Роман Исабель Альенде «У кромки моря узкий лепесток» — это история жизни реального человека, каталонского врача, который, спасая свою жизнь, был вынужден покинуть родину и по ту сторону океана, в Чили, начать новую жизнь, обрести любовь. Но и на новой родине его ждали тяжелые испытания. В этом рассказе о любви и боли, о дружбе и изгнании отразилось без малого полвека истории нашей планеты, вечно терзаемой войнами.
Мигель Лоренци, BURGOSconecta
В названии своего нового романа «У кромки моря узкий лепесток» Исабель Альенде использовала строку Пабло Неруды. И это не случайно, ведь великий чилийский поэт и дипломат — один из важных персонажей книги, именно он помогает героям романа хирургу Виктору Далмау и пианистке Росер, а также тысячам беженцев выбраться из ада, когда под разрывами снарядов Гражданской войны «кровавой сделалась земля людей», земля Испании. Но кто знает, как сложатся судьбы этих людей, потерявших все, на новой родине?.. Что ждет их на этой узкой полосе земли между горными ледниками Анд и Тихим океаном?
Издательство «Иностранка»
МОСКВА
Часть первая
ВОЙНА И ИСХОД
I
1938
Солдатик был из «детского» призыва, названного так, поскольку среди населения ни юношей, ни взрослых мужчин уже не оставалось, и для Виктора Далмау этот мальчишка ничем не отличался от прочих раненых, которых выносили из товарного вагона и складывали, словно дрова, прямо на цементный пол Северного вокзала; следовало торопиться, вот-вот должны были подойти машины, и всех раненых предстояло развезти по госпиталям Восточной армии. Однако Виктор действовал неторопливо; на лице его застыло выражение человека, повидавшего столько, что уже ничто не могло его тронуть. Кто знает, сколько еще раз придется ему перекладывать раненых с носилок на носилки, пока поезд тащится от одной станции до другой, от одной медицинской палатки до другой, прежде чем дойдет наконец до Каталонии. На вокзале врачи и их помощники незамедлительно направляли тяжелораненых в больницы, а остальных классифицировали по характеру ранения: А — в руку, Б — в ногу, В — в голову и далее по алфавиту, чтобы затем определить в соответствующие пункты назначения, и каждому вешали на шею табличку с именем и фамилией. Раненые прибывали сотнями; на постановку диагноза и решение вопроса о том, что необходимо предпринять в том или ином случае, отводилось лишь несколько минут, однако показаться, что кругом царит неразбериха и хаос, могло только на первый взгляд. Ни одного человека не забыли и не потеряли. Тех, кому требовалась операция, отправляли в госпиталь Сант-Андреу в Манресе, кто нуждался в лечении — в иные медицинские учреждения, а кого-то оставляли здесь же, потому что их уже не спасти. Санитарки из числа добровольцев смачивали им губы, что-то нашептывали, словно убаюкивая, и каждая надеялась, что где-то в другом месте какая-то женщина точно так же поддержит ее мужа или брата. А потом появлялись носильщики и перетаскивали тела умерших туда, где складировали трупы.
У солдатика в груди зияла дыра; бегло осмотрев раненого и едва нащупав у него пульс, врач решил, что тому больше уже ничто не потребуется — ни морфий, ни утешение. Рана на его лбу была обмотана лоскутом ткани и прикрыта перевернутым блюдцем из латуни, видимо в качестве защиты, чтобы не задели, а грудь забинтована, однако сколько со времени этой перевязки прошло часов или дней, а может, и поездов, — кто знает.
Работа Далмау состояла в том, чтобы выполнять поручения врачей; он был обязан подчиниться приказу — оставить мальчика и заняться следующим раненым, но Виктор подумал, что если парень пережил шок после такой травмы, не умер от кровопотери и сумел добраться до этого вокзального перрона, то он, по всей вероятности, обладает огромной волей к жизни, и будет очень жаль, если он сдастся смерти в последний момент. Виктор осторожно отодвинул бинты и с удивлением обнаружил под ними на груди мальчика открытую рану, такую чистую, словно нарисованную. Невозможно объяснить, каким образом частицы поломанных ребер и поврежденной грудины не погребли под собой сердце. Гражданская война в Испании шла уже почти три года, и Виктор, впервые попавший в медчасть еще санитаром на фронтах Мадрида и Теруэля, а позже переброшенный в эвакуационный госпиталь в Манресе, полагал, что за это время видел все возможное и невозможное и что у него выработался иммунитет к чужому страданию, однако наблюдать за живым бьющимся сердцем ему прежде не доводилось. Словно завороженный, он смотрел, как его пульсация становилась все медленнее и медленнее, пока оно наконец не замерло совсем и мальчик не испустил дух без единого стона. Несколько секунд Далмау неотрывно глядел на красную дыру, внутри которой находилось затихшее сердце. Позднее эти мгновения не раз возвращались к нему в воспоминаниях о войне, повторяясь снова и снова: безбородый мальчишка пятнадцати-шестнадцати лет, весь в грязи и запекшейся крови, лежит на соломенной подстилке, и в открытой ране у него на груди видно его сердце. Виктор так никогда и не смог объяснить себе, почему в тот миг он просунул три пальца правой руки в ужасную рану, обхватил замершее сердце ладонью и несколько раз ритмично сжал его, спокойно и уверенно, как никогда не смог вспомнить, сколько прошло времени — полминуты или вечность, прежде чем он вдруг почувствовал, что сердце мальчика ожило под его пальцами: сначала едва ощутимо дрогнуло, а потом забилось сильно и ритмично.
— Парень, если бы я не видел собственными глазами… ни за что бы не поверил, что такое возможно, — потрясенно произнес один из врачей; он стоял рядом с Виктором, но тот даже не заметил, когда именно подошел доктор.
Врач крикнул санитарам, чтобы принесли носилки, и распорядился немедленно доставить юного солдата в медпункт, поскольку это был совершенно особенный случай.
— Где вы этому научились? — спросил он Далмау, как только санитары погрузили солдатика на носилки; лицо у того было землистого цвета, но пульс прослушивался.
Будучи человеком немногословным, Виктор Далмау в двух фразах объяснил, что, прежде чем попасть на фронт санитаром, он три года изучал медицинские науки в Барселоне.
— Где вы этому научились? — повторил свой вопрос доктор.
— Нигде, просто я подумал, что все равно уже нечего терять…
— Я смотрю, вы хромаете.
— Левое бедро. В Теруэле. Сейчас уже зажило.
— Ладно. С этой минуты будете работать со мной. Здесь вы только теряете время. Как вас зовут?
— Виктор Далмау, товарищ.
— Никаких товарищей. Зовите меня «доктор», и не вздумайте мне тыкать. Договорились?
— Договорились. Но и от вас прошу того же. И называйте меня сеньор Далмау, для остальных товарищей это будет потрясением.
Врач чуть улыбнулся. На следующий день Виктор начал работать в стационаре, что и определило его судьбу.
Вскоре вместе с остальным персоналом госпиталя Сант-Андреу и других госпиталей он узнал, что группа хирургов за шестнадцать часов воскресила юного мертвеца и из операционной его вывезли живым. «Случилось чудо», — считали многие. «Достижения науки и лошадиное здоровье парня», — парировали те, кто не слишком уповал на Господа Бога со всеми его святыми. Виктор собирался навестить солдатика, однако в окружающей суете это оказалось невозможно, а потом он устал вести счет встречам и расставаниям с теми, кто был рядом, и теми, кто навсегда исчезал из поля его зрения, и живым, и мертвым. На какое-то время ему показалось, он позабыл о том, как у него в руке билось живое сердце: жизнь стала слишком сложной, порой невыносимой, столько проблем требовало срочного решения, но годы спустя, когда Виктор уже жил на противоположной стороне земли, он часто видел того мальчика в ночных кошмарах. В этих снах солдатик являлся ему бледный и печальный, а его переставшее биться сердце неподвижно лежало на металлическом подносе. Виктор забыл, а может, никогда и не знал имени этого парня, и по очевидным причинам называл его Лазарем. Зато юный солдат никогда не забывал своего спасителя. Едва он немного оправился, смог сидеть и самостоятельно пить воду, ему рассказали о подвиге одного медбрата, некоего Виктора Далмау, который вернул его с того света. Солдатика засыпали вопросами: всем хотелось знать, действительно ли существуют святые Небеса и ад или это выдумали священники, чтобы нагнать на людей страху. Парень выздоровел еще до конца войны, а через два года в Марселе сделал татуировку на груди, как раз под шрамом: «Виктор Далмау».
Молоденькая девушка из ополченцев в лихо надетом набекрень берете — вероятно, для того, чтобы смягчить строгость военной формы, — ждала Виктора у дверей операционной. Когда он вышел, с трехдневной щетиной, в перепачканном кровью халате, — девушка протянула ему сложенный вдвое листок с телефонным сообщением. Далмау много часов провел на ногах, рана на бедре ныла, а урчание в животе напомнило, что он ничего не ел с раннего утра. Он работал как вол, но благодарил судьбу, давшую ему возможность оказаться рядом с лучшими хирургами Испании и учиться у них профессии. При иных обстоятельствах студент вроде него даже приблизиться к ним не мог бы, но в это время ученость и звания значили куда меньше, чем практический опыт, которого у Виктора было хоть отбавляй, как верно рассудил главный врач госпиталя, разрешивший ему ассистировать себе во время операций. Порой Далмау проводил в госпитале по сорок часов без перерыва, поддерживая силы табаком и кофе пополам с цикорием и стараясь не обращать внимания на боль в ноге. Из-за полученного ранения Виктора демобилизовали, и теперь ему приходилось воевать в тылу.
Он вступил в армию Республики в 1936 году, как сделали почти все юноши его возраста, и вместе со своим полком участвовал в битвах за Мадрид, занятый националистами, как называли себя те, кто поднял мятеж против правительства. Виктор вытаскивал раненых и убитых с поля боя, там, с его медицинскими познаниями, он был гораздо полезнее, чем в окопе с винтовкой в руках. Потом его перебросили на другой фронт.
В декабре 1937 года, во время боев за Теруэль, в страшный холод, Виктор Далмау оказывал первую помощь раненым в передвижном медпункте; вел машину по узким дорожкам среди развалин неугомонный баск по имени Айтор Ибарра; он непрестанно либо что-то напевал, либо рассказывал анекдоты, подшучивая над смертью. Виктор верил в то, что счастливая звезда баска, без единой царапины вышедшего из тысячи передряг, сохранит их обоих. Чтобы не попасть под обстрел, они передвигались по ночам; если ночь выдавалась безлунной, кто-то из санитаров шел впереди с фонарем, показывая Айтору дорогу, если таковая вообще была, в то время как Виктор теми малыми средствами, которые у него имелись под рукой, внутри машины спасал людей при свете другого фонаря. Бросая вызов опасностям и морозам — температура держалась намного ниже нуля, — они пробирались вперед медленно, словно черепаха на льду, то утопая в снегу и толкая машину, чтобы преодолеть сугроб, то вытаскивая ее из ямы, оставшейся от взрыва снаряда, то объезжая торчавшие повсюду куски железа и окаменевшие трупы мулов, и все это — под пулеметным обстрелом очередной банды националистов или под бомбами Легиона Кондор, сбрасывавшего их на бреющем полете. Виктор Далмау, целиком поглощенный спасением раненых, не отвлекаясь ни на что, поддерживал жизнь в людях, на глазах истекавших кровью, переняв свой сумасшедший стоицизм от неунывающего Айтора Ибарры, который преспокойно вел машину вперед, то и дело отпуская шутки.
С передвижного медпункта Виктора перевели в полевой госпиталь, устроенный в одной из пещер недалеко от Теруэля, где врачи оперировали при свечах, керосиновых лампах или при свете пропитанных машинным маслом обрывков веревочного шнура. Сражались с холодом, устанавливая жаровни под операционным столом, но инструменты все равно порой примерзали к рукам. Врачи быстро оперировали тех, кого могли подлатать, прежде чем отправить в городские медицинские центры, зная, однако, что многие умрут по дороге. Тем же, кому уже ничем нельзя было помочь, в ожидании смерти давали морфий, если таковой имелся, всегда очень малыми дозами; точно так же экономили эфир. Когда же и то и другое заканчивалось, Виктор давал тяжелораненым, стонавшим от страшной боли, аспирин, уверяя, что это сильнодействующий американский наркотик. Перевязочный материал стирали с помощью талого снега и льда и снова пускали в дело. Самой ужасной обязанностью в госпитале для Виктора стало сжигание на костре ампутированных рук и ног. Виктор так и не смог привыкнуть к запаху горящей плоти.
Там, в Теруэле, он снова встретил Элизабет Эйденбенц, с которой познакомился на Мадридском фронте, где она на добровольных началах работала в Комитете помощи детям войны. Эта медсестра из Швейцарии, двадцати четырех лет, отличалась лицом Непорочной Девы эпохи Возрождения и храбростью закаленного в боях партизана, и там, в Мадриде, Виктор почувствовал, что почти влюблен в нее, и влюбился бы окончательно, если бы она хоть раз проявила пусть даже самый маленький признак взаимного расположения, но ничто не могло отвлечь эту девушку от ее миссии — облегчать страдания детей в эти тяжелые времена. Еще до знакомства с Виктором, почти сразу после того, как оказалась в Испании, Элизабет утратила изначальную наивность. Она ожесточилась в борьбе с военной бюрократией и тупостью мужчин: все сострадание и нежность она берегла для женщин и детей, вверенных ее заботам. В перерыве между двумя вражескими атаками Виктор столкнулся с ней у грузовика, развозившего съестные припасы.
— Эй, парень, ты меня помнишь? — окликнула его Элизабет на испанском языке, сильно разбавленном гортанными звуками ее родного немецкого.
Виктор не сразу узнал ее, но, увидев, потерял дар речи. Ему показалось, девушка повзрослела и стала еще красивее; оба сели на кусок бетона рядом с кучей строительного мусора, он — покурить, она — глотнуть чаю из фляжки.
— Как дела у твоего друга Айтора? — спросила Элизабет.
— Все так же, всегда под обстрелами и без единой царапины.
— Ничто его не берет. Передавай ему привет.
— Что ты думаешь делать, когда война закончится? — спросил Виктор.
— Отправиться на другую. Где-нибудь всегда идет война. А ты?
— Если ты не против, давай поженимся, — вдруг сказал он, запинаясь от смущения.
Она рассмеялась и на секунду сделалась похожей на нежную барышню старинных времен.
— Не сходи с ума, парень, я не собираюсь выходить замуж ни за тебя, ни за кого другого. У меня нет времени на любовь.
— Вдруг ты когда-нибудь передумаешь? Как считаешь, мы еще увидимся?
— Конечно, если будем живы. Можешь рассчитывать на меня, Виктор. Если тебе понадобится помощь…
— Взаимно. Можно тебя поцеловать?
— Нет.
В пещерах Теруэля Виктор закалил нервы и приобрел медицинские знания, которых ему не дал бы ни один университет. Он пришел к выводу, что привыкнуть можно почти ко всему: к крови — а крови было так много! — к хирургическим операциям без анестезии, к запаху гангрены, к грязи, к бесконечному потоку раненых солдат, среди которых иногда попадались женщины и дети, к смертельной усталости, разрушавшей волю, и, что самое ужасное, к предательскому подозрению, что все эти жертвы могут оказаться напрасными. Случилось так, что, когда Виктор после очередной бомбежки вытаскивал из развалин раненых и мертвых, его накрыло запоздалым снарядом и перебило ему левое бедро. Его нашел врач-англичанин из Интернациональной бригады. Какой-нибудь другой хирург срочно ампутировал бы ему ногу, но англичанин только что заступил на смену после нескольких часов отдыха. На ломаном английском он отдал распоряжения медсестре и приготовился восстанавливать раздробленную кость.
— Тебе повезло, парень, вчера прибыли поставки из Красного Креста, так что ты сейчас уснешь, — проговорила медсестра, прикладывая к его лицу маску, смоченную эфиром.
Виктор считал, что несчастный случай произошел с ним потому, что в момент обстрела рядом не оказалось Айтора Ибарры с его счастливой звездой, который и доставил своего приятеля после операции к поезду, увозившему раненых в Валенсию. Из-за открытой раны наложить Виктору гипс было нельзя, ногу зафиксировали шинами из досок, привязанных бинтами, укрыли его плюшевым одеялом, но того все равно трясло от холода и лихорадки, а каждый толчок поезда причинял такую боль, словно его пытали. И все-таки Виктор был благодарен судьбе, ведь большинство тех, кто ехал с ним в одном вагоне, находились в еще более тяжелом состоянии. Айтор отдал ему свои последние сигареты и дозу морфия, порекомендовав использовать его только в случае крайней необходимости.
В Валенсии врачи поздравили Виктора с удачной операцией, проведенной английским хирургом; если не возникнет осложнений, нога будет как новенькая, только чуть короче, чем правая, сказали ему. Как только рана зарубцевалась и он смог держаться на ногах с помощью костыля, его в гипсе переправили в Барселону. Он оставался в доме родителей, проводя нескончаемые шахматные турниры с отцом до тех пор, пока не смог ходить самостоятельно. Тогда он вернулся к работе в городской больнице, принимавшей гражданских пациентов. По сравнению с тем, что ему приходилось испытывать на фронте, такая жизнь походила на отпуск: кругом райская чистота и эффективное лечение. Здесь он пробыл до весны, когда его командировали в госпиталь Сант-Андреу в Манресе. Виктор простился с родителями и с Росер Бругерой, студенткой консерватории, которую когда-то приютили в родительском доме; пока он выздоравливал, то привык к ней как к сестре. Это была скромная и приятная девушка, часами игравшая на пианино; Марсель Льюис и Карме Далмау чрезвычайно нуждались в ее обществе после того, как их собственные дети покинули дом.
Виктор Далмау развернул листок бумаги, протянутый ему девушкой в форме, и прочел сообщение от Карме, его матери. Он не виделся с ней почти два месяца, несмотря на то что госпиталь находился всего в шестидесяти пяти километрах от Барселоны, потому что у него не было ни единого свободного дня, чтобы съездить домой. Раз в неделю, каждое воскресенье, в одно и то же время Карме звонила ему и тогда же присылала какой-нибудь гостинец: шоколадку из запасов Интернациональных бригад, колбасу или кусок мыла с черного рынка, а иногда и сигареты, которые для нее, заядлой курильщицы, являлись настоящим сокровищем. Иногда сын спрашивал, где она их раздобыла. Табак в то время считался такой ценностью, что вражеские самолеты сбрасывали его на землю наряду с ковригами хлеба из грубой муки, дабы все могли сравнить неувядающее изобилие, царившее в лагере националистов, с тотальным голодом республиканцев.
Записка от матери, посланная в четверг, могла означать только что-то очень срочное: «Буду на телефонной станции. Позвони». Нетрудно сосчитать, что Карме ждала звонка от сына уже около двух часов, — все это время он провел в операционной, пока ему не вручили сообщение. Он спустился в подвал, где находилась администрация госпиталя, и попросил телефонистку соединить его с Барселоной.
Карме взяла трубку и прерывавшимся из-за приступов кашля голосом велела Виктору направляться домой, так как его отцу осталось жить совсем мало.
— Но что произошло? Он же был вполне здоров! — воскликнул Виктор.
— Сердце у него долго не выдержит. Сообщи своему брату, чтобы тоже приехал попрощаться с отцом, он может покинуть нас в любой момент.
Чтобы разыскать Гильема на Мадридском фронте, ушло тридцать часов. Когда их наконец соединили по радиосвязи, брат сквозь треск электрических разрядов и колебания космических волн объяснил ему, что он никак не сможет добыть разрешение съездить в Барселону. Голос у Гильема был такой далекий и усталый, что Виктор его не узнал.
— Каждый, кто может держать в руках оружие, сейчас необходим на фронте, Виктор, сам знаешь. Фашисты намного превосходят нас и людьми, и оружием, но они не пройдут, — сказал Гильем, повторив знаменитую фразу Долорес Ибаррури[3], которую за способность пробуждать пламенный энтузиазм в сердцах республиканцев люди прозвали Пассионария[4].
Мятежные войска заняли большую часть территории Испании, однако не могли взять Мадрид, отчаянно сражавшийся за каждую улицу, за каждый дом и ставший символом войны. Поговаривали, что на стороне мятежников воюет колониальная армия Марокко с ее устрашающими маврами, а также о том, что огромную помощь националистам оказывают Муссолини и Гитлер, однако сопротивление республиканцев остановило их на подступах к столице.
В начале войны Гильем Далмау оборонял Мадрид в составе Колонны Дуррути[5]. В те дни обе противоборствующие армии сражались на территории Университетского городка в такой близости друг от друга, что порой их разделяла только ширина улицы; каждый видел противника в лицо и мог осыпать его оскорблениями, даже не особенно повышая голос. Гильем, занявший позицию в одном из университетских зданий, рассказывал, что снаряды гаубиц пробили стены факультета философии и литературы, медицинского факультета и Дома Веласкеса; не было никакой возможности укрыться от обстрелов, зато опытным путем он доказал, что спасти от пули могут три тома трудов по философии. Гильему случилось оказаться рядом с легендарным анархистом Буэнавентурой Дуррути в минуту его кончины; тот собрал значительные революционные силы в провинции Арагон, а затем с частью своей Колонны прибыл в Мадрид для поддержки республиканцев. Дуррути был ранен в грудь; в него выстрелили в упор при невыясненных обстоятельствах. Колонну почти полностью уничтожили, погибло более тысячи ополченцев, и среди немногих выживших Гильем оказался чуть ли не единственным, кто даже не был ранен. Два года после этого он сражался на разных фронтах, а потом получил назначение вернуться в Мадрид.
— Отец поймет, если ты не сможешь приехать, Гильем. Мы будем думать, что ты с нами. Приедешь когда сможешь. Даже если ты не увидишь отца живым, для матери твой приезд станет огромным утешением.
— Я думаю, Росер сейчас с ними.
— Да.
— Передавай ей привет. Скажи, что ее письма всегда со мной, и пусть она простит меня, что я не отвечаю ей сразу же.
— Мы ждем тебя, Гильем. Береги себя.
Они попрощались, и Виктор почувствовал комок в горле, он молился, чтобы отец не умер сейчас, чтобы брат вернулся домой целым и невредимым и чтобы война окончилась победой Республики.
Отец Виктора и Гильема, профессор Марсель Льюис Далмау, пятьдесят лет преподавал музыку, основал и с воодушевлением руководил молодежным симфоническим оркестром в Барселоне и сочинил около дюжины концертов для фортепиано, не исполнявшихся с начала войны, а также несколько песен, которые в это же самое время очень полюбились ополченцам. Он познакомился с Карме, когда та была пятнадцатилетним подростком и носила строгую форму колледжа, где он, будучи на двенадцать лет старше ее, служил учителем музыки. Карме была дочерью портового грузчика; отец отдал ее на обучение монахиням, и те с детства готовили девочку к послушничеству. Они так никогда и не простили Карме, когда она оставила монастырь и ушла жить в грехе с мужчиной, которого они считали бездельником, атеистом, анархистом и даже, возможно, масоном, насмехавшимся над священными узами брака. Марсель Льюис и Карме прожили в грехе несколько лет, до тех пор пока появление Виктора, их первенца, стало неизбежным; только тогда они поженились, чтобы избавить дитя от клейма бастарда, ведь в те времена это могло серьезно сказаться на судьбе мальчика.
— Если бы наши сыновья родились сейчас, нам не нужно было бы жениться, в Республике нет и не может быть бастардов, — заявил Марсель Льюис Далмау, в самом начале войны еще сохранявший некоторое воодушевление.
— Значит, мне пришлось бы ходить беременной до старости, а твои дети до сих пор оставались бы в пеленках, — ответила ему Карме.
Виктор и Гильем Далмау учились в светской школе и жили в маленьком доме в районе Рабаль, в семье, с трудом дотягивавшей до уровня жизни среднего класса; вместо религиозного воспитания с ними были музыка отца и книги матери. Сыновья Далмау не состояли ни в какой политической партии, однако в силу недоверия к властям и к любому типу правительства оба склонялись к анархизму. Кроме увлечения музыкой во всех ее жанрах, Марсель Льюис привил своим детям интерес к наукам и страсть к социальной справедливости. Первое привело Виктора к изучению медицины, второе сделалось высшим идеалом для Гильема, с детства рассерженного на весь мир и выступавшего то против латифундистов, то против торговцев, то против промышленников, аристократов, священников, и все это скорее с мессианским пылом, чем с опорой на аргументы. Он был веселым, шумным, физически крепким и смелым; Гильема любили девушки, однако они зря теряли время, пытаясь его соблазнить, ему лишь хотелось произвести на них впечатление, душу и тело он отдавал спорту, посещению баров и друзьям. Наперекор родителям в девятнадцать лет он вступил в отряд первых ополченцев, организованный рабочими для защиты республиканского правительства от выступивших против него фашистов. Гильем был воином по призванию и родился для того, чтобы держать в руках оружие и командовать теми, кто не был столь же решителен, как он сам. Его брат Виктор, напротив, походил на поэта: худощавый, длиннорукий, с копной непокорных волос и отрешенным выражением лица, всегда молчаливый и всегда с книгой в руках. В школе Виктора без конца дразнили; на улице мальчишки кричали ему вслед: «Ну точно, быть тебе священником, эй, ты, педик!» — и тогда в дело вмешивался Гильем, который был на три года моложе брата, но сильнее и крепче его, а кроме того, совершенно не терпел несправедливости. Гильем относился к революции как к невесте; он считал, что за нее стоит и жизнь отдать.
Консерваторы, вкладывавшие деньги в пропаганду, и Католическая церковь, произносившая с амвона апокалипсические проповеди, потерпели поражение на всеобщих выборах в 1936 году, уступив Народному фронту — коалиции партий левого толка. Испания, потрясенная триумфом республиканцев пятью годами ранее, разделилась надвое, словно под ударом топора. Настаивая на том, что в стране следует навести порядок, поскольку ситуация стала неуправляемой, хотя это было совсем не так, правые стали немедленно подстрекать военных свергнуть законное правительство, состоявшее из либералов, социалистов, коммунистов и профсоюзных деятелей, опиравшихся на искреннюю поддержку рабочих, крестьян, служащих, а также на большинство студентов и представителей интеллигенции. На тот момент Гильем со скрипом окончил школу второй ступени и, по словам отца, большого любителя метафор, отличался телом атлета, смелостью матадора и мозгами восьмилетнего сопляка. Политическая среда идеально подходила Гильему, он использовал любую возможность, чтобы подраться с кем-нибудь из своих противников, но привести убедительные словесные аргументы в пользу своей идеологии стоило ему куда большего труда; так продолжалось, даже когда он уже вступил в ополчение, где отстаивание политической доктрины считалось столь же важным, как и умение обращаться с оружием. Город разделился надвое. Однако нападали друг на друга только крайние радикалы обоих направлений. У левых были свои бары, свои танцплощадки, свои спортивные мероприятия и праздники, у правых — свои. До того как стать ополченцем, Гильем непрерывно участвовал в драках. После очередной стычки с такими же храбрецами, как он, с сыновьями сеньоров, он возвращался домой весь в синяках, но счастливый. Родители и не подозревали, что он участвовал в поджогах урожая и кражах скота у богатых землевладельцев, в драках и разбоях, пока однажды он не принес домой серебряный канделябр. Мать вырвала его из рук Гильема и отколотила сына; будь она повыше ростом, то проломила бы ему голову, но канделябр в ее руках доставал только до середины его спины. Карме заставила признаться Гильема в том, что все и так уже знали, но чего она никак не хотела признавать вплоть до того самого момента: ее сын вместе с другими злодеями оскверняет церкви и нападает на священников и монахинь, то есть участвует в том, в чем националисты постоянно обвиняли левых. «Дьявольское отродье! Чтоб ты ослеп! Ты заставишь меня сдохнуть от стыда, Гильем! Сейчас же верни эту вещь, слышишь меня?» — кричала она. Опустив голову, Гильем вышел из дома, унося канделябр, завернутый в газету. В июле 1936 года военные подняли мятеж против демократического правительства. Вскоре его возглавил генерал Франсиско Франко, под заурядной внешностью которого крылся характер холодный, мстительный и жестокий. Самыми далекоидущими его амбициями было возвращение Испании ее имперского прошлого, для чего следовало немедленно уничтожить беспорядок, присущий демократии, — страной должна управлять железная рука посредством военных и Католической церкви. Мятежники рассчитывали покорить страну за неделю, однако они столкнулись с неожиданным для себя сопротивлением рабочих, образовавших отряды народного ополчения и готовых защищать права, завоеванные Республикой. Началась эпоха разнузданной ненависти, мести и террора, стоившая Испании более миллиона жертв. Стратегия тех, кем командовал Франко, заключалась в том, чтобы пустить как можно больше крови и посеять в стране страх, единственное средство для искоренения любых ростков неповиновения среди укрощенного населения. На тот момент Гильем Далмау вполне созрел, чтобы участвовать в Гражданской войне. Держать в руках оружие — не канделябры воровать. Если раньше Гильем искал любой предлог для того, чтобы устроить какое-нибудь бесчинство, то на войне этого не требовалось. Он не прибегал к жестокости, поскольку основополагающие принципы его семьи запрещали это, но и не вступался за жертв, порой невинных, которых его товарищи подвергали репрессиям. Ими были убиты тысячи людей, особенно много монахинь, что вынудило многих представителей правых убеждений искать убежища во Франции, дабы избежать столкновения с «красной ордой», как называли левых в печати. Вскоре политические партии Республики издали приказ прекратить насилие, противоречащее идеалам революции, но оно продолжалось, как и прежде. Солдаты Франко получили совершенно противоположный приказ: подавлять и наказывать огнем и мечом.
Между тем Виктору исполнилось двадцать три года, и он жил в родительском доме, погруженный в свою учебу до тех пор, пока его не призвали в республиканские войска. Он вставал на рассвете и, прежде чем уйти в университет, готовил родителям завтрак — таков был его единственный вклад в домашние обязанности; возвращался он поздно, ел то, что оставляла для него на кухне мать, — хлеб, сардины, помидоры и кофе, — и снова садился заниматься. Он держался вдали от политических страстей своих родителей и не разделял воодушевления брата.
— Мы творим историю. Мы вытащим Испанию из многовекового феодализма, станем примером для всей Европы, дадим достойный отпор фашизму Гитлера и Муссолини, — вещал Марсель Льюис Далмау своим детям и друзьям-приятелям в «Росинанте», таверне, мрачноватой на вид, но с царившей в ней атмосферой воодушевления и подъема духа, где ежедневно собирались завсегдатаи, чтобы поиграть в домино и выпить плохого вина. — Мы покончим с привилегиями олигархов, Церкви, латифундистов и прочих эксплуататоров народа. Друзья, мы должны защитить демократию; но помните, не только политика существует на свете. Без науки, промышленности и техники невозможен прогресс, а без музыки и искусства нет души, — подчеркивал он.
Поначалу Виктор соглашался с отцом, однако избегал его торжественных речей, — тот снова и снова повторял одно и то же, разве что с незначительными изменениями.
С матерью Виктор тоже ни о чем подобном не разговаривал и лишь ограничивался ликвидацией собственной политической безграмотности в подвальной пивной. Карме много лет работала учительницей начальных классов и считала, что образование необходимо человеку, как хлеб, и что тот, кто умеет читать и писать, обязан научить и других. Давать бесплатные уроки ополченцам было для нее обычным делом, давал их и Виктор, но считал настоящей пыткой.
— Да они же ослы! — вспылил он однажды, напрасно потратив с ополченцами на изучение буквы «А» целых два часа.
— Никакие они не ослы. Эти ребята ни разу в жизни не видели букваря. Неизвестно, как бы тебе давалась грамота, если бы ты день напролет работал в поле, — отвечала мать.
Опасаясь, как бы сын не превратился в отшельника, Карме убеждала его в том, что необходимо как-то взаимодействовать с остальным человечеством, и, следуя ее советам, Виктор рано научился наигрывать на гитаре модные песенки. Его мягкий тенор никак не соотносился с неуклюжестью движений и суровым выражением лица. За гитарой он скрывал свою застенчивость, избегал разговоров ни о чем, которые его раздражали, и все же таким образом создавалось впечатление, что он часть компании. Девушки не обращали на него внимания, пока он не брал в руки гитару; тогда они его окружали и начинали подпевать. В итоге они приходили к заключению о том, что старший Далмау очень даже ничего, хотя, конечно, не идет ни в какое сравнение со своим братом Гильемом.
Наиболее способной пианисткой среди учеников Льюиса Далмау считалась Росер Бругера, приехавшая из поселка Санта-Фе. Если бы не великодушное вмешательство Сантьяго Гусмана, девушке пришлось бы всю жизнь пасти коз. Гусман принадлежал к знатному роду, который разорили не сколько поколений молодых бездельников, растративших семейное состояние и земли. Последние годы он безвылазно сидел у себя в имении среди каменистых холмов, в окружении сентиментальных воспоминаний. Дон Сантьяго вел активный образ жизни, несмотря на свой весьма почтенный возраст, учитывая, что он служил профессором истории в Центральном университете еще во времена короля Альфонса XII[6]. Он ежедневно выходил из дома и, невзирая на нещадно палящее августовское солнце или ледяной январский ветер, часами гулял по окрестностям, опираясь на трость, словно на посох пилигрима, надев видавшую виды широкополую кожаную шляпу, и всегда в сопровождении охотничьей собаки. Его жена, чье сознание плутало в лабиринтах деменции, бесцельно бродила по дому либо вырезала из бумаги уродливые фигурки. В поселке ее называли Безумная Мансойя; с ней практически не было проблем, за исключением того, что иногда бедняжке хотелось удалиться в направлении горизонта или размазать по стенам собственные какашки. Росер было около семи лет — точной даты ее рождения никто не помнил, — когда во время одной из своих прогулок дон Сантьяго увидел, как девочка пасет тощих коз; ему хватило нескольких фраз, чтобы понять: перед ним ребенок с живым и любознательным умом. Между профессором и маленькой пастушкой установилась необычная дружба, основанная на том, что он читал ей лекции по истории культуры, а она с удовольствием его слушала.
В один из зимних дней он обнаружил ее, укрывшуюся в расселине вместе с тремя козами, дрожавшую от холода, мокрую от дождя и раскрасневшуюся от лихорадки, и тогда дон Сантьяго привязал коз к дереву, перекинул ребенка, словно мешок, через плечо и возблагодарил Бога, что она такая маленькая и легкая. И все же даже от такого груза сердце едва не выпрыгнуло у него из груди, и через несколько шагов он отказался от своего намерения; он оставил девочку там, где нашел, и отправился за кем-нибудь из работников, который и принес Росер в дом. Сеньор велел кухарке накормить ребенка, горничной — приготовить ванну и постель, а парню, работавшему на конюшне и слывшему лучшим наездником в Санта-Фе, — срочно скакать за доктором, а потом найти коз, чтобы их не украли.
Врач установил, что у малышки грипп и что она серьезно истощена. Кроме того, у нее обнаружились чесотка и вши. Поскольку в имение Гусманов за ней никто не явился ни в этот день, ни в последующие дни, то предположили, что она сирота, но когда догадались спросить об этом девочку, та объяснила, что ее семья живет на другой стороне холма. Несмотря на свое птичье телосложение, малышка быстро поправлялась, поскольку была крепче, чем казалась. Ее обрили наголо, чтобы избавиться от вшей, без малейшего сопротивления девочка вытерпела опрыскивание серой от чесотки и стала есть за двоих; было похоже, что в силу печальных жизненных обстоятельств она научилась необыкновенному терпению. За те несколько недель, которые Росер провела в доме, все, от безумной сеньоры до последней служанки, полюбили ее как родную. В этом огромном, мрачном каменном доме, где бродили полуодичавшие коты и призраки прежних времен, прежде никогда не жила маленькая девочка. Больше всех остальных Росер полюбил профессор, который живо помнил, как это прекрасно — насыщать жадный до знаний ум; и все же пребывание Росер в его доме не могло продолжаться бесконечно. Дон Сантьяго дождался, когда она окончательно выздоровела и достаточно прибавила в весе, и тогда решил отправиться на другую сторону холма, чтобы высказать беспечным родителям все, что о них думает. Он усадил в крытую коляску одетую в теплые обновки девочку и увез ее, не обращая внимания на мольбы жены.
Они подъехали к низенькому глинобитному домику на окраине поселка, такому же убогому, как и все остальные лачуги вокруг. Крестьяне влачили жалкое существование, обрабатывая землю, словно крепостные, на полях, принадлежавших сеньорам или Церкви. На крики профессора в дверях появилось несколько перепуганных детей, вслед за ними на порог вышла старуха, вся в черном; женщина приходилась Росер не прабабушкой, как предположил дон Сантьяго, но матерью. Эти люди никогда не видели двухместной коляски, запряженной прекрасными лошадьми, и все пришли в крайнее замешательство, когда из нее в сопровождении знатного сеньора выбралась Росер. «Я приехал поговорить с вами об этой девочке», — объявил дон Сантьяго властным тоном, приводившим в трепет студентов университета; однако, прежде чем он успел добавить что-то еще, женщина схватила Росер за волосы и стала громко бранить девочку за то, что та бросила коз, сопровождая ругань пощечинами. Только тогда он понял, насколько бесполезно упрекать в чем бы то ни было эту несчастную мать, и в ту же минуту у него созрел план, как изменить судьбу девочки.
Остаток своего детства Росер провела в имении Гусманов, официально в качестве воспитанницы и личной служанки сеньоры, но также и ученицы хозяина. За то, что она помогала прислуге и скрашивала безрадостные дни Безумной Мансы, девочка получала жилье и воспитание. Профессор истории разрешил ей пользоваться значительной частью своей библиотеки, он дал ей образование, которого она не получила бы ни в какой школе, и предоставил в ее распоряжение рояль жены, уже давно позабывшей, за каким чертом в гостиной возвышается эта черная громадина. Оказалось, что у Росер, которая в первые семь лет жизни не слышала никакой другой музыки, кроме пьяных переборов аккордеона в ночь Святого Хуана[7], превосходный музыкальный слух. В доме имелся цилиндрический фонограф, но дон Сантьяго, убедившись, что его подопечная может наиграть на рояле любую мелодию, услышав ее только один раз, выписал из Мадрида современный граммофон и целую коллекцию пластинок. Вскоре Росер Бругера, пока еще не достававшая ногами до педалей, могла с закрытыми глазами сыграть все, что слышала на пластинках. В полном восторге Гусман договорился об уроках музыки с учительницей из Санта-Фе. Росер ходила к ней три раза в неделю, а когда она занималась дома, дон Сантьяго лично присутствовал при этом. Для Росер, способной по памяти повторить любое музыкальное произведение, было мало толку в том, чтобы учиться читать ноты и часами повторять гаммы, но она прилежно выполняла задания из уважения к своему наставнику.
В четырнадцать лет Росер намного превосходила свою учительницу, а когда девочке исполнилось пятнадцать, дон Сантьяго определил ее в католический пансион для сеньорит в Барселоне, чтобы она продолжала учиться музыке. Ему хотелось, чтобы Росер всегда оставалась с ним рядом, однако долг воспитателя возобладал над отцовскими чувствами. Господь одарил девушку особым талантом, свое предназначение в этом мире дон Сантьяго видел в том, чтобы помочь Росер развить его. К этому времени Безумная Маиса совсем угасла и наконец тихо скончалась. Оставшись один в огромном доме, Сантьяго Гусман ощутил на себе всю тяжесть прожитых лет; он вынужден был отказаться от продолжительных прогулок с посохом пилигрима и часами сидел у камина, проводя время за чтением. Вскоре умерла и его охотничья собака, а новую он заводить не захотел, боялся умереть первым и оставить щенка без хозяина.
Наступление Второй Республики в 1931 году озлобило старика. Как только стали известны результаты выборов, закончившихся победой левых, и король Альфонсо XIII отбыл в изгнание во Францию, дон Сантьяго, монархист, консерватор крайнего толка и католик, понял, что его мир рухнул. Он всегда терпеть не мог красных и уж точно не собирался мириться с выходцами из простонародья, он считал их бездушными советскими прихвостнями, которые жгут церкви и расстреливают священников. Он соглашался с тем, что все люди равны, но только если воспринимать это высказывание скорее как теоретическую тарабарщину, на практике же для него все было по-другому: люди вовсе не равны перед Богом, ведь Он сам установил классовое устройство общества и прочие различия между сословиями. Аграрная реформа отняла у дона Сантьяго землю, которая хоть и не имела большой ценности, но всегда принадлежала его семье. Вскоре крестьяне стали разговаривать с ним, не снимая шапок и не потупив взора, а глядя прямо в глаза. Высокомерие низших слоев ранило его больше, чем утрата земель, в этом он видел прямой вызов своему достоинству и тому высокому положению, которое он всегда занимал. Он распрощался со слугами, прожившими с ним под одной крышей много лет, распорядился упаковать библиотеку, произведения искусства, коллекции и воспоминания и запер дом раз и навсегда. Имущество погрузили на три грузовика, однако особенно громоздкую мебель и рояль он не взял, потому что они все равно не поместились бы в его мадридской квартире. Несколько месяцев спустя алькальд Санта-Фе из республиканцев конфисковал дом под сиротский приют.
Среди самых больших разочарований и причин для раздражения, которыми мучился дон Сантьяго в те годы, были перемены, произошедшие с его подопечной. Университетские бунтари, особенно Марсель Льюис Далмау, не то коммунист и социалист, не то анархист, в любом случае, как его ни назови, порочный большевик, оказывали на нее дурное влияние, и Росер приняла сторону красных. Она бросила пансион благовоспитанных сеньорит и жила вместе с какими-то проститутками, которые носили солдатскую форму и исповедовали свободную любовь — так они называли свальный грех и прочие непристойности. Дон Сантьяго понимал, что Росер, несомненно, всегда его уважала, но поскольку она не считалась с его наставлениями, естественно, что девушка отказалась и от его помощи. Она прислала дону Сантьяго письмо, в котором сердечно благодарила за все, что он для нее сделал, обещала твердо следовать по пути его принципов, никуда не сворачивая, и объяснила, что по ночам работает в пекарне, а днем продолжает заниматься музыкой.
Замкнувшись у себя в роскошной мадридской квартире, по которой из-за нагромождения мебели и разных предметов перемещался с трудом, дон Сантьяго отгородился от шума и обыденной жизни улицы тяжелыми бархатными занавесями цвета бычьей крови и в силу своей глухоты и безмерной гордости ни с кем не общался; он никак не мог понять, как так случилось, что его страну захлестнул этот ужасающий гнев, тот самый, который веками питала нищета одних и сверхмогущество других. Он умер одиноким и озлобленным в своей квартире в квартале Саламанка, за четыре месяца до того, как военные под предводительством Франко совершили государственный переворот. До самой последней минуты дон Сантьяго Гусман сохранял здравый рассудок и был настолько готов принять смерть, что написал собственный некролог, поскольку не хотел, чтобы кто-то посторонний опубликовал о нем какую-нибудь неправду. Он ни с кем не попрощался, впрочем, никого из близких у него уже и не осталось, но он помнил о Росер Бругере и в качестве благородного жеста примирения завещал ей рояль, который так и стоял в одной из комнат сиротского приюта в Санта-Фе.
Преподаватель Марсель Льюис Далмау очень быстро выделил Росер среди прочих учеников. Одержимый желанием передать им все, что знал о музыке и о жизни, он изливал на них собственные политические и философские идеи, оказывавшие на молодые сердца гораздо большее влияние, чем он предполагал. В этом смысле Сантьяго Гусман был прав. Исходя из своего опыта, Далмау не верил в тех учеников, которым музыка давалась слишком легко, поскольку, как он любил говорить, Моцарт ему еще ни разу не встретился. Чаще ему попадались такие случаи, как Росер, то есть студенты с хорошим слухом, которые могли освоить любой музыкальный инструмент, но они быстро начинали лениться, убежденные в том, что благодаря способностям они и так овладеют профессией, и относились к обучению и к дисциплине спустя рукава. Почти у всех дело кончалось тем, что они зарабатывали на жизнь в ансамблях самодеятельности, играли на праздниках, в гостиницах и ресторанах, превратившись в «свадебных лабухов», как он их называл. Но Росер Бругеру Льюис Далмау решил спасти от такой незавидной участи и взял ее под свое крыло. Узнав, что у девушки в Барселоне нет родных, он открыл для нее двери своего дома, а позднее, когда выяснилось, что она получила в наследство рояль, который ей некуда поставить, убрал из гостиной кое-что из мебели, и инструмент обрел там свое место; Далмау не возражал, чтобы девушка каждый день после занятий приходила к ним и играла бесконечные гаммы. Карме, его жена, определила для Росер комнату Гильема, ушедшего на фронт, чтобы та могла поспать хотя бы пару часов, прежде чем в три ночи идти в пекарню печь утренний хлеб, и вышло так, что, проспав столько времени на подушке младшего сына Далмау и вдыхая запах этого молодого мужчины, девушка влюбилась в него, и ни расстояние, ни время, ни война не могли ее в этом разуверить.
Росер влилась в семью так естественно, будто принадлежала к ней с рождения; для супругов Далмау она стала дочерью, которую те всегда хотели иметь. Дом у них был скромный, немного мрачноватый и довольно запущенный, поскольку давно не знал ремонта, но просторный. Когда оба сына ушли на фронт, Марсель Льюис предложил Росер поселиться у них. Так она сократит расходы, станет меньше работать, сможет играть на рояле в любое время, а в качестве платы будет помогать его жене по дому. Несмотря на то что Карме была моложе мужа, чувствовала она себя старше своих лет, поскольку страдала одышкой, он же сохранял бьющую через край жизненную энергию.
— У меня едва хватает сил, чтобы учить грамоте ополченцев, и, как только необходимость в этом отпадет, мне останется только умереть, — вздыхала Карме.
Еще в первый год своей медицинской карьеры сын Виктор обследовал ее легкие и сказал, что они похожи на цветную капусту.
— Чтоб тебя, Карме! Если ты и помрешь, так только от курения, — выговаривал ей муж, слыша, как она кашляет, но при этом никогда не показывал чеки за сигареты, которые потреблял сам, и уж тем более даже не представлял, что смерть придет к нему первому.
Так и вышло, что Росер Бругера, ставшая своей в семье Далмау, оказалась рядом с профессором, когда с ним случился инфаркт. Она перестала ходить на занятия, но продолжала работать в пекарне и по очереди с Карме ухаживала за больным. В свободное время она играла фортепианные концерты, наполняя дом музыкой, которая успокаивала умирающего.
Поскольку старший сын находился тут же, профессор не преминул дать ему последние наставления.
— Когда меня не станет, Виктор, ты будешь в ответе за мать и за Росер, потому что Гильем погибнет, сражаясь на фронте. Война проиграна, сын, — медленно произнес он, с трудом переводя дыхание.
— Не говори так, отец.
— Я понял это в марте, когда бомбили Барселону. Итальянские и немецкие самолеты. Здравый смысл на нашей стороне, но от поражения он нас не спасет. Мы совсем одни, Виктор.
— Все может измениться, если вмешаются Франция, Англия и Соединенные Штаты.
— Забудь про Соединенные Штаты, они не станут нам помогать. Я слышал, будто бы Элеонора Рузвельт пыталась убедить мужа вступить в войну, но президент считает, что общественное мнение в Штатах против этого.
— Там не все единодушны, отец. В Бригаде Линкольна прибыло много парней, готовых сражаться и умереть вместе с нами.
— Это идеалисты, Виктор. А таких на свете мало. Большинство бомб, сброшенных на нас в марте, были американские.
— Отец, фашизм Гитлера и Муссолини распространится по всей Европе, если мы не остановим его здесь, в Испании. Мы не можем проиграть войну; это будет означать потерю всего, что завоевано народом, станет возвратом в прошлое, в феодальную нищету, в которой мы жили веками.
— Никто не придет нам на помощь. Запомни, что я тебе говорю, сынок, даже Советский Союз и тот нас бросил. Сталину больше не интересна Испания. Когда Республика падет, репрессии будут ужасные. Франко устроит тотальную зачистку, страну ждет страшный террор, всеобщая ненависть, кровавое сведение счетов. Не останется места ни прощению, ни возможности договориться. Его армия станет творить неописуемые зверства…
— Как и наша, — отозвался Виктор, много чего повидавший.
— Как ты можешь сравнивать! В Каталонии будет кровавая баня. Я до этого не доживу, но я хочу умереть спокойно. Ты должен обещать мне, что отправишься с Росер и матерью за границу. Фашисты наверняка арестуют Карме, ведь она учила солдат грамоте; ее по меньшей мере расстреляют. Тебе будут мстить за то, что ты работал в военном госпитале, а Росер достанется просто потому, что она молодая девушка. Знаешь, что они делают с девочками, нет? Они отдают их арабам. Я все продумал. Вы уедете во Францию и останетесь там, пока здесь все не уляжется, тогда вы сможете вернуться. В моем письменном столе ты найдешь карту и кое-какие сбережения. Обещай мне, что ты так и сделаешь.
— Я обещаю, отец, — ответил Виктор, сомневаясь, однако, что поступит именно так.
— Пойми, Виктор, речь идет не о трусости, а о выживании.
Марсель Льюис Далмау был не единственный, кто сомневался в будущем Республики, но никто не осмеливался произнести это вслух, поскольку подобные речи, сеявшие уныние и панику среди измученного и уже достаточно настрадавшегося населения, могли счесть наихудшим предательством.
На следующий день Марселя Льюиса Далмау похоронили. Семья хотела сделать это без шума, не те были времена, чтобы устраивать пышные похороны, однако слух о смерти профессора быстро распространился по городу — и на кладбище Монтжуик собрались его приятели по таверне «Росинант», коллеги по университету и бывшие ученики почтенного возраста — молодые были кто на войне, а кто в земле. Карме в строгом трауре, с головы до ног в черном, опираясь на руки Виктора и Росер, шла за гробом, в котором лежал мужчина ее жизни. Не было ни молитв, ни речей, ни слез. На прощание ученики профессора исполнили вторую часть квинтета Шуберта (обойдясь без партии фортепиано), и его печальная мелодия наилучшим образом соответствовала моменту, а потом спели одну из песен, сочиненных профессором Марселем Льюисом для ополченцев.
II
1938
Росер Бругера испытала свою первую любовь в доме профессора Далмау, когда тот, под предлогом помощи в занятиях, предложил ей перебраться к ним; оба понимали: в этом поступке больше милосердия, чем помощи в обучении. Профессор счел, что любимая ученица не введет их с женой в лишние расходы, поскольку ест она мало, но очень нуждается в семейной обстановке, и особенно полезно ее присутствие будет для Карме, чьи материнские чувства получали мало отклика от Виктора, а от Гильема не получали вовсе. Это произошло в тот год, когда Росер, уставшая от строгого режима закрытого пансиона для сеньорит из уважаемых семей, поселилась в рыбацком квартале в Барселоне, единственном месте, которое она могла себе позволить, в комнате с тремя девушками из народного ополчения. Ей было девятнадцать лет, остальные девушки были старше на четыре-пять лет, но в отношении жизненного опыта и зрелости ума превосходили свою соседку лет на двадцать. Мир ополченок значительно отличался от того, в каком жила Росер; они дали ей прозвище Послушница и по большей части почти не обращали на нее внимания. Они делили с ней комнату, где были две двухэтажные кровати — Росер спала на одной из верхних, — пара стульев, умывальник, кувшин и ночной горшок, керосиновая плитка, несколько гвоздей в стене, чтобы вешать одежду, и общая ванна, которой пользовались более тридцати съемщиков. Соседки Росер были девушки веселые и смелые, наслаждавшиеся полной свободой того смутного времени; согласно предписанию, они носили военную форму, ботинки и береты, однако красили губы и завивали волосы с помощью железного прута, раскаленного над тлеющими углями. Те из них, у кого не имелось винтовок, упражнялись с палками и мечтали отправиться на фронт, чтобы встретиться лицом к лицу с врагом, вместо того чтобы работать на транспорте, в торговле, на кухне или в больнице, куда их распределяли, аргументируя такое решение тем, что с советским и мексиканским оружием едва справляются мужские руки и женщинам оно вряд ли подойдет. Несколько месяцев спустя, когда армия Франко заняла две трети Испании и продвигалась все дальше, желание девушек исполнилось, и они оказались на линии фронта. Две из них подверглись насилию в стычке с марокканцами и были зарезаны. Третья пережила три года Гражданской войны, а затем шесть лет Второй мировой войны, скитаясь из одного города Европы в другой, и только в 1950 году ей удалось эмигрировать в Соединенные Штаты. Ее жизнь закончилась в Нью-Йорке, где она вышла замуж за интеллектуала еврейского происхождения, сражавшегося в Бригаде Линкольна, но это уже другая история.
Гильем был на год старше Росер Бругеры. Если она удостоилась чести называться Послушницей за свой серьезный вид и вышедшие из моды платья, то он, напротив, был хвастлив и задирист, одним словом, чувствовал себя хозяином жизни. Девушке хватило несколько раз поговорить с ним, чтобы понять: за его вызывающим поведением прячется ребяческая душа застенчивого романтика. С каждым появлением Гильема в Барселоне становилась все очевиднее произошедшая в нем перемена: он все более погружался в себя, уже ничто в нем не напоминало легкомысленного юнца, когда-то воровавшего канделябры. Теперь это был взрослый мужчина с нахмуренными бровями, накопивший в себе огромный груз жестокости, готовой прорваться в ответ на любой вызов. Он ночевал в казарме, но обычно проводил пару ночей в родительском доме, однако не для того, чтобы лишний раз увидеться с Росер. Он поздравлял себя с тем, что его не мучают сентиментальные переживания, как у других солдат, разлученных с невестой или с семьей. Война завладела им целиком, и он не позволял себе отвлекаться ни на что иное, но ученица отца не представляла опасности для его холостяцкой независимости; она была лишь невинным развлечением. Росер выглядела довольно привлекательной, если свет падал на нее под правильным углом, но сама она ничего не делала, чтобы казаться таковой, и это простодушие задевало какие-то тайные струны в душе Гильема. Вообще-то, он привык к тому, что производит впечатление на женщин, и от него не ускользнуло, что Росер не стала исключением, хотя она была абсолютно не склонна к кокетству. «Девочка влюблена в меня, и чему же тут удивляться, если бедняжка не видит в жизни ничего, кроме рояля и пекарни, так оно всегда и бывает», — думал он.
— Смотри, Гильем, эта девочка святая, и если ты позволишь со своей стороны хоть каплю неуважения… — предупреждал его отец.
— Как тебе такое в голову взбрело, отец! Росер мне как сестра.
Но, к счастью, она не была ему сестрой. Судя по тому, как родители оберегали ее, Росер, по всей вероятности, оставалась девственницей, одной из немногих в республиканской Испании. Ничего лишнего с ней он себе не позволит, ни в коем случае, но никто не упрекнет его, если он будет с ней нежен, если прикоснется к ней под столом коленом, если пригласит в кино, чтобы гладить ее в темноте, пока она плачет над фильмом, вся дрожа от смущения и желания. Для более смелых ласк он сходился с девушками из ополчения, боевыми подругами, — свободными, сговорчивыми и достаточно опытными.
После короткого увольнения, проведенного в Барселоне, Гильем возвращался на фронт, всякий раз намереваясь сосредоточиться только на том, чтобы выжить и победить, но снова и снова ему стоило большого труда забыть встревоженное лицо и ясные глаза Росер Бругеры. Даже в самых потаенных уголках души Гильем никогда бы не признался, что ждет ее писем и посылок, куда вместе с домашними лакомствами она укладывала носки и шарфы, которые вязала сама. В своем портмоне он хранил одну-единственную фотографию, ее фотографию. Росер стоит у рояля, возможно во время концерта, в строгом темном платье — низ длиннее обычного, короткие рукава и кружевной воротничок, — нелепом платье школьницы, скрывавшем ее формы. На этом черно-белом кусочке картона Росер выглядела далекой и расплывчатой, женщина без возраста, без изящества, без яркости, зато, глядя на снимок, он мог представить себе ее глаза цвета янтаря, черные волосы, прямой точеный нос, красиво изогнутые брови, маленькие уши, длинные пальцы, запах мыла — все те подробности, которые не давали Гильему покоя, вдруг возникая в памяти днем и мешая спать по ночам. Эти подробности так отвлекали, что могли стоить ему жизни.
На девятый день после похорон отца, воскресным вечером Гильем появился в доме без предупреждения, на видавшей виды военной машине. Росер вышла навстречу, вытирая руки кухонной тряпкой, и не сразу узнала его в худом, изможденном человеке, которого с двух сторон поддерживали девушки из ополчения. Росер не видела его четыре месяца, все это время подпитывая свои мечты лишь несколькими фразами, которые Гильем прислал ей за это время; в основном он писал только о том, что творилось в Мадриде, избегая нежных слов, словно отправлял рапорты, начертанные ученическим почерком на листке, вырванном из школьной тетради.
— Боже мой! Ради всего святого! Что с тобой случилось, Гильем?! — вскрикнула Росер, стоя на пороге.
Гильем не отвечал; свесив голову на грудь, он с трудом удерживался на подгибавшихся ногах. Тут появилась Карме, тоже из кухни, крик пронзил все ее тело, но так и не вырвался наружу, застряв в горле и вызвав приступ кашля.
— Успокойтесь, товарищи. Он не ранен. Он болен, — твердо произнесла одна из девушек.
— Сюда, — указала им Росер на бывшую комнату Гильема, где теперь спала сама. Ополченки уложили его на кровать и ушли, но через минуту вернулись: они принесли рюкзак, плюшевое одеяло и винтовку. Потом девушки коротко попрощались и пожелали удачи. Карме продолжала заходиться в отчаянном приступе кашля, а Росер сняла с больного дырявые ботинки и грязнущие носки, пытаясь справиться с подступившей тошнотой, такая ужасная вонь от них исходила. И думать было нечего, чтобы везти Гильема в центральную инфекционную больницу или попытаться найти врача, — все поголовно были заняты ранеными.
— Надо помыть его, Карме, он весь в грязи. Попробуйте дать ему попить воды. Я побегу на переговорный пункт, позвоню Виктору, — сказала девушка, которой не хотелось видеть Гильема обнаженным и перепачканным экскрементами.
По телефону Росер перечислила Виктору симптомы: высокая температура, затрудненное дыхание, диарея.
— Он стонет, когда мы к нему прикасаемся. Ему, наверное, очень больно, думаю, у него болит живот, но и все тело тоже… ты же знаешь, твой брат никогда не жалуется.
— Это тиф, Росер. Среди бойцов сейчас эпидемия; болезнь переносят вши, блохи, распространению способствует антисанитария, зараженная вода и грязь. Я попытаюсь осмотреть Гильема завтра, хотя мне чрезвычайно трудно оставить пост, госпиталь переполнен, каждый день привозят десятки новых раненых. Первое, что нужно сделать, — компенсировать обезвоживание и сбить температуру. Оберните его влажными полотенцами и дайте попить горячей воды с щепоткой сахара и соли.
Две недели мать и Росер выхаживали Гильема, а брат следил за его состоянием из Манресы. Росер ежедневно звонила Виктору, чтобы сообщить о состоянии больного и получить инструкции, как не заразиться самим. Чтобы избавиться от платяных вшей, в первую очередь следовало сжечь всю его одежду, затем перестирать все постельное белье с жавелем[8], снабдить Гильема специальным судном и постоянно мыть руки. Первые три дня состояние Гильема было критическим. Температура поднималась до сорока градусов, он бредил, скрипел зубами от головной боли, его мучил сухой кашель и часто тошнило, а испражнения представляли собой жидкость зеленого цвета, словно суп из червей. На четвертый день температура снизилась, но Росер с Карме никак не могли его разбудить. Виктор велел им растормошить больного, чтобы заставить выпить воды, и затем оставить в покое, — пусть спит дальше. Ему нужно отдохнуть и восстановить силы.
Ежедневный уход за больным пришлось осуществлять Росер, поскольку Карме, в силу возраста и состояния ее легких была более уязвима. Росер целый день проводила дома, читала или шила, сидя у кровати Гильема, а Карме уходила учить детей грамоте или стояла в очередях за продуктами. По ночам Росер продолжала работать в пекарне, ей платили хлебом. Рацион чечевицы уменьшился до половины чайной чашки в день на одного человека: в городе уже съели всех кошек и голубей, а хлеб, который получала Росер, представлял собой темный, жесткий кирпич с привкусом опилок; растительное масло стало предметом роскоши, его смешивали с техническим, чтобы хватило дольше. В ванных и на балконах люди выращивали овощи и зелень, меняли семейные реликвии и драгоценности на картофель и рис.
Хотя Росер не виделась со своими родными, она поддерживала отношения с несколькими крестьянскими семьями из Санта-Фе и получала от них зелень, иногда кусок козьего сыра, а в редких случаях, когда в поселке в знакомой семье забивали свинью, ей доставалось немного копченой колбасы. Карме вполне обоснованно полагала, что на черном рынке не часто продают что-нибудь из еды, зато только там можно раздобыть сигареты и мыло. Столкнувшись с необходимостью поставить на ноги Гильема, больше походившего на скелет, она запустила руку в скудные накопления, оставленные мужем, и отправила Росер в Санта-Фе купить все необходимое для супа. Карме знала, Марсель Льюис собрал эти деньги на отъезд семьи куда-нибудь подальше из Испании, но на самом деле никто из них всерьез об эмиграции не думал. Что им делать во Франции или в любой другой стране? Они не могли оставить свой дом, квартал, свой язык, родственников и друзей. Вероятность того, что война окончится победой, таяла с каждым днем, и в глубине души все Далмау и Бругера уже были готовы заключить мирное соглашение и претерпеть репрессии от фашистов, — все лучше, чем изгнание. Несмотря на всю свою жестокость, Франко не сможет казнить все население Каталонии целиком. Как бы то ни было, Росер купила на деньги двух куриц и пустилась в обратный путь, спрятав свою добычу в сумку, которую привязала к животу под платьем, чтобы у нее не отнял кур какой-нибудь отчаявшийся бедолага или не конфисковали солдаты. Она выглядела беременной, в автобусе ей уступили место, где она и устроилась, приладив поудобнее сумку и молясь, чтобы курицы не начали шевелиться.
Карме покрыла пол одной из комнат газетами и запустила туда куриц. Они питались крошками и отбросами из бара «Росинант», а также зернами ржи и ячменя, которые Росер незаметно таскала из пекарни. Птицы оправились от путешествия в сумке, и вскоре Гильем получал на завтрак яйцо, а то и пару яиц.
Больной быстро выздоравливал и через несколько дней был готов вернуться к жизни, однако сил у него хватало только на то, чтобы сидеть на кровати и слушать, как Росер играет на рояле в гостиной или читает ему вслух детективы. Он никогда не слыл любителем чтения, всегда учился с трудом, причем только благодаря матери, тщательно проверявшей его домашние задания, и Виктору, который в большинстве случаев их и выполнял за брата. После Мадридского фронта, где он изнывал от скуки во время долгих периодов ожидания между боевыми действиями, он с наслаждением слушал Росер, которая сидела рядом и читала ему книги. В доме было много книг, но, когда Гильем пытался читать сам, буквы прыгали у него перед глазами. В перерывах между чтением он рассказывал Росер о солдатской жизни, о волонтерах, прибывших из более чем пятидесяти стран мира сражаться и умирать на чужой войне, об американцах из Бригады Линкольна и других бригад, которые шли на передовую и первыми погибали в бою.
— Говорят, больше тридцати пяти тысяч мужчин и несколько сот женщин из разных стран сражаются в Испании против фашизма. Вот какое значение имеет эта война, Росер.
Он рассказывал о том, что им не хватало воды, об отсутствии электричества и отхожих мест, о том, что им приходилось прятаться в переулках, засыпанных щебнем, мусором, грязью и битым стеклом.
— В свободное время мы учились сами и учили своих товарищей. Мать порадовалась бы: это ее стихия — ликвидировать безграмотность среди парней, не умеющих ни читать, ни писать; многие из них никогда не ходили в школу.
Но Гильем ничего не говорил Росер о крысах и вшах, об испражнениях, моче и крови, о раненых товарищах, часами ожидавших, истекая кровью, когда появятся санитары с носилками, о голоде, о миске жесткой фасоли и холодном жидком кофе, о необъяснимой храбрости тех, кто спокойно шел под пули, и об ужасе совсем юных мальчишек из «Квинты Биберон»[9], только что прибывших на фронт. Тем более он не рассказывал Росер о массовых казнях, которые вершили его же товарищи: хватали и отвозили пленных противников на грузовиках за город, тут же казнили их и хоронили в братских могилах. Таких казненных насчитывалось больше двух тысяч только в Мадриде.
Наступило лето. Темнело поздно, и теплые дни лениво тянулись час за часом. Гильем и Росер проводили много времени вместе и хорошо узнали друг друга. Они не только читали и разговаривали, но и могли подолгу молчать, и в такие минуты их объединяло нежное чувство близости. После ужина Росер ложилась спать, она делила кровать с Карме, и спала до трех часов утра. Потом вставала и шла в пекарню выпекать хлеб, чтобы на рассвете разделить на порции. Новости, которые передавали по радио, печатались в газетах и доносились из уличных громкоговорителей, были полны оптимизма. В городе постоянно звучали песни ополченцев и повторялись пламенные слова Пассионарии: «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях».
Продвижение противника называли стратегическим отступлением. Ничего не говорили о скудном рационе и дефиците почти всего, от продуктов питания до лекарств. Более реальную, чем громкоговорители, версию событий предоставлял семье Виктор Далмау. О ситуации на войне он мог судить по тому, сколько прибывало раненых и сколько их умирало, причем число тех и других в госпитале трагически увеличивалось.
— Я должен вернуться на фронт, — твердил Гильем, хотя даже обуться не мог, чтобы не рухнуть без сил на постель.
Повседневная рутина, состоявшая из ухода за Гильемом в его жалком состоянии тифозного больного — она обмывала его губкой, опорожняла судно, кормила с маленькой ложечки детской кашкой, стерегла его сон и снова мыла, снова опорожняла судно, кормила, и все это с любовью и в непрестанной тревоге за его жизнь, — в конце концов убедила Росер, что Гильем — единственный мужчина, которого она сможет любить. Она была уверена: другого не будет никогда. На девятый день выздоровления, видя, что Гильему стало гораздо лучше, Росер поняла, что ей больше ни под каким предлогом не удержать его в постели, где он находился в ее полном распоряжении. Очень скоро Гильем вернется на фронт. За последний год потери были так велики, что республиканская армия набирала подростков, стариков и заключенных, наиболее свирепых на вид, которым предоставлялся выбор: идти воевать или остаться гнить в тюрьме. Росер объявила, что настало время встать с кровати и что для начала надлежит принять ванну и как следует помыться. Она нагрела воды в самой большой кастрюле, помогла Гильему забраться в корыто для стирки белья, намылила его с головы до ног, потом облила теплой водой и растерла полотенцем так, что кожа у него покраснела и заблестела. Росер знала его тело так же хорошо, как собственное, и даже не задумывалась о том, обнажен он или нет. Со своей стороны, Гильем совсем ее не стеснялся; попав в руки Росер, он словно вернулся в детство. «Женюсь на ней, когда кончится война», — решил он как-то про себя в минуту глубокой благодарности. Раньше он и мысли не допускал о том, чтобы пустить корни и жениться. Война спасла его от обдумывания планов на возможное будущее. «Не гожусь я для мирной жизни, — беспрестанно вертелось у него в голове, — лучше быть солдатом, чем работать на фабрике, а где еще можно найти работу без образования и с моим драчливым характером». Однако Росер, с ее свежестью и невинностью, с ее неизменной добротой, запала ему в душу; ее нежный образ не оставлял его и в окопах, и чем больше Гильем вспоминал о ней, тем больше в ней нуждался и тем более красивой она ему казалась. В ней все было неброско, и такой же была ее привлекательность. В самые тяжелые дни болезни, когда он задыхался, словно падая в пропасть от боли и страха, Гильем в отчаянии крепко сжимал руку Росер, чтобы удержаться на поверхности. Когда он почти терял сознание, единственным компасом для него служило ее лицо, склоненное над ним, единственным якорем — ее преданные глаза, всегда кроткие и ласковые.
После того как его вымыли в корыте для стирки белья, Гильем вернулся в мир живых, с предсмертной испариной было покончено. Его возродили к жизни намыленная тряпка, пена на волосах, ведра с теплой водой и прикосновение рук Росер: руки у нее были сильные, совершенно особенные, мягкие руки пианистки. Благодарный, он окончательно сдался. Она вытерла его, надела на него отцовскую пижаму, побрила и подстригла ему волосы и ногти, которые отросли, словно когти хищной птицы. У него все еще были впалые щеки и красные глаза, но все-таки он уже не был похож на то пугало, каким появился в доме в сопровождении тащивших его под руки двух девушек из ополчения.
Закончив с процедурами, Росер подогрела кофе, оставшееся от завтрака, и плеснула туда коньяку для бодрости.
— Я вполне гожусь, чтобы отправиться с тобой на праздник, — улыбнулся Гильем, глядя в зеркало.
— Ты вполне готов, чтобы вернуться в постель, — ответила Росер, протягивая ему чашку. — Вместе со мной, — добавила она.
— Что ты сказала?
— Что слышал.
— Ты думаешь о том, чтобы…
— Я думаю о том, о чем наверняка думаешь и ты, — ответила она, снимая платье через голову.
— Что ты делаешь? Мать может вернуться в любой момент.
— Сегодня воскресенье. Карме выплясывает сардану[10] на площади, а потом пойдет на переговорный пункт звонить Виктору.
— Я могу тебя заразить тифом…
— Если до сих пор не заразил, вряд ли это случится сейчас. Хватит отговорок. Ну же, шевелись, — велела ему Росер, сбрасывая лифчик и трусики и подталкивая Гильема к кровати.
Ни один мужчина не видел Росер обнаженной, но времена нормирования продуктов отучили ее от застенчивости, она постоянно держалась начеку, опасаясь всего и вся: соседей, друзей или ангела смерти, расправившего крылья где-то поблизости. Девственность, которая так ценилась в монастырском колледже, тяготила Росер и казалась чем-то ущербным в ее двадцать лет. Настоящее было ненадежно, будущего не существовало вовсе, существовала только эта минута, прежде чем все разрушит война.
Разгром стал очевидным после битвы на реке Эбро, начавшейся в июле 1938 года; она продлилась четыре месяца, и в ходе ее погибли тридцать тысяч человек, среди них и Гильем Далмау, который пал незадолго до массового исхода побежденных. Положение республиканцев стало плачевным; им оставалось надеяться только на то, что Франция и Великобритания возьмут на себя труд вмешаться в ход боевых действий, но время шло, а никаких признаков, что это произойдет, не наблюдалось. Чтобы выиграть время, республиканцы собрали все силы, намереваясь переправить основную часть армии на другой берег Эбро, дабы проникнуть на территорию, занятую противником, завладеть его боевым снаряжением и показать всему миру, что война не проиграна, что с необходимой помощью Испания еще может победить фашизм. Восемьдесят тысяч человек были тайно, под покровом ночи переброшены и сконцентрированы на левом берегу реки с целью в дальнейшем противостоять врагу, намного их превосходившему как по численности, так и по запасам оружия. Гильем входил в состав интернациональной дивизии, считавшейся ударной силой республиканцев и состоявшей из опытных английских, американских и канадских добровольцев, которые сами называли себя пушечным мясом. Им предстояло сражаться на обрывистом берегу, в немилосердную летнюю жару, перед ними был враг, позади — река, а над головой — немецкие и итальянские самолеты.
Внезапная атака дала республиканцам некоторое преимущество. По мере того как их части подтягивались к линии фронта, бойцы форсировали реку на рыбацких суденышках, на которых везли с собой насмерть перепуганных мулов. Позднее инженеры соорудили для переправы через Эбро понтонные мосты, их то и дело приходилось восстанавливать по ночам после дневных бомбардировок. Поскольку доставлять провизию и питье вовремя не всегда представлялось возможным, на передовой Гильем часто по целым дням оставался без еды и воды; он неделями не мылся, спал на каменистой земле, под палящим солнцем, страдая от диареи, незащищенный ни от вражеской пули, ни от москитов, ни от крыс, пожиравших все, что им попадалось, в том числе и тела убитых. Голод, жажда, боль перекрученных кишок, истощение, невыносимая жара. Он был так обезвожен, что даже не потел, кожа стала черной и потрескавшейся, словно у ящерицы. Порой Гильем подолгу сидел, сжимая в руках винтовку, и, стиснув зубы, ждал смерти; он напрягал каждый мускул, желая подняться, но ноги не слушались его. Он понимал, что ослабел от болезни, что он уже не такой, как прежде. Его товарищи погибали с ужасающей регулярностью, и он все время спрашивал себя, когда же придет его черед. Раненых увозили ночью на грузовиках с выключенными фарами, чтобы машины не обстреляли с самолетов; кое-кто из тяжелораненых умолял проявить милосердие и не пожалеть на них пули, поскольку попасть живым в руки врага было для этих ребят хуже, чем пережить тысячу смертей. Трупы, которые не успевали увезти раньше, чем они начинали гнить под нещадно палящим солнцем, заваливали камнями или сжигали точно так же, как поступали с подохшими лошадьми и мулами; оставшимся в живых просто не хватало сил рыть могилы в каменистой и твердой, как цемент, земле. Под пулями и гранатами Гильем добирался до погибших товарищей, и тела тех, кого мог опознать, за небольшое вознаграждение отправлял их семьям.
Никто из бойцов не понимал этой стратегии — ради чего они должны погибать на берегах Эбро, — ведь было очевидно, что пытаться продвигаться по территории Франко и удерживать позиции ценой человеческих жизней бессмысленно, однако выражать недовольство вслух никто не решался из опасения, что это могло быть расценено как трусость или предательство и дорого обойтись осмелившимся высказать свое мнение.
Более других в дивизии заинтересовал Гильема один американский офицер, храбрый как лев, который после окончания Калифорнийского университета вступил в Бригаду Линкольна. И хотя американец не имел в прошлом боевого опыта, он явно был прирожденным солдатом. Он умел командовать и пользовался среди товарищей огромным уважением. Когда Гильем стал одним из добровольцев, записавшихся в ополчение Барселоны, в городе царили идеалы социализма и равноправия, а революционные идеи проникли во все сферы общества, включая армию: все были равны и имели равные возможности, у офицеров отсутствовали какие-либо особые привилегии по сравнению с рядовыми. Не было ни иерархии, ни протоколов, ни заученных приветствий, предназначенных для старших по званию. Для офицеров-республиканцев не выделялось ничего специального — ни продуктов, ни оружия, ни автомобилей, ни грузовиков, не было и отполированных ботинок и личных адъютантов, ни поваров, как в контрактных армиях, в частности в армии Франко. Ситуация изменилась уже в первый год войны, когда большая часть революционного энтузиазма улетучилась. Гильем с отвращением наблюдал, как в Барселону потихоньку возвращается буржуазная форма сосуществования, классовые различия, превосходство одних и рабское повиновение других, чаевые, проституция, привилегии богатых, которые и так все имели — и еду, и табак, и модную одежду, — в то время как остальное население страдало от повального дефицита. Гильем видел изменения и в военной среде. Народная армия, сформированная благодаря идейному воодушевлению и состоявшая из добровольцев-ополченцев, тоже оказалась пронизана иерархией и подвержена традиционной дисциплине. Однако американский офицер продолжал верить в победу социализма; для него равенство было не просто возможным, неизбежным, и он верил в него как в религиозную доктрину. Те, кем он командовал, считали его своим товарищем и никогда не обсуждали его приказы. Американец достаточно хорошо выучил испанский язык, чтобы отдавать распоряжения своим бойцам. Он сражался за Валенсию, одновременно пытаясь установить контакт с Каталонией, отделенной от остальной территории республиканцев широкой полосой земли, занятой националистами. Гильем уважал его и беспрекословно ему подчинялся. В середине сентября американца сразила пулеметная очередь, и он упал рядом с Гильемом как подкошенный, без единого стона. Уже лежа на земле, он пытался поднять боевой дух своих солдат, пока не потерял сознание. Гильем вместе с другим ополченцем перенесли своего командира на носилки и уложили на кучу щебня, чтобы ночью санитары смогли обнаружить его и доставить в полевой госпиталь. Несколько дней спустя Гильем узнал, что если интербригадовец и выживет, то навсегда останется инвалидом. И тогда Гильем от всего сердца пожелал ему скорой смерти.
Американец погиб за неделю до того, как республиканское правительство объявило отъезд из Испании иностранных бойцов, в надежде, что Франко, которому помогали немецкие и итальянские войска, сделает то же самое. Но этого не случилось. Американскому офицеру, наспех похороненному в безымянной могиле, не удалось пройти вместе со своими товарищами по улицам Барселоны под приветственные крики благодарных жителей, собравшихся на прощальную церемонию, которую никто из побывавших на ней интербригадовцев не мог забыть до конца своих дней. Наиболее памятные слова произнесла Пассионария, чей неистребимый энтузиазм поддерживал боевой дух республиканцев все эти годы. Она назвала бойцов крестоносцами свободы, героями, верными своим идеалам, храбрыми и организованными людьми, покинувшими свою родину и домашний очаг и получившими взамен только честь умереть за Испанию. Девять тысяч этих иностранных солдат навсегда остались погребенными в испанской земле.
Пассионария закончила свою речь обещанием, что после победы интербригадовцы смогут вернуться в Испанию, где они найдут родину и друзей.
Пропаганда Франко работала вовсю: громкоговорители предлагали республиканцам и жителям еще не захваченных националистами территорий сдаться, а самолеты разбрасывали листовки, в которых покорившимся обещали хлеб, справедливость и свободу, но все прекрасно понимали: если дезертируешь, тебя ждет одно из двух — либо попадешь в тюрьму, либо в братскую могилу, которую тебя же и заставят вырыть. Ходили слухи, что в поселках, занятых франкистами, вдов и других членов семей казненных заставляли платить за потраченные на убийство их родных пули. Людей казнили десятками тысяч; крови было пролито столько, что на следующий год крестьяне уверяли, будто лук уродился красного цвета, а в картофелинах попадались человеческие зубы. Однако, как бы то ни было, находились и такие, кто пытался перейти на сторону врага за пайку хлеба, — в основном самые юные рекруты. Однажды Гильему пришлось силой остановить парнишку из Валенсии, потерявшего голову от ужаса; он удержал его на боевой позиции, поклявшись, что убьет, если тот сдвинется с места. Два часа Гильем успокаивал юношу, и ему это удалось, так что никто ничего не узнал о намерении мальчика. А через тридцать часов его убили.
Посреди этого ада, где зачастую не было даже самого необходимого для армии продовольствия, иногда появлялась машина «скорой помощи», заодно привозившая на фронт полевую почту. Вел грузовик Айтор Ибарра, взявшийся развозить письма ради поддержания боевого духа бойцов. Впрочем, письма получали совсем немногие: интербригадовцам почта не доходила, слишком уж далеко от дома они были, а многим испанцам некому было писать, особенно выходцам с юга страны, ведь их семьи вовсе не знали грамоты. Зато Гильему Далмау было от кого получать письма. Айтор часто шутил, что рискует своей шкурой, доставляя письмо единственному адресату. Иногда он привозил целую пачку писем, перевязанных бечевкой. В ней всегда было одно письмо от матери и одно от брата, но большинство — от Росер, которая ежедневно писала Гильему по несколько строк, пока не набиралось на пару страниц, тогда она укладывала странички в конверт и несла его на пункт приема писем для фронта, напевая популярную среди ополченцев песенку:
Она и не знала, что словами из этой песенки или из какой-то другой, похожей Ибарра приветствовал Гильема, передавая ему письма. Баск распевал их даже во сне, чтобы отпугнуть страх и привлечь добрую фею удачи.
Армия Франко неумолимо продвигалась вперед, завоевав уже большую часть страны, и было очевидно, что Каталония скоро падет. Городом овладела паника, люди готовились к бегству, многие уже уехали. В середине января 1939 года Айтор Ибарра привез в госпиталь Манресы на своем видавшем виды грузовике девятнадцать тяжелораненых. Когда выезжали, их было двадцать один, но двое умерли по дороге, и их тела оставили на обочине. В госпитале к этому времени продолжала работать лишь часть врачей из числа гражданских докторов, другие покинули свой пост, те же, что остались, пытались не допустить паники среди пациентов. Усугубило ситуацию и то, что многие члены республиканского правительства выбрали для себя изгнание, предполагая руководить страной из Парижа, и это окончательно подорвало моральный дух гражданского населения. В те дни националисты находились менее чем в двадцати километрах от Барселоны.
Ибарра не спал пятьдесят часов. Он передал Виктору Далмау, вышедшему навстречу, свой скорбный груз, после чего буквально упал ему на руки. Виктор устроил Айтора в настоящей спальне, как он называл угол палатки, где имелись походная кровать, керосиновая лампа и ночной горшок. Он решил оставаться ночевать в госпитале, чтобы сэкономить время. Несколькими часами позже, когда в его сумасшедшей работе случился перерыв, Виктор принес другу миску чечевичного супа, засохший кусок копченой колбасы, присланной ему матерью на этой неделе, и кружку ячменного кофе. Он с трудом разбудил Айтора. Стряхнув с себя сон, баск с жадностью съел все, что ему принесли, и стал подробно рассказывать о боях при Эбро, о чем Виктор уже знал в общих чертах от раненых, поступавших в последние месяцы. Армия республиканцев понесла огромные потери, и, по словам Ибарры, в скором времени оставалось ожидать окончательного разгрома.
— За сто тринадцать дней боев погибло больше десяти тысяч наших, а сколько еще тысяч попало в плен и каковы потери среди мирных жителей, погибших от бомб, я даже не знаю… И неизвестно, каковы потери врага, — закончил баск.
Как и предвидел профессор Марсель Льюис Далмау перед своей кончиной, война была проиграна. Между противниками не предполагалось никакого мирного договора, на который надеялись республиканцы, поскольку Франко требовал от них безоговорочного признания их поражения и сдачи без всяких условий.
— Не верь франкистской пропаганде, не будет ни милосердия, ни справедливости, а наступит такая же кровавая баня по всей стране. Нас поимели.
Для Виктора, хорошо знавшего Ибарру и привыкшего к тому, что тот любые испытания встречал с улыбкой, а песни и шутки у него никогда не заканчивались, мрачное выражение лица Айтора было куда красноречивее слов. Баск вынул из рюкзака маленькую флягу, плеснул из нее немного алкоголя в кружку с водянистым кофе и протянул Виктору.
— Возьми, тебе понадобится, — сказал он.
Какое-то время он размышлял, как бы поделикатнее сообщить Виктору печальную новость о его брате, но в результате без всяких околичностей сообщил, что Гильем погиб 8 ноября.
— Как? — только и мог произнести Виктор.
— Бомба попала в траншею. Виктор, ты прости, но давай я опущу подробности.
— Скажи мне как, — повторил Виктор.
— Всех разорвало на куски. Не было времени, чтобы собрать тела. Похоронили останки.
— Значит, идентификацию не делали.
— Не было у нас возможности для точного опознания, Виктор, но Гильема видели в той траншее незадолго до взрыва.
— Но это не точно, так ведь?
— Боюсь, что точно, — ответил Айтор и достал из рюкзака обгоревший бумажник.
Виктор осторожно раскрыл бумажник, который, казалось, вот-вот развалится у него в руках, и вынул оттуда военный билет Гильема и чудом уцелевшую фотографию девушки, стоявшей у рояля. У Виктора подкосились ноги, он тихо опустился на походную кровать рядом с другом и несколько минут молчал. Айтор не решался обнять его, как ему того хотелось, он ждал не шевелясь и тоже не произносил ни слова.
— Это его невеста, Росер Бругера. Они собирались пожениться после войны, — наконец проговорил Виктор.
— Соболезную, Виктор, тебе придется ей сказать.
— Она беременна — шесть или семь месяцев, кажется. Я не могу… Пока сам не буду уверен, что Гильем погиб.
— О какой уверенности ты говоришь, Виктор? Никто не выбрался живым из этой ловушки.
— Возможно, его там не было.
— В этом случае ты не держал бы сейчас в руках его бумажник. Если бы Гильем остался в живых, мы бы об этом узнали. Прошло два месяца. Тебе не кажется, что бумажник — это убедительное доказательство?
В конце недели Виктор Далмау добрался до дома, к ожидавшей его матери. Она приготовила для сына черный рис, выменяв полчашки у контрабандистов в порту, там же она раздобыла несколько зубчиков чеснока и небольшого кальмара, — это стоило ей наручных часов мужа. Улов предназначался солдатам, а то немногое, что перепадало гражданскому населению, естественно, уходило в больницы и в детские дома, хотя все прекрасно знали, что на столе у политиков, в гостиницах и в богатых ресторанах недостатка в еде не наблюдалось. Увидев мать, маленькую, сухонькую и постаревшую от бесконечных забот и тревог, и беременную Росер, глаза которой сияли будущим материнством, Виктор так и не решился сказать о смерти Гильема, ведь обе женщины еще носили траур по Марселю Льюису. Позже он много раз собирался сделать это, но слова застревали в горле, и в конце концов он решил подождать до тех пор, пока не родится ребенок или кончится война. Новорожденное дитя, возможно, смягчит боль Карме от потери сына и боль Росер от потери любимого, думал он.
III
1939
В тот день в конце января, когда в Барселоне начался исход, который потом назовут Отступлением, на рассвете так сильно похолодало, что вода в трубах застыла, грузовики и животные примерзали к земле, а небо, затянутое черными тучами, погрузилось в глубокий траур. Это была одна из самых суровых зим на памяти жителей. Армия Франко спускалась в город по склону Тибидабо, и население Барселоны охватила паника. В последние часы перед Отступлением военнопленных — солдат армии националистов — сотнями вытаскивали из тюрем на улицу и тут же казнили. Солдаты Республики, среди которых было много раненых, потянулись к границе с Францией вместе тысячами гражданских; город покидали целыми семьями — старики, дети, матери с грудными младенцами, — и каждый нес все, что только мог унести; одни ехали на автобусах и на грузовиках, другие на велосипедах и телегах, запряженных лошадьми или мулами, но большинство шли пешком, таща на себе мешки с имуществом, — печальная процессия несчастных людей. Позади оставались запертые дома и любимые вещи. Те обереги, что беглецы брали с собой, какую-то часть пути еще сохранялись у своих хозяев, но потом терялись в водовороте Отступления, становясь частью прошлого.
Виктор Далмау всю ночь занимался эвакуацией транспортабельных раненых, распределяя их по машинам «скорой помощи», грузовикам и вагонам поездов. Около восьми часов утра он вспомнил, что обещал отцу позаботиться о матери и Росер, но покинуть пациентов не мог. Виктор отыскал Айтора Ибарру и упросил его вывезти из города обеих женщин. У баска имелся старенький немецкий мотоцикл с коляской — главное сокровище Айдара в мирное время, последние три года он стоял без дела ввиду отсутствия горючего. Айтор держал его в надежном месте — в гараже у друга. Учитывая обстоятельства, он пошел на крайние меры и украл из госпиталя две канистры бензина. Мотоцикл подтвердил высокий уровень тевтонской техники и с третьего раза завелся, будто и не был все эти годы похоронен в чужом гараже. В половине одиннадцатого утра Айтор появился в доме Далмау, с трудом пробравшись сквозь толпу покидавших город людей, — на улицах стоял оглушительный шум и клубилась пыль. Карме и Росер уже ждали его, — Виктор заранее предупредил женщин, чтобы они собрали вещи. Его инструкции звучали очень просто: держаться Айтора Ибарры, пересечь границу, через Красный Крест выйти на некую Элизабет Эйденбенц, медсестру, которой можно доверять. Она станет для них связующим звеном, когда вся семья окажется во Франции.
Женщины упаковали теплые вещи, кое-какую провизию и семейные фотографии. До последнего момента Карме сомневалась, ехать или нет, говорила, нет такой беды, которая длится вечно, так что лучше подождать и посмотреть, как оно все обернется; она была не готова к тому, чтобы начинать новую жизнь где-то в другом месте, но Айтор привел ей несколько реальных примеров, рассказав, что бывает, когда приходят фашисты. Во-первых, везде развешивают флаги и устраивают торжественную мессу на главной площади города, присутствие на которой обязательно для всех. Враги Республики, три года притворявшиеся ее сторонниками, радостно приветствуют оживление торговли вместе с теми, кто норовит присоединиться к ним из страха, и бодро заявляют во всеуслышание, что никогда не поддерживали революцию. «Мы верим в Бога, мы верим в Испанию, мы верим Франко! Мы любим Бога, мы любим Испанию, мы любим генералиссимуса Франко!» Потом начинается зачистка. Первыми арестовывают бойцов, в каком бы состоянии они ни находились, если их удается найти, и тех, кого сочтут коллаборационистами или заподозрят в какой-либо антииспанской или антикатолической деятельности; сюда входят члены профсоюзов и партий левого толка, люди, исповедующие иную религию, агностики, масоны, профессора, учителя, ученые, философы, те, кто изучает эсперанто, иностранцы, евреи, цыгане, — список можно продолжать до бесконечности.
— Совершенно варварские репрессии, варварские, донья Карме. Представляете, они отнимают у матерей их детей и отправляют в дома для сирот, к монахиням, чтобы те воспитывали их в единственно истинной вере и прививали им патриотические ценности.
— Мои дети уже слишком взрослые.
— Это я только для примера. Я хочу сказать, у вас нет другого варианта, кроме как ехать со мной, вас расстреляют за то, что вы учили грамоте революционеров и не ходили на мессу.
— Слушай, парень, мне пятьдесят четыре года, и у меня чахотка. Я и так долго не проживу. А что за жизнь меня ждет в изгнании? Уж лучше я умру в своем доме и в своем городе, с Франко или без него.
Четверть часа Айтор безуспешно пытался убедить ее, но тут вмешалась Росер:
— Едемте с нами, донья Карме, вы нам нужны, мне и вашему внуку. Через какое-то время, если у нас все будет в порядке и мы будем знать, что это безопасно, вы сможете вернуться Испанию, если захотите.
— Ты сильнее и умнее, чем я, Росер. Ты прекрасно справишься сама. Не плачь, девочка…
— Как тут не плакать? Что я буду делать без вас?
— Ладно, но я соглашаюсь ехать только ради тебя и ребенка. Как по мне, так лучше бы я осталась здесь и сохранила лицо в это лихое время.
— Хватит, сеньоры, нам пора, — настаивал Айтор.
— А куры?
— Выпустите птиц, кто-нибудь их заберет. Пошли.
Росер хотела ехать на заднем сиденье мотоцикла, но баск и Карме убедили ее сесть в коляску, чтобы не навредить ребенку и не спровоцировать выкидыш. Карме, надев на себя несколько жилетов, черное шерстяное пальто, непромокаемое и плотное, как подушка, взобралась на заднее сиденье мотоцикла, обхватив Айтора руками. Она была такая легкая, что, если бы не пальто, ее бы сдуло ветром. Они ехали медленно, объезжая людей, транспорт и упряжки животных, скользя по обледенелой дороге и отбиваясь от несчастных, пытавшихся влезть на мотоцикл.
Исход из Барселоны напоминал сцену из Данте[11]: тысячи людей, дрожа от холода, покидали город, вливаясь в медленную процессию и обгоняя по пути безногих калек, раненых, стариков и детей. Раненые, способные передвигаться, шли сами, лежачих, кого успели, погрузили в поезда, отправлявшиеся в какие только можно безопасные места, остальным же, до кого не дошли руки или не хватило места в вагонах, предстояло дожидаться мавританских ножей и штыков.
Наконец город остался позади, и Ибарра вывез женщин на открытое пространство. Здесь с толпой, двигавшейся из Барселоны, смешивались крестьяне, покинувшие свои деревни. Одни вели за собой скот, другие везли тачки, доверху нагруженные пожитками. Кто был посильнее и посмелее, на ходу цеплялись за машины, деньги в такой ситуации не помогали. Мулы и лошади сгибались под тяжестью поклажи, а некоторые из них и вовсе падали, перегораживая дорогу; мужчины держали животных за сбрую и изо всех сил пытались стащить их вперед на обочину, а женщины помогали им, толкая несчастную скотину сзади. По дороге люди были вынуждены отказываться из-за усталости от части своих вещей, начиная с посуды и заканчивая мебелью, оставлять на обочине мертвых, проходить мимо упавших раненых, никто даже не пытался помочь им. Способность к состраданию исчезла, каждый из беженцев думал только о себе и своих близких. Самолеты из Легиона Кондор то и дело пролетали над толпой и сеяли смерть, оставляя за собой потоки крови, смешанные с грязью и льдом. Под обстрелами и бомбежкой погибло множество детей. Только самые предусмотрительные взяли с собой провизию на пару дней вперед, остальные мучились от голода, если только кто-нибудь из крестьян не соглашался обменять продукты на вещи. Айтор проклинал себя за то, что решил не брать с собой кур.
Сотни тысяч охваченных ужасом беженцев шли во Францию, где их ждали страх и ненависть. Никто не сочувствовал этим иностранцам; для французов они были красными. Эти отвратительные существа, грязные беглецы, дезертиры, преступники, как их называли в печати, непременно принесут с собой эпидемии, будут грабить, насиловать и разжигать коммунистическую революцию. На протяжении трех последних лет во Франции появлялись испанцы, бежавшие от войны, которых принимали довольно холодно, но они растворялись на просторах страны и среди местного населения были почти невидимы. Однако с разгромом республиканцев стало ясно, что поток беженцев увеличится; власти не знали, насколько именно, предполагая максимум на десять-пятнадцать тысяч, и даже эта цифра вызывала тревогу у французов правого толка. Тогда еще и представить себе не могли, что за несколько дней на границе скопится полмиллиона испанцев, нищих, растерянных, охваченных ужасом. Первой реакцией обычных французских граждан было желание закрыть границы, власти же склонялись к тому, чтобы вплотную заняться этой проблемой.
Ночь наступила рано. Дождь шел недолго, но успел намочить одежду и превратить землю в грязное месиво. Температура опустилась на несколько градусов ниже нуля, а порывы ветра, словно удары кинжала, пронзали до костей. Путникам пришлось остановиться, дальше двигаться в темноте было невозможно. Кто-то садился на землю, кто-то на корточки, натянув на голову мокрую одежду, матери прижимали к себе детей, мужчины обнимали женщин и детей, пытаясь защитить от непогоды, старики молились. Айтор Ибарра кое-как втиснул обеих женщин в коляску и велел им ждать его, потом вынул из замка зажигания ключ, чтобы мотоцикл не угнали, и зашагал в сторону от дороги в поисках укромного места, где бы облегчиться; он уже несколько месяцев страдал диареей, как почти все, кто был на фронте. Фонарь баска осветил неподвижно лежавшую в каменистой расщелине самку мула. Она была еще жива: по всей видимости, животное сломало ногу, а может, ослица упала от усталости и теперь не могла подняться в ожидании смерти. Айтор достал пистолет и пустил пулю ей в голову. Близкий звук выстрела, непохожий на вражескую картечь, обратил на себя внимание нескольких любопытных. Айтор привык исполнять, но не отдавать приказы, однако в тот момент в нем проснулись командирские качества, он велел мужчинам разделать тушу, а женщинам зажарить мясо на маленьких кострах, чтобы по возможности не выдать врагу место их ночлега. Идея получила широкое распространение, и вскоре одиночные выстрелы слышались то тут, то там. Айтор принес Карме и Росер по паре кусков жесткого мяса и по кружке подогретой на костре воды.
— Представляете себе, вот незадача, нигде нет кофе, — сказал он, плеснув коньяку женщинам в чашки.
Часть мяса Айтор отложил на завтра, рассчитывая, что на таком холоде оно не успеет испортиться, и к мясу добавил полбуханки хлеба, который выменял на очки одного сбитого итальянского летчика. Вполне вероятно, что эти очки раз двадцать переходили из рук в руки, пока не попали к нему, и продолжат свой путь по белу свету и дальше, пока где-нибудь не разобьются.
Карме отказалась от мяса, сказав, что поломает себе зубы, пока жует эту подметку, и отдала свой кусок Росер. Потом она стала обдумывать, как бы ей ускользнуть от своих спутников и навсегда исчезнуть под покровом ночи. Из-за холода она чувствовала себя все хуже, ей было трудно дышать, каждый вдох вызывал кашель, в груди у нее болело, она задыхалась.
— Вот бы у меня случилась пневмония, тогда бы все разом и кончилось, — прошептала она.
— Не говорите так, сеньора Карме, подумайте о ваших сыновьях, — ответила Росер, услышав эти слова.
«А еще неплохо было бы умереть если не от пневмонии, то замерзнув в ночи», — подумала про себя Карме; она где-то читала, что так умирают старики на Крайнем Севере. Разумеется, ей хотелось узнать, кто родится, внук или внучка, но это желание растворилось в сознании, словно сон. Главное, чтобы Росер добралась до Франции живая и здоровая, там родила ребенка и воссоединилась с Гильемом и Виктором. Карме не хотела быть обузой для молодых; в ее возрасте она для них — лишний груз, без нее Айтор с Росер доберутся до места быстрее и легче. Росер, видимо, разгадала ее намерения, потому что неусыпно следила за ней до тех пор, пока ее саму не свалила усталость и она не уснула крепким сном. Девушка не слышала, как Карме выбралась из коляски, бесшумно, словно кошка.
Айтор первый заметил, когда еще было темно, что Карме нигде нет; он не стал будить Росер и отправился на поиски в одиночку; повсюду, куда бы он ни шел, он видел страдающих, несчастных людей. Чтобы ненароком ни на кого не наступить, он освещал себе дорогу фонарем; он понимал: Карме передвигается с трудом, так что далеко уйти она не могла. Рассвет застал его по-прежнему бродившим среди скопища людей и узлов с пожитками; он выкрикивал ее имя, и оно смешивалось с другими именами женщин и мужчин, он слышал, как то же, что и он, делают другие люди, потерявшие своих родственников. Какая-то девочка лет четырех, с хриплым от плача голосом, насквозь вымокшая, посиневшая от холода, ухватила его за ногу. Айтор вытер ей нос, сожалея, что не захватил с собой ничего теплого из одежды, и посадил ребенка себе на плечи, рассчитывая на то, что кто-нибудь узнает ребенка, но никого не трогала чужая судьба.
— Как тебя зовут, красавица?
— Нурия, — едва сдерживая слезы, прошептала малышка.
Айтор, чтобы отвлечь ее, стал напевать одну из любимых песенок ополченцев, которую все знали наизусть и которая не сходила с его губ все последние месяцы.
— Пой со мной, Нурия! Когда поешь, становится легче, — сказал он, но девочка продолжала плакать.
Довольно долго баск шел вперед с ребенком на плечах, с трудом прокладывая себе путь и призывая Карме, как вдруг увидел у придорожной канавы грузовик, в котором две медсестры раздавали молоко и хлеб группе детей. Он объяснил девушкам-медсестрам, что девочка искала свою семью, и они предложили Айтору, чтобы он оставил Нурию с ними; дети, что были в грузовике, тоже потеряли родителей. Через час, так и не найдя Карме, Айтор пустился в обратный путь. Добравшись до места, где он оставил на ночь Росер, баск обнаружил, что Карме ушла, оставив свое непромокаемое пальто.
С началом дня толпа несчастных пришла в движение и стала похожа на огромное, темное, вытянутое пятно. Слухи о том, что граница закрыта и все больше людей скапливается у пунктов пропуска, передавались из уст в уста, усиливая панику. Оголодавшие люди — старики, дети и раненые — слабели с каждым часом. По обеим сторонам дороги валялось множество телег и грузовиков, оставленных в первом случае потому, что животные больше не могли тащить поклажу, а во втором — потому что кончилось горючее. Айтор решил съехать с дороги, по которой все равно невозможно было продвигаться из-за толпы, и направился в сторону гор, в поисках перехода, где был менее строгий контроль на границе. Росер сначала отказывалась продолжать путь без Карме, но баск убедил ее, предположив, что та наверняка подойдет к границе с остальной толпой и во Франции они обязательно встретятся. Они долго спорили, пока Айтор не потерял терпения и не пригрозил девушке, что уедет в горы сам и бросит ее одну. Росер почти не знала его и потому поверила, что так он и сделает. В детстве Айтор часто ходил с отцом в горы, и сейчас он многое отдал бы за то, чтобы старик оказался рядом. Однако он был не единственный, кому мысль об окольных путях пришла в голову: люди целыми группами тянулись к подножию гор. Беременная Росер, с большим животом, отекшими ногами и воспалением седалищного нерва, очень тяжело переносила дорогу, но еще тяжелее она давалась семьям с детьми и стариками, а также солдатам с ампутированными ногами, в окровавленных бинтах. Ехать на мотоцикле можно было, только пока не закончится тропинка, но будет ли Росер в состоянии дальше идти пешком?
Как и предполагал баск, на мотоцикле они добрались до самых гор, он попытался забраться на нем повыше, пока наконец надрывавшийся мотор, выпускавший тучи дыма, окончательно не заглох. Дальше пришлось продолжить восхождение пешком. Айтор спрятал мотоцикл в кустах, поцеловал на прощание верного железного друга, словно преданную супругу, и пообещал, что обязательно за ним вернется. Росер помогла ему распределить узлы, которые они взвалили себе на спину. Большую часть вещей пришлось оставить и взять только самое необходимое: теплую одежду, запасную обувь, оставшуюся еду и французские деньги, которые предусмотрительный Виктор дал Айтору. Росер натянула на себя плащ и две пары перчаток: руки надо было беречь, если она хочет когда-нибудь снова сесть за фортепиано. Начался подъем. Росер шла медленно, но решительно, не останавливаясь; местами Айтору приходилось подталкивать ее или тянуть за собой, и при этом баск шутил или что-то напевал, поддерживая дух своей спутницы, будто бы они просто выбрались на пикник. Те немногие, кто тоже решил идти во Францию через горы, обгоняли их, издалека коротко помахав рукой Айтору и Росер. Вскоре они остались одни. Скользкая козья тропа окончательно исчезла. Ноги путников утопали в снегу, Айтор и Росер то и дело натыкались на валуны и упавшие стволы деревьев, время от времени им приходилось огибать пропасти. Один неверный шаг — и полетишь вниз на сотни метров. Ботинки Айтора, доставшиеся ему, как и очки, от вражеского офицера, павшего в бою, хоть и были сильно поношенные, но все-таки защищали ноги лучше, чем городская обувь Росер. Как бы то ни было, через довольно короткое время оба путника уже не чуяли под собой ног. А перед ними, на фоне пасмурного неба, возвышалась покрытая снегом гора, огромная и крутая. Айтор опасался сбиться с пути; он понимал: чтобы добраться до Франции, им нужно несколько дней — это в лучшем случае, — и они с Росер уже не смогут присоединиться к обогнавшей их группе беженцев. В душе баск проклинал себя за решение свернуть в горы, но всячески старался успокоить Росер, уверяя, что знает дорогу как свои пять пальцев.
Уже вечерело, когда они увидели вдалеке слабый свет и, собрав последние силы, приблизились к небольшому бивуаку. На расстоянии можно было различить несколько человеческих фигур, и Айтор решил рискнуть, даже если люди у огня — националисты, ведь альтернативой было заночевать на снегу. Он оставил Росер и осторожно приблизился к незнакомцам: вокруг костра сидели четверо мужчин, изможденных, бородатых, одетых в лохмотья, один с забинтованной головой. Ни лошадей, ни военной формы, ни зимних ботинок, ни походных палаток — ничего этого Айтор у них не заметил; незнакомцы скорее походили на оборванцев, чем на вражеских солдат, но ведь они могли оказаться бандитами. На всякий случай баск взвел курок пистолета, спрятанного под курткой; это был немецкий люгер-парабеллум, настоящее сокровище по тем временам, раздобытый им несколько месяцев назад во время одного из самых своих удачных приключений. Айтор Ибарра подошел совсем близко к костру, всячески пытаясь жестами продемонстрировать свое миролюбие. Один из мужчин, с винтовкой наперевес, шагнул ему навстречу, со спины его прикрывали еще два человека с ружьями, и все были так же осторожны и недоверчивы, как и Айтор. Мужчины остановились на некотором расстоянии друг от друга. Айтор в сердечном порыве выкрикнул приветствие на каталонском и на эускара[12]:
— Доброй ночи! Здравствуйте! Привет!
Пауза показалась ему нескончаемой, но вот наконец тот, кто выглядел главным, коротко приветствовал его на эускара:
— Всех благ тебе, пришедший!
Айтор понял, что эти люди — его товарищи, наверняка они такие же дезертиры, как он сам. От слабости у него подгибались ноги.
Двое мужчин поднялись и приблизились к своему приятелю, затем они обступили Айтора с трех сторон и, окончательно убедившись в его мирном расположении, приветственно похлопали по спине.
— Меня зовут Эки, его Исаи, а этот — его брат Жулен, — сказал человек с винтовкой.
Айтор в свою очередь назвался, объяснив, что с ним беременная женщина, и тогда они вместе двинулись за Росер. Почти что волоком они дотащили ее до маленького лагеря, показавшегося вновь прибывшим шикарным, поскольку здесь их ждала крыша из брезента, свет и еда.
Последующие часы ушли на то, чтобы обменяться новостями и разделить банку бобов, разогретых на огне; Айтор предложил остатки алкоголя из своей фляжки, ослиное жареное мясо и выменянный кусок хлеба — все, что было у него в рюкзаке.
— Убери свою провизию, вам она нужнее, — твердо сказал Эки и добавил, что завтра они ждут одного горца, который принесет им поесть.
Айтор, настаивая на том, чтобы отплатить за великодушное гостеприимство, отдал мужчинам свой табак. В последние два года только богачи и политические деятели курили контрабандные сигареты, все прочие довольствовались смесью сухой травы и лакричника, которой хватало лишь на одну затяжку. Кисет с английским табаком был принят от Айтора с религиозным поклонением. Благодарные мужчины свернули себе каждый по сигарете и закурили в молчаливом экстазе. Росер дали порцию бобов, укрыли ее брезентом, как палаткой, и приложили к ее заледеневшим ногам бутылку с горячей водой. Пока она отдыхала, Айтор рассказал гостеприимным хозяевам о сдаче Барселоны, о неизбежном разгроме Республики и о хаосе Отступления.
Мужчины выслушали новости невозмутимо, что-то в этом роде они и ожидали услышать. Все трое едва спаслись живыми из Герники, которую разбомбили страшные самолеты Легиона Кондор, сровнявшие с землей старинный город басков и посеявшие смерть и разрушения на своем пути, им чудом удалось выйти живыми из огня, когда от зажигательных бомб горели окрестные леса, где они прятались. Все трое до последнего дня сражались в составе Армейского корпуса басков в битве за Бильбао. Прежде чем отдать город врагу, верховное командование басков организовало эвакуацию гражданского населения во Францию, солдаты же продолжали воевать, разделившись на отдельные батальоны. Через год после падения Бильбао Исаи и Жулен узнали, что их отец и младший брат, попавшие во франкистскую тюрьму, были расстреляны. Кроме них двоих, никого не осталось от некогда большой семьи. И тогда они решили дезертировать, как только представится подходящий случай; демократия, Республика и война больше не имели смысла, они уже не понимали, за что воюют. И все это время после своего бегства они, под руководством Эки, хорошо знавшего Пиренеи, бродили по крутым и лесистым склонам гор, не задерживаясь в каком-то одном месте дольше чем на несколько дней.
В последние недели, с приближением неизбежного конца войны, новые знакомые Айтора и Росер стали чаще встречать тех, кто, как и они, покинули линию фронта. Нигде эти бывшие солдаты не ощущали себя в безопасности. Не выразили им сочувствия, какого могла бы ожидать побежденная армия и вынужденные отступать бойцы, и во Франции; там их не считали беженцами, только дезертирами. Их арестовывали и депортировали в Испанию, передавая в руки Франко. Им было некуда идти, они передвигались маленькими группами, нигде не задерживаясь подолгу; часть из них прятались в пещерах или в иных труднодоступных местах, чтобы переждать, пока ситуация нормализуется, другие с упорством самоубийц решили продолжать партизанскую войну против могущественной армии победителя. Они отказывались верить в окончательный разгром идеалов революции, ради которых стольким пожертвовали, и тем более не могли принять, что эти идеалы всегда были не более чем мечтой. Братья Исаи и Жулен, которых Айтор и Росер встретили в горах, принадлежали к числу тех, кто уже давно лишился иллюзий на этот счет, что же касается Эки, он думал только об одном: как выжить и соединиться с женой и детьми.
Парень с забинтованной головой, совсем юный, не принимал участия в разговоре; он был из Астурии, из-за раны лишился слуха и, казалось, был немного не в себе. Мужчины, шутя, объяснили Айтору, что не могут его прогнать, даже если бы хотели, поскольку тот обладает феноменальной меткостью, может попасть в зайца с закрытыми глазами, ни одна пуля у него не пропала зря, и благодаря ему они иногда едят мясо. У них и правда имелось несколько кроликов, приготовленных для обмена на кое-какую провизию горца, которого они ожидали завтра. Для Айтора не осталась незамеченной та грубоватая нежность, с какой товарищи обращались с астурийцем, словно с неразумным, малым ребенком.
Оба брата и Эки приняли своих новых знакомых за супругов и велели Айтору занять место рядом с девушкой под брезентом; двоим из них пришлось спать под открытым небом.
— Мы будем меняться, — сказали они, отказавшись от предложения Айтора дежурить с ними по очереди. — А так что же это будет за гостеприимство? — возражали они.
Айтор прилег рядом с Росер, которая сжалась в комок, защищая живот, и обнял ее, пытаясь хоть немного согреть. Кости у него ныли, все тело затекло, он очень боялся за будущую мать; он отвечал за ее жизнь и безопасность, он обещал Виктору Далмау, своему другу, уберечь девушку и ее ребенка. Впрочем, за время восхождения на гору Айтор убедился, что у Росер достаточно сил, так что хотя бы об этом можно было не беспокоиться.
— Я пасла коз на склонах холмов зимой и летом, Айтор, я привыкла к непогоде. Не думай, меня не так легко утомить. — Должно быть, Росер почувствовала его страх, потому что взяла его за руку и приложила к своему животу, чтобы он услышал, как толкается ребенок. — Не волнуйся, Айтор, это дитя в безопасности, и ему там хорошо, — сказала она, зевнув.
И тогда храбрый и веселый баск, повидавший столько смертей и страданий, столько зла и насилия, тихонько заплакал, уткнувшись в затылок девушки, запах которой он никогда не забудет. Он плакал о ней, потому что она не знает, что уже овдовела, плакал о Гильеме, которому не суждено увидеть сына и обнять невесту, плакал о Карме, которая ушла не простившись, плакал о себе, потому что смертельно устал и впервые в жизни засомневался в своей счастливой судьбе.
На следующий день горец, которого ждали, прибыл очень рано. Он медленно ехал верхом на старой кляче. Горец отрекомендовался как Анхель, мол, рад служить, и добавил, что это имя ему очень подходит, поскольку он — настоящий ангел-хранитель беженцев и дезертиров. Он привез ожидаемую провизию, несколько коробок с патронами и бутылку водки, чтобы разгонять тоску и обрабатывать рану астурийца. Когда парня перевязывали, Айтор увидел, что рана у того очень глубокая, была видна черепная кость. Он подумал, что только благодаря холоду астуриец избежал инфекции; он, должно быть, выкован из железа, если смог выжить с такой раной. Горец подтвердил, что Франция закрыла границы уже два дня назад и что сотни тысяч беженцев оказались в ловушке в ожидании смерти от холода и голода. Вооруженные гвардейцы никого не пропускают.
Анхель назвался пастухом, но Айтора было не так-то легко обмануть, очень уж горец походил на контрабандиста и чем-то напомнил баску его собственного отца; Анхель явно занимался более прибыльным делом, чем выгуливание коз по горным пастбищам. Отметив этот факт, Айтор предположил, что горец вполне мог встречаться раньше со стариком Ибаррой: в этих местах люди их профессии хорошо знали друг друга. Горных троп было не так уж много, а трудностей сколько угодно, не говоря о плохой погоде и преследовании властей по обе стороны границы. В таких обстоятельствах солидарность неизбежна.
— Мы же не преступники, наше ремесло необходимо, твой отец наверняка тебе это объяснял. Закон спроса и предложения, — добавил горец.
Он заверил Айтора и Росер, что во Францию невозможно пробраться без проводника: французы усилили охрану горных переходов через границу, так что теперь в распоряжении беженцев оставалась только тайная тропа, опасная в любое время года, особенно зимой. Анхель хорошо ее знал, потому что еще в начале войны водил по ней интербригадовцев.
— Славные ребята были эти иностранцы, но большинство из городских, из обеспеченных семей, некоторых мы по дороге недосчитались. Кто-то отстал, а кто-то упал в пропасть, да там и остался. — Он согласился перевести Айтора и Росер через перевал и получил плату французскими деньгами. — Женщина может ехать верхом, а мы пойдем пешком, — сказал он баску.
Утром, выпив суррогатный напиток, заменявший кофе, Айтор и Росер попрощались с приютившими их на ночь мужчинами и продолжили свой путь. Проводник предупредил их, что идти они смогут, только пока светло, и если они потерпят и станут как можно реже делать привалы в течение дня, не останавливаясь ни на минуту дольше, чем это необходимо, то смогут заночевать в пастушьей хижине. Айтор неусыпно следил за горцем, готовый в любой момент отразить нападение. В этих безлюдных, незнакомых им с Росер местах проводник запросто мог зарезать их обоих. Кроме денег, контрабандист мог поживиться пистолетом Айтора, его перочинным ножом и ботинками, а также непромокаемым пальто Карме. Они шли час за часом, промерзшие от холода, измученные, и продвигались вперед, утопая по колено в снегу. Чтобы дать отдохнуть коню, о котором его хозяин заботился, как о своем пожилом родственнике, Росер тоже приходилось подолгу идти пешком. Пару раз они останавливались на короткий отдых, ели талый снег и остатки жесткого мяса и хлеба. Когда стало темнеть, а температура упала настолько, что с трудом удавалось разлеплять заиндевевшие ресницы, Анхель указал на возвышавшийся впереди холм. Это и было долгожданное пастушье убежище хозяина.
Хижина представляла собой строение, сложенное из камней вместо кирпичей; дверей не было, но имелся широкий вход, через который они с трудом завели коня, чтобы тот не замерз на снегу. Внутреннее пространство их пристанища, круглое и с низким потолком, было просторным и защищенным гораздо лучше, чем казалось снаружи. Путники обнаружили несколько связок поленьев и охапок сена, большую бадью с водой, пару топоров и кое-какую кухонную утварь. Айтор развел огонь, чтобы приготовить одного из кроликов, которых вез с собой Анхель, а тот в свою очередь достал из своей туго набитой переметной сумы затвердевший сыр и хлеб, засохший и черный, но все-таки не такой безвкусный, как тот, который Росер выпекала в Барселоне в последние месяцы. Поужинав и накормив коня, все трое закутались потеплее и улеглись на сеновал, освещенный отблесками костра.
— Завтра перед уходом мы должны оставить здесь все, как было, когда мы пришли. Надо нарубить дров и наполнить бадью снегом. И еще, парень, отложи ты свое оружие! Можешь спать спокойно. Я контрабандист, но не убийца, — сказал Анхель.
Переход через Пиренеи занял три долгих дня и три ночи, однако благодаря Анхелю они не заблудились и им ни разу не пришлось спать под открытым небом, — каждый день заканчивался ночевкой в каком-нибудь укрытии. Вторую ночь путники провели в хижине у двоих угольщиков, у которых был пес, больше похожий на волка. Мужчины, зарабатывавшие на жизнь тем, что рубили древесину и потом изготавливали из нее уголь, показались грубыми и негостеприимными, но согласились принять их за плату.
— Ты поосторожнее с ними, парень, эти типы итальянцы, — предупредил Анхель, отведя Айтора в сторону.
Однако именно то, что угольщики были итальянцы, и позволило баску наладить с ними отношения: он знал наизусть несколько итальянских песен. Разом преодолев изначальную подозрительность, они вместе поели, выпили и закусили, после чего мужчины достали истрепанную колоду карт. Росер выигрывала чаще всех; она научилась превосходно играть в туте[13] еще в католическом колледже и обыгрывала соперников. Это привело хозяев в восторг, несмотря на то что они лишились куска затвердевшей салями, которую поставили на кон. После игры Росер без сил опустилась на груду мешков в углу и уснула, уткнувшись в жесткую шерсть пса, свернувшегося возле нее, чувствуя тепло. Прощаясь утром, девушка, как и полагалось, троекратно расцеловала угольщиков в обе щеки и сказала им, что даже на пуховой перине ей не доводилось спать так удобно, как у них в хижине. Когда Айтор и Росер отправились в путь, пес еще довольно долго сопровождал их, словно приклеившись к ногам девушки.
На третий день вечером Анхель объявил, что дальше они пойдут одни, без него. Они были спасены, оставалось только спуститься вниз по склону.
— Идите по этой тропе, ниже вы наткнетесь на заброшенную ферму. Там сможете передохнуть. — Он дал им немного хлеба и сыра, взял деньги и коротко обнял. — Твоя жена — золото, парень, береги ее. Я провел через горы сотни мужчин, от солдат, закаленных в бою, до бандитов, но я никогда не видел никого, кто бы, как она, вытерпел все, ни разу не пожаловавшись. Да еще с ее животом.
Через час, когда баск и его спутница подходили к ферме, им навстречу вышел мужчина с винтовкой. Завидев его, они резко остановились, пытаясь перевести дух. Воспользовавшись моментом, Айтор убедился, что пистолет на месте, в заднем кармане, и готов к бою. Несколько бесконечных минут мужчины стояли на расстоянии пятидесяти метров и смотрели друг на друга, а потом Росер сделала шаг вперед и крикнула, что они беженцы. Услышав женский голос и поняв, что одна из спускавшихся по склону женщина и что они напуганы даже больше, чем он сам, мужчина опустил оружие и обратился к ним на каталонском:
— Идите сюда, идите, я вам ничего плохого не сделаю.
Они были не первые и не последние беженцы, которые здесь побывали, сказал он и добавил, что сегодня утром его сын ушел во Францию и что теперь он боится, как бы его не схватили франкисты. Незнакомец привел их в некое подобие дома с земляным полом, у которого не хватало половины крыши, накормил их тем, что у него оставалось из еды, после чего устроил гостей на убогом, но чистом ложе, на котором спал его сын. Через несколько часов рядом с фермой появилось еще трое испанцев, и этот добрый человек принял на постой и их тоже. На рассвете он приготовил для своих гостей горячий, чуть подсоленный отвар, с маленькими кусочками картофеля и какими-то травами, объяснив, что это поможет им вытерпеть холод. Перед тем как показать дорогу, по которой путникам предстояло идти дальше, он подарил Росер пять кусочков сахара — последние, что у него были, — чтобы подсластить дорогу ей и еще не родившемуся малышу.
Вся группа во главе с Айтором и Росер направилась к границе. Они шли целый день, в точности следуя указаниям каталонца, давшего им приют у себя на ферме, и когда добрались до края горного карниза, то внизу увидели дома с освещенными окнами. Тогда-то они и поняли, что находятся уже во Франции, потому что в Испании по вечерам никто не зажигал свет — все боялись бомбежек. Группа беженцев продолжила спускаться и через некоторое время вышла на дорогу, где вскоре появился фургон французской сельской жандармерии, и тогда беженцы воспрянули духом: они во Франции, а она солидарна с ними, потому что в этой стране царит свобода, равенство и братство, потому что правительство здесь левое, а его глава — социалист. Жандармы грубо остановили их, бесцеремонно обыскали и отобрали у Айтора пистолет, перочинный нож и последние деньги. Больше ни у кого из испанцев оружия не было. Жандармы сопроводили всю группу в барак около мельницы, который раньше служил ангаром для зерна, а теперь его приспособили для беженцев, прибывавших во Францию сотнями. В бараке находилось множество людей — мужчин, женщин, детей, — тесно сгрудившихся на земляном полу, голодных и задыхавшихся от недостатка кислорода и от зерновой пыли, летавшей в воздухе. От жажды задержанных спасали несколько бидонов с водой сомнительной чистоты. Вместо отхожих мест рядом с бараком было вырыто несколько ям, над которыми, чтобы опорожниться, приходилось садиться на корточки, причем под присмотром охраны. Женщины плакали от унижения, а охранники насмехались над ними. Когда выйти в туалет понадобилось Росер, Айтор стал настаивать, что он ее проводит, и жандармы, видя, с каким трудом та поддерживает живот, разрешили ему пойти с ней. Позже, забившись в угол, они разделили между собой остатки хлеба и засохшую салями, выигранную у итальянцев; баск изо всех сил старался как мог огородить девушку от скопища людей и защитить от приступов отчаяния, то и дело охватывавших кого-нибудь в душном бараке. Люди вокруг беспрестанно обсуждали, что здесь их держат временно и что скоро их переведут в Административный центр задержания. Впрочем, что это означает, никто не знал.
Наследующий день прибыли военные грузовики и стали забирать женщин и детей. Людей в бараке охватила паника; жандармам приходилось разнимать семьи при помощи дубинок. Росер обняла Айтора, поблагодарила за все, что он для нее сделал, заверила, что с ней все будет в порядке, и спокойно направилась к грузовику.
— Я найду тебя, Росер, обещаю! — успел крикнуть Айтор ей вдогонку и упал на колени, злой от собственного бессилия.
В то время как гражданское население по возможности пробиралось к французской границе, а с ними и остатки побежденной армии, Виктор Далмау и другие врачи, до последнего остававшиеся на посту, вместе с волонтерами увозили раненых из Барселоны на поездах, в каретах «скорой помощи» и на грузовиках. Ситуация в городе сложилась настолько трудная, что главный врач, продолжавший руководить госпиталем, вынужден был принять чудовищное решение: оставить в госпитале наиболее тяжелых раненых, которые все равно не смогли бы выдержать дорогу и непременно умерли бы, и грузить на транспорт только тех, у кого еще сохранялась надежда выжить. Вагоны и машины заполняли ранеными до отказа, их укладывали на пол, дрожащих от холода и лихорадки, голодных, только что прооперированных, контуженных, ослепших, с ампутированными конечностями, больных тифом, дизентерией, гангреной, — и отправляли. У сопровождавшего их медицинского персонала не было средств, чтобы облегчить страдания несчастных, они могли лишь дать им попить, произнести слова утешения, а иногда, если умирающий об этом просил, — помолиться за него.
Больше двух лет Виктор проработал бок о бок с врачами, куда более опытными, чем он; он многому научился и когда работал на передовой, и в госпитале, где давно уже никто не спрашивал, какая у него квалификация, — здесь ценилась только преданность работе. Он, похоже, и сам забыл, что не доучился два курса до диплома, и рекомендовался пациентам как профессиональный медик, чтобы они больше ему доверяли. Он видел страшные раны, присутствовал при ампутации, ни разу не дрогнув, утешил многих несчастных, ушедших в мир иной, и считал, что его огрубевшая душа выдержит зрелище любого страдания и любого насилия, но поезд, на который его определили, и вся эта трагическая ситуация, свидетелем которой он стал, сломили его. Из Барселоны поезда шли до Жероны и там стояли в ожидании следующего транспорта. В какой-то момент, за тридцать восемь часов без еды и сна, когда Виктор пытался напоить умиравшего у него на руках мальчика-подростка, вдруг что-то внутри у него перевернулось.
— Это разбило мне сердце, — пробормотал он.
Неожиданно Виктор понял истинный смысл этих слов, ему показалось, он слышит звук разбивающегося стекла, и почувствовал в глубине своего существа пустоту, — не было там ни памяти о прошлом, ни осознания настоящего, ни надежды на будущее. Он тоже был словно весь в крови, как те раненые, которых ему не удалось спасти. Слишком много боли и слишком много мерзости в этой братской войне; уж лучше поражение, чем продолжать убивать и умирать.
Франция с ужасом взирала, как на границе собирается огромная толпа несчастных, которую едва удавалось удерживать с помощью вооруженных военных частей и наводивших на всех ужас колониальных отрядов, состоявших из выходцев из Сенегала и Алжира, гарцевавших на своих скакунах; они были в тюрбанах, с ружьями и длинными хлыстами. Массовый исход нежелательных лиц, как их официально именовали французы, мог переполнить страну. На третий день, следуя международному призыву, французское правительство позволило пропустить на территорию страны женщин, детей и стариков. За ними разрешили пересечь границу остальному гражданскому населению и только потом пропустили солдат, которые находились на последней степени усталости и истощения, однако, даже складывая оружие на землю, они продолжали петь свои патриотические песни, вскинув кверху сжатый кулак[14]. По обе стороны границы вдоль дороги образовались две горы из сложенных винтовок. Дальше, выстроив солдат в колонну, их вели в наспех устроенные лагеря для интернированных лиц.
—
Когда о раненых, вывезенных из Барселоны, казалось, уже все забыли, их вдруг стали переправлять через границу, тех, кто еще оставался в живых. Виктор и несколько врачей и санитаров помогали им дойти до пограничной заставы. Раненым пересечение границы далось гораздо легче, чем первым волнам беженцев, но приняты они были отнюдь не лучше. Зачастую их размещали в школах или оставляли на вокзалах и даже прямо на улице, поскольку в ближайших больницах их не могли ничем обеспечить, да их там никто и не ждал. Среди «нежелательных» они нуждались в лечении и уходе больше других. Но для такого количества пациентов в больницах не было ни мест, ни лекарств, ни медицинского персонала. Виктору разрешили присматривать за теми ранеными, кто числился на его ответственности, благодаря чему он сохранил за собой относительную свободу.
Расставшись с Айтором Ибаррой, Росер вместе с другими женщинами и детьми оказалась в лагере для интернированных в Аржелес-сюр-Мер, в тридцати пяти километрах от границы, где ко времени их прибытия уже находились десятки тысяч испанцев. Лагерь располагался на песчаном берегу моря и охранялся жандармами и сенегальцами. Море, песок и колючая проволока. Росер быстро поняла, что отныне они стали пленниками, предоставленными своей судьбе, и решила выжить во что бы то ни стало; если уж она перешла через горы, она должна выдержать все, что ждет ее впереди, — ради ребенка, которого носит, ради себя самой и ради надежды соединиться с Гильемом. Беженцам приходилось терпеть непогоду, холод и дождь, отсутствие санитарных условий — ни туалетов, ни чистой питьевой воды. Грунтовая вода для утоления жажды узников, копившаяся в специально вырытых «колодцах», была солоноватой и мутной; в нее попадали и пищевые отбросы, и моча — отхожие места располагались совсем рядом, — а также жидкость от разложения трупов, которые не успели вовремя убрать. Женщины сбивались в группы, чтобы защититься от сексуальной агрессии жандармов и кое-кого из тех беженцев, которые, потеряв все, утратили и понятия о приличиях. Росер вырыла для себя углубление в песке, куда каждую ночь укладывалась спать, укрывшись от ледяного северного ветра, вздымавшего тучи колючего всепроникающего песка, больно царапавшего кожу и слепившего глаза. Раз в день узникам раздавали водянистую чечевичную похлебку, а иногда холодный кофе или сбрасывали в толпу буханки хлеба с приезжавших в лагерь грузовиков. За каждую буханку мужчины дрались не на жизнь, а на смерть; женщинам и детям доставались крохи, и то если только какой-нибудь счастливый обладатель хлеба из жалости отщипывал для них кусочек. Многие беженцы умирали в лагере, от тридцати до сорока человек в день: сначала дети — от дизентерии, потом старики — от пневмонии, потом все прочие — по разным причинам. По ночам дежурные каждые десять-пятнадцать минут будили своих заснувших товарищей, заставляя их шевелиться, чтобы не дать им умереть во сне от холода. Однажды женщина, которая выкопала себе такое же углубление неподалеку от Росер, проснулась на рассвете, прижимая к себе мертвую пятимесячную дочку. В тот день температура опустилась ниже нуля. Несколько человек отнесли труп ребенка как можно дальше и закопали его в песок. Росер весь день не отходила от несчастной матери, которая совсем не плакала, а молча сидела, уставившись в одну точку. Ночью женщина утопилась в море. Она была не единственная. Пройдет еще много времени, прежде чем мир предъявит счет: около пятнадцати тысяч человек погибли в этих французских лагерях от голода, холода, истощения, жестокого обращения и болезней. Здесь умерли каждые девять из десяти детей.
Наконец женщин и детей отделили от мужчин, отгородив женскую зону от мужской двойной колючей проволокой. Власти распорядились привезти в лагерь кое-какие строительные материалы, из которых сами беженцы сооружали себе жилища. Росер удалось поговорить с одним из охранников лагеря и убедить его устроить организованную раздачу полагавшейся беженцам скудной еды, чтобы матерям не пришлось драться за крохи хлеба для своих детей. Тогда же в лагере появились две медсестры из Красного Креста, с вакциной и порошковым молоком для детей, которое они разводили водой, а потом, следуя инструкциям, фильтровали молочную смесь через чистую тряпочку и кипятили несколько минут. Они также привезли одеяла и теплую одежду для детей, а еще адреса и фамилии тех французских семей, которые не возражали нанять испанок в качестве домашней прислуги или работниц по хозяйству. Само собой, предпочитали женщин без детей. Через этих медсестер Росер передала записку для Элизабет Эйденбенц в надежде, что та находится во Франции.
— Скажите ей, что я невестка Виктора Далмау и что я беременна.
Поначалу Элизабет занималась судьбой бойцов с передовой линии фронта, а затем, когда поражение стало неминуемым, сопровождала толпы беженцев на пути в изгнание. Элизабет перешла границу в медицинском голубом халате и белом переднике, чтобы никто ее не задержал. Она получила записку от Росер в числе сотен просьб о помощи и, возможно, не обратила бы на нее особенного внимания, если бы не имя Виктора Далмау. Она с нежностью вспоминала этого застенчивого мужчину, который играл на гитаре и хотел на ней жениться. Она часто думала о том, что с ним стало, и утешала себя мыслью, что, наверное, Виктор жив. На следующий день после того, как Элизабет получила записку от Росер, она отправилась в Аржелес-сюр-Мер, чтобы отыскать ее там. Она знала, в каких ужасающих условиях содержатся интернированные в лагерях, но все равно была потрясена, увидев эту юную девушку, растрепанную и грязную, бледную, с темными кругами под воспаленными от песка глазами, и такую худую, что казалось, ее огромный живот вырастал прямо из скелета. Однако, несмотря ни на что, Росер предстала перед Элизабет не сломленной, но сумевшей сохранить и свое всегдашнее достоинство, и твердую, ясную речь. Ничто в ее словах не выдавало тревогу или покорность перед обстоятельствами, словно она вполне контролировала ситуацию.
— Виктор говорил мне о вас, сеньорита, он сказал, вы можете помочь нам воссоединиться.
— А кто еще с тобой?
— На данный момент я одна, но сюда, во Францию, должны прибыть Виктор и его брат Гильем — отец моего ребенка, — и друг Виктора по имени Айтор, и, возможно, сеньора Далмау, мать Виктора и Гильема. Когда они прибудут, пожалуйста, передайте им, где я нахожусь. Надеюсь, они найдут меня до родов.
— Ты не можешь здесь оставаться, Росер. По мере сил я пытаюсь помогать беременным и кормящим женщинам. Едва ли твой ребенок выживет в лагере.
Элизабет объяснила Росер, что в открытом ею приюте для будущих мам мест на всех не хватает, и она уже присмотрела заброшенный особняк в Эльне, где мечтает организовать большой приют для беременных и кормящих матерей, оазис для женщин и грудных детей посреди этого океана скорби. Здание надо поднимать из руин, так что это займет не один месяц.
— Ты не можешь столько времени оставаться здесь, Росер, ты должна немедленно покинуть лагерь.
— Но как?
— Начальник знает, что я забираю тебя с собой. На самом деле единственное, чего они хотят, — это избавиться от беженцев, и они всячески способствуют тому, чтобы беженцы находили работу или тех, кто возьмет на себя заботу о вас. Каждый, кто находит работу или защиту, свободен. Так что никто не станет препятствовать твоему уходу.
— Но здесь полно женщин и детей, и беременные есть.
— Я сделаю все, что смогу. Я вернусь и приведу помощь.
Снаружи их ожидала машина с эмблемой Красного Креста. Элизабет понимала, что прежде всего Росер необходима горячая еда, и повела ее в первый же ресторан, который встретился им по дороге. Посетителей в этот час было немного, и они не скрывали отвращения, глядя на вонючую нищенку в сопровождении опрятной медсестры. Росер съела весь хлеб, который принесли на стол, еще до того, как подали тушеного цыпленка. Молодая швейцарка вела машину, словно ехала на велосипеде, лавируя между машинами, заезжая на тротуары и не удостаивая вниманием перекрестки и дорожные знаки, которые считала необязательными, так что до Перпиньяна они добрались быстро. Элизабет привела Росер в дом, где располагался приют для молодых матерей; там было еще восемь молодых женщин: одни — на последних сроках беременности; другие, совсем недавно родившие, с новорожденными младенцами на руках. Росер встретили здесь с присущей испанкам сдержанностью, женщины снабдили ее мылом, полотенцем и шампунем и отправили в душ, а сами пошли собирать необходимую для нее одежду. Через час Росер предстала перед Элизабет, чистая, с еще влажными волосами, в черной юбке, короткой шерстяной блузе, едва прикрывавшей живот, и в ботинках на каблуках. Вечером того же дня Элизабет отвезла ее к супружеской паре английских квакеров[16], вместе с которыми работала на Мадридском фронте, добывая еду и одежду для детей, пытаясь защитить их от войны.
— Ты останешься с ними, сколько будет нужно, Росер, по крайней мере до родов. А дальше посмотрим. Это очень хорошие люди. Квакеры всегда там, где их помощь необходима. Они святые, единственные святые, которых я уважаю.
IV
1939
Корабль «Тихоокеанская королева» вышел из чилийского порта Вальпараисо в начале мая, чтобы через двадцать семь дней причалить в Ливерпуле. Европа переходила от весны к лету, полному неопределенности, в воздухе носились отзвуки барабанного боя грядущей войны. За несколько месяцев до этого европейские державы подписали Мюнхенское соглашение, которое Гитлер не намеревался выполнять. Западный мир, словно завороженный, наблюдал за распространением фашизма. Однако на борту «Тихоокеанской королевы» гул приближающегося конфликта был приглушен расстоянием и шумом дизельных двигателей, которые толкали вперед через два океана этот плавучий город весом 17702 тонны. 162 пассажира второго класса и 446 третьего класса считали плавание слишком долгим, но в первом классе неизбежные неудобства морского путешествия растворялись в утонченной атмосфере незаметно пролетающих дней, и порывы ветра, вызывающие волнение на море, никак не нарушали приятного времяпрепровождения. На верхней палубе шум моторов был едва различим; сюда долетали ласкающие слух звуки музыки из гостиной, где играл оркестр и женский струнный квартет; здесь слышался разноязыкий говор 280 пассажиров, мимо которых проходили моряки и офицеры, с головы до ног одетые в белое, и сновали официанты в униформе с золотыми пуговицами; к гулу голосов добавлялся нежный звон хрусталя, постукивание фарфоровой посуды и звяканье серебряных приборов. Кухня отдыхала только в самое темное время суток, предшествующее рассвету.
В каюте с двумя спальнями, двумя ванными комнатами, гостиной и террасой Лаура дель Солар со стоном пыталась втиснуться в эластичную грацию, пока вечерний туалет ждал ее расстеленным на кровати. Платье было приготовлено именно для этого случая, для предпоследнего вечера, когда пассажиры первого класса блистают самыми элегантными нарядами из своих чемоданов и лучшими украшениями. Туалет из голубого шелка от Шанель был куплен в Буэнос-Айресе, портниха в Сантьяго выпустила в швах шесть сантиметров, но через несколько недель плавания Лаура уже снова влезала в него с трудом. Ее муж, Исидро дель Солар, с довольным видом завязывал подобающий случаю белый галстук, стоя перед двустворчатым зеркалом. Он был не такой лакомка, как она, отличался дисциплинированностью, держал себя в форме и в свои пятьдесят девять выглядел красавцем. Он мало изменился за годы их совместной жизни, в отличие от нее, располневшей от материнства и десертов. Опустив голову и совершенно поникнув, Лаура села в кресло, обтянутое гобеленом.
— Что с тобой, Лаурита?
— Ты очень расстроишься, если я не пойду с тобой сегодня вечером, Исидро? У меня болит голова.
Муж подошел к ней, на лице у него читалось выражение категорического неприятия, которому Лаура никогда не умела противостоять.
— Прими пару таблеток аспирина, Лаурита. Сегодня ужин у капитана. Это очень важный ужин, пришлось совершить геройский поступок и подкупить стюарда, чтобы на него попасть. Нас будет всего восемь человек, твое отсутствие станет слишком заметно.
— Но я себя плохо чувствую, Исидро…
— Сделай над собой усилие. Для меня это деловой обед. Придут сенатор Труэба и два английских предпринимателя, заинтересованных в покупке моих шерстяных тканей. Помнишь, я тебе о них рассказывал? У меня есть предложение от одной гамбургской фабрики, они занимаются пошивом военной формы, но с немцами очень трудно договариваться.
— Не думаю, что сеньора Труэба будет присутствовать.
— Она вообще весьма странная женщина. Ходят слухи, она общается с мертвецами, — заметил Исидро.
— Все иногда общаются с мертвецами, Исидро.
— Какие глупости ты говоришь, Лаурита!
— Я не влезаю в платье.
— Что за важность? Несколько лишних килограммов! Надень другое. Ты в любом платье выглядишь красавицей, — в сотый раз повторил он привычную фразу.
— Как же тут не растолстеть, Исидро? Единственное, что мы делаем на корабле, — без конца едим.
— Да ладно тебе! Могла бы делать упражнения, плавать в бассейне, например.
— Как тебе такое в голову пришло! Чтобы я появилась на людях в банном халате!
— Я не собираюсь тебя принуждать, Лаура, но повторяю: твое присутствие на этом ужине очень важно. Не подводи меня. Давай я помогу тебе застегнуть платье. Надень сапфировое ожерелье, оно потрясающе смотрится.
— Оно слишком роскошное.
— Ничего подобного. Оно даже скромное по сравнению с теми драгоценностями, которые мы видели здесь, на корабле, у других женщин, — решительно сказал Исидро, открывая сейф ключом, который носил в кармане жилета.
Лаура тосковала о террасе с камелиями в своем доме в Сантьяго, о Леонардо, играющем в этом тихом уголке, где она могла спокойно вязать или молиться, защищенная от шума вентилятора и лихорадочной активности мужа. Исидро дель Солар был ее судьбой, но брак с ним она рассматривала как обязанность. Она завидовала своей младшей сестре, кроткой Терезе, которая стала монахиней и поселилась в закрытом монастыре, где предавалась размышлениям, читала благочестивую литературу и вышивала приданое для невест из высшего общества. Сестра посвятила жизнь Богу, ей не надо отвлекаться на то, что приходится терпеть Лауре, — участвовать в мелодраматических разногласиях отцов и детей, сражаться с домашней прислугой, терять время на визиты и жертвовать собой ради супружества. Исидро был вездесущим, вселенная вращалась вокруг него, вокруг его желаний и требований. Такими были его дед и отец, и таковы все мужчины.
— Взбодрись, Лаурита, — сказал Исидро, стараясь застегнуть крошечную застежку ожерелья, которое надел ей на шею. — Я хочу, чтобы все прошло хорошо и чтобы это путешествие стало для нас памятным.
Но для нее памятным стало путешествие, предпринятое ими несколько лет назад на только что построенном корабле «Нормандия», с поражавшей воображение внушительной столовой на 700 персон, люстрами и фонтанами с подсветкой от Лалика[17], внутренним декором в стиле ар-деко и зимним садом с экзотическими птицами в клетках. Все пять дней плавания из Нью-Йорка во Францию супруги дель Солар наслаждались роскошью, не принятой в Чили, где умеренность считалась добродетелью. Чем больше у чилийцев водилось денег, тем больше усилий они прилагали, чтобы это скрыть; свое богатство выставляли напоказ только арабы-иммигранты, разбогатевшие на торговле, но ни с одним из них Лаура не была знакома; такие люди не входили в круг ее общения и никогда не будут в него входить. На борту «Нормандии» она пережила второй медовый месяц, оставив пятерых детей на попечение бабушек и дедушек, на английскую гувернантку и на домашнюю прислугу. Неожиданным результатом путешествия стала очередная беременность Лауры, которую меньше всего ждали. Она была совершенно уверена, что именно во время этого короткого морского приключения они зачали Леонардо, саму кротость и невинность, ее дорогого Малыша. Мальчик родился через несколько лет после Офелии, которая на тот момент была самой младшей дочерью в их большом семействе.
«Тихоокеанская королева» хоть и не могла соперничать в роскоши с «Нормандией», но здесь тоже было неплохо. Лаура завтракала в постели, как делала всегда, одевалась к десяти часам утра, чтобы посетить мессу в часовне, потом отправлялась подышать свежим воздухом на палубу, садилась в шезлонг, специально для нее предназначенный, и официант приносил ей мясной бульон и бутерброды; затем она отправлялась к обеденному столу, где подавали не менее четырех блюд, после чего наступало время чая с булочками и пирожными. Ей едва хватало времени на сиесту и на несколько партий в канасту[18], как уже наступала пора одеваться для коктейлей и к ужину, где приходилось натянуто улыбаться и выслушивать чуждые мнения. После ужина начинались танцы — обязательная часть вечера. Исидро был легок на ногу и обладал хорошим слухом, Лаура же передвигалась с изяществом тюленя, вылезшего на песчаный берег. В качестве полуночного перекуса, когда оркестр уходил на перерыв, подавали паштет, икру, шампанское и десерты. От первых трех Лаура отказывалась, но устоять перед сладостями не могла. Прошлой ночью шеф-кондитер корабельной кухни, неистовый француз, устроил настоящую шоколадную оргию, центром которой стал затейливый фонтан, разбрызгивающий шоколад из разинутого рта хрустальной рыбы.
Для нее путешествие на «Тихоокеанской королеве» стало очередной уступкой мужу. Если говорить об отпуске, она предпочла бы поехать в свои владения на юге страны или наведаться в их летний домик в Винья-дель-Мар, где дни тянулись медленно и праздно, где долгие прогулки сменялись чаепитием в тени деревьев и чтением молитвы всей семьей, вместе с детьми и прислугой. Для ее мужа путешествие в Европу служило возможностью укрепить деловые связи и посеять семена новых сделок. На каждую столицу, которую они собирались посетить, у него имелась целая записная книжка различных данных. Лаура чувствовала себя обманутой, путешествие не походило на отпуск. Исидро был человеком, устремленным в будущее, как он сам себя называл. В семье Лауры такие вещи казались подозрительными; зарабатывать легкие деньги, пускаясь в коммерческие авантюры, считалось присущим новым богачам, парвеню, карьеристам. Семья Лауры терпела этот недостаток Исидро, поскольку никто не сомневался в его испанско-баскском происхождении, — никакой арабской или еврейской крови в его жилах не было. Он принадлежал к ветви семьи дель Солар, где все отличались незапятнанной репутацией, кроме разве что его отца, в зрелые годы влюбившегося в скромную школьную учительницу и прижившего с ней двоих детей, прежде чем их связь раскрылась. Обширная семья и прочие представители класса, к которому принадлежал отец Исидро, сомкнули ряды вокруг жены и законных детей, но он все равно не захотел оставить любовницу. Этот скандал его уничтожил. Исидро тогда исполнилось пятнадцать лет. Он больше не виделся с отцом, хотя тот продолжал жить в том же городе, однако спустился на пару ступеней в строгой классовой иерархии и потому исчез из своего прежнего круга. Об этой драме никогда не упоминали, но все о ней знали. Братья матери Исидро помогали брошенной женщине, обеспечив минимальное содержание и пристроив на работу его самого, старшего из детей, вынужденного оставить колледж. Парень оказался умнее и энергичнее всех своих родственников, вместе взятых, и всего через несколько лет достиг финансового состояния, которое соответствовало его фамилии[19]. Он гордился тем, что никому ничем не был обязан. В двадцать девять лет он получил руку Лауры Бискарры, благодаря своей репутации и разным занятиям, считавшимся уважаемыми среди людей его социального уровня: разведение овец в Патагонии, импорт антиквариата из Эквадора и Перу, владение недвижимостью, приносившей малый доход, но достаточно престижной. Семья невесты, происходившая от дона Педро де Бискарра, временно исполняющего обязанности губернатора Колонии в XVI веке, представляла собой католический клан, ультраконсервативный, невежественный и закрытый; члены семьи жили, женились и умирали, не смешиваясь с другими семьями и не интересуясь идеями нового времени. Они были чужды наукам, искусству и литературе. Исидро они приняли только потому, что он у всех вызывал симпатию и сумел доказать, что у него по материнской линии есть родство с семьей Бискарра.
На борту «Тихоокеанской королевы» Исидро дель Солар провел двадцать с лишним дней, укрепляя деловые контакты и занимаясь спортом: он играл в пинг-понг и брал уроки фехтования. Исидро начинал день пробежкой — несколько кругов по палубе, — а оканчивал за полночь, в компании друзей и знакомых, в гостиной для курящих, куда дамы не допускались. Господа обсуждали состоявшиеся сделки, напуская на себя безразличие, поскольку считалось дурным тоном выказывать излишний интерес, но политические темы всегда вызывали бурные страсти. Новости узнавали из корабельной газеты: по утрам пассажирам раздавали два печатных листа бумаги с телеграфными сообщениями. К вечеру эти сообщения уже устаревали; все менялось с головокружительной быстротой, знакомый мир перевернулся с ног на голову. По сравнению с Европой Чили казалась райским уголком, оставленным так далеко позади. На тот момент правительство страны состояло из левых центристов, а ее президент принадлежал к партии радикалов и был масоном, презираемым правыми; его имя не произносилось в «приличных домах», но длилось это недолго. Левые, с их неуклюжим реализмом и неотесанностью, не думали о будущем; эту обязанность взяли на себя хозяева Чили. На борту корабля Исидро встречался с женой за едой и на вечерних развлечениях. На корабле пассажирам были предложены кино, театр, музыка, цирк, выступления чревовещателей, сеансы гипноза и ясновидения, вызывавшие восторг у дам и насмешки у мужчин. Будучи темпераментным жизнелюбом, Исидро посещал все эти мероприятия, с сигарой в одной руке и бокалом вина в другой, не обращая внимания на мнение жены, шокированной этим напускным весельем, отдающим грехом и разнузданностью.
Лаура сидела перед зеркалом, стараясь не расплакаться. На другой женщине это платье выглядело бы потрясающе, подумала она; она его не достойна, как не достойна почти ничего из того, что имела. Она сознавала свое привилегированное положение; ей повезло родиться в семье Бискарра, повезло выйти замуж за Исидро дель Солара, повезло, что у нее есть и иные многочисленные блага, доставшиеся ей словно по волшебству, без малейших усилий и каких бы то ни было стремлений с ее стороны. Она всегда чувствовала себя защищенной и обеспеченной. Она родила шестерых детей, но ни разу в жизни не поменяла пеленки и не приготовила молочную смесь; то были обязанности добрейшей Хуаны, надзиравшей за кормилицами и служанками. Хуана ухаживала за всеми детьми, включая Фелипе, которому скоро должно исполниться уже двадцать девять лет. Лауре в голову не приходило спрашивать Хуану, сколько той лет, с какого времени она работает у них в доме, она даже не помнила, откуда та родом. Господь слишком многим одарил Лауру. Но почему именно ее? И что он попросит взамен? Этого она не знала, но ее долг перед божественной природой причинял ей мучения. На борту «Нормандии» она из любопытства отправилась на палубу третьего класса посмотреть на тамошнюю жизнь, нарушив тем самым инструкцию не смешиваться с пассажирами другого класса из соображений гигиены, — об этом гласило объявление на двери каюты. Если бы, к несчастью, у кого-нибудь обнаружили туберкулезную или иную сыпь, свидетельствующую о заразной болезни, всех бы посадили на карантин, — объяснил Лауре офицер, призвавший ее к порядку. Однако Лауре удалось увидеть достаточно, и она лишний раз убедилась в том, что заметила еще тогда, когда вместе с другими сеньорами из Общества дам-католичек распределяла гуманитарную помощь в отдаленных поселках; у бедных людей кожа другого цвета, более темная, от них странно пахнет, у них тусклые волосы и поношенная одежда. Но каковы были пассажиры, что плыли в третьем классе? Они не выглядели ни оборванными, ни отчаявшимися, как бедняки в Сантьяго, но и на их коже, волосах и одежде Лаура заметила все тот же пепельный налет. «Почему у них он есть, а у меня нет?» — спрашивала себя Лаура, чувствуя одновременно облегчение и стыд. Вопрос не давал ей покоя, словно навязчивый шум в голове. На борту «Тихоокеанской королевы» классовые различия были такими же, как и на борту «Нормандии», но контраст выглядел менее драматичным, — времена изменились, да и корабль был не такой роскошный. Основную часть пассажиров туристического класса, как называлась публика с нижних палуб, садившаяся на пароходы в Чили, Перу и в портах других стран на тихоокеанском побережье, составляли чиновники, служащие, студенты, мелкие торговцы и иммигранты, отправлявшиеся в Европу навестить свои семьи. Лаура открыла для себя, что они проводят время гораздо веселее, чем пассажиры первого класса, в атмосфере расслабления и праздника, они поют, танцуют, пьют пиво, устраивают конкурсы, играют в разные игры; им не надо надевать твид к обеду, шелк, чтобы выпить кофе, и вечерние туалеты к ужину.
В этот предпоследний вечер, сидя перед зеркалом, уже втиснутая в бальное платье, надушенная, с ожерельем, унаследованным от матери, Лаура хотела только одного: выпить рюмку хереса с несколькими каплями валерьянки, забраться в постель и спать, спать, спать несколько месяцев подряд, пока не закончится путешествие и она не вернется в свой дом с прохладными комнатами и привычной атмосферой, где ее ждет Малыш Леонардо. Его ей не хватало больше всего, это была настоящая пытка, столько времени находиться так далеко от сына; а вдруг он ее не узнает, когда она вернется, память у него такая хрупкая, как, впрочем, и он сам. А если он болеет? Об этом лучше не думать.
Бог дал ей пятерых нормальных детей и напоследок подарил ей это невинное дитя с чистой душой. Вот бы уснуть… если бы можно было уснуть. В желудке у нее бушевал пожар, в груди слышались хрипы. «Всегда уступаю только я, все делается по воле Исидро, на первом месте всегда только он, и на втором тоже, и на третьем, он все время мне это повторяет, будто так и надо, и я с этим соглашаюсь. Как бы я хотела овдоветь!» — мелькнуло у нее в голове. Эту мысль, возникшую в мозгу, она должна победить молитвой и раскаянием. Желать смерти другому человеку — тяжкий грех; у Исидро дурной характер, но он прекрасный муж и отец, он не заслуживает такого ужасного пожелания от своей супруги, женщины, которая обещала быть ему верной и во всем подчиняться, — она поклялась в этом перед алтарем. «Мало того, что я толстая, я еще и сумасшедшая», — подумала она и вздохнула. Этот вывод показался ей вдруг забавным. Она невольно улыбнулась, и муж принял ее улыбку за согласие.
— Вот такой ты мне нравишься, красавица моя, — сказал он и, напевая, отправился в ванную.
Офелия вошла в каюту родителей без стука. В свои девятнадцать лет она была такая же дерзкая, как и в подростковом возрасте, и постоянно перечила отцу; она была его любимицей, потому что единственная из всех детей напоминала Исидро его самого, — смелая, упрямая и несгибаемая. Девочка не слишком часто посещала колледж, она окончила его лишь потому, что монахини мечтали от нее избавиться. За двенадцать школьных лет она научилась немногому, однако у нее получалось скрывать свое невежество благодаря доброму нраву, умению помалкивать и наблюдательности. Офелия обладала хорошей памятью, которой, правда, хватало лишь на курс по общей истории и на таблицу умножения, зато она наизусть знала множество песенок, которые передавали по радио. Она была рассеянна, кокетлива и весьма привлекательна, из-за чего отец опасался, что его дочь может стать легкой добычей для мужчин, не страдающих угрызениями совести. Исидро не сомневался, что все судовые офицеры и половина пассажиров мужского пола, включая стариков, уже положили на нее глаз. Кто-нибудь из мужчин постоянно восторгался талантом его дочери, имея в виду акварели, которые Офелия рисовала, сидя на палубе, но крутились они около нее не столько из-за ее заурядных картинок, сколько по совершенно иным причинам. Исидро же в скором времени рассчитывал выдать дочь замуж и таким образом поручить заботам Матиаса Эйсагирре, вот тогда-то, как он говорил, он и сможет наконец вздохнуть спокойно, но, с другой стороны, лучше бы немного подождать, потому что, если Офелия выйдет замуж так же рано, как ее сестры, уже через несколько лет она превратится в вечно раздражительную матрону.
Отправиться из Чили, далекого юга Америки, в Европу — долгая и дорогостоящая одиссея, которую немногие могли себе позволить. Семья дель Солар не принадлежала к числу самых богатых в стране, хотя они и были близки к тому; дель Солары могли бы стать таковыми, если бы отец Исидро сохранил для сына то, что получил в наследство, но он сам же все и растратил еще до того, как ушел из семьи. В любом случае положение в обществе зависит не столько от денег, сколько от происхождения. В отличие от многих других богатых соотечественников с провинциальной ментальностью, Исидро считал, что видеть мир необходимо. Отделенная от соседних государств, Чили была словно остров, граничивший с необитаемой пустыней на севере, с непроходимыми Андами на востоке, с Тихим океаном на западе и покрытой вечными льдами Антарктидой на юге; так что чилийцам оставалось только созерцать собственный пупок, в то время как за пределами страны галопом скакал XX век. Путешествовать для Исидро значило делать выгодные вложения. Двоих старших сыновей он послал в Соединенные Штаты и в Европу, как только те достигли достаточного, по его мнению, возраста, и то же самое он собирался предложить дочерям, но они вышли замуж еще до того, как наступил подходящий для этого момент. Он не должен допустить ничего подобного с Офелией; нужно вытащить ее из закрытого и ханжеского мира Сантьяго и придать ей светский лоск. Отправляясь в путешествие, Исидро лелеял тайную мысль, о которой на тот момент не знала даже его жена, а именно: по окончании плавания отдать Офелию в женский колледж в Лондоне. Год или два британского воспитания пойдут ей на пользу; она улучшит свой английский, которым с детства занималась с гувернанткой и частными учителями, как и остальные его дети, кроме, разумеется, Леонардо. Языком будущего станет английский, несмотря на то что Европой владеет Германия. Колледж в Лондоне — вот что необходимо Офелии, прежде чем она выйдет замуж за Матиаса Эйсагирре, своего вечного жениха, который видит свое будущее исключительно в дипломатии.
Офелия занимала каюту, смежную с родительской. В ее комнате все эти дни царил полнейший хаос: раскрытые баулы, чемоданы, шляпные картонки, одежда, обувь, россыпи косметики, теннисные ракетки и модные журналы — все валялось на полу. Привыкнув к домашней прислуге, девушка, не задумываясь, жила среди беспорядка и никогда не интересовалась, кто собирает ее вещи с пола и наводит чистоту. На корабле достаточно было позвонить в колокольчик или нажать на кнопку звонка, как тут же, словно по волшебству, явился бы кто-то из обслуживающего персонала, чтобы убрать в каюте. В тот вечер Офелия выудила из одного раскрытого чемодана довольно легкомысленный костюм с поясом, который вызвал у отца недовольное восклицание:
— Где ты взяла это одеяние, как у девицы легкого поведения?!
— Это модно, папа. Или ты хочешь, чтобы я выглядела как мать Тереза?
— Не дерзи! Что бы подумал Матиас, если бы увидел тебя в этом?
— Стоял бы открыв рот, как всегда, папа. И нечего мне тут намекать, я не собираюсь выходить за него замуж.
— Тогда не надо давать ему надежду.
— Он святоша.
— А ты бы предпочла, чтобы он был атеистом?
— Он мне не нужен, ни такой, ни сякой, папа. Мама, я пришла попросить у тебя бабушкино ожерелье, но вижу, ты сама его надела. Тебе очень идет.
— Возьми его, Офелия, на тебе оно будет смотреться лучше, чем на мне, — торопливо заверила мать, собираясь расстегнуть замочек на украшении.
— Ни в коем случае, Лаура! Ты что, не слышала? Я хочу, чтобы сегодня вечером оно было на тебе! — сухо перебил муж.
— Разве это так важно, на ком оно сегодня будет, на девочке или на мне?
— Да, важно! И довольно об этом! Офелия, накинь шаль или жакет, у тебя слишком открытый наряд, — приказал Исидро, припомнив, как ему было стыдно на недавнем костюмированном балу, куда Офелия явилась, одетая одалиской, с вуалью на лице и в прозрачной пижаме.
— Но ведь меня там никто не узнал, папа. К счастью, я не обязана сидеть за столом с этими старыми занудами. Надеюсь провести время с кем-нибудь получше.
— Не груби! — только и успел сказать отец, прежде чем девушка выскользнула из комнаты, подражая движениям танцовщицы фламенко.
Ужин у капитана показался Офелии дель Солар бесконечным. После десерта, представлявшего собой вулкан из мороженого и меренг с горящим пламенем внутри, мать сослалась на мигрень и удалилась к себе в каюту, а дочь отправилась в гостиную танцевать свинг под виртуозные звуки джаза. Она начала с шампанского, а закончила в укромном уголке палубы поцелуями с шотландским офицером, у которого были волосы цвета морковки и смелые руки. Там ее и обнаружил отец.
— Ради бога, что ты творишь?! Ты не знаешь, что слухи летают по воздуху?! Матиасу станет известно о твоем поведении, прежде чем мы пришвартуемся в Ливерпуле. Вот увидишь!
В Сантьяго, в доме на улице Мар-дель-Плата, чувствовалась атмосфера продолжительных каникул. Хозяева уехали в путешествие на четыре недели, и никто по ним не скучал, включая собаку. Их отсутствие не изменило привычного хода жизни и не облегчило прислуге ее рабский труд, — просто никто не торопился. По радио гремели спектакли, музыка и футбол, и было время подремать во время сиесты. Даже Леонардо, так сильно привязанный к матери, выглядел, казалось, совершенно довольным, во всяком случае, он перестал о ней спрашивать. Они расстались впервые, и, ничуть об этом не сожалея, Малыш пользовался случаем, чтобы изучить все запрещенные места их огромного трехэтажного дома: подвал, каретный сарай, винный погреб и чердак. Старший сын Фелипе, на которого оставили дом и младшего брата, относился к своим обязанностям довольно небрежно, во-первых, потому, что по природе своей не был склонен играть роль главы семьи, а во-вторых, потому что у него имелись и другие, более интересные занятия. Его целиком и полностью занимало политическое решение проблемы испанских беженцев, и ему было решительно все равно, подали на обед суп или крабов, спит ли Малыш в кровати вместе с собакой, он не проверял счета из магазинов, а когда у него спрашивали, какие будут указания, отвечал: делайте как всегда.
Домашним хозяйством с незапамятных времен руководила Хуана Нанкучео. Она была метиска, родившаяся от креола и индейской женщины из племени мапуче, обитавшем на крайнем юге; определить ее возраст не представлялось возможным, она была низкорослая и крепкая, словно старое дерево ее родных лесов, у нее была длинная коса и оливковая кожа, грубые манеры и укоренившиеся привычки. Под ее строгим управлением находились три горничные, повариха, прачка, садовник и еще один работник, который натирал полы на этажах, запасал дрова и уголь, смотрел за курами и выполнял разную тяжелую работу, но как его зовут, никто не помнил; его всегда называли «парень на побегушках». Единственный, кто оставался неподконтролен Хуане, — это шофер, проживавший в комнате над гаражом и напрямую зависевший от хозяев, что, по мнению Хуаны, было неправильно и могло привести к злоупотреблениям с его стороны; она держала его на заметке, не доверяла ему и не сомневалась, что он водит к себе женщин.
— В этом доме слишком много прислуги, — говаривал иногда Исидро дель Солар.
— И кого вы хотите выгнать, хозяин? — резко спрашивала Хуана.
— Да никого, я просто так сказал, — тут же уступал он под напором служанки.
«А ведь он, пожалуй, прав», — думала про себя Хуана; дети выросли, в доме пустовало несколько запертых на ключ комнат. Две старшие дочери были замужем и уже имели своих детей; в своем доме жил и Фелипе, а второй сын дель Соларов изучал изменения климата на Карибах. «И что там такое изучать? Эти изменения надо просто терпеть, и больше ничего», — считала Хуана. В семейном гнезде оставались только маленькая Офелия, которую скоро возьмет в жены молодой Матиас, — такой любезный, такой благородный и такой влюбленный господин, — и Малыш, ее ангелочек, который навсегда останется с ней, Хуаной, потому что никогда не станет взрослым.
Хозяева и раньше путешествовали, когда их дети были еще маленькие, а Леонардо и вовсе не родился, и тогда тоже главной над слугами оставалась она. И хотя в прошлый раз Хуана безупречно выполнила возложенные на нее обязанности, на этот раз хозяева поручили управление домом своему сыну Фелипе, как будто на нее нельзя было положиться. Столько лет она служила семье, а ей отплатили таким пренебрежением, думала Хуана. Женщине хотелось собрать свои пожитки и кардинально поменять жизнь, но ей некуда было идти. Когда ее подарили Висенте Бискарра, отцу Лауры, в качестве оплаты за какую-то услугу, маленькой Хуаните стукнуло всего шесть или семь лет.
В то время сеньор Бискарра торговал древесиной, но теперь уже ничего не осталось от благоухающих лесов земли мапуче, вырубленных топором и пилой; вместо них посадили какие-то обычные деревья, из которых делали бумагу и ровные ряды которых напоминали солдат на плацу. Хуана в те годы была сопливой, босоногой девчонкой, едва понимавшей несколько слов по-испански, родным для нее был язык, на котором говорили индейцы мапуче. Несмотря на диковатый вид девочки, Бискарра взял ее в дом, поскольку отказаться от нее значило нанести смертельное оскорбление дарителю. Висенте Бискарра привез Хуану в Сантьяго и передал жене, которая, в свою очередь, перепоручила ее заботам домашней прислуги, чтобы те научили девочку основным работам по дому; остальному Хуана научилась сама, и помогли ей в этом способность слушать и желание подчиняться. Когда Лаура, одна из дочерей семьи Бискарра, вышла замуж за Исидро дель Солара, Хуану отправили прислуживать молодой хозяйке в новый дом. Хуана высчитала, что тогда ей было, наверное, лет восемнадцать, хотя официальной записи о дне ее рождения не существовало. С самого начала Исидро и Лаура дель Солар поручили ей роль ключницы; они слепо доверяли Хуане. Однажды женщина осмелела и, заикаясь, спросила, не могли бы хозяева немного заплатить ей, совсем немного, «простите, что прошу»; оказалось, у Хуаны имелись кое-какие траты и некоторые потребности. «Но ради бога, ведь ты член семьи, как мы можем тебе платить?!» — таков был ответ. На что Хуана позволила себе возразить: «Простите меня, но я не член семьи, я всего лишь ваша служанка, не более того». Впервые в жизни Хуана Нанкучео получила зарплату, которую стала тратить на сладости для детей и на пару обуви в год — для себя; остальное она откладывала. Никто не знал лучше, чем она, каждого члена семьи, она была хранительницей их секретов. Когда родился Леонардо и стало ясно, что он не похож на остальных, — его нежное личико было лишено какого бы то ни было выражения, — женщина решила жить настолько долго, насколько это возможно, чтобы заботиться о мальчике до конца своих дней. У Малыша были проблемы с сердцем, и доктора говорили, что долго он не проживет, но интуиция и любовь Хуаны отказывались принимать такой диагноз. Она терпеливо учила Леонардо самостоятельно принимать пищу и пользоваться туалетом. Другие семьи скрывали таких детей, стыдились их, считая появление их на свет наказанием Божьим, однако благодаря Хуане с Малышом все было по-другому. Поскольку он всегда выглядел чистым и опрятным и никогда не кричал и не топал ногами, родители представляли его своим знакомым наряду с остальными детьми.
Фелипе, старший сын семьи, был для Хуаны Нанкучео светом в окошке, им он остался для нее даже после рождения Леонардо, она любила обоих, но разной любовью. О Фелипе она думала как о своем наставнике и опоре, на которую можно рассчитывать в старости. Он всегда был хорошим мальчиком и с возрастом не переменился. Он служил адвокатом, но работал скрепя сердце, его душа тяготела к искусству, беседам и размышлениям, — словом, ко всему тому, от чего мало толку в нашем мире, как говаривал его отец. Фелипе научил Хуану читать, писать и считать в той мере, в какой сам постиг эти науки в католическом колледже для детей из самых консервативных и наиболее влиятельных семей страны. Это соединило их в нерушимый союз. Хуана покрывала шалости и проделки Фелипе, а он делился с ней своими знаниями. «Что ты сейчас читаешь, малыш Фелипе?» — «Подожди, пока я закончу, тогда тебе расскажу, это про пиратов». Или: «Ничего интересного, Хуана, это про финикийцев, которые жили много веков назад. Гроша ломаного не стоит вся эта писанина! Не понимаю, зачем монахи учат нас таким глупостям!» Фелипе вырос и стал взрослым, но все так же продолжал рассказывать ей о том, что прочитал, и объяснял ей разные другие важные вещи о жизни; позднее он помог Хуане вложить сбережения в те же самые акции биржи, которые скупал Исидро дель Солар. Фелипе относился к ней с нежностью, а она порой тайком проникала к нему комнату, чтобы просунуть под подушку конфеты или деньги. Она очень беспокоилась о здоровье Фелипе, он часто болел, простужался на сквозняке и страдал несварением желудка от тяжелой пищи. И к несчастью, ее Фелипе был так же наивен, как Леонардо, так же не способен увидеть в людях неискренность и вероломство. «Идеалист», — говорили про него. Кроме того, он был довольно рассеянным, постоянно все терял, да еще и слабохарактерным, и люди этим пользовались. Он давал в долг деньги, которые никто никогда не возвращал, и участвовал в благородных акциях, которые Хуана считала бесполезными, потому что этот мир ничто не может исправить. Понятно, почему он не женат, какая женщина станет терпеть подобные выкрутасы, пригодные скорее для святых из календаря, а не для разумного господина, выговаривала ему иногда Хуана. Исидро дель Солар тоже не одобрял щедрость своего сына, опасаясь, что тот не всегда ограничивается порывами милосердия и что в голове у него нет ясности мысли. «Вот увидите, в один прекрасный день до нас дойдет весть, что он стал коммунистом», — вздыхал Исидро дель Солар. Дискуссии между отцом и сыном были ужасны. Они всегда заканчивались хлопаньем дверей и велись исключительно по вопросам, не касающимся семейных дел, как, например, положение в стране и в мире, что, по мнению Хуаны, никак не должно было их занимать. После одного из таких конфликтов Фелипе решил переехать в дом, который снял для себя в шести кварталах от родительского. Хуана в ужасе обратилась к Небесам: хороший сын покидает родительский дом, только когда женится, не раньше, однако остальные члены семьи приняли это решение без всякой драмы. Фелипе вовсе не исчез из их жизни, он ежедневно приходил обедать к родителям, так что для него, как и прежде, следовало готовить диетическую еду и стирать и гладить одежду, как он привык.
Хуана приходила к нему в дом присматривать за работой служанок, двух индейских девушек, ленивых и неряшливых, как она считала. В результате у нее стало больше работы, и лучше бы он оставался в своей холостяцкой комнате, часто ворчала она. Разлад между Фелипе и его отцом грозил затянуться навечно, однако серьезное обострение болезни печени у доньи Лауры заставило их помириться.
Хуана помнила причину этой ссоры, о ней невозможно было забыть, из-за нее сотрясалась вся страна, и об этом говорили по радио. Все случилось весной прошлого года, во время выборов президента. Было три кандидата: первый — фаворит Исидро дель Солара, миллионер-консерватор, слывший спекулянтом; второй — кандидат от партии радикалов, преподаватель, адвокат и сенатор, за которого собирался голосовать Фелипе; и третий — генерал, заблаговременно объявивший замену президентства диктатурой, открыто опиравшийся среди прочего на нацистскую партию. Этот последний не нравился никому в семье. В детстве у Фелипе был набор оловянных солдатиков прусской армии, но он утратил всякую симпатию к немцам, когда Гитлер пришел к власти.
— Ты представляешь себе, Хуана, как по улицам Сантьяго маршируют нацисты в коричневой форме, вскинув перед собой руку? Это же смешно!
Да, она видела нацистов и знала, кто такой Гитлер, Фелипе ей рассказывал.
— Ваш папа был уверен, что выиграет его кандидат.
— Да, потому что у нас всегда выигрывают правые. Чтобы помешать им, сторонники генерала хотели устроить государственный переворот. Но ничего не вышло.
— По радио говорили, будто бы нескольких парней убили как собак.
— Это кучка экзальтированных нацистов, Хуана. Они захватили здание Национального университета и еще одно, напротив президентского дворца. Карабинеры и военные быстро их обезвредили. Они сдались и вышли с поднятыми руками и без оружия, но их все равно застрелили. Поступил приказ никого не оставлять в живых.
— Ваш папа сказал, так им и надо, этим кретинам.
— Никто не заслуживает такой смерти, Хуана. А папе надо быть поаккуратнее с высказываниями. Это была бойня, недостойная Чили. Страна бурлит, и для правых эти волнения обернулись поражением на последних выборах. Выиграл, как ты знаешь, Педро Агирре Серда, Хуана. Наш президент — радикал.
— И что это такое?
— Это человек прогрессивных идей. Отец считает его левым. У него каждый, кто думает не так, как он, — левый.
Для Хуаны такие понятия, как левое и правое движения, относились к улицам, но не к людям, и имя президента ей ничего не говорило. Он не принадлежал к числу знакомых семей.
— Педро Агирре Серда представляет Народный фронт, состоящий из центристских и левых партий, похожий на тот, который сейчас действует в Испании и во Франции. Помнишь, я рассказывал тебе о Гражданской войне в Испании?
— Раз так, и здесь такое может произойти.
— Надеюсь, что нет, Хуана. Если бы ты могла голосовать, ты бы проголосовала за Агирре Серду. Настанет день, когда женщины смогут принять участие в выборах президента, я тебе обещаю.
— А вы за кого проголосовали, мой маленький Фелипе?
— За Агирре Серду. Это лучший кандидат.
— Вашему папе этот сеньор не нравится.
— А мне нравится, и тебе тоже.
— Я ничего в этом не понимаю.
— Вот и плохо, женщина, что не понимаешь. Народный фронт представляет рабочих, крестьян, шахтеров севера, в общем, таких, как ты.
— Я не отношусь ни к тем, ни к другим, ни к третьим. Я домашняя прислуга.
— Ты принадлежишь к классу трудящихся, Хуана.
— Это я понимаю, но вы-то ведь молодой господин, так почему же вы проголосовали за трудящийся класс?
— Тебе не хватает образования, Хуана. Президент говорит: руководить — значит воспитывать. Он обещает бесплатное и обязательное образование для всех детей Чили, всеобщее здравоохранение, достойные зарплаты, укрепление роли профсоюзов… Как тебе такое?
— Да как-то все равно.
— Ну до чего же ты неразумна, Хуана! Как это все равно? Тебе надо было в школу ходить.
— У вас вот полно образования, малыш Фелипе, но вы комара от мухи не отличите. И вот что я вам скажу прямо сейчас: не приводите в дом людей, не предупредив заранее. Повариха сердится, да и мне обидно, если ваши гости считают, будто мы не можем принять их как следует, как нам Господь велит. У приятелей ваших образование тоже хоть куда, но хозяйский алкоголь они глушат, не спрашивая разрешения. Вот подождите, вернется ваш папа, посмотрим, что он скажет, когда увидит, сколько чего не хватает в винном погребе.
В предпоследнюю субботу месяца состоялось неформальное собрание «Неистовых» — кружка, который организовали «приятели» Фелипе, как называла их Хуана Нанкучео. В обычные времена они встречались у Фелипе, но после отъезда родителей он принимал «Неистовых» в доме на улице Мар-дель-Плата, где так вкусно кормили. Несмотря на то что эти визиты Хуане не нравились, она старалась раздобыть свежих устриц и угощала гостей лучшими блюдами домашней поварихи, хмурой пожилой женщины. Друзья Фелипе, как и все молодые люди его класса, состояли также членами клуба «Союз»[20], где обсуждали не только частные проблемы, но и вопросы политики и экономики страны. Однако мрачноватые гостиные, отделанные темным деревом, люстры с хрустальными подвесками и бархатные кресла особняка, где проходили встречи «Союза», не слишком располагали «Неистовых» к оживленным философским дискуссиям. Кроме того, в отличие от «Союза», который был организован исключительно для мужчин, «Неистовые» допускали на свои собрания незамужних и свободных женщин: артисток, писательниц, родовитых авантюристок; среди последних особенно выделялась одна амазонка с хорватской фамилией, любительница путешествовать в одиночестве по таким местам, которых и на карте-то не сыскать. Главной темой «Неистовых» в последние три года была ситуация в Испании, а в последние месяцы — судьба беженцев-республиканцев, которые начиная с января томились и умирали во французских лагерях для интернированных. Массовый исход людей из Каталонии к границам Франции совпал с землетрясением, случившимся в Чили в январе, — худшим за всю историю страны. И хотя Фелипе утверждал, что он неисправимый рационалист, в этом совпадении он усмотрел призыв к состраданию и солидарности. Землетрясение унесло более двадцати тысяч жизней и до основания разрушило несколько городов, но, если сравнивать его с Гражданской войной в Испании, в ходе которой страна потеряла сотни тысяч человек убитыми, ранеными и покинувшими ее, там трагедия была намного ужаснее.
В тот вечер на собрании «Неистовых» присутствовал особенный гость — Пабло Неруда, который в свои тридцать четыре года был признан лучшим поэтом поколения; сам факт его признания являлся огромным достижением, учитывая, что в Чили к поэтам относились как к сорной траве. Некоторые стихи из его книги «Двадцать стихотворений о любви» стали частью народного фольклора, их повторяли даже неграмотные. Неруда был человеком юга, где шли дожди и шумели леса, и происходил из семьи железнодорожного рабочего; когда он читал свои стихи, голос его звучал глухо, отчего слушателям казалось, что он принадлежит к числу тех людей, которые больше доверяют собственному чутью, нежели тому, что видят. Он был противоречивой личностью, в силу своей известности и в силу симпатии к левым, особенно к Коммунистической партии, за которую в будущем он станет воевать. К моменту упоминаемой встречи он уже успел побывать по дипломатической линии в Аргентине, Британии, Норвегии и Испании. Теперь его ждала Франция. Политические и литературные недруги Неруды говорили, что правительства, одно за другим, предпочитают держать его подальше от себя. В Мадриде, где Неруда находился до того, как разразилась Гражданская война, он подружился с интеллектуалами и поэтами, среди которых были Федерико Гарсиа Лорка, убитый франкистами, и Антонио Мачадо, умерший во французском приграничном поселке во время Отступления из Каталонии. Там же Неруда написал книгу стихов, прославляющих солдат-республиканцев, ставшую их гимном, и назвал ее «Испания в сердце». Первые пятьсот пронумерованных экземпляров книги напечатали ополченцы Восточной армии на типографском станке в аббатстве Монтсеррат, в разгар войны, на бумаге, сделанной из того, что нашлось под рукой, от окровавленных рубашек до вражеских знамен. В Чили «Испания в сердце» вышла массовым изданием, но у Фелипе имелся один из оригинальных экземпляров.
Неруда страстно любил Испанию, ненавидел фашизм и так близко к сердцу принял судьбу побежденных республиканцев, что ему удалось убедить нового президента своей страны принять в Чили некоторое количество испанцев, бросив тем самым вызов непримиримой оппозиции и Католической церкви. Чтобы поговорить об этом, он как раз и получил приглашение на собрание «Неистовых». В Сантьяго Неруда оказался проездом по пути из Аргентины в Уругвай, где занимался организацией экономической помощи беженцам. Как писала правая печать, несколько стран выделили для помощи беженцам деньги, но отказывались принимать красных, этих насильников монахинь, вооруженных бандитов и евреев, которые могли угрожать безопасности собственных граждан.
Неруда объявил собранию, что в ближайшие дни отправляется в Париж в качестве специального консула по вопросам испанской эмиграции.
— Дипломатическая служба Чили во Франции меня не любит, там окопались одни правые, которые полны решимости препятствовать выполнению моей миссии, — сказал поэт. — Правительство посылает меня без единого песо, а мне нужно зафрахтовать корабль. Посмотрим, как я с этим справлюсь.
Он сообщил, что получил приказ набрать из числа испанских беженцев только специалистов нужных в Чили профессий, чтобы те по прибытии в страну научили своему делу чилийских рабочих, и только мирных и достойных людей, чтобы среди них не оказалось ни политиков, ни журналистов, ни интеллектуалов, поскольку все они потенциально опасны. По словам Неруды, взгляды правительства Чили на иммиграцию всегда носили расистский характер, существовали даже тайные инструкции для консульств не выдавать визы людям определенных категорий, учитывая их расовую и национальную принадлежность, начиная с цыган, негров и евреев и заканчивая так называемыми восточными — термин непонятный и нуждающийся в пояснении. Последнее время ксенофобия обрела и политическую компоненту: в страну не впускали коммунистов, социалистов и анархистов, но, поскольку этого не было прописано в официальных инструкциях, некая свобода действий все же оставалась. Неруде предстояло осуществить один из подвигов Геракла: нанять и снарядить корабль, отобрать необходимое количество иммигрантов и добыть у правительства денег, чтобы гарантировать содержание тех, у кого в Чили нет ни родственников, ни друзей. Речь шла о трех миллионах чилийских песо, которые нужно положить в Центральный банк, прежде чем грузить людей на корабль.
— Сколько беженцев планируется вывезти? — спросил Фелипе.
— Предположительно, полторы тысячи, но их будет больше, мы же не сможем увезти мужчин, оставив в Европе их женщин и детей.
— Когда ожидается их прибытие?
— В конце августа — начале сентября.
— То есть у нас есть около трех месяцев, чтобы организовать экономическую помощь и найти для них жилье и работу. А еще надо развернуть кампанию противостояния пропаганде правых и настроить общественное мнение в пользу этих испанцев, — сказал Фелипе.
— Это будет нетрудно. В народе симпатизируют республиканцам. Большая часть испанской колонии в Чили состоит из басков и каталонцев, и они готовы помочь.
В час ночи «Неистовые» стали расходиться, и Фелипе на своем «форде» довез поэта до его дома. Вернувшись, он застал Хуану в гостиной с кувшином горячего кофе.
— В чем дело, Хуана? Ты давно должна спать.
— Я слышала, о чем говорили ваши приятели.
— Ты подслушивала?
— Ваши приятели едят столько, будто только что из тюрьмы, а уж как они ведут себя за столом, я даже говорить не стану. А эти женщины с подведенными глазами!.. Они едят даже больше, чем мужчины. Сборище неотесанных грубиянов — ни здрасте, ни спасибо!
— Поверить не могу, что ты ждала меня только ради того, чтобы сказать это.
— Я ждала вас, чтобы вы объяснили мне, почему этот поэт считается таким знаменитым? Он читал и читал и все никак не замолкал, и все глупости какие-то, одну за другой, про каких-то рыб в жилетах и с мутными глазами, поди пойми, что это за болезнь такая.
— Это метафора, Хуана. Это же поэзия.
— Будет вам смеяться над своей бабушкой, да упокойся она с миром. Как это я ничего не понимаю в поэзии, если язык мапуче и есть самая настоящая поэзия? Конечно, откуда вам знать такое! И этому Неруде тоже! Я много лет не слышала родного языка, но я его помню. Поэзия — это то, что остается в голове и никогда не забывается.
— Ну да. А музыка — это то, что можно насвистеть, так?
— Это сказали вы, мой маленький Фелипе.
Исидро дель Солар получил телеграмму от сына в последний день пребывания в отеле «Савой», после того как целый месяц провел с женой и дочерью в Великобритании. В Лондоне они посетили все обязательные для туристов места: магазины, театры, концерты и скачки. Посол Чили в Англии, очередной из многочисленных кузенов Лауры Бискарра, предоставил в их распоряжение посольский автомобиль, чтобы они могли объездить окрестности и посетить колледжи в Оксфорде и Кембридже. Он также устроил им приглашение на обед в замок какого-то не то герцога, не то маркиза, титул они не запомнили, поскольку в Чили благородные титулы были упразднены давным-давно и никто о них не вспоминал. Посол проинструктировал их в отношении поведения и одежды: в подобных семьях делают вид, что рабства не существует, но им нравится, когда здороваются с их собаками; запрещено отпускать замечания по поводу еды, но полагается восхищаться розами; одеваться следует просто и чтобы одежда выглядела как можно более поношенной, никаких шелковых оборок и модных коротких галстуков, — аристократия одевается теперь, как бедняки в деревнях. Позже дель Солары съездили в Шотландию, где Исидро заключил сделку на продажу шерсти из Патагонии, и в Уэльс, куда он также собирался поставлять овечью шерсть, но там сделка сорвалась.
Тайком от жены и дочери Исидро посетил старинную женскую школу, основанную еще в XVII веке, — внушающий уважение особняк напротив садов Кенсингтонского дворца. Офелия могла бы научиться там правилам этикета, искусству светского общения, рассаживанию гостей и составлению меню, хорошим манерам, осанке, созданию личного образа, оформлению домашнего очага и разным другим достоинствам, которых ей так не хватает. «Жаль, что жена не научилась ничему такому, — думал Исидро. — Было бы отличным вложением основать подобное заведение в Чили, чтобы, как принято в здешних местах, после нескольких лет обучения любая развязная сеньорита могла превратиться в утонченное создание». Он начал изучать представившуюся возможность. Какое-то время он скрывал свои планы относительно Офелии, иначе ему пришлось бы столкнуться с капризами дочери и остаток путешествия был бы безнадежно испорчен. Он объявил о своем решении в самом конце, когда времени на обмороки и скандалы уже не оставалось.
Они сидели в гостиной со стеклянным потолком, представлявшей собой настоящую симфонию белого, золотого и кремового оттенков, и пили неизбежный пятичасовой чай из фарфоровых чашек с цветочным рисунком, как вдруг явился рассыльный в адмиральской форме с телеграммой от Фелипе.
БЕЖЕНЦЫ ПОЭТА ЗАЙМУТ КОМНАТЫ. ХУАНА НЕ ОТДАЕТ КЛЮЧИ. ДАЙ ЕЙ УКАЗАНИЯ.
Исидро прочитал текст три раза и показал телеграмму Лауре и Офелии.
— Что означает эта хренотень?
— Пожалуйста, не выражайся так при ребенке.
— Надеюсь, Фелипе этого не перенял, — пробормотал он.
— Что ты ответишь? — спросила Лаура.
— Чтобы он шел к черту.
— Не сердись, Исидро. Лучше не отвечать ничего, все образуется само собой, как почти всегда.
— О чем это говорит мой брат? — спросила Офелия.
— Понятия не имею. Ерунда какая-то, — ответил отец.
Еще одна телеграмма с похожим текстом застала их в отеле в Париже. Исидро с трудом читал газету «Фигаро», поскольку в колледже учил французский язык кое-как, но так как английского он не знал вовсе, то, будучи в Англии, он вообще никаких новостей не читал. Из газеты Исидро узнал, что Коммунистическая партия Франции и Служба эвакуации испанских беженцев зафрахтовали грузовое судно «Виннипег» и снаряжают его, чтобы переправить в Чили около двух тысяч испанцев. Исидро чуть удар не хватил.
— Только этого не хватало в наше разнесчастное время! — прохрипел он. — Сначала президент от партии радикалов, потом апокалипсическое землетрясение, а теперь страну заполонят коммунисты. — Исидро вдруг открылся зловещий смысл телеграммы Фелипе: его сын собирается поселить этих людишек в родительском доме, ни больше ни меньше. — Слава богу, Хуана не отдала ему ключи.
— Папа, объясни мне, что такое беженцы? — настаивала Офелия.
— Послушай, красавица, плохие люди устроили в Испании революцию, нечто совершенно ужасное. Военные их разгромили и перебили, поступив так во имя благоденствия своей родины и восстановления морали. Как ты понимаешь, разумеется, они выиграли и победили республиканцев.
— Что именно они выиграли?
— Гражданскую войну. И спасли Испанию. Беженцы, о которых говорит Фелипе, — это трусы, они покинули родную страну и теперь сидят во Франции.
— А почему они покинули свою страну?
— Потому что потерпели поражение и теперь должны за это платить.
— Но среди беженцев много женщин и детей, Исидро. В газете пишут, их сотни тысяч… — робко вставила Лаура.
— Может, и так. Но Чили-то тут при чем? Во всем виноват Неруда! Он коммунист! А у Фелипе нет никаких убеждений, словно он не мой сын. Вот вернемся, и ему придется многое мне объяснить.
Лаура ухватилась за слова мужа, чтобы уговорить его вернуться в Сантьяго, прежде чем Фелипе наделает глупостей, но в газете упоминалось, что корабль с беженцами отплывает в августе. Таким образом, по мнению Исидро, у них было вполне достаточно времени, чтобы съездить к термальным источникам Эвиана, совершить паломничество в Лурд, посетить собор Святого Антония Падуанского в Италии, выполняя данные Лауре многочисленные обещания, и затем оказаться в Ватикане, чтобы получить благословение вновь избранного папы Пия XII, — ради чего Исидро пришлось прибегнуть к своим многочисленных связям и потратить кучу денег, — и уже оттуда вернуться в Англию. Там он оставит Офелию в школе для девочек, если понадобится, насильно, и только после этого отправится со своей женой на «Тихоокеанской королеве» в обратный путь, в Чили. В целом их с Лаурой путешествие получится превосходным.
Часть вторая
ССЫЛКА, ЛЮБОВЬ И НЕВСТРЕЧИ
V
1939
Виктор Далмау провел несколько месяцев в лагере для интернированных в Аржелес-сюр-Мер, даже не подозревая, что в этом же лагере находится и Росер. От Айтора вестей не было, но Виктор все же надеялся, что друг выполнил его поручение и вывез мать и Росер из Испании. На тот момент население лагеря состояло почти исключительно из десятков тысяч солдат-республиканцев, страдающих от голода и нищеты, от побоев и унижений охранников. Узники находились в нечеловеческих условиях, но, по крайней мере, жестокая зима уже осталась позади. Чтобы выжить и не сойти с ума, заключенные всеми силами старались укрепить свой дух. Устраивали революционные митинги, разделялись на политические партии, как во время войны. Пели песни, читали все, что попадалось под руку, учили грамоте тех, кто в этом нуждался, выпускали газету — маленький, исписанный от руки листок, который переходил от одного узника к другому, и, пытаясь сохранять человеческое достоинство, соблюдали гигиену, насколько позволяли обстоятельства: подстригали волосы и уничтожали вшей друг у друга, мылись и стирали одежду в ледяном море. Они разделили лагерь на улицы с поэтическими названиями, создали на песке, смешанном с грязью, словно в бреду, воображаемые площади и дворцы, оставленные ими в Барселоне, придумали оркестр без инструментов, исполнявший классическую и народную музыку, и рестораны с невидимой едой, про которую повара из числа заключенных рассказывали во всех подробностях, а остальные, зажмурившись, ее смаковали. Из скудных материалов, которые им удавалось раздобыть, они возводили сараи, бараки и хижины. Их жизнь зависела от новостей из большого мира, находившегося на пороге новой войны, и от возможности выйти на свободу. Среди заключенных наиболее востребованными оказались те, кто до войны состоял на службе в управлении сельским хозяйством или трудился на промышленных предприятиях, но большинство, прежде чем стать солдатами, были пахарями, дровосеками, пастухами, рыбаками и вряд ли могли рассчитывать, что смогут найти работу во Франции. Они жили под постоянным давлением властей, угрожавших депортацией, и порой обманом их нарочно отвозили к испанской границе.
Виктор и еще несколько врачей и санитаров образовали группу медицинской помощи, поскольку на адском пляже Аржелес-сюр-Мер у них появилась миссия: обслуживать больных, раненых и безумных. О Викторе в лагере ходила легенда, как однажды на Северном вокзале он заставил снова биться сердце мертвого мальчика, и тот ожил. Благодаря этой легенде пациенты слепо доверяли только Виктору, хотя он без конца повторил им, что при столь серьезных заболеваниях надо слушаться и других врачей. Ему не хватало дня, так много было работы. Он не чувствовал ни отвращения, ни депрессии, присущих большинству беженцев, его это не коснулось; напротив, работа приносила ему воодушевление, сродни счастью. Как и все узники в лагере, он выглядел худым и истощенным, но не чувствовал голода и частенько отдавал кому-нибудь свою скудную порцию вяленой трески. Его товарищи шутили, что он, должно быть, питается песком. Виктор приступал к работе на рассвете, а когда солнце уже садилось, у него высвобождалось несколько часов для себя. Тогда он брал в руки гитару. За годы Гражданской войны ему не часто удавалось поиграть на ней, но он хорошо помнил романсы, которым его учила мать, чтобы помочь сыну побороть застенчивость, и революционные песни, которые, когда он начинал их петь, подхватывали все, кто оказывался неподалеку. Гитара принадлежала одному пареньку из Андалусии, прошедшему всю войну с ней в обнимку и отправившемуся в лагерь, не выпуская инструмента из рук, с ней он прожил в Аржелес-сюр-Мер до конца февраля, пока его не свалила с ног пневмония. Виктор ухаживал за ним до последнего дня, и парень оставил гитару ему в наследство. Она была одним из немногих реальных, а не воображаемых инструментов в лагере; остальные являлись плодом фантазии, а их звучание имитировали заключенные с хорошим слухом. В те месяцы количество узников в лагере сильно уменьшилось. Стариков и больных хоронили на кладбище, прилегающем к лагерю. Наиболее удачливые узники обзаводились чьим-нибудь покровительством и визами, чтобы эмигрировать в Мексику и Южную Америку. Многие солдаты записались в Иностранный легион[21], несмотря на его суровую дисциплину и репутацию прибежища для преступников, — любая перемена была лучше, чем оставаться в лагере. Те, кто отвечал необходимым условиям, записались в Общество испанских рабочих, созданное для того, чтобы направлять людей работать на стройки и другие объекты, где требовалось заменить французов, мобилизованных в ходе подготовки к грядущей войне. Позднее многие из тех, кому удалось выйти из лагеря, отправились в Советский Союз и воевали против фашистов в рядах Красной армии или присоединились к французскому Сопротивлению. Тысячи из них погибли в нацистских концлагерях или в сталинском ГУЛАГе. Апрельским днем, когда невыносимый зимний холод отступил перед первыми признаками весеннего тепла, Виктора вызвали к коменданту лагеря, — оказалось, к нему пришел посетитель. Это был Айтор Ибарра, в соломенной шляпе и в белых туфлях. Баску понадобилась почти минута, чтобы понять: стоявшее перед ним огородное пугало, одетое в лохмотья, и есть его друг Виктор Далмау. Они крепко обнялись, на глазах у обоих навернулись слезы.
— Ты не представляешь, чего мне стоило тебя найти, брат. Ты не числишься ни в одном списке. Я думал, ты умер.
— Почти угадал. А ты, что у тебя и почему ты одет, как сутенер?
— Как импресарио, ты хочешь сказать. Я тебе потом объясню.
— Сначала я хочу услышать, что с матерью и Росер.
Айтор рассказал о том, как исчезла Карме. Он пытался отыскать ее или тех, кто ее, возможно, видел, пытался хоть что-то разузнать о ней, но безуспешно. О Карме было известно только то, что в Барселону она не вернулась и что дом семьи Далмау реквизировали. Теперь в нем жили другие люди. А вот о Росер Айтор располагал хорошими новостями. Он поведал о том, как они сначала втроем покинули Барселону, как потом, уже вдвоем с Росер, перешли пешком через Пиренеи и как расстались во Франции. Какое-то время он ничего о ней не знал.
— Мне с трудом удалось вырваться на свободу, Виктор, и я не понимаю, почему ты не пытался сделать то же самое! Тебе это было бы даже проще.
— Я нужен здесь.
— С такими взглядами, дорогой товарищ, ты всегда будешь в заднице.
— Это точно. Что тут поделаешь? Но вернемся к Росер…
— Ее я отыскал без проблем, как только вспомнил имя твоей подруги, той медсестры. Со всеми этими приключениями оно вылетело у меня из головы. Какое-то время Росер находилась здесь, в этом самом лагере, и покинула его благодаря Элизабет Эйденбенц. Она живет в Перпиньяне, в семье, которая ее приняла, работает портнихой и дает уроки музыки. У нее здоровый малыш, ему уже месяц, и он настоящий красавчик.
Айтор занимался тем же, что и раньше, — торговал. Во время войны он доставал самое ценное: от сигарет и сахара до обуви и морфия, менял все это на что-нибудь другое, пусть даже самое пустяковое, но всегда с максимальной выгодой для себя. Попадались ему и настоящие сокровища вроде немецкого пистолета и американского перочинного ножа, которые в свое время произвели сильное впечатление на Росер. Он никогда с ними не расставался и до сих пор злился при воспоминании о том, как их у него отобрали. Баск сумел связаться со своими двоюродными братьями, эмигрировавшими в Венесуэлу несколько лет назад; те согласились принять Айтора у себя в стране и даже нашли ему работу. Благодаря своей неизменной ловкости ему удалось собрать денег на билет и визу.
— Я отплываю через неделю, Виктор. Надо как можно скорее уезжать из Европы: назревает еще одна мировая война, и она будет гораздо хуже первой. Как только прибуду в Венесуэлу, узнаю, какие надо выполнить формальности, чтобы ты смог приехать, и вышлю тебе билет.
— Я не могу оставить Росер и ребенка.
— Понятное дело, парень, разумеется, и они с тобой.
После встречи с Айтором Виктор несколько дней не произносил ни слова. Он чувствовал, что в очередной раз становится жертвой обстоятельств, бессловесным истуканом, который не в состоянии контролировать свою судьбу. Много долгих часов он провел, сидя на берегу и размышляя о том, что он несет ответственность за всех больных в лагере, и в результате пришел к выводу, что в его жизни настал момент, когда прежде всего он должен думать о Росер и ее малыше, поскольку отныне они и есть его судьба. Первого апреля Франко в качестве Верховного главнокомандующего Испании — это высокое звание он носил с декабря 1936 года — объявил, что война, длившаяся 988 дней, окончена. Франция к Великобритания признали его правительство. Родина была утрачена, и не оставалось никакой надежды ее вернуть.
Виктор вымылся в море, за неимением мыла растираясь песком, затем попросил одного из товарищей подстричь ему волосы, тщательно побрился и выписал пропуск, чтобы сходить за ящиком с инструментами, которые ему еженедельно предоставлял расположенный в окрестностях лагеря госпиталь. Поначалу его всегда сопровождал охранник, но через несколько месяцев хождения туда и обратно Виктора стали отпускать в госпиталь одного. Он вышел из лагеря без проблем и просто больше туда не вернулся. Айтор оставил своему другу немного денег, и тот потратил их на достойную еду, какой не пробовал с января, на серый костюм, две рубашки и шляпу, все ношеное, но в хорошем состоянии, и на пару новых ботинок. Мать всегда говорила: встречают по одежке. На дороге его подобрал водитель грузовика, который и довез Виктора до Перпиньяна; он высадил его у дверей конторы Красного Креста, где Виктор рассчитывал узнать что-нибудь о своей подруге.
Эйденбенц встретила его в своем импровизированном родильном доме, с ребенком на руках. Она была так занята, что даже не вспомнила об их несостоявшемся романе. А вот Виктор об этом не забыл. Увидев Элизабет в белоснежном халате, как всегда спокойную, с ясным взглядом, он заключил, что она — настоящее совершенство, и надо быть идиотом, чтобы вообразить, будто она может ответить ему взаимностью; эта женщина не предназначена для любви, ее роль на земле — миссионерство. Узнав его наконец, Элизабет передала ребенка другой женщине и дружески обняла своего друга.
— Как ты изменился, Виктор! Ты, должно быть, много страдал, друг мой.
— Меньше, чем другие. Мне повезло, несмотря ни на что. Зато ты, наоборот, хороша, как всегда.
— Ты так считаешь?
— Как у тебя это получается? Ты всегда безупречна, спокойна и всегда улыбаешься. Я видел тебя на линии фронта, ты была такая же, как сейчас, будто тебя совершенно не коснулись тяжелые времена, которые нам всем довелось пережить.
— Тяжелые времена научили меня быть сильной и много работать, Виктор. Ты пришел ко мне, чтобы узнать о Росер, верно?
— Не знаю, как мне благодарить тебя за все, что ты для нее сделала, Элизабет.
— Не надо меня благодарить. Давай подождем до восьми вечера, как раз в это время она заканчивает последний урок музыки. Она живет не здесь, а в семье моих друзей-квакеров, которые помогают мне добывать средства для родильного дома.
Так они и сделали. Элизабет познакомила Виктора с молодыми мамами, которые жили в доме, показала ему, как она там все устроила, потом они сели пить чай с галетами и стали рассказывать друг другу обо всем, что произошло с ними со времен Теруэля, когда они виделись последний раз. В восемь вечера Элизабет повезла его на своей машине, уделяя разговору больше внимания, чем дороге. Виктор подумал, что после всех пережитых тягот войны и лагеря для интернированных было бы слишком жестокой иронией судьбы погибнуть раздавленным, словно таракан, в машине своей невероятной подруги.
Дом квакеров находился в двадцати минутах езды; дверь им открыла Росер. Увидев Виктора, она вскрикнула и закрыла руками лицо, будто увидела призрака, а он крепко обнял ее. Он помнил Росер худенькой, с узкими бедрами и плоской грудью, помнил ее широкие брови и крупные черты лица и то, что она принадлежала к типу женщин без внешнего блеска, которые с годами либо окончательно высыхают, либо становятся мужеподобными. Последний раз он видел Росер в декабре, с большим животом и прыщами на лице. Материнство придало ей мягкости: там, где были острые углы, образовались округлости, грудь увеличилась, как и полагалось у кормящей матери, лицо сияло чистой кожей, волосы блестели. Встреча оказалась настолько волнующей, что даже повидавшая множество душераздирающих сцен Элизабет не осталась равнодушной. Виктор нашел племянника неописуемым; он считал, что все маленькие создания в этом возрасте похожи на Уинстона Черчилля, лысого и толстого. Но если внимательно приглядеться, у ребенка можно было различить семейные черты Далмау, например черные, как маслины, глаза.
— Как его зовут? — спросил Виктор.
— Пока мы называем его просто Малыш. Я жду Гильема, тогда дадим имя и зарегистрируем.
Надо было сообщить ей печальную новость, однако Виктору снова не хватило храбрости это сделать.
— А почему ты не назовешь его Гильем?
— Гильем предупредил меня, что не хотел бы давать свое имя ни одному из своих сыновей. Он не любил свое имя. Мы договорились, если будет мальчик, то назовем его Марсель, а если девочка — то Карме, в честь ваших родителей.
— Ладно, как знаешь…
— Я подожду Гильема.
Семейство квакеров — отец, мать и двое детей — пригласили Виктора и Элизабет поужинать с ними. Несмотря на то что хозяева дома были англичане, еда на столе была вполне сносной. Они хорошо говорили по-испански, поскольку годы войны провели в Испании, помогая различным детским организациям, а во время Отступления вели работу среди беженцев. Так они жили всегда, сказали они. Как говорила когда-то Элизабет: «Где-нибудь всегда идет война».
— Мы вам очень признательны, — обратился к ним Виктор. — Благодаря вам малыш теперь с нами. В лагере Аржелес-сюр-Мер он бы не выжил, да и Росер, я думаю, тоже. Надеюсь, мы не долго будем злоупотреблять вашим гостеприимством.
— Не надо нас благодарить, сеньор. Росер и малыш — члены нашей семьи. Но почему вы так торопитесь от нас уйти?
Виктор рассказал о своем друге Айторе Ибарре и о том, что тот может помочь им с Росер эмигрировать в Венесуэлу. Это был для них единственный реальный выход из положения.
— Если вы хотите эмигрировать, есть возможность уехать в Чили, — заметила Элизабет. — Я читала в газете про корабль, на котором планируют отправлять испанцев в Чили.
— Чили? Но где это? — спросила Росер.
— На краю света, я полагаю, — ответил Виктор.
На следующий день Элизабет нашла упомянутую газетную статью и сумела передать Виктору. Из статьи Виктор узнал, что по поручению чилийского правительства поэт Пабло Неруда был уполномочен снарядить судно под названием «Виннипег», чтобы вывезти часть испанских беженцев в свою страну. Элизабет дала Виктору денег на поезд до Парижа, чтобы он попытал счастья и встретился с поэтом, про которого он раньше ничего не слышал.
Сверяясь с картой города, Виктор Далмау добрался до проспекта Ламотт-Пике, дом 2, где неподалеку от Дома инвалидов возвышался элегантный особняк посольства Чили, перед которым стояла большая очередь. Проход в здание контролировал хмурый швейцар. Такими же неприветливыми оказались и служащие консульства, они даже не отвечали, когда с ними здоровались. Виктор увидел в этом, равно как и в общей атмосфере напряжения, царившей той весной в Париже, дурной знак. Гитлер жадно заглатывал куски европейских территорий, и черная туча войны затягивала небо над Францией. Люди в очереди говорили по-испански, и почти все держали в руках вырезку из газеты. Когда Виктор оказался в здании, ему указали на мраморную с бронзовой отделкой лестницу, которая на верхних этажах стала деревянной и довольно узкой; она вела в помещения, похожие на чердак. Лифт отсутствовал, и Виктору пришлось помогать другому испанцу, еле-еле ковылявшему; у мужчины не было одной ноги, и он с трудом карабкался по лестнице, цепляясь за перила.
— Это правда, что принимают только коммунистов? — спросил его Виктор.
— Так говорят. А ты кто будешь?
— Республиканец, но не более того.
— Не морочь никому голову. Будет лучше, если ты скажешь, что ты коммунист, — и все тут.
Пабло Неруда принял Виктора в маленькой комнате, где из мебели были только письменный стол и три стула. Поэт выглядел еще довольно молодо, с мощными плечами, немного сутулый, из-под нависавших век испытующе смотрели глаза инквизитора; он казался более крепким и плотным, чем на самом деле, в чем Виктор мог убедиться, когда Неруда встал, чтобы попрощаться с ним. Разговор длился менее десяти минут, и у Виктора осталось ощущение полного провала относительно своих намерений. Неруда задал ему несколько общепринятых вопросов: возраст, гражданское состояние, где и чему учился, кем работал…
— Я слышал, вы берете только коммунистов… — сказал Виктор, удивляясь, что поэт не спрашивает, каковы его политические убеждения.
— Вы плохо слушали. Существуют квоты: на коммунистов, социалистов, анархистов и либералов. Мы же — Служба эвакуации испанских беженцев и я — в большей степени оцениваем личные качества человека и ту пользу, которую он может принести Чили. У меня на рассмотрении сотни анкет, когда я приму решение, то дам вам знать, не беспокойтесь.
— Если ваш ответ будет положительным, сеньор Неруда, пожалуйста, примите во внимание, что я поеду не один. Со мной в Чили отправится одна моя подруга с грудным ребенком.
— Вы говорите, подруга?
— Росер Бругера, невеста моего брата.
— В таком случае пусть ваш брат придет ко мне и заполнит анкету.
— Мы полагаем, Гильем погиб в боях при Эбро, сеньор.
— Искренне соболезную. Но вы наверняка понимаете, что в первую очередь мы принимаем членов одной семьи?
— Да, я понимаю. Я вернусь через три дня, если позволите.
— Но через три дня я еще не приму решение, друг мой.
— А я приму. Большое вам спасибо.
В тот же вечер он сел на поезд до Перпиньяна. В город Виктор приехал глубокой ночью, страшно усталый. Он остановился в гостинице, кишевшей блохами, где не было даже душа, и на следующий день появился в швейной мастерской, где работала Росер. Они вышли на улицу поговорить. Виктор взял девушку под руку и повел к маленькой площади, где усадил на одиноко стоящую скамью. Он рассказал обо всем, что произошло в посольстве Чили, опустив кое-какие детали: плохое отношение чилийских служащих и то, что положительного ответа Неруда пока не дал.
— Если этот поэт берет тебя, Виктор, тебе обязательно нужно ехать. Обо мне не беспокойся.
— Росер, есть одна вещь, о которой я должен был сообщить тебе еще несколько месяцев назад, но каждый раз, когда я пытаюсь это сделать, словно чья-то железная рука сжимает мне горло, и я молчу. Как бы я хотел, чтобы не я, а кто-то другой…
— Гильем? Что-то с Гильемом? — воскликнула она в тревоге.
Виктор кивнул, не решаясь поднять на нее глаза. Он крепко прижал девушку к груди и дал ей выплакаться; словно отчаявшийся ребенок, она сотрясалась от рыданий, уткнув лицо в его поношенный пиджак, пока у нее не кончились слезы и остались только глухие всхлипы. В тот момент Виктору показалось, что в этом плаче Росер дала выход своему долго сдерживаемому горю и что печальная новость не стала для нее неожиданностью, она давно подозревала неладное, поскольку только смертью и можно было объяснить молчание Гильема. Конечно, война разлучает влюбленные пары, рассеивает людей по свету, однако инстинкт наверняка подсказывал Росер, что отца ее ребенка нет в живых. И хотя она не просила доказательств, Виктор показал ей обгоревший бумажник Гильема и фотографию, которую тот всегда носил с собой.
— Теперь ты видишь, что я не могу оставить тебя здесь, Росер? Ты должна поехать со мной в Чили, если нас возьмут. Во Франции тоже будет война. Мы должны защитить ребенка.
— А твоя мать?
— Никто не видел ее с тех пор, как мы покинули Барселону. Она потерялась в этом водовороте, но, если бы она была жива, она непременно связалась бы со мной или с тобой. Если в будущем она объявится, мы придумаем, как ей помочь. Сейчас самое главное — ты и твой малыш, понимаешь меня?
— Понимаю, Виктор. Что я должна делать?
— Прости меня, Росер… ты должна выйти за меня замуж.
Девушка молча смотрела на него с таким ужасом, что он не смог удержаться от улыбки, которая совсем не соответствовала торжественности момента. Виктор пересказал ей слова Неруды о том, что в первую очередь на корабль будут брать семьи.
— А ведь ты даже не являешься моей невесткой, Росер.
— Я вышла замуж за Гильема без документов и без благословения священника.
— Боюсь, в данном случае это учитываться не будет. Короче, Росер, ты вдова, хотя и не официально. Мы поженимся сегодня же, если получится, и запишем ребенка как нашего сына. Я буду ему отцом; буду заботиться о нем, защищать и любить его как своего собственного, обещаю тебе. И то же самое я буду делать для тебя.
— Но мы даже не влюблены…
— Ты требуешь слишком многого. Тебе мало нежности и уважения? В такие времена, как сейчас, этого более чем достаточно. Я никогда не стану настаивать на близких отношениях, если ты сама этого не захочешь.
— Что это значит? Что ты не будешь со мной спать?
— Именно так, Росер. У человека должны быть и стыд, и совесть.
И там, на площади, сидя на скамейке, они приняли решение, определившее не только всю их дальнейшую жизнь, но и жизнь ребенка Росер. Во время поспешного бегства многие иммигранты прибывали во Францию без документов, а некоторые теряли их по дороге в лагеря, но у Виктора и Росер, к счастью, документы сохранились. Свидетелями на короткой церемонии в мэрии города выступила супружеская чета квакеров. Виктор до блеска начистил новые ботинки и одолжил галстук; глаза Росер опухли от слез, но сама она была спокойна; на ней было ее самое лучшее платье и весенняя соломенная шляпка. После церемонии Виктор с Росер зарегистрировали ребенка под именем Марселя Далмау Бругера. Именно так звали бы мальчика, если бы его отец остался в живых. Событие отметили скромным ужином в маленькой столовой родильного дома Элизабет Эйденбенц, кульминацией которого стал торт с кремом шантийи.
Как Виктор и пообещал Пабло Неруде, ровно через три дня он вновь появился в чилийском посольстве в Париже и положил на стол перед поэтом два документа: свидетельство о браке и свидетельство о рождении сына. Неруда поднял на Виктора глаза и несколько долгих секунд заинтригованно смотрел на него из-под полуприкрытых век.
— Вижу, у вас воображение поэта, молодой человек. Добро пожаловать в Чили, — сказал он наконец, ставя печать на анкете. — Вы говорите, ваша жена пианистка?
— Да, сеньор. И еще портниха.
— Портнихи в Чили есть, а вот пианисток не хватает. Приходите с женой и сыном на набережную Тромпелу, в Бордо, в пятницу рано утром. «Виннипег» отплывает вечером.
— У нас нет денег на билеты, сеньор…
— Ни у кого нет денег. Там посмотрим. И забудьте об оплате визы, которую пытаются получить некоторые консулы. По-моему, отвратительно — брать плату за визу с беженцев. Это мы тоже уладим в Бордо.
Этот летний день, 4 августа 1939 года, проведенный в городе Бордо, навсегда останется в памяти Виктора Далмау, Росер Бругеры и еще более чем двух тысяч испанцев, отплывавших в вытянувшуюся вдоль моря страну на юге Америки, цеплявшуюся за горы, чтобы не упасть в океан, страну, о которой они ничего не знали. Неруда говорил о ней так: «…У кромки моря узкий лепесток, вино и снег…» и еще: «Морская пена вьется светотенью», но эти строки из его стихов никак не проясняли будущую судьбу покидавших родину людей. На карте Чили выглядела узкой и далекой полоской.
На городской площади в Бордо скопилось огромное количество народу, и толпа все увеличивалась, по мере того как возрастала жара и небо становилось нестерпимо-синим. Люди приезжали на поездах, грузовиках и на прочих видах транспорта, большинство прямо из лагерей для интернированных, — голодные, ослабленные, давно не имевшие возможности помыться. В тот день в Бордо воссоединилось много семей. Поскольку мужчины несколько месяцев не видели свои семьи, встречи супружеских пар и родителей с детьми были полны драматизма и волнения. Вновь обрели там друг друга и отец с сыном, которого он считал погибшим при Эбро, и двое братьев, не получавших друг от друга вестей со времени обороны Мадрида и уже не чаявших когда-нибудь увидеться снова. Посадка на корабль проходила в соответствии с четким порядком, люди соблюдали дисциплину, которую обеспечивали французские гвардейцы.
Пабло Неруда, с головы до ног одетый во все белое, вместе с женой, Делией дель Карриль, которая тоже была в белом костюме и в широкополой шляпе, словно полубог, руководил проверкой документов, медосмотром и посадкой, помогая консулам, секретарям и просто своим друзьям, которых было немало в порту. Разрешение на выезд удостоверялось подписью зелеными чернилами и печатью Службы эвакуации испанских беженцев. Проблему с визой Неруда решил сразу для всех пассажиров «Виннипега», — ее сделали коллективной. Испанцы делились на группы, фотографировались, тут же проявляли снимки, а потом кто-то из них разрезал снимок на отдельные фотографии и приклеивал их на документы. Заботливые волонтеры распределяли еду и туалетные принадлежности. 340 детей получили по полному комплекту одежды, выдачей которой занималась Элизабет Эйденбенц.
Наступил час отплытия, а у Неруды все еще не было достаточно денег, чтобы оплатить зафрахтованный корабль. Правительство Чили отказалось брать на себя расходы по вывозу испанских беженцев из Франции, поскольку невозможно было оправдать такой шаг в глазах общественного мнения, разобщенного и враждебного. И тогда неожиданно для всех на набережной показалась небольшая группа лиц, вполне официальных, предлагавшая оплатить испанцам половину каждого их билета. Росер увидела этих людей издали, передала ребенка на руки Виктору, вышла из очереди и бросилась к ним навстречу. Среди них она заметила семью квакеров, приютивших ее с ребенком у себя в доме. Они появились в порту по поручению общины, выполнявшей свой долг еще со времен ее основания в XVII веке, который видели в служении человечности и делу мира. Росер повторила своим друзьям-квакерам то, что когда-то услышала о них от Элизабет: «Вы всегда там, где ваша помощь необходима».
Виктор и Росер с ребенком одними из первых поднялись по трапу. Это было старое судно водоизмещением около пяти тысяч тонн, перевозившее грузы из Африки, а в годы Первой мировой войны переправлявшее на Черный континент солдат. Изначально пароход строили для плавания на короткие расстояния с командой в двадцать моряков, но теперь приспособили для навигации длиной в месяц и с более чем двумя тысячами пассажиров на борту. В складских помещениях быстро оборудовали трехэтажные койки, а еще кухню, столовую и медпункт, где принимали три врача. На борту Виктору и Росер показали их каюты: мужские располагались на носу корабля, женские — на корме.
Несколько часов на борт «Виннипега» поднимались счастливые пассажиры; а на берегу все еще оставались сотни беженцев, которым не хватило мест на судне. В сумерках, в час прилива «Виннипег» поднял якоря. На палубе одни молча плакали, другие, приложив руку к груди, тихо напевали на каталонском песню эмигрантов:
Они предчувствовали, что никогда не вернутся на свою землю. Пабло Неруда, стоя на набережной, долго махал платком вслед кораблю, пока тот не скрылся из виду. Для него этот день также оказался незабываемым, и через несколько лет он напишет об отправлении «Виннипега»: «Пусть критики вычеркнут все мои стихи, если им так хочется. Но эту поэму, которую я помню до сих пор, не вычеркнуть никому и никогда».
Трехъярусные кровати формой походили на продавленные больничные носилки; расстояние между ними было оставлено такое маленькое, что забираться на них приходилось ползком и потом лежать не шевелясь, но после ночевок на влажном лагерном песке даже они казались роскошным ложем. В туалет запускали группами по пятьдесят человек, по очереди, в столовую — в три смены, тоже по очереди; которая безоговорочно соблюдалась. Те, кому довелось пережить за последние годы нищету и голод, считали, что попали в рай: много месяцев они не ели горячей пищи, а на корабле она была простой, но вкусной; кроме того, если хотелось, любой мог съесть дополнительную порцию овощей; в лагерях заключенных мучили блохи и клопы, здесь же пассажиры могли мыться в тазу пресной водой с мылом; долгое время эти испанцы жили в состоянии полного отчаяния, а теперь они плыли к свободе. Был даже табак! А в маленьком баре продавали пиво и крепкие напитки тем, кто мог за них заплатить. Почти все пассажиры предлагали свою помощь в работах на борту, соглашались дежурить в машинном отделении, чистить картошку, драить палубу. В первое же утро Виктор поступил в распоряжение врачей медпункта. Они обрадовались ему, выдали белый халат и объяснили, что у нескольких человек на судне наблюдаются симптомы дизентерии, бронхита и есть пара случаев тифа, не замеченных службой здоровья при посадке. Женщины позаботились о детях. Они отгородили перилами пространство на палубе, где организовали детский сад и школу. С первого дня здесь появились ясли, где малыши играли, занимались рисованием, физкультурой и другими предметами полтора часа утром и полтора часа вечером. Как и многие на корабле, Росер страдала от морской болезни, но едва она оправилась, как сразу же принялась за обучение детей музыке с помощью ксилофона и барабанов, которые соорудили для нее из пустых ведер. В разгар первого занятия на урок пришел помощник капитана, французский коммунист, с доброй вестью о том, что для Росер и тех, кто умеет играть, Пабло Неруда распорядился взять на борт пианино и аккордеон. У пассажиров нашлась пара гитар и кларнет. С этого момента музыка на «Виннипеге» звучала часто: детская — для детей, концерты и танцевальные ритмы — для взрослых, не говоря уже о мощном хоре басков. Пятьдесят лет спустя в телевизионном интервью, в котором Виктор Далмау рассказывал о своей одиссее, он назвал «Виннипег» кораблем надежды.
Это путешествие стало для Виктора чем-то вроде приятных каникул, но Росер, которая провела несколько месяцев в уютном доме своих друзей-квакеров, поначалу страдала от людской скученности и вони. Она не говорила об этом ни слова, была сама вежливость и вскоре приучила себя не замечать ни того ни другого. Она соорудила для Марселя некое подобие рюкзака и всюду носила сына с собой на спине, даже когда играла на пианино; в свободное от работы в медпункте время Виктор помогал Росер ухаживать за малышом. Росер была единственной кормящей матерью на корабле, у остальных женщин из-за истощения молоко пропало, и своим детям, которых на борту насчитывалось около сорока человек, они давали незаменимые молочные смеси. Чтобы Росер не испортила руки, несколько женщин предложили ей стирать ее одежду и пеленки. Одна крестьянка с дубленой от тяжелой работы кожей, мать семерых детей, рассматривала ее руки до крайности удивленная, не понимая, как можно извлекать из пианино музыку, просто нажимая пальцами на клавиши, даже не глядя на них. Должно быть, у Росер руки волшебные. Муж этой женщины до войны делал винные пробки, и когда Неруда сказал, что в Чили нет пробкового дуба, тот ответил: «Теперь будет». Поэт счел такой ответ блестящим и записал этого человека на корабль вместе с рыбаками, пахарями, ремесленниками, рабочими, а также интеллектуалами, несмотря на распоряжение чилийского правительства избегать людей с убеждениями.
Жизнь кипела на палубе до позднего вечера, поскольку внизу, в трюме, вентиляция работала плохо, а помещения были такими тесными, что воздух циркулировал с трудом. Пассажиры издавали газету новостей со всего мира, из которой все узнавали, что положение европейских стран ухудшается с каждым днем, по мере того как Гитлер заглатывал их территории. На девятнадцатый день плавания, когда стало известно про пакт о ненападении между Советским Союзом и нацистской Германией, подписанный 23 августа, многие коммунисты, боровшиеся с фашизмом, почувствовали себя преданными. Политические разногласия, расколовшие республиканское правительство, проявились и на корабле; порой между противниками возникали стычки из-за прошлых обвинений и обид, но другие пассажиры утихомиривали их еще до того, как в дело вмешивался капитан Пупин, человек правых взглядов, не испытывавший ни малейшей симпатии к пассажирам, за которых он отвечал, но обладавший беспримерным чувством долга. Испанцы, не знавшие об этом качестве его характера, подозревали капитана в возможном предательстве, полагая, что он может в любой момент поменять курс и вернуть их обратно в Европу. Они наблюдали за ним так же внимательно, как и за направлением судна. Помощник капитана и большинство матросов «Виннипега» были коммунистами; они тоже старались не упускать Пупина из виду.
Вечером пассажиры слушали игру Росер на пианино, пели хором, танцевали, играли в карты и в домино. Виктор организовал шахматный клуб для тех, кто уже преуспел в этой игре, и для тех, кто хотел научиться. Шахматы не раз спасали его в минуты отчаяния, будь то военное поражение или тяготы лагерной жизни, когда казалось, больше нет сил терпеть страдания, когда хотелось упасть на землю и умереть, как последней собаке. Если в такие минуты у него не было соперника, он играл по памяти с самим собой на воображаемой доске воображаемыми фигурами.
На борту корабля возникали дискуссии на научные и разные другие темы, но о политике не говорили никогда, поскольку, по соглашению с чилийским правительством, любая пропаганда доктрин, способных спровоцировать революционные настроения в стране назначения, была запрещена. «Другими словами, сеньоры, не надо приезжать, чтобы сеять раздор в нашем курятнике» — так выразился как-то один из немногих чилийцев, находившихся на «Виннипеге». Своими рассказами чилийцы готовили беженцев к тому, что их может ожидать по прибытии. Неруда через своих соотечественников передал испанцам небольшую брошюру и письмо, где в немногих фразах описал страну, куда они направлялись:
Предупреждения Неруды и других чилийцев никого не испугали. Испанцы понимали одно: Чили открыла для них двери благодаря народному правительству и президенту Педро Агирре Серде, бросившему вызов оппозиционным партиям и выдержавшему целую кампанию террора со стороны правых и Католической церкви. «То есть там у нас будут те же самые враги, что были в Испании», — заключил Виктор. Это вдохновило нескольких художников нарисовать огромное полотно на холсте в честь чилийского президента.
Испанцы знали, что Чили — бедная страна, экономика которой основывается на добыче полезных ископаемых, в основном меди, но есть там и плодородные земли, и тысячи километров побережья, где можно заниматься рыболовством, и обширные леса, и почти безлюдные пространства, где можно обустроиться и наладить нормальную жизнь. Природа там волшебная, от лунной пустыни на севере до ледников юга. Чилийцы привыкли к бедности и к природным катаклизмам, например к землетрясениям, когда все вокруг рушится, а после остается множество мертвых тел и людей, лишившихся крова, однако беженцам все это казалось наименьшим злом по сравнению с тем, что они уже пережили и что ожидает Испанию в будущем под гнетом Франко. Им говорили, чтобы они готовились платить за все то, что получат в Чили; беспросветная нищета не сделала чилийцев скупыми, напротив, они гостеприимные и щедрые и всегда готовы принять беженцев в свои объятия и в свой дом. «Сегодня я тебе, завтра ты мне» — так они говорят. Холостякам советовали держаться подальше от чилийских женщин: стоит на какую-нибудь из них положить глаз — не отвертишься. Это соблазнительницы, сильные характером и любящие командовать, — гремучая смесь. Подобное описание звучало для испанцев фантастично.
На третий день путешествия Виктор присутствовал на родах: в медпункте появилась на свет девочка. Он видел самые страшные раны и смерть во всех ее формах, но никогда не видел, как начинается жизнь, и, когда новорожденного младенца положили на грудь матери, Виктор едва удержался от слез. Капитан составил свидетельство о рождении Агнес Америки Виннипег. Утром того же дня один из мужчин, занимавших верхнюю койку в каюте Виктора, не пришел на завтрак. Все думали, он спит, и не стали будить его до полудня, но когда Виктор слегка толкнул его, то понял, что тот мертв. На этот раз капитану Пупину пришлось составить свидетельство о смерти. Вечером после короткой церемонии тело, завернутое в парусину, опустили в море. Товарищи умершего собрались на палубе и простились с ним военной песней, которую исполнил хор басков.
— Видишь, Виктор, жизнь и смерть всегда идут рука об руку, — взволнованно сказала Росер.
Из-за невозможности уединиться пары кое-как устраивались в шлюпках. Они вынуждены были заниматься любовью по очереди, так же как делали все остальное, и, пока влюбленные укрывались в шлюпке, какой-нибудь их приятель стоял на страже, предупреждая других пассажиров или членов экипажа, что место занято. Узнав о недавней свадьбе Виктора с Росер, многие готовы были уступить им свою очередь, но молодожены отказывались, стараясь изобразить искреннюю благодарность. Однако у людей могли возникнуть подозрения, если бы в течение месяца они ни разу не выразили желания побыть наедине, так что пару раз им все-таки пришлось залезть в любовное гнездышко, как делали все остальные пары; Росер при этом заливалась краской от стыда, а Виктор чувствовал себя идиотом, пока какой-нибудь доброволец гулял с Марселем на палубе. В шлюпке было неудобно и душно и пахло гнилой треской, но возможность побыть вдвоем и пошептаться без свидетелей их сближала, словно они и правда занимались любовью. Лежа рядом, голова Росер покоилась на плече Виктора, они говорили о тех, кого с ними не было, о Гильеме и Карме, которую продолжали считать живой, о неведомой земле на краю света, которая их ждала, и строили планы на будущее. Они собирались осесть в Чили и устроиться на любую работу — это прежде всего; потом они смогут развестись, и оба будут свободны. И тогда они загрустили. Росер попросила его, чтобы они навсегда оставались друзьями, ведь он и есть та единственная семья, что осталась у нее и ее ребенка. Она никогда не чувствовала себя частью своей родной семьи из Санта-Фе, которую редко навещала с тех пор, как Сантьяго Гусман привел ее к себе в дом, с той семьей у нее не было ничего общего. Виктор повторил обещание быть для Марселя хорошим отцом.
— Пока я смогу работать, вы ни в чем не будете нуждаться, — добавил он.
Росер промолчала в ответ, ей не хотелось об этом говорить, поскольку она ничуть не сомневалась в том, что сама в состоянии содержать себя и вырастить сына. Оба не решались углубляться в такие чувствительные темы.
Первая остановка была сделана на острове Гваделупа, во французской колонии, где корабль пополнил запасы продуктов и воды; дальше они поплыли в Панаму, продвигаясь очень осторожно, чтобы не натолкнуться на немецкие подводные лодки. Там они застряли на несколько часов, не понимая, что происходит, пока им не сообщили по громкоговорителям, что имеются какие-то административные проблемы. Среди пассажиров началось волнение, кое-кто был убежден в том, что капитан Пупин просто нашел благовидный предлог для возвращения во Францию. Виктору и еще двоим мужчинам, как самым хладнокровным и рассудительным, поручили разузнать, что все-таки происходит, и принять решение. Пупин, пребывая в самом скверном расположении духа, объяснил делегатам, что в задержке виноваты организаторы путешествия, не заплатившие за проход корабля по Панамскому каналу, и теперь он теряет время и деньги из-за этого бардака. «Вы знаете, сколько стоит просто держать „Виннипег” на плаву?» Решение проблемы заняло несколько дней тревожного ожидания, в тесноте корабля было жарко, как в кузнице, но вот наконец капитан получил разрешение, и корабль вошел в первый шлюз. Виктор, Росер и кое-кто из пассажиров и членов экипажа, как завороженные, наблюдали за проходом судна через систему шлюзов из Атлантического в Тихий океан. Маневр осуществлялся с предельной точностью, пространство было таким узким, что с палубы они могли переговариваться с людьми, работавшими на суше по обеим сторонам корабля. Двое из них оказались басками, которые несказанно обрадовались, услышав, что доносившийся с «Виннипега» язык эускара — это хор, состоявший из их соотечественников. В Панаме беженцы почувствовали, как далеко находятся они от Европы; канал отделил их от родной земли и от прошлого.
— Когда мы сможем вернуться в Европу? — спросила Росер у Виктора.
— Надеюсь, скоро, Каудильо[23] не вечен. Все будет зависеть от войны.
— Почему?
— Война неизбежна, Росер. Это будет война идеологий и принципов, война между двумя способами миропонимания и жизни, война демократии против нацизма и фашизма, война между свободой и авторитаризмом.
— Франко присоединит Испанию к Гитлеру. А к кому присоединится Советский Союз?
— Сталин может вступить в союз с Гитлером и будет тираном хуже Франко.
— Немцы непобедимы, Виктор.
— Так они говорят. Посмотрим, что будет.
Путешественников, которые впервые плыли по Тихому океану, удивило его название, поскольку ничто не указывало на его тихий нрав. Росер, как и многие другие, кто думал, что излечился от морской болезни первых дней, снова была сражена бушующими волнами, но Виктора это состояние не слишком затронуло, поскольку волнение на море он пережил в медпункте, помогая родиться еще одной девочке. Оставив позади Колумбию и Эквадор, корабль вошел в территориальные воды Перу. Температура воздуха понизилась, люди, томившиеся в тесноте корабля, попали в зиму Южного полушария, и, так как невыносимая жара, которая была на борту худшим испытанием, прекратилась, пассажиры немного воспрянули духом. Они ушли далеко от немцев, и капитан Пупин теперь уже вряд ли поменяет курс. Они плыли навстречу судьбе с надеждой, смешанной с опасениями. Из телеграфных новостей было известно, что общественное мнение в Чили разделилось и что положение беженцев могло стать мотивом для бурных дискуссий в конгрессе и в печати, но испанцы знали также, что правительство планирует помочь им, обеспечив жильем и работой, и что они могут рассчитывать на поддержку левых политических партий, профсоюзов и объединений испанских иммигрантов, прибывших в страну раньше, чем они, а значит, их не оставят без защиты.
VI
1939–1940
В конце августа «Виннипег» причалил в Арике, первом порту на севере Чили, вид которого был весьма далек от того, как представляли себе беженцы южноамериканскую страну: никаких манящих джунглей, никаких пляжей с кокосовыми пальмами; скорее пейзаж напоминал пустыню Сахару. Им говорили, что климат в Чили умеренный и что это самое сухое обитаемое место на Земле. С моря беженцам был виден берег и возвышавшаяся вдали цепь фиолетовых гор, словно кто-то нарисовал акварель на фоне чистого неба цвета лаванды. Корабль встал на рейд в открытом море, и вскоре к нему подошел катер с чиновниками из Службы иммиграции и Консульского отдела Министерства иностранных дел, которые поднялись на борт. Капитан предоставил им свою каюту, где они могли задать вопросы пассажирам, выдать им визы и удостоверения личности и указать место их будущего проживания согласно занятиям каждого.
Виктор и Росер с ребенком на руках предстали в узкой каюте капитана перед молодым консульским служащим по имени Матиас Эйсагирре, который на каждом документе поставил печать и свою подпись.
— Тут сказано, что место вашего проживания — провинция Талька, — объяснил он. — Указывать место проживания — непростительная глупость со стороны Службы иммиграции. В Чили существует полная свобода передвижения. Так что не обращайте на это указание внимания, поезжайте куда хотите.
— Вы баск, сеньор? Я имею в виду, судя по вашей фамилии, — спросил его Виктор.
— Мои предки были басками. Здесь мы все чилийцы. Добро пожаловать в Чили!
Матиас Эйсагирре приехал в Арику на поезде, чтобы подняться на борт «Виннипега», причалившего с опозданием на два дня из-за проблем в Панаме. Он был одним из самых молодых сотрудников отдела и сопровождал своего начальника. Оба неохотно взялись за это задание, поскольку решительно осуждали идею приема беженцев в Чили, этой толпы красных безбожников и, возможно, преступников, которые явятся, чтобы занять рабочие места чилийцев, как раз когда в стране огромная безработица и когда Чили еще не успела восстановиться после экономической депрессии и землетрясения, но обоим пришлось подчиниться. В порту они сели на обшарпанный катер и, наперекор волнам, доплыли до корабля, где поднялись на палубу по веревочному трапу, который раскачивался на ветру, а сзади их грубо подталкивали французские матросы. Наверху их принял капитан Пупин, он предложил им коньяк и кубинские сигары. Оба чиновника знали, что Пупин согласился на это плавание скрепя сердце и что он ненавидел своих пассажиров, но этот человек их удивил. Выходило, что за месяц сосуществования с испанцами он изменил мнение о них, несмотря на то что его политические убеждения остались прежними.
— Эти люди много страдали, сеньоры. У них есть мораль, дисциплина и уважение к другим, они прибыли в вашу страну, чтобы трудиться и начать новую жизнь, — сказал он им.
Матиас Эйсагирре происходил из семьи, считавшейся аристократической, где хранили верность консервативным убеждениям и католицизму и противостояли наплыву иммигрантов, однако, встретившись лицом к лицу с каждым из них — мужчинами, женщинами и детьми, — он увидел иную перспективу этой ситуации, так же как и Пупин. Матиас воспитывался в католическом колледже и жил под защитой привилегий своего класса. Его дед и отец служили судьями в Верховном суде, двое братьев работали адвокатами, и он тоже изучал законы в соответствии с ожиданиями семьи, хотя не был создан для этой профессии. Он через силу посещал университет два года, после чего стал работать в Министерстве иностранных дел благодаря семейным связям. Ему исполнилось двадцать четыре года, и он начал с самых низких чинов, но к тому времени, когда ему поручили оформление виз на «Виннипеге», уже обрел добрую славу толкового служащего и дипломата. Месяца через два ему надлежало отправиться в Парагвай в свою первую командировку, и он собирался жениться или хотя бы объявить о помолвке со своей двоюродной сестрой Офелией дель Солар.
Получив документы, примерно дюжина пассажиров сошли с судна в Арике, поскольку работа для них имелась только на севере страны, и «Виннипег» поплыл на юг, вдоль «узкого лепестка», как называл Чили Неруда. На корабле испанцы погрузились в сосредоточенное молчание. Второго сентября они увидели очертания Вальпараисо, окончательный пункт назначения, и к вечеру судно бросило якорь в порту. Тревожное ожидание, царившее на борту, превратилось в коллективное помутнение сознания, и две с лишним тысячи человек устремились на верхнюю палубу в надежде поскорее ступить на неведомую землю, однако начальство порта решило, что все сойдут с корабля на следующее утро, при свете дня и по возможности спокойно. Тысячи огней порта и домов на холмах Вальпараисо трепетали, соперничая со звездами, так что непонятно было, где кончается обещанный рай[24]и начинается небо. Это был необычный город со множеством лестниц и подъемов, с широкими улицами для гужевого транспорта и странными домами, словно висящими на вздымающихся косогорах, город, где было полно бродячих собак и в котором царили бедность и грязь, город, битком набитый торговцами, матросами и пороками, как все портовые города, но, несмотря ни на что, он был прекрасен. С корабля Вальпараисо казался сказочным, словно россыпь бриллиантов. В ту ночь никто не спал; все пассажиры оставались на палубе, глядя на волшебное зрелище и считая часы. Потом Виктор будет вспоминать эту ночь как одну из самых красивых в своей жизни. Утром «Виннипег» окончательно причалил к берегу с гигантским портретом Педро Агирре Серды, нарисованным на холсте, и чилийским флагом, прикрепленным к борту.
Никто на корабле не ожидал такого приема. Беженцев предупреждали, что в стране развернута кампания по дискредитации правых, что Католическая церковь представляет собой скрытую оппозицию и что чилийцам свойственна сдержанность, и потому в первый момент они даже не поняли, что происходит в порту. За ограждениями собралась целая толпа; было множество приветственных лозунгов и флагов Испании, Страны басков, Каталонии, знамен Республики, а в воздухе слышался доброжелательный гул, свидетельствовавший о гостеприимном отношении к вновь прибывшим. Небольшой оркестр исполнял гимны Чили и Республиканской Испании, а также «Интернационал», который подхватывали сотни голосов. Национальный гимн Чили состоял из нескольких строчек, немного сентиментальных, но в нем слышались гостеприимство и любовь к свободе, которую обрела страна:
Стоя на палубе, суровые бойцы, прошедшие через столько тяжелых испытаний, плакали. В девять утра они друг за другом начали спускаться по трапу. На суше каждый беженец проходил через медпункт, где ему делали прививку, после чего он попадал в объятия Чили, как много лет спустя выразился Виктор Далмау, когда смог высказать благодарность лично Пабло Неруде.
В тот день, 3 сентября 1939 года, когда испанских беженцев радушно встречали в Чили, в Европе разразилась Вторая мировая война.
Фелипе дель Солар приехал в порт Вальпараисо за день до прибытия «Виннипега», поскольку хотел лично присутствовать при историческом событии, как он выражался. По мнению его приятелей по кружку «Неистовых», это было явным преувеличением. Они считали, что Фелипе принимает такое участие в судьбе беженцев не столько по доброте сердца, сколько из-за противостояния отцу и всему семейному клану. Большую часть дня Фелипе провел, приветствуя вновь прибывших в Чили беженцев, общаясь с теми, кого давно решил принять в свой дом, и со знакомыми, которых там встретил. На причале среди оживленной толпы находились представители власти, делегаты от рабочих и целые колонии художников, интеллектуалов, журналистов и политиков из числа басков и каталонцев, с которыми Фелипе близко сошелся в последние месяцы во время подготовки к прибытию «Виннипега». Среди встречающих был и врач из Вальпараисо, Сальвадор Альенде, один из руководителей партии социалистов, который несколько дней назад получил назначение на пост министра здравоохранения, а через тридцать лет станет президентом Чили. Несмотря на молодость, он являлся заметной величиной в политических кругах: одни восхищались им, другие отвергали, но уважали и те и другие. Он не раз участвовал в заседаниях кружка «Неистовых» и, увидев в толпе Фелипе дель Солара, издалека помахал ему рукой.
Фелипе получил приглашение на специальный поезд, перевозивший путешественников из Вальпараисо в Сантьяго. В его распоряжении было несколько часов, чтобы из первых рук узнать о том, что происходило в Испании; до сих пор о тамошних событиях он получал информацию только из печати, да еще от немногих побывавших в Испании очевидцев, таких как Пабло Неруда. Глядя из Чили, Гражданская война казалась событием настолько далеким, словно происходила в другую эпоху. Поезд шел не останавливаясь, но замедлял ход, когда проезжал мимо поселковых станций, поскольку на каждой множество местных жителей приветствовали испанцев; они размахивали флагами и пели песни, а кто-то даже бежал вдоль вагонов, чтобы передать в окна пироги и сладости. На вокзале в Сантьяго вновь прибывших также ждала шумная толпа, людей собралось так много, что невозможно было протиснуться; кто-то забрался на крышу здания по колоннам, кто-то держался за перекладины на потолке, и все кричали, пели и бросали цветы. Карабинеры с трудом вывели испанцев из здания вокзала, чтобы накормить их ужином, состоявшим из блюд неотразимой чилийской кухни, приготовленных Комитетом по приему беженцев.
В поезде Фелипе дель Солар выслушал множество разных историй, которых объединяло только одно — несчастье. Последний, с кем ему удалось поговорить, был Виктор Далмау, с которым курил на площадке между вагонами; тот развернул перед ним всю картину войны, от пунктов первой помощи с их кровью и смертью до госпиталей в эвакуации.
— То, что мы пережили в Испании, теперь ждет всю Европу, — заключил Виктор. — Немцы испробовали на нас свое оружие, превратив целые города в руины. В Европе будет еще хуже.
— Сейчас только Англия и Франция противостоят Гитлеру, но наверняка кончится тем, что они станут его союзниками. Американцы должны обозначить свою позицию, — сказал Фелипе.
— А какова позиция Чили? — спросила Росер, подойдя к ним с ребенком, которого вот уже несколько месяцев носила на спине в самодельном рюкзаке.
— Это Росер, моя жена, — представил ее Виктор.
— Очень приятно, сеньора. Фелипе дель Солар к вашим услугам. Ваш муж рассказывал мне о вас. Вы ведь пианистка, не так ли?
— Да. Но давайте поговорим о вас, — предложила Росер и повторила свой вопрос.
Фелипе ответил, что в стране имеется многочисленная немецкая колония, которая существует уже несколько десятилетий, их называют чилийскими нацистами, добавил он, но бояться их не стоит. Чили наверняка будет сохранять нейтралитет.
Вместе они просмотрели список промышленных предприятий и работодателей, готовых предоставить рабочие места испанцам в соответствии с квалификацией каждого, но ни одно из предложений не подходило Виктору. Без диплома он не мог делать то единственное, что умел. Фелипе посоветовал ему записаться в Университет Чили, бесплатный и престижный, чтобы изучать медицину. Возможно, два курса в Барселоне и опыт, приобретенный на войне, там признают, однако на то, чтобы получить диплом врача, уйдет несколько лет.
— Главное — зарабатывать на жизнь, — ответил Виктор. — Попытаюсь устроиться на ночную работу, чтобы днем учиться.
— Мне тоже нужна работа, — добавила Росер.
— С тобой все просто. Пианистки у нас нужны везде.
— Неруда тоже так говорил, — заметил Виктор.
— Для начала поселитесь у меня, — предложил Фелипе.
В его распоряжении две свободные комнаты и в преддверии прибытия «Виннипега» из Бордо, дабы избежать проблем с Хуаной, он напрямую договорился с домашней прислугой — поварихой и двумя горничными — о приеме гостей. Ключи от пустых комнат в родительском доме, которые Хуана ни за что не хотела отдавать, стали первой и единственной причиной его разногласий с доброй женщиной за двадцать с лишним лет общения, но они слишком любили друг друга, чтобы из-за этого рассориться. Когда из Парижа пришла телеграмма, в которой отец дал ясно понять, что ни один красный не ступит на порог его дома, Фелипе уже принял решение поселить кого-нибудь из испанцев у себя в доме. Семья Далмау показалась ему для этого идеальной.
— Спасибо тебе большое, но я знаю, что Комитет по приему беженцев приготовил нам жилье в пансионе, где уже уплачено за полгода вперед, — сказал Виктор.
— У меня есть пианино, и я целый день провожу в конторе. Ты сможешь играть сколько захочешь, и тебе никто не будет мешать, Росер.
Последний аргумент звучал убедительно. Дом в квартале, который показался гостям таким же представительным, как лучший район Барселоны, выглядел элегантным снаружи и был почти пустым внутри, поскольку Фелипе обзавелся только самой необходимой мебелью; он терпеть не мог претенциозный стиль своих родителей и потому отказался от штор на двустворчатых окнах, от ковров на полу, цветов в вазах и картин на стенах, однако, несмотря на скудный декор, в доме царила атмосфера безусловной изысканности. Гостям были предложены две жилые комнаты, ванная и круглосуточные услуги одной из горничных, которой Фелипе поручил роль няни. Будет кому присматривать за Марселем, пока родители на работе.
Через два дня Фелипе, друживший с директором радиостудии, принес для Росер радиопередатчик, и в тот же вечер они установили его рядом с пианино для музыкального сопровождения одной из программ, а чтобы обеспечить Росер постоянными учениками, перед следующей программой было объявлено, что Росер является не только талантливой исполнительницей, но и преподавателем музыки.
Виктора Фелипе устроил на работу в бар Конного клуба, тоже благодаря знакомствам, когда значение имеют не столько заслуги самого человека, сколько приятельские отношения его покровителя. Смена начиналась в семь часов вечера и заканчивалась в два часа ночи; это позволяло Виктору посещать занятия на медицинских курсах, куда он записался; по словам Фелипе, это было очень просто сделать, так как ректору родственник семьи по линии матери, то есть тоже Бискарра. Виктор начал с того, что таскал ящики с пивом и мыл стаканы, но постепенно научился различать вина и смешивать коктейли. Тогда его поставили за стойку, где он должен был обслуживать посетителей, одетый в черный костюм, белоснежную рубашку и при ярком галстуке. Из одежды у него имелась одна смена белья и костюм, купленный на деньги Айтора Ибарры сразу же после побега из лагеря Аржелес-сюр-Мер, но Фелипе предоставил в его распоряжение свой гардероб.
Хуана Нанкучео терпела целую неделю, ничего не спрашивая о жильцах Фелипе, однако любопытство победило гордыню, и, взяв в руки поднос со свежеиспеченными булочками, она решила разузнать все сама. Ей открыла новая нянька с ребенком на руках.
— Хозяев нет дома, — сказала она.
Хуана оттолкнула девушку в сторону я решительно прошла внутрь. Она осмотрела все сверху донизу и убедилась, что красные, как их называл дон Исидро, довольно аккуратные и дисциплинированные люди; в кухне она проверила все кастрюли и дала инструкции няньке, которую нашла слишком юной и с глупым лицом.
— И где шляется мать этого сопляка? Просто прекрасно! Нарожают детей, а потом оставляют их неизвестно на кого. Симпатичный этот Марселито, ничего не скажу. Глаза большие, упитанный и такой живой, обнял меня за шею и давай дергать за косу, — говорила она позже Фелипе.
Четвертого сентября в Париже Исидро дель Солар подготавливал жену, чтобы сообщить ей о своем решении оставить Офелию в женском колледже в Лондоне, куда он ее уже записал, как вдруг их с Лаурой обескуражила новость о том, что началась война. Конфликт назревал уже много месяцев, Исидро, однако, предпочитал этого не замечать и отказывался прислушиваться ко всеобщим опасениям, чтобы не портить себе отпуск. «Журналистам свойственно преувеличивать. В мире всегда существует какая-нибудь военная проблема, нет необходимости из-за этого тревожиться», — думал он. Однако достаточно было высунуть голову за дверь, как становилось очевидным, насколько все серьезно. Все вокруг бурлило, служащие отеля бегали с чемоданами и баулами, постояльцы толкались, задевая локтями дам с комнатными собачками на руках, мужчины чуть ли не дрались из-за такси, напуганные дети плакали. В городе также царил боевой беспорядок: половина парижан решили уехать за город до тех пор, пока ситуация не прояснится, уличное движение остановилось из-за того, что в центре скопилось огромное количество нагруженных вещами и людьми машин, которые пытались лавировать меж торопливых пешеходов, громкоговорители передавали срочные распоряжения, и только конная жандармерия, единственная в этом хаосе, пыталась поддерживать порядок. Исидро дель Солар вынужден был признать, что его план спокойно вернуться в Лондон, забрать из магазина автомобиль последней модели, который он собирался отвезти в Чили, и подняться на борт «Тихоокеанской королевы» пошел ко всем чертям. Нужно было как можно скорее уезжать из Европы. Он позвонил послу Чили во Франции.
Три дня прошло в тревожном ожидании, и наконец посольство раздобыло для них билеты на последний корабль, отплывавший в Чили, грузовое судно, битком набитое пассажирами в количестве 300 человек вместо 50, положенных по норме. Чтобы вместить семью дель Солар, пришлось перевести в трюм еврейское семейство, которое заплатило за свои билеты и подкупило чилийского консула, выдававшего визы, бабушкиными драгоценностями. Уже не раз случалось, что евреев не хотели брать на борт или корабль возвращался в пункт отплытия, потому что ни одна страна их не принимала. Эта семья, как и многие другие пассажиры пережившая в Германии чудовищные унижения, не имела права вывозить никакие ценности. Для них уехать из Европы было вопросом жизни и смерти. Офелия слышала, как они умоляли капитана оставить их на корабле, подошла к ним и предложила им свое место, хоть это и означало для нее самой необходимость делить с матерью ее тесную каюту.
— Во времена кризиса приходится как-то подстраиваться, — заметил на это Исидро, которому, впрочем, было не по себе из-за толпы людей с разным цветом кожи, включая шестьдесят евреев, из-за ужасной еды — рис, рис и снова рис, — из-за того, что в душе не было воды и было страшно плыть в темноте, — свет не зажигали, чтобы корабль не заметили самолеты. — Не знаю, как мы выдержим целый месяц, словно сельди в бочке, на этой ржавой посудине, — говорил он, пока его жена молилась, а дочь развлекалась, играя с чужими детьми и рисуя портреты и жанровые сцены. Вскоре Офелия, вдохновленная всем известной щедростью своего брата Фелипе, раздала большую часть личного гардероба еврейским семьям, у которых из одежды было только то, что было на них надето.
— Столько денег потрачено в магазинах, и лишь для того, чтобы эта девчонка раздала все, что мы накупили! Хорошо еще, что свадебное платье лежит в бауле в грузовом отсеке, — ворчал Исидро, удивленный поступком дочери, которая всегда считалась легкомысленной. Только через несколько месяцев Офелия узнала, что начавшаяся Вторая мировая война спасла ее от английского колледжа.
В обычные времена плавание длилось двадцать восемь дней, но судно шло полным ходом и осуществило его за двадцать два дня, увертываясь от плавучих мин и избегая попадаться на глаза военным кораблям обеих воюющих сторон. Теоретически они были в безопасности, поскольку шли под нейтральным флагом Чили, но на практике немцы или их союзники в силу любого трагического недоразумения могли их потопить. В Панамском канале капитан судна со своей командой приняли беспрецедентные меры защиты от диверсий: растянули донные сети и запустили водолазов на предмет поиска бомб, заложенных в шлюзах. Лаура и Исидро дель Солар с трудом переносили жару и москитов, угнетающие неудобства и страх перед войной, от которого сводило желудок, но для Офелии этот опыт был куда интереснее, чем плавание на «Тихоокеанской королеве», с ее кондиционированным воздухом и шоколадными оргиями.
Фелипе ждал их в Вальпараисо на своей машине и с взятым напрокат фургоном для багажа, который вел их семейный шофер. Сестра очень удивила его, она всегда казалась ему глупой кривлякой как внешне, так и внутренне. Она вытянулась, выглядела старше и серьезней, черты ее лица определились; она уже не была девочкой с кукольным личиком, как в тот день, когда они с родителями уезжали, но превратилась в интересную молодую девушку. Не будь она его сестрой, Фелипе сказал бы, что Офелия очень красива. Матиас Эйсагирре тоже приехал в порт на собственном автомобиле и с букетом роз для своей несговорчивой невесты. Когда он увидел Офелию, то был впечатлен не меньше, чем Фелипе. Она всегда была хорошенькой, но сейчас показалась ему просто потрясающей красавицей, его даже охватили мучительные сомнения: вдруг появится кто-то умнее и богаче, чем он, и отобьет ее у него. Матиас решил активизировать свои действия. Он немедленно объявит Офелии новость о своей первой дипломатической миссии и, как только они останутся наедине, преподнесет ей кольцо с бриллиантом, доставшееся от прабабушки. От этих мыслей у него рубашка прилипла к спине, кто знает, как отреагирует эта капризная девушка на перспективу выйти замуж за дипломата и переехать жить в Парагвай.
Караван из двух легковых машин и одного фургона проехал мимо группы примерно в два десятка молодых людей со свастикой, протестовавших против прибытия евреев и выкрикивавших оскорбления в адрес тех, кто их принимает.
— Несчастные люди, они бежали из Германии, и посмотрите, как их встречают здесь, — сказала Офелия.
— Не обращай внимания. Карабинеры сейчас их разгонят, — успокоил ее Матиас.
Пока ехали в Сантьяго — четыре часа по извилистой, ухабистой дороге, — у Фелипе, который вез родителей на своей машине, было время рассказать им, как испанцы прекрасно адаптировались в Чили, и меньше чем за месяц большинство из них смогли устроиться и с жильем, и с работой. Многие чилийские семьи предоставили беженцам кров; было бы позорно, имея большой дом с дюжиной пустых комнат, этого не сделать.
— Я в курсе, что в твоем доме находятся атеисты-коммунисты. Ты еще пожалеешь об этом, — предостерег его Исидро.
Фелипе заверил, что его жильцы точно не коммунисты, может, скорее, анархисты, что же касается того, атеисты они или нет, надо будет у них спросить. Он рассказывал им о Далмау, о том, какие это достойные и образованные люди, и об их маленьком ребенке, который очень полюбил Хуану. Исидро и Лаура уже знали, что их верная Хуана Нанкучео предала их и ежедневно наведывается к Марселю, чтобы убедиться, как он хорошо кушает, и погулять с ним в парке на солнышке вместе с Леонардо; как сообщила им Хуана, мать ребенка вечно шатается неизвестно где и никогда не бывает дома под предлогом обучения игры на пианино, а его отец круглые сутки торчит в баре. Фелипе показалось замечательным, что родители умудрились получить столько информации, находясь в открытом море.
В декабре Матиас Эйсагирре отбыл в Парагвай по приказу посла, деспота по отношению к подчиненным, чье социальное положение превосходило его собственное. Матиас как раз относился к этой категории. Он уехал один, Офелия отвергла кольцо под тем предлогом, что обещала отцу не выходить замуж, пока ей не исполнится двадцать один год. Матиас понимал: если бы она хотела замуж, ей никто не мог бы запретить, и решил подождать, несмотря на всю рискованность такого решения. У Офелии всегда было полно воздыхателей, но будущие свекры заверили Матиаса, что не будут спускать с дочери глаз.
— Дайте девочке время, пусть она повзрослеет. Я буду молиться за вас, чтобы вы поженились и были счастливы, — пообещала ему донья Лаура.
Матиас рассчитывал покорить Офелию на расстоянии с помощью потока любовных писем, ведь почта для этого и существует, а он был гораздо красноречивее в эпистолярном жанре, чем на словах. Терпение. Он любил Офелию еще с тех пор, когда оба были детьми, и никогда не сомневался в том, что они созданы друг для друга.
За несколько дней до Рождества Исидро дель Солар привез с фермы молочного поросенка, как делал это каждый год перед праздником, и договорился с мясником, чтобы тот разделал его в дальнем дворе дома, подальше от глаз Лауры, Офелии и Малыша. Хуана следила за превращением несчастного животного в мясо для жаркого, сосисок, котлет, ветчины и сала. Она отвечала за ужин двадцать четвертого декабря, когда многочисленное семейство собиралось вместе и на каминную полку выставляли глиняные фигурки рождественских персонажей, привезенные из Италии. Рано утром она принесла хозяину кофе в библиотеку и застыла прямо перед ним.
— Что-то случилось, Хуана?
— Как по мне, нужно бы пригласить ребеночка коммунистов, что живут у Фелипе.
Исидро дель Солар оторвался от газеты и с недоумением посмотрел на нее.
— Я говорю о Марселито, — сказала она.
— О ком?
— Вы знаете, о ком я говорю, хозяин. О маленьком мальчике, сыночке коммунистов.
— Коммунисты не признают Рождество, Хуана. Они не верят в Бога, младенец Иисус для них гроша ломаного не стоит.
Хуана едва удержалась, чтобы не вскрикнуть, и перекрестилась. Фелипе много чего объяснял ей про все эти глупости коммунистов насчет равенства и классовой борьбы, но она никогда не слышала, чтобы кто-то не верил в Бога и не признавал младенца Иисуса. Целую минуту она пыталась осмыслить сказанное.
— Может, и так, хозяин, но маленький мальчик в этом не виноват. Я думаю, они все-таки должны прийти угоститься рождественским ужином. Я уже объявила об этом Фелипе, и он согласился. И сеньора Лаура, и Офелия.
Так и случилось, что Далмау провели свое первое Рождество в Чили с семьей дель Солар, присутствовавшей на празднике в полном составе. Росер надела то самое платье, которое она сшила для свадьбы в Перпиньяне, — синее, с аппликацией из белых цветов вокруг шеи, — собрала волосы в узел, украсив его сеточкой с черными бархатными горошинками, и прикрепила к платью брошь из черного янтаря, которую ей подарила Карме, когда узнала, что девушка ждет ребенка от Гильема. «Ты теперь моя невестка, для этого бумаги не нужны», — сказала она ей тогда. Виктор облачился в костюм-тройку Фелипе: пиджак был ему немного великоват, а брюки чуть-чуть коротки. Как только они вошли в дом на улице Мар-дель-Плата, Хуана сразу же взяла Марселя на руки и отнесла его играть с Леонардо, а Фелипе подталкивал обоих Далмау в гостиную, чтобы представить их по всем правилам. Он говорил им, что в Чили социальные уровни — это многослойный торт, очень легко оказаться ниже и почти невозможно подняться наверх — родословную за деньги не купишь. Исключением можно было стать только благодаря таланту, как у Пабло Неруды, или благодаря красоте, как у некоторых женщин. Так произошло с бабушкой Офелии, красавицей с повадками королевы, которая родилась в семье простого английского торговца, но сумела улучшить породу, как говорили ее потомки, члены семьи Бискарра. Если бы Далмау были чилийцами, их никогда бы не пригласили в доме дель Солар за стол. Единственная причина, по которой это стало возможным, было то, что они были экзотическими иностранцами, и члены семьи дель Солар считали их кем-то вроде пришельцев. Если у Далмау все сложится хорошо, они, в конце концов, смогут оказаться на одной из многочисленных ступенек среднего класса. Фелипе заранее предупредил Виктора и Росер: в доме родителей их будут рассматривать, словно зверей в цирке, потому что там соберутся консерваторы, люди религиозные и нетерпимые, однако неукротимое любопытство вынудит их принять испанцев с присущим чилийцам гостеприимством. Так и случилось. Никто не спрашивал у них ни о Гражданской войне, ни о причинах изгнания отчасти по неведению — Фелипе утверждал, что если представители его семейства что-нибудь и читают, то разве что несколько строчек в газете «Меркурий», — но по большей части из тактичности — не хотели ставить гостей в неудобное положение. На Виктора внезапно напала подростковая застенчивость, которую, как ему казалось, он уже преодолел, и он почти весь вечер простоял в углу гостиной во французском стиле, между двух кресел в стиле Людовика XV, обитых шелком цвета мха, и либо молчал, либо отвечал коротко и односложно. Росер, напротив, чувствовала себя как рыба в воде и, не заставляя себя упрашивать, играла на пианино веселые песенки, которые с радостью подхватывали те из присутствующих, кто уже достаточно выпил.
На кого больше всех Далмау произвели впечатление, так это на Офелию. То малое, что она знала о них, основывалось на комментариях Хуаны, и девушка представляла себе парочку мрачных советских чиновников, несмотря даже на рассказ Матиаса о том, как он хорошо пообщался с испанцами, когда выдавал им визы на «Виннипеге». Росер буквально излучала уверенность в себе, но без тщеславия или высокомерия. Находясь в окружении дам, одетых в униформу чилийского высшего света — черное платье и длинная нить жемчуга, — она объяснила им, что пасла коз, работала в пекарне и в швейной мастерской, прежде чем стала зарабатывать на жизнь игрой на фортепиано. Она говорила об этом с такой естественностью, словно делала это все по собственной прихоти. Затем она села за инструмент и окончательно покорила всех. Офелия почувствовала зависть и стыд одновременно, сравнив собственное существование невежественной и праздной сеньориты с жизнью Росер, которая была всего лишь на пару лет ее старше, как сказал Фелипе, но прожила уже не одну жизнь. Она вышла из нищеты, пережила личное горе, потери и отчаяние изгнания, она была матерью и женой, пересекла океан и оказалась на чужой земле, разрываясь между прошлым и будущим, и она ничего не боялась. Офелии хотелось стать такой же достойной, сильной и храброй, как она. Словно угадав ее мысли, Росер предложила ей подышать воздухом, и обе, спасаясь от жары, вышли на балкон, где можно было поговорить немного наедине. Росер призналась, что Рождество в разгар лета кажется ей чем-то невероятным. Неожиданно для себя Офелия поведала Росер о своей мечте уехать в Париж или в Буэнос-Айрес и посвятить себя живописи, но это чистое безумие, поскольку она имела несчастье родиться женщиной, то есть пленницей семьи и общественных условностей. Но худшее препятствие, добавила Офелия, изобразив шутливую гримасу, чтобы не расплакаться, — это зависимость: ей никогда не заработать на жизнь рисованием.
— Если у тебя призвание к живописи, рано или поздно ты все равно к ней придешь, и лучше бы пораньше. Почему обязательно нужно ехать в Париж или в Буэнос-Айрес? Тебе просто нужно взять себя в руки. Знаешь, ведь с игрой на фортепиано то же самое. Редко когда можно на это прожить, но попытаться все равно надо, — ответила Росер.
В течение всего вечера Офелия не раз чувствовала на себе пристальный взгляд Виктора Далмау, куда бы они ни шла, но, поскольку он не покидал своего угла и не было никаких признаков, что он когда-нибудь к ней подойдет, девушка шепнула Фелипе, чтобы он представил их друг другу.
— Это мой друг Виктор, из Барселоны. Он был ополченцем на Гражданской войне.
— Вообще-то, я выполнял обязанности врача, оружие я в руках не держал, — пояснил Виктор.
— Ополченцем? — переспросила Офелия, которая никогда не слышала этого слова.
— Так называли бойцов еще до того, как они становились солдатами регулярной армии, — объяснил Виктор.
Фелипе оставил их, и Офелия ненадолго оказалась наедине с Виктором, она попыталась завязать с ним разговор, но не находила ни одной общей темы и ни малейшего отклика с его стороны. Она спросила его про бар, потому что об этом упоминала Хуана, и с трудом вытащила из него несколько слов о том, что он собирается завершить медицинское образование, которое начал в Испании. В конце концов, устав оттого, что разговор не клеится, Офелия отошла от Виктора. Он же, однако, не переставал наблюдать за ней, хотя ее раскованность немного его смущала. Офелия также продолжала тайком изучать Виктора: ей нравилось его лицо аскета с орлиным носом и выступающими скулами, нервные руки с длинными пальцами, худоба и угловатость. Ей захотелось нарисовать его портрет, в черно-белых тонах на сером фоне, с винтовкой в руках и обнаженного. При этой мысли она покраснела; она никогда не рисовала обнаженную натуру, и то малое, что она знала об анатомии мужчины, она почерпнула в музеях Европы, где большинство статуй были либо изуродованы, либо гениталии у них были прикрыты фиговым листком. Наиболее смелые вызвали разочарование, например Давид Микеланджело, с его огромными ладонями и детской пиписькой. Она не видела Матиаса голым, но они часто ласкали друг друга, так что она довольно хорошо представляла себе, что скрывается у мужчин под брюками. Но чтобы судить, надо увидеть. Почему этот испанец хромает? Должно быть, боевое ранение героя. Надо спросить у Фелипе.
Интерес Офелии к Виктору был взаимным. Он понял, что они люди с разных планет, что эта девушка особенная и совсем не похожа на женщин из его прошлого. Война изуродовала все, даже память. Может, когда-то и в Испании были девушки вроде Офелии, открытые, исполненные доверия к миру, с чистой, словно белый лист бумаги, жизнью, где они могли прописать свою судьбу каллиграфическим почерком без единой помарки, но ни одной такой он не помнил. Красота Офелии смущала Виктора, он привык видеть женщин, на которых наложила свой отпечаток либо бедность, либо война. Офелия показалась ему высокой, потому что вся состояла из удлиненных линий, от шеи до ног, но, когда она подошла к нему, обнаружилось, что девушка достает ему только до подбородка. Ее пышные волосы разных оттенков каштанового цвета были перехвачены черной бархатной лентой, губы чуть приоткрыты, словно во рту слишком много зубов, и накрашены ярко-красной помадой. Но более всего притягивали взгляд ее голубые, широко расставленные глаза под аккуратно вычерченной линией бровей и отрешенное выражение лица, как у человека, который смотрит на море. Для себя Виктор объяснил это тем, что в жилах Офелии течет кровь басков.
После ужина вся семья в полном составе, с детьми и прислугой, отправилась в кортеже на Рождественскую мессу в ближайшую церковь. Семью дель Солар удивило, что Далмау, предположительно атеисты, отправились вместе с ними, кроме того, Росер повторяла тексты на латыни, которой когда-то ее научили монахини. По дороге Фелипе взял Офелию под руку, немного отстал от остальных и строго произнес:
— Будешь строить глазки Далмау, скажу отцу, поняла? Посмотрим, как он отреагирует на то, что ты положила глаз на женатого мужчину без гроша в кармане.
Девушка сделала вид, что не понимает, о чем говорит брат, словно ей и в голову ничего подобного не приходило. Фелипе не стал делать такого же предупреждения Виктору, чтобы не унижать его, но решил предпринять все возможное, чтобы помешать испанцу видеться с сестрой. Их с Офелией взаимное притяжение было таким сильным, что, без сомнения, и остальные это заметили. Он оказался прав. Поздно вечером, когда Виктор зашел в комнату к Росер, где она спала вместе с Марселем, чтобы пожелать ей спокойной ночи, Росер предостерегла его от попыток встать на скользкий путь.
— Эта девушка недосягаема. Выкинь ее из головы, Виктор. Ты никогда не будешь принадлежать к их кругу, тем более к их семье.
— И это самое меньшее. Есть куда большие несообразности, чем классовые различия.
— Разумеется. Ты беден, а значит, в глазах их закрытого клана крайне несимпатичен и подозрителен с точки зрения морали.
— Ты забываешь главное: у меня жена и ребенок.
— Мы можем развестись.
— В этой стране разводы недопустимы, Росер, и, как говорит Фелипе, это никогда не изменится.
— Ты хочешь сказать, мы связаны навсегда?! — воскликнула Росер в ужасе.
— Могла бы среагировать как-нибудь помягче. Пока мы живем здесь, мы по закону муж и жена. Вернемся в Испанию — разведемся, и все дела.
— Но это может произойти очень не скоро, Виктор. Так или иначе, мы обустроимся здесь. Я хочу, чтобы Марсель рос как чилиец.
— Пусть так, если ты этого хочешь, но наш родной дом всегда, к нашей чести, будет каталонским.
— Франко запретил говорить на каталонском, — напомнила Росер.
— Именно поэтому, женщина.
VII
1940–1941
Для завершения медицинского образования Виктор Далмау попал в университет с помощью всегдашних дружеских связей, как это было принято в Чили. Фелипе дель Солар представил его Сальвадору Альенде, одному из основателей Социалистической партии, который являлся доверенным лицом президента и министром здравоохранения. Альенде с неослабевающим интересом следил за всем, что происходило в Испании: победа Республики, военный переворот, разгром демократии и установление диктатуры Франко, словно предчувствовал, что когда-нибудь настанет день, и его собственная жизнь окончится во время похожих событий в его родной стране. Виктор Далмау очень коротко рассказал ему о войне и о вынужденном бегстве во Францию, об остальном Альенде догадался сам. Одного его телефонного звонка было достаточно, чтобы кафедра медицины засчитала Виктору два курса, пройденных им в Университете Барселоны, и разрешила продолжить образование в течение еще трех лет для получения диплома. Учение требовало от Виктора больших усилий. Он многое знал о практической стороне вещей, но мало о теоретической; одно дело — собрать воедино раздробленные кости, и совсем другое — знать название каждой из них. На прием к министру Виктор пошел, чтобы поблагодарить его, и сказал, что даже не представляет себе, чем он мог бы отплатить за оказанную ему помощь. Альенде спросил Виктора, играет ли тот в шахматы, и предложил партию, — шахматы были тут же, у него в кабинете. Он проиграл, но хорошего настроения не утратил.
— Если хотите отплатить услугой за услугу, приходите играть ко мне в шахматы, когда я вас позову, — сказал он на прощание.
Именно шахматы послужат основой дружбы между этими двумя людьми, и эта дружба станет причиной второго изгнания Виктора Далмау.
Виктор и Росер с ребенком прожили в доме Фелипе несколько месяцев, до тех пор пока не смогли сами платить за пансион. Они отказались от помощи комитета, поскольку среди прибывших с ними беженцев было много таких, которые нуждались больше, чем они. Фелипе пытался удержать их, но они решили, что и так уже много от него получили и теперь должны научиться справляться самостоятельно. Больше всех из-за наступивших перемен переживала Хуана Нанкучео, потому что теперь, чтобы повидать Марселя, ей приходилось ездить на трамвае. Виктор и Фелипе не перестали дружить, но встречаться им теперь стало довольно трудно, поскольку они принадлежали к разным общественным кругам и оба были очень заняты. Фелипе рассчитывал ввести Виктора в клуб «Неистовых», как он называл своих приятелей, однако, прикинув по времени, когда тот смог бы посещать собрания, и понимая, что у Далмау нет ничего общего с его друзьями, тем более что собрания «Неистовых» с каждым разом становились все менее интеллектуальными и все более легкомысленными, Фелипе отказался от этой идеи. Единственный раз, когда Виктор там присутствовал, он так вяло и односложно отвечал на сыпавшиеся на него со всех сторон вопросы о его полной опасностей жизни и о войне в Испании, что вскоре членам клуба надоело вытягивать из него сведения по крохам, и тогда они просто перестали обращать на него внимание. Чтобы Виктор ненароком не встретился с Офелией, Фелипе решил больше не приглашать его и в родительский дом.
Ночная работа в баре едва позволяла Виктору сводить концы с концами, но служила для того, чтобы освоить это любопытное занятие и изучить завсегдатаев заведения. Там он познакомился с Джорди Молине, вдовцом из Каталонии, эмигрировавшим в Чили двадцать лет назад, владельцем обувной фабрики, который всегда устраивался за стойкой бара — выпить и поговорить на родном языке. Однажды, долгой ночью, то и дело прикладываясь к рюмке, он объяснил Виктору, что изготавливать обувь — занятие нудное, но прибыльное, и теперь, когда он стар и одинок, настал момент пожить в свое удовольствие. Он предложил Виктору открыть таверну в каталонском стиле; он вложит в дело деньги, а Виктор — свой опыт. Виктор ответил, что его призвание — быть врачом, а не хозяином таверны, но, когда он рассказал Росер о безумной идее каталонца, та сочла ее блестящей: лучше иметь собственный бизнес, чем работать на других, и, даже если с таверной ничего не получится, Виктор почти ничего не теряет, рискует-то не он, а обувщик. Придется внимательно следить за расходами и так вести дело, чтобы чилийцы охотно приходили в таверну выпить и забыть о своих печалях, — это главное. Они вспомнили о «Росинанте», пивном подвальчике в Барселоне, куда отец Виктора ходил играть в домино до последних дней своей жизни. В результате Виктор и Джорди Молине приобрели таверну в некоем помещении с несколько дурной славой; вместо столов там стояли бочки, с потолка свисали свиные окорока и связки чеснока, и пахло старым вином, но местоположение оказалось весьма удачным: в самом центре Сантьяго. Росер стала заниматься счетами, поскольку у нее отлично работала голова и знаний по математике было побольше, чем у обоих владельцев. Она приходила в таверну, ведя за руку Марселя, устраивала его на заднем дворе дома с какой-нибудь игрушкой, а сама утыкалась в тетрадки. Ни одна кружка пива не ускользала от ее пристального внимания. Они наняли повариху, которая умела готовить шпикачки с баклажанами, анчоусы и кальмары в перечном соусе, тунца с помидорами и другие деликатесы далекой страны, привлекавшие в таверну преданных клиентов из числа испанских эмигрантов. Таверну назвали «Виннипег».
За полтора года, что Виктор с Росер были женаты, между ними установились замечательные отношения, родственные и товарищеские. Они делили все, кроме постели, она — потому что не могла забыть Гильема, он — чтобы не запутать еще сильнее их отношения. Росер жила в убеждении, что любовь дается человеку только раз в жизни и что свою квоту она исчерпала. Виктор же нуждался в ней, чтобы бороться со своими призраками, она была его лучшим другом, и чем больше он узнавал ее, тем сильнее любил; порой ему хотелось перейти невидимую границу, их разделявшую, крепко обнять девушку за талию и поцеловать, но это означало бы предать память брата и могло привести к роковым последствиям. Придет день, и они поговорят об этом, о том, как долго должна длиться скорбь, и о том, как долго мертвые будут наказывать живых. Этот день настанет, когда решит Росер, как она решала почти все в их жизни, а до тех пор он будет рассеянно думать об Офелии дель Солар, как думают о выигрыше в лотерею, — очередных пустых мечтах. Виктор влюбился в сестру Фелипе с первого взгляда и с горячностью подростка, но, поскольку он больше с ней не виделся, эта любовь очень скоро превратилась для него в сказку. В туманных грезах он вспоминал черты ее лица, движения, платье, голос; образ Офелии был трепетным и призрачным и рассеивался при малейшем колебании воздуха. Он любил ее платонически, словно трубадур старинных времен.
С самого начала Виктор и Росер установили между собой систему отношений, основанную на доверии и взаимопомощи, что было необходимо для нормального сосуществования и дальнейшей жизни на чужбине. Оба согласились с тем, что Марсель будет для них важнейшим приоритетом до тех пор, пока ему не исполнится восемнадцать лет. Виктор почти не помнил, что Марсель ему не сын, а племянник, зато Росер об этом никогда не забывала, и за это любила Виктора так же, как он любил ее ребенка. Деньги на общие траты они держали в коробке из-под сигар. Финансами в их семье распоряжалась Росер. Она раскладывала всю сумму в четыре конверта, на неделю в каждый, и зорко следила за тем, как она уменьшалась, хотя питались они одной фасолью, которой Виктор наелся досыта еще в лагере. Если получалось немного сэкономить, они покупали малышу мороженое.
Они были совершенно разные по характеру и потому хорошо ладили. Росер никогда не углублялась в сентиментальности, свойственные эмигрантам, она не оглядывалась назад и не идеализировала ту Испанию, которой страна больше не была. Ведь они не просто так ее покинули. Чувство реальности всегда спасало ее от несбыточных желаний, бесполезных сожалений и гнетущего озлобления; грех уныния ей также был незнаком. Она не поддавалась усталости и отчаянию, никакие усилия и жертвы не казались ей избыточными, она, как танк, шла к цели через полосу препятствий. Ее планы отличались первозданной ясностью. Росер не собиралась всю жизнь аккомпанировать в радиопостановках с их неизменным репертуаром, состоявшим либо из грустных и романтических мелодий, либо из воинственных и мрачных композиций, в зависимости от содержания. Она была по горло сыта исполнением марша из «Аиды» или вальса «Голубой Дунай». Росер хотела посвятить себя серьезным занятиям музыкой, единственному делу жизни, и послать к дьяволу все остальное. Как только таверна начнет их обеспечивать и Виктор получит диплом, она поступит на факультет музыки. Росер хотела пойти по стопам своего учителя и стать преподавателем и композитором, как Марсель Льюис Далмау.
Ее муж, напротив, постоянно был удручен и жил под гнетом тяжелых воспоминаний и неутихающей ностальгии, и только Росер понимала причину его мрачных мыслей. Он продолжал учиться на медицинском факультете и заведовать таверной, и как будто все у него шло нормально, но он всегда был углублен в себя и смотрел на мир каким-то отсутствующим, словно у сомнамбулы, взглядом, не столько из-за усталости — хотя спал он мало и урывками, иногда стоя, как спят лошади, — сколько потому, что чувствовал себя совершенно опустошенным, запутавшимся в клубке бесконечных, навязанных ему самой жизнью обязанностей. Будущее виделось Росер сияющим, Виктор же ощущал вокруг себя только наступающий мрак.
— Через двадцать лет я уже буду стариком, — говорил он, но если Росер слышала эти слова, то резко обрывала его:
— Ты же мужчина, крепись! Мы прошли через столько испытаний, а ты только жалуешься и совсем не ценишь того, что мы имеем, неблагодарный! По другую сторону океана идет страшная война, а мы здесь живем в мире и сытости, и, попомни мои слова, останемся здесь еще надолго, потому что у Каудильо, будь он проклят, крепкое здоровье, злодеи обычно живут долго.
Тем не менее если ночью Росер слышала, как Виктор кричит во сне, то всегда приходила к нему в комнату и утешала. Она будила Виктора, ложилась рядом с ним на кровать, обнимала, словно мать, и кошмары оставляли его, и он больше не видел ампутированные ноги и развороченные тела, летящую шрапнель и колющие штыки, огромные лужи крови и рвы, полные костей.
Прошел почти год, прежде чем Офелия и Виктор встретились снова. За это время Матиас Эйсагирре приобрел в Асунсьоне[25] на самой главной улице города внушительный дом, мало соответствующий его должности заместителя и зарплате госслужащего. Посол счел это вызовом и при каждом удобном случае отпускал саркастические замечания в адрес своего подчиненного. Матиас обставил дом присланной из Чили мебелью и предметами интерьера, а его мать специально приехала набрать штат прислуги, что было непросто, поскольку местное население говорило только на гуарани[26]. Благодаря непрерывному потоку любовных писем, а также эффективным проповедям и увещеваниям будущей свекрови, доньи Лауры, упорствующая невеста наконец приняла предложение руки и сердца. В начале декабря, когда Офелии исполнился двадцать один год, Матиас приехал в Сантьяго на официальную помолвку, которая состоялась в саду дома дель Солар в присутствии ближайших родственников обеих семей, — всего около двухсот человек. Союз благословил Висенте Урбина, племянник доньи Лауры, харизматичный священник, интриган и весьма энергичный человек, которому гораздо больше пошел бы военный мундир, чем сутана. Поскольку ему еще не исполнилось сорока лет, Урбина имел довольно скромное влияние на высшие церковные чины и на своих прихожан из богатого квартала, лишь иногда исполняя роль советника, арбитра и судьи. Однако иметь такого человека в семье считалось привилегией.
Свадьба была назначена на сентябрь следующего года — брачный месяц для знатных семей. Старинное бриллиантовое кольцо Матиас надел Офелии на безымянный палец правой руки, чтобы возможные соперники знали — эта девушка уже кому-то предназначена, и наденет обручальное кольцо ей на левую руку в день бракосочетания, окончательно устанавливающего, что она навсегда отдана мужу. Ему хотелось подробно рассказать своей невесте о тех приготовлениях, которые он затеял в Парагвае, чтобы встретить ее как королеву, но она рассеянно перебила его:
— Зачем так торопиться, Матиас? Мало ли что может произойти до сентября.
Когда он встревоженно спросил, что она имеет в виду, Офелия упомянула о Второй мировой войне, которая может докатиться до Чили, или случится еще одно землетрясение, или какая-нибудь катастрофа произойдет в Парагвае.
— Будем надеяться на лучшее, — заключил Матиас.
Офелия наслаждалась этим периодом ожидания и приготовлений к свадьбе: она заворачивала приданое в шелковую бумагу и раскладывала по сундукам букетики лаванды, отослала в монастырь своей тете Терезе скатерти, простыни и полотенца, чтобы там на них вышили переплетенные монограммы — ее и Матиаса, встречалась с подругами в чайном салоне отеля «Грийон» и без конца примеряла свадебное платье и прочее приданое. У своих сестер Офелия обучалась основам управления домашним хозяйством, демонстрируя к этому явное расположение, что было удивительно, учитывая закрепившуюся за ней славу ленивой и безалаберной девицы. До свадьбы оставалось еще девять месяцев, но она уже прикидывала, как бы продлить этот период. Ее пугала перспектива нерасторжимого замужества и жизнь с Матиасом в другой стране, те она никого не знает, вдали от своей семьи, в окружении индейцев гуарани и детей, которых она родит, и где, в конце концов, станет покорной неудачницей с загубленной жизнью, как ее мать и сестры. Однако альтернатива была еще хуже — остаться незамужней значило зависеть от щедрости отца и брата Фелипе в отношении финансов и превратиться в парию в социальном плане. Возможность начать трудиться, чтобы самостоятельно зарабатывать на жизнь, была такой же химерой, как идея уехать в Париж и рисовать картины, живя в какой-нибудь мансарде на Монмартре. Она выдумала целую вереницу различных предлогов, чтобы отложить свадьбу, и не представляла себе, что Небеса пошлют ей единственно стоящий — Виктора Далмау. Когда она случайно встретилась с ним через два месяца после помолвки и за семь месяцев до свадьбы, к ней пришла любовь, какая бывает в романах, такая, какой она никогда не испытывала к Матиасу с его неизменной верностью.
Посреди жаркого и сухого лета в Сантьяго, когда те, кто может себе это позволить, массово выехали за город и рассредоточились по пляжам, Виктор и Офелия встретились на улице. От неожиданности оба застыли, словно воры, застигнутые врасплох, и прошла целая минута, прежде чем Офелия взяла инициативу в свои руки и еле слышно произнесла: «Привет!» — что Виктор расценил как знак доброго к нему расположения.
Целый год он верил, что любит ее без малейшей надежды на взаимность, а теперь оказалось, что она тоже думала о нем, это было очевидно, иначе почему эта девушка дрожит, словно новорожденный жеребенок. Она была еще красивее, чем он помнил: светлые глаза и чуть загорелая кожа, платье с открытыми плечами и беспорядочные локоны, выбивающиеся из-под шляпки. Ему удалось овладеть собой настолько, чтобы завязать с Офелией ничего не значащий разговор; так он узнал, что семья дель Солар проводит три жарких месяца то в Сантьяго, то в летнем доме в Винья-дель-Мар, что она приехала в столицу, чтобы сходить в парикмахерскую и к дантисту. Виктор, в свою очередь, в четырех фразах поведал ей о Росер, о ребенке, об университете и о таверне. Вскоре темы были исчерпаны, и они умолкли, потея на солнце и сознавая, что если расстанутся сейчас, то упустят прекрасную возможность. Когда девушка стала прощаться, Виктор взял ее под руку, отвел в тень, под козырек аптеки, находившейся совсем рядом, и, смущаясь, предложил Офелии провести вечер вместе.
— Мне нужно возвращаться в Винья-дель-Мар. Меня ждет шофер, — сказала она, но звучало это неубедительно.
— Скажи, чтобы подождал. Нам нужно поговорить.
— Я выхожу замуж, Виктор.
— Когда?
— Какая разница? Ведь ты женат.
— Об этом я и хочу поговорить. Это не то, что ты думаешь. Я все тебе объясню.
Виктор привел ее в скромный отель, хотя это было ему не по карману, и в Винья-дель-Мар Офелия вернулась около полуночи, когда родители уже намеревались заявить в полицию об исчезновении дочери. На все вопросы шофер, щедро вознагражденный молодой хозяйкой, отвечал, что по дороге у них спустило колесо.
С пятнадцати лет, когда она перестала расти и обрела девичьи формы, Офелия привлекала мужчин, однако соблазнение никогда не являлось ее истинными намерениями. Она понятия не имела о том, что вызывает вокруг себя ураган страстей, за исключением нескольких случаев, когда ретивые влюбленные начинали вести себя уж слишком напористо и в ситуацию приходилось вмешиваться ее отцу. Безмятежная жизнь юной сеньориты, когда Офелию одновременно и баловали, и строго за ней следили, походила на обоюдоострую шпагу: с одной стороны, возможность покушения на добродетель дочери уменьшалась, но с другой стороны, это препятствовало развитию у девушки как житейской мудрости, так и интуиции. Под внешностью кокетки скрывалась поразительная наивность. В последующие годы Офелия убедилась, что именно благодаря внешности перед ней открывались все двери и многое в жизни доставалось необычайно легко. Красота — первое, что все в ней видели, а иногда и единственное; ей не требовалось предпринимать никаких усилий, все равно любые ее идеи или размышления оставались никем не незамеченными. На протяжении четырехсот лет, прошедших со времен неотесанного конкистадора, основавшего колонию на территории будущей Чили, род Бискарра улучшал свое генетическое наследие чистой европейской кровью, хотя, по словам Фелипе дель Солара, у каждого чилийца, каким бы белым он ни казался, все равно есть что-то от туземцев, за исключением недавно прибывших эмигрантов. Офелия и так принадлежала к касте красивых женщин, но из всех лишь она обладала невероятными голубыми глазами, доставшимися ей от бабушки-англичанки. Лаура дель Солар полагала, что дьявол дает человеку красоту с единственным намерением — завладеть его душой, причем завладеть душой не только того, кого он наградил красотой, но и того, кого эта красота привлекает; и потому в ее доме никогда не хвалили внешность, это считалось дурным тоном, пустым тщеславием. Ее муж ценил красоту других женщин, но Лаура рассматривала ее только как проблему, поскольку своих дочерей она была обязана воспитать добродетельными, и особенно это касалось Офелии. Девушка придерживалась семейной теории о том, что красота является противоположностью ума: можно иметь либо то, либо другое, но вместе — никогда. Этим объяснялось то, что она плохо училась в колледже, ленилась рисовать и с трудом удерживалась на правильном пути, который проповедовал падре Урбина. Ее мучили чувственные устремления, хотя она еще и не умела их определить. Настойчивый вопрос Урбины, что она намерена делать со своей жизнью, повергал девушку в смятение, поскольку ответа у нее не было. Выйти замуж и нарожать детей казалось ей такой же удушающей перспективой, как уйти в монастырь, но она понимала, что это неизбежно; она могла лишь немного потянуть время. Все вокруг снова и снова повторяли: она должна быть благодарна за то, что на свете существует Матиас Эйсагирре, такой добрый, такой благородный и такой красивый. Ее ждет завидная судьба.
Матиас был без памяти влюблен в нее с детства. С ним она открыла для себя, что такое желание, с ним она его изучала, разумеется, в тех пределах, которые предписывало строгое католическое воспитание и природное рыцарство Матиаса; иногда она пыталась перейти границы, потому что, в конце концов, какая разница — заниматься изнуряющими ласками, не снимая одежды, или предаваться естественному греху в голом виде? Бог все равно накажет и за то, и за это. Поскольку именно она давала слабину, Матиас один отвечал за воздержание обоих. Он уважал Офелию, как это требовалось в его ситуации, так же как другие уважали своих сестер, и был убежден, что никогда не обманет доверия, которое испытывала к нему семья дель Солар. Он верил, что зов плоти может быть удовлетворен только в союзе, освященном Церковью, с целью иметь детей. Даже в самой глубине души он ни за что бы ни согласился с тем, что основной причиной для воздержания являются не уважение или сознание греха, но страх перед беременностью. Офелия никогда не говорила на эту тему ни с матерью, ни с сестрами, но понимала, что недостаток информации подобного рода, даже незначительный, можно исправить, только вступив в брак. Таинство исповеди прощало оскорбление закона, но общество ничего не прощало и не забывало. «Репутация достойной сеньориты должна быть как белоснежный шелк, любое пятно может ее испортить», — уверяли девушку монахини. Ни к чему говорить, сколько таких пятен она приобрела с Матиасом.
В тот жаркий вечер Офелия пошла с Виктором Далмау в отель, уверенная в том, что все будет не похоже на утомительные поединки с Матиасом, которые вызывали у нее только смущение и досаду. Офелию удивила и собственная решительность, неизвестно откуда возникшая, и собственная раскованность, с какой она взяла инициативу в свои руки, когда они остались в комнате наедине. Она вела себя словно опытная женщина, без всякой стыдливости, сама не понимая, откуда это в ней.
У монахинь она научилась раздеваться в несколько приемов: сначала надевала рубаху с длинными рукавами, скрывавшую тело от шеи до ступней, и потом, на ощупь, снимала под ней одежду, но в тот вечер с Далмау ее скромность куда-то улетучилась; она сбросила платье, нижнюю юбку, лифчик и трусики на пол и предстала перед ним во всей своей нагой красоте, чувствуя любопытство перед тем, что должно произойти, и раздражение к Матиасу из-за его ханжества. «Такой, как он, заслуживает неверности», — решила она, взволнованная.
Виктор и не подозревал, что Офелия — девственница, это никак не вязалось с ее ошеломляющей уверенностью в себе, и, кроме того, она не упомянула об этом ни слова. Сам он расстался с девственностью в годы отрочества, полные неопределенности и почти забытые. Он жил в другой реальности: революция упразднила социальные различия, жеманные привычки и власть религии над людьми. — В республиканской Испании девственность считалась устаревшим понятием; девушки из ополчения и медсестры, с которыми он занимался любовью, пользовались такой же сексуальной свободой, как и он сам. Не думал он также и о том, что Офелия пошла с ним, повинуясь прихоти избалованной женщины, а не потому, что любила его. Он был влюблен и полагал, что она влюблена тоже. Значительность того, что произошло между ними, он осознал позднее, когда оба, отдыхая после любви, лежали, обнявшись, на кровати с пожелтевшими и испачканными кровью простынями; он рассказал, почему женился на Росер, признавшись Офелии, что вот уже больше года мечтает только о ней.
— Почему ты не сказала мне, что у тебя это в первый раз? — спросил он.
— Потому что тогда ты бы отступил, — ответила она и потянулась по-кошачьи.
— Мне следовало обращаться с тобой осторожнее, Офелия, прости меня.
— Нечего прощать. Я счастлива, у меня мурашки по всему телу. Но мне нужно идти, уже поздно.
— Скажи, когда мы снова увидимся.
— Я предупрежу тебя, когда смогу удрать. Через три недели мы вернемся в Сантьяго, тогда будет проще. Мы должны быть очень, очень осторожны, если об этом узнают, мы дорого заплатим. Даже думать не хочу, что сделает мой отец.
— Но когда-то я обязан с ним поговорить…
— Ты в своем уме?! Как тебе такое в голову пришло?! Если он узнает, что я сошлась с иммигрантом, у которого есть жена и ребенок, он убьет нас обоих. Фелипе меня уже предупреждал.
Под предлогом визита к дантисту Офелии удалось еще раз появиться в Сантьяго. За то время, что они не виделись, она убедилась в том, что ее изначальное любопытство превратилось в наваждение: она вспоминала мельчайшие подробности вечера в отеле и чувствовала неистребимую потребность снова увидеть Виктора и заняться с ним любовью, а еще без конца говорить с ним, поведать ему все свои секреты и расспросить его о прошлом. Ей хотелось спросить, почему он хромает, выяснить происхождение всех его шрамов, узнать, что у него за семья и что за чувство соединяет их с Росер. У этого человека было столько тайн, что разгадать их будет непростой задачей. Офелия надеялась с его помощью разобраться, что означают, например, такие вещи, как изгнание, военный переворот, братская могила, лагерь для беженцев, или такие понятия, как военный хлеб или вкалывать как мул. Виктору Далмау было примерно столько же дет, сколько и Матиасу Эйсагирре, но он казался бесконечно старше. Внешне он производил впечатление человека твердого как кремень и с отметинами шрамов, однако его внутренняя жизнь была непроницаема и заполнена тяжелыми воспоминаниями. В отличие от Матиаса, который принимал с восторгом ее взрывной темперамент и шквал капризов, Виктору действовали на нервы ее детские забавы, он ждал от Офелии ясности ума. Поверхностное его не интересовало. Если он о чем-то спрашивал, то ждал ответа внимательно, как учитель, не давая отделаться шуткой или перевести разговор на другую тему. Это пугало ее, но Офелия приняла вызов, ведь это означало, что кто-то наконец принимал ее всерьез.
Оказавшись второй раз в объятиях Виктора, после любви и нескольких минут сна Офелия решила, что обрела мужчину своей жизни. Никто из молодых людей ее круга, напыщенных, избалованных и слабохарактерных, судьбу которых определяли деньги и власть их семей, не мог с ним сравниться. Виктора взволновало ее признание, он тоже чувствовал, что Офелия ни на кого не похожа, что она избранная, но голову не потерял, поскольку понимал: обстоятельства их нынешней встречи и выпитая вместе бутылка вина располагали к чрезмерной реакции; нужно вернуться к этому разговору, когда успокоится жар тела.
Офелия без колебаний расторгла бы помолвку с Матиасом Эйсагирре, если бы Виктор ей позволил, но он ясно дал понять, что не свободен и что ему нечего ей предложить, только эти торопливые запретные встречи. Тогда она предложила ему бежать в Бразилию или на Кубу, где они будут жить под пальмами, и никто их там не узнает. В Чили они приговорены к тайному существованию, но мир большой.
— У меня есть обязательства перед Росер и Марселем, и, кроме того, ты понятия не имеешь о том, что такое бедность и изгнание. Ты недели со мной не выдержишь под этими пальмами, — усмехнувшись, вернул ее на землю Виктор.
Офелия перестала отвечать на письма Матиаса в надежде, что он устанет от ее безразличия, но у нее ничего не вышло, поскольку упрямый влюбленный приписал ее молчание нервному напряжению, естественному для чувствительной невесты. Между тем, удивляясь собственной двуличности, в семье Офелия занималась приготовлениями к свадьбе, демонстрируя удовольствие и радость, которых совсем не ощущала. Несколько месяцев она не решалась что-либо предпринять, встречаясь с Виктором украдкой, когда ненадолго удавалось сбежать из дому, но с приближением сентября она все больше понимала, что должна найти какую-то вескую причину, чтобы расторгнуть помолвку, независимо от того, как отнесется к этому Виктор. Наконец, несмотря на то что к этому времени уже были разосланы приглашения и объявлено, что свадьба состоится в отеле «Эль Меркурио», Офелия, не сказав никому ни слова, отправилась в посольство и попросила одного своего приятеля, чтобы тот переслал в Парагвай конверт с дипломатической почтой. В конверте лежали кольцо и письмо, в котором она объясняла Матиасу, что влюблена в другого.
Получив письмо от Офелии, Матиас Эйсагирре вылетел в Чили, сидя на полу военного самолета, поскольку в разгар мировой войны старались не тратить керосин на полеты из-за чьих-то фантазий. Он вихрем ворвался в дом на улице Мар-дель-Плата во время семейного чая, опрокидывая хрупкие столики и стулья с гнутыми ножками. В тот момент он был не похож на себя. Вместо любезного и доброжелательного жениха перед Офелией предстал совершенно незнакомый, одержимый человек; красный от гнева и мокрый от пота и слез, Матиас схватил ее и стал трясти. Его громогласные упреки не остались без внимания семьи, и таким образом Исидро дель Солар узнал, что творилось все это время у него под носом. Ему удалось выдворить взбешенного жениха из своего дома, пообещав тому разобраться с открывшимся безобразием по-своему, однако его родительская власть натолкнулась на коварное сопротивление дочери. Офелия отказалась не только дать объяснения, но и назвать имя своего возлюбленного и уж тем более раскаяться в своем решении. Она закрыла рот на замок, и не было на свете силы, способной вытянуть из нее хоть слово. Девушка оставалась бесстрастна к угрозам отца, слезам матери и апокалипсическим аргументам Висенте Урбины, которого срочно вызвали как духовного проводника и распорядителя указующего перста Господа Бога. Поскольку договориться с Офелией не представлялось возможным, отец запретил ей выходить из дому и велел Хуане зорко следить за дочерью.
Хуана Нанкучео приняла все произошедшее близко к сердцу, она любила Матиаса Эйсагирре, считая его чистокровным кабальеро, из тех, что здороваются с прислугой, называя каждого по имени, и потом он так обожал малышку Офелию, что другого мужа для нее и пожелать было нельзя. Хуана намеревалась самым тщательным образом исполнить приказ хозяина, но ее преданность охранника ничего не могла поделать с ловкостью влюбленных. Виктор и Офелия умудрялись договариваться о свиданиях в самых неожиданных местах и в самое неожиданное время: в баре «Виннипег», с утра, пока он был закрыт, в невзрачных гостиницах, в парках или кинотеатрах, почти всегда при соучастии шофера. У Офелии было много свободного времени, так что ей легко удавалось избежать надзора Хуаны, в отличие от Виктора, у которого все дни были расписаны по минутам и который метался между университетом и таверной, с трудом выкраивая час-другой, чтобы провести их с любимой. Он совсем забросил семью. Заметив, как переменилась его жизнь, Росер вызвала Виктора на разговор со свойственной ей всегдашней прямотой:
— Ты влюблен, так ведь? Я не хочу знать, кто она, но прошу тебя, будь осторожен. Мы в этой стране гости, и, если ты вляпаешься в какую-нибудь историю, нас депортируют. Ты это понимаешь?!
Жесткость Росер обидела Виктора, впрочем, учитывая их необычное брачное соглашение, она была совершенно естественна.
В ноябре от туберкулеза умер президент Педро Агирре Серда, управлявший страной всего три года. Бедняки, жизнь которых улучшилась благодаря его реформам, оплакивали его, словно родного отца, раньше никто ничего подобного на похоронах политических деятелей не видел. Даже противники Агирре Серды из правого крыла вынуждены были признать его честность и принять скрепя сердце его видение мира — он оживил национальную промышленность, здравоохранение и образование, — но при этом они никак не могли позволить, чтобы Чили скатилась влево. Социализм хорош для Советов, которые далеко и, судя по всему, населены какими-то дикарями, но не для нашей родины. Дух светского и демократического государства, который принес покойный президент, — прецедент опасный, и повторять его не стоит.
Фелипе дель Солар встретил обоих Далмау на похоронах Агирре Серды. Они не виделись несколько месяцев, и после церемонии он пригласил их пойти куда-нибудь пообедать. Фелипе узнал об успехах обоих и о том, что Марсель, которому не исполнилось еще и двух лет, уже начинает говорить по-каталонски и по-испански. Он рассказал им о своей семье, о том, что мать собирается совершить с Малышом, его больным братом, паломничество в часовню Санта-Роса в Лиме, поскольку в Чили, к сожалению, наблюдается острая нехватка собственных святых, и что свадьба его сестры Офелии отложена. Ни один мускул не дрогнул на лице Виктора, когда он услышал новости об Офелии, но Росер кожей почувствовала его волнение и тут же поняла, в кого именно он влюблен. Она предпочла сохранить в тайне свое открытие, ведь если назвать имя девушки, возлюбленная Виктора неминуемо превратится в реальность. Дела обстояли еще хуже, чем она думала.
— Я же просила тебя, забудь о ней, Виктор! — упрекала она его вечером, когда они остались одни.
— Я не могу, Росер. Ты помнишь, как любила Гильема? Как любишь его до сих пор? У меня то же самое к Офелии.
— А у нее?
— И у нее. Она знает, что мы никогда не сможем быть вместе, и принимает это.
— Как думаешь, насколько хватит такой, как она, продолжать играть роль твоей любовницы? Она живет жизнью избранных, и так будет всегда. Чтобы пожертвовать ради тебя всем, нужно потерять рассудок. Повторяю, Виктор, если ваша связь выйдет на свет божий, нас пинками выгонят из страны. Эти люди могущественны.
— Никто ничего не узнает.
— Рано или поздно все тайное становится явным.
Бракосочетание Офелии было отменено под предлогом нездоровья невесты, и Матиас Эйсагирре вернулся к своим обязанностям в Парагвае, который он спешно покинул без разрешения начальника, никого в посольстве не поставив в известность. Его эскапада стоила ему выговора, но без особых последствий, поскольку он обладал редкой дипломатической ловкостью и сумел утвердиться в столь высоких политических и общественных сферах, куда посол, человек посредственный и недалекий, мог попасть с трудом. Офелию наказали вынужденным бездельем. Девушка в двадцать один год сидела дома сложа руки, под недремлющим оком Хуаны Нанкучео, и умирала от скуки. Ссылаться на закон о совершеннолетии не имело смысла, все равно ей некуда было идти, к тому же ей ясно дали понять: она не в состоянии содержать себя сама.
— Поостерегись, Офелия, если ты сейчас выйдешь в эту дверь на улицу, то больше уже никогда не войдешь в мой дом, — угрожал ей отец.
Девушка попыталась перетянуть на свою сторону Фелипе или кого-нибудь из сестер, но члены клана встали, как один, на защиту семейных ценностей, и в конце концов она поняла, что рассчитывать можно только на помощь шофера, своего преданного поверенного. Светская жизнь для Офелии прекратилась, ей запретили посещать балы и вечеринки, поскольку всем знакомым было объявлено, что она больна. Выходить из дому дозволялось только для посещения бедных монастырей и только в присутствии какой-нибудь сеньоры из Общества дам-католичек, а также на мессу с семьей или в художественную мастерскую, где было затруднительно встретить кого-либо из ее круга. Офелии пришлось закатить небывалую истерику, чтобы добиться от отца разрешения ходить на занятия по живописи. Шофер получал инструкции ждать молодую хозяйку три-четыре часа у дверей в мастерскую. Прошло несколько месяцев, а Офелия ничуть не преуспела в искусстве рисования, доказав таким образом отсутствие у себя таланта, о чем в семье и так уже знали. На самом деле она входила в парадную дверь мастерской с холстами, рисунками, мольбертом, проходила здание насквозь и выходила через заднюю дверь, где ее ждал Виктор. Свидания случались не часто, поскольку Виктору чрезвычайно трудно было подстроиться под расписание занятий Офелии так, чтобы это совпадало с его свободным временем. Виктор не высыпался, под глазами у него темнели круги, и он был настолько измучен, что порой погружался в сон еще до того, как его возлюбленная успевала раздеться во время свиданий в отеле.
От Росер же, напротив, исходила неистребимая энергия. Она освоилась с жизнью города и научилась понимать чилийцев, которые в глубине души были похожи на испанцев, — такие же щедрые, шумные, эмоциональные; она рассчитывала приобрести среди них друзей и заработать репутацию хорошей пианистки. Росер аккомпанировала на радио, играла в отеле «Грийон», в соборе, в клубах и в частных домах. О ней шла молва как о достойной молодой женщине с хорошими манерами, которая может сыграть на слух все, что ни попросят; достаточно насвистеть пару тактов, и через несколько секунд она сыграет эту мелодию на фортепиано, — очень востребованное умение на праздниках и в других торжественных случаях. Росер зарабатывала намного больше, чем Виктор в своем «Виннипеге», но должна была скрывать, что у нее есть ребенок; до четырех лет Марсель называл ее не мама, а сеньора. Первые слова, которые выговорил мальчик, были: «Белое вино». Он произнес их на каталонском, играя на заднем дворе таверны своего отца. Росер и Виктор по очереди носили малыша в рюкзаке, пока он не стал слишком тяжелым. Стиснутый в тепле рюкзака, прижавшись к спине матери или отца, Марсель чувствовал себя в полной безопасности; это был спокойный, молчаливый мальчик, который ни с кем не общался и редко о чем-нибудь просил. Мать носила его на радиостудию, а отец — в таверну, но большую часть времени он проводил в доме одной вдовы с тремя кошками, которая соглашалась посидеть с ним за скромную штату.
Вопреки ожиданиям, отношения Виктора и Росер в это суматошное время только укрепились, несмотря на то что они редко оказывались дома вместе, а его сердце было занято другой женщиной. Их дружба превратилась в союз, в котором не было ни тайн, ни подозрений, ни обид; он основывался на том, что они никогда осознанно не причинят друг другу вреда, а если это произойдет, то только по ошибке. Каждый чувствовал плечо другого, так что трудности настоящего и призраки прошлого были вполне переносимы.
За те месяцы, что Росер провела в Перпиньяне, когда жила в доме квакеров, она научилась шить. В Чили, как только удалось накопить нужную сумму, она купила ножную швейную машинку «Зингер», черную, блестящую, с золотой надписью в виньетках, — настоящее чудо производства одежды. Мерный стук педали швейной машинки напоминал упражнения на пианино, и когда Росер заканчивала костюмчик или ночной комбинезон для ребенка, она испытывала такое же удовлетворение, как от аплодисментов публики. Она копировала модели из журналов мод и всегда была хорошо одета. На музыкальные занятия она приходила в костюме стального оттенка с удлиненной юбкой, с которым надевала блузки разного цвета с коротким или длинным рукавом, дополненные то воротничком, то букетиком цветов, то каким-нибудь шарфиком или брошью, и получалось, что каждый раз она появлялась в чем-то новом. Прическу она делал одну и ту же; узел на затылке, украшенный гребнем или заколками, а ногти и губы красила в ярко-красный цвет; так она выглядела до конца своей жизни, когда ее волосы уже тронула седина, а губы окружали морщинки. «Твоя жена очень красивая», — сказала как-то Офелия Виктору. Она встретила ее на похоронах одного своего дяди, где Росер исполняла на органе печальные мелодии, пока родственники покойного чередой проходили мимо вдовы и его детей, выражая им соболезнования. Увидев Офелию, Росер на секунду отвлеклась от игры, поцеловала ее в щеку и прошептала на ухо, что она в курсе ее личной жизни. Это лишний раз убедило Офелию в том, что братские отношения с женой, о которых говорил Виктор, — правда. Замечание Офелии о Росер удивило Виктора, поскольку в его сознании укрепился образ худенькой, бесхитростной и беззащитной испанской девушки, которую его родители взяли к себе в дом еще девочкой и которая впоследствии стала неназваной невестой Гильема. Какой бы Росер ни была раньше и какое бы восхищение ни вызывала у Офелии теперь, это никогда не изменит того главного факта, что Виктор любил и любит ее. Ничто, даже безумное предложение Офелии сбежать с ней в рай под пальмами, не сможет заставить его расстаться ни с Росер, ни с ребенком.
VIII
1941–1942
С тех пор как Офелию заперли в доме на улице Мар-дель-Плата, любовные свидания с каждым разом становились все более спонтанными и короткими. В этой новой реальности, когда ему уже не надо было в любую минуту находиться в распоряжении Офелии, Виктор обнаружил, что время тянется слишком медленно, и иногда стал принимать приглашения Сальвадора Альенде сразиться в шахматы. Девушка по-прежнему оставалась в его сердце, но он уже не испытывал непрестанного желания сбежать откуда угодно, лишь бы тайком сжать ее в объятиях, теперь ему не надо было заниматься всю ночь напролет, чтобы наверстать время, проведенное с ней. Как и раньше, Виктор пропускал теоретические занятия в университете, на которых не отмечали присутствующих, потому что теорию можно было выучить по книгам и записям дома. Он сконцентрировался на посещении лаборатории, куда ходил на вскрытия и на клиническую практику. В лаборатории он вынужден был не афишировать опытность, чтобы не унижать преподавателей. В таверне он неизменно работал по ночам, используя спокойные часы, чтобы позаниматься, одним глазом приглядывая за Марселем, который спал в манеже. Джорди Молине, каталонец-обувщик, оказался идеальным партнером, он никогда не упрекал Виктора за скромные доходы «Виннипега» и был счастлив, что у него есть собственное местечко, более уютное, чем его холостяцкий дом, где можно поболтать с приятелями, выпить чашку кофе с водкой, посмаковать блюда родной земли и спеть песенки под аккордеон. Виктор предложил научить его играть в шахматы, но Молине никогда не понимал, какой смысл передвигать фигуры туда-сюда, если это не приносит никакой материальной выгоды. Иногда посреди ночи, когда он замечал усталость Виктора, он отправлял своего партнера домой, а сам заменял его и был в полном восторге, хотя мог обслужить завсегдатаев, только наливая вино, пиво или коньяк, поскольку ничего не понимал в коктейлях, которые считал модной выдумкой для педиков. Он чрезвычайно уважал Росер и любил малыша Марселя; мог долгими часами играть с ним в помещении позади прилавка; мальчик заменял ему внука, которого у него не было. Однажды Росер спросила, осталась ли у него в Каталонии семья, и он рассказал, как покинул свой городок более тридцати лет назад в поисках лучшей жизни. Он ходил на судне матросом в Юго-Восточной Азии, работал лесорубом в Орегоне, машинистом поезда и строителем в Аргентине; в общем, он много кем был, прежде чем оказался в Чили, где открыл обувную фабрику и сумел заработать себе на жизнь.
— Скажем так, поначалу семья у меня там оставалась, но поди знай, что с ними стало. Война их разделила: одни были республиканцами, другие поддерживали Франко; с одной стороны — ополченцы-коммунисты, с другой — священники и монахини.
— А вы общаетесь с кем-нибудь из них?
— Да, с парой родственников. Представляете, мой двоюродный брат, который всю войну скрывался, теперь стал мэром нашего городка. Он фашист, но человек хороший.
— Как-нибудь я попрошу вас об одолжении…
— Попросите прямо сейчас, Росер.
— Во время Отступления из Барселоны потерялась моя свекровь, мама Виктора, и мы бы хотели хоть что-нибудь узнать о ней. Мы искали ее во Франции, в лагерях для интернированных, наводили справки по обеим сторонам границы, но все безрезультатно.
— Так со многими произошло. Столько людей умерло, выслано, согнано со своих мест! А сколько живут нелегально! Тюрьмы переполнены; каждую ночь из камер вытаскивают тех, кто подвернется под руку, и расстреливают без суда и следствия, просто так. У Франко это называется справедливостью. Не хочу быть пессимистом, Росер, но ваша свекровь, скорее всего, погибла…
— Я знаю. Карме предпочитала смерть изгнанию. Она рассталась с нами по пути во Францию и исчезла ночью, не попрощавшись и не оставив никаких следов. Если у вас есть какие-то контакты в Каталонии, может, вы спросите про нее?
— Дайте мне ее данные, я попробую что-нибудь сделать, но не хочу вас обнадеживать, Росер. Война — это смерч, оставляющий на своем пути страшные разрушения.
— Я понимаю, дон Джорди.
Карме была не единственной, кого разыскивала Росер. Нерегулярно, но довольно часто она приходила в посольство Венесуэлы, в особняк, расположенный в пышном саду, где разгуливал одинокий королевский павлин. Посол Валентин Санчес был по натуре сибаритом и любителем хорошей кухни, тонких вин и особенно музыки. Он принадлежал к племени музыкантов, поэтов и мечтателей. Несколько раз он ездил в Европу, чтобы приобрести партитуры, преданные забвению, а в музыкальном салоне у него хранилась великолепная коллекция инструментов: от клавесина, на котором играл Моцарт, до наиболее ценного экспоната, настоящего сокровища, — доисторической флейты, вырезанной, по словам владельца, из бивня мамонта. Росер держала при себе сомнения насчет подлинности клавесина и флейты, но была благодарна Валентину Санчесу за книги по истории искусства и музыки, которые он давал ей читать, и за честь быть единственной, кому разрешалось пользоваться некоторыми экспонатами коллекции. Однажды вечером, когда посетители ушли, Росер ненадолго задержалась в посольстве, чтобы за рюмочкой ликера обсудить с гостеприимным хозяином одну смелую идею, навеянную коллекцией посла, — создать оркестр старинной музыки. Тема увлекла обоих: она будет руководить этим оркестром, а он — его патронировать. Прежде чем попрощаться, Росер набралась храбрости и попросила посла помочь ей разыскать одного человека, которого она потеряла во время исхода из Барселоны.
— Его зовут Айтор Ибарра, и он отправился в Венесуэлу, у него там живут родственники, они заняты в строительстве, — сказала Росер.
Через два месяца ей позвонила секретарь посольства и сообщила, что Иньяки Ибарра-и-Ихос — владелец фабрики строительных материалов в Маракаибо. Росер написала по указанному адресу несколько писем, хотя понимала: это все равно что сунуть записку в бутылку и бросить в море. Ответа она не получила.
Плохое самочувствие Офелии, которое в течение нескольких месяцев было предлогом для отсрочки свадьбы с Матиасом Эйсагирре, подтвердилось в начале следующего года, когда Хуана Нанкучео стала догадываться, что девушка беременна. По утрам ее мучила рвота, которую Хуана тщетно пыталась лечить отваром из укропа, имбиря и тмина, а вскоре женщина заметила, что вот уже девять недель в ванной комнате Офелии в корзине для мусора нет использованных гигиенических прокладок. В одно такое утро, когда Офелию выворачивало наизнанку в туалете, Хуана встала перед ней, уперев руки в боки.
— Ты скажешь мне, с кем ты сладила, прежде чем об этом узнает твой отец, — проговорила она с вызовом.
Офелия была абсолютно невежественна в вопросах физиологии; до того момента, когда Хуана спросила ее, с кем она сошлась, она никак не связывала свое плохое самочувствие с Виктором Далмау, объясняя его каким-то кишечным вирусом. Только тогда она поняла, что произошло, и от ужаса у нее перехватило дыхание.
— Кто этот человек? — настаивала Хуана.
— Я лучше умру, чем скажу тебе, — прошептала Офелия, обретя дар речи. Таков был ее единственный ответ на протяжении последующих пятидесяти дет.
Хуана взяла решение вопроса в свои руки, полагая, что молитвы и домашние средства помогут уладить ситуацию, пока семья еще ничего не подозревает. Она воздала подношение из нескольких ароматических свечей святому Иуде, оказывавшему услуги всех видов, а Офелии давала чай из душицы и руты и вводила ей в вагину стебли петрушки. Хуана выбрала руту, хоть и знала, что та ядовитая, так как считала, что язва желудка — меньшее зло, чем
Фелипе нашел Офелию в постели, она лежала, скрючившись от боли в животе, вызванной рутой, и тряслась от страха.
— Как это произошло? — спросил он, стараясь сохранять спокойствие.
— Как происходит всегда, — ответила она.
— В нашей семье такого никогда не было.
— Это ты так думаешь, Фелипе. Это происходит каждую минуту, просто мужчины об этом не хотят знать. Это женские тайны.
— С кем ты?.. — начал он и умолк, подыскивая слово, чтобы не обидеть ее.
— Лучше умру, чем скажу, — повторила она.
— Тебе придется сказать, сестра, поскольку единственный выход из создавшейся ситуации — выйти замуж за того, кто это сделал.
— Это невозможно. Он живет не здесь.
— Что значит «живет не здесь»? Где бы он ни был, мы его найдем. И если он на тебе не женится…
— Что ты сделаешь? Убьешь его?
— Ради бога, Офелия! Что ты такое говоришь?! Я поговорю с ним по-мужски, а если и это не даст результата, вмешается папа…
— Нет! Только не папа!
— Но надо что-то делать, Офелия! Скрыть беременность невозможно, скоро все обо всем узнают, и будет страшный скандал. Я помогу тебе, чем только смогу, обещаю.
В конце концов они решили все рассказать матери, чтобы она как-то подготовила мужа, а дальше будет видно. Лаура дель Солар приняла новость убежденная, что это Господь Бог требует от нее уплаты по счетам. Драма Офелии — часть той цены, которую она задолжала Небесам, а другая часть, более дорогая, это сердце Малыша Леонардо, которое бьется то слишком часто, то затихает. Малыш неотвратимо угасал, а его мать, погрузившись в молитвы и в общение со святыми, не хотела принимать очевидное. Лауре показалось, будто она утопает в густой грязи и тащит за собой всю семью. У нее тут же началась головная боль, словно в затылке колотили железные молоточки, зрение затуманилось, так что она ничего не видела перед собой. Как она скажет обо всем Исидро? И что могло бы смягчить удар? Надо немного подождать, быть может, милостью Божьей проблема разрешится сама собой — беременность часто замирает еще в утробе, — но Фелипе убедил Лауру: чем дольше они ждут, тем труднее будет справиться с ситуацией. Он сам предложил взять на себя разговор с отцом и, пока Лаура и Офелия, притаившись в глубине дома, молились с самозабвением мучениц, закрылся с ним в библиотеке.
Прошло не менее получаса, когда за ними явилась Хуана с приказом от хозяина немедленно явиться в библиотеку. Исидро цель Солар встретил их на пороге и тут же отвесил дочери пару пощечин, прежде чем Лаура успела загородить Офелию собой, а Фелипе — отвести его руку.
— Кто этот несчастный, который погубил мою дочь? Говори, кто он! — завопил Исидро.
— Я лучше умру, — снова, как и прежде, ответила Офелия, вытирая кровь из носа рукавом платья.
— Ты скажешь, или мне придется отхлестать тебя плетьми!
— Как знаешь. Я все равно никогда никому не назову его имени.
— Папа, пожалуйста… — вмешался Фелипе.
— Замолчи! Разве я не говорил, что эта засранка должна сидеть взаперти? А где были вы, донья Лаура, что допустили все это? Полагаю, посещали мессу, пока дьявол бродил по нашему дому. Вы отдаете себе отчет, какое бесчестье свалилось на наши головы, какой скандал? Как мне теперь смотреть людям в глаза! — Он кричал еще довольно долго, пока наконец Фелипе снова не перебил отца:
— Успокойся, папа, давайте лучше поищем решение. Я наведу справки…
— Справки? Ты это о чем? — спросил Исидро, разом успокоившись, поскольку почувствовал, что, кажется, ему самому не придется искать выход из создавшейся ситуации.
— О том, чтобы я сделала аборт, — спокойно сказала Офелия.
— А существует иное решение? — резко спросил Исидро.
И тут Лаура дель Солар впервые вставила слово дрожащим голосом, но очень четко, что об этом даже думать нельзя, потому что это смертный грех.
— Грех или нет, такие дела решаются не на небе, а здесь, на земле. Сделаем то, что необходимо, Господь Бог поймет.
— Мы ничего не будем предпринимать, прежде чем не поговорим с падре Урбиной, — сказала Лаура.
В тот же вечер семья дель Солар позвонила Висенте Урбине. Их успокоило одно только его присутствие; он излучал рассудительность и твердость духа человека, который знает, как успокоить смятенные души, и общается с Господом Богом напрямую. Он выпил поднесенную ему рюмку портвейна и заявил, что хотел бы переговорить с каждым по отдельности, начав с Офелии, у которой к тому моменту распухло лицо и заплыл один глаз. Падре Урбина говорил с ней почти два часа, но тоже ничего не добился: ни слез, ни имени любовника.
— Это не Матиас, его не обвиняйте, — двадцать раз повторила Офелия, как заведенная.
Урбина, привыкший к тому, что его прихожане, беседуя с ним, столбенеют от страха, едва не вышел из себя перед ледяной твердостью девушки. Было уже за полночь, когда он закончил переговоры с родителями и братом грешницы. Он также расспросил Хуану, но та ничего прояснить не могла, поскольку даже не подозревала, кто такой этот таинственный любовник.
— Может, это Святой Дух, дорогой падре, — заключила она не без ехидства.
Предложение сделать аборт падре Урбина решительно отверг. Это преступление перед законом и чудовищный грех перед Богом, а Он единственный, кто распоряжается жизнью и смертью. Надо найти альтернативу, и в ближайшие дни он будет изучать этот вопрос. Самое главное — чтобы новость не вышла за стены дома. Никто ни о чем не должен знать: ни сестры Офелии, ни ее второй брат, который, к счастью, в данный момент исследовал тайфуны на Карибах. Урбина одарил советами каждого: Исидро следовало избегать применять к дочери насилие, ибо это может привести к роковой ошибке, а в такой ситуации особенно нужно сохранять благоразумие; Лаура должна молиться и участвовать в благотворительных мероприятиях церкви; Офелия — раскаяться и исповедаться, поскольку плоть слаба, но милость Божия безмерна. Затем падре отвел Фелипе в сторону и сказал, что тот должен стать опорой для семьи в это трудное время и что скоро он зайдет к нему в офис разработать план действий.
План падре Урбина отличался первозданной простотой. Ближайшие месяцы Офелия проведет подальше от Сантьяго, там, где ее никто не знает, а затем, когда живот уже невозможно будет скрыть, отправится для уединения в монастырь, где о ней позаботятся вплоть до родов и окажут духовную помощь, в которой она так сейчас нуждается.
— А потом? — спросил его Фелипе.
— Мальчика или девочку отдадут в хорошую семью. Я сам этим займусь. Тебе остается только успокоить родителей и сестру и проработать детали. Понятное дело, будут кое-какие расходы…
Фелипе заверил, что все возьмет на себя и компенсирует монахиням монастыря необходимые затраты. Он попросил только об одном: когда приблизится срок родов, получить разрешение для тети Терезы, монахини другой конгрегации, чтобы она могла находиться рядом с племянницей.
В последующие месяцы в семейном поместье в Винья-дель-Мар развернулся настоящий марафон молитв, обещаний святым, покаяний и актов милосердия со стороны доньи Лауры, пока Хуана Нанкучео занималась домашней рутиной и ухаживала за Малышом; к тому времени ему уже снова надо было менять подгузники и кормить с ложечки протертым овощным пюре; присматривала она и за несчастной девочкой, как теперь называла Офелию. Исидро дель Солар, оставшись в городском доме в Сантьяго, делал вид, что совершенно забыл о драме, которая разворачивалась у женщин вдали от него, уверенный в том, что Фелипе примет все меры, чтобы пресечь распространение слухов. Его больше беспокоила политическая ситуация в стране, поскольку она могла отрицательно сказаться на бизнесе. Правые потерпели поражение на выборах, и новый президент из партии радикалов собирался продолжить реформы своего предшественника. Позиция Чили во Второй мировой войне была жизненно важной для Исидро, от нее зависел экспорт овечьей шерсти в Шотландию, а также в Германию через Швецию. Правые стояли за нейтралитет — зачем во что-то влезать, рискуя совершить ошибку, — но правительство и общественность поддерживали союзников.
— Если эта поддержка воплотится в жизнь, продажи в Германии пойдут ко всем чертям, — то и дело повторял себе под нос Исидро.
Офелии удалось передать письмо Виктору Далмау с шофером, прежде чем того с треском выгнали с работы, а ее заточили в плен на природе. Хуана, ненавидевшая шофера, не имея иных доказательств, обвинила его в том, что она будто бы сама видела, как тот несколько раз шушукался с Офелией.
— Я говорила вам, хозяин, а вы меня не слушали. Этот хам и есть всему виной. От него понесла малышка Офелия.
Кровь бросилась в голову Исидро дель Солару, ему показалось, у него сейчас взорвется мозг. То, что парни, работавшие в доме, время от времени пользовали горничных, казалось ему совершенно естественным, но чтобы его дочь делала то же самое со слугой-индейцем, у которого все лицо в оспинах, было для него немыслимо. На секунду он представил себе свою дочь в комнате над гаражом, обнаженную, в объятиях шофера, этого оборванца, проклятого судьбой, этого сукина сына, и едва не потерял сознание. Он испытал огромное облегчение, когда Хуана объяснила ему, что шофер был лишь прикрытием. Шофера вызвали в библиотеку, где, громко крича, Исидро допрашивал его, требуя назвать имя виновника, угрожал посадить слугу в тюрьму, чтобы карабинеры избивали его до тех пор, пока он не скажет правду, а когда и это не дало никаких результатов, решил подкупить этого человека, но шофер ничего не мог ему сказать — он никогда не видел Виктора. Он только обозначил время, когда оставлял и забирал Офелию у художественной мастерской. Исидро понял, что его дочь вовсе не посещала уроки: пешком или на такси она из мастерской прямиком направлялась в объятия любовника. Проклятая девчонка была не так глупа, как он предполагал, а может, это похоть сделала ее такой изобретательной.
Офелии пришлось написать Виктору письмо, чтобы объясниться с ним, поскольку в последние минуты перед отъездом, когда она попыталась ему позвонить, он не отвечал ни дома, ни в «Виннипеге», а в их загородном поместье связи с внешним миром у нее не было; ближайший телефон находился на расстоянии пятнадцати километров. В письме Офелия сказала Виктору правду: ее страсть была похожа на опьянение, помутившее разум, но теперь она поняла, что он всегда будет несвободен и что препятствия, их разъединяющие, непреодолимы. В несколько себялюбивом тоне она призналась, будто на самом деле то, что она чувствовала к нему, было вовсе не любовью, а неудержимой страстью, которая увлекла ее новизной, но теперь она осознала, что не может жертвовать своей репутацией и собственной жизнью ради него. Офелия объявила, что на какое-то время уезжает с матерью в путешествие, а после, когда в голове у нее прояснится, подумает о том, чтобы вернуться к Матиасу. Письмо заканчивалось решительным «прощай» и предупреждением, чтобы Виктор никогда больше не пытался с ней связаться.
Виктор получил письмо Офелии со смирением человека, который этого ждал и был к этому готов. Он никогда не верил в то, что эта любовь восторжествует, поскольку, как говорила ему Росер еще в самом начале его романа с Офелией, это растение без корней, приговоренное к неумолимому увяданию; ничто не растет в сумерках тайны, любви нужен свет и пространство, чтобы заполнить его собой. Виктор дважды прочитал письмо и передал его Росер.
— Ты, как всегда, оказалась права, — сказал он.
Росер было достаточно беглого взгляда, чтобы она смогла прочитать между строк, что за смертельной холодностью Офелия едва сумела скрыть плохо сдерживаемый гнев, и тогда она попыталась понять, что именно заставило девушку написать это письмо. Неверие в то, что у их с Виктором отношений есть будущее? Или это просто каприз легкомысленной сеньориты? Ни то ни другое предположение не годилось. И тогда Росер догадалась, что семья заперла девушку, постаравшись скрыть срам беременности, но не стала делиться своими подозрениями с Виктором, она подумала — это слишком жестоко по отношению к нему; зачем мучить его лишними сомнениями. Она чувствовала к Офелии симпатию и жалость одновременно, та была так уязвима и так наивна; похожа на Джульетту, захваченную вихрем незрелых страстей, только вместо юного Ромео она встретила закаленного жизнью мужчину.
Росер положила письмо на кухонный стол, взяла Виктора за руку и привела его к дивану в гостиной, единственному уютному месту в их скромном жилище.
— Приляг, я помассирую тебе голову.
Виктор вытянулся на диване, положив голову на колени к Росер, отдал себя во власть ее нежных пальцев пианистки и подумал, что, пока она существует, он никогда не будет одинок в этом жестоком мире. Если рядом с ней можно вытерпеть самые тяжелые воспоминания, он найдет уголок в глубине сердца, чтобы спрятать туда и воспоминание об Офелии. Ему захотелось рассказать Росер об охватившей его душевной боли, но ему не хватало слов поведать обо всем, что они пережили с Офелией, о том, как однажды она предложила ему бежать и как поклялась любить его вечно. Впрочем, Росер слова были не нужны, она и так все прекрасно понимала. В этот момент Марсель проснулся после сиесты и заплакал.
Интуиция не обманула Росер относительно чувств Офелии. С тех пор как девушка узнала о своем положении, страсть превратилась в глухую злобу, сжигавшую ее изнутри. Она часами анализировала свое поведение и изучала сознание, как ей велел падре Урбина, но вместо того, чтобы раскаяться в содеянном грехе, она раскаивалась в своей очевидной глупости. Ей никогда не приходило в голову спросить у Виктора, как избежать беременности, поскольку она была уверена, что он контролирует ситуацию, а так как они встречаются редко, значит ничего подобного с ней просто не может произойти. Прекрасная мысль. Именно на Викторе, раз он старше и опытнее, лежит вина за произошедшее непростительное несчастье; она — жертва, которой приходится платить за двоих. Это вопиющая несправедливость. Офелия едва могла вспомнить, как случилось, что ее захватила эта безнадежная любовь к человеку, с которым у нее так мало общего. После любви, которой они предавались в каком-нибудь грязном отеле, всегда второпях и без элементарных удобств, она чувствовала такое же неудовлетворение, как после тайного рукоблудия с Матиасом. Она подумала, возможно, все могло быть по-другому, если бы у них с Матиасом было больше доверия и больше времени, чтобы получше узнать друг друга, но с Виктором у нее тоже ничего хорошего не получилось. Она влюбилась в идею любви, в романтическую историю и в героическое прошлое этого партизана, как она его обычно называла. Она представляла себя персонажем произведения, сюжет которого непременно должен быть трагическим. Она знала, что Виктор влюблен в нее, по крайней мере настолько, насколько может испытывать любовь покрытое шрамами сердце, но с ее стороны это был только порыв, фантазия, один из ее капризов. Офелия чувствовала себя настолько нервной, загнанной в угол и больной, что подробности любовного приключения с Виктором, даже самые счастливые, были искажены страхом перед разрушенной жизнью. Для него их роман был удовольствием без риска, а для нее — риском без удовольствия. И вот сейчас она страдает от последствий, а он продолжает жить своей жизнью как ни в чем не бывало. Она ненавидела его. Она скрыла от него беременность, потому что боялась, что, узнав об этом, Виктор объявит о своем отцовстве и не оставит ее в покое. Любое решение по поводу беременности должно исходить от нее, никто другой не имеет на это права, и меньше всего этот человек, который и так причинил ей столько вреда. Ничего этого в письме не было, но Росер обо всем догадалась.
На третьем месяце беременности рвота у Офелии прекратилась; она стала чувствовать такой прилив энергии, какого никогда раньше не испытывала. Отослав письмо Виктору, она перевернула эту страницу своей жизни, и уже через несколько недель ее перестали мучить воспоминания и размышления о том, как теперь быть. Она чувствовала себя свободной от любовника, сильной, здоровой, с аппетитом подростка; широко шагая, она совершала долгие прогулки по окрестностям в сопровождении собак, пекла на кухне бесконечное количество печенья и булочек и потом раздавала угощения деревенским детям, занималась с Леонардо рисованием всякой мазни, и огромные разноцветные пятна казались ей куда более интересными, чем ее пейзажи и натюрморты прежних времен, гладила простыни, приводя в замешательство прачку, часами орудуя тяжелыми утюгами с углем, — вся в поту и очень довольная.
— Оставьте ее, это пройдет, — заверяла Хуана служанок.
Хорошее настроение Офелии шокировало донью Лауру, которая ожидала увидеть, как дочь утопает в слезах, сидя за шитьем приданого для младенца, однако Хуана напомнила ей, что Лаура и сама по несколько месяцев жила в эйфории во время своих беременностей, до тех пор пока живот не становился нестерпимо тяжелым.
Фелипе приезжал в поместье раз в неделю: оплатить счета, просмотреть расходы и дать указания Хуане, которая была истинной хозяйкой в доме, поскольку донья Лаура все свое время посвящала сложным переговорам со святыми. Он привозил новости из столицы, хотя они никому не были интересны, тюбики с краской и журналы для Офелии, игрушечных медвежат и бубенчики для Малыша, который уже не говорил и не передвигался самостоятельно.
Пару раз в Винья-дель-Мар появился Висенте Урбина, распространяя вокруг себя запах святости, как говорила Хуана Нанкучео, хотя на самом деле от него пахло давно не стиранной сутаной и лосьоном для бритья; он приезжал с намерением оценить ситуацию, направить Офелию на путь духовного совершенствования и призвать ее искренне исповедаться. Она слушала его мудрые наставления с отрешенным видом, словно глухая, не выказывая ни малейших эмоций по поводу будущего материнства, как будто в животе у нее был не плод, а опухоль. Тем легче будет пристроить ребенка в приемную семью, думал Урбина.
Жизнь за городом продолжалась с конца лета до зимы, и ее положительным качеством было то, что пламенные мольбы доньи Лауры, обращенные к Небесам, наконец стали немного спокойнее. Она не осмеливалась просить такого чуда, как выкидыш, что могло бы стать решением семейной драмы, и это было бы так же ужасно, как желать смерти собственному мужу, однако в своих молитвах она слегка на это намекала. Покой природы, ее неизменный и ровный ритм, долгие дни и тихие ночи, теплое парное молоко прямо из хлева, огромные подносы с фруктами и ароматный, только что испеченный хлеб куда больше подходили ее мягкому темпераменту, чем сутолока Сантьяго. Если бы это зависело от нее, она осталась бы в Винья-дель-Мар навсегда. Офелия тоже расслабилась в этой буколической атмосфере, и ненависть к Виктору Далмау превратилась в смутное сожаление: виноват не только он, она тоже несет ответственность. Она начала думать о Матиасе Эйсагирре с некоторой ностальгией.
Дом в колониальном стиле представлял собой старинную постройку с толстыми стенами из необожженного кирпича, черепичной крышей, деревянными балками и плиточными полами. Он успешно пережил землетрясение 1939 года, в отличие от других домов в округе, превратившихся в кучи строительного мусора, хотя на некоторых его стенах появились трещины да еще осыпалась половина черепицы. В хаосе, последовавшем за стихийным бедствием, в этих местах участились разбойные нападения; бродяги искали пропитание, появилось огромное количество безработных, что объяснялось мировой экономической депрессией тридцатых годов и кризисом с добычей селитры. Когда природную селитру заменили синтетическими материалами, тысячи рабочих остались не у дел, и в течение десяти лет ощущались последствия произошедшего. За городом жулики, предварительно отравив собак, забирались по ночам в дома и воровали фрукты, кур, а иногда поросенка или осла — на продажу. Управляющие бегали за ними с ружьями наперевес. Но Офелия во все это не вникала. Летние дни тянулись долго-долго. Она укрывалась от жары в прохладных аллеях или в одиночестве рисовала этюды из деревенской жизни, поскольку Малыш уже не мог рисовать вместе с ней, разбрызгивая краску на большом холсте. На маленьких листках она изображала быков, тащивших телегу с сеном, сонных коров, бредущих из молочной лавки, загон с курами, прачечные, виноградник. Вино от дель Солара не могло конкурировать по качеству с другими, более знаменитыми марками, производство его было ограниченно, и продавалось оно по ресторанам, где у Исидро имелись связи. Вино не приносило ему никакой выгоды, но для него было важно слыть виноделом, то есть быть членом эксклюзивного клуба, куда входили известные семьи.
Шестой месяц беременности Офелии совпал с началом осени. Солнце садилось рано, и ночи, темные и холодные, казались бесконечными; обитатели дома в Винья-дель-Мар спали под теплыми одеялами, топили печи углем и сидели при свечах; электричество в эту глухомань провели только через несколько лет. Офелия очень мало обращала внимание на холод, поскольку эйфория предыдущих месяцев сменилась ощущением тюленьей неповоротливости, и не только физически, — она прибавила пятнадцать килограммов, а ноги распухли, как свиные окорока, — но и психологически. Она перестала делать зарисовки, гулять по лугам, читать, вязать и вышивать, потому что засыпала каждые пять минут. Она махнула рукой на то, что толстеет, и так себя запустила, что Хуане Нанкучео приходилось чуть ли не силой заставлять ее мыться и приводить в порядок волосы. Мать заметила дочери, что у нее самой шестеро детей, и, если Офелия будет лучше следить за собой, быть может, ей удастся сохранить хоть что-то от ее прежней привлекательности.
— Да какая разница, мама? Я же погибла, все говорят, и никому нет дела до того, как я выгляжу. Я стану толстой старой девой.
Она безвольно отдала себя в руки падре Урбины и своей семьи, совершенно устранившись от принятия решения по поводу судьбы будущего ребенка. И точно так же, как раньше, она без сопротивления согласилась спрятаться в Винья-дель-Мар и жить тайной жизнью, осознавая свой позор, — священник и объективные обстоятельства в конце концов внушили ей это, — теперь она осознала, что приемная семья — сама неизбежность и что другого выхода просто не существовало.
— Была бы я помоложе, мы могли бы сказать, что это мой ребенок, и вырастить его в нашей семье, но мне пятьдесят два года. Никто нам не поверит, — говорила ей мать.
В этот период лень мешала Офелии думать. Единственное, чего она хотела, — это есть и спать, но на седьмом месяце она перестала представлять себе, что у нее внутри опухоль, и ясно почувствовала присутствие живого существа, которое в ней зрело. До этого момента ей казалось, что жизнь, словно испуганная птица, машет крыльями, но теперь она стала часто класть руки на живот, ощупывая контуры маленького тельца, — то ножку, то голову. Она снова взялась за карандаш и рисовала в альбомах младенцев, мальчиков и девочек, похожих исключительно на нее, но ни в коем случае не на Виктора Далмау.
Каждые две недели в поместье появлялась акушерка, посланная падре Урбиной, чтобы осмотреть Офелию. Ее звали Оринда Наранхо, и, по словам священника, в женских болезнях, как он называл все, что относилось к деторождению, она понимала больше, чем любой врач. Женщина располагала к себе с первого взгляда: на шее у нее висел серебряный крестик, одета она была как медсестра и всегда носила с собой маленький чемоданчик с необходимыми в ее деле инструментами. Она измеряла живот Офелии, нажимала на него и давала советы таким сочувственным тоном, каким обычно говорят с умирающими. Офелия относилась к акушерке с недоверием, но делала над собой усилие, изображая любезность, раз уж эта женщина будет играть главную роль, когда настанет час откровения. Поскольку она никогда не вела ни календаря менструаций, ни расписания встреч с любовником, то не знала точно, когда именно забеременела, но Оринда Наранхо вычислила примерную дату родов по объему живота. Она предрекла, что, поскольку Офелия — первородящая и поправилась больше нормы, роды будут трудные, но волноваться не надо, у нее в таких делах большой опыт, она приняла столько детей, что и не сосчитать. Акушерка порекомендовала отвезти Офелию в монастырь в Сантьяго, где в медпункте имелось все необходимое, а в случае неотложной помощи можно было обратиться в находившуюся поблизости частную клинику. Так они и поступили. Фелипе приехал на семейном автомобиле, чтобы перевезти сестру в Сантьяго, и тут перед ним предстала незнакомая женщина, располневшая, с пигментацией на лице, с трудом передвигавшая опухшие ноги, обутые в шлепанцы, и одетая в пончо, от которого пахло овцой.
— Быть женщиной — большое несчастье, Фелипе, — сказала ему Офелия в виде объяснения.
Ее багаж состоял из двух материнских платьев, напоминавших одеяние деревенской лавочницы, грубого мужского жилета, коробки с рисунками и изящного чемодана с приданым для младенца, приготовленным Хуаной и доньей Лаурой. То немногое, что связала сама Офелия, вышло каким-то бесформенным.
Через неделю пребывания в монастыре Офелия дель Солар вдруг проснулась в холодном поту от тяжелого сна, с ощущением, что она проспала несколько месяцев в нескончаемых сумерках. Ей отвели келью, где была железная походная кровать, матрас из конского волоса, два жестких одеяла из грубой шерсти, стул, ящик для одежды и стол из необработанного дерева. Больше ей ничего и не требовалось, она была благодарна за эту спартанскую простоту, вполне соответствующую ее состоянию духа. В келье было окно, выходившее в монастырский сад с фонтаном в мавританском стиле, где росли реликтовые деревья, экзотические растения и стояли деревянные ящики с целебными травами; сад пересекали узкие, выложенные камнем дорожки, проложенные под арками из кованого железа, которые весной покрывались вьющимися розами. Офелию разбудил свет позднего утра, проникавший через окно, и воркованье голубки, сидевшей на подоконнике. Ей понадобилась пара минут, чтобы вспомнить, где она находится и что с ней произошло; ей показалось, что на нее навалилась гора плоти, такая тяжелая, что она едва могла дышать. В эти минуты полной неподвижности она вспомнила подробности сна, в котором видела себя прежней; легкая и гибкая, она танцевала босиком на берегу, на черном песке, солнце светило ей в лицо, а распущенные волосы трепал соленый ветер. Вдруг море заволновалось и вынесло на берег маленькую девочку, покрытую пеной и похожую на уродливую сирену. Офелия еще лежала в постели, когда услышала колокол, созывающий на мессу, а через час по коридору прошла послушница, звоном музыкального треугольника оповещая, что начинается завтрак. Впервые за долгое время у Офелии не было аппетита, и она предпочла продремать все утро.
В тот же день, в час вечерней молитвы, в монастырь с визитом прибыл падре Урбина. Его закружил вихрь черных монашеских облачений и белых головных уборов, вокруг него усердно суетились женщины, прикладываясь к его руке и прося благословения. Человек он был еще молодой, но заносчивый и казался в своей сутане ряженым.
— Как поживает моя подопечная? — спросил этот милейший человек, как только ему принесли чашку густого шоколада.
Отправили кого-то из сестер за Офелией, которая прибыла, раскачиваясь на распухших ногах, словно фрегат на волнах. Падре Урбина протянул ей руку для обязательного поцелуя, но она только крепко ее пожала.
— Как ты себя чувствуешь, дочь моя?
— А как вы хотите, чтобы я себя чувствовала с арбузом в брюхе? — сухо ответила она.
— Понимаю, дочь моя, но ты должна принять все неудобства, это нормально в твоем положении; так угодно всемогущему Господу. Ибо сказано в Священном Писании: мужчина должен трудиться в поте лица, а женщина должна рожать через боль.
— Я смотрю, вы-то не очень вспотели от трудов.
— Ладно, ладно, я вижу, ты чем-то обеспокоена.
— Когда приедет тетя Тереза? Вы говорили, что раздобудете для нее разрешение, чтобы она приехала и была со мной.
— Посмотрим, дочь моя, посмотрим. Оринда Наранхо говорит, что появление на свет ребенка можно ожидать через несколько недель. Призови Богоматерь Надежды, чтобы она помогла тебе, и очисти себя от грехов. Помни, когда дитя появляется на свет, многие женщины отдают душу Богу.
— Я исповедалась и ежедневно причащаюсь с тех пор, как нахожусь здесь.
— Ты исповедалась вполне искренне?
— Вы хотите знать, назвала ли я исповеднику имя отца ребенка… По-моему, в этом нет необходимости, главное — сам грех, а не то, с кем ты его совершила.
— А что ты знаешь о категориях грехов, Офелия?
— Ничего.
— Неполная исповедь — все равно что не исповедаться совсем.
— Вы умираете от любопытства, правда, падре? — улыбнулась Офелия.
— Не будь дерзкой! Моя обязанность как священника — вести тебя по пути добра. Думаю, ты об этом знаешь.
— Да, падре, и я очень благодарна вам за это. Прямо не знаю, что бы я делала без вашей помощи в моем положении, — произнесла она так смиренно, что ирония прошла незамеченной.
— Вот именно, дочь моя. Кроме всего прочего, тебе повезло. У меня для тебя хорошие новости. Я провел обширнейшую работу в поисках наилучшей супружеской пары для твоего младенца и могу успокоить тебя, кажется, я такую нашел. Они люди добрые, трудолюбивые, не стесненные в средствах и, разумеется, католики. Большего я тебе сказать не могу, но ты не волнуйся, я позабочусь и о тебе, и о твоем мальчике.
— Это девочка.
— Откуда ты знаешь? — вскинулся святой отец.
— Я видела ее во сне.
— Сны — это всего лишь сны.
— Бывают вещие сны. Впрочем, будь что будет, мальчик родится или девочка, я мать и собираюсь растить своего ребенка сама. Забудьте об усыновлении, падре Урбина.
— Ради Бога, что ты говоришь?!
Воля Офелии была несокрушима. Доводы и угрозы священника оставили ее невозмутимой, а позднее, когда в монастырь прибыли мать и брат Фелипе, чтобы попытаться ее разубедить, подкрепив свои соображения авторитетом Богоматери, она выслушала их молча, проявляя легкое любопытство, словно они говорили на языке фарисеев; впрочем, череда строжайших нареканий и устрашающих пророчеств все-таки произвела эффект, а возможно, Офелия просто подхватила один из тех вирусов, которые каждую зиму убивают десятки стариков и детей. У нее поднялась температура, в бреду она вспоминала сирен, мучилась от боли в спине и задыхалась от кашля, из-за которого не могла ни есть, ни спать. Врач, которого привез Фелипе, прописал Офелии настойку опия, смешанную с красным вином, и какие-то лекарства в синих флаконах, без названий, но под номерами. Монахини поили больную отварами из трав, собранных в саду, и прикладывали горячие компрессы из льняного семени для прилива крови. Через неделю вся грудь у Офелии была в ожогах от компрессов, но самочувствие улучшилось. Она встала с постели и с помощью двух послушниц, которые ухаживали за ней днем и ночью, маленькими шажками добрела до небольшой монастырской рекреации, где монахини собирались в редкие, свободные от трудов минуты; это была приятная, очень светлая комната с деревянным, натертым до блеска полом и уставленная кадками с растениями, а в центре помещалась статуя Святой Девы Кармен, покровительницы Чили, с младенцем Иисусом на руках, оба в коронах из позолоченной латуни. Там Офелия просидела все утро в кресле, укрытая одеялом, вперив отсутствующий взгляд в окно, на затянутое облаками небо, и возносясь в райские кущи под влиянием волшебной субстанции из опия и алкоголя. Через три часа, когда послушницы помогали ей подняться с кресла, они увидели на сиденье пятно и струйку крови, стекавшую у беременной по ногам.
В соответствии с указаниями падре Урбины вызвали не врача, а Оринду Наранхо. Женщина появилась и, сохраняя выражение лица опытного профессионала и свойственную ей жалостливую интонацию, объявила, что роды могут начаться в любую минуту, несмотря на то что, по ее подсчетам, оставалось еще две недели. Она велела монахиням уложить роженицу в постель, приподнять ей ноги и прикладывать пеленку, смоченную холодной водой, к животу.
— Молитесь, сердце едва прослушивается, ребенок очень слабый, — добавила она.
По собственной инициативе монахини попытались остановить кровотечение у Офелии чаем с корицей и теплым молоком с семенами горчицы.
Как только падре Урбина получил от акушерки первую информацию, он велел Лауре дель Солар отправиться в монастырь и быть рядом с дочерью. Это хорошо для обеих женщин и поможет и матери, и дочери обрести мирный настрой. Лаура заметила, что они, вообще-то, ни с кем не воюют, но священник объяснил ей, что Офелия враждебно настроена ко всем, включая Господа Бога. Лауре отвели такую же келью, как и ее дочери, и впервые в жизни она испытала глубокий душевный покой религиозной жизни, которую всегда хотела вести. Она сразу же привыкла к ледяным сквознякам монастыря и к строгому распорядку обрядов. Она вставала с постели еще до рассвета, чтобы приветствовать восход солнца в часовне, вознося хвалу Господу, причащалась во время семичасовой мессы, в тишине ела монастырскую еду — суп, хлеб и сыр, — пока какая-то из монахинь читала вслух наставления на день. Вечерние часы, предназначенные для личных дел, Лаура посвящала медитации и молитвам, а когда наступала ночь, участвовала в вечернем богослужении. Ужин тоже проходил в молчании и был столь же непритязательным, как и обед, но дополнялся каким-нибудь рыбным блюдом. Лаура чувствовала себя счастливой в этом убежище женщин, и даже муки голода и отсутствие десертов были ей в удовольствие, поскольку таким образом она рассчитывала сбросить вес. Ей нравился чудесный сад, высокие, просторные галереи, где шаги отдавались звонко, словно звуки кастаньет, запах воска и ладана в часовне, скрип тяжелых дверей, звон колоколов, пение монахинь, шелест сутан и шелест молитв. Мать настоятельница освободила ее от работы в огороде, в швейной мастерской, в кухне и в прачечной, чтобы она занималась только физическим и душевным состоянием Офелии, которую, по наущению падре Урбины, следовало уговорить решиться на усыновление, чтобы ребенок, родившийся от похоти, был узаконен и дал бы ей возможность начать жизнь заново. Офелия выпивала пару чашек волшебного эликсира и дремала, словно неподвижная кукла, на матрасе из конского волоса, окруженная заботами послушниц и монотонным воркованием убаюкивающего голоса матери, хотя и не понимала, о чем та говорит. Падре Урбина был так любезен, что навещал их время от времени, и однажды, лишний раз убедившись в упорстве этой сбившейся с пути девушки, повел Лауру дель Солар прогуляться с ним по саду под зонтом, поскольку сыпал мелкий, словно роса, дождик. Ни тот ни другой никогда никому не говорили, о чем они там беседовали.
Роды, как Офелии потом рассказывали, были долгими и тяжелыми, но благодаря эфиру, морфию и таинственным снадобьям Оринды Наранхо, погрузившим девушку в блаженное бессознательное состояние, продлившееся до конца недели, не оставили в ее памяти никакого следа, будто она их и не переживала вовсе. Когда же Офелия очнулась, то была до того потеряна, что никак не могла вспомнить собственное имя. Донья Лаура, утопая в слезах, непрестанно молилась и призвала падре Урбину, чтобы тот сообщил Офелии недобрую весть. Как только влияние наркотиков ослабло и девушка достаточно окрепла, чтобы спросить, как все прошло и где ее новорожденная дочь, падре появился в изножье ее кровати.
— Ты родила мальчика, Офелия, — произнес священник как можно более сострадательным тоном, — но Господь в мудрости своей прибрал его к себе через несколько минут после его появления на свет.
Падре объяснил ей, что ребенок задохнулся, так как шея была обмотана пуповиной, но, к счастью, его успели окрестить, и он попадет не в огненный эмпирей, а на Небо к ангелам. Господь избавил невинное дитя от страданий и унижений земной жизни и в своей бесконечной милости побуждает ее к смирению.
— Молись усердно, дочь моя. Ты должна усмирить гордыню и следовать божественной воле. Моли Господа даровать тебе прощение и помочь нести твою тайну в тишине и с достоинством всю оставшуюся жизнь.
Урбина хотел утешить Офелию цитатами из Священного Писания и собственными сентенциями, но она принялась выть, словно волчица, и биться в крепких руках послушниц, пытавшихся ее успокоить, до тех пор, пока ей опять не дали вина с настойкой опия. Так, выпивая стакан за стаканом, она прожила в полудреме две недели, и в конце этого срока сами монахини решили, что довольно с Офелии молитв и лечебных снадобий, пора возвращать ее в мир живых. Когда она встала на ноги, монахини убедились, что ее формы сильно опали и она снова стала похожа на женщину, а не на дирижабль.
За матерью и сестрой в монастырь приехал Фелипе. Офелия захотела посмотреть на могилку сына, так что они поехали за город, на маленькое кладбище в соседнем поселке, и там она возложила цветы возле деревянного креста с датой смерти, но без имени, где упокоилось дитя, не начавшее жить.
— Как же мы оставим его здесь одного? Слишком далеко ходить навещать, — всхлипывала Офелия.
По возвращении на улицу Мар-дель-Плата Лаура не стала рассказывать мужу обо всем, что произошло в последние несколько месяцев, полагая, что Фелипе уже ввел его в курс дела, и еще потому, что Исидро, верный своей практике держаться подальше от всякого вздора, присущего женщинам его семьи, предпочитал знать о случившемся как можно меньше. Он поцеловал дочь в лоб, как делал это по утрам всю жизнь; он прожил еще двадцать восемь лет, но так до самой смерти ни разу и не спросил о внуке. Лаура же продолжала искать утешения в церкви и в десертах. Малыш Леонардо доживал последний этап своей короткой жизни и полностью завладел вниманием матери, Хуаны и прочих членов семьи, так что все оставили Офелию в покое, и она в одиночестве предавалась печали.
Семейство дель Солар никогда не было уверено, что им удалось избежать скандала в связи с беременностью Офелии, поскольку сплетни такого рода разлетались, словно перелетные птицы, по всему семейному клану. Офелия не влезала ни в одно свое девичье платье, и необходимость что-то купить или кого-то послать за покупками немного отвлекали ее от перенесенного горя. Она плакала по ночам, когда воспоминание о ребенке было таким явным, что она чувствовала, будто он толкается ножками у нее в животе, а из сосков у нее капает молоко. Она возобновила занятия живописью, на этот раз всерьез, и снова стала бывать в обществе, не переставая ощущать на себе любопытные взгляды и слышать перешептывания за спиной. Слухи дошли до Парагвая, но Матиас Эйсагирре не придал им значения, как всегда поступал с подобными наговорами и сплетнями, пришедшими из его страны. Когда он узнал, что Офелия заболела и ее увезли за город, он пару раз написал ей и, поскольку она не ответила, отправил телеграмму Фелипе, интересуясь здоровьем его сестры. «Все идет нормально», ответил ему Фелипе. Кому-то другому это показалось бы подозрительным, только не Матиасу; он вовсе не был глуп, как считала Офелия, но был на редкость добрым человеком. В конце года этот упорный претендент добился разрешения оставить службу на месяц и провести отпуск в Чили, спасаясь от влажной жары и ураганных ветров Асунсьона. Он прибыл в Сантьяго в декабре, в четверг, а в пятницу уже стоял у дверей дома во французском стиле на улице Мар-дель-Плата. Хуана Нанкучео, увидев его, испугалась, она подумала, что сейчас появятся карабинеры и арестуют малышку Офелию за то, что та натворила, но у Матиаса были совсем иные намерения, в кармане у него снова лежало бриллиантовое кольцо его прабабушки. Хуана провела его по сумеречным комнатам дома, поскольку летом жалюзи всегда держали плотно закрытыми, и еще потому, что в доме соблюдали траур по безвременно ушедшему Леонардо. В комнатах, обычно уставленных букетами, не было ни цветов, ни аромата привезенных из загородного поместья персиков и дынь, разносившегося в прежние времена по всему дому, по радио не звучала музыка и даже собаки не выбежали приветствовать гостя — со всех сторон его окружало лишь нагромождение французской мебели и старинных картин в золоченых рамах.
Матиас нашел Офелию на террасе среди камелий; они сидела под тентом в соломенной шляпе, защищавшей ее лицо от солнца, и рисовала пером и китайской тушью. На минуту он остановился, любуясь ею, влюбленный, как и раньше, не замечая лишних килограммов, от которых ей пока не удалось избавиться. Офелия встала и отступила на шаг, она никак не ожидала его появления. Впервые она увидела в Матиасе человека, обладавшего многими достоинствами, каким он и был на самом деле, а не двоюродного брата, вечно страдающего и на все ради нее готового, над которым она насмехалась десять с лишним лет. В последние месяцы она много думала о нем и пришла к выводу, что потерять этого человека означало бы для нее заплатить за свои ошибки. Те черты характера Матиаса, которые раньше раздражали ее, вдруг превратились в прекрасные качества. Ей показалось, он изменился, стал более зрелым и основательным и еще более привлекательным, чем был прежде.
Хуана принесла им холодного чаю и пирожные со взбитыми сливками, а сама спряталась за кустами рододендрона, пытаясь услышать, о чем они говорят. В соответствии с ее положением в доме она должна быть хорошо осведомлена обо всем, что происходит в семье, не раз говорила Хуана Фелипе, когда тот упрекал ее за то, что она подслушивает под дверью. «И зачем только Офелия разбила сердце этому юноше Матиасу? Он такой хороший, он не заслуживает таких страданий. Вот вам, мой маленький Фелипе, вы только захотите спросить о Матиасе, как я тут же расскажу вам, что у них там с Офелией. И во всех подробностях, представьте себе».
Матиас молча слушал исповедь Офелии, вытирая платком пот с лица и задыхаясь от приторного аромата роз и жасмина, долетавшего из сада. Когда она закончила, ему понадобилось довольно много времени, чтобы прийти в себя и сделать вывод, что на самом деле ничего не изменилось: Офелия как была, так и осталась самой прекрасной женщиной на свете, единственной, которую он всегда любил и будет любить до конца своих дней. Он хотел объяснить ей это так же красноречиво, как делал в письмах, но ему не хватало подходящих слов.
— Прошу тебя, Офелия, выходи за меня замуж.
— Ты не слышал, что я тебе говорила? И ты не спросишь меня, кто отец ребенка?
— Мне это не важно. Важно лишь то, любишь ли ты его до сих пор.
— То была не любовь, Матиас, а болезнь.
— Значит, к нам это не имеет отношения. Я понимаю, тебе нужно время, чтобы восстановиться, хотя, думаю, никто не может до конца восстановиться, потеряв ребенка, но я буду ждать до тех пор, пока ты не почувствуешь себя готовой.
Он достал из кармана черную бархатную коробочку и осторожно поставил ее на чайный поднос.
— Ты бы сказал то же самое, если бы я встретила тебя с узаконенным ребенком на руках? — спросила она с вызовом.
— Конечно да.
— У меня такое впечатление, что тебя совсем не удивил мой рассказ, наверное, до тебя уже дошли все сплетни, Матиас. Моя подмоченная репутация опережает меня, куда бы я ни пошла. Она может разрушить твою карьеру дипломата и всю твою жизнь.
— Это мои проблемы.
Из-за кустов рододендрона Хуана Нанкучео не могла видеть, как Офелия взяла бархатную коробочку, поставила ее себе на ладонь и молча стала рассматривать, словно это был египетский скарабей. Хуана ничего не слышала. Она не решалась высунуться из кустов, но, когда ей показалось, что пауза слишком затянулась, она вышла из своего укрытия и возникла перед молодыми людьми, якобы чтобы унести поднос. И тут она увидела кольцо на безымянном пальце Офелии.
Они хотели сыграть свадьбу без шума, но для Исидро дель Солара это было равнозначно признанию вины. К тому же свадьба дочери — прекрасная возможность выполнить светские обязанности и заодно утереть нос всем этим недоноскам, кто распускал сплетни про Офелию. Сам он их не слышал, но ему не раз казалось, что в «Союзе» у него за спиной пересмеиваются. Хлопоты потребовались минимальные, поскольку для новобрачных все было приготовлено еще в прошлом году, включая простыни и скатерти с вышитыми инициалами обоих. Они вновь поместили объявление в газете среди светских новостей, а портниха спешно взялась шить подвенечное платье, похожее на то, что было раньше, но гораздо большего размера. Падре Висенте Урбина удостоился чести провести свадебную церемонию; одно только его присутствие способствовало восстановлению репутации Офелии.
Подготавливая пару к таинству брака путем строгих предупреждений и мудрых советов, он деликатно обошел стороной прошлое невесты, но она не отказала себе в удовольствии сообщить священнику, что Матиас все знает и что они вместе понесут груз ее тайны всю оставшуюся жизнь. Перед тем как отправиться в Парагвай, Офелия захотела пойти на кладбище, где был похоронен ее сын, и Матиас пошел вместе с ней. Они поправили белый крест, возложили на могилку цветы и помолились.
— Однажды, когда у нас будет собственное место на Католическом кладбище, мы перенесем туда прах малыша, чтобы он был с нами, как и должно быть, — пообещал Матиас.
Они провели неделю медового месяца в Буэнос-Айресе и потом по суше отправились в Асунсьон. Этих дней для Офелии оказалось достаточно, чтобы убедиться: выйти замуж за Матиаса — одно из лучших решений в жизни. «Я буду любить его, как он того заслуживает, буду ему верна и сделаю его счастливым», — пообещала она себе. И наконец этот мужчина, упрямый и терпеливый как бык, переступил порог своего дома, обустроенного тщательно и роскошно, держа на руках свою жену. Она весила больше, чем он ожидал, но сил у него хватило.
Часть третья
ВОЗВРАЩЕНИЕ К КОРНЯМ
IX
1948–1970
Летом 1948 года семья Далмау положила начало традиции, продолжавшейся последующие десять лет. Росер с Марселем провели февраль в арендованном домике на берегу моря, а Виктор остался работать в городе и приезжал к ним в конце недели, как это делало большинство чилийских мужчин его круга, которые хвастались тем, что не могут позволить себе отпуск, поскольку незаменимы на работе. В этом желании мужчин, находившихся вдали от своих семей, наслаждаться летней свободой, словно они на несколько месяцев снова стали холостяками, Росер видела еще одно проявление креольского мачизма[27]. Если бы Виктор отсутствовал в больнице целый месяц, это выглядело бы странно, но сам он говорил, что основная причина, по которой он не хочет оставаться в домике на берегу, — это тяжелые воспоминания о лагере беженцев в Аржелес-сюр-Мер. Он не предполагал когда-либо еще ступить на песчаный берег. Как раз в феврале Виктору представился случай оказать ответную услугу Пабло Неруде за то, что тот когда-то выбрал его из многих других испанцев и помог вместе с Росер и Марселем эмигрировать в Чили. Республика выдвинула поэта в сенаторы, и он враждебно относился к нынешнему президенту Чили, который был ярым противником Коммунистической партии, хотя именно она помогла ему прийти к власти. Неруда не скупился на ругань в адрес этого человека, которого называл «продуктом политической кухни», предателем и «презренным, озлобленным, ничтожным вампиром», за что был обвинен правительством в оскорблении личности и клевете, уволен с должности сенатора и неоднократно подвергался преследованию полиции.
Однажды в больнице, где работал Виктор, появились двое руководителей Коммунистической партии, которая вскоре была объявлена вне закона; они хотели с ним поговорить.
— Как вы знаете, есть приказ арестовать нашего товарища Пабло Неруду, — сказали они ему.
— Я читал об этом в сегодняшней газете. И с трудом в это верю.
— Его надо спрятать на какое-то время. Мы полагаем, эта ситуация скоро разрешится, а если нет, мы найдем способ переправить его за границу.
— Чем я могу помочь? — спросил Виктор.
— Вы сможете предоставить ему укрытие ненадолго? Так или иначе, ему придется часто менять жилье, чтобы его не схватила полиция.
— Конечно, это честь для меня.
— Наверное, вам не надо говорить, что никто не должен об этом знать.
— Жена с сыном в отпуске. Я в доме один. У меня безопасно.
— Мы обязаны предупредить, у вас могут быть серьезные проблемы за укрывательство.
— Не важно, — ответил Виктор и дал им свой адрес.
Вот так и получилось, что Пабло Неруда и его жена, аргентинская художница Делия дель Карриль, тайно прожили две недели в доме Далмау. Виктор уступил им свою кровать и небольшими порциями, чтобы не привлекать внимания соседей, приносил им еду из своей таверны. От поэта не ускользнуло удивительное совпадение: в течение этих двух недель он сам, как раньше спасенные им испанские беженцы, получал помощь от «Виннипега», только теперь это был не корабль, а таверна. Кроме того, Виктор снабжал Неруду газетами, книгами и виски — всем тем, что хоть немного успокаивало поэта, — и развлекал его разговорами, раз уж визиты товарищей к нему были строго ограниченны. Неруда был человеком общительным, любил компании, нуждался в беседах с друзьями и даже со своими идеологическими противниками, чтобы практиковаться в вербальном фехтовании и полемических спорах. Бесконечными вечерами, запертый в небольшом пространстве дома, он вместе с Виктором вспоминал беженцев, которых посадил на корабль в Бордо в тот августовский день далекого 1939 года, и многих других мужчин и женщин времен испанского исхода, прибывших в Чили в последующие годы. Виктор заметил, что, проигнорировав распоряжения правительства брать на борт только квалифицированных рабочих и предоставив на «Виннипеге» место для художников и интеллектуалов, Неруда обогатил родную страну разнообразными талантами в области научных знаний и культуры. Менее чем за десять лет в Чили появились ученые, музыканты, художники, писатели, журналисты и даже один историк, мечтавший создать монументальный труд по истории Чили начиная с истоков, и у всех были испанские корни.
Вынужденное заточение приводило Неруду в бешенство. Он метался в четырех стенах, словно зверь в клетке, без конца меряя шагами комнату; ему нельзя было даже выглянуть в окно. Его жена, отказавшаяся от всего, в том числе и от возможности рисовать, только ради того, чтобы быть вместе с мужем, с трудом удерживала его за закрытыми дверями. В этот период поэт отрастил бороду и со всей страстью тратил время на создание поэмы «Всеобщая песнь». В уплату за гостеприимство он декламировал свои старые стихи, в том числе и неизданные, сохраняя при этом неповторимую замогильную интонацию, стихи, которые заразили Виктора одержимостью поэзией, оставшейся с ним навсегда.
Однажды ночью к Виктору в дом без предупреждения явились два незнакомца в пальто и шляпах, несмотря на то что в это время еще стояла летняя жара. Мужчины были похожи на детективов, но отрекомендовались товарищами по партии и без лишних слов увезли супружескую пару в какое-то другое место, дав им время только на то, чтобы собрать пару чемоданов с одеждой и положить туда стихи, над которыми поэт работал. Они отказались назвать Виктору место, куда везут Неруду с женой, но предупредили, что, возможно, ему еще раз придется предоставить им убежище, потому что безопасные места найти в Сантьяго довольно трудно. Более пятисот полицейских пытаются выследить перемещения беглеца. Виктор ответил, что на следующей неделе в город возвращается с моря его семья и в его доме тоже станет небезопасно.
В глубине души он был рад снова обрести покой родного очага. Масштабная личность гостя занимала все пространство дома до последнего уголка.
Они увидятся через тринадцать месяцев, когда Виктор и двое его друзей примут участие в организации конного перехода Неруды по горным тропам в другую страну — в Аргентину. Все это время поэт, неузнаваемый из-за отросшей бороды, прятался у своих друзей и товарищей по партии, а полиция наступала ему на пятки. Путешествие в Аргентину оставило в памяти Виктора такой же неизгладимый след, как и стихи поэта. Верхом на лошадях они ехали через холодную сельву среди тысячелетних деревьев, пробирались по горам с бесконечными родниками; вода была повсюду: быстрые ручьи стекали между древних стволов, каскадами рассыпались с небес, увлекая за собой все, что попадалось им на пути, превращаясь в бурные реки, которые путешественники осторожно переходили, вытянувшись в цепочку. Спустя много лет Неруда вспоминал об этом приключении: «Мы с трудом пробирались вперед, вокруг — бескрайнее одиночество и бело-зеленая тишина… Но в сияющей и таинственной природе ощущалась угроза: казалось, мы погибнем от холода и снега либо нас настигнут преследователи».
Виктор простился с Нерудой на границе, где того уже ждали гаучо[28] со сменными лошадьми, чтобы продолжить путешествие.
— Правительства меняются, а поэты остаются, дон Пабло. Вы вернетесь со славой и всенародным признанием. Запомните мои слова, — сказал Виктор, обнимая его.
Неруда покинул Буэнос-Айрес по паспорту на имя Мигеля Анхеля Астуриаса, известного писателя из Гватемалы, с которым у него имелось некоторое внешнее сходство, — у обоих был «крупный нос, мясистое лицо и плотное телосложение». В Париже Неруду, как родного брата, принял Пабло Пикассо, а на прошедшем здесь же в апреле 1949 года Всемирном конгрессе сторонников мира его чествовали как истинного виновника торжества. В те же дни чилийское правительство объявило в печати, что присутствовавший на Конгрессе человек — самозванец, двойник Пабло Неруды, а настоящий Неруда находится в Чили, и полиции якобы известно, где именно.
В тот день, когда Марселю Далмау Бригера исполнилось десять лет, пришло письмо от бабушки Карме, которая объехала полмира, прежде чем нашла место, предназначенное ей судьбой. Родители рассказывали мальчику о ней, но он никогда не видел фотографий Карме, и рассказы о мифической семье Далмау, некогда проживавшей в Испании, были так далеки от окружающей действительности, что он воспринимал их так же, как невероятные истории из книг в жанре фантастики и хоррора, которые он собирал. Именно в этом возрасте он отказался говорить на каталонском, сделав исключение только для старика Джорди Молине в таверне «Виннипег». С остальными он говорил по-испански, подчеркивая чилийский акцент и порой употребляя непечатные словечки, за которые ему случалось получать от матери звонкие оплеухи, но, кроме этой особенности, во всем остальном Марсель был идеальным ребенком: сам делал уроки, сам ездил на городском транспорте, следил за своей одеждой и частенько за своим питанием и даже сам договаривался о визите к дантисту и в парикмахерскую. Он был словно взрослый человек в коротких штанишках.
Однажды, вернувшись из колледжа, он вынул содержимое почтового ящика, взял свой еженедельный журнал о пришельцах и природных чудесах, а остальную корреспонденцию положил на столик в прихожей. Марсель привык к тому, что в доме в это время пусто. Так как у обоих родителей расписание было непредсказуемое, они давали сыну ключ от входной двери с пяти лет, а на трамвае и автобусе он научился ездить один с шести лет. Он был высокий и худой, с тонкими чертами лица, черными глазами, глядевшими на мир с удивлением, и жесткими волосами, которые стягивал резинкой. Прической он походил на исполнителя мелодий танго, в остальном же, подражая Виктору Далмау, был сдержан и говорил короткими фразами, избегая подробностей. Он знал, что Виктор не его отец, а его дядя, но эти сведения значили для него так же мало, как и легенда о бабушке, которая слезла с мотоцикла среди ночи и затерялась в толпе отчаявшихся людей. Первой в тот день домой пришла Росер, с тортом в руках по случаю дня рождения сына, а немного погодя, после тридцатичасового дежурства в больнице, появился Виктор, не забыв принести подарок, о котором Марсель мечтал с трех лет.
— Это настоящий микроскоп, поэтому он такой большой, он будет служить тебе, пока не женишься, — пошутил Виктор, обнимая мальчика. Он чаще выражал свою любовь, чем мать, и был куда более мягким по характеру. Мать невозможно было на что-то уговорить, зато Марсель знал не меньше десятка приемов, чтобы добиться от Виктора того, что ему нужно.
После ужина и торта мальчик принес в кухню почту.
— Ты только посмотри! Это же от Фелипе дель Солара! Я его несколько месяцев не видел, — сказал Виктор, взглянув на адрес отправителя.
Он держал в руках большой конверт со штемпелем адвокатской конторы дель Солар. В нем лежал конверт поменьше и записка с предложением вместе пообедать как-нибудь на днях и с объяснением, почему письмо шло так долго: его послали на старый адрес Фелипе, но оно вернулось на почту, так и не попав к нему в руки, ведь теперь у него квартира неподалеку от Гольф-клуба. Через минуту крик Виктора заставил вздрогнуть жену и сына, они никогда не слышали, чтобы он повышал голос.
— Это о маме! Она жива! Жива! — повторял он, и голос у него срывался.
Марселя мало взволновала эта новость, он бы предпочел, чтобы вместо бабушки материализовался кто-нибудь из пришельцев, но его настроение изменилось, когда ему объявили, что они отправляются в путешествие. Начиная с этого момента, вся их жизнь была подчинена приготовлениям к встрече с Карме: письма шли туда и обратно без надежды на ответ, летели телеграммы, Росер оставила уроки и концерты, а Виктор — работу в больнице. Марселем никто не занимался; воскресшая бабушка значила больше, чем потеря целого учебного года, и больше, чем он сам. Они летели перуанской авиалинией, с пятью пересадками, до Нью-Йорка, оттуда плыли на корабле до Франции, потом ехали из Парижа до Тулузы на поезде и, наконец, до княжества Андорра на автобусе по дороге, которая извивалась по горам, словно бегущая ласка. Никто из троих не летал раньше на самолете, и благодаря этому опыту открылась единственная слабость Росер — боязнь высоты. В обычной жизни, когда она смотрела на улицу с балкона последнего этажа, она скрывала свою акрофобию так же стоически, как терпела любую боль и любые трудности. Стиснуть зубы и тащить свою ношу дальше, не показывая истинных чувств, — таков был ее девиз, но в самолете у нее сдали нервы и всегдашняя уравновешенность исчезла. Мужу и сыну пришлось держать ее за руку, утешать, отвлекать и поддерживать, когда ее рвало в течение нескончаемых часов полета, и почти волоком таскать ее на пересадках, поскольку она едва могла передвигаться сама. По прибытии в Лиму — вторая пересадка в этой одиссее после Антафагасты[29] — Виктор, учитывая ее плачевное состояние, решил отправить жену обратно домой по суше и продолжать путь с Марселем, но Росер наотрез отказалась возвращаться, проявив обычную твердость характера.
— Я полечу хоть в самом аду. И хватит об этом говорить.
Так она и летела до Нью-Йорка, дрожа от страха и мучаясь рвотой, то и дело меняя бумажные пакеты. Она хотела заставить себя привыкнуть летать, поскольку знала, что в будущем ей придется это делать, если проект создания оркестра старинной музыки, которым она занималась, претворится в жизнь.
Карме ждала их на автобусной станции Андорра-ла-Велья, сидя на скамье; она была прямая как палка и, как всегда, курила. Она носила траур — по тем, кто умер, кого потеряла, и по Испании, — на голове красовалась нелепая шляпа, а из сумки, которую она держала на коленях, высовывалась маленькая белая собачка. Они сразу узнали друг друга, поскольку все трое не так уж сильно изменились за десять лет разлуки, разве что Росер приобрела стиль, соответствующий ее положению, и Карме даже немного оробела, глядя на эту женщину, хорошо одетую, тщательно подкрашенную и уверенную в себе. Последний раз она видела ее той ужасной ночью, беременную, обессиленную и дрожащую от холода в мотоциклетной коляске. Единственный, кто при встрече расчувствовался до слез, был Виктор; женщины поцеловали друг друга в щеку, словно виделись накануне, будто война и изгнание были всего лишь незначительными эпизодами в их судьбе, во всем остальном вполне безмятежной.
— А ты, должно быть, Марсель? А я твоя авиа[30]. Есть хочешь? — Так Карме приветствовала внука и, не дожидаясь ответа, достала сладкую булочку из своей волшебной сумки.
Марсель, как завороженный, рассматривал сложную географию морщин на лице своей бабушки, ее пожелтевшие от никотина зубы, пепельные жесткие волосы, выбивавшиеся из-под шляпки и похожие на сухое сено, на ее искривленные артритом пальцы и думал, что, если бы у нее на голове были еще и антенны, она вполне могла бы сойти за марсианина.
Такси марки двадцатилетней давности, скрипя, довезло их до скрытого в горах города, который, по словам Карме, являлся центром шпионажа и контрабанды, поскольку в те времена только эти два занятия приносили хоть какую-то выгоду. Сама она занималась контрабандой, для шпионажа надо было иметь связи в высших европейских структурах и знаться с американцами. После окончания Второй мировой войны в 1945 году прошло уже четыре года, и опустевшие европейские города понемногу оправлялись от голода и разрухи, однако множество беженцев и людей, согнанных с насиженных мест, все еще бродили по горам. Карме объяснила, что Андорра была шпионским гнездом во время войны, и сейчас, когда идет холодная война, продолжает таковой оставаться. Раньше через эту территорию шли те, кто спасался от немцев, в основном евреи и беглые преступники, иногда они становились жертвами самих проводников, которые либо убивали несчастных, либо передавали их врагу, а себе забирали деньги и драгоценности беженцев, если таковые у них имелись.
— Тут есть несколько пастухов, которые вдруг разбогатели, а каждый год, когда снег растает, находят трупы со связанными колючей проволокой руками, — сказал водитель, тоже участвовавший в разговоре.
После войны через Андорру шли немецкие офицеры и симпатизировавшие нацистам люди, которые всеми правдами и неправдами старались перебраться в Латинскую Америку. Часть из них надеялась осесть в Испании, рассчитывая на помощь Франко, но Каудильо редко ее оказывал.
— А вот что касается контрабанды, тут все просто: табак, алкоголь и прочая ерунда в том же роде, никакой опасности, — добавила Карме.
Они приехали в деревенский дом, где Карме жила у крестьянской супружеской пары, некогда спасшей ей жизнь. Сели за стол, на котором стояло блюдо, полное вкусной тушеной крольчатины с бобами, и два стеклянных кувшина с красным вином, и стали рассказывать друг другу обо всех перипетиях, пережитых ими за последние десять лет. Во время Отступления, когда бабушка решила, что у нее больше нет сил идти дальше, а изгнание для нее неприемлемо, она покинула Росер и Айтора Ибарру, чтобы умереть от ночного холода как можно дальше от них. К ее собственному огорчению, на следующий день Карме проснулась, окоченевшая и оголодавшая, но куда более живая, чем ей хотелось. Она продолжала лежать неподвижно, пока мимо медленно тащилась толпа беженцев, постепенно уменьшаясь в количестве, и к вечеру она осталась одна; лежала, свернувшись в клубок, словно ракушка, на обледенелой земле. Карме не помнила, что чувствовала тогда, но поняла, что умереть не так-то просто и что призывать смерть — это трусость. Ее муж умер, и возможно, погибли оба сына, но остались Росер и ребенок Гильема у той под сердцем; тогда Карме решила идти дальше, но уже не могла подняться на ноги. Через какое-то время к ней приблизился заблудившийся щенок, который брел по следам колонны беженцев, и она прижала его к себе, чтобы согреть. Этот зверь стал ее спасением. Через час или два пара крестьян, муж с женой, продав кое-какую еду беженцам, которые шли в колонне последними, уже намеревались было возвращаться домой, когда услышали, как где-то рядом скулил щенок, и они приняли эти звуки за тихий плач младенца. Так они нашли Карме и помогли ей. Она осталась жить у них, все трое выбивались из сил, но от этого жизнь не становилась менее скудной. Так продолжалось до тех пор, пока старший сын не перевез их в Андорру. Там, на пятачке земли, затерявшейся между Испанией и Францией, они прожили всю войну, занимаясь в меру сил контрабандой, а иногда, если предоставлялся случай, переправляли людей через границу.
— Это тот самый пес? — спросил Марсель, который держал собаку на коленях.
— Он самый. Ему, должно быть, лет одиннадцать, но он еще долго проживет. Его зовут Госсет.
— Но это не кличка. «Госсет» — по-каталонски щенок.
— Хватит с него и этого, другой клички ему не нужно, — ответила бабушка, затягиваясь сигаретой.
Прошел целый год, прежде чем Карме решила эмигрировать и соединиться со своей семьей. Поскольку она ничего не знала о Чили, об этом длинном червячке на южной половине карты мира, она стала изучать страну по книгам и спрашивала то тут, то там, не знает ли кто какого-нибудь чилийца, чтобы расспросить о его родине, но в те времена в Андорре ни одного чилийца не нашлось. Карме удерживала здесь дружба с крестьянами, которые ее подобрали и с которыми она прожила много лет, и страх снова колесить по миру без необходимого опыта, вдвоем со старой собакой. Она боялась, что в Чили ей не понравится.
«Мой дядя Джорди говорит, это все равно что Каталония», — успокаивал ее Марсель в одном из писем.
Однажды, приняв решение, она попрощалась с друзьями, глубоко вздохнула и выбросила из головы все опасения, собираясь использовать грядущее приключение себе во благо. Семь недель она ехала по суше и плыла по морю, с собакой в сумке, путешествуя в свое удовольствие, словно туристка, никуда не торопясь, любуясь разнообразными пейзажами и вслушиваясь в другие языки, пробуя непривычные блюда и сравнивая чужие обычаи со своими. С каждым днем она все более удалялась от прошлого, чтобы оказаться в другом измерении. Когда Карме работала учительницей, она изучала мир и передавала эти знания другим, но теперь убедилась, что он не похож на описания, рассказы и фотографии, напечатанные в книгах; мир был сложнее, ярче и не такой страшный. Она делилась впечатлениями со своей собакой и записывала их в школьную тетрадку вместе с воспоминаниями, делая это в качестве меры предосторожности, на случай, если в будущем потеряет память. Карме несколько приукрашивала факты, потому что знала: жизнь такова, какой мы ее считаем, так зачем же записывать неинтересное. Последним этапом ее путешествия стало такое же плавание по Тихому океану, как то, которое в 1939 году уже проделала ее семья. Сын прислал матери деньги на билет в первом классе, объяснив это тем, что после всего того, что она перенесла, она заслуживает комфорта, но Карме предпочла плыть экономклассом, где ей было удобнее. Годы войны и занятий контрабандой научили ее быть осторожной, однако она предполагала, что в дороге обязательно возникнут разговоры с незнакомцами, поскольку давно поняла, что люди всегда не прочь поговорить о том о сем и достаточно лишь пары вопросов, чтобы подружиться и многое рассказать друг другу. У каждого своя история, и каждый хочет ею с кем-нибудь поделиться.
Госсет во время путешествия день ото дня все больше страдал от всяких хворей, и, когда они добрались наконец до берегов Чили, он скорее походил на маленького лиса, чем на сторожевого пса. В порту Вальпараисо Виктор, Росер и Марсель встретили их обоих. Вместе с семьей за Карме приехал пузатый и говорливый господин, который отрекомендовался следующим образом:
— Джорди Молине, сеньора. Припадаю к вашим стопам. — И добавил на каталонском, что готов показать Карме все лучшее, что есть в стране. — А вы знаете, ведь мы почти ровесники? И я тоже вдовец, — сказал он не без кокетства.
Пока ехали в поезде до Сантьяго, Карме узнала, что в семье Виктора этот человек выполняет обязанности деда и делает это вполне ответственно, а также что ее внук — завсегдатай его таверны, куда Марсель приходит почти ежедневно делать уроки, чтобы не оставаться дома одному. Виктор больше не работал по ночам в «Виннипеге», он стал кардиологом в больнице Сан-Хуан-де-Диос, и Росер тоже не часто бывала в таверне, она проверяла счета, которые ей приносил бухгалтер-пенсионер, работавший за еду, выпивку и компанию.
Карме нашла своих благодаря Элизабет Эйденбенц, поселившейся после войны в Вене, целиком посвятив себя всегдашним заботам о женщинах и детях. Город подвергался яростным бомбардировкам, и когда она туда прибыла, почти сразу, как только кончилась война, голодающие люди рылись на помойках, пытаясь найти хоть что-то съестное, и сотни бездомных детей жили вместе с крысами среди куч мусора, в которые был превращен красивейший город империи. В 1940 году, на юге Франции, Элизабет осуществила свой проект и устроила в заброшенном особняке в Эльне образцовый родильный дом, где принимали беременных женщин, чтобы помочь им родить в безопасных условиях. Сначала это были испанские беженки из лагерей для интернированных, потом появились еврейки, цыганки и другие женщины, спасавшиеся от нацистов. Находясь под эгидой Красного Креста, родильный дом в Эльне должен был сохранять нейтралитет и не оказывать помощь политическим беженцам, но Элизабет плевать хотела на правила, несмотря на то что за ней следили, — и в 1944 году ее забрали в гестапо. К этому времени ей удалось спасти более шестисот детей.
Карме случайно познакомилась в Андорре с одной из матерей, которым повезло, и та рассказала ей, что не потеряла сына только благодаря медсестре Элизабет. Карме связалась с этой медсестрой, которую звали так же, как ту, что общалась с ее семьей во Франции, чтобы узнать, пересекла ли семья границу. Она написала в Красный Крест, на разные адреса организации в разных странах, и благодаря огромному объему ее корреспонденции, отправленной во все концы Европы и преодолевшей все бюрократические препоны, ей удалось узнать, что Элизабет находится в Вене; в ответном письме та подтвердила, что по крайней мере один из ее сыновей, Виктор, жив и женат на Росер, которая родила мальчика, его назвали Марсель, и все трое проживают в Чили. Элизабет не знала, как их разыскать, но посоветовала Карме связаться с семьей квакеров, у которых Росер жила после того, как покинула лагерь в Аржелес-сюр-Мер, и которым сообщила свой новый адрес. Найти их не составило труда, ведь квакеры жили в Лондоне. Они перевернули весь чердак и нашли письмо Росер с единственным адресом, который у них имелся, — дом Фелипе дель Солара в Сантьяго. Так, с опозданием на несколько лет, Элизабет Эйденбенц соединила семью Далмау.
В середине шестидесятых годов Росер отправилась в Каракас по приглашению своего друга Валентина Санчеса, бывшего посла Венесуэлы, оставившего дипломатическую карьеру и целиком посвятившего себя музыке. За двадцать пять лет, прошедших с тех пор, как Росер сошла с борта «Виннипега» на берег в Вальпараисо, она стала чилийкой больше, чем те женщины, которые родились на этой земле, и со многими испанскими беженцами произошло то же самое; они не просто увеличили население городов, но многие из них исполнили мечту Неруды и смогли разбудить чилийское общество, пребывавшее в спячке. Уже никто не помнил, что когда-то был настроен против испанцев, которых Неруда позвал в Чили, никто не оспаривал и огромный вклад, внесенный в развитие страны этими людьми. Три года Росер и Валентин Санчес разрабатывали план, переписывались со всеми заинтересованными лицами, ездили по разным странам, и наконец им удалось создать первый на континенте оркестр старинной музыки при финансовой поддержке нефтедобытчиков — это неисчерпаемое черное сокровище било фонтаном и текло потоками из венесуэльской земли. В то время как Валентин Санчес объезжал Европу, приобретая ценные инструменты и откапывая забытые партитуры, Росер строго отбирала исполнителей, занимая новую для себя должность заместителя декана в Музыкальной школе Сантьяго. Недостатка в претендентах не было, люди приезжали из разных стран в надежде поступить в этот фантастический оркестр. В Чили не хватало средств для осуществления подобного предприятия; в области культуры существовали иные приоритеты, а в тех немногих случаях, когда Росер удавалось кого-то заинтересовать своим проектом, случалось землетрясение или сменялось правительство — и все летело под откос. Но в Венесуэле, при наличии связей с влиятельными людьми, в которых у Валентина Санчеса не было недостатка, все могло получиться. Этот человек являл собой пример одного из тех немногих политиков, кто способен, не навлекая на себя неприятности, лавировать между диктатурами, военными переворотами, попытками демократического устройства и временными правительствами, в последнем из которых у него был личный друг. В его родной стране, как и в других странах континента, шла партизанская война, возникшая под влиянием кубинской революции, однако в Чили только что возникшее революционное движение было скорее теоретическим, чем реально действующим. Но ничто не могло помешать процветанию Венесуэлы и любви ее жителей к музыке, в том числе и старинной. Валентин часто приезжал в Чили; у него была квартира в Сантьяго, которую он держал незанятой, чтобы можно было в любой момент там поселиться. Росер виделась с ним в Каракасе, и вдвоем они ездили по Европе по делам оркестра. Она в конце концов притерпелась к полетам на самолете благодаря успокоительным и джину.
Эта дружба не беспокоила Виктора Далмау, поскольку приятель его жены был гомосексуалистом, но интуиция заставляла предполагать наличие гипотетического любовника. Из Венесуэлы Росер всегда возвращалась помолодевшая, привозила новую одежду, духи с ароматом одалиски или какое-нибудь скромное украшение, например кулон в виде золотого сердечка на тонкой цепочке, какое Росер никогда не купила бы себе сама, поскольку была настоящим спартанцем в вопросе личных трат. Самым показательным фактом появления у Росер новой страсти стало для Виктора то, что после очередного возвращения домой она вела себя с ним так, словно применяла приемы, выученные с кем-то другим, а в иных случаях словно хотела искупить какую-то вину перед ним. Учитывая ту свободу отношений, которая установилась между ними, ревность с его стороны была просто смешна. Если бы Виктора спросили, кем они являются друг другу, он бы сказал, что они товарищи. Однако сейчас он чувствовал, как права была его мать, когда говорила: ревность кусается хуже блох. Росер нравилась роль супруги. Во времена бедности, когда Виктор был влюблен в Офелию дель Солар, она купила на ежемесячно откладываемые деньги, не спросив его, два обручальных кольца и потребовала, чтобы Виктор носил свое до тех пор, пока они не разведутся. В соответствии с уговором всегда говорить друг другу правду, который они заключили с самого начала, Росер должна была сказать ему о любовнике, но она придерживалась мнения, что сострадательное умолчание лучше бесполезной и жестокой правды, и Виктор сделал вывод, что раз уж она следовала этому правилу даже в вещах не столь незначительных, то наверняка применит его и в случае неверности. Их брак был договорной, однако они прожили вместе двадцать шесть лет, и их любовь друг к другу была больше, чем спокойное принятие супружества в индейском духе. Марселю уже давно исполнилось восемнадцать лет, и эта годовщина означала окончание компромисса, достигнутого между ними, — быть вместе до наступления этой даты; прожитые годы служили лишь подтверждением их взаимной нежности и намерения продолжать жить в браке, в надежде на то, что, откладывая развод все дальше и дальше, он так никогда и не случится.
С годами их вкусы и желания стали совпадать, но они так и оставались разными по характеру. У них было мало причин для споров и ни одной — для ссор, они всегда были согласны в главном и чувствовали себя вдвоем так уютно и спокойно, как это бывает только с самим собой. Они хорошо знали друг друга, и заниматься любовью было для них всего лишь ничего не значащей возней — процессом взаимного удовлетворения, не более. Виктор не хотел превращать близость в рутину, тогда бы Росер быстро все наскучило, и он это понимал. Сама она всегда была разная; обнаженная женщина в постели, элегантная, уверенная в себе дама на сцене или строгая преподавательница в классах музыкальной школы. Вместе они прошли через множество испытаний, прежде чем в годы зрелости достигли мирного сосуществования без экономических и эмоциональных проблем. Они жили одни, поскольку Карме после смерти Госсета переехала к Джорди Молине — тот был уже совсем старый, он ослеп и оглох, но оставался полностью в здравом уме, — Марсель же снимал квартиру вместе с двумя приятелями. Он выучился на горного инженера и работал государственным служащим в меднорудной промышленности. Он не унаследовал ни блестящего музыкального таланта матери и деда, Марселя Льюиса Далмау, ни бунтарского темперамента отца; не было у него склонности ни к медицине, как у Виктора, ни к преподаванию, как у бабушки Карме, которая в восемьдесят один год продолжала работать школьной учительницей.
— Странный ты какой-то, Марсель! Ну на что тебе сдались эти камни? — спросила у него Карме, узнав, какую профессию выбрал внук.
— Они ни о чем не спрашивают и ничего не отвечают, — сказал Марсель.
Неудачный роман с Офелией дель Солар оставил в душе Виктора Далмау глухой, затаенный гнев, который мучил его около двух лет и который он считал прямым наказанием за собственную бессердечность. Он не имел права влюбляться в невинную девушку, зная, что несвободен и что несет ответственность за жену и сына. С тех пор прошло много лет. В конце концов жгучая тоска, которую оставила в нем та любовь, переместилась в серую зону памяти, где все пережитое постепенно стиралось. Он считал, что получил от жизни урок, хотя глубинный смысл этого урока понимал смутно. Та история была единственным глубоким любовным увлечением за много лет, поскольку вся его жизнь была подчинена работе. Одно-два торопливых свидания с какой-нибудь приятной медсестрой — не в счет; это случалось редко, обычно во время суточного дежурства. К тому же скоротечные объятия никогда не перерастали во что-то более серьезное, у них не было ни прошлого, ни будущего, и они забывались через несколько часов. Якорь, который держал всю его жизнь, — это нерушимая нежность к Росер.
Даже получив прощальное письмо от Офелии, Виктор все еще таил надежду снова ее завоевать, хотя и понимал — это значит сыпать соль на раны и ей, и себе. Росер же решила, что от подобного самокопания Виктору необходимо сильнодействующее лечение, и легла к нему в постель, как говорится, без приглашения, так же как когда-то она поступила с его братом Гильемом. То был лучший поступок в ее жизни, потому что следствием его было рождение Марселя. Теперь же она рассчитывала застать Виктора врасплох, однако оказалось, он ее ждал. Он ничуть не удивился, увидев ее на пороге своей комнаты, полуобнаженную, с распущенными волосами, он лишь подвинулся, освобождая для нее место на кровати, и сжал ее в объятиях, как и полагается супругу. Они занимались любовью добрую половину ночи, познавая друг друга в библейском смысле, не слишком искусно, но с воодушевлением, и оба понимали, что хотели этого еще в те времена, когда тихонько шептались, спорили и строили планы, плывя на спасительном «Виннипеге», пока другие пары ждали своей очереди, чтобы укрыться в шлюпке и предаться любви. Они больше не вспоминали ни Офелию, ни Гильема, вездесущий призрак которого сопровождал их во время всего путешествия, но рассеялся среди новой жизни в Чили и мало-помалу остался в дальнем уголке сердца у обоих, где он им не мешал. С этой ночи они спали в одной постели.
Гордость не позволяла Виктору шпионить за Росер или высказывать свои подозрения. Он не соотносил свои сомнения с постоянно мучившими его болями в желудке, объясняя их язвой, и ничего не делал, чтобы поставить диагноз, ограничиваясь лишь потреблением молока с магнезией в устрашающих количествах. Его чувство к Росер так сильно отличалось от безумной страсти, которую он испытывал к Офелии, что прошло больше года, прежде чем он смог дать ему определение. Чтобы заглушить муки ревности, он с головой погрузился в лечение своих пациентов и занятия наукой. Достижения медицины тогда сделали такой скачок вперед, что казались невероятными, — речь шла об успешной пересадке человеческого сердца. За два года до этого, в Миссисипи, сердце шимпанзе пересадили умирающему человеку, и, хотя пациент прожил всего девяносто минут, этот эксперимент поднял возможности медицинской науки до уровня чуда. Виктор Далмау, как и другие врачи, мечтал повторить этот подвиг, используя в качестве донора человека. С той минуты, когда он сжал в ладони сердце юного солдата, которого называл про себя Лазарь, — целую жизнь назад, — мысль об этом волшебном органе не отпускала.
Вне работы и занятий Виктор переживал один из своих периодов глубокой меланхолии.
— Очнись, сынок, — сказала ему однажды Карме во время семейного обеда в доме Джорди Молине. Там говорили на каталонском, но Карме переходила на испанский в присутствии Марселя, поскольку тот, дожив до двадцати семи лет, так и не заговорил на языке своей семьи.
— Бабушка права, папа. Ты похож на блаженного. Что с тобой? — прибавил Марсель.
— Я очень скучаю по твоей матери, — произнес Виктор, повинуясь душевному порыву.
Это было открытием для него самого. Росер находилась в Венесуэле на гастролях, которые стали казаться Виктору слишком частыми. Он задумался над своими словами; до того момента, пока он не высказал, как она ему необходима, он будто не отдавал себе отчета, насколько Росер ему дорога. Оба, привыкнув ничего не скрывать, никогда не произносили любовных слов по причине необъяснимой стыдливости; к чему во всеуслышание говорить о чувствах, если есть другие способы выражения. Раз они вместе, значит любят друг друга, и зачем без конца повторять эту простую истину.
Через пару дней, когда он тщательно обдумывал, как удивит Росер официальным признанием в любви и преподнесением настоящего обручального кольца, которое должен был подарить ей еще много лет назад, она вернулась в Сантьяго без предупреждения, и планы Виктора были отложены на неопределенный срок. Росер выглядела прекрасно, как всегда после поездок, была довольна жизнью, что еще больше подтверждало подозрения мужа, и была одета в эффектную мини-юбку в черно-красную клетку, похожую на кухонный передник, совершенно не подходившую к ее сдержанному стилю.
— Тебе не кажется, что юбка слишком короткая для твоего возраста? — спросил Виктор, вместо того чтобы наговорить ей красивых слов, которые он так тщательно готовил.
— Мне сорок восемь, но чувствую я себя на двадцать, — ответила она, пребывая в прекрасном расположении духа.
Это было впервые, когда Росер уступила последним веяниям моды; обычно она была верна своему стилю, который почти не менялся на протяжении всей жизни. Вызывающая позиция Росер убедила Виктора в том, что лучше все оставить, как есть, и не рисковать, пытаясь вызвать жену на объяснение, которое может оказаться слишком болезненным или вообще покончит с их отношениями.
Спустя несколько лет, когда это уже не имело никакого значения, Виктор Далмау узнал, что любовником Росер был его старинный друг Айтор Ибарра. Эти счастливые, хотя и всегда непредсказуемые свидания продолжались в течение семи лёт, и только когда Росер приезжала в Венесуэлу, в остальное время они с Айтором не поддерживали никаких отношений. Все это началось со времен ее первого концерта старинной музыки, который воспринимался в Каракасе как культурное событие. Айтор увидел имя Росер Бругеры в газете, подумал, что вряд ли это та самая женщина, которую он, беременную, вел через Пиренеи во время Отступления, однако на всякий случай купил билет. Оркестр выступал в огромном зале Центрального университета, где под потолком парили модули Кальдера[31] и в котором была лучшая в мире акустика. На большой сцене Росер казалась совсем маленькой, она дирижировала музыкантами, игравшими на прекрасных и очень редких инструментах, доселе невиданных. Айтор смотрел на нее в бинокль со спины, и единственное, что показалось знакомым, был узел волос на затылке, такой же, как во времена их молодости. Он узнал ее окончательно, как только она повернулась на поклоны, но, когда Айтор появился у нее в грим-уборной, она признала его с трудом. В нем мало что осталось от того худого юноши, любителя пошутить, которому она была обязана жизнью. Он стал процветающим импресарио, его движения были неторопливы, имелись лишние килограммы, волос на голове осталось немного, но зато он носил густые усы, и взгляд все так же вспыхивал смешливыми искорками. Он был женат на великолепной женщине, которая в свое время получила титул королевы красоты, у него было четверо детей и сколько-то внуков, и он сколотил приличное состояние. Он приехал в Венесуэлу с пятнадцатью долларами в кармане, поселился у родственников и стал делать то, что умел, — ремонтировать автомобили. Он открыл автомастерскую, и вскоре у него появились такие же и в других городах; до продажи автомобилей коллекционерам оставался всего один шаг. Венесуэла стала замечательной страной для таких предприимчивых и дальновидных людей, как Айтор.
— Здесь возможности падают на тебя с деревьев, словно плоды манго, — сказал он Росер.
Семь лет продолжалась их страсть, глубокая по содержанию и легкомысленная по форме. Обычно они на целый день запирались в номере отеля и предавались любви, словно подростки, заказав бутылку вина «Рин», хлеб и сыр. В эти часы они то умирали от смеха, то приходили в восторг от интеллектуальной утонченности друг друга и обоюдного ненасытного желания, единственного за всю жизнь, поскольку ни до, ни после оба не испытывали ничего подобного. Каждый отвел этой любви заветное и тайное от семьи место в сердце, чтобы не нарушать свой счастливый брак. Айтор любил и уважал красавицу-жену, и Росер так же относилась к Виктору. С самого начала, когда оба слегка потеряли голову от неожиданно возникшей страсти, они решили, что единственно возможное будущее у этого непреодолимого тяготения — оставаться в рамках тайны; они не могли позволить себе перевернуть всю жизнь с ног на голову и разрушить семьи. Так они и поступали в течение этих благословенных семи лет, и так продолжалось бы еще долго, если бы инсульт не приковал Айтора Ибарру к инвалидному креслу, предоставив его на попечение жены. Но ничего этого Виктор не знал, пока Росер сама ему обо всем не рассказала.
Виктор Далмау снова стал часто видеть Пабло Неруду, иногда издалека на публичных мероприятиях, а иногда в доме сенатора Сальвадора Альенде, к которому приходил играть в шахматы. Поэт приглашал его к себе, в свой дом на Черном острове, в чрезвычайно интересное жилище какой-то безумной архитектуры в виде застрявшего среди рифов корабля, словно висящего на холме, у кромки моря. Это было его место вдохновения и поэзии.
Море у берегов Чили, невероятное море, баркасы в ожидании, черно-белый вихрь пены, терпеливые рыбаки на берегу, безыскусное море, бурное, бесконечное.
Он жил там с Матильдой, третьей женой, и с немыслимым количеством предметов своих коллекций, начиная от нескольких сот пыльных бутылок, купленных на блошином рынке, и заканчивая огромными рострами с носовой части затонувших кораблей. Там он принимал сановных лиц со всего мира, прибывавших поприветствовать его и передать ему приглашения от местных политиков, интеллектуалов и журналистов, но особенно от своих близких друзей, среди которых было несколько беженцев с «Виннипега». Он стал знаменитостью, чьи стихи были переведены на все существующие языки; и даже самые заклятые враги не могли отрицать магического воздействия его поэзии. Больше всего на свете поэту, любителю спокойной жизни, хотелось непрерывно писать, угощать друзей вкусной едой, он мечтал, чтобы его оставили в покое, но даже на скалах Черного острова это оказалось невозможным; самые разные люди стучались в его дверь, напоминая ему, что он — голос страдающих народов, как он называл себя сам. Туда же пришли к нему его товарищи с требованием, чтобы он участвовал в президентской кампании. Сальвадор Альенде, наиболее подходящий кандидат левых, трижды баллотировался в президенты, и все три раза безуспешно. Говорили даже, будто на нем черная метка пораженца. Так что поэт оставил свои тетради и ручку с зелеными чернилами и стал ездить по стране на машинах, автобусах и поездах, встречаясь с людьми и читая свои стихи, и повсюду его окружали рабочие, крестьяне, рыбаки, железнодорожники, шахтеры, студенты и ремесленники, душа которых отзывалась на его голос. Это давало ему новую энергию для творчества и борьбы, но он понимал, что не создан для политики. При первой же возможности он снял свою кандидатуру в пользу Сальвадора Альенде, который, несмотря на все встречные ветры и течения, возглавил Народное единство — коалицию левых партий. Во время предвыборной кампании Неруда был его доверенным лицом.
Он помогал Альенде, пересекая страну на поезде с севера на юг и воодушевляя людей, которые собирались на каждой станции — от маленьких поселков, затерянных среди прибрежного песка и соли, до темнеющих под нескончаемым дождем деревень, — чтобы послушать пламенные речи поэта. Несколько раз Альенде сопровождал Виктор Далмау, официально как врач, но на самом деле как партнер по шахматам, — единственное развлечение, которое позволял себе кандидат, поскольку ни ковбойских фильмов, ни какого-то иного средства, чтобы расслабиться, в поездах не имелось. Альенде был такой энергичный, решительный и неутомимый, что его помощники работали по очереди. Виктору отводились поздние ночные часы, когда уставшему кандидату хотелось отвлечься и забыть о шуме толпы и звуках собственного голоса, погрузившись в шахматную партию, которая порой длилась до рассвета или даже была отложена до следующей ночи. Спал Альенде очень мало, но использовал любую паузу, чтобы вздремнуть сидя, минут десять то тут, то там, после чего просыпался свежий, будто только что принял душ. Держался он очень прямо, ходил с поднятой головой, словно готовясь к бою, говорил хорошо поставленным голосом с красноречием образованного человека, сдерживая жестикуляцию, обладал быстрой работой мысли и никогда не изменял своим убеждениям. За свою долгую карьеру политика он изучил Чили, как собственный двор, и всегда верил в то, что страна может прийти к социализму через мирную революцию. Кое-кто из его единомышленников, опираясь на кубинский вариант, утверждал, что революция не может быть мирной, невозможно сбросить американский империализм по-доброму, этого можно достичь только путем вооруженной борьбы, но для Альенде революция вполне умещалась в рамки устойчивой демократии его родины, конституцию которой он уважал. Он до конца продолжал верить, будто главное в том, чтобы донести, объяснить, предложить и призвать рабочий народ встать во весь рост и взять свою судьбу в собственные руки. Однако он прекрасно знал, какой властью обладают его противники. На публике он держался с достоинством, и от этого, возможно, казался немного напыщенным; враги называли его высокомерным, но в частной жизни это был простой, веселый человек. Альенде всегда держал слово; он не допускал для себя предательства, и в конечном счете именно это его и погубило.
Гражданская война в Испании застала Виктора совсем молодым; он сражался на стороне республиканцев, работал и за это оказался в изгнании, приняв идеологию своих единомышленников, не задавая вопросов. В Чили он придерживался принципа невмешательства в политику, в соответствии с требованиями к беженцам «Виннипега», и не состоял ни в одной партии, но дружба с Сальвадором Альенде придала его идеям такую же ясность, с какой Гражданская война определила его чувства. Виктор восхищался им как политиком и, с некоторыми оговорками, как личностью. Образ лидера социалистов вступал у Альенде в противоречие с его буржуазными привычками, дорогими костюмами и страстью к изысканным вещам, его окружавшим: от правительственных подарков, преподнесенных от души, до произведений искусства лучших художников Латинской Америки. Картины, скульптуры, рукописные автографы, предметы доколумбовой эпохи — все это было разграблено и исчезло в последний день его жизни. Он был также падок и на красивых женщин, выделяя их в толпе с первого взгляда, а сам, в свою очередь, привлекал их личными качествами и тем, что был представителем власти. Эти две его слабости раздражали Виктора, и однажды он сказал об этом Росер.
— Не придирайся, Виктор! Альенде — это не Ганди[32], — ответила она.
Они оба голосовали за него, и оба в глубине души не верили, что он выиграет. Сам Альенде в этом сомневался, но в сентябре он победил своих соперников с незначительным перевесом. Поскольку абсолютное большинство набрано не было, конгресс должен был присудить победу кандидату с наилучшим результатом по количеству голосов. Весь мир следил за Чили, глядя на продолговатое пятнышко на карте, бросившее вызов общепринятому порядку.
Сторонники утопической теории социалистической революции демократическим путем не стали ждать решения конгресса: толпы людей вышли на улицы, чтобы отпраздновать долгожданную победу. Нарядно одетые, они двигались в колонне целыми семьями, включая стариков и детей, и пели песни, пребывая в эйфории, словно стали свидетелями чуда, причем за время шествия не произошло ни одного конфликта, словно все каким-то таинственным образом договорились между собой поддерживать дисциплину. Виктор, Росер и Марсель шли в толпе людей, размахивая флагами, и вместе со всеми пели «Единый народ никогда не победить»[33]. Карме с ними не пошла, поскольку в восемьдесят пять лет у нее уже не было достаточно сил, чтобы воодушевляться такими непостоянными вещами, как политика, — так она говорила, и она действительно выходила на улицу совсем мало, только в связи с заботами о Джорди Молине, который болел, старел и не имел ни малейшего желания выбираться из дому. Он сохранял молодость души, пока не потерял свой бар. «Виннипег», который за годы своего существования превратился в одно из знаковых мест в городе, исчез, когда перестраивали квартал, и на его месте возвели два многоэтажных дома, две башни, которые, по словам Молине, обязательно рухнут во время ближайшего землетрясения. Карме, напротив, чувствовала себя здоровой и энергичной, как всегда. Она уменьшилась в размерах и была похожа на птицу без оперения: скелет, обтянутый кожей, остатки волос на голове и неизменная сигарета в зубах. Неутомимая, деловитая и суховатая в выражении чувств, которые хранила в тайниках своей души, она сама выполняла всю домашнюю работу и ухаживала за Джорди, как за больным ребенком. Оба собирались насладиться зрелищем победы на выборах по телевизору, с бутылкой красного вина и деревенской ветчиной. Они увидели колонны людей с плакатами и факелами, охваченных ликованием и надеждой.
— Мы пережили то же самое в Испании, Джорди. Тебя там не было в тридцать шестом, но говорю тебе, там было точно так же. Дай бог, чтобы здесь не кончилось так же плохо, как там, — только и сказала Карме.
Было уже за полночь, когда толпа на улице начала рассеиваться и Далмау столкнулись с Фелипе дель Соларом; тот был в своем неизменном пиджаке из верблюжьей шерсти и в замшевых брюках горчичного цвета. Они обнялись, как старые друзья, каковыми они когда-то и были, Виктор — потный и охрипший от крика, и Фелипе — безупречный, пахнущий лавандой, демонстрирующий безразличие, которое вырабатывал в себе больше двадцати лет. Фелипе одевался в Лондоне, куда ездил пару раз в год; британская сырость действовала на него прекрасно. С ним была Хуана Нанкучео, которую оба Далмау узнали сразу же, поскольку она совершенно не изменилась с тех пор, как ездила на трамвае навещать Марселя.
— Только не говори, что ты голосовал за Альенде! — воскликнула Росер, обнимая Фелипе и Хуану.
— Как тебе такое в голову пришло, женщина! Я голосовал за христианскую демократию, хотя не верю в достоинства ни демократии, ни христианства, просто не хотел доставлять удовольствие отцу и голосовать за его кандидата. Я монархист.
— Монархист? Господи боже мой! Разве ты не был единственным прогрессивным человеком среди троглодитов вашего клана? — пошутил Виктор.
— Грехи юности. Нам в Чили недостает короля или королевы, как в Англии, это как-то более цивилизованно, — в таком же шутливом тоне ответил Фелипе, пытаясь раскурить потухшую трубку, которую всегда носил с собой, соблюдая стиль.
— Тогда что ты делаешь на улице?
— Держим руку на пульсе. Хуана голосовала в первый раз. Вот уже двадцать лет женщины имеют право голосовать, и только сейчас это право вступило в действие, чтобы они могли проголосовать за правых. Я так и не смог ей втолковать, что она принадлежит к рабочему классу.
— Я голосую, как ваш отец, мой маленький Фелипе. А тут просто поднялся всякий сброд, как говорит дон Исидро, такое уже было.
— Когда? — спросила Росер.
— Она имеет в виду правительство Педро Агирре Серды, — пояснил Фелипе.
— Благодаря Агирре Серде мы и находимся здесь, Хуана. Это он приказал перевезти беженцев из Франции на «Виннипеге». Помните? — спросил Виктор.
— Мне скоро восемьдесят, но память у меня в порядке, юноша.
Фелипе рассказал им, что его семья окопалась в доме на улице Мар-дель-Плата в ожидании, когда марксистские орды наводнят богатый квартал. Они распространяли слухи о терроре, которые сами же и выдумывали. Исидро дель Солар был настолько уверен в победе консерваторов, что собирался устроить праздник вместе со своими друзьями и единоверцами. Повара и прислуга все еще в доме, ждут, что в результате божественного вмешательства ход событий изменится и они смогут поднести гостям шампанское и устриц. Хуана единственная, кто захотел увидеть, что творится на улицах, но не из-за политических симпатий, а из любопытства.
— Отец объявил, что перевезет семью в Буэнос-Айрес, пока в эту гребаную страну не вернется здравый рассудок, но мать невозможно сдвинуть с места. Она не хочет оставлять Малыша одного на кладбище, — добавил Фелипе.
— А как Офелия? — спросила Росер, чувствуя, что Виктор не решится упоминать ее имя.
— Она вдалеке от предвыборной лихорадки. Матиаса назначили торговым атташе в Эквадоре, он карьерный дипломат, так что новое правительство не выгонит его на улицу. Офелия воспользовалась ситуацией и занимается в мастерской художника Гуаясамина[34]. Яростный экспрессионизм, крупные мазки. Семья считает, что ее работы напоминают огородное пугало, но у меня есть несколько ее работ.
— А ее дети?
— Учатся в Соединенных Штатах. Они тоже пережили политические катаклизмы вдали от Чили.
— А ты останешься?
— На какое-то время да. Хочу посмотреть, в чем состоит этот социалистический эксперимент.
— Всем сердцем желаю, чтобы он удался, — сказала Росер.
— И ты думаешь, правые и американцы это позволят? Попомни мои слова, эта страна катится в пропасть, — ответил Фелипе.
Радостные демонстрации прошли без происшествий, и на следующий день, когда перепуганные обыватели кинулись в банки, чтобы забрать деньги, купить билеты и бежать из страны до того, как сюда войдут большевики, они увидели, что улицы подметают, как во всякую обычную субботу, и нет ни одного оборванца с дубиной, угрожающего приличным людям. Тогда они решили не торопиться. Они посчитали, что одно дело — выиграть выборы и совсем другое — официально стать президентом; пройдет еще два месяца, прежде чем конгресс примет решение и, возможно, повернет ситуацию в свою пользу. Напряжение висело в воздухе, и план по устранению Альенде в результате военного переворота был разработан еще до вступления его в должность президента. В последующие недели в результате заговора, поддерживаемого американцами, был убит главнокомандующий чилийской армией, выступавший против любого вмешательства военных в политику; это сделал кадровый военный, которому захотелось выделиться. Преступление произвело эффект, обратный ожидаемому, и, вместо того чтобы восстать, военные в массовом порядке осудили убийство и только укрепились в законопослушании, свойственном большинству чилийцев, не привыкших к подобным злодейским методам, обычным в какой-нибудь банановой республике, но не в Чили, где разногласия никогда не решались стрельбой. Конгресс ратифицировал избрание Сальвадора Альенде, который стал первым кандидатом-марксистом, избранным демократическим путем. Идея мирной революции уже не казалась такой безумной.
В течение этих неспокойных недель, которые прошли между выборами и передачей власти, Виктору не выдалось случая сразиться с Альенде в шахматы, поскольку будущий президент в это время занимался процессом политического примирения за закрытыми дверями, устранением и уменьшением квот для правительственных партий в структурах власти, а также контактами с оппозицией, продолжавшей портить ему кровь. Альенде отказался от какого бы то ни было вмешательства в ситуацию Чили со стороны Соединенных Штатов. Из-за чего Никсон и Киссинджер поклялись помешать претворению в жизнь победоносного чилийского эксперимента, поскольку он мог оказаться искрой, которая разожжет пожар по всей Латинской Америке и в Европе, а так как давление и угрозы в адрес самого Альенде ничего не дали, американцы стали обхаживать военных. Не то чтобы Альенде недооценивал своих врагов, внешних и внутренних, но в нем утвердилась какая-то иррациональная вера в то, что народ встанет на защиту своего правительства. Говорили, будто он волшебным образом умеет дергать за ниточки, чтобы управлять любой ситуацией и поворачивать ее в нужную для себя сторону, однако в последующие три драматических года этого уже было мало. Избранному президенту очень недоставало чуда и благосклонности судьбы. Шахматные партии с Виктором возобновились только в следующем году, когда в сложное расписание президента вернулись некоторые привычки его обычной жизни.
X
1970–1973
Жизнь Виктора и Росер протекала в том же русле, что и раньше, каждый был занят своим делом, у него — больница, у нее — уроки, концерты, гастроли, а в стране между тем бушевал вихрь перемен. За два года до выборов один хирург, у которого были золотые руки, пересадил человеческое сердце двадцатичетырехлетней женщине в больнице Вальпараисо. Такая операция однажды уже проводилась в Южной Африке, но тогда она была воспринята как вызов законам природы. Виктор подробно изучил случай в Вальпараисо и день за днем скрупулезно отмечал в календаре состояние пациентки, которая прожила тридцать три дня. Ему снова стал сниться Лазарь, юный солдат, которого он спас от смерти на перроне Северного вокзала, незадолго до окончания Гражданской войны. Неотвязный кошмар о Лазаре, неподвижное сердце которого лежит на подносе, трансформировался в яркий сон, в котором у мальчика была открыта грудная клетка, и внутри билось совершенно здоровое сердце, с исходившими из него золотистыми лучами, как на изображении Святого сердца Иисуса.
Однажды Фелипе дель Солар пришел на консультацию к Виктору с жалобами на острую боль в груди. Никогда еще нога его не ступала в общественную больницу, он обращался только в частные клиники, однако репутация его друга заставила Фелипе решиться сменить богатый квартал на серую зону, где обитали люди иного класса.
— Когда уже у тебя будет собственная клиника? Только не надо разглагольствовать о том, что здоровье — это право каждого, а не привилегия избранных. Я это уже слышал, — сказал он вместо приветствия.
Фелипе не привык добывать номерок и сидеть в очереди на металлическом стуле. Виктор осмотрел его и, улыбаясь, сказал, что сердце у него здоровое, а в груди колет из-за нервного напряжения и непрестанного ощущения тревоги. Одеваясь, Фелипе заметил, что из-за политической ситуации половина населения Чили страдает нервным напряжением и ощущением тревоги; что же касается его самого, он-то как раз думал, что социалистическая революция, о которой столько кудахтали, так и не состоится, что правительство будет парализовано, поскольку погрязнет в разборках между партиями, которые его поддерживают, и продажными союзниками прежней власти.
— Если революция провалится, Фелипе, то не только потому, о чем ты сейчас сказал, но главным образом из-за махинаций ее врагов и вмешательства Вашингтона, — ответил Виктор.
— Но ведь нет же никаких принципиальных изменений!
— Ошибаешься. Изменения заметны уже сейчас. Альенде сорок лет вынашивал эти политические планы, а сейчас запустил их в жизнь.
— Одно дело планировать, другое — руководить. Ты посмотри на этот политический и социальный хаос в стране, на экономику, которая вот-вот окончательно обанкротится. У этих людей нет ни опыта, ни подготовки, они только и знают, что дискутировать, причем никогда и ни в чем не приходят к согласию, — ответил Фелипе.
— Зато оппозиционеры, наоборот, все вместе преследуют одну цель, так ведь? Скинуть правительство любой ценой. И они могут этого достичь, поскольку владеют огромными ресурсами при почти полном отсутствии угрызений совести, — раздраженно парировал Виктор.
Альенде стал воплощать в жизнь то, о чем он говорил во время предвыборной кампании: национализация меднорудной промышленности, передача государству предприятий и банков, экспроприация земли. Это встряхнуло всю страну. Реформы показали хорошие результаты в первые месяцы, однако из-за бесконтрольного движения денег инфляция взлетела так, что никто не знал, насколько дороже будет стоить хлеб завтра. Как и предполагал Фелипе дель Солар, правительственные партии грызлись между собой, предприятия, которыми управляли рабочие, функционировали плохо, производство вошло в пике, а продуманный саботаж оппозиции способствовал дестабилизации положения в стране. В семье Далмау больше всех сокрушалась Карме.
— Ходить за покупками — сплошное несчастье, Виктор, никогда не знаешь, найдешь ли что-нибудь. Только и думаешь что о продуктах. Джорди, ты же его знаешь, готовит он сам, но к старости стал такой пугливый и плаксивый, что носа не высовывает на улицу. А ведь в очереди за потрошеной курицей по официальной цене можно не один час простоять. Вот и приходится надолго оставлять его одного, а когда меня нет, он ужасно пугается. Это ж надо было приехать на край света, чтобы стоять в очереди за сигаретами!
— Ты слишком много куришь, мама. Не трать время, добывая сигареты.
— А я и не трачу, я плачу профессионалам.
— Каким профессионалам?
— Да ведь их покупают на черном рынке, сынок. А безработные парни или старики-пенсионеры за скромную плату готовы постоять за тебя в очереди.
— Альенде объяснил причины дефицита. Думаю, вы видели по телевизору.
— И по радио тоже слышала сто раз. Якобы у народа впервые есть средства делать покупки, но предприниматели этому мешают, поскольку предпочитают разориться, чтобы посеять таким образом всеобщее недовольство. Бла, бла, бла… Ты помнишь, как это было в Испании?
— Помню, мама, прекрасно помню. У меня есть кое-какие связи, может, я смогу что-нибудь раздобыть для дома.
— Что, например?
— Например, туалетную бумагу. Есть один пациент, который время от времени приносит в качестве подарка рулон бумаги.
— Вот это да! Это ценится на вес золота, Виктор.
— Он мне так и сказал.
— Послушай, сынок, а у тебя нет связей, чтобы достать сухое молоко и растительное масло? Задницу можно подтереть и газетой. А еще достань мне сигарет.
Исчезли не только продукты; та же участь постигла бытовую технику, покрышки для автомобилей, строительный цемент, памперсы, детские смеси и другие жизненно необходимые вещи; зато соевый соус, каперсы и лак для ногтей продавались в изобилии. Когда начались ограничения на бензин, страну заполнили велосипедисты, лавирующие между пешеходами. Но народ продолжал пребывать в эйфории. Люди чувствовали, что наконец они получили представительство во власти, что все равны, все друг другу товарищи и президент тоже. Дефицит, ограничения и ощущение ненадежности не были в новинку для тех, кто всегда жил в нищете или просто имел денег в обрез. Повсюду звучали революционные песни Виктора Хары, которые Марсель знал наизусть, хотя в семье Далмау он меньше всех интересовался политикой. Стены домов были завешаны плакатами и воззваниями, на площадях устраивали спектакли и продавали книги по цене мороженого, чтобы в каждом доме жители могли обзавестись собственной библиотекой.
Военные молча сидели по казармам, и, если кто и устраивал заговоры, это не выходило наружу. Католическая церковь официально оставалась в стороне от политического противостояния; были священники, достойные звания инквизиторов, изливавшие с кафедры злобу и ярость, а были пресвитеры и монахини, симпатизировавшие правительству, не по идеологическим вопросам, а потому что оно заботилось о наиболее нуждающихся. Правая пресса печатала громкие заголовки: «Чилийцы! Копите ненависть!», а буржуазия, перепуганная и озлобленная, осыпала военных кукурузными зернами, провоцируя на восстание: «Ощипанные петухи! Педики! Беритесь за оружие!»
— Здесь может произойти то же самое, что мы пережили в Испании, — то и дело повторяла Карме.
— Альенде говорит, братоубийственной войны не будет, правительство и народ этого не допустят, — пытался успокоить ее Виктор.
— Этот твой приятель страдает излишней доверчивостью. Чили разделена на два непримиримых лагеря, сынок. Друзья враждуют между собой, семьи делятся пополам, а с теми, кто думает не так, как ты, невозможно разговаривать. Я не общаюсь с некоторыми из своих закадычных подруг, чтобы не разругаться.
— Не преувеличивай, мама.
Но он тоже чувствовал, что насилие носится в воздухе. Однажды вечером Марсель возвращался на велосипеде с концерта Виктора Хары и остановился посмотреть, как несколько молодых людей, забравшись на стремянки, рисуют на стене белых голубок и винтовки. Вдруг откуда ни возьмись появились две машины, вышли, оставив моторы включенными, несколько мужчин, вооруженных арматурой и палками, и в считаные секунды сбили художников на землю. Прежде чем Марсель успел понять, что происходит, мужчины снова сели в машины и тут же испарились. Через несколько минут появился полицейский патруль, вызванный кем-то из жильцов соседнего дома, и «скорая помощь» увезла пострадавших, которые были в тяжелом состоянии. Патрульные отвезли Марселя в комиссариат, чтобы допросить как свидетеля происшествия. Оттуда в три часа ночи его забрал Виктор, Марсель чувствовал себя совершенно выбитым из колеи и не хотел возвращаться домой на велосипеде.
Среди левых возникло движение, призывавшее к вооруженной борьбе, люди устали ждать, когда революция победит по-хорошему, и одновременно появилось другое движение, профашистское, сторонники которого тоже не верили в цивилизованный процесс примирения. «Если речь идет о драке, мы будем драться», — говорили и те и другие. Чтобы отдохнуть хоть на несколько часов от чрезмерной уязвимости Джорди, Карме принимала участие в массовых демонстрациях, заполнявших улицы как в поддержку правительства, так и в менее многолюдных, организованных оппозицией. Она выходила из дому в спортивных тапочках и брала с собой лимон и носовой платок, смоченный уксусом, в качестве средства от слезоточивого газа, а возвращалась, промокшая до костей из-за водометов, с помощью которых полиция пыталась установить порядок.
— Все вверх дном, — говорила она. — Достаточно одной искры, и все взорвется.
Принадлежавшее Исидро дель Солару поместье в Винья-дель-Мар не экспроприировали, но крестьяне решили сделать это по собственной инициативе. Он считал, что потерял его на время, ведь рано или поздно прежнее устройство, достоинство и мораль будут восстановлены, как он возмущенно утверждал, и сконцентрировался на том, чтобы спасти свой экспорт шерстью, прежде чем бушующая толпа сожрет всех его животных. Он договорился с несколькими опытными проводниками, которые знали каждую горную тропинку, и переправил овец в аргентинскую Патагонию, как делали скотоводы, переправлявшие туда раньше своих коров. Как и обещал, он перевез семью в Буэнос-Айрес. Они уехали в полном составе, включая замужних дочерей, зятьев и внуков вместе с няньками, но Хуана Нанкучео осталась в доме на улице Мар-дель-Плата присматривать за домом. Лауру увезли практически силой, напичкав транквилизаторами и сладостями, и только после того, как Фелипе пообещал ежедневно приносить свежие цветы на могилу Леонардо. Он был единственный, кто оставался в Сантьяго и продолжал работать у себя в конторе; его коллеги уехали в Монтевидео и открыли там свой филиал.
В это время Фелипе часто бывал в доме у Далмау, в старом квартале Нуньоа, где никогда не бывало ни одного человека, принадлежавшего к его классу. Он приходил с парой бутылок вина и страстным желанием поговорить. Он утратил прежних друзей, но некоторые из его левых знакомых считали, что свое вечно удрученное состояние Фелипе копирует с англичан и что его политические взгляды носят весьма неопределенный характер. Клуб «Неистовых» давно распался. Фелипе занимался тем, что по бросовой цене приобретал антиквариат и предметы искусства у семей, которые уезжали из страны, и вскоре у него в доме уже негде было повернуться. Он стал искать другой дом, побольше, пользуясь тем, что недвижимость нынче продавалась за бесценок. Он посмеивался над собой, вспоминая, как в молодости критиковал подобные излишества в родительском доме. Росер спросила его, что он будет делать со всем этим добром, если решит уехать за границу, о чем он частенько заговаривал с ней, и Фелипе ответил, что до своего возвращения сдаст вещи на хранение на склад, поскольку Чили — это не Россия и не Куба и вся эта пресловутая революция по-чилийски долго не продлится.
Он был так в этом уверен, что Виктор начал подозревать своего друга в принадлежности к какому-то серьезному тайному заговору. На всякий случай он никогда не упоминал при нем, что играет с президентом в шахматы. Стоило Фелипе выпить после ужина с вином виски, как у него развязывался язык и он начинал ругать всех и вся на чем свет стоит. От идеализма и душевной открытости, которыми он отличался в молодости, мало что осталось, он стал циником. Он соглашался с тем, что социализм — это наиболее справедливая система, но на практике она ведет к полицейскому государству или к диктатуре, как это произошло на Кубе, где тот, кто не согласен с режимом, либо уехал в Майами, либо сидит в тюрьме. Аристократическая натура Фелипе отвергала сумбур всеобщего равенства, революционные клише, беспрекословное подчинение, грубые манеры, косматые бороды, приверженность народному стилю: мебели из жженой древесины, джутовым коврикам, веревочным сандалиям, пончо, бусам из семян, вязаным юбкам, — считая все это полнейшим безобразием.
— Не понимаю, почему надо рядиться под нищих, — досадовал он. — И зачем надо называть народной культурой то, что не имеет ничего общего с культурой? Это все ужас советского реализма на чилийский манер — все эти шахтеры, разрисовывающие стены поднятыми вверх кулаками и портретами Че Гевары, и барды, распевающие свои проповеди под монотонную музыку. Даже тарабарщина арауканов и флейты кечуа[35] и те вошли в моду!
Однако среди его обычных друзей из правого крыла тоже велись широкие дискуссии, в которых клеймили и господ, и заблуждавшихся, и заговорщиков, цеплявшихся за прошлое, слепых и глухих к нуждам народа, готовых защищать свои привилегии, жертвуя демократией и страной, называя их предателями. Фелипе не находил себе места ни среди левых, ни среди правых — так он оказался изгоем и среди тех, и среди других. Его угнетало одиночество холостяка, а приступы боли участились.
Виктор, искренне приветствовавший улучшения в области общественного здравоохранения, начиная с ежедневно предоставляемого каждому ребенку стакана молока, чтобы компенсировать детям недоедание, и заканчивая строительством по всей стране больниц, очень скоро столкнулся с нехваткой антибиотиков, анестетиков, игл, шприцев, базовых медикаментов и персонала, чтобы ухаживать за больными, поскольку многие врачи уехали из Чили в надежде избежать пугающей советской тирании, о которой объявляла оппозиционная пропаганда, да к тому же медицинский колледж устроил забастовку, и большинство коллег Виктора принимали в ней участие. Он работал в две смены. Спал стоя, уставал до обморока, и его не покидало ощущение, что нечто похожее он уже переживал во время Гражданской войны в Испании. Одно за другим забастовку объявляли учебные заведения разного рода, частные корпорации и различные предприятия. Когда выходить на работу отказались водители грузовиков, протянувшаяся на многие километры с севера на юг страна осталась без транспорта; рыба гнила на севере, зелень и фрукты — на юге, а в Сантьяго между тем не хватало самого необходимого. Альенде открыто объяснял возникший в Чили дефицит вмешательством американцев, финансировавших транспортные компании, и заговором правых сил. Студенты университета также присоединились к беспорядкам, забаррикадировавшись в аудиториях. Когда они заблокировали вход на факультет мешками с песком, Росер стала заниматься со своими студентами в парке Форесталь, проводя уроки на свежем воздухе, а когда шел дождь, то и под зонтом, и, как всегда, она ставила оценки, сожалея лишь о том, что в парк нельзя притащить рояль. Люди привыкли к полицейским в форме, к плакатам и лозунгам протестующих, к их пламенным воззваниям, к тому, что пресса угрожает и предупреждает о грядущей катастрофе, к постоянным крикам и левых, и правых, к тому, что все против всех. Однако для национализации меднорудной промышленности требовался всеобщий консенсус.
— Самое время, — сказал Марсель Далмау бабушке. — Медь — это богатство Чили, то, на чем держится ее экономика.
— Если медь и так чилийская, не понимаю, зачем ее национализировать.
— Она всегда была в руках американских компаний. Правительство отобрало ее у них, и теперь за свои непомерные доходы и утечку капиталов из страны они должны возместить Чили убытки, исчисляемые тысячами миллионов долларов.
— Американцам это не понравится. Вот увидишь, Марсель, будет драка, — заметила Карме.
— Когда американцы оставят шахты, Чили понадобятся инженеры и геологи. На мою профессию появится спрос, вот увидишь.
— Я рада. Тебе будут платить больше?
— Не знаю. А зачем?
— Затем, что ты женишься, Марсель. Нас тут в семье четверо шаромыжников, и, если ты не выполнишь свой долг, я так и не дождусь правнуков. Тебе тридцать один год, пора думать головой.
— А я думаю тем, на чем сижу.
— Я не вижу женщин в твоей жизни, это ненормально. Ты что, никогда не был влюблен? Или ты из этих… ну, ты знаешь, кого я имею в виду.
— Какая ты бесцеремонная, бабуля!
— Это все из-за велосипеда. Он давит на яички, и в результате — импотенция и бесплодие. Я читала в журнале, в парикмахерской. И ведь ты недурен собой, Марсель. Если сбреешь бороду и приведешь в порядок шевелюру, будешь вылитый Домингин[36].
— А кто это?
— Матадор. И ведь ты неглупый. Очнись же, наконец. Ты похож на монаха-оборванца.
Карме не ожидала, что одним из последствий национализации станет то, что Меднорудная корпорация пошлет ее внука в Соединенные Штаты и назначит ему стипендию. Она забрала себе в голову, что больше никогда его не увидит. Марсель отправился изучать геологию в Колорадо-Спрингс, город у подножия Скалистых гор, основанный во время золотой лихорадки. Он взял с собой в разобранном виде велосипед и пластинки с песнями Виктора Хары. Он уехал еще до того, как беспорядки в Чили переросли в разгул насилия, которые в результате и уничтожили страну.
— Я тебе напишу, — были последние слова, которые Карме сказала ему в аэропорту.
Марсель учил английский с тем же молчаливым упорством, с каким когда-то отказывался говорить на каталонском, и за несколько недель вполне адаптировался в Колорадо. Он приехал в начале золотой осени, а еще через несколько недель выпал снег. Марсель записался в две группы: велосипедных фанатов, которые тренировались, чтобы однажды пересечь Соединенные Штаты от Тихого океана до Атлантического, и любителей лазать по горам. Виктор так никогда и не увидел спортивных достижений сына, потому что из-за творившихся в стране беспорядков, манифестаций, стачек, забастовок и напряженной работы не нашел времени для поездки в Америку, зато пару раз удалось съездить к сыну Росер, которая по возвращении домой сообщила остальным членам семьи, что в Колорадо Марсель сказал столько английских слов, сколько за всю жизнь не сказал по-испански. Он сбрил бороду, а волосы заплетает в короткую косичку на затылке. Карме была права, он стал похож на Домингина. Вдали от семейной разноголосицы, конфликтов и произвола, царивших в Чили, в тихой заводи среди интеллектуалов университета он углубился в разгадку таинственной природы камней и впервые чувствовал себя комфортно. Там он не был сыном беженцев, он никогда не слышал, чтобы кто-то говорил о Гражданской войне в Испании, да и вообще среди его знакомых мало кто мог указать на карте Чили, а тем более Каталонию. В этой чужой реальности, где говорили на другом языке, он обзавелся друзьями, а через несколько месяцев снял крошечную квартирку, где поселился со своей первой подругой, девушкой с Ямайки, которая изучала литературу и печаталась в газетах. Во время своего второго визита в Колорадо-Спрингс Росер с ней познакомилась и, вернувшись в Чили, доложила, что девушка не только красивая, но еще и очень веселая и говорливая, совсем не такая, как Марсель.
— Успокойтесь, донья Карме, ваш внук наконец поумнел. Ямайская девушка научила его танцевать под карибские ритмы своей страны. Если бы вы видели, как он извивается, словно африканец, под дробь ударных и маракасов, то не поверили бы собственным глазам.
Как Карме и опасалась, ей не довелось больше обнять внука, как не довелось познакомиться с девушкой с Ямайки и другими подругами Марселя, не увидела она и правнуков, продолживших род Далмау: она умерла во сне в тот самый день, когда ей исполнилось восемьдесят шесть лет и в патио[37], под большим навесом, уже были расставлены праздничные столы. Накануне вечером ее, как всегда, мучил кашель заядлого курильщика, в остальном она чувствовала себя здоровой и с нетерпением ждала дня рождения. Джорди Молине разбудили солнечные лучи, проникавшие сквозь жалюзи, и он нежился в постели в ожидании, когда аромат свежих тостов подскажет ему, что уже пора вставать, надевать шлепанцы и идти завтракать. Прошло несколько минут, прежде чем он сообразил, что Карме лежит с ним рядом, неподвижная и холодная, словно мраморная. Он взял ее за руку и замер, слезы полились сами собой, он плакал и думал об ужасном предательстве: она ушла первой, оставив его одного.
Росер обнаружила Карме около часу дня, когда приехала на машине с тортом и шариками, чтобы накрыть на стол до прихода повара с помощниками. Ее удивила царившая в доме тишина, полумрак и опущенные жалюзи, словно все в доме застыло. Она окликнула свекровь и Джорди из гостиной, прежде чем пошла искать их в кухню или решилась заглянуть в спальню. Позже, немного придя в себя, она взяла телефонную трубку и позвонила, сначала Виктору в больницу, а затем Марселю, в гостиницу в Буэнос-Айресе, где он, по случайному совпадению, находился с группой студентов, и сказала им, что бабушка умерла, а Джорди исчез.
Карме много раз просила, если она умрет в Чили, чтобы ее похоронили в Испании, где покоятся ее муж и сын Гильем, а если она умрет в Испании, чтобы ее похоронили в Чили, потому что она хочет быть поближе к остальным членам семьи. Почему так? Да потому, мать вашу, добавляла она, смеясь. Но это была не шутка, это был страх остаться вдали от любимых, страх разлуки, потребность жить и умереть рядом со своими близкими. Марсель прилетел в Сантьяго на следующий день. Бдения над бабушкой проходили в доме, где она девятнадцать лет прожила с Джорди Молине. Церковного обряда не было: последний раз ее нога ступала в церковь, когда Карме была еще девочкой, еще до того, как она влюбилась в Марселя Льюиса Далмау. Однако в какой-то момент в доме появились, хотя их никто не звал, двое святых отцов из «Маринолла»[38], что жили неподалеку, партнеры Карме по торговому обмену: они снабжали ее сигаретами, присланными из Нью-Йорка, а она их — копченой ветчиной и сыром с плесенью, которые Джорди доставал по нелегальным каналам. Священники устроили незапланированную погребальную службу, такую, как нравилось Карме, с гитарой и пением, и безутешным на ней был только ее внук Марсель, у которого сложились особенные, очень близкие отношения с бабушкой. Он выпил два стакана виноградного самогона, сидел и плакал, потому что так и не успел высказать Карме своей нежности, поскольку стыдился выражать собственные чувства, потому что отказывался говорить в семье на каталонском, потому что частенько посмеивался над ее ужасной едой, потому что редко отвечал на ее письма… Он был ближе, чем все остальные, сердцу этой старой женщины, резкой и властной, которая писала ему ежедневно, с того дня, как он уехал в Колорадо, и до последнего дня своей жизни. С тех пор единственным, с чем никогда не расставался Марсель, куда бы его ни забросила судьба, была обувная коробка, перевязанная бечевкой, хранившая триста пятьдесят девять писем от его бабушки. Виктор сидел рядом с Марселем, молчаливый и печальный, думая о том, что его небольшая семья лишилась главной опоры, на которой держалась. Ночью, оставшись вдвоем с Росер в их комнате, он так ей и сказал.
— Главной опорой нашей семьи всегда был ты, Виктор, — поправила она мужа.
На поминки пришли соседи, давнишние коллеги и ученики школы, где Карме преподавала много лет, ее друзья по тем временам, когда они с Джорди ходили в таверну «Виннипег», и друзья Виктора и Росер. В восемь вечера прибыли карабинеры и заблокировали квартал мотоциклами, чтобы освободить проезд трем синим «фиатам». В одном из них приехал президент, пожелавший выразить соболезнование своему партнеру по шахматам. Виктор купил на кладбище участок земли, чтобы при этом рядом с могилой матери оставалось место и для других членов семьи: для Джорди, а может, и для останков отца, если когда-нибудь в будущем их удастся перевезти из Испании. Именно в тот день Виктор осознал, что теперь окончательно принадлежит Чили. «Родина там, где покоятся наши близкие», — всегда говорила Карме.
Между тем полиция искала Джорди Молине. У старика не было другой семьи, кроме Карме, общими же у них были и друзья. И никто не видел его. Полагая, что он заблудился, потому что уже слегка страдал деменцией, да и ходить долго не мог, Далмау расклеили объявление с его фотографией в витринах магазинов своего квартала, а на случай, если он вернется самостоятельно, не запирали дверь в доме на ключ, чтобы Джорди мог войти. Росер считала, что он ушел из дому в пижаме и шлепанцах, поскольку, как ей показалось, вся его одежда и обувь остались в шкафу, но она не знала наверняка. Это подтвердилось летом: когда русло реки Мапочо пересохло, в зарослях наконец нашли останки старика, вместо одежды на нем обнаружили лишь клочья пижамы. Прошел целый месяц, прежде чем личность Джорди была установлена и тело передали Виктору и Росер Далмау, чтобы те смогли похоронить его рядом с Карме.
Несмотря на проблемы разного рода, галопирующую инфляцию и катастрофические новости, распространяемые в печати, правительство Сальвадора Альенде не утратило поддержки народа, продемонстрированной на парламентских выборах, что и привело левых к неожиданной победе. Стало ясно, что экономического кризиса, который должен был вызвать все возрастающую ненависть, недостаточно, чтобы покончить с Альенде.
— Правые вооружаются, доктор, — предупредил Виктора тот самый пациент, который снабжал его туалетной бумагой. — Я знаю это, потому что у нас на фабрике все подвалы закрыты наглухо на железные засовы и висячие замки. Никто не может туда войти.
— Это ничего не доказывает.
— Знаете, на фабрике несколько человек дежурят всю ночь, чтобы не допустить саботажа. Так вот они видели, как с машин сгружали ящики. И им показалось, груз не такой, как всегда, так что они решили разузнать о нем побольше. Наши товарищи уверены, в подвалах хранится оружие. Скоро здесь будет кровавая баня, доктор, ведь у парней, защищающих революцию, тоже есть оружие.
В тот вечер Виктор поговорил с Альенде за партией в шахматы, отложенной ими ранее на несколько дней. Дом, приобретенный правительством в качестве жилья для президента, был построен в испанском стиле: с высокими арочными окнами, черепичной крышей, выложенным мозаикой национальным гербом над входом и двумя высокими пальмами, заметными уже с улицы. Охрана знала Виктора, и никто не удивился его позднему приходу.
Они играли в шахматы в гостиной, где среди книг и предметов искусства всегда стояла шахматная доска. Альенде выслушал Виктора без удивления, он был в курсе дела, но по закону не мог ликвидировать ни эту фабрику, ни любое другое предприятие, где наверняка происходило то же самое.
— Не беспокойтесь, Виктор, пока военные сохраняют лояльность правительству, опасаться нечего. Я доверяю Верховному главнокомандующему, он порядочный человек.
Альенде добавил, что левые крикуны-экстремисты, требующие революцию по кубинскому сценарию, не менее опасны; эти горячие головы причинили правительству едва ли не больше вреда, чем правые.
В конце года состоялось многолюдное чествование Пабло Неруды на Национальном стадионе, на том самом, где девять месяцев спустя людей будут держать в плену и подвергать пыткам. Это было последнее публичное выступление поэта, получившего Нобелевскую премию из рук шведского монарха за несколько недель до того. К этому времени Неруда оставил должность посла во Франции и вернулся в свой экстравагантный дом на Черном острове, который так любил. Он был болен, но продолжал писать, сидя за небольшим письменным столом у окна и глядя на гребни волн неспокойного моря. В последующие месяцы Виктору пришлось неоднократно посетить его дом — несколько раз как другу и пару раз как врачу. В первый визит Виктора Неруда встретил его в пончо и берете и был, как всегда, дружелюбен. Любитель вкусно поесть, он поджидал своего гостя, чтобы разделить с ним запеченную в чилийском вине курицу и поговорить о жизни. Он уже не был тем шутником и ценителем веселых забав, который в прежние годы развлекал друзей карнавалами и сочинял оды счастливому дню. На него дождем сыпались приглашения, премии, со всех концов мира он получал знаки восхищения его талантом, но в его сердце закралась тяжесть. Душа его болела о Чили.
Неруда работал над своими мемуарами, в которых несколько страниц отвел Гражданской войне и событиям, связанным с плаванием «Виннипега» в Чили с беженцами на борту. Он волновался, вспоминая, сколько из его испанских друзей было убито или пропало без вести в те годы. «Я не хочу умереть раньше Франко», — сказал он. Виктор заверил Пабло Неруду, что тот проживет еще много лет, болезнь развивается медленно и находится под контролем, впрочем, ему самому тоже иногда казалось, что Каудильо, державший власть в своем железном кулаке вот уже тридцать три года, бессмертен. Go временем воспоминания об Испании становились для Виктора все более расплывчатыми. Каждое 31 декабря он произносил тост за Новый год и за скорейшее возвращение на родину, но делал это скорее в силу традиции, не мечтая об этом по-настоящему и, возможно, уже даже не желая этого. Он подозревал, что Испании, в которой он родился, которую знал и за которую сражался, больше не существует. Она превратилась в место, где господствуют мундир и сутана, и он ей уже не принадлежит.
Как и Неруда, Виктор тревожился о Чили. Слухи о возможном военном перевороте, ходившие уже два года, звучали все громче. Президент продолжал полагаться на Вооруженные силы страны, хотя и знал, что единства в них нет. В начале весны сопротивление оппозиции достигло ранее невиданных масштабов, и недовольство среди военных переросло в открытый вызов. Верховный главнокомандующий, сломленный неподчинением офицеров, подал в отставку. Он объяснил президенту, что долг солдата велит ему оставить службу, чтобы избежать нарушения воинской дисциплины. Его поступок оказался бесполезным. Через несколько дней, в пять часов утра, свершился тот самый военный переворот, которого многие так боялись. Он круто изменил всю жизнь страны, и прежней Чили уже никогда не стала.
Рано утром в тот день Виктор направился в больницу и увидел, что улицы заблокированы танками и вереницами зеленых грузовиков с военными. Солдатня в полном боевом снаряжении, с разрисованными, как у команчей, лицами, пинками разгоняла немногих прохожих, которые оказались на улице в этот час; тяжело урча, низко над городом кружили вертолеты, похожие на зловещих птиц. Виктор сразу понял, что произошло. Он вернулся домой и позвонил Росер в Каракас и Марселю в Колорадо. Оба заявили, что вернутся в Чили первыми же рейсами, но он убедил их переждать, пока не уляжется буря. Напрасно он пытался дозвониться до президента и других политиков высшего ранга, с которыми был знаком. Новостей не было. Телевидение находилось в руках мятежников, и радио тоже, за исключением одной станции, которая подтвердила то, что он и предполагал. Операция по усмирению страны, организованная посольством Соединенных Штатов, была четко спланирована и осуществлена. Немедленно вступила в действие цензура. Виктор решил, что его место в больнице; он положил в портфель смену белья и зубную щетку, сел в свой «ситроен» и двинулся на нем в объезд военных, по боковым улицам, включив приемник на батарейках, из которого, прорываясь через беспорядочную автоматную очередь, слышался голос президента; Сальвадор Альенде объявил о том, что военные предали страну и совершили фашистский переворот, и просил граждан сохранять спокойствие, выйти на свои рабочие места, не поддаваться на провокации, чтобы не дать себя уничтожить, и повторил, что находится на своем рабочем месте, защищая законное правительство.
— На этом историческом переломе я собственной жизнью заплачу за преданность народа.
Слезы помешали Виктору вести машину, он на минуту остановился, и тут же услышал гул истребителей; почти сразу же прогремели взрывы бомб. Издалека он увидел густой дым, он не поверил собственным глазам: бомбили президентский дворец.
Четверо генералов Военной хунты, взявшие на себя управление судьбами страны, в военно-полевой форме, с нашивками в виде знамени и национального герба, между аккордами военных маршей несколько раз в день показывались на экранах телевизоров вместе со своими приближенными и произносили воззвания. Любая информация жестко контролировалась. Было сказано, что Сальвадор Альенде покончил с собой во время пожара во дворце, но Виктор подозревал, что его убили, как и многих других. Только тогда он окончательно осознал всю серьезность произошедшего. Возврата к прежнему не будет. Министры в тюрьме, конгресс распущен на неопределенный срок, политические партии запрещены, свобода печати и права граждан заморожены до новых распоряжений. В жилых кварталах хватали тех, кто сомневался в необходимости переворота, многих расстреливали, но об этом узнали гораздо позже, поскольку Вооруженные силы должны были произвести впечатление нерушимого монолита. Бывший верховный главнокомандующий Чилийской армии успел сбежать в Аргентину, чтобы его не казнили его же товарищи по оружию, однако через год ему подложили в автомобиль бомбу и он вместе с супругой погиб при взрыве. Генерал Пиночет, возглавивший Военную хунту, вскоре стал воплощением диктатуры. Репрессии осуществлялись моментально, стремительно и повсеместно. Было объявлено, что обыщут каждый камень, но вытащат марксистов из их логова, где бы они ни прятались, и очистят родину от раковой опухоли коммунизма, чего бы это ни стоило. В то время как в буржуазных кварталах приветствовали переворот и открывали шампанское, пролежавшее без употребления почти три года, в рабочих кварталах свирепствовал террор. Виктор не был дома девять дней, сначала потому, что на семьдесят два часа объявили комендантский час и нельзя было выходить на улицу, а потом потому, что больница работала непрерывно и в приемный покой снова и снова поступали пациенты с огнестрельными ранениями; очень скоро морг был заполнен телами погибших. Виктор питался в кафе, спал совсем немного, сидя на стуле, за неимением душа обтирал тело влажной губкой и только один раз поменял белье. Несколько часов он прождал возможности позвонить за границу. Виктор позвонил Росер и строго приказал ей ни за что на свете не возвращаться в страну, пока он сам не позовет ее, и просил то же самое передать Марселю. Университет был закрыт, и любые попытки студентов оказать сопротивление заканчивались стрельбой. Виктору рассказывали, что стены факультета журналистики и других факультетов залиты кровью. Он ничего не мог сообщить Росер ни о музыкальной школе, ни о ее учениках. После переворота забастовка врачей сразу же кончилась, и его коллеги радостно взялись за работу. Начались чистки среди персонала и даже среди пациентов, которых агенты службы безопасности вытаскивали прямо из кроватей. Во главе больницы поставили полковника, у входа и выхода дежурили солдаты, они ходили по коридорам, палатам и заглядывали даже в операционную. Нескольких врачей арестовали, кто-то уехал или был переведен в другое место, до которого так и не добрался, но Виктор продолжал работать, испытывая иррациональное чувство безнаказанности.
Когда он наконец отправился домой, чтобы помыться и переодеться, он увидел незнакомый город, чистый и выкрашенный в белый цвет. За несколько дней со стен исчезли рисунки и лозунги революционного содержания, плакаты, призывавшие к ненависти, мусор, бородатые мужчины и женщины в брюках; в витринах магазинов он увидел продукты, которые раньше можно было достать только на черном рынке, однако покупателей было мало, потому что цены подскочили до небес. Солдаты и вооруженные карабинеры следили за порядком, на всех углах стояли танки и мимо на большой скорости проезжали крытые фургоны с сиренами, воющими, словно шакалы. Установился непререкаемый казарменный порядок и кажущийся мир, основанный на страхе. Войдя в дом, Виктор поздоровался со своей давнишней соседкой, которая в этот момент выглянула из окна. Женщина не ответила и захлопнула окно. Это могло бы послужить для него предупреждением, но он только пожал плечами, подумав, что бедняжка, как и он сам, немного не в себе от всех этих событий последних дней. В доме все выглядело так же, как в день переворота, когда он торопился в больницу: постель не заправлена, одежда разбросана, посуда грязная, в кухне заплесневелые остатки еды. Сил наводить порядок не было. Он упал на постель и проспал четырнадцать часов.
В эти дни умер Пабло Неруда. Военный переворот ознаменовал, что сбылись его самые страшные опасения; он не смог с ним примириться, и состояние его здоровья резко ухудшилось. Пока его везли на «скорой помощи» в одну из больниц Сантьяго, солдаты нагрянули в его дом на Черном острове, перерыли бумаги и в поисках оружия и партизан уничтожили его коллекцию вин, ракушек и кораллов. Виктор примчался в больницу, чтобы навестить Неруду, но здесь охранники обыскали его, затем взяли у него отпечатки пальцев, сфотографировали, и, наконец, солдат, стоявший у двери в палату, преградил ему вход, сообщив о смерти друга. Поскольку Виктор был в курсе болезни Неруды и видел его месяц назад в нормальном состоянии, весть о кончине поэта удивила его. Он был не единственным, у кого это обстоятельство вызвало подозрение: сразу же поползли слухи, что Неруду отравили. За три дня до того, как он попал в клинику, поэт написал последние страницы своих воспоминаний, где рассказал о глубоком разочаровании: страна расколота и подчинена чужой воле, а его друг Сальвадор Альенде тайно похоронен неизвестно где и никто, кроме супруги, не проводил его в последний путь. «…Этот славный человек был убит, автоматы чилийских солдат, снова предавших Чили, изрешетили пулями и искромсали его в клочья», — написал он. Неруда был прав, такое уже случалось неоднократно, когда военные восставали против законного правительства, но короткая коллективная память стерла историю прежних предательств. Похороны поэта стали первым актом неповиновения мятежникам, однако запретить их не могли, поскольку на это смотрел весь мир. В эти часы Виктор оперировал тяжелобольного и не мог покинуть больницу. Подробности он узнал через несколько дней от человека, снабжавшего его туалетной бумагой.
— Народу собралось немного, доктор. Помните, какая толпа присутствовала на Национальном стадионе, когда там чествовали поэта? Ну вот, я бы сказал, что на кладбище нас было человек двести, не больше.
— Некролог появился в печати слишком поздно, мало кто знал о его смерти и о похоронах.
— Люди боятся.
— Многие друзья и почитатели Неруды должны скрываться или сидят в тюрьме. Расскажи, как все было, — попросил Виктор.
— Я прошел вперед, было страшно, солдаты с автоматами стояли вдоль всего пути по кладбищу. Гроб был покрыт цветами. Все шли молча, пока кто-то не крикнул: «Товарищ Пабло Неруда!» И все ответили хором: «Сейчас, отныне и навсегда!»
— И что солдаты?
— Ничего. И тут какой-то храбрец крикнул: «Товарищ президент!» И мы все ответили: «Сейчас, отныне и навсегда!» Это было здорово, доктор. А еще мы все пели «Единый народ никогда не победить», и солдаты ничего с нами не сделали, правда, там были какие-то типы, которые фотографировали тех, кто шел в погребальном кортеже. Кто его знает, для чего им эти фото.
Виктор подозревал, что все будет именно так; реальность превратилась во что-то скользкое и неуловимое, люди жили среди умолчаний, лжи и эвфемизмов, среди гротескного восхищения достопочтенной родиной, ее храбрыми солдатами и традиционной моралью. Слово «товарищ» исчезло из обихода, его боялись произносить. Ходили слухи о концентрационных лагерях, массовых казнях, тысячах и тысячах заключенных, пропавших без вести, сбежавших и высланных, о центрах пыток, где женщин насилуют псы. Виктор спрашивал себя, где были раньше все эти палачи и доносчики, откуда они взялись, он не видел таких в своем окружении. Они возникли неожиданно, за несколько часов, подготовленные и организованные, как если бы тренировались годами. Глубинное фашистское государство существовало в Чили всегда, невидимое на поверхности, но готовое появиться в любой момент. Это был триумф тщеславия правых и поражение народа, верившего в революцию. Виктор узнал, что Исидро дель Солар вернулся в Сантьяго вместе с семьей, как и многие другие, через несколько дней после переворота, готовый вернуть собственные привилегии и взять бразды правления в свои руки, но только в экономике; политикой заправляли генералы, они наводили порядок в этом хаосе марксизма, подчинившего страну, как они говорили. Никто и представить себе не мог, сколько продлится диктатура, об этом знали только генералы.
На Виктора Далмау донесла соседка, та самая женщина, которая двумя годами ранее просила его, раз уж он дружит с президентом, устроить ее сына в полк карабинеров, та самая, которой он установил на сердце два клапана, та самая, которая по-соседски одалживала у Росер то рис, то сахар, та самая, которую Карме приглашала на семейные ужины, где она сидела, надув губы. Его арестовали прямо в больнице. Пришли трое мужчин в гражданском, не представились и хотели забрать его из операционной, однако у них хватило ума подождать, пока закончится операция.
— Идемте с нами, доктор, обычная проверка, — твердо приказал один из них.
На улице Виктора запихнули в черный автомобиль, надели на него наручники и завязали глаза. Первый удар он получил в живот.
Виктор Далмау не знал, где провел последующие два дня, но когда этим людям надоело его допрашивать, они почти волоком вытащили его из здания, сняли повязку, наручники и бросили; он почувствовал, что дышит свежим воздухом. Понадобилось несколько минут, чтобы глаза привыкли к яркому свету полуденного солнца и Виктор смог обрести равновесие, с трудом поднявшись на ноги. Он находился на Национальном стадионе. Один из охранников дал Виктору грубошерстное одеяло, осторожно взял под руку и повел к назначенному ряду. Идти было трудно, от побоев и электрошока болело все тело, Виктора мучила жажда, словно после кораблекрушения, и он не ориентировался во времени и не мог точно вспомнить, что с ним произошло. Сколько он пробыл в руках мучителей — целую неделю или несколько часов? О чем они его спрашивали? Альенде, шахматы, план Зета. Что такое этот план Зета? Виктор понятия не имел. В других камерах тоже были люди, слышался шум огромных вентиляторов, душераздирающие крики, выстрелы.
— Их убивали, их убивали, — шептал Виктор.
Он оглядел ряды зрительских кресел на стадионе, где раньше проходили футбольные матчи и разные культурные мероприятия, как, например, чествование Пабло Неруды, и увидел тысячи арестованных. Когда охранник, который помог добраться до отведенного для Виктора места, ушел, к нему приблизился один из узников, усадил его на кресло и протянул термос с водой:
— Успокойся, товарищ, худшее позади.
Он позволил Виктору выпить всю воду, помог ему вытянуть ноги и укрыл одеялом до подбородка.
— Отдыхай, думаю, мы тут надолго, — прибавил он.
Это был рабочий металлургического завода, его схватили на второй день после переворота, и на стадионе он находился уже несколько недель. Вечером, когда жара спала и Виктор смог сесть, новый знакомый ввел его в курс дела.
— Не надо привлекать к себе внимания. Сиди тихо и молчи, здесь достаточно любого предлога, чтобы тебя забили до смерти. Это звери.
— Столько ненависти, столько жестокости… не понимаю… — прошептал Виктор. У него снова пересохло во рту, слова застревали в горле.
— Мы все превращаемся в дикарей, если дать нам в руки ружье и приказать стрелять, — заметил другой арестованный, сидевший неподалеку от них.
— Только не я, товарищ, — парировал рабочий. — Я видел, как эти твари раздробили пальцы Виктору Харе. «Как-то ты теперь запоешь, сволочь!» — орали они. Подонки забили его палками и изрешетили пулями.
— Главное — чтобы снаружи хоть кто-то знал, где ты находишься, — сказал их сосед. — Тогда можно отследить твои передвижения, в случае если ты исчезнешь. Многие пропадают без вести, и узнать о них хоть что-нибудь крайне затруднительно. Ты женат?
— Да, — кивнул Виктор.
— Дай мне адрес или телефон твоей жены. Моя дочь сможет ей сообщить о тебе. Она целыми днями стоит за стенами стадиона вместе с родственниками других арестованных в ожидании новостей.
Но Виктор ничего не сообщил ему, опасаясь, что это стукач, специально подсаженный на стадион для сбора информации.
Зато дозвониться до Росер в Венесуэлу и рассказать о том, что случилось с Виктором, удалось одной медсестре из больницы Сан-Хуан-де-Диос, которая видела, как его арестовали. Узнав об этом, Росер сразу же позвонила Марселю, чтобы сообщить сыну плохие новости, и велела ему оставаться в Соединенных Штатах, поскольку из-за границы скорее удастся помочь Виктору, чем находясь в Чили, однако сама решила немедленно вернуться домой. Росер купила билет и, прежде чем сесть в самолет, увиделась с Валентином Санчесом.
— Как только вы узнаете, где сейчас удерживают вашего мужа, мы постараемся его вызволить, — пообещал ее друг.
Он дал Росер письмо к послу Венесуэлы в Чили, своему коллеге, которого знал еще с тех времен, когда состоял на дипломатической службе, и у которого в настоящий момент в его резиденции в Сантьяго находились сотни беженцев в ожидании пропуска, чтобы уехать из страны. Посольство Венесуэлы стало одним из немногих, приютивших тех, кто хотел бы покинуть Чили. В Каракас начали прибывать сотни чилийцев, а скоро счет пошел на тысячи и тысячи.
Росер вернулась в Чили в конце октября и до ноября не знала, что ее муж все это время находился на Национальном стадионе. Когда же посол Венесуэлы попытался навести о нем справки, его заверили, что на стадионе Виктор Далмау никогда не содержался. На тот момент заключенных действительно уже увезли со стадиона и распределили по концентрационным лагерям по всей стране. Несколько месяцев Росер искала его, используя все мыслимые и немыслимые дружеские и международные связи, стучалась в двери разных высоких чиновников, проверяла списки пропавших без вести, которые вывешивали в церквях. Виктор ни в одном из них не значился. Он исчез.
Вместе с другими политическими заключенными Виктора Далмау отправили в лагерь на севере страны, где когда-то добывали селитру, а теперь устроили тюрьму. Караван грузовиков ехал весь день и всю ночь. В машинах везли первые двести человек, которых по прибытии разместили в импровизированных камерах, где раньше проживали рабочие, добывавшие селитру. Лагерь был окружен колючей проволокой, по которой шел электрический ток; на его территории возвышались смотровые башни с пулеметчиками; по его периметру курсировал танк, а в небе время от времени появлялись самолеты Военно-воздушных сил. Начальником лагеря был назначен командир карабинеров, тучный мужчина, который разговаривал только с помощью крика и все время потел, так как военная форма не подходила ему по размеру. Это был властный человек с мелочной душой, считавший, что узники должны понести наказание не только за те преступления, которые совершили, но и за те, которые только задумывали совершить, о чем заключенным с завидным постоянством и сообщали по громкоговорителям. Едва узники слезли с грузовиков, им приказали раздеться и оставили под палящим солнцем пустыни без пищи и воды на несколько часов, пока начальник осматривал их одного за другим, осыпая прибывших оскорблениями и пинками. С самого начала он ввел незаконные наказания, чтобы сломить моральный дух своих жертв, и его подчиненные ему подражали. Виктор Далмау был лучше многих своих товарищей подготовлен к сопротивлению, учитывая его опыт в Аржелес-сюр-Мер, где он провел несколько месяцев, но тогда он был молод. Сейчас ему исполнилось почти шестьдесят лет, правда, до того момента, когда его арестовали, у него не было времени подумать о своем возрасте. Там, на севере, испепеляющими жаркими днями и ледяными ночами, среди селитряных степей, ему хотелось умереть — так он устал. Побег из лагеря не представлялся возможным, вокруг — бескрайняя пустыня, на тысячи километров — сухая земля, песок, камни и ветер. Виктор чувствовал себя древним стариком.
XI
1974–1983
За те одиннадцать месяцев, которые Виктор Далмау провел в концентрационном лагере, он не умер от усталости, как ожидал, но лишь укрепился телом и духом. Он всегда был худощавый, но теперь стал похож на скелет, обтянутый кожей, дубленной беспощадным солнцем, выделяемой с потом солью и горячим песком, а черты лица обрели такую четкость, словно были вырезаны резцом; он напоминал одну из железных скульптур Джакометти[39]. Его не сломили ни военная муштра — наклоны, бег под палящим солнцем, — ни часы вынужденной неподвижности в холоде ночи, ни побои и унижения суровых наказаний, ни тяжкий труд с бесполезным результатом, ни оскорбления, ни голод. Виктор принял роль пленника, отказавшись от иллюзий контролировать что-либо в своем существовании; он находился в руках захватчиков, имевших абсолютную власть и остававшихся в полной безнаказанности, он же был хозяином лишь собственных эмоций. Часто он повторял про себя метафору о березе, которая гнется в бурю, но не ломается. Виктор уже пережил нечто подобное, но в других обстоятельствах. От садизма и тупости своих мучителей он прятался в воспоминаниях и в молчании, твердо веря, что Росер ищет его и в один прекрасный день найдет. Он говорил так мало, что его товарищи по заключению дали ему кличку Немой. Сам же Виктор то и дело возвращался мыслями к Марселю, который молчал первые тридцать лет своей жизни, потому у него не было желания говорить. Вот и ему тоже не хотелось ни с кем говорить, да и сказать ему было нечего. Чтобы не пасть духом, его товарищи по несчастью все время о чем-то шептались, когда охранники не могли их слышать, он же думал о Росер, страшно тоскуя по ней и по их совместной жизни, думал о том, как он любит ее, а чтобы поддерживать сознание в активном состоянии, упорно проигрывал в уме самые знаменитые шахматные партии, которые знал наизусть, и еще кое-какие их тех, что они проводили с президентом. Какое-то время он мечтал вырезать шахматные фигуры из местного пористого камня и проводить турниры с другими заключенными, но из-за неусыпного наблюдения охраны сделать ему это так и не удалось. Эти люди в форме происходили из рабочего класса, из бедных семей, и, возможно даже, большинство из них симпатизировало социалистической революции, однако они со всем тщанием выполняли приказы начальства, словно прошлые деяния пленников были для них личным оскорблением.
Каждую неделю кого-то из узников перевозили в другие лагеря или казнили, а потом взрывали их тела динамитом посреди пустыни, однако вновь прибывших в лагере день ото дня становилось все больше. Виктор подсчитал, что в лагере находилось около полутора тысяч заключенных из разных областей страны, разного возраста и рода занятий, и лишь одно их объединяло — их преследовали. И все они считались врагами родины. Впрочем, были среди узников и такие, кто, подобно Виктору, не принадлежал ни к одной партии и не занимал никаких политических должностей, кто стал жертвой мстительного доноса или бюрократической ошибки.
Наступила весна, и заключенные со страхом ждали лета, которое превратит лагерь в настоящий ад с нестерпимой жарой в дневные часы, как вдруг ситуация Виктора Далмау неожиданным образом переменилась. У начальника лагеря случился сердечный приступ; это произошло утром, прямо посреди пламенной речи, с которой он обращался к узникам, а они терпеливо слушали, выстроившись перед ним в одних трусах и босиком. Он упал на колени, с трудом выдохнул и в ту же секунду растянулся на земле, даже стоявшие рядом с ним солдаты не успели поддержать своего командира. Никто из заключенных не пошевелился и не издал ни звука. Виктор наблюдал эту сцену, словно в замедленной съемке, все происходило беззвучно, как бы в другом измерении, будто часть кошмарного сна. Он увидел, как два солдата пытаются поднять начальника, еще несколько солдат бросились к медпункту, и тогда, не думая о последствиях, словно сомнамбула, Виктор начал продвигаться сквозь строй. Всеобщее внимание оказалось прикованным к лежавшему на земле, так что, когда Виктора заметили и приказали ему остановиться и лечь на землю лицом вниз, он находился уже перед строем. «Он врач!» — крикнул кто-то из заключенных. Виктор опрометью бросился вперед — и через пару секунд беспрепятственно добрался до места, где, не приходя в себя, лежал начальник лагеря.
Солдаты расступились, освобождая для Виктора пространство. Склонившись над потерявшим сознание начальником, Виктор убедился, что тот не дышит. Жестом он подозвал одного из ближайших охранников и показал ему, что нужно расстегнуть мундир пострадавшего, а сам начал делать искусственное дыхание рот в рот, с силой нажимая в перерывах на грудную клетку начальника лагеря обеими руками. Он знал, в медпункте имеется ручной дефибриллятор, который иногда использовали, чтобы привести в чувство людей после пыток. Через несколько минут на плац прибежал медбрат и его помощник, с кислородом и дефибриллятором, и оба стали помогать Виктору.
— Вертолет! Его немедленно нужно в больницу! — потребовал Виктор, едва почувствовал, что сердце начало биться.
Мужчину отнесли в медпункт, где Виктор поддерживал его жизнь, пока не прибыл вертолет, который на всякий случай всегда находился в режиме ожидания. До ближайшей больницы летели тридцать пять минут. Виктору приказали, чтобы он остался с больным, и выдали ему рубашку, брюки и армейские ботинки.
Это была провинциальная больница, маленькая, но неплохо оборудованная, которая в обычные времена располагала средствами для оказания срочной помощи, как, например, в данном случае. В штате больницы числилось всего два врача. Оба были наслышаны о репутации доктора Виктора Далмау, так что отнеслись к нему с почтением. От них он и узнал, что, по иронии того времени, главный хирург и кардиолог больницы тоже арестованы. Куда бы их ни увезли, одно было ясно: в том лагере, где содержали его самого, Виктор их не встречал. Он проработал хирургом не один десяток лет и часто говорил своим ученикам, что сердце, представляющее собой мускульный мешок, не содержит в себе никаких тайн; те же, что люди ему приписывают, являются обычными выдумками. Как можно быстрее Виктор проинструктировал врачей, которые должны были ему ассистировать, тщательно вымыл руки, приготовил пациента к операции и осуществил вскрытие грудной клетки, как делал это сотни раз. Он убедился, что его руки ничего не забыли и действуют безошибочно.
Ночь Виктор провел рядом с пациентом, отдыхая скорее душой, чем телом. В больнице отсутствовали вооруженные охранники, с ним обращались почтительно и выражали ему восхищение, а в обед накормили бифштексом с картофелем с бокалом красного вина и мороженым — на десерт. На несколько часов он снова стал Виктором Далмау, а не номером таким-то. Он успел позабыть, какой была его жизнь до ареста. Ближе к полудню, когда пациент Виктора все еще находился в тяжелом, но стабильном состоянии, из Сантьяго прилетел военный кардиолог. Относительно заключенного поступил приказ отправить его обратно в лагерь, но Виктору удалось упросить врача, помогавшего ему на операции, связаться с Росер. Он рисковал, поскольку этот человек принадлежал к правым, однако за эти несколько часов совместной работы стало очевидно, что они испытывают друг к другу взаимное уважение. Виктор не сомневался, что Росер вернулась в Чили и ищет его, потому что он в подобных обстоятельствах сделал бы то же самое по отношению к ней.
Новый начальник лагеря оказался так же расположен к жестокости, как и предыдущий, но Виктору пришлось терпеть его только пять дней. В то утро его имя прозвучало при зачитывании списка заключенных, которых отправляли в другие места. Для тех, чьи имена оказались названными, это был самый плохой день, поскольку означал, что узников отправляют либо в центр пыток, либо в другой, худший лагерь, либо на смерть. После того как они простояли на плацу три часа в ожидании машины, их посадили в грузовик. Охранник, сверявший забиравшихся в кузов заключенных со списком, задержал Виктора, прежде чем тот забрался в машину вместе с остальными.
— А ты, идиот, остаешься тут.
После еще часового ожидания Виктора отвели в контору, где начальник лагеря лично заявил, как тому повезло, и протянул ему листок бумаги. Виктор получил условное освобождение.
— Как по мне, я бы открыл ворота — и шагай себе пешком, коммунист хренов. Но я, видите ли, должен доставить тебя обратно в больницу, — возмущенно произнес он.
Росер и чиновник из посольства Венесуэлы ждали Виктора в больнице. Он обнял жену, и в этом объятии было все накопившееся отчаяние минувших месяцев, вся неопределенность ожидания и вся его любовь, которую он никогда не высказывал Росер на словах.
— Боже мой, как же я люблю тебя, как же мне тебя не хватало, — шептал он, уткнувшись лицом в волосы жены. Оба плакали.
Условное освобождение означало, что он ежедневно должен был приходить в полицейский участок и отмечаться в журнале. Это могло занять несколько часов, в зависимости от настроения дежурного офицера. Он отметился два раза, после чего принял решение просить политического убежища в посольстве Венесуэлы. Понадобилось всего пару дней, чтобы понять, — он, будучи пленником, подвергается остракизму; он не мог вернуться работать в больницу, друзья его избегали, и в любой момент его снова могли арестовать. Тревожное ожидание и страх, в котором он жил, резко контрастировали с вызывающим оптимизмом и реваншизмом сторонников диктатуры. Протестов не было; побежденные рабочие потеряли свои права, их могли уволить в любую минуту, и они были благодарны за любую зарплату, поскольку за дверью стояла очередь из безработных в ожидании счастливой возможности. Это был рай для предпринимателей. По официальной версии, в стране царил порядок, чистота, примирение и наметился путь к процветанию. А он думал о тех, кого пытают, казнят, вспоминал лица людей, которых видел в заключении, и тех, кто бесследно исчез. Люди изменились, он с трудом узнавал страну, которая тридцать пять лет назад приняла его в свои широкие объятия и которую он любил как родную.
На второй день он объявил Росер, что не сможет терпеть диктатуру.
— Я не мог этого в Испании, не смогу и здесь. Мне слишком много лет, чтобы все время жить в страхе, Росер; но возвращаться обратно немыслимо, так же как оставаться в Чили.
Она сослалась на то, что это временные меры, военный режим скоро закончится, Чили отличают устойчивые традиции демократии, — во всяком случае, так говорили. Все вернется на круги своя. Однако ее аргументы бледнели перед очевидностью; Франко был у власти более тридцати лет, и Пиночет может последовать его примеру. Виктор провел ночь без сна, обдумывая отъезд, он лежал в темноте рядом с Росер, съежившейся в комок, и прислушивался к звукам ночи на улице. В три часа ночи он услышал, как к дому подъехала машина. Это означало, что приехали за ним; во время комендантского часа ездили на машинах только военные и агенты национальной безопасности. И думать нечего, чтоб сбежать или спрятаться. Он лежал неподвижно, в холодном поту, сердце в груди бешено колотилось, словно барабан. Росер осторожно выглянула из-за занавески и увидела еще один черный автомобиль, остановившийся рядом с первым.
— Быстро одевайся, Виктор, — велела она.
Они увидели, как несколько мужчин неторопливо вышли из машин, — ни беготни, ни криков, ни оружия. Несколько минут они стояли, курили, неспешно о чем-то болтали и наконец уехали. Виктор и Росер, обнявшись и дрожа всем телом, простояли у окна до рассвета, пока не пробило пять часов утра и комендантский час не окончился.
Росер договорилась, чтобы посол Венесуэлы забрал Виктора на дипломатической машине. Это было время, когда большинство людей, укрывавшихся в посольствах других стран, уезжали туда, где их могли принять и где не было такого неотступного преследования. Виктор доехал до посольства в багажнике. Через месяц он получил разрешение, и два сотрудника венесуэльского посольства проводили его до двери в самолет, где его уже ждала Росер. Он был чисто выбрит и спокоен. В том же самолете летел человек, с которого сняли наручники, только когда он сел на свое место. Он был грязный, нечесаный и дрожал всем телом. Виктор наблюдал за ним во время полета, а потом подошел к нему. Разговор долго не вязался, и Виктору стоило труда убедить этого человека в том, что он не является агентом национальной безопасности. Он заметил, что у мужчины нет передних зубов, а несколько пальцев раздроблены.
— Чем я могу вам помочь, товарищ? Я врач, — сказал он.
— Они развернут самолет. Они снова упекут меня в… — не договорил мужчина и заплакал.
— Успокойтесь, мы уже час как в полете и в Сантьяго не вернемся, уверяю вас. Это прямой рейс до Каракаса, без пересадок, там вы будете в безопасности, там вам помогут. Пойду посмотрю, нет ли чего-нибудь выпить, вам это сейчас необходимо.
— Лучше бы чего-нибудь поесть, — попросил мужчина.
В Венесуэле Росер подолгу ездила на гастроли с оркестром старинной музыки, давала концерты, обзавелась друзьями и прекрасно освоилась в обществе, правила сосуществования в котором отличались от тех, что были в Чили. Валентин Санчес представил ее всем, кому стоило, и открыл для нее двери культурной среды. Прошло уже несколько лет, как ее роман с Айтором Ибаррой закончился, но они остались друзьями, и она иногда навещала его. Инсульт сделал его инвалидом, и он с трудом говорил, но голова была ясная, как и раньше, а нюх на выгодные сделки, которые теперь осуществлял его старший сын, не ослабел. Он жил в доме, в верхней части Кумбрус-де-Курумо[40], откуда открывался панорамный вид на Каракас, выращивал орхидеи и коллекционировал редких птиц и автомобили ручной сборки. Это была закрытая территория, густо заросший парк, а в нем несколько домов, и все было окружено крепостной стеной, вдоль которой ходил вооруженный охранник; там же жили оба его женатых сына и многочисленные внуки. Айтор считал, что его жена не подозревала об отношениях с Росер, но она сомневалась, что это так, поскольку наверняка за эти годы они оставили множество следов. Она решила, что королева красоты молча смирилась с тем, что ее муж — бабник, как и многие другие мужчины, для которых связи с женщинами служат подтверждением их мужественности, и не обращала на это внимания; она была законная жена, мать его детей, и только она что-то для него значила. После того как его разбил паралич, он принадлежал только ей, и она полюбила его еще больше, чем раньше, потому что открыла для себя его многочисленные достоинства, которые в суете прежней жизни не могла оценить. Оба старели в совершенной гармонии, в окружении большой семьи.
— Видишь, Росер, как говорится, нет худа без добра. В кресле на колесиках я лучший муж, отец и дед, чем если бы ходил на своих ногах. И пусть ты мне не веришь, но я счастлив, — сказал он ей однажды, когда она пришла навестить его. Чтобы не нарушать душевный покой своего друга, она никогда не рассказывала ему, как важны для нее воспоминания о тех вечерах с поцелуями и белым вином.
Оба пообещали никогда не рассказывать своим супругам о прошлой любви, чтобы не ранить, но Росер обещание не сдержала. За те два дня, когда Виктора освободили из лагеря и когда он оказался в посольстве, они любили друг друга так, будто только что познакомились. Это было взаимное сияющее озарение. Им так недоставало любви, и когда они встретились, то увидели себя не такими, какими были, а теми, что притворялись, будто занимаются любовью на спасительном корабле «Виннипег», — юными и печальными, утешавшими себя тихим словом и целомудренными ласками. Она влюбилась в этого высокого и худого незнакомца, резкие черты которого, казалось, вырезаны из темной древесины; у него был нежный взгляд, и пахло от него свежевыглаженной одеждой. Он то удивлял ее, то смешил какой-нибудь незатейливой шуткой, ей было приятно, когда он словно учил наизусть карту ее тела или когда баюкал всю ночь, и она засыпала и просыпалась, положив голову ему на плечо, и она тоже говорила ему неожиданные слова, будто страдание разрушило ее всегдашнюю защиту и сделало сентиментальной. Виктор влюбился в эту женщину, любовь к которой раньше считал инцестом, поскольку воспринимал ее как сестру. Тридцать пять лет она была его супругой, но только в эти дни взаимного обретения он почувствовал, что она освободилась от груза прошлого, от своей роли вдовы Гильема и матери Марселя, и он увидел ее юной и свежей. В свои пятьдесят с лишним лет Росер сохранила чувственность, неукротимую энергию, воодушевление, и она ничего не боялась. Она ненавидела диктатуру так же, как и он, но она ее не боялась. Виктор пришел к выводу, что ей действительно никогда не было страшно — разве что летать на самолете, — даже в последние месяцы Гражданской войны. С той же выдержкой, с какой она приняла исход тогда, она встретила его и сейчас, она противостояла обстоятельствам, не жалуясь, не оборачиваясь назад, всегда устремив взгляд в будущее. Из какого несокрушимого материала сделана Росер? Кто он такой, чтобы ему так повезло прожить с ней столько лет? И каким болваном он был, когда не любил ее с самого начала так, как она того заслуживала и как он любит ее сейчас! Он в жизни не думал, что в его возрасте можно влюбиться, как подростку, и чувствовать желание, похожее на вспышку молнии. Он смотрел на нее с восхищением, угадывая за внешностью зрелой женщины маленькую девочку, которой Росер была, когда пасла коз на холмах Каталонии, невинная и прекрасная. Ему хотелось защитить ее, заботиться о ней, хотя он знал, что в час беды она сильнее его. Все это и многое другое он сказал ей в эти недолгие дни и повторял потом до самой ее смерти. Однажды, среди исповедей и воспоминаний, когда они делились душевной щедростью, невзгодами и тайнами, она рассказала ему об Айторе Ибарре, о котором до этого никогда не упоминала. Виктору показалось, что ему выстрелили в сердце, у него перехватило дыхание. То, что эта связь уже давно закончилась, как его уверила Росер, утешало лишь наполовину. Он всегда подозревал, что в поездках она встречается с любовником, и, возможно, не с одним, но признание в том, что у нее была долгая и серьезная связь, пробудило в нем былую ревность, которая могла бы разрушить нынешнее счастье, если бы Росер позволила этому случиться. Со свойственным ей безошибочным чутьем она заставила его поверить в то, что она не отняла у него ничего, чтобы отдать Айтору, что никогда не любила его меньше из-за того, что у нее был Айтор, потому что эта связь всегда была в отдельном уголке ее сердца и никогда не смешивалась с остальной жизнью.
— В те времена мы с тобой были большие друзья и супруги, мы доверяли друг другу и всегда были заодно, но мы не были любовниками, как сейчас. Если бы я рассказала тебе тогда, тебя бы это задело гораздо больше, ты воспринял бы это как предательство. В конце концов, ты ведь тоже не был мне верен.
Виктор вздрогнул, его собственные грехи не имели никакого значения, он едва о них помнил и даже не представлял себе, что она о них знает. Ее аргументы показались ему не слишком убедительными, и какое-то время он предавался размышлениям и переживаниям, пока не пришел к выводу о том, что увязать в прошлом бесполезно. «Что прошло, то прошло», — всегда говорила его мать.
Венесуэла приняла Виктора с тем же беспечным радушием, с каким принимала тысячи иммигрантов со всего света, особенно недавно прибывших из Чили, спасавшихся от диктатуры, и из Аргентины и Уругвая, бежавших от тамошней грязной войны, не говоря о колумбийцах, нелегально пересекавших границу в поисках лучшей жизни. Это была одна из немногих демократий, которые остались на континенте, где кругом царили безжалостные и жестокие режимы военных хунт, одна из самых богатых в мире стран благодаря нескончаемому потоку нефти, бившему из этой земли, а также благословенным залежам других полезных минералов, не говоря уже о роскошной природе и выгодному местоположению на карте. Ресурсы были таковы, что никто не надрывался на работе, и для того, кто хотел здесь обустроиться, было и пространство, и возможности. Все жили весело, от гулянки до гулянки, при полной свободе и с глубоким чувством всеобщего равенства. Любого предлога было достаточно, чтобы отметить это дело с музыкой, танцами и выпивкой, деньги лились рекой, при этом коррупция существовала на всех уровнях.
— Не обманывай себя, здесь полно нищих, особенно в провинции. Ни одно правительство не думает о бедняках; это порождает насилие, и рано или поздно страна заплатит за свое легкомыслие, — предупреждал Валентин Санчес Росер.
На Виктора, который выбрался из Чили, где все было строго упорядочено, натянуто и подавлено диктатурой, это беспорядочное веселье произвело настоящий шок. Он подумал, что люди здесь поверхностные, они ничего не принимают всерьез, сорят деньгами и слишком много хвастаются и что все это временно и скоро закончится. Он жаловался на то, что в его возрасте ему трудно адаптироваться, у него нет времени в запасе, но Росер разубеждала его: если в шестьдесят лет он может заниматься любовью, как молодой парень, адаптироваться в этой прекрасной стране будет легко.
— Расслабься, Виктор. Твое ворчание ни к чему не приведет. Боль неизбежна, но страдание выбираем мы сами.
О его высоком профессионализме здесь знали, поскольку многие хирурги, учившиеся в Чили, как раз у него и учились; ему не надо было зарабатывать на жизнь, став водителем такси или официантом, подобно многим иммигрантам, которые одним махом потеряли все и вынуждены были начинать с нуля. Он подтвердил свое звание и скоро стал оперировать в самой старой и престижной больнице Каракаса. У него было все, но он чувствовал себя неисправимо чужим и жил новостями, пытаясь понять, когда можно будет вернуться в Чили. Росер чувствовала себя прекрасно благодаря своему оркестру и концертам, а Марсель, окончив университет в Колорадо, работал в нефтяной компании Венесуэлы. Оба были вполне довольны, но тоже думали о Чили с надеждой вернуться.
Тем временем, пока Виктор считал дни до возвращения в Чили, 20 ноября 1975 года, после продолжительной болезни, умер Франко. Впервые за много лет Виктор подумал о том, чтобы вернуться в Испанию.
— Все-таки Каудильо оказался смертным, — так отреагировал Марсель, у которого страна его предков не вызывала ни малейшего любопытства; он был чилиец до мозга костей.
Но Росер решила ехать с Виктором, любая разлука, какой бы короткой она ни была, тревожила ее, не стоило испытывать судьбу; могло случиться так, что они больше не увидятся. Вселенский закон природы — это энтропия[41], все стремится к разрушению, к рассеиванию, люди исчезают, достаточно вспомнить, сколько людей исчезло во время Отступления, чувства бледнеют, и забвение накрывает человеческие жизни, словно туман. Необходимо обладать недюжинной волей, чтобы поддерживать стабильность своей жизни.
— Так думать свойственно беженцам, — возражала Росер.
— Так думать свойственно влюбленным, — поправлял Виктор.
Похороны Франко они смотрели по телевизору, эскадрон конных улан сопровождал гроб из Мадрида в Долину Павших[42], толпы людей отдавали честь Каудильо, женщины стояли на коленях, всхлипывая и утирал слезы, Церковь была с помпой представлена епископатом в роскошных облачениях для торжественной мессы, политики и известные личности были в строгом трауре, кроме чилийского диктатора, который был в императорском плаще, — то был нескончаемый парад Вооруженных сил, а в воздухе висел вопрос: что будет со страной после Франко? Росер уговорила Виктора отложить на год возвращение в Испанию. За это время они издалека наблюдали за переходом к свободе с королем во главе, который не был марионеткой в руках Франко, как все думали, но решительно повел страну к демократии мирным путем, обходя препятствия, чинимые неуступчивыми правыми, отрицавшими любые перемены из опасений, что без Франко они лишатся своих привилегий. Остальная часть испанцев ратовала за скорейшие реформы, которые неизбежно должны были помочь Испании занять свое место в Европе XX века.
В ноябре следующего года Виктор и Росер Далмау ступили на родную землю впервые с тех страшных дней Отступления. Они ненадолго задержались в Мадриде, который всегда был прекрасной имперской столицей и таковым и оставался. Виктор показал Росер кварталы с разрушенными бомбежкой домами, которые уже были восстановлены, и повел ее в Университетский городок, где стены еще хранили следы от пуль. Они съездили на берег реки Эбро, в те места, где предположительно погиб Гильем, но не нашли ничего, что напоминало бы о самом кровавом сражении в войне, которая унесла столько жизней. В Барселоне они разыскали старый дом семьи Далмау в квартале Рабаль. Названия улиц поменялись, так что они не сразу сориентировались. Дом сохранился, хотя и превратился в негодную рухлядь и, похоже, еле держался. Снаружи он казался необитаемым, но, после того как они долго стучали в дверь и несколько раз позвонили в колокольчик, им открыла девушка в замызганной индийской юбке, глаза у которой были подведены углем. От нее пахло марихуаной и пачулями, и она явно с трудом понимала, что нужно этой паре незнакомцев, поскольку пребывала в другом измерении, но в конце концов она пригласила их войти. С недавних пор дом был занят молодежной коммуной, приспособившейся к культуре хиппи с некоторым опозданием, поскольку во времена Франко они были запрещены. Супруги обошли комнаты, испытывая щемящее чувство пустоты. Стены были разрисованы какой-то мазней, штукатурка осыпалась, на полу лежали люди — одни дремали, другие курили, — повсюду валялся мусор, ванная и кухня заросли грязью, двери и жалюзи едва держались на полуоторванных петлях, пахло грязью, запустением и марихуаной.
— Теперь видишь, Виктор, прошлое возродить нельзя, — заметила Росер, когда они вышли на улицу.
Так же как был неузнаваем их дом, была неузнаваема и Испания. Сорок лет франкизма оставили неизгладимый след, это было заметно в общении с людьми и отразилось на всех аспектах культурной жизни. В Каталонии, последнем бастионе республиканской Испании, месть победителей была особенно суровой, а репрессии наиболее кровавыми. Их удивила вездесущая тень Франко. Все вызывало недовольство: безработица и инфляция, реформы, реализованные и нереализованные, власть консерваторов и отсутствие порядка у социалистов; одни ратовали за отделение Каталонии от Испании, другие за еще большую интеграцию. Многие из тех, кто покинул страну во время войны, вернулись, в большинстве своем состарившиеся в разочарованные, но для них здесь не было места.
Их никто не помнил. Виктор зашел в таверну «Росинант», оставшуюся на том же углу и с тем же названием, и выпил пива в честь отца и его товарищей по домино, стариков, которые пели на его похоронах. Таверну модернизировали, окорока с потолка не свисали, и кислым вином не пахло, стояли акриловые столики и жужжали вентиляторы. Бармен поведал ему, что после Франко Испания катится ко всем чертям, повсюду беспорядок и грубость, забастовки, протесты, манифестации, шлюхи, педики, коммунисты, никто не уважает такие ценности, как семья и родина, креста на них нет, король и вовсе придурок, зря Каудильо назначил его своим преемником.
Они сняли квартиру на проспекте Пасео-де-Грасиа и прожили там целых полгода. Обратная ссылка, как они называли возвращение на родину после стольких лет, далась им так же тяжело, как изгнание в 1939 году, когда они пересекли границу с Францией, однако за эти шесть месяцев они научились не чувствовать себя здесь чужими, он — из гордости, она — из стойкости. Оба так и не смогли найти работу, отчасти потому, что их не брали из-за возраста, отчасти потому, что у них не было связей. Они никого здесь не знали. Любовь спасала их от депрессии, поскольку они чувствовали себя молодоженами во время медового месяца, а не той зрелой супружеской парой, живущей в праздном уединении, которая по утрам гуляет по городу, а по вечерам ходит в кино смотреть старые фильмы. Они жили, сохраняя иллюзии, сколько могли, пока однажды в тоскливое воскресенье, ничем не отличавшееся от других таких же тоскливых дней, они не выдержали. После яиц вкрутую и чашки густого шоколада с марципановым кренделем в комнате на улице Петрисоль Росер в порыве высказала то, что определило их жизнь в последующие годы:
— Хватит с меня, я чувствую себя здесь чужой. Давай вернемся в Чили. Там мы дома.
Виктор тяжело вздохнул и наклонился, чтобы поцеловать ее.
— Мы так и сделаем, при первой возможности, Росер, обещаю. Но сейчас мы вернемся в Венесуэлу.
Прошло еще много лет, прежде чем он смог выполнить свое обещание, а пока они жили в Венесуэле, там же, где и Марсель и где у них была работа и друзья. Чилийская колония разрасталась день ото дня, поскольку, кроме высланных политических, прибывали и другие люди в поисках экономических возможностей. В квартале Лос-Палос-Грандес чаще слышался чилийский акцент, чем венесуэльский. Большинство вновь прибывших жили своей общиной, зализывая раны и не отрываясь от ситуации в Чили, где не было ни малейших признаков к изменению, несмотря на ободряющие новости, курсирующие из уст в уста и никогда не подтверждавшиеся. Правда была в том, что диктатура держалась твердо. Росер убедила Виктора принять эту жизнь как единственный здоровый способ состариться. Нужно жить каждым днем, пользуясь тем, что предлагала им эта прекрасная страна, благодарить ее за радушный прием и предоставленную работу, а не пытаться искать радости, копаясь в прошлом. Возвращение в Чили откладывается, но не надо рушить настоящее, даже если желанное будущее наступит не скоро. Это помогло им не увязнуть в ностальгии и в бесплодной надежде и научило искусству жить, широко распахнув душу, не ища виноватых, и это был лучший урок, усвоенный ими в Венесуэле. За десять лет, прошедших после шестидесятилетия, Виктор изменился больше, чем за всю прошлую жизнь. Он объяснял это своей неутихающей влюбленностью, неутомимой борьбой Росер с острыми гранями его характера, чтобы держать в тонусе его моральный дух, а еще позитивным влиянием карибской бесшабашности, как он называл умение расслабляться, этой основной черты местного характера, которая уничтожила его серьезность если не навсегда, то по крайней мере на несколько лет. Он научился танцевать сальсу и играть на пианино в четыре руки.
Тогда же Виктор Далмау снова встретился с Офелией дель Солар. На протяжении многих лет до него доходили отрывочные сведения о ней, но он ни разу ее не видел, они принадлежали к разным социальным кругам, и к тому же большую часть жизни она проводила в других странах, учитывая профессию ее мужа. Кроме того, он избегал ее, опасаясь, что жар обреченной любви молодости рассыплется искрами и нарушит порядок его жизни или отношения с Росер. Он так и не мог понять, почему Офелия отрезала его решительно, без объяснений, если не считать короткого письма, написанного избалованной девушкой, пропускавшей занятия ради свиданий с ним в невзрачных гостиницах. Он никогда не воспринимал ее как взрослую женщину. Вначале, после сожалений и затаенных проклятий, он ее возненавидел. Он приписывал ей худшие черты представителей ее класса: безответственность, эгоизм, высокомерие, снобизм. Позднее все это ушло и осталось только приятное воспоминание о самой красивой женщине, о ее неуловимой улыбке, о ее кокетстве. Он редко думал об Офелии и не стремился что-нибудь о ней узнать. В Чили, до диктатуры, он иногда слышал о переменах в ее судьбе, в основном из замечаний Фелипе дель Солара, с которым виделся пару раз в год, натянуто демонстрируя дружбу, державшуюся только на благодарности Виктора. Несколько раз он видел напечатанные в газетах неодобрительные статьи о ней в светской хронике, но не в разделе об искусстве; ее работы были неизвестны в Чили.
— Что ж, такое происходит и с другими национальными талантами, особенно если это женщина, — заметила Росер, когда однажды привезла с гастролей в Майами журнал с живописными работами Офелии, помещенными в центре на нескольких цветных страницах. Виктор внимательно рассмотрел две фотографии художницы, напечатанные там же. Глаза были все те же, однако во всем остальном Офелия сильно изменилась; возможно, дело было в предательской камере.
Росер принесла новость: в Каракасе, в театрально-концертном зале «Атенео», открывается выставка последних работ Офелии дель Солар.
— Ты заметил, она носит девичью фамилию? — спросила Росер.
Виктор ответил, что так было всегда, многие чилийские женщины так поступали, к тому же Матиас Эйсагирре уже несколько лет как умер; если Офелия не брала фамилию мужа, когда тот был жив, с какой стати ей это делать, став вдовой?
— Ладно, пусть так. Сходим на открытие, — сказала Росер.
Первой реакцией Виктора было отказаться, но победило любопытство. На выставке было представлено всего несколько картин, но она занимала три зала, поскольку каждая была величиной с дверь. Офелия так и не избавилась от влияния Гуаясамина, выдающегося эквадорского художника, у которого она училась; ее картины были похожи по стилю — крупные мазки, темные линии и абстрактные фигуры, однако в них не было того гуманистического посыла, отрицания жестокости или эксплуатации людей, отражения исторических или политических конфликтов. Это были чувственные изображения объятий, иногда весьма красноречивые, хотя порой несколько вычурные и неестественные, или образы женщин, отдающихся наслаждению или охваченных страданием. Виктор смотрел на них, немного сбитый с толку, ему казалось, они не соответствуют его представлению о художнице.
Он помнил Офелию во времена ее юности — избалованную, изобретательную и порывистую девушку, которая однажды в него влюбилась. Тогда она рисовала акварельные пейзажи и цветочные натюрморты. Он знал о ней только то, что когда-то она сначала стала женой, а потом вдовой одного дипломата; ее жизнь соответствовала стандартам ее класса, и она жила в полном согласии со своей судьбой. Однако эти картины открывали неуемный темперамент и потрясающее эротическое воображение, как будто страсть, которую он разжег в ней в жалких гостиницах, где они занимались любовью, она задушила внутри себя и единственный клапан, через который она могла прорваться, были кисти и холст.
Картина, единственная, висевшая в последнем зале галереи, произвела на него глубокое впечатление. На ней был изображен обнаженный мужчина с винтовкой в руках, в черно-белых тонах на сером фоне. Виктор изучал ее несколько минут, взволнованный непонятно почему. Он подошел ближе, чтобы прочитать название: «Ополченец, 1973».
— Она не продается, — услышал он голос рядом с собой. Это была Офелия, постаревшая и поблекшая, совсем не похожая на ту, которую он помнил, и на ту, которая была известна ему по немногим фотографиям.
— Эта картина — первая из серии и означает для меня конец определенного этапа, поэтому я ее не продаю.
— Это год военного переворота в Чили, — сказал Виктор.
— Она не имеет ничего общего с Чили. В том году я не занималась живописью.
До этого момента она ни разу не взглянула на Виктора и смотрела только на картину. Повернувшись к нему, чтобы продолжить разговор, она не узнала его. С тех пор как они были вместе, прошло более сорока лет, и ей не довелось видеть его фотографии, так что за все это время она ни разу не видела, каким он стал. Виктор протянул ей руку и представился. Несколько секунд Офелия пыталась отыскать в памяти это имя, и, когда ей это удалось, она удивленно вскрикнула, и Виктор окончательно убедился в том, что она понятия не имеет, кто он такой. Груз несчастной любви, что он хранил в своем сердце, не оставил в ней никакого следа. Он пригласил ее выпить что-нибудь в кафетерии и пошел за Росер. Увидев их вместе, он обратил внимание на то, что время обошлось с этими женщинами по-разному. Он полагал, что Офелия, красивая, раскованная, богатая и утонченная, должна была бы лучше противостоять прожитым годам, однако она выглядела старше Росер. Ее поседевшие волосы казались опаленными, руки были неухоженные, а плечи ссутулились, на ней был длинный льняной балахон терракотового цвета, свободного покроя, чтобы скрыть лишние килограммы, на плече — огромная гватемальская сумка из разноцветной ткани, на ногах — сандалии, как у монахов-францисканцев. Впрочем, она все еще была красива, голубые глаза сияли, как в двадцать лет, легкий загар на лице, покрытом морщинками, объяснялся долгим пребыванием в солнечных странах. Росер, которая никогда не была тщеславной и не привлекала внимание своей красотой, закрашивала седину и красила губы, следила за руками, осанкой и весом; она была одета в черные брюки и белую блузку, как всегда, в духе классической элегантности. Она приветливо поздоровалась с Офелией и извинилась, что не может пойти с ними, так как должна срочно бежать на репетицию оркестра. Виктор обменялся с ней испытующим взглядом, полагая, что она хочет оставить его наедине с Офелией, и почувствовал приступ паники.
В патио зала «Атенео», сидя за столиком среди современных скульптур и тропических растений, Офелия и Виктор прожили один из самых важных дней за все эти сорок лет, однако ни разу не упомянули о страсти, охватившей их много лет назад. Виктор не решался затрагивать эту тему и тем более просить запоздалых объяснений — это казалось ему унизительным. Она тоже этого не касалась, поскольку единственным мужчиной в ее жизни был Матиас Эйсагирре. В сравнении с необыкновенной любовью, которая была у нее с ним, короткое приключение с Виктором было детской забавой и забылось бы совсем, если бы не маленькая могилка на деревенском кладбище в Чили. Об этом она тоже не сказала Виктору, потому что эту тайну она разделила с мужем. Груз своей ошибки она пронесла без огласки, как велел ей падре Висенте Урбина.
Они проговорили несколько часов, как старые друзья. Офелия рассказала ему, что у нее двое детей и она прожила тридцать три счастливых года с Матиасом Эйсагирре, который любил ее так же сильно, как настойчиво преследовал ее когда-то своими ухаживаниями. Она тоже любила его, причем так сильно, что детям порой казалось, будто они лишние.
— Он мало изменился, он всегда был спокойный, великодушный и невероятно мне предан; с годами его достоинства только укреплялись. Я помогала ему, как могла, в его работе. Дипломатия — трудная вещь. Каждые два-три года мы меняли страну, нужно было переезжать, оставлять друзей и снова начинать жизнь в другом месте. И для детей это тоже было нелегко. А самое неприятное — это светская жизнь, я не гожусь для коктейлей и продолжительных застолий.
— Тебе удавалось рисовать?
— Я пыталась, но не очень получалось. Всегда находились более важные или более срочные дела. Когда дети разъехались учиться по университетам, я объявила Матиасу, что выхожу на пенсию как мать и жена и собираюсь посвятить себя живописи всерьез. Он оставил меня в покое и больше не просил сопровождать его на светские мероприятия, что было для меня самым трудным.
— Он и правда уникальный человек.
— Жаль, что ты не был с ним знаком.
— Однажды я его видел. Он поставил печать на мои въездные документы в Чили, куда я прибыл на «Виннипеге» в тридцать девятом. Я никогда этого не забуду. Твой Матиас был очень порядочный человек, Офелия.
— Он одобрял все мои замыслы. Представь себе, он брал уроки, чтобы разбираться в моих работах, поскольку ничего не понимал в искусстве, и профинансировал мою первую выставку. Шесть лет назад он умер от проклятого сердечного приступа, и я до сих пор плачу каждую ночь оттого, что его нет рядом со мной, — поведала Офелия в порыве сентиментальности, заставившем Виктора покраснеть.
Она добавила, что с тех пор полностью освободилась от обязанностей, мешавших ер призванию; она жила, словно крестьянка, на участке земли в двухстах километрах от Сантьяго, где ухаживала за фруктовыми деревьями и разводила длинноухих карликовых коз, которых продавала, как талисманы, и без конца рисовала. Она не покидает мастерскую, разве что ездит к детям — в Бразилию к сыну, в Аргентину к дочери, — или на выставки, или раз в месяц навещает мать.
— Ты знаешь, что мой отец умер?
— Да, это было в газетах. Чилийские газеты доходят до нас с опозданием, но доходят. Он играл важную роль в правительстве Пиночета.
— Только поначалу. Он умер в семьдесят пятом. Моя мать после этого расцвела. Отец был деспотом.
Она рассказала, что донья Лаура значительно меньше предается обязательным молитвам и благотворительной деятельности, а все больше игре в канасту и спиритизму в компании с несколькими другими старыми эзотериками, которые общаются с душами ушедших в потусторонний мир. Так она поддерживает контакт с Леонардо, своим обожаемым Малышом. Священник Висенте Урбина считает это новым грехом, запятнавшим очаг семьи дель Солар, после того как донья Лаура открылась ему на исповеди; он-то точно знал, что вызывать покойников есть дьявольская практика, однозначно осуждаемая Церковью.
Офелия говорила о священнике с сарказмом. Она сказала, что в свои восемьдесят с чем-то лет Урбина был епископом и яростно защищал методы диктатуры, полностью узаконенные западной христианской культурой в ее борьбе со зловредностью марксизма. Кардинал, который организовал приход для защиты преследуемых и вел счет без вести пропавших, вынужден был призвать его к порядку, когда он в своей экзальтации дошел до того, что стал оправдывать пытки и массовые казни. Епископ неутомимо выполнял свою миссию по спасению души, особенно среди прихожан богатого квартала, и оставался личным духовником семьи дель Солар, став еще влиятельнее после смерти кардинала. Донья Лаура, ее дочери, зятья, внуки и правнуки зависели от его мудрого слова по части принятия решений и в большом, и в малом.
— Я избежала его влияния, потому что меня от него тошнит, он скользкий человек, и потом я почти всегда была далеко от Чили. Фелипе тоже увернулся от него, потому что он самый умный в семье и полжизни проводит в Англии.
— Как он?
— Он выдержал три года правления Альенде, поскольку был уверен, что это ненадолго, и не ошибся, но он не смог ужиться с казарменной ментальностью хунты, поскольку предвидел, что она может править вечно. Ты же знаешь, он всегда любил все английское. Он ненавидит атмосферу лицемерия и ханжества в Чили. Он довольно часто приезжает навестить мать и разобраться с семейными финансами, поскольку вынужден заменять отца.
— У тебя ведь, кажется, был еще один брат? Тот, который изучал тайфуны и ураганы?
— Он живет на Гавайях и в Чили приезжал всего один раз, предъявить права на свою часть наследства, доставшуюся ему после смерти отца. А ты помнишь служанку в нашем доме, Хуану, которая обожала твоего сына Марселя? Она все такая же. Никто, даже она сама, не знает, сколько ей лет, но все ключи от дома по-прежнему у нее, и она все так же ухаживает за моей матерью, которой девяносто с небольшим лет и она уже немного не в себе. В нашей семье многие не дружат с головой. Ну вот, я тебе все про нас рассказала. Теперь расскажи о себе.
Виктор описал свою жизнь за пять минут, коротко упомянув про тот год, когда его арестовали, и обойдя молчанием худшие испытания, поскольку ему казалось дурным тоном рассказывать о них, да Офелия и сама, вероятно, предпочла бы о них не знать. Если она о чем-то и догадывалась, вопросов не задавала, сказала только, что уважала Матиаса за то, что он был консерватором в своих политических убеждениях, хотя и оставался на дипломатической службе в течение трех лет социализма, считая это своим долгом; но ему было стыдно представлять на международной арене военное правительство из-за его плохой репутации во всем мире. Она добавила, что сама никогда не интересовалась политикой, всегда только искусством, и жила в Чили, соблюдая мир и покой, в окружении деревьев и животных, не читая прессу. С диктатурой или без нее, ее жизнь была одинаковая.
Они попрощались, пообещав друг другу поддерживать контакт, хотя оба знали, что это всего лишь слова. Виктор чувствовал облегчение; оказывается, надо просто жить и ждать, когда круг замкнется. Круг под названием Офелия дель Солар замкнулся в кафетерии зала «Атенео», не оставив даже пепла. Искры давным-давно погасли. Он решил, что ему не нравится ни она сама, ни ее живопись; единственное, что осталось в памяти, — это глаза редкого небесно-голубого цвета. Росер ждала его дома, немного нервничая, но стоило ей взглянуть на Виктора, как ее разобрал смех. Ее муж оставил позади груз многих лет. Виктор рассказал ей новости о семье дель Солар и в заключение отметил, что Офелия пахнет увядшими гардениями. Его не отпускала мысль, что Росер заранее предвидела его разочарование, потому и повела на выставку, а потом оставила наедине с давнишней любовью. Она здорово рисковала; вместо того чтобы разочароваться в Офелии, он мог снова влюбиться в нее, однако было очевидно, что такая вероятность абсолютно не беспокоила Росер. «Наша проблема в том, что она совершенно уверена — я никуда не денусь; я же все время живу с мыслью о том, что она может уйти к другому», — подумал он.
XII
1983–1991
Новость о том, что в Чили недавно появился список высланных, которым разрешено вернуться, в количестве тысячи восьмисот человек, была опубликована в газете «Эль Универсаль», в воскресенье, в тот единственный день, когда Далмау читали ее от корки до корки. Росер отправилась в посольство Чили просмотреть список, вывешенный в окне, и увидела там имя Виктора Далмау. У нее подкосились ноги. Они ждали этого девять лет, а когда это произошло, радости не было, поскольку это означало, что надо бросить все, даже Марселя, и вернуться в страну, которую они оставили, потому что не могли терпеть репрессии. Она спросила себя, какой смысл возвращаться, если там ничего не изменилось, но вечером, когда они говорили об этом с Виктором, тот сказал, если они не вернутся сейчас, то не сделают этого никогда.
— Мы столько раз начинали с нуля, Росер. Давай сделаем это еще раз. Мне шестьдесят девять лет, и я хочу умереть в Чили.
В памяти звучали стихи Неруды: «Как я могу жить вдали от всего, что любил, что люблю и поныне?» Марсель согласился ехать сразу; он предложил поехать первым, разведать обстановку, и через несколько дней уже был в Сантьяго. Он позвонил родителям и рассказал, что на первый взгляд страна выглядит современной и процветающей, но не надо глубоко копать, чтобы увидеть незаживающие раны. Существует огромное неравенство. Три четверти всех богатств сосредоточено в руках двадцати семей. Средний класс выживает благодаря кредитам; бедность для многих и роскошь для нескольких, нищие деревни соседствуют с небоскребами из стекла и особняками, обнесенными стенами, во всей стране царит благополучие и безопасность для одних и безработица и репрессии для других. Экономическое чудо предыдущих лет, основанное на свободном обращении капитала и отсутствии прав человека для рабочих, лопнуло как мыльный пузырь. Он сказал, в воздухе чувствуется, что грядут перемены, люди стали меньше бояться и выступают с массовыми протестами против правительства, так что он думает, диктатура падет под собственной тяжестью; время для возвращения подходящее. Он добавил, что не успел приехать, как ему тут же предложили работать в той же корпорации меднорудной промышленности, где он работал после окончания университета, и никто не спросил его о политических убеждениях; учитывается только диплом, полученный в Соединенных Штатах, и профессиональный опыт.
— Я хочу остаться здесь, дорогие мои старики. Я — чилиец.
Это был решающий довод, поскольку они тоже, несмотря на все, что пришлось пережить, были чилийцы и ни в коем случае не хотели расставаться с сыном. Меньше чем за три месяца Далмау продали свою недвижимость и распрощались с коллегами и друзьями. Валентин Санчес полагал, что Росер может вернуться с триумфом, с высоко поднятой головой, поскольку она никогда не была в черных списках или в поле зрения службы безопасности, как ее муж. Она могла бы приехать вместе с оркестром старинной музыки в полном составе, чтобы давать бесплатные концерты в парках, церквях и лицеях. Она спросила, как профинансировать подобное мероприятие, и он ответил, что это будет подарком народа Венесуэлы народу Чили. В Венесуэле на культуру тратили много денег, и в Чили не осмелятся такое запретить; это было бы оскорблением. Так все и вышло.
Виктору возвращение далось тяжелее, чем Росер. Он оставил работу в больнице Каракаса и экономическую стабильность ради неопределенного положения в стране, где на вернувшихся из эмиграции смотрели с подозрением. Левые обвиняли их за то, что они уехали, вместо того чтобы бороться с режимом изнутри, а правые считали их марксистами и террористами, за что они и были изгнаны.
Когда он появился в больнице Сан-Хуан-де-Диос, где проработал почти тридцать лет, то прежние коллеги встретили его с распростертыми объятиями, а медсестры даже прослезились, все они хорошо его помнили; это были те, что сумели избежать чисток начала диктатуры, когда сотни врачей с прогрессивными идеями были уволены, арестованы или убиты. Директор больницы, военный, лично его приветствовал и пригласил к себе в кабинет.
— Я знаю, вы спасли жизнь командиру Осорио. Этот поступок для человека, находившегося в ваших обстоятельствах, достоин похвалы.
— Хотите сказать, для заключенного в концентрационном лагере? Я врач и оказываю помощь тем, кто в ней нуждается, независимо от обстоятельств. Как поживает командир?
— Недавно вышел на пенсию, но в целом неплохо.
— Я проработал в этой больнице много лет, и мне хотелось бы вернуться к работе, — сказал Виктор.
— Я вас понимаю, но вот ваш возраст…
— Мне еще нет семидесяти. Две недели назад я был начальником отделения кардиологии в больнице Варгаса, в пригороде Каракаса.
— К сожалению, учитывая ваше заключение в лагере по политическим мотивам и высылку из страны, вы не можете работать ни в одной общественной клинике; официально вы освобождены от ваших профессиональных обязанностей до новых распоряжений.
— То есть я не смогу работать в Чили?
— Поверьте, мне очень жаль. Но решение зависит не от меня. Я бы вам порекомендовал поискать какую-нибудь частную клинику, — сказал директор, крепко пожимая ему руку на прощание.
Военное правительство считало, что медицинское обслуживание должно находиться в частных руках; здоровье не является правом, это такое же благо общества потребления, которое покупается и продается. В те годы, когда было приватизировано все, что только можно, от электричества до воздушного сообщения, появилось огромное количество частных больниц, прекрасно оборудованных и благоустроенных, чтобы принимать тех, кому это все по карману. Профессиональный престиж Виктора не потускнел даже после стольких лет отсутствия, и он тут же устроился в самую известную клинику Сантьяго, где зарплата была гораздо больше, чем в государственной больнице. Там во время одного из своих частых приездов в Чили его навестил Фелипе дель Солар. Прошло много времени с тех пор, как они виделись последний раз, и, хотя они никогда не были близкими друзьями и у них было мало общего, они обнялись с искренним чувством взаимной симпатии.
— Я узнал, что ты вернулся, Виктор. Я очень рад. Этой стране нужно побольше таких храбрых людей, как ты.
— Ты тоже вернулся в Чили? — спросил Виктор.
— Я здесь никому не нужен. Я живу в Лондоне. Разве не заметно?
— Заметно. Ты похож на английского лорда.
— Я вынужден приезжать более или менее часто по семейным делам, хотя не выношу никого из членов моей семьи, кроме Хуаны Нанкучео, которая меня вырастила, но родственников не выбирают.
Они сели на скамейку в саду напротив современного фонтана в виде фыркающего кита, выбрасывающего струи воды, и стали обсуждать семейные новости. Виктор узнал, что картины, которые создавала Офелия, укрывшись от всех на природе, никто не покупает, что Лаура дель Солар страдает старческой деменцией и передвигается в инвалидном кресле и что сестры Фелипе превратились в невыносимых матрон.
— Мои зятья сколотили приличное состояние за эти годы, Виктор. Отец их презирал. Он говорил, мои сестры вышли замуж за напыщенных дураков. Если бы он мог видеть их сейчас, ему пришлось бы прикусить язык, — добавил Фелипе.
— Теперь здесь рай для сделок и торгашей, — заметил Виктор.
— Нет ничего плохого в том, чтобы зарабатывать деньги, если система и закон это позволяют. Ну а ты, Виктор, ты-то как?
— Пытаюсь адаптироваться и понять, что здесь произошло. Страна стала неузнаваемой.
— Ты должен признать, что она стала гораздо лучше. Военный мятеж спас Чили от хаоса времен Альенде и от марксистской диктатуры.
— Чтобы не допустить воображаемой левой диктатуры, они установили беспощадную правую диктатуру, Фелипе.
— Слушай, Виктор, держи свое мнение при себе. Здесь это не пройдет. Ты же не будешь отрицать, что стало намного лучше, страна преуспевает.
— Цена за это слишком дорогая. Ты живешь не здесь и должен знать о здешних зверствах, тут такого не печатают.
— Только не начинай канитель о правах человека, от этого тоска берет, — перебил Фелипе. — Ну да, кое-где бывают не в меру брутальные полицейские, но это отдельные случаи. Но нельзя же обвинять Военную хунту и тем более президента Пиночета за эти редкие случаи. Главное — ситуация в стране спокойная и с экономикой все в порядке. Мы всегда были страной лузеров, а теперь люди имеют возможность зарабатывать и процветать. Система свободного рынка благоприятствует конкуренции и стимулирует обогащение.
— Это не свободный рынок, когда рабочая сила находится в подчинении, а базовые права нарушены. Ты считаешь, такую систему можно внедрить в демократию?
— В авторитарную и гарантированную демократию.
— Ты очень изменился, Фелипе.
— Почему ты так говоришь?
— Я помню тебя открытым, отвергающим культ любого рода, пусть немного циничным, критикующим все и вся, саркастичным и блестящим.
— Во многом я таким и остался, Виктор. Но к старости люди должны определиться. Я всегда был монархистом, — улыбнулся Фелипе. — В любом случае, друг мой, будь осторожен с высказываниями.
— Я осторожен, Фелипе, со всеми, кроме друзей.
Чтобы хоть как-то облегчить тяжелую ситуацию с платной медициной, Виктор стал работать волонтером во временной амбулатории в одном из самых нищих пригородов Сантьяго, которые появились и умножились полвека назад в связи с эмиграцией из деревень и прекращением добычи селитры. Там, где работал Виктор, скученно жили около шести тысяч человек. Вот где можно было ясно ощутить пульс репрессий, всеобщего недовольства и злобы даже среди самых мирных людей. Его пациенты жили в хижинах из картона и досок с утрамбованным земляным полом, без водопровода, электричества и канализации, летом в пыли, зимой в грязи, среди помоек, вместе с бродячими собаками, крысами и мухами. Большинство были безработными и добывали гроши, занимаясь чем-нибудь совсем безнадежным, чтобы как-то выжить: собирали на помойках пластик, стекло и бумагу, выполняли самую тяжелую поденную работу, какую только могли найти, что-то сбывали с рук или воровали. Правительство планировало покончить с этой проблемой, однако решение все время откладывалось, и в какой-то момент была выстроена стена, скрывающая это жалкое зрелище, не украшавшее город.
— Кто потрясает больше всех — это женщины, — рассказывал Виктор Росер. — Они несгибаемые, жертвенные, более воинственные, чем мужчины, матери не только для своих сыновей, но и для тех, кого они приютили под своим кровом. Они терпят алкоголизм и насилие от мужчин, которые их же и бросают, но ничто не может их сломить.
— Но им хоть как-то помогают?
— Да, церкви оказывают помощь, особенно евангелисты, а еще общественные организации и волонтеры, но меня беспокоят дети, Росер. Они растут бог знает как, часто ложатся спать голодными, редко посещают школу, так что в подростковом возрасте у них нет иного будущего, кроме как вступить в банду, употреблять наркотики или просто оказаться на улице.
— Я знаю тебя, Виктор. И знаю, что ты получаешь наибольшее удовлетворение именно там, и ни в каком другом месте, — заметила она.
Это была правда. За три дня работы в этой общине, где он по очереди работал вместе с двумя медсестрами и другими врачами-идеалистами, Виктор был полон энтузиазма, как в юности. Он возвращался домой с сжавшимся сердцем, узнав множество трагических историй, усталый как собака, но ему снова хотелось вернуться в амбулаторию. Цель жизни была такой же ясной, как во времена Гражданской войны, когда его роль на земле была понятна и неоспорима.
— Видела бы ты, как организована жизнь этих людей, Росер. Кто что может, несет в общий котел, и потом они что-то варят в огромных кастрюлях на костре прямо на улице. Смысл в том, чтобы каждому досталась миска горячего супа, но бывает, что на всех не хватает.
— Теперь я знаю, куда уходит твоя зарплата, Виктор.
— Там не только еды не хватает, Росер, в амбулатории нет самого необходимого.
Он объяснил ей, как жители поддерживают порядок, чтобы не навлекать на себя полицию, которая имеет обыкновение пускать в ход боевое оружие. Несбыточная мечта — иметь собственную крышу над головой и клочок земли, где можно обустроиться. Сначала люди просто занимали какой-нибудь участок и яростно сопротивлялись, если их пытались с него согнать. «Захват» начинался с того, что появлялось несколько человек, потом еще и еще, и потихоньку растягивалась нескончаемая процессия, люди везли нехитрые пожитки на тачках и тележках, несли сумки через плечо, тащили строительные обломки, пригодные для того, чтобы соорудить крышу над головой, коробки, одеяла, несли на плечах детей, а сзади плелись собаки, и когда власти обо всем этом узнавали, там уже жили тысячи человек, готовых защищать свои позиции, хоть это и могло обернуться для них самоубийством в те времена, поскольку силы правопорядка могли въехать в подобное поселение на танке и расстрелять всех картечью, ни на секунду не усомнившись в том, что они поступают правильно.
— Достаточно кому-то из активных соседей затеять протест или захват, чтобы исчезли все остальные, а если они снова вернутся, у входа в лагерь будет лежать труп в качестве предупреждения остальным. Они проделали такое с телом певца Виктора Хары, выпустив в него сорок пуль. Мне рассказывали.
В амбулаторию поступали с ожогами, переломами, ножевыми ранениями или порезами бутылочным стеклом, были жертвы домашнего насилия, в общем, ничего такого, что было бы ему до сих пор не известно, и одно только его присутствие давало жителям ощущение безопасности. Наиболее тяжелые случаи он отправлял в ближайшую больницу, а так как у амбулатории транспорта не было, отвозил пациентов на своей машине. Его предостерегали, что это неосторожно — везти на собственной машине, — могут обокрасть или разобрать автомобиль на части, чтобы продать на восточном рынке, но одна из старейшин, еще молодая бабушка с характером амазонки, предупредила жителей, особенно сбившихся с пути подростков, если кто тронет машину доктора, тому придется очень плохо. Этого было достаточно. У Виктора не было никаких проблем. Далмау продолжали жить накоплениями и тем, что зарабатывала Росер, поскольку зарплата Виктора уходила на закупки самого необходимого для амбулатории. Работа приносила ему такое удовлетворение, что Росер с этим смирилась. Финансовое обеспечение исходило и от Валентина Санчеса, который посылал ей чеки на значительные суммы и грузы из Венесуэлы, и она посещала поселение в те же дни, что и ее муж, и учила людей музыке. Она обнаружила, что это сближает их обоих даже больше, чем любовь, но ему об этом не сказала. Валентину Санчесу она посылала отчеты и фотографии.
— Через год у нас будет детский хор и молодежных оркестр. Тебе стоит приехать и увидеть их собственными глазами. Но сейчас нам очень нужна записывающая установка и усилители звука, чтобы давать концерты на открытом воздухе, — объясняла она, зная, что верный друг сделает все возможное, чтобы ей помочь.
Вспоминая с некоторой завистью идиллическое описание загородной жизни Офелии дель Солар, Виктор убедил Росер переехать в пригород Сантьяго. В городе было кошмарное количество транспорта и толпы торопливых, хмурых людей. К тому же на рассвете его покрывал ядовитый туман. Они нашли, что искали: деревенский дом из дерева и камня, с соломенной крышей, затейливой архитектуры, прятавшийся среди разросшейся сельской растительности. Когда три десятилетия назад его построили, подъездная дорога представляла собой зигзагообразную, вьющуюся среди обрывистых ущелий тропу, проложенную мулами, однако постепенно столица разрослась до подножия гор, и когда они покупали эту недвижимость, земельные участки и огороды в черту города не вошли. Общественный транспорт и почта туда не доходили, зато засыпали они, прислушиваясь к глубокой тишине природы, а просыпались под многоголосое пение птиц. В будние дни они вставали в пять утра, чтобы ехать на работу, и возвращались в сумерках, но то время, что они проводили в доме, давало им силы, помогавшие справляться с любыми неудобствами. Дом пустовал целыми днями, и за первые два года их обворовали одиннадцать раз. Кражи были такие скромные, что не было смысла расстраиваться или вызывать полицию. Вынесли садовый шланг, кухонную утварь, приемник на батарейках, будильник и еще какую-то ерунду. Украли также первый телевизор и два последующих, одного за другим, купленных на замену; тогда они решили обходиться без него. Тем более что было мало интересных передач. Они решили оставлять дверь незапертой, чтобы им не разбивали стекла, пытаясь проникнуть в дом, но Марсель привез им двух больших собак, купленных на городской псарне, которые хоть и лаяли, но отличались кротким нравом, и одного кусачего щенка. Это решило проблему.
Марсель жил и работал среди тех, кого Виктор называл «привилегированным классом», за неимением более точного определения, и надо сказать, по сравнению с его пациентами из поселения они таковыми и являлись. Марселю название не нравилось, он не мог применить его к большинству своих друзей, но зачем пускаться в путаные дискуссии с родителями.
— Вы — реликты, дорогие мои старики. Вы застряли в шестидесятых годах. Вернитесь в сегодняшний день.
Он каждый день звонил им и приезжал по воскресеньям отведать жаркое, которое Виктор готовил на гриле; подруги Марселя мало чем отличались внешне: очень худые, с длинными распущенными волосами, какие-то вялые и почти все вегетарианки — словом, совершенно не похожие на горячую девушку с Ямайки, научившую его любви. Отец не отличал их одну от другой и не запоминал имена — все равно следующая девица будет почти такая же, только имя другое. По прибытии Марсель шептал Виктору на ухо, чтобы тот не говорил ни об изгнании, ни о своей работе в амбулатории поселка, поскольку он только что познакомился с девушкой и ничего не знает о ее политических взглядах, если они вообще есть.
— Достаточно на нее посмотреть, Марсель. Она живет в безвоздушном пространстве, не имея понятия ни о прошлом, ни о том, что происходит сейчас. Твоему поколению не хватает идеализма, — отвечал Виктор.
Дело кончалось тем, что они спускались в подвал и там продолжали спорить шепотом, пока Росер старалась развлечь гостью. Потом, когда дискуссии были исчерпаны, Марсель жарил бифштексы с кровью, а Виктор готовил шпинат для девушки с распущенными волосами. Иногда к ним присоединялись соседи, Мече и ее муж Рамиро, которые приносили корзину свежих овощей из своего огорода и пару баночек джема из домашних заготовок. Росер почему-то считала, что Рамиро не жилец на этом свете, хотя он был совершенно здоров; однако в действительности она оказалась права: его сбил пьяный водитель. Виктор спросил у жены, какой дьявол ей это подсказал, и она ответила, что видела по глазам Рамиро, в них был знак смерти.
— Когда ты овдовеешь, то женишься на Мече, ты меня понял? — сказала Росер на поминках этого несчастного. Виктор кивнул, он был уверен, что Росер намного его переживет.
Виктор и Росер три года работали в лагере волонтерами, завоевав доверие жителей, но однажды правительство приказало эвакуировать поселение в другое место подальше от города и от кварталов, где жила буржуазия. В Сантьяго, в одном из самых социально разделенных городов мира, ни один бедняк не должен был попасть в поле зрения жителей богатых кварталов. Прибыли карабинеры в сопровождении солдат, разделили людей на группы под дулом автоматов и увезли всех на военных грузовиках, вереницу замыкали люди в форме на мотоциклах; их увезли, чтобы распределить по другим стихийным поселкам, точно таким же, где между рядами жилищ, похожих на коробки, тянутся пыльные улицы. Это было не единственное перемещенное поселение. В рекордные сроки перевезли более пятнадцати тысяч человек, а в городе об этом даже не знали. Бедняки стали невидимыми. Каждой семье предоставили жилище из досок, состоявшее из комнаты всех назначений, кухни и санузла, это было более достойно, чем хижины, в которых они селились до сих пор, но одним махом было покончено с коллективным бытом. Люди оказались разделены, оторваны друг от друга, жили вдали от города и были никак не защищены; теперь каждый был за себя.
Операцию провели так быстро и четко, что Виктор и Росер узнали об этом только на следующий день, когда прибыли, как всегда, на работу и увидели бульдозеры и катки, которые ровняли землю, где было поселение, чтобы строить там многоквартирные дома. Им понадобилась целая неделя, чтобы обнаружить местопребывание нескольких выселенных групп, однако в тот же вечер агенты госбезопасности предупредили их, что их взяли на заметку; любой контакт с жителями поселений будет рассматриваться как провокация. Для Виктора это был удар ниже пояса. Он не собирался уходить на пенсию. Он продолжал оперировать самые сложные случаи в больнице, но ни хирургия, которую он любил, ни деньги, которые он зарабатывал, не могли заменить ему то, что он потерял, работая с пациентами лагеря.
В 1987 году диктатура под давлением требований народа изнутри и из-за продолжающейся потери престижа за внешними границами отменила комендантский час и немного смягчила цензуру печати, которой правила четырнадцать лет, узаконила политические партии и разрешила возвращение высланных. Оппозиция настаивала на свободных выборах, и правительство в качестве ответа на эти требования объявило референдум, чтобы решить, останется ли Пиночет у власти еще на восемь лет. Виктор, который хоть и не занимался политикой, но страдал от последствий политической борьбы, словно был активистом, решил, что настал момент играть в открытую. Он оставил работу в клинике и присоединился к оппозиции, которая ставила перед собой непосильную задачу мобилизовать страну и свергнуть военное правительство с помощью плебисцита. Когда к нему в дом снова пришли те же агенты госбезопасности, которые предупреждали его раньше, он просто их выгнал. Однако, вместо того чтобы надеть на него наручники и капюшон на голову, они разразились малоубедительными угрозами и ушли.
— Они еще вернутся, — сказала Росер раздраженно, но неделя шла за неделей, а ее прогноз не сбывался. Это наводило на мысль, что ситуация в Чили действительно меняется, как и предполагал Марсель четыре года назад. Непотопляемая диктатура дала течь.
Референдум прошел на удивление спокойно, под контролем международных наблюдателей и прессы из всех стран мира. Проголосовали все: и древние старики на инвалидных креслах, и беременные женщины с родовыми схватками, и тяжелобольные на больничных койках. И в конце дня, в насмешку над мудреными маневрами властных структур, диктатура была побеждена на собственной территории, в соответствии со своими же законами. Той же ночью, перед неотвратимостью результатов, Пиночет, ожесточившийся за годы абсолютной власти и потерявший связь с реальностью ввиду полной безнаказанности, попытался устроить еще один государственный переворот, чтобы усидеть в президентском кресле, однако ни американские спецслужбы, поддерживавшие его раньше, ни назначенные им самим генералы не поддержали его. Он не верил в это до последней минуты, но в конце концов вынужден был признать свое поражение. Через несколько месяцев он передал бразды правления гражданской власти, чтобы та начала постепенный и острожный переход к демократии, однако он по-прежнему держал в кулаке Вооруженные силы, а всю страну в напряжении. Прошло семнадцать лет со дня военного переворота.
Как только вернулась демократия, Виктор Далмау ушел из частной клиники, чтобы посвятить себя исключительно больнице Сан-Хуан-де-Диос, куда был взят на ту же должность, которую он занимал до ареста. Новый директор, который когда-то был студентом Виктора в университете, никогда не напоминал своему учителю, что тот по возрасту мог давно выйти на пенсию и наслаждаться покоем. Виктор появился в больнице в апреле, в понедельник; в холле его встречали человек пятьдесят врачей, медсестер и служащих администрации с разноцветными шариками и огромным тортом, украшенным меренгами, чтобы приветствовать его так, как не могли сделать раньше. «Чтоб тебя, я, кажется, и правда старею», — подумал он, чувствуя, как на глаза наворачиваются слезы. Он не плакал много лет. Те немногие врачи, что вернулись на работу в больницу, были встречены с меньшим энтузиазмом, поскольку было неосмотрительно привлекать внимание; чтобы не провоцировать военных, общенациональным негласным лозунгом было делать вид, будто недавнее прошлое похоронено и уже забыто, но доктор Далмау надолго оставил о себе добрую память; коллеги помнили его профессионализм, а подчиненные — доброжелательность, и каждый знал, что может обратиться к нему в любой момент и его поймут. Его уважали даже идеологические противники, и потому ни один из них на него не донес; тюрьмой и изгнанием он был обязан только бдительной соседке, знавшей о его дружбе с Сальвадором Альенде. Вскоре ему предложили читать лекции на медицинском факультете, а в Министерстве здравоохранения — должность заместителя ученого секретаря. Первое предложение он принял, а от второго отказался, поскольку обязательным условием было вступить в одну из правительственных партий; он знал, что не родился политиком и никогда им не станет.
Он чувствовал себя помолодевшим на двадцать лет и полным сил. Он подвергался в Чили унижению и остракизму[43], был вынужден эмигрировать на много лёт, и вот в одночасье судьба сделала решительный поворот: теперь он профессор Далмау, главврач отделения кардиологии, один из самых почитаемых специалистов в стране, способный творить скальпелем такие чудеса, которые другие даже не пытались делать, участник научных конференций, тот, с кем советуются даже враги. Дважды его просили прооперировать военных высокого ранга, которые еще были у власти, и еще одного яростного стратега репрессий времен диктатуры. Оказавшись между жизнью и смертью, эти люди, поджав хвост, являлись к нему на консультацию; страх не имеет стыда, любила говорить Росер. То был его час, он был на вершине карьеры и чувствовал, что каким-то таинственным образом участвует в трансформации страны; мрак отступил, наступила заря свободы, и его жизнь тоже вошла в период рассвета. Он погрузился в работу и впервые за свою жизнь интроверта стал искать общественного внимания и использовал любую возможность, чтобы засветиться на публике.
— Будь осторожен, Виктор, ты опьянел от побед. Не забывай, в жизни часто бывают крутые повороты, — предупреждала Росер.
Она говорила это, потому что ей казалось, что он становится самовлюбленным. И наблюдала за ним с беспокойством. Она стала замечать его интонации всезнайки, высокомерный вид, желание говорить только о себе, — словом, все то, чего раньше никогда не было, он даже позволял себе с видом высшего существа резкие и нетерпимые высказывания по отношению к ней. Она указала ему на это, и он ответил, что у него множество ответственных обязанностей и он не намерен вилять задницей в собственном доме. Однажды Росер увидела его завтракающим в кафетерии на факультете, в окружении юных студентов, которые слушали его, как и полагается ученикам, с почтением, и поняла, как он наслаждается их благоговением, особенно со стороны девушек, которые восхищались его банальными замечаниями с неоправданным восторгом. Росер, которая знала Виктора изнутри и снаружи до последней клеточки, это запоздалое тщеславие удивило, оно было неожиданным, и ей стало жаль мужа; она поняла, каким падким на лесть может стать заносчивый старик. Она не представляла себе, что жизненным поворотом, который развеет фимиам вокруг Виктора, станет она сама.
Через тринадцать месяцев Росер заподозрила, что некое скрытое зло медленно пожирает ее изнутри, но убедила себя, что это либо возрастные явления, либо она все придумала, так что муж ничего не замечал. Виктор был так занят своими успехами, что к жене относился небрежно, хотя, когда они были вместе, он по-прежнему был ее лучшим другом и любовником, для которого она была красивой и желанной в свои семьдесят три года. Он тоже прекрасно ее знал, как изнутри; так и снаружи. Она худела, кожа у нее пожелтела, и ее тошнило, но раз это не беспокоит Виктора, без сомнения, речь идет о чем-то неопасном. Прошел еще месяц, прежде чем она решилась с кем-нибудь проконсультироваться, поскольку, кроме всего прочего, по утрам ее сотрясал озноб. Из-за смутного ощущения стыдливости и чтобы не показаться мужу слишком мнительной, она решила обратиться к одному из его коллег. Через несколько дней, когда Росер получила результаты анализов, она пришла домой с плохой вестью: у нее нашли рак в последней стадии. Она вынуждена была повторить это дважды, прежде чем Виктор вышел из ступора и понял, о чем она говорит.
С того дня, когда ей поставили диагноз, жизнь обоих претерпела решительные изменения, и единственное, чего они хотели, — это продлить совместную жизнь на все оставшееся у Росер время. Тщеславие слетело с Виктора в одну секунду, и он спустился со своего Олимпа в ад, обусловленный болезнью. Он взял бессрочный отпуск в больнице и оставил лекции, чтобы целиком посвятить себя Росер.
— Пока можем, мы будем это преодолевать, Виктор. Война с этой болезнью, возможно, будет проиграна, но мы, по крайней мере, выиграем несколько сражений.
Виктор повез ее в свадебное путешествие на южное озеро, поверхность которого напоминала зеркало изумрудного оттенка, в котором отражались леса, водопады, горы и заснеженные вершины трех вулканов. Среди этих фантастических пейзажей, в абсолютной тишине природы, в лесной хижине, вдали от всего и всех, они вспоминали прошлое, начиная с тех времен, когда она была худенькой девушкой, влюбленной в Гильема, и до нынешнего дня, когда стала для Виктора прекраснейшей женщиной на свете. Ей очень хотелось поплавать в озере, казалось, эта ледяная первозданная вода омоет ее изнутри и снаружи, очистит и оздоровит. Еще ей хотелось побродить по окрестностям, но у нее не хватало сил на долгие прогулки, она ходила очень медленно, опираясь одной рукой на руку мужа, а другой — на палку. Она на глазах теряла в весе.
Виктор всю свою жизнь имел дело со страданием и смертью, ему были хорошо известны все стадии бурных переживаний, через которые проходит пациент на конечном отрезке жизни, он читал об этом лекции на факультете: отрицание неминуемого, яростный гнев перед предстоящими страданиями, попытки обмануть судьбу и надежды на божественные силы, которые продлят земное существование, затем погружение в отчаяние и, наконец, в лучшем случае смирение перед неизбежным. Росер пропустила все эти этапы и с самого начала приняла свой конец с поразительным спокойствием, пребывая в ровном настроении. Она отказалась от альтернативных методов лечения, предложенных Мече и другими подругами по доброте душевной, ей не надо было ни гомеопатии, ни целебных трав, ни знахарей, ни экзорцизма[44].
— Ну да, я умру. И что? Все когда-нибудь умрут.
Если состояние позволяло, она часами слушала музыку, играла на пианино и читала стихи, держа на коленях кошку. Эта зверюга, которую ей подарила Мече, выглядела словно кошачья королева, однако была полудикая, держалась на расстоянии и любила одиночество, а порой исчезала на несколько дней и частенько возвращалась с окровавленными останками очередного грызуна, чтобы преподнести добычу хозяевам дома прямо к ним в кровать. Казалось, кошка понимала, что произошли изменения, и с ночи до утра была тихая и ласковая; она не отходила от Росер.
Поначалу Виктор взялся за изучение традиционных методов лечения, а также экспериментальных, читал научные доклады, исследовал каждое лекарство и избирательно запоминал статистику: он отвергал пессимистичные выводы и хватался за любую искру надежды. Он вспоминал Лазаря, юного солдата на Северном вокзале, которого вернул с того света, потому что тот страстно хотел жить. Он верил, если ввести в душу и в иммунную систему Росер такую же страсть к жизни, она сможет победить рак. Такие истории бывали. Чудеса случаются.
— Ты сильная, Росер, ты всегда была такой, ты никогда не болела, ты сделана из железа, ты победишь и это, эта болезнь не всегда смертельна, — повторял он словно мантру, но не смог внушить ей свой необоснованный оптимизм, и если бы он обнаружил его у своих пациентов, то, наверное, как врач, пришел бы в замешательство.
Росер следовала его рекомендациям, насколько могла. Только из-за него она прошла химиотерапию и облучение, уверенная в том, что это лишь продлит процесс, который с каждым днем давался ей все труднее. Она терпела, не жалуясь, со стойкостью, свойственной ей от рождения, применение наркотиков; у нее выпали волосы и даже ресницы, и она так исхудала, что Виктор поднимал ее на руки без малейшего усилия. Он пересаживал ее с кровати на кресло, носил на руках в ванную или выносил в сад, где можно было увидеть колибри в зарослях фуксий и зайцев, которые прыгали вокруг, словно насмехаясь над собаками, а те были уже такие старые, что им трудно было за ними гоняться. У нее пропал аппетит, но она делала над собой усилие и проглатывала пару кусочков тех блюд, что он для нее готовил по рецептам из кулинарной книги. Ближе к концу она принимала из пищи только крем по-каталонски — десерт, который готовила бабушка Карме по воскресеньям для Марселя.
— После того как я уйду, я хочу, чтобы ты оплакивал меня день или два, из уважения, утешил бы Марселя и вернулся в клинику и к своим лекциям, но только будь скромнее, Виктор, а то ты стал невыносимым, — сказала она ему однажды.
Каменный дом с соломенной крышей стал для обоих святилищем до самого конца. Они прожили в нем шесть счастливых лет, но только недавно, когда каждая минута дня или ночи имела особую значимость, они оценили его по достоинству. Они приобрели его в довольно запущенном состоянии и без конца проводили какие-то ремонтные работы; они заменили разодранные жалюзи, отделали ванные розовым кафелем и заменили ржавые трубы, поставили новые двери, потому что некоторые не закрывались, а какие-то было невозможно открыть; пришлось перебрать всю крышу, поскольку половина соломы сгнила и там завелись мыши, а затем очистить стены от паутины и мха и, кроме того, избавиться от моли, выбросив пыльные ковры. Все это было им не так уж важно. В объятиях этого дома они чувствовали себя защищенными и от назойливого праздного любопытства, и от сочувствия других людей. Единственным постоянным гостем был только их сын. Марсель приезжал часто, привозил продукты с рынка, корм для собак, кошки и попугая, который всякий раз радостно вопил: «Привет, красавец!», а еще записи классической музыки для матери и видеоматериалы, чтобы родители были в курсе того, что происходит, а также газеты и журналы, которые ни Виктор, ни Росер не читали, поскольку внешний мир действовал на них угнетающе. Марсель был очень внимательным, тихонько разувался в передней, чтобы не шуметь, однако заполнял пространство дома своим присутствием рослого мужчины, а атмосферу — натянутым оживлением. Родителям не хватало его, если в какой-то день он не появлялся, но когда он был с ними, то у них начинала кружиться голова. Еще приходила соседка Мече, молча оставляла на крыльце еду и спрашивала, не надо ли чего-нибудь. Она не задерживалась ни на минуту, понимая, что самое ценное сейчас для семьи Далмау — быть вместе, это было их время прощания.
Настал день, когда они оба сидели в плетеных креслах на крыльце дома, она — с кошкой на коленях, он — с собаками у ног, глядя на золотистые холмы и вечернее синее небо, и тогда Росер мягко попросила мужа освободить ее, позволить ей уйти, потому что она слишком устала.
— Ни при каких обстоятельствах не отправляй меня в больницу, я хочу умереть в нашем доме и чтобы ты держал меня за руку.
Виктор, совершенно обескураженный, вынужден был смириться с собственным бессилием. Он не мог ее спасти и не мог представить себе жизни без нее. Он вдруг понял, что те полвека, что они прожили рядом, промелькнули, как один миг. Куда они делись, все эти дни и годы? Будущее без нее казалось пустой комнатой без дверей и окон, которая являлась ему в ночных кошмарах. Ему снилось, что он бежит от войны, крови и искалеченных тел, бежит и бежит во мраке ночи, как вдруг оказывается в наглухо закрытом помещении, где он спасается от всех, кроме себя. Весь его энтузиазм, вся энергия прошлых месяцев, когда он считал себя неуязвимым для возраста, растворились и исчезли. Женщина, что всегда была рядом с ним, тоже состарилась за несколько минут. Еще несколько мгновений назад она была такой, какой он видел ее всегда, — юной женщиной двадцати двух лет с новорожденным ребенком на руках, той, что вышла за него замуж без любви, а потом полюбила так, как никто на свете не любил, и она была его верным товарищем. С ней он пережил все то, что человеку стоит пережить. Перед близостью смерти сила его любви стала нестерпимой, словно ожог. Ему захотелось встряхнуть ее, крикнуть, чтобы она не уходила, у них есть еще много лет впереди, чтобы любить друг друга, как никогда, и всегда быть вместе, не расставаясь ни на день, «пожалуйста, пожалуйста, Росер, не оставляй меня». Однако ничего этого он не сказал, надо было быть слепым, чтобы не видеть в этом саду Смерть, поджидавшую его жену с терпением призрака.
Поднялся прохладный ветер, и Виктор укрыл Росер до самого подбородка двумя одеялами. Из-под них виднелась только исхудавшая, как у скелета, рука, сжимавшая его руку так сильно, как только могла.
— Мне не страшно умирать, Виктор. Я довольна, мне бы хотелось знать, что будет после. И ты тоже не должен бояться моей смерти, ведь я всегда буду с тобой в этой жизни и во всех других. Это наша карма.
Виктор, как ребенок, разразился слезами, не сумев сдержать отчаяния. Росер дала ему выплакаться, пока его слезы не высохли и он не примирился с тем, что она приняла еще несколько месяцев назад.
— Я не могу допустить, чтобы ты продолжала страдать, Росер, — это было единственное, что он смог выговорить. Она устроилась у него под мышкой, как делала каждую ночь, и убаюкивала его, что-то нашептывая, пока не уснула.
Стало совсем темно. Виктор забрал у нее кошку, осторожно взял Росер на руки, чтобы не разбудить, и отнес на кровать. Она была почти невесомой. Собаки шли за ним.
XIII
Я завершаю свой рассказ 1994
1994
Через три года после смерти Росер Виктор Далмау отметил свое восьмидесятилетие в доме на холме, где жил с ней после возвращения в Чили в 1983 году. Дом был похож на дряхлую королеву, трясущуюся и оборванную, но сохранившую благородство. Виктору, который с детства был одинок, вдовство давалось гораздо тяжелее, чем он ожидал. Его брак был лучшим на свете, как сказал бы всякий, кто их знал, не будучи в курсе подробностей далекого прошлого, и, овдовев, он никак не мог привыкнуть к отсутствию жены так скоро, как она того ему желала.
— Когда я умру, побыстрее женись, тебе нужен кто-то, кто бы заботился о тебе, когда ты станешь беспомощным и слабым. Мече для этого подходит, — велела ему Росер в самом конце, между вдохами через кислородную маску.
Несмотря на одиночество, Виктору нравился этот пустой дом, который был как бы растянут в разные стороны, нравилась тишина, беспорядок, запах нежилых комнат, холод и сквозняки, с которыми его жена боролась даже с большим рвением, чем с мышами под крышей. Ветер целыми днями настигал его повсюду, окна были слепыми от инея, и огонь в камине выглядел смешной попыткой победить зиму с ее дождями и градом. Было странно стать вдовцом после того, как прожил полвека в браке; ему так не хватало Росер, что порой он ощущал ее отсутствие как физическую боль. Он не хотел мириться со старостью. Возраст — это изменение знакомой реальности, меняется тело, и меняются жизненные обстоятельства, скоро он потеряет контроль над собой и будет зависеть от доброты других, однако он надеялся умереть раньше, чем до этого дойдет. Проблема была в том, что часто это бывает довольно трудно — умереть быстро и достойно. Маловероятно, что его погубит инфаркт, сердце у него здоровое. Ему всякий раз повторял это его врач, у которого он ежегодно обследовался, и каждый раз это заключение вызывало у него в памяти воспоминание о юном солдате Лазаре, чье сердце он держал на ладони. Он не делился с сыном соображениями о ближайшем будущем. А об отдаленном будущем он подумает потом.
— С тобой может произойти все, что угодно, папа. Если тебя хватит удар или случится приступ, когда меня не будет рядом, ты можешь остаться без помощи несколько дней. И что ты будешь делать?
— Буду умирать, только и всего, Марсель, и молиться, чтобы никто не видел меня в этой гребаной агонии. О животных не беспокойся. У них всегда есть еда и вода на несколько дней.
— А если ты заболеешь, кто будет за тобой ухаживать?
— Твоя мать тоже об этом беспокоилась. Посмотрим. Я старый, но не дряхлый. У тебя больше всяких застарелых болячек, чем у меня.
Так оно и было. В пятьдесят пять лет у его сына был искусственный коленный сустав, несколько поломанных ребер, а одна ключица была серьезно травмирована дважды.
— Все это происходит с тобой из-за безмерной физической нагрузки, — говорил Виктор. — Ты правильно делаешь, что поддерживаешь форму, но я не пойму, зачем бегать просто так, когда за тобой никто не гонится, или объезжать континенты на велосипеде. Тебе нужно жениться; у тебя будет меньше времени, чтобы крутить педали с риском что-то поломать, брак для мужчин — вещь чрезвычайно удобная, хотя для женщин он таковым не является.
Сам он, однако, не был распложен жениться. Он был спокоен за свое здоровье. Виктор был сторонником собственной теории, по которой следовало не обращать внимания на тревожные сигналы тела и духа и всегда быть чем-то занятым. «Главное — иметь цель», — говорил он. С годами он ослабел, это было неизбежно; кости и зубы приобрели желтоватый оттенок, организм износился, нервные клетки мозга постепенно отмирали, но эта драма разворачивалась, не меняя его внешнего вида. Со стороны он выглядел вполне прилично, и кого интересует состояние печени, если у человека все зубы свои. Он старался не замечать невесть откуда взявшиеся синяки на теле, а также тот неопровержимый факт, что с каждым днем ему все труднее подниматься на холм с собаками или застегивать пуговицы на рубашке или что у него устают глаза, он глохнет и у него дрожат руки, из-за чего он вынужден был перестать оперировать. Но он не бездельничал. Он продолжал консультировать пациентов в больнице Сан-Хуан-де-Диос и читал лекции в университете без подготовки; у него было шестьдесят лет опыта, включая годы войны, которые были самыми тяжелыми. Он ходил расправив плечи, твердой походкой, не растерял шевелюру и держался прямо, словно копье, чтобы по возможности скрывать небольшую хромоту и то, что с каждым днем ему все труднее сгибать колени и наклоняться.
Он остерегался вслух говорить сыну о том, как тяжело переживает вдовство, чтобы его не волновать. У Марселя и так было достаточно дел, он пошел в мать. Для Виктора смерть не была окончательным расставанием. Он представлял себе, как его жена путешествует в межзвездном пространстве, где, возможно, находятся души умерших, и ждал своей очереди последовать за ней скорее с любопытством, чем со страхом. Он встретится там с братом Гильемом, с родителями, с Джорди Молине и столькими друзьями, которые умерли до него. Для рационалиста-агностика с научным складом ума, каким был он, эта теория имела принципиальные недостатки, но она его утешала. Много раз Росер предупреждала его не то всерьез, не то угрожая, что он никогда не освободится от нее, потому что им суждено быть вместе в этой жизни и во всех других. В прошлой жизни они, возможно, не были супругами, говорила она, вполне вероятно, что в другой жизни они будут матерью и сыном или сестрой и братом, и таким образом объясняются отношения неразрывной привязанности, которые их соединяют. Виктору от перспективы бесконечного повторения жизни с одним и тем же человеком было не по себе, но уж если повторение неизбежно, пусть лучше с Росер, чем с кем-нибудь другим.
В любом случае подобная возможность была поэтическим образом, он не верил ни в судьбу, потому что считал это приемом для телесериалов, ни в реинкарнацию — потому что это невозможно с точки зрения математики. Его жена, применявшая спиритические практики давно ушедших времен, например тибетские, считала, что математика не способна объяснить множественные измерения реальности, но Виктор полагал, что это аргумент шарлатанов.
При мысли о том, чтобы жениться еще раз, его колотил озноб; ему было вполне достаточно общества животных. Он разговаривал не сам с собой, он беседовал с собаками, попугаем и кошкой. Курицы в счет не шли, у них не было имен, они бродили, где им вздумается, и у них была задача нести яйца. Вечером он приходил домой и рассказывал зверям, как прошел день, они были его собеседниками в те редкие минуты, когда на него нападала сентиментальность, и слушали его, когда он перечислял с закрытыми глазами все предметы в доме и представителей флоры и фауны в саду. Это был его способ тренировать память и внимание, как для других стариков — собирание пазлов. Долгими вечерами, когда у него было полно времени для воспоминаний, он перебирал скудный список своих любовных привязанностей. Первой была Элизабет Эйденбенц, которую он знал очень давно, в 1936 году. Когда он думал о ней, то видел что-то белое и сладкое, похожее на миндальное пирожное. В те времена он обещал себе, что после всех битв, когда земля очистится от грязи и пыли, он найдет ее, но все получилось не так. Когда войны закончились, он был далеко и у него уже были жена и сын. Он стал разыскивать ее позже, просто из любопытства, и узнал, что Элизабет живет в маленьком городке, где-то в Швейцарии, поливает цветы и не обращает внимания на слухи о своем героизме. Узнав ее адрес, Виктор послал ей письмо, но ответа так и не получил. Может, сейчас настал подходящий момент, чтобы написать ей снова, раз он остался один. Он ничем не рискует, все равно они никогда не увидятся. Швейцария и Чили находятся на расстоянии тысячи световых лет. Про Офелию дель Солар, свою вторую любовь, короткую и страстную, он предпочитал не вспоминать. Остальных историй было совсем мало. В них речь шла скорее не о любви, а о вспыхнувшей искре, но он думал и о них, стараясь по возможности приукрасить, чтобы эти не слишком достойные воспоминания выглядели поприличнее. Единственное, что имело значение, была Росер.
Однажды он решил отметить свой день рождения, разделив с животными меню, которое всегда готовил в этот день, в честь лучших моментов детства и юности. Карме, его мать, кухню терпеть не могла, она обожала преподавать, что и делала всю неделю. По воскресеньям и в праздники она тоже кухней не занималась, потому что ходила танцевать сардану на площадь перед собором в Готическом квартале, а потом шла в таверну пропустить стаканчик красного вина с подругами. Виктор, его брат Гильем и их отец ели на ужин сардины с помидорами и пили кофе с молоком, однако время от времени на мать находило вдохновение и она удивляла семью единственным традиционным блюдом, которое умела готовить, — черным рисом[45], — аромат которого всегда ассоциировался в памяти Виктора с праздником.
В честь этого сентиментального воспоминания Виктор накануне дня рождения посетил Центральный рынок, намереваясь купить ингредиенты для
— Каталонец до мозга костей, — говорила Росер, которая никогда не участвовала в искусном процессе приготовления праздничного ужина, но вносила свой вклад, выступая с концертом в каком-нибудь зале, или сидела на табурете в кухне, читая стихи Неруды, возможно оду вкусу моря, что-нибудь вроде «в бурном чилийском море живет розовый угорь, гигантский угорь с белоснежным мясом…»; бесполезно было объяснять ей, хотя Виктор повторял это каждый раз, что в блюде, которое он готовит, нет никакого угря, этого короля аристократических застолий, а имеются только скромные рыбьи головы и хвосты для пролетарского супа. Или было так: Виктор обжаривал на оливковом масле лук и перец, добавлял нарезанных кружками кальмаров в кожуре, чеснок, несколько помидоров с острой приправой и рис, заливал все это горячим бульоном, черным от сока кальмаров, и обязательно дополнял свежим лавровым листом, а она рассказывала анекдоты на каталонском, чтобы напомнить ему о блеске родного языка, который от всех этих переездов с места на место в течение стольких лет немного заржавел.
В большой кастрюле, на медленном огне томился рис; исходя из рецепта, он увеличил количество каждого ингредиента вдвое, поскольку этим блюдом собирался ужинать до конца недели. Памятный аромат наполнил весь дом и проник в его душу, а он между тем взялся за тарелку с испанскими анчоусами и маслинами, которые продавались на каждом углу. Это одно из преимуществ капитализма, говорил сын, поддразнивая его. Виктор предпочитал покупать национальные продукты, хотя считал, что необходимо поддерживать местную промышленность, однако по части священного вопроса об анчоусах и маслинах его идеализм давал слабину. В холодильнике охлаждалась бутылка розового вина, чтобы поднять бокал за Росер, как только ужин будет готов. Он постелил на стол льняную скатерть, поставил вазу с полудюжиной роз из теплицы и свечи. Она, всегда такая нетерпеливая, уже давно бы открыла бутылку, но в нынешних обстоятельствах он решил подождать. В холодильнике был также и крем по-каталонски. Сам он сладкого не любил, предполагалось, что кремом угостятся собаки. Зазвонил телефон, и он вздрогнул.
— С днем рождения, папа. Что делаешь?
— Предаюсь воспоминаниям и раскаянию.
— В чем?
— В грехах, которые не совершил.
— А еще что?
— Стряпаю, сынок. А ты где?
— В Перу. На конгрессе.
— Опять? Что-то ты зачастил.
— Ты готовишь то же, что всегда?
— Да. В доме пахнет Барселоной.
— Я думал, ты пригласил Мече.
— Гм…
Мече… Мече, очаровательная соседка, которая казалась его сыну разумным решением проблемы вдовства Виктора. Тот соглашался, что живость и легкость характера этой женщины весьма привлекательны; рядом с ней он казался закованным в броню. Мече была открытой и приветливой, у нее были округлые скульптурные формы, широкий зад, и она всегда будет молодой. Он же, с его стремлением к закрытости, быстро стареет. Марсель обожал мать, Виктор подозревал, что он все еще втайне плачет по ней, но сын был убежден, что без супруги отец постепенно станет похожим на нищего оборванца. Чтобы отвлечь его от этих планов, Виктор рассказал Марселю о своем намерении возобновить контакт с одной медсестрой, которую знал в молодости, но Марсель, поначалу схватившийся за эту мысль, тут же махнул рукой на эту идею. Мече жила в трехстах метрах, между их участками была тополиная роща, но Виктор считал ее единственной своей соседкой, с остальными едва здоровался, поскольку все они думали, что раз его выслали и он работает в больнице для бедных, значит он коммунист. Он избегал общества посторонних людей, ему было достаточно общения с коллегами и пациентами, и Мече в этот круг не входила. Марсель считал ее идеальной партией: немолодая, вдова, дети и внуки без видимых пороков, на восемь лет моложе отца, веселая и ловкая; кроме всего прочего, она любила животных.
— Ты мне обещал, папа. Ты в большом долгу перед этой сеньорой.
— Она отдала мне кошку, потому что ей надоело приходить за ней в мой дом. И я не понимаю, почему ты думаешь, что нормальная женщина обратит внимание на хромого старика, угрюмого и плохо одетого, как я, разве что с отчаяния, но даже в этом случае мне-то зачем ее любить?
— Не говори глупостей.
Эта замечательная женщина к тому же пекла печенье и выращивала помидоры, а потом тайком приносила ему в корзине и оставляла на крыльце, повесив на крючок. Она не обижалась, если он забывал поблагодарить. Неутихающий энтузиазм этой сеньоры вызывал подозрения. Она регулярно баловала его и редкими блюдами, такими как холодный суп из кабачков или цыпленок с корицей и персиками, и подобные подношения Виктор Далмау расценивал как определенную форму подкупа. Осторожность подсказывала ему держаться на расстоянии; Виктор намеревался прожить свою старость в тишине и покое.
— Жаль все-таки, что в день рождения ты один, папа.
— Я не один. Со мной твоя мать.
Тишина на линии показала Виктору, что он должен дать сыну ясно понять: он все еще в здравом уме, и ужинать с покойницей — это все равно что идти ко всенощной в Рождественскую ночь, то есть соблюдать ежегодный символический ритуал. Никаких призраков, просто радостные минуты доброй памяти, когда он поднимет бокал за лучшую в мире супругу, которая не без потрясений, конечно, но терпела его несколько десятилетий.
— Ладно, старик, доброй ночи. Ложись пораньше, должно быть, в ваших местах уже холодно.
— А тебе я желаю провести бурную ночь и лечь спать на рассвете, сынок. Тебе это нужно.
Был восьмой час вечера, уже стемнело, и зимняя температура опустилась еще на несколько градусов. В Барселоне никто не ел черный рис раньше девяти, и в Чили этот обычай более или менее соблюдался. Ужинать в семь часов — это для древних стариков. Виктор решил подождать, усевшись в любимое кресло, сломанный корпус которого сохранял очертания его тела; он вдыхал аромат веток боярышника, горевших в камине, и предвкушал угощение, по обычаю с книгой в руках и рюмкой писко[47] безо льда и прочих добавлений, как он любил. Это был единственный крепкий напиток, который он позволял себе в конце дня, поскольку верил, что одиночество может привести к алкоголизму. От кастрюли доносился соблазнительный аромат, но он твердо решил дождаться нужного часа.
И тут собаки, которые, прежде чем улечься на ночь, каждый вечер обегали окрестности, прервали тишину, разразившись дружным, угрожающим лаем. «Должно быть, лисица», — подумал Виктор, но тут же услышал шум машины в саду, что повергло его в озноб: черт, это же Мече. Он не догадался выключить свет, чтобы сделать вид, будто он спит. Обычно собаки бросались приветствовать ее с неуемным воодушевлением, но сейчас они громко лаяли. Странно было слышать клаксон, соседка никогда не подавала автомобильный сигнал, разве что ей необходима была помощь, чтобы вытащить из машины очередной ужасный подарок, например жареную свинину или одно из своих произведений искусства. Мече славилась изготовлением скульптур толстых обнаженных женщин, некоторые из них величиной и весом были с крупного поросенка. Виктор расставлял их по углам дома, а одну отнес на работу, пациент, глядя на это творение, удивлялся, и напряжение первого визита ослабевало.
Он с усилием поднялся и, ворча, подошел к окну, прижав руки к животу на уровне почек, — его самому уязвимому месту. Из-за хромоты он немного сутулился, поскольку был вынужден переносить вес тела на правую ногу. Стержень на четырех болтах, который вставили ему в позвоночник, и несгибаемое решение держать хорошую осанку несколько упрощали задачу, однако не могли решить ее полностью. Еще одна серьезная причина отстоять свое вдовство: можно свободно говорить с самим собой, проклинать и жаловаться без свидетелей на свои болячки, о которых ни в коем случае никто не должен знать. Гордость. В этом его часто обвиняли жена и сын, однако решение всегда быть в форме в присутствии других людей было не гордостью, но тщеславием, волшебным фокусом, чтобы защитить себя от дряхлости. Недостаточно было подолгу ходить с прямой спиной и скрывать усталость, он следил и за другими признаками, свойственными возрасту: скупостью, подозрительностью, плохим настроением, обидчивостью и дурными привычками, как, например, бриться не каждый день, рассказывать одни и те же анекдоты, говорить о себе, о болезнях или о деньгах.
В желтоватом свете двух фонарей над входной дверью он увидел фургон, остановившийся прямо напротив входа. Когда он снова услышал клаксон, то подумал, что водитель боится собак, и свистом подозвал их к себе. Звери неохотно подчинились, ворча сквозь зубы.
— Кто вы? — крикнул Виктор.
— Ваша дочь. Пожалуйста, придержите собак, доктор Далмау.
Женщина не стала ждать приглашения войти. Она быстро прошла мимо него, с опаской увертываясь от собак. Взрослые собаки пошли следом за ней, а молодой пес, который, казалось, всегда пребывал в раздражении, продолжал ворчать, показывая зубы. Виктор вошел в дом, удивленный, машинально помог ей снять куртку и положил на скамью в коридоре. Она встряхнулась, словно вымокшее животное, сказала что-то насчет потопа и робко протянула ему руку:
— Добрый вечер, доктор, меня зовут Ингрид Шнаке. Могу я войти?
— По-моему, вы уже вошли.
В неверном свете лампы, горевшей в гостиной, и пламени камина Виктор старался рассмотреть нежданную гостью. На ней были потрепанные джинсы, мужские ботинки и белый свитер с высоким воротом. Это была не юная девушка, как ему показалось вначале, но взрослая женщина с морщинками вокруг глаз, вид которой был обманчив, потому что она была худощавая, с длинными волосами и отличалась быстрыми движениями. Она кого-то ему напоминала.
— Простите, что я так врываюсь, неожиданно и без предупреждения. Я живу далеко, на юге, я заблудилась, потому что не слишком хорошо знаю Сантьяго. И я не думала, что, когда доберусь сюда, будет уже так поздно.
— Да ладно. Чем я могу вам помочь?
— Гм, чем это так вкусно пахнет?
Виктор Далмау уже собирался выставить за дверь странную посетительницу, осмелившуюся приехать ночью и войти в его дом без приглашения, но любопытство победило раздражение.
— Рис с кальмарами.
— Я смотрю, у вас стол накрыт. Я вам помешала, но могу приехать завтра, в более удачное время. Вы ждете гостей, так ведь?
— Разве что вас. Как, вы сказали, ваше имя?
— Ингрид Шнаке. Вы меня не знаете, но я многое знаю о вас. Я давно вас разыскиваю.
— Вам нравится розовое вино?
— Мне нравится вино любого цвета. Боюсь также, что вам придется немного поделиться со мной рисом; я ничего не ела с утра. У вас на меня хватит?
— У меня хватит на весь квартал. Рис уже готов. Давайте сядем за стол, и вы расскажете мне, какого дьявола меня разыскивает такая красивая девочка.
— Я же сказала, я ваша дочь. И я никакая не девочка, мне, слава богу, пятьдесят два года, и…
— Моего единственного сына зовут Марсель, — перебил Виктор.
— Поверьте, доктор, я приехала не для того, чтобы мешать вам жить, я только хотела познакомиться.
— Давайте устроимся поудобнее, Ингрид. Насколько я понимаю, разговор предстоит долгий.
— У меня много вопросов. Как вам кажется, может быть, начнем с вас? А потом я расскажу вам свою жизнь, если вы не против…
На следующий день Виктор разбудил Марселя телефонным звонком, как только рассвело.
— Выходит, наша семья увеличилась, сынок. У тебя есть сестра, зять и трое племянников. Твою сестру, хотя, если честно, она не совсем твоя сестра, зовут Ингрид. Она проведет у меня пару дней, поскольку нам есть что сказать друг другу.
Пока он говорил с Марселем, женщина, которая накануне вошла в дом, спала не раздеваясь под несколькими одеялами на облезлом диване в гостиной. Для него, человека, всегда страдавшего бессонницей, провести всю ночь без сна было не так уж трудно, и на рассвете этого дня он чувствовал себя так бодро, как не было ни разу после смерти Росер. Гостья, напротив, была совершенно измучена, слушая в течение десяти часов историю Виктора и рассказывая свою. Она сказала ему, что ее мать — Офелия дель Солар, а он, как оказалось, ее отец. Ей потребовались месяцы, чтобы все разузнать, и если бы у одной древней старухи не проснулась ее нечистая совесть, она так и прожила бы жизнь в полном неведении.
И Виктор узнал, более чем через полвека после того, как все случилось, что Офелия была беременна в пору их любви. И потому она исчезла из его жизни, страсть переросла в ненависть, и она порвала с ним без всякого разумного объяснения.
— Думаю, она чувствовала себя загнанной в угол, не имея будущего из-за того, что совершила ошибку. По крайней мере, так она мне объяснила, — сказала ему Ингрид и поведала подробности своего появления на свет.
Поскольку Офелия не соглашалась на предложение падре Висенте Урбины, тот взял в свои руки проблему приемной семьи для ребенка. Единственным человеком, знавшим об этом плане, была Лаура дель Солар, которая обещала никогда и никому об этом не говорить; речь шла о необходимой и спасительной лжи, получившей прощение на исповеди и одобренной Небесами. Повитуха, некая Оринда Наранхо, взяла на себя труд выполнить все инструкции священника: она поддерживала Офелию в полубессознательном состоянии до родов и полностью под наркотиками во время и после них, а потом унесла младенца с согласия бабушки, прежде чем в монастыре у кого-то возникли вопросы. Когда через несколько дней Офелия вышла из ступора, ей объяснили, что она родила мальчика, который умер через несколько минут после рождения.
— Это была девочка. Это была я, — сказала Виктору Ингрид.
Офелии нарочно сказали, что ребенок был мужского пола, в качестве меры предосторожности, чтобы сбить ее с толку и помешать найти дочь в будущем, если она заподозрит неладное. Донья Лаура, согласившись на коварный обман дочери, покорно приняла и остальную часть интриги, включая кладбищенский фарс, где крест поставили над пустым гробиком. Она не несла за это ответственность, создателем спектакля был человек, куда лучше подготовленный, чем она, мудрый служитель Господа падре Урбина.
В последующие годы, видя, что Офелия живет в благополучном браке, у нее двое здоровых детей, она отличается благопристойным поведением и ведет спокойный образ жизни, донья Лаура похоронила свои сомнения в самом отдаленном уголке памяти. Позже, когда она решилась спросить о ребенке, падре Урбина сухо напомнил ей, что она должна считать свою внучку мертвой; она никогда не принадлежала к их семье, хотя в ее жилах текла их кровь, и Господь передал ее в другие руки. Немецкая семья, удочерившая девочку, высокие, крепкие блондины с голубыми глазами, жила в живописном городке на берегу реки, на расстоянии более восьмисот километров от Сантьяго, но этого бабушка так и не узнала. Когда супруги Шнаке потеряли надежду иметь собственных детей, они взяли новорожденную девочку, которую отдал им священник. Через год женщина забеременела. В последующие годы родились еще два мальчика, такой же тевтонской внешности, что и родители, и невысокая Ингрид, с темными волосами и карими глазами, выглядела среди них ошибкой генетики.
— Я с детства чувствовала, что другая, но родители страшно меня баловали и никогда не говорили мне, что я приемная. Даже сейчас, если об этом заходит разговор, а об этом знает вся семья, мама начинает плакать, — рассказала Ингрид Виктору.
Пока она спала на диване, Виктор долго и подробно ее рассматривал. Это не была та женщина, с которой он беседовал несколькими часами раньше; спящая, она была похожа на Офелию в юности, те же тонкие черты лица, детские ямочки на щеках, те же дуги бровей, V-образная линия волос посередине лба и светлая кожа чуть золотистого оттенка, которая летом быстро покрывается загаром. Чтобы выглядеть точной копией матери, не хватало только голубых глаз. Виктору сначала показалось, что он с ней знаком, но схожести с Офелией он не увидел. Но пока она спала, физическое сходство и разница характеров стали для него очевидными. У Ингрид начисто отсутствовало безотчетное кокетство, присущее юной Офелии, которое когда-то ему так нравилось; она была сдержанная, серьезная и благоразумная, женщина из провинции, выросшая в консервативной среде и религиозной атмосфере, прожившая жизнь без потрясений до того момента, пока не узнала о своем происхождении и не отправилась искать отца. Он подумал, что от него Ингрид тоже унаследовала немногое, ведь он высокий, худой, с орлиным носом и жесткими волосами, у него суровое выражение лица, и по характеру он интроверт. Она же казалась мягкой и нежной; он подумал, что она, должно быть, избалованная мамина дочка. Он попытался представить себе, какой была бы его дочь от Росер, и пожалел, что у них не было дочери. Поначалу они не чувствовали себя по-настоящему женатыми, считали, что их брак — дело временное, на договорной основе, а когда поняли, что женаты, как никто другой, прошло уже двадцать лет и было слишком поздно заводить детей. Ему было нелегко привыкнуть к Ингрид, так как до вчерашнего дня его единственной семьей был Марсель. Он предположил, что Офелия дель Солар была удивлена не меньше его; ей тоже на старости лет свалилась на голову нежданная дочь. Ко всему прочему, вместе с Ингрид у них появилось трое внуков. Ее муж тоже был немец, как и приемные родители и множество людей в южных провинциях страны, где немцы жили еще в XIX веке благодаря закону об избирательной иммиграции. Идея состояла в том, чтобы заселить территорию чистокровными белыми, которые научат дисциплине и желанию трудиться чилийцев, славившихся своей ленью. На фотографиях, которые Ингрид показала Виктору, он увидел юношу и двух девушек, по типу напоминающих Валькирию[48], в которых Виктору никак не удавалось признать своих потомков.
— Сын Ингрид женат, и его жена беременна. Я скоро стану прадедушкой, — сказал он Марселю по телефону.
— А я — дядя детям Ингрид. А кем я буду для ребенка, который скоро родится?
— Думаю, что-то вроде двоюродного дедушки.
— Какой ужас! Я чувствую себя стариком. Я все думаю о своей бабушке. Помнишь, как она хотела, чтобы я подарил ей правнуков? Бедная старушка умерла, так и не узнав, что они у нее есть. Внучка и трое правнуков!
— Нам нужно повидаться с нашими родственниками другой расы, Марсель. Все они немцы. Кроме того, они правые и сторонники Пиночета, так что в их обществе нам придется прикусить язык.
— Главное — мы одна семья, папа. Не будем же мы ссориться из-за политики.
— Мне, наверное, нужно установить каким-то образом регулярное общение с Ингрид и внуками. Они свалились на меня, как спелые яблоки. Все стало так сложно, может, было бы лучше, как раньше, когда я был одинок и спокоен.
— Что ты такое говоришь, папа! Я умираю от любопытства и хочу познакомиться с сестрой, пусть даже с неродной.
Виктор посчитал, что обязательно нужно встретиться с Офелией и воссоединиться с семьей. Идея показалась ему неплохой: много лет назад он излечился от тоски по ней, но сейчас ему было любопытно увидеться снова и сгладить то неприятное впечатление, которое у него осталось после встречи в зале «Атенео» в Каракасе, одиннадцать лет назад. Бог даст, у него будет возможность сказать, что благодаря ей он пустил в Чили глубокие корни, более крепкие даже, чем те, что были у него в Испании. Ему показалось иронией судьбы породниться таким образом с семьей дель Солар, той самой, которая рьяно сопротивлялась иммиграции испанцев на «Виннипеге». Офелия сделала ему огромный подарок, она открыла ему будущее; он уже не одинокий старик, доживающий в компании своих зверей, у него есть несколько чилийских потомков, кроме Марселя, который всегда считал себя уроженцем именно этой страны, и никакой другой. Эта женщина имела в его жизни гораздо большее значение, чем он думал. Он никогда не понимал ее как следует, она была слишком сложная, и она не принимала того, во что он верил. Он подумал о ее странных картинах и предположил, что, выйдя замуж и приняв соответствующую жизнь ради статуса замужней сеньоры и положения в обществе, Офелия ушла от себя самой, отказалась от главного в своей душе, и теперь, в зрелом возрасте, оставшись одна, она частично это восполнит. Но он вспомнил и о том, как она рассказывала о своем муже, Матиасе Эйсагирре, и понял, что она отказалась от этого не из-за привычки к праздности или по легкомыслию, но из-за предназначенной ей любви.
За год до этого Ингрид Шнаке получила письмо от незнакомой женщины, в котором та уверяла, что она ее мать. Ингрид не слишком удивилась, поскольку всегда чувствовала себя иной, чем семья Шнаке. Сначала она взялась за приемных родителей, которые наконец открыли ей правду, а потом стала готовиться к приезду Офелии дель Солар и ее брата Фелипе, которые прибыли вместе со старушкой в глубоком трауре по имени Хуана Нанкучео. Никто из троих не сомневался, что Ингрид — дочь Офелии, которую у нее отобрали, — сходство было очевидным. С тех пор Офелия трижды видела свою дочь, которая относилась к ней с дежурной вежливостью дальней родственницы, поскольку для нее единственной матерью была Хельга Шнаке; эта гостья с перепачканными краской пальцами и привычкой жаловаться была ей чужая. Ингрид отдавала себе отчет, что между ними есть физическое сходство, и опасалась, что унаследовала и ее недостатки, так что с возрастом ей, возможно, грозит превратиться в такого же нарцисса, как Офелия. Она постепенно, по кусочкам, сложила историю своего появления на свет, но только на третью встречу ей удалось узнать имя отца. Офелия похоронила прошлое под толстым слоем земли и избегала говорить о тех временах. Она подчинилась приказанию падре Урбины никому ничего не говорить и совершенно отказалась от малейшего упоминания о мертвом ребенке, упокоившемся на деревенском кладбище, так что этот эпизод из ее молодости окончательно потерялся в тумане вечного умолчания. Она вспомнила о нем сразу после похорон мужа и решила исполнить их обоюдное обещание, сделанное перед бракосочетанием: чтобы однажды этот ребенок упокоился вместе с ними на Католическом кладбище Сантьяго. День, чтобы перенести останки, настал, но ее брат Фелипе убедил Офелию этого не делать, поскольку тогда пришлось бы объяснить ситуацию детям и остальным членам семьи.
Состояние здоровья Лауры дель Солар постепенно ухудшалось, Офелия продолжала жить одна в загородном домике, ее сын строил в Бразилии дамбу, а дочь работала в одном из музеев Буэнос-Айреса. Донья Лаура, которой должно было вот-вот исполниться сто лет, некоторое время назад стала заговариваться. Две служанки по очереди дежурили около нее день и ночь под неусыпным контролем Хуаны Нанкучео, которая была почти такая же старая, как и хозяйка, но казалась лет на пятнадцать моложе. Эта женщина служила семье целую вечность и собиралась продолжить свое служение до тех пор, пока донья Лаура в ней нуждалась; ее долг был заботиться о ней до последнего вздоха. Хозяйка не вставала с кровати, она лежала на вышитых льняных простынях, опираясь на перьевые подушки, в рубашке из французского шелка, в окружении изящных вещиц, которые ее муж покупал ей, не считаясь с расходами. После смерти Исидро дель Солара донья Лаура освободилась от железного каркаса, в который была закована, пока жила в браке с этим властным мужчиной, и на какое-то время смогла посвятить себя тому, чему хотела, пока старость не сделала ее инвалидом, а дряхлое состояние организма стало мешать ей общаться с призраком Леонардо, ее Малышом, на сеансах спиритизма. Ум ее слабел, она путалась в комнатах дома, а глядя в зеркало, спрашивала, что делает эта уродливая старуха в ее ванной, ведь она приходит каждый день и мешает ей. Потом она уже не могла вставать с постели, ноги не держали, а ступни были изуродованы артритом. Замкнутая в пространстве своей комнаты, она то плакала, то надолго погружалась в дрему и звала ребенка с тоской и необъяснимым ужасом, который врач напрасно пытался подавить лекарствами от депрессии. Вся семья, присутствовавшая изо дня в день при ее агонии, полагала, что так сильно она переживает потерю Леонардо, своего младшего сына, случившуюся давным-давно.
Фелипе дель Солар, ставший главой клана после смерти отца, прибыл из Лондона, чтобы взять на себя ответственность за сложившуюся ситуацию, заплатить по счетам и распределить имущество. Говорили, он заключил сделку с дьяволом, поскольку совсем не старел, тем самым бросая вызов собственным прогнозам ипохондрика. У него была тысяча разных хворей, и каждую неделю появлялась новая, у него болело все, от ступней до макушки, но по нему это не было заметно. Это был импозантный сеньор, похожий на персонажа английской комедии, в костюме-тройке, с галстуком-бабочкой, всегда сохранявший несколько скучающий вид. Он считал, что выглядит так хорошо сохранившимся благодаря лондонским туманам, шотландскому виски и голландскому трубочному табаку. В кейсе он хранил документы на продажу дома по улице Мар-дель-Плата, который благодаря расположению в самом сердце города стоил целое состояние. Он ждал смерти матери, чтобы совершить сделку. Донья Лаура, от которой остались кожа да кости, продолжала звать дитя до тех пор, пока не испустила последний вздох, и ни лекарства, ни молитвы так и не помогли ей обрести покой. Хуана Нанкучео закрыла ей глаза, произнесла над ней «Аве Мария» и удалилась, еле волоча ноги, — она страшно устала. На следующий день, в девять часов утра, пока служащие из похоронного бюро готовили дом для бдений, украшая гроб, стоявший в гостиной, цветами, свечами, черной тканью и лентами, Фелипе собрал братьев и сестер, чтобы сообщить им о продаже собственности. Потом он позвал в библиотеку Хуану и то же самое сказал ей.
— Это здание будет разрушено, а на его месте построят многоквартирный дом, но ты ни в чем не будешь нуждаться, Хуана. Скажи мне, где бы ты хотела жить.
— Что вы хотите, чтобы я вам сказала, мой маленький Фелипе? У меня нет ни семьи, ни друзей, ни знакомых. Я так понимаю, что создаю вам трудности. Меня определят в приют, ведь так?
— Есть очень хорошие дома для престарелых, Хуана, но я не сделаю ничего такого, если ты сама не захочешь. Может, ты хочешь жить у Офелии или у какой-нибудь другой из моих сестер?
— Мне осталось жить меньше года, и мне все равно где. Умирать так умирать, и дело с концом. Скоро я отдохну.
— А вот моя бедная мать так не думала…
— Донья Лаура страдала от чувства вины и потому боялась умирать.
— Ради бога, Хуана, какое еще чувство вины могло быть у моей матери?
— Она поэтому все время плакала.
— У нее ум был расстроен, и она была одержима Леонардо, — сказал Фелипе.
— Леонардо?
— Ну да, Малышом.
— Нет, мой маленький Фелипе, она не вспоминала о Малыше. Она плакала по ребенку Офелии.
— Я не понимаю тебя, Хуана.
— Помните, она забеременела еще до замужества? Так вот, ребенок не умер, как тогда сказали.
— Но я сам видел могилу!
— Там пусто. Это была девочка. Ее взяла та женщина, не помню, как ее звали, повитуха. Мне рассказала об этом донья Лаура, потому она и плакала, но она во всем слушалась падре Урбину, так что они украли ребенка у Офелии. Она всю жизнь хранила в себе этот обман, это было у нее как гнойник.
Фелипе был склонен отнести эту мрачную историю к бредовым высказываниям матери или почтенному возрасту Хуаны и потому посчитал сказанное абсурдом; кроме того, он подумал, если это правда, то лучше о ней не знать, потому что рассказать сейчас об этом Офелии — значит поступить жестоко и необдуманно, однако Хуана твердо сказала ему, что обещала донье Лауре найти девочку, чтобы отправиться на Небеса, а не оказаться на вечные муки в чистилище, а обещания, данные умирающим, надо свято выполнять. Тогда же он понял, что отговорить Хуану невозможно и придется взять на себя труд все рассказать Офелии, пока она и остальные члены семьи сами не занялись расследованием. Он обещал Хуане навести справки и обо всем ее информировать.
— Начнем со священника, мой маленький Фелипе. Я пойду к нему с вами.
Он не смог ей отказать. Соучастие, соединявшее их на протяжении восьмидесяти лет, и уверенность, с которой она толковала свои намерения, вынудили его подчиниться.
Падре Урбина к тому времени отошел от своих обязанностей, он жил в приюте для престарелых священников, на попечении монахинь. Было нетрудно найти его и договориться о встрече; он был вполне в своем уме и прекрасно помнил своих старинных прихожан, особенно семью дель Солар. Он принял Фелипе и Хуану, извинившись, что не смог лично соборовать донью Лауру, поскольку перенес операцию на кишечнике и потом долго выздоравливал. Фелипе без околичностей передал ему все то, что рассказала Хуана. Учитывая свой опыт адвоката, он подготовился к трудному диалогу, чтобы припереть прелата к стене и вынудить исповедаться, однако этого не потребовалось.
— Я сделал как лучше для семьи. Я всегда очень внимательно относился к выбору приемных родителей. В первую очередь они должны были быть добропорядочными католиками, — сказал падре Урбина.
— Вы хотите сказать, что случай с Офелией не единственный?
— Девушек, забеременевших вне брака, как Офелия, было много, но такая упрямая — она одна. Обычно все соглашались избавиться от младенцев. А что еще им оставалось делать?
— То есть других вам не приходилось обманывать, чтобы украсть новорожденное дитя?
— Я не позволю вам меня оскорблять, дон Фелипе! То были девушки из хороших семей. Моей обязанностью было защитить их и избежать скандала.
— Вы сами и есть скандал, под защитой Церкви вы совершили преступление, лучше сказать, множество преступлений. За такое сажают в тюрьму. Вы уже в том возрасте, когда вас нельзя заставить платить за последствия, но я требую, чтобы вы сказали мне, кому отдали девочку Офелии. И учтите, я пойду до конца.
Висенте Урбина не записывал ни данные семей, в которые отдавал детей, ни данные младенцев. Он лично осуществлял сделку; повитуха Оринда Наранхо занималась только родами и к тому же давным-давно умерла. Тогда вмешалась Хуана Нанкучео и сказала, что, со слов доньи Лауры, девочку отдали каким-то немцам на юге страны. Падре Урбина об этом сразу же забыл, но бабушка новорожденной запомнила.
— Немцам, говоришь? Тогда, должно быть, это кто-то из Вальдивии, — пробормотал епископ.
Фамилию он не помнил, но был уверен, что девочка попала в достойную семью и ни в чем не нуждается; то были люди с достатком. Это замечание навело Фелипе на мысль о денежных махинациях — что-то вроде круговой поруки; короче говоря, монсеньор занимался продажей детей. Впрочем, он оставил свои намерения вытянуть что-либо из падре и сконцентрировался на том, чтобы проследить путь подношений, полученных церковью через Висенте Урбину в те времена. Будет трудно добраться до этой бухгалтерии, однако шанс есть; надо обратиться к знающему человеку. Он предположил, что деньги всегда оставляют след, и не ошибся. Пришлось ждать восемь месяцев, прежде чем он наконец собрал всю необходимую информацию. Он был в ту пору в Лондоне, где его, несмотря на расстояние, донимала посланиями из двух строчек, написанных на почтовых открытках, испещренных чудовищными грамматическими и орфографическими ошибками, Хуана Нанкучео, напоминая ему о взятой на себя ответственности. Старая женщина писала их с огромных трудом и отправляла тайком, поскольку решила хранить секрет до тех пор, пока Фелипе не решит проблему. Он отвечал ей, что нужно быть терпеливой, но она не могла следовать этому совету, поскольку вела счет дням, которые ей оставались на этом свете; прежде чем уйти, она должна найти потерянную девочку и избавить донью Лауру от чистилища. Фелипе спросил, откуда Хуана может знать точную дату своей смерти, и та ответила, что этот день она обвела красным кружочком в календаре, который висит на кухне. Она переехала в дом Офелии, впервые в жизни не работала и занималась собственными похоронами.
В одну из пятниц декабря Фелипе получил по почте отчет о денежных поступлениях, полученных падре Висенте Урбиной в 1942 году. Сведения, привлекшие его внимание, относились к Вальтеру и Хельге Шнаке, согласно его информатору, владельцам процветающей мебельной фабрики, имевшей множество филиалов в разных городах на юге страны, которыми руководили их сыновья и зять. Как и говорил Урбина, семья была состоятельная. Настал час снова ехать в Чили и встретиться с Офелией.
Фелипе нашел сестру в мастерской, где она смешивала краски, точнее, в промерзлом сарае, где пахло скипидаром и повсюду свисали кружева паутины; она еще больше располнела, была в каких-то лохмотьях, поверх которых носила ортопедический корсет, потому что у нее болела спина, а на голове красовались немытые заросли седых волос. Хуана сидела в углу в пальто, холщовой шляпе и в перчатках и была такая, как всегда.
— Не похоже, что ты собралась умирать, — приветствовал ее Фелипе, целуя в лоб.
Он тщательно приготовил сочувственные слова, намереваясь сообщить сестре о том, что у нее есть дочь, но витиеватая речь не понадобилась, поскольку это открытие вызвало в ней лишь смутное любопытство, как будто речь шла о посторонних сплетнях.
— Я думаю, ты хочешь с ней познакомиться, — сказал Фелипе.
Офелия ответила, что придется немного подождать, поскольку она занята в одном проекте настенной живописи. Тогда вмешалась Хуана и сказала, что в таком случае она поедет одна, потому что хочет увидеть девочку собственными глазами и умереть со спокойной душой. В результате они поехали втроем.
Хуана Нанкучео видела Ингрид только один раз. Успокоившись после этого единственного визита, она пообщалась с доньей Лаурой, как делала каждый вечер между двумя молитвами, и объяснила той, что ее внучка нашлась, она искупила свою вину и теперь может перебираться на Небеса. До обозначенной на календаре даты оставалось двадцать четыре дня. Она легла на кровать, окруженная фигурками святых в изголовье и фотографиями любимых людей — все из семьи дель Солар, — и приготовилась умереть от голода. Больше она не ела и не пила, только иногда смачивала кусочком льда пересохшие губы. Она ушла без волнений и боли за несколько дней до предполагаемого дня.
— Она поторопилась, — сказал безутешный Фелипе, чувствуя себя осиротевшим.
Он отверг обычный сосновый ящик, купленный Хуаной, который стоял у нее в комнате в ногах кровати, и похоронил в гробу орехового дерева с бронзовыми заклепками в фамильной усыпальнице дель Соларов, рядом со своими родителями.
На третий день буря наконец улеглась, выглянуло солнце, бросая вызов зиме, и тополя, защищавшие дом Виктора Далмау, словно часовые, встретили рассвет чисто умытые. Снег покрывал вершины гор и отражал фиолетовый цвет безоблачного неба. Обе большие собаки с удовольствием стряхнули с себя спячку вынужденного заточения, рыскали по мокрому саду и радостно возились в грязи, но маленький пес, который по собачьим годам был так же стар, как и его хозяин, остался лежать у камина. Ингрид Шнаке провела эти дни с Виктором не столько из-за непогоды — она привыкла к дождям у себя на юге, — но чтобы продлить первую встречу их знакомства. Она тщательно обдумывала ее несколько месяцев и твердо заявила мужу и детям, что они с ней не поедут.
— Я должна была сделать это одна, это понятно. Мне было трудно, ведь я впервые куда-то отправилась одна, и я не знала, как вы меня примете, — сказала она Виктору.
В отличие от общения с матерью, с которой она так и не смогла преодолеть расстояние в пятьдесят лет неведения, они с Виктором сразу же стали друзьями, хотя он и не был ей так близок, как Вальтер Шнаке, ее обожаемый приемный отец, единственный, кого она признавала своим настоящим папой.
— Он совсем старенький, Виктор, он может умереть в любую минуту, — рассказывала она ему.
Ингрид и Виктор открыли, что оба находят утешение в игре на гитаре, болеют за одни и те же команды, обожают читать детективы и знают на память множество стихов Неруды, она — из любви, он — по зову крови. Но это были не единственные общие признаки; оба были склонны к меланхолии, с которой он старался справиться, погружаясь в работу, а она — с помощью антидепрессантов, стараясь укрыться в неизменной надежности своей семьи. Виктор сожалел о том, что дочь унаследовала именно эту черта его характера, лучше бы ей передались артистизм и небесно-голубые глаза Офелии.
— Когда у меня депрессия, мне помогает только любовь, — сказала ему Ингрид, добавив, что в этом у нее никогда не было недостатка.
Она была любимицей родителей, к ней прекрасно относились младшие братья, и она была замужем за мужчиной огромного роста, кожа у которого была цвета меда и который мог поднять ее одной рукой и подарить ей преданную, как у большой собаки, любовь. В свою очередь Виктор рассказал ей, что любовь Росер помогала ему и защищала от нахлынувшей печали, которая преследовала его, словно враг, и порой наваливалась грузом тяжких воспоминаний. Без Росер он чувствовал себя потерянным, огонь внутри его погас, и остался лишь пепел сожалений. Исповедь, рассказанная прерывистым голосом, удивила его самого, ведь он никогда не упоминал о холодной пустоте в сердце, даже в разговорах с Марселем. Он чувствовал, что душа его замерла. В нем прочно обосновались старческие мании, каменная тишина и одиночество вдовца.
Он не виделся с немногими друзьями, которые у него были, не искал партнеров по шахматам или по игре на гитаре, и он покончил с воскресными приглашениями гостей на жаркое, какие практиковал когда-то. Он продолжал работать, и это вынуждало его общаться с пациентами и студентами, но это происходило как бы на расстоянии, словно он видел их на экране. За годы, проведенные в Венесуэле, он думал, что окончательно преодолел свою суровость, которая была главной чертой его характера еще с молодых лет, словно он носил траур по страданиям, насилию и всему мировому злу. Счастье казалось ему неприличным перед лицом всеобщей катастрофы. В Венесуэле, этой теплой и зеленой стране, влюбленный в Росер, он победил стремление погрузиться в печаль, что вовсе не было покровом достоинства, но скорее презрением к жизни, как то и дело повторяла Росер. Однако суровость вернулась к нему во всей своей беспощадности; без Росер она иссушила его душу. Он воодушевлялся только в обществе Марселя и зверей.
— Печаль — мой враг, и она завладела пространством вокруг меня, Ингрид. И потому в те годы, что мне еще остались, я окончательно превращусь в отшельника.
— Это все равно что умереть при жизни, Виктор. Делайте, как я. Не ждите своего врага, чтобы от него защищаться, но выйдите ему навстречу. Мне понадобился год, чтобы научиться этой терапии.
— Но что у тебя за причины для грусти, девочка?
— Тот же вопрос задает мне муж. Не знаю, Виктор, думаю, для этого не нужны причины, это свойство характера.
— Изменить характер очень трудно. Мне уже поздно это делать, остается только принимать себя таким, какой я есть. Мне исполнилось восемьдесят лет в тот день, когда ты приехала. Это возраст для воспоминаний, Ингрид. И для того, чтобы составить опись своей жизни, — ответил он.
— Простите, если покажусь вам бестактной, но вы можете рассказать мне, что там, в вашей описи?
— Моя жизнь — это серия перемещений, я переплыл с одной стороны земли на другую. Я был чужаком, не зная, что у меня глубокие корни… Мой дух тоже много путешествовал. Только мне кажется, бесполезно сейчас предаваться размышлениям; нужно было делать это много лет назад.
— Я полагаю, никто не задумывается о своей жизни в молодости, Виктор. Большинство людей не думают об этом вообще. Моим родителям, а им за девяносто, такое даже в голову не приходит. Они живут сегодняшним днем и всем довольны.
— А мне жаль, что подобную опись я делаю в старости, Ингрид, когда у меня уже нет времени исправить ошибки.
— Прошлое не изменить, но, может, стоит удалить плохие воспоминания…
— Послушай, Ингрид, события наиболее важные, определяющие судьбу, почти всегда не в нашей власти. В моем случае, если подводить итог, моя жизнь обозначена Гражданской войной в молодости, позднее военным переворотом, лагерями для беженцев и изгнаниями. Я ничего этого не выбирал, все это просто обрушивалось на меня.
— Но у вас был выбор в другом. Например, вы выбрали медицину.
— Конечно, и это принесло мне огромное удовлетворение. Но знаешь, за что я благодарен больше всего? За любовь. Это для меня самое важное. Мне безумно повезло с Росер. Она всегда будет любовью всей моей жизни. Благодаря ей у меня есть Марсель. Отцовство — это тоже главное для меня, оно поддерживает во мне веру в лучшие человеческие качества, без Марселя эта вера рассеялась бы, как дым. Я видел слишком много жестокости, Ингрид, и знаю, на что могут быть способны люди. Твою мать я тоже очень любил, но это длилось не слишком долго.
— Почему? Что все-таки произошло?
— Было другое время. Чили и весь мир очень изменились за последние полвека. Нас с Офелией разделяла социальная и экономическая пропасть.
— Но если вы так любили друг друга, надо было рискнуть…
— Однажды она предложила мне бежать в какую-нибудь теплую страну и там любить друг друга под пальмами. Ты только представь! Офелия была страстно влюблена, и ей хотелось приключений, а я был женат и ничего не мог ей предложить, я знал, если она убежит со мной, то уже через неделю будет раскаиваться. Разве это была трусость с моей стороны? Я задавал себе этот вопрос тысячи раз. Вероятно, мне не хватило чуткости: я не задумывался над последствиями отношений с Офелией и причинил ей много вреда, не желая того. Я не знал, что она беременна, а она не знала, что родила девочку и что ее дочь жива. Если бы мы об этом знали, история была бы другая. Но мы не можем переиначить прошлое, Ингрид. В любом случае ты — дитя любви, можешь в этом не сомневаться.
— Восемьдесят лет — прекрасный возраст, Виктор. Вы с лихвой выполнили все свои обязанности и теперь можете делать все, что душе угодно.
— Что ты имеешь в виду, девочка?
— Пуститься в какое-нибудь приключение, например. Мне всегда хотелось поехать в Африку на сафари. Я мечтаю об этом годы, и однажды, когда мой муж сможет выкроить для этого время, мы поедем. Вы можете снова влюбиться. Вы ничего не теряете, и это может быть здорово, так ведь?
Виктору показалось, он слышит Росер в последние дни ее жизни, когда она говорила ему, что мы, люди, — парные существа, мы предназначены не для одиночества, но для того, чтобы отдавать и получать. И потому она настаивала на том, чтобы он не замыкался в себе, когда овдовеет, и нашел себе подругу. С неожиданной нежностью он вспомнил о Мече, соседке с открытым сердцем, подарившей ему кошку и приносившей помидоры со своего огорода, миниатюрной женщине, которая лепила фигурки толстых нимф. Он решил после отъезда дочери наведаться к Мече и принести ей остатки черного риса с кальмарами и крем по-каталонски. «Предстоит новое плавание», — подумал он. И так до самого конца.
Впервые я услышала о «Виннипеге», корабле надежды, еще в детстве от моего деда. Через много лет это знакомое название прозвучало в разговоре с Виктором Пей в Венесуэле, где мы оба находились в ссылке. В те времена я еще не была писательницей и не собиралась ею становиться, но история корабля с беженцами в качестве груза на борту врезалась мне в память. И вот теперь, сорок лет спустя после того разговора, я могу о ней рассказать.
Это роман, но факты и исторические личности реальны. Все персонажи выдуманы и списаны с людей, которых я знаю. Воображения здесь немного, поскольку благодаря тщательному расследованию, которое я провожу перед написанием каждой моей книги, я нашла огромное количество необходимого мне материала. Эта книга писалась сама собой, словно мне ее кто-то диктовал. И потому хочу принести мою искреннюю благодарность всем, кого я перечислю ниже.
Виктору Пею, умершему в возрасте 103 лет, с которым я постоянно переписывалась, чтобы уточнить детали, и доктору Артуро Хирону, моему товарищу по ссылке.
Пабло Неруде, я благодарю его за то, что он перевез испанских беженцев в Чили, и за его поэзию, с которой никогда не расстаюсь.
Моему сыну Николасу Фриасу, моему первому читателю, который все время меня подгонял, и моему брату Хуану Альенде, который правил рукопись несколько раз, страницу за страницей, и помогал мне в исследовании одного из периодов времени, описываемого в романе, — годы с 1936-го по 1994-й.
Моим издателям Джоанне Кастильо и Нурии Тей.
Моей официальной помощнице в расследовании Саре Гиллесгайм.
Моим агентам Льюису Мигелю Паломаресу, Глории Гутьерес и Марибель Луке.
Альфонсо Боладо, который внимательно просматривал рукопись просто из добрых побуждений и воодушевлял меня на продолжение моего труда.
Хорхе Мансанилье, неизменному (и, по его словам, весьма привлекательному) читателю, который исправлял мои ляпсусы, потому что, прожив сорок лет в контексте английского языка, я допускаю в своих испанских текстах грамматические и разные другие ошибки.
Адаму Хохшильду, которого я благодарю за его великолепную книгу «Испания в нашем сердце», и еще полусотне авторов, чьи книги помогли мне в историческом расследовании.