охоту с ружьем, чтоб не подвергнуться искушению застрелиться. Мне кажется, что жизнь моя была глупым фарсом».

Л. Н. Толстой, 1878 г.[1021]

Целую тетрадь я заполнил подобными выписками. Они меня поразили, даже потрясли. Ведь я же не брал людей, у которых только что случилось горе, несчастье, смерть. Я взял то состояние, которое повторялось. Я взял тех людей, из которых многие сами сказали, что они не понимают, откуда у них это состояние.

Я был потрясен, озадачен. Что за страдание, которому подвержены люди? Откуда оно берется? И как с ним бороться, какими средствами? Кроме веревки и пули.

Может быть, это страдание возникает от неустройства жизни, от социальных огорчений, от мировых вопросов? Может быть, это создает почву для такой тоски?

Да, это так. Но тут я вспомнил слова Чернышевского: «Не от мировых вопросов люди топятся, стреляются и сходят с ума»[1022].

Эти слова меня еще более смутили.

Я не мог найти никакого решения. Я не понимал.

Может быть, все-таки (снова подумал я) это та мировая скорбь, которой подвержены великие люди в силу их высокого сознания?

Нет! Наряду с этими великими людьми, которых я перечислил, я увидел не менее великих людей, которые не испытывали никакой тоски, хотя их сознание было столь же высоким. И даже этих людей было значительно больше.

На вечере, посвященном Шопену, исполняли его «Второй концерт для фортепьяно с оркестром»[1023].

Я сидел в последних рядах, утомленный, измученный.

Но «Второй концерт» прогнал мою меланхолию. Мощные, мужественные звуки наполнили зал.

Радость, борьба, необычайная сила и даже ликование звучали в третьей части концерта.

Откуда же такая огромная сила у этого слабого человека, у этого гениального музыканта, печальную жизнь которого я так теперь хорошо знал? — подумал я. — Откуда же у него такая радость, такой восторг? Значит, все это у него было? И только было сковано? Чем?

Тут я подумал о своих рассказах, которые заставляли людей смеяться. Я подумал о смехе, который был в моих книгах, но которого не было в моем сердце.

Не скрою от вас: я испугался, когда мне вдруг пришла мысль, что надо найти причину — отчего скованы мои силы и почему мне так невесело в жизни и почему бывают такие люди, как я, — склонные к меланхолии и беспричинной тоске.

Осенью 1926 года я заставил себя уехать в Ялту. И заставил себя пробыть там четыре недели.

Десять дней я пролежал в номере гостиницы. Затем стал выходить на прогулку. Я ходил в горы. А иногда часами сидел на берегу моря, радуясь, что мне лучше, что мне почти хорошо.

Я очень поправился за месяц. На душе у меня стало спокойно, даже весело.

Чтоб еще более укрепить мое здоровье, я решил продолжить отдых. Я взял билет на теплоход, чтобы доехать до Батума. Из Батума я хотел ехать в Москву прямым поездом.

Я взял отдельную каюту. И в чудесном настроении уехал из Ялты.

Море было тихое, безмятежное. И я весь день просидел на палубе, любуясь берегом Крыма и морем, которое я так любил и ради которого я обычно приезжал в Ялту.

Утром, чуть свет, я снова был на палубе.

Вставало изумительное утро.

Я сидел в шезлонге, наслаждаясь своим прекрасным состоянием. Мысли у меня были самые счастливые, даже веселые. Я думал о своем путешествии, о Москве, о друзьях, которых там встречу. О том, что тоска моя теперь позади. И пусть она будет загадкой, только чтоб ее больше не было.

Было раннее утро. Задумчиво я глядел на легкую рябь воды, на блики солнца, на чаек, которые с омерзительным криком садились на воду.

И вдруг в одно мгновение я почувствовал себя плохо. Это была не только тоска. Это было волнение, трепет, почти страх. Я еле мог встать с шезлонга. Я еле дошел до каюты. Я два часа лежал на койке не двигаясь. И снова возникла тоска в такой степени, какой я до сих пор не испытывал.

Я пробовал бороться с этим. Я вышел на палубу. Стал прислушиваться к разговорам людей. Я хотел отвлечься. Но мне не удавалось.

Показалось, что я не должен и не могу больше продолжать путешествие.

Я еле дождался Туапсе. И сошел на берег, с тем чтоб через несколько дней продолжить мой путь.

Меня трепала нервная лихорадка.

На линейке[1024] я доехал до гостиницы. И там слег.

Усилием воли, только через неделю, я заставил себя собраться в дорогу.

Дорога меня отвлекла и рассеяла. Я стал чувствовать себя лучше. Ужасная тоска исчезала.

Путь был далекий, и я стал думать о своей несчастной болезни, которая способна исчезать так же быстро, как и возникнуть. Почему? И какие были причины?

Или причин не было?

Как будто бы никаких причин не было. Должно быть, просто «слабость нервов», излишняя «чувствительность». Должно быть, это обычно и колеблет меня, как часовой маятник.

Я стал думать: родился ли я таким слабым и чувствительным или в моей жизни что-нибудь случилось такое, что повредило мои нервы, испортило их и сделало меня несчастной пылинкой, которую гонит и мотает любой ветер?

И вдруг мне показалось, что я не мог родиться таким несчастным, таким беззащитным. Я мог родиться слабым, золотушным, я мог родиться с одной рукой, с одним глазом, без уха. Но родиться, чтоб хандрить, и хандрить без причины — оттого, что мир кажется пошлым! Но я же не марсианин. Я дитя своей земли. Я должен, как и любое животное, испытывать восторг от существования. Испытывать счастье, если все хорошо. И бороться, если плохо. Но хандрить?! Когда даже насекомое, которому дано всего четыре часа жизни, ликует на солнце! Нет, я не мог родиться таким уродом.

И вдруг я понял ясно, что причина моих несчастий кроется в моей жизни. Нет сомнения — что-то случилось, что-то произошло такое, что подействовало на меня угнетающим образом.

Но что? И когда случилось? И как искать это несчастное происшествие? Как найти эту причину моей тоски?

Тогда я подумал: надо вспомнить мою жизнь. И я стал лихорадочно вспоминать. Но сразу понял, что из этого ничего не выйдет, если не внести какую-нибудь систему в мои воспоминания.

Нет нужды все вспоминать, подумал я. Достаточно вспомнить только самое сильное, самое яркое. Достаточно вспомнить только то, что было связано с душевным волнением. Только тут и могла лежать разгадка.

И тогда я стал вспоминать наиболее яркие картины, оставшиеся в моей памяти. И увидел, что память сохранила их с необычайной точностью. Сохранились мелочи, детали, цвет, даже запах.

Душевное волнение, как свет магния, осветило то, что произошло. Это были моментальные фотографии, оставшиеся на память в моем мозгу.

С необычайным волнением я стал изучать эти фотографии. И увидел, что они меня волнуют больше, чем даже желание найти причину моих несчастий.

III. Опавшие листья[1025]

Жизнь каждого все то же повторяет,

Что до него и прежде совершалось,

И человек, в прошедшее вникая,

Предсказывать довольно верно может

Ход будущих событий…[1026]

Итак, я решил вспомнить мою жизнь, чтобы найти причину моих несчастий.

Я решил найти событие или ряд событий, которые подействовали на меня угнетающе и сделали меня несчастной пылинкой, уносимой любым дуновением ветра.

Для этого я решил вспомнить только самые яркие сцены из моей жизни, только сцены, связанные с большим душевным волнением, правильно рассчитав, что только тут и лежит разгадка.

Однако нет нужды вспоминать детские годы, подумал я. Какие там могут быть особые душевные волнения у мальчишки. Подумаешь, великие дела! Потерял три копейки. Ребята побили. Штаны разорвал. Украли ходули. Учитель единицу поставил… Вот вам и все потрясения детского возраста. Лучше я вспомню, подумал я, сцены из моей сознательной жизни. Тем более что я захворал не в детские годы, а уже будучи взрослым. Начну лет с шестнадцати, подумал я.

И тогда я стал вспоминать наиболее яркие сцены, начиная с шестнадцати лет.

1912–1915

О, сказкой ставшая воскреснувшая быль!

О, крылья бабочки, с которых стерлась пыль![1027]

Я занят

Двор. Я играю в футбол. Мне уже наскучило играть, но я играю, украдкой поглядывая на окно второго этажа. Мое сердце сжимается от тоски.

Там живет Тата Т. Она взрослая. Ей двадцать три года. У нее старый муж. Ему сорок лет. И мы — гимназисты — всегда подтруниваем над ним, когда он, немного сутулый, возвращается со службы.

И вот открывается окно. Тата Т. поправляет свою прическу, потягиваясь и зевая.

Увидев меня, она улыбается.

Ах, она очень хороша. Она похожа на молодую тигрицу из зоологического сада — такие же яркие, сияющие, ослепительные краски. Я почти не могу на нее смотреть.

Улыбаясь, Тата Т. говорит мне:

— Мишенька, зайдите ко мне на минутку.

Мое сердце колотится от счастья, но, не поднимая глаз, я отвечаю:

— Вы же видите — я занят. Играю в футбол.

— Тогда подставьте свою фуражку. Я вам что-то брошу.

Я подставляю свою гимназическую фуражку. И Тата Т. бросает в нее маленький сверток, перевязанный ленточкой. Это шоколад.

Я прячу шоколад в карман и продолжаю играть.

Дома я съедаю шоколад. И ленточку, приложив на минуту к щеке, прячу в стол.

Письмо

Столовая. Коричневые обои. Хрустальная солонка в виде перевернутой пирамиды.

За столом сестры и мать.

Я задержался в гимназии, опоздал, и они начали обедать без меня.

Переглядываясь между собой, сестры тихонько смеются.

Я сажусь на свое место. У моего прибора письмо.

Длинный конверт сиреневого цвета. Необычайно душистый.

Дрожащими руками я разрываю конверт. И вынимаю еще более душистый листок. Запах от листка так силен, что сестры, не сдерживаясь, прыскают от смеха.

Нахмурившись, я читаю. Буквы прыгают перед моими глазами.

«О, как я счастлива, что с вами познакомилась…» — запоминаю я одну фразу и мысленно ее твержу.

Встречаюсь со смеющимися глазами матери.

— От кого? — спрашивает она.

— От Нади, — сухо, почти сердито отвечаю я. Сестры веселятся еще больше.

— Не понимаю, — говорит старшая сестра, — жить в одном доме, видеться каждый день и еще при этом писать письма. Смешно. Глупо.

Я грозно гляжу на сестру. Молча глотаю суп и ем хлеб, пропитанный запахом духов.

Свидание

Петербург. Каменноостровский проспект. Памятник «Стерегущему»[1028]. Два матроса у открытого кингстона. Бронзовая вода льется в трюм.

Не отрываясь, я смотрю на бронзовых матросов и на бронзовый поток воды. Мне нравится этот памятник.

Я люблю смотреть на эту трагическую сцену потопления корабля.

Рядом со мной на скамье гимназистка Надя В.[1029] Нам обоим по шестнадцать лет.

Надя говорит:

— Вообще я полюбила вас напрасно. Решительно все девочки не советовали мне этого делать…

— Но почему же? — спрашиваю я, оторвавшись от памятника.

— Потому что мне всегда нравились веселые, остроумные мужчины… Вы же способны молча сидеть полчаса и больше.

Я отвечаю:

— Я не считаю достоинством говорить слова, которые до меня произносили десятки тысяч людей.

— В таком случае, — говорит Надя, — вы должны меня поцеловать.

Оглядываясь, я говорю:

— Здесь могут увидеть нас.

— Тогда пойдемте в кино.

Мы идем в кино «Молния» и там два часа целуемся.

С подлинным верно

Я выхожу из гимназии и встречаю реалиста Сережу К. Это белобрысый высокий унылый юноша. Нервно покусывая губы, он мне говорит:

— Вчера я окончательно расстался с Валькой П. И — можешь себе представить — она потребовала вернуть все ее письма.

— Надо вернуть, — говорю я.

— Конечно, письма я ей верну, — говорит Сережа, — но я хочу сохранить копии… Кстати, я хочу попросить тебя об одном одолжении. Мне надо, чтоб ты заверил эти копии…

— Для чего? — спрашиваю я.

— Ну, мало ли, — говорит Сережа, — потом она еще скажет, что вообще не любила меня… А если будут заверенные копии…

Мы подходим к Сережиному дому. Сережа — сын брандмейстера пожарной части. И поэтому мне интересно к нему зайти.

Сережа кладет на стол три письма и три уже заранее переписанные копии.

Мне не хочется подписывать копии, но Сережа настаивает. Он говорит:

— Мы уже взрослые. Наши детские годы прошли… Я очень прошу тебя подписать.

Не читая, я пишу на каждом листке копий: «С подлинным верно». И подписываю свою фамилию.

В знак благодарности Сережа ведет меня во двор и там показывает мне штурмовую лестницу и пожарные шланги, которые сушатся на солнце.

Пасхальная ночь

Я спешу к заутрене. Стою перед зеркалом, затянутый в гимназический мундир. В левой руке у меня белые лайковые перчатки. Правой рукой я поправляю свой изумительный пробор.

Я не особенно доволен своим видом. Очень юн.

В шестнадцать лет можно было бы выглядеть постарше.

Небрежно набросив на плечи шинель, я выхожу на лестницу.

По лестнице поднимается Тата Т.

Сегодня она удивительно хороша, в своей короткой меховой жакетке, с муфточкой в руках.

— Вы разве не идете в церковь? — спрашиваю я.

— Нет, мы встречаем дома, — говорит она улыбаясь. И, подойдя ко мне ближе, добавляет: — Христос воскресе!.. Мишенька…

— Еще нет двенадцати, — бормочу я.

Обвив мою шею руками, Тата Т. целует меня.

Это не три пасхальные поцелуя. Это один поцелуй, который продолжается минуту. Я начинаю понимать, что это не христианский поцелуй.

Сначала я испытываю радость, потом удивление, потом — смеюсь.

— Что вы смеетесь? — спрашивает она.

— Я не знал, что люди так целуются.

— Не люди, — говорит она, — а мужчины и женщины, дурачок!

Она ласкает рукой мое лицо и целует мои глаза. Потом, услышав, что на ее площадке хлопнула дверь, она поспешно поднимается по лестнице — красивая и таинственная, именно такая, какую я хотел бы всегда любить.

Не вернусь домой

Мы идем в Новую Деревню. Нас человек десять. Мы очень взволнованы. Наш товарищ Васька Т. бросил гимназию, ушел из дому и теперь живет самостоятельно, где-то на Черной Речке.

Он ушел из восьмого класса гимназии. Даже не дождался выпускных экзаменов. Значит, ему наплевать на все.

Втайне мы восхищены Васькиным поступком.

Деревянный дом. Гнилая шаткая лестница.

Мы поднимаемся под самую крышу, входим в Васькину комнату.

На железной койке сидит Васька. Ворот его рубахи расстегнут. На столе бутылка водки, хлеб и колбаса. Рядом с Васькой худенькая девушка, лет девятнадцати.

— Вот он к ней и ушел, — кто-то шепчет мне.

Я гляжу на эту тоненькую девушку. Глаза у нее красные, заплаканные. Не без страха она поглядывает на нас.

Васька лихо разливает водку по стаканам.

Я спускаюсь в сад. В саду — старая дама. Это Васькина мама.

Грозя вверх кулаком, мамаша визгливо кричит, и ее выкрики молча слушают какие-то тетушки.

— Это все она виновата, эта девчонка! — кричит мамаша. — Не будь ее, Вася никогда не ушел бы из дому.

В окне появляется Васька.

— Да уйдите вы, мамаша, — говорит он. — Торчите тут целые дни. Кроме суеты, ничего не вносите… Идите, идите. Не вернусь домой, сказал вам.

Скорбно поджав губы, мамаша садится на ступеньки лестницы.

Пытка

Я лежу на операционном столе. Подо мной белая холодная клеенка. Впереди огромное окно. За окном яркое синее небо.

Я проглотил кристалл сулемы. Этот кристалл у меня был для фотографии. Сейчас мне будут делать промывание желудка.

Врач в белом халате неподвижно стоит у стола.

Сестра подает ему длинную резиновую трубку. Затем, взяв стеклянный кувшин, наполняет его водой. Я с отвращением слежу за этой процедурой. Ну что они меня будут мучить. Пусть бы я так умер. По крайней мере кончатся все мои огорчения и досады.

Я получил единицу по русскому сочинению. Кроме единицы, под сочинением была надпись красными чернилами: «Чепуха»[1030]. Правда, сочинение на тургеневскую тему — «Лиза Капитана». Какое мне до нее дело?.. Но все-таки пережить это невозможно…

Врач пропихивает в мою глотку резиновый шланг. Все глубже и глубже входит эта отвратительная коричневая кишка.

Сестра поднимает кувшин с водой. Вода льется в меня. Я задыхаюсь. Извиваюсь в руках врача. Со стоном машу рукой, умоляя прекратить пытку.

— Спокойней, спокойней, молодой человек, — говорит врач. — Ну как вам не совестно… Такое малодушие… по пустякам.

Вода выливается из меня, как из фонтана.

В университете

У ворот — полицейский офицер. Кроме входного билета, он требует, чтоб я предъявил студенческий матрикул. Я достаю документы.

— Проходите, — говорит он.

Во дворе — солдаты и городовые с ружьями.

Сегодня годовщина смерти Толстого.

Я иду по университетскому коридору. Здесь шум, суета, оживление.

По коридору медленно выступает попечитель учебного округа — Прутченко. Он высокий, крупный, краснолицый. На белой груди под вицмундиром маленькие бриллиантовые запонки.

Вокруг попечителя живая изгородь из студентов — это студенты академической корпорации, «белоподкладочники». Взявшись за руки, они оцепили попечителя и охраняют его от возможных эксцессов. Командует и больше всех суетится какой-то длинновязый прыщеватый студент в мундире, со шпагой на боку.

Вокруг шум и ад. Кто-то кричит: «По улицам слона водили»[1031]. Шутки. Смех.

Попечитель медленно идет вперед. Живая изгородь почтительно движется вместе с ним.

Появляется студент. Он мал ростом. Некрасивый. Но лицо у него удивительно умное, энергичное.

Подойдя к «изгороди», он останавливается. Невольно останавливается и изгородь с попечителем.

Подняв руку, студент водворяет тишину.

Когда становится тише, студент кричит, отчеканивая каждое слово: «У нас в России две напасти: внизу власть тьмы, вверху — тьма власти»[1032].

Взрыв аплодисментов. Хохот.

Длинновязый студент эффектно хватается за эфес шпаги. Попечитель устало бормочет: «Не надо, оставьте…»

Студент со шпагой кому-то говорит: «Узнайте фамилию этого хама…»

Стоило ли вешаться

Повесился студент Мишка Ф. Оставил записку: «Никого не винить. Причина — неудачная любовь».

Я немного знал Мишку. Нескладный. Взъерошенный. Небритый. Не очень умный.

Студенты, впрочем, хорошо относились к нему — он был легкий, компанейский человек.

Из почтения к его трагедии решили выпить за его упокой.

Собрались в пивной на Малом проспекте.

Сначала спели «Быстры, как волны, все дни нашей жизни»[1033]. Затем стали вспоминать о своем товарище. Однако никто не мог вспомнить ничего особенного.

Тогда кто-то вспомнил, как Мишка Ф. съел несколько обедов в университетской столовой. Все засмеялись. Стали вспоминать всякие мелочи и чепуху из Мишкиной жизни. Хохот поднялся невероятный.

Давясь от смеха, один из студентов сказал:

— Однажды мы собрались на бал. Я зашел за Мишкой. Руки ему не захотелось мыть. Он торопился. Он сунул пальцы в пудреницу и забелил под ногтями черноту.

Раздался взрыв смеха. Кто-то сказал:

— Теперь понятно, отчего у него была неудачная любовь.

Посмеявшись, снова стали петь «Быстры, как волны».

Причем один из студентов всякий раз вставал и рукой подчеркнуто дирижировал, когда песня доходила до слов: «Умрешь — похоронят, как не жил на свете».

Потом мы пели «Гаудеамус»[1034], «Вечерний звон»[1035] и «Дир-лим-бом-бом».

На именинах

Вечер. Я иду домой. Мне очень грустно.

— Студентик! — слышу я чей-то голос.

Передо мной женщина. Она подкрашена и подпудрена. Под шляпкой с пером я вижу простое скуластое лицо и толстые губы.

Нахмурившись, я хочу уйти, но женщина говорит, сконфуженно улыбаясь:

— Я сегодня именинница… Зайдите ко мне в гости — чай пить.

Я бормочу:

— Извините… Мне некогда…

— Я иду со всеми, кто меня приглашает, — говорит женщина. — Но сегодня я решила справить свои именины. Я решила сама кого-нибудь пригласить. Пожалуйста, не откажитесь…

Мы поднимаемся по темной лестнице, среди кошек. Входим в маленькую комнату.

На столе — самовар, орехи, варенье и крендель.

Мы молча пьем чай. Я не знаю, что мне говорить. И она сконфужена моим молчанием.

— Разве у вас никого нет — друзей, близких?

— Нет, — говорит она, — я приезжая, из Ростова.

Попив чаю, я надеваю пальто, чтоб уйти.

— Неужто я вам так не нравлюсь, что вы даже не хотите остаться у меня? — говорит она.

Мне весело и смешно. Я не чувствую к ней брезгливости. Я целую на прощанье ее толстые губы. И она спрашивает меня:

— Зайдешь еще разок?

Я выхожу на лестницу. Может быть, запомнить ее квартиру? В темноте я считаю, сколько ступенек до ее двери. Но сбиваюсь. Может быть, чиркнуть спичку — взглянуть на номер ее квартиры? Нет, не стоит. Я больше не приду к ней.

Предложение

Я прохожу по вагонам. В руках у меня щипчики для пробивания железнодорожных билетов.

Мои щипчики высекают полумесяц.

Шикарная ветка Кисловодск — Минеральные Воды обслуживается летом студентами. И вот почему я здесь, на Кавказе. Я приехал сюда на заработок.

Кисловодск. Я выхожу на платформу. У дверей вокзала огромный жандарм, с медалями на груди. Он застыл, как монумент.

Вежливо кланяясь и улыбаясь, подходит ко мне кассир.

— Коллега, — говорит он мне (хотя он не студент), — на пару слов… В другой раз вы не пробивайте щипчиками билеты, а возвращайте мне…

Эти слова он произносит спокойно, улыбаясь, как будто речь идет о погоде.

Я растерянно бормочу:

— Зачем?.. Для того чтоб вы их… еще раз продали?..

— Ну да… У меня уже есть договоренность почти со всеми вашими… Доход пополам…

— Мерзавец!.. Вы врете! — бормочу я. — Со всеми?

Кассир пожимает плечами.

— Ну, не со всеми, — говорит он, — но… со многими… А что вас так удивляет? Все так делают… Да разве мог бы я жить на тридцать шесть рублей… Я даже не считаю это преступлением. Нас толкают на это…

Резко повернувшись, я ухожу. Кассир догоняет меня.

— Коллега, — говорит он, — если хотите — не надо, я не настаиваю… только не вздумайте кому-нибудь об этом рассказать. Во-первых — никто не поверит. Во-вторых — доказать нельзя. В-третьих — прослывете лжецом, склочником…

Я медленно бреду к дому… Идет дождь…

Я удивлен больше чем когда-либо в жизни.

Эльвира

Станция Минутка. У меня тихая комната с окнами в сад.

Мое счастье и тишина длятся недолго. В соседнюю комнату въезжает прибывшая из Пензы актриса цирка Эльвира. По паспорту она — Настя Горохова.

Это здоровенная особа, почти неграмотная.

В Пензе у нее был короткий роман с генералом. В настоящее время генерал приехал с супругой на «Кислые воды». Эльвира приехала вслед за ним, неизвестно на что рассчитывая.

Все мысли Эльвиры с утра до ночи направлены в сторону несчастного генерала.

Показывая свои руки, которые под куполом цирка выдерживали трех мужчин, Эльвира говорит мне:

— Вообще говоря, я могла бы спокойно его убить. И больше восьми лет мне бы за это не дали… Как вы думаете?

— А, собственно, что вы от него хотите? — спрашиваю я ее.

— Как что! — говорит Эльвира. — Я приехала сюда исключительно ради него. Я живу тут почти месяц и, как дура, плачу за все сама. Я хочу, чтобы он хотя бы из приличия оплатил бы мне проезд в оба конца. Я хочу написать ему об этом письмо.

За неграмотностью Эльвиры, это письмо пишу я. Я пишу вдохновенно. Мою руку водит надежда, что Эльвира, получив деньги, уедет в Пензу.

Я не помню, что я написал. Я только помню, что, когда прочитал это письмо Эльвире, она сказала: «Да, это крик женской души… И я непременно его убью, если он мне ничего не пришлет после этого».

Мое письмо перевернуло все внутренности генерала. И он с посыльным прислал Эльвире пятьсот рублей. Это были громадные и даже грандиозные деньги по тогдашнему времени.

Эльвира была ошеломлена.

— Имея такие деньги, — сказала она, — просто было бы глупо уехать из Кисловодска.

Она осталась. И осталась с мыслями, что только я причина ее богатства.

Теперь она почти не выходила из моей комнаты. Хорошо, что вскоре началась мировая война. Я уехал.

1915–1917

Судьба ко мне добрее отнеслась,

Чем к множеству других…[1036]

Двенадцать дней

Я еду из Вятки в Казань за пополнением для моего полка. Еду на почтовых лошадях. Иного сообщения нет. Я еду в кибитке, завернутый в одеяла и в шубы.

Три лошади бегут по снегу. Кругом пустынно. Лютый мороз.

Рядом со мной прапорщик С. Мы вместе с ним едем за пополнением.

Мы едем второй день. Все слова сказаны. Все воспоминания повторены. Нам безумно скучно.

Вытащив из кобуры наган, прапорщик С. стреляет в белые изоляторы на телеграфных столбах.

Меня раздражают эти выстрелы. Я сержусь на прапорщика С. Я грубо ему говорю:

— Прекрати… болван!

Я ожидаю скандала, крика. Но вместо этого я слышу жалобный голос в ответ. Он говорит:

— Прапорщик Зощенко… не надо меня останавливать. Пусть я делаю что хочу. Я приеду на фронт, и меня убьют.

Я гляжу на его курносый нос, я смотрю в его жалкие голубоватые глаза. Я вспоминаю его лицо почти через тридцать лет. Он действительно был убит на второй день после того, как приехал на позицию.

В ту войну прапорщики жили в среднем не больше двенадцати дней.

Спать хочется[1037]

Мы входим в зал. На окнах малиновые бархатные занавеси. В простенках зеркала в золоченых рамах.

Гремит вальс. Это играет на рояле человек во фраке. У него в петлице астра. Но морда у него — убийцы.

На диванах и в креслах сидят офицеры и дамы. Несколько пар танцует.

Входит пьяный корнет. Поет: «Австрийцы надурачили, войну с Россией начали…»

Все подхватывают песню. Смеются.

Я сажусь на диван. Рядом со мной женщина. Ей лет тридцать. Она толстовата. Черная. Веселая.

Заглядывая в мои глаза, она говорит:

— Потанцуем?

Я сижу мрачный, хмурый. Отрицательно качаю головой.

— Спать хочется? — спрашивает она. — Тогда пойдем ко мне.

Мы идем в ее комнату. В комнате китайский фонарь. Китайские ширмочки. Китайские халаты. Это забавно. Смешно.

Мы ложимся спать.

Уже двенадцать. Глаза мои слипаются. Но я не могу заснуть. Мне нехорошо. Тоскливо. Беспокойно. Я томлюсь.

Ей скучно со мной. Она ворочается, вздыхает. Дотрагивается до моего плеча. Говорит:

— Ты не рассердишься, если я ненадолго пойду в зал? Там сейчас играют в лото. Танцуют.

— Пожалуйста, — говорю я.

С благодарностью она меня целует и уходит. Я тотчас засыпаю.

Под утро ее нет, и я снова смыкаю глаза.

Попозже она безмятежно спит, и я, тихонько одевшись, ухожу.

Первая ночь

Я вхожу в избу. На столе керосиновая лампа. Офицеры играют в карты. На походной кровати, покуривая трубку, сидит подполковник. Я здороваюсь.

— Располагайтесь, — говорит подполковник. И, обернувшись к играющим, почти кричит: — Поручик К.! Восемь часов. Вам пора идти на работу.

Лихого вида поручик, красивый, с тонкими усиками, сдавая карты, отвечает:

— Есть, Павел Николаевич… Сейчас… Вот только доиграю.

Я с восхищением гляжу на поручика. Сейчас ему идти «на работу» — в ночь, в темноту, в разведку, в тыл. Может быть, он будет убит, ранен. А он так легко, так весело и шутливо отвечает.

Просматривая какие-то бумаги, подполковник говорит мне:

— Вот отдыхайте, а завтра и вас «на работу» пошлем.

— Есть, — отвечаю я.

Поручик уходит. Офицеры ложатся спать. Тихо. Я прислушиваюсь к далеким ружейным выстрелам. Это моя первая ночь вблизи от фронта. Мне не спится.

Под утро возвращается поручик К. Он грязный, усталый.

Я сочувственно его спрашиваю:

— Не ранены?

Поручик пожимает плечами. Я говорю:

— Сегодня мне тоже предстоит «работка».

Улыбаясь, поручик говорит:

— Да вы что думаете, что я на боевую операцию ходил? Я с батальоном ходил на работу. Отсюда три километра, в тыл. Мы там делаем вторую линию укрепления.

Мне ужасно неловко, совестно. Я едва не плачу от досады. Но поручик уже храпит.

Нервы

Два солдата режут свинью. Свинья визжит так, что нет возможности перенести. Я подхожу близко.

Один солдат сидит на свинье. Рука другого, вооруженная ножом, ловко вспарывает брюхо. Белый жир необъятной толщины распластывается на обе стороны.

Визг такой, что впору заткнуть уши.

— Вы бы ее, братцы, чем-нибудь оглушили, — говорю я. — Чего же ее так кромсать.

— Нельзя, ваше благородие, — говорит первый солдат, сидящий на свинье. — Не тот вкус будет.

Увидев мою серебряную шашку и вензеля на погонах, солдат вскакивает. Свинья вырывается.

— Сиди, сиди, — говорю я. — Уж доканчивайте скорей.

— Быстро тоже нехорошо, — говорит солдат с ножом. — Крайняя быстрота сало портит.

С сожалением посмотрев на меня, первый солдат говорит:

— Ваше благородие, война! Люди стонут. А вы свинью жалеете.

Сделав финальный жест ножом, второй солдат говорит:

— Нервы у их благородия.

Разговор принимает фамильярный оттенок. Это не полагается. Я хочу уйти, но не ухожу. Первый солдат говорит:

— В Августовских лесах раздробило мне кость вот в этой руке. Сразу на стол. Полстакана вина. Режут. А я колбасу кушаю.

— И не больно?

— Как не больно? Исключительно больно… Съел колбасу. «Дайте, — говорю, — сыру». Только съел сыр, хирург говорит: «Готово, зашиваем». — «Пожалуйста», говорю… Вот вам, ваше благородие, этого не выдержать.

— Нервы слабые у их благородия, — снова говорит второй солдат.

Я ухожу.

Атака

Ровно в двенадцать ночи мы выходим из окопов. Очень темно. В руках у меня наган.

— Тише, тише, — шепчу я, — не гремите котелками.

Но грохот унять невозможно.

Немцы начинают стрелять. Досадно. Значит, они заметили наш маневр.

Под свист и визг пуль мы бежим вперед, чтобы выбить немцев из их траншей.

Поднимается ураганный огонь. Стреляют пулеметы, винтовки. И в дело входит артиллерия.

Вокруг меня падают люди. Я чувствую, что пуля обожгла мою ногу. Но я бегу вперед.

Вот мы уже у самых немецких заграждений. Мои гренадеры режут проволоку.

Неистовый пулеметный огонь прекращает нашу работу. Нет возможности поднять руку. Мы лежим неподвижно.

Мы лежим час, а может, два.

Наконец телефонист протягивает мне телефонную трубку. Говорит командир батальона.

— Отступайте на прежние позиции.

Я отдаю приказ по цепи.

Мы ползем назад.

Утром в полковом лазарете мне делают перевязку. Рана незначительная. И не пулей, а осколком снаряда. Командир полка, князь Макаев, говорит мне:

— Я очень доволен вашей ротой.

— Мы ничего не сделали, ваше сиятельство, — сконфуженно отвечаю я.

— Вы сделали то, что требовалось. Ведь это была демонстрация, а не наступление.

— Ах, это была демонстрация?

— Это была просто демонстрация. Мы должны были отвлечь противника от левого фланга. Именно там и было наступление.

Я чувствую в своем сердце невероятную досаду, но не показываю вида.

В саду

Перед балконом дачи — красивая клумба со стеклянным желтым шаром на подставке.

Убитых привозят на телегах и складывают на траву возле этой клумбы.

Их складывают, как дрова, друг на друга.

Они лежат желтые и неподвижные, как восковые куклы.

Сняв стеклянный шар с подставки, гренадеры роют братскую могилу.

У крыльца стоят командир полка и штабные офицеры. Приходит полковой священник.

Тихо. Где-то далеко рявкает артиллерия.

Убитых опускают в яму на полотенцах.

Священник ходит вокруг и произносит слова панихиды. Мы держим руки под козырек.

Могилу утрамбовывают ногами. Водружают крест.

Неожиданно приезжает еще подвода с убитыми. Командир полка говорит:

— Ну, как же так, господа. Надо было бы вместе.

Фельдфебель, приехавший на телеге, рапортует:

— Не всех сразу нашли, ваше сиятельство. Эти были на левом краю, в лощине.

— Что же делать? — говорит командир.

— Разрешите доложить, ваше сиятельство, — говорит фельдфебель. — Нехай эти полежат. Может, завтра будет еще. И тогда вместе захороним.

Командир согласен. Убитых относят в сарай. Мы идем обедать.

Полк в мешке

Полк растянулся по шоссе. Солдаты измучены, устали. Второй день, почти не отдыхая, мы идем по полям Галиции.

Мы отступаем. У нас нет снарядов.

Командир полка приказывает петь песни.

Пулеметчики, гарцуя на лошадях, запевают: «По синим волнам океана»[1038].

Со всех сторон мы слышим выстрелы, взрывы. Такое впечатление, будто мы в мешке.

Мы проходим мимо деревни. Солдаты бегут к избам. У нас приказ — уничтожить все, что на шоссе.

Это мертвая деревня. Ее не жалко. Здесь нет ни души. Здесь нет даже собак. Нет даже ни одной курицы, которые обычно бывают в брошенных деревнях.

Гренадеры подбегают к маленьким избам и поджигают соломенные крыши. Дым поднимается к небу.

И вдруг в одно мгновение мертвая деревня оживает. Бегут женщины, дети. Появляются мужчины. Ревут коровы. Ржут лошади. Мы слышим крики, плач и визг.

Я вижу, как один солдат, только что поджегший крышу, сконфуженно гасит ее своей фуражкой.

Я отворачиваюсь. Мы идем дальше.

Мы идем до вечера. И потом идем ночью. Кругом зарево пожаров. Выстрелы. Взрывы.

Под утро командир полка говорит:

— Теперь я могу сказать. Два дня наш полк был в мешке. Сегодня ночью мы вышли из него.

Мы падаем на траву и тотчас засыпаем.

Прорыв

Я запомнил название этой деревни — Тухла.

Здесь мы наспех вырыли окопы. Но проволочные заграждения натянуть не успели. Колючая проволока в больших мотках лежит позади нас.

Вечером я получаю приказ — идти в штаб. Под свист пуль я иду вместе с моим вестовым.

Я вхожу в землянку штаба полка.

Командир полка, улыбаясь, говорит мне:

— Малыш, оставайтесь в штабе. Адъютант в дальнейшем примет батальон. Вы будете вместо него.

Я ложусь спать в шалаше. Снимаю сапоги в первый раз за неделю.

Рано утром я просыпаюсь от взрыва снарядов. Я выбегаю из шалаша.

Командир полка и штабные офицеры стоят у оседланных лошадей. Я вижу, что все взволнованы и даже потрясены. Вокруг нас падают снаряды, визжат осколки и рушатся деревья. Тем не менее офицеры стоят неподвижно, как каменные.

Начальник связи, отчеканивая слова, говорит мне:

— Полк окружен и взят в плен. Минут через двадцать немцы будут здесь… Со штабом дивизии связи нет… фронт разорван на шесть километров.

Нервно дергая свои седые баки, командир полка кричит мне:

— Скорей скачите в штаб дивизии. Спросите, какие будут указания… Скажите, что мы направились в обоз, где стоит наш резервный батальон…

Вскочив на лошадь, я вместе с ординарцем мчусь по лесной дороге.

Раннее утро. Солнце золотит полянку, которая видна справа от меня.

Я выезжаю на эту полянку. Я хочу посмотреть, что происходит и где немцы. Я хочу представить себе полную картину прорыва.

Я соскакиваю с лошади и иду на вершину холма.

Я весь сияю на солнце — шашкой, погонами и биноклем, который я прикладываю к своим глазам. Я вижу какие-то далекие колонны и конную немецкую артиллерию. Я пожимаю плечами. Это очень далеко.

Вдруг выстрел. Один, другой, третий. Трехдюймовые снаряды ложатся рядом со мной. Я еле успеваю лечь.

И, лежа, вдруг вижу внизу холма немецкую батарею. До нее не более тысячи шагов.

Снова выстрелы. И теперь шрапнель разрывается надо мной.

Ординарец машет мне рукой. Другой рукой он показывает на нижнюю дорогу, по которой идет батальон немцев.

Я вскакиваю на лошадь. И мы мчимся дальше.

Зря приехал

Карьером я подъезжаю к высоким воротам. Здесь штаб дивизии.

Я взволнован и возбужден. Воротник моего френча расстегнут. Фуражка на затылке.

Соскочив с лошади, я вхожу в калитку.

Ко мне стремительно подходит штабной офицер, поручик Зрадловский. Он цедит сквозь зубы:

— В таком виде… Застегните ворот…

Я застегиваю воротник и поправляю фуражку. У оседланных лошадей стоят штабные офицеры. Я вижу среди них начальника дивизии, генерала Габаева, и начальника штаба, полковника Шапошникова. Я рапортую.

— Знаю, — раздраженно говорит генерал.

— Что прикажете передать командиру, ваше превосходительство?

— Передайте, что…

Я чувствую какую-то брань на языке генерала, но он сдерживается.

Офицеры переглядываются. Начальник штаба чуть усмехается.

— Передайте, что… Ну, что я могу передать человеку, который потерял полк… Вы зря приехали…

Я ухожу сконфуженный.

Я снова скачу на лошади. И вдруг вижу моего командира полка. Он высокий, худой. В руках у него фуражка. Седые его баки треплет ветер. Он стоит на поле и задерживает отступающих солдат. Это солдаты не нашего полка. Командир подбегает к каждому с криком и с мольбой.

Солдаты покорно идут к опушке леса. Я вижу здесь наш резервный батальон и двуколки обоза.

Я подхожу к офицерам. К ним подходит и командир полка. Он бормочет:

— Мой славный Мингрельский полк погиб.

Бросив фуражку на землю, командир в гневе топчет ее ногой. Мы утешаем его. Мы говорим, что у нас осталось пятьсот человек. Это не мало. У нас снова будет полк.

Ад

Мы сидим в каком-то овине. До окопов семьсот шагов. Свистят пули. И снаряды рвутся совсем близко от нас. Но командир полка Бало Макаев радостен, почти весел. У нас снова полк — наспех пополненный батальоном.

Трое суток мы сдерживаем натиск немцев и не отступаем.

— Пишите, — диктует мне командир.

На моей полевой сумке тетрадь. Я пишу донесение в штаб дивизии.

Тяжелый снаряд разрывается в десяти шагах от овина. Мы засыпаны мусором, грязью, соломой.

Сквозь дым и пыль я вижу улыбающееся лицо командира.

— Ничего, — говорит он, — пишите.

Я снова принимаюсь писать. Мой карандаш буквально подпрыгивает от близких разрывов. Через двор от нас горит дом. Снова с ужасным грохотом разрывается тяжелый снаряд. Это уже совсем рядом с нами. С визгом и со стоном летят осколки. Маленький горячий осколок я для чего-то прячу в карман.

Нет нужды сидеть в этом овине, над которым теперь нет даже крыши.

— Ваше сиятельство, — говорю я, — разумней перейти на переднюю линию.

— Мы останемся здесь, — упрямо говорит командир.

Ураганный артиллерийский огонь обрушивается на деревню. Воздух наполнен стоном, воем, визгом и скрежетом. Мне кажется, что я попал в ад.

Мне казалось, что я был в аду! В аду я был двадцать пять лет спустя, когда через дом от меня разорвалась немецкая бомба весом в полтонны.

Я еду в отпуск

В руках у меня чемодан. Я стою на станции Залесье. Сейчас подадут поезд, и я через Минск и Дно вернусь в Петроград.

Подают состав. Это все теплушки и один классный вагон. Все бросаются к поезду.

Вдруг выстрелы. По звуку — зенитки. На небе появляются немецкие самолеты. Их три штуки. Они делают круги над станцией. Солдаты беспорядочно стреляют в них из винтовок.

Две бомбы с тяжким воем падают с самолетов и разрываются около станции.

Мы все бежим в поле. На поле — огороды, госпиталь с красным крестом на крыше и поодаль какие-то заборы.

Я ложусь на землю у забора.

Покружившись над станцией и сбросив еще одну бомбу, самолеты берут курс на госпиталь. Три бомбы почти одновременно падают у заборов, взрывая вверх землю. Это уже свинство. На крыше огромный крест. Его не заметить нельзя.

Еще три бомбы. Я вижу, как они отрываются от самолетов. Я вижу начало их падения. Затем только вой и свист воздуха.

Снова стреляют наши зенитки. Теперь осколки и стаканы нашей шрапнели осыпают наше поле. Я прижимаюсь к забору. И вдруг через щелочку вижу, что за забором артиллерийский склад.

Сотни ящиков с артиллерийскими снарядами стоят под открытым небом.

На ящиках сидит часовой и глазеет на самолеты.

Я медленно поднимаюсь и глазами ищу место, куда мне деться. Но деться некуда. Одна бомба, попавшая в ящики, перевернет все вокруг на несколько километров.

Сбросив еще несколько бомб, самолеты уходят.

Я медленно иду к поезду и в душе благословляю неточную стрельбу. Война станет абсурдом, думаю я, когда техника достигнет абсолютного попадания. За этот год я был бы убит минимум сорок раз.

Я люблю

Звоню. Дверь открывает Надя В. Она вскрикивает от удивления. И бросается мне на шею.

На пороге ее сестры и мама.

Мы идем на улицу, чтоб спокойно поговорить. Мы садимся на скамью у памятника «Стерегущему».

Сжимая мои руки, Надя плачет. Сквозь слезы она говорит:

— Как глупо. Зачем вы мне ничего не писали. Зачем уехали так неожиданно. Ведь прошел год. Я выхожу замуж.

— Вы любите его? — спрашиваю я, еще не зная, о ком идет речь.

— Нет, я его не люблю. Я люблю вас. Я больше никого не полюблю. Я откажу ему.

Она снова плачет. И я целую ее лицо, мокрое от слез.

— Но как я могу ему отказать, — говорит Надя, медленно перебивая себя. — Ведь мы обменялись кольцами. И была помолвка. В этот день он подарил мне именье в Смоленской губернии.

— Тогда не надо, — говорю я. — Ведь я же снова уеду на фронт. И что вам меня ждать? Может, я буду убит или ранен.

Надя говорит:

— Я все обдумаю. Я все решу сама. Не надо мне ничего говорить… Я вам отвечу послезавтра.

На другой день я встречаю Надю на улице. Она идет под руку со своим женихом.

В этом нет ничего особенного. Это естественно. Но я взбешен.

Вечером я посылаю Наде записку о том, что меня срочно вызывают на фронт. И через день я уезжаю.

Это был самый глупый и бестолковый поступок в моей жизни.

Я ее очень любил. И эта любовь не прошла до сих пор.

Приходи завтра

У подъезда я встречаю Тату Т. Она так красива и так ослепительна, что я отвожу от нее глаза, как от солнца.

Она смеется, увидев меня. Она с любопытством рассматривает мою форму и трогает мою серебряную шашку. Потом говорит, что я стал совсем взрослый и что даже неприлично, если люди увидят нас вместе. Непременно будут сплетни.

Мы поднимаемся по лестнице.

Позвякивая шпорами, я вхожу в ее квартиру.

У зеркала Тата поправляет свои волосы. Я подхожу к ней и обнимаю ее. Она смеется. Удивляется, что я стал такой храбрый. Она обнимает меня так, как когда-то на лестнице.

Мы целуемся. И в сравнении с этим весь мир кажется мне ничтожным. И ей тоже безразлично, что происходит кругом.

Потом она смотрит на часы и вскрикивает от страха. Говорит:

— Сейчас придет мой муж.

И в эту минуту открывается дверь, и входит ее муж. Тата едва успевает поправить свою прическу. Муж садится в кресло и молча смотрит на нас. Тата, не растерявшись, говорит:

— Николай, ты только посмотри на него, какой он стал. Ведь он только сию минуту приехал с фронта.

Кисло улыбаясь, муж смотрит на меня. Разговор не вяжется. И я, церемонно поклонившись, ухожу. Тата провожает меня.

Открыв дверь на лестницу, она шепчет мне:

— Приходи завтра днем. Он уходит в одиннадцать.

Я молча киваю головой.

Лицо ее мужа и кислая его улыбка целый день не выходят из моей головы. Мне кажется ужасным — и даже преступным — пойти к ней завтра днем.

Утром я посылаю Тате записку о том, что я срочно уезжаю на фронт.

Вечером я уезжаю в Москву и, пробыв там несколько дней, возвращаюсь в полк.

Вор

Я командир батальона. Я обеспокоен тем, что дисциплина у меня падает.

Мои гренадеры с улыбкой отдают мне честь. Они почти подмигивают мне. Вероятно, я сам виноват. Я слишком много беседую с ними. Около моей землянки целый день толкутся люди. Некоторым нужно написать письма. Другие приходят за советом.

Какие могут быть советы, если я за спиной слышу, что они меня называют «внучек».

Дошло до того, что из моей землянки стали пропадать вещи. Исчезла трубка. Зеркало для бритья. Исчезают конфеты, бумага.

Надо будет всех подтянуть и приструнить.

Мы на отдыхе. Я сплю в избе на кровати.

Сквозь сон я вдруг чувствую, что чья-то рука тянется через меня к столу. Я вздрагиваю от ужаса и просыпаюсь.

Какой-то солдатик стремительно выскакивает из избы.

Я бегу за ним с наганом в руках. Я взбешен так, как никогда в жизни. Я кричу: «Стой!» И если б он не остановился, я бы в него выстрелил. Но он остановился.

Я подхожу к нему. И он вдруг падает на колени. В руках у него моя безопасная бритва в никелированной коробочке.

— Зачем же ты взял? — спрашиваю я его.

— Для махорки, ваше благородие, — бормочет он.

Я понимаю, что его надо наказать, отдать под суд. Но у меня не хватает сил это сделать. Я вижу его унылое лицо, жалкую улыбку, дрожащие руки. Мне отвратительно, что я погнался за ним.

Вынув бритву, я отдаю ему коробку. И ухожу, раздраженный на самого себя.

Двадцатое июля

Я стою в окопах и с любопытством посматриваю на развалины местечка. Это — Сморгонь. Правое крыло нашего полка упирается в огороды Сморгони.

Это знаменитое местечко, откуда бежал Наполеон, передав командование Мюрату.

Темнеет. Я возвращаюсь в свою землянку.

Душная июльская ночь. Сняв френч, я пишу письмо.

Уже около часа. Надо ложиться. Я хочу позвать вестового. Но вдруг слышу какой-то шум. Шум нарастает. Я слышу топот ног. И звяканье котлов. Но криков нет. И нет выстрелов.

Я выбегаю из землянки. И вдруг сладкая удушливая волна охватывает меня. Я кричу: «Газы!.. Маски!..» И бросаюсь в землянку. Там у меня на гвозде висит противогаз.

Свеча погасла, когда я стремительно вбежал в землянку. Рукой я нащупал противогаз и стал надевать его. Забыл открыть нижнюю пробку. Задыхаюсь. Открыв пробку, выбегаю в окопы.

Вокруг меня бегают солдаты, заматывая свои лица марлевыми масками.

Нашарив в кармане спички, я зажигаю хворост, лежащий перед окопами. Этот хворост приготовлен заранее. На случай газовой атаки.

Теперь огонь освещает наши позиции. Я вижу, что все гренадеры вышли из окопов и лежат у костров. Я тоже ложусь у костра. Мне нехорошо. Голова кружится. Я проглотил много газа, когда крикнул: «Маски!»

У костра становится легче. Даже совсем хорошо. Огонь поднимает газы, и они проходят, не задевая нас. Я снимаю маску.

Мы лежим четыре часа.

Начинает светать. Теперь видно, как идут газы. Это не сплошная стена. Это клуб дыма шириной в десять саженей. Он медленно надвигается на нас, подгоняемый тихим ветром.

Можно отойти вправо или влево — и тогда газ проходит мимо, не задевая.

Теперь не страшно. Уже кое-где я слышу смех и шутки. Это гренадеры толкают друг друга в клубы газа. Хохот. Возня.

Я в бинокль гляжу в сторону немцев. Теперь я вижу, как они из баллонов выпускают газ. Это зрелище отвратительно. Бешенство охватывает меня, когда я вижу, как методически они это делают.

Я приказываю открыть огонь по этим мерзавцам. Я приказываю стрелять из всех пулеметов и ружей, хотя понимаю, что вреда мы принесем мало — расстояние полторы тысячи шагов.

Гренадеры стреляют вяло. И стрелков немного. Я вдруг вижу, что многие солдаты лежат мертвые. Их — большинство. Иные же стонут и не могут подняться.

Я слышу звуки рожка в немецких окопах. Это отравители играют отбой. Газовая атака окончена.

Опираясь на палку, я бреду в лазарет. На моем платке кровь от ужасающей рвоты.

Я иду по шоссе. Я вижу пожелтевшую траву и сотню дохлых воробьев, упавших на дорогу.

Финал

Наш полк снова на отдыхе.

На розвальнях мы едем в обоз второго разряда — там предстоит ужин.

Начальник обоза встречает дорогих гостей.

На столе бурдюки с вином, шашлыки и всякая снедь.

Я сижу за столом с сестрой милосердия Клавой. Я уже пьян. Но нужно пить еще. Каждый стакан сопровождается тостом.

Я чувствую, что мне не следует больше пить. После газов у меня непорядки в сердце.

Чтобы не пить, я выхожу на улицу. И сажусь на крыльцо.

Приходит Клава и удивляется, что я сижу без пальто на морозе. Она за руку ведет меня в свою комнату. Там тепло. Мы садимся на ее постель.

Но отсутствие наше уже замечено. Со смехом и шутками офицеры стучат в окно нашей комнаты.

Мы снова идем к столу.

Утром мы возвращаемся на стоянку полка. И я как камень засыпаю на своей походной койке.

Я просыпаюсь от воя и взрыва бомб. Немецкий самолет бомбит деревню. Это не та бомбежка, что мы знаем из последней войны. Это четыре бомбы — и самолет улетает.

Я выхожу на улицу. И вдруг чувствую, что не могу дышать. Сердце мое останавливается. Я берусь за пульс — пульса нет.

С невероятным трудом, держась за заборы, я дохожу до нашего околотка.

Врач, покачивая головой, кричит:

— Камфару!

Мне впрыскивают камфару.

Я лежу, почти умирая. У меня немеет левая часть груди. Пульс у меня сорок.

— Вам нельзя пить, — говорит врач. — Порок сердца.

И я даю себе слово больше не пить.

Меня везут в госпиталь по талому февральскому снегу.

1917–1920

Обратно к войскам поскакал на коне,

И новым повеяло ветром в стране…[1039]

Я ничего не понимаю

Первые числа марта. С вокзала я еду на извозчике домой. Я еду мимо Зимнего дворца. Вижу на дворце красный флаг.

Значит — новая жизнь. Новая Россия. И я — новый, не такой, как был. Пусть все позади — мои огорчения, нервы, моя хандра, мое больное сердце.

С восторгом я вхожу в свой родной дом. И в тот же день обхожу всех моих друзей. Я вижу Надю и ее мужа. Встречаю Тату Т. Захожу к товарищам по университету.

Я вижу кругом радость и ликование. Все довольны, что произошла революция. Кроме Нади, которая сказала мне: «Это ужасно. Это опасно для России. Я не жду ничего хорошего».

Два дня я чувствую себя прекрасно. На третий день у меня снова хандра, снова перебои сердца, мрак и меланхолия.

Я ничего не понимаю. Я теряюсь в догадках, откуда возникла эта тоска. Ее не должно быть!

Вероятно, нужно работать. Вероятно, нужно все силы отдать людям, стране, новой жизни.

Я иду в главный штаб, к представителю Временного правительства. Я прошу его снова назначить меня в армию.

Но я негоден в строй, и меня назначают комендантом главного почтамта и телеграфа.

То, что мне больше всего неприятно, — исполнилось. Я сижу в кабинете и подписываю какие-то бумаги. Эта работа мне противна в высшей степени.

Я иду снова в штаб и прошу командировать меня куда-либо в провинцию.

Мне предлагают Архангельск — адъютантом дружины. Я соглашаюсь.

Через неделю я должен ехать.

Пятичасовой чай

За мной заходит правовед Л. Мы собираемся идти в один весьма аристократический дом — к княгине Б.

Л. просит меня надеть все мои ордена.

— Ей будет приятно, — говорит он. — Ее муж до сих пор на фронте. Он командует гвардейской дивизией.

Я показываю свои ордена. Один орден — на моей кавказской шашке. Два ордена приклепаны на моем портсигаре. Четвертый орден носится на шее. Мне вообще как-то неловко его надеть. Пятый орден я не получил на руки — только в приказе.

Л. настаивает. Он прилаживает орден под воротник моего френча.

Чувствуя себя неважно, я иду с правоведом на Офицерскую.

Мне не приходилось раньше бывать среди аристократии. Февральская революция сломала сословные перегородки. И вот я иду в этот дом.

В маленькой гостиной два гвардейских офицера, несколько правоведов и лицеист.

Княгиня нехороша собой — небольшого роста, с мелкими чертами лица. Но она держится очень просто. И я не чувствую неловкости.

Лакей бесшумно вкатывает в комнату стеклянный столик на колесиках. Княгиня разливает чай.

Разговор все время вокруг царской фамилии. Все время речь идет о Николае, об отречении, о здоровье того или иного члена царской семьи. О самочувствии супруги. И о всяких придворных делах и поступках.

Я как бревно сижу в кресле, со своим орденом на шее. Мне абсолютно нечего сказать на эту тему. Я с тоской посматриваю на моего знакомого правоведа. Он отводит глаза от меня.

Попив чай, мы переходим в большую гостиную. Однако тема разговора не меняется.

Наконец кто-то из правоведов начинает петь модную тогда песенку: «По улицам ходила большая крокодила…»[1040] Все подхватывают эту песенку.

Они поют ее пять или шесть раз и при этом смеются. Один из правоведов берет в зубы какой-то шарф, когда песенка доходит до слов: «В зубах она держала кусочек одеяла…»

Все страшно смеются. И княгиня снисходительно посмеивается.

В семь часов мы выходим на улицу. Л. спрашивает меня, как мне понравилось. Я пожимаю плечами.

Невеста Вава

Я приехал в Архангельск мрачный, в ужасной тоске. Тем не менее, а может быть и поэтому, меня там начали сватать.

Мне прочили в невесты Ваву М. — дочь очень богатого рыботорговца.

Я не видел эту девушку, и она не видела меня. Но там было принято такое сватовство. Это занимало дам, которым нечего было делать.

Мою встречу с невестой обставили торжественно — в зимнем саду какого-то богатого дома.

Передо мной была очень юная, очень тихая девушка.

Нас оставили вдвоем, чтоб мы побеседовали.

Я всегда был неразговорчив. Но в тот вечер случилась просто катастрофа. Я клещами вытаскивал из себя слова, чтобы заполнить ужасающие паузы.

Девушка испуганно смотрела на меня и тоже молчала.

Я ниоткуда не ждал спасения. Все ушли в дальние комнаты и плотно прикрыли дверь зимнего сада.

Тогда я стал читать стихи.

Я стал читать стихи из модной книжки В. Инбер[1041] — «Печальное вино». Потом я стал читать Блока и Маяковского.

Вава слушала меня внимательно, не проронив слова.

Когда в гостиную вошли люди, я был почти весел. Я спросил Ваву, понравилось ли то, что я ей читал. Она тихо сказала:

— Я не люблю стихи.

— Так зачем же вы целый час слушали их! — воскликнул я, глухо пробормотав: «Дура».

— Это было бы невежливостью с моей стороны не слушать то, что вы говорите.

Почти по-солдатски я повернулся на каблуках и, взбешенный, отошел от девушки.

Замшевые перчатки

По вторникам и субботам мы бываем у Д. Это молодая женщина, вдова морского офицера.

У нее всегда очень весело. Она остроумна и кокетлива.

Я не имею у нее успеха. Ей нравится мичман Т. — добродушный широкоплечий офицер.

Вечер. Мы играем у нее в покер. Д. кокетничает с мичманом. Она как бы невзначай прикасается рукой к его руке и подолгу смотрит в его глаза. Похоже на то, что она пригласит его бывать у себя не только по вторникам и субботам.

Впрочем, со мной она тоже приветлива. Но не настолько. Она говорит, что я слишком инертен, немужественен, печален. Меланхолия — это не ее идеал.

Мы уходим от нее ночью. И на улице подшучиваем над мичманом, который загадочно улыбается.

Утром я не нахожу свои перчатки. Мне очень жаль их. Это английские замшевые перчатки. Должно быть, я оставил их у Д.

По телефону я звоню Д. В ответ я слышу продолжительный смех. Сквозь смех она говорит мне:

— Ах, это ваши перчатки? Я почему-то была уверена, что это перчатки мичмана…

Я захожу к ней в назначенный час. Она не отпускает меня, и мы пьем чай в ее будуаре.

Попив чай, она склоняет свою голову мне на грудь. И я ухожу от нее через три часа.

В передней она подает мне мои замшевые перчатки.

— Вот ваши перчатки, плутишка, — говорит она, улыбаясь. — Согласитесь сами, что это немножко наивный прием — оставить перчатки, чтоб потом прийти к даме.

Я бормочу извинения. Смеясь, она грозит мне пальцем. Вздохнув, говорит:

— Как видите, я оценила вашу милую уловку. Вы предприимчивы. Я не ожидала этого от вас…

— Мадам, — говорю я, — уверяю вас… Я случайно забыл перчатки… Я не имел никаких намерений…

Я пожалел о том, что я так сказал. Лицо ее стало некрасивое, желтое, почти старое.

— Ах, вот как, — сказала она сквозь зубы. — В таком случае я очень сожалею… О, пусть мне это будет уроком!

Она меня больше не приглашала к себе. Я бы так же поступил на ее месте.

Дороги ведут в Париж

В кресле против меня французский полковник. Чуть усмехаясь, он говорит:

— Завтра, в двенадцать часов дня, вы можете получить паспорт. Через десять дней вы будете в Париже… Вы должны благодарить мадемуазель Р. Это она оказала вам протекцию.

— Я не просил об этом мадемуазель Р., — говорю я полковнику.

Прищурившись, он смотрит на меня.

— Ах, вот как, — говорит он. — В таком случае извините, я не знал, что это идет вразрез с вашим желанием.

Я говорю:

— Я не собираюсь никуда уезжать, полковник. Это недоразумение.

Пожав плечами, он говорит:

— Мой друг, вы отдаете себе отчет, что происходит в вашей стране?.. Прежде всего это небезопасно для жизни — пролетарская революция… Мы здесь, в Архангельске, чувствуем это еще не в такой степени… Вы должны подумать. Я завтра ожидаю вас в двенадцать.

— Хорошо, я подумаю, — говорю я. Хотя мне нечего думать. У меня нет сомнений. Я не могу и не хочу уехать из России. Я ничего не ищу в Париже.

Вечером ко мне приходит мадемуазель Р. Она француженка. Она не очень хороша собой. Но она очень веселая и смешливая. Кое-что я не понимаю в ней. Она всякий раз берет из пепельницы мой окурок папиросы и прячет его в сумку. «Это на память», — говорит она. Я не могу ее отучить от этой дурной манеры. Вероятно, она провинциалка. Но она утверждает, что она родилась в Париже.

Она спрашивает меня, видел ли я полковника. Я ей рассказываю все, что было. Она немного раздражена. Сердито говорит:

— Это глупо. Все ваши уезжают. Вы здесь все равно не останетесь. Дороги ведут в Париж.

Восторженно она говорит о Париже и о том, как мы сказочно там будем жить.

Я спускаю ее с облаков. Я говорю ей:

— В таком случае зачем же вы уехали из Парижа? Вы здесь всего — гувернантка, учительница. А там вы будете швея.

Она говорит:

— Я приехала сюда к миллионеру. Это интересно… А там я буду не швея, а кокотка.

Мы смеемся.

У ворот

Я взбегаю на третий этаж одним духом. Сердце мое колотится.

Я звоню у Надиных дверей. Никто не отворяет. Я стучу в дверь сначала тихо, потом стучу ногой.

Открывается соседняя дверь.

— Вам нужно В.? — спрашивает старуха. — Они все уехали.

— Куда?

— Не знаю. Спросите дворника.

Я стою у ворот. Передо мной дворник. Он узнал меня. Улыбается.

— Все В. уехали, — говорит он почти радостно.

— Когда?

— В том месяце. В феврале.

— А вы не знаете, куда они уехали?

— Куда ж они могли уехать? К белым… Ну, так ведь папаша — генерал… А тут ваших дробили — красота!.. Конечно, уехали…

Должно быть, увидев смятение на моем лице, дворник сочувственно вздыхает.

— Да вы по ком страдали-то? — спрашивает он. — Что-то я не помню — но Наденьке или по Катеньке.

— По Наденьке.

— Очень милая госпожа, — говорит он. — Папа — генерал, супруг — помещик… Ясно… Взяла младенца и уехала.

— Разве у нее был ребенок?

— Я же говорю — взяла только что родившегося ребенка и уехала.

Я иду домой. Весь мир мне кажется тусклым.

В подвале

Я сижу на низеньком табурете. На моих коленях чей-то потрепанный сапог. Рашпилем я подравниваю только что прибитую кожу подметки.

Я — сапожник. Мне нравится эта работа. Я презираю интеллигентский труд — это умственное ковыряние, от которого, должно быть, исходят меланхолия и хандра.

Я не вернусь больше к прошлому. Мне довольно того, что у меня есть.

Напротив меня, за низким грязным столом, сидит хозяин Алексей Алексеевич — толстый сапожник в никелированных очках. Рядом с ним его племянник — подросток Андрюшка. Они оба работают сосредоточенно.

Подросток не без лихости бьет молотком по подметке.

Позади, на деревянном диване, — белобрысый хозяйский сын. Оболтусу двадцать лет. Он поступает в консерваторию, на класс скрипки. По этой причине он не работает. Он сидит с газетой в руках.

Засмеявшись, подросток Андрюшка начинает рассказывать историю о том, как летом один жилец свалился из окна второго этажа. Выпив денатурату, он заснул на подоконнике и, потянувшись во сне, упал в сад. Побился, но не убился.

Третью неделю я каждый день слышу эту историю. Тем не менее все смеются. И я тоже смеюсь — это почему-то смешно.

На наш смех иной раз выходит из кухни хозяйка и, встав у дверей, тоже смеется, утирая передником рот и глаза.

Хозяин, впрочем, не позволяет рассказывать эту историю. Он сердится и бранится, когда начинается этот рассказ. Но его самого захватывают подробности, и он смеется сильнее всех, держась рукой за живот. У него язва желудка, и ему нельзя смеяться. Поэтому он запрещает этот рассказ.

Однако подросток либо хозяйский сын нарочно заводят об этом речь. Они начинают издалека, как бы с посторонних предметов — с выпивки, с денатурата, со спящих людей. Но всякий раз подгоняют разговор к происшествию.

На этот раз подросток начинает с дворника, который испугался. Хозяйский сын подбрасывает несколько фраз не в пользу дворника. И тогда подросток, взвизгивая от смеха, рассказывает подробности — как бросился бежать этот дворник, когда рука падающего жильца ударила его по плечу и затылку.

От смеха хозяин мотается на табуретке, по временам охая и хватаясь за живот.

Наконец он выскакивает на кухню.

Я говорю:

— Не следует его смешить. Видите — ему опять нехорошо.

Хозяйский сын говорит:

— Чепуха. У папаши тошнота. Всем известно — это облегчает людей.

Возвращается хозяин, утирая рот рукавом. Мы снова молча работаем.

Чугунная тень

Бывшая помещичья усадьба «Маньково» в Смоленской губернии. Сейчас здесь совхоз.

При исполкоме я прилично сдал экзамены на звание птицевода. И теперь я заведующий птицеводческой фермой.

Я брожу среди птиц с книгами в руках. Некоторые породы птиц я видел только в жареном виде. И вот теперь учебники мне приходят на помощь.

Две недели я не отхожу от птиц, почти ночую с ними, стараясь изучить их характер и нравы.

На третью неделю я позволяю себе небольшие прогулки в окрестности.

Я хожу по проселочным дорогам. По временам встречаю крестьян.

Всякий раз меня ошеломляют эти встречи. Шагов за пятнадцать крестьянин снимает свою шапку и низко кланяется мне.

Я вежливо приподнимаю свою кепку и сконфуженно прохожу.

Сначала я думаю, что эти поклоны случайны, но потом вижу, что это повторяется всякий раз.

Быть может, меня принимают за какую-нибудь важную шишку?

Я спрашиваю старуху, которая только что поклонилась мне почти в землю.

— Бабушка, — говорю я, — почему вы так кланяетесь мне? В чем дело?

Поцеловав мою руку и ничего не сказав, старуха уходит.

Тогда я подхожу к крестьянину. Он пожилой. В лаптях. В рваной дерюге. Я спрашиваю его, почему он содрал с себя шапку за десять шагов и поклонился мне в пояс.

Поклонившись еще раз, крестьянин пытается поцеловать мою руку. Я отдергиваю ее.

— Чем я тебя рассердил, барин? — спрашивает он.

И вдруг в этих словах и в этом его поклоне я увидел и услышал все. Я увидел тень прошлой привычки жизни. Я услышал окрик помещика и тихий рабский ответ. Я увидел жизнь, о которой я не имел понятия. Я был поражен, как никогда в жизни.

— Отец, — сказал я крестьянину, — вот уже год власть у рабочих и крестьян. А ты собираешься лизать мне руку.

— До нас не дошло, — говорит крестьянин. — Верно, господа съехали со своих дворов, живут по хатам… Но кто ж его знает, как оно будет…

Я иду с крестьянином до его деревни. Я захожу в его избу.

На каждом шагу я вижу чугунную тень прошлого.

Умирает старик

Я стою в крестьянской избе. На столе лежит умирающий старик.

Он лежит уже третий день и не умирает.

Сегодня у него в руке восковая свечка. Она падает и гаснет, но ее снова зажигают.

У изголовья родственники. Они смотрят на старика не отрываясь. Вокруг невероятная бедность, грязь, тряпки, нищета…

Старик лежит ногами к окну. Лицо у него темное, напряженное. Дыхание неровное. Иной раз кажется, что он уже умер.

Наклонившись к старухе — его жене, я тихо говорю ей:

— Я съезжу за доктором. Не дело, что он третий день лежит на столе.

Старуха отрицательно качает головой.

— Не надо его тревожить, — говорит она.

Старик открывает глаза и мутным взором обводит окружающих. Губы его что-то шепчут.

Одна из женщин, молодая и смуглолицая, наклоняется к старику и молча слушает его бормотанье.

— Что он? — спрашивает старуха.

— Титьку просит, — отвечает женщина. И, быстро расстегнув свою кофту, берет руку старика и кладет ее на свою обнаженную грудь.

Я вижу, как лицо старика светлеет. Нечто вроде улыбки пробегает по его губам. Он дышит ровней, спокойней.

Все стоят молча, не шевелясь.

Вдруг тело старика вздрагивает. Рука его беспомощно падает вниз. Лицо делается строгим и совсем спокойным. Он перестает дышать. Он умер.

Тотчас старуха начинает голосить. И вслед за ней голосят все.

Я выхожу из избы.

Мы играем в карты

На столе керосиновая лампа под кокетливым розовым абажуром. Мы играем в преферанс.

Мои партнеры — толстая дама Ольга Павловна, старик с гнилыми зубами и его дочь — молодая красивая женщина Вероника. Это бывшие помещики из соседних районов. Они не пожелали уехать далеко от своих владений. Сняв у крестьян эту избу, они живут здесь на правах частных людей.

Вот уже четыре часа мы сидим за столом. Мне осточертела эта игра. Я бы с наслаждением ее бросил. Но мне неудобно — я в проигрыше, у меня большой ремиз[1042] наверху.

Мне безумно не везет. Везет Ольге Павловне, которая с каждой удачей делается все более шумной и радостной.

Открыв «10 игры», она от восторга ударяет ладонью по столу.

— Я счастливая! — кричит она. — Мне всегда и во всем везло… Пройдет два-три месяца, и я уверена, что получу обратно свое имение…

Старик с гнилыми зубами начинает смеяться.

— Одно дело карты, почтеннейшая Ольга Павловна, — говорит он, — а другое дело — Россия, политика, революция.

— Безразлично! — кричит Ольга Павловна. — В жизни мы тоже играем в карты. Одному везет, другому не везет. А мне всегда и во всем везло — и в жизни, и в карты… Вот увидите, я скоро получу обратно свое «Затишье»…

Сдавая карты, она говорит:

— Получу свое «Затишье», немного попорю своих мужиков, и все пойдет по-старому.

— После такой революции только лишь попорете? — спрашивает гнилозубый старик, перестав смеяться.

Ольга Павловна, прекратив сдачу, говорит:

— Я не такая безмозглая, чтобы сажать в тюрьму своих мужиков. Я не намерена остаться без рабочей силы. Имейте это в виду…

— Ну нет, почтеннейшая Ольга Павловна, — говорит старик. — Я категорически не согласен с вами… И буду возражать против вашей политики… Двоих я вешаю — я знаю кого. Пятерых отправлю на каторгу. Остальных — порю и штрафую. Пусть они год работают только на меня.

Я бросаю свои карты так, что они подскакивают на столе и рассыпаются по полу.

— Ох! — надменно восклицает Ольга Павловна.

— Негодяи, преступники! — говорю я тихо. — Это из-за вас такая беда, такая темнота в деревне, такой мрак…

Я выгребаю из карманов деньги и швыряю их на стол.

Меня колотит лихорадка.

Я выскакиваю в сени и, нащупав шубу, с трудом всовываю в нее свои руки.

В комнате тихо. Даже никто не шепчется. Я жду, что в сени выйдет Вероника, но она не выходит.

Я иду во двор. Вывожу лошадь из ворот. Ложусь в розвальни.

Лошадь бойко бежит — она сама знает дорогу.

Над моей головой темное небо, звезды. Вокруг снег, поля. И ужасная тишина.

Зачем я приехал сюда? Для чего я тут, среди птиц и шакалов? Я завтра же уеду отсюда.

В штабе полка

Я сижу за столом. Переписываю приказ по полку. Этот приказ мы набросали сегодня утром вместе с командиром и комиссаром полка.

Я — адъютант 1-го Образцового полка деревенской бедноты.

Передо мной карта северо-западной России. Красным карандашом отмечена линия фронта — она идет от берега Финского залива через Нарву — Ямбург.

Наш штаб полка в Ямбурге.

Я переписываю приказ красивым четким почерком.

Командир и комиссар уехали на позиции. У меня порок сердца. Мне нельзя скакать на лошади. И поэтому они редко берут меня с собой.

Кто-то стучит в окно. Я вижу какую-то штатскую фигуру в изодранном, грязном пальто. Постучав в окно, человек кланяется.

Я велю часовому пропустить этого человека. Часовой нехотя пропускает.

— Что вам угодно? — спрашиваю я.

Сняв шапку, человек мнется у дверей.

Я вижу перед собой человека очень жалкого, очень какого-то несчастного, забитого, огорченного. Чтобы ободрить его, я подвожу его к креслу и, пожав ему руку, прошу сесть. Он нехотя садится.

Он говорит, еле шевеля губами:

— Если Красная Армия будет отходить — отходить ли нам вместе с вами или оставаться?

— А кто вы будете? — спрашиваю я.

— Я пришел из колонии «Крутые ручьи». Там наша колония прокаженных.

Я чувствую, как мое сердце падает. Незаметно я вытираю свою руку о свои ватные штаны.

— Не знаю, — говорю я. — Я один не могу решить этого вопроса. Кроме того, речь идет не о нашем отступлении. Я не думаю, что фронт отойдет дальше Ямбурга.

Поклонившись мне, человек уходит. Из окна я вижу, что он показывает свои язвы часовому.

Я иду в лазарет и карболкой мою свои руки.

Я не заболел. Вероятно, у нас преувеличенный страх к этой болезни.

Хлеб

Я потерял сознание, когда утром вышел из штаба, чтобы пройтись немного по воздуху.

Часовой и телефонист приводили меня в чувство. Они почему-то терли мои уши и разводили мои руки, как утопленнику. Тем не менее я очнулся.

Командир полка сказал мне:

— Немедленно поезжайте отдохнуть. Я вам дам две недели отпуска.

Я уехал в Петроград.

Но в Петрограде я не чувствовал себя лучше.

Я пошел в военный госпиталь за советом. Послушав мое сердце, мне сказали, что для армии я негоден. И оставили меня в госпитале до комиссии.

И вот вторую неделю я лежу в палате.

Кроме того, что я плохо <себя> чувствую, я еще голоден. Это — девятнадцатый год! В госпитале дают четыреста граммов хлеба и тарелку супа. Это мало для человека, которому двадцать три года.

Моя мать изредка приносит мне копченую воблу. Мне совестно брать эту воблу. У нас дома большая семья.

Напротив меня на койке сидит молодой парень в кальсонах. Ему только что привезли из деревни два каравая хлеба. Он перочинным ножом нарезает куски хлеба, мажет их маслом и посылает в свой рот. Это он делает до бесконечности.

Кто-то из больных просит:

— Свидеров, дай кусочек.

Тот говорит:

— Дайте самому пожрать. Пожру и тогда дам.

Заправившись, он разбрасывает куски по койкам. Спрашивает меня:

— А тебе, интеллигент, дать?

Я говорю:

— Только не бросай. А положи на мой стол.

Ему досадно это. Он хотел бы бросить. Это интересней.

Он молча сидит, поглядывает на меня. Потом встает с койки и, паясничая, кладет кусок хлеба на мой столик. При этом театрально кланяется и гримасничает. В палате смех.

Мне очень хочется сбросить это подношение на пол. Но я сдерживаю себя. Я отворачиваюсь к стене.

Ночью, лежа на койке, я съедаю этот хлеб.

Мысли у меня самые горькие.

Сыр бри

Каждый день я подхожу к забору, на котором наклеена «Красная газета».

В газете «Почтовый ящик». Там ответы авторам.

Я написал маленький рассказ о деревне. И послал в редакцию. И вот теперь не без волнения ожидаю ответа.

Я написал этот рассказик не для того, чтоб заработать. Я — телефонист пограничной охраны. Я обеспечен. Рассказ написан просто так: мне казалось это нужным — написать о деревне. Рассказ я подписал псевдонимом — М. М. Чирков.

Моросит дождь. Холодно. Я стою у газеты и просматриваю «Почтовый ящик».

Вижу: «М. М. Чиркову. — Нам нужен ржаной хлеб, а не сыр бри».

Я не верю своим глазам. Я поражен. Может быть, меня не поняли?

Начинаю вспоминать то, что я написал.

Нет, как будто бы правильно написано, хорошо, чистенько. Немножко манерно, с украшениями, с латинской цитатой… Боже мой! Для кого же это я так написал? Разве так следовало писать?.. Старой России нет… Передо мной — новый мир, новые люди, новая речь…

Я иду на вокзал, чтобы ехать в Стрельну на дежурство. Я сажусь в поезд и час еду.

Черт меня дернул снова склониться к интеллигентскому труду. Это в последний раз. Больше этого не будет. В этом виновата моя неподвижная, сидячая работа. У меня слишком много времени для того, чтобы думать.

Я переменю работу.

Мы поймаем его

Ночь. Темно. Я стою на каком-то пустыре Лигова. В кармане моего пальто — наган.

Рядом со мной работник угрозыска. Он шепчет мне:

— Вы встаньте у окна так, чтоб моя пуля не задела вас, если я буду стрелять… Если он выскочит в окно — стреляйте… старайтесь в ноги…

Затаив дыхание, я подхожу к окошечку. Оно освещено. Спиной я прижимаюсь к стене. Скосив глаза, заглядываю поверх занавески.

Я вижу кухонный стол. Керосиновую лампу.

Мужчина и женщина сидят за столом, играют в карты.

Мужчина сдает грязные, лохматые карты. Ходит, прихлопывая карту ладонью. Оба смеются.

Н. и три работника розыска наваливаются на дверь одновременно.

Это ошибка. Нужно было найти иной способ открыть дверь. Она не сразу поддается усилиям.

Бандит тушит лампу. Темно.

Дверь с треском раскрывается. Выстрелы…

Я поднимаю наган на уровне окна.

Тихо.

Мы зажигаем лампу в избе. На табуретке сидит женщина — она бледна и дрожит. Ее партнера нет — он ушел в другое окно, которое было заколочено досками.

Мы рассматриваем это окно. Доски были приколочены так, что они отваливались от легкого нажима.

— Ничего, — говорит Н., — мы поймаем его.

На рассвете мы задерживаем его на четвертой версте. Он стреляет в нас. И потом стреляет в себя.

Двенадцатое января

Холодно. Идет пар изо рта.

Обломки моего письменного стола лежат у печки. Но комната нагревается с трудом.

На постели лежит моя мать. Она в бреду. Доктор сказал, что у нее испанка — это ужасный грипп, от которого в каждом доме умирают люди.

Я подхожу к матери. Она — под двумя одеялами и двумя пальто.

Кладу свою руку на ее лоб. Жар обжигает мою руку.

Гаснет коптилка. Я поправляю ее. И сажусь рядом с матерью, на ее кровать.

Долго сижу, всматриваюсь в ее измученное лицо.

Кругом тихо. Сестры спят. Уже два часа ночи.

— Не надо, не надо… не делайте этого… — бормочет мать.

Я подношу к ее губам теплую воду. Она делает несколько глотков. На секунду открывает глаза. Я наклоняюсь к ней. Нет, она снова в бреду.

Но вот ее лицо делается спокойней. Дыхание ровней. Может быть, это был кризис? Ей будет лучше…

Я вижу — как будто бы тень проходит по лицу моей матери. Боясь что-нибудь подумать, я медленно поднимаю свою руку и дотрагиваюсь до ее лба. Она умерла.

У меня почему-то нет слез. Я сижу на кровати не двигаясь. Потом встаю и, разбудив моих сестер, ухожу в свою комнату.

Я ничего не хочу

Деревянные сани на деревянных полозьях.

На санях стоит некрашеный гроб.

Впрягшись в веревку, я везу эти сани на кладбище.

За санями идут мои сестры и мой маленький брат.

Вот уже Смоленское кладбище. У ворот множество таких саней с гробами. Привычных колесниц и лошадей под сетками нет. Вероятно, лошади съедены, как и съедена их пища — овес.

Гроб несут в церковь. Я остаюсь на улице. Я сажусь на ступеньках храма. И сижу рядом с нищими. Я сам нищий. У меня нет ничего впереди. И я ничего не хочу. У меня нет никаких желаний. Мне только жалко мою мать.

Гроб снова выносят из церкви. И я снова везу сани в дальнюю аллею. Там могила моего отца, который умер четырнадцать лет назад.

Рядом с этой могилой вырыта новая.

Я приподнимаю крышку гроба и целую мертвую руку матери.

Новый путь

На тележке маленький письменный стол, два кресла, ковер и этажерка.

Я везу эти вещи на новую квартиру.

В моей жизни перемена.

Я не мог остаться в квартире, где была смерть.

Одна женщина, которая меня любила, сказала мне:

— Ваша мать умерла. Переезжайте ко мне.

Я пошел в загс с этой женщиной. И мы записались. Теперь она моя жена[1043].

Я везу вещи на ее квартиру, на Петроградскую сторону.

Это очень далеко. И я с трудом толкаю мою тележку.

Передо мной — подъем на Тучков мост.

У меня больше нет сил толкать мою тележку. Ужасное сердцебиение. Я с тоской посматриваю на прохожих. Быть может, найдется добрая душа — поможет мне взять это возвышение.

Нет, прохожие, равнодушно посматривая, проходят мимо.

Черт с ними! Я должен сам… Если б только не перебои сердца… Глупо умереть на мосту, перевозя кресла и стол.

Изнемогая, я вкатываю тележку на мост.

Теперь легко.

1920–1926

Если б со счастьем дружил я, поверь,

Не этим бы стал заниматься теперь[1044].

Дом искусств

Этот дом на углу Мойки и Невского.

Я хожу по коридору в ожидании литературного вечера.

Это ничего не значит, что я следователь уголовного розыска. У меня уже две критические статьи и четыре рассказа. И все они очень одобрены.

Я хожу по коридору и смотрю на литераторов.

Вот идет А. М. Ремизов[1045]. Маленький и уродливый, как обезьяна. С ним его секретарь. У секретаря из-под пиджака торчит матерчатый хвост. Это символ. Ремизов — отец-настоятель «Обезьяньей вольной палаты». Вот стоит Е. И. Замятин[1046]. Его лицо немного лоснится. Он улыбается. В руке у него длинная папироса в длинном изящном мундштуке.

Он с кем-то разговаривает по-английски.

Идет Шкловский[1047]. Он в восточной тюбетейке. У него умное и дерзкое лицо. Он с кем-то яростно спорит. Он ничего не видит — кроме себя и противника.

Я здороваюсь с Замятиным.

Обернувшись ко мне, он говорит:

— Блок здесь, пришел. Вы хотели его увидеть…

Вместе с Замятиным я вхожу в полутемную комнату.

У окна стоит человек. У него коричневое лицо от загара. Высокий лоб. И нетемные, волнистые, почти курчавые волосы.

Он стоит удивительно неподвижно. Смотрит на огни Невского.

Он не оборачивается, когда мы входим.

— Александр Александрович, — говорит Замятин.

Медленно повернувшись, Блок смотрит на нас.

Я никогда не видел таких пустых, мертвых глаз. Я никогда не думал, что на лице могут отражаться такая тоска и такое безразличие.

Блок протягивает руку — она вялая и безжизненная. Мне становится неловко, что я потревожил человека в его каком-то забытьи… Я бормочу извинения.

Немного глухим голосом Блок спрашивает меня:

— Вы будете выступать на вечере?

— Нет, — говорю я. — Я пришел послушать литераторов.

Извинившись еще раз, я торопливо ухожу.

Замятин остается с Блоком.

Я снова хожу по коридору. Меня душит какое-то волнение. Теперь я почти вижу свою судьбу. Я вижу финал своей жизни. Я вижу тоску, которая меня непременно задушит.

Я спрашиваю кого-то: «Сколько лет Блоку?» Мне отвечают: «Около сорока».

Ему нет сорока лет! Но Байрону было тридцать, когда он сказал:

То пресыщенье? Оно теперь следит За мной, как тать, везде. В душе разбитой тьма, И красота меня уж больше не пленяет, И даже — ты сама…[1048]

У Байрона нет вопросительного знака после слов «То пресыщенье». Это я мысленно ставлю этот вопрос. Я думаю — неужели это пресыщенье?

Начинается литературный вечер.

Кафе «Двенадцать»

Это кафе на Садовой, двенадцать. Я сижу здесь за столиком с моими товарищами.

Кругом пьяные крики, шум, табачный дым.

Играет скрипка.

Я бормочу стихи Блока:

Вновь сдружусь с кабацкой скрипкой… Вновь я буду пить вино… Все равно не хватит силы дотащиться до конца С трезвой жалкою улыбкой, за которой — Страх могилы, беспокойство мертвеца…[1049]

К нашему столику, неуверенно шагая, подходит человек. Он в черной бархатной блузе. На груди у него большой белый кисейный бант.

Лицо этого человека обсыпано пудрой.

Губы и брови подведены.

На лице улыбка — пьяная и немного сконфуженная. Кто-то говорит:

— Сережа, садись с нами.

Теперь я вижу, что это Есенин[1050].

Он грузно садится за наш столик. Сердито смотрит на какого-то пьяного. Бормочет: «Дам в морду… уходи…»

Я поглаживаю руку Есенина. Он успокаивается. Снова улыбается как-то сконфуженно и жалко.

За краской его намалеванного рта я вижу бледные губы.

Кто-то еще подходит к нашему столику. Кто-то кричит: «Надо составить столы». Начинают сдвигать столы. Я выхожу на улицу.

У Горького

Мы входим на кухню. На плите — большие медные кастрюли.

Мы проходим через кухню в столовую.

Навстречу нам идет Горький.

Что-то изящное в его бесшумной походке, в его движениях и жестах.

Он не улыбается, как это полагается хозяину, но лицо у него приветливое.

В столовой он садится за стол. Мы рассаживаемся на стульях и на низенькой пестрой тахте. Я вижу — Федина, Всеволода Иванова в солдатской шинели, Слонимского, Груздева[1051].

Покашливая, Горький говорит о литературе, о народе, о задачах писателя.

Он говорит интересно и даже увлекательно. Но я почти не слушаю его. Я смотрю, как он чуть нервно барабанит пальцами по столу, как он улыбается едва заметно в свои усы. Я смотрю на его удивительное лицо — умное, грубоватое и совсем не простое.

Я смотрю на этого великого человека, у которого легендарная слава. Вероятно, это нехорошо, беспокойно, утомительно. Я бы не хотел этого.

Как бы в ответ на мои мысли, Горький говорит, что его далеко не все знают, что вот на днях он ехал в машине и охрана задержала его. Он сказал, что он Горький, но один из охраны сказал: «Горький ты или сладкий — это нам безразлично. Предъяви пропуск».

Горький чуть улыбается. Потом снова говорит о литературе, о народе, культуре.

Кто-то за моей спиной записывает то, что говорит Горький.

Мы встаем. Прощаемся.

Чуть прикоснувшись рукой к моему плечу, Горький спрашивает:

— Что вы такой хмурый, мрачный? Почему?

В ответ я что-то бормочу о своем сердце.

— Это нехорошо, — говорит Горький. — Надо полечиться… Вы на днях зайдите ко мне — поговорим о ваших делах.

Мы снова идем через кухню. Выходим на лестницу. Выходим на Кронверкский проспект — на проспект Горького.

Встреча

По бесконечным лестницам я хожу вверх и вниз. В руках у меня папка с бумагами, с бланками. В эти бланки я вписываю сведения о жильцах. Это — всесоюзная перепись населения.

Я взял эту работу, чтоб увидеть, как живут люди.

Я верю только своим глазам. Как Гарун аль Рашид[1052], я хожу по чужим домам. Я хожу по коридорам, кухням, захожу в комнаты. Я вижу тусклые лампочки, рваные обои, белье на веревках, ужасную тесноту, мусор, рвань. Да, конечно, только недавно миновали тяжелые годы, голод, разруха… Но все же я не думал, что увижу то, что увидел.

Я вхожу в полутемную комнату. На койке, на грязном тюфяке, лежит человек. Он неприветливо меня встречает. Даже не поворачивается ко мне. Глядит в потолок.

— Где вы работаете? — спрашиваю я.

— Работают ослы и лошади, — говорит он. — Лично я не работаю и не собираюсь работать. Так и запишите в ваши паршивые бумаги… Можно приписать — хожу в клуб, играю в карты…

Он раздражен. Может быть, болен. Я хочу уйти, чтоб взять сведения у соседей. Уходя, я смотрю на него. Где-то я видел это лицо.

— Алеша! — говорю я.

Он садится на койке. Лицо у него небритое, хмурое.

Я вижу перед собой Алешу Н. — гимназического товарища. Он был старше меня классом. Это был чистюля, зубрила, первый ученик, маменькин сынок…

— Что случилось, Алеша? — бормочу я.

— Ровным счетом ничего не случилось, — говорит он. Я вижу досаду на его лице.

— Может, я могу помочь тебе чем-нибудь.

— Абсолютно ничего не надо, — говорит он. — Впрочем, если у тебя есть деньги, дай пятерку, схожу в клуб.

Я ему даю значительно больше, но он берет только пять рублей.

Через несколько минут я сижу на его койке, и мы с ним беседуем, как когда-то, десять лет назад.

— В сущности, история самая пошлая, — говорит он. — Ушла жена с одним прохвостом. Начал пить. Пропил все, что было. Потерял работу. Стал играть в клубе… А теперь, понимаешь, не хочется вернуться к тому, что было. Мог бы, но не хочу. Все ерунда, чушь, комедия, вздор, дым…

Я беру с него слово, что он зайдет ко мне.

Ночью

На моей подушке лежат письма в редакцию «Красной газеты». Это жалобы на банные непорядки. Эти письма мне дали, чтоб я написал фельетон.

Я просматриваю эти письма. Они беспомощны, комичны. Но вместе с тем они серьезны. Еще бы! Речь идет о немаловажном житейском деле — о банях.

Набросав план, я принимаюсь писать.

Уже первые строчки смешат меня. Я смеюсь. Смеюсь все громче и громче. Наконец хохочу так, что карандаш и блокнот падают из моих рук.

Снова пишу. И снова смех сотрясает мое тело.

Нет, в дальнейшем, переписывая рассказ, я уже не буду так смеяться. Но первая запись меня всегда невероятно смешит.

От смеха я чувствую боль в животе.

В стену стучит сосед. Он бухгалтер. Ему завтра рано вставать. Я мешаю ему спать. Он сегодня стучит кулаком. Должно быть, я его разбудил. Досадно.

Я кричу:

— Извините, Петр Алексеевич…

Снова берусь за блокнот. Снова смеюсь, уже уткнувшись в подушку.

Через двадцать минут рассказ написан. Мне жаль, что так быстро я его написал.

Я подхожу к письменному столу и переписываю рассказ ровным, красивым почерком. Переписывая, я продолжаю тихонько смеяться. А завтра, когда буду читать этот рассказ в редакции, я уже смеяться не буду. Буду хмуро и даже угрюмо читать.

Два часа ночи. Я ложусь. Но долго не могу заснуть. Обдумываю темы новых рассказов.

Светает. Я принимаю бром, чтоб заснуть.

Снова чепуха

Редакция толстого журнала «Современник».

Я дал в этот журнал пять самых лучших маленьких рассказов. И вот пришел за ответом.

Передо мной один из редакторов — поэт М. Кузмин[1053]. Он изысканно вежлив. Даже сверх меры. Но по его лицу я вижу, что он намерен мне сообщить нечто неприятное.

Он мнется. Я выручаю его.

— Вероятно, мои рассказы не совсем в плане журнала? — говорю я.

Он говорит:

— Понимаете, у нас толстый журнал… А ваши рассказы… Нет, они очень смешны, забавны… Но они написаны… Ведь это…

— Чепуха, вы хотите сказать? — спрашиваю я. И в моем мозгу загорается надпись под гимназическим сочинением — «Чепуха».

Кузмин разводит руками.

— Боже сохрани. Я вовсе не хочу этого сказать. Напротив. Ваши рассказы очень талантливы… Но согласитесь сами — это немножко шарж.

— Это не шарж, — говорю я.

— Ну взять хотя бы язык…

— Язык не шаржирован. Это синтаксис улицы… народа. Быть может, я немного утрировал, чтоб это было сатирично, чтоб это критиковало…

— Не будем спорить, — говорит он мягко. — Вы дайте нам обыкновенную вашу повесть или рассказ… И поверьте — мы очень ценим ваше творчество.

Я ухожу из редакции. У меня уже нет тех чувств, какие я когда-то испытывал в гимназии. У меня нет даже досады.

«Бог с ним, — думаю я. — Обойдусь без толстых журналов. Им нужно нечто „обыкновенное“. Им нужно то, что похоже на классику. Это им импонирует. Это сделать весьма легко. Но я не собираюсь писать для читателей, которых нет. У народа иное представление о литературе».

Я не огорчаюсь. Я знаю, что я прав.

В пивной

День. Солнце. Я иду по Невскому. Навстречу идет С. Есенин.

Он в элегантном синем пальто с поясом. Без шляпы.

Лицо у него бледное. Глаза потухшие. Он медленно идет. Что-то бормочет. Я подхожу к нему.

Он хмур, неразговорчив. Какое-то уныние во всем его облике.

Я хочу уйти, но он не отпускает меня.

— Вам нехорошо? Вы нездоровы? — спрашиваю я его.

— А что? — тревожно спрашивает он. — У меня плохой вид?

И вдруг смеется. Говорит:

— Старею, милый друг… Скоро ударит тридцать…

Мы доходим до Европейской гостиницы. Минуту Есенин стоит у подъезда, потом говорит:

— Зайдемте напротив. В пивную. На минуту.

Мы входим в пивную.

За столиком поэт В. Воинов[1054] с друзьями. Он радостно идет нам навстречу. Мы садимся за его столик. Кто-то разливает пиво по кружкам.

Есенин что-то говорит официанту. И тот приносит ему стакан рябиновки.

Закрыв глаза, Есенин пьет. И я вижу, как с каждым глотком к нему возвращается жизнь. Щеки его делаются ярче. Жесты уверенней. Глаза зажигаются.

Он хочет снова позвать официанта. Чтобы отвлечь, я прошу его почитать стихи…

Он соглашается почему-то с готовностью и даже с радостью.

Встав со стула, он читает поэму «Черный человек»[1055].

Вокруг столика собираются люди. Кто-то говорит: «Это Есенин».

Нас окружает почти вся пивная.

Еще минута, и Есенин стоит на стуле и, жестикулируя, читает свои короткие стихи.

Он чудесно читает, и с таким чувством, и с такой болью, что это всех потрясает.

Я видел многих поэтов на эстраде. Я видел их необычайный успех, видел овации, восторг всего зала, но я никогда не видел таких чувств и такой теплоты, как к Есенину.

Десятки рук подхватывают его со стула и несут к столику. Все хотят чокнуться с ним. Все хотят дотронуться до него, обнять, поцеловать.

Тесным кольцом толпа окружает столик, за которым он теперь сидит.

Я выхожу из пивной.

Я сам виноват

Вечер. Я иду по Невскому с К.

Я познакомился с ней в Кисловодске.

Она красива, остроумна, весела. В ней та радость жизни, которой нет во мне. И, может быть, это меня больше всего в ней прельщает.

Мы идем, нежно взявшись за руки. Мы выходим на Неву. Идем по темной набережной.

К. без конца что-то говорит. Но я не очень вникаю в ее речь. Я слушаю ее слова, как музыку.

Но вот я слышу какое-то недовольство в этой музыке. Я прислушиваюсь.

— Вторую неделю мы ходим с вами по улицам, — говорит она. — Мы обошли все эти дурацкие набережные, сады. Мне просто хотелось бы посидеть с вами в какой-нибудь гостиной, поболтать, выпить чаю.

— Зайдемте в кафе, — говорю я.

— Нет, там нас могут увидеть. Ах да. Я совсем забыл. У нее сложная жизнь. Ревнивый муж, очень ревнивый любовник. Много врагов, которые сообщат, что нас видели вместе.

Мы останавливаемся на набережной. Обнимаем друг друга. Целуемся. Она бормочет:

— Ах, как глупо, что это улица.

Мы снова идем и снова целуемся. Она закрывает свои глаза рукой. У нее кружится голова от этих бесконечных поцелуев.

Мы доходим до ворот какого-то дома. К. бормочет:

— Я должна зайти сюда, к портнихе. Вы подождите меня здесь. Я только примерю платье и сейчас же вернусь.

Я хожу около дома. Хожу десять минут, пятнадцать, наконец она появляется. Веселая. Смеется.

— Все хорошо, — говорит она. — Получается очень милое платье. Оно очень скромное, без претензий.

Она берет меня под руку, и я провожаю ее до дома. Я встречаюсь с ней через пять дней. Она говорит:

— Если хотите, сегодня мы можем встретиться с вами в одном доме — у одной моей знакомой.

Мы подходим к какому-то дому. Я узнаю этот дом. Здесь, у ворот, я ждал ее двадцать минут. Это дом, где живет ее портниха.

Мы поднимаемся на четвертый этаж. Она открывает квартиру своим ключом. Мы входим в комнату. Это хорошо обставленная комната. Непохоже, что это комната портнихи.

По профессиональной привычке я перелистываю книжку, которую я нахожу на ночном столике. На заглавном листке я вижу знакомую мне фамилию. Это фамилия возлюбленного К.

Она смеется.

— Да, мы в его комнате, — говорит она. — Но вы не беспокойтесь. Он на два дня уехал в Кронштадт.

— К., — говорю я, — я беспокоюсь о другом. Значит, тогда вы были у него?

— Когда? — спрашивает она.

— Тогда, когда я ждал вас у ворот двадцать минут.

Она смеется. Закрывает мой рот поцелуем. Говорит:

— Вы были сами виноваты.

Двадцать третье сентября

Окно моей комнаты выходит на угол Мойки и Невского. Я подхожу к окну. Необыкновенная картина — река вздулась, почернела. Еще полметра — и вода выйдет из берегов. Я бегу на улицу. Ветер. Неслыханный ветер дует с моря.

Я иду по Невскому. Я взволнован и возбужден. Дохожу до Фонтанки. Фонтанка почти сравнялась с мостовой. Кое-где вода плещется на тротуаре.

Я вскакиваю в трамвай и еду на Петроградскую сторону. Там живет моя семья — жена и крошечный сын. Они живут у своих родных. Я переехал в Дом искусств, чтоб крики младенца не мешали моей работе.

Теперь я спешу к ним. Они живут в первом этаже на Пушкарской. Быть может, им нужно перебраться во второй этаж.

Трамвай въезжает на Александровский проспект. Мы едем по воде. Останавливаемся. Дальше ехать нельзя. Деревянные торцы всплыли и мешают трамваю двигаться.

Пассажиры соскакивают в воду. Здесь неглубоко — до колена.

Я иду по воде и дохожу до Большого проспекта. На проспекте еще нет воды.

Я почти бегу на Пушкарскую. Вода не дошла сюда.

Мои встревожены и взволнованы. Они очень рады, что я пришел и теперь с ними.

Переодевшись, я снова иду на улицу. Мне хочется увидеть — прибывает ли вода.

Я выхожу на Большой проспект. Покупаю хлеб в булочной. Подхожу к Введенской. Сухо.

И вдруг необычайная картина — вода выступает изо всех люков и стремительно заливает мостовую. Снова по воде я иду домой.

Вода уже на ступеньках лестницы.

С узлами мы переходим во второй этаж.

На ступеньках лестницы я делаю отметки мелом, чтоб видеть, как идет повышение.

В пять часов дня вода уже плещется у дверей.

Темнеет. Я сижу у окна и прислушиваюсь к завыванию ветра.

Теперь почти весь город в воде. Вода поднялась почти на две сажени.

На темном небе зарево каких-то пожаров.

Светает. Из окна я вижу, как вода постепенно уходит.

Я выхожу на улицу. Ужасное зрелище. На проспекте барка с дровами. Бревна. Лодки. На боку лежит суденышко с мачтой.

Всюду разгром, хаос, разрушение.

Поезд опоздал

Аля пришла ко мне запыхавшись. Она сказала:

— Еле отпустил… Я говорю: «Ну пойми, Николай, — я же должна проводить мою лучшую подругу — она уезжает в Москву и неизвестно когда вернется…»

Я спросил Алю:

— Когда поезд уходит с твоей подругой?

Она засмеялась, захлопала в ладоши.

— Вот видишь, — сказала она, — и ты поверил… Никто не уезжает. Это я выдумала, чтобы прийти к тебе.

— Поезд в Москву уходит в десять тридцать, — сказал я. — Значит, ты должна быть дома около одиннадцати.

Было уже двенадцать, когда она взглянула на часы. Она вскрикнула. Подбежала к телефону, даже не надев туфли.

Сняв трубку, она села в кресло. Она дрожала от холода и от волнения.

Я бросил ей плед. Она прикрыла пледом свои ноги.

Она была удивительно хороша — почти как на картине Ренуара[1056].

— Зачем ты звонишь? — сказал я ей. — Лучше скорей оденься и иди.

Она с досады махнула рукой в мою сторону.

— Николаша, — сказала она в трубку, — представь себе, поезд опоздал и только что ушел. Через десять минут я буду дома.

Я не знаю, что сказал ее муж, но она ответила:

— Я же тебе русским языком говорю — поезд ушел. Сейчас буду дома.

Должно быть, муж сказал, что уже двенадцать.

— Разве? — сказала она. — Ну, не знаю, как на твоих часах, а здесь, на вокзальных…

Она закинула свою голову вверх и посмотрела на мой потолок.

— Здесь, на вокзальных, — повторила она, — ровно одиннадцать.

Она прищурила свои глаза, как бы всматриваясь в далекие вокзальные часы.

— Да, — сказала она, — ровно одиннадцать, даже две минуты двенадцатого. У тебя архиерейские часы…

Повесив трубку, она стала смеяться.

Сейчас эта маленькая кукла, набитая опилками, была бы самая желанная гостья у меня. Но тогда я на нее рассердился. Я сказал:

— Зачем же так бесстыдно врать? Он проверит свои часы и увидит твое вранье.

— Зато он поверил, что я на вокзале, — сказала она, — подкрашивая губы.

Подкрасив губы, она добавила:

— А потом — что за нотации! Я вовсе не желаю этого слушать. Я сама знаю, как мне поступать. Он бегает с револьвером, грозит убить моих друзей и меня в том числе… Кстати, он не посчитается, что ты писатель… Я уверена, что он и в тебя великолепно выстрелит.

Я что-то буркнул в ответ. Одевшись, она сказала:

— Ну что, рассердился? Может быть, мне не приходить больше?

— Как хочешь, — ответил я.

— Да, я больше к тебе не приду, — сказала она. — Я вижу, что ты совершенно меня не любишь.

Она ушла, надменно кивнув мне головой. Она сделала это великолепно для своих девятнадцати лет.

Боже мой, как плакал бы я теперь! А тогда я был доволен. Впрочем, через месяц она вернулась.

За столиком

Москва. Я сижу за столиком в каком-то театральном клубе. На моем столике — второй прибор. Это будет ужинать Маяковский[1057]. Он заказал еду и пошел сыграть на бильярде. Сейчас вернется.

Я почти не знаю Маяковского. Мы встречались только на вечерах, в театре, на людях.

Вот он подходит к столику. Он дышит тяжело. Лицо у него невеселое. Он мрачен. Платком вытирает лоб.

Он выиграл партию, но это его не развлекло. Он садится за столик как-то грузно, тяжело.

Мы молчим. Почти не разговариваем. Я наливаю ему пива. Он отпивает один глоток и отставляет стакан.

Я тоже мрачен. И мне не хочется искусственно завязывать разговор. Но Маяковский для меня мэтр. Я почти новичок в литературе, работаю всего пять лет. Мне как-то совестно, что я молчу. Я начинаю что-то бормотать о бильярде, о литературе.

Мне с ним почему-то удивительно нелегко.

Я говорю нескладно, вяло. И на полуслове смолкаю. Неожиданно Маяковский смеется.

— Нет, послушайте, — говорит он, — это мне просто нравится. Я думал, что вы будете острить, шутить, балагурить, а вы… Нет, это просто здорово! Просто поразительно здорово…

— Почему же я должен острить?

— Ну — юморист… Полагается… А вы…

Он смотрит на меня немного тяжелым взглядом. У него удивительно невеселые глаза. Какой-то мрачный огонь в них.

— А почему вы… такой? — спрашивает он.

— Не знаю. Сам ищу причину…

— Да? — спрашивает он настороженно. — Вы полагаете, есть причина? Больны?

Мы начинаем говорить о болезнях. Маяковский насчитывает у себя несколько недомоганий — с легкими что-то нехорошо, желудок, печень. Он не может пить и даже хочет бросить курить.

Я замечаю еще одно недомогание Маяковского — он мнителен даже больше, чем я. Он дважды вытирает салфеткой свою вилку. Потом вытирает ее хлебом. И, наконец, вытирает ее платком. Край стакана он тоже вытирает платком.

К нашему столику подходит знакомый актер. Наш разговор прерывается. Маяковский говорит мне:

— Я вам позвоню в Ленинграде.

Я даю ему свой телефон.

Выступление

Я согласился на выступления в нескольких городах. Это был несчастный день в моей жизни.

Первое выступление было в Харькове, потом в Ростове.

Я был озадачен. Меня встречали бурей аплодисментов, а провожали, едва хлопая. Значит, чем-то я не угождаю публике, чем-то ее обманываю. Чем?

Это правда, я читаю не по-актерски, однотонно, иной раз вяло. Но неужели на мой вечер приходят только как на вечер «юмориста»? В самом деле. Может, думают: если актеры так смешно читают, то что же отколет сейчас сам автор.

Каждый вечер превращается для меня в пытку.

С трудом я выхожу на эстраду. Сознание, что я сейчас снова обману публику, еще более портит мое настроение. Я раскрываю книгу и бормочу какой-то рассказ.

Кто-то сверху кричит:

— «Баню» давай… «Аристократку»… Чего ерунду читаешь!

«Боже мой! — думаю я. — Зачем я согласился на эти вечера?»

Я с тоской поглядываю на часы.

На сцену летят записки. Это передышка для меня. Я закрываю книгу.

Разворачиваю первую записку. Оглашаю ее:

— «Если вы автор этих рассказов, то зачем вы их читаете?»

Я раздражен. Кричу в ответ:

— А если вы читатель этих рассказов, то какого лешего вы их слушаете!

В публике смех, аплодисменты. Я раскрываю вторую записку:

— «Чем читать то, что мы все знаем, расскажите покомичней, как вы к нам доехали».

Бешеным голосом я кричу:

— Сел в поезд. Родные плакали, умоляли не ехать. Говорили: замучают идиотскими вопросами.

Взрыв аплодисментов. Хохот.

Ах, если б мне сейчас пройтись на руках по сцене или прокатиться на одном колесе — вечер был бы в порядке.

Устроитель моих вечеров шепчет мне из-за кулис:

— Расскажите что-нибудь о себе. Это нравится публике.

Покорно я начинаю рассказывать свою биографию.

На сцену снова летят записки:

«Вы женаты?.. Сколько у вас детей?.. Знакомы ли вы с Есениным?..»

Без четверти одиннадцать. Можно кончать.

Печально вздохнув, я ухожу со сцены под жидкие аплодисменты.

Я утешаюсь тем, что это не мои читатели. Я утешаюсь тем, что это зрители, которые с одинаковым рвением явились бы на вечер любого комика и жонглера.

Не выполнив договор до конца, я уезжаю в Ленинград.

Звери

Я брожу по дорожкам Ленинградского зоологического сада.

В клетке — великолепный огромный тигр. Рядом с ним небольшая белая собачонка — фокстерьер. Она выкормила этого тигра. И теперь, на правах матери, находится с ним в одной клетке.

Тигр дружелюбно поглядывает на нее.

Изумительное зрелище.

Вдруг позади себя я слышу ужасающий крик.

Вся публика бежит к клетке, в которой находятся бурые медведи.

Мы видим ужасную сцену. Рядом с бурыми медведями клетка с медвежатами. Кроме железных прутьев, обе клетки разделены досками.

Маленький медвежонок полез по этим доскам наверх, но его лапчонка попала в расщелину. И теперь бурый медведь яростно терзает эту маленькую лапку.

Вырываясь и крича, медвежонок попадает второй лапой в расщелину. Теперь второй медведь берется за эту лапу.

Оба они терзают медвежонка так, что кто-то из публики падает в обморок.

Песком и камнями мы стараемся отогнать медведей. Но они приходят в еще большую ярость. Уже одна лапчонка с черными коготками валяется на полу клетки.

Я беру какой-то длинный шест и бью этим шестом медведя.

На ужасный крик и рев медведей бегут сторожа, администрация.

Медвежонка отрывают от досок.

Бурые медведи яростно ходят по клетке. Глаза у них налиты кровью. И морды их в крови. Рыча, самец покрывает самку.

Несчастного медвежонка несут в контору. У него оторваны передние лапы.

Он уже не кричит. Вероятно, его сейчас застрелят. Я начинаю понимать, что такое звери. И в чем у них разница с людьми.

Враги[1058]

Воскресенье. Я иду по улице. Кто-то вскрикивает: «Миша!»

Я вижу женщину. Она одета простенько, в руках у нее кошелка с провизией.

— Миша, — повторяет женщина, и слезы текут из ее глаз. Передо мной сестра Нади В. — Катя.

— Боже мой, — бормочет она, — это вы… это вы…

Мое сердце ужасно колотится.

— Разве вы не уехали? — спрашиваю я. — А где Надя? Ваши?

— Надя и Маруся в Париже… Идемте ко мне, я вам все расскажу… Только не удивляйтесь — я живу очень скромно… Мой муж очень хороший человек… Он уважает и жалеет меня… Он простой рабочий…

Мы входим в маленькую комнату.

Из-за стола поднимается человек. Ему лет сорок. Поздоровавшись, он тотчас надевает свое пальто и уходит.

— Вот видите, какой он хороший, деликатный, — говорит Катя. — Он сразу понял, что нам нужно поговорить.

Мы садимся на диван. Волнение душит нас. Катя начинает плакать. Она так плачет, что кто-то, открыв двери, спрашивает, что случилось.

— Ничего! — резко кричит Катя.

Рыдания снова сотрясают ее. Она, вероятно, плачет о том, что было. Вероятно, она во мне видит прошлое. Свою юность, свои детские годы. Я успокаиваю ее.

Подойдя к умывальнику, она вытирает свое заплаканное лицо, громко сморкается.

Затем начинает рассказывать. В семнадцатом году они уехали на юг, чтоб пробраться на Кавказ и оттуда за границу. Но в Ростове отец заболел сыпным тифом. Ждать нельзя было. Оставались считанные дни. Сестры бросили жребий — кому остаться с отцом. Осталась Катя. Она очень бедствовала, когда умер отец. Она служила уборщицей, потом домработницей. Потом ей удалось уехать в Ленинград. Но здесь ей было не легче — она не имела ни квартиры, ни друзей.

— Почему же вы не обратились ко мне? — спрашиваю я. — Должно быть, вы слышали обо мне…

— Да. Но я никак не думала, что это вы.

Катя стала говорить о сестрах. Старшая пишет, а Надя нет. Она ненавидит все, что осталось в России.

— А если я ей напишу? — спрашиваю я.

Катя говорит:

— Вы знаете Колю М. Вы помните, как он ее любил. Он написал ей. Она прислала ему открытку, в которой было три слова: «Теперь мы враги».

Мы расстались с Катей. Я обещал к ней заходить.

Это возмутительно

Пришла Аля. Лицо у нее бледное, и в глазах тоска. Молча она развернула пестрый шарфик, повязанный вокруг шеи. Слегка откинула голову.

На ее шее я увидел пять синих пальцев. Вероятно, кто-то ее душил. Я вскрикнул:

— Аля, что случилось?

Она глухо сказала:

— Николай все узнал. Он хотел задушить меня, но я подняла такой крик, что сбежались люди.

Она стала плакать. Сквозь слезы она сказала:

— Ах, зачем я приходила к тебе! Вот теперь кончилась моя спокойная жизнь. К нему уже я не вернусь. Я перееду к маме и буду изредка приходить к тебе.

Я поставил согревающий компресс на ее шею и, взяв машину, отвез Алю к маме.

Я был необычайно взволнован. Я не помню, на что я рассчитывал, но в тот же вечер я пошел к ее мужу. К моему удивлению, он встретил меня спокойно.

Я сказал ему:

— Я не ожидал от вас такой гадости. Вы могли бы расстаться с ней, уйти… Но душить эту маленькую девочку… Это возмутительно…

Я думал, что он будет кричать на меня, может быть, даже выгонит. Но он не двигаясь сидел в кресле, низко опустив голову.

Он тихо сказал:

— Она довела меня до сумасшествия… Я подозревал, что она неверна мне… Но вчера в ее сумочке я нашел вот эту записку. Полюбуйтесь…

Он швырнул записку на стол. Она была адресована в театр актеру Н., с которым я несколько раз видел Алю на улице.

Записка не оставляла никаких сомнений — она была интимна в высшей степени.

Я был поражен, даже потрясен. Я был так потрясен, что сначала даже не сообразил, что обо мне муж ничего не знает и что речь идет об актере.

Я растерянно взглянул на мужа. Не менее растерянно он посмотрел на меня.

— А собственно, какое вам до этого дело? — спросил он. — Вы что, ее видели сегодня? Она была у вас?.. Разве она бывала у вас раньше?

В его глазах я вдруг прочел догадку. Я закрыл рукой свои глаза.

— Боже мой! — закричал он. — Значит, она… Значит, вы… — У него вдруг хватило чувства иронии — усмехнуться. Почти спокойно он сказал: — Значит, она и вас обманула… Это здорово…

Мы расстались холодно. Почти не прощаясь.

Я шел домой, как в бреду. В моей голове был хаос. Мне хотелось решить вопрос, почему именно ко мне она пришла со своими синяками. Потом я успокоился на том, что до меня она с этими синяками была у актера.

Хорошо

Я пробую работать — не могу. Ложусь на диван — через минуту вскакиваю. Я испытываю какое-то нервное состояние, которое не позволяет мне даже несколько минут быть спокойным.

Я снова сажусь за стол. Я заставлю себя сидеть спокойно! Заставлю себя работать. Хотя бы мне это стоило жизни.

Беру карандаш. Пишу. Но мысли у меня вялые. Фантазии нет. Фразы бледные. Что-то случилось в моей душе. Я что-то потерял. Погас какой-то огонь. Перестала играть музыка, под которую плясала моя жизнь, моя работа…

Я сижу у стола, уронив голову на руки.

Ко мне приходят строчки из Байрона:

И гений мой поблек, как лист осенний, В фантазии уж прежних крыльев нет. И горестной действительности сила Мой романтизм в злой юмор превратила[1059].

Я с яростью ломаю карандаш и рву бумагу. Выхожу на улицу. Чудесная осень. Желтые листья. Синее небо. Может быть, ходьба приведет меня в равновесие.

Я прохожу мимо деревянного домика. На ступеньках сидит дряхлый старик. Он сидит на солнышке. Он сидит удивительно спокойно. Глаза у него закрыты. Я вижу тихую и блаженную улыбку на его морщинистом лице.

Но ведь ему не меньше восьмидесяти лет! Быть может, у него остался всего год жизни, а он так спокойно, так блаженно сидит.

Почему же я, мальчишка в сравнении с ним, должен дергаться, вскакивать, волноваться, бегать? Я желаю так же спокойно, с такой же блаженной душой сидеть на крыльце. Почему мне недоступно это маленькое счастье?

Старик открывает глаза. Смотрит на меня.

— Хорошо! — говорит он.

Понуро я иду дальше.

Безумие

В мою комнату входит человек. Он садится в кресло.

Минуту он сидит молча, прислушиваясь. Потом встает и плотно прикрывает дверь.

Подходит к стене и, приложив к ней ухо, слушает.

Я начинаю понимать, что это сумасшедший.

Послушав у стены, он снова садится в кресло и двумя руками закрывает свое лицо. Я вижу, что он в отчаянии.

— Что с вами? — спрашиваю я.

— За мной гонятся, — говорит он. — Я сейчас ехал в трамвае и ясно слышал голоса: «Вот он… берите его… хватайте…»

Он снова закрывает лицо руками. Потом тихо говорит:

— Только вы один можете меня спасти…

— Каким образом?

— Мы поменяемся с вами фамилией. Вы будете — Горшков, а я — поэт Зощенко. (Он так и сказал — «поэт».)

— Хорошо. Я согласен, — говорю я.

Он бросается ко мне и пожимает мою руку.

— А кто же за вами гонится? — спрашиваю я.

— Этого я не могу сказать.

— Но я же должен знать, с тех пор как я ношу вашу фамилию.

Заламывая свои руки, он говорит:

— В том-то и дело, что я сам не знаю. Я только слышу их голоса. И ночью вижу их руки. Они тянутся ко мне со всех сторон. Я знаю — они схватят меня и задушат.

Его нервный озноб передается мне. Я чувствую себя нехорошо. У меня кружится голова. Перед глазами круги. Если он сейчас не уйдет, я, вероятно, потеряю сознание. Он действует на меня убийственно.

Собравшись с силами, я бормочу:

— Идите. Теперь у вас моя фамилия. Вы можете быть спокойны.

С просветленным лицом он уходит.

Я — ложусь в постель и чувствую, как ужасающая тоска охватывает меня.

В гостинице

Туапсе. Маленький номер гостиницы. Я почему-то лежу на полу. Руки у меня раскинуты. И пальцы рук в воде.

Это дождевая вода. Сейчас прошла гроза. Мне не хотелось подняться, чтоб закрыть окно. Это потоки дождя попали в комнату.

Я снова закрываю глаза и до вечера лежу в каком-то оцепенении.

Вероятно, следует перебраться на кровать. Там удобней. Подушка. Но мне не хочется подняться с полу.

Не поднимаясь, я протягиваю руку к чемодану и достаю яблоко. Я сегодня опять ничего не ел.

Я откусываю яблоко. Я жую его, как солому. Выплевываю. Неприятно. Я лежу до утра.

Утром кто-то стучит в дверь. Дверь на ключе. Я не открываю. Это уборщица. Она хотела бы убрать комнату. Хотя бы раз в три дня. Я говорю:

— Ничего не надо. Уходите.

Днем я встаю с трудом. Сажусь на стул.

Тревога охватывает меня. Я понимаю, что так не может дальше продолжаться. Я погибну в этом жалком номере, если немедленно не уеду отсюда.

Открыв чемодан, я лихорадочно собираю вещи. Потом зову горничную.

— Я заболел, — говорю я ей. — Меня нужно проводить на вокзал, достать мне билет… Скорей…

Горничная приводит администрацию и врача. Поглаживая мою руку, врач говорит:

— Нервы… Только нервы… Я вам выпишу бром…

— Мне нужно немедленно уехать, — бормочу я.

— Вы сегодня уедете, — говорит директор гостиницы.

Заключение

И вот мои воспоминания закончены.

Я дошел до 1926 года. Вплоть до тех дней, когда я перестал есть и чуть не погиб.

Передо мной шестьдесят три истории. Шестьдесят три происшествия, которые меня когда-то взволновали.

Каждую историю я стал тщательно пересматривать. В какой-нибудь из них я надеялся найти причину моей тоски, моих огорчений, моей болезни.

Но я ничего особенного не увидел в этих историях.

Да, конечно, некоторые из них тягостны. Но не более тягостны, чем это привыкли испытывать люди. У каждого умирает мать. Каждый когда-нибудь покидает дом. Расстается с возлюбленной. Сражается на фронте…

Нет, ни в одной из этих историй я не нашел того, что искал.

Тогда все эти истории я сложил вместе. Я хотел увидеть общую картину, общий аккорд, который, быть может, оглушил меня, как рыбу, которую вынули из воды и бросили в лодку.

Да, конечно, огромные потрясения выпали на мою жизнь. Перемена судьбы. Гибель старого мира. Рождение новой жизни, новых людей, страны.

Но ведь я-то не видел в этом катастрофы! Ведь я же сам стремился увидеть в этом солнце! Ведь и до этих событий тоска преследовала меня. Значит, это не решало дела. Стало быть, это не являлось причиной. Напротив, это помогло мне заново увидеть мир, страну, народ, для которого я стал работать… Тоски не должно быть в моем сердце! А она есть…

Я был обескуражен. Кажется, я задал себе непосильную задачу — найти причину моей тоски, найти несчастное происшествие, которое сделало меня жалкой пылинкой, гонимой любым житейским ветром.

Может быть, это происшествие лежит в более раннем возрасте? — подумал я. — Может быть, детские годы подготовили зыбкую почву, по которой я теперь хожу спотыкаясь.

В самом деле! Почему я отбросил детские годы? Ведь это же первое знакомство с миром, первые впечатления, а стало быть, и самые глубокие. Как можно было не посчитаться с этим!

Нет нужды и тут все вспоминать, — подумал я. — Достаточно вспомнить только самое яркое, самое сильное, только то, что было связано с моим душевным волнением.

И тогда с лихорадочной поспешностью я стал вспоминать происшествия детских лет. И увидел, что и в детские годы душевное волнение необычайным светом осветило то, что произошло.

Это снова были моментальные снимки, с ослепительной силой оставшиеся в моем мозгу.

И вот, вспоминая эти детские истории, я увидел, что они волнуют меня еще больше, чем истории взрослых лет. Я увидел, что они волнуют меня значительно больше, чем даже желание найти причину моих несчастий.

IV. Страшный мир[1060]

Только в сказке блудный сын возвращается в отчий дом[1061].

Итак, я стал вспоминать самые яркие сцены из моего детства.

Среди этих сцен, связанных с душевным волнением, я надеялся найти несчастное происшествие, надеялся найти причину и объяснение моей ужасной тоски.

С какого же возраста мне начать? — подумал я.

Комично начать с года. Комично вспоминать то, что было в два и в три года. И даже в четыре. Подумаешь, великие дела произошли в столь мелком возрасте. Побрякушку отняли. Соску в горшок уронил. Петуха испугался. Мамаша нашлепала по заднице… Что ж вспоминать об этих мизерных делах, о которых, кстати сказать, я почти ничего не помню.

Я должен начать с пяти лет, — подумал я.

И тогда стал вспоминать то, что случилось в моей жизни с пяти до пятнадцати лет.

И вот, перебирая в памяти истории этих лет, я неожиданно почувствовал страх и даже какой-то трепет[1062]. Я подумал: значит, я на верном пути. Значит, рана где-то близко. Значит, теперь я найду это печальное происшествие, испортившее мне мою жизнь.

С 5 до 15 лет

Скорее сбросить тягостную память

Моих воображаемых обид…[1063]

Я больше не буду

На столе тарелка. На тарелке винные ягоды.

Забавно жевать эти ягоды. В них множество косточек. Они славно хрустят на зубах. За обедом нам дали только лишь по две такие ягоды. Это чересчур мало для детей.

Я влезаю на стул. Решительным жестом пододвигаю к себе тарелку. И откусываю одну ягоду.

Так и есть — множество косточек. Интересно, во всех ли ягодах то же самое?

Перебирая ягоды, я откусываю от них по кусочку. Да, все то же самое.

Конечно, это нехорошо, и я не должен этого делать. Но ведь я съедаю не всю ягоду. Я откусываю только небольшой кусочек. Почти вся ягода остается в распоряжении взрослых…

Откусив от всех ягод по кусочку, я спускаюсь со стула и хожу вокруг стола.

Приходят отец и мать.

— Я не ел винные ягоды, — говорю я им тотчас. — Я только откусил по кусочку.

Взглянув на тарелку, мать всплескивает руками. Отец смеется. Но он хмурится, когда я гляжу на него.

— Пойдем, я тебя немножко попорю, — говорит мать, — чтоб ты лучше помнил о том, что не следует делать.

Она тащит меня к кровати. И берет тонкий поясок. Плача и рыдая, я кричу:

— Я больше не буду!

Не надо стоять на улице

Я стою у ворот нашего дома. Не у самых ворот, а у тумбы. Дальше тумбы я не иду. Нельзя. Может задавить извозчик. Вдруг я вижу — на меня катится двухколесный велосипед, на котором сидит человек в кепке.

Что ж он не звонит? Велосипедисты должны звонить, когда наезжают на людей.

Я отбегаю в сторону. Но велосипед снова катится на меня.

Секунда — и человек в кепке падает. И падаю я. И велосипед падает на меня.

Из моего носа хлещет кровь.

Увидев кровь, я начинаю так орать, что сбегаются люди. Даже прибегает одноногий газетчик, который стоит на нашем углу.

Расталкивая людей, прибегает моя мать.

Увидев, что я лежу, она бьет по щеке велосипедиста так, что у того с головы падает кепка.

Потом она хватает меня на руки и несет по лестнице.

На лестнице она осматривает и ощупывает меня. Все цело. Только из носа течет кровь и на ноге ссадина.

Мать говорит:

— Жалко, я не знала, что он тебе ногу повредил. Я бы ему оторвала голову.

Папа говорит мне:

— Ты сам виноват. Не надо стоять на улице.

Золотые рыбки

На подоконнике банка с золотыми рыбками.

В банке плавают две рыбешки.

Я бросаю им крошки сухаря. Пусть покушают. Но рыбки равнодушно проплывают мимо.

Должно быть, им здорово плохо, что они не кушают. Еще бы, целые дни в воде. Вот если бы они просто лежали на подоконнике, тогда, может быть, у них появился бы аппетит.

Засунув руку в банку, я вытаскиваю рыбешек и кладу их на подоконник. Нет, тут им тоже неважно. Они бьются. И тоже отказываются от еды.

Я снова бросаю рыбешек в воду.

Однако в воде им еще хуже. Посмотрите, они даже плавают теперь брюшком вверх. Должно быть, просятся из банки.

Я снова вытаскиваю рыбешек и кладу их в папиросную коробку.

Через полчаса я открываю коробку. Рыбки околели.

Мамаша сердито говорит:

— Зачем ты это сделал?

Я говорю:

— Я хотел, чтоб им было лучше.

Мать говорит:

— Не притворяйся идиотиком. Рыбки созданы, чтобы жить в воде.

Я горько плачу от обиды. Я сам знаю, что рыбки созданы жить в воде. Но я хотел избавить их от этого несчастья.

В зоологическом саду

Мать держит меня за руку. Мы идем по дорожке. Мать говорит:

— Зверей потом посмотрим. Сначала будет состязание для детей.

Мы идем на площадку. Там множество детей.

Каждому ребенку дают мешок. Надо влезть в этот мешок и завязать его на груди.

Вот мешки завязаны. И дети в мешках поставлены на белую черту.

Кто-то машет флагом и кричит: «Бегите!»

Путаясь в мешках, мы бежим. Многие дети падают и ревут. Некоторые из них поднимаются и с плачем бегут дальше.

Я тоже чуть не падаю. Но потом, ухитрившись, быстро передвигаюсь в этом своем мешке.

Я первый подхожу к столу. Играет музыка. И все хлопают. И мне дают коробку мармеладу, флажок и книжку с картинками.

Я подхожу к матери, прижимая подарки к своей груди.

На скамейке мама приводит меня в порядок. Она причесывает мне волосы и платком вытирает мое запачканное лицо.

После этого мы идем смотреть обезьян.

Интересно, кушают ли обезьяны мармелад? Надо их угостить.

Я хочу угостить обезьян мармеладом, но вдруг вижу, что в моих руках нет коробки… Мама говорит:

— Наверное, мы коробку оставили на скамейке.

Я бегу к скамейке. Но там уже нет моей коробки с мармеладом.

Я плачу так, что обезьяны обращают на меня внимание. Мама говорит:

— Наверно, украли нашу коробку. Ничего. Я тебе куплю другую.

— Я эту хочу! — кричу я так громко, что тигр вздрагивает и слон поднимает хобот.

На берегу

Мы на даче. Играем на берегу.

Вдруг моя старшая сестра Леля кричит:

— Господа, Юля потонула!

Я смотрю по сторонам. Действительно, нигде нет моей младшей сестренки Юли. Леля кричит:

— Так и есть! Вот ее шляпа плывет по воде.

Что есть духу я бегу к нашей даче. Кричу:

— Мама! Юля утонула.

Мама бежит к реке так, что я еле поспеваю за ней. Увидев, что Юлина шляпа плывет по воде, мама падает в обморок. В это время Леля кричит:

— Нет, господа, Юля не потонула. Вот она плывет на лодке. Она хочет догнать свою шляпу.

Действительно, видим, Юля стоит в лодке и, ворочая веслом, плывет за своей шляпой. Но течение быстрое. И шляпа ее далеко. Я говорю:

— Мама, приди в себя, оказывается, Юля не потонула.

Увидев Юлю в лодке, мама кричит:

— Юля, плыви назад! Тебя унесет на середину реки.

Леля говорит:

— Она бы и рада плыть назад, но не может. Ей не справиться с веслом. Вон куда ее унесло.

Тут мы видим, что Юлю отнесло далеко от берега.

И она испуганно кричит: «Помогите!»

Услышав ее крик, мама снова падает в обморок.

Тут какой-то мужчина садится в другую лодку и плывет к Юле.

Я говорю маме:

— Мама, не бойся. Юлю сейчас спасут.

Юлину лодку мужчина привязывает к своей лодке.

И вскоре Юля на берегу.

Плача и целуя Юлю, мама уносит ее домой.

Коровы идут

Из рогатки я стреляю в птичку. Птичка улетает и садится на дерево, которое довольно далеко от нашего дома.

Из сада не велено уходить. Но раз такой исключительный момент, это допустимо.

И вот по дороге я бегу за птичкой.

Вдруг позади себя я слышу мычание.

Оглядываюсь. Боже мой, идет стадо коров.

Отступление отрезано. Домой уже не добежать.

Коровы совсем близко. Заметавшись, я влезаю на дерево.

Теперь коровы под деревом.

Интересно отметить, что они не уходят.

Они, как нарочно, встали у дерева и щиплют траву. Делают вид, что не замечают меня.

Может быть, они рассчитывают на то, что я сейчас сойду, и тогда они забодают меня? Но я не так глуп, как они думают. Я не сойду с дерева, пока не уйдет все стадо.

Только бы не обломился сучок, на котором я сижу. Вот если обломится сучок, тогда дела мои плохи. Тогда я как раз упаду между двух этих коров. И они поднимут меня на рога.

Идет пастух. Он хлопает бичом.

Это знакомый пастух Андрюшка. С ним можно договориться.

— Андрюшка, — кричу я, — гони этих коров, которые под деревом! Что они тут расположились и еще кушают!

Андрюшка хлопает бичом. Коровы нехотя уходят. Теперь не страшно. Я даже нацеливаюсь из рогатки и пускаю камешек в уходящих коров.

Потом слезаю с дерева и виноватой походкой иду в сад.

Гроза

Со своей сестрой Лелей я иду по полю и собираю цветы.

Я собираю желтые цветы. Леля собирает голубые.

Позади нас плетется младшая сестренка Юля. Она собирает белые цветы.

Это мы нарочно так собираем, чтоб было интересней собирать.

Вдруг Леля говорит:

— Господа, глядите, какая туча.

Мы смотрим на небо. Тихо надвигается ужасная туча. Она такая черная, что все темнеет вокруг. Она ползет, как чудовище, обволакивая все небо.

Леля говорит:

— Скорей домой! Сейчас будет жуткая гроза.

Мы бежим домой. Но бежим навстречу туче. Прямо в пасть этому чудовищу.

Неожиданно налетает ветер. Он крутит все вокруг нас.

Пыль поднимается. Летит сухая трава. И сгибаются кусты и деревья.

Что есть духу мы бежим домой.

Вот уже дождь крупными каплями падает на наши головы.

Ужасная молния и еще более ужасный гром потрясают нас. Я падаю на землю и, вскочив, снова бегу. Бегу так, как будто за мной гонится тигр.

Вот уже близко дом.

Я оглядываюсь назад. Леля тащит за руку Юлю. Юля ревет.

Еще сто шагов — и я на крыльце.

На крыльце Леля меня бранит, зачем я потерял свой желтый букетик. Но я его не потерял, я его бросил.

Я говорю:

— Раз такая гроза, зачем нам букеты?

Прижавшись друг к другу, мы сидим на кровати.

Ужасный гром сотрясает нашу дачу.

Дождь барабанит по стеклам и крыше.

От потоков дождя ничего не видно.

Бешеная собака

Мы вбегаем в дом и плотно закрываем двери. Я подбегаю к окну и закрываю раму на крючок. В окно мы смотрим на двор… По двору идет хозяйская дочка Катя.

Мы стучим по стеклу и кричим ей:

— Катька, дура, беги скорей домой! Прячься! На улице бешеная собака.

Вместо того чтоб бежать домой, Катька подходит к нашему окну. И заводит разговор, как будто бы ничего особенного не случилось.

— А где вы видели эту собаку? — спрашивает она. — Да может быть, она не бешеная.

Я начинаю сердиться на Катьку. Я кричу ей:

— Она двоих покусала. И если укусит тебя, мы не виноваты. Мы тебя предупредили.

Катя медленно идет к своему дому.

Бешеная собака вбегает на наш двор. Она черная и страшная. Хвост у нее висит книзу. Пасть раскрыта. Из пасти течет слюна.

Схватив грабли, Катя замахивается. И собака отбегает в сторону. Катя смеется.

Это невероятно. Бешеная собака испугалась Катьки. Я думал, что такие собаки ничего не боятся и всех кусают.

Вот бегут люди с палками. Они хотят убить собаку. Но собака убегает. Люди бегут за ней. Они кричат и улюлюкают.

Осмелев, мы открываем окно. Потом выходим в сад.

Конечно, в саду небезопасно. Собака может вернуться. Кто ее знает. Но если сидеть на крыльце, то это ничего. Можно успеть убежать.

Однако собака не возвращается. Ее убили на соседнем дворе.

Ну, теперь спите

В комнате темно. Только горит лампадка. У наших кроватей сидит нянька и рассказывает сказку.

Покачиваясь на стуле, нянька монотонно говорит:

— Сунула руку добрая фея под подушку, а там змея. Сунула руку под перинку, а там две змеи и гадюка. Заглянула фея под кроватку, а там четыре змеи, три гадюки и один уж.

Ничего на это добрая фея не сказала, только сунула свои ножки в туфельки, а в каждой туфельке по две жабы сидят. Сорвала фея с гвоздика свое пальто, чтоб одеться и уйти из этих мест. Глядит, а в каждом рукаве ее пальто по шесть гадюк и по четыре жабы.

Собрала фея всю эту нечисть вместе и говорит:

«Вот чего. Ничего худого я вам не желаю, но и вы не препятствуйте мне уйти из этих мест».

И тогда вся эта нечисть сказала и так ответила доброй фее:

«Ничего дурного и от нас вам не будет, госпожа добрая фея. Спасибо, что вы за это нас не убили».

Но тут раздался гром. Из-под земли выкинуло огонь. И перед доброй феей предстала злая фея.

«Это, — говорит, — я нарочно выпустила на тебя всю нечисть, но ты, — говорит, — подружилась с ними, чем удивила меня. Благодаря этому я заколдую тебя в обыкновенную корову». Тут снова раздался гром. Глядим, а вместо доброй феи пасется обыкновенная корова…

Нянька молчит. Мы трясемся от страха. Сестра Юля говорит:

— А вся другая нечисть что?

Нянька говорит:

— Про это я не знаю. Наверно, при виде злой феи они попрятались по своим местам.

— То есть под перину и под подушку? — спрашиваю я, отодвигаясь от подушки.

Нянька встает со стула и, уходя, говорит:

— Ну, хватит разговору. Спите теперь.

Мы лежим в постелях, боясь пошевелиться. Нарочно страшным голосом Леля хрипит: «Хо-о».

Мы с Юлей вскрикиваем от страха. Умоляем Лелю не пугать нас. Но она уже спит.

Я долго сижу на кровати, не рискуя лечь на подушку.

Утром я не пью молоко, оттого что оно от заколдованной феи.

Так просто

Мы сидим в телеге. Рыжеватая крестьянская лошаденка бойко бежит по пыльной дороге.

Правит лошаденкой хозяйский сынок Васютка. Он небрежно держит вожжи в руках и по временам покрикивает на лошадь:

— Ну, ну, иди… заснула…

Лошаденка совсем не заснула, она бежит хорошо. Но, вероятно, так полагается покрикивать.

У меня горят руки — так мне хочется подержать вожжи, поправить и покричать на лошадь. Но я не смею попросить об этом Васютку.

Вдруг Васютка сам говорит:

— Ну-ка, подержи вожжи. Я покурю.

Сестра Леля говорит Васютке:

— Нет, не давай ему вожжи. Он не умеет править.

Васютка говорит:

— Что значит не умеет? Тут нечего уметь.

И вот вожжи в моих руках. Я держу их на вытянутых руках. Крепко держась за телегу, Леля говорит:

— Ну, теперь будет история — он нас непременно опрокинет.

В этот момент телега подпрыгивает на кочке. Леля вскрикивает:

— Ну, ясно. Сейчас она нас перевернет.

Я тоже подозреваю, что телега опрокинется, поскольку вожжи в моих неумелых руках. Но нет, подскочив на кочке, телега ровно катится дальше.

Гордясь своим успехом, я похлопываю лошадь вожжами по бокам и покрикиваю: «Ну, заснула!»

Вдруг я вижу — поворот дороги.

Торопливо я спрашиваю Васютку:

— За какую вожжу тянуть, чтоб лошадь побежала направо?

Васютка спокойно говорит:

— Потяни за правую.

— Сколько раз потянуть за правую? — спрашиваю я. Васютка пожимает плечами:

— Один раз.

Я дергаю за правую вожжу, и вдруг, как в сказке, лошадь бежит направо.

Но я почему-то огорчен, раздосадован. Так просто. Я думал, гораздо трудней править лошадью. Я думал, тут целая наука, которую нужно изучать годами. А тут такая чепуха.

Я передаю вожжи Васютке. Не особенно интересно.

Страшный мир

Горит дом. Пламя весело перебегает со стен на крышу.

Теперь горит крыша, обитая дранкой.

Пожарные качают воду. Один из них, схватив кишку, поливает дом. Вода тоненькой струйкой падает на огонь.

Нет, не затушить пожарному это пламя.

Мать держит меня за руку. Она боится, что я побегу к огню. Это опасно. Летят искры. Они осыпают толпу.

В толпе кто-то плачет. Это плачет толстый человек с бородой. Он плачет, как маленький. И трет свои глаза рукой. Может быть, искра попала ему в глаз?

Я спрашиваю маму:

— Чего он плачет? В него попала искра?

Мать говорит:

— Нет, он плачет оттого, что горит его дом.

— Он построит себе новый дом, — говорю я. — Вот уж из-за этого я бы не стал плакать.

— Чтоб построить новый дом, нужны деньги, — говорит мать.

— Пусть он заработает.

— На эти деньги не построишь дом.

— А как же тогда строятся дома?

Мама тихо говорит:

— Не знаю, может быть, люди крадут деньги.

Что-то новое входит в мои понятия. Я с интересом гляжу на бородатого человека, который украл деньги, построил дом, и вот он теперь горит.

— Значит, надо красть деньги? — спрашиваю я мать.

— Нет, красть нельзя. За это сажают в тюрьму.

Тогда совсем непонятно.

Я спрашиваю:

— А как же тогда?

Но мать с досадой машет рукой, чтоб я замолчал.

Я молчу. Я вырасту большой и тогда сам узнаю, что делается в этом мире. Должно быть, взрослые в чем-нибудь тут запутались и теперь не хотят об этом рассказывать детям.

Кто-то утонул

Я мастерю пароходик. Это дощечка с трубой и мачтой. Остается сделать руль и флаг.

Размахивая шляпой, бежит Леля. Она кричит:

— Минька, скорей! Бежим. Там кто-то утонул.

Я бегу за Лелей. На ходу кричу ей:

— Я не хочу бежать. Я боюсь.

Леля говорит:

— Так не ты же утонул. Это кто-то утонул. Чего ж тебе бояться?

Мы бежим по берегу. Там у пристани толпа. Расталкивая людей, Леля пробивается сквозь толпу. Я протискиваюсь за ней.

Кто-то говорит:

— Он не умел плавать. Течение быстрое. Вот он и утонул.

На песчаном берегу лежит юноша. Ему восемнадцать. Он белый, как бумага. Глаза у него закрыты. Руки раскинуты в стороны, а тело его прикрыто зелеными веточками.

Рядом с ним на коленях стоит женщина. Она пристально смотрит в его мертвое лицо. Кто-то говорит:

— Это его мать. Она не плачет от очень большого горя.

Искоса я поглядываю на утопленника. Мне хочется, чтоб он задвигался, встал и сказал:

— Нет, я не потонул. Это я так. Нарочно. Пошутил.

Но он лежит неподвижно. И мне делается так страшно, что я закрываю глаза.

Я не виноват

Сидим за столом и кушаем блины.

Вдруг отец берет мою тарелку и начинает кушать мои блины. Я реву.

Отец в очках. У него серьезный вид. Борода. Тем не менее он смеется. Он говорит:

— Видите, какой он жадный. Ему для отца жаль одного блина.

Я говорю:

— Один блин, пожалуйста, кушай. Я думал, что ты все скушаешь.

Приносят суп. Я говорю:

— Папа, хочешь мой суп?

Папа говорит:

— Нет, я подожду, когда принесут сладкое. Вот если ты мне сладкое уступишь, тогда ты действительно добрый мальчик.

Думая, что на сладкое клюквенный кисель с молоком, я говорю:

— Пожалуйста. Можешь кушать мое сладкое.

Вдруг приносят крем, к которому я неравнодушен. Пододвинув к отцу мое блюдце с кремом, я говорю:

— Пожалуйста, кушай, если ты такой жадный.

Отец хмурится и уходит из-за стола.

Мать говорит:

— Пойди к отцу, попроси прощения.

Я говорю:

— Не пойду. Я не виноват.

Я выхожу из-за стола, не дотронувшись до сладкого. Вечером, когда я лежу в кровати, подходит отец. У него в руках мое блюдце с кремом. Отец говорит:

— Ну, что ж ты не съел свой крем?

Я говорю:

— Папа, давай съедим пополам. Что нам из-за этого ссориться?

Отец целует меня и с ложечки кормит кремом.

В воде

Мальчишки плавают и ныряют. Я копаюсь на берегу. Мне кричат:

— Ну, давай. Смелей иди. Научим плавать.

Я медленно иду по воде. Холодно. Мурашки ползут по моей коже.

— Сразу окунайся, балда, семь раз! — кричат мальчишки.

Я окунаюсь до плеч. Мальчишки кричат:

— С головой окунайся, недотепа.

Нет, с головой я не решаюсь окунуться. Вода попадет в глаза и в уши. Это неприятно.

— Давай сюда! Не трусь! — кричат мальчишки.

Хоть там глубоко, но я иду вперед. Я не хочу быть трусом.

Я иду вперед и вдруг проваливаюсь в яму. Зеленая вода покрывает меня с головой. Неужели я потонул?

Но нет. Я выплываю наверх. И, барахтаясь, как собачонка, плыву.

Браво. Кажется, я сам научился плавать.

Вдруг кто-то или что-то хватает меня за ногу. Я вскрикиваю и сразу иду на дно.

Вот теперь я окончательно потонул. Я закрываю глаза.

Мальчишки выволакивают меня наверх. Один из них говорит:

— Зря так скоро мы его вытащили. Пущай бы подольше полежал. Откачали бы.

Я лежу на берегу и выплевываю воду. Вокруг меня беснуются мальчишки. Им досадно, что я мало наглотался воды.

Закрывайте двери

Вечер. Мы пьем молоко. И ложимся спать.

Я подхожу к окну. За окном темно. Так темно, что даже не видно клумбу с цветами.

Я всматриваюсь в окно.

В комнате веселятся мои сестры. Они хохочут и бросаются подушками. Одна из подушек летит в меня. Я сердито отбрасываю ее в сторону. Совершенно неподходящее время для таких шуток.

Желая мне досадить, Леля говорит:

— Сегодня непременно придут воры. Так и знай.

Положим, если закрыть двери, они не придут.

Я кричу взрослым, которые сидят на балконе:

— Не забудьте закрыть двери!

Мама появляется в дверях.

— Что случилось? — спрашивает она.

— Нет, ничего не случилось, — говорю я, — но Леля думает, что сегодня придут воры.

Мама целует нас и, улыбаясь, уходит. Я лежу, закрывшись с головой одеялом. В доме уже тихо. Все спят. Но мне не спится. Двери, конечно, закрыты. Я сам слышал, как щелкнул крючок, но закрыты ли окна?

Я встаю с постели. Подхожу к окну. Пробую крючок. Закрыто. Может быть, в той комнате забыли закрыть окно?

Осторожно ступая, я иду в соседнюю комнату. Ощупью нахожу крючок на окне. Вдруг что-то со звоном и треском падает на пол.

Я слышу испуганный голос мамы:

— Что! Кто там?.. Воры!

— Где, где воры? — кричу я матери.

В доме переполох. Все прибегают. Зажигают лампу. На полу лежит разбитая банка с цветами. Мать успокаивает меня.

И я снова ложусь в постель, закрываюсь с головой одеялом.

У бабушки

Мы в гостях у бабушки. Сидим за столом. Подают обед.

Наша бабушка сидит рядом с дедушкой. Дедушка толстый, грузный. Он похож на льва. А бабушка похожа на львицу.

Лев и львица сидят за столом.

Я не отрываясь смотрю на бабушку. Это мамина мама. У нее седые волосы. И темное, удивительно красивое лицо. Мама сказала, что в молодости она была необыкновенная красавица.

Приносят миску с супом.

Это неинтересно. Это я вряд ли буду кушать.

Но вот приносят пирожки. Это еще ничего.

Сам дедушка разливает суп.

Подавая свою тарелку, я говорю дедушке:

— Мне только одну капельку.

Дедушка держит разливательную ложку над моей тарелкой. Одну каплю супа он капает в мою тарелку. Я смущенно смотрю на эту каплю. Все смеются. Дедушка говорит:

— Он сам попросил одну каплю. Вот я и выполнил его просьбу.

Я не хотел супа, но почему-то мне обидно. Я почти плачу. Бабушка говорит:

— Дедушка пошутил. Дай твою тарелку, я налью.

Я не даю свою тарелку и не дотрагиваюсь до пирожков. Дедушка говорит моей маме:

— Это плохой ребенок. Он не понимает шуток.

Мама говорит мне:

— Ну, улыбнись же дедушке. Ответь ему что-нибудь.

Я сердито смотрю на дедушку. Тихо говорю ему:

— Я больше к вам никогда не приеду.

Я пришел к бабушке в гости, только когда дедушка умер. Это был неродной дедушка. И я не жалел, что он умер.

Мама плачет

Мама лежит на диване и плачет. Я подхожу к ней. Мама протягивает мне цветную открытку. На открытке какая-то красивая дама в боа и в шляпе.

Мама спрашивает:

— Правда, я похожа на эту даму?

Желая утешить маму, я говорю:

— Да, немножко похожа.

Хотя я и не вижу особенного сходства. Мама говорит:

— В таком случае пойди к папе, покажи ему эту открытку и скажи: «Папа, погляди, как похожа на нашу маму».

Угрюмо я спрашиваю:

— Для чего?

— Так нужно. Я не могу тебе объяснить, для чего. Ты слишком мал.

Я говорю:

— Нет, ты все-таки скажи. Так я не пойду.

Мама говорит:

— Ну как тебе объяснить… Папа посмотрит на эту открытку и скажет: «Ах, какая у нас интересная мама…» И будет относиться ко мне добрей…

Это объяснение не вносит ясности в мою голову. Наоборот, мне кажется, что папа увидит несходство и еще больше рассердится на маму.

С большой неохотой я иду в комнату, где работает папа.

Папа художник. Перед ним мольберт. Папа пишет портрет моей сестры Юли.

Я подхожу к отцу и, протянув открытку, угрюмо говорю:

— Кажется, немножко похожа на мать. Нет?

Искоса взглянув на открытку, отец говорит:

— Не мешай мне. Иди…

Ну, конечно. Ничего не вышло. Я так и знал. Я возвращаюсь к матери.

— Ну, что он сказал?

Я говорю:

— Он сказал: «Не мешай мне, иди…»

Закрыв лицо руками, мама плачет.

Мое сердце разрывается от жалости. Я даже согласен вторично идти к отцу с этой дурацкой открыткой, но мать не разрешает мне этого.

Мама нашла билеты

Мама в гневе ударяет по столу кулаком. Говорит бабушке:

— Значит, когда мы были на даче, он тут веселился… Вот эти билеты, которые я нашла в кармане его летнего пальто.

Я знаю это летнее папино пальто. Оно висит на вешалке. Совершенно светлое, коротенькое пальто.

Мама кладет на стол какие-то билеты.

Я сгораю от любопытства — так мне хочется узнать, что это за билеты.

Я подхожу к столу и рассматриваю билеты, читаю: «Театр Буфф».

Бабушка говорит:

— Может быть, он был в «Буффе» со своим приятелем. Почем мы знаем?

Мама говорит:

— Нет, билеты в первом ряду. Я знаю, с кем он был. Он был с Анной. Я давно подозревала, что она сходит с ума…

Вдруг открывается дверь, и входит папа. Папа в черном осеннем пальто. В шляпе. Он очень высокий, красивый. И даже борода не портит его. Улыбаясь, папа говорит маме:

— Мне нужно с тобой поговорить.

Они оба уходят в гостиную.

Леля подходит к двери. Прислушивается. Потом говорит:

— Нет, все хорошо. Ничего плохого не будет. Ручаюсь…

Я спрашиваю Лелю:

— А что у них произошло?

Леля говорит:

— Все женщины сходят с ума от нашего папы. Это чересчур расстраивает маму.

Вскоре из гостиной выходят наши родители. Я вижу, мама не особенно довольна, но все же ничего. Папа на прощанье целует мамину руку. И уходит ночевать в свою мастерскую. Это через три дома от нас.

В мастерской

Папы давно у нас не было. Мать одевает меня. И мы идем к отцу в мастерскую.

Мама идет торопливо. Тянет меня за руку, так что я едва поспеваю.

Мы поднимаемся на седьмой этаж. Стучим. Дверь открывает папа.

Увидев нас, он сначала хмурится. Потом, взяв меня на руки, подкидывает чуть не под потолок. Смеется и целует меня.

Мама улыбается. Она садится рядом с папой на диван. И у них начинается какой-то таинственный разговор.

Я хожу по мастерской. На мольбертах картины. На стенах тоже картины. Огромные окна. Беспорядок.

Я осматриваю ящики с красками. Кисти. Всякие бутылочки.

Уже все осмотрено, но родители еще беседуют. Очень приятно, что они так тихо беседуют — без криков, не ссорятся.

Я не мешаю им. Я вторично обхожу ящики и картины.

Наконец отец говорит матери:

— Ну, очень рад. Все хорошо.

Он на прощание целует маму. И мама целует его. И даже они обнимаются.

Одевшись, мы уходим.

По дороге мама вдруг начинает бранить меня. Она говорит:

— Ах, зачем ты увязался со мной…

Мне странно слышать это. Я вовсе не увязывался. Она сама потянула меня в мастерскую. И вот теперь недовольна. Мама говорит:

— Ах, как я жалею, что взяла тебя с собой. Без тебя мы бы окончательно помирились.

Я хнычу. Но я хнычу оттого, что не понимаю, в чем я виноват. Я вел себя тихо. Даже не бегал по мастерской. И вот такая несправедливость.

Мать говорит:

— Нет, больше я тебя никогда с собой не возьму.

Мне хочется спросить, в чем дело, что произошло. Но я молчу. Я вырасту большой и тогда все сам узнаю. Узнаю, почему бывают виноваты люди, если они решительно ни в чем не виноваты.

У калитки

Я стою в саду у калитки. Пристально смотрю на дорогу, которая ведет к пристани.

Мама уехала в город. И вот с утра ее нет. А мы уже пообедали. И скоро вечер. Ах, боже мой, где же она?

Я снова всматриваюсь в даль. Нет! Идут какие-то люди, а ее нет. Наверное, что-нибудь с ней случилось.

Но что могло с ней случиться? Ведь она же не маленький ребенок. Взрослый человек. Ей тридцать лет.

Ну и что из того? И со взрослыми случаются всякие ужасы. Взрослых тоже на каждом шагу подстерегают опасности.

Может быть, мама ехала на извозчике. Понесла лошадь. Правда, у извозчиков лошади тихие. Еле плетутся. Сомнительно, что такие лошади могут понести. А если и понесут, то всегда можно выскочить из пролетки.

Но вот если мама поехала на пароходе, то с парохода не выскочишь, если он тонет. Конечно, имеются круги. Можно схватить такой круг и спастись. Зато такие круги ни к чему, если пожар, если, например, загорелась наша городская квартира. Хотя, впрочем, дом у нас каменный, и вряд ли он может вспыхнуть, как спичка.

Скорей всего мама зашла в кафе, там что-нибудь скушала и заболела. И вот теперь ей доктор делает операцию.

Ах, нет! Вот идет наша мама!

С криком я бегу к ней навстречу. Мама в огромной шляпе. На плечах у нее белое боа из перьев. И бант на поясе. Мне не нравится, что мама так одевается. Вот уж ни за какие блага в мире я не надел бы эти перья. Я вырасту большой и попрошу маму, чтоб она так не одевалась. А то мне неловко с ней идти — все оборачиваются.

— Ты, кажется, не рад, что я приехала? — спрашивает мама.

— Нет, я рад, — равнодушно говорю я.

Это недоразумение

Рядом со мной за партой сидит гимназист Костя Палицын.

Перочинным ножом он вырезает на парте какую-то букву. Я смотрю, как ловко и незаметно для учителя он режет ножом.

Я так углубился в это дело, что не слышу, как вызывают меня.

Кто-то толкает меня под бок. И тогда я встаю и растерянно смотрю на классного наставника, который преподает русский и арифметику в нашем приготовительном классе.

Оказывается, учитель почему-то хочет, чтоб я прочитал ему стихотворение «Весело сияет месяц над селом»[1064].

Первую строчку я бойко произношу, так как я ее только что услышал от учителя. Но что дальше, я не знаю. Я просто не знаю этого стихотворения и даже в первый раз слышу о нем.

Со всех сторон мне подсказывают: «Белый снег сверкает».

Запинаясь, я произношу, что подсказывают.

Посматривая на меня, учитель улыбается.

Ученики наперерыв подсказывают мне. Они шепчут со всех сторон. От этого даже не разобрать, что они шепчут — «Крест под облаками, как свеча, горит…»

— Треск под сапогами, — бормочу я.

В классе хохот. Учитель тоже смеется. И ставит в мой дневник единицу.

Это неприятно. Я всего пять дней в гимназии. И вдруг сразу единица.

Я говорю Косте Палицыну:

— Если будут ставить единицы за все, что я еще не знаю, то я много нахватаю единиц.

— Это стихотворение было задано, — говорит Костя. — Его надо было выучить.

Ах, оно было задано? Я не знал. В таком случае это недоразумение.

Мне становится легко на душе, что это недоразумение.

Снова неприятности

На мне серое гимназическое пальто с серебряными пуговицами. За спиной ранец.

В карман моего пальто мама сует записку с адресом гимназии.

— Мама, — говорю я, — ты не беспокойся. Я так хорошо знаю дорогу, что могу с закрытыми глазами дойти до гимназии.

Мама говорит:

— Только ты и в самом деле не вздумай идти с закрытыми глазами. С тебя хватит.

Я выхожу на улицу.

Нет, конечно, с закрытыми глазами я не пойду. Это опасно. На улицах конки, извозчики. Но от угла Большого до гимназии я непременно пойду с закрытыми глазами. Всего двести десять шагов. Это сущие пустяки.

Дойдя до Большого проспекта, я закрываю глаза и, как слепой, иду, тычась в людей и задевая стены и тумбы. При этом мысленно считаю шаги… Двести… Двести десять…

Произнеся вслух «Двести десять», я с силой наталкиваюсь на какого-то человека. Открываю глаза. Стою как раз у дверей гимназии. А человек, которого я толкнул, — это наш учитель и классный наставник.

— Ах, извините, — говорю я. — Я вас не заметил.

— Надо замечать, — сердито говорит учитель. — Для этого у тебя есть глаза.

— Они были закрыты, — говорю я.

— Зачем же ты глаза закрываешь, глупый мальчишка? — говорит учитель.

Я молчу. Во-первых, это долго объяснять, во-вторых, он, пожалуй, не поймет, почему я закрыл глаза.

— Ну? — спрашивает учитель.

— Просто так закрыл. От ветра…

Учитель хмуро смотрит на меня и сердито говорит:

— Ну, что ж ты стоишь как пень? Иди…

Я стою оттого, что я вежливый человек.

Я хочу пропустить его вперед.

Мы одновременно шагаем к двери и в дверях снова сталкиваемся.

Еще более сердито учитель смотрит на меня.

Пуд железа

Я занят разборкой моего пенала. Перебираю карандаши и перья. Любуюсь моим маленьким перочинным ножом. Учитель вызывает меня. Он говорит:

— Ответь, только быстро: что тяжелей — пуд пуха или пуд железа?

Не видя в этом подвоха, я, не подумав, отвечаю:

— Пуд железа.

Кругом хохот.

Учитель говорит:

— Скажи своей маме, чтоб она завтра зашла ко мне. Я хочу с ней поговорить.

На другой день мама идет к учителю и грустная возвращается домой. Она говорит:

— Учитель недоволен тобой. Он говорит, что ты рассеянный, ничего не слушаешь, не понимаешь и сидишь за партой, как будто тебя не касается, что происходит в классе.

— А что он еще сказал?

Лицо у мамы делается совсем грустным. Прижав меня к себе, она говорит:

— Я тебя считала умным и развитым мальчиком, а он говорит, что у тебя еще недостаточное умственное развитие.

— Это он глупости говорит! — сердито кричу я. — По-моему, у него недостаточное умственное развитие. Он задает ученикам глупые вопросы. А на глупые вопросы трудней ответить, чем на умные.

Целуя меня, мама плачет.

— Ах, тебе будет трудно жить на свете! — говорит она.

— Почему?

— Ты трудный ребенок. Ты похож на отца. Я не верю, что ты будешь счастливый.

Мама снова целует и обнимает меня, но я вырываюсь. Я не люблю это лизанье и слезы.

Закрытое сердце

Приехал дедушка. Это отец отца. Он приехал из Полтавы.

Я думал, что приедет дряхлый старичок с длинными усами и в украинской рубашке. И будет петь, плясать и рассказывать нам сказки.

Наоборот. Приехал строгий высокий человек. Не очень старый, не очень седой. Поразительно красивый. Бритый. В черном сюртуке. И в руках у него был маленький бархатный молитвенник и красные костяные четки.

И я удивился, что у нас такой дедушка. И захотел с ним о чем-нибудь поговорить. Но с нами, с детьми, он не стал разговаривать. Он только немного поговорил с папой. А маме сердито сказал:

— Сами виноваты, сударыня. Слишком много народили детей.

И тогда мама заплакала и ушла в свою комнату.

И я еще больше удивился, что у нас такой дедушка, который недоволен тем, что у мамы родились дети, среди которых был я.

И мне непременно захотелось узнать, что делает дедушка в своей комнате, из которой он почти не выходит и никому не позволяет входить в нее. Наверно, он там делает что-нибудь исключительно важное.

И вот я приоткрываю дверь и тихо вхожу в комнату.

Строгий дедушка ничего не делает. Он сидит в кресле и просто ничего не делает. Неподвижно смотрит на стену и курит длинную трубку.

Увидев меня, дедушка спросил:

— Что тебе здесь нужно? И зачем ты вошел ко мне не постучавшись?

И тогда я рассердился на моего дедушку и сказал ему:

— В конце концов, это наша квартира. Если хотите знать — это моя комната, а меня переселили к сестрам. Зачем я буду стучать в свою комнату?

Дедушка бросил в меня свои четки и закричал. Потом он пошел и пожаловался моему отцу. А отец пожаловался матери. Но мама не стала меня бранить. Она сказала:

— Ах, скорей бы он уехал. Он никого не любит. Он вроде твоего отца. У него закрытое сердце.

— A y меня тоже закрытое сердце? — спрашиваю я.

— Да, — говорит мать, — по-моему, и у тебя закрытое сердце.

— Значит, я буду такой же, как дедушка?

Целуя меня, мать сквозь слезы говорит:

— Да, наверно, и ты будешь такой же. Это большое несчастье — никого не любить.

Нельзя кричать

На улицах беспорядки. Побили городового на углу. Жандармы скачут на лошадях. Что-то происходит необычайное.

В нашей гимназии тоже творится что-то странное. Старшие ученики собираются в группы и о чем-то тихо беседуют. И малыши шалят больше обыкновенного.

Перемена. Мы бегаем по залу. Второклассники бегают с криком: «Бунтуйся». Я тоже присоединяюсь к ним и, размахивая рукой, кричу: «Бунтуйся».

Кто-то хватает меня за руку. Это классный наставник.

Он трясет меня за плечи и говорит:

— Повтори, что ты сказал.

— Я сказал «бунтуйся», — бормочу я.

Лицо у учителя делается каменным. Он говорит:

— Встань к стене под часами и стой до конца перемены. А завтра пусть мама зайдет ко мне.

Я стою под часами. Новое дело. Что случилось? Почему это нельзя кричать? Все кричали. А он, как коршун, налетел на меня и схватил за плечи.

На другой день мама возвращается от учителя встревоженной. Она идет к отцу и с ним долго беседует.

Потом родители зовут меня в свою комнату.

Отец лежит на кровати в брюках и в пиджаке. Вид у него скучный, хмурый. Он говорит мне:

— Наверное, ты не знал, что означает это слово?

Я говорю:

— Нет, я знал. Оно от слова «бунт». Но я не знал, что его нельзя кричать.

Отец улыбается. Говорит матери:

— Пойди к учителю и скажи ему, что наш сын дурачок, недостаточно развитой… А то его посадят в тюрьму.

Услышав про тюрьму, я начинаю плакать. Мама говорит:

— Раньше я об этом спорила с учителем. Но теперь я пойду скажу ему, что он прав.

Папа смеется.

— Вот видите, — говорит он, — это плохое мнение пригодилось.

Папа отворачивается к стене и больше не хочет разговаривать.

Мы с мамой выходим из комнаты.

Разрыв сердца

Тихо отворяю дверь и вхожу в папину комнату. Обычно отец валяется на кровати. Но сегодня он неподвижно стоит у окна.

Высокий, угрюмый, он стоит у окна и о чем-то думает. Он похож на Петра Великого. Только с бородой. Тихо я говорю:

— Папа, я возьму твой ножичек очинить карандаш.

Не оборачиваясь, отец говорит:

— Возьми.

Я подхожу к письменному столу и начинаю чинить карандаш.

В углу у окна круглый столик. На нем графин с водой.

Отец наливает стакан воды. Пьет. И вдруг падает.

Он падает на пол. И падает стул, за который он задел.

От ужаса я кричу. Прибегают сестры, мать.

Увидев отца на полу, мать с криком бросается к нему. Теребит его за плечи, целует его лицо.

Я выбегаю из комнаты и ложусь на свою кровать.

Произошло что-то ужасное. Но, может быть, все кончится хорошо. Может быть, у папы обморок.

Я снова иду в комнату отца.

Отец лежит на кровати. Мать у дверей. Рядом с ней доктор.

Мать кричит:

— Вы ошиблись, доктор!

Доктор говорит:

— В этом вопросе мы не смеем ошибаться, сударыня. Он умер[1065].

— Почему же так сразу? Не может быть!

— Это разрыв сердца, — говорит врач. И уходит из комнаты.

Лежа на своей кровати, я плачу.

Да, он умер

Ах, как невыносимо смотреть на маму! Она все время плачет.

Вот она стоит у стола, на котором лежит мой отец. Она упала лицом на его лицо и плачет.

Я стою у двери и смотрю на это ужасное горе. Нет, я бы не мог так плакать. Наверно, у меня — закрытое сердце.

Мне хочется утешить мать, отвлечь ее. Я тихо спрашиваю ее:

— Мама, сколько лет нашему папе?

Вытирая слезы, мама говорит:

— Ах, Мишенька, он совсем молодой. Ему сорок девять. Нет, не может быть, чтобы он умер!

Она снова теребит за плечи отца и бормочет:

— Может быть, это глубокий обморок, летаргический сон?..

Мать отстегивает булавку от своей блузки. Потом берет руку отца. И я вижу — она хочет булавкой проколоть ему руку. Я вскрикиваю от ужаса.

— Не надо кричать, — говорит мать, — я хочу посмотреть, может быть, он не умер.

Булавкой она прокалывает руку насквозь. Я снова кричу. Мать вынимает булавку из проколотой ладони.

— Погляди, — говорит она, — нет ни капельки крови. Да, он умер…

Упав на грудь отца, мама снова плачет.

Я выхожу из комнаты. Меня трясет лихорадка.

На кладбище

Я первый раз на кладбище. Ничуть не страшно. Только очень неприятно.

Настолько неприятно, что я еле стою в церкви. Скорей бы кончилось отпевание. Я стараюсь не смотреть на покойников, которые лежат на шести катафалках. Но мои глаза невольно останавливаются на них.

Они лежат бледные, неподвижные, как восковые куклы. Две старухи в чепцах. Отец. Еще чей-то отец. Молодая мертвая девушка. И какой-то пузатый, толстый человек. Такой пузатый, что вряд ли закроется гроб при таком брюхе. Впрочем, прижмут крышкой. Церемониться не будут. Все равно он теперь ничего не чувствует, не видит.

Не знаю, смогу ли я подойти к отцу, поцеловать его. Вот уже все подходят, целуют.

Затаив дыхание, я подхожу. Чуть касаюсь губами его мертвой руки. Выбегаю из церкви.

Гроб несут на руках художники — папины товарищи. Впереди на маленькой бархатной подушке несут орден, который папа получил за свою картину «Отъезд Суворова». Эта картина на стене Суворовского музея. Она сделана из мозаики. В левом углу картины имеется зеленая елочка. Нижнюю ветку этой елочки делал я. Она получилась кривая, но папа был доволен моей работой.

Поют певчие. Гроб опускают в яму. Мама кричит.

Яму засыпают. Все кончено. Закрытое сердце больше не существует. Но существую я.

Дни сочтены

Мамин брат заболел чахоткой. Ему сняли комнату за городом. И он стал там жить. Но доктор сказал маме:

— Он очень плох. Его дни сочтены.

Я поехал к нему в воскресенье. Повез пирожки и сметану.

Дядя Георгий лежал на кровати, обложенный подушками. Он тяжело и с хрипом дышал.

Я положил на стул то, что привез, и хотел уйти. Но он сказал мне:

— Я целые дни один. Мне ужасно скучно. Давай хоть с тобой сыграем в карты.

Из-под подушки дядя Георгий вынул карты. И мы стали играть в шестьдесят шесть.

Мне страшно везло. А ему нет. Он проиграл мне две партии. И потребовал, чтоб я сыграл с ним третью.

Мы начали играть третью партию. Но ему не везло еще больше. И тогда он стал на меня сердиться. Стал кричать и бросать карты. Он огорчался, что проигрывает, хотя мы играли не на деньги, а так.

И я удивился, что он огорчается, если дни его сочтены и он скоро умрет.

Вот он сдал мне карты. И почти все они были козырные. И, увидев это, дядя затрясся от гнева, закашлялся. Начал стонать. И ему стало так нехорошо, что он схватил кислородную подушку и приложил ее к своему рту. Ему стало душно. Он боялся задохнуться.

Потом, когда ему стало лучше, мы продолжали игру.

Но я нарочно стал сбрасывать хорошие карты. Ходил не так, как надо. Я хотел ему проиграть, чтоб он не мучился.

И тогда я стал проигрывать. И от этого дядя развеселился настолько, что стал шутить и смеяться. И он хлопнул меня картами по лбу, сказав, что я еще слишком мал, чтоб играть со взрослыми.

Четвертую партию я не стал с ним играть, хотя он очень этого хотел.

Я ушел с тем, чтоб к нему больше не приходить.

И мне не пришлось больше у него бывать. Он в следующее воскресенье умер.

Муза

Я в гостях. Сижу на диване. Девочка по имени Муза показывает мне свои книги.

Показывая книги, она вдруг спрашивает меня:

— Вы хотите быть моим женихом?

— Да, — тихо отвечаю я. — Только я меньше вас ростом. Не знаю, могут ли быть такие женихи.

Мы подходим к трюмо, чтоб увидеть разницу в нашем росте. Мы ровесники. Нам по одиннадцати лет и три месяца. Но Муза выше меня почти на полголовы.

— Это ничего, — говорит она. — Бывают женихи совершенно маленького роста и даже горбатые. Главное, чтобы они были сильные. Давайте поборемся. И я уверена, что вы сильней меня.

Мы начинаем бороться. Муза сильней меня. С ловкостью кошки я ускользаю от поражения. И мы снова боремся. Падаем на ковер. И некоторое время лежим, ошеломленные чем-то непонятным.

Потом Муза говорит:

— Да, я сильнее вас. Но это ничего. Среди женихов бывают слабенькие и даже больные. Главное, чтоб они были умные. Сколько у вас пятерок в первой четверти?

Боже мой, какой неудачный вопрос! Если мерить ум на отметки, тогда дела мои совсем плохи. Три двойки. Остальные тройки.

— Ну, ничего, — говорит Муза. — Вы в дальнейшем поумнеете. Наверно, бывают такие женихи, у которых по четыре двойки и больше.

— Не знаю, — говорю я, — вряд ли.

Взявшись под руку, мы ходим по гостиной. Взрослые зовут нас в столовую чай пить.

Обняв меня за шею, Муза целует меня в щеку.

— Зачем вы это сделали? — говорю я, ужасаясь ее поступку.

— Поцелуи скрепляют договор, — говорит она. — Теперь мы жених и невеста.

Мы идем в столовую.

Учитель истории

Учитель истории вызывает меня не так, как обычно. Он произносит мою фамилию неприятным тоном. Он нарочно пищит и визжит, произнося мою фамилию. И тогда все ученики тоже начинают пищать и визжать, передразнивая учителя.

Мне неприятно, когда меня так вызывают. Но я не знаю, что надо сделать, чтоб этого не было.

Я стою за партой и отвечаю урок. Я отвечаю довольно прилично. Но в уроке есть слово «банкет».

— А что такое банкет? — спрашивает меня учитель.

Я отлично знаю, что такое банкет. Это обед, еда, торжественная встреча за столом, в ресторане. Но я не знаю, можно ли дать такое объяснение по отношению к великим историческим людям. Не слишком ли это мелкое объяснение в плане исторических событий?

Я молчу.

— А-а? — спрашивает учитель, привизгивая. И в этом «а-а» я слышу насмешку и пренебрежение ко мне.

И, услышав это «а-а», ученики тоже начинают визжать.

Учитель истории машет на меня рукой. И ставит мне двойку.

По окончании урока я бегу за учителем. Я догоняю его по лестнице. От волнения я не могу произнести слова. Меня бьет лихорадка.

Увидев меня в таком виде, учитель говорит:

— В конце четверти я вас еще спрошу. Натянем тройку.

— Я не об этом, — говорю. — Если вы меня еще раз так вызовете, то я… я…

— Что? Что такое? — говорит учитель.

— Плюну на вас, — бормочу я.

— Что ты сказал? — грозно кричит учитель. И, схватив меня за руку, тянет вверх в директорскую. Но вдруг отпускает меня. Говорит:

— Идите в класс.

Я иду в класс и жду, что сейчас придет директор и выгонит меня из гимназии. Но директор не приходит. Через несколько дней учитель истории вызывает меня к доске.

Он тихо произносит мою фамилию. И когда ученики начинают по привычке визжать, учитель ударяет кулаком по столу и кричит им:

— Молчать!

В классе водворяется полная тишина. Я бормочу заданное, но думаю о другом. Я думаю об этом учителе, который не пожаловался директору и вызвал меня не так, как раньше. Я смотрю на него, и на моих глазах появляются слезы.

Учитель говорит:

— Не волнуйтесь. На тройку вы во всяком случае знаете.

Он подумал, что у меня слезы на глазах оттого, что я неважно знаю урок.

Хлорофилл

Только два предмета мне интересны — зоология и ботаника. Остальные нет.

Впрочем, история мне тоже интересна, но только не по той книге, по которой мы проходим.

Я очень огорчаюсь, что плохо учусь. Но не знаю, что нужно сделать, чтобы этого не было.

Даже по ботанике у меня тройка. А уж этот предмет я отлично знаю. Прочитал много книг и даже сделал гербарий — альбом, в котором наклеены листочки, цветы и травы.

Учитель ботаники что-то рассказывает в классе. Потом говорит:

— А почему листья зеленые? Кто знает?

В классе молчание.

— Я поставлю пятерку тому, кто знает, — говорит учитель. Я знаю, почему листья зеленые, но молчу. Я не хочу быть выскочкой. Пусть отвечают первые ученики. Кроме того, я не нуждаюсь в пятерке. Что она одна будет торчать среди моих двоек и троек? Это комично.

Учитель вызывает первого ученика. Но тот не знает.

Тогда я небрежно поднимаю руку.

— Ах, вот как, — говорит учитель, — вы знаете. Ну скажите.

— Листья зеленые, — говорю я, — оттого что в них имеется красящее вещество хлорофилл.

Учитель говорит:

— Прежде чем вам поставить пятерку, я должен узнать, почему вы не подняли руку сразу.

Я молчу. На это очень трудно ответить.

— Может быть, вы не сразу вспомнили? — спрашивает учитель.

— Нет, я сразу вспомнил.

— Может быть, вы хотели быть выше первых учеников?

Я молчу. Укоризненно качая головой, учитель ставит пятерку.

Все кончено

Ветер такой сильный, что нельзя играть в крокет.

Мы сидим на траве за домом и беседуем.

Кроме моих сестер, на траве реалист Толя и его сестренка Ксеня.

Мои сестры подшучивают надо мной. Они считают, что я неравнодушен к Ксении — все время смотрю на нее и подставляю шары, когда играю в крокет.

Ксеня смеется. Она знает, что я действительно подставляю ей шары.

Уверенная в моем чувстве, она говорит:

— Могли бы вы для меня пойти ночью на кладбище и там сорвать какой-нибудь цветок?

— Зачем? — спрашиваю я.

— Просто так. Чтобы исполнить мою просьбу.

Я говорю тихо, так, чтобы не слышали сестры:

— Для вас я бы мог это сделать.

Вдруг мы видим — за забором бегут люди. Мы выходим из сада. Боже мой! Вода у шоссе. Уже Елагин остров в воде. Еще немного, и вода зальет дорогу, по которой мы идем.

Мы бежим к яхт-клубу. Ветер такой сильный, что мы чуть не падаем с ног.

Мы с Ксенией, взявшись за руки, бежим впереди.

Вдруг слышим мамин голос:

— Назад! Домой!

Мы оборачиваемся. Наш сад в воде. Это вода хлынула с поля и затопила все позади нас.

Я бегу к дому. Канавы полны водой. Плывут доски и бревна.

Мокрый по колено, я вбегаю на веранду. А где же Ксения, сестры, Толя? Сняв башмаки, они идут по саду. На веранде Ксения мне говорит:

— Убежать первым… бросить нас… Ну, знаете ли… Все кончено между нами.

Молча я ухожу в свою комнату на второй этаж. В ужасной тоске ложусь на свою постель.

Выстрел

Утро. Мы сидим на веранде. Пьем чай.

Вдруг слышим ужасный крик. Потом выстрел. Мы вскакиваем.

На нашу веранду вбегает женщина. Это наша соседка Анна Петровна.

Она ужасно растрепана. Почти голая. На плечи наброшен халат. Она кричит:

— Спасите! Умоляю! Он убьет меня… Он убил Сергея Львовича…

Мама всплескивает руками.

— Это такой блондин, студент, который ходил к вам в гости?

Сказав «да», Анна Петровна падает на диван и бьется в истерике.

Я бегу к соседней даче, к их окну.

Я отпрянул от окна, когда заглянул в комнату. На кровати лежал убитый человек. И кровь стекала с простыни на пол. Но больше в комнате никого не было.

Тогда я побежал в их сад. И там увидел толпу людей. Эти люди держали за руки мужа Анны Петровны.

Он стоял смирно. Не вырывался. И ничего не говорил. Он молчал.

Пришел полицейский и хотел его увести. Но муж Анны Петровны сказал:

— Позовите мне мою жену. Я хочу с ней попрощаться.

И тогда я бросился в наш дом и сказал Анне Петровне:

— Анна Петровна, он хочет попрощаться с вами. Выйдите к нему. И не бойтесь. Там полицейский.

Анна Петровна сказала:

— Я не имею привычки прощаться с убийцами. Я не выйду к нему.

Я побежал в сад, чтоб сказать, что она не выйдет. Но мужа Анны Петровны уже увели.

Замечание

Я был на елке у знакомых. У моего товарища. Его родители очень богатые люди.

Все гости получили подарки, сюрпризы и всякие безделушки. Лично я получил две книги Майн Рида[1066] и полубеговые коньки. Кроме того, сестра моего товарища Маргарита подарила мне альбом для марок, крошечный перламутровый ножик и золотое сердечко на цепочке для ношения на часах.

Поздно вечером гости стали расходиться.

Меня пошла провожать Маргарита со своей горничной.

И вот я иду с Маргаритой впереди, а горничная Аннушка идет сзади.

Мы весело болтаем и незаметно доходим до моего дома.

Прощаясь, Маргарита просит, чтоб завтра я ее встретил, когда она будет возвращаться из гимназии.

Я прощаюсь с Маргаритой и пожимаю ее руку. Потом прощаюсь с Аннушкой. Я тоже пожимаю ее руку.

Но когда я прощался с Аннушкой, Маргарита вспыхнула и пожала плечами.

На другой день я встречаю Маргариту. Она говорит:

— Вы, наверно, бывали только в демократических домах, где принято за руку прощаться с прислугой. У нас это не принято. Это шокинг.

Я никогда не задумывался об этих вещах. И теперь покраснел, смутился. И сразу не нашелся, что ответить. Потом сказал:

— Я не вижу ничего дурного в том, что попрощался с Аннушкой.

Маргарита сказала:

— Еще не хватало того, чтобы вы сначала попрощались с ней, потом со мной. Вы из дворянского дома и так поступаете.

Две улицы мы шли молча. Не разговаривали. Потом мне стало не по себе. Я снял свою гимназическую фуражку и попрощался с Маргаритой.

Она сказала мне, когда я уходил:

— Вы не должны сердиться на меня. Я старше вас на год. И я из хороших чувств к вам сделала замечание.

Мой друг

Каждый день я хожу к Саше П. Он умный мальчик. Мне с ним интересно. Мы с ним дружим. Он мой единственный друг.

Мама сказала, что я неспособен с кем-нибудь дружить, что я по натуре одинокий человек, вроде моего отца.

Ничего подобного. Я скучаю, если хотя бы один день не вижу моего товарища. У меня просто потребность у него бывать.

Начистив ботинки, я спешу к нему. Его дача на берегу, через три улицы.

Я иду по набережной и тихо напеваю: «Невольно к этим грустным берегам…»[1067]

Вхожу в сад. Вся семья П. на веранде. Мама, он и две его сестренки — Оля и Галя. Оле четырнадцать, Гале шестнадцать лет. А мне пятнадцать.

Все рады, что я пришел. Саша говорит мне:

— Если хочешь, сегодня мы сходим на взморье. Пофилософствуем.

Девушки недовольны. Они хотели поиграть со мной в крокет, посидеть в саду. Саша говорит:

— Часик поболтай с девчонками. А я пока дочитаю книгу.

Я иду с девушками в сад. Мы располагаемся в беседке.

И говорим о всевозможных вещах.

Мне больше нравится Оля, но я больше нравлюсь Гале. Драматический узел. Все страшно интересно. Это — жизнь.

Мы долго сидим в беседке. Потом гуляем по саду. Потом сидим на берегу. И, наконец, снова располагаемся в беседке.

Уже темнеет. Я прощаюсь с сестрами. Галя что-то шепчет мне на ухо. Я не слышу. Но она не хочет повторить. Мы смеемся.

Наконец я окончательно прощаюсь и в прекрасном настроении спешу домой.

И вдруг по дороге вспоминаю, что я позабыл попрощаться с Сашей и позабыл о том, что мы собирались пойти с ним на взморье.

Мне страшно неловко. Я возвращаюсь к их даче. Подхожу к забору. У калитки стоит Саша.

Он говорит мне:

— Сегодня я окончательно понял, что ты приходишь не ко мне, а к моим сестрам.

Я горячусь, пробую доказывать, что я хожу именно к нему. И вдруг сам убеждаюсь, что я не к нему хожу. Он говорит:

— Наша дружба построена на песке. Я убежден в этом.

Мы холодно прощаемся.

Студент со стеком

Через два дома от нас жила девушка Ирина. Она была рыженькая, но настолько хорошенькая, что можно было часами ею любоваться.

Мы, мальчишки, часто подходили к ее забору и смотрели, как она лежит в гамаке.

Она почти все время лежала в гамаке. Но не читала. Книга валялась на траве либо лежала на ее коленях.

А вечером Ирина уходила гулять с Олегом. Это такой студент. Путеец. Очень интересный. В пенсне. Со стеком в руках.

Когда он направлялся к ее дому, мы, мальчишки, кричали:

— Ириша, Олег идет!

Ира безумно краснела и бежала к нему навстречу.

Я не знаю, что именно у них произошло, но только в конце лета Ирина бросилась с пристани в воду и утонула. И ее не нашли.

Все дачники ужасно жалели ее. И некоторые даже плакали. Но этот студент Олег очень легко отнесся к ее смерти. Он по-прежнему ходил на пристань со своим стеком. Смеялся. Шутил с товарищами. И даже стал ухаживать за одной курсисткой Симочкой.

И мы, мальчишки, были раздосадованы его поведением. Мы ненавидели от всей души этого студента со стеком.

Когда однажды он сидел на пристани, мы с берега стали стрелять в него из рогаток.

Он ужасно рассердился на нас. Закричал. Погнался за нами. Но когда он гнался за одним, другие в него стреляли.

Мы стреляли в него так, что он наконец побежал домой, закрыв голову руками.

Три дня мы обстреливали его дачу. Мы стреляли в каждого, кто выходил из его дома. Даже стреляли в его мамашу. И в кухарку. И в гостей. И в собаку. И даже в кошку, которая выходила погреться на солнышко.

Мы выбили несколько стекол на веранде. И довели его до того, что он вскоре уехал.

Он уехал с распухшим носом. Это кто-то из нас выстрелил в него из рогатки, когда он с вещами шел на пристань.

Первый урок

У меня — ученик. Это писарь Главного штаба. Я готовлю его к экзаменам.

Через два месяца он будет держать экзамен на первый классный чин.

У нас условие: если он выдержит экзамен, я получаю за это его велосипед.

Это великолепное условие. И я по три часа в день и больше сижу с этим оболдуем, который не очень-то смыслит в науках.

Все свои знания я стараюсь переложить в его туманные мозги. Я заставляю его писать, думать, считать. Я заканчиваю урок, только когда он начинает вякать, что у него болит голова.

И вот он прилично выдержал экзамен. И пришел ко мне сияющий.

Он с удивлением смотрел на меня, говоря, что он не ожидал, что так получится.

Мы с ним пошли на его квартиру.

И вот торжественный момент. Он выкатывает в коридор свой велосипед.

У меня помутилось в глазах, когда я увидел его машину. Она была ржавая, разбитая, с помятым рулем и без шин.

Слезы показались на моих глазах, но мне было совестно сказать, что я не согласен получить такую машину.

Давясь от смеха, писарь сказал:

— Ничего. Смажете керосинцем. Протрете. Купите шины. И будет приличная машина.

С превеликим трудом я докатил эту ржавчину до ремонтной мастерской. Махнув рукой, мастер сказал:

— Да что вы, в своем уме! Разве можно ее чинить!

За рубль я продал эту машину тряпичнику. И то он не хотел давать рубля. Он давал восемьдесят пять копеек. Но потом смягчился, увидев, что на ржавом руле есть звонок.

Даже теперь, когда прошло тридцать лет, я с отвращением вспоминаю этого писаря, его утиный нос, его желтые зубы и сплюснутый череп, в который я втиснул некоторые знания.

Этот мой первый урок дал и мне некоторые знания о жизни.

Заключение

И вот воспоминания о моем детстве закончены.

Передо мной тридцать восемь историй, которые когда-то взволновали и потрясли меня.

Все эти истории я стал пересматривать и перетряхивать. Я надеялся найти в них источник моих страданий.

Однако ничего особенного я не увидел в этих историях.

Да, конечно, некоторые сцены весьма печальны. Но не более печальны, чем это обыкновенно бывает.

У каждого умирает отец. Каждый видит слезы матери.

У каждого случаются школьные огорчения. Обиды. Волнения. И каждого страшит гроза, наводнения и бури.

Нет, ни в одной истории я не нашел несчастного происшествия, которое испортило мою жизнь, создало мне меланхолию и тоску.

Тогда я сложил все эти истории вместе. Я захотел увидеть общую картину моего детства, общий аккорд, который, быть может, оглушил меня, когда неверными детскими шагами я шел по узкой тропинке моей жизни.

Но и в общем этом аккорде я не увидел ничего особенного. Обыкновенное детство. Немного трудный ребенок. Нервный. Обидчивый. Весьма впечатлительный. Со взором, устремленным на то, что плохо, а не на то, что хорошо. Пожалуй, пугливый из-за этого. Но совсем не слабенький, а скорей даже сильный.

Нет, события детских лет не могли испортить мою дальнейшую жизнь.

Я снова был обескуражен. Непосильная задача — найти причину моей тоски. Убрать ее. Быть счастливым. Радостным. Восторженным. Таким, как должен быть обыкновенный человек с открытым сердцем. Только в сказке блудный сын возвращается в отчий дом!

Но, может быть, я ошибся? Может быть, вовсе и не было этого несчастного происшествия, которое я ищу? Или, может быть, оно произошло еще в более раннем возрасте?

В самом деле, почему же я отбросил младенческие годы? Ведь первые впечатления бывают не в шесть и не в семь лет. Первое знакомство с миром происходит раньше. Первые понятия возникают в два и в три года. И даже, может быть, в год.

Тогда я стал думать: что же могло случиться в этом ничтожном возрасте?

Напрягая память, я стал вспоминать себя совсем крошечным ребенком. Но тут я убедился, что об этом я почти ничего не помню. Ничего цельного я не мог вызвать в своей памяти. Какие-то обрывки, куски, какие-то отдельные моменты, которые тонули в общей серой пелене.

Тогда я начал припоминать эти обрывки. И, припоминая их, я стал испытывать еще больший страх, чем тот, который я испытал, думая о своем детстве.

Значит, я на верном пути, — подумал я. — Значит, рана где-то совсем близко.

V. Перед восходом солнца

То страшный мир какой-то был,

Без неба, света и светил[1068].

Итак, я решил вспомнить мои младенческие годы, полагая, что несчастное происшествие случилось именно в этом возрасте.

Однако вспомнить эти годы оказалось нелегко. Они были овеяны каким-то тусклым туманом.

Напрягая память, я старался разорвать этот туман. Я старался припомнить себя трехлетним малышом, сидящим на высоком стуле или на коленях матери.

И вот, сквозь далекий туман забвения, я вдруг стал припоминать какие-то отдельные моменты, обрывки, разорванные сцены, освещенные каким-то странным светом.

Что же могло осветить эти сцены? Может быть, страх? Или душевное волнение ребенка? Да, вероятно, страх и душевное волнение прорвали тусклую пелену, которой была обернута моя младенческая жизнь.

Но это были короткие моменты, это был мгновенный свет. И потом снова все тонуло в тумане.

И вот, припоминая эти мгновения, я увидел, что они относились к трем и четырем годам моей жизни. Некоторые же касались и двухлетнего возраста.

И тогда я стал вспоминать то, что случилось со мной с двух до пяти лет.

С 2 до 5 лет

Что кажется нам сладким на язык,

То кислоту в желудке производит[1069].

Открой рот

На одеяле — пустая коробка от спичек. Спички во рту. Кто-то кричит: «Открой рот!»

Открываю рот. Выплевываю спички.

Чьи-то пальцы лезут в мой рот. Вытаскивают еще некоторое количество спичек.

Кто-то плачет. Я плачу громче и оттого, что горько, и оттого, что отняли.

Туфельки идут

Маленькие лакированные туфельки. Блестящие маленькие туфельки неописуемой красоты. Они куда-то едут.

Эти туфельки на моих ногах. Ноги на сидении. Сидение синее. Должно быть, это пролетка извозчика.

Лакированные туфельки едут на извозчике.

Не отрываясь, я смотрю на эти туфельки.

И больше ничего не помню.

Сам

Блюдце с кашей. Ложка направляется в мой рот. Чья-то рука держит эту ложку.

Отнимаю эту ложку. Сам буду кушать.

Глотаю кашу. Горячо. Реву. Со злостью колочу ложкой по блюдцу. Брызги каши летят в лицо, в глаза.

Невероятный крик. Это я кричу.

Птица в руках

Один человек закрылся черным платком. Другой человек держит птицу в руках. Птица большая. Я стою на стуле и смотрю на нее.

Человек поднимает птицу. Зачем? Чтоб она улетела? Она не может улететь. Она неживая. Она на палке.

Кто-то говорит: готово.

Эта фотография мальчонки с вытаращенными от удивления глазами сохранилась у меня. Мне два года и три месяца.

Заблудился

Мягкий полосатый диван. Над диваном круглое окошечко. За окошечком вода.

Я сползаю с дивана. Открываю дверь каюты. За дверью нет воды.

Иду по коридору. Возвращаюсь.

Где же наша дверь? Нет двери. Я заблудился. Кричу и плачу.

Мать открывает дверь. Говорит:

— Сиди тут. Никуда не уходи.

Петух

Двор. Солнце. Летают большие мухи.

Сижу на ступеньках крыльца. Что-то ем. Должно быть, булку.

Кусочки булки бросаю курам.

Ко мне подходит петух. Ворочая головкой, смотрит на меня.

Машу рукой, чтоб петух ушел. Но он не уходит. Приближается ко мне. И вдруг, подскочив, клюет мою булку. С криком ужаса я убегаю.

Прогоните ее!

На подоконнике цветы. Среди цветов лежит кошка. Она посматривает на меня.

А я посматриваю на кошку. И сам сижу на высоком стуле. И ем кашу.

Вдруг подходит большая собака. Она кладет лапы на стол.

Я отчаянно реву.

Кто-то кричит:

— Он боится собак. Прогоните ее!

Собаку прогоняют.

Посматривая на кошку, я ем кашу.

Это нарочно

Я стою на заборе. Кто-то сзади поддерживает меня. Вдруг идет нищий с мешком. Кто-то говорит ему:

— А вот возьмите мальчика.

Нищий протягивает руку. Ужасным голосом я кричу. Кто-то говорит:

— Не отдам, не отдам. Это я нарочно.

Нищий уходит со своим мешком.

Дождь идет

Мать держит меня на руках. Бежит. Я прижимаюсь к ее груди.

Дождь барабанит по моей голове. Струйки воды текут за воротник. Реву.

Мать закрывает мою голову платком. Бежим быстрей.

Вот мы уже дома. В комнате.

Мать кладет меня на постель.

Вдруг сверкает молния. Гремит гром.

Я сползаю с кровати и так громко реву, что заглушаю гром.

Я боюсь

Мать держит меня на руках. Мы смотрим зверей, которые в клетках.

Вот огромный слон. Он хоботом берет французскую булку. Проглатывает ее.

Я боюсь слонов. Мы отходим от клетки.

Вот огромный тигр. Зубами и когтями он разрывает мясо. Он кушает.

Я боюсь тигров. Плачу.

Мы уходим из сада.

Мы снова дома. Мама говорит отцу:

— Он боится зверей.

Умирает дядя Саша

Я сижу на высоком стуле. Пью молоко. Попалась пенка. Плюю. Реву. Размазываю пенку по столу. За дверью кто-то кричит страшным голосом. Приходит мама. Она плачет. Целуя меня, она говорит:

— Умирает дядя Саша.

Размазав пенку по столу, я снова пью молоко. И снова за дверью ужасный крик.

Ночью

Ночь. Темно. Я проснулся. Кричу. Мать берет меня на руки.

Я кричу еще громче. Смотрю на стену. Стена коричневая. И на стене висит полотенце.

Мать успокаивает меня. Говорит:

— Ты боишься полотенца? Я уберу его.

Мать снимает полотенце, прячет его. Укладывает меня в постель. Я снова кричу.

И тогда мою маленькую кроватку ставят рядом с кроватью матери.

С плачем я засыпаю.

Заключение

И вот передо мной двенадцать историй крошечного ребенка.

Я внимательно пересмотрел эти истории, но ничего особенного в них не увидел.

Каждый ребенок сует в рот то, что подвернется под руку.

Почти каждый ребенок страшится зверей, собак. Плюет, когда попадает пенка. Обжигает рот. Кричит в темноте.

Нет, обыкновенное детство, нормальное поведение малыша.

Сложенные вместе, эти истории также не разъяснили мне загадки.

Показалось, что я зря припомнил всю эту детскую чушь. Показалось, что все, что я вспомнил о своей жизни, я вспомнил напрасно.

Все эти сильные впечатления, должно быть, не являлись причиной несчастья. Но, может быть, они были следствием, а не причиной?

Может быть, несчастное происшествие случилось до двух лет? — неуверенно подумал я.

В самом деле. Ведь первые встречи с вещами, первое знакомство с окружающим миром состоялось не в три и не в четыре года, а раньше, на рассвете жизни, перед восходом солнца.

Должно быть, это была необычайная встреча, необычайное знакомство. Маленькое животное, не умеющее говорить, не умеющее думать, встретилось с жизнью. Именно тогда, а не позже и могло произойти несчастное происшествие.

Но как же мне его найти? Как мне проникнуть в этот мир, лишенный разума, лишенный логики, в этот мир, о котором я решительно ничего не помню?

До двух лет

И виделось, как в тяжком сне,

Все бледным, темным, тусклым мне[1070].

1

Напрягая память, я стал думать о начале моей жизни. Однако никаких сцен мне не удалось вызвать из забвения. Никаких далеких очертаний я не смог уловить. Даль сливалась в одну сплошную, однообразную тень.

Серый плотный туман окутывал первые два года моей жизни. Он стоял передо мной, как дымовая завеса, и не позволял моему взору проникнуть в далекую таинственную жизнь маленького существа.

И я не понимал, как мне разорвать этот туман, чтобы увидеть драму, которая разыгралась на рассвете моей жизни, перед восходом солнца.

Что драма разыгралась именно тогда, я уже не имел сомнений. В поисках того, что не было, я бы не испытал такого безотчетного страха, который я стал испытывать, стараясь проникнуть туда, куда не разрешалось проходить людям, перешагнувшим младенческий возраст.

2

Я старался представить себя годовалым младенцем, с соской во рту, с побрякушкой в руках, с задранными кверху ножонками.

Но эти сцены, искусственно нарисованные в моем мозгу, не расшевелили моей памяти.

И только однажды, после напряженного раздумья, в моем разгоряченном уме мелькнули какие-то забытые видения.

Вот складки какого-то одеяла. Какая-то рука из стены. Высокая колеблющаяся тень. Еще тень. Какая-то белая пена. И снова длинная колеблющаяся тень.

Но это были хаотические видения. Они напоминали сны. Они были почти нереальны. Сквозь них я хотел увидеть хотя бы тень моей матери, ее образ, ее фигуру, склоненную над моей кроваткой. Нет, мне не удалось этого сделать. Очертания сливались. Тени исчезали, и за ними снова была — пустота, тьма, ничто… Как сказал поэт:

Все в мутную слилося тень, То не было — ни ночь, ни день. То было — тьма без темноты, То было — бездна пустоты Без протяженья и границ, То были образы без лиц. То страшный мир какой-то был Без неба, света и светил[1071].

Это был мир хаоса. Он исчезал от первого прикосновения моего разума.

И мне не удалось проникнуть в этот мир.

Нет сомнения — это был иной мир, иная планета, с иными, необыкновенными законами, которые не контролируются разумом.

3

Как же, однако, живет маленькое существо в этом хаосе? — подумал я. — Чем оно защищается от опасностей, не имея разума, логики?

Или защиты нет, а все предоставлено случаю, заботам родителей?

Но ведь, даже имея родителей, небезопасно жить в этом мире колеблющихся теней.

Тогда я раскрыл учебники и труды физиологов, желая посмотреть, что говорит наука об этом смутном периоде человеческой жизни.

Я увидел, что в книгах записаны поразительные законы, — их вывели ученые, наблюдая над животными.

Это были необыкновенно строгие и точные законы, по-своему оберегающие маленькое существо.

Неважно, что нет разума и нет логики. Их заменяет особая реакция организма — рефлекс, то есть своеобразный ответ организма на любое раздражение, которое ребенок получил извне. Эта реакция, этот ответ и является защитой организма от опасностей.

В чем же заключается этот ответ?

Два основных нервных процесса характеризуют рефлекторную деятельность — возбуждение и торможение.

Комбинация этих процессов дает тот или иной ответ. Но все разнообразие этой мозговой деятельности сводится, в сущности, к простейшей функции — к мышечному движению. То есть в ответ на любое раздражение происходит мышечное движение или комбинация этих движений, непременно целесообразных по своему характеру.

И принцип этого рефлекса в одинаковой мере относится и к человеку, и к животному, и к младенцу.

Стало быть, не хаос, а строжайший порядок, освященный тысячелетиями, охраняет маленькое существо.

И, стало быть, первое знакомство с миром происходит по принципу этого рефлекса. И первые встречи с вещами вырабатывают привычку так или иначе к ним относиться.

4

Я прошу извинения — мне приходится говорить о предметах, весьма вероятно, знакомых просвещенному читателю.

Мне приходится говорить об элементарных вещах в расчете на то, что не все читатели твердо знают эти вещи. Быть может, они кое-что из этого позабыли и им нужно напомнить. Иные же просвещенные читатели, надо полагать, и вовсе ничего не знают, не находя интересным копаться в формулах, взятых из жизни собак.

А те, которые все знают и все помнят и, быть может, сами в этом работают, — те пусть не посетуют на меня, пусть без раздражения пробегут глазами две небольшие главки.

Я буду говорить о высшей психической функции, вернее об истоках ее — о рефлексах.

Это все равно что говорить о первичной материи, из которой создан мир. Это одинаково важно, ибо в этом — истоки разума, истоки сознания, истоки добра и зла.

Когда-то великий ученый Ньютон вывел закон тяготения, увидев яблоко, упавшее с дерева. Не менее простая сцена позволила великому русскому ученому Павлову вывести закон условных рефлексов.

Ученый заметил, что собака в одинаковой мере реагирует и на еду, и на шаги служителя, который несет эту еду. И на еду, и на шаги слюнная железа собаки действовала одинаково. Стало быть, подумал ученый, в мозгу собаки возникают два очага возбуждения, и эти очаги между собой условно связаны.

Шаги служителя ученый заменил вспышкой света, стуком метронома, музыкальным звуком — слюнная железа собаки действовала одинаково. В том, конечно, случае, если эти новые раздражители хотя бы несколько раз совпали с моментом кормления.

Эти новые раздражители (свет, звук, гамма), повторенные несколько раз (в момент кормления), создавали новые нервные связи, весьма условные по своему характеру.

Другими словами — условный стук (или любой иной раздражитель) вызывал у собаки представление о еде. И на этот условный сигнал собака реагировала совершенно так же, как она реагировала на еду.

Эту условную нервную связь, которая возникала в коре мозга между двумя очагами возбуждения, ученый назвал «временной связью». Это была временная связь, ибо она исчезала, если не повторялись опыты.

Это было поразительное открытие.

5

Тогда ученый усложнил свои опыты.

Через лапу собаки он пропускал электрический ток. Эта операция сопровождалась стуком метронома.

Эта операция была повторена несколько раз. И в дальнейшем только лишь один стук метронома вызывал у собаки болевую реакцию.

Другими словами — условный раздражитель (метроном) создавал очаг возбуждения в коре мозга, и этот очаг «зажигал» второй очаг (боль), хотя раздражитель этого очага отсутствовал. Нервная связь между двумя очагами продолжала существовать.

Тогда ученый увидел, что можно чисто материальными средствами вмешиваться в работу центральной нервной системы, можно строить любые нервные связи по своему усмотрению.

Ученый получил возможность управлять поведением животного, создавать в его мозгу новые механизмы.

Найден был общий физиологический закон, в основе которого лежала простейшая функция высшей психической деятельности — рефлекс.

Этот закон в равной мере относился как к норме, так и к патологическому состоянию.

Это было великое открытие, ибо оно рассеивало мрак в той области, в которой в первую очередь должна была быть абсолютная ясность, — в области сознания.

Только ясность в этой области позволяла человеческому разуму идти дальше, а не возвращаться вспять — к дикости, к варварству, к мраку.

Это было величайшее открытие, ибо оно в одинаковой мере относилось и к животному, и к человеку, и тем более к младенцу, поведение которого не контролируется сознанием, логикой.

И в свете этого закона поведение младенца становилось ясным.

Младенец знакомится с миром, с окружающими вещами по принципу этого условного рефлекса.

Каждый новый предмет, каждая новая вещь создает в коре мозга младенца новые нервные связи, новые отношения. Эти нервные связи, так же как и у собаки, чрезвычайно условны.

Стук метронома вызывал у собаки болевую реакцию. Крик, хлопанье дверью, выстрел, вспышки света, любой раздражитель, случайно совпавший, скажем, с моментом кормления ребенка и повторенный несколько раз, мог создать сложные нервные связи в мозгу младенца.

Вид шприца вызывал у собаки рвоту. Вид любого предмета, случайно причинившего ребенку боль, мог и в дальнейшем причинять ему страдания.

Правда, для возникновения этого рефлекса нужна была повторяемость. Ну что ж! Повторяемость могла случиться.

Но ведь эти нервные связи названы были временными. Они погасали, если не повторялись опыты.

Тут был вопрос, который следовало тщательно продумать. Ученый предложил только лишь простейший принцип, проверенный им на собаках. Психика человека сложней. Умственное развитие человека не остается на одном уровне — оно изменяется, прогрессирует. И, стало быть, изменяются и нервные связи — они могут быть чрезвычайно сложны и запутанны.

Смерть помешала ученому продолжить свои опыты над животными, близкими человеку, — над обезьянами. Эти опыты были начаты.

Опыты над человеком не были произведены в той мере, как это надлежало сделать.

6

Это великое открытие — этот закон условных рефлексов, закон временных нервных связей — я хотел применить к своей жизни.

Я хотел увидеть этот закон в действии, на примерах моей младенческой жизни.

Мне показалось, что мое несчастье могло возникнуть оттого, что в моем младенческом мозгу созданы были неверные условные связи, которые устрашали меня в дальнейшем. Мне показалось, что меня страшит шприц, которым когда-то был впрыснут яд.

Мне захотелось разрушить эти ошибочные механизмы, возникшие в моем мозгу.

Но снова передо мной лежало препятствие — я ничего не мог вспомнить о своей младенческой жизни.

Если б я мог припомнить хотя бы одну сцену, одно происшествие, — я бы распутал дальнейшее. Нет, все было окутано туманом забвения.

А мне кто-то сказал, что надо пойти на то место, где что-то забыто, и тогда можно вспомнить это забытое.

Я спросил своих родных, где мы жили, когда я был ребенком. И родные мне сказали, где я жил первые годы своей жизни.

Это были три дома. Но один дом сгорел. В другом доме я жил, когда мне было два года. В третьем доме я провел не менее пяти лет, начиная с четырехлетнего возраста.

И еще был один дом. Этот дом был в деревне, куда ездили мои родители каждое лето.

Я записал адреса и с необычайным волнением пошел осматривать эти старинные дома.

Я долго смотрел на тот дом, в котором я жил трехлетним ребенком. Но я решительно ничего не мог вспомнить.

И тогда я пошел к тому дому, в котором я прожил пять лет.

У меня сердце упало, когда я подошел к воротам этого дома.

Боже мой! Как все здесь мне было знакомо. Я узнал лестницу, маленький сад, ворота, двор.

Я узнал почти все. Но как это было не похоже на то, что было в моей памяти.

Когда-то дом казался огромной махиной, небоскребом. Теперь передо мной стоял захудалый трехэтажный домишко.

Когда-то сад казался сказочным, таинственным. Теперь я увидел маленький жалкий скверик.

Казалось, массивная высокая чугунная решетка опоясывала этот садик. Теперь я трогал жалкие железные прутья не выше моего пояса.

Какие иные глаза были тогда и теперь!

Я поднялся на третий этаж и нашел дверь нашей квартиры.

Мое сердце сжалось от непонятной боли. Я почувствовал себя плохо. И судорожно схватился за перила, не понимая, что со мной, почему я так волнуюсь.

Я спустился вниз и долго сидел на тумбе у ворот. Я сидел до тех пор, пока не подошел дворник. Подозрительно посмотрев на меня, он велел мне уйти.

7

Я вернулся домой совершенно больной, разбитый, непонятно чем расстроенный.

В ужасной тоске я вернулся домой. И теперь эта тоска не оставляла меня ни днем ни ночью.

Днем я слонялся по комнате — не мог ни лежать, ни сидеть. А ночью меня мучили какие-то ужасные сны.

Я раньше не видел снов. Вернее, я их видел, но я их забывал. Они были краткие и непонятные. Я их видел обычно под утро.

Теперь же они появлялись, едва я смыкал глаза.

Это даже не были сны. Это были кошмары, ужасные видения, от которых я в страхе просыпался.

Я стал принимать бром, чтоб погасить эти кошмары, чтоб быть спокойней. Но бром плохо помогал мне.

Тогда я пригласил одного врача и попросил дать мне какое-нибудь средство против этих кошмаров.

Узнав, что я принимаю бром, врач сказал:

— Что вы делаете! Наоборот, вам нужно видеть сны. Они возникают у вас оттого, что вы думаете о своем детстве. Только по этим снам вы разберетесь в своей болезни. Только в снах вы увидите те младенческие сцены, которые вы ищете. Только через сон вы проникнете в далекий забытый мир.

И тогда я рассказал врачу свой последний сон, и он стал растолковывать его. Но он так толковал этот сон, что я возмутился и не поверил ему.

Я сказал, что я видел во сне тигров и какую-то руку из стены.

Врач сказал:

— Это более чем ясно. Ваши родители слишком рано повели вас в зоологический сад. Там вы видели слона. Он напугал вас своим хоботом. Рука — это хобот. Хобот — это фаллос. У вас сексуальная травма.

Я не поверил этому врачу и возмутился. И он с обидой ответил мне:

— Я вам растолковал сон по Фрейду[1072]. Я его ученик. И нет более верной науки, которая бы вам помогла.

Тогда я пригласил еще несколько врачей. Один смеялся, говоря, что толкование снов — это вздор. Другие, наоборот, придавали снам большое значение.

Среди этих врачей был один весьма умный врач. И я был ему очень признателен. И даже хотел стать его учеником. Но потом отказался от этого. Мне показалось, что он не прав. Я не поверил в его лечение.

Он был ужасный противник Павлова. Кроме опытов зоологического характера, он ничего не видел в его работах. Он был правоверный фрейдист. В каждом поступке ребенка и взрослого он видел сексуальное. Каждый сон он расшифровывал как сон эротомана.

Это толкование не совпадало с тем, что я считал непогрешимым, не совпадало с методом Павлова, с принципом условных рефлексов.

8

Однако меня поразил метод его лечения.

Есть нечто комичное в толковании снов. Мне казалось, что этим заняты выжившие из ума старухи и мистически настроенные люди.

Мне казалось, что это несовместимо с наукой. Я был очень удивлен, когда узнал, что вся медицина возникла, в сущности, из одного источника, из одного культа — из науки о снах. Вся древняя, так называемая храмовая, медицина развивалась и культивировалась на единственной основе — на толковании снов. В этом заключался культ Эскулапа[1073] — сына Аполлона, бога врачевания, у греков — Асклепия.

Почему же такое значение придавали снам? Какие мотивы имелись для этого? Неужели только мотивы религиозные и мистические? Неужели ничего разумного не лежало за этим? Ведь древний мир не был варварским. Древний мир дал нам замечательных философов, писателей, ученых. Наконец, замечательных врачей — Гиппократа[1074], Галена[1075].

Как же лечили эти врачи? История медицины рассказывает о древнем методе лечения.

Больного оставляли на ночь в храме. Там он видел сон. И утром рассказывал о нем жрецам и ученым. И те ставили диагноз, какого рода недомогание у больного, и, растолковывая его сон, освобождали якобы больного от страдания.

Эта древняя медицина имела, конечно, тесную связь с жрецами и религиозными мистическими приемами. Приносились жертвы в честь бога врачевания. Вся торжественная и таинственная обстановка лечения, несомненно, могла действовать на воображение больного, могла вызывать в нем веру в могущество бога врачевания. Может быть, на основе этого самогипноза и происходило излечение.

Нет сомнения, это имело значение, но это не являлось единственной причиной излечения.

История медицины говорит, что в дальнейшем религиозные обряды, связанные с лечением, прекратились. В храмах устраивали нечто вроде санаторий. Причем в храмах стали возникать медицинские школы и корпорации врачей. Именно из храмовых школ вышли Гиппократ и Гален.

Как же, однако, возникла эта идея — толковать сны? Почему эта идея легла в основу древней медицины? Отчего это перестало быть наукой? И почему в новейшее время многие врачи и ученые, и в том числе Фрейд, пробуют сделать из этого научную дисциплину?

Я не мог ответить себе на эти вопросы.

И тогда я раскрыл учебники медицины и труды физиологов, чтобы посмотреть, что говорит современная наука о снах и сновидениях и о возможности через сон проникнуть в далекий забытый мир младенца.

9

Что же такое сон с точки зрения современной науки?

Прежде всего это такое физиологическое состояние, при котором все внешние проявления сознания отсутствуют. Вернее, все высшие психические функции исключены, низшие функции — открыты.

Павлов считал, что ночью человек разобщается с внешним миром. И во время сна оживают заторможенные силы, подавленные чувства, заглушенные желания.

Это происходит оттого, что в механизме сна лежит торможение. Но это торможение частичное: оно не охватывает целиком весь наш мозг, не охватывает все пункты больших полушарий. Это торможение не спускается ниже подкорковых центров.

Наш мозг, по мнению физиологов, имеет как бы два этажа. Высший этаж — это кора мозга. Здесь — центр контроля, логики, критики, центры приобретенных рефлексов, здесь жизненный опыт. И низший этаж — источник наследственных рефлексов, источник животных навыков, животных сил.

Два эти этажа соединены между собой нервными связями, о которых мы говорили.

Ночью высший этаж погружается в сон. В силу этого сознание отсутствует. Отсутствует контроль, критика, условные навыки.

Низший этаж продолжает бодрствовать. Однако отсутствие контроля позволяет его обитателям проявляться в той или иной степени.

Допустим, логика или умственное развитие затормозило или оттеснило когда-то возникший страх ребенка. При отсутствии контроля этот страх может вновь возникнуть. Но он возникает в сновидениях.

Стало быть, сновидение есть продолжение духовной жизни, продолжение психической деятельности человека при отсутствии контроля.

И, стало быть, сновидение может объяснить, какого рода силы тормозят человека, что устрашает его и что можно изгнать светом логики, светом сознания[1076].

Становится понятным, почему древняя медицина придавала снам такое значение.

Вместе с тем приходится удивляться: современная наука только лишь недавно сумела разобраться в механизмах нашего мозга. Между тем на заре человеческой культуры, несколько тысячелетий назад, возникла идея — найти то, что во время сна не контролируется.

Мы не знаем, кому принадлежит честь создания древней медицины. В основе этой древней науки была светлая идея, блестящая мысль гениального человека.

Дальнейшее показало, что можно иным путем, не только через сон, найти причину патологического торможения.

Из рук гения эта идея перешла в руки бездарных, посредственных людей. И те в соответствии со своими возможностями свели ее до своего уровня, до степени шарлатанства.

Нечто комическое стало присутствовать в этой идее. Современный человек не может без улыбки рассматривать старинные сонники, старинные толкователи снов. Чушь и вздор присутствуют на каждой странице этих старинных книг.

Правильная идея была опошлена до такой степени, что разобраться в ней не представлялось возможным.

И только в свете современной физиологии эта идея — проникнуть в психику больного, понять, что вызывает торможение — становится ясной.

Вот почему в новейшее время ученые пробуют заново подойти к снам, пробуют через сны увидеть источник психоневрозов, пробуют заново понять то, что могло казаться трагедией человеческого разума.

10

Итак, два этажа имеет наш мозг — высший и низший.

Жизненный опыт, условные навыки уживаются с наследственным опытом, с навыками наших предков, с навыками животных.

Как бы два мира заключены в сложном аппарате нашего мозга — мир цивилизованный и мир животного.

Два эти мира находятся нередко в конфликте. Высшие силы борются с низшими. Побеждают их, оттесняют еще ниже, а иной раз изгоняют вовсе.

Казалось, именно в этой борьбе — источник многих нервных страданий.

Однако беды лежат совершенно не в этом.

Мне не хотелось бы забегать слишком вперед, но я вкратце скажу. Даже если допустить, что этот конфликт высшего с низшим является причиной нервных страданий, то эта причина не всеобъемлющая, это лишь частичная причина, далеко не главная и не основная.

Этот конфликт высшего с низшим мог (допустим) привести к некоторым сексуальным психоневрозам. И если б наука увидела в этом конфликте, в этой борьбе единственную причину, — она не пошла бы дальше раскрытия сексуальных торможений.

Борьба же в этой области есть в какой-то мере норма, а не патология.

Мне кажется, что система Фрейда порочна именно в этом пункте.

Этот порок, эту ошибку легко было совершить, не учитывая механизмов, раскрытых Павловым.

Неточность в первоначальных установках, расплывчатость в формулировках борьбы высшего с низшим создавали неточный вывод, уводили в одну сторону, в сторону сексуальных отклонений. А это не определяло дела. Это было лишь частью одного целого.

11

В конфликте высшего с низшим, в столкновении атавистических влечений с чувством современного цивилизованного человека Фрейд видел источник нервных страданий. Фрейд писал: «Запрещенные ходом культурной жизни и вытесненные в глубины подсознания, эти влечения существуют и дают о себе знать, прорываясь в наше сознание в искаженном виде…»[1077] Стало быть, в победе разума над животными инстинктами была усмотрена причина трагедии. Другими словами — высокий разум подвергнут сомнению.

История человеческой мысли знает многочисленные примеры, когда разуму приписывались беды, когда высокое сознание подвергалось нападкам, и, стало быть, трагедию человеческого разума люди видели иной раз в высоком сознании, в конфликте высшего с низшим. Им казалось, что победа сознания над низшими инстинктами несет беду, несет болезни, нервные страдания, слабость духа, психоневрозы.

Это казалось трагедией, из которой был единственный выход — возврат к прошлому, возврат к природе, уход от цивилизации. Казалось, что пути человеческого разума ошибочны, искусственны, не нужны.

Я не считаю эту философию тождественной с философией фашизма. У фашизма иные корни, иная природа, но в отношении к разуму фашизм почерпнул нечто от этой философии, исказив ее, упростив, снизив до уровня тупоумных людей.

Возврат к варварству — это не есть формулировка, предложенная фашизмом только лишь для нужд войны. Это есть одна из основных установок для будущего облика человека с точки зрения фашизма.

Лучше варварство, дикость, инстинкты животного, чем дальнейший прогресс сознания.

Нелепость!

Люди, искусственно ввергнутые в варварство, ни в какой мере не избавились бы от тех нервных страданий, которые их тревожат. Землю населяли бы мерзавцы, с которых снята ответственность за их подлости. Но это были бы мерзавцы, которые не избавились бы от прежних страданий. Это были бы страдающие мерзавцы, еще в большей степени нездоровые, чем прежде.

Вернуться к гармоническому варварству, о котором фантазировали люди, не представлялось возможным даже и тысячи лет назад. А если б такая возможность имелась — источник страданий остался бы. Ибо остались бы механизмы мозга. Мы не в силах их уничтожить. Мы можем только лишь научиться обращаться с ними. И мы должны этому научиться с тем искусством, которое достойно высокого сознания.

Эти механизмы, открытые Павловым, мы должны изучить в совершенстве. Уменье обращаться с ними освободит нас от тех огромных страданий, которые терпят люди с варварским смирением.

Трагедия человеческого разума происходит не от высоты сознания, а от его недостатка.

12

Наука несовершенна. Истина — дочь времени. Будут найдены иные, более точные пути. Пока же с помощью тщательного анализа сновидения мы можем заглянуть в далекий мир младенца, в тот мир, который не контролируется разумом, в тот мир забвения, откуда иной раз берут начало источники наших бед.

И тогда сон может объяснить причину патологического торможения, а павловская система условных рефлексов на примерах этих сновидений может устранить беду. То, что заторможено, может быть раскрыто.

Это заторможение можно снять светом логики, светом высокого сознания, а не тусклым светом варварства.

И вот, все это продумав, я понял, что я могу теперь попытаться проникнуть в замкнутый мир младенца. Ключи были в моих руках.

Ночью откроются двери нижнего этажа. Часовые моего сознания уснут. И тогда тени прошлого, томящиеся в подполье, появятся в сновидениях.

Я захотел немедленно встретиться с этими тенями, увидеть их, чтобы наконец понять мою трагедию или ошибку, совершенную на заре жизни, перед восходом солнца.

Я захотел вспомнить какой-нибудь сон из тех недавних снов, какие я во множестве видел. Однако ни одного сна полностью я не мог припомнить. Я забыл.

Тогда я стал думать, какие же сны я чаще всего вижу, о чем эти сны.

И тут я припомнил, что чаще всего я вижу тигров, которые входят в мою комнату, нищих, которые стоят у моих дверей, и море, в котором я купаюсь.

VI. Черная вода

Как свинец, черна вода,

В ней забвенье навсегда[1078].

1

Я случайно поехал в деревню, где провел свое детство.

Я давно собирался туда съездить. И вот, гуляя по набережной, я увидел пароход, стоящий у пристани. Почти машинально я сел на этот пароход и поехал в деревню.

Это была деревня Пески по Неве, недалеко от Шлиссельбурга.

Более двадцати лет я не был в этих местах.

Пароход не остановился у деревни Пески. Там теперь не было пристани. Я переехал Неву на лодке.

Ах, с каким волнением я вышел на берег. Я сразу узнал маленькую круглую часовенку. Она была цела. Я сразу вспомнил избы напротив, деревенскую улицу и крутой подъем с того берега, где когда-то была пристань.

Все теперь казалось жалким, миниатюрным в сравнении с тем грандиозным миром, который остался в моей памяти.

Я шел по улице, и все здесь до боли мне было знакомо. Кроме людей. Ни одного человека я не мог узнать во встречных людях.

Тогда я зашел во двор того дома, где мы когда-то жили.

Во дворе стояла немолодая женщина. У нее в руках было весло. Она только что прогнала какого-то теленка со двора. И теперь стояла разгневанная, разгоряченная.

Она не захотела со мной говорить. Но я назвал несколько фамилий тех деревенских жителей, о которых я вспомнил.

Нет, все эти фамилии принадлежали уже умершим людям.

Тогда я назвал свою фамилию, фамилию моих родителей. И женщина заулыбалась. Она сказала, что она тогда была совсем молодой девушкой, но она отлично помнит моих покойных родителей. И тогда она стала называть фамилии наших родственников, живших здесь, фамилии знакомых. Нет, все названные фамилии также принадлежали умершим людям.

С грустью я возвращался к своей лодке.

С грустью я шел по деревенской улице. Только улица и дома были те же. Обитатели были иные. Прежние пожили здесь, как гости, и ушли, исчезли, чтоб никогда сюда не вернуться. Они умерли.

Мне показалось, что в тот день я понял, что такое жизнь, что такое смерть и как надо жить.

2

С превеликой грустью я вернулся домой. И дома не стал даже думать о своих поисках, о своем детстве. Все сделалось мне безразличным.

Все показалось вздором, чушью в сравнении с той картиной короткой жизни, которую я увидел сегодня.

Стоит ли думать, бороться, искать, защищаться? Стоит ли «по-хозяйски» располагаться в жизни, которая проходит так стремительно, с такой обидной, даже комичной быстротой?

Не лучше ли безропотно прожить, как живется, и уступить свое жалкое место иным побегам земли?

Кто-то засмеялся в соседней комнате, когда я думал об этих вещах. И мне показалось странным и диким, что люди могут смеяться, шутить, даже говорить, когда все так глупо, бессмысленно, обидно.

Мне показалось, что легче и проще умереть, чем покорно и тупо ждать той участи, которая ожидает каждого. В этом решении я неожиданно увидел мужество. Как был бы я поражен, если б тогда мне сказали о том, о чем теперь я знаю, — это было вовсе не мужество, это была крайняя степень инфантильности. Это было продиктовано страхом младенца перед тем, что я хотел найти. Это было сопротивление. Это было бегство.

Я решил прекратить свои поиски. И с этим решением я заснул.

Ночью я в страхе проснулся от какого-то ужасного сна. Страх был так силен, что, даже проснувшись, я продолжал дрожать.

Я зажег лампу и записал свой сон, чтоб утром о нем подумать, хотя бы из любопытства.

Однако я не смог уснуть и стал думать об этом сне.

В сущности, сон был чрезвычайно глупый. Бурная темная река. Мутная, почти черная вода. По воде плывет что-то белое — бумага или тряпка. Я на берегу. Что есть духу бегу прочь от берега. Бегу по полю. Поле почему-то синее. И кто-то гонится за мной. И вот-вот хочет схватить меня за плечо. Уже рука этого человека дотрагивается до меня. Рванувшись вперед, я убегаю.

Я стал обдумывать этот сон, но ничего не понял. Тогда я стал думать, что вот опять я увидел во сне воду. Эту темную, черную воду… И вдруг вспомнил стихи Блока:

Старый, старый сон… Из мрака Фонари бегут — куда? Там лишь черная вода, Там забвенье навсегда…

Этот сон был похож на мой сон.

Я бежал от черной воды, от «забвенья навсегда».

3

Я стал припоминать сны, связанные с водой. Вот я купаюсь в бурном море. Борюсь с волнами. Вот куда-то бреду по колено в воде. Или сижу на берегу, а вода плещется у моих ног. Либо иду по самому краю набережной. И вдруг вода поднимается все выше и выше. Страх охватывает меня. Я убегаю.

Я вспомнил еще один сон. Я сижу в своей комнате. Вдруг из всех щелей пола начинает просачиваться вода. Еще минута — и комната наполняется водой.

Обычно после таких снов я просыпался угнетенный, больной, в дурном расположении духа. Обычно моя тоска усиливалась после таких снов.

Может быть, частые наводнения в Ленинграде повлияли на мою психику? Может быть, что-нибудь еще было связано с водой?

Я стал припоминать те сцены, которые я записал в поисках несчастного происшествия. Я снова вспомнил рассказ об утопленнике, рассказ о наводнении, сцены того, как чуть не утонул я, моя сестра.

Нет сомнения, вода была связана с каким-то сильным ощущением. Но с каким?

Может быть, я вообще боюсь воды? Нет. Наоборот. Я чрезвычайно люблю воду. Я могу часами любоваться морем. Могу часами сидеть на берегу реки. Я обычно езжу только туда, где есть море, река. Я всегда стремился найти комнату с окнами на воду. Я всегда мечтал жить где-нибудь на берегу, совсем близко к воде, так, чтобы волны были почти у крыльца моего дома.

Море или река нередко возвращали мне спокойствие в той тоске, которая посещала меня так часто.

А что, если это не любовь к воде, а страх?

Что, если за этой преувеличенной любовью таится почтительный страх?

Может быть, я не любуюсь водой, а слежу за ней? Может быть, я любуюсь ею, когда она тихая, когда она не собирается меня поглотить?

Может быть, я слежу за ней с берега, из окна моей комнаты? Может, я располагаюсь поближе к ней, чтоб быть настороже, чтоб она не застала меня врасплох?

Может быть, это тот страх, который не доходит до моего сознания, который гнездится в нижнем этаже моей психики, оттесненный туда логикой, контролем разума?

Я засмеялся — так это было комично и вместе с тем, видимо, правильно.

He оставалось никакого сомнения — страх к воде присутствовал в моем разуме. Но он был деформирован. Он был не в том виде, как мы его понимаем.

4

Тогда мне показалось, что я понял свой сон. Он, несомненно, относился к младенческим дням. Чтобы его понять, нужно было отвлечься от обычных представлений, нужно было мыслить образами младенца, видеть его глазами.

Конечно, не в полной мере его образами — они, несомненно, были слишком бедны. Они изменялись вместе с развитием. Но символика их, видимо, оставалась прежней.

Мутная бурая река — это ванна или корыто с водой. Синий берег — одеяло. Белая тряпка — пеленка, которая оставалась в корыте. Ребенка вынули из воды, в которой его купали. Ребенок «спасен». Но угроза осталась.

Я снова засмеялся. Это было комично, но достоверно. Это было наивно, но не более наивно, чем должно быть.

Но как же это могло случиться? Все младенцы купаются. Всех ребят погружают в воду. У них не остается страха. Почему же я был устрашен?

Значит, вода не была первопричиной, — подумал я. — Значит, имелись еще какие-то объекты устрашения, связанные с водой.

Тут я вспомнил принцип условных рефлексов.

Один раздражитель мог вызвать два очага возбуждения, ибо между ними могла быть налажена условная нервная связь.

Только лишь вода, в которую меня погружали, не могла создать волнение в такой степени, как это было. Значит, вода условно связана еще с чем-то. Значит, это не был страх к воде, но вода вызывала страх, ибо нервные связи соединяли ее еще с какой-то опасностью. Вот в какой сложности решался этот вопрос, и вот почему вода могла устрашать.

Однако с чем же связана вода? Какого рода «яд» она содержала? В чем заключается второй несчастный раздражитель, «зажигающий» комбинацию столь бурного ответа?

Я пока не стал гадать о втором раздражителе, о втором очаге возбуждения, к которому так явственно тянулись нервные связи.

Впрочем, этот раздражитель был уже отчасти виден из того же сна. Мир младенца беден, объекты весьма ограничены в своем количестве. Раздражители немногочисленны. Но моя неопытность не позволила мне сразу отыскать этот второй раздражитель.

Загадка не была разгадана, но ключи от нее были в моих руках.

Дальнейшее показало, что в основном я не ошибся. Я ошибся только в количестве очагов возбуждения — их оказалось не два, а несколько. И они были переплетены между собой сложнейшей сетью условных связей.

Комбинация возникших очагов возбуждения давала тот или иной ответ.

5

Принцип условных рефлексов говорит о том, что нервные связи имеют временный характер. Нужна повторяемость опытов, чтобы они возникли и утвердились. Без опытов они угасают или исчезают вовсе.

Ну что ж. Вода в данном случае являлась превосходным и частым раздражителем в жизни младенца. Повторяемость несомненно была. Я не знал еще, какого рода был второй раздражитель, но мне было понятно, что его условная связь с водой могла утвердиться.

Но ведь потом, с развитием ребенка, эта связь должна была исчезнуть. Ведь повторяемость не могла продолжаться вечно. Ведь если не ребенок и не юноша, то, наконец, зрелый мужчина смог бы разорвать эту неправильную, ложную связь. А она была неправильна, ошибочна — это очевидно.

Умственное развитие действительно борется с неверными, ложными, нелогичными представлениями. Однако ребенок, развиваясь, мог встретиться с иными, более логичными доказательствами опасности того, чего он боится.

Снова я стал пересматривать свои воспоминания, связанные с водой.

Доказательства опасности воды были на каждом шагу.

В воде тонут люди. Я могу утонуть. Вода заливает город. В воду бросаются, чтобы умереть.

Какие веские доказательства опасности воды!

Нет сомнения — это могло устрашить ребенка, доказать ему, что младенческое его представление правильно.

Эти своего рода «ложные» доказательства могли сопровождать меня всю жизнь. Это, несомненно, так и было. Вода сохраняла элементы устрашения, питала младенческий страх. Возникшие временные связи с водой могли не исчезать, они могли все сильней и крепче утверждаться.

Значит, умственное развитие человека не уничтожает временных условных связей, оно только перестраивает их, поднимает эти ложные доказательства на уровень своего развития. И, быть может, угодливо выискивает эти доказательства, не слишком проверяя их, ибо они и без проверки уживаются с логикой, падая на больную почву.

Эти ложные доказательства нередко сливаются с подлинными доказательствами. Вода действительно опасна. Но невротик воспринимает эту опасность не в том качестве, и реакция его на эту опасность также не в том качестве, как это должно быть в норме.

6

Но если это так, если вода была одним из элементов устрашения, одним из раздражителей в комбинации моего психоневроза, то какая же печальная и жалкая картина открывалась моему взору!

Ведь именно водой меня и лечили. Именно водой и пробовали избавить меня от тоски.

Мне прописывали воду и вовнутрь, и снаружи. Меня сажали в ванны, завертывали в мокрые простыни, прописывали души. Посылали на море — путешествовать и купаться.

Боже мой! От одного этого лечения могла возникнуть тоска.

Это лечение могло усилить конфликт, могло создать безвыходное положение.

А ведь вода была только частью беды, может быть, ничтожной частью.

Лечение, впрочем, не создавало безвыходного положения. Этого лечения можно было избежать. Я так и поступил. Я перестал лечиться.

Для того чтобы не лечиться, я выдумал нелепую теорию о том, что для полноты здоровья человек должен все время и без перерыва работать. Я перестал ездить на курорты, считая это излишней роскошью.

Таким образом я освободился от лечения.

Но я не мог освободиться от постоянного столкновения с тем, что меня устрашало. Страх продолжал существовать.

Этот страх был не осознан. Об его существовании я не знал, ибо он был вытеснен в нижний этаж моей психики. Часовые моего разума не выпускали его на свободу. Он имел право выходить только ночью, когда мое сознание не контролировало.

Этот страх жил ночной жизнью, в сновидениях. А днем, в столкновении с объектом устрашения, он проявлялся только косвенным образом — в непонятных симптомах, кои могли сбить с толку любого врача.

Мы знаем, что такое страх, знаем его воздействие на работу нашего тела. Мы знаем его оборонительные рефлексы. В основе их — стремление избежать опасности.

Симптомы страха разнообразны. Они зависят от силы страха. Они выражаются в сжатии кровеносных сосудов, в спазмах кишечника, в судорожном сокращении мышц, в сердцебиениях и так далее. Крайняя степень страха вызывает полный или частичный паралич.

Именно такие симптомы создавал неосознанный страх, который я испытывал. В той или иной степени они выражались в сердечных припадках, в задержке дыхания, в спазмах, в судорожном подергивании мышц.

Это были прежде всего симптомы страха. Хроническое присутствие его нарушало нормальные функции тела, создавало стойкие торможения, вело к хроническим недомоганиям.

В основе этих симптомов была «целесообразность» — они преграждали мой путь к «опасности», они подготовляли бегство.

Животное, которое не может избежать опасности, притворяется мертвым.

Подчас я притворялся мертвым, больным, слабым, когда было невозможно уйти от «опасности».

Все это было ответом на раздражение, полученное извне. Это был сложный ответ, ибо условные нервные связи, как мы в дальнейшем увидим, были весьма сложны.

7

Можно допустить, что так поступает ребенок, желая избежать «опасности». Но как поступает взрослый?

Как поступал я? Неужели я не боролся с этим вздором? Неужели только спасался бегством? Неужели я действительно был несчастной пылинкой, гонимой любой случайностью?

Нет, я боролся с этим, защищался от этой неосознанной беды. И эта защита всякий раз была в соответствии с моим развитием.

В детские годы поведение сводилось главным образом к бегству и в какой-то мере к желанию овладеть водой, «освоить» ее. Я пробовал научиться плавать. Но я не научился. Страх цепко держал меня в своих руках.

Я научился плавать только юношей, поборов этот страх.

Это была первая победа и, пожалуй, единственная. Я помню, как я был горд этим.

Мое сознание и в дальнейшем не уводило меня от этой борьбы. Наоборот, мое сознание вело меня к этой борьбе. Всякий раз я стремился скорей встретиться с моим могущественным противником, чтобы еще раз помериться с ним силами.

Именно в этом и лежало противоречие, которое маскировало страх.

Я не избегал пароходов, лодок, я не избегал быть на море. Наперекор своему страху я как бы нарочно шел на это единоборство. Мое сознание не желало признаться в поражениях или даже в малодушии.

Я помню такой случай на фронте. Я вел батальон на позиции. Перед нами оказалась река. Была минута, когда я смутился. Переправа была нетрудная, тем не менее я послал разведчиков вправо и влево, чтобы найти еще более легкие переправы. Я послал их с тайной надеждой найти какой-нибудь пересохший путь через реку.

Было начало лета, и таких путей не могло быть.

Я был смущен только минуту. Я велел позвать разведчиков назад. И повел батальон через реку.

Я помню свое волнение, когда мы вошли в воду. Я помню свое сердцебиение, с которым едва справился.

Оказалось, что я поступил правильно. Переправы всюду были одинаковы. И я был счастлив, что не промедлил, что поступил решительно.

Значит, я не был слепым орудием в руках своего страха. Мое поведение всякий раз было продиктовано долгом, совестью, сознанием. Но конфликт, который возникал при этом нередко, приводил меня к недомоганию.

Страх действовал вне моего разума. Бурный ответ на раздражение был вне моего сознания. Но болезненные симптомы были слишком очевидны. Об их происхождении я не знал. Врачи же фиксировали их в грубом счете — как неврозы, вызванные переутомлением, усталостью.

Чувствуя неравенство в силах, тем не менее я продолжал вести борьбу с неосознанным страхом. Но как странно шла борьба! Какие странные пути были найдены для сомнительной победы!

8

Изучением воды тридцатилетний человек хотел освободиться от страха. Борьба пошла по линии знания, по линии науки.

Это было поразительно, ибо сознание участвовало в этой борьбе. Я не в полной мере понимаю, как возникли эти пути. Сознанию не были известны механизмы несчастья, и, быть может, поэтому избран был общий путь, как бы и верный, но для данного случая ошибочный, даже комичный.

Все мои тетради, записные книжки стали заполняться сведениями о воде.

Эти тетради сейчас передо мной. С улыбкой я просматриваю их. Вот записи о самых сильных бурях и наводнениях в мире. Вот подробнейшие цифры глубин морей и океанов. Вот сведения о наиболее бурных водах. О скалистых берегах, к которым не могут подойти корабли. О водопадах.

Вот сведения об утонувших людях. О первой помощи утопленникам.

Вот запись, подчеркнутая красным карандашом:

«71 процент земной поверхности находится под водой и только 29 процентов суши».

Трагическая запись! Красным карандашом приписано:

«¾ земного шара — вода!»

Вот еще трагические записи, из которых можно увидеть, каков процент воды в теле людей, животных, растений:

«Рыбы — 70–80 %, медузы — 96 %, картофель — 75 %, кости — 50 %…»

Какая проделана гигантская работа! Какая бессмысленная!

Вот целая тетрадочка исписана сведениями о ветрах. Это понятно: ветер — причина наводнений, причина бурь, штормов.

Кусочек из записи:

«3 метра в 1 секунду — шевелятся листья;

10 метров в 1 секунду — качаются большие ветви;

20 метров в 1 секунду — сильный ветер;

30 метров в 1 секунду — буря;

35 метров в 1 секунду — буря, переходящая в ураган;

40 метров в 1 секунду — ураган, разрушающий дома».

Под записью справка: тай — чрезвычайный, фунг — ветер. Тайфунг в 1892 году (остров Маврикия) — 54 метра в секунду!

Вот еще одна тетрадь о наводнениях в Ленинграде.

Перелистывая эти мои тетради, я сначала улыбался. Потом улыбка сменилась скорбью. Какая трагическая борьба! Какой «интеллектуальный» и вместе с тем варварский путь нашло сознание для того, чтобы путем знаний «освоить» противника, уничтожить страх, одержать победу!

Какой трагический путь был найден! Он был в соответствии с моим умственным развитием.

9

Этот путь нашел отражение и в моей литературе.

Но тут я должен оговориться. Я вовсе не хочу сказать, что этот путь — страх и желание уничтожить его — предопределял мою жизнь, мои шаги, мое поведение, мою меланхолию, мои литературные намерения.

Вовсе нет. Мое поведение оставалось бы точно таким же, как если бы страх отсутствовал. Но страх усложнял шаги, усиливал недомогание, увеличивал меланхолию, которая могла существовать и без него, в силу иных причин, в силу тех обстоятельств, кои в равной степени относились и ко всем людям.

Страх не предопределял путей, но он был одним из слагаемых в сложной сумме сил, действующих на человека.

Было бы ошибкой не учитывать этого слагаемого. Но ошибка была бы еще грубей — воспринимать это слагаемое как сумму, как нечто единственное, действующее на человека.

Только в сложном счете решался вопрос.

Мы видели эту сложность в моем поведении. Основной двигатель был не страх, а иные силы — долг, разум, совесть. Эти силы оказались значительно выше низменных сил.

Мое поведение было в основном разумным. Страх не вел меня за руку, как слепца. Но он присутствовал во мне, нарушал правильную работу моего тела, заставлял избегать «опасностей», если не было более высоких чувств или обязанностей.

В общем прессе он давил на меня и главным образом воздействовал на мое физическое состояние.

Мое сознание намерено было устранить его. Умственное развитие избрало путь знаний. Профессиональные навыки литератора также приняли участие в этой борьбе. Среди многих тем, которые меня занимали, была тема, связанная с водой. К этой теме я имел особую склонность.

Полгода я провел над материалами Эпрона[1079], изучая историю гибели «Черного принца»[1080].

Работая над этой книгой, я тщательно обследовал все, что к этому относилось. Я выезжал на место работ, знакомился с водолазным делом, собирал литературу о всех изобретениях в этой области.

Закончив книгу «Черный принц», я тотчас принялся собирать материалы о гибели подводной лодки «55». Эту книгу я не закончил. Тема перестала меня занимать, ибо к этому времени я нашел более разумный путь для борьбы.

Итак, изучением воды во всех ее свойствах я хотел освободиться от несчастья, от неосознанного страха. Этот страх не относился даже к воде. Но вода вызывала страх, ибо она была условно связана с иным предметом устрашения.

Борьба против этого, повторяю, находилась в соответствии с моим умственным развитием.

Какая трагическая борьба! Какое горе и какое поражение она мне сулила! Какие удары были предназначены для моего жалкого тела!

О каких же бедах от высокого сознания можно говорить?

Пока можно лишь говорить о разуме, которому не хватает знаний. Можно говорить о маленьком несчастном дикаре, который бредет по узкой горной тропинке, едва освещенный первыми лучами утреннего солнца.

10

Итак, первые шаги в поисках несчастного происшествия были сделаны.

Несчастное происшествие возникло при первом знакомстве с окружающим миром. Оно произошло в предрассветных сумерках, перед восходом солнца.

Это не было даже происшествием. Это была ошибка, несчастный случай, поразительная комбинация случайностей.

Эта случайность создала неверные, болезненные представления о некоторых вещах, в том числе о воде.

Это была драма, в которой моя вина была не больше, чем страданье.

Однако эта драма до конца еще не раскрыта.

Змею мы рассекли, но не убили. Она срастется — и опять жива[1081].

Надо было найти условные нервные связи, которые вели от воды к чему-то неизвестному, к чему-то, может быть, еще более страшному. Без этого вода не была бы предметом ужаса.

И вот, уверенный в своих силах, я пошел дальше в поисках моего несчастного происшествия.

VII. Закрывайте двери

Змею мы рассекли, но не убили.

Она срастется — и опять жива.

1

Я часто видел нищих во сне. Грязных. Оборванных. В лохмотьях.

Они стучали в дверь моей комнаты. Или неожиданно появлялись на дороге.

В страхе, а иногда и в ужасе я просыпался.

Я стал думать — почему я вижу нищих. Чем они меня устрашают? Не есть ли нищий — второй условный раздражитель, подобный воде?

Я перелистал свои воспоминания, надеясь среди них найти устрашающие меня сцены.

Нет, образ нищего отсутствовал в моих воспоминаниях. Только лишь одна короткая сценка относилась к трехлетнему возрасту — мать шутливо протянула меня нищему.

Может быть, этот нищий устрашил меня? Может быть, остался неосознанный инфантильный страх, оживающий в моих сновидениях?

Я вспомнил о тех нищих, которых я встречал на улице. Нет, никакого страха я к ним не чувствовал. Никакого волнения не испытывал.

А ведь этот страх должен и днем присутствовать в какой-то, хотя бы самой незначительной степени. Мы видели этот деформированный страх к воде. Он и днем выражался в странных симптомах. Он нашел отражение во всей моей жизни. Я боролся с этим неосознанным страхом путем знаний. Была проделана гигантская борьба. Следы этой трагической бессмысленной борьбы остались в моих записных книжках, в моей литературе.

Тогда я раскрыл свои записные книжки, рассчитывая на их страницах найти следы новой грандиозной борьбы, следы новых схваток с неосознанным противником.

Однако в записных книжках я на этот раз не нашел того, что искал. Не было ни цифр, ни справок. Не было ничего такого, что могло говорить о повышенной заинтересованности к новому объекту.

Тогда я перелистал свои сочинения, книги.

Нет сомнения, тема нищего меня весьма интересовала. Но это был нормальный интерес литератора к социальному явлению.

Эта тема присутствовала только лишь в той степени, в какой ей надлежало присутствовать в сочинениях сатирического писателя. Мне даже показалось, что эта тема недостаточно полно и широко взята.

Я был озадачен. Как же так? Я видел нищих во сне. Нищие меня устрашали. Это очевидно. Однако проходила ночь, вставало солнце, и след нищего терялся в его лучах.

2

Тогда я снова стал обдумывать свою жизнь, стараясь вспомнить сцены, чем-либо связанные с нищим.

Однако ничего существенного мне не удалось припомнить из этой области. Никаких нищих я не мог вызвать из забвения.

Но вот, напряженно думая о своем детстве, я увидел какой-то нелепый сон.

Пароход. На палубе толпа пассажиров. Эта толпа аплодирует мне. Из толпы выходит весьма моложавый старик. Он цветущий, подтянутый, краснощекий. С цветком в петлице.

Почтительно поклонившись мне, старик произносит:

— О, благодарю вас, молодой человек! Вспомните, какой я был дряхлый, когда мне было восемьдесят лет. Теперь, когда мне стало шестьдесят, я чувствую себя отлично.

Я отвечаю:

— Очень рад, Павел Петрович, что мне удалось вам помочь.

Старик берет меня под руку. Мы с ним торжественно шествуем. Доходим до какой-то двери. Дверь открывается. Старик исчезает.

Вот весь сон. Он кажется абсурдным, бессмысленным. Я даже сначала не хотел о нем думать.

А надо сказать, что этот сон относился к тому периоду, когда я начал собирать материал для моей книги «Возвращенная молодость». Стало быть, какой-то старик благодарил меня за эту мою будущую книгу, которая вернула ему молодость.

Я стал думать об этом толстомордом старике — не видел ли я его в жизни? Нет, эти багровые щеки мне не приходилось раньше видеть.

Но почему же в таком случае я назвал его Павлом Петровичем? Ведь так называют только знакомых.

Я стал перебирать в моей памяти забытые имена. Такого имени я не мог припомнить.

Но тут мое внимание остановилось на двери, до которой я довел старика. Где же я видел эту тяжелую резную дубовую дверь? Нет сомнения, я где-то ее видел. Я отлично ее помню. Помню даже медную дощечку на ней. И фамилию на этой дощечке — Чистяков[1082].

Какой же это Чистяков?

Я стал перебирать в своей памяти фамилии. Нет, среди знакомых фамилий этой не имелось.

Был весьма известный художник Чистяков. Но какое же отношение он имел ко мне?

Любопытства ради я открыл энциклопедический словарь, чтобы посмотреть, как звали этого художника. И с удивлением увидел, что имя и отчество его совпадало с тем, что я произнес во сне.

Это был знаменитый русский художник Павел Петрович Чистяков.

Неожиданно я вспомнил — он был начальником моего отца по Академии художеств.

И вдруг с необычайной отчетливостью я припомнил забытую сцену.

3

Зима. Снег. Васильевский остров.

Я с матерью иду по улице. Мы останавливаемся у двери, на которой медная дощечка: «Павел Петрович Чистяков». Я звоню. Дверь открывает швейцар. Мама говорит:

— Скажите его превосходительству, что пришла вдова художника Зощенко.

Швейцар уходит и, вернувшись, говорит:

— Его превосходительство просит вас обождать здесь.

Мы садимся на деревянный диван. Долго сидим, поглядывая на широкую шикарную лестницу. Мы ждем очень долго. Я начинаю хныкать. Мне скучно. Неприятно так долго ждать. Я говорю матери:

— Если он так долго не идет, значит он не нуждается в нас. Мама, давай уйдем.

Мама тихо говорит мне:

— Не он, а мы нуждаемся в нем. Сейчас, когда папа умер, мы должны получить пенсию. А сколько мы получим, это будет зависеть от Павла Петровича.

Проходит час. Наконец по лестнице спускается старик в черном сюртуке. Старик весьма стар, сухощав, бледен.

Мама почтительно кланяется ему. И о чем-то просит.

Старик что-то брюзгливо отвечает, делая сильное ударение на «о».

Беседа продолжается три минуты.

Мы уходим.

Мама берет меня за руку. И мы снова идем по улице. Я говорю:

— Мама, вот уж я бы не стал так вежливо говорить, как ты с ним говорила.

Мама отвечает:

— Что же делать, Мишенька, — мы от него зависим.

— Все равно. Он плохо с тобой разговаривал. И плохо попрощался — сразу отвернулся.

Мама начинает плакать. Я говорю маме:

— Да, но он со мною поступил еще хуже, чем с тобой. Он даже не поздоровался со мной и не попрощался. И то я не плачу.

Мама плачет еще сильней. Чтобы утешить ее, я говорю:

— У меня есть двадцать копеек. Если хочешь, я найму извозчика, и мы поедем домой.

Я нанимаю извозчика, и мы садимся с мамой в пролетку.

4

Мне показалось, что эта сцена в передней имела значение в моей жизни.

Мне показалось, что эта сцена устрашила меня.

В самом деле. Снова передо мной был образ нищего. Однако на этот раз нищий был я сам.

Я стоял в передней с протянутой рукой. Я просил. И мне подавали. Быть может, я боялся стать нищим? Боялся очутиться в качестве жалкого просителя? И вот почему образ нищего устрашил меня.

Я стал думать о нищих, которые во множестве бродили по старым дорогам моей страны. И о великой революции, которая поставила своей задачей уничтожить это бедствие.

Я стал думать о том прошлом мире, в котором я родился и жил. О том мире, который создал нищих, просителей, людей, которые кланяются, клянчат, унижаются.

Вероятно, этот мир устрашил меня. Вселил неуверенность. Создал пугало в образе нищего.

Я вспомнил этот мир. Вспомнил людей, окружающих меня. Вспомнил взаимоотношения.

Нет сомнения, это был несчастный мир. Он нес с собой болезни не менее опасные, чем те, о которых я пишу в этой книге. Он мог вселить тревогу, беспокойство, страх. Нет сомнения, он мог создать пугало в образе нищего.

Итак, я вспомнил этот мир, в котором я родился. Мир богатых и нищих. Мир просителей и подающих. Мир, который меня устрашил.

Какое странное и смешанное чувство я испытал! Какую боль я почувствовал, когда вдруг понял, что этот мир я никогда больше не увижу. И какую радость при этом я испытал!

Но чему же я радовался? О чем сожалел? Что оставил я в том прошлом мире, который оплакивал? И почему я оплакивал то, что меня устрашало?

Я не мог понять. Не мог выразить словами причину этой своей боли, своего сожаления. И тогда я рассказал об этих своих чувствах одной одинокой женщине. Она была моя сверстница. Но она больше знала о прошлом мире.

Она сказала:

— Я испытываю такие же чувства. Но только они не случайны, как у вас. Я не перестаю оплакивать прошлый мир, хотя уже минуло восемь лет с тех пор, как мы его потеряли.

Я сказал:

— Но ведь прошлый мир был ужасный мир. Это был мир богатых и нищих. Он мог устрашать людей. Это был несправедливый мир.

— Пусть несправедливый, — ответила женщина, — но я предпочитаю видеть богатых и нищих вместо тех сцен, пусть и справедливых, но не ярких, скучных и будничных, какие мы видим. Новый мир — это грубый мужицкий мир. В нем нет той декоративности, к какой мы привыкли. Нет той красивости, какая радует наш взор, слух, воображение. И вот в чем наша боль и наше сожаление. Что же касается справедливости, то я с вами не спорю, хотя и предполагаю, что башмак стопчется по ноге.

Уйдя от этой женщины, я стал думать — так ли это, как она сказала?

Мне захотелось припомнить какие-нибудь изящные сцены из прошлого. Я принялся думать о шелковых тканях, о музыке в гостиных, об утонченных словах, произнесенных при встречах, о лакированных экипажах, проезжающих по улицам.

Я припомнил несколько сцен. Нет, они не были связаны с душевным волнением. Они не вошли в мои воспоминания. Должно быть, они были привычны для моего взора. Должно быть, они были ничем не удивительны, повседневны.

5

Об этих сценах я, вероятно, и не вспомнил бы, если б не подумал о том, о чем думаю теперь, стараясь понять, откуда возникла эта боль, эта радость и сожаление.

На берегу моря

В студенческом кителе, со стеком в руках, я иду по берегу моря.

Сестрорецкий пляж. Жарко. Лето. Играет симфонический оркестр.

На горячем песке расположились люди. Шикарные женщины в шляпах, с зонтиками в руках. Чахлого вида мужчины в пенсне, в пиджаках.

Мило прогуливаются детишки. Они в шляпах, в чулочках, в башмаках.

Какая-то девчурка хнычет.

— Маменька, — говорит она, — пожалуйста, разреши мне снять чулочки.

— Нет, это неприлично, — говорит мать. — Мы снимем чулки, когда пойдем купаться.

Кругом чинно, скучно. Почти не видно загоревших тел. Почти не слышно криков, возгласов, смеха. Кто-то визжит, входя в воду. Кто-то завывая читает стихи. Кому-то на подносе несут пиво.

Боже мой, как нестерпимо скучно!

Дух выше, молодой человек

Похлопывая стеком по узким своим брюкам, я подхожу к моим знакомым. Это — знаменитый адвокат Н. и его жена, мадам Н. Н.

Мне нравится жена этого адвоката. Я немного ухаживаю за ней.

Мадам Н. Н. улыбается, когда я подхожу. Стыдливо прикрывает свое тело, наглухо затянутое в шикарный купальный костюм. Помахивает белым веером из страусовых перьев.

Я сажусь рядом.

Мадам Н. Н. кокетничает со мной. Однако разговор не клеится. Рядом муж. Это пресно.

— Серж, — говорит она супругу, — ты бы, право, пошел к воде. Не нужно купаться, но один раз окунуться — это следует, мой друг. Это полезно для твоего здоровья.

Серж безропотно сдирает с себя чесучовый пиджак. Отстегивает шелковые подтяжки. Раздевается.

Я вижу чахлое его тело. Впалую чахоточную грудь. И жалкие руки, лишенные мускулов.

Увидя на себе мой взор, судебный работник бормочет:

— Дух выше, молодой человек. Дух, а не тело — вот в чем наша забота, наша красота.

Осторожно ступая на песок, Серж, как по гвоздям, идет к воде.

Его руки, худые и безжизненные, болтаются, как плети.

Мы слушаем поэму

Изящная гостиная. Шелковая мебель. Кружева. Тюль. Фарфоровые безделушки. Французская речь.

Хозяин — бледный, томный, усталый. Нечто декадентское в его лице.

Плавно жестикулируя, он читает свои стихи. Он читает поэму о какой-то «первоначальной» красоте, к которой должны стремиться люди, об утонченной страдающей душе, блуждающей в грубом мире, в мире низменных страстей. Чтение прерывается каким-то криком в передней.

Хозяин морщится. Страдальчески наморщив лоб, выслушивает горничную, которая что-то ему тихо докладывает.

Неожиданно на пороге гостиной появляется женщина. Она немолода. Плохо одета. Седые ее волосы торчат из-под шляпки.

— Ты что же со мной делаешь, Пьер? — говорит она. И, увидев гостей, продолжает: — Нет, я не погляжу, что у тебя гости. Пусть все знают, какой ты негодяй. Твой покойный отец — мой родной брат — велел ежемесячно выдавать мне по сто рублей. А ты что делаешь? Ты что, ирод, издеваешься надо мной!

Наморщившийся, как от зубной боли, хозяин тихо говорит:

— Уйдите, тетя Лизет. Отец не говорил мне этого. Подавайте в суд.

Горничная и хозяин выпроваживают тетку. Неожиданно та падает на пороге.

— Притворяется, — говорит хозяин. И, вытащив из кармана кредитку, швыряет тетке.

Дверь гостиной закрывается. Мы не видим продолжения. Закрыв глаза рукой, хозяин извиняется перед гостями за невольную сцену. Кто-то из гостей говорит:

— Как совпала ваша поэма с тем, что случилось. Какой грубый мир! И какое счастье, что его можно избежать, отгородиться от него поэзией, душевным одиночеством…

Хозяин продолжает читать прерванную поэму.

На черной лестнице

На ступеньках лестницы сидят рабочие. Они грязные, оборванные. Некоторые из них в лаптях.

Это рабочие-сезонники. Они достраивают дом во дворе. И вот сегодня, в воскресенье, они пришли к домовладельцу, чтоб получить свой недельный заработок.

Кто-то из них говорит:

— Нет, они не любят сразу платить. Они поманежат людей, а потом уже платят.

Кто-то из рабочих встает и, подойдя к двери, несмело стучит.

В дверях появляется горничная. Она в белом передничке. На голове ее накрахмаленная белая наколка.

Горничная говорит:

— Ну что вы стучите, дьяволы… Кажется, сказано вам — барин занят. Приходите вечером.

Сезонник говорит:

— Вечером придешь, скажут — утром приходите. Ведь каждую неделю такая канитель. Сделайте милость, доложите барину — дескать, люди ждут…

Горничная с досадой говорит:

— Барин занят. Не будет сегодня платить. Уходите к лешему.

Дверь захлопывается.

Я сижу на подоконнике с Валей. Валя — дочь этого домовладельца. Нам по пятнадцати лет. У нас нечто вроде флирта. Вот уже час мы сидим на подоконнике и о чем-то болтаем.

Я спрашиваю Валю:

— Валечка, а чем занят ваш папа?

Смущенно потупив глазки, Валя говорит:

— К нему опять пришла Анель. Когда была жива мама, она не смела приходить. Теперь она приходит. Я боюсь, что папа на ней женится. Она с утра у него. Они собираются ехать на бега.

Я смотрю на сезонников, расположившихся на ступеньках лестницы. Некоторые из них курят. Другие пьют и закусывают.

Мы с Валей смотрим в окно. Дождь прошел. Мы выходим во двор.

6

Как забытые видения, проходят передо мной эти маленькие сцены из прошлой жизни. Какие неприятные сцены, какие горькие воспоминания! Какая нищенская красота!

Так вот почему я рад, что больше не увижу ушедшего мира, мира роскоши и убожества, мира неслыханной несправедливости, нищеты и незаслуженного богатства! Вот почему я рад, что не увижу больше узкогрудых чахоточных людей, в сердце которых уживались высокие изящные чувства и варварские намерения.

Значит, нет никаких мотивов для сожаления. А оно было, это сожаление, и оставалась эта боль. И я снова не мог понять, откуда эта боль возникает.

Быть может, она возникает оттого, что я видел печальные сцены прощанья с этим ушедшим миром. Я был свидетелем того, как уходил этот мир, как с плеч его соскользнула эта непрочная красота, эта декоративность, изящество.

Я вспомнил одного поэта — А. Т-ва[1083].

Он имел несчастье прожить больше, чем ему надлежало. Я помнил его еще до революции, в 1912 году. И потом я увидел его через десять лет.

Какую страшную перемену я наблюдал! Какой ужасный пример я увидел!

Вся мишура исчезла, ушла. Все возвышенные слова были позабыты. Все горделивые мысли были растеряны.

Передо мной было животное более страшное, чем какое-либо иное, ибо оно тащило за собой привычные профессиональные навыки поэта.

Я встретил его на улице. Я помнил его обычную улыбочку, скользившую по его губам, — чуть ироническую, загадочную. Теперь вместо улыбки был какой-то хищный оскал.

Порывшись в своем рваном портфеле, поэт вытащил тоненькую книжечку, только что отпечатанную. Сделав надпись на этой книжечке, поэт с церемонным поклоном подарил ее мне.

Боже мой, что было в этой книжечке!

Ведь когда-то поэт писал:

Как девы в горький час измены, Цветы хранили грустный вид. И, словно слезы, капли пены Текли с их матовых ланит…[1084]

Теперь, через десять лет, та же рука написала:

Пышны юбки, алы губки, Лихо тренькает рояль. Проституточки-голубки, Ничего для вас не жаль… Все на месте, все за делом, И торгуют всяк собой: Проститутка — статным телом, Я — талантом и душой[1085].

В этой книжечке, напечатанной в издании автора (1922 г.), все стихи были необыкновенные. Они прежде всего были талантливы. Но при этом они были так ужасны, что нельзя было не содрогнуться, читая их.

В этой книжечке имелось одно стихотворение под названием «Моление о пище». Вот что было сказано в этом стихотворении:

Пищи сладкой, пищи вкусной Даруй мне, судьба моя, — И любой поступок гнусный Совершу за пищу я. В сердце чистое нагажу, Крылья мыслям остригу, Совершу грабеж и кражу, Пятки вылижу врагу!

Эти строчки написаны с необыкновенной силой. Это смердяковское вдохновенное стихотворение почти гениально. Вместе с тем история нашей литературы, должно быть, не знает сколько-нибудь равного цинизма, сколько-нибудь равного человеческого падения.

Впрочем, это не было падением, смертью при жизни, распадом, тлением. Поэт по-прежнему оставался здоровым, цветущим, сильным. С необыкновенным рвением он стремился к радостям жизни. Но он не пожелал больше врать. Он перестал притворяться. Перестал лепетать слова — ланиты, девы, перси. Он заменил эти слова иными, более близкими ему по духу. Он сбросил с себя всю мишуру, в которую он рядился до революции. Он стал таким, каким он и был на самом деле, — голым, нищим, омерзительным.

7

Этот поэт Т. действительно стал нищим. Он избрал себе путь, который он заслуживал.

Я увидел его однажды на углу Литейного. Он стоял с непокрытой головой. Низко кланялся всем, кто проходил мимо.

Он был красив. Его седеющая голова была почти великолепна. Он был похож на Иисуса Христа. И только внимательный глаз мог увидеть в его облике, в его лице нечто ужасное, отвратительное — харю с застывшей улыбочкой человека, которому больше нечего терять.

Мне почему-то было совестно подойти к нему. Но он сам окликнул меня. Окликнул громко, по фамилии. Смеясь и хихикая, он стал говорить, сколько он зарабатывает в день. О, это гораздо больше, чем заработок литератора. Нет, он не жалеет о переменах. Не все ли равно, как прожить в этом мире, прежде чем околеть.

Я отдал поэту почти все, что было в моих карманах. И за это он хотел поцеловать мою руку.

Я стал стыдить его за те унижения, которые он избрал для себя.

Поэт усмехнулся. Унижения? Что это такое? Унизительно не жрать. Унизительно околеть раньше положенного срока. Все остальное не унизительно. Все остальное идет вровень с той реальной жизнью, которую судьба ему дала в обмен за прошлое.

Через час я снова проходил по этой же улице. К моему удивлению, поэт по-прежнему стоял на углу и, кланяясь, просил милостыню.

Оказывается, он даже не ушел, хотя я дал ему значительные деньги. Я и до сих пор не понимаю — почему он не ушел. Почему он не тотчас бросился в пивную, в ресторан, домой. Нет, он продолжал стоять и кланяться. Должно быть, это его не угнетало. А может быть, даже и доставляло интерес. Или не пришло еще время для его завтрака, и поэт для моциона остался на улице?

Я встретил Т. год спустя. Он уже потерял человеческий облик. Он был грязен, пьян, оборван. Космы седых волос торчали из-под шляпы. На его груди висела картонка с надписью: «Подайте бывшему поэту».

Хватая за руки прохожих и грубо бранясь, Т. требовал денег.

Я не знаю его дальнейшей судьбы.

Образ этого поэта, образ нищего остался в моей памяти как самое ужасное видение из всего того, что я встретил в моей жизни.

Я мог страшиться такой судьбы. Мог страшиться таких чувств. Такой поэзии.

Я мог страшиться образа нищего.

8

И вот, думая об этом несчастном поэте, я невольно стал вспоминать поэзию моего времени.

Я вспомнил вдруг чувствительные и грустные романсы, какие пели тогда, — «О, это только сон», «Гори, гори, моя звезда»[1086], «Хризантемы в саду»[1087].

Не скрою от вас — у меня появились слезы на глазах, когда я вдруг припомнил эти позабытые звуки.

Так вот откуда сожаление, — подумал я. — Значит, я оплакиваю не тот «красивый мир» — богатых и нищих, я оплакиваю ту печальную поэзию, которая была мне сродни. Может быть, она действительно была хороша — эта поэзия?

Я стал вспоминать стихи моего времени.

Это были отличные стихи, отличная поэзия. Поэзия Блока, Есенина, Ахматовой.

Но какая боль в ней чувствовалась! Какие печальные мелодии напевали эти поэты! Почему?

Только лишь потому, что их не удовлетворяла та жизнь, которую они имели? Тот общественный строй, который они на себе испытали? Нет, вряд ли.

Я вдруг вспомнил строчки из В. Брюсова:

Вас, кто меня уничтожит, Встречаю приветственным гимном[1088].

Почему же он так сказал? Почему он не сказал, что встречает приветственным гимном тех, которые уничтожат несправедливость, вопиющее неравенство, нищету? Нет, мы знаем, что поэт приветствовал революцию. Примкнул к ней, пошел вслед за ней, чтоб увидеть новый мир, новых людей. Но почему все же он нашел такие жестокие слова в отношении самого себя?

Я стал перелистывать стихи Брюсова, его дневники, письма.

Я увидел, что это очень неплохой поэт. Но какой он неровный! Какая меланхолия одолевает его по временам! Какие истерические нотки слышатся в его музыке, в его мыслях! Какая катастрофа присутствует в его сердце!

Нет сомнения, он не считал себя здоровым, полноценным человеком. И вот почему он так сказал.

Должно быть, он не хотел, чтоб искусство находилось в дрожащих руках неврастеников. Не хотел, чтобы оно воспитывало прежние чувства, прежних людей.

Какие жестокие слова были произнесены! Какой адский выход был найден!

Но, может быть, эта катастрофа, истерика и меланхолия были свойственны только лишь большим поэтам, в силу их высокой миссии, высокой чувствительности, высокого сознания?

Может быть, все остальные поэты бодрыми голосами напевали торжественные гимны природе?

Я стал перелистывать стихи моего времени.

Нет. Все то же самое. Только хуже. Бедней. Ужасней.

Блок, как в фокусе, соединил в себе все чувства своего времени. Но он был гений. Он облагородил своим гением все, о чем он думал, писал.

Строчки малых поэтов, лишенные этого благородства и вкуса, были ужасны:

У феи — глазки изумрудные, Все на траву она глядит. У ней — наряды дивно-чудные — Опал, топаз и хризолит…[1089]

Какой цветистый нищенский язык! Какая опереточная фантазия у неплохого, в сущности, поэта!

У царицы моей есть высокий дворец, О семи он столбах золотых, У царицы моей семигранный венец, В нем без счету камней дорогих[1090].

Нет, неприятно читать эти стихи. Нестерпимо слышать эту убогую инфантильную музыку. Отвратительно видеть эту мишуру, эти жалкие манерные символы.

Я перелистываю поэтические сборники моего времени.

С холодным сердцем, без капли волнения я читаю то, что мы читали и, должно быть, любили:

Я себе не верю, верю только В высоте сияющим звездам. Эти звезды мне стезею млечной Насылают верные мечты И растят в пустыне бесконечной Для меня нездешние цветы[1091].

Нет, мне не жаль этой утраченной поэзии. Не жаль потерянных «нездешних цветов».

Мне не жаль и потерянной бодрости, которую я встречаю в иных стихотворениях:

Я верю в светлое начало, Я знаю правду темноты. Во мраке Ночь меня качала, Чтоб Дню я показал цветы[1092].

Бог с ней, с этой бодрой поэзией! Она отвратительна:

Крошки-ручки изломаю В нежных пламенных пожатьях, Зацелую, заласкаю, Задушу тебя в объятьях[1093].

Я перелистываю роскошные журналы моего времени. Вот Бальмонт поэтически пишет о подруге Эдгара По:

Чаровательница и рабыня своих женских страхов, женщина, полюбившая ангела, демона, духа, кого-то, кто больше, чем человек, и потому испугавшаяся — нежная Сибилла, заманившая и себя и другую душу в колдования любви…[1094]

И еще:

Вестник Запредельного, глашатай глубин и носитель тайн, бессмертный Эдгар, взявший в своем мировом служении великую тяжесть необходимости явить нам, как может быть одинока душа Человека среди людей…

Слезы давно уже высохли на моих глазах. Нет, я ни о чем больше не жалею. Я не жалею о том мире, который я потерял.

9

Однако куда же я забрел? — подумал я. — В какие же психологические дебри завел меня нищий, за которым я покорно пошел с надеждой найти причину моего страха перед ним!

Не знаю, какие новые шаги мне предстояли и какие ждали меня разочарования, если б этим путем я пошел дальше.

Но я спохватился. Я понял, что я неверно рассуждаю, неверно иду.

Ведь мне надо было найти причину моего младенческого страха перед нищим, а не причину боязни взрослого человека.

Разве младенцу понятны мои тревоги, волнения, чувства, стихи и прошлый мир, с которым я прощался?

Разве младенцу понятен образ нищего?

Нет, образ нищего не есть образ, понятный младенцу.

В таком случае как же он возник? Отчего он появлялся в моих снах?

Я вспомнил принцип сновидений. Вспомнил, что такое сон с точки зрения современной науки.

Я повторю, хотя бы вкратце. Это имеет первостепенное значение.

Два этажа имеет наш мозг. Высший этаж — кора мозга и подкорковые центры. Здесь источники приобретенных навыков, центры условных рефлексов, центры нашей логики, речи. Здесь — наше сознание. Нижний этаж — источник наследственных рефлексов, источник животных навыков, животных инстинктов.

Два эти этажа, как мы говорили, нередко находятся в конфликте. Высшие силы борются с низшими, побеждают их, оттесняют еще ниже или изгоняют вовсе.

Ночью высший этаж погружается в сон.

Сознание гаснет, перестает контролировать.

А так как заторможение опускается не ниже подкорковых центров, то низшие силы оживают и, пользуясь отсутствием контроля, выявляются в сновидениях. Оживают страхи, заторможенные или оттесненные сознанием.

Вот какова общая картина сна. И вот каков механизм, лежащий в основе наших сновидений.

Казалось бы, весьма просто, с помощью сновидения, обнаружить причину патологического торможения, увидеть то или иное заглушенное чувство, понять образ, возникший в снах.

Да, это было бы весьма просто, если б высший и низший этажи «разговаривали» на одном языке. Однако «обитатели» этих этажей не имеют одинаковой речи. Высший этаж мыслит словами. Низший этаж мыслит образами.

Можно допустить, что такое образное мышление свойственно животному и в одинаковой мере младенцу.

В силу такого образного мышления сновидения нередко приобретают символический характер. Это понятно — простейшие образы, соединенные вместе, могут создать символ. И сложность этих символов неодинакова. Эта сложность меняется в зависимости от развития человека.

Мы видели, как вместе с умственным развитием меняются и усложняются условные нервные связи. В одинаковой мере и сновидения меняют свой смысл, меняют свое значение в зависимости от роста сознания, в зависимости от характера человека, от его индивидуальности.

Поэтому, чтоб понять образ низшего этажа, нужно разговаривать на языке младенца, нужно видеть его глазами. И при этом нужно расшифровывать символику, которая возникает в силу образного мышления младенца, учитывая, конечно, рост и развитие человека.

Значит, образ нищего — символический образ. Значит, этот образ мог возникнуть только лишь в силу дальнейшего умственного развития ребенка. И нет сомнения, что в основе этого образа были заложены иные, более примитивные образы, понятные младенцу.

В силу этого образ нищего следует расчленить на простейшие составные элементы.

Какие же элементы могли создать образ нищего как объект устрашения? Можно допустить, что символ возник по признакам поступков нищего.

Что делает нищий? Он стоит с протянутой рукой. Он просит. Его протянутая рука что-то берет.

Вот это уже нечто доступное пониманию младенца. Рука, которая берет, могла устрашить младенца. Из этих элементов мог в дальнейшем возникнуть символический образ нищего.

10

Со всей отчетливостью я вдруг понял, что я боюсь не нищего, а его руки. Я боюсь не нищего, который что-то у меня возьмет, я боюсь руки, которая что-то у меня отнимет.

Я тотчас понял, что эта рука и есть то, что я ищу. Я понял, что эта устрашающая меня рука — второй условный раздражитель в сложной комбинации моего младенческого психоневроза.

Ведь именно эта рука пыталась схватить меня, когда я во сне бежал по синему полю, спасаясь от черной воды. Именно эта рука хотела что-то взять, отнять, украсть.

В этой руке нищего, вора и, может быть, убийцы имелись те простейшие элементы, из каких в дальнейшем был создан столь ужасный для меня символический образ нищего.

Значит — вода и рука.

Какой прочной условной связью могли соединяться два эти найденные раздражителя! Какая роковая повторяемость могла произойти в жизни младенца!

Однако что же именно обозначала эта рука? И что она хотела взять у меня?

Что берет нищий, вернее, его рука? Она берет то, что подают: деньги, хлеб, еду — милостыню.

Нет сомнения, ребенок мог пожалеть, что рука нищего берет то, что принадлежит ему, ребенку. Но почему же это сожаление сопровождалось страхом? Это было непонятно.

Тогда я стал вспоминать детали одного сна, в котором фигурировал нищий. Я сижу за каким-то большим столом. Раздается звонок. Потом стук. Я подбегаю к двери не с тем, чтобы открыть ее, а с тем, чтоб проверить — хорошо ли она закрыта. Нищий стоит за дверью. Он тянет ее к себе. Напрягая силы, я не позволяю нищему открыть дверь. Происходит борьба. Сердце мое колотится от страха и от физических усилий.

Ужас охватывает меня, когда дверь приоткрывается. Однако я делаю усилие и закрываю дверь. Закрываю на ключ, на цепочку. С облегчением возвращаюсь к столу.

Разве это был нищий за дверью? Может быть, это был вор? Нет, вор не стал бы стучать и звонить. Это был именно нищий, который хотел что-то у меня отнять.

Что же хотел он отнять?

Я снова не мог понять. Но зато я понял, что этот страх я испытывал не только во сне. Я испытывал его и днем. Ведь это я — мальчик, а потом юноша и, наконец, взрослый — кричал: «Закрывайте двери!» И каждый вечер тщательно проверял крючки и запоры на дверях, на окнах. Я не мог заснуть, если дверь была открыта. Если на дверях не было крючка или задвижки, я ставил стул и на стул укладывал чемодан или какие-нибудь вещи с надеждой, что они упадут и разбудят меня, если кто-то попытается войти в мою комнату.

Стало быть, этот сон реально обоснован. Стало быть, страх присутствовал не только в сновидениях.

К чему же относился этот страх? Что хотел отнять у меня нищий? Ведь я никогда ничего не жалел. Напротив, я даже радовался, если у меня пропадала какая-нибудь вещь. Мне казалось, легче и проще жить без вещей.

Что же в таком случае устрашало меня? Какая потеря казалась мне невозвратимой? Что защищал я с таким страхом и трепетом?

И что, наконец, хотела взять эта страшная рука, которая погружала младенца в воду, наказывала и заставляла в страхе биться маленькое несчастное сердце?

VIII. Тигры идут

Над ранами смеется только тот,

Кто не бывал еще ни разу ранен[1095].

1

Когда я захотел узнать, что обозначает рука и что она намерена взять у меня, я стал испытывать необыкновенный страх.

Такой силы страх я раньше не испытывал даже ночью. Теперь он возникал и днем, главным образом на улице, в трамвае, при встрече с людьми.

Я понимал, что этот страх возникает оттого, что я дотрагиваюсь до самых глубоких ран, тем не менее этот страх всякий раз потрясал меня. Я стал спасаться от него бегством.

Это было нелепо, невероятно, даже комично, но страх исчезал, когда я добирался до своего дома, до своей лестницы.

Уже в подъезде он оставлял меня.

Я пробовал бороться с ним. Хотел подавить его, уничтожить — волей, иронией. Но он не подчинялся мне. Он возникал еще в большей степени.

Тогда я стал избегать улицы, людей. Почти перестал выходить из дому.

Однако страх вскоре проник и в мою комнату. Я стал страшиться ночи, темноты, еды. Перестал спать на кровати. Спал на полу, на тюфяке. Почти перестал есть. Насильно проглоченный кусок хлеба вызывал тошноту, рвоту.

Казалось, все было кончено. Казалось, приближается развязка — бессмысленная, дикая, постыдная.

Уже ничто не интересовало меня. Игра, казалось, была проиграна. Борьба кончилась поражением. Я находился в полном подчинении у страха. Уже мрак стал окутывать мою голову. Наступала гибель, более страшная, чем я предполагал[1096].

Пришли дни, когда я не мог ни лежать, ни сидеть. Необыкновенно слабый, я мотался из угла в угол, задыхаясь от ужасных сердечных припадков и от невыносимых спазм во всем теле.

На моем письменном столе лежал листочек. Там были записаны сны, которые тревожили меня. По временам я обращался к этим снам, имея слабую надежду разобраться в них. Но они были непонятны.

Я искал руку, ее значение, ее связь с тем, что меня так устрашало. Но сны ничего не говорили о руке. Они говорили о тиграх, которые входят в мою комнату.

Я и раньше видел подобные сны. Но теперь они были необыкновенно реальны.

В комнату входили тигры и, помахивая хвостами, следили за каждым моим движением.

Я чувствовал горячее дыхание этих тигров, видел их сияющие пламенные глаза и страшные багровые пасти.

Тигры не всегда входили в комнату. Иной раз они оставались за дверью. И тогда раздавался их ужасающий громовый рев. Этот рев сотрясал комнату. Звенела посуда, падала мебель, колыхались занавески и картины на стенах.

Нет, эти тигры не терзали меня. Постояв в комнате или за дверью, они уходили, четко постукивая когтями о пол.

В один из худших для меня дней в моем помраченном уме мелькнула догадка.

Что, если, — подумал я, — тигр есть символ? Такой же символ, как образ нищего.

Ведь принцип сновидений одинаков. Образное мышление низшего этажа психики и дальнейшее развитие ребенка непременно создают символику.

В образе нищего я увидел простейшие элементы. Я увидел руку и действие этой руки — она берет, отнимает. Должно быть, и в образе тигра следует увидеть нечто более примитивное, доступное пониманию малыша.

Тигр — хищный зверь. Он что делает? Бросается на свою жертву, хватает ее, уносит, терзает. Он пожирает ее. Зубами и когтями рвет ее мясо.

Неожиданно возникли ассоциации с рукой. С этой страшной жадной рукой, которая тоже что-то берет, отнимает, хватает.

Нет сомнения, эти образы были одного и того же порядка.

Рука нищего, вора приобретала новые качества, свойственные дикому зверю — тигру, хищнику, убийце.

2

Я вспомнил давний сон. Быть может, даже это не был сон. Быть может, память сохранила то, что когда-то произошло наяву. Но это осталось в памяти как сновидение.

Сквозь далекий туман забвения я вспомнил темную комнату. Образ в углу. Лампадку.

Из темной стены тянется ко мне огромная рука. Эта рука уже надо мной. Я кричу. В ужасе просыпаюсь. Хочу вскочить с кровати. Но не могу. Кровать затянута сеткой.

Если это сон, то нет сомнения — он относится к давнему времени. Маленькая кровать, затянутая сеткой, определяет младенческий возраст. В самом деле — этот сон слишком примитивен, прост. Взрослый ребенок не мог увидеть такой сон. Должно быть, этот сон был когда-то увиден младенцем.

Ребенок увидел руку во сне. Эта рука, судя по растопыренным пальцам, собиралась взять, схватить ребенка. Вряд ли сон повторял дневное происшествие. Дневной страх был, видимо, в меньшей степени. Иначе не возник бы сон.

Что же в таком случае произошло днем?

Видимо, днем рука что-то взяла, схватила, отняла у младенца.

Что же она могла взять, схватить такое, что так устрашило? Вероятно, весьма дорогое, ценное, почти равносильное по ценности самому младенцу.

Что же может быть столь ценным в жизни младенца? Игрушка? Соска? Грудь матери? Питание?

Должно быть, питание. Скорей всего — грудь матери, та грудь, которая кормит младенца, дает ему жизнь, питание, радость.

Должно быть, эта грудь была отнята рукой.

Если рука отняла грудь, лишила питания, то с точки зрения младенческой логики это страшная рука, она могла совершить новое, еще более тяжкое преступление. Об этом преступлении и говорит сон. Рука нищего, вора явилась ночью в новом ее значении — она пришла за самим младенцем. Она хотела взять его, схватить, унести.

Как же, однако, возник дневной страх, столь усиленный и усложненный ночью? Что именно случилось днем?

Впрочем, днем, может быть, ничего особенного и не произошло. Может быть, было только лишь то обычное, повседневное, что бывает в жизни каждого младенца, — рука матери отнимает грудь.

Быть может, маленький жадный малыш, устрашенный этим частым повторением, не без волнения следил за рукой, отнимающей питание, грудь, жизнь. Быть может, рука отца, однажды положенная на грудь матери, еще более устрашила ребенка.

Но ведь в жизни каждого ребенка повторяется то же самое — рука отнимает грудь, наказывает, купает. Почему же у других это проходит бесследно, не травмирует их, не оставляет ран? Ну что ж — мы разбираем исключительный случай. Мы говорим о психоневрозе. Мы видим перед собой крайне чувствительную психику младенца — будущего художника, творца, фантазера. Мы видим пример, когда столь чувствительная психика способствует возникновению болезни.

Мы говорим в данном случае не о норме, а о патологии.

3

Итак, рука отнимала грудь, питание. Рука являлась за ребенком, чтобы взять, схватить, унести его.

Но почему же эта рука ассоциировалась с тигром? Значит, что-то произошло еще?

И вот, анализируя этот символический образ тигра, я увидел сон, который подтвердил точность и правильность этого символа.

Я увидел длинный коридор. Очень светлый. Со множеством окон. Что есть духу я бегу по этому коридору. Кто-то гонится за мной. Слегка обернувшись, я вижу человека, в руке которого нож. Длинный, блестящий, сверкающий нож. Этот нож занесен надо мной.

Рванувшись вперед, я выбегаю из коридора. Двор. Камни. Я падаю на камни. Надо мной синее небо, солнце. Тишина…

Я тотчас понял этот сон. Окна коридора мне дали точный ориентир. Это были огромные светлые окна больницы, видимо, операционной.

Нет сомнения, рука с ножом — рука врача, хирурга.

Неожиданно я вспомнил давний рассказ моей матери. Мать рассказывала об операции, которая была сделана, когда мне было два года. Эта операция была сделана без хлороформа, спешно, неожиданно — начиналось заражение крови.

Я смутно помню этот рассказ. Я запомнил главным образом то, что мать говорила о своем переживании. Она слышала мой ужасный крик. И потеряла сознание.

Вот все, что я запомнил из рассказа матери.

Я стал осматривать свое тело, надеясь найти какой-нибудь шрам, разрез, оставшийся от ножа хирурга.

Я нашел этот шрам. Он был величиной почти в три сантиметра. Должно быть, это был весьма глубокий разрез, если шрам остался на всю жизнь.

Бедный малыш! Можно представить его ужас, когда страшная рука, принесшая ему столь много бед и волнений, вооружилась ножом и стала резать маленькое жалкое тельце.

Нет сомнения — эта рука, вернее, обладатель этой руки в своих качествах мог приравниваться к тигру. Это была рука хищника, лапа кровожадного зверя.

Бедный малыш даже не представлял себе, что режут, зачем. Он лежал с задранными кверху ножонками, чувствовал адскую боль и видел руку с ножом — знакомую руку нищего, вора, хищника, убийцы.

Какое поразительное роковое совпадение!

Какое утверждение травмы! Какая психическая кастрация! Какой в дальнейшем бурный ответ мог происходить при столкновении с условным раздражителем!

Но только ли такой бурный ответ мог возникнуть при столкновении со вторым условным раздражителем — рукой? Нет. В равной мере такой ответ мог возникать при столкновении с третьим условным раздражителем. Этим третьим раздражителем являлась грудь. Грудь матери. Грудь, которая соединялась условной нервной связью с рукой.

Я снова вспомнил принцип условных рефлексов. Один раздражитель, условно связанный с другим (даже и при отсутствии второго), создавал два очага возбуждения, равных по силе, ибо между двумя очагами имелась условная нервная связь.

Стало быть, увиденная грудь создавала у младенца второй очаг возбуждения, тот очаг, который возникал при виде руки — руки вора, нищего, хищника, убийцы.

Какая страшная картина открывалась передо мной! Какая жалкая жизнь предназначалась ребенку, юноше, мужчине! Какой характер и какое поведение было предопределено.

4

Я стал вспоминать рассказы моей матери. Она не раз говорила мне о моем детстве, младенчестве. Она всякий раз улыбалась, рассказывая о том, какой я был трудный, сложный и капризный ребенок.

Еще бы! Адский конфликт присутствовал чуть не с первых дней моей жизни. Я должен был отказаться от груди, бросить питание, чтоб не испытывать этот постоянный страх, постоянное волнение. Но я не мог этого сделать. Я не мог отказаться от питания. Даже испытывая ужас, я не смел отказаться от груди. Мать, улыбаясь, говорила, что бросила меня кормить грудью, когда мне было два года и два месяца.

— Это было уже неприлично, — улыбаясь, говорила мать. — Ты уже ходил, бегал, лепетал наизусть стишки. Тем не менее ни за что не хотел бросить грудь.

Мать смазывала сосок хиной, чтоб я получил наконец отвращение к этому способу еды. Содрогаясь от отвращения и от ужаса, что грудь таит в себе новые беды, — я продолжал кормиться.

Это было понятно. Это была борьба. Она разгоралась тем сильнее, чем больше было возможности потерять то, что я защищал.

Моя бедная мать, улыбаясь, рассказывала мне о моем детстве. Но она всякий раз переставала смеяться, когда речь заходила о моих некоторых странностях.

Я не мог заснуть, если лежал в постели с матерью. Я засыпал тогда, когда был в постели один. Причем засыпал только в полной темноте. Даже свет лампадки меня раздражал. Мою кроватку завешивали одеялами.

Припоминая эти странности, мать говорила, что все это, вероятно, возникло из-за нее. Когда она меня кормила грудью, она однажды испытала необыкновенный страх, необыкновенное волнение, тревогу.

Быть может, эти чувства, говорила мать, «я всосал с ее молоком».

Летом были ужасные грозы. Эти грозы, говорила она, были почти каждый день. И вот однажды разразилась сильнейшая гроза. Молния ударила во двор нашей дачи. Была убита корова. Загорелся сарай.

Ужасный гром потряс всю нашу дачу. Это совпало с тем моментом, когда мать начала кормить меня грудью. Удар грома был так силен и неожидан, что мать, потеряв на минуту сознание, выпустила меня из рук. Я упал на постель. Но упал неловко. Повредил руку. Мать тотчас пришла в себя. Но всю ночь она не могла меня успокоить.

Можно представить новое переживание несчастного малыша. Удар грома произошел, быть может, в тот момент, когда ребенок взял сосок в свои губы. Вероятно, не без опаски ребенок прикоснулся к груди — ведь она таит в себе такие опасности: может прийти рука, может взять, унести, наказать… И вдруг адский удар грома, падение, бесчувственное тело матери. Какое новое доказательство опасности груди!

Что такое гром, гроза — это было непонятно младенцу. Ведь он впервые знакомился с миром, впервые сталкивался с вещами. Этот гром мог произойти оттого, что губы прикоснулись к груди. Кто докажет ему противное?

Мать говорила, что все лето продолжались грозы. Стало быть, удары грома могли несколько раз совпасть с моментом кормления младенца. Стало быть, условный рефлекс мог без труда утвердиться в чувствительной психике младенца, в той психике, которая уже была подготовлена к новым бедам от руки и груди.

5

Я слышал по ночам рев тигра. Этот рев напоминал отдаленные раскаты грома. Быть может, эти громовые раскаты являлись отзвуком грозы, грома, удара. Быть может, они фантастическим образом соединились с грудью матери и придали этому объекту новые необыкновенные свойства.

Пусть не улыбается читатель на эти мысли. Ведь речь идет о младенце. Речь идет о начале его жизни, когда еще отсутствует свет разума, когда нет логики, нет сознания. Речь идет о маленьком животном, которое знакомится с окружающим миром, с этим страшным миром, где на каждом шагу нужно защищаться от опасностей.

Символический образ тигра как бы соединил в себе эти опасности.

Рев тигра или льва, когда-нибудь услышанный ребенком в зоологическом саду, довершил этот символический образ.

Я открыл свои записные книжки с расчетом найти в них соответствующие записи, с надеждой увидеть следы нового поединка — борьбы с хищниками путем знаний, кои были в соответствии с моим умственным развитием.

Однако в записных книжках никаких сведений о тиграх я не обнаружил.

Ну что ж! Я в жизни не сталкивался с тиграми. Я видел их только в клетках. Я был в безопасности от них. И тут не было резона защищаться путем знаний.

Но вот, разыскивая в своих записных книжках сведения о тиграх, я натолкнулся на целую серию однообразных записей.

Эти записи крайне удивили меня. Они были медицинского характера и касались главным образом паралича, удара, кровоизлияния в мозг.

В моих записных книжках было много медицинских справок, но справки об ударах повторялись необыкновенно часто. Тут были объяснения причин, перечисления симптомов, способы лечения и профилактики.

Было похоже на то, что я опасался удара. Но я не полнокровен. Скорее сухощав. И молод. Казалось бы, мне нечего было страшиться столь печального конца.

И вот, задумавшись о причинах моей осторожности, я неожиданно ассоциировал эту болезнь — удар, паралич, кровоизлияние — с ударом молнии, грома, с тем ударом, которым я был когда-то устрашен.

Неужели же это тот забытый удар грома? Неужели вместе с моим развитием он претерпел такие изменения и выродился в новое пугало?

Но ведь удар грома был связан с грудью моей матери.

Неожиданно я вспомнил свою книгу «Возвращенная молодость». Я писал ее еще слепой рукой. Я тогда еще не понимал многого. Мои поиски тогда были направлены главным образом на сознание. Я слишком мало уделял внимания тому, что было за порогом сознания.

Что же водило мою руку в той книге? Несомненно, страх.

Эта книга была оборонительной. Я защищался от опасностей. Я приводил доказательства опасностей и указывал, как бороться с ними.

Стареющий профессор в этой повести женится на молодой девушке. Именно по этой причине профессора разбивает паралич. С ним происходит удар, кровоизлияние в мозг.

Стало быть, эта мысль — удар — неотступно следовала за мной. И я доказывал ее состоятельность. Стало быть, нервные связи по-прежнему условно соединяли два объекта устрашения.

Я не стал пока распутывать всю цепь мыслей вокруг этих «больных» предметов. Но мне стало совершенно очевидно, что четвертый условный раздражитель в сложной комбинации моего психоневроза несомненно был — удар, гром, выстрел.

6

Итак, несчастное происшествие найдено.

Маленькое бездумное существо, знакомясь с окружающим миром, ошиблось, восприняв опасными те вещи, кои не были опасны.

Вода и рука стали предметом устрашения.

Грудь и в равной мере еда стали доставлять ребенку волнение, страх, иногда ужас.

Конфликт возник на пороге младенческой жизни.

Поразительное стечение обстоятельств увеличило этот конфликт, подтвердило правильность страхов. Чувствительная психика младенца доказала их условную состоятельность.

Тигр стал символом опасности.

Между силой раздражения и ответом возникла, казалось, непонятная пропасть. Тем более непонятная, ибо в самом ответе лежало противоречие — отказ и одновременно стремление, страх и любовь, бегство и защита.

Четыре весьма условных раздражителя стали сопровождать ребенка по шатким путям его жизни.

Они действовали на младенца с огромной, подавляющей силой, ибо нередко они действовали сообща, почти одновременно, тесно увязанные между собой условными временными связями.

Временные связи! Да, они были бы временными, если б они возникли в примитивной психике собаки. Вероятно, они были бы разорваны и погасли, если б ум оставался неизменным. Но ум изменялся, росло сознание, и вместе с этим изменялись и перестраивались доказательства опасности. Взаимодействие было тесным — доказательства были также весьма условные.

Однако казалось бы, что эта рука могла быть пугалом только лишь в детском возрасте. Нет! Образное мышление возвысило эту руку до символа. Рука стала карающей рукой, воображаемой, символической.

Этот символ был вровень умственному развитию человека.

За что же стала карать эта рука?

Она стала карать именно за то, за что карала она в младенческой жизни, — за еду, грудь.

Условные доказательства — подлинные, логичные и вместе с тем условные — всюду следовали за едой!

Когда-то мать смазала сосок хиной, чтоб ребенок не стремился к груди. Еда показалась отравой, ядом. Это подтвердилось. Еда нередко несла отраву, боль, болезни.

Когда-то гром, удар, совпал с кормлением. И это имело подтверждение. Еда создает полнокровие — способствует удару, кровоизлиянию в мозг.

Значит, надо избегать еды. Но избегать ее нельзя. Тогда смерть.

В таком случае как же надо поступать? Надо есть и страдать за еду. Должно быть, это норма.

Я вспомнил, как я ел. Почти всегда стоя, крайне торопливо (могут отнять), небрежно, без интереса. Я ожидал за еду расплаты, и она являлась, эта расплата, — болезни, спазмы, тошнота.

Я глотал порошки, чтоб нейтрализовать эту опасность от еды. Мне казалось — наука, медицина избавят меня от этой опасности.

В огромном количестве я поглощал лекарства, отравляя себя этим еще больше.

Однако финал был печальный, гибельный. Я перестал есть. Должно быть, обилие условных доказательств уверило меня в смертельной опасности еды.

Этот отказ от еды дважды возникал в моей жизни. И я не понимал, откуда он происходит. И только теперь картина становилась ясной, отчетливой, страшной. Условные нервные связи действовали с нарастающей силой.

7

Карающая рука наказывала за еду. Но грудь матери была едой только лишь в младенческом возрасте. В дальнейшем грудь матери стала олицетворять женщину, любовь, сексуальность.

Значит, и за образом женщины мне рисовалась карающая рука? Значит, в одинаковой мере я должен был страшиться женщины, избегать ее, ждать расплаты, наказания?

С трепетом я перелистал свои воспоминания. С трепетом вспомнил мою юношескую жизнь. Мои первые шаги. Мои первые любовные встречи. Да, нет сомнения — я избегал женщины. Я избегал и одновременно стремился к ней. Я стремился к ней, чтобы бежать от нее, устрашенный ожидаемой расплатой.

Сцены из младенческой жизни разыгрывались в мои взрослые годы.

Но ведь я не всегда избегал? Да, не всегда. Не каждая женщина страшила меня. Меня страшило то, что страшило младенца.

Но чего именно я страшился, будучи взрослым? Какой расплаты я ждал? Какие огорчения сулила мне женщина?

Я вспомнил сцену убийства, виденную мной в детстве («Выстрел»). Муж застрелил любовника своей жены. Карающая рука, вооруженная громом, ударом, выстрелом, расплатилась за женщину, которая почти нагая прибежала к нам на веранду.

Разве это не доказательство опасности женщины? Разве не следует за ней по пятам выстрел, удар, нож? Женщина — это любовь. Любовь — это опасность.

Я вспомнил девушку, которая бросилась в воду из-за любви. Я вспомнил дядю Георгия, который заболел чахоткой из-за того, что он (мама сказала) любил много женщин.

Я вспомнил книги, в которых описывались убийства из-за любви, ужасные казни, отравления, поединки.

Условные доказательства смертельной опасности всюду следовали за любовью, за женщиной.

Карающая рука — мужа, брата, отца — сопровождала этот образ.

Выстрел, удар, чахотка, болезни, трагедии — вот расплата за любовь, за женщину, за то, что не позволено.

Нечто подлинное присутствовало в этих доказательствах. Логика не была поколеблена. Условность казалась истиной. Тем не менее восприятие было болезненным, условным. Сила ощущения и сила ответа не соответствовали раздражению.

Необычайная картина стала раскрываться перед моим взором.

В одно мгновение я вдруг понял все, чего не понимал. В одно мгновение увидел себя таким, каким я был, — темным маленьким дикарем, устрашенным каждой тенью. Затаив дыхание, озираясь, прислушиваясь к рычанию тигров, я шел и бежал сквозь заросли леса. И что могло быть у меня в сердце, кроме тоски и усталости!

Нет, меня не взволновало то, что я вдруг увидел, понял. Меня это ужаснуло, потрясло, ввергло в отчаяние.

Я вспомнил чьи-то слова: «О мои горькие опыты! И зачем я захотел все знать! Вот теперь я не умру так спокойно, как надеялся»[1097].

Но это была минутная слабость, минутное отчаяние. Оно возникло от стыда, что я раньше ничего не знал, что я раньше не догадывался — какая чушь, какой вздор сжимает меня в своих объятьях.

С холодным рассудком я продолжал додумывать тягостные последствия моего несчастного происшествия.

8

Я вспомнил историю о том, как впервые у меня возник сердечный припадок («Финал»). Что произошло тогда? Была вечеринка, банкет. Сестра милосердия Клава повела меня в свою комнату. Мы там целовались. Потом я уехал в деревню, в полк. Лег в постель под утро, часов, вероятно, в пять. А в шесть часов первые бомбы упали на деревню.

Я с точностью помню. Я засыпал с воспоминаниями об этой женщине. И едва я заснул, как страшный взрыв бомбы потряс дом.

Мой мозг, быть может, в то утро ослабленный алкоголем, воспринял этот удар как должное. Ожили давние инфантильные представления. Надо было избегнуть дальнейших «ударов», дальнейших встреч с этой женщиной.

Я почувствовал себя плохо. Я стал задыхаться. Ответ организма был невротическим, бурным. И вместе с тем целесообразным — я покинул «опасные» места, разорвал опасную связь.

Нет, долг и совесть не были забыты. Я уехал, чтоб вылечить сердце, чтоб снова вернуться в строй. Я уехал именно с этим твердым намерением.

Я вспомнил историю о том, как я заболел в последний раз («В Туапсе»).

Что случилось тогда? Я сидел в шезлонге на палубе теплохода. Я прекрасно себя чувствовал. Я с радостью думал о том, что встречу в Москве друзей и женщину, которая любила меня и которая мне нравилась.

Я с точностью вспомнил, как не без огорчения я подумал об ее муже. Я симпатизировал ему. И мне было совестно его обманывать. Он очень любил меня. Он был очень добр ко мне. Казалось, он даже снисходительно относился к моему «роману» с его женой. Что же в этом случае устрашило меня? Маленький револьвер, который был на его поясе? Ни разу такая мысль не мелькала в моей голове. Но, может быть, она возникла в темных подвалах моей психики?

Я сидел в шезлонге и любовался морем. Я пристально смотрел на поверхность воды. Быть может, за порогом сознания возникли давние ассоциации, давние связи с водой, рукой, женщиной.

В жалкой гостинице Туапсе я валялся на полу. Я с точностью помню, как я встал с постели и перешел на пол. Я перешел в тот момент, когда раздался удар грома и началась гроза. Быть может, я хотел избежать кровати, на которой когда-то разыгралась младенческая драма? Иначе ничем не объяснить этот дикий, нелепый переход. Не разрывая связей, я уходил от этих связей, бежал от них.

9

Значит, младенческие сцены разыгрывались с той огромной силой, какая может поражать. Но ведь я же был в полном сознании? Да, я был в полном сознании. Но мое сознание не знало, откуда возникают беды. Оно не корректировало поступков, ибо не понимало их. Я был в полном подчинении у своих страхов, о присутствии которых я не имел понятия. Мое сознание не видело этих страхов. Оно лишь видело искаженные симптомы этих страхов. Они казались болезнью, симптомами тех болезней, которые я терпел.

Этот болезненный ответ возник тогда с такой бурной силой, ибо все четыре раздражителя предстали передо мной почти одновременно.

В этом ответе лежала целесообразность. Я хотел из Туапсе выехать в Москву, но мое тяжелое состояние и в особенности сердечные припадки преградили путь[1098]. Я отказался от поездки в Москву. Я вернулся домой.

Это было бегство — самый простой, вульгарный оборонный рефлекс.

Это было бегство и притворство.

Но я, повторяю, не всякий раз бежал и не всякий раз притворялся больным. Я бежал и притворялся только тогда, когда в той или иной степени сталкивался с «больными» предметами.

Я вспомнил один удивительный случай. Даже теперь, пятнадцать лет спустя, краска заливает мое лицо.

Я шел под руку с одной женщиной. В Петергофе. Мы вышли к морю. Неожиданно я почувствовал себя плохо. Казалось — сердце останавливается. Я стал задыхаться.

Моя спутница была напугана силой моего припадка. Она хотела мне помочь. Но я просил ее уйти, оставить меня одного, говоря, что мне обычно легче, когда я остаюсь один. Не без обиды она ушла и спустя два дня с необычайной жестокостью сказала мне, что я нарочно разыграл сердечный припадок, чтобы расстаться с ней, чтоб бросить ее.

Я был возмущен, поражен ее низостью. Я поссорился с ней.

И вот только теперь я понял, что она была права.

Нет сомнения, я «разыграл» этот припадок, притворился больным. Но я понятия не имел, что это так.

Я вспоминаю Надю В., о которой так много писал в своих воспоминаниях.

Значит, я бежал и от нее? Этого не может быть. Я ее любил. Это вздор.

Нет, это не было вздором. Я действительно бежал от нее.

Но почему? Только лишь потому, что она была женственна и этим напоминала мне мою мать? Но ведь она вовсе не была похожа на мою мать. В ее облике не было никакого сходства. Ну что ж. Я и не страшился образа моей матери. Я страшился лишь того, что было связано с рукой и громом.

10

Нет, я не в силах больше описывать мою жизнь. И не только потому, что мне грустно вспоминать об этом. Мне досадно, унизительно признаваться, что такой вздор сжимал меня в своих объятьях.

Я отсылаю читателя к моим скудным воспоминаниям. К моим маленьким рассказам о моей жизни. Теперь эти рассказы освещены иным светом. Теперь в них можно увидеть почти все.

В них можно увидеть четыре условных раздражителя, кои действовали на меня с огромной подавляющей силой.

В них можно увидеть мой неосознанный страх. Можно увидеть защиту, притворство, бегство. И ту горечь, которой была омрачена моя жизнь.

И то отношение к женщинам, которое было ими не заслужено.

Какую горькую и печальную жизнь я испытал!

Какое закрытое сердце надо было раскрыть заново!

IX. Опасные связи[1099]

Страшишься ты раздвоенного жала

Ничтожного червя…[1100]

1

Значит, это был сексуальный психоневроз? Нет, это не был сексуальный психоневроз, но в сложную комбинацию психоневроза вошли и сексуальные мотивы.

Однако они вошли тогда и в той степени, как это соответствовало росту и развитию человека.

В первоисточнике психоневроза эти сексуальные мотивы отсутствовали.

Мы видели, как возникали механизмы психоневроза. Они возникали по принципу условных рефлексов. Условные нервные связи соединяли четыре «больных предмета». Одним из этих «предметов» была грудь матери. Но это была грудь — питание, еда. Этот объект был увязан с чувством голода, а не эроса. Потеря объекта, казалось, несет гибель, уничтожение младенцу. Борьба и душевный конфликт не выходили за пределы инстинкта самосохранения.

Фрейд считает, что все наши импульсы сводятся к сексуальным влечениям, что в основе наших чувств, и даже в основе чувств младенца, лежит эрос. Но данный пример говорит иное. В механизмах этого психоневроза отсутствует сексуальное. И только лишь дальнейшее развитие ребенка внесло этот мотив.

Пусть этот мотив возник в самом крайнем детстве, но в момент возникновения условных механизмов его не было. Даже если допустить, что, кроме чувства голода, кроме радости утоления его, младенец испытывает еще то неопределенное ликование и ту радость, потеря которых есть в дальнейшем потеря эроса, потеря либидо, как это называет Фрейд, то даже и эта потеря не характеризует еще возникновение психоневроза.

Не от страха кастрации происходит потеря либидо, потеря радости и ликования. Любой страх способствует кастрации.

Страх и душевный конфликт ребенка возникли на основе более грубых, материальных, вещественных причин. Предметы, в условном значении которых младенец ошибся, — вот что явилось источником психоневроза и вот что создало страх и потерю радости.

Радость утоления голода стала сопровождаться страхом. Условные нервные связи соединили эту радость с бедой. Именно эта условная связь уничтожала радость и несла кастрацию.

Чувство голода и страх потерять питание — вот что за порогом сознания нашло живейший отклик и весьма подготовленную почву.

Наш бессознательный мир сформирован не только биологической сущностью. Нет сомнения, этот мир постоянно испытывал и испытывает иные давления, давления извне. Борьба за существование, добывание пищи, труд — вот что с огромной силой влияет на подсознание.

Именно в этой области возникают страхи — страх потерять питание, страх погибнуть, страх лишиться еды, работы.

Стало быть, далеко не все наши импульсы сводятся к сексуальным влечениям. Страхи, возникшие на основе социальных мотивов, не менее действенны. Они могут иной раз даже главенствовать в глубинах нашего подсознания. И уж, во всяком случае, они в большей степени подготовляют почву болезненным представлениям.

Бессознательный мир — это более обширный и более разнообразный мир, чем тот мир, который можно вообразить, имея в виду только лишь сексуальные импульсы. Нет сомнения, в этом мире с огромной силой действуют и сексуальные мотивы. Но они далеко не единственны. И патологические торможения в сексуальной сфере являются лишь составной частью патологических торможений, характеризующих психоневроз.

Механизмы головного мозга, открытые Павловым, подтверждают это с математической точностью.

2

Не учитывая законов условных рефлексов, нельзя обнаружить и точных причин нервных страданий.

Не учитывая возникших механизмов, Фрейд и в норме, и в патологии видел действие иных сил — конфликт высшего с низшим, столкновение атавистических влечений с чувством современного цивилизованного человека.

В запрете этих влечений Фрейд увидел причину психоневроза.

Но ведь запрет этих животных влечений и вся борьба в этой сфере есть всего лишь нравственная категория. Она должна вести теорию к поискам нравственных страданий.

Именно так и получилось. И больше того. Столкнувшись с иными силами не сексуального порядка, теория стала подчинять эти силы силам сексуального характера. Даже в чувстве голода теория увидела эрос. В страхе потерять питание теория обнаружила страх кастрации.

Теория вынуждена была это сделать. Иначе «не сходились концы», не оправдывалась основная идеалистическая формулировка.

Теория замкнулась в поисках сексуальных страданий. Я вовсе не отвергаю их огромную силу, их значение и действенность в течении психоневроза. Я подозреваю максимум бед за этими силами. Но было бы неверно увидеть всю беду только в этом.

С этой ошибкой я столкнулся на первом же практическом уроке. Я рассказал читателю (V глава «Перед восходом солнца») о том, как врач-фрейдист разъяснил мой первый сон.

Врач не понял значения руки, которую ребенок увидел во сне. Ему показалось, что ребенок ассоциировал эту руку с хоботом слона. И что хобот — это фаллос.

Рука нищего, рука вора, отнимающая питание, лапа хищника, зверя, тигра превратилась в сказочный атрибут, вовсе не опасный, не страшный и, уж во всяком случае, не понятный младенцу.

Этот пример говорит о том, как теория пробует все подчинить сексуальному. Ошибка обнаруживается здесь с поразительной ясностью.

Но ведь практика утверждает, что психоанализ по методу Фрейда излечивает. Нет сомнения — может излечивать. Всякое знание в этой области, любой, даже приблизительный, контроль разума над низшими силами приносит облегчение.

Свет логики изгоняет или оттесняет эти силы.

Психоанализ Фрейда, столь тщательно разработанный, должен излечивать в тех случаях, когда имеют место сексуальные раздражители. Вернее, в тех случаях, когда первоначальные условные раздражители превратились в условные сексуальные раздражители.

Но можно подозревать, что это излечение не будет полным, вернее, окончательным. Ибо врач и больной все время сталкиваются с нравственными категориями и сквозь них не видят механизмов, которые нужно исправить. Не видят нервных связей, которые нужно разорвать.

Эти условные нервные связи продолжают существовать и действовать. Это сулит возврат к болезни и, видимо, огромную сопротивляемость.

Вся суть излечения состоит в том, чтобы найти эти связи и разорвать их, разъединить объекты устрашения, показать их истинную ничтожную сущность.

3

Итак, за порогом сознания оказался обширный малоисследованный мир, низший мир, мир животного.

Первые впечатления младенца с огромной силой вошли и задержались в нем. Они оказались ошибочными, неверными. И в силу этого они определили болезнь, создали конфликт, затормозили развитие и усложнили поведение и характер.

Умственное развитие не исправило ошибок. Напротив, оно усугубило их, доказало логичность и возвело «больные» предметы в символы.

Условные связи продолжали существовать. Условные доказательства — ложные и подлинные — продолжали питать и укреплять нервные связи.

Это была болезнь, болезнь против логики, против здравого смысла. Это был психоневроз, обнаружить который поначалу было не так-то просто.

Поведение человека в основном оставалось разумным. Поступки ничем не отличались от поступков нормального здорового человека. Силы иного порядка — общественные, социальные — воздействовали в первую очередь и определяли характер поведения. И только иной раз в поступках обнаруживалось какое-то «чудачество», какая-то странность.

Это чудачество в особенности было заметным в мелочах повседневной жизни.

На кровати было удобней спать, но я чаще спал на диване.

Удобней было есть за столом. Но я ел стоя, торопливо, иной раз на ходу. Стоя и торопливо мылся в ванне. Тщательно закрывал двери моей комнаты, страшась неизвестно чего.

Я делал десятки странных поступков. Они казались вздорными, нелогичными. Но в них была своя железная логика, логика человека, который желает избежать встречи с «больными» предметами. Только лишь в этих встречах можно было обнаружить болезнь.

Быть может, в дальнейшем по странным поступкам человека, по его чудачествам врачи будут восстанавливать картину его болезни, будут находить истоки его бреда. Быть может, это будет проще, чем искать причину в снах. Ибо все поступки «чудака» инфантильны и они почти в точности воспроизводят сцены из младенческой жизни.

Был период, когда меня страшила улица. Я стал избегать ее. Перестал ходить пешком. Поначалу это казалось чудачеством. Однако за этим чудачеством лежала «целесообразность». Дома меньше опасности. На улице — коровы, собаки, мальчишки, которые могут побить. На улице можно заблудиться. Можно потеряться, исчезнуть. Могут украсть цыгане, трубочисты. Могут задавить экипажи, машины. Вне дома — вода, женщина, война, газы, бомбы, самолеты…

Нервные связи соединяли улицу с десятками бед.

Условные доказательства опасности улицы были многочисленны. Улица и опасность стали тождественны. Связь между ними неразрывна. Обилие доказательств привело к финалу — страх и желание избежать улицы. Именно на улице я впервые испытал страх.

4

Женщина в одинаковой мере, как и улица, несла с собой доказательства опасности. Условные нервные связи соединяли женщину с множеством бед.

Борьба и противоречия в области чувств были здесь еще более велики. Но и борьба, и противоречия отнюдь не шли по нравственным путям.

Фрейд считает, что в женщине мы видим обычно мать или сестру. И вот причина запретов и торможения. Цивилизация и мораль — вот, дескать, беды, которые приводят человека к страданиям. Нет сомнения, что первые впечатления ребенка, первые возникшие ощущения могут относиться к матери и сестре. Это естественно. Но конфликт создает не только эта нравственная категория и не только страх наказания, конфликт возникает при встрече с «больными» предметами. «Больные» предметы отождествляют мать и в дальнейшем женщину. Не эрос и в связи с этим нравственная борьба несет торможение. Торможение возникает от страха, который условно связан с «больными» предметами[1101].

Не эдипов комплекс, а нечто более простое и примитивное присутствует в наших бессознательных решениях.

Нет сомнения — нравственная борьба существует, и она может быть велика, но не она создает болезненный конфликт, не только она определяет характер болезни, характер поведения.

Условные связи и условные доказательства опасности — вот что определяет дело. Обилие и точность условных доказательств — вот что создает и усугубляет болезнь.

Причем, достигая максимума, эти доказательства заставляют полностью отказаться от встречи с «больными» вещами.

Вот почему катастрофа чаще всего происходит не в юношеские годы, она происходит в зрелом возрасте — в 35–40 лет. До этого человек как-то обходится, маневрирует, избегая «больных» предметов. Они еще не в полной мере устрашили его.

Но обилие «доказательств» лишает последних надежд.

Как известь при склерозе откладывается в наших артериях и ломает их, так и эти доказательства, откладываясь и нагромождаясь в нашей психике, устрашают нас, изолируют от жизни, омертвляют ткани, кастрируют и ведут к гибели.

Вот где, быть может, одна из причин раннего увядания, ранней смерти, дряхлости.

5

Нет сомнения, это был весьма тяжелый случай психоневроза. Задеты были главные артерии, по которым струилась жизнь.

Еда и любовь, вода и карающая рука предопределяли печальнейший финал. Гибель была неизбежна. Гибель от голода, страха и, может быть, даже от жажды. Страх наказания и мания преследования могли иметь место в финале.

Этот финал легко было назвать психической болезнью. Между тем это был всего лишь бурный ответ (верней, комплекс ответов) на условные раздражители. Причем ответ целесообразный с точки зрения бессознательной животной психики. В основе этого ответа лежал оборонный рефлекс. В основе ответа была защита от опасности, страх животного, страх младенца.

Разум не контролировал этот ответ. Логика была нарушена. И страх действовал в губительной степени.

Этот страх цепко держал меня в своих объятьях. И он не сразу оставил меня. Он сжимал меня тем сильнее, чем глубже я проникал в тот поразительный мир, законы которого я так долго не мог понять.

Но я проник за порог этого мира. Свет моего разума осветил ужасные трущобы, где таились страхи, где находили себе пристанище варварские силы, столь омрачавшие мою жизнь.

Эти силы не отступали, когда я вплотную подошел к ним. Они приняли бой. Но этот бой был уже неравный.

Я раньше терпел поражения в темноте, не зная, с кем я борюсь, не понимая, как я должен бороться. Но теперь, когда солнце осветило место поединка, я увидел жалкую и варварскую морду моего врага. Я увидел наивные его уловки. Я услышал воинственные его крики, которые меня так устрашали раньше. Но теперь, когда я научился языку врага, эти крики перестали меня страшить.

И тогда шаг за шагом я стал теснить моего противника. И он, отступая, находил в себе силы бороться, делал судорожные попытки остаться, жить, действовать.

Однако мое сознание контролировало его действия. Уже с легкостью я парировал его удары. Уже с улыбкой я встречал его сопротивление.

И тогда объятья страха стали ослабевать. И наконец прекратились. Враг бежал.

Но чего стоила мне эта борьба!

С распоротым брюхом я валялся в постели. Мое оружие — бумага и карандаш — лежали рядом со мной. И у меня иной раз не было даже силы поднять мою руку, чтобы взять их снова.

Казалось, жизнь оставляет меня.

Как сказано у Гете:

Кто хочет что-нибудь живое изучить, Всегда его сперва он убивает[1102].

Я был убит, растерзан, искромсан, с тем чтобы снова возникнуть из праха.

Я лежал почти бездыханный, ожидая, что вот еще раз вернется мой противник и тогда все будет кончено. Но он не вернулся.

По временам появлялись привычные симптомы, но они не сопровождались страхом.

Жизнь стала возвращаться ко мне. И она возвращалась с такой быстротой и с такой силой, что я был поражен и даже растерян.

Я поднялся с постели уже не тем, кем я был. Необыкновенно здоровый, сильный, с огромной радостью в сердце я встал с моей постели.

Каждый час, каждая минута моей жизни наполнялись каким-то восторгом, счастьем, ликованием.

Я не знал этого раньше.

Моя голова стала необыкновенно ясной, сердце было раскрыто, воля свободна.

Почти потрясенный, я следил за каждым моим движением, поступком, желанием. Все было крайне ново, удивительно, странно.

Я впервые почувствовал вкус еды, запах хлеба. Я впервые понял, что такое сон, спокойствие, отдых.

Я почти заметался, не зная, куда мне девать мои варварские силы, столь непривычные для меня, столь не скованные цепями.

Как танк двинулся я по полям моей жизни, с легкостью преодолевая все препятствия, все преграды.

Я чуть было не натворил много бед, не соразмеряя своих новых шагов и поступков.

И тогда я задумался над своей новой жизнью. И она показалась мне не столь привлекательной, как вначале. Мне показалось, что я стал людям приносить больше горя, чем раньше, когда я был скованный, слабый. Да, это было так.

И новая печаль мне сжала грудь — Мне стало жаль моих покинутых цепей[1103].

Передо мной был выбор — вернуться назад, не закрепив завоеванного, или идти дальше. Или отдать свои новые силы искусству — тому, чем я раньше был занят по необходимости, не умея в полной мере реализовать своих чувств иначе как на бумаге.

Но теперь мой разум был свободен. Я волен был распоряжаться как хочу.

Я вновь взял то, что держал в своих руках, — искусство. Но я взял его уже не дрожащими руками, и не с отчаянием в сердце, и не с печалью во взоре.

Необыкновенная дорога расстилалась передо мной. По ней я иду вот уже много лет. И много лет я не знаю, что такое хандра, меланхолия, тоска. Я забыл, какого они цвета.

Оговорюсь — я не испытываю беспричинной тоски. Но что такое дурное настроение, я, конечно, и теперь знаю — оно зависит от причин, возникающих извне.

6

Однако отчего же пришло излечение? Какие механизмы были исправлены? Почему давние страхи простились с моей особой?

Они простились со мной только лишь потому, что свет моего разума осветил нелогичность их существования.

Эти страхи были увязаны с теми объектами, кои не были опасны в той мере, как это воспринял младенец.

Разорвать эту условную, неверную, нелогичную связь — вот в чем была задача.

Я разорвал эти связи. Разъединил подлинные беды от условных объектов устрашения. Придал этим объектам устрашения их истинное значение. И в этом и заключалось излечение. Отсутствие логики лечилось логикой.

Однако разорвать эти условные нервные связи не всегда было простым делом. Некоторые связи были необычайно сложны, запутанны, противоречивы. Кое-что было столь абсурдным, даже комичным, что, казалось, не может иметь значения. Но тут всякий раз нужно было учитывать позицию младенца, нужно было видеть его глазами, мыслить его образами, страшиться его страхами.

Гром, вода и рука варьировались на разные лады. Нервные связи от этих предметов иной раз тянулись к другим объектам. Воображаемые опасности от этих объектов были иной раз смехотворны. И тем не менее, несмотря на смехотворность этих опасностей, страхи уживались и действовали на протяжении всей жизни.

Карающая рука в равной мере относилась и к еде, и к женщине, и к работе. И ко всему моему поведению. Удар, выстрел, кровоизлияние в мозг — вот ожидаемая расплата. И сила ощущения здесь явно не соответствовала раздражению.

Я рассказывал сон о том, как вода заполнила однажды мою комнату, о том, как она выступила из всех щелей пола и стала подниматься и для меня возникла угроза гибели. Даже и в этом нелепом сне надлежало увидеть страх младенца и последствия этого страха, его условную символику.

Я не считаю возможным перечислять здесь все, с чем я столкнулся. Эта книга — не лечебник. Помимо того, имеется обширная литература по психоанализу. И подобные случаи, несмотря на ошибочный вывод, перечислены Фрейдом с исчерпывающей точностью.

Однако в отношении условных связей необходимо сказать следующее.

Разрывая эти условные нервные связи, я всякий раз поражался, недоумевал — как они могли существовать, как могли они действовать. Но они действовали, и в той степени, в какой это было губительно для существования. И тут всякий раз нужен был «разговор с собакой», чтоб уничтожить их.

Я разорвал и уничтожил эти условные связи, принесшие мне столь много бед.

И, разорвав условные связи, я освободился от заторможения, от того патологического заторможения, которое всякий раз возникало при встрече с «больными» предметами.

В основе этого заторможения лежал обыкновенный оборонный рефлекс.

Я не могу сказать, что этот рефлекс исчез полностью. Некоторые симптомы механического порядка остались. Но логика их полностью обезвредила — они перестали сопровождаться страхом. И в силу этого они стали постепенно угасать.

Быть может, для полного их угасания потребуется еще пятнадцать лет. Ну что ж, это в пределах человеческой жизни. Приятно будет умирать с сознанием, что механизмы мозга совершенно обновились.

7

Моему знакомому физиологу я обещал не делать в своей работе никаких обобщений.

Я запомнил предостережение его — ничего не обещать людям.

Ну что ж! Ведь я говорю только лишь о своей жизни, о своих печальных днях и о днях освобождения.

Я не выхожу за пределы моей болезни, которую мне удалось убрать.

Однако нет сомнения, люди, имеющие мои свойства, мою чувствительную психику, могут терпеть подобные же бедствия. И тут, мне думается, можно сделать некоторое обобщение — в пределах тех болезней, которые обобщаются названием «психоневроз».

Однако если наука не согласится со мной или найдет мое обобщение слишком смелым, то я и не буду на нем настаивать.

Значит, подумаю я, моя болезнь была в некотором роде исключительной. И господь бог помог мне унести ноги вопреки существующим правилам, по которым мне надлежало закончить мой бренный земной путь столь плачевным образом.

И еще одно обобщение я вынужден сделать. Законы условных связей относятся ко всем людям. Не в одинаковой мере, но в той или иной степени они опасны даже и тем людям, кои не имеют моей чувствительной психики.

Эти условные связи опасны всем людям, разум которых не контролирует их. Я вспомнил одну необыкновенную историю. И вслед за ней я вспомнил еще целый ряд историй. И некоторые из них я вам расскажу.

История молодой женщины

Равнодушным тоном, не повышая голоса, молодая женщина рассказывает мне о своем горе.

Она хотела иметь ребенка. Она и муж были бы тогда счастливы. Только в ребенке они видят полное воплощение их любви.

Но рок преследует ее. Она беременна в третий раз. И в третий раз ей, видимо, не придется рожать. Беременность проходит крайне неправильно и с такими болезненными явлениями, что врачи снова настаивают на аборте. В третий раз ей придется лечь на операционный стол.

Я смотрю на измученное, необыкновенно усталое лицо молодой женщины. Слезы, вероятно, выплаканы раньше. Осталось равнодушие, покорность, почти безразличие. И только по судорожно сжатым рукам я вижу внутреннее ее смятение, ад и неравную борьбу, которая кончится поражением.

Я немного поражен силой ее горя.

Мне вдруг показалось, что реакция на это горе не соответствует его истинным размерам.

И тогда я спросил женщину — не была ли связана ее первая беременность с каким-нибудь огорчением.

— Нет, — сказала женщина, спокойно посмотрев на меня.

Потом, смутившись и покраснев, женщина сказала:

— Первая беременность? Самая первая? Но ведь она была не теперь, не при муже.

Необыкновенно смущаясь, женщина сказала, что в первый раз она была беременна, когда ей было семнадцать лет. Она была ученицей. Ей пришлось скрывать эту беременность от родителей, от школы. Она скрывала это до последнего месяца. Потом она уехала за город к подруге и там родила мертвого ребенка. Она совсем забыла об этом, и вот почему она сказала, что огорчений не было. Конечно, были. И огромные.

Тотчас все стало ясным. Она скрывала свою беременность, ужасалась этому, страшилась, отчаивалась. Протест ее был велик, горе необыкновенно. Беременность и горе связались воедино, стали тождественны.

Условный рефлекс остался. Нервные связи не были порваны даже тогда, когда изменилась обстановка. Мозг не отметил перемену в судьбе. Новая беременность вновь была воспринята как горе. Ответ организма был бурным.

Еще ничего я не сказал женщине, но уже сама она вдруг поняла, что с ней. Заламывая руки, она сказала:

— Неужели это так? Неужели это идет оттуда?

Я сказал женщине:

— Да, это так. Вам надо разорвать эти условные связи. Надо разъединить прошлое от настоящего. Надо контролировать свои поступки и свое состояние.

Смятение, а потом торжество я прочитал на лице этой женщины.

Через неделю она мне звонила, что ей лучше. Через месяц она сказала, что ей почти хорошо и она будет рожать ребенка.

Она действительно родила благополучно.

История молодого человека

Весьма красивый молодой человек вошел в мою комнату.

Он был высокий, здоровый, даже цветущий. Однако в глазах его было что-то удивительно печальное. Какое-то горе я прочел в его взоре. Темные, почти черные тени лежали под глазами.

Он сказал:

— Выслушайте меня. Я знаю, что вы не врач. Но мне почему-то кажется, что вы можете мне помочь.

Со всей откровенностью я сказал, что я сам едва справился со своими бедами и категорически отказываюсь разбираться в чужих недомоганиях.

Тогда он заплакал. Я не преувеличиваю. Слезы обильно потекли из его глаз. И как-то по-детски он стал вытирать их руками.

В этом его жесте было что-то крайне инфантильное, ребяческое. Желая утешить его, я просил рассказать, что с ним.

Обстоятельно он стал рассказывать о своей болезни. У него невроз желудка, и в такой степени, что он вынужден все больше изолироваться от людей. Он лечится давно, ездит на курорты. Но улучшения нет. Напротив, ему хуже. Он несчастен. Он избегает общества. Он потерял все радости жизни. Тошнота, рвота, спазмы желудка и кишечника — вот его печальный удел.

Я спросил — был ли произведен анализ.

Молодой человек сказал:

— Да. Найдена была излишняя кислотность. Диагноз — невроз желудка в тяжелой форме.

Я спросил:

— Когда усиливаются ваши припадки? При каких обстоятельствах?

— Они усиливаются на людях, — сказал он, — в обществе.

— А дома бывают эти припадки?

— Дома очень редко.

— А когда? Когда вы кого-нибудь ждете? Женщину?

Он молча кивнул головой. И я стал задавать ему вопросы, извинившись, что вмешиваюсь в его интимную жизнь. Бледнея и краснея, он отвечал.

Потом я стал расспрашивать об его детстве. Он мало помнил о нем. Но вдруг рассказал историю, которую он слышал от своей матери. Мать однажды заснула, когда он был у ее груди. Она очнулась от дремоты, когда ребенок был почти синий. С трудом его вернули к жизни.

Я не стал больше расспрашивать молодого человека. Нервные связи были весьма явственны. Ответ организма был очевиден. Страх и желание избежать гибели лежали в инфантильном ответе. Условные связи не были порваны.

Однако необходим был тщательный последовательный анализ. Я написал записку с моим заключением и направил молодого человека к врачу. К врачу-фрейдисту, ибо врача-павловца не было.

Пресыщение

В дни моей юности я встретил одну удивительную женщину.

Она была необыкновенно привлекательной. Но казалось, что она была создана только для любви и ни для чего больше.

Все ее помыслы и намерения были направлены на любовь. Ничто иное ее не интересовало и не трогало. Она была как бы сконцентрирована только лишь в одном направлении.

Нечто бурное было в ее темпераменте. Как метеор она неслась сквозь чужие жизни.

Все мужчины, с которыми она встречалась, были опалены ее страстью.

Некоторые из них погибли из-за любви к ней. Один повесился в подъезде ее дома. Другой стрелял в нее. И она была ранена. Третий едва не задушил ее. Четвертый растратил ради нее огромные деньги и был судим и выслан.

Если бы она была умней, она своим существованием, быть может, сумела бы поколебать мировой порядок.

Несчастный ее муж не имел силы ее бросить. Пораженный, он смотрел на ее связи. Прощал ей все ее прегрешения. Он считал ее необыкновенной, единственной. Он не видел в ее поведении распутства. Он полагал, что это ее норма.

Когда он узнал, что я встречаюсь с ней, он пришел ко мне и молча положил листок бумаги на мой стол — это был список ее любовников. Этим он предостерегал меня от нее. Этим он хотел сохранить ее для себя.

Нет, она не принесла мне несчастья. В те годы, в годы моей меланхолии, казалось, ничто не трогает меня.

Почти равнодушный, я расстался с ней, и она была обижена тем, что я не повесился и даже не поплакал. И даже был, кажется, рад.

Она уехала на Урал. И оттуда на Дальний Восток. И я одиннадцать лет ее не видел.

И вот однажды я встретил ее на улице. Оказывается, она давно уже вернулась в свой родной город. Ну что ж, нет ничего удивительного в том, что я ничего не слышал о ней, — она живет весьма тихо, нигде не бывает. Ей все надоело — и люди, и чувства.

Я внимательно взглянул на нее. Нет, она была по-прежнему привлекательна. Ее бурная жизнь не отразилась на ее внешности. Мне даже показалось, что она стала красивей, чем раньше. Но вместе с тем какая чудовищная перемена произошла с ней!

Она стала медлительной, вялой, безразличной. Усталость и апатия были во всем ее облике. Глаза ее были погашены. Но ведь ей тридцать лет. Как это могло случиться?

— Все надоело? — спросил я ее. — Никого не любите?

Пожав плечами, она сказала:

— Никого. Все надоело. Кроме отвращения, я не испытываю никаких чувств.

— Это пресыщение?

— Должно быть, — сказала она. И ее глаза затуманились необыкновенной грустью.

— Что-нибудь случилось, произошло за эти годы?

— Нет, — сказала она. — Ничего не произошло. Все то же самое, что и было…

— Да, но было немало, — сказал я. — Были драмы, скандалы, стрельба, аборты три раза в год…

Усмехнувшись, она сказала:

— Конечно, раз это приносит только огорчения, то на что мне это.

И вдруг в этом ее ответе, сказанном простодушно, необдуманно, я увидел все, увидел причину ее «пресыщения».

Все время и непрестанно ее любовь, ее желания были связаны с несчастьями. Когда-нибудь должен прийти конец? И он пришел. Любовь и несчастье стали тождественны. Условные связи прочно соединили их воедино. Пусть лучше не будет желаний, чем снова беда.

Я снова взглянул на молодую женщину. Я было начал ей говорить о причинах ее несчастья. Но замолчал. И не потому, что она не поняла бы меня. Нет, мне показалось, что ей лучше остаться такой, как сейчас.

Мы стали прощаться. Она протянула свою вялую руку. Безразличным взором скользнула по мне. И, медленно шагая, побрела по улице.

Мне стало жаль ее. Я хотел ей крикнуть, задержать ее, чтоб сказать, что с ней. Но не сделал этого.

Пусть она останется такой, как сейчас, — подумал я.

8

Нет, теперь я добродушно взираю на все, что вокруг меня происходит, я не имею привычки анализировать чужие поступки и не вижу особой радости разбираться в чужих делах. Я живу так, как надлежит жить человеку, — в меру думая и не делая из своей головы аппарата по розыску чужих бед.

Но первые годы, столкнувшись с этими делами, я наблюдал за людьми с огромным интересом и волнением.

Меня особенно волновали те болезненные «ответы» людей, которые происходили вне контроля разума. Эти ответы были иной раз столь чудовищны и нелепы, что, казалось, непонятно их значение. Но, подумав, я всякий раз убеждался в целесообразности этих ответов. Конечно, с точки зрения здравого смысла эта целесообразность была нелепой. Но я тотчас находил в ней смысл, если переводил эту нелепость на язык животного или младенца.

В любом невротическом симптоме я находил страх или притворство. В любом поведении невротика и даже иной раз в его смерти было бегство, было желание уйти от «больных» предметов, было бессилие разорвать условные связи.

Я расскажу вам несколько поразительных историй. Они подлинные.

Неожиданный финал

В мою комнату вошла студентка. Она была весьма молодая, миловидная женщина.

Она сдавала последние экзамены. И ей понадобился материал по моей литературе.

Она беседовала со мной, почти не поднимая глаз. Но в конце беседы она осмелела. И даже стала со мной кокетничать.

Уже все было сказано, и надо было уходить, но она не уходила.

Потом она ушла, взяв разрешение прийти завтра, чтобы посоветоваться о своей работе.

Она пришла на другой день. И была немного печальна. Она стала говорить, что она замужем за студентом, что у них маленький ребенок. Только ребенок и учеба наполняют ее жизнь. И что это очень хорошо. Было бы ужасно, если б ей кто-нибудь понравился, если б кого-нибудь она полюбила. Тогда была бы катастрофа, потому что она не смогла бы обмануть мужа. Ей пришлось бы ломать жизнь, учебу, свою судьбу и судьбу мужа.

Я с удивлением слушал ее речи. Я сказал ей, что она не должна допускать эти чувства. Едва слышно она ответила:

— Кажется, поздно. Я боюсь, что я полюбила.

Нет, она не сказала, что полюбила меня. Но я увидел это в ее глазах, во всем ее облике, в жестах.

Она была весьма смущена. В этом ее чувстве действительно было что-то неловкое. Да, я был помоложе, покрасивей, но в этой ее стремительности все равно лежало что-то неестественное. В той быстроте можно было заподозрить авантюризм. Она боялась, что я могу так подумать. Я видел ее внутреннюю борьбу — она хотела уйти, но не ушла, потому что поняла, что я не сделаю шага, чтоб снова встретиться с нею.

Она хотела прийти через два дня. Но не пришла. И я был искренне рад этому.

Она пришла через две недели. Пришла бледная, изменившаяся. Пришла, опираясь на палку.

Она сказала, что тяжело заболела. Что год назад она упала на состязании по легкой атлетике. Зашибла ногу. И вот теперь снова ушиб дал о себе знать. У нее опухоль в колене. Она едва может ходить. Она едва пришла, чтоб сказать мне о своем чувстве, которое теперь должно погаснуть в ее сердце.

Я тотчас понял причину болезни.

Я сказал ей:

— Выкиньте меня из головы. И вы тотчас будете здоровы. Вы заболели, чтоб не приходить ко мне. Ваши ноги перестали вам служить, ибо вы сами сказали, что это будет катастрофа, если вы кого-нибудь полюбите. Болезнь вас защитила. Она избрала наиболее уязвимое место.

Женщина была умна. Почти с улыбкой она слушала мои слова. Потом стала смеяться. И она смеялась так, что палка упала из ее рук.

Сквозь смех она сказала:

— Это поразительно. Это несомненно так.

Мы дружески с ней расстались. И она ушла, позабыв в моей комнате палку.

Бедный Федя

Это очень давняя история. И я бы не вспомнил о ней. Но выводы, которые я сделал, неожиданно воскресили эту историю в моей памяти.

Кисловодск. Полустанок Минутка. Через дом от меня живет студент Федя X. Он здесь, на Кавказе, так же как и я, на практике.

Федя — студент-математик. Милый юноша. Немного застенчивый. Великолепно поет под гитару.

Почти всякий день он приходит ко мне. И я слушаю его музыку.

Поиграв, он начинает говорить о девушках. Ему не везет. Вот уже все студенты обзавелись «симпатиями», а у него нет никого. Когда же наконец это случится?

Это случилось под конец лета. Федя влюбился в свою ученицу. Он давал урок по физике гимназистке последнего класса.

Он полюбил ее. И она, видимо, увлеклась им. Мы стали встречать их в курзале и на скамейках парка.

Неожиданно пришла беда. Федя заболел. Он заболел экземой. Экзема началась на его подбородке и перекинулась на щеки.

Для Феди это было несчастье в высшей степени. Он и без этого был застенчив, но теперь лишаи совершенно обескуражили его. Он перестал встречаться со своей ученицей. Ему было совестно, что она увидит его ужасные багровые пятна.

Это была нервная экзема. И врачи стали лечить Федю мазями и кварцевым светом. Но болезнь усиливалась. Возникло подозрение, что у больного отравление крови, сепсис. Федя почти перестал выходить из дому. Он плакал, говоря, что только при его невезении могло так случиться. Ведь это случилось на другой день после того, как ученица призналась ему в своем чувстве.

В конце августа я возвращался с Федей в Петербург. Мы ехали с ним в одном вагоне. Уже на другой день пути Феде стало лучше. Багровые пятна на его щеках поблекли. К концу пути лицо у Феди стало почти чистым.

Федя не расставался с зеркальцем. С восторгом он убеждался, что болезнь покидает его. С печальной улыбкой говорил, как ему не повезло. На что ему его здоровье, если теперь нет той, кого он полюбил.

Снова говорю — я бы и не вспомнил эту историю. Но я вспомнил ее, ибо со всей очевидностью увидел теперь причину его болезни — это была защита, оборона, бегство.

Страх, в котором надлежало разобраться, преграждал шаги. Неосознанный страх нарушил работу органов секреции. Химизм тела несомненно был расстроен. Отравление могло произойти по причинам внутренним, а не извне.

«Я лучше ослепну»

Эту историю я также не вспомнил бы, если бы мои выводы не совпали с ней.

Умирал мой знакомый. Он был одинокий. И смерть его была страшной, даже ужасной.

Это было в девятнадцатом году.

Он был старый журналист. Воспитанный прошлой жизнью, он был ярый противник новой жизни.

Горе и лишения озлобили его еще больше. Пылая ненавистью, он писал статьи, которые, конечно, нигде не печатали. Он посылал эти статьи за границу, отправлял их со случайными людьми.

Я много спорил с ним, доказывал, что он не прав, что он не видит России, не понимает народа, считает, что народ — это только лишь небольшая прослойка интеллигенции. Что не следует свои мысли отождествлять с мыслями народа. Именно тут его ошибка. И ошибка многих.

Мы поссорились с ним. И я перестал его навещать. Но я снова пришел к нему, когда узнал, в каком он положении.

У него был нервный паралич. Правая сторона его тела была неподвижна. Однако он был по-прежнему неукротим.

Свои статьи он диктовал знакомой стенографистке.

И по-прежнему пересылал их за границу, понимая, что ему несдобровать, что дело это раскроется. Но он шел на это. Его идеи были выше его страхов.

За месяц до смерти он ослеп.

Я зашел к нему. Он лежал неподвижный, слепой, беспомощный. Я стал с ним говорить. И он отвечал кротко, смиренно, подавленный своим новым несчастьем. Главным образом он жалеет, что теперь окончательно лишен возможности работать — он даже не может прочитать, что написано.

Неожиданно улыбка промелькнула на его лице. Он сказал:

— Зато теперь я в безопасности. Кому я теперь нужен в таком состоянии.

Он умер. И я позабыл о нем. И только теперь вспомнил. Я вспомнил его улыбку, в которой я прочел какое-то облегчение, даже радость. Мне теперь кажется, что он ослеп, чтобы не писать. Этим он защитил себя от опасности.

Нет, я понимаю, что существуют другие, «настоящие» болезни, которые по всем правилам медицины приводят больного к параличу и к слепоте. Но в данном случае мне показалось, что разрушение и гибель этого человека произошли не по установленным правилам науки.

9

Я вспомнил еще целый ряд историй. Я вспомнил множество историй. И все они убеждали меня в справедливости моих выводов.

Это были истории неразорванных условных связей, истории тягчайших болезней, катастроф, драм.

Но я вспомнил и счастливые истории разорванных связей, связей, вовремя порванных и потому неопасных.

Я вспомнил одного циркового артиста. Ему не удавался номер. Он трижды падал в сетку. Это было на спектаклях. Это был почти скандал. Публика улыбалась. Артисты покачивали головами, говоря, что вряд ли он теперь сможет делать этот номер.

Тотчас после третьей неудачи, когда публика разошлась, артист снял сетку, натянутую под куполом цирка, и дважды выполнил свой номер.

Он разорвал то, что начинало связываться. Он разорвал условную связь — номер и неудачу. Номер снова стал увязан с удачей.

Я вспомнил еще один поразительный случай разорванных, недопущенных связей.

Когда хоронили одного знаменитого летчика, диктор по радио ошибся. Вместо фамилии погибшего летчика он назвал фамилию другого знаменитого летчика, который присутствовал на похоронах.

Этот летчик слегка побледнел и смутился, когда была ошибочно названа его фамилия. Тотчас после похорон летчик отправился на аэродром, сел в самолет и взлетел к небу. Он сделал высотный рекорд, намного перекрыв себя самого. Он доказал себе, что ошибка эта — вздор, случайность. И случайность эта не будет увязана с его дальнейшей судьбой.

В самом начале нервные связи, которые могли утвердиться, были разорваны. Это было мужественное решение.

Я вспомнил множество историй разорванных и неразорванных связей. И все они с математической точностью утверждали законы, открытые Павловым.

И в норме, и в патологии законы условных рефлексов были непогрешимы.

В них лежал ключ многих страданий.

10

И тогда я подумал о тех людях, которые уже умерли. О тех людях, которые страдали, так и не узнав причину своих страданий.

С волнением я вспомнил о своих записях, которые я делал в дни своей ужасной хандры. Ведь я записывал все, что относилось к меланхолии, к болезням.

В моем черном списке были замечательные и великие люди, прославленные творчеством, делами. Неужели же и они подчинялись этим законам? Неужели же и их сжимал в объятьях такой вздор?

И тогда я немедленно захотел увидеть причину их страданий, причину их меланхолии, гибели. С трепетом я стал перелистывать мои материалы. Нет, я увидел, что все основное стоит на месте. Все причины их гибели — именно те причины, которые были найдены историками, социологами. Ничто из главного не было здесь поколеблено. Поступки и поведение были предначертаны иными давлениями — извне. Но в общей сумме страданий этих людей я снова увидел новое слагаемое, которое не учитывалось. А оно иной раз было велико. Оно иной раз давило с такой силой, которая была смертельной.

С волнением я перелистываю мои материалы.

И вот оживают тени прошлого, величественные тени, перед которыми мы склоняемся.

X. Горе уму[1104]

Кто высоко стоит, тот знает грозы

И, падая, ломается в куски…[1105]

1

Что заставляет меня писать эту книгу? Почему в тяжкие и грозные дни войны я бормочу о своих и чужих недомоганиях, случившихся во время оно?

Зачем говорить о ранах, полученных не на полях сражений?

Может быть, это послевоенная книга? И она предназначена людям, кои, закончив войну, будут нуждаться в подобном душеспасительном чтении?

Нет. Я пишу мою книгу в расчете на наши дни. Я приравниваю ее бомбе, которой предназначено разорваться в лагере противника, чтоб уничтожить презренные идеи, рассеянные там и сям.

Но ведь гитлеризм не имеет своей философии. Он «с бору и с сосенки» нахватал чужие мысли. О каких же презренных идеях я говорю? Я говорю именно об этих нахватанных идеях — искаженных, упрощенных, сниженных до уровня звероподобных людей.

Беда была невелика, когда произносились салонные речи о бедах, исходящих от разума. Это было полбеды, когда в плане словесной баталии господа литераторы говорили о счастии жить в лесах и в пещерах. И там, вдали от городской сутолоки, искать спасения от машин, от цивилизации, от дальнейшего роста сознания.

Но это уже беда, если подобные речи талдычит солдат, претендующий на мировое господство.

А он талдычит эти слова, исказив их, доведя до предела и крайности. Он восклицает, слыша звон, но не зная, где он: «Образование калечит людей…», «Интеллигенция — это отбросы нации…», «Я хочу, чтоб моя молодежь была бы как дикие звери…», «Сознание приносит людям неисчислимые беды…»

На заре человеческого разума увидеть закат и желать его! Какое это мрачное желание и в какой темной и низкой душе оно возникло!

Мир померкнет на тысячу лет, если этот ефрейтор на сером коне победителя въедет на весенние поля, столь еще мало вспаханные сохой науки.

Этого не случилось. И не может случиться. Тем не менее «в защиту разума и его прав» следует писать.

И вот одна из причин, почему в грозные дни войны я пишу это мое сочинение.

2

Но не только поэтому я пишу мою книгу.

Я пишу ее с надеждой, что она будет полезна людям.

Быть может, в этом моем желании усмотрится некоторая, что ли, наивность, напрасная цель, неверные домыслы. Я не позабыл слова физиолога: «Ничего не обещайте людям».

Но я обещаю в умеренной степени.

Одним, быть может, книга моя доставит отдых, развлечение. Другим вернет душевное равновесие. Третьих рассердит, заставит задуматься. Заставит сойти с Олимпа, чтоб послушать, что произносит неуч, с которым случилось нечто такое, что случается только с собаками.

— Боже мой! — воскликнут они. — Заговорила собака! Дает честное слово, что она все это испытала на собственной шкуре. Господа, давайте посмотрим, так ли все это, как она говорит.

И тут, быть может, на время отвернувшись от собак, они возьмутся за младенцев, кои, вырастая в зрелые существа, доставляют науке столь немыслимые хлопоты и волнения.

Прелестные эти сцены — внимание к людям — услаждают мой взор, устремленный в небесные дали.

Именно эти дальнейшие сцены заставляют меня писать мою книгу, заставляют сойти с пути, усыпанного розами.

Да, путь был бы усыпан розами, если б я закончил мою книгу в той поэтической форме, в какой я начал. Ах, это была бы славная книженция, составленная из маленьких изящных новелл, взятых из моей жизни!

С улыбкой радости читатель держал бы эту книгу в своих руках.

Да и мне было бы куда как легче, проще. Ведь без труда, почти локтем левой руки, с божественной легкостью я писал эти маленькие новеллы, помещенные в моей книге.

И вот взамен их вы теперь видите нечто вроде исследования, с сухими, потусторонними словами — рефлекс, симптомы, нервные связи…

Ах, зачем это! Для чего менять кукушку на ястреба, летящего в небе? Зачем писателю быть еще фельдшером? Господа, велите ему писать так, как он начал.

С превеликим удовольствием я исполнил бы это законное требование. Однако тема не допускает этого сделать. Она не влезает в изящные рамки художественной литературы, хотя из почтения к читателю я и стараюсь ее туда как-нибудь втиснуть.

Темой же пренебречь нельзя. Она исключительной важности, по крайней мере лично для меня. Ради нее я и взялся за это сочинение. Ради нее я избрал скорбный путь.

Скорбный путь! Да, я предвижу постные речи, хмурые взгляды, едкие слова.

Я как бы уже слышу скрипучие голоса о ненужности такого внимания к собственному телу, о вреде излишнего контроля над самим собой. К чему, скажут, иметь такой настороженный ум в его каком-то новом, сомнительном качестве.

Я предвижу это. Однако финал моей книги, надеюсь, рассеет эти сомнения.

3

Итак, на чем мы остановились? Не на словах ли Байрона:

Сочти все радости, что на житейском пире Из чаши счастия пришлось тебе испить, И убедись, что чем бы ни был ты в сем мире — Есть нечто более отрадное: не быть…[1106]

Нет, мы остановились не на этих печальных словах.

Мы остановились на черном списке замечательных и прославленных людей. Потрясенный несчастьями, хандрой этих людей, а подчас и стремлением их к смерти, я захотел узнать: по каким причинам возникали у них эти несчастья. Не по тем ли самым, что у меня?

Мы видели, в каком сложном счете было обнаружено мое страдание, составленное из многих слагаемых.

Теперь, умудренный опытом, я захотел узнать, из каких слагаемых создавалось страдание людей, отмеченных в моем списке.

Вернее, я захотел узнать одно из этих слагаемых, ради которого была задумана моя книга.

Нет, это нелегко и непросто сделать. Это надлежит сделать весьма осмотрительно, с полным учетом всего, что окружало этих людей. Эти люди были разных эпох, разных характеров, разных направлений. И, стало быть, не одни и те же силы действовали на них извне. Не одни и те же причины создавали душевный конфликт.

Нередко душевный конфликт возникал у людей, почти минуя биологические основы, действуя вне их. Таков, видимо, душевный конфликт Пушкина. Безвыходное положение в России — вот что лежало в основе его конфликта и вот что привело поэта к гибели.

Печальная судьба России, кризис, переживаемый мировым революционным движением, создали пессимизм и скепсис Герцена — и, стало быть, в какой-то степени душевный конфликт. Однако печальная судьба России не привела Чернышевского к меланхолии. Чернышевский верил в счастливый исход борьбы, он верил в крестьянскую революцию.

Вот в каком сложном счете решаются вопросы о силах, действующих на человека.

Однако столь сложных примеров я постараюсь избежать. Я возьму только тех людей, на которых слишком явно действовали физиологические силы.

Я возьму примеры клинического порядка.

С превеликой осторожностью я подхожу к моему краткому исследованию.

Нет, это даже нельзя назвать исследованием. Это материалы для исследования. Это эскизы, наброски, отдельные штрихи, по которым лишь отчасти можно восстановить истинную картину.

4

В начале моей книги я дважды упоминал имя Эдгара По, имя замечательного писателя, влияние которого было огромным на судьбу всей мировой литературы.

Личная же его судьба была безрадостна, беспросветна, ужасна.

Эдгар По писал:

«У меня такая угнетенность духа, которая погубит меня, если будет продолжаться…»; «Ничто не может мне доставить радости или хотя бы малейшего удовольствия… Чувства мои в данную минуту поистине в жалостном состоянии…»; «Убедите меня, что мне надо жить…»[1107]

Он писал эти слова, когда ему было меньше тридцати лет. В сорок лет он умер. Вся сознательная его жизнь была заполнена бедой, удивительной тоской, причины которой были ему непонятны.

Я не имею под рукой достаточных материалов, чтобы тщательно исследовать жизнь этого человека. Но даже скудные материалы говорят о крайне чувствительной психике, о болезненном сознании, о неврозах, какие нельзя не заметить.

Я отмечу несколько фактов, взятых из биографических материалов. Я отмечу те факты, какие мне кажутся характерными, какие имели значение или влияли на болезненную психику Э. По.

Его родители жили в нищете. Они умерли, когда ребенку было два года. Приемный отец взял его на воспитание.

Когда приемный отец пришел его взять (пишет биограф), мальчик находился в каком-то оцепенении. Нянька успокаивала ребенка тем, что совала в его рот хлеб, намоченный в вине.

В пятилетнем возрасте ребенок едва не погиб. Он упал с дерева. Причем упал в воду, в пруд. Мальчика вытащили из воды почти мертвого, без пульса. Его едва вернули к жизни.

Когда ему исполнилось шесть лет, его повезли в Англию. Все биографы отмечают, что длительное морское путешествие произвело на него необычайно сильное впечатление.

Один из биографов пишет: «Дважды совершенное путешествие по воде предрешило многое в развитии отличительных черт Э. По…»[1108]

Другой биограф (Гаррисон) отмечает, что «на его впечатлительный характер чрезвычайно повлияли два океанских путешествия».

Тот же биограф отмечает, что Э. По весьма долго не мог научиться плавать, хотя настойчиво стремился к этому. С необыкновенным упорством он старался постичь эту науку. Однако он научился плавать, уже будучи взрослым. И даже достиг в плавании рекорда, проплыв однажды несколько миль.

Однако плавание нередко заканчивалось бедой. «Однажды, — пишет биограф, — он вышел из воды весь покрытый волдырями»[1109] (!).

Нередко плавание заканчивалось рвотой.

Мы видим сцены необыкновенной ясности. Человек, несомненно, преодолевал какие-то огромные внутренние преграды, возникающие вне сознания. Можно смело сказать, что вода действовала на Э. По угнетающим образом. Оборонный рефлекс сопровождал любое столкновение с водой. Неосознанный страх присутствовал при встрече с условным раздражителем.

Я не берусь восстанавливать общую картину психоневроза Э. По. Но я могу отметить, что объекты устрашения и условные связи, ведущие к ним, весьма явственны. Можно подозревать, что отношение к женщинам было весьма неблагополучным. Эдгар По пишет женщине, которую он любит (Ел. Уитман):

«Я избегал вашего присутствия и даже города, в котором вы жили…»[1110]

Интересно отметить, что Э. По избегал этой женщины, так как он (не имея на то никаких оснований) считал ее замужней. И только потом он «в этом разуверился».

Мотив, для того чтобы избежать этой женщины, был поистине необыкновенным. Понадобились нравственные, искусственно придуманные мотивы, для того чтобы оправдать свое, казалось бы, непонятное бегство.

В другом письме Э. По пишет этой женщине:

«Я не смел говорить о вас, тем менее видеть вас. В течение целых лет ваше имя ни разу не перешло моих губ… Самый шепот, касавшийся вас, пробуждал во мне трепещущее чувство, смутно слитое из страха, восторженного счастья и безумного необъяснимого ощущения, которое ни на что не походит так близко, как на сознание вины…»[1111]

С поразительной ясностью Э. По раскрывает картину своей беды. Сам того не подозревая, он дает тщательный анализ своего психического состояния. Он находит в своем состоянии элементы: страх, радость и вина.

Нет сомнения, что школа Фрейда увидела бы в этом так называемый эдипов комплекс. Другими словами, увидела бы в этом тайное и подавленное влечение к своей матери. Она увидела бы в этом нравственный запрет и боязнь наказания, которое налагается на человека в условиях цивилизованной жизни.

Биографы отмечают, что Эдгар По любил образ своей матери. Всю жизнь он не расставался с медальоном, в котором был ее портрет.

Должно быть, и в этом маленьком факте школа Фрейда увидела бы истинное оправдание своих выводов.

Тем не менее выводы эти не оправдываются. Мы снова видим здесь нечто иное, чем эдипов комплекс. И вот почему.

Мать Эдгара По умерла, когда ребенку было два года. Сомнительно, что годовалый ребенок мог испытывать нравственное волнение или страх наказания за свои младенческие чувства к матери.

Но еще более сомнительно, что эти чувства и волнения ребенок испытывал после двух лет. Он не мог их испытывать. Он не видел матери — она умерла.

Стало быть, ребенок не мог подавлять или запрещать свое влечение к матери, в какой бы форме оно ни было. И, стало быть, если возник запрет, то он возник по иным причинам, не оправдывающим соображения Фрейда об эдиповом комплексе.

Какие же в таком случае могли быть иные причины? Только те, о которых мы говорим в нашей книге.

Не нравственные мотивы и не страх наказания за свои младенческие «влечения», иного характера страх — страх к предметам, в условном значении которых младенец ошибся, — вот что имеет место.

Оборонный рефлекс мог возникнуть только лишь на основе этих «вещественных» мотивов. Все остальные мотивы были продиктованы дальнейшим развитием. Нет сомнения — они могли оказывать влияние на поведение субъекта. Однако сомнительно, что эти мотивы могли носить патологический характер.

Итак, среди болезненных представлений Э. По мы находим несколько элементов весьма явственных — вода, мать, женщина. Можно допустить, что имелись еще и иные объекты устрашения.

Однако и найденные объекты с достаточной ясностью говорят нам о патологическом характере отношения к ним.

Не понимая, что с ним и каковы причины его несчастья, Э. По стал пить. Этим он хотел сбросить с себя оцепенение, хандру, торможение, которые возникали у него при столкновении с объектами его устрашения.

Умер Э. По неожиданно и при странных обстоятельствах. Он выехал из Балтиморы в Филадельфию. Поездной кондуктор нашел его на полу в каком-то странном оцепенении. Его отправили в больницу. И там он вскоре умер. Свидетели его смерти писали, что и в больнице он все время находился в каком-то судорожном состоянии.

Весь путь его жизни, его болезни, тоски и гибели имеет следы патологии, имеет, как мне кажется, следы неверных условных связей, ошибочно возникших при первом знакомстве с окружающим миром.

5

О болезни Гоголя я сделаю более обстоятельное исследование.

Впрочем, психика Гоголя с чертами огромных противоречий весьма сложна. И добиться исчерпывающего анализа, видимо, не представляется возможным без некоторых документов, каких мы не нашли в записях современников Гоголя.

Я отмечу только лишь то, что мне кажется бесспорным.

Нет сомнения, что болезнь Гоголя складывалась не только по причинам физического характера. Герцен, например, считал, что «николаевский режим вел Гоголя в сумасшедший дом»[1112]. В этих словах было нечто справедливое.

С огромной силой Гоголь изобразил николаевскую Россию. Он нашел беспощадные и точные слова, изображая помещичью жизнь, николаевский строй и пошлую, фальшивую мораль общества.

На этих своих литературных позициях Гоголь был революционером, демократом, истинным представителем народа.

Однако Гоголя устрашили и безрадостные картины, какие он нарисовал, и революционность, о которой он не помышлял.

Разлад оказался весьма велик между художником и человеком, между реальной жизнью и желанием увидеть Россию иной.

Он хотел вырваться из тисков этого конфликта. Но не смог этого сделать. Он не смог и не захотел пойти по той дороге, по которой шли Белинский, Чернышевский и революционная демократическая молодежь.

Гоголь сделал шаг, с тем чтобы примириться с печальной действительностью, но этот шаг привел его в стан его же врагов.

Это и было трагедией Гоголя, той трагедией, которая усугубила его болезнь, ускорила его гибель.

Однако, помимо этой трагедии, Гоголь нес в себе и другую трагедию — конфликт физиологического порядка, который столь бурно отразился в его болезни, в его психоневрозе.

Черты этого психоневроза отчетливо видны на протяжении всей жизни Гоголя.

Эти болезненные черты были замечены окружающими в раннем его детстве.

В 1815 году (Гоголю 5–6 лет) «вельможа и благодетель» Трощинский писал отцу Гоголя:

«…Да будет вам известно, что я трактовал с Наталинским (врачом) о слабости здоровья Марии Ивановны и о золотушных припадках вашего Никоши…»[1113]

Эти непонятные «золотушные» припадки стали повторяться и в юности, и в зрелые годы.

Эти припадки достигали иной раз огромной силы. И тогда Гоголь не находил себе места — «не мог ни лежать, ни сидеть». При этом иной раз у него возникала тоска в той степени, какая позволила ему однажды воскликнуть: «Повеситься или утонуть казалось мне как бы похожим на какое-то лекарство и облегчение»[1114].

Однако врачи не находили у Гоголя сколько-нибудь серьезной, органической болезни. Его лечили от золотухи, от ипохондрии, от «геморроидов», от желудочных заболеваний.

Лечение не имело успеха, и физическое состояние Гоголя стремительно ухудшалось.

Однако были моменты, когда многолетняя болезнь Гоголя мгновенно исчезала. И тогда он вновь чувствовал себя здоровым и юношески свежим. Гоголь не раз отмечал эту странность своей болезни.

В 1840 году Гоголь писал (Погодину): «Дорога сделала надо мной чудо. Свежесть и бодрость взялась такая, какой я никогда не чувствовал»[1115].

В письме (2 января 1846 г.) Гоголь писал А. П. Толстому:

«Я худею, вяну и слабею и с тем вместе слышу, что есть что-то во мне, которое по одному мановению высшей силы выбросит из меня недуги все вдруг…»[1116]

Стало быть, Гоголь и сам чувствовал, что его болезнь не есть нечто раз навсегда данное, органическое. Это болезненное «нечто» может уйти, исчезнуть и не вернуться к нему. Уже это одно обстоятельство позволяет нам предположить в болезни Гоголя ту болезнь, о которой мы сообщаем в нашей книге.

Допустим, что наше предположение правильно. Допустим, что Гоголь чем-либо был травмирован в младенческом возрасте.

Как исследовать эту травму? Как проанализировать течение этой болезни?

Мне кажется, что это возможно сделать по тем особенностям и странностям, какие характерны для поведения Гоголя в его личной жизни.

Какие же странности мы наблюдаем в поведении Гоголя?

Этих странностей немало. Однако основной странностью можно считать отношение Гоголя к женщине.

Известно, что Гоголь не был женат. И не стремился к этому. Более того, мы не знаем ни одного сколько-нибудь значительного увлечения Гоголя.

В 1829 году Гоголь писал матери о своем чувстве к какой-то незнакомке, которую он назвал «божеством, слегка облеченным в человеческие страсти»[1117].

Слова, найденные для описания своей влюбленности, необычайны и для исследователя чрезвычайно важны:

«Адская тоска с возможными муками кипела в груди моей. О, какое жестокое состояние!.. Если грешникам уготован ад, то он не так мучителен! Нет, это не любовь была… В порыве бешенства и ужаснейших терзаний, я жаждал, кипел упиться одним только взглядом, только одного взгляда алкал я… Взглянуть на нее еще раз — вот было одно-единственное желание… С ужасом осмотрелся и разглядел я свое ужасное состояние. Я увидел, что мне надо бежать от самого себя, если я хотел сохранить жизнь…»[1118]

Даже если это не реальная любовь, а всего лишь фантазия, выдумка, то и в этом случае аналитический характер этой выдумки остается.

Страх, ужас, муки, смерть — вот что идет рука об руку с женщиной! Вот что сопровождает любовь.

И только бегство может сохранить жизнь. И вот это бегство мы видим на протяжении всей жизни Гоголя.

Он избегал женщин. И, вероятно, не знал их[1119]. Хотя и понимал, что столь длительное воздержание не может не отражаться на его здоровье.

Гоголь писал о К. Аксакове[1120]:

«Если человек, достигнув 30 лет, не женился, то он делается болен…»[1121]

Несомненно, эти слова Гоголь относил и к самому себе. Тем не менее он не изменял своей жизни. И не мог ее изменить, так как препятствия были значительны и вне его власти.

Какого же рода были эти препятствия?

Видимо, неосознанный страх, возникающий в силу оборонных рефлексов, тот страх, в котором так красноречиво признался сам Гоголь в письме о своей влюбленности.

Каким же образом возник этот страх? Когда? И на чем он был основан?

Этот страх мог возникнуть только лишь в младенческом состоянии. Ибо только младенческий возраст мог создать страх, до такой степени лишенный логики.

Но ведь этот страх относился к женщинам. К кому же именно он первоначально возник?

Он мог возникнуть к матери, вернее, к тем объектам устрашения, какие были условно связаны с матерью. Ведь по закону условных рефлексов ребенка страшит и мать, и объекты устрашения, связанные с ней, с той только разницей, что страх к матери усложнялся противоречиями и уживался вместе с радостью и стремлением.

В дальнейшем любой образ женщины мог вызвать этот противоречивый страх, ибо в младенческом уме ребенка, как и в низшем этаже нашей психики, мать и женщина, видимо, отождествляются — и по вещественным, материальным признакам (грудь, рука, тело), и по ощущению радости.

Но если условные нервные связи соединили образ женщины с несчастьем, ужасом и даже гибелью, то эти чувства должны проявляться и в отношении к матери.

Разве так обстоит дело у Гоголя?

Да, именно так. Отношение Гоголя к матери было в высшей степени противоречивым и странным.

Его «почтительная сыновья любовь» к матери уживалась с нежеланием ее видеть. Он находил разные предлоги и мотивировки для того, чтобы не поехать к ней, и для того, чтобы она не приехала к нему.

Он отговаривался делами, нездоровьем и тем, что он дома испытывает хандру.

Он писал матери (в декабре 1837 г.):

«Когда я был последний раз у вас, я думаю, сами заметили, что я не знал, куда деваться от тоски… Я сам не знал, откуда происходила эта тоска…»[1122]

В другой раз, когда Гоголь поехал к матери, он почувствовал эту тоску уже в экипаже.

Гоголь, который отлично переносил любую дорогу и даже считал, что дорога — его лекарство, на этот раз не мог ее вынести. Его «нервическое» состояние дошло до таких пределов, что он решил вернуться в Москву.

И он действительно с полпути вернулся назад, не доехав до своего имения.

Гоголь любил свою мать на расстоянии и всячески избегал встречи. И в этом он дошел до того, что свои письма к ней, посылаемые из Москвы, он не раз помечал заграничными городами — Веной, Триестом.

Вот обстоятельства, которые поставили в тупик многих биографов Гоголя. Этот обман казался загадочным, непонятным.

На самом же деле он объяснялся весьма просто — нежеланием Гоголя увидеться с матерью, бегством от нее. Пусть она думает, что он за границей, иначе она снова будет настаивать на встрече.

Но, может быть, он делал это, чтоб не совершать длительного путешествия? Быть может, ему, обремененному делами и заботами, было не до того? Нет, мать не всегда настаивала на его приезде. Она сама хотела бы побывать в Москве.

В таком случае Гоголь, может быть, стеснялся ее, стыдился ее провинциального вида? Нет, судя по письмам, Гоголь уважал ее, почитал, испытывал к ней истинные чувства, оберегая ее от волнений и забот.

Видимо, нечто иное удерживало его от встреч с матерью.

Это нечто иное было неосознанным, инфантильным. Условные связи явственно тянулись к объектам устрашения — к дому, к матери, к женщине.

Эти связи на протяжении всей жизни оставались неразорванными и действовали губительно.

Когда однажды встречи с матерью нельзя было предотвратить, Гоголь нашел весьма холодные и неприятные слова, говоря об ожидаемой встрече. Он писал Данилевскому (декабрь 1839 г.):

«Желая исполнить сыновний долг, то есть доставить случай маменьке меня видеть, приглашаю ее в Москву на две недели…»[1123]

По-видимому, мать была невольной виновницей младенческого конфликта.

Но ведь в уме младенца мать — это не только мать, это еще питание, еда и радость утоления голода. Значит, и в этой области должны быть странности, «чудачества», непорядки, быть может, даже в большей степени, чем в иной, ибо условные связи здесь еще более прочны, так как «столкновения» с этим объектом постоянны и нет возможности их избежать.

Мы знаем, как проходили последние трагические дни Гоголя. Он отказался принимать пищу и морил себя голодом.

Последние же дни он вовсе перестал есть, несмотря на уговоры и мольбы окружающих.

Тогда его стали кормить искусственно, силой. Он кричал и умолял не трогать, «не мучить» его.

Однако отказ Гоголя от еды не возник из-за какой-либо желудочной болезни или от отсутствия аппетита.

Доктор Тарасенков пишет:

«Пульс был ослабленный, язык чистый, но сухой, кожа имела натуральную теплоту. По всем соображениям видно было, что у него нет горячечного состояния и неупотребление пищи нельзя было приписать отсутствию аппетита…»

Тот же Тарасенков пишет:

«Он не хотел в этот день ничего есть и, когда после съел просфору, то назвал себя обжорой, окаянным, нетерпеливцем и сокрушался сильно».

Может быть, это было «религиозное исступление», какое видят в этой голодовке многие биографы?

Нет. Религиозный мотив, быть может, и имел значение, но он не был основным и даже существенным.

Мы знаем, что духовные особы — духовник и приходский священник — уговаривали Гоголя есть.

Известно, что приходский священник почти силой заставил Гоголя «принять ложку клещевинного масла».

Более того, Толстой обратился с просьбой к митрополиту Филарету «воздействовать на расстроенное воображение кающегося грешника» — приказать Гоголю принимать пищу и слушаться распоряжения врачей.

Митрополит велел передать Гоголю свое приказание, говоря, что «сама церковь повелевает в недугах предаться воле врача».

Однако и это высокое приказание не произвело перемены в мыслях больного. Ибо в основе отречения от еды лежали не религиозные мотивы.

Чем же сам Гоголь объяснял свой отказ от еды? Он находил весьма странную и вместе с тем показательную мотивировку. Доктор Тарасенков пишет:

«За обедом Гоголь употреблял только несколько ложек овсяного супа или капустного рассола. Когда ему предлагали кушать что-нибудь другое, он отказывался болезнью, объяснял, что чувствует что-то в животе, что кишки у него перевертываются, что это болезнь его отца, умершего в такие же лета и притом оттого, что его лечили» (!).

Этот инфантильный ответ Гоголя весьма разъясняет сущность его отказа от еды.

Во-первых, мешают спазмы и судороги (симптом оборонного рефлекса?). Во-вторых, эти слова Гоголя говорят о нежелании лечиться, другими словами — о нежелании быть здоровым. Вот где вся суть его болезни и гибели. Лучше умереть, чем испытывать то, что он испытывает.

Вот в каком счете решался вопрос о голодовке Гоголя.

Однако как же совместить его голодовку с тем пристрастием к еде, какое было весьма характерно для Гоголя? Об этом пристрастии Гоголя мы читаем всюду — в мемуарах, в письмах, в воспоминаниях.

По воспоминаниям мы узнаем, как иной раз Гоголь «священнодействовал» за обедом, как торжественно приступал к еде и какое значение он придавал хорошему обеду.

В своих письмах (к Данилевскому) Гоголь называл ресторан «храмом» и даже «храмом жратвы»[1124] (!).

В мемуарах мы читаем, что Гоголь иной раз сам приготавливал пищу, готовил обед. Причем делал это он весьма торжественно и серьезно.

С. Аксаков пишет:

«Он от всей души занимался этим делом, как будто оно было его любимое ремесло. И я подумал, что если б судьба не сделала Гоголя великим поэтом, то он был бы непременно артистом-поваром»[1125].

Значит, отношение к еде у Гоголя было несколько странным и даже преувеличенно торжественным.

Причем эта странность выражалась постоянно и была замечена всеми мемуаристами.

М. П. Погодин пишет о том, как некто Бруни[1126], говоря о Гоголе, воскликнул: «Да мы нарочно ходили иногда смотреть на Гоголя за обедом, чтоб возбуждать в себе аппетит, — он ест за четверых»[1127].

П. Анненков пишет:

«Получив тарелку риса по своему вкусу, Гоголь приступил к ней с необычайной алчностью, наклоняясь так, что длинные волосы его упали на самое блюдо, и поглощая ложку за ложкой со страстью и быстротой»[1128].

С. Аксаков пишет:

«Гоголь взял на себя распоряжение нашим кофеем, чаем, завтраком и обедом…»[1129]

М. Погодин пишет:

«Первой заботой Гоголь имел устроить утреннее чаепитие. Запасы отличного чая у него никогда не переводились. Но главным делом для него было набирать различные печения к чаю. И где он отыскивал всякие крендельки, булочки, сухарики — это уже только знал он и никто более… Начинаются наливания, разливания, смакования, потчевания и облизывания. Ближе часа никогда нельзя было управиться с чаем…»[1130]

Это удивительное пристрастие Гоголя замечено было даже его товарищами по школе.

Некто Любич сообщал:

«В карманах брюк у него постоянно имелся значительный запас всяких сладостей — конфект и пряников. И все это, по временам доставая оттуда, он жевал не переставая, даже в классах, во время занятий…»[1131]

И еще запись о школьных годах Гоголя:

«Он постоянно сосал медовые пряники, ел сладости и пил грушевый квас. Гоголь или сам приготовлял его из моченых груш, или покупал его на базаре…»

При этом необыкновенном пристрастии Гоголь подчас жаловался на отсутствие аппетита, на несварение желудка, на всяческого рода недомогания. Однако в основном это преувеличенное и торжественное отношение к еде оставалось.

Однако всякий раз, приступая к еде, Гоголь (как сообщают свидетели его обедов) «капризничал», нервничал, а иногда и сердился.

П. Анненков пишет:

«Гоголь поразил меня, однако, капризным взыскательным обращением с прислужником. Раза два он менял блюдо риса, находя его то переваренным, то недоваренным».

Ф. И. Иордан пишет:

«Спросив какое-нибудь блюдо, Гоголь едва, бывало, дотронется до него, как уже зовет полового и требует переменить кушанье по два, по три раза, так что половой трактира почти бросал ему блюда, говоря: „Синьор Николо, лучше не ходите к нам обедать, на вас никто не может угодить“»[1132].

Как бы младенческие инфантильные сцены разыгрываются перед едой. Какое-то необыкновенное волнение присутствует перед этим торжественным процессом.

Мы знаем, как противоречиво складываются чувства и желания человека, основанные на первых младенческих представлениях. Иной раз страх, связанный с желанием, не гасит его, а, напротив, усиливает. Происходит как бы борьба за объект устрашения, который могут отнять. И временная победа над этим объектом увеличивает торжество победителя. Однако окончательная победа остается за страхом.

И механизм этой победы иной раз основан на ослаблении контроля. Науке известно, что кора мозга, ослабляя свой контроль (в силу утомления, болезни, старости), позволяет вновь возникнуть оттесненным животным и младенческим силам[1133].

Переутомленный, ослабленный болезнью, мозг Гоголя (вернее, кора мозга) перестал контролировать даже в той неполной степени, в какой этот контроль осуществлялся в молодые годы. И вот мы видим трагические сцены голодовки, видим неосознанный страх, который постоянно присутствовал к еде. Младенческие представления и животные силы, не контролируемые сознанием, одержали верх.

Однако условные нервные связи соединяли с опасностью не только еду, женщину, мать. Они соединяли еще целый ряд объектов — дом, ночь, кровать.

И в силу этого «опасности» возникали на каждом шагу. И борьба с этими опасностями была тягостной, непосильной. Можно было спасаться только бегством. Только бегство разрывало эти связи, избавляло от опасностей.

Именно бегство характеризует поведение Гоголя. Только садясь в экипаж, он чувствовал освобождение, отдых, здоровье.

Сколько раз он писал, как исцелила его дорога.

По словам Смирновой (1840 год), «Боткин усадил полумертвого Гоголя в дилижанс…»[1134]

Далее Гоголь сообщает о себе:

«Добравшись до Триеста, я себя почувствовал лучше. Дорога — мое единственное лекарство — оказала и на этот раз свое действие…»[1135]

Еще бы — дорога уводила его от опасностей. Неосознанный страх покидал его. Вот что служило исцелением…

Но это было временным исцелением. Та же дорога вновь вела его к женщинам, к еде, к лечению, за которым следовало здоровье, а за здоровьем — еще большие опасности, еще большая возможность встретиться с тем, что его страшило.

Положение было «безвыходным», ибо даже болезнь не служила облегчением. Ведь болезнь связана с постелью, с кроватью. А кровать была условно связана с той тягостной драмой, которая когда-то разыгралась в младенческом возрасте.

Интересно отметить, что многие из биографов и мемуаристов заметили странное отношение Гоголя к кровати. На кровать он почти не ложился, хотя кровать и стояла в комнате. И даже на диван он не всегда ложился. Он предпочитал дремать, сидя в кресле.

П. В. Анненков «сокрушался и тревожился», видя «такую причуду» Гоголя.

Анненков так описывает ночи, проведенные с Гоголем:

«Гоголь довольно часто, а к концу все чаще и чаще приходил в мою комнату, садился на узенький плетеный диван из соломы, опускал голову на руку и дремал долго после того, как я уже был в постели и тушил свечу. Затем переходил он к себе на цыпочках и так же точно усаживался на своем собственном соломенном диванчике и сидел вплоть до света…»

Сам Гоголь объяснял эту свою странность тем, что в его теле происходит какое-то «замирание», когда он ложится на кровать, и, кроме того, он «боится обморока». Далее Анненков сообщает:

«Со светом Гоголь взбивал и разметывал свою постель для того, чтоб служанка, прибиравшая комнаты, не могла иметь подозрение о капризе своего жильца…»

Оказывается, помимо инфантильного страха, который испытывал Гоголь, ему нужно было еще притворяться, что страха нет и нет бегства.

Какие младенческие сцены разыгрывались во взрослые годы! И с какой силой они держали Гоголя!

Вот поразительный пример замечательного ума, находящегося под властью бессознательных представлений.

Какие тягчайшие страдания испытал великий поэт! Какую боль мы испытываем за эти его страдания! Их не было бы, если б контроль над низшими силами был осуществлен.

Эти страдания, испытанные Гоголем, не снижают образ великого художника, поэта, литератора. Не омрачают нашу память о нем. Гоголь был на уровне знаний своего времени. Но уровень науки был недостаточно высок. Наука того времени блуждала в потемках в этой области. Она не смогла помочь Гоголю. Или даже разъяснить ему, как разъясняет теперь нам.

6

Передо мной на письменном столе лежат еще несколько исследований. И выводы в одинаковой мере сходятся.

Я не стану затруднять читателя подробностями этих исследований. Мне кажется, что и два приведенных примера достаточно убеждают.

В чем убеждают? Хотя бы в том, что необходим контроль разума над низшими силами.

Однако я приведу еще несколько коротких примеров из этой области.

Свое мрачное состояние Некрасов приписывал расстроенному здоровью, главным образом болезни печени… Некрасов пишет:

«Доктор Циммерман объявил, что у меня расстроена печень. Итак, я дурю от расстройства печенки…»[1136]

Долгие годы Некрасова лечили от этой болезни.

Однако после смерти тело было вскрыто и внутренние органы, включая печень, найдены были в хорошем состоянии.

Доктор Белоголовый, присутствовавший при вскрытии, пишет:

«Для 55 лет он сохранился изрядно. Никаких болезней, кроме конституционного специфического расстройства, не было»[1137].

Меланхолия же сопровождала Некрасова всю жизнь. Даже семнадцатилетним юношей, едва вступив в жизнь, Некрасов писал:

И в новый путь с хандрой, болезненно развитой, Пошел без цели я тогда…[1138]

Эта хандра, «болезненно развитая», происходила не от болезней тела. Причины ее лежали в ином. Даже при поверхностном анализе можно было убедиться в наличии бессознательных представлений, подчас одерживающих верх.

Предполагалось, что у Салтыкова (Щедрина) опухоль в мозгу. Так как у него были, как пишет доктор Белоголовый[1139], «судорожные сокращения в мышцах тела до такой степени сильные, что писание стало для него не только затруднительным, но и почти невозможным».

В 1881 г., пишет Белоголовый, «эти подергивания стали чрезвычайно велики и приняли вид Виттовой пляски».

Кроме того, у него возникли «боли в глазах, не связанные ни с каким очевидным поражением глазного аппарата».

Эти симптомы и «мучительные припадки свойственной ему хандры» навели врача на мысль, что у Щедрина «имеется опухоль или киста в мозгу».

Однако по вскрытии (как сообщает тот же врач) ни опухоли, ни кисты, ни каких-либо изменений в тканях мозга не было обнаружено.

Причины, несомненно, гнездились в функциональных расстройствах, в бессознательных представлениях, в сфере ошибочных чувств, ошибочных ответов на те раздражения, кои не соответствовали силе и целесообразности этих ответов.

Вероятно, современная наука в первую очередь произвела бы анализ психики, прежде чем высказывать предположения об опухоли в мозгу.

Такого рода анализ, быть может, сохранил бы жизнь величайшего романиста Бальзака.

История его любви (к Ганской[1140]) есть история его болезни и гибели.

В течение многих лет он переписывался с этой женщиной. Он ее любил с той силой, на какую способен человек столь большого сердца и столь большого ума.

На расстоянии (они жили в разных странах) она не была ему «опасна». Но когда она захотела уйти от мужа, чтоб приехать к нему, он написал ей: «Бедная привязанная овечка, не покидай своего стойла»[1141].

Однако она «покинула свое стойло». Она приехала (в Швейцарию) — чтобы повидаться с Бальзаком. Однако это была несчастная встреча. Бальзак почти избегал Ганскую.

Биографы были поставлены в тупик его поведением.

Один из биографов пишет: «Он почувствовал боязнь узнать ту, которую любил».

Другой биограф пишет: «Он испугался слишком большого счастья» (!).

Третий биограф делает вывод: «У него была скверная комната, и он стеснялся приглашать ее к себе»[1142].

Какой вздор! И какие пошлые мотивы найдены для объяснения бегства, обороны, страха!

Но вот у Ганской умер муж. Все нравственные мотивировки отпали. Никаких отступлений больше не могло быть.

Бальзак должен был поехать в Польшу, чтобы жениться на Ганской.

Биограф пишет, что это решение ехать необыкновенно взволновало его. «Сев в коляску, Бальзак чуть было не остался там навсегда».

С каждым городом, приближаясь к цели путешествия, Бальзак чувствовал себя все хуже и ужасней.

У него началось удушье в такой степени, что дальнейший путь казался ненужным.

Он приехал в Польшу почти развалиной.

Слуги поддерживали его под руки, когда он вошел к Ганской.

Он бормотал: «Моя бедная Анна, я, кажется, умру прежде, чем дам Вам свое имя».

Однако это его состояние не оборонило его от венчания, которое было назначено заранее.

Последние дни перед этим Бальзак был почти парализован. Его внесли в церковь сидящим в кресле.

Он вскоре умер. Умер 50 лет от роду. Это был человек огромной физической силы, огромного темперамента. Но это не спасло его от поражения[1143].

Мы видим на этом примере, какой силы может иной раз достичь противник. И какая иная оборона требуется для победы над ним, над ложными инфантильными представлениями, столь устрашающими наш бессознательный мир.

7

Таких примеров поражения, примеров тоски, болезней и гибели можно привести немало. Но я этим ограничусь.

Я отмечу только, что, не находя причин своих несчастий, иные люди обращались к разуму как к главному виновнику этих бед. И тут нетрудно было спутать. Люди видели перед собой, казалось бы, наглядные примеры: высокий ум чаще других терпит страдания. Казалось, эти страдания относятся ко всякому высокому уму. Казалось, высокий ум несет беду, горе, болезни. Однако эти страдания вовсе не относились к высокому уму. Они относились к уму, главным образом связанному с искусством, с творчеством, в силу особых специфических свойств этого ума, в силу склонности этого ума к фантазиям, к сверхчувствительным восприятиям. Именно эти особые свойства ума (чаще всего наследственного характера) давали большую возможность для возникновения ошибочных нервных связей, почти всегда основанных на ложных младенческих фантазиях.

Однако это вовсе не означает, что все люди искусства, творцы и фантазеры, обязательно несут с собой болезни и воздыхания. Эти болезни возникают в силу несчастного стечения обстоятельств. А свойства ума являются только лишь благодатной почвой для их возникновения[1144].

Вот где кроется ошибка. И вот где истоки хулы, произнесенной разуму. Высокое сознание не является чем-то опасным. Даже для сверхчувствительного ума, склонного к фантазиям, вовсе не обязательны страдания и психоневрозы.

Есть множество примеров, когда высокая одаренность и даже гениальность вовсе не сопровождается безумием, неврозом, болезнями. Напротив, мы наблюдаем в этих примерах абсолютное здоровье и норму во всех отношениях.

Абсолютное здоровье вовсе не лишает возможности быть творцом, художником. Напротив, абсолютное здоровье — это идеал для искусства. Только тогда искусство может быть полноценным. И таким, как оно должно быть. Правда, абсолютно здоровый человек может иной раз предпочесть реальную жизнь бесплодным фантазиям. Ему, пожалуй, будет некогда забивать свою голову придуманными персонажами. Он предпочтет, быть может, думать о живых людях, о подлинных чувствах. Он предоставит фантазировать людям, кои и без того мыкаются среди своих фантазий, не умея в полной мере реализовать свои чувства в силу своих страхов и заторможений.

Вот почему мы чаще видим искусство и болезни в опасной близости.

И вот почему могло показаться, что искусство есть достояние нездоровых, безумных людей и подчас — кретинов.

Вовсе нет! Но именно эти неполноценные люди заподозрили, что разум несет беду. Именно они объявили «горе уму».

Они, быть может, не ошиблись в отношении себя. Но они единицы. Они не должны были бы свои невзгоды приписывать всем людям, которые слишком далеки от подобных бедствий.

Здесь кроется обычная ошибка философов, литераторов, поэтов. Свои чувства и домыслы они нередко отождествляют с чувствами «всего человечества».

Л. Н. Толстой считал, что «непротивление злу» спасает людей от множества бед. Быть может, это спасало Толстого. Но эта идея была абсолютно чуждой людям.

В русском народе Гончаров увидел Обломовых. Быть может, обломовщина была характерна для писателя, но она отнюдь не характеризовала русский народ.

Бальзак в своем романе «Шагреневая кожа»[1145] утверждал ту мысль, будто жизнь гаснет и укорачивается с каждым возникшим желанием.

Страшась своих чувств и желаний, Бальзак предложил всем страшиться их, пугая непокорных смертью.

Это была вопиющая ошибка.

Напротив, человеческая жизнь сгорает тем ярче и тем длительней, чем меньше болезненных препятствий для этого горения. Человеческий организм — это не ведро с драгоценными соками, которые можно расплескать, растерять, растратить от многих столкновений с жизнью. Это «ведро» наполняется по мере расхода. Однако оно пустеет, если вовсе не расходовать его содержимого.

Эта ошибка запутала многих и многих людей.

Это были ошибки против общества, против физиологии, против логики. В них мы усматриваем логику не полностью здоровых, а иной раз и вовсе больных людей.

И в свете этих, весьма заметных, ошибок становится понятной философская ошибка Достоевского, который сказал: «Слишком высокое сознание и даже всякое сознание — болезнь»[1146].

Достоевский не был здоровым человеком. Его жена оставила запись о своем первом впечатлении о нем:

«Я видела перед собой человека страшно несчастного, убитого, замученного. Он имел вид человека, у которого сегодня-вчера умер кто-либо из близких сердцу, человека, которого поразила какая-нибудь страшная беда»[1147].

Можно допустить, что болезненное состояние его (эпилепсия) ухудшалось от непомерной умственной работы. И, вероятно, это позволило писателю сделать столь крайний вывод.

Однако нам кажется, что не работа, а сложный «ответ», комплекс «ответов» на внешние раздражители способствовал его состоянию.

Быть может, и в этой моей книге кто-либо усмотрит ошибку, подобную тем, о которых я сейчас говорю. Но ведь я утверждаю только то, что относится лично ко мне и отчасти к людям искусства. А то, что относится к людям иных профессий и занятий, я отнюдь не утверждаю. Я только делаю предположение.

XI. Разум побеждает смерть

Близок вой похоронных труб,

Смутен вздох охладевших губ…[1148]

1

В одном из юношеских писем Гоголя есть удивительная и печальная фраза:

«Я разгадывал науку веселой и счастливой жизни, удивлялся, как люди, жадные счастья, немедленно убегают от него, встретившись с ним…»[1149]

Значит, Гоголь видел не только свое собственное «немедленное бегство от счастья», он также видел и бегство других.

Куда же бежали эти люди? В каких краях они находили себе спасение от той химеры, какую они создали себе?

Они бежали в те края, какие вовсе не спасали их. Они бежали в края болезней, в края безумия, смерти.

Они бежали в эти края, чтоб именно этими крайними средствами спастись от ужасов и страхов, от бед и волнений, в сущности даже не осознанных ими.

Значит, они бежали и к смерти? Разве в смерти можно видеть облегчение? Разве страх смерти меньше того неосознанного страха, который держит человека в своих руках?

Ведь мы знаем, какой силы этот страх, какое иной раз безумие вселяет в человека мысль о смерти. И тем не менее мы видим многие примеры, когда стремятся к смерти, добиваются ее, видя в ней спасение, выход, облегчение.

Как же «примирить» эти два столь крайние полюса? Нет сомнения, их можно примирить, если взглянуть, что происходит за порогом сознания.

Ребенок (и животное) не знает, что такое смерть. Он может видеть в этом — исчезновение, уход, отсутствие. Но сущность смерти ему еще не ясна. Это понятие входит вместе с развитием ума. В низших этажах психики смерть, видимо, не рассматривается как акт наиболее страшный (вернее, «опасный») из всех актов человеческого состояния.

В 1926 году, когда катастрофа была для меня слишком близкой, когда противоречия и конфликты ужаснули меня и я не находил выхода, я увидел странный сон.

Я увидел, что в мою комнату входит Есенин, который недавно умер, повесился. Он входит в комнату, потирая руки, счастливый, довольный, веселый, с румянцем на щеках. Я в жизни никогда его таким не видел. Улыбаясь, он присаживается на кровать, на которой я лежу. Наклоняется ко мне, чтобы что-то сказать.

Содрогаясь, я проснулся. Подумал: «Он явился за мной. Все кончено. Я, вероятно, умру».

Но вот шли годы. Я позабыл об этом ночном инциденте. И только теперь, вспоминая все, что было, припомнил этот сон. И тотчас понял, что он обозначал для меня в то время. Ведь он обозначал — посмотри, как мне теперь хорошо, взгляни, какой я теперь счастливый, здоровый, беззаботный. Милый друг, поступи, как я, и ты будешь в безопасности от тех ужасных бед, которые нас с тобой раздирали.

Вот что обозначал этот сон, угодливо подсунутый мне обитателями низшего этажа, которые страшатся опасностей значительно, видимо, больше, чем страшатся смерти, ибо не понимают, что это такое, вернее, они не понимают ее так, как мы понимаем ее разумом.

Не этим ли объясняются многие нелепые смерти — от чепухи, от вздора, от незначительных болезней? Не в этом ли кроется одна из причин иных самоубийств, столь похожих на поспешное бегство, на бегство животного?

Такого рода самоубийства инфантильны в высшей степени. За этим стремлением к смерти слишком заметен неосознанный детский страх перед сомнительной опасностью, перед сомнительным конфликтом.

Патологический характер этого стремления несомненен. И мы еще раз убеждаемся в том, что контроль разума необходим.

2

Но, может быть, вмешательство разума излишне в иных случаях, в тех случаях, какие можно назвать нормальными?

Нет, мне кажется, что и в этих случаях контроль разума необходим.

В самом деле, какие чувства мы испытываем, когда видим смерть? Что происходит в нашей психике, в нашем «высшем этаже», когда мы «лицезреем» смерть?

Большинство людей испытывает страх, тоску и даже ужас.

А правильно ли это хотя бы с точки зрения продолжения жизни? Нет, это абсолютно неправильно, опасно и даже губительно.

Тут я вынужден более обстоятельно говорить о смерти — о том состоянии, которое в человеческой жизни более неизбежно, чем какое-либо иное состояние.

Мне кажется, что разговор об этом не противоречит принципам социалистического реализма. При величайшем оптимизме, социалистический реализм отнюдь не закрывает глаза на все, что происходит вокруг. И ханжески не отдаляет решений по тем вопросам, какие надлежит решить.

Отношение к смерти — это одна из величайших проблем, с которой непременно сталкивается человек в своей жизни. Однако эта проблема не только не разрешена (в литературе, в искусстве, в философии), но она даже мало продумана. Решение ее предоставлено каждому человеку в отдельности. А ум человеческий слаб, пуглив. Он откладывает этот вопрос до последних дней, когда решать уже поздно. И тем более поздно бороться. Поздно сожалеть, что мысли о смерти застали врасплох.

Один немецкий антифашистский писатель рассказал мне удивительный случай. Друг этого писателя попал в застенок. Его там пытали. Но он выдержал пытку. А когда он столкнулся с тем, что он должен был умереть, — душа его дрогнула. Мысль о смерти впервые пришла к нему. Она застала его врасплох, когда он был слаб и измучен. Эта мысль так его устрашила, что он отказался от своей идеи, чтоб спасти свою шкуру. Из тюрьмы он прислал покаянное письмо, с отчаянием разъясняя, что с ним случилось.

Рассказывая об этом случае, писатель сказал мне:

— Я раньше думал, что вопросы смерти мы должны предоставить писателям старого мира. Нет, мы должны писать о смерти. Мы должны думать об этом вопросе не меньше, чем люди думают о любви.

Это несомненно так. И вы сейчас увидите почему.

3

Почти все мемуаристы, говоря о Гоголе, отметили в нем страх и даже ужас к смерти.

П. В. Анненков пишет, что «лицезрение смерти ему было невыносимо».

Гоголь не был, конечно, здоров, но все же он был в удовлетворительном еще состоянии, когда однажды он близко столкнулся со смертью. Умерла сестра поэта Языкова, с которой Гоголь был дружен. Уже на первой панихиде Гоголь почувствовал себя ужасно. Он был потрясен и поражен этой смертью. Сам факт смерти так на него подействовал, что это заметили все окружающие.

Доктор Тарасенков пишет:

«Смерть ее не столько поразила мужа и родных, как поразила Гоголя… Он, может быть, впервые здесь видел смерть лицом к лицу…»[1150]

Видимо, это замечание современника Гоголя было правильным. Нет сомнения, Гоголь видел смерть, но здесь он, быть может, впервые по-настоящему задумался о ней. И тогда, как он сам признался своему духовнику, на него «напал страх смерти».

Уже на первой панихиде, вглядываясь в лицо умершей, он (по словам А. С. Хомякова) сказал: «Все для меня кончено»[1151].

И действительно, с этого дня Гоголь был в постоянном расстройстве. И, вероятно, думая о смерти и о прожитой жизни, он однажды сказал: «Все чушь, все ерунда…»

Он заболел. По словам П. А. Кулиша, он заболел «той самой болезнью, от которой умер отец его, — именно, что на него нашел страх смерти…»[1152]

Через несколько недель Гоголь умер.

Мы описывали его конец. Это была смерть без борьбы, это была безропотная смерть, стремление к смерти. Страх присутствовал в чувствах. Он ускорял и приближал развязку. Он действовал в той губительной степени, какая была замечена окружающими.

Но ведь подобный страх испытывал не один только Гоголь. Его испытывают многие люди, большинство.

Об этом страхе и даже ужасе перед фактом смерти нам подряд сообщают — история, мемуары, письма.

Потемкин[1153] — фаворит Екатерины — буквально «выл от страха смерти». Современники писали о нем: «Малодушный страх и ужас смерти обуял его, он стал хандрить и тосковать».

Императрица Елизавета Петровна «ужаснулась смертью»[1154] и даже стала пить, чтобы рассеять страшные мысли об этом.

Царь Михаил Федорович, задумавшись о конце, «впал в неподвижность» и умер «от многого сиденья, холодного питья и меланхолии, сиречь кручины»[1155].

Смерть ужасала людей. И люди высокого ума и высокого таланта не в меньшей степени поддавались этому страху.

Сестра композитора Глинки[1156] пишет:

«Он так боялся смерти, что до смешного ограждал себя от всяких малостей…»

Тоска раздирала Мопассана, когда он писал:

«Что бы мы ни делали, все равно придется умирать. Во что бы мы ни верили, к чему бы ни стремились, мы все-таки должны умереть. Чувствуешь себя раздавленным тяжестью сознания…»[1157]

Л. Н. Толстой, ужасаясь, писал:

«Сорок лет работы, муки и успехов для того, чтобы понять, что ничто не существует и от меня останутся только гниль да черви…»[1158]

Толстой впоследствии изменил свое отношение к смерти, и эта запись его нам тем более интересна, хотя бы для сравнения, которое мы сделаем ниже.

Устрашенный смертью, Блок писал, желая, должно быть, скорей увидеть финал:

Когда ж конец? Назойливые звуки Не станет сил без отдыха внимать. Как страшно все! Как дико! — Дай мне руку, Товарищ, друг! Забудемся опять…[1159]

Итак, мы видим, что страх в непомерной степени присутствует при столкновении со смертью, даже при мысли о ней.

Причем мы видим, что этот страх обескураживает людей, делает их покорными, робкими, беспомощными. Он обезоруживает и делает их еще более податливыми смерти.

Как сказано у Шекспира:

Страх смерть влечет… Но смерти мы — покорные рабы, От страха ей отдавшись без борьбы[1160].

Это есть точные и верные слова. Страх лишает возможности бороться. Он ускоряет гибель. Быстрей, стремительней ведет к концу.

Заставая же нас врасплох или в болезненном состоянии, страх тем более беспощаден. Именно он более, чем что другое, «влечет нас к смерти».

Это отлично знают люди, которые были на войне. Я помню (в ту войну), солдаты, усмехаясь, говорили: «Пуля найдет труса». И это в самом деле так. Ибо устрашенный человек поступает неразумно, бестолково. Он тычется, как слепой, без учета обстановки. Страх парализует его, лишает гибкости, сопротивления. Такой человек делается физически слабым, беспомощным, суетливым. И тогда пуля скорей находит его.

И это в одинаковой мере относится и к условиям обычной, мирной жизни. Устрашенные, трусливые люди погибают скорей. Страх лишает их возможности руководить собой.

Значит, и в этих случаях, так сказать, «в норме», разум должен прийти на помощь. Он должен уничтожить страх.

4

Да, но как это делается? Легко сказать: не надо бояться смерти. Извольте уговорить человека, что смерть не так страшна. Не поверит. Поднимет на смех. И будет, пожалуй, еще больше страшиться своего конца.

Какой же путь находит разум для того, чтобы уничтожить страх, для того, чтобы не страшиться смерти? А он находит его. Мы убеждаемся в этом на многочисленных примерах абсолютного бесстрашия, удивительного мужества и на тех примерах, которые говорят нам о презрительном отношении к смерти, пренебрежении к ней.

Здесь нет нужды вспоминать прошлое. Мы видим это на многих примерах наших дней.

Можно вспомнить хотя бы комсомольца Александра Матросова[1161], который своим телом прикрыл вражеский пулемет. Он сделал это сознательно. Он пренебрег собой. Страх перед смертью исчез, когда возникло желание помочь товарищам, спасти их, добиться победы.

Один офицер Красной Армии рассказал мне не менее поразительный случай, который произошел в этом году.

В землянке, в блиндаже, находилось двенадцать офицеров и два телефониста. Один из офицеров, вытаскивая из кармана платок, случайно выронил на пол ручную гранату. Граната зашипела. Дверь землянки была закрыта. И не имелось возможности тотчас выбросить эту гранату.

Как поступил этот советский офицер? Только несколько секунд оставалось ему для размышления. Он упал на эту гранату. Прикрыл ее своим животом. И она, взорвавшись, буквально уничтожила этого офицера. Причем ни один человек в землянке больше не пострадал. Весь удар и все осколки офицер принял на себя.

Он спас товарищей. Страх перед смертью был ничтожен в сравнении с тем чувством, которое было в сердце этого замечательного человека.

Нет сомнения, таких фактов можно найти немало из истории прошлого и из истории наших дней.

Эти факты говорят о том, что разум, идея и высокие чувства нередко побеждают страх.

Но ведь мы, говоря о страхе смерти, имели главным образом в виду не исключительные случаи, не те случаи, когда смерть была необходимой для достижения высокой цели. Мы имели в виду не героическую смерть, а смерть обычную, так сказать повседневную.

Среди случаев этой обычной смерти мы хотели увидеть бесстрашие к ней. По этим примерам мы хотели узнать, как поступал разум этих людей для того, чтобы уничтожить страх.

Такие примеры бесстрашного и мужественного отношения к смерти мы находим в большом количестве. Ломоносов писал перед смертью:

«Я не тужу о смерти: пожил, потерпел и знаю, что обо мне дети отечества пожалеют…»[1162]

Своему другу по Академии (Штелину) он сказал:

«Я вижу, что должен умереть, и спокойно и равнодушно смотрю на смерть. Жалею только, что не мог я совершить все то, что предпринял для пользы отечества, для приращения наук и для славы Академии»[1163].

Мужественно и просто умирал Суворов. Уже на смертном ложе он, улыбнувшись, спросил Державина — какую эпитафию тот напишет на его могиле[1164].

Наполеоновский министр, знаменитый Талейран[1165], один из умнейших (как мне кажется) людей, писал:

«Я понемногу слабею и знаю, как все это может кончиться. Я этим не огорчаюсь и не боюсь этого. Мое дело кончено. Я насадил деревья, я выстроил дом, я наделал много и других глупостей. Не время ли кончить»[1166].

Л. Н. Толстой (по словам Гусева) сказал:

«Почти чувствую возможность радостно умереть»[1167].

Репин за несколько месяцев до смерти писал (К. И. Чуковскому):

«Пожалуйста не думайте, что я в дурном настроении по случаю наступающей смерти. Напротив, я весел… Прежде всего, я не бросил искусства. Все мои последние мысли о нем… Больше полгода я работаю над картиной „Гопак“. Такая досада: не удастся кончить…»

Далее Репин пишет:

«В моем саду никаких реформ. Скоро буду копать могилу. Жаль — собственноручно не могу, не хватит моих ничтожных сил, да и не знаю, разрешат ли…»[1168]

Таких примеров спокойного и даже деловитого отношения к смерти можно привести немало.

Однако как же поступали эти люди, чтоб уничтожить страх? Что для этого они делали? Как они добились бесстрашия?

Одна история, с которой я когда-то столкнулся, подсказала мне решение этого вопроса.

Много лет назад, возвращаясь с охоты, я зашел в крестьянскую избу. Я зашел, чтоб выпить кружку молока.

В сенях я увидел крест. Обычный березовый крест, который устанавливается на могилах. Видимо, кто-то умер в этой избе. И вот приготовлен крест для покойника.

Я было хотел уйти, считая, что я зашел сюда не ко времени. И вдруг открылась дверь избы, и какой-то человек, весьма немолодой, босой и в розовых портках, предложил мне войти в дом.

Выпив кружку молока, я спросил хозяина — кто именно здесь умер и где покойник.

Хозяин усмехнулся в бороду и сказал:

— Никто не умирал. И нет покойника. Что касается креста, то это я для себя его приготовил.

Вид у хозяина был далеко не предсмертный. Глаза его светились весело. Походка была твердая. И даже на пухлых щеках его играл румянец.

Посмеявшись, я спросил, зачем понадобилась ему такая торопливость.

Снова усмехнувшись, хозяин ответил:

— Так. Был исключительный момент. Но потом он миновал.

Когда, попрощавшись, я снова вышел в сени, хозяин, похлопав ладонью по кресту, сказал:

— А знаешь, милый человек, когда сей крест мною приготовлен? Семнадцать лет назад.

— Тогда хворал, что ли?

— Зачем хворал. Маленько испужался смерти. И сделал себе крест в напоминание. И можете себе представить — привык к нему.

— И страха теперь нет?

— И страха нет. И смерти нет. В другой раз интересуюсь умереть — нет, не идет, проклятая. В свою очередь, должно быть, испужалась моего характера…

И вот, вспоминая эту историйку, я с точностью понял, в чем заключалась борьба этого человека со своим страхом.

Она заключалась в привычке. В привычке относиться к смерти как к чему-то обычному, естественному, обязательному. Мысль о смерти перестала быть случайной, неожиданной. Привычка к этой мысли уничтожила страх.

Мы говорили о том, как Гоголя ужаснула смерть. Окружающие увидели эту реакцию. По словам В. С. Аксаковой, окружающие, желая переменить строй мыслей Гоголя, заговорили «о возможности с малых лет воспитать так ребенка, чтоб смерть не была для него нечаянностью»[1169].

Вот это отсутствие «нечаянности», вот это и есть основной мотив борьбы со страхом.

Нет сомнения, люди, столь спокойно относящиеся к смерти, заблаговременно о ней думали. Мысль о ней не явилась для них неожиданной.

Они видели в смерти естественное событие, закономерность все время обновляющейся жизни. Они привыкли думать о ней как об обычном конце. И поэтому умирали так, как должен умирать человек, а не животное, — без растерянности, без паники, с деловым спокойствием. И это придавало их жизни некую величавость, даже торжественность.

Такое разумное отношение к смерти, быть может, даже удлиняло жизнь этих людей, ибо в их жизни отсутствовал основной противник — животный, не всегда осознанный страх.

5

Привычка думать о смерти как о чем-то обычном, естественном уничтожает страх. Однако эта привычка может создать некоторые даже крайности, пожалуй, ненужные в этом деле.

Мы находим примеры слишком уж спокойного и даже отчасти любовного, нежного отношения к смерти. Это уж, я бы сказал, совершенно ни к чему.

Случаи такого крайнего отношения не лишены, впрочем, комичности и хотя бы по этой причине допустимы в человеческой жизни.

Известный библиотекарь Эрмитажа (конец XVIII ст.) И. Ф. Лужков[1170], по словам современников, с необыкновенной любовью и рвением относился ко всяким похоронным делам. Почти ежедневно он присутствовал на отпевании совершенно незнакомых ему покойников. Он бесплатно рыл могилы для бедных. До страсти любил писать эпитафии. И проводил на кладбище иной раз целые дни.

Не довольствуясь этим, он построил себе домик рядом с Охтинским кладбищем. И окна его домика выходили на кладбище, как иной раз выходят в сад.

Лужкову принадлежит нижеследующая эпитафия, высеченная на надгробной плите одного родственника:

«Паша, где ты? — Здеся. — А Ваня? — Подалее немного. — А Катя? — Осталась в суетах».

Таким же отношением к жизни — как к суете, ненужной и, в сущности, рядом с величием смерти лишней — прославился еще один человек. Это был отставной вице-губернатор Шевелев (40-е годы прошлого столетия).

Тот специально узнавал у гробовщиков, где имеются покойники, и, прихватив с собой подушку, шел по адресам. И там, где ему понравилось, он с разрешения хозяев оставался на два-три дня. Причем принимал самое деятельное участие во всей суете. Обмывал покойников, снаряжал их в последний путь и по ночам читал над ними то, что полагалось.

Лично для себя он задолго до смерти заказал гроб с какой-то особой прорезью для глаз. Конечно, такая прорезь особых выгод покойнику не давала. Сквозь эту прорезь покойник мог видеть самую малость. А его самого уже вовсе не было видать. Поэтому Шевелев вовремя спохватился. И велел увеличить прорезь до размеров своего лица. Причем куплено было какое-то «толстое морское стекло», каковое и было приспособлено к гробу. Получилось весьма мило. Сквозь стекло можно было любоваться покойником, не поднимая крышку гроба.

Однако смерть не торопилась приходить за этим любителем захоронений. Гроб несколько лет простоял в его кабинете. И многие гости, «любопытствуя, влезали в него», чтоб посмотреть, какая панорама раскрывается перед ними сквозь стекло окошечка.

Не без улыбок, вероятно, хоронили этого господина. Должно быть, сквозь стекло забавно было видеть серьезное, вдумчивое лицо покойника, сказавшего новое слово в деле захоронения людей, в деле спасения их от мирской суеты.

Вот это отношение к жизни как к какой-то напрасной суете — вот это и есть та крайняя степень, какая весьма характерна для людей, слишком привыкших к мыслям о смерти. Должно быть, и в этом деле требуется некоторая осторожность и разумная мера.

Впрочем, возможно, что возвышенный похоронный стиль требует упоминания, что жизнь — суета. Возможно, что это говорится просто так, для красивого словца и, так сказать, для поднятия морального духа среди покойников.

Видимо, это так, судя по эпитафии, каковая до последнего времени красовалась на Смоленском кладбище:

Что на поверхности земли? Мирская суета, невзгоды, гам. Супруга милая, словам внемли: Здесь отдых, а не там.

Подлец какой! Уговаривает, что отдых здесь, а самого с поверхности земли небось калачами сюда не заманишь.

Видимо, все это пишется просто так, по традиции, по требованию сердца к возвышенным словам.

Так или иначе, и сквозь эти крайности видна некая разумность в отношении к смерти — привычка относиться к ней как к закономерному, естественному концу.

XII. Разум побеждает страдания

Чем свод небес прозрачней и ясней,

Тем кажутся нам безобразней тучи,

Летящие по синеве его…[1171]

1

Как много и какие тяжкие страдания иной раз испытывают люди!

Они испытывают эти страдания чуть ли не при всех обстоятельствах горемычной человеческой жизни, чуть ли не на каждом перекрестке их пути.

Эти страдания происходят и от физических причин, и от причин, лежащих в глубинах психики, и от причин внешних, которые иной раз с немалой силой влияют на ту сложную сумму дел и поступков, какая именуется человеческой жизнью.

Эти страдания нередко сопровождаются страхом.

Страх довершает картину жизни.

Страх усиливает страдания, разоружает людей и нередко, как мы видели, влечет их к смерти.

Однако разум побеждает страх. Разум находит пути к счастью. Разум создает науку — науку достойной и справедливой человеческой жизни.

Вооруженные этой наукой, люди научились и учатся ломать препятствия на своих путях, учатся создавать иные, более лучшие, более достойные условия для своего существования.

И, борясь на этих путях, люди шаг за шагом оттесняют страхи, какие непрерывно владеют ими.

Так, например, в нашей социалистической стране люди избавились от основного страха, связанного с поисками работы, а стало быть, и питания. И в этом отношении у нас нет людей, которые страшились бы за свою судьбу. (Я, конечно, не беру в расчет военные годы, когда людям пришлось испытывать неслыханные страдания и в том числе некоторым людям — голод.)

Разум научился освобождать людей от многих физических страданий. Наука борется с этими страданиями с той энергией, которая достойна удивления, радости и наших надежд.

Наука изучила многие из этих страданий. Она изучила механизмы этих страданий. И к многим из этих механизмов были найдены ключи.

Однако еще не полностью подобраны ключи к тем сложным интимным механизмам, какие возникают в глубинах нашей психики и действуют на нас, как мы видели, в столь непомерной степени.

Не без робости я попробовал подобрать эти ключи. Ну что ж, если люди скажут, что эти ключи не подходят к их, быть может, изощренным механизмам, то я и примирюсь на этом, уйду, как слесарь, который, поковыряв замок, так и не открыл его в силу своей малой квалификации или по причине вчерашней выпивки.

В общем — не знаю, как для других дверей, а для моих дверей ключи подходят.

Разум избавил меня от многих страданий.

— Кто с разумом рассматривает природу, — сказал один философ, — на того и природа взирает разумно[1172].

2

Иные люди, не зная, откуда берутся страдания, согласны примириться с ними. И они мирятся, ссылаясь на бога и провидение.

И даже, быть может в силу своих характеров, пробуют гордиться этим. Мы знаем, как страдание было возвышено в искусстве, в литературе, в живописи.

Мы помним, какие возвышенные слова произносили литераторы, говоря о том, что страдания облагораживают людей, очищают их, поднимают на высшую ступень добродетели.

Печальное и трагикомическое зрелище — видеть таких страдальцев, кои вместо борьбы предлагают людям кичиться болячками.

Должно быть, месяца за два до своей смерти Алексей Максимович Горький прислал мне удивительное письмо.

Это письмо я называю удивительным, потому что это необыкновенно мужественное письмо о страдании. И написано оно Горьким, когда страдания его были велики.

Вот что писал Горький:

«…Эх, Михаил Михайлович, как хорошо было бы, если бы Вы дали в такой же форме[1173] книгу на тему о страдании! Никогда и никто еще не решался осмеять страдание, которое для множества людей было и остается любимой их профессией. Никогда еще и ни у кого страдание не вызывало чувства брезгливости.

Освященное религией „страдающего бога“, оно играло в истории роль „первой скрипки“, лейтмотива основной мелодии жизни.

Но в то время, когда „простые люди“ боролись против его засилия, хотя бы тем, что заставляли страдать друг друга, тем, что бежали от него в пустыни, в монастыри, в „чужие края“, литераторы — прозаики и стихотворцы — углубляли, расширяли его „универсализм“, невзирая на то, что даже самому страдающему богу страдание опротивело и он взмолился: „Отче, пронеси мимо меня чашу сию“.

Страдание — позор мира, и надобно его ненавидеть для того, чтобы истребить…

Высмеять профессиональных страдальцев — вот хорошее дело, дорогой Михаил Михайлович. Высмеять всех, кого идиотские мелочи и неудобства личной жизни настраивают враждебно к миру.

Вы можете сделать это. Вы отлично сделали бы эту работу. Мне кажется, что вы для нее и созданы. К ней и — осторожно — идете, слишком осторожно, пожалуй!..»

И вот, перечитывая этот отрывок письма Горького, я вновь поражаюсь его словам. И тому, что Горький сумел найти эти слова, страдая сам. И тому, что он с такой точностью понял, чем я был тогда озабочен. Именно этими вопросами я тогда был занят, собирая первые материалы для этой моей книги, первоначально названной «Ключами счастья».

Я написал было ответ, однако не послал его, так как я узнал, что Горькому хуже. Я не хотел тревожить его, больного.

В этом ответе я писал, что именно такая книга у меня намечена. Однако, писал я, в этой книге я бы хотел не только высмеять страдальцев, но и найти хотя бы некоторые причины страданий, для того чтоб понять, откуда возникают эти страдания.

Первый экземпляр моей книги я обещал прислать Горькому.

Как больно и как печально, что Горького нет. Я мысленно посвящаю ему эту мою книгу.

3

Разум побеждает страдания. Но «страдальцы» отнюдь не хотят сдавать своих позиций.

Именно они объявили горе разуму и стали опасаться его, решив, что все страдания происходят от него и ни от чего больше.

Чем же, однако, разум так не угодил, чем рассердил и разгневал страдальцев?

Некоторые причины мы нашли, по которым разум и даже будущее его подверглось сомнению.

Мы развенчали эти сомнения по мере своих слабых сил. Однако, быть может, мы что-нибудь еще пропустили? Может быть, мы не учли что-нибудь такое, исключительное, из-за чего разум можно бесспорно признать неполезным или виновным в людских страданиях?

Как будто бы нет. Я мысленно просматриваю все, что относится к людям, все, что составляет их жизнь, — далекие путешествия, свидания друзей, работу, любовные встречи, искусство поваров и кухарок, беседы в жактах, речи защитников и прокуроров, спектакли в театрах, хлопоты в учреждениях…

Нет, решительно нет! Разум не приносит страданий. В любом из этих дел разум не является лишним. Напротив.

Наоборот. Боже мой! Какие счастливые надежды зажглись бы в наших сердцах, если б высокий разум присутствовал на каждом шагу, при каждой малости, при каждом вздохе.

Может быть, впрочем, имеется подозрение, что любовные мотивы при наличии высокого разума звучат заглушенно и тем самым приносят людям меланхолию и печаль?

Нет. Как будто бы нет. Все нормально.

Что же тогда остается? Потеря такой, что ли, птичьей легкости, потеря непосредственности барана? Но это уж не настолько приносит страдания людям, чтоб отказаться от разума.

Извольте выслушать одну небольшую историю, по которой вы увидите, что и в этой области разум, в конечном счете, одерживает верх.

Однажды Флоберу сделали операцию. У него был какой-то нарыв на щеке.

По этому поводу Флобер пишет своей возлюбленной (Луизе Колэ) меланхолическое письмецо о том, какие несчастные создания люди — подвергаются непрестанному процессу порчи и гниения.

Вот в каких неосмотрительных выражениях Флобер пишет:

«Как будто недостаточно всей этой гнили и заразы, что предшествует нашему рождению и ожидает нас после смерти… Сегодня теряешь зуб, завтра волос, открывается рана, назревает нарыв. Прибавь к этому мозоли на ногах, естественные дурные запахи, секреции всякого вида и вкуса — все это дает необычайно заманчивую картину человеческой особи. И подумать только, что это любят!..»[1174]

Нет, конечно, так нельзя было писать. Тем более женщине, которую любишь. Тут надо было обуздать свое высокое сознание. Не умничать. Попридержать себя. В крайнем случае извиниться, если разум увлек тебя в такие дали и ты произнес лишнее.

Впрочем, и дама, имея разум, не должна была бы сердиться настолько, как она рассердилась.

Мы не знаем, в каких именно словах возлюбленная ответила Флоберу, но, судя по его письму, слова ее были весьма и весьма неприятные.

Вот что писал Флобер, оправдываясь и не понимая своей вины:

«Раньше я казался вам возвышенным — теперь кажусь жалким… Что же я сделал, боже мой, что? Вы утверждаете, что я обращаюсь с вами, как с женщиной последнего сорта… Я не понимаю ваших обид и ссор…»

Нет, все кончилось хорошо. Флобер примирился со своей возлюбленной. Так что в этом отношении разум восторжествовал и высокое сознание указало, как надлежало поступить.

Дама вновь расцвела и продолжала считать Флобера возвышенным. И маленькая любовная история, в которой присутствовал ум и отсутствовала непосредственность, была забыта.

Нет, я решительно не вижу причин страшиться высокого разума. Как видите — даже в этих делах все обходится вполне удовлетворительно и без особых страданий.

4

«Страдание — позор мира, и надобно его ненавидеть, чтобы истребить».

Так сказал Горький. И я целиком разделяю его мнение. Чтоб истребить страдание, существует наука. Она сделала немало. Но впереди предстоит сделать еще больше. Огромный и светлый путь лежит впереди.

Быть может, найдены будут многие и многие ключи, открывающие самые тайные механизмы страданий. Быть может, найдены будут еще и иные причины страданий, те, о которых мы еще не знаем.

Быть может, даже будет раскрыто то, что сейчас весьма занимает науку, — вопросы излучения.

Только лишь робкие шаги сделала наука в этой области. И нет сомнения, разум поднимет завесу над тем, что скрыто от нас еще в большей степени, чем было скрыто в тайных механизмах больших полушарий.

Быть может, и в этой области найдены будут некоторые причины страданий, от которых можно освободиться.

Все живое излучает. Вот что без слишком большой уверенности найдено современной наукой. Все живые ткани способны излучать энергию, близкую по своим свойствам электричеству.

Были найдены разного рода лучи и разного рода токи.

Первоначально возникло мнение, что эти лучи возникают только лишь в силу химической реакции, которая происходит в крови. Так, например, было найдено, что кровь лягушки выделяет ультрафиолетовые лучи.

Подобное излучение было обнаружено и у животных, и у человека.

Было замечено, что кровь больных (скажем, больных саркомой, раком) не излучает. Старость и дряхлость излучает в малой степени.

Затем было найдено, что излучает не только кровь, излучают — мышцы, мозг, кожа, нервы…

Было найдено, что мозг излучает электромагнитные волны. И эти волны вполне улавливаются антенной. И что эти весьма ощутимые волны создаются движением электронов, летящих со скоростью света.

Оказалось, что сложный мозг человека, имеющий бесчисленное количество клеток (свыше 12 миллиардов), способен принимать и удерживать огромное количество электронов. Во всяком случае, оказалось, что мозг является, видимо, центром сложной электрической цепи.

Было найдено, что расстроенная мозговая деятельность проявляется особой формой и особой частотой волн. Иными словами — величина и напряжение тока меняется в зависимости от состояния мозга.

Мозг истериков, невротиков, эпилептиков в иных случаях создает токи, во много раз превышающие норму. Это в одинаковой мере относится и к некоторым видам психических болезней.

Лучи, возникающие в тканях живых организмов, названы были митогенетическими лучами. Это открытие имело обширную литературу, однако судьба этого открытия мне не полностью известна — я слышал, что эти лучи будто бы взяты под сомнение. Не был доказан характер (и происхождение) этих весьма слабых, малоинтенсивных лучей.

Однако судьба этого открытия не меняет дела. Наличие в нашем организме токов и всякого рода излучений не оставляет сомнения. Еще значительно раньше этого открытия было известно, что некоторые животные, в особенности глубоководные, обладают свойством излучения. Известно, например, что морской скат оглушает свою добычу весьма сильным электрическим ударом (до 80 вольт).

Было известно, что и люди являются носителями некой электрической энергии.

Знаменитый художник Ван Гог в своем письме пишет о Гогене:

«Зачастую наши беседы оживлялись исключительно сильным электрическим флюидом. Иногда же мы кончали беседу с усталыми головами, как электрические батареи после разрядки»[1175].

Видимо, открытие биотоков и всякого рода излучений живого организма не является чем-то новым.

Эти излучения, эти токи есть, видимо, нечто бесспорное, неотделимое от всего, что живет.

Это свойство живых тканей не противоречит общему принципу, найденному и в отношении всех тел. Было найдено, что в основе строения атомов лежит сложный электрический заряд.

Причем это относится к атомам[1176] любого вещества.

Стало быть, вещество является носителем сложных электрических зарядов[1177].

И, стало быть, электрический заряд есть в каком-то счете основной состав материи, это есть, видимо, первичный материал, из которого создан мир.

Наука не вполне знает, что такое электричество и сколько имеется видов этой энергии.

Однако многие соотношения в этой области известны.

Распад или расщепление атома — это превращение материи в энергию.

Одно из самых элементарных соотношений — это то, что электрический ток любого порядка вызывает вокруг провода, по которому он идет, магнитные силы. И всякое изменение электрического поля сопровождается возникновением магнитных полей.

И принцип этот в одинаковой мере относится к токам любого свойства.

Стало быть, любые излучения есть электромагнитные излучения.

Это относится и к свету, и к теплу, и к радио, и, видимо, к биотокам, ибо все виды этой энергии возникают с помощью электрических волн.

Эти электромагнитные волны распространяются лучеобразно, подобно тому как на поверхности воды распространяются волны от упавшего камня.

Если это так, то должно существовать и влияние электромагнитных волн на окружающую материю.

Стало быть, мозг человека, находящийся в сложной электрической цепи и в сложных электрических отношениях, несомненно, испытывает разнообразнейшие влияния.

Можно смело сказать, что мозг не является чем-то обособленным, каким-то единым изолированным хозяйством. Он не огражден от всякого рода влияний. Он не замкнут в себе. Это противоречило бы элементарным принципам.

Мы знаем, что деятельность больших полушарий характеризуется двумя основными процессами — возбуждением и торможением.

Стало быть, если говорить о каких-либо влияниях извне, то эти влияния в первую очередь отнесутся именно к этим процессам. И если действительно аппарат нашего мозга не замкнут в себе, то влияния извне могут сказаться на том или ином изменении этих процессов. Причем эти изменения, видимо, могут последовать как в соответствии с внутренними импульсами, так и вопреки им.

Во всяком случае, если допустить, что влияние извне имеется хотя бы в самой малой степени, то процессы возбуждения и торможения не протекают только лишь от единых внутренних причин, замкнутых в человеческом теле.

Другой вопрос — какой силы эти влияния и каково происхождение этих влияний.

Такого рода вопрос наука решить пока не сумела. И далее предположений, иной раз весьма сомнительных, не пошла.

Однако и в нашу задачу не входит решение этого вопроса. В нашу задачу входит только лишь сделать предположение о наличии этих влияний и возможных последствиях этого на деятельность больших полушарий мозга.

Мне кажется, что сомнений нет — влияние извне имеется. Известен опыт, произведенный А. Г. Гурвичем[1178]. Ученый доказал, что две луковицы, посаженные рядом, влияют друг на друга. Короткие ультрафиолетовые лучи, возникающие в одной луковице, способствуют и вызывают усиленное деление живой клетки в соседней луковице.

Во всяком случае, если эти луковицы отделить друг от друга пластинкой, не пропускающей ультрафиолетовые лучи, то рост этих луковиц замедляется и значительно ослабляется процесс деления клетки. Стало быть, эти лучи являются ближайшей причиной клеточного деления. И, стало быть, такого рода влияние извне на живые ткани бесспорно.

Видимо, бесспорно, что все живые существа в той или иной степени оказывают влияние друг на друга. Видимо, не только мозг находится в сложной цепи электрических отношений, видимо, весь организм животного не есть нечто локализованное в своем едином хозяйстве.

Целый ряд такого рода влияний извне мы знаем на практике жизни. Мы знаем хотя бы, что крайняя степень неврастении, психической угнетенности неблагоприятно действует на окружающих. Окружающие, в свою очередь, начинают в какой-то мере испытывать подобную угнетенность. Иной раз даже незнакомый человек, вошедший в комнату, влияет неблагоприятно — окружающие начинают чувствовать какую-то «неловкость», скованность, начинают чувствовать, что им «не по себе».

Такого рода примеры подтверждают, что влияния извне имеются. И что влияния эти в первую очередь сказываются на процессах торможения, происходящих в мозгу.

Если это так, если существует влияние, если мозг человека улавливает излучения, возникающие извне, то как отражаются эти внешние колебания на человеческой психике? Какое значение имеет этот внешний «фон» для поведения человека?

Нам кажется, что не следует преуменьшать значения этих влияний. В какой бы малой степени они ни были, они играют роль в психической жизни.

Допустим, что мозг человека начал испытывать весьма сильное влияние, и оно выразилось в усиленном торможении. Не зная, почему возникла эта заторможенность, человек непременно постарается мотивировать эту свою угнетенность какой-либо материальной или нравственной причиной.

На здоровой психике человека такая случайная, иной раз фальшивая мотивировка не отразится сколько-нибудь существенно. Заторможенность уйдет, и мотивировка забудется. Однако для психики нездоровой (в особенности при случаях психоневроза) такая неверная мотивировка весьма существенна, ибо причина угнетенности будет разыскиваться среди тех «больных» предметов, среди тех объектов устрашения, с какими произошли «столкновения». Тем самым эти «больные» предметы еще в большей степени будут утверждены в психике как предметы опасные. Иными словами, ложные доказательства опасности утвердятся.

Нет сомнения, эти вопросы весьма нелегко поддаются анализу, и предположения здесь следует делать весьма осмотрительно, однако принцип соотношений уже можно увидеть.

Все эти вопросы — вопросы дальнейших поисков науки.

Что касается силы внешних влияний и происхождения их, то эти вопросы тем более не поддаются еще учету.

В науке не раз высказывались предположения о космических влияниях, о влияниях солнца и звезд на органическую жизнь Земли. Вопросы эти древнего происхождения. И наука прошлого не раз склонялась к решениям, по которым организм животного рассматривался как микрокосмос.

Во всяком случае, современная наука вовсе не отвергает значение тех излучений и той энергии, какие получает извне наша планета.

Были открыты так называемые космические лучи. Они представляют собой поток огромной силы и состоят из электрических зарядов, которые бомбардируют нашу Землю.

Падая на границу нашей атмосферы, они способны деформироваться, способны превращаться в иные силы[1179].

Энергия этих электрических зарядов чрезвычайно велика, однако, падая на нашу Землю, заряды эти весьма ослабляются в своей энергии.

Во всяком случае, наука ведет огромную работу по изучению интенсивности этих излучений. В свое время этим был занят погибший при аварии стратостата т. Усыскин[1180]. Им были проделаны измерения до 22 километров. Установлено, что на высоте 5 километров интенсивность излучения в 6 раз превышает интенсивность на уровне моря. На высоте же 10 километров эта интенсивность лучей в 40 раз больше, чем на уровне моря.

Стало быть, энергия лучей, проходящих атмосферу, чрезвычайно снижается. И, видимо, влияние этих лучей не столь существенно, как иной раз предполагается теми, кто хочет снизить значение человеческой жизни и человеческого разума.

Во всяком случае, будущая наука решит вопросы о силе этого влияния и о значении этого влияния на психику и поведение человека. И если окажется, что влияние это сколько-нибудь имеет значение и тем самым люди испытывают некоторые страдания, о которых они не знают, разум человека и в этой области принесет освобождение.

Нейтральный атом (ядро, заряженное положительно, и окружающие это ядро отрицательно заряженные электроны) способен делиться на две заряженные частицы. Процесс этого деления называется ионизацией.

XIII. Разум побеждает старость

Но старость, черт ее дери, с котомкой и клюкой

Стучится, черт ее дери, костлявою рукой[1181].

1

Однажды я шел с моим другом по улице, беседуя с ним о старости.

Мой друг склонялся к тому, что старость не так уж отвратительна, как многие думают. Он напомнил мне слова Л. Толстого о старости: «Я никогда не думал, что старость так привлекательна»[1182].

Я спорил с моим другом. В то время я не без страха взирал на людей, которые гаснут, дряхлеют, превращаются в жалкую рухлядь.

Я спорил с моим другом, доказывая ему, что старость есть нечто ужасное, даже ужаснее, нежели смерть. Это есть потеря и ослабление чувств, желаний, намерений. Что может быть хуже?

У меня тогда были неверные мысли о старости, и вот почему я так спорил.

Когда мы, беседуя, свернули с Невского на Фонтанку, произошел несчастный случай. Мой друг оступился, упал, и проходящий грузовик слегка задел его. Ранение было не слишком велико. Оно выразилось в царапинах щеки и уха. Однако верхняя губа оказалась изрядно рассеченной.

Я вызвал карету скорой помощи и отвез моего стонущего друга в больницу. И там тотчас его положили на стол, чтобы зашить рассеченную губу.

Я присутствовал при этой операции, крепко сжимая руку своего товарища, который страшно нервничал и стонал.

Перед тем как приступить к операции, хирург (молодая женщина) обратился с вопросом ко мне, так как у пострадавшего необычайно вспухла губа и он не смог бы ответить. Женщина-хирург спросила:

— Сколько лет вашему знакомому?

Я не знал. Пожал плечами. Сказал:

— Вероятно, ему лет за сорок. Однако какое это имеет значение? Скорей делайте операцию — видите, в каком он состоянии.

Женщина-хирург, тоже пожав плечами, сказала:

— Это имеет не маленькое значение. Если ему меньше сорока-пятидесяти лет, я сделаю ему пластическую операцию. А если пятьдесят, так я… так зашью… Нет, все будет хорошо и как полагается, но уже, конечно… не то что… как бывает при пластической операции.

Тут пострадавший, услышав эти слова, застонал и заметался на столе. Рассеченная его губа не позволила ему вступить в пререкания с врачом. Подняв руку, он выкинул четыре пальца и, потрясая ими, как бы говорил: только сорок, только, черт возьми, сорок, делайте пластическую операцию.

Слегка поломавшись, женщина-врач приступила к пластической операции.

Нет, губа была зашита порядочно, шрам был невелик, но моральное потрясение еще долго сказывалось на моем друге. Он позабыл о том, что его задела машина, его потрясение было в ином — он не мог позабыть слова хирурга о пятидесятилетних людях, которым можно зашивать губы так, как иной раз зашивают матрацы, стегая грубой ниткой через край.

Вот эта душевная боль моего стареющего друга осталась у него надолго. Эта боль осталась и у меня. И о старости я стал думать еще хуже, чем я до сих пор думал.

И решил с ней бороться.

2

Нет, я никогда не мечтал жить долго, никогда не хотел жить до ста лет. Я не видел в этом прелести или удовольствия.

Но я бы хотел жить так, чтоб не особенно стареть, чтоб не знать жалкой слабости, дряхлости, уныния. Я бы хотел до конца своих дней быть сравнительно молодым. То есть таким, который не потерял бы в битвах с жизнью некоторую свежесть своих чувств. Вот это примирило бы меня со старостью. Я не стал бы так гнушаться этих предстоящих лет. Я бы ожидал мою старость не столь озлобленно и не с таким отвращением, какое было в моем сердце.

Но как это сделать? — думал я. — Как поступать мне, чтобы объятия старости не были бы для меня слишком чувствительны? Что нужно сделать для того, чтобы в старости чувствовать себя здоровым, цветущим, сравнительно молодым, если не юным?

Неужели человеческий разум не придет на помощь в этом весьма законном желании?

И вот тогда я стал присматриваться ко всем старикам. Из них я выбирал себе таких, у которых были яркие щеки, твердая походка, гладкая кожа, крепкие руки, гибкие ноги и молодые, сияющие глаза.

Я не столь часто находил таких стариков, но, когда находил, не выпускал их из вида. Я следил за ними, присматривался к их жизни, к их поведению, к их привычкам.

Я хотел, наблюдая за ними, вывести какое-нибудь правило, по которому не угасает молодость.

Я не мог вывести такого правила, ибо каждый из этих стариков жил по-разному, по-своему, не придерживаясь каких-либо норм.

Я стал расспрашивать многих цветущих стариков об их секретах. И они охотно мне отвечали.

Впрочем, каждый из них говорил по-разному, каждый имел свои особенности и свои мотивировки, по которым он считал, что его жизнь продолжает цвести.

Один старик, которому было 70 лет, так ответил мне:

— Я никогда не курил. Табак изнашивает наши ткани. И вот, быть может, причина, отчего я молод.

Другой старик, которому было не меньше лет, сказал:

— Табак не влиял на меня в дурную сторону. Но я всегда занимался спортом, физкультурой. Спал при открытом окне. Вот что, вероятно, подействовало на меня благоприятно.

Третий замечательный и даже великолепный старик, юношески бодрый и свежий (а это был Бернард Шоу[1183]), ответил мне на одном обеде, который давали в его честь. Усмехаясь, писатель сказал:

— Вот уже тридцать пять лет я не ем мясо. Не найдете ли вы в этом обстоятельстве причины моей молодости?

Нет, в этом обстоятельстве я не нашел причину молодости 75-летнего старика.

Я тем более не нашел этой причины, ибо рядом со мной сидел другой 70-летний старик (а это был Ф. Кон[1184]), который сказал:

— Я всю жизнь ем мясо. И тем не менее здоров и бодр. Причины в ином — я работаю, работа меня увлекает, я точен и аккуратен в работе, как часы. И вот, быть может, тот секрет, который вы ищете.

Еще один старик, весьма выдающийся деятель искусства М.[1185], сказал:

— Причина моей молодости — работа, вдохновение. Вот откуда я черпаю мою сравнительную свежесть. Но зато когда работа закончена — я выдуваюсь, как резиновая свинка, которой прокололи бок.

Еще один замечательный старик (а это был народный артист Ю.)[1186] сказал:

— Видите ли, в чем дело, — я много ем, много работаю, я все делаю много, я ни в чем себя не ограничиваю. Не запрещаю себе ничего из того, что мне хочется. И знаю, когда я начну себя ограничивать, когда начну бояться, когда страх проникнет в мое сердце, — тогда я погиб. Тогда и жизнь, и молодость закончатся одновременно.

Мне очень понравился этот ответ. Но это правило было не для меня — я не привык много есть и не привык исполнять все мои желания. И не намерен был изменять своим привычкам. Однако вторую часть ответа я признал справедливой.

Еще один человек, которому было 70 лет, а выглядел он сорокалетним (это был датский писатель М. А. Н.[1187]), ответил мне, взглянув на свою молодую жену:

— Я люблю.

Смутившись, жена этого человека сказала:

— Нет, нет, не только это. Мой муж любит свою литературную работу. Он много работает. И вот причина, которую вы ищете.

Еще один цветущий старик, которому на вид было 40, а на самом деле ему было 63 года (это был поэт Ц.), сказал мне, тяжко вздохнув:

— Я молод оттого, что ем помидоры, клюкву и морковь. Но что толку в моей молодости.

И тут, продолжая тяжко вздыхать, поэт рассказал мне маленькую историйку, случившуюся с ним. В него влюбилась молодая девушка — студентка Н. Она однажды осталась у него. И они были счастливы. Наутро, когда поэт вышел в коридор, девушка, сидя перед зеркалом, случайно увидела паспорт, его паспорт, который лежал на столе.

Когда поэт вернулся в комнату, он застал девушку в слезах.

Сквозь рыдания она сказала:

— Боже мой! Я не знала, что вам столько лет. Я бы никогда не пришла к вам. Боже мой, как я низко пала!

Я утешил поэта, сказав, что девушка глупа. И вот почему она так сказала. Однако мое сердце сжалось. Но потом утешилось, когда я подумал, что я ищу молодость вовсе не для любовных встреч. А если они и будут происходить, то паспорт можно будет прятать.

Еще один старик, от которого пахло винным перегаром, сказал мне:

— Только вино поддерживало мои силы. Только вино давало мне бодрость, молодость и, если хотите, юность.

Я внимательно взглянул на этого старика. Нет, это была не молодость и не юность. Разбухшее лицо, красные, слезящиеся глаза и дрожащие руки говорили об ином. Они говорили об эпитафии, которой надлежало бы увековечить скорую кончину старика:

«Здесь покоится жалкое тело, разлученное с жалкой душой»[1188].

В общем, я расспрашивал еще многих и многих стариков. И все они отвечали по-разному. Все они находили свои правила, годные им, но, быть может, не совсем пригодные другим людям.

Однако некоторые их правила были полезны для меня, и я ими воспользовался. Тем не менее молодость ускользала от меня даже в мои 30 лет.

И тогда я стал думать о таком правиле, которое надлежало мне найти для своих надобностей, для своей жизни, для своих свойств.

И вот мне показалось, что я нашел это правило и что оно пригодно для меня в высшей степени.

Я имел в виду то, о чем я пишу в этой книге.

Я имел в виду контроль, который я в дальнейшем установил для того, чтобы освободить мой разум и мое тело от низших сил, от их страхов и ужасов, от их действия, каковые выражались в бессмысленной, дикой, ошибочной обороне перед тем, перед чем обороняться не следовало.

И вот в силу этого мой разум и мое тело стали свободными от множества препятствий и бед. И от страданий, какие я покорно сносил, полагая, что это так и должно быть.

И это мне дает надежду, что старость не коснется меня в столь ужасной степени, какую мы иной раз наблюдаем.

Эпилог

Сознание — это такая вещь, которую люди приобретут — хотят они этого или нет.

К. Маркс. Из переписки 1843 г.[1189]
1

И вот моя книга подходит к концу.

Что остается еще сказать? Сказано немало. Остается добавить, как это полагается в финалах, о судьбе героев.

Основной герой — это отчасти я, отчасти та страдающая личность, ради которой и было предпринято мое сочинение.

Обо мне, пожалуй, все сказано, что можно было сказать.

Юношеские мои годы были выкрашены черной краской, меланхолия и тоска сжимали меня в своих объятьях. Образ нищего преследовал меня на каждом шагу. Тигры подходили к моей кровати, даже когда я не спал. Рев этих тигров, удары и выстрелы довершали картину моей печальной жизни.

И куда бы я ни обращал свой смущенный взор — всюду я видел одно и то же.

Гибель ожидала меня в любой момент моей жизни.

Я не захотел погибнуть столь плачевным образом.

Я захотел изменить свою несчастную судьбу.

Я предпринял атаку против тех врагов, каких я обнаружил путем следственного розыска.

Этих врагов оказалось немало.

Среди них один — неосознанный страх — был обращен в бегство вместе со своим коварным оборонным оружием.

Другие мои враги сдались на милость победителя.

Некоторые из них были мной уничтожены. Другие были закованы в кандалы и брошены в свою прежнюю темницу.

Я вышел победителем. Я стал иным после этой битвы. Мало сказать иным — возникла новая жизнь, совершенно непохожая на то, что было раньше.

Временами противник делал попытки вернуть свои позиции. Однако мой разум контролировал все его действия, и эти попытки прекратились.

2

Значит, победа принадлежит разуму, сознанию?

Но разве этот контроль, постоянная бдительность, настороженный взор не приносят, в свою очередь, огорчений, несчастий, тоски?

Нет. Этот контроль, эта бдительность и настороженность были нужны только лишь во время сражений. В дальнейшем я обходился без этого и жил почти добродушно, как живет большинство.

Но разве от этих битв не пострадало мое ремесло художника? Разве победивший разум не изгнал вместе с врагами то, что мне было дорого, — искусство?

Нет. Напротив. Моя рука стала тверже. И голос звонче. И песни веселей. Я не потерял мое искусство. И тому порукой мои книги за последние двенадцать лет. Тому порукой эта моя книга. Она написана во многих жанрах. И жанр художника здесь вовсе не слабей.

Значит, подобный контроль сознания над низшими силами можно осуществлять без всякого вреда для себя?

Да. Но такой контроль надлежит делать людям, умеющим профессионально мыслить, умеющим анализировать. Такой контроль необходимо произвести только лишь с помощью врача. Я остерегал читателя от дилетантских попыток, приводя в пример первые свои поражения.

Я знаю, что имеется немало противников, кои выступают и будут выступать, понося этот метод контроля да и сам контроль.

Что лежит в этом протесте и какие доводы приводят противники?

Некоторые из них считают, что такой контроль неосуществим. А если и осуществим, то это и не контроль вовсе, а нечто вроде самогипноза.

Это, конечно, вздор. Элементы самогипноза отсутствуют. А если иной раз и возникают, то от них нет вреда.

Иные противники считают, что подобный контроль и весь процесс анализа доступен только лишь немногим. Дескать, это наука для немногих, она, дескать, не массового характера как метод для излечения.

Ну что ж. И болезнь, связанная с психикой, относится весьма к немногим. Эта болезнь также не носит массового характера. И, стало быть, мотив противника неоснователен.

Есть и еще довод у противников. Заторможенность, говорят они, есть в некотором роде биологическая необходимость. Если возникает заторможенность (пусть и патологического характера), то она возникает оттого, что этого требует тот или иной неполноценный организм, неполноценный от рождения. Такая заторможенность есть в некотором роде норма. С ней надлежит примириться. Как и надлежит примириться с тоской и меланхолией. Ибо счастье человечества не в свободной воле и не в свободном разуме. Счастье — в тех тисках, которые ограничивают людей в их желаниях.

Эти мотивы обычно приводят те люди, которые страшатся заглянуть в самих себя, те люди, которых сжимают страхи, сжимают низшие силы, не позволяя им поднять свою голову, чтоб увидеть мир, освещенный ослепительным солнцем.

Именно об этих людях сказано у поэта:

О горе! Бежать от блеска солнца И услады искать в тюрьме, При свете ночника…

Эти люди согласны провести свои дни при свете ночника, только чтоб не потревожить своих страхов.

Каждая страница моей книги будет вызывать у таких людей лихорадку.

Уже я слышу их визгливые голоса.

Когда-то один человек, неглупый, но крайне скованный, сжатый неосознанным страхом, почти уничтоженный им в его личной жизни, писал мне:

«Не думайте, что я вылечился от неврастении, я только изобрел способ… Неврастения состоит в тоске (главным образом). Значит, надо ассимилировать себе тоску. Вот и весь способ. Я внушил себе, что это состояние неизбежно и что к нему надо привыкнуть».

Вы понимаете, что сказал этот человек? Он сказал, что к тоске нужно привыкнуть. Не изгнать ее, не уничтожить, не исследовать причины этой тоски, а привыкнуть к ней, полюбить ее.

Какие рабские чувства! Какое раболепство перед страхом! Как явственно видны причины протеста!

Такого рода примеры протестующих «страдальцев» еще более убеждают меня, что контроль разума необходим.

В 1936 году я получил одно ужасное письмо. Крестьянин (Воронежской области) из мести зарубил топором семью своего соседа. У соседей была давняя ссора, и вот этот крестьянин, охваченный бешеным чувством ненависти, наконец совершил свое кровавое преступление.

Этого человека, естественно, приговорили к высшей мере. Находясь в камере, этот малограмотный человек читал книги и среди них повстречался и с моей книгой «Возвращенная молодость».

Я не знаю, что понял этот человек, прочитав мою книгу, но одну идею он уразумел. Он понял, что человек может и должен руководить собой.

Пораженный этой простой мыслью, преступник написал мне письмо о том, что, если б он знал об этом, он не совершил бы своего преступления. Но он не знал, что можно управлять своими чувствами.

Это необыкновенное письмо я опубликовал (в 1941 году) в «Ленинградском альманахе». Сейчас у меня нет под рукой этого письма. Но это письмо следовало бы прочитать. Оно написано малограмотной рукой. Но мысли в этом письме так ясны и так страшны, что я сосчитал своей обязанностью навязывать людям свои мысли о необходимости руководить собой, о необходимости управлять своими чувствами.

Не дело, чтобы низшие силы одерживали верх. Должен побеждать разум.

Послесловие

Итак, книга закончена.

Последние строчки этой книги я дописываю 8 октября 1943 года.

Я сижу за столом в своем номере на десятом этаже гостиницы «Москва».

Только что по радио сообщили о разгроме немецких войск на Днепре. Наши доблестные войска форсировали Днепр. И вот теперь гонят противника дальше.

Итак, черная армия, армия фашизма, армия мрака и реакции пятится назад.

Какие счастливые и радостные слова! Впрочем, иначе и не могло быть. Не могло быть, чтоб победили люди, выступившие против всего, что дорого народам, — против свободы, против разума, за рабство, за звериный вой вместо человеческой речи.

Наша доблестная Красная Армия гонит и уничтожает противника, черные мысли которого стали еще черней.

Ночь. Передо мной листы моих рукописей.

Я перелистываю их и вношу последние поправки.

Сквозь занавешенные окна пробивается рассвет.

Я открываю дверь и выхожу на балкон.

Холодное октябрьское утро. Тишина. Москва еще спит. Улицы пустынны и безлюдны.

Но вот где-то на востоке розовеет небо. Наступает утро. Лязгая железом, проходит первый трамвай. Улица заполняется народом.

Холодно.

Я возвращаюсь в свой номер. Собираю разбросанные листы моей законченной книги. Мысленно прощаюсь с ней. Восемь лет эта книга была в моей голове. Восемь лет я думал о ней почти ежедневно. Восемь лет — это не маленькая часть человеческой жизни.

Мне приходят на ум прощальные стихи. Нет, я, быть может, произнесу их когда-нибудь в дальнейшем, когда буду прощаться не с этой книгой и не с восьмью годами моей жизни, а со всей жизнью.

Это стихи греческого поэта:

Вот что прекрасней всего из того, что я в мире оставил: Первое — солнечный свет, второе — спокойные звезды С месяцем, третье — яблоки, спелые дыни и груши… Впрочем, к звездам и к месяцу я совершенно равнодушен[1190].

Звезды и месяц я заменю чем-нибудь иным, более для меня привлекательным. Эти стихи я произнесу так:

Вот что прекрасней всего из того, что я в мире оставил: Первое — солнечный свет, второе — искусство и разум…

А уж на третьем месте можно будет перечислить что-нибудь из фруктов — спелые груши, арбузы и дыни…

Никогда не забудете. Рассказы о партизанах

Предисловие

Война подходила к концу. Немецкие войска стремительно отходили на запад под натиском Красной Армии.

Ленинградская область была уже почти вся очищена от гитлеровских захватчиков.

И вот в эти дни, ранней весной 1944 года, в Ленинград стали съезжаться партизаны из освобожденных районов.

Был устроен торжественный парад. И это поистине было незабываемое зрелище. По улицам Ленинграда шли юноши и девушки, старики и подростки. Шли колхозники, студенты, учителя. Шли простые люди, не пожелавшие гитлеровского рабства. Шел народ, изгнавший врага со своей родной земли.

Почти все партизаны шли с оружием — с автоматами, винтовками, карабинами. Это оружие было главным образом немецкое, отнятое у врага в кровавых боях.

Некоторые из партизан были обмотаны пулеметными лентами. У некоторых за поясом торчали ручные гранаты.

Многие только что вышли из лесов, из землянок.

Это действительно был необыкновенный парад, который уже никогда нельзя повторить или организовать в том непосредственном виде, в каком он тогда происходил.

В те дни во многих учреждениях были устроены встречи партизан с ленинградцами.

На этих товарищеских встречах партизаны рассказывали о своих боевых делах, о своей подрывной работе в тылу врага, делились воспоминаниями о недавних суровых и героических днях.

Многие из этих рассказов я вкратце записал. И после нескольких вечеров моя записная книжка была заполнена необыкновенным материалом для большой героической повести о партизанах.

Однако, когда я стал писать эту повесть, я понял, что обычная повествовательная форма не вмещает в себя столь сложный и огромный материал. Причем этот материал нельзя было урезать или ограничить привычными рамками сюжетной повести. Это гасило документальность и уводило подлинную жизнь к приглаженной беллетристике, что мне казалось здесь неуместным.

Я отложил работу с надеждой, что когда-нибудь в дальнейшем я найду иную форму, иные литературные границы, которые позволят мне подать этот исключительный материал в некоторой его гармонии.

И вот теперь, спустя два года, я снова обратился к этой работе.

Сначала я было остановился на сборнике партизанских рассказов. Но и это оказалось неприемлемой формой. Такого рода сборник не выводил материал из неподвижности. Общая картина оставалась смазанной, хаотичной.

Тогда мне показалось, что если отдельные рассказы сложить правильно, то есть в должном порядке, как, допустим, складывают кубики, — получится то, что я ищу, — такое литературное произведение, в котором можно (хотя бы частично) изобразить картину, какую я представил себе, слушая рассказы партизан.

Именно так и сделана моя книга, каждый рассказ которой является главой повествования о том, как народ помог Красной Армии победить немцев. И о том, как немцы, потерпев поражение, долго не могли понять, почему с ними случился подобный казус.

Однако повествование мое не претендует на сколько-нибудь полную картину партизанского движения в Ленинградской области.

Для этого потребовался бы обширный и систематически подобранный материал. Я же свою книгу строил на случайных рассказах, на нескольких стенограммах и на тех беседах с партизанами, какие мне довелось иметь весной 1944 года.

Но я и не ставил своей задачей писать историю партизанского движения в области. Основная моя цель была иной и более скромной — мне хотелось в художественной форме, основанной на подлинных фактах, показать людей и их поступки на фоне грандиозной борьбы.

Январь 1947 Ленинград

1. Вот что они обещали

В деревню Черенково гитлеровцы вошли в августе сорок первого года.

Они сразу отдали жителям приказ не выходить на улицу до особого распоряжения. И люди два дня сидели по своим домам, не зная, что вокруг происходит.

На третий день гитлеровцы велели жителям собраться на площади, там, где обычно бывали собрания.

Люди собрались на этой площади и долго стояли в ожидании. Думали, что кто-нибудь из немцев сейчас приедет и что-нибудь им скажет.

Однако, видят, никто не приезжает. И только по улице ходит патруль из двух гитлеровцев. Но эти ходят молча, покуривают, искоса поглядывая на собравшихся.

Наконец один из патрульных сердито говорит людям:

— Зачем ви стоите спиной к наша картина? Или ваша тупой затылок имеет свои глаза?

А на площади помещалась Доска почета. Там обычно выписывались имена передовиков сельского хозяйства. Доска эта находилась несколько в стороне, за деревянной трибуной, и поэтому люди не обратили на нее внимания. И вот теперь видят — на этой Доске почета гитлеровцы наклеили свой плакат. Огромный плакат, отпечатанный разноцветными красками.

Сверху плаката имелась надпись по-русски: «Вот что обещает Германия русскому крестьянину».

В верхнем правом углу этого плаката изображен небольшой кирпичный домик под зеленой крышей. Вокруг домика палисадник с цветами. А около цветов нарисована стройная дама с лейкой в руках. Мило улыбаясь, она поливает цветы. Она поливает круглую грядку, посреди которой на палке золотой стеклянный шар.

Причем этот верхний рисунок обведен особой, весьма нарядной изящной рамкой.

Пониже рамки нарисована внутренность этого домика. Красиво убранная комната. Цветы. Картины в золотых рамах. Тюлевые занавески на окнах. Пианино с раскрытыми нотами.

Помимо этого — зеркала, ковры, фарфоровые статуэтки.

Посреди комнаты стол. На столе самовар. Обильная еда — мед, консервы, ветчина, варенье.

И за этим столом показана крестьянская семья за чаем.

Все сидят важные, надутые, в гордых позах. Мужчины бритые, в крахмальных воротничках. Старенький дед и тот в крахмальной рубашке. Но у дедушки — бородка, подстриженная клинышком. Причем дедушка чай не пьет. Он уже изволил откушать и теперь держит в руках карманные часы и на них с восхищением смотрит. Видимо, художник хотел показать, что даже дедушка имеет свои карманные часы и вот как он этим доволен.

Что касается женщин, то немецкий художник выписал их с особым старанием. Они в модных прическах. У всех брошки на груди. Серьги в ушах. И на руках кольца, браслеты, запястья.

И чай пьют женщины из чашек, красиво оттопырив свои мизинчики.

Дети выписаны тоже старательно. У мальчиков проборы на головах. У девочек пышные цветные банты.

Вот такую чисто немецкую идиллию изобразил художник, желая показать, что эта картина является идеалом и нашей крестьянской жизни.

Без улыбки нельзя было глядеть на этот плакат, до того художник фальшиво и как-то не по-нашему изобразил тихое крестьянское счастье, в котором крахмальный воротничок и золотые браслетки являются высшим достоинством.

Люди улыбались, рассматривая эту картину. Но особенно всех рассмешила комнатная собачка, которую художник спешно пририсовал на коврике подле стола. Это была небольшая белая собака, вроде болонки, — с кисточкой на хвосте и с голубым бантиком на шейке. В ленивой позе она лежала на пестром коврике — сытая и довольная, отвернув свою мордочку от чашки с молоком.

И вот люди с улыбкой глядят на эту изнеженную собачку, а один, нарочно глубоко вздохнув, говорит:

— Всю, — говорит, — свою жизнь я мечтал иметь в своем крестьянском хозяйстве именно такую болонку или мопсика. И вот, — говорит, — теперь Германская империя осуществила мои лучшие надежды — преподносит мне этот драгоценный подарок.

Люди громко рассмеялись. И тогда другой, пожилой крестьянин говорит:

— А ты на их подарки не надейся. Подарил барин брюки — оторвал за это руки, подарил сапожки — оторвал и ножки.

Снова раздался взрыв смеха. И тогда немецкий патруль сердито посмотрел на смеющихся. И вскоре всем было велено разойтись по домам.

На другой день житель этой деревни комсомолец Володя Рощин покинул свою деревню. Он ушел в лес и там примкнул к партизанскому отряду. И почти полгода он не знал, что делается в его деревне.

Но вот весной сорок второго года командир отряда, давая указания разведчикам, сказал Рощину:

— А ведь ты, Володя, кажется, проживал в деревне Черенково? Вот и сходи туда, выясни — имеется ли там фашистский гарнизон. И если имеется, то в каком количестве.

С большим волнением Володя отправился в эту разведку. С волнением он шел по знакомым дорогам, мечтая поскорей увидеть свою родную деревню.

Вот он миновал поля. Миновал перелесок. Спустился к реке. И тут вдруг увидел, что его деревни нет.

Почти бегом он дошел до тех огородов, где начиналась его деревня. Теперь ее не было. Она была сожжена, или взорвана, или непонятно, что с ней случилось. Но только даже трубы лежали на земле. И все плетни были повалены. Лишь стояли обожженные деревья и кусты, но они были сухие, как веники.

Не без труда Володя нашел то место, где еще недавно находился его дом. Теперь там остался один каменный фундамент. Да лежали еще обугленные головешки. И больше ничего.

Сам не зная для чего, Володя Рощин пошел вдоль деревенской улицы. И там среди праха и разрушения он вдруг увидел знакомую Доску почета. Она нетронутая стояла позади поваленной деревянной трибуны. Однако фашистского плаката на ней уже не было. Вернее, там висели обрывки этого плаката, помытые дождем и снегом.

Володе вспомнилась красноречивая надпись, какая была на этом плакате: «Вот что обещает Германия русскому крестьянину».

Еще раз Володя прошелся по пустынной улице. С одной березы с карканьем поднялись вороны. Там висел повешенный. Он был разут, в одном белье. Но кто это был, разобрать не представлялось возможным.

Володя Рощин вернулся в свой отряд и доложил командиру, что в деревне Черенково фашистского гарнизона не имеется и что не имеется и самой деревни, которой нацисты обещали крахмальные воротнички и золотые браслетки.

2. Добрый день, господа

В деревню Батово фашисты, к удивлению всех, завезли партию балалаек.

Несколько больших ящиков они выгрузили на станции и там прикрыли их брезентом. А два ящика из этой партии они доставили в деревню на крестьянской телеге.

Привез эти балалайки штатский немец средних лет. Это был усатый, франтовато одетый немец в соломенной шляпе и с тросточкой в руках.

Когда везли балалайки, он сидел позади телеги, свесив вниз свои толстые ноги в желтых ботинках. В одной руке у него была сигара, в другой — тросточка.

По-русски этот немец говорил вполне порядочно. Именно поэтому (как он сам доложил обществу) владелец музыкальной фирмы послал его на Восток.

Вокруг его телеги собрались люди. Но это были ребята и женщины. Мужчин среди них не было. И немец выразил сожаление, что нет мужчин, так как именно их может заинтересовать то, что он привез.

Когда ящики сняли с телеги и поставили во двор, немец произнес краткую речь перед собравшимися. Он снял свою соломенную шляпу и сказал:

— Добрый день, господа! Владелец моей фирмы направил меня в русскую деревню продать этот товар крестьянам, для того чтобы они, добросовестно работая на Германию, имели бы по вечерам разумное развлечение в меру своих музыкальных способностей.

Тут немец сказал несколько слов о влиянии музыки на работоспособность человека. И подчеркнул, что идея завезти балалайки в деревню всецело одобрена военным командованием. Именно военное командование разрешило послать музыкальный груз по железной дороге, что сейчас не является обыкновенным делом. Однако родственная связь с одним штабным генералом позволила владельцу его фирмы послать эти балалайки вне всякой очереди, наравне с авиабомбами.

Сказав о военном командовании, немец энергично взмахнул своей тросточкой, как бы подчеркивая этим всю военную значительность его коммерческой операции.

Потом немец сказал, что отпуск балалаек будет производиться в обмен на сельскохозяйственные продукты. Он вынул из кармана записную книжку и зачитал, из какого расчета будет происходить мена. Так, например, за балалайку нужно будет сдавать 16 килограммов зерна, или 40 куриных яиц, или 2 кило масла, или 1,5 куры.

Это расписание, сколько надо сдавать за каждую взятую балалайку, немец обещал вывесить на воротах. Закругляя свою речь, немец сказал:

— Итак, завтра, в воскресенье, я открываю продажу балалаек. Объявите об этом всему населению вашей, так сказать, уважаемой деревни. С богом, господа.

Тогда одна женщина, которая слушала эту речь, сказала немцу, что он, видимо, напрасно привез сюда свой товар, так как у них в деревне никто на балалайках не играет.

Немец не без тревоги спросил:

— Разве у вас в деревне такая перемена? На чем же у вас теперь играют?

Женщина сказала:

— Сейчас у нас вообще никто не играет. А до войны некоторой симпатией пользовалась у нас гитара, отчасти аккордеон и, наконец, рояль, находящийся в нашем клубе. Но во всяком случае не балалайки.

Немец сказал:

— Не знаю, господа, у нас во всех справочниках отмечено, что вы играете на балалайках и что это ваш любимый национальный инструмент.

Многие засмеялись, а женщина сказала:

— До войны у нас в деревне был великорусский оркестр, куда входили и балалайки. Но самостоятельной игры на балалайке, как бывало когда-то, у нас давно уже нет. Во всяком случае, я не помню, когда это было.

Немец торопливо спросил:

— А как у вас в других деревнях?

Ему ответили:

— Вероятно, то же самое. Конечно, могут найтись любители балалаечной игры, но редко, и это главным образом подростки лет по тринадцати.

Немец сердито сказал:

— Черт вас знает, русских, чего вы так быстро меняетесь. У нас сказано про вас одно, а у вас теперь не то, другое.

На следующий день немец все же открыл продажу балалаек.

На воротах он укрепил вывеску с нарисованной балалайкой. А под вывеской наклеил листок с указанием, из какого расчета можно приобрести себе балалайку.

На дворе стоял длинный стол. И там, помимо балалаек, лежали еще губные гармошки и свистульки из пластмассы. А также красовались весы и различная тара для сельскохозяйственных продуктов.

Немец нервно ходил по двору, помахивая своей тросточкой и приглашая зайти каждого, кто ошибочно или из любопытства заглядывал во двор.

Однако за весь день никто у него ничего не купил. За исключением, впрочем, одной свистульки, каковую он продал одному семилетнему малышу.

Через день немец грузил свои ящики на подводу. Он был крайне сердит и расстроен. И он сказал одному человеку, который пользовался доверием у немцев:

— Ну хорошо, допустим, ошибся владелец моей фирмы — послал в деревню то, в чем здесь никто не нуждается. Но что же смотрело военное командование, давая срочное разрешение везти сюда балалайки? Вот в этом, к сожалению, я вижу стратегическую ошибку, основанную на неточном знании противника в разрезе его современности.

Чертыхаясь по-русски и по-немецки, коммерсант сел в телегу позади ящиков и отбыл на станцию.

3. Акулина из Берлина

Вскоре после своего прихода гитлеровцы открыли в селе Воронихи биржу труда.

На бирже сидел специальный писарь — записывал желающих ехать на работы в Германию. А так как желающих не оказалось, то этот писарь просто так сидел, в окно глядел.

Видя, что нет желающих ехать в их фашистскую Германию, гитлеровцы провели особую агитационную кампанию на этот счет. На бирже труда они вывесили листок с указанием, какие льготы получает всякий записавшийся. И в газете стали печатать корреспонденции с мест от имени неизвестных русских лиц, с благодарностью отзывающихся о своей поездке в Германию. Но корреспонденции эти писались в таком возвышенном стиле, что у всех вызывали улыбки.

Не довольствуясь этим, гитлеровцы кинули по деревням своих агитаторов, которые разъясняли, что такое Германия и какое великое счастье там работать. Нет, конечно, в дальнейшем никакой агитации и никаких записей не происходило, в дальнейшем гитлеровцы просто хватали людей и отправляли их в свою фашистскую страну, но в первые дни они пожелали соблюсти некоторый европейский этикет.

В общем, в село Воронихи было брошено два агитатора.

Приехала легковая машина, и оттуда выпорхнули две девицы, прекрасно одетые. Причем совершенно одинаково. У одной маленькая плюшевая шляпка на левом боку. И у другой на левом боку точно такая же шляпка. У одной черная сумка крокодиловой кожи. И у другой такая же.

И обе в одинаковых шелковых платьях. И коралловые бусы на шее.

Но, как говорится, на брюхе шелк, а в брюхе щелк. Не успели эти девицы выскочить из машины, как сразу попросили у населения чего-нибудь покушать. Им дали молока и по две лепешки, и они так жадно это ели, как будто их месяц перед тем вовсе не кормили.

Люди спросили их — кто они, откуда. Жеманясь, они ответили:

— Мы частные лица. Только что прибыли из Германии, по которой путешествовали ради собственного интереса. И вот теперь хотим поделиться путевыми впечатлениями.

Скорей всего, эти девицы были латышки, но, может быть, и польки. Во всяком случае, у одной, которая была повыше ростом, чувствовался сильный иностранный акцент. И другая, поменьше ростом, разговаривала несколько странно — в нос, как будто у нее был насморк.

Покушав, одна сказала другой:

— Милочка, я беру себе левую сторону деревни, а ты бери себе правую. Через час мы снова сойдемся у машины и поедем дальше.

Та, которая была поменьше ростом и говорила в нос, зашла в первый попавшийся двор и попросила хозяйку собрать всех желающих выслушать ее экстренное сообщение о результатах поездки по Германии.

Человек тридцать собралось во дворе, и девушка сказала им следующее:

— Я только что прибыла из Германии. Объездила Латвию, Эстонию и Литву. Побывала в Дрездене и Берлине. Ах, если б вы знали, как там великолепно живут люди. Ходят в рестораны, в кафе. Посещают танцевальные залы, где танцуют с утра до вечера, совершенно не чувствуя войны…

Встал с места один немолодой колхозник. Извинился, что перебивает ораторшу. Сказал ей:

— А для чего вы нам об этом говорите, дамочка? Что мы, танцевать туда, что ли, поедем? Или как вы понимаете ваши слова?

Девица сказала:

— Я вам говорю об этом для того, чтобы вы имели понятие, какие бывают страны в Европе, какие бывают настоящие культурные страны, куда поехать одно удовольствие. Там блеск, сверкающая жизнь, какую вы даже представить себе не можете, находясь в вашей деревне.

Немолодой колхозник сказал, снова перебив оратора:

— Ну, допустим, что там немцы живут прилично, что вряд ли, так как союзники их сверху бомбят. А вот другие, и в том числе русские, как там у вас живут?

Девица сказала:

— Вот об этом я и собираюсь вам говорить. Взять хотя бы тех же иностранных рабочих, и в том числе русских. Они тоже хорошо живут, приятно проводят время. Слов нет, они много работают, однако у них хватает время и для того, чтобы…

Не договорив, девица стала почему-то всхлипывать, поторопилась раскрыть свою сумочку, чтоб достать носовой платок.

И, достав платок, начала плакать.

Люди спросили ее:

— Что с вами? Чего вы плачете?

Девица сказала:

— Нет, просто так… Вспомнила, как живут иностранные рабочие…

Немолодой колхозник, ранее задававший вопросы, сказал:

— Да уж наверно приятно живут, раз у вас слезы брызнули.

Девушка заплакала еще сильней, и тогда колхозник сказал ей:

— Эх, ты… Акулина из Берлина…

Сквозь рыдание и слезы девушка сказала:

— Это ужас, ужас, как там живут иностранные рабочие. Их морят голодом, заставляют работать до потери сознания. А русских и за людей не считают. Держат в сараях, как скот. Бьют, убивают. Это хуже, чем каторга, для тех, кто туда поедет…

И она стала так плакать, что пришлось принести ей кружку воды, для того чтобы она немного успокоилась.

Выпив воды, она пришла в себя и стала пудриться.

Тут пришла ее подруга и, увидев ее заплаканной, сказала:

— Что с тобой, милочка? Почему ты плакала?

Та сказала:

— Немножко развинтились нервы.

Подружки вышли со двора и пошли к машине.

И та, которая плакала, тихо сказала одной посторонней женщине:

— Там моя подруга тоже беседовала с вашими людьми. Пусть они не верят тому, что она сказала. Вы им передайте то, что слышали от меня.

Женщина ответила ей:

— Конечно, передадим. В этом вы можете не сомневаться.

4. Всякому свое

Некоторое время колхоз «Большая Речица» держался при фашистах, но вскоре был получен приказ из Берлина — поделить колхозную землю между крестьянами.

Многие колхозники, по своей привычке относиться к земле как к своей кормилице, взволновались, когда речь зашла о разделе. Захотели поскорей узнать, какой будет надел и будет ли земля полагаться малолетним.

Навели справки у старосты. Но тот и сам толком ничего не знал и только делал вид, что он в курсе всех берлинских распоряжений.

Этот староста сам ожидал приезда сельскохозяйственного офицера, чтоб выяснить, как делить землю. И, не дождавшись его, съездил ненадолго в Порхов, чтоб там проконсультироваться.

И там он выяснил, что надел будет крайне небольшой. Один гектар на трех едоков. Причем малолетние ничего не получают.

Это сообщение многих привело в уныние. Особенно в унылое состояние впал некто Фоминков, немолодой колхозник пятидесяти девяти лет. В свое время он критически относился к колхозной жизни и последним по счету перешел в колхоз. Воспитанный на прежних понятиях, он мечтал об единоличном хозяйстве. И вот когда речь зашла о разделе, он проявил исключительный интерес и больше всех шумел, ожидая своего счастья. Однако, узнав, какой будет надел, Фоминков сразу упал духом и стал ругать фашистов и старосту.

Староста сказал ему:

— А ты не удивляйся, что надел такой маленький. Весь левый берег делиться не будет. Та земля отойдет одному германскому промышленнику для его лесопильного завода.

На это Фоминков еще больше забранил фашистов и с энтузиазмом отозвался о прежней колхозной жизни и о советской власти, которая заботливо относилась к их крестьянским нуждам и не разбазаривала землю на сторону. Так сказать, перестроился человек, но вот с таким сильным запозданием.

Сначала раздел земли производили по плану, с тем чтобы потом произвести размежевку на земле.

К этому времени прибыл сельскохозяйственный офицер. И хотя по-русски он почти не понимал, тем не менее он вызвался произнести вступительное слово перед крестьянским обществом.

Никто его речи не понял, поскольку у него русские и немецкие слова были вперемешку. Но одну фразу — о том, что крестьяне есть низший класс, все отлично поняли. Эту фразу гитлеровец произнес особенно четко.

Когда офицер кончил говорить, староста, не привыкший еще к новым гитлеровским порядкам, сказал:

— Кто желает высказаться по данному вопросу?

Тогда Степан Фоминков взял слово и сказал:

— Тут господин германский офицер обронил фразу, что крестьянство есть низший класс. Обидно слышать эти слова хотя бы и от гитлеровца. Из прошлогодней лекции мы с вами узнали, что все население земного шара на три четверти крестьянство. И оно, главным образом, поит и кормит многих и многих, и в том числе и этого немецкого оратора…

Староста зашикал на Фоминкова. Лишил его слова и пригрозил, что отнимет у него один надел за политически невыдержанную речь в присутствии немецкого офицера.

Наконец стали производить раздел. Староста объявил, что он сам получает 12 наделов. Никто не возражал, поскольку было ясно, что этот немецкий подголосок уже имеет согласие свыше на такое количество земли. Но когда староста объявил, что его родной брат Антон — пьяница и хулиган — тоже получает 12 наделов, все этому возмутились. И Фоминков, позабыв все на свете, крикнул:

— За что ж ему, трепачу, двенадцать наделов?! Ведь он всегда ругал советскую власть.

Фашистский офицер сидел в своей машине как истукан. Но когда он услышал эти слова, он крикнул, приподнявшись со своего сиденья:

— Больше нет софецкая власть!

Фоминков хотел было еще что-то сказать, но староста снова на него зашикал и запретил ему что-либо говорить. И при этом сказал:

— Взять хотя бы нашего Фоминкова. Ему полагается четыре надела. Но я сильно сомневаюсь, что он их получит сполна. Кто такой этот Фоминков с точки зрения нового немецкого порядка? Какую ценность он собой представляет для обширной Германской империи? Один его сын служит в Красной Армии. А другой его сынок как будто бы находится среди партизан. Сам же Фоминков до крайности невоздержан на язык. И за все эти его минусы я вычитаю с нашего Фоминкова три надела. Вот и рассчитайте теперь, сколько получит наш Фоминков. Он получит один надел.

Услышав, что он получит один надел, Фоминков растерялся. Он побежал к машине, чтоб высказать гитлеровскому офицеру свои соображения.

Однако фашистский солдат не подпустил его к машине. И тогда Фоминков сказал старосте:

— Ты в своем ли уме — давать мне один надел. Ну-ка сообрази — как я обойдусь с моим семейством при одном наделе? Ведь я же с голоду начну пухнуть, что может бросить тень на Германскую империю, на их новый немецкий порядок.

Староста сказал Фоминкову:

— Всякий получает свое. Ты же получишь один надел, и не более того. А если тебе этого мало, то наймись ко мне на работу.

Фоминков с удивлением говорит:

— Что значит «наймись на работу»? Да ты, никак, предлагаешь у тебя батрачить?

Староста говорит:

— Да, я желаю тебя взять в батраки. Посуди сам — могу ли я обработать всю свою землю? Ведь помимо того у меня шесть дарственных коров. Гуси. Овечки. Четыре кабанчика.

Не переставая изумляться, Фоминков говорит:

— Да ты, дядя с барок, что, серьезно зовешь меня в батраки?

Староста говорит:

— Предлагаю это тебе самым серьезным образом. И заявляю всему уважаемому крестьянскому обществу, что отныне свою земельную политику мы будем строить именно так, чтоб у нас завсегда имелись свои батраки, без которых нам теперь не обойтись.

И тогда брат старосты Антошка крикнул:

— Нам теперь, ясно, без батраков не обойтись.

Фоминков снова побежал к машине, чтоб поговорить с фашистским офицером, но солдат навел на Фоминкова свой автомат и снова не подпустил к машине. И тогда Фоминков сказал, обращаясь к обществу:

— Взгляните на их нахальство… в мои зрелые годы… в батраки меня нанимают…

И, подойдя к старосте, Фоминков крикнул ему:

— Не для того столько лет воспитывала меня советская власть, чтоб ты с фашистами хватал меня за глотку!

И с этими словами Фоминков дернул старосту за бороду так, что тот со стоном упал на коленочки. Офицер велел отвести Фоминкова в комендатуру. А староста, поднимаясь с земли, крикнул Фоминкову:

— Попробуй только вернуться с комендатуры. До гробовой доски ты у меня теперь с батраков не выйдешь.

Однако Фоминков не вернулся. Он шумел в комендатуре, и гитлеровцы отправили его в концлагерь. И что с ним сталось в дальнейшем, никому не известно.

5. Вас это не коснется

Весной сорок первого года Лиза Повелихина закончила школу и сразу стала готовиться к экзаменам для поступления в планово-экономический институт. Все лето она решила посвятить занятиям.

Но мать прислала ей письмо из деревни. Пишет: «Нечего тебе делать в городе. Приезжай в деревню. Здесь попьешь молока, отдохнешь и еще лучше подготовишься к своим экзаменам».

Лиза так и сделала. Приехала в деревню. Но буквально на второй день ее приезда началась война.

Девушка решила вернуться в город. Ей не хотелось быть бездеятельной. Но мать сказала ей:

— Не пущу в город. В такой жуткий момент останься тут со мной. А если не хочешь сидеть без дела — готовься к своим экзаменам, которые когда-нибудь да состоятся, поскольку война не будет вечно продолжаться.

Лиза осталась. И хотя теперь занятия не шли на ум, но девушка заставила себя сидеть над книгами.

Между тем нацисты неожиданно заняли деревню. Поблизости не было боев, и никто не предполагал, что так может случиться. Но это случилось, и тогда девушка сказала своей матери:

— Что же мне теперь делать?

Мать сказала:

— Бежать теперь поздно. И тебе остается только одно — сиди тихонько в избе, учись, занимайся. Когда-нибудь война кончится, и тогда ты первая из всех сдашь на «отлично» свои экзамены, имея такую длительную подготовку.

Как в тумане проходили дни при фашистах. Лиза помогала матери по хозяйству. Несколько раз ходила вместе с жителями деревни на работы. А в свободное время по-прежнему склонялась над книгами. Читала, составляла конспекты. Но все это делала она как-то машинально, без чувства и должного внимания, хотя где-то в душе и теплилась неясная надежда, что все это ей в дальнейшем пригодится.

И вот однажды Лиза сидит у открытого окна. Читает. И что-то записывает на листочке.

Неожиданно книга ее захлопнулась. Лиза подняла глаза. Перед окном на улице стоял гитлеровский офицер — молодой, франтоватый, с хлыстиком в руках. Этим своим хлыстиком он и захлопнул книгу.

Несколько раз перед тем Лиза видела этого офицера. Он всегда с улыбкой посматривал на нее. И даже как-то раз заговорил с ней. Что-то спросил ее по-немецки. А Лиза прилично знала язык. Все понимала и немного разговаривала. Она ответила ему по-немецки, но разговора не стала поддерживать — ей было неприятно беседовать с врагом.

И вот теперь этот офицер стоял перед окном и с улыбкой смотрел на девушку. Спросил ее:

— Что вы изволили читать? Роман?

Лиза ответила:

— Нет, это учебник политэкономии. Я готовлюсь к экзаменам.

Офицер весело рассмеялся. Сказал:

— Птичка моя, это напрасный труд. Это вам больше никогда не пригодится.

— Почему? — спросила Лиза с удивлением. Офицер сказал:

— Нам не понадобятся образованные люди в России.

Лиза воскликнула:

— Вам не понадобятся, но нашей стране они будут нужны.

Офицер снова рассмеялся. Сказал:

— Ваша страна, мадмуазель, изменит свое лицо до полной неузнаваемости. Она не будет в том прежнем виде, в каком вы ее привыкли видеть и понимать. Нет сомнения, здесь будут проживать русские люди, нужные нам. Но это будут мастеровые, ремесленники, работники сельского труда. Но интеллигенции среди них абсолютно не будет.

С недоумением Лиза спросила:

— Где же, по-вашему, будет интеллигенция? Куда же она денется?

Похлопывая хлыстиком по своей ноге, офицер сказал:

— Ну, не знаю, душечка. За Урал уедут. Во всяком случае, здесь ваши интеллигенты проживать не будут. Иначе они помешают нашим планам, с которыми они, очевидно, не пожелают согласиться.

С волнением Лиза спросила гитлеровца:

— Поэтому вы и расстреляли нескольких человек из нашей сельской интеллигенции?

Гитлеровский офицер сказал:

— Я не знаю, почему они были расстреляны. Возможно, что именно поэтому они и пришли к своему печальному концу.

Все это гитлеровец говорил легким, веселым тоном, как будто речь шла о самых простых, повседневных делах.

Ужасное волнение охватило Лизу. Она побледнела, и руки у нее стали дрожать.

Мать, увидев ее в таком состоянии, замахала на немца руками и сказала ему, воспользовавшись тем, что он не понимает по-русски:

— Хватит, понимаешь! Довольно! Прекрати к черту беседу с ней. Иди к своим.

Фашист по-русски действительно не понимал, но на этот раз он понял, что его просят удалиться. Кисло улыбнувшись, он попрощался с Лизочкой. И отвесил полупоклон мамаше, на которую он заметно обиделся за то, что та энергично махала руками перед его лицом.

Когда нацист ушел, Лиза бросилась на кровать. Волнение ее душило. Никогда она раньше не задумывалась, кто она — русская или кто такая. Почему-то раньше она не придавала этому значения. А сейчас она вдруг поняла, что происходит что-то ужасное и такое, которое может уничтожить ее родную страну, может уничтожить русских или превратит их в бессловесных немецких рабов.

Мать села рядом с Лизой, стала утешать ее и гладить. И тогда девушка расплакалась, разрыдалась.

Мать сказала ей:

— Что тебе думать об этих делах? Есть люди, которые и без тебя об этом заботятся. Чем ты можешь помочь? Лучше снова сядь за свои книги. Это вернет тебе душевное спокойствие.

На другой день Лиза снова села заниматься. Но на этот раз Лиза села не у окна, а на кухне. И машинально стала читать, не вникая в дело.

Мать пришла с улицы и сказала ей:

— Там опять этот брандахлыст прошел мимо нашего дома и заглянул в окно. Неприятно будет, если эта личность повадится к нам.

Вдруг дверь отворилась, и на кухню вошел этот офицер. Вошел, как в пивную, — развязно, весело и даже не постучался.

На мамашу он не обратил внимания, и та, увидев фашиста, ушла из кухни. А с Лизой он весело поздоровался и сказал ей:

— Мне показалось, радость моя, что вчерашний наш разговор вас немного расстроил. И вот я специально пришел вас утешить, сказать вам, что перемена в вашей стране не всех коснется, и уж во всяком случае вас это не коснется. Хорошенькие женщины менее всего будут подвержены переменам судьбы. Глядите спокойней на свое будущее.

Сдерживая свою ненависть к этому холеному офицеру — наглому и самоуверенному, Лиза сказала:

— Зачем вы так говорите? Речь не обо мне. Но я русская, и ваши слова о моей стране, не скрою от вас, ужасно меня смутили.

Улыбаясь, офицер сказал:

— О, я вижу, вы горячая патриотка. Не знал, что русские, в силу их мягкой славянской натуры, способны на сильные чувства, да еще к такому отвлеченному предмету — к отчизне. Зачем вам, крошка моя, страдать об отчизне? Наше отечество там, где нас любят. Вам будет у нас хорошо. Вы увидите такой европейский комфорт, который вам и вашим оборванным подругам в глаза не снился.

Лиза вдруг почувствовала непреодолимое желание ударить этого гитлеровского офицера. Едва сдержавшись от нахлынувших чувств, она сказала ему тем грубым тоном, который заставил фашиста насторожиться:

— Я не хочу об этом говорить. Оставьте меня одну.

Мать в этот момент вошла на кухню и тоже сказала офицеру:

— Давай, давай уходи к лешему. Нечего тебе болтаться на кухне.

Пожав плечами, немец ушел. Мать сказала дочери:

— Придется дверь закрывать на задвижку.

Лиза сказала:

— Теперь это неважно. Я ухожу в партизанский отряд.

Мать воскликнула:

— Никуда не пущу. И не думай об этом.

Девушка сказала:

— Нет, я твердо решила это сделать. Я приблизительно знаю, где стоит этот отряд, который был сформирован при райкоме. Не удерживай меня.

Мать стала бормотать сквозь слезы:

— А как же твоя подготовка к экзаменам… Ты же так мечтала поступить в институт…

Девушка ответила:

— Вот для этого, мамочка, я и пойду в партизанский отряд. Это и будет моей подготовкой к экзаменам. Никакие экзамены не состоятся, пока не прогонят гитлеровцев. И все погибнет, если они тут останутся.

Продолжая плакать, мать сказала:

— Иди, доченька, если находишь нужным. А фашистам я скажу, что ты, допустим, ушла к своей старшей сестре в Славковичи.

На другой день Лиза Повелихина взяла в комендатуре пропуск на станцию Славковичи. Но туда она не пошла.

Попрощавшись с матерью, она ушла в лес. И после нескольких дней блужданья примкнула к партизанскому отряду, который в дальнейшем вошел в Третью партизанскую бригаду.

6. Топчите свой рай

Таня[1191] работала на огороде. Вскапывала гряды. Перепачканная и перемазанная, она присела отдохнуть. Вдруг подходит к ней незнакомый молодой человек. Лет ему 18, не более. Одет простенько. Черная курточка на нем. Ушанка на голове.

Подходит он ближе, присаживается недалеко от Танечки. Улыбается ей. И та в ответ ему улыбается и снова берется за лопату.

Молодой человек говорит ей:

— Ну как у вас в деревне живется?

Таня отвечает:

— Сам знаешь как — немцы же тут.

Паренек говорит:

— Слушай, — говорит, — я к тебе питаю большое доверие. Помоги нам в одном деле.

Танечка говорит:

— А ты кто такой? Откуда прилетел на крыльях?

Тот отвечает:

— Я разведчик с партизанского отряда.

Тане еще не приходилось видеть партизан, и она немного взволновалась тем, что он сказал. Спросила его, что ему требуется.

Тот говорит:

— Видишь ли, я принес листовочки, и надо будет раскидать их по твоей деревне. Ты здешняя, и тебе это не составит особого труда.

— А какие листовочки? — спрашивает Таня.

Тот отвечает:

— В листовках напечатано обращение партизан к крестьянам — что им делать и как поступать против фашистов.

Таню зажгло это предложение, и она сказала:

— Хорошо, я согласна разбросать листовки по деревне. Давай их сюда.

Молодой партизан засмеялся, сказал Тане:

— Или ты думаешь, что я такой тюфяк и листовки держу у себя в шапке? Листовки оставлены в роще. Я положил их в дупло одного дерева. И пусть теперь это дупло будет нашим почтовым ящиком.

И тут он объяснил Тане, как найти это дерево. И дал совет, как принести эти листовки и как их разбросать, чтобы не попасться гитлеровцам.

Потом он попрощался с Таней и ушел, поблагодарив ее за содействие.

Тане не терпелось ждать. Работа не спорилась. И она пошла в рощу, чтобы отыскать почтовый ящик.

Без труда она отыскала нужное дерево. И там в дупле нашла пачку листовок. Их было пятьдесят штук.

Таня стала читать. В листовках было сказано: «Крестьяне! Кто вы — собственники своей земли или батраки у гитлеровцев? Морите их голодом, не давайте им продуктов. Создайте им тяжелую, непереносимую жизнь. Иначе они закабалят вас и сделают рабами фашистских помещиков».

Таня принесла эти листовки домой и дома ничего своим родным не сказала, чтобы не тревожить их. И в этот же день к вечеру она раскидала эти листовки по дворам. Одну же листовку ей удалось наклеить на забор на самом видном месте.

На другой день Таня вышла со двора, чтобы посмотреть, висит ли на заборе ее листовка. И вдруг на улице она увидела странное шествие. Идет староста и с ним вместе немецкий унтер-офицер. А позади верхом едут два казака в немецкой форме. Такие казаки у нацистов были набраны из военнопленных. Они были у них вроде полиции.

Таня поняла, что дело обстоит нехорошо. Бросилась домой. Схватила оставшиеся листовки. Схватила еще патроны, которые она однажды подняла на дороге. И эти листовки и патроны забросила в крапиву на дворе.

И только успела она это сделать — во двор входит староста и с ним унтер-офицер. А за ними во двор въезжают казаки.

Староста говорит Тане:

— Такая у нас была тихая деревня, и вот теперь по твоей милости будем терпеть неприятности.

Таня решила ни в чем не признаваться и поэтому сказала:

— Почему по моей милости? Это надо доказать.

Староста говорит ей:

— Вчера видел, как ты моталась по деревне. Наверно, ты и подкинула эти антинемецкие листовки.

Таня говорит:

— Мало ли я зачем ходила со двора. Я гуляла и листовок не видела.

Староста велел казакам караулить Таню, а сам с унтер-офицером пошел в дом и там произвел обыск. Но они ничего не нашли. И тогда они арестовали Таню и увели ее.

Они посадили ее в темный чулан. И там она просидела сутки без еды и даже без питья.

Потом они произвели допрос, на котором присутствовал переводчик. И на этом допросе они били Таню резиновой палкой по голове так, что она дважды теряла сознание.

Три дня ее водили на допрос и три дня нещадно били. А потом сказали ей:

— Ты напрасно скрываешься. На одной листовке мы обнаружили отпечаток твоего пальца. Вероятно, ты копала землю, руки у тебя были жирные, и вот остался на бумаге этот отпечаток. Мы его проверили, и теперь у нас нет сомнения — ты разбросала эти листовки. И мы тебя будем судить показательным судом, чтобы другим крестьянам неповадно было держать связь с партизанами.

Когда Таню вели в чулан, переводчик ей тихо сказал:

— Держись проще на суде. Прикинься дурочкой. И раскайся во всем. Иначе они тебя повесят.

Таня с удивлением посмотрела на переводчика, но он ушел.

На другой день гитлеровцы устроили в деревне показательный суд. Нет, в дальнейшем немцы без всякого суда вешали каждого, кого подозревали в партизанской деятельности, но тогда они, вероятно, не настолько еще боялись партизан, они еще не понимали, что такое партизанское движение и в каком оно масштабе. Они думали, что таким показательным судом они образумят крестьян, остерегут их от связи с партизанами. Так или иначе, они устроили показательный суд.

Три фашиста сидели за столом. Это были судьи. А четвертый, хорошо говоривший по-русски, был обвинителем.

Этот обвинитель сразу стал так кричать и топать ногами, что Таня поняла — ей пощады не будет.

Обвинитель кричал, показывая на Таню:

— Умертвите эту змею! Конечно, она молодая, ей всего восемнадцать лет, но вы не принимайте это в расчет, уничтожьте ее. Нет сомнения, она поступила слепо, несознательно. Она защищала свою кривую, убогую деревню, защищала свое бедное жилье только потому, что она не знала и никогда не видела другой жизни. Если бы она посмотрела, как живут у нас в Германии, она не совершила бы этого преступления. Но она его совершила, и пусть теперь меч правосудия без жалости коснется ее шеи.

Потом, обратившись к Тане, обвинитель сказал ей:

— Теперь ты что-нибудь говори.

Таня сказала:

— Я не знаю, как живут люди в Германии. Может быть, и очень хорошо. Но это не меняет картины. Я защищала не свою, как вы говорите, кривую деревню, я защищала советскую власть. И вот почему я бросила листовки против вас.

Обвинитель, вскочив со своего места, крикнул:

— А зачем, зачем ты защищала советскую власть? Что дала тебе советская власть? Шелковые платья? меха? бриллианты? Или, может быть, горничную или лакея? Разве рай тебе предоставила советская власть? Где твой особняк, гостиная, духи, избранное общество, утонченные разговоры? Где хотя бы комфортабельная жизнь, о которой мечтает каждый человек в Европе?

Таня сказала:

— При чем тут особняк? При чем тут бриллианты и лакеи? Разве в этом дело? Моя мать была поденщица. Она стирала белье для здешнего помещика. Она не знала грамоты. И мой отец был малограмотный. Он занимался хлебопашеством. И он с хлеба на квас перебивался со своей семьей. А теперь мой старший брат полковник Красной Армии. Другой мой брат педагог. Он учитель на селе. Моя сестра заканчивает медицинский институт. Я же в этом году собиралась идти в техникум и пошла бы, если бы не война. Вот что дала нам советская власть. Это наша, своя, мужицкая власть. И она сделает для нас все, что требуется. Разве можем мы в этом сомневаться? Я защищала эту власть и родину, где я родилась.

Кто-то из публики крикнул:

— Она правильно говорит!

Тогда обвинитель снова стал кричать. Он топал ногами и прямо бесновался, видя, что судьи сидят нахмурившись и им весьма недовольны. Он кричал, обращаясь к публике, которая толпилась на улице у открытых окон и в дверях:

— Не слушайте, что она говорит. Топчите свой рай! Топчите свой советский рай — он больше никогда к вам не вернется.

Судьи не велели обвинителю больше говорить. И он сел на стул, вытирая платком свое мокрое лицо.

Потом, недолго посовещавшись, гитлеровцы вынесли приговор расстрелять Таню.

Однако фашисты, вероятно, хотели вызвать симпатии к своей власти. Они тогда еще думали, что это возможно. Они уже начинали страшиться, что в своем тылу они наживают столько врагов. И вот теперь, на что-то надеясь, они сказали, обращаясь к публике:

— Смертную казнь мы заменим ей пожизненной работой. Она будет отправлена в Германию. Там она поработает и забудет свои поверхностные взгляды, вызванные тем, что она не видела иной жизни. Однако не значит, что мы каждого помилуем. Каждый из вас будет немедленно повешен или расстрелян за содействие партизанскому движению.

На другой день рано утром Таню посадили в телегу и повезли.

Таня лежала в телеге голодная, без сил. Лежала и ни о чем не думала. Ей в тот момент было безразлично, что с ней будет и куда ее везут.

Однако везли ее долго, и Таня подумала, что везут ее, должно быть, не на станцию, иначе давно бы уже приехали.

Тот, кто правил лошадью, одет был в немецкую шинель. Он обернулся к Тане. И тут она увидела, что это был переводчик, тот самый, который перед судом уговаривал ее прикинуться несознательной, а на суде он то и дело прикладывал к своим губам палец, как бы упрашивая ее не болтать лишнего. И вот теперь этот переводчик обернулся к Тане и сказал:

— Хорошенький урок ты мне дала на суде. Ты показала, что можно не страшиться немцев, как страшился я. И вот я договорился с одним из них, подкупил его, и он дал мне возможность отвезти тебя на станцию и сдать там под расписку.

Таня молча смотрела на говорившего. А тот, усмехнувшись, продолжал:

— Но ты не такой уж ценный груз. И фашисты не станут проверять, где ты находишься. И я как-нибудь вывернусь из этого дела — сам распишусь за них.

Таня спросила:

— А зачем вам все это надо?

Тот говорит:

— Собственно говоря, я и сам не знаю зачем. Видишь ли, я русский, работаю у гитлеровцев переводчиком. И черт меня знает, как это я зашился с ними. Испугался, струсил, хотел сохранить свою драгоценную жизнь. И поэтому стал работать на них. И вот, понимаешь, не было дня, чтоб я спокойно жил с тех пор. Раньше даже мыслей не было — что такое родина, народ. А теперь только об этом и думаю, когда это мне, сама понимаешь, менее всего нужно.

Помолчав, переводчик добавил:

— И вот решил хоть частично загладить свою вину — повез тебя…

Таня спросила:

— Куда?

Тот говорит:

— Да вот привез тебя к твоим партизанам. Они где-то тут, совсем близко. Иди к ним, если хочешь.

И с этими словами он остановил телегу. Таня вышла на дорогу. Говорит ему:

— Так давайте пойдем вместе, если вас настолько совесть мучает.

Тот говорит:

— Да нет, мне уже поздно перекраивать свою жизнь. Привез семью из Полоцка, немецкий шоколад привык кушать, завяз по уши. И твое предложение — мне это теперь все равно как лекарство покойнику.

Он вынул из кармана небольшой пакет и подал его Тане.

Таня спросила:

— Это что?

Тот говорит:

— Там хлеб, сало и немного шоколаду. Подкрепись и иди все прямо по лесной дороге. Я специально посмотрел карту. Там у фашистов крестиком отмечено, где стоят партизаны. Ты им скажи, что их местопребывание немцам уже известно. Пусть они отойдут куда-нибудь в лес поглубже.

Переводчик больше ничего не сказал. Он стегнул лошадь и быстро уехал.

Таня долго стояла на дороге. Потом она позавтракала и пошла лесом.

Но она недолго шла. Ее окликнули партизаны, и она рассказала им, что случилось с ней.

7. Мы напрасно остались

Фронт приближался к деревне. Гул стоял от орудий. И все небо было красным от пожаров.

Две сестры — Василиса и младшая, Маргарита — стали обсуждать, как им поступить — остаться ли тут или уйти в лес, как это многие сделали.

А у младшей сестры Маргариты был трехлетний ребенок, сын. И она из-за него решила остаться в деревне. Она сказала Василисе:

— Ну куда я пойду с такой крошкой. Этим я погублю ребенка. Наступает осень. И где же такому малышу вынести все невзгоды, с которыми мы столкнемся в лесу.

Тогда Василиса решила уйти одна. Но тут сестра Маргарита опасно заболела, и Василиса не могла оставить ее в беспомощном положении. И поэтому ей пришлось остаться.

И вот скоро гитлеровцы вошли в деревню.

Во все дома они разместили своих солдат. А у сестер домик был небольшой, чистенький, как игрушка. И им поместили офицера с его денщиком.

Сестры перешли на кухню. И там повесили занавеску, чтобы своим присутствием не мешать немцам.

Офицер был среднего возраста, худой, высокий, в очках. Причем он был очень брезгливый и мнительный.

Посуду для еды он взял у сестер, но всякий день он заставлял своего денщика кипятить посуду заново. И денщик сказал сестрам, что его офицер боится заразы и вот почему он это делает.

А младшая сестра Маргарита некоторое время жила с мужем в Латвии, и там она научилась говорить по-немецки и по-латышски, и поэтому она понимала, что говорил ей денщик.

Сестры выразили удивление, что бывают такие брезгливые и мнительные люди. Но солдат сказал, что его офицер человек большой учености и такие люди обычно имеют свои причуды. Этот денщик сказал:

— Всем известно, что образование губит людей — лишает их силы, здоровья, храбрости и спокойствия. Наш офицер не раз предостерегал мир от этой грозной опасности, от образования, ненужного людям. И вот теперь на примере моего офицера я вижу, что это так. И вы можете посулить мне золотые горы, но высшего образования вы от меня никогда не дождетесь.

Однако при всей своей брезгливости офицер не был опрятным человеком. Он постоянно кашлял и плевал. Плевал за кровать, когда лежал. А когда ходил по комнате, то плевал во все углы и даже на стенку. Неизвестно, была ли у него чахотка или что другое, но он все время откашливался и плевался. И тут сестры увидели, что его чистота и аккуратность не соответствуют мнению, которое существует о немцах. Впрочем, дома он, может быть, вел себя иначе.

Причем этот офицер никогда сам дверь не открывал в свою комнату. Он не хотел браться за ручку двери. А если денщика не было, чтобы открыть дверь, то он вынимал из кармана носовой платок и через платок брался за ручку. А потом этот платок бросал на пол.

К сестрам он тоже относился с крайней брезгливостью. Он морщился, когда проходил через кухню. И выражал нетерпение, если не было денщика, чтобы открыть дверь.

Нельзя сказать, чтобы сестрам было больно или огорчительно видеть к себе такое отношение. Скорей всего, это было смешно. Сестры были очень аккуратны. И в кухне у них всегда было удивительно чистенько. В конце концов, им было наплевать, что думает о них этот фашист и как он к ним относится.

Но однажды денщик сказал сестрам, что им следует уходить к соседям всякий раз, когда его офицер возвращается домой. Что постоянные разговоры, шушуканье и крики ребенка беспокоят офицера, мешают ему думать и не позволяют спать. Пусть ночью сестры находятся здесь, на кухне, а вечером и днем пусть они будут где-нибудь в другом месте.

Конечно, сестрам обидно было выслушать такой приказ, но возражать они не смели. Они с ребенком переселились в сарай и старались больше не входить в дом.

А когда наступили холода, сестры решили выложить в сарае печку. И уже приступили к этой работе. Но ребенок неожиданно захворал, простудился. И сестры вынуждены были вернуться на кухню.

Ребенок горел, как в огне. У него была очень высокая температура. И тут сестры увидели, что офицер очень обеспокоен болезнью ребенка. Он несколько раз присылал денщика, чтобы узнать, как чувствует себя ребенок и какой у него жар.

Младшая сестра Маргарита была даже тронута таким сочувствием. Ей хотелось, чтобы все любили ее ребенка и тревожились за него. Но Василиса сказала ей:

— Тут что-то не так. Я чувствую, что мы напрасно остались.

Наконец снова пришел денщик и спросил, не болит ли у ребенка горло?

Сестры ответили, что у ребенка горло чистое, но у него, вероятно, воспаление легких, поскольку он кашляет и хрипло дышит.

Денщик сказал:

— Мой офицер опасается, что у вашего ребенка дифтерит. Если скарлатина, то это ничего. Мой барин перенес в детстве скарлатину. Но дифтеритом он не болел. И теперь озабочен, нет ли у ребенка дифтерита.

Сестры уверили денщика, что дифтерита нет, но это не успокоило офицера. Он сам вышел на кухню и, прикрывая рот платком, сказал, что он сейчас пошлет за полковым врачом, чтобы выяснить, какая болезнь у ребенка.

Вечером пришел фашистский врач. Он с сестрами не поздоровался и не сел на предложенный стул. Он велел подать чайную ложку и стал осматривать у ребенка горло. И он так вращал этой ложкой, что даже согнул ее. Маргарита схватила за руку врача, умоляя не причинить ребенку боли. Но врач отстранился от нее и крикнул офицеру, который находился в своей комнате:

— Але, Густав… Поздравляю, у ребенка чистое горло, можешь не опасаться…

Василиса сказала врачу:

— Вероятно, у ребенка воспаление легких. Послушайте его.

Но врач не стал слушать ребенка. Он махнул рукой и пошел в комнату офицера. И там он некоторое время пробыл у него. Потом они вышли вместе, обнявшись за плечи, и на прощанье нежно поцеловались. И было удивительно видеть такое трогательное и сентиментальное отношение двух друзей. Ну что ж — и звери между собой бывают ласковы.

На четвертый день ребенок умер. И сестры понесли его на кладбище хоронить.

Маргарита не плакала. Она двигалась машинально и была как деревянная. Но делала все, что ей говорила сестра.

Похоронив ребенка, сестры пошли прочь. Они молча шли, ничего не говоря друг другу. Потом они увидели, что идут не к дому, а в другую сторону. И тогда Василиса сказала:

— Надо было бы зайти домой взять какой-нибудь еды и что-нибудь из вещей.

Маргарита ничего не ответила, и они снова пошли. Они шли до вечера, пока не наткнулись на партизанскую заставу.

Партизаны отвели их в свой отряд. И в этом отряде Василиса осталась санитаркой. Что касается Маргариты, то она продолжала болеть, и ее в скором времени отправили самолетом на Большую землю.

8. Не продаю свою родину

Комсомолец Николай Соколов вместе с родными проживал в деревне Рассадники, Порховского района.

Семья Соколовых была большая — отец, мать, три малолетние дочурки и два сына — Николай шестнадцати лет и, двумя годами младше его, Володя.

Когда немцы подходили к деревне, многие жители ушли в лес. Ушел и Яков Соколов со своим старшим сыном Николаем. Но Яков тогда сильно хворал, у него была сердечная болезнь, опухали ноги, и он с трудом ходил. И поэтому решил вернуться в деревню, после того как немцы прислали в лес делегата, который сказал жителям:

— Без страха возвращайтесь в деревню. Каждому вернувшемуся немцы гарантируют личную свободу. Наоборот — оставшиеся будут расстреляны и их дома сожжены.

И вот Яков Соколов решил вернуться, но его сын Николай сказал ему:

— А ведь я, отец, не могу вернуться в деревню. Я комсомолец, и мне не полагается быть при немцах.

Отец сказал ему:

— Ты же знаешь, как я хвораю и, вероятно, скоро умру. На кого я оставлю свою многочисленную семью? Ты у меня старший сын, и я убедительно прошу тебя вернуться со мной.

Николай пожалел отца и вернулся. Но он вернулся еще и потому, что партизанское движение в то время только начиналось, оружия ни у кого не было, и непонятно было, что делать в лесу и как там находиться.

В общем, отец и сын вернулись. А через несколько дней немцы окружили дом Соколовых и двух братьев, Володю и Николая, вытащили на улицу.

На улице стоял немецкий офицер и рядом с ним староста.

Почтительно кланяясь офицеру, староста сказал ему:

— Осмелюсь доложить, господин офицер, один из этих подростков есть политическое лицо — комсомолец. Как прикажете с ним поступить?

Офицер пристально посмотрел на Николая, махнул своей перчаткой, которую держал в своей руке, и сказал всего лишь одно слово: «Полицай».

Мать Николая вскрикнула, услышав это. Она подумала, что ее сына забирают в полицию, в тюрьму. Но староста ей сказал:

— Позволяете себе кричать в присутствии офицера. А речь идет всего лишь об учебе. Вашего Кольку мы направляем в город Порхов на кратковременные курсы полицейских.

Николай невольно вскрикнул, когда услышал эти слова. Побелев как бумага, он сказал старосте:

— Ты что — с ума сошел, направлять меня в полицию? Не для этого я пробыл в комсомоле два года.

Староста схватил Николая за плечи и стал со злобой его трясти, говоря:

— Вот поэтому тебя и направляют в полицию, чтобы ты забылся там от своих политических заблуждений.

Тогда офицер сказал:

— Этот подросток не надо полицай. Он — обоз…

Староста перестал трясти Николая и сказал ему:

— В полицаи мы направляем тех, кто идет туда добровольно, желая всей душой принести пользу Германии. Ты же от этого отказался и вот теперь получай скуку — будешь трястись в обозе.

Коля сказал старосте:

— И в обозе я не буду служить. Я не стану на них работать.

Усмехнувшись, староста сказал Николаю:

— Ну это мы посмотрим, как ты у них не будешь служить. Они выбьют из тебя лишние мысли.

Николая увели, и родные долгое время его не видели.

Но вот однажды из Латвии шел обоз в сторону немецкого фронта. Это был огромный обоз из крестьянских телег, которых было не меньше сотни. И там среди извозчиков находился Николай Соколов.

Когда обоз проходил по деревне, Николай соскочил с телеги и громко крикнул:

— Стой! Бросай вожжи…

Обоз остановился, и Николай снова крикнул:

— Бросай вожжи… Не продаем свою родину!

Извозчики стали шуметь и кричать. И многие из них, побросав вожжи, кинулись бежать с криком: «Не продаем родину!»

Николай прибежал домой. Он бросился к отцу и сказал ему:

— Папа, вон что они с нами делают — заставляют возить грузы для своего фронта. Ведь это значит, что я помогаю им воевать. А я комсомолец и должен другим показать пример.

Отец посадил Колю на лавочку, обнял его и сказал:

— Я всецело понимаю тебя, сынок. Давай придумаем что-нибудь, пока они не пришли за тобой.

И только отец произнес эти слова, как вдруг в избу ворвался староста и вслед за ним немецкий ефрейтор. Увидев Николая, староста крикнул:

— Вот он, из-за которого разбежался весь обоз!

Николай сказал старосте:

— Или ты думаешь, что я изменник и буду работать на германскую армию?

Немецкий ефрейтор подошел к Николаю и ударил его так, что Николай упал и с кровью выплюнул несколько зубов.

Мать закричала. Девчонки заплакали. Отец подбежал к Николаю.

А тот, поднимаясь с пола, увидел на лавке нож, и отец, увидев это, крикнул:

— Коли его, сынок!

И Николай ударил ефрейтора ножом так, что тот без звука упал.

Староста пронзительно закричал, но отец прикрыл его рот рукой, и они оба, схватившись, упали на пол. Отец подмял под себя старосту и крикнул Николаю:

— Беги скорей, сынок, я держу его…

Коля бросился к выходу, но крики старосты уже услышали на улице. И в избу ворвались немецкие солдаты.

В общей суматохе Коля успел выбежать из дома. Он миновал улицу и бежал теперь полями, стараясь достигнуть леса. Но тут немецкие солдаты стали в него стрелять из автоматов. Николай упал и остался лежать на дороге. Он был убит.

Немцы схватили Якова Соколова и увели его с собой.

Володя с матерью перенесли убитого Николая в сад и хотели его тут похоронить, но староста не разрешил им этого сделать. Он сказал: «Отнесите убитого туда, где он был убит, и там закопайте его. И никакого камня или даже знака я не разрешаю вам положить на его могилу».

Мать не могла исполнить этого приказания, она так плакала, что не в силах была приподняться с земли. Но тут снова немцы ворвались к Соколовым и крикнули им: «Все до единого выходите во двор».

Володя Соколов понял, что сейчас произойдет что-то ужасное. Он схоронился в сенях и во двор не вышел.

И тогда фашисты расстреляли его мать и трех его сестренок.

Вечером, когда стемнело, Володя бежал в лес. И там партизаны приняли его в свой отряд.

Володя Соколов был назначен разведчиком в Семнадцатый отряд, входящий в Третью партизанскую бригаду.

9. Надо отвечать огнем

Мать ушла в город за солью. Семнадцатилетняя девушка Тося осталась одна.

Она вынула из-под подушки тетрадочку и стала перечитывать свои стихи.

Где-то послышались ружейные выстрелы. С тетрадочкой в руках Тося выбежала на улицу, чтобы посмотреть, где стреляют.

Из соседнего дома вышел молодой человек — Петя Лютов. Из всей мужской молодежи он один остался в деревне. Он прихрамывал, и поэтому его не взяли в армию. И немцы, видя, что он калека, отнеслись к нему невнимательно — не назначили его никуда. Но он сам себя назначил — заготовлял продовольствие, доставал оружие и патроны для партизанского отряда, стоящего за Шелонью.

Итак, Петя Лютов вышел из дома и прислушался к выстрелам. Сказал:

— Где-то близко стреляют. Ну да вряд ли что-нибудь серьезное — слишком далеко от фронта.

Увидев тетрадочку у Тоси, Петя улыбнулся. Спросил:

— Что, поэтесса, опять стихи сочиняешь?

Вместо ответа Тося сказала:

— Петя, вот ты умный, студент третьего курса, медик. Должен все знать. Скажи, почему у людей бывает потребность писать стихи?

Улыбаясь, Петя ответил:

— Стихи пишут те люди, у которых чувства идут не на реальные дела, а на свои мечты. На бумаге у них «ах» и «ох», а на деле они пас. По-моему, это несчастные люди.

— А Пушкин? — обиженно спросила Тося.

Петя сказал:

— Пушкин писал от избытка своих чувств. Но это бывает крайне редко. Большинство пишет…

Петя не договорил. Пули совсем близко просвистели над головой. Со стороны огорода Петя и Тося неожиданно увидели немецкий отряд, который неторопливо двигался по шоссе. Впереди идущие солдаты по временам стреляли из автоматов. Отряд приблизился к деревне.

Петя торопливо сказал:

— Похоже на то, что это карательный отряд. Ведь немцы знают, что партизаны у нас бывают.

Теперь пули роем звенели в воздухе. По улицам метались люди, не зная, что предпринять. Петя крикнул:

— Скорей к реке! Там окопы…

Тесня друг друга, люди побежали к реке. Там на берегу Шелони были вырыты окопы. Когда-то здесь происходили учения Красной Армии, и вот с тех пор остались эти окопы.

В одной небольшой землянке набилось человек тридцать. Люди стояли, напуганные неожиданностью. Прислушивались к выстрелам, которые продолжались. В землянке было много детей. Но они не плакали. Только лишь некоторые дрожали, прижимаясь к взрослым. Сжав Тосе руку, Петя сказал:

— Как это унизительно, Тося. Однако будем надеяться, что здесь нас не тронут.

Неожиданно открылась дверь землянки. Показался молодой фашистский солдат с гранатой в руках. Люди прижались друг к другу, ожидая, что сейчас солдат бросит гранату. Однако солдат, постояв секунды две, удалился, прикрыв дверь землянки. Он, вероятно, рассчитал, что ранит себя, если кинет гранату с этой открытой позиции.

Взобравшись на крышу землянки, солдат опустил гранату в трубу. В печке раздался оглушительный взрыв. Однако печка была сложена крепко, выдержала взрыв. Никто не был ранен.

Люди стояли в землянке, оглушенные и подавленные.

Снова открылась дверь, и опять появился тот же солдат. Он сказал по-немецки:

— Черт возьми, они целы!

Потом добавил по-русски:

— Наверх! Бистро…

Люди вышли из землянки, поднялись из окопов на поле. Там еще стояло человек сорок. Фашисты скомандовали:

— Идите в свой деревня Горуха. Бистро…

Люди пошли полем, недоверчиво оглядываясь. И тогда фашисты открыли пулеметный огонь.

Некоторые сразу упали. Но многие побежали вперед по открытому полю. И там, сраженные пулями, падали и падали.

Почти теряя сознание, Тося побежала вдоль обрывистого берега. Кто-то с силой толкнул ее в спину. И тогда она сползла с обрыва к реке. Рядом с ней оказался Петя Лютов. Схватив Тосю за руку, он тащил ее вперед.

Некоторое время они бежали по берегу. Увидев рыбацкую лодку, вскочили в нее, чтобы переплыть на тот берег. Но подбежало еще несколько человек. Люди уселись и не без труда оттолкнулись от берега. В лодке оказалось девять человек. Она была уже на середине реки, когда с берега стали стрелять. Трое сразу были убиты. Остальные попадали на дно лодки. И лодку тихо понесло по течению.

Тося выглянула на берег. Два солдата стояли на берегу и стреляли из автоматов. Их пули снова стали задевать лодку. Еще была убита одна женщина, и Петю Лютова ранило в руку. Рука его повисла, как плеть.

Казалось, спасенья нет. К счастью, река делала поворот, и лодку скрыло за кустами. Выстрелы продолжались, но пули летели стороной.

Из девяти человек на берег вышло пять.

Тося легла на землю и не захотела подняться. И когда товарищи сказали, что надо идти, Тося ответила:

— Никуда не пойду. Оставьте меня тут. Если на земле есть такие звери, которые так жестоко и бессмысленно уничтожают людей, то мне не хочется жить. Я хочу умереть.

Перевязывая свою рану куском рубашки, Петя Лютов спокойно сказал:

— А что ты удивляешься, что есть такие звери? Ведь это нацисты, гитлеровцы. И потом они далеко не бессмысленно уничтожают людей. Они этим хотят ослабить нашу страну. Они ведут подлую войну на истребление нашего народа, хотя и прикрываются враньем. И на это, Тося, надо отвечать огнем, а не слезами или нытьем. Дело слишком серьезно. Говорю тебе об этом как комсомолец. Никакого малодушия сейчас не должно быть. Никакого колебания. Встань и иди, если не хочешь, чтобы я тебя презирал.

Открыв глаза, Тося взглянула на Петю. Тот сказал:

— А если ты такая тонкая, возвышенная поэтесса и непременно хочешь умереть, увидев то ужасное, что мы сейчас пережили, так иди и умирай. Не возражаю. Да только умирай с пользой для дела. В борьбе с врагом. А не тут, в кустах, с лягушками и червями.

Тося поднялась с земли. Ей теперь неловко было глядеть в глаза своим товарищам. Подойдя к Пете, она сказала:

— Сама не понимаю, что такое произошло со мной.

Петя Лютов молча пожал ей руку. Ничего не ответил.

Молча шли и остальные.

Шли кустарником. Потом пошли лесом. Знали, что тут, где-то за Шелонью, стоит партизанский отряд.

Партизаны, услышав выстрелы, послали вперед своих разведчиков узнать, что происходит.

И тут разведчики встретили идущих лесом и повели их к командиру отряда.

10. Мы вас не звали

Группа женщин работала у деревни Дряжи, недалеко от Порхова. Немцы послали их сюда ремонтировать дорогу.

Работали женщины без охраны. Им ежедневно лишь указывали, какой надо выполнить урок.

Стояли холодные дни, и работающие иной раз забегали погреться на кухню. Там в одном доме, недалеко от дороги, помещалась немецкая кухня. И повар разрешал погреться у плиты.

Этот повар любил пошутить с русскими женщинами. Он разрешал им бывать на кухне. Мужчин же, наоборот, отгонял от крыльца. Даже иной раз, по своей фашистской шутливости, скорей для забавы, чем всерьез, прицеливался в них из пистолета, который он носил в кобуре под своим белым халатом.

Забегала на кухню и Маша А-ва. Но она забегала редко. Ей неприятен был этот толстый повар, постоянно весело настроенный. Когда Маша входила на кухню, повар всякий раз начинал подмигивать и лопотать по-немецки что-то такое, от чего он сам и его помощник покатывались со смеху.

И вот однажды Маша работала на дороге, и к ней подошел какой-то незнакомый человек. Спросил ее вежливо, тихо, наклонившись к ней:

— Будьте любезны, гражданка, скажите — вы лично сильно пострадали от фашистов?

От неожиданности Маша не сразу поняла этот вопрос, переспросила незнакомца. Тот сказал:

— Ну, может быть, из близких у вас кто-нибудь убит или расстрелян. Или, может быть, враги ваш дом в деревне сожгли. Какую именно потерю вы понесли от фашистов?

Маша сказала:

— Нет, на этот счет у меня как раз все благополучно. Мама жива и здорова. И мои детишки находятся при ней в деревне. Бабушка же проживает в Порхове. И она тоже там ничего не потеряла. Так что я не могу сказать, что лично я как-либо пострадала.

Незнакомец сказал Маше:

— Ну, тогда разговор с вами отпадает. Тогда укажите мне на какую-нибудь женщину, которая наиболее сильно пострадала от фашистов.

Маша ответила:

— Таких у нас имеется немало. И даже есть одна, у которой фашисты расстреляли мужа и трех ее детей. Но зачем вам все это? Для чего вы собираете эти сведения?

Незнакомец сказал:

— Отвечу с полной откровенностью, чтобы вы не думали, что тут какая-нибудь провокация. Я разведчик из ближайшего партизанского отряда[1192]. Мы еще вчера заметили, что ваши работающие женщины нередко забегают на кухню. И вот мы собираемся размочить одно дело. Хотим засыпать отраву в какой-нибудь их кухонный котел.

Маша сказала:

— И что же, вы ищете такую женщину, которая пошла бы на это?

Партизан сказал:

— Да, ищем такую, которая желала бы отомстить врагам за свою беду, за свое несчастье. Такую женщину, которая пошла бы на это с пылающим сердцем. Потому что дело это, вы сами понимаете, крайне рискованное. И если фашисты схватят ее за руку, то можно представить, что произойдет и что с ней будет.

Маша сказала:

— Так дайте я это сделаю. Зачем вам непременно надо, чтобы у меня дом сожгли или кого-нибудь убили?

Партизан сказал:

— Нет, это, конечно, не обязательно. Мы просто хотели этим облегчить вашу задачу. А если вы согласны и без этого, тогда отлично. Это показывает, какая вы истинная патриотка своей родины.

Маша сказала:

— Короче говоря, дайте сюда порошок. Я сегодня же сделаю то, что вы просите.

Партизан подал ей порошок и сказал:

— Это очень сильный яд. Одной порции хватит отравить роту солдат.

Маша спросила:

— Как его сыпать, куда?

Партизан сказал:

— Лучше всего высыпать его в суп, но можно и во второе. Вкуса и цвета яд не имеет. И покушавший отравленную пищу не поймет, что это отрава. Он ничего не заметит, пока его не схватит окончательно.

Маша взяла порошок и пошла на кухню.

И вот стоит она у плиты, греется и посматривает, что там у них варится в котлах. В одном котле кофе с молоком, в другом — свинина с картошкой. Супа же нет.

На кухню пришел помощник. Вместе с поваром он взял начатую свиную тушу, и эту тушу они понесли во двор, в сарай.

Маша поспешно высыпала в кофе порошок, а что осталось на бумажке, она всыпала во второе. И только она успела это сделать, на кухню вернулся повар.

На дворе ему было холодно, он продрог, и поэтому он сразу налил себе полстакана кофе и принялся его пить, бормоча: «Корошо».

Вернулся и помощник. Он тоже налил себе кофе, стал пить. А Маша почему-то не уходит. Стоит, смотрит на них. И что-то, должно быть, в ее облике было угрожающее. Она молчала, но всем своим видом как бы говорила: «Мы вас не звали сюда. А пришли, так вот и кушайте начинку, если вам позволяет аппетит». Во всяком случае, повара, взглянув на нее, нахмурились, отвернулись.

Маша немного постояла на кухне и ушла. Она вернулась к своей работе. И не меньше часа еще работала. И все поглядывала на кухню — не вынесут ли ее поваров на носилках. Но этого не случилось.

На другой день было воскресенье. И Маша отпросилась у немцев в Порхов, навестить свою бабушку.

А у бабушки одна ее знакомая работала в городской больнице. До немцев она работала в палатах уборщицей, а при немцах ее перевели работать по двору. И Маша упросила бабушку сходить к этой женщине, узнать у нее — не привозили ли в больницу отравленных фашистов.

Бабушка пошла к ней и, вернувшись, сказала Маше:

— Под самый вечер вчера привезли в больницу двадцать восемь солдат. Из них двадцать загнулось еще в пути. Остальные держатся, но вряд ли поправятся.

Маша вернулась в деревню и в понедельник вышла на прежнюю работу. Ожидала, что арестуют работающих, если повар успел проговориться, что он пускал их на кухню. Однако повар одним из первых отправился в иной мир. Вслед за ним туда же, молча, ушел и его помощник.

В следующее воскресенье Маша выяснила у бабушки, что и остальные фашисты тоже, как говорится, вскоре откланялись.

Маша сказала бабушке:

— Теперь я спокойна. Я выполнила свою задачу.

11. Так что же вам надо?

В городе Пушкине Мария Васильевна проживала с тридцать девятого года. Она там работала вахтером на электростанции.

Когда стало известно, что немцы приближаются, Мария Васильевна вырыла две ямы и закопала туда свое имущество. Однако уйти не решалась — кругом шли бои.

Немцы вошли в город Пушкин 17 сентября. И, к удивлению Марии Васильевны, они отнеслись к населению прилично. Стало известно, что у них был приказ по армии — не раздражать людей, не сердить их, чтобы они не уходили к партизанам. И поэтому фашисты временно прекратили свои грабежи и насилия, стали вежливы и даже провели эвакуацию гражданского населения.

Тех, у кого были дети, они везли поездом до Гатчины. А потом на крестьянских подводах до Гдова.

А в деревне Леонтьево Порховского района проживали родные Марии Васильевны. И она попросилась у немцев к своим родным. Ей разрешили, и она со своими двумя детьми приехала в деревню.

Немцы и там не позволяли себе ничего лишнего. И даже они подчеркивали свою показную гуманность и доброту. Этим они хотели ослабить партизанское движение, прекратить новый приток сил к партизанам. Это входило в их военные планы.

Но эти меры не дали им ожидаемых результатов. Деревня Леонтьево да и кругом другие деревни наладили крепкую связь с партизанами. И некоторые жители стали уходить в лес.

Собралась уйти и Мария Васильевна. Но партизаны, которые нередко заходили в деревню побеседовать с жителями, сказали ей:

— У тебя двое детей, и это затруднит твое пребывание в лесу. Лучше оставайся тут, и этим ты еще больше принесешь нам пользы — будешь давать нам сведения и выполнять некоторые наши поручения.

И тогда партизаны стали давать Марии Васильевне различные поручения. Иной раз они просили ее сходить в Порхов — узнать, где именно стоят военные части. Или просили ее выяснить, на каком мосту какая охрана. Ходила Мария Васильевна и в военный городок — разузнавала, сколько там людей.

А в самом Порхове проживала родная сестра Марии Васильевны. И Мария Васильевна нередко у нее бывала. И там она сумела наладить связь с порховчанами, среди которых много было желающих уйти к партизанам.

Но к тому времени партизаны перестали брать людей без оружия. И они просили Марию Васильевну передать порховчанам, что кто желает быть партизаном — пусть несет с собой оружие, пусть добьется и достанет его. И это для каждого добровольца будет лучшей рекомендацией, чем какая-нибудь горячая характеристика на бумаге.

Достать же оружие было нелегким делом. И главное, вынести оружие из Порхова почти не представлялось возможным. Немцы следили за этим и останавливали подозрительных людей.

Но однажды староста приказал Марии Васильевне отвезти в Порхов снегозадержатели — деревянные щиты, которые были изготовлены в деревне Леонтьеве. Мария Васильевна повезла эти щиты, сдала их. А на обратном пути некоторые из добровольцев положили в ее телегу всякого рода оружие и сами пошли вперед.

Мария Васильевна благополучно вывезла это оружие из Порхова. И добровольцы сердечно благодарили ее. И с оружием в руках они ушли в лес.

Между тем немцы стали подозревать, что именно в деревне Леонтьево налажена связь с партизанами. И, в частности, их подозрение пало на Марию Васильевну. Но никаких доказательств у них не было, а без этого они не хотели арестовывать людей, чтобы, согласно приказу, не раздражать их.

И тогда старосту деревни Леонтьево вызвали в уезд, и там немцы побеседовали с ним в присутствии какого-то их референта по русским вопросам. Немцы сказали старосте:

— Кажется, к вашим людям мы относимся теперь вполне прилично. Не тесним их. Распустили колхозы. Даем торговать. Предоставляем льготы. Наши солдаты иной раз приносят вашим детям котелок супа или дают им бомбошки, леденцы. Так что ж вам еще надо?

Староста говорит:

— Сам не понимаю, что им требуется.

Фашисты говорят старосте:

— Ваши люди не чувствуют благодарности к нам. Мы имели такую надежду, что вы все сразу откажетесь от советской власти, но теперь мы видим, что это не так. Люди по-прежнему уходят к партизанам, по-прежнему стремятся вернуть то, что у них было; или, говорят, ваши люди не понимают возможностей иной жизни, или мы не разбираемся, что такое с вами.

Староста говорит:

— Сам не перестаю дивоваться, что такое с людьми.

Гитлеровцы говорят:

— Ты староста, и, значит, ты и руководи своими людьми. В противном случае мы в порошок их сотрем. И только пока мы не можем на это пойти по тактическим соображениям.

Староста говорит:

— А что я могу сделать? Я сам шестую неделю не сплю — пугаюсь партизан.

Нацисты говорят ему:

— А ты поговори с людьми. Объясни им, как нехорошо уходить к партизанам. Как неблагородно с их стороны покидать тех, которые так прекрасно к ним относятся, дают их детям бомбошки, суп. Сам найди какие-нибудь слова, идущие от твоего сердца. Иначе мы просто тебя повесим.

В грустном настроении староста вернулся в деревню. А так как он пугался не только партизан, но и всех жителей, имеющих к ним отношение, то он сказал Марии Васильевне, низко сняв перед ней свою шапку:

— Марья Васильевна, вы уж как-нибудь потише орудуйте, чтобы это не настолько в глаза бросалось.

Однако тишины в деревне не получилось. Наоборот, случилось происшествие более шумное, чем когда-либо раньше.

В деревне проживали два добровольца, два человека, которые давно уже решили уйти к партизанам. Однако оружия они никак не могли достать. И поэтому три месяца сидели в деревне.

Но кому надо собаку ударить, тот палку сыщет. Через деревню Леонтьево проезжали грузовые машины. И два шофера задержались тут. Они хотели приобрести себе крупы, масла, яичек.

Добровольцы заманили гитлеровцев в амбар и там, связав, отобрали у них оружие. И с этим оружием ушли в лес.

После этого в деревню Леонтьево нацисты прислали карательный отряд. И тогда многие жители ушли к партизанам.

12. Он приказал молчать

Валя Г.[1193] стояла у окна. По улице деревни Фотинино ходили нацистские солдаты. Они галдели, смеялись, играли в чехарду.

Странно веселятся эти победители. То у них чехарда, то они играют в карты, то пьют с необыкновенными криками и стрельбой. И все время, не переставая, кушают.

Какой-то их белобрысый солдат, сидя на скамейке у ворот, играет на губной гармошке. Играет удивительно, искусно, с переливами. Но песенка чужая, непонятная, не трогает ни ум, ни сердце.

Валя прислушалась к этой чужой музыке. Сердце сжалось от тоски. Впереди неизвестно что. Какой-то новый фашистский порядок.

За окном стало темнеть. Мать окликнула Валю:

— Не торчи у окна. Ложись спать.

Девушка молча выпила свой остывший чай, присела на постель.

Мать со вздохом сказала:

— Где-то теперь наш Василий…

Это мать вспомнила о своем брате Василии, который месяц назад ушел в лес к партизанам. И вот ничего о нем не известно — жив ли или схвачен немцами.

В избе стало совсем темно. За окном затихли голоса. Где-то, грохая ногами, прошел немецкий отряд. Потом опять все затихло.

Вдруг кто-то постучал в окно. Кто-то тихо побарабанил пальцами по стеклу.

Валя открыла дверь. В избу вошел дядя Василий.

Мать сказала:

— Ну вот, хорошо, не побоялся прийти. Садись ужинать. Рассказывай.

Дядя Василий отказался от ужина. Торопливо сказал:

— Я зашел на минуточку. За радиоприемником. Хочу отнести его в лес. Там у нас один мастерит передатчик, так вот нужны некоторые детали.

Дядя Василий полез на чердак, достал приемник, заваленный разным хламом, и стал прилаживать его, чтобы нести на плечах.

Мать сказала:

— Тяжело нести на плечах. Да и немцы могут увидеть поклажу. Давай я завтра отвезу его на телеге куда тебе надо.

Дядя сказал:

— А верно, сестра, отвези-ка ты его на телеге в деревню Овсище. И отдай Марье. А я от нее возьму. Мне оттуда рукой подать.

Дядя Василий попрощался с сестрой и племянницей и снова ушел в темноту. Валя сказала матери:

— Ах, надо было бы мне пойти с дядей Василием. На что мне тут оставаться в деревне.

Мать сказала:

— Ну вот, будешь в свои семнадцать лет ходить по лесу. Не надо этого делать.

Рано утром девушка вынесла радиоприемник на двор и положила его в телегу. Стала маскировать сеном. Но приемник был громоздкий, в красном деревянном футляре. Как ни закрывай его сеном, он горбом торчит на телеге.

Девушка принесла мешок картошки, положила этот мешок на сено, рядом с приемником. Теперь горб из-под сена возвышался не так одиноко и подозрительно.

Мать запрягла телегу. Но Валя не взяла мать с собой. Сказала ей:

— Довезу одна. Вдруг схватят — пусть уж буду одна в ответе.

Стали открывать ворота, чтобы ехать. И вдруг во двор вошли четыре фашистских солдата.

Или кто-нибудь им сказал о приемнике, или они сами увидели движение во дворе, но только они сразу подошли к телеге и, разворошив сено, вытащили радиоприемник.

Грубо толкая мать и дочь, они повели их в комендатуру и там посадили в одну камеру.

Мать и дочь решили молчать, не признаваться ни в чем. Не хотели подводить Василия, которого враги могли бы захватить в деревне Овсище.

Уже на первом допросе Валя поняла, что вряд ли их оставят в живых.

Следователь был немолодой, ожиревший человек с маленькими свиными глазками и с удивительно неподвижной каменной физиономией. Он допрашивал не крича и бил по лицу с какой-то тупой вялостью, со скукой и равнодушием.

Кто он был — немец или русский — нельзя было понять. Может быть, даже и русский. У нацистов было правило наказывать руками русских. И для этой цели они выискивали себе всяких выродков.

Во всяком случае, это животное неизвестной породы отлично говорило по-русски.

Увидев, что женщины упорствуют и молчат, следователь сказал им, не повышая голоса:

— Потерять зрение не такая уже беда, когда впереди предстоит виселица, но все-таки неприятно. Так вот, потеряете глаза, если не скажете, куда везли радиоприемник и где находится партизанский отряд.

Этот подлец был опытный палач. Он заметил, что мать защищает свою дочь, выгораживает ее. И поэтому он стал производить свои опыты над дочкой, а не над матерью. А мать заставлял сидеть рядом.

Он брал в руки кинжал, с силой замахивался, но ранку около глаза наносил неглубокую. Хотя всякий раз казалось, что кинжал пробил глаз.

Эту пытку он продолжал три дня. Но не добился своего. Однако на третий день мать стала бормотать что-то несвязное. Она лишилась рассудка.

На четвертый день Вале объявили, что она и ее мать будут повешены.

В поле сколотили деревянный помост с двумя виселицами.

Четко шагая, пришел взвод фашистских солдат во главе с офицером.

Толпа человек в триста молча стояла вокруг помоста. Это были жители деревни Фетинино и ближайших деревень Ново-Сокольского района.

Фашисты пригнали сюда людей, чтобы они здесь, у помоста, увидели всю непреклонность нацистской силы.

Два солдата привели мать и дочь. И те без сил опустились на траву.

Офицер вышел на помост, но сам он говорить не стал. Вслед за ним поднялся на помост штатского вида человек, который сказал зрителям:

— Господин офицер доверил мне сообщить вам, что сейчас будут повешены две женщины за их содействие партизанам. С каждым из вас будет поступлено одинаково, однако вы можете избежать такой участи. Для этого надо понять, что к прошлому нет возврата — советская власть не вернется, и потому бессмысленно помогать партизанам. Новый немецкий порядок требует от вас единственного благоразумного пути — безропотно работать на благо великой Германии…

Неожиданно кто-то свистнул в толпе. Свисток был короткий, но резкий. Немецкий доверенный прервал свою речь. Офицер гневно взглянул на толпу. Толпа молчала.

Доверенный вопросительно взглянул на офицера, но тот не разрешил продолжать речь. Он что-то сказал, и тогда два солдата бросились к своим жертвам. Они подняли на ноги мать Вали и повели ее к помосту.

Валя, закрыв лицо руками, упала ничком в траву.

Вдруг раздался чей-то пронзительный крик:

— Злодеи!

Валя приподнялась на локте и, страшась взглянуть на виселицу, посмотрела на толпу. Толпа глухо гудела. То в одном, то в другом месте раздавались крики: «Злодеи»…

Офицер вышел на помост и крикнул, повелительно взмахнув рукой:

— Молчите!

Кто-то снова пронзительно свистнул, и снова раздались крики: «Злодеи!»

Офицер что-то сказал солдатам, и восемь автоматчиков бросились к толпе, чтобы схватить тех, кто кричал. Но там люди замолкли, и солдаты остановились в нерешительности.

И тогда в другой стороне раздались крики: «Злодеи». Офицер снова отдал приказание, и еще восемь автоматчиков кинулись к толпе. Но и там смолкли крики.

Но вот совсем в другой стороне, позади офицера, кто-то громко и отчетливо произнес:

— Товарищи, не подчиняйтесь фашистским злодеям!

Выхватив револьвер из кобуры и потрясая им, офицер гаркнул:

— Я приказал молчать!

В ответ раздались свистки и крики.

Минуту офицер стоял в нерешительности. Он был бледен, и руки у него дрожали. Потом, взяв с собой остальных солдат, он поспешно повел их по рядам людей, стараясь водворить спокойствие. Но гул по-прежнему стоял в толпе. Люди гудели, не раскрывая рта.

Вдруг Валя почувствовала, что кто-то берет ее за плечи и тащит по земле. Девушка приподняла голову, но кто-то тихо сказал ей:

— Лежи… Не поднимайся… Мы оттащим тебя в сторонку…

Как куль с зерном, Валю потащили по земле. И люди вокруг нарочно так встали, что издали этого было не видно.

Валю оттащили к оврагу. Она сползла вниз. И там снова кто-то взял ее за плечи и подтащил к кустам.

Теперь Валя лежала в кустах. А люди, которые притащили ее сюда, быстро ушли.

Кругом по-прежнему продолжался шум, раздавались свистки и крики.

Потом все смолкло.

Не сон, а какое-то забытье охватило девушку.

Но вот кто-то наклонился над ней. Валя открыла глаза. Перед ней стояла жительница деревни Ветинино — тетя Дарья. Она сказала Вале:

— Гляди, в деревню не заходи. Они повсюду тебя ищут. Вечером иди в лес… Вот возьми, я припасла тебе покушать.

Тетя Дарья подала Вале лепешку, несколько вареных яиц и бутылку молока.

Валя выпила немного молока и заснула.

Она проснулась, когда солнце было на западе.

Быстро стемнело. И тогда девушка встала и пошла к лесу.

Всю ночь она шла лесом. И только под утро ее окликнули партизаны. Но это были партизаны не из отряда ее дяди. Это были партизаны из Третьей бригады, которой тогда командовал товарищ Литвиненко.

Только через месяц Валя Г., уже будучи разведчицей, встретила своего дядю Василия и рассказала ему о том, что произошло.

13. Лиха беда — начало

Колхозник Василий Терентьевич М. отстал от партизанского отряда. Отряд этот за несколько часов до прихода фашистов в деревню был сформирован секретарем районного комитета.

Василий Терентьевич замешкался в доме, прощаясь со своими близкими. И когда он вышел на улицу — секретарь райкома уже увел свой многочисленный отряд.

Василий Терентьевич пытался догнать этот отряд. Но не догнал. Лишь встретил в лесу небольшую группу молодых колхозников, почти подростков, бежавших от нацистов из разных деревень. В этой группе было семь человек.

Теперь эти семь человек и восьмой — Василий Терентьевич пошли лесом с надеждой разыскать партизанский отряд секретаря райкома. Блуждали целые сутки и наконец поняли, что их надежды напрасны. Вероятно, пошли на розыски не в том направлении.

Василий Терентьевич сказал:

— Создается такая ситуация, что нужно самим действовать, самим положить начало отряду. Среди нас, к сожалению, нет членов партии, лишь я один шесть дней назад подал заявление о приеме меня в кандидаты. Считаю поэтому своей обязанностью не отстраняться от предстоящих трудностей. Возьму руководство в свои руки, если вы не будете возражать.

Все охотно согласились. И новый командир отряда повел свой крошечный отряд поближе к деревням, чтобы наладить связь с населением и чтобы пополнить свои ряды.

Отряд вскоре пополнился одиночными людьми, которые то и дело уходили от врагов. Присоединился к отряду и один красноармеец, отставший по болезни от своей отступающей воинской части.

Можно было рассчитывать, что отряд и в дальнейшем будет увеличиваться. Однако с оружием было убийственно плохо. Из семнадцати человек, что насчитывалось в отряде, только лишь один красноармеец имел винтовку. У остальных оружия не было. Правда, нашли в поле еще один немецкий автомат, но он бездействовал — не было патронов. Да еще имелся в отряде один старинной конструкции револьвер с барабаном. Принес этот револьвер молодой шестнадцатилетний колхозник Филиппов. Он показал людям, как надо обращаться с его древним оружием, но при первом же выстреле патрон разорвало в барабане, и Филиппов поранил себе руку.

Между тем положение в отряде было крайне тяжелое. Еду раздобывали по деревням, но украдкой, ночью, не без труда. Пробовали достать оружие у крестьян, но безуспешно.

Василий Терентьевич устроил собрание. Сказал партизанам:

— Положение имеем критическое. Ходим по лесу буквально как осенние мухи. Между тем у нас есть точное указание, как нам следует поступать в районах, занятых врагом.

Василий Терентьевич достал из кармана сложенный вчетверо газетный листок и сказал:

— Мы уже с вами слушали по радио третьего июля сего года… Еще раз напомню вам…

Партизаны лежали под соснами. Василий Терентьевич встал, и вслед за ним поднялись партизаны. Развернув газетный листок, Василий Терентьевич стал читать: «В захваченных районах создавать невыносимые условия для врага и всех его пособников, преследовать и уничтожать их на каждом шагу, срывать все их мероприятия…»

Василий Терентьевич снова аккуратно сложил газетный листок и, спрятав его в карман, сказал:

— Всей душой мы согласны выполнить это указание. Всей душой мы будем стремиться создать врагу эти невыносимые условия, такие условия, чтобы у врага ноги в коленях сгибались при одном только слове «партизан». Но для разрешения этой задачи нам надо иметь оружие.

Помолчав, Василий Терентьевич сказал:

— Нет у нас оружия и нет указания, как и где его взять. А это не бочки для огурцов, за которыми мы ездили в район. Это в районе мы нажимали и требовали бочки. А тут и требовать не с кого. Тут и района нет. И нет нашего уважаемого секретаря райкома, отряд которого мы пока не сумели разыскать. Тут мы сами себе предоставлены. Сами с себя должны требовать и сами на себя должны нажимать.

Снова помолчав, Василий Терентьевич сказал:

— Спрашивается, где взять оружие? Имеется единственный ответ — взять его надо у противника, поскольку мы находимся в его тылу. Но пока мы противника не видим. Стало быть, в первую очередь надо его увидеть.

Еще раз помолчав, Василий Терентьевич сказал:

— Допустим, увидели врага. Спрашивается — как взять у него оружие, имея в отряде одну винтовку, один бездействующий автомат и забавный пистолетик товарища Филиппова? Думал я, думал и вот что придумал. Выйдем, друзья мои, на дорогу, допустим на шоссе, и там возьмем оружие у встречного врага. Однако возьмем с умом. Возьмем у такой воинской единицы, которую мы без особого риска можем подавить силой нашего оружия. Что же это за воинская единица, которую мы можем подавить? Допустим, едут два мотоциклиста. Берем у них два автомата. С двумя автоматами берем оружие у шести врагов. А имея восемь автоматов, мы уже свободно будем действовать в дальнейшем. Вот как нам надо поступить, для того чтобы у нас было оружие. Конечно, вместо дороги можно еще сходить в деревню и там взять оружие у полиции, но это хуже и неожиданностей больше. Нет, уж лучше сходим на шоссе и поглядим, что там. Учтем при этом, что в отряде есть неплохой стрелок, товарищ Киселев, получивший в свое время значок за стрельбу.

Один из партизан, сорокалетний Киселев, встал с земли и сказал со смущенной улыбкой:

— Василий Терентьевич, так ведь значок-то я семнадцать лет назад получил, когда в Красной Армии проходил учебу.

Василий Терентьевич сказал:

— Стрельба не забывается. Вот если бы у тебя зрение ослабло или ты сам ослаб, ну тогда другое дело. А про тебя этого не скажешь.

Киселев взял винтовку у красноармейца и сказал:

— Вон в ту шишку на дереве попробую прицелиться. До нее, я так думаю, сорок шагов.

Василий Терентьевич сказал:

— И хоть жаль мне патрона, но попробуй.

Киселев выстрелил. Шишка закачалась, но не упала. Василий Терентьевич сказал:

— Все-таки качнулась шишка, значит, пуля близко прошла.

Воспрянув духом, Киселев сказал:

— К винтовке надо привыкнуть, после чего можно делать чудеса.

Партизаны встали и нестройной толпой, как ходят по грибы, медленно двинулись лесом.

Два дня партизанский отряд товарища М. высматривал дороги и шоссе. Но от шоссе пришлось сразу отказаться. Движение там было слишком большое.

Стали следить за грунтовой дорогой. Выбрали удобную позицию, откуда дорога была видна на целый километр.

Вот фашисты провезли зенитное орудие. Но за орудием шла автомашина с солдатами. Потом прошел обоз из двадцати крестьянских телег. Но на каждой телеге сидели автоматчики. Потом проехало четыре грузовика. И, наконец, ближе к вечеру вдали на дороге показалось облачко пыли. Шла какая-то отдельная машина.

С огромной скоростью приближалась эта машина. И вскоре партизаны увидели легковую открытую машину, в которой сидело четыре офицера.

Василий Терентьевич сказал Киселеву:

— Останови машину. Бей шофера.

На расстоянии сорока метров Киселев выстрелил. Шофер качнулся в сторону и головой повалился на дверцу машины. Один из офицеров вскочил с сиденья, чтобы схватить рулевое колесо, но не успел. На полном ходу, ломая кусты, машина въехала в канаву и, повернувшись боком, грузно упала, врезавшись в землю.

Один из седоков, пролетев метров десять, остался лежать без движения. Остальные седоки лежали у машины, тоже не двигаясь.

Партизаны бросились к ним. Один из офицеров, приподнявшись на локте, выстрелил из револьвера, и пуля его обожгла плечо одного партизана.

Через минуту в руках партизан были четыре револьвера. Помимо того в машине нашли автомат. Но автомат был помят при падении. Однако патроны к нему имелись, и партизаны зарядили свой автомат.

Еще партизаны не успели убраться с дороги, как вдали снова показалось облачко пыли.

Шла грузовая машина, в которой везли части разбитого самолета. Три солдата сопровождали этот груз сомнительной ценности.

Шофер грузовика резко остановил свою машину, приблизившись к месту аварии. Три солдата и шофер бросились к лежащей на боку машине. Вероятно, подумали, что здесь несчастный случай, авария.

Стрелок Киселев и красноармеец Анисимов, у которого в руках остался заряженный автомат, взяли свое оружие на изготовку.

Вот фашисты сошлись вместе, чтоб, вероятно, поделиться своими впечатлениями. И тогда Василий Терентьевич подал знак рукой, чтоб стреляли. Красноармеец дал очередь, и два немца упали. Третий отскочил в сторону, взявшись за свой автомат, но пуля Киселева сразила его. Шофер побежал по дороге. Киселев выстрелил в него, но не попал. И шофер скрылся.

Теперь в руках партизан было четыре автомата.

Василий Терентьевич сказал:

— Лиха беда — начало… Уже с этим оружием мы сможем приступить к более крупной операции.

14. Не забудут до новых веников

Николай Иванович Травушкин считался в отряде неосторожным человеком. Когда ему об этом говорили, он сердился и доказывал, что он более осторожен, чем кто-либо, что он взвешивает все обстоятельства, как на аптекарских весах, и, только рассчитав все, поступает так, как подсказывает обстановка.

Такое мнение о Травушкине сложилось, вероятно, потому, что в начале своей партизанской деятельности он имел привычку оставлять гитлеровцам какую-нибудь памятку. Обычно он писал на листочке какое-нибудь предостережение, угрозу, а то и просто несколько слов, например: «Мстим за кровь советских людей».

И конечно, оставляя такие записки, он не раз задерживался для этого и тем самым не раз подвергал свою жизнь опасности.

Некоторые из товарищей говорили Травушкину, что писать такие записки — это есть, по их мнению, романтизм, совершенно излишний в такой смертельной войне.

На это Травушкин сердился и, как всегда немного заикаясь, говорил:

— В-вы не понимаете м-моей мысли. Х-хочу, чтобы фашисты покрепче з-запомнили, как ходить по нашей советской земле.

Однако вскоре Травушкин оставил эту свою привычку писать фашистам. Он нашел, что это недостаточно действует на них и что им нужны более сильные ощущения. Не записками, а пулей и гранатой нужно укреплять их память.

И поэтому, вместо записок, Травушкин стал уничтожать и сокрушать все, что было возможно, — все, что относилось к гитлеровцам.

Вот какой боевой огонь горел в сердце товарища Травушкина! Вот какая неукротимая ненависть пылала в его душе!

А ведь до войны он был обыкновенный колхозный счетовод. Он, правда, был городской житель, но у него оказались слабые легкие, и он, по совету врача, переехал в деревню и там стал работать колхозным счетоводом.

Пять лет он тихо и незаметно проработал в деревне и, вероятно, так бы и проработал всю жизнь, если бы не война.

И фамилия его и профессия говорили о мирных делах, о полях и о безмятежных просторах, о тихом конторщике, пьющем чай из белой глиняной кружки с обломанной ручкой.

Но это было до войны. Теперь же эта фамилия устрашала фашистов более, чем танк, идущий на них.

Травушкин не сидел на одном месте. И даже если отряд уходил передохнуть от боевых дел, Травушкин отпрашивался у командира — «сходить поразведать, что там у них».

И шел, взяв с собой одного или двух человек. Заходил в деревни, там, где это было возможно. Пугал полицейских. Тревожил и беспокоил врагов. Снимал охрану с мостов и с переездов. И нападал на проходящие машины и мотоциклы.

Это был неистовый человек, не знающий, что такое страх и какого он цвета.

Вот что однажды случилось летом сорок второго года.

С двумя разведчиками Травушкин шел «поглядеть, что там у них». Разведчики были молодые ребята по семнадцати лет. Вите Королеву даже не хватало до семнадцати. Он выглядел совсем подростком с нежным румянцем на щеках. Саша Горелов казался более взрослым, более строгим и сдержанным.

Часа три они молча шли по лесной, едва заметной тропе. Но вот показалась заросшая травой дорога. Травушкин надломил молодую елочку, чтобы не сбиться на обратном пути, и партизаны вышли на дорогу.

Еще шли часа два. Наконец где-то вдали послышался свисток паровоза. Потом партизаны услышали шум поезда, лязганье буферов. Видимо, партизаны подходили к какой-то станции.

Свернули с дороги, пошли лесом. Витя Королев сказал:

— Гроза идет…

Травушкин, добродушно усмехнувшись, сказал:

— Н-ну, ну… Еще неизвестно, к-как будет…

Витя Королев, переложив из кармана в карман связку веревок, сказал Травушкину:

— Хорошо бы, дядя Коля, взять нам хотя бы одного фашиста. Командир очень просил. Хотел поговорить с ним — что они предпринимают против партизан.

Саша Горелов сказал, строго поглядев на Витю:

— Смотря как сложатся обстоятельства.

Травушкин промолчал.

Партизаны вышли к опушке леса. Далее шел невысокий кустарник. За ним виднелась насыпь и железнодорожные пути. За путями стояло красное кирпичное здание в один этаж.

Подойдя ближе к насыпи, партизаны залегли в кустах.

Был жаркий июльский день. По платформе ходили солдаты. Гражданской публики почти не было. И только несколько человек жалось в сторонке.

Окна станции были раскрыты. И там в помещении виднелись солдаты. Они обедали, ожидая, видимо, посадки.

Небольшой состав из 12 классных вагонов стоял на путях. Другой состав из теплушек маневрировал.

Вот отцепили две теплушки, и паровоз подвел их к деревянному складу для разгрузки.

Травушкин тихо сказал:

— С-сходить бы на платформу… С-сунуть бы им г-гранату в окно… 3-запомнили бы, к-как обедать у нас…

Саша Горелов сказал:

— Неосторожно поступите, дядя Коля. Погодите, скоро стемнеет.

Маневренный паровоз подошел к составу классных вагонов. С паровоза сошел машинист в черном комбинезоне, с масленкой в руках. Он направился к станции. Вслед за ним показался какой-то железнодорожник. На плече он нес свернутые носилки.

Травушкин сказал:

— В-вот бы мне такие носилки… Я бы с-сходил на платформу…

Вдруг Травушкин, сорвавшись с места и пригибаясь к кустам, побежал к теплушкам…

Вот он скрылся за хвостом теплушек и через минуту появился вновь. В руках у него был фонарь. Должно быть, этот фонарь он снял с какой-нибудь теплушки.

Медленно шагая по путям, Травушкин вышел со своим фонарем на платформу.

Раза два он прошел по платформе, помахивая фонарем, и вдруг, проходя мимо станции, бросил в открытое окно гранату. Он бросил ее почти не поднимая своей руки. Бросил как-то снизу вверх. Так что люди, идущие рядом, не заметили, что он сделал.

Раздался оглушительный взрыв. Стекла посыпались на платформу. Упали люди. Но Травушкин был уже за углом здания.

Из помещения неслись крики и вопли. На платформу суетливо выбегали перепуганные солдаты.

С поднятым пистолетом выбежал офицер и, что-то крикнув солдатам, повел их цепочкой оцепливать станцию.

На платформе вновь появился Травушкин. На этот раз фонарь в его руке был зажжен, хотя едва наступали сумерки.

Высокий, худой, вовсе не похожий на железнодорожника, Травушкин, помахивая своим фонарем, прошел сквозь гущу солдат и, медленно шагая, пошел по рельсам.

Идя по путям, он миновал платформу и вышел теперь к станционному складу, у которого разгружались теплушки.

Взрыв на станции взбудоражил солдат, разгружавших вагоны. Пугливо посматривая на станцию, солдаты тихо перекидывались фразами, обсуждая событие.

Травушкин дважды прошел мимо склада и вдруг, сильно махнув рукой, пустил гранату в открытую дверь склада. И сам упал в ложбину за рельсами и прижался к земле всем телом.

Раздался оглушительной силы взрыв. Но это не был один взрыв, это было несколько взрывов, слившихся почти в один непрерывный грохот.

Как смерч пронесся воздух над головой Травушкина. Сверху посыпались камни, обломки, песок.

Ужасный грохот взрыва сменился необыкновенной тишиной. Минуты две длилась эта тишина.

Оставив свой фонарь на путях, Травушкин, пригибаясь к земле, побежал к лесу, до которого было не более сорока шагов.

Скрывшись за деревья, Травушкин обернулся. Яркое пламя лизало деревянные остатки склада. По платформе бежали люди, крича и размахивая руками.

Солдаты беспорядочно стали стрелять по лесу. Пули свистели, сбивая ветки, и звонко цокали, ударяясь в стволы деревьев.

Травушкин торопливо шел, бормоча:

— Н-ну этого они не забудут до новых веников.

Часа через два Травушкин вышел к обломанной елочке. Было совсем темно, но кто-то его окликнул:

— Дядя Коля?

Травушкин узнал голос Вити Королева.

Партизаны пошли втроем, с трудом ориентируясь в темноте. Наконец расположились отдыхать. Разделили сухой хлеб. Травушкин сказал:

— Г-грохот-то слышали, мальчики?

Мальчики сказали:

— Как же не слышать. Вся земля содрогнулась. Это вы им склад на воздух вскинули?

— Склад, — коротко ответил Травушкин и лег на землю, чтобы заснуть.

Витя Королев сказал:

— Дядя Коля, а ведь мы было взяли одного фашиста…

Саша Горелов добавил:

— Который у переезда стоял, у будки. Он пошел в лес по своей нужде, там мы его и взяли… Однако добровольно не хотел идти. Пришлось связать…

Перебивая своего товарища, Витя Королев продолжал:

— Связали… Привязали к палке, чтобы удобней нести… Понесли… Но он такой тяжелый оказался… Все руки оттянул… Оставили его на дороге…

Саша Горелов добавил:

— Главное, то обидно показалось, что сами-то мы устали, а его несем, как барина. Взяли и кинули в кусты.

Витя Королев, зевая, сказал:

— Может, завтра утром сходим за ним.

— А на что он, — равнодушно заметил Травушкин. Потом, помолчав, добавил, отвечая, видимо, на свои мысли:

— У них, м-мальчики, плохо агитация поставлена. Они сердят людей своей агитацией… Р-аса господ… Л-лучшие в мире… Пятое-десятое… В-вот и получайте…

Беседа прекратилась. Партизаны заснули.

15. Прежде скончались, потом разобрались

В одном из партизанских отрядов[1194] была разведчица Мария Дмитриева. Отличная физкультурница — сильная и прекрасно тренированная, она без страха ходила по вражеским тылам и без страха со своим автоматом шла иной раз в наступление против фашистов.

Это была удивительно смелая, отважная женщина. Причем весьма образованная — она закончила высшую школу и по профессии была инженером. Впрочем, молодым инженером — не более двух лет назад она рассталась со своей учебой.

Партизаны необыкновенно уважали ее и не раз, посмеиваясь, говорили, что Маруся Дмитриева своим существованием вдребезги разбивает фашистскую философию, которая утверждает, что образование не полезно людям, что оно создает человеку душевную и физическую вялость, неспособность к борьбе на полях современной войны. Что это, дескать, объясняется тем, что образованный и тонкий ум заглушает в человеке его хищные и звериные инстинкты, столь якобы необходимые победоносному фашистскому солдату.

Однако никакого ущерба высшее образование не нанесло в этом смысле Марии Дмитриевой. Напротив, образование придало ее партизанской деятельности ту интеллектуальную остроту, которая иной раз необходима для сложной профессии разведчика.

Отряд, в котором находилась Дмитриева, не стоял на одном месте. Партизаны не поджидали фашистов, когда они нападут на них, а сами нападали, сами, где это было возможно, наносили удары, иной раз весьма чувствительные.

И поэтому отряд постоянно находился в движении, нападая главным образом на гитлеровские гарнизоны по деревням.

В такой походной, полевой обстановке разведка была едва ли не самой ценной операцией. Прежде чем напасть, нужно было тщательно взвесить силы, чтобы не попасть впросак, чтобы не растерять без толку своих людей, свою живую силу. И поэтому в отряде придавали разведке огромное значение.

И вот однажды командир отряда дал разведчикам указание — узнать, какие у врага силы в той ближайшей деревне, на которую отряд предполагал напасть.

В разведку пошла Маруся Дмитриева. Однако вернулась смущенная и сказала, что ей никак не удается выяснить, какой гарнизон у врагов, так как в деревне нет жителей — или фашисты их выселили, или уничтожили. Во всяком случае, кроме фашистских солдат, там нет никого. А сколько там солдат — трудно определить даже приблизительно.

Командир отряда с сожалением сказал:

— Досадно, черт возьми. Хотя бы в грубом счете знать бы нам цифру. Если, допустим, у них двести солдат, я бы рискнул двинуться на них ночью. Но если пятьсот, то я воздержался бы от этой операции.

Маруся Дмитриева сказала:

— А что, если сесть на лошадь и галопом проскакать по деревне…

Улыбнувшись, командир сказал:

— А что это даст? Фашисты подстрелят вас, только и всего.

Маруся сказала:

— Конечно, если только проскакать на лошади, это ничего не даст. Но если при этом открыть огонь из автомата, то на этот треск нацисты, пожалуй, выскочат из своих домов. И тогда можно будет приблизительно определить их количество.

Командир не хотел согласиться на это, не хотел подвергать разведчицу такому риску, но Маруся Дмитриева настояла на своем. Она сказала, что стрелять будет вверх и поэтому фашисты вряд ли успеют разобраться, в чем тут дело. А когда разберутся — она уже будет за деревней.

Маруся Дмитриева сказала:

— Я не считаю, что фашисты дураки. По-своему они очень умны. Но они не любят неожиданностей, не любят то, что не принято, то, что не бывает или бывает редко. Они хорошо действуют только в привычной обстановке, против привычных объектов.

Засмеявшись, командир сказал:

— Это верно, они любят воевать по правилам. А если что-нибудь не так, они теряются, начинают мучительно думать: «Боже мой, что это такое?» В самом деле, может быть, и тут они потеряются, когда увидят на лошади женщину, которая скачет и стреляет вверх. Пожалуй, они сразу не догадаются.

Маруся Дмитриева сказала:

— Мне кажется, что сразу они не догадаются. Ну а если догадаются, значит я недостаточно хорошо знаю врага, и значит я плохая разведчица, и мне грош цена.

В тот же день, ближе к вечеру, Маруся Дмитриева села на лошадь. Одета она была странно — на голове немецкая фуражка, а на плечах черкесская бурка.

Сев на лошадь и взяв в руки автомат, Маруся тихонько тронулась в путь.

Приблизившись к деревне, Маруся подняла треск из автомата и, разогнав лошадь, галопом проскакала по деревенской улице.

Гитлеровцы стали выскакивать из домов. Буквально раскрыв рты, они смотрели на необыкновенное зрелище. Удивляться можно было чему. Скачет женщина в немецкой фуражке и стреляет из автомата. И стреляет вверх, а не в них. Ну, стреляла бы в них — было бы как-то спокойней, было бы понятно, что это противник. А тут решительно ни черта не понять, что это такое.

Из всех домов повыскакивали нацисты. Некоторые были полуодеты, босиком. Некоторые одевались на ходу, побежали для чего-то вслед за лошадью. Ну а некоторые, вероятно, стали созваниваться по телефону, чтобы точней выяснить неожиданную военную ситуацию.

Непрерывно стреляя из автомата, Маруся Дмитриева проскакала по всей улице. Причем по временам она оглядывалась назад, показывая этим, будто кто-то гонится за ней. Это вконец запутало фашистов, они тоже стали поглядывать назад, чтобы хоть там увидеть разъяснение загадки. Но и там они ничего не увидели.

Через две минуты Маруся Дмитриева была уже за деревней. И никто из фашистов не сделал по ней ни одного выстрела. Вероятно, они боялись ошибиться, не уверены были в своих смутных догадках.

Запыхавшись, Маруся Дмитриева вернулась в свой отряд. И, смеясь, стала докладывать командиру:

— Могу, товарищ командир, ошибиться человек на тридцать, не больше. В деревне сорок два дома. Из каждого дома выскочило от трех до шести человек. А так как фашисты любят ровный счет и людей они расселяют по домам обычно в равном количестве, то следует считать, что в каждом доме у них стоит по шесть солдат. Помножим шесть на сорок два. Получим цифру двести пятьдесят два. Учтем, однако, что не менее пяти-шести домов у них заняты под разные службы и подсобные предприятия. Убавим нашу цифру на тридцать шесть. Получим двести шестнадцать. Вот эта цифра, я полагаю, и есть то число, которым мы интересуемся.

Командир посмеялся, пожал руку Марусе, поблагодарил ее.

В первую ночь отряд не пошел в наступление. Командир рассчитал, что гитлеровцы нервно настроены, возбуждены происшествием и поэтому будут осторожны, внимательны.

На другую же ночь, под самое утро, отряд успешно овладел деревней.

Разбившись на звенья, партизаны, по данному сигналу, смяв охранение, бросились к избам. И через окна закидали сонного противника гранатами.

Только в двух или трех местах гитлеровцы оказали значительное сопротивление. Но оно было сломлено в короткое время.

Утром командир отряда приказал подсчитать убитых гитлеровцев. Их оказалось 170 человек. Помимо этого 20 гитлеровцев, подняв руки, сдались в плен. Итого в гарнизоне было обнаружено 190 солдат. На 26 человек меньше, чем предполагала Маруся. Однако пленные сказали, что человек 10–12 отсутствовало, уехав из деревни по личным и служебным делам. Стало быть, Марусин счет был почти правилен. Один из пленных, увидев Марусю Дмитриеву, воскликнул:

— Это она, она!

На что другой гитлеровский солдат уныло сказал:

— Теперь понятно, зачем она проскакала на лошади.

16. После концерта

Маленький диверсионный отряд, в котором насчитывалось всего семь человек, уходил на запад.

За спиной осталась линия железной дороги Луга — Толмачево.

Два взорванных моста, три эшелона, сброшенных под откос, и два километра развороченного пути — вот что осталось за спиной подрывного отряда.

Целый батальон СС с тремя пушками и десятью танками фашисты бросили на горсточку подрывников.

С великой осторожностью штурмовики наступали лесом, стараясь охватить кольцом стоянку партизанского отряда. Этот отряд казался им многочисленным, судя по его «ремонтным» работам на железнодорожных путях.

Гитлеровцы наступали цепью, все более суживая кольцо. И наконец это кольцо сузили так, что стали стрелять друг в друга.

Перебив некоторое количество своих солдат, они ринулись к месту стоянки, но там партизан не оказалось. Легкий, подвижной отряд вышел из фашистских объятий так, что враги даже не заметили этого.

Конечно, досадно было оставить удобный лагерь и некоторые запасы, сброшенные самолетом с Большой земли. Особенно тяжело было оставить походную радиостанцию. Теперь связь с Большой землей прервалась, и отряду предстояли нелегкие дни.

Двое суток отряд шел лесом, с надеждой встретить какой-нибудь партизанский отряд, чтобы наладить связь со Штабом партизанского движения. Но такой встречи не произошло.

Партизаны шли молча, утомленные длинным переходом. Надоедливо моросил мелкий осенний дождь. Насквозь промокли костюмы, сапоги. Хотелось есть. Хотелось хоть часок побыть в теплом, сухом помещении.

Стали подбадривать себя шуточками, вспоминая, какие «концерты» они давали фашистам. Смеялись, вспоминая, как в последний раз наспех, под самым носом охраны, закладывали на рельсы взрывчатку.

Командир отряда — студент Электротехнического института Николай С. сказал, улыбаясь:

— Да уж теперь заранее мину не положишь на рельсы. Суешь ее чуть ли не под самый паровоз. Недаром наши «работы» называют «концертами». Приходится быть артистами своего дела.

И действительно, гитлеровцы в последние месяцы повели энергичную борьбу с крушениями. Усилили охрану путей. И даже построили специальные дзоты с пулеметами. Но это не помогло им. Это лишь заставило партизан работать осторожней и расчетливей.

В конце второго дня маленький диверсионный отряд остановился в глухом лесу. Наспех построили шалаш. Обогрелись у костра. Погоревали, что нет еды. И заснули с тем, чтоб утром идти дальше.

Однако утром дальше не пошли. По-прежнему моросил дождь. Все было пропитано сыростью, влагой. И каждая ветка теперь обрушивала на партизан потоки воды. С трудом разожгли костер. И решили остаться тут на несколько дней, чтобы поискать еды, подкрепиться и уж только тогда идти дальше на розыски какого-либо отряда.

Стали копать землянку, но работа шла вяло, медленно. Все больше хотелось есть. И партизаны то и дело отлучались от работы, чтобы поискать в лесу ягод или грибов. Однако находили лишь переспелую бруснику и какие-то малосъедобные грибы, разросшиеся к осени до гигантских размеров. С отвращением жевали эти грибы, но чувство голода не унималось.

Казалось бы, что в лесу человек с винтовкой мог бы прокормиться. Но это было не так. Разве что появлялся дятел, постукивая своим носом по стволу дерева. Или вспархивала с кустов какая-нибудь крошечная пичужка, которую винтовочная пуля разрывала в прах.

К ночи два партизана пошли за едой в деревню, которая видна была с опушки леса.

Однако партизаны вернулись ни с чем. Сказали, что положение в деревне тяжелое. В каждой избе висит плакат: «За помощь партизанам — расстрел». Крестьяне здесь напуганы фашистами и сами голодают. Они сказали, что здесь недавно побывал специальный отряд, который вывез отсюда почти все продовольствие. Две лепешки и несколько печеных картофелин — вот все, что принесли партизаны.

Это известие тяжело подействовало на людей. Легли спать молчаливые. А с утра разбрелись по лесу в поисках ягод и грибов.

Теперь уже голод чувствовался мучительно. Партизаны жевали кору. Выкапывали какие-то коренья, пробовали их есть. Разрезали кожаный ремень. Стали варить его в котелке.

Николай С. понял, что нужно принять какие-нибудь срочные меры, чтобы выйти из тяжелого положения. В таком состоянии нельзя было дальше вести людей. И в одинаковой мере нельзя было оставаться тут. Во что бы то ни стало нужно добыть еду.

Дождавшись ночи, Николай С. сам пошел в деревню, не взяв с собой никого.

В деревню он пришел часам к десяти вечера. Постучал в первую попавшуюся избу. Дверь ему не открыли. Чей-то женский голос за дверью спросил, что ему нужно.

— Скажите, где живет староста? — спросил Николай. — Один дальний родственник к нему приехал, хочет его повидать.

Женщина объяснила, где живет староста, и Николай направился к нему. Через огород вошел во двор. Отчаянно залаяла собака. С бешеной злобой она прыгала на длинной цепи, стараясь схватить пришедшего.

Николай прижался к стене дома, у самого крыльца.

Открылась дверь, и на крыльце появился пожилой крестьянин. Он был в нижнем белье и в валенках. В темноте он не разглядел, что Николай был в трех шагах от него.

Всматриваясь в темноту, крестьянин потоптался на крыльце. Из-за туч вышла луна и осветила двор.

Николай навел револьвер на старосту и тихо сказал ему:

— Только не кричи, папа. Тебе ничего не будет.

Староста шатнулся в сторону и взялся за дверь, чтобы уйти в дом. Николай сказал:

— Постой, не уходи. Только не позволяй себе кричать. Спокойней отнесись к делу. Мне надо с тобой поговорить.

Дрожа всем телом, староста остановился в дверях. Николай сказал ему:

— Спустись с крыльца. Уйми собаку.

Староста цыкнул на собаку и глухим голосом сказал Николаю:

— Пошто пришел? Что тебе надобно?

Николай сказал:

— Мне немного от тебя надо. Давай тихонько поговорим.

Староста сказал:

— Только разреши мне накинуть на себя пиджак. Гляди, как меня колотит от холода.

Спрятав револьвер в карман, Николай сказал:

— Тебя колотит не от холода. Тебя морально трясет, потому что ты понял, с кем ты беседуешь. Ты не ошибся. Я партизан. И пришел к тебе за малым — за едой. Нужен и гардероб — обносились, но пока и без этого обойдемся. Пока требуется с тебя полмешка муки и одного барашка.

Староста глухо сказал:

— Не имею столько. Попроси меньше. Кругом голодуют люди. Крайне трудно живут.

Николай сказал:

— Другие трудно живут, согласен. А тебе фашисты немало подкинули от своих щедрот.

— Много ли они подкинули? — сказал староста. — Самую малость. Люди брешут, говоря об этом.

Николай сказал:

— Будешь торговаться — еще курочку потребую. А не будешь, то как условились — полмешка муки и зарежь одного барашка. Рожки и ножки возьми себе, а барашка нам отнеси.

Староста простонал:

— Уже ночь, товарищ дорогой, — когда же резать барашка? И куда его нести? Или вы тут обождете и сами муку и барашка с собой возьмете?

Николай сказал:

— Мне ждать на холоду неполезно для здоровья. Да и ваши полицаи заинтересуются небось — зачем твой барашек крик ночью поднял. Так что ты, папа, будь настолько добрый, сам уже отнеси то, что с тебя полагается.

Снова застонав, староста спросил:

— А куда нести? Только бы не в лес…

Николай сказал:

— В лес не в лес, но к лесу. Мысленно проведи прямую черту от своего крыльца до лесу и там на самой опушке оставь продукты. К утру и сделай все это. А нет, так сам понимаешь, что произойдет, — придем за гардеробом и за твоей гнилой душой.

Продолжая дрожать всем телом, староста сказал:

— Боюсь нести к лесу. Полицаи могут усмотреть мою ношу.

— А ты соверши все это до рассвета, — сказал Николай. — Вот оно и сойдет легко. Да только не вздумай засаду нам устроить. Тогда получишь вдвойне за свои подлости. Ну, привет, старик. Не строй обиды на нас.

Николай вернулся в лес и рассказал товарищам, что случилось.

Перед рассветом партизаны залегли в кустах, чтобы своевременно увидеть — не устроил ли староста засаду. Но староста не пришел. А когда совсем стало светло, партизаны увидели рогожный мешок, прислоненный к одному дереву. Из мешка торчали обрубленные ножки барашка.

Староста поторопился и исполнил приказ еще ночью.

Два дня пировали партизаны. А на третий день в прекрасном состоянии двинулись дальше в поход.

17. Можно ли верить человеку

Отряд товарища Григория Шилова стоял в лесу, как в крепости. Слева — река. Позади и справа — непроходимые леса. А впереди — лютое болото, топь, трясина.

По этому ужасному болоту были пути, но надо было знать все повороты и подходы, чтобы не застрять тут и не погибнуть среди этих печальных мест.

Партизаны хорошо знали эти пути и ходили тут, как по своей комнате.

Гитлеровцы дважды пытались прижать партизанский отряд к реке, но оба раза увязали в болоте. Причем в первый раз они шли в наступление вдребезги пьяные. Одного автоматчика, затонувшего в болоте, партизаны взяли в плен. И спросили его, когда он проспался:

— Зачем же вы, олухи царя небесного, напились, идя в такое наступление? Ведь тут и трезвому-то не пройти.

На это автоматчик ответил:

— Немецкий солдат имеет высокий интеллект. Такой интеллект нередко задумывается о смерти. Такой интеллект надо глушить вином, чтобы в голове было пусто. Вот почему мы пили коньяк, прежде чем идти в это наступление, которое мы считали неразумным, но ослушаться приказа не могли.

Во второй раз фашисты шли в наступление не напившись. Однако и на этот раз все кончилось неудачно. Гитлеровцы потоптались в болоте и глубже не пошли. В бессильной злобе они стали стрелять тяжелой артиллерией по лесу. И, сокрушив десятка два деревьев, умолкли.

И на этом они не успокоились. Во что бы то ни стало они хотели уничтожить партизанский отряд, сильно их беспокоивший своими непрерывными набегами.

И вот однажды на заставу к партизанам прибежал из деревни мальчишка лет восьми — сын одной женщины, которая нередко сообщала партизанам различные сведения.

Прибежал этот мальчонка и сказал:

— Мамка велела передать — в деревню приехали штрафники. Собираются идти на вас.

Стали расспрашивать мальчишку, что за штрафники, сколько их. Но мальчишка ничего не знал. Только твердил, что штрафники приехали на велосипедах. А мамка, дескать, больна, не встает с постели, не может сама прийти.

Нужно было послать разведку в деревню, чтобы узнать, какие это штрафники и что они хотят предпринять.

Стали обсуждать, кому пойти в деревню. Вызвался пойти Андрей Туляков — опытный, смелый разведчик, питерский рабочий.

Командир отряда по своей московской привычке обнял Тулякова, поцеловал на прощанье, сказал ему:

— Верно, сходи, Андрей. Погляди, что за гости к нам пожаловали.

Туляков ушел и не вернулся.

С черным лицом ходил командир отряда, расставляя заставы и проверяя линию обороны. Молчал, ничего не говорил.

Вечером в штабной землянке стали обсуждать, как покрепче встретить незваных гостей.

Один из партизан, смущаясь, сказал командиру:

— А ведь теперь, Григорий Панфилыч, придется все учесть. Нужно учесть, что врагу теперь известны наши секретные пути.

Командир резко спросил:

— Это почему?

Замявшись, партизан сказал:

— Ну мало ли… Мог ведь проговориться человек, если его… так сказать…

Командир тихо ответил:

— Зачем ты мне такое сомнение зароняешь? В Тулякове я уверен более чем в себе…

Больше на эту тему не стали говорить.

Рано утром партизаны заметили далекое движение впереди. Двумя колоннами шли гитлеровцы. И шли не таясь, открыто.

Дойдя до заболоченного места, фашисты остановились. Некоторое время постояли там. Потом, к изумлению партизан, построившись в узкую колонну, двинулись дальше через болото, именно тем путем, о котором знали только партизаны.

Наблюдатели доложили об этом командиру. Тот тяжело воспринял это известие. Он низко опустил свою голову, тихо сказал как бы про себя:

— Неужели дрогнул Андрей… Неужели он мог сказать под вражеским огнем?.. Ведь питерский рабочий, член партии с восемнадцатого года… Ну можно ли верить человеку?

Между тем враги уверенно продвигались болотом.

Партизаны решили подпустить их возможно ближе, для того чтобы пулеметным огнем с флангов отрезать им путь к отступлению.

И вот гитлеровцы миновали болото и шли теперь пустырем. Шли не быстро, скорей даже медленным шагом.

Это было странное шествие, не похожее на то, что партизаны видели раньше. Солдаты были в расстегнутых мундирах, с сигаретками в зубах. Многие же и вовсе были без мундиров. Голые по пояс, они шли, горланя и свистя.

Это были штрафники и уголовники, выпущенные из тюрем. Им посулили многие милости и снятие наказаний за ликвидацию партизанского отряда.

Впереди штрафников шел огромного роста рыжий офицер. Его мундир также был не застегнут, расстегнута была и рубашка — виднелась голая грудь, поросшая рыжей растительностью. Этот офицер вел на коротком поводке собаку — немецкую овчарку.

Партизаны притаились в кустах, вовсе не там, где их ожидали немцы.

На расстоянии восьмидесяти метров партизаны открыли пулеметный и ружейный огонь. Фашисты залегли и стали отвечать огнем. Но их правый фланг, продвигаясь вперед, вступил на заминированный участок. И тотчас человек двадцать взлетели на воздух.

Воспользовавшись смятением, партизаны ударили с фланга и смяли штрафников. Враги поспешно стали оттягивать свои силы к болоту. Однако у болота застряли. Они не могли сразу отыскать обратных путей. Они заметались, как в ловушке. И многие из них полегли, увязнув в трясине.

Из отряда в триста шестьдесят человек не более семидесяти штрафников пробрались через болото и пустились наутек.

Командир партизанского отряда Григорий Шилов энергично руководил всей операцией. Но когда операция закончилась, командир тяжело опустился на землю, прислонился спиной к дереву и долгое время сидел так, вовсе не двигаясь.

Взор его был равнодушный, а лицо его выражало такую угрюмость, что никто из партизан не посмел подойти к командиру, чтобы узнать, что с ним.

Но вот подбежал к командиру один из партизан. В своей руке он держал черную бархатную знакомую кепку, ту кепку, которую всегда носил Туляков. В этой кепке он и пошел в свою последнюю, несчастную разведку.

Потрясая этой кепкой, партизан скороговоркой сказал:

— Григорий Панфилович, кепка-то ведь Андрея Тулякова… Торчала она из кармана того офицера, который на поводке вел собаку… Значит, что же выходит? Выходит, что собака по этой кепке нашла следы Тулякова и повела фашистов болотом…

Командир поднялся с земли. Встал во весь рост. Лицо его странно сияло. Он сказал:

— Я же вам говорил… Не мог Андрюша… Ни при каких обстоятельствах…

Почти весь отряд двинулся к деревне, чтобы дожать врага, чтобы отрезать ему путь к отступлению. Шли почти бегом по укороченному пути. Однако в деревне узнали, что прибежавшие сюда гитлеровцы сели на велосипеды и укатили дальше.

На одном дворе партизаны нашли изуродованный труп Андрея Тулякова. Ноги его были отпилены. Рядом валялась окровавленная пила.

Командир склонился над убитым. Заплакал. Поцеловал его в лоб. Потом выбежал со двора. Велел построиться всему отряду. Сказал:

— Не можем спокойно отнестись к тому, чтобы они ушли. Догоним их…

Отряд поспешно двинулся дальше. Многие из партизан сели на велосипеды фашистов. А сам командир с группой партизан на восьми крестьянских подводах выехал вперед.

Галопом погнали лошадей, чтобы догнать штрафников, пожелавших на крови партизан улучшить свою судьбу. Но этих штрафников не обнаружили на дорогах.

Тридцать километров прошел отряд, сметая на своем пути полицейские отряды и те гарнизоны врагов, которые стояли по деревням.

Потом отряд вернулся на свою стоянку и стал готовиться к более крепкой встрече с неприятелем.

18. Средь полей широких

Партизанский отряд Василия Ивановича С. все лето трепал неприятельские гарнизоны, которые стояли по деревням Славковского района. Враги несколько раз бросали против Василия Ивановича своих штурмовиков, но всякий раз партизаны ускользали и вновь появлялись за спиной фашистов. Война велась явно не по правилам немецкой тактики.

К концу лета отряд Василия Ивановича настолько досадил врагам, что они бросили против небольшого отряда целый штурмовой батальон с тремя пушками и пятнадцатью танками.

Отряд понес тяжелые потери. Пришлось расколоться на мелкие группы, чтобы уйти от ожесточившегося противника.

Сам Василий Иванович с девятью партизанами углубился в такую чащу леса, куда противник не рискнул сунуться.

Однако фашисты не потеряли надежды изловить Василия Ивановича. Они объявили крупную премию за поимку отважного партизана. Они расклеили по деревням листовки, в которых было сказано: «Сим население приглашается оказать содействие в поимке партизана Василия Ивановича С. За сведения, ведущие к поимке, назначается вознаграждение в размере: 4 коровы или 4 гектара пахотной земли и в придачу ко всему — 10 литров водки и 30 пачек махорки».

Со своей маленькой группой партизан Василий Иванович недолго пробыл в лесной глуши. Он вскоре вновь появился вблизи деревень. На этот раз в районе деревни Складнево.

Была осень. Стояли ранние морозы. И Василий Иванович со своими товарищами устроился на погосте в Черноозерье у попадьи П.

Это было глухое место. Гитлеровцы бывали здесь только наездом, полиция сюда не заглядывала. И поэтому партизаны решили побыть здесь некоторое время, с тем чтобы, отдохнув, двинуться дальше.

Попадья и молодая дочка ее Тоня заботливо отнеслись к партизанам. Они кормили их и чаем поили. Причем знали, что их гости — партизаны. Однако специальных разговоров об этом не было. И только однажды, когда один из партизан случайно назвал Василия Ивановича по имени, Тоня слегка вздрогнула и сказала тихо:

— Ах, так это вы и есть… тот самый Василий Иванович…

Усмехнувшись, Василий Иванович сказал:

— Да, Тонечка, это я — Василий Иванович… Теперь вы можете об этом сообщить в комендатуру.

Он сказал так, желая пошутить, но шутка получилась неуклюжей. У девушки на глазах он увидел слезы. Она сказала:

— Зачем вы так скверно думаете обо мне? Разве я могу это сделать?

Василий Иванович смутился. Обнял Тоню, поцеловал ее, попросил прощения. И девушка снова улыбнулась и об этом больше не заговаривала.

Нередко по вечерам партизаны собирались в небольшой комнатке у Тони. Взяв гитару, девушка пела своим приятным голоском. И партизаны тихо подпевали ей.

После летних походов, после непрерывных боев это был настоящий отдых, настоящая передышка — короткая и случайная, которая каждую минуту могла оборваться.

Иной раз в доме П. появлялся ближайший сосед дед Пахом. Это был старый, но еще крепкий человек, любивший поговорить о том о сем. В душе этого старика была незажившая рана. Лет пятнадцать назад его по чистке убрали из партии за малограмотностью. Старик болезненно продолжал переживать это событие в его жизни. Причем сам нередко заводил об этом речь, на разные лады комментируя свое поражение.

— Конечно, я понимаю, — говорил он партизанам, — партийный человек должен быть в первых рядах по своему культурному и умственному развитию, чтобы дать пример остальным. Но в смысле подачи примера, заверяю вас, товарищи, что я не окажусь в хвосте…

И действительно, старик был непреклонен в своем характере. И если другие соседи избегали встречаться с партизанами, то он, наоборот, стремился повидаться с ними и чувствовал себя приподнято, беседуя о войне и о том неизбежном поражении немцев, в котором он ни минуты не сомневался.

Это был по-настоящему партийный человек, если бы не слабость его в грамоте. Читал он не без труда, а писать и вовсе не мог, хотя стремился к этому — выводил на бумаге слова и буквы. Не так уж легко начинать к семидесяти годам то, что шуткой давалось ребенку.

В день Октябрьской годовщины — 7 ноября — партизаны собрались у Тонечки. Не замедлил явиться и дед Пахом. На этот раз он явился празднично одетый и такой торжественный, что партизаны поняли — дед Пахом собирается им сообщить что-то исключительное. И действительно, выждав паузу, старик сказал:

— Ну-ка угадайте, друзья, что я вам принес в день нашего великого праздника?

Посыпались догадки, вопросы, поднялся шум. Снова выждав тишину, старик торжественным тоном сказал:

— Принес я вам, друзья мои, московскую газету от сего числа.

Никто не захотел поверить этому. Снова посыпались восклицания:

— Как это может быть? Откуда? Не ошибся ли ты, старик?

Пахом сказал:

— Нет, я не ошибся, друзья мои. Нынче слышали зенитные выстрелы? Это немцы били по самолету. Этот самолет и скинул газеты, когда я возвращался из деревни Складнево. Не без труда схватил я одну газету из-под самого носа полиции. Вот она…

С этими словами дед вынул из кармана московскую «Правду». Торжественно развернув ее, Пахом снова сказал:

— Газета от сего числа.

Действительно, это была сегодняшняя газета, празднично оформленная.

Партизаны повскакали с мест, стали обнимать и целовать Пахома.

Василий Иванович сказал:

— Это, товарищи, великое торжество для нас — в тылу у врагов держать в своих руках сегодняшний номер газеты.

Когда все немного успокоились, один из партизан, нередко подтрунивавший над Пахомом, сказал ему нарочно, показывая на помятый и загрязненный газетный лист:

— Экий ты неаккуратный, старик. Гляди, как помял и отвозил газету. Недаром тебя в свое время…

Все зашикали на партизана, и старик не успел даже толком обидеться.

Василий Иванович начал вслух читать газету. Прочитав, стали обмениваться мнениями. Говорили тихо, вполголоса — не покидало чувство торжественности.

Тоня принесла чай в кружках. По очереди стали пить.

Пили чай, продолжая обсуждать прочитанное. Сидели долго, тихо беседуя. Наконец старик Пахом встал и, пожелав всем доброй ночи, удалился, оставив свой подарок партизанам.

Тонечка принесла гитару. Сказала:

— Теперь начнем концертное отделение. Сегодня спою вам нашу деревенскую песню, которую я вам еще не пела.

И, перебирая струны, Тонечка тихо запела:

Средь полей широких я как лен цвела, Жизнь моя отрадная как река текла.

Улыбнувшись Василию Ивановичу, Тоня продолжала петь:

В кружках и хороводах он был всегда со мной, Он не сводил очей с меня, все любовался мной.

Партизаны подхватили припев:

Он не сводил очей с меня, все любовался мной…

Тоня продолжала петь:

«Что за чудо парочка», — подруги говорят. «Нету лучше, чем они», — старики твердят. Но вот настал суровый день — я как лен зимой, Все те ласки прежние он отдает другой. Научи, родная мать, соперницу сгубить Или сердцу бедному прикажи забыть…

Снова партизаны подхватили припев:

Или сердцу бедному прикажи забыть…

Тоня пела:

«Нет запрета, доченька, сердцу твоему, Как сумела полюбить, так сумей забыть…»

Тоня еще не закончила песню, как в комнату, шаркая туфлями, вбежала мать девушки. Вбежав, она, задыхаясь, сказала:

— Немцы приехали… Машина остановилась у дома…

Партизаны повскакали с мест. Тоня побежала вслед за матерью на кухню.

Тотчас вернувшись назад, Тоня сказала:

— Немцы… Человек двадцать в машине… Сюда идут…

Партизаны схватились за револьверы. Подбежав к окну, Тоня сказала:

— Выбейте раму… Скорей… Бегите по огороду… Через пруд… К лесу…

Василий Иванович с силой распахнул раму, и партизаны стали выскакивать на огород. Василий Иванович сказал Тоне:

— Тонечка, давайте с нами… Скорей…

Девушка покачала головой, сказала:

— Нет… Не могу же я оставить маму…

Послышались солдатские шаги в соседней комнате.

На пороге появился гитлеровский ефрейтор. Василий Иванович выстрелил в него. И вслед за этим выстрелил вторично, уложив второго солдата, который стоял за ефрейтором.

Толкнув Василия Ивановича к окну, Тоня сказала:

— Бегите же… Не медлите… Они схватят вас…

Василий Иванович прыгнул на огород. Побежал вслед за партизанами. Фашисты еще не ориентировались в обстановке, и партизаны выиграли несколько минут. Они бежали теперь по тонкому льду пруда. Лед звенел и ломался под ногами, но партизаны благополучно миновали этот опасный участок.

Гитлеровцы не рискнули бежать по льду и, потоптавшись на берегу, кинулись за партизанами стороной, стреляя в них из автоматов. Добежав до перелеска, они остановились, не рискнули идти в темноте по неизвестной местности.

Остановились и партизаны. Василий Иванович угрюмо сказал:

— Эх, надо было Тоню уговорить идти с нами. Ведь осталась девушка у фашистов в лапах.

Товарищи сказали:

— Она не пошла бы без матери. А где же было время уговаривать старуху?

— Все это так, — сказал Василий Иванович. — Она и мне ответила, что не пойдет. Но все-таки надо было что-то сделать… Погодите, я сейчас вернусь, попробую дойти до ее дома.

Товарищи силой стали удерживать Василия Ивановича. Сказали ему: «Пользы не принесешь, а погибнешь ни за понюшку табаку».

Василий Иванович согласился с этим. Пошел с товарищами.

Устроились в землянке, в которой стояли раньше. Два дня Василий Иванович угрюмо молчал. Наконец сказал, что надо бы разведать — как обстоят дела в деревне.

Пошли два разведчика. Принесли нехорошие вести. Сказали, что гитлеровцы увезли с собой Тоню и ее мамашу.

Еще прошло несколько дней, и партизаны узнали, что нацисты убили Тоню. Тяжело воспринял это известие Василий Иванович. Сказал:

— Да, я так и думал. Как могло быть иначе.

Прошло еще несколько дней. Партизаны стали бывать у деда Пахома. Тот любовно встречал своих старых друзей, но обижался, что Василий Иванович к нему не заходит. Партизаны передали Василию Ивановичу эту обиду, и тот с неохотой пошел однажды к старику. Дошел с товарищами до Тониного дома. Увидел пустой дом. Не пошел дальше. Присел на крылечко, задумался.

Стали товарищи уговаривать Василия Ивановича. Все-таки не пошел. Сказал, вздохнувши:

— Не пойду к старику. Неловко мне к нему идти, и на душе темно. Вспомнилась мне Тоня, голосок ее тонкий, песня «Средь полей широких». Погибла девушка из-за нас.

Партизаны пошли к Пахому без Василия Ивановича. Рассказали старику об его переживаниях. Пахом нахмурился. Надел зимнее пальто. Пошел к крылечку, где остался Василий Иванович. Нашел там его в задумчивой позе. Сказал ему сердито:

— Негоже, товарищ, иметь такое поведение.

Василий Иванович ответил Пахому:

— Обиды не строй на меня, старик. Просто я, понимаешь, жалею девушку. Не выходит она у меня из головы. Погибла из-за нас.

Дед Пахом сказал Василию Ивановичу:

— Я и сам бесконечно жалею девушку. Ведь они, мерзавцы, не дали ей тихой смерти. Требовали сказать — кто да кто был у нее. На это она им ответила: «Были свои, русские, советские люди, а кто — я не намерена вам давать отчет». Мучили ее… Пытали…

Руки Василия Ивановича сжались в кулаки. Он тихо прошептал:

— Ну, они дорого заплатят за нее. Невольно мы — причина ее гибели. Из-за нас, из-за нас погибла светлая девушка Тоня.

Пахом сказал:

— Только ты, Василий Иванович, ошибку делаешь в своем разумении. Не за вас она погибла. Она погибла за советскую власть.

С удивлением Василий Иванович взглянул на старика. Встал с крылечка. Подошел к Пахому. Сказал ему:

— А ведь ты правильно говоришь, дедушка. Не за нас, за советскую власть погибла наша Тоня. Она и без нас поступила бы так же, как подсказывала ей совесть, — помогать своим, идти против гитлеровцев.

Пахом сказал:

— Не вам, так другим она помогла бы в борьбе за свою родину.

Василий Иванович с чувством пожал руку старику. Сказал ему:

— Не думал я, старик, что ты так правильно и мудро умеешь понимать. Душой своей ты настоящий партиец.

Щеки старика зарделись от волнения. Потупив глаза, он сказал:

— Завсегда стремился к этому, но малограмотность не дозволяла.

Василий Иванович вошел в дом вслед за Пахомом. И долгое время оставался у него, любовно с ним беседуя.

19. Вы арестованы, майор

Командир партизанской бригады товарищ С.[1195] пристально смотрит на стоящего перед ним человека в немецкой шинели. Человека этого привели разведчики. Он направлялся к лесу. Шел по полю в снегу. Разведчики окликнули его, и он, подняв руки, сдался им.

И вот теперь он стоит перед командиром партизанской бригады, вытянув по швам свои руки. Голова его, однако, низко опущена, что не соответствует бравому военному виду молодого человека. Командир говорит ему:

— Значит, вы были командиром Красной Армии?

Щелкнув каблуками, молодой человек торопливо отвечает:

— Так точно. Я командовал ротой. Я бывший лейтенант К. Попал в окружение. И вот теперь нахожусь в этой… школе…

— И что же вы, добровольно пошли в эту диверсионную школу? Или немцы заставили вас идти туда? — спрашивает командир.

Бывший лейтенант К. отвечает:

— Они предложили военнопленным… Да, на добровольных началах… Я рассудил, что в концлагере все равно конец от голода, от болезней. Решил пойти на предложение, с тем чтобы потом, при первом удобном случае, бежать к своим. Но вот прошел год, и я ничего не смог сделать. По-прежнему нахожусь в диверсионной школе.

— Знакомая картина, — задумчиво говорит командир. — И что же вы теперь хотите? Зачем вы к нам пришли?

Еще ниже опустив голову, К. говорит:

— Скажу откровенно — хочу какого-нибудь конца. Шел к партизанам, чтоб они меня расстреляли.

Товарищ С. улыбнулся, говорит:

— Ну это, знаете, не выход. Да и судить я вас не намерен. Вот отправлю вас самолетом на Большую землю — там дадите ответ командованию Красной Армии.

Бывший лейтенант К. снова щелкает каблуками. Помолчав, командир партизанской бригады говорит:

— Вот вы хотите искупить свою вину перед родиной. А что вы для этого можете предложить?

— Право, не знаю, — говорит К. — Я на все согласен…

Командир говорит:

— Вы же диверсант. Чему-нибудь вас же немцы учили. Вот и предложите что-либо, вспомнив их преподавание… Где ваша диверсионная школа находится?

— Город Петсери. Здесь, недалеко от эстонской границы.

— А кто начальник школы?

— Майор Шульц[1196].

Немного подумав, командир говорит:

— Слушайте, а нельзя ли нам этого майора как-нибудь сюда заполучить? Было бы интересно с ним побеседовать.

Улыбка проходит по лицу К. Оживившись, он говорит:

— Мне кажется, что это возможно. В квартире он живет один. Кроме денщика, у него нет никого. К нему можно приехать и арестовать его.

— Арестовать?

— Да, объявить ему, что он арестован гестапо. Я знаю, как у них происходят аресты, знаю весь их ритуал. Но для этого нужно иметь двух солдат. Кроме того необходима форма, погоны…

Командир говорит:

— Ну, этого добра у нас хватит. Немецкой одежды у нас сколько угодно. Пойдемте на склад, выберем то, что требуется.

Через два дня бывший лейтенант К., сбрив свои усы и одевшись в форму офицера гестапо, был готов к операции, на которую никак не рассчитывал начальник диверсионной школы майор Шульц.

Тройку горячих лошадей партизаны запрягли в большие старомодные лакированные сани с медвежьей полостью. Лет сорок назад в таких санях помещики ездили в гости к своим соседям.

Вместе с К. в сани уселись — командир партизанской бригады С. и еще один партизан. Оба были одеты в форму немецких ефрейторов.

Застоявшиеся кони лихо рванули вперед, и старомодные сани понеслись по направлению к городу Петсери.

Приехали вечером в одиннадцать часов. Именно на этом часе настаивал К., говоря, что ровно в одиннадцать часов майор Шульц ложится в постель и что наиболее удобно потревожить его в этот час, когда он, умиротворенный, после дневных забот, отходит ко сну.

Сани остановились у подъезда небольшого одноэтажного дома.

Позвонили. Дверь открыл денщик. Увидев офицера в гестаповской форме, денщик побледнел и шатнулся в сторону. К. тихо, но резко сказал ему:

— Ступай на кухню. Сиди там. Не выходи.

Солдат покорно попятился и скрылся за дверью кухни.

— Кто там? — раздался голос майора.

К. распахнул дверь и величественной походкой вошел в комнату. Вслед за ним вошел командир бригады товарищ С. и замер на пороге в неподвижной позе.

Майор Шульц лежал в постели с книжкой в руках. На ночном столике стояла лампа, лежал бумажник и револьвер.

Увидев гестаповцев, майор, приподнявшись с подушек, откинулся спиной к стене. Должно быть, приход гестаповцев был для него крайне неожидан. Он побледнел и несколько секунд не двигался.

К. подошел к ночному столику и, взяв револьвер майора, сказал:

— Вы арестованы, майор.

Майор не двигался. Он замер, как кролик перед пастью удава.

— Быстрей, быстрей одевайтесь, — сказал К. и несколько отошел от постели с вежливостью человека, который не желает присутствовать при туалете.

Одевшись, майор тихо сказал:

— Я готов.

Когда выходили из комнаты, майор Шульц как-то странно дернулся и, взглянув недоверчиво на К., тихо спросил:

— А обыск?

— Это будет потом, — резко сказал К. и повелительно указал рукой на выход.

Опустив голову, майор двинулся дальше.

Подойдя к саням, майор вторично дернулся и недоверчиво взглянул на сопровождавших его. Видимо, сани его ошеломили. Он несомненно ожидал увидеть легковую машину, а тут стояли какие-то допотопные сани с чудовищной медвежьей полостью. Быть может, не подозрение, а какой-то безотчетный страх сковал на минуту майора.

Он решительно не мог приподнять свою ногу для того, чтобы сесть в сани.

К. поддержал его под локоть и помог ему усесться в санях. Товарищ С. прикрыл колени майора медвежьей полостью.

Усевшись и укрывшись, майор уже с явным беспокойством взглянул на людей, которые сели с ним рядом.

Партизаны поняли, что сейчас нельзя медлить ни одной секунды.

Лошади рванулись вперед, и сани понеслись по улице города Петсери.

Теперь майор, не скрывая своего изумления, взглянул на К., потом на С.

— Позвольте, — резко сказал он, — куда вы меня везете?

И, не дожидаясь ответа, майор тотчас закричал, как кричит человек, объятый ужасом.

Товарищ С. закрыл ему рот рукой, и крик замер.

Улица была пустынна. И кажется, этого крика никто не услышал.

Теперь майор стал бороться, стараясь выскочить из саней. Партизаны подмяли его под медвежью полость и заткнули ему рот платком.

Однако майор продолжал громко мычать и напрягал все усилия, чтобы подняться. Партизаны не без труда удерживали его. К счастью, был поздний час и прохожих не встретили.

Лошади галопом неслись по улице. Но вот уже последние дома, последние строения, за которыми поле.

Позади саней сверкнули вдруг фары автомобиля. Майор, услышав шум машины, усилил свою борьбу и мычанье.

Он энергично стал приподниматься, стараясь выпасть из саней.

Товарищ С. крикнул, чтоб кучер взял в сторону. На полном скаку сани въехали на какой-то двор, ворота которого были настежь распахнуты.

Ехавшая позади машина прошла мимо.

Сани снова выехали на дорогу и помчались к лесу.

Через два часа ошеломленный и помятый майор Шульц сидел в землянке командира бригады и, тупо устремив свои глаза в одну точку, односложно отвечал на задаваемые ему вопросы.

Через несколько дней начальник диверсионной школы майор Шульц был отправлен самолетом на Большую землю.

Бывший лейтенант К. остался в партизанском отряде.

20. Ветер гасит искры

В бригаде товарища Германа насчитывалось до тысячи человек. Это был огромный отряд, прекрасно вооруженный, снабженный отличной техникой.

Все лето бригада вела непрерывные бои.

Товарищ Герман не давал немцам передышки, не давал им инициативы. Его бригада постоянно была в действии, в движении.

Отряд Германа иногда соединялся вместе, чтобы нанести немцам сокрушительный удар, а иногда, поделившись на группы, уничтожал отдельные немецкие гарнизоны, находящиеся в волостях и уездах.

He довольствуясь этим, Герман то и дело рассыпал вокруг маленькие диверсионные группы, которые взрывали мосты, снимали железнодорожную охрану и сбрасывали эшелоны под откос.

Но все эти отдельные операции бригады сливались в одно целое, в одно действие, в единую симфонию, необычайно устрашающую немцев.

Гитлеровцы стали понимать, что земля под их ногами горит, что в тылу у них огромный пожар. Они пробовали затушить этот пожар, но не смогли этого сделать. Ветер гасит искры, но не пожары. Пожары от ветра разгораются еще сильней.

Устрашенные этим, немцы стали снимать с фронта некоторые свои соединения, для того чтобы подавить партизан или хотя бы приглушить их активность. Но и тут немцы были скованы — они не могли снять достаточное количество своих солдат, без того чтобы не обнажить растянутые позиции.

Против бригады товарища Германа немцы все же собрали значительные силы, и 5 июля 1943 года бригада была окружена у деревни Станки, Сошихинского района.

Об этом окружении немцы поспешно сообщили партизанам в своих листовках, в изобилии сброшенных с самолета.

В листовках немцы предложили партизанам капитулировать, так как положение их совершенно безнадежно — они окружены кольцом.

Партизаны знали, что слова немцев отчасти справедливы. Заставы кругом натыкались на пулеметный огонь, и разведчики возвращались с известиями, что немцы непрерывной цепью охватили значительный участок, занятый партизанами.

Однако никакого замешательства у партизан не произошло. Видя своего командира в полном спокойствии, они говорили:

— Герман с нами — значит, все в порядке.

Герман действительно хладнокровно отнесся к известию об окружении. Он лично расставил заставы и сам обошел все пункты, где можно было ожидать наступления.

Однако немцы не стали наступать. Они только подняли треск из автоматов и минометов. И решили ждать капитуляции, сбросив для этой цели свои листовки, в которых устрашали партизан уничтожением, если они не сдадутся.

Одну из таких листовок партизаны подали Герману.

Внимательно прочитав листовку, Герман сказал:

— В листовках такой же треск, какой мы сейчас слышим вокруг. Богат мельник шумом. О чем говорит эта листовка? Да в первую очередь о том, что у немцев сил не хватает нас задушить. Где это видано, чтобы немцы миндальничали с партизанами — писали бы им записки, объяснялись в любви? Да если б у них хватило сил, они бы и без всякого писанья обошлись. Задушили бы нас с превеликим удовольствием. А тут пишут, глаза портят, дорогие чернила тратят. И сами неподвижно сидят, мечтают при луне, когда мы руки вверх подымем.

Партизаны засмеялись. Один из них сказал:

— Быть может, они, товарищ Герман, потерь боятся — потому и не идут в наступление. Быть может, они стращаются наступить ногой на минное поле и тем самым потерять свою живую силу.

Герман сказал:

— Немцы не боятся потерь, когда у них теплится надежда на успех. В этом случае они кидают в огонь сотни своих солдат. Нет, не жалость к своей живой силе я тут вижу, читая эту листовку. Тут черным по белому сказано, что у них нехватка в силах.

Подумав немного, Герман сказал:

— Они кинули листовки, чтобы нас испугать. Подумали, что мы раскиснем, сдадимся, узнав об окружении. Они считают, что мы дураки. Не способны ни к какому анализу. Нет, верно, я все больше убеждаюсь в том, что немцы считают нас дураками, у которых заморозки в голове. Со своей немецкой упрямостью они думают, что из всех народов только они умны. А остальные — коптят-де небо своим присутствием.

Партизаны снова засмеялись. Герман продолжал:

— Вот и выходит, что немцы переоценили себя, недооценили противника. Это и есть то, что мы называем ошибкой в стратегии. Вот в этом-то пункте они, по-моему, запнутся, да и запнулись уже на своем шумном военном пути.

Партизаны с любопытством слушали своего любимого командира.

Улыбаясь, Герман продолжал:

— Да, они запнулись на этом пути. Превыше всего они думали о своем уме, о своей тактике, о своем военном искусстве. А на противника глядели сверху вниз. Вот и получили Сталинград. И получат еще и еще, как говорится, — «дондеже не прослезятся».

Заканчивая свою беседу с партизанами, Герман сказал:

— Они окружили нас. Допустим, что это так. Но плотное ли у них кольцо вокруг нас? Нет, оно не плотное. Иначе не было бы их листовок. Мы прорвем это кольцо. В этом можно не сомневаться. Пойдем на них днем, но ближе к вечеру, с тем чтобы после прорыва сделать переход ночью. Не скажу, что у немцев куриная слепота, но они ночью неважно ориентируются. Не любят ночного боя в полевой обстановке.

В тот же день, разведав удобные пути, бригада двинулась на немцев.

Наступали цепью. Впереди шли коммунисты. Неожиданно в передней цепи появился Герман, хотя товарищи упрашивали его поберечься. Герман шел открыто, не пригибаясь к земле. Обычно он сердился на партизан за всякую браваду, но сам он позволял себе не слишком считаться с огнем. И счастье сопровождало его всегда.

Немцы сдерживали натиск партизан огнем из автоматов и фланговым пулеметным огнем.

Однако партизаны неуклонно продвигались вперед.

Теперь первая цепь перебегала открытое поле. Не оставалось сомнения, что немцы будут опрокинуты.

Но вот впереди произошло какое-то замешательство. По всей цепи прошел гул: «Герман упал, ранен».

Несколько партизан бросились к упавшему командиру, но они не добежали до него — были ранены. Немцы усилили огонь в этом направлении: вероятно, поняли, что здесь лежит раненый командир.

Герман неподвижно лежал в траве, раскинув руки. Его грудь была пробита пулей.

Наступал вечер. И в сумерках санитаркам удалось вынести командира с поля боя.

Герман был еще жив, но без сознания. Его рана оказалась смертельной. Через час, не приходя в сознание, он умер.

Эта смерть поразила всех. Многие плакали, не скрывая своих слез.

На другой день, похоронив командира, партизаны снова, с удвоенной силой пошли на немцев и, успешно прорвав немецкие позиции, вышли из кольца[1197].

21. Все имеет свой конец

В лесу на дороге партизаны нашли молодую женщину. Она была без памяти. Лежала, уткнувшись лицом в песок.

Видимо, она шла, и вот силы ее оставили — упала, потеряв сознание.

И было от чего потерять сознание. Она была избита, изуродована. Лицо ее вспухло, и глаза затекли и сузились, как щелочки. Помимо того она была ранена, и, вероятно, недавно, — кровь тихо струилась по ее измазанному, рваному платью. Рана была в плечо.

Партизаны отнесли раненую женщину в свой лагерь. Она и там не пришла в себя. Тихо стонала и поводила руками, как бы защищаясь от кого-то.

Один из партизан, увидев ее, сказал:

— Так ведь это же Любашка Тушилина. Она у немцев служила писарем в волости. И при этом она работала на партизан, давала ценные сведения. Я же не раз бывал у нее по этим делам.

Санитарки стали перевязывать рану. Все тело девушки оказалось в синяках, кровоподтеках и в багровых полосах. А спина была изрезана и исколота ножом. Ни одного живого места не оставалось на этом несчастном изуродованном теле. Нельзя было без содрогания на нее глядеть.

Только на другой день Люба Тушилина на несколько минут пришла в себя. Открыла свои глаза.

Командир отряда подошел к ней, погладил ее по голове, сказал ей, горько вздохнув:

— Ничего, Любаша, поправишься. Будешь еще ходить с автоматом.

Люба ничего не ответила командиру. И снова закрыла свои глаза до другого дня.

Ночью у нее началась лихорадка. Она горела как в огне. Бредила, металась.

Командир отряда послал в штаб бригады за врачом. Приехал доктор на верховой лошади. Осмотрел раненую. С сомнением покачал головой, сказал:

— Дело обстоит плохо. Вряд ли она встанет на ноги. Одна надежда на ее могучий организм.

Любашу перевязали как полагается. Дали ей укрепляющих средств.

Три дня она пролежала в бреду. На четвертый день попросилась на воздух.

Вынесли ее из землянки, положили на траву. Стали поить ее козьим молоком. Сварили кашу. Покушала, попила. И целый день провела на воздухе.

Дней через семь Люба уже могла сидеть. Могла беседовать. Рассказала командиру, что случилось с ней. Оказалось, ее выдали фашистам. Он знал от населения, что она работала на партизан. Фашисты арестовали ее, отвезли в гестапо и там шесть дней били и пытали ее. А потом отвезли в поле вместе с другими арестованными и там расстреляли пулеметом, поставив всех на краю рва. Любу ранило в плечо. Она упала в ров, где уже лежали убитые. Однако фашисты не засыпали рва. Они еще раз поехали за партией арестованных. Люба выбралась наверх и пошла в лес. А что случилось дальше, она не помнит.

Выслушав ее рассказ, командир сказал ей:

— Назови фамилии своих мучителей, я сейчас запишу. После войны начнут распутывать концы, начнут искать тех, кто изуверствовал. Вот и мы предъявим комиссии наш список.

Однако Люба не знала фамилий тех, кто ее пытал. Она не знала даже фамилии начальника гестапо, который аккуратно присутствовал при ее пытках.

Командир сказал:

— Вот это жаль, что ты фамилий не знаешь. Ну да ничего. Может быть, и без фамилий найдут твоих подлецов. Каждого фашиста потянут к ответу. Ведь они своей жестокостью нарушили все человеческие законы.

Теперь всякий день Любу выносили на воздух. Она лежала спокойная. Любила, чтобы солнце светило прямо в ее лицо. Хотела, чтобы скорей сошли с лица багровые пятна.

К концу второй недели Люба уже могла ходить. Шаталась, правда. Но радовалась как ребенок, что ноги ее снова держат.

Еще прошла неделя, и Люба уже почти поправилась. А в конце месяца ее звонкий смех раздавался повсюду.

Уже без дела она не хотела сидеть. Стала проситься у командира в разведку. Командир не разрешил ей, сказал, что надо подождать. Но ждать не пришлось. Вскоре Люба приняла участие в бою.

Немцы нащупали место, где стоял отряд. Кинули в бой роту СС, но, потерпев поражение, отошли.

Люба пошла с отрядом преследовать немцев. У деревни Подоклино отряд наткнулся на засаду. Попал под сильный минометный огонь. Причем мины были особого свойства — подскакивающие. Они ударялись о землю, подскакивали вверх метров на пять и вверху разрывались, как шрапнель.

Люба была ранена осколком в левую руку. И рана была нехороша — перебита кость.

Отряд вернулся на свою стоянку. И Люба вновь принялась за лечение. Но на этот раз она не лежала. Она ходила по лагерю. Помогала в хозяйственных делах. И вскоре вновь поправилась, хотя кость руки срослась не совсем правильно.

Между тем крестьяне ближайшей деревни сообщили партизанам, что потрепанный отряд СС расположился у них в деревне и там усиленно пополняется новыми кадрами. Видимо, снова собирается ударить на партизан.

Командир партизанского отряда сказал:

— Дожидаться не будем, когда они пополнят свои ряды. Сходим к ним, пока они кофе пьют.

В полном составе отряд выступил ночью и под утро, еще в полной темноте, напал на деревню.

Фашисты яростно защищались. В каждом дворе завязывалась схватка. В каждом дворе происходил бой. Но это был почти рукопашный бой. Слишком уже сблизились противники во дворах и в избах. Револьверы, гранаты, ножи и руки — вот что было пущено в ход. Автоматы не участвовали в этом бою. Да и гранатой не всюду можно было действовать: партизаны щадили жителей, которые могли пострадать.

Темнота была в пользу партизан, хотя нередко приходилось окликать человека — свой или чужой.

Кажется, все дворы обежала Люба, принимая участие в схватках там, где они еще продолжались.

К утру все было кончено. Значительная группа фашистов бежала из деревни. Но их не стали преследовать. Сами были измучены до последней степени.

Командир партизанского отряда сидел в одной избе, уронив свою голову на деревянный стол. Он был ранен в руку. Санитарки перевязали его рану. Но он так и остался сидеть на лавке. Спал тяжелым, коротким сном.

Партизаны привели в избу двух гитлеровцев. Один из них был совсем молоденький мальчик, лет восемнадцати, офицер. Другой был солидный, толстоватый, в очках. Этот был в чине майора. Партизаны нашли этих офицеров в сарае. Там они сидели, укрывшись соломой.

Мальчишка заметно дрожал от волнения и страха. Майор, напротив, держался удивительно спокойно. Даже с каким-то каменным спокойствием. Когда его привели в избу, он попросил разрешения закурить. И, закурив, сел у стола, поглядывая в окно с рассеянностью скучающего человека. Партизаны велели ему встать, и он встал по-прежнему безучастный к происходящему.

Командир отряда спросил майора — не он ли командовал этим штурмовым отрядом СС.

Ломаным русским языком фашист сказал:

— Я не имель отношений к этот отряд СС. Я случайно здесь в этой деревне. Ехаль машина. Останься ночевать.

Тогда командир спросил молодого офицера — так ли это, как сказал майор. Однако мальчишка не знал по-русски. Сказал запинаясь:

— Их вайе нихт русска язик.

Переводчика не было. Побежали искать Любу Тушилину, которая немного знала немецкий язык, поработав у немцев свыше года.

Любаша торопливо вошла в избу, на ходу поправляя свои волосы. Сказала командиру своим звонким голосом:

— Явилась, товарищ командир.

И тут вдруг, увидев майора, Люба побледнела и сделала шаг назад.

— Что с тобой? — спросил командир.

Люба снова посмотрела на майора, и тот посмотрел на нее и отвел свои глаза в сторону. С волнением Люба сказала:

— Товарищ командир… Это он… Начальник гестапо…

Командир приподнялся с места. Сказал Любе:

— Видишь… Как веревочка ни вьется, а все конец найдется…

Майор через свои очки снова кинул взгляд на Любу. Та стояла перед ним красивая, темная от загара, цветущая в своем великолепном здоровье. Грозная в своем солдатском одеянии. С немецким маузером, торчащим из-за пояса ее гимнастерки.

— Узнаешь ли ты эту девушку? — спросил командир майора.

Фашист снял очки, протер их носовым платком. Снова надел их и снова кинул взгляд на Любу. Красные пятна выступили на лице майора. Однако он сказал почти бесстрастно:

— Люба Тюшилина? Ви? Ничего не понимает…

— Ты не понимаешь, — сказал командир, — так мы кое-что понимаем… Вон какие у нас девушки. Видал? С того света вернулась, чтобы тебя покарать.

Еще раз взглянув на Любу, майор снял свои очки, сломал их, переломил надвое и кинул обломки на пол.

Нельзя было понять, почему он это сделал. Быть может, в этом жесте он нашел выход своему волнению. Или, быть может, он сломал свои очки, не желая больше видеть то, что он увидел. Какой-то финал, какой-то итог всему был в этом движении его рук. Всех почему-то поразил этот жест нациста. Все замолчали. Потом командир сказал:

— Уведите его. Покарайте за преступление.

Майор торопливо сказал:

— Но я не бил ее. Госпожа Тюшилина, подтвердите это.

Люба сказала:

— Это верно, он не бил меня. Он только приказал бить и резать.

Один из партизан сказал Любе:

— Ты через него свою кровь роняла, веди его.

Люба сказала:

— Мне противно коснуться его шкуры.

И с этими словами она неожиданно положила свой маузер на стол возле майора. Майор понял значение сделанного. Чуть дернулся. Потянул свою руку к револьверу. Но тут партизаны схватились за свое оружие, навели пистолеты на фашиста. Один из партизан крикнул Любе:

— Зачем ты это сделала? Он будет стрелять.

Командир, взглянув на майора, сказал:

— Не будет стрелять. Он морально сломан.

Майор сел на лавку, вложил дуло револьвера в свое ухо и выстрелил в себя.

Не взглянув на убитого, Люба вышла из избы.

22. Поймите простую истину

Нину Ивановну З. вызвали в Штаб партизанского движения. Сказали ей:

— Ты неплохой партийный организатор, и мы хотим послать тебя в партизанский край. Как ты на это смотришь?

Нина Ивановна ответила:

— Ну что же, я согласна. Когда и как туда направиться?

Ей сказали:

— Завтра самолетом полетишь во Вторую партизанскую бригаду.

Эта бригада только лишь недавно[1198] была сформирована Штабом партизанского движения. И теперь бригада стояла в тылу у немцев на озере Черном, вблизи Глебовских болот. Командовал бригадой Н. А. Бредников.

Нина Ивановна и вместе с ней две девушки вылетели самолетом из Ленинграда и в ту же ночь были в штабе бригады.

Командир бригады сказал Нине Ивановне:

— У нас имеется небольшая группа девушек. Их всего пятнадцать. Некоторые из них плохо владеют оружием, а некоторые и вовсе не знакомы с винтовкой, не говоря уже об автомате. Надо будет подучить их. Но основная ваша задача — увеличить этот отряд за счет местного населения. Приступайте к работе.

Нина Ивановна горячо взялась за дело. Она пошла в ближайшую деревню Замошье. Устроила там общее собрание жителей. Сказала им:

— Мы приехали сюда не суп варить для мужей. Мы приехали воевать. Будем ходить с автоматом против немцев. Я вас всех призываю к этому. Когда родина в огне, не приходится лежать на печке.

Несколько девушек попросилось в отряд, и Нина Ивановна зачислила их.

Побывала Нина Ивановна и в других деревнях. И там, где это было возможно, устраивала собрания, беседовала с жителями, читала им сводки Информбюро, давала газеты, листовки, разъясняла военные и политические события. Но с девушками Нина Ивановна, помимо того, вела особый разговор. Стыдила их за то, что они в стороне от большого дела. Говорила им:

— Вы мне тут тургеневских героинь из себя не разыгрывайте. Сейчас не то время. Надо воевать, а не на кухне бренчать кастрюлями.

В короткое время Нина Ивановна наладила крепкую связь с населением. Теперь жители деревень нередко сами приходили к партизанам. Приходили побеседовать, узнать новости. Приходили и лечиться — как в больницу к врачу, на прием.

Вскоре в отряде девушек насчитывалось около ста человек. Но эта цифра не показалась Нине Ивановне предельной для ее самостоятельного отряда.

Нина Ивановна однажды сказала своим товарищам:

— Попросту надо пойти по деревням и забрать тех жителей, которые способны носить оружие. Иначе немцы возьмут их к себе. Так уж лучше мы их заберем, чем оставим немцам.

С небольшим отрядом девушек Нина Ивановна обошла ряд деревень и забрала с собой молодежь. И там, где позволяли обстоятельства, она устраивала собрания, на которых разъясняла смысл своего мероприятия.

На одном таком собрании Нина Ивановна сказала:

— Поймите простую истину. Тот, кто не хочет нам помочь, тот не с нами. Кто лежит на печи в стороне от военных событий, тот не наш, если он, конечно, здоровый, молодой и может винтовку в руках держать. Нельзя медлить в этих делах. Идемте с нами, пока не поздно.

Поднялся с места молодой человек. Лет ему было не больше шестнадцати. Сказал тихо:

— Я находился в стороне от военных событий не потому, что хотел этого. Но что я мог сделать, когда немцы вокруг? Теперь-то я, конечно, с радостью пойду с вами.

Нина Ивановна спросила его:

— А вы кто такой?

Молодой человек ответил:

— Я комсомолец.

Нина Ивановна воскликнула:

— Ты комсомолец? А сколько времени ты стоял тут под немцами? Все время? Почти два года?

Молодой человек молча кивнул головой. Нина Ивановна сказала ему:

— Дай сюда свой комсомольский билет.

— Зачем он вам?

— Я отберу его у тебя за твою бездеятельность.

Молодой человек тихо сказал:

— Не вы мне дали билет, и я вам не отдам его. Столько времени я его бережно хранил, прятал от немцев.

Нина Ивановна воскликнула:

— Вы слышали? Он два года бережно хранил свой билет, держал, вероятно, под полом. Ждал, что ему медаль дадут за прекрасную сохранность документа. Да разве только в этом дело, чтобы сберечь свой документ? Помимо того надо дело делать, а не валяться на печи, ожидая у моря погоды. Давай сюда свой билет. Покажи его. Может быть, он уже недействителен.

С великой неохотой молодой человек принес свой билет. Да, сохранил он его в аккуратненьком виде. Держал завернутым в клеенку, чтобы сырость не покоробила листки.

Просмотрев этот билет, Нина Ивановна сказала молодому человеку:

— Я так и думала, билет недействителен — за два года членские взносы не уплачены.

Молодой человек сказал, несколько заикаясь:

— Да где ж я мог платить членские взносы, если немцы тут?

Нина Ивановна сказала:

— Вот ты бы и поставил себя в такие условия, чтобы было где платить членские взносы, а если к этому не было возможности, так не на печке же надо, черт возьми, лежать, надо действовать, и в первой шеренге находиться. Билета не получишь.

Люди, которые присутствовали при этой сцене, сказали:

— Правильно. Помимо документа надо еще что-то иметь.

В короткое время отряд девушек достиг двухсот человек.

Все девушки прошли военную учебу. Изучили винтовку, автомат, гранату.

Теперь командир бригады стал давать отряду специальные задания. Посылал отряд на ответственные дела. Девушкам доверяли. И они отлично справлялись с задачей. Отважно ходили на самые трудные боевые операции.

На шоссейной дороге Луга — Ленинград девушки взорвали две машины со снарядами. При налете на деревню Верхутино ворвались в дома, где засели немцы. Уничтожили немцев, захватили их оружие и боеприпасы. В бою за Уторгош получили задание разбить вокзал и сделали это. Разбили и сожгли вокзал, взорвали три машины со снарядами. На Оредежь пошли в открытый бой. И в этом бою одержали крупную победу.

Смелая, необыкновенно отважная и решительная Нина Ивановна постоянно находилась в первых рядах. В бою за станцию Мшинская она была ранена в плечо автоматной пулей. К этому времени в отряде девушек насчитывалось уже четыреста человек.

Что касается комсомольца, у которого Нина Ивановна отобрала билет, то он, явившись в партизанский отряд, выразил горячее желание принять участие в борьбе против фашистов. Он был во многих боях и отличился. Вероятно, теперь комсомольский билет ему вернут.

23. Хозяева идут

Шесть партизанок из отряда девушек шли лесом. Возвращались из соседнего отряда, куда ходили по заданию комиссара.

Шли девушки в боевом походном снаряжении, с автоматами.

Был тихий осенний день. Густые облака затянули небо, но иногда солнце прорывалось сквозь них, и тогда становилось веселей вокруг. Веселей глядели пустые поля и безлюдная дорога, тянувшаяся вдоль леса.

Одна из партизанок сказала, шумно вздохнув:

— Как странно, девочки… Ходим не по дороге, по лесу… Скрываемся и таимся, словно мы какие-нибудь воры…

Другая партизанка сказала:

— А верно, девочки, скучно идти лесом. То ли дело по дороге идти. И обувь там лучше сохраняется, не так она портится, как по кочкам.

Девушки засмеялись. Перебивая друг друга, стали говорить:

— Так пойдемте по дороге… Что мы, по чужой стороне, что ли, ходим… Кажется, ходим по своей родной земле… Довольно считаться с фрицами…

Тут со смехом и с шутками девушки вышли из леса и пошли по шоссейной дороге.

Было совсем безлюдно, тихо. Лишь гудели телеграфные провода, вновь подвешенные немцами на невысоких свежевыструганных столбах. Девушки шли гуськом вдоль канавы.

Впереди показалась деревня. Одна из партизанок сказала:

— Через эту деревню можно смело идти. Там нет немецкого гарнизона. А полицаи не посмеют нас тронуть, они боятся нас как огня.

Нарочно построившись в ряды, девушки пошли по деревенской улице. Шли улыбаясь, возбужденные своим маршем через деревню.

Жители выбегали из домов и с недоумением глядели вслед девушкам. Некоторые, усмехаясь, говорили:

— Хозяева идут…

— А то нет, что ли, — отвечали девушки. — Ясно, хозяева…

С одного двора выбежал на улицу молодой парень в синей рубашке, без пояса. На рукаве у него виднелась повязка полицейского. Обалдело поглядев на девушек, парень снова юркнул в ворота.

Девушки миновали деревню и снова пошли по шоссе через поле.

Показалась грузовая машина. Поравнявшись с девушками, машина несколько замедлила свой ход. Шофер с изумлением посмотрел на девушек с автоматами. Затем, обернувшись и свесившись с машины, стал глядеть им вслед. Потом дал газ и помчался дальше.

Одна из девушек хотела дать очередь из автомата. Однако другая остановила ее, сказала:

— Стоит ли того? Урон будет небольшой, а шуму много.

Пошли дальше. Поля остались позади. Теперь дорога вела лесом.

На крутом повороте лесной дороги девушки неожиданно столкнулись с отрядом немцев. Немцев было восемь человек. Они шли с автоматами. А позади идущий немец катил за собой пулемет.

Причем обе стороны столкнулись буквально лицом к лицу. Настолько, что впереди идущие задели друг друга рукавами. Это было так неожиданно, что обе стороны растерялись и остановились. Раздались восклицания: «Ах!.. Ох!.. Ого!..»

Но эта растерянность продолжалась не более трех секунд. Обе стороны отпрянули друг от друга. Причем, как выяснилось в дальнейшем, немцы не рассмотрели даже — сколько девушек. Поворот дороги был крутой, девушки шли гуськом, встреча была ошеломляющая, и немцам показалось, что перед ними женский батальон. Так по крайней мере они потом сообщили жителям ближайшей деревни.

Отпрянув друг от друга, и те и другие бросились по канавам. И рассыпались по обе стороны шоссе. Причем в одной канаве вместе с девушками оказался немецкий солдат. Растерянность его была так велика, что он, увидев свою ошибку, не стал даже исправлять ее. Он лег на спину и несколько секунд неподвижно лежал, раскрыв рот от изумления. И только потом, сорвавшись с места, кинулся через шоссе к своим, в другую канаву.

Итак, оба отряда рассыпались по канавам на расстоянии сорока шагов друг от друга.

Установив в канаве свой пулемет, немцы не переставая стали стрелять. И при этом стреляли из автоматов. Но стреляли не высовываясь из канавы и не целясь, так что пули где-то высоко резали воздух.

Девушки хотели отвечать, и одна из них стала стрелять, но старшая по отряду остановила ее, сказала:

— У нас мало патронов. Да и немцам будет страшней, если мы помолчим.

Не получая ответного огня, немцы действительно смутились. Прекратили стрельбу. Однако при каждом шорохе снова открывали ураганный огонь.

Так продолжалось минут сорок. Потом над дорогой нависла тягостная тишина. Немцы даже не разговаривали между собой. И девушки молчали.

Наконец одна из девушек тихо сказала:

— Девушки, надоело без толку лежать. Давайте напугаем немцев — закричим ура.

Девушки поползли по канаве, приблизились к немцам и неожиданно громогласно закричали ура.

Немцы почему-то не ответили огнем. Кусты, которые прикрывали канаву, не позволяли рассмотреть, что там у немцев делается. Тогда одна из девушек подняла на палке свой головной убор — пилотку. Выстрела не последовало.

Девушки вышли из канавы и, перебежав дорогу, подошли к кустам. Немцев там не оказалось.

Девушки побежали вперед. И вдруг вдали за лесом, на полянке, они увидели бегущих немцев. Немцы бежали, рассыпавшись по полянке. И некоторые из них в своем стремительном беге подпрыгивали на кочках, как козлы.

Девушки открыли огонь из автоматов. Однако немцы были уже далеко, что, впрочем, не помешало им попадать на землю после первой автоматной очереди.

Падая и поднимаясь, немцы бежали дальше и вскоре совершенно скрылись за густым кустарником. Девушки бросили стрелять. И бой, так сказать, кончился за отсутствием противника.

Одна из девушек сказала:

— Ой, девушки, я снова не могла стрелять от смеха. Как увидела, что они скачут по полянке, у меня аж автомат задрожал в руке. Смеюсь и стрелять не могу.

Другая девушка, недавно принятая в отряд, с удивлением сказала:

— Неужели немцы такие трусы? Вот уж никогда не думала.

Старшая по отряду ответила ей:

— Нет, они далеко не трусы, но следует учесть, что мы их немножко-таки задергали за эти два года. Теперь они чересчур боятся партизан. У них лихорадка начинается при виде нас.

Третья девушка сказала:

— Я тоже считаю, что немцы совсем не трусы. Они очень, очень смело дерутся и умеют храбро умирать. Нет, по-моему, это очень сильный противник — немцы. Крепкий народ, сбитый Гитлером с пути.

Еще одна девушка сказала:

— Смелые-то они смелые, но тогда, когда в машине сидят. А без машин у них иной раз ноги подгибаются. Тоже вот помню — они в нашей деревне хотели дом сжечь вместе с людьми. Загнали в наш дом человек сорок. Заколотили досками окна и двери. И подожгли с двух сторон. А у моего отца на веранде лежали охотничьи патроны. И вот стали эти патроны взрываться от огня. Что было с гитлеровцами, вы бы видели! Некоторые попадали на землю, стали окапываться. А многие просто убежали. Мы этим воспользовались и ушли из горящего дома.

Старшая по отряду сказала:

— В общем счете немцы смелые. Но есть среди них просто хлюпики. И таких у них немалое количество. Близорукие, в очках. И настолько размагниченные, что удивление берет — откуда у этих-то берется нахальство кидаться на весь мир.

Так беседуя между собой, незаметно дошли до места стоянки своего отряда.

А на другой день одна из девушек, побывав по делу в деревне, узнала от жителей некоторые подробности. Оказывается, немцы прибежали в деревню насмерть перепуганные. Кричат: «Партизаны, партизаны, целый женский батальон». На это им жители говорят: «Да какой же это батальон. Всего шесть девушек шли по дороге. Но, конечно, шли по-хозяйски, уверенно. Вот вы, фрицы, и оробели, увидев их походку».

Однако немцы не поверили жителям. Твердили все свое: «Партизаны, женский батальон». А один из гитлеровцев сказал:

— Шесть девушек нас не могли бы напугать. А уж если мы настолько испугались, значит их было значительно больше. Наверно, батальон или рота.

Так гитлеровцы и не поверили жителям. Остались при своем гордом мнении, что они сражались с женским батальоном и оставили свои позиции под давлением превосходящих сил противника.

24. Чье кушаю, того и слушаю

Разведчики молча шли лесной дорогой. Мартовский снег не скрипел под ногами. Стояла необыкновенная тишина.

Вдруг где-то вдали послышался шум мотора. Видимо, шла машина.

Разведчики поспешно сошли с дороги и, выбрав удобную позицию, залегли в снег.

Показалась открытая трехтонка, груженная железными кроватями и матрацами. На матрацах, прикрыв спины одним байковым одеялом, сидели три солдата.

Партизаны открыли огонь, когда машина поравнялась с ними. Три солдата, как по команде, приподнялись с матрацев и тотчас упали вниз, сраженные пулями. Машина замедлила ход и, свернув в сторону, остановилась, ударившись о дерево.

Шофер выскочил из кабинки, пытаясь уйти. Но пуля настигла его. Он упал.

Прихватив с собой несколько матрацев, партизаны собрались уйти. Неожиданно за дорогой у дерева увидели еще одного солдата. Он стоял, подняв вверх руки. У его ног на снегу лежал автомат.

— Плен сдаюсь! — крикнул гитлеровец, когда партизаны увидели его.

Партизаны подошли к нему. Потрясая поднятыми руками, гитлеровец несколько раз повторил:

— Плен, плен сдаюсь…

Один из партизан, подняв свой револьвер, сказал:

— Да что с ним разговаривать…

Что-то удивительно жалкое было в просительном тоне фашиста и во всей его дрожащей фигуре с поднятыми вверх руками. Партизан опустил свой револьвер. Сказал врагу:

— Да ты откуда взялся-то, куроцап?

Не опуская рук, гитлеровец ответил:

— Я ехал машина.

— Да разве ты ехал в машине? — спросил партизан. — Вон твои четверо распластались на дороге, а пятого тебя мы не видели.

— Я ехал кабинка…

— Ах, ты сидел в кабинке рядом с шофером? И, значит, пулей выскочил наружу, когда мы открыли огонь?

Фашист молча кивнул головой и снова сказал:

— Плен сдаюсь русским товарища.

— Плен, плен, — сказали партизаны. — Ты пойми, садовая голова, мы же не регулярная армия. Не можем тебя в плену содержать.

Фашист тихо сказал:

— Буду ваши костюмы чинить, брюки гладить, сапоги чистить.

Партизаны рассмеялись:

— Вот ваксы-то мы забыли купить для твоей деятельности.

Один из партизан сказал:

— А верно, отведем его в отряд. Глядите, как жить просится.

Партизаны сказали:

— Возьми пару матрацев и иди вперед.

Фашист торопливо нагрузил на себя матрацы и, почтительно сторонясь, пошел с партизанами. Один из партизан спросил:

— А почему ты, фриц, не убежал от нас? Ты же отлично мог сховаться в лесу. А ты предпочел у дерева встать на виду у всех.

Фашист ответил:

— Я, товарищи, лес боюсь. Волки, природы боюсь. Я есть городской житель.

По дороге партизаны узнали у немца, что ему тридцать пять лет, что он имел небольшую сыроварню и жил неплохо.

В фашистской партии не состоит. Холост. Не женился потому, что последние десять лет со дня на день ждал войны.

На все вопросы фашист отвечал довольно чистенько по-русски, сказав, что он родился в Польше, где знают русский язык.

Фашиста привели в лагерь. Командир отряда с неудовольствием посмотрел на пленника. Сказал, нахмурившись:

— Ну на что вы его привели? Зачем это?

Фашист, вытянувшись в струнку и затаив дыхание, смотрел на командира. Вкрадчиво сказал ему, почтительно наклонив голову:

— Буду принести пользу. Буду шить, чинить, гладить, мыть…

Командир усмехнулся. Потом нахмурился:

— Ну зачем он тут…

Махнув рукой, отошел. Фашист провожал его глазами.

Начиная с другого дня, фашист стал ревностно помогать партизанам в их хозяйственных делах. Ходил за водой. Колол дрова. Собирал хворост. Убирал и чистил землянки. Работал до вечера не покладая рук. При этом вытягивался в струнку перед каждым, кто появлялся, отдавал честь. Делал он это необыкновенно торжественно — корпус его замирал в неподвижной позе, а голова его медленно вращалась вслед идущему. Он, как говорится, «ел глазами начальника».

Тянулся он перед всеми, даже перед связным Федюшкой, которому было тринадцать лет. И Федюшка этот, вкусив сладость почета, не смог уже в дальнейшем перебороть своих искушений — он то и дело показывался, чтоб получить должное.

Но особый ритуал фашист устраивал, когда появлялся командир. Тогда он настолько замирал и так подавлял в себе всякое дыхание, что казалось, не солдат стоит, а каменное изваяние, готовое, впрочем, рассыпаться в прах от одного взгляда.

Командир всякий раз хмурился и старался избежать такой встречи. Но он не смог избежать забот и внимания фашиста. Тот с особым старанием убирал площадку перед землянкой командира. Посыпал песком дорожку. И елочками украшал вход в землянку.

А в свободное время подходил к землянке командира и, приняв неподвижную позу, простаивал так некоторое время, выражая этим свои трепетные чувства к высокому начальнику.

Собрав однажды первые подснежники, фашист поставил их в консервную банку и попросил связного Федюшку отнести эти цветы в землянку командира.

Командир пришел в уныние, получив эти цветы. Сказал своим товарищам:

— Изнемогаю от этого гитлеровца. Он буквально побивает меня своей угодливостью. И этим портит людей. Взгляните на Федюшку. Это был тихий подросток. А теперь он стал дерзить. И каждую минуту жаждет, чтоб гитлеровец отдал ему честь. Нет, вот придет самолет, и я отошлю этого нациста в тыл. Пусть он идет к черту на рога. Мне он здесь не требуется.

Проходя однажды мимо пленного, командир остановился и сказал ему:

— Вот твой преподобный Гитлер объявил всему миру, что вы раса господ. А разве в тебе есть хоть капля этого мирового господства? Ведь ты склоняешься перед каждым, кто стал твоим хозяином, перед каждым согласен как угодно унижаться, чтобы этим сохранить свою драгоценную жизнь.

Что-то дернулось в лице нациста. Отрывисто он сказал командиру:

— Я не унижаюсь, я подчиняюсь обстоятельствам. Кто не умеет подчиняться, тот не умеет повелевать.

Усмехнувшись, командир сказал:

— Смотря какое подчинение. А твое подчинение — это, понимаешь, стремление к рабству. Вот в чем сказался твой характер гитлеровского солдата, а не в господстве, о котором раззвонили на весь мир.

Фашист почтительно молчал. Командир сказал ему:

— Ну хоть рассердись на меня, куроцап. Покажи, что у тебя еще теплится человеческое достоинство, которое должно быть выше, чем многое другое.

Гитлеровец молчал. Махнув рукой, командир ушел.

Дня через два самолет приземлился недалеко от лагеря партизан. Привез различные грузы. И захватил с собой одного тяжелобольного и двух раненых.

Командир сказал пилоту, показав на фашиста:

— Прихватите еще одного пассажира, а то он сильно мешает мне.

Перед тем как сесть в самолет, гитлеровец протянул вперед свои руки и сказал:

— Завязайте мне руки.

— Зачем? — спросили партизаны.

Гитлеровец сказал:

— Когда враг связан, летчик спокойно летит.

Партизаны рассмеялись. Связали бечевкой руки нацисту. Когда самолет улетел, командир сказал:

— Фу, как-то легче стало.

Консервную банку с подснежниками командир выбросил из землянки. И ударил по этой банке ногой, как по футбольному мячу.

Засмеявшись, сказал:

— Нет, верно, как-то легче стало, проще, не так душно.

25. Федот, да не тот

Уже с конца сорок третьего года население приходило в партизанский отряд как в свое советское учреждение, находящееся в тылу у немцев.

Приходили люди по многим своим делам. И даже, не страшась немцев, везли на санях больных — лечиться.

Врач в отряде был совсем молоденький человек, и многим он казался из недоучившихся, однако он имел диплом и вполне порядочно лечил людей. И тем самым он еще в большей степени усилил популярность отряда.

Помимо лечения люди приходили за газетами, за справками и с жалобами на те или иные непорядки. Много жалоб поступало на старост, на немецких комендантов и на всякого рода прохвостов, желающих погреть руки на человеческом горе.

Между прочим, в отряд пришел один гитлеровец, солдат, служивший в комендатуре, при волости. Пришел он с жалобой на своего коменданта, который побил его по лицу.

Командир отряда сказал фашисту:

— То, что тебя смазали по харе, это, конечно, нехорошо. Хотя нам-то какое дело, кто кого у вас бьет. Это уж, так сказать, ваши внутренние дела. Мы-то при чем?

Фашист ответил командиру, что он желает вступить в партизанский отряд, чтоб сражаться против коменданта. Командир сказал:

— В отряд я тебя принять не могу, однако отправлю в штаб бригады, пусть там рассудят твою судьбу. Кстати, как фамилия твоего подлеца коменданта?

— Обер-лейтенант Трюммер.

Командир воскликнул:

— У нас на этого коменданта уже три жалобы имеются. Ладно, учтем и твою, поскольку ты обратился к нам за справедливостью.

Вскоре после этой истории в отряд явилась пожилая женщина. Она тоже принесла свою жалобу на этого коменданта. С плачем рассказала свою грустную историю.

Оказывается, этот комендант приказал дать ей двадцать пять розог. И вот за что. У нее было два постояльца, два солдата, которых поместили в ее избе. Но это были не немцы, а, по ее мнению, испанцы. Так эти два испанца украли у нее теленка, согнали его со двора и продали его.

Женщина обратилась с жалобой в комендатуру. Причем заодно пожаловалась и на фашистов, которые ранее этого перебили у нее всех кур и гусей и взяли из сундука все ее тряпки и костюм ее мужа.

Комендант прогнал эту женщину. Но она была настойчивая. Она еще раз пришла в комендатуру и сказала, что она дойдет до высшего начальства, если ей не покроют убытков. Тогда комендант велел дать ей двадцать пять плетей за ее настойчивое домогательство.

Рассказывая это, женщина плакала. Сказала:

— Меня, советскую женщину, наказали плетьми. Теперь я людям стыжусь в глаза глядеть.

Командир успокоил ее, сказал ей:

— Ну, это дело переполнило чашу моего терпения. Одного коменданта мы в свое время уже убрали, уберем и этого, снимем его с должности. Будьте спокойны и всецело положитесь на нас. И, главное, не плачьте, не горюйте, мамаша. Злодей будет наказан.

Командир послал в волость одного опытного разведчика выяснить обстановку.

Вернувшись, разведчик доложил, что при комендатуре этот комендант не проживает. От страха перед разведчиками он живет в уездном центре, а в волость приезжает лишь по служебным делам. Причем в волости имеется большой немецкий гарнизон и крупный полицейский отряд. Так что убрать коменданта в самом управлении не представляется возможным без значительного риска.

Командир сказал:

— В таком случае придется нам выставить заставу где-нибудь на дороге и при следовании коменданта кинуть в машину связку гранат, чтоб тем самым облегчить ему путешествие на небо.

Вскоре выяснили, по какой дороге ходит машина. И в укромном месте поставили заставу.

Заставе не пришлось долго ждать. Операция удалась в первый же день. Гранаты были кинуты удачно. Машина почти развалилась на куски, и седоки получили то, что заслужили.

Однако через день выяснилось, что в машине ехал не комендант, а его помощник.

Партизаны не без смущения доложили об этом командиру. Сказали, разведя руками:

— Федот, да не тот, товарищ командир. Ошиблись.

На это командир ответил:

— Печаль, конечно, не велика, что ошиблись. В конце концов и того, и другого, и третьего, и всех их надлежит убрать. Но все-таки хлопот нам прибавится. Дело так не оставим. Дожмем до конца. Уберем мошенника с его пути. Настигнем его, хотя бы он был уже в раю.

Вскоре партизаны повторили свою операцию. Но и на этот раз в машине был не комендант. Это был какой-то их калькулятор, ехал в комендантской машине.

Партизаны сказали командиру:

— Все они, товарищ командир, исключительно похожи друг на друга. Все они на одно лицо — белые, одутловатые и в машине держатся неподвижно. Не приходится удивляться, что мы опять ошиблись.

Стали выяснять, где же в таком случае комендант. Оказалось, что он захворал брюшным тифом и лежит в больнице. И вот почему два удара миновали его.

Стали уточнять, где же лежит этот комендант — в каком здании, в какой палате и какая у него температура.

Наконец узнали, что комендант уже скончался. Так сказать, поторопился от лишних неприятностей уйти в иной мир.

Когда командиру доложили об этом происшествии, он сказал:

— Жаль, конечно, что он ушел от наказания, но что же сделать. Естественный его конец нас тоже до некоторой степени устраивает.

26. Падающего толкни

Значительный партизанский отряд стоял в тылу у немцев всего лишь в двадцати пяти километрах от их переднего края.

Штаб партизанского движения подтянул этот отряд к фронту, чтоб здесь, в непосредственной близости от позиций, тревожить немцев.

Здесь гитлеровцы чувствовали дыхание партизан за своей спиной. Любой, даже небольшой удар, который наносили здесь партизаны, нервировал немцев и казался им устрашающим.

Немцы перестали ходить в одиночку в своем тылу. И любая телега шла у них под охраной. Однако это не избавляло немцев от неожиданностей. То и дело на воздух взлетали грузовики со снарядами, походные кухни, легковые машины.

Нервозность немцев достигла предела, когда партизаны совершили ночной налет на штаб немецкой бригады. Тогда немцы поняли, что они не в силах избавиться от партизан, не в силах бороться с ними.

Непосредственная близость отряда к позициям создала партизанам немало трудностей. То, что раньше доставлял самолет — людей, боеприпасы, — теперь приходилось доставлять обычным земным маршрутом.

Этот «обычный маршрут» проходил сквозь немецкие позиции.

Нелегко представить себе, как люди проходили через фронт, тем не менее они проходили и доставляли отряду то, что требовалось.

Такой переход через линию фронта требовал, помимо отваги, огромного уменья и даже искусства ориентироваться в любых условиях. Такой переход требовал тщательного изучения местности. Позиции немцев не тянулись сплошной цепью. Цепь эта прерывалась природными преградами и теми пространствами, которые немцы легко могли простреливать своим пулеметным огнем. Вот здесь партизаны и проходили фронт противника и, миновав нейтральную зону, появлялись в советских окопах.

Необыкновенным таким умением проходить сквозь позиции отличалась молодая восемнадцатилетняя партизанка Г.

Она делала буквально чудеса. В любую ночь она, не задумываясь, шла тем путем, который тщательно изучила.

Здесь риск был на каждом шагу. И в особенности небезопасно было идти нейтральной зоной. Советские бойцы предупреждались заранее о переходе и поэтому не стреляли. Но немецкие пулеметы и сверкающие ракеты нередко заставляли ложиться на землю и выжидать.

Однажды командир отряда приказал разведчице Г. перейти через фронт, с тем чтобы доставить в отряд одного партизана Н., который по делам отряда находился на советской территории.

В двенадцать часов ночи разведчица Г. благополучно перешла на советскую сторону. Партизан Н. с нетерпением ожидал ее. Тотчас они двинулись в путь.

Но в эту ночь немецкие солдаты настроены были удивительно нервозно. Их пулеметы и автоматы стреляли почти непрерывно. Иной раз в дело вступали шестиствольные минометы. Ночь была необыкновенно темная. Трассирующие пули резали воздух почти во всех направлениях.

Партизан Н. шел позади своей спутницы, стараясь ни на шаг не отстать от нее.

Благополучно миновали первую треть нейтральной зоны. Далее путь лежал через овраг, заросший кустарником. Обычно это место было наиболее спокойным для перехода. Но именно это место на этот раз и оказалось самым тяжелым. Немцы усиленно простреливали овраг, страшась, вероятно, русского наступления.

Неожиданно партизан Н. упал. Он был ранен в правую руку выше локтя. Рана была тяжелая, пуля разбила кость.

Перевязали рану общими усилиями. Двинулись дальше. Однако огонь усилился. Пришлось снова лечь. Лежали долго. А когда пошли, то оказалось, что силы изменили раненому. Он был настолько слаб, что качался. Не мог идти. Лег отдохнуть. Но долго лежать нельзя было — часа через полтора начинался рассвет.

Разведчица сказала раненому:

— Я тебя понесу на плече. Ты потерял столько крови, что не можешь идти.

Эта маленькая и хрупкая девушка взвалила на свое плечо раненого, понесла его.

Огонь не ослабевал. И вернуться назад не представлялось возможным, так как немцы обрушили артиллерийский и минометный огонь на советские позиции. Многие снаряды, не долетая до переднего края, рвались совсем близко от идущих.

Раненый сказал девушке, которая, изнемогая, опустилась на землю со своей ношей:

— Оставь меня тут. Иди одна. Ты этим сохранишь себя для пользы дела. Иначе мы тут оба погибнем.

Девушка сказала ему:

— Зачем ты так говоришь? Неужели ты мог подумать, что я брошу тебя? За кого ты меня принимаешь — за фашистку или за советскую комсомолку?

Снова, взвалив раненого на плечо, девушка пошла и снова, пройдя немного, остановилась.

Раненый, почти теряя сознание, сказал ей:

— Я требую, чтоб ты оставила меня тут. Приказываю тебе. А нет, так я…

С этими словами раненый выхватил свой револьвер и выстрелил в себя. Он хотел выстрелить в висок, но он стрелял левой рукой, и рука его дрожала. Пуля пробила его щеку и, поцарапав язык, вышла в другую щеку.

От обиды и горя девушка заплакала. Как куль с мукой, она взяла раненого на плечо и понесла его не останавливаясь. Как будто то, что случилось, придало ей необыкновенные силы.

Шесть километров она несла раненого, ни разу не опустившись на землю.

Уже давно миновала передний край немцев. И шла теперь лесом, почти не сгибаясь под тяжестью.

Командир отряда, беспокоясь, что так долго нет разведчицы и ее спутника, послал вперед разведку выяснить, что же случилось.

Разведчики на лесной дороге встретили девушку с ее ношей.

Только тогда, увидев своих партизан, девушка опустилась на землю. И долгое время не могла снова подняться.

Командир отряда, узнав обо всем, поблагодарил разведчицу за ее благородный поступок. На это девушка ответила:

— Товарищ командир, я не вижу, в чем тут мое благородство. Поступила нормально, и каждый сделал бы одинаково на моем месте.

Командир отряда сказал:

— Это-то верно. У фашистов имеется свой лозунг — падающего толкни[1199]. А для нас это неприемлемо ни при каких обстоятельствах. И поэтому я удивлен, почему твой спутник просил тебя оставить его под огнем.

Девушка сказала:

— Он был в бреду. Не понимал, что говорит и что делает.

27. У счастья много друзей

Еще задолго до разгрома немцев под Ленинградом к партизанам стали являться всякого сорта люди. Они бродили по лесу с надеждой повстречать партизан, а то и просто приходили на заставу.

Кто знает, где болтались эти люди в начале войны. Теперь они являлись с пылким желанием принести посильную пользу своей родине.

Приходили и полицейские (или «полицаи», как их называли). По большей части это были молодые ребята, завербованные немцами для несения полицейской службы в деревне. Впрочем, были среди них и пожилые крестьяне, вольно или невольно помогавшие немцам.

Перед Новым годом явился на заставу целый полицейский отряд из десяти человек. Сняв шапки, полицаи стояли перед партизанами, прося им помочь организоваться в самостоятельный отряд по борьбе с немецкими оккупантами.

— О чем же вы раньше-то думали, красавцы? — спросили их партизаны. — Ведь уже конец войны близок.

Грустно вздыхая, полицаи молчали.

Прибыл на заставу и один казак. Этот приехал верхом на лошади. При оружии, в немецкой шинели. И вдобавок привел он с собой немца, связанного по рукам. Он где-то заарканил его и вот доставил этот свой «дар» как некоторый, что ли, знак своей боевой мощи.

Казак полагал, что его встретят с распростертыми объятиями, но этого не случилось. Казака и его пленника отправили в штаб бригады.

Но вот в середине января сорок четвертого года произошло событие, о котором мы и собираемся вам рассказать.

К партизанам пришел пожилой человек, по облику похожий на Чехова или на какого-нибудь интеллигента прежней, дореволюционной формации. Длинные волосы и бородка подчеркивали это сходство. Недоставало лишь старомодного пенсне со шнурком. Впрочем, именно такое пенсне и оказалось у него в кармане.

Что-то удивительно неспокойное было во всем облике этого человека. Свои руки он то потирал, то прятал их в карманы, с тем чтобы через минуту вынуть их и снова потирать, потирать тем жестом, который обнаруживал непрерывную душевную тревогу.

Нервный тик ежеминутно передергивал его лицо.

Одет он был в худое осеннее пальто. Шея и уши были заболтаны теплым, длинным кашне.

Человек этот ухитрился пройти через все охранение. И партизаны обнаружили его вблизи своей стоянки, почти у самых землянок. Он шел по глубокому снегу, с трудом передвигая ноги.

Партизаны отвели его к комиссару отряда, и тот стал допрашивать его. Однако незнакомец так промерз, что не в силах был отвечать на вопросы. Комиссар налил полстакана водки и подал незнакомцу, назвав его почему-то «профессором».

— Вы, профессор, выпейте это. Отойдете сразу, — сказал комиссар.

«Профессор» отпил небольшой глоточек и отставил стакан в сторону. Однако глоток оживил его. Он стал рассказывать свою биографию. Оказалось, что он пенсионер, инвалид, экономист по образованию, — Константин Сергеевич У. Проживал он в городе Пушкине, откуда немцы эвакуировали его.

— С какой же целью вы явились к нам? — спросил его комиссар.

— Я пришел поговорить с вами, — ответил У. — Поговорить обо всем, что я передумал за эти военные годы.

Комиссар с удивлением посмотрел на него, сказал:

— Ну, знаете, для этого у меня нет ни времени, ни охоты.

— Но это очень важно для меня, — с волнением сказал «профессор». — Я прошу вас об этом, как о драгоценном даре.

«Профессор» говорил витиевато, непросто, приподнятым тоном. Комиссар не без досады глядел на этого старомодного человека, откуда-то выкинутого военной бурей на поверхность жизни.

Волнуясь и дергаясь, «профессор» сказал комиссару:

— Я пришел сказать вам о своем духовном и моральном перерождении. У меня нет больше колебаний и нет больше сомнений. Я теперь целиком ваш.

Несколько раздражаясь, комиссар сказал:

— Я ничего не понимаю. Говорите более толково. Какие колебания? И что значит «я ваш»? А до этого в качестве кого же вы были?

У. сказал:

— До этого меня иной раз подавляли сомнения. Нет, я никогда не был врагом нашей жизни. Я отдавал народу свои силы и знания. Но некоторые колебания не давали мне возможности сосредоточить всю свою духовную мощь на чем-то одном. О, я бы мог много сделать, если б не это.

Комиссар сказал:

— Значит, война застала вас в этих колебаниях, и вы перекинулись к немцам?

— О нет! — ответил У. — Я долго колебался — оставаться ли мне в Пушкине или уйти, но фронт слишком быстро придвинулся, и я был лишен возможности покинуть город. Я был эвакуирован немцами. И я должен сказать, что эти годы были крайне полезны для меня. Я воочию увидел немцев. Я многое передумал, пересмотрел. Понял, что историческая справедливость нашего времени бесспорна. Народ, который выигрывает такие битвы, — великий народ, которому я бы хотел отдать последние свои годы и мою жизнь.

Комиссар сказал:

— Значит, я вас так понимаю — война духовно переродила вас, и вы пришли к нам, к партизанам, чтоб предложить нам… Что именно вы хотите предложить? Ну, конкретно? Ну? План захвата штаба немецкой дивизии? Или что?

«Профессор» от души рассмеялся. Сказал:

— Нет, я пришел просто поговорить. Я давно собирался поговорить именно с партизанами, с отважными людьми, которые так мужественно и так героически борются с чудовищной силой, хотя их никто не понуждает к этому. И это обстоятельство всегда поражало меня. Людей никто не заставляет, а они сами… Это тоже сыграло немалую роль в моем духовном перерождении. И я счастлив, что остались позади годы моих колебаний.

Комиссар, улыбаясь, сказал:

— Миленькую, однако, жизнь вы прожили.

— Да, да! — воскликнул У. — Прожил жизнь, полную сомнений, тревог. Я всегда был честен с самим собой. Мне не хотелось ошибиться перед собой, перед историей, перед моим народом. Это было главной причиной моих колебаний, которые…

«Профессор» не договорил. Он вздохнул, поник головой и устало закрыл свои глаза.

В землянку вошел радист. Это был молодой человек — студент третьего курса Института связи — Виктор Р. Он пришел с улицы. Пришел в одной гимнастерке, в высоких сапогах, без фуражки. Сияние молодости и здоровья освещало его спокойное лицо, чуть тронутое легким румянцем.

— Радиограмма, — сказал радист, подавая комиссару листок бумаги. — Прикажете подождать ответа?

— Присядьте, Виктор Николаевич, — сказал комиссар радисту. — Сейчас напишу ответ.

Комиссар стал писать. На минуту задумался. Рассеянно взглянул на радиста. Потом перевел взгляд на «профессора». Отложил бумагу в сторону. Еще раз посмотрел на радиста и снова на У. Какой поразительный контраст. Два мира перед ним. Старый, ушедший мир, мир хмурых, мятущихся людей, когда-то описанных Чеховым. И новый мир — спокойный, уверенный в своих силах, точно знающий, что надо делать для того, чтобы жить.

Комиссар окликнул «профессора», глаза которого были сомкнуты:

— Ну а в своей молодости, профессор, вы же не были таким, как сейчас?

У. открыл глаза. Кротко взглянул на комиссара. Сказал:

— В молодости? Нет, пожалуй, это был наиболее трудный период в моей жизни — молодость. Хотелось для себя решить вопрос о смысле жизни, об отношении к смерти…

Радист с удивлением посмотрел на У. Отвернулся, желая скрыть улыбку, которая пробежала по его губам. Сказал, обращаясь к комиссару:

— Эти вопросы, товарищ комиссар, мы практически разрешаем на войне и в тылу.

Комиссар снова углубился в свою бумагу. Написав, подал радисту, сказал:

— Так вот, Виктор Николаевич, радируйте этот ответ.

Радист вышел из землянки. Комиссар взглянул на «профессора». Тот, облокотившись на стол, спал, подперев свою голову рукой.

28. Он умел подчиняться

Весть о разгроме немцев под Ленинградом вызвала в партизанском отряде необыкновенное ликование. Люди обнимали друг друга, пели, бросали фуражки в воздух.

Комиссар отряда устроил митинг, чтоб придать порядок взволнованным чувствам людей.

После митинга партизаны стали упрашивать командира — идти всем отрядом навстречу Красной Армии.

Командир не согласился с этим. Сказал:

— Немного надо выдержать характер. Негоже будет, если мы сейчас без толку потеряем хотя бы одного своего человека.

Душевное волнение, однако, было так велико, что через час командир, смущенно улыбаясь, сказал:

— Пожалуй, все-таки сходим поразведать. Поглядим, как там фрицы драпают.

С небольшой группой партизан командир отправился в разведку. Не терпелось увидеть отступающие немецкие части. Не терпелось с родной стороны встретить первых советских бойцов.

Партизаны шли опушкой леса в сторону Ленинграда. В двух километрах от них тянулось шоссе на Гатчину.

Не утерпели и подошли ближе к шоссейной дороге. Хотели своими глазами увидеть врага, уходящего в смятении.

По дороге шли немецкие танки, грузовые машины, пушки. Движение было непрерывным. Как лава, откатывалась назад стальная техника врага.

Пехоты почти не было. Изредка появлялась открытая машина с солдатами. Некоторые из солдат были укутаны в бабьи платки и одеяла.

— Эх, посечь бы их сейчас пулеметом, — сказал кто-то из партизан.

Командир приказал не подходить близко к дороге. И партизаны снова углубились в лес.

Идя лесом, партизаны вышли на открытую полянку. Остановились в изумлении. Шагах в сорока от них стояло немецкое орудие. Шесть артиллеристов суетились вокруг него. Видимо, артиллеристы только что получили приказ отступать, и вот теперь они подготовляли свое зенитное орудие в дальний путь.

В каком-то едином порыве, не сговариваясь, партизаны бросились на гитлеровцев. И те, ошеломленные, не взялись даже за оружие. Они, как по команде, подняли вверх свои руки и замерли в неподвижных позах.

Обезоружив фашистов, партизаны спросили их:

— Какой части? Что собой представляете?

Толстый фельдфебель ломаным русским языком ответил:

— Зенитный пушка.

И тут же добавил по-немецки:

— Шестьсот семнадцатый артиллерийский дивизион.

— По Ленинграду стреляли? — спросили партизаны.

— О нет, нет! — воскликнул фельдфебель и вместе с ним офицер. — Ленинград ми не стреляли. Ми зенитный орудий. Самолеты стреляли.

— И по самолетам не надо было стрелять, — сказал один из партизан — молодой парнишка лет семнадцати.

Партизаны не без любопытства рассматривали зенитное орудие. Кто-то сказал:

— Ведь оно не только по самолетам бьет. В крайнем случае можно и по шоссе ударить.

Партизаны обернулись в сторону далекого шоссе. Там движение немецких частей не прекращалось. Командир отряда сказал:

— Верно, надо бы ударить по шоссейной дороге. Только вот непонятно, как это чертово орудие заряжается.

Обратившись к фашистскому фельдфебелю, командир сказал:

— А ну-ка, фриц, покажи, как заряжается твоя пушка.

Фельдфебель взглянул на своего офицера. Тот сказал:

— Я могу показать наше орудие.

Офицер не без готовности стал показывать, как заряжается орудие и как устанавливается прицел. Командир сказал офицеру:

— Ну-ка, ваше благородие, наведи на дорогу. Я хочу туда послать конфет.

Офицер зарядил орудие и, взяв прицел на шоссе, сказал сам себе по-немецки: «Огонь!»

И выстрелил.

Снаряд попал точно на дорогу. Там произошло смятение.

Приложив бинокль к своим глазам, офицер сказал:

— Ого! Колоссаль… Прямо цель…

И хотя офицера никто не просил и не заставлял, он снова зарядил орудие и снова, сказав сам себе: «Огонь!» — выстрелил.

Фашистские солдаты и главным образом фельдфебель были взволнованы этой стрельбой и сердито смотрели на своего офицера. Однако не решались что-либо ему сказать.

Между тем офицер, воодушевленный хорошим попаданием, суетливо закладывал в орудие третий снаряд.

Один из партизан с удивлением сказал:

— Вот черт — своих молотит!

Гитлеровский офицер четыре раза выстрелил по шоссе с большой готовностью и старанием. При этом всякий раз он подносил к своим глазам бинокль и с удовольствием восклицал:

— Колоссаль!.. Прямо цель…

Нет сомнения, он стрелял как-то механически, не думая и ни о чем не рассуждая. Он действовал как заводная кукла, как автомат.

Это был тот идеальный гитлеровский солдат, который, по словам фюрера, был необходим ему для скорейшего завоевания мира.

Сомнительный идеал.

29. Наш последний медведь

Вот какая история обнаружилась после того, как немцы очистили советскую территорию.

В одном селе Псковского района проживал стареющий человек, некто Никита Зыков.

Он был огромного роста. На сантиметры он не измерялся, а по старому счету имел три аршина и два вершка.

Если Петр Великий обладал ростом около сажени без вершка, то этот наш Зыков на полголовы возвышался над Петром.

Это был гигант, великан. При этом у него было пропорциональное сложение и приятная внешность.

Отличался он колоссальной силой и в молодые свои годы выступал в цирке, участвуя в чемпионате французской борьбы. Схватывался на ковре с лучшими борцами своего времени — с Поддубным, с Лурихом, с Иваном Заикиным[1200]. И с многими иностранными борцами, которых он без счету клал на обе лопатки.

Огромная его слава и выдающийся успех прервались в двадцатых годах. Имея от роду пятьдесят лет, он оставил свою цирковую карьеру, уступив свое место молодой смене.

Он вернулся в свою деревню на покой.

У него не было ни дома, ни семьи, и поэтому он поселился у своего родного брата. И стал тихо и спокойно жить, предаваясь своим очаровательным воспоминаниям.

В избе на стене висела у него старая, уже пожелтевшая от времени афиша, которая когда-то извещала миру о выступлении знаменитого борца-великана. Рядом с афишей на гвоздиках была подвешена широкая розовая лента с огромным количеством всяких значков и жетонов. Это было то, что получил Никита Зыков за свои славные победы на арене цирка.

Показывая людям эти свои жетоны, Зыков старался никак не проявить своего волнения. Спокойным и небрежным тоном говорил:

— А вот это блямбочки, которые мне совали за каждый мой выигрыш на ковре. Чепуха. Жетончики.

Но за спокойным и равнодушным его тоном слышалось какое-то волнение и чувствовалась грусть о том, что все безвозвратно ушло.

Тихо и смирно жил он у своего брата. Занимался хозяйством, крестьянствовал. Был в обращении вежлив со всеми. Не дрался ни с кем. И только раз или два в год он напивался, как говорится, до шариков и тогда шел на скандал, шел на какое-нибудь буйство, которое снова давало ему уверенность в его силе. Он как бы проверял себя — так ли он силен, как прежде, и, уверившись, что силы не оставили его, снова надолго успокаивался. Продолжал тихо и вежливо жить.

Во время своих буйных припадков Зыков, страшась своей силы, никогда не задевал одиночных людей и тем более своих деревенских. Он шел за восемнадцать километров на станцию железной дороги и там производил свой дебош. Ломал и крушил столы, скамейки и стулья. И пачками отбрасывал от себя людей, которые наседали на него, стараясь утихомирить великана.

Однако с ним нельзя было совладать. Меньше как двенадцать человек не годилось для этого. И то эти двенадцать человек только лишь довершали начатое. Только лишь сильно утомленного схваткой они могли повалить его и связать по рукам и ногам.

He раз для этого вызывали сельскую пожарную команду. Но приезд пожарной команды, звонки, сверкающие каски и беготня пожарных обычно вдохновляли Зыкова, вливали в него новые чудовищные силы, подобно атомной энергии. И тогда, отражая атаки пожарных, Зыков проявлял чудеса непоколебимой стойкости.

Дважды Зыков сидел в тюрьме за свои буйства. И дважды секретарь районного комитета приглашал его к себе на беседу.

Секретарь райкома так ему говорил:

— Ну можно ли, товарищ Зыков, иметь такое поведение? Ведь ты этим кидаешь тень на все наше крестьянское общество — изображаешь себя той грубой силой, какую нам вовсе не желательно утверждать без наличия духовной красоты. А какая красота в твоих поступках? Это безобразие, а не красота. И твоя некультурность тому причиной. Ну скажи — хорошо ли ты грамотен для своих шестидесяти пяти лет?

Тяжко вздыхая, Зыков говорил, что он не шибко грамотен, что громкая слава и бурное цветение его молодых лет не позволили ему в дореволюционные годы подолгу склоняться над книгами. А сейчас уже поздно приниматься за что-нибудь из этой области.

Секретарь райкома так ему говорил:

— Вот именно в этом и секрет твоего одностороннего поведения. Взгляни, дорогой, какой интересный процесс происходит сейчас в деревне. Молодые растут совершенно иначе, чем прежде. Знают машины, механику. Стремятся к высшему образованию и достигают его. Уже по-свински не хотят жить. Уже не хотят проявлять себя однобоко, лишь с физической стороны. И только ты один во всем нашем районе со своими медвежьими ухватками стоишь буквально как памятник русской старины.

Никита Зыков соглашался с этим, конфузился, извинялся. Говорил секретарю райкома, что больше этого не повторится. Но по прошествии года снова происходило то же самое.

Однажды секретарь райкома прислал Зыкову целую пачку иллюстрированных журналов, с тем чтоб Зыков, читая и рассматривая картинки, отвлекался бы от своих физических идей. И Зыков нередко брался за эти журналы. Но, рассматривая картинки и читая подписи, он так тяжко вздыхал и такое расстройство чувств появлялось на его лице, что брат всякий раз отнимал от него эти журналы. И тогда снова жизнь проходила на прежних основаниях.

Так провел он в деревне почти двадцать лет. К началу войны ему пошел семидесятый год.

При немцах Зыков держался тихо. Почти не выходил со двора. Но немцы иной раз сами забегали к нему — посмотреть на русского великана. Зыков не обращал внимания на эту «мошкару», как он говорил.

За два года, что немцы были в районе, Зыков только раз позволил себе выпить. И захмелев, порывался идти на станцию, но брат остановил его, не позволил ему идти туда. И тогда Зыков вышел на улицу и, зайдя к соседям, побранился с ними. И, рассорившись, поломал их ворота, попалил столбы, на которых держались эти ворота.

Соседи сказали ему:

— Не совестно ли так поступать в твоем преклонном возрасте? Лучше бы ты шел с Гитлером воевать. Приложил бы свою силу против врага, а не против своих соседей.

Зыкова несказанно смутили эти слова. Он чуть не в ноги поклонился своим соседям, сказал им:

— Простите за мое окаянство. Из ума выжил. Не подумал об этом.

И с этими словами Зыков вышел со двора и направился к станции. Но он не дошел до станции. На шоссе он встретил немецких новобранцев, которые маршировали под командой офицера.

Зыков, не сворачивая с пути, шел навстречу этому отряду.

Впереди идущий офицер, не убавляя шага, оттолкнул рукой старика, чтоб освободить дорогу.

В одно мгновение Зыков схватил офицера и, как пушинку подбросив его в воздух, кинул в канаву. Ошеломленные солдаты не сразу даже поняли, что случилось. Потом схватились за оружие. Но помятый офицер, барахтаясь в канаве, крикнул, чтоб Зыкова взяли живым.

Именно эти слова чуть не погубили весь отряд.

Огромный, на две головы выше всех, старик отбрасывал и откидывал немцев, которые со всех сторон лезли на него.

В отряде было сорок человек. И вскоре они почти все лежали, поверженные Зыковым.

И тогда офицер убил Зыкова, выстрелив в него два раза из своего пистолета.

Убитый Зыков два дня пролежал в канаве. Немцы не позволили его трогать. Они сказали старосте:

— Этот ваш русский медведь изувечил стольких наших солдат, что пусть теперь собаки гложут его кости.

Однако брат увез ночью убитого Зыкова и похоронил его в своем саду.

30. Деньги не пахнут

И вот что еще обнаружилось, когда немцев изгнали с нашей советской земли.

В одном большом селе немцы, во время своей оккупации, позволили одному человеку открыть мелочную торговлю для продажи хлеба, продуктов питания, а также носильных вещей и комиссионных товаров.

Открыл эту лавочку некто Шурка Перекусихин. Уже одно то, что в его сорокалетнем возрасте все называли его не по имени и отчеству, а просто Шуркой, — говорило за то, что это был неуважаемый человек. И действительно, нечто неприятное и пустое было в этом человеке.

Интересно отметить, что, несмотря на свою незначительность, Шурка много раз пытался на путях своей жизни пробиться в первые ряды. Но это ему не удавалось. Жизнь отбрасывала его в сторону благодаря его дрянным, мелким качествам.

В молодые годы Шурка хотел получить техническое образование. Хотел с наскока сдать экзамены в техникум.

Однако срезался на испытаниях и на этом прервал свою научную карьеру.

Хотел Шурка в свое время жениться на одной красивой девушке. Но та отказала ему, посмеявшись. И вышла замуж за его же двоюродного брата.

Пробовал себя Шурка и на политическом пути. В тридцатом году, когда организовался колхоз, Шурка вынырнул с передовыми речами. Хотел криком и демагогией обратить на себя всеобщее внимание. Хотел прорваться вперед, чтоб руководить людьми и тем самым удовлетворить свое непомерное честолюбие.

Однако, пытаясь управлять людьми, Шурка не сумел этого сделать с должным тактом — не хватило ума. А главное, внес он в это дело свои мелкие интересы, свои личные счеты и те черты своего характера, которые вовсе не годились для руководителя. Произнося, например, речь, Шурка говорил: «Каждому, кто посмеет выступить против меня, буду обрубать голову не топором, а политически».

В общем, не годился человек на эту роль. Пустой и вздорный, он и в это серьезное дело вносил пустоту и вздор.

Потерпев поражение на этом поприще, Шурка вдруг смирился. Стал скромно и незаметно жить. Стал обыкновенным рядовым колхозником.

Ничем и никак не проявлял себя, справедливо полагая, что в этом суровом мире он со своими дрянными качествами не заслуживает возвыситься над людьми.

Но во время немцев он поклонился им, и те позволили ему торговать, позволили открыть мелочную лавочку.

И вот тут-то Шурка нашел себя. Нашел в этом деле свое призвание. Нашел удовлетворение для всех своих тайных надежд.

Энергичный и деятельный, он широко развернул свою торговлю. Он покупал и продавал. Менял продукты на сапоги. А сапоги на табак и сахар. Он вел крупные дела и в короткое время сумел поставить свою торговлю так, что все люди вокруг стали его должниками. Все вокруг были ему должны, и все были ему чем-то обязаны.

Нескольких людей он буквально разорил, описав их имущество через немецкий суд.

Курчавый и красномордый, он выходил теперь на улицу, как самая важная персона после немецкого коменданта. Он ни с кем не здоровался, а если и здоровался, то небрежно, свысока, подавая два пальца. И ни к кому не обращался иначе, как со словами: «Эй ты, черт…» или «Ну, ты, как тебя там…»

Своего двоюродного брата Шурка разорил, нарочно втянув его в одно сомнительное коммерческое дело. И, разорив, отбил у него жену, ту самую женщину, на которой он в свое время мечтал жениться.

Довольный и сияющий Шурка жил теперь именно так, как он об этом мечтал. И все люди, видя его таким, говорили друг другу:

— Вот что такое капитализм. Он позволяет людям не по их заслугам идти в первых рядах. Позволяет людям, имеющим пониженные душевные качества, пользоваться наилучшими благами жизни.

Другие говорили:

— Не только это. Плохой человек, разбогатев, становится еще нахальней, еще хуже. В чем мы убеждаемся теперь, взирая на Шурку.

Когда на фронте дела у немцев стали нехороши, Шурка безумно встревожился. Тоскливым взором он окидывал свое имущество. Говорил:

— Ведь умрешь и ничего с собой не возьмешь.

А когда Красная Армия прорвала немецкий фронт, Шурка наскоро ликвидировал свое имущество и, взяв с собой чемодан с ценностями, уехал из деревни. И как уехал! Никого из близких с собой не взял. Запряг в сани тройку лошадей и, стоя в санях, отбыл из деревни.

Стоя в санях, проехал по улице с пьяным криком: «Я сам — Гитлер».

И исчез в туманной дали.

31. Разговор немца с учительницей

Вот что рассказала мне учительница М., пробывшая у немцев два года.

Летом сорок первого года она приехала в Витебск к своим знакомым и там имела несчастье застрять во время войны.

В квартире, где она проживала, стоял немецкий офицер. Это был какой-то штабной офицер, немолодой и на редкость угрюмый, неразговорчивый. За полтора года, что он стоял на квартире, он не произнес ни одного слова, хотя в совершенстве владел русским языком. Более того, он никого не замечал и на всех глядел пустыми и как бы невидящими глазами.

Но в сорок третьем году, после Сталинградской битвы, офицер этот несколько изменил свое поведение. Он стал вежливо, но, впрочем, кисло улыбаться при встрече с квартирантами. И даже несколько раз заговаривал с ними о незначительных предметах.

В конце сорок третьего года офицер этот послал своего денщика к учительнице М., попросил ее зайти к нему.

Не смея ослушаться, учительница зашла к немцу.

Он сидел за столом, на котором горой лежали книги. К своему удивлению, учительница увидела, что это были русские книги — собрания сочинений классиков.

Офицер попросил учительницу сесть и сказал ей:

— Сколько я слышал, вы учительница русского языка и вы преподавали русскую литературу в старших классах средней школы. Не так ли?

Учительница подтвердила это. Немец сказал:

— В таком случае у меня имеется к вам вопрос, быть может вызванный моим непониманием русской литературы. Кто из ваших русских классиков наиболее полно изобразил русский национальный характер?

Волнуясь, учительница сказала:

— По-моему, так нельзя ставить вопрос. Каждый писатель изображал свое время, свою эпоху, своих современников. А это не было чем-то единым, неизменяемым, в равной степени относящимся ко всем слоям русского общества.

Немец потер свой лоб рукой и сказал:

— Но все-таки какие-то общие национальные черты должны объединять ваших людей разных эпох и разных классов. Ведь Шекспир дал нам понятие о британском характере. Вот я вас и спрашиваю — какой русский писатель наиболее полно изобразил национальный русский характер? Достоевский, да?

— О нет, — сказала учительница. — Достоевский великий знаток человеческой души, но души, несомненно, нездоровой, искаженной страданием. Достоевский изобразил больной, неполноценный мир. Этот мир не характеризует русского человека, в сущности, очень здорового и лишенного такого болезненного восприятия жизни, какое имел наш гениальный писатель.

Немец снова потер свой лоб и сказал:

— В таком случае, кого же вы назовете? Чехова?

Немец взял со стола книгу Чехова и снова положил ее на стол. Раздраженно сказал:

— Я прочитал вашего Чехова. Слабые, безвольные люди. Безысходная тоска в их сердце. Практическое неумение организовать свою жизнь. О, если б мы имели такого противника — война давно была бы уже кончена в нашу пользу. Я отвергаю вашего Чехова как материал для изучения вашей страны.

Немец снова взял со стола книгу Чехова и снова сердито кинул ее на стол. И, все более раздражаясь, сказал:

— Именно с этой стороны я отвергаю и многих других ваших писателей — Салтыкова, Гоголя, Островского, Лермонтова, Тургенева, Сухово-Кобылина. Их литература не дает ключа к пониманию вас. Напротив, эта литература путает нас, уводит от правильного понимания вашего национального характера.

Учительница с удивлением глядела на раздраженного офицера. Сказала ему:

— Но ведь это особая литература, так называемая обличительная. Она изображает отрицательные стороны, какие существуют в любом обществе. Эта литература вовсе не обозначает, что все общество таково. Напротив, эта литература показывает людей, с которыми обществу надлежало бороться. И здесь не следует часть принимать за целое.

Не переставая потирать лоб, офицер сказал:

— Стало быть, у вас нет такого произведения, которое показало бы ваш национальный характер?

Учительница сказала:

— Русский национальный характер изображен в произведениях многих наших классиков. В произведениях Толстого, Пушкина, Тургенева, Некрасова, Горького… Но скажите, для чего вам это нужно? Зная, в чем дело, я бы точней вам ответила и назвала бы нужное вам произведение.

Офицер сказал:

— Хорошо. Я отвечу вам на это со всей откровенностью. Здесь, на русских равнинах — на фронте и в нашем тылу, — мы столкнулись совсем не с тем, что читали в вашей литературе. Быть может, мы плохо знаем вашу литературу, не всё читали. Во всяком случае, мы терпим поражения от причин, не совсем понятных нам…

Офицер помолчал. Лицо его исказилось какой-то болью. Видимо, ему нелегко было произносить эти слова. Помолчав, он сказал:

— Я офицер старой, прежней школы. Я лично сам, для себя, хочу уяснить себе все эти причины. И, в частности, хочу понять свойства русской нации. Ваша литература, повторяю, не разъясняет нам этого, не дает нам полного ключа к пониманию вас.

Учительница сказала:

— Теперь мне понятно, что я должна вам ответить. Во-первых, в русской классической литературе народ описан далеко не полностью, не во всем его многообразии. Во-вторых, надо учесть, русский дворянский писатель (будучи человеком иного класса) иной раз невольно наделял народ своими субъективными свойствами или такими свойствами, какие он хотел бы видеть в народе, — смирением, христианской кротостью, непротивлением злу. А в-третьих, что самое главное, — на арену жизни вышли новые люди. Они почти или очень еще мало записаны литературой. А эти-то люди как раз и принимают решающее участие в настоящей войне.

Немец сказал, бросив косой взгляд на учительницу:

— О каких новых людях вы говорите?

Учительница ответила:

— Я говорю о тех людях, которые вступили в жизнь после Великой Октябрьской социалистической революции. Революция формировала характер, свойства, особенности этих людей. Без учета этого нельзя полностью понять, что такое русский национальный характер.

Офицер спросил:

— Разве перемена в народе так велика?

Учительница ответила:

— Эта перемена огромна. Да вы и сами ее видите. Русский солдат всегда был храбрый воин, а сейчас он стал непобедим.

Офицер угрюмо сказал:

— Ответьте со всей откровенностью — почему русский солдат до некоторой степени изменился против прежнего? Только лишь благодаря революции?

Учительница, подумав, сказала:

— Да, благодаря тому, что связано с социалистической революцией. Народ получил образование. Народ вырос. Многое понял. Понял, что советская власть — это его собственная власть, что именно эта власть даст ему и его детям то, о чем можно было только мечтать. Народ поверил, что он стал хозяином жизни. Попробуйте прогнать хозяина с его земли. Не такая это простая штука.

Немец ничего не ответил. Сидя в своем кресле, он устало закрыл глаза, желая этим показать, что аудиенция закончена.

32. Итоги

Вечер встречи с партизанами. Ярко освещенный зал. Непривычная обстановка в дни войны. Один за другим на эстраду выходят партизаны. Рассказывают о своих недавних боевых делах. Люди жадно слушают эти рассказы.

Уже поздно. Вечер близится к концу. На эстраду поднимается молодая женщина. На ее груди два ордена и медаль. Ей примерно двадцать два или двадцать три года. Стало быть, к началу войны ей было не больше девятнадцати лет. И стало быть, ее университеты — лес, поля сражения и походная партизанская жизнь.

Серьезная, почти строгая, она выходит на эстраду. В ее руках листок бумаги. Развернув этот листок и положив его перед собой на кафедру, женщина собирается что-то читать. Но не читает. Отложив листок, задумывается.

Нет, она не похожа на тех женщин, которые выступают перед публикой с романсами или чтением своих стихов. Все движения ее удивительно простые, естественные. И вместе с тем никакой сконфуженности она не испытывает. Она задумалась. Но она задумалась не для того, чтобы приковать внимание слушателей.

Улыбнувшись, женщина говорит:

— Видите ли, в чем дело. Я вышла на эстраду, чтоб огласить вам некоторые цифры, которые у меня записаны на бумаге. Эти цифры — итоги тому, что сделали партизаны Ленинградской области. Сейчас я оглашу эти цифры. Но прежде я хочу рассказать вам одну историю, о которой я сейчас вспомнила.

Снова улыбнувшись, женщина говорит:

— Эта история относится к первым дням войны. Не скрою от вас, у нас в деревне было большое смятение, когда гитлеровские войска быстрым маршем стали продвигаться к нашему району. Наши люди не знали, как им поступить — уходить или оставаться тут. На этот счет у нас в деревне не было никаких указаний, так как связь с районным центром нарушилась.

Председатель нашего колхоза не знал, как решить это дело. Он склонялся к тому, что надо уйти в лес. Однако не решался повести за собой всех людей.

В конце концов пришли к единому мнению — все боеспособные люди должны идти в лес и там организоваться в партизанский отряд.

Лишь один голос раздался против. И не то чтобы этот голос протестовал. А просто один человек высказал свое сомнение в успехе. Один немолодой колхозник, неважно, как его фамилия, выступил со своим мнением и сказал:

— Нынче война машин и железа. Ну можно ли в такую войну выступить с вилами против врага? Машины сомнут наши тела, и мы пикнуть не успеем.

Председатель колхоза на эти слова так ответил, вернее, крикнул:

— Ты что своим тараканьим голосом людей мне смущаешь?

Люди подняли на смех этого колхозника. Да и сам он рассмеялся. Сказал:

— Я лишь высказал свое сомнение о возможности партизанить в эту войну.

На это председатель ему сказал:

— Уйди с глаз моих. Не возьму тебя в лес, хотя бы ты встал на колени.

В тот же день председатель нашего колхоза собрал всю молодежь и всех боеспособных людей старшего возраста и ушел с ними в лес.

И вот два с половиной года мы воевали в тылу у немцев. Два с половиной года мы наносили врагу удары.

Мои товарищи уже рассказали вам, как происходила эта война в тылу у врага. Моя задача — подвести итоги сделанному, огласить вам цифры, которые, быть может, более красноречиво скажут вам о партизанском движении нашего народа.

Вот что сделали партизаны Ленинградской области за эти годы войны. Уничтожено гитлеровских солдат и офицеров — 104 240 человек. Генералов — 8 человек. Произведено крушений на железных дорогах — 1050. Уничтожено танков, броневиков, орудий и самолетов — 3834.

Вот примерно основные цифры сделанному.

Как же получились эти цифры? Как получилось, что партизаны лишь в одной области нанесли гитлеровской армии такие тяжкие потери? Как могло случиться, что народ, почти с голыми руками выступив против захватчиков, нанес такой сокрушительный удар? Это случилось потому, что стихийный порыв народа почти тотчас принял организованный характер. Партия руководила этим движением и придала ему нужные формы, годные в современной войне. Война в тылу врага велась не кустарным способом, не только налетами и нападениями. Штаб партизанского движения руководил боевыми операциями. Крупные военные специалисты принимали непосредственное участие в этом движении. Война в тылу врага велась по всем правилам военной тактики, которая превзошла тактику немецких штабов.

Слова партизанки были покрыты бурными аплодисментами. Раздались возгласы: «Да здравствуют героические партизаны! Да здравствует наш великий советский народ!»

Вечер встречи с партизанами закончился.

Послесловие

Осенью 1943 года один из партизанских отрядов при налете на деревню Федоровку захватил немецкую полевую почту.

На почте обнаружен был большой мешок с письмами, которые предназначались для отправки в Германию.

Партизаны не поленились захватить с собой этот мешок — казалось интересным узнать, что пишут гитлеровцы с фронта.

Переводчица штаба бригады три дня разбирала эти письма. Однако ничего особенно интересного не было в этих письмах. Было то, о чем знали партизаны, — упадок настроения среди солдат, жалобы, стоны и тревога за судьбу своих близких в тылу.

Но одно письмо привлекло общее внимание. В нем тоже не было ничего особенного. Однако автор письма с наибольшей точностью, с наибольшей откровенностью и цинизмом определил характер своих разочарований.

Письмо это написано каким-то ефрейтором к своему другу, находящемуся на излечении в госпитале.

Вот что пишет ефрейтор:

«Помнишь ли, дорогой друг, какое счастье заполняло наши головы, когда мы вступили на эти русские земли? Помнишь ли, какой восторг и какие радужные надежды согревали наши сердца? Какие пылкие мечты, казалось, уже осуществились. Уже мы с тобой чувствовали себя богатыми людьми, почтенными владельцами этих земель. Почет, уважение и слава — вот что рисовалось нам впереди. И что же теперь? Все, кажется, летит к черту под откос. Откровенно тебе скажу — берегу мечту унести отсюда ноги. Уже не жду, что будут иные дни и иное настроение. Время ломает розы».

Этой несколько сентиментальной немецкой поговоркой заканчивалось письмо ефрейтора к своему другу.

Время ломает розы!.. Другими словами — время ломает розовые надежды, ломает нежные розы, взлелеянные в пылкой душе гитлеровского ефрейтора.

Как могло случиться, что такие «розы» расцвели в сердце немецкого народа, в сердце добросовестного, умного и деятельного народа, — это другой вопрос. Но эти «розы» расцвели. И они были сломаны на всех фронтах Великой Отечественной войны — Красной Армией. И в тылу — партизанами.

Выращенные в темных подвалах человеческой души, в черном сердце гитлеровского солдата, эти сломанные розы, надо полагать, никогда больше не расцветут.

Никогда немцы не забудут того, что с ними случилось на советской земле.

Страшная месть

Ранней весной этого года некто Петр Евсеевич Гасилин случайно попал на общее собрание жильцов своего дома.

Будучи главным бухгалтером одного крупного учреждения и сильно перегруженный отчетностью, Гасилин обычно не посещал такого рода мелкие собрания. А тут, разыскивая управхоза, заглянул в контору и там, застав собрание, решил из любопытства послушать, о чем говорят люди на столь малых совещаниях, кои предусматривают интересы всего лишь одного дома.

Оказалось, что собрание обсуждало вопрос об организации детской площадки во дворе дома.

Гасилин принял участие в общем споре, который разгорелся по вопросу о количестве деревьев на детской площадке.

Как нежный отец, Гасилин настаивал на минимальном количестве деревьев, полагая, что у его двенадцатилетнего сына будет меньше шансов упасть с дерева.

Но в этом вопросе Петр Евсеевич Гасилин разошелся с мнением большинства.

А надо сказать, что Гасилин был человек весьма нервный, вспыльчивый. Семь лет он лечился в поликлинике синим светом. Но это лечение ему, видимо, мало помогло, ибо на собрании он повел себя крайне несдержанно, агрессивно.

Оспаривая мнение своей оппонентки, он допустил несколько колких фраз по ее адресу.

Его оппонентка — немолодая и на вид скромная женщина — спокойно отнеслась к его колким словам, однако вскользь заметила, обращаясь к собранию:

— Немудрено, что у такого нервного и взбудораженного отца сын неважно учится.

А сын Петра Евсеевича, ученик пятого класса Никита Гасилин, учился действительно неважно. И эти слова немолодой женщины затронули какие-то надорванные струны отцовского сердца. Не пожелав оставаться на собрании, он ушел и, уходя, снова позволил себе бестактность — громко повторил свои колкие фразы, относящиеся к пожилой гражданке.

Вернувшись домой, Гасилин рассказал своей жене о происшествии и в едких тонах описал заурядную внешность пожилой незнакомки.

Жена не без тревоги спросила мужа:

— А как фамилия этой женщины?

— Ее фамилии я не знаю, — ответил муж, — а люди на собрании называли ее Софьей Павловной.

Всплеснув руками, жена сказала:

— Ну, так и есть! Ты оскорбил учительницу нашего сына. Она в его классе преподает русский язык. Ах, Петр, Петр, напрасно ты пошел на это собрание, не долечившись в клинике!

Гасилин был сильно удручен этим сообщением. Нервно шагая по комнате, он сказал:

— Фу, как нехорошо получилось! Ведь именно по русскому языку наш Никитка особенно плохо учится. А уж теперь он вряд ли сойдет со своих двоек. И не исключена возможность, что он останется на второй год!

— Ну, она не посмеет мстить нашему мальчику за нетактичность отца, — возразила жена.

— Ах, милая моя! — простонал муж. — В каждом из нас таятся темные остатки прошлого. А ведь эта учительница — немолодая женщина. Стало быть, пережитки в ее сознании действуют более активно, чем у других. Нет, я сам не думаю, что она станет открыто сводить со мной счеты через ребенка. Но вот пристрастно она к нему отнесется. И по-человечески мне будут совершенно понятны ее подсознательные чувства.

Поговорив с женой, Гасилин тотчас же велел своему сыну засесть за уроки и, несмотря на позднее время, два часа прозанимался с ним, нажимая главным образом на урок русского языка.

На другой день Гасилин снова занялся со своим сыном и даже не пошел к приятелю играть в преферанс.

Всю неделю изо дня в день Петр Евсеевич тщательно следил, как готовит уроки его сын. И даже помог составить краткий конспект по грамматике.

Однако учительница все эти дни не спрашивала мальчика и даже, по его словам, не смотрела в ту сторону, где он сидит. И это последнее обстоятельство довело нашего бедного Гасилина до прежних отчаянных нервных спазм в желудке. Ему казалось, что учительница нарочно не смотрит на Никиту, собираясь врасплох застать его.

По этой причине Петр Евсеевич, несмотря на мучительные боли в желудке, всякий вечер не отходил от сына, заставляя его готовить уроки в высшей степени прилежно и добросовестно.

На вторую неделю сын Никита принес две пятерки по русскому языку. И это привело Гасилина в крайнее изумление. Прибежав на кухню, он сказал своей жене, запинаясь:

— К-как понять это странное поведение учительницы?! Ч-что именно она хочет сказать мне этим?

Жена ответила, пожав плечами:

— Просто она оказалась выше, чем ты предполагал. Она не примешивает к общественному делу своих личных чувств и обид.

— Н-нет, тут что-нибудь не так! — воскликнул взволнованный муж. — Ведь наш оболтус Никитка никогда еще в жизни не имел пятерок по русскому языку, а тут вдруг принес целых две штуки! М-может быть, она нарочно поставила ему высший балл, желая со мной помириться? Время покажет. Я сам не сделаю ни одного шага к этому.

Через несколько дней сын Никита снова принес пятерку за стихотворение Лермонтова, выученное наизусть. И тогда Петр Евсеевич Гасилин, не сдерживая больше своих чувств, побежал на квартиру к учительнице. И там сказал ей:

— Уважаемая Софья Павловна, мне совестно вам сейчас признаться, но ведь я был уверен, что мой Никитка не слезет с двоек после нашей с вами размолвки на собрании. Но этого не случилось, и теперь, пораженный вашим великодушием, я пришел крепко пожать вашу руку.

Нахмурясь, учительница резко сказала:

— Ну как же вы посмели так дурно думать о людях и тем более о советском учителе? Это, право, недостойно нашего времени — иметь такие архаические взгляды!

Наш бедный Гасилин стал сконфуженно бормотать путаные фразы, из которых можно было отчасти понять, что он еще не закончил курс лечения синим светом и поэтому пока не берется отвечать за все свои мысли, высказанные вслух.

Но потом, поборов смущение, Гасилин четко сказал:

— Простите великодушно за мое признание, но эти пятерки перевернули все мои прежние взгляды на людей. Я был удивлен, как никогда в жизни.

Софья Павловна, думая о своем, сказала Гасилину:

— Я сама удивилась, что ваш сын стал отличником. Вот уж я не ожидала от него этого. А скажите, что произошло с ним?

Гасилин ответил с хорошим волнением:

— Так ведь я теперь, дорогая Софья Павловна, сам ежедневно занимаюсь с ним.

Учительница воскликнула:

— О, как ваши слова подтверждают мои выводы! Я давно заметила, что те дети, за учебой которых хотя бы немного присматривают родители, неизмеримо лучше успевают.

И тут Софья Павловна, с улыбкой взглянув на Гасилина, добавила:

— Вот и впредь ежедневно занимайтесь со своим сыном. И пусть это будет моя страшная месть за ваши опрометчивые мысли и слова.

Тут они оба весело посмеялись и расстались чуть ли не друзьями.

Двадцать три и восемь десятых

Один немолодой колхозник проживал со своей старухой на хуторе в том самом районе, где сейчас раскинулось Цимлянское море[1201].

Три года назад хутор этот по плану строителей оказался в зоне затопления. Предстояло переехать на новые места, чтобы не очутиться на дне будущего моря.

Старуха взгрустнула от такой великой перемены, но старик Федор Федорович спокойно отнесся к событиям. Он осмотрел новые места, одобрил их и стал полегоньку готовиться к переезду.

Нет, особого удивления он не проявил, когда трактористы приподняли домкратами его домишко и на салазках перевезли за двадцать километров. Но одна деталь, связанная с переездом, все же необыкновенно поразила старика. Он был до крайности удивлен, когда на новом месте строители указали людям, где ляжет край воды будущего моря.

Вот это указание строителей чрезвычайно изумило нашего старика. Он обошел многие хутора и станицы на их новых местах, и оказалось, что уже всюду был отмечен берег будущего моря. И даже с такой точностью, что некоторые станицы назвали свои крайние улицы набережными.

С немалой гордостью старик подумал о наших строителях, которые так красиво и четко планируют воду. Но потом червь сомнения стал подтачивать его сердце. Ему вдруг показалось, что у строителей моря не получится: вода уйдет сквозь грунт в глубину и там растечется.

И вот целую неделю буравит его эта тревожная мысль. «Уйдет, — думает, — от них вода, в землю всосется».

Конечно, Федор Федорович имел всего двухлетнее образование, да и то получил полвека назад, однако дело об утечке воды, казалось, не требовало высокого образования. Тут логика сама за себя отвечала. Земля перепаханная, рыхлая. В такую землю вода не может не войти. Она непременно в нее войдет и просочится глубже. Вот это будет скандал на весь мир! Скажут: «Не получилось у них моря, утекло сквозь грунт в земные недра».

Чувствует старик: надо бы сказать об этом людям, предостеречь строителей от такой опасности. Будет неловко, совестно, если море уйдет, а набережные в степи останутся.

Но кому об этом сказать? В правлении своего колхоза? Вот на этот шаг Федор Федорович не решился. Подумал: люди станут над ним подтрунивать, ежели окажется, что он неправильно мыслит.

Свою же старуху он с утра до ночи глушил подобными разговорами. Однако старуха, слишком далекая от таких забот, отмалчивалась. И только однажды, выведенная из терпения, сердито воскликнула:

— Весь век прожил без моря, старый черт, так и теперь без него обойдешься, если оно у тебя утечет!

Но потом, увидев, что супруг ее окончательно перекис от своих тревожных мыслей, сказала ему более мягко:

— Не надо, Федя, со мной толковать об этом. Я почем знаю, что у них будет и получится. Побеседуй с нашим сыном Петрушей. Все-таки он четыре аттестата имеет. Он тебе скажет, утечет ли море или оно тут, при тебе останется.

У них был сын Петр Федорович. Шофер. Раз в неделю он заезжал на хутор повидать своих родителей и отчасти покушать. Он действительно имел четыре аттестата. Он окончил в свое время семилетку, школу водителей автомашин, краткосрочные курсы и еще одни курсы, на которых он проходил переподготовку. К этому добавим, что Петр Федорович занимался самообразованием: много читал, но, правда, все больше ерунду — легкие романы.

В общем, если считать по годам, проведенным за книгой, то следует сказать, что почти вся сознательная жизнь Петра Федоровича прошла в интенсивной учебе.

По этой причине нежные родители считали, что по культуре и знаниям их Петр уже достиг тех командных высот, какие позволяют людям обозревать мир с полным пониманием всех происходящих процессов.

Федор Федорович не хотел обращаться к сыну за справкой: он вообще избегал задавать сыну какие-либо вопросы, чтобы не подрывать свой родительский авторитет. Но тут, вынужденный обстоятельствами, все же заговорил с ним о море. Однако, к великому удивлению, увидел, что Петр ничего не смыслит в этом вопросе.

Почесывая свой затылок, Петр Федорович сказал:

— Ваш вопрос об утечке моря, папаша, застал меня врасплох. И поэтому, не подумавши, я не берусь на него ответить.

Пообедав и часок поспав, сын сказал отцу:

— Ко всем нашим мероприятиям, папаша, я, как вам известно, питаю глубочайшее доверие. И хотя вода и в самом деле в землю всасывается, тем не менее, вопреки этому закону, тут, видимо, следует ожидать обратных результатов. Иначе не стали бы строителям платить такую крупную зарплату. Так что будем надеяться, что море у них получится.

Такой витиеватый ответ еще больше встревожил старика. Уж если сын не взялся ответить на этот вопрос, то, стало быть, и строители столкнутся с неожиданностью. Видимо, и среди них поднимется волынка, когда спущенная вода пойдет гулять по вспаханным полям. Она стремительно начнет всасываться в землю, и уж тут будет поздно ее удерживать.

Сын Петр уехал в воскресенье вечером, а в понедельник утром Федор Федорович, ничего не сказав жене, ушел из дому.

В полдень люди видели его в штабе гидротехнического района. Решительной походкой он вошел в помещение штаба, и когда инженеры обступили его, он им рассказал о своей тревоге.

Молоденькая машинистка, находившаяся в помещении, засмеялась, услышав слова об утечке моря. Но один из инженеров строго сказал ей:

— Напрасно смеетесь, Анечка. Наша геологическая наука именно так и ставит вопрос: уйдет ли море, если в недрах земли не окажется водонепроницаемых пород?

И тут, обернувшись к нашему старику, инженер сказал:

— Да, несомненно, вода просочится сквозь грунт. Все ближайшие пласты земли сильно пропитаются водой. Но это и установит нужное равновесие. Эти пласты явятся барьером и будут препятствовать уходу воды. Поэтому нет оснований думать, что искусственное море исчезнет.

Другой, видимо главный, инженер добавил к этим словам:

— Конечно, при наличии глубоких трещин возможны катастрофы. Однако наука заранее исследует недра земли. В данном случае наши ученые уже дали свои сведения проектировщикам. А те с учетом этого произвели свои расчеты и даже установили, что в Цимлянском море будет 23,8 миллиарда кубометров воды. Правда, этот объем будет достигнут не сразу, а только к лету 1953 года.

Неловко было Федору Федоровичу слушать эти слова. Он чувствовал себя ничтожной мошкой, которая опалила свои крылышки блеском науки. Желая скрыть свое душевное смятение, он порылся в карманах, вытащил клочок бумаги и, деловито хмурясь, записал для памяти эту цифру — 23 и 8 десятых.

Федор Федорович сам не помнил, как он вернулся домой. Сердце его ликовало от многих дум, но вместе с тем ему было невыносимо грустно, что в свое время он не поступил в школу для взрослых и даже не посещал лекций, какие читали приезжие лекторы.

Вечером, укладываясь спать, Федор Федорович сказал старухе:

— Уж теперь я и не знаю, что мне о нашем Петре думать. Конечно, понимаю, все изучить нельзя. Но все-таки основы надо бы знать, чтоб носить высокое звание образованного человека.

На это старуха сказала, желая успокоить мужа:

— Наш Петруша не старый человек. Он еще может получить пятый аттестат. И тогда будет знать, сколько воды в морях и океанах.

Недавно в газетах промелькнуло краткое сообщение: «В мае этого года Цимлянское море достигло своего проектного объема — 23,8 миллиарда кубометров воды».

С волнением я прочитал эти сухие газетные строчки. И, живо вспомнив всю эту историю, записал ее в том виде, в каком услышал от одного знакомого гидролога.

Литературные анекдоты

Предисловие

Сейчас многие жалуются на литераторов. И, дескать, они сухо пишут. И берут мелкие, мизерные темы для своих пухлых сочинений. Либо, напротив того, лакируют действительность — неизвестно с какой стати.

Немало нареканий имеется также на однообразие языка и на полное отсутствие игривости в изложении.

Да, конечно, эти нарекания, между нами говоря, частично справедливы. Однако надо прямо сказать, что свои дефекты писатели, как говорится, не из пальца высосали. Следовало бы учесть все те сложности нашей профессии, какие нередко приводят авторов к вышеуказанным горестным результатам.

Тут мы записали некоторые моменты литературных будней. Эти сценки с натуры наглядно показывают, сколь непростое занятие — литература. В особенности для тех, кто почему-либо еще не полностью освоил это производство, равное по вредности, быть может, только лишь изготовлению свинцовых белил.

Вполне понятно, что тут не до игривости стиля.

Эти сценки с натуры мы записали не без некоторой желчи. Но желчь эта, нам думается, извинительна для людей, проработавших в своем цехе такое количество лет, какого не достигает ни одна лошадь даже к концу своего предельного возраста.

1. Под огнем критики

Недавно одна писательница читала собравшимся литераторам свою новую повесть из колхозной жизни, под названием «Раскрасавица весна».

Повесть эта, на мой взгляд, была посредственная, безбожно похожая на десятки уже напечатанных произведений. Однако при обсуждении повести мнения критиков резко разделились. Одни уклончиво хвалили повесть, другие гневно порицали, третьи усматривали в этом сочинении тот новаторский почин, который открывает широкие литературные дали.

Но все же похвал было неизмеримо больше, чем порицаний. И даже один из выступавших, расхвалив повесть до небес, обернулся к писательнице и сказал ей каким-то елейным церковнославянским тоном:

— Примите низкий поклон, Марья Львовна, от всех тех, коим поистине дороги судьбы нашей письменности.

Зардевшись от этих слов, писательница скромно заявила собравшимся, что такую высокую оценку она не может принять на свой счет, а относит ее к достижениям сельскохозяйственной артели, о которой она писала.

Это заявление писательницы спутало дальнейших ораторов и перекинуло разговор на дела сельхозартели и, в частности, на приусадебные участки, о которых в повести шла речь. По этой причине собравшимся так и не удалось сколько-нибудь суммировать свои разрозненные мнения о повести «Раскрасавица весна».

Такой разнобой в критических суждениях несказанно удивил моего соседа — страстного любителя литературы и, кстати сказать, весьма известного инженера-станкостроителя. Склонившись ко мне, он яростным шепотом сказал:

— Ну знаете ли, если б у нас на производственном совещании случилось бы нечто похожее, то нам пришлось бы к черту свернуть все станкостроение!

— Наше дело несколько сложней вашего, — ответил я. — В нашем деле — сколько людей, столько и мнений.

— Но это неправильно! — снова яростным шепотом воскликнул инженер. — Критика — это наука, а не вкусовщина. И, стало быть, в вашей корпорации должно восторжествовать единое и справедливое мнение об этой дрянной повести!

— Да, это так, — согласился я. — Но, увы, на практике у нас этого почему-то не получается.

После обсуждения инженер сказал, поглядывая на меня, как на провинившегося школьника:

— Да-с, теперь мне понятно, откуда берутся литературные неувязки. У вас нет должной критики — этой основы всех производств.

И тут, до боли сжав мою руку, инженер воскликнул:

— Нет, я нашел выход! Клянусь вам! Критикой должны заниматься люди авторитетные, умные и с безукоризненным вкусом.

— Вы правы, — согласился я, — но и в этих условиях могут произойти досадные неожиданности.

— Какие неожиданности? — удивился инженер.

— Многие неожиданности, которые будут зависеть от внутренних свойств характера критика…

Так беседуя, мы с инженером направились к выходу. У дверей мы повстречали писательницу, автора повести «Раскрасавица весна».

Алый румянец волнения уже погас на ее щеках и сменился теперь непомерной бледностью. Поглядывая куда-то вдаль, писательница спросила нас скорее механически, нежели с чувством:

— Ну а как вы нашли мою повесть?

Мне удалось промолчать, а инженер, внутренне заметавшись, негромко сказал:

— Изумительная повесть…

Почти не слушая слов, писательница удалилась. Растерянно поглядывая на меня, инженер пробормотал:

— Иначе неловко было сказать ей прямо в глаза…

Ужасно нахмурившись, инженер добавил к своему бормотанью:

— Черт знает что такое… Нет, я не мог бы работать в вашем деле… Это трепка нервов…

2. К вопросу о лакировке

Как-то осенью я повстречал на улице знакомую девушку Люку Н. Года четыре назад она закончила литературный вуз и вскоре после этого написала сгоряча несколько повестей и рассказов.

Один ее посредственный рассказ был напечатан в журнале, а остальные произведения, как говорится, не увидели света.

И вот теперь, встретившись с Люкой, я спросил, как обстоят ее литературные дела. Она изумленно воскликнула:

— Как? Вы разве не знаете? Еще два года назад я окончательно рассталась с литературой.

— Почему же так?

На этот вопрос Люка бурно и гневно заговорила:

— Нет, в литературе невозможно работать. Редакторы слишком энергично вмешиваются в наше дело — правят, утюжат, лакируют, причесывают всех под одну гребенку. Этим стирается авторская индивидуальность. Любое произведение, побывав в руках редактора, становится лакировкой жизни. Все это превращает литературу в канцелярское занятие.

Я спросил Люку — чем она теперь занята. Она ответила:

— Сейчас я работаю фотокорреспондентом. И откровенно скажу — чрезвычайно довольна этой специальностью. Это искусство требует не в меньшей мере и вдохновения и творчества… Кстати, не хотите ли пойти со мной в зоосад — мне там надо заснять несколько зверюшек.

Мы пошли в зоосад. Там Люка сняла «Лейкой» десятка два хищников. И, сияя от удовольствия, сказала, что эту свою плодотворную работу она хотела бы завершить одним лирическим снимком — катаньем ребятишек на ослике.

На площадке зоосада стояла толпа ожидающих ребят. В небольшую приятную колясочку усаживалось пять-шесть малышей. И серенький обшарпанный ослик нешибко катил эту детвору по круглой дорожке сада.

Нам было забавно смотреть на ребят, ошеломленных новизной впечатления.

Люка долго не снимала ребят, и я терпеливо ждал, когда ее посетит вдохновение. Но когда ослик раз пятьдесят тупо и уныло пробежал возле меня, то я почему-то преисполнился к нему сильной ненавистью и, не желая более глядеть на его занятие, стал поторапливать Люку. Я сказал ей:

— Да вот снимите хотя бы эту группу ребят.

На это Люка сказала:

— Нет, нет, эта группа ребят решительно не годится. Я хочу, чтобы в группе была какая-нибудь особенная девочка — такая, знаете ли, как куколка — в шелковом плиссированном платьице, в завитых кудряшках и с огромным бантом на боку.

— Люка, — осторожно спросил я, — вам редактор велел заснять такую девочку?

— Нет, — ответила Люка. — Но мне самой кажется, что это украсило бы мой снимок.

— Но ведь такие девочки в искусственных завитушках не так уж характерны для нашей улицы, — заметил я. — Зачем же так долго ожидать того, что редко бывает?

На это Люка ответила:

— Да, но зато мой снимок будет яркий, праздничный, приятный для глаза.

Осел еще раз сорок прокатил свою тележку возле нас, но Люка все еще не сделала снимка. Наконец, на мое счастье, на дорожке сада появился какой-то франтоватый малыш с мамашей. Этот малыш был одет необыкновенно — в модном пиджаке и в длинных брючках. В руке он держал небольшую тросточку.

Сначала мне показалось, что это идет лилипут, но потом выяснилось, что это шествует обыкновенный ребенок лет пяти, одетый родителями столь претенциозно. Во всяком случае, без смеха нельзя было глядеть на этого маленького пижончика.

Люка подбежала к матери этого малыша и стала ее упрашивать, чтобы она на минуту посадила в коляску своего ребенка. Однако мамаша категорически отказалась от этого. Она сказала:

— Нет, мой Владик подвержен ангине, и я не разрешаю ему быть возле ребят. Он может заразиться.

Тогда Люка дважды засняла малыша на дорожке сада и, подойдя ко мне, сказала:

— Я вмонтирую этого парнишку в общую группу. Вернее, я поставлю его возле ослика. И это еще более украсит снимок.

Минут через пять мы расстались с Люкой. И когда она удалилась, я подумал: «Это хорошо, что она ушла из литературы».

3. Рассказ начинающего писателя

Этой осенью я написал небольшую повесть и отнес ее в одно издательство.

Через месяц зашел за ответом, и, к моему удивлению, секретарша сказала мне:

— Да, ваша повесть принята и будет напечатана. Если хотите, то обождите главного редактора — он через час вернется.

В ожидании редактора я с превеликим волнением стал ходить по коридору. Но тут глаза мои увидели на одной двери белую табличку с надписью: «Бухгалтерия».

Мне захотелось выяснить — сколько они мне заплатят за эту мою принятую вещичку.

Нет, я всем своим сердцем бескорыстно люблю литературу, и тут деньги для меня не играют решающей роли. Однако не стану кривить душой, скажу: денежный вопрос вносит-таки в это дело известное оживление.

Короче говоря, я зашел в бухгалтерию — выяснить материальную ситуацию.

Бухгалтер, перелистав мою рукопись, сказал, что мне заплатят за эту вещицу около семи тысяч.

Эта значительная сумма ошеломила меня и вызвала прилив творческой энергии. Захотелось еще и еще писать. И я тут же в коридоре, уткнувшись на диван, стал набрасывать план новой повести.

Но вскоре вернулся главный редактор. Он кратко сказал мне:

— Да, напечатаем вашу вещицу, хотя в ней и чувствуется некоторая незрелость. Но это свойственно начинающим авторам, от которых мы не вправе требовать немедленных достижений.

Взволнованный всем происходящим, я воскликнул:

— О, позвольте мне еще немного поработать над моей повестью! Я хочу довести ее до полного блеска.

Редактор похвалил меня за это намерение и дал месячный срок для завершения правки.

С этого дня я весь месяц просидел над моей повестью. Однако, не надеясь на свои силы, я привлек к делу одного престарелого литератора, проживающего в нашем доме. Этот старый писатель почему-то даже прослезился, узнав о моем желании довести повесть до полного технического совершенства. Сквозь свои слезы старик торжественно изрек:

— Ах, молодой человек, за все шестьдесят лет моей литературной деятельности я и сам не более двух раз сподобился отшлифовать мои рукописи! Труд этот, поверьте, не дает утешения сердцу и нередко вызывает слезы. Но поскольку эта повесть не моя, то я еще раз охотно окунусь с вами в священные воды искусства.

И тут старик, схватив карандаш, стал безжалостно вычеркивать из моей повести ряд сцен, множество диалогов и повторов, которые, как он сказал, затемняют дело.

Эту исправленную рукопись я снова отнес в издательство. И главный редактор, ознакомившись с ней, воскликнул:

— Вот теперь ваша повесть в отличнейшем виде!

Через неделю я зашел в бухгалтерию за получением гонорара. И тут, к моему изумлению, увидел, что мне выписано за всю повесть около трех тысяч вместо семи.

Бухгалтер, защищаясь от моих нападок, сказал с усмешкой:

— Я-то при чем? Вероятно, вы позволили себе некоторую роскошь — сократили повесть. Вот и пеняйте теперь на самого себя.

Я сбегал к главному редактору, но тот сказал:

— Да, конечно, не возражаю, ваша повесть неизмеримо улучшилась после вашей доработки. Но вот это и отразилось на вашем гонораре.

Вечером, вернувшись домой, я долго не мог заснуть. Ходил по комнате из угла в угол и решал мучительный вопрос — как мне в дальнейшем поступать с моими будущими рукописями — оставлять ли их в том пухлом виде, в каком они вылились из-под пера, или же все-таки сокращать их.

Жена, засыпая, сказала:

— Ай, поступай как хочешь! Но только, по-моему, глупо выкидывать деньги из своего кармана.

Под утро я все же решил сокращать мои произведения, но сокращать в умеренной степени. При этом подумал, что если б в древние времена за стихи платили по строчкам, то гекзаметра, скорей всего, не возникло бы.

Вспомнилось из «Одиссеи» Гомера:

«Чудесной и сказочной повестью ты нас, мой гость, позабавил, Нет ничего неприличного в ней, и на пользу рассказ твой будет».

Нет, не возникли бы столь пышные строчки, если б бухгалтерия древнего мира вмешалась в это дело.

4. Грубая ошибка

Недавно я рецензировал для издательства одну рукопись — роман незнакомого мне литератора.

Роман был построен чрезвычайно неумело, но некоторые его страницы говорили о несомненном даровании автора.

Я встретился с автором. Оказалось, что это уже немолодой человек, и поэтому я почел нужным без всяких снисхождений сказать ему об его недостатках для того, чтобы он не повторил их в своих дальнейших начинаниях. Я прямо сказал:

— Вы записали в вашем романе истории жизни сорока человек. Каждая история в отдельности любопытна. Но эти истории, сложенные вместе, создали в романе хаос. Еще хорошо, что вы взяли сравнительно небольшое учреждение, где всего сорок человек, а не двести. Получилось бы совсем невыносимо.

Автор хмуро сказал:

— Я придерживался жизненной правды, записал то, что видел.

Мне неловко было говорить учительским тоном с этим немолодым человеком, но я все же сказал:

— Правда жизни в нашем деле достигается иным путем — более точными границами. Из всего учреждения вам следовало бы взять пять или шесть человек, тесно связанных между собой.

— А остальных куда же девать?

— На остальных можно было бы не обратить внимания или же отодвинуть их на задний план — сказать о них кратко, мимоходом.

— Ах, вот как надо писать… — пробормотал автор.

— Да, именно так надо писать, — подтвердил я. — И вам, как начинающему автору, следует покрепче запомнить это правило.

Еще более нахмурившись, автор надменно сказал мне:

— Да, но позвольте, какой же я начинающий! Я уже двадцать лет работаю. У меня три книги, две пьесы и четыре киносценария…

Чрезвычайно сконфуженный этой моей ошибкой, я забормотал:

— Ах, вот как у вас… Простите… Я не знал… Меня никто не предупредил об этом…

Да, удивительно сложное дело — литература! В особенности она сложна в сравнении с другими, как говорится, смежными профессиями.

Одно несомненно: написать роман — это не штаны сшить. А впрочем, не всякий портной и штаны сошьет, если он столкнется в своем производстве с такими парадоксами, какие мы тут отметили, в этом фельетоне.

Похвала старости

Один великий русский писатель, постарев, записал в своем дневнике: «Я никогда не думал, что старость так привлекательна»[1202].

У меня было иное мнение о старости. Я не поверил в искренность этих слов. Мне даже показалось, что в словах этой фразы торчат уши добродушного старческого ханжества.

Однако одна история, недавно услышанная мною, изменила мое прежнее мнение о старости. Эту историю рассказал мне пожилой человек, с которым я случайно разговорился.

Всю мою жизнь я отличался могучим здоровьем. Но последние годы я стал прихварывать. Испытывал боли под ложечкой, дрожание в руках и невыносимую слабость во всем теле.

Дошло до того, что на работе я начал задумываться — не пора ли мне на покой либо на свалку.

Однако без борьбы не хотелось сдаваться. И я решил заняться лечением. Стал аккуратно посещать нашу поликлинику.

Там лечили меня хорошо, добросовестно — выстукивали, просвечивали, производили анализы. И на основе полученных данных установили, что мой организм сильно потрепан житейскими бурями, заметен склероз сосудов и нервная система в плачевном состоянии.

Лечился я почти год. Болезнь моя от этого не ухудшилась, но и серьезного перелома в мою пользу не получилось.

И тогда главный бухгалтер нашей обувной артели посоветовал мне обратиться к одному известному профессору.

Бухгалтер сказал, что этот профессор очень и очень старенький и лечит он, быть может, не так уж хорошо, но зато разбирается в болезнях не хуже самого господа-бога. Сразу указывает, у кого что болит. И в своем медицинском мире он считается светилом, хотя ему, представьте себе, 87 лет.

При этом бухгалтер сказал мне, что профессору надо дать за визит 100 рублей. Старик не жадный, не корыстный, но такую сумму принято ему давать. И никто с этим не спорит.

Я записался на прием к этому престарелому медику. И наконец, дождавшись своей очереди, вошел в его кабинет.

За письменным столом у окна сидел маленький, сухонький старичок, легонький, как пробка. Он сердито на меня посмотрел, но ничего не сказал. И только рукой сделал нетерпеливый жест, чтобы я поскорей сел в кресло.

Кабинет у него оказался большой — от двери до стола 12 шагов. Под сердитым взором профессора я дошел до стола и сел, куда было указано.

После чего старик негромко сказал мне:

— Здравствуйте, куманек. Далеко ли вы от меня живете?

Такой любезный вопрос меня приятно удивил, и я тотчас же сказал профессору мой адрес. И тогда старик снова спросил:

— Пешком дошли? Или доехали на автобусе?

Мне показалось, что эти любезные вопросы профессор задает, чтобы поддержать со мной вежливую беседу, и поэтому я в свою очередь спросил об его самочувствии и поинтересовался, выходит ли он на улицу при его возрасте или же избегает это делать.

На мои вопросы профессор ответил без охоты и даже строго заметил мне, что его особа в данном случае не представляет интереса для размышлений.

Поддерживая с ним этот пустой разговор, я стал понемногу разоблачаться, чтобы предстать перед профессором для выслушивания без потери его драгоценного времени.

Беседуя с ним, я незаметно развязал мой галстук и принялся расстегивать пуговки на рубашке.

Увидев, что я шарю рукой под своим пиджаком, профессор сказал:

— Нет, костюм не снимайте. Я вас не стану выстукивать. Скажу и без этого, что у вас и как надлежит вам бороться с вашей болезнью.

И тут, к моему удивлению, он с точностью описал картину моей болезни, какая была установлена в поликлинике с помощью всех анализов и просвечиваний.

От великого изумления я промолчал, а он, тихонько засмеявшись, сказал:

— Поживете с мое, куманек, и тогда не только через пиджак, но и через стенку будете видеть. Более полувека я практикой занимаюсь и приобрел себе некоторый опыт.

Не без робости я спросил старика, как он применяет свой опыт? Ведь он видит меня всего пять минут. И вдруг разобрался в моем теле, почти не глядя.

На это профессор ответил, посмеиваясь:

— Вижу человека по цвету лица, по глазам, по походке, по всем малейшим черточкам, какие налагает болезнь. В сомнительных случаях, конечно, выслушиваю, но иной раз и без этого обхожусь. Успеваю разобраться в моем пациенте за то время, когда он идет от двери до стола.

И тут профессор в довершение всего сказал мне то, что от других врачей я еще ни разу не слышал. Он сказал:

— Заметил я еще один дефектик, когда вы подходили к моему столу. У вас плоскостопие, куманек. Дефект неприятный. Он и на нервах сказывается, и вызывает утомление, слабость. Вот поэтому я и спросил вас — пешком ли вы дошли или доехали на автобусе. Хотел установить, в какой степени этот изъян влияет на ваше физическое состояние. Оказалось, сильно влияет. И с этим дефектом нам надо будет прежде всего покончить.

Вот такие удивительные слова говорит мне старый профессор и сам что-то мелким, бисерным почерком пишет. Потом подает мне заполненные бумаги и указывает:

— Тут рецепты и правила, как вам поступать. Полного выздоровления от старости не обещаю, но некоторое облегчение почувствуете. Будьте здоровы, куманек. И не допускайте прискорбных мыслей, когда прихварываете.

С волнением я выслушал старика. Хотел было на прощанье расцеловать его за опыт и мудрость, но не посмел этого сделать. И в приподнятом настроении вышел из комнаты.

А перед тем как уйти, я положил 100 рублей на его письменный стол. Но старик проявил мудрость и в отношении моих финансов. Он сказал:

— Многовато для вас, а? Половину возьмите, куманек.

И с этими словами он подал мне сдачу — купюру в 50 рублей.

Нет, эта денежная деталь не сыграла особой роли в моем настроении. И без этого происшествия я бы выскочил на лестницу в таком же взволнованном состоянии.

Выскочил я на лестницу. Стою на площадке, ухватившись за перила. И с места двинуться не могу. Еще сам не знаю, какие мысли подвести под случившееся, но уже чувствую, что на душе моей становится легко-легко. И тут вдруг начинаю явственно понимать, что именно произошло сейчас. Профессор, думаю, хорош в медицине, но ведь и я, черт возьми, мало чем уступлю ему в своем деле!

Сорок лет я проработал закройщиком. Несколько десятков тонн драгоценной кожи перебывало в моих руках. А разве теперь эту кожу я разглядываю как прежде? Да разве я вожу носом и пальцами по ее поверхности? Нет! Чуть кину взор на нее и уже с точностью вижу, какие тут дефекты и как их миновать, чтобы достигнуть в производстве высшего качества.

Да как же с таким великим преимуществом, пришедшим к старости, я полагал на свалку идти? А?

И тут на душе моей стало совсем легко, и даже, я бы сказал, весело, превосходно. И я, как молодой черт, понесся домой, позабыв о моем плоскостопии.

И с тех пор я начисто перестал думать о старости, о чем прежде думал с глубокой печалью, которая не позволяла мне чувствовать себя сколько-нибудь прилично.

Эта история, рассказанная мне пожилым закройщиком, изменила мои прежние мысли о старости. Изменила сразу, почти молниеносно.

В самом деле, какое чудесное свойство, какая могучая сила приходит к человеку вместе с его старостью. Приходит опыт, нередко помноженный на мудрость и знания.

В праздной жизни это свойство, вероятно, не столь значительно. Но в трудовые дни это едва ли не самое привлекательное в стареющем человеке.

Но, может быть, это дивное правило, относящееся к старости, распространяется не на все профессии? Быть может, как раз литература выпадает из той обоймы, в которую так чудесно входят медицина и кожевенное дело? Вот это было бы тяжкое огорчение!

Впрочем, не далее как вчера я взял рукопись одного начинающего автора и тотчас, буквально по нескольким строчкам (как закройщик кожи, рассказавший мне свою историю) безошибочно разобрался в ее посредственном качестве.

Возможно, конечно, что это опыт редактора. Что касается более тонких художественных работ, то время покажет, так ли уж привлекательна старость, как мне хотелось бы.

Разная правда

Недавно одна библиотека организовала встречу читателей с писателями.

Читатели резко и, как говорится, нелицеприятно критиковали продукцию авторов. И особенно много претензий предъявили одной поэтессе за ее книгу стихов «Вторая весна».

В этой книге и в самом деле попадались некоторые несообразности, как, например: «пестрые ландыши», «розовый ветер» и «рыдающий стон парового копра[1203]». Эти художественные фразы вызвали бурю протеста со стороны читателей.

Автор названной книги сидела тут же, в президиуме. Это была смуглая, темноволосая женщина в глухом черном платье. Янтарные бусы украшали ее строгое одеяние. Эти свои желтые бусы поэтесса нервно теребила весь вечер. Но она принялась дергать их еще сильней, когда книга ее стихов стала объектом внимания.

Взяв, наконец, слово, поэтесса с сокрушительной силой обрушилась на критиков. Она гневно сказала, что поэтическое искусство не следует подвергать такой мелочной опеке. Да, у нее в книге — «розовый ветер» и «стон парового копра»! Ну и что из того? Это она увидела эти краски и услышала эти звуки! Это ее законное право поэта воспринимать окружающий мир по-своему, а не глазами Марии Васильевны!

В этом отличии себя от простых смертных чувствовалось некоторое пренебрежение к сидящим в зале. Тем не менее, ее бурная речь, в которой слова сверкали, как молнии, произвела впечатление на читательскую аудиторию.

В зале послышались возгласы: «Хватит причесывать всех под одну гребенку!»; «Это ее поэтическое право видеть по-своему!»

Председатель постучал по столу карандашом, чтобы прекратить выкрики. Но тут встал с места плотный, чуть седеющий человек в синем морском кителе.

Зычно откашлявшись, он попросил предоставить ему слово. При этом добавил для пояснения:

— Тут была сказана фраза: «Я так увидела!» Вот эти слова пробудили в моей памяти одну историйку, которую, если позволите, я хотел бы кратко рассказать собравшимся.

В зале раздались возгласы: «Просим!.. Просим!..» Моряк подошел к столу президиума, выпил стакан воды и рассказал свою историю, которую я воспроизвожу в том виде, в каком она была рассказана на читательской конференции.

— Ныне я капитан рыболовного траулера. А в то время, о котором пойдет речь, я был еще совсем неоперившимся юнцом.

Историйка эта произошла в двадцатом году. Год, как известно, был трудный, голодный. Враги пытались задушить нашу молодую Советскую страну.

Помню, мой батька приехал тогда с фронта гражданской войны. Приехал инвалидом. С культяпкой вместо ноги.

Стал, как и прежде, рыбачить, чтобы прокормить семью. Трудился с утра до ночи. Однако из бедности мы не вылезали. Впрочем, и другим людям нашего поселка приходилось не слаще.

Летом, помню, зашел в наш дом приехавший из города человек. Он искал для себя помещение. И за некоторое количество муки батька мой охотно сдал ему нашу комнату.

Приехавший человек был далеко не юношей. Пожалуй, ему уже стукнуло сорок лет. По внешности он был красивый, стройный. Не кудреватый, но с волнистыми волосами. Одет элегантно, чистенько. При любом разговоре он изящно покачивался и даже весь извивался, как гибкий стебелек на легком ветру.

Батьке моему он доложил о своей профессии — литератор, пишет стихи. Нарочно, дескать, приехал сюда, в бедный рыбачий поселок, чтобы описать трудовые будни народа в своих стихотворных произведениях.

С немалым удивлением я тогда поглядывал на этого человека. Целые дни он шагал по берегу взморья и про себя бормотал всякие рифмы и строчки. Либо, уткнувшись в песок, записывал на бумажку то, что он сочинил. Отчасти с тех пор я заинтересовался поэзией, чтобы узнать, что это такое и почему у них так бывает.

Некоторые из своих стихов наш постоялец читал моему отцу из уважения к его мягкому характеру. Но батька мой обычно уклончиво отзывался о его сочинениях — вам, дескать, видней, хорошо это или худо.

Но вот однажды у нас на море разыгралась буря. Ветер крепко бушевал и поднял большую волну. Однако к концу третьего дня ветер стих. Погода прояснилась. И только волны все еще набегали на песчаный наш берег.

И как обычно бывало у нас после бури, волны гнали в нашу сторону всякий древесный материал: колья, доски, бревна.

С дровами же в нашем поселке было беда как плохо. Берег открытый, дюны. Сосновый лесок отстоял далеко, да и он охранялся пограничным взводом. Так что дров у нас вовсе не было. И, конечно, люди всякий раз с нетерпением ожидали, что им волна подошлет.

Ну, и на этот раз жители нашего поселка поспешили выйти на берег. Иные, уже поймав бревнышко, тут же пилили его на дрова. Иные пристально поглядывали на море — не покажется ли там заветный подарок. А некоторые, засучив штаны, вошли даже в воду, чтобы прежде других перехватить какую-нибудь деревянную колобашку.

Приковылял на берег и мой батька с багром в руках. Стал смотреть вдаль, защищая рукой глаза от солнечных лучей.

А дело шло к вечеру. Солнце склонялось все ниже и ниже. Чудесный багровый закат красиво отражался на поверхности моря.

На берегу я увидел и нашего постояльца. Яркие краски заката, видимо, сильно взволновали его поэтическую натуру. Он даже снял свою шляпу и с немым изумлением взирал на уходящее светило.

Вскоре мы с батькой зацепили багром изрядное бревнышко и с трудом потянули его волоком к нашему двору.

Вечерком распилили бревно и уселись на кухне чай пить.

К нам подсел наш постоялец. Он развернул какой-то листок и, мелодично завывая, стал читать моему отцу только что написанное им стихотворение. Оно, помню, называлось: «Красота побеждает».

Читал он о том, как солнце склонялось к морю и как бедные жители поселка, позабыв о своих делах и заботах, вышли на берег полюбоваться волшебными красками заката.

По прочтении этих стихов батька мой крепко рассердился. Несмотря на свой мягкий характер, он прихлопнул ладонью по столу и громко крикнул нашему постояльцу:

— Да как же вам не совестно такие байки писать! Жители нашего поселка вышли к морю дрова ловить, а не любоваться вашим закатом!

Сильно смутился от этих слов наш постоялец.

— Разве? — говорит. — Неужели? А я и не обратил внимания на эти дрова. Вижу: люди глядят на запад. Вот мне и показалось, что все закатом любуются.

Увидев такую растерянность поэта, батька мой стал мягче беседовать с ним. Сказал ему:

— Да вы, товарищ, рассудите сами! Где же у народа сейчас свободное время любоваться закатом? Слов нет, иные, может быть, и любовались, но не зевали при этом, не отходили от дела. Я сам не без приятности поглядывал на заходящее солнце. Но при этом думал: «Ох, мешает закат людям работать, слепит им глаза, не дозволяет увидеть то, что в море».

Тут еще больше смутился наш бедный постоялец. Он неестественно засмеялся. Взъерошил свои волосы. Схватил карандаш и стал править свои стихи. Но после бросил это делать. Сказал отцу:

— Не стану править. Хорошие стихи! И, главное, народ у меня выведен как тонкий ценитель изящной красоты, которая все побеждает. Такие стихи у меня сейчас в редакции с руками оторвут!

Батька мой усмехнулся в ответ. А тот, увидев его улыбку, воскликнул с чувством оскорбленной гордости:

— Честью клянусь! В мыслях у меня не было — врать! Я все записал так, как увидел!

Моряк замолчал, чтобы собраться с мыслями. Напряженная тишина повисла в зале. Но в эту минуту непрочная нитка янтарных бус порвалась в руках поэтессы. И крупные бусины, одна за другой, со звонким треском посыпались на пол.

В зале рассмеялись. Нервное напряжение тотчас погасло. Некоторые люди из числа президиума поднялись со своих мест и принялись искать то, что упало.

Председатель собрания, пошарив ногой под столом, поднял одну крупную бусину и, постучав ею о край чернильницы, спросил моряка, закончил ли он свой рассказ.

Моряк ответил, что рассказ его кончен, но хотелось бы слегка закруглиться. И тут моряк, обратившись к залу, неожиданно сказал:

— Вот говорят, что правда жизни бывает разная. Однако история, которую я вам рассказал, наглядно показывает, что правда бывает одна, а вот видят ее по-разному. Беда невелика, если поэт видит голубое, а говорит, что это розовое. Но вот если у поэта мозги набекрень и он ловлю дров не берется отличить от заката, — вот тогда читатель вправе воскликнуть: «Ай, не надо нам такого поэтического зрения!»

В зале снова засмеялись и дружно похлопали моряку.

Председатель конференции, взглянув на часы, приступил к заключительному слову.

Он сказал, что случай, о котором поведал моряк, не является типичным для нашего времени. Наши литераторы (сказал он) вряд ли сейчас спутают ловлю дров с любованием закатом. Нет сомнения, что они в первую очередь увидят трудовой процесс. И запишут этот процесс, пожалуй, даже в ущерб красотам природы, а не наоборот.

— Однако ваша история, — сказал председатель моряку, — весьма педагогична и для наших дней. В этой истории мы видим, что ваш поэт писал свои фальшивые стишки не из каких-либо корыстных побуждений, а только лишь потому, что он односторонне и ошибочно видел жизнь, текущую перед его туманным взором.

В зале было тихо. Тем не менее, председатель почему-то снова постучал бусиной о край чернильницы и при этом сказал:

— Вот на таких ошибках против правды жизни подчас и возникают досадные дефекты — лакировка или же огульное охаивание действительности. Но я полагаю, что хорошая политическая подготовка и истинная любовь к народу предохранит литератора от таких грубых оценочных ошибок.

Засим председатель, отдав бусину поэтессе, сделал краткий обзор вечера и закончил свою речь словами, какие, можно сказать, витают в воздухе на любом литературном собрании.

— Да, — сказал он, — наши прозаики и поэты еще в большом долгу перед читателем, но нет сомнения, что этот долг вскоре будет погашен.

Чрезвычайное происшествие

Минувшим летом я провел свой отпуск в доме отдыха.

Директор нашего дома отдыха все свои отеческие заботы направлял на питание отдыхающих, справедливо полагая, что хороший стол покроет многие минусы его учреждения.

Он привлек к работе отличного повара, который изготовлял великолепные пирожки, удивительные салаты и неплохие котлеты. Сладкое блюдо, сделанное искусной рукой этого повара, всегда вызывало общее одобрение.

По этой причине отдыхающие были настроены благодушно и не раз благодарили директора за его образцовое хозяйство и за чудесный стол.

Желая еще больше угодить отдыхающим, директор однажды сказал тем, кто пришел его благодарить:

— С вашего разрешения, — сказал он, — я передам вашу благодарность нашему повару Ивану Фомичу, который старается там у плиты. Это, несомненно, поощрит его. И мы тем самым достигнем еще лучших результатов.

Действительно, со следующего дня качество обедов еще более повысилось. И тогда директор, сияя от удовольствия, сказал отдыхающим:

— Вот видите, какое усердие проявляет наш повар, получив вашу благодарность. А ведь устная благодарность — это птица в небе. Советую от души: составьте похвальное письмецо повару. Мы опубликуем это письмецо в нашей стенной газете. И тогда посмотрим, что будет.

Отдыхающие так и сделали. За пятью подписями они поместили в стенгазете письмо, где в пышном стиле отметили выдающуюся кулинарную деятельность повара Ивана Фомича.

Причем один художник из отдыхающих нарисовал вокруг письма красивую рамку, увитую лентами, цветами и лаврами.

Эффект превзошел ожидания директора.

Чудесные пирожки, изготовленные нашим поваром, теперь буквально таяли во рту. Салаты стали такие, что даже объевшийся человек ел их еще и еще. А сладкое блюдо с этого дня вызывало всеобщее изумление, смешанное с шумным восторгом.

Но особый восторг проявлял один из отдыхающих — молодой композитор, который сидел за столиком рядом со мной. Точнее сказать: он чаще вскакивал, чем сидел. Какая-то скрытая пружина не позволяла его худому и длинному телу пребывать в покое.

За нашим столиком помещались доктор филологических наук и его супруга. Филолог был на редкость тощий и молчаливый субъект. Но супруга с избытком уравновешивала эти его недочеты.

Так вот, однажды, обедая, молодой композитор проявил исключительную восторженность, доходящую до нервозности. Все, что на этот раз подавали к столу, он восхвалял в неумеренной степени. Но когда принесли сладкое, он вскочил со стула и воскликнул, обращаясь к филологу:

— Немедленно попробуйте крем! Это чудо поварского искусства!

Доктор филологических наук, попробовав крем, сказал «да» и склонил свою голову в знак удовлетворения.

Жена филолога стала пояснять нам, чем именно хорош этот крем и почему заварные кремы бывают неважного качества.

Не подождав конца ее речи, композитор снова воскликнул:

— Нет, нет, мы еще не в полной мере отметили великие заслуги нашего повара! Мы обязаны еще и еще раз поощрить этот божественный дар!

Жена филолога предложила собрать с отдыхающих некоторую сумму денег, чтобы купить повару серебряный портсигар либо отрез простенькой материи на костюм. Однако композитор с досадой воскликнул:

— Ах, это будет не то и не то! Перед нами изумительный мастер своего дела — художник, артист! И мы, как артисту, должны оказать ему почести.

И с этими словами композитор принялся аплодировать.

Обедающие с недоумением посмотрели на него. И тогда композитор торопливо обежал столики и негромко оповестил всех, что сейчас решено вызвать аплодисментами повара для того, чтобы устроить ему овацию.

Все охотно согласились с этим. И по знаку, данному композитором, в столовой раздались дружные аплодисменты.

Служебный персонал кухни не тотчас разобрался в значении этого шума. На пороге столовой появилась судомойка. И вслед за ней выскочил поварской ученик Федюшка. Оба они с улыбкой, но не понимая, взирали на рукоплещущих людей.

Забегали официантки. Появился директор. Он тотчас присоединился к аплодирующим и громко крикнул, вызывая повара:

— Иван Фомич! Просим…

Вскоре появился повар Иван Фомич. Это был грузный мужчина с отвисшими седеющими усами. Высокий поварской колпак придавал ему несколько устрашающий вид.

Да, конечно, повар Иван Фомич уже привык к вниманию и успеху, однако овация заметно взволновала и даже ошеломила его новизной дела. Некоторое время повар молча стоял на пороге столовой и, вытирая передником свое запотевшее лицо, искоса посматривал на окружающих, которые стоя аплодировали ему.

Аплодисменты усилились. Композитор, бросившись к роялю, заиграл туш. И тогда повар Иван Фомич вышел на середину столовой.

Теперь на его побледневшем лице светилась сложная гамма чувств. Гордость, душевное волнение, восторг, изумление — вот что одновременно можно было прочесть в его облике.

Директор поднял руки и, водворив тишину, обратился к повару с краткой речью. Он так без запинки сказал:

— Дорогой Иван Фомич! Ваши предшественники долго морочили публику своей сомнительной кулинарией. И только с вашим приходом дирекция обрела душевный покой, что является ключевой позицией к здоровью. Позвольте же от имени всех отдыхающих еще раз поблагодарить вас за ваше высокое мастерство, которое как солнце озарило наш скромный дом отдыха!

Тут под гром бурных аплодисментов директор обнял повара и трижды поцеловал его в усы и в щеки.

Теперь полагалось повару выступить с ответным словом. Но Иван Фомич не оказался мастером и в этом сложном искусстве. Впрочем, быть может, волнение сковало его речевой дар. Так или иначе, Иван Фомич скупо обронил несколько фраз, по которым, однако, можно было судить о благородном достоинстве его мыслей. Сняв свой белый колпак и прижав его к сердцу, он сказал:

— Старался… Достигал… Обещаю и впредь проявить к людям заботу… От души благодарю за внимание… Спасибо…

Бурными аплодисментами, музыкой и криками «браво» закончилась эта встреча отдыхающих с поваром. Скромно поклонившись, Иван Фомич удалился на кухню.

Нет, я не был свидетелем дальнейших событий, но очевидцы с протокольной точностью рассказали о том, что вскоре случилось.

В пять часов дня повар Иван Фомич, взяв с собой своего племянника Федюшку, направился в поселок к знакомым рыбакам. Там, крепко напившись, Иван Фомич нанял лодку с двумя гребцами. Эту лодку он украсил коврами и зеленью. Посадил на корму знакомого гармониста. И в этой лодке под звуки музыки проплыл по озеру вдоль поселка и вдоль многочисленных здравниц и санаторий.

Весь этот водный путь повар совершил стоя в лодке, положив руку на плечо одного из гребцов. Весь этот путь (по словам очевидцев) Иван Фомич стоял, как монумент, среди зелени и ковров. Причем, когда гармонист смолкал, поварской ученик Федюшка тотчас же принимался тренькать на своей мандолине.

Однако немалое количество вина, поглощенное поваром, привело экспедицию к неожиданной аварии. Когда гребцы резко повернули лодку для вторичного рейса, Иван Фомич не удержался на ногах и упал за борт. Дородное тело его поколебало утлое суденышко, и оно, зачерпнув воды, перевернулось.

Федюшка и гребцы сами выплыли к берегу. А повара и гармониста с его баяном выловили рыбаки.

Иван Фомич сильно наглотался воды и долгое время лежал на берегу почти без движений. Жители поселка хотели было откачивать его, но он не дался. И вместе со своим промокшим племянником Федюшкой поспешил на свою квартиру.

И там у себя на квартире (как утверждают люди) Иван Фомич до глубокой ночи пил, ел и даже бушевал.

Об этом чрезвычайном происшествии узнали в нашем доме отдыха только лишь на другой день, когда к утреннему завтраку, вместо изысканных салатов, подали манную кашу с вульгарной клюквенной подливкой.

За завтраком доктор филологических наук сказал нам, чуть улыбаясь:

— Да, я всегда полагал, что пышная похвала требует от людей особой моральной стойкости.

Жена филолога стала нам расшифровывать мысль своего мужа и при этом многословно принялась пояснять, что хвалить людей нужно, это педагогично и дает чудесные результаты. Однако при некотором переборе (сказала она) иной раз возникают странные неожиданности — вроде скандального происшествия с нашим поваром. Из чего явствует, что непомерная похвала для слабой души таит в себе некоторую опасность.

Молодой композитор воскликнул с душевным волнением:

— Нет, я несогласен с вами! Даже самая возвышенная похвала не может повредить делу. И я более чем уверен, что наш повар, оправившись от аварии, превзойдет самого себя!

В этот день нам подали обед, наспех приготовленный чьей-то неискусной рукой. Да и в течение пяти дней (а это немалый срок для отдыхающих) обеды были весьма сомнительного качества. Но к концу недели отдыхающие снова не могли удержаться от шумных восторгов в адрес нашего повара Ивана Фомича.

И тогда молодой композитор, кушая за обедом сладкое, взволнованно сказал жене филолога:

— Попробуйте эти меренги! Пышная похвала отнюдь не повредила делу. Те почести, какие мы оказали повару, только лишь окрылили его изумительное мастерство!

Похвалив меренги, жена филолога осталась при своем мнении. Она сказала, что пышная похвала более опасна для неопытного подмастерья, чем для первоклассного мастера. Неопытный подмастерье после безмерных похвал нередко останавливается в своем росте, считая, что ему далее некуда идти. Либо он падает духом от первой же неудачи. И уж тогда ищет забвения в стакане вина.

Молодой композитор вскочил из-за стола, чтобы на это что-то возразить, но жена филолога, не сделав паузы, продолжала:

— Однако и для первоклассного мастера, — сказала она, — здесь таится некоторая опасность. Безмерная похвала нередко убаюкивает сознание, взращивает гордыню и не позволяет критически отнестись к своему труду. Вот по этой причине и первоклассный мастер (допустим, художник слова) иной раз бросает свое дивное мастерство — он становится доморощенным проповедником, ханжой, кликушей, а то и развинченным декадентом.

Жена филолога долго и многословно говорила на эту тему и заключила свою речь следующими словами:

— Конечно, такого превращения с нашим первоклассным поваром не может произойти. Пышная похвала только лишь на короткое время поколебала его душевное равновесие.

Судя по меренгам, все уже закончилось к общему благополучию. И теперь нашего повара, видимо, снова можно хвалить, не рискуя натолкнуться на неприятные неожиданности.

Доктор филологических наук не принимал участия в этом разговоре и только под самый конец беседы сказал композитору назидательным тоном:

— Моральная закалка, молодой человек, нужна решительно в любой профессии, включая сюда кулинарное дело и в особенности музыку, которая столь часто сопровождается аплодисментами.

На это молодой композитор ничего не ответил и развинченной походкой человека, пресыщенного аплодисментами и почестями, вышел из помещения.

В бане

Обширное помещение предбанника культурно и даже не без красивости оформлено. На полу ковровые дорожки. На диванах чистые чехлы. У дверей — буфетная стойка с цветочным горшком.

На диване, против меня, какой-то молодой папаша с шестилетним сыном. Неумело раздевая ребенка, молодой отец то и дело поучает его правилам поведения. Тоном строгого воспитателя он ему говорит: «Не шмыгай носиком, а добудь платочек из кармана… Не крути ножкой по воздуху, когда папа снимает с тебя штанишки!»

Эти сцены воспитательного характера не слишком заняли мое воображение, и я стал посматривать на банщика, который удивил меня своей внешностью. Это был молодой, цветущего вида парень лет двадцати двух, не более. На нем спортивные тапочки, полосатые полубумажные штаны и белая косоворотка, подпоясанная куском тесемки.

Работа у парня самая простецкая. Он принимает цинковый таз от помывшегося, открывает своим ключом шкафчик с бельем и, ожидая нового посетителя, ходит по предбаннику, скучно посматривая поверх диванов.

Мне хотелось спросить молодого банщика — как и почему он избрал такой трудовой путь, более годный для людей престарелых или же утомленных жизнью. Однако дальнейшие стремительные события не позволили мне обратиться к банщику с этим вопросом.

В предбанник вошел невысокий, плотный, только что помывшийся старик. Лицо у него было добродушное, почти веселое. Сквозь седую щетину его давно не бритых щек просвечивал легкий гипертонический румянец. Огромный его живот, принявший на своем веку не менее тридцати тонн всякой снеди, грузно оттягивался книзу. На животе белел хирургический шрам давнего происхождения.

Старик, видимо, не раз был помят жестокими объятиями жизни, но чувствовалось, что он еще крепко прикован к земле ее несложными удовольствиями.

Войдя в предбанник с цинковым тазом в руках, старик задержался у дверей, разыскивая глазами молодого банщика. Струйки воды обильно стекали с его пухлых плеч. Облачко легкого пара поднималось над небольшой лысиной его седой головы. Старик, видимо, отлично помылся и теперь жаждал поскорей одеться.

Не найдя банщика, стоявшего возле буфета, старик жидким тенором произнес:

— Эй, кто тут шкапчики открывает?

Молодой банщик поспешил к старику и, открыв нужный шкаф, отошел в сторону.

Старик недолго повозился у шкафа и, нагрузив свои руки бельем и костюмом, направился к дивану, чтобы одеться. Но тут запнулся ногой о ковровую дорожку и едва не упал. Свой же бельевой груз старик не успел задержать, и тот выскользнул из рук на пол.

Поверх стариковского белья лежал большой пакет, завернутый в газетную бумагу. Этот пакет, тяжело упав на пол, распался, и все содержимое его вывалилось на ковровую дорожку. Это были пачки сторублевых купюр, плотно обернутые в банковые оклейки, на которых значились цифры — 10 тысяч.

Таких пачек было не менее двадцати. Кроме того, тут была разрозненная пачка сторублевок. Несколько купюр из этой пачки веером отлетело к противоположному дивану.

Молодой банщик, всплеснув руками, испуганно крикнул:

— Деньги!

Торопливо собирая рассыпанный пакет, старик с неудовольствием сказал банщику:

— Ну да, деньги. Чего орешь? Или прежде не видел этого?

Банщик, нервно одергивая свою рубаху, продолжал испуганно изумляться:

— Такое количество не приходилось видеть. Откуда, папаша, у вас столько?

— А твое какое постороннее дело? — уже с раздражением ответил старик, увидев, что посетители бани со всех сторон посматривают на его торопливые действия.

— Нет, верно, товарищ, откуда у вас такая целая куча денег? — строго спросил молодой отец, который вместе со своим голеньким сыном направился было мыться, но в последний момент задержался и снова, к неудовольствию ребенка, сел на диван.

Старик ничего ему не ответил. Собирая деньги в рваную газету, он все еще ползал по полу и был теперь более мокрый, чем прежде.

Вокруг старика образовалась плотная стена посетителей. Все молчали, не зная, что сказать и как поступить в таком исключительном случае.

Но вот, расталкивая людей, к месту действия подошел маленький худощавый человечек с темным лицом и с колючими глазками под густыми черными бровями. Он был еще не совсем одет. Расстегнутая рубашка обнажала его узкую, цыплячью грудь. Сиреневые подтяжки болтались позади его тощего зада.

Говорят, что все зло в мире происходит от маленьких худощавых людей. Возможно, что это и не совсем так, но в данном случае худощавый человечек в ближайшие же минуты выказал все теневые стороны той категории людей, ярким представителем которой он являлся.

Выйдя вперед, он свирепым тоном сказал старику:

— Откуда деньги? Только быстро отвечайте, чтобы не иметь времени для придумывания вранья!

Вытираясь мохнатым полотенцем, старик едко ответил:

— А тебе, пигалица, что тут надо? Застегнись на пуговки, прежде чем беседовать с людьми. Может, мне противно глядеть на тебя неодетого.

Эти слова не сбили с позиции щуплого посетителя. Напротив, он подошел ближе к старику и шипящим тоном сказал:

— Это мы еще посмотрим, кто прежде застегнется на все пуговки, чтобы уйти отсюда куда следует! Отвечайте общественности — откуда у вас эти деньги?

И тут худощавый сделал широкий демагогический жест рукой, как бы собирая вокруг себя всю банную общественность.

Но и этот классический жест не испугал старика. Натягивая на себя рубашку, он сердито крикнул худощавому:

— А ну, уйди от меня! Иначе я схвачу тебя за штаны и выкину из фойе!

Этот грозный окрик ослабил наступательную операцию худощавого субъекта. Однако, продолжая суетиться, он негромко сказал, обращаясь к банной общественности:

— Ни в баню, ни в парикмахерскую люди не имеют привычки брать с собой такие суммы. А если он взял — значит хотел от кого-то скрыть эти деньги, либо утаить следы своих незаконных действий.

Молодой банщик беззлобно воскликнул:

— Наверно, он займы незаконно скупал по дешевой цене и на них выигрывал миллионы.

Худощавый сквозь зубы прошипел:

— Не исключена возможность, что деньги у него фальшивые… Где тут администрация?

Быстро накинув на себя черный китель, щуплый человечек направился к лестнице, бросив на ходу: «Никого не выпускать из бани!»

Владелец денег, увидев такую суету, не без досады махнул рукой и даже нахмурился.

Молодой папаша строго сказал своему голенькому сыну, который продрог и стал хныкать:

— Крепче запомни, Икар: те люди, которые воруют или обманывают папу и маму, — самые недостойные люди на нашей планете. Они замедляют исполинский ход нашего времени.

Икар захныкал еще сильней и ничего не ответил отцу.

Молодой банщик не отрываясь смотрел на владельца денег, который неторопливо одевался. Сделав, вероятно, вывод, что старик не похож на жулика, банщик снова спросил его:

— Нет, верно, папаня, ответьте без дураков — откуда у вас такие деньжищи?

Старик, улыбаясь, ответил парню:

— Эти деньги, милый ты мой, я заработал личным трудом, скопил.

— Да, но как вы их заработали? на чем? — воскликнул банщик и тут, присев возле старика на диван, интимным тоном заговорил:

— Сам-то я, папаня, сельский житель. Всего лишь три класса образования у меня. Еще теряюсь в городе без привычки. Не знаю, с какого конца мне начать, чтобы немножко разбогатеть. Поучите, папаша! Объясните сироте — как это у вас в городе происходит?

Владелец денег весело рассмеялся и, вытирая заслезившиеся глаза концом чистой рубахи, сказал:

— На твоем банном посту ты вряд ли достигнешь богатства. Где же тут соколу развернуть свои крылья?

— Вот именно, папаня! — воскликнул банщик. — Где же тут мне мало-маля развернуться! Вот и хожу по предбаннику как зачумелый… Уж сделайте милость — скажите, как вы достигли своего счастья? Кем, например, вы работали?

— Я по профессии слесарь, — ответил старик. — Однако в отъезде я работал механиком при машинах. На угольных шахтах работал в этой должности. После чего перевелся на нефтепромыслы.

— И сколько же вам за это платили?

Старик неторопливо ответил:

— Тут надо, сынок, учесть, где я работал. Работал — отсюда далеко. Бывал и на Крайнем Севере и на Сахалине. И всюду получал полуторный оклад.

— Это сколько же вам в месяц выходило?

— На круг выходило три с половиной. Одну тысячу проживал, не дозволяя себе излишнего. А две с половиной клал на сберкнижку. Вот за восемь лет и скопил себе некоторую сумму.

Банщик беззвучно зашевелил губами, мысленно подсчитывая цифры. И, подсчитав, громко воскликнул:

— Двести сорок тысяч скопили!

Вокруг старика и банщика ряды посетителей сильно поубавились. Многие, увидев, что дело раздуто, ушли мыться и одеваться. И один из уходящих с изумлением сказал:

— Этакую сумму скопил старый черт — четверть миллиона!

Молодой банщик, бурные чувства которого достигли теперь предела, вскочил с дивана и крикнул старику:

— Так зачем же вы, папа, бросили такое хлебное место? Ой, я бы сто лет безвылазно там сидел!

Шнуруя ботинки, старик не торопясь ответил:

— Доктора нашли у меня гипертонию. Велели в Россию возвращаться. Вот я и приехал сегодня сибирским экспрессом.

В выходных дверях появилась заведующая баней. Это была средних лет женщина в черном суконном костюме. На лацкане ее пиджака висела медаль.

Прикрыв свои глаза свернутой газетой, чтобы не смущать неодетых посетителей, заведующая быстрым шагом проследовала по предбаннику. Вслед за ней семенил худощавый человечек в незастегнутом кителе.

Подойдя к месту происшествия, заведующая громко спросила:

— Где тут? Кто? У кого фальшивые деньги?

Старик встал с дивана и, грозно поглядывая на худощавого, сказал заведующей:

— Не знаю, какие деньги у этого презренного лилипута, а мои деньги в госбанке выданы. Вот моя вкладная книжечка, по которой видно — сколько у меня было на текущем счету и когда именно я взял всю эту сумму, за исключением остатка в тридцать две копейки.

Просмотрев вкладную книжку старика, заведующая сказала:

— Все правильно. Одно не понять — зачем вы принесли в баню такие деньги?

Владелец денег ответил:

— Две недели в поезде ехал — затосковал по бане, запылился. С вокзала зашел в гостиницу, взял номер и понесся сюда. А деньги, конечно, вынул из чемодана, прихватил с собой, чтобы не оставлять их без надзора.

— Понятно, — сказала заведующая. — Однако вы напрасно сняли деньги со своей книжки. Вам надо было обменять ее на аккредитив.

— Об этом мне говорили в кассе, — признался старик. — Но только не хотелось мне отдельно от денег путешествовать.

— Понятно, — снова сказала заведующая и обернулась, чтобы сделать замечание щуплому человечку, который так извратил событие и поспешил увидеть преступление там, где его не было. Но тот уже юркнул к своему дивану и поспешно одевался.

Снова прикрыв глаза газетой, заведующая удалилась. И тогда молодой банщик торопливо спросил старика:

— Ну, а как вы, папаня, станете теперь жить, имея такие деньги?

Старик, усмехнувшись, ответил:

— А на что тебе, босому, знать это? Нет, сынок, не намерен я беседовать с тобой на такую щекотливую тему.

Пожилой буфетчик, выйдя из-за стойки, сказал старику:

— Племянник мой Петр Егоркин задал вам правильный вопрос. Всем бесконечно интересно знать, что вы теперь предпримете с вашим капиталом?

— Время покажет, что предпринять, — уклончиво ответил старик и нахмурился.

Однако буфетчик настойчиво переспросил:

— Все-таки скажите, уважаемый, какой план жизни вы теперь себе наметили?

Туго заворачивая свой денежный пакет в грязное белье, старик без охоты заговорил:

— План жизни мной еще не продуман. Однако на ближайшие дни я наметил себе некоторые шаги. Вот завтра с утра пораньше положу деньги в сберкассу и пойду наниматься в ту артель, где я до отъезда работал слесарем. А ежели, допустим, они меня не возьмут, то я на завод куда-либо устроюсь. В свое время я имел седьмой разряд.

Молодой банщик воскликнул:

— Это при таких деньгах хотите на завод идти?

— При чем тут деньги? — сердито ответил старик. — Деньги само собой, а без работы мне, молодой человек, нечего делать. Я не привык круглосуточно на постели лежать.

Банщик беззвучно засмеялся и сквозь смех сказал:

— Выходит, папаня, что вы как бы зря копили деньги…

— Где же зря? — пробормотал старик. — Собираюсь я полдомика за городом купить, ежели квартиру тут не достану.

Буфетчик солидно заметил:

— Квартиру вам дадут, если на завод поступите. А полдомика много ли потянет? Не более тридцати. Это капля в море при вашей сумме.

Старик встал с дивана и, все более раздражаясь, сказал:

— Ай, да не помешают мне деньги! Телятину буду кушать. Мебель куплю. Пианино.

Буфетчик шумно вздохнул и вернулся к стойке. Владелец денег, продолжая сердиться, надел кепку и взял в руки свой распухший пакет. Банщик Петр Егоркин неожиданно для себя сказал старику повышенным тоном:

— В бане промеж нас дети есть! Кажется, могли бы при таком количестве денег купить им пару конфеток!

Старик, собираясь было уйти, задержался. Сказал:

— Дети — это иное дело. Друга никогда не откажусь выручить из беды и детям завсегда предоставлю льготы. Где тут дети?

Банщик обернулся к дивану, где прежде сидел молодой папаша с сыном, но оказалось, что те ушли мыться. Банщик с досадой сказал:

— Дети уже ушли. Не дождались.

— А ушли, так гнаться за ними не стану, — пробормотал старик и направился к выходу. Потом, вдруг обернувшись, спросил банщика: — А лично у тебя, молодой человек, дети есть?

Молодой банщик, улыбаясь, ответил:

— Девочке моей полтора года. Дошкольница.

Старик подошел к стойке и своим жидким тенорком спросил буфетчика:

— Что у вас для детей имеется?

— Для детей, кроме шоколада, ничего не держим, — ответил буфетчик. — Вот «Золотой якорь» — 18 целковых плитка. А вот соевый шоколад за три рубля.

— Давай сюда соевый за три рубля, — сказал старик.

Молодой банщик стал отказываться от подарка и даже зарделся, но старик настоял на своем, сказав:

— Не тебе, а дочке даю. Только, гляди, сам не съешь. Непременно отдай девочке.

— Зачем же я стану есть? — возразил банщик. — Кусочек, конечно, отломлю, попробую. А остальное, ясно, отдам девочке.

Передавая сдачу с десятки, буфетчик сказал старику:

— Это вы правильно, уважаемый, решили, — на завод идти. Тут я два месяца не работал, так не знал, куда деться от грусти. Даже спать перестал. А взялся работать — и снова стал видеть прекрасные сны.

— Да, без дела я тоже хвораю, — пробормотал старик, внимательно пересчитывая сдачу.

Такое пересчитывание сдачи почему-то сильно задело буфетчика. Криво усмехаясь, он сказал старику:

— Племянник мой Петр Макарыч Егоркин всецело прав. Зря накапливали свои капиталы. Они вам как корове седло — ни к чему-с! Разве только что в баню их с собой носить — людей забавлять.

Старик, рассердившись, спросил:

— Или ты думаешь, что я их от жадности копил?

Потирая свой солидный жировик возле уха, буфетчик дипломатично ответил:

— По разным причинам люди деньги откладывают. Иные, конечно, от жадности копят. Иные — на свою старость, либо на покупку желательных вещей. А некоторые копят из уважения к капиталу.

Я думал, что такой ответ еще более рассердит старика, но этого не случилось. Широко улыбнувшись, он воскликнул:

— Все перечислили, хозяин, а мою причину отыскать не сумели! Доложу: с восьми лет детского возраста я мечтал накопить себе некоторую сумму, чтобы выручить моих родителей из их постоянной нужды. Уже и родители мои полвека назад отошли в вечность, а детская идейка накопить деньги так почему-то и застряла в моей голове. Застряла, как тая заноза, какую охота выдернуть поскорей. За всю мою длинную жизнь не удалось мне этого совершить. Нынче — накопил. Рад, конечно, не скрою. Но полного удовлетворения от этого почему-то не имею. Отчасти, впрочем, понятно почему — некого мне этим порадовать, кроме себя.

Такой скромный ответ понравился буфетчику, и он, любезно прощаясь со стариком, сказал ему утешительно:

— Вообще-то говоря, деньги вам, конечно, не помешают. Грустить не об чем.

Владелец денег утвердительно кивнул головой и пошел к выходу со своим распухшим пакетом.

Грубые ошибки

Эта история произошла двенадцать лет назад. Однако необычайное завершение истории относится к нашим дням. По этой причине мы сочли возможным потревожить тени минувшего.

Перед войной (и в начале войны) проживал в Москве один не старый еще художник, по фамилии (ну, скажем) Бобычев. Это условное наименование мы придаем художнику, дабы не смущать ныне здравствующих его родственников.

Скажем прямо — художник Леонтий Петрович Бобычев был слабый, посредственный мастер. Он работал старательно, однако излишняя рассудочность и душевный холодок в его творчестве не позволили ему подняться до каких-либо высот в области изобразительного искусства.

Впрочем, одна из его картин, написанная на антирелигиозную тему, пользовалась некоторым успехом в начале тридцатых годов. Эта картина под названием «У попа была собака» привлекала внимание посетителей выставки и даже была отмечена прессой.

Правда, критик, отметивший это художественное полотно, тут же в своей статье заявил, что эта интересно задуманная картина не имеет ничего общего с искусством и, как и все прежние работы Бобычева, является плодом холодных умственных упражнений.

Будучи человеком рассудка, Леонтий Петрович не упал духом, не растерялся от сокрушительной критики. Он опубликовал письмо, в котором признал свои творческие ошибки и пообещал в дальнейшем работать с учетом этих справедливых критических указаний.

После этого Леонтий Петрович сделал попытку освободиться от своей излишней рассудочности. Он пробовал работать не думая, стал даже выпивать по сто грамм, прежде чем подойти к мольберту. Однако эти попытки не дали своих результатов. И досадное свойство художника так при нем и осталось.

Но что губительно в искусстве, то иной раз ценно в обычной будничной жизни. Именно это природное свойство в сочетании с практической жилкой способствовало материальному благополучию Леонтия Петровича. Он не знал нужды и даже перед самой войной построил себе небольшую дачу где-то в районе Кунцева.

Отличное настроение никогда не покидало Леонтия Петровича. Тем более что он считал себя выдающимся художником, быть может даже отмеченным гениальностью.

В сказочном мире искусства все строго уравновешено. Признанный мастер услаждается выпавшей ему славой. Непризнанный рассчитывает на любезное внимание потомков. Осмеянный критикой убежден в слепоте современников, кои не поднялись вровень с художником, перегнавшим свою эпоху. Однако нередко и те, и другие, и третьи не доходят до финиша, где раздают призы.

Тем не менее в мире искусства почти все довольны. А ведь это самое главное. Моральная удача веселит художника и позволяет ему творить уверенно и с тем чувством достоинства, какое необходимо для мастера, не имеющего склонности находить утешение в вине.

Что же касается уколов профессиональной критики, то эти уколы обычно смягчаются контркритикой дорогих и близких людей. И тут Леонтий Петрович был в наивыгодном положении. Его жена Юлия Васильевна и младшая ее сестра Серафима восторженно относились к его творчеству.

Нет, их отношение нельзя было назвать просто восторженным отношением. Это был энтузиазм, это был непрестанный гул восхваления, всюду сопровождавший самоуверенного мастера. Это был торжественный культ художника, терпеливо созданный любящими руками.

Но если жена художника Юлия Васильевна подчас задумывалась с недоумением над его полотнами, то этого не случалось с ее сестрой Серафимой. Серафима не знала сомнений. Ее гордая уверенность была непоколебимой. Она не могла даже на минуту помыслить, что Леонтий Петрович не является феноменом, какие возникают в мире раз в тысячу лет. Едкая критика его творчества только лишь укрепила эту ее уверенность, ибо она полагала, что судьба гения — это тернистый путь, полный тяжких испытаний и немыслимых катастроф.

У Серафимы был маленький четырехлетний сынок Николай — Кока, как его называли близкие. Вот этого Коку она решила воспитать в духе высокого почитания искусства и личности Леонтия Петровича. Она пребольно шлепала малыша, когда он не хотел подолгу смотреть на полотна художника. Она вместе с сестрой Юлией старалась внушить мальчику все те почтительные мысли, какие переполняли их сердца.

Начавшаяся война в сорок первом году разрушила привычную, налаженную жизнь художника и его близких.

Воздушные налеты фашистской авиации чрезвычайно смутили Леонтия Петровича. Первые тяжкие бомбежки с воздуха ошеломили его. И он стал сожалеть, что не остался на даче, а переехал в город, где, казалось ему, легче перенести военные тяготы.

Эти варварские налеты, эти оглушительные разрывы тяжелых бомб и руины упавших домов действовали на психику художника угнетающе. При звуках сирены Леонтий Петрович буквально впадал в какое-то сумасшествие. Он метался по квартире, громко стонал и хватал вовсе не те вещи, какие надлежало унести с собой в бомбоубежище.

Его жена Юлия взывала к его благоразумию и требовала хотя бы некоторой сдержанности, но он, понимая всю, так сказать, непристойность своего поведения, ничего не мог поделать с собой. И странное дело. Обычная рассудочность его натуры куда-то исчезла, сгинула. Одержала верх та сердечная непосредственность, которая до сей поры никак не желала проявиться в его искусстве. И вот теперь она проявилась совершенно не к месту и в столь неумеренной степени.

Впрочем, Серафима находила, что такое нервное состояние Леонтия Петровича вполне понятно, ибо утонченность его артистической натуры была решительно не приспособлена к грубым солдатским делам.

Так или иначе, после одной из бомбежек Леонтий Петрович заявил жене, что он уезжает на дачу, где и намерен пробыть до конца войны, поскольку в армию его не возьмут в силу крайней близорукости зрения.

Жена не препятствовала его отъезду, но сама задержалась в городе, чтобы запаковать картины и вещи для отправки их в Кунцево.

Леонтий Петрович не без труда достал машину и вместе с Серафимой и ее сыном поспешно покинул город.

Там у себя на даче Леонтий Петрович ожил и повеселел. И даже часами играл и забавлялся со своим маленьким племянником Кокой. Серафима взяла на себя хозяйственные заботы и старалась этим угодить художнику.

В саду возле дома Леонтий Петрович вырыл щель и всякий вечер, когда прожектора бороздили небо, прохаживался вдоль этого земляного сооружения. Нет, он не укрывался в этом окопе даже и тогда, когда гремели зенитные пушки, однако сознание, что он может каждую минуту воспользоваться им, давало ему душевное равновесие и некоторую долю веселости.

В один из тихих августовских вечеров Леонтий Петрович, гуляя по саду, услышал стремительный гул нескольких летящих самолетов. Он стал всматриваться в потемневшее небо, но ничего не увидел. Да если б и увидел, то вряд ли разобрался бы в воздушном событии. Оно заключалось в том, что один из фашистских самолетов, отогнанный от Москвы нашими истребителями, поспешно удирал на запад.

И вот тут фашистский летчик, желая облегчить свое бегство, сбросил вниз весь свой неиспользованный бомбовый груз. Он сбросил этот груз как раз в районе Кунцева, пролетая почти над дачей художника Леонтия Петровича Бобычева.

Этот бомбовый груз, упавший в поле, разорвался с таким потрясающим звуком, что казалось, будто вся вселенная обрушилась в бездну.

Воздушной волной Леонтий Петрович был поднят куда-то вверх, и через мгновение мир перестал для него существовать.

Это случилось в десять часов вечера 5 августа 1941 года.

Должно быть, законы взрывных воздушных волн и течений не в точности изучены. Во всяком случае, странности этих течений велики. Дача художника оказалась почти нетронутой, но рядом находящаяся баня была буквально разметана в воздухе. Забор остался в сохранности, но многие деревья в саду легли, как скошенная трава.

Серафима, ошеломленная взрывом, выбежала из дома и, увидев в саду распростертое тело Леонтия Петровича, упала, потеряв сознание. Ее сын Николай, проснувшись в своей постели, поднял оглушительный плач, который и был в дальнейшем услышан санитарной машиной.

Нет, мы не станем описывать подробности этих дней, прошедших после катастрофы. Только скажем, что по приезде Юлии Леонтий Петрович был захоронен в саду. Захоронен поспешно и, так сказать, временно. Но сестры, потрясенные горем, дали друг другу торжественное обещание в дальнейшем поставить здесь хотя бы скромный монумент в память погибшего художника.

Горе сестер и в самом деле было велико. Они как будто окаменели, часами молчали и только изредка перекидывались фразами, которые все больше относились к необыкновенной и трагической судьбе художника, нашедшего свою гибель именно там, где искал спасения.

Мы не станем описывать жизни сестер в ближайшие годы. Но вкратце скажем, что канва их была как и у многих в те годы. В октябре сорок первого года сестры покинули Москву и поселились в Свердловске у своих дальних родственников.

Там, в Свердловске, сестры работали в Комитете по делам искусств. Работали с воодушевлением, и поэтому острота их переживания ощущалась ими не столь болезненно, как прежде. Но все же мысли о погибшем ни на один день не покидали их.

В 1945 году, по окончании войны, сестры вернулись в Москву. Вернулись несколько поблекшие, увядшие. Ведь прошло четыре года со дня катастрофы. А это немалый срок даже в жизни тех, кто испытывает безоблачное счастье. Сыну Серафимы, Коке, уже исполнилось восемь лет, и этот, так сказать, маленький «шпингалет», еще недавно ходивший под стол пешком, теперь уже посещал школу.

Вернувшись в Москву, сестры снова твердо решили посвятить свою жизнь памяти погибшего художника. Они еще не знали, как им подойти к реализации своего решения. Они неясно рассчитывали на выставку его картин, какую, быть может, устроит Союз художников. Рассчитывали они и на торжественный вечер его памяти. И не оставляли мысли о каком-нибудь скромном памятнике на его могиле.

Однако посещение Союза не дало желаемых результатов. Более того, сестер огорчил и расстроил вопрос, который им задал секретарь в ответ на их робкое повествование о погибшем художнике. Секретарь (или, кажется, временно исполняющий его обязанности) спросил сестер:

— Это какой же Бобычев? Что-то я не помню его…

И тут, взглянув на машинистку, которая пожала плечами, воскликнул:

— Ах, это длинный такой? В очках? Да разве он умер?

Сестры строго рассказали ему о случившемся, и тогда секретарь любезно сказал, что он доложит президиуму о выставке и ответ сообщит в непродолжительном времени.

Но ответа из Союза не последовало, и тогда сестры решили своими средствами сделать все, что в их силах. Они устроили на даче своего рода выставку картин художника. И стали обдумывать, как и каким образом соорудить памятник на его могиле.

Вдова художника Юлия отыскала в Москве старинного приятеля Леонтия Петровича, скульптора Ивана Семеныча Б. Юлия упросила его вылепить какое-нибудь изображение, которое можно было бы поставить на гранитный цоколь. Скульптор долго отказывался, но потом согласился и почти три года тянул это дело, вылепив наконец какого-то орла, клюющего змею. Что обозначало это символическое изображение, скульптор и сам не мог объяснить. Но поскольку изображение было вылеплено художественно, то сестры решили остановиться на предложенном.

В общем, это изображение было отлито из металла и водружено в саду на гранитном постаменте.

Таким образом, основное было сделано, и теперь оставалось справлять торжественные годовщины, чтобы тем самым создать традицию для дальнейших поколений.

Несколько годовщин после установки памятника прошли весьма скромно, в тесном кругу близких людей. На этих годовщинах устраивались обеды, во время которых участники делились воспоминаниями и говорили о трагической судьбе художника. После обеда гости осматривали выставку картин и прогуливались в саду возле памятника.

В общем, эти годовщины прошли хотя и без шума, но в том достойном тоне, который доставил сестрам истинное удовольствие и вселил в них уверенность, что имя художника не будет со временем забыто.

Однако на последней (двенадцатой) годовщине произошли необыкновенные события, ради которых мы и взялись рассказать вам всю эту, в сущности, печальнейшую историю.

Надо сказать, что незадолго до этой годовщины вдова Юлия вышла замуж за одного весьма почтенного человека. Он был зубной врач, стоматолог. Человек не очень молодой, но достойный во всех отношениях и по внешности видный.

Влюбленная в мужа и бесконечно занятая им, Юлия не смогла или не захотела уделить годовщине столько же внимания, сколько она уделяла прежде. И все, так сказать, передоверила своей сестре Серафиме.

Та вполне справилась со своей задачей, но допустила некоторую вольность против правил, заведенных Юлией. Она впервые разрешила своему подростку сыну присутствовать на обеде. До этого времени Юлия категорически запрещала Коке вертеться среди взрослых в течение всего этого торжественного дня. Она полагала, что присутствие детей и подростков на таких собраниях снижает значение этих собраний и, главное, переключает внимание взрослых на все те пустые мелочи, какие обычно связаны с детством. Это, по ее мнению, умаляло удельный вес годовщины и, стало быть, низводило покойного художника до повседневной прозы жизни.

Но теперь Серафима, будучи, так сказать, полномочной хозяйкой дня, позволила мальчику быть на обеде и даже сама усадила его за стол. И Юлия, занятая беседой с гостями и мужем, не обратила на это достаточного внимания.

Все шло хорошо, и ничто, казалось, не помрачит дня. Обед уже подходил к концу, и Серафима, как обычно, заговорила о трагической судьбе художника.

Гости поддержали ее мысль о судьбе, и даже один пожилой человек (отчим сестер) увидел в этой катастрофе роковое стечение обстоятельств и, несомненно, обреченность.

Подросток Кока, густо покраснев от волнения, торопливо сказал:

— Нет, судьба тут вовсе ни при чем. Судьбы не бывает. Просто дядя Леня ошибся. Он не знал, что наши истребители начнут так энергично отгонять от Москвы самолеты фашистов. И поэтому уехал на дачу. Это была ошибка, а не судьба.

Серафима с гневом смотрела на сына и даже невольно приподняла руки, как бы желая втиснуть назад все те слова, какие произносил подросток.

Но слова уже были им сказаны, и тут некоторые из гостей не смогли сдержать своих улыбок.

Муж Юлии, усмехнувшись, громко сказал:

— А ведь Кока абсолютно прав. Это была грубая ошибка покойного Леонтия Петровича. Он думал, что бомбежки усилятся в городе. А вышло наоборот. Он зря уехал на дачу.

Кто-то из гостей неторопливо произнес:

— Да, сколько я помню, в августе сорок первого года воздушные налеты были почти ликвидированы. Стало быть, наш друг Леонтий Петрович не поверил в мощь советской авиации и, паникуя, напрасно уехал.

Тут стоматолог снова подхватил своим зычным голосом:

— Да просто не случилось бы этой нелепой гибели, если б он остался в Москве. Ясно, это была его ошибка, а не судьба.

Должно быть, у стоматолога были какие-то моральные счеты с покойным художником, ибо он, обернувшись к жене, добавил:

— И вообще, Юлия, я тебе все время твержу, что твой Леонтий во многом ошибался. И в частности, сердись не сердись, он ошибался в своем искусстве. Для кого он писал свои картины? Для народа? Нет, милая, бредовые картины пишут для прожженных эстетов.

Поеживаясь, Юлия сказала мужу, положив руку на его ладонь:

— Смотря как подойти к творчеству Леонтия. Но вообще, Аркаша, ты отчасти прав, говоря, что его картины не совсем понятны народу.

Серафима с ужасом слушала все эти речи. Что случилось? Почему они так говорят о Леонтии Петровиче? Неужели все прежнее было ошибкой? Серафима встала из-за стола и, прислушиваясь к спорам гостей, медленно вышла из столовой.

Стоматолог снова сказал жене:

— Нет, Юлька, и твой Леонтий ошибался, да и ты не без греха. Ты вместе с сестрой восхваляла его творчество, разводила турусы на колесах. И этим еще больше запутала способного художника.

Скульптор Иван Семеныч громко, но далеко не твердым голосом, произнес, предварительно постучав ножом по тарелке:

— Леньку запутал его формализм. Он как публицист подходил к искусству. И этим запорол свой талант.

Тут Юлия, спохватившись, стала переводить разговор на иные темы. Отчасти ей удалось это сделать, но все же достойный тон собрания был окончательно сорван.

После обеда гости не пошли, как обычно, осматривать выставку картин Леонтия Петровича, а остались в столовой.

Подросток Кока вышел в сад, чтобы найти свою мать. Она сидела на скамье, поникнув головой. Сын никогда не видел ее в такой печали.

Он приложил свою щеку к ее щеке и тихо произнес:

— Мама, ты не сердись на меня, если я за столом сказал что-нибудь не так.

Слезы хлынули из глаз Серафимы. Она погладила голову сына и ничего не сказала. Но в этом ее молчании подросток услышал, что она вовсе не сердится на него и только ужасно страдает от какого-то горя, которое ему еще не понять.

Маленькая мама

В прошлое воскресенье к Ане Фроловой зашли две подруги.

Счастливая и сияющая Аня Фролова держала на руках своего крошечного сыночка.

Подружки спросили, как она назвала его, и Аня ответила:

— Я назвала его Сергеем в честь того мальчишечки, которого мы с вами, если помните, спасли в блокаду.

Девушки стали вспоминать эту историю, которая произошла в январе 1942 года в Ленинграде.

Комсомольский отряд, в котором тогда находились все эти три девушки, обходил квартиры, чтобы подать помощь тем, кто в этом нуждался. И вот в одной брошенной, разбитой квартире девушки нашли подростка лет 13 или 14.

Родители его погибли, и мальчик находился один во всей квартире — полузамерзший, почти в бреду, умирающий от голода.

Девушки подали ему первую помощь и записали его адрес с тем, чтобы сообщить в больницу.

И вот Аня Фролова, записывая его адрес, наклонилась к мальчику и спросила, как его имя и фамилия. В ответ мальчонка по-детски заплакал, назвал свое имя и, схватив руку Ани, сказал ей: «Мама, не уходи».

И тогда Аня, сама слабая и полуголодная, взяла его на руки и отнесла в больницу.

Что случилось с ним дальше, Аня не знала. Не было времени навестить его. И вот теперь, спустя восемь лет, Аня и ее подружки вспомнили эту историю. И Аня сказала:

— Интересно было бы узнать, что стало с этим парнишкой. Давайте, девушки, сходим в тот дом, где мы тогда нашли его.

Девушки не помнили точного адреса. Но все же пошли на улицу Маяковского. Нашли этот дом. И наугад отыскали квартиру в пятом этаже.

Позвонили. Зашли. Спросили — не проживает ли тут некто Сергей, фамилию которого они не помнят.

Женщина, открывшая дверь девушкам, сказала, что тут в квартире проживает один человек по имени Сергей. И с этими словами она постучала в дверь его комнаты.

Вышел высокий молодой человек лет двадцати двух. Увидев Аню Фролову, он сказал ей с удивлением:

— Анна Васильевна, какими судьбами вы здесь?

И тут Аня Фролова увидела, что перед ней ее сослуживец по заводу — фрезеровщик Сергей С., с которым она несколько лет работала в одном цехе.

Аня Фролова сказала:

— Позвольте, Сергей Николаевич, да не вы ли тот самый подросток, которого мы перенесли в больницу в сорок втором году?

Фрезеровщик Сергей воскликнул:

— Так, значит, это были вы та маленькая мама, которая несла меня на руках?!

Аня смотрела на этого здорового, цветущего парня и никак не могла увидеть в нем то слабое и жалкое существо, которое по-детски плакало в этой комнате.

Сели. Сергей Николаевич приготовил чай. И за чаем снова стали вспоминать эту историю, всматриваясь друг в друга.

Сергей Николаевич сказал Ане:

— А ведь я все эти годы думал о вас, не представляя, что это именно вы. Досадно.

— Почему же досадно? — спросила Аня.

Смутившись, Сергей Николаевич ответил:

— Да уж если говорить откровенно, я и не женился только потому, что хотел встретить именно вас.

Девушки засмеялись. И Аня засмеялась. Она сказала:

— Опоздали, мой друг. Я замужем, и у меня ребенок, которого я назвала Сергеем.

Тут все посмеялись. Потом еще немного поговорили. И вскоре разошлись с тем, чтобы иной раз встречаться и быть друзьями.

В больнице

Два санитара в белых халатах ввели в приемную больницы пожилую женщину, закутанную в байковый платок.

Санитары бережно поддерживали ее под руки, а она, едва передвигая ноги, медленно плелась. При этом громко охала и стонала.

Позади в дверях показался шофер машины с пустыми носилками в руках. Немного постояв, он, махнув рукой, ушел.

Один из санитаров сочувственно сказал стонущей женщине:

— Советовал я вам, гражданка, лечь на носилки. Так нет, отказались. А теперь испытываете такие муки.

Больная сквозь стоны пробормотала:

— Не лягу, не лягу на носилки… Ой, тошнехонько…

Второй санитар бодрым тоном сказал:

— Уже отпала речь о носилках. Дошли.

Санитары посадили больную на белый деревянный лежак и, передав дежурной сестре какие-то бумаги, ушли.

Молоденькая дежурная сестра торопливо подошла к больной, но та, увидев ее, застонала еще сильней и значительней. Дежурная сестра ласково сказала ей:

— Да вы лягте с ногами. Склоните свою голову на подушечку. Вам сразу полегче станет.

Больная послушно легла, но продолжала стонать и охать.

Дежурная вернулась к столу и, внимательно просматривая полученные бумаги, стала записывать сведения в больничную книгу.

Возле стола на деревянном диване сидел пожилой мужчина, сильно обросший седой щетиной. На коленях он держал свою засаленную кепку и синее непромокаемое пальто. Поглядывая на дежурную сестру, он с любопытством спросил:

— Интересно знать, сестрица, какая у нее болезнь?

Записывая сведения, дежурная охотно ответила:

— У них одностороннее воспаление легких.

Пожилой мужчина, усмехнувшись, негромко сказал:

— Уж не настолько тяжелая болезнь, чтобы так стонать.

Дежурная сестра проговорила врачебным тоном:

— Эта болезнь нередко сопровождается высокой температурой, что, в свою очередь, усиливает внутренние страдания заболевшего.

Встряхнув градусник, дежурная сестра подала его больной, и та, громко застонав, стала прилаживать градусник под свои многочисленные одежки. Сестра снова ласково сказала ей:

— Сейчас я велю для вас койку приготовить. И тогда вам будет совсем хорошо и уютно.

Сказав это, сестра торопливо вышла из помещения.

Больная перестала стонать и теперь с любопытством принялась осматривать приемную комнату. Однако, увидев на диване пожилого мужчину, негромко застонала, опустив голову на подушку.

Пожилой мужчина, придавая своему голосу не слишком большую заинтересованность, спросил:

— Или уже так тяжко чувствуете себя, хозяюшка?

— Тяжко чувствую себя, — в тон ему ответила женщина. — На работе захворала. Доски на берегу разгружали. Простыла на ветру.

Усмехнувшись, мужчина сказал:

— Нет, хозяюшка, я вас о другом спрашиваю. Вот, говорю, дежурная сестрица вышла за дверь, а вы и стонать перестали. Перерыв устроили. С чего бы это?

Приподнявшись на локте, больная сердито сказала:

— А что ты пристал ко мне? Что тебе от меня надо?

Мужчина добродушно воскликнул:

— Ай, нет, вы же не поняли меня, хозяюшка! Ровным счетом мне от вас ничего не надо. И, вообще говоря, я даже не из здешней администрации. Меня единственно интересует, почему вы испускаете стоны.

Сделав небольшую паузу, мужчина добавил:

— Каждую мелочь понимаю и ко всему нахожу свое объяснение, а тут, вижу, напоролся на непонятное. И поэтому задаю вам вопрос, не желая, конечно, понапрасну обидеть вас.

Эти слова успокоили больную, и она, еще более приподнявшись на локте, доверительно сказала:

— Так ведь я и сама не знаю, почему у меня так выходит. Но вот теперь, после твоих слов думаю и действительно вижу, что стоны у меня не по болезни идут.

— А с чего бы они у вас? — вкрадчиво спросил мужчина.

— Так ведь как тебе сказать, милый человек, — задумчиво ответила женщина. — Мне, главное, самой неловко, что я отымаю время у занятых людей. Не настолько я дурно чувствую себя, чтобы они за мной так ходили.

Пожилой мужчина молча пожал плечами.

— В свое время я тифом хворала, — продолжала женщина. — И то ничего. Хозяйничала и воду из колодца носила. А тут они по пустяшной болезни проявляют такую заботу. Так уж пусть они думают, что я тяжко хвораю. Не так им будет обидно затрачивать на меня свое драгоценное время.

— Ах, вот почему вы стонете, — пробормотал мужчина.

— Я до больницы шесть раз пешком могу дойти, — снова продолжала женщина. — Так нет, молоденькая докторша вызвала «скорую помощь». Роскошную машину подали к самым воротам. Люди нарочно поднялись за мной. Любезно предложили на носилки лечь. Потом под локти взяли. Ведут, как шамаханскую царицу…

Перебив больную, пожилой мужчина сказал:

— Всецело вас понимаю, хозяюшка. Я и сам в первый раз стеснялся в «скорой помощи» ехать. А потом — ничего. Раз мне полагается, так уж будьте любезны…

И тут, перебив самого себя, мужчина торжественно заявил:

— Все это, уважаемая хозяюшка, вам полагается! И уход, и забота, и такая ласка. Все это бесплатно и от всей души предоставляет нам советское государство. Лично я привык к этому. И даже я так скажу — каждый миг приподнят в своем значении. Разговариваю с ними, как со своими близкими родственниками.

Больная молча кивала головой в такт его словам. Пожилой мужчина с восторгом продолжал:

— Месяц назад я к ним в поликлинику с пузырями на ногах пришел. Проколите, говорю, мне пузыри…

Рассказчик замолчал, так как в приемную снова вошла дежурная сестра. Взяв градусник от больной, она сказала:

— Вот и хорошо. Температура невысокая. Тридцать семь и три.

Больная, неестественно застонав, пробормотала:

— Ой, тошнехонько тем не менее…

Пожилой мужчина, усмехнувшись, отвел глаза в сторону. Дежурная сестра, озабоченно посматривая на больную, вышла из помещения.

Снова приподнявшись на локте, больная с интересом спросила пожилого мужчину:

— Так, говоришь, с пузырями в поликлинику явился?

Мужчина задумчиво ответил:

— В прежнее буржуазное время, хозяюшка, меня ссыпали бы с лестницы вместе с пузырями. А нынче любезно прокололи их. Смазали. И дали медицинский совет — не ходить в просторной обуви.

Встав с дивана, мужчина с воодушевлением сказал:

— Теперь я намерен лечь к ним в больницу на пару недель.

— А чем хвораешь-то? — спросила женщина.

— Ничем особенным не хвораю, — ответил мужчина, — однако хочу полечиться, чтобы подольше жить. Красивые возможности, хозяюшка, открываются перед нами. Неохота преждевременно помереть, не испытавши всей прелести отношения.

В приемную торопливо вошел дежурный врач в сопровождении сестры. Пожилой мужчина шепнул больной женщине:

— Ну вот — достонались. Они лечить вас пришли. Отныне не стесняйтесь больше и, чуть что, требуйте все, что вам полагается, — теплые ванны, припарки и самое нежное обслуживание.

Подойдя к больной, дежурный врач спросил:

— Что с вами, милая? Неважно чувствуете себя?

Больная торопливо ответила:

— Да уж теперь ничего. Немного как будто полегче стало. Спасибо вам, доктор.

Распорядившись относительно койки, дежурный врач направился к выходу. Пожилой мужчина остановил его у дверей и стал что-то убедительно нашептывать. Терпеливо выслушав его, врач сказал:

— Но ведь у нас не санаторий, не дом отдыха!

Продолжая что-то доказывать, пожилой мужчина вышел из помещения вслед за дежурным врачом.

Между тем в приемную вошли две молоденькие санитарки. Они бережно взяли больную под руки и медленно повели ее в палату. С тихим стоном больная следовала за ними.

За столом

Случайно я попал в гости к малознакомым людям. Вернее, я знал только хозяина дома — мастера мебельной фабрики.

Приглашая меня на день своего рождения, он сказал, что общество у него будет небольшое, только свои. Но когда я с некоторым опозданием пришел к нему, гостей оказалось множество.

Усаживая меня за стол, хозяин негромко объяснил мне причину такой неожиданности:

— Позвал всех жильцов нашей квартиры. Подумал: не дело обижать людей, с которыми свыше тридцати лет путешествую в едином ковчеге. Дружески присаживайтесь к моим пассажирам и будьте как дома.

За столом шли чинные разговоры о том о сем — о телевизорах, о погоде и о спортивных рекордах.

Слева от меня сидела немолодая женщина. Из краткого разговора с ней выяснилось, что она учительница географии и уже более тридцати лет проживает в этой квартире.

По правую мою руку восседал крупный плечистый мужчина с белокурой бородкой. Серый костюм и розовая рубашка с голубым галстуком придавали ему (при его бороде) исключительный вид. Он был похож на сельского ветврача, который приоделся к празднику, выиграв по займу пять тысяч рублей.

Хозяин дома, желая привлечь к общему разговору моего нарядного соседа, сказал ему:

— А ведь до войны, Андрюша, и у тебя, кажется, был какой-то рекордик по поднятию тяжестей?

Низким, почти рокочущим басом мой сосед ответил:

— Да нет, Василий Палыч, я не дотянул тогда пару килограммов. Мало тренировался. Увлекся другим спортом.

— Ах, помню, помню! — воскликнул хозяин. — Ты увлекся тогда мотоциклом. Мечтал о всесоюзном рекорде.

Продолжая кушать, мой молодой сосед сказал:

— За руль мотоцикла я сподобился сесть несколько позже — по окончании школы. А до этого, если помните, я искал удачи на ринге.

Я хотел было спросить учительницу географии о профессии моего соседа, но тут один из гостей (как потом оказалось — заведующий пошивочной мастерской), энергично захлопав в ладоши, громко воскликнул:

— Предлагаю каждому из присутствующих высказать свое пожелание дорогому нашему имениннику в день его славного шестидесятилетия!

Гости стали произносить краткие речи. Однако почти все говорили на один лад и этим не внесли особого оживления в медлительное течение вечера.

Речь самого заведующего также не отличалась блеском. Склонив голову набок, он выкрикивал:

— Вы… тот… этот… который… претворяя в жизнь… несли предпосылки… Всемерно пожелаем успехов…

Но вот очередь дошла до моего соседа. Он встал со своего места и, зычно откашлявшись, сказал имениннику:

— Уж и не знаю, чего тебе пожелать, любезный ты мой Василий Палыч? Благополучия в труде? Оно и без того у тебя с избытком имеется!.. Здоровья? За сим делом сам господь бог следит неустанно… Деньжонок? Сии последние со временем отомрут, как предсказывает марксистская наука. Но пока они отомрут — не худо бы иметь некоторый их достаток. Так пожелаю же тебе, Василий Палыч, деньжонок, пока они вовсе не отомрут.

Гости засмеялись. Хозяин сухо поблагодарил оратора и с помощью своих соседей возобновил первоначальные разговоры о телевидении.

Теперь мое любопытство к соседу удвоилось, и я напрямик спросил его о профессии. Он кратко ответил:

— Дьяконом состою при храме Христа Спасителя.

Сказав это, он вновь принялся за еду, не желая, видимо, беседовать на предложенную тему.

Учительница географии негромко сказала мне, указывая глазами на дьякона:

— У него очень сильный голос. Ему предсказывали блестящее будущее. Но на экзамене в оперном театре он почему-то срезался. И вот пошел в дьяконы.

Какой-то весьма престарелый сослуживец хозяина поспешно добавил к ее словам:

— Чудесный голосище у нашего отца дьякона Ондрея! Человек я неверующий, антирелигиозный, однако всякое воскресенье аккуратно посещаю его храм, чтоб послушать, как он красиво и звучно ведет службу.

Дьякон услышал нашу негромкую беседу. Улыбка радости зажглась на его лице. Обернувшись к нам, он сказал:

— Да, многие посещают нашу церковь, чтобы послушать меня. Скажу, господа, без ложной скромности — голосиной бог меня не обидел. Иной раз, когда я в ударе, так громыхну, что силой моего голоса буквально сотрясаю лампады.

Откинувшись на спинку стула, дьякон набрал воздуха в грудь и с громоподобной мощью провозгласил:

— Благослови, владыко-о!

Гости заулыбались. Хозяин, вздрогнув, укоризненно сказал:

— Ну можно ли так зверски рявкать, Андрюша?

Дьякон сконфуженно извинился. Заведующий пошивочной мастерской, сгорая от любопытства, спросил его:

— Скажите, уважаемый, а как оплачивается ваше творчество?

Мой сосед нахмурился и, ничего не ответив, снова углубился в тарелку. Престарелый сослуживец хозяина, желая сгладить нетактичный вопрос, сказал заведующему ателье:

— При чем тут оплата, товарищ? Не ради оплаты человек избрал свой путь.

Я тихо спросил мою соседку о прежней профессии дьякона. Учительница географии охотно ответила:

— У него не было профессии. Он подростком приехал сюда из колхоза. Учился в школе. Хотел поступить в физкультурный техникум. Но в сорок первом году его мобилизовали, и он до конца военных действий служил во флоте. А после войны готовился стать певцом, но провалился при испытании голоса.

Учительница говорила совсем тихо, но тонкий слух дьякона уловил сказанное. Снова обернувшись к нам, он сказал:

— Не то чтобы я совсем провалился, но принят не был. Уж и не знаю — что им, собственно говоря, нужно. Восьмой год состою дьяконом при храме Спасителя и прямо скажу — публика ломится к нам. Многие приходят за час до начала, чтобы занять удобное место. И стоят, не уходят до самого конца. Следует, правда, учесть, что работаем мы сейчас в темпе — все богослужение ведем за час сорок минут.

Впервые за вечер хозяин засмеялся. Спросил моего соседа:

— Это как же, Андрюша, «в темпе» работаете? Быстрей, что ли, слова произносите?

Мой сосед солидно ответил:

— Темп ведем за счет сокращения текстов и песнопений. Нам не велено утомлять трудящихся верующих.

Хозяин снова засмеялся и даже от смеха склонил свою голову на стол. Заведующий пошивочной мастерской что-то шепнул своей соседке, и та, усмехнувшись, бойко спросила дьякона:

— Все-таки скажите, если не секрет, какую зарплату вы получаете?

Этот вопрос еще более усилил смех хозяина. Сквозь смех он едва сумел произнести:

— Давай, Андрюшка, докладывай публике — сколько ты собираешь и с живых и с мертвых.

Дьякон с неудовольствием ответил:

— Я же тебе говорил, Василий Палыч, — две тысячи в месяц.

— Врешь! — смеялся хозяин. — А за свадьбы, крестины, панихиды? Сам рассказывал мне, как ты, задрав рясу, удирал от фининспектора через все кладбище.

Нахмурившись, дьякон ответил:

— Панихиды и свадьбы не так уж много дают. Ведь с нас взимают чувствительный налог за эту халтуру.

Кто-то из гостей деловито спросил дьякона:

— А ты удрал тогда от фининспектора или попался?

Усмехнувшись, дьякон ответил:

— Ну, где же ему за мной гнаться! Сначала-то, конечно, он погнался, потом стал кричать вслед: «Постойте, батюшка! Минуточку! Уморили!» А я ему издали шиш показываю. Так он после этого сел на чью-то могилку и уж дальше не побежал. Только рукой мне махнул — ладно, мол, беги к богу в рай, твое счастье.

Гости дружно смеялись. Дьякон тихонько и добродушно пофыркивал, вспоминая, должно быть, подробности погони. Хозяин, сотрясаясь от хохота, приговаривал: «Ой… фу… ну тебя». Но вдруг, перестав смеяться, строгим тоном сказал:

— Нет, Андрей, я не над твоим саном смеюсь. Такой насмешки я себе не позволю, поскольку многие пастыри зарекомендовали себя как отважные борцы за мир. А смеюсь я, Андрюша, над биографией твоей жизни. Смеюсь и при этом думаю: «Ох, глаз и глаз нужен при воспитании молодого человека! Иначе…»

И тут хозяин, не найдя нужных слов, молча развел руками. Заведующий пошивочной мастерской тотчас заполнил паузу, которая возникла на полминуты. Поглядывая на дьякона, он едко сказал:

— Иначе человек потеряется для трудовой советской семьи.

Дьякон метнул более чем суровый взгляд на заведующего. Хозяин же, помолчав, задумчиво продолжал:

— Сразу не охватишь умом, Андрюха, что произошло в твоей жизни? И, главное, не понять — почему товарищи не оберегли тебя от культа религиозной личности? Ведь ты же свой парень, простой мужик, крестьянин. Вдобавок — матрос военного времени! И вдруг — здравствуйте, я ваша тетя, — поп!

Погасив улыбку на своем лице, мой сосед сказал:

— Да какой же я поп, Василий Палыч? Я — дьякон. Дьяк. В прошлых столетиях, при патриархах, так про нас и говорили: «певческий дьяк».

— Врешь, Андрюшка! — снова засмеялся хозяин. — За годы твоего жительства в нашей коммунальной квартире я немного пригляделся к твоим церковным делам, знаю, дьякон — это первый помощник священника. Вот в какое поднебесье тебя, несчастного, занесло! И все от жадности, а? Или от самолюбия? Обиделся, что тебя в оперетку не приняли?

Дьякон собрался что-то ответить, но тут заведующий пошивочной мастерской довольно явственно шепнул своей бойкой соседке:

— Ясно, от жадности. Погнался за длинным рублем.

Дьякон негромко пробормотал, взглянув на заведующего:

— Вот погоди, я тебе сегодня морду побью.

Престарелый сослуживец хозяина, желая успокоить дьякона, попросил его спеть. Тот с величайшей готовностью согласился на это. Он встал из-за стола, вытер свое запотевшее лицо шелковым голубым платком и сильным, громыхающим голосом запел «Застольную» Бетховена.

Он пел поразительно громко, но — увы! — более чем посредственно. И, слушая моего соседа, я понял, что карьера дьякона была далеко не худшей карьерой при его скромном артистическом даровании.

Однако для матросского достоинства эта карьера, надо полагать, была наихудшей.

Петр Иваныч и другие

Один инженер-полковник, выйдя в этом году в отставку, решил жениться.

Да, конечно, это был человек не первой молодости. Ему исполнилось шестьдесят лет. Но он отнюдь не выглядел стариком. Это был видный, цветущий мужчина, пожалуй даже красивый, если дородность и полноту считать красотой.

При этом отличная пенсия и некоторое накопление на сберегательной книжке создавали ему выгодное положение среди потрепанной армии женихов, генералитет которой почти в полном составе своевременно сдался противнику, коварно обряженному в шелк и меха.

Наш инженер-полковник по роду своей профессии всю жизнь переезжал из города в город, нигде долго не засиживался и по этой причине избежал генеральской участи — не женился, не обзавелся семьей.

По той же причине у него и не оказалось обширного круга знакомых, когда он вышел в отставку и обосновался оседло.

Это последнее обстоятельство усложнило намерения нашего жениха. Однако он вскоре нашел бескорыстных помощниц в лице нескольких пожилых женщин того дома, где он изволил проживать. Эти пожилые дамы стали ему горячо содействовать в его матримониальных намерениях.

Следует отметить, что во все исторические времена женщины почему-то всегда принимали самое пылкое участие, когда возникала возможность кого-либо поженить или сосватать.

Такая извечная солидарность как-то трогает и поражает. Хотелось бы найти объяснение этому факту. Однако ни в социальных, ни в естественных науках мы, увы, не находим ответа на этот вопрос. Остается предположить, что такая особенность происходит в силу благородных движений женской души, склонной к романтизму.

Так или иначе, намерение нашего жениха нашло живейший отклик среди проживающих в доме. Особую же активность проявила его соседка Анна Игнатьевна, которая, как говорится, совершенно зашлась от своего стремления поженить отставного полковника.

Она подыскала несколько сравнительно молодых женщин, желающих выйти замуж. И только не знала, как с ними подойти к жениху. Он был суров, непреклонен и, главное, начисто отвергал самый принцип сватовства.

Анна Игнатьевна предложила ему устроить вечеринку, на которую она намеревалась пригласить своих кандидаток, но тот решительно отклонил этот проект. Он открыто и прямо сказал ей:

— Такая вечеринка мне напоминает смотрины. Это что-то вроде сватовства недоброго старого времени. Нет, нет, уважаемая Анна Игнатьевна, избавьте меня от столь откровенных действий, какие были подвергнуты уничтожающей критике в нашей классической литературе.

На это соседка возразила ему с неудовольствием:

— Так ведь как же, батюшка Петр Иваныч, обойтись без сватовства в таком деле? Будь вы помоложе или посещай вы, допустим, танцевальные вечера, на которых вы появлялись бы со сберкнижкой в руках, — тогда иное дело. Но ведь вы, кроме как в лавку, никуда не выходите. Как же мне с вами поступить?

Петр Иваныч строго ответил ей:

— Да, я признаю, что положение у меня затруднительное. Тем не менее я считаю, что сватовство как таковое унижает меня своим мещанским прошлым. Нет, нет, Анна Игнатьевна, пусть лучше я останусь холостым, но я не возобновлю то, что в свое время было беспощадно осмеяно Островским, Пушкиным и другими!

Подобный афронт, со ссылкой на классическую литературу, смутил бы любую женщину. Но не такова была Анна Игнатьевна. Не слишком-то считаясь с художественной литературой, она побежала за советом к одной своей приятельнице, и та сказала ей:

— Вполне понимаю чувства инженер-полковника. Конечно, факт сватовства может шокировать культурного человека. И тут нужно идти вровень с его высокими потребностями. Недавно мы устроили одну пару через театр. Купили билеты. Один дали ей, другой — ему. Там в театре, сидя рядом, они познакомились и в дальнейшем поженились. И теперь безмерно счастливы.

Анна Игнатьевна поспешила сообщить жениху о таком проекте. Тот сначала был ошеломлен новизной дела и долго обдумывал. Но потом одобрил идею. Сказал соседке:

— Да, такая культурная встреча в театре удовлетворяет меня. Однако я ставлю одно условие. Я познакомлюсь с пришедшей в театр в том случае, если она мне понравится. Пусть и она так же поступит. И тогда мы с ней будем морально квиты.

Тут Петр Иванович без лишних слов и причитаний выдал соседке некоторую сумму на билеты в театр. И попросил ее поторопиться с этим, тем более что он в прошлом был большой театрал и теперь горел желанием возобновить эту страсть в новом ее качестве.

Анна Игнатьевна уже давно наметила главную кандидатку, некую Ольгу Федоровну. Это была славная скромная женщина, рентгенолог по профессии. Еще до войны она разошлась с одним юристом, который жутко пил. И вот теперь, будучи тридцатидевятилетней женщиной, она искренне страдала, что одинока и ей даже не с кем поговорить по возвращении с работы.

Однако предложение Анны Игнатьевны необычайно смутило ее. Сначала она даже замахала руками, находя неловким появиться в театре с подобным намерением. Но потом она весело рассмеялась и даже нашла забавным такое театральное приключение, которое ни к чему ее не обязывало.

В общем, вскоре билеты были куплены и торжественно вручены порознь каждому.

Наступил знаменательный вечер. Ольга Федоровна, тщательно наряжаясь, запоздала к началу спектакля и села на свое место, когда занавес был уже поднят.

На сцене шла пьеса из современной жизни, но Ольга Федоровна не следила за игрой артистов. Сначала она просто не поднимала глаз от волнения, а потом стала искоса посматривать на своего соседа.

Он показался ей славным, симпатичным. Но ее удивило, что он мало обращает внимания на нее. И тут она с горечью поняла, что не понравилась ему. Взглянув на нее, он стал хмуриться, покашливать и даже украдкой зевнул.

Женское самолюбие Ольги Федоровны было уязвлено более, чем когда-либо. Однако, чтобы не ошибиться, она стала внимательней следить за своим соседом. Но нет, сомнений не оставалось — он был недоволен, раздражен и, видимо, сожалел, что пришел на это свидание. Он уже откровенно зевал, даже не прикрывая рот рукой.

Потрясенная обидой, Ольга Федоровна выбежала из театра, еле дождавшись конца акта.

Что касается Петра Иваныча, то по окончании спектакля он вернулся домой мрачней тучи. На все вопросы соседки он отмалчивался или же бубнил непонятное. Он был до крайности оскорблен тем, что его дама сбежала, показав тем самым более чем отрицательное отношение к нему. Вот это обидное обстоятельство и замкнуло рот Петра Иваныча.

Анна Игнатьевна долго не могла добиться, что с ним. И только на другой день, беседуя то с Петром Иванычем, то с Ольгой Федоровной, она выяснила истинную картину происшествия.

Оказалось, что все недовольство и даже позевывание Петра Иваныча относилось отнюдь не к даме, а к неудачной и скучной пьесе, которая шла на сцене. И что, напротив того, Ольга Федоровна до чрезвычайности ему понравилась. Он собирался поговорить с ней в антракте, но она покинула зал.

С тихим стоном Анна Игнатьевна перебегала от Петра Иваныча к Ольге Федоровне, надеясь примирить их. Ее старания, вероятно, увенчались бы успехом, но Ольга Федоровна, имея путевку в дом отдыха, готовилась к отъезду на Кавказ. И поэтому примирение было перенесено ко дням ее возвращения.

Однако на Кавказе Ольга Федоровна повстречала одного своего знакомого моряка, и по возвращении вышла за него замуж.

Петр Иваныч чрезвычайно сокрушался, что потерял ее, и дал себе слово не посещать театров, в которых идут неудачные современные пьесы.

Он и в самом деле не ходит теперь в театры. Но недавно он все-таки женился. Причем женился на своей соседке Анне Игнатьевне. Это был для всех неожиданный брак.

Вот видите, какие бывают удивительные повороты в жизни из-за отстающих профессий.

Министерству культуры следует еще и еще раз обратить внимание на подобные факты, ломающие человеческие судьбы.

Мелочи жизни

Тоня забегала в парикмахерскую два или три раза в неделю. По субботам ей делали модельную прическу, а в остальные дни девушка ограничивалась мелкими поправками и доделками.

Иной раз, впрочем, Тоня перекрашивала свои темно-русые косы под цвет бронзы или соломы. Но эти декадентские тона не шли к ее круглой юной мордочке. Пришлось снова остановиться на первоначальном цвете, отпущенном ей силами разумной природы.

Служащие парикмахерской приветливо встречали миловидную девушку. А пожилая кассирша Мария Мироновна, грузно восседавшая за стеклами кассы, негромко восклицала:

— Владимир Гаврилович, вам работать!

Молодой парикмахер Володя Клюев (закончивший десятилетку и специальные краткосрочные курсы) обычно спрашивал девушку, приступая к работе:

— Так куда же вы сегодня направляетесь, Тонечка?

И девушка, сияя счастливой улыбкой, отвечала, что сегодня она идет в гости, в ресторан или на вечеринку. Работая, Володя говорил, иронически усмехаясь:

— Да-с, уважаемая Тонечка, приходится только позавидовать вашей целеустремленности. Танцы и веселье целиком, так сказать, поглощают вашу жизнь, достойную описания в прежних романах.

На это девушка, мило конфузясь, говорила:

— Ах, Володя, нет ничего плохого, если я танцую и развлекаюсь! Это совершенно не отражается на моей работе.

— Ну как так не отражается! — возмущался Володя. — Допустим, вернулись с вечеринки под утро. И уж на другой день, конечно, работаете в состоянии, я бы сказал, полной депрессии.

Тоня работала телефонисткой на заводе. Защищая честь своей профессии, она горячо возражала:

— Еще не было случая, чтобы я неверно соединила абонентов! Да, правда, телефонный ток сильно бьет по пальцам, легко перепутать номера. Однако ошибок на коммутаторе я не допускаю.

Володе нравилась эта девушка. На первых порах ему даже показалось, что любовь начинает терзать его сердце. Но он быстро справился с этим напрасным чувством. Нет, не о такой легкомысленной девушке он мечтал и не такие душевные качества привлекали его, когда он иной раз задумывался о будущей подруге жизни!

Без сожаления растоптав робкое пламя своей любви, Володя встречал теперь девушку далеко не так, как прежде. В последнюю субботу, когда Тоня сидела перед зеркалом в кресле, он сказал ей с досадой и пренебрежением:

— Все люди сейчас, Антонина Викторовна, работают с невиданным энтузиазмом и систематически перевыполняют задания. И только вы, как беззаботная пташка, порхаете по вечеринкам и ресторанам.

Щеки девушки зарделись от обиды, и она сухо произнесла:

— Это не ваше дело, Володя.

Молодой человек с жаром воскликнул:

— Конечно, эти горькие истины я, вероятно, не должен говорить моей случайной клиентке. Но войдите и в мое положение! Ведь мне своими руками приходится подготовлять вас к тому, что вызывает законное возмущение! Только в нашей профессии может возникнуть такая, я бы сказал, невыносимая ситуация.

Девушка на это ничего не ответила, а Володя, помолчав, добавил неожиданно для себя:

— Убедительно прошу вас, Тонечка, пересесть к другому мастеру. Я отказываюсь работать над вашей прической.

Гневные огоньки блеснули в глазах девушки, и она, порываясь встать с кресла, резко заговорила:

— Да, но вы обязаны закончить работу… Вы находитесь в общественном учреждении, а не дома…

Володя тотчас понял свою профессиональную оплошность. Удерживая девушку в кресле, он умоляющим тоном сказал:

— Тысячу извинений за эти слова, которые невольно сорвались с моего языка. Мои личные настроения я не имел права впутывать в работу. Эта грубейшая ошибка с моей стороны произошла единственно потому, что вы, Тонечка, и сейчас еще в какой-то степени, видимо, нравитесь мне.

Девушка едва слышно спросила:

— Почему же раньше вы мне об этом ничего не сказали?

Молодой человек ответил, волнуясь:

— Открыто и честно скажу — меня останавливал ваш моральный облик. Эти постоянные вечериночки, танцы…

Перебив Володю, Тоня с досадой пробормотала:

— Ай, да не было этого ничего… Ведь я приходила сюда, чтобы вас повидать…

Пораженный этим известием, Володя воскликнул, как бы даже защищаясь от случившегося:

— Да, но ваши рестораны, танцы «буги-вуги»…

Сквозь слезы Тоня сказала:

— Невольно приходилось чем-то объяснять, почему я так часто делаю прически.

Володя глухим голосом спросил, запинаясь:

— Значит, вы что же… причесавшись… домой возвращались?

Торопливо смахнув слезы, Тоня почти сердито ответила:

— Да, да! Возвращалась домой. И мамочка правильно бранила меня, зачем я волосы порчу. Вот посмотрите, как они у меня испортились! Вон как стали ломаться от всех этих ваших вредных завивок и окрасок!

Володя молча развел руками, не зная, что сказать и как повести себя в этом исключительном случае.

Признание девушки крайне смутило его. Но он почему-то не ощутил в своем сердце того ликующего чувства, которое потерял. Это Володю еще более озадачило. Торопливо заканчивая прическу, он пробормотал как бы про себя:

— В довершение всего — не так-то еще просто разобраться в поэзии сердца…

Расплатившись в кассе, Тоня стала поспешно одеваться. Не чувствуя своей вины, Володя все же спросил виноватым тоном:

— Как же теперь, Тонечка? Может, нам в кино встречаться, чтобы в дальнейшем, так сказать, не жечь ваши волосы?

Улыбка чуть тронула губы молодого человека, но Тоня, увидев эту улыбку, негромко ответила:

— Нет, нет, Володя, мы не должны больше видеться. Вы не полюбили меня, а просто так я не хотела бы встречаться. Прощайте.

Работник гардероба распахнул дверь, и Тоня стремительно вышла на улицу. Володя пошел было за ней. В своем белом халате он выбежал на улицу, чтобы догнать девушку и сказать ей что-то сердечное, ласковое. Но ее решительные слова вдруг показались ему убедительными и непреклонными. Задумчиво постояв минуту у входных дверей, Володя вернулся к своему креслу.

Пожилая кассирша, взволнованная всем эти происшествием, сказала работнику гардероба, занятому чтением газеты:

— Пожалуй, она и в самом деле больше не придет, а? Как вы думаете, товарищ Щукин?

— А я об этом никак не думаю, — ответил престарелый Щукин, искоса посматривая на кассиршу из-за края газеты. — На мелочи жизни, Мария Мироновна, я не имею привычки обращать внимание. Как правило, меня интересуют только лишь крупные или мировые события. Плюс отчасти футбольные и шахматные турниры.

Кассиршу томила жажда поговорить о происшествии, и поэтому она снова сказала, стараясь на этот раз угодить вкусам престарелого собеседника:

— Нет, я не понимаю эту эпоху, товарищ Щукин! Оба они молоды, нравятся друг другу. Они могли бы, кажется, мило и чудесно пофлиртовать вечерок-другой. Так нет, она ушла и надежды не оставила!

При слове «эпоха» старик снял очки и, отложив газету, наставительно ответил:

— Нынче люди серьезно и честно относятся друг к другу. Пустая игра недопустима, и легкомыслие, Мария Мироновна, решительно не принято.

Но эта сторона вопроса не заинтересовала кассиршу. Думая о своем, Мария Мироновна с живостью воскликнула:

— Она говорит, что испортила себе волосы! Да пусть она скажет спасибо, что у Володи оказалась такая сравнительно безобидная профессия. А допустим, он — хирург! Это жутко подумать, что могло у них произойти.

На это Щукин ничего не ответил. Он снова взял газету и с шумом развернул ее, желая этим показать, что разговор о «мелочах жизни» закончен и не подлежит возобновлению.

Хороший урок

Оставалось три минуты до отхода дачного поезда. Суета на платформе усилилась. Пассажиры почти бегом направлялись к вагонам. Продавщицы мороженого спешно заканчивали свои коммерческие операции.

Но вот на вокзале появилась молодая нарядная парочка. На молодом человеке был отличный серый костюм и темно-зеленая шляпа с узкими полями. Молодая спутница его одета была еще более блистательно. Огромная лакированная сумочка и модная шляпка, не похожая в своих очертаниях ни на один земной предмет, придавали молодой женщине горделивый, надменный вид.

Молодые люди шли, взявшись за руки, как на картине Репина «Какой простор»[1204]. Они шли неторопливо, медленно, видимо, рассчитав, что за три минуты они вполне поспеют к поезду.

Однако на их пути произошла заминка. У самого входа на платформу на узлах и корзинах сидели какие-то женщины с детьми. Белые платочки на головах женщин и загоревшие обветренные лица говорили о сельских просторах и о работе на колхозных полях.

Узлы и корзины этих женщин громоздились у входа длинной и непрерывной цепью.

Молодые люди на мгновенье остановились перед этой неожиданной преградой.

Но вот молодой человек, ловко перешагнув через какой-то узел, помог своей спутнице сделать то же самое.

Пожилая женщина, которой, видимо, принадлежал узел, не без раздражения сказала:

— Зачем же через узлы прыгать? Может, там у меня стеклянная посуда упакована? Могли бы перебить все мои чашки и плошки.

Другая женщина, заметно нервничая, сердито пробурчала:

— Разрядились, как на бал-маскарад, и ходят чуть не по головам. Интересно знать, откуда такие берутся!

И тут несколько нелестных слов раздалось вслед уходящим:

— Баронесса какая! И с ней, должно быть, спекулянт в сером костюме. Праздные люди. Дармоеды.

Молодой человек остановился. Его спутница сказала ему:

— Ах, не надо, Ванюша! Поезд сейчас уйдет.

— Нет, постой, — возразил молодой человек. — Не дело в наши дни допускать подобную невежливость. А впрочем, кажется, есть смягчающие обстоятельства…

Поезд, дернувшись, стал медленно уходить. Молодой человек, подойдя ближе к женщинам, спросил их:

— Почему вам, гражданки, так долго поезда не дают?

— А почему вы решили, что мы долго поезда ждем? — в свою очередь спросили женщины.

— Вижу, нервничаете, кричите нам вслед какой-то вздор. Вот я и подумал, что станция задержала вашу отправку.

— Так мы же не станцию побранили, а вас.

— Это неважно, — ответил молодой человек. — Иной раз человек сердится на муху, сидящую на стене. Почему? Да потому, что у человека в данный момент такое состояние, и он хочет на чем-то сердце сорвать.

— Действительно, нервничаем немного, — смущенно заговорили женщины. — Начальник станции обещал нам дать теплушку для отправки наших вещей, а вот уже три часа прошло. Детишки наши утомились ждать. Вы уж извините нас за грубые замечания.

Нахмурившись, молодой человек сказал:

— Замечания ваши, конечно, нелепые. Вот уж в праздности нас никак нельзя упрекнуть. Каждое лето я, будучи мальчишкой, пас колхозных коров. И моя мама по сие время работает скотницей на молочной ферме. А я сейчас доктор, врач. И не мне говорить вам, что родное наше советское государство дает крестьянину образование. Об этом вы сами отлично знаете.

Одна из женщин, привстав с корзины, сказала:

— Моему сыну тоже недавно присвоено звание заслуженного деятеля. — И, показав рукой на свою соседку, добавила: — А у нее трое детей с высшим образованием и дочка на зоотехника учится.

— Видите, как превосходно все! — воскликнул молодой человек. — А что касается моей жены, то и она работает, не гуляет. Такую картину «Далекий путь» видели?

— Нет, еще не видели, — ответили женщины.

— Так вот, роль буфетчицы на океанском пароходе играет как раз она — Зоя Ковшикова.

Женщины с любопытством посмотрели на молодую киноартистку, которая, порозовев от волнения, стояла поодаль, не принимая участия в общем разговоре.

Пожилая женщина, которой принадлежал злополучный узел, вглядываясь в киноартистку, громко сказала:

— Зойка! Да ты ли это?

— Я, — отозвалась молодая женщина. — Ах, это вы, тетя Катя?

Тетя Катя торопливо заговорила, обращаясь к своим:

— Это же моя племянница Зоя. Дочь моей старшей сестры Лены. Я их пять лет не видела. И вот теперь выясняется, что Зоя уже киноартисткой стала. А это, стало быть, ее муж… Как по имени и отчеству вас, товарищ доктор?

— Иван Данилыч, — ответил молодой человек. — Так вы, тетя Катя, поговорите с Зоей, а я тем временем пойду устранять основную причину вашей нервности — потороплю начальника станции, чтоб он скорей дал теплушку.

— Да мы ничего, обождем, — наперебой заговорили женщины. — Посидите с нами, доктор. Присаживайтесь прямо на тот узел, через который вы тогда прыгнули. Там у тети Кати только мягкие вещи упакованы.

— Спасибо, я не устал, — поблагодарил молодой доктор. — А скажите, куда вы переезжаете с вещами?

— Едем в наш прежний колхоз, дотла сожженный фашистами. Сейчас он полностью восстановлен. И только мы, десять семейств, у которых годовалые дети и внуки, задержались с переездом. А мужики, мужья наши, там, на месте.

— Ну, добре, — сказал молодой человек. — Пойду пошевелю начальника. Не дело с малыми детьми так долго ждать.

Молодые люди стали прощаться с женщинами. Зоя поцеловалась с тетей Катей. И вместе со своим мужем пошла к дежурному по станции.

Женщины шумно заговорили, обращаясь к тете Кате:

— Экая ты несуразная какая! Раз в пять лет встретила племянницу и так сурово с ней обошлась. Не разрешила ее мужу прыгнуть через узел. И еще назвала их дармоедами. Некрасиво получилось. Нетактично.

Тетя Катя сконфуженно ответила:

— Так почем же я знала, что это они. Его я вообще раньше не видела, а Зоя с таким блеском одета, что я в ней свою любимую племянницу не узнала.

И, помолчав, тетя Катя задумчиво добавила:

— В прежнее время нетрудно было различать людей по костюму. А сейчас легко попасть в грубую ошибку. Уже своих близких родственников мы узнавать перестали.

— А зачем тебе людей различать по костюму? — спросила соседка. — Сейчас кругом все люди свои, советские.

— Это правильно, — согласилась тетя Катя. — Сейчас различать не требуется. Но зато необходимо, сколько я теперь вижу, со всеми исключительно вежливо поступать, невзирая на нервы. Хорошенький урок я сегодня получила.

Минут через десять к тупику подкатили теплушки. И женщины, засуетившись, стали грузить свои узлы и корзины.

Потом подали новый дачный состав. И тогда на платформе снова появилась наша знакомая парочка — доктор и киноартистка.

Они, как и прежде, шли не спеша, взявшись за руки. Но на этот раз они одни из первых заняли места в вагоне.

Федор Антонович прав

Портниха Анна Петровна Лужина пошла на кухню подогреть себе суп.

Идя по коридору, она услышала какое-то заглушенное рыдание. Это плакала Муся, недавно вышедшая замуж за молодого человека, поступившего в этом году на завод по окончании ремесленного училища.

Сердобольная к чужим страданиям, портниха хотела войти в комнату, чтоб выяснить причину горьких слез, но потом ей показалось нетактичным вмешиваться в чужие дела. Тогда, поставив свою кастрюлю с супом на сундук, портниха влезла на стул и заглянула в комнату через верхнюю фрамугу.

Маруся плакала, уткнувшись в подушку. Муж ее, Леня Винокуров, ходил по комнате и молча ерошил свои волосы.

Портниха поспешила на кухню, и там она сказала жильцам, которые готовили себе пищу на газовой плите:

— Кажется, этот Леня уже начал тиранить свою молодую жену. Та плачет, уткнувшись в подушку.

Издательский работник, некто Тентелев, обычно настроенный шутливо, сказал портнихе:

— А может, она плачет от зубной боли?

Портниха едко ответила:

— Я, Федор Антоныч, немного разбираюсь в женских слезах. К вашему сведению, я сама проплакала сорок пять лет из-за мужского деспотизма. Тут начало семейной драмы. Поверьте моему опыту.

Сосед Винокуровых сказал:

— Да, мне тоже кажется, что у них не все благополучно. Недавно Леня жаловался, что ему скучно дома.

Всплеснув руками, портниха воскликнула:

— Вот, вот, Федор Антоныч! Ему уже скучно с ней. Да что мы, женщины, должны вам спектакли, что ли, устраивать?

Тентелев занялся готовкой, чтоб не вступать в излишние споры с портнихой. А та, порывшись в своих воспоминаниях, добавила:

— В начале этого столетия мой первый муж тоже имел смелость сказать, что ему скучно со мной. А потом он взял да и уехал в Персию и оттуда не вернулся.

Тентелев негромко пробормотал:

— Ну что ж, я его отлично понимаю.

Портниха насторожилась, чтоб уяснить себе, что кроется за этими словами, но тут она услышала какой-то шум в коридоре. Побежав туда, она вскоре вернулась с кастрюлей в руках и с возмущением сказала:

— Нет, этот Ленька Винокуров просто не человек. Он приучил свою кошку есть чужое мясо. На одну секунду оставила кастрюльку на сундуке, и вот уже их кошка выудила из супа то, что там было. Не думает ли он, что я теперь стану есть этот суп, в который кошка совала свою морду?

Вдвойне расстроенная, портниха присела на табурет и официальным тоном сказала жильцам:

— Мы должны вмешаться в личную жизнь Леонида Винокурова. Я предлагаю немедленно вызвать его сюда для объяснений, пока у них дело не дошло до развода. Мы морально обязаны сказать ему, чтоб он относился к своей жене как к подруге жизни.

От всей этой трескотни портнихи Тентелев перестал нормально соображать и, не слишком вслушиваясь в ее слова, сказал:

— Конечно, если дело идет о разводе, то следовало бы остеречь молодого человека от поспешных решений.

Неожиданно в кухню вошел Леня Винокуров, которому захотелось пить. При полном молчании всех он выпил стакан воды и собрался уйти. Но тут портниха подошла к нему и сказала:

— Молодой человек, мы требуем ответить нам о причинах драмы в вашей семье.

— Какой драмы? — с удивлением спросил Леня. — Ах, это что Муся плачет? Она хотела поступить в техникум швейной промышленности, но получила двойку на экзамене. И теперь плачет.

Все жильцы отвели свои глаза от Лени и молча углубились в свои кухонные занятия. Портниха не без смущения сказала:

— Да, но есть факты, которые говорят, что вам скучно с ней. И мы на основании этого сделали свои выводы.

Леня неожиданно опустился на табурет и тихо сказал:

— Сам не понимаю, Анна Петровна, как это случилось. Мы с Марусей всегда находили общие темы для разговора, а сейчас…

И тут, перебив себя, Леня торопливо добавил:

— Конечно, отчасти я понимаю, почему так происходит. Сейчас у нас на заводе исключительный момент.

— А что у вас на заводе? — спросил Тентелев.

Леня с оживлением ответил:

— Ну, Федор Антоныч, сейчас у нас полная перестройка всего дела. Ведь мы, фрезеровщики, переходим на скоростной метод. Объявили борьбу за скорости. Однако с новым режимом резанья у нас еще не все идет гладко.

Вскочив с табурета, Леня с волнением заговорил:

— При новом режиме резанья, Федор Антоныч, пришлось нам изменить геометрию ножей. Мало того — кроме пневматических зажимов пришлось установить электромагниты, чтоб удержать деталь при такой повышенной скорости. Возникли грозные опасения, что деталь намагнитится и стружка не будет отлипать от нее…

Тут Леня с увлечением стал рассказывать, почему эти грозные опасения не оправдались. При скоростной обработке возникла такая высокая температура, при которой металл потерял свои магнитные свойства.

Посматривая на оживленного и взволнованного Леню, Тентелев задумчиво сказал:

— Да, Леня, вероятно, другие темы для разговоров вас сейчас мало интересуют.

— Абсолютно ничто другое меня сейчас не интересует! — воскликнул Леня. — И я, Федор Антоныч, понимаю, конечно, что Марусе скучновато со мной. Но мне как-то не хочется сейчас ни о чем другом говорить.

На пороге кухни появилась Маруся. Тихо кашлянув, она сказала мужу:

— Нет, Леня, мне вовсе не скучно, когда ты говоришь о своем деле, но я просто ничего не понимаю в твоем производстве. И, конечно, тебе не интересно со мной об этом беседовать.

Снова всплеснув руками, портниха сказала:

— Так что ж вы хотите, чтоб мы, женщины, изучали ваше производство? А если, допустим, производство этих шариков или подшипников не затрагивает моих духовных запросов! Нет, Федор Антоныч, это сущий вздор предъявлять нам, женщинам, все новые и новые требования.

Тентелев ответил:

— Это далеко не вздор, уважаемая Анна Петровна. Сейчас труд, учтите, занимает главную роль в жизни советского человека. И чтобы стать близким человеку, чтоб понять его внутренний мир, надо хоть в малой степени знать и любить его дело. Только тогда женщина может стать настоящей подругой жизни.

Кто-то из женщин торопливо заметил:

— Это одинаково относится и к мужчине, у которого жена работает.

Маруся неожиданно сказала мужу:

— Леня, может, это и к лучшему, что меня не приняли в техникум швейной промышленности. Не поступить ли мне на твой завод? Я бы присмотрелась к этому делу и стала бы твоей помощницей.

Молодые супруги ушли из кухни, оживленно обсуждая эту возможность. Вслед за ними постепенно стали уходить и другие жильцы. Портниха, задумавшись, долго сидела на табурете с кастрюлей на коленях. Потом, вздохнув, она сказала:

— Да, Федор Антоныч, кажется, прав. Леня неплохой парень, и Муся обязана хоть немного понимать в его деле. Уж не поступить ли ей и в самом деле на его завод, а?

В кухне уже никого не было, и поэтому портнихе никто не ответил.

Тогда Анна Петровна позвала кошку Винокуровых и дала ей остатки своего супа. А сама стала приготовлять себе манную кашу.

Иван Кузьмич и другие

Окно моей комнаты выходит на шумную улицу. Как раз против меня помещается универмаг.

Тысячи людей ежедневно спешат к этому магазину, чтоб удовлетворить свои хозяйственные и духовные запросы.

А надо сказать, универмаг этот находится в центре квартала, а не на углу улицы, где имеются указатели для перехода. И по этой причине многие люди не доходят до угла, а пересекают улицу в неположенном месте — против самых дверей универмага.

Ну — печальный факт нарушения уличной дисциплины! А с другой стороны, отчасти можно понять психологию и самих нарушителей. Они, представьте себе, спешат в магазин, их взор устремлен к заветным дверям, все их существо, можно сказать, уже наполнено трепетным ожиданием, и вдруг — препятствие. Оказывается, надо еще пройти сто шагов до угла, там пересечь улицу и снова вернуться вспять!

Нет, не у каждого хватало гражданской доблести произвести до конца такой, в сущности, бесцельный маршрут.

И тогда поставили милиционера на борьбу с этим злом.

Но один милиционер не мог, конечно, противостоять людской волне. Он яростно свистел, махал руками, штрафовал зазевавшихся. Ничто не помогало. Поток неуклонно двигался по своему кратчайшему руслу к промтоварным берегам, наполненным кастрюлями, штанами и прочей славной галантереей.

Тогда поставили второго милиционера. Но и это не внесло существенной перемены.

В общем, свист стоял на улице с утра и до вечера. При этом слышались возгласы зазевавшихся людей. Да еще по временам раздавался адский смех мальчишек, кои из спортивного интереса перебегали улицу под самым носом взволнованных милиционеров.

Сам начальник отделения милиции не раз подходил к дверям универмага и с грустью взирал на безотрадную картину.

И вот однажды, придя сюда, начальник отделения сказал своему помощнику:

— Ну как же нам выйти из создавшегося положения? Не поставить ли нам указатели в том месте, где идет толпа?

Помощник воскликнул:

— Неловко получится, Иван Кузьмич! Скажут — дрогнули. Потеряем авторитет у населения. Надо настоять на своем и заставить людей переходить там, где им указано.

Начальник отделения задумчиво сказал:

— Настоять на своем, конечно, можно. Для этого хватит у нас сил и уменья. Да только зачем настаивать на том, что слишком неудобно людям? Это был бы чистый формализм с нашей стороны.

Помощник ответил:

— А ведь вы, пожалуй, справедливо говорите, Иван Кузьмич. Это был бы формальный подход к делу.

Начальник сказал:

— А такой подход, как известно, душит живую жизнь и лишает людей спокойствия и удобств. Нет, я слуга своего народа и всегда рад исполнить то, что разумно и не приносит дурных последствий. А тут улица тихая в смысле транспорта, и нет для пешеходов грозной опасности.

И с этими словами начальник отделения велел поставить указатели против входа в универмаг.

Тотчас пришел рабочий со стремянкой и стал прилаживать к стене дома новые указатели.

Сначала людской поток не обратил внимания на эту работу. Но вот возник момент, когда толпа приостановила свое движение. И тогда многие стали глядеть на установку новых указателей.

И вдруг неожиданно раздались аплодисменты в толпе. Начальник отделения сразу даже не понял, к чему отнести эти аплодисменты. Но помощник его, усмехнувшись, сказал:

— А ведь это они нам хлопают, как артистам.

Смутившись, Иван Кузьмич приложил руку к козырьку фуражки и поспешил в свое отделение. И, уходя, сказал своему помощнику:

— Значит, и другие находят справедливым мое распоряжение.

И вот с этого дня прекратились крики и трели на улице. И в комнате моей наступила тишина. И сердце мое раскрылось от многих превосходных чувств.

После разлуки

На лето я отдала своего сына в пионерский лагерь. И в воскресенье поехала навестить его.

В вагоне разговорилась со своей соседкой, у которой было множество всяких свертков и пакетов. Оказалось, что и она ехала в тот же лагерь повидать своего сынишку.

Среди пассажиров имелись еще родители, ехавшие туда же. Так что мы, приехав, объединились на вокзале в одну родительскую группу и в количестве семи человек пошли к лагерю через парк.

На полянке за парком мы увидели какой-то большой отряд детворы. Ребята стояли в рядах и слушали то, что им говорила воспитательница.

Мы прошли было мимо, но вдруг услышали слова воспитательницы. Обращаясь к детям, она сказала:

— Ребята, ко многим из вас сегодня приедут родители. Очень прошу вас — не позволяйте им совершать какие-нибудь неосторожные поступки.

Мы, родители, с недоумением переглянулись. Один из малышей, обращаясь к своей воспитательнице, сказал:

— Софья Андреевна, а если мой папа опять мне скажет: пойдем купаться? Что тогда?

Воспитательница сказала:

— Гриша, в прошлое воскресенье ты чуть не заболел воспалением легких. И если твой папа снова поведет тебя к реке, ты скажи ему: «Папочка, дорогой, купайся сам, если хочешь, но лично я в холодную воду не полезу». Так и скажи ему. И скажи твердо, чтоб он запомнил это и не совал бы тебя в воду, температура которой не достигла шестнадцати градусов.

Мы, родители, снова переглянулись. Воспитательница сказала:

— В общем, ребята, я сегодня всецело полагаюсь на ваше благоразумие. И я буду надеяться, что вы всякий раз остановите своих родителей, если увидите, что они поступают легкомысленно или не по правилам.

Мы подошли к воспитательнице и сказали ей:

— Вот как раз мы — родители. Случайно проходили мимо и услышали то, что вы сказали детям. Как понять нам ваши слова относительно родителей?

Воспитательница сказала нам:

— Видите ли, в чем дело. Шесть дней в неделю у нас в лагере мир и тишина. А по воскресеньям происходит нечто вроде землетрясения. Одна мать везет сюда пирог с капустой и целиком оставляет его своему ребенку. Другая привозит кило конфет. Третья — чуть не целый окорок. А дети есть дети! Они не знают меры. Они совершенно сыты, тем не менее они начинают жевать то, что им привозят родители. В результате — хворают. Каждый понедельник у меня в отряде минимум пятнадцать заболевших!

Мы, родители, сконфуженно переглянулись. Воспитательница, строго посмотрев на нас, сказала:

— Но это еще не все! Я попрошу вас взглянуть на малышей, пострадавших в то воскресенье…

Тут воспитательница, обратившись к ребятам, сказала:

— Вовочка Басов, выйди, милый, вперед…

Из рядов вышел мальчишечка лет семи. Ласково поглаживая его голову, воспитательница сказала:

— Малыш понятия не имеет, что такое рыбная ловля. Тем не менее его мама привезла ему удочку с крючком. Он без спросу побежал к реке и там закинул удочку таким образом, что сразу сам попал на крючок… Взгляните на его щеку…

Мы осмотрели маленького рыболова. На его щеке была изрядная царапина.

Воспитательница сказала:

— Теперь выйди вперед Коля Шагалов… Покажи родителям свою руку…

Вышел парнишка лет одиннадцати и показал нам свою руку, на которой была какая-то краснота. Воспитательница, вздохнув, сказала:

— Пугач и двести патронов привезли ему родители! С патронами он стал шалить, и в результате — ожог руки. Я еще удивляюсь, как мы все не взлетели на воздух от такого количества патронов!

Мы сказали воспитательнице:

— Не все же родители таковы!

Она ответила нам:

— И я далеко не о всех говорю. Многие и многие родители отлично воспитывают своих детей, но после долгой разлуки с ними они приезжают сюда настолько чувствительные, что позволяют им все, что они пожелают. Катюша Савченко, выйди вперед… Доложи нам, сколько ты съела мороженого в то воскресенье…

Вышла восьмилетняя девчурка и, улыбаясь, сказала:

— Мама съела две порции, а я съела шесть. Седьмую я положила на минутку под подушку, но оно у меня растаяло.

Тут все ребята засмеялись. А воспитательница, подавив свою улыбку, сказала нам:

— Так вот и ответьте мне — могу ли я быть спокойной, когда приезжают родители после разлуки со своим ребенком? Нет, у меня сердце болит за каждого моего малыша, которого уводят с территории лагеря! И вот поэтому я и просила ребят по возможности остерегать своих родителей от неосторожных поступков!

Сконфуженно потоптавшись и поговорив о том о сем, мы, родители, пошли дальше.

Некоторое время шли молча. Потом один молодой отец сказал:

— А ведь она правильно критиковала нас. Например, своего сорванца я очень хотел сегодня побаловать. И вот купил ему духовое ружье, которое стреляет деревянной пулькой метров на двадцать пять. Но теперь это ружье я, пожалуй, ему не дам, а то он тут перебьет всю местную публику.

Молодая мамаша, у которой было множество пакетов, развязала один свой тючок. Там оказалась большая кастрюля, наполненная блинами. Молодая мамаша стала их усиленно кушать и принялась нас угощать. Но мы отказались. И тогда она кинула несколько блинов пробегавшей собаке.

Собака без особого интереса съела блины и, даже не вильнув хвостом, побежала дальше.

Я же везла своему сыну десяток пирожных. И теперь твердо решила — более двух пирожных ему не давать.

Наконец мы подошли к лагерю.

За забором раздался чей-то тревожный возглас:

— Родители приехали…

На территории лагеря возникла какая-то суета. На крыльцо вышел начальник лагеря. Потом появился доктор в белом халате. Потом санитарка вынесла для чего-то носилки и поставила их стоймя у входа.

Вскоре прибежал мой сынок. Счастливый и загоревший. Я стала его целовать и тут, забыв обо всем на свете, отдала ему всю корзинку с пирожными.

Рассказы на колхозные темы

1. Рассказ знакомого полковника

Минувшей зимой встретил я в Москве одного моего старого дружка. Три года провели мы с ним на фронте. И, прямо скажу, наилучшие воспоминания остались у меня о нем.

Был он человек высокой культуры. Умница. Светлая голова. Имел два высших образования. При этом отличался чудесным характером. На любое боевое задание шел посмеиваясь, уверенный в успехе дела.

Восемь лет мне не довелось его видеть. А тут, в коридоре гостиницы «Москва», я, как говорится, столкнулся с ним нос к носу. Гляжу — идет мой дружок Иван Кириллыч — маленький, щупленький, довольно-таки поседевший за эти годы.

После первых радостных слов и восклицаний я спросил его:

— А ты что в Москве? По каким делам?

Он ответил мне, тихо посмеиваясь:

— Да вот прибыл на съезд передовиков сельского хозяйства.

— Разве ты имеешь отношение к этому делу? Ты же, помнится, инженер-мелиоратор?

— Да, и при этом ученый агроном.

— А где работаешь? В исследовательском институте?

Засмеявшись, он сказал:

— Работаю я сейчас… председателем колхоза…

— Ты?! Председателем колхоза?.. Шутишь?

— Нет, уверяю тебя…

Тут мы оба стали громко смеяться. Признаюсь, я смеялся весело, от души, как если бы узнал о чем-то очень забавном. А он смеялся несколько смущенно, прикрывая это свое чувство излишней веселостью и даже балагурством. Подталкивая меня под бок, он то и дело шумно восклицал:

— Да-с, Петруша, работаю председателем сельхозартели!.. Знай наших!.. Высоко летаем!.. Так-то, брат…

Но вдруг, перестав смеяться, он сказал с недоумением:

— Это чему же мы с тобой рассмеялись?

Я ответил, пожав плечами:

— Лично я рассмеялся от неожиданности. Знаю, что у тебя два высших образования, ученая степень, и вдруг такая новость — ты председатель колхоза!

Тут Иван Кириллыч заговорил с необыкновенным жаром, как бы стараясь убедить меня, а может быть, и себя, в справедливости своих слов:

— Да ты наконец пойми, Петруша! Перед сельским хозяйством сейчас огромные, исторические задачи! Поставлена благороднейшая цель… Вот партия и посылает на это дело образованных, знающих людей. И это справедливо! Разумно! Иначе мы не достигнем цели… Нет, Петруша, напрасно мы с тобой рассмеялись, зря…

Не без яда я ответил моему другу:

— Мне-то, — говорю, — простительна такая промашка — я двадцать лет вдали от деревни. А вот забавно, что ты сам рассмеялся, будучи председателем новейшей формации. Да ведь так рассмеялся, что меня заглушил своим смехом!

Иван Кириллыч сконфуженно пробормотал:

— Смеялись-то мы одинаково, вровень…

Он открыл дверь своего номера, и мы вошли в комнату. Там, шагая из угла в угол, Иван Кириллыч продолжал говорить, но говорил он теперь отрывисто, задумчиво, обращаясь больше к самому себе, нежели ко мне:

— Да, зря мы с тобой рассмеялись… Однако интересно бы докопаться до источника нашего смеха… Вот если бы я тебе сказал, что я, допустим, осушаю какое-нибудь паршивенькое болотце в районе, — ты не рассмеялся бы. Ты сказал бы мне почтительно: «Ого, молодец, Кириллыч!» И я не без гордости поведал бы тебе какую-нибудь лесную сказку… А тут, понимаешь, высокая должность председателя коллективного хозяйства вызвала наш смех. Почему? В чем дело? Малый объект для работы? Нет, у меня четыре тысячи гектаров пашни! Огромная фабрика зерна!.. Так почему же мы с тобой так пренебрежительно рассмеялись?! В чем тут дело?

Круто обернувшись ко мне, он поспешно сказал:

— Знаю, в чем дело! Понял сейчас… По нашим прежним понятиям, Петруша, председатель колхоза — это недоучка, а то и попросту серый мужик. К этому понятию мы с тобой крепко привыкли.

Комически ужасаясь, Иван Кириллыч сказал, помолчав:

— То-то я в райкоме так бурно отказывался принять эту должность. Приводил веские резоны: старею, дескать, прихварываю, не могу, дескать, по этой причине принять ваше лестное предложение… А причина-то моего отказа вон где таилась — в устаревшем взгляде на эту должность!

Тут Иван Кириллыч добродушно и весело засмеялся. И в этом его смехе я вновь услышал голос моего прежнего дружка. Поглядывая на него, я думал: «Ну, этот сделает дело! Колхоз теперь в верных руках…»

На прощанье Иван Кириллыч сказал мне, тихо посмеиваясь:

— Да, как ни вертись, а мой нетактичный смех я вынужден отнести к категории пережитков самого недавнего прошлого.

2. Рассказ доярки, которая ничем не прославилась

Вот уже третий год я работаю дояркой на нашей колхозной ферме. Говорят, что за это время я добилась хороших результатов. Действительно, средний суточный удой я повысила почти вдвое.

Но, конечно, до тех рекордных цифр, какие дают нам наши прославленные доярки, мне еще очень и очень далеко.

В нашем районе наиболее известна доярка — Василиса Игнатьевна Пчелкина. Это уже престарелая женщина, родившаяся чуть ли не в прошлом столетии. Тем не менее она сумела добиться исключительных успехов. Средний удой за год превышал у нее пять тысяч килограммов молока.

Берясь за это дело, я мысленно дала себе слово достичь таких же показателей и в дальнейшем перекрыть Пчелкину. Наш районный зоотехник сказал, что это возможно, и даже обещал мне помочь. По его совету я стала подмешивать в корм коровам мел, сахар, соль и костную муку.

Такая примесь дала свои результаты, но все же рекордные достижения Пчелкиной были для меня чрезвычайно далеки.

Этой осенью райком устроил у Пчелкиной производственное совещание. Многие доярки нашего района собрались у нее. И она прочитала нам лекцию. Поделилась опытом своей работы. Рассказала, какой режим она устроила для своей группы коров, сколько сочных кормов предоставляет им и какие дает концентраты.

Решительно ничего нового для себя я не услышала в ее речах. Все это и без того я выполняла на моем скотном дворе. Но все же одна деталь при посещении Пчелкиной не укрылась от моих глаз.

Когда мы вместе с Пчелкиной заглянули в хлев, то все ее коровы, увидев старуху, оторвали свои головы от кормушек и протяжно, как в трубы, замычали.

Такое цирковое представление меня чрезвычайно поразило. Обычно, когда я входила в свой хлев, коровы никогда на меня не смотрели. А тут и смотрят на старуху, и мычат, и даже вертят хвостами, проявляя знаки нетерпения.

Я сразу же подумала, что старуха Пчелкина имеет привычку таскать в хлев какое-нибудь лакомство, которое коровы ожидают с таким небывалым подъемом.

Короче говоря, у меня сложилось впечатление, что доярка Пчелкина далеко не все нам рассказала о причинах своего успеха.

С этим убеждением я вернулась домой и на другой день поделилась своими мыслями с нашим зоотехником. Он скептически отнесся к моим словам, однако насчет лакомства сказал, что это вполне возможно, хотя он и не берется судить, что именно старуха носит своим коровам.

Я подговорила моего меньшого братишку последить за Пчелкиной. Он раз пять гонялся на ее молочную ферму, но по своей недоразвитости не сумел ничего выяснить.

Тогда, сгорая от нетерпения, я решила еще раз понаведать старуху Пчелкину. Мне хотелось расспросить ее обо всем, что мы от нее не услышали. Хотелось в тактичных словах указать, что на старости лет ей следовало бы поделиться с нами своим производственным секретом.

С попутной машиной я однажды заехала в их артель и как бы между прочим заглянула к Пчелкиной на ее квартиру.

Однако с первых же моих слов старуха замахала на меня руками и даже, топнув ногой, сказала:

— Да ты что, милая моя, в своем уме? Я все вам рассказала и никакой утайки не сделала.

Тогда я задала ей вопрос:

— А чем вы объясните, что ваши коровы встречают вас с таким интересом?

На это старуха засмеялась и так мне ответила:

— Ах, ты об этом, доченька моя! Ну что ж, скажу тебе и тут без утайки. Они любят меня и поэтому нетерпеливо встречают.

— За что же они вас любят?

— За мою любовь и ласку.

Тогда я в лоб спросила Пчелкину:

— Уж не в этом ли заключается секрет вашего исключительного успеха?

На это она ответила:

— Какой же это секрет, доченька моя? Это и без того всем известное правило. Каждое животное расцветает от любви и ласки. Оно повышает свой жизненный уровень при хорошем и ласковом отношении.

Я сказала старухе:

— Нет, вы не думайте, что я дурно отношусь к моей группе коров. Я тоже называю их забавными и ласковыми именами. И кормлю до отвала. Но, конечно, такой уж исключительной нежности к ним я не проявляю. Отчасти это не в моем характере, а отчасти я не считаю нужным настолько баловать их.

На это Пчелкина сказала:

— Вот они, милая, и попридерживают молоко — не все тебе отдают. Не берусь тебе сказать, как это у них бывает, но уж ты, доченька, поверь мне на слово, что это так. Не отпустят они тебе всего молока, если не почувствуют твою доброту.

Я вернулась домой сама не своя. Вот уж я никак не предполагала, что любовь и нежность имеют такое значение в нашем молочном механизированном производстве.

Решительно всю ночь я не могла сомкнуть глаз. Под утро пришла к мысли переломить мой характер и через год взглянуть на результаты. А если и тогда не добьюсь высоких показателей, то поступлю в швейный техникум, о котором я когда-то мечтала.

С удивлением подумала, что каждое дело требует великой нежности и любви, без чего, видимо, никому не сползти со среднего уровня.

3. Рассказ докторши, у которой я лечусь

Девятнадцать лет я не была в моей деревне. Сама с трудом уясняю себе — как это могло случиться?

В тридцать пятом году я поступила в медицинский институт. Перед самой войной закончила его. Потом фронт — почти четыре года. Потом вышла замуж. Ребенок. Муж. Хозяйство. Второй ребенок…

Да, незаметно миновало почти двадцать лет с тех пор, как я молоденькой девчонкой покинула мою деревню.

Но связей с моим родным краем я ни на один год не прерывала. Сначала моя младшая сестренка подробно писала мне о деревенских новостях. Потом писал брат. А когда они уехали из деревни, то этот труд взял на себя мой племянник, подросток Антон. Свою миссию он выполнял с немалой охотой. Восторженно описывал, какие новые дома построены в деревне и какой красивой, благоустроенной стала наша улица.

Почти все я знала о моей деревне. Знала, какой чудесный стадион оборудовали ребята своими силами. Знала, что рядом со школой построен двухсветный физкультурный зал. И начата каменная постройка для кинопередвижки.

Я послала Антону фотоаппарат. И парнишка нередко прилагал к своим письмам снимки, которые иной раз до слез радовали меня.

Да, я была в курсе всех дел моей деревни и стремилась поскорей увидеть все своими глазами.

Когда Антоша уехал из деревни на учебу, то деревенские известия стали поступать ко мне редко и скупо.

Иногда писал дядя Федор — младший брат моей матери. Он состоял членом правления артели и, казалось, был хорошо осведомлен во всех делах. Однако в ответ на мои слезные послания он писал мне до комичности кратко и сухо. В его открытках обычно имелось всего лишь несколько фраз: «Вспахали, дескать, столько-то га… Уборку зерновых завершили. Коровенка у твоей матери отелилась…»

Иной раз писала мне дочь моей крестной — Глафира. Но она писала все больше о своих личных переживаниях. И письма ее не доставляли мне большой радости — в них было слишком мало о том, что меня так интересовало.

Но даже и за эти скупые сведения я была признательна — все же моя связь с селом не нарушалась.

Весной этого года я взяла отпуск, с тем чтобы повидать мою матушку, которой уже исполнилось семьдесят лет.

За несколько дней до моего отъезда я стала безумно нервничать. Вспомнились детские годы. Нахлынули далекие воспоминания. И с такой яркой силой, что я смутилась.

Однажды говорю своему мужу:

— Знаешь, какое самое сильное желание у меня? Пробежать босиком по нашей деревенской улице, как когда-то девчонкой я бегала после дождя. Да так пробежать по лужам и грязи, чтоб брызги летели во все стороны.

Муж смеется, говорит мне:

— Учти, Аннушка, деревенская улица у вас уже не та. Ты сама показывала снимки — газоны, тротуары, асфальт… Пожалуй, тебе не удастся выполнить свое забавное пожелание.

Со вздохом говорю мужу:

— Да, мне как-то даже жаль, что я никогда больше не увижу мою прежнюю убогую деревушку.

Муж говорит:

— Стареешь, Анна. Сентиментальничать стала. До абсурда договорилась. Вот уж нашла о чем сожалеть!

На эти слова мужа я обиделась и ничего ему не ответила. Но в душе твердо решила побегать в деревне босиком, хотя бы на огороде.

Моей маме я послала открытку, что приеду в апреле, но день не уточнила, чтобы не волновать ее заранее.

И вот совершилось событие — я поехала. Наконец-то я на нашей маленькой станции, затерянной среди обширных полей.

С волнением я сошла на платформу. Все вокруг меня было как прежде. Тот же небольшой станционный дом. Те же несколько деревьев, не слишком разросшиеся. Впереди шоссе и бескрайние поля.

Я вышла на дорогу. Возле станции стояла грузовая машина с какими-то бочками. Я хотела было договориться с шофером, чтобы он забросил меня в деревню Клочки, но в последний момент передумала. Решила пойти пешком. Всего-то десять километров пути. И мне захотелось неторопливо пройти этот путь, по которому я когда-то сотни раз бегала.

Было прелестное утро. Солнце уже пригрело землю, и над ней всюду поднимался пар. Трава густо зеленела по обочинам дороги. Но деревья стояли еще голые.

Чемодан у меня был не тяжелый, но уже на первом километре мне стало жарко. Я распахнула пальто, скинула с головы косынку и шла теперь по шоссе улыбаясь, почти ни о чем не думая. Шла навстречу моей деревне.

До перекрестка дорог я дошла меньше чем за час. Здесь на шоссе когда-то стояла деревянная обветшалая часовенка.

Сейчас ее вовсе не было. Только лишь остался каменный фундамент, поросший мохом.

Отсюда, сразу за перелеском, шла дорога на деревню Клочки. Я свернула на эту грунтовую дорогу, но с первых же шагов поняла, что тут мне не пройти. Тут уже была не дорога, а жидкая глинистая грязь. И такая же грязь стояла вокруг дороги и всюду, куда охватывал взор.

Я было сунула ногу в эту глинистую жижу, но сразу отдернула ее, не почувствовав твердой почвы. Раза два я все же оступилась, и тогда ноги мои ушли в грязь почти до колен.

Еще по перелеску я кое-как продвинулась вперед, перескакивая с кочки на кочку. Но когда миновала лесок и вышла в открытое поле, то идти дальше уже не представлялось возможным.

Меня охватило отчаяние. Вернуться назад было трудно, да и не для чего. А идти по такой дороге с чемоданом и со свертком в руках казалось мне сумасшествием.

Но вскоре я нашла выход. Скинула мои ботинки и чулки, сбросила пальто, подвязала юбку повыше и, уже не разбирая пути, зачмокала по дороге.

Не скажу, что это шествие мне было приятным. Ноги мои иной раз так глубоко увязали, что я не без труда их вытаскивала. Шла медленно, изнемогая от физических усилий и тяжести ноши.

Часа четыре я шла таким образом и наконец добралась до речонки, за которой на склоне холма виднелась наша деревня.

Здесь через реку был проложен новенький мост. Это был крепкий солидный мост с пешеходными дорожками по краям. Я вышла на его деревянный настил и здесь долго и не без приятности отдыхала от моего тяжкого пути.

Вид у меня был ужасный. Лицо перемазано грязью. Платье мое совсем взмокло и прилипло к телу. Волосы разболтались и висели космами. Я, вероятно, была похожа на ведьму с Лысой горы.

В такой красе мне не хотелось кого-либо встретить. И поэтому я по огородам и полю добралась до нашего дома.

Мама вскрикнула от неожиданности, увидев меня. Она зарыдала, заплакала. Стала обнимать меня. Но, заметив, в каком я виде, захотела уложить меня в постель и напоить чаем с малиновым вареньем. Но мне было сейчас не до этого. Я поскорей умылась, переоделась и торопливо вышла из дома, чтобы немедленно увидеть мою деревню.

Да, наша улица была совсем иная, чем раньше. Она была хорошо укатана гравием и песком. По ее бокам тянулись деревянные пешеходные дорожки, возле которых ровными рядами стояли молодые деревца.

Вместо прежних обветшалых плетней всюду виднелись красивые заборы из реек. Много было новых домов с широкими и светлыми окнами.

Возле школы у клуба тротуары были заасфальтированы. И здесь даже стояли уличные фонари.

Однако клуб был закрыт. На дверях висел огромный заржавленный замок. И в витрине клуба я увидела пожухлую прошлогоднюю афишку, извещавшую о какой-то лекции.

Физкультурный зал тоже оказался закрытым. Здесь двери были даже заколочены досками. Напротив, через улицу, виднелась каменная постройка, захламленная и не доведенная до конца.

Я добежала до стадиона. Там, за забором с красивыми резными воротами, паслись колхозные коровы, пощипывая первую травку. Мальчонка-пастушок, громко посвистывая, катался на входной поломанной калитке, то и дело отталкиваясь ногой от земли.

Огорченная увиденным, я поспешила назад. Шла по улице, как чужая. Никто из встречных не узнавал меня. Я же многих узнала и даже порывалась к некоторым подойти, но не подходила, увидев их вопросительный взгляд.

Мама уже поджидала меня с обедом. Я принялась расспрашивать маму о всех делах, какие тут меня озадачили. Но не могла добиться от нее толкового ответа. Взволнованная моим приездом, мама отвечала невпопад и, подавая обед, суетилась и плакала, поглядывая на меня.

Единственно, что я узнала от мамы, — это о Глафире. Оказалось, что Глафира уехала в областной центр и там устроилась судомойкой в столовой. Она рассчитывала в городе выйти замуж, но пока этого еще не случилось.

Попозже к нам зашел дядя Федор с двумя незнакомыми людьми. Оказалось, что один был председатель колхоза, а другой, помоложе, директор МТС[1205]. Они зашли со мной познакомиться.

Я с горячностью накинулась на них — стала упрекать в том, что они не слишком-то заботятся о деревне, многое здесь заброшено, не доведено до конца и находится в запустении.

Немолодой председатель колхоза терпеливо выслушал мою гневную речь и сказал, улыбаясь:

— Несколько преувеличиваете, Анна Филипповна. Хозяйственные дела идут у нас неплохо. По животноводству, правда, крепко отстаем, но по зерну и овощам план за прошлый год перевыполнили. Что же касается культурного обслуживания, то согласен с вами — это дело поставлено у нас из рук вон плохо.

Дядя Федор, покашливая, сказал:

— Искали мы тут культурника для клуба, но не нашли подходящего. Вот и закрыли клуб на замок, чтобы ребята не разорили инвентарь.

Председатель колхоза добавил к словам дяди:

— Да, конечно, досадно, что пришлось клуб закрыть, но что поделаешь? Вот, сколько я слышал, трое из вашего села закончили театральное училище. А один из них даже подвизается на эстраде. Но вся эта тройка осталась в городе, не вернулась в деревню. А будь они здесь — мы бы своими силами управились с незадачей.

Я с возмущением сказала:

— Но как же так! Надо, чтобы они вернулись. Пусть прежде поработают в своей деревне, улучшат ее жизнь, а уж потом могут уехать.

Дядя Федор сказал мне с усмешкой:

— Ты у нас, Анюта, первая невозвращенка. Первая отбыла из деревни и сюда не вернулась.

Эти слова дяди Федора меня крайне смутили. А тут еще мама добавила, снова заплакав:

— Мало того, что Аннушка сама уехала, так она еще за собой потянула всех трех моих детей. Я, как перст, осталась одна…

Я сказала, обняв маму:

— Но мы же всякий год упрашиваем вас переехать к нам. Вы отказываетесь.

Мама сказала:

— Я в городе задыхаюсь без воздуха. Никуда отсюда не поеду. Мне и здесь хорошо.

Директор МТС, улыбаясь, сказал:

— Да, здесь, на лоне природы, я тоже чувствую себя значительно лучше. За полгода прибавил шесть кило. А ведь был худой, как скелет…

Он вытащил из кармана какие-то бумаги и вдруг деловым тоном заговорил:

— Наша МТС, как вам известно, обслуживает десять сельскохозяйственных артелей. В каждой артели я взял списки уехавших на учебу. И вот, не поленившись, целый месяц потратил на переписку. Каждому из уехавших написал отдельное письмецо.

— О чем же вы им писали? — спросила я.

— Писал примерно то, что вы сейчас сказали, — поработайте пару лет для своего села либо послужите некоторое время в нашей МТС, а засим поступайте как знаете.

— И что же, были ответы?

— Многие откликнулись на мой призыв. Некоторые написали, что вернутся, закончив учебу. А некоторые сообщили, что обдумают этот вопрос и в дальнейшем уведомят меня.

Я робко сказала директору МТС, что такого письмеца я почему-то не получила. На это он ответил мне:

— Вы у нас отрезанный ломоть, Анна Филипповна. У вас в городе семья и большая работа. Мы с вашим дядюшкой решили вас не тревожить.

Дядя Федор солидно заметил:

— Да, мы писали только тем, которые после войны уехали. Но лично я отослал всего лишь две открыточки — двум нашим парням, о которых я слышал, что они в городе баклуши бьют. Написал им строго, непреклонно. И они оба моментально ответили мне. Один написал, что к зиме вернется, а другого мы со дня на день сюда ждем.

Председатель колхоза добавил к словам дяди:

— Ожидаем приезда еще двух девушек — имеем от них телеграммы. Во всяком случае, клуб в этом году откроем. И вас, Анна Филипповна, пригласим на открытие.

Эти слова успокоили, развеселили меня. И вскоре мы заговорили о других делах.

Почти три недели я провела в деревне. Помогала моей маме по хозяйству. Раза два выходила на колхозные работы в поле. Однако увидела, что тут дело обстоит теперь иначе, чем прежде. Машины во многом заменили людей. И поэтому некоторая убыль людей из нашего колхоза не была чувствительной, как на первый взгляд могло бы показаться человеку, который оторвался от деревни двадцать лет назад.

В середине мая я покинула деревню.

На станцию ехала телегой. Дорога теперь была неплохая, но все же кое-где телега наша увязала на целое колесо. И тогда две лошади не без труда вытаскивали ее и везли дальше.

Седобородый колхозный извозчик, которого я помнила совсем молодым, всю дорогу отмалчивался, не хотел почему-то беседовать со мной. Но когда мы подъезжали к перелеску и вдали мелькнуло шоссе, он, усмехнувшись, сказал мне:

— Слышал, слышал, что вы тут чуть не утопли. Месяцем позже вам надо было на побывку приехать. Или уже позабыли о наших деревенских невзгодах?

Смутившись, я ответила:

— За двадцать лет позабыла об этом. Вспоминала только хорошее.

Извозчик пробормотал себе под нос:

— Где уж вам, городским, помнить о наших деревенских путях и дорогах, по которым три месяца в году ни пройти ни проехать.

Мне не хотелось спорить, и я промолчала в ответ на его несправедливое замечание.

И вот второй месяц я снова в городе. Но волнение мое еще не ушло от меня. Сердце и сейчас больно сжимается, когда я думаю о моей деревне, для улучшения которой я ничего не сделала. Но в дальнейшем я непременно что-либо сделаю, хотя еще и не знаю, в чем это выразится.

4. Рассказ главного агронома

Года четыре назад мне было поручено обследовать один колхоз, который сильно отставал и даже плелся в хвосте всей области.

Предполагалось, что колхозный агроном не полностью учитывает передовую агрономическую науку. Такие сигналы мы не раз получали, но разобраться в них было нелегко, ибо районный агроном не ладил с колхозным работником. А председатель колхоза не ладил с ними обоими.

В общем, этот вопрос надлежало срочно обследовать на месте. И на все это дело мне дали не больше двух недель.

Из областного центра я выехал поездом и в полдень был на станции, где меня ожидала лошадь, присланная правлением артели по моей телеграмме.

Я невольно залюбовался красавицей лошадкой. Это был сытый, холеный конь. Он горячо перебирал ногами, желая поскорей ринуться в путь.

Телега тоже была исправная, чистенькая. Аккуратные мешки с сеном лежали в ней для удобства седока. По всему было видно, что в колхозе любовно относятся к своему хозяйству. Похоже было на то, что глубокое отставание колхоза и в самом деле лежало только лишь на совести незадачливого агронома.

Пожилой колхозный кучер чуть шевельнул вожжами, и наш пылкий конь стремительно понесся по шоссе.

Километров пятнадцать мы отмахали в самое короткое время. Но вот на дороге наша телега нагнала какого-то путника с вещевым мешком за спиной.

Путник был серый от дорожной пыли. Сквозь линялую его гимнастерку обильно выступал пот.

Поравнявшись с путником, мой извозчик попридержал свою лошадь, и теперь она пошла шагом.

— Привет колхозному бригадиру! — громко произнес извозчик и, угостив путника папироской, спросил его: — Ну как, Дударев, повидал свою супругу?

— Повидал, — ответил колхозный бригадир. — Поправляется после операции.

— Так! — одобрительно отозвался извозчик и стал с интересом расспрашивать об операции и больничных делах.

Немолодой колхозный бригадир обстоятельно отвечал на его вопросы и, отвечая, плелся позади телеги, положив руку на деревянный задник.

Я сказал нашему спутнику:

— Да вы сядьте в телегу, папаша. Зачем вам по пыли тащиться! Небось устали, идя из больницы.

Бригадир, усмехнувшись, показал глазами на колхозного кучера. Тот поспешно сказал мне:

— Дударев сам знает, что это недопустимо.

— Почему же недопустимо?

— Председатель запрещает обременять коней. Никому не велит пользоваться транспортом без его разрешения.

Колхозный бригадир, снова усмехнувшись, добавил к словам извозчика:

— Хозяйственный мужик наш председатель. Крепко бережет артельное добро.

Извозчик тронул вожжи, и мы снова помчались вперед.

Мне было крайне досадно, что немолодой бригадир остался на дороге, но я пришел еще в большее раздражение, когда увидел на поле колхозный табунок. Десятка два стреноженных лошадей мирно пощипывали травку. Все кони были статные, холеные и поблескивали гладкими боками.

Вскоре вдали показалась деревня.

Мы ехали теперь вдоль леса по грунтовой дороге.

Из леса вышла древняя старуха с огромной вязанкой хвороста. Она шла, согнувшись под тяжестью, по-старушечьи семеня ногами. Я строго приказал колхозному кучеру остановить лошадь, чтобы довезти старуху до деревни. Но тот хмуро ответил:

— Не велено же…

Однако он приостановил лошадь и сказал старухе:

— Бабушка Даша, клади хворост в телегу. Я в крайнем случае довезу его до моей избы.

Старуха добродушно ответила:

— Ничего, сынок, я и сама дотащу.

Снова легкий взмах вожжей, и ровно через три минуты мы остановились возле дома правления артели.

Но за эти три минуты у меня сложилось точное убеждение, почему колхоз отстает. Я понял, что дело тут не в агрономической науке, а в более сложных мотивах.

Так и оказалось впоследствии. Выяснилось, что колхозный агроном вполне ладил с наукой. А вот председатель колхоза в пылу своих хозяйственных забот дошел до крайних мер скупости. Он всех теснил и каждого в чем-нибудь урезывал, полагая, что этим он выведет колхоз на путь процветания.

Правление спорило с ним, протестовало против его жестких мер, но он всех побивал своим правильным лозунгом бережливости.

Вот и получилось, что он берег артельное добро не для людей, а в ущерб людям. И это сказалось на делах колхоза.

Вскоре этого председателя сняли с должности. И через два года дела в колхозе много улучшились.

Однако при новом председателе колхозные кони сильно слиняли и потеряли свой осанистый вид. Там теперь, говорят, даже ребята катаются в школу на лошадях, хотя школа в двух километрах.

Да, не легко угадать, где находится золотая середина.

Комментарии

В седьмой том Собрания сочинений вошли одна из главных книг М. М. Зощенко «Перед восходом солнца», цикл партизанских рассказов «Никогда не забудете», а также поздние рассказы и фельетоны (1950–1958), представляющие драматические опыты «положительной сатиры» и лирического бытописания. Из публиковавшихся, зафиксированных в библиографии Зощенко произведений этого периода в том не включены лишь несколько малозначительных рассказов и фельетонов на международные темы.

Перед восходом солнца

Октябрь, 1943, № 6/7, 8/9 (первые шесть глав).

Звезда, 1972, № 3 (вторая часть). Редакционное заглавие, призванное скрыть связь с осужденной публикацией первой части: Повесть о разуме.

Печ. по: СС 3. Т. 3. С. 447–693.

Работа над книгой «Перед восходом солнца» растянулась почти на десятилетие.

«Предисловие» начинается с признания: «Эту книгу я задумал давно. Сразу после того, как выпустил мою „Возвращенную молодость“. Почти десять лет я собирал материалы для этой новой книги и выжидал спокойного года, чтоб в тиши моего кабинета засесть за работу».

В «Прощании с читателем», эпилоге «Голубой книги», точно датированном 3 июня 1935 г., говорится: «А что касается дальнейшей литературной работы, то мы задумали написать еще две забавные книжонки. Одна на этот раз — из области нашей личной жизни в свете медицины и философии».

Осенью Зощенко дал интервью корреспонденту «Литературного Ленинграда» (1935. № 49. 26 октября), опубликованное под заглавием «О моей трилогии». В нем замысел конкретизируется и детализируется.

«На „Голубую книгу“ у меня ушло два года беспрерывной, изо дня в день, работы. До этого три года я готовил „Возвращенную молодость“. Итак, почти пять лет я жил работой над двумя книгами, почти не отрываясь для других дел. Сейчас я думаю приняться за новую книгу, которая будет последней в моей трилогии, начатой „Возвращенной молодостью“ и продолженной „Голубой книгой“. Все эти три книги, хоть и не объединены единым сюжетом, связаны внутренней идеей. Последняя книга трилогии задумана значительно более сложной; в ней будет несколько иной подход ко всему материалу, чем в „Возвращенной молодости“ и „Голубой книге“, а те вопросы, которые я затрагивал в предыдущих двух книгах, получат завершение в специальной главе новой книги. Эта книга будет мало похожа на обычную художественную прозу. Это будет скорей трактат философский и публицистический, нежели беллетристика. Впрочем, я не думаю лишить ее элементов художественного произведения. В книге будут новеллы и, может быть, даже единый сюжет. Во всяком случае, все главы должны быть связаны единой идеей. Возможно, что в будущем году в печати уже появятся отдельные главы новой книги, но закончить ее я думаю только через три года. Она будет довольно обширна (около 20 листов), работа предстоит очень сложная, хотя почти весь материал уже собран» (Цит. по: УГ. С. 70).

Однако 5 сентября 1936 г. на вопрос корреспондента о «Ключах счастья» (долгое время книга имела именно такое заглавие) Зощенко ответил: «Я отнюдь не думаю забросить эту тему. <…> трудность темы заставляет меня отложить ее примерно на год, чтобы лучше обдумать и подготовиться» (Цит. по: УГ. С. 73).

Сохранились записи 1934–1937 гг., которые можно рассматривать как часть собранного материала к этой задуманной книге: в них упоминаются имена (Гоголь, Есенин, Маяковский, Ницше, И. П. Павлов) и затрагиваются проблемы (неврастения, страх смерти, допинг, способы самолечения), которые будут использованы и подробно исследованы в книге (Лицо и маска. С. 117–122).

Начинаются записи кратким диагнозом:

«Заболел. Февраль 1934 (Вероятно, об этой болезни упоминается в эпилоге „Голубой книги“: „Тут было в прошлом году мы прихворнули, но ничего, как говорится — бог миловал“. — И. С.).

1931–1935. Должен был умереть» (С. 118).

Среди последних есть дополнительно проясняющие как метафору заглавия, так и «единую идею» книги.

«После захода солнца люди ложатся спать, т. е., несомненно, прекращается та животная энергия.

Смерть — большей частью — под утро, перед рассветом» (С. 122).

«Всякого рода маниакальность: мания преследования, величия (отравленная пища) — все это суть (главным образом) детские, младенческие травмы, прошедшие сквозь всю жизнь и укрепившиеся в силу ложных доказательств» (С. 122).

16 августа 1937 г. с Зощенко встретился К. Чуковский, записавший в дневнике: «Был в Сестрорецке. Встретился с Зощенко. Говорил с ним часа два и убедился, что он — великий человек — но сумасшедший. Его помешательство — самолечение» (Чуковский К. Дневник. 1930–1969. М., 1995. С. 153).

Далее в опубликованном тексте следует редакционная купюра, отчасти разъясняемая мемуарами Чуковского: «Во все это время Зощенко производил впечатление совершенно здорового. Было похоже, что ему действительно удалось это чудо: победа над собою, над своей ипохондрией. Он так настойчиво, с таким неутомимым упорством требовал от себя оптимизма, радостного приятия жизни, без которого, по его убеждению, немыслимо подлинное литературное творчество, что в конце концов достиг своего.

В ту пору он только об этом и мог говорить.

Тогда же — я зашел к нему на минуту <…> — он показал мне груду тетрадей и рукописей, аккуратно сложенных у него на столе.

— Это будет книга „Ключи счастья“, — сказал он, глядя на свои бумаги с нескрываемой лаской. — Это будет моя лучшая книга.

В тот год он писал очень много в разных жанрах, на разные темы, но его главной, всепоглощающей темой было: завоевание счастья» (Чуковский К. Собр. соч.: В 6 т. Т. 2. М., 1965. С. 546–547).

В тех же мемуарах Чуковский упоминает о рабочей комнате Зощенко, заваленной книгами по «биологии, психологии, гипнотизму, фрейдизму».

Причины неоднократных остановок в работе над книгой имели не только творческий характер. Более конкретно они были объяснены в суждениях не для печати, относящихся к июню 1938 г. «Зощенко рассказывал о большом романе, который пишет уже много лет. Его название „Ключи счастья“. Он почти автобиографичен <…>.

— Почему вы не печатаете книгу?

— Мне страшно выпускать ее из рук. Уж очень огрубели мозги в наших издательствах. Ничего не поймут. Был один человек, которому я мог бы дать прочитать эту книгу, и он бы ее спас. Но его нет на земле. Это — Горький» (Хин Е. Коктебель, 1938 // Звезда. 1994. № 8. С. 39). Горькому, как известно, была посвящена «Голубая книга».

Мемуарное свидетельство подтверждается письмом Е. Хин, отправленным из Сестрорецка в Коктебель вскоре после возвращения, летом 1938 г.: «Мой „научный труд“ — „Ключи счастья“ — пока, увы, отложен, хотя почти все там кончено.

Боюсь выпустить из рук эту работу — очень уж загрубели мозги в издательствах. Будут, вероятно, сильно править и „причесывать“. А мне это очень не хочется. Лучше погожу некоторое время» (Там же. С. 42).

В декабре 1940 г. критик Ц. Вольпе, только что завершивший книгу о Зощенко, получает информацию о новой работе писателя:

Когда Зощенко узнал, что о нем написана книга, он выразил сожаление, что я не знаю его последней работы, которую он почти закончил, — «Ключей счастья». «Ибо эта книга, — рассказал он, — по-новому раскрывает круг вопросов, поставленных в „Возвращенной молодости“ и „Голубой книге“. Все эти три книги составляют трилогию, и „Ключи счастья“ — итог этой трилогии, итог моих размышлений о роли человеческого разума в истории. Мне удалось теперь показать, что сознание должно восторжествовать во всем мире (предпоследняя глава „Ключей счастья“ будет называться „Торжество сознания“) и разрешить трагические противоречия темы первых двух частей трилогии именно в „Ключах счастья“. Вот почему „Ключи счастья“ дадут возможность заново увидеть смысл и первых двух частей трилогии».

(Вольпе Ц. Книга о Зощенко // Вольпе Ц. Искусство непохожести. М., 1991. С. 316)

Упомянутая предпоследняя глава в результате, видимо, разделилась на три последних «Разум побеждает смерть», «Разум побеждает страдания», «Разум побеждает старость».

Новый этап работы начался после того, как писатель в сентябре 1941 г. был эвакуирован из осажденного Ленинграда в Алма-Ату, увезя с собой рукописи (о чем также упоминается в предисловии). Предисловие к книге «Перед восходом солнца» заканчивается фразой: «В августе 1942 года я положил мои рукописи на стол и, не дожидаясь окончания войны, приступил к работе».

Эта последняя стадия заняла более года. Важные подробности творческой истории книги содержат письма жене из Москвы (куда Зощенко переехал из Алма-Аты в апреле 1943 г.).

20 июня 1943 г.: «Сейчас заканчиваю „Ключи счастья“ (теперь называется „Перед восходом солнца“). Первая часть уже идет в № 6 „Октября“. Торопят, чтоб дать финал. Всего будет в трех номерах» (Мат 1. С. 90).

29 октября: «Эти дни у меня тягостные — кончаю книгу (IV часть). Я думал, что после III части отдохну месяц. Но редакция должна закончить печатание в этом году, таким образом дать последнюю часть в декабрьской книжке. По этой причине я второй месяц работаю по 16–18 часов в день! Устал безумно. Плохо сплю. Напряжение такое, что не без труда лежу и сижу. Но закончить надо — получается очень сильно» (Мат 1. С. 92).

1 ноября: «Только что закончил в основном последнюю главу книги. Теперь только переписка и правка. Устал невероятно. А главное — испортил сон — снова плоховато сплю. Вот закончу работу и надеюсь, что здоровье поправится. В общем, потерял много сил, работал девять месяцев подряд без перерыва по 12–15 часов в день» (Мат 1. С. 93).

17 ноября: «Не пишу сейчас много, так как предельно переутомлен, только на днях кончил книгу (финал). Работал месяц минимум по 18 часов. <…> О книге подробно напишу и пришлю номер. Кстати, ты писала, что я про наши отношения (прошлые) будто бы неважно написал. Это вздор. Там всего две фразы о том, что после смерти мамы я переехал к тебе. Я не считал удобным писать более подробно. Кроме того, это не подлинная биография. Это литература. И мне нужно было отметить такую черту характера. <…> Кстати, отношение к книге исключительное. Если финал пропустит цензура, то надеюсь в начале года напечатать книгу целиком» (Мат 1. С. 94).

Надеждам этим не суждено было осуществиться. Журнальная публикация была остановлена после первых шести глав. Явно инспирированные разгромные рецензии сделали автора опальным, а книгу — запрещенной. Письмо И. В. Сталину 25 ноября 1943 г. с просьбой «ознакомиться с моей работой, либо дать распоряжение проверить ее более обстоятельно, чем это сделано критиками» («…Писатель с перепуганной душой — это уже потеря квалификации». М. М. Зощенко: письма, выступления, документы 1943–1958 годов / Публ. Ю. В. Томашевского // Дружба народов. 1988. № 3. С. 169) осталось без ответа.

Идеологическая кампания 1946 г. усугубила положение писателя. Окончание повести смогло появиться в журнале «Звезда» лишь через тридцать лет, да и то под заглавием-псевдонимом «Повесть о разуме». Целиком книга «Перед восходом солнца» была опубликована в США в 1967 г., а на родине автора — лишь в 1987 г.

Несколько читательских писем из архива Зощенко, принципиально расходящихся с мнением официальной критики, опубликованы: Мат 3. С. 215–231.

Книга Зощенко включает большой фактический и цитатный материал, который, как и в «Голубой книге» и «Возвращенной молодости», трансформирован в соответствии с поставленной задачей. Цитаты в ряде случаев неточны или, за счет сокращений, приобретают существенно иной, чем в исходном тексте, смысл. По всей видимости, в ряде случаев писатель использовал вторичные источники. Большинство материалов о жизни Гоголя, скорее всего, цитировалось им по монтажу В. В. Вересаева «Гоголь в жизни» (М., 1933). Возможно, подобные «вторичные» сборники использовались и в других случаях. Задача комментатора в данном случае состояла лишь в обозначении круга использованного материала. Вопрос о конкретных изданиях, которые могли быть в руках Зощенко, требует специального исследования.

В реальном комментарии использованы примечания Ю. В. Томашевского (см.: Зощенко М. Исповедь. М., 1987. С. 451–462), однако в большинстве случаев заново сверенные с источниками, исправленные и существенно дополненные.

Никогда не забудете. Рассказы о партизанах

Печ. по: Рассказы 1963. С. 13–149.

Рассказы и фельетоны

Страшная месть

Крокодил. 1950. № 17.

Печ. по: Рассказы 1959. С. 206–210.

Двадцать три и восемь десятых

Крокодил. 1953. № 24.

Ленинградский альманах. 1953. Кн. 6.

Печ. по: Рассказы 1959. С. 210–215.

Литературные анекдоты

Журнальная публикация не установлена.

Печ. по: Рассказы 1963. С. 216–224.

Похвала старости

Ленинградский альманах. 1953. Кн. 6.

Печ. по: Рассказы 1959. С. 220–225.

Разная правда

Нева. 1956. № 6.

Печ. по: Рассказы 1959. С. 215–220.

Чрезвычайное происшествие

Нева. 1956. № 6.

Печ. по: Рассказы 1959. С. 225–231.

В бане

Ленинградский альманах. 1956. Кн. 11.

Печ. по: Рассказы 1959. С. 232–241.

Грубые ошибки

Печ. по: Рассказы 1963. С. 150–159.

Маленькая мама

Печ. по: Рассказы 1963. С. 160–162.

В больнице

Печ. по: Рассказы 1963. С. 163–167.

За столом

Печ. по: Рассказы 1963. С. 168–173.

Петр Иваныч и другие

Печ. по: Рассказы 1963. С. 174–178.

Мелочи жизни

Печ. по: Рассказы 1963. С. 179–183.

Хороший урок

Печ. по: Рассказы 1963. С. 184–187.

Федор Антонович прав

Печ. по: Рассказы 1963. С. 188–192.

Иван Кузьмич и другие

Печ. по: Рассказы 1963. С. 193–195.

После разлуки

Печ. по: Рассказы 1963. С. 196–199.

Рассказы на колхозные темы

Печ. по: Рассказы 1963. С. 200–215.

Список условных сокращений

Восп. — Вспоминая Михаила Зощенко / Сост. и подг. текста Ю. В. Томашевского. Л.: Художественная литература, 1990.

Лицо и маска — Лицо и маска Михаила Зощенко / Сост. и публ. Ю. В. Томашевского. М.: Олимп — ППП, 1994.

Летопись — Хронологическая канва жизни и творчества Михаила Зощенко / Сост. Ю. В. Томашевский // Лицо и маска. С. 340–365.

Мат 1 — Михаил Зощенко: Материалы к творческой биографии. Кн. 1. СПб.: Наука, 1997.

Мат 2 — Михаил Зощенко: Материалы к творческой биографии. Кн. 2. СПб.: Наука, 2001.

Мат 3 — Михаил Зощенко: Материалы к творческой биографии. Кн. 3. СПб.: Наука, 2002.

Рассказы 1959 — Зощенко Мих. Рассказы и повести. 1923–1956. Л.: Советский писатель, 1959.

Рассказы 1963 — Зощенко Мих. Рассказы. Фельетоны. Комедии. М.; Л.: Советский писатель, 1963.

СС 6 — Зощенко Мих. Собрание сочинений: В 6 т. Л.; М.: Прибой — Гослитиздат, 1929–1932.

СС 3 — Зощенко Мих. Собрание сочинений: В 3 т. / Сост., подг. текста, прим. Ю. В. Томашевского. Л.: Художественная литература, 1986–1987.

УГ — Зощенко Мих. Уважаемые граждане: Пародии. Рассказы. Фельетоны. Сатирические заметки. Письма к писателю. Одноактные комедии / Изд. подг. М. З. Долинским. М.: Книжная палата, 1991.