Стебель травы. Антология переводов поэзии и прозы

fb2

В книгу вошли избранные переводы (как поэтические так и прозаические) опубликованные на страницах журнала «Крещатик» на протяжении почти четверти века его существования. Более семидесяти авторов представляют английскую, американскую, австрийскую, австралийскую, немецкую, французскую, итальянскую, ирландскую, испанскую, латиноамериканскую, литовскую, польскую, белорусскую, датскую, словацкую, украинскую, якутскую и японскую поэзию, а также аргентинскую, болгарскую, иранскую, немецкую, французскую прозу.

* * *

© Авторы переводов, 2021

© Б. Н. Марковский, составление, 2021

© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2021

Из американской поэзии

Эми Лоуэлл

«Белые лошади луны несутся по небу…»

Белые лошади луны несутся по небу,Золотыми копытами бьют о стекло небес.Белые лошади луны – антиподы квадриги ФаэтонаЗолотыми копытами бьют о зеленый фарфор небес.Летите, лошади!Изо всех сил старайтесь,Разбрызгивайте молочную пыль звезд,Пока тигры солнца не слижут васКиноварью своих языков.Перевод c английского А. Хорунжего

Денизе Левертов

Весенняя пора

Красные кроличьи глазане грустны. Никто не проплывет ужев барке мимо печальной золотой деревеньки. Закатоставит ее в покое. Еслишторы висят косо,в этом никто не виноват.Вокруг… вокруг… вокругповсюду один и тот же звуквращающихся колес и вещей,обещающих стать старше, обещающихстать тише. Если собакиперекликаютсявсю ночь, и их глазавспыхивают красным, то этоникого не касается. Им принадлежитогромное пространство темноты,через которое можно обмениваться лаем. Кроликистанут точить зубы навесеннюю луну.Перевод с английского. В. Билецкого

Анонимный автор

Кокаиновая Лил

Вы слышали когда-нибудь о Кокаиновой Лил?Она жила в кокаиновом городе на Кокеин-Хил.Были у нее кокаиновая собака и кокаиновый котИ дрались они с кокаиновой крысой каждую ночь напролет.Были у Лил кокаиновые волосы на кокаиновой головеИ кокаиновое платье, которого нет нигде.Шляпа с нежными перьями и, как снежный вихрь, белье,И кокаиновая роза венчала ее пальто.Золотые фаэтоны на Млечном Пути,Серебряные змеи, серые слоны,О, кокаиновый блюз, какая в них грусть!О, кокаиновый блюз, мне плохо, ну что ж, и пусть!Однажды холодной ночью отправилась Лил погулятьИ там она так нанюхалась, что мне вам не передать.С Пивной Головою Мэчем был там одурманенный Слим,Была там Лиза Кэнчкаки и с нею Йен Ши Джин.Еще и Гашиш Елена, Опиумная Рожа Малыш,По скользкой взбирались лестницеИ снова катились вниз.И был там Стремянка КитВ шесть футов верзила-бандит,В придачу еще и сестричкиПокмаке Попейте Водички.Уже под утро, почти к четырем,Они заискрились самим рождеством.Пришла Лил домой отдохнуть и поспать,Да пришлось ей в постели концы отдавать.Сняли с нее кокаиновое пальто,С перьями шляпу, кокаиновое белье.Остался на камне рефрен один:Жила и ушла из жизни, нюхая кокаин.Перевод с английского А. Хорунжего

Эдгар Ли Мастерс

Молчание

Я знаю молчание звезд и моряИ молчание города, когда он отдыхает.И молчание мужчины и девушки,И молчание, о котором лишь музыка может найтиподходящее слово.И молчание лесов, прежде чем налетятвесенние ветры,И молчание больного, когда его глаза странствуют по комнате.И я спрашиваю: для каких глубин нужен язык?Степной зверь воет, когда смерть забираету него детеныша,Но мы теряем дар речи перед действительностью,Мы безмолвствуем,Есть молчание ненавистиИ молчание великой любви,И молчание глубокого мира памяти,И молчание омраченной дружбы,И молчание духовного кризиса,Пройдя через который, душа попадает в сферуБолее высокого понимания жизни;И молчание богов, понимающих друг друга без единого слова.И есть молчание поражения,Молчание несправедливо наказанных,И молчание умирающего, чьи руки внезапно сжимают вашу,И есть молчание отца и сына,Когда отец не может объяснить свою жизнь,Даже если бы он не был понят за это.Есть молчание, которое наступает между мужем и женою.Есть молчание потерпевших поражение;И есть безбрежное молчание покоренных нацийи побежденных вождейЕсть молчание Линкольна, думающего о своейбедной юности,И молчание Наполеона после Ватерлоо,И молчание Жанны Д'Арк, объятой пламенем:«Благословен Христос!»,Показывающее в двух словах всю скорбь, всю надежду.И есть молчание возраста, слишком мудрое,чтобы произнести егоТем, кто еще не жил.И есть молчание мертвых,И если вы, живые, не можете рассказатьО своем опыте, о своей мудрости,Почему вы удивляетесь тому, что мертвыене говорят о смерти?Перевод с английского А. Хорунжего

Брайан Паттен

Стебель травы

Ты просишь у меня стихотворениеПредлагаю тебе стебель травыГоворишь – это не тоПросишь у меня стихотворениеЯ отвечаю что стебель травы подойдетОн покрыт изморосьюОн более непосредствененЧем любой из моих образовТы говоришь – это не стихотворениеВсего лишь стебель травы а траваВовсе не тоИ все же вот тебе стебель травыТы раздраженаИ говоришь – так легко предложить травуНо это абсурдВедь любой может предложить травуТы просишь у меня стихотворениеЧто ж я написал тебе трагедиюО том как все трудней и труднейпредлагать тебе стебель травыИ о том как по мере твоего созреванияЕще сложнее тебе будет его принятьПеревод с английского А. Хорунжего

Из польской поэзии

Вислава Шимборска

К вопросу о статистике

На сто человекзнающих все лучше– пятьдесят два,неуверенных в каждом шаге– почти все остальные,готовых помочь,если это не продолжится долго– до сорока девяти,добрых всегда,ибо не могут иначе– четыре, ну может пять,склонных к восхищению без зависти– восемнадцать,введенных в заблуждениемолодостью, которая проходитмолодостью, которая проходит– плюс минус шестьдесят,тех, с которыми не шутят– сорок четыре,живущих в постоянной тревогеперед кем-то или чем-то– семьдесят семь,способных к счастью– двадцать с чем-то, самое большее,не опасных по одиночке,дичающих в толпе– свыше половины, наверное,жестоких,когда их вынуждают обстоятельства– этого лучше не знать,даже приблизительно,умных после неудачи– немногим больше,чем умных перед неудачей,ничего не берущих от жизни, кроме вещей– тридцать,хотя хотелось бы ошибиться,съежившихся, изболевшихсяи без фонарика в темноте– восемьдесят трираньше или позже,справедливых– достаточно много, ибо тридцать пять,если же эта добродетель соединяетсяс усилием понимания– три,достойных сочувствия– девяносто девять,смертных– сто из ста.Число, которое до сих пор не поддается изменению.

Похвала снам

Во снея пишу как Вермеер Дельфтский.Я бегло говорю по-греческии не только с живыми.Я веду машину,которая мне послушна.Я талантлива,я сочиняю большие поэмы.Я слышу голосане хуже чем серьезные святые.Вы были бы пораженыблеску моей игры на фортепиано.Я убегаю как должно,то есть из самой себя.Падая с крыши,я умею мягко упасть в зелень.Мне не труднодышать под водой.Я не сетую:мне удалось открыть Атлантиду.Меня радует, что перед смертьювсегда я могу проснуться.Тотчас же после начала войныя поворачиваюсь на бок поудобней.Я дитя эпохи,но не обязана быть им.Несколько лет томуя видела два солнца.А позавчера – пингвина.Совершенно отчетливо.

Збигнев Херберт

Бездна Господина Cogito

Дома всегда безопасноно сразу же за порогомкогда утром Господин Cogitoвыходит на прогулкуперед ним – безднаэто не бездна Паскаляэто не бездна Достоевскогоэто безднапо мерке Господина Cogitoее особая чертаэто и ни бездонностьи ни пробужденье ужасаона следует за ним как теньпридерживает шаг перед булочнойв парке через плечо Господина Cogitoчитает с ним газетутягостная как экземапривязчивая как собакаслишком мелкая чтобы поглотитьголову руки и ногибыть может когда-нибудьбездна вырастетбездна дозреети станет серьезнойесли бы только знатькакую пьет она водукаким ее кормить зерномсейчасГосподин Cogitoмог бы набратьпару горстей песказасыпать еено не делает этогоитак когдаон возвращается домойон оставляет безднуза порогомстарательно прикрывая еекуском старой материи.Господин Cogitoи чистая мысльГосподин Cogito стремитсядостичь чистой мыслихотя бы перед засыпаниемно уже само стремление носитв себе зародыш крахаоттого-то когда он доходитдо состояния что мысль уже как водабольшая и чистая водау равнодушного берегавода вдруг рябити волна приноситконсервные банкиполенопучок чьих-то волосвправду сказать Господин Cogitoне совсем без виныон не мог оторватьсвой внутренний взорот почтового ящикав ноздрях его был запах морясверчки щекотали ухои он чувствовал ребрами пальцы отсутствующейон был обычный такой как другиемеблированные мысликожа руки на ручке стуласлед нежностина щекекогда-нибудькогда-нибудь позжекогда он остынетон достигнет состояния сатоρии будет как рекомендуют учителипуст иудивителенПеревод с польского В. Барского

Из английской поэзии

Льюис Кэрролл

Охота на Снарка

ТДеρзаниеввосьмиприступахПредисловие переводчика

Досужий читатель!.. Обращаюсь к тебе в надежде, что ты отринешь страсти, обуревающие героев поэмы, хотя бы на время чтения. Это необходимо, ибо иначе ты упрекнешь знаменитого автора «Алисы в стране чудес» в бездарности, а произведение его уподобишь пустому кривлянию, чем еще раз повторишь традиционную ошибку отечественного литературоведения.

Но не зря же с 1876 года, когда была опубликована поэма, она дарит крылатые фразы для цитат и эпиграфов, имена ее персонажей становятся названиями яхт, гостиниц и т. д.

Что такое Снарк? – гадают не только герои Кэролла, но и легион исследователей. Несть числа объяснениям этого слова (любимое – сочетание дракона с акулой). Толкований самой поэмы еще больше – от философских сопоставлений с гегелевским абсолютом до намеков на конкретные клубные скандалы. Объединяет все эти версии одно – охота на Снарка, которая, как ведётся, пуще неволи. Автор, говорят, справедливо считал свою поэму годной на все случаи жизни.

Предлагаемый перевод концептуально соответствует оригиналу, однако почти не превращает Йонаса-Пронаса в Иванушку-дурачка. Так, переложив большинство слов-нонсенсов, я сохранил природные названия всяческих чудовищ. Прежним осталось имя капитана команды, отправившейся в поход за Снарком – имя бравого Белмана. Так назывались глашатаи, скликавшие колокольчиками горожан. Моряки же в колокол (bell) «били склянки», отмеряя время. И Белман Кэрролла неумолчно звонит в свой единственный навигационный прибор – колокол – и всех торопит.

Не будем же и мы мешкать. Итак:

(отрывок)

Приступ первый

Высадка

«Вот где должен быть Снарк!» – так Белман гласилИ, думой заботливой полн,Для высадки в волосы людям вкрутилПо пальцу над гребнями волн.«Вот где должен быть Снарк! – Я вновь говорю.Даже так экипаж поддержу!Вот где должен быть Снарк! – в третий раз повторю.Всё правда, что трижды скажу!»Был Чистильщик обуви принят в отряд,Был Шляпник неистовый взят;Оценщик ценил их добро – всё подряд,А в спорах мирил Адвокат.Побольше, чем ставил, выигрывать могИгрок на бильярде отличный,Но общие средства надежно берегБанкир, к миллиардам привычный.Бобёр был на палубе или вязал,Примостясь на носу, кружева.Он спасал от крушений (так Белман сказал),Но как – не узнала братва.А один в экипаже взял уйму поклажи,Но забыли ее при посадке —И кольца, и перстни, и зонтик, и дажеПоходный костюм и перчатки.Свое имя на все сорок два сундукаНанес он, как будто печать.Намекни он об этом – и навернякаРешили б их с берега взять.Он скорбел о былом гардеробе своем:Ведь пальто лишь семь штук нацепил,Да ботинок три пары. Но истинным зломБыло то, что он имя забыл.Откликался на «Эй!» и на «Парень, скорей!» —На любой громкий окрик и брань;На «Валяй!», на «Мотай», на «Медяшку задрай»Но особо – на «Дай эту дрянь!»Но для умных голов, для ловцов крепких словИмена он иные носил:Он для друга в ночи был «Огарок свечи»,Для врага – «Недоеденный сыр».«Да, он толст, неуклюж, и умишком не дюж, —Белман часто говаривал так, —Но ведь редкий храбрец! И важнее, к тому ж,Что ему позарез нужен Снарк!»Он гиенам на взгляды шутя отвечалИ беспечно качал головой,А однажды с медведем под ручку гулял,Чтоб поднять его дух боевой.Он Пекарем стал и не скрыл свою грусть:Печь он мог только свадебный торт.Капитан чуть не спятил – не взяли, клянусь,Подходящих припасов на борт!О последнем в команде особый рассказ:Редчайший по виду болванЖил одною идеей – о Снарке, и вразЗачислил его капитан.Он стал Мясником. Но, угрюм и суров,Признался неделю спустя,Что умеет разделывать только бобров.Добрый Белман дрожал не шутя.Еле вымолвил он, отступив на корму,Что Бобер лишь один, да и тотЕго личный, ручной, чья кончина емуГлубокую скорбь принесет.Бобер, услыхавший про гибель свою,Был новостью жуткой сраженИ плакал, что Снарком, добытым в бою,Уже не утешится он.Но тщетно он требовал для МясникаОтдельное судно найти —Ведь Белман не стал бы менять ни штрихаВ намеченных планах пути.Навигация трудным искусством слыветДаже для одного корабля,Где один только колокол. Вряд ли в походОн бы вёл, подопечных деля.Бобра защитить, преуспев в дешевизне,Кольчугой подержанной можно! —Так Пекарь считал. Страхование жизниКазалось Банкиру надежней.Он мог замечательных полисов паруПродать или дать напрокатОдин – от ущерба на случай пожара,Другой – если выпадет град.С тех пор, после этого скорбного дня,Если близко Мясник проходил,Бобер, даже глаз не пытался поднять,Непривычно робел и грустил.Перевод с английского С. Воля

Из американской поэзии

Джон Апдайк

«Деревья питаются солнцем…»

Деревьяпитаются солнцемЭто факт:их широкие листья лакают солнце, как молокои превращают его в ветки.Рыбы поедают рыб.Лампочки едят свет,и, когда их пир истребляет все припасынакальной нити —гаснут.Так же и мы,как и все милые создания —коты едят коней, кони – траву, трава – землю,земля – воду —все кроме Далекого Человека,который вдыхает ароматы душ —давайте все постараемся походить на этого гиганта!

Жар

Я вернулся с хорошими новостями из страны озноба итемпературы 39,9:Бог существует.Прежде мне всерьез приходилось в этом сомневаться;но ножки кровати говорили об этом с предельнойоткровенностью,нитки в моем одеяле считали это само собой разумеющимся,дерево за окном отклоняло все жалобы,и я уже много лет не спал таким праведным сном.Трудно, пожалуй, выразить теперьдо чего эмблематичны были отражения вещейна мембранах сознания;но давно известна истина:есть тайны, сокрытые от здоровья.Перевод с английского В. Билецкого

Эдгар Аллан По

Эльдорадо

Рыцарь в бронеСкакал на коне,Сверкая блеском наряда.Ночью и днемОн пел об одном,Пел о стране Эльдорадо.С годами остылНеистовый пылИ на сердце легла прохлада.Он весь мир обошел,Но нигде не нашел,Нигде не нашел Эльдорадо.Встал он без силИ тень вопросил,Блуждавшую у водопада:«Поведай же мне,В какой сторонеИскать теперь Эльдорадо?»И слышит от ней:«В Долину Теней,Не сводя горящего взгляда,Днем и в ночи,Рыцарь, скачи,Если ищешь ты Эльдорадо».Перевод с английского С. Степанова

Аннабель Ли

Это было давно, много весен назад,В королевстве у края земли.Там прохладное море и алый закат,Там жила моя Аннабель Ли.И она наслаждалась лишь мыслью одной,Чтоб любить и любимой быть мной.Я и Аннабель были детьмиВ королевстве у края земли,Но любили с недетскою силою мы —Я и нежная Аннабель Ли.Там крылатые ангелы с синих небесНас от взоров чужих берегли.Был внезапен конец у невинных утехВ королевстве у края земли:С моря ветер подул, и предательский снегУсыпил мою Аннабель Ли.Ее дядюшки прочь на руках унесли,Чтобы спрятать в холодной дали.Так я был разлучен с той, в чей смех был влюблен,В королевстве у края земли.Даже ангелам столько познать не дано,Сколько знали о счастье мы с Ли.Много весен назад, очень-очень давноВ королевстве у края земли,Там, где с моря завистливый ветер подулИ убил мою Аннабель Ли.Только наша любовь ярче солнца былаИ взрослей, и мудрее, чем мы.И она наши души на крыльях неслаИз зловещей, безжалостной тьмы.И ни Бог, и ни дьявол не разъединитТо, что вечный скрывает гранит…Мне луна навевала тоскливые сныО потерянной Аннабель Ли.Как глаза ее, звезды сияли, грустны.О, прекрасная Аннабель Ли!На холодной земле, там, где милая спит,Я лежал между каменных плит.Пусть же будут всегда наши вместе телаВ королевстве, где море шумит.Перевод с английского И. Зуевой

Из французской поэзии

Жак Превер

Прогулка Пикассо

На очень круглой тарелке из настоящего фарфораобнаженное яблокопозирует художнику-реалисту которыйтщетно пытается изобразитьяблоко таким каково оно естьнояблоко не даетсяоно не хочет бытьяблокому него свое Яи свои секреты в мешке с яблокамии вот оно переваливается на бокна вполне реальной тарелкеи мягкотайком от себя самогокрадется на задних лапкахпо краю газовой горелкив которую превратился герцог Гизкоторый от злости тут же скисувидев что кто-то без разрешения пишет его портрети яблоко подмигивает – «Привет!»и превращается в переряженный прекрасный плоди вотхудожник-реалист наконец сознаетчто все превращения яблока – его врагиа он – обездоленный нищийничтожный бродяга – лишь жертва какой-то приятнойассоциации; благодарный и ужасно напуганныйблаготворительностьющедростью и неожиданностьюи несчастный художник-реалиствдруг становится пессимистомстановится пессимистом и жалким рабомбезумной толпы ассоциацийа яблоко катится и вспоминает яблонюземной рай и Еву и еще впрочем Адамалейку шпалеру Пармантье и лестницуи Канаду и Геспериды и Нормандию и Ренети Апии лапту и крученую подачу и змияи забитый в ворота мячи первородный грехи детство искусстваи Швейцарию с Вильгельмом Теллеми даже Исаака Ньютонаи множество его премий полученных на Выставкевсемирноготяготенияи обалдевший художник не помнит больше о своеймоделион спита тем временем Пикассопроходивший мимо как он везде проходиту себя домакак у себя домавидит яблоко тарелку и спящего художникачто за идея рисовать яблоко —думает Пикассои Пикассо съедает яблокои яблоко ему говорит – «Мерси!»и Пикассо разбивает тарелкуи улыбаясь удаляетсятогда художник вскакиваеткак от зубной болии попадает в общество своей незавершенной картиныи поскользнувшись на осколках разбитой посудыжадно пересчитывает ужасающие обломки реальностиПеревод с французского Е. Ветровой

Из китайской поэзии

Лао Цзы

От существования – к сущности

Лучший правитель тот,о котором людям известнолишь то, что он существует.

Очевидно, эти строки древнекитайского философа Лао Цзы (разумеется, за исключением слова «правитель») вполне приложимы к нему самому. О нем действительно известно только то, что он существовал. Но и в этом мы не уверены. Его биография – это не более чем легенды. В частности, они рассказывают о том, что философ родился старцем, словно специально оказывая услугу Карлу Густаву Юнгу с его теорией архетипов Старого Мудреца и Младенца. Само имя Лао Цзы означает «старый мальчик».

…Дао Де Цзин – философская книга о некоей Сущности, которая стоит за бесчисленными вещами материального мира. Быть может Дао – наиболее абстрактная категория прафилософии.

…Пересказывая современным слогом («в забавном русском слоге», как некогда писал Державин) древнюю и мудрую книгу, не могу не признаться, что перед вами не перевод, а переложение.

Источниками для него явились несколько переводов книги на английский язык (помимо наиболее известного комментированного издания текстов Лао Цзы под редакцией Чен Ку-янга и перевода Джи-фу Фенга и Джейн Инглиш, мною в значительной степени использован замечательный перевод Стефана Митчела), а также академический русский перевод Ян Хин-шуна. При подобном подходе, очевидно, бессмысленно говорить о буквализме и научности предлагаемого читателю текста. И вместе с тем мне не хотелось бы, чтобы переложение воспринималось как вольная импровизация. Более того, некоторые наиболее явные отступления от «канонического» текста представляют собой попытку реконструкции, об оправданности которой – судить не мне. Главное, чего хотелось мне достичь, это «перевести» Книгу Пути из раздела «философская проза» в раздел «философская поэзия». Многие авторы отмечают поэтичность текста Лао Цзы, а на Западе существует устойчивая традиция перевода Книги Пути ритмизованной прозой либо верлибром. Это вполне оправдано, ибо китайский подлинник также имеет ритмическую организацию.

…И – последнее.

В разное время Книга Пути (как и любая книга подобного рода) воспринимается по-разному. Стоит ли удивляться тому, что когда наша слишком бурная деятельность лишь подтвердила ограниченность наших возможностей, когда каждый рывок все туже затягивает петлю, образ старика на буйволе со свитком в руках все чаще возникает перед нами? Мы сыты действиями, не попробовать ли действовать недеянием и учить молчанием?

Будь осторожен в словах —с ними могут согласиться.Будь осторожен в поступках —им могут последовать.

Борис Херсонский

Из «Книги Пути»

(Дао Дэ Цзин)

18

Когда великое Даобыло забыто,появились «добродетели»и «милосердие».Когда исчезлаприродная мудрость тела,появились «рассудительность»и «образованность».Когда родичиперессорились вчистую,появились «сыновняя почтительность»и «родительская опека».Когда государствовпало в хаос,родился «патриотизм».

33

Знание других —не более чем знание,знание самого себя – мудрость.Господство над другими —не более чем господство.Господство над собой —истинное могущество.Богат лишь тот, кто знает,что имеет достаточно.Если ты станешь в центре,и примешь смерть в свое сердце,значит – ты устоял.

44

Слава или целостность —что важнее?Деньги или счастье —что ты ценишь более?Успех или провал,что более разрушительно?Ищущий удовлетворения вовненикогда не достигнет цели.Если счастье зависит от денег,не будешь счастлив сам по себе.Будь доволен тем, что имеешь,радуйся естественномуходу событий,в миг, когда поймешь,что ни в чем не нуждаешься,мир будет твоим.

67

Кто-то считает моеучение – бессмысленным.Кто-то считает еговозвышенным, но непригодным.Но для тех, кто смотритвглубь самого себя,абсурд преисполнен смысла.Они знают, что возвышенноеимеет корни в глубинах.Я учу только трем вещам:простоте, терпению и пониманию.Эти три вещи —истинное сокровище.Простота в мыслях и действияхвозвращает к истокам вещей.Терпенье с друзьями и недругамивозвращает к начальной гармонии.Понимая себя, примиряешься с миром.Перевод Б. Херсонского

Из английской поэзии

Джон Донн

Из «Священных сонетов»

«Ты – мой Творец. Твой труд ли пропадет?..»

Ты – мой Творец. Твой труд ли пропадет?Исправь меня, избавь кончины зряшной.Я в смерть лечу и смерть ко мне течет,И все удачи, будто день вчерашний.Не смею я поднять потухших глаз,Отчаянье и страх снимают взятки,Как вспышка малая мелькнет последний час,И в вечный ад я ринусь без оглядки.Но вот Твое искусство надо мной,Когда к Тебе я поднимаюсь взором,Мой старый грех, соблазн извечный мойГорит во мне спасительным укором.И я лечу над бездной бытия,И эти крылья – благодать Твоя.

«Смотрите, сэр, как мужественный пламень…»

Смотрите, сэр, как мужественный пламеньИз нильской гнили странные твореньяИзвлечь готов; так рифм граненый каменьВо мне от Вашего растет благоволенья.Вот сила и источник бытияДля семерых, чтоб вместе им родиться,Но только шесть Вам посылаю я,Седьмого же нельзя не устыдиться.Ваш суд избрав, поскольку в равной мереСестра его, изысканность способнаОгнем преображения поверитьБурленье разума, ворчащее утробно.Вы – чародей, имеющий отвагуВ мгновенье ока зло вернуть ко благу.

Джон Китс

Кузнечик и сверчок

Поэзия земли всегда с тобой.Когда все птицы, ослабев от зноя,Прохлады ищут в зелени густой,Чья песня полю не дает покоя?Кузнечик правит этот дивный бал.И роскошь свежескошенного луга,Притихнув, слушает, пока он не устал,Пока его не перебила вьюга.Поэзия земли всегда с тобой.Зимой, когда потрескивают свечи,Уму и сердцу придают покойСверчка за печкой вычурные речи.И вспомниться сквозь дрёму городовКузнечик среди солнечных лугов.Перевод с английского В. Верлоки

Из ирландской поэзии

Шеймус Хини

Копаем…

Большой с указательным пальцы сжимают перо,оно прилегает удобно, как будто это – ружьё.Звуки трения слышу отчетливо я под окном:то скрежещет лопата, входящая в почву с песком.Отец мой копает.Его поясница видна мне над длинной ботвой,как лет двадцать назад, он склоняется над бороздойнапряженно. Отец мой копает,упирая ботинок, как будто бы делая шаг,нажимая на ручку лопаты, он держит её как рычагмежду ног, прижимая к колену, срезая верхушки долой,яркий край погружая, чтоб выбросить ком землянойи рассыпать картошку. Мы любили её собиратьи прохладную твердость и тяжесть в руках ощущать.Ей-богу, старик мой обращаться с лопатой умел,и его старик тоже.Мой дед на болоте у Тонера торфа нарезать за деньбольше всех успевал. Я однажды ему молоков бутылке с бумажной неплотной затычкой принес:распрямился и выпил он, и, чтоб наверстать, подрубал,разрезал и швырял дёрн через плечо и назад,углубляясь всё ниже и ниже,где торф был получше. Копал.Этот запах прохладный ботвы снова в памяти ожил моей.Ярким краем лопата мелькает быстрей и быстрей.И сырые дернины бьют оземь сильней и сильней.Нет у меня лопаты, чтобы их преемником стать.В моих пальцах перо зажато.Вот им я и буду копать.

Персональный геликон

Ребенком от старых колодцев меня было не оттянуть,где ржавые вороты с ведрами и черпаками,там, где, небо в ловушку поймав, вёдра падают в тёмную жуть,отдающую холодом, сыростью, плесенью, мхами.На кирпичном заводе я помню колодец с подгнившей доской;когда падал отвесно черпакна длиннющей верёвке – грохочущим звуком движенияя любил наслаждаться. Там дно глубоко было так,что уже невозможно внизу разглядеть отраженья.Другой неглубокий, под высохшим каменным рвом,плодоносный, как всякий аквариум, илистый, сорный,твое белое лицо колебалось внизу надо дном,когда ты из мульчи выволакивал длинные корни.А в других жило Эхо. Они возвращали твой зовс чистой новою музыкой. Чувство опасности, рискаощутил я в одном – когда, выбежав из папоротников и кустов,прямо по моему отраженью прошлепала крыса.Теперь любопытствовать, – что там, в корнях? —и рассматривать мхи,большеглазым Нарциссом уставясь в источник при этом,стало ниже моего взрослого достоинства. Я пишу стихи,чтобы увидеть себя и заставить темноту отвечать эхом.

Фонарь боярышника

Эти колючие дикие ягоды ярко горят даже среди зимы, —маленький огонек для маленьких людей, —он желает им только, чтобы их достоинство не погасло,чтоб язычок его пламени ровно горел,но и блеском своим их тоже не ослеплял.Иногда, на морозе, когда дыхание превращается в пар,разрастаясь и принимая вид Диогена,блуждающего с фонарем в поисках человека,ты испаряешься, – он пристально рассматривает тебя,держа красные ягоды перед собою, на уровне глаз,на кончике ветки;и ты отступаешь перед плотной связью их мякоти с косточкой,перед жалящим до крови уколом, желая, чтобы он испыталтебя и очистил,перед его проклеванной спелостью, – и тогда он высвечиваеттебя и уходит дальше.

Дождь дирижер

Бет и Ренди

Вот-вот будет дождь. Взмах палочки и потомхлынет музыка, которую раньшеты никогда не мог бы услышать. Подкрадываетсякак кактус, растёт поток, ливень, водоворот,рвёт шлюзы, падает, течет сквозь. Ты как труба,на которой играет вода. Снова – встряхнёшь легкои diminuendo вдоль всех колен,спотыкаясь, как струи о водосток. И вот —кап-кап – с омытых листов,еще нежнее – с трав, лепестковромашек, пылью блестящей, почти дыханием воздух.Вот-вот – палочкой снова он взмахнет и потомс неослабной силой всё повторит, что было однажды,дважды, десять, и тысячу раз – до.Кому это важно, что музыка, которая вся улетела, испарилась —лишь паденье песка, сухих семян сквозь кактус?Ты как богач пройдёшь на небосквозь ушко дождевой капли. Слушай же снова.

Мята

Как низкий куст пыльной крапивына гребне крыши. За ней без названьяненужные вещи лежат сиротливона свалке. Почти недостойны вниманья.По правде сказать, живое надежденас учит. И слабое может быть цепким.Задний двор нашей жизни. Растенье, как прежде,из редкого может стать обильным и крепким.Взмах лезвий ножниц. Её Воскресеньямилюбовно срезают и берегут.Последние вещи нас покидают первыми.Раз выжили – пусть свободно уйдут.Пусть беззащитный запах её течёт нескончаем,освобожденный, как обитатели свалок иных,как те, которыми мы пренебрегаемпотому, что пренебрежением губим их.Перевод с ирландского А. Михалевич

Из украинской поэзии

Николай Луговик

Вязание

И паутинабабьего летанад пожарищем палой листвы,и немая играсветотени —мимолетные тени испуганных птиц,неподвижные тени деревьев…проступаюти тонут в узоре.Я знаю —этот свитер ты будешь вязать мнене деньи не два.Серебристые тонкие нити дождяи прозрачные нити ущербной луны,под которой мы ждали друг друга,льютсяпо спицам,сквозь пальцы,сквозь годы,чтобы ожить в цветоносном узоре.

Осенние мытарства

Ритуальное чудо,печаль багряницы…Тщетно полетом печалится лист,едва продлевая падение,мертвеют земля и душа,когда проплывает безмолвно жар-птица,роняя небрежнокрасивые перья…Муравей с муравьиным терпениемтащит в дом насекомого зверя.Допотопный сверчокне упрятал за печь свои длинные песни,но травы уже онемели.Как явственно, как откровеннопроступает знакомый по храмовым стенами пожелтевшим страницам орнамент!А в чистых поляхбродят скифские бабы,на украинский борщ собираюттяжелые рыжие камни.Перевод с украинского И. Винова

Из немецкой поэзии

Герлинд Фишер-Диль

1. Бонвиван и скромница

Лица – как открытые окна.Они дают ограниченную возможностьзаглянуть во внутреннее убранствочеловеческого характера.

2. Чувствительный

Бумажные стены защищают фасад. На дождевсе размокает. Целые локоны падают с головы.Даже сквозняк заставляет дрожать ноздри.Хочется, чтобы в чувствительном цвете глазотражались лишь тихие летние вечераи на устах лежал серп луны.

3. Кокетка

Глаза боятся щекотки. Придетсясрочно спрятаться в морщинкии надуть губки.

10. Болтливая

Услышанное рекой стекаетиз ее ушей на языки водопадом сносит его.

11. Чувствительная

Ушами летучей мышиона слышит блошиный кашельи ломает мимозу, еслидует прохладный ветер.

13. Льстец

Своим бархатным языкомон, как следует, полирует слова,чтобы они у него блестяще слетали с губ.

16. Недоверчивый

Его перспективы лопаются,как мыльные пузыри под веками.Тяжеловесно каждое словона его задубевшем языке.

21. Хвастун

Надутые паруса на задранной мачте носа.Под звуки губной гармошкирот уходит в большое плаванье.

22. Эгоист

Он носит пупок во рту,держит нос в поле зрения,чтобы никогда не терятьсебя из виду.

25. Мечтатель

В сетчатке глаз паутинойфата моргана. Он быстрозакрывает глаза, чтобысвет не обокрал его.

26. Фальшивая

У нее на кошачьих лапахлюбезность ползет по лицу.В комедии губглаза не играют роли.

29. Аскет

Блеск вечного блаженствав глазах, тогда как ротиссох и щеки припалик костям. Напрасно носрастет непомерно.

37. Истеричная

Язык гоним амоком,когда у нее на носупляшут белые мыши ивдруг бросаются в глаза.

38. Влюбленная

Она потеряла рассудоки забила голову розовыми облаками.Тюлевая фата застилает глаза по ушии фильтрует для носа пыль пересудоввокруг. Милый ротик под нейобращает слова в поцелуи.

43. Равнодушный

Пустынное лицо: в глазах —высохшие оазисы.Глубоко под кожей – ископаемые следыжизни.

47. Дипломат

Глаза настроилисьпредупредительно. Даже почуявдурное, его нос сохраняетлоск. Податливые губыприкрывают гибкий язык. Из неговынули пружину.

48. Интеллигент

Его голова ходит на ходулях.К холодной вершине лбанастойчиво стремится рот.

49. Честный

Пунктуальность в зрачках.Нос прямой, как стрела,летит ко рту и запрещает емуходить на сторону.

50. Обыватель

Он делает себе пробор линейкойи фиксирует зрачки, чтобы онине выходили из ряда вон. Едваон привел нос в порядок и скривил рот,как что-то бьет по барабанным перепонкам,выводит уши из равновесия и разрушаетпедантично убранную голову.

52. Любимец

Народный праздник в самом разгаре.От его взглядов зажигаютсяцветные фонарики и создаютповсюду хорошее настроение. Ктохочет влететь в глаза, кто сестьна шею? Воздушные шарикислетают с губ, и язык продаетмедовые пряники.

60. Наивная

В ее глазах гнездитсяслепая вера.Никогда и ничтоне бросит тень на чистые вишневые уста.

63. Диктатор

Под триумфальными аркамиглаза стоят на страже. Строговдоль носа сбегают складки.Подбородок вышел впередк прочной цепи зубов. Никтоне смеет перечить, даже рот.Перевод с немецкого М. Клочковского

Гюнтер Грасс

Из сборника «Преимущества гончих кур»

Фасоль и груши

Пред тем, как стухнут юные желтки —наседки рано высидели осень —как раз теперь, пока лезвия ножницлуну проверят твердым большим пальцем,пока висит на нитях троиц лето,пока мороз укрыт под медальоном,пока игрушки елок, словно дождь, блуждают,пока что шеи голы, в половину укутаны туманом,пока пожарная охрана не погасит астрыи пауки попадают по банкам,чтоб так избегнуть смерти сквозняка,пред тем как нам переодетьсяи завернуться в жалкие романы,давайте поедим фасоль.Со спелой желтой грушей и гвоздикой,с бараниной давайте же фасоль,с гвоздикой черной и со спелой грушей,отведаем стручковую фасоль,с бараниной и грушей, и гвоздикой.

Открытый шкаф

Внизу топчутся туфли.Они боятся жукапо дороге туда,пфеннига по дороге обратно,жука и пфеннига, которых могут растоптать,так, что останется след.Вверху – хранилище шляп.Сохрани, схоронись, осторожно.Невероятные перья,как название птицы,куда закатились ее глаза,когда она поняла, что жизнь для нее чересчур пестра.Белые шарики, что спят в карманах,грезят о моли.Здесь нет пуговицы,на поясе утомилась змея.Мучительный шелк,астры и другие огнеопасные цветы.Осень, что становится платьем,по воскресеньям полным плоти и солисложенного белья.Прежде, чем шкаф замолчит, станет доской,дальним родственником сосны, —кто будет носить пальто,когда ты однажды умрешь?Шевелить рукой в рукаве,Упреждая любое движенье?Кто станет поднимать воротник,останавливаться перед картинамии жить одиноким под колокол ветра?

Комариная мука

В нашем районе год от года становится хуже.Часто мы приглашаем гостей, чтоб немногоуменьшить толпу.Но люди вскоре опять уходят, —после того, как похвалят сыр.Это не беда.Нет, чувство, что происходит нечтоболее древнее, чем рука —что есть в любом будущем.Когда кровати спокойныи маятник висит на звучащих, бесчисленных нитях,нитях рвущихся и начинающих вновь,немного громче,когда я зажигаю трубкуи сижу лицом к озеру,по которому плывет плотный шорох,я беспомощен.Теперь мы не хотим больше спать.Мои сыновья бодрствуют,дочери толпятся у зеркала,жена поставила свечи.Ныне мы верим в огни,по двадцать пфеннигов каждый,к которым летят комары,к короткому обещанью.

Школа теноров

(фрагмент)

Возьми тряпку, сотри луну,напиши солнце, другую монетуна небе, школьной доске.Потом садись.Твой аттестат будет хорошим,тебя переведут,ты будешь носить новую, более светлую кепку.Ибо мел прав,и прав тенор, поющий его.Он лишит бархат листьев,плющ, метр ночи,мох, его нижний тон,он прогонит любого черного дрозда.Перевод с немецкого М. Клочковского

Из немецкой прозы

Юдит Герман

Хантер – Томпсон – Музыка

День, когда что-то все-таки происходит, это пятница перед пасхой. Хантер идет вечером домой, купив в супермаркете супы-концентраты, сигареты, хлеб и в вино-водочном магазине – самый дешевый виски. Он устал, у него слегка подкашиваются ноги. Он идет по 85-й улице, зеленые кульки, болтаясь, бьют его по коленям, мартовский снег, тая, превращается в грязь. Холодно, световая реклама «Вашингтон-Джефферсона» неясно мерцает в темноте словами «Отель-Отель».

Хантер толкает ладонью крутящуюся дверь, тепло затягивает его внутрь, у него перехватывает дыхание, на зеленом полу остаются черные следы. Он входит в сумрачное фойе, стены которого, обитые темно-красным шелком, мягкие кресла и большие хрустальные светильники говорят о необратимости времени; шелк топорщится волнами, кожаные кресла выглядят засиженными и потертыми, во всех светильниках не хватает матовых стекол, и вместо двенадцати лампочек в каждом горят только две. «Вашингтон-Джефферсон» уже больше не отель. Он – убежище, дешевая ночлежка для стариков, последняя станция перед концом, дом с привидениями. Только изредка сюда по неведению попадает обычный турист. Пока кто-то не умирает, все комнаты заняты, когда же кто-то умирает, комната на короткое время освобождается, чтобы принять очередного старика – на год или на два, или на четыре-пять дней.

Хантер идет к стойке, за которой сидит владелец отеля Лич. Лич занят тем, что ковыряет в носу и просматривает объявления о знакомствах в «Дэйли Ньюз». Хантер ненавидит Лича. Каждый в «Вашингтон-Джефферсон» ненавидит Лича, за исключением разве что старой мисс Джиль. Лич разбил ее сердце. Сердце мисс Джиль и без того было покрыто шрамами, в нем стоит искусственный клапан. Лича не интересует мисс Джиль. Его интересует только он сам, да еще объявления о знакомствах в «Дэйли Ньюз» – и только с извращениями, подозревает Хантер – и, конечно, деньги. Хантер ставит зеленые кульки на обшарпанную стойку, тяжело дышит, произносит: «Почта».

Лич, не глядя на него, говорит: «Почты нет. Конечно же, нет никакой почты». Хантер чувствует перебои сердца. Ничего серьезного – оно пропускает один удар, медлит, а потом стучит дальше, милостиво, и, как будто хочет сказать: маленькая шутка. Хантер говорит: «Не могли бы вы, по крайней мере, взглянуть, нет ли для меня почты».

Лич встает с видом человека, которого оторвали от чрезвычайно важного дела, и усталым жестом указывает на пустые ящички. «У вас номер 93, мистер Томпсон. Видите – он пуст. Так же как всегда».

Хантер видит пустой ящик, смотрит на другие пустые ящики вверху и внизу, в 45-м лежит шахматный журнал для мистера Фридмана, в 107-м руководства по вязанию для мисс Вендерс, их как-то необычно много. «По-моему, мисс Вендерс уже много дней не берет свою почту, мистер Лич», – говорит Хантер. «Вы бы посмотрели, все ли у нее в порядке».

Лич ничего на это не отвечает. Хантер с чувством маленького триумфа берет кульки и поднимается на лифте на четвертый этаж. Лифт сильно трясется, срок его эксплуатации давно прошел, света в нем нет. Двери с грохотом открываются, Хантер идет по коридору, ощупывая стенку. С тех пор, как три недели назад умер старый Райт из 95-го номера, Хантер чувствует себя в этом углу одиноко, ему страшно. Надпись «Выход» над дверью, которая ведет на лестницу, светится тускло. Судя по звукам, доносящимся из ванной комнаты в конце коридора, там кто-то есть, слышен плеск воды, сильный кашель, Хантера передергивает, сам он обычно пользуется рукомойником в своем номере, в общую ванную старается ходить как можно реже, к сожалению, большинство стариков вызывают в нем отвращение. Хантер поворачивает ключ в замке, включает свет, закрывает за собой дверь. Он выкладывает продукты, ложится на кровать и закрывает глаза. В темноте вспыхивают и гаснут зеленые точки. Здание движется. Скрипят половицы, где-то хлопает дверь, вдалеке дребезжит лифт. Слышна тихая музыка, звонит чей-то телефон, что-то падает с глухим стуком на пол, на улице сигналят такси. Хантер любит эти звуки. Он любит «Вашингтон-Джефферсон». В этой любви есть грусть, покорность судьбе. Он любит свою комнату, которая стоит 400 долларов в месяц, он заменил в ней 20-ваттные лампочки на 60-ваттные, повесил на окна синие шторы. Он поставил книги на полки, магнитофон и кассеты положил на комод, повесил над кроватью две фотографии. Есть стул для гостей, которых никогда не бывает, и телефон, который никогда не звонит. Возле рукомойника стоит холодильник, на холодильнике – маленькая электроплитка. Точно так же и во всех других номерах. Раз в неделю меняют постель, причем Хантер настоял на том, чтобы делать это самому, ему неприятно было думать, что горничная будет сновать по номеру между его книгами и картинками.

Хантер поворачивается на спину, отодвигает занавеску на окне и смотрит на темное небо, разрезанное решетками пожарной лестницы на маленькие квадраты. Он засыпает и снова просыпается. Смотрит на коричневый коврик. Встает. В марте еще будет идти снег, Хантер чувствует это по тому, как ломит в костях. Но усталости уже нет, в комнате тепло, что-то пощелкивает в батарее, где-то далеко, в самом конце коридора тонким высоким голосом напевает мисс Джиль. Хантер усмехается. Подогревает на плитке суп, наливает себе виски, ест, сидя перед телевизором. Комментатор Си-Эн-Эн бесстрастным голосом рассказывает, что в районе Бруклин города Нью-Йорка мальчик застрелил трех работников «Макдональдса». На экране появляется мальчик, он чернокожий, наверное, ему семнадцать лет, его держат трое полицейских, голос из ниоткуда спрашивает, почему он это сделал? Мальчик смотрит прямо в камеру, он выглядит абсолютно нормальным, он объясняет, что заказал «биг-мэк» без огурцов. Он им ясно сказал: без огурцов. А они ему дали «биг-мэк» с огурцами.

Хантер выключает телевизор. В коридоре, кажется, в 95-м номере хлопает дверь. Хантер поворачивает голову, напряженно вслушивается. Тихо. Он моет тарелки и кастрюльку, наливает себе еще виски, нерешительно поглядывает на кассеты. Время для музыки. Каждый вечер. Время для сигареты. Время для времени. А что ему еще делать, как не слушать музыку. Хантер трет рукой глаза, щупает пульс. Сердце бьется тихо и как-то лениво. Может быть Моцарта. Или лучше Бетховена. Шуберт как всегда слишком грустен. Бах. Иоганн Себастьян Бах. Хорошо темперированный клавир, том 1-й. Хантер вставляет в магнитофон кассету и нажимает кнопку «Пуск», слышится тихий шум, он садится на стул возле окна, закуривает сигарету.

Гленн Гульд играет медленно, сосредоточенно, иногда слышно, как он при этом тихонько подпевает, или, как он тяжело дышит. Хантеру это нравится, ему кажется, что в этом есть что-то личное. Он сидит на стуле и слушает. Когда он слушает музыку, ему иногда очень хорошо думается, а иногда он вообще ни о чем не думает, и то и другое замечательно. Гудки такси, где-то далеко. Мисс Джиль уже больше не поет, а может Гленн Гульд громче, чем мисс Джиль. Возле двери его комнаты скрипит половица. Громко скрипит. Она всегда так громко скрипела, когда перед дверью стоял мистер Райт, который заходил к Хантеру за сигаретой, виски, или просто, чтобы поболтать. Мистер Райт мертв, он умер три недели назад, он был единственный, кто когда-либо стоял у двери Хантера.

Хантер смотрит вытаращенными глазами на дверь, в отличие от того, как это бывает в фильмах, дверная ручка не поворачивается. Но половица снова скрипит. Сердце Хантера начинает быстро биться. В Нью-Йорке очень большая преступность. Никто не придет на помощь, если он закричит. Лич притворится, что забыл, как звонить в полицию. Хантер встает. Он крадется к двери, сердце его замирает, он берется за ручку, делает глубокий вдох, открывает дверь.

Девушка стоит, освещенная зеленым светом указателя «Выход». Хантер смотрит на ее маленькие ноги с поджатыми пальчиками, он видит расчесанный комариный укус на левой лодыжке, кусочек грязи под ногтем большого пальца. Подол халата подшит бахромой, халат синий, с белыми зайцами на карманах. Она туго затянула поясок на талии, под мышкой у нее полотенце и пузырек с шампунем. У нее узкие губы, она кажется взволнованной, с мокрых волос на пол капает вода. Она щурится, пытаясь что-то высмотреть в комнате Хантера, под левым глазом у нее маленькая родинка. Хантер непроизвольно переводит взгляд на себя, смотрит вниз, собственную пряжку он не может увидеть, потому что над ней нависает живот. Девушка произносит какое-то слово, что-то типа: «Музыка». Хантер открывает дверь шире, так, чтобы она могла осмотреть комнату. Он снова слышит пение мисс Джиль, она поет «Honey Pie, you are making me crazy», ему почему-то это неприятно. Девушка говорит что-то вроде: «Извините, музыка». Она неумело выговаривает слова, как ребенок, чешет при этом пальцами правой ноги свою левую икру.

Кожа Хантера покрывается мурашками. Он выходит в коридор, прикрывает за собой дверь и говорит: «Что это значит», девушка отступает назад, кривит рот. Хантер чувствует, как у него дрожит рука, лежащая на дверной ручке, девушка перекладывает полотенце и шампунь из-под правой руки под левую и говорит: «Это еле видение или музыка?» Хантер смотрит на нее, ему вспоминается какое-то телешоу, она говорит с помощью некого кода, но он не может разгадать этот код, «смотрит он еле видение или слушает музыку», что бы это могло означать?

Она говорит: «Телевизор или музыка? Реклама, клипы или действительно музыка?»

Хантер медленно повторяет: «Действительно музыка», и девушка, на этот раз нетерпеливо, встает на носочки и говорит: «Бах».

Хантер говорит: «Да, Бах. Хорошо темперированный клавир, Гленн Гульд».

Она говорит: «Ну вот. Значит, вы слушаете музыку».

Хантер задерживает дыхание, он чувствует, что живот от этого раздувается еще больше, но тут же ему становится лучше. Конечно, он слушает музыку. Он хочет вернуться к началу, к первому вопросу, ему трудно скрыть свое замешательство, он понимает, что выглядит простофилей. Он говорит еще раз, и на сей раз решительно: «Что все это значит», и девушка медленно отвечает голосом школьной учительницы: «Я остановилась возле вашей двери, чтобы послушать музыку».

Хантер неловко улыбается, его улыбка скорее похожа на оскал, мисс Джиль поет «I'm in love but I'm lazy», ему хочется свернуть ей шею, как это сделали утке в каком-то знакомом комиксе. Он хихикает. Девушка тоже хихикает. Она говорит: «У нее не все дома, да?», Хантер перестает смеяться и говорит: «Она старая».

Девушка высоко поднимает левую бровь. Хантер поворачивает дверную ручку, готовый вернуться в комнату, он говорит смущенно: «Ну, вот».

Девушка делает решительный вдох, переступает с ноги на ногу и произносит одно за другим три предложения, Хантеру нужно сильно напрягать свое внимание, она говорит: «Знаете, я тут проездом. Остановилась в девяносто пятом номере. Было очень приятно. Послушать вашу музыку. У меня украли магнитофон».

Хантер спрашивает: «Кто?», ему вдруг зачем-то нужно выиграть время, для него все это уже чересчур, она слишком молода для этой гостиницы, она так смешно говорит. Она говорит: «Эти типы на Гранд Сентрал, они украли у меня рюкзак и магнитофон, и теперь я не могу слушать музыку. И это плохо. Без музыки невозможно», она внимательно смотрит на Хантера.

Хантер говорит: «Мне очень жаль», он смотрит в темный коридор, как будто ждет оттуда помощи, мисс Джиль прекратила петь, есть слабая надежда на то, что она сейчас пойдет к лифту и прервет, таким образом, этот разговор. Мисс Джиль не идет. Девушка (Хантер чувствует, что она за ним наблюдает), говорит с какой-то странной интонацией: «Вы здесь живете?», и Хантер снова поворачивает к ней голову, у нее такое выражение лица, как будто она сейчас разозлится, ее тело властно клонится вперед, с волос все еще капает вода.

– Да, – говорит Хантер. В том смысле, что я… – он замолкает, он хочет вернуться в комнату, захлопнуть дверь у нее перед носом.

– Это довольно странная гостиница, вы не находите? – спрашивает девушка, засовывая руку в карман халата, при этом аппликация зайца неприлично выгибается. Хантер чувствует смертельную усталость. Ему хочется вернуться к Гленну Гульду, к синим шторам своей комнатки, хочется спать. Он отвык от этого, от встреч, от разговоров; он говорит: «Простите», девушка театрально вздыхает, достает ключ из кармана и улыбается Хантеру, как бы успокаивая его. «А не хотим ли мы вместе где-нибудь поужинать? Может быть завтра вечером, вы могли бы показать мне хороший ресторан и рассказать что-нибудь об этом городе, вы наверняка много знаете», – Хантер думает о том, что он уже многие годы не ужинал в ресторане, что он и не знает никакого хорошего ресторана, что ему нечего рассказать об этом городе, совсем нечего, он говорит: «Конечно, с удовольствием», – девушка улыбается и говорит: «Итак: завтра в восемь вечера, я за вами зайду. Спокойной ночи».

Хантер кивает. Смотрит на ее спину, когда она открывает дверь своего номера, на темное, мокрое махровое полотенце, потом смотрит на закрытую дверь, слышит, как она там потихоньку напевает, чистит зубы, он видит, как гаснет полоска света под дверью. Он не уверен, что ему хватит сил вернуться в свою комнату.

На следующий день он просыпается оттого, что мисс Джиль и мистер Добриан устраивают перепалку в коридоре, прямо возле общей душевой. «Вы свинья! – кричит мисс Джиль. – Вы свинья, Лудер, вы грязный развратник! Входить в ванную, когда там моются женщины! Я все расскажу мистеру Личу!» Хантер слышит запинающийся, усталый, старческий голос мистера Добриана: «Мисс Джиль, вы специально не запираете дверь, если бы вы ее запирали, ничего бы этого не случалось!» Каждый день одно и то же. Мисс Джиль никогда не запирает дверь, кто-то заходит и видит, как она там стоит голая, видит ее увядшую кожу, всю в складках, с чувством отвращения выходит из ванной, а потом еще должен выслушивать всю эту ругань. Хантер вздыхает и натягивает на голову одеяло, сон ускользает, как платок, на мгновение перед ним появляется лицо девушки с мокрыми волосами. Он думает о предстоящем ужине в ресторане и чувствует холодок под ложечкой. Не надо было этого делать. Не надо было соглашаться, он не знает, о чем с ней говорить, она кажется ему немножко наивной, к тому же времена, когда его интересовали женщины, давно миновали. Что за идиотская идея, в этом состоянии идти в ресторан с незнакомой и совсем еще юной девушкой, смехотворная, гротескная идея.

Хантер садится. Смотрит в окно на серое низкое небо. Суббота перед пасхой, свободный день, кошмарно свободный день. Все еще возмущенный голос мисс Джиль, где-то далеко в коридоре. Хантер встает, умывается, надевает одежду, открывает окно, бросает взгляд на мокрую утреннюю улицу. Толстый ребенок с картонкой под мышкой падает, встает, бежит дальше. Хантер спускается на лифте на первый этаж, спешит к выходной двери, чтобы не встречаться с Личем, но это ему не удается.

– Мистер Томпсон! – голос Лича звучит маняще и мерзко. Хантер замедляет шаг и поворачивает голову, но не отвечает на приветствие.

– Вы ее уже видели, мистер Томпсон?

– Кого я видел, – говорит Хантер.

– Девушку, мистер Томпсон. Девушку, которую я из любви к вам поместил в 95-й номер!

Лич произносит слово «девушка» с такой интонацией, что спина Хантера покрывается холодным потом.

– Нет, – говорит он, рука его уже лежит на стекле двери, – я ее еще не видел.

Лич победно кричит ему вслед:

– Вы лжете, мистер Томпсон! Она рассказывала мне сегодня утром о том, как она с вами говорила, вы произвели на нее впечатление, мистер Томпсон!

Хантер с силой толкает дверь, выходит на холодную улицу и плюет. Девушка еще глупее, чем он думал. Он идет по 85-й улице до Бродвея, несмотря на субботу, на раннее время, машины уже стоят в пробке, на светофорах загорается красный и зеленый свет, из магазинов вытекают потоки людей, на углу 75-й улицы стоит огромный заяц и раздает толпе шоколадные яйца. Хантер быстро идет, без всякой цели, погруженный в себя, небо тяжелое, дождевое, похрустывает ледяная корка, покрывающая асфальт. Его толкают, он стоит пять минут на углу Бродвея и 65-ой, пока человек, продающий газеты не говорит ему, что уже третий раз загорается зеленый свет. Он поворачивается, идет к парку, покупает в «Бэйгелз энд Компани» сэндвич и кофе. Нищий китаец встает у прохожих на пути, лезет в их кульки, Хантер отшатывается от него, натыкается на толстую негритянку, извиняется, она смеется, говорит: «Не за что, дорогуша». Перед Гурмет-Гараж сидят служащие и едят салаты из пластиковых коробочек, они сидят рядом друг с другом, все на равном расстоянии. «Слишком много электричества!», – кричит сумасшедший у входа в «Мэйсей», сколько Хантер себя помнит, стоит там этот сумасшедший и кричит: «Слишком много электричества, это сводит людей с ума!», прохожие смеются, бросают ему под ноги десятицентовые монеты, которые он никогда не поднимает. Хантер сворачивает на боковую улицу, становится тише, перед дверями трехэтажных кирпичных домов – зеленые венки с желтыми лентами. Он садится в парке на скамейку, пьет остывший кофе, ест сэндвич, время пролетает незаметно, примерно в полдень начинает тихо моросить.

Хантер остается сидеть на скамейке. На клумбах голуби клюют желтые, пропитанные крысиным ядом, хлебные крошки, мимо проезжает девушка на роликах, черная няня с белым ребенком на руках садится на его скамейку, ребенок выглядит болезненным и заносчивым. Хантер все время смотрит на гравий между своими ногами, серый гравий с белыми точками. Он чувствует неприятное беспокойство в суставах, в руках. Погода тут ни при чем, хотя температура упала, и уже точно будет снег. Парк, который всегда делает его спокойным и усталым, сегодня выглядит неприступным и враждебным. Старая азиатка ковыряется в мусорной корзине, бормочет себе под нос какую-то чушь, уходит без добычи. Исчезает между деревьями, стоящими на другой стороне лужайки. На землю прямо перед скамейкой Хантера падает голубь, несколько раз дергает лапками и замирает навсегда. Хантер пересаживается на другую скамейку. Облака смещаются в сторону, открывая бледное, матовое небо. Мысли в его голове бессвязны: «Время. И время». Он ни о чем не думает. Он покидает парк, когда между скамейками ложатся длинные тени, идет назад к Бродвею, поток транспорта в предпраздничный день такой же плотный, как был утром. Он сворачивает на 84-ю улицу, подземный гараж на углу бесцеремонно выплевывает машины, Хантер переходит на другую сторону улицы, мерзнет, засовывает руки глубже в карманы брюк. В окне магазинчика Ленин горит свет.

Хантер осторожно нажимает на стеклянную дверь, его обволакивает войлочный занавес, он не может из него выпутаться, топчется в темноте, слыша тихий смех Ленни. Он освобождается от занавеса и тоже смеется, Ленни сидит в своем пыльном кресле-качалке за кассой и прикрывает рот рукой, как маленькая девочка. «Прекрати», – говорит Хантер. Ленни преувеличенно глубоко вздыхает, исчезает за полками, а потом появляется с бутылкой виски и двумя стаканами. В магазине тепло. В желтом свете летают пылинки, пахнет бумагой и влажной древесиной, кресло Ленни стоит посреди книг, картинных рам, масок для Хэллоуин, среди давно вышедших из моды ящичков и рулонов материи, искусственных цветов, консервных банок, пожелтевших открыток. Зонтики, парики, бейсбольные биты. Хантер сбрасывает со стула на пол кипу древних лотерейных билетов и садится. Ленни наливает виски, кажется, что в его морщинах собралась пыль, глаза влажно блестят за толстыми стеклами. Он говорит: «Ты был здесь позавчера, Томпсон». Хантер улыбается, говорит: «Я сейчас уйду», Ленни ничего не отвечает, наклонятся в своем кресле назад, в темноту. Виски с солоноватым привкусом. Где-то капает вода, шум улицы кажется далеким, Хантеру становится тепло. Он уже забыл, зачем он пришел. Он не хочет вспоминать, зачем он сюда пришел, он хочет просто посидеть, как всегда он тут сидит, тихо, долго, без всякой причины – а потом встать и уйти. Ленни следит за ним, он чувствует, что Ленни за ним следит, Ленни хитрый, он вдруг хрипит, выплевывает мокроту в старую жестяную кружку и говорит: «Томпсон. Ты ведь не хочешь у меня что-то купить».

Хантер выпрямляется, плетеный стул под ним трещит, он слышит, как в ушах шумит кровь. Он говорит: «Мне нужен кассетный магнитофон. Ничего особенного, такой маленький, переносной, я думал, может у тебя случайно найдется».

Хантер откашливается, отводит взгляд, чтобы не встречаться глазами с Ленни, он уже жалеет, что вообще спросил, но что делать, он не умеет обманывать. Он говорит: «Я хочу его подарить». Ленни смотрит в сторону. Он качается взад и вперед, медленно, вяло, тихонько насвистывает, кивает головой. Хантер осторожно дышит. Ленни встает, исчезает в глубине магазина, разбивается стекло, падают книги, поднимается пыль. Ленни кашляет и ругается, что-то дергает там и тут, возвращается, в его узловатых руках, покрытых коричневыми пятнами, маленький, почти что изящный магнитофончик с серебристым подкассетником.

Хантер сильно вспотел. Воротник пальто трет шею, шерстяной шарф кусается, жарко невыносимо. Ленни ставит магнитофон возле кассы, вытирает его тряпочкой. Он выглядит озабоченно. Хантер отворачивается, отодвигается вместе со стулом немного назад, в темноту. Ленни наклоняется к нему и говорит: «Ты знаешь, что я больше ничего не продаю. Я просто так тут сижу. Я больше ничего не продаю».

– Да, – тихо говорит Хантер, – я знаю.

Ленни вздыхает, опять сплевывает в чашку и после этого тихонько хихикает. «Я тебе удивляюсь, Томпсон. Я на самом деле удивляюсь. Я не думаю, что ты хочешь подарить этот магнитофон Личу, или мисс Джиль». Он глядит сквозь толстые линзы очков на Хантера, сверху вниз, на его лысине дрожит комочек пыли. «Томпсон. Для кого же этот магнитофон?» Хантер не отвечает. Он чувствует, как усталость, зарождаясь между лопатками, разливается по телу, вытирает пот со лба тыльной стороной ладони. Ленни выходит из-за кассы, наступает ногой на книгу, кладет маленький магнитофон Хантеру на колени. Он говорит: «Забирай. Мне он больше не нужен. Если передумаешь дарить, принесешь назад. Томпсон…», Ленни падает в кресло. Сидит и рассматривает свою мокроту в жестянке. Хантер прикасается к серебристому подкассетнику, он прохладный и гладкий. Ему хочется, чтобы Ленни еще что-нибудь сказал. Ему хочется, чтобы Ленни забрал магнитофон назад, хочется вернуться в свою комнату, в постель, в темноту. Ленни молчит. Капает вода. Где-то шуршит бумага, Хантер встает, берет магнитофон, идет к двери, говорит: «Большое спасибо». «Не за что», – говорит Ленни из глубины своего кресла-качалки, Хантер стоит спиной к нему, ждет, чувствует сердце, Ленни говорит: «Томпсон?», Хантер кашляет. Ленни говорит: «Придешь завтра, или послезавтра?», и Хантер говорит: «Конечно», отодвигает занавеску, открывает маленькую стеклянную дверь, слышит запах снега. «Я надеюсь…», – говорит Ленни, и Хантер выходит на холодную, темную улицу.

В холле «Вашингтон-Джефферсон» сидит Лич, читает «Дэйли Ньюз», не поднимает глаз от газеты. Хантер со спрятанным под пальто магнитофоном едет в лифте, идет по коридору, заходит в свою комнату, закрывает за собой дверь. Колени дрожат. Шесть часов сорок пять минут. В коридоре и в 95-м номере тихо.

Остается час. Через час она придет. Хантер сидит на стуле у окна и смотрит на платяной шкаф. Он завернул магнитофон в газеты и перевязал шерстяной нитью, магнитофон стоит теперь на столе и выглядит довольно смешно. Хантер отводит от него взгляд, идет к шкафу и достает оттуда свой костюм. Костюм черного цвета, пахнет пылью, брюки обвисли в коленях, рукава пиджака – в локтях, воротник блестит. Последний раз он надевал костюм на похороны мистера Райта, это костюм для вашингтон-джефферсонских похорон, и при мысли о том, что он этот же костюм наденет сегодня вечером, Хантер разражается хохотом. Ему плохо. В желудке и вокруг сердца, и в ногах, он бросает костюм на кровать, оставляет горячую воду литься в раковину. Не будет он из-за этой девчонки мыться в общем душе. Он вообще не будет мыться, только побреется и причешет волосы, и все. Хантер очень медленно открывает глаза и смотрит в зеркало над рукомойником, маленькое, запотевшее, смотрит на свое лицо сквозь благородный белый налет испарины. Бреется он осторожно, слишком сильно дрожат руки, он порезал подбородок, не очень сильно, идет кровь, у нее какой-то нездоровый оттенок красного цвета. Хантер чувствует удушье. Делает глубокий вдох, подставляет запястья под холодную воду, считает про себя. Он слышит запах пены для бритья, мыла, мяты. Он останавливает кровь, прикладывая к порезу кусочек газетной бумаги, надевает костюм. Рукава слишком короткие, не хватает пуговицы. Хантер чувствует себя как во сне. Как лунатик. Он почти безразличен. Он зажигает сигарету, подтягивает штанины брюк и садится на край кровати. Кашляет. Семь часов сорок пять минут. Он ждет.

Квадратное небо между решеткой пожарной лестницы становится бледным, а потом чернеет. Моросит дождь. На тумбочке тикают часы, в батарее шумит вода, здание качает, в течение мгновения оно совершает какие-то странные, непривычные движения. «Как корабль», думает Хантер. «Как корабль, который покинул причал и уплыл далеко от берега. А я и не заметил». Все звуки теперь очень далеко. Стрелка часов делает круги, час, и еще один час, девушки нет, конечно, она не придет. Хантер ложится на кровать и улыбается, смотрит на потолок, на пятна и трещины, испытывая одновременно разочарование и облегчение. А что еще могло быть. Как бы все это выглядело, этот вечер в хорошем ресторане, язвительная улыбка официанта, в кармане мелочь, дрожащие руки, трудности с проглатыванием пищи. Они должны были бы о чем-то говорить. Он ничего бы не мог сказать, он бы только прислушивался к собственному пульсу, который стал бы учащаться, потом еще больше, а что потом? Хантер ложится на кровать и улыбается. «Время, – думает он, – время и время», часы показывают одиннадцать. Он натягивает одеяло на колени и поворачивается на бок, взгляд переходит с одного предмета на другой. Тепло. Усталость, тяжелая и приятная.

Примерно в полночь он вдруг слышит, как закрывают дверь 95-го номера. Хантер не услышал, как она пришла. Наверное, звуки были слишком непривычными. Он встает. Немного кружится голова, темнеет в глазах, а потом все проходит. Он снимает костюм, пиджак и брюки, все теперь помятое, он бережно вешает костюм обратно в шкаф. Стоит перед кассетами, Моцарт и Бах, грустный Шуберт и маленький, тихий и нежный Сати. Португальские песни и этот голос Дженис Джоплин, для которого он слишком стар, давно уже стар. Иногда, так, из озорства – Астор Пьяцолла. И этот американец из Калифорнии, черный, отвязный, страшный, похожий на птицу, Хантер слышал только одну его песню, Jersey Girl, она ему понравилась. И опять-таки Моцарт, и Шуман, а между ними пластинка Стивенса, она-то откуда? Рука Хантера скользит по коробкам с кассетами, он качает головой, смущенно улыбается. Музыка танго. Мария Каллас. Музыка и время, время, зимние путешествия, чужие, африканские песнопения, которые он купил на барахолке в районе Томпкинс-Сквэр, семь лет назад, или восемь, или десять. Хантер не плачет. Крутит в руках коробки, не может прочесть свой собственный почерк, джаз и лирика, голос Трумэна Капоте. Хантер достает из ящика маленькую коробку от обуви и укладывает в нее кассеты, все по порядку, одна к другой, некоторые неподписаны, но ничего, сама разберется. Ах, да, еще Гленн Гульд, кассета стоит в магнитофоне. Он достает ее и кладет в коробку, он ничего не забывает. Девушка стучит в дверь, так поздно, разве можно так поздно, Хантер закрывает коробку крышкой, ставит ее на пакет с магнитофоном, немного приоткрывает дверь и выталкивает все это в коридор.

Девушка говорит: «Ну, пожалуйста». Она вставляет ногу между дверью и стеной, Хантер выталкивает ее, произносит: «Счастливого рождества», закрывает дверь. Девушка, уже за дверью, еще раз говорит: «Ну, пожалуйста», говорит: «Мне очень жаль. Я знаю, я пришла слишком поздно». Хантер приседает на корточки, ничего не отвечает. Он слушает, он слышит, как она поднимает коробку и сверток, открывает крышку, срывает с магнитофона газеты. «О!», – восклицает она. Коробки с кассетами тихонько постукивают, она говорит: «О, господи», и начинает плакать. Хантер закрывает руками лицо, нажимает пальцами на веки, пока на сетчатке не взрываются цветовые пятна. Девушка плачет в коридоре. Может быть она глупа. Может быть, она разочарована. Хантер прислоняет ухо к двери, голова у него тяжелая, он не хочет ничего больше слушать, и все-таки слушает. Девушка говорит: «Вы не должны это делать». Хантер говорит, очень тихо, он не знает, слышит ли она, но он говорит, скорее, себе самому: «Я знаю. Но я так хочу». Девушка говорит: «Спасибо». Хантер кивает.

Он слышит, как шуршит ее плащ, он из какой-то синтетики, наверное, зеленого цвета, она толкается в дверь, дверь не поддается. Она спрашивает: «Вы не хотите еще раз открыть?» Хантер качает головой. Она говорит: «Вопрос, последний вопрос, вы можете мне ответить на один вопрос?»

Да, – говорит Хантер в щелочку между дверью и стенкой, ему кажется, что там сейчас находится ее рот, тонкий, взволнованный, беспокойный. Она говорит: «Я хочу знать, почему вы здесь живете? Почему? Вы можете мне сказать?» Хантер прислоняет лицо к дверному косяку, чувствует, как оттуда сквозит, в комнату поступает холодный воздух., он снова закрывает глаза, говорит: «Потому что я могу отсюда уйти. Каждый день, каждое утро я могу упаковать свой чемодан, закрыть за собой дверь и уйти». Девушка молчит. А потом говорит: «Куда уйти?» «Это совершенно ненужный вопрос», – говорит Хантер. На дверь уже больше не давят. Шуршит плащ, кажется, девушка поднимается, сквозняка больше нет. «Да, – говорит она. – Я понимаю. Спокойной ночи». «Спокойной ночи», – говорит Хантер, он знает, что она соберет чемодан, положит туда его магнитофон, его музыку и засветло покинет гостиницу.

Перевод с немецкого А. Мильштейна

Из средневековой японской поэзии

Кокан Сирэн

(1277–1346)

Осенним днем в полях гуляю

Мягкий песок, мелководье. Тропка бежит по откосу.Звук, чуть похожий на прялку, слышится – вижу жилье.Средь облаков желтоватых белые волны взлетают:Это за рисовым полем пыльно гречиха цветет.

Сэссон Юбай

(1290–1346)

В начале осени

И я на земле только путник случайный.Как годы бегут! О, как жизнь скоротечна!Листва полетела – приблизилась осень,Лишь ветер теплом на прощание дышит.Вон снег забелел на вершинах Миньшаня.Плыву по Вэньцзян – воды странно спокойны.Причалю: цикад мне охота послушать,Увидеть, как неба касается башня.

Дзякусицу Гэнко

(1290–1367)

Забрался в горы

В горах обитель – высоко-высоко.Ни выгоды, ни славы не ищу; и бедность не томит и не печалит.Забрался в горы и в укромном месте живу спокойно.Годы на исходе… Немного зябко… Кто сейчас мой друг?Цветенье слив, вся ветка обновилась. И все вокругосвещено луною.

Брожу в горах

Весна. А я брожу в горах.Как поредели волосы мои! Бегут к вискам серебряные нити.Не знаю я, удастся, не удастся дожить еще до будущей весны.Иду. Сжимаю посох из бамбука; соломенных сандалиймягкий шорох.Как много интересного вокруг! Повсюду, вижу, вишнирасцветают…

Дзэккай Тюсин

(1336–1405)

А впрочем, где-то есть гора Пэнлай

Горами горный храм от мира отделен,Как он возник? Как здесь внезапно вырос?На скатах скал растет прелестный ирис,Жасмин взбегает медленно на склон.Течет ручей. И ловит рыбу выдра…Ну, где еще подобный встретишь край?И мог бы – я другого бы не выбрал!А впрочем, где-то есть гора Пэнлай.

Старый храм

Вход в старый храм, попробуй, отыщи!Кустарником порос, обвит лозою.Цветы упали с крыши после ливня…И только птицы пеньем тешат слух.Сиденье Будды поросло травой,На постаменте стерлась позолота.Не видно даты на плите надгробной:Тан или Сун? – ответить трудно мне.

Итю Цудзё

(1348–1429)

Сочинил во время вечернего дождя у моста

Дырявый мостик. Дождь идет лениво.Смеркается, хотя еще не вечер.Рыбак в плаще стоит, слегка растерян.Из-за реки звон колокола слышен.Так тихо, грустно. Осень наступает.Качнулся стебель водяного риса.Песочный гусь проплыл неторопливо.Вода прозрачна… Осень наступает.Перевод Р. Заславского

Из итальянской поэзии

Винченцо Кардарелли

Венецианская осень

Холодное и сырое, на меня надвигаетсядыханье осенней Венеции.Теперь, когда летос его испариной и сирокко,словно по волшебству, прошло,жесткая сентябрьская лунапредвещая дурное,освещает город из воды и камня,что открывает свой лик медузы,гибельно и заразно.Мертвенна тишина затхлых каналовпод водянистой луной,кажется, в каждом из нихпокоится труп Офелии:могилы, усыпанные разложившимися цветамии прочей растительной гнилью,где под плеск воды проплывает мимопризрак гондольера.О венецианские ночи —без петушиного крика,без шума фонтанов,мрачные ночи в лагуне,ничей нежный шепот не оживляет их,зловещие завистливые дома,отвесно стоящие над каналами,спящие бездыханно,сейчас, как никогда,тяжесть ваша на сердце моем.Нет здесь ни порывистых погребальных ветров,как в сентябре в горах,ни запаха срезанной виноградной лозы,ни купаний заплаканных ливней,ни шелеста листопада.Пучок травы, желтеющий и умирающийна подоконнике —вот и вся венецианская осень.Так, в Венеции, времена года бредят.Вдоль ее площадей и каналов —одни растерянные огни,огни, грезящие о доброй земле,душистой и плодородной.Только зимнее кораблекрушение подобаетэтому городу – не живущему,не цветущему, —если только он не корабль в глубине моря.Перевод с итальянского Г. Киршбаума

Из немецкой прозы

Уве Копф

Алая буква

«Считай, что тебя трахнули». Этот сутенерский жаргон я слышу в Бамберге, в маленьком городе Верхней Франконии, от каждого здания которого веет поздним романтизмом и ранней готикой. Знатоки утверждают, что Бамберг – самый красивый город во всей Германии. Весной в особенности эта красота просто невыносима. Стало быть, последнюю весну уходящего тысячелетия я провожу в Бамберге, куда в свое время, тоже весной, сбежал поэт Томас Бернхард, которого я взял себе за образец во всем, что касается ненависти и повторяемости, он родился 9 февраля и умер 11 февраля, а мой день рожденья 10 февраля, точно как у Бертольта Брехта, это что-то да значит. Хотелось бы только знать, что именно. И вот я сижу в трактире на Лангенштрасе, в Бамберге, и вспоминаю, что эту фразу – «Считай, что тебя трахнули» – я последний раз слышал лет этак двадцать тому – фраза была модной среди людей, которые любили друг друга подогревать сексуально, особенно при свидетелях; я был уверен, что фраза давно отмерла – так же, как тип мужчин, которые использовали ее в своей речи, но вот там сидит этот тип, пьет пиво и говорит женщине за соседним столиком: «Считай, что тебя трахнули». Он похож на киноактера Хайнера Лаутербаха, в какой-то момент я даже подумал, что это он и есть, но нет, скорее, это просто поразительное сходство. Лаутербах мне стал уже сниться по ночам – так сильно я его презираю за все, что он делает и говорит со всей этой его так называемой «мужественностью».

Как раз прошлой ночью, в поезде, который вез меня из Гамбурга через Вюрцбург в Бамберг, мне снова приснился Лаутербах, и what a dream it was: Лаутербах был преступником, но не в кино, а в действительности: полиция и все население преследует Лаутербаха, газета «Бильд» на первой своей полосе повествует о злодеяниях Лаутербаха – тот крадет женские трусики в прачечных, натягивает их дома поверх своего трико, потом относит обратно, и дамы, надевая их, обнаруживают, что трусики почему-то стали велики. Специальный агент израильской разведки «Моссад» должен взять след Лаутербаха в лесу, агент – еврей, переодетый в Ясира Арафата, при этом еврей этот и сам преступник, у которого в рюкзаке лежит бутылка очень дорогого красного вина, – он украл ее из винного погреба ведущего телевизионной программы «Темы дня» Ульриха Виккерта – и вот так бредет еврей по лесу и вдруг видит на одной полянке людей, играющих в квача, выбегает полуголая женщина, ее трусики болтаются на бедрах, эхо доносит из леса знаменитый смех Лаутербаха, и когда женщина приближается к агенту Моссада, тот с ужасом замечает, что у нее лицо Йозефа Геббельса. В этот момент из кустов выбегают трое мужчин, это актеры Марио Адорф, Хайнц Рюман и Гетц Георг, они хватают Лаутербаха, бросают его на землю, срывают с его тела всю одежду и поют, показывая на него пальцами: «Нет пениса меньше, чем у Хайнера, об этом знает мама Баймера!», и так как это правда, Лаутербах тут же сходит с ума от стыда.

Сон не имеет никакой структуры, и вряд ли вообще что-то значит, но конец мне все же понравился, потому что я ненавижу Лаутербаха. После того, как двойник Лаутербаха, сидящий в Бамбергском трактире, сделал этот знак внимания женщине за соседним столиком, он берет себе еще одну кружку пива и какое-то мясное блюдо и режет кнедель ножом на маленькие кусочки… нельзя же так делать, за это я бы тоже дал ему пощечину, но не даю, – мужчина выглядит так, как будто на пощечину ответит нокаутирующим ударом.

Женщина, которой он сказал «Считай, что тебя трахнули», никак на это не реагирует, она продолжает пить яблочный сок, курит сигареты без фильтра и смотрит в пустоту. Ей, наверно, лет тридцать, чернота ее глаз вызывает шок, но Лаутербах сказал ей «Считай, что тебя трахнули», скорее всего, потому, что она крашеная блондинка, – мужчине наподобие Лаутербаха это само по себе должно казаться чем-то блядским.

Женщина склонна к полноте и слишком тепло одета, – сейчас конец марта, но здесь, в Бамберге, почти 20 градусов тепла, а на ней пальто, плотные джинсы, вокруг шеи – шарф, и на пальто слева, примерно на уровне сердца, вышита алая буква «А».

Такую букву «А» должна была носить на своей одежде Эстер Принн. Эстер – героиня романа Натаниеля Готорна «Алая буква», действие которого происходит в XVII веке в пуританской Новой Англии, и ярко-красная буква «А» означает «адюльтер», супружескую измену – Эстер родила ребенка не от своего мужа, и она отказывается называть подлинного отца. Женщина в Бамбергском трактире носит эту букву, как Эстер Принн, но при этом (во всяком случае, так кажется с первого взгляда) у нее нет гордости Эстер, ее силы и ее страсти – женщина кажется полной развалиной, несмотря на то, что она здорова. Вот она встает, кладет на стол пару монет, как бы между прочим трогает алую букву «А» на своем пальто и выходит из трактира, а Лаутербах, пережевывая мясо, смотрит ей вслед так, будто хочет сказать: «Уходишь, куколка, но мы еще встретимся, а впрочем – считай, что тебя трахнули!»

С меня довольно, такое чувство, что я задыхаюсь от характерного запаха, который распространяет вокруг себя Лаутербах, я плачу официанту за стойкой, и хотя я ни о чем его не спрашиваю, он говорит мне, что женщина с буквой – с приветом, хотя, впрочем, она никому ничего плохого не делает, только сидит тут все время и пьет яблочный сок, и никто не знает, что означает эта буква у нее на пальто. Некоторые мужчины (официант делает кивок в сторону Лаутербаха) предполагают, что у женщины СПИД, и она поэтому свихнулась и повесила эту букву «А» («Aids»), но ни один житель Бамберга не видел ее никогда с мужчиной, собственно, вообще с каким-то другим человеком – она живет уже очень давно в Бамберге, в полном одиночестве, в пансионе который находится в другой части города. Чаще всего она ошивается в «Хижине ведьмы», это такой кабачок на Нюрнбергштрассе.

Так как мне самому нужно найти себе какой-нибудь пансион, я принимаю решение пойти на Нюрнбергштрассе. В центре города, где находится Лангенштрассе, я не могу оставаться: студенты, повсюду студенты и студенческие кафе и бары, и магазины, в которых студенты покупают свою еду, свои книги и одежду, а Нюрнбергштрассе находится в мелкобуржуазном районе, куда студенты не ходят – поэтому туда иду я. Студенты завладели Бамбергом точно так же, как гомосексуалисты завладели Сан-Франциско, только район вокруг Нюрнбергштрассе свободен от студентов, и красоту Бамберга можно оценить только после двух часов ночи, когда закрываются все студенческие бары и студенты исчезают в своих комнатах, чтобы немного отдохнуть от своей студенческой жизни.

Кристоф Шлингензиф, режиссер и мастер перфоманса, заехал на два дня в город и собрал сегодня утром так же много студентов вокруг себя на Марктплац, как незадолго перед ним народный актер Гюнтер Штрак, который снимает в Бамберге криминальный сериал «Король» и взял сотни студентов в статисты. Но Шлингензиф обворожил бамбергских студентов своими докладами о том, как нужно изменить государственное устройство, – там, на площади, он раздавал открытки с изображением себя обнаженного, студенты их расхватали, потому что от Шлингензифа отдает улицей, андеграундом и революцией.

Студенты не видят, что Шлингензиф их презирает, и чтобы никто его с ними не спутал, скрывает свою яйцеголовость пышной прической и докладывает студентам об успехах и целях своей партии «Последний шанс», и студенты рукоплещут Шлингензифу, он для них спаситель, соединивший в своих чертах все лучшее от Джона Леннона и Хельге Шнайдер, от Иисуса Христа и Че Гевары. Он хочет поставить спектакль, в котором будут задействованы шесть миллионов безработных Германии, спектакль (как всегда у Шлингензифа) о крови, половых органах и о кукольных фашистах. Студенты Бамберга верят, что Шлингензиф силой и серьезностью всей этой бредятины может привести Германию к обновлению.

После своего выступления Шлингензиф сообщает, что он теперь направляется к Бамбергскому собору – чтобы вымазать спермой знаменитую скульптуру Бамбергского всадника. Тут же появляется полиция и арестовывает Шлингензифа за богохульство, а студенты разбредаются по домам – они достаточно трусливы, чтобы защищать своего любимого Шлингензифа от произвола полиции.

После этого перфоманса я оказался в трактире на Лангенштрасе, и там Лаутербах сказал женщине с красной буквой: «Считай, что тебя трахнули», и теперь, когда я гуляю по набережной Прегница, залитой вечерним солнцем, мне кажется, что у Лаутербаха есть какая-то тяга, ностальгия по смерти, потому что он трактовал букву «А» на пальто этой женщины как «Aids», и если Лаутербах говорит больной СПИДом: «Считай, что тебя трахнули», то это в высшей степени странно, нет?

Я прохожу по мосту к зданию Бамбергского суда, – здесь пять лет назад состоялся процесс против родителей, которые убили своего ребенка и выбросили его на мусорку. И вот уже я в «Хижине ведьмы» на Нюрнбергштрассе, заказываю две кружки пива Maisel Pilz, и когда мне их приносят, я выпиваю одну кружку залпом и заказываю третью, а уже после этого пью вторую, намного медленнее, чем первую, но только так (заказав две кружки, опрокинув одну, – и тут же заказав третью, и задумчиво попивая вторую), только так может небаварец снискать уважение баварцев.

Справа в углу сидит женщина с красной буквой, пьет сок, курит, смотрит в пустоту, через две минуты женщина снова уходит, а я спрашиваю у официантки, где находится ближайший пансион. Она советует мне «Красный конь» – он в двухстах метров, напротив мебельного магазина, и когда я регистрируюсь у портье «Красного коня», снимаю номер – для начала на три недели, – я вижу в буфете пансиона женщину с красной буквой, она ест бутерброд с вареной баварской колбасой, смотрит на меня, – эта женщина-руина вселяет в меня ужас, я не выдерживаю ее взгляда и секунды, и в своем номере на третьем этаже я ложусь на кровать и пытаюсь отвлечься от этой женщины, для чего я мобилизую все свое ожесточение, всю свою злобу на всех женщин без исключения, потому что женщины плохие, это точно, по крайней мере, со мной они ведут себя плохо, я пробовал все это с несколькими женщинами, с одной это было здесь, в Бамберге. Трагедия заключается в том, что женщины всегда стремятся меня уничтожить, хотя я принадлежу к так называемому типу «любимцев женщин», но не такому, как Хайнер Лаутербах – я похож на Марлона Брандо в той его фазе, когда он танцует последнее танго в Париже, и так же, как Брандо, я притягиваю женщин своей меланхоличностью и инфернальностью, а потом они снова убегают от меня, потому что чувствуют себя отравленными, – вот так я это объясняю.

Я лежу, чуть не плача, на кровати Бамбергского отеля «Красный конь» и вдруг слышу голос, он доносится из комнаты подо мной, – невозможно сказать, на каком языке говорят, точно так же, как нельзя сказать, мужчина это говорит, женщина, или ребенок. Кажется, что там кто-то стонет, что-то требует, без злобы и без нажима, и когда я концентрирую внимание на этом голосе, он умолкает, – я слышу только поскрипывание деревянных половиц, а потом ничего не слышу, засыпаю, но в полтретьего ночи голос снова возвращается, это женский голос, и требования теперь кажутся какой-то мольбой, но ничего сексуального в комнате подо мной не разыгрывается, голос охает и дрожит, как в лихорадке, и в какой-то момент я почти уверен, что слышу слово «ужас» и слово «любовь».

На следующее утро я встаю очень рано, в семь часов, спускаюсь по лестнице в буфет выпить кофе – и вижу женщину с алой буквой, она выходит из той комнаты, что находится под моей, и я хочу, наконец, знать, не Эстер ли это из романа Готорна. Я стою перед этой женщиной и, опуская глаза, спрашиваю: «Эстер?», и она ничего не говорит в ответ. Когда мне удается поднять глаза, я вижу, что она не поняла и не могла понять, она понятия не имеет ни о какой Эстер, и с нарушением брачного закона эта женщина тоже не имеет ничего общего, и она не идиотка, и не подражает персонажам книг, но вот она что-то говорит мне, она говорит: «Нет. Я никого и ничего не боюсь. Если бы я боялась… я бы не узнала тогда этот ужас».

Через час я уеду из красивейшего города Германии Бамберга, хотелось бы только понять – куда.

Перевод с немецкого А. Мильштейна

Из латиноамериканской поэзии

Хорхе Луис Борхес

Трофей

Подобно тому, кто исколесил всё побережье,удивлённый обилием моря,вознаграждённый светом и щедрым пространством,так и я созерцал твою красотувесь этот долгий день.Вечером мы расстались,и в нарастающем одиночестве,когда я шёл обратно по улице, чьи лица тебя ещё помнят,откуда-то из темноты я подумал: будет и в самом деленастоящей удачей, если хотя бы одно или дваиз этих великолепных воспоминанийостанутся украшением душив её нескончаемых странствиях.

Читатель

Другие хвалятся написанными страницами;я же горжусь теми, которые я прочитал.Я никогда не стану филологом,не изучу всех тонкостей склонений и наклонений,трудного изменения букв,отвердевания «д» в «т»,взаимозамены «г» и «к»,но зато всю свою жизнь я исповедовалстрастную любовь к языку.Мои ночи полны Вергилием;знать и вновь забывать латынь —мой настоящий удел, потому что забвение —это одна из форм памяти, её тёмный подвал,другая тайная сторона медали.Когда в моих глазах померклипризрачные любимые образы,лица и страницы,я взялся изучать язык железа,которым пользовались мои предки, чтобы воспетьсвои клинки и одиночество, —и сегодня, семь столетий спустя,твой голос приходит ко мнеот пределов Ультима Туле, Снорри Стурулсон.В молодости, читая книгу, я подчинял себя строгой дисциплине,чтобы найти строгое знание;в мои годы вся эта затея выглядит авантюрой,граничащей с ночью.Я не перестану расшифровывать древние языки Севера,не погружу ненасытные руки в золото Сигурда;задача, которую я поставил перед собой, безгранична,и она пребудет со мной до конца,не менее таинственная, чем Вселенная,и чем выполняющий её ученик.

Границы

У Верлена есть строка, которую я не вспомню снова.Поблизости есть улица, запретная для моих ног,есть зеркало, взглянувшее на меня в последний раз,есть дверь, которую я закрыл до конца света.Среди книг моей библиотеки (я смотрю на них сейчас)есть одна, которую я уже никогда не открою.Этим летом мне исполнится пятьдесят.Смерть изнашивает меня непрестанно.

Живущий под угрозой

Это любовь. Мне надо спрятаться или бежать.Стены её тюрьмы растут, как в ужасном сне. Маскакрасоты переменилась, но как всегда осталась единственной. Какуюслужбу мне теперь окажут эти талисманы: учёные занятия, широкаяэрудиция, знание тех слов, которыми суровый Север воспелсвои моря и стяги, спокойная дружба, галереиБиблиотеки, обыденные вещи, привычки, юношеская любовьмоей матери, воинственные тени мёртвых, безвременье ночии запах сна?Быть с тобой или не быть с тобой – вот мера моего времени.Кувшин уже захлёбывается источником, человек уже поднимаетсяна звук птичьего голоса, все те, кто смотрел сквозь окна,уже ослепли,но тьма не принесла умиротворения.Я знаю, это – любовь: мучительная тоска и облегчение оттого, чтоя слышу твой голос, ожидание и память, ужас жить дальше.Это любовь с её мифами, с её мелкой и бесполезной магией.Вот угол, за который я не отваживаюсь заходить.Ко мне приближаются вооружённые орды.(Это место жительства ирреально, и она его не замечает.)Имя женщины выдаёт меня.Женщина болит во всём моём теле.Перевод с испанского А. Щетникова

Сесар Вальехо

Никто уже не живёт…

В доме никто уже не живёт, – говоришь ты, – все ушли. Гостиная, спальня, дворик обезлюдели. Никого уже нет; ведь все разъехались.

А я говорю тебе: если кто-то уходит, то кто-то и остается. Место, по которому прошёл человек, уже не одиноко. По-человечески одиноки лишь те места, где не проходил ни один человек. Новые дома мертвее старых, потому что их стены сложены из камня и железа, но не из людей. Дом появляется на свет не когда его завершают строить, но когда его начинают заселять. И живёт он единственно людьми, как и могила. Отсюда это непреодолимое сходство между домом и могилой. Но из них двоих один только дом питается смертью человека. Поэтому он – стоит, тогда как могила – распростёрлась.

В реальности все ушли из дома; однако в действительности все остались. И остаётся не память о них, но они сами. И даже не так, что они остаются в доме, но скорее так, что они по-прежнему пребывают в нём и через него. Действия и поступки покидают дом на поезде, на самолёте или на лошади, пешком или ползком. То, что по-прежнему пребывает в доме – это действующий орган, субъект герундия и обстоятельств. Ушли шаги; ушли поцелуи, прощения, преступления. То, что по-прежнему пребывает в доме – это ступни, губы, глаза, сердце. Отрицания и подтверждения, добро и зло рассеялись. То, что по-прежнему пребывает в доме – это субъект действия.

Желание утихло…

Желание утихло, хвост по ветру. Обрублена жизнь, внезапно и беспричинно. Моя собственная кровь разбрызгивает меня по женскому контуру и растекается по городу, разглядывая то, что так неожиданно прекратилось.

– Что случилось с этим сыном мужчины? – восклицает город, и ребёнок плачет от страха в одном из залов Лувра перед портретом другого ребёнка.

– Что случилось с этим сыном женщины? – восклицает город, и прямо на ладони одной из статуй времён Людовиков вырастает пучок травы.

Желание утихло на высоте поднятой руки. И я скрываюсь внутри самого себя, исподтишка подглядывая, спущусь ли я вниз или останусь мародёрствовать наверху.

Я буду говорить о надежде

Я страдаю от этой боли не как Сесар Вальехо. Сейчас мне больно не как художнику, не как человеку и даже не как простому живому существу. Я страдаю от этой боли не как католик, не как магометанин и не как атеист. Сегодня я просто страдаю. И если бы меня звали не Сесар Вальехо, я страдал бы от этой же самой боли. Если бы я не был художником, я всё равно страдал бы от неё. Если бы я не был человеком или даже живым существом, я всё равно страдал бы от неё. Если бы я не был католиком, атеистом или магометанином, я всё равно страдал бы от неё. Сегодня я страдаю вплоть до самых глубин. Сегодня я просто страдаю.

Сейчас мне больно без объяснений. Моя боль так глубока, что у неё уже нет ни причины, ни недостатка в причинах. И что служило бы её причиной? Где найдётся что-нибудь настолько важное, что оно могло бы оказаться её причиной? Ничто не служит её причиной; ничто не могло бы оказаться её причиной. Но каким образом эта боль зародилась сама по себе? Моя боль порождена ветром юга и ветром севера, как бесполые яйца, которые некоторые редкие птицы сносят от ветра. Если бы умерла моя невеста, моя боль осталась бы той же самой. Если бы, в конце концов, вся жизнь пошла по-другому, моя боль осталась бы той же самой. Сегодня я страдаю вплоть до самых вершин. Сегодня я просто страдаю.

Я смотрю на боль голодающего и вижу, что его голод настолько сильно разнится с моим страданием, что если я уморю себя голодом, на моей могиле всегда вырастет хотя бы пучок травы. Так же обстоят дела и с влюблённым. Сколь животворна его кровь, чего не скажешь о моей, не имеющей источника и не находящей себе никакого употребления!

Ещё вчера я верил в то, что все вещи мира с необходимостью делятся на родителей и детей. Но моя нынешняя боль не относится ни к тем, ни к другим. Для заката ей не хватает спины, а для рассвета её грудь слишком велика; если её поместить в темноту, она не даст света, и если её вынести на свет, она не отбросит тени. Я страдаю сегодня, потому что страдаю. Сегодня я просто страдаю.

Перевод с испанского А. Щетникова

Из испанской поэзии

Хуан Рамон Хименес

Зимняя песня

Поют. Поют.Где поют поющие птицы?Дождь прошёл. Но на веткахвсё ещё нет листвы. Поют. Поютптицы. В какой сторонепоют поющие птицы?Клетки мои пусты.Пуст птичий рынок. Но – поют.А долина так далека. Никого…Я не знаю, где поютптицы – поют, поют! —поют поющие птицы.

Нищие

Хотя бы то, что птичкана лету прощебетала!..– И розы аромат,хранимый нежным взглядом!..– И блеск небес,что высох со слезинкой!..

«Несут золотые стрелы…»

Несут золотые стрелыпогибель лету. И воздухпрозрачной болью наполнен,и кровь напоена ядом.Всё – свет, и цветы, и крылья, —уже готово к отлёту.И сердце уходит в море.О, сколько печали рядом!Холодная дрожь и слёзы.– Куда вы идёте? – Где вы? —У всякого всякий спросит.Ответ никому не ведом…

«Поэзия, рассветная…»

Поэзия; рассветнаяроса; ночноедитя; прохладная и чистаяистина последних звёзднад хрупкой истиноюпервого цветка!Роса, поэзия;рассветное падение небес на землю!

Утро в саду

Спящий младенец!А в это время птицы поют,качаются веткии улыбается огромное солнце.В тени золотой– столетие или мгновенье? —спящий младенец– вне всякой мыслио мгновенном и вечном! —А в это время птицы поют,качаются веткии улыбается огромное солнце.

Актуальность

Безмерное сердцев глубине каждодневного солнца– дерево, пламенеющее на ветру —единый плод лазурного неба!Возвеличим – истину настоящего!

Любовь

Было сердце моё —как лиловая тучав закатном огне;перекрученное, фиолетовое от боли,пронзённое светом, пламенем, золотом!

Идеальное море

Маяк —как голос ребёнка, что хотел быбыть Богом; для нас почти незримый.– Какая даль! —И кажется,что он зажжён не для таящих гибельморей, но для зловещей бесконечности.

Творение

Изо дня в день, мои крылья– землекопы, рудокопы:тяжела кирка твоя, свет! —погребают меня в белой бумаге…– Восхожденье моё! – ну а отдыхв закатном грядущем!…Чистым бессмертным жаромвзлечу над угольным солнцем,преображённый!Перевод с испанского А. Щетникова

Из ирландской поэзии

Сэмюэл Беккет

Cascando

1

«Превысив отчаянье…»

превысив отчаяньесловопадениячем выкидыш хуже бесплодияты ушла и время отяжелеловпору щипцами орудоватьтянуть из нутра постельногожилы прошлой любвиглазницы в которых вроде твоих глазасейчас или никогда что лучшечерная пустошь забрызгала лицаговорящиеразве девять дней погубят любовьа девять месяцева девять жизней

2

«Повторяю…»

повторяюне научишь не научусьповторяю есть последнееиз последнегопоследняя мольбапоследняя любовьзнание незнание притворствопоследнее из последних словменя не любишь любим не будутебя не люблю любить не будув сердце опять опресноки словлюбовь любовь дряблаяистолчешь сывороткусловиспуганныхнелюбовьюлюбовью но не к тебелюбовью но не твоейзнанием незнанием притворствомя и все что полюбят тебяесли полюбят

3

«Если не полюбят…»

если не полюбят«мой путь в текучих песках»мой путь в текучих пескахвозле горбатой дюнылетний дождь исхлестал мою жизньнахлынувшую и отступившуюк началу концу липокой в растаявшей дымкекогда не обиваюэти длинные скользкие порогипроживаю жизнь отмерянную дверина ключ и настежь«что бы я делал без этого мира безликого»что бы я делал без этого мира безликогогде я длюсь мгновение где мгновениев пустоту выплескивает неведение бытиябез этой пучиныгде тело и тень вместе идут на дночто бы я делал без тишины для шепота гибельнойодышка ли безумие вызволить возлюбитьбез неба парящегонад свинцовой пыльючто бы я делал что делал вчерав мертвом луче наблюдал двойникаон как я идущий несомыйв пространства скорченныесреди безгласия голосовнаполняющих мой коконПеревод с ирландского Г. Стариковского

Из польской поэзии

Ежи Групиньский

Антифона

С утра яУверовал сноваВ наш стихПомолись же и тыИ уверуй в меняВновь как в Слово

Апостроф

КрылоУкрой меня уберегиСвинцовой буквы тяжестьДай подняться

Свет

Софии и Яну Серединским

УтромПриподниму осторожноКрылья-ресницыМожет быть не погибнуСветом сраженныйМожет быть вправдуУдастся поднятьЭтими крыльямиМир освященныйСияньем

Стихи из памяти

О прошлой нежностиСтихами белымиШаги твои звучалиНо их не слышалиНи ты ни снегЧто засыпал следы

К читателю

Именно такоживет эта кронаДеревом мертвым стоятьстиху моемуПокудалистьев его не коснетсятвой голоствое дыханье

Письмо на подоконнике

…а еще напишу тебе: Встал на рассветеНо не смог отыскать ничегоИнтересного – все уже виделЭто зеркало это креслоИ рука не тянулась потрогатьНи тарелки ни старых вещейПроживающих здесь —НичегоТолько шторки крахмалДа оплавленный лампой зрачокИ лежит костенеяЗа окном помертвевший пейзаж

Перо

Перо усталость и бумагаи ничего не скажет мнеоконной рамы пустотастучит печатная машинкасуетитсяИ только щедрая землянасытившись телами новыхмертвыхмне отвечает жирным срезомдымящимся илипнущим к лопате

Плод

Поверь – все дерево трясетсяКогда голодными губамиВпиваешься в набухший соком плод

Разговор со стеной

Перо и папирусНе этот ли скриптебя разбудилмой древесныйжучок?

Нелюбимая

Это мои косыНо их не помнятТвои рукиИх бы обрезатьПод самый кореньНо нетНе заметишь дажеРазве что ненадолгоСтихнет боль в затылкеСброшу все одеждыЧто скажутЭта грудь и упругость бедерНо молчат притихлиВозьмитеТепло рукОзябшие вещицыИли не умею —Лишь отдерну пальцыСтынут сноваТускнеютТолько струйкаПромолвит терпеливоМое телоТеплымИ тяжелым словомМне прошепчетПро каждый сантиметрСлышу и знаюИ понимаюОпуская векиПред отраженьемБоже мойВзглядом случайным врастаюВ плоскость зеркальной твердиВ стеклянные каплиВпрочем все это я знаюИ стараюсь поведатьНо когда искушаясьСяду под люструК зеркалу чтоб начертатьИмя твое помадойВзвизгнет стеклянное пеклоИ я останусь на той сторонеС красным соцветием венНа распятой рукеИ рваным шрамом на горлеСнова – одна

Заклятье

словно заклятьетвержу я:Твой запахкружит мне головувшитым под кожучерным цветкомбузины!Перевод с польского В. Лаврова

Из аргентинской прозы

Мануэль Рохас

Заказаны, но не пойдут…

Переводы заказаны, но не пойдут. А почему? Ответы бывали разные. Чаще всего вообще ответов не было. Иногда работу оплачивали («Мужчина с розой» – рассказ известного аргентинского писателя Мануэля Рохаса), иногда предлагали за те же деньги перевести другие рассказы: изменялся состав сборника (Эвора Тамайо «Листок из свадебного альбома», «Капитан ждёт»). И если можно предположить, что сборник рассказов латиноамериканских писателей, куда входил рассказ Рохаса, не увидел свет из-за того, что издательство уже испытывало трудности с деньгами – было начало 90-х, то история с переводами кубинской писательницы Эворы Тамайо, была совсем иной Ну кто знал у нас как следует современную кубинскую литературу? А тут ещё следовало знать «кто есть кто» из писателей, кто за Фиделя, а кто в душе не очень. Поэтому, естественно, состав сборника сделали на Кубе, да и сами тексты тоже прислали: книжки и перепечатки. Делало сборник издательство «Художественная литература» (Москва). Раскидали работу по переводчикам. Мне досталась тоненькая книжечка «чёрного юмора» Эворы Тамайо. В ней были собраны довольно страшные и занимательные вещи, но перевести требовалось только два рассказа, да и те не самые «чёрные». Однако, очень скоро мне сообщили, что Эворы Тамайо в сборнике не будет (хотя работа была сделана и сдана), как и многих других писателей Состав перешерстили. Имена были теперь совсем другие. Должно быть на Кубе что-то тогда произошло.

Теперь я жалею, что не перевела хотя бы для себя (времена меняются!) остальные рассказы из тоненькой книжечки, которая куда-то запропастилась. А вот куда запропастилась сама Эвора, не знаю. Хотелось бы узнать.

Нина Снеткова

Мужчина с розой

Несколько лет назад под вечер в Осорно приехали монахи-капуцины: они собирались наставлять в истинной вере местных жителей.

Монахов было шестеро, все – настоящие мужчины, бородатые, крепкие лица энергичные, жесты вольные.

Бродячая жизнь наложила свою печать на этих вечных странников, и они ничуть не походили на монахов других орденов.

Тела шестерых бородачей закалились в постоянном соприкосновении в дикой природой юга во время долгих переходов через сельву, под яростными порывами ветра и проливными дождями, а лица утратили торжественную неподвижность, свойственную тем, кто проводит свои дни в тепленьком уединенном уголке уютного монастырского дворика.

Случай свел их в Вальдивии, куда они приехали кто откуда: из резерваций Анголы, из Ла-Империала, из Темуко, и уже все вместе они продолжили путь до Осорно, где целую неделю должны были исполнять свои миссионерские обязанности, а потом снова разъехаться по дорогам сельвы, неся слово евангельской проповеди.

Было их шестеро, все – настоящие мужчины, все бородатые.

Особенно привлекал внимание отец Эспиноса, ветеран миссионерской деятельности на юге, сорокапятилетний мужчина, высокий, крепкий, с виду деятельный, добрый и деликатный.

Был он из тех монахов, которые очаровывают некоторых женщин и нравятся всем мужчинам.

Самая обычная голова под шапкой таких черных волос, что по временам они даже отливают синевой, как перья у дроздов. Матовое смуглое лицо, скрытое пышной бородой, и капуцинские усы. Широковатый нос, яркий, свежий рот, черные блестящие глаза. Под одеждой угадывалось легкое мускулистое тело.

Жизнь отца Эспиносы была увлекательна, как жизнь всякого человека действия, как жизнь конкистадора, главаря разбойников или партизана. И от каждого из них было что-то у отца Эспиносы в его манере держаться, и ему в самый раз подошли бы воинские доспехи первого, плащ и конь чистых кровей второго, защитное обмундирование и автоматическое оружие третьего. Но хоть он и походил на всех троих и, казалось, в определенных условиях мог бы стать любым из них, был он совсем иным и резко от них отличался. Он был человеком чистой души, понимающим других людей, чутким, и вера его была пламенной и деятельной, а дух, чуждый всему низменному, был исполнен религиозного рвения.

Пятнадцать лет разъезжал он по местам, где жили индейцы-арауканы. Он наставлял их в вере, а они души в нем не чаяли. И спрашивал он и отвечал им всегда с улыбкой. Словно бы всегда говорил с такими же чистыми душами, как он сам.

Таков был отец Эспиноса, монах-миссионер, настоящий бородатый мужчина.

На другой день все уже знали о приезде миссионеров, и разнородная толпа, постигающая основы катехизиса, заполнила первый двор монастыря, в котором должна была проводиться миссионерская неделя.

Сельскохозяйственные и фабричные рабочие, индейцы, бродяги, сплавщики леса – все сходились сюда в поисках евангельской проповеди миссионеров, в надежде на нее. Бедно одетые, в большинстве своем босые или же в грубых охотах[1], кое-кто в одних рубахах да штанах, грязных и рваных от долгой носки, с отупевшими от алкоголя и невежества лицами; вся неопределенная фауна, выбравшаяся из соседних лесов и городских трущоб.

Миссионеры привыкли к своей аудитории и не оставались в неведении того, что многие из этих несчастных приходили сюда не столько обрести истину, сколько в надежде на их щедрость; но священнослужители за время своего миссионерского служения привыкли уже раздавать еду и одежду голодным и оборванным.

Весь день напролет трудились капуцины. Под сенью деревьев по углам двора сгрудились люди, отвечавшие как умели или как их учили, на простодушных вопросы катехизиса.

Где пребывает Господь?

На небесах, на земле и повсюду – отвечали они хором, с безнадежной монотонностью.

Отец Эспиноса, который лучше других владел местным наречием, наставлял в вере индейцев: ужасная задача, способная довести до изнеможения любого здоровенного мужчину, ведь индейцу не только трудно было воспринять суть наставлений, ему мешало еще и незнание испанского языка.

Но, тем не менее, все шло своим чередом, и к концу третьего дня, когда занятия с причастниками закончились, монахи приступили к исповеди. Группа людей, твердивших основы христианской доктрины, заметно поубавилась, многим ведь уже раздали одежду и еду, но народ все прибывал и прибывал.

В девять утра жаркого ясного дня началось шествие кающихся – они нитью тянулись от двора к исповедальням, неторопливо и в молчании.

Солнце клонилось к закату, и большая часть верующих разошлась; отец Эспиноса в свободную минуту гулял по двору. Он уже возвращался к своему месту, когда какой-то мужчина остановил его, обратившись с просьбой.

– Я хотел бы исповедаться, отец мой, у вас.

– Именно у меня? – спросил монах.

– Да, у вас.

– Почему же у меня?

– Не знаю. Может быть, потому что вы старше остальных миссионеров и потому, возможно, самый добросердечный.

Отец Эспиноса улыбнулся.

– Хорошо, сын мой. Если ты этого хочешь и так думаешь, то пусть так оно и будет. Пошли.

Он велел мужчине идти вперед, а сам пошел следом, разглядывая его.

До этого времени отец Эспиноса его не примечал. Мужчина был высок ростом, стройный, движения его были какими-то нервными, лицо смуглое, черная острая бородка, глаза тоже черные, горящие; изысканно очерченный нос и тонкие губы. Говорил он правильно и одет был чисто. На ногах у него были охоты, как и у других, но сами ноги казались ухоженными.

Когда они подошли к исповедальне, мужчина опустился на колени перед отцом Эспиносой и сказал:

– Я попросил вас меня исповедовать, потому что уверен, что вы человек больших познаний и очень рассудительный. Я не отягощен смертными грехами, и совесть моя относительно чиста. Но сердце мое и разум хранят ужасную тайну, и это чудовищный груз. Мне нужно, чтобы мне помогли от него освободиться. Поверьте тому, в чем я вам сейчас признаюсь, и очень прошу вас, пожалуйста, не смейтесь надо мной. Я уже много раз пытался исповедаться другим миссионерам, но они, с первых же моих слов, отталкивали меня, сочтя безумным, и насмехались надо мной. Я очень из-за этого страдал. Теперь последняя попытка. Если и теперь будет все так же, то я смогу убедиться, что спасения мне нет, и мой ад останется со мной.

Мужчина говорил нервно, но убежденно. Редко случалось отцу Эспиносе слушать такие речи. Большинство из тех, кто исповедовался в миссиях, были примитивными созданиями, грубыми, без искры божьей, и сообщали они ему самые заурядные грехи, многим присущие, грехи плотские, а не духовные.

Он ответил мужчине, придерживаясь его же стиля речи.

– Скажи мне то, что тебе нужно сказать, и я сделаю все возможное, чтобы тебе помочь. Доверься мне как брату.

Мужчина немного помедлил, прежде чем начать свою исповедь, казалось, он боялся выдать великую тайну, которую, по его словам, хранил в сердце.

– Говори.

Мужчина побледнел и посмотрел пристально на отца Эспиносу. В полутьме его черные глаза сверкали как у заключенного или безумца. Наконец он склонил голову и, стиснув зубы, проговорил:

– Я практикуюсь в черной магии и знаю ее тайны.

Услышав такие необычайные речи, отец Эспиноса жестом выразил свое изумление, глядя на мужчину с любопытством и страхом; но мужчина уже поднял голову и пристально глядел монаху в лицо, желая знать, какое впечатление произвели его слова. Изумление миссионера длилось всего несколько секунд. Он сразу же успокоился. Не в первый раз приходилось ему слышать о том же самом или о чем-нибудь подобном. В то время равнины вокруг Осорно кишмя кишели ведьмами, знахарями и колдунами.

– Сын мой, – ответил он, – нет ничего удивительного, что священники, услышав от вас то, что вы только что сказали, принимали вас за безумного и отказывались слушать далее. Наша религия категорические осуждает подобные занятия и подобные верования. Как священник, я обязан вам сказать, что это тяжкий грех, но как человек говорю вам, что все это – глупости и обман. Никакой черной магии не существует, и нет человека, который мог бы что-либо совершить, что шло бы вразрез с законами природы и Божьей волей. Многие люди исповедовались мне в том же, но на поверку, когда их просили проявить свои оккультные знания, оказывались грубыми и невежественными обманщиками. Только повредившийся в уме или вовсе дурак какой может верить подобному вранью.

Говорил он резко, и этой речи было бы вполне достаточно, чтобы иной человек отступился от своих намерений; но к великому удивлению отца Эспиносы, его речь только вдохновила мужчину, он поднялся с колен и убежденно воскликнул:

– Так ведь я только и прошу вас разрешить мне показать то, в чем я исповедуюсь. Я вам покажу, вы саму убедитесь, и я обрету спасение.

И добавил:

– Если я предложу сделать опыт, вы согласитесь, отец мой?

– Знаю, что только время потеряю, к сожалению, но все равно – я согласен.

– Очень хорошо, – сказал мужчина. – Что бы вы хотели, чтобы я сделал?

– Сын мой, я же не знаю твоих магических возможностей. Сам предлагай.

Несколько мгновений мужчина размышлял. Потом сказал:

– Попросите меня принести вам что-нибудь, что находится далеко отсюда, так далеко, что за день или за два невозможно добраться туда и вернуться обратно.

Свежие губы отца Эспиносы тронула недоверчивая улыбка.

– Дай-ка подумаю, – ответил он, – и да простит мне Господь этот грех, эту дурость, на которую я иду.

Монах долго молчал, обдумывая, что бы ему предложить принести. Не так-то легко было придумать. Сперва он мысленно перенесся в Сантьяго, в то помещение, из которого он сейчас попросит что-нибудь взять и принести сюда, потом он стал выбирать этот предмет. Самые разные вещи приходили ему на память, возникали в воображении, но для этого случая все они не подходили. Некоторые – повсюду встречались, другие казались ему какими-то детскими, иные – слишком личными, а необходимо было выбрать одну вещь, одну-единственную, которая была приемлема. Он припомнил и внимательно осмотрел свой далекий монастырь, прошелся по его дворикам, по кельям, по коридорам и по саду, но не обнаружил ничего подходящего. Потом принялся вспоминать знакомые места в Сантьяго. Что бы попросить? И когда он, уже изрядно утомившись, готов был решиться на какую-нибудь из всплывших в его памяти вещей, в его памяти вдруг всплыла, расцвела, словно цветок – но она и в самом деле была цветком! – свежая, чистая, дивного красного цвета роза из сада монахинь-кларисток.

Как раз совсем недавно он увидел в одном из уголков этого сада куст, покрытый розами удивительного красного цвета. Нигде не видел он таких или подобных им роз, и трудно было предположить, что таки росли и здесь, в Осорно. Но ведь мужчина утверждал, что принесет любую вещь, которую он попросит, не покидая этих мест. Тогда все равно, что просить. Он ведь, в конце концов, не принесет ничего.

– Знаешь, – сказал наконец отец Эспиноса, – в саду у монахинь-кларисток в Сантьяго, возле той стены, что выходит на Ала-меду, растет розовый куст, розы на нем очень красивого гранатового цвета. Только один такой куст там и растет. Мне хотелось бы, чтобы ты принес розу с этого куста.

Предполагаемый волшебник ничего не спросил ни о тех местах, где растет роза, ни о расстоянии до них, только спросил:

– А когда я залезу на стену, мне легко будет сорвать эту розу?

– Совсем легко. Протянешь руку, и роза уже у тебя.

– Очень хорошо. Теперь скажите, есть ли здесь, в монастыре, комната с одной дверью?

– Здесь много таких комнат.

– Отведите меня в такую комнату.

Отец Эспиноса поднялся с места. Улыбнулся. Приключение превращалось в странную и забавную игру, чем-то напоминавшую игры его детства. Выйдя вместе с мужчиной, он повел его во второй двор, где находились кельи монахов. Привел в свою комнату. Не слишком просторная, с толстыми стенами, с одним окном, одной дверью. Окно забрано толстой кованой решеткой и на двери – крепкий замок. В комнате стояли кровать и большой стол, были там и два образа, распятье, одежда и разные предметы обихода.

– Входи.

Мужчина вошел. Держался он непринужденно, свободно и казался человеком, вполне в себе уверенным.

– Подходит тебе эта комната?

– Подходит.

– Скажешь, что надо сделать.

– Прежде всего, который час?

– Половина четвертого.

Подумав мгновенье, мужчина сказал:

– Вы меня попросили принести розу из сада монахинь-кларисток в Сантьяго, и я вам ее принесу через час. Для этого мне надо остаться здесь одному, а вы уйдете, запрете дверь на ключ, и ключ возьмете с собой. Возвращайтесь точно через час. В половине пятого вы откроете дверь, и я вручу вам то, что вы попросили.

Отец Эспиноса молча кивнул головой. В нем нарастало беспокойство. Игра становилась все более увлекательной, таинственной, а уверенность, с какой говорил и действовал этот мужчина, придавали ему четно пугающее и внушающее уважение.

Прежде чем выйти, отец Эспиноса внимательно оглядел все вокруг. Если дверь заперта на ключ, выйти из комнаты невозможно. А хотя бы и удалось мужчине выйти, что бы он стал потом делать? Нельзя сотворить искусственным путем розу, форма и цвет которой тебе не ведомы, и ты никогда эту розу не видел. И с другой стороны, весь этот час он будет кружить вокруг своей кельи. Обман был невозможен.

Мужчина стоял у двери и, улыбаясь, ждал, когда монах уйдет.

Отец Эспиноса вышел, вынул ключ из замочной скважины, убедился, что дверь крепко заперта и, спрятав ключ в карман, стал спокойно прохаживаться.

Обошел двор раз, другой, третий. Минуты ползли медленно; никогда еще не уползали так медленно шестьдесят минут одного часа. Сначала отец Эспиноса был спокоен. Ничего не произойдет. Когда пройдет назначенное мужчиной время, он откроет двери и найдет его таким же, каким и оставил. Не будет в его руке ни той розы, что он просил, ни чего бы то ни было похожего на нее. Мужчина постарается оправдаться, придумать какой-нибудь ерундовый предлог, и тогда он продолжит свою краткую проповедь и тем всему будет положен конец. Но пока отец Эспиноса прогуливался, он спросил себя: «А что он там делает?»

Вопрос его ужаснул. Ведь что-то этот мужчина делал, пытался делать. Но что? Беспокойство, охватившее его, усилилось. А если мужчина обманул, если у него были совсем другие намерения? Прервав прогулку, отец Эспиноса попытался что-то уяснить, припоминая этого мужчину и то, что он говорил. А вдруг он безумный? Сверкающие, горящие глаза этого человека, кто его знает, в себе он или нет, тем более, как судить о его намерениях…

Отец Эспиноса медленно пересек двор и пошел по коридору, где находилась его келья. Несколько раз прошелся мимо запертой двери. Что может там делать этот мужчина? Проходя вновь мимо двери, он остановился. Ничего не было слышно, ни голосов, ни шагов, ни шума. Он подошел к двери и приложил ухо к замочной скважине. Полная тишина. Он снова принялся ходить по коридору, но мало-помалу его беспокойство, его испуг стали все усиливаться. Он уже не отходил далеко от двери, под конец – не более чем на пять-шесть шагов. И вот он замер перед дверью. Почувствовал, что не в силах отойти от нее ни на шаг. Необходимо было немедленно покончить с этим нервным перенапряжением. Раз человек там, за дверью, не говорил, не стонал, не двигался – значит, он ничего и не делал, а раз он ничего не делал все это время, то он ничего и не добудет. Отец Эспиноса решил открыть дверь, не дожидаясь условленного срока. Он застанет этого мужчину врасплох, и это будет эго полной победой. Поглядел на часы: до половины пятого оставалось еще двадцать пять минут. Прежде чем открыть, он снова приложил ухо к замочной скважине: ни звука. Нашел в кармане ключ и, вложив его в замочную скважину, неслышно повернул. Дверь беззвучно подалась.

Отец Эспиноса заглянул внутрь комнаты и увидел, что мужчина не сидел и не стоял: он лежал, распростершись на столе, недвижимый, ногами к дверям.

Эта неожиданная его поза изумила отца Эспиносу. Что мог делать этот мужчина, находясь в таком положении? Отец Эспиноса шагнул в комнату, с любопытством и ужасом глядя на распростертое на столе тело. Безусловно, его присутствие не было замечено; может быть, человек спал, может быть, он был мертв… Отец Эспиноса шагнул еще, и тут-то увидел такое, от чего застыл, как и лежавшее на столе тело. Человек был без головы.

Отец Эспиноса побледнел, почувствовал стеснение в груди, весь покрылся холодной испариной и все смотрел, смотрел, ничего не понимая. Он превозмог себя и подошел к верхней части тела этого существа. Посмотрел не пол, ища там исчезнувшую голову, но на полу ничего не было, не было даже пятнышка крови. Он подошел к обрубленной шее. Человек был обезглавлен без усилия, ничто не было разорвано, очень тонкая работа. Виднелись сосуды и мускулы, трепещущие, красные; белые чистые кости; пульсировала кровь, горячая и красная, она не выливалась, удерживаемая неведомой силой.

Отец Эспиноса выпрямился. Окинул быстрым взглядом все вокруг, искал хоть какого-нибудь следа, какого-нибудь признака, который помог бы угадать, что здесь произошло. Но все в комнате оставалось на тех же местах, что и в тот момент, когда он ушел; повсюду порядок, ничто не разрыто, ничто не испачкано кровью.

Он поглядел на часы. До половины пятого оставалось всего десять минут. Пора было уходить. Но прежде чем уйти, он решил, что надо обязательно оставить какое-нибудь свидетельство о том, что он здесь побывал. Но что? Тут его осенило: порывшись в одежде, он вытащил большую бритву с черной ручкой и, проходя мимо тела по дороге к дверям, глубоко вонзил ее в подошву лежащего на столе человека.

Потом запер дверь на ключ и ушел.

В течение последовавших затем десяти минут монах нервно, беспокойно ходил взад-вперед по коридору; ему не хотелось рассказывать, кому бы то ни было о случившемся; он подождет еще десять минут, и когда они пройдут, снова войдет в келью и, если найдет человека этого все в том же состоянии, сообщит о случившемся другим монахам.

Спал ли он или находился во власти галлюцинаций или под каким-то мощным гипнозом? Нет, этого не было. Все, что до этой минуты случилось, было совсем просто: человек каким-то загадочным образом покончил с собой. Да, но где же его голова? Этот вопрос смущал. И почему нигде не видно следов крови? Он предпочел больше об этом не думать, потом все выяснится.

Половина пятого. Подождал еще пять минут. Хотел дать человеку время. Но для чего, если он мертв? Он и сам толком не знал, но в тот момент почти желал, чтобы мужчина продемонстрировал свое магическое могущество. Иначе все, что произошло, окажется таким бессмысленным, таким печальным…

Когда отец Эспиноса открыл дверь, мужчина уже не лежал, распростершись на столе, как пятнадцать минут назад. Остановившись прямо перед ним, спокойный, с легкой улыбкой на губах, он протягивал руку: на смуглой ладони нежно пламенела только что сорванная роза: то была роза из сада монахинь-кларисток.

– Эту розу вы просили?

Отец Эспиноса не ответил; он глядел на мужчину. Тот был бледен, слегка осунулся. Шею обвивала красная полоска, словно свежий шрам.

«Без сомнения, Господь хочет сегодня позабавиться над своим рабом», – подумал отец Эспиноса.

Он протянул руку и взял розу. Да, то была одна из роз, цветущих в саду сантьягского монастыря, где он их и видел. Тот же цвет, та же форма, тот же аромат.

Молча вышли из кельи мужчина и монах. Монах нес розу, зажав ее в руке, и ощущал свежесть ее красных лепестков. Роза была только что сорвана. Для монаха кончились все размышления, сомнения и печаль. Над всем властвовало впечатление от случившегося, и чувство смущения и уныния заполонило его сердце.

Неожиданно он заметил, что мужчина хромает.

– Почему ты хромаешь? – спросил он.

Роза росла не под самой стеной. Мне пришлось упереться ногой в розовый куст, чтобы ее сорвать, и вот тогда шип вонзился мне в пятку.

Тут отец Эспиноса победно вскричал:

– А! Все это только иллюзия! Не был ты в саду у монахинь-кларисток, не поранил там ногу шипом. Это я вонзил тебе в ногу бритву, вот и болит у тебя нога. Ну-ка подними!

Мужчина поднял ногу и священник, ухватившись за ручку бритвы, вытащил ее.

– Видишь? Ни шипа, ни розового куста. Все иллюзии.

Но мужчина сказал:

– А роза, которую вы держите в руке, это тоже иллюзия?

Через три дня закончилась миссионерская неделя, и монахи-капуцины покинули Осорно. И снова отправились они в путь по дорогам сельвы. Обнялись. Расцеловались и – в разные стороны. Каждый поехал своей дорогой.

Отец Эспиноса возвращался в Вальдивию. Но теперь уже он был не один. Подле него ехал на коне сумрачный, молчаливый мужчина с черными сверкающими глазами.

То был мужчина с розой.

Перевод с испанского Н. Снетковой

Из кубинской прозы

Эвора Тамайо

Капитан ждет

«Муж убил меня сегодня утром. Ровно в пять он всадил мне в горло нож. Я упала на верхней ступеньке лестницы навзничь и долго смотрела на сотканные пауками ровные узоры. „Если поднимусь, надо будет обязательно обмести потолок“», – подумала я, но тут же вспоминаю, что отдала лестницу соседке, а доверять Марио, моему мужу, сходить за ней – не могу.

Одна моя нога, левая, повисла над проемом. Этому мерзавцу Марио все-таки не удалось застать меня врасплох. Он давно собирается меня убить, и, наконец, сегодня – как раз, когда я должна купить рыбу! – он решил со мной разделаться. Ничего святого! Вот что меня в нем ужасает.

Сцена убийства точно соответствовала тому, как я ее себе представляла. Марио подкрался на цыпочках, вооружившись большим кухонным ножом. По счастью нож был хорошо наточен. Блеснула сталь, и нож вонзился мне в горло. Слабый, придушенный крик: вчера вечером горло у меня заболело, сделался ларингит. Вещь обыденная, но, возможно, она и навела его на мысль перерезать мне горло. Может, он подумал, что я не смогу кричать? «Если хочешь, я приготовлю тебе питье», – сказал он прошлой ночью, приподнимаясь на постели. Я покачала головой: боялась, что питье окажется подслащенным горьким миндалем. В зеркале на туалетном столике – мое отражение. «Ведьма, настоящая ведьма, – подумала я. – Да такой мужчина как Марио день и ночь должен мечтать от тебя избавиться».

– Марина, что ты делаешь на лестнице? Ну чего ты там разлеглась? Подымайся, уже поздно, мне пора на работу. Половина восьмого, а ты вон где, и в каком виде!

– Ну что еще? Ах да, тебе пора на работу. Завтрак? Бегу, бегу.

Вхожу в кухню. Молоко кипит ключом, шапкой поднимается белая пена.

«Он меня еще не убил. Чего он ждет? Сегодня отличный день. Быть может, после завтрака».

– Какие гренки тебе приготовить?

– Пригоревшие, пригоревшие. На это ты мастерица.

«Его насмешки приводят меня в отчаяние. Такой был милый, когда мы поженились. Всего-то сорок лет семейной жизни и понадобилось, чтобы превратиться в жаждущее крови чудовище. Моя мать прекрасно его понимала. В этом человеке, дочка, твоя погибель. Не спускай с него глаз, она умерла за пятнадцать лет до того, как я раскрыла преступные замыслы Марио. Это счастье, что мама умерла, а то бы она заставила меня донести на него».

– Вот твои гренки.

– Ну какого черта, Марина, ты мажешь мало этим ножом! Он же совсем не для этого.

– А для чего? Чтобы кое-кому перерезать горло, верно?

– Что за ерунда лезет тебе в голову! Позвоню в одиннадцать, вполне вероятно, что обедать не приду. Сегодня у нас обсуждение плана выпуска продукции будущего года. Если хочешь, заходи за мной вечером. Пошли бы в кино.

«Все это он говорит, чтобы сбить меня с толку. Скажу, что не собираюсь в город. Сегодня я рано лягу и обмету потолок. Не хочу умирать под грязным потолком. Соседи осудят, когда придут провести ночь у моего гроба. Белье – в комоде. Зеркала протерты. Остается потолок».

– Я обмету потолок, Марио.

Они целуются в дверях парадного.

«Марио старый и не стыдится целовать меня на людях. Впрочем, он это делает, чтобы меня унизить».

– Если передумаешь, заходи за мной.

Машина Марио исчезает из виду.

– Марина Эстака!

«Кто-то на улице зовет меня. Бегу. Должно быть, полиция узнала, что я убита. Сейчас сообщу».

– Марина – это я. Что вам угодно?

– Распишитесь здесь. Заказное.

– Спасибо, спасибо.

Почтальон торопливо уходит. «Бедняга и не знает, что говорил сейчас с женщиной, которая с минуты на минуту умрет чудовищной смертью. Вскрываю конверт. Пришла анонимка. „Ваш муж обманывает Вас с женщиной по имени Сара“. Сара? Кто же это такая будет? „Они видятся каждый день в обед. Сара высокая, совсем молодая и работает в кафе“. Какая пошлость! Но в тот день, когда я писала эту анонимку, ничего лучшего не пришло мне на ум. У полиции будет улика, она сможет раскрыть убийство. Сержант, отправьте труп убитой в Управление по вскрытиям. Бедная сеньора, так подло убита! Сержант, пусть при вскрытии ее не слишком потрошат. Слушаюсь, капитан. Ее не распотрошат. Я буду все время возле нее. Она была так с нами любезна. Сержант, проверьте желудок, там могут быть обнаружены остатки яда. Если яд будет обнаружен, мы сохраним желудок в банке. Управление, наверно, захочет оставить его на память. Сержант, позовите Освальдо. Пусть займется фотографиями. Какой порядок в доме! На потолки ни паутинки. Видать старушка пеклась о своем домашнем очаге! Сержант, слушайте внимательно: нынешние женщины не заботятся о потолках! Да, капитан, моя их никогда не обметает. Сержант, выполняйте мои распоряжения. Слушаюсь, капитан. Пройдите сюда, Освальдо. Обнаружили что-нибудь важное? Да, капитан. Анонимное письмо у не под подушкой. Читайте, Освальдо. При ней? О нет, мы не заставим ее страдать от этого жуткого письма.

– Пройдите в гостиную. Читайте же.

„Ваш муж обманывает Вас с женщиной по имени Сара. Они видятся каждый день в обед. Она высокая, совсем молодая и работает в кафе“. Подпись – „Уважающий Вас друг“.

– Никогда, Освальдо, не бывает недостатка в людях сообщающих такие новости. Обнаружили эту Сару?

– Капитан, арестовано пятьдесят молодых девушек по имени Сара. Все они работают в кафе.

– Хоть одна из них знает Марину Эстака?

– Ни одна.

– Освальдо, правосудие не медлит. Впрысните им сыворотку правды и пытайте, пока не признаются.

– Есть, капитан. Под пыткой все пятьдесят признали, что знают Марину Эстака и спят с Марио.

– Значит та, что отрицает эти факты – виновна. Действовать, Освальдо, надо при помощи научной психологии».

Звонит телефон.

– Слушаю.

– Дорогая, обсуждение проекта затягивается. Еду за тобой, пообедаем вместе.

– Я не могу уйти, здесь полиция. Труп обнаружен. Мне сделают вскрытие.

– Что ты там говоришь, Марина?

– Ничего. Говорю: приезжай за мной. Я буду готова. Пока.

«Что бы это могло значить? Узнал об анонимном письме и хочет ко мне подластиться? Половина двенадцатого, а я так и не обмела потолок. А, оставлю на завтра. Может, Марио решил совершить преступление в ресторане? Много народу, убаюкивающее пение скрипок. Едет уже. Проклятый гудок».

Спускаюсь, спускаюсь.

– Привет! Шеф отложил обсуждение проекта на завтра.

– Чудесно! Можешь обновить свитер, который я тебе связала.

– Не знал, что ты вяжешь.

– Осторожно, веди машину осторожно!

«Вот этого-то я и боялась. Столкновение с молоковозом. Я – мертвая женщина. Что за гнусная толпа зевак! Нет, сеньор полицейский, это не несчастный случай. Все очень просто! Этот человек – Марио. Уже довольно давно он обдумывает как бы убить меня. Сегодня утром он попытался вонзить мне в горло нож. К счастью, я вовремя увернулась. Понятно, я позвала начальника нашего участка. Капитан пришел с сержантом и с этим симпатичным офицером, которого зовут Освальдо. Капитан вел себя как порядочный человек. Вскрытия не надо, оно ее изуродует. Так он сказал. Молоковоз, удар – и мое тело разбито на куски до конца моих дней!»

Один из толпы:

– Вот чертова старуха, выкинулась на ходу из машины, чуть меня не придавила.

– Сеньора, слезьте с меня!

– Как ты смеешь, болван, так разговаривать с умирающей старой женщиной!

– Марина, успокойся, дорогая, приди в себя. Извините ее сеньоры. Дверца машины открылась. Ну прошу тебя, Марина.

– Молчи, Марио, что хочу, то и говорю, мое дело.

– Старуха приходит в себя. Вы, сеньор, следите лучше за собой. Ничего не случилось. Давайте осторожно ее в машину. Вы, муж, помогите мне. Старуха весит фунтов двести.

«Мы в машине. Похоже, что план Марио провалился».

– Болит нога.

– Поехали в больницу, пусть посмотрят.

– Нечего смотреть. Я отлично себя чувствую. Мне бы вот поесть.

– Что с тобой твориться, дорогая? С некоторых пор я замечаю в тебе какую-то агрессивность. Сегодня ты растянулась на лестнице как раз в ту секунду, когда я выходил из комнаты. Какой-нибудь злопыхатель мог бы сказать, что это я тебя столкнул.

«Ты и толкнул, ясное дело. Только я не свалилась с лестницы, а упала на площадке; этого ты меньше всего ожидал. Но в другой раз все будет иначе. Я знаю, плотник проложит желоб, и как только я упаду на площадке, я буду падать, падать, и так до самой земли. Убьюсь. Придут соседи, придет моя племянница Элоиса. Нет, Элоиса должна возиться с ребенком. Вечно этот мальчик не дает ей посидеть у гроба ее знакомых. Завтра же позвоню ей. Вдруг Элоиса не придет на мои похороны? Даже подумать страшно».

– Марио, ты последнее время видел Элоису?

– Каждый день вижу на работе. Она давно собирается прийти к тебе.

«Вот мы и в ресторане. Белые скатерти свисают до полу. Боюсь как бы Марио не устроил так, что под нашим столиком окажется бомба с часовым механизмом. У него огромные связи среди официантов».

– Давно не видела я Элоису.

– Тебе нравится этот столик? Или хочешь сесть на балконе?

– Нет, благодарю, этот столик мне нравится.

«Как раз то, чего я боялась. Бомба! Слышу ее отвратительное тик-так-тик. По своему духовному складу Марио – анархист».

– Марина, оставь, пожалуйста, в покое мои ботинки.

– Прости, мои ноги тебя не видят. У них нет глаз.

«Как же, его ботинки! Подлый интриган, старается обойти меня. Половина первого, в час раздастся взрыв. Наемся-ка пока. Потрачу на еду его мерзкие песо».

– Филе. Для меня – три филе и пять бутылок пива.

«Для старой женщины такой заказ выглядит подозрительно. Полиция захочет узнать, почему я съела три порции филе и выпила пять бутылок пива. О, пусть придет этот симпатичный капитан, который проявил такую заботу обо мне нынче утром! И Освальдо пусть придет, я его уже люблю как сына. Они так бережно обращались с моим трупом».

– Филе для сеньоры и пиво, – говорит официант.

«Должно быть соучастник. С усами.

Час дня. Бомба, бомбы взрывается. Буммммммммммммм!

Начальник участка допрашивает официанта. Именно это он и подозревал: анархист. Освальдо, сфотографируйте тело старой женщины. Какое хрупкое! Мне нужны цветные фотографии. Сыну необходимо разглядывать снимки разных там печеней и поджелудочных желез. Понимаешь? Он изучает медицину.

– Капитан, фотографии будут отпечатаны.

– Приведите обвиняемых по этому делу.

– Они здесь, капитан.

– Ваше имя.

– Я официант, сеньор. Хакобо Анкерман. Я подал сеньоре три филе и пять бутылок пива. Хрупает она, сеньор, все равно, что скотина!

– Довольно оскорблений! Мы приговорим тебя к электрическому стулу и к гарроте. К электронной гарроте, которая является новейшим и самым точным инструментом. Она и убьет тебя электричеством и задушит в одно и то же время. Это тебе, Хакобо, за убийство изумительной старой женщины.

– Клянусь моими детьми, сеньор, я ни сном ни духом…

– Довольно. Правосудие тобой займется. Внимание, Освальдо. Пусть приведут мужа старой женщины.

– Он здесь, капитан. Гогочет, что твой гусь. Кажется, опасный тип. Уголовное прошлое. Отъявленный плут.

– Я Марио Альфонсо, супруг этой старой развалины, которая при жизни звалась Мариной. Я очень рад, что она померла. Я сам убил ее – поместил под стул бомбу.

– О негодяй! Твоему преступлению нет названия, оно прославит тебя, Марио Ландрю. У тебя была любовница по имени Сара. Признаешь это?

– Конечно, признаю. Она из нашей банды и к тому же я ее люблю. Она убила десять полицейских, трех сержантов, двух капитанов. Лейтенанта – ни одного.

– Почему ты убил свою красивую, самоотверженную супругу?

– Потому что она подавала мне подгоревшие гренки. Ах, капитан, простите меня, я больше не буду. Не губите мою преступную карьеру из-за этой дряни.

– Ублюдок! Я из тебя котлету сделаю, смелю в моей личной мясорубке. Но если хорошенько подумать, так ведь ты стоящий экземпляр. Освальдо, отведи этого человека ко мне в кабинет. Я хочу, чтобы этот убийца стал моим адъютантом. Идите ко мне в кабинет! И пусть он, прежде чем войдет, отдаст честь».

– Трус! Трус, предатель! Я сорву твои капитанские нашивки!

– Марина, оставь в покое филе. На нас смотрят.

– Капитан меня предал. И это после всего, что я для него сделала! Он захотел взять тебя в адъютанты. Освальдо – вот это достойный офицер!

– Марина, о чем ты? Оставь филе, не то подавишься. Официант, пожалуйста, счет. Спасибо.

– Прощай, преступник. Ох и возьмется за тебя правосудие.

– Синьоре плохо?

– Прощай, Хакобо, увидимся.

«Отдал мне ключи от машины, и я возвращаюсь домой одна. У меня еще полдня в запасе, могу обмести потолок. Как приеду, сразу позвоню Элоисе. Только так ее и застанешь.

Элоиса приедет во время летних каникул, когда мальчик будет в лагере. „У нас еще хватит времени поговорить обо всем“, – сказала притворщица. Я знаю – она любит Марио. На прошлое рождество ужинала у нас. Ясное дело и мальчика привела. Я возьми и скажи, что он вроде бы малость глуповат и очень уж головастый. С тех пор Элиса и затаила на меня зло. Не моя ж вина, что мальчик урод. „Ты ошибаешься, тетя, мой ребенок совсем не такой, как ты говоришь“. И больше об этом ни слова. Стала такая серьезная, я бы сказала грустная. А Марио обхаживает ее, делает подарки, водит обедать, даже импортными сигаретами угощает. Уж она поглядит, когда он меня убьет. В нашей семье убийства случались чрезвычайно редко. Отец ни разу не убил мою мать. Они еще прежде развелись. Жили отдельно. Наконец-то я кончила обметать потолок. Теперь спать, пока не придет Марио».

«Проснись, дорогая. Тебя внизу ждут двое мужчин. Один говорит, что его зовут Освальдо. Второй – капитан.

– Как, ты меня уже убил?

– Да, вчера вечером, когда ты спала. Не стал будить тебя, чтобы не испугать. Но я так от тебя устал, Марина, так устал, что не чаял, как и избавиться.

– Спущусь, сварю им кофе. Не хочу, чтобы Освальдо подумал, будто мы скупердяи какие. А капитан пусть убирается с глаз долой. Не желаю его видеть. Знаешь, Марио, он ведь дал скрыться Хакобо, официанту».

– Марина, дорогая, проснись, – голос Марио звал ее откуда-то издалека.

– Сейчас, сейчас, вот умою лицо. Все в порядке.

Марио присел подле нее на край кровати. Она заплетает седые косы. А когда-то они были черные, блестящие. Тогда ее косы нравились Марио.

– Почему ты хочешь меня убить? – вдруг спросила она.

– О чем ты, Марина? Не понимаю, – говорит он и ломает пальцы.

– Ты толкнул меня на лестнице, ты пытался перерезать мне горло ножом, ты выбросил меня на ходу из машины, ты подложил бомбу в ресторане. И все – лишь бы от меня избавиться. До чего же ты хочешь дойти? До третьей мировой, что ли?

– Я – несостоявшийся убийца, – признается он.

– Это конечно так, – говорю я неуверенно, – но мне становится боязно.

– Решай сама. Что ты предпочитаешь – продолжать игру или умереть сейчас?

– О, этого ты сделать не можешь, внизу ждет капитан. Освальдо схватит тебя…

Марио зажигает сигарету. Искры дождем сыплются на постель. Она почти что слышит как он думает. Лицо у него поблекшее, губы горестно обвисли.

На лестнице переговариваются двое мужчин, похоже они взбираются… очень осторожно… по перилам…

Листок из свадебного альбома

Она приехала в наш городок поздней осенью. Темно-коричневый шарф, высоченные, словно небоскребы, каблуки. На руке висел маленький человечек весьма претенциозного вида. Многим он показался обезьянкой, уцепившейся за ветку. Человечек кашлял и плевал, куда попало – должно быть, люди представлялись ему тоже плевательницами, только говорящими. Городок гордился новоселами – очень уж редко кто-либо оставался здесь: питьевую воду надо было брать из пруда, да еще и делить этот пруд со скотиной.

Скоро все уже знали, что приезжую зовут Элиса, что она врет, когда признается, будто ей сорок, будто она любит детей и очень набожна.

Куда более вероятным казалось, что она ненавидит собак, что отношения с сатаной у нее самые близкие и что ей нет и тридцати.

Два факта из ее жизни позволили соседям счесть Элису особой весьма экстравагантной. Об одном рассказал лавочник: каждую неделю она закупала огромное количество съестных припасов и оплачивала их наличными. Второй факт выплыл на свет в присутствии железнодорожного служащего по имена Гало и случилось это в тот самый день, когда соседи пришли навестить Элису.

Они сидели в зале большого деревянного дома, где прежде жил единственный местный прокаженный; просторная комната была убрана Элисой по ее вкусу: густые красные занавески не пропускали яркого солнца и свет, проникнув сквозь них, становился мягким и сладостным.

Разговор все время вертелся вокруг Элисы, терпеливо и скромно принимавшей всеобщее внимание. Может быть, из благодарности она и показала гостям свой свадебный альбом.

То был альбом среднего формата, обтянутый черным бархатом и перевязанный двумя шелковыми лиловыми лентами, у корешка блестели золотые инициалы: Э. П. Д. – для свадебного альбома он был, пожалуй, несколько мрачноват.

Но самое удивительное произошло потом, когда хозяйка дома с улыбкой раскрыла этот необыкновенный альбом и все сгрудились вокруг нее.

На первой странице они увидели фотографию молодого человека. Лицо его нельзя было назвать грустным или печальным, оно было каким-то потусторонним. Выпученные глаза, казалось, молили о спасении. Рядом с фотографией трагический комментарий к ней – свидетельство о смерти.

– Все бумаги в порядке, – сказала Элиса, с довольным видом глядя на фотографию.

– Отчего же он умер? – спросил кто-то.

– От туберкулеза. Он болел туберкулезом, от туберкулеза и умер, – с готовностью ответила хозяйка и перевернула страницу. Теперь на фотографии подле Элисы сидел на корточках толстый мужчина, в руках он держал зонтик. На заднем плане виднелся низвергающийся водопад.

– Это Ниагара. В наш медовый месяц мы так много развлекались… Амбросио был очень веселый… он был сердечник.

Амбросио был вторым мужем Элисы. Свидетельство, написанное по-английски, подтверждало, что смерть наступила в результате инфаркта. В приклеенной здесь же газетной вырезке коротко излагалась история некоего туриста, который был так потрясен красотами местной природы, что взял да и умер.

– Его пришлось везти обратно на пароходе. Вот был ужас! – сказала Элиса и снова перевернула страничку.

Теперь на гостей смотрел исхудалый человек, с искаженным страдальческой гримасой ртом, ясно говорившей о том, что смерть уже загнала его в угол.

– Он не очень мучился, но ему и этого хватало, совсем распустился – день и ночь кричал, – с досадой пояснила Элиса; видно, ей не терпелось перевернуть эту страницу.

– Рак? – насмешливо спросил Гало.

– Нет, раковый был четвертый. Хоакин умер от тифа. На вид был такой крепкий, а тиф съел его за неделю. Вот и удостоверение, взгляните.

О четвертом и пятом мужьях Элисы Гало почти ничего не мог вспомнить. Он только говорил, что его мутило, и в то же время он завидовал этим счастливчикам, которые, прежде чем умереть, вдоволь насладились Элисой.

– Ваш теперешний муж, сеньор Лавин, тоже выглядит не очень здоровым, – заметила одна из соседок, стремясь приблизить беседу к современности.

– Да, конечно, – подтвердила Элиса. – Марио страдает язвой желудка. К тому же он такой крошечный…

Последняя фраза ничего существенно нового, по мнению Гало, в обсуждаемый вопрос не внесла.

После этого странного вечера соседи стали избегать встреч с Элисой, но справедливости ради следует сказать, что следить за нею они никогда не переставали. Только Гало продолжал поддерживать отношения с «черной вдовой», как прозвали Элису соседки.

Одна местная ведьма, отъявленнейшая сплетница, узнав о том, что Гало и Элиса все чаще видятся, поспешила предупредить его:

– Берегись, Гало, ты ведь диабетик.

Но Гало пропустил намек мимо ушей. Тем временем Элиса подружилась с грязной старухой, бродяжкой и вруньей, по имени Хеновева. Они стали неразлучны и часто гуляли вместе по окрестностям.

Наступил день, когда Гало, повстречав прогуливающихся женщин, отозвал Элису и принялся умолять ее порвать с Хеновевой, а заодно попросил разрешения как-нибудь на днях навестить ее.

– Приходите завтра, – ответила довольная Элиса и пустилась догонять Хеновеву.

На следующий день Гало пошел к Элисе. Маленький человечек, ее муж, корчился в кресле. Он мучился жуткими язвенными болями. Хеновева делала ему инъекцию.

По лестнице медленно спускалась Элиса. Прекрасное видение! Ничего прекраснее не было на свете для Гало!

Элиса прошла мимо мужа, даже не взглянув на него, и скользнула к дивану, на котором сидел Гало, с нетерпением ожидая ее.

– Элиса, – начал было Гало, когда она уселась подле (она села очень близко, пожалуй, слишком близко!), – порвите с Хеновевой.

Элиса взяла его руки и без излишней застенчивости прижала их к своей груди. Теперь гало уже никак не мог не признаться ей в вечной любви.

– Но ведь вы человек больной, хотя, конечно, ничего серьезного у вас нет, – кокетливо сказала она. – Да к тому же я замужем.

– Неважно, я подожду пока он умрет, – страстно отвечал Гало, совсем позабыв о своих жизненных принципах.

Но тут раздался жалобный крик. Это кричал сеньор Лавин, ухватившись ручками за свой живот.

Элиса отодвинулась от Гало и вместе с Хеновевой потащила мужа в его комнату.

Потом случилось нечто, не поддающееся никаким объяснениям.

Едва Гало остался один, он поймал себя на том, что уже открывает ящик, в котором хранился Элисин свадебный альбом. С невероятной поспешностью Гало переписал на листок бумаги адреса врачей, выдававших Элисе свидетельства о смерти мужей. Потом он снова уселся на диван и стал ждать ее возвращения, все же чувствуя себя мерзавцем.

Часы еще не пробили одиннадцать, а Гало уже не раз поцеловал эту женщину, и готов был разорвать листок с адресами, но какое-то неясное ощущение, что-то вроде инстинкта самосохранения помешало ему это сделать.

Когда дни стали золотиться мандариновой коркой, пришла осень, а вместе с нею пришла для Гало отпускная пора. Он решил потратить свой отпуск на исследование причин, вызвавших смерть Элисиных мужей.

Первый врач, которого он повидал, пользовал ее третьего мужа. Это был толстенький глупый человек – не всегда врачи бывают хитрецами! Гало представился в качестве адвоката покойного и ему не стоило большого труда заставить доктора рассказать все без утайки.

Врач сказал, что действительно знал Элису и ее мужа. Казалось, она была очень влюблена, хотя ко времени свадьбы муж Элисы скорее мог сойти за мертвеца, чем за живого. Познакомились они в больнице, где Элису готовили к операции (ей должны были удалить аппендикс), но свадьбу сыграли столь скоропалительно, что оперироваться было некогда.

– Ну, а потом, доктор? – задал Гало дурацкий вопрос.

– Потом – не знаю. Она увезла его. Через неделю прислала за мной, но было слишком поздно, я только мог констатировать смерть.

Второй врач рассказал очень похожую историю. И все остальные рассказывали одно и то же. Выводы, которые сделал для себя Гало, представлялись ему странными и необъяснимыми. Первое заключение: со всеми своими будущими мужьями Элиса знакомилась в больницах. Это были люди, страдавшие тяжелыми, неизлечимыми недугами. Второе заключение: Элиса вступала в брак с молниеносной быстротой, а когда очередной муж умирал, она увозила тело в места весьма отдаленные от тех, где его настигла смерть.

Самым сложным, с чем столкнулся гало, пытаясь постичь поступки Элисы, оказалось выявить мотивы, по которым она вступала в эти браки (если, конечно, оставить в стороне внезапно вспыхивавшую любовную страсть). Все ее мужья были бедны как церковные крысы, наследства они не оставляли, ни семьи ни родных у них не было и никто ими не интересовался ни до, ни после их смерти. Гало не знал, следует ли считать это доказательством виновности или напротив невиновности Элисы.

Через две недели Гало вернулся в наш городок, но Элисы там не было. Это так его расстроило, что процент сахара в крови у него угрожающе поднялся, и он вынужден был обратиться к врачу. Именно доктор и рассказал ему о последних событиях в доме Элисы. Ее муж умер, едва гало уехал. Тот же врач, что лечил гало, и выдал ей разрешение на вывоз тела и его захоронение в городе N.

– А что там было?

– Ничего особенного. Муж ее умер от язвенного кровотечения, он слишком много ел.

Врач не убедил Гало и, не теряя времени, он отправился в N.

Городок этот очень похож на наш. Как и любой другой городок в наших краях, он обременен церковью, парком, кирпичными стенами и черепичными крышами.

Гало приехал как раз в тот день, когда городок праздновал свое столетие. Муниципалитет и несколько магазинов с засиженными мухами витринами были ярко разукрашены. Гало смутно припоминал, что похороны Элисиных мужей всегда совпадали с каким-нибудь народным гуляньем.

Гало был не очень умен, но такую приметную деталь упустить из виду не мог и понял, что между этими праздниками и похоронами существует какая-то чудовищная связь.

Пока Гало шел через город, в его голове вертелись эти подозрения, но едва он смешался с веселящейся толпой, как натолкнулся на Элису.

Мне не хочется описывать их встречу – на то есть свои причины: влюбленные всегда нагоняют на меня скуку.

Из цирка они пошли прямо в гостиницу, где и предались любви, и вскоре Гало позабыл свои страхи, решив что они необоснованны.

Синим январским утром Гало и Элиса поженились. Я был у них свидетелем. Гало сиял от счастья, а у Элисы я подметил такое выражение, какое бывает у владельца железных дорог, когда он заключит выгодную сделку.

Страх охватил Гало, едва он в первый раз застал у себя дома Хеновеву. Он попросил Элису избавить его от присутствия старухи, но Элиса, улыбнувшись, сказала:

– Ведь она мне помогает по дому! Не захочешь же ты, чтобы я все делала сама.

Спокойствие навсегда покинуло беднягу, он напряженно приглядывался к пище, которую ему подавали, боялся, что женщины отправят его на тот свет. Перелом произошел одновременно с первой диабетической комой, настигшей Гало.

Элиса с нежностью, заботливо ухаживала за ним. Кома наступила из-за резкого снижения процента сахара в крови – Гало злоупотреблял специальными таблетками. В тот день, когда Гало выписали из больницы, он с ужасом узнал, что в городок приехал цирк. В единственной газетке, выходившей в нашем городе, он попытался найти упоминание о каком-нибудь празднике, но нет – нет, на этой неделе не родилось и не умерло ни одного нашего святого, ни одного нашего героя.

Вечером, сидя за обеденным столом, он сказал жене, что приехал цирк.

– Тот самый цирк, который приезжал в N., где мы с тобой встретились в прошлом месяце, когда умер твой худосочный муженек.

– Ах, верно – засмеялась Эллиса, и в смехе ее зазвучало что-то неприятное, как в тот день, когда они гуляли у пруда и Элиса объявила, что ее муж очень скоро умрет.

«Она, кажется, и меня уже считает мертвецом», – подумал Гало. Но ему предстояло пережить еще один кошмар.

– Посмотри, дорогой, – сказала Элиса, протягивая над тарелкой с супом какой-то снимок, – это для свадебного альбома.

Фотография была сделана в день их бракосочетания и увековечивала выражение счастья на лице у Гало и удовлетворенности по поводу выгодной сделки – у Элисы.

От Гало не могло не ускользнуть и то обстоятельство, что на этой неделе Хеновева беспрестанно сновала взад-вперед: то в дом, то из дому, а по вечерам ходила в цирк. Наконец Гало умер. По городу пошел шепоток, словно протяжно шелестели листья фикусов в парке. Войти в дом к Элисе однако никто не отваживался.

Не без труда проникнув к ней и увидев, как, одетая во все черное, она медленно спускается с лестницы, я вынужден был вызвать в памяти образ моего бедного покойного друга, чтобы не поддаться очарованию его вдовы.

– Пока вы все спали, мы его схоронили, – сказала Элиса, усаживая меня на диван.

Я был бы рад согласиться с ее версией, но вместо того сообщил ей свою, ту, которую некогда поведал мне Гало.

Элиса не сдержалась, глаза ее забегали и я, воспользовавшись этим, высказал ей свои подозрения. Когда, в конце моей речи, я попросил ее отправиться вместе со мной на кладбище, где Гало выроют, чтобы произвести вскрытие, она заплакала, как самая обыкновенная женщина.

В городке поднялась тревога: гроб оказался пуст.

С тем чувством превосходства, которое испытывают люди, совершившие преступление, Элиса призналась, что на нее была возложена трудная миссия: для львов из отцовского цирка она должна была добывать человеческое мясо, так как другого – по талонам – не хватало.

Перевод с испанского Н. Снетковой

Сильвио Родригес

Реальный мир

С той поры, как у меня появился разум, я знаю, что мир – это ирреальный спектакль, который ставится с единственной целью, чтобы я в него поверил. Передо мной всё время идут поспешные приготовления, чтобы те места, которые мне вздумается посетить, были к этому готовы. Когда я направляюсь к моей бабушке Исабель, а её дом находится в двухстах метрах от нашего, я чувствую, как эта суматоха катится по улице, и когда я подхожу к углу и огибаю его, моему взгляду предстаёт привычная панорама: Панчита пересчитывает картофелины, Гуакара отвязывает свою измождённую кобылу, Кука развешивает простыни за узкой щелью приоткрытой двери, а немного дальше (по-видимому, совсем случайно) какие-то люди таинственно выходят из домов или заходят в них, кто их знает зачем. То же самое происходит на любой улице в любом посёлке, в любом месте.

Только животные и горы не меняют своей внешности. Они таковы, каковы они есть. Глубокая река полна рыбёшек, она зажата между двумя возвышенностями, которые змеятся на протяжении многих километров, украшенные прядями зелёных волос. Высокая причёска каждого берега – это гора, ну а я – любознательная букашка, которой не хочется идти по тропинкам, и вот она пробирается по лесной чаще, где вытянулся удав, где бегают толстобрюхие ящерицы. Я иду там, где птиц нельзя увидеть, но можно только услышать. Одна из них говорит «тирека-ратити», и другая – «кокориоко». Течение задевает ветки, на которых сидят осы-наездники. Когда мимо проплывает лодка, они набрасываются на неё; но когда мимо прохожу я, они смотрят на меня совершенно спокойно. Впрочем, иногда они сопровождают меня, летят рядом с моей головой и подают мне знаки приветствия. Я не люблю их тревожить, да и они меня тоже.

Затем я ухожу к водяному глазу, туда, где лежит широкий белый камень, на четверть погружённый в воду, я сажусь на него и соскальзываю к струе, бьющей с глубины. Поток очень силён: он уходит от берега, и кажется, что это плещется рыбья стая, но если встать на камень, рядом с бурунами, то станет видно, что это вибрируют прозрачные воды. В первый раз мне было страшно в него окунуться, ведь я только начал учиться плавать, поддерживаемый двумя людьми, но я ухватился за край камня и стал съезжать по нему в воду, пока не почувствовал, что меня поддерживает сила течения. Вот так умора, я и не знал, что умею плавать, здесь можно лежать на воде, будто река утратила в этом месте своё коварство. Я не знал, что у реки имелся глаз, и тем более, что он был такой формы.

Иногда, подобно кресту, глядящему в небо, я становлюсь зрачком этого водяного глаза, и тогда я вижу, как наверху, на самой наивысшей высоте, шелудивые ауры пролетают сквозь облака. Эти птицы ярко сияют издалека, но вблизи их уродливые головы внушают отвращение. Говорят, что они приносят пользу, поедая падаль, и всё же их никто не любит за уродство и зловещую славу. Однако никто и не летает лучше, чем эта мерзость, точно воздух создан специально для неё. Они всё время поднимаются и опускаются, и могут часами парить, не шевельнув крылом, словно танцуют в пустоте. Поэтому иногда хочется быть ауром, хотя бы люди тебя и отвергли.

Облака – это ещё одна история, хотя они тоже не приводят людей к согласию. Перикин видит корабль там, где Ченту видит кролика, и всё это там, где Минго видит женщину, широко расставившую ноги. Я стараюсь увидеть то, о чём они говорят, а сам вижу морского рака на пиратском флаге. Облака относятся к самому удивительному. Загадка облаков состоит в том, откуда они приходят и куда уходят, что они видели и что попробовали на вкус. Почему эти воды, которые столько раз поднимались и опускались, всю свою жизнь должны оставаться теми же самыми? Облако, которое опорожнилось над рекой вблизи нашего посёлка, наверняка заправлялось над Амазонией, и готические соборы, которые солнце вытягивает из моего пупа, прольются дождём на египетские пирамиды. Я верю, что облака могут принимать всевозможные формы, потому что им нравится вести счёт новым диковинкам, однако сколько на них не смотри, никогда не узнаешь столько же, сколько знают они сами, и это даже невозможно себе представить.

На тот случай, когда мне приходится идти в школу (а это одна из самых ужасных вещей в обязательном мире) или когда наступает вечер и мне не разрешают выходить одному, у меня есть свой способ возвращаться в реальный мир. Мне даже не нужно закрывать глаза, я просто замираю и ухожу, навещая его в своих мыслях. Иногда это оказывается более увлекательным, чем отправиться туда пешком, ведь тогда я мне хватает смелости сделать то, чего я смертельно боюсь. Например, переплыть излучину Пасо дель Солдадо. Это могут делать только взрослые; здесь река разливается на всю ширину, и говорят, что её глубины хватит, чтобы скрыть королевскую пальму. Я знаю, что однажды сделаю это во плоти, но пока что я тренируюсь в голове. Единственная проблема заключается в том, что когда я плыву брассом, на середине пути я могу увидеть речное ложе, на котором всегда лежат запутавшиеся в тине утопленники, и они улыбнутся и позовут меня. В другой раз я замечаю чешуйчатый хребет морской змеи, к которому чуть было не прикоснулся.

Сегодня мы уезжаем в Гавану, потому что мой отец нашёл там работу. Я спросил моего дядю Анхелито, а он разговаривает со мной больше других, какая она, Гавана? Думаю, что она мне не особенно понравится. Говорят, что она как наш посёлок, только в десять раз больше. Стало быть, я увижу десять Панчит, пересчитывающих картофель, десять Гуакар, и у каждого по худой кобыле, десять Кук, развешивающих выстиранное бельё, и весь прочий театр, тоже в десятикратном количестве. Обязательная жизнь будет в десять раз изощрённее, и в десять раз увеличится толпа, бегающая из стороны в сторону с шушуканьем: «поторапливайтесь, он уже идёт», когда я подхожу к углу и огибаю его, чтобы увидеть то, на что стало в десять раз утомительнее смотреть. Единственное, что меня привлекает, – это море, о котором мне рассказали. Говорят, что оно в десять раз больше реки, и что у него не видно противоположного берега. Не могу понять как, но если это правда, то реальный мир Гаваны должен как-то соотноситься с этим морем. Сколько в этом мире ос и рыб?.. И вот я спрашиваю себя, кто назовёт мне имена птиц, где находится дворик с гранатовым деревом, и можно ли увидеть в нём Мириту. Понятно, что я ничего этого не знаю. Я не могу даже вообразить, сколько известий принесут облака, каких размеров будет водяной глаз в такой огромной реке, и сколько утопленников и змей захотят нагнать на меня страх, когда я решусь нанести морю визит не в своей голове, а наяву.

Перевод с испанского А. Щетникова

Из австрийской поэзии

Георг Тракль

Плач

Сон да смерть в оперенье орлиномПо ночам будоражат затылок.Над златым человеческим ликомЛедяною сомкнулась волнойВечность, и на дикие рифыНапоролась пурпурная плоть.Вот и стонет жалобно голосПо-над морем.О, сестрица тоски штормовой,Посмотри, как под звездами тонетЖалкий челн,Как немотствует ночь.

Вороны

Кружат над черным перелеском,На кронах голосят. ОленьВстревожен, внюхиваясь в теньИх крыльев, поднят криком резким.Они колеблют до основОкругу, и скудеют нивы,И ждут, нахмурясь прозорливо,Беды от этих крикунов.Их падаль сладкая зоветНа север, и взмывает стая.И воздух связки надрываетПод траурный их перелет.

Гродек

Смерть по ночам доспехами гремитВ осенней чаще, в поле золотом,На голубых озерах, и мрачнеет солнце,Закатываясь. Ночь омываетПогибших воинов, их дикий вопль,Извергнутый из рваных ртов.Но там, на выпасе, растетКрасное облако, пристанище гневного бога —Лунная свежесть пролитой крови.Все дороги ведут к черному пеплу.Под золотою сенью звездТени сестриц в спящем лесу колеблются,Приветствуя душу героя, его окровавленный лик.В камышах им чуть слышно вторятчерные флейты осени.О, гордячка-печаль! Твои алтари —Полымя духа – сегодня питает великая скорбьНерожденных потомков.

Хоэнбург

В доме пусто. Бродит осень в комнатах;Изливается луна сонатой.На окраине хмурого леса проснешься.Думам твоим конца нет: белоснежный лик человека —Нипочем ему времени шум.Зеленая ветка склонилась над грезами.Вечер и Крест;Пурпурные руки певца приласкалиЗвезду,Встающую в окне осиротелом.Такая тьма, что содрогнется путникИ, поднимая веки, вдаль посмотритНа человечью долю. Серебристый в коридорешепот ветра.

Топь

Попутный ветер черный. Шепчет тростник иссохшийВ топях безгласных. По стылому небуДикие птицы проносятсяНад хлябью сумрачной.Смятение. В гнилых лачугахБьет матовым крылом распад.Калики-деревца на ветер плачутся.В таверне сумрачно. Дорога к домуОправлена в молчанье стад печальных.Ночь наступает. В серебристых водахклокочут жабы.

Элису

Когда в трауре оглашает чащобу дрозд,Это, Элис, погибель твоя.Пей прохладных источников горную синь.Пусть на твоем челе выступит кровьДавних легенд,Пусть оно изойдет смутой птичьих полетов.Легкая поступь уводит в пурпурнуюВиноградину-тьму.Много лучше наполнить ладони рассветом.Поющий терновникТвоим взглядом обласкан.Давно же ты умер, Элис.Твое тело взошло гиацинтом,В котором вощеные пальцы свои омывает монах.Мы превратились в немые пещеры.Оттуда кроткие звери выходятИ отходят ко сну – тяжелеют их веки.На висках твоих – черные росы,Золотце ветхой звездыПеревод с немецкого Г. Стариковского

Из французской поэзии

Сен-Жон Перс

Анабасис

Песня

Родился жеребенок под бронзовой листвой. Какой-то

человек насыпал нам в пригоршни горьких ягод.

Чужестранец. Прохожий. И вот уже шумят чужие

провинции по прихоти моей. «Привет тебе, о дочь моя,

под самым высоким из деревьев года».

* * *

Затем, что Солнце вошло в созвездье Льва и Чужестранец вложил

свой перст в уста умерших. Чужестранец. Смеющийся. Он говорил

нам об одной траве. Ах, сколько дуновений в провинциях! И как

непринужденны наши пути! сколь мне труба любезна и в плеске

крыльев ученое перо!.. «Душа моя, большая девочка, да у тебя со

всем чужие повадки».

* * *

Родился жеребенок под бронзовой листвой. И человек насыпал

нам в пригоршни горьких ягод. Чужестранец. Прохожий. И вон

как бронзовое дерево шумит! Розы и горная смола, дар песенный!

Раскаты грома и флейты по комнатам. Ах, как непринужденны

наши пути, и сколько же у года историй, а у Чужестранца

свои повадки на всех дорогах по свету.

«Привет тебе, о дочь моя, в прекраснейшем

из платьев года…»

Анабасис

1

На трех пространных сезонах воцаряясь средь почестей, провижу

я край, в котором свой закон поставлю.

Оружие и море поутру красивы. Стелется под нашими конями

земля без миндаля —

она не застит нам небес нетленных. А солнце вовсе не названо,

и все же могущество его средь нас;

и море поутру подобно высокомерью духа.

Могущество, ты пело над нашими ночными дорогами!..

На чистых идах утра, что знали мы про сон, о первородство?

Еще год целый среди вас! Хозяин зерну, хозяин соли, дела

мирские – на праведных весах.

Я не окликну, нет, людей с другого берега. Нет, я не начертаю

больших кварталов городских на склонах осколком сахарным

коралла. Но жить намерен среди вас.

* * *

…Так, навещал я город ваших сновидений и прекращал среди

пустынных рынков я мену чистую своей души, меж вами

незримой и трепещущей, подобно огню терновника, открытому

ветрам.

Могущество, ты пело на наших лучезарных дорогах!

К усладе соли все копья разума… Живою солью я спрысну

мертвые уста желанья!

Но тем, кто, славя жажду, не пил воды песков из шлема, не много

ж я доверю в этой мене души… (А солнце вовсе не названо, и все

же могущество его средь нас.)

Люди – люди из праха и разные, торговцы и люди праздные,

с окраин и дальние, о люди, так мало значащие в памяти сих

мест; люди долин и плоскогорий, и самых высоких в мире

склонов у обрывов наших берегов; провидцы знаков, гадатели на

зернах и духовидцы западного ветра! идущие по следу,

а то снимающие лагерь на тихом предрассветном ветру,

иль лозоходцы, которым ведомо, где выкопать колодец

в земной коре, о вы, искатели, находчики предлогов

пускаться в путь, не вы торгуете крепчайшей солью поутру,

в ту пору, когда над знаменьями царств и мертвых вод,

стоящими высоко в небе над дымами миров, внезапно

барабаны изгнания разбудят на границах вечность,

зевающую средь песков.

* * *

В чистых одеждах среди вас. Еще год целый среди вас. «Моя слава

над морями, моя сила среди вас».

Обещан нашим судьбам этот ветер с другого берега, несущий

мимо семена времен, осколок века на коромысле весов…

Расчеты, нависшие над соляными глыбами! на чутком кусочке

лба, где зиждется поэма, пишу я песню этого народа пьянейшего,

на наши верфи бессмертные таскающего кили!

2

По странам полоненным, там самая большая тишина, по странам,

полоненным саранчой полуденной.

Иду я, мы идем страной высоких склонов под мелиссой, там, где

разостлали сушить белье Владык.

Вот мы минуем платье Королевы, все в кружевах и в лентах цвета

сизого (как женщин терпкие тела умеют запятнать подмышки

платьев!).

Вот мы проходим платье дочери Ея, все в кружевах и в лентах

цвета ясного (как ящерицы язычок умеет слизнуть всех муравьев

с подмышки платья!).

Да здесь, наверно, не проходит дня, чтобы хоть одного мужчину

не сожгли за женщину и дочь.

Ученый смех мертвецов! Пускай и нам очистят таких плодов! Иль

нету больше в мире милосердья под дикой розою?

И вот, по эту сторону земли большая лиловая беда идет по водам.

И ветер задувает. Ветер с моря. И улетает

белье! Как проповедник, растерзанный в клочки!..

3

Человек выходит на поле ржи. Не знаю, кто из сильных говорил

над кровлею моей. Но Короли пришли и сели у моих дверей.

И вот Посланник ест за столом у Королей. (Пускай накормят их

моим зерном!). Поверщик мер и весов спускается к низовьям

набухших рек, весь в шелухе соломы, в сору

от насекомых в бороде.

Так вот что! Мы удивляемся тебе, о Солнце! Ты нам наговорило

столько лжи!.. Зачинщик смут и мятежей, вскормленное обидой и

раздором! О Пращник, порази миндаль моего глаза! Мое сердце

трепещет от радости пред белокаменным великолепьем, птица

поет: «О старость!», реки на ложах русел словно крики женщин,

а этот мир – прекраснее, чем шкура

барашка, крашенная в красный цвет!

Ха! Пространней история листвы на наших стенах и чище вода,

чем в сновиденьи – благословенна, благословенная за то лишь

будь, что ты не сон! Душа моя полна до краю лжи, проворная и

сильная, как море под даром красноречия! Могущественный

запах меня объемлет. И возникают сомнения в реальности вещей.

Но если человек находит приятной скорбь свою, пусть выведут

его на белый свет! И мое мненье таково, что надо б его убить,

иначе быть здесь мятежу!

Я прямо скажу: мы вдохновляем тебя, о Ритор, своим несметным

барышом. Моря, коварные в Проливах, вовек на знали строже

судии! И человек, разгоряченный вином, несущий свое

насупленное сердце, как соты, гудящие под роем черных

мух, дерзает говорить такие речи: «…Розы, пурпурная услада:

земля простертая перед моим желаньем, и кто положит ему

предел сегодня в ночь?

Насилье в сердце мудреца, и кто ему положит предел сегодня в

ночь?» И вот такой-то, сын такого-то, бедняк, приходит к власти

над знаками и снами.

Проложите дороги, которыми пошли бы люди всех рас, мелькая

желтизной ступней: принцы, министры, вожди хриплоголосые;

те, что свершили великие дела, и те, что видят сны о том, о сем…

Священник наложил запрет на благосклонность женщин

к животным. Грамматик выбирает место для беседы посредь двора.

Портной на старом дереве повесил новый, очень красивый

бархатный кафтан. И пораженный гонореей стирает свое белье

в чистой воде. Седло страдальца жгут, и запах дыма достигает

скамьи гребца,

и он не тошен ему.

Человек выходит на поле ржи. Могущественный запах

меня объемлет. И воды чище, чем в Джабале, доносят

шум иных времен. И в этот самый долгий день в ускользающем

году, восславив землю под покровом трав, не знаю я, кто

сильный шел по моим следам. И мертвые под слоем песка,

моча и соль земли, все, что осталось – мякина, чье зерно

склевали птицы. И вот душа, душа моя стоит на страже в

великом шуме перед входом в смерть. Однако, скажите

Князю, чтобы он молчал – на острии копья меж нами этот

череп коня!

4

Таков ход мирозданья, мне нечего сказать о нем

дурного. – Закладка города. Камень и бронза. Огни

терновника перед рассветом там оголили валуны,

зеленые и скользкие, как чрева капищ или сточных канав,

и мореплаватель, застигнутый дымами, вдруг увидал, что вся

земля, от основанья и до вершин, переменила лик (расчищены

огромные просторы, запруды родниковой воды в горах, и видно

далеко).

Так город был заложен и завершен однажды поутру под звуки

губные чистого названья. И по холмам снимают лагеря! И, сидя

на деревянных галереях, простоволосые, босые в свежести миров,

чему смеемся мы, чему же мы так смеемся, со своих престолов

глядя, как с кораблей выводят девушек и мулов? – Привоз

муки! – И выше Илиона корабли, под белым павлином в небе,

зайдя за бар, вставали в той мертвой точке, где мертвый

плавает осел. (И речь о том, к чему приговорить ту реку

бледную без назначенья, цвета саранчи раздавленной в своем соку.)

В великом свежем шуме с другого берега, там кузнецы

властители огней. Удары бичей на новых улицах опорожняют

возы с нераспакованной бедой. О мулы, потемки наши под

медной саблею! четыре головы, строптивых узлу, зажатому

в кулак, напоминают живое соцветие на фоне лазури. И

Устроители ночлегов остановились под деревом, и

мысли им приходят на ум о выборе площадок. Они мне

разъясняют суть и назначенье зданий: парадный

вход и задний двор, для галереи латерит, а для порогов черный

камень, бассейны светлой тени для библиотек, а самые

прохладные строенья – под изделья фармацевтов. И вот уже

идут ростовщики, свистя в свои ключи. А позже на улицах, один,

пел человек – из тех, что чертят на лбу знак бога своего.

(И стрекотанье насекомых на века в этом квартале свалок…)

И здесь совсем не к месту рассказывать вам о наших связях с

людьми с другого берега; вода в мехах, употребленье

кочевников в работы в порту, царевичи, которым плачено

монетой рыб. (Дитя печальней смерти обезьян, старшая

сестра первой красавицы, нам преподносит перепелку в

розовой атласной туфле.)

…Одиночество! Голубое яйцо, снесенное огромной птицей

морской, а поутру в заливах груды золотых лимонов! —

Все это было вчера. И птицы уж нет!

Наутро торжества и говор толп, по улицам насажены деревья

в стручках, дорожная прислуга сгребает на рассвете обломки

мертвых пальмовых ветвей, лохмотья гигантских крыльев…

Наутро торжества, избрание портового начальства, пенье

на городских окраинах, и весь распарен теплой грозой, такой

весь желтый, город в шлеме теневом и шаровары девушек в

проемах окон.

* * *

На третий лунный месяц все сторожившие на гребнях холмов

скатали свои холсты. Труп женщины сожгли среди песков. И

некто направился ко входу в Пустыню (занятие его отца – торговец

фиалами).

5

Моей душе, замешанной в далеких событиях, все сто огней

селений, оглашенных лаем собак…

Одиночество! Диковинные наши соратники расхваливали перед

нами наши обычаи, но под иными стенами уже стояли наши

помыслы:

«Я никому не говорил, чтоб ждали… Я всех вас ненавижу с

нежностью… И что сказать об этой песне, которую вы переняли

от нас?..»

Князь народа изображений, уводящих к Мертвому морю, где нам

найти воды ночной, чтоб очи омыть?

Одиночество!..Ватаги звезд скользят по краю света, сманивая

с кухонь домашнюю звезду.

И Короли Конфедераты неба ведут войну на кровле у меня и

ставят там, хозяева высот, свои биваки.

Пускай один пойду я под веяньем ночей, среди былинных

Принцев, средь падений Биэлид…

Душа, приникшая в молчаньи к бальзаму умерших… Наши веки

прошиты иглами! благословенно ожиданье под ресницами у нас!

Ночь источает молоко, но бойтесь ее! медовым пальцем пускай

помажут губы скитальца:

«Плод женщины, о Сабинянка!» И выдавая душу

наинесдержанную, поднятый над тленом ночей,

я мысленно восстану против яви сна; я полечу за дикими гусями

в утробном запахе утра!..

Ах! когда звезда пускалась в путь ночной кварталами служанок,

мы разве знали тогда, что столько новых копий

уже пустыней двигалось вдогонку за кремнекислой солью Лета?

«Аврора, ты поведала…» И омовенья на побережьях

Мертвых Морей!

Все те, что спали нагими в беспредельной поре, встают толпою на

земле – встают толпою с криком, что этот мир нечист!

Старик моргает в желтом свету; женщина потягивается на его

ногте;

и клейкий жеребенок кладет свой мохнатый подбородок на

ладонь ребенка, который еще не грезит ему выковырять глаз.

«Одиночество! Я никому не говорил, чтоб ждали… И я уйду, как

только захочу…» – и Чужестранец, весь облаченный

в новые замыслы свои, встречает новых единомышленников на

путях молчанья; глаза его полны подобьем слюны,

а больше нет в нем субстанции людской. Земля в своих крылатых

семенах, словно поэт в своих догадках, странствует…

6

Всесильные в своих обширных военных провинциях, средь

дочерей своих благоуханных, одетых в дуновенье, эту ткань,

мы на высотах поставили ловушки счастью…

Довольство и изобилие, о счастье! И столь же долго бокалы наши,

в которых льдинки пели как Мемнон…

И, рассыпая по углам террас клубки из молний, большие блюда

золотые в руках у девушек-служанок под корень подрезали тоску

песков на этом краю земли.

Потом приходит год ветров на Западе, и что там над кровлями у

нас, придавленными черными камнями, за пересуды удивленных

тканей, упоению простором предавшихся?

И всадники у кромки берегов, под сенью лучезарных

орлов, прикармливали с острых копий погибель чистую для

ясной поры и разносили по морям пылающую летопись.

Бесспорно! для людей история, и песня силы для людей,

как содрогание простора в железном дереве!.. законы,

данные для чуждых берегов, и через женщин союзы с

племенами раздробленными; большие страны, идущие с

торгов под солнечными вспышками; смиренные

предгорья и долины, провинциям назначенные цены под

величавым ароматом роз…

Кто отродясь не нюхал этих углей раскаленных, что им за дело

среди нас? да можно ль им иметь дела с живыми? «То ваше дело,

но не мое царить над пустотой…» Мы ж, бывшие там, учиняли на

границах необычайные набеги, и в бранях превосходя пределы

сил своих, испытывали радость среди вас великую:

Я знаю этот народ, селящийся по склонам: кочевник, спешенный

возделывать поля. Идите, скажите им: погибели ужасной он с

нами избежит! деянья бранные без счета и без

меры, распространение могучей воли, людская власть,

вкушенная, как гроздь с лозы… Идите, скажите ж: наши

нравы жестокие, и наши кони, послушные и быстрые

на семя мятежа, и наши шлемы, учуянные

гневом дня… По странам, приведенным в упадок, и чьи обычаи

ждут обновленья, вдруг столько объявится семейств, как в

клетках птиц-свистуний; вы нас увидите на деле,

объединителей народов под длинными навесами, чтецов

во всеуслышание булл,

и под законом нашим – дванадесять народов, говорящих на

разных языках…

И вы уж знаете их слабости: их бедные вожди среди бессмертных

дорог, старейшины, пришедшие толпою воздать нам почести,

и все мужское населенье года с своими божествами на шестах,

их ослабевшие князья на северных песках, их дочери, платящие

нам дань, нам расточающие заверенья в верности, и Повелитель,

говорящий: – Верю в свою судьбу.

Или же вы им скажете о мире: по странам, пристращенным

к излишествам, то запах форума и зрелых женщин, желтых звонких

монет, идущих по рукам под пальмами, народы в дурмане

терпких пряностей – военных расходов, крупные торги у слияний

рек, почтение могучего соседа, сидящего под сенью дочерей,

обмен посланьями на золотых пластинках, договоры о дружбе

и сохранности границ, и от народа к народу – соглашенья о

постройке речных плотин, и дани, взимаемые в воодушевленных

странах! (Сооруженье водоемов, гумен, конюшен, настилы ярко-

синей плитки, дороги розового кирпича – и полосканье тканей

на приволье, за зеркалами сновидений – море,

съедающее ржавчиной мечи, и сумерках вечерних

когда-нибудь – сошествие

к провинциям приморским, к своим краям великого раздолья

и к дочерям своим благоуханным, что нас утихомирят одним

лишь дуновеньем, о эта ткань…

– Вот так и двери наши иногда под натиском судьбы

необычайной; и, следом за торопливыми шагами дня, по эту

сторону земли пространной, где каждый вечер власть

уходит в изгнание, какое лавров вдовство!

Но вечерами запах глины и фиалок от ручек дочек наших жен до

нас доходит сквозь раздумья о созидании и о судьбе,

и ветры тихие в пустынных заливах принимают гостей.

7

Не век нам жить на этих желтых землях, отраде нашей…

Лето обширнее Империи вывешивает на скрижалях

пространства многоэтажие погод. Земля пространная от края

и до края ворошит свой бледный жар под слоем пепла. —

Цвета серы и меда,

цвета всех вещей бессмертных, земля вся в травах, вспыхнувших

в соломе прошлогодней, – и из зеленой губки одного лишь

дерева вытягивает небо свой фиалковый настой.

Россыпи камней со слюдой! Ни чистого зерна в порывах ветра!

И словно масло свет. Сквозь щелки век соединясь с грядой

вершин, я знаю камень, источенный отверстиями, рои безмолвия

у световых летков, и сердце в беспокойстве о семействе акрид…

Верблюдицы, под стрижкой кроткие, в лиловых рубцах, пусть

удаляются холмы под низвержением кормов с небес аграрных —

пусть они шествуют в молчаньи по раскаленной добела равнине;

и наконец колени преклонят в той дымке сновидений,

где растворяются народы в мертвой земной пыли.

И там большие линии спокойные уходят вдаль сквозь

синь необозримых виноградников.

Земля растит неспешно фиалки гроз, и эта дымка песков,

встающая на месте мертвых рек, словно завеса веков в пути…

Голосом тише для умерших, голосом тише среди дня.

Такая нежность в сердце человека, что можно ли ей меру

себе найти?..

«Я говорю с тобой, моя душа! – моя душа во мраке

аромата коня!» И несколько больших наземных птиц,

летящих к западу, так дивно схожи с нашими морскими птицами.

К востоку неба, такого бледного, как свято место под покровом

слепца, бестрепетные тучи собрались, клубится рак из камфары

и рога… Дымы, которые у нас выхватывает ветер! Земля вся

ожиданье в шлейфах насекомых, земля плодит чудесное!..

И в полдень, когда иудино деревце протиснется сквозь кладку

надгробий, человек смежает веки и остужает свой затылок во

временах… Конницы сновидений на месте мертвой пыли, вас

ветер ворошит у наших ног! Где отыскать, где отыскать нам

витязей, чтоб стали стражей у слияний рек?

Под шум великих вод, идущих на землю, содрогается вся соль

земная сквозь сон. И вдруг! ах, вдруг – чего угодно этим голосам

от нас? Скликайте народ зеркал на оссуарий рек, пускай взывает

к течению веков! И соберите камней во славу мне, и соберите

камней среди безмолвия, и стражей этим краям все конницы

зеленой бронзы вдоль широких шоссе.

(Тень крупной птицы проплывает по лицу.)

8

Законы о продаже кобылиц. Законы бродячие. Как сами мы.

(Цвет человека.)

Нам спутниками эти ураганы высокие, клепсидры, по земле

бегущие, и эти торжествующие ливни чудесного состава,

из насекомых и пыли, неотвязные от наших людей в песках,

как подушная подать.

(В такт нашим сердцам там было столько изведано утрат!..)

* * *

Не то чтобы бесплодным был поход: под шаг беспарных наших

животных (чистокровных коней с глазами первенцев) там было

столько всего замышлено в потемках душ – столько всего в часы

досуга, у предела рассудка – великих историй селевкидских под

свист пращей —

и толкованьям преданная земля.

Иное: эти тени – вероломство небес по отношению к земле.

Но, всадники, среди таких людских семей, где ненависти

пели зачастую синицами, поднимем ли мы бич над

холощеными словами счастья?

– Человече, измерь свой вес, исчисленный в зерне. Ведь не моя

же это страна. Что дал мне мир, кроме волненья трав?

* * *

До места под названьем «Сухое дерево»:

и алчущая молния мне назначает эти провинции на Западе.

Но дальше – еще большее приволье, в той великой

стране лугов беспамятных, и этот год без дружб и годовщин,

приправленный огнями и зорями. (На утреннее

жертвоприношенье – сердце от черного ягненка.)

* * *

Пути земные! Кто-то один идет по вам. Главенство над всеми

знаками земли.

О путник на желтом ветру, о вкус души!.. Так, говоришь ты, семя

индийского луносемянника имеет – пусть истолкут его! —

дурманящие свойства…

* * *

Великий принцип насилия повелевал у нас.

9

Все это время долгого пути на запад, что знали мы

о бренном?.. Но под ногами внезапно – первые дымы.

Молодые женщины! И вся природа этой страны благоухает ими.

* * *

…Я возвещаю вам дни великой жары: вдов, вопиющих о

мертвецах, рассеянных тобой.

Те, что стареют в обычае и тщаньи тишины, сидят на

возвышеньях, созерцая пески.

И ликованья дня на открытых рейдах; но наслажденье зреет

в женском чреве – у нас, у женщин, в теле словно дрожжи на

черном винограде, и они в нас бродят.

…Я возвещаю тебе великие дары судьбы, и в

сновиденьях благоденство листвы,

Те, кто знают источники, те с нами в этом изгнании; они, кто

знают источники, нам скажут ли под вечер,

под чьими руками, что сдавят виноград наших боков,

тела наши наполнятся слюною? (И женщина легла с мужчиной в

траве, она встает и расправляет линии тела своего, и саранча

вспорхнула на синих крылышках.)

…Я возвещаю вам дни великой жары, и точно так же, под собачий

лай, ночь цедит наслаждение из чрева женщины,

Но Чужестранец живет под сводом шатра; он удостоен молочных

яств, плодов. Ему приносят студеной воды,

чтобы омыл он губы, лицо и пах.

Ему приводят на ночь высоких бесплодных женщин (о, более

ночных средь бела дня!) И, может быть, еще и я

доставлю наслаждение ему.

(Не ведаю, каков он в обращеньи с женщиной.)

…Я возвещаю тебе великие дары судьбы, и в

сновиденьи благоденство источников.

Ты на свету открой мне рот, и если только найдут во мне изъян,

пускай изгонят меня! но если нет,

тогда пускай я тоже войду в шатер, пусть я войду нагая туда,

к кувшину, в шатер,

и, спутницу свою в углу гробницы, меня ты долго будешь видеть

бессловесной под деревом дочерним жил своих… И ложе

неустанных просьб под сводом шатра, зеленая звезда в кувшине,

и я да буду под властию твоей! чтоб ни одной служанки под

шатром, один кувшин студеной воды! (Я так умею уйти

перед рассветом, не разбудив зеленой звезды в кувшине и на пороге

сверчка, и лая собак на всей земле.)

Я возвещаю тебе дни великих даров судьбы, и

благоденство вечернее на веках наших бренных…

но еще ясен день!

* * *

Возьми большую шляпу с загнутыми полями. Глаз отплывает на

столетие назад, в провинции души. Из белокаменных ворот

видны дела, творящиеся на равнине: дела живые,

о дела прекрасные!

Закланье жеребят на детских погребениях, и в розах очищенье

вдов, и множество зеленых птиц по всем дворам на радость

старцам; и столько еще вещей осталось увидеть и услышать

на земле, вещей живых средь нас!

Вот празднованье под открытым небом годовщин больших

деревьев, мирские торжества во славу водостока;

поклоненье черным и совершенно круглым камням,

открытие источников на мертвой земле; освященье тканей,

воздетых на шестах, у входа

в ущелье; неистовые восклицанья под стенами, уродуют ли

взрослых на солнечном свету иль обнародуют там брачные покровы!

и столько еще всего на высоте виска: холенье

скребницами животных в слободах, стремленье толп

навстречу стригальщикам,

умельцам чистить колодцы, легчить коней; и размышления за

веяньем хлебов, и ворошенье вилами на крыше накошенной

травы, сооруженье стен из розоватой обожженной глины, террас —

сушилен мяса, галерей для священников, наместничеств;

широкие дворы ветеринара, повинности по поддержанью в порядке

торных дорог и троп извилистых в горах;

открытие странноприимных домов на пустырях, веденье

записей прибывших караванов и роспуск конвоев по

кварталам менял; народное признанье,

рожденное под тенью навесов, вокруг чанов с жарким; врученье

грамот и истребление животных-альбиносов и белых земляных

червей; огонь терновника и ежевики на оскверненной смертью

земле, печенье пышных лепешек из кунжута и ржи, или из

полбы; и дымы повсюду от людей…

ах, люди самые разные в своих путях и обычаях: и насекомых

едоки, и водяных плодов; носитель позлащенных кож

и драгоценностей, и земледелец, и юный

властелин, иглоукалыватель и солевар; кузнец и мытарь;

торговец сластями, корицей, кубками

из белого металла и роговыми светильниками; тот, кто

изготовляет из кож одежду, из дерева – сандалии и пуговицы в виде

маслин; кто пашет землю; и человек без всякого занятья: человек

при соколе иль флейте, человек при пчелах; кто

удовольствие находит в звучаньи своего голоса, и тот, кто

видит свое предназначенье в созерцаньи зеленых камней; кто

тешит себя, сжигая на кровле своей древесную кору;

кто из душистых листьев на земле

устраивает ложе и отдохнуть ложится на него; и кто узор

замыслил из зеленой керамики, которой он обложит дно родника;

и тот,

кто путешествовал и грезит снова пуститься в путь; кто побывал

в краю великих дождей, кто забавляется игрою в зернь и в бабки,

и в фокусы; кто на земле разложит свои таблицы с расчетами и кто

имеет соображения о примененьи тыкв-горлянок; кто тащит

мертвого орла, словно вязанку хвороста (а перья будут подарены,

отнюдь не проданы, на оперенье стрел); кто собирает в

деревянный сосуд пыльцу (а мне, он говорит, приятен сей

желтый цвет);

кто ест лепешки, пальмовых червей, малину; кому на вкус мила

дракон-трава; кто грезит о ямайском перце; кто жует окаменелую

камедь; и кто подносит раковину к уху, кто ждет, когда

повеет дыханьем гения от свежего излома камня; кто думает

о женском теле,

человек сластолюбивый; кто видит душу свою в отсвете клинка;

тот, кто всецело погружен в науки, в ономастику;

к кому прислушивается совет, и кто приносит в дар общине

скамьи в тени деревьев и крашеные ткани мудрецам, и

по чьему веленью вмуровывают в скалы у распутий

большие бронзовые чаши для жаждущих;

а еще лучше тот, кто ничего не делает, такой вот человек или иной,

с своими уменьями, и сколько еще других! Кто собирает по кочкам

перепелок на лугах; кто ищет по кустарникам яиц в

зеленых крапинках, кто спешивается с коня, чтоб

подобрать безделицу – агат иль камень бледно-голубой,

который точат в предместьях (изготовляя ларчики и

табакерки, аграфы и шарики для паралитиков – катать в руках);

кто свищет, во дворе расписывая сундучки;

человек с жезлом слоновой кости, человек в плетеном

кресле, отшельник с девическими ручками и старый воин,

вонзивший у дверей свое копье, чтоб привязать там

обезьянку… люди всевозможных путей, обычаев —

и вдруг возникший в своих вечерних одеяниях и с ходу

решающий чужие затрудненья по старшинству Сказитель,

что садится у подножья фисташкового дерева…

О родослов на площади! так сколько же историй

родов, происхождений? – пусть все мое именье перейдет

сейчас к наследнику, когда я не увидел всего в его тени,

в заслугах лет: хранилищ книг

и летописей, кладовых астронома, прекрасных местностей, где

древние могилы, старинных храмов под пальмами, где обитают

три белых курицы и мул, – и там, за окоемом,

столько таинственных событий в пути: снятие лагеря с

приходом новых известий,

мне неведомых; бесчинства, творимые народом по холмам,

и переходы через реки по бурдюкам; и всадники,

летящие с посланьем к союзникам; засады в виноградниках

и нападения грабителей

в ущельях, ловитвы женщин по полям, торги и

заговоры, совокупление животных в рощах на глазах

у детей, выздоровление пророков в бычьих хлевах,

безмолвные беседы двоих под деревом…

но по-над деяньями людскими на земле бесчисленные знаки

в пути, и семена без счета в пути, под пресным хлебом

безоблачных времен, и под великим ветром земным

весь пух хлебов!..

до той поры вечерней, когда звезда, созданье чистое и женское,

залогом в небесной вышине…

Пахотные земли сновидений! Кто говорит о том, чтоб созидать?

Я видел землю, поделенную на большие пространства, и мысль

моя отнюдь не смутное мечтанье морехода.

* * *

Остановив коня под деревом – оно все в горлинках – свищу

я песню такую чистую, почище обещаний, что сдержат реки этим

берегам. (Листва живая поутру подобьем славы…)

* * *

И не то чтоб не был печален человек, но просыпаясь до света дня

и с осторожностью ведя общенье со старым деревом, и

подбородком упершись в последнюю звезду, он видит

в глубинах неба

натощак нечто большое и чистое, клонящееся к наслажденью…

* * *

Остановив коня под деревом воркующим, свищу я

песню чистейшую… Мир всем, которые умрут и не увидят этого

дня. Но вот от брата моего, поэта, пришли известия. Он сочинил

еще одну вещь очень нежную. И некоторые с ней уже знакомы…

Перевод с французского Г. Погожевой

Из ирландской поэзии

Шеймус Хини

Оденеск

Памяти Иосифа Бродского

Помнишь, Йозеф, под какойритм метрической стопойОден шел затакт и в такт,провожая Йейтса так.Оттого-то в этот день,где мелькнула Йейтса тень,(дважды смерть о той поре —двадцать восемь, в январе)в тот же путь иду опятьв стопах горе измерять.Шаг, катрен, за шагом шаг,как и следует в стихах.Так – хорей, хорей, удар —метры меряет беда.Повторение – закон,вызубрен со школы он.Также в мире и в поэте —повторенье хлада смерти.Леденеет летный путьв Дублине, и стынет грудь.У Горация нет од,чтоб разрушить этот лед.Ни топор и ни катренне разрубят этот плен.Лед с архангельскими бликамимесяца двуликого.Лед, как в Дантовом аду,сердце вымерзло во льду.Водку с перцем ты привезв Массачусетс в злой мороз.Сердце мне согрел и духперед общим чтеньем вслух.Водка с перцем или без,виски, аквавит, шартрезне вернут крови щекам,цвета шуткам и стихам.Каламбур на грани фола —шутки с сектой, секс-и-колой.Вопреки всему всерьезпил, курил, как паровоз.Паровоз идет на Западпо Финляндии. Азартнохлещем рифмой – сто на сто,словно картою – о стол.Лясы точим. По жаренаправляясь в Темпере.(Словно Ленин, в свой черед,только – задом наперед.)Не вернуть тех дней, увы,запрокинутой главы —точно с крыши разум съехалвспышкой разума и смеха.Каламбуров не вернуть,как и спешки в стихо-путь.Стансов странствием гоним,ты к вершинам шел по ним.Носом вверх, стопою в пол,ты английский так завел,как авто угнал бы ас(с русским баком про запас).Обожаемый языкк смертной пыли не привык:как ни верил ты словам,тленный плен тебя сковал.Земляные пирогина пиру у мертвых – гимнГильгамешу – и заветОдена: вкуси, поэт.

Электрический свет

Воск свечи застывал с разводами сажи от фитиля…Сбитый ноготь большого пальцас поверхностью выщербленного жемчугабыл в древних кварцевых морщинах.Я впервые увидел электрический светв доме, где она сидела в шлепанцах на меху,год-вздох, год-выдох, на том же стуле,шептала голосом, громче которого был лишь шепот.В ту ночь мы оба отчаялись, когда меняоставили там, и я плакал и плакалпод одеждой, под напрасно горящей лампойв спальне всю ночь. «Боже, ну что,что болит у тебя, дитя?» Срочныедавние дальние боли, страшнеепещерных вод. Ее беспомощность не помогла.………………………………………Возвращенье хрипа, дуновенье шепелявых согласных.Всплески между судном и доком, куда,animula, я со временем возвращаюсь живым,с поворотом и плеском парома вниз по озеру Белфастк до краев застекленному транспорту поездов,к самой сути «Вот-ты-где-где-ты?»поэзии. Спины домов подобны ее спине.Скотобойни и прессы во дворах, выходящихк полустанкам морской Британии,золотые поля пшеницы.Я приехал в Саутворк, выйдя из пасти туннеляна солнечный свет, где дышала Темза.Если встать на стул с выгнутой спинкой, я мог дотянутьсядо выключателя, мне разрешали, за мной наблюдали.Касанием крошечной кнопки включить волшебство.Повернуть их ручку без проводов, чтоб зажегся светна шкале. Мне разрешали, за мной наблюдали,как я вольные волны ловил на всех станциях мира.А потом все ушло. Завершились новостиИ Биг Бен. Отключили радиосеть,за выключением – тишина, крометиканья спиц для вязанья и ветрав дымоходе. Она сидела в шлепанцах на меху,над нами сиял электрический свет, я боялсягрязного кремнеобразного излома ее ногтя.Жесткий, блестящий, он, наверно, все еще тамсреди бусин и позвонков в земле Лондондерри.

Из сумки

I

Из сумки Дока Керлина мы все.Он приезжал с ней, исчезал в дверяхи появлялся снова, чтоб помытьносатые пузатые своив тазу ладони. Открывалась нам(цвет ушка спаниэля изнутри)изнанкою зияющего ртапустая сумка. Доктор, как факир,разматывал нас, прятал инструмент,перевязав и обернув его,как фартуком, назад, в ее нутро;затем он с пухлой сумкою в рукахв дверь уплывал ковчегом, спрятав киль…До следующего раза, и опятьвходил, укутан в мех воротника,ссутулившись. Стерильный запах спирта,голландский блеск сатиновой подкладкиего жилета, блики на пинцете.И было важно приготовить воду —Не кипяток, и не едва живую,но дождевую, для него специально:«Спасибо вам» – «Ну что вы, вам спасибо»,он быстро, жестко руки вытирали подставлял их резко под пальтоверблюжье с мягким шелком изнутри.Однажды взгляд гиперборейских глазна мне остановился, точно двезамочных скважины, куда я всякий разсмотрел, когда он был у нас. Фарфор,лед с молоком и зябкой белизныблестящий кафель, сталь крючков и хромстерильных инструментов, на полув опилках – кровь густеющая. Вверхсмотреть – и вот уже младенца частиявляются на свет: вот ножки, ручки,лодыжки, локти, пальчики и пенис,как розовый бутончик в бутоньерке.

II

Poeta doctus Петр Леви сказал:святилища Асклепия (они жеасклепионы) были как больницыв Элладе. Или Лурдские часовни,как говорит poeta doctus Грейвс.Я говорю, поэзией леченье.Так в Эпидавре я внезапно понял,что место это – тот же санаторийс гимназиумом, ванными, театром,площадка инкубации техничнойи ритуальной, означавшей сон,когда случалось вам богоявленье…Бесшляпый, шаткий, собственною теньюя с жертвенником шел по площадям —то было в Лурде в 56.И я едва не потерял сознаньеот дыма и жары, потом еще раз,когда нагнулся за пучком травыи ясно вдруг увидел: доктор Керлинстоит у запотевшего стеклана кухне, достает огромным пальцеммужчин с малюткой органа внизуи женщин с точками грудей. Всем роздансосисочный набор из рук и ног,и эти вскоре начинают бегать.Потом их опускают в воду с пеной,и чудо: крошка собран по частям,в стерильных мыльных он плывет ладонях.И я туда попал, слепой от пота,дрожащий на безветренном свету.

III

Пучки травы сорвал я и отправилтому, кто шел на химиотерапию,но и тому, кто все уже прошел.Я не хотел оттуда уходить.Пол-день, пол-мая и дотуристическийсвет солнца во владеньях Бога.И там, где храм Асклепия стоял,мне просто очень захотелось лечь,в траву зарыться, чтобы посетиламеня при самом ярком свете дняХигея, дочь его, чье имя значитнебесный свет, каким она была.

IV

Та комната, откуда вышел яи все мы, остается так реальна.Я в ней стою один, она все спитв принесенных для Дока простынях —подарки к свадьбе, как они обычнонужны при родах и похоронах.Я здесь, где инкубация, у койки,в нее вперяюсь взглядом, появляюсь —она то смежит веки, то откроет,то поплывет с далекою улыбкой.И я вхожу в сии владенья взора,чтобы помочь или услышать шепотс триумфом пополам: «Ну, что ты скажешьо милой крошке, что принес нам доктор,всем нам, пока я здесь спала?»

Посещение больного

Помазанник и прочая, отецнапоминал мне Феликса Рандалау Хопкинса.Затем он выросдо «маленького в собственной одежде»(как сам же говорил) —реликт и призрак —он призрачное нечто снял с себя,ту часть, что так давно пустила корнив нортумбрианство. Скованный теперь,лет в восемнадцать с посохом бродилпо улицам Гексхэма он, имеязадачу: тело дяди привезтидомой паромом для скота.Сперва – возница духов. Рулевой.Ни одного из сбитых двух сандалий.Твид цвета кизяка и бычьей крови кожа.……………………………………………Глаза асессора и счетчик в головевсей сволочи – кто, где, в каком году…Прошло и это. И предосторожность.То приоткрытой, то прикрытой щельюдвери его улыбка. Слабый свет.За что мы скажем морфию спасибо.

Люпины

Они стояли. Так стоят за что-то.Стояли, не сгибаясь. Там, на месте.Наверняка. Почти бесповоротно.Цветы ночей и зорь розовоперстых.Сперва пакет лазурно-голубыхсемян с их легким нервным ощущеньем:люпинов стрелки с эротизмом в них,глубокое земли приобретенье.О башенки пастельные, стручкии конусы отстаивавших леторастений, вылущенные полки.И как-то выше пониманья это.Перевод с английского Л. Сухаревой

Из австралийской поэзии

Джон Кинселла

Циммерман, Анаксагор и Большой Белый Кит

Сначала они уловили лишь нечтов потоке холода междуЗемлей Ван Диемена и Новой Зеландией,когда небо обратилось в сплошнойблеск. Некоторые матросыбыли ослеплены и попадали за борт,когда видение Анаксагора возниклона горизонте, а судно сталокрениться к его непроницаемой белизне.Капитан, находчивый, как всегда,рванул паруса и тяжело развернул корабльпротив компаса. Но они еще успели увидеть,отливавшую белым металлом, тушу чудовища,что погрузилась в наступающий мрак.Большой Белый Китисчез в пучине.

Modus Operandi

Шторм

Он сказал себе: всё спокойно,только тело противится буре,только тело уныло растягивается иразмалывается в судовых переборках.Шпангоуты визжат, но разумспокоен; разум – глазшторма, он его якорь,что влечется через непостижимые воды,безопасный для рифов и не помышляющий о свободе.Все шторма кончаются, и даже потерпевшихкораблекрушение выносит и выбрасывает на берег.Ничто не теряется в крушении.

Штиль

Надежды дырявые, как паруса,потрепанные всеми ветрами, валяются,разбросанные по палубам.Летаргия сжирает всё, подобно сухой гнили,палуба под ногами рассыпается в порошок.Рулевая рубка оставлена без присмотра,румпель предоставлен себе самому.Во время штиля возможнылюбые виды жестокости. Этопомогает коротать время.

Развлечение

Кое-кто из команды думает, чтонаказание – единственное развлечение,какое можно получить в море.Возможно, капитан знает об этомбольше других, посколькуосведомлен о потребностиорганизма в витамине С.

Изоляция, навигация, танцы

Астролябия длит расстояниеот скопления звезд до сутикораблекрушения; океанская необузданностьи дыхание тайны треплют паруса,как прокуренные легкие; каютыколлекционируют табак и сперму.

Кристалл

Ослепительный кристалл,вплавленный в гранит, приковал его вниманиена возможно необитаемоми не посещаемом острове.Он попробовал отломать сокровище,чтобы забрать с собой на корабль,но безуспешно: после тщетныхпопыток кристалл обратился в обычный камень —пустой, бесцветный, неприветливый.Поскольку солнце уже садилось,он убрался восвояси и весь обратный путьслышал пение кристалла.Оно замораживало сердце изаполняло его ночью.

Благодать

Вне всяких сомнений положение неизменноухудшалось и с течью на обоих суднах,и с жарой, и с безразличием капитана.Атолл бурлил всё сильней и сильней,а в команде обнаружился еще один больной.Наблюдения за джунглямизаставляли беспокоиться тоже, хотяберега восхищали исполинскими пальмами.Через три дня началось светопреставление,когда даже небо налилось кровью.Циммерман был сам не свой от страха.Но потом на них молча снизошла Благодать,насыщая всех йодом.Убравшись с этого места, Кук приказал им забытьвсё, что они видели, хотя тропики еще частобудут одурманивать чувствительных европейцев.

Мертвое море

Море волновалось лишьв непосредственной близости от судов,словно экваториальный пузырьмертворожденного плодав кровати, полной крови и белка.Кук обратился к Циммерману —простому человеку – для объяснения.

Циммерман организует танцы для островитянок и сифилитических моряков

Они выбрали место у пляжа —открытое, с жеманной бахромой пальми белым песком (точь-в-точь домашнийобжигающий снег). Костры были рано разожжены,несмотря на жару. Капитан, как обычно,закрывал глаза на легкомыслие команды.Было решено, что тяжко больныепойдут раньше всех, за исключениемофицеров, которые, конечно,всегда и во всем вне очереди.Вождь островного племени и его воины виделикорабельную пушку в действиии были изрядно впечатлены. Капитан, крометого, одарил их всякими безделушками.Танцы имели большой успех, и аборигены,как обещали, не приближались близко.Циммерман позже должен был признаться,что к концу немного захмелел и пропустилБольшой Финал, когда парыбарахтались в прибое, ублажая другдруга. Ни один не вернулся на суднововремя, оставив капитана проводитьв одиночестве ночь, что позволило емудать волю чувствам и мечтам,сдерживаемым уже две недели.

Сибариты

Сибариты утверждали,что роскошь была тольков глазах,наблюдающихза ними:они нежили и баловалиЦиммермана, обдавая ароматамиего гамак и нашептываяприятные пустяки.Он спросил, всегда лиони были с ним.Нет,ответили они,когда началасьбортовая и килеваякачка:мы вторгаемся в любоевоображение.Время от времени, когда трудно идетработа, даже мечтымы делаем наслаждением.Правда и то, что имеем мы делос незначительными персонажами,чтобы расщелкивать ихкак орехи.

Антропология Кука

Что-то вроде шарикоподшипника в стручкевыпало из циммерманновской ушной раковиныи было выметено из-под коврапроницательным капитаном Куком. Он приказалсобрать всё без остатка. Подобныйобразец, найденный на островек северу от Новой Зеландии, был толькополу развернут, и, очищенный от всякой шелухи,оказался заполненнымдо половины сверху и до половиныснизу (хотя кто мог знать наверняка?).

Циммерман о политике Кука

0-runa-no le tutiHen re mot a pup Here maiБолезненно изобильные, эти острова —порция сокрушительной выпивки;огнедышащий бог под горой;страх, написанный на лицекаждого моряка и леденящийгорячие жилыЦиммермана,всегда думавшемо божественном, суровоми непоколебимом Куке только како примере для подражания во всём.Аборигенывились как дым,расхватывая безделушкии мастеря железные кинжалыиз якорей. Они,танцуя в капитанской одежде,сбросили его с горы,а потом съели,оставив один толькочереп.Божественный Кук не мертв,он спит в кустарнике,а утромвернется.Ни он и никто другой из командыне слышал голоса Провидения,а офицеры, кажется, были довольны,наконец избавившись от капитана.

Циммерман и пресса

Торопясь зафиксировать свои историипрежде, чем Апокалипсис сведет начало с концом,Циммерман хорошо помнил последние дни капитана.Да, Кук обожал ясные дни до безрассудства.Да, родственники Кука забегались по судам.Да, он, Циммерман, утверждает, что дух капитана Кука:I. плодоносен;II. опасен, как динамит;III. пребывает в процессе электролиза;IV. криогенно сохраняется для будущих исследованийс возможностью последующего возрождения;V. постоянно кричит.1988–1992

Перевод с английского Р. Дериевой

Из немецкой поэзии

Эрих Фрид

Триптих

(Франкфурт – Некаргемюнд – Дилсберг)

1

«Четкие картины…»

Четкие картиныВоспоминанияИ тоскиТвоя ждущая рукаВыражение твоих глазЛоконОттеняющий левый твой глазИли деревьяДеревья по обе сторонынашего моста через МайнЧасами стоящие посреди воды(но на островена твердой почве)

2

«И я в самой сердцевине…»

И я в самой сердцевинеОтдаленности от тебяДумаю о тебеДумаю о твоей близостиДумаю о твоем дыханииО моей жизни посреди воды(о моем островекоторый не мойи не на Майне)Слишком много линий было на моей рукеСлишком много людей было на этой ярмаркеСлишком много имел и был должен яСлишком много времени был без тебя

3

«Некар отражает…»

Некар отражаетОсеннее солнце без тебяСияющие пятнаСтранствуют часамиВверх по реке и освещаютГинтербургСправа на склонеТянет холодным ветромНа балконе где тебя нетВ комнате с книгамиВ кухне где чайБез тебяИ краснеет пестрокаменная мостоваяНа которую я еще иногда выхожу«на солнце» и опятьзахожув дом где нет тебятеперь размышлениетеперь отдыхбез тебяПечали учитьсяОна не будет единственнойОсени учитьсяЗябнуть учитьсяДолину оглядыватьБез тебяНеизбежныевопросыТяжестьСтрахаДолгота и широтаЛюбвиЦветТоскиВ тениИ на солнцеСколько камнейНадо проглотитьВ наказаниеЗа счастьеИ как глубоко надо копатьПока полеНе начнет отдавать молоко и мёд

Условие

Если есть смыслЖитьЕсть смыслЖитьЕсли есть смыслЕще надеятьсяЕсть смыслЕще надеятьсяЕсли есть смыслХотеть умеретьЕсть смыслХотеть умеретьПочти во всем есть смыслЕсли есть смыслПеревод с немецкого А. Шмидта

Юлиан Туэ

Осенние краски

Листва цветыумирают так чудноне желаястановиться инымпротестуяпротив неведомогоНо кажетсяони не страдаютв отблескахиных мировпоют о новой встречевсему оставляемомуСмерть не болезньа перевозчикв иную жизньчерез рекуиз страховвойди же в лодку

Желтая шляпка

Когда дождьзаливает городвсе покрываяхолодной мутьюжизнь теплится елеНо мелькаетжелтая шляпкаближе ближеюная женщинаскользит меж струйнапоминаяИспанию в маеИ понимаешьлюбовь не кончаетсяне умираютот первой любвиумираютлишь после последнейПеревод с немецкого С. Мадиевского

Георг Гейм

Printemps[2]

Загрезила в цвету вишневом беломДороги потревоженная пыль,И колокольни высвеченный шпильНа небе заблестел поголубелом.Над просветленной, праздничной листвой,Где кряжей облачных крутые гребниВенчают день, все ярче, все волшебнейКочует звон в истоме луговой.На горизонте в отблеске багряномШагает пахарь древним великаном,Быки по черной пашне тянут плуг.Вдали мелькают мельничные крыльяИ за волосы на погасший лугБросают шар, багровый от бессилья.

Спящие

Вода в реке темнее от теней,А в глубине кровавящим пятномБездонный вспыхнул блик, и нет краснейРубца на теле ночи кровяном.Вверху, над склоном поймы луговой,Кружится Сон, траву к земле пригнув,Трясет по-стариковски головойИ к лилии увядшей тянет клюв.Отряхивает перья, как павлин,Наводит облака крылом седым,А темноту лиловую долинОкутывает сновидений дым.Одни деревья странствуют без сна,Сердца людские населяя мглой,Сиделкою склоняется лунаНад спящими и призрачной иглойПод кожу ловко вспрыскивает яд:Чужие друг для друга спят они,И бешеную ненависть таятБольные лбы в отравленной тени.Пускает корни дерево тенейВ сердца и темный всасывает сок,И стонут люди громче и страшней,Чем от железный игл, и ствол высокУ врат Покоя. В серых листьях СонШуршит полотнищем холодных крыл:Над тяжестью ночной простерся онИ лица спящих инеем покрыл.Запел. И тьма врывается, груба:Он – крест, он – тук, он – пепел! Смерть идет,Откинув многим волосы со лба,Раскрашивая увяданья плод.

Середина зимы

Зимою год ползет к концу, ощерясь,И дни малы, как пятна крыш над снегом.Часы бессчетны, безрассветны ночи,И неизвестность утра слита с небом.Ни осени, ни лета, – смерть скрутилаПлоды земли, рыдая панихидно.Холодные, совсем другие звезды:Нам с пароходов не было их видно.Темны, неведомы дороги жизни,Они конца ничем не обозначат,И каждый, кем вслепую поиск начат,Молчит потом и рук пустых не прячет.

Берлин I

Из черной ямы, из дыры складскойГрохочут бочки, скатываясь в трюмы.Пыхтят буксиры, лезет дым угрюмыйВ глаза над маслянистою рекой.Мостом по самую трубу отпиленРечной трамвай. Оркестрик на корме.Вода укрыта в смрадной полутьмеКоричневыми шкурами дубилен.И там, где мы проходим под мостом,Сигналами нас оглушают своды,Как барабанной дробью, а потомСады на дамбах, медленные водыКаналов и в цветении густомДо неба прокопченные заводы.

Umbra Vitae[3]

Людей на тротуарах тьма накрыла,Небесный свод над ними гол и страшен:Там метеоров огненные рылаВыводят знаки над зубцами башен.На каждой крыше – телескопов дыры,Астрологи пытают бездну ночи,Из подземелий выросли факиры,Восход звезды таинственной пророча.Самоубийцы избродили сушу —К востоку, к северу, к закату, к югу —Потерянную не отыщут душуИ гонят пыль по замкнутому кругуРуками-метлами, покуда самиНе станут пылью, торопясь к могиле:Усеют выпавшими волосамиСвой путь земной и лягут грудой пыли,Подергивая мертвой головою.И звери полевые с голодухиСклонятся над могильною травою,Рогами копошась в кровавом брюхе.В морях то здесь, то там гниющий остовПустой посудины – куда деваться?Нет больше ни мальстремов, ни норд-остов,К причалам райским не пришвартоваться!Деревья над разбитыми путямиРасставили капканы пальцев-крючьев,Чернея деревянными культямиОтмерших, неизменно голых сучьев.Кто хочет встать, тот умирает сидя.С последним словом по другим орбитамОтходит жизнь и, ничего не видя,Глаза таращатся стеклом разбитым.Повсюду тени. Перед новой жутьюЗакрылась сновидений дверь глухая.Молчим, придавлены рассветной мутью,И веки трём, дремоту отряхая.Перевод с немецкого Р. Дубровкина

Из словацкой поэзии

Юрай Калницкий

Эрос и Психея

я изверг и палачя клятва и обманменя влечет по серпантину дантаполой прикрыв блудливое андантепо времени скольжуотлит в костюм изящного соблазнаон выполняет роль луны магнитнойпримешивает смех и смертьи жженье терпентинаи адский огнь ладоней пальмовидныхнапалмом жгущихтравит осами печалейиль брызжет росойна иглы кактуса опустошенной душии подвергает позору побиения камнямино допускает до лицезреньятебя при мнемой милый дружок в зенит закопьенныйвскрывающий меня своим лучомбудь беспощаднее ко мнечем честьвсоси в себя своею черноземной щелочьюсвоею ненавистью враждой и отвращениеми отвердей твердынейкоторую необходимо отступая покинутьискуси горизонтальность профаннуюи за спиной сожги мостыхотя бы развзвинтись внутри себяв преддверье райских врати первыми людьмимелькни во встречных взглядахвоспламени мост за спинойкак олицетвореньетрагедии необоюдности в ограде обольщеньятех кто выжилдля обоюдной лжи?агдам лимон и крабыи плоть змеивкусить с твоих ладонейиз чресл испить волшебныха после хоть убейхоть выгонихоть головой о каменьвкуси не косметическую ложьно дерматозстыдящийся касанийтак фарисей-монах свою тонзурудуховной пластике подвергнув тривиальнойударом крови бьется об ударда что с них взятьтак алкоголик застыл мешком трухис лицом натянутом глазурью эйфориипод гильотиной творчетворцаи катится по желобу душаи заунывно вслед ей «амэн» слышишьне лучше ли плодов твоих вкуситьприльнуть к твоим ключами повернуть тебя красоткой конопатой стишком и грустьюсможешь ли разгрызть такой орешекпотусторонним огнемсвоей клешни?ну что же искусии в искусе останьсяи взглядом не стреляй в меня убийцуи кипень белоснежную накиньну что же искусии ветошь условностей отриньи обрати в золу одежду зэкану что же искусисвоею наготойхоть толику стремленья проявии неожиданно как гром при ясном небевоспылай ко мне желаньемЛукреция и Цезарьсоловьи в кустах выщелкивают кантатыв голове роение точно в ульене обращай внимания на цитатыо любви в июлестарое тело опутаномладою силойсексуальная пышечка запальчивость иссушила

«Усмешка местью самаритян…»

усмешка местью самаритянБорджия пропадает из видумерзавцы с княжескою повадкойоблачения сбросив переживают обидуотм(о/ы)лить которую тщатся роскошью ваннне признавая приоритет искусстваночами печалятся над загадкойяда приставшего к яду и тела к телутак пусть же страсть закипает в рустахобжорством мяса похотью сладкойи вот уже ночь рассветом истлела

«Гнусный инцест…»

гнусный инцеста ну его к чертусоперник с кантарелой смешавший сокзадирает юбку очевидностиатаку ожидающая аортарасплата ееподскокшприц ныряет на волосок…острием клинкавалютой наивысшего сорта

Опускаюсь по кругу

опускаюсь в Парижеподнимаюсь утром другимпо пути на Монмартрвозле института Мольера на Ренелотаращусь на тощие крупыюниц у мольбертовна оттенки собачьей мочиоблаткой печенья по ветру лечуэтикеткой от крекера времени знаком текущимна миг торможу у наследия Эйфелягде предпринимателей поросльчерных как совесть бывших колонийвпаривает бесполезные вещипродукцию целого миракич секретера перо раздирает до кровиа с плаката на углу Трокадероуставилась на меня Сандра Баллокдетективица я у нее на ладониосторожно протянут меж нейи залувренной Монною Лизоймне ее не догнать и зачем она мнечто она может на виселице стеныну допустим придуопущусь конформистомили лучшепойду к Нотр Дамувеличавость вдохнуслезой поперхнусь соринкою страха в зрачкевместе с тысячей атеистов крестом осенюсьневзирая на веруи наконецпереполнюсь красойпод хихиканье пышнотелых берлинианокпревращающих в хор Пляс Пигальи в борьбе с тяготеньем колбаснымхочу обмакнуть их сосисочные косичкив сладкое сало стихотвореньяопускаюсь по кругуи вдруг рассияло мне плешьсолнцем птичьего дня как насмешкане будь я в командировкепо делу…Штилиха в посольстве заждался меняозабоченный образованием и культуройи поскольку в посольствах теперь протокольная скукаопозданья не в модевыговор светити я опускаюсьи бегувправляя удавку галстукатуго как в Англетереможет лучше за нимопуститься от суетыПеревод Ю. Проскурякова

Из польской поэзии

Вислава Шимборска

Натюрморт с воздушным шариком

Когда умирать я буду,Мне не нужно воспоминаний:Лучше пускай вернутсяВсе потерянные вещи.Пусть повалят в окна и двериСумочки, зонтики, рукавички,Чтобы я пожала плечами:А зачем мне все это нужно?Гребешки, иголки, булавки,Роза из промокашки, —И я наконец-то скажу им:Мне ничего не жалко.Где бы ты ни скрывался, ключик,Поспешай, возвращайся,Может, еще успеешь меня услышать:Ржавей, ржавей на здоровье.И тогда на меня налетит стая удостоверений,Пропусков и анкет,И я шепну с умиленьем:Вот и солнце заходит.Часики, выпрыгните из речки,Дайте мне подержать вас в ладони,И я скажу с укоризной:Раньше вы не спешили!Находись поскорее и ты,Рваный воздушный шарик,Чтобы я могла от тебя отмахнуться:«Нету здесь детей,ты никому не нужен».Выпорхни в раскрытое небо,Выпорхни в мир широкий,И тогда кто-нибудь снизуКрикнет: «Гляньте!» —И тогда я смогу заплакать.

Приятелям

Знаемые мои, рассеянные в пустынеМежду землею и звездами!Мы потерялись в безднеМежду головой и ногами.Расстоянье от жалости до слезы —Все равно что между планетами нашей системы.Продвигаясь от фальши к правде,Перестаешь быть молодым.Как смешны сверхзвуковые самолеты!Можно подумать, щель тишиныМежду их полетом и звуком —Всемирный рекорд.Были полеты и побыстрее.Их опоздавший звукВыцарапывает нас из подушекИ через много лет.«Мы невиновны!» – доносится крик снаружи.Кто там кричит?Бежим,Открываем окна.Крик обрывается. За окнами – звездыПадают с неба. Так после пушечного залпаСо стены сыплется штукатурка.Перевод с польского М. Каменкович

Кшиштоф Лисовский

Из цикла «Пятнадцать тысяч дней»

Послание 3; снящееся

я видел яркий огоньгорящие коробки из-под платьевпод засохшим деревом на самой обочине улицыиз этого пламени рождалась женщинапросыпалась в прекрасном отчаяниинаслаждалась металлическим вкусом длинной шпилькис закрытыми глазамизавязывала карминовую ленточкутакая безмятежная в своей печалисмиренно укрощала наготу плотинаглухо застегивала на себе хлопок и шелк(на мгновенье душа ее отделилась от телакак Офелия скользит она по самой поверхностидатского потокапритихшая, дивящаяся стрекозам и сверчкамнад ней склоняются травыкоролёк колышется на камышовой нити)и вдруг проснулись телефон, зеркало, будильник,память прошлой ночи:она себе нравиласьи феминизм был совсем не для нее

Страницы гербовника

Что же от них мне осталось в наследство?Черты лица, нервозность, привычка складывать платочек,кашель, затверженные поговорки и анекдоты,пожелтевшие фотографии,От мужчин – безопасная бритва,на бой выходившая с зарослями щетиныв Румынии и Греции, во Франциии в Англии – на Гебридских островах.И в конце концов выиграла сражение.От женщин – маникюрные ножницы с надписью«Компания Singer»,которыми до революции стриг ногтимой дедушка,они путешествовали и в Москву, и в Питер,и в демблинской крепости верноприсягали царю Николаю II.И даже потом еще долго служили,ведь волосы и ногти растут бесконечно. И зори дляних встают, и заходят луны.Что ж, пусть покрасуются еще мгновеньеожившие созданья бронзового века.Я закрываю мой гербовник и думаю,кому достанется наследство наше.

Схватка с ангелом

представь себе тропинку бегущуюпо кромке горного хребтакогда погода как на другой землене дождь и не тумани не гроза и не буранидет перед тобой кто-тов порывах ветра исчезаетпреследуешь его ты в травахгустых и сотканных из тенейизбрали вы себе забавуили судьбуон спотыкаясь убегает вверхты гонишься за ним ласкаешькрыла и перья и устау ангелавосходит он в сиянье светагде жаворонки кони с ястребамивот ангел в солнечном свеченьепрекрасный как полуденное небо

Придут посмотреть на поэта

через неделюпридут посмотреть на поэтадевушки и парнине мои возможнодетинаправятся в музейувидят главный колоколвечером пойдут в театря готов к этомупокажу импятнадцать тысяч днейвспомню стих Ружевичао таком же событииза пятнадцать минут расскажучто строилел виделза семью святыми рекамидля чего после стольких словвзбиралсяна башню светаможет увидят тогокто не помнитуже заклятийПеревод с польского Е. Сударевой

Юлиан Корнхаузер

Из цикла «Камушек и тень»

«И уже ничего…»

И уже ничего.Дым, две дикие утки,пепел костра.И уже ничего.Водоросли уснувшие,узкая тропинкаЗа водой – ничегоза тропой —ничегоИ уже ничегоникогда ничегоуже никогдаза ничегона светеничего

Карандаш

валяется возле домас мусором вместеничего не напишетне подчеркнет и не зачеркнетлежит ненужныйзабытыйа как ему хочетсясказать своечто-нибудькогда-то взывал к бумагебуквы лепил как из песка куличикидо слез в глазахнезаменим была теперь что он можетзапомнитьчто видит вокругфольгуворобьем исклеваннуюкорку апельсинав лужице мелкойпотянулся поднять карандашно крепко прирос он к земле

Коробка

Мальчонка – нищий, грязный —картонный короб за пазухой прячет.Что там в твоей коробке?Небось, насобирал кучу денег?Паренек медленно глаза поднимаетна тротуар кладет коробку.На дне ее – крошечная черепашкас вытянутой к нему шеей.

Стены

Рухнут стены,и когда страх пробудится,а наших вен коснутся белые на рукавах полоски,истории подземное течениедух времени и разум перекроет.Восстанут из могил ценители и гордости, и славы,всей армии земли, засеянных полей,чтоб бить прикладамипо звездами усеянному небу.Придет времяграниц невидимых,сражаться с ними станутученики с учителями,цветы без шума все луга займути крест березовый у края лесатоскою устремится к огням неоновым.Руины стен,и вместе с ними мы.Перевод с польского Е. Твердисловой

Бронислав Май

Из цикла «Свет»

Знаки

А был ли я вам верен, язык мой, буквы? Служил ливам? Жизни слов предпочитал жизнь собственную, не замечаятерпимости вещей, деревьев, камней. Сколькоодних желаний, а страхов, снов, трудов и боли, отчаяний, надежд —всего не сказанного вслух. Того, что не произносилось,но продолжалобыть. Оно менялось всё, и нас меняло. Любил в словах лишьимена я тех, кого любил: и женщин,и друзей, и гор, и улиц, рек и стран, ни разу не назвав их. Преданьемира – знаки неба и земли, во взглядах жили вы,в прикосновенияхслучайных, в звуках городов и голосах стихий – во времени; вы —воздух, море знаков, в которые глаза и губы погружаюи руки, мои руки, что всё еще живут. И жаждутрукгорячих.

Спускаясь вечером с горы Сальваторской

В долине первые огни зажглись. Не спитГосподь? Иль кто еще? Я верю:огни для меня зажигаются. Да, для меня. Не дождешься,чрево земли ненасытное; расступитесь, водытяжелые; темень кромешная, сгинь: иду яна свет.

Просьба

После того, как пройдут сорок ночей и ночей еще сорок,отступят голодные черные воды шума.После вселенского плача, как после сильной грозы, – позвольмне встать и идти. Далеко-далеко. Отсюдабезо всего и без памяти. Чистым. Под именемновым и в новых витать облаках. В новомобличий быть, безупречным: «Свет, свет, светмира, в твоем я кровотоке. Неведомые преждеждут меня речения». В тишине глубокой, после плачавселенского. В безмолвии прозрачными поведайголосами земли, воды и неба —мне, коснись —меня, влей жизнь.

Спокойной ночи

Медленно в сон погружаюсь: без усилий,легко от меня оторвались и вдальустремились такую, что уже не имеет значения, —стол, фотография под стеклом – лицаживых и ушедших, стены моей комнаты, улицыГрада Святого – его отравили и ложью, и дымом,истина, память и страх, тело и кровь, бедроЕго, пронзенное копьем, и слова моегоязыка. Всё дальше: теперь никто меняне коснется, не ранит и не спасет. Никто,никогда, никому не удастся. Несите ж меня, водыглубокие, из темени той и пустыни той —в пустыню и темень.Перевод с польского Е. Сударевой

Из французской прозы

Жильбер Сесброн

Старик в саду

Пройдя сквозь лавровую рощу, старик попал в царство солнца. Чуть помедлил, разглядывая черную мрачную тень, свою тень. «Деревенский кюре в сутане, – подумал он, улыбаясь. Я всегда им оставался. Просто приход мой стал больше…»

– Да и самого меня стало больше! – добродушно усмехнулся он. У него было отличное настроение. Наблюдавшие за ним из-за пурпурных штор высоких окон видели, как он прогуливается, качая головой, среди цветущих деревьев и поющих птиц; казалось, он делает им какие-то дружеские знаки – затем он скрылся из виду. Он шел по ослепительному майскому саду и, полузакрыв глаза, с улыбкой на устах погружался в прошлое. Тень в сутане, «деревенский кюре», вела его за собой.

– Дальше, дальше, – пробормотал он, прибавляя шагу.

А дальше: поля, седовласые оливы, траурные кипарисы, обвитые диким виноградом и белой глицинией. Там стережет овец маленький мальчик, и это – он.

Когда открывались ворота овчарни, они обрушивались на него нетерпеливым, жалобно блеющим потоком. Он начинал говорить, и они успокаивались.

Лишь тот, кто не был пастухом, считает, что все овцы на одно лицо! Он помнил каждый профиль и каждое пятнышко; различал черты характера там, где другие видели лишь боязливую ноющую груду шерсти на четырех тоненьких ножках. Он давал имя каждому барану и каждой овце. А потом закрывал глаза и забавлялся – нет! – упражнялся, узнавая их по голосам.

Семьдесят лет спустя, идя по грабовой аллее, населенной птицами, старый человек, закрыв глаза, отчаянно пытался услышать вновь жалобные плаксивые стоны того исчезнувшего стада. Зачем? Не в его власти даже вспомнить интонации голоса собственной матери. От нее и от умерших родных в памяти сохранились не живые лица, а портреты, ибо Время – это родник, обращающийся в камень.

Но вдруг он ощутил знакомый запах овчарни (да, острый горячий аромат хлева заглушил благоухание роз и лилий в саду), ощутил так явственно и живо, что едва дошел до скамейки и рухнул на нее – старый толстый человек, заглянувший в свое детство.

Здесь, в грабовой аллее, за зеленой стеной из живой изгороди он был надежно укрыт от чужих глаз. Не в силах выносить непрестанные заботы приближенных, он как-то сказал: «Побыть с птицами и отдохнуть от людей… Хоть несколько минут!» – после этих слов, которых он стыдился до сих пор, никто не смел нарушать его ежедневного уединения. Старый важный человек присел на краешек скамейки. Казалось, он оставляет место для маленького пастуха, чью улыбку он вновь обрел на своих устах. Пролетевшая птица презрительно взглянула на притворившегося спящим старика.

Вдруг его губы зашевелились:

– Альбина, – произнес он громко. Пропавшая Альбина…

Никто кроме него, конечно, не знал, что так он назвал одну из овец…

Далеко, со стороны Массино, доносится звон анжелюса – шесть часов. Отрываясь от книжки, считает овец… четырнадцать, пятнадцать. Одной не хватает! Сердце бешено колотится, вскакивает, пересчитывает, всматриваясь в каждую: нет Альбины. Охрипшим от волнения голосом зовет. Мчится к ближнему пруду… – Никаких следов, слава Богу! И вот маленький пастырь собирает стадо и произносит перед ним безумную речь:

– Альбина заблудилась, и я иду искать ее. А вы стойте здесь. Только не разбегайтесь! Я доверяю вам…

И он быстро зашагал прочь, но, дойдя до оливковой рощи, обернулся: никто не шелохнулся, все взгляды устремлены на него.

– Я доверяю вам! – крикнул он вновь.

Альбина нашлась не сразу, в час, когда его подопечных уже ждала теплая овчарня, а его – дымящаяся похлебка. Альбина, пленница колючего кустарника, который из-за ее отчаянных усилий был усеян белой шерстью, словно звездами; Альбина, бессильная, немая – и маленький пастух, едва держащийся на ногах от голода и усталости. Они долго смотрели друг на друга, задыхаясь и плача от усталости. Потом он, до крови исколотый колючками, взвалил на плечи истерзанное тело, ощущая биение сердца в теплой влажной утробе. Он ни минуты не сомневался, что стадо будет послушно ждать. Но не надеялся встретить там отца и мать, обеспокоенных исчезновением сына.

– Мальчик мой, я так волновалась!

Как приятно чувствовать себя таким маленьким! Как приятно уткнуться мокрым лицом в сухую шершавую ткань и… Старик вздрогнул: он вдруг ощутил пресный запах галантерейной лавки, исходивший от одежды матери, чьи черты и голос оставались для него сокрыты.

– Что с тобой стряслось? – холодно спросил отец. Он рассказал, стараясь не упоминать имя Альбины.

– А если бы все остальные разбежались, пока ты гонялся за одной?.. Дурацкий расчет! И откуда, спрашивается, у детей такие мысли!

– Но… в Евангелии, – мать старалась изобразить улыбку. – В притче о заблудшей овце…

– А я и не думал об этом, – простодушно пролепетал малыш.

– Ишь ты! В Евангелии! – разозлился отец. Евангелие годится лишь для воскресенья. А в другие дни надо идти прямо, не сворачивая!.. Я знаю, что говорю, – закричал он вдруг, заметив, что сын не сводит с него глаз, полных ужаса. Да, знаю, что говорю!

Домой шли молча. Опустив голову, как кроткая овечка, мальчик семенил последним.

И теперь, много лет спустя, старик впервые спрашивал себя, не эти ли опрометчивые слова отца определили его судьбу, не явилось ли все его будущее ответом и вызовом. Порой целая жизнь уходит на то, чтобы подтвердить или опровергнуть несколько слов. Да, и в самой низкой и в самой высокой доле можно следовать Евангелию: вот что он попытался доказать.

Он сложил руки, сведенные старостью и ревматизмом, в вечный благословляющий жест, и в нем родилась старая детская молитва: «Господи, благослови папу и маму…»

Он намного пережил своих родителей.

Ни слова!

Голос возник сзади, из-за изгороди, молодой, отрывистый, резкий. Казалось, от долгого нерешительного ожидания у кого-то пересохло в горле.

Старик, окруженный столькими забытыми голосами, даже не вздрогнул; он почти не удивился непрошенному гостю. И, не теряя самообладания, каким он славился на весь мир, спросил:

– Какие слова я мог сказать?

– Не зовите на помощь!

– На помощь?

Только тогда он осознал исключительность происходящего, и добродушие сменилось суровостью.

– На посту, который я занимаю, не кричат. Просто я не привык говорить с теми, кого не вижу воочию… – и добавил как бы для себя: – Только с живущими на небесах.

– На небесах?

Послышался шелест листьев, и перед ним появился очень молодой, исхудалый, легко одетый человек, под бурей черных волос лихорадочно сверкали глаза.

– На небесах? Поберегите ваши сказки для публичного выступления. Мы здесь одни, и я в них не верю.

– А я – всей душой.

– И в душу вашу не верю.

Старик присмотрелся к незнакомцу, и ему стало неловко за свою полноту. Тот не опустил глаза.

– Вам известно, кто я? – наивно спросил старик. Незнакомец пожал плечами и с ненавистью произнес:

– Папа римский.

– Могу я для вас что-то сделать?

– Исчезните.

«Он вооружен. Я один. Час мой настал», – подумал папа.

Сердце наполнилось ликованием, но к радости примешивались сомнения. Умереть мучеником, в глубине души он всегда об этом мечтал… долгая карьера прелата и дипломата порой тяготила его. Может, в этот миг где-то в Африке одинокий страдалец погибает от чьей-то злой воли с именем Господа на устах. А я сижу здесь, весь в золоте. Ко мне обращаются «Монсеньор…» Достигнув высших почестей, к которым он не стремился, в великолепных хоромах, охраняемых солдатами в старинных одеждах, стать жертвой… – Если бы! Сообщение в газете, да и только! Символом чего он станет, убитый этим неизвестным? Смерть? Пускай, но ради чего?

– Исчезнуть, – произнес он спокойно, – неужели это все, что я могу для вас сделать?.. Почему вы так решили?

– Потому, что вы – краеугольный камень ненавистного мне мира.

– Краеугольный камень мира? Никогда еще меня не удостаивали такой чести, – сказал старик, покачав головой. – Но, к сожалению, вы заблуждаетесь: вытащите камень – ничего не разрушится.

На лице незнакомца он прочел глубокую скорбь; глухой голос произнес:

– Везде обман! Тогда, чему же служит это?

– Что?

Рукой, худой, словно коготь хищной птицы, тот указал на распятие, висевшее на белом папском наряде:

– Это!

И, резко сорвав крест с золотой цепи, швырнул его на землю. Грузный человек рухнул на колени и стал шарить по гравию. Но едва он прикоснулся к распятию, другой наступил сверху ногой.

– Прошу вас, – взмолился папа.

Его охватило отчаяние. Незнакомец же с силой отбросил крест ногой, и тот скрылся в зарослях.

Старик с трудом поднялся. Его мучил стыд за свою грузную фигуру, за то, что долгие годы его предупредительно оберегали от малейших усилий, что его, престарелого владыку, одевали, носили… Он двинулся к изгороди.

– Стойте!

Незнакомец вытащил из кармана другую руку, в ней был зажат кинжал. «Как нелепо», – подумал папа и повторил вслух:

– Нелепо.

– Умереть – нет. Нелепо жить.

– Ну что ж, тем лучше!

«Умирать подобно ночной птице, пригвожденной к створке деревянного окна в сарае – тоже нелепо», – впервые задумался он и заговорил с каким-то горделивым смирением:

– Вы ненавидите не меня, а его! И указал на заросли, где валялось распятие.

– На что вы надеетесь? – ухмыльнулся другой. – Его я люблю, – и добавил с яростью: – Вернее, любил бы, если бы не вы.

– Я?

– Вы, глава и приспешники.

– Присядем, – предложил старик.

– И мирно побеседуем? Довольно! Двадцать веков вы нас умасливаете добренькими речами. Двадцать веков пытаетесь превратить волков в раболепных псов.

– Только однажды волк стал преданным и кротким, как собака, благодаря любви, которую в него вдохнул святой Франциск. Кстати, – он смотрел на незнакомца в упор (ему казалось, что он с давних пор знает и любит это лицо), кстати, чем волки лучше собак?

– Они свободны!

– Говорите потише: сюда могут прийти.

Тот, сбитый с толку, смущенно взглянул на папу, потом на кинжал, спрятал его в карман и сел первым.

– Они свободны, – повторил он тихо, – а мы – нет.

– Пожалуй, вы правы, говоря обо мне, о священниках, о христианах, наконец, но вы, разве вы не «свободны»?

– Как человек в горящем доме! Из-за вас на земле стало нечем дышать!

– Вы словно заблудились на дне шахты и ищете выход, но при этом отказываетесь от пути к свету, указанному нами, – в голосе человека в белом прозвучала строгость, о которой он тут же пожалел.

– Все выходы закрыты, все! О, вы надежно их стережете! Всякий раз, как я пытался вырваться, кто-то из ваших был начеку. Преграды на пути к счастью! Преграды на пути к любви!

– Несчастный, – папа поднялся, – бедное дитя! Мы и есть Любовь, мы не служим ничему, кроме Любви.

Его рука, украшенная массивным перстнем, потянулась к худому плечу, но неизвестный отшатнулся.

– Вы – маленький мальчик, взывающий к отцу о помощи…

– К кому? К толстяку, нашпигованному сладкими речами, которому курят фимиам во всем мире? Запертому во дворце, охраняемому, точно музейный экспонат, швейцарцами с алебардами… Что вы знаете о наших муках?

– Возможно, толстый человек в белом наряде (его голос срывался от волнения, удушье сдавило грудь, он был как в агонии) ничем вам не поможет, да простит его за это Господь! Но по всему свету вы встретите людей в черных сутанах, худых и бедных, как вы, они позаботятся о вас.

– Ваши кюре? Да что они могут?..

– Я не говорю, что они избавят вас от страданий, но хотя бы переложат их на свои плечи, подобно ему, несшему на себе крест… Поднимите, – произнес он властно и, смягчившись, добавил, – пожалуйста.

Немного помедлив, молодой человек нагнулся, раздвинул ветки и стремительно выпрямился, бросив папе золотой крест.

– Спасибо, – прошептал старик.

До боли сжав в руке распятие, он чувствовал, как четыре гвоздя впиваются в его плоть. «Господи Всевышний, – молил он, – не покидай меня. И его… Нет, нас, Господи…»

– Не можете без этой погремушки! Вы, верховный владыка!

– Вы преувеличиваете: все не так просто…

– Наоборот, очень просто! Вы вынимаете из люльки и укладываете в могилу; никогда не оставляете нас в покое. Вы заодно с теми, кто властвует, кто платит и кто судит. Священник, как тень, прячется за спиной банкира и предпринимателя. Распятие участвует в судах, духовник сопровождает палача. В военное время у вас офицерское звание. Вы всегда там, где смерть и насилие!

– Вы упиваетесь своими же словами, – сказал папа с холодком: он ставил рассудок выше эмоций и терпеть не мог высокопарных фраз. – Если бы служители Церкви не присутствовали в тюрьмах и на полях сражений, вы упрекнули бы их в этом.

Неизвестный подошел так близко, что он ощутил на лице его горячее дыхание. «Огненное сердце… Неистовое, неукротимое, – подумал папа. – Если бы он знал, как я его люблю, насколько достойнее меня он в этот миг».

– Я обвиняю вас в том, что до сих пор существуют тюрьмы и поля сражений. А приговор вам выношу не я, а ваш распятый!

Старческая рука крепко сжала крест, словно сросшись с ним.

– Двадцать веков неудач… И несмотря на это – двадцать веков святости!

– Знаю. Еще одна уловка! Не будь негодяев, откуда взялись бы святые! В чем состояла бы «добродетель» в справедливо устроенном мире? Чтобы взрастить ваши розочки, вам необходим навоз; только мне надоело жить в этом дерьме!

– Я не строю себе иллюзий, просто пытаюсь понять.

– Вы смиряетесь, только и всего.

– Нет, принимаю, – старик выпрямился во весь рост, – мне недолго осталось жить, но я принимаю этот мир и по мере сил буду пытаться решать его трудные задачи. Вы же отвергаете все целиком. Так намного легче!

«Нет, – вдруг подумалось ему, – я неправ: отчаяние – это совсем не легко».

Тот хотел было возразить, но папа знаком приказал ему молчать.

– Но…

– Теперь вы ни слова!.. Слышите, сюда идут…

Он различил легкие торопливые шаги на песчаной аллее.

– Спрячьтесь в зарослях, там, откуда появились… Поскорее! Тот неохотно подчинился.

«Я опутал его словами, – подумал папа, – но ни в чем не убедил. А с чем, собственно, он должен был согласиться? Как оправдать и объяснить наш жестокий мир? История его жизни заключена в одном слове: нелюбимый. Потерял веру в людей, разучился любить: одинокий, потерянный. И таких миллионы…»

К нему подошли двое молодых секретарей, еще не дослужившихся до красной кардинальской шапочки и фиолетовой епископской мантии.

– Святой отец, извините за беспокойство.

– Нас прислал кардинал С.

– Вы едва переводите дух, дети мои!

– Их преосвященствам пора на аэродром. Кардинал беспокоится, что беседа окажется слишком короткой для обсуждения столь важных проблем.

– Да, я в курсе. Передайте ему… скажите: все решится в установленном порядке, и пусть послы потрудятся немного подождать.

Секретари были явно озадачены. Тот, что постарше, осторожно заметил:

– Его преосвященство сказал мне еще: «Передайте святому отцу – каждая минута на счету…»

Папа улыбнулся, хотя глаза его погрустнели.

– Ответьте его преосвященству, что это я понял еще семьдесят лет назад… Нет, лучше передайте ему, что я прошу прощения за опоздание, и пусть он извинится за меня перед папскими послами. Ступайте!

Едва они скрылись из виду, из-за кустов показался неизвестный. Он тяжело дышал, папа был поражен его мертвенной бледностью.

– Почему вы их не позвали? Двое против одного…

– Не об этом речь, – рассердился старик, – диалог душ – не сюжет для детектива. («Нелюбимый… нелюбимый…» – отдавалось в нем). – Ваша мать умерла? – спросил он резко.

– Да. И ребенок мой умер, мать его меня бросила, я потерял работу, здоровье – ну и что из этого?

«Посланник сирот, безработных, отверженных, скорбящих, убогих, – святой отец едва удержался от молитвенного жеста, – четверть человечества внимает моим словам. Мне дано изречь, но не утешить! На что же я гожусь?» Он с горечью осознал свое бессилие. Такие греховные мысли не раз посещали его, подобно неуловимым трещинкам в хрустале, они служили лазейкой дьявола, оскверняя кристально чистую душу. Он заговорил очень быстро:

– Я могу лишь говорить с вами, это ничтожно мало. Только Он один владел словами, которые исцеляют, воскрешают… Неважно, что вы думаете обо мне, не переставайте верить Ему!

– Как! – закричал тот, – я корчусь от боли, а вы мне читаете катехизис? Подыхаю, а вы хотите, чтобы я воспылал к вашему бородачу?

– Да это же вы! – поднявшись, дрожащим пальцем он указывал на незнакомца. – Покинутый родными, осужденный родом людским, один-одинешенек в Оливковом саду: это вы! Никогда, никогда вы с Ним не были так близки!

– Сейчас не время для проповеди, – сказал тот дрогнувшим голосом. – Со мной нет никого, ни Его, ни вас – никого! – В его голосе зазвучали высокомерные нотки.

«Даже в бедах своих люди остаются заносчивыми, – подумал папа, – гордыня – их единственная панацея. Так будет всегда… Ни капельки гордыни в душе Христа! В этом Он не похож на человека…» Казалось, между ним и неизвестным разверзлась такая бездна, что слезы всей земли не смогут ее наполнить. Он совсем сник. Как же его спасти?

– Если вы – воплощение Страданья и Несправедливости, а я – воплощение Христианства, то приговор ваш справедлив. Обвиняйте, только меня, не Его! Он останется с вами; ваша совесть, надежда, опора – это Он, Он один!

– Он мертв.

Старик умолк, взгляд его сделался безжизненным. Если Христос навеки умер, то он – всего лишь толстый, странно одетый старик в саду. Значит, все сначала! Убеждать его, настойчиво, упорно; так вода по капле точит гранит, днем и ночью… Он почувствовал – это ему не под силу. Заблудшая душа – самая невинная… Далекая Альбина…

– Стойте здесь и ждите меня! – скомандовал он и загадочно прошептал: «Я найду… найду…»

Потом зашагал в сторону дворца. Вдруг он вспомнил о кинжале; сердце у него оборвалось, и ему стало стыдно за свое малодушие. Чей голос, Бога или Дьявола, повелел замедлить шаг и стать удобной мишенью? Пусть решает! Самое большее, что можно ему предоставить – свободу выбора.

Какое-то время – оно показалось ему бесконечным – он готовился принять смерть и с насмешливой улыбкой думал о благоговейных заботах, которыми его окружат доктора. Смерть, три четверти века он думал о ней каждый день и особенно каждую ночь, смерть, от нее отделяет один миг – вдруг она предстала перед ним в своем истинном обличье: огромный оживший лик Иисуса Христа. Острая боль – и он встретится с Ним с глазу на глаз… «Я готов отдать жизнь, лишь бы увидеть Его лицо, – пронеслось в мыслях, – отдам жизнь за это лицо!» Не в этом ли подлинный смысл любви?

Что в эти минуты делал незнакомец? Какая буря раздирала его душу? Поглощенный собственными мыслями, старик забыл помолиться за него.

Кардиналы, ожидавшие у порога дворца (один из них встревоженно поглядывал на часы), наконец увидели приближающегося Святого отца, тот явно торопился. Подсчитывая потерянное время, они прикидывали, какие первостепенные вопросы придется снять с повестки дня – вдруг раздался надорванный стон, похожий на возглас поранившегося ребенка. Видя, как старик с трудом ловит ртом воздух, они решили, что кричал именно он: удушье, широко раскрытые глаза, рука, прижатая к сердцу…

– Святому отцу дурно!.. Сердечный приступ, скорее!

Они бросились ему на помощь. Но, опережая их, старик устремился назад. Все остолбенели, потрясенные невиданным зрелищем – бегущий римский папа. Судя по его поведению, он вовсе не болен. Что происходит?

«Прости, мой Боже, – молил толстый человек, едва дыша, – прости мое ослепление, мое неверие, прости… Сделай так, чтобы я не опоздал, Ты, властитель Времени! Чтобы не было поздно, умоляю!»

Слишком поздно.

Он знал: нельзя вынимать лезвие из раны. Бывший военный санитар части 14–18 знал и то, как избежать тряски, когда несешь на руках бездыханное тело, и проявил необходимую сноровку. О, непосильное бремя на плечах! Живой крест…

Первое, что он выкрикивает: «Он еще жив!.. На помощь!»

Никто не двигается с места. Застыв от изумления, семеро окаменевших кардиналов с ужасом наблюдают, как римский папа несет на плечах, словно пастырь новорожденного ягненка, израненное тело. Сгибающийся под тяжелой ношей старик, который правит миром! С каждым шагом все ближе и ближе к алым католическим князьям, чьи взоры прикованы к его горючим слезам, его дрожащим губам – и крови, которая, капля по капле, пятнает белоснежную сутану…

Перевод с французского Э. Браиловской

Из болгарской прозы

Стоян Вылев

Дивный волк

Однажды лютым и ветреным февральским вечером дверь переполненной корчмы медленно отпахнулась, а никто не вошёл. Все наши мужички гудеть бросили и затаились: если дверь отпахивается, значит, кому-то нужно войти. Сидят – не шелохнутся и ждут.

И вот, наконец, внутрь корчмы осторожно просунулась меховая морда. А следом и сам волк вошёл.

– Батюшки святы! – воскликнул хозяин, отродясь не привечавший в своём питейном заведении таких клиентов.

Все кругом как-то сразу засуетились. И тут над дальним столом горой вырос Иван и огромно шагнул к волку. Серый сразу зарычал, собрал в складки нос и оголил острые клыки.

– Куда ж тебя понесло, Иване?! – крикнул дед Стоимен, думая вразумить парня.

Но Иван ничегошеньки не слышал, а только смотрел прямо в волчью морду и уже засучивал рукава:

– Сейчас я ему выпишу счёт!

Вот сошлись человек со зверем совсем близко, простёрлись друг к дружке и вмиг кубарем покатились.

Иван – то сверху, то снизу – всё пытался волка за шею ухватить, да всё никак не удавалось. И так и сяк крутил он серого, а тот, знамо дело, рычал и щёлкал своими зубищами. И, как будто, не нападал вовсе на парня, а только защищался, только отбивался да изворачивался.

Но Ивану всё же случилось крепко прихватить зверя и сдавить его горло железными пальцами. И тотчас раздался такой страшный рык, что волосы у всех, кто был в заведении, распрямились и задрожали. Боец наш сей же миг отпустил волчью шею, поднялся с колен да застыл соляным столбом. Зверь тоже распрямился – встал на четыре лапы, отряхнулся – и медленно пошёл к винным бочкам.

– Чтоб тебя, гадина!.. – заголосил корчмарь и в один прыжок метнул свои сто с лишним кило прямо на винный прилавок.

На полпути волк остановился и оглядел онемевших поселян удивительным взглядом – широко раскрытыми, полными неутолимой печали глазами. Никто не смел ни вздохнуть, ни шевельнуться, а только почувствовали люди, что течёт по их жилам целая вечность. И вот, зверь медленно поднялся на задние лапы, вытянул морду к потолку и принялся выть. Ох, что ж за вой вылетал из распахнутой пасти: и не вой вовсе, но плач неземной и ужасный. Так у нас рыдают женщины на похоронах и в день поминовения усопших.

Вот сидят мужички в корчме и слушают, как волк воет. Встал на задние лапы и воет, а мужички заколдованные молчат. Молчат, а в сердца их густо вливается мука, та мука, что терзает душу этого волка. Такая бескрайняя тяжёлая мука – непроглядней гибельной ночи за окнами.

Выл серый, выл и внезапно умолк. Опустился на пол, вздохнул и упрятал голову в мягкие лапы. И больше не шевелился.

Тогда поднялся с лавки дед Стоимен и направился к зверю. Кое-кто открыл было рот, чтобы остановить старика: ведь, неровён час, волк вскочит, да как за горло схватит – мигом душа отлетит! А души-то Стоименовой – и в чём только держится! – на одну понюшку осталось. Но ни единого звука не слетело с разомкнутых губ, будто продолжалось колдовство.

Покряхтывая и пристанывая опустился старик на одно колено и склонился над волком. Протянул руки, взял лобастую голову зверя в ладони, вгляделся в его глубокие глаза и бережно опустил обратно на лапы. Потом медленно стянул с себя засаленную ушанку и опустил взгляд, как подобает перед сиятельными мертвецами. (Никто никогда так не узнал, что поведал деду волк перед смертью. Никому Стоимен не раскрылся.)

Мужички скоро догадались, что зверь помер и душу отдал – Богу ли, чёрту ли, своему ли какому божеству. Осторожно повcтавали все со своих мест, приблизились к серому и пялились во все глаза на него из-за Стоименова плеча: что за диво-волк, чудный волк, сказочный!..

И вот старик от пола медленно оторвался, расправил плечи и говорит:

– Возьмём сейчас кирки да лопаты и погребём его.

– Да ты что?! Да ты не спятил ли?! – завопил корчмарь и смёл свои тяжёлые телеса с прилавка.

– Умолкни! – властно взмахнул рукой старец, и все сразу уразумели, что он прав.

Мужики быстро принесли инструменты и спрашивают:

– Где будем хоронить?..

– Как где? – рассердился Стоимен. – Перед корчмой!

Все мигом вывалили наружу. Холодища такая – камни лопаются. Земля – как лёд. Метель кругом буянит и ни черта не видать. Какая уж тут работа! Но мужички отогрелись ракией да и выкопали могилу.

– Кланяйтесь теперь! Кланяйтесь все! – скомандовал старейшина.

И двадцать здоровых мужиков поклонились одному мёртвому волку. Но, какому волку – диво-волку, чудному волку, сказочному!..

Зарыли могилу и вошли обратно в тепло. Не успели дверь закрыть, как влетел сельский голова: весь бешеный, глазищи – навыкате. Влетел и вопит:

– Да что ж это происходит, люди добрые! А-а-а?!

– А ну, тихо! – осадил его дед Стоимен и ракии на пол капнул, как на поминках.

А селоначальник – ещё громче:

– Что ж это удумали – волка хоронить! Посреди села! Ну, кто скажет мне: не дикари ль вы после этого?

Шумел-шумел, а сам всё ракию попивал и мало-помалу успокаивался. Побухтел ещё немного, а потом остатки из своей чарки на пол вылил и примирительно изрёк:

– Да простят силы, что бдят над нами, грехи волка!

Вот какие дела!

Так мы по сей день и гадаем: а волк ли это был?

Уж спрашивали-расспрашивали местного мудреца деда Стоимена, но тот только усмехался да руками махал:

– Какой волк?! Вы часом не помешались? Был бы это волк, приказал бы я вам хоронить его посреди села?! Эх, дураки-дураками!

Ну, хорошо – не волк! Тогда что ж это было?

…А какая, впрочем, разница? Да, никакой!

Пришёл – помер – похоронили…

Пусть каждый сам себе кумекает: что да как…

Не правда ли?

Перевод с болгарского С. Семенова

Из якутской поэзии

Елена Слепцова-Куорсуннаах

Давно уже я не читал стихов, написанных с такой обжигающей страстностью и такой глубокой и неподдельной болью за свой народ, как у Елены Слепцовой-Куорсуннаах. Да что там – «написанных»! Скорее уж – выкрикнутых!.. «Нам дал повеление сам Чингисхан – вести сквозь столетья родов караван!» – так, перекликаясь с идеей знаменитого романа Народного писателя Якутии Николая Лугинова «По велению Чингисхана», формулирует поэтесса своё понимание бытия народа Саха в параметрах истории и вечности. Стихотворение, из которого взяты эти строки, называется «Родословная народа Саха» – это, на мой взгляд, одно из самых её жёстких и даже отчасти жестоковатых стихотворений, которое, вместе с тем, как никакое другое, раскрывает перед нами душу поэтессы и помогает понять глубинные истоки той боли за якутский народ, которая является едва ли не основным творческим импульсом её творчества. С такой болью за народ сегодня пишет, пожалуй, только Валентин Распутин, только его рассказы и повести посвящены проблемам сохранения русского народа, а стихи Елены Слепцовой-Куорсуннаах адресованы якутам. «Я ветвь из рода боронг-саха», – конкретизирует она тот социально-родовой круг, от имени которого и для которого она ведёт свою поэтическую исповедь. «Боронг» – в переводе с якутского языка означает «тёмно-серый цвет», и этот эпитет характеризует собой не только измождённый заботами и болезнями цвет человеческого лица или блеклость выцветшей под дождями, снегами и бурями ветхой одежды, но и вообще – житейскую обездоленность, бедность и нескончаемые превратности судьбы.

Для большинства из тех, кто живёт сегодня в европейской части России и, особенно, в Москве, жизнь в Республике Саха (Якутия) ассоциируется в первую очередь с валяющимися прямо под ногами россыпями алмазов и падающими с деревьев прямо на плечи прохожих песцами и соболями. Однако жизнь там полна своих довольно тяжело решаемых проблем и трудностей, на которые накладываются ещё и суровейшие природно-климатические условия. Но и сюда, в эти естественно-заповедные места уже прорывается западная масскультура, уже протягивает свою хищную лапу международный глобализм, стирающий всякую национальную самобытность и национальную культуру, и стремящийся превратить людей любой расы и любой национальности в безлико-однотипных потребителей соевых гамбургеров, батончиков «Сникерс» и фильмов про Терминатора.

Противостоять всему этому можно только тогда, когда в душе имеется твёрдая духовно-культурная основа, о которую, как о крепостные стены, будут разбиваться любые информационно-пропагандистские атаки глобализма. А если такой основы в народе нет? Если язык предков, который как раз и несёт в себе программу исторического бытия народа в истории и вечности, оказался почти забытым и сегодня ещё только возвращается в культуру и жизнь своего народа, если родительская вера отодвинулась на второй план, а место национальной культуры заняли всевозможные телевизионные шоу развлекательного и, в большинстве случаев, если не полупорнографического, то очень низкого по уровню своей культуры и откровенно пошлого характера?.. Тогда на помощь народу должны прийти его лучшие поэты, которые своим словом напомнят ему о тех свершениях и подвигах, которыми прославили себя в истории их предки, создавая великую национальную государственность, духовность и культуру.

И ещё одна немаловажная особенность поэзии Елены Слепцовой-Куорсуннаах. Будучи насквозь пронизанными глубокой исторической образностью и деталями прошлого, её стихи в то же время являются необычайно остросовременными и близкими именно сегодняшнему читателю, жителю Республики Саха (Якутия) XXI века и всем нам – гражданам огромной Российской Федерации, на протяжении многих столетий объединяемых великим русским языком и сотворяемой с его помощью поэзией. Сегодня в это животворящее море российской поэзии вливаются также стихи якутской поэтессы Елены Слепцовой-Куорсуннаах – и этот ручеёк, как мне кажется, вполне способен обогатить своим незамутнённым потоком застоявшиеся воды российской поэзии.

Николай Переяслов

Родословная народа Саха

С древнейших времён в наших жилах теклагорячая тюркская кровь, что влекланас в степи бескрайние – кости ломатьвсем тем, кто топтал нашу Родину-мать.В народе якутском и малый, и старбыл духом сильнее проклятий татар.Нам дал повеление сам Чингисхан —вести сквозь столетья родов караван!Мы резали жилы и рвали кадыкнародам, что в нас не признали владык.Никто нам не мог быть преградой: нас – тьмы!И чёрная кровь нам пьянила умы.Копытами в землю, как в бубен, стуча,военные кличи до неба крича,мы мчались по миру лавиной сплошнойс культурой богаче, чем царской мошной.Мы пили свободу, как пьют молоко,слагая бессмертную песнь Олонхо,оставлен наш след среди камня и мха —вот срез родословной народа Саха!..

Из рода боронг-саха

Я ветвь из рода боронг-саха́.Моя одежда – бобров меха,что стольких предков собою грелада за столетья вконец истлела.Я ветвь из рода боронг-саха,что остаётся без языка.Моё жилище гниёт, ветшая.А здесь жила ведь семья большая!Я ветвь из рода боронг-саха,чья слава прошлая – высока.Здесь конь мой верный взлетал к звезде!(Теперь – и кости, не знаю, где…)Я ветвь из рода боронг-саха,о нём мне душу гнетёт тоска.О нём мне слёзы глаза прожгли —неужто сроки его прошли?..

Сон

Приходит ночьи с ней приходит сон,и в странный узелмысли заплетает.С каких созвездийк нам нисходит он?Кто нам виденья этипосылает?Мы днём сильны.В нас дышат ум и мощь.Иной, играя, лошадь поднимает.Но лишь на землю прилетает ночь —как сон наш мир мгновенно подменяет.Идут на нас видения волной.Чужая жизнь вползает в наши души.Ночь растворяет опыт наш дневной,чтоб наши мысли стали непослушны.Что есть наш сон – космическая тьма?Что есть наш сон – изнанка нашей жизни?Что есть наш сон – смущение ума?Что есть наш сон – тревога по Отчизне?..Мне никогда сей тайны не узнать.И, мучась в ней, как в бесконечном иге,я каждый вечер буду припадатьк загадке сна —как к не прочтённой книге.

Весенний ветер

Вот и насталадля вольного ветра пора!Тесно ему сквозняком пробираться по дырам.Крылья его молодые гуляют над миром,старую зиму стараясь прогнать со двора.В шею её!Пусть на север свой дальний идёт!В шею гони её вон с разухабистым свистом!Пусть, словно ведьма, уносится сквозь дымоходи исчезает в тумане холодном и мглистом.Ты ж, озоруя, промчись через стылую рань —где-то за ней заплутала весна в косогорах.Ты, как лошадку, её углядев, заарканьда поскорей приведи её в наши просторы.Вот она, рядом уж – ветер стал нежен и свеж,солнца лучи, словно косы льняные, повисли,воздух – как хлеб, хоть бери, на куски его режь,и всё светлее душа,и всё радостней мысли…

Однажды ночью

В поту холодном вскинулась в ночи:«О, сердце, сердце, тише, не стучи!..» —едва поймала крик свой на губах.Душа – в смятенье.Вижу дрожь в руках.Сижу в постели.Темнота кругом.В глазах стоит испуг.А в горле – ком.Свой сон понять пытаюсь я с трудом.Я увидала в нём родимый дом.Стою я рядом, на клочке земли,а надо мною – тучи-корабли.Одна из них – черна, как чёрный вождь,спустилась ниже – и ударил дождь.Он чёрным был.Он напугал меня.Он заслонил собой все краски дня.И, всё сковав во мгле, из чёрных тучвдруг выпал бубен – грозен и могуч.Под чёрный дождь тот бубен поднырнул —и мир наполнил страшный гром и гул,на этот гул мой встрепенулся взор —и мне открылся времени простор.И мне открылась в небе без трудамоих погибших предков череда —они к костру сходились все гурьбойи в нём искали что-то пред собой.Мне любопытно стало, и сквозь страхя потянулась к пламени костра,чтобы увидеть, что там в нём лежит,что так погибших предков ворожит.Но в это время лопнул звуков вали тот огромный бубен разорвалкруг тёмной кожи – озеру сродни,что натянули боги в оны дни.И чёрный глаз закрыл весь небосвод.А вслед за ним – возник огромный рот.И странный хохот оглушил меня,и чей-то голос прозвучал, звеня:«Ну, что ты бьёшься?Что ты рвёшься в высь?Всё небо – в дырах.Так остановись!Ты видишь этот чёрно-водный дождь?Он всех найдёт!И ты в нём – пропадёшь!Одно спасенье – быстрым ветром статьи книгу дней назад перелистать,помочь погибшим в мире не бродить,всех не пришедших в белый свет – родить…»И голос – смолк.И всё сошло на нет.И надо мной разлился тихий свет.И сна остатки смыло белым днём…Так почему ж я думаю о нём?..

Я вернусь

Я ещё раз вернусь в этот мир,чтоб, пройдя сквозь кровавые роды,сочинить о Земле новый миф,что собою возвысит народы.Я ещё раз явлюсь в этот свет,в струях ливня запев, словно песня,чтобы сблизить закат и рассвети долины поднять к поднебесью.Я шагну в затухающий день,чтобы боль, что засела в народе,отвести от него, словно тень,и наметить дорогу —к свободе…Перевод Н. Переяслова

Из грузинской поэзии

Нико Гомелаури

«С кем в аду окажусь? – Будет враг ли мне, друг ли?..»

С кем в аду окажусь? – Будет враг ли мне, друг ли?Вместе с кем подметать буду адские угли?Музыканты, актеры, их музы и феиЛживый занавес жизни сорвут, не жалея!Вот когда здесь начнутся игра и веселье!Без цензуры писать – выпив адское зельеИ сгорая, смеяться над тленом и скверной…Как в раю в эту ночь заскучают, наверно…

«Десять секунд, как с тобой повстречался…»

Десять секунд, как с тобой повстречался,Девять секунд, как лицом посветлел я,Восемь секунд, как почувствовал тело,Семь, как проник в тебя, влился, остался.Шесть – долгих вечных секунд на мученье,Пять – и рождается стихотворенье.Вот за четыре секунды простился.За три – заплакал и перекрестился.За две – удар раздается сердечный.Хватит одной, чтобы сердце разбил.Десять секунд пронеслось после встречи,Вечность уже – как тебя полюбил.

«„Я“ мое второе…»

«Я» мое второегонится за мною —я ругаюсь, плачу,но нельзя иначе.Вот над головою,как стервятник вьется —не дает покоя,в руки не дается.Ведь беду накличет!Как унять его мне?О своем двуличьепостоянно помню.Строчки сочиняет,не спросив совета.Мне назло меняетвсе мои ответы.Злюсь, бешусь, немею —Как мы не похожи!Кто из нас главнее?Искреннее кто же?

«Не осталось сердца, почек…»

Не осталось сердца, почек,Легких – все равно борюсь,Выдыхая правду строчек,Горьковатую на вкус.Но в глаза взглянувши Нине,Словно вижу свет в окне —Ведь играл же ПаганиниНа единственной струне.

«Если дали мяч, то нету поля…»

Если дали мяч, то нету поля.Если в лес иду – капкан стоит.Захотел удить – нет рыбы в море.И чужой из зеркала глядит.Пули есть, но нет ружья, ребята.Есть перо – ни строчки не пишу.Кошелек есть – денег не богато.Есть машина – только не вожу.От кошмара пробужусь во мраке —Сломанные ходики тихи.Здесь меня не узнают собаки,Женщины не чувствуют стихи.Навсегда потерян ключ от дома,У меня внутри погашен свет:Страшная пожизненная кома —Библия со мной, но веры нет.Переводы с грузинского Е. Исаевой

Из немецкой поэзии

Эрих Мария Ремарк

Он погиб под Можайском

Он погиб под Можайском. Ночью.Все вокруг было белым от стужи и снега.И как только он умер, он был скован морозом,сразу, как только умер.Оледеневший, тяжелый,он в снег уходил беззвучно,каждый день понемногувсе глубже,а снег все сыпал и сыпал…Часы на его руке прожили на день дольше,остановились равно в семь тридцать,и было все также бело на равнинев декабре в январе в феврале,и беззвучно над ним скользилипо трехметровому снегулыжи врагов в направленье Смоленска…Потом зарядили метели, и март наступил,и повеяло теплым ветром, и расплавился снеги он всплыл из белой своей могилы,и, скатившись с остатков сугроба, словно с грязного облака,в первый раз коснулся земли.А снег все таял и таял,и раны его открылись,и начали кровоточить,не сильно, как если бы он лишь сейчасстал действительно умирать…Он спал на лугу.Рядом винтовка и шлем.Он жил теперь жизнью призрака,но рос, распухал, шевелился,словно во сне неспокойномвсе еще видел последний бой.Иногда он вскидывал руку с жирной лоснящейся кожей,черные губы его дрожали,и из нутра вырывался стон зловонного тленья.Но вскоре он все же умер третьей своею смертью,и скукожился весь в жалкой своей одежде,и прижался к земле,и лицо его было покойным и отрешенным.А в недрах земли под ним зарождался таинственный шум весны.Поле боя в луг превращалось, воды текли, корни крепли,напирали ростки растений, пробивали твердую корку земли,но сквозь размякшую ткань шинели проклюнуться не смогли —пытались его приподнять,но было темно под шинелью,и они задохнулись и умерли вместе с ним,а вокруг цвели подснежники и анемоны.Началась жизнь червей и жучков,Они были подобно лисицам, пред которыми вдруг возникиз тающих льдов мамонт – пища на целую жизнь…Горный рудник мяса.И земля начала вбиратьв себя Иоганна Шмидта из 3-ей роты 152-го полка.Так он понемногу переселялся к корням,дикие кролики прыгали через него,восседали бабочки на зубах,совы ночью над ним летали…Никто его не нашел.Маленький круглый железный жетон —все что от него осталось —был найден в 2022 году,когда здесь строили спортплощадкудля слепых детей, а до этогодом стоял, и в нем жили и умирали люди.Рабочие выбросили жетон —ненужную заржавленную железку.Два года понадобилось на то,чтобы он исчез навсегда,он был последним из павших,семь других залегали глубже и истлели несколько раньше.Лишь череп кое-какое время еще парил над землей,ростки юной вишни проросли сквозь его глаза,и вишня его подняла вместе с собою ввысь,а когда расцвела,череп глядел сквозь цветущие ветви в небо,череп без подбородка,что отвалился и лежал на земле отдельно.Какое-то время в Гиссенео нем горевали, но вскорезабыли о нем, потому чтонастали тяжелые времена.Лишь мать иногда говорила,что ему повезло не дожитьдо жизни, наставшей после…Но это она только так говорила,она, его пережившаяна семь лет.Перевод с немецкого В. Вебера

Из немецкой прозы

Зигфрид Ленд

Как у Гоголя

Нужно сказать, я уже лет восемь знаю эту площадь, запутанный транспортный узел, куда стекаются трамваи, автобусы, электрички, чтобы обменяться своим содержимым. Едва раскрываются с шипением двери, всё срывается с места, смешивается, переплетается, перепутывается, – будто столкнулись полки безоружных противников; людские потоки движутся так уверенно и бесстрашно, каждый в этой массе так бесцеремонно прокладывает себе дорогу, что лучше затормозить и подождать, пока толпа рассосётся, пусть даже на светофоре зелёный свет. Да если бы только эта река с подпрыгивающими школьными ранцами, с раскачивающимися портфелями, если бы только эта угрюмая утренняя процессия – за ней ещё можно уследить, – но здесь, где по разветвленной дельте улиц протекает множество машин, жди неожиданностей, будь готов к внезапно возникающим перед тобою разного рода юрким одиночкам, что вдруг выпрыгивают из-за установленных вдоль тротуаров легковых автомобилей и стремительным рывком пересекают улицу.

Все это мне знакомо. Ведь в течение восьми лет сам я принадлежал к этой массе. Не терпящая ни малейшей заминки толпа несла меня от электрички к автобусу, довозившему прямо до школы; я сам был частью беспощадной толпы.

Но это знание и опыт мне не помогли, как не помогли бы и тому, кто двадцать лет просидел за рулем без аварий. Того, что случилось, было невозможно избежать хотя бы в силу статистики и уж никак нельзя было отнести за счет моей неопытности как водителя или объяснить тем, что автомобиль, на котором я всего лишь неделю езжу на работу в школу, – моя первый и к тому подержанный.

Хотя утро не предвещало ничего плохого или значительного, и не было никаких причин соблюдать особую осторожность (мой рабочий день начинался с двух уроков географии), я, приближаясь к площади, заранее сбавил газ и даже не увеличил скорость, когда загорелся зеленый свет. Он слегка замерцал, – казалось, светофор подмигивает мне, советуя миновать перекрёсток, прежде чем распахнутся двери двух автобусов, как раз в этот момент подъехавших к остановке на той стороне улицы. Булыжная мостовая была покрыта снегом, под действием соли превращавшегося в грязную жижу; скорость не превышала и тридцати, и я не выпускал из поля зрения автобусы, из которых, как по сигналу, через миг вывалится толпа.

Скорее всего, он вышел из туннеля, ведущего к электричке, и тут же увидел номер своего автобуса, на который он, как и все, рассчитавшие время своей утренней поездки до секунды, хотел попасть во что бы то ни стало.

Вначале я почувствовал толчок. Руль выбило. Затем я увидел его, ничком лежавшего на капоте: лицо под козырьком кепки искажено, руки тянутся к ветровому стеклу в поисках опоры. Он наскочил на машину с правой стороны сразу за светофором; я затормозил и увидел, как он завалился влево и скатился на дорогу. Всюду эти запреты останавливаться. Всюду эти запреты, поэтому я включил задний ход и отъехал на несколько метров. Поставил машину на ручной тормоз и вышел. Где же он? Вот там у бровки. Схватясь за оградительную цепочку, скрестив руки, он пытался приподняться – тщедушный человек в поношенном пальто, легкий как перышко. Вокруг стояли прохожие, пытались ему помочь и уже были настроены враждебно ко мне: для них вопроса, кто виноват, не существовало. На смуглом лице пострадавшего было больше страха, чем страдания; когда я подходил к нему, он смотрел на меня с опаской и насильной улыбкой старался успокоить прохожих: ничего, мол, не произошло, не стоит, мол, обо всем этом и говорить. Я перевел взгляд на автомобиль, на правом крыле была яйцеобразная вмятина довольно правильной формы, будто от удара дубинки; там, где лак отошел, прицепились кусочки ткани, капот, на котором тоже была вмятина, раскрылся, стеклоочиститель сломался. В то время как я оценивал повреждения, он наблюдал за мной, держась обеими руками за цепочку, то и дело оборачиваясь на отъезжающие автобусы.

Ссадины на лбу и на запястье – ничего другого я, подойдя к нему, не заметил. Он взглянул на меня с улыбкой, в ней было признание во всем: в неосторожности, в спешке, в желании не придавать значения последствиям. Он словно старался убедить меня, что ничего особенного не случилось. Поочередно приподнимал ноги в обтрепанных узких штанинах, крутил головой, сгибал для убедительности руку в локте: посмотри, разве не все в порядке? Я спросил, почему он побежал на красный, разве он не видел приближающейся машины, – он лишь сожалеюще и виновато пожал плечами: он не понимал меня; с испуганным выражением лица повторяя одну и ту же фразу, он напряженным жестом показывал в сторону железнодорожной насыпи; слова были турецкими. Я понял это по интонации. Я догадался о его желании удрать и понимал, что ему мешает осуществить это, – он не решался показать или хотя бы сознаться в том, что ему больно. Страдал также от сочувствия и любопытства прохожих, понимал, что они обвиняют меня. «К доктору, – сказал я, – сейчас я отвезу вас к доктору, к врачу».

О, каким легким он оказался, когда, положив себе на плечо его руку, я подхватил его и повел к машине! И с каким беспокойством поглядывал он при этом на крыло и радиатор! В то время как стоявшие вокруг объясняли новоприбывшим прохожим, что видели и слышали, я водрузил его на заднее сидение, усадил полулежа, ободряюще кивнул и поехал по направлению к школе. Недалеко от школы жили или занимались частной практикой врачи. Я вспомнил о белых эмалированных табличках перед палисадниками.

Я наблюдал за ним в стекле заднего вида, он закрыл глаза, губы дрожали, от уха вниз стекала тонкая струйка крови. Обеими руками он оперся о спинку переднего сидения и приподнялся, – конечно же, не для того, чтобы легче переносить боль, – он что-то искал в многочисленных своих карманах. Затем извлек оттуда листок бумаги, оказавшимся голубым конвертом, и умоляюще протянул его мне: «Вот, вот, адрес». Он выпрямился, наклонился ко мне через сидение и сдавленным голосом, настойчиво, с непривычным ударением произнес: «Лигнигтцершрассе».

Для него сейчас, наверное, не было ничего важнее на свете, как убедить меня. Страх всё явственней отражался на его лице.

«Не надо доктора, надо Лигнигтцершрассе», – сказал он, помахивая голубым конвертом. Мы подъехали к стоянке такси поблизости от школы, я остановился, показал ему знаками подождать, пока я ненадолго отлучусь; затем подошел к таксистам и справился у них, где находится улица Лигнигтцершрассе. Те сказали, что есть две улицы с таким названием, но, разумеется, раз уж я здесь, то, видно, хочу попасть на ближайшую из двух, и описали путь, которым ездят сами – мимо больницы, через туннель, до самого края заводского района. Я поблагодарил, зашел в телефонную будку и набрал номер школы. Мои занятия давно должны были начаться, и никто не снимал трубку. Я позвонил домой и на удивленный голос жены сказал: «Не пугайся, у меня была авария». Она спросила: «Ребенок?» – «Иностранец, – ответил я торопливо, – похоже, иностранный рабочий, я должен его отвезти. Пожалуйста, сообщи в школу». Напоследок я еще раз набрал номер школы. Теперь было занято.

Я вернулся к машине. Перед ней стояли два таксиста. Повреждения дали им повод для спокойной беседы об авариях, случавшихся с ними, при этом в своих рассказах они старались превзойти друг друга. В машине никого не оказалось. Я наклонился над задним сидением и даже похлопал по нему. Водители ничего не приметили, но допускали, что он прошел вперед и, может, уехал в первом из стоявших в очереди такси. Южный тип, в кепке, к тому же пораненный – такого определённо запомнили бы. Они полюбопытствовали, где это меня так угораздило, я рассказал, и оба оценили мои убытки, в лучшем случае, в восемьсот марок.

Я медленно поехал на Лигнигтцершрассе, мимо больницы через туннель к заводскому району. Небольшой завод по производству проволоки, территория обнесена металлической сеткой. Тяжелые прессы плющат металлолом – разбитые автомобили. Я ехал мимо мрачных корпусов, называемых ремонтными мастерскими, мимо экспедиционных контор и занесенных снегом складских площадок, – нигде ни единого человеческого следа.

Лигнигтцершрассе, казалось, вся состояла из одного лишь дощатого забора, сплошь оклеенного плакатами. Он отгораживал от дороги высокие, словно застывшие желтые краны; ни одного жилого дома, в глубине – здание фабрики: дверей нет, окна разбиты, черные языки копоти напоминают о произошедшем здесь когда-то пожаре. Сквозь дыру в заборе я заметил жилой фургон с ушедшими в землю колесами. Остановил машину и пошел туда по грязному снегу; никого кругом. На окнах занавески, на ступеньках приставной лесенки следы от соли, из жестяной трубы на крыше валит дым.

Вероятно, я бы обошел фургон и удалился прочь, но вдруг серая занавеска шевельнулась, и я увидел кольцо на пальце, поправлявшем её. Поднявшись до средней ступеньки, я постучал. За дверью торопливый обмен словами с множеством шипящих звуков, затем дверь открылась, и на придерживающей её руке прямо перед собой я увидел перстень с печаткой. По мере того как я поднимал глаза, передо мной угрожающе вырастал человек: узкие отглаженные брюки, короткое пальто с меховым воротником, в верхнем кармане пиджака – сверкающий треугольник шёлкового платка. На ломаном немецком он вежливо спросил, кто мне нужен, и не успел он до конца произнести свой вопрос, как, взглянув в открытую дверь, я сразу же узнал лежавшего на нижней лежанке двухъярусной кровати и указал на него рукой: «Вот он, он мне нужен». Меня пригласили войти. Четыре постели, умывальник, на голых деревянных стенах прикнопленные открытки, семейные снимки, газетные фотографии – это сразу бросилось в глаза; немного погодя, уже после того как крикливо одетый хозяин предложил мне табуретку, я увидел под койками картонные чемоданы и коробки.

Пострадавший лежал, вытянувшись, под одеялом, на котором красными буквами было написано: «Отель». Темные глаза блестели в полумраке помещения. Он равнодушно ответил на мое приветствие, никаких признаков, что узнает меня, ни страха, ни любопытства.

«С господином Юцкеком произошел несчастный случай», – сказал мужчина с перстнем. Я кивнул в ответ и после небольшой паузы спросил, не отвезти ли его к врачу. Мужчина с перстнем отрицательно покачал головой: нет необходимости, господин Юцкек уже два дня находится под самым лучшим медицинским наблюдением, то есть с тех пор, как произошел несчастный случай на стройке. Я сказал, что приехал по поводу аварии, произошедшей сегодня утром, после чего владелец перстня резко повернулся к пострадавшему и что-то спросил на его родном языке; пострадавший тихо покачал головой: об аварии сегодня ему, дескать, ничего не известно. Я спокойно сказал: дело было вот как, этот человек побежал на красный свет, я задел его радиатором и сбил с ног, машина здесь, на дороге, она повреждена, вы можете взглянуть на нее. И опять мужчина, раздраженный и недовольный, с деланной аффектацией обратился к пострадавшему на его родном языке, одну из фраз он произнес шепотом и настойчиво повторил её. Переданное потом мне выглядело в сокращенном виде так: господин Юцкек родом из Турции, господин Юцкек иностранный рабочий, с господином Юцкеком два дня назад произошел несчастный случай, ни о каком автомобиле ему неизвестно.

Я указал на пострадавшего и попросил осведомиться, почему он сбежал. Я же сам хотел привезти его сюда, на Лигнигтцершрассе. Опять они затеяли игру в вопросы и ответы, из которой ничего нельзя было понять; и когда пострадавший измученно взглянул на меня и шевельнул губами, мужчина с перстнем объявил: «Господин Юцкек оставался здесь с того самого дня, когда произошел несчастный случай на стройке, ему необходим постельный режим». Я спросил: «Где тот голубой конверт, который вы мне показывали в машине?» Он выслушал перевод, я не думал, что моя просьба по-турецки может звучать так длинно и что она к тому же вызовет полемику. С торжествующим сожалением мне было сообщено, что у господина Юцкека никогда не было голубого конверта.

И тут во мне появилась неуверенность, эта хорошо знакомая неуверенность, как бывало в классе, когда приходилось брать на себя риск твердого и окончательного решения; убежденный, что на нём до сих пор то самое поношенное пальто, я подошел к койке и бесцеремонно приподнял одеяло. Он лежал передо мной в нижнем белье. Пряча и сжимая в руках что-то такое, с чем он, очевидно, ни за что бы на свете не пожелал бы расстаться.

Уже стоя на ступеньках, я попросил назвать мне номер, под которым значились жилые фургоны. Мужчина с перстнем засмеялся и, оборотясь к пострадавшему, крикнул ему что-то прозвучавшее приказом. Когда он вновь повернулся ко мне и сказал: «От сорокового до пятьдесят второго», – и при этом с довольным видом развел руками, – я впервые почувствовал его откровенное недоверие. «Много адреса, – проговорил он, – много, почти пятьсот метров». Я спросил, проживает ли господин Юцкек здесь постоянно. Он отвечал намеками, скрывая свою подозрительность показной оживленностью: «Работа, много работы, всюду много работы. Сегодня господин Юцкек здесь, завтра господин Юцкек там», – и показал жестами в разные стороны.

Хотя я попрощался, он последовал за мной. Молча проводив меня до дороги, он подошел к машине, провел рукой по вмятинам, образовавшимся от соприкосновения с легким телом Юцкека, поднял капот, удостоверился, что замок капота вышел из строя. Стало ему от этого легче? У меня было впечатление, что ему, которому вся история должна бы быть безразлична, после осмотра поврежденного автомобиля полегчало. Он задумчиво потер ладонью мясистый подбородок, затем широким большим пальцем провел по низко спускающимся бачкам. Не собираюсь ли я обратиться в страховое общество? Я дал ему понять, что мне ничего другого, наверное, не остаётся, после чего он во второй раз начал обстоятельно осматривать повреждения и, к моему удивлению, назвал ориентировочную сумму, размер которой был лишь незначительно ниже названной таксистами: семьсот пятьдесят. Когда, сев в машину, я опустил оконное стекло, он ухмыльнулся, заговорчески мне подмигнул, дождался, пока я включу мотор, и вдруг протянул мне руку, сжатую в кулак. «На ремонт, сказал он. – Господину Юцкеку нужен сейчас покой».

Я хотел выйти, но он, подняв воротник, уже уходил прочь, ни за что на свете не желая обернуться, словно сбросил с плеч тяжёлый и страшный груз. После того как он исчез за забором, я в своей руке разглядел деньги, сосчитал их – сумма была в точности такой, какую он назвал, – помедлил, ожидая чего-то, хотя и сам не знал чего, и, прежде чем отправиться в школу, сдал машину в ремонт.

В учительской уже, разумеется, сидел Зеевальд, словно ждал меня, Зеевальд с красным лицом, с непомерным животом, который, возможно, доходил бы ему до коленей, не удерживай он его специальными широкими ремнями. «Уже слыхал, – сказал он, – давай-ка расскажи». Он предложил мне чаю из своего термоса, вернее, навязал с такой настойчивостью, будто хотел завоевать право узнать каждую подробность происшествия – и это Зеевальд, при любой возможности превозносящий свой собственный опыт, приобретая который, он понял, что ничего в мире не ново. Всё, что с нами случается или происходит, случалось или происходило с другими, набор наших переживаний и конфликтов раз и навсегда исчерпан, любая ситуация, которая кажется необычной, на поверку не более чем вторая заварка.

Я пил его переслащённый чай и испугался, увидев, как сильно дрожит моя рука, – не столько когда брал чашку, сколько когда ставил её на стол. Итак, подъезд к площади, авария, бегство пострадавшего, затем встреча в фургоне – на лице Зеевальда всё явственнее появлялась характерная улыбка, высокомерная, не терпящая возражений улыбка. Она вызвала во мне раздражение и заставила пожалеть, что я всё ему выложил. Это был мой несчастный случай, мои переживания, и я, если на то пошло, имел право по-своему относиться к происшедшему и, главное, не столь уверенно истолковывать эпизод в фургоне. Для него же, Зеевальда, все уже было ясно. «Как у Гоголя, – сказал он. – Разве ты не заметил этого, дорогой, – в точности, как у Гоголя». Я был рад, что прозвенел звонок, позвавший меня в класс, и мне не пришлось выслушивать его объяснение, как мой случай выглядел в подлиннике.

Я никогда не расскажу ему, что и таксисты, и мужчина с перстнем ошиблись, назвав слишком высокую цену. Оказалось, вмятины можно было выпрямить изнутри. У меня осталось больше двухсот марок. Я никогда не расскажу Зеевальду, что ещё раз посетил Лигнигтцершрассе, чтобы отдать остаток денег, что было это под вечер и что шёл снег.

Окна фургона были тёмными, жильё выглядело покинутым или, по крайней мере, закрытым, но на мой несколько раз повторенный стук дверь открылась, и я опять увидел того самого мужчину с красным платком в руке, которым он, видимо, обмахивался. Прямо на кроватях сидело, по меньшей мере, шестеро, коротко постриженные, с пугливым выражением лица, попытавшиеся, когда я взглянул на них, спрятать стаканы с красным вином. Они сидели передо мной, словно их застали врасплох, а некоторые – словно их в чем-то изобличили, все на одно лицо, ни тени страха в глазах.

Я сказал, что хотел бы видеть господина Юцкека. Мужчина с перстнем не знает никакого Юцкека, никогда не видел его, никогда не ухаживал за ним. Тут я понял, что он не вспомнит и меня, и, когда протянул ему оставшиеся у меня деньги, увидел на его лице выражение мрачной беспомощности: ему очень жаль, но не может же он брать денег, ему не принадлежавших. Я взглянул на сидевших в молчании мужчин, казалось, все они без исключения похожи на Юцкека, и уверен, приди я на следующий день, – они стали бы отрицать, что когда-нибудь видели меня. Рядом стояли несколько таких же жилых фургонов: может быть, я ошибся фургоном? Одно знаю точно: уходя, я положил деньги на откидной столик.

1973

Перевод с немецкого В. Вебера

Из итальянской поэзии

Аттилио Бертолуччи

Ветер

Точно волк, ветерспускается с гор в долину,обрушивается на пшеничные поля,и где бы ни промчался, царит смятение.Просвистит в утреннем свете,озарит дома и горизонты,замутит воду в источниках,загоняя мужчин в укрытия.Затем утомится, – и неожиданновсеми овладевает безмятежность, как после любви.Дайте мне истечь кровью

Из сборника «Зимний путь»

«Оставьте меня на дороге, истекающим кровью…»

Оставьте меня на дороге, истекающим кровью,пыль на пыльной траве,сердце пульсирует в своем рабочем ритме,зелень скрывает дома и веткикаштанов, молодые ветки, две птицысамец и самочка, улетели,ученица с болью силитсяпроследить полет любви,одиночеству воздух, во́ды Братики[4] непомогают, если одним движениемруки вскрыть раны, жидкостьликера ужасает своим видом,за углом пациента ждетусиливающийся южный ветер, он делает вид,что только теперь услышал мой зов,вижу его, приходящим из одного днятихого сентября, стол накрытдети устали ждать, дети,молодежь цвета молодежи,усиливается свет, тот, что ветви делал зелеными.

Понедельник

Неделя начинается синим и белымдвижением и плотными тучами и летящими снежинкамисловами выметенными ветром пусть себепадут в переулках чтобы их подмели вместе слистьямии так много бесполезной любви в пределах зимыразве что пусть горит с коробками и ящикамикоторые раскрывают с радостью – а в нихискрится потемневший виногради дым поторапливает вечери возраст и ты мешаешь слезы с вином которое всегда утешалокто бы ни прибывал в эти железные ворота дняи земного города жадного сейчасдо объятий на грязных лавочкаха шепотом произнесенные «прощай» обещают ночьс которой каждому придется встретитьсяв одиночку и молитвазамирает голодной у долгожданной кровати

Годы

Утро наших потерянных лети столики в тени осеннего солнца,товарищи, что ушли и возвратились, мои одноклассники,которые не вернулись, я думал о них всех с радостью.Потому что в тот день в сентябре солнце светитхорошо, подобно тому, как в то время,что в витринах часовых магазинов, то времятеперь идет в мирное время,Толпа на тротуарах из золота та же,только серый и сиреневыйпревращаются в зеленый и красный; что касается моды,в провинции темп медленный и беззаботный.

Октябрь

Из стены сада желтой сеньювыступают деревья.Время от времени на тротуарпадает лист, серый и мокрый.Восторг: в облаках появляетсябелое солнце, теплое и далекое, как святой.Тишина – это день, все трансформации будут ночью,как это бывает с рыбой в воде.

Сентябрь

Чистое небо сентября,освещенные и терпеливыелиственные деревья,на фоне красной черепицы.Свежая трава,над которой летают бабочки,как мысли о любвив твоих глазах.День проходитбез ностальгии,поющий день в сентябре,он безмятежно отражает тебя в моем сердце.

Ни один из вас

Почему ни один из вас, никто приезжающий с Северане приносит мне последние вести из дому,о том, какой была погода в Парме перед тем, как поезд отошел?В середине утра, в десять,крошечная толпа торговцев с пассажирского транзита,в спешке пересадки, в тайнеодиночества короткой поездки по деревням,вытекает струйкой, более слабой, чем здешний свет;слабы здешние солнечные потоки,когда солнце наконец-то взойдет,нежно-золотистые листья с равнины,слабые, униженные, заиграют ли его радугой?Перевод с итальянского И. Гончаровой

Из немецкой поэзии

Райнер Мария Рильке

В старом доме

Я в старом доме; тишина.Всю целиком, как на ладони,я вижу Прагу в медальонераспахнутого вдаль окна.Закат давно уже погас,лишь вдалеке, мерцая скупо,вздымает свой волшебный куползагадочный Sankt Nikolas.Звезда над городом горит,как будто свет зажегся в храме,как будто в старом доме «Аmen»мне тихий голос говорит.

На Малой Стра́не

В каждом каменном изгибедревних башен – боль и трепет, —узкий двор себе на гибельнавсегда забыл о небе.Лестничных амуров сразуузнаёшь по жалким позам;высоко на крышах в вазахлепестки роняют розы.Есть калитка там. Кто знает,что за слово удивленносолнце по складам читаеттам, где слезы льет мадонна?

Дворянский дом

Дворянский дом с причудливым фронтоном,весь в готике, как шрифт на обелиске.Пустынный двор, и в нем – булыжник склизкий,и лампа тусклая – в стекле оконном.Сизоголовый голубь клювом старымстучит в окно, как дятел или плотник;здесь ласточки гнездятся в подворотнях:здесь – колдовство, здесь – колдовские чары.

У Святого Вита

Люблю собора мрачный вид,дремучий лес его фронтона,здесь каждое окно, колоннао сокровенном говорит.Поблизости роскошный дом,эротика – его основа,а рядом готика суровомолчит и крестится с трудом.Теперь понятен анекдот;в сравнении не вижу фальши:старик аббат, за ним, чуть дальше —красотка медленно идет.

Вигилии

I

На землю тихо сходит сон,лишь я не сплю один;вдоль тихих улиц бродит он,вдоль гаснущих витрин.Блаженная вигилия!Ночь ходит здесь и там;луна, ночная лилия,плывет по небесам.

II

Когда б я мог соединить их,небесный свет и свет окна;в серебряных холодных нитяхопять запуталась луна.Всё, как бы скрыто поволокой;там, у вселенной на краю,лишь тусклый свет звезды далекойоправдывает жизнь мою.

У капуцинов

Добрейший патер Гвардианмне предлагает рюмку водки,такой, что судорога – в глотке,глоток – и мертвый будет пьян.Он ищет ключик от ларцас сокровищем. Не взял ли кто-то?Нашел! нашел! И капли потастекают с жирного лица.Наполнив рюмки в третий раз,он каламбурит: «Все мы – гости;однажды сгинем на погосте,но – дух! – останется от нас».

Когда наступает весна

Трава блестит под солнцем ярко;земля весенняя согрета;мелькнула первая каретав аллеях парка.И где вчера лишь ворон каркал,один, среди морозных елей, —сегодня птицы вдруг запелив аллеях парка.Весенний ветер слишком жарколаскает гипсовые плечи;всё те же поцелуи, речи —в аллеях парка.

В предместье

Старуха в черном, что жила над нами,она мертва. – Но кто она? – Бог весть!У нищих нет имен, а если есть —какой в них прок? Бог с ними, с именами…Внизу пылятся траурные дроги.Дверь заколочена; ну что ж, пора!Гроб с руганью выносят со двора,едва не уронив среди дороги.Унылый кучер трогает и, вскорезабыв про смерть, орёт: «Черт побери!»,как будто там лишь жалкий гроб внутри,а не вся жизнь ее – любовь и горе.

«Здесь воздух затхл, как в комнате больного…»

Здесь воздух затхл, как в комнате больного,где смерть исхода терпеливо ждет;на мокрых крышах – отблеск дня иного,как от свечи, что через миг умрет.Есть даже в смерти некий промежуток:вот ожил лист, и – всё, и был таков…И как над лесом стая диких уток,ползет по небу стая облаков.

«Ночь залегла в глубинах парка…»

Ночь залегла в глубинах парка,и звезды кротко светят нам;луны серебряная баркаплывет к далеким берегам.Фонтан рассказывает сказку,как будто грезит наяву, —почти без звука, глухо, вязкоупало яблоко в траву.А от холмов, где кем-то щедрогряда дубов наклонена,уже летит на крыльях ветрадух виноградного вина.

«Над белым замком хлопьев хоровод…»

Над белым замком хлопьев хоровод.В пустынных залах – леденящий холод.Повсюду – смерть. И край стены отколот.И снег лежит от окон до ворот.Повсюду снег. На крыше серый лед.То – смерть моя вдоль белых стен крадетсяв продрогший сад… Она еще вернетсяи стрелки на часах переведет.

Осень

Листва летит с деревьев и с небес,чтобы очнувшись на оконной раме,пролепетать: «Не так ли будет с вами?»Так и земля, как мотылек на пламя,летит сквозь ночь звезде наперерез.Вот так же падает, скрывая страх,из рук твоих – заколка или скрепка…И все же есть Один, кто держит крепкопаденья наши в бережных руках.

«Здесь, что ни день – один и тот же сон…»

Здесь, что ни день – один и тот же сон:здесь дети спят, уткнувшись в звездный полог,здесь старики, чей век – увы! – недолог,глядят из окон строго, как с икон.Здесь, что ни день – один и тот же сон:вечерний звон над полем тихо льется,и девушки, сгрудившись у колодца,в смущеньи ждут, когда растает он.Не туча ли закрыла небосклон?Нет, это липа машет мне ветвямии вдаль зовет… Так дни летят за днями,и, что ни день – один и тот же сон.

Суровый час

Если кто-то плачет сейчас в ночи,без причины плачет в ночи,он плачет обо мне.Если кто-то смеется сейчас в ночи,без причины смеется в ночи,он смеется надо мной.Если кто-то вдруг заблудился в ночи,без причины заблудился в ночи,он идет ко мне.Если кто-то сейчас умирает в ночи,без причины умирает в ночи:он смотрит на меня.Перевод с немецкого Б. Марковского

Теодор Шторм

Осень, I

Значит скоро осень, еслиПтицы за море летят.Ласточки и те исчезли.Опустел наш старый сад.Ветер, понимая это,Трогает последний лист.Что поделать, если летаДни так быстро пронеслись?И уже в тумане таетНекогда счастливый лес.Дня надолго не хватает —В быстрых сумерках исчез.Только раз еще сквозь тучиСолнечный пробьется луч;Это Бог на всякий случайШлет нам радость из-за туч, —Чтоб ее хватило на год,Чтобы все, кому не лень,После долгих зимних тяготВстретили весенний день.Перевод с немецкого Б. Марковского

Альфред Лихтенштейн

Сумерки

Мальчишка, грязный с ног до головы,Над голым деревом клочок тумана.У неба вид, как у больной вдовы,Когда заканчиваются румяна.Держась за костыли, одетые в рядно,Два жутких старца двигаются к храму.Поэт напротив выпрыгнул в окно.И чья-то лошадь уронила даму.Из коридора слышен чей-то плач.Юнец о пылкой женщине мечтает.Угрюмый клоун надевает плащ.Кричит ребенок, и собака лает.Перевод с немецкого Б. Марковского

Фридрих Гёльдерлин

Дубовая роща

От людей пришел я к вам, гордые дети природы!От людей, где деревья живут в дружелюбномпространстве,Окруженные вечной любовью и вечной заботой.Но вы! Вы стоите, как гордое племя Титанов,У подножия гор, подвластны лишь солнцу и небу,Вас вскормившему и воспитавшему вас на свободе.Не у людей вы учились хорошим манерам,Нет, вы уходите вверх, к облакам, ваши сильные корниПереплетаются между собой и, как коршун добычу,Вы когтите пространство, в то время как шумные кроныТянутся ввысь и уже облаков достигают.В каждом из вас – целый мир, вы, как звезды на небеСосуществуете мирно в свободном союзе.Ах, если б только и я мог с рабством смириться —навряд лиСтал бы завидовать вам – скорее вернулся бы к людям.Впрочем, довольно с меня, прочь, одинокое сердце,Прочь от людей навсегда, – лучше в лесах затеряться!Перевод с немецкого Б. Марковского

Христиан Моргенштерн

Парабола

1

«Ты знаком с фигурой полонеза…»

Ты знаком с фигурой полонеза,когда пары поднимают руки,образуя ими как бы арку?Где, идущая последней пара,замыкая строй, в тоннель вступает,чтобы снова оказаться первой?Что ж, теперь понять совсем не трудно,почему о смене поколенийвсякий раз я думаю при этом:точно так же пара дряхлых старцеввдруг ныряет из рядов последних,чтобы снова всё начать сначала…

2

«Два твои зрачка взрывают полночь…»

Два твои зрачка взрывают полночь,как глаза огромной дикой кошки,в тишине звучит твой властный голос,как у дикой своенравной кошки,от твоих волос исходят искры,как от шерсти злой, голодной кошки,твои пальцы, словно когти кошкигладят лоб мой нежно и коварно.Молодая ласковая кошка,когда тайно ты ко мне приходишь,ночью на чердак – кого ты ищешь?Ах, кота… Но здесь живет философ.

3

«Я из породы птиц, и потому…»

Я из породы птиц, и потомумне близко только то, что за горами:дорога, рассекающая тьму,далекий лес и небо с облаками.Летя над садом, на пустую веткусажусь без страха и пою без словпростой мотив, но золотую клеткууже готовит хитрый птицелов.О, сколько их, волшебниц молодых,шептало мне – так проходили годы —«Не уходи!» – но ни одна из нихне заменила сумрачной свободы.Перевод с немецкого Б. Марковского

Германн Гессе

Без передышки

Сердце, птаха, что с тобой?Всё твердишь свои вопросы:Скоро ли минуют грозы?Скоро ли придет покой?О, я знаю: и в адуУспокоимся едва ли,И в раю найдем беду,Ту, что раньше не встречали;И опять в который раз,Всё завертится по кругуВ шевеленье звездных масс,В притяженье их друг к другу.

Гавот

Две скрипки в городском садуПоют в два голоса, и парыКружат, как лебеди в пруду —Всё тот же, тот же танец старый.Ах, этот бедный старый сад,Он знает: было всё иначеКаких-то двадцать лет назад,Но это ничего не значит.

На севере

Хочешь знать, о чем мечтаю?Будто в молодости раннейВижу солнечную стаюЖелтых скал и белых зданий.Белый город в дымке синей,Город мраморных окраин,Вдруг предстал, как на картине,То – Флоренция, я знаю.Там в саду, заглохшем, старом,Где стучит от ветра ставень,Счастье ждет меня задаром,Что когда-то я оставил.

Элеонор

Вдруг осенью я вспомнил о тебе —Леса стоят во тьме, сам по себеДень вдруг погас за дальними холмами.Какой-то звук доносится с небес, —Не ветер ли раскачивает лесС безлиственными деревами?Ночь подступает; стали вдруг видныНа небе звезды; бледный серп луныНеярким светом землю озаряетИ равнодушно смотрит сверху внизНа сонный лес и на лепной карниз,Что плотно к крыше прилегает.Зимой, когда за окнами темноСтановится, и снег стучит в окно,И страшный ветер сад ночной тиранит, —Рояль звучит, и с чудною тоскойМне прямо в сердце льется голос твой,И, словно нож, мне сердце ранит.Тогда вдруг к лампе тянется рука,Неверный свет плывет издалека,И твой портрет в тяжелой старой рамеГрустит, как встарь, под бременем надежд —Тогда целую край твоих одеждИ на колени падаю, как в храме.Перевод с немецкого Б. Марковского

Гюнтер Айх

Конец лета

Кто проживет без утешения деревьев?Как хорошо, что они умирают вместе с нами!Персики собраны, сливы меняют окраску,меж тем, как время шумит под аркой моста.Последним птицам я вручаю свое отчаянье.С каким достоинством они летят.Их треугольникпросматривается сквозь листву,движенье крыльев обещает осень.Это называется терпением.Скоро и мы прочтем письмо на птичьем языке.Под языком лежит холодный пфенниг.

Где я живу

Когда я открыл окно,в комнату вплыли рыбы,сельди. Казалось,большая стая рыб проплыла мимо моего окна.Кроме того рыбы резвились в саду под грушами.Но, в большинстве своем,они держались поближе к лесу,там, где был карьер с гравием.Это утомляло. Однако еще более досаждалиматросы(также высоких рангов, штурмана, капитаны),которые чуть ли не каждую секунду подходили к окнуи просили огня для своих трубокс отвратительным табаком.Я решил переехать.

Инвентаризация

Это – моя шапка,это – мое пальто,это – моя бритвав холстяном мешке.Консервная банка:моя тарелка, мой кубок,на ее блестящей жестия нацарапал свои инициалы.Я нацарапал их вот этимдрагоценным гвоздем,который всегда прячуот завистливых глаз.В сумке для хлеба —пара шерстяных носкови еще кое-что, о чемя не скажу никому,на что я кладу по ночамсвою голову.Папка для бумаглежит между мной и землей.Графитовый стерженьмне особенно дорог:днем он записывает стихи,которые я придумал ночью.Это – мой блокнот,это – моя плащ-палатка,это – мое полотенце,это – моя иголка и нитки.

Оптика

Когда ослабевает зрениемы подходим почти вплотную,чтобы разглядеть лица друзей.Мы надеваем очки,пользуемся контактными линзамии с удивлением замечаемсовсем близкогрязьпод ногтями наших врагов.

Арьергард

Вставай, вставай!Не время рассиживаться,известие пришло до рассвета.Пора собираться в дорогу, как другие.Они оставляют пустые дома и спящие улицыпод защитой луны. Разве защитит их луна?Когда мы пишем слова – безмолвие водит нашей рукой.Влага испаряется из каналов,и дорожные указатели вращаются, как флюгера.Когда мы вспоминали о дорожных знаках любви,узнаваемой в поверхности воды и в веянье снега!Пойдем, пока мы не слепы!

Послание дождя

Слова, обращенные ко мне,барабанят по шиферным и по кирпичным крышамот дождя к дождю,волочась,как застаревшая болезнь,контрабандный товар,который не хочется иметь при себе —С той стороны окна – звучащий подоконник,пляшущие буквы соединяются в слова,дождь говоритна языке, которыйпонятен только мне —Пораженный, я вслушиваюсь в его бормотание,в котором отчетливо различаювозгласы отчаянья,проклятья, жалобыи бесконечные упреки.Всё это раздражает меня,так как я не чувствую за собой никакой вины.Тогда я громко говорю,что не боюсь дождя,что мне не страшны его угрозыи, что в скором времения выйду на улицу, и мы поговорим с ним начистоту.

Эй!

Где загораются огнипрохожу я никем не видимый.Ты ничего не узнаешь обо мне из писеми в стихах меня – нет.В последний раз бьют часыдля вас, для всех.Ты больше не встретишь меня,пока я не позову.

Присутствие

В различные дни встречаемые мноютополя Леопольдштрассе,всегда осенние,всегда в паутине тумана и солнцаили в паутине дождя.Где ты, когда идешь со мной рядом?Всё та же паутина прошлых временпрежде и в будущем:жизнь в пещерах,эпоха троглодитов,горький привкус колонн Гелиогабалаили отеля святого Морица.Древние пещеры, бараки,где начиналось наше счастье,наше бедное счастье.Пожатие твоей руки, которая мне отвечает,архипелаг, цепь островов, наконец, песчаная отмель,неуловимые очертаниясладости единения.(Но ты ведь – в моей крови,как эти камни возле садовой ограды,как эти пожилые мужчины, отдыхающие на скамейках,как шум трамвая, проходящего мимо,как анемоны,изнемогающие от тяжести капельи влажности твоих губ —)И снова эта паутина, которая нас опутывает,невозможность присутствия,умирающая любовь,доказывающая случайность наших встреч,поредевшая листва на тополях,напоминающая о муниципалитете,осень в канавахи ответы на все вопросы любви.

Конец августа

Животами кверху плавают мертвые рыбымежду ряской и прибрежными камышами.У ворон есть крылья, поэтому они не боятся смерти.Порой мне кажется, что Богблаговолит лишь к крошечной улитке.Он мастерит ей дом. Нас он не любит.Белые облака пыли тянутся вечером за автобусом,везущим футбольную команду с соревнований домой.Месяц запутался в ивовых кустахв обнимку с вечерней звездой.Бессмертие, ты где-то рядом, в межкрыльелетучих мышей,в ярком свете прожекторов,спускающихся с холма.

Предзимье

Забудьо теплом молоке,о первом снеге.Формуляры не могут больше ждать.Травяной газон – в бугорках кошачьих могил.Моя дочь с нетерпением ждет зимы:еще немного и она вырастет из своих коньков.Почтовый ящик на входной двери стал вдругслишком велик.По утрам я беру уроки игры на фортепьяно,учиться музыке никогда не бывает поздно.Улыбающийся крестьянинидет по снегу, оставляя следы.

Рабочий кабинет

Ни одну из этих книг я уже не прочту.Мне вспоминаютсяписьменный стол из бревен, оплетенных соломой,книжные полки из необожженного кирпича.Боль остается, даже когда образы уходят.Я хотел бы закончить свою старостьв зеленых сумерках вина,без разговоров. Есть из оловянных тарелок.Взгляни на мой стол! Там, в тени —желтеет старая карта Португалии.Перевод с немецкого Б. Марковского

Пауль Целан

Песня в пустыне

Черный венок из обугленных листьев я сплелна окраине Акры:там я скакал на коне и со смертью сражался на шпагах.Из деревянной посуды пил пепел колодезный Акры,и на восток по развалинам неба шел медленным шагом.Просто ангелы умерли, просто Бог вдруг ослепв окрестностях Акры,нет никого, кто бы сон мне вернул и покойподарил мне.Месяц – прекрасный цветок – он растоптанв окрестностях Акры:руки шипами цветут и сплетаются в бешеном ритме.Что ж, напоследок, склониться в поклоне, когдаони молятся в Акре…О, как непрочна кольчуга у ночи – кровь каплетиз раны!Брат ваш смеющийся, ангел железный из Акры,всё еще имя твердит, и всё еще помнит тот отблескбагряный.

Воспоминание о Франции

Повторяй за мной: небо Парижа, огромныйосенний безвременник…Помнишь, на цветочном базаре мы покупали сердца:они были голубыми и расцветали в воде.Вдруг в нашей комнате закапал дождь,пришел сосед, месье Ле Санж, печальный карлик,мы сели играть с ним в карты, я проиграл зрачки,ты одолжила мне волосы, я проиграл их,он встал и вышел.Дождь, как слуга последовал за ним.Мы оба умерли, но мы могли дышать.Перевод с немецкого Б. Марковского

Из немецкой прозы

Генрих Ран

Креатура

В этой безлюдной местности он находился в первый раз. Во все стороны она уходила в бесконечные дали. Там, где он стоял, земля слегка возвышалась. У подножия холма искрилась поверхность большого солёного озера, зелено-красная вода которого образовывала маленькие беззвучные волны, что накатывались на ровный песчаный грунт мелководья и исчезали. Вода и плоский песчаный берег давили на сознание безжизненностью и тишиной. Не видно никакой водной растительности, чаек, а в воде, скорее всего, нет никаких рыб и прочей живности водного мира. Совершенно чистый песчаный берег и мелководье озера похожи на края круглой тарелки с водой. Плоские спуски мелких холмов вокруг озера покрыты жёлтой высохшей травой. Только изредка на жёлтом фоне виднелись тёмно-красные, с острыми краями железорудные окаменелости. Не видно ни одной дорожки или тропинки. В общем, он здесь, кажется, был единственным живым существом во всей видимой округе. Ему стало тревожно и даже страшно. Он уже не знал, откуда пришёл сюда и куда должен был идти. Наверное, он заблудился. Далёкий горизонт образовывал лиловый круг и невозможно было на чём-то остановить взгляд. Перед ним, насколько хватало глаз, лежала слега волнистая желто-коричневая каменная полупустыня…

Подавленный ощущением, что здесь ничего живого, кроме него, нет, он должен был убеждать себя, что он сам действительно находится здесь и что это не сон… Он смотрел на себя и не узнавал. Удивляясь, он вытягивал руки и ноги, но видел только переднюю часть тела. Тогда он попробовал повернуть голову назад, но кроме плеч ничего не увидел. Это обеспокоило его. Ещё ужаснее было то, что он не мог видеть свою голову. Только расплывающимися контурами виднелись кончик носа и верхняя губа – и больше ничего.

Как, растерянно думал он, важнейшее из моего существа – голова, остаётся для меня невидимой. Из чего я вообще смотрю? Мне кажется – из ничего! Это ужасное открытие выстрелом пронизало его воспалённый мозг, так что он почти потерял сознание. Весь дрожа, он сел на камень и лихорадочно искал выход из создавшегося положения. Ему страшно захотелось увидеть себя целиком, любым способом.

И тут мозг пронзила мысль, и он чуть не закричал: зеркало, только зеркало может мне помочь! Как он мог это забыть? Но где это зеркало? Он лихорадочно прощупал все карманы, но тщетно. Он его забыл! И тут он подумал, что вода может отразить его образ. Туда, скорее туда! Возбуждённый от нетерпения, он шагнул к воде и взглянул в её матовую зеркальную поверхность…

То, что он там увидел, должно было быть его изображением, но он не узнавал себя. Тёмная, чужая стать мерцала в мёртвой воде. Но как он мог бы себя узнать в этом изображении, если совершено забыл, как выглядел раньше. Те немногие фото, которые с него снимали, он практически не помнил, а в зеркало тоже глядел очень редко. Растерянно он ощупывал рукой своё лицо и другие части тела, которые не видел. Но это помогало мало. Напротив, он всё более ощущал себя несуществующим, абстрактным существом…

Совершенно обессиленный и бесконечно уставший, он медленно отдалился от неподвижного зеркала воды мёртвого озера. Редкое ощущение безразличия овладело им, и он медленно опустился к земле и, лёжа на спине, уставился в безоблачное небо…

Сколько времени он в полубеспамятстве так лежал, ему не было известно. Очнулся от какого-то металлического звука. Он приподнялся и огляделся вокруг. Казалось, что ничего не изменилось. Только редкие шорохи слышались с другой стороны близкого холма. Нерешительно он двинулся в сторону шорохов и тут же инстинктивно оттянулся назад…

Масса изуродованных блестящих деталей неизвестного механизма лежала на мёртвом грунте. Отсюда и шли эти звуки. Он осторожно придвинулся к скрипящим звукам, чтобы получше разглядеть эти странные детали.

Он взял в руки изуродованный кусок и, не ощутив никакого веса, тут же бросил его. Но кусок детали не упал на землю подобно камню, а полетел в воздух наподобие птичьего пера. Он поймал парящую в воздухе странную деталь и попытался её согнуть, но никакими усилиями это не удавалось. Деталь оказалась невероятно твёрдой, так что нож не оставлял на её поверхности ни малейшей царапины. Удивлённый, он отложил эту странную штуку в сторону. «Что же это такое?» – спрашивал он себя. С удивлением он взглянул на кучу таких странных вещей и подумал, что это всё сущее. Но тогда, рассудил он, если самого себя нельзя зримо воспринять, как тогда утверждать, что перед ним не может быть такого, чего нельзя увидеть…

Он ещё раз сконцентрировал свой взгляд на куче хаотически нагромождённых редких деталей, и тут почувствовал чуть заметное дуновение на своём лице. И тогда, хотя он ничего не увидел, для него потихоньку прояснилось, что он имеет дело с неизвестным живым существом, загадочной креатурой, которая не отделяется от окружающего пространства и поэтому не видна. Она просто существует везде, во всём окружающем мире, и в его абстрактном сознании тоже находится давно…

И как он узнавал это абстрактное существо? Только по тому ощущению, что оно действительно находилось в нём самом и во всём окружающем пространстве. Поэтому он не удивился, когда неожиданно эти серебристо сверкающие детали бесследно исчезли. Он воспринял это само собой разумеющимся, потому что креатура незаметно вдунула в него эту мысль: эти металлические обломки были только частями Всего Сущего и могли быть то невидимыми, то снова появиться…

В сумерках на горизонте вспыхнул свет. Он спонтанно двигался в этом направлении. Постепенно он исчезал как видимый объект. Креатура приняла его в свою бесконечность…

Чек-чек

Однажды он отправился на охоту особенно далеко и уже пересекал широкую, плоскую как стол, степь. Вдали у горизонта виднелось каменное плато, где он никогда не был. Лиловые гранитные плиты лежали вплотную друг к другу и образовали гигантскую каменную плоскость, которая тянулась до самого горизонта и уходила за него. Между каменных плит росли колючие ростки вереска, полевого тимьяна и отдельных жёлтых травинок. Странным образом неподвижные облака зеркально отображали земной ландшафт под ними. И эти облачные плиты висели низко над землёй и спрессовывали воздух всё плотнее и плотнее. Охотник наблюдал за всё сужающимся просветом между зеркальными изображениями и не обнаруживал здесь ничего живого. Казалось, здесь всё вымерло. И вдруг он услышал какие-то ритмично повторяющиеся шорохи. Вокруг послышались странные звуки: «чек, чек, чек, чек…». Однако ничего живого вокруг не обнаруживалось взглядом. Охотник обследовал каждый камень, каждый кустик. И вдруг из кустика выскочило крохотное существо. Чёрно-белой молнией зверёк дёрнулся зигзагом и исчез в норке. Потом он в другом месте выскакивал из норки и, не переставая, «чекал» свою странную и тревожную трель. Охотник погнался за ним, но зверёк был куда ловчее и хитрее. Тогда он пару раз выстрелил, но не попал. А мелькающий зверёк кричал всё громче и чаще, и с каждым выстрелом всё приближался к охотнику, а небо угрожающе опускалось всё ниже, и вскоре неудачливый охотник заметил, что воздушный слой над ним опасно сужается и грозит его раздавить… В голове стучало молотком. Две плоскости всё сближались и давили на его темя и ноги, и грозили раздавить его, а гранитные плиты вращались, как сцепленные зубчатые колёса. А вокруг и в нём самом всё «чекало» и «чекало»… Из последних сил и в последнюю минуту охотник вырвался из сжимающихся плоскостей каменных плит, которые уже за ним ударом схлопнулись. С ужасом он оглянулся назад. Там тихо и неотвратимо поднималась глухая лиловая стена…

Потрясённый охотник покинул это странное и страшное место, чтобы никогда не вернуться в землю, где живёт магический «чек-чек».

Перевод с немецкого Е. Гамма

Из французской прозы

Франсуа Деблю

Из двух книг

От переводчика

Литература хороша еще и тем, что в ней бывают сюрпризы, и иногда приятные.

В мае этого года мое наблюдение опять подтвердилось. После небольшого рутинного «круглого стола» под сводами гигантского выставочного зала в Женеве, где проходил «книжный салон», состоялось рутинное подписывание книг. Дождалась своей очереди и миниатюрная спортивнистая брюнетка с худощавым лицом и внимательными глазами. – Кому прикажете надписать? – спросил я ее. – Фредерике Бюрнан. – Вы не в родстве с художником? – Она не ожидала вопроса; после долгой паузы она сказала: – Я его правнучка.

Изумление меня охватило. Картину Эжена Бюрнана в музее д'Орсэ в Париже я заметил давно. Она называется «Ученики Петр и Иоанн бегут к могиле Иисуса». Этот известный эпизод находится как раз в Евангелии от Иоанна (20, 3). Она реалистична, но уже палитра ее высветлена, и воздух дрожит, – работа импрессионистов не прошла для Бюрнана незамеченной Картина написана в 1898-м; это время признания и славы швейцарского художника. О, эти выплаканные глаза Петра – и в них вдруг надежда, что Учитель жив, что предательство его, ученика, смыто и прощено воскресением! И смятение великого «неужели?!» в глазах Иоанна… Спустя две тысячи лет после евангельских событий художник проникся теми чувствами – и ему дано воскресить их для нас. Да здравствует великое искусство.

И вдруг в 2013-м его внучка хочет прочесть мои книги, «Обращение» и «Зону ответа», где тема та же – воскресение Ииуса, но не тогда, не в исторической пещере, а сейчас, во мне, в живущих сегодня людях. И это не всё. Наша встреча происходит утром в воскресенье 5 мая – а в этом году это день православной Пасхи. Нити судеб, не имеющие конца и начала, вдруг соединились, на мгновение возникла картина цельного мира.

Последовало знакомство – и основательное – с наследием великого прадеда Эжена (о ком я обязательно напишу подробнее), поездка в музей в городок Мудон, в 40 километрах от Лозанны, встреча с Франсуа Деблю, мужем Фредерики, поэтом и писателем, и мыслителем, автором сорока книг…

Так часто бывает на Западе: творец полвека живет и наработал массу интересного, а ты и не знаешь. Культурное изобилие прячет таланты получше советской цензуры! Несмотря на премии, – Деблю получил в 2004-м премию Шиллера (но и премий теперь тысячи…)

Читая книги Франсуа Деблю, я почувствовал родство: склонность к афористичности, парадоксу, умеренной иронии, надежда на великое «там и потом», пристальное внимание к сочному эпизоду жизни, – это мне близкое. Захотелось взять всё это с собою – в русский язык, приблизить, перебросить еще один мостик.

Он родился в 1950 году на берегу Женевского озера в Монтрё (там, где умер Набоков). Отец был музыкантом, а дядя Анри Деблю – известным швейцарским писателем. Фредерика преподает философию в лицее.

Я перевел отрывки из двух книг, «Фальшивые ноты» и «О будущей смерти». (Francois Deblue. Fausses notes. L'Aged'Homme, 2010; De la mort prochaine. EditionsdeIarevueConference,2010.)

Николай Боков (Париж)

1

* * *

Нужно иметь смирение, чтобы признаться в своей гордыне. Стараясь, чтобы это признание не стало источником новой гордости.

* * *

Бывает легкая и ложная фамильярность, у которой нет ничего общего с братством.

* * *

Иметь «слабость» к чему-либо – не значит ли чувствовать к чему-либо сильную привязанность?

* * *

«Стопроцентный самоубийца», – говорил один знакомый осёл о живом человеке.

* * *

«Служебный вход». Маленькая табличка над небольшой – и обязательно грустной – дверью.

Кончен спектакль. Погасли огни рампы, артисты – эфемерные волшебники – незаметно уходят через черный ход, без объявления, поздно.

С этой стороны здания нет никого, чтобы посочувствовать их усталости и разочарованию; лишь туман и холод, и тусклая лампочка.

До следующего спектакля они будут питаться тем, что «говорят».

* * *

Боль не ждет.

* * *

Между двумя соприкасающимися мыслями или системами может быть бездна.

Так и между мужчиной и женщиной: они любят друг друга, не зная, что их любви бесконечно различны.

* * *

Время, которое проходит, и Время, которое стоит.

Две стены Времени, а в нем самом – ад.

* * *

Когда страдания больного очевидны, ему говорят комплименты о его больничной палате.

* * *

Педанты любви.

(Пастор, заключающий брак, грешит против Любви?)

* * *

Даже пустая, моя голова тяжела.

Особенно пустая.

* * *

Отпуск: необходимость пустоты, когда опустошение уже совершилось, но в эту пустоту ничего нельзя положить.

* * *

Духи и женщины, идущей по осенней улице, пахнут весенней фиалкой. Странное противоречие.

* * *

Всякая похвала отдает надгробной речью.

* * *

Предвидя болезненную ситуацию, следует вообразить страдание, многократно превышающее испытываемое.

* * *

Слабовольный тот, чьи последние усилия воли суть первые.

* * *

Я живу – случайность рождения – в мозаичной стране, которая превращает все, что в ней делается, в нечто малое, вторичное, второго плана. Здесь иного плана и нет. Возможно, это достоинство этой страны. Ничего капитального. Провинциальный профессор, киношник, художник, провинциальный писатель. Влюбленный из провинции.

И если, в порядке исключения, тот или другой выходит за ее пределы, то потому, что другая страна дает ему понять: эта провинция не хуже всех остальных.

* * *

Провинциальный менталитет наблюдаем в самых больших столицах. Неудивительно. Но забавно.

* * *

Мне говорят об «истинной середине». Однако в чем середина истиннее крайностей? По сравнению с чем?

Возможно, скажут: сравнивая с излишествами и несправедливостями, которые ее окружают.

Я отвечу: опасайтесь заразиться, отравить добрую совесть тем, что она считает чужим.

Есть крайний центризм, подобный крайне правым и левым.

* * *

Я знаю людей крайнего центризма.

Они удивились бы, узнав, что являются экстремистами.

* * *

Нарцисс не переносит контакта с себе подобными. Он отдаляется. Всюду он ищет эту обитаемую пустыню, свой рай, место, где другие были б другими ровно настолько, чтобы выделить его и признать и где они были бы подобными в самую меру, чтобы завидовать ему, не ненавидя.

* * *

Тяжелая и пустая голова.

Хорошо бы поменять ее, как меняют тусклую лампочку.

* * *

Застенчивый страдает дважды: 1) от своей застенчивости; 2)от той, которую он источает и заражает других.

* * *

Они думают, что он держит их на расстоянии. А он мечтает о такой близости, от которой они убежали бы.

* * *

Часто мы принимаем наши желания за реальность в других.

* * *

Прочитанная книга занимает больше места, чем новая: между листами бумаги вошел воздух, взгляд читателя касался страниц, пальцы переворачивали их и оставили след, пусть невидимый.

* * *

Прогоните сверхъестественное в дверь, оно влезет в окно.

То же и меланхолия.

* * *

Мы испытываем настоящую страсть лишь к тому, чего у нас нет.

* * *

Желание (любви, денег, славы) удовлетворено; скоро оно возрождается вновь, и так до смерти.

«Дон Жуан» Моцарта кончается лишь на последней ноте – на долгом хрипе: самая главная фальшивая нота истории.

* * *

«Берегитесь; если вы останетесь таким честным, мы договоримся».

Стендаль, «Расин и Шекспир».

* * *

Умереть от смеха: несомненно, одна из самых жестоких смертей. Ужасные спазмы, сведенные челюсти, чудовищные боли в животе. И последние взрывы чувства смешного, которое не хочет умирать…

* * *

Убежавшие мысли.

Что вспоминать о времени и месте, где они появились, невозможно поймать хотя бы хвостик.

Если сравнивать их с теми, что остались, ускользнувшие были наилучшими.

* * *

Какой-нибудь биограф постепенно узнаёт столько о своем «герое», сколько тот никогда о себе не знал. Но есть также и такие истины – скрывшиеся или спрятанные, – каких исследователь не откроет, поскольку ничто и никто – ни документ, ни свидетель – не сохранили о них никакого следа.

* * *

Нарцисс.

«Влюбленный в самого себя имеет, по крайней мере, то преимущество, что у него никогда не будет много соперников».

Лихтенберг

* * *

Наилучшие сарказмы – самые короткие.

* * *

Чайник немного похож на женщину: нужно уметь его брать. Не обжигаясь.

* * *

Культура не должна определять себя суммой лишь приобретенных знаний и созданных произведений: она также и то, что отставила в сторону.

* * *

В мире культурного изобилия каждый должен постоянно выбирать то, что он пропустит: передачу, выставку, спектакль.

* * *

Подражательная галлюцинация: встречая, видя и слушая собачников, начинаю подозревать присутствие невидимой собаки рядом со мной.

Скучное в том, что она раздражает меня еще больше, чем настоящая.

* * *

«Брут обожает яблоки», – говорит старушка-собачница на набережной.

А я должен обожать собачек и их хозяек?

* * *

Если я убегаю от опасности, то это чаще всего значит, что опасность гонится за мною, а я выдохся.

* * *

Противоположности прячутся. Попробуйте их обнаружить и различить!

Как знать, отказывается ли солдат носить оружие потому, что он против насилия, или, напротив, он страшится живущего в нем насилия, и настолько, что его ненавидит?

* * *

На моем рабочем столе истекает свеча, моя подружка: и она угасла, пока я записывал эти несколько слов.

И красный воск, обильно истекший, уже застыл.

Кровавый сталактит, еще теплый на ощупь.

* * *

– Как? Вы не мизантроп? Мы знакомы полчаса, а вы уже соревнуетесь со мною в злословии о других.

* * *

Доступная женщина редко бывает интересной.

Интересный человек редко бывает доступным.

Взаимозаменяемые истины.

* * *

Бывают подростки с ментальностью старичков: они обжились среди комфортабельных проверенных истин, непоколебимых убеждений, остановившихся идей.

Но знаю и нескольких малых и старых, у которых нет этой надменности.

* * *

Имя нечто большее, чем называние, предшествующее социальному имени, «фамилии».

Имя – уникальное наименование в детстве.

Оно дает основание нашей самости – более, чем принадлежность к такому-то клану.

* * *

«Все сходят!» – объявляет кондуктор на «конечных» станциях.

О том не думая, он напоминает нам универсальную горькую правду.

* * *

Драма воображаемого больного в том, что однажды реальность подтвердит его правоту.

* * *

Ничто так не взаимно, как оценка, – кроме еще презрения.

* * *

«Собственность – это кража», говорит Прудон.

Однако видит ли он, до какой степени собственность владеет своим владельцем?

* * *

Выставить напоказ свою больную совесть – иногда хитрый способ ее успокоить.

Больная совесть бывает покойна.

* * *

Собаки фермера защищают его от первобытного страха и вызывают у одинокого прохожего страх не менее первобытный.

* * *

Есть лица, которые сами по себе – возражение.

* * *

Низость не имеет степени.

* * *

Между угрозой и соблазнением – в этом вся игра детей.

И людей, казалось бы, уже взрослых.

* * *

Не всякую видимость стоит спасать.

* * *

Жизнь: презренная кучка квитанций.

* * *

Иные хвастаются тем, что они «трудоголики».

А есть жертвы и труда, и трудоголиков.

* * *

Если они кажутся сильными, так это потому, что они знают свои слабости.

* * *

Уверенному в самом себе нечего предложить другим. Его уверенность ограничена им самим.

* * *

Оставаться вне поля зрения. За пределами чужого взгляда.

Единственное убежище.

Место, откуда можно наблюдать, разгадывать, расспрашивать.

* * *

Невозможно одновременно вопрошать мир и оставаться недосягаемым для его ответов.

* * *

Труднее оставаться верным самому себе, чем другим.

И это не мелочь.

* * *

Бесконечное – моя страсть. Вечное – скучно.

* * *

Существует ли бесконечное за пределами моей жажды к нему?

* * *

Бесконечное: наслаждение и восторги, с самого детства.

Драгоценная и живая безмерность.

* * *

Нетерпение обрести бесконечное.

Как может удовлетворить меньшее?

Дон Жуан. Или Рембо, самый нетерпеливый среди поэтов: «Я жду Бога, предвкушая» («Сезон в аду»).

* * *

Вечность: смерть Времени. Или время смерти.

* * *

Фальшивые дни: потерянные, даже еще не начавшись. Пустые дни.

* * *

Книги, которые «пожирают» – отнюдь не те, какие прочитывают наилучшим образом, ни те, к которым справедливы.

К великим книгам должно постоянно возвращаться, перечитывать их, все медленнее, все внимательнее.

* * *

Что бы ни говорилось, всегда можно сказать лучше.

* * *

Помог ли мне жить хоть один концепт?

Несколько идей могли бы быть моими проводниками.

Некоторые образы – составить компанию.

И есть, слава Богу, музыкальные произведения, чтобы меня питать. И живые существа, чтобы меня спасать.

* * *

Я могу говорить лишь о том, что мне говорит.

* * *

Что сказать о людях, которые даже не подозревают чудовищности своих заявлений?

Вот и сегодня вечером господин X. высказался «со знанием дела» об иностранцах. И правда, швейцарский народ только что отклонил проект закона, который предполагал немного обустроить судьбу приезжих рабочих. И он (бравый служащий банка, в свободное время – церковный староста) говорит: «Им известно, зачем они приехали. Но вы сами знаете: они опасны. Они не должны приезжать к нам со своими идеями (sic). A что касается их жен, то дело обстоит теперь не так, как раньше: возможности транспорта позволяют этим людям ездить к себе легче, чем когда-то!»

Остановлюсь и попробую вообразить шизофрению того, кто оставил дома свои идеи и переступает границу с чьими-то другими, с мозгами, основательно промытыми от первоначальных заблуждений; представляю себе иммигранта, пересекающего пол-Европы в душном вагоне – туда и обратно, чтобы раз или два в год выполнить свой супружеский долг.

Но господин X. не дает времени поразмыслить, он продолжает: «И они все вруны! Я их знаю! Они все время жалуются! Я знаю, о чем говорю!» Он горячится. И после потока всех этих нелепостей, с той же естественностью, убежденностью и спокойной совестью, он роняет, наконец: «А я даже не расист».

* * *

Слишком много воздуха душит.

* * *

Дорого бы он заплатил, чтобы не иметь денежных проблем.

* * *

Воображение: рай и ад гипотез.

* * *

Подлинные проблемы требуют разрешения, а не их ликвидации.

* * *

Мертвые руки.

Слушаю знаменитые записи концертов, состоявшихся пятьдесят или шестьдесят лет тому назад. Едва отзвучала последняя нота, сотни, тысячи рук аплодируют под влиянием испытанного чувства. Слышу их, выражающих с силою бурную радость, свою благодарность. Мощный гул, словно от ударов волн.

Артист кланяется. Благодарит.

Публика продолжает хлопать.

Быть может, предупреждая молчание и одиночество, стерегущие каждого на выходе из концертного зала.

А эти руки – что с ними стало спустя пятьдесят или шестьдесят лет?

Сморщившиеся, высохшие, покоробленные ревматизмом – и это самые молодые времени концерта.

Другие же – большинство – умершие. Превратившиеся в пепел или в несколько косточек под землей.

Кончились аплодисменты, которые мелькали в полутьме зала тысячами светлячков, даруя забвенье о смерти.

* * *

Риск – в привыкании к злу, к нищете, к несправедливости.

Привыкнуть значит принять.

* * *

Бунт вовсе не болезнь молодости, как полагают благомыслящие: это главная и жизненная обязанность.

* * *

Милан.

Молчаливые улицы, ночь.

Крики (взрослых, но также и детей, в час ночи) слышны гораздо яснее.

Работа ночных рабочих. Шум лопат и метел. Фальшивые ноты.

Возвращение – мешающее заснуть – милицейских, встреченных во второй половине дня вооруженными; автобус с защитными сетками; демонстранты с красными флагами, которые еще вчера играли поп-музыку на площади Скала.

* * *

Возраст, когда желание сменяется желанием желать.

* * *

Часто нахожу одинаково законными, одинаково соблазнительными различные цели, учения или религии, тем не менее, враждебные друг к другу.

Как выйти из этого положения, не предавая себя и не обедняя?

* * *

Все эти мелкие дела и фальшивые жесты, которые не образуют течения дня, а его разрушают. Неощутимо.

Вот уже и вечер, и ночь. И всё у нас отнято – даже сон.

* * *

Вызывающий вид мирного (по видимости) сна других.

* * *

Трудность, столь частая, выбрать, решить, рассудить.

Смешной пафос. Однако решить – это разрубить живое, убить решение, – оно не было принято.

Как тут не колебаться.

* * *

«Не нужно строить себе иллюзий насчет других», – говорит она.

Возможно, она права. Это лучший способ приготовить себе – иногда – приятный сюрприз.

Однако подлинная проблема не здесь.

Главное – знать, какое количество иллюзий ты позволил иметь себе о себе самом.

* * *

Есть приемы защищаться от самого срочного.

И они есть у Времени, которые оно медленно, но верно применяет против нас (или за нас).

* * *

Мой проводник – тот, кто идет за мной, не отставая.

* * *

Есть и такие, чья похвала плохо скрывает презрение, зависть или страх.

* * *

История (человеческая) войн сделана из забвения предшествующих войн – и из злой памяти. Ее абсолютный ужас забывается, и помнятся лишь ужасы, требующие отмщения, – задетые честь и интересы.

Насилие не имеет конца.

* * *

Парадокс войны: часто ее начинает страх.

Враг тот, кого боятся. И чтобы не бояться, нападают.

* * *

Безнадежность некоторого досуга.

Досуг некоторой безнадежности.

* * *

Легче покупать или получать книги, чем их читать.

(Витгенштейн, например, уже два года лежит у меня на столе. И столько других, книг-страдалиц.)

Сколько времени понадобилось бы мне, чтобы прочесть книги, накопившиеся за годы? Накопившиеся, чтобы создать эту иллюзию: у меня будет несколько дополнительных жизней.

«Мемуары» Сен-Симона, привет вам!

* * *

Мертвые умеют подчас любить нас лучше живых.

Или это мы, неспособные любить живых и быть любимыми, предпочитаем гипотетическую любовь тех, кого уж нет?

* * *

Розанов. Потустороннее как гипотеза любви.

Но для него это не гипотеза, ни невообразимая, ни необязательная.

Больные – их тревога, гнев или отчаяние – в конце концов соединяют врача и болезнь. И они принимаются за врача, бессильные напасть на болезнь или еще менее – ее принять.

* * *

Несомненно, следует научиться управлять угрызениями совести. А то они всплывают там, где их не ждали: никак не предупредив и всегда в новом виде.

* * *

Своих демонов не выбирают, и ангелов тоже.

* * *

Собачники ничего так не любят, как разговоры через головы собак.

* * *

Ничто так не нервирует нервного человека, как его нервность.

* * *

Моя тюрьма – нетерпение.

* * *

Расстояние, которое способствует сближению.

Близость, которая удаляет.

* * *

Все более и более религиозный, все менее и менее верующий.

* * *

Одно несчастье несравнимо ни с каким другим.

Настоящее несчастье полно собою. В сердце страдающего оно не оставляет места ни для чего другого.

* * *

Монтеротондо висит над долиной, пересекаемой грузными газопроводами, которые избороздили пейзаж, словно фантастические посеребренные змеи, – нереальные и чудовищные.

Прохожим достаются запахи серы и гнилых яиц.

Неподалеку находятся Термы Баньоло, недавно заброшенные.

«Место-призрак», – говорит М.: ее пугает эта пустота.

На земле валяются шишки, имеющие форму роз, из твердого темного дерева.

На вывеске бара указаны часы открытия – до того, как он закрылся, разорившись.

Интересно, бывал ли здесь Тарковский перед съемкой «Ностальгии»?

* * *

В отеле Монтрё-Палас, конец вечера, после концерта.

Учредительные речи.

Убежав от светских любезностей, отец показывает мне зал для игры в бридж, салоны, безлюдные бары, погруженные в особый полумрак, объятые странной тишиной, как бы «неуместной». В нескольких метрах отсюда возобновились официальные выступления, мурлыкающие и пустые, избранная публика устремляется – сохраняя, насколько возможно, достоинство – к буфетам, расположившимся под большими люстрами, и вскоре метрдотелям и официантам не хватает рук. Толпа проголодалась. Она старается вести себя хорошо, насколько ей позволяет инстинкт, она не слушает выступлений; ораторы призывают к спокойствию, к тишине, они взывают к доброжелательному вниманию приглашенных, но толпа равнодушна, она наслушалась, она уже вытерпела более часа длинных речей (la'us) в самом начале вечера, потом два часа музыки (такой, какою она особо не интересуется), она требует ныне обещанного, пирожных, мягких седалищ и мяса. Гарсоны, занятые его нарезанием, не успевают, толпа теснит их, каждый тянет свою тарелку, если б можно, они повысили б тон, однако вежливость превозмогает, остаток воспитания заставляет ждать очереди, еще, так и быть, потерпеть, но разве неясно, что нельзя стоять двадцать лет. Голос ораторов в динамиках лишь увеличивает общее раздражение. Некоторые – удачливые – сумели получить бокал вина; они подцепили бутербродики с семгой, кубик паштета на острие зубочистки – оп! – и не замедлили его проглотить, и вот они снова в очереди, тогда как последние гости еще только проникают под резной потолок зала Праздников. Мой отец показывает мне лифт, его спусками и поднятиями он заведовал в юные годы; следовало быть ловким и осторожным, умело дергать за шнур и ехать вверх или вниз, останавливали кабину точно на уровне этажа, чтоб, не дай бог, толстый клиент или жеманная графиня не споткнулись на пороге, это настоящее искусство; после чего служащий подъемной машины менял амплуа: брал скрипку, всходил на эстраду салона – там рассаживались Дамы и Господа – и присоединялся к сотоварищам, пианисту и виолончелисту, и начинался вечерний концерт. Умелые музыканты играли переложения, отрывки и обработки. Однажды по окончании концерта к моему отцу подошел мужчина, желая узнать, кто автор пьесы, которую музыканты только что сыграли. Смущаясь, отец объяснил, что это вольное переложение Каприччио Рихарда Штрауса. Человек улыбнулся, горячо поздравил отца и сказал: «Ich bin Richard Strauss».

В другой раз в зале оказалась женщина, очаровавшая моего отца и, в конце концов, подарившая ему сына, а потом и вышедшая за него замуж (временно).

Но мы пришли туда не вспоминать и грустить. Предстояло пробиться к буфету, прежде чем его опустошат.

2

Утром радио сообщило о смерти моего друга Б., музыканта и композитора.

Смерть обогнала его и меня (и всех нас).

Сорвалась наша последняя встреча, о которой мы договаривались; еще мы собирались поужинать вместе, но обстоятельства помешали.

А мы было поверили, что приговор условный, что болезнь отпустила его, что Время оказало ему милость.

Мы имели неосторожность довериться Времени.

Смерть, подобная последнему такту партитуры. Последняя доля последнего такта.

Молчание.

В конце похоронной церемонии по завещанию Б. зазвучала единственная нота и длилась, пока мы, повернувшись спиной к гробу, выходили из церкви. Тромбоны, валторны и трубы его многочисленных друзей-музыкантов сменяли друг друга, обеспечивая непрерывность звучания.

Последнее дыхание. Последнее прощай. Подобно кораблю, удаляющемуся в тумане навсегда.

И все-таки наступает миг, когда воцаряется молчание.

* * *

Траур.

Будучи за 70, Ж. Р. потерял жену.

«Я один, – пишет он мне, – я абсолютно один».

И добавляет в скобках с полной безнадежностью: «Раньше я любил одиночество. Потому что мог его прервать».

* * *

Всякая смерть есть произвол.

Произвол, прежде всего.

* * *

Великолепный день позднего лета.

Мягкость воздуха. Восхитительные цвета.

Желтые и рыжие тона леса. Рассеянный свет.

Городок Роменмотье с его церковью – в стиле Клюни – несравненной красоты.

И в то же время – новость о жестоком раке, поразившем близких людей.

У дверей красоты – смерть.

* * *

Когда я в тот день спросил моего отца о «предчувствии» смерти, он вспомнил сначала о тяжелом сердечном приступе лет пятнадцать тому назад, который впервые поставил его жизнь в опасность.

Он вспоминает о чем-то очень красивом, прежде всего о свете. Он повторяет – и его глаза блестят от волнения: «Да-да, свет, очень красивый…»

С тех пор у него только один страх – мучений.

Его пожелание: чтобы его не удерживали, чтобы его не принудили, как тогда, «вернуться».

В последние дни, когда он чувствует боли и у него шумит в ушах, ему снилось, что он собирал чемоданы, но цель путешествия оставалась неизвестна…

(Вспоминаю похожее выражение в устах моего дяди Г. тринадцать лет тому назад, перед тем как он впал в кому. «Пришло время собирать чемоданы», – сказал он мне.

Он знал о приговоре врачей.

Он не был человеком, который убаюкивает себя метафорами.)

Когда я расстался с моим отцом и вышел на главную площадь, где мы обычно – почти ритуально – встречались, шел невозможный дождь.

То, чего тогда не знал ни он, ни я – никто – что ему оставалось жить чуть более пяти лет.

* * *черное черноеозеро этой ночьюогромное неподвижноечерное полотнонатянутое между берегамичерное черноепод безлунным небомозеро этой ночьюскорби прощанияи мертвые прошлогосозваны вместеслишком короткая слишком длиннаядля ночи бденияночь далекой грозыслишком длинная слишком короткаядля ночи бессонной

Лозанна

Перевод с французского Н. Бокова

Из иранской прозы

Амир Ноепараст

Поклонник ночи

В этот вечер, как обычно, он вышел прогуляться: бег в одиночестве давно стал привычкой. Было холодно. Настолько холодно, что люди предпочли остаться в тёплых домах, нежели выйти наружу. Но так было даже лучше, ведь он мог во всей полноте насладиться одиночеством и прекрасной холодной погодой. Надо сказать, ночь для него была более приятна, чем день, потому что только темнота давала возможность увидеть всё вокруг не в привычном образе, а так, как хотелось ему самому. Предстоящая ночь обещала быть похожей на все остальные.

Прошло совсем немного времени, и позади поклонника ночи послышались шаги. Всего двадцать или тридцать метров отделяли его от незнакомца, но, совершенно не обратив на это внимания, наш герой продолжил свой путь. Человек за спиной приближался, расстояние между ними сокращалось, и сбивчивое дыхание незнакомца слышалось всё ближе. Поклонник ночи быстро обернулся, успев заметить, как рука, державшая нож, уже нависла над его головой. Непроизвольно, но очень быстро он увернулся. Незнакомец замахнулся так, что, казалось, даже быстрая реакция не могла спасти поклонника ночи от удара. Перехватив руку, он ударил незнакомца в живот, пытаясь повалить того на землю. Нож отскочил. Быстрым движением поклонник ночи поднял его. Поверженный незнакомец всё ещё лежал на земле, пытаясь подняться. После безуспешной атаки он потерпел ещё одну неудачу, получив удар в сердце своим же собственным ножом.

Незнакомцу было так же сложно поверить в то, что он умирает, как и поклоннику ночи в то, что за какую-то пару секунд он превратился в убийцу. Дотронувшись до умирающего, поклонник ночи спросил: «Кто вы и почему хотели убить меня?» С большим трудом умирающий ответил: «Это ты меня убил». После этих слов он потерял сознание, и поклонник ночи почувствовал всю тяжесть обмякшего тела. Не сумев удержать равновесие, он упал. Мёртвое тело упало рядом, и только теперь поклонник ночи смог увидеть, что именно он натворил.

Он оглянулся. К счастью, рядом никого не было. Он не знал, что делать. Вызвать полицию? Нет, только проблем наживёшь! Как такое вообще могло произойти? Это не просто несчастный случай. И всё же лучше вызвать полицию. В кармане убитого зазвонил телефон – возможно, это поможет решить проблему? Так, телефон здесь. Ему даже стало любопытно. Прежде чем связь оборвётся, нужно успеть ответить на звонок. Возможно, это верный способ узнать, почему на него напали. Он взял телефон и ответил.

Ничего не говоря, просто нажал на кнопку. Человек в трубке явно ожидал, что ответит женщина, и он звал её по имени, не слыша ответа. Для поклонника ночи это стало полной неожиданностью. Он ещё раз взглянул не мёртвое тело. Он даже не заметил, что на него напала именно женщина. Говорившему в трубке он так и не смог ничего сказать.

Звонивший безуспешно продолжал звать убитую женщину. Не дождавшись ответа, он повесил трубку. Поклонник ночи посмотрел на телефон. Он решил набрать номер того человека, который только что звонил… Набрать номер… Но… странно. Возможно ли такое? Это был его собственный номер. Но… Поклонник ночи жил совершенно один.

Пытаясь осознать всю невероятность произошедшего, невольный убийца даже не заметил подошедшего к нему мужчину.

«У вас всё в порядке, мадам?» – спросил тот.

«Мадам? Я ведь не женщина, сэр, – ответил поклонник ночи. – Вы видели, что произошло? Эта леди набросилась на меня, я только защищался. А сейчас мне нужна ваша помощь. Не могли бы вы попросить тех охранников вызвать полицию. Я не могу идти».

«Думаю, вы не совсем здоровы. О какой женщине вы говорите?! Кто на вас напал?!»

«Ничего не понимаю! Почему вы обращаетесь ко мне как к женщине? Неужели вы не видите мёртвое тело?»

«Мёртвое тело? О чём вы? Здесь ничего нет».

Поклонник ночи указал немного вперёд, где лежал труп. Незнакомец приблизился. Он медленно вытащил руку из кармана пальто, и стало видно, как его пальцы крепко сжимали нож. Мужчина даже не стал замахиваться – ловким движением он вонзил нож в живот поклонника ночи. Удар был таким стремительным, что поклонник ночи не смог его предотвратить.

Он упал. Жизнь угасала. С большим трудом он спросил: «Почему вы убили меня? Кто эта женщина?»

«Это не имеет значения, – ответил незнакомец. – Это моя работа, и мне за неё платят. Думаю, всё дело в спорах между вашим мужем и одним из его партнёров».

«О чём вы говорите?! Каким мужем?! Я мужчина! И кто та женщина, которую я убил?» – произнёс поклонник ночи с тем удивлением, на которое способен умирающий человек, не познавший главного.

Мужчина, несколько сбитый с толку, постепенно принял безразличный вид и ещё раз взглянул на умирающего в ночи человека. Аккуратно вытащив нож из тела, он скрылся во мраке.

Брюссель

Перевод с английского О. Новиковой

Из английской поэзии

Исаак Розенберг

Дочери войны

Румяная свобода рук и ног —Расхристанная пляска духа с плотью,Где корни Древа Жизни.(Есть сторона обратная вещей,Что скрыта от мудрейших глаз земли.)Я наблюдал мистические пляскиПрекрасных дочерей прошедшей битвы:Они из окровавленного телаНаивную выманивали душу,Чтоб слиться с ней в одном порыве.Я слышал вздохи этих дочерей,Сгоравших страстью к сыновьям отвагиИ черной завистью к цветущей плоти.Вот почему они свою любовьВ укрытии крест-накрест затворялиСмертельными ветвями Древа Жизни.Добыв живое пламя из коры,Обугленной в железных войнах,Они зеленое младое времяДо смерти опаляли, обжигая:Ведь не было у них милее дела,Чем дико и свирепо умерщвлять.Мы были рады, что луна и солнцеНам платят светом, хлебом и вином,Но вот пришли воинственные девы,И сила этих диких амазонокРазбила скипетры ночей и дней,Заволокла туманом наши очи —Блестинки нежных ласковых огней,Загнала амазонским ветромНочную тьму в сиянье дняНад нашим изможденным ликом,Который должен сгинуть навсегда,Чтобы душа могла освободитьсяИ броситься в объятья амазонок.И даже лучшие скульптуры Бога,Его живые стройные созданьяС мускулатурой, о какой мечтаютВысокие архангелы на небе,Должны отпасть от пламени мирскогоИ воспылать любовью к этим девам,Оставив ветру пепел да золу.И некто (на лице его сливаласьМощь мудрости с сияньем красотыИ мускулистой силою зверей —Оно то хмурилось, то озарялось)Вещал, конечно же, в тот час, когдаЗемля земных мужчин в тумане исчезала,Чей новый слух внимал его речам,В которых горы, лютни и картиныПеремешались со свободным духом.Так он вещал:«Мои возлюбленные сестры понуждаютСвоих мужчин покинуть эту землю,Отречься от сердечного стремленья.Мерцают руки сквозь людскую топь,Рыдают голоса, как на картинах,Печальных и затопленных давно.Моих сестер любимые мужчиныЧисты от всякой пыли дней минувших,Что липнет к тем мерцающим рукамИ слышится в печальных голосах.Они не будут думать о былом.Они – любовники моих сестерВ другие дни, в другие годы».

Охота на вшей

Сверкающие голые тела,Вопящие в зловещем ликованье.Скалящиеся лица друзейИ сумбурные взмахи рукВ едином кружатся угаре.Рубаха паразитами кишит:Солдат ее сорвал с проклятьями —От них Господь бы съежился, но не вошь.Рубаха запылала над свечой,Что он зажег, пока лежали мы.И вот мы все вскочили и разделись,Чтоб отловить поганое отродье.И вскоре в сатанинской пантомимеЗабушевало и взбесилось все вокруг.Взгляни на силуэты, разинувшие рты,На невнятные тени, что смешалисьС руками, сражающимися на стене.Полюбуйся, как скрюченные пальцыКопаются в божественной плоти,Чтобы размазать полное ничтожество.Оцени эту удалую шотландскую пляску,Ибо какой-то волшебный паразитНаколдовал из тишины это веселье,Когда баюкала наши ушиТемная нежная музыка,Что струилась из трубы сна.

Рассвет в окопах

Мрак осыпается, будто песок.Древнее время друидов – сплошь волшебство.Вот и на руку мою совершает прыжокСтранная крыса – веселое существо,Когда я срываю с бруствера красный мак,Чтобы заткнуть его за ухо – вещий знак.Тебя пристрелили бы, крыса, тут же без церемоний,Если б узнали о твоих, космополитка, пристрастьях:Сейчас ты дотронулась до английской ладони,А через минуту окажешься на немецких запястьях,Если захочешь ничейный луг пересечь —Страшное место последних встреч.Ты скалишься, крыса, когда пробегаешь тропойМимо стройных тел – лежат за атлетом атлет.Это крепкие парни, но по сравненью с тобойШансов выжить у них – считай что – нет.Они притаились во мраке траншейСреди разоренных французских полей.Что ты увидишь в солдатских глазах усталых,Когда запылает огонь, завизжит железо,Летящее в небесах, исступленно алых —Трепет какого цвета? Ужас какого отреза?Красные маки, чьи корни в жилах растут,Падают наземь – гниют, гниют, гниют.А мой цветок за ухом уцелел:От пыли лишь немного поседел.

Без вести пропавший

Я обращаюсь в прах среди могильной тьмы.Его ты прячешь, скрадывая меж костями.Иегова всегда дает своим взаймы,И я несу убытки полными горстями.Что скажет Кредитор, когда я пропадуБез вести, и меня не сыщут и собаки?Я не смогу явиться к Страшному суду,Поскольку окажусь сокрытым в этом мраке.К своей святой земле взывая, как всегда,Он будет рыскать небесами круг за кругом:«Где бедная душа, лишенная суда,Которую не наградили по заслугам?»Но слыша этот плач, стенания и грусть,И в остове твоем расположившись грешном,Я, обманувший Господа, расхохочусь,Свободный, словно раб, в твоем плену кромешном.

Еврей

Я – еврей – возник из чресл Моисея,Что зажег светильником в своей кровиДесять твердых правил – лунное сияньеДля людей, лишенных праведного света.И все люди, хоть и с кожей разноцветной,Но с одним вздымающимся кровотоком,Держатся прилива – правил Моисея.Почему ж они глумятся надо мной?

Разрушение Иерусалима вавилонскими ордами

Опустел великий Вавилон:По указу полководца нынеВоины отправились в походК левантийской сказочной пустыне.Призрачные сеятели шлиПеред копьями, усердно сеяПеплом напоенные плоды,Чтобы осознала Иудея,Что они, поклонники Быка,Крылья распростершего повсюду,Омрачат войною небеса,Воссиявшие подобно чуду.И походную смывали грязьВоины у чистого затона,Где купались девушки, смеясь,И царя ласкали Соломона.Все сжигали языки огня,В облака взметаясь и в ущелья,Пока башни рушились царяРади вавилонского веселья.

Горящий храм

Пламенная ярость Соломона,Задержалась ты в какой дали?Посмотри, как падают колонны,Как пылает храм Святой земли —Черный дым все небо заволок!Солнце опустилось среди моря?Золото расплавилось в огне?Или искры гнева, искры горяВетер развевает по стране?Снова умер царь, мудрец, пророк.Сгинуло во тьму его мечтанье,Время, что от Господа дано,Рухнуло великое созданье,Как трава, обуглилось оноИ исчезло, как последний вздох.

Через эти пасмурные дни

Через эти пасмурные дниЛики потемневшие горятИз тысячелетней глубины,Огненный отбрасывая взгляд.А вдали, карабкаясь на склон,Души их бездомные бредут,Чтобы отыскать святой Хеврон,Где они спасенье обретут.Оставляя пасмурные дни,Они видят в бликах синевы,Как же долго все-таки ониБыли беспробудны и мертвы.

На войне

Тревожь беспечный полденьСвоей тоскою илиВеселою улыбкой,Зане твой дух мятежныйВсегда меж ними был.Тот день покойным будет,Глухим к твоей печали,К улыбке молчаливой,А воздух будет питьДневную тишину —Тогда твой голос дивный,Легко отображавшийГлубины бытия,Среди людского хораУмолкнет навсегда.Пусть темного пространстваНе омрачает призрак,Но видят мои очи,И сердце тоже чует,Как было тяжело.Давным-давно когда-тоШагала смерть по миру,Искала цвет людей,И увядала розаОт смертной темноты.Раз мы могилу рыли,В трудах изнемогаяОт солнечной жары.В мешках лежали трупы,И рассуждали мы,Что смерть их полюбилаТри дня тому назад,Что мудрое искусствоДает душе сверкнуть,Пока она жива.Судьба: нам, полудохлым,Кто уцелел в той битве,Сказали рыть могилыДля тех, кто уж не страждалНа свете ничего.Глухое отпеваньеМы слушали вполуха,А больше размышлялиО неуместных штуках:Жаре, воде и сне.Читал священник: «Отче…»Слова роились смутно.Но вдруг очнулся я,И кровь похолодела:Не может быть, Господь!Он молвил имя брата…Я пошатнулся, сел —Схватил его за ризу…Никто мне не сказал,Что брат в бою погиб.Скажи, какую участьСудьба судила людям,Захлестнутым войной?Мы о шальные годыСебя ломаем, брат.

Получая вести с фронта

Снег – белое таинственное слово.Не просит лед, не требует морозЖивой бутон или птенца живогоПо стоимости зимних бурь и гроз.Но все же лед, мороз и снег весеннийУстроили такую кутерьму,Что все перевернули во вселенной.Никто не понимает – почему.В людских сердцах свершается такое.Их древний дух какой-то посетилИ поцелуем с ядовитым гноемОн в плесень бытие преобразил.Клыками порван лик живого Бога,Пролита кровь, которой нет святей.Оплакивает Бог среди чертогаСвоих убитых дьяволом детей.О, древнее слепое наважденье —Все сокрушить, развеять, расточить!Пора первоначальное цветеньеРазгромленной вселенной возвратить.Перевод с английского Е. Лукина

Из немецкой поэзии

Пауль Целан

Корона

Осень кормится листьями из моих рук: мы друзья.Мы очищаем время от ореховой скорлупы и учим его ходить.Время возвращается обратно в свой панцирь.В зеркале воскресенье,во сне усыпается,уста твердят правду.Мой глаз опускается к женскому роду любимой:мы смотрим друг на друга,мы проговариваем друг другу тьму,мы любим друг друга как мак и память,мы спим подобно вину в раковинах,подобно морю в алом сиянии луны.Мы стоим, сплетаясь в окне,они смотрят на нас с улицы:настало время, когда все знают.Настало время, когда камень все же решается цвести,когда тревога проникает в сердце.Настало время, чтобы время настало.Настало время.

Некий гул

Некий гул: этоистина, самавошедшаясредь людей,в серединувьюги метафор

Из тьмы во тьму

Ты проглатываешь мои глаза – и я вижу жизнь своей тьмы.Я вижу ее рядом с землей:даже там она со мной и продолжает жить.Она может переправить на другой берег?Она может пробудить?Чей свет, что нашел себе паромщика,следует за моими ногами?

Я слышу зацвел топор

Я слышу зацвел топор,я слышу, есть место без имени,я слышу, что хлеб, который на него смотрит,исцеляет повешенного,хлеб, который ему испекла жена,я слышу, они называют жизньединственным возможным убежищем.

Легенда

Как только тайна земли заржавеетприходи смело, брат, закладывать со мною светлый камень.Я ничего не нашел. И ты ничего не найдешь.Но земля дает трещины.Когда стемнеет, я возьму тебя с собой в мой чертог.Ты спросишь, кто в нем?Там моя сестра, там моя любовь.Часто темнеет, когда дома меня еще нет…Разгадаю ли я, разгадаешь ли тызаржавевшую тайну земли,заложив окровавленный камень?

Склон

Рядом со мной живешь ты, подобно мне:будто каменьв ввалившейся щеке ночи.О, этот склон, любимая,по которому мы безостановочно катимся,мы камни,от ручья к ручью.С каждым разом все круглее.Родственее. Разобщеннее.О это опьяненное око,что также как и мы блуждает,и временами нас объединяетв своем удивленном зрачке.

Желание

Корни изгибаются:там внизудолжно быть, живет крот…или гном…или только земляс серебристым слоем воды…Но лучше бытам была кровь.Перевод с немецкого А. Пантелята

Георг Тракль

Ночное смирение

Монахиня! Прими меня в темницу кельи.Прохладой дышат голубые горы,Роса сочится, словно кровь из горла.На небе крест в мерцанье звёзд, как зелье.Пурпурный рот разрушил стон свой ложью.Игры теченье задохнулось смехом.В руинах дома возмутилось эхо,В последнем звоне колокола, дрожью.Луна на облаке! Взгляни-ка, силуэтомПлоды с деревьев падают ночами.Могилой комната плывёт над нами.Надгробный холм, мечтой, оставлен где-то.

Воро́ны

По тёмным углам притаились вороны.Как пятна их чёрные тени,К спине прилепились оленьей,И дремлют, уткнувшись в сосновые кроны.Они не считаются здесь с тишиною,Покой отнимают у поля,Как бабы, клянущие долю,Дерутся и ссорятся между собою.Но вот, мертвечины почувствовав запах,Взлетают и мчатся мгновенно.Добычу найдут непременно,И клювами рвут и несут её в лапах.

Осенний вечер

Карлу Рёкку

Коричнево. Подобие пятнуУ стен, затронутых осенней стужей.Мужчина с женщиною рядом тужатВ холодной комнате, идя ко сну.Играют дети. Тени пеленаКоричневым пластом упала в лужу.Проходят люди и в глазах их ужас.Церковным звоном жизнь напряжена.Для одиночества открыт кабак.Табачный дым под сводами, как мрак,Лишь тишина ещё едва ласкает.И личное, вдруг память всколыхнёт,И пьяницы в раскаянье, но вотУж птицы вольные собрались в стаю.

Аминь

Заполнена комната запахом тленья.Тени жёлтых обоев бегут в зеркалах.Руки, цвета слоновой кости, печальны.В мёртвых пальцах коричневый жемчуг.И в тишинеОткрылись капли голубых, ангельских глаз.Вечер голубоват.Отмирания время. Тень АзраилаЗатемняет собою крошечный сад.Аминь.

Вечернее обращение к сердцу

Крик летучих мышей, оглушающий вечер.Ворон скачет по лугу.Шелестит красный клён.Путник видит кабак – путь туда обеспечен, —Там вино молодое и орех недурён.Под хмельком хорошо прогуляться по лесу.Сквозь листву уловить колокольную боль, —Это только всего лишь церковная месса.А роса на лице? Какова её роль.

Маленький концерт

Вот потрясение: солнышко смелоЛадони пробило солнечным светом, —Сказка, и только. И сердце при этомСкачет. Но надо заняться бы делом.В полдень волнуется жёлтое поле.Пенье сверчков не услышишь почти ты.Шумы лесов вроде напрочь закрыты.Косы на поле, как птицы на воле.Воды обильно покрыты гниеньем.Тишь разрушается звуком гитары.Дышат вовсю поражённые пары.Замерли рыбы. Ветров дуновенье.Воздух колеблется духом Дедала.Запах молочный приносит орешник.С криками, крысы несутся, поспешно.Скрипке учителя время настало.А в кабаке, на линялых обоях,Светят, едва уцелевшие, краски.Сорваны всюду приличия маски.В общем скандале ссорятся двое.

Ночной романс

Под сводом звёздного шатраГуляет путник-полуночник.Малыш в испуге прячет очи.Луна, как серая дыра.За зарешёченным окномДевица льёт обильно слёзы.Влюблённые нырнули в грёзыВосторженно, – в пруду немом.Убийца бледный пьёт вино.Больных охватывает ужас.Монашка молится, но тужит.Припав к распятию давно.Спросонья мать поёт для всех.Ребёнок на оконной раме,В печь смотрит умными глазами,И сдавленно бормочет смех.В подвале от коптилки свет.Мертвец рукой малюет что-то.Молчанье разрушает шёпот.Все, вроде, спят, и страха нет.

Тлен

Звонят колокола над миром к ночи,И силуэты птичьих стай видны с земли,Что в небе покружив, скрываются вдали,Как пилигримы, вытянувшись в строчку.Я им завидую. О них мечтаю.И вечером, идя сквозь сумеречный сад,Я сил не нахожу, чтоб оторвать свой взгляд,И бега времени не замечаю…Как ток, по мне прошло, дыханье тлена.И жалобы скворца, застрявшего в ветвях.Вот виноград набрал в цветении размах,И смертный страх стихает постепенно.Прильнувши к полусгнившему колодцу,Там розы лепесток о брёвна трётся.

Зима

Холодом сковано белое поле.Стужа коснулась пространства небес.Даже охотники бросили лес.Но над прудом галки носятся вволю.Звон колокольчика где-то далёко.В кронах ночлег обрела тишина.По небу серая бродит луна.В избах огни светят слабо и блёкло.Зверь издыхает у края опушки.Кровью он залит, совсем изнемог.Слышен призывный охотничий рог.Вороны кровью пьяны на пирушке.

«В окружении женщин подтянуто горд…»

В окружении женщин подтянуто горд,но улыбка крива, как гримаса.А тревожными днями ты полностью стёрт, —это видит засохшая астра.Словно тело твоё, – золотой виноградна холме наливается, зреет.Косы в поле патетикой ритма звенят.Пруд зеркальный блестит озорнее.И по красным, разлапистым листьям кустовкапли росные катят забавно.Дева чёрная, как от тяжёлых оков,задохнулась в объятиях мавра.

Музыка в саду

Мирабель

Фонтан поёт, и белых облаков,На синем небе разгулялась стая.И окунаясь в праздность вечеров,Гуляют люди, скуку коротая.Уж белый мрамор стал совсем седым,Вдаль острым клином улетают птицы.И мёртвый Фавн увидит: словно дымИсчезла тень, чтоб в тишине укрыться.С деревьев старых падает листва,Влетая в окна со всего размаха.А на стенах, как капли волшебства,Танцуют блики призраками страха.Вот, Белый гость переступил порог,К нему собака бросилась навстречу.Погасла лампа. Подведён итог.И звук сонаты обозначил вечер.

Гродек

Нынче вечер окрашен в цвета вечернего леса.Ежедневно с вершины разносится вспышками злато,При озёрной голубизне и ненасытности солнца,С жадностью катит вперёд торопливая ночь.Солдат, умирающий горько и дико, издалВопль, что идёт из его окровавленной глотки.Только где-то вдали мирно пасётся стадо.За облаком красным Бог наблюдает сердито.Яркая кровь заката разлита по лунной прохладе.Провалены улицы в чёрную бездну пространства.Звёздная ночь плавно ныряет в золото веток.Ветер шагает тенями по молчаливой роще,Приветствуя души героев чёрным своим итогом.Звуки трубы влились в осени жёлтую флейту.О, гордость печали! Тебя на алтарь бы железный!Горячее пламя души насыщено властною болью.

Вдали

Собрали урожай зерна и винограда,И деревушка спит в осенней тишине.Стук молота о наковальню, как награда,Приносит ветер смех, что плещется в окне.Ребёнку белому охапкой дарят астры,Что распускаются душисто у оград.И с тем, что все мертвы, давно уже согласны.Лучами в темноте взорвался старый сад.В пруду всего одна лишь золотая рыбка.На всё таращится со страхом чей-то взгляд.Окон коснулся ветр, изысканный и гибкий,Он предлагает звук на свой, органный, лад.Мерцание звезды мечту смешало с тайной,И вдаль глядят глаза, – там тучи все в гряде.И в серой скорби мать, в тоске необычайной,И темень утонула в чёрной резеде.

Человеческая скорбь

Часы перед заходом били пять,И ужас у людей застыл во взгляде.Деревьев голых шум остался сзади.Лик смерти у окон устал стоять.Возможно ль время нам остановить?Ночных видений проплывают лица.На пристани монашек вереницы,В такт пароходам убавляют прыть.Вдруг слышится мышей летучих крик.Гробы сбивают тут же, на полянке.В развилине лежат людей останки.Тень сумасшедшего явила лик.В осеннем небе стынет синий луч.Во сне влюблённые сплелись телами.На звёздах ангелы плывут ночами.Впотьмах виски людей белее туч.Перевод с немецкого Л. Бердичевского

Из польской поэзии

Александр Навроцкий

Цецилия

Святая Цецилия, дева трав засохших,лёт вольных птиц, запах моря и хлеба,бедрами будишь в эфебах мужчин,одна, как алтарь в разодранном небе.Сон мой бессонный, хоралы душина июльской меже, куда так спешишь?В святость стремишься сбежать от любвииль серость жизни тебя всполошила?Песчаная тишь пеленает шаги,жаждешь любви, но Богу поручена.Он в пекло при жизни ввергнет тебя,подарит колье из терновых колючек.Когда содрогнешься, не станет заслоной,не источит из камня крови,путь не украсит, не сменит доли,лишь лик твой замкнет в икону.Святая Цецилия, к руинам храмапришла ты за правдой – стрекочут цикады…И глядя на плющ на мраморе старом,читаешь молитвы – засохшим травам?

Изольда

Я вся – одно лишь желание,я жду своего Тристана,король, бледнея от ревности,рыцарей прочь прогоняет рьяно.Скрываю в сердце тайны тернистые,губы напитка любовного жаждут,волосы в небе мои рассыпались,устремились навстречу желанному.Люблю. Может, себя? Может, его?Кого предаю? Короля иль любимого?Я ведь женщина-приключение,каждую ночь неповторимая.Я – Изольда, и покорная, и властная,за любовь мне короны не жалко,но навеки я – королева:для Тристана, для себя и для Марка.

Мария

Мария, несу тебя на крыле моей жизнинад вершиной, котораяснится звезде, если человекне доверяет своему сердцу.Стряхиваю Марию. Смотрю. Цепляетсясудорожно за перья, вырванные из крыла.Падает, как обычная женщина,а в женщине прекрасней всего – тело.Море на миг на камни приселокак миф пред кровавым свершеньем,воронье прилетело, чтоб рядом с Мариейврасти в землю.

Влюбленные

Прошу, не мешайте влюбленным:страстным душам и смерть не страшна,цветущий луг им расстелет весна,обнимет рассвет окрыленный.О дальних дорогах щебечут им птицы,ручьи и потоки пьет в их честь море…О стройных телах вещают зарницы,рисуя на небе златые узоры.Прошу, не мешайте влюбленным,пока их старость не ранит смертельно,они, как роскошный занавес,скрывают мрачную сцену.

Барбаре

За семью горами, за семью морямиты, как дорога ночная снегами.В Родопах – ты мне Эвридика,в Джами – ты строки сур Корана,в Болгарии – плат сребротканыйи мои крылья над горами.В ночи – беседа рос со звездами,весной – аллея меж березами.Барбара – серна у водопоя,гроздь винограда, вино золотое.Барбара – луч на гранях каменьев,яркий свет дня, не тронутый тенью.Барбара – женщина и ребенок,гордая тайна спокойного моря,когда луч рассвета с сумраком спорит…Перевод с польского В. Виногоровой

Из английской поэзии

Венди Коуп

Разница во мнениях

Он говорит: «Планета – диск.И прекрати свой глупый писк».Напрасно, кучу книг достав,Она твердит, что он не прав.«Ты импульсивна. Это – бред.И не ори, здесь не пожар».Он в спорах – мастер. Шансов нет.Он твёрд. Её кидает в жар.Земля летит. Всё тот же шар.

Замкнутый круг

А надо жить. Начнёшь читать.Идёшь к психологу опять.Меняешь стрижку и духи.Кропаешь прозу и стихи.Не куришь. Бегаешь. Не пьёшь.Ужасно правильно живёшь.Но всё впустую. Боль в висках.И жизнь – зелёная тоска.Ты хочешь сесть и тихо выть.И всё же, как-то надо жить.Утрёшь глаза – и вид на «ять».Идёшь к психологу опять.Находишь «принца» своегоИ что-то лепишь из него.Но всё впустую. Боль в висках.И жизнь – зелёная тоска.Ты воешь. Бьёшь в сердцах духи.Всё время ешь. Строчишь стихи,Вовсю стараясь не курить.И всё же, как-то надо жить.

Беспокойство

Я волнуюсь за тебя.Мы так долго не встречались.Ты – один? Всегда печален?Без меня ты вне себя?Я волнуюсь. Сон нейдёт.Всё гадаю: как ты, бедный?Неприкаянный и бледный?Иль – совсем наоборот?Беспокойство – острый нож!Говорят, мужчинам тожеБоль разлуки сердце гложет.Боже, как меня тревожитМысль, что, может, это – ложь!

Цветы

Так мог придумать только ты.Другим бы и не снилось:Ты мне почти купил цветыНо что-то там случилось:То магазин закрылся. ТоТакие розы – чудо —Ты выбрал. Но вернул потом:«Вдруг не возьмёт? Не буду».Я улыбнулась… Я и тыС тех пор давно расстались.Но те твои почти цветыНе высохли. Остались.

Потеря

Я помню день ухода твоего,Как страшный сон. Мороз бежит по коже!Что ты ушёл – так это ничего,Но штопор мой «ушёл» с тобою тоже!

Попытка верлибра

Мне всё время говорят:«Не рифмуйте всё подряд,Рифмы часто портят стих».Этот стих пишу без них.…Ой.Ничего, начну опять.Вот, стараюсь я писать…елем быть.О, могу ведь, когда хочу:Это ж, оказывается, очень просто.Мне так нравится писать,Настроение – как летом:В чувствах – солнечный задор,Особенно, когда получается более или менее то, что нужно.

Тичь Миллер

Тичь Миллер носила очкис пластиковой розовой оправойи одна нога у неё была на три размера больше другой.Когда выбирали команды для спортивных игр,она и я всегда оставались последними,у решётчатого забора.Мы старались не смотреть друг на друга,наклоняясь – надо бы завязать шнурок —или делая вид, что с интересом следимза полётом какой-то весёлой птички,только бы не слышать оживлённый спор:«Берём Табби!» – «Нет, Тичь!»Обычно выбирали меня, лучшую из двух чурок,а невыбранная Тичь ковылялав задние ряды другой команды.В одиннадцать лет мы разошлись по разным школам.Со временем я научилась отыгрываться,подкалывая хоккеистов, не умеющих правильно писать.Тичь Миллер умерла в двенадцать лет.Перевод с английского Н. Крофтс

Из австралийской поэзии

А. Д. Хоуп

Счастье королей

В чем счастье королей? Читать, смеясь,В памфлетах сплетни о своей гордыне,Небрежным словом повергая в грязьМогучий род, иль древнюю твердыню;Поить кураж утративших враговВином былых побед до спазмы рвотной,И кистью гениальных мастеровНагих метресс бессмертить на полотнах;Навязывать министрам-подлецамСвою игру – порой на грани фола;Селить шпионов в праведных сердцах,И на корню вытаптывать крамолу;Горстями злато сыпать в закрома,Сдавать детей на воспитанье гнидам,И так грешить, чтобы сошла с умаОт зависти продажная фемида.А в старости, пока дурная ратьНаследников дерётся за корону,С высокой башни взглядом пожиратьПолночный город, жадно и влюблённо,И над бессонной россыпью огнейВздыхать, у чёрной бездны на краю:«То демон мой, ворочаясь во сне,Свою провидит гибель – и мою».

Смерть птицы

В свой час приходит время каждой птицеУслышать зов полуденных широт,Воскресшим сердцем к югу устремитьсяИ совершить последний перелёт.Из года в год Любовь путём знакомымЕё влекла надежней, чем магнит,За разом раз срывая прочь из домаНа край земли, где новый дом манит —И вот он, юг! Есть время отогреться,И свить гнездо и выкормить птенцов,Но память вновь тоскою полнит сердце,И призраков сжимается кольцо,В песках мерцают миражи упрямо,И пальмы тень напоминает тис,По раскаленным фризам древних храмовСкользит прохладный вересковый бриз;День ото дня влекущий шёпот крепнет,Настойчиво, отчаянно зовёт,И вот, отринув страхи и запреты,Она опять пускается в полёт,Ничтожной точкой в синей бездне тая:Растеряна, покинута, хрупка,Изгнанница в галдящей пёстрой стае,Песчинка во враждебных облаках.Ей мнится дом в дали неразличимой,Все ближе цель, и вдруг – потерян след.Внезапно, непонятно, беспричинноНавеки гаснет путеводный свет.Где, где маяк? В пространстве непривычномГромады рек, холмов, лесов, полейОшеломляют скудный разум птичийБезбрежной необъятностью своей,И ветры жадно тело рвут на части,И тьма с востока простирает длань,И Мать Земля безмолвно и бесстрастноПриемлет смерти крохотную дань.

Ε questo il nido in che la mia fenice?[5]

Будь я той пальмой, где совьёт усталоТвоя любовь гнездо из листьев пряных,Я факелом бы вспыхнул небывалым,Чтоб феникс мог из пламени воспрянуть,Хоть пеплом стану сам, и мой побегНе прорастёт вовек.Но пусть не так, и пусть феллах бесстрастныйМой ствол к зиме изрубит на поленья —Знай, вспыхнут и они – с такой всевластнойЖивотворящей жаждой обновленья,Что разглядит он в тлеющих угляхБессмертных крыльев взмах.

Прометей освобождённый

Упорен, непокорен, укреплёнСознаньем правоты, измучен раной,Мятежный пленник вдруг увидел странныйСлепящий свет, что шёл со всех сторон;И в тот же миг к нему на скальный склонСлетел Гермес и расковал титана:«Ужель проснулась совесть у тирана? —Спросил герой, – Иль Зевс утратил трон?»«Кронида мудрость велика вдвойне:Он так решил, – крылатый бог ответил, —Пускай идёт: нет горше мук на свете,Чем вечно помнить о своей вине,Что гибель принесла твоим же детям,Себя спалившим в краденом огне!»

Муза

Она – Арахна. В яростной гордынеОна плетёт узоры по ночамИз нерва обнажённого. БогиняСияньем гневного лучаТерзает сеть, ревнуя понапраснуК ажурному изделью паука,Ткачихи ядовитой и прекрасной.Она – как Ариадна, что гляделаВслед уходящим чёрным парусам;А принцу-негодяю что за дело:Он всё забыл: он мог и самНайти к спасенью путь… и ей осталосьПокорно лечь под пьяного божкаДа помнить о былом – какая малость.Она – как Пенелопа: распускаетВсю ночь надежды сердца своего;Пока воображенье иссякаетИ давит горькое вдовство;И ясно ей, в её усердье слёзном,Что боги всё считают на века,И что успех приходит слишком поздно.

Из окна последнего вагона

Полусумрак вагонный, билет, поцелуй на прощанье,Оживленный перрон, в темноту отплывающий плавно,Хоровод привокзальных огней; я один, с целым фунтом в кармане,И колеса стучат: «может быть, может быть»… Это было так славно…Мне хватало «вчера» и «сегодня», и было плевать,Что сидел я спиной против хода, и нитью белесойИз нутра своего, из зрачков, как паук, день за днёмя отматывал вспять,Отправляя «сейчас» в никуда и в восторг приходя от процесса.Под хмельное крещендо лихих телеграфных столбовМы взрезали холмы, рассыпая по склонам отары,И с размаху врывались в тоннели грохочущих снов,Чтоб с утра набирать обороты дневного угара.А теперь я устал. Я узнал, что холмы и мостыДруг на друга похожи; мой ум отупел от дурманаБесконечных, унылых пейзажей, заезженных до хрипоты,Как на старой пластинке. Мне скучно и несколько странно.Я ослаб от бесплодных усилий, от вязкой проформыМонотонных и гладких колбас ускользающих лет;Понедельник, среда… тянет скукой от каждой платформы,И – о господи – даже от пятницы радости нет.А попутчики… что происходит? так можно рехнуться:Вот веселая школьница вышла водички попить,А вернулась блондинкой в соку, предлагающей перепихнуться.Не успеешь ей юбку задрать и колготки спустить,Как в лицо тебе – бац! – упираются жирные ляжкиЦеллюлитной слонихи, что голосом мерзким, как струп,Посылает тебя за чайком. Возвращаешься с чашкой —И глядишь очумело на лысый гнилой полутруп.Мы не верим билетам. Вокруг шепоток беспокойный;Ходят слухи, что поезд вот-вот понесётся вразнос,Что слепой машинист, как послушных баранов на бойне,Нас на полном ходу замышляет пустить под откос;Только что мне до слухов – нет в будущем цели и смысла;То ли дело – былое. Взирая на мир сквозь стекло,Я слежу, как во мгле расплываются даты и числа,И гадаю, куда и зачем это нас занесло.А ведь как я мечтал из вагона когда-нибудь выйти,Чтоб за руль – самому, чтобы выбор – за мной, чтобы ногу – на газ,Чтобы в калейдоскопе летящих навстречу событийРасцветало и пело моё вихревое «сейчас»,Быть не толстой кишкой бытия, не архивным червём-шарлатаном,А поэтом, живым, ненасытным, сжигающим дни и года…Мне казалось – куда уж ясней; только что-то пошло не по плану,И колеса стучат, и мой поезд идёт в никуда.

Разглядевшей

Разве может горький ствол,Вросший корнем в самый ад,Обрасти живой листвой,Дать сладчайший аромат?Разве птица, что с ветвейСпелый склевывает плод,Может знать, как плоть корнейТочит червь у чёрных вод?Видел я себя во снеДревом дивной красоты:Распустились по веснеБелоснежные цветы.Был влюбленным парам милАромат его ветвей;И гнездо подруге свилВ пышной кроне соловей.Дети в радостный кружокСобрались к нему бегом:«Вот так дерево, дружок!Вот так яблоки на нём!»Вещим сердцем ты однаВ зачарованном раю,Сладость ту вкусив до дна,Распознала боль мою.Голос горя твоего,Просочившись вглубь земли,Оросил печальный ствол,Раны корня исцелил.И, сражённый скорбью той,Соловей умолк тотчас;А влюблённый понял, чтоСпит во тьме любимых глаз…Только детям невдомёк —Знай щебечут о своём:«Ай да дерево, дружок!Ай да яблоки на нём!»Перевод с английского Г. Лазаревой

Из греческой поэзии

Константинос Кавафис

Декабрь 1903 года

Я о любви не смею говорить,о волосах твоих, губах, глазах —я лишь храню в душе твоё лицо,храню твой голос в памяти моей,дни сентября цветут в моих мечтах,ваяют, красят фразы и слова,любую тему и любую мысль.

Итака

Когда домой поедешь, на Итаку,себе ты пожелай дороги долгойи полной приключений, полной знаний.Не бойся лестригонов и циклопов,и Посейдона гневного не бойся,ты их в пути не встретишь никогда,пусть только мысль парит и вдохновеньеизысканное греет дух и тело.Ты знай: ни лестригонов, ни циклопов,ни Посейдона дикого не встретишь,коль сам в душе не будешь их нести,коль на тебя душа их не натравит.Себе ты пожелай дороги долгой.Пускай настанет много летних зорь,когда с такою радостью и счастьемвойдёшь ты в гавань, где ты раньше не был,задержишься у финикийских лавок,приобретёшь прекрасные товары:янтарь, кораллы, жемчуг и эбен,и всяческих дразнящих благовоний,побольше благовоний сладострастных;ступай в египетские города,учись, учись у тех, кто много знает.Всегда в уме держи свою Итаку.Туда добраться – это цель твоя.Однако, торопить себя не нужно.Пусть лучше истечёт немало лети стариком прибудешь ты на остров,богатым всем, что приобрёл в пути,щедрот не ожидая от Итаки.Дала тебе Итака путь прекрасный.Ты без неё в дорогу бы не вышел.Но у неё нет больше ничего.Ты бедною Итакой не обманут.Такой мудрец, с таким глубоким знаньем,понять ты сможешь, что Итаки значат.

Окно табачной лавки

У освещённого окна табачной лавкиони стояли, смешаны с толпой.Но вот глаза их встретились случайнои выдали преступное желаньеих плоти – неуверенно, стыдливо.Затем неверные шаги по тротуару —и вдруг улыбка, головы кивок.А уж потом закрытая коляска…и чувственное приближенье тела к телу,переплетенье рук, слиянье губ.

Дом с участком

Хотел бы я иметь в деревне домс весьма большим участком —не для цветов, деревьев или зелени(конечно, и для них – они прекрасны),но для животных. Да, хочу животных!Семь кошек – минимум: двух чёрных, словно ночь,двух белых, словно снег. Так, для контраста.И попугая важного – его я научуораторствовать страстно, убеждённо.Собак, я думаю, довольно будет трёх.Потом двух лошадей (а лучше – пони)и трёх, нет, четырёх великолепных,очаровательных, изысканных ослов,чтоб утопали в лени и блаженстве.

На корабле

Конечно, сходство пойманопортретом этим карандашным.Набросанным небрежно, прямо тут, на палубе,в один волшебный полдень.Вокруг нас – Ионическое море.Да, сходство есть. Но был он более прекрасным.До горечи чувствительным,и этим всё лицо его светилось.Он кажется мне более прекраснымтеперь, когда душа зовёт его из Прошлого.Из Прошлого. Всё это было так давно —и тот набросок, и корабль, и полдень.Перевод с новогреческого Вланеса (В. Некляева)

Из немецкой поэзии

Людвиг Фельс

Попытка стать ближе

(еще раз для Рози)

На юге твои золотистые волосы тебе к лицу.Там солнце все больше их высвечивает,здесь же снег окрашивает их в серый.На пляже и среди морской водыветер прижимается к твоей обнаженной коже.А дома тебя жду только я.Отдохнувшей появляешься тыперед незнакомыми блюдамис непривычной едойи рассказываешь все то,о чем тебе приходится умалчивать на фабрике.В безмятежном свететы быстро заводишьсяи мне не вспомнить уже,где именно мы сейчас с тобой пребываем.Несколько дней в годуты задумываешься о вечноми мечешься между счастьем и горем.Мы платим по счетам и по-прежнему благодарны.В этом и вся разницамежду здесь и там.В каждой ракушке,под каждой песчинкойтебе открывается любовь.А ночью луна прячется.

Одиночество это лишь слово, чтоб выразить одиночество

Одиночество это лишь слово, чтоб выразить одиночествои конец одной любвине является концом любви,лишь концом любвидвух людей.Потерять того, кого любилозначает отоспать кошмарный сон до конца:зябнуть от холода до самой смерти.Ты живешьгде-топо ту сторону Млечного пути,я жехороню свое сердце под стопкой бумаг.

Природа

Прямо здесь, говорят мне знакомые, мы построимнаш домишко.На ваших земельных участках будут пастись коровыи среди клевера будут раскрываться цветы.Не смотря ни на что здесь по-прежнему все так естественно,говорят они, леса и свежий воздух, холма и поля,именно здесь мы и будем жить…Мой же ответ им:все здесь будет оставаться таким жеи без вас.

Немецкие стихи

Больше ничего нет между строчками,нет места между строчками,бумага полностью исписанапустотой Дня сегодняшнего.Всегда слишком малокрови в венах, всегдаслишком холодно.Всегда один и тот же пустой перезвон,уловки, чтоб руки двигались,но не работали,и душа от неизбежности сжимается,пытаясь обмануть тень.я говорю это именно так,это лучше, чем никак.И с края бездн все еще в тактдоносятся голоса. Там все еще сражаютсяи проигрывают, там все еще есть та самаястрасть проигравших и все та желживая улыбка любви.

Ах да, и вправду

Ах да, и вправду, я написалнесколько книжек, едва ликуда-то выезжал, былвсегда здесь,просто всегда здесь,где ничего не былои никогда не будет,нет ничего, что стоило бы дороже, чем слово.Ах да, и вправду, стихи, чертовскизабавная штука, когда на тебя обрушиваетсявся тяжесть этого мира.

Близость

Теперь каждый день идет дождь,говорит она,ветер носится по пляжу,говорит она,мне холодно, здесь больше нет никогоговорит она,и я говорю, послушай меня.Мне одиноко,говорит она,и мне, говорю я, без тебя одиноко,и она смеется и курит,прислушайся к ветру позади нас.Теперь каждый день идет дождь,говорит она,ночами становится холодно,говорит она,я мерзну во сне, говорю я.

Любовная жизнь

Будто взрывом разъединенныележим мы рядом друг с другом,разрозненным взглядомтерзаем наши сердца.Сотни раз мы видим во снеодно и тоже слово:любовь, думаем мы.Надежно укоренившаяся в плотисекунда счастья,замкнутая под покровом волосна фоне звучания музыки —а может это звериплачут поблизости.Полностью одетыележим мы прикованныек своей постели,прощаясь друг с другом,окрылено шагая,преисполненные печали,каждый в углусвоего собственного мира.Там, где позади зеркаласадится луна.

Стремительное чувство

Быть может, любящий не долженумереть, пока он любит,быть может, все мы ждемтолько того, чтоб зверьсказал нам: я люблю вас всех.Мы делаем все, чтобыизбежать необходимости смерти,но всегда что-то идет не таки всегда чего-то не достает.Быть может, мы нуждаемсяв некоем всеохватывающем чувстве,способном вытащить нас отсюда,в свиданьях какого-то внеземного характера.Одна песчинка любит другую,даже деревья касаются друг друга,когда их валят.Быть может, любящий долженвсего лишь беспрестанно мечтатьо следующем поцелуе,об утреннем солнцегде-то далеко позади луны.

Территория любви, ну конечно

Написать любовное стихотворение,мечтать о сне, прежде чем умеретьнаписать любовное стихотворение,но что за стихотворение, о какой любви,и что если любовьне была любовью вовсе и жизньслишком коротка для первогопоцелуя?

Это

Это жизнь, такова она.Короткая, слишком короткаядля слова Конец.Каждый день новым праздникоми каждая ночьнезаживающим рубцом потери.Всегда беспомощная надежда,когда единятся смола и дыханье.Такова она, жизнь, прекрасноеупражнение перед ночью,которую мыпроведемв одиночестве.Перевод с немецкого А. Пантелята

Из литовской поэзии

Витаутас Брянцюс

Защитное слово ветрам

вы, пассаты, бризы, муссоны,и сирокко, и все другие, —вы, рождённые в небывалых,первозданных своих страданьяхиль тугим крылом буревестника,или смерчем, сверлящим небо,где из поднятого над миромзолотого венка бытияосыпаются лепесткамисветовые годы-скитальцы, —бесконечные отголоскинепостижной сознанью вечности,что раскаялась так нежданно —Пусть сгорают в ней без остаткавсе моря изумрудно-жемчужные,имена позабывшие наши,но зато уж в который разцеловавшие лица до боли;о попутчики наши добрые,о лазутчики чьи-то злые,о разбойники страшные, – все,по морям безудержно гнавшиеможжевельника запах смолистый,отдалённый младенческий смех,в исступленье защекотавшиенебольшой кораблик надежды,петли страха с маху набросившиена поникшую сразу же шеюзадохнувшейся птицы моей,трепетавшей недавно в полёте,в грозной бездне мольбу о помощиутопившие бессердечно, —о, скажите мне, – будет ли васкто-нибудь, хоть один человек,так любить, как люблю вас я,днесь застывший на притягательном,презираемом берегу,где таится в свежих следахплач седеющего ребёнка…

В океане, рядом с вечностью

О, насколько же грустнаяи глубокая старостьподнимается постепеннос океанского тёмного дна,незаметно обросшего всюдуи ракушками, и черепами,и крестами трагедий,которых давно уже в памяти нет,неизменно бросая в ознобоживлённые зеркальца зародившихся волн,заставляя растерянно вздрогнутьтело судна, ещё молодое,и едва прикасаяськ светлым лицам матросов.О, как медленно время течёт,словно тихий тумансквозь неплотную щёлку сомкнувшихся векнебосвода и смутной воды,оставляя едва различаемый след —будто тянет звенящую цепьиз заветных имён,полированную на любомиз земных континентови хранящую благословение множества рук,убедить надеясь в последний раз,что оно, и только оно, —уходящее время —ближе всех, если вдуматься, к вечности.

Перечитывая старые письма в снегопад

Все сегодня ко мне собирайтесь —все, кому пожимал я руки,все, кого целовал в мечтахили встарь от души любил,по мостам пробежав иллюзорным,опалённый сиянием северным —из ревущего моря Баренцеваиль из дебрей тайги бескрайней,сквозь простор енисейский сразуваши лица вдали разглядев;все теперь приходите ко мнев эту комнату – в эту обитель,что давно холодна и пуста,где, закутавшись в дым сигаретный,я смотрю, как уже застилает зиманепроглядной, сплошной пеленоюваши юные лица, отголоски речейи красоты желаний благих;приходите – увидите сами,как вот это даримое щедро теплопревратится в прекрасное что-то,в то, что выразить словом так трудно,в то, что схоже с сиянием луннымна волшебном одном полотне —откровенье Куинджи,в то, к чему я, страшась,что таким же стать не сумею,не решаюсь рукой прикоснуться,потому что оно оживёт…

Крымский ноябрь

Я был ошеломлён виденьем светлым Крымаи охмелел слегка, но всё же ощутимо,не от прибрежных скал, не от чинар дремотных,не от ленивых пальм – недвижных, беззаботных,не от теней густых, упавших на аллеи,где кипарисы врозь маячат, лиловея,не от касанья губ иль парусов на шхунах,совсем не от луны, мерцающей в лагунах,подобно серебру заброшенной монеты(чтоб возвратиться вновь – наивная примета!) —я охмелел тогда от света ноября,который принесла прозрачная заря, —как буревестник, он был в подлинности всейи смел и горделив средь невозвратных дней.Ноябрь – мелодий гул, торжественные даты.Вернуться в дом родной торопятся солдаты.О расставанья час! Не Севастополь – сад,где бескозырки вниз, как бабочки, летяти падают, кружась по тёплым мостовым,и руки второпях матросы тянут к ним,обнимутся, вздохнут, задумчиво молчат…А песни, как волна, туда уносят взгляд,где зародится вдруг начало дружбы новой,где новобранцев строй, где лист горит кленовыйалеющей звездой, где в воздухе дрожати отзвуки шагов, и музыки набат.А утро ноября над кронами каштановнапиток солнца пьёт, не веря мгле туманов, —и льётся лёгкий хмель сквозь золотистый цвет,и смерти в этот миг на свете вовсе нет.Невесты, так милы в радушии старинном,подобны кружевным пушинкам тополиным,ноябрь наперебой на свадьбы приглашают,за стол его ведут и щедро угощают.Усталый стонет пирс. И кони водяныена улицу, в толпу, проскачут, удалые,и встанут на дыбы, и в пене захлебнутся —и ринутся назад. И сейнеры вернутся —в царапинах, рубцах, намного постарев,но море победив и ветер одолев.И время подошло – и штормы где-то рядомс узорною листвой, с последним виноградом.Перевод с литовского В. Алейникова

Из немецкой поэзии

Райнер Мария Рильке

Последний дом

Последний дом так грустен на селе,Что кажется последним на земле.И улице так тесно среди изб,Что прямо в ночь она уходит из —Под ног. Село всего лишь переходОт бегства к бегству между двух пустот.Предчувствий полон, страхами объят,Прочь из села бегу который год,А я же умер там сто лет назад.Перевод с немецкого М. Бабкиной

Георг Тракль

Осень

Как птица феникс вспыхивает осень.С кларнетом и стаканчиком малагиСвой натюрморт решительно забросилХудожник, потянувшийся в овраги.Свет сумрачен, а сумрак светоносен,И с каждым шагом он от цели в шаге.На темных травах первые кристаллы.Лес красен так, что в нем костров не видно.Вот холмики, поросшие крестами.Вот яблоки, протертые в повидло.Задумчивы воскресные крестьяне.Молитва их как древняя ловитва.В глазах усталых угнездятся звезды.В холодных комнатах останутся ответы.Шумит тростник и вздрагивает воздух,И путника в преддверии рассветаДо костного пронизывает мозгаРосою черной, капающей с веток.

Фён в предместье

В предместье, как его ни назови,Вечерний воздух пропитался смрадом,Гром поезда доверился аркадам,По зарослям шныряют воробьи.Сутулость хижин, путаница троп,Садов неразбериха и тревога —Всё это к Богу вопиет немного,А Бог сейчас немного мизантроп.На мусорке пищит крысиный хор.Полны корзинки женщин требухою,И череда свекрови за снохоюНапоминает чем-то крестный ход.От скотобойни выхаркнет водаВниз по теченью жирный сгусток крови.За души убиенные коровьиКусты ракит краснеют от стыда.Когда же смысл задремлет между строк,Строенья закачаются в канавах,Возможно что и прошлой жизни навыкПотянется на ощупь как вьюнок.Отважным путешественникам тутКоварство скал на первое предложат,Руины на второе растревожат,Мечети перл к десерту подадут.Перевод с немецкого М. Бабкиной

Стефан Цвейг

Брюгге

Здесь всё – игра, но смысл ее потерян.Играли в замки старые дома,И прыгали мосты под стать пантерам,И расходились улицы партером,И опускалась занавесом тьма.Здесь колоколен зубчатые бурыИз поднебесья выкачали скорбь.Парадные, чьи ручки ржаво-буры,Играют от безделья в каламбуры,Что всякой вещи срок бывает скор.В базилике апостол и химераПростосердечно соединены,Как будто пошатнувшаяся вераНуждается, по мысли инженера,В опоре на преданья старины.Перевод с немецкого М. Бабкиной

Из украинской поэзии

Игорь Павлюк

Самопародия

Осень такая, словноРукописи горят.Жизни собачьей ровноЛет уже пять подряд.Вот и звезда, обрушена,Вновь прилетела, зла.И облетела груша,Что в первый раз цвела.Бомж божества светлее,Всё при себе свое.Летом и день длиннее,Идея – к черту ее.К черту любовь и голод,Свечку возьму я в долг.Вчера неказистый ВоландСмешно забежал в наш морг.Нынче стреляли в волка —Космосом его шерсть.Мир – такая тусовка,Где заправляет Смерть.Птицы мои да цветочки,Вечного детства даль,У вас не понял ни строчки,Но всё равно вас жаль.Встретимся за пределом(За фиолетом – дым),Пашне за переделомИли грехом святым.Тяжко стареет вишняВ черном огне эпох.Дубы многолетние вышли,Срезанные в сугроб.Инопланетный лучик,Сбитый стеклом озер.Все мы знакомы, лучшеБудет смешной повтор.Мы живем – не иначеКолхозный цепной отряд.Мастер пишет и плачет:Рукописи горят…

Весеннее

Тесно.Черная, как мрамор, ночь.Не тесно только в полете.Стонут женщины и кричат петухи.Кот, как белая глина на клети.Весна, как восстание, пришла сюда.Заплескали крылья ангелов пьяных.Словно пуля сквозь душу, святая водаК самой себе призывает туманы.Гнезда пустые.Журавликов крик.Журавли улетели, как листья.Свято и просто, к чему я привыкЗа тридцать лет или триста…Звезды в полете. Шрам золотой,Невидимые нервы ветра.Мавка из камня, Лукаш худой,На всё готов за пол-литра.Пузо провинции.Напыщенный центр.Слепой скрипач на перекресткеПесню продает за хлеба цент.Курва стоит.Ласкать до последней крошки.Яблони юные уже вот-вот зацветут.Расцветать труднее, чем засыпать.Весна.Поднимается даже ртуть.Тесно только летать.

В баре

Фонари погашены.И холодное пиво.Платит кто-то ненашимиВыпившим и красивым.Память, точно подрагиванье:«Быть или не быть».Плач гитары-радугиНа женской груди.Ляжет гроздь лепестковТихо и неуловимоНа небесный покровСквозь нашествие дыма.Можно жить взапертиИ на птиц посмотреть,Но нельзя запретитьИм на юг улететь…Где душа и золотоБыть мечтают вместе,Продается молодостьДешево и честно.Перевод с украинского В. Науменко

Юрко Издрык

Deмoсeзoн

ну вот пережили зимукак переползли болотовсего что сошло со снегами —как будто и не былоа в окна отверстые ныневесна пробивается золотомрисует на дереве пятнаи мглою туманит стеклоона авитаминознано неумолима как трактори трескает спелое семяи гонит вовсю хлорофиллкто знает – что с нами будетсвой каждому фактор рискавсегда есть фактор искрениядвух слитых физических телведь наши проблемы – квантовыа наши приходы – меченыи наши сезоны – конченыи наш перелет – шагално – байка все перечисленноевесна одевает бантикии солнца медалька катитсяаллах еще тот акбар…а мы перебыли зимукак перебили фразумы сбили сердечные ритмыи соль превращали в мельи все это как-то страннои все это как-то сразуи смотрит в глаза охотникубеспечно веселая цель

Third

я выхожу в свой новый день как в моремеж двух стихий мой бесконечный ловнезримые границы акваторийпорталов бухт заливов и портова дом мой – ночь и сонный тихий берегя сам теперь – лишь сумма сновиденийи за неимением критериевмеж инь и ян я выбираю теньмеж днём и ночью выбираю вечерпришвартоваться на причал сойтимеж двух стихий предпочитаю третьюи милый дом в котором снишься ты

Пленение

«Крылья мои холодные, мокрые» —Птица глаголет вещая«Где ж твое небо бескрайне высокое?где твой апрель обещанный?где твои пальцы цепкие чуткиевсех аллергий свидетели?где же твой норов?похоть жуткая?золото где моей клетки?»птичка мояне спеши в неволюолова злата не дам ядам только хлеба воды и солидам тебе свежую памятьвволю воздуха и психочувствашёлк простыней прохладунежность станем мешать с распутствомтысячу лет крядубудем летать будем петь, и пряностьв сердце лета пролитабудем друзей в гости звать как в нирвануиз эры палеолита —сферы воздушных змеев из ватыпланеры из салфетокмы перепишем события датыи книги в библиотекахмы обустроим весь мир по-новомустанет апрель днём летнимтолько пожалуйста не верь на словодай лишь себя согреть мнекрылья капризны метаморфозныты мотылёк – не птицакак пролетела сквозь ливни и грозыстраны миры и лица?не смастерил я ни клетки ни стана —плена ярма погонивольной – воляа домом пусть станетгорсть из моих ладоней

Fly

Твои лайки я словно янтарь находилпомнил комменты знал все репостыв виртуальном пространстве никто не одинно у нас был свой собственный островтвой зеленый сигнал восхождения в чатмне мигал словно глаз светофорабил на газ и калечил незрелых девчатнаши рейтинги дали всем форуи воротами в рай называл я вай-файинь и ян конвертируя в байтынастрочили мы писем на весь терабайти любовь почтальонили в скайпеи забанили нас за шальную любовьЦукерберга М. злые агентыи теперь между нами закружатся вновьсамолетики белых конвертов

Пределы

обозначить вещи не названныеназывать людей без имениопределения станут пазламиэтот мир весь на них распиленныйимена и названия станут маскамине убитыми но и сменнымибудут прятать игру гримас ипрочь отсеивать тлен от тленаназвание имя – такая иллюзиясловно все учтено и подсчитанои воздастся всем по заслугами воскреснет то что сокрытохоть на самом деле все в мире —лишь транскрипции одного именимежду слов границы размытымеж вещами – пунктирные линиии меж нами граница условнабудто тихая гладь водыя с размаху бросаю словои вода похищает следыПеревод с украинского С. Лазо

Ярослав Павуляк

(1948–2010)

Ярослав Павуляк родился на Тернопольщине. Учился в Львовском училище прикладного искусства на отделении керамики. После окончания работал во львовской картинной галерее, затем в научно-реставрационных мастерских.

1 мая 1969 г. Павуляк установил в родном селе Настасов памятник Тарасу Шевченко, за что подвергся преследованию КГБ. Его дважды исключали из вузов: Черновицкого университета и Каменец-Подольского педагогического института. В 1973 г. Павуляк поступил в Литературный институт имени Горького в Москве.

По окончании уехал в Чехословакию (Братислава). Там в 1979–1991 годах работал в Словацком литературном агентстве. В 1991 г. вернулся на родину. Последнее место работы – заведующий Тернопольским историко-мемориальным музеем политических заключенных и репрессий. Автор трёх книг стихов и поэм.

«В моей каморке среди ночи…»

В моей каморке среди ночиНа стенах окна расцвели,Лежу, к стене прижавшись боком,Накрытый сонными крыльми.В моей каморке одинокойПоют бутылки под столом,Лежу, уткнувшись в полночь оком,С распахнутым во тьму челом.В моей каморке ночь и брага,Танцуют двери на траве,А я лежу на левом шаге,Сжимая солнце в голове.

«Безлюдно здесь…»

Безлюдно здесь.Сон за дверями.И к небу месяц прилипает.Кружат, петляют меж домамиосиротевшие трамваи.А там в селе…И телу снится —где-то в селе в ночь ив бессонныхдевчонка держит на ресницахтень тишины ночной стотонной.

«Кого-то нет, кого-то не хватает…»

Кого-то нет, кого-то не хватает,меня или кого-нибудь ещё,здесь, на земле, и в комнате вот этой,и в залене все, не все как будто собрались.День голубой и рядом город млечный,стекает время и скользит из рук.Приду опять ко всем и ни к кому, конечно,кого-то нет, всегда кого-то нет.И ты, и я, нет,мы не одиноки,но вместе ли, если кого-то нет?Он никуда не шёл, не приходил ни разу,неправда, мы не все,ещё не все идём.Светает сердце, рядом рой цветочный,река неподалёку, и гнездо.Сбегаемся, нащупываем, кличемтого, кто опоздал, чтоб всем хватило всех.

«Вчера сегодня завтра послезавтра…»

Вчерасегоднязавтрапослезавтра…Дни так тесно сжались словно кольца,в сердцевине деревьев.Все слипаются и слипаютсяв чью-то краткую жизнь или дольше…Не уснуть, не уснуть мне.Лежат на дороге дни, как киты,держатся за животыдержатся за головы.Дни без окон и без дверей,пустые, как бубны, и полные людей.Дни – самоцветы,дни – кометы,дни покрашены, как штахеты.Не уснуть мне никак – беда —жизнь моя подо мной тверда.И вдруг летне-летняя тишь дождя…то явилась ты,ясная, как лунная ночь…Мама,покатились камни из твоих глазпокатились дни,мама.

«Голос колодца…»

Голос колодца,соблазнитель ушей и окрестностей.В горле колодцакачаются чёрные ведра.В душу колодцакак в прорубь ушли ступени.Над ним дни без ветра, роение, шелест,и кружит времени птица.Полон ротголоса,клёкота,грохота.Это голос колодца —в нем утонуть можно,это голос первичного света —им захлебнуться можно.Я его поднимаю, как тост,за того,кто букет головы не склонил,за того,кто расцвёл на коленях,за того,кто возносит всё выше и вышеэтот голос колодца.

«Вознамерилось солнце взойти…»

Вознамерилось солнце взойти,светает в гнезде,в камне,в сердце.А деревья тугими корнямивыгребают теней синь.Утро.Аминь.

«Ищем…»

Ищемчто-товместепоодиночкеа насматеривысматриваютиз раякаждойморщинкойна лице.

«Флейты дождя…»

Флейты дождяВонзились в землю.СинеглазыеКониПомчалиПомчалиСмотреть.Белые флейты дождяГалопом.

«Будущее…»

БудущееТак сосредоточено,А мы торопимсяВ него,Обескураженные…

«Вот место…»

Вот местонашего поцелуя.Испекли егомы устамии упряталив птичье гнездо.Потом поселились в дупле,обмотались короюи под ветром качалисьвместес деревом,гнездом,поцелуем.

«Знаю, ночка, знаю…»

Знаю, ночка, знаю,Что мигают звезды,Что лежу под нимиЗа селом во ржице.Но о чём страдают,Но о чём мечтаютТе, что здесь со мноюПрячутся в ресницах.Знаю, ночка, знаю,Что пасусь в мечтаньях,Только кто же, кто жеВ этом виноватей —Заблудилась девушкаВ ласковых объятьях,И домой дорожкиНе найти никак ей.

«Наши предки…»

Наши предки —мечами тесаны до костей,наши предки —с копий кормлены по горло,но твердыми глазамиони видели нас.Наши отцы —штыками татуированы,наши отцы —пулями сверлены насквозь,но твердой кровьюони зачали нас.

«Лежит лицо на тротуаре…»

Лежит лицо на тротуаре.Ну ж распознайте – это кто?Мелькают мимо тени, пары,Мчат бестолковые авто.Лицо на путь упало косо,Его обходят дни, как прах,Когда-то так, худы и босы,Валялись дети в будяках.Ему бы крикнуть, только кожаДрожит больнее, чем струна.Своё лицо найти не можетКакой-то человек средь нас.Когда и от кого сбежало?Зачем из глаз так рвётся крик?Я подошел, а рядом алоСветился вырванный язык.

«Не надо тёрна и тюрьмы…»

Не надо тёрна и тюрьмы,Не надо гневаться ветрами,Если упал я – поднимиВсеми весенними ветвями.И хмуро взгляд не отводи,горят во мне столетий шрамы,Если блуждаю, позовиВсеми напевными ручьями.Я – твой огонь, а ты мой край.Не будем враждовать сердцами,Коль испугаюсь – покарайВсеми свинцовыми дождями.Пусть я должник. Не в этом суть.Душой дороже, чем деньгами.Если отчаюсь – позабудьВсеми моими сыновьями.

«Во рту человека…»

Во рту человекавулкан зашнурованный.Заботливо отглаженные крыльявисят в шкафуна гвоздике.Стебли молчанияот пола до горла, до нёба.Во рту человекавсё тот жевосход и закат солнца,всё тот жепейзаж зашнурованный.Иногда в немзаблещет молния.А потом сноваглубокийглубокийвздох.Крылья на гвоздике,Изрядно поношенные,Мышами изъеденные —укладываем под дверьи вытираем ноги.Зачем нам летать, если стены, потолок,воздух разрисованы крыльями?Навзничь лежим на полу,демонстрируем пальцем —кому,когда,какие и какприглянулись.

«В час ранний рождения солнца…»

В час ранний рождения солнцадеревья, прижатые к стенам,боятся лестниц,далёкие руки любимойтоже страдают.В час ранний рождения солнца,ноги взбивают пыль,над кирпичной вазойседое дитя дыматянет вверх шею.Крону моей памятиполну-полнёхоньку гнёзд,полную птичьего щебетаармада лестниц окружила.Крона во мне болитвокруг,вокруг,руки любимой щемятдалеко,далеко,в час ранний рождения солнца.Перевод с украинского С. Лазо

Из английской поэзии

Мервин Пик

Из книги «Звуки и призраки»

К МАВ

Не заметить тебеЛегконогой газели,И походку и статьБез труда перенявшейУ тебя.Не расслышать тебеЭхо дальних копытец,В каждом пульсе тугомБелоснежного тела,Твоего.Ты замрёшь на ходу,Постоишь, обернёшься,И увижу газельЯ в серебряной рощеТвоей.1937

Со мной повсюду призраки-вояки

Со мной повсюду призраки-вояки.Веду их под конвоем по садам,Чуланам и пакгаузам. ВедуХолмами лихоманки.Дрожит асфальт вечерних площадей,Дрожит прослойка чувственного праха,Крысиный ход и ласковый ковёр,Когда на маршВыходим мы в победную погоду.Жилище их – куда как небольшое:Кентавр и ангел, лютостью равны,На лестнице приветствуют друг друга.А руки манит кровь.Я – мыслящее древо,Лелеющее трещину в стволе,Покуда слабоумная лунаПреследуетБезмозглого барана.Какой алхимик трещину заклеитИ две несовместимости сплотит?Апрельский ангел, стражник непреклонный,В одной из половин моих живёт.В другой – язычник, яростный насмешник,Неукротимый в топоте копыт.Что вместе их удерживает? – КожаХозяина и мускулов набор.Не взять мне эти силы под контроль.Мой мозг – непроходимое болото.Во мне кипит гражданская война.И обезумел в черепной коробкеВерховный судия.И в пытку превратилась ностальгияПо летним дням.Иду на схематических ногах,Свисают руки до средины бёдер.До самой ватерлинии оселКорабль, перевозя двойное карго.В одной из половин его – любовь,Другая половина —Сама гуляет по морю и топчетКишащий паразитами прибой.1941

Разрушенье

Над городом глумится разрушенье:Вовеки не затянутся землёйОсклабленные трещины асфальтаВ груди дорог, дворов и площадей.Их город прикрывает одеяломВсю ночь, в теченье тягостного сна,Но утро настаёт и – прочь покровы.В телах домов – немыслимые раны,Наполненные жуткой пустотой:Сквозь рёбра арматуры видно небо,Где – ни планеты, только банды звёздМёртворождённых рыщут и рыдают:Слетают с теневого языкаНазванья ледяные их и всё, чтоВ полёте жутком слышали они.Опустошенья видимое эхо —Воронки, – вновь заполниться должны.Но их одолевает меньший голод,Чем тот, что в крепостной стене любвиТерзает ужасающие бреши.Осень 1941

«Измена!» – крикнул пальцев хор

Художник пальцы приучилПо воле тайных силК бумаге прикреплятьТень разума графитом карандашным.О дереве теперь вся их печаль —Они сжимают стальИ чувствуют свинец,В стволе застывший в ожиданье страшном.Без глотки пальцам не взроптать.Где звук запястью взять?Безвольным червякомНесчастный указательный поник.Но тишине наперекор:«Измена!» – крикнул пальцев хорИ отозвался в плоть:В державный мозг вонзился смелый крик.1941

Братство немоты

Мы застываем в вековом досугеИ оплетаем звеньями кольчугиВесь шар земной, и в братство немотыВступаем я и ты.В безмолвии Смерть восклицает: Чу!Лежим плечом к холодному плечу,Осознавая зыбкость бытияИ что навеки здесь и ты и я.1940

Из книги «Стеклодувы»

Калибан

Насколько Калибан – суть Калибан,Настолько он – суть он. А я сполнаИзведал зависть в день, когда он самЯвился на свои похорона.То «верь» глаза твердили, то «не верь».Но я его обличье разгадал:Во тьме кромешной крался златозверьИ зёрнышки горящие плевал.1948

Теченье, наполняя руки-реки

Теченье, наполняя руки-реки,На перекатах будит плоть немую.А я – недугом нежности сражён,Пожизненно в отцовство заточён.Малыш не избежит моей опеки,Любовью болен тяжкою к нему я,Спустился на мои прибрежья он.Укромный закуток себе найдиПод боком у меня иль под стрехоюЗатылка, и внимай, как терпеливоГремят во мне приливы и отливыИ валуны катаются в груди.Тебе защитой будут ли плохоюОтцовских рук тенистые извивы?Его черты нездешнее сияньеХранят, как будто звёздный бриз подулЕму в лицо. Я понимаю сам,Что не моим, таким земным, рукамСтоль неземное пестовать созданье.В замерзших реках смолк теченья гул,Они повисли горестно по швам.1944

Сидит на сердце Джексона ворона

Сидит на сердце Джексона ворона,Едва откроет крыльев веера —Падёт его угрюмости препона,Наружу тотчас хлынет детвора,Златые грады, пажитей насечкиИ клоунов смешные колера.Но Джексон по-вороньи – ни словечка.Вовек он предъявить не сможет правНа то, что унесла златая речка:На собственное детство. Адский нравНе усмирит нахохленная птица,Больное сердце лапами поправ.Осталось наблюдать, как в отдаленьеРедеет за видением виденье.1948

Другие стихотворения

Глаза мои, откуда вы взялись?

Глаза мои, откуда вы взялись?Вы мне крадёте бури и шторма.А вами, губы, я целую высь,Где солнца смех и ветра кутерьма.Неужто вы перегниёте в слизьИ в прах, когда вольётся в жилы тьма?Мы – часть тебя, иль – сами по себе?Отец, зачем ты спрятался от нас?Голос:Течёт река, ручей с ней заодно,И облака по небу косяком.В руде, в цветке, в растении морскомЗа жизнь сражается зерно.Но чу! Ты слышишь – раскричались чайки?1939

Натурщик

Один среди уродливых боговМерцает ангел хрупкого сложенья,Чрез таинство пластичного рожденьяВыходит он из узких береговДействительности. Тусклым серебромМерцает плоть – в него влюблённый дьявол.Он – тих, когда бы в небе вой не плавалЖелезных птиц, летящих косяком.1939

Твоей любовью взятый в плен

Твоей любовью взятый в плен,Я выткал пёстрый гобелен.На нём живут орёл и лев,Ягнёнок блеет, оробев.Здесь Англия в слезах скорбит,Здесь Вечное огнём горит,Но, лишь тебе благодаря,Не видно рыла упыря.Май 1940

Крылья

Пути меж туч сражениям подобны.Грустны разбитых крыльев голоса.И только гордецы летать способны,В полёте посрамляя небеса.Лишь тот, кто, опалённый звёздным светом,В пространстве безвоздушном бьёт крылом,Сумеет всё в огромном мире этомПочуять сердцем и постичь умом.1946

Старый седой осёл

Старый седой осёл щиплет траву и клевер.С солнцепёка уходит прочь – к лаврам под бок – и обратно.Только три звука слышны вперемешку с песнями птиц.Первый, короткий и резкий, от удара копытом о землю.Второй – это треск стеблей под белёсой ослиной губою.А третий как марш наступающих войск,Неотвратимый, медлительный, жуткийЧавканья звук, задающего ритм полудню.1949

Круговорот голов

Круговорот голов вокруг меняМорочит и пугает, отрицаяСвою причастность к призракам. Томит,Всем тайнам вопреки,Всамдельнешностью жуткой.И эта жуть плывётПо закоулкам мираПод скрежет шестерён…Круговорот голов,Рождённый горем.Март-август 1958

Перевод с английского М. Калинина

Из латышской поэзии

Леонc Бриедис

Мой шестой подвиг

I

изящней мне хотелось тоньшеиной судьба дала маршрутпо смрадным свалкам суматошноменя пути мои ведутдругим давно бы стало тошноникак я не управлюсь тутлишь выгребу одну я точногрибыдругие вновь растутвсе тоньше гнили смрад все тоньше

II

хлев чистить: только и осталосьна что еще я годен туттружусь не глядя на усталостьответственный и тяжкий трудно и полезныйкак пред Богомклянусьи веря в то что праввступаю в райские чертогив руках надежно вилы сжав

«В ночи звучит призыв как плетка хлесткий…»

в ночи звучит призыв как плетка хлесткийон гонит нас разбитою тропойв неведомое и на перекресткев лицо нам лает ветерв миг тупойсдадимся мы судьбе что в каждом шагенас караулит зная напередчто в царстве том куда идем с отвагойиного больше не произойдетчего уже однажды в жизни плоскойне послучалось с нами в миг тупойкогда звучал призыв как плетка хлесткийи гнал вперед разбитою тропой

Выстывшая математика

гаснет очагветер осенний на счетах дождяпалые листья считаетвечно один сберегая в уметрижды по семь растрепанных облакови результат – убывающий месяцесли же корень квадратный извлечь из слякоти:выйдет прохожий что плутает по грязной дорогенам, уравненью с двумя неизвестными,остается возведение в кубвзятого в скобки квадратныесердцачто вопреки ожиданиютак и закончится падающею звездойминус жестокий моей продрогшей душичто отменен на глазах бесконечностисочувственным плюсом твоей душивсе ж обещаетраннююранящуюи бескрайнюю зиму

«На этих берегах штормящих…»

на этих берегах штормящихкуда пути нас привелимы клочья парусов на мачтахчто гибнут от земли вдалино крепок нерв судьбы он долгоспасать нас будет в дни тревогпод кровом позабытым Богомгде с нами обитает Бог

Варвары

все люди в этом мире братьяи только варвары в нем чужакиони таранят наши римы они стирают наши рифмыони тиранят наши чувстваони едят наш хлеби наше пьют виноусвоив нашей жизни сольмы не заметиликак стало их бессчетно многочто именно они отныне братья в мирегде мы,люди,будучи не в силах есть их хлебих вина питьи постигать их жизни сольлишь чужакии оттого мы стали нетерпимотаранить их римы стирать их рифмыи ранить их чувства

Волны пустыни

мы – волныпустынипамять умершего морянеустанно плывемне умея достичь береговне чуячто умерлизадолго до морятой смертьючто была до рождения нашего

«Куда несут нас эти дни?..»

куда несут нас эти дни?но небо не осветятзнаменья легкие огниникто нам не ответитчто впереди нам сужденои кто о том хлопочетнам нами Бог немой давноот ужасахохочет

Через ливонские поля

«Через ливонские я проезжал поля…»Ф. ТютчевКак щедро горизонт лесами вышит!Как много здесь лугов, хранящих зелень!И почему люблю родную землютогда, когда ее же ненавижу?Бреду я по стерне сырой и дикойпод небом, тяжело разбитым снова.Как много дорогого здесь, родного…Чужого,что я тщусь узнать сквозь дымку.Сто глаз в меня вперяют рек изгибы,с вершин за мной подглядывают горыза каждым шагом с отчужденьем горьким.Как будто в топях, я в оковах гибну,обвившихся змеей вокруг лодыжек,что среди вод муку печали мелет.И огоньки, блуждая, светят елетам, где ветра неприбранные дышат.В час одинокий, если сумрак ляжетна сердце, я хочу хотя бы стономиль шепотом, который в горле тонет,ввысь прокричать: «Кто встал над нами стражей?И кто всех нас, живых и мертвых, прочносвивает воедино в узел плотный?»……………………………………………………………………………………Я – кровь от этой крови, плоть от плотиземли моей,и в неотбитых почкахдавно скопилась ненависть слепаяи вечная глухой любви покорность.И одиночество свое, как корку,я прикушу, бессильно улыбаясь.

De Tristia

Бывает что печаль охвачена печальюОна забьется в уголок душикак без вины виновная и долгоне может отвести глаза от рук своихвнезапно обессилевших которымиона явила миру столько радостиВсе самое красивое и истинноевсегда рождается печальюИ оттого саму печаль порой охватываетневыносимая печаль

«Пред тем, как небосвод звезду зажжет…»

Пред тем, как небосвод звезду зажжетво лбу прохладном чащи, где оленипроходят чутко, – всем, кто здесь живет,нам нужно выстрадать в себе ее явленье.Пусть прежде хлеб созреет…И винозабродит… Пусть шагает сын смелее,и молодой луны улыбка мне в окнопусть будет с каждым вечером нежнее.Взойдет звезда…Пока ж еще в селедень обмолота – урожая праздник,еще сосед, слегка навеселе,тесак готовит для кабаньей казни.Взойдет звезда…Нигде не пропадет.И свет свой вознесет над миром выше,когда безумный снегопад пройдети занесет наш дом до самой крыши.

«Что в срок и свято начиналось…»

Что в срок и свято начиналось,сквозь мглу придет,отыщет нас…И, словно сонный плач ребенка,мы слышим в полуночный часстон ветра,вьюг…Не понимая,с какою цельюи когдана все даровано нам право,что стало долгом навсегда?Перевод с латышского Ю. Касянича

Из еврейской поэзии

Моше (Моисей) Кульбак

Вильно

1

«Кто-то в талесе бродит среди твоих стен…»

Кто-то в талесе бродит среди твоих стен.Грустя в одиночестве, бодрствует в городе ночью.Вот он вслушался: храмы и проходные дворыОтзываются эхом, как сердца, заметенные пылью.Ты – псалтырь из железа и глины,Каждая стена – мелодия, каждый камень – молитва.Когда заливает луна каббалические переулки,Обнажается твоя таинственная красота.Грусть – твоя радость, торжество глубокого басаВ промозглой часовне, твои праздники – бдения,И твое утешение – сиятельная нищета,Словно летний туман тихих предместий.Ты – темный талисман, вправленный в Литву,Поросший лишайниками и серыми мхами.Все твои стены – пергаменты,каждый камень – Писание,Разложенные и раскрытые по ночам,Когда на старой синагоге оцепеневший водоносСтоит и, задрав бороду, считает звезды.

2

«Грустя в одиночестве, бодрствую в городе ночью…»

Грустя в одиночестве, бодрствую в городе ночью:Ни звука вокруг; громоздятся дома – груды лохмотьев,Только где-то вверху свеча оплывает и меркнет —Каббалист-полуночник, пристроившись на чердаке,Прядет, как паук, тусклую нить бытия:– Есть ли кто-нибудь там, в пустоте леденящей,Из которой, оглохшие, мы услышимблуждающий голос?И стоит перед ним во мраке свинцовый Разиэль.Пергаментные крылья его обветшали и истрепались,Глазницы полны до краев песка и паутины:– Нет! Только грусть, больше нет никого!..Догорает свеча. Зеленый еврей слушает, окаменев,И пьет темноту из ангельских глазниц.Кровля над кровлей – легкие горбатой твари,Которыми дышит она, задремав между холмов.А, может, город, ты – сон каббалиста,Летящий во тьме, как паутина летит в бабье лето?

3

«Ты – псалтырь из железа и глины…»

Ты – псалтырь из железа и глины,Разбрелись и скитаются твои полинявшие буквы:Женщины – сдоба, мужчины – тверды, как деревья,Непроглядные бороды, плечи,будто из камня,И живые глаза, удлиненные, точно речные челны —Твои евреи по вечерам над серебряной сельдьюБьют себя в грудь: О Боже, грешны мы, грешны…Таращится месяц сквозь окна. Словно бельмо, —Там, развешены на веревках, белеют лохмотья,И девок, уже полуголых, тела, словно доски —Суровы твои евреи среди узких суровых улиц:Как стены синагог, коченеют немые их лбы,И брови покрываются мхом – словно крышинад твоими руинами.И я точно ворон. Пою тебя в лунном свете.Ибо солнце в Литве никогда не всходило.

4

«Грусть – твоя радость, торжество глубокого баса…»

Грусть – твоя радость, торжество глубокого басаВ промозглой часовне, мрачна твоя спокойная весна.Из кладки выбивается деревце, из стен – травинки,Ветхие стволы увиты пепельными цветами.И медленно всходит грязная крапива,Только холод стен омертвевших и нечистоты.Но, случается, ночью, когда ветер высушит камни,Серебря улицу, приближается мечтательное созданье,Родившееся от прозрачной волны и лунных лучей —Это Вилия просыпается, прохладная и туманная.Нагая, изящна, простирая пенные руки,Вступает в город. Скособочившись, взирают слепые окнаИ мостики, перекинутые между безмолвными стенами.О, никто не откроет дверь, не высунет голову.Чтобы спросить, что было нужнопрозрачному грациозному существу.Дивятся вокруг холмы и бородатые башни,И тихо, и тихо…

5

«Ты – темный талисман, вправленный в Литву…»

Ты – темный талисман, вправленный в Литву,И жизнь едва теплится на зыбком фундаменте:В далеком просвете – белые лучащиеся гаоны,Усердием отшлифованные кости – острые, твердые;Красная жаркая рубаха стального бундиста,Синий ученик, торопящийся к седому Бергельсону,И идиш – венок из дубовых листьевНад празднично повседневными воротами в город.Сероватый идиш – сияние в зажмурившихся окнах, —Это я, словно путник в дороге возле колодца,Присел и вслушиваюсь в грубые голоса.А может, это кровь так громко клокочет во мне?Я – город! Тысячи дверей в мир,В холодную измаранную синеву – кровлинад кровлями.Я – почерневший огонь, жадно лижущий стеныИ на чужбине сверкающий в остром зрачке литвака.Я – серость! Я – почерневший огонь! Я – город!

6

«И на старой синагоге оцепеневший водонос…»

И на старой синагоге оцепеневший водоносСтоит и, задрав бороду, считает звезды.Перевод с идиш В. Асовского

Из белорусской поэзии

Тимур Хомич

Мойщица посуды

пожилая, болезненная, собирает объедкив целлофановый пакет, добродушноулыбается, просит меня,чтобы я отдавал ей остатки пищи, для поросят? —спрашиваю я. да, для поросят, говорит она и снова улыбаетсяоднажды в свободное время я застал её в гардеробеза чтением нового завета, онапосмотрела на меня и сказала,что за каждым из наснаблюдают ангелы, они смотрят на насчерез незримые оптические приспособления, отслеживаютнаши действия и наши поступкикогда я нёс ей пакет с испорченным рисом, старший поваростановил меняи пояснил, что так делать не стоит,если заметят, будут проблемы,я не понял его: этот рисникуда не годится,в любом случаея выброшу егона помойкукороче, как знаешь,нолучше выбросья так и сделал —в рестораневедётсявидеонаблюдение

Маша

её звали, может быть, маша; у менякуча знакомых маш,поэтому я даже не помню точно,правда ли её звали машейв общежитии литинститутана подоконникея говорил ей шёпотом, что яотличный любовник,а она говорила, что от менянеприятно пахнет водкой(в тот день действительноменя угостила дешёвойроссийской водкойпоэтесса из Новосибирска)через четыре дняя купил билет на поезд иуехал в минсксидя в плацкартном вагоне,я вспоминал, как эта самая машаплакалаи жаловалась на то,что, имея актёрское образование,она вынуждена работатьза пятьсот рублей в массовке,что не имеет жилья,что никакой она не литератор,а поступает в литинститутради общежития,неужто в этой жизни,говорила она сквозь слёзы,человек не может даже трахнуться,как человек,а должен вот тут,в уборной,на унитазе,как собакамне хотелось убить её,ибо я не знал,как её утешить,ибо получалось,что солгал ейи любовник я никакой

Стих написанный за полчаса до того как ничего не случилось

вы знаете? нет? а я знаюточнее я догадываюсь об этомя догадываюсь что скоро произойдет нечтоно пока что не знаю чтоя лежу на кровати небритый в одеждея страшно устал от всего этогоя думаю что всё ещё может пойтипо-другомупри одном условиинадо научиться не бытьмудакомнормальный человеквот вершина к которой нужно стремитьсяприложив все силыволю и ловкостьо как бы мне хотелось научиться быть имнормальным человекомне бояться толп стадионов ночных клубовочередей в гипермаркетеполюбить автомобили и восхищатьсяотличными литыми дискамии отличной подвескойперебороть отвращениек голливудскому кино чтобыиметь возможность поболтатьо новом фильме в компаниинаучиться в конце концовзарабатывать деньги блядские деньги грёбаные бумажкиони любят этакихпронырливых малыхс развитой хищной челюстьюи огромнымикак вёслакистями руквы наверноевстречали этих парнейони как правилосовершенно необразованыне знают кто такойаристотель или коперникничего не слышали офеноменологии и синергетикене отличат эксгибиционистов отэкспрессионистовноони точно скажутсколько стоит ваш мобильныйраз на него глянувони знают по именампочти всех таксистов в городевсе что вы покупаете они купятв три раза дешевлеработая помощником администратора ресторанаили к примеру продавцом-консультантом в магазинемодной одеждытакой паренёкумудряется зарабатывать до ста долларов в деньлевой прибылинеизвестно каким образомпопробуйте обвести его вокруг пальцавы поймёте что кружитевокруг его рукитакой паукгодам к сорока имеет собственнуюфирму или магазинили ещё что-нибудьно обязательно что-то имеета я не такойпотомулежу на кроватикак последний лодырькак последнее говнои думаюили произойдет наконецчто-нибудьили я скоро сдурею от всего этого

Обнявшись, мы могли лежать так до утра…

обнявшись, мы могли лежать так до утра…долгое время мы даже не занимались сексомоднажды я процитировал ейодного писателя: раньше мужчинаразговаривал с женщинойхоть ему и хотелось оказатьсяу неё под юбкойтеперь жемужчина считает себя обязаннымлезть под юбкухоть и хочетсяпоговоритьты понимаешьчто я хочу сказать, сказал яс тобой так легко, так просто, сказала онав первый день откуда-то появился пёслохматый, похожий на сенбернараон сопровождал нас до моей квартирыя не шучу: он поднялсяна пятый этаж (я тогда жил на пятом)и убежал только когда яоткрыл входную дверьна следующий день мы снова возвращались с прогулкив половине третьего ночимы очень удивилисьпредставьте себе, как мы удивилиськогда нас сновадогнал пёси сопроводил до домаон тихо, словно привидение, шёл рядоммы прочитывали в этом тайные знакимы ощущали присутствие Богаи чего-то ещёпоскольку в этосложно поверить:это был другой пёстакое удивительное удивительное началотакой удивительный удивительныймог бы бытьстихно закончилосьвсё банальнокак всегдазакончилосьбанально

Когда я сажусь писать стих…

когда я сажусь писать стих,я начинаю думать о смерти.о болезнях.об одиночестве.о сумасшедших.мне иногда говорят:– ты ж молодой ещё;а уже такой утомлённый,такой безразличный, такой апатичный.мне тяжело объяснить этим людям,что меня мало что интересуетв этом мирепо-настоящему.я обижу их, я вызовук себе отвращение, когда скажу,что их заботы и их радостимне до одного места,что плевать я хотелна их радости и их заботы.почему ты так относишься к жизни? —спрашивают они, – мирразноцветный.да идите вы на хуй, придурки.идите вы в жопу,я был прекрасным мальчишкой,я любил вас, я был полоннежности и сочувствия,но вы не ценитеничего, вы превратилижизнь в какое-то позорище,в хит-парад победителейв борьбе за выживание,вы заселили планету чучелами,вы уничтожиливсё, что казалось мнепривлекательным,потому, усевшись зарабочий стол, я думаюо смерти и оболезнях,и об одиночестве,я ни о чём другомне могудумать.а выпозаботьтесь о себе,потому что недолго вамосталось потешаться.рейтингивашипадают.

Сидя в электричке

«осиповичи – минск»и сочиняя этот верлибря отчётливо осозналчто не умеюписать о томо чём не имеюхоть какого-нибудьпредставленияо томчего не виделв чём не принимал участияа могу написатьлишь о томкак стоялс холодным лезвием у шеивозле стеныпанельного дома в бобруйскекак пьяный и обобранныйдавал показания ментам в копылекак напивался в борисове с борисовскими евреямикак напивался в Витебске на фестивале пуримна фестивале арт-сессиякак встречал другапосле его отсидки в жодинокак курил траву с российскимиактёрами в бреcтекак снимал проститутку за сороку. е. в Смоленскекак влюбился в минскекак учился в минскекак работал в минскекак резал запястье в минскев доме барачного типапо улице нововиленскойгде не было ни горячей водыни ванныни унитазани будущегокак сходил с ума от одиночества на проспекте газеты правдакак у дворца железнодорожников получил кулаком по рожекак читал верлибры в москвекак читал верлибры во львовекак верлибры пишутсякогда ты едешьв минскиз городского посёлка мачулищив электричке«осиповичи – минск»и чуть не плачешьеле сдерживаешь себячтоб не завытьне закричатьпод эти щемящие звукипод эти тоскливые песнипод этот невыносимый вой аккордеона«нужно с этим что-то делатьтак нельзя большесирые моисонные моиразочарованные моипомятые моисоотечественники»

Когда-то я снимал…

когда-то я снимална двоих с приятелемоднокомнатную квартирупо улице Кузьмы Чорного.в квартире былигрязные жёлтые занавески.я просыпался на рассветележал в своей кроватив тесной неуютной комнатеи смотрел на стенуоблепленную этими старыми обоямис мерзкими розовыми цветамивесьма отвратительными цветами.я видел как из окнана эти цветыопускаются скромныелучики светана цветах начиналаблестеть росаи я понимал: это слёзыстарого евреякоторый когда-то жилв этой квартире.однаждыон вышелна свиданиесо смертьюдержа в рукеэти мерзкиеотвратительныерозовыецветы.Перевод с белорусского К. Новикова

Из словацкой поэзии

Зузана Куглерова

Баллада

Моя душа вернулась в дерево —спокойна, обнажена.Ветвится в тишине.Гора нашёптывает балладуо трёх братьях.Двое уже на небе,но одинищет печальную сестрёнку.Она превратилась в перо —неуловимо касается его остывшего сердца.Превратилась в дождь.Превратилась в листья.Опадает осенью на дорогу,откуда нет возврата.Двое ушли,но одинищет печальную сестричку.Она зачарована в этом дереве.

Гасну

Огонь опять впадает в горе,сужается петля,и я горю.Он оставил поджигатель —несколько сполохов пламени.Загораются в ночи и опаляют сны.Ищу в них давнюю страсть,укутываю ладонью тлеющий уголёк.Молчи, пожалуйста, Бог боли,пусть ещё горит, пусть это просто…Ворошу золу воображения.Вчера они были живы —разноцветные рыбы с полупрозрачными плавниками.Плыли в моем сердцетвои поцелуи, руки,твои искры.Сегодня от них ничего не осталось —залегли на глубине, потухли.И я как пламя керосинагасну.

Ожоги под белым пеплом

Полтретьего ночичитала стихи одного человека —в каждом строке след звёздной пыли.Так же одинок – как и яв своём одиночестве.Ощущение ветра, коснувшегося огня —он сбежал прежде, чем пламя угасло.Хижина скрывает углипод белым пеплом.Кружу над нею ладонью,пламя ещё не исчезло…Выключаю звезду в окне,но не прячусь в темноте тлеющего сердца,слабого мерцания на кончике сигареты.Жду утра.Зари.* * *Сбегаю от всего,не имеющего будущего и смысла.Отвечаю на зов других путей —пусть заглушат бунт в крови,реке текущей.Одарят сном и сбросят оковы с ног.Не чувствую битвы за общую кость,чувствую, как дымподнимается над алтарем,на котором лежит жертва Богу мира.Предпочла бы найти свой конец света —где водопадом дождь.Когда окажусь там,повешу сердце на гвоздь. На каплю.На воздух.Аминь.И придёт тьма.

Звезда

Не знаю, чего боюсь —любви или ненависти,молчания или слова.Обрубаю собственные корни,стараюсь не быть,не помнить,не чувствовать боль.Извлечённые чувстваскатываю как пальто,тревожа сновидческую пыль.Я хотел уберечь, сохранить…в глубину глубин,в чёрную дыру,в которой потерялась Вселенная.Воспоминания взрываютсябарабанным боем внутри.Боюсь……что и там он оставит после себятакую же маленькую доверчивую звезду…Перевод со словацкого В. Коркунова

Из украинской поэзии

Остап Сливинский

Неопределённая форма

Удивляться:в управление завершённых делворобьи залетают сквозь крышуУдивляться:старуха в подъезде ссоритсяс темнотойУдивляться:расступилось море,а они на жару негодуютПисать:не более чем оставлять светв прихожейУдивляться:на мусорнике – отдельный контейнердля домашних растенийЗнать:все мы – как рыбы и снег —непотопляемы

«И даже в самом конце…»

И даже в самом конце,когда почти никого не узнавал,когда город был для него словно только что возведённым,он встречал нас, танцуя.Открывал двери с белой бутоньеркой в петлице,полный упрямой свадебной радости,и говорил:я ваш свидетель, я один, а вас так много,и вы, как колибри, любите друг друга в полёте,сходитесь и расходитесь, как жея вас запомню?Приносил бутылку, которая сама собойнаполнялась, и называл нас именами наших дедушек и бабушек,старательно составляя пары, ибонадо отдаваться любви, пока не затрубит рог.Что-то изгнало его из опустевшего леса,давно, осенью,когда уже не было ни от кого, ни ради когопрятаться, —он пришёл, оставляя в прихожей мокрые следы копыт,и попросил подыскать ему супругу.Отец смеялся: она же – не дерево,как ты её запомнишь?Сатир с кустистой бородой, которую не взялодаже немецкое лезвие.Правда же, когда и нас призовёт рогв наш индийский поход, ты будешь ждать там —смешливый свидетель —и будешь встречать нас, танцуя?

Алинка в саду с большим псом

Сколько же он прожил? Все дети – все пятеро —на нём ездили верхом.Когда пришёл мой черёд,он ослеп уже, и вертелся на месте, словно щенок,что охотится за своим хвостом, —грустный и впавший в детство пёс. С тех порстолько всего случилось,что ничего и не произошло.Хорошо, что пожары никогда между собой не сговариваются,и я проскальзывала между ними.Что ветра,словно сельские сопляки, всего-то свистели мне вслед.Только те, что забирали братьев и заглядывали в кастрюли,были настоящими специалистами.Но затостолько было спасателей, которым хотелось смеяться в глаза.Столько было советчиков, боявшихсяопалить рукав.Столько было учителей, что я продолжаю вертеться на месте —как на том старом фото —маленькая женщина верхом на большом псе.Перевод с украинского С. Вельского

Из литовской поэзии

Генрикас Радаускас

Зимняя песня

От завьюженных роз, заблудившихся птах,От нехоженых склонов в зыбучих снегахЗатворилась зима на незримых высотах,В ускользающих, млеющих, нежных тонах.Стих родится – как ветер – до всякой причины,И, тревожно звеня, по сугробам промчит,Но снега не пробить новой песни зачину,И вернется – как ветер – в свой дом, замолчит.

Белые мельницы

Скрип белых мельниц – время мелют,И время сыплется в горах.Декабрь. Чьи пальцы занемелиЦерковных башен на крылахИ им взлететь не удаетсяДа и меня он не пускаетИ кто до края доберется,Где фавн на травке засыпает,И месяц на рожке играет…

Сказка

Сквозь паровозный дым, сквозь проводов гуденье,Сквозь из железа дверь, томима взаперти,Сквозь желтого огня безумное свеченьеСквозь жаркую слезу, упавшую почти,Сквозь журавлиный клин, на север лёт стремящий,Сквозь кладовые гномов-силачейВзмывает Сказка бабочкой искрящейВ тропическом дожде цветных лучей.Шагами по семь миль здесь путь нарезан,Сиротку злые волки берегут,И братьев Эгле косами зарезанМуж-уж ее на пенном берегуПаук на небеса ползет по былке,Вещает камень, дерево ж – молчок.И ищет счастья, на слепой кобылкеВсю землю обскакавший дурачокСмеется мир, свои раскинув сетиНа тропках и тропинках второпях.Как соловью, внимаю сказке этой,Не верю миру – Сказке верю я.

Элегия

На землях я стою огромных,Как капля, круглых, я один.Луны и солнца неуемныйя слышу смех, а из долинХолодных ветер вдруг достанетВолос моих – и не понять:Вдруг сердце биться престанет,Вдруг – раньше, чем смогу сыскатьЯ ангела того, которыйЧуть слышно, тихо мне поет,И черта-козлонога, в горуИ под гору чей след ведет.

Зацветает каштан

К чертям высокое искусство,И запрещается грустить:Весной каштан приходит в чувство —Берется за окном цвестиВелит – и льется дождь горячий,И ветер с юга дуть готов,Он так цветет, чтоб изливалисьСердца рекой из-под мостовЧтоб книги со столов слетали,Чтоб впасть в истому вечерам,И чтоб болезни бушевалиИз неизвестных докторамЧтоб пенилось все и горело,Чтоб птицы свистом изошли,Чтоб мать глаза все проглядела,А дочери чтоб не пришли.А на деревьях тихо свечиГорят – в румяных точках цвет.Домой слепым вернулся.Вечер. Чернила брызжут в белый свет

Дождь

Дождь на ногах стеклянных, тонкихКружит по саду, не слабея.Орешник рукоплещет звонко,Трепещет радостно аллея.Над лесом старая березаВ прорехах зонт зеленый выситЖелтоголовник в дерзкой позеМир золотом пленить замыслилИзливы желтых молний реют,Все ближе гром, все шире дрожь,По всей земле кружит, смелея,Тот на ногах стеклянных дождь

Вечер

Вечерами так бывает:Все сидеть бы и смотреть,Как нас солнце покидает,И в луче его блестеть.И смотреть, как речка ивуОтражает и луга,Вечер землю обнимает,И тепла его рука.Слышать свист над головоюПтиц неведомых в саду,Дерева бредут гурьбоюВ ночь, бормочут на ходуТак сидел бы и смотрел бы,Мысли все-превсе забывНичего бы не хотел быДаже смерти.

Сон в летнюю ночь

Вечерами, в предсонные миги,Когда лампа еще горит,Но уже засыпают книгиИ лягушка из дерева спит,У соседа внизу, на камине,– Старомодных часов дин дин дон, —Слышу запах цветущего тмина,И все ближе и слаще все он.Вижу я – отдыхающий косарь:Голубые глаза в зеленях,Шелестит летний ветер в прокосе,На соломенной шляпы краях.Вижу я, сквозь туманы будто,Машет хрупкая мне рукаЛеску мечущего как будто,Год, как умершего, пастушкаИскупаться меня зазывает,Тонкий голос летит ко мне,Солнца умерших свет играетНа его лице в моем сне.………………………………Цветок назначил ветру свиданье в ранний час,А ветру показалось, что он сказал «Сейчас!»Шепнул на ушко брату, а братец-дуралей, —Другому, помоложе, глупей и веселей,Согнал тот тучи в небе, чтоб дождиком полить,Раздуло солнце печку, чтоб горячей светить,Смешалось все в деревне, и только и слыхать:«Какого цвета радость готовимся встречать?!»Беды не дожидаясь, решил расцвесть цветокИ лопнул влажной почки зеленый ободок.Бутон раскрылся белый, а ветер – ну, качать!И «Белый! Белый! Белый!» без устали кричать.

Графство Юнипер

Пасутся яблони в тумане.Ручьев учтивый толк журчит,И, как в зачитанном романе,На розе бабочка сидит.А можжевельник джин растит.И этот джин цедят матросы,Пока на борт петух их не вернет,А не матросы, так каменотесыКоторых церковь-новостройка ждет.Пасутся овцы, храм в тумане,Волнуются ячмень и рожь,И, как в зачитанном романе,Близ розы – бабочек галдеж,А можжевельник джин растит,Ручьев учтивый толк журчит

Начальник станции

В пустыню перронаПод солнцем фонарным отвеснымВ фуражке червоннойВыходит на встречу экспресса.Он давится ночью и снегом,Экспресс ненасытный,Теснимы ревущим пробегомВокзалы звенят беззащитно.Стоит на перроне, бессильный,Бессонный, усталый,И смотрит на рельсы,Блестящие ленты металлаПолуночный дребезг:Железо о сталь ударяет.Под месяцем в небеКривое созвездье свисаетС пустого перронаНа искры глядит без опаскиИз желтого круга персонаВ червонной фуражке.

Стрела в небесах

Я – как стрела, которую ребенокВ цвет белых яблонь на зеленом взморье,Нетвердою рукою запустил,И облако цветов, как будто лебедьМерцающий, на волны опустилось,Глядит ребенок и не может пеныОт цвета отличитьЯ – как стрела, которую охотник,Силен и молод, запустил в орла,Но в птицу не попал,И ранил солнце, старое, большое,И целый вечер кровью истекалИ умер день.Я – как стрела, которую безумныйСолдат врагом охваченной твердыниК могучим высям ночью запустилО помощи просить, но, Бога не найдя,Стрела блуждает меж созвездий хладных,Вернуться не решаясь.

Фонтан

На урну в парке, на бетон ложитсяЛист желтый тихо. Осень велика.Сквозь горло льва фонтанного струитсяПосеребренных ручейков река.Листами желтыми так крупно плачут липыВороны каркают вдвоем, бог весть, зачем,А львиным горлом все идет вода,Клен золотой дрожит в ней, как звезда.Перевод с литовского В. Просцевичуса

Из белорусской поэзии

Андрей Хаданович

«Назначишь мне стрелку в песочных часах, чтобы я…»

Назначишь мне стрелку в песочных часах, чтобы япомог отыскать за стеклом все чужие секреты.Песочница времени память доверит ручьям.Второй потечет на тот берег, а первый – на этот.Твои города ни один не топтал лиходей.Я с красным ведерком шагаю до крепости хрупкой.А в этом ведерке – песочные пряники дней,несу их в подарок, отдав тебе сердце и руку.Ты в маминых клипсах, к ноге подорожник прилип.И я, как трехлетний заложник глазищ твоих хитрых,решаю, что смерти не будет: не взрыв, просто клип.И в воздухе титры, и к звездам шагаем по титрам.

«Падает август с метеоритных ног…»

Падает август с метеоритных ног.Солнце и влагу шлёт самогонный бог.Памяти хроменькой хватит и промелька.Дрался б и за соломинку, если б мог.День у погоды выдался вдруг сухим.Часть небосвода, на волоске висим.Так ярко лесам, месяц тонет в огне и сам,странствуя по часам наших лет и зим.Звезды, как рыбки, над тростником парят.В каждой ошибке радость живёт своя.Почва сырая всякого забирает.Лето без края. Время найдёт края.

«Так потянешь за шпильку, а вытянешь ветер в причёске…»

Так потянешь за шпильку, а вытянешь ветер в причёске,теплый май, полотенце, ночные купания исоловьиную песенку, молнии злую полоску,твой рюкзак-потеряшку, а с ним и плацкарта огни.Так потянешь за дым, а найдёшь порыжелое взгорье,журавлиные крики да листьев цветной фитилёк.За янтарным осколком – забытое утро над морем.За крыло мотылька не тяни, он всегда мотылёк.Перевод с белорусского Е. Джен Барановой

Город, который никогда не спит

(так и не адаптировался к местному времени)

Этот город никогда не засыпает,и не снится – и секреты тут ясны:он магнолий лепестками засыпаеттех зевак, что слишком долго смотрят сны.Этот город раскрывает каждый почерк,Этот город растворяет каждый кич.Прикурив на Кони-Айлэнд, даст по почками разбудит под столом на Брайтон-Бич.Тут кошерное готовят из баранины.В бой морской опять выигрывают стриты:25-я и Мэдисон – вы ранены,А 30-я и Лексингтон – убиты.Километр тут растянется до мили —Да и жизнь на треть длинней, если поверить.Здесь на улицах за вечер насмолилиТак прикольно, что не хочется проветрить…Рок-звезда здесь выступает в переходе,бросишь денежку подземному шаману.Видишь остров – улыбаешься Свободе,и она тебя поманит из тумана.Все пройдет, но сердце точно здесь посеял.И выходит твоя муза на Бродвей,И бредешь за нею за полночь на север,с каждым шагом забирая все левей.Чтоб гудела память музыкой сплошною,Если в чем преувеличу (повинюсь) —То, как скрещенные пальцы за спиною,эти улицы скрещу я с авеню.Перевод с белорусского И. Кузнецовой

Ночь музеев

Старинная грузинская песня

Голову уроню на стол – окажусь в музее,а вокруг – живые картины – реально, факт.Белый голубь Пикассо глядит на меня, шизея:в третий раз просыпаюсь тут – не свыкнусь никак.Вылезет из недр интернета Nickname Пиросмани,а вдогонку за ним симулякры собак – Google dogs.Элегантный цыган выклянчит мои money-moneyна сигары, цилиндр, цинандали плюс импортный кокс.Знает всю подноготную он стихов и прозы,на убитой маршрутке подбросит на фильм «Мимино»,он вино превращает в песню, а песню – в слезы,слезы в дождь; а дальше по новой – лоза, вино…Оживится к ночи весь город со мною вместе,животворна вода Тбилиси – помногу не пьют.Мой водитель в пробках так громко врубает песни, —люди на остановках пляшут и в такт поют.Мужики-торговцы меряются чурчхелой,дразнят самой большой, видной, вкусной и спелой,повариха-красотка – та с бабников угорает, —где горячей да слаще и сама лучше знает.«Платье тебе к лицу», – говорю. «Тут вопрос тела. —краля ответит, – Я для него потолстела».«Удачная шутка». «А это – вопрос души.Ты, как вижу, поэт. Вот возьми – опиши…»Немыслимый город словно сошел с граффити,двинулся в ночь музеев, ведь каждая ночь – музей:«Родился – расти большой, и, хоть неофит ты,отрывайся, пой и танцуй, но притом не трезвей».Льется литрами лирика и буквы легкого флиртакружат слепым котом, твердят: «Горячо! Горячо!Целоваться только в затяжку, любить – без фильтра,чтобы вдруг умереть от счастья – и жить еще».

Детали

Когда, зацепив, говорили не «упс» – «извините»,читали бумажные книги, да просто читали, —поэт был пиратом и реяли флаги в зените.Не помню, какие флаги, – это детали.Когда вековые деревья срастались под небом, —таким бескорыстным ты был, – все тобой помыкали;и, свет погасив, говорили все девы: «Ну, где вы?»Не помню, какие девы, – это детали.Вина океаны вливались в гортань романтизма;ты всё выпивал, был герой из гранита и стали…А нынче детали посыпались из организма.Не помню, какие детали, – это детали.Перевод с белорусского Г. Власова

Из датской поэзии

Нильс Хав

Женщины Копенгагена

Снова, в который уж раз, влюбился яВ пятерых разных женщин во время поездкиНа сороковом автобусе.Да и можно ли контролировать свою жизнь в таких условиях?На одной была шубка, на другой – красные веллингтоны.Одна из них читала газету, другая – Хайдеггера —А улицы заливало дождем.На бульваре Амагер вошла промокшая принцесса,Взвинченная и разъяренная – и я тут же влюбился в нее.Но она выскочила возле полицейского участка,И вместо нее вошли две сирены в колышущихся платках,Они резко разговаривали друг с другом на пакистанскомВсю дорогу до муниципальной больницы —И автобус готов был вскипеть от переполнявшей его поэзии.Они были сестрами, одинаково красивыми,И обе разрывали мне сердце – и в то же мгновенье я спланировалНовую жизнь в деревушке под Равалпинди,Где дети подрастают в ароматах гибискуса,Пока их отчаявшиеся матери поют разрывающее сердце песни,А утки гнездятся на пакистанских равнинах.Но они не замечали меня!И та, что в шубке, закричала, поднеся руку в перчатке к губам,Что ей выходить на улице Фаримагс.Та, что читала Хайдеггера, внезапно захлопнула книгуИ посмотрела прямо на меня с уничижающей улыбкой,Как будто внезапно перехватила взглядкрайне незначительного мистера Никто.И мое сердце разорвалось в пятый раз,Когда она встала и вышла из автобуса вместе с остальными.Жизнь так жестока!Я продолжал еще две остановки, пока не бросил эту затею.Всегда заканчивается одинаково: ты стоишь одинокоНа бордюре, посасывая сигарету,Раненый в сердце и немного несчастный.

Моя фантастическая авторучка

Я предпочитаю писать какой-нибудь старой ручкой,найденной на улице,Или акционной, с радостью принятой в дар от электриков,Газовой компании или банка.Не столько из-за того, что они дешево мне достались,Сколько потому, что такое заимствованиеНаполняет мое письмо индустриальным духом:Запахом пота квалифицированных рабочих,административных офисовИ тайной во всех ее смыслах.Однажды я написал сложную поэму чернильной ручкой —Чистая поэзия о чистом ничто,Но теперь мне нравится дерьмо на бумаге, пот и сопли.Поэзия не для зануд!Поэма должна быть такой же честной, как индекс Доу Джонса —Смесью реальности и абсолютного блефа.Для чего мы растем такими чувствительными? Не для многого.Поэтому я слежу одним глазом за рынком акцийИ ценных бумаг. Фондовая биржа —Это часть реальности – как и поэзия.И поэтому я так радуюсь этой шариковой ручкеИз банка, которую я нашел одной темной ночкойПеред закрытыми дверями магазина. Она чуть пованиваетСобачьей мочой, но пишет она фантастически.

Визит моего отца

Меня посетил умерший отец.Он снова садится в свое кресло, которое осталось у меня.«Ну что, Нильс!» – говорит он.Он загорелый и сильный, волосы блестят,Словно покрытые черным лаком.Когда-то он передвигал могильные камниПри помощи стальной проволоки и колесной тележки, я помогал ему.Теперь он отодвинул свой собственный.Сам. «Как дела-то?» – говорит он.Я рассказываю ему все помаленьку,Мои планы, неосуществившиеся мечты.На доске для квитанций собралось семнадцать счетов.«Да выбрось ты их», —Говорит он, – «снова придут!»Смеется.«Многие годы я был строг к себе», —Говорит он, – «Я просыпался с мыслью,Как бы стать лучше.Вот что важно!»Я предлагаю ему сигарету,Но он сейчас бросил курить.Снаружи солнце зажигает костры на крышах и каминных трубах,Мусорщики грохочут и орут друг на другаНа улице. Мой отец поднимается,Подходит к окну и смотрит на них.«Заняты работой», – говорит он. – «Это хорошо.Делай что-нибудь».

Проблемы с сердцем

Мы говорили о проблемах с сердцемИ внезапной смерти;Шутили насчетКартофельных чипсов, вина и сигарет.Мы ели и пили. Затронули тему слегка,Поскольку никто и не думал о том,Что однажды каждый из нас окажется лежащимВ одиночестве на тротуаре или каком-то полуС видом на шагающие ноги или ножки стула,Пока кто-то порывисто будет обрыватьПуговицы с нашей одеждыИ звать на помощь.Нет стыда в том,Что умираешь на полу,Поскольку и вовсе не былоТакого намерения.

Охота на ящериц в темноте

Во время этих убийств мы шлиНезамеченными вдоль озера.Ты говорил о Бетховене,Я разглядывал, как грачКлюет собачье дерьмо.Каждый из нас замкнут на себе,Окружен оболочкой безразличия,Которая защищает наши предубеждения.Холисты верят, что бабочка в ГималаяхОдним взмахом крыльев может повлиять на климатВ Антарктике. Быть может, это правда.Но когда въезжают танки,А куски плоти и кровь каплями падают с деревьев —Это неуютно.Поиски истины – как охота на ящерицВ темноте. Виноград из Южной Африки,Рис из Пакистана, финики, выращенные в Иране.Мы поддерживаем идею открытых границДля фруктов и овощей,Но при этом крутим носом,Когда дело касается черных.Мертвецы похоронены глубоко в недрах газет,Поэтому мы, незатронутые, можем сидеть на скамейке,На окраине рая,И рассуждать о бабочках.

Анестезиологи обсуждают астрономию

Анестезиологи обсуждают астрономию,Поднимаясь в лифте,Пока пациенты подъезжают на такси,В сопровождении семьи или без.ВселеннаяСостоит из ста миллиардов галактик.Если и есть разумные цивилизацииХотя бы на миллионной доле этих планет,Мы от них далеко.Снаружи: холодный дождь,Декабрь.У больного,Сидящего в приемнойСреди потрепанных журналов,Жизнь которого подвешена на волоске,Осталась одна единственная молитва.

Кафе «Пушкин»

Мы живем сейчас, как в русском романе в стихах,Написанном Александром Пушкиным.Мы меняем дорожные знаки,Но мы нуждаемся,Спим в одной постели под ворохом одежды,Когда трещат морозы.Москва сейчас —Снова Москва.И мы прорываемся. Все ложь,Так же как и в реальности.Ты мечтаешь украсть автоматУ спящего солдата,Но солдаты не спятС тобой всю ночь.И ты танцуешь всю ночь в кафе «Пушкин»,Пока я стою в гардеробеИ курю русскую сигарету.Что остается?Сейчас тебя зовут Наталья,И я говорю как настоящий безумец,Безумец, безумец.А Пушкин действительно был убитЕе любовью.Перевод с датского Е. Мордовиной

Из польской поэзии

Кшиштоф Шатравский

Продавец имен

я пишу на песке именая иду походкой слепогоно вижу ясно и далековот площадь пылает на солнцегородская стена гордо возносит заставуи пусть так будет всегдапусть бешено цветут садызаселяются улицы, а голубые трамваирадостно катятся по тенистым аллеями пусть имена будут правильнымии однозначнымиведь я продаю их без прибылиможет, здесь найдет свое имята девушка с грустными глазамичто идет себе по дорогепрочтет свое имя мальчикглядящий на быструю водуесть у меня имена с пожизненной гарантиейесть дешевые, на одну ночь, и, наверноея написал уже все, хотя многиеостались в забвениия даже не смогу их назватьнебо ясное, словно взгляд ангеладеревья колышутся, как раненый дракон, а моямолодость пытается справитьсяс последними обидчиками, но скороскоро и они исчезнутну вотя тихо закрываю глаза, словно они – калиткаискусно выкованная из черненой сталисловно они – деревья, склонившиесянад искалеченным камнеммоя беззубая старость находит покойповторяет концовки литанийи все тот же голос, все те же словапересыпает ветер и стирает шагикак долго еще

День рождения

с утра звонят друзьяопьяненные обещаниями вечного счастьяпышностью своих поздравленийискренностью пожеланий, упакованных с бантикомвысокопарные, степенные, голосистые и счастливыено всё, что они желают, уже естьнаяву, на блюдечке, на банковском счетуили никогда не будета может, по-другомуприходят рано вечеромпреспокойно заглядывают на кухню, сидят на лестницепробуют вино, проверяют, что есть в холодильникеболтают о всяком, и каждый думает по-своемуо счастье, не о пожеланиях, о жизниони приходят из воды, из воздуха, из выдумока в полночь их заплетающиеся языкивыводят одну тихую мелодиювот оно, исполнение

Ночь Дездемоны

когда из тени на стене придет свершениев лабиринте коридоров угаснут наши голосаа смысл слов скроют темные водына этом ложе с вожделением заснут любовникив конечном счете, немногое меняется, белая кровькрасная и черная униформа, круглые черепаи снова нет недостатка в поэтахфилософия стирается, как уголь или меля разбиваю липкие тени деепричастийони тянутся вслед, как пуповина грехаопускается темнота, плывут в каналах огнив час ответа меня бередят вопросымолчат механизмы, плененные собственным ходом, и только ночьединственная компенсация

Кладбище в Черновцах

если граница существует только в насто почему я снова умерна пустой стоянкев ничего не значащей поездкеводитель нарезает кругиразговоры с незнакомцаминапоминают древнюю мифологиюот огней Буковины клонит в сонглоток пива вместо нормальной едыотражает пропорции и цепь событийно уже поздно, и полнаялуна заслуживает уваженияна город опускаются сумеркинеровное дыхание полудняотмеряет время до темнотыи свет луныструится на белом склонесловно все мертвецы наблюдаютза этим забытым городомесли границы и впрямь существуютто как же выходит, что опять умираюна этой пустой стоянкев ничего не значащей поездкеведь, знаешьникакая смерть не кончит этот светтолько далекие-далекие пространствапроглотят нас как сказкуперед сном

Теория малого взрыва

мы сидим за столомвдруг собака чувствует приближение канонадывоя от страха, пытается спрятаться в ваннуюпод лестницу, втиснутьсямежду стеной и калориферомсейчас начнетсячерез мгновение действительносухие стоны взрывают темнотуэто первые залпы в честь праздникапотом сильнее, для подтверждениямужественности, авторитета, свободы или чего-тоспрятанного глубжепотом и впрямь начинаютразносят городскую панораму, пускаюттысячи ракет и ракетокв честь божка свободного рынка и стадного чувствапроизносят какой-то тост, а потом попадают в глазпроизвол судьбы над облакамималый взрыв – это, можетначало чего-то, что, собственно, начинаетсянет чтобы бояться бога – людимечут в небо гром и молниивремя кружит на месте и не устает, словнообезумевший от страха зверь

Сон в летнюю ночь

ты с таким задором молчишь, что не знаю ответани на один из моих вопросов, не знаю времени, местане знаю даже себя и своих желанийа ты молчишь и улыбаешьсяможет, это лучший способ ответана все, что так или иначе касается нассад превращается в пустынюполную диковинных зверейпрямо сейчас, когда без предупрежденияты отворяешь дверь в такую ясную ночькогда с ироничной улыбкойпытаешься запомнить имена, лица и запахимы не знаем, какими путями приходит судьбано она всегда вовремя, и каждое местознает свой часв худшем случае ничего не случитсяи ни одна птица не покинет с криком небесни одна любовь не минует божьего промыслакакая путаница и неразбериха, а ведья мог бы найти место получшена стоянке у торгового центра, я мог быстать служителем экзотического культа и петьна восходе возлюбите ближнего своегоибо ничто не изменит того, что вам сужденолюбите врагов вашихибо только страх отвергает от вас счастьеотриньте злоибо лишь оно позволяет отринуть себявот что я говорил из глубины своих страданийвот что я говорил из сердца надеждырасставляя правильные акцентыкогда мне было тридцать девять весена моя жена не помнила о нихи ни один, ни один из мировне казался более бреннымчем глаза, просящие о знаниио подтверждениисвоей наивной верыкаждый мир – не больше, чем сбывшийся соннаступающий из раскаленной тьмычем крик любимой женщиныеще одна бутылка вискии костюмы с белым воротничкомв которых мы бегали в школунаши первые слованаши прощальные жестынаша молодость, молчащая в тишинеи уверенность в том, что ничто не может нам угрожатьчто ничто не может с нами сравнитьсявера, которая двигает горыно потом технологии чернокнижниковпревращают нас в цветы и слова

В дороге

в пути без цели и без причинымы проносимся мимо мираза стеклом, а мир мимо насно остается время, бегут цветущие поляпрограмма не кончается, вечное повторениеи каждый полевой цветок оборачивается воследи вот уже серые леса погружаются в зимнюю ночьбелый снег, сизые пихты, бумага желтеетсталактиты можжевельника всматриваются в следы на пняхты помнишь, все можно разбить и рассыпатьсловно зерно, которое воруют птицыкак огни городов вдалекетысяча яблок катится сквозь ночьи всегда кто-то плачет и кто-то смеетсяи везде есть что-то небольшоеа между этим – что-то еще меньшепод каждым стеблем травычто-то рождается и умираетпо какому заклятьюспешка тасует наши чувствакто-то смотрит со стороны, кто-то остался позадикто-то не вымыл руки, у кого-то нечистая совестьвсегда останется какая-то любовь или тоскаи между ними никакого пустого пространствадаже если так подсказывает страхбольшой наш друг

Теория большого взрыва

сначала – взрыв и, наверное, что-точего мы не помнимпотом только дым, мгла, мракноги вязнут в нечистотахмы поскальзываемся на неровной землеона уходит из-под ног и вдруг ударяет в нассо всей силы нашей инерциикогда нас будит сирена «скорой»мы приходим в сознаниена секундуне чувствуя болиничего не понимаямы не можем поверить, что сначалабыл большой взрывно ведьдолжны же мы кому-то веритьтеперь вернемся к здоровьювот магическая сила теориидействительность тихо повизгивает

Битва наших встреч

грюнвальдская битва наших встреч повторяетсяс удивительной регулярностьюкогдавижу твой пронзительный взглядвсегдачувствую торжественную силу излучениявласть твоих глаз, спокойных, как океанмои уши готовы вниматьмои сны убивают повседневностьпереполненного лифтаи пробок по пути на работуповседневность необычайного роста рынка акцийподходящей конъюнктуры в строительстветуристических услугах и развлекательном секторебезумств на книжном рынке, которые скородоведут нас до ручкичитательской выдержкикогда наконец все безграмотные станут поэтамиможет, поэтому я не хочу слушать жалобыхотя как ребенокрадуюсь своему будущемуи упорно отказываюсь от мимолетностиили просто регистрирую фактыпереписываю имена, номера телефоновчтобы до поздней ночи рассказывать о музыке и тишиневедь повседневность ночей не имеет границя расплываюсь во тьме, и она замираетв немом свете днянаше время подменили артефакты, привлекающие знатоковискусстваего суммируют бухгалтеры и технократыи, видно, поэтому, когда ты так смотришьдрожь по всему телудрожь в мысляхикак зверь, попавший в капкан метафизикия раздираю когтями грудьно кровь цвета ржавчиныцвета пескаи ужетут нечегодобавитьПеревод с польского Е. Добровой

Из украинской поэзии

Галина Крук

Формальная логика

может ли бог создать камень,который не в силах поднять?или даже бог не может поднять камень,который создать не в силах?в конце концов, для чего нужно больше силы —для того чтобы создать нечто неподъёмноеили для того, чтобы поднять нечто несотворимое —да и зачем богу камень?неподъёмное создание божие – человекносит бога словно камень на шее,держит словно камень за пазухой,иногда – словно язык за зубамичеловек поднимает вопрос о том,чего не в силах создатьподнимает вопрос, чтобы бросить в того,кто грешен больше, у кого камень меньше,у кого сердце не каменьа сила на самом деле не в том, что можешь создатьи слабость не в том, чего не можешь поднятьбог с тобой, человек, опомнись!бог с тобой, как это ни парадоксально

«Ничто не спасёт нас от этого разговора…»

ничто не спасёт нас от этого разговоратак, будто в детстве, что-нибудь натворив,семенишь за мамой, и она грозит:«поговорим об этом дома»идёшь с поникшей головой, молчишь,хочешь, чтобы дорога домойникогда не кончаласьно она всё равно рано или поздно закончитсядорога домой, дорога из дома.разговор о неприятном.приятное, неприятное.путница, когда ты придёшь в спа,спроси там, хоть кто-нибудь знает,где эти фермопилы?

Тактическая правота

всё, чему меня учили —больше не пригоднони дать кому-то, ни взять, разве что позабыть,пренебречь(при этом слове чувствую себя фехтовальщиком)всё, чему меня учили,похоже на фехтование на рапирах:не заступать за линию,соблюдать правила приоритета, —это же спорт, а не уличная дракашаг вправо, шаг влево —всё, что сказали мне о свободевсё ещё воспринимаю знаки твоего вниманиякак знаки приоритета на узкой дороге,всё ещё ведусь на нихно когда ты даёшь волю своим рукам,всё, чему меня училиоказывается непригодным

«На линии огня…»

на линии огняизбран произвольный отрезок времениобозначены какими-то переменными,скажем, X, скажем, Y,две точки неподалёку, тоже неизвестныепо какую сторону они? по какую ты?всё зависит от оси координат,всё зависит от вектора,от направления движения:или от этого куста, скажем, на восток,или от этого дерева, например, на западвымокший и замёрзший,голодный до человеческого тепла,смотришь в тепловизор и понимаешь,как ты одинок на самом деле в этом мире,людном и нелюдимом одновременно

«Самый устойчивый человек…»

самый устойчивый человек —на четырёх ногах:две твои, две моиедим друг друга как хлебвзаимно друг друга пьёмговорит моими губамикакой-то ребёнок:любовь – проста словно дверькак дверь без защёлкикак дверь у которой ручка с другой стороны

Freefall in Love

с тобой всегда хочется больше,чем позволяет телосолнце садится, удлиняет наши тени,наслаивает их друг на другасмешивает в одно целое, и уже не понять,где заканчивается моё,где начинается то, что является тобойподпуская ближе, чем можно,допускаю, что мир будет веченлюбить – это быть немного не в себе,ходить по самому краю себя,отрезать себя лезвием Оккама,не бояться падениявидишь, любовь, я не держусь,я отпускаю рукив воздухе так много душ,что даже яблоку негде упасть

«В такую ночь как эта…»

в такую ночь как эта (звёзды и всё такое)слышно, как кто-то говорит кому-то:«одной любви не достаточно»а что нужно ещё, не слышнокто кому, из какого окна?слишком много окон открытослишком много одновременнозакрой, говоришькрестик крестик крестикв правом верхнем углукрестик крестик ноликраздаёшь любовь как вайфайзабываешь сказать пароль

Главное

голова начинает и – выигрываета так хочется,чтобы пошла она кругом,бессердечная

Самооправдание

берёшься написать кому-то предисловие – а выходит стихотзыв научного руководителя – а выходит стихстатью для сборника – а выходит стихпробуешь составить планы на будущее – а выходит стихпояснительную записку для сына в школу – а выходит стихсписок нужных продуктов – а выходит стихзаявление об увольнении или отпуске – а выходит стихзавещание – а выходит опять какой-то «Заповiт»смирись, человече, сопротивляться нет смысла,в каждом случае выходит стих и говорит за тебя:простите ей, она поэт, она ничего не умеет,у ней всё, как говорят, через…стих

«Не забыть бы о самом главном…»

не забыть бы о самом главномне забыть сфотографировать пасхине забыть сфотографировать мясноене забыть сфотографировать писанкине забыть сфотографировать корзинкуне забыть сфотографировать как освящалине забыть фотоаппаратне забыть телефона то, бывает, забудешь —и ни единого селфи с распятым,словно всё это было напрасноПеревод с украинского С. Вельского

Из польской поэзии

Вислава Шимборска

Негатив

На буром небееще более бурая тучкас черной обводкой солнца.Налево или направобелая ветка черешни с черными цветами.На твоем темном лице светлые тени.Ты уселся за столики положил на него посеревшие руки.Ты производишь впечатление духа,который пытается вызывать живых.(Так как я еще вхожу в их число,мы должны бы ему явиться и отстучать:спокойной ночи или добрый день,прощай или приветствую.И не жалеть ему вопросов на любой ответ,если они касаются жизни,то есть бури перед тишиной.)

Военный парад

Земля – земля,земля – воздух – земля,воздух – вода – земля – земля – вода,земля – вода – воздух – вода – воздух – земля,воздух – земля – земля – земля – земля – земля,Земли Воды Воздуха.

Аннотация

Я успокоительная таблетка.Я действую в квартире,приношу эффект в учреждении,сажусь сдавать экзамены,стою на суде,старательно склеиваю разбитые горшочки —только меня прими,распусти под языком,только меня проглоти,только запей водой.Я знаю, что делать с несчастьем,как перенести плохую весть,уменьшить несправедливость,рассветлить отсутствие Бога,подобрать к лицу траурную шляпу.Чего ты ждешь —доверься химической жалости.Ты еще молода,ты должна как-то устроиться.Кто сказал,что жизнь должна быть прожита смело?Отдай мне свою пропасть —я вымощу ее сном,ты будешь мне благодарназа четыре лапы падения.Продай мне свою душу.Другой покупатель не попадется.Другого дьявола уже нет.

Лагерь голода под Яслом[6]

Напиши это. Напиши. Обычными черниламина обычной бумаге: им не дали есть,все умерли от голода. Все. Сколько?Это большой луг. Сколько травыПришлось на одного? Напиши: не знаю.История округляет скелеты до нуля.Тысяча и один это всё еще тысяча.Тот один, словно его не было вовсе:выдуманный плод, пустая колыбель,букварь, открытый не для кого,воздух, который смеется, кричит и растет,лестница для пустоты, сбегающей в сад,ничье место в строю.Мы стоим на том лугу, где тело стало телом.А он молчит, как купленный свидетель.В солнце зеленый там поодаль лесдля жевания дерева, для питья из-под коры —порция пейзажа на целый день,пока не ослепнешь. Вверху птица,которая по губам передвигалась теньюпитательных крыльев. Открывались челюсти,ударял зуб о зуб.Ночью на небе блистал серпи жал снящиеся хлеба.Прилетали руки с почерневших икон,с пустыми чашами в пальцах.На вертеле колючей проволокикачался человек.Они пели с землей во рту. Прекрасная песняо том, как война попадает прямо в сердце.Напиши, какая здесь тишина.Да.

Радость письма

Куда бежит эта написанная серна через написанный лес?Может, пить написанную воду,что отражает ее мордочку как копировальная бумага?Почему она поднимает лоб, разве она что-то слышит?Опершись на одолженные у истины четыре ножки,она стрижет ухом из-под моих пальцев.Тишина – это выражение тоже шелестит на бумагеи разгребаетвызванные словом «лес» ветви.Над белым листком готовятся к прыжкубуквы, которые могут лечь плохо,окружающие предложения,от которых не будет спасения.В капле чернил есть большой запасохотников с прищуренным глазом,готовых сбежать по крутому перу вниз,окружить серну, приложиться к выстрелу.Они забывают, что здесь нет жизни.Другие, черным по белому, господствуют здесь законы.Мгновение ока будет длиться так долго, как я захочу,оно позволит разделить себя на маленькие вечности,полные задержанных в полете пуль.Навсегда, если я прикажу, здесь ничего не случится.Без моей воли не упадет даже лист,ни стебель не согнется под точкой копытца.Стало быть, есть такой мир,которому я вершу независимую судьбу?Время, которое я вяжу цепями знаков?Неустанное существование по моему приказу?Перевод с польского Т. Яблонской