Современный классик Викрам Сет – настоящий гражданин мира. Родился в Индии, учился в Оксфорде, а также в Стэнфордском университете в Калифорнии, где вместо диссертации по экономике написал свой первый роман «Золотые Ворота» об американских яппи – и это был роман в стихах; более того, от начала до конца написанный онегинской строфой. А через много лет работы вышел и «Достойный жених» – «эпопея, многофигурная, как романы Диккенса или Троллопа, и необъятная, как сама Индия» (San Francisco Chronicle), рекордная по многим показателям: самый длинный в истории английской литературы роман, какой удавалось опубликовать одним томом; переводы на три десятка языков и всемирный тираж, достигший 26 миллионов экземпляров.
Действие происходит в вымышленном городе Брахмпур на берегу Ганга вскоре после обретения Индией независимости; госпожа Рупа Мера, выдав замуж старшую дочь Савиту, пытается найти достойного жениха для младшей дочери, студентки Латы, – а та, как девушка современная, имеет свое мнение на этот счет и склонна слушать не старших, а собственное сердце…
В 2020 году первый канал Би-би-си выпустил по роману мини-сериал, известный по-русски как «Подходящий жених»; постановщиком выступила Мира Наир («Ярмарка тщеславия», «Нью-Йорк, я люблю тебя»), а сценарий написал прославленный Эндрю Дэвис («Отверженные», «Война и мир», «Возвращение в Брайдсхед», «Нортенгерское аббатство», «Разум и чувства»).
Vikram Seth
A SUITABLE BOY
Copyright © 1993 by Vikram Seth
All rights reserved
Во внутреннем оформлении книги использованы материалы © SHUTTERSTOCK/FOTODOM/ANTALOGYA
Издание подготовлено при участии издательства «Азбука».
© Е. Ю. Калявина, перевод, 2023
© Е. И. Романова, перевод, 2023
© А. М. Олеар, перевод стихов, 2023
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2023
Издательство Иностранка®
Викрам Сет – лучший писатель своего поколения, а «Достойный жених» – не просто один из длиннейших романов за всю историю английской литературы, но и один из прекраснейших. Не пожалейте на него времени – и обретете друга на всю жизнь.
«Достойный жених» – это гимн жизни и любви, виртуозно исполненный на фоне только что получившей независимость Индии. Всем своим величием, безупречной достоверностью роман обязан не столько архивным исследованиям, сколько богатству воображения, инстинктивному знанию человеческого сердца, способного и к жестокости, и к доброте.
Необъятный и населенный множеством персонажей один другого обаятельнее, «Достойный жених» – это долгое, сладостное, бессонное паломничество к самой жизни. Роман Сета заслуживает того, чтобы вдохновить миллионы долгих счастливых браков и достойных читателей. Привольно раскинувшись на полторы тысячи страниц, книга озаряет Индию подобно солнцу и согревает ее своими ностальгическими лучами. Невозможно представить читателя, который останется равнодушным.
Феномен, уникум, чудо классического повествования в современной оболочке… Трудно поверить, что Викрам Сет – это один человек: с авторитетностью и всезнанием целого комитета он пишет об индийской политике, медицине и юриспруденции, о психологии толпы, обычаях городских и деревенских, одежде, кухне, сельском хозяйстве, погребальных обрядах, крикете и даже о тончайших нюансах производства обуви.
Викрам Сет вдохновлялся великими романами девятнадцатого века – «Война и мир», «Грозовой перевал», «Ярмарка тщеславия», – и «Достойный жених» не уступает им по глубине и охвату. Это поистине грандиозный труд.
Скажем спасибо мистеру Сету за это широкоформатное полотно, воскрешающее в нашей памяти тот период, когда целый уклад жизни подошел к концу.
Роман монументальный и в то же время негромкий… Викрам Сет создал удивительнейший из гибридов – скромный шедевр.
В этой безмерно радующей читателя книге разворачивается неторопливая панорама полностью достоверной Индии. Каждая деталь хорошо знакома – и в то же время заново прорисована выдающимся художником.
Проза невероятного масштаба и достоверности.
Отдайтесь на волю этого странного, чарующего мира и приготовьтесь унестись на крыльях истории. Никто другой из современных авторов не способен подарить читателям столько удовольствия.
Безумно разнообразный, неизменно увлекательный, смешной и грустный одновременно – этот роман оборачивается самым настоящим путешествием в Индию.
Викрам Сет внушает читателю не просто восторг, а благоговейный трепет. Как будто слушаешь ра`гу в исполнении непревзойденного мастера.
Эпопея, многофигурная, как романы Диккенса или Троллопа, и необъятная, как сама Индия.
Своим западным читателям Сет предлагает кусок жизни настолько толстый и многослойный, насколько вообще способен вписаться в полторы тысячи страниц, с бесконечным разнообразием любовно выписанных деталей.
Роман окутывает вас тихими чарами, и вот вы уже не просто читаете эту книгу, не в силах оторваться, – вы ею дышите.
Редчайшая птица – литературный шедевр, в то же время приятный для чтения и без лишних претензий.
Захватывающий роман, сторицей оправдывающий читательские ожидания.
Яркая панорама Индии в середине века, населенная удивительными персонажами – теперь они останутся с вами навсегда, как старые друзья.
Огромный, да что там – исчерпывающий роман, который открывает удивительные глубины, а также бездну юмора и фантазии.
Слова благодарности
Излишек – вещь крайне необходимая[1].
Договаривать все до конца – верный способ наскучить[2].
Часть первая
– Ты тоже выйдешь замуж за того, кого
Лата мысленно ускользнула из-под материнского ига, разглядывая ярко освещенную фонарями лужайку в саду поместья Прем-Нивас, где собрались свадебные гости.
– Угу, – промычала она, чем еще сильнее рассердила мать.
– Никаких «угу», юная леди, слыхала я эти твои «угу» и не собираюсь их терпеть. Я действительно знаю, что для тебя лучше. И сделаю все, что от меня зависит. Как ты думаешь, легко ли мне устроить достойную судьбу всем четверым своим детям, да еще и без Его помощи?
Нос у нее покраснел при мысли о муже, который, без сомнения, разделял с нею нынешнюю радость, взирая на них откуда-то с горних высей. Конечно, госпожа Рупа Мера верила в реинкарнацию, но в минуты исключительного наплыва чувств она воображала, что покойный Рагубир Мера по-прежнему обитает в том привычном облике, в каком она знала его при жизни: крепкий, жизнелюбивый мужчина чуть за сорок. Таким он был еще до того, как в самый разгар Второй мировой изнурительный труд довел его до сердечного приступа. «Восемь лет прошло, уже восемь лет», – с горечью подумала госпожа Рупа Мера.
– Мамочка, ну-ну, не надо плакать, сегодня наша Савита выходит замуж, – сказала Лата, нежно, но не слишком-то участливо обнимая мать за плечи.
– Будь он рядом, я нарядилась бы в шелковое патола-сари[3], которое надевала еще на собственную свадьбу, – вздохнула госпожа Рупа Мера, – но вдове не пристало роскошествовать.
– Ма! – Лату всегда немного раздражала излишняя эмоциональность матери по любому поводу. – Люди же смотрят. Они пришли тебя поздравить, и им покажется странным, что ты плачешь в такой день.
Несколько гостей и в самом деле в эту минуту приветствовали госпожу Рупу Меру – творили намасте[4], улыбались. Сливки брахмпурского общества, как с удовольствием отметила мысленно госпожа Рупа Мера.
– И пусть смотрят! – ответила она с некоторым вызовом, но поспешно промокнула глаза платочком, надушенным одеколоном «4711»[5]. – Пусть думают, что я прослезилась от счастья. Ведь Савита выходит замуж! Все мои заботы и усилия – ради вас, но никто этого не ценит. Я выбрала для Савиты такого чудесного юношу, а все только и делают, что жалуются.
Лата припомнила, что из них четверых – двух братьев и двух сестер, только Савита – кроткая, добросердечная, белокожая красавица, ни разу не пожаловалась, безропотно приняв жениха, которого выбрала для нее мать.
– Какой-то он слишком худой, мам, – ляпнула Лата бездумно.
И это еще было мягко сказано. Ее без пяти минут зять Пран Капур был смугл, долговяз, нескладен и страдал астмой.
– Худой? И что же? Все нынче стремятся стать стройнее. Даже мне пришлось поститься весь день, при моем-то диабете! А уж если Савита слова поперек не сказала, то всем прочим тем более стоит порадоваться за нее. Арун и Варун все никак не успокоятся: как это им не дали выбрать жениха для сестрицы? Пран – достойный, добропорядочный, культурный молодой человек и к тому же кхатри[6].
Никто и не спорил, что тридцатилетний Пран – действительно достойный, культурный и принадлежит к правильной касте. И конечно же, Лате нравился Пран. Как ни странно, она знала его куда лучше, чем ее сестра, – во всяком случае, знакомы они были гораздо дольше. Лата изучала английский язык и литературу в Брахмпурском университете, а Пран Капур был известным тамошним преподавателем. Лата прослушала целый курс его лекций о елизаветинцах[7], в то время как Савита, его невеста, виделась с ним всего час, да и то в присутствии матери.
– К тому же Савита его откормит, – прибавила госпожа Рупа Мера. – Вот зачем ты все пытаешься омрачить мое счастье? И Савита с Праном будут счастливы – вот увидишь. Они
Она поглядела на Лату и нахмурилась. Да, с младшей дочерью будет не так просто, как со старшей.
– Не забудь, что я тебе сказала, – предостерегла она.
– Угу, – кивнула Лата. – Ма, у тебя платочек торчит из блузки.
– Ох! – спохватилась госпожа Рупа Мера, заталкивая беглеца за ворот. – И скажи Аруну, чтобы он соизволил серьезно относиться к своим обязанностям. А то стоят в углу с
«Этой Минакши» была эффектная жена Аруна и ее собственная нелюбимая невестка. За все четыре года, по мнению госпожи Рупы Меры, Минакши совершила всего один стоящий поступок – родила ее любимую внучку Апарну, которая сейчас была тут как тут и тянула бабушку за шелковое сари кофейного цвета, стараясь привлечь ее внимание. Госпожа Рупа Мера пришла в восторг. Поцеловав внучку, она сказала:
– Апарна, держись рядом со своей мамочкой или с Латой-буа[13], иначе потеряешься. Что мы тогда делать будем?
– Можно мне с тобой? – спросила Апарна, которая, как водится, в три года уже имела собственное мнение и собственные предпочтения.
– Солнышко мое, я бы и сама хотела, – сказала госпожа Рупа Мера, – но я должна убедиться, что Савита-буа готова к замужеству. Она уже опаздывает. – Госпожа Рупа Мера снова бросила беспокойный взгляд на золотые часики – самый первый подарок ее мужа, которые за два с половиной десятка лет ни разу не ошиблись ни на секунду.
– Я тоже хочу посмотреть на Савиту-буа! – стояла на своем Апарна.
Госпожа Рупа Мера устало поглядела на Апарну и неопределенно кивнула. Лата подхватила Апарну на руки.
– Когда Савита-буа появится, мы вместе пойдем туда и я подниму тебя повыше, вот так, чтобы тебе было лучше видно. А теперь, может, давай поедим мороженого? Я бы не отказалась.
Апарна затею одобрила, как и большинство Латиных затей. Для мороженого никогда не бывает слишком холодно. Рука об руку трехлетняя и девятнадцатилетняя девочки направились к буфету. По пути на них откуда-то сверху просыпалась горсть розовых лепестков.
– Что хорошо для твоей сестры, хорошо и для тебя, – сказала госпожа Рупа Мера Лате, словно делая контрольный выстрел.
– Мы не можем обе выйти за Прана, – засмеялась Лата.
Еще одним организатором свадьбы был отец жениха – господин Махеш Капур, который являлся министром по налогам и сборам в штате Пурва-Прадеш. Собственно говоря, свадьба и проходила в его большом кремовом двухэтажном особняке Прем-Нивас, выстроенном в форме буквы «С». Этот фамильный дом располагался в самом тихом и зеленом жилом районе древнего и по большей части перенаселенного города Брахмпура.
Событие оказалось настолько из ряда вон, что весь Брахмпур день-деньской о нем судачил. Отец госпожи Рупы Меры, в доме которого и должна была проходить свадьба, за две недели до празднества ни с того ни с сего взъярился, запер свой дом и исчез. Госпожа Рупа Мера пришла в отчаяние. Тогда вмешался министр-сахиб («Ваша честь – наша честь») и настоял на том, чтобы лично организовать свадьбу. А что до слухов – министр их просто не замечал.
И речи не могло быть о том, чтобы госпожа Рупа Мера оплачивала свадьбу. Министр-сахиб об этом и слышать не желал. Не желал он слышать и о приданом. Он был старым другом и партнером по бриджу отца госпожи Рупы Меры, и ему нравилось то, что он видел в ее дочери Савите (хоть министр вечно забывал имя девушки). Он сочувствовал и помогал в трудной финансовой ситуации, ибо знал, что это такое. Во время борьбы за независимость он несколько лет провел в британских тюрьмах, и некому было позаботиться о его ферме или текстильной мануфактуре. В итоге доход от них был чрезвычайно скуден, и его жена и семья оказались в очень стесненном положении.
Те безрадостные времена, однако, остались лишь в воспоминаниях влиятельного, нетерпеливого, могущественного министра. На дворе начиналась зима 1950-го, и вот уже три года, как Индия обрела независимость. Но свобода для страны не означала свободу для Мана – младшего сына министра. Вот и теперь отец внушал ему:
– Что хорошо для твоего брата, то вполне хорошо и для тебя.
– Да, баоджи[14], – с улыбкой отвечал Ман.
А господин Махеш Капур хмурился. Его младший сын, перенявший от него любовь к красивой одежде, не унаследовал отцовской одержимости тяжко трудиться. Не было у него и никаких признаков честолюбия, достойных упоминания.
– Ты не будешь вечно молодым и красивым прожигателем жизни, – говорил его отец. – Женитьба заставит тебя остепениться и стать серьезнее. Я написал людям в Варанаси и ожидаю наиболее выгодных предложений со дня на день.
О женитьбе Ман думал в самую распоследнюю очередь. Он только что поймал в толпе взгляд своего друга и помахал ему. Гирлянды из сотен цветных фонариков, развешанные по оградам, вдруг вспыхнули все разом, и шелковые сари и украшения на женщинах мерцали и переливались все ярче. Шахнай[15] пронзительно и звонко заиграл со всей виртуозностью и блеском. Ман застыл точно завороженный. Он заметил Лату, пробиравшуюся сквозь толпу гостей. Невысокая, не так чтобы очень светлокожая, но довольно привлекательная – овальное личико и застенчивый блеск в карих глазах. А с какой нежностью она держит за руку малышку…
– Да, баоджи, – покорно произнес Ман.
– Повтори, о чем я говорил? – потребовал его отец.
– О женитьбе, баоджи.
– И что именно я говорил о женитьбе?
Ман смешался.
– Да ты не слушал? – рассердился Махеш Капур, ему нестерпимо захотелось открутить Ману ухо. – Ты еще хуже, чем нерадивые клерки в Министерстве по налогам и сборам. Конечно, ты ничего не видел и не слышал, ты же махал Фирозу!
Ман глядел пристыженно. Он знал, что думает о нем отец. Ему было так хорошо всего пару мгновений назад, и вот отец взял и разрушил очарование.
– Стало быть, решено, – продолжил отец. – И не говори потом, что я тебя не предупреждал. И не вздумай заставить передумать эту слабовольную женщину – твою мать. Я не хочу, чтобы она ходила за мной и убеждала меня, что ты-де еще не готов брать на себя мужские обязанности.
– Не вздумаю, баоджи, – ответил Ман, дрейфуя по течению событий. Сияние в его глазах слегка померкло.
– Мы выбрали отличного мужа для Вины и прекрасную невесту для Прана, и ты не будешь жаловаться, что
Ман ничего не ответил. Он размышлял над тем, как заштопать дыру в настроении. У него в комнате была припрятана бутылка скотча, и может быть, им с Фирозом удастся ускользнуть на пару минут до – или даже во время – свадебной церемонии, чтобы сделать глоток-другой. Отец вдруг замолчал, одаривая внезапной улыбкой нескольких доброжелателей, затем снова повернулся к Ману:
– Больше я не стану сегодня впустую тратить на тебя свое время. Бог свидетель – у меня и так дел невпроворот. Что случилось с Праном и этой девушкой, не помню, как ее? Они задерживаются. Им уже пять минут назад следовало появиться в противоположных концах зала и встретиться здесь для джаймалы[16].
– Савита, – подсказал Ман.
– Да-да, – сказал его отец нетерпеливо, – Савита. Твоя суеверная мать начнет паниковать, если они пропустят подходящее расположение звезд. Иди и успокой ее. Ступай! Сделай хоть что-то полезное.
Махеш Капур вернулся к своим обязанностям хозяина. Он нетерпеливо насупил брови и поглядел на одного из церемониальных священников, а тот вяло улыбнулся в ответ. Господин Махеш Капур чудом избежал удара под дых и нокаута в исполнении троицы детишек – отпрысков его деревенской родни, носившихся по саду, словно кони по полю. Не пройдя и десяти шагов, он был немедленно поздравлен профессором литературы (кой мог быть полезен для дальнейшей карьеры Прана), двумя влиятельными членами Законодательного собрания от партии Индийский национальный конгресс (которые могли подсобить ему в нескончаемой борьбе за власть против министра внутренних дел), судьей – последним англичанином, оставшимся в составе Высокого суда Брахмпура после провозглашения Независимости, и своим старым другом навабом-сахибом Байтара, одним из богатейших землевладельцев штата.
Лата, слышавшая обрывок разговора Мана с отцом, не смогла сдержать улыбку, проходя мимо.
– Вы, я вижу, наслаждаетесь вовсю, – сказал ей по-английски Ман.
Его диалог с отцом происходил на хинди, Лата с матерью разговаривали по-английски. Ман хорошо говорил на обоих языках.
Лата смущенно застыла, как порой с ней случалось в присутствии незнакомцев. Особенно тех, кто улыбался так же смело, как Ман. Что ж, пусть улыбается за двоих.
– Да, – ответила она просто, всего на секунду задержав взгляд на его лице. Апарна дернула ее за руку.
– Ну вот, теперь мы почти семья, – сказал Ман, должно быть почувствовав ее неловкость. – Еще каких-нибудь пять минут – и церемония начнется.
– Да, – согласилась Лата, глядя на него снизу вверх, но уже более уверенно. Она помолчала и нахмурилась. – Мама волнуется, что они не начнут вовремя.
– Наш отец тоже, – сказал Ман.
Лата снова заулыбалась, но, когда Ман поинтересовался почему, она лишь покачала головой.
– Что ж, – подытожил Ман, смахивая розовый лепесток со своего красивого белого ачкана[17], ладно облегающего его стройную фигуру. – Ты ведь не надо мной смеешься?
– Я вообще не смеялась, – ответила Лата.
– Но улыбалась точно.
– Нет, не над тобой, – сказала Лата. – Над собой.
– Это очень загадочно, – сказал Ман, изобразив на добродушном лице крайнее недоумение.
– Боюсь, что так и есть, – сказала Лата, теперь уже смеясь. – Апарна хочет мороженого, и я обязана исполнить ее желание.
– Попробуйте фисташковое, – посоветовал Ман.
Он несколько секунд провожал взглядом ее розовое сари.
«Симпатичная девушка, – снова подумал он. – Розовый, впрочем, не гармонирует с цветом ее кожи. Лучше бы надела темно-зеленый или темно-синий… как у вон той женщины, например». Его внимание переключилось на другой объект созерцания.
Несколько секунд спустя Лата нос к носу столкнулась со своей закадычной подругой Малати, студенткой медфакультета. Они к тому же жили в одной комнате в общежитии. Малати была очень общительной и в разговоре с незнакомцами за словом в карман не лезла. Впрочем, незнакомцы сами зачастую теряли дар речи, едва заглянув в глубину ее зеленых глаз.
– Кто этот
На самом деле это слово не означало ничего плохого, просто на жаргоне студенток Брахмпурского университета любой красивый парень назывался кэдом. Слово происходило от названия шоколада «Кэдбери»[18].
– А, это просто Ман – младший брат Прана.
– Правда? Но он такой симпатяшка, а Пран… ну… он, конечно, не урод, но… знаешь… он слишком уж темнолицый – и невзрачный совсем.
– Может, он темный кэд, – предположила Лата. – Горький, но питательный.
Малати задумалась.
– И к тому же, – продолжила Лата, – как мои тетки напомнили мне уже раз пять за последний час, я тоже не белоснежка и найти мне идеально подходящего мужа просто невозможно.
– Лата, и как ты их только выносишь? – спросила Малати, которая росла без отца или братьев, зато в окружении очень отзывчивых женщин.
– О, они мне нравятся, большинство из них, – сказала Лата. – И если бы не все эти разговоры, то и свадьба для них – не свадьба вовсе. А уж когда они увидят жениха и невесту вместе, то настанет для них золотая пора. Красавица и Чудовище.
– Ну, он и впрямь смахивал на чудовище всякий раз, как я его встречала в университетском городке, – сказала Малати. – На темного жирафа.
– Какая ты жестокая, – сказала Лата, смеясь. – В любом случае Пран очень популярный преподаватель, – продолжала она. – И мне он нравится. Непременно навести меня, когда я перееду из общежития и поселюсь в его доме. А поскольку он станет моим зятем, тебе придется его принять. Пообещай, что постараешься его полюбить, как брата.
– Ни за что, – твердо пообещала Малати. – Он отнимает тебя у меня.
– Он тут ни при чем, Малати, – вздохнула Лата. – Это все мама со своей обостренной бережливостью вешает меня ему на шею.
– Ну, я не понимаю, почему ты должна подчиняться своей маме. Скажи ей, что не переживешь разлуки со мной.
– Я всегда подчиняюсь маме, – ответила Лата. – К тому же кто будет платить за мое место в общежитии? А мне тоже очень хочется пожить какое-то время рядом с Савитой. Но и тебя терять я не согласна. Ты непременно должна нас навестить – ты обязана навещать нас. И если не будешь – грош цена твоей дружбе.
Малати секунду-другую казалась совершенно несчастной, но затем ободрилась вновь.
– А это кто? – спросила она.
Апарна воззрилась на нее строго и бескомпромиссно.
– Моя племяшка Апарна, – представила ее Лата. – Апарна, скажи тете Малати: «Привет!»
– Привет! – сказала Апарна, терпение которой было уже на исходе. – Можно мне фисташковое мороженое? Пожалуйста!
– Конечно, кучук[19], прости, – сказала Лата. – Ну-ка, давайте все вместе пойдем и съедим понемногу.
Вскоре Лата потеряла из виду Малати, оставшуюся в обществе нескольких друзей из колледжа. Но далеко они с Апарной уйти не успели – были пойманы родителями Апарны.
– Вот ты где, прекрасная маленькая беглянка, – произнесла ослепительная Минакши, запечатлев поцелуй на лбу дочери. – Правда, она прелесть, Арун? Где же ты была, моя милая прогульщица?
– Я ходила искать дади[20], – начала Апарна. – И я ее нашла, но ей было нужно идти в дом из-за Савиты-буа, а мне с ней было нельзя. Тогда мы с Латой-буа пошли кушать мороженое, но не смогли, потому что…
Но Минакши уже не слушала ее и повернулась к Лате.
– Честно говоря, розовый не идет тебе, Латс, – сказала Минакши. – Ему не хватает чего-то… чего-то…
–
– Спасибо, – сказала Минакши с таким искусительным обаянием, что молодой человек ненадолго воспарил и сделал вид, что смотрит на звезды. – Нет, розовый – определенно не твой цвет, Латс, – подтвердила Минакши.
Оценивающе разглядывая золовку, она томно, по-кошачьи вытягивала свою длинную смуглую шею. Сама она была одета в зеленое с золотом сари из шелка Варанаси и зеленый чоли[22], обнажавший гораздо бо́льшую часть ее живота, чем брахмпурское общество было достойно или готово узреть.
– О! – только и смогла сказать Лата, внезапно смущаясь. Она знала, что не слишком-то разбирается в нарядах, и решила, что рядом с этой райской птицей выглядит довольно блекло.
– А кто этот парень, с которым ты сейчас разговаривала? – строго спросил Арун, который, в отличие от жены, заметил, что Лата беседовала с Маном.
Двадцатипятилетний Арун был рослым, светлокожим, красивым интеллектуалом-задирой, любившим поставить на место младших сестер и брата, безжалостно мутузя их эго. И с наслаждением неустанно напоминал им, что после смерти отца именно он, фигурально выражаясь, стал для них
– Это Ман, младший брат Прана.
– А-а. – В голосе Аруна сквозило неодобрение.
Арун и Минакши этим утром приехали ночным поездом из Калькутты, где Арун был одним из немногих служащих индийского происхождения в преимущественно «белой» фирме «Бентсен и Прайс». У него не было ни времени, ни желания знакомиться с семьей – или, выражаясь его языком, «кланом» Капура, за которого мать сосватала его сестру. Он неодобрительно посмотрел вокруг. «Как обычно, перестарались во всем», – думал он, глядя на цветные огоньки в изгороди. Неотесанность местных политиков, важно расхаживающих в своих белых шапках, и деревенских родственников Махеша Капура вызывала у него презрение. Ни бригадный генерал Брахмпурского военного округа, ни представители крупных компаний Брахмпура, таких как «Бирма Шелл», «Империал тобакко» и «Колтекс», не были представлены в толпе приглашенных, и этот вопиющий факт в его глазах не компенсировало даже присутствие большей части профессиональной элиты Брахмпура.
– Похож на прохвоста, я бы сказал, – заметил Арун, от которого не укрылось, что Ман невзначай проследовал глазами за Латой, прежде чем отвлекся на что-то еще.
Лата улыбнулась, и ее кроткий братец Варун, следовавший нервной бледной тенью за Аруном и Минакши, тоже улыбнулся, точно сдержанный сообщник. Варун изучал, вернее, пытался изучать математику в Калькуттском университете. И жил он с Аруном и Минакши, в их маленькой квартире на цокольном этаже. Долговязый, неуверенный в себе, добросердечный Варун с вечно бегающим взглядом был тем не менее любимцем Латы. Будучи младше Варуна на целый год, сестра тем не менее всегда его защищала. Пугливый Варун многого боялся – и Аруна, и Минакши, и в некотором роде, пожалуй, даже не по годам развитую Апарну. Его увлечение математикой ограничивалось расчетами вероятностей и формул гандикапов[24] в скачках. Зимой, с ростом увлеченности Варуна во время гоночного сезона, усиливался и гнев его старшего брата. Арун и его обожал обзывать прохвостом.
«Да что ты знаешь о прохвостах, Арун-бхай?»[25] – подумала Лата. Вслух же она сказала:
– Он кажется довольно милым.
– Тетя, которую мы повстречали, назвала его «кэд», – заявила Апарна.
– Прямо так и сказала, родная? – заинтересованно спросила Минакши, – Ну-ка, покажи мне его, Арун.
Но Ман уже исчез из виду.
– В некоторой степени я виню себя, – сказал Арун.
Впрочем, без тени вины в голосе. Арун был просто не способен ни в чем себя винить.
– Я действительно должен был что-то сделать, – продолжил он. – Если бы я не был так занят на работе, я мог бы предотвратить это ужасное фиаско. Но как только ма вбила себе в голову, что этот Капур подходит, отговаривать стало бессмысленно. Спорить с мамой бесполезно – тут же включается фонтан слез.
Тот факт, что доктор Пран Капур преподавал английскую литературу, слегка ослаблял предубеждение Аруна. Но, к вящему сожалению старшего сына госпожи Рупы Меры, едва ли в этой толпе провинциалов найдется хоть один англичанин.
– Какая ужасная безвкусица! – устало сказала Минакши себе, кратко выразив мысли супруга. – Совершенно не похоже на Калькутту. Сокровище мое, у тебя носик чумазый, – добавила она Апарне, присматриваясь к воображаемому пятнышку, чтобы стереть его платком.
– А мне здесь нравится, – отважился возразить Варун, видя, что слова старшего брата уязвили Лату. Он знал, что Лате нравится Брахмпур, хоть это был далеко не мегаполис.
– Замолчи, – грубо отрезал Арун. Он не желал, чтобы низшие оспаривали его суждения.
Варун, борясь с собой, пронзительно посмотрел на него, но затем опустил глаза.
– Не болтай о том, в чем не разбираешься, – добавил Арун.
Варун молча хмурился.
– Ты меня слышал?
– Да, – сказал Варун.
– «Да» – что?
– Да, Арун-бхай, – пробормотал Варун.
Такое стирание в порошок было стандартной платой для Варуна, и Лата не удивилась подобному размену. Но она чувствовала себя ужасно виноватой перед Варуном и страшно злилась на Аруна. Она не могла взять в толк, зачем он так поступает и какое в этом удовольствие. Лата решила, что как только свадьба закончится, при первой же возможности поговорит с Варуном, чтобы помочь, хотя бы поддерживая морально, вынести такие нападки. «Даже если сама я не очень хорошо их переношу», – подумала она и сказала невинно:
– Что ж, Арун-бхай, я полагаю, что уже слишком поздно. Мы все теперь одна большая, дружная семья, и нам придется мириться друг с другом настолько, насколько возможно.
Впрочем, фраза эта была далека от невинности. «Одна большая, дружная семья» – так любили выражаться в семействе Чаттерджи, на что иронически и намекнула Лата. Минакши Мера была Чаттерджи, до того как они с Аруном встретились на коктейльной вечеринке и между ними вспыхнула жаркая, восторженная и изысканная любовь. Через месяц элегантных ухаживаний они поженились, вызвав ужасное потрясение в обоих семействах. Были или не были член Высокого суда Калькутты господин Чаттерджи и его супруга рады принять небенгальца Аруна в качестве первого придатка в круг пятерых своих чад (не считая пса Пусика), и была или не была госпожа Рупа Мера в восторге при мысли о том, что ее первенец, свет ее очей, женился на девушке, не принадлежавшей к касте кхатри (да еще такой избалованной снобке, как Минакши), но сам Арун чрезвычайно высоко ценил свою связь с семьей Чаттерджи. У Чаттерджи имелись богатство, положение и огромный дом в Калькутте, где они устраивали грандиозные (но исполненные тончайшего вкуса) вечеринки. И даже если «большая, дружная семья», особенно братья и сестры Минакши, порой надоедала ему своим бесконечным неуемным остроумием и импровизированными рифмованными двустишиями, он принимал это именно потому, что привычки Чаттерджи казались ему неоспоримо светскими. И как же далеки они были от этого провинциального городка, толпы Капуров и этих праздников при свете гирлянд на живой изгороди с гранатовым соком вместо спиртного!
– Что именно ты хочешь этим сказать? – взвился Арун. – Будь папа жив, думаешь, нам пришлось бы родниться с выходцами из подобных семей?
Аруна, похоже, совершенно не волновало, что их могут услышать. Лата покраснела. Но подобная грубая точка зрения имела свои основания. Если бы Рагубир Мера не умер в сорок лет, а продолжил свой стремительный взлет по карьерной лестнице управления железнодорожного транспорта, когда британцы толпами покидали индийскую государственную службу в 1947 году, то он обязательно стал бы членом Железнодорожного совета. Его опыт и блестящие личные качества могли бы даже сделать его председателем. Семье не пришлось бы так тяжко бороться за существование, как приходилось в течение долгих лет и до сих пор, при помощи иссякающих сбережений госпожи Рупы Меры, доброты друзей и, позднее, жалованья ее старшего сына. Ей не пришлось бы продавать изрядную часть своих украшений и даже небольшой домик в Дарджилинге, чтобы обеспечить детям школьное образование, которое она считала крайне необходимым. Несмотря на ее всепроникающую сентиментальность и привязанность к, казалось бы, вечным фамильным ценностям, напоминавшим ей о любимом муже, свойственное ей же чувство жертвенности заставляло материальные ценности стремительно, даже угрожающе, таять и преобразовываться в нематериальные преимущества вроде отличного англоязычного образования в школе-интернате. И таким образом Арун и Варун смогли продолжить обучение в школе Святого Георгия, а Савиту и Лату не забрали из пансиона при монастыре Святой Софии.
Капуры, может, и достойные представители брахмпурского общества, думал Арун, но если бы папа был жив, то все звезды упали бы к ногам семьи Мера. Сам-то он, во всяком случае, победил обстоятельства и преуспел, обзавелся прекрасной родней. Как можно сравнивать брата Прана, этого ловеласа, болтавшего с Латой, который, как слышал Арун, управлял всего-то магазином тканей в Варанаси, – и, скажем, старшего брата Минакши, который учился в Оксфорде, собирался стажироваться в юридической палате Линкольнс-Инн и, кроме того, был публикующимся поэтом?
От размышлений Аруна оторвала дочь, которая грозила немедленно закричать, если не получит мороженого. Она точно знала, что крик (или даже просто его вероятность) творит чудеса с ее родителями. А кроме того, они и сами порой кричали друг на друга и очень часто – на слуг.
У Латы был виноватый вид.
– Извини, это из-за меня, детка, – сказала она Апарне. – Пошли скорее, пока не отвлеклись на что-нибудь еще. Но пообещай, что не станешь плакать и кричать. Со мной это не сработает.
Апарна, которая точно знала, что не сработает, притихла.
Но буквально в ту же минуту разодетый во все белое жених показался с одной стороны дома. Его темное нервное лицо скрывали свисающие гроздья белых цветов. Вся толпа подалась к дверям, из которых должна была появиться невеста, и Апарне, поднятой на руки Латой-буа, ничего не оставалось, как снова повременить и со сладким, и с угрозами.
Лата невольно подумала, что это все-таки отступление от традиций: Пран не подъехал к воротам на белом коне с маленьким племянником, сидящим перед ним, и свитой, следующей за ним, чтобы встретить невесту. Но в конце концов, Прем-Нивас был домом жениха. И даже если бы он полностью следовал традициям, то Арун, без сомнений, все равно нашел бы в этом повод для насмешек.
Лате было сложно разглядеть преподавателя елизаветинской драмы под этой завесой из тубероз. Он как раз надевал гирлянду из темно-красных роз на шею ее сестры Савиты – и Савита вешала такую же ему на шею. Сестра была такая красивая в своем красно-золотом сари, но казалась довольно подавленной. Лата подумала, что, возможно, она даже плакала. Ее голова была покрыта, а взгляд опущен к земле, как, несомненно, ей велела мать. Даже когда она украшала гирляндой человека, с которым должна провести всю жизнь, ей не положено было смотреть ему прямо в лицо.
Вступительная церемония завершилась. Жених и невеста вместе отправились к возведенной в центре сада небольшой площадке, украшенной охапками белых цветов и открытой для благоприятных звезд. Здесь находились священники, по одному от каждой семьи, госпожа Рупа Мера и родители жениха. Все они сидели вокруг небольшого огня, который станет свидетелем клятв новобрачных.
Брат госпожи Рупы Меры, с которым семья виделась очень редко, днем ранее взял на себя ответственность за церемонию браслетов. Арун злился, что ему не позволили ничем поруководить. После кризиса, вызванного необъяснимыми действиями деда, он предлагал матери перенести свадьбу в Калькутту. Но было слишком поздно, и она не желала даже слышать об этом.
Теперь, когда обмен венками закончился, толпа утратила интерес к свадебной церемонии. Действу предстояло продлиться еще добрый час, так что гости разошлись по лужайкам Прем-Ниваса, болтая между собой. Они смеялись, пожимали руки или прикладывали ладони ко лбу. Они собирались небольшими компаниями, мужчины там, женщины тут. Они грелись у заполненных древесным углем глиняных печей, стратегически расставленных по всему саду, пока их прохладное дыхание, насыщенное пересудами и сплетнями, поднималось в воздух. Они восхищались разноцветными огнями и улыбались фотографу, когда он бормотал по-английски: «Внимание!» Они жадно вдыхали аромат цветов, духов и специй, обсуждая новости о рождениях и смертях, о политике и скандалах, устроившись под ярким тканевым навесом в глубине сада, где ломились яствами столы и где они в изнеможении усаживались на стулья, наполнив свои тарелки. Слуги, одетые кто в белые ливреи, кто в одежду цвета хаки, разносили фруктовый сок, чай, кофе и закуски тем, кто стоял в саду. Самосы[26], качаури[27], ладду[28], гулаб-джамуны, бурфи[29], и гаджак, и мороженое потреблялись и снова пополнялись вместе с пури[30] и шестью видами овощей. Друзья, не видевшие друг друга месяцами, бросались друг к другу с громкими возгласами. Родственники, встречавшиеся только на свадьбах и похоронах, со слезами на глазах обнимались и обменивались последними новостями о десятой воде на киселе. Тетушка Латы из Канпура, пребывающая в ужасе от темного лица жениха, беседовала с тетушкой из Лакхнау о «черненьких внуках Рупы» так, словно те уже существовали, и явно благоволила Апарне, которой, очевидно, суждено стать последней беленькой внученькой Рупы. Тетки хвалили ее даже тогда, когда она уронила ложку с фисташковым мороженым на свою бледно-желтую кашемировую кофточку. Маленькие варвары, детишки из деревенской Рудхии, бегали вокруг и вопили, словно играли в питху[31] у себя на ферме. И хотя праздничные завывания шахная утихли, шум счастливой болтовни поднялся до самых небес, заглушая бессмысленные церемониальные песнопения.
Лата, впрочем, стояла рядом и наблюдала с восхищением и тревогой. Двое голых по пояс священников, один очень толстый, другой худощавый, явно не восприимчивые к холоду, соревновались между собой в том, кто знает более изощренную форму службы. Так что, пока звезды продолжали свой курс по небу, оставляя в неопределенности благоприятное время, непрерывно звучал санскрит. Толстый священник даже попросил родителей жениха повторять что-то за ним. Брови Махеша Капура дрогнули, – казалось, он вот-вот взорвется.
Лата пыталась представить, о чем думает Савита. Как она могла согласиться выйти замуж, совершенно не зная этого мужчину? Какой бы покладистой и добросердечной она ни была, у нее имелись свои взгляды. Лата горячо любила сестру и восхищалась ее великодушием и даже ее терпимостью. Как разительно отличался ровный характер Савиты от ее собственного переменчивого нрава! Савита не была обременена тщеславием и не тревожилась по поводу свежести и красоты, но неужто она не протестовала против того, что Пран так ужасно, немыслимо некрасив? Неужели она действительно сочла, что матери виднее? Было очень сложно вызвать Савиту на разговор, а порой – даже предположить, о чем она думает. С тех пор как Лата пошла в колледж, сестру ей заменяла Малати, с которой они сблизились. И она знала, что Малати ни за что и никогда не согласится выйти замуж вот так, даже если бы все матери мира совместно попытались ее выдать.
Всего через несколько минут Савита пожертвует Прану даже свою фамилию. Она будет уже не Мера, как все они, а Капур. Слава богу, Аруну не пришлось этого делать. Лата попробовала на язык сочетание «Савита Капур», и оно ей не понравилось совершенно.
Дым от костра или, возможно, пыльца от цветов раздражала горло, и Пран стал слегка покашливать, прикрывая рот рукой. Его мать что-то тихо сказала ему. Савита тоже подняла глаза, мельком взглянув на него, как показалось Лате, с нежной заботой. Она и впрямь всегда была той, кто беспокоится о страждущих. Но сейчас в ее взгляде была особая нежность, которая раздражала и смущала Лату. Боже, да ведь Савита видела этого мужчину лишь однажды, всего час! А теперь и он взглянул на нее с ответной нежностью. И это было уже слишком.
Лата напрочь забыла, что совсем недавно защищала Прана в разговоре с Малати, и начала специально подмечать то, что ее раздражало.
Тот же Прем-Нивас – «обитель любви», для начала. Идиотское название для этого дома браков по расчету, сварливо подумала Лата. И к тому же неоправданно высокопарное название. Этот дом словно возомнил себя центром вселенной и чувствовал, что просто обязан сделать об этом философское заявление. И все же, подумала Лата, пока ее взгляд блуждал от одного предмета к другому, этот небольшой огонь, возможно, и был центром вселенной. Ибо здесь он горел, посреди этого благоухающего сада, расположенного в самом сердце Пасанд-Багха, самого приятного района Брахмпура – столицы штата Пурва-Прадеш, который находился в центре Гангских равнин, что сами по себе были сердцем Индии… и так далее, через галактики к внешним пределам восприятия и познания. Подобная мысль не казалась Лате банальной, и она помогала ей сдерживать раздражение и негодование в отношении Прана.
– Говори же! Говори! Если бы твоя мать мямлила, как ты, мы бы никогда не поженились, – нетерпеливо подгонял Махеш Капур свою коренастую маленькую жену, которая от этого стала еще менее словоохотливой.
Пран повернулся к матери, ободряюще улыбнулся ей и снова мгновенно вырос в Латиных глазах.
Махеш Капур угомонился, умолк на пару минут, но затем воскликнул, обращаясь теперь уже к семейному священнику:
– Долго еще будет тянуться вся эта абракадабра?
Священник сказал что-то успокаивающее на санскрите, словно благословляя Махеша Капура, который был вынужден раздраженно замолчать. Сердился он по ряду причин, одной из которых было неприятное ему присутствие политических соперников, особенно министра внутренних дел, погруженного в беседу с дородным и почтенным главным министром С. С. Шармой. «Что они замышляют? – терялся в догадках Махеш Капур. – Моя глупая жена настояла на том, чтобы пригласить Агарвала, потому что наши дочери дружны, хотя и знала, что это испортит мне жизнь. А теперь еще главный министр беседует с ним, словно никого больше не существует. И это в моем саду!»
Другой крупной причиной его раздражения была госпожа Рупа Мера. Взявшись за организацию, Махеш Капур собирался пригласить прекрасную и прославленную исполнительницу газелей[32] выступить в Прем-Нивасе, как это традиционно происходило всякий раз, когда кто-то из его семьи вступал в брак. Но госпожа Рупа Мера, притом что она даже не платила за свадьбу, наложила вето. Она, видите ли, не могла позволить «подобной личности» исполнять любовную лирику на свадьбе ее дочери. В число «подобных личностей» входили, по ее мнению, мусульмане и куртизанки.
Махеш Капур пробормотал свои ответы, и священник мягко повторил их.
– Да-да, продолжайте, продолжайте, – сказал Махеш Капур, сердито уставившись в огонь.
Но теперь мать отдавала свекрови Савиту вместе с горстью розовых лепестков, и все три женщины были в слезах.
«В самом-то деле! – подумал Махеш Капур. – Еще, чего доброго, зальют огонь…»
Он гневно взглянул на виновницу этих слез, чьи рыдания были наиболее неистовыми.
Но госпожа Рупа Мера даже не потрудилась заправить платок в блузку. Ее глаза покраснели, нос и щеки покрылись пятнами от плача. Она вспоминала свою свадьбу. Аромат одеколона «4711» воскресил невыносимо счастливые воспоминания о ее собственном муже. А затем мысли вернулись на поколение позже, к ее любимой дочери Савите, которая скоро обойдет с Праном вокруг костра, чтобы начать жизнь в замужестве.
– Быть может, ее брак будет дольше, чем у меня, – молилась госпожа Рупа Мера. – Быть может, она наденет это сари на свадьбу собственной дочери…
Она мысленно обратилась и к старшему поколению в лице отца, что вызвало у нее новые слезы. Никто не знал, на что обиделся семидесятилетний радиолог доктор Кишен Чанд Сет. Видимо, что-то не то сказал или сделал его друг Махеш Капур, но, возможно, дело было и в его собственной дочери. Никто не мог сказать, что именно случилось. Мало того что он отказался от организации свадьбы, он также отказался прийти на свадьбу внучки и в бешенстве уехал в Дели, как он сам утверждал, «на конференцию кардиологов». И увез с собой несносную Парвати – свою тридцатипятилетнюю вторую жену, которая была на каких-то десять лет моложе самой госпожи Рупы Меры.
А еще возможно, хоть это и не приходило в голову его дочери, что доктор Кишен Чанд Сет просто свихнулся бы на свадьбе и фактически сбежал от такой вероятности. Маленький и сухонький, он тем не менее ужасно любил поесть, но из-за расстройства пищеварения в сочетании с диабетом его диета сейчас ограничивалась только вареными яйцами, некрепким чаем, лимонадом и печеньем из аррорута[33].
«Плевать, кто на меня пялится, у меня множество причин для слез, – с вызовом сказала про себя госпожа Рупа Мера. – Я сегодня так счастлива и убита горем».
Однако ее горе длилось всего пару минут. Жених и невеста обошли огонь семь раз, Савита покорно опустила голову, и ее ресницы увлажнились от слез. Теперь они с Праном стали мужем и женой.
После нескольких заключительных слов священников все поднялись. Молодоженов провели к увитой цветами скамье возле душистого дерева харсингар с шершавыми листьями и оранжево-белыми цветами. Поздравления обрушились на них, на их родителей и на всех прочих Мера и Капуров, которых было на свадьбе столько же, сколько опадающих на рассвете цветов.
Радость госпожи Рупы Меры не знала границ. Она поглощала поздравления так, словно это были запретные для нее гулаб-джамуны. Немного задумчиво она глянула на младшую дочь, которая, казалось, смеялась над ней издали. Или, может, она смеялась над своей сестрой? Ну что ж, скоро и она узнает, что такое слезы радости!
Мать Прана, которой столько людей выкрикивали поздравления, покорная, но счастливая, благословила сына и невестку и, не видя нигде своего младшего сына Мана, подошла к дочери Вине. Вина обняла ее. Госпожа Капур ничего не сказала от избытка чувств, но плакала и улыбалась одновременно. Ужасающий министр внутренних дел и его дочь Прийя присоединились к ним на несколько минут. В ответ на их поздравления госпожа Капур высказала несколько теплых слов каждому из них. Прийя, которая несколько лет назад вышла замуж и которую родственники мужа практически замуровали в старой, тесной части Брахмпура, с некоторой тоской в голосе сказала, что сад выглядит прекрасно. И это было действительно так, думала госпожа Капур с тихой гордостью. Сад был действительно красив. Трава здесь была зеленая, гардении сливочно-белые, а кое-где уже зацвели хризантемы и розы. И хоть она не могла счесть своей заслугой внезапное пышное цветение дерева харсингар, госпожа Капур была уверена, что его оранжево-белые цветы – благословение богов, чьим ценным и оспариваемым достоянием считалось это дерево с незапамятных времен.
Ее господин и повелитель, министр по налогам и сборам, тем временем принимал поздравления от главного министра штата Пурва-Прадеш шри[34] С. С. Шармы. Шармаджи[35] был довольно крупным человеком с сильной хромотой и неосознанным подергиванием головы, усиливавшимся – как сейчас, в конце долгого и утомительного дня. Он управлял штатом, используя смесь хитрости, харизмы и доброжелательности. Дели находился далеко и редко интересовался законодательными и административными делами главного министра. С. С. Шарма явно пребывал в хорошем настроении, однако умолчал о своем разговоре с министром внутренних дел. Заметив маленьких хулиганов из Рудхии, он слегка гнусаво обратился к Махешу Капуру:
– Значит, вы создаете сельский округ для предстоящих выборов?
Махеш Капур усмехнулся. С тридцать седьмого года он избирался от одного и того же городского округа в центре Старого Брахмпура – округа Мисри-Манди, где сосредоточилась большая часть обувных торговых домов города. Несмотря на имеющуюся у него ферму и знание сельского дела, Махеш Капур был первым, кто продвигал законопроект об отмене владения крупными и непродуктивными земельными наделами. Так что было невообразимо, чтобы он покинул свой округ и сделал выбор в пользу сельской местности. В качестве ответа он показал на собственную одежду: красивый черный ачкан, плотную кремовую паджаму[36] и ярко расшитые белые джути[37] с загнутыми вверх носами. Все это мало сочеталось с рисовыми полями.
– Ну почему же, для политики нет ничего невозможного, – неторопливо произнес Шармаджи. – После того как ваш законопроект об отмене заминдари[38] будет принят, вы станете настоящим героем в деревнях. Если пожелаете, сможете претендовать на пост премьер-министра. А почему нет? – сказал Шармаджи великодушно и осторожно. Он огляделся, и его взгляд остановился на навабе-сахибе Байтара, который гладил бороду и недоуменно смотрел вокруг. – Конечно, в процессе велика вероятность потерять пару-тройку друзей, – добавил он.
Махеш Капур, не поворачивая головы, а лишь проследив за его взглядом, тихо сказал:
– Существуют разные заминдары[39]. Не все из них связывают дружбу и землю. Наваб-сахиб знает, что я действую по своим принципам. – Он сделал паузу. – Некоторые из моих родственников в Рудхии тоже могут потерять свои земельные участки.
Премьер-министр кивнул в ответ на эти слова, а затем потер озябшие руки.
– Что ж, он хороший человек, – снисходительно сказал он. – Как и его отец, – прибавил он.
Махеш Капур молчал. Шармаджи уж никак нельзя было упрекнуть в неосмотрительности, и все же заявление было слишком опрометчивым, если он действительно хотел этим что-то сказать. Было отлично известно, что отец наваба-сахиба, покойный наваб-сахиб Байтара, был активным членом Мусульманской лиги, и, хотя он и не дожил до образования Пакистана, именно ему он посвятил свою жизнь.
Высокий, седобородый наваб-сахиб, ощутив на себе взгляд двух пар глаз, поднял сложенную чашей ладонь ко лбу, вежливо приветствуя, а затем склонил голову набок с мягкой улыбкой, словно поздравляя старого друга.
– Ты не видел Фироза и Имтиаза? – спросил он Махеша Капура, неторопливо приблизившись.
– Нет-нет, но полагаю, я также не видел и своего сына…
Наваб-сахиб слегка поднял руки ладонями вверх в жесте беспомощности. Вскоре он сказал:
– Итак, Пран женат, Ман на очереди. Полагаю, ты считаешь его куда менее покладистым.
– Ну, покладист он или нет, а я уже приискал ему кое-кого в Варанаси, – ответил Махеш Капур решительно. – Ман встретился с ее отцом. Он тоже в текстильном деле. Мы наводим справки. Поглядим, как будет. А что там с твоими близнецами? Совместная женитьба на двух сестрах?
– Посмотрим, посмотрим, – сказал наваб-сахиб, с грустью думая о своей жене, похороненной уже много лет назад. – Довольно скоро все они остепенятся, иншалла[40].
– За закон! – сказал Ман, салютуя сидевшему на кровати Фирозу уже третьим стаканом скотча. Имтиаз разглядывал бутылку, развалившись в мягком кресле.
– Спасибо, – сказал Фироз. – Но надеюсь, что не за новые законы.
– О, не переживай, законопроект моего отца никогда не примут, – сказал Ман. – А даже если и примут, ты будешь намного богаче моего. Взгляни на меня, – мрачно добавил он. – Я вынужден тяжко трудиться, чтобы зарабатывать себе на жизнь.
Так как Фироз был юристом, а его брат врачом, они явно не влезали в популярный шаблон праздных сынов аристократии.
– И вскоре, – продолжил Ман, – если мой отец не изменит решения, я буду вынужден работать за двоих. А позже и того больше. О боже!
– Что… твой отец ведь не заставляет тебя жениться, а? – спросил Фироз, и на улыбку его набежала тень.
– Ну, буферная зона исчезла сегодня вечером, – сказал Ман безутешно. – Добавить?
– Нет-нет, спасибо, у меня еще много, – ответил Фироз. Он наслаждался выпивкой, но с легким чувством вины: его отцу это понравилось бы еще меньше, чем отцу Мана.
– И когда же наступит этот счастливый миг? – неуверенно спросил он.
– Бог весть. Вопрос пока только на стадии изучения, – сказал Ман.
– В первом чтении, – вставил Имтиаз.
Почему-то его реплика развеселила Мана.
– В первом чтении! – повторил он. – Что ж, давайте надеяться, что до третьего чтения никогда не дойдет! А даже если и дойдет, президент наложит вето! – Он рассмеялся, сделав пару больших глотков. – А что насчет
Фироз отвел взгляд, будто осматривая комнату. Она была такой же пустой и функциональной, как и большая часть комнат в Прем-Нивасе, которые выглядели так, словно вот-вот ожидали неизбежного нашествия стада избирателей.
– Моя женитьба! – сказал он со смехом.
Ман энергично кивнул.
– Сменим тему, – предложил Фироз.
– Почему? Ты ведь предпочел уединиться здесь и выпить, а не гулять по саду…
– Сложно назвать это уединением…
– Не перебивай, – произнес Ман, обнимая его. – Если бы молодой и красивый парень вроде тебя пошел в сад, то был бы окружен подходящими молодыми красотками. Да и неподходящими тоже. Они бы налетели на тебя, словно пчелы на лотосы.
Фироз зарделся.
– Ты неверно понял метафору, – сказал он. – Мужчины – пчелы, а женщины – лотосы.
То, что процитировал Ман, было куплетом из газели на урду о том, что охотник мог стать жертвой. Имтиаз рассмеялся.
– Заткнитесь вы оба, – сказал Фироз, притворяясь более сердитым, чем на самом деле. Он устал от этих глупостей. – Пойду вниз. Абба[41] будет голову ломать, куда это мы запропастились. Да и твоему отцу тоже будет интересно. И, кроме того, стоит узнать, женат ли уже твой брат и действительно ли у тебя теперь есть красивая невестка, которая станет журить вас и обуздывать ваши излишества.
– Ладно, ладно, мы все спустимся, – весело сказал Ман. – Может быть, некоторые пчелы начнут цепляться за нас. И если кого-то ужалят в самое сердце, рядом ведь есть доктор-сахиб, который непременно сможет нас вылечить. Верно, Имтиаз? Все, что нужно сделать, – это приложить лепесток розы к ране, да?
– Если нет противопоказаний, – серьезно сказал Имтиаз.
– Никаких противопоказаний, – весело засмеялся Ман, идя вниз по лестнице.
– Смейся сколько угодно, – сказал Имтиаз, – но у некоторых людей бывает аллергия даже на лепестки розы. Кстати, о лепестках: ты подцепил один своей шапкой.
– А, правда? – переспросил Ман. – Эти штуки сыплются отовсюду.
– Да уж, – сказал Фироз, шедший сразу позади него. И нежно смахнул лепесток.
Поскольку оставшийся без сыновей наваб-сахиб выглядел несколько растерянно, дочь Махеша Капура Вина вовлекла его в круг своей семьи, расспрашивая о старшем ребенке – его дочери Зайнаб. Вина и Зайнаб дружили с детства, но после замужества Зайнаб исчезла в мире женского затворничества, как предписывает пурда[42]. Старик говорил о ней с осторожностью, а о двух ее детях – с нескрываемым восторгом. Внуки были единственными существами в мире, которым позволялось прерывать его занятия в библиотеке. Но сейчас поместье Байтар, известное как Байтар-Хаус, – большой желтый фамильный особняк, находившийся всего в нескольких минутах ходьбы от Прем-Ниваса, сильно обветшал, и библиотека тоже пострадала.
– Чешуйница одолела, знаете ли, – сказал наваб-сахиб. – И мне необходима помощь в каталогизации. Задача стоит грандиозная и в каком-то смысле не очень обнадеживающая. Кое-что из ранних изданий Галиба[43] сейчас не отыскать, как и некоторые из ценных рукописей нашего поэта Маста[44]. Мой брат так и не составил список того, что он увозил с собой в Пакистан…
Услышав слово «Пакистан», свекровь Вины, сухонькая, старая госпожа Тандон, вздрогнула. Три года назад ей и всей ее семье пришлось бежать от крови, пламени и незабываемого ужаса Лахора[45]. Они были богатыми, что называется, имущими людьми, однако потеряли почти все, что имели. Им посчастливилось бежать и выжить. У ее сына Кедарната, мужа Вины, до сих пор не сошли шрамы на руках, оставшиеся после нападения погромщиков на колонну беженцев. Некоторые их друзья погибли тогда.
«Молодежь очень вынослива», – с горечью думала старая госпожа Тандон. Ее внуку Бхаскару было всего шесть лет, но даже Вина и Кедарнат не позволили тем страшным событиям испортить им жизнь. Они вернулись сюда, на родину Вины, и Кедарнат нашел себе небольшое дело – унизительнейшее, грязнейшее – занялся торговлей обувью. Для старой госпожи Тандон даже потеря прежнего благополучия была не настолько болезненной.
Она была готова терпеть разговоры с навабом-сахибом, пусть он и был мусульманином, но стоило ему упомянуть приезды и отъезды из Пакистана – и ее воображение не выдержало. Ей стало плохо. Приятная болтовня в саду в Брахмпуре потонула в криках толпы на улицах Лахора, обезумевшей от крови, и в разгорающемся пламени. Ежедневно, а порой ежечасно, она возвращалась мыслями к тому месту, которое все еще считала своим домом. Которое было прекрасно, прежде чем внезапно стало чудовищным. А ведь совсем незадолго до того, как она утратила его навсегда, он казался совершенно безмятежным и безопасным, ее дом.
Наваб-сахиб ничего не заметил, но заметила Вина, поспешив сменить тему, пусть даже рискуя показаться невежливой.
– Где Бхаскар? – спросила она мужа.
– Я не знаю. Кажется, я видел этого лягушонка возле еды, – ответил Кедарнат.
– Пожалуйста, не надо называть его так, – сказала Вина. – Он же тебе не чужой, он твой сын…
– Это не я ему прозвище придумал, а Ман, – сказал Кедарнат с улыбкой. Он любил, когда его слегка загоняли под каблук. – Но я буду звать его так, как тебе захочется.
Вина увела свекровь. Чтобы отвлечь ее, она действительно решила заняться поисками сына. Наконец они нашли Бхаскара. Однако он не поглощал все подряд, а просто стоял под огромным цветным тканевым навесом, накрывавшим столы с едой, с восторгом уставившись вверх, на сложные геометрические фигуры – красные ромбы, зеленые трапеции, желтые квадраты и синие треугольники, – из которых шатер был сшит воедино.
Толпа постепенно редела. Гости, пережевывая пан[46], прощались у ворот. Гора подарков выросла у скамьи, где сидели Пран и Савита. Наконец остались только они и члены семьи – да зевающие слуги, которые убирали наиболее ценную мебель на ночь или упаковывали подарки по чемоданам под бдительным приглядом госпожи Рупы Меры.
Жених и невеста погрузились в собственные мысли. Они избегали смотреть друг на друга. Им предстояло провести ночь в заботливо обустроенной специально для них комнате в Прем-Нивасе, а затем они на неделю уезжали в Шимлу на неделю – праздновать медовый месяц.
Лата попыталась представить себе комнату новобрачных. Предположительно, в ней будет витать аромат туберозы. По крайней мере, в этом была уверена Малати.
«Теперь розы мне всегда будут напоминать о Пране», – подумала Лата. Было совсем неприятно следовать за собственным воображением далее. Мысли о том, что Савита будет спать с Праном, не упростили ситуацию. Это вовсе не казалось романтичным. «А вдруг они слишком устали», – с надеждой подумала она.
– О чем ты думаешь, Лата? – спросила ее мать.
– А, ни о чем, мама, – машинально ответила Лата.
– Ты поморщила нос. Я видела это.
Лата покраснела.
– Не думаю, что когда-нибудь захочу выйти замуж, – выпалила она.
Госпожа Рупа Мера была слишком утомлена свадьбой, слишком измождена эмоциями, слишком расслаблена санскритом и пресыщена поздравлениями. Короче говоря, она устала настолько, что не могла сделать ничего большего, кроме как смотреть на Лату в течение десяти секунд. Да что же вселилось в эту девчонку, скажите на милость? Что было хорошо для ее матери, и для матери ее матери, и для матери матери ее матери, должно было удовлетворить и ее. Однако Лата всегда была сложным человеком, обладала собственной волей, тихой, но непредсказуемой, – как во время учебы в монастыре Святой Софии, когда она вздумала стать монахиней! Но у госпожи Рупы Меры тоже была воля, и она была намерена поступать по-своему, даже если не питала ни малейших иллюзий насчет податливости Латы.
Но все-таки Лату назвали в честь самой податливой вещи – виноградной лозы, приученной цепляться: сначала за семью, а после за мужа. Действительно, когда она была ребенком, то всегда крепко, ловко цеплялась за мать. Внезапно госпожа Рупа Мера разразилась вдохновенным поучением:
– Лата, ты – виноградная лоза! Ты должна будешь увиваться вокруг своего мужа!
Это не возымело успеха.
– Увиваться? – переспросила она. – Увиваться?
В слове прозвучало столько презрения, что мать не смогла удержаться от слез. Как ужасно иметь такую неблагодарную дочь! И до чего же непредсказуемым может быть родное дитя!
Теперь, когда по ее щекам текли слезы, госпожа Рупа Мера переключилась с одной дочери на другую. Она прижала к груди Савиту и громко рыдала.
– Ты должна писать мне, дорогая Савита, – говорила она. – Ты должна писать мне каждый день из Шимлы. Пран, ты теперь мне словно сын, ты обязан взять ответственность и проследить за этим. Скоро я буду одна в Калькутте – совершенно одна!
Это, конечно, было чистейшей неправдой. Арун, Варун, Минакши и Апарна будут всей толпой вместе с ней, в небольшой квартирке Аруна в Санни-Парке. Но госпожа Рупа Мера пребывала в абсолютном убеждении, что субъективная истина превалирует над истиной объективной.
Тонга постукивала по дороге, и тонга-валла[47] пел:
– Сердце разбилось на куски – один упал здесь, а другой упал там…
Варун начал тихо подпевать, затем запел громче, а потом внезапно умолк.
– Ох, пой дальше! – сказала Малати, мягко подталкивая Лату локтем в бок. – У тебя приятный голос, Варун. Как перезвон… Тарелок в посудной лавке, – прошептала она Лате на ухо.
– Хе-хе-хе, – нервно рассмеялся Варун. Понимая, что голос его звучит неуверенно, он попытался добавить зловещих ноток. Но не вышло.
Он чувствовал себя несчастным. А кроме того, зеленые глаза Малати и ее сарказм – поскольку это непременно был сарказм – ситуацию не улучшали.
Тонга была набита до отказа. Варун с юным Бхаскаром сидели спереди, рядом с извозчиком; спиной к ним устроились Лата и Малати, обе одетые в шальвар-камизы[48], и Апарна в измазанной мороженым кофточке и платье. Стояло солнечное зимнее утро.
Старый тонга-валла в белом тюрбане наслаждался сумасшедшей ездой по широким улицам этой малолюдной части города. Совсем не то, что безумная теснота старого Брахмпура. Он начал покрикивать на лошадь, подгоняя ее. Теперь уже Малати сама стала напевать слова популярной песни из фильма. Ей не хотелось обескуражить Варуна. Приятно думать о разбитых сердцах таким безоблачным утром.
Варун не стал ей подпевать. Но чуть погодя он набрался смелости и сказал, обернувшись:
– У тебя… чудесный голос…
Чистейшая правда. Малати любила музыку и училась классическому вокалу. Ее преподавателем был сам устад[49] Маджид Хан – один из лучших певцов Северной Индии. Она даже Лату втянула, заинтересовав индийской классической музыкой, когда они еще жили вместе в студенческом общежитии. В результате Лата частенько ловила себя на том, что напевает мелодии любимых раг[50] Малати.
Малати благосклонно приняла комплимент Варуна.
– Ты так думаешь? – спросила она, повернувшись и заглядывая ему в самые глаза. – Очень приятно, что ты так считаешь.
Варун покраснел до кончиков ушей и ненадолго потерял дар речи. Но внезапно, когда они проезжали мимо брахмпурского ипподрома, он схватил тонга-валлу за руку и взмолился:
– Остановите!
– Что такое? – спросила Лата.
– Ох, ничего, ничего. Если мы торопимся, тогда давай поедем дальше.
– Конечно же нет, Варун-бхай, – сказала она. – Мы ведь просто едем в зоопарк. Давай остановимся, если хочешь.
Стоило им сойти вниз, как Варун, почти не контролируя себя, возбужденно рванул к белому частоколу и уставился сквозь него.
– Это единственный в Индии, кроме Лакхнау, ипподром с направлением против часовой стрелки, – выдохнул он почти про себя с благоговейным трепетом. – Говорят, что он построен специально для дерби, – добавил он, обращаясь к юному Бхаскару, случайно оказавшемуся рядом.
– Но в чем разница? – спросил Бхаскар. – Расстояние ведь такое же? Так какая разница – по часовой стрелке движение или против?
Варун пропустил мимо ушей вопрос Бхаскара. Он начал медленно, мечтательно прохаживаться в одиночку вдоль забора против часовой стрелки, чуть ли не загребая землю ногами.
Лата догнала его.
– Варун-бхай? – позвала она.
– Э-э… да?
– Насчет вчерашнего вечера.
– Вчерашнего вечера? – Варун спустился с небес на землю. – Что произошло?
– Наша сестра вышла замуж.
– А… о… да-да, я знаю. Савита, – добавил он, надеясь сконцентрироваться с помощью уточнения.
– Знаешь что, – сказала Лата, – не позволяй Аруну издеваться над тобой. Просто не позволяй – и все.
Она перестала улыбаться и внимательно посмотрела на него, когда тень пробежала по его лицу.
– Я это просто ненавижу, Варун-бхай. Ужасно видеть, как он тебя запугивает. Конечно же, я не говорю, что ты должен ругаться с ним, или грубить, или что-то еще в таком духе. Просто не позволяй, чтобы с тобой обращались так… ну… как я видела.
– Да, да, – неуверенно произнес он.
– То, что он тебя на несколько лет старше, не делает его твоим отцом, наставником и начальником в одном лице.
Варун печально кивнул, слишком хорошо понимая, что, пока он живет в доме старшего брата, он вынужден подчиняться его воле.
– В любом случае, я считаю, тебе стоит вести себя увереннее, – продолжила Лата. – Арун-бхай пытается всех раздавить, словно он паровой каток, и нам лучше убрать свои жалкие душонки подальше с его пути. Мне самой сейчас довольно сложно, и я даже не в Калькутте. Я просто решила, что лучше скажу это сейчас, поскольку дома у меня вряд ли появится возможность поговорить с тобой наедине. А завтра вы уедете.
Варун знал, что Лата говорит это, исходя из собственного горького опыта. Если уж Арун злился, то слов не выбирал. Когда Лате вздумалось стать монахиней – всего лишь глупое подростковое решение, но ее собственное, – Арун, взбешенный тем, что его грубые попытки отговорить не возымели успеха, сказал: «Отлично, делай что хочешь, становись монахиней и разрушай свою жизнь. Все равно на тебе никто не женился бы. Ты прямо как иллюстрация из Библии: плоская со всех сторон».
Лата была благодарна богу за то, что не училась в Калькуттском университете. По крайней мере, большую часть года она была недосягаема для Аруновой муштры. Пусть подобных слов она и не слышала больше, воспоминания о них все равно больно саднили.
– Жалко, что тебя нет со мной в Калькутте, – сказал Варун.
– Само собой, тебе необходимы друзья, – сказала Лата.
– Ну, по вечерам Арун-бхай и Минакши-бхабхи[51] часто куда-то уходят из дома, и я должен присматривать за Апарной, – слабо улыбаясь, сказал Варун. – Я не против.
– Варун, так никуда не годится. – Лата крепко взяла его за понурое плечо и сказала: – Я хочу, чтобы ты гулял с друзьями – с людьми, которые тебе действительно приятны и которым приятен ты. Хотя бы два вечера в неделю. Притворись, что тебе нужно сходить на тренировку или что-то в таком духе.
Лате было не важно, что это обман. Неизвестно, сумеет ли Варун вообще соврать, но она не хотела, чтобы все продолжалось по-прежнему. Она волновалась за Варуна. На свадьбе он казался еще более нервным, чем несколько месяцев назад, когда они виделись в последний раз.
Вдруг в опасной близости прогудел поезд, и лошадь испуганно шарахнулась.
– Как чудесно, – сказал сам себе Варун, не думая ни о чем другом. Он нежно похлопал лошадь, когда они вернулись в тонгу.
– Как далеко отсюда вокзал? – спросил он тонга-валлу.
– О, да прямо вон там, – ответил тонга-валла, неопределенно указывая на заросшую территорию за пределами ухоженных садов ипподрома. – Неподалеку от зоопарка.
«Интересно, дает ли это фору местным лошадям», – сказал себе Варун. Стали бы бежать другие? Какова разница в возможностях?
Когда они добрались до зоопарка, Бхаскар и Апарна дружно стали просить покататься на детской железной дороге, которая, как заметил Бхаскар, также ездила против часовой стрелки. Лате и Малати хотелось пройтись после поездки в тонге, но дети взяли верх. В итоге все пятеро, прижатые тесно-тесно, сидели в маленьком вагончике красного цвета – на этот раз, правда, лицом друг к другу, пока маленький зеленый паровозик плыл по рельсам шириной в один фут. Варун сел напротив Малати, их колени почти соприкасались. Малати это забавляло, но Варун был настолько смущен, что без конца отчаянно отворачивался, глядя то на жирафов, то на толпы школьников, облизывающих огромные, закрученные розовые конфеты на палочках. Глаза Апарны алчно поблескивали.
Поскольку Бхаскару было девять, а Апарне втрое меньше, у них было мало общих тем для разговора. Потому оба выбрали себе для общения наиболее приятного им взрослого. Апарна, которую светские родители воспитывали, попеременно то снисходя, то раздражаясь, нашла утешение в ровной и несомненной привязанности Латы. В компании Латы она вела себя вполне даже сносно. Бхаскар и Варун тоже отлично поладили, поскольку Бхаскару удалось увлечь Варуна – они обсуждали математику с особым уклоном в гоночные коэффициенты.
Они видели слона, верблюда, страуса эму, обыкновенную летучую мышь, коричневого пеликана, рыжую лисицу и всевозможных крупных кошек. Они даже увидели кота поменьше, леопардового окраса, нервно расхаживающего по полу клетки. Но самым интересным был экзотариум. Оба ребенка горели желанием увидеть змеиную яму, полную довольно медлительных питонов, и витрины со смертоносными гадюками, крайтами и кобрами. И конечно, холодных ребристых крокодилов, на чьи спины некоторые школьники и гости из деревни бросали монеты, пока другие посетители, наклонившись через перила слишком близко к белым разинутым зубастым пастям, вздрагивали и визжали. К счастью, зловещее было по душе Варуну, и он повел детей внутрь.
Лата и Малати заходить отказались.
– Я ведь студентка-медик и уже достаточно жути повидала, – сказала Малати.
– Прошу тебя, не дразни Варуна, – чуть погодя сказала ей Лата.
– О, я его не дразнила, – сказала Малати. – Я просто слушаю его внимательно. Ему же лучше… – засмеялась она.
– Мм… ты его нервируешь.
– Ты очень заботишься о своем старшем братце.
– Он не… а, да… мой младший старший братец. Что ж, поскольку у меня нет младшего брата, я, видимо, поручила ему эту роль. А если серьезно, Малати, я за него переживаю. И мама тоже. Мы понятия не имеем, что он собирается делать, когда через несколько месяцев закончит обучение. Он ничем особенно не увлечен. И Арун вечно запугивает его и издевается. Я бы очень хотела, чтобы какая-нибудь девушка взяла его под свое крыло.
– А я не подхожу? Стоит признать, в нем есть какое-то скромное обаяние. Хе-хе! – изобразила она смех Варуна.
– Не шути, Малати. Не знаю, как Варун, а вот мама была бы в ярости, – сказала Лата.
Чистая правда. Даже если не принимать во внимание, что подобное невозможно чисто географически, трудно даже вообразить в какой ужас привела бы госпожу Рупу Меру одна мысль об этом. Малати Триведи, помимо того, что она была одной из горстки девушек-студенток среди почти пятисот юношей в Медицинском колледже принца Уэльского, была известна своими свободными взглядами, участием в акциях Социалистической партии и своими амурными делами – хотя, стоит заметить, не с кем-то из этих пятисот юношей, которых она по большей части презирала.
– А по-моему, твоей маме я очень даже нравлюсь, – сказала Малати.
– Это к делу не относится, – сказала Лата. – И если честно, это меня страшно удивляет. Обычно она обо всех судит очень предвзято. На ее месте я бы решила, что ты плохо на меня влияешь.
Однако это было не так. Даже с точки зрения госпожи Рупы Меры. Малати, несомненно, помогла Лате обрести больше уверенности в себе с тех пор, как она, едва оперившись, выпорхнула из гнезда святой Софии. И Малати успешно увлекла Лату индийской классической музыкой, которую, в отличие от газелей, госпожа Рупа Мера вполне одобряла. А соседками по комнате девушки стали, потому что у государственного медицинского колледжа (обычно его называли просто «Принцем Уэльским») не было условий для размещения небольшого количества девушек, и колледж договорился с университетом Брахмпура, чтобы их поселили в университетском общежитии.
Малати была очаровательна, одевалась скромно, но со вкусом и могла поддержать разговор с госпожой Рупой Мерой обо всем, начиная с религиозных постов и заканчивая кулинарией и генеалогией (ее собственных прозападных детей эти темы не интересовали вовсе). Кроме того, Малати была белокожей, что являлось огромным плюсом в подсознательных калькуляциях госпожи Рупы Меры. Госпожа Рупа Мера также подозревала, что в жилах Малати Триведи, обладающей опасно привлекательными зеленоватыми глазами, течет кровь кашмирцев или синдхов[52]. Впрочем, ничего подобного она до сих пор не обнаружила.
А еще, хотя они нечасто говорили об этом, Лату и Малати сближала потеря. Обе рано остались без отцов.
Малати потеряла обожаемого отца, хирурга из Акры, когда ей было всего восемь лет. Он был успешным, красивым человеком с широким кругом знакомых. Где он только не работал – некоторое время он был прикомандирован к армии и уехал в Афганистан, преподавал в медицинском колледже Лакхнау, а кроме того, занимался частной практикой. На момент смерти, пусть его и нельзя было назвать экономным человеком, он обладал приличным состоянием. В основном в виде недвижимости. Каждые пять лет он полностью снимался с места и переезжал в новый город штата – в Меерут, в Барейли, в Лакхнау, в Агру. Куда бы он ни приехал, он строил новый дом, но и от старых не избавлялся. Когда он умер, мать Малати впала в депрессию, казавшуюся необратимой, и в таком состоянии провела два года.
Затем ей удалось взять себя в руки. У нее была большая семья, о которой нужно было заботиться. Матери Малати волей-неволей пришлось думать о вещах с практической точки зрения. Она была очень простодушной идеалисткой, честной женщиной, и ее больше заботило то, что правильно, чем то, что принято, удобно или выгодно с финансовой точки зрения. И именно в таком ключе она была намерена воспитать свою семью.
И какую семью! Почти все – девочки. Старшая – сущий сорванец шестнадцати лет, когда умер отец, – теперь была уже замужем за сыном деревенского помещика. Она жила милях в двадцати от Агры, в огромном доме с двадцатью слугами, садами личи[53] и бесконечными полями, но даже после замужества навещала сестер в Агре, приезжая на несколько месяцев. Вслед за старшей сестрой родилось еще двое сыновей, но оба они умерли в детстве, в возрасте пяти и трех лет.
После мальчиков на свет появилась Малати, которая была на восемь лет младше своей сестры. Она тоже росла как мальчишка, хоть и ни в коем случае не была сорванцом. Причин тому было несколько, и все связаны с ее младенчеством: пронзительный взгляд ее необыкновенных глаз, ее мальчишеская внешность, тот факт, что мальчишеская одежда была под рукой и та печаль, которую испытали ее родители после смерти двоих сыновей. Следом за Малати одна за другой появились еще три девочки, затем снова мальчик, а потом отец умер.
Поэтому Малати почти всегда воспитывалась среди женщин. Ее младший брат рос словно младшая сестра. Он был слишком мал, чтобы воспитываться как-то иначе. (Некоторое время спустя, должно быть от недоумения, он последовал за братьями.) Девочек окружала атмосфера, в которой мужчины стали рассматриваться как угроза и эксплуататоры. Многие мужчины, с которыми пришлось общаться Малати, именно такими и оказались в итоге. Никто не смел посягнуть на память отца. Малати была полна решимости стать таким же врачом, как он, никогда не позволявшим своим инструментам пылиться на полке. Однажды она тоже возьмет их в руки.
Кем были эти мужчины? Одним из них был двоюродный брат, который присвоил многое из вещей ее отца. Отец собирал эти вещи, пользовался ими, а теперь, после его смерти, они лежали на складе. Мать Малати вычеркнула из их жизни то, что считала несущественным. Теперь уже не было обязательно обладать двумя кухнями – европейской и индийской. Фарфор и восхитительные столовые приборы для западной кухни были вместе с большим количеством мебели убраны в гараж. Двоюродный брат тут же заявился, взял ключи у скорбящей вдовы, пообещав, что сам все уладит, и вывез все, что лежало в гараже. Мать Малати в итоге не увидела ни рупии из вырученных денег.
– Ну что ж, – сказала она философски. – Зато грехи мои уменьшились.
Другим из посягавших был слуга, выступавший в качестве посредника при продаже домов. Он связывался с агентами по недвижимости или другими потенциальными покупателями в городах, где находились дома, и заключал с ними сделки. И оказался жуликом.
Еще одним пройдохой был младший брат ее отца, который так и жил в их доме в Лакхнау с женой на нижнем этаже и танцовщицей на верхнем. Он бы с радостью обманул их, если бы мог продать этот дом. На танцовщицу ему требовались деньги.
Затем был молодой – ну, двадцатишестилетний, – но весьма неряшливый учитель колледжа, живший внизу в съемной комнате, когда Малати было около пятнадцати. Мать Малати хотела, чтобы она выучила английский, и не видела ничего плохого в том, чтобы Малати брала у него уроки, что бы там ни говорили соседи (а говорили они многое и далеко не всегда в хорошем ключе) – хоть он и был холостяком. Возможно, в этом случае соседи были правы. Он очень скоро безумно влюбился в Малати и попросил у ее матери разрешения на женитьбу. Когда мать спросила у Малати, что она думает об этом, дочь была потрясена, пришла в ужас и наотрез отказалась.
В медицинском колледже в Брахмпуре и до него, во время получения среднего образования в Агре, Малати приходилось несладко – ее дразнили, сплетничали о ней, дергали за светлый чуни[54], обернутый вокруг шеи, говорили: «Она хочет быть мальчишкой». Да ничего подобного!
Дразнили ее невыносимо и приутихли только тогда, когда, спровоцированная одним мальчиком, не выдержав, она влепила ему затрещину на глазах у его друзей.
Мужчины поголовно влюблялись в нее, но она не считала, что они заслуживают ее внимания. Не то чтобы она действительно ненавидела мужчин. В большинстве случаев совсем наоборот. Просто ее стандарты были слишком высокими. Никто не мог приблизиться к тому идеалу, которым для нее и ее сестер оставался отец. По сравнению с ним большинство мужчин казались незрелыми. Кроме того, брак стал был помехой на пути девушки, избравшей карьеру врача, и потому она не слишком беспокоилась о том, что может так и не выйти замуж.
Малати слишком щедро заполняла каждую быстротечную минуту. Уже в двенадцать или тринадцать лет она была одиночкой даже в своей многодетной семье. Она любила читать, и домашние знали, что, если в руках у Малати книга, с ней лучше не заговаривать. Когда это случалось, мать не заставляла ее помогать с готовкой или работой по дому. Достаточно было фразы «Малати читает», чтобы люди избегали заходить в комнату, где она лежала или сидела, склонившись над книжкой, и сердито накидывалась на любого, кто осмеливался ее побеспокоить. Иногда она в самом деле пряталась от людей, выбирая угол, где ее будет невозможно найти. И довольно скоро ее поняли. Прошли годы, она воспитывала младших сестер. Ее старшая сестра-сорвиголова обучала их – вернее, руководила ими в остальных вопросах.
Мать Малати была примечательна тем, что хотела, чтобы ее дочери выросли независимыми. Она хотела, чтобы, помимо тех предметов, что преподавались в индийской средней школе, они выучились музыке, танцам и языкам (особенно английскому). И если это означало, что им нужно пойти за необходимыми знаниями в чей-то дом, то они пойдут, и не важно, что скажут люди. Если в дом к шести женщинам нужно было пригласить учителя, его приглашали. Молодые люди в восхищении заглядывались на первый этаж дома, когда слышали, как пятеро девочек беззаботно напевают. Если девочкам хотелось угоститься мороженым, они могли спокойно пойти и съесть его. Если соседи вдруг начинали возмущаться подобному бесстыдству, когда молодых девушек в одиночестве отпускали в Агру, они иногда ходили в магазин после наступления темноты, что было на самом деле куда хуже, пусть и менее заметно. Мать Малати дала понять дочерям, что они получат самое лучшее образование, какое только возможно, но мужей им придется искать самостоятельно.
Вскоре после переезда в Брахмпур Малати влюбилась в женатого музыканта, социалиста по убеждениям. Она тоже примкнула к соцпартии, продолжала свое участие в ней даже тогда, когда их роман с музыкантом закончился. После у нее вновь случился довольно неудачный роман. Сейчас же она была свободна.
Хоть у Малати энергия била через край, раз в несколько месяцев она заболевала, и ее мать приезжала из Агры в Брахмпур, чтобы исцелить ее от сглаза – хвори, неподвластной достижениям западной медицины. Поскольку Малати обладала такими необычными глазами, она была легкой жертвой для сглаза.
Грязно-серый журавль с розовыми ногами окинул Малати и Лату презрительным взглядом, а потом его краснющие глаза обволокла серая пленка, и птица осторожно зашагала прочь.
– Давай обрадуем детей, купим им этих закрученных конфет, – сказала Лата, когда продавец прошел мимо. – Интересно, чего это они задерживаются. Что случилось, Малати? О чем ты задумалась?
– О любви, – отозвалась Малати.
– Ой, любовь такая скучная тема для раздумий, – сказала Лата. – Я никогда не влюблюсь. Знаю, с тобой это случается время от времени, но… – Она замолчала, снова с некоторым отвращением подумав о Савите и Пране, уехавшим в Шимлу. Предположительно они вернутся с холмов в глубочайшей любви. Это было невыносимо.
– Ну, тогда о сексе.
– Ой, пожалуйста, Малати, – сказала Лата, торопливо оглядываясь. – Это меня тоже не интересует, – добавила она, краснея.
– Что ж, тогда о браке. Интересно, за кого ты выйдешь замуж? И года не пройдет, как мать выдаст тебя замуж, можешь не сомневаться. И ты, словно покорная серая мышка, подчинишься ей.
– Так и будет, – сказала Лата.
Это порядком рассердило Малати, со злости она наклонилась и сорвала три нарцисса, растущие прямо под табличкой «Цветы не рвать». Один она оставила себе, а два других передала Лате, которой было жутко неловко держать в руках столь незаконно полученный подарок. Затем Малати купила пять палочек с розовыми конфетами, вручив четыре Лате в придачу к ее двум нарциссам, а сама принялась за пятую. Лата рассмеялась.
– А что же тогда с твоим намерением преподавать в маленькой школе для бедных? – спросила Малати.
– Ой, смотри, вот они! – сказала Лата.
Апарна с оцепенелым видом крепко держалась за руку Варуна. Дети управились с конфетами за несколько минут, пока шли к выходу. У турникетов мальчишка-оборванец с тоской глянул на них, и Лата быстро дала ему небольшую монету. Он собирался просить милостыню, но не успел – и потому удивился.
Один из ее нарциссов тут же вплели в гриву лошади. Тонга-валла снова запел о своем разбитом сердце, и в этот раз они все подхватили песню. Прохожие поворачивали головы, когда тонга проносилась мимо.
Крокодилы возымели на Варуна освобождающее действие. Но стоило им вернуться в дом Прана в университетском городке, где остались Арун, Минакши и госпожа Рупа Мера, ему пришлось отдуваться за возвращение на час позже. У матери и бабушки Апарны вид был крайне встревоженный.
– Ты чертов безответственный дурак, – при всех грубо отчитал его Арун. – Ты, как мужчина, – главный, и уж если пообещал, что будешь в двенадцать тридцать, то должен явиться в двенадцать тридцать, тем более что с тобой моя дочь. И моя сестра. Я не желаю слышать от тебя никаких оправданий. Проклятый идиот! – Он был в бешенстве. – А ты, – повернулся он к Лате, – ты сама должна была следить за временем, а не полагаться на Варуна. Ты знаешь, какой он.
Варун повесил голову, усиленно глядя себе под ноги. Он думал о том, как же приятно было бы скормить старшего брата (причем сперва голову) самому крупному крокодилу.
Лата училась в Брахмпуре еще и потому, что здесь жил ее дед, доктор Кишен Чанд Сет. Он обещал дочери Рупе, когда Лата впервые приехала сюда, что будет очень хорошо заботиться о ней. Однако обещание не сдержал. Доктор Кишен Чанд Сет был слишком занят то бриджем в клубе «Сабзипор», то враждой со сторонниками министра финансов, то страстью к своей молодой жене Парвати, чтобы выполнять какие-либо обязанности опекуна по отношению к Лате. Учитывая, что ужасный характер Арун унаследовал именно от собственного деда, возможно, это было и к лучшему. В любом случае Лата ничего не имела против того, чтобы жить в общежитии университета. «Там моя учеба пойдет гораздо лучше, – думала она, – чем под крылом вспыльчивого наны»[55].
Когда-то, сразу после смерти Рагубира Меры, госпожа Рупа Мера вместе с семьей переехала жить к своему отцу, который тогда еще не был женат. Учитывая ее финансовые затруднения, это казалось единственным верным решением. Кроме того, она думала, что отцу может быть одиноко, и надеялась помочь ему в домашних делах. Эксперимент длился несколько месяцев и закончился катастрофой. Доктор Кишен Чанд Сет оказался невозможным для совместного проживания человеком. Маленький, сухонький, он был той силой, с которой считались не только в медицинском колледже, из коего он ушел на пенсию в должности директора, но и во всем Брахмпуре, – все боялись его, трепетали перед ним и подчинялись ему. Доктор Кишен Чанд Сет ожидал, что его семейная жизнь пойдет по тому же пути. Он не принимал во внимание распоряжения Рупы Меры в отношении ее собственных детей. Он внезапно уходил из дома на несколько недель, не оставляя денег или инструкций для прислуги. Наконец, он обвинил свою дочь, которая хорошо выглядела, хоть и была вдовой, в том, что она строит глазки его коллегам, которых он приглашал к себе домой. Для убитой горем, пусть и общительной Рупы это было шокирующее обвинение. Подросток Арун грозился поколотить деда. Было много слез, криков, и доктор Кишен Чанд Сет что есть силы стучал своей тростью по полу. Тогда госпожа Рупа Мера ушла, плачущая, но непоколебимая, со своим выводком из четырех человек, и обрела убежище у сочувствующих друзей в Дарджилинге.
Примирение свершилось годом позже, с новым потоком слез. С тех пор дела пошли своим чередом. Брак с Парвати (который из-за разницы в возрасте потряс не только семью доктора, но и весь город), поступление Латы в университет Брахмпура, помолвка Савиты (которую доктор Кишен Чанд Сет помог организовать), свадьба Савиты (которую он чуть не сорвал и которую осознанно пропустил). Все это было вехами на очень ухабистой дорожке. Но семья есть семья, и, как неустанно повторяла себе госпожа Рупа Мера, ласковое слово и буйную голову смиряет.
Прошло несколько месяцев со свадьбы Савиты. Зима кончилась, питоны в зоопарке пробудились от спячки. Отцвели нарциссы, раскрылись розы, а тем на смену пришли соцветия пурпурных лиан, чьи пятилепестковые цветы, вращаясь, точно лопасти вертолета, мягко спускались на землю, подгоняемые горячим ветром.
Широкий, илисто-бурый Ганг, текущий на восток мимо уродливых труб кожевенного завода и мраморного здания Барсат-Махала, мимо старого Брахмпура с его оживленными базарами и аллеями, мимо купальных и кремационных гхатов[56], мимо форта Брахмпура, мимо белоснежных колонн клуба «Сабзипор» и просторного здания университета, обмелел с наступлением лета, но лодки и пароходы все так же деловито сновали взад-вперед, как и поезда по идущей параллельно железной дороге, что обозначала границу Брахмпура на юге.
Лата переехала из общежития к Савите и Прану, которые вернулись из Шимлы на равнину. Вернулись, окутанные любовью. Малати, часто бывавшая у Латы, в итоге прониклась симпатией к долговязому Прану, о котором у нее сперва сложилось неблагоприятное впечатление. Лате тоже нравились его порядочность и доброжелательность, так что она не слишком огорчилась, узнав, что Савита беременна. Госпожа Рупа Мера писала дочерям длинные письма из квартиры Аруна в Калькутте и постоянно жаловалась, что дочери отвечают на ее письма недостаточно быстро и недостаточно часто.
И хоть она и не упоминала об этом ни в одном из писем, опасаясь рассердить свою младшую дочь, в Калькутте Рупа Мера безуспешно пыталась найти пару для Латы.
Возможно, она недостаточно постаралась, утешала она себя, в конце концов, она же все еще не оправилась от волнений и забот, связанных со свадьбой Савиты. Но теперь наконец она собиралась вернуться в Брахмпур на три месяца – в свой второй дом. Под вторым домом она подразумевала дом дочери, а не отца. Когда поезд помчался навстречу Брахмпуру, чудесному городу, подарившему ей зятя, госпожа Рупа Мера пообещала себе, что предпримет еще одну попытку. Через день-другой после прибытия она сходит к отцу за советом.
Хотя в этом случае идти к доктору Кишену Чанду Сету за советом не пришлось. Он сам на следующий день в ярости приехал в университет и заявился прямо в дом к Прану Капуру.
Было три часа пополудни, стояла удушающая жара. Пран был занят на факультете. Лата слушала лекцию о поэтах-метафизиках, Савита отправилась за покупками. Молодой слуга Мансур пытался успокоить доктора Кишена Чанда Сета, предложив ему чай, кофе или свежий лаймовый сок. Однако тот все это довольно грубо отверг.
– Есть кто-нибудь дома? Где все? – злобно осведомился доктор Кишен Чанд Сет.
Маленькое, сплющенное скуластое лицо его с внушительным упрямым подбородком малость смахивало на свирепую морщинистую морду тибетского сторожевого пса (госпожа Рупа Мера внешностью пошла в мать). В руке он держал резную кашмирскую трость, которую использовал скорее для устрашения, чем для опоры. Мансур поспешил внутрь.
– Бурри-мемсахиб?[57] – позвал он, постучав в дверь комнаты госпожи Рупы Меры.
– Что… кто?
– Бурри-мемсахиб, здесь ваш отец.
– Ой, ох! – Госпожа Рупа Мера, которая наслаждалась дневным сном, в ужасе пробудилась. – Скажи ему, что я сейчас выйду, и предложи ему чаю.
– Да, мемсахиб.
Мансур вошел в гостиную. Доктор Сет разглядывал пепельницу.
– И? Ты не только полоумный, но еще и язык проглотил? – спросил доктор Кишен Чанд Сет.
– Она сейчас выйдет, сахиб.
– Кто сейчас выйдет, идиот?
– Бурри-мемсахиб, сахиб. Она отдыхала.
То, что его маленькую дочку Рупу вознесли не просто до мемсахиб, а до бурри-мемсахиб, озадачивало и раздражало доктора Сета. Мансур спросил:
– Желаете чаю или кофе, сахиб?
– Только что ты предлагал мне нимбу-пани[58].
– Да, сахиб.
– Стакан нимбу-пани.
– Сию минуту, сахиб. – Мансур собрался выполнить поручение.
– И еще…
– Да, сахиб?
– Есть ли в этом доме печенье из аррорута?
– Полагаю, да, сахиб.
Мансур направился в сад за домом, чтобы сорвать пару лаймов, затем вернулся на кухню – выжать из них сок. Доктор Кишен Чанд Сет предпочел вчерашний выпуск «Стейтсмена», отвергнув свежую «Брахмпурскую хронику», и сел в кресло читать. В этом доме все слабоумные.
Госпожа Рупа Мера поспешно оделась в черно-белое хлопковое сари и вышла из своей комнаты. Она зашла в гостиную и рассыпалась в извинениях.
– Ох, хватит, прекрати всю эту чушь, – нетерпеливо перебил ее доктор Кишен Чанд Сет на хинди.
– Да, баоджи.
– Прождав неделю, я решил тебя навестить. Что ты за дочь такая?
– Неделю? – блекло переспросила госпожа Рупа Мера.
– Да-да, неделю, вы правильно поняли, бурри-мемсахиб.
Госпожа Рупа Мера не знала, что хуже: гнев ее отца или его же сарказм.
– Но я только вчера приехала из Калькутты…
Ее отец от этих глупостей, казалось, был готов уже взорваться, когда Мансур вошел со стаканом нимбу-пани и тарелкой печенья из аррорута. Он заметил выражение лица доктора Сета и нерешительно замер в дверях.
– Да-да, поставь здесь, чего ты ждешь?
Мансур поставил поднос на небольшую стеклянную столешницу и повернулся, чтобы уйти. Доктор Сет сделал глоток и яростно завопил:
– Негодяй!
Мансур повернулся, дрожа.
Ему было всего шестнадцать, и он заменял своего отца, взявшего короткий отпуск. Ни один из его бывших учителей за все пять лет обучения в деревенской школе не внушал ему такого животного ужаса, какой вселял в его душу сумасшедший отец бурри-мемсахиб.
– Ты, негодяй… отравить меня вздумал?
– Нет, сахиб.
– Что ты мне дал?
– Нимбу-пани, сахиб.
Доктор Сет, тряся челюстью, внимательно взглянул на Мансура. Уж не пытался ли этот щенок дерзить ему?
– Конечно нимбу-пани, я, по-твоему, решил, что это виски?
– Сахиб… – пробормотал Мансур, совершенно сбитый с толку.
– Что ты в него положил?
– Сахар, сахиб.
– Ты, паяц! Я всегда пью нимбу-пани с солью, а не с сахаром, – прорычал доктор Кишен Чанд Сет. – Сахар для меня – яд. У меня диабет, как и у твоей бурри-мемсахиб. Сколько раз я говорил тебе об этом?
Мансура так и подмывало ответить: «Ни разу», но он остерегся. Обычно доктор Сет пил чай, и он приносил ему молоко и сахар отдельно. Доктор Кишен Чанд Сет грохнул тростью об пол.
– Иди. Что ты вылупился на меня, словно сова?
– Да, сахиб, я приготовлю еще один стакан.
– Оставь этот. Нет. Да, сделай другой.
– С солью, сахиб, – рискнул улыбнуться Мансур. У него была довольно приятная улыбка.
– Над чем ты смеешься, словно осел? – спросил доктор Сет. – С солью, конечно!
– Да, сахиб.
– И еще, дурак…
– Да, сахиб?
– И с перцем тоже.
– Как вам угодно, сахиб.
Доктор Кишен Чанд Сет повернулся к своей дочери. Она поникла перед ним.
– Какая у меня дочка? – риторически спросил он. Ждать ответа Рупе Мере пришлось недолго. – Неблагодарная! – Ее отец откусил печенье, чтобы подчеркнуть сказанное. – Непропеченное! – добавил он с отвращением.
Госпожа Рупа Мера предпочла не перечить. Доктор Кишен Чанд Сет продолжил:
– Приехала из Калькутты неделю назад и ни разу не навестила меня! Ты настолько ненавидишь меня или мачеху?
Поскольку ее мачеха Парвати была значительно моложе ее самой, госпоже Рупе Мере было очень трудно думать о ней иначе, чем о медсестре своего отца, а позже – как о его любовнице. Несмотря на то что госпожа Рупа Мера была очень придирчива, Парвати не так уж и сильно ее возмущала. Отец в течении трех десятков лет после смерти матери был одинок. Парвати хорошо относилась к нему, и (предположительно) ему тоже было с ней хорошо. Во всяком случае, думала госпожа Рупа Мера, именно так все и происходит в этом мире. Лучше со всеми поддерживать хорошие отношения.
– Но я приехала сюда только вчера, – повторила она. Она говорила об этом минуту назад, но, очевидно, он ей не поверил.
– Хмх, – снисходительно произнес доктор Сет.
– Брахмпурским почтовым.
– В своем письме ты сообщала, что должна была приехать на прошлой неделе.
– Но я не смогла забронировать билет, баоджи, потому решила остаться в Калькутте еще на неделю.
Сущая правда, однако немаловажную роль в решении задержаться сыграло также удовольствие еще немного пообщаться с трехлетней внучкой Апарной.
– Ты когда-нибудь слышала о телеграммах?
– Я хотела отправить ее тебе, баоджи, но я не подумала, что это может быть так важно. И потом, это дорого…
– С тех пор как ты стала Мерой, ты стала ужасно изворотливой.
Это был удар по больному месту, и он не мог не задеть. Госпожа Рупа Мера повесила голову.
– Вот – съешь печенья, – примирительно сказал ее отец.
Госпожа Рупа Мера покачала головой.
– Ешь, дуреха! – с грубой нежностью произнес он. – Или ты все еще соблюдаешь эти идиотские посты, которые вредят твоему здоровью?
– Сегодня экадаши[59].
В память о муже госпожа Рупа Мера постилась на одиннадцатый день каждые две лунные недели.
– Меня не волнует, пусть это будет хоть десять раз экадаши, – с жаром сказал ее отец. – С тех пор как ты угодила под влияние семейства Мера, ты стала такой же религиозной, как и твоя злосчастная мать. В этой семье слишком много неподходящих браков.
Комбинация из двух связанных вместе предложений оказалась для госпожи Рупы Меры слишком обидной. Ее нос слегка покраснел. Семья ее мужа не была ни излишне религиозной, ни изворотливой. Братья и сестры Рагубира приняли его шестнадцатилетнюю молодую жену с трогательной, утешительной заботой. И до сих пор, спустя восемь лет после смерти мужа, она навещала всех, кого могла, во время своего, как величали это ее дети, «Ежегодного трансиндийского железнодорожного паломничества». Если она и становилась «такой же религиозной», как ее мать (хотя госпожа Рупа Мера такой не была, по крайней мере пока что), это было очевидным влиянием именно ее матери, которая умерла во время эпидемии гриппа после Первой мировой войны, когда Рупа была еще очень юной. Перед глазами возник блеклый образ: нежная душа первой жены доктора Кишена Чанда Сета была безмерно далека от его собственного мятежного, аллопатического духа. Отцовское замечание о неподходящих браках омрачало память о двух ее любимых душах и, наверное, имело целью оскорбить астматика Прана.
– Ох, не будь такой размазней! – сказал сурово доктор Кишен Чанд Сет. Он давно решил, что большинство женщин проводит две трети своего времени в хныканьях и слезах. Какую пользу могли принести все эти сопли? Он немного подумал и прибавил: – Ты должна поскорее выдать Лату замуж.
Госпожа Рупа Мера вскинула голову.
– О, ты так думаешь? – спросила она. Ее отец нынче был полон сюрпризов даже больше, чем обычно.
– Да. Ей почти двадцать. Поздновато уже для брака. Парвати вышла замуж в тридцать, и погляди, что ей досталось. Нужно найти подходящего парня для Латы.
– Да-да, я как раз думала о том же… но не представляю, что скажет на это Лата.
Доктор Кишен Чанд Сет нахмурился, считая это неуместным.
– И где же я найду подходящего парня? – продолжила она. – Нам очень повезло в случае с Савитой.
– Везение ни при чем. Я свел вас. Она уже беременна? Никто мне ничего не рассказывает, – сказал доктор Кишен Чанд Сет.
– Да, баоджи.
Доктор Сет на минуту замолчал, чтобы переварить ответ. Затем сказал:
– Давно пора. Надеюсь, в этот раз я получу правнука. – Он вновь умолк. – Как она?
– Ох, ничего особого, легкое утреннее недомогание… – начала госпожа Рупа Мера.
– Нет, дурочка, я имею в виду свою правнучку, дочку Аруна, – нетерпеливо оборвал ее доктор Кишен Чанд Сет.
– Ой, Апарна? Чудесная девочка. Она очень ко мне привязалась, – радостно сказала она. – Арун и Минакши передают большой, горячий привет.
На миг это, кажется, удовлетворило доктора Сета, и он аккуратно надкусил печенье из аррорута.
– Мягкое, – посетовал он. – Слишком мягкое.
Госпожа Рупа Мера знала, что все должно быть именно так, как хочет отец. Когда она была ребенком, ей запрещалось пить воду во время еды. Каждый кусок нужно было жевать двадцать четыре раза, чтобы улучшить пищеварение. Грустно было наблюдать, как человек, который преданно любит еду, вынужден довольствоваться печеньем и вареными яйцами.
– Я подумаю о том, что можно сделать для Латы, – продолжил ее отец. – Есть один молодой рентгенолог в колледже принца Уэльского. Не могу вспомнить его имени. Если бы мы подумали об этом раньше, можно было бы захомутать младшего брата Прана, и состоялась бы двойная свадьба. Но по слухам, сейчас он обручился с какой-то девушкой из Варанаси. Возможно, оно и к лучшему. – Доктор вдруг вспомнил о том, что с министром он вроде как должен был враждовать.
– Но ты же не можешь уйти прямо сейчас. Все скоро вернуться домой, – возразила госпожа Рупа Мера.
– Я не могу? Не могу? Где они все тогда, когда они нужны
Госпожа Рупа Мера, стоя в дверном проеме, с печалью и тревогой смотрела в удаляющуюся спину отца. По пути к машине он остановился перед клумбой из желтых и красных канн в палисаднике Прана, и она заметила, как его возбуждение усилилось. Бюрократические цветы, к которым он также причислял бархатцы, бугенвиллеи и петунии, приводили его в бешенство. Будучи верховной властью в медицинском колледже принца Уэльского, он запретил их, но теперь они постепенно возвращались. Одним взмахом своей кашмирской трости он снес голову желтой канны. Пока дочь, трепеща, провожала его взглядом, доктор забрался в свой старенький серый «бьюик». Этот благородный автомобиль, раджа среди толп «остинов» и «моррисов», которые разъезжали по индийским дорогам, был все так же слегка помят с тех времен, когда десять лет назад Арун, навещая деда во время школьных каникул, отправился на нем на прогулку, закончившуюся аварией. Арун единственный в семье мог бросить своему деду вызов и избежать наказания, за что и был любимчиком. Уезжая, доктор Кишен Чанд Сет решил для себя, что это был приятный визит, давший ему повод подумать и разработать план действий.
Госпоже Рупе Мере потребовалась пара минут, чтобы прийти в себя после бодрящего нашествия отца. Внезапно осознав, насколько она голодна, она начала думать о том, чтобы поужинать на закате. Прерывать свой пост зерном она не могла, потому молодой Мансур был отправлен на рынок, чтобы купить плантанов[60] для котлет. Когда он проходил через кухню за ключом от велосипеда и сумкой для покупок, то заметил отвергнутый стакан с нимбу-пани – прохладным, кислым, манящим, и тут же опустошил его.
Все, кто был знаком с госпожой Рупой Мерой, знали, насколько сильно она любит розы, а особенно картинки с розами, потому бо́льшую часть поздравительных открыток, полученных ею, украшали розы всех цветов и сортов, разной степени пышности и нахальства. Нынче после обеда, водрузив на нос очки для чтения, она сидела за столом в их совместной с Латой комнате и просматривала старые открытки с целью практической, хотя сочетание на картинках грозило подавить ее отзвуками старинных сантиментов. Красные, желтые и даже синяя розы тут и там сочетались с лентами, изображениями котят и одним щенком с виноватой мордочкой. Яблоки, виноград и розы в корзине, поле со стадом овец и розами на переднем плане, розы в тусклой оловянной кружке рядом с миской клубники. Лилово-красные розы, украшенные неровными листьями без зазубрин и неострыми, не лишенными даже некоторого обаяния зелеными шипами. Поздравительные открытки от семьи, друзей и разных доброжелателей со всей Индии, некоторые даже из-за границы. Все напоминало ей обо всем, как точно подметил ее старший сын.
Госпожа Рупа Мера бегло просмотрела стопки старых новогодних открыток, прежде чем вернулась к открыткам с розами, подаренным на день рождения. Из недр своей бездонной черной сумки она вынула ножницы и стала выбирать, которой из карточек придется пожертвовать. Независимо от того, насколько человек был близок или дорог ей, госпожа Рупа Мера крайне редко покупала открытку. Привычка экономить глубоко засела в ее голове, но восемь лет лишений не могли преуменьшить для нее важность поздравления с днем рождения. Она не могла позволить себе покупные открытки, потому делала их сама. На деле ж ей нравился сам творческий процесс изготовления. Кусочки картона, ленточки, полоски цветной бумаги, маленькие серебристые звездочки и клейкие золотистые циферки лежали в пестрой сокровищнице на дне самого большого из трех чемоданов и теперь сослужили свою службу. Ножницы раскрылись, а затем щелкнули. Три серебряные звездочки отделились от своих товарок и были прикреплены при помощи позаимствованного клея – единственной вещи, которую госпожа Рупа Мера не взяла с собой в дорогу, опасаясь протечки, – к трем углам лицевой части сложенного вдвое куска белого картона. Четвертый угол заняли две золотые циферки, указывающие возраст получателя.
Однако теперь госпожа Рупа Мера сделала паузу и задумалась, поскольку возраст получателя был в этом положении дел неоднозначной деталью. Ее мачеха, об этом госпожа Рупа Мера никогда не забудет, была моложе ее на десять лет, и обвиняющие «35»,
Отложив решение насчет сопроводительной картинки, госпожа Рупа Мера теперь выискивала подходящий стишок. Открытка с розами и оловянной посудой содержала следующие вирши:
Это не годится для Парвати, решила госпожа Рупа Мера. Взор ее устремился к открытке с яблоками и виноградом.
Это уже выглядело многообещающе, но госпожа Рупа Мера почувствовала, что третья и четвертая строчка не очень-то подходят. Кроме того, придется заменить «опять любовь вернется» на «день сладких грез настанет». Парвати вполне могла заслуживать объятий и любви, но госпожа Рупа Мера не могла подарить их ей.
А кто вообще прислал ей эту открытку? Куинни и Пусси Кападиа, две незамужние сестры, с которыми она не виделась уже много лет.
Щенок тявкал нерифмованный и, соответственно, неподходящий текст – обычное: «С днем рождения, счастья и благополучия!», зато овцы блеяли в рифму, стишок был похож на все прочие, но чуточку отличался по настроению:
Вот оно! Концепция блистательного жизненного пути, столь милая сердцу госпожи Рупы Меры, была отшлифована здесь до зеркального блеска. Строки не вынуждали ее выражать глубочайшую любовь ко второй жене мужа, но в то же время поздравление не казалось слишком отстраненным. Она достала свою черную с золотом перьевую ручку «Монблан», подаренную ей Рагубиром, когда родился Арун.
«Прошло двадцать пять лет, а она все как новенькая», – подумала госпожа Рупа Мера, грустно улыбнувшись, и принялась писать.
Госпожа Рупа Мера привыкла писать очень мелким почерком, что стало проблемой в этой ситуации. Она выбрала слишком большую открытку – пропорционально теплоте ее отношения к адресату. Но серебряные звезды уже присохли и менять размер было слишком поздно. Теперь она старалась заполнить рифмованными строчками столько места, чтобы не пришлось писать от себя больше нескольких слов, дополняя стихотворение. Потому первые три строфы были изложены двустишиями – с настолько большим количеством пробелов между ними, насколько было возможно написать, не делая все слишком очевидно, – слева, с многоточием из семи точек, пересекающих страницу, создавая видимость неизвестности, а заключительная строфа должна была обрушиться справа с громогласной вежливостью.
«Дорогой Парвати – счастливейшего дня рождения, большой любви, Рупа», – написала госпожа Рупа Мера с выражением покорности долгу на лице. Затем, раскаявшись, она исправила «дорогой» на «дражайшей». Теперь текст казался немного тесновато расположенным, но только очень внимательный взгляд мог бы распознать в нем запоздалую мысль.
Теперь пришло время для самой душераздирающей части. Придется не просто переписать стишок, а фактически пожертвовать целой открыткой. Какую же из роз подвергнуть трансплантации? Поразмыслив, госпожа Рупа Мера решила, что не желает расставаться ни с одной из них. Что же, тогда собака? Она казалась печальной, даже виноватой. Кроме того, изображение собаки, пусть даже самой симпатичной, могло быть превратно истолковано.
Остаются овцы. Пожалуй, они подойдут. Они пушистые и безэмоциональные. С ними и расстаться не жаль. Госпожа Рупа Мера была вегетарианкой, а ее отец и Парвати были закоренелыми мясоедами. Розы с переднего плана открытки были сохранены на будущее, а три стриженые овечки разместились на новых пастбищах.
Прежде чем запечатать конверт, госпожа Рупа Мера достала небольшой блокнот и написала несколько строк отцу:
Дорогой баоджи!
Невозможно описать словами, насколько вчерашний твой визит осчастливил меня. Пран с Савитой и Лата очень огорчились. У них не было возможности присутствовать, но такова жизнь. Что касается рентгенолога или любой другой перспективы для Латы – продолжай, пожалуйста, расспросы. Лучше бы, конечно, это был юноша-кхатри, но после женитьбы Аруна я задумываюсь и о других. Светлый или темный – перебирать не приходится. Я оправилась от поездки и остаюсь, с величайшей привязанностью, навечно твоей любящей дочерью Рупой.
В доме стояла тишина. Она попросила у Мансура чашку чая и решила написать письмо Аруну. Развернув зеленый бланк для письма, она аккуратно вывела дату и написала своим мелким и разборчивым почерком:
Мой дорогой Арун!
Я надеюсь, ты чувствуешь себя намного лучше и боль в спине, так же как и зубная, значительно уменьшились. Я была очень расстроена и опечалена, что в Калькутте у нас было недостаточно времени для того, чтобы провести его вместе на станции, из-за пробок на мостах Стенд и Хора, и что тебе пришлось уехать прежде, чем поезд тронулся, поскольку Минакши хотела, чтобы ты вернулся пораньше. Ты даже не представляешь, как много я о тебе думаю – гораздо больше, чем можно описать словами. Я думала, что приготовления к вечеринке могли бы быть отложены на десять минут, но этого не произошло. Минакши лучше знать. Как бы там ни было, мы пробыли на вокзале совсем недолго, и по моим щекам текли слезы разочарования. Мой дорогой Варун тоже должен был вернуться, поскольку он приехал провожать меня с тобой на твоей машине. Что ж, такова жизнь, не всегда случается так, как хочется. Теперь я лишь молюсь за то, чтобы ты поскорее поправился и сохранил крепкое здоровье, где бы ты ни был, и у тебя больше не было проблем со спиной, и ты мог сыграть в гольф, который так любишь. Если на то воля божья, то мы вскоре увидимся вновь. Я тебя очень люблю и желаю всех благ и заслуженных успехов. Как гордился бы папа, что ты служишь в «Бентсене и Прайсе» и что у тебя теперь жена и ребенок.
Передавай милой Апарне мои поцелуи.
Поездка прошла спокойно, как и планировалось, но, честно говоря, я не удержалась и попробовала немного михидана[62] в Бурдване. Будь ты там, ты бы отругал меня, но я не смогла воспротивиться искушению. Дамы в моем женском купе были очень дружелюбными. Мы играли в рамми, в «три-два-пять»[63] и мило болтали. Одна из них оказалась знакомой госпожи Пал, которую мы навещали в Дарджилинге. Ту, что была помолвлена с армейским капитаном, что погиб на войне. У меня с собой была колода карт, подаренная Варуном на последний день рождения. Она пришлась очень кстати в поездке. Каждый раз, когда я путешествую, я вспоминаю наши салонные дни с вашим папой. Пожалуйста, передай Варуну, что я его люблю, и скажи, чтобы он усердно учился, в добрых традициях своего отца.
Савита выглядит очень хорошо, а Пран – замечательный муж, если не считать его астму и чрезмерную заботу. Думаю, у него проблемы на факультете, но он не любит об этом говорить.
Ваш дедушка приходил вчера и мог бы дать ему врачебные рекомендации, но, к сожалению, дома была только я. Кстати, на следующей неделе день рождения твоей приемной бабушки, так что тебе стоит отправить ей открытку. Лучше поздно, чем никогда.
У меня слегка побаливает ступня, но это ожидаемо. Муссоны начнутся здесь через два-три месяца, и тогда мои суставы будут ныть. К сожалению, Пран на свою зарплату преподавателя не может позволить себе машину, и транспортная ситуация не слишком хорошая. Я езжу туда-сюда на автобусе или тонге и иногда хожу. Как известно, неподалеку от дома находится Ганг, и Лата довольно часто там гуляет. Кажется, ей это нравится. Здесь безопасно, поскольку дхоби-гхат[64] находится прямо возле университета, хотя, конечно, обезьяны и здесь озорничают.
Оправила ли уже Минакши папины золотые медали? Хорошо бы одну подвесить на шею, как кулон, а другую вставить в крышку шкатулки с кардамоном. Так можно будет прочитать, что написано на обеих сторонах медали.
Арун, дорогой мой, не сердись на меня за то, что я говорю, но я много думала о Лате в последнее время, и мне кажется, тебе стоит укрепить ее уверенность, которой ей не хватает, несмотря на ее отличную успеваемость. Она очень переживает по поводу твоих замечаний в ее адрес. Иногда даже я этого боюсь. Я знаю, ты не планируешь быть строгим, но она чувствительная девушка, и теперь, когда она достигла брачного возраста, она слишком ранимая. Я напишу Кальпане – дочери господина Гаура в Дели, – она всех знает и может помочь нам найти для Латы подходящую пару. Также я думаю, что пора и тебе подсобить нам в этом деле. Я видела, что ты очень занят работой, поэтому я редко говорила об этом, пока была в Калькутте, но много об этом думала. Юноша из хорошей семьи, пусть он будет и не кхатри, стал бы настоящим подарком судьбы. Теперь, когда учебный год в колледже почти закончен, у Латы наконец-то будет время. Возможно, у меня много недостатков, но я любящая мама, и я очень хочу увидеть, что все мои дети хорошо устроились. Скоро апрель, и я опасаюсь, что вновь буду очень одинока и подавлена в глубине души, поскольку этот месяц вернет воспоминания о болезни и смерти вашего отца, словно это произошло лишь вчера, а не восемь долгих, насыщенных лет назад. Я знаю, что в мире существуют тысячи людей, у которых гораздо больше причин страдать, но каждому человеческому существу свои страдания кажутся бóльшими, а я все еще человек и не слишком возвысилась над обычными чувствами печали и разочарования. Хотя, поверь, я очень стараюсь преодолеть все это, и я (D. V.)[65] преодолею.
На этом место на бланке закончилось, и госпожа Рупа Мера стала заполнять пустоты на лицевой стороне письма:
В любом случае места осталось мало, дорогой Арун, так что я закончу сейчас. Не переживай за меня, мой уровень сахара в крови в порядке, я уверена. Завтра утром по настоянию Прана сдам анализ в университетской клинике, и я была очень внимательна к своей диете, за исключением стакана очень сладкого нимбу-пани, когда вернулась уставшая после поездки.
И уже напоследок на неклейком участке конверта она приписала:
После того как напишу Кальпане, я разложу пасьянс картами Варуна. Очень-очень люблю вас с Варуном, шлю вам крепкие объятия и поцелуи моей маленькой милой Апарне и, конечно же, Минакши.
Опасаясь, что чернила в ручке могут закончиться во время следующего письма, госпожа Рупа Мера открыла сумку и достала уже початую бутылку с чернилами. Смываемые синие чернила «Паркер Квинк Ройял» были тщательно отделены от остального содержимого сумки несколькими слоями тряпок и целлофана. Флакон клея, который она обычно с собой носила, однажды протек через неплотно закрытую резиновую пробку с катастрофическими последствиями, и с тех пор клей был выдворен из ее сумки, однако чернила до сих пор вызывали у нее лишь незначительные проблемы.
Госпожа Рупа Мера достала еще один бланк письма, решив, что экономить в данном случае не имеет смысла, и начала писать на хорошо подготовленной подкладке из батистовой бумаги кремового цвета:
Дорогая Кальпана!
Ты всегда была мне словно дочь, поэтому я буду честна с тобой. Тебе известно, насколько я беспокоилась о Лате весь прошлый год или около того. Как ты знаешь, с тех пор как ваш дядя Рагубир умер, мне пришлось нелегко во многом, и ваш отец, который был очень близок с вашим дядей в течение всей его жизни, очень хорошо относился ко мне и после его печальной кончины. Когда бы я ни приехала в Дели, что в последнее время происходит нечасто, я счастлива проводить время с тобой, несмотря на шакалов, что лают по ночам позади твоего дома, и с тех пор, как умерла твоя дражайшая мать, я чувствую себя твоей матерью. Пришло время устроить Лату получше, и я вынуждена изо всех сил искать подходящего юношу. Арун должен взять на себя определенную часть ответственности за этот вопрос, но ты же знаешь, как это бывает, он очень занят работой и семьей. Варун же слишком молод и к тому же очень ненадежен. Ты, моя дорогая Кальпана, на несколько лет старше Латы, и я надеюсь, что ты сможешь предложить пару кандидатов среди твоих старых друзей по колледжу или других людей в Дели. Может быть, в октябре, на Дивали[66], или в декабре, на праздники по случаю Рождества и Нового года, мы могли бы приехать с Латой в Дели, чтобы осмотреться? Я просто спрашиваю об этом. Скажи, пожалуйста, что ты думаешь на этот счет?
Как твой дорогой отец? Я пишу из Брахмпура, где живу у Савиты и Прана. Все хорошо, но уже слегка жарковато, и страшно представить, какими будут апрель, май и июнь. Жаль, что ты не смогла приехать на свадьбу, но я понимаю, что Пимми вырезали аппендицит. Я так волновалась, когда узнала, что ей было плохо. Надеюсь, что все уже позади. С моим здоровьем все в порядке, и уровень сахара в крови в норме. Я последовала твоему совету и купила новые очки, так что теперь могу писать и читать, не напрягаясь.
Пожалуйста, напиши по этому адресу как можно скорее. Я буду здесь весь март и апрель. Возможно, задержусь до мая, пока не будут объявлены отметки Латы за этот год.
С самыми добрыми чувствами,
P. S. Лате иногда приходит в голову мысль о том, что она не выйдет замуж. Я надеюсь, что ты сможешь вылечить ее от подобных замыслов. Я знаю, как ты относишься к ранним бракам после того, что случилось с твоей помолвкой, но я также уверена, что лучше любить и терять, и т. д. Любовь – это не всегда лишь чистое благословение. P. S. На Дивали нам было бы удобнее приехать, поскольку это вписывается в мой график путешествий, но любое время, которое ты укажешь, также подойдет.
Госпожа Рупа Мера перечитала письмо и взглянула на свою подпись. Она настаивала на том, чтобы все молодые люди называли ее «ма». Затем она аккуратно сложила его пополам и запечатала в подходящий по размеру конверт. Выудив из сумки марку, она задумчиво лизнула ее, наклеила на конверт и по памяти написала адрес Кальпаны и адрес Прана на обороте. Затем, прикрыв глаза, она на несколько минут неподвижно замерла. В воздухе висело послеполуденное тепло. Спустя некоторое время она достала из сумки игральные карты. Когда Мансур вернулся, чтобы забрать чай и отчитаться, то обнаружил, что бурри-мемсахиб задремала над пасьянсом.
«Имперский книжный развал» – один из двух лучших книжных магазинов города – располагался на Набигандже – фешенебельной улице, являющейся последним оплотом современности, за которым следовали лабиринты переулков и древних, захламленных кварталов Старого Брахмпура. Несмотря на то что магазин находился в паре миль от университета, поклонников среди студентов и преподавателей у него было больше, чем у «Союзного» и «Университетского» книжных, вместе взятых, построенных к тому же всего в двух минутах ходьбы от кампуса. «Имперским книжным развалом» заправляли двое братьев – Яшвант и Балвант. Оба почти не понимали английского, но (несмотря на сытую округлость их фигур) были настолько предприимчивыми и энергичными, что их малограмотность почти не играла роли. У братьев был лучший товар в городе, и они всегда стремились помочь клиенту. Если книги в магазине не оказывалось, они просили покупателя самостоятельно записать нужное название в бланк заказа. Дважды в неделю бедным студентам университета платили за сортировку новых поступлений по нужным полкам. Поскольку книжный магазин славился учебной литературой так же, как и обыкновенной, владельцы не стеснялись затаскивать преподавателей, пришедших взглянуть на книги, и усаживать их за чашку чая и списки издательств, упросив отметить названия, которые, по их мнению, книжный магазин должен рассмотреть для возможного заказа. Эти преподаватели были рады убедиться, что необходимые для их курсов книги будут доступны для студентов. Многие из них возмущались вялостью, равнодушием и своенравностью «Университетского» и «Союзного» книжных магазинов.
После занятий Лата и Малати, обе простенько одетые в обычные шальвар-камизы, пошли на Набигандж, чтобы побродить, выпить чашечку кофе в кофейне «Голубой Дунай». Это занятие, известное среди студентов под названием «ганжинг»[67], они могли себе позволить раз в неделю. Когда они проходили мимо «Имперского книжного развала», их затянуло внутрь, словно магнитом. Каждая из них направилась к своим любимым жанрам. Малати остановилась у полок с романами, а Лата устремилась к поэзии. Однако по пути она задержалась у полок с научными исследованиями. Не потому, что она хорошо разбиралась в них, а, скорее, наоборот, – потому, что совершенно в них не смыслила. Всякий раз, открывая научную книгу и видя целые абзацы непонятных слов, она испытывала удивление от того, насколько огромны масштабы образования, находящегося за пределами ее понимания. Столько благородных, целенаправленных попыток сделать понятнее все сущее. Ей нравилось это ощущение серьезности. И сегодня она чувствовала себя серьезной как никогда. Она наугад взяла книгу и прочла первый попавшийся абзац:
…Из формулы Муавра[68] следует, что zn = rn (cos n + i sin n). Таким образом, если комплексное число «z» описывает круг радиусом «r» вокруг начала координат, «zn» опишет ровно «n» раз круг с радиусом «rn», подобно тому как «z» описывает круг один раз. Стоит помнить также, что «r» – модуль «z», записываемый как |z|, – дает расстояние от точки «z» до начала координат и что если z' = x' + iy’, тогда |z – z'| – расстояние между z и z'. Теперь можно перейти к доказательству теоремы…
Что именно ей нравилось в этих предложениях, она не знала, но они внушали ощущение весомости, комфорта, неизбежности.
Мысли Латы невольно обратились к Варуну и его математическим исследованиям. Она надеялась, что ее слова, сказанные на следующий день после свадьбы, пошли ему на пользу. Надо бы писать ему почаще, чтобы укрепить его храбрость, однако с приближением экзаменов у нее оставалось очень мало времени для чего-либо еще. Она пошла на ганджинг только потому, что ее уговорила Малати, у которой времени было еще меньше.
Лата с серьезным лицом снова перечитала абзац. «Следует также помнить» и «теперь можно перейти» устанавливали между ней и автором этих истин и тайн незримую связь. Все эти слова были уверенными и – посему – обнадеживающими: дела обстоят именно так, даже в этом неопределенном мире, и от этих слов можно отталкиваться и двигаться дальше.
Она улыбнулась самой себе, не обращая внимания на окружение. Все еще держа в руках книгу, она подняла взгляд. И вот молодой человек, стоявший неподалеку, попал в ауру ее улыбки. Он был приятно ошеломлен и улыбнулся ей в ответ. Лата нахмурилась и взглянула на страницы вновь. Но она уже не могла сосредоточиться и через несколько мгновений поставила книгу на полку и направилась в раздел «Поэзия».
Что бы Лата ни думала о самой любви, она тепло относилась к любовной поэзии. «Мод» было одним из самых любимых ее стихотворений. Она принялась листать том Теннисона[69].
Высокий молодой человек со слегка вьющимися черными волосами и приятным, как отметила Лата, почти орлиным профилем, кажется, интересовался поэзией наравне с математикой, поскольку пару минут спустя Лата увидела, что он переместил свое внимание к полкам с поэзией и предался просмотру антологий. Время от времени она чувствовала на себе его взгляд. Это раздражало ее, и она старалась не поднимать глаз. Когда же она все-таки не выдержала, то невинно подметила, как он погружен в чтение. Любопытство взяло верх, и Лата посмотрела на обложку его книги. Это был сборник «Современная поэзия» издательства «Пингвин». Он поднял взгляд и поймал ее с поличным. Прежде чем она успела вновь отвернуться, он сказал:
– Неожиданно, когда кто-то интересуется сразу и поэзией, и математикой.
– Вот как? – строго сказала она.
– Курант и Роббинс[70] – блестящая работа.
– А? – удивилась Лата.
Затем она поняла, что молодой человек имел в виду ту книгу по математике, которую она наугад сняла с полки.
– Неужели? – отрезала она, желая завершить разговор.
Но молодой человек был настроен продолжить беседу.
– Так говорит мой отец, – продолжил он. – Не как текст сам по себе, а как широкое введение в разные, так сказать, грани предмета. Он преподает математику в университете.
Лата огляделась, чтобы проверить, не слушает ли их Малати. Но Малати была полна решимости осмотреть переднюю часть магазина. Больше никто не подслушивал, народу в магазине в это время года – или в это время суток – было мало.
– На самом деле мне неинтересна математика, – решительно сказала Лата.
Молодой человек казался несколько подавленным, прежде чем радостно признаться:
– Вы знаете, мне тоже. Я изучаю историю.
Лату поражала его решительность, и, глядя на него в упор, она сказала:
– Мне нужно идти. Меня подруга ждет.
Впрочем, говоря это, она не могла не заметить, насколько чувствительным, даже ранимым выглядел этот молодой человек с волнистыми волосами. Это как будто противоречило той решительности и смелости, с которой он заговорил с незнакомой девушкой, даже не представившись.
– Прошу прощения, полагаю, я вас побеспокоил? – извинился он, словно прочитав ее мысли.
– Нет, – сказала Лата.
Она собиралась пойти к выходу из магазина, когда он с нервной улыбкой быстро добавил:
– В таком случае могу я узнать ваше имя?
– Лата, – коротко ответила она, хоть и не понимала, о каком «таком случае» идет речь.
– Разве вам не хотелось бы узнать мое? – спросил парень с дружелюбной улыбкой.
– Нет, – довольно мягко сказала Лата и присоединилась к Малати, держащей в руках несколько романов в мягкой обложке.
– Кто это? – заговорщицки прошептала она.
– Кто-то, – сказала Лата, чуть тревожно оглянувшись. – Понятия не имею. Он просто подошел и начал разговор. Ладно, не важно, давай скорее, а? Я есть хочу, и пить тоже. Здесь жарко.
Мужчина за стойкой смотрел на Лату и Малати с энергичным дружелюбием, которым он одаривал постоянных клиентов. Ковыряясь мизинцем в ухе, он покачал головой и с укоряющей доброжелательностью обратился к Малати на хинди:
– Скоро экзамены, Малатиджи, а ты все покупаешь романы? Двенадцать анн[71] плюс одна рупия и четыре анны, итого две рупии. Мне не стоит поощрять это, вы мне словно дочери.
– Балвантджи, если бы мы не покупали у тебя романы, ваш бизнес потерпел бы крах. Мы жертвуем результатами наших экзаменов во имя вашего процветания, – сказала Малати.
– Я ничем не жертвую, – сказала Лата. Молодой парень, должно быть, скрылся за книжными полками, поскольку она нигде не видела его.
– Хорошая девочка. Молодчинка, – сказал Балвант, возможно подразумевая обеих девушек.
– Собственно, мы планировали выпить кофе, а в твой магазин зашли случайно, – сказала Малати. – Поэтому я не захватила… – Она оборвала предложение, не закончив, и победно улыбнулась Балванту.
– Нет-нет, это не срочно, ты можешь отдать позже, – сказал Балвант.
Он и его брат предоставляли многим студентам льготный кредит. На вопрос, не вредит ли это бизнесу, они отвечали, что никогда не теряли денег, доверившись тем, кто покупал книги. И конечно, дела у них шли очень хорошо. Они напоминали Лате священников богатого храма, и то, как братья почитали книги, как поклонялись им, только усиливало это ощущение.
– Так как ты внезапно проголодалась, мы пойдем прямо в «Голубой Дунай», – решительно заявила Малати, когда они вышли из магазина. – И вот там-то ты мне и расскажешь, что именно происходило между этим кэдом и тобой!
– Ничего, – ответила Лата.
– Ха! – снисходительно произнесла Малати. – Так о чем вы тогда разговаривали?
– Ни о чем, – сказала Лата. – Серьезно, Малати, он просто подошел и начал болтать о какой-то ерунде, а я или ничего не говорила, или отвечала коротко. Не поливай соусом чили вареный картофель.
Они продолжали идти по Набиганджу.
– Довольно рослый, – спустя пару минут заметила Малати.
Лата промолчала.
– Не очень темный, – продолжила она. Лата подумала, что и на это не стоит отвечать. «Темный», насколько она понимала, в романах обычно относилось к цвету волос, а не кожи. – Но очень красивый.
Лата скривилась, глядя на подругу, но, к своему собственному удивлению, с удовольствием слушая описание.
– Как его зовут? – продолжила Малати.
– Не знаю, – сказала Лата, глядя на свое отражение в стеклянной витрине обувного магазина. Малати поразилась Латиной никчемности.
– Вы с ним болтали минут пятнадцать, а ты даже не знаешь его имени?
– Мы не разговаривали пятнадцать минут, – снова сказала Лата. – Я вообще почти ничего не говорила. Если тебе так интересно, можешь вернуться в «Имперский книжный развал» и спросить его! Как и ты, он не испытывает неловкости, заговаривая с посторонними.
– Так он тебе не нравится?
Лата помолчала, а затем сказала:
– Нет. У меня нет никаких причин симпатизировать ему.
– Знаешь, мужчинам непросто с нами разговаривать, – сказала Малати. – Нам не стоит быть с ними слишком жестокими.
– Надо же, невиданное дело! Малати защищает слабый пол! – воскликнула Лата.
– Не меняй тему, – сказала Малати. – Он не показался мне наглецом. Уж я-то знаю, поверь моему опыту.
Лата покраснела.
– Кажется, ему было легко заговорить со мной, – сказала она. – Как будто я из тех девушек, с которыми…
– С которыми что?
– С которыми можно поболтать, – неуверенно закончила девушка. Она постаралась избавится от возникшего перед глазами образа недовольной матери.
– Что ж, – сказала Малати чуть тише обыкновенного, когда они зашли в «Голубой Дунай», – он и вправду красавец.
Они сели.
– С красивыми волосами, – продолжала она, изучая меню.
– Давай сделаем заказ? – попросила Лата.
Казалось, Малати влюбилась в слово «красивый». Они заказали кофе и выпечку.
– И красивыми глазами, – спустя пять минут сказала Малати, смеясь над показным безразличием Латы.
Лата вспомнила, как нервничал этот парень, стоило ей взглянуть прямо на него.
– Да, – согласилась она. – И что с того? У меня тоже красивые глаза, и одной пары глаз мне достаточно.
Пока его теща развлекалась, раскладывая пасьянс, а свояченица отвечала на уклончивые вопросы Малати, доктор Пран Капур, первоклассный муж и зять, разбирался с ведомственными проблемами, не обременяя ими свою семью.
Пран, будучи в целом спокойным и добрым человеком, смотрел сейчас на заведующего кафедрой английского языка и литературы с почти болезненной ненавистью. Профессор О. П. Мишра – громадная, блеклая, сальная туша – был политиком и манипулятором до мозга костей. Четверо членов программной комиссии кафедры английского языка сидели за овальным столом в преподавательской. Стоял необычайно теплый день. Единственное окно было распахнуто, открывая вид на пыльный бобовник, но ветра не было. Все чувствовали себя неуютно, а профессор Мишра потел обильными каплями, которые собирались на лбу и стекали на его тонкие брови и крылья его мясистого носа. Приязненно поджав губы, он добродушно произнес высоким голосом:
– Доктор Капур, ваша идея вполне понятна, однако, я думаю, нам нужна бо́льшая убедительность…
Дело касалось включения Джеймса Джойса[72] в программу по современной британской литературе. Вот уже два семестра Пран Капур настаивал на этом – с тех пор, как его назначили членом комиссии, – и наконец комиссия согласилась рассмотреть это предложение.
Казалось бы, почему Прану так сильно не нравился профессор Мишра? Хоть Пран и был зачислен на должность лектора пять лет назад под руководством своего предшественника, профессор Мишра, как старший из сотрудников кафедры, обладал правом голоса при найме Прана. Когда Пран впервые пришел на кафедру, профессор Мишра всячески его обхаживал и даже пригласил к себе домой на чай. И госпожа Мишра – маленькая, хлопотливая, взволнованная женщина – понравилась Прану. Но, несмотря на добродушие профессора Мишры, его фальстафовское телосложение и очаровательность, Пран заметил нечто тревожное – профессорская жена и двое маленьких сыновей определенно боялись главу семейства.
Пран никогда не мог постичь, почему люди так любят власть, но он принимал это как жизненный факт. Его собственный отец, к примеру, очень этим увлекался – его удовольствие от самого пребывания у власти превосходило удовольствие от возможности реализовать свои идеологические принципы. Махешу Капуру нравилось быть министром по налогам и сборам, и он, вероятно, с радостью стал бы главным министром Пурва-Прадеш или же занял бы какой-нибудь пост в кабинете премьер-министра Неру[73] в Дели. Головные боли, переутомление, ответственность, отсутствие контроля над своим временем, полная невозможность смотреть на мир с позиции обывателя – все это не имело для отца большого значения. Может, справедливо было сказать, что Махеш Капур достаточно долго смотрел на мир из спокойного наблюдательного пункта своей камеры в тюрьме Британской Индии и теперь нуждался в том, что, собственно, и обрел, – в чрезвычайно активной руководящей роли. Отец и сын словно разделили между собой второй и третий этапы индуистского образа жизни – отец погряз в мирской суете, сын же стремился к отрешенной от мира, философской, аскетичной жизни.
Пран тем не менее, нравилось ему или нет, по сути был тем, кого священные книги величают домохозяином. Ему нравилось общество Савиты, он купался в ее тепле, заботе и красоте. И с нетерпением ждал рождения своего ребенка. Он был твердо намерен не зависеть от отца в финансовом плане, хотя небольшой зарплаты преподавателя кафедры – двухсот рупий в месяц – едва хватало на «спокойную жизнь», как он говорил сам себе в минуты особого цинизма. Но он подал заявку на должность доцента, открывшуюся недавно на факультете. Зарплата на этой должности была не такой мизерной, и с точки зрения академической иерархии это был бы шаг вперед. Пусть Прана и не волновал его статус, но он понимал, что это спасло бы положение. У него имелись определенные чаяния, и должность доцента могла ему в этом помочь. Он считал, что заслужил эту работу, но также узнал, что его заслуги были лишь одним из критериев.
Повторяющиеся приступы астмы, мучившие Прана с детства, вынуждали его сохранять спокойствие. Волнение нарушало его дыхание, причиняло ему боль и делало недееспособным, потому он старался не поддаваться своей природной возбудимости. Простая логика, но сам путь к этому был нелегким. Он учился терпению и медленно, но верно обрел его. Но профессор О. П. Мишра выводил его из себя до такой степени, что Пран просто не мог предвидеть последствий.
– Профессор Мишра, – сказал Пран, – я рад, что комиссия решила рассмотреть это предложение, и я также рад, что оно указано вторым пунктом в нынешней повестке дня и наконец наступил момент обсуждения. Мой главный довод весьма прост. Вы читали мою заметку по этой теме, – кивнул он доктору Гупте и доктору Нараянану, – и, я уверен, вы поймете: в моем предложении нет ничего радикального. – Он взглянул на бледно-синий шрифт напечатанных под копирку листков перед ним. – Как видите, у нас двадцать один писатель, произведения которых мы считаем важными для чтения студентами нашего бакалавриата, чтобы у них сложилось верное представление о современной британской литературе. Но среди них нет Джойса. И, могу также добавить, Лоуренса[74]. Эти два писателя…
– Разве не лучше, – прервал его профессор Мишра, смахивая ресницу в углу глаза, – разве не лучше нам в данный момент сосредоточиться на Джойсе? Мы поговорим о Лоуренсе на нашем заседании в следующем месяце, перед выходом на летние каникулы.
– Эти два вопроса, несомненно, взаимосвязаны, – сказал Пран, оглядывая стол в поисках поддержки.
Доктор Нараянан собирался было что-то сказать, когда профессор Мишра произнес:
– Не в этот раз, доктор Капур, не в этот раз. – Он сладко улыбнулся Прану, и его глаза блеснули. Затем он положил огромные бледные руки на стол и сказал: – Но о чем вы говорили, когда я так грубо прервал вас?
Пран взглянул на широкие бледные руки, под стать всей массе округлого тела профессора Мишры, и подумал: «Быть может, я и выгляжу худощавым и подтянутым, однако я не обладаю выносливостью этого пузатого, бледного, грузного человека. Если я хочу добиться своей цели, я должен оставаться спокойным и собранным».
Он улыбнулся и сказал:
– Джойс – великий писатель. Это общепризнанный факт. Он, к примеру, весьма активно изучается в Америке. Думаю, его следует включить и в нашу программу.
– Доктор Капур, – ответил высокий голос, – необходимо мнение всех сторон во вселенной, чтобы признать что-то универсальным. Мы в Индии гордимся своей независимостью – независимостью, завоеванной огромной ценой, поколениями лучших людей. Это факт, который я не должен объяснять выдающемуся сыну еще более выдающегося отца. Нам стоит задуматься, прежде чем слепо позволить себе ставить в приоритет американские трактаты. Что скажете, доктор Нараянан?
Доктор Нараянан, который был приверженцем романтического возрождения, казалось, заглянул вглубь собственной души.
– Это хороший вопрос, – осмотрительно заметил он, тряхнув головой для пущей важности.
– Если мы не шествуем следом за нашими соратниками, – продолжил профессор Мишра, – возможно, это потому, что мы слышим бой иных барабанов[75]. Танцуем под музыку, что звучит здесь, в Индии, если цитировать американцев, – добавил он.
Пран взглянул на стол и тихо сказал:
– Я говорю, что Джойс великий писатель, потому что я так считаю, а вовсе не потому, что так говорят американцы.
Он вспомнил свое первое знакомство с Джойсом – друг одолжил ему «Улисса» за месяц до устного экзамена в докторантуре в Аллахабадском университете. И он в результате до такой степени увлекся чтением, напрочь позабыв о предмете, что серьезно рискнул своей академической карьерой.
Доктор Нараянан посмотрел на него и вдруг выступил с неожиданной поддержкой.
– «Мертвые», – сказал доктор Нараянан. – Превосходная повесть. Я дважды прочитал ее.
Пран взглянул на него с благодарностью. Профессор Мишра почти одобрительно уставился на маленькую лысую голову доктора Нараянана.
– Очень, очень хорошо, – сказал он, словно поощряя маленького ребенка. Но его голос звучал довольно пронзительно. – У Джойса есть кое-что помимо «Мертвых». Есть «Улисс», которого невозможно читать, и еще менее читабельные «Поминки по Финнегану». Такая писанина вредна для умов наших студентов. Это поощряет их небрежность и безграмотность. И что насчет финала «Улисса»? Есть молодые впечатлительные женщины, которых на наших курсах мы обязаны знакомить с высшими вещами в этой жизни, доктор Капур. Вот, к примеру, ваша очаровательная свояченица. Вы бы дали книгу вроде «Улисса» ей в руки? – мягко улыбнулся профессор Мишра.
– Да, – просто ответил Пран.
Доктор Нараянан выглядел заинтересованным. Доктор Гупта, в основном интересующийся англосаксонской и среднеанглийской литературой, разглядывал собственные ногти.
– Отрадно встретить молодого человека – молодого преподавателя, – профессор посмотрел на прилежного читателя доктора Гупту, – способного, скажем так, настолько прямо выражать свое мнение и быть готовым поделиться им со своими коллегами, пусть даже и намного старше его по возрасту. Это трогательно. Мы можем и не соглашаться с ним, однако Индия – это демократия, и каждый вправе высказывать свое суждение… – Он на несколько мгновений остановился, взглянув на пыльный бобовник в окне. – Демократия. Да. Но даже демократы стоят перед трудным выбором. К примеру, руководить факультетом может лишь один человек. Когда пост освобождается, из достойных кандидатов выбирается только один. Нам уже сложно изучить двадцать одного писателя за то время, которое мы уделяем всем этим бумагам. Если включить Джойса, что тогда стоит убрать из программы?
– Флеккера, – без минутного колебания ответил Пран.
Профессор Мишра снисходительно рассмеялся:
– Ох, доктор Капур, доктор Капур… – Он нараспев процитировал:
Не проходи под ними, караван, или пройди без песни и молвы. Слыхали ль вы тот слабый свист в тиши, где птицы все мертвы?
– Джеймс Элрой Флеккер, Джеймс Элрой Флеккер…[76] – Эта мысль словно засела у него в голове.
Лицо Прана стало совершенно непроницаемым. Он думал: действительно ли он верит? Действительно ли он верит в то, что подразумевает? А вслух сказал:
– Если Флетчер… то есть Флеккер обязателен, я предлагаю включить Джойса в программу в качестве нашего двадцать второго писателя. Я с удовольствием поставлю этот вопрос на голосование.
Разумеется, Пран считал, что с позорным отказом от Джойса (а это совсем не то же самое, что отложить решение касательно него в долгий ящик) программная комиссия едва ли была готова столкнуться лицом к лицу.
– Ах, доктор Капур, вы злитесь. Не стоит кипятиться. Вы хотите надавить на нас, – игриво сказал профессор Мишра. Он опустил ладони на стол, демонстрируя собственную беспомощность. – Мы ведь не соглашались решить это сегодня. Лишь собрались, чтобы решить, стоит ли решать этот вопрос.
Для Прана в его теперешнем настроении это было уже чересчур, хотя он и знал, что это правда.
– Прошу понять меня правильно, профессор Мишра, – сказал он, – этот аргумент должен быть использован теми из нас, кто плохо разбирается в более тонких формах парламентских игр. Это лишь разновидность придирок.
– Разновидность придирок… разновидность придирок…
Профессор Мишра пришел в восторг, тогда как его коллег потрясла строптивость Прана. (Прану подумалось, что это действо напоминает игру в бридж с двумя «болванами».) Профессор Мишра продолжил:
– Я велю принести кофе, а мы соберемся и рассмотрим эти вопросы спокойно, как и следует.
При упоминании кофе доктор Нараянан оживился. Профессор Мишра хлопнул в ладоши, и вошел тощий прислужник в поношенном зеленом одеянии.
– Кофе готов? – спросил профессор Мишра на хинди.
– Да, сахиб.
– Хорошо.
Профессор Мишра сделал знак, что пора подавать.
Прислужник внес поднос с кофейником, небольшой кувшин горячего молока, мисочку с сахаром и четыре чашки. Профессор Мишра указал, что в первую очередь он должен услужить другим. Прислужник привычно так и сделал, а затем предложил кофе и профессору. Пока профессор Мишра наливал напиток в свою чашку, прислужник почтительно отступил с подносом назад. Профессор захотел поставить кофейник, и прислужник тут же выдвинул поднос вперед, а затем, когда профессор стал наливать себе молоко в кофе, вновь убрал поднос. Так же он поступал на каждой из трех ложек сахара, которые профессор клал в чашку. Это было похоже на комический балет. Было бы просто смешно, как подумалось Прану, если бы подобное неприкрытое подобострастие слуги по отношению к заведующему кафедрой проявлялось где-нибудь на другом факультете, в другом университете. Но это был факультет английского языка в университете Брахмпура – и именно от этого человека зависела судьба его заявки на должность доцента, которую Пран так хотел получить и в которой так нуждался.
«Почему тот самый человек, которого я считал веселым, шутливым, открытым и очаровательным в первом семестре, превратился в моем воображении в карикатурного злодея? – думал Пран, глядя в свою чашку. – Он ненавидит меня? Нет, его сила в том, что он просто бездействует. Он хочет поступать по-своему. В эффективной политике ненависть просто бесполезна. Для него все это словно игра в шахматы на слегка трясущейся доске. Профессору пятьдесят восемь – до выхода на пенсию у него еще два года. Как я смогу так долго терпеть его?»
Внезапная жажда убийства охватила Прана, который никогда не испытывал подобной кровожадности, и он ощутил, что его руки слегка дрожат.
«И все это из-за Джойса! – сказал он про себя. – По крайней мере, у меня не случилось приступа астмы». Пран взглянул в блокнот, где он, будучи младшим членом комиссии, вел протокол заседаний. Там было написано:
Присутствующие: профессор О. П. Мишра (председатель), доктор Р. Б. Гупта, доктор Т. Р. Нараянан, доктор П. Капур.
1. Зачитан и утвержден протокол последнего собрания.
«Мы ни к чему не пришли и не придем», – подумал он. Несколько известных строк из Тагора[77] в его собственном переводе на английский пришли Прану на ум:
Там, где кристальный поток разума не утерял
русла в унылой пустыне мертвых традиций;
где ум, вдохновленный Тобою, спешит к горизонту —
мыслью и делом к небу Свободы,
Отец наш, дай моей родине повторить этот путь!
По крайней мере, как считал Пран, отец привил ему принципы, даже если в детстве он почти не уделял сыну времени. Его мысли возвращались домой – в маленький белый домик, к Савите, ее сестре, ее матери – семье, которую он принял всем сердцем и которая впустила его в свои сердца, – а затем к протекающему неподалеку от дома Гангу (когда он думал на английском, для него это был Ганг, а не Ганга), вниз по течению до Патны[78] и Калькутты, затем вверх по течению, мимо Варанаси, до самой дельты у Аллахабада[79], где он выбрал Ямуну[80] и последовал в Дели.
«Неужели в столице такое же узкое мышление? – подумал он. – Такое же злое, подлое, глупое и косное? Не могу же я прожить в Брахмпуре всю жизнь. И профессор Мишра даст мне отличные рекомендации, лишь бы избавиться от меня».
Однако сейчас доктор Гупта смеялся над замечанием доктора Нараянана, и профессор Мишра говорил:
– Консенсус. Консенсус – это цель. Цивилизованная цель. Как мы можем голосовать – а вдруг наши голоса разделятся два против двух? Пандавов[81] было пять, и они могли проголосовать, если хотели, но даже им требовалось достичь соглашения. Они даже жену брали по общему соглашению, ха-ха-ха! И доктор Варма, как всегда, болен, так что нас всего четверо.
Пран с невольным восхищением взглянул на мерцающие глаза, большой нос и сладко поджатые губы. Устав университета требовал, чтобы комиссии, утверждающие программы, как и другие ведомственные комиссии, состояли из нечетного количества участников. Но профессор Мишра, как заведующий кафедрой, назначил членов каждой комиссии в пределах его компетенции таким образом, чтобы в каждую вошел кто-то, кто по состоянию здоровья или из-за исследований мог бы часто отсутствовать. При четном количестве присутствующих членов комиссии при всем желании не могли добиться чего-либо голосованием. И руководитель, с его контролем над повесткой дня и темпом обсуждения мог в подобной ситуации сконцентрировать в своих руках еще более действенную власть.
– Я думаю, что мы уже потратили достаточно времени на второй пункт, – сказал профессор Мишра. – Перейдем к хиазму[82] и анаколуфу?[83] – Он ссылался на выдвинутое им самим предложение об устранении слишком подробного изучения традиционных фигур речи для работ по теории литературы и критики. – И тогда возникает вопрос касательно вспомогательных аналогий, предложенных младшим членом комиссии. Хотя, конечно, это будет зависеть от того, согласятся ли с нашими предложениями другие ведомства. И наконец, поскольку уже темнеет, – продолжал профессор Мишра, – я думаю, нам следует закончить собрание без ущерба для пунктов пять, шесть и семь. Мы можем рассмотреть эти пункты в следующем месяце.
Но Пран не хотел, чтобы его отговаривали от продолжения обсуждения нерешенных вопросов касательно Джойса.
– Я думаю, мы собрались, – сказал он, – и можем подойти к обсуждаемому вопросу достаточно спокойно. Если я соглашусь с тем, что «Улисс» может быть немного сложным для студентов-бакалавров, согласится ли комиссия включить «Дублинцев» в программу в качестве первого шага? Доктор Гупта, что вы думаете?
Доктор Гупта, рассматривал медленно вращающийся вентилятор. Его возможность получить приглашенных лекторов по староанглийскому и среднеанглийскому периоду на факультетский семинар зависела от доброй воли профессора Мишры: сторонние преподаватели влекли за собой непредвиденные расходы, и эти расходы должен был одобрить руководитель кафедры.
Доктор Гупта также знал, как и все,
– Я бы хотел…
Но его слова мгновенно прервали, что бы они в итоге ни означали.
– Мы забываем, – вмешался профессор Мишра, – то, что, признаюсь, даже у меня вылетело из головы во время нашей дискуссии. Я имею в виду, что по традиции курс современной британской литературы не должен включать писателей, которые жили во время Второй мировой войны.
Это стало новостью для Прана – он, должно быть, выглядел настолько удивленным, что профессор Мишра ощутил необходимость объяснить:
– Это вовсе не повод изумляться. Нам нужна объективная дистанция во времени, чтобы оценивать статус современных писателей, как бы включая их в наши каноны. Напомните мне, доктор Капур… когда умер Джойс?
– В тысяча девятьсот сорок первом году, – резко сказал Пран. Было ясно, что огромному белому киту это прекрасно известно.
– Итак, что и требовалось доказать, – беспомощно сказал профессор Мишра. Его палец двинулся вниз по списку.
– Элиот, конечно, все еще жив, – тихо прибавил Пран, глядя на список предписанных авторов.
Заведующий кафедрой выглядел так, словно его ударили по лицу. Он слегка приоткрыл рот, затем поджал губы. Его глаза весело блеснули.
– Ну Элиот, Элиот – разумеется. У нас есть объективные критерии, которым он соответствует… ведь даже доктор Льюис…
«Профессор Мишра явно слышит бой иных барабанов, нежели американцы», – подумал Пран. А вслух заметил:
– Доктор Льюис, как мы знаем, также очень одобряет и Лоуренса…
– Мы решили обсудить Лоуренса в следующий раз, – возмутился профессор Мишра.
Пран взглянул в окно. На улице темнело, и листья бобовника теперь казались не пыльными, а холодными. Он продолжил, не глядя на профессора Мишру:
– …и, кроме того, Джойс в большей мере британский писатель в современной британской литературе, чем Элиот. Итак, если мы…
– Это, мой юный друг, если можно так выразиться, – вставил профессор Мишра, – тоже может считаться разновидностью придирок.
Он быстро оправлялся от потрясения. Через минуту он уже будет цитировать «Пруфрока»[84].
«Что такого в Элиоте, – совершенно некстати подумал Пран, отвлекаясь от темы, – что делает его священной коровой для нас, индийских интеллектуалов?»
Вслух же он сказал:
– Будем надеяться, что у Т. С. Элиота впереди еще годы продуктивной жизни. Я очень рад, что, в отличие от Джойса, он не умер в тысяча девятьсот сорок первом году. Но у нас на дворе год тысяча девятьсот пятьдесят первый, а это означает, что упомянутое вами довоенное правило, даже если оно – традиция, не может быть слишком древней традицией. Если мы не можем с ним покончить, почему бы не обновить его? Несомненно, цель этого правила состоит в том, чтобы мы почитали мертвых на земле живых. Или, выражаясь точнее, ценить мертвых больше живых. От живущего Элиота не отказались, потому я предлагаю подарить место Джойсу. Дружественный компромисс. – Пран сделал паузу, а затем добавил: – Как бы там ни было, – он улыбнулся, – доктор Нараянан, вы за «Мертвых»?[85]
– Полагаю, что да, – ответил доктор Нараянан с едва заметной улыбкой, прежде чем профессор Мишра успел прервать.
– Доктор Гупта? – спросил Пран.
Тот не смог взглянуть профессору Мишре в глаза.
– Я согласен с доктором Нараянаном, – сказал профессор Гупта.
На несколько секунд воцарилась тишина.
«Поверить не могу! – воскликнул про себя Пран. – Я победил. Я победил! Просто не верится!»
И в самом деле, похоже, что так оно и было. Всем было известно, что одобрение ученым советом университета не более чем формальность, если комиссия решила вопрос с учебной программой.
Как ни в чем не бывало заведующий кафедрой снова взял на себя контроль над собранием. Огромные, мягкие руки пробежались по цикличной писанине.
– Следующий пункт, – сказал с улыбкой профессор Мишра, а затем, сделав паузу, продолжил: – Но прежде чем мы перейдем к следующему пункту, я должен сказать, что лично я всегда восхищался Джеймсом Джойсом как писателем. Излишне говорить о моем восторге…
Непрошеные строки пришли Прану в голову:
Бледные руки моей Шалимар, как я любил вас…
Где вы сейчас? И кто теперь в вашей власти?
И от этого он разразился внезапным смехом, который не мог объяснить даже он сам. Он длился секунд двадцать и закончился спазмирующим кашлем. Пран содрогался, по его щекам текли слезы. Профессор Мишра окинул его взглядом полным ярости и ненависти.
– Прошу прощения, – бормотал Пран, приходя в себя; доктор Гупта энергично лупил его по спине, что нисколько не помогало. – Пожалуйста, продолжайте… я справлюсь… иногда случается…
Однако объясняться дальше стало невозможно. Встреча была продолжена, и следующие два пункта обсудили быстро. Там не было реальных разногласий. Теперь, когда совсем стемнело, заседание было закрыто. Когда Пран вышел из комнаты, профессор Мишра по-дружески приобнял его за плечо:
– Мальчик мой, это было прекрасное выступление.
Пран вздрогнул от одного воспоминания.
– Очевидно, вы человек большой честности, ума, и не только.
«Ох, куда это он клонит?» – подумал Пран.
Профессор Мишра продолжил:
– Проктор с прошлого вторника уговаривает меня отправить сотрудника моей кафедры – сейчас наша очередь, знаете ли, – в комиссию по социальному обеспечению студентов…
«О нет, – подумал Пран, – это каждую неделю пропадет целый день…»
– …и я решил послать вас добровольцем.
«Разве можно добровольцем
– Я понимаю, что вы перегружены, мой дорогой Капур, своими дополнительными занятиями, дискуссионным клубом, коллоквиумом, постановкой пьес и так далее… – продолжал профессор Мишра. – Подобные вещи приносят заслуженную популярность среди студентов. Но вы здесь сравнительно недавно, дорогой мой. Пять лет – не особо долгое время, с точки зрения такого старика, как я. И если позволите, я дам вам совет. Сократите свою неакадемическую деятельность. Не утомляйте себя без необходимости. Не стоит так серьезно воспринимать некоторые вещи. Что за чудесные строки были у Йейтса:
«Живи, – она просила, – легко, как лист растет».
Но я был глуп и молод – сам знал все наперед[86].
Я уверен, ваша очаровательная жена поддержит это. Не нагружайте себя так сильно, от этого зависит ваше здоровье. И ваше будущее, осмелюсь сказать… В какой-то мере вы сами себе – злейший враг.
«Однако я всего лишь метафорический враг себе, – подумал Пран. – И то, что я стоял на своем, принесло мне настоящую вражду со стороны грозного профессора Мишры».
Но был или не был опасен для него профессор Мишра в вопросе обретения Праном должности доцента теперь, когда Пран завоевал его ненависть?
«О чем думает профессор Мишра?» – размышлял Пран.
Он представил себе примерное течение его мысли:
«Не следовало приглашать этого наглого молодого лектора участвовать в программной комиссии. Однако сожалеть теперь уже слишком поздно. Но по крайней мере, присутствуя здесь, он хотя бы не причиняет вреда, к примеру, в приемной комиссии. Там доктор Капур мог бы выдвинуть всевозможные возражения против тех студентов, которых я хотел бы зачислить, если бы они не были приняты на основе заслуг. Что до отборочной комиссии по вакансии доцента, я должен как-то подготовиться, прежде чем позволю…»
Однако больше никаких ключей к разгадке принципа работы этого загадочного интеллекта у Прана не было. В этот момент пути коллег разошлись, и они, выразив взаимное уважение, расстались и направились каждый восвояси.
Минакши, жена Аруна, изнемогала от скуки и потому решила послать за дочерью. Выглядела Апарна даже красивее обычного – круглое белое личико, обрамленное черными волосами, изумительные глаза – пронзительные, как у матери. Минакши дважды нажала на электрический зуммер (сигнал для вызова дочкиной айи)[87] – и покосилась на книгу, лежащую у нее на коленях. Это был роман «Будденброки» Томаса Манна[88], неописуемо, невообразимо скучный. Она не могла заставить себя пролистать еще хоть пять страниц. Арун, который в основном восхищался женой, имел досадную привычку подбрасывать ей время от времени книгу «для интеллектуального развития», и Минакши было не избавиться от ощущения, что его якобы советы больше смахивают на утонченные приказы.
– Чудесная книга, – сказал однажды вечером Арун, смеясь в окружении на редкость легкомысленной толпы, с которой они смешались и которую, как была уверена Минакши, «Будденброки» или еще какая-то створожившаяся немецкая кислятина интересовали еще меньше, чем саму Минакши. – …Я читал эту чудесную книгу Манна, а теперь вот Минакши приобщаю…
Кое-кто из присутствующих, особенно томный Билли Ирани, на мгновенье перевел удивленный взгляд с Аруна на Минакши, а затем разговор перетек к служебным делам, светской жизни, скачкам, танцам, гольфу, «Калькуттскому клубу», жалобам на «этих чертовых политиков» или «этих пустоголовых бюрократов», и о Томасе Манне совершенно забыли. Но Минакши теперь чувствовала себя обязанной прочитать достаточную часть романа, чтобы ознакомиться с ее содержанием, и, кажется, Арун был рад видеть эту книгу у нее в руках.
Минакши думала, какой Арун чудесный и как же приятно жить с ним здесь, в красивой квартире в Санни-Парке, недалеко от дома ее отца на Баллиганджской кольцевой дороге. И к чему им все эти яростные ссоры? Арун был невероятно вспыльчив и ревнив, и ей достаточно было томно взглянуть на томного Билли, чтобы Арун начал тлеть где-то глубоко внутри. Она думала, как чудесно бы было придержать этот мужнин огонь, чтобы он вспыхнул позже – в постели, но это не всегда срабатывало, как планировалось. Частенько Арун впадал в мрачную угрюмость, перегорал и становился совершенно непригоден для любовных утех. У Билли Ирани была девушка Ширин, но это абсолютно не волновало Аруна, который подозревал (и небезосновательно), что Минакши испытывает непроизвольное плотское влечение к его другу. Ширин, в свою очередь, время от времени вздыхала между коктейлями и сетовала, что Билли неисправим.
Когда в ответ на звук зуммера прибыла айя, Минакши сказала на ломаном хинди:
– Детка лао!
Престарелая айя, не отличавшаяся быстротой реакции, заторможенно повернулась со скрипом, чтобы исполнить приказ хозяйки. Принесли Апарну. Девочка была только-только после дневного сна. Она зевнула, когда ее поставили перед матерью, и потерла кулачками глаза.
– Мамочка! – сказала Апарна по-английски. – Я хочу спать, а Мириам разбудила меня.
Айя Мириам не понимала по-английски, но, услышав свое имя, беззубо и добродушно усмехнулась ребенку.
– Я знаю, куколка моя драгоценная, – сказала Минакши. – Но маме было нужно тебя увидеть, ей было так скучно. Иди сюда и покажись-ка со всех сторон!
Апарна была одета в лиловое пышное платье с воланчиками и выглядела, по мнению ее матери, непростительно прелестно. Минакши скосила глаза в сторону зеркала на туалетном столике и с радостью отметила, какая же они восхитительная парочка – мама и дочка.
– Ты такая хорошенькая, – сказала она Апарне, – что, пожалуй, заведу-ка я себе целую коллекцию маленьких девочек: Апарна, Бибека, Чарулата и…
Взгляд Апарны заставил ее прикусить язык.
– Если в этом доме появится другой ребенок, – заявила Апарна, – я выброшу его прямо в корзину для бумаг.
– О! – сказала Минакши, потрясенная, и даже не слегка.
Окруженная со всех сторон столькими своевольными личностями, Апарна довольно рано развила весьма богатый словарный запас. Трехлеткам не положено так четко изъясняться, да еще и условными конструкциями.
Минакши взглянула на Апарну и вздохнула:
– Ты потрясающий ребенок! А теперь выпей молочка, – сказала она, а затем обратилась к айе: – Дудх лао. Эк дум!
И Мириам заскрипела за стаканом молока для малышки.
Почему-то медленно удаляющаяся спина айи раздражала Минакши, и она подумала: «Нам и в самом деле нужно заменить Б. К. Абсолютно бесполезная рухлядь».
«Б. К.» – так они с Аруном частенько называли престарелую няньку. Минакши с удовольствием смеялась, вспоминая тот случай за завтраком, когда Арун оторвался от кроссворда в «Стейтсмене», чтобы сказать:
– Ох, прогони эту беззубую каргу из комнаты. Она весь аппетит отбивает.
С тех пор Мириам стала «Б. К.».
«Жизнь с Аруном полна подобных внезапных, восхитительных моментов, – подумала Минакши. – Если бы так было всегда…»
Беда в том, что ей приходилось вести хозяйство, а она это терпеть не могла. Раньше за нее все делала старшая дочь господина судьи Чаттерджи. И теперь она постигала, насколько сложно хозяйствовать самостоятельно. Управлять челядью (айя, слуга-повар, подметальщик и садовник, работающие неполный день. Шофером, который числился в штате компании, командовал Арун), вести счета, делать самостоятельно покупки, которые нельзя доверить слуге или айе, следить, чтобы все это укладывалось в бюджет. Последнее она считала самой сложной задачей. Минакши воспитывалась в роскоши, и хотя она настояла (вопреки совету родителей) на романтическом приключении, которое означало, что после свадьбы надо непременно стоять на своих четырех ногах, оказалось, что она неспособна обуздать привязанность к некоторым вещам (например, заграничному мылу или маслу), которые были неотъемлемой частью цивилизованной жизни. Ей не давал покоя тот факт, что Арун помогал всем и каждому в своей семье, и она частенько ему об этом напоминала.
– Ну, – сказал недавно Арун, – теперь, когда Савита вышла замуж, стало на одного меньше, согласись, дорогая.
Минакши вздохнула и ответила двустишием:
Вышла замуж, и, поверь,
Меры все при мне теперь.
Арун нахмурился. Ему в очередной раз напомнили, что старший брат Минакши – поэт. Самый зрелый плод давней и близкой дружбы с рифмами, настоящей одержимости импровизированными двустишиями, которые почти все Чаттерджи научились складывать с младых ногтей. Порой стишки получались чрезмерно ребячливые.
Айя принесла молоко и ушла. Минакши снова обратила свои прекрасные очи к «Будденброкам», пока Апарна сидела на кровати и пила молоко. С нетерпеливым стоном она отбросила Томаса Манна на кровать, повалилась следом, закрыла глаза и немедленно уснула. Проснулась она спустя двадцать минут от внезапной боли, когда Апарна ущипнула ее за грудь.
– Не будь злюкой, Апарна, сокровище мое. Мама пытается поспать, – сказала Минакши.
– Не спи, – ответила Апарна. – Я хочу играть.
В отличие от других детей ее возраста Апарна никогда не говорила о себе в царственном третьем лице, хотя ее мать постоянно грешила этим.
– Лапочка, мама устала, она читала книгу и не хочет играть. Не сейчас, во всяком случае. Позже, когда папа придет домой, он поиграет с тобой. Или можете поиграть с дядей Варуном, когда он вернется из колледжа… Что ты сделала со своим стаканом?
– Когда папа придет домой?
– Я бы сказала, примерно через час, – ответила Минакши.
– «Я бы сказала, примерно через час», – задумчиво повторила Апарна, словно ей понравилась фраза. – Я тоже хочу кулон! – добавила она, потянув золотую цепочку матери.
Минакши обняла дочку.
– Будет и у тебя такой, – сказала она, меняя тему, – а теперь иди к Мириам.
– Нет.
– Тогда оставайся, если хочешь, но веди себя тихонечко.
Какое-то время Апарна молчала. Она посмотрела на «Будденброков», на свой пустой стакан, на спящую мать, на стеганое одеяло, на зеркало, на потолок. Затем позвала:
– Мам?
Ответа не последовало.
– Мама? – попыталась снова достучаться Апарна, чуть повысив голос.
– Ммм?
– МАМА! – крикнула Апарна во все горло.
Минакши резко села и встряхнула Апарну.
– Ты хочешь, чтобы я отшлепала тебя? – спросила она.
– Нет, – решительно ответила Апарна.
– Тогда почему ты кричишь? Что ты хочешь сказать?
– У тебя был тяжелый день, дорогая? – спросила Апарна, надеясь смягчить мать очарованием.
– Да, – коротко ответила Минакши. – Родная, возьми стакан и иди к Мириам сейчас же.
– Можно мне заплести твои волосы?
– Нет.
Апарна неохотно слезла с кровати и направилась к двери, проворачивая в голове идею пригрозить: «Я расскажу папе!» – хотя она никак не могла сформулировать ябеду. Тем временем ее мать вновь сладко уснула. Ее губы чуть приоткрылись, длинные черные волосы разметались по подушке. Вечер стоял жаркий, и все склоняло ее провалиться в долгий, томный сон. Грудь ее мягко вздымалась и опускалась. Ей снился Арун – красивый, энергичный, уступчивый, который должен был всего через час приехать домой. А некоторое время спустя ей стал сниться Билли Ирани, с которым они встретятся позже тем же вечером.
Приехал домой Арун, оставил портфель в гостиной, вошел в спальню и закрыл дверь. Увидев спящую Минакши, он прошелся туда-сюда по комнате, а потом снял пиджак и галстук и лег рядом с ней, не тревожа ее сна. Но вскоре его рука легла ей на лоб, затем опустилась по лицу вниз, поползла к груди. Минакши открыла глаза и сказала:
– О! – Она растерялась на мгновение, но вскоре взяла себя в руки и спросила: – Который час?
– Полшестого. Я пришел домой пораньше, как обещал, а ты, оказывается, спишь.
– Я не могла поспать до этого, дорогой. Апарна будила меня каждые две минуты.
– Какие планы на вечер?
– Ужин и танцы с Билли и Ширин.
– О да, конечно. – Сделав небольшую паузу, Арун продолжил: – Если честно, милая, я довольно сильно устал. Может стоит отменить планы на этот вечер?
– Ничего, ты сразу оживешь после пары бокалов, – сказала Минакши беспечно. – И пары взглядов Ширин, – добавила она.
– Думаю, ты права, милая. – Арун потянулся к ней. Месяц назад у него были небольшие проблемы со спиной, но сейчас он полностью восстановился.
– Нехороший мальчишка, – сказала Минакши и убрала руку. Через некоторое время она добавила: – Б. К. обжуливает нас на «Остермилке»
– А? – равнодушно протянул Арун, а затем перешел к теме, которая была интересна ему: – Сегодня я выяснил, что местный деляга завысил расценки по нашему новому бумажному проекту на шестьдесят тысяч. Мы попросили его, конечно, пересмотреть свои расчеты, но это все шокирует… Нет ни чувства деловой этики – ни личной этики, в конце концов. На днях он заявился к нам в офис и заверил, что делает нам особое предложение, якобы по причине наших давних взаимоотношений. Теперь я обнаружил, после разговора с Джоком Маккеем, что в точности то же самое он предложил им, но взял с них на шестьдесят тысяч меньше, чем с нас.
– Что ты будешь делать? – прилежно спросила Минакши.
Она перестала вникать несколько предложений назад. Минут пять, пока Арун говорил, ее мысли лениво копошились. Когда он остановился, вопросительно взглянув на нее, она сказала, позевывая от остаточной сонливости:
– Как ваш босс отреагировал на это все?
– Сложно сказать. С Бэзилом Коксом сложно что-либо сказать, даже если он доволен. В этом случае, я думаю, он еще и настолько же раздражен возможной задержкой, насколько доволен определенной экономией. – Арун изливал душу еще минут пять, а Минакши тем временем начала полировать ногти.
Дверь спальни была заперта, чтобы их не отвлекали, но, когда Апарна увидела портфель отца, она поняла, что тот вернулся и потребовала, чтобы ее впустили. Арун открыл дверь и обнял ее, и в течение следующего часа они вместе занимались головоломкой с изображением жирафа, которую Апарна увидела в магазине игрушек через неделю после того, как ее свозили в Брахмпурский зоопарк. Они уже складывали эту головоломку несколько раз, но Апарне она еще не надоела. И Аруну тоже. Он обожал свою дочь, и иногда ему было жаль, что они с Минакши гуляют почти каждый вечер. Но нельзя же было позволить жизни остановиться из-за того, что у них ребенок? В конце концов, для чего нужны айи? И, раз уж на то пошло, младшие братья?
– Мама обещала мне кулон, – сказала Апарна.
– Да, милая? – спросил Арун. – Как она, интересно, собирается его купить? Мы не можем себе сейчас его позволить.
Апарна выглядела настолько разочарованной, особенно последней новостью, что Арун и Минакши посмотрели друг на друга с нескрываемым обожанием.
– Но она обещала, – тихо и решительно сказала Апарна. – А сейчас я хочу собирать головоломку.
– Но мы только что закончили, – возразил Арун.
– Я хочу сложить другую.
– Займись с ней, Минакши, – сказал Арун.
– Займись ты, милый, – сказала Минакши. – Мне нужно приготовиться. И пожалуйста, уберите за собой все с пола в спальне.
Некоторое время Арун и Апарна, в этот раз изгнанные в гостиную, лежали на ковре, собирая мозаику Мемориала Виктории, пока Минакши купалась, одевалась, поливалась духами и обвешивалась украшениями. Варун вернулся из колледжа, проскользнул мимо Аруна в свою крохотную комнатушку и сел за книги. Но он очень нервничал и не мог сосредоточиться, учеба не клеилась. Когда Арун пошел собираться, он вручил брату Апарну, и остаток вечера Варун провел дома в попытках развлечь племянницу.
Длинношеяя Минакши заставила множество голов повернуться в ее сторону, когда их группа из четырех человек вошла в «Фирпо» поужинать. Арун сказал Ширин, что она выглядит великолепно, а Билли с томлением души посмотрел на Минакши и сказал, что она выглядит божественно, и все прошло потрясающе, и затем последовали приятно возбуждающие танцы в «Клубе 300». Минакши и Арун действительно не могли себе позволить всего этого. А вот Билли Ирани – мог. Но казалось недопустимым, чтобы они, для кого такая жизнь словно и была придумана, лишились ее из-за какого-то досадного отсутствия средств. Но Минакши не могла отвести взгляда (и за обедом, и после него) от маленьких золотых сережек Ширин, которые красиво свисали из ее аккуратных бархатистых мочек.
Был теплый вечер. В машине, по дороге домой, Арун сказал Минакши:
– Дай руку, дорогая.
И Минакши, положив кончик указательного пальца с лакированным красным ноготком на тыльную сторону его ладони, сказала:
– Вот!
Арун подумал, как это восхитительно элегантно и кокетливо. Но вот Минакши думала совсем о другом.
Позже, когда Арун лег спать, Минакши открыла свой футляр для драгоценностей (Чаттерджи не доверили своей дочери большого количества драгоценностей, дав достаточно для возможных потребностей) и достала две золотые медали, столь дорогие сердцу госпожи Рупы Меры. Она подарила их Минакши в день свадьбы – чувствуя, что это уместный дар для невесты ее старшего сына. И еще она чувствовала, что муж одобрил бы ее поступок. На обратной стороне медалей были выгравированы надписи: «Инженерный колледж Томасона, Рурки. Рагубир Мера. Гражд. Инж. Первое. 1916» и «Физика. Первое. 1916» соответственно. Два льва сурово восседали на пьедесталах на обеих медалях. Минакши взглянула на них, прикинула на вес в ладонях, затем приложила прохладные, драгоценные диски к щекам. Она гадала, сколько они весят. Из головы не шла мысль о золотой цепочке, обещанной Апарне, и золотых каплях, которые фактически уже пообещала сама себе. Она довольно внимательно успела изучить их, пока они болтались на маленьких ушах Ширин. Висячие серьги имели форму крохотных груш.
Когда Арун нетерпеливо позвал ее спать, она пробормотала:
– Сейчас иду.
Но прошла минута или две, прежде чем она присоединилась к нему.
– О чем ты думаешь, дорогая? – спросил он ее. – Ты, похоже, озабочена не на шутку.
Но Минакши инстинктивно поняла, что посвящать мужа в свои свежие планы насчет этих безвкусных медалей – не самая лучшая идея, и она уклонилась от темы, прикусив мочку его уха.
В десять часов на следующее утро Минакши набрала номер своей младшей сестры Каколи.
– Куку, одна моя подруга, ну, ты знаешь – по клубу «Авантюристки», – ищет, где бы ей переплавить немного золота, но так, чтобы об этом никто не узнал. У тебя нет хорошего ювелира?
– Ну, Сатрам Дас, к примеру, или Лиларам, как тебе? – ответила Куку, позевывая спросонок.
– Нет, я не о ювелирах с Парк-стрит – или им подобных, – вздохнула Минакши. – Я хочу пойти куда-нибудь, где меня никто не знает.
–
На том конце повисло недолгое молчание.
– Что ж, тебе я могу сказать, – продолжила Минакши. – Запали мне в душу одни сережки – ну прелесть что такое, крохотные такие золотые груши. Так вот я и хочу переплавить те уродливые грубые медали, которые мать Аруна подарила мне на свадьбу.
– Ой, не стоит тебе этого делать, – несколько тревожно прощебетала Куку.
– Куку, мне нужен твой совет насчет места, я не спрашиваю: стоит или не стоит.
– Ну, можно пойти к Саркару. Или нет – загляни лучше в мастерскую Джаухри на Рашбехари-авеню. Арун знает?
– Медали были подарены мне, – сказала Минакши. – Если Арун захочет переплавить свои клюшки для гольфа, чтобы сделать себе медный корсет для спины, я возражать не стану.
Добравшись до ювелира, она, к своему глубочайшему удивлению, и тут наткнулась на возражения.
– Мадам, – произнес на бенгали[89] господин Джаухри, взглянув на медали, которые в свое время заслужил покойный свекор Минакши. – Это очень красивые медали. – Пальцы ювелира, темные и грубые, слегка неуместные для того, кто руководил и сам занимался такой тонкой и красивой работой, любовно касались рельефных львов, обводили гладкие, чуть неровные края.
Минакши погладила свою шею длинным, ярко-красным ногтем среднего пальца правой руки.
– Да, – сказала она безразлично.
– Мадам, могу ли я посоветовать вам заказать серьги и цепочку и заплатить за них отдельно? А плавить медали нет никакой нужды.
Такая нарядная и богатая с виду дама, конечно, не испытала бы никаких затруднений в связи с этим предложением.
Минакши посмотрела на ювелира с холодным интересом.
– Теперь, когда мне известен приблизительный вес медалей, я предлагаю вам переплавить одну из них, – сказала она. Несколько раздосадованная – эти лавочники иногда слишком много себе позволяют, – она продолжила: – Я пришла сюда, чтобы работа была выполнена. Обычно я обратилась бы к своему ювелиру. Как много времени это у вас займет?
Господин Джаухри решил больше не дискутировать на эту тему.
– Две недели, – ответил он.
– Довольно долго.
– Ну, вы же знаете, как это бывает, мадам. Хорошие мастера на вес золота, и у нас очень много заказов.
– Но теперь март. Свадебный сезон практически кончился.
– И тем не менее, мадам.
– Ну что ж, тогда пусть так и будет, – сказала Минакши, забирая с прилавка одну медаль – за физику, как потом оказалось, – и бросая ее в сумочку.
Ювелир с некоторой грустью поглядел на медаль за инженерное дело, лежавшую на бархатном квадратике на прилавке. Он не осмелился спросить, чья она, но, когда Минакши заполнила квитанцию, после того как медаль была тщательно взвешена, старик догадался по фамилии, что, скорее всего, это была медаль ее свекра. Ювелир не мог знать, что Минакши своего свекра никогда в жизни не видела и не питала к нему никаких родственных чувств.
Когда Минакши повернулась, чтобы уйти, он сказал:
– Мадам, если вдруг вы передумаете…
Минакши резко повернулась к нему и отбрила:
– Когда мне нужен будет ваш совет, господин Джаухри, я спрошу его у вас. Я пришла именно к вам, потому что вас мне рекомендовали.
– Совершенно верно, мадам, совершенно верно. Конечно, как вы пожелаете. Значит, через две недели.
Господин Джаухри печально нахмурился, глядя на медаль, прежде чем кликнуть своего мастера-ремесленника.
Две недели спустя из-за случайной оговорки во время беседы Аруну открылось, что наделала Минакши. Он пришел в негодование.
– Бессмысленно разговаривать с тобой, когда ты такой бешеный, – вздохнула Минакши. – Ты ведешь себя бессердечно. Пойдем, Апарна, солнышко мое, папочка злится на нас. Пойдем в другую комнату.
Несколько дней погодя Арун написал, вернее, нацарапал письмо матери:
Дорогая ма!
Прости, что раньше не ответил на твое письмо о Лате. Да, безусловно, будем искать. Но не обольщайся: договорники тут чуть ли не как дважды рожденные[90] и получают в приданое десятки тысяч, а то и сотни. Впрочем, ситуация небезнадежна. Будем искать, но я предлагаю Лате приехать на лето в Калькутту. Так легче ее познакомить и пр. Но она сама должна сотрудничать. Варун разгильдяйствует, начинает учиться как следует, когда я уже приложу руку. Девушками совершенно не интересуется, как обычно, разве что теми, которые на четырех копытах. По-прежнему увлекается жуткими песенками. Апарна весела и здорова, постоянно спрашивает о своей
Привет и поцелуи от всех.
Эта короткая записка в излюбленном телеграфном стиле Аруна, написанная неразборчивым почерком (поперечные линии букв беспорядочно торчали в разные стороны под углом в тридцать градусов), прибыла в Брахмпур со второй почтой однажды пополудни и возымела эффект разорвавшейся гранаты. Прочитав ее, госпожа Рупа Мера разразилась рыданиями даже без обычного (как не преминул бы отметить Арун, окажись он рядом) предварительного покраснения носа. На самом-то деле, если не рассматривать событие взглядом циника, она была расстроена до глубины души и по вполне очевидным причинам.
Ужас оттого, что медаль безвозвратно расплавлена, бессердечие ее невестки, пренебрежение последней к самым нежным чувствам, о чем свидетельствовал сей акт мелкого тщеславия, расстроили госпожу Рупу Меру сильнее, чем что-либо за много-много лет, даже сильнее, чем сама женитьба Аруна на этой Минакши. Она буквально воочию увидела, как золотое имя ее мужа физически истаивало в тигле. Госпожа Рупа Мера любила своего мужа и восхищалась им почти до самозабвения. И мысль о том, что одна из немногих вещиц, связанных с его земным присутствием, была теперь злобно – ибо подобное ранящее равнодушие нельзя назвать иначе как злобой – и безвозвратно уничтожена, изливалась теперь горючими, гневными, бессильными слезами.
Рагубир, ее муж, был блестящим выпускником колледжа Рурки, и это воспоминание о его студенческих днях было одним из счастливейших. Он никогда не зубрил, но все экзамены сдавал чрезвычайно успешно. Его одинаково любили и однокашники, и преподаватели. Единственным предметом, в котором он не преуспел, было рисование. Тут он еле-еле получил зачет. Госпожа Рупа Мера вспомнила его зарисовки в детских книжках для автографов и почувствовала, что экзаменаторы были невежественны и несправедливы к нему.
Некоторое время спустя, кое-как взяв себя в руки и протерев лоб одеколоном, она вышла в сад. Стоял теплый день, но от реки веял ветерок. Савита спала, а все прочие отсутствовали. Она оглядела неубранную дорожку возле клумбы с каннами. Молодая метельщица болтала с садовником в тени под шелковицей. «Надо бы ей сказать», – безучастно подумала госпожа Рупа Мера.
Матин, отец Мансура, человек весьма прозорливый и хитрый, вышел на веранду с бухгалтерской книгой в руках. Госпожа Рупа Мера была не в том настроении, чтобы вести подсчеты, но чувствовала себя обязанной этим заняться. Усталыми шагами она вернулась на веранду, вынула из черного футляра очки и заглянула в книгу.
Метельщица взяла метлу и принялась сметать с дорожки пыль, сухие листья, веточки и осыпавшиеся цветы. Госпожа Рупа Мера невидящим взглядом смотрела на открытую страницу бухгалтерской книги.
– Желаете, чтобы я пришел попозже? – осведомился Матин.
– Нет. Займусь ими сейчас. Погоди минутку.
Она достала синий карандаш и посмотрела на списки покупок. С той поры, как Матин вернулся из деревни, вести счета стало куда тяжелее. Если не считать довольно странного варианта хинди, Матин куда более умело мухлевал с бухгалтерией, нежели его сын.
– Это что? – спросила госпожа Рупа Мера. – Еще одна банка масла гхи[91] в четыре сира?[92] Ты считаешь нас миллионерами? Когда мы заказывали нашу предыдущую банку?
– Месяца два назад, наверное, бурри-мемсахиб.
– А разве Мансур не покупал еще одну банку, пока ты прохлаждался в деревне?
– Может, и покупал, бурри-мемсахиб. Я не видел.
Госпожа Рупа Мера принялась перелистывать страницы бухгалтерской книги, пока не отыскала запись, сделанную более разборчивой рукой Мансура.
– Вот же, он купил банку месяц назад. Почти за двадцать рупий. Что с ней стало? Нас не двенадцать человек в семье, чтобы в таком темпе уничтожить целую банку.
– Я ведь только вернулся, – осмелился вставить Матин, бросив взгляд на метельщицу.
– Дай тебе волю, ты бы покупал нам шестнадцать сиров гхи каждую неделю, – сказала госпожа Рупа Мера. – Выясни, куда делось оставшееся масло.
– Ушло на пури, паратхи и дал[93]. А еще мемсахиб любит положить сахибу немного гхи в чапати[94] и в рис каждый день… – начал Матин.
– Да-да, – перебила его хозяйка. – Я могу представить, сколько его ушло на все эти нужды. Мне хочется выяснить, что стало с остальным маслом. Мы не держим дверь нараспашку, у нас не лавка торговца сластями.
– Да, бурри-мемсахиб.
– Но похоже, юному Мансуру кажется, что это так.
Матин промолчал, но нахмурился с явным неодобрением.
– Он подъедает сласти и пьет нимбу-пани, которые оставлены на случай прихода гостей, – продолжала госпожа Рупа Мера.
– Я поговорю с ним, бурри-мемсахиб.
– Насчет сластей я не уверена, впрочем, – уточнила добросовестная госпожа Рупа Мера. – Он мальчик своевольный. А ты – ты никогда не приносишь мне чай вовремя. Почему никто в этом доме не заботится обо мне? Когда я жила в доме Аруна-сахиба в Калькутте, его слуга постоянно приносил мне чаю. А здесь никто даже не предложит. Живи я в собственном доме, все было бы иначе.
Матин, понимая, что со счетами на сегодня покончено, вышел, чтобы приготовить чай для госпожи Рупы Меры.
Минут через пятнадцать появилась трогательно-прекрасная Савита, пробудившись после дневного сна. Она вышла на веранду и застала мать за перечитыванием Арунова письма. Заливаясь слезами, она произнесла:
– Висюлек в уши! Он даже назвал это «висюльки в уши»!
Когда Савита узнала, в чем дело, ее охватил прилив сострадания к матери и негодования из-за поступка Минакши.
– И как она только могла? – воскликнула она.
За мягким характером Савиты скрывалась ее способность яростно защищать тех, кого она любит. Она была духовно независима, но в таком сдержанном ключе, что только самые близкие люди, хорошо ее знавшие, понимали, что ее желания и ее жизнь не определяются всецело тихим течением обстоятельств. Савита приголубила мать и сказала:
– Я поражена поступком Минакши. И обязательно прослежу, чтобы со второй папиной медалью ничего не случилось. Память о папе мне дороже, чем ее недалекие прихоти. Не плачь, ма. Я напишу ей немедленно. Или можем вместе написать, если хочешь.
– Нет-нет. – Госпожа Рупа Мера печально глядела в свою пустую чашку.
Когда вернулась Лата, новость потрясла и ее. Она была папочкиной дочкой и любила разглядывать его академические медали. Конечно, Лата ужасно расстроилась, когда их отдали Минакши. Что они могут для нее значить, недоумевала тогда Лата, по сравнению с тем, что они значат для его дочерей? И теперь ее правота подтвердилась таким ужасным образом. Арун тоже вызывал в ней негодование. Мало того что это случилось – с его ли согласия или из-за его попустительства, так он еще легкомысленно сообщает об этом в глупом и небрежном своем письме. Его грубые, мелкие попытки шокировать или задеть мать возмущали ее. Что до его предложения, чтобы она приехала в Калькутту и «сотрудничала», – тут уж Лата решила, что это она сделает в самую распоследнюю очередь на свете.
Пран пришел поздно, задержавшись на первом заседании комиссии по социальному обеспечению студентов, и застал свое семейство в полном раздрае, однако он слишком утомился, чтобы немедленно начать расспрашивать, что же произошло. Он сел в свое любимое кресло-качалку, реквизированную из Прем-Ниваса, и несколько минут предавался чтению. Чуть погодя он спросил Савиту, не хочет ли она прогуляться, и во время прогулки был вкратце посвящен в причину кризиса. Он попросил Савиту дать ему прочесть письмо, которое та написала Минакши. Не потому, что он не доверял суждениям своей жены, – совсем наоборот. Но он надеялся, что, не будучи Мерой и посему не испытывая слишком сильной боли от содеянного, мог бы удержать жену от необдуманных слов, способных спровоцировать необратимые действия. Семейные ссоры – из-за собственности или оскорбленных чувств – очень горькие события, и предотвращение их – почти гражданская обязанность.
Савита с радостью показала ему письмо. Пран прочитал его, кивая время от времени.
– Отлично, – сказал он совершенно серьезно, словно одобряя студенческое эссе. – Дипломатично, но наповал! Нежная сталь, – прибавил он уже совсем другим тоном и посмотрел на жену с удивлением и любопытством. – Я прослежу, чтобы оно ушло завтра.
Позднее пришла Малати. Лата пожаловалась ей насчет медали. Малати рассказала об опытах, которые им пришлось ставить в медицинском колледже, и госпожа Рупа Мера испытала достаточно сильное отвращение, чтобы отвлечься от своей обиды – хотя бы ненадолго.
За обедом Савита впервые заметила, что Малати влюблена в Прана. Это было очевидно: девушка украдкой смотрела на него поверх тарелки с супом, но избегала напрямую встречаться с ним взглядом. Савиту это нисколько не возмутило. Она приняла эту данность, поскольку знала, что муж преданно ее любит. Увлечение Малати было одновременно естественно и невинно. И совершенно очевидно, что Пран о нем ни сном ни духом. Он рассказывал о пьесе, которую поставил в прошлом году на День посвящения в студенты: «Юлий Цезарь» – типично университетский выбор (по выражению Прана), поскольку мало кто из родителей захотел бы, чтобы их дочери играли на сцене… но, с другой стороны, темы жестокости, патриотизма и смены власти в нынешнем историческом контексте звучали свежо как никогда. Недалекость умных мужчин, думала Савита, составляет половину их привлекательности. Она на секунду закрыла глаза и мысленно помолилась за его здоровье, за свое и за здоровье их еще не рожденного малыша.
Часть вторая
Утром в день Холи[95] Ман проснулся, улыбаясь. Он выпил не один, а несколько бокальчиков тхандая[96], сдобренного бхангом[97], и вскоре воспарил, точно воздушный змей. Он чувствовал, как потолок наплывает на него, – или это он сам плывет под потолок? Будто в тумане он увидел своих друзей Фироза и Имтиаза вместе с навабом-сахибом, прибывших в Прем-Нивас поздравить семейство Капур. Он вышел вперед, чтобы пожелать гостям счастливого Холи. Но смог только смеяться без умолку. Они вымазали его лицо краской, а он все хохотал и хихикал. Его усадили в уголок, и он смеялся, пока слезы градом не покатились по лицу. Потолок к тому времени уплыл на свое место, зато стены пульсировали чрезвычайно загадочно. Внезапно он вскочил, обхватил Фироза и Имтиаза за плечи и потащил к выходу.
– Куда мы? – спросил Фироз.
– К Прану, – ответил Ман. – Я должен отпраздновать Холи со своей невесткой.
Он сгреб два пакета с цветной пудрой и засунул их в карман курты[98].
– В таком состоянии тебе лучше не садиться за руль отцовской машины, – заметил Фироз.
– А, мы поедем на тонге, на тонге, – пропел Ман, размахивая руками, а потом снова обнял Фироза. – Но сперва выпейте тхандая. Вставляет потрясающе.
Им повезло. В то утро было немного свободных тонга, но одна из них катила мимо шагом, едва они вышли на Корнвалис-роуд. Все дорогу до университета лошадь нервничала, когда они проезжали мимо орущих праздничных толп. Тонга-валла получил от них вдвое против обычной стоимости поездки, а заодно они щедро вымазали розовой краской его лицо и зеленой – морду лошади.
Едва завидев, как они высаживаются из повозки, Пран радушно вышел им навстречу и повел в сад. Сразу за дверью веранды стояла широкая ванна, наполненная розовой краской, в которой плавало несколько футовых медных спринцовок. Прановы курта и паджама были насквозь мокрыми, а лицо измазано розовым и желтым порошком.
– А где моя бхабхи? – заорал Ман.
– Я не выйду! – сказала Савита из-за двери.
– Отлично! Тогда мы войдем внутрь! – крикнул Ман.
– О нет, не войдете, если у вас нет с собой нового сари для меня.
– Получишь ты свое сари, а теперь все, что мне нужно, – это фунт плоти, – сказал Ман.
– Очень смешно, – ответила Савита. – Можешь играть в Холи с моим мужем сколько душе угодно, но пообещай, что меня покрасишь только чуть-чуть.
– Да-да! Обещаю! Всего чуточку пудры, а потом – самую малость пудры для прекрасного личика твоей сестрички, и я буду удовлетворен – до самого следующего года.
Савита опасливо приоткрыла дверь. На ней был старый вылинявший шальвар-камиз, а вид у нее был премилый – смеющаяся, осторожная, каждую минуту готова броситься наутек.
Ман держал пакет с розовой пудрой в левой руке. Он покрасил немного лоб своей невестки. Она потянулась к пакету, чтобы покрасить его в ответ.
– И чуточку на щечки, – сказал Ман, продолжая обмазывать ее лицо.
– Хорошо, славно, – сказала Савита. – Очень хорошо. Счастливого Холи!
– И вот здесь еще капельку, – не унимался Ман, втирая пудру ей в шею, плечи и спину, крепко держа ее и слегка поглаживая, когда она пыталась вырваться.
– Ты настоящий хулиган, я больше никогда тебе не поверю! Пожалуйста! – взвизгнула Савита. – Хватит, отпусти меня, Ман, прошу – не в моем положении…
– Ах я хулиган? Вот как, значит? – Ман потянулся за кружкой и погрузил ее в ванну.
– Нет-нет-нет! Я не то хотела сказать. Пран, спаси меня! – крикнула Савита, смеясь и плача; госпожа Рупа Мера в тревоге выглянула в окно. – Только не жидкой краской, Ман, пожалуйста… – завизжала Савита что есть силы.
Но, несмотря на все ее мольбы, Ман выплеснул три или четыре полных кружки холодной розовой водицы ей на голову и размазал мокрую пудру по ее камизу на груди, хохоча без умолку.
Лата тоже смотрела в окно, потрясенная дерзким, фривольным нападением Мана, который явно воспользовался вседозволенностью праздничного дня. Она прямо почувствовала руки Мана на своем теле и затем холодную воду. К ее удивлению, да и к удивлению ее матери, стоящей рядом с ней, она ахнула и содрогнулась. Но ничто не могло заставить ее выйти на улицу, где Ман продолжал предаваться полихромным удовольствиям.
– Хватит! – крикнула Савита в гневе. – Что вы за тру́сы? Почему не поможете мне? Он же под бхангом – я видела его зрачки, – только гляньте ему в глаза!
Прану и Фирозу удалось отвлечь Мана, вылив на него несколько полных спринцовок цветной водицы, и тот побежал в сад. Ноги у него заплетались, и он рухнул в клумбу желтых канн. Затем высунул голову из цветов, чтобы пропеть одну строчку: «Кутилы, это Холи в стране Брадж!» – и снова присел, исчезнув из виду. Минуту спустя он выпрыгнул, словно кукушка из часов, повторил строчку еще раз и снова спрятался. Савита, горя жаждой мщения, наполнила медную лоту цветной водой и сбежала по лестнице в сад. Она подкралась к клумбе. В этот самый момент Ман снова встал, чтобы запеть. Как только его голова показалась среди цветов, он увидел Савиту и кувшин с водой, но было уже слишком поздно. Савита, решительная и яростная, выплеснула все содержимое ему в лицо и на грудь.
При виде ошарашенного выражения на его физиономии Савита начала хихикать. Но Ман снова сел, на этот раз уже рыдая:
– Бхабхи меня не любит! Моя бхабхи меня не любит!
– Конечно не любит! – подтвердила Савита. – А за что мне тебя любить?
Ман заливался слезами, он был безутешен. Когда Фироз попытался поднять его на ноги, он прижался к нему.
– Ты мой единственный дружок! – всхлипывал он. – А сласти где?
Теперь, когда Ман был нейтрализован, Лата решилась выйти и сдержанно поиграть в Холи с Праном, Фирозом и Савитой. Госпоже Рупе Мере тоже досталось немножко краски.
Но Лата не переставала думать, каково это, когда тебя вот так страстно, открыто и интимно вымазывает краской расшалившийся Ман. И это человек, который уже помолвлен! Она никогда не встречала никого, кто вел бы себя так, как Ман, – а Пран даже не рассердился. Странная семья эти Капуры, подумал Лата.
Тем временем Имтиаз, который, как и Ман, перебрал бханга, сидел на крыльце, мечтательно улыбаясь миру, и непрерывно бубнил себе под нос какое-то слово, очень напоминающее «миокардический». Он его то бормотал, то пропевал, а иногда казалось, что он задает миру вопрос – величайший и одновременно не имеющий ответа.
Время от времени он с глубокой задумчивостью трогал маленькую родинку у себя на щеке.
Группка из двадцати студентов или около того – разукрашенных почти до неузнаваемости – показалась на дороге. Среди них даже было несколько девушек, и у одной из них была теперь фиолетовая кожа, но по-прежнему зеленые глаза Малати. Молодежь уговорила профессора Мишру, жившего неподалеку, через пару домов от Прана и его семейства, присоединиться к ним. Не узнать его китоподобное пузо было невозможно, и к тому же краски на профессоре было совсем немного.
– Какая честь, какая честь! – воскликнул Пран. – Но это я должен был прийти к вашему дому, а не вы к моему.
– Оставьте церемонии, не терплю условностей в подобных случаях, – ответил профессор Мишра, поджав губы и прищурив глаза. – Лучше скажите, где очаровательная госпожа Капур?
– Привет, профессор Мишра! Как приятно, что вы пришли поиграть с нами в Холи, – приблизилась Савита с горсткой цветной пудры в руке. – Добро пожаловать! Добро пожаловать, все вы! Привет, Малати, мы все гадали, что с тобой стряслось, – ведь уже почти полдень. Проходите, проходите…
Немножко краски легло на широкий профессорский лоб, профессор поклонился.
Но тут Ман, который до этого безвольно висел на плече Фироза, отбросил соцветие канны, с которым он забавлялся, и с широкой доброй улыбкой направился к профессору Мишре.
– Так это вы и есть тот самый пресловутый профессор Мишра, – приветливо и восторженно произнес он. – До чего приятно познакомиться с таким гнусным типом! – Он тепло обнял профессора. – Скажите мне, а вы и вправду Враг Человечества? – ободряюще спросил Ман. – До чего примечательное у вас лицо, а мимика какая подвижная! – промурлыкал он в благоговейном восхищении, когда у профессора отвисла челюсть.
– Ман! – предостерег Пран.
– И мерзкая! – сказал Ман с искренним одобрением.
Профессор Мишра уставился на него.
– Мой брат называет вас «Моби Дик, великий белый кит», – продолжал Ман в совершенно дружеском тоне. – Теперь я понимаю почему. Пойдемте же поплаваем, – великодушно пригласил он профессора, указывая на ванну с розовой водой.
– Нет-нет, я не думаю, что… – начал профессор, оторопев.
– Имтиаз, дружище, помоги мне, – позвал Ман.
– Миокардический, – сказал тот, выражая тем самым свою полную готовность; они подняли профессора под руки и поволокли к ванне.
– Нет-нет, я схвачу воспаление легких! – завопил профессор Мишра гневно и ошеломленно.
– Прекрати, Ман! – потребовал Пран.
– Что скажете, доктор-сахиб? – спросил Ман у Имтиаза.
– Противопоказаний нет, – заверил Имтиаз, и они вдвоем затолкали профессора в ванну.
Он поднимал волны в ванне и расплескивал вокруг розовую жижу, пытаясь выбраться, мокрый до нитки, ошалевший от злости и стыда. Ман, глядя на него, не удержался от радостного смеха. Имтиаз тем временем благостно ухмылялся. Пран сел на ступеньку, уронив голову на руки. У всех прочих на лицах застыл ужас.
Выбравшись из ванны, профессор Мишра постоял секунду на веранде, дрожа от влаги и прилива эмоций, а потом удалился, капая розовым, по ступеням в сад. Пран был настолько потрясен, что не в силах был даже извиниться. С негодующим достоинством громадная розовая фигура вышла из калитки и исчезла на дороге.
Ман поглядел на собравшихся, ища поддержки. Савита старалась не смотреть на него, все остальные стояли притихшие и подавленные, и Ман смутно почувствовал, что снова почему-то впал в немилость.
Переодевшись в чистую курту-паджаму после долгого отмокания в ванне, пребывая под счастливым воздействием бханга и теплого вечера, Ман уснул в своей постели в Прем-Нивасе. И снился ему необычный сон: он собирался сесть на поезд до Варанаси, чтобы поехать к своей невесте. Он понимал, что если он не уедет на поезде, то его посадят в тюрьму, только не знал – за какое преступление. Большой отряд полицейских – дюжина констеблей во главе с генеральным инспектором Пурва-Прадеш – сформировал вокруг него кордон, и его вместе с многочисленными селянами в заляпанной грязью одежде и двумя десятками нарядных студенток загнали в вагон. Но он, Ман, забыл что-то и молил, чтобы его выпустили и позволили забрать забытое. Никто не слушал его, и он все больше ожесточался и расстраивался. А потом он рухнул к ногам начальника полиции и билетного контролера и умолял их дать ему возможность выйти: он что-то забыл – не то дома, не то еще где-то – может, на другой платформе, и ему кровь из носу необходимо выйти и вернуть пропажу. Но тут раздался свисток, и его затолкали обратно в поезд. Некоторые женщины смеялись над ним, а он все больше отчаивался. «Прошу, дайте мне сойти», – настаивал он, но поезд, отъехав от станции, набирал ход. Ман поднял глаза и увидел красно-белую табличку: «Для остановки потянуть за цепь. Штраф за ненадлежащее использование – 50 рупий». Он запрыгнул на полку. Селяне попытались ему помешать, но он вырвался от них, схватил цепь и дернул ее что было сил. Но стоп-кран не сработал. Поезд ускорялся, и женщины хохотали над ним уже в открытую. «Я кое-что оставил там», – без устали повторял он, указывая туда, откуда они все уезжали, как будто поезд мог прислушаться к его объяснениям и остановиться. Вынув из кармана бумажник, Ман взывал к кондуктору: «Вот пятьдесят рупий. Только остановите поезд. Умоляю вас – вернемся назад. Я не против отправиться в тюрьму!» Но кондуктор продолжал проверять билеты у других пассажиров, отмахиваясь от Мана, словно тот был безобидным прилипчивым сумасшедшим.
Ман проснулся в поту и испытал облегчение при виде знакомых предметов обстановки своей комнаты в Прем-Нивасе – мягкое кресло, вентилятор под потолком, красный ковер на полу и пять-шесть триллеров в мягкой обложке.
Немедленно выбросив дурной сон из головы, он пошел умываться. Но, увидев в зеркале свою ошарашенную физиономию, живо припомнил лица тех женщин из сна. «Почему они надо мной смеялись? – спросил он сам себя. – И был ли тот смех недобрым?.. Это всего лишь сон», – убеждал он себя. Но сколько бы ни плескал он себе воду в лицо, он никак не мог избавиться от мысли, что объяснение существует, но где-то за пределами его понимания. Он закрыл глаза, стараясь воскресить в памяти обрывки сна, но тот внезапно померк, и теперь от него осталось лишь тоскливое, щемящее чувство, что он где-то что-то забыл. Лица женщин, селян, кондуктора, полицейского стерлись начисто. «Но что же я мог забыть-то? Почему они все надо мной смеялись?»
Откуда-то из недр дома он услышал резкий окрик своего отца:
– Ман! Ман, ты проснулся? Через полчаса гости начнут прибывать на концерт.
Он не ответил и посмотрел на себя в зеркало. Недурственное лицо: живое, свежее, с правильными, сильными чертами. Вот только залысины на висках – как-то это несправедливо в его двадцать пять. Через несколько минут пришел слуга и сообщил, что отец ждет его во внутреннем дворе. Ман осведомился у слуги, не приехала ли еще его сестра Вина, и узнал, что она с семейством приезжала и уже отбыла. Вина, вообще-то, заходила к нему в комнату, но, увидев, что он спит, не велела своему сыну Бхаскару его беспокоить.
Ман нахмурился, зевнул и открыл дверцу платяного шкафа. Его не интересовали ни концерты, ни гости, ему хотелось снова улечься спать, на этот раз без всяких там снов. Так он обычно и проводил вечер Холи в Варанаси – отсыпаясь после бханга.
Внизу начали собираться гости. Большинство из них были в новых нарядах и, не считая легкой красноты под ногтями и под волосами, полностью избавились от разноцветных последствий утреннего веселья. Но все находились в прекрасном расположении духа, и не только благодаря воздействию бханга. Концерты в доме Махеша Капура были ежегодным ритуалом и проходили в Прем-Нивасе с незапамятных времен. Еще его отец и мать устраивали их, и всякий помнил, что концерты отменялись только в те годы, когда хозяин дома сидел в тюрьме.
Сегодня вечером, как и предыдущие два года, пела Саида-бай[99] Фирозабади. Она жила неподалеку от Прем-Ниваса и происходила из семьи певцов и куртизанок. Голос у нее был красивый, глубокий и чувственный. Ей было около тридцати пяти, но слава ее как певицы распространилась за пределы Брахмпура, и теперь ее приглашали участвовать в концертах даже в таких отдаленных городах, как Бомбей и Калькутта. Нынче вечером многие гости Махеша Капура пришли не столько затем, чтобы насладиться радушием хозяев – или, точнее, ненавязчивой и скромной хозяйки, – сколько для того, чтобы послушать Саиду-бай. Ман, который предыдущие праздники Холи провел в Варанаси, слышал ее имя, но никогда не слышал ее пения.
Ковры и белые покрывала были расстелены по всему полукруглому внутреннему двору, который был огражден белостенными комнатами и открытыми коридорами вдоль всего изгиба, а прямой стороной выходил в сад. Не было ни сцены, ни микрофона, ни какой-либо видимой границы или рампы, отделявшей певицу от публики. Не было и кресел – только подушки или валики, на которые можно было облокотиться, да несколько больших горшков с цветами по краям зрительской зоны. Первые гости стояли повсюду, потягивая фруктовый сок или тхандай, грызли кебабы, или орешки, или традиционные сладости праздника Холи. Махеш Капур лично встречал прибывающих гостей, но с нетерпением ждал, когда его сменит Ман, чтобы он мог побеседовать с некоторыми гостями, вместо того чтобы просто обменяться с ними поверхностными любезностями. «Если он не спустится в течение пяти минут, – сказал сам себе Махеш Капур, – я пойду наверх и лично его стащу с кровати. С таким же успехом он мог бы сидеть сейчас и в Варанаси, бесполезный сын. Где этот мальчишка? За Саидой-бай уже отправили автомобиль».
Вообще-то, машину за Саидой-бай и ее музыкантами отправили уже с полчаса тому, и Махеш Капур начал беспокоиться. Бо́льшая часть публики расселась на подушках, но некоторые гости по-прежнему стояли вокруг и разговаривали. Широко известно, что порой Саида-бай, будучи приглашенной выступить в одном месте, могла под воздействием сиюминутного порыва уехать куда-нибудь еще – навестить старую или новую пассию, увидеться с родней или даже спеть для узкого круга друзей. Она вела себя сообразно своим собственным желаниям. Эта политика или, точнее, тенденция могла бы сильно навредить ей в профессиональном плане, не будь ее голос и артистическая манера настолько пленительными и завораживающими. Была даже некоторая таинственность в этой ее безответственности, если поглядеть на нее в определенном свете. Впрочем, этот свет начал меркнуть для Махеша Капура, едва он заслышал восклицания и рокот голосов у двери: Саида-бай и три ее аккомпаниатора наконец прибыли.
Выглядела она потрясающе. Даже если бы она не спела ни звука, а просто улыбалась бы знакомым, приветливо оглядывая собравшихся и задерживая взгляд на красивом мужчине или красивой (то есть современной) девушке, уже этого хватило бы большинству присутствующих мужчин. Но очень скоро она направилась к открытой стороне двора – той, что выходила в сад, и села рядом с фисгармонией[100], которую слуга принес для нее из машины. Она натянула паллу[101] своего шелкового сари побольше на голову – накидка так и норовила соскользнуть, и одним из очаровательнейших жестов во время всего вечера стали эти изящные попытки поправить сари, чтобы голова не осталась непокрытой.
Музыканты – исполнители на табла, саранги и человек, бренчавший на танпуре[102], – сели и принялись настраивать инструменты, когда она нажала черную клавишу унизанной кольцами правой рукой, мягко нагнетая воздух через мехи левой, также украшенной драгоценностями. Таблаист маленьким серебряным молоточком подтянул кожаные ремешки на правом барабане, сарангист подкрутил колки и взял несколько аккордов смычком на струнах. Публика устраивалась поудобнее, сдвигалась, давая место вновь прибывшим слушателям. Несколько мальчиков, кое-кому едва исполнилось шесть, сели рядом с отцами или дядями. В воздухе чувствовалось радостное предвкушение. Неглубокие чаши с лепестками роз и жасмина пустили по кругу: те, кто, подобно Имтиазу, все еще не отошел от бханга, с наслаждением склонялись над ними, вдыхая мощный аромат.
Наверху, на балконе, две менее современные женщины смотрели вниз сквозь щели в тростниковой ширме и обсуждали наряд Саиды, узоры на нем, ее лицо, манеры, предысторию и голос:
– Хорошее сари, но ничего особенного. Она всегда носит шелка из Варанаси. Сегодня красный. В прошлом году был зеленый. Светофор прямо.
– Посмотри, какое шитье зари[103].
– Весьма пышное, весьма – но, я полагаю, все это необходимо, при ее-то профессии, бедняжка.
– Ну уж не скажи. Тоже мне «бедняжка» – погляди на драгоценности. Это тяжелое золотое ожерелье, эта эмаль тонкой работы…
– Как по мне, немного отдает дурным вкусом.
– Ну и что, говорят, что это ей подарили люди из Ситагарха.
– О!
– И многие кольца тоже. Я думаю, она в любимицах у наваба Ситагарха. Говорят, он обожает музыку.
– И музыкантш?
– Естественно. Теперь она приветствует Махешджи и его сына Мана. Он, кажется, очень доволен собой. А это же губернатор, который…
– Да-да, все они, эти конгресс-валлы, одинаковы. Разглагольствуют о простоте и скромной жизни, а сами приглашают подобных людей развлекать своих друзей.
– Ну. Она ведь не танцовщица или что-то подобное.
– Не танцовщица. Но ты не станешь отрицать ее профессию.
– Но твой муж тоже пришел.
– Мой муж!
Обе дамы, одна из которых была женой врача-отоларинголога, а вторая – супругой важного комиссионера обувной торговли, посмотрели друг на дружку с выражением раздраженной покорности обычаям мужчин.
– Теперь она здоровается с губернатором. Гляди, как он ухмыляется. Такой толстый коротышка – но, говорят, очень влиятелен.
– Арэ[104], а что этот губернатор делает, кроме как ленточки разрезает да роскошествует в своем правительственном доме? Ты слышишь, что она говорит?
– Нет.
– Каждый раз, когда она трясет головой, бриллиант у нее в носу так и вспыхивает. Что твоя фара в автомобиле!
– Это авто много пассажиров повидало в свое время.
– Да какое там время! Ей всего тридцать шесть. У нее гарантия еще на много миль пробега. А все эти кольца! Неудивительно, что она всем подряд творит адаб[105].
– В основном бриллианты и сапфиры, хотя мне отсюда не слишком хорошо видно. Ох, какой большой бриллиант на правой руке…
– Нет, это белый… как его там… хотела сказать «сапфир», но это не белый сапфир. Мне кто-то рассказывал, что он даже дороже бриллианта, но я не помню, как этот камень называется.
– И зачем она носит все эти стеклянные браслеты вместе с золотом? Смотрятся довольно дешево!
– Ну не зря же ее называют «Фирозабади». Даже если ее предки – по женской линии – и не родом из Фирозабада[106], то по крайней мере ее стекляшки – точно оттуда. О-хо-хо! Гляди, как она строит глазки молодым мужчинам!
– Бесстыдница.
– Этот бедный юноша не знает, куда глаза девать.
– Кто он?
– Хашим, младший сынок доктора Дуррани. Ему всего восемнадцать.
– Хммм…
– Очень хорошенький. Смотри, какой румянец.
– Румянец! Все эти мальчики-мусульмане только прикидываются девственниками, но души у них похотливые, вот что тебе скажу. Когда мы жили в Карачи…
Но в эту минуту Саида-бай Фирозабади, завершив обмен приветствиями с разнообразными представителями зрительного зала, тихо что-то сказала своим музыкантам и, засунув пан за правую щеку, дважды кашлянула, прочищая горло, и запела.
Стоило этому чудесному горлу издать всего несколько звуков, как тут же раздались восторженные «вах!», «вах!» и другие благодарные возгласы аудитории, вызвавшие признательную улыбку на губах Саиды-бай. Она, несомненно, была прекрасна, но в чем именно заключалась ее восхитительность? Большинство мужчин с трудом смогли бы подобрать слова, чтобы объяснить это, однако женщинам наверху стоило быть более проницательными. Внешне она выглядела приятно, не более того, однако у нее имелись все атрибуты выдающейся куртизанки – маленькие знаки благоволения, наклон головы, сверкающее украшение в носу, восхитительная смесь прямоты и избирательности в ее внимании к тем, кого она завлекала, отличное знание поэзии на урду, в частности газелей, которое не сочли бы поверхностным даже знатоки. Однако куда большее значение, чем все это, чем ее одежда, драгоценности и даже ее исключительный природный талант и музыкальное образование, имела щемящая сердечная боль в ее голосе. Откуда она произрастала, никто точно не знал, хотя слухи о ее прошлом были достаточно распространены в Брахмпуре. Даже эти женщины не могли сказать, что ее печаль была наигранной. Она казалась одновременно смелой и ранимой. Именно перед таким сочетанием устоять было невозможно.
Поскольку это был Холи, она начала свое выступление с нескольких песен Холи. Саида-бай Фирозабади была мусульманкой, но спела эти счастливые описания юного Кришны[107], играющего в Холи с коровницами из деревни своего приемного отца, с таким обаянием и энергией, словно ей довелось увидеть эту сценку воочию. Мальчишки в зале смотрели на нее с удивлением. Даже Савита, которая впервые присутствовала на Холи в доме свекра и свекрови и пришла скорее по обязанности, чем ради удовольствия, вдруг ощутила неподдельную радость.
Госпожа Рупа Мера, разрываясь между необходимостью защищать свою младшую дочь и неуместностью присутствия ее поколения, особенно вдовы, в сформированной части аудитории внизу, настрого приказав Прану не спускать глаз с Латы, исчезла наверху. Она наблюдала через щель в тростниковой ширме, говоря госпоже Капур:
– В мое время ни одной женщине не было позволено находиться во дворе в такой вечер.
Со стороны госпожи Рупы Меры было немного несправедливо высказывать такие упреки тихой и ранимой хозяйке, которая действительно говорила об этом своему мужу. Но от ее возражений просто нетерпеливо отмахнулись на том основании, что времена меняются.
Во время концерта гости то входили во внутренний двор, то выходили в сад, и Саида-бай, краем глаза уловив движение где-то среди публики, поприветствовала жестом нового гостя, и гармоническая линия ее аккомпанемента прервалась. Но скорбных звуков смычка на струнах саранги, словно тени ее голоса, было более чем достаточно, и она часто оборачивалась к музыканту и благодарила его взглядом за особенно красивую имитацию или импровизацию. Однако наибольшее внимание досталось молодому Хашиму Дуррани, сидящему в первом ряду и краснеющему, словно свекла, каждый раз, когда она прерывала пение, чтобы сделать колкое замечание или посвятить ему какое-нибудь случайное двустишие. Саида-бай славилась тем, что в начале выступления выбирала среди слушателей одного человека и посвящала все свои песни ему, – он становился для нее жестоким убийцей, охотником, палачом и кем угодно еще, – собственно, он становился героем для ее газелей.
Саида-бай больше всего любила петь газели Мира[108] и Галиба, но также ей по вкусу были и Вали Деккани[109], и Маст, чьи стихи не пользовались большой популярностью у местных жителей, поскольку тот провел большую часть своей несчастной жизни, читая впервые многие из своих газелей в Барсат-Махале культурно обделенному навабу Брахмпура, прежде чем его некомпетентное, обанкротившееся и лишенное наследников княжество было захвачено Британией. Так, первой из ее газелей в этот вечер стала именно газель Маста. И стоило ей спеть лишь первую фразу, как восхищенная публика разразилась ревом признательности.
«Не наклонялась я, но ворот порван мой…» – начала она, прикрыв глаза.
– Ах! – беспомощно произнес судья Махешвари. Его голова на пухлой шее затряслась в экстазе.
А Саида-бай продолжала:
Тут Саида-бай бросила взгляд, исполненный одновременно томления и укора, на бедного восемнадцатилетку. Он тут же опустил глаза, а один из друзей толкнул его и восторженно спросил:
– Могу ль невинным быть? – что смутило юношу еще сильнее.
Лата сочувственно посмотрела на парня и с восхищением – на Саиду-бай.
«И как это ей удается? – подумала она, восторгаясь и чуточку ужасаясь. – Их чувства словно податливая глина в ее руках, и все эти мужчины могут лишь ухмыляться и стонать! И Ман – хуже всех!» Лате обычно нравилась более серьезная классическая музыка. Но теперь она, как и ее сестра, тоже наслаждалась газелью, а еще, хоть это и было странно, преображенной романтической атмосферой Прем-Ниваса. Как хорошо, что ее мать ушла наверх.
Тем временем Саида-бай, протянув руку к гостям, пела:
– Вах, вах! – громко воскликнул Имтиаз позади.
Саида-бай наградила его ослепительной улыбкой, затем нахмурилась, словно испугавшись. Однако снова взяла себя в руки и продолжила:
– Куда глаза глядят – меня услышат! – пропели одновременно двадцать голосов.
Саида-бай вознаградила их энтузиазм кивком. Но безбожие этого двустишия было превзойдено безбожием следующего:
В рядах зрителей послышались вздохи, прокатился дружный стон. Ее голос почти сорвался на слове «свыше». Только совершенно бесчувственный чурбан посмел бы это порицать.
Ман был настолько тронут той почти декламационной выразительностью, с которой Саида-бай исполнила последнее двустишие, что невольно воздел к ней руки. Саида-бай закашлялась, прочищая горло, и загадочно взглянула на него. Ман ощутил жар и дрожь во всем теле и на какое-то время потерял дар речи, зато воспроизвел ритмический рисунок аккомпанемента на голове одного из своих деревенских племянников лет семи.
– Что вы хотите услышать следующим, Махешджи? – спросила его отца Саида-бай. – До чего чудесную публику вы всегда собираете в вашем доме! И такую осведомленную, что я порой чувствую себя лишней! Стоит мне лишь пропеть два слова – и вы, господа, завершаете газель!
Раздались восклицания: «Нет-нет!», «Что вы такое говорите?» и «Мы лишь ваши тени, Саида-бегум!»[111].
– Я уверена, что это не из-за моего голоса, а лишь благодаря вашей милости и милости Того, Кто наверху, – добавила она, – сегодня вечером я здесь. Я вижу, что ваш сын так же признателен мне за мои скромные усилия, как и вы были в течение многих лет. Должно быть, это в крови. Ваш отец, пусть он покоится с миром, был полон доброты к моей матери. И теперь я получаю вашу милость.
– Кто из нас кому оказывает милость? – галантно ответил Махеш Капур.
Лата невольно посмотрела на него с некоторым удивлением. Ман поймал ее взгляд и подмигнул. И она невольно улыбнулась в ответ. Теперь, когда они были родственниками, она чувствовала себя с ним не так скованно. Она вспомнила его утренние выходки, и улыбка вновь приподняла уголки ее губ. Теперь всегда, сидя на лекциях профессора Мишры, Лата невольно будет вспоминать уморительную картину: как он вылезает из ванны, мокрый, розовый и беспомощный, словно младенец.
– Однако некоторые молодые люди столь молчаливы, – продолжала Саида-бай, – что они сами могут быть идолами в храмах. Возможно, они так часто вскрывали свои вены, что у них не осталось крови, а? – очаровательно рассмеялась она.
Молодой Хашим виновато окинул взглядом свою синюю вышитую курту. Но Саида-бай безжалостно продолжала:
Поскольку во многих стихах на урду, как и во многих из более ранних по времени персидских и арабских стихах, поэты обращались к молодым людям, Саиде-бай было несложно найти такие озорные отсылки к мужской одежде и манере поведения, чтобы было понятно, в кого летят ее стрелы. Хашим мог краснеть, гореть и кусать нижнюю губу, но ее колчан был бездонен. Она посмотрела на него и продолжила:
Друзья Хашима к этому времени уже содрогались от смеха. Но, должно быть, Саида-бай поняла, что он больше не вынесет любовной травли, и смилостивилась, предоставив ему небольшую передышку. К этому моменту публика осмелела достаточно, чтобы выдвигать свои предложения, и после того, как Саида-бай, потакая своему вкусу, слишком интеллектуальному для столь чувственной певицы, исполнила одну из наиболее сложных и насыщенных аллюзиями газелей Галиба, кто-то из публики предложил одну из своих любимых – «Где встречи те? Где расставания?».
Саида-бай согласилась, повернулась к музыкантам, играющим на саранги и табла, и сказала им несколько слов. Саранги начал играть вступление к медленной, меланхоличной, ностальгической газели, написанной Галибом не на склоне лет, а в те дни, когда он был сам ненамного старше самой певицы. Но Саида-бай вложила в свои вопрошающие куплеты такую сладкую горечь, что тронула даже самые черствые сердца. И когда они присоединились в конце знакомой сентиментальной строчки, казалось, они задают вопрос себе, а не показывают соседям свою осведомленность. И эта проникновенность вызывала у певицы еще более глубокий отклик, так что даже последний сложный бейт, в котором Галиб возвращается к своим метафизическим абстракциям, стал кульминацией, а не отступлением от общего смысла газели.
После этого прекрасного исполнения публика лежала у ног Саиды-бай. Те, кто намеревался уехать не позднее одиннадцати часов, оказались не в силах сбросить чары, и вскоре незаметно уже перевалило за полночь.
Маленький племянник Мана уснул у него на коленях. Уснули и многие другие мальчики. Слуги унесли их и уложили спать. Сам Ман, который раньше часто влюблялся и поэтому был склонен к своеобразной приятной ностальгии, был ошеломлен последней газелью Саиды-бай. Он задумчиво раскусил орех кешью. Что он мог поделать? Он чувствовал, как неумолимо влюбляется в нее. Саида-бай теперь продолжила свои заигрывания с Хашимом, и Ман ощутил легкий укол ревности, когда она пыталась получить от юноши ответ:
Когда эти строки не привели ни к какому результату, заставив молодого человека лишь беспокойно поерзать на месте, она попыталась исполнить более смелое двустишие:
Это нашло отклик. Здесь было два каламбура – один мягкий и один не слишком. «Мир» и «чудо» обозначались одним и тем же словом «алам», а «пушок на щеках», звучавший на урду как «кат», могло быть истолковано как «письмо». Хашим, у которого на лице был легкий пушок, изо всех сил старался вести себя так, будто «кат» означает просто «письмо», но это стоило ему немалого конфуза. Он оглянулся на отца в поисках поддержки в своих страданиях – собственные друзья ничем не помогали, так как давно решили присоединиться к поддразниванию. Но рассеянный доктор Дуррани сидел в полудреме где-то позади. Один из друзей нежно потер щеку Хашима и потрясенно вздохнул. Покраснев, Хашим поднялся, чтобы покинуть двор и погулять в саду. Стоило ему привстать, как Саида-бай выстрелила в него Галибом:
Хашим, чуть не плача, сотворил адаб Саиде-бай и покинул внутренний двор поместья. Лате, чьи глаза горели безмолвным восторгом, стало жаль его, но вскоре ей тоже пришлось уехать с матерью, Савитой и Праном.
Зато Ман совершенно не жалел своего зардевшегося соперника. Он выступил вперед, кивнул налево и направо, почтительно поприветствовав певицу, и уселся на место Хашима. Саида-бай была рада приятной компании пусть и юного, но добровольца во вдохновители на остаток вечера. Она улыбнулась ему и произнесла:
На что Ман ответил мгновенно и решительно:
Это было встречено смехом публики, но Саида-бай решила оставить последнее слово за собой, ответив собственными стихами:
После такого ответа зал разразился спонтанными аплодисментами. Ман обрадовался так же, как и все остальные, что Саида-бай Фирозабади побила его туза или, если можно так сказать, покрыла десяткой его девятку. Она смеялась так же, как и остальные, как и ее аккомпаниаторы – толстый таблаист и его худощавый коллега с саранги. Вскоре Саида-бай подняла руку, призывая к тишине, и сказала:
– Надеюсь, эта часть аплодисментов предназначалась моему юному остроумному другу.
Ман с игривым раскаянием ответил:
– Ах, Саида-бегум, хватило у меня отваги шутить над вами, но все мои попытки были тщетны!
Публика вновь засмеялась, и Саида-бай Фирозабади наградила его за эту цитату из газели Мира прекрасным ее исполнением:
Ман смотрел на нее, очарованный. Очарованный и восхищенный. Что может быть прекраснее, чем лежать без сна долгими ночами, до самого рассвета, слушая ее голос у своего уха?
Ночь продолжалась, шутки чередовались с музыкой. Было уже очень поздно. Публика из сотни поредела до дюжины. Но Саида-бай теперь была настолько погружена в музыку, что оставшиеся пребывали в полном восторге. Они сошлись в более тесный кружок. Ман не знал, во что погрузиться больше – в слух или созерцание. Время от времени Саида-бай прерывала пение и вела беседу с уцелевшими адептами. Она отпустила саранги и танпуру. В конце концов отослала даже своего таблаиста, глаза которого совсем слипались. Остались только ее голос и фисгармония, но им хватало очарования. Уже светало, когда она сама зевнула и поднялась.
Ман смотрел на нее с желанием и усмешкой во взгляде.
– Я позабочусь о машине, – сказал он.
– А я пока пойду в сад, – сказала Саида-бай. – Это самое прекрасное время ночи. Просто отправьте ее, – указала она на фисгармонию, – и остальные вещи ко мне домой завтра утром. Так что ж, – продолжила она для пяти или шести человек оставшихся во дворе:
Ман завершил куплет:
Он смотрел на нее в ожидании признательности, но она уже направилась в сад. Саида-бай Фирозабади, внезапно уставшая «от всего этого» (хотя от чего «всего этого»?), минуту или две бродила по саду Прем-Ниваса. Она коснулась глянцевых листьев помело. Харсингар уже отцвел, а цветы жакаранды[113] опадали во мраке. Она окинула взглядом сад и улыбнулась себе немного грустно. Было тихо. Ни сторожа, ни даже сторожевой собаки. На ум пришло несколько любимых строк из малоизвестного поэта Миная, и она не пропела, а прочитала их вслух:
Она слегка закашлялась – ночью внезапно похолодало – и плотнее закуталась в свою легкую шаль, ожидая, пока кто-нибудь проводит ее к дому, который тоже находился в Пасанд-Багхе, всего в нескольких минутах ходьбы.
На следующий день после того, как Саида-бай пела в Прем-Нивасе, было воскресенье. Беззаботный дух Холи все еще витал в воздухе. Ман никак не мог выбросить Саиду-бай из головы.
Он бродил в оцепенении. Слегка пополудни он организовал отправку фисгармонии к ней домой, и ему ужасно хотелось самому сесть в машину. Но это было не самое лучшее время для посещения Саиды-бай, которая в любом случае никак не дала ему понять, что будет рада снова его видеть.
Ман томился от безделья. Это было частью его проблемы. В Варанаси были какие-то дела, способные отвлечь его. В Брахмпуре он всегда чувствовал себя в безвыходном положении. Впрочем, на самом деле он не слишком возражал. Ему не очень-то нравилось чтение, но зато он любил гулять с друзьями.
«Может, стоит навестить Фироза?» – решил он.
Затем, думая о газелях Маста, он запрыгнул в тонгу и велел тонга-валле отвезти его к Барсат-Махалу. Прошли годы с тех пор, как он был там, и мысль увидеть Барсат-Махал показалась ему заманчивой.
Тонга проехала через зеленые обжитые «колонии» восточной части Брахмпура и добралась до Набиганджа, торговой улицы, знаменующей конец простора и начало шума и суматохи. Старый Брахмпур лежал за ним, и почти в самом конце западной части старого города, над Гангой, росли роскошные сады и высилось еще более прекрасное мраморное здание Барсат-Махала.
Набигандж – фешенебельная торговая улица, где по вечерам можно встретить фланирующих туда-сюда представителей брахмпурской знати. Сейчас, жарким днем, покупателей было не так много. Лишь несколько машин, тонги и велосипеды. Вывески на Набигандже были напечатаны на английском, и цены соответствовали вывескам. Книжные магазины, такие как «Имперский книжный развал», хорошо организованные универсальные магазины, такие как «Даулинг и Снэпп» (где нынче заправляли индийцы), отличные портняжные мастерские, такие как «Ателье Магоряна», где Фироз заказывал всю свою одежду (начиная с костюмов и заканчивая ачканами), обувной магазин «Прага», элегантный ювелирный магазин, рестораны и кофейни, подобные «Рыжему лису» и «Голубому Дунаю», и два кинотеатра – «Манорма Толкис» (где показывали фильмы на хинди) и «Риалто» (который в основном занимался показом голливудских картин и фильмов британской студии «Илинг»). Каждое из этих мест играло какую-либо роль, главную или второстепенную, в тех или иных любовных интрижках Мана. Но сегодня, когда тонга проносилась по широкой улице, Ман не обращал на них внимания. Тонга свернул на дорогу поменьше и почти сразу же на еще меньшую. Теперь они были в совершенно другом мире.
Тонге как раз хватало места, чтобы проехать между телегами с волами, рикшами, велосипедами и пешеходами, заполонившими дорогу и тротуар, который они делили с уличными цирюльниками, гадалками, хлипкими чайными лотками, овощными ларьками, дрессировщиками обезьян, чистильщиками ушей, карманниками, заблудшей скотиной, случайным сонным полицейским, прогуливающимся в выцветшей форме цвета хаки, мокрыми от пота амбалами, несущими на спинах неподъемные грузы меди, стекла и макулатуры и вопившими: «Поберегись!» – зычными голосами, каким-то образом пробивавшимися сквозь грохот, лавками сукна и изделий из меди, хозяева которых завлекали покупателей криками и жестами, резным каменным входом в открывшуюся во дворе переоборудованного хавели[114] прогоревшего аристократа школу «Тайни Тотс» с изучением английского и нищими – молодыми и старыми, злобными и кроткими, прокаженными, искалеченными или слепыми, с наступлением вечера тайком от полиции пробирающимися на Набигандж, чтобы промышлять в очередях в кинозалы.
Вороны каркали, оборванные мальчишки носились по поручениям. Один из них балансировал шестью маленькими грязными чайными стаканчиками на дешевом жестяном подносе, пробираясь через толпу. Обезьяна болтала и прыгала вокруг огромного фикусового дерева с дрожащими листьями и подкарауливала неосторожных покупателей, выходящих из хорошо охраняемой лавки с фруктами, женщины, укутанные в паранджу или в ярких сари, в сопровождении мужчин или без оных, несколько студентов из университета, развалившихся вокруг тележек с чатом[115] и кричавших друг другу с расстояния в тридцать сантиметров то ли по привычке, то ли чтобы их услышали, грязные собаки огрызались и получали пинка, скелетообразные кошки мяукали и уворачивались от брошенного камня. Мухи копошились везде – на кучах зловонного гниющего мусора, на неприкрытых лакомствах на лотках торговцев сластями, где на огромных изогнутых сковородах с маслом гхи шипел вкуснейший джалеби[116], на лицах наряженных в сари, но не одетых в паранджу женщин, на ноздрях лошади, трясущей своей ослепленной головой и пытавшейся пробраться через Старый Брахмпур в сторону Барсат-Махала.
Ман прервал свои размышления, увидев Фироза, стоявшего возле уличного киоска. Он тут же остановил тонгу и сошел к нему.
– Фироз, долго жить будешь – я как раз думал о тебе. Примерно полчаса назад!
Фироз сказал, что он просто бродил по округе и решил купить трость.
– Ты себе или отцу?
– Себе.
– Мужчина, вынужденный купить трость в свои двадцать, может и не прожить долгой жизни, – сказал Ман.
Фироз, поопиравшись на разные трости под разными углами, выбрал одну из них и, не торгуясь, купил.
– А ты что тут делаешь? Едешь навестить Тарбуз-ка-Базар? – спросил он.
– Не будь таким гнусным, – весело сказал Ман; Тарбуз-ка-Базар был улицей певиц и проституток.
– О, но я совсем позабыл, – лукаво сказал Фироз. – Зачем тебе дыни, если можно вкусить персики Самарканда?
Ман нахмурился.
– Какие новости о Саиде-бай? – продолжал Фироз, который с задних рядов наслаждался предыдущей ночью.
Фироз, хоть и уехал к полуночи, ощутил, что, несмотря на помолвку Мана, в жизнь его друга снова вошла любовь. Должно быть, он знал и понимал Мана лучше, чем кто-либо.
– А чего ты ожидаешь? – немного угрюмо спросил Ман. – Все будет идти своим чередом. Она даже не позволила мне проводить ее домой.
«Это совершенно не похоже на Мана», – подумал Фироз, которому редко доводилось видеть друга в подавленном настроении.
– Так куда ты едешь? – спросил он его.
– В Барсат-Махал.
– Чтобы положить этому конец? – осторожно спросил Фироз. (Парапет Барсат-Махала находился прямо у Ганги и каждый год становился местом романтических самоубийств.)
– Да-да, чтобы все это закончилось, – нетерпеливо сказал Ман. – А теперь скажи мне, Фироз, что ты мне посоветуешь?
Фироз засмеялся.
– А ну повтори. Я просто ушам своим не верю! – сказал он. – Ман Капур, брахмпурский красавец, к ногам которого так и падают женщины из хороших семей и, наплевав на репутацию, вьются вокруг него, словно пчелы вокруг лотоса, ищет совета у сурового и безупречного Фироза о том, как поступать в делах сердечных. Ты ведь не моего юридического совета спрашиваешь, а?
– Если ты собираешься и дальше продолжать в таком духе… – недовольно начал Ман. Вдруг некая мысль поразила его. – Фироз, почему Саиду-бай зовут Фирозабади? Я думал, она местная.
– Ну, семейство ее в самом деле родом из Фирозабада, – ответил Фироз. – Но и только. А на самом деле ее мать Мохсина-бай давно поселилась в Тарбуз-ка-Базаре и Саида-бай выросла в этой части города. – Он указал тростью в сторону неблагополучного района. – Но, разумеется, сама Саида-бай теперь, когда она вскарабкалась на вершину и живет в Пасанд-Багхе – и дышит тем же воздухом, что и мы с тобой, – не любит, когда люди вспоминают, где она родилась.
Ман пару секунд обдумывал услышанное.
– Откуда тебе так много известно о ней? – озадаченно спросил он.
– О, даже не знаю, – сказал Фироз, отгоняя муху. – Подобная информация просто в воздухе витает. – Не обращая внимания на изумление в глазах Мана, он продолжил: – Но мне пора. Отец хочет, чтобы я познакомился со скучным человеком, который явится на чай.
Фироз прыгнул в тонгу Мана.
– Слишком много народу, чтобы кататься на тонге по Старому Брахмпуру. Лучше прогуляйся пешком, – сказал он Ману и уехал.
Ман бродил, размышляя – но не очень долго – о том, что сказал Фироз.
Напевая строчки из газели, засевшие у него в голове, он остановился, чтобы купить пан (он предпочитал более пряный, темно-зеленый пан всем прочим сортам), маневрируя, перешел через дорогу сквозь толпу велосипедистов, рикш, тележек, людей и скота и оказался в Мисри-Манди, неподалеку от небольшой овощной лавки рядом с тем местом, где жила его сестра Вина.
Чувствуя укоры совести за то, что он спал, когда она приходила в Прем-Нивас накануне днем, Ман импульсивно решил навестить ее и своего зятя Кедарната и племянника Бхаскара. Ман очень любил Бхаскара и обожал подкидывать тому арифметические задачки, словно мяч дрессированному тюленю.
Когда он вошел в жилые районы Мисри-Манди, переулки стали уже, прохладнее и немного тише, хотя там одни люди сновали туда-сюда, другие просто бездельничали или играли в шахматы на выступе возле храма Радхакришны, стены которого все еще пестрели разноцветьем Холи. Полоса яркого солнечного света над его головой теперь была тонкой и ненавязчивой, и мух стало меньше. После поворота в еще более узкий переулок, всего три фута в ширину, едва увернувшись от коровы, которая решила помочиться, Ман прибыл в дом своей сестры.
Это был очень узкий дом – трехэтажный, с плоской крышей, примерно по полторы комнаты на каждом этаже и центральной решеткой в середине лестничной клетки, пропускающей солнечный свет до самого низа. Ман вошел через незапертую дверь и увидел старую госпожу Тандон, свекровь Вины, жарившую что-то на сковороде. Пожилая госпожа Тандон не одобряла музыкального вкуса Вины, и именно из-за нее семье пришлось вернуться домой прошлым вечером, так и не послушав выступления Саиды-бай. Старуха всегда вызывала дрожь у Мана. Промямлив ей что-то вроде приветствия, он поднялся по лестнице и вскоре обнаружил Вину и Кедарната на крыше. Они играли в чаупар[117] в тени решетки и в данный момент явно о чем-то пререкались.
Вина была на несколько лет старше Мана и фигурой – приземистой и коренастой – пошла в мать. Когда Ман появился на крыше, голос ее звучал на повышенных тонах, а пухлое и обычно веселое лицо хмурилось, но стоило ей увидеть Мана, как оно снова расплылось в улыбке. Затем Вина что-то вспомнила и опять помрачнела.
– Итак, ты пришел извиниться. Чудесно! И вовсе не поторопился. Мы все были вчера очень недовольны тобой. Что ты за брат такой, если спишь часами напролет, зная, что мы приедем в Прем-Нивас?
– Но я думал, ты останешься на песни… – сказал Ман.
– Да-да, – сказала Вина, качая головой. – Я более чем уверена, что ты думал обо всем об этом, когда засыпал. Разумеется, совершенно точно не из-за бханга. И у тебя просто вылетело из головы, что нам нужно было отвезти мать Кедарната домой раньше, чем начнется музыка. Ну, хотя бы Пран прибыл загодя и встретил нас в Прем-Нивасе с Савитой, его тещей и Латой.
– Ах, Пран, Пран, Пран! – раздраженно проговорил Ман. – Вечно он герой, а я, как всегда, злодей!
– Это неправда, не драматизируй, – сказала Вина. Она опять видела в Мане маленького мальчика, который пытался стрелять в голубей из рогатки, утверждая, что он – лучник из «Махабхараты»[118]. – Просто ты совершенно безответственный человек.
– И все равно – о чем вы спорили, когда я поднимался по лестнице? И где Бхаскар? – спросил Ман. Вспомнив о недавних упреках отца, он решил сменить тему.
– Запускает с друзьями воздушных змеев. Кстати, он тоже обиделся и хотел тебя разбудить. Придется тебе сегодня поужинать с нами, чтобы загладить вину.
– А-а-а… – нерешительно протянул Ман, раздумывая, а не рискнуть ли ему и не заглянуть ли в дом Саиды-бай этим вечером. Он закашлялся. – Но почему вы ссорились?
– Мы не ссорились, – мягко сказал Кедарнат, улыбаясь Ману.
Зятю Мана было едва за тридцать, но он уже седел. Беспокойный оптимист, он, в отличие от Мана, был, если так можно выразиться, слишком ответственным человеком, и трудности, которые обрушились на него, когда он начинал жизнь с нуля в Брахмпуре после революции, преждевременно состарили его.
Когда он был не в пути куда-нибудь на юг Индии, чтобы набрать заказов, то до поздней ночи работал в своем магазине в Мисри-Манди. Именно вечерами здесь велись дела и посредники вроде него покупали корзины обуви у сапожников. Однако послеобеденное время было довольно свободным.
– Нет, не ссорились! Совсем не ссорились! Мы просто спорили из-за чаупара, вот и все, – поспешно сказала Вина, снова бросая ракушки каури, считая очки и количество ходов своих фигур вперед по крестообразной доске из ткани.
– Да-да, я верю, верю, – сказал Ман.
Он сел на коврике, разглядывая цветочные горшки с пышными, крупнолистными растениями, которые госпожа Капур подарила своей дочери для украшения сада на крыше. Сари Вины сушились на одной стороне крыши, вся терраса была забрызгана красками Холи. Позади крыши виднелись нагромождения других крыш, минареты, башни и купола храмов, простирающиеся до самой железной дороги и станции «Новый Брахмпур». Несколько бумажных змеев – розовых, зеленых и желтых, тоже в цветах Холи, – сражались друг с другом в безоблачных небесах.
– Пить хочешь? – торопливо спросила Вина. – Принесу тебе шербета. Или ты будешь чай? Боюсь, что у нас нет тхандая, – щедро предложила она.
– Нет, спасибо… Но может, ты ответишь на мой вопрос? О чем спор? – спросил Ман. – Дай-ка угадаю… Кедарнат хочет взять вторую жену и, естественно, желает твоего согласия.
– Не глупи! – сказала Вина слегка резко. – Я хочу второго ребенка, и, естественно, мне нужно согласие Кедарната. Ой! – воскликнула она, осознав свою несдержанность, и взглянула на мужа. – Я не нарочно. В любом случае он мой брат, и мы ведь можем спросить его совета.
– Но советов моей матери в этом вопросе ты не хочешь, так? – возразил Кедарнат.
– Что ж, теперь уже поздно, – весело сказал Ман. – А зачем тебе второй ребенок? Бхаскара разве недостаточно?
– Мы не можем себе позволить завести второго ребенка, – сказал Кедарнат с закрытыми глазами – Вину раздражала эта привычка. – По крайней мере сейчас. Мой бизнес… ну, ты в курсе, как обстоят дела. А теперь сапожники собрались бастовать. – Он открыл глаза. – К тому же Бхаскар такой смышленый, что мы хотим обеспечить ему лучшее обучение. А это недешево.
– Да, мы, конечно, хотели, чтобы он был глупым, но увы…
– Вина, как всегда, блещет остроумием, – сказал Кедарнат. – Всего за два дня до Холи она напомнила мне, что нам очень трудно сводить концы с концами из-за арендной платы, роста цен на продукты и всего прочего. И о стоимости ее уроков музыки, лекарств моей матери, особых учебников по математике для Бхаскара и моих сигарет. Сказала, что мы вынуждены считать каждую рупию, а теперь утверждает, что мы обязаны завести еще одного ребенка, потому что каждое рисовое зерно, которое он съест, уже отмечено его именем. Женская логика! Она родилась в семье, где было трое детей, и потому считает, что иметь троих детей – закон природы. Ты хоть можешь представить себе, как мы будем выживать, если все они будут такими же умными, как Бхаскар?
Кедарнат, который обычно был тем еще подкаблучником, неплохо сопротивлялся.
– Как правило, умный только первый ребенок, – сказала Вина. – Я могу гарантировать, что следующие двое будут такими же глупыми, как Пран и Ман. – Она продолжила шить.
Кедарнат улыбнулся, взял пестрые каури в покрытую шрамами ладонь и бросил их на доску. Обычно он, как человек чрезвычайно вежливый, был весь внимание при Мане, но чаупар есть чаупар, и, начав играть в него, практически невозможно остановиться. Эта игра увлекала и захватывала даже больше, чем шахматы. Ужин в Мисри-Манди остывал, гости уходили, кредиторы то и дело вспыхивали раздражением, но игроки в чаупар молили дать им сыграть еще разочек. Старая госпожа Тандон однажды выкинула тканевую доску и проклятые раковины в заброшенный колодец в соседнем переулке, но, несмотря на финансовое положение семьи, новый набор был куплен, и парочка бездельников теперь играла на крыше, хоть там и было жарче. Таким образом они избегали встреч с матерью Кедарната, чьи проблемы с желудком и артрит затрудняли ей подъем по лестнице. В Лахоре из-за горизонтального расположения дома и из-за усвоенной ею роли непререкаемого матриарха богатого и компактного семейства она осуществляла тотальный, даже тиранический контроль. Ее мир рухнул из-за болезненного Раздела[119].
Разговор прервал возмущенный крик с соседней крыши. Крупная женщина средних лет в алом хлопковом сари кричала с крыши на незримого противника:
– Они жаждут моей погибели, это ясно! Ни минуты покоя, ни лечь ни сесть. Стук мячей сводит меня с ума… Конечно! Внизу слышно все, что происходит на крыше! Эй вы, кахары[120] несчастные, бесполезные вы судомойки, уймите же наконец своих детей!
Заметив Вину и Кедарната на их крыше, она перешла по соединяющему крыши мостку, пробравшись сквозь небольшую щель в дальней стене. Своим пронзительным голосом, неухоженными зубами и большими, растопыренными, обвисшими грудями она произвела неизгладимое впечатление на Мана.
После того как Вина представила их, женщина с яростной улыбкой сказала:
– О, так это тот самый, который не женат?
– Да, тот самый, – признала Вина. Она не стала искушать судьбу упоминанием помолвки Мана с девушкой из Варанаси.
– Но ты разве не сказала мне, что познакомила его с той девушкой, напомни, как ее зовут, той, что приехала сюда из Аллахабада навестить своего брата?
– Поразительно, как обстоят дела с некоторыми людьми. Ты говоришь им «А», а они думают «Я».
– Что ж, это вполне естественно, – хищно произнесла женщина. – Молодой мужчина, молодая женщина…
– Она была очень хорошенькой, – сказала Вина. – С глазами словно у лани.
– Но, к счастью, нос у нее не такой, как у брата, – добавила женщина. – Нет, он гораздо лучше. И даже ноздри вздрагивают слегка – точно как у лани…
Отчаявшись поиграть в чаупар, Кедарнат поднялся, чтобы пойти вниз. Он терпеть не мог визитов этой чрезмерно дружелюбной соседки. С тех пор как ее муж установил у них в доме телефон, она стала еще более навязчивой и напористой.
– Как мне надлежит называть вас? – спросил женщину Ман.
– Бхабхи. Просто бхабхи, – сказала Вина.
– Так… как она тебе, понравилась? – спросила женщина.
– Чудесно, – сказал Ман.
– Чудесно? – повторила женщина, восторженно зацепившись за слово.
– Я имел в виду – чудесно, что я должен называть вас бхабхи.
– Он очень изворотливый, – сказала Вина.
– Я тоже не промах, – заявила ее соседка. – Тебе стоит приходить сюда, знакомиться с людьми, знакомиться с хорошими женщинами, – обратилась она к Ману. – Что хорошего в жизни в колониях? Я тебе говорю: посещая Пасанд-Багх или Сивил-Лайнс, я чувствую, как мой мозг через четыре часа дохнет. А когда я возвращаюсь в переулки нашего района, мозги снова начинают шевелиться. Люди здесь заботятся друг о друге: если кто-то заболеет, все соседи спрашивают о нем. Но тебя будет сложно исправить. Тебе нужна девушка повыше среднего…
– Меня это не слишком волнует, – рассмеялся Ман. – Как по мне, и невысокие хороши.
– То есть тебе совершенно все равно, высокая она или низкая, темная или светлая, худая или толстая, уродливая или красивая?
– И снова «Я» вместо «А», – сказал Ман, глядя в сторону их крыши. – Кстати, мне нравится ваш метод сушки блузок.
Женщина коротко хохотнула. Это могло бы прозвучать самоуничижительно, если бы не было так громко. Она оглянулась на стальную подставку, расположенную над резервуаром для воды.
– На моей крыше нет другого места, – сказала она. – Все веревки на вашей стороне… Знаешь, – продолжила женщина не в тему, – брак – это странная штука. Я читала в «Стар-гейзере», что девушка из Мадраса, удачно вышедшая замуж, мать двоих детей, посмотрела «Халчал»[121] пять раз – целых пять раз! – и совсем одурела с этим Далипом Кумаром. Прямо спятила. И она поехала к нему, совершенно не представляя, что творит, поскольку у нее даже не было его адреса. Затем при помощи одного из этих фан-журналов она нашла его, взяла там такси и обрушила на него всевозможные безумные, одержимые речи. В конце концов он дал ей сто рупий на обратную дорогу и выставил за дверь. Но она вернулась.
– Далип Кумар! – нахмурилась Вина. – Я не очень много знаю о его игре. Думаю, он все это выдумал для рекламы.
– О, нет-нет! Вы видели его в «Дидаре»?[122] Он удивительный! И «Стар-Гэйзер» пишет, что он такой хороший человек – он вовсе не ищет публичности. Вели Кедарнату, чтобы остерегался мадрасских женщин, он проводит там столько времени, а они очень яростные… Я слышала, они даже свои шелковые сари стирают неосторожно, они просто бросают и плюх-плюх-плюх, словно прачки под краном… Ой, молоко убежало! – с внезапной тревогой воскликнула женщина. – Мне надо идти, надеюсь, что не убежало, а то муж…
И она бросилась прочь по крышам, словно огромное красное привидение.
Ман рассмеялся.
– Я тоже пойду, – сказал он. – С меня хватит жизни за пределами колоний. Мой мозг слишком сильно шевелится.
– Ты не можешь уйти, – строго и ласково сказала Вина. – Ты только пришел. Все говорили, что вы играли в Холи все утро с Праном, его знакомым профессором, Савитой и Латой, так что ты можешь провести с нами сегодня весь день. И Бхаскар будет очень злиться, если опять придется скучать по тебе. Ты бы его вчера видел. Он был похож на черного чертенка.
– Он будет в магазине вечером? – спросил Ман, чуть покашливая.
– Полагаю, что да. Размышляет о чертежах обувных коробок. Странный мальчик, – сказала Вина.
– Тогда я заеду к нему на обратном пути.
– На обратном пути откуда? – спросила Вина. – А ты не зайдешь пообедать?
– Я постараюсь, обещаю, – сказал Ман.
– Что с твоим горлом? – спросила Вина. – Ты засиделся допоздна, верно? Интересно насколько. Или это оттого, что ты промок на Холи? Я дам тебе чай с душандой, чтобы вылечить горло.
– Нет, это гадость! Сама прими для профилактики! – воскликнул Ман.
– А скажи… понравились тебе песни? А певица? – спросила она его.
Ман так равнодушно пожал плечами, что Вина забеспокоилась.
– Будь осторожен, Ман, – предупредила она его.
Ман слишком хорошо знал свою сестру, чтобы пытаться отстаивать свою невиновность. Кроме того, Вина достаточно скоро услышит о его флирте на публике.
– Ты ведь не ее собираешься навестить? – резко спросила его Вина.
– Нет, не дай бог, – ответил Ман.
– Да уж, не дай бог. Так куда ты идешь?
– В Барсат-Махал, – сказал Ман. – Пойдем со мной! Помнишь, мы в детстве ходили туда на пикники? Пойдем! А то ты только и делаешь, что играешь в чаупар.
– А чем мне еще, по-твоему, скрашивать свои дни? Позволь сказать, я работаю почти столько же, сколько аммаджи[123]. Вот, кстати, вчера я увидела, что спилили верхушку дерева ним[124], на которое ты в детстве залезал, чтобы добраться до верхнего окна. И Прем-Нивас изменился из-за этого.
– Да, она очень рассердилась, – сказал Ман, думая о матери. – Департамент общественных работ должен был просто его обрезать, чтобы избавиться от гнезда стервятника, но наняли подрядчика, который срубил столько дров, сколько смог, и сбежал. Но ты же знаешь аммаджи. Все, что она сказала: «Вы поступили неправильно».
– Если бы баоджи хоть немного поинтересовался этим вопросом, он сделал бы с тем человеком то же, что тот сделал с деревом, – сказала Вина. – В той части города так мало зелени, что начинаешь ценить каждую веточку. Когда моя подруга Прийя пришла на свадьбу Прана, сад выглядел так красиво, что она сказала мне: «Я чувствую себя так, словно меня выпустили из клетки». У нее даже сада на крыше нет, бедняжка. И ее почти никогда не выпускают из дому. «Заходи в паланкин, оставайся на носилках» – вот как в той семье поступают с невестками.
Вина мрачно посмотрела поверх крыш на дом своей подруги в соседнем районе. Ее осенила мысль.
– Баоджи говорил с кем-нибудь о работе Прана вчера вечером? Разве губернатор не мог бы помочь с этой вакансией? Как ректор университета?
– Если отец что-то и говорил, я не слышал, – сказал Ман.
– Хмм, – не слишком радостно сказала Вина. – Насколько я знаю баоджи, он, наверное, думал об этом, а затем отбросил эту мысль прочь, как недостойную его внимания. Даже нам пришлось ждать своей очереди, чтобы получить эту жалкую компенсацию за потерю бизнеса в Лахоре. И то только потому, что аммаджи день и ночь работала в лагерях беженцев. Иногда мне кажется, что его волнует лишь политика. Прийя говорит, ее отец такой же ужасный. Ладно, до восьми часов! Я испеку твои любимые алу-паратха![125]
– Ты можешь запугать Кедарната, но не меня, – с улыбкой сказал Ман.
– Хорошо, иди, иди! – сказала Вина, покачав головой. – Такое чувство, что мы все еще в Лахоре, судя по тому, как часто видимся.
Ман примирительно и утешающе поцокал языком и легонько вздохнул.
– Из-за всех этих поездок я иногда чувствую, что у меня как будто четверть мужа, – продолжила Вина. – И по восьмой части от каждого брата. – Она свернула доску для чаупара. – Когда ты вернешься в Варанаси, чтобы честно поработать?
– Ах, Варанаси! – протянул Ман с такой улыбкой, словно Вина предложила слетать на Сатурн.
На этом Вина от него отстала.
Уже наступил вечер, когда Ман добрался до Барсат-Махала, и там было не слишком людно. Он прошел через арочный портал в каменной ограде и направился через прилегающий ко дворцу парк, в основном поросший сухой травой и кустами. Несколько антилоп, пасшихся под большим нимовым деревом, лениво ускакали, стоило Ману приблизиться.
Внутренняя стена была ниже, арочный вход – не таким внушительным и более изящным. Выпуклые геометрические узоры стихов из Корана были выложены черным камнем на мраморе фасада. Так же как и внешняя, внутренняя стена проходила по трем сторонам прямоугольника. Четвертая сторона вела к крутому спуску с каменной платформы, защищенной только балюстрадой, и к водам Ганги внизу.
Между внутренним входом и рекой раскинулся знаменитый сад и небольшой, но изысканный дворец. Сад был шедевром не только ботаники, но и геометрии. Маловероятно, что растущие здесь нынче цветы, помимо жасмина и темно-красных благоухающих индийских роз, были теми же, ради которых разбили этот сад более двух веков тому. Те немногие цветы, что остались, теперь выглядели изможденными ежедневной жарой. Но ухоженные, хорошо политые лужайки, большие тенистые нимовые деревья, симметрично расположенные по всей территории, и узкие полосы песчаника, разделяющие клумбы и лужайки на восьмиугольники и квадраты, создавали островок спокойствия в суетном и многолюдном городе. Самым красивым был маленький, правильной формы дворец наслаждений навабов Брахмпура, расположенный в самом центре внутреннего сада. Филигранная беломраморная шкатулка для драгоценностей, совмещающая в равной степени сумасбродное распутство и архитектурную сдержанность.
Во времена навабов по территории бродили павлины, чьи хриплые голоса порой вступали в спор с музыкальными развлечениями возлежавших и клонящихся к закату властителей – плясками танцовщиц, более серьезными выступлениями придворного исполнителя хаяла[126], поэтическими баталиями, новой газелью поэта Маста.
Воспоминания о Масте воскресили в мыслях Мана чудесный прошлый вечер. Четкие линии газелей, мягкие черты лица Саиды-бай, ее подшучивания, которые теперь казались Ману одновременно игривыми и нежными, то, как она натягивала сари на голову, когда оно грозило соскользнуть, особое внимание, которое она уделяла Ману. Все это всплывало в памяти, когда он бродил внизу по парапету, погруженный в мысли, весьма далекие от самоубийства. Речной ветерок был приятным и освежающим, и Ман ощутил, что события подстегивают его, воодушевляют. Он поразмыслил, а не зайти ли ему вечером к Саиде-бай, и почувствовал внезапный прилив оптимизма.
Бескрайнее красное небо накрыло лоснящуюся блеском Гангу пылающей чашей. На дальнем берегу тянулись бескрайние пески.
Глядя на эту реку, он вдруг припомнил предсказание, которое услышал от матери своей будущей невесты. Она, благочестивая женщина, была уверена, что к фестивалю Ганга Душера[127] покорная река начнет подниматься и в тот же день накроет ступени вдоль гхатов ее родного Варанаси. Ман подумал о своей невесте и ее семье и, как обычно в таких случаях, погрузился в уныние из-за помолвки. Отец выполнял свою давнюю угрозу женить его, и теперь помолвка стала зловещим фактом его жизни. Рано или поздно ему придется жениться. Он не испытывал привязанности к своей невесте, ведь они практически не виделись – только кратко, в присутствии членов семейств, и думать о ней ему не хотелось вовсе. Юноша с куда большим удовольствием думал о Самии, которая сейчас была в Пакистане со своей семьей, но хотела вернуться в Брахмпур, только чтобы навестить Мана, или о Сарле, дочери бывшего генерального инспектора полиции, или о любом из своих прошлых увлечений. Новое, недавно разгоревшееся пламя, каким бы ярким оно ни было, не могло затушить прежние костры в сердце Мана. И почти каждый из них он по-прежнему вспоминал с теплом и нежностью, пульсирующими в крови.
Уже затемно Ман вернулся в переполненный город. Он опять засомневался, стоит ли ему попытать счастья у Саиды-бай. За несколько минут он добрался до Мисри-Манди. Несмотря на воскресенье, тут явно был не выходной. На обувном рынке царили сутолока, свет и шум. Магазин Кедарната Тандона был открыт, как и все остальные магазины в галерее – известной как «Обувной рынок Брахмпура», – расположенные неподалеку от главной улицы. Так называемые «корзиночники» носились как угорелые от магазина к магазину с корзинами на головах, предлагая оптовым скупщикам свои товары – обувь, изготовленную ими и их семьями в течение дня, которую им необходимо было продать, чтобы купить еду, кожу и другие материалы для работы на день грядущий. Эти сапожники, в большинстве члены касты неприкасаемых[128] джатавов[129], или мусульмане из низших сословий, многие из которых остались в Брахмпуре после Раздела, были измождены и плохо одеты, и лица у многих были совершенно отчаявшиеся. Магазины располагались выше мостовой примерно на три фута, чтобы корзиночники могли ставить свою ношу на край покрытого холстиной пола для осмотра возможными покупателями. Кедарнат, например, мог взять пару обуви из корзины, представленной ему на осмотр. Если он забракует корзину, торговцу придется бежать к следующему оптовику или же к кому-то из другой галереи. Или Кедарнат мог предложить более низкую цену, которую сапожник принял бы или нет. Или же Кедарнат мог бы сэкономить свои средства, предложив сапожнику ту же цену, но меньше наличных, восполнив остаток кредитной распиской, которая будет принята дисконтным агентом или продавцом сырья. Даже после того, как обувь была продана, оставалась необходимость закупить материалы на следующий день, и корзиночников фактически вынуждали сбывать товар хоть кому-нибудь до позднего вечера, пусть даже на невыгодных условиях.
Ман не разбирался в этой системе, где большой оборот зависел от эффективности кредитной сети, которая зиждилась на расписках, и банки в ней практически не играли роли. Не то чтобы ему хотелось в ней разобраться – текстильное дело в Варанаси зависело от других финансовых структур. Он просто зашел ради беседы за чашечкой чая и возможности встретиться со своим племянником. Бхаскар, одетый, как и его отец, в белую курту-паджаму, сидел босиком на белой ткани, расстеленной на полу в магазине. Кедарнат время от времени поворачивался к нему и просил что-нибудь посчитать. Иногда, чтобы мальчик не скучал, а иногда потому, что тот действительно мог помочь. Бхаскару магазин казался местом очень захватывающим – он с удовольствием рассчитывал дисконтные или почтовые расходы для удаленных заказов и интригующие геометрические и арифметические взаимоотношения сложенных штабелями обувных коробок. Мальчик изо всех сил оттягивал сон, чтобы подольше остаться с отцом, и Вине порой приходилось несколько раз напоминать ему, что пора вернуться домой.
– Как лягушонок? – спросил Ман, легонько ухватив Бхаскара за нос. – До сих пор не спит? Он сегодня такой чистюля.
– Видел бы ты его вчера утром, – сказал Кедарнат. – На эти глаза стоило посмотреть.
Лицо Бхаскара просияло.
– Что ты мне принес? – спросил он Мана. – Ты все проспал. Ты должен выплатить мне неустойку.
– Сынок, – укоризненно начал его отец.
– Ничего, – серьезно сказал Ман, отпуская мальчишеский нос и хлопая себя ладонью по губам. – Но скажи мне, что тебе нужно? Быстро!
Бхаскар задумчиво нахмурил лоб.
Мимо прошли двое мужчин, обсуждая предстоящую забастовку корзиночников. Прогремело радио. Крикнул полицейский. Мальчишка сбегал вглубь магазина и принес два стакана чая. Пару минут подув на поверхность, Ман сделал глоток.
– Все ли в порядке? – спросил он Кедарната. – У нас не было возможности поговорить сегодня днем.
Кедарнат пожал плечами, а затем покачал головой:
– Все в порядке. А вот ты выглядишь озабоченным.
– Озабоченным? Я? О нет, нет… – возразил Ман. – Но что это я слышу: корзинщики грозят забастовкой?
– Ну… – произнес Кедарнат. Он хорошо представлял себе хаос, который вызовет угроза забастовки, и не хотел говорить об этом. Встревоженно проведя рукой по седеющим волосам, Кедарнат закрыл глаза.
– Я все еще думаю, – сказал Бхаскар.
– Это хорошая привычка, – сказал Ман. – Ну, в следующий раз тогда скажешь мне, что надумал, или открытку пришлешь.
– Хорошо, – сказал Бхаскар, чуть улыбнувшись.
– Ну, пока.
– Пока, Ман-мама…[130] а знаешь ли ты, что если взять вот такой треугольник и начертить по сторонам квадрат – вот так, – а затем сложить эти два квадрата, то получишь вот такой квадрат, – жестикулируя, сообщил Бхаскар. – И так каждый раз! – добавил он.
– Да, я знаю об этом, – подумал Ман.
На лице у Бхаскара отобразилось разочарование, но затем он опять повеселел.
– Рассказать почему?
– Не сегодня, мне нужно идти. Хочешь на прощание поумножать?
Бхаскар хотел было ответить «не сегодня», но передумал.
– Да, – сказал он.
– Сколько будет двести пятьдесят шесть умножить на пятьсот двенадцать? – спросил Ман, посчитавший это заранее.
– Это слишком просто, – ответил Бхаскар. – Спроси еще что-нибудь.
– Ну раз так, то каков ответ?
– Один лакх[131] тридцать одна тысяча семьдесят два.
– Хмм, а четыреста умножить на четыреста?
Бхаскар обиженно отвернулся.
– Ладно, ладно, – сказал Ман. – Сколько будет семьсот восемьдесят девять умножить на девятьсот восемьдесят семь?
– Семь лакхов семьдесят восемь тысяч семьсот сорок три, – ответил Бхаскар после пары секунд раздумий.
– Верю тебе на слово, – сказал Ман. В его голове вдруг возникла мысль, что, возможно, ему лучше не испытывать судьбу с Саидой-бай, славившейся своим темпераментом.
– Ты разве не собираешься проверять? – спросил Бхаскар.
– Нет, гений, мне пора. – Он взъерошил волосы племяннику, кивнул зятю и вышел на главную улицу Мисри-Манди. Там он нанял тонгу, чтобы вернуться домой. Но по дороге вновь передумал и направился прямиком к Саиде-бай.
Привратник в тюрбане цвета хаки бегло окинул его взглядом и сказал, что Саиды-бай нет дома. Ман хотел написать ей записку, но тут возникли трудности. На каком языке ему писать? Саида-бай определенно не умеет читать по-английски и почти наверняка не сможет прочесть хинди, а писать на урду не умел Ман. Он дал привратнику пару рупий чаевых и сказал:
– Пожалуйста, сообщите ей, что я пришел выразить ей свое почтение.
Привратник в знак приветствия поднял правую руку к тюрбану и спросил:
– А имя господина?
Ман собирался было назвать свое имя, когда придумал кое-что получше.
– Скажите ей, что я тот, кто живет в любви, – сказал он. Это был кошмарный каламбур о Прем-Нивасе.
Привратник бесстрастно кивнул. Ман взглянул на небольшой двухэтажный дом розового цвета. Кое-где внутри горели огни, но это могло ничего не значить. С замиранием сердца и чувством глубокого разочарования он развернулся и пошел по направлению к своему дому. Но затем он поступил так, как поступал обычно, – отправился искать компанию своих друзей. Он велел тонга-валле отвести его в дом наваба-сахиба Байтара. Оказалось, что Фироз и Имтиаз допоздна отсутствуют, поэтому он решил нанести визит Прану. Макание кита днем ранее не доставило Прану большого удовольствия, и Ман чувствовал, что ему стоит загладить вину. Брат поражал его своей порядочностью и холодностью чувств. Ман весело подумал, что Прану просто не доводилось по уши влюбляться, как это случилось с ним самим.
Позже, вернувшись в ужасно обветшалый особняк Байтар, Ман допоздна болтал с Фирозом и Имтиазом, а затем остался ночевать. Имтиаз довольно рано отправился на вызов, зевая и проклиная свою профессию. У Фироза была срочная работа с клиентом, так что он удалился в секцию обширной библиотеки своего отца, служившую ему кабинетом, пробыл там взаперти несколько часов и вышел, насвистывая, к позднему завтраку. Ман, отложивший свой завтрак до тех пор, пока Фироз не сможет к нему присоединиться, все еще сидел в гостевой спальне и, зевая, просматривал «Брахмпурскую хронику». У него было легкое похмелье.
Древний вассал семьи наваба-сахиба появился перед ним и, поклонившись, объявил, что младший господин – чхоте-сахиб[132] – сию минуту придет завтракать, так что Ман-сахиб, наверное, тоже будет рад спуститься?
Все это было произнесено на величественном и размеренном урду.
Ман кивнул. Через полминуты он заметил, что старый слуга все еще стоит поблизости и выжидающе смотрит на него. Ман вопросительно взглянул на старика.
– Будут ли другие приказы? – спросил слуга, который, как заметил Ман, выглядел лет на семьдесят, но был довольно бодр.
«Он, наверное, в хорошей форме, чтобы вот так, по нескольку раз в день преодолевать лестницу в доме наваба-сахиба», – подумал Ман. Как странно, что он не встречал этого слугу раньше.
– Нет, – сказал юноша. – Вы можете идти, я скоро спущусь.
Старик поднял сложенную ладонь ко лбу в почтительном жесте и уже было повернулся, чтобы уйти, когда Ман окликнул его:
– Эмм, погодите…
Старик развернулся и ждал, что скажет Ман.
– Вы, должно быть, служите навабу-сахибу много лет, – сказал он.
– Да, верно, хузур[133], так и есть. Я старинный слуга семьи. Большую часть своей жизни я работал в форте Байтар, но теперь, на старости лет, господину захотелось перевести меня сюда.
Ман улыбнулся, наблюдая, как бессознательно, с тихой гордостью старик говорит о себе «пурана кхидматгар» – старинный вассал, ведь именно так мысленно назвал его Ман чуть ранее.
Увидев, что Ман молчит, старик продолжал:
– Я поступил на службу, когда мне было лет десять. Родом я из деревни Райпур, где жил наваб-сахиб, оттуда и приехал в усадьбу Байтар. В те дни я получал рупию в месяц, и мне этого было более чем достаточно. Эта война, господин, так сильно подняла цены на вещи, что многие не прожили бы на такое жалованье. А теперь, когда произошел Раздел со всеми его проблемами и когда брат наваба-сахиба отправился в Пакистан и появились все эти законы, угрожающие собственности, – все стало ненадежно. Очень… – Он сделал паузу, чтобы подыскать другое слово, но в итоге просто повторил: – Очень ненадежно.
Ман тряхнул головой, в надежде, что мысли в ней прояснятся, и сказал:
– Не найдется ли у вас здесь аспирина?
Старик обрадовался, что может услужить, и ответил:
– Думаю, да, хузур, я принесу его вам.
– Отлично, – сказал Ман. – Нет, сюда не несите, – добавил он, размышляя о том, что заставляет старика напрягаться. – Просто оставьте пару таблеток рядом с моей тарелкой, когда я спущусь к завтраку. Ох, кстати, – продолжил он, вообразив две маленькие таблетки возле тарелки, – почему Фироза называют «чхоте-сахибом», если они с Имтиазом родились одновременно?
Старец взглянул в окно, на раскидистое дерево магнолии, которое было посажено через несколько дней после рождения близнецов. Он вновь кашлянул и сказал:
– Чхоте-сахиб, то есть Фироз-сахиб, родился на семь минут позже бурре-сахиба[134].
– А-а, – произнес Ман.
– Вот почему он выглядит более хрупким и менее выносливым, чем бурре-сахиб. – (Ман молчал, обдумывая это физиологическое предположение.) – У него прекрасные черты лица его матери, – сказал старик и прикусил язык, словно сболтнул что-то лишнее.
Ман вспомнил, что бегум-сахиба – жена наваба Байтара и мать его дочери и сыновей-близнецов – придерживалась пурды всю жизнь. Он задавался вопросом, откуда слуга-мужчина мог знать, как она выглядит, но почувствовал смущение старика и не стал спрашивать.
Возможно, по фотографии, а еще более вероятно – ходили разговоры среди слуг, думал он.
– Или так говорят, – добавил старик. Затем он остановился и сказал: – Она была очень хорошей женщиной, да покоится ее душа с миром. Она была добра ко всем нам. У нее была сильная воля.
Мана заинтриговали нерешительные, но пылкие экскурсы старика в историю семьи, которой он отдал всю жизнь. Но, несмотря на головную боль, он был уже совсем голоден и решил, что сейчас не время для разговоров, и сказал:
– Передайте чхоте-сахибу, что я буду через семь минут.
Если старик и был озадачен необычным ощущением времени Мана, то не подал виду. Он кивнул и собрался уходить.
– Как они вас называют? – спросил Ман.
– Гулям Русул, хузур, – ответил старый слуга.
Ман кивнул, и он удалился.
– Хорошо спалось? – спросил Фироз, улыбаясь Ману.
– Очень. Но ты рано встал.
– Не раньше обычного. Мне нравится делать побольше работы перед завтраком. Если бы не клиент, то я занялся бы сводками. А вот ты, кажется, вообще не работаешь.
Ман взглянул на две небольшие пилюли, лежащие на блюдце, но ничего не сказал, и Фироз продолжил.
– Итак, я ничего не понимаю в тканях… – начал он. Ман застонал.
– Это серьезный разговор? – спросил он.
– Да, конечно, – смеясь, ответил Фироз. – Я уже минимум два часа на ногах.
– Ну, у меня похмелье, – сказал Ман. – Не будь бессердечным!
– Сердце у меня есть, – сказал Фироз, чуть покраснев. – Уверяю тебя. – Он взглянул на часы на стене. – Но мне пора в клуб верховой езды. Знаешь, Ман, однажды я научу тебя играть в поло, несмотря ни на какие твои протесты. – Он встал и пошел в сторону коридора.
– О, хорошо, – сказал Ман бодрее. – Это мне ближе.
Подали омлет. Он был чуть теплым, потому что ему пришлось преодолеть огромное расстояние между кухней и залом для завтрака в Байтар-Хаусе. Ман некоторое время смотрел на него, а затем откусил кусок тоста без масла. Его голод снова исчез. Он проглотил аспирин.
Тем временем Фироз только подошел ко входной двери, когда заметил, как личный секретарь его отца Муртаза Али спорит с молодым человеком у входа. Молодой человек хотел встретиться с навабом-сахибом. Муртаза Али, который был немногим старше, сочувственно и встревоженно пытался воспрепятствовать ему. Молодой человек был не очень хорошо одет – на нем была белая домотканая хлопковая курта, но его урду был неплох как в смысле произношения, так и в способе изъясняться. Он говорил:
– Но он назначил мне прийти к этому часу, и вот я здесь! – Напряженное выражение его худощавого лица заставило Фироза остановиться.
– Что-то, кажется, случилось? – спросил Фироз.
Муртаза Али повернулся и сказал:
– Чхоте-сахиб, похоже, этот человек хочет увидеться с вашим отцом по поводу работы в библиотеке. Он говорит, что у него назначена встреча.
– Вы что-то знаете об этом? – спросил Фироз Муртазу Али.
– Боюсь, что нет, чхоте-сахиб.
Молодой человек сказал:
– Я пришел издалека и с некоторыми трудностями. Наваб-сахиб ясно сказал мне, что я должен быть здесь в десять часов, чтобы встретиться с ним.
– Вы уверены, что он имел в виду сегодня? – довольно вежливым тоном спросил Фироз.
– Да, конечно!
– Если бы мой отец сказал, что его следует побеспокоить, он оставил бы весточку, – сказал Фироз. – Проблема в том, что когда мой отец оказывается в библиотеке, он погружается в иной мир. Боюсь, вам придется подождать, пока он выйдет. Или вы могли бы, скажем, зайти позже?
В углах рта юноши зашевелились сильные эмоции. Очевидно, что он нуждался в заработке, но также было ясно, что у него есть гордость.
– Я не готов так бегать, – сказал он тихо, но отчетливо.
Фироз был удивлен. Казалось, эта честность граничит с дерзостью. Он не сказал, к примеру: «Навабзада[135] поймет, что мне сложно…» или любую другую угодливую фразу. Он просто сказал – я не готов.
– Что ж, дело ваше, – легко сказал Фироз. – А теперь прошу простить меня, я кое-куда тороплюсь. – Он чуть нахмурился, садясь в машину.
Накануне вечером, когда Ман приходил к Саиде-бай, она развлекала своего старого, но крупного клиента – раджу Марха – маленького княжеского государства в Мадхья-Бхарате. Раджа прибыл в Брахмпур на несколько дней, чтобы, во-первых, проконтролировать управление некоторыми своими землями в Брахмпуре и, во-вторых, – содействовать строительству нового храма Шивы[136] на принадлежащем ему участке неподалеку от мечети Аламгири в Старом Брахмпуре. Раджа знал Брахмпур со времен своего студенчества двадцать лет назад. Он часто бывал в заведении, где трудилась Мохсина-бай, когда они с дочерью Саидой еще жили на печально известной улице Тарбуз-ка-Базар.
В детстве Саиды-бай они с матерью делили верхний этаж дома с тремя другими куртизанками, самая старшая из которых, в силу того что она владела этим местом, долгие годы действовала как их мадам. Матери Саиды-бай не нравилось такое положение, и, поскольку слава и привлекательность дочери росли, она смогла отстоять свою независимость. Когда Саиде-бай было семнадцать или около того, она завоевала внимание махараджи большого штата в Раджастхане, а позже наваба Ситагарха и с тех пор не оглядывалась в прошлое.
Со временем Саида-бай смогла позволить себе нынешний дом в Пасанд-Багхе и уехала жить туда с матерью и младшей сестрой. Все три женщины, разделенные промежутками в двадцать и пятнадцать лет, были очень привлекательны, каждая по-своему. Если мать обладала силой и яркостью меди, а Саида-бай – приглушенным блеском серебра, то мягкосердечная Тасним, названная в честь райского источника, огражденная и матерью, и сестрой от профессии прародительниц, была наделена живостью и неуловимостью ртути.
Мохсина-бай умерла два года назад. Ее смерть стала ужасным ударом для Саиды-бай, которая все еще иногда приходила на кладбище и плакала, растянувшись на могиле матери. Саида-бай и Тасним теперь жили в Пасанд-Багхе одни с двумя служанками – горничной и кухаркой. Ночью ворота охранял невозмутимый привратник. Этим вечером Саида-бай не планировала принимать гостей. Она сидела со своими таблаистом и сарангистом, развлекаясь сплетнями и музыкой.
Аккомпаниаторы Саиды-бай образцово контрастировали между собой. Обоим было около двадцати пяти, и оба были преданными и опытными музыкантами. Они обожали друг друга и были сильно привязаны – экономикой и любовью – к Саиде-бай. Но на этом сходство заканчивалось. Исхак Хан, с такой легкостью и гармоничностью владевший смычком, поклонявшийся своему саранги почти до самозабвения, был сардоническим холостяком.
Моту Чанд, прозванный так из-за полноты, был самодостаточным жизнелюбом и отцом уже четверых детей. Он слегка напоминал бульдога – большими глазами навыкате и пыхтящим ртом – и был благостно вял и заторможен, за исключением тех случаев, когда он яростно барабанил на своих табла.
Они обсуждали устада Маджида Хана – одного из самых известных классических певцов Индии, всем известного затворника, живущего в Старом городе, недалеко от тех мест, где выросла Саида-бай.
– Но вот чего я не понимаю, Саида-бегум, – сказал Моту Чанд, неловко откинувшись назад из-за своего брюшка. – Почему он так нетерпим к нам, маленьким людям. Ну вот сидит он с головой над облаками, будто бог Шива на горе Кайлас[137]. К чему ему открывать третий глаз, чтобы испепелить нас?
– Ничто не может объяснить настроения великих людей, – сказал Исхак Хан. Он коснулся саранги левой рукой и продолжил: – А теперь взгляни на этот саранги – до чего благородный инструмент. Но благородный Маджид Хан ненавидит его. Он никогда не позволяет ему аккомпанировать себе.
Саида-бай кивнула, Моту Чанд ободряюще запыхтел.
– Это самый красивый из всех инструментов! – сказал он.
– Ты кафир[138], – сказал Исхак Хан, криво улыбаясь своему другу. – Как ты можешь делать вид, что тебе нравится этот инструмент? Из чего он сделан?
– Ну, из дерева, разумеется, – сказал Моту Чанд, теперь с усилием наклонившийся вперед.
– Только посмотрите на этого маленького борца, – засмеялась Саида-бай. – Мы должны угостить его ладду.
Она позвала свою горничную и послала за конфетами. Исхак продолжал накручивать спирали своих аргументов на борющегося Моту Чанда.
– Из дерева! – вскрикнул он. – И чего же еще?
– Ну, знаешь, Хан-сахиб, струны и все такое, – сказал Моту Чанд, потерпевший поражение перед решительностью Исхака.
– А из чего сделаны эти струны? – безжалостно продолжал Исхак Хан.
– Ах! – воскликнул Моту Чанд, уловив, чтó он имеет в виду. Исхак был неплохим парнем, но он, кажется, получал жестокое удовольствие от нападок на Моту Чанда.
– Кишки, – сказал Исхак. – Эти струны сделаны из кишок. Как вам хорошо известно. А передняя часть саранги сделана из кожи. Шкуры мертвого животного. Теперь – что бы сказали ваши брахмпурские брамины[139], если бы их заставили прикоснуться к нему? Неужто они бы не сочли это осквернением?
Моту Чанд, казалось, приуныл, но тут же собрался.
– В любом случае я не брамин, ты знаешь… – начал он.
– Не дразни его, – сказала Саида-бай Исхаку.
– Я слишком люблю толстяка-кафира, чтобы дразнить его, – сказал Исхак Хан.
Это была неправда. Поскольку Моту Чанд отличался завидным спокойствием, больше всего Исхак Хан любил выводить его из равновесия. Но на этот раз Моту Чанд отреагировал философски.
– Хан-сахиб очень добр, – сказал он. – Но иногда даже невежественные мудры, и он первым признал бы это. Саранги для меня – это не то, из чего он сделан, а то, что он производит – эти божественные звуки. В руках художника даже эти кишки и кожу можно заставить петь. – На его лице расплылась довольная, почти суфийская[140] улыбка. – В конце концов, чтó все мы такое без кишок и кожи? Однако… – Его лоб нахмурился от сосредоточенности. – В руках Того, Кто… в Его руках…
Но тут в комнату зашла горничная со сладостями, и Моту Чанд оставил свои богословские размышления. Его пухлые подвижные пальцы потянулись к ладду, круглым, как и он сам, и сунули в рот все сразу.
Через некоторое время Саида-бай сказала:
– Но мы обсуждали не Единого свыше, – показала она вверх, – а того, что на западе. – Она указала в сторону Старого Брахмпура.
– Они похожи, – сказал Исхак Хан. – Мы молимся на запад и вверх. Я уверен, что устад Маджид Хан не обиделся бы, если бы мы по ошибке обратились к нему с молитвой однажды вечером – а почему бы и нет? – неоднозначно закончил он. – Когда мы молимся такому высокому искусству, мы молимся самому Богу.
Он взглянул на Моту Чанда в поисках одобрения, но Моту не то дулся, не то сосредоточился на сластях.
Горничная вновь зашла и объявила:
– У ворот кое-какие проблемы.
С виду Саида-бай скорее заинтересовалась, чем встревожилась.
– Что за проблемы, Биббо? – спросила она.
Служанка дерзко посмотрела на нее и сказала:
– Кажется, молодой человек ссорится с привратником.
– Бесстыдница, сотри это выражение со своего лица! – сказала Саида-бай. – Хмм, – продолжила она, – как он выглядит?
– Откуда мне знать, бегум-сахиба? – возразила горничная.
– Не раздражай меня, Биббо. Он выглядит респектабельно?
– Да, – признала служанка. – Но уличные фонари недостаточно яркие, чтобы я могла разглядеть что-то еще.
– Позови привратника, – сказала Саида-бай. – Здесь только мы, – добавила она нерешительной горничной.
– А молодой человек? – спросила она.
– Если он такой респектабельный, как ты говоришь, Биббо, он останется снаружи.
– Да, бегум-сахиба, – сказала служанка и пошла выполнять приказы.
– Как вы думаете, кто это может быть? – вслух задумалась Саида-бай и замолчала на минуту.
Привратник зашел в дом, оставив копье у парадного входа и тяжко поднялся по лестнице на второй этаж. Он встал в дверях комнаты, где они располагались, и отдал честь. С его тюрбаном цвета хаки, формой цвета хаки, толстыми сапогами и густыми усами, он был совершенно неуместен в этой женственно обставленной комнате. Но он, похоже, не испытывал ни малейшей неловкости.
– Кто этот человек и чего он хочет? – спросила Саида-бай.
– Он хочет войти и поговорить с вами, – флегматично сказал привратник.
– Да-да, так я и думала, но как его зовут?
– Он не скажет, бегум-сахиба. И не примет отказа. Вчера он также приходил и просил меня передать вам сообщение, но это было так неуместно, что я решил этого не делать.
Глаза Саиды-бай вспыхнули.
– Вы решили этого не делать? – спросила она.
– Здесь был раджа-сахиб, – спокойно сказал привратник.
– Хмм, а сообщение?
– О том, что он живет в любви, – бесстрастно произнес привратник. Он использовал другое слово, означавшее «любовь», потеряв таким образом весь каламбур с Прем-Нивасом.
– Тот, кто живет в любви? Что он может иметь в виду? – обратилась Саида-бай к Моту и Исхаку.
Они переглянулись. Исхак усмехнулся чуть презрительно.
– В этом мире полно ослов, – сказала Саида-бай, но было неясно, кого она имела в виду. – Почему он не оставил записки? Так это были его точные слова? Не очень иносказательно и не слишком остроумно.
Привратник порылся в своей памяти и подобрался ближе к сути, примерно соответствующей словам, которые Ман сказал накануне вечером. В любом случае «прем» и «нивас» фигурировали в его сообщении. Все трое музыкантов тут же разгадали загадку.
– Ах! – весело воскликнула Саида-бай. – Думаю, у меня есть воздыхатель. Что скажете? Впустим его? Почему бы и нет?
Никто не возражал, – в самом деле, разве они могли? Привратнику было велено впустить молодого человека. И Биббо отправили предупредить Тасним, чтобы оставалась в своей комнате.
Ман, изнывавший у ворот, не мог поверить своему счастью. Как быстро его допустили! Он почувствовал прилив благодарности к привратнику и вложил ему в ладонь рупию. Привратник оставил его у дверей в дом, и служанка указала ему на комнату. Поскольку шаги Мана на галерее, ведущей в комнату Саиды-бай, были хорошо слышны, она крикнула:
– Входи-входи, Даг-сахиб! Садись и озари собой наше собрание.
Ман на секунду застыл у дверей, глядя на Саиду-бай. Он улыбался от удовольствия, и Саида-бай не могла не улыбнуться ему в ответ. Ман был одет просто и безупречно – в белую накрахмаленную курту-паджаму. Тонкая вышивка чикан[141] на его курте дополняла вышивку на белой хлопковой шапке. Мановы туфли, джути мягкой кожи, заостренные на носах, тоже были белыми.
– Как вы добирались? – спросила Саида-бай.
– Пешком.
– На вас хорошая одежда, которую можно легко испачкать.
– Дорога занимает всего несколько минут, – просто сказал Ман.
– Пожалуйста, сядьте.
Ман сел, скрестив ноги на покрытом белым покрывалом полу. Саида-бай занялась приготовлением пана. Ман смотрел на нее с любопытством.
– Я приходил и вчера, но мне повезло чуть меньше.
– Знаю, знаю, – сказала Саида-бай. – Мой глупый привратник отказал вам. Что я могу сказать? Не все мы наделены даром различать…
– Но сегодня я здесь, – сказал Ман, констатируя очевидное.
– «Где б Даг ни сел – свое место он занял»? – спросила Саида-бай, улыбаясь. Чуть наклонив голову, она продолжала размазывать небольшое белое пятно извести по листьям пана.
– Он и не покидал вашего ансамбля все это время, – сказал Ман.
Поскольку она не смотрела на него в упор, он мог взглянуть на нее без смущения. Перед тем как он вошел, она накрыла голову сари. Но мягкая, гладкая кожа ее шеи и плеч была обнажена, и изгиб ее шеи, когда она склонилась над своим занятием, казался Ману невозможно очаровательным. Приготовив пару панов, она проткнула их серебряной зубочисткой с кисточками и поднесла ему. Он взял их, положил в рот и был приятно удивлен вкусом кокоса, который Саида-бай любила добавлять в состав своего пана.
– Вижу, вы носите пилотку Ганди[142] в собственном стиле, – сказала Саида-бай, положив и себе в рот пару панов.
Она ничего не предлагала ни Исхаку Хану, ни Моту Чанду, но они в тот момент, казалось, совершенно слились с фоном. Ман нервно коснулся края вышитой белой шапки, не уверенный в себе.
– Нет-нет, Даг-сахиб, не беспокойтесь. Здесь ведь не храм, – взглянула на него Саида-бай. – Мне вспомнились другие белые шапки, которые можно увидеть плывущими по Брахмпуру. Головы, что носят их, стали выше с недавних пор.
– Боюсь, вы хотите упрекнуть меня в несчастном случае моего рождения, – сказал Ман.
– Нет-нет, – сказала Саида-бай. – Ваш отец издавна был покровителем искусств. Речь о других конгресс-валлах, пришедших мне на ум.
– Возможно, мне следует надеть шапку другого цвета в следующий раз, – сказал Ман. Саида-бай чуть приподняла бровь. – Если, конечно, меня проводят к вам, – смиренно добавил он.
«Какой воспитанный молодой человек», – подумала Саида-бай. Она указала Моту Чанду в угол комнаты, попросив принести лежащие там фисгармонию и табла.
И спросила Мана:
– А теперь – что хазрат[143] Даг приказывает нам исполнить?
– Да что угодно, – ответил Ман, бросая шутки на ветер.
– Надеюсь, что не газель, – сказала Саида-бай, нажимая клавишу на фисгармонии, помогая настроить саранги и табла.
– Нет? – разочарованно спросил Ман.
– Газели предназначены для открытых встреч или близких любовников, – сказала Саида-бай. – Я буду петь то, чем больше всего известна моя семья, и то, чему меня лучше всего научил мой устад.
Она запела тумри[144] из раг пилу «Почему же ты не говоришь со мной?» – и лицо Мана просияло.
Она пела, а он хмелел. Вид ее лица, звук ее голоса и запах ее духов наполняли его счастьем.
После двух-трех тумри Саида-бай дала понять, что она устала и Ману стоит уйти. Он ушел неохотно, однако не подал виду, проявив доброе расположение духа. Привратник у входа обнаружил в своей ладони пять рупий. На улице Ман замечтался.
– Когда-нибудь она споет мне газель, – пообещал себе он. – Она споет, споет обязательно.
Настало воскресное утро. Небо было чистым и ясным. Еженедельный птичий рынок возле Барсат-Махала был в самом разгаре. Тысячи птиц – майны[145], куропатки, голуби, попугаи, боевые птицы, съедобные, гончие, говорящие. Все они сидели или порхали в железных или тростниковых клетках, помещенных в маленьких палатках, из которых торговцы кричали о превосходном качестве и дешевизне своего товара.
Даже тротуар был захвачен птичьим рынком, и покупателям или прохожим, таким как Исхак, приходилось брести прямо по дороге, сталкиваясь с рикшами, велосипедами, а изредка и тонгами.
На тротуаре также продавались книги о птицах. Исхак взял в руки книженцию в тонкой бумажной обложке с убористым заголовком «О совах и заклинаниях» и лениво пролистал, интересуясь, как можно использовать эту несчастную птицу. Это была книга индуистской черной магии «Тантра сов», хотя и напечатанная на урду. Исхак прочитал:
Верное средство, чтобы обрести работу.
Возьмите хвостовые перья совы и вороны, сожгите их вместе в огне из мангового дерева до образования золы. Поместите этот пепел на свой лоб в виде знака касты, когда идете искать работу, и вы наверняка найдете ее…
Он нахмурился и продолжил чтение:
Способ удержания женщины в своей власти:
Если вы хотите держать женщину под своим контролем и не допустить, чтобы кто-то еще мог влиять на нее, используйте технику, описанную ниже.
Возьмите кровь совы, кровь дикой куропатки и кровь летучей мыши в равных пропорциях и, после нанесения этой смеси на член, совершите половой акт с женщиной. После этого она никогда не будет желать другого мужчину…
Исхака чуть не стошнило.
«Эти индусы!» – подумал он.
Повинуясь порыву, он купил книгу, решив, что это отличное средство, чтобы подразнить своего друга Моту Чанда.
– У меня еще есть книга о стервятниках, – услужливо предложил продавец.
– Нет, это все, что я хотел, – сказал Исхак и пошел дальше. Он остановился у киоска, где было множество крошечных, почти бесформенных серо-зеленых шариков щетинистой плоти, лежащих в заточении круглой клетки.
– Ах! – вырвалось у него.
Его заинтересованный вид тут же привлек белошапочного владельца, который оценивающе посмотрел на книгу в руке Исхака.
– Это не обычные попугаи, господин. Это горные попугаи. «Александрийские попугаи», как зовут их английские сахибы.
Англичане убрались уже более трех лет назад, но Исхак не стал возражать.
– Знаю, знаю, – сказал он.
– Я знатока сразу примечаю, – очень дружелюбно сказал торговец. – А почему бы не взять вот этого? Всего две рупии – и он будет петь, как ангелок!
– Ангелок или ангелица? – строго спросил Исхак.
Хозяин лавки вдруг залебезил:
– Ох, прошу простить меня, прошу простить! Люди здесь такие невежественные, крайне трудно расставаться с самыми перспективными птицами, но для того, кто разбирается в попугаях, я сделаю все, что угодно! Возьмите этого, господин. – Он выбрал самца с большой головой.
Исхак подержал его несколько секунд, а затем положил обратно в клетку. Мужчина покачал головой и сказал:
– Что может быть лучше для настоящего ценителя? Хотите ли вы птицу из района Рудхии? Или с предгорий в Хоршане? Они говорят лучше, чем майны…
– Давайте посмотрим что-нибудь действительно стоящее, – просто сказал Исхак.
Продавец подошел к задней части магазина и открыл клетку, где сидели, прижавшись друг к другу, три маленькие полуоперившиеся птички. Исхак молча посмотрел на них, а затем попросил достать одну. Он с улыбкой вспомнил знакомых ему попугаев. Его тетя их очень любила, и один из ее попугаев дожил до семнадцати лет.
– Этот, – сказал Исхак. – И с ценой меня тоже не проведешь.
Некоторое время они торговались. Пока деньги не перешли из рук в руки, продавец выглядел немного обиженным. Затем, когда Исхак собирался уходить, укрыв свою покупку носовым платком, мужчина чуть тревожно окликнул его:
– Когда в следующий раз придете, расскажите, как он поживает.
– Как тебя зовут? – спросил Исхак.
– Мухаммад Исмаил, господин. А к вам как обращаться?
– Исхак Хан.
– Значит, мы братья! – просиял торговец. – Вам стоит всегда покупать птиц в моем магазине!
– Да-да, – согласился Исхак и поспешно удалился.
Он нашел хорошую птицу и порадует сердце юной Тасним.
Вернувшись домой, Исхак пообедал и покормил птицу щепоткой муки, разведенной в воде. Позднее, завернув попугайчика в носовой платок, он отправился в дом Саиды-бай. Время от времени он поглядывал на многообещающую птичку с уважением, представляя себе, какой умной она станет в ближайшем будущем. У Исхака поднялось настроение. Александрийские попугаи были его любимой породой, их он считал самыми лучшими. По пути в Набигандж он, замечтавшись, чуть не столкнулся с ручной повозкой.
В дом Саиды-бай он прибыл около четырех и сообщил Тасним, что принес ей кое-что.
– Не дразните меня, Исхак-бхай, – сказала она, задержав на его лице взгляд своих прекрасных глаз. – Скажите же скорее, что это!
Исхак смотрел на нее и думал, что «подобна газели» – это как раз о Тасним сказано. Тонкими чертами лица, высоким ростом и гибким станом она совсем не походила на свою старшую сестру. Глубокие влажные глаза, нежное выражение лица. Такая живая и подвижная – и каждую минуту готова упорхнуть.
– Зачем вы упорствуете, называя меня «бхай»? – спросил он.
– Потому что вы мне как названый братец, – ответила Тасним. – А мне ведь так нужен брат. И в подтверждение вы принесли мне подарок. А теперь не тяните, прошу вас. Это что-нибудь из одежды?
– О нет – ваша красота не нуждается в обертке, – улыбнулся Исхак.
– Пожалуйста, не говорите так, – нахмурилась Тасним. – Апа[146] услышит, и тогда точно беды не оберешься.
– Ну, вот он…
Исхак приоткрыл сверток – то, что в нем лежало, напоминало комок зеленого пуха.
– Шерстяной клубочек? Вы хотите, чтобы я связала вам пару носков. Что ж, я не стану. У меня есть дела поинтереснее.
– И какие же, например? – поинтересовался Исхак.
– Например… – начала Тасним и умолкла.
Она смущенно глянула в большое зеркало на стене. Какие такие дела у нее были? Крошить овощи, помогая кухарке, беседовать с сестрой, читать романы, сплетничать со служанкой, думать о жизни. Но прежде чем она углубилась в раздумья на эту тему, комок зашевелился, и глаза у нее вспыхнули от радости.
– Вот видите… – сказал Исхак, – это мышка.
– Нет, – презрительно фыркнула Тасним. – Это птичка. Я вам не ребенок, знаете ли.
– А я вам не совсем брат, знаете ли, – сказал Исхак.
Он развернул платок, и они вместе посмотрели на птицу. Затем он положил платок с попугайчиком на стол рядом с краснолаковой вазой. Зеленоватый комок плоти с колючками выглядел довольно отталкивающе.
– Какой чудесный! – сказала Тасним.
– Я выбрал его нынче утром, – сказал Исхак. – Несколько часов искал, но я хотел найти то, что годится именно для вас.
Тасним посмотрела на птенца и потрогала его. Несмотря на кажущуюся колючесть, он оказался очень мягким. Цвет у него был чуточку зеленоватый, потому что перышки только начали прорастать.
– Попугайчик?
– Да, но не простой. Это горный попугай. Они разговаривают так же хорошо, как майны.
Когда умерла Мохсина-бай, ее весьма разговорчивая майна очень скоро последовала за ней.
Без майны Тасним чувствовала себя еще более одинокой, но она была благодарна Исхаку за то, что подарил ей не майну, а совсем другую птицу. Вдвойне любезно с его стороны.
– Как его зовут?
Исхак рассмеялся.
– Зачем вам его называть? Пусть будет просто «тота». Он же не боевой конь, чтобы зваться Инцитатом или Буцефалом[147].
Они стояли и не сводили глаз с птенчика попугая. И одновременно протянули руки, чтобы погладить его. Тасним поспешно отдернула руку.
– Не стесняйтесь, – подбодрил ее Исхак. – Он у меня весь день был.
– Он что-нибудь ел?
– Капельку муки с водой.
– Где они берут таких крохотных птенчиков? – спросила Тасним.
Их глаза оказались вровень, и Исхак, глядя на ее голову, покрытую желтым шарфом, поймал себя на том, что говорит, не обращая внимания на слова.
– О, их забирают из гнезда совсем маленькими… если этого не сделать, они не научатся разговаривать… и надо обязательно мальчика… у него потом появляется красивое черно-розовое ожерелье на шейке… и мальчики более умные. Самые лучшие говоруны – из предгорий, знаете ли. Их было трое из одного гнезда, и мне пришлось крепко подумать, прежде чем я выбрал…
– Вы хотите сказать, что его разлучили с братьями и сестрами? – вставила Тасним.
– Ну конечно. Это было необходимо. Если взять пару, они никогда не научатся подражать человеческой речи.
– Какая жестокость! – сказала Тасним, и глаза ее наполнились слезами.
– Но я купил его уже после того, как их забрали их гнезда, – сказал Исхак, расстроенный тем, что причинил ей боль. – Птенцов нельзя вернуть в гнездо, потому что родители их отвергнут.
Он накрыл ладонью ее ладонь (и она не отдернула руку) и сказал:
– И теперь от вас зависит, будет ли у него хорошая жизнь. Сделайте ему гнездышко из тряпочек в клетке, где ваша мама держала майну. И первое время кормите его бобовой мукой, разведенной в воде или капелькой дала, замоченного на ночь. Если ему не понравится эта клетка, я добуду для него другую.
Тасним мягко высвободила свою руку из-под руки Исхака. Бедный попугайчик, возлюбленный невольник! Он может сменить одну клетку на другую. И она может сменить эти четыре стены на другие четыре. Ее сестра, которая старше на пятнадцать лет и у которой больше опыта в этом мире, скоро все это устроит. А потом…
– Порой мне жаль, что я не умею летать… – Она осеклась в смущении.
Исхак посмотрел на нее очень серьезно:
– Это очень хорошо, что нам не дано летать, Тасним, – представьте себе, какая путаница приключилась бы! Полиции и так очень сложно контролировать движение на Чоуке, а умей мы летать, словно ходить пешком, это стало бы в сто раз труднее.
Тасним еле сдержала улыбку.
– Но было бы еще хуже, если бы птицы, подобно нам, умели только ходить, – продолжил Исхак. – Представьте себе только, как они вечерами разгуливают с тросточками по Набиганджу.
Теперь она рассмеялась. Исхак рассмеялся тоже, и оба они, в восторге от представшей их воображению картинки, почувствовали, как слезы заструились по щекам. Исхак вытер их рукой, Тасним – желтой дупаттой[148]. Смех разнесся эхом по всему дому.
Птенец ожерелового попугая сидел на столе возле краснолаковой вазы, его полупрозрачное горлышко двигалось вверх-вниз.
Саида-бай, пробудившись от послеобеденного сна, вошла в комнату и резковатым от удивления голосом поинтересовалась:
– Что это все такое, Исхак? Неужели человеку не позволено отдохнуть даже пополудни? – Тут ее глаза зацепились за птенца, сидевшего на столе, и она негодующе зацокала языком. – Нет! Больше никаких птиц в моем доме. Хватит мне того, что я вытерпела с маминой майной. – Он сделала паузу и прибавила: – Довольно с нас и одной певицы. Избавьтесь от нее.
Никто не проронил ни слова. Затем молчание прервала Саида-бай.
– Ты сегодня рано, Исхак, – сказала она.
Исхак глядел виновато. Тасним понурилась и чуть не плакала. Попугайчик сделал слабую попытку пошевелиться. Саида-бай, переведя взгляд с одного на другого, внезапно спросила:
– А вообще, где твой саранги?
Исхак сообразил, что даже не взял инструмент из дому. Щеки его вспыхнули.
– Я забыл его. Думал все время о попугае.
– Что?
– Конечно, я немедленно схожу за ним.
– Раджа Марха сообщил, что придет сегодня вечером.
– Тогда я пошел, – сказал Исхак. И прибавил, глядя на Тасним: – Мне забрать попугайчика?
– Нет-нет, – сказала Саида-бай, – с чего бы тебе его забирать? Просто принеси саранги. Только не уходи на весь день.
Исхак поспешно ретировался.
Тасним, у которой глаза уже наполнились слезами, с благодарностью посмотрела на сестру. Однако мысли Саиды-бай были сейчас далеко. Птица пробудила ее от навязчивого и странного сна, связанного со смертью матери и ее собственной юностью, – и, когда Исхак ушел, она снова погрузилась в атмосферу ужаса и даже вины. Тасним заметила, что сестра внезапно опечалилась, и взяла Саиду-бай за руку.
– Что случилось, апа? – спросила она. Она всегда обращалась к старшей сестре «апа», вкладывая в это слово нежность и уважение.
Саида-бай начала всхлипывать и крепко прижала к себе Тасним, целуя ее лоб и щеки.
– Ты – самое дорогое, что у меня есть в этом мире, – сказала она. – Да пошлет Аллах тебе счастье…
Тасним обняла ее и сказала:
– Почему, апа, почему ты плачешь? Что тебя так расстроило? Ты, наверное, вспомнила о могиле амми-джан?
– Да-да, – поспешно ответила Саида-бай и отвернулась. – Иди в дом, возьми клетку из старой комнаты амми-джан. Отполируй ее и принеси сюда. И замочи немножко дала… чана-ки-дала… чтобы покормить его потом.
Тасним направилась в кухню. Саида-бай села, вид у нее был слегка ошеломленный. Она взяла в ладонь птенчика, чтобы согреть его, и так она сидела, пока не пришла служанка с сообщением, что прибыл кто-то из дома наваба-сахиба и ожидает снаружи.
Саида-бай взяла себя в руки и вытерла глаза.
– Пусть войдет, – сказала она.
Но когда порог переступил Фироз – красивый, улыбающийся, небрежно сжимающий в правой руке свою элегантную трость, она испуганно ахнула:
– Вы?
– Да, – ответил Фироз. – Я принес конверт от отца.
– Вы пришли поздно… То есть обычно он присылает его с утра, – пробормотала Саида, пытаясь сгладить неловкость и успокоиться. – Присаживайтесь, присаживайтесь, пожалуйста.
До сего дня наваб-сахиб всегда посылал ежемесячный конверт со слугой. Последние два месяца, припомнила Саида-бай, это случалось через пару дней после ее месячных. Вот и в этом месяце тоже, разумеется…
Фироз отвлек ее от этих мыслей, сказав:
– Я случайно столкнулся с отцовским личным секретарем, который как раз шел…
– Да-да. – Саида-бай казалась встревоженной.
Фироз терялся в догадках, почему его появление так сильно ее расстроило. Ни то, что много лет назад между навабом-сахибом и матерью Саиды-бай были определенные отношения, ни то, что в память об этом отец до сих пор каждый месяц материально поддерживал ее семью, не могло служить причиной подобного возбуждения чувств. Затем до него дошло, что она расстроена чем-то, случившимся перед самым его приходом.
«Я не вовремя», – подумал он и решил немедленно уйти.
Вошла Тасним с медной птичьей клеткой в руках. Увидев его, она остановилась как вкопанная.
Они смотрели друг на друга. Для Тасним Фироз был просто очередным красивым поклонником старшей сестры – но до чего же он был красив! Она быстро опустила ресницы, а затем снова взглянула на него.
В своей желтой дупатте с птичьей клеткой в правой руке, она стояла, приоткрыв рот от потрясения – наверное, его потрясенным видом. А Фироз тоже замер и смотрел на нее как завороженный.
– Мы прежде встречались? – мягко спросил он, и сердце его заколотилось сильнее.
Тасним хотела было ответить, но за нее сказала Саида-бай:
– Когда моя сестра выходит из дому, она надевает паранджу. А сегодня навабзада впервые оказал мне честь, посетив мое бедное жилище. Так что вы не могли встретиться прежде. Тасним, поставь клетку и отправляйся делать задание по арабскому языку. Я не просто так наняла тебе нового учителя.
– Но… – начала Тасним.
– Отправляйся в свою комнату немедленно. Я позабочусь о птичке. Ты уже замочила дал?
– Я…
– Вот иди и замочи сейчас. Ты же не хочешь уморить птенца голодом?
Когда ошеломленная Тасним ушла, Фироз попытался собраться с мыслями.
Какая-то смутная тревога охватила его. Пусть не в этой, пусть в какой-то прошлой жизни, но они встречались, это несомненно. Мысль, идущая вразрез с той религией, к коей он формально принадлежал, тем сильнее потрясла его. Девушка с птичьей клеткой за несколько кратких мгновений произвела на него неизгладимое впечатление.
После обмена любезностями с Саидой-бай, которая, судя по всему, так же мало обращала внимания на его слова, как и он на ее, он медленно побрел к двери. Несколько минут Саида-бай совершенно неподвижно сидела на софе. В ладонях она по-прежнему нежно держала попугайчика. Оказалось, что птенец тем временем заснул. Она завернула его в тряпочку и положила рядом с красной вазой. Снаружи послышался призыв к вечерней молитве, и она покрыла голову. По всей Индии, по всему миру, едва солнце или ночная тьма начинали свой путь с востока на запад, с ними являлся призыв к молитве, и люди волнами преклоняли колени, устремляя свои молитвы к Богу. Пять волн ежедневно – по одной на каждый намаз – прокатывались по всему земному шару, от долготы к долготе. Составляющие элементы их изменяли направление, подобно железным опилкам возле магнита, – в сторону дома Божьего в Мекке. Саида-бай встала и пошла во внутренние покои. Там она совершила ритуальное омовение и принялась молиться:
Но одна мысль преследовала ее во время последующих поклонов и простираний ниц, одна страшная мысль из Священной Книги возникала снова и снова в ее сознании: «Только Всевышний знает, что ты держишь в секрете и что оглашаешь».
Хорошенькая юная служанка Саиды-бай Биббо, чувствуя, что хозяйка чем-то огорчена, решила развлечь ее разговорами о радже Марха, который собирался нанести визит нынче вечером. Этот охотник на тигров, владелец горных крепостей, имевший репутацию строителя храмов и тирана и обладавший странными предпочтениями в плотских утехах, был не слишком подходящим объектом для шуток. Он приехал, чтобы заложить в центре старого города фундамент нового храма Шивы, своего последнего предприятия. Этот храм должен был разместиться бок о бок с большой мечетью, возведенной два с половиной столетия тому назад по приказу падишаха Аурангзеба на руинах прежнего храма бога Шивы. Будь на то воля раджи Марха, фундамент заложили бы на развалинах этой самой мечети. Учитывая все эти обстоятельства, интересно отметить, что раджа Марха несколько лет назад был так сильно влюблен в Саиду-бай, что предложил ей выйти за него, хотя она ни за что не согласилась бы сменить религию. Саиде-бай настолько претила мысль о том, чтобы стать его женой, что она выдвинула перед ним невыполнимое условие. Все возможные наследники нынешней жены раджи должны были быть лишены собственности, а старший сын Саиды-бай от него – если бы таковой появился – унаследовал бы Марх. Саида-бай выдвинула такое требование, несмотря на то что и рани Марха, и вдовствующая рани Марха отнеслись к ней с большой теплотой, когда ее пригласили выступить на свадьбе сестры раджи. Ей нравились обе рани, и она знала, что ее требование не может быть принято ни в коем случае. Но раджа думал не головой, а чреслами. Он согласился на ее условия. Бедная Саида-бай, угодив в ловушку, тут же не на шутку расхворалась, и угодливые врачи сообщили ей, что если она переедет в горное княжество, то обязательно там погибнет.
Раджа, внешне схожий с огромным буйволом, какое-то время угрожающе копытил землю. Он заподозрил ее в двуличии и впал в пьяную и – в буквальном смысле – кровожадную ярость. От рук убийцы, которого он непременно подослал бы к ней, Саиду-бай спасло только то, что раджа Марха знал: англичане, проведав правду, скорее всего, свергнут его, как свергли уже не одного раджу (и даже магараджам доставалось) за подобные скандалы и убийства.
Юной служанке Биббо не довелось быть посвященной во все эти подробности, хотя до нее тоже доходили слухи, что в прошлом раджа сватался к ее хозяйке. Саида-бай разговаривала с попугайчиком – несколько преждевременно, учитывая, какой он крошечный, но она чувствовала, что именно так попугаи лучше всего учатся – когда появилась Биббо.
– Будут ли какие-то особые распоряжения для раджи-сахиба? – спросила она.
– Что? Нет, разумеется, – ответила Саида-бай.
– Может, сделать ему венок из календулы…
– Ты спятила, Биббо?
– …Пусть полакомится.
Саида-бай улыбнулась, а Биббо продолжала:
– Мы должны будем переехать в Марх, рани-сахиба?
– Ох, прикуси-ка язык, – сказала Саида-бай.
– Но ведь, чтобы править штатом…
– На самом деле теперь никто не правит штатами. Кроме Дели, – сказала Саида-бай. – И вот что, Биббо, мне бы пришлось выйти замуж не за корону, а за быка, что под нею. А теперь ступай прочь – ты портишь образование этого попугайчика. – (Служанка повернулась, чтобы уйти.) – Ах да, и принеси мне немного сахару, и проверь, размяк ли дал, который ты замачивала раньше. Наверное, еще нет.
И Саида-бай продолжила беседовать с попугайчиком, сидевшим в гнездышке из чистых тряпочек в центре медной клетки, которая когда-то была обиталищем майны Мохсины-бай.
– Что ж, Мийя Миттху, – довольно печально сказала Саида-бай попугаю, – учись хорошим и благородным словам с юных лет, а то будет твоя жизнь пропащей, как у нашей майны-сквернословицы. Как говорится, не выучив алфавита как следует, никогда не освоишь каллиграфии. Ну, что ты сам-то скажешь? Хочешь учиться?
Почти бесперый комочек был не в том положении, чтобы отвечать, так что он промолчал.
– Вот хоть на меня взгляни, – сказала Саида-бай. – Я еще молода, хотя и признаю, что уже не так молода, как ты. И мне придется весь вечер провести с уродом пятидесяти пяти лет, который ковыряется в носу, и рыгает, и напьется еще до того, как заявится сюда. А потом возжелает, чтобы я пела ему романтические песни. Все считают меня воплощением романтики и любви, Мийя Миттху, но как насчет моих чувств? Какие чувства могу я испытывать к этим древним животным, у которых кожа складками висит под подбородком – как у тех старых коров, что пасутся по всему Чоуку?
Попугайчик открыл клюв.
– Мийя Миттху, – сказала Саида-бай.
Попугайчик слегка раскачивался из стороны в сторону. Большая голова, казалось, неуверенно держалась на тонкой шее.
– Мийя Миттху, – повторила Саида-бай, пытаясь запечатлеть звуки в его сознании.
Попугай закрыл клюв.
– Знаешь, чего бы мне на самом деле хотелось сегодня вечером? Не развлекать самой, а чтобы меня развлекали. Кто-нибудь молодой и красивый.
Саида улыбнулась, вспомнив Мана.
– Что ты думаешь о нем, Мийя Миттху? – продолжила Саида-бай. – Ох, прости, ты же еще ни разу не видел Дага-сахиба, ты только сегодня почтил нас своим присутствием. И ты, наверное, голоден, потому и отказываешься разговаривать со мной, – кто же поет бхаджаны[149] на пустой желудок? Прости, что здесь такая нерасторопная обслуга, Биббо у нас очень легкомысленная девочка.
Но Биббо вскоре явилась, и попугайчик был накормлен.
Старая кухарка решила не просто замочить дал для птенчика, но еще и отварить его и потом остудить. Теперь она тоже пришла, чтобы поглядеть на него.
Вернулся Исхак Хан со своим саранги, вид у него был слегка сконфуженный. Пришел Моту Чанд и тоже умилился при виде попугайчика.
Тасним отложила роман и пришла, чтобы несколько раз сказать попугайчику: «Мийя Миттху», и Исхак наслаждался каждым произнесенным ею звуком. Ну, хотя бы птичку его она полюбила.
А в скором времени доложили о прибытии Мархского раджи.
Его превосходительство раджа Марха по прибытии оказался не так пьян, как обычно, но быстро наверстал упущенное. Он принес с собой бутылку своего любимого виски «Блэк дог». «Черный пес» – так переводилось его название, и оно немедленно напомнило Саиде-бай одну пренеприятнейшую особенность раджи. Его чрезвычайно возбуждало зрелище собачьих случек. Когда Саида-бай приезжала к нему в Марх, он дважды при ней наслаждался тем, как кобель вспрыгивает на суку в течке. После такой прелюдии он и сам взгромождал свою тушу на Саиду-бай.
Это было за пару лет до Независимости. Несмотря на отвращение, Саида-бай не могла сбежать из Марха, где грубый раджа, сдерживаемый лишь чередой брезгливых, но тактичных британских резидентов, творил суд и расправу. И впоследствии она не смогла окончательно порвать с ним, испытывая страх перед этим неповоротливым и жестоким мужланом и его наемными головорезами. Ей оставалось лишь надеяться, что со временем он будет все реже приезжать в Брахмпур.
Раджа сильно деградировал со времен своего студенчества. В те годы он еще производил вполне презентабельное впечатление. Его сын, огражденный от пагубы отцовского влияния под крылышком рани и вдовствующей рани, теперь сам стал студентом Брахмпурского университета. Он тоже, вне всякого сомнения, повзрослеет и, вернувшись в свою феодальную вотчину, стряхнет с себя остатки материнского влияния и станет таким же тамасичным[150] человеком, как его отец: невежественным, грубым, ленивым и вульгарным.
Раджа во время своего пребывания в Брахмпуре и не думал встречаться с сыном, зато посещал попеременно нескольких куртизанок и проституток. Сегодня снова настала очередь Саиды-бай. Он явился разряженный, с бриллиантами в ушах и в красном шелковом тюрбане, источая терпкий мускусный дух, и положил шелковый мешочек с пятьюстами рупиями на столике у входа в комнату наверху, где Саида-бай принимала гостей. Затем раджа растянулся, опираясь на шелковый валик, на белых покрывалах, устилавших пол, и огляделся в поисках бокалов. Бокалы нашлись на низеньком столике рядом с табла и фисгармонией. Бутылку откупорили и виски разлили в два бокала. Музыканты оставались внизу.
– Как давно эти глаза не видели вас… – сказала Саида-бай, пригубив виски и сдерживая гримасу, вызванную его крепостью. Раджа был слишком занят поглощением выпивки и не удосужился ответить. – Вас становится так же трудно увидеть, как луну на Ид аль-Фитр[151].
Раджа хрюкнул от удовольствия. Поглотив несколько порций виски, он стал более приветливым и даже сообщил ей, как она прекрасно выглядит, а потом просто подтолкнул ее к двери в спальню.
Полчаса спустя они вышли оттуда, и Саида-бай вызвала музыкантов.
Саида-бай выглядела так, будто ей слегка нездоровится.
Он заставил ее исполнить его любимый набор газелей. Она пела их с дежурным надрывом в голосе в одних и тех же душераздирающих фразах – она давно и без труда усвоила эту его излюбленную манеру. В руках Саида-бай нежила бокал с виски. Раджа к тому времени в одиночку прикончил уже треть своей большой бутылки, и глаза его начали наливаться кровью. Время от времени он орал: «Вах! Вах!» – выражая невнятную пьяную похвалу, или рыгал, или хрюкал, или беззвучно разевал рот, или чесал промежность.
Ман приблизился к дому Саиды-бай, когда газели продолжились уже наверху. С улицы он не слышал пения и сказал привратнику, что пришел к Саиде-бай. Но флегматичный страж сообщил ему, что Саида-бай нездорова.
– О! – взволновался Ман. – Позвольте войти и проведать ее… Может, мне стоит послать за доктором?
– Бегум-сахиба нынче никого не принимает.
– Но у меня есть кое-что для нее, – сказал Ман. В левой руке он держал большую книгу. Правой он полез в карман и извлек бумажник. – Проследи, чтобы она ее получила.
– Да, господин, – кивнул привратник, благосклонно приняв банкноту в пять рупий.
– Что ж, тогда… – сказал Ман, бросив огорченный взгляд на розовый дом за невысокими зелеными воротами, и медленно побрел прочь.
Выждав пару минут, привратник отнес книгу к главному входу и вручил Биббо.
– Что – это мне? – кокетливо спросила Биббо.
Отсутствие какого-либо выражения на лице привратника, когда он взглянул на Биббо, было на редкость выразительно.
– Нет. И передай бегум-сахибе, что это от того молодого человека, который приходил к ней на днях.
– Тот, за которого тебе так досталось от бегум-сахибы?
– Ничего мне не досталось, – сказал привратник и пошел к воротам.
Бибо хихикнула и закрыла дверь. Она несколько минут рассматривала книгу.
Книга была очень красивая и содержала не только текст, но и картинки, на которых были изображены томные мужчины и женщины в романтических декорациях. Одна картинка особенно поразила ее: женщина в черном одеянии, склонившая колени у могилы. Глаза у нее были закрыты. Небо за высокой стеной на заднем плане было усыпано звездами. На переднем же чахлое безлистное деревце корнями обвивало огромные камни. Какое-то мгновение Биббо как завороженная смотрела на картинку. Затем, совершенно не подумав о радже Марха, захлопнула книгу и понесла ее наверх, чтобы отдать Саиде-бай.
Книга стала теперь искрой на медленном фитиле – двигаясь от ворот к входной двери, через холл, по лестнице, затем по галерее к распахнутой двери комнаты, где Саида-бай тешила раджу Марха. Увидев раджу, Биббо опомнилась и, остановившись, хотела было тайком улизнуть по галерее. Но Саида-бай ее заметила. Она прервала исполнение газели.
– Биббо, в чем дело? Поди сюда.
– Ни в чем, Саида-бегум. Я приду позже.
– Что у тебя в руках?
– Ничего, бегум-сахиба.
– Дай-ка взглянуть на это «ничего», – сказала Саида-бай.
Бибо вошла, боязливо кланяясь и бормоча «салям», и протянула книгу хозяйке. На коричневой коже обложки сияла золотая надпись на урду: «Собрание поэзии Галиба. Альбом иллюстраций Чугтая»[152].
Это явно был не просто сборник стихов Галиба. Саида-бай не удержалась от искушения открыть книгу. Она перевернула несколько страниц. В книге было краткое предисловие и эссе художника Чугтая, львиную долю же составляли избранные стихи великого Галиба на урду, солидная коллекция факсимиле прекраснейших картин в персидском духе (каждая картина была подписана одной-двумя строчками из поэзии Галиба), а далее следовал какой-то текст на английском языке. Наверняка это предисловие для англоязычных, подумала Саида-бай, которую до сих пор изумляло, что англичане читают книги не с того конца.
Ее настолько восхитил подарок, что она поставила его на пюпитр фисгармонии и принялась листать, рассматривая иллюстрации.
– Кто ее прислал? – спросила она, заметив, что нет ни дарственной надписи на форзаце, ни записки. На радостях она даже забыла о радже, который уже закипал от ревнивой ярости.
Биббо, быстро оглядев комнату в поисках вдохновения, ответила:
– Привратник принес.
Биббо почуяла опасный гнев раджи и не хотела, чтобы он стал свидетелем невольного восторга, который могла проявить хозяйка, услышав имя своего поклонника. К тому же раджа отнюдь не был в добром расположении к дарителю книги, а Биббо, при всей своей любви к проказам, не желала Ману зла. Совсем-совсем не желала.
Тем временем Саида-бай, склонив голову, смотрела на картину, изображавшую старуху, молодую женщину и мальчика, молящихся у окна в закатных сумерках, под тонким полумесяцем.
– Да-да… Но кто же ее прислал? – спросила она и нахмурилась.
Теперь, под давлением, Биббо попыталась упомянуть Мана обиняками, насколько это было возможно. Надеясь, что раджа не заметит, она указала на пятнышко на белом напольном покрывале, где тот пролил виски. Вслух она произнесла:
– Я не знаю, имени не оставили. Позвольте мне удалиться?
– Да-да… вот же дурочка… – сказала хозяйка, встревоженная загадочным поведением Биббо.
Но раджа был сыт по горло этим бесцеремонным вмешательством.
Издав жуткий рык, он потянулся, чтобы выхватить книгу из рук Саиды-бай. Если бы она в последний момент не убрала ее стремительным движением, он бы разорвал книгу надвое. Тяжело пыхтя, раджа спросил:
– Кто он? Сколько стоит его ничтожная жизнь? Как его имя? Эта выставка – часть моих утех?
– Нет-нет, – сказала Саида-бай. – Пожалуйста, простите глупую девчонку. Этих простушек невозможно обучить этикету и сообразному поведению. – Затем, чтобы смягчить его, она прибавила: – Но вы только взгляните на эту картину – как она прекрасна: их руки воздеты в молитве – закат, белый купол мечети и минарет…
Ах, не те слова она сказала. Издав утробный рык, раджа Марха вырвал из книги страницу, которую она ему показывала. Саида в ужасе уставилась на него, окаменев.
– Играйте! – хрипло заорал он Моту и Исхаку. А затем повернул яростное лицо к Саиде. – Пой! Заверши газель… Нет! Пой ее сначала. Помни, кто купил тебя на этот вечер.
Саида-бай вложила измятую страницу в книгу, закрыла ее и села за фисгармонию. Закрыв глаза, она заново запела слова любви. Голос ее дрожал, и строчки звучали безжизненно. Конечно, она даже не задумывалась о них. Слезы скрывали ее добела раскаленный гнев. Будь ее воля, она накинулась бы на раджу, выплеснула виски в его наглые красные глаза, отхлестала бы его по лицу и вышвырнула на улицу. Но Саида-бай знала, что при всей своей житейской мудрости она совершенно бессильна. Чтобы отвлечься от этих мыслей, она стала раздумывать над таинственным жестом Биббо.
«Виски? Вино? Пол? Покрывало?» – перебирала она в уме.
И вдруг ее осенило, что же именно хотела сказать ей Биббо. Это было слово, означающее пятно, – «даг»!
Теперь не только ее губы пели – пело ее сердце. Саида открыла глаза и улыбнулась, глядя на пятно от пролитого виски. «Похоже на черного пса, задравшего лапу! – подумала она. – Надо бы сделать подарок этой находчивой девчонке».
Она подумала о Мане, мужчине – по сути единственном мужчине, – который и нравился ей, и был полностью в ее власти. Наверное, она не слишком хорошо обращалась с ним, – возможно, он был слишком куртуазен в своей страсти. Газель, которую она пела, расцвела пышным цветом жизни. Исхак Хан изумленно выпучил на нее глаза, не понимая, что произошло. Даже Моту Чанд растерялся.
Чары эти смогли усмирить даже дикого зверя. Раджа Марха уронил голову на грудь и вскоре мирно захрапел.
Назавтра вечером, когда Ман справился у привратника о здоровье Саиды-бай, тот сообщил, что ему велено проводить гостя наверх. Это было поразительно, учитывая, что он ни на словах, ни запиской не уведомил хозяйку, что намерен прийти.
Перед тем как подняться по лестнице в конце холла, он остановился перед зеркалом – полюбоваться на себя и вполголоса поздороваться: «Адаб арз, Даг-сахиб», подняв сложенную лодочкой правую ладонь ко лбу в радостном приветственном жесте. Он был одет как всегда элегантно, безукоризненная курта-паджама его была накрахмалена до хруста. На голове – все та же белая шапочка, которая удостоилась внимания Саиды-бай.
Оказавшись на галерее, что обрамляла холл внизу, он остановился. Не было слышно ни музыки, ни голосов. Саида, наверное, была одна. Мана охватили сладостные предвкушения, сердце его заколотилось. Она, вероятно, заслышала его шаги: отложив тонкую книжицу, которую читала – роман, судя по иллюстрации на обложке, – Саида-бай встала ему навстречу.
Когда он вошел, она произнесла:
– Даг-сахиб, Даг-сахиб, не стоило этого делать.
Он посмотрел на нее – она казалась слегка уставшей. На ней было надето то же красное сари, в котором она выступала в Прем-Нивасе. Он улыбнулся и сказал:
– Каждый предмет стремится занять свое место. Книга жаждет оказаться рядом со своим истинным ценителем. Как вот этот беззащитный мотылек стремится к своей возлюбленной свече.
– Но, Ман-сахиб, книги выбираются с любовью и бережно хранятся, – сказала Саида-бай, обращаясь к нему нежно по имени – что это? Неужели! Впервые! – и совершенно игнорируя его традиционную галантную ремарку. – Эта книга, наверное, хранилась в вашей библиотеке многие годы. Вам не следовало расставаться с ней.
У Мана и в самом деле стояла на полке эта книга, но в Варанаси. Он вспомнил о ней почему-то, и немедленно подумал о Саиде-бай, и после некоторых изысканий приобрел превосходный букинистический экземпляр в книжном магазине Чоука. Но его охватил такой восторг от ее нежного обращения, что он только и смог сказать:
– Урду, даже в тех стихах, что я знаю наизусть, бесполезен для меня. Я не могу читать в подлиннике. А вам понравилась книга?
– Да, – ответила Саида-бай очень тихо. – Все дарят мне украшения и блестящие побрякушки, но ничто так не тронуло мой взор и мое сердце, как этот ваш подарок. Но что же вы стоите! Пожалуйста, садитесь.
Ман сел. Все тот же слабый аромат роз витал в этой комнате. Но к прежней розовой эссенции примешивался острый мускусный дух – из-за этого сочетания запахов у физически крепкого Мана начинали подкашиваться ноги от страстного желания.
– Выпьете виски, Даг-сахиб? – предложила Саида-бай. – Извините, у нас только такой, – прибавила она, кивнув на полупустую бутылку «Черного пса».
– Но это отменный виски, Саида-бегум, – ответил Ман.
– У нас он недавно появился, – сказала она, протягивая ему бокал.
Какое-то время Ман сидел безмолвно, опираясь на длинную цилиндрическую подушку и потягивая скотч. Затем он произнес:
– Я всегда хотел знать, что за стихи вдохновили Чугтая на создание картин, но мне не у кого было спросить, не было рядом никого, кто умел бы перевести мне с урду. К примеру, есть там одна картина, которая всегда меня очень интересовала. Я могу описать ее, даже не открывая книгу. Там изображен водный пейзаж в оранжевых и коричневых тонах. И дерево, высохшее дерево, поднимающееся прямо из воды. А почти в самом центре картины плывет по воде цветок лотоса, а в нем покоится маленькая, закопченная масляная лампа. Вы знаете, о какой картине я говорю? Она где-то в самом начале книги. На папиросной бумаге, что покрывает картину, по-английски написано лишь одно слово: «Жизнь!» Это очень таинственно, потому что под картиной целая строфа на урду. Может, вы расскажете мне, о чем он?
Саида-бай достала книгу. Она села слева от Мана и, пока он переворачивал страницы своего роскошного подарка, молилась, чтобы он не дошел до вырванной страницы, которую она аккуратно вклеила заново. Английские заголовки были до странности лаконичны. Пролистав «Вокруг возлюбленной», «Полную чашу» и «Напрасное бдение», он наконец добрался до заглавия «Жизнь!».
– Да, это она, – сказал он, когда они принялись рассматривать таинственную картину.
– У Галиба есть много стихов, в которых упоминаются лампы. Интересно, который из них. – Саида-бай вернула на место папиросный листок, и на мгновение их руки соприкоснулись. Слегка вдохнув, Саида-бай мысленно прочла строфу на урду, а затем произнесла ее вслух:
Быстро же скачет времени конь, и мы всё гадаем: где остановится он? Никто не удержит поводья и не опрется на стремя…
Ман рассмеялся:
– Будет мне наука, как опасно делать выводы, основанные на шатких предположениях.
Они прочитали еще несколько строф, а потом Саида-бай сказала:
– Когда я утром просматривала стихи, меня поразило, что на английском всего несколько страниц в самом конце.
«В самом начале книги, с моей точки обзора», – подумал Ман и улыбнулся. Вслух же он сказал:
– Я думаю, что это, наверное, перевод с урду, с другого конца, – но почему бы нам самим не убедиться в этом?
– Действительно, – сказала Саида-бай. – Но тогда нам нужно поменяться местами, вам нужно сесть слева от меня. Тогда вы сможете читать предложение по-английски, а я смогу прочесть перевод с урду. Это как учиться у частного преподавателя, – прибавила она с легкой улыбкой на губах.
Такая близость Саиды-бай в эти последние несколько минут, сколь бы восхитительной она ни была, стала причиной маленького конфуза для Мана. Прежде чем встать, чтобы поменяться с ней местами, ему пришлось малость оправить свой гардероб, чтобы она не увидела, как он возбудился. Но когда он снова сел, ему показалось, что Саида-бай развеселилась пуще прежнего. «Настоящая ситам-зариф, – подумал он, – тиран с улыбкой на устах».
– Итак, устад-сахиб, начнем наш урок, – сказала она, приподняв бровь.
– Ну что же, – сказал Ман, не глядя на нее, но остро чувствуя ее близость. – Первая глава – это вступление некоего Джеймса Казинса касательно иллюстраций Чугтая.
– О, – сказала Саида-бай, – а на урду все начинается со слов художника о том, какие надежды он питает в связи с выходом в печать этой книги.
– Так, – продолжил Ман. – Вторая глава – это предисловие поэта Икбала[153] о книге в целом.
– А у меня, – сказала Саида-бай, – длинная статья снова таки самого Чугтая на разные темы, включая его взгляды на искусство.
– Вы только взгляните, – воскликнул Ман, внезапно увлекшись тем, что он читал. – Я и забыл, до чего напыщенные предисловия писал Икбал. Кажется, он только и говорит, что о собственных сочинениях, а не о книге, что должен здесь представить: «В такой-то моей книге я сказал то-то, а в такой-то моей книге я написал то-то», и только пара покровительственных упоминаний Чугтая, мол, как он молод…
Он умолк, кипя негодованием.
– А вы не на шутку разгорячились, Даг-сахиб, – заметила Саида-бай.
Они посмотрели друг другу в глаза, и Ман чуть не потерял равновесие от такой ее прямоты. Ему казалось, она с трудом сдерживается, чтобы не рассмеяться в открытую.
– Возможно, я смогу остудить вас меланхолической газелью? – продолжила Саида-бай.
– Да, почему бы не попробовать? – обрадовался Ман, хорошо помня, что она однажды сказала о газелях. – Давайте посмотрим, как она на меня подействует.
– Позвольте, я вызову музыкантов, – сказала Саида-бай.
– Нет, – сказал Ман, накрыв ее руки своими. – Только вы и фисгармония – и все.
– Может, хотя бы таблаиста?
– Я буду сердцем отбивать вам ритм, – ответил Ман.
Легким кивком – от этого движения у Мана ёкнуло в груди – Саида-бай выразила согласие.
– Вы в состоянии подняться и принести мне фисгармонию? – коварно поинтересовалась она.
– Угу, – кивнул он, но остался сидеть.
– К тому же я вижу, у вас бокал пустой, – прибавила Саида-бай.
На этот раз отринув ложный стыд, Ман встал. Он принес ей фисгармонию и налил себе виски. Саида-бай помурлыкала несколько секунд себе под нос и сказала:
– Да, я знаю, что я вам спою.
И она запела пленительно-загадочные строчки:
На слове «даг» она бросила на Мана быстрый и веселый взгляд. Следующий куплет прошел довольно спокойно, но за ним последовали такие слова:
Ман, хорошо знавший эти строчки, видимо, слишком прозрачно выразил свое уныние, потому что Саида-бай, поглядев на него, закинула голову и рассмеялась от удовольствия. Ее нежная обнаженная шея, ее внезапный, слегка хрипловатый смех, пряное ощущение неведения, над ним ли она смеется или над чем-то иным, буквально заставили Мана потерять голову.
Прежде чем он понял это и вопреки преграде в виде фисгармонии, он наклонился и поцеловал ее в шею, и она откликнулась на его поцелуй прежде, чем поняла это.
– Не сейчас, не сейчас, даг-сахиб, – пролепетала она, слегка задыхаясь.
– Сейчас… сейчас… – взмолился Ман.
– Тогда нам лучше пойти в другую комнату, – сказала Саида-бай. – У вас входит в привычку прерывать мои газели.
– Чем же еще могу я прервать ваши газели? – спросил Ман, когда она вела его в спальню.
– Я расскажу тебе как-нибудь в другой раз, – ответила Саида-бай.
Часть третья
По воскресеньям завтрак в доме Прана обычно подавался позднее, чем в будни. «Брахмпурская хроника» уже прибыла, и Пран уткнулся в воскресное приложение. Савита сидела рядом с ним, жевала тост и одновременно намазывала маслом тост для мужа. Вошла госпожа Рупа Мера и спросила с явным беспокойством в голосе:
– Кто-нибудь видел сегодня Лату?
Пран покачал головой, не отрываясь от газеты.
– Нет, ма, – ответила Савита.
– Надеюсь, у нее все хорошо, – сказала госпожа Рупа Мера. Она огляделась и спросила у Матина: – А где пряный порошок? Ты всегда пренебрегаешь мной, накрывая на стол.
– А почему у нее не должно быть все хорошо, ма? – поинтересовался Пран. – Ведь Брахмпур – не Калькутта.
– В Калькутте совершенно безопасно, – вступилась госпожа Рупа Мера за родной город своей единственной внучки. – Может, она и большой город, но люди там очень хорошие. И девушке там не страшно ходить по улицам в любое время.
– Ма, ты просто скучаешь по Аруну, – сказала Савита. – Всем известно, кто твой любимчик.
– У меня нет любимчиков, – возразила госпожа Рупа Мера.
Зазвонил телефон.
– Я возьму, – сказал Пран мимоходом. – Это, наверное, насчет сегодняшнего дискуссионного состязания. И зачем я только согласился взять на себя организацию всех этих убогих мероприятий?
– Ради обожания в глазах своих студентов, – сказала Савита.
Пран снял трубку. Женщины продолжили завтрак. Резкий, повышенный тон Прана, однако, сообщил Савите, что дело принимает серьезный оборот. Вид у Прана был потрясенный, он бросил обеспокоенный взгляд на госпожу Рупу Меру.
– Ма… – только и смог вымолвить он.
– Это насчет Латы? – догадалась его теща. – Она попала в аварию.
– Нет, – ответил Пран.
– Слава богу.
– Она сбежала… – сказал Пран.
– О боже, – сказала госпожа Рупа Мера.
– С кем? – спросила Савита, так и застыв с тостом в руке.
– С Маном, – ответил Пран, медленно качая головой, не в силах поверить только что произнесенным им же словам. – Но как… – Он умолк, не в силах продолжать.
– О боже, – произнесли Савита и ее мать почти одновременно.
Несколько секунд все ошеломленно молчали.
– Он позвонил отцу с вокзала. – Пран снова затряс головой. – Почему он со мной не посоветовался? Я не возражал бы против подобных отношений, но ведь Ман уже помолвлен…
– Не возражал бы… – потрясенно прошептала госпожа Рупа Мера. Нос у нее покраснел, и две слезинки беспомощно покатились по ее щекам. Она сжала руки, словно в молитве.
– Твой брат… – с упреком сказала Савита, – может считать себя лакомым кусочком, но как ты мог подумать, что мы…
– О, моя бедная дочь, моя бедная доченька… – зарыдала госпожа Рупа Мера.
Дверь открылась, и вошла Лата.
– Что, ма? – сказала она. – Ты меня звала? – Она удивленно взглянула на представшую перед ней мизансцену и подошла к матери, чтобы утешить ее. – Так что произошло? – спросила она, оглядывая присутствующих за столом. – Надеюсь, вторая медаль цела?
– Скажи, что это неправда, скажи, что это неправда! – вскричала госпожа Рупа Мера. – Как ты могла додуматься до такого? Да еще с Маном! Как ты могла разбить мое сердце… – До нее вдруг дошла некая здравая мысль. – Но этого не может быть. С вокзала?
– Я не была ни на каком вокзале, – сказала Лата. – Что происходит, ма? Пран сказал мне, что ты собираешься провести с ним долгую беседу о планах на мое будущее… – она чуть нахмурилась, – и мне будет неловко присутствовать при этих разговорах. И велел мне прийти на завтрак попозже. Что я сделала такого, чтобы так тебя расстроить?
Савита посмотрел на мужа с изумлением и гневом, но, к ее вящему возмущению, он зевнул.
– Тем, кто не помнит, какое сегодня число, – сказал Пран, постукивая пальцем по верхушке газеты, – следует ожидать последствий.
Там значилось: «1 апреля».
Госпожа Рупа Мера перестала рыдать, но смотрела недоуменно. Савита грозно зыркнула на мужа и сестру и сказала:
– Это первоапрельский розыгрыш Прана и Латы, ма.
– Я ни при чем, – сказала Лата, начиная понимать, чтó случилось в ее отсутствие. Она засмеялась. Затем села за стол и посмотрела на остальных.
– В самом деле, Пран, – сказала Савита. Она повернулась к сестре. – Это совсем не смешно, Лата.
– Да, – сказала госпожа Рупа Мера. – Да еще во время экзаменов… это отвлечет тебя от занятий… и все это время и деньги окажутся потраченными впустую. Не смейся.
– Выше нос, выше нос, дорогие мои! Лата все еще не замужем. Бог у себя на небесах, – сказал Пран, ничуть не раскаиваясь, и снова спрятался за газету.
Он тоже смеялся, но молча. Савита и госпожа Рупа Мера сверлили взглядами «Брахмпурскую хронику».
Савиту вдруг осенила внезапная мысль.
– У меня мог случиться выкидыш!
– О нет, – беспечно сказал Пран. – Ты у нас крепкая. Это я хиляк. К тому же все это ради тебя и затевалось: чтобы развлечь тебя воскресным утром. Ты же вечно жалуешься, что по воскресеньям тоска зеленая.
– Уж лучше тоска зеленая, чем такое. Ты хотя бы намерен извиниться перед нами?
– Конечно! – с готовностью отозвался Пран. Хотя ему было и не по себе, что он заставил тещу расплакаться, он пришел в восторг от того, чем обернулась его шутка. И Лата получила удовольствие, по крайней мере. – Простите, ма, и ты прости меня, любимая.
– Надеюсь, ты и вправду раскаиваешься. И перед Латой тоже извинись, – велела Савита.
– Извини, Лата, – засмеялся Пран. – Ты, наверное, проголодалась. Почему не закажешь себе яйцо? Хотя, вообще-то, – продолжил Пран, перечеркивая остатки доброжелательности, – не понимаю, почему я должен извиняться. Я не в восторге от этого дня дурака. Просто я женился на девушке из семейства, благосклонного к западным обычаям, и решил: что ж, Пран, надо развиваться, а то они подумают, что ты крестьянин неумытый, и ты никогда больше не сможешь лицезреть Аруна Меру.
– Хватит уже ехидничать насчет моего брата, – сказала Савита. – Ты это делаешь с самой женитьбы. Твой брат тоже уязвим. И даже больше, на самом деле.
Пран обдумал ее замечание. О Мане действительно начали ходить всякие толки.
– Ладно, дорогая, прости меня, – сказал он с чуть большей долей искренности в голосе. – Чем мне загладить свою вину?
– Своди нас в кино, – немедленно ответила Савита. – Я сегодня хочу посмотреть фильм на хинди – просто чтобы подчеркнуть свои прозападные наклонности.
Савита обожала фильмы на хинди (и чем сентиментальнее – тем сильнее). А еще она знала, что Пран по большей части их терпеть не мог.
– Фильм на хинди? – переспросил Пран. – Я думал, причуды будущей матери распространяются только на еду и напитки.
– Отлично, значит, решено, – сказала Савита. – На какой фильм пойдем?
– Извините, но это невозможно, – сказал Пран. – Сегодня вечером меня ждут дебаты.
– Тогда на дневной сеанс, – сказала Савита, решительно стряхивая масло с краешка тоста.
– Ох, ну ладно, ладно, полагаю, я сам виноват, – сказал Пран и посмотрел на газетную страницу, где помещались афиши. – Вот, как насчет этого? «Санграм» – в «Одеоне». «Всеми признанный величайший шедевр киноискусства. Только для взрослых». Там играет Ашок Кумар – он заставляет сердце ма биться быстрее.
– Вот ты дразнишь меня, – сказала госпожа Рупа Мера, чуточку оттаяв, – а я и вправду люблю его игру. Впрочем, вы же знаете эти фильмы для взрослых, и мне почему-то кажется…
– Хорошо, – сказал Пран. – Тогда следующий. Ах, не подходит – у него нет дневных сеансов. Ага, а вот это уже, кажется, интересно. «Кале Бадал». Эпопея любви и романтики. Мина, Шиам, Гулаб, Дживан и т. д., и т. п., даже малыш Табассум! Как раз для тебя в твоем нынешнем положении, – прибавил он, обращаясь к Савите.
– Нет, – сказала Савита, – никто из этих актеров мне не нравится.
– Да, у нас уникальное семейство, – заметил Пран. – Сперва мы желаем фильм, а потом отвергаем все предложенные варианты.
– А ты читай дальше, – велела Савита слегка резковато.
– Слушаюсь, мемсахиб, – ответил Пран. – Что ж, тогда у нас имеется «Халчал». Большая премьера сезона. Наргис…
– Мне она нравится, – вставила госпожа Рупа Мера. – У нее выразительные черты…
– Далип Кумар…
– Ах! – воскликнула госпожа Рупа Мера.
– Держите себя в руках, ма, – сказал Пран. – «Ситара, Якуб, Кей. Эн. Снгх и Дживан. Великий сценарий. Великие звезды экрана. Великая музыка. Тридцать лет индийское кино не видело подобных шедевров». Ну что?
– Где он идет?
– В «Маджестике». «Отреставрированный, роскошно обставленный и оборудованный прибором для циркуляции свежего воздуха, обеспечивающий прохладный комфорт».
– Звучит хорошо, с какого боку ни глянь, – сказала госпожа Рупа Мера с осторожным оптимизмом, как будто они обсуждали будущую пару для Латы.
– Погодите! – спохватился Пран. – Тут такая большая реклама, что я не заметил еще одну афишку: картина «Дидар», которая идет в… поглядим-ка… в таком же комфортабельном кинотеатре с прибором циркуляции свежего воздуха. И вот что тут пишут о ней: «Воистину звездный фильм. Нашпигованный соблазнительными песнями и романтикой, чтобы согреть ваши души! Наргис, Ашок Кумар…»
Он сделал паузу, ожидая восклицания тещи.
– Вечно ты меня дразнишь, Пран, – сказала радостно госпожа Рупа Мера, позабыв про все свои слезы.
– «…Нимми, Далип Кумар (потрясающее везение, ма)… Якуб, малыш Табассум (и тут мы сорвали джекпот). Чудодейственно музыкальные песни, которые поются на всех улицах каждого города. Признанная. Вызвавшая бурю оваций. Обожаемая всеми. Единственная картина для всей семьи. Водопад мелодий. „Дидар“ от компании „Фильмкар“. Звездная жемчужина среди кинокартин! Более великого кино вы не увидите еще долгие годы». Ну, что скажете? – Он заглянул в заинтересованные лица всех трех домочадиц. – Гром среди ясного неба! – одобрительно сказал Пран. – Дважды за утро.
В тот же день пополудни все четверо отправились «согревать свои души» в кинотеатр «Манорма». Они купили лучшие места на балконе, высоко над «народными массами», и шоколадку «Кэдбери», большую часть которой съели Лата и Савита. Госпожа Рупа, несмотря на диабет, позволила себе квадратик, а Пран больше и не захотел. Пран и Лата за весь сеанс не проронили ни слезинки, Савита всхлипывала, а госпожа Рупа Мера лила горькие слезы. Конечно, и фильм оказался очень печальным, и песни тоже были очень грустными, и неясно было, что сильнее растрогало ее – то ли горемычная судьба слепого певца, то ли нежная история любви. Все прекрасно провели бы время, если бы не зритель, сидевший позади через ряд или два от них, который разражался неистовыми рыданиями каждый раз, когда слепой Далип Кумар появлялся на экране, а пару раз даже принимался барабанить тростью по полу, выражая тем самым свое недовольство не то происками судьбы, не то режиссером. Наконец Пран не выдержал, обернулся и сказал:
– Господин, не могли бы вы прекратить стучать этой своей… – Пран вдруг осекся, узнав в нарушителе спокойствия отца госпожи Рупы Меры. – О боже, – сказал он Савите. – Это твой дед! Извините, прошу, не обращайте внимания на мои слова. Ма тоже тут, то есть госпожа Рупа Мера. Простите великодушно. И Савита с Латой тоже пришли. Надеемся встретиться с вами после сеанса.
Теперь уж остальные зрители зашикали на Прана, и он снова повернулся к экрану. Все семейство пришло в ужас. Однако происшествие никак не подействовало на доктора Кишена Чанда Сета, который с утроенной силой прорыдал оставшиеся полчаса кинокартины.
«Как так вышло, что мы не встретились с ним в антракте? – спрашивал себя Пран. – Да и он нас не заметил? Мы же прямо перед ним сидели»? Откуда Прану было знать, что доктор Кишен Чанд Сет становился слепым и глухим к любым внешним раздражителям, едва начинался фильм. А что касается антракта – это было и осталось чудом, особенно учитывая то, что доктор пришел вместе со своей женой Парвати.
Когда фильм закончился и толпа вынесла их из зала, все встретились в холле. По щекам доктора Кишена Чанда Сета все еще текли слезы. Остальные вытирали глаза носовыми платками.
Парвати и госпожа Рупа Мера предприняли пару отважных, но беспомощных попыток изобразить приязненные родственные отношения. Парвати была крепкой, костистой, довольно жесткой женщиной тридцати пяти лет. У нее была бронзовая, дубленная солнцем кожа, а ее отношение к миру стало продолжением ее отношения к самым слабым пациентам: она как будто внезапно решила, что больше не станет ни за кем выносить судно. На ней было надето креп-жоржетовое сари с рисунком, напоминавшим розовые сосновые шишки. Зато губная помада у нее была оранжевая, а не розовая.
Госпожа Рупа Мера, поежившись от этого потрясающего зрелища, попыталась объяснить свое вынужденное отсутствие на дне рождения Парвати.
– Но как мило, что мы с вами встретились здесь, – прибавила она.
– Да? Неужели? – сказала Парвати. – Я говорила Киши, что однажды как-нибудь…
Но продолжение ускользнуло от госпожи Рупа Меры, которая никогда не слышала, чтоб о ее семидесятилетнем отце отзывались в таких невыносимо пошлых выражениях. «Мой муж» было бы и так достаточно плохо, но «Киши»? Она посмотрела на него, но он по-прежнему казался заточенным в целлулоидный шар.
Через минуту-другую доктор Кишен Чанд Сет очнулся от сентиментальных чар и объявил:
– Нам пора домой.
– Пожалуйста, зайдите к нам на чай перед тем, как идти домой, – пригласил Пран.
– Нет-нет, это невозможно, сегодня невозможно. Как-нибудь в другой раз. Да. Скажи своему отцу, что мы ждем его к нам на бридж завтра вечером. Ровно в семь тридцать. Время хирургов дороже, чем время политиков.
– О! – На этот раз Пран улыбнулся. – С радостью передам. Как хорошо, что недоразумение между вами разрешилось.
Тут доктор Кишен Чанд Сет спохватился, осознав, что ничего подобного, конечно же, не произошло. Его поглотили впечатления от фильма, затуманив рассудок – по сюжету в «Дидаре» лучшие друзья обмениваются жестокими словами, – и он напрочь забыл о размолвке с Махешем Капуром. Он с раздражением поглядел на Прана. Парвати приняла мгновенное решение.
– Да, все разрешилось в голове у моего мужа. Пожалуйста, скажите своему отцу, что мы ждем его с нетерпением. – Она посмотрела на мужа, ожидая подтверждения.
Тот гадливо хрюкнул, но решил: пусть все идет своим чередом. Внезапно его внимание переключилось на другое.
– Когда? – требовательно спросил он, указывая набалдашником трости на Савитин живот.
– В августе-сентябре, так нам сказали, – ответил Пран, слегка неуверенно, как будто боясь, что доктор Кишен Чанд Сет захочет все перерешать.
Но доктор Кишен Чанд Сет повернулся к Лате.
– Почему ты до сих пор не замужем? Тебе что, не нравится мой радиолог? – спросил он.
Лата смотрела на него, пытаясь не выдать своего изумления. Щеки у нее пылали.
– Ты еще не представил ее своему радиологу, – поспешно вмешалась госпожа Рупа Мера. – Да и не время теперь – экзамены на носу.
– Какой радиолог? – спросила Лата. – А, первое апреля продолжается. Да?
– Такой радиолог. Позвони мне завтра, – велел доктор Кишен Чанд Сет своей дочери. – И ты мне напомни, Парвати. А теперь нам пора. На будущей неделе я должен снова посмотреть этот фильм. Такой печальный! – прибавил он с явным одобрением.
По пути к своему серому «бьюику» доктор Кишен Чанд Сет заметил неправильно припаркованный автомобиль. Он крикнул постового, регулировавшего движение на оживленном перекрестке. Полицейский, узнав ужасающего доктора Сета, которого знали все служители порядка и беспорядка в Брахмпуре, предоставил движению регулироваться самому и со всей прытью подбежал и записал номер машины. Нищий заковылял рядом с доктором, прося подаяния. Доктор Кишен Чанд Сет в ярости посмотрел на него и с силой треснул беднягу тростью по ноге. Они с Парвати сели в машину, а угодливый постовой расчистил для них путь.
– Без разговоров, пожалуйста, – предупредил наблюдатель.
– Я просто попросил взаймы линейку, сэр.
– Если вам что-то нужно, просите через меня.
– Да, господин.
Юноша сел на место и снова уткнулся в экзаменационный листок, лежавший на столе перед ним.
Муха с жужжанием билась в оконное стекло аудитории, где проходил экзамен. А за окном красная крона огненного дерева виднелась под каменными ступенями. Вентиляторы медленно вращались. Ряды склоненных голов, ряды рук, капля за каплей чернил, слова, слова и опять слова. Кто-то встал, чтобы напиться воды из глиняного кувшина у двери. Кто-то откинулся на спинку стула и вздохнул.
Лата бросила писать полчаса назад и с тех пор сидела, невидящим взглядом уставившись в экзаменационный лист. Лату била дрожь. Она вообще не могла думать о вопросах. Она глубоко дышала, пот выступил у нее на лбу крупными каплями. Девушки, сидевшие по обе стороны от нее, ничего не заметили. Кто они такие? Она не могла припомнить, чтобы они присутствовали на лекциях по английской литературе.
«Какой смысл в этих вопросах? – спрашивала себя Лата. – И как же это у меня получалось ответить на них еще совсем недавно? Заслуживали ли герои трагедий Шекспира своей судьбы? Заслуживает ли кто-либо своей судьбы? – Она снова посмотрела вокруг. – Что со мной такое? Ведь я всегда так хорошо сдаю экзамены! У меня не болит голова, и месячные еще не скоро, какая у меня может быть отговорка? Что скажет ма…»
Она представила свою комнату в доме Прана. В ней она увидела три чемодана матери, в которых содержались все ее пожитки. Стандартный багаж для ежегодного железнодорожного паломничества, они лежали в углу, а сверху на них горделивым черным лебедем покоилась большая сумка. Рядом с ней – маленькое квадратное издание «Бхагавадгиты» и стакан для зубных протезов. Мать носила их после автомобильной аварии, случившейся много лет назад. «Что подумал бы папа? – вопрошала Лата. – Блестящий выпускник, обладатель двух золотых медалей, как я могу подвести его? Он умер в апреле. Огненное дерево тогда тоже цвело вовсю… Я должна собраться. Я должна сосредоточиться. Со мной что-то происходит, но паниковать не следует. Надо расслабиться, и все снова пойдет хорошо».
Она опять погрузилась в забытье. Муха отчаянно билась в окно.
– Не гудите, тише, пожалуйста.
Лата с ужасом осознала, что это она гудит – сама по себе, и обе ее соседки теперь повернулись головы и смотрели на нее: одна озадаченно, другая возмущенно. Она склонила голову к блокноту с ответами. Бледно-синие линии без всякой надежды наполниться смыслом раскинулись на пустой странице.
«Если сперва у тебя ничего не получится…» – прозвучал материнский голос у нее в голове.
Лата быстро вернулась к предыдущем вопросу, на который она уже ответила, но то, что она написала, не имело для нее ни малейшего смысла: «Исчезновение Юлия Цезаря из пьесы, названной его именем, уже в третьем акте, по всей видимости, означает, что…»
Лата опустила голову на руки.
– Вы хорошо себя чувствуете?
Она подняла голову и посмотрела на обеспокоенное лицо молодого лектора с философского факультета, которому выпало быть наблюдателем в тот день.
– Да.
– Вы уверены? – прошептал он.
Она кивнула, взяла ручку и принялась писать что-то в блокноте. Прошло минут пять, и наблюдатель объявил:
– Осталось полчаса.
Лата сообразила, что из трех часов, отведенных на письменный экзамен, как минимум час канул для нее бесследно. Она ответила только на два вопроса. Взбодренная внезапной тревогой, она бросилась отвечать на оставшиеся два. Она выбирала их практически наугад, неровными паническими каракулями, пачкая чернилами пальцы и марая блокнот для ответов, едва осознавая, что именно она пишет.
Жужжание мухи, казалось, внедрилось в ее мозг. Вместо обычного красивого почерка из-под ее пера появлялись каракули хуже Аруновых, и эта мысль снова чуть не парализовала ее.
– Пять минут до конца.
Лата продолжала писать, почти не понимая, что пишет.
– Положите, пожалуйста, ручки.
Латина рука продолжала двигаться по странице.
– Прекратите писать, пожалуйста. Время вышло.
Лата положила ручку и закрыла лицо руками.
– Принесите ваши работы в передний конец зала. Убедитесь, что ваш реестровый номер указан верно на первой странице и что вспомогательные буклеты, если таковые имеются, расположены в верном порядке. Пожалуйста, не разговаривайте, пока не покинете аудиторию.
Лата сдала свою работу. На обратном пути она прижала ладонь к прохладному кувшину с водой.
Она не понимала, что на нее нашло.
Выйдя из зала, Лата задержалась на минуту. Солнце проливалось на каменные ступени. Кончик Латиного среднего пальца был вымазан чернилами, и она нахмурилась, глядя на него. Она чуть не плакала.
Другие студенты факультета стояли на ступенях и болтали. Там проводилось «вскрытие» экзаменационной работы, и над всеми главенствовала оптимистичная пухленькая девушка, которая загибала пальцы, считая, на сколько вопросов она ответила верно.
– Это единственная работа, которую я действительно хорошо написала, – сказала она. – Особенно насчет «Короля Лира». Думаю, правильный ответ «да».
Остальные выглядели кто радостно, кто огорченно. Все согласились, что многие вопросы оказались гораздо сложнее, чем нужно, и даже слишком сложными. Группа студентов исторического факультета стояла неподалеку, обсуждая экзамен, который они сдавали в это же время и в этом же здании. Одним из них оказался тот самый парень, который привлек внимание Латы в «Имперском книжном развале», и вид у него был немного встревоженный. Последние несколько месяцев он очень много времени уделял занятиям, не входящим в расписание, – в частности, крикету, – и это сказалось на его работе.
Лата побрела к скамейке под огненным деревом и села, чтобы собраться с мыслями. Когда она вернется домой к обеду, ее забросают сотней вопросов, насколько хорошо она сдала. Она разглядывала красные цветы, разбросанные у нее под ногами. В ушах все еще звучало мушиное жужжание.
От молодого человека, беседующего с одногруппниками, не укрылось то, как она спустилась по лестнице. Заметив, что она села на дальнюю скамейку под деревом, он решил с ней заговорить. Он сказал друзьям, что идет домой обедать – мол, его уже заждался отец, – и поспешил по тропинке, ведущей мимо огненного дерева. Приблизившись к скамейке, он издал удивленный возглас и остановился.
– Привет, – сказал он.
Она подняла голову и узнала его. И вспыхнула, устыдившись, что он застал ее в теперешнем, явственно расстроенном состоянии.
– Наверное, вы меня не помните? – сказал он.
– Помню, – ответила Лата, удивившись, что он продолжает разговор, хотя по ней видно, что она предпочла бы побыть одна. Она больше ничего не сказала, и он тоже молчал несколько секунд.
– Мы встретились в книжном магазине, – сказал он.
– Да, – ответила Лата и быстро прибавила: – Пожалуйста, просто оставьте меня одну. У меня нет настроения беседовать.
– Это все из-за экзамена, да?
– Да.
– Не волнуйтесь, – утешил ее он. – Лет через пять вы о нем и не вспомните.
Лата начала закипать. Ей нет дела до его бойкой философии. Да кем он себя возомнил, в конце концов? Да что же он к ней привязался-то – как та надоедливая муха?
– Я это говорю, – продолжил он, – потому что один из студентов моего отца однажды попытался покончить с собой после выпускного экзамена, который, как он думал, он провалил. Хорошо, что попытка самоубийства не удалась, потому что, когда пришли результаты, оказалось, что он написал лучше всех.
– Как можно думать, что ты написал плохо экзамен по математике, если ты написал хорошо? – спросила Лата, заинтересовавшись помимо воли. – Ответ может быть либо верным, либо неверным. Я могу понять, если дело касается английского или истории, но…
– Что ж, эта мысль ободряет, – сказал молодой человек, обрадовавшись, что девушка кое-что о нем помнит. – Возможно, мы оба написали лучше, чем нам кажется.
– То есть вы тоже плохо написали? – спросила Лата.
– Да, – сказал он просто.
Лата с трудом ему верила, поскольку он не казался расстроенным – ни капельки. Несколько минут молчали оба. Пара-тройка друзей юноши прошли мимо скамейки, но очень тактично воздержались от приветствий. Впрочем, он знал, что это вовсе не оградит его от последующей расплаты за «начало великой страсти».
– Но знаете что, вы не переживайте… – продолжил он, – один экзамен из шести обязательно будет трудным. Хотите, дам вам сухой платок?
– Нет, спасибо. – Она внимательно посмотрела на него, затем отвела взгляд.
– Знаете, я стоял там, и мне было так паршиво, – сказал он, указывая на верхнюю площадку лестницы. – А потом заметил, что вам намного хуже, и это меня приободрило. Можно я сяду?
– Нельзя, – ответила Лата. А потом, осознав, как грубо это прозвучало, сказала: – Нет, садитесь, конечно. Но мне нужно уходить. Надеюсь, вы написали лучше, чем думаете.
– А я надеюсь, вам станет лучше, чем сейчас, – сказал молодой человек и сел. – Помог ли вам разговор со мной?
– Нет, – сказала Лата. – Совершенно.
– О! – вздохнул молодой человек, слегка смутившись. – И все равно помните, – продолжил он, – что в мире есть кое-что куда важнее экзаменов. – Он откинулся на спинку скамейки и задрал голову, разглядывая охряно-красные цветы.
– Что, например? – поинтересовалась Лата.
– Например, дружба, – ответил он немного суховато.
– Правда? – нехотя улыбнулась Лата.
– Правда, – подтвердил он. – Разговор с вами меня очень поддержал. – Но вид у него был по-прежнему строгий.
Она встала и пошла по тропинке прочь от скамьи.
– Вы не против, если я немного пройдусь вместе с вами? – спросил он, вставая со скамейки.
– Как я смогу вам запретить? – ответила Лата. – Индия теперь свободная страна.
– Ладно. Я буду сидеть на этой скамье и думать о вас, – мелодраматически произнес он и плюхнулся на скамейку снова. – И о том привлекательном и таинственном чернильном пятнышке у вас под носом. Да, ведь Холи был совсем недавно.
Лата нетерпеливо фыркнула и ушла. Молодой человек провожал ее взглядом, и она это знала. Она оттирала испачканный чернилами средний палец большим пальцем, чтобы унять неловкое чувство. Она злилась на него, злилась на себя, была расстроена своим неожиданным удовольствием от его неожиданного общества. Но благодаря этим мыслям ее тревога, даже паника – из-за плохо написанного экзамена – уступила место острому желанию поглядеться в зеркало. Немедленно!
Ближе к вечеру Лата и Малати с друзьями (вернее, с подругами, конечно же) прогуливались вместе в жакарандовой роще, где, сидя в тени деревьев, они любили готовиться к занятиям. Жакарандовая роща согласно традиции была открыта только для девушек. Малати взяла с собой неподъемный, толстенный медицинский учебник. День стоял жаркий. Две подружки шли рука об руку в тени жакаранд. Несколько мягких розовато-лиловых цветков упало на землю. Когда они удалились от других девушек, чтобы оказаться за пределами слышимости, Малати весело спросила:
– Ну, выкладывай, что у тебя на уме?
Когда Лата вопросительно на нее уставилась, Малати продолжила невозмутимо:
– Нет-нет, бесполезно на меня так смотреть, я знаю, что-то тебя волнует. Вообще-то, я даже знаю, что именно, у меня есть внутренние источники информации.
– Я знаю, о чем ты, – ответила Лата. – И это все неправда.
Малати посмотрела на подружку и сказала:
– На тебе плохо сказывается жесткая христианская закалка, полученная в школе Святой Софии, Лата. Она сделала тебя ужасной лгуньей. Нет, я не совсем это имела в виду. Я говорю о том, что когда ты лжешь, то делаешь это ужасно плохо.
– Ладно, и что ты собиралась мне сказать? – спросила Лата.
– Теперь я забыла, – ответила Малати.
– Пожалуйста, – попросила Лата. – Я не для того отвлеклась от учебников. Не будь злюкой, хватит говорить обиняками и дразнить меня. Все и так достаточно плохо.
– Почему? – спросила Малати. – Ты что, уже влюбилась? Самое время, весна позади.
– Конечно нет, – рассердилась Лата. – Ты совсем чокнулась?
– Нет, – ответила Малати.
– Тогда к чему эти возмутительные вопросы?
– Я узнала, что он подошел к тебе, как будто бы когда ты сидела на скамейке после экзамена, – сказала Малати, – и решила, что вы, наверное, еще виделись после «Книжного развала». – Из описания своего информатора Малати сделала вывод, что парень был тот самый. И теперь с удовольствием удостоверилась, что оказалась права.
Лата поглядела на подругу скорее с раздражением, нежели с приязнью. Новости разлетаются слишком быстро, подумала она, и Малати к каждой прислушивается.
– Мы не виделись с ним ни после, ни вместо, – сказала она. – Не знаю, откуда ты собираешь информацию, Малати, но уж лучше бы ты поговорила со мной о музыке, о новостях или о чем-то более осмысленном. О социализме твоем, на худой конец. Мы встретились всего второй раз, и я даже не знаю, как его зовут. А теперь давай-ка свой учебник и садись рядом. Чтобы собраться с мыслями, мне надо прочитать парочку абзацев какой-нибудь абракадабры, которую я не понимаю.
– Ты даже имени его не знаешь? – переспросила Малати, теперь уже она смотрела на Лату, как на чокнутую. – Бедный парень! А он твое знает?
– Кажется, я ему сказала еще в книжном. Да, точно, а когда он спросил, не хочу ли я узнать его имя, я сказала, что не хочу.
– И теперь жалеешь об этом, – сказала Малати, наблюдая за ее лицом вблизи.
Лата молчала. Она села и прислонилась к жакаранде.
– Я думаю, он с удовольствием бы тебе представился, – сказала Малати, садясь рядом с ней.
– Я тоже так думаю.
– Бедный вареный картофель, – сказал Малати.
– Вареный – что?
– Ну, помнишь: «Не поливай соусом чили вареный картофель»? – сказала Малати, подражая голосу Латы.
Лата покраснела.
– Он ведь тебе нравится, правда же? – спросила Малати. – Если соврешь – я все равно узнаю.
Лата ответила не сразу. За обедом она смогла довольно-таки спокойно смотреть в лицо матери, несмотря на странное, похожее на транс состояние во время экзамена по английской драме. Потом она сказала:
– Он заметил, что я расстроилась после экзамена. Не думаю, что ему было так уж легко подойти и заговорить со мной после того, как я его, ну, отшила в книжном.
– Ах, не знаю, – небрежно заметила Малати, – парни такие нахалы. Он мог сделать это просто из упрямства, ответить на вызов. Они вечно подзуживают друг друга на глупости всякие – вроде штурма женского общежития на Холи. И мнят себя такими героями!
– Он не нахал, – негодующе сказала Лата. – А что до героизма, так я считаю, что нужен какой-никакой кураж, чтобы сделать то, за что тебе в результате могут и голову откусить, и ты об этом знаешь. Сама же говорила что-то подобное в «Голубом Дунае».
– Не просто кураж – храбрость, – сказала Малати, вовсю наслаждаясь тем, как реагирует подруга. – Парни не влюбляются, они просто храбрятся. Когда мы вчетвером шли к роще, вот прямо сегодня, я заметила парочку парней на велосипедах, которые тащились за нами, – даже жалость брала. Ни один не отважился бы заговорить с нами, но признаться в этом они друг другу не могли. Так что для них было большим облегчением, когда мы вошли в рощу и вопрос рассосался сам собой.
Лата молчала. Она легла на траву и уставилась в небо, видневшееся сквозь ветви жакаранды. И думала про пятно на носу, которое отмыла перед обедом.
– Иногда они подходят вместе, – продолжала Малати, – и ухмыляются скорее друг другу, а не тебе. А в другой раз они так боятся, что друзья выберут лучший «подход», что уже не могут думать о том, чтобы взять жизнь в свои руки и приблизиться к тебе в одиночку. И какова их линия поведения? В девяти случаях из десяти это: «Одолжи мне свой конспект», возможно разбавленное тепловатым, придурочным «намасте». А какая, кстати, была вступительная фраза у Картофелемена?
Лата пнула Малати.
– Ой, прошу прощения, у твоей ягодки.
– Что он сказал? – сказала Лата почти неслышно, просто самой себе.
Когда она попыталась вспомнить, как именно начался разговор, то поняла, что, хотя он и состоялся всего несколько часов назад, из ее сознания он почти улетучился. Осталось, впрочем, воспоминание, что первоначальная ее нервозность в присутствии молодого человека под конец превратилась в ощущение смущенной теплоты: хоть кто-то, пусть это был и симпатичный незнакомец, понял, что она обескуражена и расстроена, и попытался как-нибудь поднять ей настроение, воодушевить.
А два дня спустя состоялся концерт в зале Бхаратенду – одном из двух крупнейших зрительных залов города. Одним из исполнителей был устад Маджид Хан.
Лате и Малати удалось купить билеты. Билет достался также Хеме – высокой, худой, непоседливой и пылкой их подружке, жившей со своими многочисленными кузинами и кузенами в доме, расположенном неподалеку от Набиганджа. Все они были под опекой старшего члена семейства, к которому обращались не иначе как «тауджи»[154]. Тауджи Хемы приходилось много трудиться, и он не только отвечал за благополучие и репутацию девочек, но еще ему приходилось следить за тем, чтобы мальчики не оказывались вовлечены во всевозможные шалости и проказы, к которым так склонны мальчики. Он часто проклинал свою судьбу, поскольку был единственным во всем университетском городке представителем большой и очень разветвленной семьи. Время от времени, когда молодежь доставляла ему больше хлопот, чем он мог вынести, он грозился всех разогнать по домам. Но его жена, тайджи[155] для всех в семействе, сама выросшая в обстановке, почти полностью лишенной свободы, жалела племянников и племянниц, не желая им повторения своей судьбы. Ей удалось добиться для девочек того, чего они не сумели бы обрести прямым путем.
В тот вечер Хема и ее кузины получили в полное свое распоряжение дядюшкин просторный малиновый «паккард», и ездили по городу, собирая своих подруг на концерт. Как только тауджи скрылся из виду, они тут же забыли его прощальные слова: «Цветы? Цветы в волосах? Во время сессии бегаете на музыкальные развлечения! Все будут считать вас распутницами – вы никогда не выйдете замуж».
Двенадцать девушек, включая Лату и Малати, вылезли из «паккарда» возле зала Бхаратенду. Даже странно, что все сари остались целы, хотя вид у них был несколько взъерошенный. Стоя позади здания, они прихорашивались, оправляли друг дружке волосы и весело щебетали. Затем все это оживленное девичье разноцветье устремилось внутрь. Чтобы сесть всем рядом, места недоставало, поэтому девушки расселись парами и тройками, по-прежнему восторженные, но менее разговорчивые. Под потолком вращалось несколько вентиляторов, но день был слишком жарок, в зале стояла духота. Лата и ее подруги тут же принялись обмахиваться программками в ожидании начала концерта.
Первое отделение их разочаровало – выступал известный ситарист, но играл на редкость равнодушно и бесчувственно. Во время антракта Лата и Малати как раз стояли у лестницы, когда появился Картофелемен.
Малати первая его увидела и легонько пихнула Лату в бок, незаметно скосив глаза в его сторону.
– Встреча номер три. Сейчас я сделаюсь невидимкой.
– Малати, останься, пожалуйста, – взмолилась Лата с каким-то внезапным отчаянием, но Малати исчезла, предварительно дав ей наставление:
– Не будь мышонком, будь тигрицей!
Молодой человек направился к ней довольно уверенным шагом.
– Ничего, что я вас отвлек? – сказал он на ходу не очень громко.
Из-за гомона толпы в холле Лата не расслышала, что он сказал, и дала ему это понять.
Молодой человек воспринял ее жест как разрешение подойти. Он приблизился, улыбнулся ей и сказал:
– Я тут подумал: ничего, что я вас отвлек?
– Отвлекли? – удивилась Лата. – Я ничем не занималась.
Сердце ее забилось сильнее.
– Я имел в виду, отвлек вас от ваших мыслей.
– У меня ни одной не было, – сказала Лата, пытаясь справиться с внезапным наплывом всяческих мыслей. Она вспомнила слова Малати о том, что она горе-лгунья и почувствовала, как кровь прилила к щекам.
– В зале очень душно, – заметил молодой человек. – Здесь тоже, конечно.
Лата кивнула. «Я не мышонок и не тигрица, – думала она, – а ежик».
– Прекрасная музыка, – сказал он.
– Да, – согласилась Лата, хотя сама так не считала.
Он стоял так близко, что ее бросало в дрожь. Вдобавок она стеснялась того, что ее видят в обществе молодого мужчины. Она осознавала: стоит только оглядеться вокруг, и сразу увидишь кого-нибудь знакомого. И он или она непременно будет смотреть на тебя. Но она уже дважды была с ним очень нелюбезна и твердо решила больше его не отталкивать. Впрочем, поддерживать разговор в таком растрепанном состоянии чувств было крайне затруднительно. И поскольку ей было сложно посмотреть ему в глаза, она потупила взор. А молодой человек говорил тем временем:
– …хотя, разумеется, я не очень часто хожу туда. А вы?
Лата растерялась, потому что она не слушала и не уловила, чтó он говорил до того, и ничего не ответила.
– Вы очень неразговорчивы, – сказал он.
– Я всегда неразговорчива, – сказала Лата. – И это уравновешивает.
– Нет, вы не такая, – возразил юноша с чуть заметной улыбкой. – Вы с подружками щебетали, как стайка болтливых птичек, когда появились в зале, а кое-кто из вас продолжал щебетать, даже когда ситарист уже начал настраивать инструмент.
– По-вашему, выходит, – ответила она, довольно холодно взглянув на него, – мужчины болтушками не бывают, только женщины?
– Да, – ответил молодой человек воодушевленно, обрадовавшись, что она наконец заговорила. – Это естественно. Можно я расскажу вам народную сказку про Акбара и Бирбала? Она очень в тему нашей беседы.
– Не знаю, – сказала Лата. – Как только я ее услышу, то смогу сказать, в тему она или нет.
– Что ж, может быть, в нашу следующую встречу?
Лата приняла эту реплику весьма прохладно.
– Полагаю, как-нибудь вскоре, – сказала она. – Мы, похоже, регулярно случайно встречаемся.
– А она непременно должна быть случайной? – спросил юноша. – Когда я говорил о вас и о ваших подругах, я на самом деле смотрел в основном на вас. Как только я увидел, что вы вошли, я подумал, какая вы красивая – в простом зеленом сари с белой розой в волосах.
Словосочетание «в основном» несколько обеспокоило Лату, но все остальное звучало для нее музыкой. Она улыбнулась.
Он улыбнулся в ответ и внезапно стал очень конкретен:
– В пятницу в пять часов вечера состоится встреча Литературного общества Брахмпура в доме старого господина Навроджи – Гастингс-роуд, двадцать. Там должно быть интересно – и вход свободный для всех желающих. С приближением летних каникул, там, похоже, будут рады и посторонним, для массовости.
Летние каникулы, подумала Лата. Возможно, после каникул они больше никогда не увидятся. Эта мысль опечалила ее.
– А, я вспомнила, о чем хотела вас спросить, – сказала Лата.
– Да? – слегка растерялся молодой человек. – Давайте спрашивайте.
– Как вас зовут?
Лицо юноши расплылось в счастливой улыбке.
– А! – сказал он. – Я думал, вы так и не спросите. Я Кабир, но с недавнего времени друзья начали величать меня Галахадом.
– Почему? – удивилась Лата.
– Потому что они думают, я то и дело спасаю девиц в беде.
– Я была не настолько уж в беде, чтобы меня спасать, – сказала Лата.
Кабир засмеялся.
– Я это знаю, вы это знаете, но мои друзья – сущие балбесы, – сказал он.
– Мои подруги не лучше, – сказала предательница Лата. Малати, впрочем, тоже хороша – бросила ее в трудную минуту.
– Тогда почему бы нам не сообщить друг другу наши фамилии? – сказал молодой человек, воспользовавшись преимуществом.
Повинуясь некоему инстинкту самосохранения, Лата сделала паузу. Он ей нравился, и она очень надеялась встретиться с ним еще – но дальше он может спросить у нее адрес.
Она представила себе картины допросов с пристрастием, которые ей учинит госпожа Рупа Мера.
– Нет, давайте не будем, – сказала Лата. И, чувствуя свою резкость и боль, которую, возможно, причинила ему, она спросила первое, что пришло ей в голову: – У вас есть братья или сестры?
– Да, младший брат.
– А сестер нет? – уточнила Лата, улыбаясь, сама не вполне осознавая почему.
– У меня была младшая сестра. До прошлого года.
– Ох… простите меня, – сказала Лата, опечалившись. – Как это, должно быть, ужасно для вас… и ваших родителей.
– Да, для отца, – тихо ответил Кабир. – Но кажется, устад Маджид Хан уже поет. Может, нам пора пойти в зал?
Охваченная состраданием и даже нежностью, Лата его почти не расслышала. Но когда он направился к двери, она пошла следом. В зале маэстро уже начал свое великолепное исполнение «Раг Шри». Они разошлись по своим местам и сели слушать.
Раньше Лата сразу же погрузилась бы с головой в музыку устада Маджида Хана – как Малати, сидящая рядом. Но встреча с Кабиром заставила ее задуматься о стольких вещах, что с тем же успехом она могла бы слушать тишину. Внезапно она ощутила легкость и беспечно улыбнулась сама себе, думая о розе в волосах. Минутой позже, вспомнив последнюю часть разговора, Лата упрекнула себя в бесчувственности. Она пыталась понять, что он имел в виду, сказав – и тихо так: «Да, для отца». Неужели его мать умерла? Если так, то их судьбы удивительно похожи. Или же его мать настолько отдалилась от семьи, что потеря дочери ее не слишком огорчила? «Зачем я думаю о таких немыслимых вещах?» – дивилась Лата.
В самом деле, когда Кабир сказал: «У меня была младшая сестра, до прошлого года», должно ли это было означать то, о чем Лата сразу же подумала? Но бедняга так напрягся, скомкал последние сказанные им слова и предложил вернуться в зал.
Малати хватило доброты и ума, чтобы не взглянуть на нее и не подтолкнуть. И вскоре Лата тоже погрузилась в музыку и растворилась в ней.
В следующий раз, когда Лата встретила Кабира, настроение у него было совершенно противоположным былой напряженности и подавленности. Она шла по кампусу с книгой в руке, когда увидела его вместе с другим студентом. Одетые в костюмы для крикета, парни шли по тропинке, ведущей к спортивным площадкам. Кабир невольно размахивал битой на ходу, и оба они, по всей видимости, были увлечены непринужденной и ненавязчивой беседой. Лата оказалась слишком далеко позади, чтобы расслышать, о чем они говорят. Вдруг Кабир запрокинул голову и расхохотался. Он был так красив в утреннем свете солнца, а его смех был таким искренним и расслабленным, что Лата, собиравшаяся свернуть к библиотеке, безвольно продолжила идти за ним. Она поразилась этому, но корить себя не стала. «Ну и что такого? – подумала она. – Раз он подходил ко мне уже трижды, почему бы и мне за ним не пойти? Но я думала, сезон крикета кончился. Не знала, что во время экзаменов может быть игра».
Как оказалось, Кабир и его друг решили немного потренироваться у сеток. Это был его способ отдохнуть от учебы. Дальний конец спортивной площадки, где располагались тренировочные сети, находился неподалеку от небольшой бамбуковой рощицы. Лата села в тени и, оставаясь незамеченной, наблюдала за тем, как двое парней по очереди орудуют битой и мячом. Она ничего не смыслила в крикете – даже увлеченность Прана не повлияла на нее. Но она пребывала в дремотном очаровании от вида Кабира, одетого во все белое, в рубашке с расстегнутым воротом, без головного убора на взъерошенных волосах, загоняющего мяч в лунку или стоящего у калитки и орудующего битой так, словно это проще простого. Кабир был на дюйм-другой ниже шести футов, стройный и спортивный, со светло-пшеничной кожей, орлиным носом и волнистыми черными волосами. Лата не знала, сколько она там просидела, но, должно быть, прошло больше получаса. Звуки биты, ударяющей по мячу, шелест бамбука на ветру, щебетание воробьев, редкие крики майн и, самое главное, смех молодых людей и их неразборчивый разговор – в совокупности это заставило ее позабыть обо всем. Прошло довольно много времени, прежде чем она пришла в себя.
«Веду себя словно очарованная гопи[156], – подумала она. – Скоро, вместо того чтобы завидовать флейте Кришны, я начну завидовать Кабировой бите!» Она улыбнулась своим мыслям, затем встала, смахнула несколько сухих листков со своего шальвар-камиза и, оставаясь незамеченной, вернулась тем же путем, которым пришла.
– Ты должна выяснить, кто он, – сказала она Малати, подобрав лист и рассеянно проводя им вверх-вниз по руке.
– Кто? – спросила Малати с довольным видом.
Лата раздраженно фыркнула.
– Ну, я бы могла тебе о нем кое-что рассказать, – сказала Малати. – если бы ты позволила мне после концерта.
– И что же? – с надеждой спросила Лата.
– Ну что ж, мне известны два факта, для начала, – дразняще произнесла Малати. – Его зовут Кабир, и он играет в крикет.
– Но я уже знаю это! – возразила Лата. – И это все, что мне известно. Ты совсем ничего не знаешь?
– Нет, – ответила Малати. Она хотела было пошалить, выдумав историю о криминальной дорожке, по которой пошла его семья, но решила, что это было бы чересчур жестоко.
– Но ты же сказала «для начала»? Значит, тебе должно быть известно еще что-то!
– Нет, – сказала Малати. – Второе отделение концерта началось, как раз когда я собиралась задать своему «источнику» еще пару вопросов.
– Я уверена, что ты сможешь разузнать о нем все, если постараешься!
Лата так трогательно верила в возможности подруги.
А вот Малати сомневалась в своих способностях. Круг знакомых Малати был весьма широк, но теперь семестр уже почти закончился, и она не знала, с чего начинать свое расследование. Некоторые студенты, сдав экзамены, уже покинули Брахмпур. В том числе и ее «источник» с концерта. Сама она через пару дней тоже вернется в Агру – на некоторое время.
– Детективному агентству Триведи для начала нужна пара подсказок, – сказала она. – И времени мало. Ты должна вспомнить ваши разговоры. Вдруг ты знаешь о нем еще что-нибудь и это может пригодиться?
Лата немного подумала, но безуспешно.
– Ничего, – сказала она. – Ой, постой, его отец преподает математику!
– В Брахмпурском университете? – спросила Малати.
– Не знаю, – сказала Лата. – И еще, я думаю, он любит литературу. Он хотел, чтобы я завтра пришла на собрание ЛитО.
– Тогда почему бы тебе не пойти туда и не расспросить о нем его самого? – спросила Малати, которая верила в решительный подход. – Чистит ли он зубы «Колиносом», к примеру. «В улыбке „Колинос“ есть нечто волшебное!»
– Не могу, – сказала Лата так резко, что Малати опешила.
– Разумеется, ты не запала на него, – сказала она. – Ты не знаешь о нем наипервейших вещей – ни что у него за семья, ни даже его полного имени.
– Я чувствую, что знаю о нем куда больше, чем эти твои наипервейшие вещи, – возразила Лата.
– Да-да, – сказала Малати. – Как белы его зубы и черны его волосы. «Она парила на волшебном облаке высоко в небесах, ощущая его сильное присутствие вокруг себя всеми фибрами души. Он был для нее целой вселенной. Он был началом и концом, смыслом и целью ее существования». Мне знакомо это чувство.
– Если ты собираешься нести чушь… – начала Лата, чувствуя, как кровь прилила к щекам.
– Нет-нет-нет-нет-нет! – ответила Малати, все еще смеясь. – Я выясню все, что смогу.
Она прокручивала в голове сразу несколько идей. Репортажи о крикете в университетском журнале? Математический факультет? Учебная часть?
Вслух же она сказала:
– Предоставь Картофелемена мне, я приправлю его чили и подам тебе на блюде. Однако, Лата, по твоему лицу не скажешь, что у тебя еще остались экзамены. Влюбленность идет тебе на пользу. Тебе стоит почаще это практиковать.
– Да, так и сделаю, – сказала Лата. – Как станешь врачом, пропиши это всем своим пациентам.
На следующий день, в пять часов, Лата прибыла на Гастингс-роуд, 20. Этим утром она сдала последний экзамен и была уверена, что не слишком удачно. Однако, не успев огорчиться, она подумала о Кабире и тут же воспрянула духом. Теперь она оглядывалась, выискивая его среди полутора десятка мужчин и женщин, которые сидели в гостиной у пожилого господина Навроджи – в комнате, где с незапамятных времен проводились еженедельные собрания Литературного общества Брахмпура. Но Кабир то ли еще не прибыл, то ли вовсе передумал приходить.
Комната была заполнена мягкими стульями с цветочной обивкой и пухлыми подушками в цветочек. Господин Навроджи, худой, невысокий и кроткий мужчина с безупречной белой козлиной бородкой, в безупречном светло-сером костюме, председательствовал на этом собрании. Заметив новое лицо в виде Латы, он представился, дав ей возможность почувствовать себя желанной гостьей. Остальные, сидевшие и стоявшие небольшими группками, не обращали на нее внимания. Поначалу ощущая неловкость, она подошла к окну и взглянула на небольшой ухоженный сад с солнечными часами в центре. Она с таким нетерпением ждала Кабира, что яростно отринула мысль о том, что он может не появиться.
– Добрый день, Кабир.
– Добрый день, господин Навроджи!
При упоминании имени Кабира Лата обернулась, а услышав его тихий, приятный голос, так радостно улыбнулась, что он приложил руку ко лбу и отступил на несколько шагов. Лата не знала, как реагировать на его шутовство, которого, к счастью, никто не заметил. Господин Навроджи теперь сидел за овальным столом в конце комнаты и мягко откашлялся, призывая ко вниманию. Лата и Кабир сели на свободный диванчик у самой дальней от стола стены. Прежде чем они успели что-либо сказать друг другу, мужчина средних лет с пухлым, проницательным, веселым лицом вручил им обоим по пачке листков, на которых, как оказалось, были отпечатаны стихи.
– Махиджани, – загадочно произнес он, проходя мимо. Господин Навроджи сделал глоток воды из одного из трех стаканов перед ним.
– Товарищи и друзья по Литературному обществу Брахмпура, – начал он голосом, едва достигавшим того места, где сидели Лата и Кабир, – мы собрались здесь в тысяча шестьсот девяносто восьмой раз. Встреча объявляется открытой. – Он задумчиво взглянул в окно и протер очки носовым платком, а затем продолжил: – Я помню, как Эдмунд Бланден[157] обратился к нам. Он сказал – и я до сих пор помню его слова, – он сказал…
Господин Навроджи остановился, закашлявшись, и посмотрел на листок бумаги, лежавший перед ним. Его кожа казалась такой же тонкой, как бумага.
Он продолжил:
– Тысяча шестьсот девяносто восьмое заседание. Поэзия, декламация собственных стихов членами общества. Копии, я вижу, раздали. На следующей неделе профессор О. П. Мишра с кафедры английского языка представит нам доклад на тему: «Элиот: Куда?»
Лата, которой нравились лекции профессора Мишры, несмотря на ту розовость, с которой он теперь прочно засел в ее голове, заинтересовалась, хотя название и казалось немного загадочным.
– Трое поэтов сегодня прочтут свои произведения, – продолжал господин Навроджи, – после чего, я надеюсь, вы присоединитесь к нам за чашечкой чая. С сожалением сообщаю, что мой юный друг, господин Сорабджи, не смог сегодня найти время, чтобы поучаствовать, – добавил он с нотками легкого упрека.
Господин Сорабджи, пятидесяти семи лет и тоже парс[158], как и господин Навроджи, был проктором Брахмпурского университета. Он редко пропускал собрания литературных обществ – университетского или городского, но всегда успешно манкировал встречами, на которых участники зачитывали вслух плоды своих творческих усилий.
Господин Навроджи нерешительно улыбнулся:
– Сегодня стихи нам прочтут доктор Викас Махиджани, госпожа Суприйя Джоши…
– Шримати Суприйя Джоши, – раздался громкий женский голос. Широкогрудая госпожа Джоши поднялась, чтобы внести ясность.
– Э-э, да, наша… хм, талантливая поэтесса Шримати Суприйя Джоши и, конечно же, я, господин Р. П. Навроджи. Поскольку я уже сижу за столом, я воспользуюсь прерогативой председателя читать собственные стихи в первую очередь. Аперитив, так сказать, к более существенному блюду, которое последует. Приятного аппетита. – Он издал грустный, довольно прохладный смешок, прежде чем прочистил горло и сделал еще один глоток воды.
– Первое стихотворение, которое я хотел бы прочитать, называется «Неотвязная страсть», – просто сказал господин Навроджи, а затем начал читать:
Закончив читать свое стихотворение, господин Навроджи, казалось, мужественно сдерживал слезы. Он взглянул на сад, на солнечные часы и, взяв себя в руки, сказал:
– Это триолет[159]. Сейчас я прочту вам балладу. Она называется «Похороненное пламя».
Прочитав это и еще три стихотворения в том же духе, с истаивающей силой, он умолк, исчерпав все эмоции. Затем он встал, словно путник, свершивший бесконечно дальнее и утомительное путешествие, и пересел на мягкий стул неподалеку от овального стола. В краткий промежуток времени между ним и следующим чтецом Кабир вопросительно взглянул на Лату, а она так же вопросительно посмотрела на него. Оба они пытались сдерживать смех, и переглядки им не помогли в этом деле.
К счастью, радостный человек с пухлым лицом, вручивший им стихи, которые планировал читать, шустро подскочил к столу оратора и, прежде чем сесть, произнес единственное слово:
– Махиджани.
После того как объявил свое имя, он казался даже радостнее прежнего. Поэт пролистал пачку бумаг с выражением напряжения и приятной сосредоточенности, затем улыбнулся господину Навроджи, который, съежившись, сидел на своем стуле, словно воробей, забившийся в нишу перед бурей. Господин Навроджи пытался заранее отговорить доктора Махиджани от чтения, но встретил столь добродушное возмущение, что вынужден был отступить. Однако, прочитав свой экземпляр стихов в тот же день, он не мог избавиться от желания завершить банкет на аперитиве.
– «Гимн Матери Индии», – сентенциозно объявил доктор Махиджани, затем озарил свою аудиторию улыбкой.
Он подался вперед с сосредоточенностью дородного кузнеца и прочитал стихи, включая номера строф, которые он выковывал, словно подковы:
Читая эту строфу, доктор Махиджани сильно возбудился, но следующая строфа вернула его к спокойствию:
Кивнув нервному господину Навроджи, доктор Махиджани воспевал имя его тезки, одного из отцов индийского движения за свободу:
Лата и Кабир переглянулись с восторгом и ужасом.
Голос доктора Махиджани задрожал на этой яркой строчке. В последующих строфах он пустился в описание образов недавнего прошлого и настоящего.
В эту минуту доктор Махиджани поднялся в знак почтения и остался стоять на последних трех строфах.
В традициях поэзии урду или хинди, поэт запечатлел собственное имя в последней строфе. Теперь он сел, утирая пот со лба и сияя довольством. Кабир написал записку. И передал ее Лате. Их руки случайно соприкоснулись. Хоть ей уже и было больно от попыток сдержать смех, она вздрогнула от его прикосновения. Спустя несколько секунд он все же убрал руку, и она увидела то, что он написал:
Не совсем в стиле доктора Махиджани, но суть была ясна. Лата и Кабир, словно по команде, вскочили с места и, прежде чем их успел перехватить обманутый доктор Махиджани, добрались до входной двери. На открытом воздухе они несколько минут весело смеялись, перебивая друг друга цитатами из патриотического гимна доктора Махиджани.
Насмеявшись вволю, Кабир спросил ее:
– Как насчет кофе? Мы могли бы сходить в «Голубой Дунай».
Лата, неизменно держа в уме госпожу Рупу Меру, испугалась, что может встретить кого-то знакомого, и сказала:
– Нет, я правда не могу. Мне нужно вернуться домой. К
Кабир не мог оторвать от нее глаз.
– Но ты ведь уже сдала экзамены, – сказал он. – Вполне могла бы праздновать. Это мне осталось еще два.
– Я бы с удовольствием. Но встреча с тобой была для меня довольно смелым шагом.
– Ну а на следующей неделе мы хотя бы увидимся здесь? Ради «Элиот: Куда?». – Кабир сделал легкий жест, изображая щеголеватого придворного, и Лата улыбнулась.
– Но собираешься ли ты остаться в Брахмпуре до следующей пятницы? – спросила она. – Каникулы…
– О да, – сказал Кабир. – Я здесь живу.
Он не хотел прощаться, но наконец пересилил себя.
– Увидимся в следующую пятницу тогда – или раньше, – сказал он, садясь на велосипед. – Ты уверена, что я не смогу никуда тебя подвезти на моем двухместном велосипеде? С чернилами на носу или без, ты все равно очень красивая.
Лата огляделась, краснея.
– Нет, я уверена. До свидания, – сказала она. – И… что ж, спасибо…
Вернувшись домой, Лата, стараясь не встретить мать или сестру, пошла прямо в спальню. Она лежала на кровати и смотрела в потолок так же, как несколько дней назад она лежала на траве и смотрела на небо сквозь ветви жакаранды. Больше всего ей хотелось вспоминать то случайное прикосновение, когда он передавал ей записку. Позже, во время ужина, зазвонил телефон. Лата, сидевшая ближе всех к телефону, пошла взять трубку.
– Алло?
– Алло, Лата? – сказала Малати.
– Да, – радостно ответила Лата.
– Я кое-что выяснила. Я сегодня уезжаю на две недели, так что лучше уж скажу тебе сразу. Ты одна? – осторожно добавила Малати.
– Нет, – сказала Лата.
– Ты будешь одна в ближайшие полчаса или около того?
– Нет, думаю, что нет, – ответила она.
– Новости плохие, Лата, – серьезно сказала Малати. – Лучше тебе бросить его.
Лата не ответила.
– Ты еще тут? – обеспокоенно спросила Малати.
– Да, – сказала Лата, взглянув на троицу за обеденным столом. – Продолжай.
– Ну, он в университетской команде по крикету, – сказала Малати, не желая сразу обрушивать на подругу плохие новости. – Есть фотография команды в университетском журнале.
– Да? – озадаченно ответила Лата. – Но что…
– Его фамилия Дуррани.
«Ну и что? – думала Лата. – Что это вообще меняет? Он синдх или кто-то вроде? Типа… ну, Четвани, или Адвани, или… или Махиджани?»
– Он мусульманин, – сказала Малати, прервав ее размышления. – Ты еще там?
Лата смотрела перед собой. Савита отложила вилку и нож и с тревогой посмотрела на сестру.
Малати продолжила:
– У вас нет шансов. Твоя семья насмерть ляжет против него. Забудь его. Что было – то прошло. И в будущем всегда узнавай фамилию человека с необычным именем… почему ты не отвечаешь, ты слушаешь?
– Да, – сказала Лата. Ее сердце заколотилось. У нее была сотня вопросов и больше, чем когда-либо, ей нужны были советы подруги, поддержка и помощь. Она сказала медленно и ровно: – Мне пора. У нас ужин в разгаре.
Малати сказала:
– Мне не приходило в голову – это просто не пришло мне в голову, – но ты тоже об этом не задумывалась? С таким именем… хотя все известные мне Кабиры – индусы: Кабир Бхандаре, Кабир Сондхи…
– Мне это тоже в голову не приходило, – сказала Лата. – Спасибо, Малу, – добавила она, использовав ту форму имени Малати, которой иногда ее называла, любя. – Спасибо за… ну…
– Мне очень жаль, Лата. Бедняжка ты моя.
– Нет. Увидимся, когда ты вернешься.
– Прочитай П. Г. Вудхауза или парочку, – посоветовала Малати на прощание. – Пока.
– Пока, – сказала Лата, бережно кладя трубку.
Она вернулась к столу, но не смогла есть. Госпожа Рупа Мера немедленно попыталась выяснить, в чем дело. Савита решила промолчать. Пран смотрел на нее озадаченно.
– Ничего особенного, – сказала Лата, глядя на встревоженное лицо матери.
После ужина она пошла в спальню. У нее не было сил разговаривать с семьей или слушать по радио последние новости. Она легла лицом вниз и заливалась слезами так тихо, как только могла, повторяя его имя с любовью и гневным упреком.
Малати не нужно было объяснять ей, что это невозможно. Лата и сама хорошо это знала. Она знала свою мать и могла представить глубокую боль и ужас, которые та испытает, если услышит, что ее дочь встречалась с юношей-мусульманином. Ее встревожила бы встреча с любым юношей, но с таким – нет, это для нее было бы слишком постыдным, слишком болезненным. Лата уже слышала голос госпожи Рупы Меры: «Что я сделала не так в прошлой жизни? Чем я это заслужила?» И видела въяве материнские слезы ужаса оттого, что любимую дочь придется отдать безымянным «таким». Ее старость омрачится, и она уже никогда не сможет утешиться.
Лата лежала на кровати. Светало. Ее мать закончила две главы «Гиты», которые она читала вслух каждый день на рассвете. «Гита» призывала к отрешенности, безмятежной мудрости, равнодушию к плодам деяний. Но этот урок госпожа Рупа Мера никогда не усвоит, просто не сможет усвоить. Он не соответствовал ее темпераменту, сколько бы она его ни декламировала. В тот день, когда она научится быть отрешенной, безмятежной и спокойной, она перестанет быть собой.
Лата знала, что мать беспокоится о ней. Но возможно, она списала невыносимые страдания Латы в последующие несколько дней на тревогу из-за результатов экзаменов.
Если бы только Малати была здесь, говорила себе Лата.
Если бы только она не встретила его вообще. Если бы только их руки не соприкоснулись.
«Если бы только, если бы только я могла перестать вести себя как дура!» – говорила себе Лата. Малати всегда утверждала, что это мальчишки ведут себя в любви как идиоты, вздыхают в своих комнатах в общежитиях и барахтаются в «шеллиподобной» патоке из газелей.
До новой встречи с Кабиром оставалась целая неделя. Если бы она знала, как с ним связаться до этого, то еще сильнее терзалась бы от нерешительности. Она вспомнила вчерашний смех у дома господина Навроджи, и злые слезы снова навернулись на глаза. Она подошла к книжной полке Прана и взяла первый попавшийся томик П. Г. Вудхауза. Он назывался «Перелетные свиньи». Малати, несмотря на свое легкомыслие, знала, что прописать в таких случаях.
– С тобой все хорошо? – спросила Савита.
– Да, – ответила Лата. – Он толкался прошлой ночью?
– Вроде нет. Во всяком случае, я не просыпалась.
– Вот пускай бы мужчины их и вынашивали, – сказала Лата без причины. – Я пойду прогуляюсь у реки.
Лата правильно предположила, что Савита не сможет присоединиться к ней на прогулке по крутой тропе, ведущей от кампуса к песчаному берегу.
Она сменила шлепанцы на сандалии, что облегчало ходьбу. Когда она спустилась по глинистому склону, почти по грязевому обрыву, к берегу Ганги, то заметила стаю обезьян, прыгающих по паре баньянов[163], – это были два дерева, которые сплелись ветвями и корнями в одно. Маленькая, измазанная оранжевой краской статуя божества была зажата между их стволами.
Обычно обезьяны радовались ее приходу – она приносила им фрукты и орехи (когда об этом вспоминала). Сегодня она забыла, и они дали ей знать о своем недовольстве. Две самые маленькие просительно тянули ее за локоть, а один из более крупных, свирепый самец, раздраженно оскалился, но издалека.
Ей было необходимо отвлечься. Она внезапно почувствовала нежность к животному миру, который, может и ошибочно, показался ей гораздо проще, чем мир людей. Лата вернулась, хотя прошла уже половину пути вниз, снова зашла на кухню и взяла бумажный пакет, полный арахиса, а в другой положила три мусамми для обезьян. Она знала, что мусамми нравились им не так сильно, как апельсины, но летом под рукой были только эти толстокожие, зеленые, сладкие лаймы. Однако обезьяны пришли в восторг. Еще до того, как она произнесла: «А-а! А-а!» – так их когда-то призывал один старый садху[164], – обезьяны заметили бумажные пакеты. Они собирались вокруг, хватали, вымаливали, взволнованно сновали верх-вниз по деревьям, даже свешивались с ветвей и воздушных корней и протягивали руки. Один из зверей (возможно, тот, что ранее скалил зубы) спрятал немного арахиса в защечных мешочках и тут же попытался схватить еще. Лата разбросала пару горстей, но в основном кормила с рук. Она и сама съела пару орешков. Две самые маленькие обезьянки, как и прежде, ухватили и даже погладили ее локоть, требуя внимания. Когда она сжимала орешек в ладони, чтобы подразнить обезьянок, они раскрывали ладонь очень осторожно – не зубами, а пальчиками.
Лата попыталась очистить мусамми, но большие обезьяны решили иначе. Обычно ей удавалось поровну поделить фрукты, но в этот раз все три штуки утащили самые крупные особи. Один отошел чуть дальше на склон и уселся на большом корне, чтобы съесть его. Он наполовину очистил его, а затем съел изнутри. Другой, менее сообразительный, съел фрукт вместе с кожурой. Лата, смеясь, раскрутила пакет с остатками арахиса над головой, и он полетел на дерево, запутался в ветвях, затем освободился, опустился еще немного, вновь зацепился за ветку. Крупный краснозадый самец полез к нему, время от времени поворачиваясь, чтобы пригрозить одной или двум другим обезьянам, взбиравшимся на другие корни, свисавшие с основной части баньянового дерева. Он схватил пакет и поднялся выше, наслаждаясь своей единоличной собственностью. Но горловина пакета вдруг открылась, и орехи разлетелись вокруг. Увидев это, худенький детеныш перепрыгнул от волнения с одной ветки на другую, не удержался, ударился головой о ствол и упал на землю. Бедняжка запищал и убежал.
Вместо того чтобы спуститься к реке, как она планировала, Лата села на голый корень, на котором обезьяна только что ела свой мусамми, и попыталась погрузиться в книгу. Но убежать от своих мыслей не получилось. Она встала, снова поднялась тропинкой вверх по склону и направилась к библиотеке. Она просмотрела выпуски университетского журнала за последний сезон, читая с интересом то, на что раньше и не взглянула бы, – репортажи о крикете и имена под фотографиями команд. Автор репортажей, подписавшийся как «С. К.», придерживался в них этакой бойкой официальности. Он писал, к примеру, не об Ахилеше и Кабире, а о господине Миттале и господине Дуррани и их «превосходной седьмой калитке».
Оказалось, что Кабир был хорошим боулером и удовлетворительным бэтсменом[165]. И хотя как бэтсмен он звезд с неба не хватал, он спас несколько матчей, поскольку оставался невозмутимым перед лицом значительных препятствий. И он, должно быть, невероятно быстрый раннер, потому что иногда ему приходилось сделать три пробега, а однажды случилось так, что и четыре. С. К. утверждал, что:
Автору сего репортажа не доводилось видеть ничего подобного. Это правда, что поле было не просто вязким, а тормозящим из-за утреннего дождя. Нельзя отрицать, что граница средней калитки на поле наших соперников находится далеко, и даже более того. Неоспоримо, что в рядах полевых игроков случился конфуз, один из них упал, преследуя мяч. Но запомнятся не эти отвлекающие обстоятельства. А вот что брахмпурцы будут вспоминать впоследствии: пересечение двух ртутных человеческих пуль, отрикошетивших от складки до складки и обратно со скоростью, более подходящей для беговой дорожки, чем для питча, и даже для нее необычайной. Господин Дуррани и господин Миттал пробежали четыре рана из четырех на мяче, который даже не пересек границу. И то, что они были на своей территории и оставили больше ярда в запасе, свидетельствует о том, что они не рисковали чрезмерно или необоснованно.
Лата читала и заново переживала матчи, осложненные давлением новизны даже для самих его участников, и чем больше она читала, тем сильнее влюблялась в Кабира – и того, которого она знала, и того, которого ей открывал рассудительный глаз С. К.
«Господин Дуррани, – подумала она, – это, наверное, совершенно другой мир».
Если, как сказал Кабир, он жил в городе, то более чем вероятно, что его отец преподавал в Брахмпурском университете. Лата, ведомая врожденным чутьем исследователя, не зная, чтó она ищет, теперь заглянула в толстый том календаря Брахмпурского университета и нашла то, что искала, в разделе «Факультет искусств: кафедра математики». Доктор Дуррани не возглавлял кафедру, но три заветные буквы после его имени указывали на то, что он был членом Королевского общества, превосходя двадцать прославленных профессоров.
А госпожа Дуррани? Лата произнесла эти два слова вслух, оценивая их. Как узнать о ней? А о брате и сестре, которая была у него до прошлого года? В последние несколько дней ее мысли вновь и вновь возвращались к этим неуловимым созданиям и тем немногим словам о них, сказанным вскользь. Но даже если бы она подумала о них в ходе того веселого разговора у дома господина Навроджи (а она не подумала), то все равно не смогла бы заставить себя спросить о них. Теперь-то, конечно, было уже поздно. Чтобы не потерять свою семью, она должна была скрыться от яркого солнечного луча, который внезапно озарил ее жизнь.
Выйдя из библиотеки, она попыталась подвести итоги. Совершенно ясно, что теперь она не сможет присутствовать на собрании Литературного общества Брахмпура в следующую пятницу.
«Лата: Куда? – сказала она про себя, засмеявшись на миг, и вдруг поняла, что плачет. – Не плачь! – велела она себе. – А то приманишь еще одного Галахада».
Это вновь рассмешило ее. Но смех не принес избавления и не утешил.
В следующую субботу утром Лата наткнулась на Кабира неподалеку от дома. Она как раз вышла на прогулку. Кабир сидел на велосипеде, прислонившись к дереву и глядя на нее с высоты, словно всадник. Его лицо было мрачным. Когда Лата его увидела, сердце ее забилось в горле. Избежать встречи было невозможно. Он явно поджидал ее.
Лата попыталась не трусить.
– Привет, Кабир.
– Привет. Я думал, ты никогда из дому не выйдешь.
– Как ты узнал, где я живу?
– Провел расследование, – сказал он без улыбки.
– У кого ты спрашивал? – поинтересовалась Лата, чувствуя себя немного виноватой за собственное «расследование».
– Это не важно, – сказал Кабир, покачав головой.
Лата огорченно посмотрела на него.
– Все экзамены сдал? – спросила она обычным тоном, но в голосе предательски сквозила нежность.
– Да, вчера, – не стал он вдаваться в подробности.
Лата печально уставилась на его велосипед.
Ее хотелось спросить: «Почему ты мне не сказал? Почему ты не рассказал мне о себе сразу же, как только мы перекинулись теми несколькими словами в книжном магазине, чтобы я могла убедиться, что ничего не чувствую к тебе?»
Но так ли часто они виделись на самом деле и были ли они достаточно близки, если можно так выразиться, для такого прямого, почти отчаянного вопроса? Испытывал ли он к ней те же чувства, что она к нему? Лата знала, что нравится Кабиру. Но много ли можно было прибавить к этому?
Он опередил ее возможные вопросы:
– Почему ты вчера не пришла?
– Не могла, – сказала она беспомощно.
– Не скручивай конец дупатты, ты ее помнешь.
– Ой, извини. – Лата удивленно взглянула на свои руки.
– Я тебя ждал. Я пришел рано. Просидел всю лекцию. Я даже жевал маленькие каменные пирожные госпожи Навроджи. К тому времени я здорово нагулял аппетит.
– О, я не знала, что существует госпожа Навроджи, – сказала Лата, ухватившись за замечание. – Я все думала, откуда взялось его стихотворение, как оно там называлось… «Неотвязная страсть»? Можешь представить ее реакцию на него? Как она примерно выглядела?
– Лата, – с некоторой болью сказал Кабир, – в следующий раз спросишь меня, была ли интересной лекция профессора. Была, но мне было все равно. Госпожа Навроджи толстая и светлокожая, но мне все равно. Почему ты не пришла?
– Я не могла, – тихо сказала Лата.
Было бы лучше, думала она, если бы ей удалось вызвать в себе немного гнева, чтобы ответить на его вопросы. Но все, что ей удалось пробудить в себе, – это смятение.
– Тогда пойдем со мной и выпьем кофе в университетском кафе.
– Я не могу, – сказала она; юноша удивленно покачал головой. – Я действительно не могу, – повторила она. – Пожалуйста, дай мне уйти.
– Я не держу тебя, – сказал он.
Лата взглянула на него и вздохнула:
– Мы не должны здесь стоять.
Кабир отказывался поддаваться всем этим «не можем» и «не должны».
– Тогда давай встанем в другом месте. Пойдем прогуляемся в Керзон-парке.
– Ой, нет, – сказала Лата. Полмира прогуливалось по Керзон-парку.
– Тогда где?
Они пошли к баньяновым деревьям на склоне, ведущем к песчаному берегу вдоль реки. Кабир привязал велосипед цепью к дереву наверху тропы. Обезьян нигде не было видно. Широкая коричневая река блестела на солнце. Никто из них не проронил ни слова.
Лата села на выступающий корень, и Кабир последовал за ней.
– Как здесь красиво, – сказала она.
Кабир кивнул. Во рту было горько. Если бы он заговорил, горечь отразилась бы в его голосе.
Несмотря на предупреждения Малати, Лата просто хотела побыть с ним, хоть недолго. Она чувствовала, что, если он сейчас встанет и уйдет, она попытается отговорить его. Даже молча, даже в его нынешнем настроении, она хотела сидеть здесь, рядом с ним.
Кабир смотрел на реку. И внезапно пылко, словно позабыв о мрачном настроении, в котором пребывал всего минуту назад, он предложил:
– Давай покатаемся на лодке.
Лата подумала об Уиндермире, озере возле здания Высокого суда. На берегу этого озера они иногда устраивали факультетские вечеринки. Друзья нанимали лодки и шли кататься на них вместе. По субботам на озере полно было супружеских пар с детишками.
– Все едут на Уиндермир, – сказала Лата. – Кто-нибудь нас узнает.
– Я не имел в виду Уиндермир. Я говорил о Ганге. Меня всегда поражает, что люди катаются на лодках и парусниках по этому дурацкому озеру, когда у них крупнейшая река мира прямо у порога. Мы поднимемся по Гангу к Барсат-Махалу. Ночью это чудесное зрелище. Мы наймем лодочника, чтобы остановить лодку посреди реки, и ты увидишь отражение дворца в лунном свете. – Он повернулся к ней.
Лата не могла смотреть на него. Кабир не понимал, почему она держится так отчужденно, почему подавлена. И не понимал, почему он так внезапно впал в немилость.
– Почему ты такая отстраненная? Это как-то связано со мной? – спросил он. – Я что-то сказал не так?
Лата покачала головой.
– Тогда я что-то не так сделал?
Она вдруг почему-то вспомнила статью о том, как он добыл те, совершенно невозможные четыре рана. И вновь покачала головой.
– Ты забудешь об этом через пять лет, – сказала она.
– И что это за ответ? – встревожился Кабир.
– Ты сам так сказал мне однажды.
– Я? – удивился Кабир.
– Да, на скамейке, когда «спасал» меня. Я не могу пойти с тобой, Кабир, я действительно не могу, – внезапно резко сказала Лата. – Тебе стоило хорошенько подумать, прежде чем просить меня кататься с тобой в полночь.
Ох, вот он, благословенный гнев.
Кабир собирался ответить тем же, но остановился. Он сделал паузу, затем сказал удивительно тихо:
– Не стану говорить, что я живу от одной нашей встречи до следующей. Ты, возможно, и сама это знаешь. И необязательно кататься при лунном свете. Рассвет прекрасен. Если ты беспокоишься о других людях – не волнуйся. Никто нас не увидит, никто из наших знакомых не выходит в лодке на рассвете. Возьми с собой подругу. Если хочешь, возьми десяток подруг. Я просто хотел показать тебе отражение Барсат-Махала в воде. Если твое настроение не связано со мной, ты обязана прийти.
– Рассвет, – произнесла Лата, рассуждая вслух. – На рассвете не будет никакого вреда.
– Вред? – недоверчиво посмотрел на нее Кабир. – Ты мне не доверяешь?
Лата не ответила. Кабир продолжил:
– Я тебе совсем безразличен?
Она молчала.
– Слушай, если тебя спросят, это будет просто экскурсия. При свете дня. С подругой или с любым количеством подруг, которых ты захочешь привести. Я расскажу вам историю Барсат-Махала. Наваб-сахиб Байтара разрешил мне посещать его библиотеку, и я узнал немало удивительных фактов об этом дворце. Вы будете студентами. Я буду вашим гидом. «Молодой студент-историк, не могу припомнить его имени, пошел с нами и показал нам исторические места – и вполне неплохо рассказывал – действительно довольно приятный парень».
Лата печально улыбнулась. Чувствуя, что он прорвал какую-то невидимую защиту, Кабир сказал:
– Увидимся здесь, на этом самом месте, в понедельник, ровно в шесть. Надень свитер – на реке будет ветер.
Он разразился виршами а-ля Махиджани:
Лата засмеялась.
– Скажи, что поедешь со мной! – произнес Кабир.
– Хорошо, – сказала Лата, качая головой, но не отрицая отчасти своего решения, как показалось Кабиру, а отчасти сожалея о собственной слабости.
Лата не хотела, чтобы ее сопровождал десяток подруг, и даже если бы она хотела, не смогла бы набрать и полдесятка. Одной подруги вполне достаточно. Малати, к сожалению, уехала из Брахмпура. Лата решила пойти к Хеме, чтобы уговорить ее составить им компанию. Хема пришла в восторг и охотно согласилась. Ей по душе пришелся дух романтики и конспирации.
– Я сохраню это в секрете, – сказала она.
Но совершила ошибку, поделившись тайной под страхом вечной неприязни с одной из своих многочисленных кузин, которая на тех же строгих условиях поделилась ею с другой кузиной. В течение дня весть дошла до ушей тайджи.
Тайджи, обычно снисходительная, углядела в этом мероприятии серьезную опасность. Она, как и Хема, не знала, что Кабир – мусульманин. Но садиться в лодку в шесть часов утра с каким бы то ни было юношей не решилась бы даже она. Тайджи сказала Хеме, что не позволит ей выйти из дому. Хема надулась, но сдалась и позвонила Лате в воскресенье вечером. Лата легла спать в сильном беспокойстве, но, разобравшись с мыслями, спала очень неплохо.
Лата никак не могла опять подвести Кабира. Она представляла, как он стоит в баньяновой роще, холодной и тревожной, и даже гранитных пирожных госпожи Навроджи нет у него для пропитания. Он ждет и ждет – минуты проходят одна за другой, а ее все нет и нет… На следующее утро, без четверти шесть, она встала с постели, быстро оделась, натянула мешковатый свитер, который когда-то принадлежал ее отцу, сказала матери, что отправится на долгую прогулку по территории университета и пошла на встречу с Кабиром в назначенном месте.
Он ждал ее. Было светло, и вся роща полнилась голосами просыпающихся птиц.
– Ты выглядишь очень необычно в этом свитере, – одобрительно сказал он.
– Ты выглядишь так же, как и всегда, – не менее одобрительно сказала она. – Долго ждал?
Он помотал головой. Девушка рассказала ему о недоразумении с Хемой.
– Я надеюсь, ты не откажешься от поездки из-за того, что с тобой нет дуэньи? – спросил он.
– Нет, – сказала Лата.
Она чувствовала себя такой же смелой, как Малати. Утром у нее было не так много времени на раздумья, да и не хотела она раздумывать. Несмотря на вечерние тревоги, ее овальное лицо выглядело свежо и привлекательно, а живые глаза больше не были сонными. Они спустились к реке и некоторое время шли по песку, пока не дошли до каменных ступеней. На небольшой тропинке вверх по склону стояло несколько скучающих осликов, нагруженных узлами с одеждой. Собака прачки встретила их робким, отрывистым тявканьем.
– Ты уверен, что мы достанем лодку? – спросила Лата.
– Конечно, здесь всегда кто-нибудь есть. Я сюда довольно часто прихожу.
Легкая пульсирующая боль пронзила Лату, хотя Кабир просто имел в виду, что ему нравилось выходить на рассвете на Гангу.
– А вот и один из них, – сказал он.
Лодочник рыскал взад и вперед в своей лодке посреди реки. Стоял апрель, потому вода была низкой, а течение вялым. Кабир сложил ладони и крикнул:
– Арэ, малла![166]
Лодочник, однако, и не думал грести к ним.
– Что случилось? – крикнул он на хинди с сильным брахмпурским акцентом: он придал глаголу «хаи» необычное ударение.
– Отвезете нас туда, где можно увидеть Барсат-Махал и его отражение? – спросил Кабир.
– Конечно!
– Сколько?
– Две рупии. – Теперь он направлял свою старую плоскодонку к берегу.
Кабир рассердился:
– Неужто тебе не стыдно брать так много?
– Такова плата у всех, господин.
– Я не приезжий, так что меня не обманешь, – сказал Кабир.
– Ой, – сказала девушка, – пожалуйста, не ссорьтесь на ровном месте…
Она осеклась. Кабир, наверное, будет настаивать на оплате, а у него, как и у нее, наверное, не так уж много денег.
Кабир продолжал сердито, крича, чтобы его расслышали сквозь шлепки мокрого белья, которым стиральщики колотили по ступенькам гхата:
– Мы приходим в этот мир с пустыми руками и с пустыми руками уходим. Неужели тебе нужно слечь именно сегодня утром? Ты собираешься забрать эти деньги с собой в могилу?
Лодочник, по всей видимости впечатленный таким философским обращением, сказал:
– Спускайтесь, сахиб. Я возьму столько, сколько вы считаете нужным заплатить.
Он указал Кабиру точку на берегу в паре сотен ярдов от них, а сам направил лодку вверх по реке.
– Он уплыл, – сказала Лата. – Возможно, мы найдем еще одну.
Кабир покачал головой и произнес:
– Мы сговорились. Он вернется.
Лодочник поплыл вверх по течению к противоположному берегу, что-то там взял и стал грести обратно.
– Плавать умеете? – спросил он их.
– Я умею, – сказал Кабир, повернувшись к Лате.
– Нет, – сказала она. – Я не умею.
Кабир выглядел удивленным.
– Я так и не научилась, – объяснила Лата. – Дарджилинг и Массури[167].
– Я доверяю твоему умению, – сказал Кабир лодочнику, смуглому, щетинистому мужчине, одетому в рубашку лунги[168] и шерстяной бунди[169], прикрывавший грудь. – В случае неожиданностей ты справишься сам, а я позабочусь о ней.
– Хорошо, – сказал лодочник.
– Итак, сколько?
– Как пожелает…
– Нет, – оборвал его Кабир. – Давайте назначим точную цену. Я всегда только так договариваюсь с лодочниками.
– Хорошо, тогда сколько вас устроит?
– Одна рупия четыре анны.
– Отлично.
Кабир забрался на борт и протянул Лате руку. Уверенной хваткой он втянул ее в лодку. Лицо у нее раскраснелось от счастья. Он не выпускал ее руку ни на секунду. Затем, чувствуя, что она вот-вот отодвинется, он ее все же отпустил.
На реке все еще стоял легкий туман. Кабир и Лата сели лицом к лодочнику, налегавшему на весла. Они уже на добрых двести ярдов отдалились от дхоби-гхата, но шлепки мокрой одеждой по камню пусть и слегка, но все еще доносились до них. Очертания берега исчезли в тумане.
– Ах, как хорошо, – сказал Кабир. – Как чудесно находиться здесь, на реке, посреди тумана – в это время года такое случается довольно редко. Это напомнило мне, как мы однажды отдыхали в Симле. Все проблемы мира были так далеки. Словно мы совершенно другая семья.
– Ты каждое лето отдыхаешь в горах? – спросила Лата. Хоть она и получила образование в монастыре Святой Софии в Массури, о том, чтобы позволить себе снять дом в горах, когда хочется, не могло быть и речи.
– Ох, да, – сказал Кабир. – Мой отец на этом настаивает. Обычно мы останавливаемся на разных горных стоянках каждый год – Альмора, Найнитал, Раникхет, Массури, Симла и даже Дарджилинг. Он говорит, что свежий воздух «прочищает мозги», что бы это ни значило. Однажды, когда мы спустились с холмов, он сказал, что, подобно Заратустре, получил за эти шесть недель достаточно математических озарений и что это был последний раз. Но, разумеется, в следующем году мы, как обычно, отправились в горы.
– А ты? – спросила Лата. – Что насчет тебя?
– А что насчет меня? – уточнил Кабир. Казалось, его беспокоили какие-то воспоминания.
– Тебе нравится в горах? В этом году вы поедете как обычно?
– Не знаю, как в этом году, – сказал Кабир. – Мне там нравится. Это как плавание.
– Плавание? – спросила Лата, проводя рукой по воде.
Внезапно Кабира озарила мысль. Он обратился к лодочнику:
– Сколько ты берешь с местных жителей, отвозя их от окрестностей дхоби-гхата до Барсат-Махала?
– Четыре анны с головы, – ответил лодочник.
– Что ж, – сказал Кабир, – мы должны уплатить тебе рупию, особенно учитывая, что большая часть пути идет вниз по течению. А я плачу тебе рупию и четыре анны. Так что все справедливо.
– Я не жалуюсь, – удивился лодочник.
Туман рассеялся, и теперь перед ними на берегу реки стояло величественное серое здание форта Брахмпура с простирающейся перед ним широкой песчаной отмелью. Рядом, ведя к отмели, возвышался огромный земляной вал, а над ним росло большое красное дерево, листья которого дрожали на утреннем ветерке.
– Что ты имел в виду под «плаванием»? – спросила Лата.
– Ах да, – вспомнил Кабир. – Я имел в виду, что ты погружаешься в совершенно иную стихию. Все твои движения отличаются. Помню, когда я однажды катался на тобоггане в Гульмарге, мне казалось, что ничего вокруг не существует. Все, что существовало, – это чистый воздух, высокие сугробы и быстрое движение. Плоские, унылые равнины заставляют возвращаться к мыслям о себе. Кроме, пожалуй, таких моментов, как сейчас на реке.
– Как музыка? – спросила девушка. Этот вопрос она задала не только Кабиру, но и самой себе.
– Ммм, да, думаю, что в каком-то смысле да, – задумчиво сказал Кабир. – Нет, не совсем так, – решил он. Он думал об изменении духа, происходящем при смене вида физической активности.
– Но, – возразила Лата, следуя собственным мыслям, – музыка действительно помогает мне. Простое бренчание танпуры, даже если я не пою ни одной ноты, погружает меня в транс. Иногда я сижу так минут пятнадцать, прежде чем прийти в себя. В трудные минуты для меня это – первое средство. И когда я думаю о том, что петь я начала только в прошлом году, поддавшись влиянию Малати, то понимаю, насколько мне повезло. Знаешь, моя мать настолько не музыкальна, что, когда я была маленькой и она начинала петь мне колыбельные, я умоляла ее перестать и позволить айе петь их вместо нее.
Кабир улыбнулся. Он обнял ее за плечи, и, вместо того чтобы возразить, она позволила этому объятию длиться. Казалось, именно так все и должно быть.
– Почему ты молчишь? – спросила она.
– Я просто надеялся, что ты продолжишь говорить. Так необычно слышать, как ты рассказываешь о себе. Иногда мне кажется, что я совершенно ничего о тебе не знаю. Кто эта Малати, например?
– Ничего? – спросила Лата, вспомнив обрывок их с Малати разговора. – Даже после всех проведенных тобой расследований?
– Да, – сказал Кабир. – Расскажи мне о себе.
– Это очень пространная просьба. Скажи конкретнее, с чего мне начать?
– Ох, с чего угодно! Начни с начала, продолжай, пока не доберешься до конца и не остановишься.
– Ну, – сказала Лата, – время еще раннее, до завтрака далеко, так что тебе стоит услышать как минимум шесть невозможностей[170].
– Хорошо, – ответил Кабир, смеясь.
– Только вот в моей жизни, вероятно, нет шести невозможностей, она довольно скучная.
– Начни с семьи, – сказал Кабир.
Лата заговорила о своей семье – об отце, всеми любимом, который, казалось, даже сейчас оберегал ее, не в последнюю очередь посредством серого свитера, о ее матери, ее «Гите», «фонтанах слез» и застенчивой разговорчивости, Аруне, Минакши, Апарне и Варуне, живущих в Калькутте, и, конечно же, о Савите, Пране и их будущем ребенке. Она рассказывала легко, даже чуть придвинулась поближе к Кабиру. Как ни странно, при всей своей недоверчивости, она нисколько не сомневалась в его нежных чувствах.
Форт и берег остались позади, и кремационный гхат, и проблески храмов Старого Брахмпура, и минареты мечети Аламгири. Теперь, когда они мягко обогнули пологий берег реки, за поворотом показалось изящное белое строение Барсат-Махала, сперва под углом, а затем постепенно оно предстало перед ними во всей красе.
Вода была непрозрачной, но вполне спокойной, и ее поверхность напоминала мутное стекло. Лодочник мощными гребками вывел лодку на середину реки. Затем он установил ее прямо по центру – в соответствии с вертикальной осью симметрии Барсат-Махала – и погрузил длинный шест, взятый ранее на другом берегу, глубоко в реку. Шест воткнулся в илистое дно, и лодка застыла на месте.
– А теперь сядьте и посмотрите пять минут, – сказал лодочник. – Этого зрелища вы никогда не забудете.
И зрелище действительно было незабываемое. Для каждого из них. Барсат-Махал, место государственной мудрости и интриг, любви и распутных удовольствий, славы и медленного разложения, преобразовался в нечто абстрактное и безупречное в своей красоте. Его высокие чистые стены вздымались, его отражение в воде было практически идеальным, почти без единой рябинки. Они находились на участке реки, куда даже звуки старого города едва долетали.
На несколько минут они погрузились в полное молчание.
Чуть погодя лодочник вытащил шест из густого ила на дне реки и повел лодку против течения мимо Барсат-Махала. Река слегка сужалась в этом месте из-за песчаной косы на противоположном берегу, взрезающей реку чуть ли не до середины. Стали видны трубы обувной фабрики, кожевенного завода и мукомольни. Кабир потянулся и зевнул, отпустив ненадолго плечи Латы.
– Теперь я развернусь, и мы проплывем мимо него, – сказал лодочник. Кабир кивнул. – Отсюда начинается легкая часть пути для меня, – продолжил лодочник, развернул лодку и пустил ее вниз по течению, изредка направляя веслом. – Столько самоубийц бросается оттуда, – заметил он, указывая на крутой обрыв, с которого гляделся в зеркало реки Барсат-Махал. – Вот и на той неделе кто-то прыгнул. Чем жарче становится, тем больше народа сходит с ума. Безумцы, безумцы. – Он обвел широким жестом берег. Конечно, с его точки зрения, те, кто все время проводит на суше, никак не могут полностью оставаться в своем уме.
Когда они снова миновали Барсат-Махал, Кабир вынул из кармана маленькую брошюру, озаглавленную «Бриллиантовый путеводитель по Брахмпуру», и вслух прочел для Латы следующее:
Несмотря на то что Фатима Джан была только третьей женой наваба Кхушвакта, именно для нее он возвел величественное здание Барсат-Махала. Ее женственность, красота, добросердечность и остроумие возымели такую власть над навабом Кхушвактом, что вскоре его привязанность всецело перешла к новой невесте. Страстная любовь сделала их неразлучными во дворцах и при дворе. Для нее он построил Барсат-Махал – чудо мраморной филиграни, чтобы жить там с ней и наслаждаться друг другом. Однажды она сопровождала его в походе. В это самое время она родила сына – очень хилого и больного, – и, к несчастью, ее саму поразил какой-то недуг, и она в отчаянии посмотрела на своего господина. Это потрясло наваба до глубины души. Душа его переполнилась горем, и лик его стал бледен как полотно… Увы! На двадцать третий день месяца апреля тысяча семьсот тридцать пятого года прекрасные глаза Фатимы Джан, коей было всего тридцать три года, закрылись навечно – она скончалась на руках своего безутешного возлюбленного…
– Неужто все это правда? – спросила Лата и засмеялась.
– До последнего слова, – сказал Кабир. – Доверься своему историку.
Он продолжил чтение:
Наваб Кхушвакт был настолько безутешен, что разум его помутился и он даже приготовился убить себя, но, конечно же, не смог этого сделать. Долгое время он не мог забыть ее, как ни старался. Каждую пятницу он пешком приходил к могиле своей главной любви и самолично читал Фатиху[171] на месте последнего упокоения ее праха.
– Пожалуйста, – взмолилась Лата, – пожалуйста, хватит. Ты разрушишь Барсат-Махал для меня.
Но Кабир немилосердно продолжил читать:
После ее смерти дворец охватила мерзость запустения и печаль. Аквариумы, полные золотых и серебряных рыбок, больше не тешили взор наваба. Он предавался роскоши и разврату. Теперь он построил темницу, где непокорных обитательниц гарема вешали, а тела их сбрасывали в реку. Это стало пятном на его личности. В те времена подобные наказания были обычным делом – без различия полов. Не существовало иного закона, кроме повеления наваба, и кара за ослушание была неотвратимой и жестокой.
Фонтаны по-прежнему расплескивали благоуханные струи, и они беспрепятственно катились по мраморным плитам. Дворец был сущим раем, где повсюду царили красота и очарование. Но после ухода Единственной чтó для него могли значить бесчисленные женщины в цвету? Он испустил свой последний вздох четырнадцатого января, глядя на портрет Ф. Джан.
– И в каком году он умер? – спросила Лата.
– «Бриллиантовый путеводитель по Брахмпуру» умалчивает об этом, но я могу и сам сообщить дату. Это было в тысяча семьсот шестьдесят шестом. Справочник также не сообщил нам, почему же, собственно, Барсат-Махал носит такое название.
– И почему же? Потому что вода беспрепятственно струилась? – предположила она.
– Вообще-то, название связано с поэтом Мастом, – сказал Кабир. – Раньше дворец назывался Фатима-Махал. Но однажды Маст во время исполнения своих стихов во дворце провел поэтическую аналогию, сравнив непрерывные слезы Кхушвакта с муссонными ливнями. И этот куплет, и вся его газель стали очень популярны.
– А… – сказала Лата и закрыла глаза.
– К тому же, – продолжил Кабир, – наследники наваба – в том числе и хилый сын – чаще всего предавались увеселениям в Фатима-Махале именно во время муссонов. Во время дождей многое прерывается, за исключением удовольствий. Так дворец получил свое знаменитое название.
– А что за историю про Акбара и Бирбала ты собирался мне рассказать? – вспомнила Лата.
– Про Акбара и Бирбала? – переспросил Кабир.
– Не сегодня. На концерте.
– Ой, правда? – сказал Кабир. – О них столько анекдотов. Какой же именно я хотел рассказать? Ну то есть в каком контексте это было?
«Как же так? – подумала Лата. – Почему он не помнит, а я так хорошо помню каждое его слово?»
– Кажется, ты упомянул, что мы с подружками напоминаем тебе стайку пестрых птиц.
– Ах да! – Лицо Кабира просияло – он вспомнил. – Так вот. Акбару все вокруг наскучило, и он велел своим придворным рассказывать истории о чем-то по-настоящему поразительном и небывалом – но не о том, о чем они когда-то слышали, а о том, что видели собственными глазами. Рассказавшему самую удивительную историю Акбар посулил награду. И вот придворные и министры принялись рассказывать. Но все их истории были обыкновенными. Один поведал, что видел, как слон ревел от страха, завидев муравья. Другой рассказал, что видел корабль, плывущий по небу. Третий похвалился, что видел шейха, способного прозревать сокровища под толщей земли. Четвертый – что видел буйвола о трех головах. И так далее, и тому подобное. Когда пришла очередь Бирбала, он ничего не рассказал. Наконец он признался, что видел нечто необычное, когда ехал верхом во дворец: около пяти десятков женщин сидели бок о бок под деревом в полном молчании. И все придворные немедленно признали, что приз должен достаться Бирбалу. – Кабир запрокинул голову и рассмеялся.
История не понравилась Лате, и она уже собралась сказать ему об этом, но вдруг вспомнила о госпоже Рупе Мере, для которой немыслимы даже две минуты молчания – ни в горе, ни в радости, ни в здравии, ни в болезни, ни в вагоне поезда, ни на концерте, ни в каком-либо ином месте – вообще.
– Зачем ты все время напоминаешь мне о моей матери? – спросила Лата.
– Я? – удивился Кабир. – Я не хотел.
Тут он снова обнял ее за плечи и умолк. Его мысли унесли его к воспоминаниям о собственной семье. Лата тоже притихла. Она до сих пор так и не выяснила, что же вызвало у нее панику во время экзамена, и вот теперь эта мысль вернулась, чтобы озадачить ее.
Брахмпурский берег снова проплывал мимо, но теперь он был куда более оживленным у кромки воды. Лодочник решил держаться поближе к побережью. Они слышали уже более явственно, как плещут веслами другие лодки, как фыркают и плюхаются купальщики, откашливаясь и прочищая носы, до них доносилось воронье карканье, стихи священных книг, звучащие из репродуктора, а за краем песчаного берега – пение колоколов под куполом храма.
В этом месте река текла прямо на восток, и восходящее солнце отражалось в воде далеко за пределами университета. По воде плыла гирлянда из бархатцев. Костры горели в погребальном гхате. Из форта доносились громкие команды к построению. Плывя вниз по течению, они снова слышали непрекращающиеся звуки работы стиральщиков и редкие крики ослов. Лодка подплыла к ступеням. Кабир предложил лодочнику две рупии. Тот благородно отказался.
– Мы договорились заранее. В следующий раз вы отыщете меня, – сказал он.
Когда лодка остановилась, Лату кольнуло сожаление. Она вспомнила, что Кабир говорил о плавании, о восхождении в горы – о легкости, которую дарит новая стихия, иное физическое движение. Движение лодки, взаимное ощущение свободы и отдаленности от мира очень скоро рассеется, растворится – она это чувствовала. Но когда Кабир помог сойти ей на берег, она не отстранилась, и они пошли рука об руку к баньяновой роще и малому святилищу. И почти все время молчали.
В шлепанцах взбираться по тропинке оказалось куда трудней, чем спускаться, но он помог ей, втянув ее наверх. «Он нежный, – думала она, – но силы ему не занимать». Ей вдруг пришло на ум, что, как ни удивительно, они почти вовсе не говорили об университете, экзаменах, о крикете, преподавателях, планах, о мире, который начинался прямо над утесами. Она мысленно благословила тайджи Хемы с ее сомнениями.
Они сели на перекрученный корень баньянов-близнецов. Лата растерялась, не зная, что сказать, и услышала свой голос:
– Кабир, ты интересуешься политикой?
Тот посмотрел на нее с изумлением, слишком неожиданным был вопрос, а затем просто ответил:
– Нет.
И поцеловал ее.
Сердце Латы перевернулось вверх тормашками. Она ответила на поцелуй – вообще не думая ни о чем и самой себе удивляясь – своему безрассудству и счастью.
А когда их губы расстались, Лата снова начала думать, и еще отчаяннее прежнего.
– Я тебя люблю, – сказал Кабир.
Она молчала, и Кабир спросил:
– Ну, ты скажешь что-нибудь?
– О, я тоже тебя люблю, – сказала Лата, констатируя факт, который был очевиден ей и должен был быть очевиден ему. – Но говорить об этом бессмысленно, так что возьми свои слова обратно.
Кабир вздрогнул. Но прежде чем он смог что-то ответить, Лата спросила:
– Кабир, почему ты не назвал мне свою фамилию?
– Дуррани.
– Я знаю.
Он так запросто произнес свою фамилию, что все тяготы мира снова навалились на ее голову.
– Знаешь? – удивился Кабир. – Но я помню, как на концерте ты не захотела, чтобы мы сообщили друг другу наши фамилии.
Лата улыбнулась. У него была очень избирательная память. А потом она снова посерьезнела.
– Ты мусульманин, – тихо произнесла она.
– Да-да, но почему это так важно для тебя? Ты поэтому иногда бывала такой странной и отстраненной?
В глазах у него прыгали шутливые искорки.
– Важно? – Теперь настала очередь Латы удивляться. – Это крайне важно. Знаешь, что это означает для моей семьи? – Интересно, он нарочно отказывается видеть препятствия или в самом деле считает, что все это не имеет значения?
Кабир взял ее за руку и сказал:
– Ты любишь меня. А я люблю тебя. Только это и важно.
– А разве твоему отцу все равно? – не сдавалась Лата.
– Да. В отличие от других мусульманских семей, полагаю, мы были под защитой во время Раздела и до. Он едва ли думает о чем-нибудь еще, кроме своих параметров и периметров. И уравнение не меняется от того, написано оно красными или зелеными чернилами. Я не понимаю, зачем нам вообще обсуждать это.
Лата обвязала серый свитер вокруг пояса, и они продолжили восхождение по тропинке. Они договорились встретиться снова через три дня на том же месте в тот же час. Кабир был занят в ближайшие пару дней, нужно было помочь отцу в одном деле. Он отцепил велосипед и – быстро оглядевшись – поцеловал ее снова. Когда он уже сел в седло, она вдруг спросила:
– Ты целовался с кем-то еще?
– Что? – удивился он.
Она не сводила глаз с его лица. Но вопрос не повторила.
– Ты имела в виду – вообще? Нет. Точно нет. Серьезно – ни с кем, – сказал он.
И укатил.
В тот же день, чуть позже, госпожа Рупа Мера сидела с дочерьми и вышивала розу на крошечном носовом платке – для ребеночка. Белый цвет нейтрален в смысле пола, но белое на белом было бы слишком однообразно для тонкого вкуса госпожи Рупы Меры, так что она выбрала желтенький. После любимой внучки Апарны она хотела внука, и так и было предсказано. Она бы вышила платочек голубым, но не хотелось искушать Судьбу изменить пол ребенка во чреве матери.
Рафи Ахмед Кидвай[172], союзный министр связи, только что объявил о повышении почтовых сборов. Поскольку ответы на обширную корреспонденцию занимали добрую треть времени госпожи Рупы Меры, для нее это был болезненный удар. Рафи-сахиб был самым секуляризованным и беспристрастным в общественном смысле человеком, насколько это возможно, но он родился мусульманином. Госпожа Рупа Мера чувствовала себя глубоко ущемленной, а он представлял собой открытую мишень.
– Неру слишком им потакает, только и говорит что с Азадом[173] и Кидваем, уж не считает ли он себя премьер-министром Пакистана? И вот смотрите, что они вытворяют! – сказала она.
Обычно Лата и Савита просто давали матери выговориться, но сегодня Лата возразила ей:
– Ма, я совершенно не согласна. Он премьер-министр Индии, а не только индусов. Что плохого в том, что в кабинете министров есть два мусульманина?
– Вот к каким идеям приводит излишняя образованность, – сказала госпожа Рупа Мера, которая обычно весьма уважала образование.
Госпожа Рупа Мера была расстроена, по всей видимости, еще и тем, что старшие женщины никак не преуспели в попытках убедить Махеша Капура позволить декламацию «Рамачаритаманасы»[174] в Прем-Нивасе по случаю праздника Рамнавами[175]. Мысли Махеша Капура отягощали проблемы с храмом Шивы в Чоуке, а многие землевладельцы, которых его законопроект об отмене заминдари лишил бы владений, были мусульманами. Он чувствовал, что, по крайней мере, ему следует держаться как можно дальше от любых обострений в сложившейся ситуации.
– Я знаю обо всех этих мусульманах, – мрачно сказала госпожа Рупа Мера, по большей части самой себе. В данный момент она не думала о старых друзьях ее семейства – дядюшке Шафи и Талате Хале.
Лата возмущенно поглядела на мать, но промолчала. Савита посмотрела на Лату и тоже ничего не сказала.
– И нечего смотреть на меня такими большими глазами, – сказала госпожа Рупа Мера своей младшей дочери. – Мне известны факты. А тебе нет. У тебя никакого жизненного опыта.
Лата ответила, вставая с кресла-качалки Прана:
– Пойду заниматься.
Госпожа Рупа Мера пребывала в задиристом расположении духа.
– С чего это? – возмутилась она. – Зачем тебе заниматься? Экзамены твои уже кончились. Задел по учебе на следующий год? Одна работа, никакого безделья – бедняга Джек не знает веселья[176]. Посиди и поговори со мной. Или пойди погуляй. Свежий воздух улучшает цвет лица.
– Я уже погуляла с утра, – сказала Лата. – Я всегда гуляю.
– Ты очень упорная девушка, – сказала госпожа Рупа Мера.
«Да», – подумала Лата и с едва заметной улыбкой на лице ушла в свою комнату.
Савита, наблюдавшая эту маленькую вспышку, ощутила беспокойство – ведь провокация была слишком ничтожна и безотносительна, и обычно такие вещи Лату не огорчали. Что-то тяготило душу ее младшей сестренки. В памяти Савиты всплыл телефонный разговор с Малати, на который Лата вот так же остро отреагировала. Савита сложила два и два, но сумма пока что не составила четыре. И все же две лебединые цифры, сидящие бок о бок, вызывали тревогу. Она тревожилась за сестру. Последние дни Лата находилась в каком-то неустойчивом, возбужденном состоянии, но, похоже, не желала с кем-то поделиться. И Малати – ее верной наперсницы – не было в городе. Савита ждала подходящего момента, чтобы поговорить с Латой наедине, но это было нелегко. И как только появилась такая возможность, она немедленно за нее ухватилась.
Лата лежала на кровати, подперев подбородок руками, и читала. «Перелетных свиней» она уже закончила и взялась за «Галахада в Бландинге». Заглавие книги казалось ей вполне уместным теперь, когда они с Кабиром полюбили друг друга. Эти три дня разлуки будут равны месяцу, и она постарается отвлечь себя Вудхаузом по полной.
Лата была далеко не в восторге оттого, что ее отрывают от чтения. Даже сестра.
– Можно присесть к тебе на кровать? – спросила Савита.
Лата кивнула, и Савита села.
– Что это ты читаешь? – спросила Савита.
Лата ненадолго повернула книгу обложкой вверх и вернулась к чтению.
– Мне сегодня что-то тоскливо, – сказала Савита.
– О! – Лата стремительно села и посмотрела на сестру. – У тебя что, месячные начались?
Савита засмеялась:
– У беременных не бывает месячных. – Она с удивлением посмотрела на Лату. – Ты не знала об этом? – Савите казалось, что сама она знала этот элементарнейший факт с незапамятных времен, но, возможно, это было не совсем так.
– Нет, – ответила Лата.
Странно, что они с Малати никогда не касались этой темы, ведь Малати столько знала, и разговоры между ними велись очень откровенные. Но ее вдруг осенило: это очень правильно, что Савите не приходится справляться одновременно с двумя проблемами.
– В чем же тогда дело?
– Ой, да ни в чем. Не знаю, что это. Просто последнее время у меня такое бывает – довольно часто. Может, это из-за здоровья Прана. – Она мягко положила ладонь на руку Латы.
Савита не была капризным человеком, и Лата это знала. Она посмотрела на сестру с нежностью и спросила:
– Ты любишь Прана? – Внезапно это показалось ей очень важным.
– Разумеется, люблю, – сказала Савита, удивившись.
– Почему «разумеется», диди?[177]
– Не знаю, – сказала Савита. – Просто я люблю его. Я чувствую себя лучше, когда он рядом. Я беспокоюсь о нем. А иногда я беспокоюсь о его ребенке.
– О, с ним все будет хорошо, – заверила Лата, – судя по тому, как он толкается.
Она снова легла и попыталась продолжить чтение. Но Вудхауз не шел ей на ум. Выдержав паузу, она сказала:
– Тебе нравится быть беременной?
– Да, – улыбнулась Савита.
– А быть замужем – нравится?
– Да, – ответила Савита, и улыбка стала еще шире.
– За человеком, которого выбрали для тебя другие – которого ты по-настоящему и не знала до свадьбы?
– Не говори о Пране, словно он какой-то чужак, – сказала Савита растерянно. – Ты иногда очень забавно рассуждаешь, Лата. Ты ведь тоже любишь его?
– Да, – сказала Лата, нахмурившись: как-то это нелогично выходило. – Но меня никто не заставляет быть с ним настолько близкой. Я просто не могу понять, как… ну, почему другие люди решают, какой человек тебе подходит. А вдруг бы он тебе не понравился? – Лично ей Пран казался некрасивым, и все его добродетели, вместе взятые, не могли заменить… чего? – одной-единственной искры.
– Почему ты задаешь мне все эти вопросы? – спросила Савита, гладя Лату по волосам.
– Ну, мне самой когда-то придется столкнуться с этой проблемой.
– Лата, ты влюбилась?
Голова под ладонью Савиты чуть дрогнула – едва заметно, а затем сделала вид, будто ничего такого она не делала.
Савита получила ответ, и полчаса спустя ей уже были известны почти все подробности касательно Кабира и Латы и их разнообразных встреч. Таким облегчением для Латы стал этот разговор с любящим и понимающим ее человеком, что она излила все свои надежды и видения блаженства. Савита сразу же поняла, насколько они несбыточны, но позволила Лате выговориться. Чем больше воодушевлялась Лата, тем печальнее становилось на сердце у Савиты.
– Но что же мне делать? – спросила Лата.
– Что делать? – повторила Савита.
Первый ответ, который пришел ей в голову, был таков: Лата должна немедленно порвать с Кабиром, пока их влюбленность не зашла слишком далеко, но она знала Лату, которая могла поступить совсем наоборот, услышав такой совет.
– Должна ли я рассказать обо всем маме? – спросила Лата.
– Нет! – сказала Савита. – Нет. Не говори маме, что бы ты ни делала. – Она явственно представила себе потрясение и боль матери.
– И ты больше никому не рассказывай, пожалуйста, диди. Никому-никому! – попросила Лата.
– У меня нет секретов от Прана, – сказала Савита.
– Пожалуйста, пусть это будет единственный секрет, – сказала Лата. – Сплетни расходятся так быстро. Ты моя сестра. А этого мужчину ты знаешь меньше года. – Она тут же пожалела, что так незаслуженно плохо отзывается о Пране, которого на самом деле обожала. Надо было тщательнее подобрать слова.
Савита кивнула, чуточку опечалившись.
Хотя ей категорически претила атмосфера заговора, которую мог породить ее следующий вопрос, Савита чувствовала себя обязанной помочь сестре, даже в каком-то смысле защитить ее.
– Может, познакомишь меня с Кабиром? – спросила она.
– Я спрошу у него, – ответила Лата.
Она была уверена, что Кабир не откажется встретиться с человеком, который изначально очень доброжелательно к нему относится, но она не думала, что именно это знакомство принесет ему особое удовольствие. Да и самой ей пока что не слишком хотелось знакомить его с членами своего семейства. Как же все усложнялось и запутывалось, и чувство беззаботного счастья, оставшееся после катания с Кабиром на лодке, улетучивалось с каждой минутой.
– Пожалуйста, будь осторожна, Лата, – сказала Савита. – Он может быть очень красив и из хорошей семьи, но…
Она оставила предложение недосказанным, и позднее Лата пробовала подставить разнообразные варианты окончания.
Ближе к вечеру, когда дневная жара немного спала, Савита пошла в гости к своей свекрови, которую очень полюбила. Они не виделись уже почти неделю. Госпожа Капур была в саду и, едва завидев подъехавшую тонгу, поспешила Савите навстречу. Она была рада ее видеть, но встревожилась – ведь беременную невестку могло растрясти в тонге. Она справилась у Савиты о ее здоровье, о здоровье Прана, посетовала, что старший сын очень редко ее навещает. Спросила о госпоже Рупе Мере, которая собиралась назавтра прийти в Прем-Нивас, и поинтересовалась, нет ли сейчас, случайно, в городе кого-то из ее братьев. Савита, слегка озадаченная последним вопросом, ответила, что нет. Они с госпожой Капур вышли прогуляться в сад.
Сад выглядел несколько обезвоженным, хотя всего пару дней назад его обильно поливали, но огненное дерево пышно цвело – лепестки были почти алыми, а не красно-оранжевыми, как обычно. В саду Прем-Ниваса все кажется ярче и насыщеннее, подумала Савита. Словно растения понимали, что их госпожа, хоть она и не сказала бы ни слова в упрек, была бы расстроенна, не постарайся они вовсю.
Старший садовник Гаджрадж и госпожа Капур вот уже несколько дней пребывали в контрах. Они договорились о том, какие черенки размножать, какие сорта отбирать для сбора семян, какие кусты обрезать и когда пересаживать маленькие хризантемы в большие горшки. Но с тех пор как начали готовить почву для посева новых газонов, между ними возникло, по-видимому, непримиримое различие во взглядах.
В этом году ради эксперимента госпожа Капур предложила не выравнивать часть лужайки перед посевом. Мали[178] это показалось верхом эксцентричности, которая совершенно не вязалась с обычными указаниями госпожи Капур. Он стенал, что будет невозможно полить лужайку как следует, что станет крайне трудно ее косить, что после муссонов и зимних дождей там будут стоять грязные лужи, что в саду заведется уйма водяных цапель, поедающих водяных жуков и других насекомых, и что жюри Цветочной выставки расценит отсутствие ровности как признак отсутствия равновесия – с эстетической точки зрения, разумеется.
Госпожа Капур возразила, что она всего-то предложила не выравнивать боковую лужайку, а не центральную и что она предполагает лишь легкую неровность, что мали может поливать пригорок из шланга, что с той частью лужайки, которую не сможет выкосить неповоротливая газонокосилка, которую таскает невозмутимый белый вол Управления общественных работ, легко справится легкая иностранная газонокосилка, которую она позаимствует у друзей. Что жюри Цветочной выставки взглянет на сад один раз в феврале, а ее глаз он будет радовать круглый год, что ровность не имеет ничего общего с равновесием и что, в конце концов, именно ради луж и водяных цапель она и затеяла этот эксперимент.
Однажды в конце декабря, через пару месяцев после Савитиной свадьбы, когда харсингар – ночной жасмин – был все еще усыпан медвяными гроздьями, когда уже пышно распустились первые розы, когда зацветали лобулярия морская и гвоздика турецкая, когда те клумбы с перистыми листьями живокости, которые куропатки не сожрали почти до корня, изо всех сил старались восстановиться перед высокими рядами столь же перистой, но неумолимой космеи, грянул ужасный ливень, смывающий все на своем пути. Было пасмурно, ветрено, холодно, и почти два дня солнце не проглядывало из-за туч, но сад заполонили птицы: водяные цапли, куропатки, майны, маленькие нахохленные кустарницы болтливыми стайками по семь-восемь штук, удоды и попугаи, цветовое сочетание которых напоминало ей флаг ИНК, пара ярких чибисов и пара стервятников, летающих с толстыми веточками в клювах к дереву ним. Но больше всего ее восхитили три пухлые, взъерошенные цапли, которые почти совершенно неподвижно стояли, каждая в своем отдельном прудике, глядя на воду и с минуту обдумывая каждый осторожный шаг, и были всецело довольны хлябями вокруг. Но на ровной лужайке прудики быстро высохли, едва только выглянуло солнце. Госпоже Капур хотелось приветить еще несколько водяных цапель у себя на лужайке, и она не желала полагаться на волю случая.
Все это она объяснила своей невестке, слегка задыхаясь во время разговора, потому что у нее была аллергия на цветы нима. Савита подумала, что и сама госпожа Капур отдаленно напоминает водяную цаплю. Тусклая, землисто-бурая, приземистая, в отличие от прочих представителей вида лишенная элегантности, нахохленная, но чуткая и бесконечно терпеливая, она была способна внезапно взмахнуть сверкающим белым крылом и взлететь в небо. Савиту развеселило собственное сравнение, и она улыбнулась. Но госпожа Капур, хоть и улыбнулась в ответ, не стала выяснять, чему так радуется ее невестка.
Она совершенно не похожа на ма, думала Савита, когда они рядом шли вглубь сада. Она видела сходство между госпожой Капур и Праном и явное физическое сходство между нею и более живой по характеру Виной. Но то, что она умудрилась произвести на свет такого сына, как Ман, для Савиты было поразительно и забавно в одно и то же время.
На следующее утро госпожа Рупа Мера, старая госпожа Тандон и госпожа Капур встретились в Прем-Нивасе, чтобы пообщаться. Вполне понятно, почему госпожа Капур выступила в роли хозяйки. Она была самдхин – свекровь и теща одновременно – для детей обеих женщин, связующее звено между ними. К тому же только у нее муж был все еще жив, и только она все еще была хозяйкой в собственном доме. Госпожа Рупа Мера обожала любые компании, а эта была для нее идеальной. Сперва они выпили чаю с лепешками матхри с маринованным манго, которые госпожа Капур собственноручно приготовила. Обе гостьи объявили, что все очень вкусно. Рецепт маринада был изучен во всех подробностях и сравнен с семью или восемью другими рецептами. Что касается матхри, госпожа Рупа Мера сказала следующее:
– Они именно такие, как надо: хрустящие и рассыпчатые, но в то же время не расползаются.
– Жаль, что мне много нельзя из-за несварения, – сказала старая госпожа Тандон, подкладывая себе добавки.
– Что нам поделать на старости лет… – сочувственно сказала госпожа Рупа Мера. Ей было чуть больше сорока, но она любила воображать себя старой в компании старушек. К тому же, вдовея вот уже много лет, она чувствовала, что отчасти может разделить опыт старших подруг.
Далее разговор продолжился на хинди с окказиональным вкраплением английских слов. Например, госпожа Капур, говоря о своем муже, часто называла его «министр-сахиб». На хинди она иногда даже именовала его «отец Прана». Называть супруга по имени казалось немыслимым. Даже «мой муж» для нее было неприемлемо, зато «мой этот» – вполне.
Они сравнили цены на овощи с теми, что были в это же время в прошлом году. Министр-сахиб больше заботился о формулировке в своих законопроектах, чем о еде, но порой бывал очень недоволен, когда она оказывалась недосоленной, или пересоленной, или слишком пряной. Он особенно любил карелу – горький огурец, – и чем горше, тем лучше. Госпожа Рупа Мера испытывала родственные чувства к старой госпоже Тандон. Для тех, кто считает, что каждый пассажир железнодорожного вагона существует для того, чтобы быть вовлеченным в нети знакомств, одна самдхин другой самдхин – сестра по духу. Обе они давно овдовели, и у обеих были довольно непростые невестки.
Госпожа Рупа Мера жаловалась на Минакши. Она уже поведала им о медали, так бессердечно расплавленной. Но само собой, старая госпожа Тандон не могла пожаловаться на Вину и ее увлечение безбожной музыкой в присутствии ее матери – госпожи Капур.
Обсудили и внуков: и Бхаскара, и Апарну, и еще не рожденное дитя Савиты.
Затем разговор устремился в иное русло.
– Можем ли мы что-то устроить на Рамнавами? Может, министр-сахиб изменит свое решение? – спросила старая госпожа Тандон, пожалуй наиболее истово верующая из всех троих.
– Уфф! Он ужасно упрям – вот и все, что я могу сказать, – ответила госпожа Капур. – И сейчас он под таким давлением, что выходит из себя по малейшему поводу, что бы я ни сказала. У меня частые боли последнее время, но я о них не думаю, так волнуюсь о нем. – Она улыбнулась. – Признаюсь вам честно, – продолжила она спокойным голосом. – Я вообще боюсь ему что-либо говорить. Я сказала: «Ладно, если ты не хочешь, чтобы декламировали „Рамачаритаманасу“ целиком, позволь нам хотя бы пригласить священника, чтобы прочел часть поэмы, может быть, только „Сундара Канда“»[179]. И все, что он мне на это ответил: «Вы, женщины, сожжете этот город дотла. Делайте что хотите!» – и гордо удалился.
Госпожа Рупа Мера и старая госпожа Тандон сочувственно заохали.
– Потом он все вышагивал туда-сюда по саду на жаре, которая не на пользу ни ему, ни растениям. Я сказала ему, что он мог бы пригласить из Варанаси будущих тестя и тещу Мана разделить с нами праздник. Они тоже обожают декламации. Это поможет упрочить связи. Ман становится таким… – она поискала подходящее слово, – таким неуправляемым в последнее время… – Она замолчала, явно расстроенная. Сплетни о Мане и Саиде-бай уже расползались по Брахмпуру.
– И что он ответил? – увлеченно спросила госпожа Рупа Мера.
– Просто отмахнулся от меня. «Все эти заговоры да планы!» – говорит.
Старая госпожа Тандон покачала головой:
– Когда сынок Заиди сдал экзамен для поступления на госслужбу, его жена устроила чтения всего Корана у себя в доме: пришли тридцать женщин и каждая читала по одной… как же они называются?.. паре, да, пары. – Казалось, ей неприятно произносить это слово.
– Неужели? – воскликнула госпожа Рупа Мера, потрясенная такой несправедливостью. – Может, стоит мне поговорить с министром-сахибом? – Она смутно чувствовала, что разговор мог бы помочь.
– Нет-нет-нет… – сказала госпожа Капур, боясь даже представить, что будет, если столкнутся две такие недюжинные воли. – Он только наговорит всякого. Однажды я заикнулась было, так он мне сказал даже: «Если тебе это так нужно, ступай к своему другу – министру внутренних дел, он поддерживает подобного рода шалости». После такого я вообще боялась и словом заикнуться.
Вместе они оплакивали общий упадок истинного благочестия.
Старая госпожа Тандон сказала:
– Нынче все ходят на большие службы в храмы – ради пения, бхаджан, декламации, проповедей, пуджи[180], – но в домах никто не проводит должных церемоний.
– Это правда, – согласились две другие женщины.
Старая госпожа Тандон продолжила:
– Ну, хоть мы с соседями собираемся через шесть месяцев поставить «Рамлилу»[181]. Бхарскар слишком юн для одной из главных ролей, но сыграть обезьяну-воина он точно сможет.
– Лата раньше очень любила обезьян, – задумчиво сказала госпожа Рупа Мера.
Старая госпожа Тандон и госпожа Капур переглянулись.
Госпожа Рупа Мера вырвалась из забытья и посмотрела на собеседниц.
– Что такое? В чем дело? – спросила она.
– Перед вашим приходом мы как раз обсуждали… ну, понимаете, что-то в этом роде, – успокаивающе сказала старая госпожа Тандон.
– Что-то насчет Латы? – спросила госпожа Рупа Мера, прочитывая ее интонацию так же точно, как до этого прочитала взгляд.
Две женщины посмотрели друг на друга и серьезно кивнули.
– Скажите, скажите мне скорее, – вскинулась госпожа Рупа Мера.
– Видите ли, дело в том, – мягко сказала госпожа Капур, – пожалуйста, смотрите в оба за своей дочкой, потому что кое-кто видел, как она вчера утром прогуливалась с юношей по берегу Ганга возле дхоби-гхата.
– Что за юноша?
– Этого я не знаю. Но они шли, держась за руки.
– Кто их видел?
– С чего бы мне скрывать от вас? – сказала доброжелательно госпожа Капур. – Это зять моего брата Автара. Он узнал Лату, но юноша был ему незнаком. Я сказала ему, что это, наверное, один из ваших сыновей, но от Савиты я узнала, что они в Калькутте.
Нос госпожи Рупы Меры начал краснеть от расстройства и стыда. Две слезы покатились по щекам, и она полезла в свою вместительную сумку за вышитым носовым платком.
– Вчера утром? – переспросила она дрожащим голосом.
Она попыталась вспомнить, что Лата говорила о том, где она была. Вот что случается, когда ты доверяешь своим детям, когда разрешаешь им гулять, бродить где вздумается. Опасность подстерегает повсюду.
– Так он сказал, – мягко ответила госпожа Капур. – Выпейте чаю. Не стоит так тревожиться. Это современные любовные фильмы нынче так действуют на девочек, но Лата хорошая девушка. Просто поговорите с ней.
Но госпожа Рупа Мера встревожилась не на шутку, одним глотком допила чай, даже сахару в него добавив по ошибке, и ушла домой так скоро, как только позволили приличия.
Запыхавшись, госпожа Рупа Мера зашла в дом. Она рыдала в тонге. Тонга-валла, взволнованный тем, что прилично одетая дама может так открыто плакать, всю дорогу вел непрерывный монолог, пытаясь делать вид, что он этого не замечает, но она насквозь промочила не только свой вышитый носовой платок, но и запасной.
– О, моя дочь! – говорила она. – Доченька моя…
– Да, мама? – сказала Савита. Она была потрясена, увидев, что лицо матери залито слезами.
– Не ты, – произнесла госпожа Рупа Мера. – Где эта бесстыжая Лата?
Савита почувствовала: мать что-то узнала. Но что? И как много? Она инстинктивно двинулась к ней, чтобы успокоить.
– Ма, присядь, успокойся, выпей чаю, – сказала Савита.
Она под руку провела госпожу Рупу Меру, которая казалась очень рассеянной, и усадила в ее любимое кресло.
– Чаю! Чаю! Да побольше! – с упорным страданием сказала госпожа Рупа Мера. Савита вышла и велела Матину принести им чаю.
– Где она? Что со всеми нами будет? Кто теперь на ней женится?
– Ма, не драматизируй так, – успокаивающе сказала Савита. – Это пройдет.
– Так ты знала! Ты все знала и не рассказала мне! И мне пришлось узнать это от чужих людей!
Новое предательство вызвало новый поток рыданий. Савита сжала плечи матери и протянула ей другой платок. Через несколько минут она сказала:
– Не плачь, мама, не плачь. Что ты слышала?
– Ох, моя бедная Лата! Он хоть из хорошей семьи? Я так и знала, я чувствовала – что-то происходит. О боже! Что сказал бы ее отец, будь он жив? Ох, моя дочь!
– Ма, его отец преподает математику в университете. Он порядочный мальчик. И Лата разумная девушка.
Матин принес чай, с почтительным интересом созерцая эту сцену, и вернулся на кухню. Через несколько мгновений зашла Лата. Она взяла книгу в рощу баньяна и сидела там некоторое время безмятежно, погрузившись в Вудхауза и свои собственные зачарованные мысли. Еще два дня, еще день – и она снова увидит Кабира.
Она была не готова к развернувшейся перед ней сцене и застыла в дверях.
– Где ты была, юная леди? – требовательно спросила госпожа Рупа Мера. Ее голос дрожал от гнева.
– На прогулке, – вздрогнула девушка.
– На прогулке? Прогулке?! – Голос госпожи Рупы Меры взлетел на крещендо. – Я тебе покажу прогулку!
Рот Латы раскрылся, и она взглянула на Савиту. Савита покачала головой и чуть помахала рукой, словно желая сказать, что это не она ее выдала.
– Кто он? – спросила госпожа Рупа Мера. – Иди сюда. Немедленно иди сюда.
Лата взглянула на Савиту. Савита кивнула.
– Просто друг, – сказала Лата, приблизившись к матери.
– Просто друг! Друг! И друзья держатся за руки? Это так я тебя воспитывала? Всех вас… и это ли…
– Ма, присядь, – сказала Савита, когда госпожа Рупа Мера почти поднялась с кресла.
– Кто сказал тебе? – спросила Лата. – Тайджи Хемы?
– Тайджи Хемы? Тайджи Хемы?! Она тоже замешана в этом? – воскликнула госпожа Рупа Мера с новым возмущением. – Она позволяет своим девицам бегать повсюду по вечерам с цветами в волосах. Кто мне сказал? Гнусная девчонка еще спрашивает, кто мне сказал! Мне никто ничего не рассказал! Об этом говорят во всем городе, и все об этом знают! Все думали, что ты хорошая девочка с безупречной репутацией, а теперь слишком поздно! Слишком поздно! – всхлипнула она.
– Ма, ты всегда говоришь, что Малати – хорошая девушка, – сказала Лата в свою защиту. – И у нее есть такие друзья – ты знаешь это, и все это знают.
– Успокойся! Не отвечай мне! Я отхлещу тебя по щекам! Будешь знать, как бесстыдно сидеть рядом с дхоби-гхатом и развлекаться!
– Но Малати…
– Малати, Малати! Я о тебе говорю, а не о Малати! Изучать медицину и резать лягушек… – Голос госпожи Рупы Мера вновь повысился. – Ты хочешь быть на нее похожей? И ты солгала своей матери! Я больше никогда не выпущу тебя на прогулку! Ты останешься в этом доме, слышишь? Ты слышишь?! – поднялась госпожа Рупа Мера.
– Да, мама, – сказала Лата, с уколом стыда вспомнив, что солгала матери, чтобы встретиться с Кабиром. Очарование развеялось, она чувствовала себя несчастной и встревоженной.
– Как его зовут?
– Кабир, – сказала Лата, побледнев.
– Кабир, а фамилия?
Лата промолчала, ничего не ответив. Слеза скатилась по ее щеке. Но госпожа Рупа Мера не была настроена на сочувствие. Что еще за дурацкие слезы? Она схватила Лату за ухо и скрутила его. Лата ахнула.
– У него есть имя, не так ли? Кто он – Кабир Лал, Кабир Мера – или кто? Ты что, ждешь, пока остынет чай, или у тебя из головы вылетело?
Лата закрыла глаза.
– Кабир Дуррани, – сказала она в ожидании того, как рухнет дом. Три смертоносных слога сделали свое дело.
Госпожа Рупа Мера схватилась за сердце, открыв рот в безмолвном ужасе, невидящим взглядом окинула комнату и села. Савита немедленно бросилась к ней. Ее собственное сердце билось слишком быстро. Госпожа Рупа Мера ухватилась за последнюю хлипкую надежду.
– Он парс? – слабо спросила она, почти умоляя. Мысль была одиозной, но не такой губительной, ужасающей. Но взгляд на лицо Савиты сказал ей всю правду.
– Мусульманин! – сказала госпожа Рупа Мера теперь больше себе, чем кому-то еще. – Чем провинилась я в прошлой жизни, что навлекла такое на свою любимую дочь?
Савита стояла рядом с матерью, держа ее за руку. Рука госпожи Рупы Меры безвольно замерла, когда она смотрела перед собой. Внезапно она заметила нежную выпуклость живота Савиты, и ей на ум пришли новые ужасы. Она снова поднялась.
– Никогда, никогда, никогда! – сказала она.
К этому моменту Лата, воскресив в памяти образ Кабира, снова собралась с силами. Она открыла глаза. Ее слезы остановились, а на губах завертелся вызов.
– Никогда, никогда, абсолютно нет… грязные, жестокие, беспощадные, распутные…
– Как Талал Кхала? – возразила Лата. – Как дядюшка Шафи? Как наваб-сахиб Байтарский? Как Фироз и Имтиаз?
– Ты хочешь за него замуж? – яростно взревела госпожа Рупа Мера.
– Да! – сказала Лата, отступая и вспыхивая еще большей злостью миг спустя.
– Он женится на тебе… а на следующий год скажет тебе: «Талак, талак, талак»[182], и ты окажешься на улице. Ты упрямая, глупая девчонка! Тебе стоит утопиться в луже, чтобы смыть позор!
– Я выйду за него, – сказала Лата непреклонно.
– Я запру тебя. Так же, как когда ты говорила, что хочешь стать монахиней.
Савита попыталась вмешаться.
– Иди в свою комнату! – сказала госпожа Рупа Мера. – Это не пойдет тебе на пользу.
Она указала пальцем. Савита, не привыкшая к тому, чтобы ей приказывали в ее собственном доме, покорно подчинилась.
– Хотела бы я стать монахиней, – сказала Лата. – Я помню, как папа говорил нам, что мы должны следовать за своим сердцем.
– Все еще перечишь? – спросила госпожа Рупа Мера, взбешенная упоминанием о папе. – Я дам тебе две крепкие пощечины.
Она дважды ударила дочь и тут же разрыдалась.
Подобно большинству представительниц высших индуистских каст ее возраста и происхождения, госпожа Рупа Мера не слишком-то была настроена против мусульман. Как некстати указала Лата, у нее даже были друзья-мусульмане, хоть почти все они не слишком усердствовали в своей вере. Впрочем, наваб-сахиб, пожалуй, был вполне правоверным, но его госпожа Рупа Мера считала скорее просто знакомым. Чем больше госпожа Рупа Мера думала, тем больше она волновалась. Даже выйти замуж за индуса, не являющегося кхатри, уже немалая беда. Но
Когда Пран вернулся домой на обед и услышал историю, он мягко предложил познакомиться с юношей. У госпожи Рупы Меры случился еще один приступ истерики. Это было совершенно исключено. Тогда Пран решил держаться подальше от этих бурь и позволить им утихнуть. Он не расстроился, узнав, что Савита скрывала от него секреты своей сестры, и Савита любила его за это еще больше. Она пыталась успокоить мать, утешить Лату и держать их в разных комнатах – хотя бы днем.
Лата оглядела спальню и задалась вопросом: что она делает в этом доме с матерью, когда ее сердце находилось в совсем другом месте, где угодно, но не здесь – в лодке, на поле для крикета, на концерте, в баньяновой роще, в домике на холмах, в замке Бландингс… Где угодно, только бы с Кабиром. Несмотря на все случившееся, она встретится с ним завтра, как и планировала. Она сказала себе снова и снова, что путь к настоящей любви никогда не был гладким.
Госпожа Рупа Мера написала письмо Аруну в Калькутту. Ее слезы капали на бланк письма и размазали чернила.
Она добавила: «P. S. Мои слезы упали на это письмо, но что поделать? Мое сердце разбито, и лишь Бог укажет путь истинный, и Его воля будет исполнена».
Поскольку почтовые расходы только что увеличились, ей пришлось приклеить дополнительную марку.
В еще большом расстройстве она пошла к отцу. Это был унизительный визит. Ей пришлось вынести его вспыльчивость, чтобы получить совет. Ее отец, может, и женился на неотесанной женщине вдвое моложе его, но это был просто Небом благословенный брак в сравнении с тем, что угрожало Лате.
Как и ожидалось, доктор Кишен Чанд Сет в присутствии ужасной Парвати резко упрекнул госпожу Рупу Меру и объявил ей, что она бесполезная мать. Но затем он добавил, что в нынешние времена все кажутся безмозглыми. Буквально на прошлой неделе он сказал пациенту, которого осматривал в больнице: «Глупый ты человек! Ты умрешь в течение десяти – пятнадцати дней. Выбрасывай деньги на операцию, если хочешь, она только быстрее тебя убьет».
Глупый пациент очень расстроился. Было совершенно ясно, что в наши дни никто не знает, как давать или принимать советы. И никто не мог дисциплинировать своих детей, отчего и возникали все проблемы мира.
– Взгляни на Махеша Капура! – добавил он с удовольствием.
Госпожа Рупа Мера кивнула.
– А ты еще хуже.
Госпожа Рупа Мера всхлипнула.
– Ты испортила старшего, – усмехнулся он, вспомнив прогулку Аруна в его машине. – А теперь ты испортила и младшую, и тебе остается винить только себя. И ты приходишь ко мне за советом, когда уже слишком поздно.
Его дочь молчала.
– И твои любимые Чаттерджи такие же, – с удовольствием добавил он. – Я слышал кое от кого из Калькутты, что они совершенно не контролируют своих детей. Нет! – Эта мысль подала ему идею. Госпожа Рупа Мера сейчас, к его вящему удовлетворению, плакала, так что он дал ей несколько советов и велел действовать незамедлительно.
Госпожа Рупа Мера пошла домой, взяла денег и направилась прямиком на железнодорожный вокзал Брахмпура. Она купила два билета в Калькутту на завтрашний вечерний поезд. Вместо письма она отправила Аруну телеграмму. Савита пыталась отговорить мать, но безуспешно.
– По крайней мере дождитесь начала мая, пока станут известны результаты экзаменов, – просила она. – Лата будет волноваться о них.
Госпожа Рупа Мера сказала Савите, что результаты экзаменов ничего не значат, если характер девушки испорчен, и что результаты эти можно переслать по почте. Она знала, что Лата еще как будет беспокоиться. Затем госпожа Рупа Мера сказала, что любые сцены между нею и Латой должны происходить в другом месте, не касаясь ушей Савиты. Савита беременна и должна сохранять спокойствие.
– Спокойствие, – с силой повторила госпожа Рупа Мера.
Что касается Латы, то она ничего не сказала матери, лишь молча сжала губы, когда ей велели собрать вещи в дорогу.
– Мы едем в Калькутту завтра вечером, поездом в шесть двадцать две – и точка. Даже не смей мне ничего говорить, – сказала госпожа Рупа Мера.
Лата ничего и не говорила. Она отказалась демонстрировать матери свои эмоции. Она аккуратно упаковала вещи. Она даже съела что-то за ужином. Образ Кабира составлял ей компанию.
После ужина она сидела на крыше и думала. Укладываясь спать, она не пожелала спокойной ночи госпоже Рупе Мере, которая бессонно лежала в соседней постели. Госпожа Рупа Мера была убита горем, но Лата не испытывала сострадания. Она довольно быстро заснула, и ей, среди прочего, приснился прачкин осел с лицом доктора Махиджани, сжевавший черную сумку госпожи Рупы Меры и все ее серебряные звездочки.
Она проснулась отдохнувшей. Было еще темно. С Кабиром они договорились встретиться в шесть. Она пошла в ванную, заперла ее изнутри, затем соскользнула по стене в сад. Она не решилась взять с собой свитер, чтобы мать ничего не заподозрила. Во всяком случае, было не слишком холодно. Но она дрожала. Она спустилась к грязевым скалам, затем пошла по тропинке. Кабир ждал ее, сидя на том же самом корне в баньяновой роще. Он встал, когда услышал ее приближение. Его волосы были растрепаны, он выглядел сонным. Он даже зевнул, когда она подошла к нему. В свете восходящего солнца его лицо выглядело даже красивее, чем когда он, запрокинув голову, смеялся на поле для крикета.
Она казалась ему очень напряженной и взволнованной, но не несчастной. Они поцеловались. Тогда Кабир сказал:
– Доброе утро!
– Доброе утро.
– Тебе хорошо спалось?
– Хорошо, спасибо, – ответила Лата. – Мне приснился осел.
– Ох, не я?
– Нет.
– А я не помню, что мне снилось, – сказал Кабир. – Но это была беспокойная ночка.
– Я люблю поспать, – сказала Лата. – Могу спать по девять-десять часов в сутки.
– Ох… тебе не холодно? Надень-ка вот это. – Кабир стянул свой свитер.
– Я очень тосковала… так хотела тебя увидеть, – сказала Лата.
– Лата? – спросил Кабир. – Что тебя расстроило?
Ее глаза были необычайно яркими.
– Ничего, – сказала Лата, сдерживая слезы. – Я не знаю, когда увижу тебя снова.
– Что случилось?
– Сегодня вечером я уезжаю в Калькутту. Моя мама узнала о нас. Когда она услышала твою фамилию, то закатила истерику – я уже рассказывала тебе, какая у меня семья.
Кабир сел на корень и сказал:
– Ох, нет.
Лата тоже присела.
– Ты все еще любишь меня? – спросила она через некоторое время.
– Все еще? – горько рассмеялся Кабир. – Что ты имеешь в виду?
– Помнишь, как ты в прошлый раз сказал, что мы любим друг друга и что это все, что имеет значение?
– Да, – сказал Кабир. – Так и есть.
– Давай сбежим…
– Сбежим, – грустно сказал Кабир. – Куда?
– Куда угодно – в горы – вообще куда угодно, правда.
– И все бросить?
– Да, бросить. Мне плевать. Я даже кое-что собрала.
Этот намек на практичность не встревожил его, но заставил улыбнуться. Он сказал:
– Лата, если мы сбежим, у нас не будет шансов. Давай подождем и посмотрим, как будут продвигаться дела? Мы заставим их сложиться так, как нам нужно.
– Я думала, ты живешь от одной нашей встречи до другой.
Кабир обнял ее:
– Живу. Но мы не можем решить все и сразу. Я не хочу разочаровывать тебя, но…
– Но разочаровываешь. Как долго нам придется ждать?
– Думаю, два года. Сперва я должен получить диплом. После этого я собираюсь подать заявку на поступление в Кембридж или, может быть, сдать экзамен в индийскую дипломатическую службу.
– Ах! – Это был тихий крик от почти физической боли.
Он остановился, понимая, насколько эгоистичны, наверное, его слова.
– Я выйду замуж за эти два года, – сказала Лата, закрыв лицо руками. – Ты не девушка, тебе не понять. Моя мама может даже не позволить мне вернуться в Брахмпур…
На ум пришло двустишие с одной из их встреч:
Она поднялась, не пытаясь скрыть слезы.
– Я ухожу, – сказала она.
– Пожалуйста, не надо, Лата. Прошу, послушай, – сказал Кабир. – Когда нам еще представится случай поговорить? Если мы не поговорим сейчас…
Лата быстро шла по тропинке, пытаясь сбежать от его компании как можно быстрее.
– Лата, будь разумной.
Она достигла плоской вершины дорожки. Кабир шел за ней. Она, казалось, настолько отдалилась от него, что он боялся к ней прикоснуться. Юноша почувствовал, что она бы от него отмахнулась, быть может, еще какой-нибудь горестной фразой. На полпути к дому росли благоуханнейшие камини, некоторые кусты выросли высокими, словно деревья. Воздух был наполнен их ароматом, ветви покрывали маленькие белые цветы на фоне темно-зеленых листьев, землю устилали лепестки. Когда они проходили под ними, он осторожно потряс ветви, и дождь из ароматных лепестков осыпался на ее волосы. Если она это и заметила, то не подавала виду.
Они продолжали идти молча. Затем Лата обернулась:
– Это муж моей сестры, в халате. Они искали меня. Вернись обратно. Нас никто еще не увидел.
– Да, доктор Капур. Я знаю. Я… я поговорю с ним. Я их уговорю…
– Невозможно каждый день пробегать четыре рана, – сказала Лата.
Кабир замер как вкопанный, на его лице было выражение скорее недоумения, чем боли.
Лата шла, не оглядываясь.
Она не хотела его больше видеть. Никогда.
Дома госпожа Рупа Мера билась в истерике. Пран был мрачен. Савита плакала. Лата отказалась отвечать на какие-либо вопросы.
Вечером госпожа Рупа Мера и Лата уехали в Калькутту. Госпожа Рупа Мера продолжала перечислять, насколько бесстыдной и невнимательной была Лата, как она вынудила свою мать покинуть Брахмпур раньше Рамнавами, что она была причиной ненужных сбоев и расходов. Не получив ответа, она наконец сдалась. На этот раз она почти не разговаривала с другими пассажирами.
Лата молчала. Она смотрела в окно поезда, пока за ним совсем не стемнело. Ее снедало горе и унижение. Она устала от матери, от Кабира и от беспорядка в ее жизни.
Часть четвертая
Пока развивалась любовная история Латы и Кабира, в Старом Брахмпуре происходили совсем другие события, которые, впрочем, не то чтобы совсем ее не касались. В этих событиях принимали участие Вина, сестра Прана, и ее семья.
Вина Тандон вошла в свой дом в Мисри-Манди, где ее встретил сынок Бхаскар. Встретил поцелуем, который она приняла с радостью, несмотря на то что мальчик был простужен. Затем он бросился обратно к диванчику, где с одного конца сидел его отец, а с другого – их гость, и продолжил объяснять степени числа десять.
Кедарнат Тандон смотрел на сына снисходительно и, радуясь, какой Бхаскар гениальный, не придавал его словам большого значения. Гость, Хареш Кханна, которого познакомили с Кедарнатом, коллега по обувному бизнесу, с большей радостью поговорил бы о торговле кожей и обувью в Брахмпуре, но чувствовал, что лучше потакать сыну хозяина дома. Особенно такому, как Бхаскар, который, горя энтузиазмом, был бы очень расстроен, лишившись слушательской аудитории в тот день, когда ему не позволили пойти запускать воздушного змея. Хареш пытался сосредоточиться на словах Бхаскара.
– Видите ли, Хареш-чача[183], дела обстоят так. Сперва идет десять, и это обычная десятка, то есть десять в первой степени. Затем у нас есть сотня, что в десять раз больше десяти, это десять во второй степени. Затем тысяча, то есть десять в третьей степени. Потом идет десять тысяч, то есть десять в четвертой степени, и тут у нас проблема, понимаете? Для десяти тысяч нет специального слова, хотя оно должно быть. Умножаем еще на десять и получаем десять в пятой степени, то есть лакх. Затем у нас есть десять в шестой степени, то есть миллион, и десять в седьмой степени – это крор, а затем идет десять в восьмой степени, для чего у нас опять нет слова. Хотя оно тоже должно быть. Потом идет десять в девятой степени – это миллиард, а затем десять в десятой степени. Удивительно, но ни в английском, ни в хинди нет слова для такого важного числа, как десять в десятой степени. Вы согласны со мной, Хареш-чача? – продолжал он, не сводя ясного взгляда с Хареша.
– А знаешь, – сказал Хареш, извлекая из недавней памяти информацию для восторженного Бхаскара, – я думаю, для десяти тысяч специальное слово все же есть. Китайские кожевники из Калькутты, с которыми мы вели дела, однажды сказали мне, что они используют число «десять тысяч» как стандартную единицу расчетов. Как она называлась, я не могу вспомнить, но так же, как мы используем лакх как естественную единицу измерения, они используют десять тысяч.
Бхаскар разволновался не на шутку.
– Но, Хареш-чача, вы обязаны узнать это число для меня, – сказал он. – Вы должны выяснить, как они это называют. Я должен знать, – сказал он. Его глаза светились мистическим пламенем, а его маленькие лягушачьи черты удивительно лучились.
– Хорошо, – сказал Хареш. – Я все для тебя разузнаю. Когда вернусь в Канпур, я наведу справки и, как только выясню, сразу пришлю вам письмо. Кто знает, может, у них есть также и число для десяти в восьмой степени.
– Вы действительно так думаете? – удивленно выдохнул Бхаскар. Его удовольствие было сродни тому, какое испытывает коллекционер марок, находя два недостающих экземпляра для незаполненного листа, внезапно предоставленные ему совершенно незнакомым человеком. – А когда вы возвращаетесь в Канпур?
Вина, только что пришедшая с чашками чая, упрекнула Бхаскара за его негостеприимную реплику и спросила Хареша, сколько ложек сахара он предпочитает.
Хареш не мог не заметить, что всего несколькими минутами раньше ее голова была непокрыта, но теперь, вернувшись из кухни, она накрыла ее сари. Он сообразил, что так ей велела свекровь и Вина послушалась. Хотя Вина была немного старше его и довольно пухлой, он невольно отметил, какое оживленное у нее лицо. Легкие нотки беспокойства только подчеркивали ее живость. Вина, со своей стороны, не могла не подметить, что гость ее мужа – красивый молодой человек. Хареш был невысок, но не приземист, хорошо сложен. Лицо светлое и скорее квадратное, чем овальное. Глаза у Хареша были небольшие, но взгляд открытый, что, по мнению Вины, свидетельствовало о прямоте и честности. Она отметила также шелковую рубашку и запонки из агата.
– А теперь, Бхаскар, пойди и пообщайся с бабушкой, – сказала Вина. – Папин друг хочет поговорить с ним о важных делах.
Бхаскар вопросительно посмотрел на двух мужчин. Его отец хоть и прикрыл глаза, но чувствовал, что Бхаскар ждал его слова.
– Да. Делай, как мама велит, – подтвердил Кедарнат.
Хареш ничего не сказал, но улыбнулся.
Бхаскар ушел, весьма недовольный тем, что его выставили.
– Не обращайте на него внимания, он никогда долго не дуется, – сказала Вина виновато. – Бхаскар не любит, когда его оставляют в стороне от того, что его интересует. Когда мы играем в чаупар вместе, Кедарнат и я, мы должны сперва убедиться, что Бхаскара нет в доме. В противном случае он настаивает на участии в игре и побеждает нас обоих. Никакого с ним сладу.
– Я могу себе представить, – сказал Хареш.
– Проблема в том, что ему не с кем поговорить о математике, а иногда он становится очень замкнутым. Его учителя в школе не столько гордятся им, сколько беспокоятся о нем. Иногда кажется, что он намеренно плохо успевает по математике, если вопрос, к примеру, раздражает его. Помню, как однажды, когда он был еще маленьким, Ман – это мой брат – спросил у него, сколько будет семнадцать минус шесть. Когда он получил одиннадцать, Ман попросил вновь вычесть шесть. Когда он получил пять, Ман попросил опять вычесть шесть. И тогда Бхаскар заплакал! «Нет-нет, – говорил он, – Ман-мама злобно шутит надо мной! Остановите его!» И он неделю с ним не разговаривал.
– Ну, по крайней мере день или два точно, – сказал Кедарнат. – Но это было до того, как он узнал об отрицательных числах. Когда это случилось, он стал отнимать бóльшие числа от меньших днями напролет. Думаю, учитывая нынешнее положение вещей у меня на работе, у него будет возможность попрактиковаться.
– Кстати, – с тревогой сказала Вина мужу, – думаю, тебе стоит сегодня днем уйти из дому. Баджадж приходил сегодня утром и, не застав тебя, сказал, что зайдет около трех.
По выражению их лиц Хареш догадался, что Баджадж мог быть кредитором.
– Когда забастовка закончится, все наладится, – сказал Кедарнат Харешу слегка виновато. – Я сейчас немного перебрал кредитов.
– Беда в том, – сказала Вина, – что кругом одно недоверие. И местные лидеры только ухудшают положение. Поскольку мой отец так занят своим министерством и в Палате, Кедарнат пытается помочь ему, поддерживая связь с его избирательным округом. Поэтому, когда возникают какие-то проблемы, люди часто приходят к нему. Но на этот раз, когда Кедарнат попытался выступить посредником – я знаю, что он не любит, когда я так говорю, но это правда… так вот: хотя обе стороны уважают его и хорошо к нему относятся, лидеры сапожников подорвали все его усилия – только потому, что он торговец.
– Ну, это не совсем так, – сказал Кедарнат, но решил отложить объяснения, пока они с Харешем не остались наедине.
Он вновь закрыл глаза. Хареш выглядел немного обеспокоенным.
– Не волнуйся, – сказала Вина Харешу, – он не спит, не скучает и даже не молится перед ланчем.
Ее муж быстро открыл глаза.
– Он делает так все время, – объяснила она. – Даже на нашей свадьбе – но за висячими гирляндами цветов это было не так заметно.
Она встала, чтобы посмотреть, готов ли рис. После того как мужчинам подали ланч и они поели, в комнату ненадолго зашла старая госпожа Тандон, чтобы перекинуться парой слов. Услышав, что Хареш Кханна родом из Дели, она спросила его, из тех ли он Кханна, что из Нил-Дарвазы, или из тех, что жили в Лакхи-Котхи. Когда Хареш сказал, что он из Нил-Дарвазы, она сообщила ему, что бывала там однажды девочкой. Хареш описал, что изменилось там с тех пор, рассказал несколько интересных коротких историй, похвалил простую, но вкусную вегетарианскую пищу, которую приготовили женщины, и совершенно покорил этим старушку.
– Моему сыну приходится много путешествовать, – пожаловалась она Харешу, – и никто не кормит его правильно в пути. И даже здесь, если бы не я…
– Совершенно верно, – сказала Вина, пытаясь унять ветер в своих парусах. – Это важно, чтобы к мужчине относились как к ребенку. В вопросах еды, конечно. Кедарнат… я хотела сказать, отец Бхаскара, – поправилась она, когда свекровь метнула на нее взгляд, – просто обожает еду, которую готовит его мать. Очень жаль, что мужчины не любят, когда их укладывают спать с колыбельными.
Глаза Хареша блеснули и почти исчезли под веками, но его губы остались неподвижными.
– Интересно, будет ли Бхаскару, когда он вырастет, нравиться еда, которую готовлю я, – продолжила Вина. – Наверное, нет. Когда он женится…
Кедарнат поднял руку.
– В самом деле, – сказал он с мягким укором. Хареш заметил, что ладонь Кедарната обильно покрыта шрамами.
– А что я сказала? – простодушно поинтересовалась Вина, но сменила тему. Ее муж был пугающе порядочным человеком, и она не хотела, чтобы он судил о ней плохо.
– Знаете, я виню себя в одержимости Бхаскара математикой, – продолжила она. – Я назвала его Бхаскаром в честь солнца. Затем, когда ему был год, кто-то сказал мне, что одного из наших древних математиков звали Бхаскар, и теперь наш Бхаскар не может жить без своей математики[184]. Имена ужасно важны. Моего отца не было в городе, когда я родилась, и мама назвала меня Виной, думая что это доставит ему удовольствие, потому что он очень любит музыку. Но в итоге я стала одержима музыкой и не могу жить без нее.
– Правда? – спросил Хареш. – А вы играете на вине?[185]
– Нет, – засмеялась Вина. Ее глаза блестели. – Я пою. Не могу жить без пения.
Старая госпожа Тандон вышла из комнаты. Через некоторое время Вина, пожав плечами, последовала за ней.
Когда мужчины остались одни, Хареш, приехавший в Брахмпур на несколько дней, чтобы закупить кое-какие материалы для своих работодателей – «Кожевенно-обувной компании Каунпора»[186], повернулся к Кедарнату и сказал:
– Ну, я был на рынке в последние пару дней и имею некоторое представление о том, что там происходит или, по крайней мере, что там должно происходить. Но хоть я и побегал там, не думаю, что смог полностью понять. Особенно ваша кредитная система, со всеми этими расписками, векселями и так далее. И почему мелкие производители, которые делают обувь у себя дома, объявили забастовку? Не сомневаюсь, забастовка означает для них ужасные лишения. И это, наверное, очень плохо для таких торговцев, как ты, покупающих у них напрямую.
– Что ж, – сказал Кедарнат, запуская руку в свои уже седеющие волосы. – Если о системе расписок, меня она тоже поначалу сбивала с толку. Как я уже сказал, мы были изгнаны из Лахора во время Раздела. Но в Лахоре я мало имел общего с обувным делом. Мне довелось ехать через Агру и Канпур по пути сюда, и ты совершенно прав: в Канпуре нет ничего похожего на здешнюю систему. А ты был в Агре?
– Да, – сказал Хареш. – Был, но еще до того, как занялся обувным бизнесом.
– Что ж, в Агре существует система, в чем-то похожая на нашу. – И Кедарнат в общем обрисовал Харешу положение вещей.
Поскольку торговцам постоянно не хватало наличных денег, они платили сапожникам частично отсроченными расписками. Сапожники могли получить наличные, чтобы купить сырье, только дисконтируя эти расписки в другом месте. В течение многих лет они чувствовали, что торговцы выжимают из них некий необоснованный кредит. И наконец, когда торговцы, всем скопом, попытались увеличить долю расписок по отношению к наличным, сапожники забастовали.
– И конечно, ты прав, – добавил Кедарнат. – От забастовки страдают все – они будут голодать, а мы можем разориться.
– Полагаю, сапожники заявят, – задумчиво сказал Хареш, – что в результате системы расписок именно они финансировали ваше расширение.
В голосе Хареша не было обвиняющих интонаций. Только любопытство прагматика, пытающегося понять факты и поступки.
Кедарнат удовлетворил его любопытство:
– Именно так они и утверждают, – согласился он. – Но это также и их собственное расширение, расширение рынка в целом, которое они финансируют, – сказал он. – И, кроме того, отсроченные расписки – это лишь меньшая часть их оплаты. Бо́льшая часть так и так происходит наличными. Боюсь, что всё начали видеть в черно-белых тонах, причем торговцы обычно выступают как черное. Хорошо, что министр внутренних дел Л. Н. Агарвал сам из общины торговцев. Агарвал является ЧЗСом[187] для части этого района, и он, по крайней мере, способен посмотреть на ситуацию нашими глазами. Отец моей жены не ладит с ним политически – или, скорее, даже лично, – но, как я говорю Вине, когда она в настроении слушать, Агарвал разбирается в делах бизнеса лучше, чем ее отец.
– Как думаешь, мог бы ты проводить меня днем по Мисри-Манди? – спросил Хареш. – Так я смогу составить более информированную точку зрения.
«Интересно, – думал Хареш, – что два могучих противоборствующих министра представляют смежные округа».
Кедарнат колебался, соглашаться ли, а Хареш видел это по его лицу. Техническая смекалка Хареша, его знание обувного производства и предприимчивость произвели на Кедарната большое впечатление, и он хотел предложить ему сотрудничество. Возможно, думал он, «Кожевенно-обувная компания Каунпора» заинтересуется покупкой обуви непосредственно у него. Ведь порой случалось, что компании, подобные «КОКК», получали небольшие заказы из обувных магазинов, скажем, на пять тысяч пар обуви определенного типа, и полагали нецелесообразным переоснащать для этого собственную фабрику. В таком случае, если бы Кедарнат мог гарантировать, что обувь от местных сапожников Брахмпура по качеству не уступает стандартам «КОКК», ее отправка в Канпур была бы выгодна и для него, и для работодателей Хареша.
Однако дни были тревожные, все находились в затруднительном финансовом положении, и Хареш мог получить не самые благоприятные впечатления о надежности или эффективности обувной торговли в Брахмпуре.
Но доброта Хареша к его сыну и уважительное отношение к матери его сына склонило чашу весов.
– Хорошо, пойдем, – сказал он. – Но рынок действительно открывается позже, ближе к вечеру, даже на том уровне, до которого его уменьшила забастовка. «Обувной рынок Брахмпура», где у меня есть прилавок, открывается в шесть. Но пока что у меня предложение. Я покажу тебе несколько мест, где собственно создается обувь. Для тебя это будут совсем иные условия производства, чем те, что ты мог видеть в Англии или на своем заводе в Канпуре.
Хареш охотно согласился. Когда они спускались по лестнице, на них сквозь слои решетки падал солнечный свет. Хареш подумал, насколько похож этот дом на дом его приемного отца в Нил-Дарвазе. Пусть он, конечно, и намного меньше.
На углу, где переулок выходил в чуть более широкую и более людную улочку, продавали пан.
– Простой или сладкий? – спросил Кедарнат.
– Обычный, с табаком.
Следующие пять минут, пока они шли вместе, Хареш не говорил ни слова, потому что он держал во рту пан, не глотая. Позже он выплюнет его в небольшую сливную канаву, проходящую вдоль улочки. Но пока, приятно опьяненный табаком, окруженный суетой, криками, болтовней и разноголосой перекличкой велосипедных звонков, коровьих колокольчиков и колокола из храма Радхакришны, он снова припомнил переулок возле дома своего приемного отца в Старом Дели, куда его привезли после смерти родителей.
Что до Кедарната, он тоже мало говорил, хотя дело было не в пане. Он вел этого молодого человека в шелковой рубашке в один из беднейших кварталов города, где сапожники-джатавы жили и работали в условиях ужасающего убожества, и все гадал, как тот отреагирует. Он думал о своем собственном внезапном падении от богатства в Лахоре до фактической нищеты в 1947 году, о безопасности, которую он с таким трудом отвоевал для Вины и Бхаскара в последние несколько лет, о проблемах нынешней забастовки и о новых угрозах, которые она могла на них навлечь. О том, что в его сыне была какая-то особая, гениальная искра, в которую он верил, безоговорочно верил. Он мечтал отправить его в такую школу, как Дун[188], а потом, возможно, даже в Оксфорд или в Кембридж. Но времена были тяжелыми, и получит ли Бхаскар особое образование, которого заслуживает, сможет ли Вина не бросать музыку, которой она так жаждет, сумеют ли они и дальше позволить себе скромную квартплату – все эти вопросы терзали его и прибавляли седины на висках.
Но это всё признаки любви, думал он, и бессмысленно спрашивать себя, обменяет ли он нетронутые сединой волосы на своей голове на жену и ребенка.
Они вышли в переулок пошире, а затем на жаркую, пыльную улицу, неподалеку от возвышенности Чоука. Одну из двух великих достопримечательностей этого многолюдного места представляло собой огромное розовое трехэтажное здание. Это был котвали – городской полицейский участок, крупнейший в Пурва-Прадеш. Другим ориентиром, в сотне ярдов от него, была красивая и строгая мечеть Аламгири, построенная по приказу падишаха Аурангзеба[189] в самом центре города, на руинах великого храма.
Поздние могольские и британские записи свидетельствовали о череде индуистско-мусульманских столкновений вокруг этого места. Неясно, что именно вызвало гнев падишаха. Он, правда, был наименее терпимым из великих императоров своей династии, но местность вокруг Брахмпура была избавлена от наихудших проявлений его сумасбродства. Возвращение налога с неверных – налога, отмененного его прадедом Акбаром, – затронуло и Брахмпур, и всю империю. Но снос храма обычно требовал исключительного повода. К примеру, свидетельств, что он используется как центр вооруженного или политического сопротивления. Защитники Аурангзеба были склонны утверждать, что его репутация нетерпимого фанатика была изрядно преувеличена и что к шиитам он был столь же суров, как и к индуистам. Но для наиболее ортодоксальных индуистов Брахмпура предыдущие двести пятьдесят лет истории не ослабили их ненависти к человеку, который осмелился уничтожить один из священнейших храмов величайшего разрушителя, – Шивы.
По слухам, великий лингам Шивы[190] из внутреннего святилища был сохранен жрецами так называемого храма Чандрачур за ночь до того, как его разрушили в щебень. Они затопили святыню не в глубоком колодце, как это было заведено в те времена, а в песках на мелководье возле крематориев на берегу Ганги. Каким образом туда пронесли огромный каменный объект – неизвестно. По всей видимости, информация о его местонахождении более десяти поколений тайно сохранялась и передавалась от главного священника его преемнику. Ведь правоверные богословы ислама наиболее презирали именно священный фаллос, лингам Шивы – один из самых распространенных образов индуистского культа. Там, где они могли уничтожить его, они делали это с особым чувством праведного отвращения.
Пока был шанс, что мусульманская опасность могла снова появиться, священники не совершали никаких действий на основании своих наследственных знаний. Но после обретения независимости и раздела Раджа на Индию и Пакистан священник издавна разрушенного храма Чадрачур, бедно живший в лачуге неподалеку от кремационного гхата, почувствовал, что опасность миновала и можно выйти из подполья. Он попытался добиться восстановления храма и чтобы лингам Шивы откопали и установили заново. Сперва археологическая служба отказалась поверить в подробности местонахождения лингама, которые он сообщил. Слухи о сохранении святыни не подтверждались никакими записями. И даже если бы эти слухи оказались правдой, Ганга изменила течение, пески и отмели сместились, а неписанные стихи и мантры, рассказывающие о его местонахождении, сами могли оказаться неточными, поскольку их неоднократно передавали из уст в уста. Не исключено также, что сотрудники археологической службы догадывались или были осведомлены о возможных пагубных последствиях раскопок лингама и решили, что ради общего спокойствия куда безопаснее ему лежать горизонтально под слоем песка, чем вертикально стоять в святилище. Во всяком случае, никакой помощи от них священник так и не получил.
Когда они проходили под стенами мечети, Хареш, не будучи коренным жителем Брахмпура, спросил, почему у внешних ворот висят черные флаги. Кедарнат равнодушным голосом ответил, что они появились буквально на прошлой неделе, когда на соседнем участке земли был заложен фундамент для храма. Лишившись дома, земли и средств к существованию в Лахоре, он тем не менее казался не столько озлобленным против мусульман, сколько измученным распрями религиозных фанатиков вообще. Мать Кедарната очень расстраивала его безучастность.
– Какой-то местный пуджари[191] отыскал лингам Шивы в Ганге, – сказал Кедарнат, – предположительно, он был из храма Чандрачур, «великого храма Шивы», как они говорят, что был снесен Аурангзебом. На колоннах мечети есть части индуистской резьбы, значит она, наверное, была сделана в каком-то разрушенном храме бог знает как давно. Осторожно, гляди под ноги! – (Хареш едва не вступил в собачье дерьмо. Он был обут в хорошую пару темно-бордовых брогов[192] и очень обрадовался, что его вовремя предупредили.) – В любом случае, – продолжал Кедарнат, улыбаясь ловкости Хареша, – радже Марха принадлежал дом, который стоит – вернее, стоял – за западной стеной мечети. Он разрушил его и строит там храм. Новый храм Чандрачур. Этот раджа настоящий сумасшедший. Поскольку он не может разрушить мечеть и построить храм на исходном месте, он решил построить на западе и установить там лингам в святилище. Для него большая забава думать, что мусульмане будут пять раз в день кланяться лингаму Шивы.
Заметив незанятого велорикшу, Кедарнат сделал ему знак, и приятели сели к нему.
– В Равидаспур, – сказал он, а затем продолжил: – Ты знаешь, какими бы нежными, духовными людьми мы ни казались, на самом деле любим вымазывать другим людям носы собачьим дерьмом, тебе так не кажется? Конечно, я не могу понять таких людей, как раджа Марха. Он воображает себя новым Ганешей[193], чья божественная миссия в жизни состоит в том, чтобы привести армию Шивы к победе над демонами. И все же он крутит любовь с половиной мусульманских куртизанок города. Когда он закладывал фундамент храма, погибло два человека. Не то чтобы это что-то значило для него – вероятно, в свое время в его собственном штате было уничтожено раз в двадцать больше. Так или иначе, один из двоих погибших оказался мусульманином, и тогда муллы подняли черные флаги на воротах мечети. И если ты приглядишься, то увидишь, что даже на минаретах есть флаги поменьше.
Хареш обернулся, чтобы посмотреть, но внезапно велорикша, который набирал скорость под гору, столкнулся с медленно движущейся машиной, и они резко остановились. Машина ползла по многолюдной дороге, и никто не пострадал, но пара спиц велосипеда погнулась. Рикша-валла, на вид худой и безобидный, спрыгнул с велосипеда, взглянул на переднее колесо и злобно стукнул в окно машины.
– Дай мне денег! Фатафат! Немедленно! – крикнул он.
Водитель в ливрее и пассажиры, две женщины средних лет, явно удивились этому внезапному требованию. Водитель чуть пришел в себя и высунул голову из окна.
– С чего это? – крикнул он. – Вы как угорелые неслись по склону. Мы даже не двигались. Если ты хочешь окончить жизнь самоубийством, должен ли я платить за твои похороны?
– Деньги! Быстро! Три спицы – три рупии! – сказал рикша-валла резко, словно разбойник.
Водитель отвернулся. Рикша-валла рассердился еще больше:
– Ты, скотина! Некогда мне с тобой спорить! Если не заплатишь мне за ущерб, твоей машине не поздоровится!
Водитель, наверное, ответил бы какими-нибудь оскорблениями, но поскольку в машине сидели его наниматели и они нервничали, он оставался скуп на слова.
Мимо проехал еще один рикша-валла и ободряюще крикнул:
– Правильно, брат, не бойся!
Вокруг успело собраться человек двадцать зевак.
– Ох, заплати ему – и вперед! – сказала одна из дам с заднего сиденья. – Слишком жарко спорить.
– Три рупии! – повторил рикша-валла.
Хареш уже собирался выпрыгнуть из кузова рикши, чтобы положить конец этому вымогательству, когда водитель машины внезапно бросил в рикшу монету в восемь анна.
– Возьми это и отвали! – сказал водитель, уязвленный до ярости своей беспомощностью.
Когда машина уехала и толпа рассеялась, рикша-валла запел от восторга. Он наклонился и выпрямил погнутые спицы. Через двадцать секунд они снова были в пути.
– Я всего пару раз был у Джагата Рама, так что мне придется уточнить дорогу, когда мы доберемся до Равидаспура, – сказал Кедарнат.
– Джагат Рам? – спросил Хареш, все еще думая о случае со спицами и злясь на рикша-валлу.
– Сапожник, мастерскую которого мы собираемся увидеть. Он из джатавов. Раньше был одним из корзиночников, о которых я тебе рассказывал. Тех, которые приносят свою обувь на Мисри-Манди, чтобы продать любому торговцу, который захочет купить.
– А сейчас?
– Теперь у него есть своя мастерская. Он надежен, в отличие от большинства сапожников, которым становится плевать на сроки и обещания, если у них в кармане заведется немного денег. У него большой опыт. И он не пьет – много не пьет, во всяком случае. Я попробовал дать ему небольшой заказ на несколько десятков пар, и он отлично выполнил работу. Теперь он может нанять двух-трех человек, помимо собственной семьи. Это помогло и мне, и ему. И возможно, ты захочешь увидеть, соответствует ли качество его работы вашим «кокковским» стандартам. Если да… – Кедарнат оставил вторую часть предложения висеть в воздухе.
Хареш кивнул и ободряюще улыбнулся.
После небольшой паузы Хареш сказал:
– Сейчас, когда мы ушли из переулков, стало жарко. И пахнет хуже, чем на сыромятне. Где мы? В Равидаспуре?
– Еще нет. Это с другой стороны железной дороги, и там пахнет не так уж плохо. Да, тут есть участок, где заготавливают кожу, но это не полноценная сыромятня, не как та, что на Ганге…
– Может, нам стоит спуститься и посмотреть? – с интересом сказал Хареш.
– Но здесь не на что смотреть! – возразил Кедарнат, прикрывая нос.
– Ты бывал тут раньше? – спросил Хареш.
– Нет!
Хареш засмеялся.
– Стой! – крикнул он рикша-валле.
Не обращая внимания на протесты Кедарната, он вынудил его спешиться, и они вдвоем зашли в лабиринт зловонных троп и низких хижин, обращенных к дубильным ямам.
Грязные тропинки внезапно оборвались на большом открытом пространстве, окруженном лачугами и испещренном круглыми ямами, вырытыми в земле и выложенными затвердевшей глиной. Отовсюду поднимался ужасный смрад. Харешу стало дурно. Кедарната чуть не вырвало от отвращения. Солнце палило нещадно, и от жары зловоние становилось еще хуже. Некоторые ямы были заполнены белой жижей, другие – коричневой кожевенной бурдой. Темные тощие мужчины, одетые в одни лунги, стояли по бокам от ям, соскребая жир и щетину с кучи шкур. Один из них стоял в яме и, казалось, сражался с громадной шкурой. Свинья пила из канавы с застоявшейся черной водой. Двое детей с грязными, спутанными волосами играли возле ям. Стоило им увидеть незнакомцев, они мгновенно замерли и уставились на них.
– Если ты хотел увидеть весь процесс с самого начала, я мог бы отвезти тебя туда, где с мертвых буйволов снимают кожу и оставляют туши грифам, – насмешливо сказал Кедарнат. – Это неподалеку от недостроенной объездной дороги.
Хареш, немного жалея о том, что заставил своего товарища сопроводить его сюда, покачал головой. Он взглянул на ближайшую хижину. Она была пуста, если не считать простой мездрильной машины[194]. Хареш подошел и осмотрел ее. В соседней лачуге находились древняя двоильная машина и дубильная яма. Трое молодых людей натирали черной пастой шкуру буйвола, лежащую на земле. Рядом лежала белая куча соленых овчин.
Заметив незнакомцев, работники оторвались от своего занятия и уставились на них. Никто не произносил ни слова. Ни дети, ни трое юношей, ни те самые двое незнакомцев. Наконец Кедарнат нарушил тишину.
– Господа, – сказал он, обращаясь к одному из троих молодых людей, – мы только что приехали, чтобы посмотреть, как готовят кожу. Не могли бы вы показать?
Юноша внимательно посмотрел на него, затем уставился на Хареша, разглядывая его белоснежную шелковую рубашку, его броги, его портфель и общий деловой вид.
– Откуда вы? – спросил он Кедарната.
– Мы из города. Едем в Равидаспур. Я работаю с одним из местных жителей.
Равидаспур, где жили сапожники, находился по соседству. Но если Кедарнат думал, что расположит к себе здешних кожевников, говоря о том, что некий сапожник – его коллега, то он ошибался. Среди кожевников, или чамаров, существовала четкая иерархия. Сапожники вроде того, к которому они направлялись, смотрели на свежевальщиков и кожевников свысока. И те отвечали им взаимной неприязнью.
– Это район, в который мы не любим ездить, – сказал вскоре один из молодых людей.
– Откуда вы берете пасту? – спросил Хареш после паузы.
– Из Брахмпура, – ответил юноша без уточнений.
Вновь воцарилось долгое молчание. Затем появился старик с мокрыми руками, с которых капала какая-то темная, липкая жидкость. Он стоял у входа в хижину и наблюдал за ними.
– Эй! Это дубильная вода… пани! – сказал он по-английски, прежде чем снова перешел на грубый хинди. Его голос дрожал. Старик был пьян. Он взял кусок грубой, окрашенной в красный цвет кожи и сказал: – Это лучше вишневой кожи из Японии! Вы слышали о Японии? Я сражался с ними и победил! Лакированная кожа из Китая? Я могу обставить их всех! Мне шестьдесят лет, и я знаю все пасты, все масалы[195], все техники…
Кедарнат начал волноваться и попытался выбраться из хижины. Старик преградил ему путь, вытянув руки в стороны в рабском, агрессивном жесте.
– Я не покажу вам ямы. Вы шпион из уголовки, полиции, из банка… – Он стыдливо зажал уши, снова переходя на английский: – Нет-нет-нет, билкул[196], нет!
К этому моменту зловоние и напряжение привели Кедарната в изрядное расстройство. Его лицо осунулось, он вспотел от беспокойства и жара.
– Пойдем, мы должны добраться до Равидаспура, – сказал он.
Старик подошел к нему и протянул испачканную и мокрую руку.
– Деньги! – сказал он. – Плати! На выпивку… иначе ям не увидишь. Вы идете в Равидаспур. Мы не любим джатавов, мы не такие, как они, они едят мясо буйволов. Ч-чх-хи! – выплюнул он с отвращением. – Мы едим только коз и овец.
Кедарнат отпрянул. Хареш начал раздражаться. Старик почувствовал, что поймал их на крючок, и неприятно приободрился. Корыстолюбивый, подозрительный и хвастливый поочередно, он теперь направлял их к ямам.
– Мы не получаем денег от правительства, – прошептал он. – Нам нужны деньги, каждой семье, на закупку материалов и химикатов. Правительство дает нам слишком мало денег. Ты – мой брат индус, – насмешливо сказал он. – Принеси мне бутылку – я предоставлю вам образцы лучших красителей, лучшего спиртного, лучшего лекарства! – Он засмеялся над своей шуткой. – Смотри! – Он указал на красноватую жидкость в яме.
Один из молодых людей, невысокий, слепой на один глаз, сказал:
– Они не дают нам возить сырье, не дают получать химикаты. Мы должны иметь подтверждающие документы и регистрацию. Нас преследуют в пути. Скажи вашему государственному ведомству, чтобы они освободили нас от повинностей и выделили нам деньги! Взгляни на наших детей! Взгляни… – Он указал на малыша, какавшего на мусорной куче.
Кедарнату все трущобы казались невыносимо омерзительными. Он тихо сказал:
– Мы не из государственного ведомства.
Молодой человек вдруг рассердился. Его губы сжались и он спросил:
– Откуда вы тогда? – Веко над его слепым глазом задергалось. – Откуда вы? Зачем сюда приехали? Что вам нужно здесь?
Кедарнат ощущал, что Хареш вот-вот вспыхнет. Он чувствовал, что Хареш резок и бесстрашен, но твердо знал, что бессмысленно быть бесстрашным, если есть чего бояться. Он знал, как внезапно ненависть может разгореться насилием. Он обнял Хареша за плечи и повел его обратно между ямами. Земля была липкой, вязкой, нижнюю часть брогов Хареша облепила черная грязь.
Юноша последовал за ними, и в какой-то момент Харешу показалось, что тот вот-вот ударит Кедарната.
– Я запомню тебя, – сказал он. – Ты не вернешься обратно. Вы хотите зарабатывать деньги на нашей крови. В коже больше денег, чем в серебре и золоте, иначе бы вы не явились в это вонючее место!
– Нет-нет, – агрессивно произнес пьяный старик. – Билкул нет!
Кедарнат и Хареш снова вышли в соседние переулки. Зловоние там едва ли было лучше. Прямо у въезда в переулок, на краю открытого поля, на земле, Хареш заметил большой красный камень, плоский на вершине. На нем мальчик лет семнадцати разложил кусок овчины, почти уже очищенный от шерсти и жира. С помощью разделочного ножа он удалял с кожи оставшиеся куски мяса. Он был полностью поглощен тем, что делал. Сложенные поблизости шкуры были чище, чем если бы их обработали машиной. Несмотря на то что случилось ранее, Хареш был очарован. Он бы остановился, чтобы задать несколько вопросов, но Кедарнат поторопил его.
Кожевники от них отстали. Хареш и Кедарнат, покрытые пылью и вспотевшие, пробирались обратно по грязным тропам. Добравшись до своего рикши, они с удовольствием вдохнули воздух, еще недавно показавшийся им невыносимо грязным. И действительно, в сравнении с тем, что они вдыхали последние полчаса, эта атмосфера была просто райской.
Четверть часа прождав на жаре опоздавший длинный и очень медленный товарный поезд, они наконец добрались до Равидаспура. Здесь было менее людно, чем в сердце Старого Брахмпура, где жил Кедарнат, но зато царила вопиющая антисанитария. Сточные воды протекали вдоль и поперек переулков. Лавируя между блохастыми собаками, хрюкающими, забрызганными грязью свиньями и всяческими неприятными, преграждавшими путь неподвижными предметами, они наконец пересекли открытую канализацию по шаткому деревянному мостику и добрались до маленькой прямоугольной мастерской Джагата Рама. Мастерская была из кирпича и глины, без единого окошка. Ночью, после того как работа была выполнена, здесь спали его шестеро детей. Хозяин и его жена обычно ночевали в комнате с кирпичными стенами и крышей из гофрированного железа, которую Джагат Рам построил на плоской кровле мастерской.
Несколько мужчин и двое мальчишек работали внутри при падающем в дверной проем солнечном свете и паре тусклых, оголенных электрических лампочек. Почти все они были лишь обернуты в лунги, за исключением одного человека, одетого в курту-паджаму, и самого Джагата Рама, носившего рубашку и брюки. Они сидели со скрещенными ногами на земле перед низкими квадратными платформами из серого камня, на которых располагались их материалы. Они были заняты своей работой – кроили, зачищали, склеивали, фальцевали, обрезали или подбивали, опустив головы, но время от времени кто-то бросал фразу – о работе, сплетнях на личную тему, политике и мире в целом. Так что в мастерской слегка пульсировал разговор – среди звуков молотков, ножей и швейной машинки «Зингер» с ножной педалью.
При виде Кедарната и Хареша на лице Джагата Рама появилось озадаченное выражение. Он машинально потрогал усы. Джагат Рам явно ждал других посетителей.
– Добро пожаловать, – спокойно сказал он. – Проходите. Что вас сюда привело? Я ведь сказал, что забастовка не помешает выполнению вашего заказа, – добавил он, предвидя возможную причину для прихода Кедарната.
Маленькая девочка лет пяти, дочь Джагата Рама, села на ступеньку. Она принялась петь: «Чудесный вале-а-гайе! Чудесный вале-а-гайе!» – и хлопать в ладоши.
Теперь настала очередь Кедарната выглядеть удивленным и не слишком довольным. Отец, слегка сконфузившись, поправил ее:
– Это не люди из «Чудесного», Мира, а теперь иди и скажи своей матери, что нам нужен чай. – Он повернулся к Кедарнату и сказал: – На самом деле я ждал людей из «Чудесного». – Он не видел нужды добровольно сообщать еще что-нибудь.
Кедарнат кивнул. «Чудесный обувной магазин» был одним из новых магазинов рядом с Набиганджем. В нем был хороший выбор женской обуви. Обычно управляющий магазина получал обувь от посредников из Бомбея, поскольку в Бомбее производилось наибольшее количество женской обуви в стране. Теперь, очевидно, он искал запасной вариант поближе и использовал тот, которым Кедарнат был бы и сам рад воспользоваться. Или хотя бы стать посредником.
На время выбросив эту мысль из головы, он сказал:
– Это Хареш Кханна – он родом из Дели, но работает в «КОКК», в Канпуре. Он изучал производство обуви в Англии. И – ну, я привел его сюда, чтобы показать ему, на что способны наши, брахмпурские сапожники даже с их простыми инструментами.
Джагат Рам кивнул. Он явно был очень доволен. Возле входа в мастерскую стояла небольшая деревянная табуретка, и Джагат Рам пригласил Кедарната сесть. Кедарнат в свою очередь предложил ее Харешу, но Хареш вежливо отказался. Вместо этого он сел на одну из маленьких каменных платформ, за которой никто не работал. Ремесленники замерли, глядя на него с неприязнью и удивлением. Их реакция была настолько ощутимой, что Хареш быстро встал. Он понял, что сделал что-то не так, и, будучи прямолинейным человеком, повернулся к Джагату Раму и спросил:
– Что случилось? На них нельзя сидеть?
Когда Хареш сел, Джагат Рам отреагировал с таким же негодованием. Но прямой вопрос Хареша и очевидное отсутствие намерения обидеть кого-то заставили его мягко ответить:
– Сапожник называет рабочую платформу своей «рози», то есть «службой». Он не садится на нее, – тихо сказал он. Он не стал упоминать, что каждый работник и подмастерье держит свою рози безукоризненно отполированной и даже возносит ей краткую молитву, перед тем как начать рабочий день. Своему сыну он сказал: – Встань, пусть Хареш-сахиб сядет.
Пятнадцатилетний мальчик встал со стула возле швейной машинки и, несмотря на протесты Хареша о том, что он не хотел прерывать чью-либо работу, его усадили там. Младший сын Джагата Рама, лет семи, принес три чашки чая. Чашечки были толстыми и маленькими, на их белой поверхности кое-где виднелись сколы, но они были чистыми. Они поговорили немного о том и о сем. О забастовке в Мисри-Манди, об утверждениях газеты, что дым от сыромятни и обувной фабрики «Прага» вредит Барсат-Махалу, о новом рыночном налоге и различных местных знаменитостях.
Через некоторое время Хареш стал терять терпение, как обычно случалось, когда он сидел без дела. Он поднялся, чтобы осмотреть мастерскую и узнать, над чем все работали. В работе находилась партия женских сандалий. Они выглядели довольно привлекательно, выполненные из зеленых и черных плетеных кожаных ремешков. Хареша действительно удивило мастерство рабочих. С примитивными инструментами: долотом, ножом, шилом, молотком и ножной швейной машинкой – они создавали такую обувь, которая по качеству почти не уступала той, что делали на станках в «КОКК». Он поделился с сапожниками своими впечатлениями об их навыках и качестве их продукции с учетом тех условий, в которых они работали, и они оттаяли по отношению к нему.
Один из самых смелых рабочих, младший брат Джагата Рама, дружелюбный, круглолицый мужчина, попросил показать туфли Хареша, темно-бордовые броги, которые были на нем. Хареш снял их, отметив, что они не очень чистые. На самом деле к этому моменту они были полностью забрызганы и залиты грязью. Они пошли по рукам, вызывая всеобщее восхищение. Джагат Рам внимательно прочитал буквы и сложил в слово «Саксон».
– Саксена из Англии, – объяснил он с некоторой гордостью.
– Я вижу, вы делаете и мужские туфли, – сказал Хареш. Он заметил множество деревянных мужских колодок, свисающих, точно грозди винограда, с потолка в темной части комнаты.
– Конечно, – сказал брат Джагата Рама с веселой ухмылкой. – Но у нас больше опыта в женской обуви, чем у других, поэтому нам лучше делать женскую…
– Необязательно, – сказал Хареш, выложив из портфеля для всех, включая Кедарната, сюрприз в виде набора бумажных выкроек. – Теперь, Джагат Рам, скажите мне, достаточно ли у ваших рабочих навыков, чтобы сделать мне ботинок, один из пары брогов, на основе этих шаблонов?
– Да, – почти не задумываясь, сказал Джагат Рам.
– Не торопитесь отвечать «да», – сказал Хареш, хотя и был доволен готовностью и уверенным ответом. Ему нравилось принимать вызовы не меньше, чем бросать их.
Джагат Рам с большим интересом разглядывал выкройки – они были для туфли седьмого размера с фигурным носком. Одного взгляда на плоские куски тонкого картона, составляющие узоры – мелкие перфорации, форма мыска, союзка, четверти, – было достаточно, чтобы перед его глазами возник трехмерный образ обуви.
– Кто шьет эти туфли? – спросил он, наморщив от любопытства лоб. – Они малость отличаются от тех, что на вас.
– Мы, в «КОКК». И если вы хорошо выполните работу, то тоже сможете делать их для нас.
Джагат Рам, хоть и был очень удивлен, заинтересовался предложением Хареша. Какое-то время он ничего не говорил в ответ, продолжая изучать выкройки.
Довольный произведенным драматическим эффектом, Хареш сказал:
– Сохраните их. Посмотрите на них сегодня. Я вижу, что те колодки, что висят у вас, нестандартны, поэтому я пришлю вам пару стандартных колодок седьмого размера завтра. Я привез пару в Брахмпур. Итак, помимо сроков, что вам будет нужно? Скажем, три квадратных фута телячьей кожи… давайте сделаем такого, темно-бордового…
– И подкладка из кожи, – сказал Джагат Рам.
– Верно, предположим, мы говорим о натуральной телячьей, тоже три квадратных фута, – я достану их в городе.
– А кожа для подошвы и стельки? – спросил Джагат Рам.
– Нет, это доступно и не слишком дорого. Вы сможете справиться сами. Я дам вам двадцать рупий на покрытие расходов и времени – вы добудете материал для каблуков самостоятельно. Я привез немного стоек и затяжек хорошего качества – с ними всегда возникают проблемы. И нитки, но они в доме, где я остановился.
Кедарнат, пусть его глаза и были закрыты, восхищенно приподнял брови. Этот предприимчивый парень предусмотрительно продумал все детали перед коротким отъездом за город, предназначенным в основном для покупки материалов. Однако он был обеспокоен тем, что Джагат Рам может оказаться так завален работой от Хареша, что он сам останется за бортом. Упоминание о «Чудесном обувном» вновь возникло в его памяти, вызывая беспокойство.
– Так вот, если завтра утром я приду со всеми этими вещами, то когда я смогу получить готовые туфли? – спросил Хареш.
– Думаю, я смогу сделать их за пять дней, – сказал Джагат Рам.
Хареш нетерпеливо покачал головой:
– Я не могу оставаться в городе пять дней только из-за пары обуви. Как насчет трех?
– Мне придется оставить их на колодках по меньшей мере на семьдесят два часа, – ответил Джагат Рам. – Сами же знаете, что это минимум, если хотите, чтобы я сделал пару обуви, которая сохранит форму.
Теперь, когда они оба встали, он возвышался над Харешем. Но Хареш, который всегда относился к своей низкорослости с раздражением, как к неудобному, но незначительному психологическому фактору, не сдался. И вдобавок он же был заказчиком.
– Четыре.
– Что ж, если вы пришлете мне кожу сегодня вечером, чтобы мы могли начать раскройку завтра утром…
– Договорились, – сказал Хареш, – четыре дня. Я лично приду завтра с недостающими деталями – посмотреть, как у вас дела. А теперь нам пора уходить.
– Еще одна вещь беспокоит меня, Хареш-сахиб, – сказал Джагат Рам, когда они уже уходили. – В идеале я хотел бы иметь образец обуви, которую вы просите воспроизвести.
– Да, – сказал Кедарнат с улыбкой. – Почему ты не носишь броги собственного производства вместо английских туфель? Сними их немедленно, и я отнесу тебя обратно к рикше.
– Боюсь, мои ноги к ним привыкли, – сказал Хареш, улыбаясь в ответ, хотя знал не хуже других, что больше привязался к ним сердцем, чем ногами. Он любил хорошую одежду и хорошую обувь, и ему было грустно, что продукция «КОКК» не достигла международных стандартов качества, которыми он невольно и привычно восхищался. – Что ж, я попробую достать вам пару для образца, – продолжил он, указывая на бумажные выкройки в руках Джагата Рама. – Тем или иным способом.
Пару «кокковских» брогов с фигурным носком Хареш подарил товарищу по колледжу, у которого останавливался. Теперь ему придется попросить свой подарок взаймы на несколько дней. Но он не жалел об этом. Когда дело касалось работы, он не испытывал неловкости. На самом деле Харешу вообще не было свойственно подобное чувство.
Когда они вернулись к ожидавшему их рикше, Хареш был абсолютно доволен тем, как шли дела. Брахмпур начался для него сонно, но оказался очень интересным, даже непредсказуемым.
Он достал из кармана небольшую карточку и записал на ней по-английски:
Список дел:
Мисри-Манди – см. торговлю.
Покупка кожи.
Отправить кожу Джагату Раму.
Ужин у Сунила. Забрать у него броги.
Звт.: Джагат Рам/Равидаспур.
Телеграмма – позднее возвращение в Каунпор.
Составив свой список, он перечитал его и понял, что с отправкой кожи для Джагата Рама могут возникнуть трудности, поскольку никто не сможет отыскать это место, особенно ночью. Он раздумывал, а не попросить ли рикша-валлу запомнить, где живет Джагат Рам, и нанять его, чтобы он отвез ему кожу потом. Затем у него появилась идея получше. Он вернулся в мастерскую и сказал Джагату Раму, чтобы тот послал кого-нибудь в магазин Кедарната Тандона на «Обувной рынок Брахмпура» в Мисри-Манди ровно в девять вечера. Кожа будет ждать его там. Ему останется только забрать ее и на следующий день с первыми лучами солнца приступить к работе.
В десять часов вечера Хареш и другие молодые люди, опьяненные алкоголем и весельем, сидели и стояли в гостиной Сунила Патвардхана, жившего рядом с университетом.
Сунил Патвардхан преподавал в Брахмпурском университете. Они с Харешем дружили еще в колледже Святого Стефана в Дели. После, когда Хареш уехал в Англию на курсы обувного мастерства, они не общались годами и слышали друг о друге только от общих приятелей. Хотя он и был математиком, в колледже Святого Стефана Сунил имел репутацию «своего парня». Крупный и довольно пухлый, он был полон дремлющей энергии, ленивого остроумия, газелей на урду и шекспировских цитат. К тому же многие женщины находили его привлекательным. Он вдобавок любил выпить и во время учебы в колледже пытался споить Хареша. Впрочем, безуспешно, потому что Хареш в те времена был трезвенником.
Сунил Патвардхан еще студентом считал, что для получения одного математического озарения вполне хватает двух недель работы. В остальное время он не обращал на учебу никакого внимания и учился на «отлично». Теперь, когда он преподавал, ему было трудно навязать им академическую дисциплину, поскольку он сам в нее не верил.
Он очень обрадовался, снова увидев Хареша спустя столько лет. Хареш, по своему обыкновению, не стал предупреждать друга, что приедет в Брахмпур по работе, а просто появился на пороге двумя или тремя днями ранее, оставил свой багаж в гостиной, полчаса поболтал с хозяином, а потом куда-то умчался, сказав что-то непонятное о закупке микропоры и кожгалантереи.
– Вот, это тебе, – добавил он на прощание, кладя картонную обувную коробку на столе в гостиной.
Сунил открыл ее и обрадовался. Хареш сказал:
– Я знаю, что ты никогда ничего не носишь, кроме брогов.
– Но как ты запомнил мой размер?
Хареш засмеялся и сказал:
– Человеческие стопы для меня как автомобили. Я просто помню их размер – не спрашивай меня как. А твои ступни словно «роллс-ройсы».
Сунил вспомнил время, когда он и еще пара друзей поспорили с Харешем, который с обычной своей возмутительной самоуверенностью пообещал опознать издалека каждую из пятидесяти машин, припаркованных возле колледжа по случаю официального мероприятия. Хареш ни разу не ошибся. Учитывая его почти идеальную память на предметы, было странно, что, заканчивая бакалавриат, он получил диплом с отличием лишь третьей степени, а работу о поэзии испортил многочисленными неверными цитатами.
«Одному богу известно, – думал Сунил, – как он попал в обувную торговлю, но, должно быть, его это устраивает. Для мира и для него было бы трагедией, если бы он стал ученым или преподавателем вроде меня. Самое удивительное, что он вообще выбрал английскую литературу в качестве профилирующего предмета».
– Отлично! Теперь, раз ты здесь, мы устроим вечеринку, – сказал Сунил. – Все будет как в старые добрые времена. Я разыщу пару старых стефанцев, которые живут в Брахмпуре, и приглашу их тоже. Они будут чуток поживее моих академических коллег. Но если ты хочешь безалкогольных напитков, то тебе стоит принести их с собой.
Хареш обещал постараться прийти, «если позволит работа». Сунил пригрозил ему отлучением, если он этого не сделает. Теперь он был здесь, но без конца и с энтузиазмом рассказывал о своих дневных трудах.
– Ой, Хареш, хватит рассказывать нам о чамарах и микропорах, – сказал Сунил. – Нас все это не интересует. Что случилось с той сикхской девушкой, за коей ты гонялся в дни былой бурной молодости?
– Это была вовсе не сардарни[197], а неподражаемая Кальпана Гаур, – сказал молодой историк.
Он склонил голову влево так задумчиво, как только мог, преувеличенно изображая обожающий взгляд, который устремляла Кальпана Гаур на Хареша с другого конца аудитории во время лекции о Байроне. Кальпана была одной из немногих женщин-студенток в Святом Стефане.
– Э-э… – пренебрежительно отмахнулся Сунил. – Ты не знаешь истинного положения дел. Кальпана Гаур преследовала его, а он гонялся за сардарни. Он пел серенады у стен ее дома и передавал ей письма через посредников. Семья сикхов не могла и в мыслях допустить, что их любимая дочь выйдет замуж за лалу[198]. Если вам нужны подробности…
– Он опьянен собственными речами, – сказал Хареш.
– Так и есть, – сказал Сунил. – Но ты… ты не туда направил свои речи. Тебе надо было ухаживать не за девушкой, а за ее матерью или бабушкой.
– Спасибо, – сказал Хареш.
– Так ты все еще поддерживаешь с ней связь? Как ее звали…
Хареш ничего не ответил. Он был не в настроении рассказывать этим приветливым идиотам, что спустя столько лет все еще любит ее и что вместе с затяжками для мысков и задниками он до сих пор хранит в чемодане ее фотографию в серебряной рамке.
– Снимай туфли, – сказал он Сунилу. – Я хочу их назад.
– Свинья! – возмутился Сунил. – Только потому, что я упомянул твою святая святых…
– Ты осел, – ответил Хареш. – Не съем я их, а верну тебе через пару дней.
– Что ты собираешься с ними делать?
– Тебе будет скучно, если я начну рассказывать. Давай снимай!
– Что, прямо сейчас?
– А почему бы и нет? Несколько бокалов спустя я забуду, и ты уйдешь в них спать.
– Ну ладно! – услужливо сказал Сунил и снял обувь.
– Так-то лучше, – сказал Хареш. – Теперь ты хоть на дюйм поближе к моему росту. Какие великолепные носки! – добавил он, когда в поле зрения появились ярко-красные, в шотландскую клетку хлопковые носки Сунила.
– Вах! Вах! – со всех сторон раздались одобрительные возгласы.
– Какие красивые лодыжки, – продолжал Хареш. – Стоит устроить спектакль!
– Зажечь люстры! – крикнул кто-то.
– Внести изумрудные кубки.
– Умаслить эфирным маслом роз!
– Положить на пол белую простыню и взимать плату за вход!
Молодой историк, голосом изображая конферансье, сообщил зрителям:
– А сейчас перед нами выступит известная куртизанка Сунил Патвардхан. Она порадует нас изысканным исполнением танца катхак![199] Господь Кришна танцует с пасту́шками. «Пойдемте, – говорит он гопи, – придите ко мне. Чего тут бояться?»
– Та-та-тай-тай! – протянул пьяный физик, имитируя звук танца и шаги.
– Не куртизанка, болван, артистка!
– Артистка! – повторил пьяный физик, растягивая последний слог.
– Давай, Сунил, мы ждем!
И Сунил, будучи парнем покладистым, станцевал несколько неуклюжих па квазикатхака, а его друзья, глядя на него, покатывались со смеху. Застенчиво ухмыляясь, он кружил свою пухлую фигуру по комнате – там книгу уронит, а тут опрокинет чей-то напиток. А потом Сунил полностью погрузился в исполнение ролей Кришны и гопи попеременно. После этой сценки он тут же сымпровизировал другую, где изобразил проректора Брахмпурского университета (печально известного и неразборчивого бабника), сально приветствующего поэтессу Сароджини Найду, приглашенную в качестве главной гостьи в день ежегодной церемонии посвящения в студенты. Некоторые из его друзей, обессилевшие от смеха, умоляли его остановиться, а другие, столь же обессиленные, молили не останавливаться.
Вот тут-то и вошел высокий седовласый джентльмен – доктор Дуррани. Он слегка удивился, увидев, что творится внутри. Сунил застыл посреди танца – буквально с поднятой ногой, но затем вышел вперед, чтобы поприветствовать нежданного гостя.
Доктор Дуррани был удивлен не так сильно, как следовало бы, – некая математическая задача занимала большую часть его разума. Он решил прогуляться и обсудить это со своим молодым коллегой. На самом деле Сунил в первую очередь и дал ему толчок к этой его идее.
– Э-э-э, я… э-эм, выбрал неподходящее время… э-э-э? – спросил он в своей раздражающе тягучей манере.
– Ну, нет, э-э-э… не совсем, – ответил Сунил.
Ему нравился доктор Дуррани, и он испытывал перед ним некоторый трепет. Доктор Дуррани был одним из двух членов Королевского общества, которыми мог похвастаться университет Брахмпура (вторым был профессор Рамасвами – известный физик).
Доктор Дуррани даже не заметил того, что Сунил имитировал его речь. Сунил еще не переключился из режима подражания после катхака и сам опомнился с некоторым запозданием.
– Э-э-э, ну, Патвардхан, э-э, я действительно чувствую, что, наверное, я… э-э… вторгаюсь? – продолжил доктор Дуррани.
У него было сильное квадратное лицо с красивыми белыми усами, но он щурил глаза вместо знаков препинания каждый раз, когда произносил «э-э-э». При этом он еще двигал бровями и морщил лоб.
– Нет-нет, доктор Дуррани, конечно нет. Пожалуйста, присоединяйтесь к нам!
Сунил проводил доктора Дуррани в центр комнаты, намереваясь познакомить его с остальными гостями. Доктор Дуррани и Сунил Патвардхан являли собой пример разительного контраста, хотя оба и были довольно-таки рослыми мужчинами.
– Ну, если вы, э-э-э, уверены, что, знаете ли, я не стану вам, э-э-э, помехой. Видите ли, – продолжил доктор Дуррани более плавно, но так же медленно, – весь последний день или даже чуть больше меня тревожит вопрос о том, что вы могли бы назвать, э-э-э, сверхдействием. Я… ну, я… понимаете, я… хмм, подумал, что на основании всего этого мы могли бы придумать несколько весьма поразительных рядов – понимаете, э-э…
Доктор Дуррани был настолько глубоко погружен в собственный волшебный мир, что совершенно не замечал довольно неприличных выходок молодых коллег. Поэтому они, похоже, не особо расстроились из-за его вторжения на вечеринку.
– Теперь вы видите, Патвардхан. – Доктор Дуррани держал весь мир на некотором расстоянии. – Это не просто вопрос последовательности один, три, шесть, десять, пятнадцать, что могло бы быть, э-э, тривиальным рядом, основанным на, э-э, первичном комбинационном действии – или даже один, два, шесть, двадцать четыре, сто двадцать, что будет основано на вторичном комбинационном действии. Это могло бы продолжаться и много, э-э, много дальше. Третичное комбинационное действие приведет к одному, двум, девяти, а затем двумстам шестидесяти двум тысячам ста сорока четырем в пятой степени. И конечно, это только, э-э-э, переносит нас к пятому члену в… э-э-э… третьем подобном действии. Где же, э-э, где же закончится эта степень? – Вид у доктора Дуррани был одновременно восторженный и обеспокоенный.
– Ага, – сказал Сунил. Его накачанный виски разум не очень понимал проблему.
– Но, конечно, то, что я говорю, – совершенно очевидно, э-э-э, совершенно неинтуитивно понятное. Теперь возьмем: один, четыре, двести шестнадцать, семьдесят две тысячи пятьсот шестьдесят семь… и так далее. Вас это удивляет?
– Ну… – протянул Сунил.
– Ага! – сказал доктор Дуррани. – Я так и предполагал, что нет. – Он одобрительно посмотрел на своего младшего коллегу, мозги которого он частенько ковырял подобным образом. – Так-так-так! Позволите, я скажу вам, что послужило толчком, э-э, катализатором всего этого?
– Ох, сделайте милость, – произнес Сунил.
– Это было, э-э, замечание… очень, э-э, перспективное, э-э, ваше замечание.
– А!
– По поводу леммы Перголези вы сказали: «Концепция сформирует дерево». Это был, э-э, блестящий комментарий – я никогда раньше не думал об этом в таком смысле.
– О… – только и произнес Сунил.
Хареш подмигнул ему, но Сунил нахмурился. Умышленное высмеивание доктора Дуррани в его глазах было равноценно оскорблению величества.
– И действительно, – великодушно продолжил доктор Дуррани, – хотя я, э-э, был слеп все это время. – Он сильно прищурил свои глубоко посаженные глаза, созерцая незримую иллюстрацию. – Что ж, это действительно дерево. С необрезанными ветвями.
В своих мыслях он увидел огромное, раскидистое и – что хуже всего – неконтролируемое баньяновое дерево, заполняющее плоский ландшафт, и продолжал с нарастающим беспокойством и возбуждением:
– В зависимости от того, какой, э-э, способ сверхдействия был выбран, то есть первого типа или второго, он не может определенно применяться на каждом, э-э, на каждом этапе. Чтобы выбрать конкретную, ну, группу, типы могут, могут, э-э-э, да, могут обрезать ветки, но это тоже будет, э-э-э, произвольно. Альтернативный вариант не даст последовательного алгоритма. Так что у меня возник вопрос: как это можно обобщить по мере продвижения к более высоким действиям?
Доктор Дуррани, обычно имевший привычку чуть сутулиться, теперь выпрямился. Было ясно, что перед лицом этой ужасной неопределенности необходимо действовать.
– К какому же выводу вы пришли? – слегка пошатываясь, спросил Сунил.
– Ох, но это лишь начало. Пока ни к какому. Конечно, эн плюс первое сверхдействие должно работать по отношению к энному сверхдействию точно так же, как энное по отношению к эн минус первому. Само собой разумеется. Что меня беспокоит, так это, э-э-э, вопрос итерации. Будет ли подобная подоперация, то же субсверхдействие, если можно так выразиться, – он улыбнулся такой терминологии, – будет ли она, э-э-э… станет ли…
Предложение осталось незавершенным, и приятно озадаченный профессор Дуррани оглядел комнату.
– Присоединяйтесь к нашему ужину, доктор Дуррани, – пригласил Сунил. – Это день открытых дверей. Могу ли я предложить вам что-нибудь выпить?
– О, нет-нет, э-э, нет, – ласково ответил доктор Дуррани. – Вы, молодые люди, продолжайте! Не обращайте на меня внимания.
Хареш, внезапно подумав о Бхаскаре, подошел к доктору Дуррани и сказал:
– Прошу прощения, господин Дуррани, но я хотел узнать, могу ли я заинтересовать вас одним очень способным молодым человеком. Я думаю, ему было бы очень приятно с вами познакомиться, и, надеюсь, вам это знакомство тоже доставит удовольствие.
Доктор Дуррани вопросительно посмотрел на Хареша, но ничего не сказал.
«При чем тут какие-то молодые люди?» – думал он (да и вообще люди, если уж на то пошло).
– На днях он говорил о степенях числа десять, – сказал Хареш, – и очень сокрушался, что ни в английском, ни в хинди нет слова для десяти в четвертой степени и десяти в восьмой степени.
– Да, ну, действительно очень жаль, – с некоторым чувством сказал доктор Дуррани. – Хотя, конечно, в трудах аль-Бируни[200] кто-то находил…
– Кажется, он считал, что с этим нужно что-то сделать.
– Сколько лет этому молодому человеку? – весьма заинтересованно спросил доктор Дуррани.
– Девять.
Доктор Дуррани вновь чуть ссутулился, разговаривая с Харешем.
– О, – сказал он, – ну, э-э, приведите его. Вы знаете, где я, э-э, живу, – добавил он и развернулся, чтобы уйти.
Поскольку ни Хареш, ни доктор Дуррани никогда раньше не видели друг друга, вряд ли Хареш мог знать адрес доктора. Однако Хареш поблагодарил его, очень довольный тем, что смог наладить связь для двух умов. Он не чувствовал себя неловко из-за того, что, возможно, отнимет время и силы у великого человека. На самом деле подобная мысль даже не пришла ему в голову.
Пран, пришедший чуть позже, не был старым стефанцем. Сунил пригласил его как друга и коллегу. Он разминулся с доктором Дуррани, с коим был знаком лишь шапочно, и не услышал разговор о Бхаскаре. В общем, как и все семейство, он испытывал легкий трепет перед своим племянником, который в некоторых отношениях был таким же, как и любой другой ребенок, – любил запускать воздушных змеев, прогуливать школу и больше всего любил свою бабушку.
– Почему ты так опоздал? – чуть воинственно спросил Сунил. – И почему Савиты с тобой нет? Мы доверяли ей разбавлять нашу глупую компанию. Или она на десять шагов позади тебя? Нет, я ее нигде не вижу. Она решила, что стеснит нас?
– Я отвечу на два вопроса, на которые стоит ответить, – сказал Пран. – Во-первых, Савита решила, что она слишком устала, и очень просила передать вам свои извинения. Во-вторых, я опоздал потому, что ужинал перед уходом. Я знаю, как тут обстоят дела. Ужин не подают до полуночи, если вообще не забудут его подать, – и он будет совершенно несъедобен. Обычно нам приходится брать кебаб в каком-нибудь придорожном киоске, чтобы заморить червячка, пока мы идем домой. Тебе самому следует жениться, знаешь ли, Сунил, тогда бы твое хозяйство не плыло по течению. Кроме того, было бы кому штопать эти ужасные носки. Так или иначе, почему ты босиком?
Сунил вздохнул.
– Это потому, что Хареш решил, что ему одному нужно две пары обуви. Моя нужда, мол, больше твоей[201]. Вон они, в углу, и я знаю, что больше никогда не увижу их! О, вы ведь еще не знакомы! – сказал Сунил, переходя теперь на хинди. – Хареш Кханна – Пран Капур. Вы оба изучали английскую литературу, и я никогда не встречал кого-нибудь, кто знал бы больше, чем один из вас, или меньше, чем другой.
Мужчины обменялись рукопожатиями.
– Что ж, – с улыбкой сказал Пран, – зачем вам две пары обуви?
– Этот парень обожает напускать таинственность, – сказал Хареш, – но ответ прост. Я использую их как образец, чтобы сделать еще одну пару.
– Для себя?
– Ох, нет! Я работаю в «КОКК» и прибыл в Брахмпур на несколько дней по работе. – Харешу казалось, что аббревиатура, которой он пользовался каждый день, была так же хорошо знакома и всем остальным.
– «КОКК»? – переспросил Пран.
– «Кожевенно-обувная компания Каунпора»
– Ой, значит вы продаете обувь? – сказал Пран. – Это далековато от английской литературы.
– Только шилом и питаюсь[202], – беспечно сказал Хареш, не предлагая больше никаких неточных цитат в качестве пояснения.
– Мой зять тоже торгует обувью, – сказал Пран. – Возможно, вы встречались с ним. У него магазин на «Обувном рынке Брахмпура».
– Возможно, – сказал Хареш. – Хотя из-за забастовки не все торговцы могут открыть свои лавки. Как его зовут?
– Кедарнат Тандон.
– Кедарнат Тандон! Ну конечно я его знаю! Он столько всего мне показал… – Хареш был очень доволен. – На самом деле именно из-за этого Сунил остался босиком. Значит, ты его сала…[203] извини, я имею в виду, ты брат Вины. Старший или младший?
Сунил вернулся в беседу.
– Старший, – сказал он. – Младший тоже приглашен – Ман, – но этим вечером он, кажется, занят?
– Ну, скажи-ка мне, – спросил Пран, решительно повернувшись к Сунилу, – есть ли какой-то особый повод для этой вечеринки? Сегодня же не твой день рождения?
– Нет, вовсе нет. И ты не слишком хорошо умеешь менять тему. Но я позволю тебе увернуться, потому что у меня к вам вопрос, доктор Капур. Кое-кто из моих лучших учеников пострадал по вашей милости. Почему вы были так жестоки – ты и твой дисциплинарный комитет, или как они это называют? – комиссия по социальному обеспечению студентов? К мальчикам, которые всего-то слегка пошалили на праздник Холи.
– Слегка пошалили?! – воскликнул Пран. – Те девчонки выглядели так, словно их выкрасили синими и красными чернилами. Хорошо, что они не схватили пневмонию. Плюс это совершенно неоправданное лапанье…
– Но выгонять мальчиков из общежития и угрожать им исключением?
– Ты считаешь это жестоким? – спросил Пран.
– Конечно! В то время, когда они готовятся к выпускным экзаменам!
– Они определенно не готовились к экзаменам на Холи, когда решили – кажется, некоторые из них даже под бхангом – штурмовать женское общежитие и запереть коменданта в общей комнате.
– Ах, эту бессердечную стерву! – снисходительно сказал Сунил и рассмеялся, представив комендантшу запертой – возможно, даже в отчаянии колотящую в дощатую дверь.
Комендантша была суровой, хотя и довольно красивой женщиной, которая держала своих подопечных в ежовых рукавицах, использовала много косметики и сверлила взглядом насквозь любую студентку, осмелившуюся сделать то же самое.
– Да ладно, Сунил, она довольно привлекательна – я думаю, ты питаешь к ней слабость!
От этой нелепой идеи Сунил фыркнул:
– Держу пари, она просила исключить их немедленно. Или поучить манерам. Или посадить на электрический стул, как тех русских шпионов в Америке[204]. Беда в том, что никто из вашей комиссии не помнит, какими они сами были в студенческие годы!
– Как бы ты поступил на месте коменданта? – спросил Пран. – Или на нашем месте, коль на то пошло? Родители девушек взялись бы за оружие, если бы мы не приняли меры. Но даже помимо этого, я не думаю, что наказание было несправедливым. Некоторые члены комиссии настаивали на исключении.
– Кто? Проктор?
– Ну, пара человек…
– Давай-давай, не скрывай, тут все свои! – сказал Сунил, широкой рукой обнимая Прана за костлявые плечи.
– Нет, правда, Сунил, я уже и так слишком много сказал.
– Ты, конечно же, голосовал за помилование.
Пран серьезно ответил на дружеский сарказм:
– Представь себе – да, я был тем, кто просил о снисхождении! Я думал о том, что случилось, когда Ман решил сыграть в Холи с Моби Диком!
Об инциденте с профессором Мишрой к тому времени было известно всему университету.
– О, кстати, – вмешался в разговор физик. – А что слышно о твоей должности на кафедре?
Пран медленно вдохнул.
– Ничего, – сказал он.
– Но вот уже несколько месяцев у вас открыта вакансия.
– Я знаю, – сказал Пран. – Это даже рекламировалось, но они, кажется, не хотят назначать дату собрания отборочной комиссии.
– Это неправильно. Я поговорю с кем-нибудь из «Брахмпурской хроники», – сказал молодой физик.
– Да-да! – с энтузиазмом сказал Сунил. – Нам стало известно, что, несмотря на хроническую нехватку персонала на факультете английского языка нашего известного университета и наличие более чем подходящего кандидата на должность, которая вакантна уже долгое время…
– Пожалуйста, – сказал Пран с тревогой в голосе. – Пусть все просто идет своим чередом. Не привлекайте к этому газеты!
Некоторое время Сунил что-то обдумывал с серьезным видом.
– Ну ладно, ладно тебе, выпей! – внезапно сказал он. – Почему же ты сидишь без выпивки?
– Сперва он полчаса маринует меня, не предлагая выпить, а затем спрашивает, почему я не пью! Я буду виски с водой, – сказал Пран, уже не так возбужденно.
Вечер продолжался, и все разговоры перешли к городским новостям, постоянным низким показателям Индии в международных соревнованиях по крикету («Сомневаюсь, что мы когда-либо выиграем хотя бы отборочный тур», – сказал Пран с уверенным пессимизмом), к политике в Пурва-Прадеш и мире в целом, а также к особенностям разных преподавателей – как из университета Брахмпура, так и – для стефанцев – из колледжа Святого Стефана в Дели. К удивлению «нестефанцев», стефанцы ворчливым хором затянули: «В моем классе я скажу одно: ты можешь не понимать, можешь не желать понять, но ты поймешь!»
Ужин был подан, и был он скуден, как и предвидел Пран. Сунил, несмотря на все его добродушные издевательства над друзьями, сам подвергался издевательствам со стороны старого слуги, чья привязанность к господину (которому он служил еще с тех пор, как Сунил был ребенком) была равна нежеланию этого самого слуги выполнять какую-либо работу. За ужином произошла дискуссия – довольно бурная и бессвязная, поскольку под воздействием виски ее участники находились либо в воинственном, либо в эксцентричном расположении духа – об экономике и политической ситуации. Полностью разобраться в ее содержании было сложно, но отчасти дело обстояло так:
– Послушайте, единственная причина, по которой Неру стал премьер-министром, заключалась в том, что он был любимчиком Ганди. Это всем известно. Все, что он умеет, – толкать свои чертовски длинные речи, которые ни к чему не ведут. Он даже никогда, похоже, ни на чем не настаивает. Просто вдумайтесь! Даже в партии Конгресс, где Тандон и его соратники прижимают его к стенке, что он делает? Он просто соглашается, и мы имеем то, что…
– Но что он может сделать? Он не диктатор.
– Не будете ли вы любезны не перебивать? Я спрашиваю, могу ли я высказать свою точку зрения? После этого вы вольны говорить все, что захотите, и сколько вам будет угодно! Так что же делать Неру? Я имею в виду: что же он делает? Он получил сообщение от некоего общества, которое просило его выступить, и он сказал: «Мы часто ощущаем тьму». Тьма… кого волнует его тьма и что творится в его голове? Его голова может быть красивой, словно роза, которая отлично будет смотреться в петлице, но нам нужен человек с твердым сердцем, а не с чутким. Это его долг как премьер-министра – вести страну. А у него просто не хватает силы характера.
– Ну…
– Что «ну»?
– Вы говорите просто об управлении страной. Для начала попробуйте накормить людей. Удержать индусов от истребления мусульман… или же наоборот. И попробуйте отменить заминдари, в чем вам будут препятствовать на каждом шагу.
– Он не делает этого как премьер-министр – доходы от земли не являются главным предметом вопроса. А государство – является. Неру будет произносить расплывчатые речи, но вы спроси́те Прана – кто на самом деле мозг, стоящий за нашим законопроектом об отмене заминдари?
– Да, – признал Пран, – это мой отец. Во всяком случае, мама говорит, что он работает ужасно много и иногда возвращается из секретариата за полночь, уставший как собака, а затем читает до утра, чтобы подготовить аргументы к завтрашнему дню в Заксобрании. – Он коротко рассмеялся и покачал головой. – Мама волнуется, потому что он портит свое здоровье. «Двести статей – сотня язв», – считает она. И теперь, когда законопроект об отмене заминдари в Бихаре объявлен неконституционным, все в панике. Словно недостаточно такого повода для паники, как проблемы в Чоуке.
– А что за проблемы в Чоуке? – спросил кто-то, думая, что Пран имел в виду событие, случившееся буквально сегодня.
– Раджа Марха и его проклятый храм Шивы, – сразу же сказал Хареш. Хотя он и был здесь единственным приезжим, но уже узнал кое-какие факты от Кедарната и принял их близко к сердцу.
– Не называйте его проклятым храмом Шивы, – сказал историк.
– Этот проклятый храм Шивы уже стал причиной достаточного количества смертей.
– Как ты, индус, можешь называть храм проклятым! В зеркало на себя глянь! Британцы ушли, если вам нужно напомнить, так что не строй из себя их подобие! Проклятый храм, проклятые туземцы…
– О боже! Я все-таки выпью еще, – сказал Хареш Сунилу.
По мере того как обсуждение вскипало и утихало за ужином и после него, люди собирались в тесные компании или связывались с дурными. Пран отвел Сунила в сторону и небрежно спросил:
– Этот парень, Хареш, женат или как?
– Или как.
– То есть? – спросил Пран, нахмурившись.
– Он не женат и не помолвлен, – ответил Сунил. – Но он определенно «или как».
– Сунил, не говори загадками! Сейчас полночь.
– Вот что бывает, когда кое-кто опаздывает на мои вечеринки! Прежде чем ты пришел, мы долго говорили о нем и о той сардарни, Симране Каур, которой он до сих пор увлечен. И почему час назад я не вспомнил ее имени? Был куплет о нем в колледже:
Я не могу поручиться за факты второй строки. Но в любом случае по его лицу сегодня было ясно, что он все еще любит ее. И я не могу его винить. Я встречал ее когда-то – настоящая красавица.
Сунил Патвардхан прочитал двустишие на урду о черных муссонных тучах ее волос.
– Ну-ну, – сказал Пран.
– Но зачем ты хочешь это знать?
– Не важно, – пожал плечами Пран. – Я думаю, что он человек, который знает, чего хочет, и мне просто интересно.
Чуть позже гости начали расходиться. Сунил предложил всем посетить Старый Брахмпур, «чтобы узнать, не происходит ли чего-нибудь».
– Сегодня в полуночный час, – проинтонировал он певучим голосом Неру, – пока мир спит, Брахмпур пробудится к жизни и свободе.
Проводив своих гостей к двери, Сунил внезапно расстроился.
– Доброй ночи, – мягко пожелал он, а затем прибавил более меланхолическим тоном: – Спокойной ночи, дамы, доброй ночи, милые дамы, спокойной ночи, спокойной ночи…
И немного позже, когда он закрыл дверь, пробормотал мелодично незавершенную каденцию, которой Неру заканчивал свои речи на хинди:
– Братья и сестры – джай Хинд![206]
А вот Пран пошел домой в приподнятом настроении. Ему понравилась вечеринка, он наслаждался возможностью побыть вдали как от работы, так и – он вынужден был признать – от семейного круга в лицах жены, свекрови и невестки.
– Какая жалость, – думал он, – что Хареш уже в некотором смысле занят…
Несмотря на его неправильные цитаты, Прану он понравился, и Пран задавался вопросом, может ли Хареш стать возможной «перспективой» для Латы. Пран беспокоился о ней. С тех пор как раздался тот злополучный телефонный звонок за ужином несколько дней назад, она была сама не своя. Но даже с Савитой стало сложно разговаривать о ее сестре.
«Иногда, – подумал Пран, – я чувствую, что они видят во мне незваного гостя, сующего нос в личные дела семейства Мера».
Хареш сделал над собой усилие, чтобы проснуться рано, – голова гудела после вчерашнего – и нанял рикшу до Равидаспура. С собой он взял колодки и прочие обещанные материалы, а также туфли Сунила. По дорожкам между глинобитными хижинами сновали люди в отрепьях. Мальчишка тащил за веревку кусок деревяшки, а другой пытался попасть по ней палкой. Переходя по шаткому мостику, Хареш заметил густые белесые испарения, поднимающиеся над черной водой сливной канавы, в которой люди совершали утренние омовения. «Как они могут жить в таких условиях?» – подумал он.
Пара электрических проводов небрежно болталась, свисая с шестов, или обвивала сучья пыльных окрестных деревьев. Жители нескольких хижин без разрешения подключились к этой скудной сети, примотав проволоку к главной линии. В темных недрах других лачуг мерцали тусклые огоньки самодельных масляных ламп: жестянки, наполненные керосином, коптящие и наполняющие хижины едким дымом. Ребенок, собака или теленок легко могли уронить такую жестянку – именно так порой и начинались пожары, перекидываясь с хижины на хижину и выжигая все, что было спрятано в соломе на черный день, включая драгоценные продовольственные карточки. Хареш покачал головой, сокрушаясь о такой небрежности.
Дойдя до мастерской, он застал самого Джагата Рама на крыльце. Тот сидел в одиночестве под приглядом маленькой своей дочки. Но, к возмущению Хареша, мастерил он не броги, а деревянную игрушку: кошку, кажется. Он был так поглощен струганием, что крайне удивился, когда заметил Хареша. Положив недоструганную кошку на ступеньку, он встал ему навстречу.
– Раненько вы пришли, – сказал он.
– Да, пришел, – бесцеремонно ответил Хареш, – и вижу, что вы заняты вовсе не тем. Я, со своей стороны, напрягся и все сделал, чтобы снабдить вас материалами как можно быстрее, но я не собираюсь работать с теми, на кого нельзя положиться.
Джагат Рам погладил ус. Глаза его тускло вспыхнули, а речь приобрела отрывистость, почти стаккато.
– Тут такое дело… – начал он. – Вы бы хоть спросили сперва… Вот какое дело-то… неужто вы считаете, что я не держу своего слова?
Он ушел в мастерскую и вынес оттуда готовые выкройки из прекрасной темно-бордовой кожи, сделанные им по образцу, который принес Хареш вчера вечером. Пока Хареш осматривал их, он сказал:
– Я еще не проделал дырочки, как положено в брогах… Дай, думаю, сам выкрою, не стал оставлять это своему закройщику. Я уж с рассвета на ногах.
– Хорошо, хорошо, – закивал Хареш, и тон его заметно смягчился. – Давайте посмотрим тот кусок кожи, что я вам оставил.
Джагат Рам весьма неохотно достал лоскут с одной из кирпичных полок, встроенных в стену крохотной комнаты. Большая часть его была еще нетронутой. Хареш внимательно осмотрел его и вернул сапожнику. Джагат Рам вздохнул с явным облегчением. Он потянулся к седым усам и задумчиво потирал их, не говоря ни слова.
– Отлично, – расщедрился на похвалу Хареш.
Джагат Рам сделал выкройки очень быстро и в то же время на редкость экономно расходовал кожу. Он определенно обладал мастерским пространственным чутьем, весьма редким даже среди самых опытных сапожников с многолетней практикой. Еще вчера это проскользнуло в его замечаниях, когда он мысленно сконструировал туфлю, бросив лишь беглый взгляд на детали образца.
– Куда исчезла ваша дочка?
Джагат Рам позволил себе подобие улыбки.
– Она уже опаздывала в школу, – ответил он.
– А из «Чудесного обувного» вчера опять приходили? – спросил Хареш.
– Ну, и да, и нет, – ответил Джагат Рам, не вдаваясь в подробности, а Хареш не стал настаивать, поскольку «Чудесный обувной» не входил в зону его прямых интересов. Он решил, что, возможно, Джагат Рам не хотел говорить о конкуренте Кедарната с его другом.
– Ну что ж, – сказал Хареш, – а вот все остальное, что вам нужно.
Он открыл портфель и вынул оттуда нитки, комплектующие, колодки и туфли Сунила. Пока Джагат Рам одобрительно вертел в руках колодки, Хареш продолжил:
– Загляну к вам через три дня в два часа пополудни, и я рассчитываю, что к тому времени броги будут готовы. Я купил билет на поезд до Канпура в шесть тридцать того же дня. Если туфли будут пошиты хорошо, я надеюсь, что смогу сделать вам следующий заказ. Если же нет, мне не хотелось бы откладывать свой отъезд.
– Я надеюсь работать с вами напрямую, если все пойдет хорошо, – сказал Джагат Рам.
Хареш покачал головой.
– Нас познакомил Кедарнат, и я буду работать с вами через Кедарната, – ответил он.
Джагат Рам кивнул, слегка помрачнев, и проводил Хареша к дверям. Никуда не денешься от этих посредников-кровопийц. Сперва мусульмане, теперь эти пенджабцы. Кедарнат, впрочем, и дал ему шанс заработать, да и вообще человек неплохой, если уж на то пошло. Возможно, он не кровопийца, а мелкий кровососишка.
– Хорошо, – сказал Хареш. – Отлично. Ну, мне еще надо кучу дел переделать. Я должен откланяться.
И он, как всегда полный энергии, зашагал по грязным дорожкам Равидаспура. Сегодня он был обут в простые черные оксфорды. На открытой, но довольно грязной площадке у маленького белого святилища он увидел стайку ребятишек, играющих потрепанной колодой карт, – в одном из них Хареш узнал младшего сына Джагата Рама – и поцокал языком, не столько в осуждение, сколько от возмущения подобным положением вещей. Неграмотность, нищета, безпризорщина, грязь! И вовсе не потому, что жители этого района были совсем уж безнадежными, лишенными потенциала. Будь его воля и будь у него деньги и рабочая сила, он поставил бы этот район на ноги за шесть месяцев. Санитария, питьевая вода, электрификация, дороги, гражданское самосознание – все это только вопрос хорошо продуманных решений и необходимых технических средств, чтобы воплотить эти решения в жизнь.
Хареш был увлечен «необходимыми техническими средствами», как увлечен он был своим «Списком неотложных дел». Он становился недоволен собой, если чего-то недоставало в первом или что-то было упущено во втором. И еще он верил, что следует все доводить до конца.
«Ах да, кстати, сын Кедарната, как же его зовут-то? Бхаскар! – сказал он сам себе. – Надо было спросить у Сунила адрес доктора Дуррани». Он нахмурился, коря себя за недальновидность.
Однако после ланча он забрал Бхаскара и поехал вместе с ним на тонге к Сунилу. Хареш припомнил, как вчера еще ему показалось, что доктор Дуррани пришел к дому Сунила пешком, значит он не может жить слишком далеко. Бхаскар молча сопровождал Хареша, а тот был рад, что не нужно ничего говорить, кроме того, куда они направляются.
Преданный и ленивый слуга Сунила указал им на дом доктора Дуррани, расположенный совсем неподалеку. Хареш расплатился с возницей, и они с Бхаскаром пошли дальше пешком.
Высокий молодой человек приятной наружности в белой крикетной форме открыл им дверь.
– Мы пришли к доктору Дуррани, – сообщил Хареш. – Как вы думаете, он не занят?
– Я сейчас посмотрю, что отец делает, – сказал молодой человек приятным, довольно низким, чуть грубоватым голосом. – Войдите, прошу вас.
Минуту-другую спустя он появился и сообщил:
– Отец сейчас выйдет. Он спросил, кто вы, и я понял, что не поинтересовался. Извините, мне следовало сперва самому представиться. Меня зовут Кабир.
Манера держаться и облик Кабира весьма впечатлили Хареша, он протянул ему руку, улыбнулся несколько натянуто и представился в свою очередь.
– А это Бхаскар, сын моего друга.
Молодой человек с виду был чем-то озабочен, но он вежливо поддерживал разговор.
– Привет, Бхаскар, – сказал Кабир. – Сколько тебе лет?
– Девять, – ответил Бхаскар, не возражая против такого банального вопроса. Он терялся в догадках, что происходит.
Немного погодя Кабир сказал:
– Что-то отец задерживается, пойду погляжу, – и ушел.
Когда доктор Дуррани наконец появился в гостиной, он был крайне удивлен визитерам. Заметив Бхаскара, он поинтересовался у него:
– Вы пришли повидаться с одним из моих… э-э-э… сыновей?
Глаза Бхаскара вспыхнули – к нему обращались как ко взрослому. Ему понравилось сильное, скуластое лицо доктора Дуррани, а особенно – идеальная симметрия его восхитительных белых усов. Хареш, вставший, чтобы поприветствовать хозяина, сказал:
– Нет, конечно. Доктор Дуррани, мы пришли к вам. Я не знаю, помните ли вы меня, – мы познакомились на вечеринке у Сунила.
– У Сунила? – переспросил доктор Дуррани, глаза его сощурились в полном недоумении, брови задвигались вверх-вниз. – Сунил… Сунил… – Казалось, он что-то тщательно, с величайшей серьезностью взвешивает – и вот-вот придет к заключению. – Патвардхан, – прибавил он, как будто на него снизошло прозрение. Он безмолвно рассматривал эту новую предпосылку под разными углами.
Хареш решил ускорить процесс. И он поспешно выпалил:
– Доктор Дуррани, вы сказали, мы можем зайти повидаться с вами. Это мой юный друг Бхаскар, о котором я вам рассказывал. Думаю, его интерес к математике весьма примечателен, и я чувствовал, что должен познакомить его с вами.
Доктор Дуррани, казалось, был доволен и спросил у Бхаскара, сколько будет два плюс два.
Хареш опешил, но Бхаскар, который обычно отказывался складывать гораздо более сложные суммы, поскольку для него они были слишком просты и не стоили его внимания, – ничуть не обиделся, по всей видимости. Очень робким голосом он ответил:
– Четыре?
Доктор Дуррани безмолвствовал. Казалось, он переваривает ответ. Харешу стало не по себе.
– Что ж, можете оставить его здесь на какое-то время, – сказал доктор Дуррани.
– Могу я вернуться за ним в четыре? – спросил Хареш.
– Где-то так, – сказал доктор Дуррани.
Когда они с Бхаскаром остались одни, оба какое-то время молчали. А потом Бхаскар спросил:
– Ответ был верен?
– Более-менее, – сказал доктор Дуррани. – Видите ли, – сказал он, беря мусамми из фруктовой вазы на столе, – это как… э-э-э… как, скажем, вопрос о… о сумме углов… треугольника. Как вас учили, чему она равна?
– Ста восьмидесяти градусам, – ответил Бхаскар.
– Ну, более или менее, – сказал доктор Дуррани. – По крайней мере… э-э-э… на поверхности. Но на поверхности, скажем, вот этого мусамми, к примеру…
Какое-то время он молча созерцал зеленый цитрус, следуя за таинственным ходом своих мыслей. Как только фрукт отслужил свою службу, доктор посмотрел на него с удивлением, словно не понимал, что он делает у него в руке. Он очистил мусамми с некоторыми затруднениями, поскольку кожура была толстая, и принялся есть.
– Хотите угоститься? – предложил он дольку Бхаскару как ни в чем не бывало.
– Да, спасибо! – ответил Бхаскар и обеими руками принял эту дольку, словно ему вручили освященный дар из храма.
Часом позже, когда Хареш вернулся, он почувствовал себя непрошеной помехой, будто прервал что-то важное. Бхаскар и доктор Дуррани сидели за обеденным столом, на котором были разложены – среди всего прочего – несколько мусамми, кожура от мусамми, довольно большое количество зубочисток в разнообразнейших конфигурациях, перевернутая пепельница, несколько газетных полосок и фиолетовый воздушный змей. Оставшаяся поверхность стола была сплошь покрыта уравнениями, написанными желтым мелом.
Перед уходом Бхаскар забрал газетные полоски, фиолетового змея и ровно семнадцать зубочисток. Ни доктор Дуррани, ни Бхаскар не поблагодарили друг друга за проведенное совместно время. Сидя в тонге по пути в Мисри-Манди, Хареш не удержался и спросил Бхаскара:
– Ты понял все эти вычисления?
– Нет, – ответил Бхаскар; впрочем, по его тону стало совершенно ясно, что для него это не важно.
Хотя дома Бхаскар не произнес ни слова, мать, едва взглянув на его лицо, сразу поняла, что он потрясающе интересно провел время. Она взяла у него все принесенные им разнообразные предметы и велела сыну как следует вымыть липкие руки. И почти со слезами на глазах принялась благодарить Хареша.
– Вы так добры, Хареш-бхай, что приняли эту заботу близко к сердцу. Представляю себе, что это для него значило, – сказала Вина.
– Ну, – ответил Хареш, улыбаясь, – я о себе такого не могу сказать.
Тем временем броги уже сидели на колодках в мастерской Джагата Рама. Прошло два дня. В назначенный срок в два часа пополудни Хареш пришел за обувью и колодками. Маленькая дочка Джагата Рама узнала его и захлопала в ладошки при его появлении. Она распевала песенку, чтобы развлечься, ну и его развлечь, раз уж он тут оказался. Слова в песенке были такие:
Хареш придирчивым взглядом осмотрел туфли. Сделаны они были мастерски. Великолепные, ровные строчки, хоть и на простой швейной машинке – вот она, тут и стоит. И затяжка аккуратная – ни пузырька, ни морщинки. И отделка прекрасная – вплоть до цвета кожи внутри перфорации. Он был более чем доволен. Его требования были строгими, но теперь он заплатил Джагату Раму в полтора раза больше, чем обещал.
– Я свяжусь с вами, – пообещал он.
– Что ж, Хареш-сахиб, я очень надеюсь на это, – ответил Джагат Рам. – Вы действительно уезжаете сегодня? Жаль.
– Да, к сожалению.
– И вы оставались только ради этого?
– Да, иначе я бы уехал через два дня, а не через четыре.
– Ну, надеюсь, им там, в «КОКК», понравится эта пара.
На том они распрощались. Хареш уладил кое-какие рутинные дела, сделал несколько небольших покупок, съездил к Сунилу вернуть его броги, упаковался, попрощался и нанял тонгу до вокзала, чтобы успеть на вечерний поезд в Канпур. По пути он завернул к Кедарнату, чтобы поблагодарить его.
– Надеюсь, что смогу помочь тебе, – сказал Хареш, с теплотой протягивая другу руку на прощание.
– Вина говорит – ты уже помог.
– Я имею в виду бизнес.
– И я тоже очень надеюсь, – сказал Кедарнат. – И знаешь, если я еще чем-то могу быть…
Они пожали руки.
– Скажи мне… – внезапно спросил Хареш. – Я уже давно собираюсь спросить тебя… откуда у тебя эти шрамы на ладонях? Это не похоже на травмы от машины – тогда бы шрамы были и на тыльных сторонах тоже.
Несколько секунд Кедарнат молчал, словно приспосабливаясь к иному направлению мыслей.
– Я получил их во время Раздела, – сказал он. И после паузы продолжил: – Когда мы были вынуждены бежать из Лахора, мне удалось получить место в конвое армейских грузовиков, мы сели в первый грузовик – мой младший брат и я. Что может быть безопаснее, думал я. Но, видишь ли, это был Белуджийский полк. Они остановились перед мостом через Рави, а мусульманские головорезы выскочили из-за лесозаготовок и напали на нас с копьями. У моего младшего брата остались отметины на спине, а у меня – вот эти шрамы на ладонях и кистях – я пытался остановить острие копья… Потом месяц в больнице лежал.
Лицо Хареша выдало его – он был в ужасе. А Кедарнат продолжил рассказ, закрыв глаза, но голос у него был спокойный:
– За две минуты они закололи двадцать или тридцать человек – у кого-то погиб отец, у кого-то – дочь… На наше счастье, с другой стороны реки подошел гуркхский полк, и они открыли огонь. И, ну, головорезы сбежали, а я теперь здесь, рассказываю тебе эту историю.
– А где была твоя семья? – спросил Хареш. – В других грузовиках?
– Нет, я отправил их чуть раньше – поездом. Бхаскару было всего шесть в то время. Но поездом тоже было совсем небезопасно ехать, как тебе известно.
– Наверное, не надо было мне все это спрашивать у тебя, – сказал Хареш, чувствуя себя непривычно пристыженным.
– Нет-нет… все в порядке. Нам повезло, насколько это только возможно. Торговец-мусульманин, который раньше владел моей лавкой здесь, в Брахмпуре… он… ну… Как ни странно, но после всего, что случилось, я по-прежнему скучаю по Лахору, – сказал Кедарнат. – Но тебе уже надо поторопиться, а то опоздаешь на поезд.
Узловая станция Брахмпур была людной, шумной и смрадной, как всегда: шипящие клубы пара, свистки прибывающих поездов, суетливый гомон пассажиров. Хареш вдруг почувствовал, что очень устал. Был уже седьмой час, но жара не спадала. Он прикоснулся к агатовой запонке и удивился ее прохладе.
Взглянув на толпу, он заметил молодую женщину в голубом хлопковом сари, стоявшую рядом с матерью. Преподаватель английской литературы, которого он встретил на вечеринке у Сунила, провожал их на калькуттский поезд. Мать стояла к Харешу спиной, так что он не смог как следует ее рассмотреть. А у дочери лицо было поразительное. Оно не блистало классической красотой, от него не трепетало сердце, как от той фотографии, которую он носил при себе, – но это лицо обладало такой притягательной силой, что Хареш на мгновение остановился. Казалось, будто эта молодая женщина решительно борется с печалью, которая гораздо больше и глубже обычной перронной грусти расставания. Хареш вознамерился было задержаться и заново представиться молодому лектору, но что-то в выражении лица девушки – погруженность в себя, почти отчаяние – остановило его. К тому же его поезд был уже на подходе, его кули[207] уже ушел далеко вперед, и Хареш, будучи человеком невысокого роста, забеспокоился, что потеряет его в толпе.
Часть пятая
Одни беспорядки организуются намеренно, другие возникают сами по себе. Никто не ожидал, что проблемы Мисри-Манди достигнут крайней точки и выльются в насилие. Тем не менее через несколько дней после того, как уехал Хареш, в самом чреве Мисри-Манди, включая район, где располагался магазин Кедарната, было полным-полно вооруженных полицейских.
Накануне вечером случилась потасовка в дешевом питейном заведении, что приютилось на немощеной дороге, ведущей из Старого города к сыромятням. Забастовка означала, что денег у всех стало меньше, зато свободного времени – больше, поэтому в обители калари[208] было почти так же людно, как и всегда. Завсегдатаями этого места обычно были джатавы, но не только они. Выпивка уравняла пьяниц, и тем было безразлично, кто сидит за грубым деревянным столом по соседству. Они пили, смеялись, орали, затем вставали, пошатываясь, и уходили неверной походкой. Время от времени пели, иногда сквернословили. Клялись в вечной дружбе, делились секретами, обижались на воображаемые оскорбления. Помощник торговца в Мисри-Манди был не в духе – у него не ладились отношения с тестем. Он пил в одиночестве, доводя себя до общего состояния бешенства. Ушей его коснулось чье-то замечание насчет крутого нрава его работодателя, и кулаки продавца сжались. Он резко обернулся, чтобы посмотреть, кто это сказал, опрокинул скамью и рухнул на пол.
Троица, сидевшая за столом позади него, рассмеялась. Это были джатавы, с которыми он прежде вел дела. Именно он вот этими самыми руками брал у них обувь из корзин, когда они на грани отчаяния сновали вечерами по Мисри-Манди. Его хозяин-торговец не желал касаться этой обуви, боясь оскверниться. Джатавы знали, что крах торговли в Мисри-Манди особенно сильно ударит по тем продавцам, что слишком широко доверились системе расписок. Они также знали, что их самих он заденет еще сильнее, но для них это был не тот случай, когда влиятельный человек вдруг падал на колени. Зато вот тут, прямо у них на глазах, произошло именно это – буквально. Дешевый алкоголь местной перегонки ударил им в головы, а денег на пакору[209] и прочие закуски, способные его уравновесить, у них не было. Они смеялись и не могли уняться.
– Он борется с воздухом, – поглумился один.
– Забьюсь, он бы хотел другой борьбой заняться, – осклабился другой.
– А толку-то с него в той борьбе? Говорят, оттого у него и дома нелады…
– Сплошной облом, – заржал первый, отмахиваясь от него жестом торговца, отказывающегося от целой корзины обуви из-за единственной негодной пары.
Языки их заплетались, а глаза излучали презрение. Упавший бросился на них, а они навалились на него втроем. Несколько человек, в том числе калари, попытались их разнять, но большинство посетителей столпились вокруг и подзадоривали дерущихся пьяными выкриками. Четверо катались по полу, мутузя друг друга. В итоге зачинщика избили до потери сознания, а прочие получили увечья. Одному джатаву сильно повредили глаз – он истекал кровью и стонал от боли.
В тот же вечер, когда он ослеп на один глаз, толпа озлобленных джатавов собралась возле «Обувного рынка Говинда», где у вышеупомянутого торговца был свой павильон. Магазин оказался на замке. Толпа начала выкрикивать лозунги и пригрозила сжечь павильон дотла. Другой торговец попытался урезонить толпу, и она набросилась на него. Двое полицейских, почуяв, что дело пахнет керосином, побежали в местный полицейский участок за подкреплением. Затем уже десять полисменов, вооруженных короткими и толстыми бамбуковыми палками-латхи, явились к рынку и принялись избивать всех без разбора. Толпа кинулась врассыпную.
Все причастные органы на удивление скоро узнали о происшествии: от комиссара полиции округа до генерального инспектора штата Пурва-Прадеш, от секретаря до министра внутренних дел. Все они получили весьма противоречивые сведения в самых разнообразных интерпретациях и разнообразные предложения относительно действия или бездействия.
Главного министра в городе не было. Ввиду его отсутствия – и поскольку законность и порядок лежали в сфере его обязанностей – делами заправлял министр внутренних дел. Махеш Капур, будучи министром по налогам и сборам, не имел прямого отношения к волнениям, но слышал о них, потому что часть Мисри-Манди входила в его избирательный округ. Он поспешил на место событий и пообщался с комиссаром полиции и окружным судьей-магистратом. Оба были совершенно уверены, что не обошлось без провокаций с той или иной стороны. Впрочем, министр внутренних дел Л. Н. Агарвал, часть избирательного округа которого тоже входила в Мисри-Манди, не счел необходимым прибыть на место. Ответив на многочисленные телефонные звонки у себя дома, он решил, что необходимо принять меры в назидание, чтобы впредь неповадно было.
Эти джатавы уже слишком долго подрывали городскую торговлю своими пустяковыми претензиями и хулиганскими стачками. Вне всякого сомнения, их взбаламутили лидеры профсоюза. Теперь они грозились блокировать въезд на «Обувной рынок Говинда» в том месте, где он выходит на главную дорогу Мисри-Манди. Многие торговцы уже терпели большие материальные убытки. А пикетирование угрожало им разорением. Л. Н. Агарвал и сам происходил из семьи обувщиков, а многие торговцы были его добрыми друзьями. Другие финансировали его избирательную кампанию. Трое из них позвонили ему, пребывая в полном отчаянии. Настало время не говорить, а действовать. Это был не просто вопрос законности, но и вопрос порядка, общественного порядка как такового. Именно так, вне всякого сомнения, чувствовал бы на его месте Железный Вождь Индии, ныне покойный Сардар Патель[210].
Но что бы он предпринял, будь он здесь? Словно во сне министр внутренних дел вызвал в своем воображении куполоподобную суровую голову своего политического наставника, скончавшегося четыре месяца тому. А затем велел своему личному помощнику связать его по телефону с окружным магистратом.
Окружной судья-магистрат, которому было лет тридцать пять, не более, напрямую отвечал за гражданскую администрацию округа Брахмпур и совместно с КП – как величали все и каждый комиссара полиции – поддерживал в округе закон и порядок.
Личный помощник попробовал дозвониться, а затем сообщил:
– Извините, господин, магистрат сейчас на месте событий, пытается примирить…
– Дайте мне трубку, – велел министр внутренних дел спокойным голосом; помощник нервно протянул ему трубку.
– Что?.. Где?.. Агарвал говорит. И кто… да, прямые указания… Меня не волнует. Найдите Дайала немедленно… Да, даю десять минут… перезвоните мне. Вполне довольно того, что там уже КП, это же вам не шоу в кино!
Он бросил трубку и вцепился пятерней в седые локоны, которые подковой обрамляли обширную плешь на его макушке.
Чуть погодя он сделал вид, будто снова собирается снять трубку, но передумал и переключил внимание на папку с документами.
Через десять минут молодой магистрат округа Кришан Дайал был на проводе. Министр внутренних дел велел ему организовать охрану въезда на «Обувной рынок Говинда». Он должен был немедленно разогнать любые пикеты, при необходимости зачитав статью 144 Уголовно-процессуального кодекса, а если толпа не разойдется – открыть огонь.
На линии были сильные помехи, но послание было понято совершенно недвусмысленно. Кришан Дайал ответил голосом сильным и ясным, но в нем звучала озабоченность:
– Господин, при всем уважении, могу я предложить альтернативный вариант действий? Мы ведем переговоры с лидерами протестующих…
– Так у них есть лидеры? Это не спонтанный протест?
– Протест спонтанный, господин, но лидеры есть.
Л. Н. Агарвал размышлял о том, что вот такие щенки – вроде этого Кришана Дайала – запирали его в британские тюрьмы. Он сказал спокойным тоном:
– Шутить изволите, мистер Дайал?
– Нет, господин, я…
– Вы получили мои инструкции. Это неотложное дело. Я обсудил его с главным секретарем по телефону. Я так понимаю, толпа насчитывает около трехсот человек. Я хочу, чтобы КП расставил полицейские посты повсюду вдоль главной дороги на Мисри-Манди и чтобы все выезды охранялись – на «Обувной рынок Говинда», на «Обувной рынок Брахмпура» и так далее, – просто сделайте необходимое.
Возникла пауза. Министр внутренних дел хотел было уже положить трубку, но магистрат сказал:
– Господин, мы можем не собрать такое большое количество полицейских за такой краткий срок. Много полицейских сосредоточено у строительства храма Шивы на случай проблем. Напряжение очень велико. Министр по налогам и сборам считает, что в пятницу…
– Они и сейчас там? Я не видел полиции у храма сегодня утром, – сказал Л. Н. Агарвал, не повышая голоса, но в нем звучала сталь.
– Нет, господин, но полицейский участок Чоука находится совсем близко к храму. Будет лучше оставить их там – на случай возникновения настоящей чрезвычайной ситуации. – Кришан Дайал служил в армии во время войны, но он был потрясен спокойным тоном этого почти пренебрежительного допроса министра внутренних дел и последовавшего приказа.
– Оставим храм Шивы божьей милости и заботе. Я нахожусь в тесном контакте со многими членами комитета, неужели вы думаете, что я не в курсе обстоятельств? – Агарвала взбесило упоминание Дайалом «настоящей чрезвычайной ситуации» и особенно Махеша Капура, его соперника и – по чистой случайности – соседа по избирательному округу.
– Нет, господин, – ответил Кришан Дайал, и лицо его побагровело, – по счастью, министр внутренних дел этого не видел. – Могу я узнать, как долго полиция будет там оставаться?
– До новых распоряжений, – ответил министр внутренних дел и бросил трубку, дабы предотвратить дальнейшие возражения.
Ему не нравилось, как эти так называемые «слуги общества» отвечают вышестоящим руководителям – тем, кто к тому же на добрых двадцать лет старше их. Гражданскую службу иметь необходимо – вне всякого сомнения, но в равной степени необходимо недвусмысленно дать ей понять, что она больше не правит этой страной.
В пятницу, во время дневной молитвы, наследственный имам мечети Аламгири провел службу. Имам был маленький, пухлый и страдал одышкой, что не мешало, однако, его порывистым ораторским крещендо. Скорее наоборот – создавалось впечатление, что он задыхается от захлестнувших его чувств. Строительство храма Шивы шло на всех парах. Имам к кому только не обращался, начиная с губернатора и выше, но все остались глухи к его призывам. Было возбуждено судебное дело, оспаривающее право раджи Марха на землю, прилегающую к мечети, и сейчас оно рассматривалось в суде низшей инстанции. Однако приказ о немедленном прекращении строительства храма, конечно же, получить не удалось, да и вряд ли когда-либо удастся. Тем временем эта навозная куча с каждым днем росла на глазах имама.
Он чувствовал напряжение в рядах своих прихожан. Многие мусульмане Брахмпура с тоской и ужасом наблюдали, как на участке у западной стены их мечети возводится фундамент храма неверных. После первой части молебна имам произнес перед верующими самую проникновенную и пламенную речь из всех, что случалось ему произносить за многие годы, которая была далека от обычных его проповедей о личной моральной чистоте, милосердии или почитании старших. Его собственная скорбь и неудовлетворенность, равно как и еще более горькая тревога слушателей, требовали чего-то посильнее. Их религия оказалась под угрозой. Варвары стояли у ворот. Эти неверные, поклоняющиеся картинкам и каменным идолам, навечно погрязли в невежестве и грехах. Но от Бога ничто не скроется, Он видит все, что происходит. Они притащили свое скотство в пределы мечети! Земля, на застройку которой покушались кафиры – да как они посмели? – и уже застраивали ее, – была спорной землей. Спорной в глазах Аллаха и в глазах людей – но не в глазах скотов, животных, дудящих в раковины и поклоняющихся частям тела, одно упоминание коих постыдно. Известно ли людям веры, собравшимся здесь перед лицом Аллаха, как собираются освятить этот лингам Шивы? Голые дикари, вымазанные сажей, будут плясать перед ним – голые! Бесстыдство, подобное бесстыдству жителей Содома, насмехавшихся над могуществом Всемилостивого.
Они поклоняются сотням идолов, заявляя, что они священны, – идолам о четырех головах, пятиглавым идолам, идолам с головами слонов, – и теперь неверные, что находятся у власти, хотят заставить мусульман, обративших свои лица на запад, чтобы молиться Кабе, лицезреть этих идолов и склонять перед ними головы! Но мы, – продолжил имам, – мы, пережившие тяжкие и горькие времена, страдавшие за нашу веру и заплатившие за нашу веру кровью, должны просто вспомнить о судьбе идолопоклонников:
Благоговейная, потрясенная тишина повисла после этих слов.
– …И прямо сейчас, – крикнул имам, задыхаясь, в новом припадке исступления, – пока я говорю, они строят козни, намереваясь помешать нашей вечерней молитве: будут дудеть в свои раковины, чтобы заглушить призыв муэдзина. При всем своем невежестве они исполнены коварства. Они уже избавляются от полицейских-мусульман, чтобы община Аллаха осталась без защиты. Затем они могут напасть и сделать нас рабами. Теперь совершенно ясно, что мы живем не на земле защиты, а на земле вражды. Мы обращались к закону, взывая к справедливости, но нас вышвырнули в те самые двери, в которые мы вошли умолять. Министр внутренних дел поддерживает храмовый комитет и его духовного вдохновителя – этого развратного буйвола раджу Марха! Да не осквернятся наши святыни близостью нечистот – пусть не случится это никогда, – но что спасет нас теперь, когда мы остались беззащитны перед клинками наших врагов на земле индусов, что спасет нас, кроме собственных усилий, наших собственных… – Он с трудом перевел дух и истошно воззвал: – Наших собственных действий, чтобы защитить себя. И не только себя, не только наши семьи, но и эти несколько пядей мостовой, принадлежавшей нам веками, где мы раскатывали молитвенные коврики и воздевали руки, в слезах обращаясь к Всемогущему. Пяди земли, истонченные от усердия веры наших предков, нашей преданности и, если на то будет воля Аллаха, предназначенные нашим потомкам. Но не страшитесь, Аллах сделает так, как пожелает, не бойтесь, Аллах пребудет с вами:
О Господь! Помоги тем, кто поддерживает религию пророка Мухаммеда, мир ему. Дай нам силы сделать то же самое. Сделай слабыми тех, кто ослабляет религию Мухаммеда. Хвала Аллаху, Господу всего Сущего.
Пухлый имам спустился с кафедры и снова повел народ к молитве.
В тот же вечер начался бунт.
Согласно инструкциям министра внутренних дел большинство полицейских разместили в самых болезненных точках Мисри-Манди. В полицейском участке Чоука к вечеру осталось всего около пятнадцати полисменов. Как только призыв на молитву завибрировал в вечернем небе над минаретом мечети Аламгири, его, то ли по несчастливой случайности, то ли с целью намеренной провокации несколько раз перекрывали гудки раковины. Обычно от такого просто сердито отмахнулись бы. Но не сегодня.
Никто не понял, каким образом мужчины, собиравшиеся в узких проулках мусульманской части Чоука, превратились в многолюдную толпу. Только что они – по одному или маленькими группами – просто шли по переулкам на молитву в мечеть, и вот они уже сплотились в большие группы, возбужденно обсуждая зловещие сигналы, которые только что услышали.
После дневной проповеди прихожане были не в том настроении, чтобы послушаться голоса здравого смысла, призывающего к сдержанности. Пара наиболее рьяных членов комитета «Аламгири Масджид Хифазат» бросили в толпу несколько подстрекательских реплик, несколько местных горячих голов и головорезов распалили себя и окружающих до крайности, толпа росла, когда узкие переулки перетекали в более широкие переулки, ее плотность и скорость увеличивались, ощущение неясной решительности усиливалось. Разрозненное превратилось в единое целое – раненое и разъяренное, желающее ранить в ответ и утолять свою ярость.
Из толпы то и дело раздавались крики: «Аллаху Акбар!» – их было слышно даже в полицейском участке. В толпу вливались люди с палками в руках. Двое или трое вооружились ножами. Они шли не к мечети, а к недостроенному храму рядом с ней. Он был рассадником богохульства, и его следовало сровнять с землей.
Поскольку окружной комиссар полиции был занят в Мисри-Манди, молодой судья-магистрат округа Кришан Дайал самолично прибыл в высокое розовое здание главного полицейского участка часом ранее, чтобы гарантировать порядок в районе Чоука. Он опасался напряженности, часто возрастающей по пятницам. Узнав о проповеди имама, он спросил у котвала – так назывался заместитель начальника полиции города, – как он планирует защищать район.
Однако котвал Брахмпура был ленив и желал только одного – чтобы его оставили в покое и он мог мирно брать взятки.
– Поверьте мне, господин, проблем не будет, – уверил он окружного магистрата. – Агарвал-сахиб только что звонил мне лично. Он говорит, мне следует поехать в Мисри-Манди, чтобы присоединиться к ПК, – так что я отправляюсь туда, господин, как только вы покинете участок, разумеется. – И он поспешно удалился, прихватив с собой двоих младших офицеров, оставив котвали фактически на попечении главного констебля. – Я немедленно отошлю сюда инспектора, господин, – заверил он. – Вам не нужно здесь оставаться, господин, – прибавил он заискивающе. – Время позднее. Все спокойно. Рад сообщить, что после предыдущих волнений в мечети мы разрядили обстановку.
Кришан Дайал остался с отрядом из примерно дюжины констеблей, подумав, что дождется возвращения инспектора, а потом решит, идти ли домой. Его жена привыкла, что он возвращается в неурочное время, и дождется его, звонить ей нет необходимости. Магистрат не ожидал, что может начаться бунт, он просто чувствовал, что напряжение растет и рисковать не стоит. Он был уверен, что министр внутренних дел ошибся, выбирая между Чоуком и Мисри-Манди, но министр внутренних дел был, пожалуй, самым влиятельным человеком после главного министра, а он сам – всего лишь ОМ.
Так он сидел в спокойном, но несколько встревоженном расположении духа, когда услышал то, что вспомнят несколько полицейских при последующем расследовании – расследовании, которое положено проводить старшему офицеру после каждого приказа открыть огонь. Сперва окружной магистрат услышал одновременное гудение раковины и крики муэдзина. ОМ они слегка обеспокоили, но в донесениях относительно проповеди имама не цитировались его пророческие слова о раковине. Затем, чуть погодя, долетел приглушенный рокот голосов, издалека доносились крики, и крики эти все усиливались. Еще до того, как он смог различать отдельные возгласы, Дайал сообразил, чтó именно кричат, – по направлению, откуда они доносились и общей форме и пылу звучания. Он послал полицейского на самый верх здания – на третий этаж – определить, где находится толпа. Толпы видно не было – ее загораживал лабиринт домов, – но головы зевак на крышах домов были повернуты в одну сторону, так что удалось обозначить ее местонахождение. Когда крики «Аллаху Акбар! Аллаху Акбар!» приблизились, Дайал незамедлительно велел маленькому отряду из двенадцати констеблей выстроиться вместе с ним в шеренгу – винтовки наготове – перед фундаментом и зачатками стен храма Шивы. У него в мозгу промелькнула шальная мысль, что, несмотря на службу в армии, он не научился мыслить тактически в условиях городского бунта. Неужели нельзя придумать ничего лучше, чем исполнить этот безумный жертвенный долг, стоя у стены перед лицом превосходящих сил противника?
Под его эффективным командованием оказались констебли-мусульмане и констебли-раджпуты, но в основном мусульмане. До Раздела в полиции служило огромное количество мусульман – благодаря твердой империалистической политике «разделяй и властвуй»: британцам было на руку, чтобы индусов, составлявших большинство конгресс-валл, избивало при случае большинство полисменов-мусульман. Даже после исхода в Пакистан в 1947 году в полиции продолжало служить немало мусульман. И их не радовала перспектива стрелять в братьев по вере.
Кришан Дайал держался принципа, что хотя и не всегда необходимо применять максимальную силу, однако всегда необходимо продемонстрировать, что ты готов к этому. Звучным голосом он объявил полицейским, что стрелять они должны только по его приказу. Сам он тоже стоял с пистолетом в руке. Но чувствовал себя куда более уязвимым, чем когда-либо прежде в жизни. Он сказал сам себе, что хороший офицер вместе с войском, на которое он полностью может положиться, почти всегда сумеет выстоять, но его терзали сомнения насчет «полностью», а «почти» беспокоило его не на шутку.
Как только толпа, которую все еще отделяли от них несколько переулков, появится из-за последнего поворота и устремится в атаку прямо на храм, жалкие и неэффективные полицейские силы будут уничтожены. Только что прибежали двое и сообщили магистрату, что в толпе тысяча человек, что они хорошо вооружены и, учитывая их скорость, вот-вот появятся. Теперь, зная, что он может погибнуть через несколько минут – и если выстрелит, и если не выстрелит, – юный ОМ на миг вспомнил о своей жене, о родителях и, наконец, о старом школьном учителе, конфисковавшем однажды синий игрушечный пистолет, который он принес в класс. С горних высот этих мыслей магистрата спустил главный констебль, торопливо окликнувший его:
– Сахиб!
– Да… да?
– Сахиб, вы действительно намерены стрелять, если придется?
Главный констебль был мусульманином. Для него было, наверное, немыслимо и странно, что он вот-вот умрет, стреляя в мусульман. Мусульмане, защищающие недостроенный индуистский храм, оскорбляли ту самую мечеть, в которой он сам так часто возносил молитвы.
– А ты как думаешь? – ответил Кришан Дайан, и голос его не оставлял места для сомнений. – Мне повторить приказ?
– Сахиб, позвольте дать вам совет, – быстро сказал констебль, – нам не следует стоять здесь, где мы лишены преимущества. Нам нужно поджидать их как раз перед самым поворотом; и как только толпа повернет, надо будет одновременно открыть огонь. Они не сообразят, сколько нас, и не поймут, кто на них напал. Девяносто девять процентов, что они разбегутся.
Потрясенный ОМ сказал главному констеблю:
– Это вам надо быть на моем месте.
Он повернулся к полисменам, окаменевшим от ужаса, и немедленно приказал им бежать вместе с ним к повороту. Они заняли позиции по обе стороны переулка примерно в двадцати шагах от самого́ поворота. Толпу от них отделяло меньше минуты. Они слышали крики и вопли, чувствовали гудение земли под сотнями быстро приближавшихся ног.
В последний момент он дал сигнал. Тринадцать человек взревели, бросились в атаку и открыли огонь.
Необузданная и опасная толпа, сильнее их в сотни раз, столкнувшись с внезапным ужасом, остановилась, пошатнулась, развернулась и бросилась наутек. Это было необъяснимое, потрясающее зрелище. Через тридцать секунд толпа рассеялась. Два тела остались лежать на мостовой: один молодой человек, раненный в шею, умирал или уже умер, другого – белобородого старика – бегущая толпа сбила с ног и затоптала. Он был покалечен – наверное, смертельно. Повсюду валялись тапочки и палки. Кое-где в переулке виднелись лужи крови, – значит, были и другие раненые, а возможно – и убитые. Друзья или родственники, наверное, оттащили тела в подворотни окрестных домов. Никто не хотел привлечь внимание полиции.
ОМ оглядел своих подчиненных. Двоих била нервная дрожь. Остальные ликовали. Ни на ком не оказалось ни царапины. Он поймал взгляд главного констебля. И они оба начали смеяться от облегчения, потом разом умолкли. В соседних домах рыдали какие-то женщины. В остальном все было спокойно, точнее – все замерло.
На следующий день Л. Н. Агарвал навестил свое единственное дитя – замужнюю дочь Прийю. Во-первых, он любил ходить в гости к ней и ее мужу, а во-вторых, так он мог избежать общения с паникерами из числа ЧЗСов его фракции, которые страшно беспокоились насчет последствий недавней стрельбы в Чоуке и портили ему жизнь своим нытьем.
Дочь Л. Н. Агарвала жила в Старом Брахмпуре, в квартале Шахи-Дарваза, что неподалеку от Мисри-Манди, где обитала ее подруга детства Вина Тандон. После свадьбы Прийя оказалась в большом семейном клане, состоявшем из родителей, сестры и братьев ее мужа, а также их жен и отпрысков. Муж ее, Рам Вилас Гойал, был адвокатом и практиковал преимущественно в окружном суде, – впрочем, время от времени он появлялся и в Высоком суде. Дела он вел в основном гражданские, не уголовные. Человек уравновешенный, добродушный, с мягкими чертами лица, Гойал был скуп на слова и политикой интересовался лишь постольку-поскольку. Ему было довольно юридической практики и небольшого побочного бизнеса, а еще он ценил надежный тыл, спокойный семейный круг и безмятежную дремотность повседневности, хранительницей которых была для него Прийя. Коллеги уважали его за скрупулезную честность и неторопливый, но трезвомыслящий юридический талант. И тесть Гойала тоже очень любил общаться с ним: Рам Вилас Гойал умел поддерживать доверительные отношения, не давал советов и не питал страсти к политике.
Зато Прийя Гойал была женщиной пылкой, «огненным духом», как говорится. Каждое утро, зимой и летом, она яростно вышагивала туда и обратно вдоль всей длинной крыши, покрывающей три смежных узких дома, соединенных между собой переходами на каждом из трех этажей. В сущности, это был один большой дом, и семья и соседи относились к нему именно так. Местные называли его «дом Рая Бахадура», поскольку именно дед Рама Виласа Гойала (который и сейчас был жив в свои восемьдесят восемь), получивший титул от британцев, купил и перестроил эту недвижимость полвека назад.
На первом этаже находилось множество кладовых и комнаты для слуг. Этажом выше проживали старый дед Рама Виласа Рай Бахадур, а также его отец с мачехой и сестра. Здесь же располагались общая кухня и комната для пуджи (куда малорелигиозная или, скорее, нерелигиозная Прийя заглядывала крайне редко). На верхнем этаже находились комнаты для семей трех братьев соответственно. Рам Вилас был средним братом, – стало быть, он с семьей занимал две комнаты на верхнем этаже «среднего» дома. А над ними всеми простиралась крыша с баками для воды и бельевыми веревками.
Мечась по крыше туда-сюда, Прийя Гойал воображала себя пантерой в клетке. Она с тоской смотрела на маленький домик всего в нескольких минутах отсюда – и еле различимый сквозь джунгли назойливых соседских крыш, – где жила ее подруга детства Вина Тандон. Она знала, что Вина теперь совсем не богата, но зато она вольна делать то, что ей нравится: ходить на рынок, гулять в одиночку, посещать уроки музыки. В доме, где теперь томилась Прийя, об этом не могло быть и речи. Для невестки из «дома Рая Бахадура» быть замеченной на рынке – равносильно позору. То, что ей уже тридцать два года и она мать двоих детей – десятилетней девочки и мальчика восьми лет, – не имело никакого значения. Не то чтобы Рам Вилас, всегда спокойный и выдержанный, желал этого. Гораздо важнее, что это задело бы его отца и мачеху, а также деда и старшего брата, – и Рам Вилас искренне верил в соблюдение приличий в семье, состоящей из нескольких поколений.
Прийя ненавидела эту жизнь в «большой и дружной семье». Она не знала ничего подобного, пока не поселилась у Гойалов в Шахи-Дарвазе. А все потому, что ее отец Лакшми Нарайан Агарвал был единственным ребенком своих родителей, который выжил и стал взрослым, и у него, в свою очередь, была только одна дочь. Смерть жены глубоко потрясла его, и он принял гандианский обет сексуального воздержания. Человек спартанских обычаев, Агарвал, даже будучи министром внутренних дел, занимал всего две комнаты в общежитии для членов Законодательного собрания.
«Первые годы замужества – самые трудные», – было сказано Прийе. Но она чувствовала, что в некотором смысле с годами жизнь в браке становится все более невыносимой. В отличие от Вины, у нее не было нормального отцовского и, что важнее, материнского дома, куда она могла бы сбежать с детьми хотя бы на месяц в году, – а ведь это прерогатива всех замужних женщин. Даже ее дедушка и бабушка, с которыми она жила, пока отец сидел в тюрьме, теперь уже умерли. Отец нежно любил ее, свое единственное чадо. И его любовь в каком-то смысле испортила Прийю, сделала неспособной принять стесненную жизнь в клане Гойалов, поскольку она с детства прониклась духом независимости. А теперь, живя в условиях аскетизма, отец не мог предоставить ей хоть какое-то убежище.
Если бы не безграничная доброта ее мужа, он точно сошла бы с ума. Он не понимал ее прежде, но старался понять сейчас. Он старался облегчить ей жизнь хоть немного и ни разу не повысил на нее голоса. А еще она любила дряхлого Рая Бахадура, мужниного деда. Была в нем некая искра. Все остальные члены семейства, особенно женского пола – ее свекровь, сестра мужа и жена старшего брата, – изо всех сил старались сделать ее жизнь невыносимой еще со времен, когда она была юной невестой, так что она их тоже терпеть не могла. Но ей приходилось притворяться ежедневно, постоянно – кроме тех минут, когда она вышагивала по крыше, – где ей даже садик завести не разрешалось, дескать, это привлечет обезьян. Мачеха Рама Виласа пыталась лишить ее и этого моциона («Только подумай, Прийя, что на это скажут соседи?»), но тут Прийя единственный раз настояла на своем. Невестки, над головами у которых она топала на рассвете, жаловались на нее свекрови. Но старая ведьма, наверное, почуяла, что Прийя уже на грани, и напрямую больше не высказывала претензий. А намеков на сей счет Прийя демонстративно не понимала.
Л. Н. Агарвал пришел, одетый как всегда – в накрахмаленной до хруста (но невзрачной) курте, дхоти[214] и белой «конгрессовской» пилотке. Из-под нее виднелись его вьющиеся седые волосы, но обрамляемая ими плешь была скрыта. Всякий раз, собираясь в Шахи-Дарвазу, он брал с собой тяжелую трость, чтобы отпугивать обезьян, которые часто попадались в этом районе, а кто-то даже сказал бы – заполонили все окрестности. Он отпустил рикшу возле местного рынка и свернул с главной дороги на крохотную боковую улочку, выходившую на маленькую площадь. Посреди этой площади росло большое дерево – священный фикус. На одной стороне ее стоял дом Рая Бахадура. Дверь под лестницей держали запертой из-за обезьян, и Л. Н. забарабанил в нее тростью. На закрытых кованых балконах верхних этажей появилось несколько лиц. Лицо его дочери просияло, когда она его увидела. Она быстро свернула в пучок распущенные черные волосы и побежала вниз открывать дверь. Отец обнял ее, и они вместе поднялись к ней в комнату.
– А куда подевался вакил-сахиб? – спросил он на хинди.
Он любил называть своего зятя «господином адвокатом», хотя такое же обращение в равной степени годилось и для отца Рама Виласа, и для его деда.
– Был тут всего минуту назад, – ответила Прийя и вскочила, чтобы отправиться на поиски мужа.
– Не беспокойся покамест, – остановил ее отец мягким, беззаботным голосом. – Сперва налей-ка мне чаю.
Несколько минут министр внутренних дел наслаждался домашним уютом: хорошо заваренным чаем (не чета бурде, подаваемой в общежитии ЧЗС), сладостями и качаури, испеченными руками женщин из семейства его дочери, может быть – даже ее руками, минутами общения с внуком и внучкой, которые предпочли бы бегать по жаркой крыше или играть внизу на площади (внучка его довольно хорошо играла в уличный крикет), короткой беседой с дочерью, которую он так редко видел и по ком он так сильно скучал.
В отличие от некоторых тестей, он не испытывал неловкости или угрызений, принимая еду, напитки и радушие в доме своего зятя. Они поговорили с Прийей о его здоровье, о здоровье его внуков, об их школьных успехах и нравах, о том, как тяжко трудится вакил-сахиб, немного поговорили о покойной матери Прийи, при упоминании которой пелена грусти заволокла глаза обоих, и о проделках старых слуг в доме Гойалов.
Пока они беседовали, другие домочадцы, проходя мимо открытой двери, видели их и входили. Среди них был и отец Рама Виласа, довольно безвольный персонаж, пребывающий под каблуком своей второй жены. Вскоре уже весь клан Гойалов собрался в полном составе, кроме деда, Рая Бахадура, не любившего ходить по лестницам.
– Но где же вакил-сахиб? – снова спросил Л. Н. Агарвал.
– А, он внизу, – сообщил кто-то. – Беседует с Раем Бахадуром. Он знает, что вы здесь, и придет, как только сможет.
– Так почему бы мне самому не спуститься, чтобы выразить свое почтение Раю Бахадуру? – сказал Л. Н. Агарвал, вставая.
Внизу дед беседовал с внуком в просторной комнате, которую Рай Бахадур оставил за собой – в основном потому, что был сильно привязан к прекрасным бирюзовым изразцам, украшавшим камин. Л. Н. Агарвал, будучи представителем среднего поколения, засвидетельствовал свое почтение, и ему воздали должное.
– Вы, конечно же, выпьете чаю? – спросил Рай Бахадур.
– Я уже попил наверху.
– С каких это пор вожди народа стали ограничивать себя в чаепитии? – поинтересовался Рай надтреснутым и ясным голосом. Он использовал слово «нета-лог», которое было чем-то сродни шутливому «вакил-сахибу». – А теперь расскажите-ка мне, что за смертоубийство вы устроили в Чоуке?
Ничего обидного старик Рай Бахадур не имел в виду, просто таков уж был стиль его речи, но Л. Н. Агарвал вполне мог бы обойтись и без прямого допроса. Вероятно, он уже по горло насытился ими в понедельник в Палате. Он предпочел бы, пожалуй, тихую беседу со своим безмятежным зятем, дабы разгрузить беспокойный разум.
– Ничего-ничего, все уляжется, – ответил он.
– Я слыхал, двадцать мусульман были убиты, – философски произнес старый Рай Бахадур.
– Нет, гораздо меньше, – сказал Л. Н. Агарвал. – Несколько. Но все уже под контролем. – Он сделал паузу, размышляя о том, что он с самого начала неверно оценил ситуацию. – Этим городом сложно управлять, – продолжил он. – Не одно, так другое. Мы очень недисциплинированный народ. Только латхи и винтовка научат нас порядку.
– При британцах закон и порядок не составляли проблемы, – заметил надтреснутый голос.
Министр внутренних дел не попался на приманку. На самом деле старик мог говорить вполне искренне.
– И все же – имеем, что имеем, – ответил он.
– Дочка Махеша Капура приходила на днях, – рискнул Рай Бахадур.
А вот это замечание точно не было невинным. Или было? Возможно, Рай Бахадур просто говорит, что в голову приходит.
– Да, хорошая она девушка, – сказал Л. Н. Агарвал. Он задумчиво пригладил шевелюру по всему периметру. Затем, после паузы, прибавил спокойно: – Я могу справиться с городом. Не рост напряженности меня тревожит. Десять Мисри-Манди и двадцать Чоуков – это ничто. А вот политика… политики…
Рай Бахадур позволил себе улыбнуться. Улыбка тоже была несколько надтреснутая – словно отдельные гравюры из диптиха его старческого лица медленно, с трудом меняли конфигурацию.
Л. Н. Агарвал тряхнул головой и затем продолжил:
– До двух часов пополудни сегодня ЧЗСы топтались вокруг меня, словно цыплята возле несушки. Все были в панике. Главный министр уезжает из города на несколько дней, и вот, глядите, что происходит в его отсутствие! Что скажет Шармаджи, когда вернется? Какая от всего этого выгода для фракции Махеша Капура? В Мисри-Манди они возбудили джатавов, в Чоуке – мусульман. Как это скажется на джатавском и мусульманском электорате? До всеобщих выборов осталось всего несколько месяцев. Уйдут ли эти голоса из зоны влияния ИНК? Если да, то в каком количестве? Один или два джентльмена даже спросили, существует ли опасность дальнейших столкновений, – хотя обычно это заботит их в последнюю очередь.
– И что же вы сказали им, когда они прибежали к вам? – поинтересовался Рай Бахадур.
Его старшая невестка – архиведьма, согласно демонологии Прийи, – только что принесла чай. Голова у архиведьмы была покрыта сари. Она налила чай, бросила на мужчин пронзительный взгляд, обменялась с ними несколькими словами и ушла. Нить разговора ускользнула мимоходом, но Рай Бахадур, вероятно памятуя о перекрестных допросах, коими славился в свое время, мягко вернул ее назад.
– О, ничего не сказал, – ответил Л. Н. Агарвал совершенно невозмутимо. – Я просто говорю им все необходимое, чтобы они оставили меня в покое.
– Ничего?
– Да. Ничего особенного. Только сказал, что страсти улягутся. Что сделано, то сделано. Что немного дисциплины никогда еще не вредило. Что до всеобщих выборов еще по-прежнему далеко. И все в таком ключе. – Агарвал отхлебнул чая и прибавил: – Суть в том, что в стране существуют гораздо более важные вещи, над которыми следует подумать. И главное – продовольствие. Бихар практически голодает. А если сезон дождей будет плохим, то и нас ждет то же самое. С мусульманами, угрожающими нам изнутри или из-за границы, мы как-нибудь справимся. Если бы не мягкосердие Неру, мы бы справились с ними еще несколько лет назад. А теперь еще джатавы эти, – на лице его появилось брезгливое выражение, – эти представители
Рам Вилас Гойал все это время сидел молча. Однажды он слегка нахмурил брови, в другой раз кивнул.
«Вот за что я люблю своего зятя, – размышлял Л. Н. Агарвал. Он далеко не немтырь, но умеет молчать». И он снова решил, что выбрал отличную партию для дочери. Прийя еще тот провокатор, но муж ее просто не поддастся на провокации.
Тем временем наверху Прийя общалась с Виной, пришедшей ее навестить. Но это был не просто светский визит, это была чрезвычайная ситуация. Вина была ужасно расстроена. Придя домой, она обнаружила, что Кедарнат не просто сидит, закрыв глаза, – он уткнулся лицом в ладони. Это было гораздо хуже его обычного оптимистического возбуждения. Он не хотел ни о чем говорить, но ей в конце концов удалось вытянуть из него признание, что муж оказался в очень тяжелой финансовой ситуации. Из-за пикетов и размещения полиции в Чоуке оптовый обувной рынок, доселе только тормозивший, полностью замер. Каждый день приходили все новые чеки, а у него просто не было наличных, чтобы их оплатить. Те, кто был должен ему – в частности, два крупных магазина в Бомбее, – придерживали выплаты за прошлые поставки, так как не были уверены, что он сможет обеспечить поставки в будущем. Поставок от людей вроде Джагата Рама, работавших под заказ, было недостаточно. Чтобы обеспечить заказы, которые он получил от покупателей со всей страны, ему нужна была обувь из корзин джатавов, а те в последнее время не осмеливались появляться в Мисри-Манди. Но самой насущной проблемой оставалась оплата текущих чеков. Ему некуда было податься, все его партнеры сами едва сводили концы с концами, наличности у них было очень мало. Просить взаймы у тестя он ни за что не стал бы. Кедарнат был в полном отчаянии. Он попытается еще раз поговорить с кредиторами – ростовщиками, державшими его векселя, и их комиссионерами, которые придут за деньгами в назначенный час. Он постарается их убедить, что никому не будет выгодно, если его и таких, как он, припрут к стенке в кредитном кризисе. Такая ситуация не может продолжаться вечно. Он не
Вина пришла к Прийе не за финансовой поддержкой, а за советом, как лучше продать драгоценности, которые мать подарила ей на свадьбу, – и поплакать у подруги на плече. Она принесла драгоценности с собой. После болезненного бегства семьи из Лахора остались жалкие крохи. Каждая вещь так много для нее значила, что она начинала плакать, едва подумав о том, что может навсегда ее потерять. У нее было только две просьбы: чтобы муж ничего не узнал, пока драгоценности не будут проданы, и чтобы ее отец с матерью оставались в неведении хотя бы несколько недель.
Разговаривали они торопливо, потому что в этом доме приватности не существовало и кто угодно мог в любую минуту войти в комнату Прийи.
– Мой отец здесь, – сказала Прийя. – Он внизу, обсуждает политику.
– Мы навсегда останемся подругами, несмотря ни на что, – внезапно сказала Вина и снова расплакалась.
Прийя обняла подругу, шепча слова утешения, и предложила быстренько прогуляться по крыше.
– В такую жару? Ты с ума сошла?
– Ну и что? Если выбирать между жарой и вмешательством моей свекрухи, я знаю, чтó предпочту.
– Я боюсь ваших обезьян, – выставила Вина вторую линию обороны. – Сперва они дерутся на крыше даловой фабрики, потом прыгают на вашу крышу. Шахи-Дарвазу пора переименовать в Хануман Двар[215].
– Ничего ты не боишься, я тебе не верю, – сказала Прийя. – По правде сказать, я тебе завидую. Ты можешь гулять сама по себе в любое время. А посмотри на меня. И посмотри на эти балконные решетки. Обезьяны не пролезут сюда, а я не могу выбраться отсюда.
– Ах, не стоит мне завидовать, – вздохнула Вина.
Они помолчали.
– Как там Бхаскар? – спросила Прийя.
Пухлое лицо Вины озарила улыбка, немного грустная, впрочем.
– Очень хорошо – как и твоя парочка, кстати. Потребовал, чтобы я взяла его с собой. Сейчас они там внизу, на площади, в крикет играют. Священный фикус им, похоже, совсем не помеха… Как мне жаль, Прийя, что у тебя нет брата и сестры, – вдруг прибавила Вина, припомнив собственное детство.
Подруги вышли на балкон и посмотрели вниз сквозь чугунные прутья. Трое их ребятишек играли с еще двумя в крикет на маленькой площади. Десятилетняя дочка Прийи на голову превосходила всех. Она была неплохим боулером и прекрасным бэтсменом. Обычно ей удавалось избегать священного фикуса, который для остальных был неиссякаемым источником бед.
– Почему ты не хочешь остаться на ланч? – спросила Прийя.
– Не могу, – ответила Вина, подумав о Кедарнате и свекрови, которые будут ее ждать. – Может быть, завтра.
– Тогда до завтра.
Вина оставила драгоценности у Прийи, а та заперла их в стальной шкафчик. Когда они стояли у буфета, Вина заметила:
– Ты поправилась.
– Я всегда была толстой, – ответила Прийя, – а из-за того, что я сижу здесь сиднем, как птица в клетке, толстею еще больше.
– Никакая ты не толстая, и никогда не была, – сказала ее подруга. – И с каких это пор ты перестала ходить по крыше?
– Пока хожу, – ответила Прийя, – но однажды я брошусь с этой крыши.
– Ноги моей здесь не будет, раз ты такое говоришь, – сказала Вина и попыталась уйти.
– Нет, не уходи. Ты поднимаешь мне настроение, – сказала Прийя. – Пускай тебе подольше не везет. Тогда ты все время будешь прибегать ко мне. Если бы не Раздел, ты никогда не вернулась бы в Брахмпур.
Вина рассмеялась.
– Ладно, пойдем на крышу, – продолжила Прийя, – я на самом деле не могу тут говорить с тобой свободно. Они вечно приходят и подслушивают с балкона. Ненавижу это, я так несчастна, а если не расскажу тебе, то лопну. – Она рассмеялась и потянула Вину, заставив подняться на ноги. – Я скажу Баблу, пусть сделает нам что-нибудь холодненькое, чтобы мы не получили тепловой удар.
Баблу звали странноватого пятидесятилетнего слугу, который появился в семье еще ребенком и все последующие годы становился все более эксцентричным. Недавно он повадился съедать все лекарства в доме.
Выбравшись на крышу, они сели в тени водяного бака и расхохотались, словно школьницы.
– Нам надо бы жить рядышком, – сказала Прийя, распуская угольно-черные волосы, которые она нынче утром вымыла и смазала маслом. – Тогда если я и сброшусь с крыши, то упаду на твою.
– Если бы мы жили рядом, это был бы кошмар и ужас, – сказала Вина, смеясь. – Тогда ведьма и пугало собирались бы вместе каждый вечер и жаловались бы друг другу на своих невесток: «Ох, она околдовала моего сына. Он только и делает, что играет в чаупар на крыше. Она сделала его черным как смоль. И еще она распевает на крыше, бесстыдница, – на всю округу. И нарочно готовит сытную еду, чтобы меня пучили газы. Однажды я взорвусь, и она попляшет на моих костях!»
Прийя захихикала.
– Нет, – сказала она, – все будет прекрасно. Кухни будут напротив, и овощи смогут присоединиться к нам, чтобы жаловаться на своих притеснителей. «Ох, дружочек мой Картошечка, пугало-кхатри варит меня. Расскажи всем про мою несчастную погибель. Прощай, прощай навеки, помни меня!» – «О, подружка Тыква, ведьма-банья[216] пощадила меня всего на два ближайших дня. Я поплачу над тобой, но не смогу прийти на твою чауту[217]. Прости меня, прости меня!»
Вина снова заливисто рассмеялась.
– Вообще-то, – сказала она, – мне немного жалко мое пугало. Ей тяжко пришлось во время Раздела. Но она ужасно относилась ко мне еще в Лахоре, даже после рождения Бхаскара. Когда она видит, что я не страдаю, это причиняет ей еще более ужасные страдания. Когда мы с тобой станем свекрухами, Прийя, мы каждый день будем угощать своих невесток гхи и сахаром.
– А вот мне мою ведьму ни капли не жалко, – брезгливо поморщилась Прийя. – И я точно буду тиранить свою невестку с утра до ночи, пока не сломлю ее дух. Женщины выглядят гораздо красивее, когда они несчастны, тебе не кажется? – Она встряхнула густыми черными волосами из стороны в сторону и посмотрела на лестницу. – Это мерзкий дом, – прибавила она. – Лучше бы я была обезьяной и дралась на крыше даловой фабрики, чем маяться невесткой в доме Рая Бахадура. Я бы шмыгала по рынку и воровала там бананы. Я бы дралась с собаками, щелкала бы зубами на летучих мышей. Я бегала бы на Тарбуз-ка-Базар и щипала бы там за попы самых красивых проституток. Я бы… А ты знаешь, что однажды учудили здесь обезьяны?
– Нет, – сказала Вина, – расскажи!
– Я как раз собиралась. Баблу, который скоро совсем свихнется, поставил будильники Рая Бахадура на карниз. И что же мы увидели в следующую минуту? Три обезьяны, сидя на священном фикусе, разглядывали часы и пищали: «Ммммммм! Ммммм!» – тоненько так, как будто говорили: «А у нас ваши будильники. И что теперь?» Ведьма вышла на улицу. У нас не оказалось маленьких пакетов с пшеницей, которыми мы их обычно задабриваем, поэтому она прихватила несколько мусамми и бананов и попыталась уговорить их слезть с дерева: «Идите, идите сюда, красотули, идите сюда, клянусь Хануманом, я дам вам что-то вкусненькое…» И они слезли, одна за другой, очень осторожно, и каждая сжимала в руке по будильнику. Они начали есть – сперва одной рукой – вот так, а потом, поставив часы на землю, обеими руками. Ну вот. Как только будильники оказались на земле, ведьма замахнулась палкой, которую прятала за спиной, и стала грозить им с такими грязными ругательствами, что я невольно восхитилась. «Кнут и морковка» – ведь так говорят англичане? Так что история закончилась счастливо. Но обезьяны Шахи-Дарвазы очень смышленые. Они знают, за что могут получить выкуп, а за что – нет.
На лестнице показался Баблу, сжимая четырьмя грязными пальцами одной руки четыре стакана холодного нимбу-пани, наполненные почти до краев.
– Нате, – сказал он, поставив стаканы. – Пейте! Если будете сидеть на таком солнце, то схватите пневмонию. – С этими словами он удалился.
– Как обычно? – спросила Вина.
– Как обычно и даже более того, – сказала Прийя. – Ничего не меняется. Единственная успокоительная константа здесь – это неизменно громкий храп вакил-сахиба. Иногда по ночам, когда кровать трясется от его храпа, я думаю: вот он исчезнет, и все, что мне останется оплакивать, – это его храп. Но я не могу рассказать тебе всего, что происходит в этом доме, – прибавила она мрачно. – Твое счастье, что у тебя немного денег. Чего только не делают люди ради денег, Вина. Я не могу тебе сказать. И куда они идут? Не на образование, не на искусство, музыку или литературу – нет, все они уходят на драгоценности. И все женщины в доме должны надевать на шею тонны украшений на каждую свадьбу. И видела бы ты, как они оценивают друг дружку с ног до головы. Ох, Вина, – сказала она, внезапно осознав свою бестактность. – Язык у меня без костей. Вели мне его прикусить.
– Нет-нет. Я получаю удовольствие, – сказала Вина. – Но скажи мне, когда ювелир придет в дом в следующий раз, сможешь ли ты оценить у него мои драгоценности? Мелочи и особенно мою наваратну?[218] Сможешь остаться с ним наедине хоть на несколько минут, чтобы твоя свекровь не узнала? Если бы мне пришлось самой идти к ювелиру, то меня точно обжулили бы. Но ты-то в таких вещах разбираешься.
Прийя кивнула.
– Я попробую, – пообещала она.
Наваратна была очень красивой. В последний раз она видела ее на шее у Вины в день свадьбы Прана и Савиты. Это была дуга из девяти квадратных фрагментов, каждый из которых служил оправой для девяти разных драгоценных камней. По краям и даже с обратной стороны, где ее и не видно, красовалась эмаль тончайшей работы. Топаз, белый сапфир, изумруд, синий сапфир, рубин, бриллиант, жемчуг, кошачий глаз и коралл: украшение не казалось хаотическим и беспорядочным, – напротив, тяжелое ожерелье представляло собой чудесную комбинацию традиционной основательности и красоты. Для Вины она была бесценна – из всех подарков матери этот она любила больше всех.
– Думаю, наши отцы свихнулись на своей вражде, – ни с того ни с сего сказала Прийя. – Кого волнует, кто станет следующим главным министром Пурва-Прадеш?
Вина кивнула, потягивая нимбу-пани.
– Что слышно о Мане?
Они посплетничали: о Мане и Саиде-бай, о дочери наваба-сахиба и о том, хуже ли ей живется в пурде, чем Прийе, о беременности Савиты и даже – из вторых рук – о госпоже Рупе Мере и о том, как она пытается развратить своих самдхин, обучая их игре в рамми.
Они позабыли обо всем на свете. Но внезапно над лестницей возникла крупная голова и покатые плечи Баблу.
– О боже! – встрепенулась Прийя. – Мне же пора на кухню! Я тут заболталась, и у меня все вылетело из головы. Свекруха, наверное, уже закончила свою дурацкую канитель с готовкой еды для себя прямо в мокром дхоти после ванны и теперь орет, чтобы я пришла. Надо бежать. Она говорит, это «ради чистоты», но не возражает против тараканов буйволиных размеров, которые бегают по всему дому, и крыс, которые ночью отгрызут тебе волосы, если ты перед сном не смоешь с них масло. Ах, останься на ланч, Вина, я и так тебя совсем не вижу!
– Не могу, правда не могу, – сказала Вина. – Мой Соня тоже любит, чтобы ему готовили именно так. И я уверена, что и твой Храпун – тоже.
– Ну, он не настолько разборчив, – сказала Прийя и нахмурилась. – Он терпит все мои глупости. Но я сижу взаперти. Я никуда не могу выйти! Я не могу выйти из дому, кроме как на свадьбу, или чтобы поехать в храм – странные такие поездки, или на религиозную ярмарку, а ты знаешь мое отношение ко всему этому. Если бы он не был таким хорошим, я бы совсем свихнулась. В нашем районе бить жен – что-то вроде популярного вида спорта. Ты не можешь считаться полноценным мужчиной, если не треснешь жену разок-другой, но Рам Вилас не ударит даже барабан на Дашаре[219]. И он так почтителен к ведьме, что меня с души воротит, а ведь она ему только мачеха. Говорят, что он так добр к свидетелям, что те всегда говорят ему правду – даже в суде! Ну, раз ты не можешь остаться, то приходи завтра. Пообещай мне еще раз.
Вина пообещала, и подруги спустились с крыши в комнату на верхнем этаже.
Дочка и сын Прийи сидели на кровати. Они сообщили Вине, что Бхаскар ушел домой.
– Что? Один? – встревожилась Вина.
– Ему уже девять лет, а идти тут пять минут всего, – ответил мальчик.
– Ш-ш-ш! – укорила его Прийя. – Повежливее со старшими.
– Лучше я пойду сейчас же, – сказала Вина.
По пути домой Вина встретила на лестнице Л. Н. Агарвала. Лестница была крутая и узкая. Вина притиснулась к стене и сказала намасте.
– Джити рахо, бети[220], – ответил он на ее приветствие.
И хотя она назвал ее «дочка», Вина почувствовала, что, едва увидев ее, он тут же вспомнил своего министерского противника, чьей дочерью она была на самом деле.
– Известно ли правительству, что на прошлой неделе полиция Брахмпура применила силу при разгоне демонстрации членов общины джатавов у «Обувного рынка Говинда»?
Министр внутренних дел, шри Л. Н. Агарвал, поднялся с места.
– Это не было применением силы, – ответил он.
– Хорошо, применили латхи, если угодно. Известно ли правительству об упомянутом мной инциденте?
Министр внутренних дел оглядел колодец большого круглого зала и спокойно произнес:
– Это не было применением силы в общеизвестном смысле. Полиция получила приказ использовать легкие палки толщиной в один дюйм, в то время как толпа бросала камни и лезла в драку, несколько человек при этом нападали на одного полицейского, и латхи применили, только когда стало ясно, что безопасность «Обувного рынка Говинда», людей на улицах и самих полицейских оказалась под угрозой.
Он пристально посмотрел на Рама Дхана – маленького, темного, рябого человека лет сорока, который допрашивал его, сплетя руки на груди; допрос велся на стандартном хинди, но с сильным брахмпурским акцентом.
– Правда ли то, – продолжил дознаватель, – что в тот вечер полиция избила большое количество джатавов, проводивших мирный пикет вблизи брахмпурского обувного рынка?
Шри Рам Дхан был независимым ЧЗС от зарегистрированных каст, и он намеренно выделил голосом слово «джатавов». Что-то похожее на негодующий рокот прокатилось по всему залу. Спикер призвал к порядку, и министр внутренних дел снова встал.
– Нет, неправда, – заявил он, не повышая голоса. – Полиция оказалась под напором озлобленной толпы и была вынуждена защищаться. Разумеется, в результате этих действий несколько человек получили травмы. Что касается инсинуаций уважаемого коллеги, что полиция якобы выделяла и избивала представителей определенной касты из толпы или была
Однако моллюскообразный шри Рам Дхан продолжил допрос:
– Правда ли то, что достопочтенный министр внутренних дел был постоянно на связи с местными властями Брахмпура, в частности окружным магистратом и комиссаром полиции?
– Да. – Л. Н. Агарвал возвел глаза горе́, выдохнув этот единственный краткий слог, как будто искал терпения под громадным куполом из белого льдистого стекла, сквозь который свет позднего утра проливался на Законодательное собрание.
– Получили ли окружные власти какие-то особые санкции министра внутренних дел, перед тем как применить силу к безоружной толпе? Если да, то когда именно? Если нет – то почему?
Министр внутренних дел вздохнул скорее раздраженно, чем устало, и снова встал.
– Позвольте еще раз повторить, что я не согласен с использованием выражения «применить силу» в данном контексте. И толпа не была безоружной, поскольку вооружилась камнями. Однако хорошо, что уважаемый коллега заметил, что это была именно толпа, противостоявшая полиции. Разумеется, тот факт, что он использует это слово в напечатанном вопросе, отмеченном звездочкой, свидетельствует, что он знал это и до сегодняшнего заседания.
– Не будет ли любезен уважаемый министр ответить на заданный ему вопрос? – вспыхнул Рам Дхан, раскинув сжатые в кулаки руки.
– Я думаю, ответ очевиден, – сказал Л. Н. Агарвал. Он сделал паузу, а затем продолжил, чеканя каждый слог: – Зачастую ситуация на местах такова, что невозможно тактически предсказать, как она будет развиваться, поэтому необходимо предоставить местным властям определенную свободу действий.
Но Рам Дхан вцепился мертвой хваткой:
– Если, как утверждает уважаемый министр, подобные особые санкции не были получены, был ли уважаемый министр проинформирован о предполагаемых действиях полиции? Была ли одобрена данная тактика им или главным министром?
И снова министр внутренних дел встал. Он взглянул на точку в самом центре темно-зеленого ковра, устилавшего дно колодца.
– Эти действия не планировались заранее. Их пришлось предпринять немедленно ввиду непредвиденного развития ситуации. Оно не допускало никаких предварительных согласований с правительством.
Кто-то выкрикнул из зала:
– А как насчет главного министра?
Спикер, человек образованный и мудрый, но обычно не слишком напористый, одетый в курту и дхоти, посмотрел вниз со своей высокой трибуны, расположенной прямо под эмблемой штата Пурва-Прадеш – раскидистым священным фикусом, – и сказал:
– Эти неотложные, отмеченные звездочкой вопросы адресованы непосредственно уважаемому министру внутренних дел, и его ответы должны восприниматься как исчерпывающие.
В зале раздалось несколько голосов. Один, перекрывая остальные, прогудел:
– Поскольку главный министр присутствует в зале, возвратившись из путешествия в другие места, возможно, он соблаговолит дать нам ответ, хотя и не обязан делать это по уставу? Уверен, собрание будет ему весьма признательно.
Главный министр шри С. С. Шарма встал, не используя трость, уперся левой рукой в крышку своего стола из темного дерева и посмотрел направо и налево. Стоя на изгибе центрального колодца, почти точно посередине между Л. Н. Агарвалом и Махешем Капуром, он обратился к спикеру гнусавым, почти отеческим голосом, мягко покачивая головой в такт словам:
– Я не против того, чтобы ответить, господин спикер, но мне нечего добавить. Предпринятые действия – зовите их как будет угодно уважаемым депутатам собрания – были предприняты под эгидой соответствующего министра. – Возникла пауза, во время которой было неясно, собирается ли главный министр сказать что-то еще. – Которого я, естественно, поддерживаю, – подытожил он.
Он даже не успел сесть, когда неумолимый Рам Дхан снова ринулся в бой.
– Я крайне обязан уважаемому главному министру, – сказал он, – но мне хотелось бы внести ясность. Говоря о том, что он поддерживает министра внутренних дел, подразумевает ли тем самым главный министр, что он одобряет политику окружных властей?
Прежде чем главный министр успел ответить, министр внутренних дел вскочил с места и сказал:
– Я надеюсь, что мы уже внесли ясность в этот вопрос. Это не тот случай, когда нужно предварительное одобрение. Сразу после инцидента провели расследование. Окружной магистрат, полностью вникнув в обстоятельства дела, признал, что использование минимальной силы было абсолютно неизбежно. Правительство сожалеет о случившемся, но удовлетворено тем, что вывод окружного судьи верен. Практически все заинтересованные стороны согласились с тем, что власти столкнулись с серьезной ситуацией и проявили такт и должную сдержанность.
Встал представитель Социалистической партии.
– А правда ли то, – спросил он, – что именно по настоянию торгового сообщества банья, к котором принадлежит уважаемый министр внутренних дел… – (гневный ропот поднялся над скамьями), – позвольте мне закончить… правда ли, что министр выставил войска, то есть, я хотел сказать, полицейские наряды, по всему периметру Мисри-Манди?
– Я снимаю этот вопрос, – объявил спикер.
– Что ж, – продолжил социалист, – не будет ли любезен уважаемый министр проинформировать нас, по чьему совету он выставил такое угрожающее количество полицейских?
Министр внутренних дел вцепился в прядь волос под шапкой и сказал:
– Правительство самостоятельно приняло решение, учитывая всю ситуацию в целом. И его действия оказались в итоге эффективными. В Мисри-Манди наконец воцарился мир.
Со всех сторон забурлили голоса – возмущенные крики, показной смех. «Какой мир?» – «Позор!» – «Кто был тот ОМ, который расследовал дело?» – «А как же мусульмане?» – и тому подобное.
– Тишина! Тишина! – крикнул спикер, не на шутку взволновавшись, когда встал еще один парламентарий и спросил:
– Рассмотрит ли правительство целесообразность создания иных механизмов, кроме заинтересованных районных властей, для проведения расследований в таких случаях?
– Я снимаю этот вопрос, – объявил спикер, по-воробьиному тряся головой. – Согласно регламенту вопросы с предложениями действий недопустимы, и я не готов позволить их во время «Часа вопросов».
Это положило конец допросу с пристрастием, учиненному министру внутренних дел по поводу инцидента в Мисри-Манди. Хотя на бумаге было зафиксировано только пять вопросов, сопутствующие вопросы и вопросы с места придали действу характер чуть ли не перекрестного допроса.
Вмешательство главного министра не успокоило Л. Н. Агарвала, а наоборот – встревожило. Не пытался ли С. С. Шарма в свойственной ему коварной косвенной манере переложить всю ответственность на своего второго подчиненного?
Л. Н. Агарвал сел, слегка вспотев, но знал, что должен немедленно встать снова. И хотя он гордился своим умением сохранять спокойствие в трудных обстоятельствах, ему очень не нравилось то, с чем ему теперь пришлось столкнуться.
Бегум Абида Хан медленно поднялась. Она была одета в темно-синее, почти черное сари, и ее бледное, полное ярости лицо приковало к себе внимание еще до того, как она начала говорить. Бегум Абида Хан была женой младшего брата наваба Байтарского и одной из важнейших фигур Демократической партии, которая стремилась защитить интересы землевладельцев перед лицом надвигающегося законопроекта об отмене заминдари. Она была шииткой, но имела репутацию агрессивной защитницы прав всех мусульман в новой, усеченной Независимой Индии. Ее муж, как и его отец, раньше был членом Мусульманской лиги[221] и вскоре после провозглашения независимости уехал в Пакистан. Несмотря на напористые уговоры и упреки многочисленных родственников, она, однако, предпочла остаться.
– Там от меня не будет никакой пользы, придется сидеть и сплетничать. Здесь, в Брахмпуре, я, по крайней мере, знаю, где нахожусь и что могу сделать, – сказала она тогда.
И сегодня утром бегум Абида Хан точно знала, что она хочет сделать, в упор глядя на человека, которого считала одним из наименее аппетитных явлений человечества, – задать ему вопросы из отмеченных в списке.
– Известно ли уважаемому министру внутренних дел, что не менее пяти человек были убиты полицией в результате обстрела возле Чоука в прошлую пятницу?
Министр внутренних дел, который и в лучшие времена не выносил бегум, ответил:
– Разумеется, неизвестно.
Не вдаваться в подробности было для него несколько затруднительно, но он не собирался растекаться мысью по древу в присутствии этой бледной карги.
Бегум Абида Хан отклонилась от списка.
– Желает ли уважаемый министр сообщить нам, что именно ему известно? – едко спросила она.
– Я снимаю этот вопрос, – пробормотал спикер.
– Что скажет достопочтенный министр о количестве погибших в результате стрельбы в Чоуке? – спросила госпожа Абида Хан.
– Один, – ответил Л. Агарвал.
В голосе бегум Абиды Хан зазвенело недоверие.
– Один? – вскрикнула она. – Один?!
– Один, – повторил министр внутренних дел, подняв указательный палец правой руки, как если бы объяснял что-то глупому ребенку, у которого проблемы со счетом, или со слухом, или и с тем и с другим.
Госпожа Абида Хан сердито воскликнула:
– Я могу известить достопочтенного министра, что их было как минимум пять, и у меня есть веские тому доказательства. Вот копии свидетельств о смерти четырех погибших. На самом деле вполне вероятно, что очень скоро еще двое…
– Я выскажусь по порядку ведения заседания, – сказал Л. Н. Агарвал, игнорируя ее и обращаясь напрямую к спикеру. – Насколько я понимаю, «Час вопросов» используется для получения информации
Голос бегум Абиды Хан, несмотря ни на что, не умолкал:
– …Еще двое мужчин получат такие же почетные грамоты благодаря приспешникам уважаемого министра. Я бы хотела приложить эти свидетельства о смерти – копии этих свидетельств.
– Боюсь, что это невозможно, согласно регламенту… – запротестовал спикер.
Бегум Абида Хан, потрясая бумагами, возвысила голос:
– В газетах есть их копии, почему же палата не имеет права увидеть их? Когда кровь невинных мужчин, обычных мальчиков была бездушно пролита…
– Уважаемая госпожа депутат не будет использовать «Час вопросов», чтобы произносить речи, – объявил спикер и ударил молотком.
Бегум Абида Хан внезапно взяла себя в руки и вновь обратилась к Л. Н. Агарвалу:
– Будет ли уважаемый министр любезен проинформировать палату, на каком основании он пришел к общей цифре – один?
– Отчет был представлен окружным магистратом, который присутствовал во время событий.
– Под «присутствовал» вы имеете в виду, что он приказал стрелять по этим несчастным людям, не так ли?
Л. Н. Агарвал помолчал, прежде чем ответить:
– Окружной магистрат – опытный офицер, который предпринимал все шаги, которые считал необходимыми. Как известно уважаемой госпоже депутату, вскоре будет проведено расследование под руководством старшего по рангу служащего, как и во всех случаях, когда отдается приказ стрелять, и я предлагаю ей подождать до тех пор, пока не будет опубликован отчет, прежде чем мы дадим волю домыслам.
– Домыслам?! – воскликнула бегум Абида Хан. – Домыслы? Вы называете это домыслами? Вам должно быть,
От ее красноречия, пусть и неуместного, страсти в палате накалялись все сильнее. Л. Н. Агарвал вцепился правой рукой, напряженной, точно коготь, в свои седые кудри и, растеряв все свое спокойствие, сверлил ее взглядом при каждом пренебрежительном «достопочтенном». Хрупкий на вид спикер предпринял еще одну попытку остановить поток:
– Уважаемая госпожа депутат, видимо, нуждается в напоминании, что, согласно моему списку вопросов, у нее осталось еще три вопроса, помеченных звездочкой.
– Благодарю вас, господин спикер, – сказала бегум Абида Хан, – я вернусь к ним. Собственно, я немедленно задам следующий. Он очень близок по теме. Уважаемый министр внутренних дел, проинформируйте нас, было ли в Чоуке зачитано предупреждение разойтись, согласно статье сто сорок четвертой Уголовно-процессуального кодекса, прежде чем по людям открыли огонь? Если да, то когда? Если нет, то почему?
Л. Н. Агарвал злобно огрызнулся:
– Не было зачитано. И не могло быть. На это не было времени. Если люди начинают бунт по религиозным причинам и намереваются рушить храмы, то они должны принять последствия. Или мечети, к примеру…
Но теперь бегум Абида Хан почти кричала:
– Бунт? Бунт?! Как уважаемый пришел к выводу, что именно это было целью толпы? Это было время вечерней молитвы. Они шли в мечеть…
– Из всех отчетов это было очевидно, – сказал министр внутренних дел. – Они рвались вперед, яростно крича со своим привычным фанатизмом и размахивая оружием.
Поднялся шум. Депутат от Социалистической партии воскликнул:
– Присутствовал ли там уважаемый министр?
Член партии Индийский национальный конгресс парировал:
– Он не может быть везде.
– Но это было жестоко, – крикнул кто-то еще. – Их практически расстреляли в упор.
– Напоминаю уважаемым депутатам, что министр должен ответить на заданные вопросы, – воскликнул спикер.
– Благодарю вас, сэр, – начал министр внутренних дел.
Но к его полному изумлению и настоящему ужасу, член партии Конгресса, мусульманин Абдус Салям, который также был парламентским секретарем министра по налогам и сборам, теперь встал, чтобы спросить:
– Разве можно пойти на такой серьезный шаг, как приказ стрелять, не попросив толпу разойтись и не попытавшись выяснить ее намерения?
То, что поднялся Абдус Салям, шокировало палату. Было не вполне ясно, кому адресован вопрос. Он смотрел в неопределенную точку где-то справа от большого герба Пурва-Прадеш над креслом спикера. На самом деле он, казалось, думал вслух. Абдус Салям – блестяще образованный молодой человек, особенно известный своим отличным знанием закона о землевладении, был одним из главных создателей закона об отмене системы заминдари в Пурва-Прадеш. То, что он соглашался с лидером Демократической партии, ошеломило участников всех сторон. Сам Махеш Капур, удивленный этим вмешательством своего парламентского секретаря, обернулся и нахмурился, не очень довольный. Главный министр глядел сердито. Л. Н. Агарвала захлестнула волна негодования и унижения. Несколько членов палаты уже вскочили на ноги, размахивая бумагами, и в поднявшемся гаме невозможно было расслышать даже спикера. Наступала всеобщая и полная анархия.
Когда после многократных ударов молотка спикеру удалось восстановить некое подобие порядка, министр внутренних дел, все еще пребывая в шоке, поднялся и спросил:
– Могу ли я узнать, уполномочен ли парламентский секретарь министра задавать вопросы правительству?
Абдус Салям, недоуменно озирающийся по сторонам, пораженный тем фурором, который он невольно вызвал, сказал:
– Я снимаю вопрос.
Но теперь раздались крики:
– Нет-нет!
– Как ты можешь?
– Если ты не спросишь, то спрошу я!
Спикер вздохнул.
– Что касается процедуры, каждый член палаты вправе задавать вопросы, – постановил он.
– Тогда почему? – сердито спросил один из депутатов. – Почему они это сделали? Ответит уважаемый министр или нет?
– Я не понял вопроса, – сказал Л. Н. Агарвал. – Я так понял, что вопрос снят.
– Я тоже депутат, и я спрашиваю, почему никто не выяснил намерений толпы? С чего ОМ пришел к выводу, что это было насилие? – повторил член палаты.
– Следует внести ходатайство об отсрочке обсуждения данного вопроса! – взревел другой.
– У спикера уже есть такое, – сказал третий.
Поверх всего этого раздался пронзительный голос бегум Абиды Хан:
– Жестокость полиции может сравниться только с насилием во время Раздела! Был убит юноша, который даже не участвовал в демонстрации. Не соизволит ли достопочтенный министр внутренних дел объяснить, как это могло произойти?
Она села и уставилась на него.
– Демонстрации? – с торжеством переспросил Л. Н. Агарвал, поймав противника на слове.
– Скорее толпы, – не сдавалась бегум, пытаясь вывернуться из его когтей. – Вы не собираетесь отрицать, что это было время молитвы? Демонстрация… демонстрация крайней бесчеловечности, потому что это были действия со стороны полиции. Теперь, уважаемый министр, не прячьтесь за семантикой и работайте с фактами.
Когда министр увидел, что эта ведьма снова поднялась, он почувствовал, как его сердце уколола ненависть. Она была занозой в его заднице, она оскорбила и унизила его перед всей палатой, его домом, и теперь он решил, что во что бы то ни стало отомстит ей и
– Я могу отвечать только на один вопрос за раз, – угрожающе рыкнул Л. Н. Агарвал.
– Дополнительные вопросы уважаемого депутата, задающего вопросы, отмеченные звездочкой, имеют приоритет, – сказал спикер.
Бегум Абида Хан мрачно улыбнулась. Министр внутренних дел сказал:
– Мы должны дождаться публикации отчета. Правительству неизвестно, стреляли в невиновного юношу или нет, а тем более – был он ранен или убит.
Теперь снова встал Абдус Салям. Отовсюду послышались возмущенные восклицания:
– Сядь! Сядь!
– Постыдись!
– Почему ты нападаешь на своих?
– Зачем ему садиться?
– Что вы хотите скрыть?
– Вы – член Конгресса, вам лучше знать!
Но ситуация была настолько беспрецедентной, что даже те, кто выступал против его вмешательства, выражали явное любопытство. Когда крики стихли до смутного бормотания, Абдус Салям, вид у которого был по-прежнему озадаченный, спросил:
– Во время обсуждения я все думал: почему возле храма не оказалось сдерживающего… ну, просто достаточного количества полицейских? Если бы они там были, то не пришлось бы в панике открывать огонь?
Министр глубоко вздохнул.
«Все смотрят на меня, – подумал он. – Я должен контролировать выражение своего лица».
– Этот дополнительный вопрос адресован уважаемому министру? – спросил спикер.
– Да, – сказал Абдус Салям, внезапно решившись. – Я не буду снимать вопрос. Не мог бы уважаемый министр проинформировать нас, почему ни в котвали, ни возле храма не было достаточных сил полиции? В курсе ли власти, почему поддерживать закон и порядок в этом неспокойном районе, особенно после того, как стало известно содержание пятничной проповеди имама в мечети Аламгири, оставили всего дюжину человек?
Этого вопроса Л. Н. Агарвал боялся, и он был потрясен и разгневан тем, что задал его депутат от его собственной партии и парламентский секретарь. Он чувствовал себя беззащитным. Уж не козни ли это Махеша Капура, чтобы подорвать его репутацию? Он посмотрел на главного министра, который ждал его ответа с непроницаемым выражением лица. Л. Н. Агарвал внезапно понял, что он слишком долго стоял на ногах и ужасно хочет помочиться. И еще ему хотелось убраться отсюда как можно быстрее. Он начал искать убежища за теми же преградами, какие часто использовал главный министр, но у него это получалось намного хуже, чем у известного мастера парламентских уклонений. Однако теперь ему уже было почти все равно. Он был убежден, что это действительно был заговор мусульман и так называемых «светских индусов», чтобы напасть на него, и даже его собственная партия была поражена предательством. Со спокойной ненавистью взглянув сперва на Абдуса Саляма, затем на бегум Абиду Хан, он сказал:
– Я могу лишь повторить – дождитесь отчета.
Один из депутатов спросил:
– Почему так много полицейских было направлено на Мисри-Манди для совершенно ненужной демонстрации силы, когда они в действительности были нужны на Чоуке?
– Дождитесь отчета, – сказал министр внутренних дел, оглядываясь по сторонам, словно побуждая членов палаты продолжать раззадоривать его.
Бегум Абида Хан встала.
– Приняло ли правительство какие-либо меры против окружного магистрата, ответственного за эту неспровоцированную стрельбу? – требовательно спросила она.
– Такой вопрос не поднимался.
– Если долгожданный отчет покажет, что стрельба была неуместной и необоснованной, планирует ли правительство предпринять какие-либо шаги в этом отношении?
– Время покажет. Думаю, примет.
– Какие шаги намеревается предпринять правительство?
– Правильные и адекватные шаги.
– Предпринимало ли правительство какие-либо подобные шаги в подобных ситуациях в прошлом?
– Предпринимало.
– Какие шаги были предприняты?
– Такие шаги, которые были разумными и правильными.
Бегум Абида Хан посмотрела на него, как на раненую змею, которая уворачивалась от решающего удара, извиваясь из стороны в сторону. Ну что ж, она с ним пока не закончила…
– Назовет ли уважаемый министр кварталы или районы, в которых теперь введены ограничения на хранение холодного оружия? Введены ли эти ограничения в результате недавней стрельбы? Если да, то почему их не ввели раньше?
Министр внутренних дел взглянул на священный фикус на гербе и сказал:
– Правительство полагает, что уважаемая депутат подразумевает под выражением «холодное оружие» такие предметы, как мечи, кинжалы, топоры и подобное оружие.
– Бытовые ножи также были изъяты у домохозяек, – сказала бегум Абида Хан скорее с насмешкой, чем заявляя. – И в каких же районах?
– Чоук, Хазрат-Махал и Каптангандж, – сказал Л. Агарвал.
– Не Мисри-Манди?
– Нет.
– Хоть в этом месте и находилось наибольшее количество полицейских? – настаивала бегум Абида Хан.
– Полицию пришлось в большом количестве перебросить в действительно горячие точки… – начал Л. Н. Агарвал.
Он осекся, слишком поздно осознав, что разоблачил себя этой фразой…
– Итак, уважаемый министр признаёт… – начала бегум Абида Хан. Ее глаза торжествующе сияли.
– Правительство ничего не признаёт. В отчете все будет подробно указано, – сказал министр внутренних дел, потрясенный признанием, которое она из него выудила.
Бегум Абида Хан презрительно улыбнулась, подумав, что этот реакционер, этот воинствующий враг мусульман только что своими же устами осудил себя достаточно, для того чтобы дальнейшее насаживание его на вертел было продуктивным. Ее вопросы градом посыпались на Агарвала:
– Почему были введены эти ограничения на холодное оружие?
– В целях предотвращения преступлений и случаев насилия.
– Случаев?
– Таких, как бунт разгоряченной толпы! – закричал он в усталой ярости.
– Как долго будут действовать эти ограничения? – спросила бегум Абида Хан, чуть ли не смеясь.
– Пока не будут отозваны.
– А когда правительство предлагает снять эти ограничения?
– Как только позволит ситуация.
Бегум Абида Хан осторожно села. Затем последовало ходатайство о переносе заседания палаты для обсуждения вопроса о стрельбе, но спикер справился с этим достаточно быстро.
Ходатайства об отсрочке удовлетворялись только в самых исключительных случаях кризиса или в чрезвычайных ситуациях, обсуждение которых не терпело отлагательств. Решение удовлетворить их или нет оставалось за спикером. Обсуждение темы полицейского расстрела, даже если бы таковой имел место – хоть, по его мнению, расстрела не было, – уже и так достаточно затянулось. Вопросы этой замечательной, почти неумолимой женщины фактически вылились в дебаты.
Спикер перешел к следующим вопросам, относящимся к повестке дня: во-первых, объявление законопроектов, принятых легислатурой штата, получивших одобрение губернатора штата или президента Индии, и, во-вторых, самый важный вопрос на повестке всего дня – продолжающиеся дебаты касательно законопроекта об отмене заминдари.
Но Л. Н. Агарвал не остался, чтобы послушать обсуждение законопроекта. Как только ходатайство об отсрочке обсуждения было отклонено спикером, он бежал – не прямо через колодец к выходу, а по проходу через галерею, а затем вдоль темной стены, обшитой деревянными панелями. Его напряжение и враждебность чувствовались по походке. Он бессознательно скомкал в руке свои бумаги. Несколько депутатов попытались поговорить с ним, выразить сочувствие. Он вырвался от них, незаметно прошел к выходу и направился прямиком в туалет.
Л. Н. Агарвал развязал шнуровку паджамы и встал у писсуара. Но он был настолько зол, что некоторое время не мог помочиться. Он уставился на длинную стену, облицованную белой плиткой, перед его глазами возник образ заполненной палаты, насмешливое лицо бегум Абиды Хан, нахмуренное, академическое выражение лица Абдуса Саляма, невыразимо мрачный взгляд Махеша Капура, терпеливый, но снисходительный взгляд главного министра, когда он убого пробирался через ядовитое болото вопросов. В туалете никого не было, кроме пары уборщиков, болтавших между собой. Некоторые слова из их разговора вызвали у Л. Н. Агарвала ярость. Они жаловались на трудности с получением зерна даже в государственных продовольственных магазинах. Они разговаривали небрежно, уделяя могущественному министру внутренних дел так же мало внимания, как и собственной работе. По мере того как они продолжали беседовать, чувство нереальности происходящего охватило Л. Н. Агарвала. Из внутреннего мира его собственных страстей, амбиций, ненависти и идеалов его вытащили в реальную, продолжающуюся и безотлагательную жизнь других людей, которые, оказывается, существовали помимо него самого. Ему даже стало немного стыдно за себя. Уборщики обсуждали фильм, который посмотрел один из них. Это оказался «Дидар».
– Но как играл Далип Кумар – ох, я прямо прослезился! – у него всегда такая тихая улыбка на губах, даже когда он поет самые грустные песни… такой добросердечный человек… слепой, но доставляющий радость всему миру… – Он начал напевать одну из самых известных песен из фильма: – «Не забывай дни детства…»
Второй мужчина, еще не смотревший фильма, присоединился к песне – с момента выхода фильма она была у всех на слуху. Затем он сказал:
– Наргис такая красивая на афише, что я вчера вечером твердо решил сходить в кино, но жена отбирает у меня деньги сразу после получки.
Первый рассмеялся:
– Так если бы она оставила тебе деньги, все, что ей досталось бы, – это пустые конверты и пустые бутылки.
Второй мужчина задумчиво продолжал, пытаясь воскресить в воображении божественные образы его героини:
– Расскажи, какая она была? Как она играла? Какой контраст – дешевая плясунья Нимми, или Пимми, или как там ее зовут… и Наргис – такая благородная, такая нежная…
Первый уборщик хмыкнул:
– Появись у меня когда-нибудь Нимми, я лучше буду жить с ней, чем с Наргис, – она слишком худая, слишком заносчивая. Да и вообще, какая разница? Она тоже одна из них.
Второй уборщик потрясенно посмотрел на товарища:
– Наргис?!
– Да-да, твоя Наргис. Как ты думаешь, каким манером она получила свой первый шанс сняться в кино?
И он засмеялся и опять начал напевать себе под нос. Его приятель помолчал и снова принялся мыть пол.
Мысли Л. Н. Агарвала, пока он слушал разговор уборщиков, переметнулись от Наргис к другой «одной из них» – Саиде-бай. И к теперь уже обычной сплетне о ее отношениях с сыном Махеша Капура. «Отлично!» – подумал он. Махеш Капур может до хруста закрахмалить свои изящно вышитые курты, но его сын лежит у ног проститутки.
Хотя ярость Агарвала уже слегка ослабела, он снова погрузился в знакомый мир политики и соперничества. Министр шел по изогнутому коридору, который вел к его кабинету, зная наперед: там, в кабинете, его ждут встревоженные сторонники. То хрупкое спокойствие, которое он обрел за последние несколько минут, развеется вмиг.
«Нет, лучше я пойду в библиотеку», – пробормотал он себе под нос.
Наверху, в прохладной, тихой библиотеке Законодательного собрания, он сел, снял свою пилотку и подпер рукой подбородок. Двое других депутатов читали за длинными деревянными столами. Они подняли глаза, поздоровались с ним и продолжили свою работу. Л. Н. Агарвал закрыл глаза и попытался отрешиться от всего. Ему нужно было вновь обрести невозмутимость духа, прежде чем столкнуться с депутатами внизу. Но образ, возникший перед ним, когда он уставился в стену над писсуаром, никуда не исчез. Мысли вновь вернулись к яростной бегум Абиде Хан, и ему снова пришлось бороться с гневом и унижением. Как мало было общего между этой бесстыдной эксгибиционисткой, курившей в одиночестве и визжащей на публике, которая даже не последовала за своим мужем, когда тот уехал в Пакистан, но осталась в Пурва-Прадеш, чтобы мутить здесь воду, и его собственной покойной женой, матерью Прийи, – женщиной, которая украсила его жизнь годами бескорыстной заботы и любви.
«Интересно, можно ли рассматривать какую-либо часть Байтар-Хауса как бесхозное имущество эвакуированных, раз теперь муж этой женщины живет в Пакистане? – подумал Л. Н. Агарвал. – Слово распорядителю имущества, приказ полиции – и тогда она увидит, на что я способен!»
Поразмыслив минут десять, он встал, кивнул двум депутатам и отправился вниз, в свой кабинет. Когда он пришел, там уже сидели несколько ЧЗСов, а в последующие несколько минут собралось еще больше, узнав, что он устраивает заседание. Невозмутимый, даже слегка улыбаясь самому себе, Л. Н. Агарвал теперь снова привычно рвался в бой. Он успокоил своих взволнованных последователей, рассмотрел ситуацию в перспективе, наметил стратегию. Одному из ЧЗСов, который выразил своему лидеру сочувствие в связи с тем, что сразу две беды – Мисри-Манди и Чоук – одновременно обрушились на него, Л. Н. Агарвал ответил:
– Вы как раз пример того, что из хорошего человека не выйдет хорошего политика. Только подумайте – если бы вам пришлось совершить ряд возмутительных поступков, чего бы вы хотели: чтобы общественность забыла их или чтобы запомнила?
Напрашивался очевидный ответ: «чтобы забыла»; и ЧЗС так и ответил.
– Как можно скорее? – уточнил Л. Н. Агарвал.
– Как можно скорее, министр-сахиб.
– Тогда вот вам урок, – сказал Л. Н. Агарвал, – если вам нужно совершить несколько возмутительных поступков, то главное – совершить их одновременно. Люди будут роптать – не обращайте на них внимания. Когда уляжется пыль, по крайней мере две-три из пяти битв окончатся вашей победой. У публики короткая память. Что касается стрельбы в Чоуке и тех мертвых мятежников, через неделю эта новость безнадежно устареет.
ЧЗС, судя по его лицу, сомневался, но согласно кивнул.
– Хороший урок время от времени, – продолжал Л. Н. Агарвал, – никому еще не вредил. Либо ты правишь, либо нет. Британцы знали, что порой нужно кое-кого наказать в пример, – вот почему в тысяча восемьсот пятьдесят седьмом году бунтовщиков привязали к пушечным дулам. В любом случае люди всегда умирают, а я бы скорее предпочел смерть от пули, чем от голода.
Излишне говорить, что перед ним не стоял такой выбор. Но он пребывал в философском настроении.
– Наши проблемы, знаете ли, очень просты. Фактически все они сводятся к двум вещам: недостаток еды и недостаток морали. И политика наших правителей в Дели – что мне сказать? – тоже не сильно помогает.
– Теперь, когда Сардар Патель мертв, никто не может обуздать Пандитджи[222], – заметил один молодой, но очень консервативный ЧЗС.
– Кого послушал бы Неру еще при жизни Пателя? – спросил Л. Н. Агарвал снисходительно. – За исключением, конечно, его большого друга-мусульманина – мауляны Азада. – Он схватился за свои седины и повернулся к личному помощнику. – Соедините меня с распорядителем.
– Распорядителем… вражеской собственности? – спросил ЛП.
Очень спокойно и медленно, глядя ему прямо в лицо, министр внутренних дел пояснил своему довольно легкомысленному помощнику:
– Войны нет. Каким вообще разумом вас бог наделил? Я хочу поговорить с распорядителем имущества эвакуированных. Я свяжусь с ним через пятнадцать минут.
Через некоторое время он продолжил:
– Посмотрите на нашу ситуацию сегодня. Мы умоляем Америку о еде, мы должны покупать все, что можем получить из Китая и России, а соседний штат уже фактически голодает. В прошлом году безземельные рабочие продавали себя по пять рупий каждый. И вместо того чтобы развязать руки фермерам и торговцам, чтобы они могли производить больше, и лучше хранить ресурсы, и эффективно распределять их, Дели заставляет нас вводить контроль над ценами, правительственные склады и нормирование. И прочие возможные популистские и необдуманные меры. Мягки не только их сердца, но и их мозги.
– У Пандитджи благие намерения, – сказал кто-то.
– Благие намерения, благие намерения, – вздохнул Л. Н. Агарвал. – Когда он отдал Пакистан, у него тоже были благие намерения. И когда отдал половину Кашмира. Если бы не Патель, у нас не было бы даже той страны, которая у нас есть сейчас. Джавахарлал Неру построил всю свою карьеру на благих намерениях. Ганди любил его за его благие намерения. И бедные, глупые люди любят его, потому что он говорит, что хочет как лучше. Боже, спаси нас от благонамеренных людей! И эти благонамеренные письма он пишет каждый месяц главным министрам. Зачем он их пишет? Главные министры не в восторге от их чтения.
Он покачал головой и продолжил:
– Вы знаете их содержание? Долгие проповеди о Корее и об отставке генерала Макартура. Что для нас генерал Макартур? Благороден и чуток наш премьер-министр, раз он считает все беды мира своими собственными. Он хорошо относится к Непалу и Египту и от нас ожидает столь же благих намерений. Он ничего не смыслит в управлении, но он говорит о том, какие продовольственные комиссии нам следует создать. Он также не понимает нашего общества и наших священных книг, но он хочет перевернуть нашу семейную жизнь и нашу семейную мораль своим замечательным законопроектом об индуистском кодексе…
Л. Н. Агарвал еще долго продолжал бы проповедовать, если бы его помощник не доложил:
– Распорядитель на проводе, господин министр.
– Хорошо, – сказал Л. Н. Агарвал, слегка махнув рукой, и все присутствующие знали, что это сигнал удалиться. – Увидимся в столовой.
Оставшись один, министр внутренних дел в течение десяти минут разговаривал с распорядителем имущества эвакуированных. Беседа была четкой и холодной. Еще несколько минут министр внутренних дел сидел за своим столом, размышляя, не оставил ли он какой-нибудь аспект неоднозначным или уязвимым, и пришел к выводу, что нет.
Затем он встал и довольно устало направился к столовой Заксобрания. Раньше его жена присылала ему термос с простой едой, приготовленной именно так, как ему нравилось. Теперь он полагался на милость равнодушных поваров общепита. Даже аскетизм имеет свои пределы.
Когда он шел по изогнутому коридору, то вспомнил о существовании центрального зала, который огибали эти самые коридоры, – огромного зала с куполом, который величественно и элегантно возвышался над тривиальной возней внизу. Но это видение лишь на миг отвлекло его от утренних событий и той горечи, которую они в нем вызвали, и ни в малейшей степени он не пожалел о том, чтó планировал и к чему готовился несколько минут назад.
Хотя прошло меньше пяти минут с тех пор, как он послал прислужника за своим парламентским секретарем, Махеш Капур с большим нетерпением ждал его в офисе Юридических прецедентов. Он был один, так как отправил постоянных обитателей офиса побегать за разными бумагами и книгами.
– Ах, хузур наконец прибыл в секретариат! – сказал он, увидев Абдуса Саляма.
Абдус Салям почтительно – или иронично? – сказал «адаб» и спросил, что он мог бы сделать.
– Я вернусь к этому через минуту. Вопрос в том, что вы
– Уже? – растерялся Абдус Салям.
– Сегодня утром. В палате. Когда жарили кебаб из нашего достопочтенного министра внутренних дел.
– Я только спросил…
– Я в курсе, о чем ты только спросил, Салям, – с улыбкой сказал его министр. – Я спрашиваю,
– Мне было интересно, почему полиция…
– Мой добрый дуралей, – нежно сказал Махеш Капур. – Разве ты не понимаешь, что Лакшми Нарайан Агарвал считает, будто это я тебя надоумил?
– Вы?
– Да, я! – Махеш Капур пребывал в прекрасном настроении, вспоминая утренние разбирательства и крайнее замешательство своего соперника. – Именно так поступил бы он сам – потому он приписывает то же самое мне. Скажи-ка, – продолжал он, – он пошел в столовую на обед?
– Ну да.
– А главный министр был там? Что он сказал?
– Нет, Шармы-сахиба там не было.
Образ С. С. Шармы, обедающего у себя дома, по традиции сидя на полу с обнаженным торсом, за исключением священного шнура, промелькнул перед глазами Махеша Капура.
– Нет, полагаю, не было, – сказал он с некоторым сожалением. – И как же он выглядел?
– Вы имеете в виду Агарвала-сахиба? Думаю, неплохо. Вид у него был довольно невозмутимый.
– Уфф! Бесполезный из тебя информатор, – нетерпеливо сказал Махеш Капур. – Но все-таки я немного обо всем об этом поразмыслил. Тебе стоит тщательнее взвешивать то, что ты собираешься сказать, иначе ты усложнишь жизнь и Агарвалу, и мне. Хотя бы сдерживай себя, пока не будет принят закон о заминдари. Всем нужно любое сотрудничество по этому поводу.
– Хорошо, министр-сахиб.
– Кстати, почему они еще не вернулись? – спросил Махеш Капур, оглядывая офис Юридических прецедентов. – Я отправил их час назад.
Это было не совсем так.
– Все вечно опаздывают, и никто не ценит время в этой стране. Это наша главная проблема… Да! Что там? Входите, входите, – продолжил он, услышав легкий стук в дверь.
Это был прислужник с его обедом, который Махеш Капур обычно ел довольно поздно. Открыв термос, министр задумался на полминуты о своей жене, которая, несмотря на свои недуги, так старалась ради него. Апрель в Брахмпуре был практически невыносимым для нее из-за аллергии на сезонное цветение, и с годами эта проблема проявлялась все более остро.
Порой во время цветения нима она страдала одышкой, внешне напоминающей астму Прана. А сейчас она к тому же была очень расстроена из-за романа ее младшего сына с Саидой-бай. Пока что сам Махеш Капур воспринимал этот вопрос не так серьезно, как мог бы, если бы он осознал степень увлечения Мана. Министра слишком плотно занимали вопросы, которые влияли на жизни миллионов, чтобы у него хватило времени для погружения в более утомительные области его собственной семейной жизни.
«Рано или поздно Мана придется обуздать», – подумал он. Но в данный момент его ждали другие, неотложные дела.
– Возьми-ка вот это, – полагаю, я выдернул тебя с обеда, – сказал Махеш Капур своему парламентскому секретарю.
– Нет, спасибо, министр-сахиб, я уже поел, когда вы послали за мной. Вы думаете, что с законопроектом все идет хорошо?
– Да, в основном – по крайней мере, на бумаге, не так ли? Теперь, по возвращении из Законодательного совета с небольшими изменениями, не возникнет проблем с продвижением его в конечной форме на сессии Законодательного собрания. Конечно, ни в чем нельзя быть уверенным.
Махеш Капур заглянул в свой термос. Через некоторое время он продолжил:
– Ах, отлично, цветная капуста под маринадом… На самом деле меня больше беспокоит, что произойдет с законопроектом позже, если он будет принят.
– Что ж, судебные разбирательства не должны стать большой проблемой, – сказал Абдус Салям. – Текст хорошо составлен, и я думаю, что он должен пройти проверку.
– Ты так полагаешь, Салям? Что ты думаешь о том, что закон о заминдари в Бихаре отменен Высоким судом Патны? – спросил Махеш Капур.
– Я думаю, что люди обеспокоены больше, чем им стоит, министр-сахиб. Как вы знаете, Высокий суд Брахмпура не обязан следовать Высокому суду Патны. Он связан только решениями Верховного суда в Дели.
– Теоретически, может, и так… – нахмурился Махеш Капур. – На практике предыдущие судебные решения устанавливают психологические прецеденты. Мы должны найти способ, даже на этом позднем этапе принятия законопроекта, внести в него поправки, чтобы он был менее уязвимым в плане юридических проблем, особенно в вопросе о равной защите.
На какое-то время воцарилось молчание. Министр высоко ценил своего образованного молодого коллегу, но не питал особой надежды, что тот придумает что-то блестящее в кратчайшие сроки. Но он уважал его опыт в этой конкретной области и знал, что его мозги были лучшим, что он мог выбрать.
– Была одна мысль несколько дней назад… – сказал Абдус Салям минуту спустя. – Позвольте мне подумать об этом поподробнее, министр-сахиб. Может, и родится пара-тройка полезных идей.
Министр по налогам и сборам посмотрел на своего парламентского секретаря со всей серьезностью, с почти забавным выражением лица, и сказал:
– Предоставь мне наброски своих идей к вечеру.
– Сегодня вечером? – удивился Абдус Салям.
– Да, – сказал Махеш Капур. – Законопроект проходит второе чтение. Если что-то можно сделать, это необходимо сделать сейчас.
– Что ж, – сказал Абдус Салям с ошеломленным выражением лица, – мне лучше немедленно пойти в библиотеку.
У двери он обернулся и сказал:
– Возможно, вы могли бы попросить офис Юридических прецедентов прислать ко мне пару человек из проектного отдела? Но разве я вам не понадоблюсь сегодня днем в зале, пока законопроект будет обсуждаться?
– Нет, это гораздо важнее, – ответил министр, вставая, чтобы вымыть руки. – Кроме того, я думаю, что ты там сегодня уже достаточно напроказничал.
Моя руки, Махеш Капур думал о своем старом друге – навабе Байтара. Он станет одним из тех, кого больше всего затронет принятие законопроекта об отмене заминдари. Если закон примут, его земли вокруг поместья Байтар в округе Рудхия, от которых он, вероятно, получал две трети своего дохода, перейдут в собственность штата Пурва-Прадеш. Он не получит большой компенсации. Арендаторы обретут право выкупить землю, которую они обрабатывали, и, пока они этого не сделают, их рента пойдет не в карман наваба-сахиба, а непосредственно в налоговое министерство правительства штата.
И все равно Махеш Капур считал, что поступает правильно. Несмотря на то что он представлял теперь городской округ, он достаточно долго пожил на своей ферме в районе Рудхия, чтобы увидеть разрушающее воздействие системы заминдари на сельскую местность вокруг него. Он собственными глазами видел низкую производительность и, как следствие, голод, отсутствие инвестиций в улучшение земельных участков, наихудшие формы феодального высокомерия и раболепия, произвольное притеснение слабых и несчастных агентами и мускулистыми молодчиками типичного землевладельца. Если образом жизни нескольких хороших людей вроде наваба-сахиба нужно пожертвовать ради большего блага для миллионов фермеров-арендаторов, то стоит уплатить такую цену.
Вымыв руки, Махеш Капур тщательно вытер их, оставил записку для офиса Юридических прецедентов и отправился в здание Заксобрания.
Родовой особняк Байтар-Хаус, где жили наваб-сахиб и его сыновья, был одним из красивейших домов Брахмпура. Продолговатый бледно-желтый фасад, темно-зеленые ставни, колоннады, высокие потолки, большие зеркала, невероятно тяжелая темная мебель, люстры и канделябры, написанные маслом портреты предыдущих аристократических обитателей и фотографии в рамках по всем коридорам, запечатлевшие визиты разнообразных высокопоставленных британцев: большинство посетителей громадного дома, обозревая его обстановку и антураж, невольно поддавались чувству некоего мрачного благоговения, которое в последнее время усилилось из-за пыльности и неухоженности тех огромных пространств особняка, недавние обитатели которых уехали в Пакистан.
Бегум Абида Хан тоже когда-то жила здесь вместе с мужем, младшим братом наваба-сахиба. Долгие годы она томилась на женской половине, пока не убедила мужа позволить ей более осмысленное и непосредственное взаимодействие с внешним миром. Там она оказалась куда более успешной в политических и общественных делах, чем ее супруг. Когда совершился Раздел, муж бегум Абиды Хан – страстный его сторонник – осознал всю уязвимость своего положения в Брахмпуре и решил уехать. Сперва он отправился в Карачи. Затем – отчасти из-за неуверенности в том, как скажется его переселение в Пакистан на принадлежавшей ему собственности в Индии и на имуществе его жены, отчасти потому, что он был непоседа, отчасти в пылу религиозности – он уехал в Ирак, чтобы посетить разнообразные шиитские святыни, и решил пожить там несколько лет. С тех пор как он последний раз приезжал в Индию, прошло уже три года, и никто ведать не ведал о его планах. Они с Абидой Хан были бездетны, так что, наверное, это не имело большого значения.
Вопрос имущественного права в целом по-прежнему оставался нерешенным. Байтар, в отличие от Марха, который был княжеством, где действовало право первородства, являлся крупным поместьем заминдари, чья территория находилась непосредственно на землях Британской Индии и подчинялась мусульманскому праву личного наследования. Раздел имущества в случае смерти или распада семьи тоже был возможен, но давно уже, много поколений подряд, никакого существенного разделения собственности не происходило, и почти все по-прежнему продолжали жить все в том же сумбурном доме в Брахмпуре или в поместье форт Байтар если не в дружбе и согласии, то уж точно не в ссорах и судебных тяжбах. А благодаря постоянной суете, визитам, фестивалям и празднованиям – как на мужской, так и на женской половине царила возвышенная атмосфера, исполненная энергии и жизни.
С Разделом все изменилось. Дом перестал быть великой общиной. Во многих смыслах его постигло запустение. Дядюшки и кузины разбежались кто в Карачи, кто в Лахор. Один из троих братьев умер, другой уехал, и только кроткий вдовец, наваб-сахиб, остался. Он все больше времени проводил в библиотеке, погрузившись в чтение персидской поэзии, или истории Древнего Рима, или того, к чему лежала его душа в определенный день. Управление своим загородным поместьем в Байтаре – основным источником его дохода – он почти полностью доверил своему мунши[223]. Этот ушлый полуслуга-полуклерк не поощрял в хозяине желания тратить больше времени на изучение дел в своем заминдари. Для ведения дел, не касающихся поместья, наваб-сахиб держал личного секретаря.
Со смертью жены и приближением старости наваб-сахиб стал менее общительным, все больше задумывался о грядущей смерти. Он хотел бы почаще общаться со своими сыновьями, но тем было по двадцать лет, они любили отца, но были склонны держаться на почтительном расстоянии. Юриспруденция Фироза, медицина Имтиаза, их собственный круг друзей, их любовные похождения (о которых отец знал лишь понаслышке) – все это вывело их за пределы орбиты Байтар-Хауса. А его дорогая дочка Зайнаб навещала отца только изредка – раз в несколько месяцев, – когда муж разрешал ей и двоим внукам наваба-сахиба приехать в Брахмпур.
Иногда он даже скучал по громам и молниям Абиды, женщины, чью беззастенчивость и напористость наваб-сахиб инстинктивно не одобрял. ЧЗС бегум Абида Хан отвергала ограничения и притеснения зенаны[224] и Байтар-Хауса в целом, поэтому поселилась в маленьком домике поближе к Законодательному собранию. Она твердо верила, что в борьбе за справедливость и ради пользы дела стоит проявлять агрессию и отбросить ложный стыд, и наваб-сахиб казался ей совершенно никчемной личностью. Естественно, о собственном муже она тоже была не слишком высокого мнения – ведь после Раздела он «бежал» из Брахмпура и теперь ползал на брюхе по Ближнему Востоку в приступе религиозной одури.
Поскольку в Брахмпур приехала Зайнаб – ее обожаемая племянница, Абида посещала Байтар, но пурда, которую ей следовало соблюдать, ее бесила, как и неизбежное осуждение ее образа жизни со стороны старых обитательниц зенаны.
Но кто они, в конце концов, такие, эти старухи? – хранилище традиций, древних привязанностей и семейной истории. Лишь две старые тетки наваба-сахиба и вдова его покойного брата – вот и все, кто остался в некогда людной и полной жизни зенане.
В Байтар-Хаусе было только двое детей – гостившие внуки наваба-сахиба, шести и трех лет от роду. Они любили приезжать в Байтар-Хаус, любили Брахмпур, потому что их восхищал огромный старый особняк, где они частенько видели мангустов, пролезавших под двери в запертые пустынные покои, и потому что все в доме – от Фироза-маму[225] и Имтиаза-маму до «старой челяди» и кухарок – баловали их и пестовали, как могли. А еще потому, что их мама выглядела здесь куда более счастливой, чем дома.
Наваб-сахиб не любил, когда его отрывали от чтения, но для внуков он делал исключение – и даже более того. Дом был предоставлен Хассану и Аббасу в полное распоряжение, они могли бегать, где хотели. Не важно, в каком он находился расположении духа, ребятишки всегда поднимали деду настроение. И, даже погрузившись в безличностную утешность истории, наваб-сахиб был счастлив, когда его вытаскивали в настоящий мир, поскольку этот мир олицетворяли его внуки. Как и весь особняк, библиотека ветшала и разваливалась. Величественное собрание книг, основанное отцом и пополнявшееся всеми троими братьями – сообразно вкусам каждого, – обитало в не менее величественном зале с высокими окнами и укромными нишами. Наваб-сахиб в свеженакрахмаленной курте-паджаме с несколькими крошечными квадратными дырочками на курте (можно было подумать, что ткань побита молью, если бы хоть одна моль сподобилась проедать квадратные дырки) расположился этим утром за круглым столом в одной из ниш и читал «Заметки на полях лорда Маколея», отобранные племянником лорда – Дж. М. Тревельяном[226].
Замечания Маколея о Шекспире, Платоне и Цицероне были столь же глубоки, сколь и проницательны, и редактор, несомненно, верил, что маргиналии его выдающегося дяди достойны того, чтобы их опубликовать. В собственных ремарках он откровенно восхищался: «Даже поэзии Цицерона Маколей оказал достаточное уважение, тщательно отделив очень плохие стихи от не очень плохих». Это предложение вызвало мягкую усмешку на губах наваба-сахиба.
«Но кто знает, – думал наваб-сахиб, – что действительно достойно публикации, а что – нет? Для таких, как я, жизнь идет на убыль, и я не считаю что стоит потратить остаток своей жизни на борьбу с политиками, арендаторами, чешуйницей, моим зятем или Абидой, чтобы сохранять и поддерживать миры, сохранение и поддержание коих я считаю слишком изнурительными. Каждый из нас живет свой краткий век и возвращается в небытие. Наверное, будь у меня такой выдающийся дядя, я, пожалуй, потратил бы год-другой, чтобы собрать и напечатать его заметки на полях».
И мысли его обратились к Байтар-Хаусу, которому суждено в конце концов превратиться в руины из-за отмены заминдари и когда иссякнут доходы от поместья. Уже сейчас крайне трудно, если верить мунши, собирать с арендаторов обычную плату. Они жалуются на тяжкие времена, но в подоплеке их стенаний чувствуется, что политическое уравнение собственности и зависимости неотвратимо меняется. Громче всех возмущаются навабом-сахибом именно те, к кому он относился с исключительной снисходительностью и даже великодушием, – да, такое простить нелегко.
Что останется после него? Что его переживет? Его осенило, что хотя он почти всю жизнь пописывал стишки на урду, нет ни одного стихотворения, ни единой строфы, которую стоило бы запомнить. Те, кто не жил в Брахмпуре, осуждают поэзию Маста, думал он, но им и во сне не приснится сочинить что-то, хоть отдаленно напоминающее его газели. Его поразила мысль, что до сих пор не существует ни одного серьезного академического издания стихов Маста, и он уставился на пылинки, пляшущие в луче солнца, падающем на крышку стола.
«Наверное, – сказал он сам себе, – это и есть тот самый труд, для которого я больше всего гожусь. Во всяком случае, пожалуй, именно это доставило бы мне наибольшее наслаждение».
Он читал, смакуя Маколеев прозорливый и беспощадный анализ характера Цицерона – человека, захваченного аристократией, когда-то сделавшей его своим, двуличного, снедаемого тщеславием и ненавистью, но, несомненно, великого человека. Наваб-сахиба, который в последнее время часто предавался мыслям о смерти, до глубины души поразило одно замечание Маколея: «Я на самом деле считаю, что Цицерон получил от триумвиров по заслугам – и не более».
Несмотря на то что книга была пересыпана защитным порошком, из-под корешка выскочила чешуйница и юркнула поперек полоски света на круглой столешнице. Наваб-сахиб бегло взглянул на нее, гадая, что же случилось с тем молодым человеком, который так страстно обещал заняться его библиотекой. Он обещал прийти в Байтар-Хаус, но это были последние слова, которые слышал от него наваб-сахиб, – и с тех пор прошло уже больше месяца. Он захлопнул книгу, встряхнул ее и снова открыл наугад, продолжив читать, как будто новый абзац непосредственно вытекал из предыдущего:
Среди всей коллекции писем был один документ, которым он больше всего восхищался, – ответ Цезаря на послание Цицерона, выражавшего благодарность за гуманизм, проявленный победителем по отношению к своим политическим противникам, оказавшимся в его власти после падения Корфиния. Оно содержало в себе (как говаривал Маколей) прекраснейшую фразу из всех, что когда-либо были написаны:
«С ликованием и радостью воспринял я твое одобрение моих действий, и меня не тревожит, когда я слышу речи, что, дескать, те, кого я оставил в живых на свободе, могут снова поднять против меня оружие, ибо ничего я так страстно не жажду, как чтобы я был подобен себе, а они – себе».
Наваб-сахиб перечитал эту фразу несколько раз. Когда-то он даже нанимал преподавателя латыни, но не слишком преуспел. Теперь он пытался подогнать звучные английские слова под то, что должно было быть еще более звучными словами оригинала. Добрых десять минут он просидел в прострации, медитируя над содержанием и манерой высказывания, и сидел бы так и дальше, если бы не почувствовал, что кто-то дергает его за штанину паджамы.
Это младший внучек Аббас тянул его за штанину обеими ручонками. Наваб-сахиб не заметил, как он вошел, и смотрел на малыша с ласковым удивлением. Чуть позади Аббаса стоял его старший брат – шестилетний Хассан. А за спиной Хассана маячил старый слуга Гулям Русул. Слуга объявил, что ланч для наваба-сахиба и его дочери накрыт в маленькой комнате, смежной с зенаной. Он также извинился за приход Хассана и Аббаса в библиотеку, прервавший чтение наваба-сахиба.
– Но они очень настаивали, сахиб, и не слушали никаких увещеваний.
Наваб-сахиб кивнул в знак одобрения и с радостью отвлекся от Маколея с Цицероном ради Хассана и Аббаса.
– Мы будем кушать за столом или на полу, нана-джан? – спросил Хассан.
– Мы будем одни – так что поедим внутри, на ковре, – ответил дед.
– О, хорошо! – обрадовался Хассан – он нервничал, когда его ступни не касались твердой поверхности.
– А что в той комнате, нана-джан? – спросил трехлетний Аббас, когда они проходили по коридору мимо комнаты, запертой на огромный медный замок.
– Мангусты, конечно же, – авторитетно ответил его брат.
– Нет, скажи, что внутри комнаты? – не отставал Аббас.
– Думаю, у нас там хранятся какие-то ковры, – сказал наваб-сахиб. Он повернулся к Гуляму Русулу и спросил: – Что у нас там?
– Сахиб, говорят, что эту комнату уже два года не отпирали. Всё в списке у Муртазы Али. Я скажу, чтобы он доложил вам.
– О нет, в этом нет никакой необходимости, – сказал наваб-сахиб, поглаживая бороду и пытаясь припомнить, поскольку, к его удивлению, он забыл, кто раньше пользовался этой комнатой. – Раз это есть в списке.
– Расскажи нам страшилку про привидение, нана-джан, – попросил Хассан, повиснув на правой руке деда.
– Да, да! – подхватил Аббас, который соглашался с большинством идей братца, даже если не совсем соображал, о чем тот просит. – Расскажи про привидение!
– Нет-нет, – покачал головой наваб-сахиб. – Все сказки про призраков, которые я знаю, очень страшные, и если я вам расскажу, вы так испугаетесь, что не сможете есть.
– Мы не испугаемся, – пообещал Хассан.
– Не испугаемся, – поддакнул Аббас.
Они добрались до маленькой комнаты, где их ждал ланч. Наваб-сахиб улыбнулся дочери и вымыл руки себе и внукам над умывальным тазиком, поливая холодной водой из кувшина. Затем он усадил малышей перед маленькими подносами-тхали с едой, которые уже были расставлены для каждого.
– Знаешь, чего сейчас потребовали от меня твои сыновья? – спросил наваб-сахиб.
Зайнаб посмотрела на детей и напустилась на них:
– Говорила я вам, не беспокоить нану-джана в библиотеке! Стоит мне отвернуться – и вы творите, что вам вздумается. И что же вы требовали?
– Ничего, – буркнул в ответ Хассан.
– Ничего, – ласково повторил за ним Аббас.
Зайнаб посмотрела на отца с нежностью и подумала о тех временах, когда сама она висела у него на руке и выдвигала собственные приставучие требования, частенько пользуясь его снисходительностью, чтобы обойти материнские запреты. Он сидел на ковре перед своим серебряным тхали, и осанка у него была такая же прямая, как в ее детстве. Но заострившиеся скулы и маленькие квадратные дырочки, как будто проеденные молью в его безукоризненно накрахмаленной курте, вдруг наполнили сердце Зайнаб щемящей нежностью. Десять лет прошло с тех пор, как умерла ее мама – ее собственные дети знали бабушку лишь по фотокарточкам и рассказам, – и эти десять лет вдовства состарили отца на двадцать лет.
– Так что же они от тебя хотели, абба-джан? – спросила Зайнаб с улыбкой.
– Сказку про привидение, – ответил наваб-сахиб. – Совсем как ты когда-то.
– Но я никогда не требовала сказок про призрака за ланчем, – ответила Зайнаб. А детям она сказала: – Никаких страшилок. Аббас, прекрати играть с едой. Если будешь паинькой, то, может быть, я расскажу тебе сказку перед сном.
– Нет, сейчас! Сейчас! – сказал Хассан.
– Хассан! – осадила его мать.
– Сейчас! Сейчас! – закричал Хассан и разревелся.
Наваба-сахиба крайне огорчило вопиющее неуважение внуков по отношению к матери, и он велел им перестать разговаривать с ней в подобном тоне. Хорошие дети, мол, так себя не ведут.
– Надеюсь, хоть отца они слушаются? – спросил он с мягким упреком.
И к своему ужасу, увидел, как по дочкиной щеке скатилась слеза. Он обнял ее за плечи и сказал:
– Все ли у тебя хорошо? Все ли хорошо дома?
Он сказал это машинально и сразу же понял, что следовало, наверное, подождать, хотя бы пока внуки съедят ланч и они с дочерью останутся наедине. Он слышал краем уха, что в семейной жизни у дочери не все ладится.
– Да, абба-джан. Просто, кажется, я немного устала.
Они сидели рядом, и он обнимал ее за плечи, пока она не перестала плакать. Вид у детей был сконфуженный. Впрочем, им приготовили их любимые кушанья, так что они очень быстро забыли о слезах матери. Она и сама, разумеется, отвлеклась, чтобы покормить их, особенно младшего, которому не под силу было разорвать нан[227]. Даже наваб-сахиб, глядя на всех троих, испытал небольшой прилив трогательного счастья. Зайнаб была хрупкой, как и ее мать, и многие жесты нежности и то, как она убеждала детей, напомнило ему, как его жена уговаривала Фироза и Имтиаза поесть.
И тут, будто в ответ на его воспоминания, в комнату вошел Фироз. Зайнаб и дети встретили его с восторгом.
– Фироз-маму! Фироз-маму! – загалдели детишки. – Почему ты не ел ланч вместе с нами?
Вид у Фироза был нетерпеливый и озабоченный. Он положил ладонь на голову Хассана.
– Абба-джан, твой мунши приехал из Байтара. Он хочет поговорить с тобой, – сказал он.
– Ох, – вздохнул наваб-сахиб, его совсем не обрадовало, что придется уделить другим делам то время, что он предпочел бы провести, беседуя с дочерью.
– Он хочет, чтобы ты сегодня поехал в поместье. Там не то кризис, не то что-то назревает.
– Что еще за кризис? – спросил наваб-сахиб. Ему не нравилась мысль о предстоящей трехчасовой поездке на джипе под палящим апрельским солнцем.
– Лучше сам поговори с ним, – сказал Фироз. – Ты же знаешь, как я отношусь к твоему мунши. Если ты считаешь, что мне нужно ехать с тобой в Байтар или поехать вместо тебя, тогда ладно. У меня нет дел после полудня. Ах да, есть одно – я назначил встречу с клиентом, но дело у него не срочное, так что можно и отложить.
Наваб-сахиб со вздохом встал и вымыл руки.
Выйдя в приемную, где его дожидался мунши, он раздраженно спросил его, в чем дело. Выяснилось, что проблемы две и назрели они одновременно. Главной были многолетние трудности со сбором арендной платы с крестьян. Наваб-сахиб не признавал силовые методы, к которым его мунши был, напротив, весьма склонен, используя местных дуболомов для борьбы с неплательщиками. В результате сборы уменьшились, и мунши считал, что личный приезд наваба-сахиба и его приватное общение с парой-тройкой местных политиков значительно помогли бы делу. Обычно хитрый мунши неохотно допускал хозяина к управлению его же собственным поместьем, но тут случай был исключительный. Он даже привез с собой тамошнего мелкого землевладельца, чтобы тот подтвердил, что дела неважные и требуют присутствия наваба-сахиба немедленно, не только ради себя самого, но и потому, что это поможет другим землевладельцам.
После короткой дискуссии (вторая проблема касалась неприятностей не то в медресе[228], не то в местной школе) наваб-сахиб сказал:
– У меня сегодня есть дела пополудни. Но я поговорю с моим сыном. Пожалуйста, подождите здесь.
Фироз сказал, что в общем он считает, что отцу следует поехать, хотя бы для того, чтобы увериться, что мунши не грабит его тайком. Он тоже поедет и посмотрит счета. Возможно, придется провести в Байтаре ночь-другую, и ему не хочется отпускать отца одного. Что касается Зайнаб, которую навабу-сахибу так не хотелось оставлять «одну-одинешеньку в доме», как он выразился, то она спокойно отнеслась к его отъезду, хоть ей и жаль было с ним расстаться.
– Ведь ты вернешься завтра или послезавтра, абба-джан, а я пробуду тут еще неделю. Да и вообще, завтра ведь возвращается Имтиаз? Пожалуйста, не волнуйся за меня, я прожила в этом доме большую часть своей жизни, – улыбнулась она. – То, что я теперь замужняя женщина, не означает, что я утратила способность позаботиться о себе. Посижу-посплетничаю в зенане и даже выполню свой долг – расскажу детям сказку про привидение.
И хотя какие-то смутные предчувствия терзали его – о чем именно, он не смог бы сказать, – наваб-сахиб внял явно разумному совету сына, нежно попрощался с дочерью, воздержавшись от того, чтобы поцеловать внуков, только потому, что они уже легли поспать, и через час уже был в пути из Брахмпура в поместье Байтар.
Настал вечер. Байтар-Хаус выглядел пустынно и одиноко. Половина его и так была безлюдна, и с наступлением сумерек слуги больше не сновали по дому, зажигая свечи или лампы или включая электричество. В этот вечер даже комнаты наваба-сахиба и его сыновей, а также гостевая не освещались, и со стороны дороги казалось, что в доме вообще больше никто не живет. Жизнь теплилась только в зенане: дела, разговоры, суета, движение – все происходило только там, но окна зенаны выходили во двор. Еще не совсем стемнело. Дети уже уснули. Оказалось не так трудно, как думала Зайнаб, отвлечь их от того факта, что дед уехал и не расскажет им обещанную сказку про привидение. Оба мальчика устали от вчерашней долгой поездки в Брахмпур, хотя накануне вечером они все же настояли, чтобы не спать до десяти.
Зайнаб с удовольствием посидела бы за книгой, но решила провести вечер с тетушкой и двоюродными бабушками. Эти женщины, которых она знала с детства, провели в пурде всю свою жизнь, начиная с пятнадцати лет – сперва в отцовском доме, а потом в домах мужей. Зайнаб тоже так жила, хотя она считала, что благодаря образованию ее представление об окружающем мире все-таки шире, чем у них. Замкнутое пространство зенаны, женский мирок, который чуть не свел Абиду с ума, – узкий круг общения, религиозность, держащая в узде свободомыслие и в зародыше удушающая любое отступление от веры, – эти женщины видели совершенно в ином свете. Их мир не заботили грандиозные государственные дела, лишь дела сугубо человеческие. Кушанья, фестивали, семейные узы, предметы обихода и красоты – все это, может, к добру, но иногда и к худу, формировало, пусть и не полностью, основу их интересов. Это не значит, что они знать не знали о внешнем мире. Дело было, скорее, в том, что, в отличие от путешественника, воспринимающего мир непосредственно, они видели этот мир сквозь мощные фильтры интересов семьи и друзей. Обрывки информации, получаемые ими, или те, что они сами выдавали, были более косвенными, требовали более тонкой интерпретации. Для Зайнаб, которая считала элегантность, утонченность, этикет и семейную культуру качествами, достойными самой высокой оценки, мир зенаны был цельным миром, пусть и замкнутым. Она не считала, что из-за того, что ее тетушки со времен молодости не видели никаких других мужчин, кроме членов семьи, и мало где бывали, кроме своих комнат, им в результате не хватает проницательности в суждениях о мире или о человеческой природе. Она любила их, она наслаждалась разговорами с ними и знала, какое удовольствие получают они от ее редких визитов. Но ей не хотелось сидеть и судачить с ними именно в этот приезд, потому что они обязательно коснутся больных для нее тем. Любое упоминание о муже опять заставит ее вспомнить о его неверности, о которой она узнала совсем недавно и которая причиняла ей невыносимые страдания. Придется притворяться, что все у нее хорошо, и даже позволить добродушные подшучивания насчет некоторых интимных подробностей семейной жизни.
Они успели пообщаться всего несколько минут, когда в комнату влетели две перепуганные девушки-служанки и, даже не поприветствовав хозяек, задыхаясь, сообщили:
– Полиция! Полиция пришла!
Обе ударились в рыдания, и речь их стала совершенно бессвязной, так что больше никакого толку от них добиться не удалось.
Зайнаб смогла отчасти привести в чувство одну из них и спросила, что полиция делает.
– Они пришли захватить дом, – сказала девчонка и снова разрыдалась.
Все с ужасом посмотрели на несчастную девушку, вытиравшую слезы рукавом.
– Хай, хай! – запричитала тетушка в отчаянии и заплакала тоже. – Что же нам делать? В доме ведь
Зайнаб, хоть и была шокирована происходящим, подумала о том, что сделала бы ее мать, если бы в доме не оказалось
Частично оправившись от потрясения, она забросала служанок вопросами:
– Где они находятся – полиция то есть? Вошли ли они в дом? Что делают слуги? И где Муртаза Али? Почему они хотят захватить дом? Мунни, сядь и прекрати реветь. Я не понимаю ни слова из того, что ты бормочешь. – Она поочередно трясла и успокаивала девушку.
Все, что ей удалось из нее вытянуть: молодой личный секретарь отца Муртаза Али стоял сейчас на дальнем конце лужайки перед Байтар-Хаусом и отчаянно пытался убедить полицейских не следовать полученным приказам. Особенно девушку ужасало то, что группу полицейских возглавлял офицер-сикх.
– Мунни, послушай, – сказала Зайнаб, – я хочу поговорить с Муртазой.
– Но…
– Иди и скажи Гуляму Русулу или кому-нибудь из слуг-мужчин – пусть передаст Муртазе Али, что я хочу поговорить с ним немедленно.
Тетушки в ужасе уставились на нее.
– Да! И еще вот что: передай эту записку Гуляму Русулу, пусть вручит ее инспектору, или кто там у них главный. Убедись, что он ее получил.
Зайнаб по-английски написала короткую записку, в которой говорилось:
Уважаемый инспектор-сахиб,
моего отца, наваба Байтара, в данное время нет дома, и поскольку ни одно законное действие не может быть предпринято без его предварительного уведомления, я должна просить Вас не продолжать. Я хочу незамедлительно поговорить с личным секретарем моего отца Муртазой Али и прошу Вас предоставить мне эту возможность. Также я прошу Вас учесть, что сейчас время вечерней молитвы и любое вторжение в наш родовой дом, когда его обитатели молятся, будет глубоко оскорбительно для всех людей доброй воли.
С почтением,
Мунни взяла записку и вышла из комнаты, все еще всхлипывая, но уже преодолев панику. Зайнаб старалась не смотреть теткам в глаза и велела другой девушке, которая тоже немного успокоилась, убедиться, что переполох не разбудил Хассана и Аббаса.
Прочитав записку, заместитель начальника полиции, который командовал подразделением, пришедшим занять Байтар-Хаус, побагровел, передернул плечами, перемолвился парой слов с личным секретарем наваба-сахиба и, бросив быстрый взгляд на свои наручные часы, сказал:
– Так и быть, даю полчаса.
Его долг был ясен, и уклониться от него было невозможно, но он верил в твердость, а не в жестокость, посему допустил получасовую отсрочку исполнения.
Зайнаб велела девушкам-служанкам открыть дверь, ведущую из зенаны в мардану[229], и растянуть простыню в дверном проеме. Затем, невзирая на недоверчивые «тоба!»[230] и прочие восклицания теток, она приказала Мунни передать слуге, чтобы попросил Муртазу Али прийти и встать по ту сторону завесы. Юноша, пунцовый от стыда, встал вблизи дверного проема, к которому и в мыслях не приблизился бы никогда в жизни.
– Муртаза-сахиб, я должна просить у вас прощения за ваш стыд и за мой собственный, – сказала Зайнаб на элегантном и простом урду. – Я знаю, что вы человек скромный, и понимаю ваши колебания. Пожалуйста, простите меня. Я тоже чувствую, что меня вынудили. Вынудили чрезвычайные обстоятельства, и
Неосознанно она использовала «мы» вместо «я». Оба варианта были допустимы в разговорной речи, но поскольку множественное число инвариантно по отношению к полу, оно несколько разрядило напряжение, возникшее на географической линии, лежащей между зенаной и марданой, нарушение которой так потрясло ее тетушек. К тому же множественное число несло в себе скрытую функцию приказа, и это помогло задать тон, предоставив возможность обменяться не только смущением – что было неизбежно, – но и информацией.
На таком же грамотном, но несколько более вычурном урду юный Муртаза Али ответил:
– Извиняться не за что, поверьте мне, бегум-сахиба. Я только очень сожалею, что мне суждено передать вам такие вести.
– Тогда прошу как можно короче изложить мне, что произошло. Что полиция делает здесь – в доме моего отца? И правда ли, что они пришли конфисковать дом? На каком основании?
– Даже не знаю, с чего начать, бегум-сахиба. Они здесь и намерены занять дом как можно скорее. Полисмены уже собирались войти, но инспектор прочел вашу записку и смилостивился на эти полчаса. У него ордер от распорядителя имущества эвакуированных и министра внутренних дел, предписывающий занять все незаселенные помещения дома, поскольку большинство его бывших жильцов сейчас обосновалось в Пакистане.
– Входит ли зенана в их число? – спросила Зайнаб, насколько могла спокойно.
– Я не знаю, что в него входит, бегум-сахиба. Он сказал: «Все незаселенные помещения».
– Как он узнал, что бóльшая часть дома пустует? – спросила Зайнаб.
– Боюсь, бегум-сахиба, что это очевидно. Отчасти, конечно, это известно всем. Я пытался убедить его, что здесь проживают люди, но он указал на темные окна. И даже наваба-сахиба сейчас нет в доме. И никого из его сыновей.
Зайнаб помолчала минуту. А затем сказала:
– Муртаза-сахиб, я не собираюсь потерять за полчаса то, что принадлежит нам многие поколения. Мы должны срочно связаться с Абидой-чачи[231]. Ее собственность тоже под угрозой. И с Капуром-сахибом, министром по налогам и сборам, старым другом семьи. Вы должны это сделать, поскольку в зенане нет телефона.
– Я сделаю это немедленно. Молюсь, чтобы у меня получилось.
– Боюсь, нынче вечером вам придется забыть о ваших обычных молитвах, – сказала Зайнаб с улыбкой, которая была явственно слышна в ее голосе.
– Да, увы, это так, – ответил Муртаза Али, удивившись, что и он может улыбаться в такой несчастливый момент. – Пойду и попытаюсь связаться с министром по налогам и сборам.
– Пошлите за ним автомобиль… нет, погодите… – сказала Зайнаб, – машина может понадобиться. Убедитесь, что она поблизости.
Она снова задумалась на минуту. Муртаза Али чувствовал, как убегают секунда за секундой.
– У кого находятся ключи от дома? – спросила Зайнаб. – От пустых комнат, я имею в виду?
– Ключи от зенаны у…
– Нет, те комнаты, которые не видны со стороны дороги, не имеют значения, я говорю о комнатах марданы.
– Несколько ключей у меня, кое-какие у Гуляма Русула, а какие-то наваб-сахиб увез с собой в Байтар.
– Теперь вы сделаете вот что, – тихо сказала Зайнаб. – У нас очень мало времени. Соберите всех слуг и служанок со всего дома и велите им принести свечи, лампы, светильники – все, что способно гореть в этом доме, – и хоть немного осветить каждую комнату, окно которой выходит на дорогу. Вы понимаете, что должны войти даже в те комнаты, которые обычно вам нельзя открывать без позволения, и даже если вам придется взломать для этого замки.
Мерилом ума Муртазы Али было то, что он не осуждал, а просто принимал благое – хоть и отчаянное – значение этих действий.
– С улицы должно казаться, что дом обитаем, даже если у инспектора есть резоны считать, что это не так. У него должен быть законный повод уйти, даже если мы не сможем заставить его поверить в это.
– Да, бегум-сахиба. – Муртаза испытывал восхищение перед этой женщиной с мягким голосом, которую он никогда не видел – и никогда не увидит.
– Я знаю этот дом как свои пять пальцев, – продолжала Зайнаб. – Я родилась здесь, как и мои тетки. Хотя сейчас я ограничена только этой частью, я знаю остальные с детства, и знаю, что они не слишком изменились с годами. У нас очень мало времени, и я собираюсь лично помочь осветить комнаты. Отец все поймет, а мнение остальных для меня не имеет большого значения.
– Умоляю вас, бегум-сахиба, – всполошился личный секретарь ее отца, и в голосе его послышалась боль и тоска. – Умоляю вас, не делайте этого. Организуйте зенану, зажгите все светильники, которые там найдутся, и передайте их на эту сторону. Но прошу вас, оставайтесь там, где вы есть. Я прослежу, чтобы все было исполнено, как вы велите. А теперь мне надо бежать, и в течение пятнадцати минут я сообщу, как идут дела. Аллах да хранит вашу семью, – сказал он и удалился.
Зайнаб оставила при себе Мунни и отослала другую служанку помогать зажигать лампы и светильники и передавать их на другую половину дома. Затем она вернулась к себе в комнату и взглянула на Хассана и Аббаса, которые по-прежнему мирно спали. «Это вашу историю, ваше наследство, ваш мир я защищаю», – подумала она, нежно запустив пальцы в густые волосы младшего. Хассан, обычно такой бука, во сне улыбался и обнимал младшего братца. В соседней комнате громко молились тетушки.
Зайнаб закрыла глаза, произнесла Фатиху[232] и села, совершенно обессиленная. Затем она вспомнила то, что однажды сказал ей отец, несколько секунд размышляла, насколько это важно, а потом принялась писать еще одно письмо. Она велела Мунни разбудить мальчиков и быстро одеть их в самую нарядную одежду: Аббаса в белую курту, а его старшего брата в белоснежную ангарху[233]. Белые вышитые шапочки украсили головы обоих.
Когда через пятнадцать минут от Муртазы Али не поступило никакого известия, Зайнаб послала за ним. Когда он явился, она спросила:
– Все сделано?
– Да, бегум-сахиба, все. В доме светится каждое окно.
– А что Капур-сахиб?
– Боюсь, я не смог поговорить с ним по телефону, хотя госпожа Капур послала за ним. Наверное, он допоздна работает где-то в секретариате. Но в его кабинете трубку никто не взял.
– Абида-чачи?
– Ее телефон не отвечал, и я смог только послать ей записку. Простите меня за нерадивость.
– Муртаза-сахиб, вы уже сделали больше, чем мне казалось возможным. Теперь послушайте, я прочту вам это письмо, и вы скажете, как его можно улучшить.
Очень быстро они обсудили черновик письма. В нем было всего семь или восемь строчек по-английски. Муртаза задал два-три уточняющих вопроса и предложил пару дополнений. Зайнаб согласилась с ними и сделала чистовой вариант письма.
– Итак, Хассан и Аббас, – сказала она сыновьям, глаза у которых все еще были сонными, хотя и блестели, увлеченные неожиданной игрой. – Теперь вы пойдете с Муртазой-сахибом и сделаете все, что он скажет. Нана-джан будет очень доволен вами, когда вернется, и я тоже. Имтиаз-маму и Фироз-маму тоже вас похвалят.
Поцеловав обоих, она отправила сыновей по ту сторону завесы, где их принял под свою заботу Муртаза Али.
– Именно они должны вручить ему письмо, – сказала Зайнаб. – Возьмите машину, скажите инспектору, то есть ЗНП, куда вы направляетесь, и немедленно уезжайте. Не знаю, как вас благодарить. Не будь вас здесь, мы бы точно уже все потеряли.
– Я никогда не смогу достойно отблагодарить вашего отца за доброту, – сказал Муртаза Али. – Я сделаю все, чтобы ваши сыновья вернулись в течение часа.
Взяв мальчиков за руки, он пошел по коридорам, слишком взволнованный, чтобы разговаривать с ними, но спустя минуту, после того как они ступили на дорожку, ведущую к дальнему краю лужайки, он сказал мальчикам:
– Хассан, Аббас, скажите: «Адаб, начальник-сахиб».
– Адаб арз, начальник-сахиб, – сказал Хассан, сделав приветственный жест.
Аббас, глядя на старшего брата, сделал в точности как он, правда, последние слова прозвучали как «мочальник-сахиб».
– Внуки наваба-сахиба, – пояснил личный секретарь.
Заместитель начальника полиции настороженно усмехнулся.
– Извините, – сказал он Муртазе Али. – Мое время истекло, а значит, и ваше. Дом, может, и выглядит жилым, но у нас противоположная информация, и мы должны провести расследование. Это наша обязанность. Министр внутренних дел дал нам четкие инструкции.
– Я все понимаю, ЗНП-сахиб, – сказал Муртаза Али, – но прошу вас дать мне еще немного времени. В руках у этих детей депеша, которую надо доставить прежде, чем вы предпримете какие-то действия.
Заместитель начальника полиции покачал головой. Он жестом дал понять, что «хватит» – значит «хватит», и сказал:
– Агарвалджи лично сказал мне, что не примет никаких прошений в свой адрес и что любые проволочки недопустимы. Прошу меня простить, решение всегда может быть оспорено в апелляции.
– Письмо адресовано главному министру.
Полицейский слегка напрягся.
– Что это значит? – спросил он с раздражением, и в то же время чувствовалось, что он озадачен. – Что в этом письме? Чего вы хотите добиться с его помощью?
Муртаза Али сказал веско:
– Я не из тех, кого посвящают в содержание личной и неотлагательной переписки между дочерью наваба-сахиба Байтара и главного министра Пурва-Прадеш. Очевидно, что оно касается дома, но я считаю для себя неуместным делать какие-то предположения о том, что именно говорится в этом письме. Впрочем, автомобиль готов, и я должен сопроводить маленьких посланников к Шармаджи прежде, чем они потеряют свое имущество. Я очень надеюсь, ЗНП-сахиб, вы дождетесь моего возвращения и не станете делать ничего неожиданного.
ЗНП, сбитый с толку, ничего не сказал. Он знал, что должен дождаться. Муртаза со своими подопечными сел в машину наваба-сахиба, и они отбыли.
Однако, отъехав на пятьдесят ярдов от ворот, машина внезапно заглохла и больше не завелась. Муртаза-Али велел шоферу ждать, вернулся в дом с Аббасом, поручил его слуге, взял велосипед и вернулся к автомобилю. Затем усадил на удивление послушного Хассана впереди себя на раму и укатил с ним в ночь.
Когда они через четверть часа подъехали к дому главного министра, их немедленно проводили в кабинет, где он работал допоздна.
После обычных приветствий главный министр попросил их сесть. Муртаза Али вспотел, он гнал велосипед с максимальной скоростью, какую допускал его бесценный груз. Зато Хассан выглядел спокойным и холодным в своей белой хрустящей ангархе; правда, глаза у него были чуточку сонные.
– Ну, чем обязан такому удовольствию?
Главный министр перевел взгляд с шестилетнего внука наваба-сахиба на его тридцатилетнего секретаря, чуть покачивая головой из стороны в сторону, как бывало, когда он сильно уставал.
Муртазе Али прежде не доводилось лично встречаться с главным министром. Поскольку он не знал, как лучше подойти к делу, то просто сказал:
– Министр-сахиб, это письмо вам все объяснит.
Главный министр прочел письмо лишь раз – но медленно и внимательно. Затем сердитым, слегка гнусавым голосом, в котором, однако, безошибочно угадывались властные нотки, нетерпеливо потребовал:
– Вызовите мне Агарвала по телефону!
Пока ожидали соединения, главный министр распекал Муртазу Али за то, что тот притащил с собой «бедного мальчика» в такую даль в столь поздний час, когда ему давно пора спать. Но он явно расчувствовался. Наверное, у него нашлись бы слова и покрепче, размышлял Муртаза Али, если бы он привез еще и Аббаса.
Затем состоялся телефонный разговор, главный министр сказал несколько слов министру внутренних дел. В голосе его звучало возмущение.
– Агарвал, что означают эти действия в Байтар-Хаусе? – спросил главный министр. Через минуту он сказал снова: – Нет, мне это совершенно не интересно. Я прекрасно понимаю, в чем состоят обязанности распорядителя. Я не желаю, чтобы подобное происходило у меня под самым носом. Немедленно отзовите приказ.
Несколько секунд спустя он сказал, даже более злобно:
– Нет, ничего утром не будет улажено. Велите полиции покинуть Байтар-Хаус немедленно. Если нужно, поставьте мою подпись. – Он уже собрался было положить трубку, но прибавил: – И позвоните мне через полчаса.
Положив трубку, главный министр еще раз перечитал письмо Зайнаб. Затем повернулся к Хассану и сказал, слегка потряхивая головой:
– Ступайте домой, все будет хорошо.
Бегум Абида Хан
Ув. спикер. Многоуважаемая госпожа депутат знает, что мы обсуждаем сейчас вопрос, относящийся к законопроекту о заминдари. Должен также напомнить ей правила дебатов и просить уважаемую коллегу воздержаться от упоминания посторонних тем в своем выступлении.
Бегум Абида Хан. Я премного благодарна уважаемому спикеру. Этот почтенный Дом имеет свои правила, но и Господь тоже судит нас с небес и, если могу я сказать, не имея в виду неуважение к этом Дому, у Бога тоже есть свои правила, и мы увидим, какие окажутся главнее. Как могут заминары рассчитывать на справедливость от правительства в деревне, где возмездие так далеко, если даже в городе, прямо на глазах у этого почтенного Дома, отдается на поругание честь других почтенных домов?
Ув. спикер. Я не стану больше напоминать уважаемой коллеге. Если продолжатся отступления в эту сторону, то я попрошу ее вернуться на свое место.
Бегум Абида Хан. Уважаемый спикер очень снисходителен ко мне, у меня нет намерений и дальше тревожить этот Дом своим слабым голосом. Но я скажу, что само поведение правительства, то, как создавался этот законопроект, как поправки, принятые Верхней палатой, перед тем как поступить к нам – в Нижнюю палату, были снова радикально изменены самим правительством, показывает недостаток доверия, недостаток ответственности и даже честности по отношению к собственному, изначально провозглашенному намерению, и граждане этой страны не простят правительству всего этого. Они нагло воспользовались своим большинством, чтобы навязать явно недобросовестные поправки. То, что мы увидели, когда законопроект – с поправками Законодательного совета – проходит второе чтение в этом Законодательном собрании, было настолько вопиющим, что даже я, пережившая на своем веку множество шокирующих событий, была потрясена до глубины души. Было принято решение, что землевладельцам выплатят компенсацию. И поскольку они будут лишены доставшихся им от предков средств существования, то они могли бы ожидать хотя бы правосудия. Но сумма компенсации – это жалкие гроши, половину из которых мы должны принять государственными облигациями неопределенного срока!
Депутат с места. Вам нет нужды принимать их. Казначейство будет счастливо придержать их для вас тепленькими.
Бегум Абида Хан. И даже эти, ослабленные облигациями гроши собираются распределять по градуированной шкале, и поэтому крупные землевладельцы, многие из которых имеют учреждения, от которых зависят сотни людей – управляющие, родственники, слуги, музыканты…
Депутат с места …борцы, бандиты, куртизанки, прихлебатели…
Бегум Абида Хан …получат компенсации не пропорционально владениям, принадлежащим им по праву. Что делать этим бедным людям? Куда им податься? Правительству безразлично. Я считаю, что этот законопроект получит популярность у народа и положил глаз на грядущие выборы, которые состоятся уже через несколько месяцев. Такова правда. Такова настоящая правда, и я не приму никаких возражений ни от министра по налогам и сборам, ни от его парламентского секретаря, ни от главного министра, ни от кого-либо еще. Они испугались, что Высокий суд Брахмпура вычеркнет их градуированную шкалу выплат. И что же они сделали – на последней стадии рассмотрения, в самом конце второго чтения? Нечто настолько лживое, настолько постыдное и в то же время настолько прозрачное, что и ребенок способен увидеть это насквозь. Они разделили компенсацию на «неградуированную» якобы компенсацию и «градуированную» якобы компенсацию – реабилитационный грант для заминдаров – и приняли поправку в конце дня, чтобы утвердить эту новую схему выплат. Неужели они действительно думают, что суд признает, что компенсация является «равным обращением» для всех, когда простым жонглерством министр по налогам и его парламентский секретарь перевели три четверти компенсационных денег в другую категорию с длинным и благочестивым названием – категорию, где существует вопиюще неравное отношение к крупным землевладельцам? Можете даже не сомневаться, что мы будем бороться против такой несправедливости до последнего дыхания…
Депутат с места …или до последнего крика.
Ув. спикер. Попрошу депутатов не перебивать без надобности выступления своих коллег.
Бегум Абида Хан. Какой толк возвышать мой голос в этих стенах, взывая к справедливости, если все, что мы получаем в ответ, – это насмешки и хамство? Нас называют дегенератами и транжирами, но, поверьте мне, именно сыновья министров являются истинными мастерами распутства. Класс, сохранивший культуру, музыку, этикет этой провинции, должен быть изгнан, выброшен на улицу, чтобы скитаться и просить у них хлеба. Но мы будем нести наши беды с достоинством, которое у аристократов в крови. Эта палата может принять данный законопроект. Верхняя палата тоже может снова бегло просмотреть его и тоже принять. Президент может слепо подписать закон. Но суды встанут на нашу сторону. Как и в соседнем штате Бихар, этот губительный закон будет отменен. И мы будем – да, мы будем бороться в суде, в прессе, с предвыборных трибун, бороться до последнего дыхания – и да, до последнего крика.
Шри Девакинандан Рай
Мирза Аманат Хуссаин Хан
Ув. спикер. Я не считаю, что сказанное им неуместно. Он затрагивает общий вопрос взаимоотношения арендаторов, заминдаров и правительства. Этот вопрос в общем и целом стоит перед нами, поэтому любые замечания по существу не являются неуместными. Вам или мне это может нравиться или же не нравиться, но это не нарушает регламента.
Шри Девакинандан Рай. Благодарю вас, господин спикер. Голый-босый крестьянин трудится под палящим солнцем, а мы сидим здесь в прохладных комнатах для дебатов, обсуждая регламент и определение уместности и создавая законы, которые не делают его жизнь ни на йоту лучше, которые лишают его надежды, но принимают сторону капиталистического класса – угнетателей и эксплуататоров. Почему крестьянин должен платить за землю, принадлежащую ему по праву, по праву тяжкого труда, по праву боли, праву природы, про праву, если хотите, данному ему Господом. Единственная причина, по которой мы ожидаем, что крестьянин заплатит в казну этот огромный и неподобающий выкуп, состоит в том, чтобы финансировать непомерное вознаграждение землевладельца. Отмените компенсации – и не будет нужды в выкупе за землю. Откажитесь признавать понятие «откупные» – и любая компенсация станет финансово невозможной. Я спорил об этих пунктах два года назад, когда внесли законопроект, и на протяжении всего второго чтения на прошлой неделе. Но что я могу сделать на этой стадии обсуждения? Уже слишком поздно. Мне остается только сказать казначеям: вы заключили неправедный альянс с землевладельцами и пытаетесь сломить дух нашего народа. Но мы увидим, что произойдет, когда люди поймут, как их обманули. Всеобщие выборы вышвырнут это трусливое и скомпрометировавшее себя правительство и заменят его на правительство, достойное называться таковым: происходящее из народа, работающее во имя народа, правительство, непримиримое к своим классовым врагам.
В самом начале последнего выступления в Палату вошел наваб-сахиб. Он сидел на Гостевой галерее, хотя если бы пожелал, то его радушно встретили бы и на Губернаторской. Вчера он спешно вернулся из Байтара, получив сообщение о происшествии в его брахмпурском доме. Он был потрясен, разгневан, узнав о случившемся, и пришел в ужас от того, что его дочери пришлось столкнуться с этой ситуацией фактически один на один. Его забота и тревога о ней были настолько сильнее, чем гордость за то, что она совершила, что Зайнаб не смогла сдержать улыбку. Он долго-долго обнимал ее и внуков, а слезы так и бежали по его щекам. Хассан был озадачен, зато Аббас принял это как естественное положение вещей и наслаждался – он точно знал, что дедушка очень счастлив их видеть. Фироз ходил белый от злости, и понадобилась вся мощь добродушного характера Имтиаза, приехавшего под вечер, чтобы успокоить семейство. Наваб-сахиб злился на свою язву-невестку не меньше, чем на Агарвала. Он знал, что именно она навлекла на их головы эту беду. Затем, когда самое худшее миновало, она легкомысленно отнеслась к действиям полиции и почти бесцеремонно приняла как должное то, что Зайнаб справилась с ситуацией с такой мудростью и мужеством. Что же до Агарвала, то наваб-сахиб заглянул в колодец Палаты и увидел, как тот очень вежливо разговаривает с министром по налогам и сборам, который подошел к его столу, чтобы посовещаться о чем-то – вероятно, о действиях в связи с предстоящим важнейшим голосованием сегодня пополудни.
У наваба-сахиба не было возможности поговорить со своим другом Махешем Капуром с момента возвращения. Не успел он также принести свою сердечную благодарность главному министру. Он решил сделать это после окончания сегодняшней сессии. Но пришел он еще и потому, что понимал – как и многие другие, поскольку галереи для прессы и публики были забиты до отказа, – это был исторический момент. Для него и таких, как он, грядущее голосование – если только его не отменит суд – означало скорое и стремительное падение.
Что ж, рано или поздно это должно было случиться, думал он с некоторым фатализмом. Он не питал иллюзий, что его класс был особенным и заслуживающим поощрения. К нему принадлежала не только горстка порядочных людей, но и огромное число настоящих скотов, и еще больше идиотов. Он хорошо помнил петицию, которую подала губернатору Ассоциация заминдаров двенадцать лет назад: добрая треть подписей представляла собой отпечатки больших пальцев.
Возможно, если бы не образовался Пакистан, землевладельцы смогли бы найти способ к самосохранению: в объединенной, но нестабильной Индии каждый силовой блок мог бы использовать свою критическую массу для поддержания статус-кво. Удельные княжества тоже могли бы иметь вес, и такие люди, как раджа Марха, оставались бы раджами не только на словах, но и на деле. Все эти «если бы» и «но» истории, думал наваб-сахиб, формируют иллюзорную, пусть и опьяняющую, пищу для ума.
Со времен британской аннексии Брахмпура в начале пятидесятых годов прошлого века навабы Байтара и другие придворные бывшего царственного дома Брахмпура не испытывали даже психологического удовлетворения от служения государству – удовлетворения, на которое претендовали многие аристократии, разделенные пространством и временем. Британцы охотно позволили заминдарам собирать доходы с земельной ренты (и на практике довольствовались тем, что разрешили им присваивать все, что они получали сверх оговоренной британской доли), но управление штатом они не доверяли никому, кроме гражданских служащих своей расы, отобранных и обученных в Англии и импортированных из Англии, а позднее – смуглому их эквиваленту, настолько близкому по уровню образования и этосу, что между ними практически не было никакой разницы.
И конечно, помимо расового недоверия, существовал вопрос компетентности – наваб-сахиб был вынужден это признать. Большинство заминдаров – и сам он, возможно, увы, тоже из их числа – едва ли могли управлять даже собственными поместьями, становясь жертвами алчных мунши и ростовщиков. Большинству землевладельцев казалось, что главным вопросом управления является не то, как увеличить прибыль, а то, как ее потратить. Некоторые, конечно, тратили деньги на музыку, книги, произведения искусства. Другие, подобно нынешнему президенту Пакистана Лиакату Али Хану[236], который был верным другом отца наваба-сахиба, использовали их для укрепления политического влияния. Но большая часть князьков и помещиков транжирили деньги на «сладкую жизнь» в том или ином виде: охоту, женщин или опиум. Несколько картинок против воли промелькнуло у него перед глазами. Один правитель так любил собак, что вся его жизнь вращалась вокруг них: он мечтал, спал, просыпался, воображал, фантазировал о собаках. Все, что он делал, он делал ради их величия и славы. Другой был опиумный наркоман, который получал удовлетворение, лишь когда сразу несколько женщин ублажали его, – до дела, правда, не всегда доходило, порой он в процессе просто храпел.
Мысли наваба-сахиба маятником качались между дебатами в зале и его собственными воспоминаниями. В какой-то момент в них стремительно ворвался Л. Н. Агарвал, чьи искрометные комментарии заставили рассмеяться даже Махеша Капура. Наваб-сахиб уставился на круглую плешь, обрамленную подковой седых волос, и размышлял о том, что за мысли бурлят под этим слоем плоти и кости. Как мог этот человек умышленно и даже с радостью причинить столько бед ему и тем, кто так ему дорог? Что за удовольствие знать, что родственники той, что победила его в дебатах, будут лишены дома, в котором провели бóльшую часть жизни?
Теперь было уже около половины пятого, и оставалось менее получаса до начала голосования. Заключительные речи продолжались, и наваб-сахиб слушал с несколько кислым выражением лица, как его невестка обрисовывала институт заминдари сияющим пурпурным ореолом.
Бегум Абида Хан. Вот уже больше часа мы выслушивали речи представителей правительства, преисполненные гнуснейших самовосхвалений. Я не собиралась высказываться снова, но таков мой долг. Я бы подумала о том, что надо позволить говорить тем, кого вы губите, собираясь возглавить их похоронную процессию, – я имею в виду заминдаров, которых вы хотите лишить справедливости, возмещения ущерба и средств к существованию. Вот уже час крутится все та же пластинка: если это не министр по налогам, то какая-то его пешка, обученная петь все ту же песню с хозяйского голоса. Музыка, скажу я вам, не из приятных – монотонная и бессмысленная. Это не голос здравого смысла или разума, а голос власти большинства и лицемерной уверенности в своей правоте. Но бессмысленно и дальше говорить об этом. На свою беду, это правительство сбилось с пути и тщетно пытается выбраться из болота собственной политики. Нет у них дара предвидения, и они не могут – не осмеливаются смотреть в будущее. «Остерегайся дня грядущего», и я скажу теми же словами этому правительству конгрессистов: «Остерегайтесь тех времен, которые вы собираетесь навлечь на себя и на эту страну». Уже три года, как мы обрели независимость, но посмотрите на бедняков этой страны: у них нет ни еды, ни одежды, ни крыши над головой. Вы обещали им молочные реки и кисельные берега – и обманули народ, заставив его поверить, что причиной его плачевного положения является система заминдари. Что ж, заминдари уйдет, а когда не оправдаются ваши обещания и молочные реки окажутся ложью, тогда посмотрим, что скажут эти люди о вас и что они с вами сделают. Вы лишаете восьмерых лакхов собственности и открыто призываете к коммунизму. Народ вскоре поймет, кто вы есть. Что вы делаете такого, чего не делали мы? Вы не отдаете им землю, вы даете им ее в аренду, как и мы. Но какое вам до них дело? Мы поколениями жили рядом, мы были им как отцы и деды, они любили нас, а мы любили их, мы знали их темперамент, а они знали наш. Они были счастливы тем, что мы давали им, а мы – тем, что они давали нам. Вы встали между нами, разрушили то, что было освящено узами древних чувств. А что до тех преступлений и притеснений, в которых вы нас обвиняете, – какая у этих людей гарантия, что вы будете лучше нас? Им придется идти к продажному клерку и к прожорливому окружному служащему, которые высосут их досуха. Мы никогда так не делали. Вы вырвали ноготь из плоти и довольны результатом… Что касается компенсации, я уже сказала достаточно. Но порядочно ли, справедливо ли, что вы приходите в чью-то лавку и говорите: «Дайте мне это и то за такую и такую цену», а если хозяин не соглашается продать, то все равно берете даром все, что хотите? А когда он умоляет вас заплатить хотя бы то, что обещали вначале, вы бросаете через плечо: «Вот вам одна рупия, остальное получите в рассрочку на двадцать пять лет»? Вы можете называть нас как угодно и изобретать для нас все новые несчастья и беды, но факт остается фактом: именно мы – заминдары – сделали эту провинцию тем, чем она является, мы сделали ее сильной, придали ей особый вкус. Мы внесли свой вклад в каждую сферу жизни, и этот вклад надолго переживет нас, его невозможно сбросить со счетов. Университеты и колледжи, традиции классической музыки, школы, всю местную культуру создали мы. Когда в эту провинцию приезжают иностранцы или жители других штатов, что они видят? Чем восхищаются? Барсат-Махал, Шахи-Дарваза, имамбары[237], сады и поместья, которые перешли к вам от нас. Эти благоуханные вещи источают, по вашему утверждению, смрад эксплуатации и гниющих трупов. Как вам не стыдно говорить такое? Когда сами вы проклинаете и грабите тех, кто создал это великолепие, эту красоту? Когда вашей жалкой компенсации не хватит даже на то, чтобы побелить здания, являющиеся наследием всего города и страны? Это наихудшая форма подлости, загребущие руки деревенского лавочника-банья, который улыбается, а сам все хватает и хватает, не зная жалости…
Ув. министр внутренних дел (шри Л. Н. Агарвал). Я надеюсь, что уважаемая госпожа депутат не бросает обвинения в адрес моей общины? Это становится обычным делом в стенах данной Палаты.
Бегум Абида Хан. Вы прекрасно понимаете, о чем я, вы – мастер выворачивания слов наизнанку и манипулирования законом. Но я не стану тратить время на споры с вами. Сегодня вы заодно с министром по налогам и сборам в постыдной эксплуатации класса козлов отпущения, а завтра покажет, чего стоит такая дружба по расчету, – когда вы оглянетесь в поисках друзей, а все отвернутся от вас. Тогда-то вы вспомните этот день и мои слова, и вы и ваше правительство пожалеете, что не проявили ни справедливости, ни гуманизма.
Затем последовала невероятно длинная речь депутата-социалиста, а потом минут пять выступал главный министр С. С. Шарма, выразив благодарность разным людям за их роль в формировании этого закона – в частности, министру по налогам и сборам Махешу Капуру и его парламентскому секретарю Абдусу Саляму. Он посоветовал землевладельцам жить в дружбе со своими прежними арендаторами, когда произойдет отчуждение их собственности. Они должны жить рядом, как братья, мягко прогнусавил он. У землевладельцев есть возможность проявить свое добросердечие. Им следует подумать о наставлениях Гандиджи и посвятить жизнь служению своим ближним. Наконец Махеш Капур – главный архитектор закона – получил возможность закруглить дебаты в Палате. Но времени ему хватило лишь на то, чтобы сказать всего несколько слов.
Ув. министр по налогам и сборам (шри Махеш Капур). Господин спикер, я надеялся, что мой друг от социалистического крыла, который так трогательно говорил о равенстве и бесклассовом обществе и обвинял правительство в создании бессильного и несправедливого законопроекта, сам будет справедливым человеком и не откажет и мне в некотором равенстве. Последний день подходит к концу. Если бы он занял чуть меньше времени на свое выступление, я получил бы чуть больше. А теперь у меня всего две минуты. Он утверждал, что мой законопроект был мерой, созданной с целью просто предотвратить революцию – революцию, которой он так жаждет. Если это правда, то мне интересно, каким образом проголосует он и его партия через две минуты. После слов благодарности и совета уважаемого главного министра – совета, которому, я надеюсь, последуют землевладельцы, – мне нечего добавить, кроме нескольких благодарственных слов тем моим коллегам из этой секции Палаты и да – из той секции тоже, кто сделал возможным принятие этого закона, служащим Министерства по налогам и сборам, сотрудникам печатного отдела, юридического отдела – в частности, редакционной ячейке, а также офису Юридических прецедентов. Я благодарю их всех за их месяцы и годы помощи и советов, и я надеюсь, что выступаю от имени народа Пурва-Прадеш, когда говорю, что моя благодарность не только личная.
Ув. спикер. Вопрос, стоящий перед Палатой, заключается в том, может ли «Закон об отмене в штате Пурва-Прадеш системы заминдари», первоначальная дата – 1948 год, принятый Законодательным собранием, с поправками, внесенными Законодательным советом, и с последующими поправками, внесенными Законодательным собранием, быть принят.
Вопрос был поставлен на голосование, и Палата приняла закон подавляющим большинством, которое составляли представители Индийского национального конгресса, депутаты от которого доминировали в Палате. Социалистам тоже пришлось проголосовать, хоть и неохотно, за этот закон, на основании того, что полбуханки лучше, чем ничего, и несмотря на то, что это несколько утоляло голод, который позволил бы им самим процветать. Проголосуй они против – и им конец. Демократическая партия единогласно проголосовала против, как и ожидалось. Мелкие партии в основном поддержали закон.
Бегум Абида Хан. Я прошу уважаемого спикера дать мне минуту.
Ув. спикер. Даю минуту.
Бегум Абида Хан. Я хотела бы сказать от себя лично и от имени Демократической партии, что совет, который дал заминдарам благочестивый и достопочтенный главный министр – что они должны поддерживать хорошие отношения со своими бывшими арендаторами, – это очень ценный совет, и я благодарю за него. Но мы бы все равно поддерживали отличные отношения и без его отличного совета, и без принятия этого закона – закона, который ввергнет столь многих людей в нищету и безработицу, который разрушит экономику и культуру этой провинции и который в то же время принесет немалую пользу тем, кто…
Ув. министр по налогам и сборам (шри Махеш Капур). Господин спикер, каков повод для данного выступления?
Ув. спикер. Я позволил ей просто сделать короткое заявление. Я вынужден просить уважаемую госпожу депутата…
Бегум Абида Хан. В результате такого несправедливого принятия закона грубым большинством мы не имеем в настоящее время никаких других конституционных средств выражения нашего недовольства и чувства несправедливости, кроме как покинуть Палату, что является нашим конституционным правом, и поэтому я призываю членов моей партии устроить демонстрацию протеста против принятия этого закона.
Депутаты от Демократической партии вышли из палаты Законодательного собрания. Послышалось разрозненное шиканье и крики: «Позор!» – но большая часть собрания молчала. Это был конец дня, так что данный демарш имел скорее символическое значение. Через несколько секунд спикер закрыл заседание, объявив перерыв до девяти утра следующего дня. Махеш Капур собрал свои бумаги, поглядел на громадный льдистый купол, вздохнул и позволил своему взгляду блуждать по медленно пустеющему залу. Он посмотрел на галереи и поймал взгляд наваба-сахиба. Они кивнули друг другу в знак приветствия, почти дружески, хотя неловкость ситуации – чуть ли не ирония – не укрылась от них обоих. Никто из них не хотел сейчас говорить, и оба понимали это. Так что Махеш Капур продолжил приводить в порядок документы, а наваб-сахиб, задумчиво поглаживая бороду, вышел из галереи, чтобы увидеться с главным министром.
Часть шестая
Приехав в музыкальный колледж имени Харидаса[238], устад Маджид Хан рассеянно кивнул двум попавшимся навстречу учителям музыки, неприязненно скривился при виде танцовщиц катхака, что бежали в репетиционный зал на первом этаже, позвякивая бубенцами на ножных браслетах, и подошел к своему кабинету. На полу у входа валялись в беспорядке три пары чаппал[239] и одна пара туфель. По количеству обуви он понял, что опоздал на сорок пять минут, выдохнул с досадой и усталостью: «Ай, Алла!» – скинул свои тупоносые пешаварские чаппалы и открыл дверь кабинета.
То был простой, не слишком светлый прямоугольный зал с высоким потолком. Единственным источником дневного света служило небольшое окошко в дальнем конце. Вдоль левой стены тянулся длинный шкаф с полкой для танпур, а на полу лежал светло-голубой хлопковый ковер без узоров. Найти такой оказалось непросто: почти все ковры на рынке имели узор, цветочный или еще какой-нибудь. Однако устад Маджид Хан настоял на самом простом ковре, чтобы ничто не отвлекало его от музыки, и руководство колледжа, как ни странно, исполнило эту прихоть. На коврике лицом к нему сидел незнакомый толстый коротышка, который тотчас вскочил, стоило учителю войти. Чуть дальше, отвернувшись от входа, сидели молодой человек и две девушки. Они обернулись на звук открывшейся двери и тоже почтительно встали. Одна из девушек – Малати Триведи – даже поклонилась ему в ноги. Устаду Маджиду Хану это пришлось по душе. Когда Малати выпрямилась, он с укоризной сказал:
– Неужто вы решили вновь почтить нас своим присутствием? Полагаю, теперь, когда университет закрыт, у меня от учеников опять отбоя не будет. Все мне рассказывают, как любят музыку, но с началом сессии разбегаются по норам, точно кролики.
С этими словами устад повернулся к незнакомцу. То был Моту Чанд, пухлый таблаист, обычно аккомпанировавший Саиде-бай. Устад Маджид Хад подивился, что на месте его таблаиста сидит незнакомый человек, и строго произнес:
– Да?..
Моту Чанд со смиренной улыбкой сказал:
– Устад-сахиб, простите меня за наглость. Ваш таблаист, друг мужа моей свояченицы, приболел и попросил меня его заменить.
– Имя у вас есть?
– Все меня зовут Моту Чанд, хотя…
– Хммм, – промычал устад Маджид Хан, взял с полки танпуру, сел и начал ее настраивать.
Остальные ученики тоже сели, а Моту Чанд все стоял.
– О-хо-хо, да садитесь вы, – раздраженно проговорил устад Маджид Хан, не соблаговолив даже взглянуть на таблаиста.
Подкручивая колки, учитель поднял голову: кому из учеников посвятить первые пятнадцать минут занятия? Строго говоря, начать надо бы с парня… Тут яркий солнечный луч упал на веселое личико Малати. Устад Маджид Хан позволил себе слабость и подозвал ее. Она встала, взяла танпуру меньшего размера и начала ее настраивать, а Моту Чанд подстроил свои табла.
– Итак, какую рагу мы с вами разбирали – «Бхайраву»?
– Нет, устад-сахиб, «Рамкали», – ответила Малати, нежно перебирая струны танпуры, которую она положила на коврик перед собой.
– Хммм! – сказал устад Маджид Хан.
Он медленно запел первые музыкальные фразы из раги, а Малати ему вторила. Остальные внимательно слушали. От низких нот устад перешел к высоким, затем жестом велел вступить Моту Чанду. Тот заиграл на табле ритмический цикл из шестнадцати тактов, а устад запел композицию, которую сейчас разучивала Малати. Она изо всех сил старалась сосредоточиться на уроке и все же отвлеклась на двух студенток, вошедших в аудиторию, – те поклонились учителю и сели.
Настроение устада Маджида Хана явно улучшилось; в какой-то момент он перестал петь и сказал:
– Вы в самом деле хотите стать врачом? – Отвернувшись от Малати, он иронично добавил: – Такой голос способен разбивать сердца, а не лечить их, но в жизни всякого уважающего себя музыканта первое место должна занимать музыка. – Затем он вновь обратился к Малати: – Музыканту требуется не меньшая сосредоточенность ума, нежели хирургу. Нельзя бросить пациента посреди операции, а потом вернуться к нему, когда взбредет в голову.
– Вы правы, устад-сахиб, – с едва уловимой улыбкой ответила Малати Триведи.
– Женщина-врач!.. – задумчиво произнес устад Маджид Хан. – Ладно, ладно, продолжим – на чем мы остановились?
Словно в ответ на его вопрос, сверху раздался громкий перестук: там начали репетировать танец бхаратанатьям[240]. В отличие от исполнительниц катхака, удостоившихся в коридоре недовольного взгляда устада, эти танцовщицы не носили звенящих браслетов, однако отсутствие отвлекающего звона они с лихвой компенсировали яростным топотом. Лицо устада Маджида Хана стало чернее тучи, и он тут же прекратил урок, который давал Малати.
Следом он вызвал юношу с хорошим голосом, очень добросовестного и прилежного ученика. Впрочем, с ним он тоже вел себя не слишком доброжелательно (вероятно, потому, что все еще гневался на танцовщиц, репетирующих бхаратанатьям у него над головой). Юноша ретировался, как только его пятнадцать минут истекли.
В кабинет тем временем вошла Вина Тандон. Она села и стала слушать. Лицо у нее было озабоченное. Она устроилась рядом с Малати, которую знала и по музыкальным занятиям, и через Лату. Сидевший к ним лицом Моту Чанд невольно подивился интересному контрасту: светлокожая Малати с тонкими чертами лица, каштановыми волосами, озорным взглядом зеленых глаз – и смуглая темноглазая Вина с пухлыми, округлыми чертами, бойкая и живая, однако чем-то встревоженная.
После юноши учитель вызвал веселую, но застенчивую бенгалку средних лет, над акцентом которой любил потешаться. Обычно она приходила по вечерам и разучивала сейчас рагу «Малкос» (она иногда называла ее «Малкош» – к неизменному восторгу учителя).
– Сегодня, стало быть, вы явились с утра, – заметил устад Маджид Хан. – Как же я могу учить вас полуночной раге в такую рань?
– Муж мне велел заниматься только по утрам, – ответила бенгалка.
– То есть вы готовы пожертвовать искусством ради брака? – вопросил устад.
– Не совсем, – потупилась бенгалка.
У нее было трое детей, и она замечательно их воспитывала, но перед строгим, не скупящимся на критику устадом до сих пор робела, как дитя.
– Что значит «не совсем»?
– Мой муж предпочитает, чтобы я осваивала не классическую музыку, а «Рабиндрасангит»[241].
– Хммм! – сказал устад Маджид Хан, а про себя подумал: если мужским ушам приторная «музыка» Рабиндраната Тагора милее классической, значит обладатель этих ушей – форменный идиот. Учитель снисходительно добавил: – Что ж, полагаю, теперь он попросит вас исполнить ему «гозоль».
Услышав столь безжалостно исковерканное слово «газель», бенгалка окончательно сникла, а Малати и Вина изумленно переглянулись.
О своем предыдущем ученике устад Маджид Хан высказался так:
– У мальчика хороший голос, и он трудолюбив, но поет как в церковном хоре. Видно, сказывается знакомство с западной музыкой. По-своему это, конечно, хорошая традиция… – милостиво произнес он, а потом, поразмыслив секунду-другую, добавил: – Но голос портит безвозвратно. Появляются ненужные вибрации… Хмм. – Он вновь повернулся к бенгалке. – Настройте танпуру пониже, на «ма». Так и быть, научу вас петь эту вашу «Малкош». Нельзя же бросать рагу недоученной, пускай в это время дня ее и не поют. Но с таким же успехом можете поставить йогурт готовиться с утра, а съесть его вечером.
Ученица, хоть и перенервничала, неплохо справилась с заданием. Устад дал ей немного поимпровизировать и пару раз похвалил: «Долгих лет жизни вам!» На самом деле музыка значила для этой женщины куда больше, чем для ее мужа и трех прекрасно воспитанных сыновей, однако ставить ее превыше всего она не могла по целому ряду стесняющих обстоятельств. Устад, довольный исполнением бенгалки, в итоге уделил ей даже больше времени, чем полагалось. Когда урок был окончен, она тихо присела в сторонке, чтобы послушать остальных учеников.
Пригласили Вину Тандон. Она должна была спеть «Бхайраву», для которой следовало сперва перенастроить танпуру на «па». Но Вина так волновалась за мужа и сына, что тут же принялась играть.
– Какую рагу вы учите? – в некотором замешательстве спросил устад Маджид Хан. – Разве не «Бхайраву»?
– Да, гуруджи, – ответила сбитая с толку Вина.
– Гуруджи?! – переспросил устад Маджид Хан. Не будь он так изумлен, в голосе его непременно прозвучало бы негодование. Какая муха укусила его любимую ученицу?
– То есть устад-сахиб, – опомнилась Вина. Это же надо – обратилась к учителю-мусульманину так, как следовало обращаться к учителю-индуисту!
Устад Маджид Хан продолжал:
– И раз уж вы поете «Бхайраву», не соблаговолите ли перенастроить танпуру?
– Ой! – Вина недоуменно уставилась на свой инструмент, словно это он был виноват в ее рассеянности.
Когда она перенастроила танпуру, устад пропел несколько фраз медленного алапа[242], однако Вина исполнила их настолько плохо, что он не выдержал и рявкнул:
– Слушайте! Сначала слушайте, а потом пойте. Слушание – это пятнадцать анн из шестнадцати, составляющих рупию. А исполнение – всего лишь одна. Повторить услышанное способен даже попугай. Где вы витаете?
Вина не осмелилась поделиться своими тревогами с учителем, и тот продолжал:
– Попытайтесь перебирать струны так, чтобы я их слышал. И ешьте на завтрак миндаль, он придает сил. Ладно, перейдем к «Джаго Мохан Пьяре», – раздраженно добавил он.
Моту Чанд заиграл ритмический цикл на табла, и они запели. Слова хорошо известной композиции успокоили растревоженный разум Вины; она пела все уверенней и бойче. Устад Маджид Хан остался доволен. Через некоторое время и Малати, и бенгалка собрались уходить. В голове устада опять вспыхнуло слово «гозоль», и тут его осенило, где он раньше слышал имя Моту Чанда. Уж не этот ли таблаист аккомпанировал газелям Саиды-бай, осквернительницы святого источника музыки, куртизанки, ублажавшей скандально известного раджу Марха? Одна мысль привела к другой, та – к третьей, и вот уже устад обратился к Вине с такими словами:
– Пускай ваш отец, министр, и нацелился лишить всех нас средств к существованию, он хотя бы уважает нашу религию и готов ее защищать!
Вина умолкла и в замешательстве воззрилась на учителя. Она понимала, что под «средствами к существованию» он имел в виду покровительство крупных землевладельцев, которые могли лишиться своих земель в результате отмены системы заминдари. Но при чем тут религия? Загадка.
– Так ему и передайте, – сказал устад Маджид Хан.
– Передам, устад-сахиб, – покладисто ответила Вина.
– Конгресс-валлы скоро покончат с Неру, мауляной Азадом и Рафи-сахибом. А наши доблестные главный министр и министр внутренних дел рано или поздно задавят вашего отца. Но пока он еще имеет какое-никакое политическое влияние и в состоянии помочь тем, кому больше не на кого надеяться. Когда во время наших молитв из соседнего храма полетят бхаджаны, добром это не кончится.
До Вины дошло, что устад Маджид Хан имеет в виду храм Шивы, который строился в Чоуке, буквально в паре улиц от его дома.
Учитель немного помурлыкал под нос, затем откашлялся и сказал, словно обращаясь к самому себе:
– Жизнь в наших краях становится решительно невыносимой. Ладно бы только этот Марх безумствовал, так еще в Мисри-Манди черт-те что творится. Просто уму непостижимо, – вещал он, – все бастуют, никто не работает, люди только и делают, что вопят лозунги и грозят друг другу расправой. Мелкие сапожники голодают и орут, торговцы затянули ремни потуже и знай себе сотрясают воздух гневными речами, в магазинах нет обуви, в Манди повальная безработица… Страдают интересы всех сторон, однако никто не желает идти на уступки! Вот каковы дела твои, Человек, сотворенный Господом из сгустка крови[243] и наделенный разумом и мудростью.
Устад завершил тираду пренебрежительным взмахом руки, как бы говоря: все мои опасения касательно природы человека подтвердились.
Когда учитель увидел, что Вина расстроилась еще сильней, лицо его приобрело озабоченное выражение.
– Ох, зачем я вам все это говорю? – едва ли не каясь, воскликнул он. – Вашему мужу все это известно лучше, чем мне. Словом, я разделяю вашу тревогу – конечно, конечно, разделяю.
Вину тронуло такое участие со стороны учителя, который редко кому-то сочувствовал, однако она продолжала молча перебирать струны. Ничего нового за этот урок она не выучила, но всем было ясно, что сейчас ей не до композиций и ритмических узоров – или танов, – которые они принялись отрабатывать дальше. В конце концов устад сказал ей:
– Вы поете слово «га», «га», «га», но так ли должна звучать нота «га»? По-моему, ваша голова забита всем, чем угодно, но только не музыкой. Любые волнения следует вместе с обувью оставлять за порогом кабинета.
Он запел сложную последовательность танов, и Моту Чанд вдруг так проникся музыкой, что, сам того не замечая, принялся импровизировать, тихонько отстукивая на табла приятный, филигранной сложности аккомпанемент. Устад резко умолк.
Он повернулся к Моту Чанду и ядовито, с вызовом произнес:
– Прошу вас, продолжайте, гуруджи.
Таблаист сконфуженно улыбнулся.
– Право же, нам очень нравится ваше соло, – не унимался устад Маджид Хан.
Улыбка Моту Чанда стала еще несчастнее.
– Вам известно, что такое тхека – простейший ритмический цикл, лишенный каких-либо украшательств? Или столь приземленные материи вам, жителю высоких кругов рая, чужды?
Моту Чанд умоляюще взглянул на учителя и сказал:
– Меня так захватило ваше пение, устад-сахиб! Вот я и не удержался. Больше это не повторится.
Устад Маджид Хан пристально поглядел на таблаиста и понял, что тот и не думал дерзить или насмешничать.
После урока Вина собралась уходить. Обычно она оставалась послушать других, но сегодня не могла: Бхаскар лихорадил и требовал ее внимания; Кедарната тоже надо было подбодрить; свекровь утром с укоризной подметила, что Вина слишком много времени проводит в колледже.
Устад взглянул на часы. До полуденной молитвы оставался еще час. Он вспомнил про зов муэдзина, который каждое утро раздавался с минарета местной мечети, а потом – один за другим, с чуть неравными промежутками – с других минаретов города. В утреннем азане ему особенно нравились дважды повторяемые слова (потом, в течение дня, они уже не звучали): «Молитва лучше сна!»
Музыка всегда была его молитвой, и иногда он просыпался задолго до рассвета, чтобы спеть «Лалит» или другую утреннюю рагу. А потом в прохладном воздухе над крышами домов раздавались первые слова азана: «Аллаху-акбар!» («Бог велик») – и уши его замирали в ожидании строки, укоряющей любителей поспать подольше. Услышав ее, он улыбался. То была одна из маленьких повседневных радостей его жизни.
Если построят храм Шивы, зова муэдзина будет не слышно: его заглушит зов раковины шанкха. Невыносимая мысль. Должен быть способ этому помешать! Наверняка это под силу могущественному министру Махешу Капуру, которого в партии дразнят почетным мусульманином, совсем как Джавахарлала Неру. Устад принялся медитативно напевать себе под нос слова композиции, которую он только что пытался разучить с дочерью министра, – «Джаго Мохан Пьяре». Музыка вновь захватила его, и он забыл про все на свете, даже про дожидающихся урока учеников. Ему никогда не приходило в голову, что слова эти адресованы темному богу Кришне и призывают его проснуться с наступлением утра, а Бхайрава («ужасный») – один из эпитетов, описывающих великого бога Шиву.
Исхак Хан, исполнитель на саранги, аккомпанировавший Саиде-бай, уже несколько дней хлопотал о переводе зятя, тоже сарангиста, с «Всеиндийского радио Лакхнау» на «Всеиндийское радио Брахмпур».
Вот и сегодня Исхак Хан отправился в контору, надеясь переговорить с помощником музыкального продюсера, но вновь потерпел неудачу. Молодому человеку было горько сознавать, что он не может хотя бы просто изложить свои мысли директору радиостанции. Зато он изложил их, притом весьма громогласно, нескольким коллегам-музыкантам, которых там повстречал. Припекало солнце, и они сели поболтать в тени раскидистого нима, стоявшего на лужайке между домами. Глядя на цветущие канны, музыканты обсуждали все на свете. У одного из них был при себе радиоприемник, который они подключили к розетке в холле главного корпуса и настроили на единственную хорошо ловившую радиостанцию – свою собственную.
Их уши наполнил неподражаемый голос устада Маджида Хана, поющего рагу «Мийя-ки-Тоди». Рага только начиналась, и потому из аккомпанемента звучали лишь табла и его танпура.
Музыка была чудесная: величественная, грустная, полная глубокого чувства покоя. Музыканты перестали сплетничать и заслушались. Даже рывшийся в клумбе удод с оранжевым хохолком на мгновение замер.
Устад Маджид Хан любил начинать раги с очень медленного ритмического фрагмента, а не с бесформенного алапа. Минут через пятнадцать он перешел к более быстрой части, и вот рага «Тоди» уже закончилась, не успев начаться. Вместо нее зазвучала какая-то детская передача.
Исхак Хан выключил радио и минуту-другую сидел неподвижно, глубоко погрузившись даже не в раздумья – в транс.
Через некоторое время все встали и направились в столовую. Друзья Исхака Хана, как и его зять, были штатными музыкантами радиостанции, работали от звонка до звонка и получали стабильную заработную плату. Исхак Хан же играл в эфире лишь от случая к случаю и относился к категории «приглашенных артистов».
Маленькая столовая была битком набита музыкантами, сценаристами, администраторами и официантами. В сторонке, привалившись к стене, стояли два прислужника. В общем, было людно, шумно и уютно. Все знали, что в столовой подают вкусный крепкий чай и восхитительные самосы. На щите напротив входа помещалось объявление, крупными буквами сообщавшее посетителям, что кредита здесь никому не открывают и без денег еду не дают. Но поскольку с наличными у музыкантов было туго, это правило регулярно нарушалось.
Люди толпились за всеми столиками, кроме одного. Устад Маджид Хан попивал чай в одиночестве, сидя во главе стола у дальней стены. Видимо, из почтения к его таланту – устад был практически небожителем, даже артисты категории «А» заглядывали ему в рот, – никто не осмеливался к нему подсесть. Несмотря на царившую в столовой дружескую атмосферу и демократичные порядки, определенные условности здесь все же соблюдались. Артисты категории «Б», к примеру, обычно не подсаживались к артистам более высоких категорий – «Б+» или «А» (если, конечно, не приходились им учениками), – а если и заговаривали с ними, то вежливо и почтительно.
Исхак Хан огляделся и, увидев пять свободных стульев вдоль стола устада Маджида Хана, направился к ним. Два его друга, помешкав, неуверенно зашагали следом.
Пока они шли, рядом освободился один из столиков: видимо, музыкантам пора было выходить в эфир. Однако Исхак Хан сознательно не обратил на это внимания и подошел прямо к столу устада Маджида Хана.
– Вы позволите? – вежливо спросил он.
Поскольку великий музыкант явно пребывал сейчас в ином мире, Исхак с друзьями молча заняли места на противоположном конце длинного стола. С двух сторон от Маджида Хана осталось по свободному стулу. Маэстро словно и не заметил, что к нему подсели, и продолжал прихлебывать чай, обхватив чашку ладонями, хотя было тепло.
Исхак сел напротив Маджида Хана и взглянул на его благородное надменное лицо, не столько отмеченное печатью возраста, сколько смягченное неким мимолетным воспоминанием или мыслью.
Исхака так потрясла его рага «Тоди», что захотелось немедленно выразить музыканту свое почтение. Устад Маджид Хан был невысокого роста, однако, когда он сидел на сцене в своем длинном черном ачкане (туго застегнутом под самое горло – как только дыхание не спирало?) или даже просто пил чай в столовой, всем своим неприступным видом он демонстрировал превосходство над окружающими и казался намного выше ростом, чем был в действительности. Подойти к нему никто не смел.
«Вот бы он первым со мной заговорил, – подумал Исхак, – тогда я рассказал бы ему о чувствах, которые пробуждает во мне его пение. Он же нас видит! И он когда-то знал моего отца!»
Молодому Исхаку многое не нравилось в старшем коллеге, но то были сущие мелочи в сравнении с музыкой, которую они с друзьями только что прослушали.
Все заказали чай. Обслуживали в столовой, пусть и государственной, очень быстро. Три друга вернулись к разговору. Устад Маджид Хан молча и задумчиво потягивал чай из чашки.
Несмотря на саркастичность, Исхак нравился людям, и его всегда окружали друзья. Он был отзывчив и с охотой взваливал на свои плечи чужие дела и заботы. После смерти отца они с сестрой воспитывали трех младших братьев. Вот почему он так упорно добивался перевода зятя из Лакхнау в Брахмпур.
Один из друзей Исхака, таблаист, предложил его зятю поменяться местами с сарангистом Рафиком, который хотел перебраться в Лакхнау.
– Только ведь Рафик – артист категории «Б+». А твой зять? – спросил Исхака второй друг.
– Категории «Б».
– Директор радиостанции вряд ли променяет «Б+» на «Б». Но попытка не пытка.
Исхак взял свою чашку, чуть поморщился и глотнул чаю.
– Хотя он мог бы повысить категорию, – продолжал приятель. – Согласен, система дурацкая – как можно оценить артиста из Дели по записи одного-единственного выступления! Но ничего не попишешь, другой у нас нет.
– Ладно тебе, – сказал Исхак, вспомнив, что отец в последние годы жизни успел перейти в категорию «А», – система не такая уж и дурацкая. Зато оценивают беспристрастно. И таким образом можно гарантировать компетентность сотрудников.
– Компетентность! – вдруг возгласил устад Маджид Хан. Три друга потрясенно уставились на него. Слово было произнесено с невероятным презрением и, казалось, шло из самых глубин души. – Но ведь компетентность – это ничтожно мало! Одна компетентность ничего не стоит.
Исхак в полном замешательстве взглянул на устада Маджида Хана, однако память об отце придала ему смелости, и он заговорил:
– Хан-сахиб, такому профессионалу, как вы, про компетентность можно не думать! А вот нам, простым смертным… – Он не закончил.
Устад Маджид Хан, раздосадованный даже столь почтительным возражением, поджал губы и умолк, как будто собираясь с мыслями. Через некоторое время он заговорил:
– У вас вообще не должно быть никаких проблем, – сказал он. – Саранги-валле особые навыки не требуются. От вас никто не ждет мастерства или особого стиля… В каком стиле играет солист, в таком и вы. По музыкальным понятиям ваша задача – отвлекать слушателя. – Он равнодушно продолжал: – Если хотите, я замолвлю о вас словечко директору. Он знает, что я беспристрастен, ведь саранги-валла мне не нужен. Рафик или муж вашей сестры – какая разница, кто работает здесь, а кто в Брахмпуре?
Исхак побелел. Забыв, кто он, где и с кем разговаривает, он посмотрел Маджиду Хану прямо в глаза и разгневанным, резким голосом отчеканил:
– Меня совершенно не задевает, когда великий маэстро называет меня саранги-валлой, а не сарангией. Я глубоко польщен, что маэстро вообще удостоил меня своим вниманием. Однако эта тема знакома Хану-сахибу не понаслышке. Быть может, он поподробнее расскажет нам о бесполезности сего инструмента?
Все знали, что устад Маджид Хан принадлежит к семье потомственных исполнителей на саранги. В молодости он не только стремился стать знаменитым певцом, но преследовал и еще одну цель: во что бы то ни стало отойти от презренной традиции игры на саранги – инструменте, исторически связанном с проститутками и куртизанками. Он хотел, чтобы его и его детей относили к высшей касте музыкантов, так называемым «калавантам».
Однако позорное пятно саранги оказалось чересчур стойким, и калаванты не пожелали родниться с семьей Маджида Хана. Это было одно из самых жгучих разочарований его жизни. Еще одним разочарованием стало то, что никто не понесет дальше его музыку, ибо он так и не нашел ученика, достойного продолжать его искусство. Родному сыну в детстве медведь на ухо наступил, а дочь… Музыкальный слух у нее был, но меньше всего ему хотелось, чтобы дочка обрела собственный голос и стала профессиональной певицей.
Устад Маджид Хан кашлянул и промолчал.
Мысль о том, с каким презрением Маджид Хан, человек столь одаренный и мудрый, относится к родным традициям и истокам – вот предатель! – привела Исхака в бешенство.
– Неужели Хан-сахиб не удостоит нас ответом? – исступленно продолжал он вопреки уговорам друзей. – Конечно, Хан-сахиб теперь птица высокого полета, однако он способен пролить свет на эту тему. Кто, если не он? Кому достанет личного опыта? Мы ведь столько слышали об отце и деде Хана-сахиба, виднейших музыкантах!
– Исхак, я помню вашего отца и деда. То были мудрые люди, понимавшие, как много в нашем мире значат уважение и соблюдение приличий.
– О да, борозды на ногтях[244] никогда не казались им чем-то зазорным, – резко ответил Исхак.
Люди за соседними столиками замолчали и внимательно слушали словесную перепалку молодого и пожилого музыкантов. Исхак, войдя в раж, теперь пытался раззадорить, обидеть и унизить устада Маджида Хана. Это было очевидно и грустно. В столовой происходило нечто ужасное, но люди вокруг, казалось, окаменели.
Устад Маджид Хан медленно и бесстрастно произнес:
– Зато они сочли бы зазорным поведение сына, ухлестывающего за младшей сестрой работодательницы, которой его смычок помогает торговать собственным телом!
С этими словами он взглянул на часы и встал. Через десять минут у него было выступление. Обращаясь к самому себе, просто, искренне и от всей души он сказал:
– Музыка – это молитва, а не дешевое развлечение для борделей!
Не дожидаясь ответа саранги-валлы, он зашагал к двери. Исхак вскочил и в порыве неуправляемого гнева и боли едва не бросился следом, но друзья схватили его за руки и усадили обратно на стул. К ним подошли и другие доброжелатели. Исхака здесь любили, никто не хотел, чтобы он позорился дальше.
– Исхак-бхай, уймись, ты уже и так лишнего наговорил.
– Слушай, Исхак, старшим не надо перечить, какие бы гадости они ни говорили.
– Не порть себе жизнь. Подумай о братьях. Если он пожалуется господину директору…
– Исхак-бхай, сколько раз мы тебе твердили: придержи язык!
– Немедленно принеси ему извинения!
Но Исхак ничего не соображал от ярости:
– Да он… да я!.. Да я никогда не стану извиняться… перед этим… клянусь именем отца!.. Подумать только, он оскорбляет память своих и моих предков, а все перед ним пресмыкаются!.. Да, Хан-сахиб, можете и двадцать пять минут выступать, да-да, Хан-сахиб, сами решайте, какую рагу исполнить… О боже! Будь Миан Тансен[245] жив, он заплакал бы, услышав его исполнение… он плакал бы, что Господь наделил великим даром эдакого…
– Ну полно, полно, Исхак… – урезонивал его старик-ситарист.
Молодой музыкант обернулся к нему со слезами гнева и боли:
– Вы выдали бы свою дочь за его сына? А? Или своего сына за его дочь? Кто он такой, какое имеет право вещать, точно мулла, о молитве и служении музыке, когда сам провел половину юности на Тарбуз-ка-Базаре…
Людям стало неловко за Исхака, и они начали от него отворачиваться. Несколько доброжелателей покинули столовую и отправились успокаивать обиженного маэстро, который своим душевным волнением грозил взбаламутить радиоволны.
– Хан-сахиб, простите юнца – он не ведает, что говорит!
Устад Маджид Хан, уже подошедший к двери студии, промолчал.
– Хан-сахиб, старшее поколение всегда относится к младшим, как к детям, – с терпением и снисхождением. Не принимайте его слова близко к сердцу. Вы же знаете, это неправда.
Устад Маджид Хан посмотрел на заступника и процедил:
– Если пес помочился на мой ачкан, разве я стал от этого деревом?
Ситарист помотал головой:
– Ох, и время-то какое нашел – вам ведь сейчас выступать, Хан-сахиб!..
Устад Маджид Хан спокойно развернулся и ушел петь «Хиндол» – рагу спокойствия и всепобеждающей красоты.
Прошло несколько дней с тех пор, как Саида-бай спасла Мана от самоубийства – по его собственному выражению. Едва ли жизнерадостный юноша из обеспеченной семьи действительно попытался бы даже порезаться при бритье в доказательство своей любви к женщине – Фироз прямо сказал об этом другу, когда тот в очередной раз изливал ему душу. Однако Саида-бай обладала не только холодным трезвым умом, но и нежным сердцем (по крайней мере, к Ману она относилась с нежностью): пусть она не верила, что юноша в самом деле сведет счеты с жизнью, если она откажется заниматься с ним любовью, конечно, она понимала, что для него эти слова – не пустой звук. Утверждая, что без нее жизнь ему не мила, Ман не кривил душой. На какое-то время прежние пассии перестали для него существовать. Больше дюжины девиц «из хороших брахмпурских семей», в которых он когда-то был влюблен и которые по большей части отвечали ему взаимностью, тут же покинули его разум и сердце. Саида-бай стала для него всем.
А после того как они занялись любовью – даже больше, чем всем. Как и в случае с другой частой причиной семейных раздоров, Саида-бай тем больше возбуждала голод, чем меньше заставляла голодать[246]. Отчасти дело было в ее потрясающей умелости: она знала толк в ласках. Но главным образом за это отвечала накхра – искусство изображать обиду и недовольство, которому ее с юности учили мать и другие куртизанки Тарбуз-ка-Базара. Причем у Саиды-бай это получалось сдержанно, едва заметно и оттого бесконечно правдоподобно. Одна слезинка, одна невзначай оброненная фраза или даже легкий намек на то, что какие-то слова или поступок Мана причинили ей боль, – и сердце его обливалось кровью. Он готов был любой ценой защищать ее от этого жестокого и несправедливого мира. Он прижимался щекой к ее плечу, целовал в шею и поминутно заглядывал в глаза любимой: не повеселела ли, не воспряла ли духом? Когда Саида наконец одаривала его светлой печальной улыбкой, что покорила его на празднике Холи в Прем-Нивасе, Мана охватывало неудержимое влечение. Саида-бай это видела и улыбалась лишь в том случае, если сама была в настроении его ублажать.
Одну иллюстрацию из подаренного им сборника стихов Галиба она поместила в рамку. Страничку, которую раджа Марха в бешенстве вырвал из книги, она вешать на стену не осмелилась, дабы не вызвать у него новый приступ гнева. В рамке на стене висела другая иллюстрация: юная дева в светло-оранжевом одеянии сидит на светло-оранжевом коврике, держа тонкими пальцами инструмент, отдаленно напоминающий ситар, и глядит через арку на таинственный сад. Лицо у девушки тонкое, точеное – в отличие от лица Саиды, вполне привлекательного, однако не слишком красивого, – а музыкальный инструмент получился у художника настолько стилизованным и изящным, что на нем и играть-то было нельзя (то ли дело крепкая и верная фисгармония Саиды!).
Ман ничуть не расстроился, что книга безнадежно испорчена, ведь Саида-бай повесила страничку на стену, – значит, подарок ей действительно дорог! Ман лежал в ее спальне, смотрел на картину в рамке и чувствовал, как сердце наполняется благодатью, столь же таинственной, как и зеленый сад в проеме арки. Упиваясь воспоминаниями о жарких утехах или с наслаждением жуя кокосовый пан, только что предложенный ему на кончике резной серебряной булавки, он думал, что Саида, ее музыка и ее любовь увлекают его в райский сад, неземной и при этом абсолютно настоящий.
– Невозможно вообразить, – однажды произнес Ман полусонно, – что наши родители тоже когда-то… как мы с тобой…
Эти слова поразили Саиду-бай своей пошлостью. Ей вовсе не хотелось воображать домашние постельные утехи Махеша Капура – и вообще кого бы то ни было. Своего отца она не знала, а мать, Мохсина-бай, тоже всегда говорила, что не помнит его. Семейный очаг и заботы, связанные с домашней жизнью, никогда не манили Саиду. Брахмпурские сплетницы называли ее разлучницей и утверждали, что она разрушила не один крепкий союз, заманивая в свои грязные сети незадачливых и беспомощных мужей.
Она резко ответила:
– Хорошо жить в таком доме, как мой, где подобное можно не воображать!
Ман слегка оробел. Саида-бай, которая к тому времени уже прониклась к нему теплыми чувствами и знала, что он просто сболтнул первое, что пришло на ум, попыталась его развеселить:
– А почему Даг-сахиб расстроился? Быть может, он предпочел бы появиться на свет в результате непорочного зачатия?
– Да уж, – ответил Ман. – Мне иногда кажется, что без отца мне жилось бы куда лучше.
– Неужели? – переспросила Саида-бай, не ожидавшая такого поворота.
– Ну да! Что бы я ни делал, отец всегда смотрит на меня с презрением. Когда я открыл магазин тканей в Варанаси, он заявил, что это глупая затея и ничего у меня не выйдет. Теперь, когда я преуспел, он хочет, чтобы я сидел там целыми днями и света белого не видел. Зачем?!
Саида-бай промолчала.
– И зачем, скажи на милость, мне жениться? – продолжал Ман, раскинув руки в стороны и гладя Саиду по щеке. – Зачем? Зачем? Зачем? Зачем? Зачем?
– Чтобы я могла петь на твоей свадьбе, конечно, – с улыбкой ответила Саида-бай. – И на днях рождения твоих детей. И на мунданах[247]. И на свадьбах, конечно. – Она умолкла. – Хотя нет, до этого я не доживу. Знаешь, порой я диву даюсь: что ты увидел в такой старухе, как я?
Ман не на шутку разозлился и даже повысил голос:
– Не говори так! Ты нарочно меня злишь? Я никого и никогда так не любил, как тебя! Та девушка из Варанаси, с которой я встречался под бдительным присмотром родни, совершенно мне безразлична! А все думают, что я должен на ней жениться, потому что так решили мои родители.
Саида-бай повернулась к нему и спрятала лицо у него на груди.
– Ты действительно должен жениться! Родителей надо уважать.
– Она мне ни капли не нравится! – сердито ответил Ман.
– Стерпится – слюбится, – отозвалась Саида.
– И к тому же, если я женюсь, мне нельзя будет видеться с тобой!
– Хмм?.. – протянула Саида-бай особым тоном: не спрашивая, а, скорее, кладя конец разговору.
Через некоторое время они встали и перешли в другую комнату. Саида-бай попросила принести попугая, к которому она успела привязаться. Исхак Хан принес клетку, и последовал разговор о том, как научить птицу разговаривать. Саида-бай думала, что для этого хватит и пары месяцев, а Исхак считал, что может понадобиться больше.
– У моего деда был попугай, который за весь первый год не сказал ни слова, а потом без умолку болтал всю оставшуюся жизнь.
– Никогда о таком не слышала, – пренебрежительно ответила Саида. – Почему ты так странно держишь клетку?
– А, ерунда, – сказал Исхак, ставя клеть на стол и потирая запястье. – Рука немного болит.
На самом деле болела она сильно, вот уже несколько недель, и с каждым днем боль становилась нестерпимей.
– Играл ты вроде хорошо, – равнодушно заметила Саида-бай.
– Саида-бегум, а что же мне делать, если я не смогу играть?
– Ну, не знаю, – ответила та, щекоча попугайчику клюв. – Наверняка с твоей рукой все в порядке. Ты ведь не планируешь уезжать – свадеб в семье не намечается? Да и ехать тебе некуда, пока тот скандал на радио не забудут.
Если это обидное напоминание и несправедливые подозрения и задели Исхака за живое, виду он не подал. Саида-бай велела ему позвать Моту Чанда, и все трое принялись услаждать слух Мана музыкой. Время от времени Исхак прикусывал губу, двигая смычком по струнам, однако ничего не говорил.
Саида-бай сидела на персидском ковре перед фисгармонией. Голову она покрыла сари и одним пальцем поглаживала двойную нитку жемчужных бус на груди. Мурлыча себе под нос и положив левую руку на мехи фисгармонии, она заиграла первые ноты раги «Пилу». Затем, словно не в силах определиться с песней, Саида-бай принялась перебирать вступления еще нескольких раг.
– Что бы ты хотел послушать? – спросила она Мана, употребив более личное обращение на «ты», нежели раньше – «тум» вместо «ап».
Ман заулыбался.
– Итак?.. – повторила она через минуту.
– Итак, Саида-бегум?.. – сказал Ман.
– Что бы ты хотел послушать? – И вновь она сказала «тум» вместо «ап». У Мана голова пошла кругом от счастья. На ум сами собой пришли слова где-то услышанного куплета:
– Что угодно! – ответил Ман. – Честное слово, я всему рад. Что у тебя сейчас на сердце, то и спой.
Ман до сих пор не осмеливался называть ее просто «Саидой» вместо «Саиды-бай» – если не считать страстных минут любви, когда он сам не замечал, что говорит. Возможно, она случайно это обронила и ничего особенного не имела в виду, и ответный переход на «тум» ее оскорбит…
Однако Саида-бай решила обидеться на другое.
– Я предлагаю тебе сделать выбор, а ты перекладываешь задачу на мои плечи. У меня на сердце чего только нет! Разве не слышишь, как я без конца перебираю раги?
Она отвернулась от Мана и сказала:
– Ну, Моту, что мне спеть?
– Что вам будет угодно, Саида-бегум, – жизнерадостно ответил музыкант.
– Дурень, я тебе такую редкую возможность даю, а ты только улыбаешься, как неразумный младенец, и твердишь одно: «Что вам угодно, Саида-бегум»! Какую газель мне спеть, говори! Быстро! Или ты желаешь услышать тумри?
– Лучше газель, Саида-бай, – ответил Моту Чанд и тут же предложил: – «В груди твоей не камень – сердце…» Мирзы Галиба.
Допев газель, Саида-бай повернулась к Ману и сказала:
– Ты забыл подписать подаренную книгу. Исправляйся.
– Подписать ее по-английски?
– Прямо диву даюсь, – молвила Саида-бай, – наш великий поэт Даг не владеет письмом родного языка! Надо с этим что-то делать.
– Я выучу урду! – пылко воскликнул Ман.
Моту Чанд и Исхак Хан переглянулись: похоже, юноша пропал.
Саида-бай засмеялась и дразнящим тоном спросила Мана:
– Неужели?
Затем она попросила Исхака позвать служанку.
По какой-то неведомой причине Саида-бай сегодня была недовольна Биббо, причем та это знала, но делала вид, что все прекрасно. Она вошла с улыбкой, чем еще больше раздосадовала хозяйку.
– Ты нарочно улыбаешься, чтобы меня позлить, – пробурчала она. – И ты забыла сказать кухарке, что дал для попугая вчера был плохо размочен. Это птица, а не тигр! Хватит улыбаться, дурочка, лучше скажи, во сколько у Тасним урок арабского? Когда придет Абдур Рашид?
Саида-бай не боялась упоминать имя Тасним при Мане.
Биббо сделала приемлемо виноватое лицо и ответила:
– Так он уже здесь, Саида-бай, вы же знаете!
– Знаю? Знаю?! – еще пуще разгневалась хозяйка дома. – Ничего я не знаю! И ты тоже, – добавила она. – Вели ему немедленно сюда подняться.
Через несколько минут Биббо вернулась, но одна.
– И? – вопросила Саида.
– Он не придет.
– Не придет?! Он разве не в курсе, кто ему платит за уроки? Или он думает, что его честь мусульманина будет запятнана, если он войдет в эту комнату? Или он так важничает, потому что учится в университете?
– Не знаю, Саида-бегум.
– Тогда иди, девочка, и спроси его, в чем дело. Я ведь о его доходах пекусь, а не о своих.
Пять минут спустя Биббо вернулась с широченной ухмылкой на лице:
– Он страшно разозлился, когда я опять прервала их урок. Сказал, что они с Тасним разбирают очень сложную суру Корана и что священное слово для него превыше земных доходов. Но он придет, как только закончит урок.
– Знаешь, мне не очень-то и хочется учить урду, – проговорил Ман, успев сто раз выругать себя за бездумный энтузиазм.
Лишние обязанности ему сейчас ни к чему. Да он и не ожидал, что их шутливая болтовня примет серьезный оборот. Ман частенько позволял себе высказывания в духе: «Надо научиться играть в поло» (это он говорил Фирозу, которому нравилось знакомить друзей со вкусами и любимыми забавами своей семьи), или: «Пора мне уже остепениться» (Вине, единственной в семье, кто имел на него хоть какое-то влияние), или даже: «Впредь я отказываюсь давать китам уроки плаванья» (Прану, считавшему подобные реплики проявлением неуместного легкомыслия). Однако эти обещания он давал себе лишь в том случае, если выполнять их пришлось бы очень не скоро или не пришлось бы вовсе.
К тому времени молодой учитель арабского уже стоял за дверью. Он немного мялся и, по всей видимости, не одобрял того, что видел. Поприветствовав всю компанию, он стал молча ждать распоряжений или объяснений от хозяйки.
– Рашид, согласишься давать моему юному другу уроки урду? – сразу перешла к делу Саида-бай.
Молодой человек нерешительно кивнул.
– Условия будут те же, что и с Тасним, – сказала Саида-бай, считавшая, что практические вопросы лучше прояснять сразу.
– Меня это устраивает, – ответил Рашид с некоторым недовольством в голосе, как будто еще сердился, что ему помешали вести урок. – А как зовут джентльмена?
– Ах да, прости, – сказала Саида-бай. – Это Даг-сахиб, пока известный миру под именем Ман Капур. Он сын министра Махеша Капура. А его старший брат преподает в университете, где ты учишься.
Молодой человек сосредоточенно нахмурился, затем, обратив на Мана пристальный взгляд, сказал:
– Для меня большая честь давать уроки сыну Махеша Капура. Боюсь, сегодня для занятий уже поздновато, но завтра я наверняка смогу найти для вас время. Когда вы свободны?
– Ах, он свободен весь день, – с нежной улыбкой ответила Саида-бай. – Времени у Дага-сахиба хоть отбавляй.
Однажды уставшего от проверки экзаменационных работ и крепко уснувшего Прана разбудил резкий толчок в спину. Он обернулся и увидел, что Савита спит и во сне обнимает его сзади.
– Савита, Савита, малыш меня пнул! – Взбудораженный Пран принялся трясти ее за плечо.
Савита с трудом приоткрыла один глаз, почувствовала рядом родное худощавое тело мужа, улыбнулась в темноте и тут же заснула.
– Спишь? – спросил Пран.
– Ммм, – ответила Савита.
– Он правда это сделал! – не унимался ее муж. – Могла бы и поживее отреагировать, в конце концов!
– Кто «он»?
– Малыш!
– Какой еще малыш?
– Да наш, наш!
– И что он сделал?
– Пнул меня.
Савита осторожно села, поцеловала мужа в лоб, как ребенка, и ласково обняла.
– Ну что ты, он не мог. Тебе приснилось. Спи давай. Я тоже буду спать. И малыш.
– Да он в самом деле меня пнул! – с легкой досадой воскликнул Пран.
– Не мог он. Я почувствовала бы.
– А вот и мог. Ты, наверное, привыкла и уже ничего не чувствуешь. Да и спишь очень крепко. Он пнул меня прямо через живот, клянусь! Разбудил меня, – твердо стоял на своем Пран.
– Ой, ну ладно, будь по-твоему, – сказала Савита. – Наверное, он почувствовал, что тебе снится плохой сон про всякие хиазмы и ана… как их там?
– Анаколуфы.
– Да. А мне снился хороший сон, вот малыш и не захотел меня будить.
– Какой добрый.
– Конечно, он же наш, – сказала Савита и еще разок обняла мужа.
Они немного помолчали. Когда Пран уже засыпал, Савита сказала:
– Он у нас такой силач.
– Правда? – сонно переспросил Пран.
Савита к тому времени окончательно проснулась и не собиралась прерывать разговор.
– Думаешь, он вырастет таким же, как Ман?
– Он?
– Я чувствую, что это мальчик, – убежденно сказала Савита.
– Таким же, как Ман, – это каким?
Пран вдруг вспомнил, что мать просила его образумить брата, особенно насчет Саиды-бай, которую она называла исключительно «вох» – «эта».
– Красивым и легкомысленным?
– Может быть, – ответил Пран, думая совершенно о другом.
– Или интеллектуалом, как папа?
– Вполне может быть, – сказал ее муж, снова вовлекаясь в беседу. – Не самый плохой вариант. Бывает и хуже. Надеюсь, только астму не унаследует.
– А может, ему достанется характер моего деда?
– Нет… пинался он не злобно. Просто сообщал: мол, я тут, время два часа утра, все хорошо. А может, как ты говоришь, хотел прервать дурной сон.
– Или он вырастет напористым, бравым и при этом утонченным, как Арун.
– Прости, Савита, – сказал Пран, – если он станет похожим на твоего брата, я от него отрекусь. Хотя он первым от нас отречется, конечно. Если он пошел в Аруна, он уже сейчас сидит там и думает: «Ох, какое ужасное обслуживание! Надо поговорить с менеджером, чтобы вовремя подавали питание. И пусть наконец отрегулируют температуру амниотической жидкости в этом бассейне, как принято во всех уважающих себя пятизвездочных матках. Впрочем, чего еще ждать от Индии? В этой чертовой стране никто не работает как положено. Народ надо держать в ежовых рукавицах». Может, поэтому он меня и пнул.
Савита засмеялась:
– Ты плохо знаешь Аруна.
Пран только хмыкнул.
– А может, он пойдет в женщин нашей семьи? – продолжала Савита. – В мою маму или в твою? – Эта мысль ей понравилась.
Пран нахмурился: очень уж утомительно было среди ночи выслушивать фантазии жены.
– Налить тебе водички? – предложил он.
– Нет… хотя да, налей, пожалуйста.
Пран сел, кашлянул, повернулся к тумбочке, включил настольную лампу и налил из термоса стакан прохладной воды.
– Вот, милая, – сказал он, глядя на нее с любовью и некоторой печалью во взгляде. Какая она красивая, как чудесно было бы сейчас заняться с ней любовью…
– Что-то ты погрустнел, Пран, – сказала Савита.
Ее муж улыбнулся и провел рукой по лбу:
– Все хорошо.
– Я за тебя волнуюсь.
– А я нет, – соврал Пран.
– Тебе надо больше дышать свежим воздухом и меньше нагружать легкие. Лучше бы ты был писателем, а не лектором. – Савита стала медленно пить, наслаждаясь прохладой воды в жаркую ночь.
– Спасибо, – сказал Пран, – ты тоже могла бы почаще гулять. Беременным это полезно.
– Знаю. – Она зевнула. – Читала в книжке, которую мама дала.
– Ну, спокойной ночи, дорогая. Давай сюда стакан.
Он выключил свет и полежал немного в темноте с закрытыми глазами. «Никогда не думал, что буду так счастлив, – мысленно сказал он себе. – Все время спрашиваю себя: неужели я счастлив? И даже этот вопрос не делает меня несчастнее. Но надолго ли это? Теперь мои никчемные легкие могут навредить не только мне, но и жене, и ребенку… Надо заняться собой. Да, надо заняться. Работать поменьше. Быстро засыпать».
И через пять минут он действительно заснул.
На следующее утро пришло письмо из Калькутты. Оно было написано неповторимым мелким почерком госпожи Рупы Меры:
Дорогие мои Савита и Пран!
Совсем недавно получила ваше чудесное письмо. Незачем и говорить, как оно меня обрадовало. Я и не думала, что ты мне напишешь, Пран, ведь у тебя столько работы! Оттого получать от тебя весточки вдвойне приятно.
Нисколько не сомневаюсь, дорогой мой Пран, что все твои мечты, связанные с работой, сбудутся. Надо только иметь терпение, этому меня научила жизнь. Надо работать не покладая рук, а все остальное от нас не зависит. Какое счастье, что у моей любимой дочери такой хороший муж, только ему нужно непременно заботиться о своем здоровье.
Наверное, малыш в животике вовсю пинается, и я просто плачу, что не могу сейчас разделить с вами эту радость. Помню, Савита, ты пиналась так нежно и мягко, что папа ничего не чувствовал, когда клал руку на живот. И вот, моя дражайшая С, ты сама скоро станешь мамой! Я постоянно о тебе думаю. Арун иногда жалуется, мол, ты думаешь только о Лате и Савите, но нет, я люблю всех своих четырех детей, мальчиков и девочек, и интересуюсь всеми их делами. У Варуна в этом году сложности с математикой, очень за него переживаю.
Апарна такая лапочка и так любит свою бабулю! Вечерами ее часто оставляют мне, а я и не против с ней поиграть. Арун и Минакши ходят на всякие светские мероприятия, ему по работе нужно, я знаю. Иногда я читаю книги. Варун приходит с учебы очень поздно, раньше он ее развлекал, и это даже хорошо, потому что ребенку нельзя все время с одной айей сидеть, вредно для воспитания. Ну а теперь Апарна полностью на мне, бедняжка так привязалась! Вчера сказала маме, которая собиралась на званый ужин: «Уходи, я не буду плакать. Если дади останется, мне до лампочки». Вот так и сказала, слово в слово! Такая разумница, в три года уже говорит как взрослая. Я учу ее называть меня не «бабушкой», а «дади», но Минакши против: мол, если она сейчас не научится правильно говорить по-английски, то потом будет уже поздно.
Минакши, конечно, иногда бывает не в духе. Так на меня зыркнет порой, что, Савита, дорогая, я прямо чувствую: мне здесь не рады. Хочется в ответ на нее так же посмотреть, но обычно я просто начинаю плакать. Ничего не могу с собой поделать. Тогда Арун говорит: «Ма, только фонтаны не включай, вечно ты из-за пустяков начинаешь!» В общем, я стараюсь не рыдать, но стоит мне вспомнить про золотые медали твоего папы, так сразу слезы душат.
Лата теперь много времени проводит с семьей Минакши. Ее отец, достопочтенный судья Чаттерджи, очень высокого мнения о Лате, и ее сестра Каколи тоже, кажется, полюбила мою дочь. Еще есть три парня – Амит, Дипанкар и Тапан Чаттерджи, которые с каждым днем кажутся мне все более странными. Амит говорит: Лате надо выучить бенгальский, мол, это единственный цивилизованный язык Индии. Сам он, вообще-то, пишет по-английски, так почему же бенгальский у него цивилизованный, а хинди – нет? В общем, не знаю, больно уж необычная семья эти Чаттерджи. У них есть рояль, однако отец семейства по вечерам расхаживает по дому в дхоти. Каколи поет «Рабиндрасангит» и западные песни, но голос ее мне не по вкусу, и в Калькутте она имеет репутацию современной женщины. Порой я диву даюсь, как это моего Аруна занесло в такую семью, но все, что ни делается, – к лучшему, ведь теперь у нас есть Апарна.
Лата была очень зла на меня, когда мы только приехали в Калькутту, переживала из-за экзаменов и вообще места себе не находила. Пожалуйста, вышлите нам результаты телеграммой, как только они придут, даже если они плохие. Конечно, все дело в этом парне К, которого она встретила в Брахмпуре, – он очень дурно на нее повлиял. Порой она ерничает или отвечает мне только «да» и «нет», но вы же понимаете, что я не могла такое одобрить?! От Аруна ни помощи, ни сочувствия не дождешься. Недавно я велела ему познакомить Лату со своими друзьями-договорниками из хороших семей, необязательно кхатри, а там посмотрим. Если для Латы найдется такой же славный муж, как Пран, я могу умереть спокойно. Видел бы тебя, Пран, наш папочка – он сразу понял бы, что Савита в хороших руках.
Один раз я обиделась и сказала Лате: движение несотрудничества Ганди – это, конечно, хорошо и прекрасно, но я твоя мать, а с родной матерью нельзя быть такой упрямой! Ты про что? – сказала она, да так равнодушно, что у меня сердце сжалось от боли. Дражайшая Савита, я молюсь, если у тебя родится дочь – хотя нашей семье не помешал бы мальчик, – чтобы она никогда не была так черства с тобой! Впрочем, иногда Лата забывает про обиды и становится опять ласковая, добрая.
Да поможет вам Всемогущий Владыка исполнить все задуманное. Уже очень скоро, в сезон дождей, мы с вами увидимся.
Самый горячий привет вам от меня, Аруна, Варуна, Латы, Апарны и Минакши, обнимаем вас и целуем. За меня не волнуйтесь, сахар низкий.
P. S. Пожалуйста, передайте от меня привет Ману, Вине, Кедарнату и, конечно, Бхаскару и маме Кедарната, и твоим родителям, Пран (надеюсь, ним уже отцвел и маме стало полегче), а также моему отцу и Парвати. И конечно, вашему Малышу. И передайте от меня салям Мансуру, Матину и другим слугам. В Калькутте такая жара, а в Брахмпуре, наверное, и того жарче. В твоем положении, Савита, нужно беречься от солнца – и никаких лишних нагрузок! Отдыхай побольше. Когда не знаешь, что делать, – не делай ничего, так нужно. После родов набегаешься, поверь мне, дорогая Савита! Береги силы.
Слова тещи о цветении нима напомнили Прану, что он уже несколько дней не навещал мать. В том году аллергия на ним у госпожи Капур была особенно сильной, и дышала она с большим трудом. Даже ее муж, считавший, что любые аллергии люди придумывают и устраивают себе сами, наконец обратил внимание на ее состояние. Пран не понаслышке знал, каково это – бороться за каждый вдох, – и мысли о матери всегда вызывали у него беспомощную грусть (и легкий гнев на отца, который настаивал, чтобы та оставалась в городе и вела хозяйство).
– И куда же она поедет, скажи на милость? Где у нас ним не растет? Хочешь выслать ее за границу? – кипятился Махеш Капур.
– Ну, может, куда-нибудь на юг, баоджи… Или в горы.
– Не глупи. Кто о ней там позаботится? Или прикажешь мне бросить работу?
На этот вопрос не могло быть однозначного ответа. Хвори и недуги близких Махеша Капура не волновали. Перед родами жены он всякий раз исчезал из города, потому что терпеть не мог «бардака и суеты».
В последнее время состояние госпожи Капур сильно ухудшилось из-за тревог, вызванных увлечением Мана куртизанкой Саидой-бай и тем, что ее сын шатается без дела по Брахмпуру, когда в Варанаси его ждут работа и прочие обязательства. Родители невесты недавно намекнули через родственника, что пора бы назначить дату свадьбы. Госпожа Капур стала умолять Прана образумить младшего брата, однако ему это было не под силу. «Он слушает только Вину, – сказал Пран, – а потом все равно идет и делает все по-своему». Но мать так жалобно упрашивала, что в конце концов он согласился поговорить с Маном. И откладывал эту беседу уже несколько дней.
Ладно, подумал Пран, сегодня я с ним поговорю. Заодно наведаюсь в Прем-Нивас.
Идти пешком было слишком жарко, поэтому поехали на тонге. Савита молча – и весьма загадочно, думал Пран, – улыбалась. На самом деле она просто радовалась предстоящей встрече со свекровью, которую очень любила: приятно будет поболтать с ней о нимах, стервятниках, газоне и лилиях.
Когда они приехали в Прем-Нивас, выяснилось, что Ман до сих пор спит. Оставив Савиту с матерью, которая выглядела чуть лучше, чем раньше, Пран отправился будить брата. Ман лежал в кровати, зарывшись головой в подушки. Под потолком крутился вентилятор, но в спальне все равно было жарко.
– Вставай! Вставай! – сказал Пран.
– Ох, – протянул Ман, загораживаясь от яркого солнца.
– Вставай. Надо поговорить.
– Что? Ох… Зачем? Ладно, погоди, умоюсь.
Ман встал, тряхнул головой, внимательно изучил себя в зеркале, отвесил самому себе уважительный адаб, пока брат не видел, затем побрызгал на лицо водой из крана и вновь улегся в постель, но на сей раз на спину.
– Кто тебя подослал? – сказал Ман. Тут он вспомнил свой сон и с сожалением проговорил: – Эх, а что мне снилось! Я гулял возле Барсат-Махала с молодой женщиной… не такой уж молодой, вообще-то, но без морщин…
Пран расплылся в улыбке. Ман слегка обиделся.
– Что, совсем неинтересно? – спросил он.
– Нет.
– Ладно, зачем пришел, Бхай-сахиб? Садись-ка на кровать, тут гораздо удобнее. Ах да, – припомнил он, – ты хотел со мной поговорить. Кто тебя подослал?
– А что, обязательно кто-то должен подослать?
– Да. Обычно от тебя братских наставлений не дождешься, а сейчас по лицу видно: наставлять меня пришел. Ладно, ладно, валяй. Чую, разговор будет про Саиду-бай.
– Совершенно верно.
– Ну что я могу сказать в свое оправдание? – воскликнул Ман, глядя на брата смешливо и при этом по-собачьи жалобно. – Я по уши в нее втрескался. Понятия не имею, взаимно или нет.
– Ну и болван же ты! – с любовью произнес Пран.
– Не смейся надо мной, это невыносимо! Я в печали, – сказал Ман, сознательно и планомерно загоняя себя в любовную тоску. – Никто мне не верит. Фироз и тот говорит…
– И он прав. Никакой печали я не вижу. Вот скажи, ты действительно думаешь, что такая женщина способна на искренние чувства?
– А почему нет?
Он вспомнил минувший вечер, проведенный в объятиях Саиды-бай, и вновь ощутил смутный любовный зуд.
– Потому что это ее работа. Не влюбляться. Если она тебя полюбит, это напрямую отразится на ее доходах – и репутации! Нельзя ей никого любить. Женщина она разумная, это тебе любой скажет, кто ее видел. А я видел ее целых три Холи подряд.
– Ты плохо ее знаешь, Пран! – с жаром воскликнул Ман.
Уже второй раз за последние несколько часов Прану говорили, что он плохо знает людей, и на сей раз это задело его за живое.
– Слушай, Ман, хватит валять дурака. Таких женщин с детства учат обольщать легковерных мужчин, изображая любовь, – от этого у них пустеют головы и кошельки. Ты ведь в курсе, чем промышляет Саида-бай.
Ман лишь перевернулся на живот и зарылся лицом в подушку.
Подобные серьезные разговоры с братом-идиотом всегда давались Прану непросто. «Ладно, свой долг я исполнил, – подумал он. – Если начну талдычить – добьюсь обратного эффекта, а аммаджи это не нужно».
Он взъерошил брату волосы и спросил:
– Ман… у тебя проблемы с деньгами?
Ман ответил сквозь подушку:
– Ну да, непросто сейчас… Ты не подумай, я Саиде не клиент, но с пустыми руками как-то стыдно приходить. Подарки ей ношу. Ты ж понимаешь.
Пран промолчал. Нет, он не понимал.
– Надеюсь, ты не тратишь деньги, отложенные на развитие дела в Брахмпуре? Знаешь ведь, как баоджи отреагирует…
– Не трачу, – буркнул Ман и нахмурился; он снова лежал на спине и глазел на потолочный вентилятор. – Между прочим, на днях он меня уже распекал. Но против Саиды-бай отец ничего не имеет, точно тебе говорю. В конце концов, он и сам в юности был живчик… К тому же она выступает в Прем-Нивасе по его приглашению.
Пран молчал. Он был уверен, что отец крайне недоволен происходящим.
Ман продолжал:
– А несколько дней назад я попросил у него денег – на то, на се, – и он мне дал довольно крупную сумму.
Пран вспомнил, что его отец порой щедро откупался от тех, кто заставал его за работой над каким-нибудь законопроектом или другим важным делом, – лишь бы ему не мешали.
– Так что проблем я не вижу, – сказал Ман, а потом, радуясь, что вопрос исчерпан, спросил: – Где моя прелестная бхабхи? Лучше бы она меня ругала, честное слово.
– Она внизу.
– Тоже злится?
– Да я не то чтобы злюсь, Ман, – вздохнул Пран. – Ладно, одевайся, пойдем вниз. Она хочет тебя повидать.
– Как у тебя дела на работе?
Правой рукой Пран сделал жест, означавший то же, что и пожатие плечами.
– Ладно, спрошу иначе: профессор Мишра все еще бесится?
Пран нахмурился:
– Он не из тех, кто быстро забывает подвиги вроде твоего. Знаешь, учись ты у нас, за такую проделку мне, как члену комиссии по социальному обеспечению, пришлось бы настоять на твоем отчислении.
– Похоже, твои студенты знают толк в развлечениях, – одобрительно сказал Ман, а потом просиял и добавил: – Знаешь, как она меня называет? Даг-сахиб!
– Неужели? – хмыкнул Пран. – Очень мило. Увидимся внизу через несколько минут.
Однажды вечером после утомительного рабочего дня в Высоком суде Фироз ехал за город играть в поло и кататься верхом, когда заметил на дороге отцовского секретаря Муртазу Али на велосипеде. В одной руке тот держал белый конверт. Фироз остановил машину и окликнул его.
– Куда путь держишь? – спросил Фироз.
– А, так… Недалеко.
– Кому конверт?
– Саиде-бай Фирозабади, – неохотно ответил Муртаза Али.
– Ясно. Мне как раз по пути, могу закинуть. – Фироз поглядел на часы. – Время еще есть.
Он просунул руку в окно, чтобы взять у Муртазы конверт, но тот его не отдал.
– Мне и самому нетрудно, чхоте-сахиб, – с улыбкой сказал он. – Нехорошо перекладывать свои обязанности на других. Вы так элегантно выглядите в новых джодпурах![248]
– Для меня это не обязанность. Давай… – Фироз вновь потянулся за конвертом, думая, что теперь у него есть повод еще раз повидать очаровательную Тасним.
– Простите, чхоте-сахиб, наваб-сахиб строго наказал, чтобы я доставил письмо лично в руки адресату.
– Ерунда какая-то, – несколько заносчиво проговорил Фироз. – Я ведь уже завозил туда письмо, когда мне было по пути! В прошлый раз ты мне разрешил, почему теперь нельзя?
– Чхоте-сахиб, это такой пустяк, прошу вас – давайте не будем ссориться.
– Ладно, дружище, давай сюда письмо.
– Не могу.
– Не можешь? – В голосе Фироза зазвучали властно-надменные нотки.
– Видите ли, чхоте-сахиб, когда я в прошлый раз отдал вам письмо, наваб-сахиб очень разозлился и заставил меня пообещать, что больше это не повторится. Вы уж простите меня за грубость, но ваш отец так гневался, что я больше не рискну его ослушаться.
– Ясно.
Странное дело. Было бы из-за чего гневаться! До встречи с секретарем Фироз с нетерпением предвкушал игру, но теперь настроение у него испортилось. Откуда у отца эти пуританские замашки? Да, конечно, с певичками ему общаться не пристало, но уж письмо-то доставить им можно? Впрочем, наверняка этому есть иное объяснение.
– Позволь уточнить, – после недолгих размышлений сказал он, – мой отец был недоволен, что ты не доставил письмо сам – или что его доставил именно я?
– Не могу сказать, чхоте-сахиб. Я и сам хотел бы понять. – Муртаза Али вежливо стоял рядом с велосипедом, крепко стискивая конверт в одной руке, – словно боялся, что Фироз может неожиданно его выхватить.
– Ладно, – сказал Фироз и, коротко кивнув Муртазе Али, поехал дальше.
День был слегка пасмурный и относительно прохладный, хотя до захода солнца еще оставалось много времени. По обеим сторонам Китченер-роуд стояли высокие огненные деревья в пышном оранжевом цвету. Воздух был напоен их духом – не сладким, но очень характерным и выразительным, как аромат герани, – и всю дорогу засыпало легкими веерами лепестков. Фироз решил поговорить с отцом сразу по возвращении домой и на том успокоился.
Он вспомнил, как впервые увидел Тасним и ощутил внезапное настойчивое влечение к этой девушке – странное чувство, будто он где-то ее видел, «если не в этой жизни, то в одной из прошлых». Но вот он подъехал к полю для игры в поло, почувствовал знакомый запах конского навоза, проехал мимо знакомых построек, помахал знакомым людям – и вновь мысли его вернулись к игре, а Тасним отошла на второй план.
Фироз обещал этим вечером немного поучить Мана игре в поло и теперь стал оглядываться по сторонам в поисках друга. Вообще-то, он скорее уговорил его учиться – Ман не слишком горел желанием осваивать новую игру.
– Это лучшая игра в мире! – заверил его Фироз. – Ты сразу пристрастишься, вот увидишь. К тому же времени у тебя полно. – Он взял руки Мана в свои и сказал: – А то ручки становятся больно нежными – уж так тебя холят и лелеют!
Мана нигде не было, и Фироз с легкой досадой взглянул на часы и на клонившееся к закату солнце.
Несколько минут спустя к нему подъехал Ман. Он приветственно козырнул кепкой-жокейкой и спешился.
– Ты где был? – спросил Фироз. – Тут со временем все строго. Если мы не доберемся до деревянного коня вовремя – а бронь снимут через десять минут, – ну, тогда его заберет кто-то другой. И кстати, как тебе разрешили ездить верхом без сопровождения члена клуба?
– Даже не знаю, – ответил Ман. – Я просто подошел к конюху, поболтал с ним – и он оседлал для меня вот эту кобылу.
Собственно, удивляться было нечему: его друг благодаря врожденной беспечности мастерски выкручивался из самых каверзных ситуаций. Конюх, вероятно, просто принял его за члена клуба.
Усадив Мана на неудобного деревянного коня, Фироз начал его учить: дал Ману в правую руку легкую бамбуковую клюшку и попросил немного ею помахать, чтобы приноровиться.
– Но это же совсем не весело! – закричал Ман через пять минут.
– А что бывает весело в первые пять минут? – спокойно ответил Фироз. – Нет, клюшку надо держать не так – руку прямо – нет, совсем прямо! – вот – да, теперь замах – легонько – хорошо! Твоя рука должна стать продолжением клюшки.
– Я знаю минимум одно занятие, которое и в первые пять минут очень даже увлекает, – с дурашливой улыбкой сказал Ман, замахнувшись клюшкой и слегка потеряв равновесие.
Фироз окинул его позу холодным оценивающим взглядом.
– Я про те занятия, которые требуют навыков и опыта, – процедил он.
– Хочешь сказать, для того дела не нужны ни навыки, ни опыт?
– Хватит дурака валять, – одернул его Фироз, который серьезно относился к своему увлечению. – Так, не шевелись и посмотри на меня. Обрати внимание: мои плечи сейчас расположены параллельно спине лошади. Попробуй сесть так же.
Ман попытался, но стало еще неудобнее.
– Ты в самом деле думаешь, что любое дело, требующее навыков, поначалу приносит страдания? – спросил он. – Мой учитель урду, похоже, с тобой солидарен. – Он поставил клюшку между ног и правой рукой отер пот со лба.
– Брось, Ман! Мы всего пять минут отзанимались – не говори, что уже утомился! Давай с мячом попробуем.
– Вообще-то, я действительно устал, – сказал Ман. – Запястье побаливает. И локоть. И плечо.
Фироз ободряюще улыбнулся и положил мяч на землю. Ман замахнулся клюшкой – и промазал. Затем попытался еще раз – и снова мимо.
– Знаешь, – сказал он, – я что-то не в настроении. Пойду-ка…
Фироз пропустил его слова мимо ушей.
– Ни на что не смотри, только на мяч – только на мяч – больше никуда! На меня тоже не смотри. Не думай, куда полетит мяч, не смотри туда. Даже далекий образ Саиды-бай выкинь из головы.
Это последнее замечание, как ни странно, не вывело Мана из себя и не сбило ему прицел, а, наоборот, помогло зацепить клюшкой самый верх мяча.
– Знаешь, у нас с Саидой-бай не очень-то ладится, Фироз, – сказал Ман. – Вчера она опять на меня рычала, хотя я ничего плохого не сделал.
– А с чего все началось? – безучастно спросил его друг.
– Ну, когда мы разговаривали, вошла ее сестра и сказала, что у попугая усталый вид. А я улыбнулся, вспомнил про уроки урду и говорю, мол, у нас есть что-то общее. У нас с Тасним то есть. И тут Саида-бай как взорвется! Серьезно, она прямо взбеленилась. Потом еще полчаса на меня рычала. – Ман сделал задумчивое лицо – насколько это вообще было возможно.
– Хмм, – сказал Фироз, вспомнив, как сердито разговаривала Саида-бай с Тасним, когда он зашел к ним отдать конверт.
– Мне даже показалось, что она ревнует, – продолжал Ман после паузы и нескольких ударов клюшкой по мячу. – Но с чего бы такой потрясающе красивой женщине ревновать? Тем более к сестре…
Фироз подумал, что никогда не назвал бы Саиду-бай «потрясающе красивой женщиной». А вот красота ее сестры действительно поражала в самое сердце. Саида-бай вполне могла завидовать ее свежести и юности.
– Что ж, – сказал он Ману, и на его собственном – свежем и красивом – лице заиграла улыбка. – Полагаю, это хороший знак. Не понимаю, с чего ты так расстроился. Уже должен бы понимать, как устроены женщины.
– То есть ревность – это нормально? – вопросил Ман, сам подверженный приступам ревности. – Хорошо, но ведь нужен хотя бы повод! Ты сестру-то видел? Она и в подметки не годится Саиде-бай!
Фироз немного помолчал, а потом коротко ответил:
– Да, видел. Красивая девушка. – Больше он ничего сказать не осмелился.
Впрочем, все мысли Мана, по-прежнему бессмысленно лупившего клюшкой по верхней части мяча, были только о Саиде-бай.
– Мне иногда кажется, что она своего попугая любит больше, чем меня. На него она никогда не злится! Я так больше не могу, я устал.
Последнее предложение относилось не к его измученному сердцу, а к руке. Ману пришлось изрядно попотеть с клюшкой, и Фирозу даже нравилось смотреть, как тот пыхтит.
– Рука ничего, терпит? Как тебе последний удар? – спросил он.
– Руку прямо прострелило, – ответил Ман. – Сколько мне еще этим заниматься?
– Пока я не решу, что на сегодня достаточно, – сказал Фироз. – Это весьма воодушевляет, знаешь ли, – ты допускаешь все классические ошибки новичков. Вот сейчас ты, например, бил поверху. Не делай так – целься в нижнюю часть мяча, и тогда удар придется ровно туда, куда нужно. Если целиться в верхнюю часть, всю силу удара поглотит земля. Мяч улетит недалеко, а руке будет больно – как раз это ты и почувствовал.
– Слушай, Фироз, – сказал Ман, – а как вы с Имтиазом выучили урду? Это ведь не слишком трудно? Для меня все эти точки да закорючки – темный лес!
– К нам приходил старый мауляви[249], давал нам уроки на дому, – ответил Фироз. – Мать очень хотела, чтобы мы выучили и персидский, и арабский, но их освоила только Зайнаб.
– Как у нее дела? – спросил Ман.
В детстве он был любимчиком Зайнаб, однако не видел ее уже много лет – с тех пор, как она закрылась на женской половине. Зайнаб была на шесть лет старше Мана, и он ее обожал. Один раз она даже спасла ему жизнь, когда он маленьким мальчиком едва не утонул в реке. «Вряд ли мы когда-нибудь снова увидимся, – с тоской подумал Ман. – Как это ужасно – и как странно!»
– Грубая сила тут не нужна, делай все мягко, но уверенно… – сказал Фироз. – Разве Саида тебя этому не учила?
Ман слабо замахнулся на него клюшкой.
До захода солнца оставалось еще минут десять, и Фироз видел, что Ману надоело сидеть на деревянном коне.
– Ладно, последняя попытка, – сказал он.
Ман прицелился, легонько замахнулся и одним точным, полноценным круговым движением руки и запястья ударил ровно по центру мяча.
И Фироз, и Ман потрясенно проводили его взглядом.
– Отличный удар! – сказал Ман, довольный собой.
– Да, – кивнул Фироз. – Очень хороший. Новичкам везет. Завтра посмотрим, сможешь ли ты закрепить результат. А сейчас потренируемся на настоящем поло-пони – хочу убедиться, что ты можешь управлять лошадью одной рукой.
– Давай лучше завтра? – взмолился Ман; плечи у него затекли, спину скрутило, и спорта на сегодня ему было достаточно. – Просто прокатимся?
– Как и твой учитель урду, я вижу, что тебя сперва нужно учить дисциплине и лишь потом – самому предмету, – заметил Фироз. – Управлять лошадью одной рукой совсем не трудно. Не труднее, чем держаться в седле, – это как алиф-ба-та-са[250]. Если попробуешь сейчас, завтра будет проще.
– Но мне совсем не хочется пробовать сегодня, – возразил Ман. – Уже темно, и я не получу никакого удовольствия от катания! Ох, ладно, как скажешь, Фироз. Ты тут главный.
Он спешился, обнял друга за плечо, и они вместе зашагали к конюшне.
– Проблема моего учителя урду в том, – вернулся Ман к предыдущей теме, – что он хочет научить меня тонкостям каллиграфии и произношения, а мне только и надо, что стишки о любви читать.
– Ах, так это проблема
Он вновь приободрился: общество Мана неизменно оказывало на него веселящее действие.
– Разве не мне решать, чему учиться?
– Возможно, – кивнул Фироз. – Если б ты только понимал, что тебе на пользу, а что нет.
Вернувшись домой, Фироз решил поговорить с отцом. Он был уже не так раздосадован, как сразу после встречи с Муртазой Али, однако по-прежнему не понимал, в чем дело. Возможно, секретарь неправильно понял слова отца или просто преувеличил? Зачем отец отдал такое странное распоряжение? На Имтиаза оно тоже распространяется? Если да, то с чего вдруг такая опека? Что, по его мнению, они могут учудить? Пожалуй, надо его успокоить…
Не обнаружив отца в кабинете, он подумал, что тот отправился в зенану поговорить с Зайнаб, и решил за ним не ходить. И правильно сделал: наваб-сахиб хотел обсудить с ней дело настолько личное, что появление кого бы то ни было, даже любимого брата, сразу положило бы конец разговору.
Зайнаб, проявившая поразительную отвагу во время полицейской осады дома, теперь устроилась рядом с отцом и горестно плакала. Наваб-сахиб обнял ее за плечи. На его лице читалась скорбь.
– Да, – тихо произнес он, – до меня доходили слухи, что он гуляет. Но нельзя же верить всему, что говорят!
Зайнаб помолчала, а потом, закрыв лицо руками, прорыдала:
– Абба-джан, я ведь знаю, что это правда!
Наваб-сахиб ласково погладил ее по волосам, вспоминая ту пору, когда Зайнаб было четыре годика и она со всеми своими тревогами и печалями приходила к нему. Невыносимо было сознавать, что зять причиняет ей такую боль своей неверностью. Он подумал о собственном браке и о ласковой, хозяйственной женщине, которую он почти не знал в первые годы брака и которая позже, после рождения трех детей, целиком и полностью завоевала его сердце. Вслух он сказал:
– Будь терпелива, как твоя мама. Рано или поздно он одумается.
Зайнаб не подняла головы, однако мысленно подивилась, что он помянул покойную мать. Через некоторое время отец добавил, словно разговаривая сам с собой:
– Я слишком поздно сумел оценить по достоинству твою матушку, упокой Господь ее душу.
На протяжении многих лет наваб-сахиб ходил на могилу жены и читал там Фатиху. Старая бегум-сахиба была в высшей степени достойной женщиной. Она смирилась с тем, что знала о буйной молодости наваба, превосходно вела хозяйство, соблюдая затворничество и не покидая стен зенаны, спокойно отнеслась к его новообретенной праведности (которая, по счастью, не переросла в чрезмерную набожность, как это случилось с его младшим братом), поставила на ноги детей и помогала воспитывать племянников в строгости, любви и с заботой об их культурном развитии. В зенане она пользовалась непререкаемым авторитетом. Много читала – и много думала.
Вероятно, именно книги, которые она давала своей невестке Абиде, заронили семя бунтарства в ее тревожное озлобленное сердце. Хотя матери Зайнаб никогда и в голову не приходило покинуть зенану, только ее присутствие и помогало Абиде терпеть пурду. Когда она умерла, Абида убедила мужа – и его старшего брата наваба-сахиба – выпустить ее из этого невыносимого заточения (в ход пошли хитрость, уговоры и угрозы свести счеты с жизнью, которые она искренне намеревалась исполнить, если бы семья не дала ей свободу). Абида, политическая активистка и подстрекательница, ничуть не уважала наваба-сахиба, считала его никчемным слабаком и размазней, который (опять-таки, по ее мнению) убил в жене всякое желание скинуть оковы пурды. Впрочем, она всей душой любила его детей: Зайнаб, унаследовавшую мамин темперамент, Имтиаза, так похожего на саму Абиду мимикой и смехом, и Фироза, чье тонкое удлиненное лицо с красивыми ясными чертами напоминало ей о покойной сестре.
Тут в комнату вошла служанка с Хассаном и Аббасом. Зайнаб сквозь слезы пожелала им спокойной ночи и поцеловала.
Хассан, немного помрачнев, спросил маму:
– Кто тебя обидел, амми-джан?
Зайнаб с улыбкой прижала его к себе и ответила:
– Никто, милый. Никто.
Тогда Хассан потребовал, чтобы дед поведал им обещанную несколько дней назад историю с привидениями. Наваб-сахиб повиновался. Пока он рассказывал увлекательную и довольно кровавую сказку – к неописуемому восторгу обоих мальчиков, даже младшего трехлетки, – на ум приходили многочисленные страшилки, связанные с этим домом, которые ему в детстве рассказывали родственники и слуги. Несколько дней назад сам дом и все его истории оказались на грани исчезновения. Никто не мог это предотвратить, а спасти ситуацию удалось лишь благодаря Божьей милости или волею случая или же судьбы. «Все мы одиноки, каждый из нас, – думал наваб-сахиб, – к счастью, мы редко это осознаем».
Он вспомнил своего давнего друга Махеша Капура и вдруг понял, что в тяжелые времена друзья не всегда могут прийти на выручку, даже если хотят. Их могут удерживать обстоятельства, соображения целесообразности и иные, более неотложные дела.
Махеш Капур тоже думал о друге, и его одолевало чувство вины. Он не получил срочного сообщения от наваба в тот вечер, когда Л. Н. Агарвал направил отряд полиции захватывать его дом. Прислужник, посланный госпожой Капур, не сумел найти хозяина.
В отличие от сельских земель (которые оказались под угрозой из-за предстоящей реформы и отмены системы заминдари), на городские здания и земли никто не посягал – если только они не попадали в руки распорядителя имущества эвакуированного населения. Махеш Капур считал крайне маловероятным, что Байтар-Хаусу, одному из величайших домов Брахмпура – практически городской достопримечательности – может что-то угрожать. Там жили и сам наваб-сахиб, и его невестка бегум Абида Хан, не последний человек в Законодательном собрании; и хотя многие комнаты дома (если не большинство) пустовали, в саду и на прилегающих территориях царил порядок. Махеш Капур сокрушался, что забыл посоветовать другу придать всем комнатам хотя бы подобие жилого вида, и ругал себя последними словами за то, что не сумел связаться с главным министром в тот непростой вечер.
Как выяснилось, Зайнаб своим участием добилась едва ли не большего, чем сумел бы добиться сам Махеш Капур. С. С. Шарма был тронут до глубины души и не на шутку разозлился на министра внутренних дел.
В своем письме к главному министру Зайнаб упомянула одно обстоятельство, которое она хранила в памяти с тех пор, как несколько лет назад услышала о нем от наваба-сахиба. Во время Августовского движения[251] 1942 года С. С. Шарму – бывшего премьер-министра Охраняемых провинций (так называлась должность главного министра штата Пурва-Прадеш до получения Индией независимости) – держали практически в одиночном заключении: он ничем не мог помочь своей семье, а они не могли помочь ему. Отец наваба-сахиба узнал, что жена Шармы больна, и оказал ей помощь: пригласил врача, нашел лекарства, нанес пару визитов. Вроде бы ничего особенного, однако в ту пору мало кто хотел быть уличенным в общении с подрывным элементом и их семьями. Шарма занимал пост премьер-министра, когда в 1938 году был принят Закон об аренде земель Охраняемых провинций, ставший, по справедливому мнению отца наваба-сахиба, первым предвестником куда более обширной и далекоидущей земельной реформы. Тем не менее элементарная человечность и даже восхищение своим врагом вдохновили его на этот поступок. Шарма был глубоко признателен навабу за помощь, оказанную его семье в трудный час; и когда Хассан, шестилетний правнук человека, пришедшего однажды ему на выручку, объявился на пороге его дома с просьбой о помощи и защите, сердце его дрогнуло.
Махеш Капур ничего не знал об этой давней истории, ибо ни та ни другая сторона не хотела предавать ее огласке; он был потрясен, когда услышал о своевременной и недвусмысленной реакции главного министра, в свете которой собственное бездействие показалось Махешу Капуру досадным вдвойне. В день, когда одобрили законопроект об отмене системы заминдари, он поймал взгляд наваба-сахиба, но что-то не дало ему подойти к другу – посочувствовать, объясниться, принести извинения. То ли ему было совестно, то ли мешал досадный и очевидный факт, что одобренный законопроект, пусть даже разработанный им без всякого злого умысла в отношении наваба-сахиба, неизбежно ущемит интересы последнего, как ущемил их полицейский налет по приказу министра внутренних дел.
Время шло, а случившееся все не давало ему покоя. Надо скорее проведать друга, подумал Махеш Капур, сколько можно тянуть?
Однако тем утром у него возникли другие неотложные дела. На верандах Прем-Ниваса скопилось немало людей – как из его собственного избирательного округа в Старом городе, так и из других мест. Некоторые уже бродили по двору и пробирались в сад. Личный секретарь и помощники Махеша Капура прилагали все усилия для сдерживания и распределения потока посетителей, желавших попасть в тесный домашний кабинет министра по налогам и сборам.
Махеш Капур сидел за письменным столом в углу кабинета. Две узкие скамьи вдоль стен были заняты самыми разными людьми: фермерами, торговцами, мелкими политиками – словом, просителями всех мастей. На стуле напротив Махеша Капура сидел пожилой учитель. Он был моложе министра, но выглядел куда старше: сказывались годы тяжелого труда и забот. Он с юных лет боролся за независимость Индии и оттого значительную часть жизни провел в тюрьме; его семья обнищала; в 1921 году он получил степень бакалавра искусств – в ту пору с такой квалификацией он мог многого добиться и занимать сейчас высокую должность в правительстве, но в конце двадцатых бросил все, чтобы пойти за Гандиджи. Идеалистические убеждения стоили ему очень дорого. Пока он сидел в тюрьме, его жена, оставшись без поддержки, умерла от туберкулеза, а дети искали пропитание на помойках и жили на грани голодной смерти. Потом Индия получила независимость, – казалось бы, он не зря принес столько жертв, и светлое будущее, за которое он так самозабвенно боролся, уже близко. Однако его ждало горькое разочарование. Он увидел, как коррупционеры накинулись на систему распределения продовольствия и систему правительственных контрактов с прожорливостью, какой не могли похвастаться даже британцы. Полиция открыто вымогала деньги у народа. Хуже того, местные политики, члены местных партийных комитетов, работали в сговоре с коррумпированными чиновниками. Когда старик от имени жителей своего района обратился к главному министру С. С. Шарме с жалобой на определенных высокопоставленных лиц и просьбой принять меры, тот лишь устало улыбнулся и сказал ему: «Мастерджи, ваш труд учителя – святой труд! А политиков можно сравнить с шахтерами. Разве мы виним шахтеров за то, что их лица и руки черны?»
Старик пришел теперь к Махешу Капуру, дабы убедить его, что члены партии Конгресса заботятся только о своих интересах и так же, как британцы, ущемляют права простого народа.
– Ума не приложу, что же вы, уважаемый Капур-сахиб, до сих пор делаете в этой партии? – сказал он на хинди с аллахабадским, не брахмпурским акцентом. – Вам давно пора уходить!
Старик знал, что его прекрасно слышат все присутствующие, но это его не смущало. Махеш Капур посмотрел ему прямо в глаза и сказал:
– Мастерджи, времена Гандиджи давно прошли. Я видел его в зените карьеры и видел, как он растерял влияние, – предотвратить раздел страны ему так и не удалось. Однако он был мудр и понимал, что его власть и дар вдохновителя не абсолютны. Как-то раз он сказал, что вся магия была не в нем, а в сложившийся ситуации.
Старик помолчал, едва заметно жуя губами, а потом задал вопрос:
– Министр-сахиб, что вы хотите сказать?
Перемена в его тоне и уважительном обращении не ушли от внимания Махеша Капура. Ему стало неловко за уклончивый ответ.
– Мастерджи, – продолжил он, – я, конечно, пережил немало страданий и невзгод на своем веку, но вы страдали больше. И поверьте, меня тоже печалит происходящее. Но я боюсь, что снаружи, за пределами партии, смогу сделать еще меньше, чем изнутри.
Старик едва ли не себе под нос пробормотал:
– Гандиджи правильно предсказывал судьбу Конгресса после их прихода к власти. Поэтому он и считал, что партию необходимо распустить, а все ее члены должны посвятить жизнь общественной деятельности.
Махеш Капур не стушевался и ответил просто:
– Сделай мы так, в стране воцарилась бы анархия. Долгом тех из нас, кто в конце тридцатых имел какой-никакой опыт в управлении провинциями, было сохранить работу административных органов. Вы правильно описываете то, что сейчас происходит в стране. А ведь раньше в политике денег не было. Вы сами сидели в тюрьме, ваши дети голодали. Теперь в политике есть деньги, и, разумеется, в игру полезли любители легкой наживы. Все очень просто: уйдем мы – придут они. Взгляните на этих людей. – Он обвел рукой сидевших в кабинете и разгуливающих по двору и продолжал уже тише, так, чтобы его слова доходили лишь до ушей старика: – Вы не представляете, сколько здесь тех, кто пришел выпрашивать у меня местечко в партийном списке на предстоящих выборах. Вы не хуже меня знаете, что во времена Британской Индии все было иначе: предложи я им такое счастье, они тут же задали бы стрекача!
– Так я и не предлагаю вам уходить из политики, Капур-сахиб, – сказал старик. – Помогите создать новую партию! Пандит Неру считает, что ему не место в Конгрессе, это все знают. Он возмущен тем, какими путями Тандонджи хочет попасть в президенты. Пандитджи почти утратил власть, это тоже всем известно. Как и то, что он очень высокого мнения о вас, Капур-сахиб. Думаю, ваш долг – поехать в Дели и уговорить его покинуть Конгресс. Если пандит Неру и другие недовольные образуют новый союз, у вас будет хороший шанс победить на следующих выборах. Я в это верю, – если б не верил, давно уже впал бы в полное отчаяние.
Махеш Капур кивнул и сказал:
– Я хорошенько обдумаю ваши слова, мастерджи. Не буду вас обманывать и утверждать, будто такая мысль не приходила прежде мне в голову. Но к любым переменам нужно подходить с умом, тщательно рассчитав время, и я попрошу вас удовольствоваться этим ответом.
Старик кивнул, встал и ушел – с выражением неприкрытого разочарования на лице.
В тот день Махешу Капуру пришлось поговорить со многими – кто-то подходил по одному, другие парами или небольшими группами, а третьи – целыми толпами. С кухни приносили чашки с чаем и уносили их обратно пустыми. Начался и закончился обед, а голодный, но полный сил министр-сахиб все работал и работал. Жена послала за ним слугу, однако Махеш Капур лишь раздраженно от него отмахнулся. Ей бы и в голову не пришло поесть первой, до мужа, однако ее волновал не собственный голод, а то, что муж нуждается в еде и не чувствует этого.
Махеш Капур проявлял чудеса терпения с теми, кто пришел к нему на аудиенцию: с людьми, пытающимися любой ценой пробиться в партию, подхалимами и лизоблюдами, политиками всех мастей и степеней честности, советчиками, сплетниками, агентами, ассистентами, лоббистами, депутатами Заксобрания, их коллегами и помощниками, местными коммерсантами в одних дхоти (пусть и роскошных, стоимостью в десятки тысяч рупий), надеявшимися получить контракт или сведения или же просто возможность потом говорить всем, что их принимал сам министр по налогам и сборам; с хорошими людьми, счастливыми людьми, несчастными людьми (последних было значительно больше), а еще с теми, кто был проездом в городе и заглянул выразить свое уважение, с зеваками, которые глядели на него разинув рот и не понимали ровным счетом ничего из того, что он говорил, с людьми, задумавшими сманить его на правую сторону, и с людьми, желавшими затолкать его поглубже влево, с членами Конгресса, социалистами, коммунистами, активистами индуистских реформаторских движений, с бывшими членами Мусульманской лиги, желавшими попасть в Конгресс, с сердитыми депутатами из Рудхии, возмущенными произволом местных чиновников. Как писал один губернатор о происходивших на его глазах выборах в окружные администрации конца тридцатых годов: «…и не было предела людской мелочности, крохоборству, ничто не казалось им слишком незначительным, местечковым и очевидно безосновательным». Местные лидеры из кожи вон лезли, пытаясь обратиться к крупным политикам через головы своих региональных чиновников.
Махеш Капур слушал, объяснял, примирял, объединял одни дела и распутывал другие, строчил записки, отдавал распоряжения, говорил громко, говорил тихо, изучал копии новых списков избирателей, пересмотренных в преддверии грядущих всеобщих выборов, злобно и резко осаживал одних, сухо улыбался другим, зевал с третьими, однажды встал – когда вошел прославленный адвокат – и попросил подать тому чай в более дорогой и изящной посуде.
В девять часов он объяснял свое понимание того, как именно будет приведен в исполнение «Индийский кодекс», фермерам, которые волновались и негодовали, что отныне право на землю принадлежит не только их сыновьям, но и дочерям (а значит – и их мужьям) – согласно новым законам наследования при отсутствии завещания, разрабатываемым сейчас в Дели.
В десять часов Махеш Капур сказал своему давнему коллеге-адвокату:
– Что же, этот мерзавец думает, будто ему все сойдет с рук? Он пришел ко мне, совал деньги, просил, чтобы я сделал для него исключение после отмены системы заминдари – не трогал его земли! Честное слово, меня так и подмывало вызвать полицию. Арестовать его, и черт бы побрал его титул! Может, когда-то раджа и правил Мархом, но пора ему усвоить, что штатом Пурва-Прадеш правят другие люди. Ясное дело, он и ему подобные попытаются оспорить законопроект в суде. Думают, мы не готовы? Вот зачем я вас позвал, хочу проконсультироваться.
В одиннадцать часов он говорил:
– Лично для меня основная проблема заключается не в храме или мечети, тут надо ставить вопрос по-другому: как двум религиям мирно сосуществовать в Брахмпуре? Мауляви-сахиб, вы знаете мои взгляды на этот счет. Я прожил здесь всю жизнь. Конечно, между представителями двух конфессий существует недоверие, но мы должны его преодолеть! Вы ведь понимаете. Весь рядовой состав Конгресса против вступления в партию членов Мусульманской лиги. Что ж, это вполне ожидаемо. Но в Конгрессе давно существует традиция индусско-мусульманского сотрудничества, и, поверьте мне, они не зря туда стремятся! Что касается партийных списков, даю вам слово: мусульмане будут представлены у нас в достаточном количестве. Вы не пожалеете, что у нас нет для них зарезервированных мест или отдельных избирательных округов. Да, мусульмане-националисты, которые всю свою жизнь проработали в партии, получат преимущество, но, если мне доверят решать этот вопрос, места останутся и для других.
В полдень он говорил:
– Дамодарджи, какой у вас красивый перстень! Сколько стоит, говорите? Тысячу двести рупий? Нет-нет, я очень рад встрече, но вы же видите… – Он показал на ворох бумаг у себя на столе и на толпу просителей за окном. – Сегодня у меня куда меньше времени на дружескую болтовню, чем хотелось бы…
В час дня он говорил:
– Неужели обязательно было применять силу для разгона толпы? Вы вообще видели, как живут эти люди? Видели? И смеете мне говорить, что я должен грозить им новыми карательными мерами? Шли бы вы к министру внутренних дел, в его лице вы найдете более понимающего собеседника. Прошу прощения… Народ ждет…
В два часа он говорил:
– Да, пожалуй, я смогу вам посодействовать. Посмотрим. Велите мальчику прийти ко мне на следующей неделе. Разумеется, все будет зависеть от результатов экзаменов. Нет-нет, не благодарите – я еще ничего не сделал.
В три часа он тихо говорил:
– Слушайте, в распоряжении Агарвала примерно сотня депутатов Заксобрания, у меня – восемьдесят. Остальные свободны: где почуют победу, туда и пойдут. Но я не стану чинить препятствия Шармеджи. Вопрос лидерства может встать лишь в том случае, если Пандитджи пригласит его в Центральный кабинет в Дели. Впрочем, согласен, мне лучше оставаться на виду.
В четверть четвертого вошла госпожа Капур. Мягко отчитав личных помощников мужа, она уговорила его пообедать и хотя бы ненадолго прилечь. Она еще явно не справилась с аллергией на пыльцу нима и немного задыхалась. Махеш Капур удержался от резких замечаний в ее адрес и согласился отдохнуть. Люди начали неохотно и очень неторопливо покидать дом. Через некоторое время Прем-Нивас перестал быть политической ареной, клиникой и ярмарочной площадкой под одной крышей и вновь превратился в обыкновенный частный дом.
После еды Махеш Капур прилег вздремнуть, и его жена тоже наконец смогла пообедать.
После обеда Махеш Капур попросил жену прочесть ему вслух несколько страниц из «Протоколов заседаний Законодательного совета штата Пурва-Прадеш», где приводились стенограммы с первого чтения Закона об отмене системы заминдари в Верхней палате парламента. Поскольку через некоторое время проект, обросший поправками, попал бы туда вновь, Махешу Капуру хотелось еще раз прикинуть, с какими препятствиями он может столкнуться на втором чтении.
В последние годы самостоятельное изучение такого рода протоколов давалось ему непросто. Некоторые члены Законодательного собрания сознательно и с особой гордостью шпиговали свою речь таким количеством санскрита, что продраться через эти дебри было решительно невозможно. Впрочем, основная проблема состояла в другом: Махеш Капур не очень хорошо понимал письмо деванагари. В его детстве мальчики учили урду, то есть арабскую письменность. В тридцатых «Протоколы заседаний Законодательного совета Охраняемых провинций» печатались на трех языках – английском, урду и хинди, – в зависимости от языка, на котором говорил выступающий. Например, речи Махеша Капура и многих других членов Заксобрания печатали на урду. Разумеется, по-английски он читал без труда, а вот речи на хинди обычно пропускал, чтобы не мучиться. Теперь, в независимой Индии, протоколы печатали целиком на официальном языке штата – то есть на хинди. Выступать на заседаниях по-английски можно было только с разрешения спикера Верхней палаты, и случалось это крайне редко. Вот почему Махеш Капур просил жену зачитывать протоколы вслух. Она, как и многие девочки в ту пору, получала образование под влиянием индуистского реформаторского движения «Арья-самадж»; естественно, в первую очередь ее обучили письму древних санскритских текстов и современного хинди.
Вероятно, Махеш Капур просил зачитывать протоколы жену, а не личных помощников, из тщеславных побуждений: не хотел, чтобы весь мир узнал о его неграмотности. Помощники, конечно, были в курсе, что он не умеет читать деванагари, но помалкивали.
Монотонное чтение госпожи Капур чем-то напоминало церемониальные ведические песнопения. Паллу прикрывало ее голову и часть лица, и она то и дело прятала взгляд, не решаясь прямо смотреть на мужа. Время от времени ей приходилось останавливаться из-за одышки; при каждой такой вынужденной паузе Махеш Капур нетерпеливо покрикивал: «Да-да, читай дальше!» – и его супруга, женщина терпеливая, безропотно возвращалась к чтению.
Порой – в перерывах между выступлениями ораторов или при переходе к следующему тому – она вдруг поднимала какую-нибудь не относящуюся к политике тему, которая не давала ей покоя. Поскольку муж всегда бывал занят, приходилось изыскивать любые возможности что-то с ним обсудить. Сейчас, к примеру, ее волновало, что Махеш давно не виделся со своим другом и партнером по бриджу доктором Кишеном Чандом Сетом.
– Да-да, знаю, – раздраженно буркнул он. – Продолжай со страницы триста три.
Попробовав воду и найдя ее слишком горячей, госпожа Капур некоторое время ничего больше не говорила.
Во время второй паузы она осмелилась заметить, что пора бы почитать дома «Рамачаритаманасу»: для здоровья и благополучия Прана, для Мана, Вины, Кедарната и Бхаскара, для малыша Савиты, который скоро появится на свет. Самое благоприятное время (девять ночей перед днем рождения Рамы, включая сам этот день) уже упущено, и обе ее самдхины очень расстроены, что она до сих пор не добилась от мужа разрешения на чтение. Тогда, конечно, он был слишком занят, но сейчас…
Ее тут же остановили. Махеш Капур ткнул пальцем в следующий том и сказал:
– О, счастливейшая, – (счастливейшая из женщин, потому что тебе достался такой муж, разумеется), – сперва прочти мне другие писания. Те, что я прошу тебя прочесть.
– Но ты обещал…
– Хватит. Вы, три кумушки, можете сколько угодно плести козни, а я все равно не допущу никаких ритуальных чтений в Прем-Нивасе. В глазах общественности я человек светский, и в таком городе, как наш, где на каждом углу бьют в барабаны религии, я не собираюсь присоединяться ко всеобщей какофонии со своим шахнаем. Да и вообще, не верю я в эти песнопения и прочую дребедень – опостылели ваши герои в шафрановых одеяниях, которых хлебом не корми, дай запретить убой коров, возродить храм Сомнатх, Шивы или бог знает кого еще.
– Между прочим, сам президент Индии приедет на торжественное открытие храма Сомнатх…
– Президент волен поступать, как хочет, – осадил ее Махеш Капур. – Раджендре-бабу́ не надо побеждать на выборах и выступать перед Заксобранием. А мне надо.
Госпожа Капур дочитала до следующего перерыва в заседании и робко вставила:
– Да, девять ночей Рамнавами уже миновали, но девять ночей Дуссеры еще впереди. Быть может, в октябре…
От волнения у нее вновь началась одышка.
– Успокойся, успокойся, – сказал Махеш Капур, смягчаясь. – Всему свое время. Ближе к делу подумаем.
Что ж, дверь не то чтобы открыта, но хотя бы не заперта на замок, рассудила госпожа Капур. Пусть маленькое, а все-таки достижение. Вообще-то, она втайне считала (не осмеливаясь облечь свои мысли в слова), что ее муж напрасно так упорно избегает религиозных обрядов и церемоний, придающих жизни смысл, и отказывается сменить серую робу новой религии – секуляризма – на что-нибудь поярче.
Во время следующей передышки она робко пробормотала:
– Мне тут письмо пришло…
Махеш Капур досадливо цокнул языком: опять его оторвали от важных мыслей и увлекают в водоворот пустых домашних хлопот.
– Ладно, ладно, что ты хотела сказать? Говори. От кого письмо? Очередная семейная катастрофа? – Он привык к манере жены все важные разговоры начинать с малого, постепенно переходя от безобидных вопросов к более чем тревожным вестям.
– Письмо из Варанаси, – сказала госпожа Капур.
– Хммм!
– Они шлют всем горячий привет…
– Да, да, да! Не томи. Конечно, они уже сообразили, что наш сын слишком хорош для их дочери и хотят отменить свадьбу.
Порой мудрость заключается в том, чтобы принять ироничное замечание всерьез. Госпожа Капур сказала:
– Нет, наоборот. Они хотят как можно скорее определиться с датой – и я не знаю, что им ответить. Если читать между строк, ясно, что до них дошли слухи… ну, про
– Ох-ох! – вспылил ее супруг. – Неужто я везде и всюду должен выслушивать этот бред? В столовой Заксобрания, у себя в конторе, дома я только и слышу, что грязные сплетни о Мане и его идиотских проделках! Сегодня утром кто-то уже поднимал этот вопрос. Неужели в мире нет ничего интереснее и важнее, чем любовные похождения моего сына?!
Однако госпожа Капур не сдавалась:
– Это не шуточки. Как мы будем смотреть людям в глаза, если это безобразие не прекратится? Да и разве хорошо, что Ман так сорит временем и деньгами?! Он приехал сюда по работе и до сих пор палец о палец не ударил! Прошу тебя, поговори с ним!
– Вот сама и говори, – резко осадил ее Махеш Капур. – Это ты его избаловала.
Госпожа Капур промолчала, но по ее щеке скатилась слеза. Наконец она собралась с силами и спросила:
– Как же твоя репутация? Что подумают люди, узнав, куда ходит твой сын? А в остальное время он валяется в постели и плюет в потолок! Пора ему заняться чем-нибудь посерьезнее. Я боюсь с ним разговаривать. Да и что может сказать сыну глупая мать?
– Ладно, ладно, ладно, – пробубнил Махеш Капур, закрывая глаза.
Про себя он подумал, что дела у магазина тканей идут куда лучше без Мана, чем с ним, под началом толкового помощника. Но как же поступить с Маном?
Около восьми вечера он собрался сесть в машину и навестить наваба-сахиба, но велел водителю немного подождать, а слуге – проверить, дома ли Ман. Вскоре слуга вернулся и сказал, что Ман спит. Тогда Махеш Капур распорядился:
– Разбуди этого никчемного юнца, скажи, чтобы одевался и бежал сюда. Мы едем к навабу-сахибу.
Через некоторое время к машине подошел угрюмый Ман. Днем у него была долгая и утомительная тренировка на деревянном коне, а теперь он мечтал посетить Саиду-бай и немного размять – помимо прочего – мозги.
– Баоджи? – вопросительно произнес он.
– Садись в машину. Мы едем в Байтар.
– Ты берешь меня с собой? – уточнил Ман.
– Да.
– Ну ладно… – Он сел, сообразив, что избежать похищения все равно не удастся.
– Полагаю, других важных дел у тебя нет, – сказал отец.
– Ну да… Вроде нет.
– Тогда пора привыкать к компании взрослых, – строго проговорил Махеш Капур.
Вообще-то, ему тоже было по душе жизнелюбие Мана. Он взял с собой сына в качестве моральной поддержки – ведь к навабу-сахибу он ехал извиняться. Впрочем, Ману в тот вечер было не до веселья. Он думал только о Саиде-бай: она ждала его, а он даже не успел черкнуть ей записку и предупредить, что сегодня занят.
Прибыв к Байтар-Хаусу, он немного повеселел – можно будет повидать Фироза! Сегодня на тренировке тот говорил, что никуда не собирается вечером.
Их попросили несколько минут подождать в коридоре. Старый слуга сказал, что наваб-сахиб в библиотеке – ему немедленно сообщат о приезде министра. Минут через десять Махеш Капур поднялся со старого кожаного дивана и заходил туда-сюда по коридору. Ему надоело сидеть без дела и глазеть на фотографии белых мужчин с тушами убитых тигров у ног.
Еще через несколько минут терпение его лопнуло. Он велел Ману следовать за ним и устремился по тускло освещенным коридорам и комнатам к библиотеке. Гулям Русул пытался его образумить, но тщетно; Муртаза Али, стоявший у входа в библиотеку, тоже был отброшен в сторону. Министр по налогам и сборам и его сын распахнули двери и вошли.
На миг их ослепил яркий свет: горели не только слабые настольные лампы для чтения, но и огромная люстра, висевшая под потолком посреди комнаты. За большим круглым столом среди вороха бумаг и раскрытых томов в кожаных переплетах – сводов законов – сидели три семьи, отцы и их сыновья: наваб-сахиб и его сын Фироз; раджа и раджкумар Марха; двое Очкастых Очковтирателей (как называли в Брахмпуре семью именитых адвокатов по фамилии Баннерджи).
Сложно сказать, кого больше смутило это внезапное вторжение.
Раджа Марха бесцеремонно прорычал:
– Легок на помине!
Фироз, несмотря на неловкость ситуации, обрадовался Ману и сразу подошел пожать ему руку. Ман приобнял его левой рукой за плечо и сказал:
– Только не тряси правую, ты ее уже покалечил.
Раджкумар, которого молодые люди интересовали больше, чем юридические тонкости законопроекта об отмене системы заминдари, посмотрел на симпатичных парней с нескрываемым восторгом.
Старший Баннерджи («П. Н.») быстро переглянулся с младшим Баннерджи («С. Н.»), как бы говоря: «Надо было у нас собираться!»
Навабу-сахибу стало совестно: чтобы помешать принятию законопроекта Махеша Капура, он спутался с человеком, которого всегда презирал.
Сам Махеш Капур тотчас сообразил, что на этом совещании он – самый нежеланный гость. Враг, экспроприатор, правительственный чиновник, воплощение беззакония и произвола властей… «Другая» сторона.
Впрочем, именно министр сумел разбить лед, моментально сковавший всех присутствующих отцов: подошел к навабу-сахибу и взял его за руку. Извинения и слова сочувствия были излишни, поэтому он ничего не сказал, лишь слегка кивнул. Наваб-сахиб сразу понял: друг сделал бы все, чтобы ему помочь, узнай он вовремя об осаде дома, – увы, он пребывал в неведении.
Раджа Марха нарушил тишину громким смехом:
– Пришли за нами шпионить?! Что ж, мы польщены. Собственной персоной явились, хотя могли и подручного подослать!
– Глаза мои до сих пор целы, – сказал Махеш Капур. – Их не ослепил блеск вашего золотого автомобильного номера – потому я и не чаял вас здесь увидеть. Неужто на рикше приехали?
– Надо будет пересчитать номера, когда соберусь домой, – проворчал раджа Марха.
– Если понадобится помощь, зовите моего сына – он прекрасно считает до двух, – процедил Махеш Капур.
Раджа Марха побагровел.
– Вы это нарочно подстроили? – рявкнул он на наваба-сахиба, решив, что мусульмане и им сочувствующие сговорились таким образом его унизить.
Наваб-сахиб обрел дар речи:
– Нет, ваше высочество, что вы! И я приношу извинения всем присутствующим, особенно вам, господин Баннерджи, – это ведь я настоял, чтобы мы встретились здесь.
Раз уж у них с раджей Марха теперь появился общий интерес – грядущее судебное разбирательство, – наваб-сахиб решил, что надо пригласить его домой и при возможности обсудить с ним строительство храма Шивы в Чоуке (или хотя бы создать благоприятные условия для такого разговора в будущем). Между индуистами и мусульманами Брахмпура царила такая напряженная вражда, что наваб готов был даже проглотить часть своей гордости – лишь бы немного разрядить обстановку. Однако этот ход теперь вышел ему боком.
Старший из Очкастых Очковтирателей, ошарашенный происходящим, надменно произнес:
– Ну, главное мы обсудили, можно и прерваться. Я подробно изложу отцу соображения каждой из сторон. Надеюсь, он возьмется за это дело, когда – и
Он имел в виду великого Г. Н. Баннерджи, прославленного адвоката, известного своим острым умом, крепкой хваткой и беспощадностью. Если – а теперь это практически неизбежно – законопроект будет утвержден в Верхней палате, получит подпись президента Индии и станет законом, его непременно обжалуют в Высоком суде Брахмпура. А если заминдары уговорят Г. Н. Баннерджи представлять их интересы, это существенно увеличит их шансы на признание закона неконституционным и недействительным.
Баннерджи собрались и ушли. У младшего – сверстника Фироза – уже была собственная процветающая адвокатская практика. Умный, трудолюбивый и целеустремленный юноша получал множество дел от давних клиентов семьи и считал Фироза слишком медлительным для адвокатской профессии. Фироз восхищался умом младшего Баннерджи, однако находил его непроходимым занудой, который пошел по стопам своего педанта-отца. А вот кого точно не назовешь занудой и педантом, так это деда, великого Г. Н. Баннерджи. В свои семьдесят с лишним лет он славился одинаковой прыткостью в суде и в постели. Баснословные суммы, которые он требовал с клиентов за свои услуги, шли на содержание обширного разношерстного гарема. Даже при столь огромных доходах – нечестных, по мнению многих, – он умудрялся жить не по средствам.
Раджкумар Марха был в целом порядочный и симпатичный юноша, только слабохарактерный – а то давно дал бы отпор отцу. Фироз презирал неотесанного раджу, ненавидевшего мусульман: «Сам черный как уголь, зато в ушах бриллианты!», а заодно, просто из гордости, держался подальше и от его сына.
Ману же были приятны все, кто своим поведением не вызывал неприязнь. Раджкумару тоже понравился Ман; узнав, что тот сейчас сидит без дела, он предложил ему чем-нибудь заняться вместе на этой неделе, и Ман согласился.
Тем временем раджа Марха, наваб Байтара и Махеш Капур стояли у стола в ярком свете люстры. Глаза Махеша Капура упали на бумаги, рассыпанные перед ним, но он вспомнил колкое замечание раджи о шпионаже и быстро отвел взгляд.
– Ну что вы, министр-сахиб, не стесняйтесь! – поддразнил его раджа из Марха. – Читайте, пожалуйста! А взамен можете рассказать, когда именно вы планируете прибрать к рукам наши земли.
– Прибрать к рукам?
По столу шмыгнула чешуйница. Раджа раздавил ее большим пальцем.
– Я имею в виду, когда они отойдут Министерству по налогам и сборам штата Пурва-Прадеш, конечно же.
– В надлежащий срок.
– А, теперь и вы заговорили как ваш дражайший друг Агарвал из Заксобрания!
Махеш Капур промолчал.
– Быть может, переместимся в гостиную? – предложил наваб-сахиб.
Раджа Марха не сдвинулся с места. Обращаясь одновременно к хозяину дома и министру по налогам и сборам, он сказал:
– Я не для себя интересуюсь, у меня мотивы исключительно альтруистические. Я поддерживаю других заминдаров лишь потому, что очень зол на правительство – и на политических ничтожеств вроде вас. Сам я ничего не потеряю. Мои земли защищены от ваших посягательств и новых законов.
– Неужели? – спросил Махеш Капур. – Обезьянам закон не писан?
– Если вы по-прежнему считаете себя индусом, – сказал раджа Марха, – вы должны помнить, что армия обезьян однажды уже одержала победу над армией демонов[252].
– И какого чуда вы ждете на сей раз? – не удержался Махеш Капур.
– Исполнения триста шестьдесят второй статьи Конституции, – ответил раджа Марха, злорадно выплюнув число больше двух. – Это наши частные владения, министр-сахиб, частная собственность. Согласно условиям договора о присоединении моего княжества к вашему Индийскому Союзу, ни правительство, ни суды не могут посягать на нашу землю.
Всем было хорошо известно, как пьяный в дым раджа Марха явился к суровому министру внутренних дел Индии Сардару Пателю подписывать договор о присоединении княжества к Индийскому Союзу, омыл его слезами и размазал подпись, создав таким образом уникальный исторический документ.
– Посмотрим, – сказал Махеш Капур. – Посмотрим. Не сомневаюсь, что в будущем Г. Н. Баннерджи будет стоять на страже вашего высочества так же твердо, как прежде стоял на страже вашей низости.
Никто не понял, на что он намекает, но его слова сработали как сигнал к действию.
Раджа Марха свирепо зарычал и бросился на Махеша Капура. К счастью, он споткнулся о стул и повалился налево – прямо на стол. Подняв багровое лицо от бумаг и тяжело дыша, он окинул взглядом комнату. Одна страница какого-то кодекса оказалась порвана.
Секунду-другую раджа Марха ошалело таращился на эту порванную страницу, словно не мог понять, как он здесь оказался. Фироз воспользовался его смятением, быстро подскочил, взял его под локоть и уверенно вывел в гостиную. В считаные секунды все было кончено. Раджкумар вышел вслед за отцом.
Наваб-сахиб подошел к Махешу Капуру и едва заметно приподнял одну руку, как бы говоря: «Спокойно, ничего не делай». Министр покачал головой и пробормотал: «Мне очень жаль, очень жаль», и оба поняли, что извиняется он не столько за внезапное вторжение, сколько за то, что не успел вовремя прийти на помощь другу.
Затем он обратился к своему сыну:
– Ладно, Ман, поехали домой.
На улице они заметили в глубине подъездной дорожки длинную черную «лянчу» с номерами чистого золота: «МАРХ 1».
По дороге в Прем-Нивас оба молчали, думая о своем. Махеш Капур размышлял, что все-таки правильно сделал, приехав сегодня, пусть его неожиданное появление произвело поистине взрывной эффект. Давно пора было извиниться перед другом. И кажется, наваба-сахиба действительно растрогал его визит.
Махеш Капур полагал, что завтра наваб-сахиб ему позвонит и извинится за случившееся, однако воздержится от подробных разъяснений. Положение было крайне неловкое: во всем чувствовалась странная неопределенность и недосказанность. Как же досадно, что этот союз бывших врагов – пусть и сколь угодно непрочный – родился из чувства самосохранения и попытки отстоять собственные корыстные интересы. Еще Махешу Капуру очень хотелось знать, какие слабые места юристы нашли в его законопроекте (если вообще нашли).
Ман же радовался нежданной встрече с другом. Он сказал Фирозу, что вряд ли отец сегодня от него отвяжется, и Фироз пообещал написать Саиде-бай (при необходимости даже доставить записку лично), что Даг-сахиб уехал по неотложному делу.
– Нет, внимательней. Думайте!
В голосе звучала легкая насмешка и при этом озабоченность. Этому голосу было не все равно, как Ман справится с заданием: нехорошо, если аккуратно разлинованная страничка заполнится позорной пачкотней. Однако слышалось в голосе и искреннее участие, небезразличие к делам самого Мана.
Ман нахмурился и в очередной раз вывел букву «мим», похожую на кривой сперматозоид.
– Вы не следите за кончиком пера, отвлекаетесь, – сказал Рашид. – Если хотите с пользой потратить мое время – а оно полностью к вашим услугам, – почему бы не сосредоточиться на занятии?
– Да-да, хорошо, хорошо, – раздраженно ответил Ман и поймал себя на до боли знакомых отцовских интонациях.
Он предпринял очередную попытку. Алфавит урду казался чем-то сложным, полиморфным, хлопотным, неуловимым – в отличие от простого и понятного хинди или английского.
– Нет, не могу. В печатном виде выглядит красиво, но писать это от руки…
– Попробуйте еще раз. Проявите терпение. – Рашид забрал у него бамбуковую перьевую ручку, опустил кончик в чернильницу и вывел безупречную темно-синюю «мим». Под ней он написал еще одну, причем буквы вышли идеально одинаковыми – поразительно!
– Да и зачем мне эта каллиграфия? – спросил Ман, выпрямившись за низкой партой. Он сидел на полу, скрестив ноги по-турецки. – Я хочу научиться читать и писать на урду, а не завитушки рисовать. Это обязательно?
Надо же, ведь он точно так канючил в детстве, разговаривая с учителями! Рашид, даром что его ровесник, сумел моментально установить учительский авторитет.
– Вы сами ко мне пришли, и я хочу заложить крепкий фундамент для дальнейшей учебы. Что мы с вами будем читать? – с легкой улыбкой спросил Рашид, надеясь, что на сей раз Ман даст менее предсказуемый ответ.
– Газели, – не колеблясь ответил Ман. – Мир, Галиб, Даг…
– Что ж, хорошо… – Рашид на некоторое время умолк. Взгляд его стал напряженным при мысли о том, что придется давать Ману газели сразу после разучивания сур Корана с Тасним.
– Ну, что скажете? Начнем сегодня?
– Это все равно что заставить младенца пробежать марафон, – через несколько секунд ответил Рашид, сумев подобрать достаточно нелепую аналогию, в полной мере отражающую его растерянность. – Конечно, рано или поздно вы сможете читать Галиба. Но пока давайте остановимся на букве «мим».
Ман отложил перо и встал. Он знал, что Саида-бай платит за эти уроки, и чувствовал, что деньги Рашиду нужны. Он ничего не имел против него, наоборот, ему импонировали обстоятельность и серьезность учителя. Однако внутри все взбунтовалось против этой попытки вернуть его в детство. Рашид предлагал ему сделать первые шаги на бесконечном, невероятно сложном и тягостном пути; пройдут годы, прежде чем он сможет прочесть даже те газели, которые уже выучил наизусть! И десятилетия, чтобы научиться писать любовные письма. Однако Саида-бай сказала, что короткие получасовые занятия с Рашидом теперь обязательны: мол, эта «маленькая неприятность» раздразнит его аппетит и заставит острее предвкушать встречу с ней.
Как она жестока и непредсказуема, с горечью подумал Ман. То пригреет его, то выгонит вон – что хочет, то и творит! Не поймешь, чего от нее ждать… Как здесь сосредоточиться на учебе? Приходится торчать в этой стылой каморке на первом этаже дома возлюбленной и горбиться над партой, выводя в тетради шестьдесят «алифов», сорок «залей» и двадцать бесформенных «мимов», пока сверху, с балкона, то и дело летят волшебные звуки фисгармонии, саранги и отдельные строки тумри, от которых томится и ум, и сердце.
Даже в лучшие дни Ман не любил оставаться один, а теперь, когда вечером после урока Биббо или Исхак сообщали ему, что Саида-бай не желает никого видеть, он просто сходил с ума от тоски и одиночества. Если Фироза и Имтиаза не оказывалось дома, а вечер в кругу семьи сулил лишь напряженные, бессмысленные и постылые разговоры, Ман ехал к раджкумару Марха и его друзьям – заливать горе спиртным и спускать деньги в азартные игры.
– Послушайте, если вы не в настроении заниматься… – Голос Рашида был добрее, чем Ман ожидал, хотя на его лице с немного волчьими чертами читалась досада.
– Нет-нет, все хорошо. Давайте продолжим. Просто мне надо научиться самоконтролю. – Ман сел на место.
– Это точно, – сказал Рашид прежним строгим тоном. Самоконтроль, подумалось ему, нужен Ману куда больше, чем безупречные «мимы».
Так и хотелось спросить ученика: «Зачем ты загнал себя в угол? Как не стыдно пресмыкаться перед женщиной такой профессии?»
Вероятно, в последних двух словах это и так читалось: Ман вдруг решил излить Рашиду душу.
– Видите ли, в чем дело… – начал он. – У меня слабая воля, и стоит мне попасть в дурную компанию… – Ман умолк. «Что я несу?! Как Рашиду понять, что я имею в виду? А если он и поймет, какое ему дело?»
Однако Рашид все понял.
– В юности и я был не без греха, – заговорил он. – Сейчас я считаю себя праведным мусульманином, а тогда я только и делал, что лупил всех подряд, – такой образ жизни вел мой дед, а его очень уважали в нашей деревне, и я сдуру решил, что уважают его именно за крепкие кулаки. Нас было пять или шесть ребят, и мы вечно всех подначивали. Идет какой-нибудь мальчишка по улице, ничего плохого нам не делает, а мы подбежим и влепим ему затрещину… В одиночку я ничего подобного творить не посмел бы, а в компании мне все было нипочем. Благо, больше я такими глупостями не занимаюсь, ибо научился верить другому голосу, бывать наедине с собой, пытаться постичь и понять… и подчас оставаться непонятым.
Ману его слова показались напутствием ангела-хранителя – или, вернее, советом падшего ангела, которому удалось вернуться в рай. Он воочию увидел, как Рашид и раджкумар бьются за его душу: один искушает его и заманивает в ад, помахивая пятью игральными картами, а другой погоняет писчим пером прямиком на небо. Загубив очередной «мим», Ман спросил:
– А ваш дед еще жив?
– О да. – Рашид нахмурился. – Целыми днями сидит в тенечке, читает Коран да шпыняет деревенскую ребятню, когда те его донимают. А скоро и чиновников начнет шпынять, потому что планы вашего отца ему не нравятся.
– Так вы заминдары? – удивился Ман.
Рашид подумал с минуту и ответил:
– Мой дед был заминдаром, пока не разделил все имущество между сыновьями. Мой отец, стало быть, заминдар, и мой… кхм… дядя тоже. А я… – Он умолк, еще раз взглянул на работу Мана и, не закончив предложения, продолжал: – Впрочем, кто я такой, чтобы их осуждать? Они, конечно, были бы рады все оставить как есть. Я прожил в деревне почти всю жизнь и видел, как устроена система. Заминдары – и моя семья не исключение – ничего не делают, только наживаются на чужом горе и нищете. Своих сыновей они пытаются кроить по тому же уродливому лекалу. – Рашид вновь замолчал, поджав губы. – А если сыновья хотят жить иначе, они сделают так, чтобы жизнь им медом не казалась. Столько разговоров о семье и чести… Но много ли чести в потакании своим прихотям?
Он помедлил.
– Даже самые уважаемые помещики не держат слова, это мелочные и ограниченные люди. Вы не поверите, но я приехал в Брахмпур по приглашению одного из таких высокородных господ – он хотел назначить меня куратором большой частной библиотеки. Когда же я прибыл в его роскошное имение, мне сказали… А, ладно, пустое это. Суть в том, что система заминдари никому не приносит добра, кроме самих заминдаров, – ни деревенским жителям, ни деревне в целом, ни стране. Пока она… – Он не закончил и прижал ко лбу кончики пальцев, словно у него разболелась голова.
Да уж, вот тебе и «мимы», подумал Ман, терпеливо выслушивая молодого учителя. Тот говорил, казалось, по какой-то глубокой и настоятельной внутренней необходимости, а не просто то, что пришлось к слову. Надо же, а ведь всего несколько минут назад он учил Мана спокойствию, сдержанности и самоконтролю…
В дверь постучали, и Рашид тотчас выпрямился. Вошли Исхак Хан и Моту Чанд.
– Извините нас, Капур-сахиб.
– Нет-нет, что вы, входите! Наш урок уже закончился, я краду у сестры бегум-сахибы драгоценные минуты занятия. – Ман встал. – До завтра. Мои «мимы» будут безупречны, вот увидите! – зачем-то наобещал он Рашиду. – Ну? – добродушно обратился он к музыкантам. – Казнят меня или помилуют?
Судя по опущенным глазам Моту Чанда, Исхак Хан не мог сообщить ему ничего хорошего.
– Капур-сахиб, боюсь, этим вечером… Бегум-сахиба просила вам передать…
– Да-да, я понял, – сердито и обиженно оборвал его Ман. – Хорошо. Передайте бегум-сахибе мое глубочайшее почтение. До завтра.
– Ей нездоровится… – Исхак не любил и не умел врать.
– Ну-ну. – Ман разволновался бы не на шутку, если бы принял слова про плохое самочувствие Саиды-бай за чистую монету. – Надеюсь, она скоро поправится. – В дверях он обернулся и добавил: – Вряд ли ей нужны мои советы, но от недомоганий я прописал бы ей строчить «мимы»: по одному в час и несколько штук перед сном.
Моту Чанд вопросительно посмотрел на Исхака, но у того было такое же озадаченное лицо.
– Она сама выписала мне этот рецепт, – сказал Ман. – Результат налицо: видите, как я пышу здоровьем! А уж душе моей, по крайней мере, так же не до хворей, как Саиде-бай – не до меня.
Рашид собирал учебники, когда Исхак Хан, все еще стоявший в дверях, выпалил:
– Тасним тоже нездоровится!
Моту Чанд покосился на друга. Рашид стоял к ним спиной, но видно было, как он напрягся: он ведь слышал, как робко Исхак Хан извиняется перед Маном, и его покоробил наглый тон музыканта при обращении к нему, простому учителю.
– Что вас натолкнуло на эту мысль? – спросил он, медленно оборачиваясь к музыкантам.
Исхак Хан побагровел, услышав, как голос Рашида окрасился недоверием.
– Может, сейчас она и хорошо себя чувствует, но после вашего урока точно захворает, – с вызовом ответил он.
То была чистая правда: после уроков арабского Тасним часто рыдала.
– У нее есть склонность к плаксивости, – сказал Рашид резче, чем собирался. – Зато она умна и все схватывает на лету. Если вы недовольны тем, как я веду уроки, пусть ее опекунша уведомит меня об этом – лично или письмом.
– Вы не могли бы быть с ней помягче, учитель-сахиб? – запальчиво спросил Исхак. – Она девушка нежная, чувствительная и учится не затем, чтобы стать муллой. Или хафизом[253].
Однако, с горечью подумал Исхак, хоть занятия и доводили ее до слез, Тасним теперь так много времени посвящала арабскому, что у нее почти не оставалось сил на что-то другое. Даже свои любимые романчики забросила. Так надо ли, чтобы молодой учитель еще и подобрел к ней?
Рашид собрал все бумаги и учебники, после чего обратился как будто к самому себе:
– Я требую от нее не больше, чем от… – он хотел сказать «от себя самого», но осекся, – чем от остальных. Эмоции – лишь вопрос самоконтроля. Без труда и боли человеку ничто не дается, – добавил он чуть сердито.
Глаза Исхака вспыхнули. Моту Чанд положил руку ему на плечо, пытаясь успокоить.
– Как бы то ни было, – продолжал Рашид, – у Тасним есть склонность к праздности.
– Не многовато ли у нее пагубных склонностей, учитель-сахиб?
Рашид нахмурился:
– Дело усугубляет этот полоумный попугай, которого она кормит и ласкает прямо во время занятия. Ужасно слышать, как строки Священной Книги запихивают в клюв богомерзкой птице.
Исхак потрясенно умолк. Рашид прошел мимо него и покинул комнату.
– Зачем ты его злишь, Исхак-бхай? – спросил Моту Чанд через несколько секунд.
– Я его злю? Это он меня злит – слышал его последние слова?..
– Откуда ему знать, что попугая подарил ты?
– Это всем известно!
– А ему вряд ли. Наш благочестивый Рашид такими пустяками не интересуется. Что на тебя нашло? Чего ты ко всем цепляешься в последнее время?
Намек на ссору с устадом Маджидом Ханом не ушел от внимания Исхака, но думать об этом было невыносимо. Он сказал:
– Ага, выходит, книжица про сов тебя зацепила? Зелье-то уже сварил? Сколько женщин ты покорил, Моту? И как жена отнеслась к твоей любовной прыти?
– Ты меня понял, – невозмутимо ответил Моту Чанд. – Слушай, Исхак, это до добра не доведет. Хватит задирать людей, очень тебя прошу…
– Это все мои руки, будь они неладны! – вскричал Исхак, поднимая руки и с ненавистью их оглядывая. – Это все они, окаянные! Сегодня еле высидел час наверху, думал, умру от боли…
– Ты так хорошо играл!
– Что со мной будет? Что будет с моими младшими братьями? За один только блестящий ум на работу не берут, и даже зять теперь не приедет в Брахмпур нам помогать! Я нос на радио боюсь сунуть, не то что хлопотать о его переводе.
– Все наладится, Исхак-бхай. Не накручивай себя, я попробую помочь…
Разумеется, помочь ему Моту Чанд не мог: у него самого было четверо детей.
«Теперь и музыка приносит мне одни мучения, – подумал Исхак Хан, качая головой. – Даже музыка. В свободное время я больше не могу ее слушать: рука сама начинает наигрывать мелодию, и тут же ее простреливает невыносимая боль. Что сказал бы отец, услышав мои речи?»
– Бегум-сахиба выразилась очень ясно, – сказал привратник. – Сегодня она не желает никого видеть.
– Почему? – вопросил Ман. – Почему?
– Не могу знать, – ответил привратник.
– Пожалуйста, спросите у нее, в чем дело, – сказал Ман, вкладывая ему в ладонь две рупии.
Тот взял деньги и сказал:
– Ей нездоровится.
– Это я уже слышал, – оскорбленно заметил Ман. – Если она болеет, я должен ее навестить! Она наверняка хочет меня увидеть…
– Нет, – отрезал привратник, преграждая ему путь. – Не хочет.
А вот это уже откровенная грубость, подумал Ман.
– Слушайте, вы должны меня впустить!
Он попытался протолкнуться мимо него в дом, но привратник стоял стеной. Началась потасовка.
Изнутри донеслись голоса, и на крыльцо вышла Биббо. Увидев, что творится, она вскинула руку к губам:
– Пхул Сингх, прекрати! Даг-сахиб, прошу вас… пожалуйста, уймитесь, что скажет бегум-сахиба?
Эта мысль привела Мана в чувство, и он с виноватым видом попятился, отряхивая курту. Ни он, ни привратник не пострадали. Вид у последнего по-прежнему был совершенно невозмутимый.
– Биббо, она очень больна?! – страдальчески воскликнул Ман.
– Больна? Кто?
– Саида-бай, конечно!
– Да не больна она, что вы! – засмеялась Биббо, а потом увидела взгляд привратника и осеклась: – Весь день была совершенно здорова, а вот полчаса назад что-то закололо в груди, возле сердца. Сейчас она никого не примет, и вас тоже.
– С кем она?! – рассердился Ман.
– Ни с кем, я же вам говорю… ни с кем!
– Она кого-то принимает! – Мана буквально разрывало от ревности.
– Даг-сахиб, – не без сочувствия произнесла Биббо, – вы же не такой!
– Не какой?
– Не ревнивец. У бегум-сахибы есть давние поклонники, она не может их прогнать. На их щедрости держится этот дом.
– Она на меня обижена? – спросил Ман.
– Обижена? За что? – недоуменно переспросила Биббо.
– Я не смог прийти, хотя обещал. Я пытался… но мне было не вырваться.
– Вряд ли это ее обидело, – сказала Биббо. – А вот ваш посыльный ох как ее разозлил!
– Фироз? – потрясенно уточнил Ман.
– Да, навабзада.
– Он же привез записку? – Ман мысленно позавидовал другу, который умел читать и писать на урду – а значит, мог переписываться с Саидой-бай.
– Вроде бы да, – не слишком уверенно ответила Биббо.
– И чем он ее так прогневил?
– Не знаю, – хихикнула Биббо. – Ну все, мне пора. – С этими словами она оставила Мана одного и в самых растрепанных чувствах.
Саида-бай действительно не обрадовалась визиту Фироза и разозлилась на Мана, что тот прислал именно его. Кроме того, она расстроилась, что Ман не сможет прийти в назначенный час, – и собственные чувства окончательно вывели ее из себя. Нельзя привязываться к этому легкомысленному, легковерному и наверняка легконогому юноше! Сейчас он здесь, а завтра – ищи ветра в поле. Нельзя отвлекаться от своего дела, а Ман, безусловно, ее отвлекает (пусть ей это и в радость). Пора немного охладить его пыл, пускай посидит один. Этим вечером Саида принимала клиента, и привратнику было велено никого не впускать, а тем более – Мана.
Когда Биббо доложила ей о случившемся, Саида-бай вновь вспылила: как он смеет ей мешать?! Она не обязана отчитываться, с кем проводит время! Впрочем, позднее, беседуя с попугаем, она несколько раз произнесла «Даг-сахиб!» на разные лады: страстно, томно, нежно, безразлично, досадливо, яростно. Этот попугай явно получал куда больше житейских уроков, чем большинство его сородичей.
Ман побрел прочь, гадая, что же теперь делать. Выбросить Саиду-бай из головы он не мог: надо срочно чем-то заняться, чем угодно, лишь бы отвлечься. Он вспомнил, что обещал заглянуть к раджкумару, и направился к его квартире неподалеку от университета, которую тот снимал вместе с еще шестью или семью студентами (четверо из них еще не успели уехать из Брахмпура на летние каникулы). У этих ребят – двух отпрысков мелких князей и одного сына владетельного заминдара – денег куры не клевали: только на карманные расходы им выдавали около двухсот рупий в месяц. Почти столько же зарабатывал в университете Пран, и состоятельные студенты смотрели на своих малоимущих лекторов с плохо скрываемым презрением.
Раджкумар и его друзья почти все время проводили вместе: ели, играли в карты, болтали. Каждый сдавал по пятнадцать рупий в месяц на уборку и еду (у них был собственный повар) и еще по двадцать рупий «на девушку». Эти деньги целиком уходили на содержание очень красивой девятнадцатилетней танцовщицы, жившей со своей матерью неподалеку от университета. Рупвати часто развлекала друзей у себя дома, и один из них потом всегда оставался на ночь. Выходило, что раз в две недели каждый получал желаемое. Порой Рупвати принимала кого-то из парней вне очереди или брала выходные, но у них был уговор, что в свободные вечера других клиентов она не берет. Мать всегда встречала гостей очень радушно; она была искренне им рада и часто говорила, что они с дочерью давно пропали бы, если бы не доброта и щедрость молодых людей.
Проведя полчаса в обществе раджкумара и изрядно набравшись, Ман захотел поплакаться ему в жилетку. Раджкумар в ответ рассказал о Рупвати и предложил ее навестить. Ман немного повеселел, и, прихватив с собой бутылочку виски, они направились к дому танцовщицы. По дороге раджкумар вдруг вспомнил, что у девушки сегодня выходной и она вряд ли будет им рада.
– Я знаю, что делать, – мы пойдем на Тарбуз-ка-Базар, – заявил он, подзывая тонгу и усаживая в нее друга. Ман был не в настроении сопротивляться.
Впрочем, когда в следующий миг раджкумар дружески положил руку ему на бедро и тут же сдвинул ее значительно выше, Ман со смехом ее стряхнул.
Его отказ, конечно, не ускользнул от внимания раджкумара. Через пару минут, когда они стали передавать друг другу бутылку, разговор потек легко и непринужденно, как прежде.
– Я, вообще-то, здорово рискую, – сказал раджкумар, – но чего не сделаешь ради дружбы?..
Ман засмеялся:
– Больше так не делай. Я боюсь щекотки.
Пришла очередь раджкумара смеяться:
– Да я не про то! Рискованно ехать с тобой на Тарбуз-ка-Базар.
– Это почему?
– Потому что «любой студент, которого увидят в неподобающем месте, будет незамедлительно отчислен».
То была цитата из любопытного и очень подробного свода правил, распространяемого среди студентов Брахмпурского университета. Вышеупомянутое – восхитительно драконовское – правило имело столь туманную формулировку, что раджкумар с друзьями выучили его наизусть и зачитывали хором на манер Гаятри-мантры[254] всякий раз, когда отправлялись играть, пить и распутничать.
Вскоре они прибыли в Старый город и по узким петляющим улочкам двинулись в сторону Тарбуз-ка-Базара. Ман уже начал сомневаться в правильности своего решения.
– Может, в другой раз?.. – пошел он на попятную.
– О, ну что ты, здесь готовят такой вкусный бирьяни[255], – сказал раджкумар.
– Где?
– У Тахмины-бай. Я у нее бывал пару раз, когда Рупвати отдыхала.
Ман уронил голову на грудь и заснул. Когда они подъехали к Тарбуз-ка-Базару, раджкумар его разбудил.
– Отсюда пойдем пешком.
– Недалеко?
– Да ее дом совсем рядом, сразу за углом.
Они вышли из повозки, заплатили тонга-валле и рука об руку зашагали по переулку. Затем раджкумар стал подниматься по крутой узкой лестнице, таща за собой хмельного Мана.
Наверху они услышали какой-то странный шум. Когда они сделали несколько шагов по коридору, им открылась любопытная сцена.
Пухлая, хорошенькая, слегка осоловевшая Тахмина-бай восторженно хихикала, а ее клиент, налоговый чиновник – с одурманенными глазами, бессмысленным лицом, красным языком и бочкообразным брюхом, – колотил по табла и тоненьким голоском распевал похабную песню. Два нечесаных конторских служащих рангом пониже отдыхали рядом. Один опустил голову на колени, и оба пытались подпевать.
Раджкумар и Ман уже хотели ретироваться, когда хозяйка заведения увидела их и поспешила навстречу. Она узнала раджкумара и хотела скорей заверить его, что через пару минут будет совершенно свободна.
Друзья какое-то время потолкались у лавки с паном, потом снова пришли к Тахмине-бай. Та уже сидела одна, благосклонно улыбалась и готова была их развлекать.
Сперва она исполнила тумри, затем – сообразив, что часики тикают, – демонстративно надула губки.
– О, пой нам еще! – воскликнул раджкумар, пихая в бок Мана, чтобы друг тоже стал упрашивать Тахмину-бай.
– Да-а, спой!.. – подхватил тот.
– Нет, не буду, вы не цените мой голос. – Она опустила глаза.
– Тогда, – сказал раджкумар, – порадуй нас стихами.
Это несказанно развеселило Тахмину-бай. Ее хорошенькие пухлые щечки затряслись, и она даже прихрюкнула от восторга. Раджкумар был озадачен. Он глотнул виски из горлышка и обратил на нее недоуменный взгляд:
– Ах, это так… порадуй нас… ах-ха-ха… стихами!
Тахмина-бай больше не дулась – ее одолел безудержный хохот. Она визжала, хихикала, хваталась за живот и охала, а по ее щекам текли слезы.
Обретя наконец дар речи, она рассказала им анекдот:
– Поэт Акбар Аллахабади приехал в Варанаси, и друзья заманили его на улицу вроде нашей. Он изрядно выпил – вот как вы – и встал к стене помочиться. Тут из окна наверху выглянула куртизанка. Она сразу его узнала, потому что недавно ходила слушать, как он декламирует свои стихи. И вот она говорит… – Тут Тахмина-бай опять захихикала и затряслась от смеха. – Она говорит ему: «Ах, Акбар-сахиб решил порадовать нас стихами!»
Тахмину-бай вновь обуяло безудержное веселье, и Ман, неожиданно для себя, тоже захохотал.
Однако это был еще не все. Тахмина успокоилась и закончила:
– Услышав ее слова, поэт не растерялся и ответил таким двустишием:
Последовал очередной взрыв хохота и визга. Затем Тахмина-бай сказала Ману, что хочет ему кое-что показать, и увела его в соседнюю комнату, а раджкумар остался пить виски в одиночестве.
Через несколько минут она появилась вновь, а за ней шел взъерошенный Ман. На его лице читалось отвращение. Но Тахмина-бай мило надула губки и сказала раджкумару:
– Пойдем, тебе тоже кое-что покажу.
– Нет-нет, – ответил раджкумар. – Я уже… нет, я не в духе… пойдем отсюда, Ман.
Тахмина-бай оскорбилась и крикнула:
– Вы… вы оба… одинаковые! Зачем пришли-то?!
Раджкумар встал, обнял Мана и, шатаясь, побрел к двери. В коридоре они услышали, как она кричит им вслед:
– Хоть бирьяни съешьте, он будет готов через несколько минут!..
Не дождавшись ответа, Тахмина-бай весело заметила:
– Глядишь, от риса мужских сил прибавится. Никто из вас так и не порадовал меня стихами!
Она опять затряслась от смеха. Ее хохот было слышно даже на улице.
Хотя между ними ничего не произошло, Ману стало настолько совестно за свой проступок – надо же, пошел к какой-то низкопробной певичке! – что захотелось немедленно отправиться к любимой и на коленях просить у нее прощения. Раджкумар уговорил его вместо этого ехать домой. Он довез Мана до самых ворот и там покинул.
Госпожа Капур не спала. Увидев, что Ман пьян в стельку и еле держится на ногах, она, конечно, не обрадовалась, но ничего ему не сказала. Если бы отец увидел Мана в таком состоянии, его хватил бы удар.
Она довела Мана до спальни, где он тотчас повалился на кровать и заснул.
На следующий день, протрезвев и раскаявшись, он отправился к Саиде-бай. Та была искренне рада его видеть, и они прекрасно провели вечер. Саида-бай сказала, что следующие два дня она будет занята и ему не следует на это обижаться.
Ман, конечно, обиделся. Страдая от острейшей ревности и неутоленного влечения, он все гадал, чем же провинился перед Саидой-бай. Даже если бы они виделись каждый вечер, днем время все равно тянулось мучительно, по капле. А сейчас не только дни, но и ночи казались ему однообразной, бесконечно убегающей вдаль дорогой, черной и пустой.
Ман порой брал у Фироза уроки поло, но днем, а нередко и вечером его друг бывал занят юриспруденцией и прочими делами. В отличие от юного Очкастого Очковтирателя Баннерджи, Фироз не считал, что игра в поло или многочасовые поиски правильной трости – пустая трата времени; нет, то были достойные занятия, подобающие сыну знатного рода. Однако в сравнении с Маном он казался фанатиком своего дела.
Ман пытался последовать его примеру – заняться закупками или найти пару заказов для своей текстильной мануфактуры в Варанаси, – но дело это оказалось на редкость нудное. Пару раз он заезжал в гости к брату Прану и сестре Вине, однако их устроенный домашний быт казался немым упреком его образу жизни. Вина долго отчитывала его, вопрошая, какой пример он подает маленькому Бхаскару, а старая госпожа Тандон косилась на него с еще большим неодобрением и подозрением, чем прежде. Кедарнат, однако, погладил Мана по плечу, чтобы как-то скрасить холодный прием, оказанный юноше престарелой матерью.
Больше заняться Ману было нечем, и он стал частым гостем у раджкумара и компании: Тарбуз-ка-Базар он не посещал, но умудрился пропить и проиграть в карты большую часть денег, отложенных на развитие дела. В азартные игры – обычно флеш, но иногда и покер, который в последнее время пользовался безумной популярностью у нерадивых студентов Брахмпура, – играли как правило в общаге, изредка в частных домах, где устраивались нелегальные игорные заведения. Пили всегда скотч. Ман думал только о Саиде-бай и отказывался посещать даже прекрасную Рупвати. За это его поднимали на смех все новые приятели, утверждавшие, что без должной нагрузки он скоро полностью утратит мужскую силу.
Однажды Ман, одурев от любовной тоски, бросил компанию и пошел гулять по Набиганджу. Неожиданно он встретил свою бывшую пассию, которая была теперь замужней женщиной, но по-прежнему относилась к Ману с теплом и нежностью. Ману она тоже нравилась. Ее муж – со странным прозвищем Голубь – предложил вместе попить кофе в «Рыжем лисе». Раньше Ман охотно принял бы такое предложение, но сейчас он лишь скорбно отвел глаза в сторону и сказал, что у него другие дела.
– Что это случилось с твоим давним поклонником? – с улыбкой осведомился Голубь у жены.
– Не знаю, – озадаченно ответила та.
– Не мог же он тебя разлюбить!
– Мог… хотя вряд ли. Не припомню, чтобы Ман Капур кого-нибудь разлюбил по собственной воле.
На этом тема была исчерпана, и они вошли в кофейню «Рыжий лис».
Ман был не единственным, кто внушал подозрения старой госпоже Тандон. В последнее время приметливая старушка обратила внимание, что Вина перестала носить некоторые украшения. Те, что подарили ей родственники мужа, она надевала почти каждый день, а вот родительские подарки больше не носила. Об этом госпожа Тандон незамедлительно доложила сыну.
Кедарнат не придал значения ее словам.
Госпожа Тандон не унималась и однажды прямо попросила Вину надеть наваратну.
Вина залилась краской.
– Я на время дала ее Прийе, она хочет заказать ювелиру такую же. Увидела ее на свадьбе Прана и влюбилась!
Однако Вине стало так совестно за свою ложь, что очень скоро она во всем призналась. Кедарнат с удивлением обнаружил, что на содержание хозяйства уходит куда больше денег, чем он думал; человек непрактичный, рассеянный и редко бывающий дома, он просто ничего не замечал. Вина надеялась: если она станет просить меньше денег на домашние расходы, это немного снизит финансовое бремя, легшее на его плечи. И вот он узнал, что жена пытается сдать в ломбард или продать свои украшения.
Также он выяснил, что за учебу Бхаскара платит госпожа Капур: часть денег, которые ей выделяют на ведение хозяйства, она отдает дочери.
– Нет, так больше нельзя, – сказал Кедарнат. – Твой отец и без того нам помог три года назад.
– Почему же нельзя? – вопросила Вина. – Нани Бхаскара вполне может платить за школу и учебники, что в этом плохого? Она же не на еду нам денег дает!
– Сегодня моя Вина не в духе, – с печальной улыбкой произнес Кедарнат.
Вина не сдавалась.
– Ты никогда ничего не рассказываешь! – вспылила она. – А потом забиваешься в угол и сидишь там, закрыв лицо руками! Что я должна думать?! Тебя вечно нет дома. Иногда я плачу ночами напролет; да лучше б ты пил, чем не ночевал дома!
– Ну-ка успокойся. Где сейчас твои украшения?
– У Прийи. Она сказала, что покажет их оценщику.
– Их еще не продали?
– Нет.
– Ступай и забери.
– Нет.
– Ступай и забери украшения, Вина! Разве можно продавать мамину наваратну?
– А проиграть в чаупар будущее сына – можно?
Кедарнат на несколько секунд закрыл глаза.
– Ты ничего не смыслишь в коммерции, – наконец сказал он.
– Я смыслю достаточно, чтобы знать: нельзя «быть в минусе» вечно!
– Минус – это всего лишь минус, а не конец света. В основе любого огромного состояния всегда лежат долги.
– Что ж, нам огромное состояние уже не светит, я точно знаю! – с жаром воскликнула Вина. – Здесь тебе не Лахор! Надо попытаться сохранить хотя бы то, что у нас уже есть.
Кедарнат, помолчав, сказал:
– Забери у Прийи украшения. Все будет хорошо, правда. Со дня на день Хареш сделает заказ на броги, и все наши проблемы будут решены.
Вина недоверчиво взглянула на мужа.
– Вечно так: хорошее произойдет «вот-вот», а плохое и ждать не надо – оно само происходит.
– Неправда. Бомбей наконец-то перевел деньги. Клянусь, это чистая правда! Я знаю, что не умею врать, – поэтому даже не пытаюсь. Говорю тебе, забери наваратну.
– Сперва покажи мне деньги!
Кедарнат захохотал. Вина разрыдалась.
– Где Бхаскар? – спросил он, когда жена немного успокоилась и замолчала.
– У доктора Дуррани.
– Хорошо. Надеюсь, он там пробудет еще пару часиков, а мы с тобой пока сыграем в чаупар.
Вина промокнула глаза носовым платком.
– На крыше слишком жарко. Твоя мать не одобрит, если ее драгоценный сын почернеет и обуглится.
– Тогда поиграем прямо здесь, – решительно сказал Кедарнат.
Позже Вина сходила к Прийе и забрала свою наваратну. Та еще не успела ее оценить: когда к ним в последний раз приходил сплетник-ювелир, ведьма не отходила от него ни на шаг, а в таких делах, рассудила Прийя, секретность важнее срочности.
Вина полюбовалась наваратной и с нежностью разглядела каждый камень.
В тот же вечер Кедарнат отнес ее своему тестю и попросил временно подержать украшение у себя.
– Это еще зачем? – удивился Махеш Капур. – Какое мне дело до ваших безделушек?
– Баоджи, это наваратна Вины, у вас она целее будет. Вина уже попыталась заложить ее в ломбард – боюсь, как бы ей снова благородство в голову не ударило.
– Пыталась заложить?!
– Заложить или продать, не знаю.
– Безумие какое-то! Что происходит? Неужто все мои дети повредились умом?
Услышав короткий пересказ истории с наваратной, Махеш Капур спросил:
– Как дела на работе? Забастовки ведь кончились.
– Не сказать, что дело процветает… но я пока не банкрот.
– Кедарнат, займись лучше моей фермой, а?
– Нет, но спасибо, баоджи. Мне пора домой. Наверное, рынок уже открылся. – Его вдруг посетила еще одна мысль. – И потом, баоджи, кто будет заниматься вашим избирательным округом, если я уеду из Мисри-Манди?
– Ты прав. Ладно. Хорошо. Тебе пора, да и у меня тоже дела: надо до утра с этими бумажками разобраться, – негостеприимно сказал Махеш Капур. – Всю ночь над ними просижу. Положи наваратну куда-нибудь.
– Что, прямо на папки, баоджи? – Другого свободного места на столе не было.
– А куда еще, мне на шею? Да-да, вон на ту розовую: «Распоряжения правительства штата по вопросам оценки земель». Не переживай ты так, Кедарнат, я сейчас кликну жену – она куда-нибудь припрячет твою ерундовину.
Той же ночью в доме раджкумара и его друзей Ман проиграл во флеш[256] больше двухсот рупий. Он всегда слишком долго держался за карты: скидывал их или просил вскрыть лишь в самый последний момент. Столь предсказуемый оптимизм был ему не на руку. Кроме того, любые эмоции сразу отражались на его лице, и партнеры по игре примерно представляли, насколько хороши или плохи его карты. Партию за партией он проигрывал по десять рупий, а когда ему наконец досталось трио из королей, выигрыш был мизерный – всего четыре рупии.
Чем больше он пил, тем больше проигрывал, и так по кругу.
Всякий раз, когда ему доставалась королева – или бегум, – он с тоской вспоминал бегум-сахибу, с которой теперь виделся все реже. Ман чувствовал: даже когда они вместе и оба искренне рады встрече, через некоторое время она начинает уставать от его любовного пыла.
Проигравшись в пух и прах, Ман забормотал, что ему пора домой.
– Заночуй здесь, если хочешь, – домой утром пойдешь, – предложил раджкумар.
– Нет-нет… – отмахнулся Ман и ушел.
Он добрел до дома Саиды-бай, по пути вспоминая стихи и что-то напевая себе под нос.
Было уже за полночь. Привратник увидел, в каком он состоянии, и отправил его восвояси. Ман тут же запел, надеясь достучаться до любимой:
– Капур-сахиб, вы всех соседей перебудите, – спокойным тоном заметил привратник. Он уже забыл про недавнюю потасовку и не держал на Мана зла.
Вышла Биббо и принялась ласково его журить:
– Скорей идите домой, Даг-сахиб! Очень вас прошу! Здесь живут уважаемые люди. Бегум-сахиба спросила, кто это распелся среди ночи, и я ей ответила. Ох, как она гневалась! Мне кажется, вы ей по душе, Даг-сахиб, но сегодня она не желает вас видеть и просила передать, чтобы вы никогда не являлись к ней в таком состоянии. Вы уж простите меня за дерзость, но я лишь повторяю ее слова, как она велела.
– В груди твоей не камень… – пропел Ман в ответ.
– Ну все, сахиб, – спокойно сказал привратник, мягко, но решительно беря Мана под локоть и направляя его в нужную сторону.
– Вот… это вам… за доброту, – сказал Ман, залезая в карман курты. Он вывернул оба кармана наизнанку, но они оказались пусты.
– Тогда запишите чаевые на мой счет, – предложил он.
– Хорошо, сахиб, – сказал привратник и повернул обратно к розовому дому.
Пьяный, без гроша в кармане и глубоко несчастный, Ман, шатаясь, побрел домой. К его удивлению и смутной досаде, мать опять не спала и поджидала его в гостиной. Когда она увидела сына, слезы тотчас покатились по ее щекам. Она уже была удручена историей с наваратной.
– Ман, сынок, что на тебя нашло? Что эта чертовка сделала с моим мальчиком? Знаешь ли ты, какие о тебе ходят сплетни? Даже люди из Варанаси уже в курсе.
– Какие еще люди из Варанаси? – с любопытством переспросил Ман.
– Какие люди из Варанаси, спрашивает он! – всплеснула руками госпожа Капур и заплакала еще горше. От ее сына разило спиртным.
Ман с любовью обнял мать за плечо и попросил ее ложиться спать. Та велела ему пробраться в свою комнату по черной лестнице и не беспокоить отца, который сегодня работает до глубокой ночи.
Ман и не подумал ее слушаться. Напевая себе под нос, он направился в спальню по главной лестнице.
– Это еще кто? Кто там?! Ман? – раздался сердитый голос отца.
– Да, баоджи, – не останавливаясь, ответил Ман.
– Ты меня слышишь? – прогремел отец так, что разнеслось на весь Прем-Нивас.
– Да, баоджи. – Ман замер на месте.
– Тогда немедленно подойди!
– Хорошо, баоджи. – Он кое-как спустился обратно, вошел в кабинет отца и устроился напротив небольшого столика, за которым тот сидел. В кабинете они были одни, если не считать пары ползавших по потолку ящериц.
– Встань. Разве я разрешал тебе сесть?
Ман попытался встать и не смог. Он предпринял вторую попытку и оперся руками на отцовский стол. Взгляд у него был стеклянный. Казалось, бумаги на столе и стакан воды под рукой у Махеша Капура его пугали.
Махеш Капур тоже встал: губы поджаты, взгляд суров. В правой руке он держал папку. Медленно перенеся ее в левую руку, он уже занес правую для удара, но тут в кабинет ворвалась госпожа Капур и запричитала:
– Нет… нет… не надо!..
У нее был умоляющий взгляд и голос; Махеш Капур сдался. Ман тем временем закрыл глаза, рухнул обратно на стул и тут же начал клевать носом.
Отец в бешенстве обошел стол и встряхнул Мана с такой силой, будто хотел пересчитать ему все кости.
– Баоджи! – со смехом вскричал Ман, разбуженный встряской.
Махеш Капур вновь занес правую руку и наотмашь ударил своего двадцатипятилетнего сына по лицу. Тот охнул, посмотрел на отца и потрогал ушибленную щеку.
Госпожа Капур горестно зарыдала и присела на одну из скамеек вдоль стены.
– А теперь слушай меня, Ман, если не хочешь получить еще, и слушай внимательно, – заговорил отец, злясь пуще прежнего из-за того, что довел жену до слез. – Не знаю, вспомнишь ли ты наутро наш разговор, но ждать, пока ты протрезвеешь, я не собираюсь. Понимаешь ты меня? – вопросил он и повторил: – Понимаешь?
Ман кивнул, с трудом подавляя единственное желание – вновь закрыть глаза. Спать хотелось так, что до сознания доходили лишь обрывки слов. Где-то что-то болело… Но у кого и где?
– Ты себя в зеркало видел? Как ты выглядишь?! Глаза стеклянные, волосы торчком, карманы наизнанку, курта вся залита виски…
Ман покачал головой и уронил ее на грудь. Ему хотелось лишь прекратить это странное действо, укрыться от злого отцовского лица, криков, жгучей боли.
Он зевнул.
Махеш Капур взял в руки стакан и плеснул водой в лицо сыну. Часть воды попала на бумаги, но он на них даже не взглянул. Ман закашлял и испуганно вскинулся. Госпожа Капур закрыла лицо ладонями и зарыдала еще громче.
– Что ты сделал с деньгами? Куда ты дел деньги?! – орал Махеш Капур.
– Какие деньги? – переспросил Ман, рассеянно глядя на стекающую по курте воду. Один из ручейков потек по тому же руслу, что и виски.
– Деньги на развитие твоего дела!
Ман пожал плечами и нахмурился, пытаясь сосредоточиться.
– А то, что я тебе дал на карманные расходы? – грозно спросил отец.
Ман нахмурился еще сильней и опять пожал плечами.
– Что ты с ними сделал? А я тебе скажу: потратил их на эту шлюху! – В здравом уме Махеш Капур не позволил бы себе таких слов в адрес Саиды-бай, но сейчас он был не в себе.
Госпожа Капур зажала уши ладонями. Ее муж фыркнул, подумав, что она похожа на трех обезьянок Гандиджи[257], слепленных в одну.
Ман взглянул на отца, подумал секунду-другую и наконец сказал:
– Нет. Я дарил ей только всякие мелочи, она ничего не просит… – Сам он при этом гадал, куда же в самом деле подевались его деньги.
– Значит, ты все пропил и проиграл в карты, – с отвращением молвил его отец.
Ах да, точно, с облегчением подумал Ман. Вслух же он сказал – довольным тоном, словно наконец получил ответ на давно мучивший его вопрос:
– И правда, баоджи! Пропил да проиграл – ничего не осталось! – Смысл собственных слов его ошарашил, и он сконфуженно замолчал.
– Бессовестный, бессовестный! Ты ведешь себя хуже, чем лишенный земель заминдар, и я этого не потерплю! – вскричал Махеш Капур. Он застучал кулаком по розовой папке, которая лежала перед ним на столе. – Я этого не потерплю, слышишь! Тебе больше не рады в этом доме и в этом городе. Уезжай из Брахмпура! Поди вон! Немедленно. Видеть тебя не хочу. Ты доводишь до слез родную мать, губишь собственную жизнь, мою политическую карьеру и репутацию своей семьи. Я даю тебе деньги – и как ты с ними обходишься? Спускаешь все в карты, тратишь на шлюх и выпивку! Только и умеешь, что дебоширить да распутничать! Никогда не думал, что мне будет стыдно за родного сына. Ты взгляни на мужа своей сестры, он ни разу в жизни не просил у меня денег, даже для дела, не говоря уж о «карманных расходах»! А твоя невеста? Мы нашли тебе достойную девушку из достойной семьи, все устроили – а ты бегаешь за Саидой-бай, которая ни от кого не скрывает своего образа жизни!
– Я ее люблю, – сказал Ман.
– Любишь?! – вскричал потрясенный отец, свирепея. – Немедленно отправляйся спать! Это твоя последняя ночь в нашем доме. Чтобы завтра духу твоего здесь не было. Вон! Уезжай в Варанаси или куда глаза глядят! Вон из Брахмпура!
Госпожа Капур стала упрашивать его отменить отданный сгоряча приказ, но ее муж был неумолим. Ман смотрел на двух бегающих по потолку гекконов, а потом вдруг встал – уверенно и без чьей-либо помощи – и объявил:
– Решено! Спокойной ночи, спокойной ночи… Я уеду. Завтра же покину этот дом.
С этими словами он ушел к себе и лег в постель, даже не забыв разуться.
Наутро он проснулся с чудовищной головной болью, которая, впрочем, прошла сама собой через пару часов. Он помнил, что они с отцом ночью повздорили, и дождался, пока министр по налогам и сборам уедет в Заксобрание, прежде чем выйти и спросить у матери, что они друг другу наговорили. Госпожа Капур была не в себе: ее муж от злости не мог ни работать, ни спать – и от этого ярился еще сильнее. Любые попытки примирения с ее стороны вызывали лишь безотчетную агрессию. Он всерьез решил выгнать Мана из дома. Прижав к себе ненаглядного сына, госпожа Капур сказала:
– Езжай в Варанаси, работай не покладая рук, веди себя достойно – и тогда, быть может, отец смилуется.
Ни одна из четырех предложенных матерью перспектив не прельщала Мана, однако он заверил мать, что отныне никакого беспокойства им не доставит. Слуге он велел собирать чемоданы. Можно временно пожить у Фироза, подумал он, а если не получится – у Прана. В крайнем случае его приютит раджкумар, главное – остаться в Брахмпуре. Он не покинет этот прекрасный город и любимую женщину лишь потому, что так решил его разъяренный сатрап-отец.
– Попросить папиного помощника купить тебе билет до Варанаси? – спросила госпожа Капур.
– Нет. Я сам куплю на вокзале, если решу ехать.
Побрившись и помывшись, он надел свежую курту-паджаму и пришел с повинной к дому Саиды-бай. Мать сказала, что вчера он вернулся пьяный в дым, – значит, есть вероятность, что в таком состоянии он пытался ворваться к любимой. Ман смутно помнил, как брел к ней в ночи.
В дом его пустили сразу: стало быть, ждали.
Поднимаясь по лестнице, он оглядел свое отражение в зеркале – на сей раз весьма критически, без намека на самолюбование. На голове у него была вышитая белая шапочка. Он снял ее, осмотрел преждевременно наметившиеся у висков залысины и надел шапочку обратно, с грустью подумав, что именно залысины Саиде-бай и не нравятся. Но что поделать?
Заслышав в коридоре шаги Мана, хозяйка дома ласково позвала его в свои покои:
– Заходи, Даг-сахиб, смелей! Сегодня поступь у тебя ровная. Надеюсь, и сердце бьется в груди так же ровно?
Вчера Саида-бай не стала принимать никаких решений относительно Мана, рассудив, что утро вечера мудренее. Сегодня она проснулась с уверенностью, что дальше тянуть нельзя – пора принять меры. Да, Ман славный и добрый, однако требует слишком много ее времени и внимания. Его привязанность становится болезненной.
Когда Ман поведал любимой о ссоре с отцом – тот в сердцах выгнал его из дома, – Саида-бай очень расстроилась. Прем-Нивас, где она каждый год пела на Холи и однажды пела на Дуссере, стал обязательным пунктом ее ежегодного календаря. Ссора с Махешем Капуром заметно ударит по ее кошельку. Ничуть не меньше печалил Саиду-бай тот факт, что ее юный друг не в ладах с отцом.
– И куда ты поедешь? – спросила она.
– Никуда, конечно! – воскликнул Ман. – Мой отец слишком много о себе возомнил. Думает, раз ему по силам лишить земель миллион заминдаров, то можно и сыном помыкать! Не на того напал. Я останусь в Брахмпуре, у друзей. – Вдруг ему пришла в голову отличная мысль. – А может быть, у тебя?
– Тоба, тоба! – вскричала Саида-бай, потрясенно зажимая уши ладонями.
– Почему я должен с тобой расставаться? Почему должен покидать город, в котором ты живешь? – Он потянулся к ней и заключил ее в объятья. – К тому же твоя кухарка готовит такие восхитительные шами-кебабы![258] – добавил он.
Его любовный пыл, вероятно, порадовал бы Саиду-бай, не будь она так глубоко погружена в свои мысли.
– Знаю! – наконец сказала она, вырываясь из объятий Мана. – Я знаю, как мы поступим.
– Ммм, – промычал Ман, вновь привлекая ее к себе.
– Сядь спокойно и послушай, Даг-сахиб, – кокетливым тоном заговорила Саида-бай. – Ты ведь хочешь всегда быть рядом со мной, верно?
– Да-да, конечно!
– А почему?
– Почему? – недоуменно переспросил Ман.
– Да, почему? – стояла на своем Саида-бай.
– Потому что люблю тебя!
– А что есть любовь, эта злонравная бестия, из-за которой даже лучшие друзья могут стать врагами?
Ману совсем не хотелось предаваться абстрактному философствованию. Внезапно его посетила ужасная мысль.
– Так ты тоже хочешь, чтобы я уехал?
Саида-бай помолчала и накинула на голову сари, слегка сползшее ей на плечи. Подведенные сурьмой глаза, казалось, смотрели Ману прямо в душу.
– Даг-сахиб, Даг-сахиб!.. – с укоризной проговорила она.
Ман тотчас раскаялся в своих словах и понурил голову.
– Я просто испугался, что ты решила проверить нашу любовь разлукой, – сказал он.
– Это причинило бы мне не меньше боли, чем тебе, – печально произнесла она. – Нет, я думаю о другом.
Саида-бай помолчала, а затем сыграла несколько нот на фисгармонии и сказала:
– Твой учитель урду Рашид скоро уезжает на месяц домой, в деревню. Даже не знаю, где мне взять учителя урду для тебя и Тасним на время его отсутствия. Но я искренне считаю: если ты в самом деле хочешь меня понимать, понимать мое искусство и разделять мою страсть, ты должен выучить мой язык – тот язык, на котором я читаю стихи, пою и даже думаю.
– Да, да, – завороженно прошептал Ман.
– Значит, тебе следует уехать вместе с Рашидом к нему в деревню – всего лишь на месяцок.
– Что?! – вскричал Ман, будто ему опять плеснули водой в лицо.
Саида-бай была так глубоко опечалена собственным предложением – ах, увы, это очевидное и единственно верное решение проблемы, пробормотала она, скорбно прикусив нижнюю губу, но как же больно с тобой расставаться, и т. д. – что через несколько минут Ману пришлось ее утешать, а не наоборот. В самом деле, это единственный выход, заверил он Саиду-бай. Даже если в деревне ему негде будет жить, он ляжет и под открытым небом, зато через месяц непременно научится говорить – думать – писать – на языке ее души, а еще он будет присылать ей письма на ангельском урду. Даже отец сможет им гордиться!
– Да, теперь я вижу, что другого выхода в самом деле нет, – позволила себя уговорить Саида-бай.
Присутствовавший при разговоре попугай обратил на Мана циничный и коварный взгляд. Тот нахмурился.
– А когда Рашид уезжает?
– Завтра.
Ман побелел.
– Выходит, нам с тобой осталась одна ночь! – вскричал он. Сердце его ушло в пятки, от напускной храбрости не осталось и следа. – Нет… Я не поеду… Я не выдержу разлуки!
– Даг-сахиб, если ты не можешь хранить верность собственным убеждениям, как я могу считать, что ты верен
– Тогда хотя бы позволь мне провести с тобой этот вечер. Ведь мы больше не увидимся… целый месяц!
Месяц?! От этого слова внутри у него все взбунтовалось. Нет, это невыносимо!
– Сегодня вечером не получится, – ответила Саида-бай деловым тоном, вспомнив о своих планах.
– Тогда я не поеду! – воскликнул Ман. – Я не могу! Как я могу?! И мы еще не спросили разрешения у Рашида.
– Рашид будет глубоко почтен твоим визитом. Он уважает Махеша Капура – как умелого лесоруба, разумеется, – и, конечно, уважает тебя как каллиграфа.
– Мы должны сегодня увидеться, – не унимался Ман. – Должны! При чем тут лесорубы, не пойму? – Он нахмурился.
Саида-бай вздохнула:
– Как ты знаешь, рубить баньян очень трудно, особенно такой, который ушел корнями глубоко в землю нашего края. Но я слышу, как нетерпеливый топор твоего отца разделывается с последними стволами. Скоро баньян выкорчуют. Змеи с шипением начнут выползать из-под его корней, термитов сожгут вместе с трухлявой древесиной. Но как быть птицам и обезьянкам, что пели и верещали в его ветвях? Ответь мне, Даг-сахиб. Таково наше нынешнее положение. – Заметив, что Ман совсем поник, она добавила со вздохом: – Приходи сегодня в час ночи. Я велю привратнику принять шахиншаха со всеми почестями.
Ман почувствовал, что она над ним потешается. Но мысль о встрече с любимой мгновенно подняла ему настроение, пусть та и хотела таким образом лишь подсластить горькую пилюлю.
– Конечно, я ничего не могу обещать. Если привратник скажет, что я сплю, не вздумай скандалить и будить соседей.
Тут уж вздохнул Ман:
Впрочем, все сложилось как нельзя лучше. Абдур Рашид согласился взять Мана с собой и давать ему уроки урду. Махеш Капур, опасавшийся, что сын останется в Брахмпуре вопреки его воле, даже обрадовался, что тот не едет в Варанаси, ибо ему было известно то, чего не знал Ман: дела магазина тканей в отсутствие владельца идут просто прекрасно. Госпожа Капур, хоть и скучала по сыну, радовалась, что тот окажется под присмотром строгого и непьющего учителя и наконец уедет подальше от «этой». Ман получил свой утешительный приз в виде последней ночи любви с Саидой-бай. А Саида-бай, когда настало утро, облегченно (хотя и не без доли печали) выдохнула.
Несколько часов спустя угрюмый Ман, сокрушаясь, что отец и возлюбленная так ловко его сплавили, встретился с Рашидом. Тот мечтал лишь об одном: поскорее выбраться из людного и шумного Брахмпура на свежий воздух. Вместе они сели на поезд, который мучительно медленно, с частыми остановками повез их в сторону Рудхии и родной деревни Рашида.
До отъезда Рашида Тасним даже не отдавала себе отчета, насколько ей нравятся уроки арабского. Все остальные ее занятия были связаны с ведением хозяйства и не открывали окон в большой мир. А серьезный молодой учитель, который придавал большое значение грамматике и отказывался мириться со склонностью Тасним сбегать от любых трудностей, сумел показать, что ее талантам можно найти и другое, неожиданное применение. Она восхищалась и самим учителем, ведь он прокладывал себе путь в этом мире самостоятельно, без какой-либо поддержки семьи. И когда он отказался идти к ее сестре, потому что они разбирали отрывок из Корана, Тасним прониклась еще большим уважением к его твердым принципам.
Впрочем, восхищалась она молча. Рашид не позволял себе ни намека на флирт: он был ее учителем, и только. Ни разу его рука, переворачивая страницу, не коснулась невзначай ее руки. Тот факт, что этого так и не произошло за несколько недель ее учебы, говорил о его сознательном и методичном избегании подобных оплошностей, ведь иначе они должны были хоть раз, пусть ненароком, прикоснуться друг к другу.
Теперь он покидал Брахмпур на целый месяц, и Тасним обнаружила, что ей грустно – куда грустней, чем могло бы быть: подумаешь, пропустит несколько уроков арабского! Исхак Хан, почувствовав ее печаль – и сообразив, в чем может быть причина, – попытался ее подбодрить:
– Слушайте, Тасним…
– Да, Исхак-бхай? – с легкой прохладцей в голосе отозвалась Тасним.
– Ну что ты все «бхай» да «бхай»?.. – сказал Исхак.
Она промолчала.
– Ладно, зовите меня братом, раз вам так хочется, – только перестаньте хандрить, пожалуйста.
– Не могу. Мне грустно, и все тут.
– Бедняжка Тасним! Да он же вернется, – сказал Исхак, стараясь не выдать своей досады.
– Я думаю не о нем! – выпалила Тасним. – Я расстраиваюсь, что мне теперь нечем заняться, кроме как читать глупые книжки да крошить овощи. Ничему полезному не научусь…
– Вы попробуйте не учиться, а учить, – предложил Исхак жизнерадостно.
– Учить?
– Научите Мийю Миттху говорить, например. Первые месяцы жизни попугая – самые важные в этом деле.
Тасним немного повеселела, но потом сказала:
– Апа присвоила моего попугая. Клетка всегда стоит в ее комнате и очень редко – в моей. – Она вздохнула. – Похоже, – добавила она едва слышно, – все, что было мое, рано или поздно становится ее.
– Давайте я его принесу! – галантно предложил Исхак.
– Ой, не надо! У вас руки болят…
– Да бросьте! Не такой уж я и калека.
– Я видела, как вы морщитесь на репетициях, – вам же наверняка очень больно!
– Ну и что с того? – пожал плечами Исхак Хан. – Я все равно должен играть и репетировать.
– Почему вы не покажетесь врачу?
– Да все само пройдет.
– Вреда не будет, если врач посмотрит.
– Ладно, – с улыбкой ответил Исхак. – Раз вы так просите, я схожу.
В последнее время Исхак, аккомпанируя Саиде-бай, с трудом сдерживал крик. Боль в запястьях усиливалась. Странно, что болели обе руки, ведь они выполняли совершенно разные функции и движения: одна работала смычком, а другая зажимала струны.
Все это очень его тревожило, ведь он был единственным кормильцем в семье и содержал младших братьев. Что же до перевода зятя в Брахмпур, то Исхак Хан боялся встречаться с директором радиостанции – тот наверняка слышал о скандале в столовой и вряд ли был хорошего мнения об Исхаке, особенно если устад лично поведал ему эту историю и выразил свое недовольство.
Исхак Хан вспомнил слова отца: «Играй по меньшей мере четыре часа в день. Конторские служащие целыми днями бумагу марают, а ты и столько не хочешь играть – так-то ты уважаешь свое искусство?» Порой отец брал его за левую руку – прямо посреди разговора – и принимался ее разглядывать. Если по бороздкам на ногтях было видно, что он недавно играл, отец говорил: «Молодец». В противном случае он просто возвращался к разговору – с явственным и нескрываемым разочарованием. В последнее время из-за невыносимой боли в сухожилиях Исхаку Хану удавалось играть лишь по часу в день, от силы по два. Как только боль немного отпускала, он увеличивал это время.
Порой он не мог думать ни о чем, кроме боли. Любое действие – поднять клетку, размешать сахар в чае, открыть дверь – давалось ему с трудом и напоминало о недуге. Обратиться за помощью было не к кому. Если он расскажет Саиде-бай, как тяжело ему играть, та, конечно, подыщет себе нового сарангиста – и будет права, верно?
– Нельзя столько работать, – ласково пожурила его Тасним. – Дайте рукам отдых и натрите их какой-нибудь целебной мазью.
– Думаете, я сам не хочу отдохнуть? Думаете, мне бы только играть и играть?..
– Хотя бы найдите хорошее лекарство, глупо пускать болезнь на самотек! – сказала Тасним.
– Вот сами ступайте и найдите, – грубо осадил ее Исхак, что было совсем на него не похоже. – Все только и делают, что сочувствуют да дают советы, а настоящей помощи ни от кого не дождешься! Идите… идите…
Он резко умолк и прикрыл глаза ладонью. Открывать их не хотелось.
Исхак представил себе напуганное и обиженное лицо Тасним, слезы в ее красивых глазах с поволокой… Боль сделала из меня жестокого сухаря, подумал он. Пора в самом деле отдохнуть и восстановить силы, даже если для этого придется рискнуть работой.
Вслух же, собравшись с духом, он сказал:
– Тасним, вы должны мне помочь. Прошу, поговорите с сестрой и скажите ей то, что я сказать не смею. – Он вздохнул. – Я поговорю с Саидой-бай позже. Другой работы мне в таком состоянии не найти. Я попрошу ее дать мне возможность подлечиться.
– Хорошо, – сказала Тасним; по голосу было ясно, что внутри у нее все опустилось, хотя виду она не подавала.
– Прошу, не принимайте мои слова близко к сердцу, – продолжал Исхак. – Я в последнее время сам не свой. Вы правы, мне нужно отдохнуть. – Он сокрушенно покачал головой.
Тасним положила ладонь ему на плечо. Он замер и не шелохнулся даже тогда, когда она убрала руку.
– Я поговорю с апой, – заверила она его. – Ну, я пошла?
– Да. Нет, побудьте еще немного.
– О чем поговорим? – спросила Тасним.
– Не хочу говорить, – ответил Исхак; через некоторое время он поднял голову и увидел слезы на ее щеках.
Он вновь потупился:
– Можно взять ваше перо?
Тасним дала ему свое деревянное перо с широким рассеченным бамбуковым кончиком, которым она писала на занятиях каллиграфией с Рашидом. Буквы, выведенные таким пером, получались по-детски крупными, а точки над буквами напоминали маленькие ромбики.
Исхак Хан на мгновение задумался, затем подтянул к себе разлинованный лист – на котором она упражнялась, – с трудом вывел несколько строк и тут же, пока чернила не высохли, без слов отдал написанное Тасним.
Он молча наблюдал, как ее красивые, живые глаза бегают по странице, и с мучительным наслаждением подметил румянец, заливший ее щеки на последних строках.
Тасним вошла в спальню сестры. Та сидела у зеркала и подводила глаза кайалом[259].
Большинство людей смотрят на себя в зеркало с особым выражением лица. Одни надувают губы, другие вскидывают брови, третьи даже на себя поглядывают сверху вниз. У Саиды-бай был заготовлен целый арсенал таких выражений для рассматривания себя в зеркале, столь же богатый на эмоции, как и диапазон ее обращений к попугаю. Когда вошла Тасним, она медленно, мечтательно покачивала головой из стороны в сторону. Никто не догадался бы, что секундой ранее она обнаружила в копне своих густых черных волос один седой и теперь выискивала другие.
Среди всевозможных сосудов и пиал на ее туалетном столике стояло серебряное блюдо с паном. Саида-бай любила пан с ароматным пастообразным табаком –
– Что случилось, Тасним? Говори, – сказала она, жуя пан.
– Апа. – Тасним помедлила. – Я насчет Исхака…
– Опять он дразнится? – с досадой спросила Саида-бай, неверно истолковав ее замешательство. – Я с ним поговорю, вели ему прийти сюда.
– Нет-нет, апа, я вот о чем. – Тасним протянула ей листок со стихотворением Исхака.
Прочтя его, Саида-бай отложила листок и принялась играть с губной помадой, стоявшей на туалетном столике. Она никогда не пользовалась помадой, поскольку губы у нее были от природы яркие, а пан усиливал и подчеркивал их алый цвет, но помаду ей подарил один давний поклонник, который должен был навестить ее сегодня вечером и к которому она испытывала своего рода сентиментальную привязанность.
– Что думаешь, апа? – спросила Тасним. – Скажи что-нибудь.
– Написано выразительно, но неумело, – ответила Саида-бай. – А к чему это вообще? Он вроде не жаловался на руки?
– Ему очень больно играть, – сказала Тасним. – И он боится тебе говорить, потому что тогда ты его уволишь.
Саида-бай, припомнив с улыбкой, как ей удалось спровадить Мана в деревню, промолчала. Она уже хотела капнуть на запястье духи, когда в комнату ворвалась Биббо.
– Ох, ну что опять стряслось? – вопросила Саида-бай. – Убирайся, бестолковая девица, ни минуты покоя от тебя! Ты покормила попугая?
– Да, бегум-сахиба, – с вызовом ответила Биббо. – А вот чем прикажете кормить этим вечером вас и гостя? Что сказать кухарке?
Саида-бай строго заговорила с отражением Биббо в зеркале:
– Что за бестолковая девица! Так давно у меня работаешь, а до сих пор не имеешь ни малейшего представления ни об этикете, ни о приличиях.
Биббо пристыженно потупилась. Саида-бай продолжала:
– Узнай, что поспело в огороде, и через пять минут возвращайся.
Когда Биббо ушла, Саида-бай сказала Тасним:
– Так он подослал тебя со мной поговорить?
– Нет, – ответила Тасним. – Я сама пришла. Мне кажется, ему нужна помощь.
– А он точно хорошо себя ведет?
Тасним закивала.
– Что ж, пусть напишет мне пару газелей и положит их на музыку, – помолчав, распорядилась Саида-бай. – Надо же дать ему какую-то работу. Временно, конечно. – Она нанесла на запястье каплю духов. – Писать-то он еще в состоянии?
– Да! – радостно воскликнула Тасним.
– Тогда так и поступим, – заключила Саида-бай.
На самом деле она уже соображала, где бы ей найти нового исполнителя на саранги. Не может же она поддерживать Исхака бесконечно – или до какого-то момента в необозримом будущем, когда его руки одумаются и начнут работать как положено.
– Спасибо, апа! – с улыбкой сказала Тасним.
– Не благодари, – резко ответила Саида-бай. – Вечно я пытаюсь решить все беды мира. Теперь придется подыскивать временную замену Исхаку-бхаю, пока тот не сможет играть на саранги, а тебе подавай нового учителя…
– О, нет-нет! – пролепетала Тасним. – Учитель мне не нужен.
– Не нужен? – Саида обернулась и заглянула в глаза девушке. – Тебе так нравилось учить арабский!
В комнату вновь влетела Биббо. Саида бросила на нее раздраженный взгляд и закричала:
– Да, да, Биббо, в чем дело?! Я велела тебе вернуться через пять минут!
– Но я уже узнала, что поспело в огороде, – деловито сообщила служанка.
– Ладно, ладно, – смилостивилась Саида-бай. – Что там есть, кроме окры? Карела уже пошла?
– Да, бегум-сахиба, и даже одна тыква есть!
– Ладно, тогда пусть приготовят кебабы, как обычно – шами-кебабы, – и любые овощи. Ах да, еще баранину с карелой.
Тасним слегка скривилась, и ее гримаска не ушла от внимания Саиды-бай.
– Если для тебя карела слишком горькая, можешь не есть! – с досадой сказала она. – Никто не заставляет. Я столько тружусь, все делаю ради твоего блага, а ты не ценишь. Ах да, – добавила она, поворачиваясь к Биббо, – на десерт я хочу фирни[260].
– Так у нас же сахара почти нет! По карточкам совсем немного выдали, – сказала Биббо.
– Значит, купите на черном рынке, – распорядилась Саида-бай. – Очень уж Билграми-сахиб любит фирни.
На этом она выпроводила Тасним и Биббо из спальни и продолжила наводить красоту.
Вечером она ждала в гости давнего друга, врача-терапевта. Он был лет на десять старше, очень образованный и воспитанный, а главное – неженатый. Все его предложения руки и сердца она отвергала. Хотя раньше он был ее клиентом, теперь они просто дружили. Никакой страсти к нему Саида-бай не испытывала, но он всегда приходил на ее зов и поддерживал в трудную минуту. Они не виделись уже месяца три, и поэтому Саида решила пригласить его в гости. Конечно, он снова позовет ее замуж: это немного поднимет ей настроение, а ему очередной отказ не причинит большой душевной боли.
Саида-бай окинула взглядом комнату и остановилась на иллюстрации в рамке: женщина смотрит сквозь арку на таинственный сад.
Должно быть, подумала она, Даг-сахиб уже добрался до места. Она не очень-то хотела его прогонять, но прогнала. А он не очень-то хотел уезжать, но уехал. Ничего, все это к лучшему.
Впрочем, Даг-сахиб вряд ли согласился бы с этим утверждением.
Исхак Хан поджидал устада Маджида Хана неподалеку от его дома. Когда тот вышел – с небольшой пустой сеткой для овощей в руках, – он осторожно, держась на приличном расстоянии, зашагал следом. Музыкант повернул в сторону Тарбуз-ка-Базара, миновал улицу, ведущую к мечети, и вышел на открытую рыночную площадь, где стал ходить по рядам, выбирая овощи и фрукты. Он порадовался, что помидоры еще продают по доступной цене, хотя сезон их близок к концу. Кроме того, яркие плоды так украшают рынок! Жаль только, что шпинат – его любимый овощ – почти отошел. Моркови, кочанной и цветной капусты тоже больше не увидишь до следующей зимы. Та морковь, что продавалась сейчас на рынке, была дряблая, дорогая и совсем не такая душистая, как в сезон.
Подобными мыслями был занят разум маэстро, когда за спиной раздался почтительный голос:
– Адаб арз, устад-сахиб.
Устад Маджид Хан обернулся и увидел Исхака. Одного взгляда на него было достаточно, чтобы забыть о приятных домашних хлопотах и вспомнить оскорбления, которые ему пришлось выслушать в столовой. Его лицо тотчас помрачнело. Он ощупал несколько помидоров и спросил у торговца цену.
– У меня к вам просьба… – опять обратился к нему Исхак Хан.
– Неужели? – с нескрываемым презрением спросил великий музыкант. Он ведь даже пытался предложить этому молодому человеку помощь в каком-то пустячном деле, после чего и состоялась их перепалка.
– Еще я хотел принести извинения.
– О, прошу, не тратьте моего времени.
– Я шел за вами от самого дома. Мне нужна ваша помощь. Я нахожусь в затруднительном положении, мне нужна работа, чтобы прокормить младших братьев, но работы нет… С того дня меня ни разу не приглашали играть на «Всеиндийское радио».
Маэстро пожал плечами.
– Умоляю вас, устад-сахиб, думайте обо мне что угодно, но пощадите мою семью! Вы ведь знали моего отца и деда. Простите, если во имя их доброй памяти я допустил ошибку…
– «Если»?
– То есть допустил, конечно. Не знаю, что на меня нашло.
– Я ничего не имею против вашей семьи. Ступайте с миром.
– Устад-сахиб, с того дня у меня совсем нет заказов, а зятю ничего не говорят о переводе из Лакхнау. Сам же я не смею подойти к директору…
– А ко мне подошли. Следили за мной аж от самого дома!
– Я лишь хотел с вами поговорить. Прошу, войдите в мое положение… Помогите, как музыкант музыканту.
Маджид Хан поморщился.
– У меня разболелись руки, я ходил к врачу, но…
– Да, я слышал, – сухо произнес маэстро, не уточнив, где и от кого.
– Моя работодательница сказала, что больше не может меня содержать…
– Ваша работодательница, ха! – Великий певец развернулся и пошел прочь, но добавил напоследок: – Благодарите за это Бога. И уповайте на Его милость.
– Я уповаю на вашу, – обреченно сказал Исхак Хан.
– Да я ничего не говорил про вас директору радиостанции, зачем мне это? Недоразумение в столовой я готов списать на вашу придурь. Если вас не зовут на радио, я тут ни при чем. И вообще, как вы собираетесь работать, если у вас болят руки? Вы очень гордитесь тем, что подолгу репетируете. Так репетируйте меньше.
Тасним дала ему такой же совет. Исхак Хан сокрушенно кивнул. Надежда его покинула, а поскольку и от самолюбия ничего не осталось, он решил принести положенные извинения.
– Насчет нашей ссоры… – начал он. – Надеюсь, вы меня выслушаете. Я уже очень давно хотел извиниться за свою выходку, хотя и понимаю, что простить такое нельзя. В то утро, устад-сахиб, я столь нагло подошел к вам и сел за ваш столик, поскольку незадолго до этого слушал по радио рагу «Тоди» в вашем исполнении.
Маэстро, ощупывая овощи, слегка повернул голову в его сторону.
– Мы с приятелями сидели под нимом, и у одного из них был радиоприемник. Так вот, нас заворожила ваша музыка – вернее, меня заворожила. Я решил как-нибудь рассказать вам о своих чувствах. А потом все пошло наперекосяк, дурь в голову ударила…
Дальше извиняться было бесполезно – по крайней мере, без упоминания других обстоятельств (например, что Исхаку показалось, будто устад Маджид Хан пытался оскорбить память его отца).
Маэстро едва заметно кивнул, давая понять, что услышал Исхака. Он посмотрел на его руки, заметил бороздку на ногте и то, что молодой человек пришел на рынок без сетки.
– Стало быть, вам понравилась моя «Тоди», – сказал он.
– О да… Только она была не вашей, а самого Господа Бога – так прекрасно вы ее пели, – кивнул Исхак Хан. – Сам Тансен заслушался бы вашим исполнением. Однако с того дня я больше не могу вас слушать.
Маэстро нахмурился, но не осмелился уточнить, что Исхак имеет в виду.
– Сегодня утром я как раз буду репетировать «Тоди», – сказал устад Маджид Хан. – Если хотите, заглядывайте ко мне после рынка.
Исхак потрясенно разинул рот и распахнул глаза, как будто сами небеса упали ему в руки. Он забыл и о своем недуге, и об уязвленном самолюбии, и о полном финансовом крахе, вынудившем его обратиться за помощью к устаду. Разговор музыканта с торговцем он слушал как во сне:
– Почем эти?
– Две с половиной анны за пао[261], – ответил торговец овощами.
– За пределами Сабзипора такие продаются за полторы анны!
– Бхай-сахиб, у меня цены Чоука, а не Сабзипора.
– Очень уж высокие цены.
– Так в прошлом году у меня прибавление случилось, вот с тех пор все и подорожало. – Торговец овощами, спокойно сидевший на земле на куске джутовой циновки, поднял глаза на устада.
Тот не улыбнулся речам торговца.
– Больше двух анн не дам, – сказал он.
– Меня кормят покупатели, господин, а не благотворители из гурудвары.
– Ладно, ладно, – проворчал устад Маджид Хан, бросая ему монеты.
Купив немного имбиря и чили, музыкант решил взять тинду[262].
– Только смотри, самые мелкие выбирай.
– Да-да, я так и делаю.
– А помидоры у тебя мягкие.
– Мягкие, господин?
– Сам потрогай. – Устад убрал помидоры с весов. – Взвесь вместо них вот эти.
Он порылся в ящике с помидорами и выбрал другие.
– Не могли они за неделю сгнить, господин, но как скажете, как скажете…
– Смотри не обвешивай, – проворчал устад. – Если будешь подкладывать грузы на свою чашу, я буду добавлять помидоры на свою. Этак они у меня и на сковороду не поместятся.
Вдруг внимание устада привлекла цветная капуста – на вид еще вполне свежая, не то что у остальных торговцев. Впрочем, услышав цену, он пришел в ужас.
– Бога совсем не боишься, да?
– Для вас, господин, я еще специальную цену назвал!
– Что значит специальную? Да ты всем по этой цене отдаешь, нечего мне лапшу на уши вешать. Специальная цена, как же…
– Зато капуста особая – ее и без масла можно жарить!
Исхак едва заметно улыбнулся, а устад Маджид Хан сказал остряку-торговцу:
– Ладно, вот эту мне взвесь.
Потом Исхак предложил ему донести покупки до дома.
Маэстро дал ему сетку с овощами, совсем забыв про его больные руки, и направился в сторону дома. По дороге они молчали. Исхак тихо шел рядом.
У входа в дом устад Маджид Хан громко объявил:
– Я не один!
Изнутри донеслись встревоженные женские голоса и удаляющиеся шаги.
Они вошли. В углу стояла танпура. Устад Маджид Хан велел Исхаку положить сетку на пол и подождать его. Исхак замер на месте, но сам потихоньку осматривался по сторонам. Комната, забитая дешевыми безделушками и аляповатой мебелью, была полной противоположностью безукоризненной гостиной Саиды-бай.
Устад Маджид Хан, помыв руки и лицо, вернулся и велел Исхаку садиться, затем настроил танпуру и принялся за рагу «Тоди».
Поскольку таблаиста не было, устад Маджид Хан исполнял ее куда более раскованно – не так ритмично, зато пылко и напористо. Исхак никогда в жизни не слышал от него подобного исполнения. Прежде маэстро начинал не со свободного алапа, как этот, а с очень медленного ритмического цикла, дававшего исполнителю определенную – но все же не такую – свободу. Атмосфера этого зачина столь разительно отличалась от других исполнений устада, что Исхак моментально погрузился в музыку: он закрыл глаза, и мир вокруг перестал существовать. Через минуту исчез не только он сам, но и певец.
Неизвестно, сколько прошло времени, когда Исхак вновь услышал голос устада:
– Ну, подыграй мне.
Он открыл глаза. Маэстро сидел прямо, как штык, и указывал рукой на лежавшую рядом танпуру.
Исхак не ощутил никакой боли, когда повернул к себе танпуру и начал перебирать четыре струны, безупречный строй которых представлял собой открытую, гипнотическую комбинацию тоники и доминанты. Исхак подумал, что маэстро собирается музицировать дальше.
– А теперь повторяй за мной. – Устад пропел фразу.
Исхак опешил.
– Ну, чего молчишь? – строго спросил устад своим фирменным учительским тоном, хорошо знакомым студентам колледжа имени Харидаса.
Исхак Хан запел.
Устад подавал ему все новые и новые фразы, сперва короткие, затем все более длинные и сложные. Исхак повторял их, как мог, поначалу медля и привирая со страху. Вскоре голос его окреп, и он полностью отдался музыке, растворился в ритме ее приливов и отливов.
– Саранги-валлы обычно хорошо подражают, – задумчиво проговорил устад, – но в твоем исполнении есть нечто большее.
От потрясения Исхак Хан даже прекратил перебирать струны танпуры.
Устад помолчал. Тишину комнаты нарушало лишь тиканье дешевых часов. Устад Маджид Хан взглянул на них недоуменно, как будто впервые заметил, а затем посмотрел на Исхака Хана.
Его посетила неожиданная мысль: возможно… быть может, он нашел в Исхаке преемника, которого искал долгие годы и уже не чаял найти… того, кому он смог бы передать свое искусство, кто любит музыку всей душой, не то что его сын, который не поет, а квакает… У этого молодого человека уже есть исполнительский опыт, да и голос приятный. К тому же он безупречно интонирует и в совершенстве владеет приемами орнаментики. Его исполнение отличает неуловимая выразительность, даже когда он просто копирует фразы, а ведь в этом и заключается душа музыки. Но вот способен ли он творить, создавать оригинальные произведения – есть ли в нем хотя бы зачаток такого дара? Время покажет. На это уйдут месяцы, а может, и годы…
– Приходи завтра в семь утра, – сказал устад, отпуская Исхака Хана домой.
Тот медленно кивнул и поднялся на ноги.
Часть седьмая
Лата увидела на подносе письмо. Утром, еще до завтрака, слуга Аруна принес всю почту и положил на обеденный стол. Завидев конверт, Лата резко охнула и осмотрелась по сторонам: не заметил ли кто? Нет, в столовой никого не было. В этом доме все завтракали в разное время, кому когда в голову взбредет.
Она сразу узнала почерк Кабира – однажды он нацарапал ей записку на встрече брахмпурского литературного общества. Письмо стало для нее полной неожиданностью. Откуда у Кабира ее калькуттский адрес? Лата не хотела, чтобы он ей писал, она вообще не хотела о нем слышать и думать. Оглядываясь на свое прошлое, она сознавала, что была гораздо счастливее до встречи с ним: только и переживаний что из-за экзаменов да мелких размолвок с мамой или друзьями. Пусть ее и раньше раздражали эти бесконечные разговоры о поиске достойного жениха, она никогда не ощущала такого уныния, как во время этого внезапного, навязанного ей матерью «отпуска».
На подносе лежал канцелярский ножик. Лата взяла его в руки и в нерешительности замерла. В любой момент в столовую могла влететь мама, – конечно, ей тут же понадобилось бы узнать, от кого письмо и что в нем. Лата положила нож на место и припрятала конверт.
Вошел Арун в белой накрахмаленной сорочке и полосатом красно-черном галстуке. В одной руке он нес пиджак, а в другой – газету «Стейтсмен». Накинув пиджак на спинку стула, он открыл номер на странице с кроссвордом, радушно поздоровался с Латой и перебрал почту.
Лата вышла в небольшую примыкающую к столовой гостиную, достала огромный сборник египетских мифов, который никто никогда не читал, и спрятала в него конверт. Затем она вернулась в столовую и села, напевая себе под нос рагу «Тоди». Арун нахмурился. Лата умолкла. Слуга принес ей яичницу.
Арун принялся насвистывать песню «Три монетки в фонтане». Он уже разгадал несколько слов кроссворда, пока был в уборной, и сейчас вернулся к этому занятию. Одновременно он открыл какое-то письмо и, просмотрев его, сказал:
– Когда этот болван принесет мне яичницу, черт возьми?! Я опаздываю!
Он взял тост и намазал его маслом.
Вошел Варун в драной и мятой курте-паджаме – он явно в ней спал.
– Доброе утро. Доброе утро, – сказал он робким, почти виноватым тоном и сел за стол.
Когда Ханиф (слуга и по совместительству повар) принес Аруну яичницу, Варун тоже попросил яйца. Сперва он захотел омлет, но потом передумал и остановился на болтунье. Пока ее готовили, он взял себе тост и принялся мазать его маслом.
– Делай это ножом для масла, а не своим! – прорычал сидевший во главе стола Арун.
Варун неосмотрительно взял масло из масленки своим ножом и теперь молча снес упрек брата.
– Ты меня слышал?
– Да, Арун-бхай.
– Тогда не молчи, когда к тебе обращаются, – скажи «хорошо» или хотя бы кивни.
– Хорошо.
– Правила поведения за столом не просто так придумали.
Варун поморщился. Лата сочувственно поглядела на него.
– Теперь на масле остались крошки твоего тоста. Думаешь, нам приятно на это смотреть?
– Ладно, ладно, я понял, – ответил Варун раздраженно. Этот слабый протест был незамедлительно подавлен: Арун положил нож и вилку и молча посмотрел на брата.
– Хорошо, Арун-бхай, – робко промычал Варун.
Поразмыслив, что лучше намазать на тост – джем или мед, – он остановился на первом варианте, поскольку его неумение орудовать ложкой для меда вызвало бы новую лавину попреков. Намазывая джем, он поглядел на Лату и улыбнулся. Та улыбнулась в ответ, но как-то кисло – в последние дни по-другому у нее не получалось. Варун тоже улыбался криво, как будто не мог определиться, рад он или глубоко несчастен. Эта улыбка сводила с ума старшего брата и лишь укрепляла его во мнении, что Варун ни на что не годен. Именно с таким выражением лица он недавно сообщил семье результаты экзамена по математике.
Сразу после получения диплома, вместо того чтобы найти работу и начать приносить деньги в семью, Варун, к страшному недовольству Аруна, заболел. Он до сих пор был слаб и вздрагивал от каждого громкого звука. Арун решил в течение недели провести серьезный разговор с младшим братом: никто не обязан его кормить, и всем известно, что сказал бы на этот счет отец, будь он жив.
В столовую вошли Минакши с Апарной.
– Где дади? – спросила Апарна, не обнаружив бабушки за столом.
– Она сейчас придет, сладенькая, – ответила ей мать. – Наверное, опять читает Веды, – расплывчато добавила она.
Госпожа Рупа Мера, действительно читавшая каждое утро по паре глав из «Гиты», в ту минуту одевалась у себя в комнате.
Она вошла в столовую и лучезарно улыбнулась всем присутствующим. Однако, увидев на Апарне золотую цепочку, которую Минакши, не подумав, нацепила дочери на шею, она сразу помрачнела. Минакши ничего не заметила, зато Апарна через пару минут спросила:
– Дади, ты почему такая грустная?
Госпожа Рупа Мера дожевала кусочек тоста с жареными помидорами и ответила:
– Я не грустная, зайка.
– Ты на меня за что-то сердишься, дади?
– Нет, милая, не на тебя.
– Тогда на кого?
– На себя, пожалуй, – сказала госпожа Рупа Мера и поглядела не на коварную переплавщицу медалей, а на Лату, которая смотрела в окно. Лата вела себя необычайно тихо, и мать решила во что бы то ни стало вывести глупую девчонку из этого состояния. Ладно, завтра у Чаттерджи большой прием, и Лата на него пойдет, хочет она этого или нет.
С улицы донесся громкий рев автомобильного клаксона, и Варун поморщился.
– Надо уволить этого идиота-водителя, – сказал Арун, а потом со смехом добавил: – Впрочем, мне действительно пора на работу, хорошо что он напомнил. Пока, дорогая. – Он допил кофе и поцеловал Минакши. – Через полчаса пришлю машину обратно. Пока, Злючка. – Он чмокнул Апарну и потерся щекой о ее щеку. – Пока, ма и все остальные. Не забудьте, сегодня у нас ужинает Бэзил Кокс.
Накинув пиджак на одну руку и взяв портфель в другую, он широким стремительным шагом вышел на улицу и направился к маленькому небесно-голубому «остину». Никто не знал заранее, прихватит он с собой газету или нет, да и вообще жить рядом с таким непостоянным человеком остальным домочадцам было непросто: Арун мог внезапно сменить гнев на милость, а милость – на подчеркнутую любезность. Сегодня, ко всеобщему облегчению, он оставил газету дома.
Обычно, стоило ему выйти за порог, Варун и Лата одновременно кидались за газетой, но на этот раз Лата даже не двинулась с места. Варун заметно погрустнел. Впрочем, с уходом хозяина дома обстановка за столом моментально разрядилась, и в центре внимания оказалась маленькая Апарна. Минакши пыталась ее кормить, но не преуспела в этом и призвала на помощь Беззубую Каргу. Варун стал читать вслух новости, и девочка слушала, прилежно изображая интерес и понимание.
Лата могла думать только об одном: как бы ей прочесть заветное письмо в двух с половиной комнатах этого крошечного дома, где ни на минуту нельзя остаться одной. Хорошо хоть удалось первой заполучить то, что предназначалось только для ее глаз (хотя госпожа Рупа Мера наверняка с этим поспорила бы). Глядя в окно на маленькую, ослепительно-зеленую лужайку в ажурном обрамлении белого ликориса, Лата с нетерпением и недобрым предчувствием ждала того момента, когда ей удастся вскрыть заветное письмо.
А между тем хозяйке дома следовало приготовиться к вечернему приходу гостей. Бэзил Кокс, который собирался прийти с женой Патрисией, был начальником отдела Аруна в «Бентсене и Прайсе». Ханифа отправили на Джаггу-базар за двумя курицами, рыбой и овощами, а сама Минакши в компании Латы и госпожи Рупы Меры отправилась на Новый рынок – на машине, только что вернувшейся из конторы Аруна.
Минакши обычно закупалась продуктами сразу на две недели. Белую муку, варенье и апельсиновый джем «Чиверс», золотой сироп «Лайлз», сливочное масло «Анкор», чай, кофе, сыр и белоснежный сахар («А не эту грязь, которую выдают по карточкам») она брала в «Баборалли», хлеб – в пекарне на Миддлтон-роу («На рынке хлеб прост чудовищный, Латс»), салями – в магазине колбас на Фри-скул-стрит («Салями из „Кевентерс“ почти безвкусное, ноги моей там больше не будет»), две дюжины бутылок пива «Бекс» – в винной лавке братьев Шоу. Лата всюду таскалась за Минакши, а госпожа Рупа Мера отказалась даже заходить в колбасный магазин и винную лавку. Она была потрясена расточительностью невестки и ее странными доводами касательно того, что стоит брать, а что нет («О, Аруну это точно понравится, дайте два», – говорила Минакши всякий раз, когда продавец подсовывал госпоже что-нибудь новенькое). Все покупки отправлялись сперва в большую корзину, которую таскал на голове маленький оборванец, а после загружались в багажник автомобиля. Когда к Минакши приставали попрошайки, она делала вид, что их не замечает.
Лате захотелось зайти в книжный на Парк-стрит. Там она провела пятнадцать минут, и все это время Минакши недовольно бухтела. Узнав, что Лата так ничего и не купила, она сочла это очень странным. Госпожа Рупа Мера, напротив, готова была вечно «просто смотреть».
Дома Минакши обнаружила Ханифа в растрепанных чувствах. Он не знал точных пропорций для суфле, и пришлось подробно объяснять ему, на каком огне нужно коптить гильзу[263]. Апарна плакала – мамы не было слишком долго – и вот-вот закатила бы истерику. Все это оказалось совершенно некстати, ведь Минакши уже опаздывала на обязательную встречу женского клуба под названием «Авантюристки», которую она ни в коем случае не собиралась пропускать (к черту всяких бэзилов коксов, когда подруги играют в канасту!). Минакши разнервничалась и принялась орать на Апарну, Беззубую Каргу и повара. Варун заперся в своей крошечной комнатке и накрыл голову подушкой.
– Ну что ты так яришься из-за пустяков? – сказала госпожа Рупа Мера, подливая масла в огонь.
Разгневанная Минакши накинулась и на нее:
– Спасибо за помощь, ма! И что мне теперь, пропустить канасту?!
– Нет-нет-нет, ничего ты не пропустишь, – ответила госпожа Рупа Мера. – Я не прошу тебя сидеть дома, просто не надо так кричать на Апарну. Ей это не на пользу.
Услышав такие слова, Апарна придвинулась поближе к бабушке.
Минакши раздраженно фыркнула, внезапно осознав всю безвыходность сложившегося положения. Повар ни на что не годится. Арун будет вне себя от злости, если вечером что-то пойдет не так, ведь это может напрямую отразиться на его карьере! И что теперь делать? Убрать копченую гильзу из списка блюд? Уж курицу-то запечь этот болван сможет! Но он парень темпераментный, однажды умудрился даже яйца спалить. Минакши в замешательстве осмотрелась по сторонам.
– Спроси маму, не одолжит ли она тебе своего повара-магха![264] – вдруг осенило Лату.
Минакши изумленно уставилась на нее.
– Да ты просто Эйнштейн, Латс! – воскликнула она и тут же позвонила матери.
Госпожа Чаттерджи охотно выручила дочку. У нее было целых два повара, один готовил блюда бенгальской кухни, другой – западной. Повару-бенгальцу сказали, что сегодня он готовит ужин в доме Чаттерджи, а магха, знатока европейской кухни, приехавшего из Читтагонга, в течение получаса доставили в Санни-Парк. Тем временем Минакши отправилась играть в канасту с «Авантюристками» и благополучно забыла о домашних неурядицах.
Когда она вернулась домой, на кухне назревал бунт. Орал граммофон, встревоженно кудахтали куры. Повар-магх горделиво сообщил Минакши, что не привык работать на выезде, да еще на такой тесной кухне. Ее слуга и по совместительству повар непростительно груб, птица и рыба – старые, а для суфле необходим особый лимонный экстракт, которым хозяйка запастись не удосужилась. Ханиф сверлил магха недобрым взглядом и вот-вот заявил бы, что увольняется. Он поднял кудахчущую курицу и закричал:
– Вот, вот, пощупай ей грудку, мемсахиб, она молода и свежа! Почему я должен подчиняться этому человеку? С какой стати он раскомандовался на моей кухне? Да еще приговаривает: «Я повар госпожи Чаттерджи. Я повар госпожи Чаттерджи!»
– Нет-нет, я тебе доверяю, не надо… – затараторила Минакши, брезгливо содрогаясь и пряча ногти, покрытые блестящим красным лаком, подальше от курицы, которую настойчиво совал ей для осмотра повар.
Госпожа Рупа Мера, хоть и порадовалась, что невестка попала в непростое положение, вовсе не хотела ставить под удар карьеру драгоценного сына. Она умела примирять самых сварливых слуг и не преминула это сделать теперь. Когда мир был восстановлен, госпожа Рупа Мера удалилась в гостиную раскладывать пасьянс.
Получасом ранее Варун включил граммофон и без конца слушал одну и ту же скрипучую пластинку с песней «Твой пьянящий взор» из болливудского фильма. После пятого повтора песня набила оскомину всем без исключения, даже сентиментальной госпоже Рупе Мере. До прихода Минакши Варун с грустным и мечтательным выражением лица подпевал, а когда она вернулась, петь прекратил, но вновь и вновь переставлял иглу на начало песни и тихонько мурлыкал мелодию себе под нос. Меняя стертые иглы и убирая их одну за другой в специальный ящичек сбоку граммофона, он предавался мрачным мыслям о мимолетности жизни и бренности собственного бытия.
Лата взяла томик египетских мифов и хотела выйти в сад, когда мать спросила ее:
– Ты куда?
– Хочу посидеть в саду, ма.
– Там жарко!
– Знаю, ма, но музыка мешает мне читать.
– Я велю выключить. От солнца у тебя лицо загорит и станет еще темнее. Варун, хватит уже, выключай. – Ей пришлось повторить просьбу несколько раз, прежде чем сын ее услышал.
Тогда Лата направилась с книжкой в спальню.
– Посиди со мной, доченька, – сказала ей госпожа Рупа Мера.
– Ма, прошу, оставь меня в покое!
– Ты уже несколько дней на меня дуешься, – посетовала госпожа Рупа Мера. – Даже когда я сообщила тебе результаты экзаменов, ты поцеловала меня как-то вяло.
– Ма, я не дуюсь.
– Дуешься, не отрицай! Я это чувствую вот здесь… – Госпожа Рупа Мера указала пальцем на область сердца.
– Хорошо, мама, я дуюсь. Позволь мне почитать, пожалуйста.
– А что ты читаешь? Дай-ка сюда книгу.
Лата поставила книгу обратно на полку и сказала:
– Ладно, ма, я не буду читать, давай поговорим. Довольна?
– О чем ты хочешь поговорить, милая? – благожелательно спросила госпожа Рупа Мера.
– Я ни о чем, это ты хочешь, – заметила Лата.
– Ну и читай свою дурацкую книжку! – вдруг вспылила госпожа Рупа Мера. – На мне весь дом, а никому нет дела до бедной матери! Когда бунтуют слуги, кто их мирит? Я спину ради вас надрывала, как рабыня, а вам все равно! Вот сожгут меня на погребальном костре, тогда-то вы поплачете! Поймете, как без меня тяжко. – Слезы заструились по ее щекам, и она положила черную девятку на красную десятку.
В таких случаях Лата обычно пыталась утешить мать и сказать ей что-нибудь ласковое, но сегодня ее так разозлила эта откровенная попытка манипуляции, что она молча взяла книгу с полки и вышла в сад.
– Дождь собирается! – крикнула ей вслед госпожа Рупа Мера. – Книга намокнет. А она, между прочим, стоит денег. Вещи надо беречь!
«Вот и славно, – в гневе подумала Лата. – Пусть дождь смоет и книгу, и все, что внутри – а заодно и меня».
В зеленом садике было тихо и пусто. Мали, приходящий садовник, закончил работу и ушел. С бананового дерева на нее каркнула умная на вид ворона. Нежный белый ликорис стоял в пышном цвету. Лата присела на зеленую дощатую скамейку в тени высокой бутеи. Чистый, умытый дождем сад совсем не походил на брахмпурские сады, где каждый листочек был покрыт слоем пыли, а каждая травинка – выжжена солнцем.
Лата взглянула на конверт с брахмпурской маркой, подписанный уверенной рукой Кабира. Следом за адресом сразу значилось ее имя, без приписки «для передачи».
Она достала из пучка шпильку и вскрыла конверт. Внутри было недлинное письмо, буквально на страничку. Лата думала, что Кабир будет извиняться, не жалея слов, однако содержание письма оказалось несколько иным.
После адреса и даты шел такой текст:
Дорогая моя Лата!
Почему я должен повторять, что люблю тебя? Не понимаю, с какой стати ты мне не веришь. Я вот тебе верю. Прошу, объясни, в чем дело. Я очень не хочу, чтобы все так закончилось.
Сутки напролет я думаю лишь о тебе, но меня злит, что я должен об этом говорить. Да, я не мог – и по-прежнему не могу – сбежать с тобой за тридевять земель. Как ты вообще могла о таком попросить? Допустим, я одобрил бы твой безумный план. Да ты сама придумала бы тысячу отговорок, чтобы этого не делать. И все-таки, положим, я соглашусь. Тогда ты убедишься в моих чувствах и поймешь, на что я готов ради тебя. Так вот: даже ради тебя я не готов поступиться доводами разума. И ради себя не готов. Ну, просто я не такой человек – привык продумывать все наперед.
Дорогая моя Лата, ты же умница, почему ты не можешь встать на мое место и понять мою точку зрения? Я люблю тебя. Искренне. И жду от тебя извинений.
Как бы то ни было, поздравляю с успешной сдачей экзаменов. Ты, должно быть, очень рада – но лично я не удивлен. Впредь прошу тебя не рассиживаться на скамейках, обливаясь слезами, – мало ли кто поспешит тебе на помощь. Если же все-таки захочется это сделать, представь, что я возвращаюсь в павильон и рыдаю всякий раз, когда мне не удалось набрать сотню.
Два дня назад я взял лодку и вновь отправился к Барсат-Махалу. Но, подобно навабу Кхушвакту, я был безутешен, и дворец казался мне грязным и мрачным. Я никак не могу тебя забыть, сколько ни пытаюсь. В Барсат-Махале я поразительно остро ощутил духовное родство с великим правителем прошлого, хотя слезы мои не падали стремительно и яростно в благоуханные воды.
Даже отец, при всей его рассеянности, заметил неладное. Вчера он спросил: «Раз причина не в экзаменах, то в чем, Кабир? Чую, тут не обошлось без девушки». Да, я тоже считаю, что без девушки не обошлось.
Теперь у тебя есть мой адрес, почему бы тебе не ответить на мое письмо? Я глубоко несчастен с тех пор, как ты уехала, не могу ни на чем сосредоточиться. Я не ждал от тебя весточек – даже если бы ты захотела написать, у тебя не было моего адреса. Теперь есть. Поэтому пиши мне, пожалуйста. Иначе я не буду знать, что и думать. В следующий раз, когда я пойду к господину Навроджи, придется мне читать грустные стихи собственного сочинения.
С искренней любовью в сердце, дорогая Лата,
всегда твой
Лата еще долго сидела в каком-то странном забытьи. Сперва она даже не стала перечитывать письмо: оно пробудило в ней множество эмоций, но все они тянули ее в разные стороны. Обычно в подобных случаях она от избытка чувств, сама того не замечая, проливала слезы, но в письме были слова, которые не располагали к слезам. Первым делом она ощутила, что ее подло обманули, лишили того, на что она рассчитывала. Кабир и не подумал извиняться за причиненную ей боль. Да, он признался в любви, но ведь подобные признания должны быть пылкими и серьезными, без намека на иронию. Пусть во время их последней встречи Лата не дала Кабиру возможности толком объясниться, он вполне мог это сделать теперь, в письме. Однако он лишь иронизировал да шутил, а Лате хотелось – точнее, это было жизненно ей необходимо, – чтобы он воспринимал свои и ее чувства всерьез.
К тому же он ничего не рассказал о себе, а Лата так ждала от него новостей. Она хотела знать все – в частности, как он сдал экзамены. Судя по словам его отца, сдал он их хорошо, но слова эти можно было истолковать как угодно. Допустим, так: да, сдал ты неважно, но сдал ведь, теперь экзамены позади и хотя бы одним поводом для волнений меньше, почему же ты по-прежнему невесел?
Если уж на то пошло, откуда у Кабира ее адрес? Не от Прана же с Савитой… Возможно, от Малати, хотя они с Кабиром, насколько ей известно, даже не знакомы.
Он явно не собирался брать на себя ответственность за ее чувства, это не подлежало сомнению. Мало того, он ждал извинений! Сперва он похвалил ее ум, а потом чуть ли не тупицей обозвал. У Латы сложилось впечатление, что ему бы только шутки шутить да веселиться и никаких обязательств, кроме «любви», он на себя брать не желает. Но что такое любовь?
Даже больше, чем поцелуи, ей запомнился тот день, когда она пришла на поле для крикета и наблюдала за его тренировкой. Она была околдована, заворожена… Кабир запрокинул голову и громко рассмеялся над чем-то. Воротник его рубашки был расстегнут, в бамбуковой роще неподалеку шелестел ветер и ссорились майны; было жарко.
Лата перечитала письмо. Вопреки просьбе Кабира не рыдать по лавкам слезы сами собой навернулись на глаза. Дочитав письмо, она зачем-то принялась за египетские мифы, но слова решительно отказывались складываться во что-то осмысленное у нее в голове.
Вдруг рядом раздался голос Варуна:
– Лата, иди-ка ты лучше домой, мама нервничает.
Она взяла себя в руки и кивнула.
– А что случилось? – спросил Варун, заметив ее слезы. – С мамой опять поссорились?
Она мотнула головой.
Варун посмотрел на книгу, увидел письмо и тут же все понял.
– Убью его!.. – с несмелой яростью в голосе прорычал Варун.
– Да некого убивать, – ответила ему Лата скорее сердито, чем грустно. – Только не говори ма, я тебя умоляю, Варун-бхай! Иначе мы обе сойдем с ума.
В тот вечер Арун вернулся с работы в прекрасном настроении. Он хорошо поработал и чувствовал, что вечер тоже пройдет отлично. Домашней катастрофы удалось избежать, и Минакши держалась собранно и элегантно – Арун даже не заподозрил, что несколько часов назад она бегала по дому как ошпаренная. Поцеловав мужа в щеку, Минакши звонко рассмеялась и ушла к себе переодеваться. Апарна налетела на папу, осыпала его поцелуями, но уговорить его пособирать с ней головоломку не сумела.
Аруну показалось, что Лата немного не в духе, хотя в последнее время она почти всегда была такая. Ма… а что ма, попробуй уследи за ее переменами настроения. Она из-за чего-то досадовала, – наверное, чай подали невовремя. Варун, как обычно, был лохмат, помят и уклончив. Почему, в который раз спросил себя Арун, ну, почему его брат такой бесхребетный, вялый и почему он всегда ходит в тех же лохмотьях, в которых спит?
– Выключи эту дрянь! – проорал Арун, войдя в гостиную и едва не оглохнув от «Пьянящего взора».
Варун, хоть и робел перед старшим братом, который навязывал домочадцам свои утонченные вкусы, порой все же поднимал голову – лишь затем, чтобы ее тотчас безжалостно сняли с плеч. Голова отрастала очень медленно, но сегодня она как раз достигла прежних размеров. Варун выключил граммофон; в груди у него теплилась ярость. Он с детства вынужден был терпеть деспотизм Аруна и ненавидел его всей душой – впрочем, как и любую власть. Однажды, еще в школе Святого Георгия, в порыве антиимпериализма и ксенофобии он нацарапал слово «свинья» на двух Библиях и был за это крепко выпорот белокожим директором. После Арун набросился на младшего братца с проклятьями, припомнив все обидные истории из его жалкого детства и все прошлые прегрешения, – конечно, Варун испугался. Но, даже втягивая голову и зажмуриваясь в ожидании побоев от атлетически сложенного старшего брата, Варун думал: «Только и умеешь, что пресмыкаться перед англичанами и лизать им зад! Свинья! Свинья!» Видимо, мысли эти отразились на его лице: пощечину ему все же влепили.
Во время войны Арун слушал речи Черчилля по радио и приговаривал, совсем как англичане: «Старый добрый Винни!» Черчилль всегда открыто ненавидел индийцев и с презрением отзывался о Ганди – куда более великом человеке, чем он сам. Варун не испытывал к английскому правителю ничего, кроме сильнейшей безотчетной ненависти.
– Переоденься уже, сколько можно ходить в мятой паджаме! Через час придут Бэзил Кокс с женой. Не хочу, чтобы они приняли меня за хозяина третьесортной дхармашалы[265].
– Ладно, надену что-нибудь почище, – угрюмо ответил ему Варун.
– Не «что-нибудь»! Оденься прилично, – рявкнул Арун.
– «Прилично»! – тихо передразнил младший брат.
– Что ты сказал? – медленно и грозно прорычал старший.
– Ничего!
– Прошу вас, не ссорьтесь, – запричитала госпожа Рупа Мера. – Пожалейте мои нервы!
– А ты не лезь, ма, – грубо осадил ее Арун и показал пальцем на дверь в каморку Варуна – скорее чулан, чем спальню. – Марш отсюда! Сейчас же переоденься.
– Я как раз собирался, – ответил Варун, пятясь к двери.
– Чертов дурак, – проворчал Арун себе под нос и тут же с нежностью обратился к Лате: – Ну а с тобой что случилось, почему нос повесила?
Лата улыбнулась:
– Все хорошо, Арун-бхай. Пожалуй, я пойду готовиться к приходу гостей.
Арун тоже отправился переодеваться, а минут за пятнадцать до прихода Бэзила Кокса с женой вышел в гостиную и обнаружил, что все, кроме Варуна, уже готовы. Минакши выплыла из кухни, где следила за последними приготовлениями. Стол, украшенный безупречными цветочными композициями, был накрыт на семь персон и сверкал лучшей посудой, приборами и бокалами. Отменные закуски, виски, херес и кампари уже ждали гостей, а Апарну уложили спать.
– Где он?! – спросил Арун у своей жены, матери и сестры.
– Пока не выходил. Наверное, у себя в комнате отсиживается, – ответила госпожа Рупа Мера. – Ты бы на него не кричал, сынок.
– Пусть учится вести себя прилично в приличном доме! Здесь не место для дхоти, пусть одевается подобающе!
Несколько минут спустя в гостиную вышел Варун – в чистой курте-паджаме, не драной, зато без одной пуговицы. Он принял ванну и сделал вид, что побрился. Сам он считал, что выглядит вполне презентабельно.
Арун так не считал. Его лицо побагровело. Варун это заметил и, конечно, обмер от страха, но втайне остался очень доволен собой.
От ярости Арун даже потерял дар речи, а через несколько секунд взорвался:
– Ах ты, сволочь! Идиот! Хочешь всех нас опозорить?!
Варун несмело поглядел на брата.
– Что позорного в индийской одежде? – спросил он. – Разве я не могу одеваться, как хочу? Ма, Лата и бхабхиджи надели сари, а не европейские платья. Почему я должен подражать белым даже в собственном доме? Не по душе мне это.
– А мне плевать, что тебе по душе, а что нет! В моем доме ты делаешь так, как я сказал, – и точка. Быстро надевай рубашку и галстук, не то… не то…
– Не то что, Арун-бхай? – спросил Варун, бросая вызов брату и наслаждаясь его яростью. – Не разрешишь мне отужинать с твоим Колином Боксом? Что ж, пожалуйста, – я куда охотнее сяду за стол со своими друзьями, чем буду унижаться перед этим бокс-валлой и его бокс-валли.
– Минакши, вели Ханифу убрать один прибор, – сказал Арун.
Та замерла в нерешительности.
– Ты меня слышала? – угрожающим тоном спросил ее муж.
Минакши встала и выполнила его приказ.
– А ну вон! – проорал Арун. – Убирайся и ужинай со своими дружками-шамшистами! И чтобы ноги твоей тут не было до конца вечера. Имей в виду, я с таким поведением мириться не стану. Если ты живешь в моем доме – будь добр соблюдать мои правила.
Варун вопросительно и с надеждой взглянул на мать.
– Милый, сделай как он сказал, прошу тебя. Ты такой красавчик в рубашке и брюках! К тому же на твоей курте не хватает одной пуговицы. Иностранцы этого не поймут. Мистер Кокс – начальник Аруна, мы должны произвести на него хорошее впечатление.
– Да какое впечатление он может произвести! – топнул ногой Арун. – Как его ни одень, все равно дурак дураком. Чего доброго, еще начнет задирать Бэзила Кокса – с него станется, ты же знаешь, ма. Ну все, выключай фонтаны. Видишь, ты всем испортил настроение, дурачина! – вновь обратился Арун к младшему брату.
Но того уже и след простыл.
Хотя Арун скорее исходил ядом, нежели излучал спокойствие, он взял себя в руки, одарил всех присутствующих храброй ободряющей улыбкой и даже приобнял маму за плечи. Минакши подумалось, что теперь рассадка получится более симметричной, но мужчин станет еще меньше, чем женщин. Впрочем, ничего страшного: других-то гостей не будет, только Бэзил Кокс и его жена.
Они прибыли точно к назначенному времени, и Минакши тут же завела с гостями светскую беседу, перемежая комментарии о погоде («Такая жара, такая невыносимая духота стоит в последние дни, но что поделать, это Калькутта…») мелодичным смехом. Она попросила принести ей хересу и стала задумчиво его потягивать. Подали сигареты: она, Арун и Бэзил Кокс закурили.
Бэзилу Коксу было лет под сорок. В очках, румяный, крепкий и рассудительный, он выбрал себе в жены сухонькую неприметную женщину – полную противоположность эффектной Минакши. Патрисия Кокс не курила, зато много и отчаянно пила. Калькуттское общество ее не интересовало, большие приемы ей не нравились, а маленькие нравились и того меньше: на них она чувствовала себя в западне, поскольку вынуждена была в принудительном порядке общаться с хозяевами.
Лата пригубила херес. Госпожа Рупа Мера попросила нимбу-пани.
Ханиф, подтянутый и элегантный в белой накрахмаленной униформе, начал разносить закуски: кусочки салями, сыра и спаржи на квадратиках хлеба. Не будь гости сахибами – начальниками с работы хозяина, – он, вероятно, позволил бы себе выразить некоторое недовольство происходящим на кухне, но этим вечером он из кожи вон лез, чтобы произвести хорошее впечатление.
Арун сел на любимого конька и принялся демонстрировать искушенность и осведомленность в самых разных вопросах: недавние лондонские театральные постановки, книжные новинки, персидский нефтяной кризис, Корейский конфликт: красных в кои-то веки удается оттеснить, но идиоты-американцы, конечно, не сообразят воспользоваться тактическим преимуществом. Впрочем, в этом вопросе – как и во всех других – мы поделать ничего не можем, верно?
Такой Арун – говорливый, обходительный, приветливый и подчас даже застенчивый – разительно отличался от бесцеремонного деспота и агрессора, с которым его домочадцы столкнулись полчаса назад. Бэзил Кокс был очарован. Арун показал себя прекрасным сотрудником, но Кокс и не подозревал, что он настолько искушен и начитан: мало кто из его знакомых англичан мог похвастаться подобным кругозором.
Патрисия Кокс обратила внимание на грушевидные сережки в ушах Минакши.
– Очень красивые, – восхитилась она. – Где вам их изготовили?
Минакши охотно ответила и пообещала сводить Патрисию к своему ювелиру. Она украдкой поглядела на свекровь и с облегчением увидела, что та завороженно внимает разговору Аруна и Бэзила Кокса. Одеваясь вечером у себя в спальне, Минакши секунду помедлила, прежде чем надеть серьги, но потом успокоила себя: рано или поздно ма придется смириться с фактами жизни, сколько можно беречь ее чувства?
Ужин – полноценная трапеза из четырех блюд – шел без заминок: суп, копченая гильза, запеченная курятина, лимонное суфле. Бэзил Кокс пытался вовлечь в разговор Лату и ее мать, но те лишь отвечали на вопросы и сами ни о чем не спрашивали. Лата думала о своем, однако ненадолго вернулась к беседе, услышав, как Минакши рассказывает о копченой гильзе.
– Этот чудесный старинный рецепт в нашей семье передается из поколения в поколение, – говорила Минакши. – Рыбу коптят в корзине над углями, но сперва очищают от костей. Мясо у гильзы костлявое, замучаешься чистить.
– Получилось изумительно, дорогая, – сказал Бэзил Кокс.
– Конечно, главный секрет тут в дыме, – со знающим видом продолжала Минакши, хотя узнала об этом сегодня днем (да и то лишь потому, что повар-магх потребовал закупить нужные ингредиенты). – Мы бросаем на угли воздушный рис и сахар-сырец, который у нас называется «гур»… – Она произнесла это слово иначе, срифмовав его с английским «fur», – получилось «гёр».
Минакши болтала и болтала без умолку, а Лата только диву давалась.
– Разумеется, все эти тонкости девочки нашей семьи узнают еще в детстве.
Впервые за вечер на лице Патрисии Кокс отразился слабый намек на интерес.
Впрочем, когда подали суфле, она вновь ушла в себя.
После ужина, кофе и ликера Арун достал из шкафа сигары. Они с Бэзилом Коксом немного поговорили о работе. Сам Арун не стал бы вспоминать о делах фирмы, но Бэзил Кокс, убедившись, что на этого человека вполне можно положиться, решил узнать его мнение об одном коллеге.
– Вы же понимаете, это между нами, строго между нами… Я начал сомневаться в его надежности.
Арун провел пальцем по краю своей рюмки с ликером, тихо вздохнул и согласился с мнением начальника, добавив пару собственных мыслей по этому поводу.
– Мм, интересно, что у вас сложилось похожее впечатление, – сказал Бэзил Кокс.
Арун удовлетворенно и задумчиво уставился на уютную пелену сизого дыма, окутавшую все вокруг.
Внезапно тишину нарушило фальшивое пение, после чего в замочной скважине заскрежетал ключ: в прихожую ввалился осмелевший от шамшу (дешевого, но забористого китайского спиртного – ничего другого друзья Варуна позволить себе не могли) Варун. Он громко напевал мелодию «Пьянящего взора».
Арун побледнел, словно увидел призрак Банко[266], и тут же встал, намереваясь выгнать нерадивого братца из дома, пока тот не натворил дел. Однако было поздно.
Варун, слегка пошатываясь, с невиданной доселе уверенностью поприветствовал собравшихся. Комната наполнилась крепким спиртовым духом. Варун поцеловал мать – та отшатнулась – и слегка задрожал при виде Минакши, которая побелела от ужаса и стала еще неотразимей. Затем поздоровался с гостями.
– А, здравствуйте, миссис Бокс… э-э, то есть мистер и миссис Бокс, – тут же поправился он, отвесил им поклон и принялся теребить петлю отсутствующей пуговицы. Из-под полы его курты торчали завязки от паджамы.
– Мы, кажется, незнакомы, – обеспокоенно произнес Бэзил Кокс.
– О… – выдавил Арун, бледнея и багровея от ярости и стыда. – Это… это, знаете ли, мой брат Варун. Он слегка перебрал… Прошу меня извинить. Я на минутку. – С трудом удержавшись от подзатыльника, он повел младшего брата прочь из гостиной – к двери в его комнату. – Ни слова! – прошипел он, свирепо глядя в озадаченные глаза Варуна. – Ни слова, или я задушу тебя вот этими самыми руками.
Он запер его дверь снаружи.
А потом вернулся в гостиную – благожелательный и веселый, как прежде.
– Я прошу прощения, мой брат бывает несколько… неуправляем. Вы меня понимаете, конечно. Паршивая овца и все такое, причем парень-то не буйный, славный…
– Похоже, он изрядно наклюкался! – вдруг оживилась Патрисия Кокс.
– Да, Варун ниспослан нам в качестве испытания, – продолжал Арун. – Мой отец рано скончался… В семье не без урода, что поделать. Он у нас со странностями, носит эти нелепые курты…
– И пьет что-то очень крепкое, перегар так и стоит в комнате, – заметила Патрисия. – Какой-то странный напиток. Местный виски? Я бы попробовала. Вы не знаете, что это?
– Боюсь, он пил так называемый шамшу.
– Шамшу? – переспросила миссис Кокс с живейшим интересом, три или четыре раза покрутив на языке новое слово. – Шамшу. Ты про такое слышал, Бэзил? – Она больше не напоминала серую мышь, наоборот, вся светилась.
– Вроде бы нет, – откликнулся ее муж.
– Кажется, шамшу делают из риса, – добавил Арун. – Какое-то китайское зелье.
– У братьев Шоу оно продается? – спросила Патрисия.
– Вряд ли. Его лучше искать в Китайском квартале, – ответил Арун.
Именно в Китайском квартале Варун с приятелями и покупали шамшу – из-под полы, по восемь анн за стакан.
– Должно быть, забористый напиток. Копченая гильза и шамшу – целых два открытия за вечер! Это такая редкость, – призналась Патрисия. – Обычно в гостях меня тоска ест.
«Тоска ест?» – мысленно подивился Арун.
Тут из комнаты Варуна донеслось пение.
– Какой интересный юноша, – продолжала Патрисия Кокс. – Говорите, это ваш брат? Что он поет? Почему он не ужинал с нами? Как-нибудь приходите к нам в гости всей семьей, да, дорогой? – Бэзил Кокс явно не обрадовался ее идее, но Патрисия решила принять его молчание за согласие. – Я так не веселилась с тех пор, как окончила Театральную академию. И непременно захватите бутылочку шамшу!
Боже упаси, подумал Бэзил Кокс.
Боже упаси, подумал Арун.
В доме достопочтенного господина Чаттерджи в Баллигандже с минуты на минуту ждали прибытия гостей. Семья давала три-четыре больших званых ужина в год, и это был один из них. Публика на мероприятии всегда оказывалась разношерстная по двум причинам: во-первых, из-за нрава самого достопочтенного господина Чаттерджи, который дружил и водил знакомство с представителями самых разных слоев общества (человек он был рассеянный и неразборчивый); во-вторых, каждый член семьи Чаттерджи созывал на эти приемы всех своих друзей. Госпожа Чаттерджи приглашала подруг, так же поступали и дети; один Тапан, приехавший домой на каникулы, был еще слишком мал, чтобы приглашать друзей на взрослый праздник со спиртными напитками.
Господин Чаттерджи не отличался большой любовью к порядку, однако дети в его семье рождались строго по очереди – сперва мальчик, затем девочка, потом опять мальчик и так далее: Амит, Минакши (вышедшая замуж за Аруна Меру), Дипанкар, Каколи, Тапан. Никто из детей не работал, но у каждого было какое-нибудь пристрастие или увлечение. Амит писал стихи, Минакши играла в канасту, Дипанкар искал Смысл Бытия, Каколи болтала по телефону, а Тапан-младший, лет двенадцати или тринадцати, – учился в престижной школе-пансионе «Джил».
Поэт Амит изучал юриспруденцию в Оксфорде, получил диплом, однако, к большому разочарованию господина Чаттерджи, так и не завершил начатого – не стал членом «Линкольнс-инн», адвокатской палаты своего отца. Он ходил на их торжественные ужины и даже защитил пару работ, но вскоре потерял всякий интерес к праву. Вместо этого он стал лауреатом нескольких университетских литературных премий, напечатал пару рассказов в литературных журналах и сборник стихов, за который был удостоен какой-то премии в Англии (а значит, всенародного признания и обожания – в Калькутте), и теперь почивал на лаврах в отцовском доме, не делая ничего, что могло бы называться работой.
Сейчас Амит беседовал с двумя своими сестрами и Латой.
– Сколько ожидается гостей? – спросил Амит.
– Не знаю, – ответила Каколи. – Человек пятьдесят?
Амит насмешливо приподнял брови.
– Пятьдесят – это лишь половина твоих друзей, Куку. Скажи лучше, сто пятьдесят!
– Терпеть не могу эти огромные сборища, – восторженно заявила Минакши.
– Я тоже! – согласилась Каколи, любуясь своим отражением в высоком зеркале.
– Полагаю, все приглашенные – друзья матушки, Тапана и мои, – сказал Амит, назвав трех наименее общительных членов семьи.
– О-о-очень смешно-о-о, – сказала или, скорее, пропела Каколи, чье имя недвусмысленно указывало на певческий талант[267].
– Пора тебе прятаться в своей комнате, Амит, – сказала Минакши. – Заляг на диван с Джейн Остин, а мы тебя позовем, когда начнется ужин. Нет, лучше пришлем еду наверх – так тебе не придется отбиваться от поклонниц.
– Он у нас чудак, – сообщила Каколи Лате. – Джейн Остин – единственная женщина в его жизни.
– Зато половина калькуттского бхадралока[268] мечтает выдать за него дочерей, – добавила Минакши. – Они считают, что у него есть мозги.
Каколи принялась сочинять на ходу:
Минакши добавила:
Каколи, хихикнув, продолжала:
– Как ты им это позволяешь? – удивленно спросила Лата Амита.
– Сочинять глупые стишата? – уточнил Амит.
– Дразнить тебя!
– Я на такие пустяки не обижаюсь. Мне все их насмешки – как гусиная вода.
Лата молча подивилась его словам, а Каколи сказала:
– Это он включил Бисваса.
– Бисваса? – не поняла Лата.
– Ну да. Бисвас-бабу́ – старый помощник нашего отца. Заходит к нам пару раз в неделю и дает всем советы, как надо жить. Например, Минакши он советовал не выходить за твоего брата, – сказала Каколи.
На самом деле роман Минакши с Аруном и их поспешная женитьба встретили куда более обширное и глубокое сопротивление в семье Чаттерджи. Родители Минакши не одобряли, что она выходит замуж за человека не их круга. Арун Мера не был ни брахмо[269], ни брамином, ни даже бенгальцем. Семья его терпела финансовые трудности. Надо отдать Чаттерджи должное: последнее обстоятельство не имело для них большого значения, хотя сами они никогда не знали недостатка в средствах. Беспокоило их лишь то, что любимая дочь не сможет окружить себя благами, к которым привыкла с рождения. Впрочем, заваливать молодоженов подарками они не стали. Пусть Арун и достопочтенный господин Чаттерджи пока не достигли полного взаимопонимания, последний догадался, что зятю это не понравится.
– А при чем тут гусиная вода? – спросила Лата, находя семью Минакши одновременно забавной и странной.
– Да просто Бисвас-бабу́ так говорит по-английски, с ошибками. Не очень хорошо с твоей стороны, Амит, шутить про членов семьи – чужие не понимают наших шуток.
– Лата нам не чужая, – сказал Амит. – По крайней мере, мне не хочется так думать. Вообще-то, мы все очень любим Бисваса, а он любит нас. Он был секретарем еще моего деда.
– Но секретарем Амита ему не быть, к глубочайшему его сожалению, – сказала Минакши. – Кстати, Бисвас-бабу́ расстроился даже сильнее папочки, что Амит не стал членом адвокатской палаты.
– Я все равно могу открыть свою практику, если хочу. В Калькутте для этого достаточно иметь диплом.
– Да, но в библиотеку палаты тебе путь заказан.
– И что? – сказал Амит. – Невелика беда. И вообще я с удовольствием выпускал бы какой-нибудь литературный журнальчик, сочинял стишки да писал романы до глубокой старости. Выпьешь что-нибудь? Хересу?
– Я с удовольствием, – сказала Каколи.
– Ты и сама себе нальешь, Куку. Я предлагаю Лате.
– Да ну тебя! – Каколи взглянула на светло-голубое хлопковое сари Латы с красивой вышивкой по краю. – Знаешь, тебе гораздо больше идет розовый.
Лата сказала:
– Пожалуй, херес я пить не рискну. Нельзя ли… А, ладно! Чуть-чуть хереса, пожалуйста.
Амит подошел к стойке и с улыбкой попросил бармена:
– Нальешь мне два бокала хереса?
– Сухой, полусладкий или сладкий, господин? – уточнил Тапан.
Тапан был самым юным членом семьи, которого все обожали, носили на руках и порой даже угощали глоточком хереса. Сегодня он помогал в баре.
– Один сладкий и один сухой, будь любезен, – ответил Амит. – Где Дипанкар?
– Кажется, у себя, дада, – ответил Тапан. – Позвать его?
– Нет-нет, сегодня ты тут за главного, – сказал Амит, гладя брата по плечу. – У тебя отлично получается. Пойду узнаю, чем он занят.
Дипанкар, средний брат, был мечтателем. Он изучал экономику, но большую часть времени посвящал чтению биографий поэта и патриота Шри Ауробиндо, чьими вялыми мистическими виршами был в настоящий момент увлечен (к глубокому отвращению Амита). Дипанкар от природы был нерешителен. Амит знал, что проще всего пойти и самому проводить его вниз. Когда Дипанкару предоставляли право выбора, каждое решение становилось поводом для духовного кризиса. Положить в чай одну ложку сахара или две, спуститься сейчас или через пятнадцать минут, наслаждаться привольной жизнью в Баллигандже или пойти по пути самоотречения Ауробиндо – необходимость принятия любых решений причиняла ему душевные муки. В его жизни было несколько сильных и волевых женщин, которые принимали все решения за него, в конце концов уставали от его душевных метаний («А она точно – та самая?») и уходили. Встречаясь с кем-нибудь, он подстраивал свое мировоззрение под взгляды избранницы, но потом вновь уходил в свободное плавание.
Дипанкар любил делать замечания в духе «Всё – Пустота» за завтраком, окружая мистической аурой даже яичницу-болтунью.
Амит вошел в комнату Дипанкара и обнаружил его на молитвенном коврике: он играл на фисгармонии и фальшиво напевал какую-то песню Рабиндраната Тагора.
– Скорее спускайся, – сказал ему Амит по-бенгальски. – Гости уже пошли.
– Иду, иду, – ответил Дипанкар. – Вот песню допою и… и сразу спущусь. Обещаю.
– Лучше я тебя тут подожду, – сказал Амит.
– Да брось, спускайся к гостям, дада. Не переживай за меня. Пожалуйста.
– Мне не трудно.
Когда Дипанкар закончил петь, смущенный полным отсутствием у себя музыкального слуха – впрочем, все эти колебания голоса, звуки и призвуки равны пред Пустотой, рассудил он, – Амит повел его вниз по мраморной лестнице с тиковыми перилами.
– А где Пусик? – спросил Амит, пока они шли вниз.
– Даже не знаю, – рассеянно ответил Дипанкар.
– Как бы он не цапнул кого-нибудь.
– Ну да… – Эта мысль явно не слишком обеспокоила Дипанкара.
Пусик был не самой гостеприимной собакой. Он жил в семье Чаттерджи уже больше десяти лет и за эти годы успел покусать Бисваса-бабу́, нескольких детей (приходивших в гости), адвокатов (приходивших на совещания к достопочтенному господину Чаттерджи, пока тот еще был адвокатом), одного чиновника среднего звена, одного врача и бесчисленное множество почтальонов и электриков.
Последней жертвой Пусика стал переписчик, явившийся собирать сведения о семье в рамках проходившей раз в десять лет переписи населения.
Одно-единственное создание на свете пользовалось уважением Пусика – дедушкин кот по кличке Пухля, живший по соседству. Пухля был такой злой, что его приходилось выгуливать на поводке.
– Зря мы его не привязали, – заметил Амит.
Дипанкар нахмурился. В мыслях он беседовал с Шри Ауробиндо.
– Кажется, я привязывал…
– Давай проверим, – предложил Амит. – А то мало ли.
Это было правильное решение. Пусик редко рычал или гавкал, а Дипанкар совершенно не помнил, куда его дел. Пес вполне мог остаться на улице и устроить засаду где-нибудь под верандой, дабы растерзать всякого, кто посмеет на нее ступить.
Пусика нашли в пустой спальне, где гостям было велено оставлять сумки и прочие принадлежности. Он уютно свернулся калачиком рядом с прикроватной тумбочкой и смотрел на хозяев сияющими черными глазками. Это был небольшой черный пес с белой грудкой и белыми кончиками лап. Когда Чаттерджи его покупали, продавец заверил их, что это лхасский апсо, но Пусик оказался дворнягой – помесью тибетского терьера и неизвестно кого еще.
Во избежание недоразумений кто-то привязал его поводком к столбику кровати. Дипанкар не помнил, как это сделал, – возможно, о собаке позаботился кто-то другой. Они с Амитом подошли к Пусику. Вообще-то, он любил членов семьи, но сегодня явно был не в духе.
Пес молча и пристально смотрел на них, а в нужный момент свирепо и решительно взмыл в воздух, дабы вцепиться зубами кому-нибудь в ногу. Поводок натянулся и помешал исполнению коварного плана: все Чаттерджи умели быстро отпрыгивать в сторону, когда инстинкт подсказывал им, что Пусик задумал недоброе. Однако гости вряд ли имели такое же чутье и реакцию.
– Пожалуй, надо перенести его в другую комнату, – сказал Амит.
Строго говоря, хозяином Пусика был Дипанкар, и отвечать за него должен был он, однако со временем пес стал принадлежать всей семье, а точнее, стал ее членом – шестой вершиной правильного шестиугольника.
– Мне кажется, ему тут хорошо, – заметил Дипанкар. – Он ведь тоже живое существо. Конечно, он нервничает, когда в доме столько чужих.
– Поверь мне на слово, – сказал Амит, – он тут кого-нибудь укусит.
– Хмм… Может, повесить на дверь табличку «Осторожно, злая собака»? – предложил Дипанкар.
– Нет. Выведи его отсюда и запри у себя.
– Не могу. Он терпеть не может сидеть наверху, когда все остальные внизу. Он же собака-компаньон, в конце концов.
Амит подумал, что таких истеричных компаньонов, как Пусик, свет еще не видел. Впрочем, дурной собачий характер вполне мог объясняться бесконечным потоком чужих людей, проходивших через дом. В последнее время имение Чаттерджи, к примеру, осадили новые друзья Каколи. Вот и сейчас она в компании очередной подружки вошла в спальню.
– Ах вот ты где, дада, а мы тебя потеряли! Ты знаком с Нирой? Нира, это мои братцы Амит и Дипанкар. Да-да, кидай на кровать, – сказала Каколи подруге. – Здесь с твоей сумкой ничего не случится. А уборная вон за той дверью. – (Пусик изготовился к прыжку.) – Осторожней с псом, он, вообще-то, безобидный, но иногда бывает не в духе. Мы все бываем не в духе, верно, Пусечка? Бедный Пусечка, сидит один-одинешенек в спальне!
пропела Каколи и испарилась.
– Ладно, давай перенесем его наверх, – сказал Амит. – Идем.
Дипанкар повиновался. Пусик зарычал. Его успокоили и отнесли в комнату Дипанкара. Тот сыграл ему несколько умиротворяющих аккордов на фисгармонии, после чего братья спустились в гостиную.
Многие гости уже прибыли, и вечеринка шла полным ходом. В великолепной гостиной с великолепным роялем и еще более великолепной люстрой толпились люди в лучших летних нарядах: дамы порхали и щебетали, оценивающе косясь друг на дружку, господа вели серьезные беседы о чем-то важном. Британцы и индийцы, бенгальцы и небенгальцы, старые, пожилые и молодые; сверкающие сари и ослепительные ожерелья, безупречно задрапированные вручную шантипурские дхоти с богатой золотой каймой, белоснежные шелковые курты с золотыми пуговицами, шифоновые сари пастельных оттенков, белые хлопковые сари с красной окантовкой, сари-дхакаи с ткаными узорами на белом фоне или (еще более элегантные) с белым узором на сером фоне, белые смокинги, черные брюки и черные галстуки-бабочки, черные лакированные туфли – дерби и оксфорды (в каждом блестящем мыске – отражение люстры), длинные платья из поплина с набивным цветочным узором или из белой хлопковой органди в мелкий горох, даже одно или два платья с открытыми плечами из самых легких летних шелков – блистали наряды, и люди в этих нарядах тоже блистали.
Арун, решив, что в пиджаке будет слишком жарко, ограничился широким темно-бордовым поясом-кушаком с сияющим тканым узором и галстуком в цвет. Он вел весьма серьезный разговор с Джоком Маккеем, жизнерадостным холостяком лет сорока – одним из директоров управляющего агентства[270] «Маккиббин и Росс».
Минакши надела эффектное оранжевое сари из французского шифона и ярко-голубое чоли, завязанное на шее и талии узкими лентами. Живот был выставлен всем на обозрение, а длинную душистую шею украшала бархотка с декоративными элементами, расписанными оранжевой и голубой эмалью; на тонких запястьях были такие же браслеты. И без того немалый рост подчеркивали туфли на каблуках, высокий пучок и длинные серьги почти до плеч. На лбу сияла большая, под стать ее огромным глазам, оранжевая тика[271], но самым эффектным и ослепительным украшением Минакши оставалась, конечно, умопомрачительная улыбка.
Источая аромат духов «Шокинг Скиапарелли», она подплыла к Амиту.
Однако тот не успел поприветствовать сестру: к нему обратилась незнакомая дама средних лет с глазами навыкате.
– Мне понравилась ваша последняя книга, но не могу сказать, что я ее поняла, – с укоризной заявила она и притихла в ожидании ответа.
– О… спасибо большое, – выдавил Амит.
– Это все, что вы можете сказать? – Дама явно была разочарована. – Я думала, поэты более красноречивы. Я давняя подруга вашей матери, хотя мы с ней не виделись много лет, – пояснила она неизвестно зачем. – Учились вместе в Шантиникетане[272].
– Понятно, – ответил Амит.
Не то чтобы ему понравилась эта женщина, однако просто уйти от нее он не мог: хотелось как-то оправдаться.
– Я теперь не вполне поэт. Пишу роман, – сказал он.
– Это не оправдание, – отрезала дама и тут же спросила: – О чем он? Или это коммерческая тайна прославленного Амита Чаттерджи?
– Нет, вовсе нет, – ответил Амит, не любивший рассказывать о своей работе. – Он про ростовщика и события сорок третьего года, голод в Бенгалии… Как вы знаете, моя мать родом оттуда.
– Как чудесно, что вы решили писать о родной стране, – сказала женщина. – Особенно после того, как вас осыпали премиями за рубежом. Расскажите, вы часто бываете в Индии?
Амит заметил, что обе его сестры стоят рядом и внимательно слушают.
– Да, я недавно вернулся и теперь все время провожу здесь. Конечно, иногда мотаюсь…
– Мотаетесь? – недоуменно повторила дама.
– Туда-сюда… – поспешила на помощь Минакши.
– Взад-вперед, – подхватила Каколи.
Дама нахмурилась.
– Так и сяк, – не удержалась Минакши.
– Семо и овамо, – добавила ее сестра.
Девушки прыснули, потом увидели приятеля в другом конце зала, помахали ему и мгновенно исчезли.
Амит виновато улыбнулся. Дама сверлила его гневным взглядом: юные Чаттерджи вздумали над ней потешаться?!
– Мне ужасно надоело читать про вас в газетах, – заявила она.
– Мм, понимаю, – мягко ответил Амит.
– И слышать про вас.
– Мне тоже надоело бы, – заверил ее Амит, – честное слово.
Женщина насупила брови, а потом опомнилась и сказала:
– Ой, у меня пусто.
Она заметила неподалеку мужа и всучила ему пустой бокал со следами красной помады на ободке.
– Расскажите, как вы пишете?
– В смысле…
– Вы ждете вдохновения? Или это тяжелый каждодневный труд?
– Ну-у, – протянул Амит, – без вдохновения в моем деле далеко не уе…
– Да, я так и знала, нужно вдохновение! Но как вы написали тот стих про молодую невесту, ведь сами вы не женаты?
Тон у нее опять был неодобрительный.
Амит задумался и сказал:
– Я просто…
– И скажите заодно, долго ли вы раздумываете над книгой? Мне не терпится прочитать ваше новое творение!
– Мне тоже.
– У меня в запасе есть несколько хороших идей для книг, – продолжала женщина. – Когда я училась в Шантиникетане, на меня огромное влияние оказал Гурудев – наш родимый Рабиндранат Тагор…
– О!.. – сказал Амит.
– Понимаю, раздумывать слишком долго вам некогда… Но писательский труд так изматывает. Я не смогла бы писать. У меня нет дара. Это ведь божий дар, знаете ли…
– Да, это как бы нисходит…
– Раньше я писала стихи, – перебила его женщина. – На английском, вот как вы. Хотя у меня есть тетя, которая пишет на бенгальском. Она истинная последовательница Роби-бабу́. Вы используете рифму?
– Да.
– Я писала белые стихи. Мне ближе современная поэзия. Я была молода, жила в Дарджилинге и писала про природу, не про любовь. Тогда мы с Михиром – моим мужем – еще не были знакомы. Позже я напечатала свои стихи и показала Михиру. Помню, однажды я лежала в больнице, где меня всю ночь кусали комары… И вдруг родилось стихотворение. Само собой. А он сказал: «Тут же ничего не рифмуется!»
Она с укоризной посмотрела на мужа, который, точно виночерпий, топтался неподалеку с полным бокалом.
– Прямо так и сказал?
– Да. И больше меня писать не тянуло. Не знаю почему.
– Вы убили в ней поэта, – сообщил Амит мужу; с виду тот был неплохой человек. – Пойдем, – обратился Амит к Лате, которая только что подошла и услышала конец их разговора. – Я обещал тебя кое с кем познакомить. Прошу меня извинить, всего доброго.
Вообще-то, Амит ничего такого не обещал, но ему нужен был повод скрыться.
– Итак, с кем хочешь познакомиться? – спросил Амит у Латы.
– Ни с кем.
– Ни с кем? – удивился Амит.
– С кем угодно. Как насчет вон той женщины в красно-белом хлопковом сари?
– С короткими седыми волосами? Та, что сейчас отчитывает моего братца и дедушку?
– Да.
– Это Ила Чаттопадхьяй. Доктор Ила Чаттопадхьяй. Наша родственница. У нее обо всем есть свое твердое мнение, и она не стесняется его высказывать. За словом в карман не полезет. Вот увидишь, она тебе понравится.
Лата точно не знала, хорошо ли это – не лезть в карман за словом, – но ей понравилось, как выглядит доктор Ила Чаттопадхьяй. Она что-то с жаром говорила Дипанкару, шутливо и ласково грозя ему пальцем. Сари у нее было изрядно помятое.
– Можно вас прервать? – подошел к ним Амит.
– Ну конечно, Амит, что за глупости! – воскликнула доктор Ила Чаттопадхьяй.
– Познакомьтесь, это Лата, сестра Аруна.
– Хорошо. – Женщина окинула ее оценивающим взглядом. – Полагаю, она милее своего самонадеянного братца. А я вот говорю Дипанкару, что изучать экономику – пустая трата времени. Лучше бы взялся за математику. Согласен?
– Конечно, – кивнул Амит.
– Хорошо, что ты вернулся в Индию. Больше не уезжай. Ты нужен своей стране, – заметь, я говорю это абсолютно серьезно.
– Конечно, – сказал Амит.
Доктор Ила Чаттопадхьяй отмахнулась и сказала Лате:
– Я на Амита даже внимания не обращаю: он всегда мне поддакивает.
– Ила-каки вообще ни на кого внимания не обращает, – заметил Амит.
– Вот именно. А знаешь почему? Это все твой дед виноват.
– Я? – удивился старый господин Чаттерджи.
– Да-да, – кивнула доктор Ила Чаттопадхьяй. – Много лет назад ты сказал мне, что до сорока лет тебя очень волновало мнение окружающих о своей персоне. А потом ты решил, что
– Так и сказал?! – изумленно воскликнул господин Чаттерджи.
– Да, а потом, видно, позабыл. Я раньше тоже переживала – что подумают обо мне люди?! А после твоих мудрых слов решила, что эта философия мне ближе, хотя мне тогда и сорока не было. И даже тридцати, если уж на то пошло. Неужели правда забыл? Я в ту пору пыталась решить, отказываться от карьеры или нет, семья мужа на этом настаивала. Разговор с тобой открыл мне глаза.
– Я теперь многое забываю, – ответил старый господин Чаттерджи. – Но я рад, что мои слова произвели на тебя такое… хм… глубокое впечатление. Представляешь, вчера я забыл, как звали моего предыдущего кота. До-олго пытался вспомнить – безрезультатно.
– Биплоб[273], – подсказал Амит.
– Да-да, в конце концов я вспомнил. Назвал я его так потому, что в ту пору дружил с Субхасом Босом[274] – вернее, знал его семью… Будучи судьей, я, конечно, неспроста дал такую кличку коту, в этом была определенная…
Амит выждал несколько секунд, чтобы дедушка подобрал нужное слово, а потом решил подсказать:
– Ирония?
– Нет, я что-то другое имел в виду, Амит, ну да ладно, пусть будет ирония. Разумеется, времена были другие, хмм-хмм. Знаешь, я сейчас и карту Индии-то не нарисую. Не могу ее даже представить. Да и законы меняются каждый день. Постоянно читаю в газетах, как в Высоком суде рассматривают заявление об отмене то одного закона, то другого… В мое время довольствовались обыкновенными судебными исками. Но я старик, что с меня возьмешь? Мое дело сторона. Теперь вот пусть такие девочки, как Ила, и молодежь, – он кивнул на Амита с Латой, – всем занимаются, тянут страну вперед.
– Ну какая я девочка! – возмутилась доктор Ила Чаттопадхьяй. – Моей дочери уже двадцать пять.
– Для меня ты всегда останешься девочкой, – сказал старый господин Чаттерджи.
Доктор Ила Чаттопадхьяй фыркнула:
– Студенты меня девочкой не считают. Недавно обсуждала какую-то главу из своей старой книги с одним коллегой, очень серьезным молодым человеком, а он возьми и ляпни: «Мадам, не сочтите за наглость с моей стороны – ведь я хоть и молод, но способен оценить книгу в контексте ее времени и с учетом того прискорбного обстоятельства, что вам, вероятно, осталось не так долго…» Я была сражена наповал. От подобных комментариев я мгновенно молодею.
– А что за книга? – заинтересовалась Лата.
– Про Джона Донна, – ответила доктор Ила Чаттопадхьяй. – «Метафизическая каузальность». Ужасно глупая книжка.
– Так вы преподаете английский! – изумилась Лата. – Я думала, вы доктор – в смысле, врач.
– Что ты ей про меня наговорил? – вопросила доктор Ила.
– Ничего. Я не успел толком объяснить. Ты так яростно уговаривала Дипанкара завязать с экономикой, что я не осмелился перебивать.
– Да, уговаривала. И ему действительно пора завязывать. А куда он делся?
Амит обвел гостиную взглядом и заметил Дипанкара в компании Каколи и ее шайки-лейки. Дипанкар, несмотря на возвышенные эзотерические и религиозные интересы, питал слабость к женскому полу, даже к самым недалеким его представительницам.
– Вернуть его? – спросил Амит.
– О нет, – ответила доктор Ила Чаттопадхьяй. – Что толку с ним спорить – одно расстройство. Все равно что сражаться с бланманже… Эти сопли и разглагольствования про духовные корни Индии, бенгальский гений… Будь он истинным бенгальцем, давно вернул бы себе фамилию Чаттопадхьяй – и вы все тоже, вместо того чтобы потакать слабым мозгам и языкам англичан… Где вы учитесь?
Лата, слегка оробевшая от такого напора, выдавила:
– В Брахмпуре.
– О, Брахмпур! – воскликнула доктор Ила Чаттопадхьяй. – Совершенно невозможный город. Я однажды была… нет-нет, не буду рассказывать, слишком это жестоко по отношению к милой девушке.
– Говори уж, раз начала, Ила-каки, – сказал Амит. – Обожаю жестокость, да и Лата, я уверен, не робкого десятка.
Уговаривать доктора Илу Чаттопадхьяй не пришлось.
– Что ж, ладно, Брахмпур так Брахмпур! – сказала она. – Десять лет назад мне довелось побывать там на конференции по английской литературе. Я так много слышала про город и Барсат-Махал, что решила остаться на пару дней, – и потом чуть не слегла от пережитого. Столько ненужных почестей и лести – «Да, хузур», «Нет, хузур», – а толку чуть. «Как вы поживаете?» – «Да ничего, – говорю, – жива вроде». Кошмар! «Не соблаговолите ли подать мне два рисовых зернышка и капельку дала, будьте любезны». Сплошные манеры, жеманство, поклоны, газели и катхак. О, катхак! Эти толстухи вертелись на месте как волчки, а у меня чуть не вырвалось: «Бегите! Бегите прочь! Не танцуйте – бегите!»
– Хорошо, что не вырвалось, Ила-каки, не то тебя придушили бы.
– Зато это положило бы долгожданный конец моим мучениям. На следующий вечер было запланировано очередное знакомство с брахмпурской культурой – концерт какой-то знаменитой певицы газелей. Ужас, просто ужас! Никогда не забуду. Эту одухотворенную певичку, Саиду Как-бишь-ее, было просто не видно под драгоценностями. Она так сверкала, что я чуть не ослепла. Нет, больше ни за какие коврижки туда не поеду… и эти безмозглые мужики-северяне в паджамах, будто только что из кровати вылезли, бьются на подушках в экстазе – или агонии – и стонут «Вах! Вах!» от каждой замшелой слезливой строчки. Друзья мне переводили эту «поэзию» – сплошная серость и банальщина!.. А вам нравится такая музыка?
– Мне больше по душе классическая индийская, – осторожно ответила Лата, сознавая, что доктор Ила Чаттопадхьяй тут же поднимет ее на смех за дурной вкус. – Раги в исполнении устада Маджида Хана – «Дарбари», например…
Амит, не дав Лате закончить, грудью бросился на ее защиту:
– И мне, и мне тоже! Всегда считал, что рага сродни роману – по крайней мере, такому роману, который я мечтаю написать. Вот это неспешное изучение каждой ноты, – продолжал он экспромтом, – раскрытие всех ее граней и возможностей, затем, возможно, переход к доминанте – и пауза… Фразы постепенно обретают форму, вступает табла… И тут открывается такое поле для экспериментов и полета мысли, такие возможности для импровизации! Время от времени музыканты возвращаются к главной теме, они играют все быстрее, быстрее, напряжение нарастает, музыка доводит слушателя буквально до исступления…
Доктор Ила Чаттопадхьяй вытаращила глаза на Амита.
– Полная чушь! – заявила автор «Метафизической каузальности». – Не слушай его, Лата. У него размягчение мозгов, как у Дипанкара. Он всего лишь писатель и ничего не смыслит в литературе. Знаете, у меня от такой ахинеи всегда зверский аппетит просыпается. Пойду что-нибудь съем. Ладно хоть здесь всегда кормят вовремя. «Не соблаговолите ли подать мне два рисовых зернышка» – ха!
Бойко тряхнув короткими седыми кудрями, она направилась к шведскому столу.
Амит спросил деда, не принести ли ему еды, и тот согласился. Он сел в удобное кресло, а Амит и Лата вместе пошли к столам с угощениями. Тут от хихикающей стайки сплетниц вокруг Каколи отделилась одна хорошенькая девушка и подошла к Амиту.
– Помнишь меня? – спросила она. – Мы познакомились у Саркара.
Амит, пытаясь вспомнить, когда и у какого именно Саркара видел эту девицу, нахмурился и улыбнулся одновременно.
Она поглядела на него с укоризной:
– Мы с тобой долго беседовали, между прочим.
– Вот как?..
– Про отношение Банкима-бабу́[275] к британцам и как оно повлияло на форму – но не содержание – его письма.
Амит подумал: «О боже!» – а вслух сказал:
– Да… да!..
Лата, хоть ей было и жаль обоих, не смогла сдержать улыбку. Все-таки не зря она пришла на этот прием.
Девушка не унималась:
– Ну, вспомнил?
Амит вдруг ударился в многословие:
– Я так забывчив… и меня самого так легко забыть, – поспешно добавил он, – что я порой гадаю: а существую ли я? Такое чувство, что никаких моих поступков и дел вовсе не было…
Девушка кивнула:
– Прекрасно тебя понимаю.
Впрочем, через минуту она с грустью удалилась.
Амит помрачнел.
Лата увидела, что ему искренне совестно, и решила его подбодрить:
– Смотрю, твои обязанности написанием книг не ограничиваются.
– Что? – переспросил Амит, как будто только что ее заметил. – Ах да, да, ты права, конечно. Вот, Лата, держи тарелку.
Хотя Амит не слишком часто вспоминал о своем хозяйском долге перед гостями, следовало отдать ему должное: за весь вечер Лате ни разу не пришлось скучать в одиночестве. Варун (который мог бы составить ей компанию) идти на прием не пожелал и предпочел распивать шамшу с друзьями. Минакши (которая полюбила Лату и всюду таскала ее за собой) ушла болтать с родителями, когда у тех выдалась свободная от гостей минутка: рассказала им о вчерашних событиях на кухне и вечернем визите Коксов. Она пригласила Бэзила и Патрисию и на сегодняшний прием, поскольку это могло помочь карьере Аруна.
– Но она такая серая мышь! – сказала Минакши. – Вся одежда как будто с барахолки.
– Правда? А сегодня она выглядела вполне эффектно, когда подошла познакомиться, – заметил ее отец.
Минакши как бы невзначай окинула взглядом гостей и невольно вздрогнула, увидев Патрисию Кокс: на ней было красивое шелковое зеленое платье и жемчужное ожерелье. Золотисто-каштановые волосы сияли в свете люстры. М-да, это уже совсем не вчерашняя мышка, безрадостно подумала Минакши.
– Надеюсь, у тебя все хорошо, дорогая, – сказала госпожа Чаттерджи, переходя на бенгальский.
– Просто чудесно, маго![276] – ответила Минакши по-английски. – Я до сих пор так влюблена!
Эти слова заставили госпожу Чаттерджи озабоченно нахмуриться.
– Мы волнуемся за Каколи.
– Мы? – переспросил достопочтенный господин Чаттерджи. – Кхм, ну… допустим.
– Твой отец не принимает всерьез моих опасений. Сначала у нее был этот мальчик из Университета Калькутты, потом…
– Коммунист, – подсказал достопочтенный господин Чаттерджи.
– И еще парень с кривой рукой и странным чувством юмора, как его звали?
– Тапан.
– Да, досадное совпадение. – Госпожа Чаттерджи взглянула на своего ненаглядного Тапана, который по-прежнему трудился за барной стойкой. Бедный малыш! Надо поскорее отпустить его спать. Он поесть-то хотя бы успел?..
– А сейчас? – спросила Минакши, глядя в тот угол, где Каколи болтала с подружками.
– А сейчас она спуталась с каким-то иностранцем, – ответила мать. – Ладно, так и быть, расскажу: он немец!
– И весьма хорош собой, – заметила Минакши, которая привыкла сперва обращать внимание на самое важное. – Почему Каколи ничего про него не рассказывала?
– Она стала такой скрытной! – посетовала мать.
– Ничего подобного, она жуткая болтушка, – возразил достопочтенный господин Чаттерджи.
– Одно другому не мешает. Мы столько слышим про ее подружек и «друзей», а про одного-единственного, действительно важного человека в ее жизни ничего не знаем. Если такой вообще есть.
– Милая, ну перестань, – сказал достопочтенный господин Чаттерджи жене. – Ты столько волновалась из-за коммуниста – как видишь, напрасно. Потом волновалась из-за калеки – тоже зря. Так зачем вообще волноваться? Взгляни на маму Аруна, она всегда улыбается и ни о чем не волнуется.
– А вот это неправда, баба́, – возразила Минакши. – Я таких беспокойных женщин еще не встречала. Она волнуется обо всем на свете – буквально!
– Вот как? – заинтересовался ее отец.
– И вообще, – продолжала Минакши, – с чего вы взяли, что их связывают романтические отношения?
– С того, что он приглашает ее на все дипломатические приемы. Он – второй секретарь Генерального консульства Германии. И даже делает вид, что полюбил «Рабиндрасангит»! Это уже перебор.
– Дорогая, ты несправедлива, – сказал достопочтенный господин Чаттерджи. – Каколи тоже стала проявлять необычайный интерес к Шуберту и даже пытается исполнять его произведения. Как знать, возможно, сегодня нас ждет небольшой музыкальный экспромт.
– Она говорит, что у него чудесный баритон, от которого голова идет кругом! Ох, что-то будет с ее репутацией… – сокрушалась госпожа Чаттерджи.
– Как его зовут?
– Ганс.
– Просто Ганс?
– Какой-то там Ганс, не помню фамилию. Правда, Минакши, я так расстроена! Если его намерения несерьезны, это разобьет ей сердце. А если они поженятся, она уедет из Индии, и больше мы ее не увидим.
– Ганс Зибер, – вставил отец. – Кстати, если ты представишься не Минакши Чаттерджи, а госпожой Мерой, он наверняка расцелует твою руку. Вроде бы его семья из Австрии. Они там все такие учтивые – прямо повальная болезнь какая-то.
– В самом деле? – Минакши была заинтригована.
– Ну да. Даже Илу смог очаровать. А вот твою маму этим не проймешь, она считает Ганса эдаким бледнолицым Раваной, задумавшим похитить ее дочь и унести в далекие дали.
Сравнение получилось чересчур цветистым, но достопочтенный господин Чаттерджи в нерабочее время старался не утомлять окружающих логичностью и сухостью рассуждений.
– Думаешь, он может поцеловать мне руку?
– Не может, а поцелует, вот увидишь! Но это ерунда по сравнению с тем, что он сделал с моей…
– Что же, баба́? – Минакши распахнула огромные глаза и уставилась на отца.
– Чуть в порошок ее не стер! – Отец раскрыл правую ладонь и несколько секунд ее разглядывал.
– Зачем, не понимаю? – звонко рассмеялась Минакши.
– Наверное, хотел меня подбодрить, – ответил достопочтенный господин Чаттерджи. – А спустя несколько минут и твоего мужа постигла та же участь. Я заметил, что он слегка приоткрыл рот, когда ему жали руку.
– Ах, бедный Арун, – равнодушно сказала Минакши.
Она покосилась на Ганса, который полным обожания взглядом смотрел на Каколи в окружении шумной свиты. Затем, к изрядному недовольству матери, она повторила:
– Очень привлекателен! И какой рост! А что с ним не так? Мы, брахмо, – люди широких взглядов, разве нет? Почему бы не выдать Куку за иностранца? Это престижно!
– Да, что плохого? – подхватил ее отец. – Руки-ноги у парня вроде целы.
– Пожалуйста, образумь сестру, – сказала дочери госпожа Чаттерджи, – пусть не принимает опрометчивых решений… Ах, зачем я только позволила ей учить этот кошмарный язык с этой ужасной мисс Гебель!
– Вряд ли она меня послушает, – сказала Минакши. – Разве не с твоей подачи Куку пару лет назад пыталась отговорить меня выходить за Аруна?
– Это же совсем другое, – ответила госпожа Чаттерджи. – И потом, к Аруну мы уже привыкли, – не слишком убедительно добавила она. – Он нам теперь как родной.
Беседу внезапно прервал господин Кохли, пухлый учитель физики и большой любитель спиртного. Чтобы не столкнуться с женой, которая не одобряла его частых походов к барной стойке, он отправился туда окольным путем и решил по дороге поболтать с судьей.
– Здравствуйте, ваша честь, – сказал он. – Что думаете о решении суда по делу разбоя на Бандел-роуд?
– О, вы же знаете, я не имею права давать комментарии, – откликнулся достопочтенный господин Чаттерджи. – Возможно, я еще буду слушать это дело, когда подсудимые обжалуют существующее решение. Да я и не слежу за процессом так пристально, как мои знакомые.
Госпожу Чаттерджи, в отличие от мужа, ничто не обязывало держать язык за зубами. Ход судебного процесса подробно освещался в газетах, и у каждого было свое мнение на этот счет.
– Я в шоке, – сказала она. – Не понимаю, какое право имеет простой мировой судья…
– Не простой мировой, дорогая, а сессионный, – вмешался достопочтенный господин Чаттерджи.
– В общем, не понимаю, какое он имеет право отменять приговор, вынесенный присяжными. Разве это правосудие? «Двенадцать честных и верных»[277] – так ведь их называют? Кем он себя возомнил?
– Девять, дорогая. В Калькутте девять присяжных заседателей. Что касается их честности и верности…
– Ну да, ну да. И он заявил, что их вердикт «ошибочен»… или как он там сказал?..
– «Ошибочен, необоснован, в корне несправедлив и вынесен вопреки имеющимся свидетельствам», – процитировал лысый господин Кохли с нескрываемым удовольствием, будто смакуя виски. Его маленький рот был слегка приоткрыт, как у задумчивой рыбы.
– Ошибочен, несправедлив и так далее, разве он имеет право такое говорить? Это… это же недемократично! – продолжала госпожа Чаттерджи. – Нравится нам это или нет, мы живем в эпоху демократии. Впрочем, демократия – только полбеды. Вот откуда все беспорядки и кровопролития, да еще этот суд присяжных – зачем в Калькутте их оставили, ума не приложу, во всей Индии уже давно от них избавились! Коллегию подкупают, запугивают, вот они и выносят бредовые вердикты. Что бы мы делали без наших доблестных судей, которые эти вердикты отменяют, да, дорогой? – негодовала госпожа Чаттерджи.
– Да-да, милая, конечно, – ответил ей муж. – Вот вам и ответ на ваш вопрос, господин Кохли, теперь вы знаете, что я думаю. Кстати, у вас бокал пустой.
– Ну да… – ошалело сказал господин Кохли. – Пойду налью.
Он украдкой осмотрел гостиную и убедился, что на горизонте чисто.
– Пожалуйста, передайте Тапану, чтобы немедленно ложился спать, – сказала госпожа Чаттерджи. – Если он поел, конечно. Если не поел, пусть не ложится, пусть сперва поест.
– Знаешь, Минакши, – сказал достопочтенный господин Чаттерджи, – мы тут недавно с твоей мамой так яростно спорили за ужином, что к завтраку оба согласились со взглядами друг друга и продолжили яростно отстаивать уже их.
– А о чем вы спорили? – спросила Минакши. – Скучаю по нашим утренним прениям.
– Уже не помню, – ответил ее отец. – А ты, дорогая? Что-то про Бисваса-бабу́…
– Нет, про Пусика, – сказала госпожа Чаттерджи.
– Разве? Я и забыл. Ладно, не важно. Минакши, как-нибудь приходи к нам завтракать, все-таки рядом живешь: до Санни-Парка рукой подать.
– Знаю, – кивнула Минакши. – Но по утрам так сложно вырваться из дома! Арун любит, чтобы все было как всегда, а Апарна с утра не в духе и капризничает. Маго, ваш повар меня вчера просто спас! Пойду-ка поздороваюсь с этим Гансом. А что за молодой человек так злобно глядит на них с Каколи? У него даже бабочки нет!
В самом деле, молодой человек – студент – был, можно сказать, не одет: в обычной белой рубашке с обычным полосатым галстуком и белых брюках.
– Не знаю, кто это, – сказала госпожа Чаттерджи.
– Очередной гриб? – спросила Минакши.
Господин Чаттерджи кивнул – именно он однажды окрестил грибами многочисленных друзей Каколи, которые действительно росли, как грибы после дождя.
– Наверняка.
– Он мне сказал, что его зовут Кришнан. Судя по всему, Каколи очень хорошо его знает, – вставил Амит.
– О, и чем он занимается?
– Не знаю. Просто близкий друг, говорит.
– Лучший друг?
– Ну нет, – ответил Амит. – Лучшим он быть не может: уж имена своих лучших друзей она помнит.
– Ладно, пойду познакомлюсь с ее фрицем, – решительно заявила Минакши. – Где Латс? Она только что была с тобой!
– Не знаю. Где-то там. – Амит махнул в направлении рояля и плотной многоголосой толпы гостей. – Кстати, следи за руками, когда будешь знакомиться с Гансом.
– Да, папа меня уже предостерег. Но сейчас удобный момент: он ест. Не бросит же он тарелку, чтобы хватать меня за руки?
– Всякое может быть, – зловеще произнес Амит.
– В самом деле, они у меня аппетитные, – сказала Минакши.
Тем временем Лате, попавшей в самую гущу толпы, казалось, что она плавает в море слов. Блеск и великолепие этого моря ее поразили. С разных сторон то и дело накатывали волны малопонятного английского и совсем непонятного бенгальского. Точно сороки, ссорящиеся из-за блестящих побрякушек – а порой отыскивая подлинные самоцветы и принимая их за побрякушки, – гости возбужденно тараторили и перекрикивали друг друга, умудряясь одновременно закидывать в себя еду и изрыгать потоки слов.
– О нет-нет, Дипанкар, ты не понимаешь – фундаментальный конструкт индийской цивилизации – это Квадрат, четыре этапа жизни, четыре жизненные цели: любовь, достаток, долг и полное освобождение, – четыре лапы нашего древнего символа, свастики, которую, увы, присвоили себе фашисты… да, именно квадрат и только квадрат есть фундаментальный конструкт нашей духовности… С возрастом ты в этом убедишься, когда станешь такой же старухой, как я…
– У нее два повара, это все объясняет. Да, правда… только сперва попробуйте лучи[278]. Нет, нет, все нужно есть строго по порядку… это же главный секрет бенгальской кухни.
– Такую славную речь на днях послушала в Обществе Рамакришны! Выступал совсем молодой парень, но очень одухотворенный… «Созидание в эпоху кризиса»… советую вам сходить, на следующей неделе будут говорить про поиск душевного равновесия и гармонии…
– Все меня уверяли, что в Сундарбане[279] огромное количество тигров. Ну, я и поехала. Какое там тигры – я даже ни одного комара не увидела! Кругом одна вода – и больше вообще ничего. Люди врут, никому не верьте.
– Их следует отчислить – трудный был экзамен или нет, разве это оправдание для кражи экзаменационных билетов? Между прочим, они учатся на платном отделении. Что будет с экономикой без дисциплины? Что сказал бы господин Ашутош[280], будь он жив? Разве для этого мы боролись за независимость?
– О нет, нет, нет, Дипанкар, основополагающая парадигма – я не могла использовать слово «конструкт» – нашей древней цивилизации – это, конечно, триада… Я не про христианскую Троицу, это слишком примитивно… Я имею в виду триаду: Созидание, Сохранение и Разрушение… да, только триаду можно считать основополагающей парадигмой нашей цивилизации…
– «Бред» – не то слово! В общем, я позвонил главам профсоюзов и зачитал им Закон о бунтах. Вправил им мозги. Не буду врать, самым непримиримым пришлось дать на лапу, но отдел кадров уже все уладил.
– О нет, это не «Же Ревьен», это «Кельке флер»! Совершенно разные ароматы! Впрочем, мой муж не заметил бы разницы, он даже «Шанель» не знает.
– И тогда я сказала Роби-бабу́: «Вы для нас как бог, умоляю, дайте имя моей дочери!» И он согласился. Поэтому ее зовут Хемангини. Честно говоря, мне это имя совсем не нравится, но что я могла поделать?
– Если муллы хотят войны, они ее получат. Торговля с Восточным Пакистаном почти остановлена. Зато манго вон как подешевел! У малдахских фермеров в этом году огромный урожай, они не знают, куда его девать. Конечно, там еще и с транспортировкой беда, как во время бенгальского голода…
– О нет-нет-нет, Дипанкар, ты ничего не понял, в основе индийской философии лежит дуализм… да, дуализм. Основа и утóк нашего древнего одеяния, сари, – цельного отреза ткани, в который облечено индийское женское начало, – основа и утóк самой Вселенной, конфликт Бытия и Небытия, – да, вне всяких сомнений, дуализм и только дуализм правит нашим древним краем и его обитателями.
– Я так ревела, когда читала его стихи. Наверное, родители безумно им гордятся. Безумно.
– Привет, Арун, а где Минакши?
Лата обернулась и увидела недовольную физиономию Аруна. Вопрос задал его давний приятель Билли Ирани – он был уже третьим, кто обращался к Аруну исключительно с целью узнать, где его жена.
Арун осмотрелся в поисках оранжевого сари и увидел Минакши неподалеку от свиты Каколи.
– Вон она, Билли, рядом с гнездом сестрицы. Если хочешь с ней поговорить, идем, я ее вытащу.
Лата на минутку задумалась, как бы отнеслась к происходящему Малати, а потом ухватилась за Аруна, точно за спасательный круг, и поплыла в сторону Каколи. Неизвестно, каким образом в толпе ослепительных созданий оказались госпожа Рупа Мера и пожилой марварец[281] в дхоти.
Старик, не обращая внимания на золотую молодежь вокруг, беседовал с Гансом:
– С тысяча девятьсот тридцать третьего года я пью сок горького огурца. Слыхали про горький огурец? Это наш знаменитый индийский овощ, мы называем его «карела». Выглядит вот так. – Старик изобразил в воздухе продолговатый предмет. – Зеленый и бугристый.
Ганс изумленно поднял брови. Его собеседник продолжал:
– Раз в неделю мой слуга снимает кожуру с одного сира горьких огурцов и выжимает из нее сок. Именно из кожуры, обратите внимание! Один сир очисток – одна баночка сока. – Он сосредоточенно прищурился. – Уж не знаю, что делают с мякотью, мне все равно.
Он пренебрежительно махнул рукой.
– Правда? – вежливо сказал Ганс. – Это так интересно!
Каколи захихикала. Госпожа Рупа Мера слушала старика с неподдельным интересом. Арун поймал взгляд Минакши и нахмурился. Чертовы марвари, думал он, выставляют себя на посмешище перед иностранцами.
Не замечая его негодования, любитель карелы продолжал:
– И вот каждое утро на завтрак он наливает мне стаканчик – вот столько – этого сока. Каждое утро, с тридцать третьего года! И у меня никаких проблем с сахаром. Могу есть сладости сколько захочу. Дерматолог тоже очень доволен состоянием моей кожи, да и запоров у меня отродясь не бывало.
В доказательство своих слов он съел насквозь пропитанный сиропом гулаб-джамун.
Госпожа Рупа Мера потрясенно уточнила:
– Только из кожуры, говорите?
Если это правда, она сможет есть все, что угодно, – и прощай диабет!
– Да, – важно отвечал старик, – только из кожуры, совершенно верно. Остальное выбрасываем. Вся прелесть горького огурца лежит на поверхности, так сказать.
– Ну как вам праздник? – спросил Джок Маккей Бэзила Кокса, когда они вышли вдвоем на веранду.
– Неплохо, очень неплохо, – ответил Бэзил Кокс, ставя свой бокал на узкие кованые перила. У него немного кружилась голова, и хотелось на что-то опереться. В воздухе стоял аромат гардении.
– Я первый раз вижу вас у Чаттерджи. Патрисия выглядит просто сногсшибательно!
– Спасибо… она красавица, в самом деле. Очень непредсказуема: никогда не угадаешь, какое у нее будет настроение. Знаете, ей ведь совсем не хотелось ехать в Индию. Она даже…
Бэзил, поглаживая нижнюю губу, смотрел на сад. Под раскидистым деревом бобовника, покрытым гроздьями желтых цветов, мягко сияли золотые светильники-шары. Видимо, там стояла какая-то хижина.
– А вам-то здесь нравится?
– Да, наверное… Хотя все кругом меня обескураживает. Впрочем, мы здесь меньше года…
– Обескураживает? В смысле?
– Вот сейчас в саду пела птица – ку-куууу-ку! Ку-кууу-ку! Выше и выше. Это, разумеется, не кукушка, а мне куда приятнее было бы услышать кукушку. Все вокруг ставит меня в тупик. И я не могу привыкнуть к местным деньгам – лакхи, кроры, анны, пайсы… Черт ногу сломит. Постоянно перевожу все в наши единицы. Наверное, когда-нибудь привыкну.
Судя по его лицу, он не очень-то в это верил. Двенадцать пенсов – шиллинг, двадцать шиллингов – фунт. Это бесконечно понятней и логичней, чем четыре пайсы – анна, шестнадцать анн – рупия.
– Поет, между прочим, кукушка, – заметил Джок Маккей. – Индийская ястребиная кукушка, ее еще жар-птицей называют, потому что от ее криков может начаться лихорадка… вы не знали? Это поразительно, но я даже скучаю по ее крику, когда в отпуск еду домой. Пение птиц меня не раздражает, а вот индийская музыка… какое-то сплошное завывание… Знаете, что больше всего меня обескуражило, когда я впервые сюда приехал – двадцать лет назад – и увидел всех этих красивых элегантных женщин? – Джок Маккей весело и доверительно кивнул в сторону гостиной. – Как их трахать, в сари-то?
Бэзил Кокс вздрогнул, и его бокал упал в клумбу. Джок Маккей тихо прыснул.
– И что, – с легкой досадой спросил Бэзил Кокс, – разобрались?
– Век живи – век учись, – загадочно и уклончиво ответил ему коллега. – А в целом страна чудесная, – продолжал вещать он. – Под конец британского владычества они так увлеклись истреблением друг друга, что про нас как-то забыли. Повезло. – Он сделал глоток виски.
– Ну да, ненависти к англичанам у индийцев нет – даже наоборот, как ни странно, – помолчав, сказал Бэзил Кокс. – А все-таки мне интересно, что о нас думают люди вроде Чаттерджи… В конце концов, мы по-прежнему всем заправляем в Калькутте. Я про бизнес, разумеется.
– О, я бы на вашем месте не волновался. Что думают или не думают люди – кому какая разница? Вот лошади – другое дело, – сказал Джок Маккей. – Интересно, о чем думают лошади?
– На днях – точнее, вчера – мы ходили в гости к их зятю, Аруну Мере. Он у нас работает – да вы его знаете, конечно. И вот посреди ужина в дом вваливается его младший брат, пьяный в дым. Поет во всю глотку, и разит от него какой-то жуткой огненной водой, шимшам или что-то в этом роде. Я и подумать не мог, что у Аруна такой брат. Да еще ходит в мятой пижаме!
– Согласен, очень странно, – кивнул Джок Маккей. – Знавал я одного чиновника ИГС… Индиец, но вполне пукка[282]. Так вот он, выйдя на пенсию, отринул мирские блага, стал садху, и больше его никто не видел. Причем он был семьянин – жена, дети и так далее.
– Правда?
– Правда. Чудесный народ, да-да: ушлые лизоблюды, интриганы, хвастуны, всезнайки, выскочки, прихлебатели, рвачи, лихачи, харкуны… В моем списке раньше было еще несколько пунктов, но я их позабыл.
– Вам, смотрю, не по душе эта страна, – заметил Бэзил Кокс.
– Напротив! Я даже подумываю переехать сюда на пенсии. Не пора ли нам в дом? Вы, смотрю, без напитка остались.
– До тридцати лет – чтобы никаких мыслей о серьезном! – наставлял юного Тапана упитанный господин Кохли, умудрившись на несколько минут вырваться из лап жены.
Он держал в руке стакан и походил на большого, встревоженного, унылого медведя, который пытается куда-то спешить, но получается все равно медленно. Он оперся на барную стойку, и его огромная лысина – френологическое чудо – сверкнула в свете люстры; произнеся одно из своих излюбленных мудрых изречений, он наполовину смежил тяжелые веки и слегка приоткрыл маленький рот.
– Ну все, малыш-сахиб, – твердо сказал Тапану старый слуга Бахадур. – Мемсахиб велела вам немедленно ложиться спать.
Тапан засмеялся.
– Передай маме, что я подумаю об этом после тридцати, – отмахнулся он от Бахадура.
– Люди обычно застревают в семнадцатилетнем возрасте, – продолжал господин Кохли. – Потом нам всю жизнь кажется, что нам семнадцать и жизнь прекрасна, даже если в семнадцать жилось не так уж хорошо. Впрочем, у тебя еще все впереди. Сколько тебе лет?
– Тринадцать… почти.
– Хорошо. Вот в этом возрасте и оставайся, мой тебе совет, – предложил господин Кохли.
– Серьезно? – Тапан заметно погрустнел. – Хотите сказать, лучше уже не будет?
– Ой, да ты не принимай мои слова всерьез. – Господин Кохли глотнул виски. – С другой стороны… К моим словам можешь относиться серьезнее, чем к тому, что говорят остальные взрослые.
– А ну-ка быстро в кровать, Тапан, – скомандовала подошедшая к ним госпожа Чаттерджи. – Что это ты такое сказал Бахадуру? Я тебе запрещу оставаться с гостями допоздна, если будешь так себя вести. Все, налей господину Кохли выпить и живо спать.
– О нет, нет, нет, Дипанкар, – продолжала Многомудрая Матрона, медленно качая древней головой в снисходительном сочувствии к неразумному юнцу, на которого она уставила свой тускло поблескивающий глаз. – При чем здесь дуализм, Дипанкар, разве я могла такое сказать? Ну и ну, конечно нет… Природная сущность нашей экзистенции заключается в Единстве. Да, в Единстве бытия, экуменическом объединении всех культур и религий, что собрались под одной крышей на нашем великом субконтиненте. – Она обвела гостиную благосклонной материнской рукой. – Именно Единство правит людскими душами на этой древней земле.
Дипанкар яростно закивал, поморгал и торопливо допил скотч. Тем временем ему подмигнула Каколи. Что ей нравилось в Дипанкаре, так это его серьезность, каковой остальные дети Чаттерджи, к сожалению, похвастать не могли. За врожденную мягкость и сговорчивость любые высоколобые распространители нудятины, которых ненароком заносило в эту обитель легкомыслия, моментально избирали его своей жертвой. И все члены семьи знали, к кому в случае чего можно обратиться за добрым и обстоятельным советом.
– Дипанкар, – пришла ему на выручу Каколи, – Хемангини хочет с тобой поболтать. Она чахнет без твоего внимания, а ей через десять минут уходить.
– Да, Куку, спасибо, – уныло произнес Дипанкар, моргая чуть сильнее обычного. – Постарайся ее задержать, пожалуйста… у нас тут интересный разговор… Кстати, не хочешь присоединиться, Куку? – добавил он в отчаянии. – Мы как раз обсуждали, что природная сущность нашей экзистенции заключается в Единстве…
– О нет-нет, нет-нет, Дипанкар, – с некоторой печалью и бесконечным терпением в голосе возразила ему Матрона. – Не Единство, конечно не Единство, а Ноль, сама Пустота – руководящий принцип нашего существования. Я не могла употребить выражение «природная сущность», ибо как сущность может быть не природной? Индия – страна Ноля, ибо он восходит над горизонтом нашей священной земли, подобно огромному солнцу, и проливает свет на весь познаваемый мир. – Она несколько секунд молча смотрела на округлый гулаб-джамун. – Именно Ноль, лежащий в основе Мандалы, в основе круга и самого Времени, есть ключевой принцип существования нашей цивилизации. Все это, – она вновь обвела рукой гостиную, объяв одним медленным круговым движением рояль, книжные шкафы, цветы в огромных хрустальных вазах, дымящиеся в пепельницах окурки, два блюда с гулаб-джамуном, сияющих гостей и самого Дипанкара, – все это Небытие, Несуществование. Это Ничто, Дипанкар, и тебе надо с этим смириться, ведь именно Ничто таит в себе секрет Всего.
За завтраком все Чаттерджи (включая Каколи, которая раньше десяти обычно не поднималась) устроили традиционные утренние прения.
Дом был тщательно прибран – ни следа от вчерашней пирушки. Пусика отпустили на волю. Восторженно скача по саду, он помешал медитации Дипанкара, который соорудил себе в дальнем углу небольшую хижину специально для этих целей, а еще разрыл овощную грядку, которая так нравилась Дипанкару. Впрочем, все это его хозяин воспринял очень спокойно. Вероятно, Пусик просто спрятал на грядке косточку и после пережитой вчера психологической травмы хотел убедиться, что мир его не изменился и все вещи лежат на своих местах.
Каколи попросила разбудить ее в семь утра: хотела позвонить Гансу сразу после его утренней конной прогулки. Для нее было загадкой, как он умудряется вставать в пять – Дипанкар, кстати, тоже – и в такую рань вытворяет на лошади всякие сложные штуки. Должно быть, у этого человека просто огромная сила воли.
Каколи была очень привязана к телефону и полностью его монополизировала (как и семейный автомобиль). Она сидела на телефоне по сорок пять минут кряду, из-за чего ее отец часто не мог дозвониться домой из Высокого суда или «Калькуттского клуба». В то время во всей Калькутте насчитывалось меньше десяти тысяч телефонов, и проведение еще одной телефонной линии в дом было непозволительной и невообразимой роскошью. Впрочем, с тех пор как дополнительный аппарат установили в спальне Каколи, невообразимая мера стала казаться господину Чаттерджи вполне вообразимой и даже разумной.
Поскольку слуги легли вчера поздно, старого Бахадура освободили от непростой обязанности – будить Каколи, задабривая ее теплым молоком. Эта задача легла на плечи Амита.
Он тихо постучал. Ответа не последовало. Он открыл дверь: свет из окна лился на кровать Каколи, а сама она, улегшись по диагонали и прикрыв глаза рукой, крепко спала. Ее хорошенькое круглое личико было покрыто сухой коркой лосьона «Лакто каламин», который якобы улучшал цвет лица (как и мякоть папайи).
– Куку, просыпайся, – сказал Амит. – Семь утра.
Каколи даже бровью не повела.
– Вставай, Куку.
Она пошевелилась и простонала что-то вроде «чуу-муу». Стон был жалобный.
Прошло пять минут. Сперва Амит ласково звал сестру по имени, потом ласково трепал ее по плечу и, вознагражденный лишь очередным «чуу-муу», наконец швырнул ей в лицо подушку.
Тут Каколи чуть оживилась и соизволила заговорить:
– Поучился бы будить людей у Бахадура!
– У меня просто мало опыта, – ответил Амит. – Он, наверное, уже десять тысяч раз стоял над твоей кроватью и по полчаса бормотал: «Крошка Куку, просыпайтесь. Малышка-мемсахиб, вставайте», а ты ему только «чуу-муу» да «чуу-муу».
– Уф, – сказала Каколи.
– Ну хоть глаза-то открой, – сказал Амит. – Иначе сейчас перевернешься на другой бок и опять заснешь. – Он помолчал и добавил: – Крошка Куку.
– Уф! – раздраженно ответила Каколи, но глаза все же приоткрыла.
– Принести тебе мишку? Телефон? Стакан молока?
– Молока.
– Сколько стаканов?
– Один.
– Хорошо.
Амит ушел за молоком.
Когда он вернулся, сестра уже сидела на кровати, держа в одной руке телефонную трубку, а второй прижимая к себе Пусика. Пусик с унылым видом выслушивал ее невразумительную ласковую трепотню.
– Ах ты зверюга, – говорила она. – Ах ты моя страшная-престрашная зверюга. – Она нежно погладила Пусика трубкой по голове. – Да ты моя собака-кусака! Собака-бесяка! Собака-дурака-целовака! – На Амита она не обращала никакого внимания.
– Куку, замолчи и возьми молоко, – пробурчал Амит. – У меня есть дела поважней, чем тебя дожидаться.
Эти слова задели Куку за живое. Она мастерски изображала беспомощность, но только в присутствии людей, готовых помочь.
– Или мне выпить молоко за тебя? – услужливо предложил Амит.
– Куси Амита, – скомандовала Каколи псу; тот не послушался.
– Куда вам поставить стакан, мадам?
– Вот сюда, – ответила Каколи, пропуская саркастический тон брата мимо ушей.
– Это все, мадам?
– Да.
– Что «да»?
– Да, спасибо.
– Я хотел попросить в награду утренний поцелуй, но корка лосьона на твоем лице выглядит так омерзительно, что я передумал.
Каколи строго взглянула на Амита.
– Ты ужасный, бесчувственный человек, – сообщила она ему. – Не понимаю, почему барышни так балде-е-еют от твоих стихов.
– Потому что они про чувства.
– Мне заранее жаль ту несчастную, что выйдет за тебя замуж. О-о-очень жаль.
– А мне жаль того, кто возьмет тебя в жены. О-о-о-чень жаль. Кстати, не моему ли будущему зятю ты звонила? Не Щелкунчику?
– Щелкунчику?
Амит протянул правую руку воображаемому собеседнику, и тут же его рот распахнулся от потрясения и боли.
– Все, пошел отсюда, быстро! Окончательно мне настроение испортил, – надулась Каколи.
– А было что портить?
– Стоит мне сказать хоть слово о женщинах, которые тебе интересны, ты сразу превращаешься в злюку.
– Это о каких, например? О Джейн Остин?
– Можно мне спокойно поговорить по телефону?
– Да-да, малышка Куку, – ответил Амит саркастичным и одновременно примирительным тоном, – меня уже нет, уже нет. Увидимся за завтраком!
За завтраком Чаттерджи любили от души поспорить. Они были интеллигентной семьей, то есть каждый искренне считал всех остальных идиотами. Окружающие нередко находили их весьма неприятной семейкой, потому что с виду они получали куда больше удовольствия от общения друг с другом, нежели с этими самыми окружающими. Вероятно, если бы последние хоть раз заглянули к Чаттерджи на завтрак, у них сложилось бы куда более славное впечатление об этом семействе.
Во главе стола сидел достопочтенный господин Чаттерджи. Несмотря на близорукость, невысокий рост и рассеянность, он держался с большим достоинством. В суде он пользовался уважением, да и родные – как один взбалмошные и эксцентричные – неизменно к нему прислушивались. Говорил он мало и по делу.
– Джем «Фруктовое ассорти» может понравиться только сумасшедшим, – заявил Амит.
– То есть я, по-твоему, сумасшедшая? – тут же обиделась Каколи.
– Нет, конечно нет, Куку, я просто неудачно обобщил. Передай мне масло, пожалуйста.
– Сам дотянешься, – буркнула сестра.
– Ну что ты, что ты, милая! – пробормотала госпожа Чаттерджи.
– Не дотянусь! – возразил Амит. – Мне руку отдавили.
Тапан засмеялся. Каколи смерила его черным взглядом, а потом сразу сделала угрюмое лицо, готовясь произнести вслух свою просьбу.
– Мне сегодня нужна машина, баба́, – сказала она спустя несколько секунд. – На целый день.
– Баба́, нет! – воскликнул Тапан. – Я хотел съездить в гости к Панкаджу!
– А я с утра собиралась к Гамильтону за серебряной чернильницей, – вставила госпожа Чаттерджи.
Господин Чаттерджи приподнял брови:
– Амит?
– На машину не претендую, – ответил тот.
Дипанкар тоже в транспорте не нуждался. Он спросил Куку, чего это она такая кислая. Та нахмурилась еще сильней.
Амит и Тапан тут же запели антифон[283]:
– Жизнь мы полной чашей пьем, пока…
– ВЕСНА!
– Но в улыбке нашей искра слез…
– ВИДНА!
– Те песни любим мы, в которых грусть…
– СЛЫШНА![284] – ликующе вскричал Тапан (он обожествлял Амита).
– Не волнуйся, дорогая, – успокаивающе проворковала госпожа Чаттерджи, – все как-нибудь образуется.
– Вы же понятия не имеете, о чем я думала! – возмутилась Каколи.
– Вернее – о ком, – ответил Тапан.
– Помолчи, одноклеточное! – одернула его сестра.
– А мне он показался приятным парнем, – осмелился вставить Дипанкар.
– Да нет, очередной гламдип, – отмахнулся Амит.
– Гламдип? Гламдип? Я что-то пропустил? – очнулся их отец.
Госпожа Чаттерджи тоже была озадачена.
– Что еще за гламдип, дорогой? – обратилась она с вопросом к Амиту.
– Гламурный дипломат, – пояснил он. – Весь такой обаятельный и отстраненный. Минакши раньше тоже по таким сохла. И кстати, один из них сегодня придет ко мне в гости. Желает побеседовать о культуре и литературе.
– Правда? – оживилась госпожа Чаттерджи. – А кто?
– Некий посол из Южной Америки – не то из Перу, не то из Чили… Ценитель искусства, – сказал Амит. – Пару недель назад он звонил мне из Дели, и мы договорились о встрече. А может, из Боливии… В общем, он планировал визит в Калькутту и хотел встретиться с каким-нибудь современным писателем. Правда, ничего моего он вроде бы не читал.
Госпожа Чаттерджи всполошилась:
– Тогда мне нужно навести порядок! И ты обещал утром встретиться с Бисвасом-бабу́.
– Обещал, в самом деле, – кивнул Амит. – И непременно встречусь.
– Никакой он не гламдип! – вдруг разозлилась Каколи. – Вы с ним даже толком не знакомы!..
– Вот именно, он прекрасно подходит нашей Куку, – сказал Тапан. – Такой шиншир.
Это словечко Бисвас-бабу́ использовал, когда хотел выразить человеку свое искреннее восхищение. Куку решила при первой возможности надрать Тапану уши.
– А мне нравится Ганс, – опять вставил Дипанкар. – Он был очень мил с тем старичком, который талдычил ему про сок горького огурца. Сердце у него доброе.
пробормотал Амит.
– …ей нечем! – подхватил Тапан.
– Хватит! – вскричала Каколи. – Вы ужасные, ужасные люди!
– А вообще, у нашей Куку есть все шансы его охмурить, – продолжал Тапан напрашиваться на неприятности.
– Охмурить, захомутать и уложить в кровать, – подхватил Амит. Тапан восторженно заулыбался.
– Ну все, хватит, Амит! – вмешался достопочтенный господин Чаттерджи, опередив жену. – Давайте обойдемся без кровопролития. Сменим тему.
– Да, – закивала Куку. – Например, обсудим, как Амит вчера увивался за Латой!
– За Латой? – искренне изумился ее старший брат.
– «За Латой?»! – передразнила его Куку.
– Честное слово, сестренка, ты совсем одурела от любви, – сказал Амит. – Я с ней почти и не общался.
– Ну-ну, конечно, не общался.
– Она славная девушка, не более того, – продолжал отпираться Амит. – Если Минакши в порядке исключения прекратила бы сплетничать, а Арун – обзаводиться новыми связями, я снял бы с себя всякую ответственность за нее.
– Ага, значит, можно больше не приглашать ее к нам в гости, пока они с мамой в Калькутте, – промурлыкала Куку.
Госпожа Чаттерджи ничего не сказала, но явно заволновалась.
– Кого хочу, того и приглашаю, – отрезал Амит. – Ты, Куку, пригласила на вчерашний прием пятьдесят с лишним человек!
– Пятьдесят
– А маленьким мальчикам вообще не пристало лезть во взрослые разговоры! – напустилась Куку на младшего брата.
Тапан, сидевший на безопасном расстоянии от сестры, состроил ей рожицу. Однажды Куку так рассвирепела за завтраком, что принялась гоняться за Тапаном вокруг стола, но обычно до полудня она старалась не совершать напрасных телодвижений.
– Да, – сказал Амит, нахмурившись, – некоторые в самом деле были лишние, Куку. И странные. Кто такой этот Кришнан? Мрачный парень, смуглый, с юга, похоже. Он тебя и твоего второго секретаря таким злобным взглядом сверлил!
– А, да просто приятель, – ответила Куку, намазывая масло на тост чуть усерднее, чем обычно. – Наверное, я его чем-то обидела.
Амит не удержался и с ходу выдал очередной стишок:
Тапан тут же подхватил:
– Тапан! – охнула его мать.
Амит, Минакши и Куку своими дурацкими виршами, похоже, окончательно развратили ее малыша.
Достопочтенный господин Чаттерджи даже отложил тост:
– Довольно, Тапан.
– Бабá, да я просто шучу! – возмутился тот вслух, а сам подумал: «Вечно мне одному достается! А все потому, что я младший. Нечестно! И главное, стишок-то неплохой».
– Шутки шутками, но пора прекращать, – сказал отец. – Ты тоже завязывай, Амит. Только и знаешь, что других критиковать, а от самого никакого проку…
– Вот именно! – обрадовалась Куку перемене ролей. – Займись чем-нибудь серьезным и нужным, дада. Сперва начни приносить пользу обществу, а уж потом критикуй остальных…
– А чем тебе не угодили стихи и романы? – спросил Амит. – Или от любви ты и читать разучилась?
– Для развлечения – пожалуйста, Амит, пиши что хочешь, – сказал достопочтенный господин Чаттерджи. – Но на хлеб этим не заработать. И чем тебе не угодила юриспруденция?
– Ну… в суде – как в школе, – ответил Амит.
– Не вижу логики в твоих словах, – сухо произнес отец.
– Вот смотри, в суде надо всегда быть правильно одетым – это как школьная форма. А вместо «господин» надлежит говорить «ваша честь», пока сам не станешь судьей и люди не начнут так называть тебя. А еще есть каникулы, и ты можешь быть на хорошем счету или на плохом.
– Что ж, – проговорил достопочтенный господин Чаттерджи, не слишком довольный приведенной аналогией, – мы с твоим дедом не жаловались.
– Но ведь у Амита особый талант! Редкий! – вмешалась госпожа Чаттерджи. – Разве это не повод для гордости?
– Пусть развивает свои особые таланты в свободное время, я не против, – ответил ей муж.
– А Рабиндранату Тагору ты так же сказал бы? – спросил Амит.
– Полагаю, есть некоторая разница между тобой и Тагором, – недоуменно отвечал господин Чаттерджи старшему сыну.
– Разница, безусловно, есть, бабá, – кивнул Амит, – но сути вопроса это не меняет.
При упоминании Тагора госпожа Чаттерджи вошла в режим благоговейного трепета.
– Амит, Амит! – воскликнула она. – Разве можно так говорить про великого Гурудева?!.
– Маго, да я же не сравниваю… – начал было оправдываться Амит.
– Амит, – оборвала его госпожа Чаттерджи, – Роби-бабу́ для нас как святой. Мы, бенгальцы, очень ему обязаны. Помню, когда я училась в Шантиникетане, он однажды сказал мне…
Тут Каколи поддержала Амита:
– Ой, я тебя умоляю, маго, хватит с нас этих баек про идиллический Шантиникетан! Как хорошо, что мне не пришлось там жить, – я бы со скуки повесилась!
– Его голос подобен крику в пустыне, – продолжала мать, пропустив слова дочери мимо ушей.
– Не соглашусь, ма, – ответил Амит. – Мы идеализируем его даже больше, чем англичане идеализируют Шекспира.
– И неспроста, – сказала госпожа Чаттерджи. – Ибо песни его так и просятся на уста, а стихи – в душу…
– Вообще-то, – вставила Каколи, – «Абол Табол»[285] – единственная стоящая книга во всей бенгальской литературе.
– Ах да, еще мне нравятся «Записки совы Хутома»[286]. Когда я займусь литературой, непременно напишу «Записки пса Пусика».
– Куку, бессовестная девчонка! – в ярости закричала госпожа Чаттерджи. – Дорогой, запрети ей говорить гадости!
– Это всего лишь ее мнение, милая, – возразил господин Чаттерджи. – Я же не могу запретить детям его иметь!
– Как можно так обижать Гурудева, чьи песни она пела всю жизнь, нашего Роби-бабу́…
Каколи, которую в самом деле с детства пичкали «Рабиндрасангит», принялась фальшиво напевать песню собственного сочинения на музыку «Шонкочеро бихвалата ниджере апоман»:
– Хватит! Немедленно замолчи! Каколи, ты меня слышишь?! – в ужасе заорала госпожа Чаттерджи. – Молчи, бессовестная! Как ты смеешь! Глупая, несносная, пустоголовая девчонка!
– Нет, ну правда, ма, – невозмутимо продолжала Каколи. – Читать его – все равно что пытаться плавать брассом в море патоки. Слышала бы ты, что говорит Ила Чаттопадхьяй про твоего Роби-бабу́. Сплошные цветы, лунный свет и брачные ложа…
– Ма, – сказал Дипанкар, – не позволяй людям задевать себя за живое. Нужно брать от слов только лучшее, самую суть. Так и только так ты сумеешь обрести душевное равновесие.
Госпожу Чаттерджи это не успокоило. Ей было очень далеко до душевного равновесия.
– Можно мне выйти из-за стола? – спросил Тапан. – Я поел.
– Конечно, Тапан, – ответил отец. – Насчет машины сейчас все уладим.
– Ила Чаттопадхьяй – глупая, невежественная девица, я всегда так считала! – запальчиво воскликнула госпожа Чаттерджи. – Что до ее книг, то могу сказать, что чем больше люди пишут, тем меньше они думают. И на прием она вчера явилась в чудовищно мятом сари!
– Она уже давно не девица, милая, – заметил ее муж. – Я бы сказал, она пожилая женщина – ей лет пятьдесят пять, не меньше.
Госпожа Чаттерджи с досадой поглядела на супруга. Пятьдесят пять – разве это пожилая?..
– К ее мнению стоит прислушаться, – добавил Амит. – Женщина она здравомыслящая. Вчера, например, она с весьма знающим видом говорила Дипанкару, что у экономики нет будущего.
– Да брось, у нее всегда знающий вид, – отмахнулась госпожа Чаттерджи. – И вообще, Ила – родственница твоего отца, – зачем-то добавила она. – Если она не любит Гурудева, у нее не сердце, а сухарь!
– Оно и понятно, – произнес Амит, – попробуй прожить жизнь, полную трагедий, и не зачерстветь…
– Каких еще трагедий? – не поняла госпожа Чаттерджи.
– Ну, когда ей было четыре, мама ее отшлепала… Психологическая травма на всю жизнь, знаете ли. И дальше все шло в таком же духе. В двенадцать она оказалась не первой, а второй по успеваемости в классе… От такого волей-неволей зачерствеешь.
– Где ты взял таких безумных детей? – обратилась госпожа Чаттерджи к мужу.
– Не знаю, – ответил тот.
– Если бы ты проводил с ними больше времени, а не таскался в клуб каждый день, они выросли бы нормальными, – с упреком произнесла госпожа Чаттерджи (вообще-то, она нечасто себе это позволяла, но сегодня ее вывели из себя).
Зазвонил телефон.
– Ставлю десять к одному, что звонят Куку, – сказал Амит.
– А вот и нет.
– Ты уже по звонку навострилась определять, да, сестрица?
– Куку, это тебя! – крикнул из-за двери Тапан.
– Ой! Правда? А кто? – спросила Куку, показывая язык Амиту.
– Кришнан.
– Скажи ему, что я не могу подойти к телефону. Перезвоню позже!
– Сказать, что ты принимаешь ванну? Или спишь? Или сидишь в машине? Или все сразу? – ухмыльнулся Тапан.
– Прошу тебя, Тапанчик, – запричитала Куку, – будь заинькой и придумай что-нибудь. Да, скажи, что я вышла.
Госпожа Чаттерджи потрясенно воскликнула:
– Куку, врать нехорошо!
– Знаю, ма, но он так ко мне привязался, что я могу поделать?
– В самом деле, что может поделать человек, если у него сто лучших друзей? – скорбно пробормотал Амит.
– Если тебя никто не любит, это не дает тебе права… – завелась было Куку, которой опять наступили на больную мозоль.
– Меня многие любят, – перебил ее Амит. – Скажи же, Дипанкар?
– Ага, – ответил Дипанкар, решив, что в данной ситуации лучше не философствовать, а ограничиться фактами.
– И поклонники тоже любят, – добавил Амит.
– Просто они тебя не знают, – сказала Каколи.
– Тут не поспоришь, – кивнул Амит. – И, к слову о незримых поклонниках, пора мне готовиться к встрече с его превосходительством. Прошу прощения.
Амит встал, Дипанкар тоже; достопочтенный господин Чаттерджи решил отдать машину двум главным претендентам, не забыв при этом и о нуждах Тапана.
Посол должен был уже пятнадцать минут как приехать, когда Амиту позвонили и сообщили, что гость «задерживается». Ничего страшного, ответил Амит.
Через полчаса ему позвонили вновь: посол еще немного задержится. Это несколько раздосадовало Амита, ведь он мог бы посвятить это время работе.
– Посол хотя бы прибыл в Калькутту? – спросил он человека на другом конце провода.
– О да! – ответил голос. – Еще вчера днем. Просто немного задерживается. Он выехал к вам десять минут назад. Думаю, в течение пяти минут должен быть.
Амит все же был недоволен: скоро должен прийти Бисвас-бабу́, нехорошо заставлять старика ждать. Проглотив свое раздражение, Амит пробормотал в трубку что-то вежливое и попрощался.
Через пятнадцать минут к двери дома Чаттерджи подъехал красивый черный автомобиль сеньора Бернардо Лопеса. Посол вышел из машины в сопровождении бойкой молодой женщины по имени Анна-Мария. Лопес рассыпался в извинениях и всем своим видом демонстрировал благорасположение и добрую волю. Его спутница была решительна, энергична и, стоило им сесть, тут же достала из сумочки блокнот.
Пока посол произносил тихую глубокомысленную речь, полную тщательно взвешенных и обдуманных слов, он смотрел куда угодно, только не на Амита: на его чашку, на свои беспокойные, барабанящие по столу пальцы, на Анну-Марию (которой он то и дело ободряюще кивал), на глобус в углу комнаты. Время от времени он улыбался. Вместо «очень» он говорил «ошень».
Нервно поглаживая лысину и сознавая, что опоздал на целых сорок пять минут (непростительно!), он попытался перейти сразу к делу:
– Что ж, господин Чаттерджи, господин Амит Чаттерджи, вы уж не обессудьте, пожалуйста, мне по долгу службы нередко приходится менять планы на ходу, будучи послом и все такое, а я занимаю эту должность уже около года – увы, постоянства и определенности в нашем деле нет, а есть элемент, я бы даже сказал, пусть и несправедливо так говорить (да, это выражение в данном случае уместнее, если позволите мне похвалиться собственным красноречием на неродном языке), есть некоторый элемент бесправия в том, что касается нашего пребывания в той или иной стране, – у вас, писателей, все иначе… словом, мне хотелось бы прямо задать вам один вопрос, уж простите меня за опоздание, как вы знаете, я отнял сорок пять минут вашего бесценного времени (или, как некоторые тут говорят, украл сорок пять минут вашей жизни), отчасти это связано с моей медлительностью (я приехал сюда прямо от друзей, чей дом вы, надеюсь, однажды посетите, если сумеете выкроить время, – и наш дом в Дели, конечно, хоть это и лишнее – в смысле, излишне об этом говорить, разумеется, вы приглашены, только не подумайте, будто я набиваюсь вам в друзья), однако я попросил секретаря вас предупредить (он ведь предупредил, да?), что мы задерживаемся, отчасти потому что водитель повез нас на Хазра-роуд, а это, по всей видимости, типичная ошибка неместных, поскольку улицы идут параллельно и почти вплотную друг к другу, так вот там один добрый человек показал нам правильную дорогу к этому прекрасному дому – и поверьте, я говорю как большой ценитель, и дело не только в архитектуре, вам удалось сохранить атмосферу, оригинальность, нет, неординарность, даже первозданность, я бы сказал, – словом, так уж вышло (переходя к делу), что мы опоздали на сорок пять минут, но хочу все же задать вам вопрос, каковой уже не раз задавал другим местным при исполнении своих официальных обязанностей, хотя, безусловно, это для меня не обязанность, а удовольствие (но мне действительно нужно кое о чем вас попросить, вернее, спросить), однако сперва я задам другой вопрос, который всегда задаю важным чиновникам с плотным графиком (пусть вы и не чиновник, но человек, безусловно, занятой): запланированы ли у вас другие дела после нашей встречи, которая должна была занять один час, или мы можем побеседовать подольше… понимаете? Прошу прощения, надеюсь, я ясно выражаюсь…
Амит пришел в неописуемый ужас при мысли, что это может затянуться, и поспешно ответил:
– Увы, прошу ваше превосходительство меня простить, но у меня через пятнадцать минут очень важная встреча… нет, уже через пять минут… с пожилым коллегой моего отца.
– Тогда встретимся завтра? – предложила Анна-Мария.
– Нет, увы, завтра я буду в Палашнагаре, – выкрутился Амит (то был вымышленный город, в котором разворачивалось действие его романа, – стало быть, он даже не соврал).
– Как жаль, как жаль, – сказал Бернардо Лопес. – Но у нас есть еще пять минут, поэтому позвольте просто задать вам давно волнующий меня вопрос, я никак не могу разгадать эту загадку: почему в индийской поэзии, включая стихи великого Тагора, нам открывается столько отсылок к тайне существования, цветам, птицам, реке жизни?.. Уточню: под «нами» я разумею нас, западных людей, если, конечно, позволите присовокупить Юг к Западу, «открытие» я употребляю в том смысле, в каком Колумб открыл Америку, которая в действительности не нуждалась в том, чтобы ее открывали, причем для коренных жителей визит Колумба стал даже не лишним, а оскорбительным жестом, ну а под «индийской поэзией» я, конечно, имею в виду ту поэзию, которая нам доступна, то есть которая была осквернена переводом на европейские языки. В свете этих соображений не могли бы вы просветить меня… нас?
– Я попытаюсь, – ответил Амит.
– Вот видишь? – со сдержанным ликованием обратился Бернардо Лопес к Анне-Марии, отложившей в сторону свой блокнот. – Вопросы, не имеющие ответа, вовсе не являются таковыми на Востоке.
Тут вошел Бахадур и сообщил Амиту, что Бисвас-бабу́ дожидается его в кабинете отца.
– Прошу прощения, ваше превосходительство, – сказал Амит, поднимаясь, – коллега моего отца уже прибыл, и я вынужден вас покинуть. Однако я всерьез обдумаю ваши слова. Глубоко почтен вашим визитом, и спасибо за такой прекрасный вопрос.
– И я тоже, молодой человек, хотя «молодой» здесь означает лишь то, что Земля обогнула Солнце меньше раз с момента вашего начатия… э-э… зачатия, нежели моего (а это ведь ни о чем не говорит, верно?), я тоже запомню итог наших дружеских измышлений и буду возвращаться к нему «в сладкий час покоя иль думы одинокий час»[288], как пожелал выразиться великий поэт Озерной школы. Поразительные и могучие чувства, каковые одолевали меня в ходе этой короткой беседы, вознесшей дух мой от незнания к знанию (впрочем, действительно ли можно считать это движением вверх? Вероятно, даже времени не под силу ответить на этот вопрос, если времени вообще под силу отвечать на наши вопросы), я буду лелеять и вспоминать до конца дней своих.
– Да, мы вам очень обязаны, – сказала Анна-Мария, убирая блокнот в сумочку.
Большой черный автомобиль понес их, уже никуда не опаздывающих, прочь, а Амит стоял на крыльце и медленно махал им на прощанье.
И хотя в поле его зрения попал белый кот Пухля, которого вел на шлейке дедушкин слуга, Амит не проводил его взглядом, как обычно.
Болела голова, общаться ни с кем не хотелось. Но Бисвас-бабу́ пожелал его видеть – вероятно, чтобы в очередной раз уговаривать заняться правом, – и Амит понимал, что не следует вынуждать престарелого папиного секретаря, которого в семье любили и уважали, долго куковать (а точнее, по его обыкновению, трясти поджилками) в одиночестве.
Амит очень хорошо говорил по-бенгальски, а вот Бисвас-бабу́ по-английски – не очень, что несколько усложняло общение. Сразу после приезда Амита из Англии («облеченного лаврами», как выразился старик) Бисвас потребовал, чтобы тот говорил с ним исключительно по-английски. Остальные Чаттерджи удостаивались такой привилегии лишь изредка и по особым случаям. Амит всегда был его любимцем и заслуживал особого обращения.
Несмотря на летнюю жару, Бисвас-бабу́ был одет в курту и дхоти, а рядом на полу стояли зонт и черный портфель. Бахадур принес ему чашку чая, и теперь старик задумчиво размешивал сахар, оглядывая комнату, в которой служил столько лет – сперва деду Амита, а потом его отцу. Когда Амит вошел, он встал.
Почтительно поприветствовав Бисваса-бабу́, Амит сел за большой отцовский стол красного дерева. Бисвас-бабу́ устроился напротив. Расспросив друг друга про самочувствие родных и близких и убедившись, что никакая помощь ни тому ни другому не нужна, оба умолкли.
Бисвас-бабу́ затем взял понюшку табака, положил немного в каждую ноздрю и втянул. Что-то явно не давало ему покоя, но он не решался об этом заговорить.
– Ладно, Бисвас-бабу́, я, кажется, знаю, что тебя привело, – сказал Амит.
– Правда? – испуганно и виновато переспросил старик.
– Вынужден сразу тебя расстроить: увы, твои доводы на меня не подействуют.
– Нет? – Он подался вперед, и колени его мелко затряслись.
– Бисвас-бабу́, я ведь все понимаю. Тебе кажется, что я подвожу семью.
– Да?
– И дед, и отец все делали как надо, а я вот взял и не пошел по их стопам. Ты, вероятно, находишь это странным. Понимаю твои чувства.
– Не то чтобы странным… Просто ты малость припозднился. Наверное, хочешь ковать косу, пока горячо, как говорится. Поэтому я и пришел.
– Ковать косу? – удивился Амит.
– Однако Минакши уже пробурила дорожку, пора и тебе по ней пойти.
Внезапно до Амита дошло: Бисвас-бабу́ пришел говорить с ним не о профессии, а о браке! Он засмеялся:
– Так вот оно что, Бисвас-бабу́! Вот что не дает тебе покоя! И ты решил обсудить это со мной, а не с моим отцом.
– С твоим отцом я это уже обсудил – еще год назад. Прогресса не вижу.
Голова у Амита по-прежнему раскалывалась, но он не смог сдержать улыбку.
Бисваса-бабу́ это не обидело.
– Мужчина без спутницы жизни – либо бог, либо одинокий зверь. Ты к кому себя относишь? Если, конечно, подобные низшие мысли вообще тебя посещают…
Амит признался, что иногда посещают.
Мало кому удается этого избежать, сказал Бисвас-бабу́. Может, высокодуховные люди вроде Дипанкара и научились избавляться от плотских желаний… Но тем важнее Амиту задуматься о продолжении рода Чаттерджи.
– На Дипанкара надежды нет, Бисвас-бабу́, – сказал Амит. – У него на уме один скотч и санньяса[289].
Бисвасу-бабу́ было не так-то просто заговорить зубы.
– Три дня назад я про тебя вспоминал… Ты уже взрослый – двадцать девять? Тридцать? Сколько бишь тебе? А до сих пор бездетный. Когда ты собираешься порадовать родителей внуками? Ты перед ними в долгу! Даже госпожа Бисвас со мной согласна. Они так гордятся твоими достижениями.
– Ну, Минакши ведь родила им внучку.
По-видимому, Апарна не считалась, поскольку продолжала род Аруна Меры, а не Чаттерджи и к тому же была девочкой. Бисвас-бабу́ покачал головой и с досадой поджал губы.
– Если хочешь знать мое мнение… – начал он и умолк, дожидаясь, чтобы Амит велел ему продолжать.
– Что ты мне посоветуешь, Бисвас-бабу́? – заискивающе спросил тот. – Когда родители пытались познакомить меня с той девушкой по имени Шормиштха, ты высказал отцу свои возражения, и он передал их мне.
– Очень жаль, но ее репутация была запятнана, – сказал Бисвас-бабу́, хмуро глядя на угол стола. Беседа оказалась труднее, чем он ожидал. – Я не хотел, чтобы это стало для тебя неожиданностью… Необходимо было навести справки.
– И ты их навел.
– Да, Амит-бабу́. Может, насчет юриспруденции ты и прав, но про начало взрослой жизни и молодость я знаю куда больше твоего. Порывы трудно сдерживать, и есть опасность.
– Не вполне тебя понимаю.
Бисвас-бабу́ смущенно замолчал, однако, вспомнив о своих обязанностях семейного советника, все же пояснил:
– Дело, конечно, опасное… Если женщина имела связь с несколькими мужчинами, это увеличивает риски. Естественно, – добавил он.
Амит не знал, что сказать, поскольку до сих пор не понимал, куда клонит Бисвас-бабу́.
– Разумеется, если у женщины была возможность узнать нескольких мужчин, ее уже не остановить, – мрачно, даже с грустью напутствовал старик. – В индуистском обществе об этом говорить не принято, но женщины, как правило, гораздо менее сдержанны, чем мужчины, и легче приходят в разгорячение. Поэтому тут нет никакой разницы. Женщине тоже требуется выпускать пар – с мужчиной.
Амит вытаращил глаза.
– Безусловно, важен возраст, – продолжал Бисвас-бабу́. – Он должен совпадать. Иначе, конечно, муж уже в годах и давно остыл, а жена еще в самой сласти – отсюда и все нехорошие мысли.
– Нехорошие мысли, – эхом откликнулся Амит. Бисвас-бабу́ еще никогда не говорил с ним на подобные темы.
– Конечно, – продолжал размышлять Бисвас-бабу́, меланхолично разглядывая ряды юридических книг и кодексов на полках, – это необязательно случается со всеми. Но до тридцати надо быть настороже. У тебя голова, что ли, болит? – встревоженно спросил старик, увидев гримасу боли на лице Амита.
– Да, побаливает. Несильно.
– Словом, единственно верное решение – брак с порядочной девушкой по договоренности родителей. И Дипанкару тоже надо невесту подыскать.
Оба на минуту замолчали. Амит заговорил первым:
– Сегодня все говорят, что жениться нужно по любви, Бисвас-бабу́. И спутника жизни лучше выбирать самостоятельно. Разумеется, так говорят поэты вроде меня…
– Что люди думают, что люди говорят и что люди делают – две большие разницы, – рассудительно произнес старик. – Вот мы с госпожой Бисвас живем вместе уже тридцать четыре года – и счастливы. Хотя нас поженили родители. И что же плохого в таких браках, скажи мне? Никто моего мнения не спрашивал, просто отец однажды сообщил, что все устроил.
– Но если я сам найду любовь…
Бисвас-бабу́ с готовностью пошел на компромисс:
– Найдешь – и славно. Однако справки все же надо наводить. Она должна быть порядочной девушкой из…
– …Из хорошей семьи? – подсказал Амит.
– Из хорошей семьи, да.
– Образованная?
– Образованная. Сарасвати по прошествии лет благословляет щедрее, чем Лакшми[290].
– Что ж, я тебя выслушал и беру время на обдумывание твоих слов. Пока воздержусь от комментариев.
– Не воздерживайся слишком долго, Амит-бабу́, – сказал Бисвас-бабу́ с обеспокоенной, почти отеческой улыбкой на губах. – Рано или поздно надо разрубить гордонов узел.
– А потом опять связать?
– Связать?
– Связать себя узами брака, – пояснил Амит.
– Ну да, потом, конечно, надо связать себя узами, – закивал Бисвас-бабу́.
Вечером того же дня достопочтенный господин Чаттерджи, уже сменивший смокинг на дхоти-курту, пригласил в кабинет двух своих сыновей и обратился к ним с такими словами:
– Амит и Дипанкар! Я позвал вас, так как хочу с вами поговорить. Я решил сделать это сам, без мамы. Она разволнуется, а делу это не поможет. Нам нужно обсудить финансовые дела нашей семьи: инвестиции, недвижимость и так далее. Я занимаюсь нашими финансами уже более тридцати лет, но теперь это становится для меня непосильным бременем, поскольку работы и так невпроворот. Пора одному из вас взять на себя эту обязанность… Нет, погодите, погодите. – Достопочтенный господин Чаттерджи поднял руку. – Дайте закончить, а потом уже можете высказаться. Свои полномочия я передам вам в любом случае, это не обсуждается. За последний год работы у меня стало заметно больше – как и у всех судей, – а я… вы же понимаете, я не молодею. Поначалу я думал просто доверить финансовые дела тебе, Амит. Ты мой старший сын, и, строго говоря, это твой долг. Но мы с мамой тщательно обсудили этот вопрос, учли твой интерес к литературе и сошлись во мнении, что следить за семейным благосостоянием не обязательно должен именно ты. Ты изучал право – пусть и не стал адвокатом, – а Дипанкар получил экономическое образование. Выходит, вы оба можете без труда управлять имуществом и финансами семьи… нет, подожди, Дипанкар, я еще не закончил, – к тому же ребята вы умные. Итак, вот мое решение. Если ты, Дипанкар, готов применить полученные знания на практике, вместо того чтобы посвятить жизнь… скажем, духовной работе… что ж, прекрасно. Если нет, боюсь, Амит, этим придется заняться тебе. Больше некому.
– Но, бабá… – заморгал в смятении Дипанкар, – экономическое образование абсолютно бессмысленно! Эти знания не помогут мне управлять ни финансами, ни чем бы то ни было! Экономика – самый бесполезный и непрактичный предмет в мире!
– Дипанкар, – не слишком ласково осадил его отец, – ты изучал экономику несколько лет; уж конечно, за это время ты многое узнал о финансах – по крайней мере, больше моего. Даже без глубоких познаний, как у тебя, я вполне справлялся с этой задачей, поначалу с помощью Бисваса-бабу́, конечно. И даже если экономическое образование тебе в этом не поможет, вряд ли оно помешает. С каких пор ты считаешь все непрактичное бесполезным? Это что-то новенькое.
Дипанкар молчал. Амит тоже.
– Ну а ты что скажешь? – обратился достопочтенный господин Чаттерджи к старшему сыну.
– Что я могу сказать, бабá? Конечно, мне не хочется, чтобы ты и дальше тянул эту лямку. Прежде я не задумывался, сколько времени и сил это отнимает. Но мой интерес к литературе – не просто интерес, это мое призвание, моя… одержимость! Если бы речь шла только о моей доле, я просто продал бы все, положил деньги в банк и жил бы на проценты. Или, если бы этого оказалось недостаточно, поручил бы управление своими финансами какому-нибудь сведущему человеку или фирме. Но речь не только обо мне. Мы не можем ставить под удар будущее всей семьи – Тапана, Куку, мамы и в какой-то мере даже Минакши. Я рад, что есть хотя бы крохотный шанс снять с себя эти обязанности – то есть возложить их на Дипанкара…
– А почему бы нам обоим за это не взяться, дада? – спросил Дипанкар Амита.
Отец покачал головой:
– Это станет причиной ссор и раздора в семье. Финансы должен взять на себя кто-то один.
Оба присмирели. Достопочтенный господин Чаттерджи повернулся к Дипанкару и сказал:
– Я слышал, ты собираешься ехать на праздник Пул Мела[291]. Быть может, когда ты окунешься разок-другой в Гангу, у тебя в голове что-то прояснится. В любом случае я готов подождать несколько месяцев, ну, скажем, до конца года, – хорошенько все обдумай и прими решение. Лично я смотрю на это так: тебе нужно получить работу в фирме – желательно в банке, и тогда все устроится наилучшим образом. Ты будешь работать в смежной сфере и попутно заниматься нашими финансами, очень удобно. Ну а если ты не согласен, тогда придется этим заняться Амиту. Амит, тебе еще год или два работать над романом, так долго я ждать не смогу. Придется совмещать финансы с писательской деятельностью.
Братья пригорюнились и даже не смотрели друг на друга.
– Скажете, мое решение несправедливо? – с улыбкой спросил достопочтенный господин Чаттерджи по-бенгальски.
– Нет, что ты, бабá, нет! – заверил его Амит. Он тоже попытался улыбнуться, но от этого веселее не стал, а только помрачнел еще сильнее.
Арун Мера прибыл в контору на площади Дальхузи вскоре после половины десятого. Небо затянули черные тучи, лило как из ведра. Дождь хлестал по внушительному фасаду Дома писателей, заполняя водой огромный искусственный водоем посреди площади.
– Чертов сезон дождей!
Арун оставил портфель в машине и вышел, прикрывая голову от дождя номером «Стейтсмена». Его прислужник, стоявший на крыльце здания, встрепенулся, завидев голубой автомобиль хозяина. Ливень был такой, что приметил его он лишь в самый последний момент, когда машина уже почти остановилась. Он спешно раскрыл зонт и побежал к сахибу, но на пару секунд опоздал.
– Чертов болван!
Прислужник, хоть и был на несколько дюймов ниже Аруна ростом, умудрялся держать зонт прямо над бесценной головой хозяина, пока тот шагал ко входу в здание. Арун вошел в лифт и озабоченно кивнул мальчику-лифтеру.
Прислужник бросился обратно к машине за портфелем, а потом пешком взлетел на второй этаж большого здания.
Штаб-квартира управляющего агентства «Бентсен и Прайс», которое все называли просто «Бентсен Прайс», целиком занимала второй этаж.
Именно отсюда сотрудники компании контролировали свою часть торговых и коммерческих предприятий Индии. Хотя Калькутта была уже не та, что до 1912 года, – то есть перестала быть столицей и резиденцией правительства Индии, – она и ныне, спустя четыре года после обретения Индией независимости, по праву считалась коммерческой столицей страны. Больше половины шедших на экспорт индийских товаров проходило по илистой реке Хугли к Бенгальскому заливу. Калькуттские управляющие агентства вроде «Бентсена и Прайса» подмяли под себя почти всю внешнюю торговлю страны; кроме того, они контролировали львиную долю производственных предприятий вокруг Калькутты, а также сферу финансовых услуг – страхование, например, – обеспечивавшие им гладкое и беспрепятственное прохождение по извилистым каналам индийской коммерции.
Такие агентства, как правило, владели контрольными пакетами акций промышленных предприятий и осуществляли надзор за их деятельностью прямо из своих калькуттских штаб-квартир. Почти все без исключения агентства на площади Дальхузи до сих пор принадлежали британцам, и почти все без исключения руководители высшего звена были белые. Последнее слово, разумеется, оставалось за директорами лондонских офисов и акционерами в Англии, но те, как правило, оставляли решения на совесть калькуттского руководства: пока деньги текли рекой, их все устраивало.
Сеть была широка, а интересная работа еще и хорошо оплачивалась. Деятельность «Бентсена Прайса» распространялась на следующие области производства (как утверждалось в одной из рекламных брошюр компании):
Абразивные материалы, бумага, вертикальные турбонасосы, грузоперевозки, дезинфицирующие средства, древесина, инженерно-проектные работы, катехин и катеху-дубильная кислота, канатно-подвесные дороги, кисти, лекарственные препараты, льняная нить, масла (включая продукцию из льняного масла), медь и бронза, оборудование для переработки джута, погрузочно-разгрузочное оборудование, промышленное теплоснабжение, распылители, свинцовые трубы, стальные тросы, страхование, строительные материалы, такелаж, уголь, угледобывающее оборудование, химикаты и пигменты, цемент, чай.
Приезжавшие из Англии молодые люди лет двадцати с небольшим, отучившиеся в Оксфорде или Кембридже, без труда вписывались в иерархическую модель управляющих агентств «Бентсен и Прайс», «Эндрю Йоль», «Берд и компания» и иже с ними – компаний, которые считались и считали сами себя верхушкой калькуттского – то есть индийского – делового мира. То были «договорники» – они работали по заключаемому с фирмой и автоматически продлеваемому трудовому договору. До последнего времени в «Бентсене Прайсе» на этой должностной ступени не было места индийцам – Европейская договорная служба их не принимала. Для них существовала Индийская договорная служба, предоставлявшая должности с другим – значительно более низким – уровнем ответственности и оплаты труда.
С обретением Индией независимости, под давлением правительства и в качестве дани уважения меняющимся нравам, британцы стали со скрипом пускать индийцев под прохладные своды внутреннего святилища «Бентсена Прайса». В результате этого процесса к 1951 году пять из восьмидесяти руководящих должностей в фирме (разумеется, не высшего звена) заняли так называемые «коричнево-белые».
Все они очень хорошо понимали, какое исключительное положение занимают, и Арун Мера понимал это как никто другой. Он был заворожен Англией, преклонялся перед англичанами и в конце концов добился своего: работал в управляющей компании, накоротке общался с начальниками в кулуарах.
Британцы знают толк в управлении, рассуждал Арун Мера. Умеют и трудиться, и отдыхать на всю катушку. Верят в субординацию – и он тоже в нее верит. У них считается, что если к двадцати пяти человек не получил руководящую должность, значит у него нет задатков. Их светлоликие специалисты приезжают в Индию еще раньше, совсем юнцами, а в двадцать один их хлебом не корми – дай покомандовать. У нашего народа одна беда, нам не хватает инициативности. Предел мечтаний любого индийца – стабильный заработок.
«Чертовы бумагомаратели – вот вы кто», – сказал себе Арун, оглядывая душную канцелярию по дороге в прохладное, оборудованное кондиционерами административное крыло.
Настроение ему подпортила не только скверная погода. К тому времени он успел решить лишь треть кроссворда из «Стейтсмена», а Джеймс Петтигрю, его приятель из другой фирмы, с которым они почти каждое утро обменивались подсказками и ответами, наверняка разгадал кроссворд целиком. Арун Мера любил объяснять и поучать – и не любил, когда его поучали. Он старался производить на окружающих впечатление человека, который знает все, что необходимо знать, и уже почти поверил в это сам.
Утреннюю почту всегда разбирали начальник отдела Бэзил Кокс и два его заместителя. Сегодня утром Аруну пришло десять писем. Одному из них – от «Персидской чайной компании» – он уделил особое внимание.
– Запишете письмо, мисс Кристи? – обратился он к своему секретарю, необычайно скромной и жизнерадостной индоангличанке, уже привыкшей к его перепадам настроения. Мисс Кристи поначалу была крайне возмущена тем, что ее приставили не к англичанину, а к индийцу, однако со временем обаятельный и снисходительный Арун добился ее уважения.
– Да, господин Мера, диктуйте.
– Шапка обычная. Уважаемый господин Пурзахеди, мы получили описание поставки чая – все детали скопируйте из письма, мисс Кристи, – в Тегеран… нет, простите… в Хорремшехр и Тегеран, которую вы просите нас застраховать. Наши расценки на стандартное страхование груза при его транспортировке с Калькуттского аукциона до момента вручения грузополучателю в Тегеране остаются прежними: пять анн на сто рупий, сюда входит страхование от ЗГБ и НВ, а также КХ и Н. Стоимость груза составляет шесть лакх, тридцать девять тысяч девятьсот семь рупий, таким образом, страховая премия составит… вычислите, пожалуйста, мисс Кристи? – спасибо… С уважением и так далее… Слушайте, а не у них ли в прошлом месяце был страховой случай?
– Кажется, да, господин Мера.
– Хммм. – Арун сцепил ладони под подбородком и сказал: – Надо обсудить это с бурра-бабу́.
Он решил не вызывать старшего конторского служащего к себе в кабинет и отправился к нему сам. Бурра-бабу́ работал в страховом отделе «Бентсена Прайса» уже двадцать пять лет и знал обо всем, что происходило в фирме. Он был эдаким полковым старшиной, через которого проходили все мелкие и крупные дела. Европейские начальники предпочитали консультироваться только с ним.
Когда Арун подошел к его рабочему месту, бурра-бабу́ просматривал стопку квитанций и копий писем и раздавал поручения подчиненным. «Тридиб, займись вот этим, – говорил он. – Сарат, а ты разберись с этой накладной». День был сырой и душный; верхние страницы бумажных гор на столе секретаря шелестели в потоках воздуха от потолочных вентиляторов.
Увидев Аруна, бурра-бабу́ встал.
– Господин! – поздоровался он.
– Садитесь-садитесь, – непринужденно ответил Арун. – Скажите, а что у нас происходит в последнее время с «Персидской чайной компанией»? Я про страховые случаи, разумеется.
– Биной, пришли-ка сюда ассистента по претензиям. Пускай захватит журнал учета.
Проведя двадцать душных, но весьма информативных минут в общении с конторскими служащими и журналами, Арун (одетый, по обыкновению, в деловой костюм – должность обязывала) вернулся в прохладные стены своего кабинета и велел мисс Кристи пока не печатать надиктованное письмо.
– И вообще, сегодня пятница. До понедельника подождет. Следующие пятнадцать минут я звонки не принимаю. Ах да, днем меня тоже не будет: обедаю в Калькуттском клубе и еду на джутовую фабрику, будь она неладна, с мистером Коксом и мистером Суиндоном.
Мистер Суиндон был из отдела джута, и они собирались вместе посетить фабрику, которую другая компания желала застраховать от пожаров. Арун не видел смысла в том, чтобы разъезжать по объектам, – страхование всех подобных фабрик осуществлялось по стандартному тарифу, который зависел исключительно от особенностей производственного процесса. Но Суиндон, видимо, все же уговорил Бэзила Кокса осмотреть объект, а тот позвал с собой Аруна.
– Пустая трата времени, если хотите знать мое мнение, – пробурчал Арун.
Пятницы в «Бентсене Прайсе» традиционно проходили за неспешным обедом в клубе и игрой в гольф, после чего – под самое закрытие – начальники могли для галочки заскочить в контору. Всю основную работу они заканчивали еще в четверг. Арун специализировался на морском и транспортном страховании, а тут Бэзил Кокс попросил его помощи по делу о страховании от пожаров – уж не задумал ли расширить круг его обязанностей? Если вспомнить, недавно ему поручили несколько дел из сферы генерального страхования… Все это может означать только одно, рассуждал Арун: он на хорошем счету у высшего руководства.
Ободренный этой мыслью, он постучал в дверь Бэзила Кокса.
– Входите. Да, Арун. – Бэзил Кокс указал ему на стул и проговорил в телефонную трубку, которую держал возле уха: – Да, отлично. Пообедаем и… да, нам обоим не терпится посмотреть на тебя в деле. Счастливо.
Он положил трубку и обратился к Аруну:
– Вы уж простите, дорогой мой, что отнимаю у вас бесценные пятничные минуты. Не знаю, заглажу ли этим вину, но хочу пригласить вас с Минакши на завтрашние скачки в «Толли».
– Мы с огромным удовольствием!
– Я сейчас разговаривал с Джоком Маккеем. Он, оказывается, участвует в скачках. Интересно на него посмотреть. Конечно, если дождь не прекратится, лошадям завтра придется не скакать, а плавать по дорожкам.
Арун позволил себе хохотнуть.
– Я и не знал, что Джок завтра выступает, а вы? – спросил Бэзил Кокс.
– Нет, я тоже не знал. Но вообще он жокей и частенько этим балуется.
Ему подумалось, что Варун, большой любитель и знаток скачек, знает не только имена жокеев, но и клички лошадей, всех фаворитов, в каких заездах они выступают и какой вес будут нести. Друзья Варуна обычно покупали предварительную программу, как только та появлялись в среду в газетных киосках, и потом до самой субботы только скачки и обсуждали.
– Итак? – спросил Бэзил Кокс.
– Я насчет тарифных ставок для «Персидской чайной компании». Они просят застраховать очередной груз.
– Да, я вам передал их письмо. Вас что-то насторожило?
– Даже не знаю…
Бэзил Кокс поглаживал пальцем нижнюю губу и молча ждал пояснений.
– Кажется, мы слишком часто удовлетворяем их претензии, – сказал Арун.
– Что ж, это легко проверить.
– Да, я уже проверил.
– Отлично, и?..
– Сумма, выплаченная по претензиям, составила сто пятьдесят два процента от суммы страховых премий за три года. Не слишком радужная картина.
– В самом деле, не слишком, – задумался Бэзил Кокс. – А какие у них обычно страховые случаи? Вроде бы мелкие хищения, если правильно помню… Или убытки от атмосферных осадков? А однажды вроде они жаловались на посторонний запах. Если не ошибаюсь, в том же контейнере везли кожи…
– Порча груза атмосферными осадками была у другой компании. Претензию насчет посторонних запахов мы отклонили на основании отчета от «Ллойда», наших местных агентов по урегулированию претензий. Их эксперт сказал, что посторонний запах практически отсутствует, притом что персы ценят в чае скорее аромат, нежели вкус. А больше всего убытков они несут – точнее, мы несем – от мелких хищений. Кто-то мастерски таскает чай на таможенном складе в Хорремшехре. Порт там ужасный – не удивлюсь, если сами таможенники и подворовывают.
– А сколько мы с них берем? Пять анн?
– Да.
– Поднимай до восьми.
– Вряд ли они согласятся, – сказал Арун. – Я, конечно, могу позвонить их агенту в Калькутте, но он точно не обрадуется такому повышению. Однажды он сказал, что наши тарифы и так слишком высоки по сравнению с «Коммерческим союзом», который будет только рад с ними сотрудничать. Восемь анн они не потянут – уйдут как пить дать.
– Что ж, у вас есть другое предложение? – с несколько утомленной улыбкой осведомился Бэзил Кокс. По опыту он знал, что предложение у Аруна, конечно, есть.
– Да, – ответил Арун.
– Вот как! – с наигранным удивлением сказал Бэзил Кокс.
– Например, мы можем позвонить в «Ллойд» и спросить, какие существуют меры для предотвращения или сокращения убытков, связанных с хищением части груза на таможне.
Бэзил Кокс был несколько разочарован, однако вслух ничего не сказал.
– Понятно. Что ж, спасибо, Арун.
Однако Арун еще не закончил.
– А еще можно уменьшить размер страховой премии.
– Уменьшить? Я не ослышался? – Бэзил Кокс вскинул брови.
– Да. Но при этом убрать из страховых случаев кражи, хищение и непоставку. Все остальное пусть останется: стандартное страхование от пожаров, ураганов, утечек, пиратства, сброса имущества за борт и так далее – плюс забастовки, гражданские беспорядки и народные волнения, повреждение груза атмосферными осадками и даже посторонние запахи, пожалуйста. Все на очень выгодных условиях. Но КХ и Н они не получат. Пусть страхуются от краж и хищений у других, ради бога. Глядишь, у них появится стимул лучше защищать свои грузы, если мы будем отклонять их претензии всякий раз, когда кто-то решит задарма попить чайку.
Бэзил Кокс улыбнулся:
– Это идея! Дайте мне время все обмозговать. Поговорим об этом днем, по дороге в Путтигурх.
– У меня к вам еще одно дело, Бэзил.
– Может, его тоже обсудим в машине?
– Это насчет одного нашего друга из Раджастана, с которым я встречаюсь уже через час. Надо было раньше поднять вопрос, но я решил, что дело несрочное… А сегодня выяснилось, что он ждет моего ответа.
«Нашим другом из Раджастана» называли любого коммерсанта-марварца. Народ этот – энергичные, ушлые и беспардонные рвачи – был не в чести у изнеженных, куртуазных сахибов из управляющих агентств. Агентства могли занимать деньги у вышеупомянутых коммерсантов, но ни одному из директоров и в голову не пришло бы пригласить марварца в гости или в клуб, даже если в этот клуб пускали прочих индийцев.
Однако на сей раз все было наоборот: коммерсант-марварец надеялся, что «Бентсен Прайс» профинансирует его начинание. Если коротко, то он намеревался расширить имеющееся производство и предлагал управляющему агентству вложиться в это расширение, – взамен же он обещал застраховать у них новое предприятие.
Арун проглотил раздражение и инстинктивную неприязнь к марварцам: бизнес есть бизнес, как ни крути. Он объективно изложил дело Бэзилу Коксу, решив не подчеркивать, что в британских фирмах подобные сделки в порядке вещей. Его начальник, конечно, и так об этом знал.
Бэзил Кокс не стал спрашивать его мнения на этот счет. Он долго, слишком долго смотрел в стену за спиной Аруна и наконец молвил:
– Не нравится мне это… Попахивает марварскими штучками.
По его тону было ясно, что, на его взгляд, дело тут нечисто. Арун открыл рот, но Бэзил Кокс его перебил:
– Нет. Это точно не для нас. Да и финансовый отдел не одобрит как пить дать. Давайте не будем в это лезть. Встречаемся в половине третьего?
– Хорошо, – ответил Арун.
Он вернулся в кабинет и стал думать, как все объяснить марварцу и какие доводы привести в защиту своего решения. Однако оправдываться ему не пришлось. Господин Джхунджхунвала на удивление спокойно принял ответ. Когда Арун сообщил, что компания не готова финансировать его предприятие, господин Джхунджхунвала не стал задавать вопросов. Он лишь кивнул и сказал на хинди – как индиец индийцу, явно подмазываясь к Аруну (так ему показалось):
– Вы знаете, «Бентсен Прайс» давно этим грешат… Брезгуют всем, от чего хотя бы чуть-чуть не разит Англией.
Когда господин Джхунджхунвала ушел, Арун позвонил Минакши и сообщил, что сегодня задержится, но должен успеть на фуршет к Финли, намеченный на семь тридцать. Затем он ответил на пару писем и наконец принялся за кроссворд.
Не успел он вписать и трех слов, как зазвонил телефон. Это был Джеймс Петтигрю.
– Ну, сколько у тебя? – спросил он.
– Сегодня немного. Я только сел.
То была наглая ложь. Арун изо всех сил напрягал извилины утром в туалете, потом немного поломал голову за завтраком и даже царапал на полях газеты анаграммы по дороге на работу. Впрочем, разобрать потом эти каракули не смог даже он сам, так что толку от них не было никакого.
– Тогда не спрашиваю, разгадал ли ты, у какого папы не может быть детей.
– Спасибо. Рад, что, на твой взгляд, ай-кью у меня не меньше восьмидесяти.
– А какая птица нужна гитаристу?
– Есть. Гриф.
– Как насчет «ножа, который джентльмен может приобрести в Париже»?
– Не угадал. Но раз тебе так неймется, можешь сказать – и избавить нас обоих от дальнейших мучений.
– Мачете!
– Мачете?!
– Мачете.
– Что-то не пойму, при чем тут…
– Ах, Арун, когда-нибудь тебе придется выучить французский[292], – несносным высокомерным тоном заметил Джеймс Петтигрю.
– Ладно, что ты не отгадал? – плохо скрывая досаду, спросил Арун.
– Почти ничего, как ни странно, – ответил гнусный Джеймс.
– Ну что-то ведь осталось?!.
– Ладно, ладно… Есть парочка слов, которые до сих пор не дают мне покоя.
– Всего пара?
– Ладно, пара пар, скажем так.
– Например?
– «Музыкант, которого лучше не встречать в темном переулке». Семь букв, третья и последняя – «т».
– Лютнист, – тут же сказал Арун.
– О-о, точно, подходит. А я всегда думал, что он «лютист» или «лютанист», что-то в этом роде.
– Ясно, а в каком слове открылась «л»?
– Так… посмотрим… ага. Здесь будет «колокольня», значит. Спасибо за подсказку.
– Обращайся. Если уж на то пошло, у меня было лингвистическое преимущество.
– В смысле?
– Слово «лют»[293] – из хинди.
– В самом деле, в самом деле, – сказал Джеймс Петтигрю. – Как бы то ни было, я победил со счетом три – два, так что на следующей неделе с тебя обед.
Он имел в виду победу в их состязании по разгадыванию кроссвордов, итог которого подводился в конце недели (кроссворды печатались в «Стейтсмене» по будним дням). Арун хмыкнул, признавая поражение.
Пока шла эта беседа, посвященная главным образом тонкостям словоупотребления и не слишком приятная Аруну Мере, у него дома – по телефону – происходил другой разговор, посвященный примерно тому же, и он понравился бы Аруну еще меньше.
Минакши. Здравствуй.
Билли Ирани. Здравствуй!
Минакши. У тебя какой-то странный голос. Ты не один в кабинете?
Билли. Один. Но попрошу тебя впредь не звонить мне на работу.
Минакши. Мне непросто находить время для таких звонков. Вот сейчас все разъехались, дома никого, поэтому звоню. Как дела?
Билли. Все хорошо, я… э-э… жеребцом.
Минакши. По-моему, надо говорить «молодцом». Или «все путем».
Билли. Это про путо[294], которое у лошадей?
Минакши. Глупышка Билли! Ну какое еще «путо»? «Путо» – это у лошади волосы. За них хватают коня – часть гривы у основания шеи вроде. «Путо», потому что волосы там спутанные.
Билли. Почему тогда говорят, что скакун сломал или повредил путо? «Его пришлось застрелить, потому что у него повреждено путо». Кстати, ты идешь завтра на скачки в «Толли»?
Минакши. Между прочим, иду. Арун только что звонил мне с работы, нас приглашает Бэзил Кокс. Значит, встретимся там?
Билли. Я пока не знаю, пойду ли. Но сегодня мы увидимся на фуршете у Финли. Сперва коктейли, потом ужин и танцы, такой был план?
Минакши. Да, но мы даже поговорить толком не сможем – Ширин с тебя глаз не спускает, носится с тобой, как курица с изумрудным яйцом, а еще будет Арун… и моя невестка.
Билли. Твоя невестка?
Минакши. Да. Она, вообще-то, славная, только простовата – надо почаще выводить ее в свет. Я думала свести ее с Бишем и посмотреть, что получится.
Билли. Говоришь, я – изумрудное яйцо?
Минакши. Ну да, драгоценный ты мой. Кстати, Арун едет в Путтигурх часов до семи, а у тебя какие планы? Только не говори, что работаешь, – сегодня пятница.
Билли. Сперва у меня обед, а потом гольф.
Минакши. Поехали в зоопарк! На улице льет как из ведра, все нормальные люди по домам сидят. Мы встретим зебру – или коня – и спросим, не сломано ли у него путо. Я сегодня такая юмористка, правда?
Билли. Да уж, хохма на хохме. Ладно, встретимся в половине пятого. В гостинице «Фэрлон». Чаю попьем.
Минакши. И не только.
Билли
Минакши. В три.
Билли. В четыре.
Минакши. В четыре. Вот и славно. Может, ты имел в виду не путо, а путы?
Билли. Может.
Минакши. Или препутиум[295].
Билли. Я бы не советовал хватать коня за это место.
Минакши. Глупыш! Что же такое путо?
Билли. А ты посмотри в словаре – днем мне расскажешь. Или покажешь.
Минакши. Проказник!
Билли
Минакши. В четыре часа. Я на такси приеду. Пока!
Билли. Пока.
Минакши. Ни капельки тебя не люблю!
Билли. И слава богу.
Когда Минакши вернулась со своего тайного свидания с Билли, было полпятого. Она благосклонно улыбалась и была так любезна с госпожой Рупой Мерой, что та даже растерялась и спросила у Минакши, не случилось ли чего. «Ну что вы, все прекрасно!» – заверила ее невестка.
Лата тем временем пыталась решить, что ей надеть вечером. Она вошла в гостиную в светло-розовом хлопковом сари, свободный конец которого она уложила на плече красивыми складками.
– Как тебе, ма?
– Очень мило, дорогая, – ответила госпожа Рупа Мера, отгоняя веером муху от лица спящей Апарны.
– Что за чушь, ма, оно просто ужасно! – заявила Минакши.
– Нисколько, – возразила ей свекровь. – Очень даже красивое. Розовый был любимым цветом твоего свекра.
– Розовый? – засмеялась Минакши. – И часто он носил розовое?
– Да нет же, что ты! Ему нравилась я – в розовом! – разгневалась госпожа Рупа Мера. Минакши только что была такой милой – и моментально превратилась в бестию. – Если меня не уважаешь, будь так добра, уважай хотя бы моего покойного супруга. Никакого понятия о приличиях! Вечно таскаешься по магазинам, а Апарну бросаешь на прислугу!
– Ну, не злитесь так, ма. Вам розовый действительно очень идет, – примирительно сказала Минакши. – А вот Лате не к лицу. Я уже не говорю о том, что не стоит носить подобное в Калькутте, на такого рода приемах и в таком обществе… Хлопок никуда не годится. Мы с Латс переберем ее гардероб и найдем что-нибудь получше – чтобы она блистала! Только надо поспешить: Арун скоро вернется с работы, и тогда у меня ни на что времени не будет. Идем, Латс.
И Лату за руку увели в спальню. В итоге она надела темно-синее сари Минакши, к которому прекрасно подошла ее собственная голубая блузка (правда, сари пришлось как следует подоткнуть, так как Лата была на несколько дюймов ниже ростом). На груди у нее красовалась крупная брошь-павлин со светло-голубыми, темно-синими и зелеными перьями, тоже принадлежавшая Минакши, – сама Лата не привыкла носить броши и не очень-то хотела ее надевать, но быстро сдалась под напором невестки.
После чего та заставила ее сменить привычную прическу.
– С таким тугим пучком ты выглядишь слишком чопорно, Латс, – менторским тоном заявила Минакши. – Тебе это не идет. Волосы надо распустить.
– Нет, ни за что! – возразила Лата. – Это неприлично. Да и ма не разрешит.
– Неприлично, подумаешь! – воскликнула Минакши. – Ладно, давай хотя бы сделаем пучок более свободным и мягким, чтобы ты не выглядела такой мымрой.
В конце концов Минакши подвела Лату к туалетному столику и в качестве завершающего штриха накрасила ей ресницы тушью.
– Так они будут казаться длиннее.
Лата похлопала ресницами, пытаясь привыкнуть к новым ощущениям.
– Думаешь, все попадают от моей неземной красоты? – со смехом спросила она невестку.
– Конечно, Латс, – ответила та. – И всегда улыбайся. У тебя сразу такой притягательный взгляд становится!
Лата посмотрела на себя в зеркало и вынуждена была признать, что это действительно так.
– Хм, ладно, а чем тебя надушить? – вслух спросила Минакши саму себя. – «Уорт»[296], наверное, будет в самый раз.
Однако не успели они выбрать аромат, как в дверь настойчиво позвонили. Из Путтигурха вернулся Арун, и следующие несколько минут все бегали вокруг него.
Одевшись, он начал кипятиться, что Минакши так долго возится. Когда та наконец выплыла из спальни, госпожа Рупа Мера пришла в ярость: на ней было сари бутылочного цвета из тончайшего шифона и безрукавая ярко-розовая блузка с глубоким вырезом, открытым животом и спиной.
– Нельзя в таком виде появляться на людях! – заявила свекровь, делая свои фирменные большие-большие глаза. Она строго посмотрела на обнаженный живот, спину и руки Минакши. – Нет, так нельзя… нельзя! Ты выглядишь даже непристойнее, чем на вчерашнем приеме у родителей.
– Все мне можно, малус[297], не будьте такой старомодной.
– Ну? Готова ты или нет? – спросил Арун, многозначительно поглядев на часы.
– Еще не совсем, дорогой. Застегнешь колье? – Медленным томным жестом Минакши провела рукой по обнаженной шее под толстым золотым ожерельем.
– Арун, почему ты ей позволяешь так одеваться? – вопросила госпожа Рупа Мера. – Почему она не может носить приличные блузки, как все нормальные индийские женщины?
– Ма, извини, мы уже опаздываем, – отмахнулся Арун.
– Танго в чем попало не танцуют! – сказала Минакши. – Ну, идем, Латс!
Лата поцеловала мать на прощанье:
– Ни о чем не волнуйся, ма, все будет хорошо.
– Танго? – встревожилась госпожа Рупа Мера. – Что такое танго?
– До свиданья, ма, – попрощалась с ней Минакши. – Танго – это такой танец. Мы идем в «Золотую туфельку». Не волнуйтесь, там просто собираются люди. Куча народу, будет Биш и танцы!
– Бешеные танцы?! – не поверила своим ушам госпожа Рупа Мера.
Больше она ничего сказать не успела: маленький небесно-голубой «остин» помчал ее детей навстречу вечерним приключениям.
Фуршет у Финли был шумный и многолюдный. Все без умолку болтали о «хлябистой» погоде, которая в том году началась раньше обыкновенного. Мнения разделились: одни считали, что это уже сезон дождей, другие – что только его преддверие. Играть в гольф оказалось решительно невозможно, и хотя скачки в «Толлигандже»[298] из-за погоды отменяли крайне редко (эту пору здесь называли «муссонным скаковым сезоном»), такими темпами земля скоро превратилась бы в кашу и лошади просто не смогли бы по ней бежать. Немалый вклад во всеобщий гам вносили игроки Английского крикет-клуба: Лата, к примеру, зачем-то узнала, что Деннис Комптон – просто потрясающий бэтсмен, левой рукой выдает отменные крученые и лучшего капитана для «Миддлсекса» просто нельзя пожелать. В нужных местах Лата кивала, однако все ее мысли были о другом крикетисте.
Примерно треть толпы составляли индийцы: начальники различных управляющих агентств (вроде Аруна), госслужащие, адвокаты, врачи и офицеры вооруженных сил. В отличие от Брахмпура, куда Лата то и дело возвращалась в своих мыслях, мужчины и женщины высшего калькуттского общества свободно и непринужденно общались друг с другом, причем здесь это было даже заметнее, чем на приеме у Чаттерджи. Хозяйка с ястребиным носом – госпожа Финли – любезно познакомила Лату с несколькими людьми, когда заметила, что та стоит одна-одинешенька, но Лате все равно было не по себе. Зато Минакши, наоборот, попала в родную стихию: ее звонкий мелодичный смех то и дело взмывал над гулом толпы.
И Арун, и Минакши были уже изрядно навеселе к тому времени, когда приехали с Латой из Алипора в ресторан «Фирпо». Дождь прекратился пару часов назад. Они проехали мимо мемориала королевы Виктории[299], где семьи и парочки, вышедшие подышать сравнительно прохладным вечерним воздухом, покупали мороженое и джалмури[300] у уличных торговцев. В Чорингхи[301] не было привычных толп. Даже в темноте величественные фасады здешних зданий производили незабываемое впечатление. Слева вдоль Майдана[302] ползло несколько ночных трамваев.
У входа в «Фирпо» они встретили Бишванатха Бхадури: смуглого высокого парня, ровесника Аруна, с массивной квадратной челюстью и аккуратно зачесанными назад волосами. Он поклонился Лате, согнувшись едва ли не вдвое, представился Бишем и сказал, что безумно рад знакомству.
Все стали ждать Билли Ирани и его жену Ширин Фрамджи.
– Я же им сказал, что мы поехали дальше! – досадовал Арун. – Почему их до сих пор нет?
Тут, словно почуяв его недовольство, они и подоспели. Когда их познакомили с Латой (у Финли на это времени не нашлось, поскольку Арун и Минакши тут же увлеклись светской беседой), они все вместе поднялись в ресторан и заняли свой столик.
Лата нашла еду в «Фирпо» восхитительно вкусной, а болтовню Бишванатха Бхадури – феерически пустой. Он упомянул, что был в Брахмпуре на свадьбе Савиты – посещал сие торжество вместе с Аруном.
– Невеста – красавица! Так и хотелось увести ее из-под венца. Но, спору нет, ее младшая сестра еще краше, – учтиво добавил он.
Лата воззрилась на него, а потом опустила глаза на блюдо с булочками, представляя, как швыряет их в Бишванатха.
– Полагаю, вы ждали, что шахнаи заиграют свадебный марш Вагнера? – не удержалась от шпильки Лата, подняв глаз.
– Что? А… э-э… да… – озадаченно промычал Биш, а потом добавил, косясь на соседние столики: – Вот за что я люблю «Фирпо»: здесь собираются все сливки общества!
Биш явно не понял ее юмора. Подколки Латы были ему нипочем – как гусиная вода, с улыбкой вспомнила она выражение Бисваса-бабу́.
Бишванатх Бхадури, со своей стороны, нашел Лату девушкой загадочной, но привлекательной. Она по крайней мере смотрела на него во время разговора – калькуттские девушки, попадая в «Фирпо», в основном глазели по сторонам.
Арун решил, что Биш может стать неплохой партией для Латы, и перед выходом из дома сообщил ей, что «этот парень далеко пойдет».
За столом Биш принялся пространно рассказывать о том, как он добирался до Англии:
– И вот уже не спится, и возникает потребность в поиске себя… В Адене остро ощущается тоска по дому, а в Порт-Саиде подмывает скупать почтовые открытки… Теперь в Калькутте вместо Чорингхи так и видится Пикадилли… Конечно, в путешествии с чем только не приходится иметь дело – например, ночевать под храп кули на вокзале, потому что за вокзалом – чисто поле… – Он опять уставился в меню. – Не заказать ли нам десерт? Думается, все бенгальцы – сладкоежки.
Далеко пойдет, ага, подумала Лата. Скорей бы уже пошел. И подальше.
Биш заговорил о каком-то проекте, в котором, по его мнению, он особенно отличился.
– …только не думайте, будто это ставится в заслугу, но в итоге контракт получен и клиент обслуживается без малейших заминок. Естественно, – тут он любезно улыбнулся, – среди конкурентов ощущается оторопь.
– Неужели? – Лата нахмурилась, пробуя свою «мельбу»[303]. – Оторопь ощущается, говорите? И как… ощущения?
Бишванатх Бхадури бросил на нее быстрый взгляд, в котором читалась даже не злость, а скорее – да, оторопь.
Ширин хотела идти танцевать в клуб «300», но остальные предпочитали дансинг попроще – «Золотую туфельку» на Скул-стрит, где всегда было на порядок веселее. Золотая молодежь порой не брезговала заведениями попроще.
Биш, вероятно, почувствовал, что Лата его не приняла, и сразу после ужина исчез.
– Еще увидимся, – были его прощальные слова.
Билли Ирани, как ни странно, весь вечер хранил молчание и наотрез отказался плясать – даже фокстроты и вальсы. Арун станцевал вальс с сестрой – вопреки ее протестам и уверениям, что танцевать она не умеет. «Чушь, – ласково проговорил он. – Все ты умеешь, просто пока об этом не знаешь». Он оказался прав: Лата быстро вошла во вкус.
Ширин силком вытащила мужа из-за стола. Позже Минакши пригласила его на медленный танец. Когда они вернулись, Билли был красный как рак.
– Гляньте, как зарделся! – восторженно защебетала Минакши. – Похоже, ему понравилось меня обнимать. О, эти могучие руки гольфиста! Он так крепко прижимал меня к себе, что я чувствовала биение его сердца!
– Ничего подобного! – в ярости пробормотал Билли.
– И очень жаль, – вздохнула Минакши. – У меня к тебе тайное влечение, знаешь ли.
Ширин засмеялась. Билли гневно воззрился на Минакши и стал совсем пунцовым.
– Ну все, хватит трепать языком, – поставил жену на место Арун. – Нечего вгонять в краску моего друга – и смущать мою младшую сестру.
– Я ничуть не смущена, Арун-бхай, – возразила Лата, хотя этот разговор не на шутку ее удивил.
Впрочем, больше всего в тот вечер ее поразило танго. Примерно в полвторого утра – к этому времени все присутствующие порядком захмелели – Минакши передала записку руководителю ансамбля, и через пять минут музыканты заиграли танго. Большинство пар на танцполе растерянно замерли при звуках незнакомой музыки. Но не Минакши: она решительно направилась к какому-то мужчине в смокинге, сидевшему за столиком с друзьями, и вытащила его на танцпол. Они не были знакомы, но Минакши видела, как в прошлый раз он лихо отплясывал танго со своей спутницей. Друзья не растерялись и выпихнули его танцевать. Танцпол моментально очистился, и вскоре Минакши с незнакомцем уже вовсю вышагивали по залу, кружились и резко замирали на месте в странных стилизованных позах, имевших такой мощный эротический заряд, что через пару минут танцорам аплодировал весь зал. Сердце заколотилось в груди у Латы. Она была потрясена бесстыжестью Минакши и ослеплена игрой света на ее золотом колье. И то правда: танго в чем попало не танцуют!
В половине третьего все вывалились из клуба на улицу, и Арун заорал:
– Поехали… поехали в Фалту! Фонтаны… устроим пикник… я страшно голоден!.. Кебабы у Низама…
– Уже поздно, Арун, – сказал Билли. – Пора закругляться. Я отвезу Ширин домой и…
– Что за чушь! Я вас научу веселиться, я – мастер церемоний! – стоял на своем Арун. – Все полезайте в мою машину. Мы поедем… нет, вы назад, пусть впереди сядет вот эта красотка, – нет, нет, нет, слышать ничего не хочу, завтра суббота, и мы дружно едем… прямо сейчас… едем завтракать в аэропорт! Пикник в аэропорту! Все на завтрак в аэропорт… Черт, машина не заводится… Тьфу, не тот ключ!..
И вот маленькая машинка уже неслась по улицам города: за рулем пьяный Арун, рядом Ширин, а на заднем сиденье Билли в окружении двух молодых женщин. У Латы, видимо, был напуганный вид, потому что Билли разок-другой заботливо погладил ее по руке. Чуть позже она заметила, что другую его руку крепко сжимает Минакши. Надо же… впрочем, после ее пылкого танго с незнакомцем Лата ничему не удивлялась: видимо, так уж тут принято развлекаться. Главное, чтобы на переднем сиденье не происходило то же самое, иначе поездка могла закончиться весьма печально.
Хотя в Калькутте не было прямой широкой улицы, ведущей к аэропорту, в столь поздний час и узкие улочки оказались совершенно пусты – вести машину не составляло особого труда. Арун выжимал газ и время от времени оглушительно гудел прохожим. Внезапно из-за стоявшей впереди телеги на дорогу выскочил ребенок. Арун резко выкрутил руль в сторону и остановился аккурат перед фонарем.
К счастью, ни ребенок, ни машина не пострадали. Дитя исчезло в ночи так же внезапно, как появилось.
Арун в черной ярости выскочил на улицу и грозно заревел в кромешную темноту. С фонаря свисала веревка с тлеющим кончиком, от которой прохожие прикуривали биди[304], и Арун принялся ее дергать, как будто трезвонил в колокол.
– Вставайте… подымайтесь… подъем, сволочи!.. – орал он на всю округу.
– Арун… Арун, пожалуйста, уймись, – запричитала Минакши.
– Чертовы идиоты… кто будет за детьми следить?!.. В три утра, мать вашу!..
На узком тротуаре рядом с кучей мусора зашевелились нищие.
– Замолчи, Арун, – сказал Билли Ирани. – У нас будут неприятности.
– Возомнил себя главным, Билли? Нет уж, ты славный парень, но… не бог весть что… – Он вновь напустился на незримого врага – быдло, которое только и умело, что размножаться. – Подъем, сволочи!.. Слышите?! – Он сдобрил свою речь парочкой бранных слов на хинди, поскольку бенгальского не знал.
Минакши понимала, что не может остановить мужа, иначе ей же и достанется.
– Арун-бхай, – спокойно и ласково проговорила Лата, – я очень хочу спать, и ма наверняка волнуется. Поехали домой.
– Домой? Конечно, поехали. – Арун заулыбался, потрясенный гениальной идеей младшей сестры.
Билли хотел сам сесть за руль, но передумал.
Когда они с Ширин стали выходить из машины, он был в задумчивом настроении и ничего не сказал, только пожелал всем спокойной ночи.
Госпожа Рупа Мера, разумеется, не спала: дожидалась детей. Заслышав на улице машину, она так обрадовалась, что поначалу даже не могла говорить.
– Вы почему не спите, ма? – зевая, сказала Минакши. – Поздно ведь!
– Сегодня мне уже не поспать. Только о себе и думаете, бессовестные! – ответила госпожа Рупа Мера. – Скоро вставать пора.
– Ма, ну вы же знаете, что с танцев мы всегда возвращаемся поздно, – сказала Минакши.
Арун ушел в ванную, и Варун – которого встревоженная мать разбудила в два часа ночи и заставила сидеть с ней – воспользовался этой возможностью, чтобы наконец улечься спать.
– Да-да, пожалуйста, делайте что хотите, шатайтесь по городу сколько влезет, когда вы сами по себе, – сказала госпожа Рупа Мера. – Но с вами же моя дочь! Как ты, милая? – спросила она Лату.
– Хорошо, ма, я прекрасно провела время, – тоже зевая, ответила Лата. Она вспомнила танго и заулыбалась.
Мать явно ей не поверила.
– Все-все мне расскажи. Что вы ели, что видели, с кем встречались, что делали.
– Ладно, ма, завтра расскажу, – еще раз зевнув, ответила Лата.
– Хорошо, – смилостивилась госпожа Рупа Мера.
На следующий день Лата спала почти до полудня, а проснулась с жуткой головной болью. Необходимость подробно рассказывать матери о своих вчерашних похождениях ее самочувствия не улучшила.
И госпоже Рупе Мере, и Апарне было очень интересно узнать про танго. Когда не по годам сообразительная малышка выслушала рассказ Латы, ей зачем-то понадобилось уточнить один момент:
– То есть мамочка танцевала, а остальные хлопали?
– Да, милая.
– И папочка?
– О да, папа тоже хлопал.
– Ты научишь меня танцевать танго?
– Я сама не умею, – ответила Лата. – Если бы умела – научила бы, конечно.
– А дядя Варун умеет?
Лата представила, как Минакши тащит Варуна танцевать, а тот в ужасе отпирается.
– Вряд ли, – сказала она. – И кстати, где Варун?
– Ушел, – коротко ответила госпожа Рупа Мера. – За ним приходили Саджид и Джейсон.
Лата только однажды видела его приятелей-шамшистов. С нижней губы Саджида свисала сигарета – она в буквальном смысле висела без какой-либо поддержки снизу. Чем он зарабатывал на жизнь, Лата не знала. Джейсон, беседуя с ней, сурово хмурил брови. Он был англоиндиец и прежде работал в полиции, покуда его не вышвырнули оттуда за интрижку с женой начальника. Варун дружил с ними обоими еще с университета. Аруна передергивало при мысли, что из стен его собственной альма-матер могут выходить такие убогие типы.
– Варун хотел устроиться в ИАС, разве он не готовится к экзаменам?
На днях Варун говорил ей, что надеется получить должность в Индийской административной службе и ближе к концу года будет сдавать экзамен.
– Нет, – со вздохом ответила госпожа Рупа Мера. – И я ничего не могу с ним поделать. Он больше не слушает свою бедную мать. Когда я ему что-то говорю, он только кивает и соглашается, а потом сразу уходит к друзьям.
– Может, административная служба – не его конек, – предположила Лата.
Однако ее мать и слышать ничего не хотела.
– Учиться всегда полезно. Это дисциплинирует. Твой отец говорил: «Не важно, чему учиться, главное – делать это усердно. Учеба наполняет душу и вправляет мозги».
Если бы покойный Рагубир Мера действительно руководствовался этим принципом, он мог бы гордиться своим младшим сыном. Варун, Саджид и Джейсон в тот момент находились на ипподроме «Толлиганджа», в той секции для зрителей, куда можно попасть всего за две рупии – то есть мариновались в одной бочке с «отбросами Солнечной системы», как сказал бы Арун, – и изучали окончательную пукка-версию программы сегодняшних скачек. Таким образом они надеялись поправить если не мозги, то хотя бы свое финансовое положение.
Обычно они не брали пукка-программу, стоившую шесть анн, а карандашом вносили изменения в предварительную, купленную еще в среду версию, изучив непосредственно перед скачками список участников и вес всадников. Но на этой неделе Саджид программку потерял.
Легкий теплый дождь накрыл Калькутту, и на скаковых дорожках «Толлиганджа» стояла грязь. Жокеи уже водили недовольных лошадей по выгулу, а зрители внимательно оглядывали их со всех сторон, прикидывая, кто фаворит, а кто аутсайдер. В «Толли» проводились скачки типа джимхана[305], и покрытие скаковых дорожек было грунтовое, а не травянистое, как в «Роял Калькутта турф клаб», где сезон дождей начинался на месяц позже. Это означало, что жокеями могли быть и любители, и даже женщины. Соответственно, и вес лошади несли немаленький.
– Услада Сердца сегодня понесет одиннадцать стоунов шесть фунтов[306], – мрачно проговорил Джейсон. – Я поставил бы на нее, но…
– Подумаешь! – перебил его Саджид. – Зато она привыкла к Джоку Маккею, а он кого хочешь обскачет на этой дорожке. К тому же он и весит одиннадцать с небольшим, – стало быть, это живой вес, а не свинцовые грузила. Лошади так легче.
– Ничего подобного. Вес есть вес, какая разница, живой он или нет? – Тут внимание Джейсона привлекла красивая европейка среднего возраста, которая о чем-то тихо беседовала с Джоком Маккеем.
– Господи, да это же миссис Дипьеро! – отчасти завороженно, отчасти испуганно воскликнул Варун. – Нам конец! – с восхищением добавил он.
Миссис Дипьеро была веселая вдовушка, которая обычно срывала куш на скачках, делая ставки по наводке знающих людей – например, Джока Маккея, по слухам крутившего с ней роман. Бывало, она выигрывала по несколько тысяч рупий за один заезд.
– Живо! За ней! – сказал Джейсон.
Намерения его стали ясны, когда она подошла к букмекерам, а Джейсон перевел взгляд с ее фигуры на меловую доску, где букмекеры что-то быстро стирали и писали заново. Миссис Дипьеро говорила очень тихо – ни слова не разберешь, – но по записям на доске все стало ясно: она сделала такую крупную ставку, что букмекеры поменяли коэффициенты. На Усладу Сердца они упали с семи к одному до шести к одному.
– Ставим на Усладу, – вяло проговорил Саджид.
– Не спеши, – предостерег его Джейсон. – Разумеется, жокей будет нахваливать свою лошадь.
– Рискуя попасть в немилость Дипьеро? Это вряд ли. Наверняка он знает, что Услада Сердца – аутсайдер.
– Хмм, – вмешался Варун. – Меня только одно беспокоит.
– Что? – хором спросили Саджид и Джейсон. В вопросах скачек Варун пользовался авторитетом. Игрок он был заядлый, но осмотрительный.
– Дождь. Чем больше вес, тем тяжелей приходится лошадям на такой мягкой дорожке. А одиннадцать стоунов шесть фунтов – это немалый вес, больше практически не бывает. Мне кажется, кобыле увеличили весовую нагрузку, потому что три недели назад жокей сдерживал ее на финишной прямой.
Саджид был не согласен. Сигарета на нижней губе болталась вверх-вниз, когда он говорил:
– Дистанция короткая. А на коротких дистанциях вес не имеет особого значения. Я все равно поставлю на нее, а вы делайте, что хотите.
– Что скажешь, Варун? – спросил Джейсон, не в силах определиться.
– Ладно. Хорошо.
Они решили купить билеты на тотализаторе, а не у букмекеров, поскольку только их и могли себе позволить: каждый взял по паре билетов стоимостью в две рупии. К тому же у букмекеров коэффициент на Усладу Сердца был уже пять к одному.
Друзья вернулись в свою секцию и, не скрывая волнения, уставились на залитую дождем дорожку.
Дистанция была короткая, всего пять фарлонгов[307]. Старта друзья не видели: виной тому были дождь, расстояние и расположение их секции – в самом низу, вдали от трибун для членов клуба. Впрочем, восторженные вопли у них вызвал даже топот лошадиных копыт по дорожке и почти неразличимое, стремительное движение лошадей сквозь мутную пелену дождя. Варун чуть ли не с пеной у рта орал: «Услада Сердца! Вперед, Услада Сердца!» Под конец он обессилел и выкрикивал лишь: «Ус-ла-да! Ус-ла-да! Ус-ла-да!»
В экстазе неопределенности он сжимал плечо Саджида.
Лошади показались из-за поворота и вышли на финишную прямую. Уже были видны скаковые цвета: впереди маячила красно-зеленая форма Джока Маккея, следом неслась Энн Ходж на Любимце Фортуны. В последний момент она предприняла отчаянную попытку пришпорить коня, но тот, измученный грязью под копытами (и, вероятно, на путо), сдался буквально за двадцать ярдов до финишного столба.
Услада Сердца опередила соперника на полтора корпуса.
Отовсюду полетели вопли восторга и разочарования. Трое друзей были вне себя от радости, предвкушая огромный выигрыш: чуть ли не по пятнадцать рупий на брата. Бутылка скотча – какой шамшу, вот еще! – стоила всего четырнадцать.
Счастье!
Оставалось лишь дождаться, когда покажут белый конус, и забрать причитающиеся им деньги в кассе тотализатора.
Увы, вместе с белым конусом показали красный.
Отчаяние.
Результат заезда оспорен.
– Номер семь утверждает, что номер два ему помешал, – сказал кто-то.
– Да разве в такой дождь можно что-то понять?
– Конечно можно!
– Он никогда бы так не поступил. Это не по-джентльменски.
– Энн Ходж не могла соврать!
– Джок тот еще тип. Ради победы готов на все.
– Возможно, тут просто какая-то ошибка.
– Ошибка, ха!
Напряжение нарастало. Прошло уже три минуты. Варун пыхтел от избытка чувств и разочарования, сигарета Саджида мелко дрожала. Джейсон мужался изо всех сил, но получалось плохо. Когда красный конус медленно опустили – судьи все-таки подтвердили результат заезда, – друзья обнялись, словно братья, которые не виделись лет сто, и тут же направились к кассам – забирать выигрыш и делать ставки на следующий заезд.
– Здравствуйте! Вы ведь Варун? – Его имя прозвучало из ее уст как «Вэйрун».
Он резко обернулся и обнаружил за своей спиной Патрисию Кокс в воздушном белом хлопковом платье, с белым зонтиком над головой, защищавшим ее и от солнца, и от дождя. Она совсем не походила на мышь, скорее – на кошку.
Как выяснилось, Патрисия тоже поставила на Усладу Сердца.
Варун стоял перед ней растрепанный, краснолицый и нервно мял в руках программу скачек. Рубашка его насквозь пропиталась дождем и потом. Джейсон и Саджид только что получили свой выигрыш и прыгали от радости. При этом сигарета Саджида каким-то чудом не падала и, точно приклеенная, висела на губе без всякой поддержки.
– Хе-хе, – робко посмеялся Варун, не зная, куда спрятать глаза.
– Как я рада вас видеть! – с нескрываемым удовольствием воскликнула Патрисия Кокс.
– Э-э… хе-хе… хе, – сказал Варун. – Хм. Э-э?.. – Он никак не мог припомнить ее фамилию. Бокс? Фокс? Вид у него был растерянный.
– Патрисия Кокс, – охотно подсказала она. – Мы недавно были у вас в гостях. Вероятно, вы не помните…
– А-а! Нет, э-э, нет, хе-хе! – засмеялся Варун, лихорадочно ища пути к отступлению.
– Это, полагаю, ваши друзья-шамшисты, – благожелательно продолжала она.
Джейсон и Саджид от потрясения разинули рты и воззрились сперва на Патрисию, а потом – с недоумением и легкой угрозой во взгляде – на друга.
– Хе-хе-е, – горестно проблеял Варун.
– Посоветуете, на кого поставить в следующем заезде? – спросила Патрисия Кокс. – Ваш старший брат тоже здесь, мы его пригласили. Хотите присоеди…
– Нет-нет! Нам пора, – наконец обрел дар речи Варун. Еще чуть-чуть – и он сбежал бы домой, даже не сделав ставку.
Патрисия Кокс вернулась на трибуну для членов клуба и жизнерадостно сообщила Аруну:
– Вы не говорили, что ваш брат тоже здесь! Если б мы знали, что он интересуется скачками, мы пригласили бы и его.
Арун нахмурился:
– Он здесь? Ах да, точно. Ходит иногда. Смотрите-ка, дождь закончился.
– Кажется, я ему не нравлюсь, – с грустью продолжала Патрисия Кокс.
– Скорее, он вас боится, – проницательно заметила Минакши.
– Меня?! – не поверила своим ушам Патрисия Кокс.
Во время следующего заезда Арун почти не смотрел на лошадей. Пока все вокруг сдержанно и негромко подбадривали участников скачек, его взгляд то и дело сам собой уползал вниз. За дорожкой, что вела к выгулу, находился эксклюзивный (и эксклюзивно европейский) клуб «Толлигандж», несколько членов которого, увидев, что дождь закончился, вышли попить чаю на лужайке. Арун же сидел на трибунах, в элитной секции для членов клуба, куда его пригласили Коксы.
А между клубом и трибунами, в секции с самыми дешевыми местами, стоял брат Аруна, зажатый с двух сторон своими гнусными дружками. Он был так взбудоражен, что начисто забыл о недавней травмирующей встрече с Патрисией Кокс. Мокрый и красный, Варун прыгал вверх-вниз и что-то орал во всю глотку – слов на таком расстоянии было не разобрать, но почти наверняка он выкрикивал кличку лошади, на которую возлагал все свои если не финансовые, то, по крайней мере, сентиментальные надежды. Отсюда его было практически не узнать.
Арун слегка раздул ноздри и отвернулся. Пожалуй, пора взять воспитание братца в свои руки, а то как бы этот зверь не вырвался из клетки и своими выходками не нарушил равновесие вселенной.
Тем временем Лата и ее мать продолжали разговор. Обсудив Варуна и ИАС, они переключились на Савиту и малыша. Госпожа Рупа Мера уже воображала его профессором или судьей, – само собой, это должен быть мальчик.
– От моей дочери уже неделю ни слуху ни духу, – сетовала госпожа Рупа Мера. В присутствии Латы она называла Савиту исключительно «моей дочерью» – и наоборот. – Я вся извелась!
– Да все у нее хорошо, – заверила ее Лата. – Иначе нас давно известили бы.
– Ох, носить ребенка в такую жару! – с некоторой укоризной проговорила госпожа Рупа Мера, подразумевая, видимо, что Савита могла бы зачать и в более подходящее время. – Кстати, ты тоже родилась в сезон дождей. Роды были очень тяжелые, – добавила она, расчувствовавшись. В ее глазах уже стояли слезы.
Историю о своем непростом появлении на свет Лата слышала уже раз сто. Порой, рассердившись не на шутку, мать даже попрекала ее этим или, наоборот, упоминала родовые муки как причину своей особой любви к младшей. Еще Лате не раз говорили, что в младенчестве она имела удивительно крепкую хватку.
– Бедный Пран! Я слышала, в Брахмпуре даже дожди не начались, – продолжала госпожа Рупа Мера.
– Уже начались, ма.
– Да разве это дождь? Так, моросит понемногу. В воздухе до сих пор стоит пыль, а для астматиков это ужасно вредно!
– Ма, не волнуйся за него, о нем прекрасно заботятся Савита и мать.
Конечно, Лата знала, что от ее заверений нет никакого проку: маму хлебом не корми, дай поволноваться. Замужество Савиты предоставило ей новую благодатную почву для волнений.
– Но мать Прана тоже больна! – ликующе заявила госпожа Рупа Мера. – Кстати, мне и самой давно пора наведаться к гомеопату.
Если бы Арун присутствовал при этом разговоре, он не преминул бы напомнить маме, что все гомеопаты – шарлатаны. Лата лишь спросила:
– Ма, эти белые шарики действительно помогают? Мне кажется, ты просто веришь в их эффективность, поэтому тебе легчает.
– Даже если верю, что в этом плохого? – спросила госпожа Рупа Мера. – Главное – мне легче! Это твое поколение ни во что не верит.
Лата решила на сей раз не вставать на защиту своего поколения.
– Вам лишь бы веселиться и танцевать до четырех утра, – добавила ее мать.
Тут Лата – к собственному удивлению – рассмеялась.
– Что такое?! – вопросила ее мать. – Над чем ты смеешься?
– Ни над чем, ма, просто так. Уж и посмеяться нельзя! – Впрочем, она быстро умолкла, почему-то вспомнив про Кабира.
Госпожа Рупа Мера решила забыть о главном и придраться к мелочи:
– Люди просто так не смеются, должна быть причина! Должна быть! Матери-то расскажи.
– Ма, я не ребенок и имею право на собственные мысли.
– Для меня ты всегда будешь ребенком.
– Даже в шестьдесят?
Госпожа Рупа Мера удивленно посмотрела на дочь. Хотя она уже успела вообразить малыша Савиты судьей, представить пожилой женщиной собственную дочь она не могла. То была слишком пугающая мысль. К счастью, в голове немедленно возникла другая.
– К тому времени Господь меня уже заберет, – вздохнула она. – Вот умру, увидите вы мое опустевшее кресло – и поймете, как много потеряли. А пока у тебя одни секреты от родной матери, ты мне совсем не доверяешь!
В самом деле, Лата не могла доверить матери свои чувства, та все равно их не поняла бы. Лата думала о письме Кабира, которое успела перепрятать: из книжки с египетскими мифами оно перекочевало в блокнот на дне ее чемодана. Кто же дал Кабиру адрес? Часто ли он о ней думает? Лата вспомнила легкомысленный тон письма, и ее вновь охватил гнев.
А может, никакое оно не легкомысленное, рассуждала она. Может, Кабир прав: Лата не дала ему возможности объясниться. На их последней встрече – сто лет назад, не меньше, – она вела себя ужасно, чуть истерику не закатила. Но для нее это было дело жизни, а для него?.. Приятная утренняя прогулка? Он явно не ждал, что Лата примется выяснять отношения. Да и с чего ему было этого ждать?
Словом, сердце Латы истосковалось по Кабиру. Вчера на танцах она представляла, что вальсирует с ним, а не с братом. Ночью он ей приснился: зачитывал вслух свое письмо на поэтическом конкурсе, а она, Лата, была судьей.
– Так над чем ты смеялась?
– Вспомнила Бишванатха Бхадури и его нелепые речи в ресторане «Фирпо».
– Зато он договорник, – подчеркнула ее мать.
– Он сказал, что я красивей Савиты и что мои волосы подобны реке.
– Ты действительно можешь быть очень красива, если захочешь, – обнадежила ее мать. – Но ведь волосы у тебя были убраны в пучок, верно?
Лата, зевнув, кивнула. Уже полдень, почему так хочется спать? Днем ее обычно не клонило в сон, разве что во время подготовки к экзаменам. А вот Минакши часто зевала – изящно, непринужденно и всегда к месту.
– Где Варун? – спросила Лата. – Мы с ним хотели изучить «Газетт», там должны напечатать все подробности про экзамен в ИАС. Наверное, тоже на скачки пошел?
– Вот умеешь ты меня расстроить, Лата, – внезапно разгневалась госпожа Рупа Мера. – Я и так без конца волнуюсь, а ты лезешь со своими вопросами! Скачки!.. Никому нет дела до моих бед, все думают только о собственных.
– Какие у тебя беды, ма? – без малейшего сочувствия в голосе спросила Лата. – У тебя все хорошо, ты окружена любящими людьми.
Госпожа Рупа Мера сердито воззрилась на дочь.
– Бед у меня хоть отбавляй, – решительно заявила она. – И они тебе прекрасно известны. Взять хотя бы Минакши: как она воспитает свое дитя?! А Варун и его учеба – что с ним будет? Он такой непутевый – только и знает, что пить, курить да спускать деньги на скачках! Савита ждет ребенка, а Пран болен. Брат Прана безобразничает в Брахмпуре, о нем такие слухи ходят – волосы дыбом! Про сестру Минакши тоже все судачат. А я вынуждена это слушать! Только вчера Пуроби Рай пересказывала мне сплетни про Куку. Вот сколько у меня бед, а ты еще больше меня расстраиваешь. – Поразмыслив, она добавила: – Между прочим, я вдова и у меня диабет! Как тут не волноваться?
Лата признала, что последний пункт – веский повод для беспокойства.
– Еще Арун без конца орет, и у меня сразу давление подскакивает. А сегодня Ханиф взял выходной, и я все должна делать сама – даже чай сама себе завариваю!
– Я тебе заварю, ма, – сказала Лата. – Выпьешь чашечку прямо сейчас?
– Нет, милая, ты зеваешь, ступай отдохни, – вдруг смягчилась госпожа Рупа Мера; заботливое предложение Латы сразу ее успокоило.
– Я не устала, ма.
– Тогда почему ты зеваешь, доченька?
– Наверное, спала слишком долго. Ну что, принести тебе чаю?
– Только если тебе не трудно, милая.
Лата отправилась на кухню. Мать с детства воспитывала ее в ключе «никому не досаждай, всем угождай». После смерти отца они несколько лет прожили в доме друзей – по сути, на их иждивении, пускай те и рады были оказать помощь семье покойного Рагубира. Неудивительно, что госпожа Рупа Мера постоянно волновалась, как бы она сама или ее дети не помешали хозяевам. Те годы наложили серьезный отпечаток на характеры четырех ее отпрысков, которых по сей день не покидало ощущение неопределенности и болезненное чувство долга. На Савите это как будто отразилось в меньшей степени; впрочем, она с рождения была такой ласковой, доброй и жизнерадостной, что никакие внешние обстоятельства не могли это изменить.
– Савита, наверное, была солнечным ребенком? – спросила Лата, подавая маме чай.
Ответ был ей уже известен – и не только потому, что стал неотъемлемой частью семейного фольклора. Об этом свидетельствовали многочисленные фотографии: маленькая Савита с ослепительной улыбкой лопает вареное яйцо или улыбается во сне. Лата нарочно задала этот вопрос, чтобы хоть немного поднять маме настроение.
– Да, солнечнее не бывает! – сказала госпожа Рупа Мера. – Дорогая, ты забыла принести сахарин.
Чуть позже приехали Амит и Дипанкар на семейном автомобиле – большом белом «хамбере». Лата и ее мать не ожидали визита.
– А где Минакши? – спросил Дипанкар, медленно осматриваясь по сторонам. – Как красиво цветет ликорис!
– Минакши с Аруном на скачках, – ответила госпожа Рупа Мера. – Явно вознамерились заработать себе пневмонию. Мы как раз чай пьем, давайте Лата еще чайничек заварит.
– Нет-нет, не хотим вас утруждать, – сказал Амит.
– А мне нетрудно, – улыбнулась Лата. – Вода только-только вскипела.
– Минакши в своем репертуаре, – заметил Амит с легкой досадой и удивлением в голосе. – Она ведь сама сказала, чтобы мы заезжали днем! Что ж, нам пора. Дипанкару надо в библиотеку Азиатского общества.
– Нет, ну что за глупости, – гостеприимно сказала госпожа Рупа Мера, – сперва выпейте с нами чашку чая.
– Минакши вам не говорила, что мы заедем?
– Никто мне ничего не говорит!
заметил Амит.
Госпожа Рупа Мера нахмурилась: с юными Чаттерджи вести связную беседу было решительно невозможно.
Дипанкар еще раз огляделся по сторонам и спросил:
– А Варун где?
Ему нравилось болтать с Варуном. Даже если тема беседы не интересовала Варуна, он не отваживался об этом сказать, и его молчание Дипанкар принимал за интерес – ведь среди его родственников хороших слушателей не было вовсе. Все Чаттерджи моментально выходили из себя, стоило заговорить с ними о Клубке Пустоты или Пресечении влечений. Когда однажды за завтраком он поднял последнюю тему, Каколи поименно перечислила его подружек и заявила, что в его жизни пока не пахнет даже Уменьшением, не то что Пресечением влечений – куда там! Куку не умеет мыслить абстрактно, рассудил Дипанкар. Ей только предстоит воспарить над плоскостью наблюдаемой действительности.
– Варуна тоже нет дома, – ответила Лата, возвращаясь в гостиную с чаем. – Сказать ему, чтобы позвонил вам, когда вернется?
– Если мы встретимся, мы встретимся, – глубокомысленно ответил Дипанкар и вышел в сад, хотя на улице еще шел дождь и он мог промочить ноги.
Братьев Минакши издалека видно, подумала госпожа Рупа Мера.
Поскольку Амит сидел молча, а госпожа Рупа Мера ненавидела тишину, она решила расспросить его о Тапане.
– О, у него все хорошо, – ответил Амит. – Мы только что закинули его с Пусиком в гости к другу. У них полно собак, и Пусик, как ни странно, со всеми ладит.
Вот уж действительно странно, подумала госпожа Рупа Мера. На их первой встрече Пусик взвился в воздух и едва не цапнул ее за ногу, – к счастью, он был привязан к ножке рояля и не дотянулся. Каколи при этом играла Шопена и даже глазом не моргнула. «Не обращайте на него внимания, – сказала она. – Он, вообще-то, добрый».
Что поделаешь – безумная семейка! Один другого лучше.
– А чем занята дорогая Каколи? – вслух спросила госпожа Рупа Мера.
– Поет Шуберта с Гансом. Вернее, она-то играет, а он поет.
Госпожа Рупа Мера строго поджала губы. Кажется, об этом молодом человеке ей говорила на днях Пуроби Рай – ужасная партия, просто ни в какие ворота.
– Музицируют они, конечно, дома?
– Дома у Ганса. Он за ней заехал. Вот и хорошо – иначе мы остались бы без машины.
– Кто за ними присматривает?
– Дух Шуберта, – непринужденно ответил Амит.
– Умоляю, ради Куку, будьте осторожны! – воскликнула госпожа Рупа Мера, напуганная и самими словами, и тоном, каким они были произнесены. У нее не укладывалось в голове, что братья Чаттерджи спускают сестре с рук такое безобразное поведение. – Почему они не занимаются у вас дома?
– Ну, во-первых, наши фисгармония и рояль не ладят. А я в таком шуме совершенно не могу писать.
– Мой муж и под ор четырех детей замечательно составлял дефектные ведомости, – сказала госпожа Рупа Мера.
– Ма, ну это же совсем другое! – вмешалась Лата. – Амит поэт. Чтобы писать стихи, нужна тишина.
Амит посмотрел на нее с благодарностью, хотя сам гадал, так уж ли работа над романом – да и над стихами – отличается от составления дефектных ведомостей, как это представляется Лате.
Дипанкар вернулся из сада весь мокрый (не забыв, впрочем, вытереть ноги о коврик) и зачитал вслух – а вернее, напел – отрывок из мистической поэмы Шри Ауробиндо «Савитри»[308]:
– О, вот и чай! – воскликнул он, повернувшись к ним, и погрузился в раздумья: сколько же сахара положить в чашку?
– Ты что-нибудь поняла? – обратился Амит к Лате.
Дипанкар ласково и снисходительно взглянул на старшего брата.
– Амит-да у нас циник, – сказал он, – и верит в Материю. Но как же психическое, духовное бытие, что стоит за виталическими и физическими проявлениями жизни?
– А что с ним?
– Хочешь сказать, ты не веришь в Супраментальное?! – заморгал Дипанкар, как будто Амит только что поставил под вопрос существование субботы, например (хотя с Амита сталось бы).
– Для начала просвети, что это такое, – сказал Амит. – Ой, нет, не надо, обойдусь без этого знания.
– Супраментальное – это уровень развития, на котором Божественное встречается с душой индивида и трансформирует ее в «гностическое существо», – с легким презрением в голосе пояснил Дипанкар.
– Как интересно! – сказала госпожа Рупа Мера, которая тоже время от времени задумывалась о Божественном. Дипанкар начинал ей нравиться. Из всех юных Чаттерджи он самый серьезный и вдумчивый, решила она. Да, моргает слишком часто, но это не так уж страшно, пусть себе моргает.
– Да, – продолжал Дипанкар, размешивая в чае третью ложку сахара, – есть уровни и выше: Сатчитананда, Брахман, но Супраментальное выступает в роли проводника, канала…
– Сахара достаточно? – заботливо спросила его госпожа Рупа Мера.
– Да, – кивнул Дипанкар.
Найдя слушателя, он принялся развивать сразу несколько интересующих его тем. Мистицизм предоставил ему благодатную почву для размышлений: здесь тебе и тантра, и поклонение Богине-Матери, и концептуальная «синтетическая» философия, основы которой он только что изложил. Вскоре они с госпожой Рупой Мерой уже вовсю болтали о великих провидцах Рамакришне[310] и Вивекананде[311], а полчаса спустя – о Единстве, Дуализме и Триаде, по которым Дипанкару на днях провели ликбез. Госпожа Рупа Мера изо всех сил пыталась поспеть за свободным течением его мысли.
– Все это мы сможем испытать на себе в полной мере на фестивале Пул Мела в Брахмпуре, – сказал Дипанкар. – Энергия астральных соединений в эти дни достигает своего пика. В ночь полнолуния месяца джетха[312] наши чакры подвергнутся наиболее сильному гравитационному влиянию Луны. Я не верю во всякие там легенды, но с наукой не поспоришь. Обязательно поеду на фестиваль в этом году; если хотите, можем вместе совершить омовение в Ганге. Я уже купил билеты.
Госпожа Рупа Мера, помешкав, ответила:
– Хорошая идея. Посмотрим, как все сложится.
Тут она с облегчением вспомнила, что в это время в Брахмпуре ее не будет.
Амит тем временем беседовал с Латой о Каколи – рассказывал о новом сестрицыном ухажере, немецком Щелкунчике. Куку даже уговорила его нарисовать неполиткорректного имперского орла со свастикой. Сама ванная была расписана изнутри и снаружи черепахами, рыбами и прочими морскими гадами (артистические друзья Куку постарались). Куку обожала море, особенно в дельте Ганги – Сундарбане. Рыбы и крабы напоминали ей о восхитительной бенгальской кухне и тем самым усиливали ее удовольствие от принятия ванны.
– Разве ваши родители не против? – спросила Лата, вспомнив величественный особняк семьи Чаттерджи.
– Родители-то, может, и против, но Куку вертит папой как хочет. Она – его любимица. Мне кажется, мама даже ревнует: уж слишком он ее балует. Несколько дней назад вот заявил, что готов провести в ее комнату отдельную телефонную линию. Одного параллельного аппарата, дескать, ей мало.
Два телефона в одном доме! Лата и представить не могла такую роскошь. Она спросила, зачем это вообще нужно, и Амит рассказал о пуповинной связи Каколи с телефоном – даже изобразил ее приветствия для ближайших друзей, просто друзей и приятелей.
– Телефон имеет над ней такую власть, что она готова пренебречь близкой подругой, пришедшей к ней в гости, ради двадцатиминутной болтовни по телефону с полузнакомым приятелем.
– Она очень общительная. Никогда не видела, чтобы она была одна, – заметила Лата.
– Да уж.
– Ей это нравится?
– В смысле?
– Ну, она по собственной воле на это идет?
– Очень сложный вопрос, – сказал Амит.
Лата представила Каколи, весело хихикающую в толпе друзей.
– Она такая милая, красивая и живая. Обычно людей к таким тянет.
– Ммм. Сама она редко кому-то звонит, а просьбы перезвонить попросту игнорирует – то есть особой воли к общению не демонстрирует. Но на телефоне висит почти непрерывно. Друзья ей звонят.
– Стало быть, она общается с ними в добровольно-принудительном порядке, – сказала Лата и сама подивилась своим словам.
– В добровольно-принудительном и пассивно-активном, – добавил Амит, подумав, что несет бред.
– Смотрю, ма подружилась с твоим братом, – заметила Лата.
– Да, похоже на то.
– А какую она любит музыку? – спросила Лата. – Твоя сестра.
Амит задумался.
– Безрадостную, – наконец сказал он, однако пояснять не стал и вместо этого спросил: – А тебе какая музыка нравится?
– Мне?
– Тебе.
– Ой, разная. Я уже говорила, что люблю классическую индийскую музыку. А один раз я была на концерте, где исполняли газели, – и мне тоже понравилось! Только тсс, не говори Иле. А ты что любишь слушать?
– Тоже все подряд.
– Почему Куку любит безрадостную музыку? На то есть причина?
– Ну, полагаю, сердечко ей разбивали не раз, – несколько бездушно заметил Амит. – С другой стороны, если бы ее не обидел предыдущий кавалер, она не встретила бы Ганса.
Лата удивленно – почти строго – посмотрела на Амита.
– Даже не верится, что ты – поэт, – призналась она.
– Мне тоже, – кивнул Амит. – Читала мои стихи?
– Пока нет. Я думала, что уж в этом-то доме найду твою книгу, но, увы…
– А вообще поэзию любишь?
– Очень.
Они помолчали. Потом Амит сказал:
– Какие достопримечательности Калькутты ты успела посмотреть?
– Мемориал Виктории и мост Ховра[313].
– И все?
– И все.
Пришел черед Амита делать строгое лицо.
– Какие планы на сегодня? – спросил он.
– Никаких, – удивленно ответила Лата.
– Хорошо. Покажу тебе несколько мест, представляющих литературный интерес. Очень кстати, что машина сегодня в нашем распоряжении. В багажнике и зонты есть – так что мы не промокнем, пока гуляем по кладбищу.
Хотя это был «всего лишь Амит», как подчеркнула Лата, госпожа Рупа Мера настояла, чтобы их кто-то сопровождал. Амит, по ее разумению, не представлял никакой угрозы репутации Латы – он же брат Минакши! – но все-таки приличия надлежит соблюдать: нельзя, чтобы ее дочь видели наедине с мужчиной. С другой стороны, слишком усердствовать с выбором дуэньи тоже не стоит: сама госпожа Рупа Мера гулять не желала, а вот Дипанкар вполне мог бы…
– Я не могу, – начал отпираться Дипанкар. – Мне в библиотеку надо!
– Тогда я позвоню Тапану, который сейчас у друга, и спрошу его, – предложил Амит.
Тапан согласился поехать – при условии, что возьмет с собой Пусика. На поводке, разумеется.
Поскольку Пусик формально принадлежал Дипанкару, тот должен был дать разрешение на такую прогулку. Он охотно его дал.
И вот дождливым субботним днем Амит, Лата, Дипанкар (которого надо было забросить в Азиатское общество), Тапан и Пусик отправились кататься и гулять по городу – с позволения госпожи Рупы Меры, которая несказанно радовалась, что Лата понемногу оживает.
Массово покидая Индию после объявления независимости, англичане оставили здесь немало роялей, один из которых – большой, черный, изготовленный специально для эксплуатации в тропиках «Стейнвей» – стоял теперь в квартире Ганса Зибера на Парк-стрит, в жилом доме под названием «Королевская усадьба». Каколи сидела за роялем, а Ганс пел – по тем же нотам, что были раскрыты перед ней. Душа ее ликовала, хотя песня была мрачнее некуда.
Ганс обожал Шуберта. Сегодня они выбрали «Зимний путь», песенный цикл об обреченности и страданиях, переходящих в безумие. Снаружи лило как из ведра. Теплый калькуттский дождь струился по улицам, булькал в водосточных канавах, не справлявшихся с такими потоками, стекал в Хугли, а оттуда попадал в Индийский океан. В прежних своих инкарнациях эта вода могла быть мягким немецким снегом, что кружил над головою одинокого странника, предающегося воспоминаниям о поре любви и неги; позднее она вполне могла стать частью замерзшего ручья, на льду которого он высек имя вероломной возлюбленной, а то и горячим ключом его слез, грозившим растопить весь зимний снег и лед…
Каколи поначалу спокойно отнеслась к Шуберту, ей куда больше нравился Шопен, которого она предпочитала играть мрачно и свободно – рубато, – но теперь, аккомпанируя Гансу, она все больше проникалась Шубертом.
Точно такие же метаморфозы претерпевали ее чувства к Гансу: поначалу чрезмерная галантность даже смешила ее, потом раздражала, а теперь – наполняла радостью. Сам же Ганс был совершенно очарован Каколи, сражен наповал, как и все прочие ее друзья-грибы. Однако он чувствовал, что она относится к нему легкомысленно – ведь иначе она отвечала бы на все его сообщения и звонки, верно? Если б он знал, что остальным друзьям она перезванивает еще реже, он бы понял, как высоко его ценят.
Состоявший из двадцати четырех песен цикл подходил к концу: они добрались до предпоследней, называвшейся «Ложные солнца». Ганс запел ее бодро и весело, а Каколи, наоборот, играла медленно и заунывно. Налицо был конфликт интерпретаций.
– Нет-нет, Ганс, – сказала Каколи, когда он наклонился к нотам и перевернул страницу. – Ты поешь слишком быстро.
– Слишком быстро? – удивился Ганс. – А мне казалось, что аккомпанемент не поспевает! Ты хотела медленнее, да? «Вчера все три струили свет, а нынче двух на небе нет!»[314] – протянул он. – Так?
– Да.
– Ну, он ведь сошел с ума, Каколи. – На самом деле Ганс спел эту песню так энергично лишь потому, что его бодрило присутствие возлюбленной.
–
– Нет, следующую песню как раз нужно исполнять медленно, – сказал Ганс. – Вот так… – Он опустил правую руку на правый конец клавиатуры и сыграл несколько нот. На секунду его пальцы задели руку Каколи. – Вот, видишь, он смирился с судьбой.
– То есть он уже не безумец, что ли? – спросила она, а сама подумала: что за бред!
– Безумец вполне может смириться с судьбой.
Каколи попыталась сыграть, как хотел Ганс, и помотала головой.
– Ну нет, я так засну, – заявила она.
– То есть, Каколи, «Ложные солнца», по-твоему, надо играть медленно, а «Шарманщика» – быстро?
– Вот именно! – Ей очень нравилось, как Ганс произносит ее имя – делая одинаковое ударение на каждый слог. Он почти никогда не называл ее Куку.
– Но я считаю, что «Ложные солнца» быстрые, а «Шарманщик» – медленный.
– Да, – кивнула она.
При этом Куку с прискорбием думала: «Мы совершенно несовместимы. Все должно быть идеально; все, что неидеально, – ужасно».
– Стало быть, каждый из нас считает, что одну из песен следует исполнять быстро, а вторую – медленно! – логически рассудил Ганс. По его мнению, это доказывало – пусть и с некоторыми оговорками, – что они с Каколи просто безупречно дополняют друг друга.
Куку взглянула на его точеное красивое лицо, светившееся от удовольствия.
– Видишь ли, обычно обе эти песни исполняют медленно!
– Обе? – переспросила Каколи. – Но это же никуда не годится!
– Совершенно никуда, – согласился Ганс. – Давай попробуем еще раз – как ты хочешь?
– Давай, – обрадовалась Каколи. – Только скажи мне, ради бога – или черта ради! – как понимать эту песню про солнца?
– Ну, у него их было три, а потом два погасли, и осталось одно.
– Ганс, ты невероятно милый, – сказала Каколи. – И с арифметикой у тебя все в порядке. Но, увы, понятнее мне не стало…
Ганс покраснел.
– Наверное, два солнца символизируют его любимую женщину и ее мать, а третье – его самого.
Каколи вытаращила глаза (что ж, возможно, Ганс не такой уж закоснелый, каким кажется) и изумленно воскликнула:
– Ее мать?!
Он оробел.
– Или я ошибаюсь… Но кто тогда третье солнце? – Он напомнил Каколи, что где-то в начале цикла мать упоминалась.
– Ничего не понимаю. Загадка! – сказала Каколи. – Но это совершенно точно не мать. – Она чувствовала, что назревает очередной кризис. И это бесконечно ее печалило, почти так же, как нелюбовь Ганса к бенгальской кухне…
– Да? – переспросил он. – Загадка?
– Ладно, не важно. Ганс, ты очень хорошо поешь, – сказала Каколи. – Мне нравится, как ты поешь про сердечную боль. Чувствуется опыт и профессионализм. На следующей неделе надо повторить!
Ганс вновь покраснел и предложил Каколи выпить. Хотя он был известный любитель целовать ручки замужним дамам, ее он пока не целовал – боялся встретить отпор. А зря.
У кладбища на Парк-стрит Амит и Лата выбрались из машины. Дипанкар решил остаться в машине с Тапаном: заехали они ненадолго, а зонтика было всего два.
Амит с Латой вошли в кованые ворота. Кладбище представляло собой сетку узких дорожек между скоплениями могил. Тут и там торчали мокрые пальмы; карканье ворон перемежалось громовыми раскатами и шумом дождя. Место было мрачное. Открытое в 1767 году кладбище быстро заполнилось европейцами. Здесь покоились и старики, и молодые (по большей части – жертвы непривычного климата), компактно сложенные под величественными плитами и пирамидами, мавзолеями и кенотафами, урнами и колоннами, посеревшими и побитыми калькуттской жарой и дождями. Могилы располагались так тесно, что порой между ними нельзя было даже пройти. Тропинки поросли сочной, напитанной влагой травой, и все это сейчас поливал дождь. Калькутта – по сравнению с Брахмпуром и Варанаси, Аллахабадом и Агрой, Лакхнау и Дели – не могла похвастаться богатой историей, однако климат с лихвой восполнил недостаток лет и придал всему вокруг атмосферу запустения, лишенного какой-либо прелести и романтики.
– Зачем ты меня сюда привез? – спросила Лата.
– Знаешь Лэндора?
– Лэндора? Нет.
– Никогда не читала Уолтера Сэвиджа Лэндора? – разочарованно спросил Амит.
– Ах да! Уолтер Сэвидж, конечно… «Роз Айлмер, лучшая из роз, ты вся в моей судьбе…»
– Да, только не «вся», а «всё». Вот эта самая Роуз покоится здесь. А еще отец Теккерея, один из сыновей Диккенса и прототип главного героя байроновского «Дон Жуана», – с истинно калькуттской гордостью сообщил Амит.
– В самом деле? Здесь? В Калькутте? – Лата так удивилась, будто ей сказали, что Гамлетом был делийский султан. – «Пускай и мне послужит вновь…»
– «…божественный размер!» – подхватил Амит.
– «Вся мощь его и любовь…» – неожиданно воодушевилась Лата.
– «…лишь для тебя, Айлмер!»
Последнюю строку четверостишия отметил громовой раскат.
– «Роз Айлмер, лучшая из роз, – продолжала Лата. – Ты вся в моей судьбе».
– Всё, – опять поправил ее Амит.
– Ой, точно, извини. «Ты – всё в моей судьбе! Ночь вздохов, памяти и слов…»
– «…я отдаю тебе!» – произнес Амит, потрясая зонтом.
Он вздохнул и восторженно поглядел на Лату:
– Прекрасное стихотворение, прекрасное! Только там не «Вся мощь его и любовь…», а «Вся мощь его, его любовь…».
– А я как сказала? – спросила она, думая, что и ей в последнее время выпало немало таких «ночей вздохов, памяти и слез».
– Ты забыла второе «его».
– «Вся мощь его и любовь». «Вся мощь его, его любовь». Да, поняла, что ты имеешь в виду. А есть разница?
– Конечно есть. Ритм сбивается. И потом, речь ведь о любви, которая заключена в самом стихотворном размере.
Они зашагали дальше. Идти рядом и так было непросто, а тут еще зонтики мешали. Могила Роуз Айлмер находилась недалеко, у первого перекрестка, но Амит решил сделать крюк.
Могилу венчала спиральная, сужающаяся кверху колонна. На табличке под именем и возрастом покойной была стихотворная эпитафия, которую Лэндор написал незамысловатым пятистопным ямбом:
Лата взглянула на могилу, затем – на Амита, глубоко о чем-то задумавшегося. Какое у него уютное лицо, подумала она, а вслух спросила:
– Ей было всего двадцать?
– Да. Почти твоя ровесница. Они познакомились в платной библиотеке Суонси, а потом родители увезли ее в Индию. Бедный Лэндор… Благородный дикарь. Прощай, прекрасная Роза!
– А отчего она умерла? Не вынесла разлуки?
– Объелась ананасами.
Лата распахнула глаза.
– Вижу, ты мне не веришь, но, увы и ах, это правда! Ладно, давай возвращаться к машине, нас уже заждались… Ты промокла до нитки, что, впрочем, неудивительно.
– Ты тоже, – заметила она.
– Ее могила, – продолжал Амит, – похожа на перевернутый рожок мороженого.
Лата промолчала. Амит начинал ее раздражать.
Когда Дипанкара завезли в Азиатское общество, Амит попросил водителя ехать в Чорингхи, к Президентской больнице.
– Итак, говоришь, мемориал Виктории и мост Ховра – все, что ты знаешь о Калькутте, и больше тебе ничего знать не нужно?
– А вот этого я не говорила. Просто я нигде больше не успела побывать. Ах да, недавно меня водили в «Фирпо» и «Золотую туфельку». И еще на Новый рынок[315].
Тапан встретил эту новость двустишием в духе Каколи:
Лата была озадачена, но, поскольку ни Тапан, ни Амит не соизволили внести какую-либо ясность, продолжала:
– Еще Арун сказал, что мы поедем на пикник в Ботанический сад.
– О да, непременно отобедайте под раскидистым баньяном.
– Он у нас самый большой в мире, – добавил Тапан с таким же, как у брата, подлинно калькуттским высокомерием.
– Неужели вы поедете туда в такой дождь? – спросил Амит.
– Ну, если в этот раз не удастся, значит на Рождество.
– Так вы приедете зимой? – обрадовался Амит.
– Да, собираемся.
– Славно, славно. В это время у нас постоянно проходят концерты индийской классической музыки. И вообще здесь хорошо, я все тебе покажу – развею мрак твоего невежества! Расширю горизонты твоего сознания! И бенгальскому заодно научу.
Лата засмеялась:
– Жду с нетерпением.
Пусик издал душераздирающий рык.
– Да что с тобой такое? – спросил его Тапан. – Подержи, пожалуйста, – сказал он, давая Лате поводок.
Пусик утих.
Тапан наклонился к псу и внимательно осмотрел его ухо.
– Он сегодня еще не гулял. А я еще не пил молочный коктейль.
– Ты прав, – кивнул Амит. – Что ж, ливень закончился, давайте взглянем на вторую поэтическую реликвию и пойдем на Майдан – там вы двое набегаетесь и перепачкаетесь вволю, а на обратном пути заглянем в «Кевентерс».
Он обратился к Лате:
– Я хотел показать тебе дом Рабиндраната Тагора на севере Калькутты, но это довольно далеко, и погода не очень, – пожалуй, в другой раз. Ты еще не рассказала о своих пожеланиях. Что ты хотела бы посмотреть?
– Хочу побродить вокруг университета. Колледж-стрит и так далее. А больше пожеланий вроде и нет. Неудобно отнимать у тебя время.
– Пустяки, – ответил Амит. – Вот мы и пришли. В этом маленьком здании Рональд Росс открыл возбудителя малярии. – Он показал на соответствующую табличку на воротах. – И написал в честь своего открытия стихотворение.
Тапана с Пусиком табличка не заинтересовала, зато Лата с любопытством прочитала стих. Прежде она не читала стихов, написанных учеными, и потому не знала, чего ожидать.
Лата перечитала стихотворение.
– Ну как? – спросил Амит.
– Не очень.
– Правда? Почему?
– Ну, не знаю. Мне не нравится. Что еще за «ждал о Нем»? И какая-то странная аллитерация «людей – любви». И эта рифма – «Господь – Господь», разве так можно? А ты что думаешь?
– Знаешь, мне это стихотворение по душе. Но я тоже не могу толком объяснить почему. Возможно, меня трогает, что врач так горячо, с такой духовной силой писал о том, чего он смог достичь. И нравится метафора в конце. О, посмотри, я изъясняюсь ямбом! – заметил Амит, весьма довольный собой.
Лата едва заметно хмурилась, глядя на табличку: слова Амита ее не убедили.
– Ты очень строга в суждениях, – с улыбкой сказал он. – Интересно, что ты скажешь о моих стихах.
– Надеюсь однажды их прочитать, – ответила она. – Даже представить не могу, как ты пишешь. Ты производишь впечатление эдакого веселого циника.
– О да, я циник, еще какой, – кивнул Амит.
– А ты не декламируешь свои стихи?
– Очень редко.
– Разве окружающие не просят тебя почитать?
– Постоянно, – ответил Амит. – Ты когда-нибудь слышала, как поэты читают свои вирши? Обычно это невозможно слушать.
Лата вспомнила встречи Брахмпурского литературного общества и широко улыбнулась, а потом вспомнила о Кабире и вновь помрачнела.
Амит заметил эти стремительные перемены на ее лице и гадал, чем они вызваны (и стоит ли об этом спрашивать), когда Лата указала пальцем на табличку:
– А как он обнаружил возбудителя?
– Послал слугу за комарами, потом сделал так, чтобы комары его покусали – слугу, не себя, – а когда тот вскоре заболел малярией, Росс понял, что ее переносят комары. Постиг природу всех смертей, стало быть.
– И едва не прибавил к ним еще одну.
– Да уж. Но господа всегда странно обращались со своими слугами. Лэндор – тот, что со вздохами и слезами, – однажды вышвырнул в окошко своего повара.
– Ну и нравы у калькуттских поэтов! – сказала Лата.
После Майдана и молочного коктейля Амит спросил Лату, есть ли у нее время зайти к ним в гости и выпить чаю. Лата согласилась. Ей нравилась царившая в доме Чаттерджи приятная суматоха, а еще их дом: рояль, книги, веранда и большой сад. Когда Амит попросил принести в его комнату чай на двоих, слуга Бахадур, питавший к Амиту собственнические чувства, спросил, составит ли ему кто-то компанию.
– Нет, я сам буду пить из двух чашек, – ответил Амит.
Позже, когда Бахадур принес поднос и оценивающе осмотрел Лату, Амит сказал ей:
– Не обращай на него внимания. Он думает, что я собираюсь жениться на всякой, кто зашел ко мне выпить чаю. Тебе одну или две ложки сахара?
– Две, пожалуйста, – ответила Лата и позволила себе невинную шпильку: – А ты собираешься?
– Пока нет, – сказал Амит. – Но он мне не верит. Слуги еще не потеряли надежды устроить нашу жизнь. Бахадур, к примеру, видит, как часто я смотрю на луну, и всерьез намерен вылечить мою хандру женитьбой. Дипанкар задумал окружить свою хижину папайями и бананами – так садовник теперь читает ему лекции о правилах создания клумб из декоративных многолетников. Повар чуть не уволился, когда Тапан, вернувшись домой на каникулы, целую неделю требовал на завтрак бараньи отбивные и манговое мороженое.
– А Куку?
– А от Куку наш водитель уже совсем ку-ку.
– Безумная семейка! – засмеялась Лата.
– Наоборот, – возразил Амит. – Мы – рассадник здравомыслия.
Когда ближе к вечеру Лата вернулась домой, госпожа Рупа Мера не стала подробно расспрашивать дочь, где та была и что видела. Она была слишком расстроена: Арун с Варуном сильно повздорили, и в воздухе до сих пор пахло жареным.
Варун вернулся домой с деньгами – еще трезвый, но с явным намерением спустить весь куш на выпивку. Арун назвал его безответственным лодырем, велел положить деньги в общий семейный котел и больше никогда не играть на тотализаторе. Он тратит жизнь впустую, не задумываясь о честном труде и самопожертвовании. Варун знал, что Арун тоже побывал на скачках, и велел ему засунуть свои советы куда подальше. Арун побагровел и закричал, чтобы брат катился вон. Госпожа Рупа Мера принялась рыдать и заламывать руки – словом, всячески подливала масла в огонь. Минакши заявила, что не желает жить в этом балагане, и пригрозила вернуться в Баллигандж. Хорошо хоть у Ханифа выходной, сказала она. Апарна заревела, и даже айя не сумела ее успокоить.
Рев Апарны всех утихомирил и немного пристыдил. Минакши и Арун отбыли на очередную вечеринку, а Варун спрятался в свою недокомнату и что-то бормотал себе под нос.
– Жаль, здесь нет Савиты! – посетовала госпожа Рупа Мера. – Только она знает подход к Аруну, всем остальным лучше не попадаться ему под горячую руку.
– Наоборот, очень хорошо, что ее здесь нет, ма. А вообще, я больше волнуюсь за Варуна. Пойду его проведаю. – Видимо, совет, который она дала брату в Брахмпуре, не был услышан.
Когда она постучала и вошла, Варун лежал на кровати и читал индийскую «Газетт».
– Я решил исправиться, – робко пробормотал он. Глаза его бегали из стороны в сторону. – Вот, изучаю правила сдачи экзаменов в ИАС. Они уже в сентябре, а я еще даже не начинал готовиться. Арун-бхай говорит, что я безответственный, и это правда! Я ужасно безответственный. Трачу жизнь впустую. Папе было бы стыдно за меня. Посмотри на меня, Латс, посмотри! Что я за человек такой? – Он беспокоился и распалялся все сильнее. – Чертов балбес! – заключил он с узнаваемым презрением и осуждением в голосе (именно так говорил его брат). – Никчемный дурак! – добавил он для верности. – Ты тоже так считаешь? – с надеждой спросил он Лату.
– Принести тебе чаю? – предложила она, гадая, почему брат вдруг стал называть ее «Латс», – обычно ее называла так Минакши. Варун слишком легко поддается чужому влиянию, с грустью подумала Лата.
Тем временем он уныло глядел на параграфы: «Оплата труда», «Список необходимых документов», «Порядок и план проведения экзамена», даже «Даты проведения экзамена для представителей различных каст».
– Давай, если тебе кажется, что чай поможет, – наконец ответил он.
Пока Лата заваривала чай, Варун успел еще раз отчаяться. Он только что прочел параграф «Устное собеседование»:
Кандидата собеседует экзаменационная комиссия, члены которой ознакомлены с его/ее послужным списком. На собеседовании задаются вопросы общего характера с целью определения пригодности кандидата к службе. При вынесении оценки комиссия обращает особое внимание на уровень интеллекта кандидата, его/ее внимательность, активность, коммуникабельность, силу характера и потенциальные лидерские качества.
– Нет, ты только прочитай! – воскликнул Варун. – Вот, читай!
Лата взяла газету и с интересом принялась читать.
– У меня нет шансов, – продолжал Варун. – Я полное ничтожество. Совершенно не умею производить на людей хорошее впечатление. Да ладно бы хорошее – никакое не умею производить! А собеседование дает аж четыреста баллов. Нет. Лучше сразу смириться: я не гожусь в чиновники. Им нужны люди с лидерскими качествами, а не чертовы балбесы, как я.
– Ну-ка, выпей чаю, Варун-бхай, – сказала Лата.
Тот взял у нее чашку. В его глазах стояли слезы.
– На что я вообще гожусь? – спросил он. – Преподавать не могу, в управляющее агентство мне и подавно путь заказан, а в индийские фирмы берут только родственников и знакомых. Открыть собственный бизнес мне не под силу, кишка тонка – да и где взять на это денег? Арун без конца на меня орет. Я даже начал читать Карнеги «Как завоевывать друзей и оказывать влияние на людей»… – признался он. – Хочу заняться развитием личности.
– Помогает? – спросила Лата.
– Не знаю. Не мне судить.
– Варун-бхай, почему ты меня не послушал? Помнишь, что я тебе говорила в зоопарке?
– Я послушал! Видишь, я не сижу дома – гуляю с друзьями. И вот к чему это привело!
Оба притихли и стали молча пить чай. Тут Лата, проглядев «Газетт», вдруг выпрямилась и возмущенно воскликнула:
– Смотри-ка! «Замужние женщины не могут работать в Индийской административной службе и в Индийской полицейской службе. В случае, если сотрудница вышеуказанных служб выйдет замуж после устройства на работу, после заключения брака она обязана незамедлительно подать в отставку».
– Мм, – промычал Варун, не вполне понимая, что так задело его сестру. Джейсон раньше служил в полиции, и Варун считал, что женщинам – замужним или нет – не место на такой опасной и трудной работе.
– Дальше – хуже, – продолжала Лата. – «Должности в Индийской дипломатической службе могут занимать только незамужние женщины либо вдовы без обременения. Такого кандидата принимают на службу при условии, что в случае заключения брака (а также повторного заключения брака) она незамедлительно подаст в отставку».
– Без обременения? – переспросил Варун.
– Имеются в виду дети, я так понимаю. Значит, вдовец с детьми способен уделять время семье и работе, а вдова нет… Ой, прости, я у тебя газету забрала.
– Нет-нет, читай… Я вдруг вспомнил, что мне пора. Я обещал.
– Кому обещал? Саджиду и Джейсону?
– Не совсем, – уклончиво ответил Варун. – Но ведь обещания надо выполнять. – Он тихо посмеялся, цитируя одно из любимых маминых изречений. – Я им скажу, что больше не могу с ними видеться. Готовлюсь к экзаменам. Можешь заболтать маму?
– Пока ты незаметно сбежишь?
– Умоляю, Латс, ну что я ей скажу? Она непременно спросит, куда я собрался.
– Скажешь правду: что идешь пить шамшу.
– Сегодня у нас в меню не шамшу, – ответил повеселевший Варун.
После его ухода Лата ушла к себе в комнату, прихватив «Газетт». Кабир сказал, что после университета намерен сдавать экзамен для устройства в Индийскую дипломатическую службу. Вот уж кто точно не завалится на собеседовании, подумала она. Лидерские качества, активность – всего этого у него в избытке. Члены комиссии придут в восторг. Она представила его внимательный взгляд, открытую улыбку и готовность, с какой он признавал свою неосведомленность в чем-либо.
Лата просмотрела правила проведения экзамена и попыталась угадать, какие предметы и темы он выберет. Одна, к примеру, звучала так: «Мировая история. 1789–1939 гг.».
И вновь Лата стала гадать, не надо ли ей ответить Кабиру. Рассеянно просматривая список предметов, она вдруг заинтересовалась одним пунктом. Поначалу он ее озадачил, потом насмешил и в итоге немного помог восстановить душевное равновесие.
Философия. В раздел входят следующие темы: этика (восточная и западная), моральные нормы и их применение, нравственные проблемы, развитие общества и государства, теории наказания, а также история западной философии с упором на вопросы о пространстве, времени, причинно-следственных связах, эволюции, природе и значении Бога.
– Легкотня! – сказала себе она и решила все-таки поболтать с мамой, которая сидела в гостиной одна-одинешенька. В голове у Латы царила странная легкость и неразбериха.
Дорогой Крыс, милый, милый мой Крыс!
Минувшей ночью ты мне снился. Я дважды просыпалась – и всякий раз видела во сне тебя. Не знаю, почему ты так часто посещаешь мои мысли, эти бесконечные вздохи и слезы мне уже надоели. После нашей последней встречи я твердо решила о тебе не думать, да и от твоего письма меня до сих пор коробит. Разве можно было писать в таком шутливом тоне, понимая, как ты мне дорог (и как я дорога тебе – по крайней мере, мне так казалось)?
Во сне я сидела в комнате, в темной комнате без окон и дверей. Потом в одной из стен появилось окно, и я увидела за ним солнечные часы. Комната озарилась светом, наполнилась мебелью, и тут я поняла, что нахожусь в доме № 20 по Гастингс-роуд, а рядом сидят господин Навроджи, Шримати Суприйя Джоши и доктор Махиджани. Неужели они влезли в окно? Дверей-то по-прежнему нет. А как я сама сюда попала? В общем, не успела я как следует подумать и ответить на все эти вопросы, в стене появилась дверь – ровно там, где она и должна быть, – и в эту дверь постучали. Небрежно и нетерпеливо. Я сразу поняла, что это ты, хотя ни разу не слышала, как ты стучишь в дверь, мы ведь всегда встречались с тобой на улице, если не считать того поэтического вечера – ах да, и еще концерта устада Маджида Хана! Словом, я догадалась, кто это, и сердце невыносимо забилось в груди: мне так надо было тебя увидеть! Но вошел другой человек, и я облегченно выдохнула.
Дорогой Кабир, будь спокоен, я все равно не отправлю тебе это письмо: моя страстная привязанность и любовь не разрушат твоих грандиозных планов на Индийскую дипломатическую службу, Кембридж и прочее. Если ты думаешь, что я вела себя нерационально… Что ж, возможно, так и есть, но ведь я влюбилась впервые в жизни, а чувство это, безусловно, нерациональное, и я больше не хочу его испытывать ни к тебе, ни к кому-либо еще.
Я читала твое письмо в саду, среди цветущего ликориса, но думать могла только о цветах огненного дерева, что лежали тогда у моих ног, и о твоих словах: мол, через пять лет я и не вспомню о своих бедах. О да, помню, как вытряхивала из волос белые цветы камини и рыдала!
Второй сон – что ж, расскажу и о нем, все равно ты не увидишь моего письма. Мы лежали с тобой в лодке посреди реки, и ты целовал меня – о, какое это было блаженство! Потом ты поднялся и сказал: «Мне надо четыре раза сплавать туда-обратно. Если проплыву, моя команда победит, а если нет – проиграет». И я осталась одна. Сердце мое ушло в пятки, но ты все равно поплыл прочь. К счастью, лодка не пошла ко дну, я принялась грести и в конце концов добралась до берега. Кажется, я наконец-то пережила наше расставание и могу теперь жить без тебя. Надеюсь. Я решила остаться старой девой без обременения и посвятить жизнь мыслям о пространстве, времени и причинно-следственных связях, а также об эволюции, природе и значении Бога.
Словом, удачи тебе, милый принц, милый мой Крыс, желаю, чтобы ты благополучно выплыл рядом с дхоби-гхатом, усталый и довольный, и преуспел в этой жизни.
Со всей любовью и нежностью, мой дорогой Кабир,
Лата положила письмо в конверт и написала на нем имя Кабира. Вместо того чтобы указать адрес, она еще несколько раз – для верности – вывела имя Кабира в разных местах, нарисовала в углу почтовый штемпель (со словами «Очень ценное отправление»), поставила отметку «Оплата адресатом», наконец порвала все на мелкие кусочки и зарыдала.
«Не знаю, добьюсь ли я чего-нибудь в этой жизни, – подумала Лата, – но почетное звание одной из Величайших Истеричек Мира мне точно обеспечено».
На следующий день Амит пригласил Лату на обед и чай в доме Чаттерджи.
– Хотел, чтобы ты увидела нас, брахмо, во всем клановом великолепии, – сказал он. – Ила Чаттопадхьяй тоже будет, а еще тетя и дядя по материнской линии и все их отпрыски. Разумеется, ты теперь тоже часть клана – ведь моя сестра замужем за твоим братом.
И вот они собрались за столом. Подавали исключительно бенгальскую кухню (на недавно прошедшем торжественном приеме столы ломились от блюд самых разных стран). Амит полагал, что Лата уже имеет представление о том, как устроен традиционный бенгальский обед, но гостья в таком удивлении уставилась на крошечную порцию карелы и риса, что пришлось ее успокаивать: будут и другие блюда.
Странно, подумал Амит, что она этого не знает, ведь перед свадьбой Аруна и Минакши всю семью жениха раз или два приглашали на обед к Чаттерджи (сам он был в то время в Англии). Должно быть, гостей тогда потчевали чем-то другим.
Обед начался с небольшим опозданием. Все ждали доктора Илу Чаттопадхьяй, но в конце концов решили начать без нее, так как дети очень проголодались. Дядя Амита, господин Гангули, был удивительно немногословен и всю энергию без остатка направлял на поглощение пищи. Челюсти его работали методично и бодро, совершая почти два жевательных движения в секунду, и лишь иногда замирали, когда он окидывал хозяев и всех собравшихся за столом своим мягким, невыразительным воловьим взглядом. Его жена была пухлой, эмоциональной женщиной с обильно присыпанными синдуром[317] волосами и очень крупным бинди того же ослепительно-алого цвета. Она оказалась отъявленной сплетницей и без зазрения совести порочила имена своих соседей и отсутствующих за столом родственников, время от времени вынимая рыбные кости из большого, перепачканного соком бетеля рта. Растрата, пьянство, бандитизм, инцест – все, о чем можно сказать вслух, она говорила вслух, а на остальное недвусмысленно намекала. Госпожа Чаттерджи была шокирована и всем своим видом давала понять, что шокирована еще сильнее, при этом она явно получала несказанное удовольствие от разговора. Правда, иногда ей делалось страшно: какие гадости госпожа Гангули порасскажет знакомым о ее семье – и особенно о Куку? Ведь Куку очень свободно вела себя за столом, а Тапан с Амитом всячески поддерживали ее беззастенчивую болтовню.
Наконец прибыла доктор Ила Чаттопадхьяй («Я такая дура, просто ужас – вечно забываю, во сколько обед. Я опоздала? Глупый вопрос. Здравствуйте. Здравствуйте. Привет. О, и вы здесь? Лалита? Лата? У меня ужасная память на имена»), и в столовой стало еще оживленнее.
Вошел Бахадур и объявил, что Куку просят к телефону.
– Скажи, что она перезвонит после обеда, – распорядился господин Чаттерджи.
– Ну бабá! – Куку обратила на отца умоляющий взгляд.
– А кто это? – спросил он Бахадура.
– Тот сахиб из Германии.
Умные свиные глазки госпожи Гангули забегали по лицам присутствующих.
– Ну бабá, это же Га-анс! – жалобно протянула Каколи. – Я должна с ним поговорить!
Достопочтенный господин Чаттерджи медленно кивнул, и Куку выпорхнула из-за стола.
Когда она вернулась, все, кроме детей, уставились на нее. Дети за обе щеки уминали томатное чатни, и мать даже не пыталась их остановить – так ей хотелось послушать, что скажет Куку.
Однако та сразу переключилась на еду.
– О, гулаб-джамун! – воскликнула она, пародируя Бисваса-бабу́. – И чам-чам! И мишти-дои![318] Ах, от одного жапаха шелудошный шок выделяется!
– Куку, – строго одернул ее отец. Он был очень недоволен.
– Прости, бабá. Прости, прости. Можно мне с вами посплетничать? О чем вы тут говорили, пока меня не было?
– Съешь сандеш[319], Куку, – предложила ей мать.
– Ну, Дипанкар, – сказала доктор Ила Чаттопадхьяй, – ты уже выбрал другую специальность?
– Я не могу этого сделать, Ила-каки.
– Почему же? Чем раньше поменяешь, тем лучше. Не знаю ни одного достойного человека с профессией «экономист». Почему ты не можешь выбрать другую специальность?
– Потому что я уже получил диплом.
– Ах! – Доктор Ила Чаттопадхьяй была сражена наповал. – И куда ты теперь подашься?
– Решу через пару недель. Обдумаю все на Пул Меле – это лучшее время для духовной и интеллектуальной переоценки своей жизни.
Доктор Ила Чаттопадхьяй, разломив пополам сандеш, сказала:
– Ох, до чего расплывчатая и неубедительная формулировка! Верно, Лата? Все эти бредни о духовном – пустая трата времени! Я лучше буду целыми днями слушать сплетни, которые ваша тетушка рассказывает, а матушка якобы осуждает, чем отправлюсь на такой фестиваль. Сплошная грязь и антисанитария, говорят? – Она обратилась к Дипанкару: – Миллионы паломников собираются на пляже прямо под Брахмпурским фортом, так? И на этом пляже они делают… да что только не делают!
– Не знаю, – ответил Дипанкар, – сам я еще ни разу там не бывал, но, по идее, фестиваль должен быть хорошо организован. Раз в шесть лет в организации мероприятия принимает непосредственное участие окружной магистрат. А этот год как раз шестой по счету: значит, омовение в Ганге принесет особую удачу.
– Ганг – это помойка! – заявила доктор Ила Чаттопадхьяй. – Надеюсь, ты не собираешься в нем купаться… Ох, хватит уже моргать, Дипанкар, у меня в глазах рябит!
– Если я искупаюсь, то смою не только свои грехи, но и грехи шести поколений до меня. Даже твои, Ила-каки.
– Не дай бог, – сказала доктор Ила Чаттопадхьяй.
Дипанкар повернулся к Лате:
– Тебе тоже стоит попасть на фестиваль! Тем более ты из Брахмпура.
– Уже нет, – ответила Лата, покосившись на тетю Илу.
– А откуда же? – удивился Дипанкар.
– Теперь – ниоткуда.
– Знаешь, я даже твою маму, кажется, уговорил со мной сходить! – серьезным тоном объявил Дипанкар.
– Очень сомневаюсь. – Лата улыбнулась, представив свою мать и Дипанкара, блуждающих в толпе на Пул Меле… по лабиринтам времени и причинно-следственных связей. – Ее в это время не будет в Брахмпуре. А где ты собираешься жить?
– На песках – прибьюсь к чьему-нибудь лагерю, – оптимистично ответил Дипанкар.
– У тебя разве нет знакомых в Брахмпуре?
– Нет. Ну, Савита, конечно. И еще старый господин Майтра, наш дальний родственник, которого я видел один раз в жизни, еще ребенком.
– Обязательно загляни к Савите и ее мужу, когда приедешь, – сказала Лата. – Я им напишу, предупрежу Прана. Можешь пожить у них, если на песках места не найдется. Да и вообще – хорошо в чужом городе иметь адрес и телефон знакомых.
– Спасибо, – сказал Дипанкар. – Кстати, сегодня в Обществе Рамакришны читают лекцию «Популярная религия и ее философские измерения». Не хочешь прийти? Наверняка и про фестиваль будут рассказывать.
– М-да, Дипанкар, ты еще больший идиот, чем я думала, – сообщила доктор Ила Чаттопадхьяй племяннику. – Зачем я только трачу на тебя время? И ты тоже не трать, – посоветовала она Лате. – Лучше поговорю с Амитом. Где он?
Амит был в саду: дети утащили его посмотреть на лягушачью икру в декоративном прудике.
Зал был уже почти полон. Собралось около двухсот человек, но женщин Лата насчитала всего пять. Лекцию читали на английском, и началась она вовремя, ровно в семь часов вечера. Профессор Дутта-Рэй (мучимый жестоким кашлем) представил слушателям лектора, коротко рассказал о заслугах и жизни молодого светила и несколько минут объяснял, чему же будет посвящена лекция.
Наконец на кафедру поднялся лектор. Он совсем не походил на человека, который, по словам профессора, уже пять лет был садху: круглое нервное лицо, белая накрахмаленная курта и дхоти, две шариковые ручки в нагрудном кармане. Он ничего не говорил о Популярной религии и ее философских измерениях (хотя однажды в самом деле мимоходом упомянул Пул Мелу: «… и все эти люди соберутся на берегах Ганги, дабы совершить омовение в свете полной луны»). Большую часть времени он кормил публику необычайно банальными сентенциями, ударяясь то в одну тему, то в другую и надеясь, что слушатели все же сумеют извлечь из его пространных речей какой-нибудь смысл.
Время от времени он широко раскидывал руки, не то представляя себя птицей, не то заключая в ласковые объятья всех присутствующих.
Дипанкар завороженно внимал, Амит скучал, Лата недоумевала.
Лектор разошелся не на шутку:
– Человечество должно реализовать себя в настоящем… сотрясти горизонты разума… принять внутренний вызов… Рождение – это чудо… как птица ощущает дрожь листьев… приобщенность к сакральному обретается где-то между популярным и философским… открытый ум, сквозь который может свободно течь жизнь, сквозь который слышно пение птиц и импульсы пространства-времени…
Наконец, не прошло и часа, лектор подошел к Главному Вопросу:
– Способно ли человечество понять, где и в чем найдет новое вдохновение? Можем ли мы проникнуть в темные глубины своего сознания, где рождаются символы? Я считаю, что наши обряды – называйте их популярными, если хотите, – действительно помогают проникнуть в эту тьму. А в противном случае человека ждет смерть ума, и, заметьте, не «пересмерть» или пунармритью, которая в наших писаниях есть неотъемлемая часть «перерождения», но смерть абсолютная, смерть от невежества. Позвольте еще раз напомнить всем вам… – Он вновь заключил слушателей в объятья. – Что бы там ни говорили наши противники, лишь путем сохранения древних форм сакральности, какими бы извращенными и полными суеверий ни казались они современным философам, мы сможем уберечь от исчезновения нашу элементальность, наш этнос, нашу эволюцию и наше э…естество. – Он сел.
– И наше эскимо, – шепнул Амит Лате.
Публика сдержанно захлопала.
Тут поднялся досточтимый профессор Дутта-Рэй. Вначале он представлял лектора ласково, по-отечески, но теперь, бросая на последнего откровенно враждебные взгляды, он принялся разносить в пух и прах выдвинутые им теории. (Ясно было, что профессор полагал себя одним из упомянутых в речи «противников».) Но разве лектор выдвинул хоть одну внятную теорию? Если да, то Лата не заметила. Безусловно, у его речи был какой-то посыл, общее направление, но попробуй-ка разнеси посыл в пух и прах! Тем не менее профессор попытался это сделать. Поначалу он говорил спокойно, а ближе к концу надсадно орал, будто выкрикивал лозунги на митинге:
– Давайте не будем обманывать самих себя! Хотя зачастую подобные тезисы кажутся нам вполне приемлемыми, даже не лишенными смысла, по той же причине они совершенно не подлежат ни обоснованию, ни опровержению посредством сколько-нибудь веских, а не сугубо иллюстративных доводов. В самом деле, на практике бывает весьма трудно определить, относятся ли они вообще к области знаний ключевого вопроса, который, хоть и проливает некоторый свет на известную тенденцию, едва ли способен подсказать нам, возможно ли изложить ответ внятно и убедительно через призму его, выражаясь обобщенно, постоянно видоизменяющихся и эволюционирующих принципов; таким образом, хотя теория и может показаться человеку несведущему достаточно обоснованной, она не дает сколько-нибудь аргументированного анализа основной проблемы и отсылает нас к доводам, которые придется поискать в другом месте. Поясню: неспособность этой теории внятно объяснять не делает ее несостоятельной, но делает ее бессмысленной, а этого мы не можем допустить, ибо это все равно что закрыть глаза на основы аналитического мышления и пренебречь самыми релевантными, неопровержимыми и конструктивными аргументами.
Он с грозным ликованием воззрился на лектора и подытожил:
– Не вдаваясь в частности, мы можем, таким образом, осторожно предположить, что при прочих равных не стоит делать определенных обобщений, когда нам доступны обобщенные определения, позволяющие не растекаться праздно мыслью по древу, а говорить четко и по существу.
Дипанкар был потрясен, Амит скучал, Лата недоумевала.
У некоторых слушателей появились вопросы, но Амит больше не мог это выносить и потащил Лату и Дипанкара (первую добровольно, второго против воли) из зала в коридор. У нее немного кружилась голова, и не только потому, что последний час она дышала разреженным воздухом абстракций, – просто в аудитории было очень душно и жарко.
Минуту-другую все трое молчали. Лата, заметившая, как Амиту было скучно на лекции, ждала, что сейчас он начнет возмущаться, а Дипанкар постарается ему возразить.
Однако Амит лишь с улыбкой заметил:
– Оказываясь на подобных мероприятиях без карандаша и бумаги, я развлекаюсь так: беру любое слово, использованное лектором, – например, «птица», «материя», «центральный», «голубой» – и начинаю образовывать от него различные производные и варианты.
– Даже от слов вроде «центральный»? – спросила Лата, которой пришлась по душе эта идея.
– Даже от них. Годится почти любое слово.
Он нащупал в кармане одну анну и купил у лоточника маленький венок из ароматных белых цветов жасмина.
– Держи, – сказал он, вручая цветы Лате.
Та была очень довольна. Она поблагодарила Амита, с наслаждением вдохнула аромат цветов и тут же, без доли смущения, надела венок на голову.
В этом ее жесте было что-то настолько приятное, естественное и непосредственное, что Амиту невольно подумалось: «Она, может, и поумнее моих сестер, но больше всего мне нравится, что она лишена их рафинированности. Пожалуй, я очень давно не встречал таких славных девушек».
Лата в эти минуты тоже думала, как ей нравится семья Минакши. С ними она наконец смогла забыть о себе и о своем дурацком надуманном несчастье. Даже невыносимо скучная лекция в их компании приносила радость и удовольствие.
Достопочтенный господин Чаттерджи сидел у себя в кабинете. На столе перед ним лежал незаконченный текст приговора и стояла черно-белая семейная фотография в рамке, которую они сделали много лет назад в модном по тем временам калькуттском фотоателье. Каколи, своенравный ребенок, настояла на том, чтобы фотографироваться со своим плюшевым мишкой, а Тапан был еще слишком мал, чтобы изъявлять какую-либо волю.
Господину Чаттерджи предстояло вынести смертный приговор шести членам преступной группировки дакойтов[320]. Такая работа всегда причиняла ему массу страданий, и он с нетерпением ждал, когда его снова переведут на гражданские дела, – там и головой можно поработать, и волнений меньше. Безусловно, все шестеро бандитов виновны в совершенном преступлении и вынесенный сессионным судьей приговор не назовешь ни ошибочным, ни необоснованным. Стало быть, и отменить его нельзя. Да, вероятно, не все шестеро убивали преднамеренно, но согласно Индийскому уголовно-исполнительскому кодексу в случае убийства и ограбления, совершенного группой лиц, все лица должны понести одинаковую ответственность за преступление.
В Верховный суд дело не пойдет, последней инстанцией в данном случае станет Высокий суд Калькутты. Сперва господин Чаттерджи подпишет приговор, затем – его коллега[321], и судьба шестерых человек будет решена. Несколько недель спустя их повесят в Алипурской тюрьме.
Минуту-другую господин Чаттерджи разглядывал фотографию семьи, затем осмотрел кабинет, три стены которого были заставлены всевозможными кодексами и подшивками в кожаных и полукожаных переплетах светло-коричневого или синего цвета. «Сборник судебных решений Индии», «Всеиндийский репортер»[322], «Всеанглийский правовой сборник», «Свод законов Холзбери», несколько учебников и книг по юриспруденции, «Конституция Индии» (свежая, прошлогодняя), а также подборки местных законодательных актов с комментариями. Хотя теперь господин Чаттерджи мог получить любую книгу в Судейской библиотеке Высокого суда, он не отменил подписку на привычные журналы – отчасти потому, что иногда предпочитал составлять тексты решений дома, а отчасти потому, что Амит еще мог пойти по его стопам, как он сам однажды пошел по стопам отца (вплоть до того, что выбрал для себя и впоследствии своего сына ту же адвокатскую палату).
Отнюдь не по рассеянности достопочтенный господин Чаттерджи пренебрегал сегодня хозяйскими обязанностями. Причиной тому была не толстуха-сплетница и не шум, который подняли за столом его дети (их он искренне любил). Причиной стал муж сплетницы – господин Гангули. После продолжительного молчания он вдруг заговорил о своем любимом великом гении – Гитлере. Тот умер шесть лет назад, но господин Гангули до сих пор ему поклонялся, как богу. Своим монотонным голосом, пережевывая собственные мысли, как корова – жвачку, он начал монолог, который достопочтенный господин Чаттерджи слышал уже не раз: мол, даже Наполеон (еще один великий бенгальский герой) не годился в подметки Гитлеру. Гитлер помог Нетаджи Субхасу Чандре Босу в борьбе с мерзкими британцами! Как восхитительно атавистична индо-германская связь и как это ужасно, что немцы и англичане в течение месяца официально прекратят состояние войны, в котором пребывали аж с 1939 года. (Господин Чаттерджи считал, что давно пора, но вслух ничего не сказал – дабы не превратить монолог Гангули в диалог.)
Поскольку за столом упомянули «сахиба из Германии», господин Гангули не преминул выразить радость, что и их семья, возможно, скоро станет прекрасным примером «индо-германской связи». Достопочтенный господин Чаттерджи какое-то время слушал его молча, с благожелательным отвращением на лице, а потом встал, вежливо извинился, ушел к себе и больше за стол не возвращался.
Нет, он ничего не имел против Ганса. Он видел его всего пару раз – и то, что он видел, ему понравилось. Парень был хорош собой, одет с иголочки и производил во всех смыслах приятное впечатление, а его забавная, немного даже агрессивная куртуазность умиляла. Да и Каколи он нравился. Со временем Ганс, вероятно, научится не ломать людям кисти рук. Однако господина Чаттерджи несказанно раздражал синдром, нередко встречавшийся у бенгальцев и только что наглядно продемонстрированный родственником жены: смесь слепого патриотизма – обожествления великого героя Субхаса Чандры Боса, который бежал в Германию и Японию, а позднее основал для борьбы с британцами Индийскую национальную армию; обязательного восхищения Гитлером и фашизмом; громогласного поношения всего британского и замаранного «псевдобританским либерализмом»; а также презрения к политике хитрого труса Ганди, который не позволил Босу возглавить партию Конгресс, хотя тот и победил на выборах. Нетаджи Субхас Чандра Бос был бенгальцем, и достопочтенный господин Чаттерджи гордился своим бенгальским происхождением не меньше, чем индийским, однако – подобно отцу, «старому господину Чаттерджи», – он бесконечно радовался, что пройдохи вроде Субхаса Боса не заправляют Индией. Отцу куда больше нравился тихий, скромный, но оттого не менее любящий свою страну брат Субхаса Боса, Сарат, тоже адвокат. Он был с ним знаком и восхищался им.
«Не будь этот болван Гангули родственником жены, – подумал достопочтенный господин Чаттерджи, – я ни за что не стал бы портить воскресный обед общением с ним. Увы, в семьях попадаются разные личности, и, в отличие от случайных знакомых, с ними приходится мириться… Мы будем родственниками до последнего вдоха».
Такие рассуждения о жизни и смерти больше свойственны отцу, пришло в голову достопочтенному господину Чаттерджи, а старику скоро восемьдесят стукнет. Отец, впрочем, так доволен своей неспешной жизнью, своим котом и чтением классической санкритской литературы, что вряд ли когда-нибудь задумывается о смерти и скоротечности жизни. Жена его умерла очень давно, к тому времени они были женаты только десять лет – и с тех пор он практически о ней не говорил. Чаще ли он вспоминает ее теперь, на склоне лет?
– Люблю читать старинные пьесы, – на днях сказал отец сыну. – Король, принцесса, служанка… С тех пор ведь ничего не изменилось – рождение, взросление, любовь, амбиции, ненависть, смерть… Все по-прежнему. Все по-прежнему.
Достопочтенный господин Чаттерджи вдруг с испугом осознал, что и сам почти не думает о жене. Они познакомились на мероприятии – как там назывались эти специальные фестивали, устраиваемые обществом «Брахмо-самадж», где подростки (и не только) могли познакомиться, пообщаться? Ах да! «Джубок Джуботи Дибош». Отец одобрил его избранницу, и они поженились. Жили душа в душу, хозяйкой она была прекрасной, а дети – при всей их эксцентричности – выросли хорошими людьми. Вечера достопочтенный господин Чаттерджи обыкновенно проводил в клубе; супруга не возражала, – пожалуй, ей даже нравилось, что можно посвятить это время себе и детям.
Вот уже тридцать лет, как она рядом, и, вне всяких сомнений, без нее ему жилось бы куда хуже. Но сейчас он чаще думал о детях – особенно его беспокоили Амит и Каколи, – нежели о супруге. Впрочем, и она вряд ли часто думала о нем. Все их разговоры (включая последний, по итогам которого он вынес сыновьям ультиматум) сводились к обсуждению детей: «Куку вечно висит на телефоне, а я даже не знаю, с кем она разговаривает! Теперь она еще и уходит когда вздумается, порой очень поздно, а на все мои вопросы только отшучивается». – «Да брось, оставь ее в покое. Она знает, что делает». – «Помнишь, что случилось с той девицей из семьи Лахири?!» Дальше – хуже. Супруга входила в совет школы для малоимущих и принимала участие в других социальных инициативах, какими обычно занимаются женщины, но почти все ее мысли и тревоги были связаны с благополучием собственных детей. Больше всего ей хотелось поскорее устроить их семейную жизнь: женить сыновей и выдать замуж дочь.
Весть о браке Минакши и Аруна Меры выбила ее из колеи, но после рождения Апарны, как и следовало ожидать, она успокоилась. Зато достопочтенный господин Чаттерджи, который поначалу принял выбор дочери с достоинством, начинал все больше беспокоиться за Минакши. Во-первых, мать Аруна оказалась странной женщиной – излишне сентиментальной и склонной тревожиться по пустякам. (Да, раньше он думал, что ей это как раз несвойственно, однако Минакши впоследствии открыла ему глаза, рассказав свою версию истории про переплавку медали.) Да и сама дочь порой выдавала фразы, от которых веяло таким холодным эгоизмом, что даже он – при всем желании – не мог закрыть на это глаза. Господин Чаттерджи скучал по дочке, однако без нее традиционные утренние прения в семье стали гораздо более мирными и доброжелательными.
Наконец, ему не давал покоя сам Арун. Да, безусловно, парень он был умный и напористый, но больше уважать его – карьериста и подхалима, склонного к приступам необоснованной агрессии, – оказалось не за что. Порой они пересекались в Калькуттском клубе, однако беседа не клеилась. Каждый вращался в своем кругу, соответствующем возрасту и профессии. Компания Аруна представлялась достопочтенному господину Чаттерджи чрезмерно шумной, неприятно выбивающейся из роскошной благообразной обстановки клуба с деревянными панелями на стенах и пальмами в вазонах. Впрочем, разница в возрасте дает о себе знать, уверял себя он. Времена меняются, и он реагирует на эти перемены точно так же, как испокон веков реагировали на них все – король, принцесса, служанка…
Однако кто мог подумать, что перемены будут столь стремительными и глубокими? Всего несколько лет назад Гитлер держал за горло Европу, Япония бомбила Пёрл-Харбор, Тагор только-только умер, Ганди голодал в тюрьме, а Черчилль требовал его казнить. Амит участвовал в студенческих беспорядках и едва не сел в тюрьму. Трехлетний Тапан чуть не умер от пиелонефрита. Но в Высоком суде все обстояло как нельзя лучше. Работа стала на порядок интереснее: появлялось все больше дел о нарушении законов о сверхприбыли и о противодействии военной спекуляции. Достопочтенный господин Чаттерджи был полон сил, а превосходная система подшивки и хранения документов, разработанная Бисвасом-бабу́, помогала ему держать рассеянность под контролем.
В первый же год после обретения Индией независимости ему предложили должность судьи, – казалось, и отец, и секретарь обрадовались этому даже больше, чем он сам. Хотя Бисвасу-бабу́ пришлось искать новую работу, он так любил семью Чаттерджи, так гордился ими и так ликовал, что сын пошел по стопам отца: теперь к его работодателю, как и к его отцу, будет приставлен лакей в тюрбане и красно-бело-золотой ливрее! Одно только расстраивало старого секретаря: что Амит-бабу́ не спешит продолжать семейную традицию. Ну да ничего, рассуждал он, еще пара лет – и парень точно образумится.
Судейский состав Высокого суда всего за несколько лет претерпел колоссальные изменения. Достопочтенный господин Чаттерджи поднялся из-за своего большого письменного стола красного дерева и подошел к полке, на которой стояли свежие издания «Всеиндийского репортера» в коричневых, красных, черных и золотых переплетах. Он снял два тома – «Калькутта, 1947» и «Калькутта, 1948» – и принялся сравнивать первые страницы. Его охватила глубокая печаль: что случилось с его родной страной, с его собственными друзьями, англичанами и мусульманами?
Неизвестно почему достопочтенный господин Чаттерджи вдруг вспомнил одного давнего приятеля, на редкость нелюдимого английского врача, который тоже имел обыкновение сбегать от гостей: ссылался на неотложные дела (умирающих пациентов, например) и исчезал. Затем он отправлялся в Бенгальский клуб, усаживался на высокий табурет за барной стойкой и пил виски до потери пульса. Жена врача, устраивавшая эти огромные приемы, тоже была особа эксцентричная: разъезжала всюду на велосипеде в соломенной шляпе с широкими полями, из-под которых она могла незаметно (так ей казалось) подсматривать за происходящим в мире. Говорили, однажды она явилась в «Фирпо» с каким-то черным кружевным нижним бельем на плечах, якобы приняв его за палантин.
Достопочтенный господин Чаттерджи невольно улыбнулся, но улыбка его померкла, когда он открыл следующие две страницы для сравнения. В его микрокосме эти странички отражали падение империи и рождение двух стран из идеи, прискорбной и дремучей идеи – что представители разных конфессий в одной стране ужиться не могут.
Вооружившись красным карандашом, которым он всегда делал пометки в юридических сборниках, достопочтенный господин Чаттерджи поставил маленькие крестики напротив тех имен, которые значились в сборнике за 1947 год, а в 1948-м – всего лишь год спустя – исчезли. Вот какой у него получился список:
В конце списка за 1948 год было еще несколько имен, включая его собственное, но больше половины англичан и мусульман исчезли. В 1948 году в Высоком суде Калькутты не осталось ни одного мусульманина.
Для человека, считавшего принадлежность друзей к той или иной конфессии и национальности фактором одновременно важным и несущественным, изменившийся состав суда стал поводом для бесконечной грусти. В последующие годы ряды англичан продолжали редеть, и на данный момент их оставалось всего двое: Тревор Харрис (он по-прежнему занимал должность главного судьи) и Томас Роксберг.
Британцы всегда с особым трепетом относились к назначению судей, и, надо сказать, правосудие при них вершилось честно и сравнительно быстро, если не считать пары скандалов вроде истории в Лахорском Высоком суде в сороковых. (Нечего и говорить, англичане были горазды на репрессивные меры и законы, но сейчас не об этом.) Главный судья открыто или тайно наводил справки о человеке, казавшемся ему достойным кандидатом в судьи, потом делал ему предложение и, если тот соглашался, предлагал кандидатуру правительству.
Порой правительство отклоняло кандидата из политических соображений, но, как правило, человек с активной политической позицией даже не рассматривался главным судьей, а если и рассматривался, предложение стать судьей не принимал – иначе плакали его взгляды. Кроме того, возникни на горизонте очередное движение вроде «Прочь из Индии», как ему выносить приговоры, не идя против совести? Сарату Босу, к примеру, англичане никогда не предлагали стать судьей, да он никогда и не согласился бы.
После ухода британцев особых перемен не случилось, по крайней мере в Калькутте, ведь главным судьей остался англичанин. Господин Чаттерджи считал сэра Артура Тревора Харриса хорошим человеком и достойным судьей. Он вдруг вспомнил свое «собеседование» на должность, когда его, одного из ведущих барристеров Калькутты, пригласили в кабинет главного судьи.
Оба сели, и Тревор Харрис сказал:
– Если позволите, господин Чаттерджи, давайте сразу перейдем к делу. Я хочу порекомендовать вас правительству в качестве судьи. Как вы к этому относитесь?
– Господин главный судья, это огромная честь для меня, но, боюсь, я вынужден отказаться.
Тревор Харрис несколько опешил:
– Можно узнать почему?
– Позвольте мне тоже говорить прямо, – последовал ответ. – Несколько лет назад судьей был назначен человек гораздо младше меня, и основанием для его назначения стал отнюдь не высокий профессионализм.
– Англичанин?
– Кстати, да. Но я не хочу сейчас строить догадки о причинах того назначения.
Тревор Харрис кивнул:
– Понимаю, кого вы имеете в виду. Но он был назначен при другом главном судье – и кстати, я думал, что вы друзья.
– Друзья или нет, это сейчас не важно. Я говорю не о дружбе, а о принципах.
После недолгой паузы Тревор Харрис продолжал:
– Что ж, как и вы, я не буду сейчас строить догадки и обсуждать с вами оправданность того назначения. Однако главный судья был тяжело болен, и служба его подходила к концу.
– Тем не менее.
Тревор Харрис улыбнулся:
– Из вашего отца получился великолепный судья, господин Чаттерджи. На днях я как раз ссылался на его решение от тысяча девятьсот тридцать третьего года по вопросу эстоппеля[324].
– Непременно передам ему ваши слова, он будет очень рад.
Наступила тишина. Господин Чаттерджи уже хотел встать, но тут главный судья, издав некое подобие вздоха, сказал:
– Господин Чаттерджи, я слишком вас уважаю, чтобы попытаться… переубедить вас в этом вопросе. Но не могу не признать, что ваш отказ глубоко меня опечалил. Полагаю, вы осознаете, как мне трудно восполнить потерю такого количества хороших судей в столь короткие сроки. Несколько человек забрали у нас Пакистан и Англия. Дел становится все больше, а скоро нам предстоит работать над Конституцией; поймите, нам нужны наилучшие судьи! В этом свете я очень прошу вас изменить свое решение и все же занять предлагаемую должность. – Он ненадолго умолк, а потом продолжил: – Разрешите взять на себя смелость и обратиться к вам с тем же вопросом в конце недели? Вероятно, вы еще передумаете. Если же нет, это не умалит моего уважения к вам, и я обязуюсь впредь не донимать вас уговорами.
Господин Чаттерджи отправился домой без малейшего намерения что-либо обдумывать и с кем-либо советоваться по этому делу. Однако, разговаривая с отцом, он передал ему слова главного судьи о том решении 1933 года.
– Погоди, а зачем главный судья вообще тебя вызвал? – тут же спросил отец.
Пришлось все ему рассказать.
Отец процитировал древнюю санскритскую мудрость, смысл которой сводился к тому, что лучшее украшение ученого человека – скромность. Про долг и ответственность он ничего говорить не стал.
Жена тоже узнала о происходящем по чистой случайности: господин Чаттерджи, ложась спать, оставил рядом с кроватью клочок бумаги с напоминанием: «Пт 16:45 (?) – разг. с ГС о долж-ти судьи». Когда на следующее утро он встал, жена была в ярости.
– Это же гораздо лучше для твоего здоровья! – воскликнула она. – Не придется до поздней ночи совещаться с молодняком. Спокойная, размеренная жизнь…
– Со здоровьем у меня все хорошо, дорогая. И жизнь моя меня устраивает. Я успешный адвокат. Орр и Дигнам прекрасно знают, сколько дел я могу осилить.
– Я рада. Но все же хорошо, наверное, ходить в парике и красной мантии.
– Увы, красные мантии мы надеваем только на слушаниях по крупным уголовным делам, и никаких париков. Да, щеголять в роскошных нарядах нынче не получится.
– «Достопочтенный господин Чаттерджи». Как звучит!
– Я боюсь превратиться в отца.
– Ладно бы в отца. Это еще не самое ужасное.
Как узнал о происходящем Бисвас-бабу́ – загадка. Однако он узнал. Вечером господин Чаттерджи диктовал ему какие-то свои соображения по делу, и Бисвас-бабу́ случайно обратился к нему «ваша честь». Господин Чаттерджи выпрямился. «Наверное, старик просто зарапортовался и вспомнил прошлое, – рассудил он, – ненароком перепутал меня с отцом». Но Бисвас-бабу́ сделал такое пристыженное лицо, что сразу себя выдал. Тряся поджилками, он поспешно затараторил:
– Я с превеликой радостью, хоть и несколько преждевременно, господин, спешу поздравить вас…
– Предложение я не приму, Бисвас-бабу́, – резко осадил его господин Чаттерджи по-бенгальски.
Секретарь был так потрясен этой вестью, что совсем забылся.
– Почему, господин? – спросил он в ответ и добавил по-бенгальски: – Разве вы не хотите вершить справедливость?
Господин Чаттерджи был раздосадован, но собрался с мыслями и продолжил диктовку. Слова Бисваса-бабу́, однако, не давали ему покоя. Он ведь не спросил: «Разве вы не хотите стать судьей?» – он сформулировал вопрос иначе – и неспроста.
Что делает адвокат? Защищает своего клиента, прав он или не прав, используя для этого все свои знания и опыт. А судья старается взвесить полученные свидетельства и принять объективное, единственно верное решение. Он наделен правом вершить справедливость – благородным правом. В конце недели господин Чаттерджи встретился с главным судьей и сообщил ему, что будет несказанно рад и почтен, если тот отправит его кандидатуру на рассмотрение в правительство. Несколько месяцев спустя он стал судьей.
Работа ему нравилась, однако с коллегами-судьями он почти не общался. Еще будучи адвокатом, он успел обзавестись множеством друзей и знакомых – рвать с ними отношения, как это делали многие судьи, он не собирался. Становиться главным судьей или переводиться в Верховный суд Дели в его планы не входило (Федеральный суд и Судебный комитет Тайного совета к тому времени перестали существовать).
Помимо прочего, он слишком любил Калькутту, чтобы куда-то переезжать. Своего лакея в тюрбане и ливрее он находил смешным и неприятным типом – в отличие от другого судьи, который всюду таскал слугу за собой, даже если шел на рынок за рыбой. Но ему нравилось, что все обращаются к нему «милорд» и «ваша честь».
Однако наибольшее удовлетворение приносило другое (Бисвас-бабу́, при всей его любви к помпе и мишуре, все-таки знал к нему подход): возможность законно вершить справедливость. Два недавних дела как нельзя лучше это иллюстрировали. Одно касалось Закона о превентивном заключении под стражу от 1950 года: прикрываясь этим актом, полицейские задержали главу профсоюза – мусульманина – и даже не смогли толком объяснить в суде, на каком основании произвели задержание. Якобы он был пакистанским агентом (доказать это, разумеется, они не могли) и подстрекал народ к беспорядкам. Расплывчатость и неопределенность данных заявлений подтолкнули достопочтенного господина Чаттерджи и его коллегу освободить задержанного из-под ареста на основании 5-го пункта 22-й статьи Конституции.
А еще недавно был обжалован приговор по делу о преступном сговоре, вынесенный двум обвиняемым, причем один из них подал апелляцию, а второй нет (вероятно, просто не нашел на это денег). Господин Чаттерджи и его коллега по собственной инициативе внесли предложение, что в подобных случаях необходимо пересматривать приговор всем обвиняемым, независимо от того, подавали они апелляцию или нет. Это вызвало в судебных кругах массу препирательств и склок, но в конце концов было постановлено, что в случаях обжалования заведомо неправосудных решений по делам с несколькими обвиняемыми вынесение справедливого приговора всем обвиняемым относится к собственной компетенции Высокого суда.
Даже имея дело с такими вердиктами, как нынешний, достопочтенный господин Чаттерджи считал, что поступает справедливо, хотя выносить смертные приговоры не любил. Его решение по крайней мере взвешенно и внятно сформулировано. Однако его расстраивало, что в первом черновике он перечислил лишь пятерых обвиняемых и забыл упомянуть шестого. В былые времена именно от таких досадных катастроф его спасал бдительный Бисвас-бабу́.
Тут он опять вспомнил о старике-секретаре. Интересно, как он, чем сейчас занят? Через открытую дверь кабинета долетала музыка: Куку играла на рояле. За обедом, помнится, ее реплика про «шелудошный шок» его разозлила, но сейчас он расплылся в улыбке. Письменный юридический английский Бисваса-бабу́ был безупречно лаконичен (если не считать артиклей, которые он так и не научился употреблять), а вот разговорный представлял собой нечто причудливо-невразумительное. Стоит ли удивляться, что Куку в приподнятом настроении не смогла устоять перед его экспрессивными возможностями?
Бисвас-бабу́ в это самое время встречался со своим давним другом, тоже секретарем – бурра-бабу́ из страхового отдела «Бентсена и Прайса». Их дружба длилась уже более двадцати лет, чему немало поспособствовала адда, или берлога, Бисваса-бабу́. Бурра-бабу́ гостил у него дома почти каждый вечер, а после свадьбы Аруна и Минакши они стали практически родственниками. В той же берлоге собиралось еще несколько давних друзей: обсудить события в мире или просто посидеть, попить чаю и почитать газету, время от времени комментируя прочитанное. Сегодня они подумывали сходить в театр.
– Говорят, в здание Высокого суда молния ударила, – начал беседу один из друзей.
– Да, но ничего не повредила, к счастью, – ответил Бисвас-бабу́. – У нас другая проблема: беженцы из Восточной Бенгалии начали селиться прямо в коридорах.
Все говорили «Восточная Бенгалия», никто не называл эту местность «Пакистаном».
– Тамошних индусов запугивают и гонят прочь. Каждый день читаю в «Хиндустан стандарт» про очередную похищенную девочку…
– Ай, ма! – окликнул Бисвас-бабу́ свою младшую шестилетнюю внучку. – Сходи-ка к матери, пусть принесет еще чаю.
– Одна быстрая война – и Бенгалия снова будет едина.
Эту реплику все сочли настолько глупой, что даже не удостоили ответом.
Несколько минут в берлоге стояла благостная тишина.
– А читали статью, где опровергли версию о гибели Нетаджи в авиакатастрофе? Позавчера вышла…
– Что ж, если он жив, то явно не торопится сообщить об этом миру.
– Конечно! Затаился.
– Зачем? Британцев здесь больше нет.
– Да, но у него были враги и похуже. Они-то никуда не делись.
– Кто?
– Неру – помимо прочих, – зловеще, хоть и неубедительно подытожил собеседник.
– Может, и Гитлер тогда жив?
Все весело прыснули.
– А когда твой Амит-бабу́ женится? – через некоторое время спросил кто-то у Бисваса-бабу́. – Вся Калькутта ждет!
– Подождет, – рассудительно ответил Бисвас-бабу́, вновь утыкаясь в газету.
– Это твой отцовский долг, сделай что-нибудь – жени парня! «Всеми правдами и неправдами», как говорят англичане.
– Я сделал, что мог, – в притворном изнеможении ответил Бисвас-бабу́. – Он славный парень, но мечтатель.
– Славный, но мечтатель! Сразу вспомнил тот анекдот про зятя, расскажите-ка еще раз, а?
– Нет-нет, – замотали головами Бисвас и бурра-бабу́.
Но долго уговаривать их не пришлось: оба были прирожденные актеры и роли свои знали хорошо, благо сценка оказалась короткая – всего несколько строк. Они уже раз пять или шесть разыгрывали ее перед этой публикой; обитатели адды, вялые и апатичные, порой тешили себя такими импровизированными театральными постановками.
Бурра-бабу́ заходил по комнате, делая вид, что рассматривает товар на рыбном рынке. Тут он повстречал близкого друга.
– А, Бисвас-бабу́, здорóво! – радостно воскликнул он.
– Да-да, борро-бабу́, давно не виделись, – забормотал Бисвас-бабу́, складывая и отряхивая зонтик.
– Поздравляю с помолвкой дочери! Славный парень?
Бисвас-бабу́ усиленно закивал:
– Да-да, славный. Очень порядочный. Иногда, правда, ест сырой лук, но это ничего.
Бурра-бабу́, потрясенный до глубины души, вскричал:
– Как? Ест лук?! Каждый день?
– О нет! Не каждый. Далеко не каждый. Только когда выпьет.
– А, так он еще и пьет! Надеюсь, нечасто?
– Нет-нет! Только когда ходит к продажным женщинам…
– К продажным женщинам?! Ах! И часто это бывает?
– О нет, очень редко! – воскликнул Бисвас-бабу́. – Он не может себе это позволить. Его отец – сутенер на пенсии, без гроша в кармане. Парню только изредка удается выжать из него несколько монет.
Адда встретила это выступление громовым смехом и рукоплесканиями, что изрядно разожгло присутствующим театральный аппетит: всем уже не терпелось поскорей отправиться на спектакль, который сегодня давали в местном театре «Звезда». Вскоре подали чай, а к нему – изумительные лобанга-латики[325] и прочие сладости, приготовленные невесткой Бисваса-бабу́. На несколько минут все погрузились в молчание, изредка нарушаемое аппетитным причмокиваньем и хвалебными возгласами.
Дипанкар сидел на маленьком коврике с Пусиком на коленях и раздавал советы своим многострадальным братьям и сестрам.
Если Амита никто не смел отвлекать, когда он работал (или из страха, что он работает) над очередным бессмертным произведением, прозаическим или стихотворным, то времени и сил Дипанкара в семье обычно не жалели.
К нему приходили в любое время – за советом и просто поболтать. Его приятная, немного дурашливая серьезность располагала и внушала доверие.
Вопреки крайней нерешительности Дипанкара в вопросах, касающихся собственной жизни, – а может, как раз благодаря ей, – он умел давать очень полезные советы другим.
Первой заскочила Минакши: спросить, можно ли любить сразу двух мужчин – «по-настоящему, отчаянно и всей душой». Дипанкар обсудил с ней этот вопрос, ни разу не перейдя на личности, и в итоге заключил, что это, конечно, возможно. В идеале нужно любить всех, каждое существо во Вселенной, одинаково, добавил он. Минакши это не убедило, зато она выговорилась и немного повеселела.
Затем пришла Куку – с вопросом по существу. Что ей делать с Гансом? Он терпеть не может бенгальскую кухню, вкусы у него еще более обывательские, чем у Аруна, который воротит нос от рыбьих голов и даже от самой лакомой их части – глазок. Гансу не нравятся жареные листья нима («Заявил, что они слишком горькие, представляешь!»), а она едва ли сможет полюбить человека, который не любит листья нима. И вообще, ее-то он любит? Возможно, Ганса – со всеми его шубертами и шмерцами[326] – следует забыть?
Дипанкар заверил ее, что полюбить она сможет и что ее любят. О вкусах не спорят, в конце концов, рассудил он, после чего не преминул напомнить, что госпожа Рупа Мера считала ее саму невеждой и варваркой, потому что Куку пренебрежительно отозвалась о манго дашери. Что же до Ганса, то ему предстоит узнать много нового. Квашеную капусту скоро заменят цветы банана, а штоллен и торт «Захер» – лобонго-латики и ледикени. Если Ганс хочет оставаться любимейшим грибом Каколи, он непременно адаптируется, примет и полюбит бенгальскую кухню и культуру.
– Пускай в его могучих руках все остальные превращаются в глину, сам он явно становится глиной в твоих.
– И где мы будем жить? – спросила Куку, начиная шмыгать носом. – В его холодной, вымершей, разбомбленной стране? – Она окинула взглядом комнату Дипанкара и сказала: – Знаешь, здесь не хватает картины с изображением Сундарбана. Я тебе нарисую… Говорят, в Германии без конца льет дождь, люди всю жизнь дрожат от холода! И потом, если мы с Гансом поссоримся, я ведь не смогу сбежать домой, как Минакши!
Каколи чихнула. Пусик гавкнул. Дипанкар поморгал и продолжил:
– Ну, на твоем месте я…
– Ты не сказал «будь здорова», – возмутилась Каколи.
– Ой, прости; будь здорова, Куку.
– Ах, Пусик, Пусик, Пусик! – запричитала она. – Никто нас не любит, никто, даже Дипанкар. Никому нет дела до нашего здоровья, проще сразу слечь с воспалением легких и умереть.
Вошел Бахадур.
– Бабу́-мемсахиб, вам звонят, – сказал он.
– Ой, я побежала.
– Но мы такую важную тему обсуждаем – твою дальнейшую жизнь! – запротестовал Дипанкар. – Ты даже не знаешь, кто и зачем тебе звонит.
– Но звонят же!
Приведя брату сей железный довод, Куку убежала к себе.
Следом пришла мать Дипанкара – она сама хотела дать сыну пару советов.
– Ки корчно туми[327], Дипанкар?.. – начала она и продолжала тихо его распекать, пока тот благодушно улыбался. – Отец так за тебя волнуется… да и я хочу, чтобы ты поскорей остепенился… семейные дела… в конце концов, мы с папой не вечны… ответственность… папа стареет… взгляни на своего брата, ему бы только стихи сочинять, а теперь вот за роман взялся… возомнил себя новым Саратом Чандрой…[328] на тебя вся надежда, сынок… тогда мы с папой сможем покоиться с миром…
– Маго, у нас еще есть время все обдумать, – ответил Дипанкар, привыкший уступать всем по незначительным вопросам, а решение значительных откладывать на потом.
Госпожу Чаттерджи это не убедило. Когда Бахадур спрашивал маленького Дипанкара, что ему приготовить на завтрак, тот молча поднимал глаза и качал головой. Бахадур каким-то чудом догадывался, чего тот хотел, и приносил либо омлет, либо жареное яйцо. Дипанкар с удовольствием все съедал, а остальные только диву давались. Быть может, думала теперь госпожа Чаттерджи, никакого обмена мыслями между ними не происходило, Бахадур просто покорялся воле судьбы: пусть та сама разбирается с Дипанкаром, который не желает ничего решать и покорно принимает все, что выпадает на его долю.
– Ты даже девушку себе выбрать не можешь, – продолжала мама его журить. – И Хемангини к тебе неравнодушна, и Читра… ты совсем как Куку, – с грустью подытожила она.
В отличие от большеглазого Амита с мягкими округлыми чертами, куда больше соответствующими представлениям госпожи Чаттерджи о мужской красоте, лицо у Дипанкара было тонкое, точеное. Мать всегда втайне считала его гадким утенком: яростно бросалась в бой, когда кто-то называл его угловатым или костлявым, но с изумлением и недоверием слушала разговоры многочисленных читр и хемангини о его привлекательности.
– Они далеки от Идеала, маго, – сказал Дипанкар. – А я еще не отчаялся найти свой Идеал. И достичь полного Единения.
– Для этого ты собрался на фестиваль в Брахмпур? Какой позор для брахмо – молиться Ганге и купаться в ней!
– Нет, ма, это не позор, – серьезно ответил Дипанкар. – Даже Кешуб Чандер Сен[329] умастился маслом и трижды совершил омовение в водоеме на площади Дальхузи.
– Не может быть! – воскликнула госпожа Чаттерджи, потрясенная вероотступническими речами Дипанкара. Не пристало брахмо, которые придерживались абстрактных и возвышенных монотеистических взглядов, заниматься такими глупостями.
– Правда, маго. Ну ладно, может, не на площади Дальхузи… – уступил Дипанкар. – Зато он вроде бы окунулся целых четыре раза, а не три. И воды Ганги гораздо священнее, чем вонючая жижа на площади Дальхузи. Да что там, сам Рабиндранат Тагор говорил о Ганге…
– Ах, Роби-бабу́! – воскликнула госпожа Чаттерджи, и лицо ее тут же исказил смиренный религиозный экстаз.
Следующий визит в клинику доктора Дипанкара нанес Тапан.
Пусик сразу же перебрался с коленей Дипанкара к нему. Всякий раз, когда Тапан собирал чемодан перед отъездом в школу, Пусик приходил в отчаяние, усаживался на чемодан, чтобы его не забрали, а потом несколько недель кряду безутешно скулил и рычал на всех членов семьи.
Тапан погладил пса по голове и полюбовался сверкающим черным треугольником, образованным его глазами и носом.
– Мы тебя никогда не застрелим, Пусик, – пообещал он. – У тебя белков вообще не видно[330].
В знак всецелого одобрения и согласия с его словами Пусик помахал хвостиком-щеткой.
Тапан был чем-то обеспокоен и хотел поговорить, но никак не мог внятно сформулировать свою мысль. Дипанкар позволил ему немного поболтать о том о сем. Через некоторое время Тапан разглядел на верхней книжной полке книгу про самые известные битвы и попросил ее почитать. Дипанкар удивленно взглянул на пыльный томик – пережиток непросвещенной поры его жизни – и вручил книгу Тапану.
– Оставь себе, – сказал он.
– Ты уверен, дада? – полным благодарности голосом уточнил Тапан.
– Уверен ли я? Хм, не сказал бы. – Дипанкар начал сомневаться, стоит ли Тапану увлекаться такого рода литературой. – Как дочитаешь, принеси обратно – тогда и решим, что с ней делать… Тогда или попозже.
Наконец, только он собрался помедитировать, в комнату забрел Амит. Он весь день писал и выглядел усталым.
– Я тебе точно не помешаю? – спросил он.
– Нет, дада, не помешаешь.
– Уверен?
– Да.
– Я просто хотел кое-что с тобой обсудить… с Минакши и Куку о таком не поговоришь.
– Знаю, дада. Она очень славная.
– Дипанкар!
– А что? Непосредственная, – сказал Дипанкар с видом судьи, выводящего бэтсмена из игры. – Умная, – продолжал он, как Черчилль, объявляющий победу. – Привлекательная! – добавил он, изобразив рукой трезубец Шивы. – Совместима с Чаттерджи, – пробормотал он, точно матрона, вещающая о четырех целях в жизни, – и беспощадна к Бишу, – наконец заключил он, принимая позу бесстрашного Будды[331].
– Беспощадна к Бишу?
– Да, это мне Минакши недавно рассказала. Арун, похоже, вне себя от злости и больше не хочет ее ни с кем знакомить. Мама Аруна в печали, Лата – втайне торжествует, а Минакши – она, вообще-то, ничего не имеет против Биша, кроме того, что он невыносим, – встала на сторону Латы. И кстати, Бисвас-бабу́, которому уже все доложили, считает, что она идеально мне подходит. Это ты ему рассказал? – невозмутимо спросил Дипанкар.
– Нет, – нахмурился Амит. – Наверное, болтушка Куку растрезвонила. Какой ты сплетник, Дипанкар, ты вообще чем-нибудь полезным занимаешься в жизни? Лучше бы исполнил волю отца: устроился на нормальную работу и взял на себя финансовые дела семьи. Если финансами придется заняться мне, это убьет и меня, и мой роман. Да и вообще: она тебе не подходит. Нисколько. Ни капельки. Поищи себе другой Идеал.
– Ради тебя – что угодно, – миролюбиво ответил Дипанкар и в ласковом благословении опустил правую руку.
Однажды днем госпоже Рупе Мере прислали из Брахмпура манго, и глаза ее заблестели от счастья. В Калькутте она ела только манго сорта лангра: вполне вкусное, однако совсем не такое, как в ее детстве. Больше всего на свете она любила нежное, сочное, восхитительное дашери, но, увы, сезон их, как она думала, подошел к концу. Савита отправила ей дюжину почтой, однако, когда посылка наконец пришла, сверху лежало три раздавленных плода, а на дне – косточки. Кто-то на почте вскрыл посылку и украл ее манго. Госпожа Рупа Мера была ужасно расстроена – и людским коварством, и собственной обездоленностью. В этом сезоне о дашери можно забыть, решила она, а до следующего еще попробуй доживи… В таких рассуждениях, конечно, было больше драмы, чем здравого смысла (госпоже Рупе Мере еще не исполнилось пятидесяти). И вот ей принесли ящик, а внутри – две дюжины дашери, спелые, но не переспелые, даже немного прохладные на ощупь!
– Кто их принес? Почтальон? – спросила госпожа Рупа Мера слугу Ханифа.
– Нет, мемсахиб. Какой-то человек.
– Как он выглядел? Откуда взялся?
– Да просто человек, мемсахиб. Просил передать вам вот это письмо.
Госпожа Рупа Мера строго воззрилась на Ханифа:
– Что же ты сразу не сказал?! Ладно. Неси сюда тарелку и острый нож. И вымой два манго. – Она пощупала плоды в коробке и выбрала два. – Вот эти.
– Хорошо, мемсахиб.
– Еще вели Лате сейчас же вернуться и съесть со мной манго.
Лата сидела в саду; дождя не было, зато дул приятный ветерок. Когда она вошла в дом, госпожа Рупа Мера зачитала ей вслух письмо от Савиты:
…но я сказала, что ты наверняка ужасно расстроена, любимая моя ма, да мы и сами расстроились, ведь мы так тщательно, с такой любовью выбирали для тебя эти манго, каждый плод осматривали, чтобы они окончательно поспели только через неделю, когда посылка до тебя дойдет. А тут на днях один бенгалец, который работает в учебной части, подсказал нам, как можно решить проблему. Его приятель работает на железной дороге, обслуживает почтовые вагоны, оборудованные кондиционерами воздуха. За десять рупий он согласился лично доставить тебе посылку с манго. Надеюсь, они доехали в целости и сохранности, прохладные и спелые. Пожалуйста, сообщи, получила ли ты их вовремя. Если да, то, возможно, нам удастся до конца сезона отправить тебе еще одну партию, ведь теперь можно купить и спелые манго, раз они так быстро доезжают. Недоспелых на рынке уже нет. Только обещай не есть слишком много, ма, диабетикам это вредно. Пусть Арун тоже прочитает это письмо и следит, сколько ты съедаешь…
Глаза госпожи Рупы Меры наполнились слезами, когда она читала письмо от своей старшей дочери младшей. Потом она с аппетитом съела целое манго и настояла, чтобы Лата тоже угостилась.
– Давай еще одно пополам, – сказала она.
– Ма, у тебя сахар…
– Одно манго погоды не сделает.
– Конечно сделает, ма! И следующее тоже. А потом еще одно. И разве ты не хочешь растянуть удовольствие до следующей посылки?
Тут они были вынуждены прервать разговор: приехали Амит и Куку.
– А где Минакши? – спросил Амит.
– Ушла куда-то, – ответила госпожа Рупа Мера.
– Опять! А я надеялся ее повидать. Она заглядывала к Дипанкару, но мне об этом сообщили уже позже, когда она уехала. Пожалуйста, передайте ей, что я заходил. Где она пропадает?
– Да все с авантюристками своими, – пробурчала госпожа Рупа Мера.
– Какая жалость, – посетовал Амит. – Что ж, зато я очень рад видеть вас обеих. – Он повернулся к Лате и добавил: – Куку как раз собирается в Президенси-колледж навестить подругу, и я подумал, что мы могли бы поехать вместе. Помню, ты хотела побывать в тех местах.
– Точно! – Лата очень обрадовалась, что Амит не забыл о ее пожелании. – Можно, ма? Или я тебе нужна для какого-то дела?
– Можно, – благосклонно ответила госпожа Рупа Мера, чувствуя себя очень свободомыслящей женщиной. – Только обязательно отведайте этих манго перед уходом, – гостеприимно предложила она Амиту и Куку. – Они только что прибыли из Брахмпура, Савита прислала. И Пран – ах, ну какое счастье, что моя дочь вышла замуж за такого доброго и заботливого человека! И с собой возьмите, угостите остальных, – добавила она.
Когда Амит, Куку и Лата ушли, госпожа Рупа Мера решила разрезать еще одно манго. Апарна встала после дневного сна и получила дольку на полдник. Когда Минакши вернулась из «Авантюристок», удачно сыграв там в маджонг, ей зачитали вслух письмо от Савиты и тоже велели отведать манго.
– Нет, ма, я не могу – для фигуры вредно, да и помаду размажу! Здравствуй, Апарна, золотко мое!.. Только не целуй мамочку, у тебя губы липкие.
Это лишь еще раз утвердило госпожу Рупу Меру в мысли, что Минакши – очень странная женщина. Не побаловать себя такой вкуснотищей, как спелое манго, – это бесчеловечно.
– Амиту и Куку очень понравилось.
– Ах, как жаль, что мы разминулись! – с явным облегчением воскликнула Минакши.
– Амит приехал специально, чтобы тебя повидать. Он уже не первый раз приходит, а тебя нет.
– Вот уж вряд ли.
– То есть? – переспросила госпожа Рупа Мера, которая терпеть не могла, когда ей перечили – тем более когда перечила невестка.
– Вряд ли он приезжал ко мне. До вашего приезда он нас почти не навещал, ему для счастья вполне хватает своего вымышленного мира.
Госпожа Рупа Мера нахмурилась, но промолчала.
– Ох, ма, вы так ненаблюдательны! – продолжала Минакши. – Ему же явно приглянулась Латс! К ней он и приезжает. Я никогда не видела, чтобы он так обходительно вел себя с девушками. Прямо не нарадуюсь.
– Не нарадуюсь, – повторила Апарна, пробуя фразу на вкус.
– А ну тихо, Апарна! – резко одернула ее бабушка.
Девочка была так потрясена упреком любящей бабушки, что даже не обиделась, но на всякий случай притихла и стала внимательно слушать.
– Это неправда, слышишь? Неправда! И не надо им внушать всякие глупости, – заявила госпожа Рупа Мера, погрозив пальцем Минакши.
– Как можно внушить человеку то, до чего он сам давно додумался? – последовал прохладный ответ.
– Хватит строить козни, Минакши, я этого не потерплю!
– Но, ма, дорогая! – с удивленная улыбкой воскликнула Минакши. – Вы перегибаете палку! Никаких козней никто не строит, я лишь подмечаю и принимаю происходящее.
– А я не собираюсь принимать, – заявила госпожа Рупа Мера. Страшная мысль, что придется принести очередное дитя на алтарь Чаттерджи, пробудила в ней ярость. – Мы немедленно уезжаем в Брахмпур. – Она умолкла. – Нет, не в Брахмпур… Куда-нибудь еще.
– Думаете, Латс смиренно потащится за вами? – спросила Минакши, лениво разминая и потягивая длинную шею.
– Лата – славная и умная девушка, она всегда меня слушается. Не то что некоторые своевольные и непослушные девицы, возомнившие себя современными женщинами. Она хорошо воспитана.
Минакши томно покрутила головой, взглянула на ногти, а потом на часы:
– Ой, мне через десять минут надо быть в другом месте. Ма, присмотрите за Апарной?
Госпожа Рупа Мера молча согласилась. Минакши прекрасно знала, что свекровь только рада провести время со своей единственной внучкой.
– Буду дома к половине седьмого, – сказала Минакши. – Арун говорил, что сегодня задержится.
Госпожа Рупа Мера была так раздосадована, что ничего на это не ответила. Но за досадой где-то в глубине души начинала понемногу нарастать и захватывать всю ее целиком паника.
Амит и Лата бродили среди бесчисленных книжных киосков на Колледж-стрит. (Куку ушла с Кришнаном пить кофе – якобы его нужно было «задобрить», но Амит, к ее бесконечному недовольству, даже не уточнил почему.)
– Здесь миллионы книг! Думается, здесь все можно отыскать! – сказала потрясенная до глубины души Лата.
Надо же, несколько сот квадратных ярдов города отданы исключительно под книги – книги на мостовых, книги на импровизированных полках, сооруженных прямо на улице, книги в библиотеке и Президенси-колледже, книги новые, бывшие в употреблении и зачитанные до дыр… Здесь было все – от монографий по гальванопластике до последнего романа Агаты Кристи.
– Думаю, – поправил ее Амит.
– Нет, это я так думаю.
– Вот именно, думаешь ты, а не кому-то там «думается». Сегодня многие этим грешат, в Англии так вообще все поголовно: будто с ними все происходит само собой, помимо их воли. Боюсь, индийцы так и будут злоупотреблять возвратными глаголами, даже когда сами англичане давно забудут про этот идиотизм.
Лата покраснела, но ничего не сказала. Биш, вспомнила она, постоянно говорил про себя «видится», «хочется», «ощущается», и это действительно звучало глупо.
– Даже хуже, чем вездесущее «как бы», – сказал Амит.
– Ты прав.
– Просто вообрази, если я сказал бы: «Что-то мне любится», – не унимался Амит. – Или того хуже: «Мне любится Лата». Разве не глупо?
– Глупо, – признала Лата, хмуря брови. Ей казалось, что Амит излишне бравирует своим профессионализмом. А слова про любовь сразу и некстати напомнили ей о Кабире.
– Ужасно раздражает.
– Представляю. Или нет: мне представляется…
– Правильно представляется! – улыбнулся Амит.
– Каково это – писать роман? – помолчав, спросила Лата. – Наверное, писатель вынужден вовсе отказаться от «я»?
– Не знаю, это же мой первенец. Я в процессе выяснения. Пока роман очень напоминает баньян.
– Хм, – понимающе сказала Лата, хотя на самом деле ничего не поняла.
– Я имею в виду, – пояснил Амит, – что он разрастается, лезет во все стороны, то и дело выпуская ветви, которые затем укореняются, превращаются в стволы, переплетаются с другими ветвями… и порой отмирают. А когда-нибудь может погибнуть и основной ствол, его вырежут – и вся конструкция будет состоять из одних лишь второстепенных стволов… Ты поймешь, что я имею в виду, когда побываешь в Ботаническом саду. Баньян живет собственной жизнью – но то же самое можно сказать о птицах, змеях, пчелах, ящерицах и термитах, живущих в нем, на нем и рядом. А еще роман похож на Ганг с его верхними, средними и нижними притоками… и дельтой, конечно.
– Конечно, – кивнула Лата.
– У меня такое чувство, – заметил Амит, – что ты надо мной смеешься.
– Ты уже много написал?
– Примерно треть.
– Ну вот, а я постоянно отрываю тебя от работы.
– Вовсе нет.
– Роман, если я правильно помню, про голод в Бенгалии сорок третьего года?
– Да.
– У тебя сохранились какие-то воспоминания о той поре?
– Да. Я очень хорошо все запомнил. Только восемь лет прошло… – Он умолк. – Я тогда был студентом, участвовал в пикетах… Но знаешь, у нашей семьи даже тогда был пес, и кормили его очень хорошо. – Он смутился и замолчал.
– Как думаешь, автора обязательно должно трогать то, о чем он пишет? – спросила Лата.
– Без понятия, – признался Амит. – Порой у меня лучше всего получается писать о том, что совершенно меня не волнует. Хотя не всегда.
– То есть ты просто пишешь обо всем подряд? Барахтаешься – в надежде, что куда-нибудь да выплывешь?
– Нет-нет, не совсем.
Лата почувствовала, что Амит, минуту назад так охотно разглагольствовавший о своей работе, вдруг закрылся и расхотел отвечать на ее вопросы. Она решила не давить.
– Как-нибудь пришлю тебе сборник своих стихов, – пообещал ей Амит. – Прочтешь и составишь собственное мнение о силе – или слабости – моих чувств.
– Может, сейчас и купим?
– Нет, мне нужно время, чтобы придумать дарственную надпись, – ответил Амит. – А, вот и Куку!
Куку выполнила свою задачу – задобрила ухажера – и теперь хотела как можно скорей попасть домой. Увы, опять начался дождь, и теплая вода громко забарабанила по крыше «хамбера». Коричневые ручейки бежали по обочинам дороги, а впереди никакой дороги уже не было, а был лишь сплошной поток грязной воды. Встречные машины образовывали волны, сотрясавшие их автомобиль. Десять минут спустя они окончательно застряли. Водитель пытался держаться посередине дороги, где уровень воды был чуть ниже, но двигатель все равно заглох.
Лата не испугалась, ведь можно было поговорить с Куку и Амитом. Впрочем, от жары и духоты у нее на лбу выступили капли пота. Амит стал рассказывать о своих студенческих годах и о том, как он начал писать стихи.
– В основном они были ужасны, и потом я их сжег.
– Как?! – воскликнула Лата.
У нее не укладывалось в голове, как можно уничтожить то, что писалось от всего сердца. Ладно хоть сжег, а не просто разорвал. Это было бы уже вопиющее неуважение к собственному труду. Мысль о том, чтобы разводить огонь в доме – учитывая жаркий калькуттский климат, – тоже показалась Лате странной. Ни камина, ни очага в Баллигандже она не заметила.
– А где ты их сжег? – спросила она.
– В раковине, – вставила Куку. – И чуть дом заодно не спалил!
– Так ведь стихи были ужасные, – сказал Амит в свое оправдание. – Очень плохие. Мне до сих пор за них стыдно. Самовлюбленные и нечестные.
серьезно сообщила Куку.
подхватил Амит.
– Интересно, хоть один Чаттерджи не сочиняет легкомысленных стишат? – спросила Лата, начиная раздражаться. Эти люди к чему-нибудь относятся серьезно? Как можно шутить о таких душераздирающих вещах?
– Ма и бабá не сочиняют, – ответила Куку. – Это потому, что у них нет такого старшего брата, как Амит. У Дипанкара тоже не очень получается. Остальным сочинительство дается легко и непринужденно – все равно что спеть рагу, которую слышал много раз. Люди дивятся, как это у нас так ловко выходит, а мы дивимся, почему не выходит у Дипанкара. Точнее, выходит, но редко.
прощебетала Каколи. Она выдавала стишата с такой устрашающей частотой, что их стали называть «ку-ку-куплетами», хотя моду на их сочинение задал Амит.
Тем временем движение на дороге окончательно встало. Двигались лишь несколько рикш – рикши-валлы брели по пояс в воде, а их пассажиры, нагруженные тюками и чемоданами, с обеспокоенным удовлетворением поглядывали на залитый коричневым мир.
Через некоторое время вода начала убывать. Водитель осмотрел двигатель, затем провод зажигания – тот оказался мокрым. Он протер его тряпкой, но машина все равно не заводилась. Тогда он проверил карбюратор и что-то с ним сделал, бормоча под нос имена любимых богинь, причем перечисляя их в нужной последовательности, обеспечивающей успешное включение двигателя. Машина тронулась с места.
До Санни-Парка добрались уже затемно.
– Ну что, нагулялась?! – с порога прошипела госпожа Рупа Мера дочери, бросив на Амита испепеляющий взгляд.
И Амит, и Лата были несказанно удивлены столь враждебному приему.
– Даже Минакши раньше тебя вернулась! – продолжала распекать их госпожа Рупа Мера.
«Поэт, тоже мне! – думала она про Амита. – Только и умеет, что отцовские деньги проматывать! Ни единой рупии честным трудом не заработал! Я не допущу, чтобы мои дети говорили по-бенгальски!» Вдруг она вспомнила, что с последней прогулки в компании Амита ее дочь вернулась с цветами в волосах.
Глядя на Лату, но обращаясь, по всей видимости, к ним обоим – вернее, ко всем троим, потому что с ними была и Куку, – она продолжала:
– Из-за тебя у меня давление подскочило! И сахар!
– Нет, ма, – возразила Лата, заметив на столе тарелку со свежей кожурой манго. – Сахар у тебя поднялся из-за дашери. Сколько ты съела? Пожалуйста, не ешь больше одной штуки в день!
– Будешь жизни меня учить?! – сердито вопросила госпожа Рупа Мера.
Амит улыбнулся.
– Это я виноват, ма, – сказал он. – Дороги возле университета затопило, и мы застряли.
Госпожа Рупа Мера не смягчилась – сегодня она явно была не в духе. С какой стати он так улыбается?!
Тут на помощь подоспела Куку:
– Говорите, у вас высокий сахар?
– Очень, – сердито и гордо ответила госпожа Рупа Мера. – Я даже пью сок карелы, только все без толку!
– Вам надо сходить к моему гомеопату.
Отвлекающий прием Каколи явно сработал.
– У меня есть свой гомеопат!
Однако Каколи продолжала настаивать, что ее врач – лучший.
– Его зовут доктор Нуруддин.
– Магометанин? – подозрительно переспросила госпожа Рупа Мера.
– Да. Я к нему ходила в Кашмире, когда мы ездили туда отдыхать.
– Не поеду же я в Кашмир! – воскликнула госпожа Рупа Мера.
– Конечно нет, он теперь здесь принимает. У него своя клиника в Калькутте. Лечит всё – диабет, подагру, кожные заболевания. У одного моего друга выскочила киста на верхнем веке. Он прописал ему препарат под названием «тхуджа», и киста тут же отвалилась!
– Да-да! – энергично закивал Амит. – А я однажды отправил к гомеопату свою подругу – так тот моментально убрал ей опухоль в мозге и вылечил перелом ноги! И через три месяца она родила двойню, хотя у нее было бесплодие.
Куку и госпожа Рупа Мера злобно воззрились на него, а Лата улыбнулась – со смесью укоризны и одобрения.
– Амит вечно смеется над тем, чего не в состоянии понять, – сказала Куку. – Его послушать, так гомеопаты – из той же шайки-лейки, что и астрологи. Но даже наш семейный врач постепенно поверил в гомеопатию. Ну а я после того ужасного случая в Кашмире готова молиться на доктора Нуруддина! Лично я верю в результаты, остальное меня не волнует. Если что-то работает – я в это верю.
– А что с тобой случилось в Кашмире? – заинтересовалась госпожа Рупа Мера.
– Отравилась мороженым в одной гостинице Гульмарга.
– О!.. – Мороженое было и ее слабостью.
– В гостинице готовили свое мороженое, очень вкусное, – я что-то разошлась и съела сразу два шарика.
– И?..
– Это был кошмар… – задумчиво проговорила Куку, вспоминая пережитое. – У меня страшно разболелось горло. Местный врач, конечно, прописал какие-то аллопатические лекарства, и симптомы на денек прошли… Но потом все вернулось. Я не могла есть, не могла петь, даже говорить толком не могла! Ужасная боль при глотании: как будто шипы в горло вонзались! Приходилось думать, прежде чем что-то сказать.
Госпожа Рупа Мера сочувственно зацокала языком.
– Вдобавок носовые пазухи заложило. – Помолчав секунду-другую, Куку продолжала: – Мне снова прописали обычные лекарства. Опять стало полегче, но потом все по новой. Меня отправили в Дели, а оттуда на самолете в Калькутту. После третьей дозы лекарств ничего не поменялось: воспаленное горло, нос и пазухи отекшие, жуткое состояние! Тогда моя тетушка, госпожа Гангули, вспомнила про доктора Нуруддина. «Попробуйте обратиться к нему, – сказала она моей маме. – Вреда не будет».
Напряжение нарастало, становясь для госпожи Рупы Меры невыносимым. Истории о болезнях были для нее не менее захватывающими, чем детективы и любовные романы.
– Он посмотрел мою карту, задал несколько странных вопросов. А потом говорит: «Примите две дозы пульсатиллы и приходите на повторный прием». Я удивилась: «Как, всего две дозы? Разве не нужно пропить курс?» Он ответил: «Иншалла, двух доз будет достаточно». Так оно и вышло. Я поправилась. Отек спал, пазухи полностью очистились, и больше эта зараза ко мне не возвращалась. Доверься я аллопатической медицине, мне каждый день делали бы проколы и вытягивали гной для облегчения чудовищных болей, которые неизбежно возникли бы, не обратись я к доктору Нуруддину. И хватит уже смеяться, Амит.
Госпожа Рупа Мера поверила Каколи.
– Так и быть, если ты со мной сходишь, Лата, я к нему наведаюсь.
– Только не обращайте внимания на его странные вопросы, – сказала Каколи.
– Я прекрасно владею собой. В любых ситуациях, – заверила ее госпожа Рупа Мера.
Когда все ушли, она заявила Лате:
– Я страшно устала от Калькутты, дорогая, вот и здоровье начало подводить. Давай поедем в Дели.
– Но зачем, ма? Я тут обжилась, потихоньку начинаю получать удовольствие. Не вижу смысла срываться. Куда нам спешить?
Госпожа Рупа Мера многозначительно поглядела на дочь.
– А сколько нам еще манго надо съесть! – засмеялась Лата. – И потом, кто будет следить за подготовкой Варуна к экзамену?
Ее мать сделала суровое лицо.
– Скажи-ка… – начала она и тут же умолкла. Нет, не может невинное личико Латы быть маской. А если она не притворяется, то зачем подавать ей нехорошие идеи?
– Да, ма?
– Расскажи, что ты сегодня делала.
Эти слова были вполне в духе ее ежедневных допросов, и Лата выдохнула: наконец-то ма ведет себя нормально. Срываться из Калькутты и расставаться с семьей Чаттерджи ей вовсе не хотелось. Когда Лата вспомнила свое плачевное состояние по приезде сюда, она поняла, как благодарна этим людям – особенно уютному, циничному, внимательному Амиту – за то, как легко они приняли ее в свои ряды. Прямо как родную сестру, подумала она.
Тем временем госпожа Рупа Мера тоже думала о семье Чаттерджи, но в куда менее доброжелательных тонах. Слова Минакши вселили в нее панику.
«Я поеду в Дели – одна, если понадобится, – решила она. – Кальпана Гаур поможет быстро найти Лате достойного жениха. Тогда я и велю ей приезжать. От Аруна никакого толку: женившись на Минакши, он потерял всякую связь с родной семьей. Познакомил Лату с Бишванатхом – и на этом все! Никакой ответственности за сестру. Я теперь одна в целом свете. Только Апарна меня и любит».
Минакши спала, а Апарна играла с Беззубой Каргой. Госпожа Рупа Мера подошла к ним и заключила внучку в крепкие объятья.
Дождь задержал и Аруна – он вернулся домой в самом черном расположении духа.
Не удостоив мать, сестру и дочь даже приветствием, он лишь хмыкнул и сразу прошел в свою комнату.
– Чертовы свиньи! Все они свиньи, вот кто! – рявкнул он. – И водитель наш тоже.
Минакши поглядела на него с кровати, зевнула и проговорила:
– Ох, достала уже с этим идиотским Блаберджи-трепом! – заорал Арун, ставя на пол портфель и кидая на спинку стула мокрый плащ. – Жена ты мне или кто? Могла хотя бы изобразить сочувствие!
– А что случилось, милый? – Минакши тут же сделала требуемое выражение лица. – На работе не ладится?
Арун закрыл глаза и присел на край кровати.
– Ну, рассказывай, – проворковала Минакши, развязывая ему галстук тонкими изящными пальчиками с алыми ногтями.
Арун вздохнул.
– Чертов рикша-валла потребовал три рупии, чтобы перевезти меня через дорогу к моей машине! Через дорогу!!! – повторил он, тряся головой от отвращения и изумления.
Минакши замерла.
– Да ты что! – искренне поразилась она. – Надеюсь, ты ему не заплатил?
– А что мне оставалось? Не идти же вброд! Водитель ко мне подъехать не мог, там всю дорогу залило – этак и без машины можно остаться! Рикша-валла сразу это понял. Прямо злорадствовал, скотина: дескать, поймал сахиба за яйца! «Решать вам, – говорит, – три рупии, и точка». Три рупии! Обычно за такое берут не больше двух анн. А должны одну анну брать, там ехать-то всего ничего – шагов двадцать! Но он видел, что других рикш поблизости нет, а я мокну под дождем. Шкуродер чертов!
Минакши взглянула на зеркало и о чем-то задумалась.
– А вот скажи, что делает «Бентсен Прайс», когда на мировом рынке внезапно исчезает… ну, скажем, джут? Разве они не задерут цены до предела? Или такое только марварцы практикуют? Я точно знаю, что у ювелиров это принято. И у торговцев овощами. Вот и рикша-валла не упустил случая подзаработать. Пожалуй, я не слишком удивлялась бы его хитрости. И ты не удивляйся.
Она совсем забыла о своем намерении изображать сочувствие. Арун обиженно посмотрел на нее, однако при всем желании не мог не отметить железную логику ее рассуждений.
– Может, пойдешь работать вместо меня? – возмутился он.
– Ах, что ты, милый! – всплеснула руками Минакши, решив сегодня не обижаться. – Я никогда не смогу носить костюм, галстук и диктовать письма очаровательной мисс Кристи… Да, кстати, сегодня из Брахмпура пришла посылка с манго. И письмо от Савиты.
– Ясно.
– А ма в своем репертуаре – знай себе лопает эти манго, про диабет и думать забыла!
Арун покачал головой. Как будто ему и так мало хлопот! Мать неисправима: завтра будет ныть, что плохо себя чувствует, придется тащить ее к врачу… Мать, сестра, дочь, жена – кругом одни бабы, черт подери! Как в западне… И в придачу брат-балбес.
– Где Варун?
– Не знаю, – ответила Минакши. – Он домой не возвращался и не звонил. Вроде бы. Я прилегла на часок.
Арун вздохнул.
– Мне снился ты, – соврала Минакши.
– Да? – тут же смягчился Арун. – А может…
– Нет, давай лучше попозже, милый, – урезонила его Минакши. – Мы ведь сегодня идем на вечеринку…
– А бывают у нас такие вечера, когда мы никуда не идем, черт возьми?!
Его жена пожала плечами, как бы говоря, что на большую часть мероприятий приглашают не ее, а его.
– Как же хочется иногда побыть холостяком! – заявил Арун, хотя обижать жену в его планы не входило.
– Ах вот ты как! – Глаза Минакши вспыхнули.
– Нет-нет, я не то хотел сказать. Просто перенервничал, извини. И спина опять разболелась.
– Холостяцкая жизнь Варуна не кажется мне такой уж радостной, – заметила Минакши.
Арун тоже так считал. Он вновь покачал головой и вздохнул. Вид у него в самом деле был очень усталый.
Бедный Арун, подумала Минакши.
– Чаю… или чего покрепче, дорогой? – предложила она.
– Чаю, – ответил Арун. – Чашечку горячего чаю. Остальное подождет.
Варуна не оказалось дома, потому что он проводил время – играл в азартные игры и выпивал – у Саджида на Парк-лейн, улице с куда более сомнительной репутацией, чем можно судить по названию. Устроившись на огромной кровати в спальне Саджида, друзья – сам Саджид, Джейсон, Варун и еще несколько человек – резались в флеш. Начали с одной анны втемную, двух анн всветлую. Сегодня к ним присоединились жильцы снизу, Пол и его сестра Далия. Последняя (Саджид с друзьями прозвали ее «Давалией») сидела на коленях у своего парня, судового казначея, и играла за него. Ближе к концу игры ставки взлетели до четырех анн втемную, восьми всветлую – такого в их компании еще не бывало. Все нервничали, народ пасовал направо и налево. В конце концов за столом остались только Варун, сам не свой от волнения, и абсолютно невозмутимая Давалия.
– Так, бой один на один: Варун и Далия, – объявил Саджид. – Сейчас она всем задаст!
Варун залился краской и едва не выронил карты. Все друзья (кроме парня Далии, казначея) прекрасно знали, что безработный Пол приторговывает сестрой, пока ее дружок ходит в море. Непонятно, где и как Пол находил клиентов, но время от времени он возвращался среди ночи на такси в обществе какого-нибудь дельца и стоял под окнами, смоля «Родз нейви кат», пока Давалия трудилась.
– Королевская масть! – прокомментировал Джейсон цвет лица Варуна.
Варун, трясясь от напряжения и то и дело поглядывая на свои карты, прошептал:
– Участвую.
Он положил восемь анн в банк, где к тому моменту набралось почти пять рупий.
Давалия, не глядя ни на карты, ни на присутствующих, молча, с совершенно безразличным лицом опустила в банк еще восемь анн. Казначей погладил ее пальцем по горлу, и она села обратно.
Варун, нервно облизываясь, с остекленевшими от волнения глазами, опять поставил восемь анн. Давалия, не спуская глаз с его перепуганного, завороженного лица, молвила как можно более томным и хриплым голосом:
– Ах ты жадина! Хочешь мною попользоваться? Что ж, я вся твоя. – Она вновь опустила в банк восемь анн.
Варун не выдержал. Совершенно ослабев от напряжения и в ужасе перед тем, чтó окажется в руке у его противницы, он попросил вскрыть карты. Давалия показала короля, королеву и валета пик. Варун едва не свалился с кровати от облегчения. У него были бубновые туз, король и королева.
Вид у него был раздавленный – как у проигравшего. Он запросился домой.
– Ну уж нет! – отрезал Саджид. – Нельзя сорвать банк и улизнуть. Надо биться за него до последнего.
И Варун очень быстро, буквально за пару игр, спустил весь свой выигрыш (и даже сверх того). «Я все делаю не так, – сокрушенно думал он, возвращаясь домой на трамвае. – Я никчемный человек, никчемный – и позорю семью». Вспомнив пристально-похабный взгляд Давалии, он опять занервничал. Как бы не навлечь на себя новых бед, путаясь с этими шамшистами…
Утром, когда госпожа Рупа Мера должна была выехать в Дели, вся семья собралась за столом. Арун, как обычно, решал кроссворд, потом просмотрел еще несколько страниц газеты.
– Мог бы хоть поговорить со мной на прощанье, – сказала госпожа Рупа Мера. – Я уезжаю, а ты все за газетой своей прячешься!
Арун поднял глаза:
– Ма, ты только послушай! Это ж прямо для тебя.
Саркастичным тоном он принялся зачитывать вслух текст газетной рекламы:
Вылечим диабет за семь дней! Болезнь на любой стадии без труда исцелит препарат «Чары Венеры», новейшее научное достижение! К основным симптомам данного заболевания относятся постоянная жажда и голод, повышенное содержание сахара в моче, зуд и так далее. Тяжелая форма болезни чревата образованием фурункулов и волдырей, катарактой и другими осложнениями. Тысячи пациентов уже вырвались из объятий смерти с помощью препарата «Чары Венеры»! После первого же приема у вас понизится сахар и нормализуется обмен веществ. Через два-три дня вы почувствуете себя почти здоровым человеком! Больше никаких ограничений, вы сможете есть все, что угодно! Цена за флакон (50 таблеток) – 6 рупий 12 анн. Пересылка почтой – бесплатно. Производитель – Исследовательская лаборатория «Венера» (Н. Х.), А/Я 587. Калькутта.
Госпожа Рупа Мера беззвучно заплакала.
– Пусть у тебя никогда не будет диабета, – сказала она старшему сыну. – Можешь сколько угодно надо мной глумиться, но…
– …Но когда ты умрешь и мы увидим погребальный костер… или твое опустевшее кресло… да-да, ты уже сто раз говорила, ма, – жестоко продолжал Арун.
Вчера ночью у него опять разболелась спина. Это напрямую отразилось на его мужской силе, и Минакши осталась крайне недовольна.
– Заткнись, Арун-бхай! – вскричал Варун. Лицо его побелело от ярости, глаз задергался. Он подошел к матери и обнял ее за плечи.
– Не смей так со мной разговаривать, – прорычал Арун и грозно пошел на брата. – «Заткнись»? Кому ты сказал «заткнись»? А ну вон отсюда! Вон! – раззадоривал он себя. – Вон!!! – проорал он еще раз.
Неясно было, откуда он гонит Варуна – из-за стола, из дома или из своей жизни.
– Арун-бхай, да что с тобой такое!.. – возмутилась Лата.
Варун поморщился и ретировался за дальний конец стола.
– А ну сядьте, оба! – скомандовала Минакши. – Дайте спокойно позавтракать.
Оба сели. Арун воззрился на Варуна, Варун воззрился на свое вареное яйцо.
– И ведь даже на вокзал меня не отвезет! – продолжала госпожа Рупа Мера, роясь в своей черной сумке в поисках носового платка. – Дожили: я вынуждена рассчитывать на доброту чужих людей!
– Ма, – сказала Лата, обнимая маму и целуя ее в щеку, – разве Амит нам чужой?
Госпожа Рупа Мера оцепенела.
– И ты туда же! – заявила она. – Совсем не думаешь о моих чувствах!
– Ма! – воскликнула Лата.
– Будешь тут веселиться без меня! Одна Апарна расстроилась, что я уезжаю.
– Ма, ну будь же благоразумна! Мы с Варуном проводим тебя к гомеопату и на вокзал. А через пятнадцать минут приедет Амит. Разве ты хочешь, чтобы он увидел тебя в слезах?
– Да мне все равно! – огрызнулась госпожа Рупа Мера.
Амит приехал вовремя. Госпожа Рупа Мера умылась, но нос у нее все еще был красный. Когда она прощалась с Апарной, обе расплакались. К счастью, Арун уже уехал на работу и не подливал масла в огонь своими неуместными комментариями.
Доктор Нуруддин, гомеопат, оказался жизнерадостным высоким мужчиной средних лет, с длинным лицом и легкой гнусавостью в голосе. Он тепло поприветствовал госпожу Рупу Меру, попросил ее медицинскую карту, изучил дневник самоконтроля, сказал несколько добрых слов о Каколи Чаттерджи, встал, снова сел и наконец начал свой странный допрос:
– Вы в менопаузе?
– Да. Но при чем тут…
– При чем тут что? – ласково переспросил доктор Нуруддин, словно беседуя с капризным ребенком.
– Ничего, – смиренно пробормотала госпожа Рупа Мера.
– Вы вспыльчивы? Легко раздражаетесь, расстраиваетесь?
– Разве не все люди такие?
Доктор Нуруддин улыбнулся:
– Не все, но многие. А вы, госпожа Мера?
– Ну да. Вот нынче утром…
– Плакали?
– Да.
– Часто ли вас охватывает сильная тоска, печаль, необъяснимое отчаяние?
Он перечислял эти состояния, словно то были медицинские симптомы вроде боли в желудке или кожного зуда. Госпожа Рупа Мера озадаченно уставилась на врача:
– Сильная? Насколько сильная?
– Отвечайте, пожалуйста, как сочтете нужным – мне поможет любой ответ.
Госпожа Рупа Мера задумалась, а потом сказала:
– Иногда я действительно впадаю в отчаяние. Особенно когда вспоминаю покойного мужа.
– Сейчас вы тоже о нем думаете?
– Да.
– И вы в отчаянии?
– Нет, прямо сейчас – нет, – созналась госпожа Рупа Мера.
– А что вы сейчас чувствуете? – осведомился доктор Нуруддин.
– Дивлюсь происходящему.
Эти слова следовало перевести так: «Вы сумасшедший. И я тоже, раз отвечаю на ваши нелепые вопросы».
Доктор Нуруддин приставил кончик карандаша с ластиком к своему носу и спросил:
– Госпожа Мера, мои вопросы кажутся вам необоснованными? Не относящимися к делу?
– Ну…
– Уверяю вас, они имеют непосредственное отношение к постановке верного диагноза. Гомеопаты лечат человека целиком, не ограничиваясь одной лишь физиологией. А теперь скажите мне, вы страдаете потерей памяти?
– Нет. Я отлично помню все имена и даты, дни рождения друзей и прочие важные вещи.
Доктор Нуруддин что-то записал в блокнотик.
– Хорошо, хорошо. А сны?
– Сны?
– Сны.
– Что сны? – недоуменно переспросила госпожа Рупа Мера.
– Что вам обычно снится?
– Я не помню.
– Не помните? – с искренним скепсисом в голосе уточнил врач.
– Нет, – процедила госпожа Рупа Мера, скрипнув зубами.
– Вы скрипите зубами во сне?
– Откуда мне знать? Я же сплю. И какое отношение все это имеет к моему диабету?!
Доктор Нуруддин бодро и весело продолжал:
– Вы просыпаетесь ночью от жажды?
Госпожа Рупа Мера нахмурилась и ответила:
– Да, очень часто. Я всегда держу рядом с кроватью кувшин воды.
– Когда ваша усталость сильнее – утром или вечером?
– Утром, пожалуй. Пока не почитаю «Гиту». Это всегда придает мне сил.
– Вы любите манго?
Госпожа Рупа Мера уставилась на доктора Нуруддина.
– Откуда вы знаете? – вопросила она.
– Я всего лишь спрашиваю. Ваша моча пахнет фиалками?
– Да как вы смеете?! – вспыхнула госпожа Рупа Мера.
– Я пытаюсь вам помочь, – ответил доктор Нуруддин, кладя карандаш на стол. – Вы готовы отвечать на мои вопросы?
– Нет, на такие вопросы я отвечать не желаю! У меня поезд через час, а еще до Ховры добраться надо. До свиданья.
Доктор Нуруддин взял книгу под названием «Materia Medica» и открыл ее на нужной странице.
– Видите ли, госпожа Мера, я не сам выдумываю все эти симптомы. Впрочем, сила вашего сопротивления весьма показательна и полезна для постановки диагноза. У меня остался только один вопрос.
Госпожа Рупа Мера напряглась:
– Да?
– У вас когда-нибудь чешутся кончики пальцев?
– Нет, – с глубоким вздохом ответила госпожа Рупа Мера.
Доктор Нуруддин минуту-другую потирал указательными пальцами свою переносицу, затем выписал рецепт и передал его своему помощнику. Тот сразу принялся перетирать различные препараты в белый порошок и раскладывать его по крошечным бумажным пакетикам – их получилось двадцать один.
– Вам нельзя есть лук, чеснок и имбирь. Принимайте по одному порошку перед каждой едой. Минимум за полчаса, – сказал доктор Нуруддин.
– Это поможет от диабета?
– Иншалла.
– Я думала, вы мне шарики пропишете! – воскликнула госпожа Рупа Мера.
– Я предпочитаю порошки, – ответил доктор Нуруддин. – Через семь дней приходите на повторный прием, и мы…
– Я сегодня уезжаю. На несколько месяцев.
Доктор Нуруддин помрачнел и ответил куда менее дружелюбно:
– Что же вы сразу не сказали?
– Так вы не спрашивали. Простите, доктор.
– Ладно. Куда едете?
– В Дели, а потом в Брахмпур. Моя дочь Савита ждет ребенка, – поделилась радостью госпожа Рупа Мера.
– Когда вы прибудете в Брахмпур?
– Через недельку-другую.
– Не люблю выписывать лекарства на длительные сроки, но ничего не поделаешь. – Доктор Нуруддин переговорил с помощником и вновь обратился к пациентке: – Даю вам препарат на две недели. Через пять дней напишете мне письмо на этот адрес и расскажете, как себя чувствуете. В Брахмпуре посетите доктора Балдева Сингха, вот его адрес. Я сегодня чиркну ему письмецо, предупрежу. Лекарство можно оплатить и забрать на входе. До свиданья, госпожа Мера.
– Спасибо, доктор, – сказала госпожа Рупа Мера.
– Следующий! – весело объявил врач.
По дороге на вокзал госпожа Рупа Мера вела себя необычайно тихо. Когда дети спросили ее, как прошел прием у врача, она ответила:
– Было странно. Так Куку и передайте.
– Ты будешь принимать лекарство, которое он прописал?
– Конечно. Меня учили не сорить деньгами, – проворчала госпожа Рупа Мера. Сейчас ее почему-то раздражало присутствие детей.
Всю длинную пробку на мосту Ховра – драгоценные минуты шли, а «хамбер» еле полз сквозь оглушительный поток гудящих и орущих на все голоса машин, трамваев, автобусов, такси, мотоциклов, повозок, рикш, велосипедов и пешеходов (последних было больше всего) – госпожа Рупа Мера, которая в таких обстоятельствах должна была паниковать, озираться по сторонам и только что волосы на себе не рвать от волнения, – сидела на удивление смирно, будто и не боялась опоздать на отходивший через пятнадцать минут поезд.
Только когда пробка чудесным образом рассосалась и госпожу Рупу Меру благополучно усадили в вагон вместе со всеми сумками и чемоданами, она оглядела сидевших рядом пассажиров и наконец позволила чувствам возобладать над ней. Со слезами на глазах она поцеловала Лату и наказала ей присматривать за Варуном. Затем она со слезами поцеловала Варуна и велела ему присматривать за Латой. Амит стоял в сторонке. Вокзал Ховра – с его неизменной толчеей, шумом, дымом и всепроникающей вонью рыбы – был для Амита далеко не самым любимым местом на свете.
– Амит, спасибо, что подбросил меня на вокзал, ты так нам помог! – благосклонно обратилась к нему госпожа Рупа Мера.
– Не за что, ма, просто машина оказалась свободна. Куку каким-то чудом не успела ее застолбить.
– Да, Куку… – Госпожа Рупа Мера вдруг смутилась. Вообще-то, она всем говорила, чтобы ее называли «ма», мол, ей это по душе, но в устах Амита слово приобрело неприятный дополнительный смысл. Она с тревогой взглянула на дочь. Совсем недавно она была крошкой, как Апарна… Когда же она успела вырасти? – Передай мою благодарность и горячий привет всем родным, – не слишком искренне пробормотала она.
Амит был озадачен легким холодком в ее голосе. Почему, интересно, визит к гомеопату выбил ее из колеи, что там могло случиться? Или она обижена на Амита?
По дороге домой все обсуждали странное поведение госпожи Рупы Меры.
– Мне кажется, я чем-то задел твою маму, – сказал Амит. – Эх, надо было тогда вернуться вовремя…
– Нет, ты тут ни при чем, – заверила его Лата. – Она злилась на меня. Я отказалась ехать с ней в Дели.
– Нет, это я виноват, – вставил Варун. – Точно вам говорю. Она таким несчастным взглядом на меня смотрит… Потому что не может видеть, как я себя гублю. Пора начать жизнь с чистого листа. Нельзя больше подводить маму. Если увидишь, что я опять взялся за старое, Латс, хорошенько меня отругай. Прямо разозлись – ори, если надо! Скажи, что я балбес без намека на лидерские качества! Охламон!
Лата пообещала в случае чего так и сделать.
Часть восьмая
Никто не приехал на вокзал Брахмпура провожать Мана и его учителя урду Абдура Рашида в деревню. Стоял полдень. Ман пребывал в таком унынии, что даже компания Фироза, Прана и других, менее порядочных его приятелей вряд ли подняла бы ему настроение. Он чувствовал, что его отправляют в изгнание, и был прав: именно так считали и его отец, и сама Саида-бай. Правда, отец высказал свое требование прямо, а Саида-бай действовала окольными путями. Он заставлял, она – умасливала. Оба любили Мана, и оба хотели убрать его с дороги.
Ман не держал на Саиду-бай особого зла, полагая, что ей тоже будет тяжело в разлуке и что она неспроста отправляет его в Рудхию, – учитывая обстоятельства, это все-таки ближе, чем Варанаси. А вот на отца он был очень зол: тот практически без повода вышвырнул Мана из Брахмпура, не пожелал его выслушать и радостно хмыкнул, когда узнал, что сын едет в деревню к своему учителю урду.
– Вот и славно, заодно посетишь нашу ферму в тех краях – проверишь, как там дела, – сказал отец. И, неизвестно зачем, добавил с ехидцей: – Конечно, если у тебя найдется время для такой поездки. Не хочу отрывать тебя от усердной учебы.
Госпожа Капур на прощанье обняла сына и попросила его поскорей возвращаться. Иногда даже материнская любовь бывает невыносима, с горечью и досадой подумал он. Среди его родных именно мать больше всех ненавидела Саиду-бай.
– Не раньше, чем через месяц, – отрезал Махеш Капур.
Хоть он и был рад, что сын не остался в Брахмпуре вопреки его воле, хлопот с «треклятым Варанаси» теперь прибавилось: придется объясняться не только с родителями невесты Мана, но и с его помощником в магазине тканей, пусть и весьма компетентным сотрудником – хвала Небесам за их скромные дары! Забот у Махеша Капура и без того хватало, а на Мана уходило слишком много времени и терпения.
На перроне, как обычно, яблоку было негде упасть: всюду толпились пассажиры и их друзья, родные, слуги, разносчики, железнодорожники, работяги, нищие и бездомные. Орали младенцы, гудели паровозы. Бродячие псы с виноватыми мордами шныряли в толпе, злобно скалились обезьяны. В воздухе царил крепкий смрад железной дороги. День выдался жаркий, а вентиляторы не работали. Поезд, который должен был отправиться полчаса назад, все стоял на перроне узкоколейки. Ман сидел в душном вагоне второго класса, но не жаловался, а лишь угрюмо глядел на свой багаж – темно-синий кожаный чемодан и несколько сумок поменьше.
Рашид (черты лица у него определенно волчьи, решил Ман) отправился в соседний вагон поболтать с какими-то ребятами, студентами брахмпурского медресе, которые на несколько дней возвращались домой.
Ман начал клевать носом. Вентиляторы по-прежнему не работали, поезд так и стоял на месте. Он потрогал себя за ухом, где лежал кусочек ваты, пропитанный розовой водой Саиды-бай, и медленно провел рукой по лицу. Оно было мокрое от пота.
Чтобы скатывающиеся капли не щекотали лицо, Ман пытался не шевелиться. Сидевший напротив человек обмахивался местной газетой на хинди.
Наконец поезд тронулся. Какое-то время он тащился через город, затем выехал на открытую местность. Мимо проносились деревни и поля: одни – пыльные, желто-коричневые и выжженные солнцем дотла, другие – золотые от пшеницы, третьи зеленые. Вентиляторы наконец заработали, и пассажиры вздохнули с облегчением.
На некоторых полях вовсю шла уборка зерна, а на других пшеницу уже убрали, и на солнце поблескивало сухое жнивье.
Примерно раз в пятнадцать минут поезд останавливался на станциях и полустанках, то в деревнях, а то и посреди поля. Изредка попадались небольшие города – центры подокругов, через которые проходила железная дорога. Ман почти не замечал пейзажей за окном: мечетей и храмов, деревьев (главным образом нимов да фикусов, бенгальских и священных), пыльных проселочных дорог и мальчишек, гнавших по ним коз. Иногда откуда-то снизу вспархивали, сверкнув бирюзовым оперением, зимородки. Через несколько минут Ман опять закрыл глаза и ощутил невыносимую тоску по той единственной, с кем мечтал быть рядом. Хотелось перестать видеть и слышать и лишь вновь и вновь вызывать в памяти образы и звуки дома в Пасанд-Багхе: дивные ароматы спальни Саиды-бай, ее голос и прикосновения, вечернюю прохладу… Даже о ее попугае и привратнике он теперь вспоминал с нежностью.
Только он прикрыл глаза, чтобы не видеть сухого, слепящего дневного света, однообразных полей, тянувшихся до самого горизонта, и большого ломтя пыльного неба в обрамлении оконной рамы, как звуки поезда с удвоенной силой хлынули ему в уши. Перестук колес и скрип вагона, который покачивался из стороны в сторону и немного вверх-вниз, свист проносящихся мимо встречных поездов, женский кашель и детский плач, даже звон оброненной монеты и шорох газет – все вдруг стало нестерпимо громким. Ман положил голову на руки и замер.
– Ты как? Нормально? – раздался рядом голос Рашида.
Ман кивнул и открыл глаза.
Окинув быстрым взглядом попутчиков, он вновь посмотрел на учителя. «Все-таки Рашид слишком костляв для своего возраста, – подумал Ман. – И седина уже появилась… Впрочем, если я в двадцать пять начал лысеть, – рассудил он, – почему бы ему не начать седеть?»
– Как у тебя в деревне с водой?
– В смысле?
– Ну… она хорошая, чистая? – забеспокоился Ман. Он только сейчас задумался о том, какой будет его жизнь в деревне.
– О да, мы ее качаем вручную.
– А электричество есть?
Рашид позволил себе сардонически улыбнуться и помотал головой.
Ман умолк. О практических аспектах своего изгнания он прежде как-то не задумывался.
Поезд подъехал к маленькому полустанку. Вода в баки заливалась сверху, и по крыше вагона застучали капли – совсем как дождь. Ман с тоской подумал, что до сезона дождей еще несколько недель невыносимой жары.
– Мухи!
Это заговорил сидевший рядом с Рашидом человек, иссохший фермер лет сорока. Большим пальцем он раскатывал по ладони табак: сперва потер как следует, затем выбросил лишнее, внимательно осмотрел оставшееся, выбрал мусор, взял щепотку, провел языком по внутренней стороне нижней губы и сплюнул в сторонку на пол.
– Английский знаешь? – наконец спросил он на местном диалекте хинди, заметив бирку на чемодане Мана.
– Да, – ответил тот.
– Без английского нынче никуда, – мудро кивнул фермер.
Ман стал гадать, какая фермеру польза от английского.
– А зачем он вам? – спросил он.
– Народ обожает английский! – ответил ему фермер, издав странный утробный смешок. – Тот, кто говорит по-английски, – король! Чем ты загадочней для народа, тем больше народ тебя уважает. – Он вновь занялся табаком.
Ман ощутил внезапное желание объясниться. Пытаясь сформулировать мысль, он услышал нарастающий вокруг мушиный гул. Мозг отказывался работать в такую жару, и Мана опять сморил сон. Он уронил голову на грудь и через минуту отключился.
– Станция Рудхия. Пересадочная станция Рудхия.
Ман проснулся и увидел, что кто-то выходит и вытаскивает из поезда багаж, а затем в вагон садятся другие пассажиры. Рудхия была самым крупным населенным пунктом округа, но, в отличие от Брахмпура и уж тем более от Мугхал-сарая, здешнюю станцию нельзя было назвать крупным железнодорожным узлом. Здесь пересекались две линии узкоколейки, только и всего. Однако это не мешало местным жителям считать Рудхию самым важным после Брахмпура городом штата Пурва-Прадеш, и слова «Пересадочная станция Рудхия» на знаках и шести обложенных белым кафелем плевательницах придавали городу не меньше величия, чем окружной суд, коллекторат[332], всевозможные административные учреждения и работавшая на угле паровая электростанция, вместе взятые.
Поезд останавливался в Рудхии на целых три минуты, прежде чем вновь отправиться в путь, тяжело дыша паром. Плакат возле будки начальника станции гласил: «Наша цель – безопасность и пунктуальность». Вообще-то, поезд задержался на целых полтора часа, и это было в порядке вещей. Пассажиры молча терпели неудобства, не желая лишний раз расстраиваться по пустякам, ведь полтора часа жизни – это, в сущности, пустяк.
Поезд повернул, и в окна полетели крупные клубы дыма. Фермер стал возиться с окнами, а Ман с Рашидом бросились ему помогать.
Взгляд Мана привлекло стоявшее посреди поля большое дерево с красными листьями.
– Что это? – спросил он, показывая пальцем в окно. – Листья красноватые, как у манго, но вроде не оно.
– Это мадука, – опередил Рашида фермер. Лицо у него было насмешливо-удивленное, как будто у него спросили, что такое кошка.
– Очень красивое, – заметил Ман.
– Ага. И полезное.
– Какая от него польза?
– Спиртное можно делать, – ответил фермер, улыбаясь и демонстрируя коричневые зубы.
– Правда? – заинтересовался Ман. – Из сока?
Потрясенный его невежеством, фермер снова утробно захихикал и в ответ лишь повторил:
– Из сока!
Рашид наклонился к Ману и, постучав по стоявшему между ними стальному сундуку, сказал:
– Не из сока, а из цветов. Они очень легкие и ароматные. Где-то месяц назад осыпались. Если их высушить, можно хранить целый год. После ферментации из них получается алкогольный напиток. – В его голосе слышалось некоторое осуждение.
– Надо же! – оживился Ман.
Рашид продолжал:
– Еще эти цветы приготовить, их можно есть как овощи. А если прокипятить с ними молоко, оно станет красным, а человек, который пьет такое молоко, будет сильным. Зимой можно подмешивать их к муке и печь лепешки роти – тогда и холод не страшен.
Ман явно был впечатлен.
– Добавляй цветы в корм ослам и мулам, – вставил фермер, – они станут вдвое сильнее.
Ман вопросительно взглянул на Рашида – неужто правда? Слова насмешливого фермера не внушали ему доверия.
– Да, так и есть, – сказал Рашид.
– Ну просто чудо-дерево! – восторженно воскликнул Ман. От его апатии не осталось и следа, и он начал сыпать вопросами. Сельская жизнь, прежде казавшаяся ему такой однообразной, заиграла новыми красками.
Поезд пересек широкую коричневую реку и въехал в джунгли. Ман захотел знать, водится ли тут дичь, и с радостью выяснил, что да, местные охотятся на лис, шакалов, нильгау, кабанов, а порой даже медведи попадаются. В ущельях и скалах неподалеку отсюда есть волки, которые представляют угрозу для местного населения.
– Вообще эти джунгли относятся к усадьбе Байтар.
– О! – обрадовался Ман. Хотя они с Праном с малых лет водили дружбу с Фирозом и Имтиазом, общались они только в Брахмпуре и никогда не посещали ни форт Байтар, ни усадьбу. – Это же чудесно! Я хорошо знаю семью наваба-сахиба. Можно вместе охотиться.
Рашид скорбно улыбнулся и промолчал – вероятно, решил, что его ученику в деревне будет не до урду. Подумаешь, большое дело, хотелось сказать Ману, но вместо этого он спросил:
– В усадьбе есть лошади?
– Есть! – закивал фермер с неожиданным энтузиазмом и уважением. – Мно-ого лошадей. Целая конюшня. И еще два джипа. На Муххарам[333] они устраивают огромное шествие, церемонии, все чин чинарем. Ты правда знаком с навабом-сахибом?
– Скорее, с его сыновьями, – ответил Ман.
Рашид, порядком уставший от фермера, тихо произнес:
– Это сын Махеша Капура.
Фермер разинул рот, не веря своим ушам. Разве такое возможно?! Что делает сын великого министра в вагоне второго класса, среди простых смертных, и почему на нем мятая курта-паджама?
– А я тут с вами шутки шучу!.. – пробормотал фермер, ругая себя за беспардонность.
Ман, чьей неловкостью фермер только что упивался, в душе злорадствовал.
– Не бойтесь, отцу не расскажу, – сказал он.
– Если ваш отец узнает, он у меня землю отнимет! – воскликнул фермер. То ли он в самом деле верил во всемогущество министра по налогам и сборам, то ли рассудил, что в данном случае уместно будет преувеличить свой страх.
– Ничего подобного, – ответил Ман. Мысль об отце вызвала у него внезапный приступ гнева.
– Когда заминдаров упразднят, все эти земли будут принадлежать ему, – сказал фермер. – Даже усадьба наваба-сахиба. Что же делать такому маленькому помещику, как я?
– А вот что, – нашелся Ман. – Просто не говорите мне, как вас зовут. Тогда вам ничего не грозит.
Фермера повеселила его идея, и он несколько раз повторил эти слова себе под нос.
Внезапно поезд задергался, будто кто-то привел в действие тормоз, и остановился посреди поля.
– Ну вот, опять! – раздраженно буркнул Рашид.
– А в чем дело? – спросил Ман.
– Да местные мальчишки срывают стоп-кран, когда поезд подъезжает к их деревне. Причем всегда одни и те же. Пока охрана доберется до последнего вагона, их уже и след простынет – убегут в тростниковое поле.
– Неужели ничего нельзя поделать?
– А как их образумишь? Либо поезд и дальше будет останавливаться в чистом поле – тем самым власти распишутся в своем бессилии, – либо одного из ребят изловят да накажут для острастки.
– Как?
– Побьют хорошенько, – ответил Рашид, – да посадят за решетку на несколько дней.
– Очень уж суровое наказание, – сказал Ман, представляя, как это ужасно – оказаться в тюремной камере.
– Зато эффективное. Мы в этом возрасте тоже были неуправляемы, – продолжал Рашид, едва заметно улыбаясь. – Отец меня постоянно порол. А однажды дед – ты скоро с ним познакомишься – избил моего брата до полусмерти, и это стало поворотным моментом в его жизни. Он вырос и стал профессиональным борцом!
– Его избил дед, не отец? – уточнил Ман.
– Да, дедушку мы все ужасно боялись, – сказал Рашид.
– А теперь?
– Теперь уже не так, конечно: ему за семьдесят. Но еще в шестьдесят он был грозой десяти деревень. Я разве тебе про него не рассказывал?
– Не понял: он терроризировал народ? – спросил Ман, пытаясь вообразить себе этого странного патриарха.
– Нет, все его уважали. Приходили к нему, если надо было решить какой-нибудь спор. Он помещик – не очень крупный, но имеет авторитет в нашем обществе. Благочестивый и справедливый человек, люди его слушают. В юности он и сам занимался борьбой, его кулаков все боялись. Хулиганам и разбойникам от него ой как доставалось.
– Пожалуй, лучше мне в твоей деревне не дебоширить, – весело заметил Ман.
Рашид посерьезнел.
– Это не шутки, Капур-сахиб, – серьезно и, пожалуй, чересчур церемонно произнес он. – Ты мой гость, и семья моя пока не знает, что ты приедешь. Весь этот месяц твое поведение будет напрямую отражаться на моей репутации.
– О, не волнуйся! – с жаром ответил Ман. – Я не доставлю тебе никаких хлопот. Обещаю.
Рашид успокоился, а Ман осознал, что поторопился с обещанием. За всю свою жизнь ему еще ни разу не удавалось вести себя хорошо целый месяц.
В маленьком городке Салимпуре они сошли с поезда, погрузили чемоданы в хлипкий багажник велорикши и сами кое-как пристроились на шаткое сиденье.
Рикша покатил по ухабистой дороге, что вела от Салимпура в родную деревню Рашида, Дебарию. Вечерело, и со всех сторон неслось птичье пение. На теплом вечернем ветру шелестели ветви нима. В тени нескольких тиковых деревьев с широкими листьями Ман увидел осла, у которого были связаны две ноги, – бедное животное с трудом ковыляло по дороге. На каждой водопропускной трубе сидели мальчишки, провожавшие рикшу громкими криками. Никакого движения на дороге не было, если не считать нескольких запряженных волами телег, возвращавшихся с полей, да погонявших скот пастушков.
Сойдя с поезда, Ман переоделся в оранжевую курту – прежняя насквозь промокла от пота – и теперь даже в сумерках представлял собой поистине красочное зрелище. То и дело с Рашидом здоровались встречные прохожие или фермеры на телегах.
– Как сам?
– Хорошо. А вы как? Нормально?
– Нормально.
– Как урожай?
– Да что-то не очень. Вернулся из Брахмпура?
– Вернулся, да.
– Надолго?
– На месяцок.
В ходе этого короткого обмена приветствиями люди почти не смотрели на Рашида – они не могли оторвать глаз от Мана.
Совершенно чистое небо на западе было розовым, дымчатым и неподвижным. По обе стороны дороги до самого горизонта тянулись поля. Ман вновь стал думать о Саиде-бай и осознал, что не сможет прожить без нее целый месяц. Это просто немыслимо.
Да и вообще, что он делает в этом идиотском месте, вдали от цивилизации, среди дремучих крестьян, неграмотных и не видевших электричества, которых хлебом не корми – дай поглазеть на незнакомца?
Повозка резко дернулась: Ман и Рашид вместе с багажом едва не вылетели на дорогу.
– Зачем ты это сделал?! – рявкнул Рашид.
– Арэ, бхай, так ведь дорога вся в ямах! Я не пантера, в темноте не вижу, – огрызнулся рикша-валла.
Вскоре они повернули с дороги на еще более разбитую тропу, что вела к деревне. В сезон дождей здесь наверняка было не проехать и деревня оказывалась в буквальном смысле отрезана от остального мира. Рикша-валла из последних сил удерживал равновесие, но через некоторое время он не вытерпел и попросил своих пассажиров идти пешком.
– За такое надо три рупии с вас взять, а не две, – сказал он.
– Получишь ровно одну рупию и восемь анн, – тихо ответил ему Рашид. – Ну, поехали.
К дому Рашида – точнее, к отцовскому дому, как он его называл, – подъезжали в полной темноте. То было довольно большое одноэтажное здание с белеными кирпичными стенами. На крыше горела керосиновая лампа: там сидел отец Рашида. Заслышав скрип велорикши на дороге и увидев фонарь в руках Мана, он крикнул:
– Кто едет?
– Рашид, абба-джан.
– Вот и славно. Мы тебя ждем.
– У вас все хорошо?
– Да так себе. Урожай небогатый. Ладно, я спускаюсь. Ты не один, что ли?
Ман потрясенно слушал его беззубое стариковское шамканье. Так может звучать скорее голос деда, нежели отца.
Отец Рашида спустился, держа в руках две зажженные керосиновые лампы, а во рту – пару панов. Сына он встретил не слишком радушно. Они присели втроем на чарпой[334], стоявший под старым раскидистым нимом.
– Это Ман Капур, абба-джан, – сказал Рашид.
Его отец кивнул и обратился к Ману:
– Вы к нам в гости? Или вы чиновник какой, по делу приехали?
Ман улыбнулся:
– Просто в гости. Ваш сын дает мне уроки урду в Брахмпуре. Надеюсь, он и в Дебарии меня не бросит.
В свете ламп он заметил, что во рту у отца Рашида не хватает зубов – на их месте чернеют дыры. Вот почему он так странно говорил, шамкая и проглатывая согласные. Заодно это придавало ему несколько зловещий вид, пусть он и пытался оказать гостю радушный прием.
Тем временем из темноты к ним вышел еще один человек. Его представили Ману, и он сел на вторую плетеную кровать перед домом. То был парень лет двадцати – то есть младше Рашида, – но Рашиду он приходился дядей, а его отцу – младшим братом. Парень оказался на редкость болтлив и самодоволен.
Слуга вынес им по стаканчику шербета.
– Вы с дороги, – сказал отец Рашида. – Помойте руки, прополощите рот и пейте шербет.
Ман спросил:
– А где можно?..
– Ах да! Отлить можно за хлевом. Ты же об этом?
– Да-да, – ответил Ман и, схватив покрепче фонарь, пошел за сарай. Там он тут же наступил в коровью лепешку. Где-то рядом, услышав его шаги, громко замычал вол.
Когда Ман вернулся, Рашид полил ему на руки из медного чайника. Жарким летним вечером вода была чудесно прохладной – и шербет тоже.
Потом сразу подали ужин: мясные блюда, толстые пшеничные роти. Ели опять при свете керосиновых ламп и звезд, а вокруг жужжали насекомые. Все сосредоточенно жевали, и разговор не клеился.
– Что это? Голубиное мясо? – спросил Ман.
– Да. У нас своя голубятня – вернее, у моего дедушки. – Рашид ткнул пальцем куда-то в темноту. – А где, кстати, дед? – спросил он отца.
– Опять ушел патрулировать улицы, – последовал ответ, – и заодно с Вилайятом-сахибом поболтать. Небось уговаривает его перейти обратно в ислам.
Все засмеялись, кроме Мана, который понятия не имел, о ком идет речь. Он откусил свой шами-кебаб и вдруг почувствовал себя потерянным и несчастным.
– К ночному намазу должен вернуться, – сказал Рашид. Ему хотелось поскорей познакомить Мана с дедом.
Когда зашла речь о жене Рашида, Ман встрепенулся. Он понятия не имел, что его учитель женат. Затем кто-то упомянул двух его маленьких дочерей – ну ничего себе!
– Ладно, я тебе постелю в доме, – быстро и беззубо прошамкал отец Рашида. – Сам я сплю вон там, на крыше. В такую жару даже слабый ветерок – спасение.
– Прекрасно, – откликнулся Ман. – Я не против.
Последовала неловкая пауза, и Рашид сказал:
– Лучше мы с тобой поспим под звездами, возле дома. Скажи слугам, чтобы постелили нам здесь.
Ман нахмурился и хотел задать какой-то вопрос, но отец Рашида тут же сказал:
– Вот и славно. Сейчас пришлю слугу с бельем. Матрасы не нужны, слишком жарко. Кинете коврик на чарпой, а сверху – пару простыней. Ну, до завтра.
Позже, лежа на своей плетеной койке и глядя в ясное ночное небо, Ман вновь обратился мыслями к дому. По счастью, ему очень хотелось спать, и думы о Саиде-бай вряд ли терзали бы его всю ночь. Где-то на краю деревни квакали в пруду лягушки. Выли кошки. В хлеву фыркал вол. Стрекотали сверчки; в ветвях нима мелькнула бледно-серая молния – сова. Она села передохнуть на одну из веток. Добрый знак, подумал Ман.
– Сова, – сказал он Рашиду, лежавшему на соседнем чарпое.
– Да! – откликнулся тот. – А вон еще одна.
На другой ветке устроилась вторая бледно-серая тень.
– Очень люблю сов, – сонно проговорил Ман.
– Беду пророчат, – сказал Рашид.
– Нет, они почуяли во мне своего и прилетели стеречь мой сон. Навевать мне приятные сновидения о красивых женщинах и прочем. Рашид, завтра утром дай мне пару газелей, хорошо? И кстати, почему ты спишь здесь, а не со своей женой?
– Жена сейчас живет у своего отца, в другой деревне, – ответил Рашид.
– А, понятно.
Они немного помолчали. Потом учитель сказал:
– Знаешь историю про Махмуда Газневи[335] и его миролюбивого премьер-министра?
– Нет.
Ман не видел, какое отношение к происходящему может иметь великий завоеватель и разоритель городов, но в сумеречном состоянии ума, предшествующем сну, ему и не нужно было ничего видеть.
Рашид начал рассказ:
– Махмуд Газневи спрашивает своего визиря: «Что это за совы?»
– Вот как? – вставил Ман. – Значит, Махмуд Газневи лежал на чарпое и смотрел на этих самых сов?
– Вероятно, нет, – отвечал ему Рашид. – Совы были другие, да и вряд ли он лежал на чарпое. Визирь ему отвечает: «У одного самца есть юный сын, а у другого – юная дочь. Они прекрасно друг другу подходят, поэтому отцы сидят на ветке и обсуждают брачные планы, в частности – важнейший вопрос приданого». Тут визирь умолк. Тогда Махмуд Газневи спрашивает: «И что же они говорят?» – «Отец парня требует в качестве приданого тысячу заброшенных деревень». – «Так-так, а второй что?» – не терпится узнать Махмуду Газневи. «Отец девушки ему отвечает: „После недавнего похода Махмуда Газневи я и пять тысяч деревень могу предложить…“». Ну все, спокойной ночи. Спи.
– Спокойной ночи, – ответил довольный историей Ман.
Еще минуту-другую он обдумывал услышанное, а потом уснул. Совы так и сидели на ветвях нима.
Утром его разбудил громкий и строгий окрик:
– Вставайте, вставайте! Забыли про утреннюю молитву? Ох, Рашид, сбегай-ка за водой, твоему другу надо умыться перед намазом.
Над ним стоял старик – высокий, крепко сбитый, с бородой как у пророка, голой грудью и в небрежно повязанном зеленом хлопковом лунги. Ман решил, что это дедушка Рашида – бабá, как тот его называл. Он столь рьяно и настойчиво призывал их к благочестию, что Ман едва нашел в себе силы возразить.
– Ну, подымайся! – сказал бабá. – Вставай скорей. Утренний азан гласит: молитва лучше сна.
– Вообще-то… – Ман наконец обрел дар речи, – я не молюсь.
– Как? Ты не читаешь намаз? – Баба́ не просто оскорбился: он был потрясен до глубины души. Кого это Рашид привел в дом? Он твердо вознамерился вытащить богомерзкого негодяя из кровати.
– Бабá, он индуист, – вмешался Рашид во избежание дальнейших недоразумений. – Его зовут Ман Капур. – Он сделал ударение на фамилии.
Старик потрясенно уставился на Мана. Такая мысль даже не приходила ему в голову. Затем он посмотрел на внука и открыл рот, желая задать какой-то вопрос, но потом, видно, передумал.
Последовала короткая пауза. Наконец старик молвил:
– Ах, индуист! Понятно. – И с этими словами он отвернулся от Мана.
Чуть позже Рашид объяснил Ману, что утренний туалет им предстоит совершить в поле, прихватив с собой воду в медной лоте: потом начнется жара, да и уединиться будет куда сложней. Ман, сонно потирая глаза, налил воды в лоту и отправился с Рашидом в поле.
Утро было ясное. Они прошли мимо ближнего пруда, в котором среди тростника плавали утки и сидел, погрузившись в воду по самые ноздри, блестящий черный индийский бык. Из дома на самой окраине деревни вышла маленькая девочка в розово-зеленом шальвар-камизе, увидела Мана, резко охнула и тут же скрылась из виду.
Рашид целиком ушел в свои мысли.
– Все пропадает зря!.. – пробормотал он.
– Ты о чем?
– Да обо всем. – Он обвел рукой местность: поля, пруд, свою деревню и еще одну вдалеке. Не дождавшись от Мана просьбы о пояснении, он продолжил сам: – Моя мечта – все здесь переустроить…
Ман улыбнулся и не стал слушать разглагольствования Рашида. При всех его богатых познаниях о мадуке и прочих элементах сельского ландшафта он производил впечатление непрактичного пророка-мечтателя. Если он так придирается к корявеньким мимам ученика, то что уж говорить о целой деревне? Понадобятся века, чтобы добиться абсолютного совершенства, которое устроило бы Рашида. Рашид тараторил очень быстро, и Ман при всем желании не угнался бы за ходом его мысли. Шагать по грязным тропам, разделяющим поля, было непросто, тем более в резиновых чаппалах. Он то и дело поскальзывался, а один раз чуть не подвернул лодыжку. Его лота упала, и вся вода вылилась.
Рашид, заметив, что его спутник отстал, обернулся и увидел Мана на земле: тот потирал ногу.
– Что же ты не попросил подождать? – спросил он. – Все нормально?
– Да, – ответил Ман и, чтобы отвлечь внимание учителя от своей лодыжки, добавил: – Что ты там говорил о переустройстве деревни?
Секунду-другую на исхудалом волчьем лице Рашида еще читалось беспокойство, а потом он снова завелся:
– Взять хоть этот пруд. Почему он до сих пор не зарыблен? А ведь есть еще один, намного больше этого, – как и пастбища, это общественное достояние. Но водоемы никак не используют, хотя могли бы. Всюду одно сплошное расточительство. Даже вода… – Он умолк и поглядел на пустую лоту своего ученика.
– Давай я отолью тебе половину, – сказал он и тут же передумал: – Впрочем, знаешь… лучше сделаем это на месте.
– Хорошо, – кивнул Ман.
Рашид вспомнил о своих учительских обязанностях. Вчера в поезде Ман схватывал новую информацию буквально на лету, и теперь Рашид принялся перечислять названия растений, которые попадались на пути. Увы, нынче утром Ман оказался не расположен к учению и в лучшем случае просто повторял новое слово, делая вид, что внимательно слушает.
– А это что? – вдруг спросил он.
Они поднялись на вершину небольшого пологого холма. Внизу, примерно в полумиле от них, блестел на солнце красивый синий водоем с четко очерченными берегами. На дальнем берегу белело несколько зданий.
– Это местная школа, медресе, – как бы между прочим ответил Рашид. – Вообще-то, она относится к соседней деревне, но туда ходят все дети местных мусульман.
– Там преподают только ислам? – спросил Ман, которого заинтересовал водоем, а не здания на берегу, однако ответ Рашида разбудил его любопытство.
– Нет. То есть, конечно, ислам тоже преподают, но туда принимают детей с пяти лет и обучают всему понемногу.
Рашид умолк и с удовольствием окинул взглядом родной край. Брахмпур ему тоже нравился, люди там были не такие ограниченные и узколобые, как в этой закоснелой и – на его взгляд – реакционистской деревушке, но в городе постоянно приходилось куда-то спешить, учить и учиться, и вдобавок всюду стоял шум.
Несколько мгновений он смотрел на медресе, где некогда учился сам. Причем был столь трудным учеником, что бедные учителя, не в силах его обуздать, регулярно ходили жаловаться на него отцу и деду.
– Здесь высокие образовательные стандарты. Между прочим, сам Вилайят-сахиб тут учился, покуда не стал знаменитым археологом. А потом, когда к нему пришла слава, начал дарить школьной библиотеке книги, которых местные не понимают, в том числе свои собственные. На этой неделе он как раз в деревне, но предпочитает ни с кем не общаться. Может, нам и удастся его повидать. Всё, мы на месте. Давай сюда лоту.
Они подошли к высокой насыпи, разделяющей поля, и остановились возле небольшой рощицы. Рашид отлил Ману воды, затем стянул штаны, присел на корточки и сказал:
– Садись где хочешь. Можешь не торопиться, никто тебя не побеспокоит.
Ману стало неловко, но он ответил как можно непринужденнее:
– Схожу вон туда.
Что ж, на ближайший месяц придется ему привыкать к такому положению вещей, уныло подумал он. Остается только надеяться, что в округе нет змей и прочих опасных тварей. Да и воды маловато. А вдруг и днем захочется в туалет? Опять идти в такую даль по жаре? Нет уж, лучше вовсе об этом не думать. Это не составило Ману труда, поскольку он был мастер избавляться от нехороших мыслей.
Вот бы сейчас окунуться в тот синий пруд возле местной школы!.. Ман очень любил плавать, причем не столько для здоровья, сколько ради приятных ощущений. Раньше в Брахмпуре он ходил на озеро Уиндермир неподалеку от здания Высокого суда и подолгу плавал там на специально отведенном для купальщиков участке. Почему же в последний месяц он забросил любимое занятие, ни разу даже не вспоминал о нем?
По дороге в деревню он сказал себе: надо написать Саиде-бай. Быть может, Рашид не откажется перевести письмо.
Вслух он сказал:
– Что ж, я готов к первому уроку урду под сенью нима. Если у тебя нет других дел, конечно.
– Других дел нет, – ответил довольный Рашид. – Я боялся, что придется тебя уговаривать.
Пока Ман занимался урду, вокруг него собралась целая толпа местных ребятишек.
– Ты их очень заинтересовал, – заметил Рашид.
– Вижу. Разве они не должны быть в школе?
– Учеба начинается через две недели, – ответил Рашид. – Ну всё, уходите. Не видите, что у нас урок?
Дети, конечно, все видели – и были потрясены до глубины души тем обстоятельством, что взрослый человек не способен выучить алфавит.
Они принялись изображать Мана, бормоча себе под нос:
– Алиф, бэ, пэ, тэ… лям, мим, нун… – приговаривали они, смелея с каждой секундой. Ман изо всех сил старался не обращать на них внимания.
Вообще-то, они ему не мешали. Он резко обернулся и зарычал, как лев, – ребята бросились врассыпную. На безопасном расстоянии некоторые из них захихикали и тут же начали красться обратно.
– Может, позанимаемся в доме? – предложил Ман.
Рашид смутился:
– Вообще-то, у нас дома соблюдают пурду. Твои сумки, конечно, внутри – для сохранности.
– А! Теперь ясно. Представляю, каким странным показалась твоему отцу моя просьба поспать у вас на крыше.
– Ты не виноват. Мне следовало тебя предупредить, – ответил Рашид. – Вечно я так: принимаю все в родном доме как должное.
– А ведь пурду соблюдают и в доме наваба-сахиба в Брахмпуре. С чего я взял, что здесь иначе?
– Вообще-то, здесь все действительно по-другому. Женщины низших слоев вынуждены работать в поле и не могут в полной мере соблюдать пурду. Но мы, Шейхи и Саиды, пытаемся. Это вопрос чести, поскольку мы занимаем высокое положение в деревне.
Когда Ман хотел спросить Рашида, все ли население деревни исповедует ислам, к ним подошел его дедушка. Он по-прежнему был в зеленом лунги, а сверху накинул белый жилет. Седая борода и несколько виноватое выражение лица придавали старику вид более уязвимый, нежели утром, когда он грозно возвышался над Маном, пытаясь его разбудить.
– Чему ты его учишь, Рашид?
– Урду, бабá.
– Правда? Славно, славно. – Мана он спросил: – Сколько тебе лет, Капур-сахиб?
– Двадцать пять.
– Женат?
– Нет.
– Почему?
– Да как-то не сложилось пока.
– Ты же нормальный?
– О да! – ответил Ман. – Совершенно нормальный.
– Тогда тебе пора жениться. Это надо делать в молодости, тогда ты не будешь стариком, когда твои дети начнут подрастать. Посмотри на меня. Сейчас я старик, а когда-то был молод.
Ману захотелось переглянуться с Рашидом, но он вовремя сообразил, что это неуместно.
Старик взял в руки тетрадку с упражнениями Мана, раскрыл и отодвинул подальше от глаз. Вся страница была исписана двумя буквами.
– Син, шин, – произнес старик. – Син, шин, син, шин, син, шин. Хватит уже! Дай ему что-нибудь посложнее, Рашид, а буковки пусть дети пишут. Эдак он у тебя быстро заскучает.
Рашид молча кивнул.
Старик вновь обратился к Ману:
– Или уже заскучал?
– О нет, – поспешно ответил Ман. – Я не только каллиграфией занимаюсь, но и читать учусь.
– Вот и хорошо, – сказал дед Рашида. – Очень хорошо. Ну давайте, занимайтесь дальше. А я пойду вон туда, – он показал на чарпой возле соседнего дома, – и почитаю.
Он откашлялся, сплюнул на землю и медленно зашагал прочь. Через пару минут Ман увидел его сидящим на чарпое: на носу у него были очки, а сам он раскачивался вперед-назад и зачитывал что-то вслух из большой раскрытой книги – видимо, Корана. Поскольку дед сидел всего шагах в двадцати от них, его монотонное чтение сливалось с криками детей, которые теперь брали друг дружку на слабó: кто осмелится подойти и потрогать «льва»?
Ман сказал Рашиду:
– Я хочу письмо написать… Поможешь? Я ведь ни сочинять, ни писать на урду не умею. Даже двух слов связать не могу.
– С удовольствием, – ответил Рашид.
– Ты точно не против?
– Нет, а с чего мне быть против?
– Ну… это письмо для Саиды-бай.
– А, ясно, – сказал Рашид.
– Тогда, может, после обеда? – предложил Ман. – Я сейчас как-то не в настроении, дети кругом носятся… Чего доброго, подслушают взрослых и начнут орать: «Саида-бай!» – во всю глотку.
Рашид помолчал, затем отмахнулся от мухи и сказал:
– Я прошу тебя писать две эти буквы снова и снова только по одной причине: вот эти завитки слишком плоские. Делай их круглее. Вот так. – Он очень медленно вывел букву «шин».
Ман чувствовал недовольство и даже неодобрение Рашида, но не знал, как ему лучше поступить. Очень хотелось получить весточку от Саиды-бай, но ведь она может и не написать ему, если он не напишет первым! Эта мысль была невыносима. У нее даже его почтового адреса нет. Конечно, если она напишет: «Абдуру Рашиду, деревня Дебария, техсил[336] Салимпур, округ Рудхия, П. П.», письмо найдет адресата, но Саида-бай может посчитать иначе.
Поскольку она умеет читать только на урду, ему придется искать где-то человека, который будет писать письма за него – а кто, кроме Рашида, согласится это делать? Да и зачитывать ее письма тоже придется Рашиду, если, конечно, у Саиды не окажется исключительно четкий и чистый почерк.
Ман в замешательстве уставился на землю и вдруг заметил, что вокруг плевка дедушки собралось множество мух, при этом они не обращали никакого внимания на шербет, который пили Ман и Рашид.
Как странно, подумал он и нахмурился.
– О чем мечтаешь? – буркнул учитель довольно грубо. – Вот научишься писать и читать – будешь свободен, как ветер в поле. Не отвлекайся, Капур-сахиб.
– Посмотри-ка, – сказал Ман.
– Странно… Ты же не диабетик? – Недовольство в голосе Рашида моментально сменилось тревогой.
– Нет! – удивился Ман. – Ты что? Это твой бабá сплюнул.
– А, понятно, – сказал Рашид. – Да, у него диабет. И мухи слетаются на его слюну, потому что она сладкая.
Ман обернулся на старика, который грозил пальцем кому-то из ребят.
– В остальном он считает себя здоровым человеком, – добавил Рашид, – и вопреки всем нашим увещеваниям до сих пор постится в Рамадан. В прошлом году весь июнь постился, от рассвета до заката ни росинки в рот не брал. В этот раз пост тоже пришелся на лето: дни длинные и жаркие. Никто не ждет таких подвигов от человека его возраста, но он же нас не слушает.
Жара вдруг начала донимать Мана, однако сделать с этим было ничего нельзя. Они сидели под нимом, и прохладней места на улице все равно не найти. Дома Ман включил бы вентилятор, рухнул бы на кровать и просто смотрел в потолок, на вертящиеся лопасти. Здесь же ему оставалось только страдать. Пот тек по его лицу, и он старался радоваться хотя бы тому, что на него не садятся мухи.
– Ох, ну и жара! Просто жить не хочется.
– Тебе надо искупаться, – посоветовал Рашид.
– О! – воскликнул Ман.
Рашид продолжал:
– Я схожу в дом за мылом и попрошу кого-нибудь качать воду, а ты залезай под кран. Ночью мыться было слишком холодно, а сейчас в самый раз… Иди вон к той колонке. – Он показал на колонку, стоявшую прямо перед домом. – Только мыться надо в лунги.
У дома была небольшая пристройка без окон, и Ман отправился туда переодеваться. То была даже не часть дома, а что-то вроде сарая для сельскохозяйственного инструмента и пары плугов. В углу стояли копья и палки. Когда Ман прикрыл за собой дверь, среди ребят поднялось такое волнение, словно они ждали сценического выхода актера в новом великолепном костюме. И вот он вышел. Мальчики тотчас принялись критиковать его внешний вид.
– Гляньте, какой бледный!
– И будто совсем лысый!
– У льва нет хвоста!
Все расшалились, а один проказник лет семи, по прозвищу Мистер Крекер, решил воспользоваться этой сумятицей и запустил камнем в девочку. Камень пронесся по воздуху и угодил ей прямо в затылок. Она завизжала от боли и ужаса. Бабá, которому пришлось прервать чтение, встал с чарпоя и мгновенно оценил ситуацию. Все таращились на Мистера Крекера, старательно напускавшего на себя безразличный вид. Бабá крепко схватил хулигана и выкрутил ему ухо.
– Харамзада – негодяй – ты как себя ведешь, животное?! – закричал старик.
Мистер Крекер промямлил что-то нечленораздельное; из носа у него хлынули сопли. Бабá за ухо подтащил его к своему чарпою и отвесил ему такую оплеуху, что тот едва ли не кубарем полетел прочь, а потом сел и как ни в чем не бывало продолжил зачитывать вслух суры из Корана. Увы, настрой был безнадежно испорчен.
Ошалевший Мистер Крекер пару минут посидел на земле и вновь отправился хулиганить. Тем временем Рашид повел домой его жертву – бедная девочка истекала кровью и слезами.
Какая жестокость и глупость в столь нежном возрасте! Вот что делает с человеком деревня, думал Рашид. В его груди бурлил гнев на свое окружение.
Под пристальными взглядами детворы Ман стал мыться. Прохладная вода щедро лилась из крана, а качал ее очень бодрый батрак среднего возраста с добродушным и морщинистым квадратным лицом. Он явно был рад услужить, работал без устали и продолжал качать воду даже после того, как Ман домылся.
Немного остыв, Ман наконец почувствовал себя в гармонии с миром.
За обедом он почти не ел, но щедро нахваливал еду, надеясь, что его слова каким-то образом доберутся до невидимой женщины или женщин на кухне.
Вскоре после обеда, когда все помыли руки и отдыхали на чарпоях, к дому подошли двое. Один из них оказался дядей Рашида по материнской линии.
Он был старшим братом его покойной матушки – добрый небритый здоровяк, эдакий медведь, живший в десяти милях отсюда. В детстве Рашид убежал из дому и месяц прожил у него, когда дед отлупил его за драку в школе (в той драке Рашид едва не задушил своего одноклассника).
Завидев дядю, Рашид вскочил с чарпоя и сказал Ману (пока остальные не слышали):
– Этот большой человек – мой маму. А второго в маминой деревне прозвали «гуппи» – он болтает без умолку и вечно рассказывает всякий бред. Эх, теперь не отвертимся.
К тому времени гости уже подошли к хлеву.
– О, маму, я и не знал, что ты к нам заглянешь! Как дела? – тепло поприветствовал Рашид дядю; гуппи удостоился лишь сдержанного кивка.
Медведь хмыкнул и грузно опустился на чарпой. Видно, он был не слишком разговорчив.
Его болтливый спутник тоже присел на чарпой и попросил стакан воды. Рашид сразу ушел в дом за шербетом.
Гуппи засыпал Мана вопросами и очень быстро выяснил, кто он, откуда и зачем приехал. Затем последовал долгий рассказ о ряде происшествий, которые приключились с ними по дороге сюда. Они видели змею «толщиной с руку, вот такенную» (маму Рашида сосредоточенно нахмурился, но не возразил), после чего путников едва не сдуло внезапно налетевшим ураганом, а у контрольно-пропускного пункта на окраине Салимпура их обстреляла полиция.
Дядя Рашида молча отирал лоб и тяжело дышал. Ман подался вперед и с интересом внимал неправдоподобным историям гуппи.
Вернулся Рашид с двумя стаканами шербета и сказал, что отец спит. Медведь благосклонно закивал.
Болтун уже вовсю расспрашивал Мана о его личной жизни, а Ман слабо отбивался.
– Чужая личная жизнь никому не интересна, – сказал он и сам себе не поверил.
– Ну что вы, как можно так говорить? – возразил гуппи. – Любая личная жизнь интересна! Если у человека ее нет – это интересно. Если есть – тоже интересно. А если их у человека две – это вдвое интересней! – Он восторженно посмеялся над собственной остротой.
Рашид заметно сконфузился. Бабá к тому времени уже ушел в дом.
Обрадовавшись, что никто не заткнул ему рот, как это обычно делали в его родной деревне, гуппи продолжал:
– Да только что вы можете знать о любви – о настоящей любви? Молодо-зелено… Вы еще и жизни-то не нюхали. Живете в своем Брахмпуре и думаете, будто видели все – уж точно поболее нас, нищих деревенщин. Но некоторые из деревенщин тоже кое-что повидали. Не только Брахмпур, но и Бомбей!
Он умолк, потрясенный собственной речью – особенно загадочным словом «Бомбей», – и окинул публику благостным взглядом. К ним подтянулось несколько ребят, завороженных магией гуппи, – ведь то был неисчерпаемый источник отличных историй, да еще таких, которые вряд ли понравились бы родителям: про привидения, жестокости и страстную любовь.
Откуда ни возьмись появился козел. Он стоял в кузове телеги, поглядывал хитрыми маленькими глазками на сочные листья опустившейся почти к самой дороге ветви дерева и изо всех сил тянул к ней шею.
– Помню, в Бомбее, – продолжал кругленький, звонкоголосый гуппи, – когда судьба еще не вынудила меня вернуться в деревню, я работал в большом магазине, знаменитом магазине, принадлежавшем мулле. Мы продавали дорогие ковры важным людям, самым важным людям Бомбея. У них было очень много денег – они доставали их стопками из портфелей и бросали на прилавок.
Его глаза горели, будто он вспоминал счастливейшую пору своей жизни. Дети в большинстве своем завороженно внимали. Мистер Крекер, семилетнее чудовище, возился с козлом. Стоило тому почти дотянуться до листьев на ветке, Мистер Крекер наклонял телегу в противоположную сторону, и козлу приходилось карабкаться обратно. До сих пор бедному животному не удалось съесть ни единого листочка.
– Это история любви, предупреждаю. Если не хотите слушать, сразу меня оборвите, – для порядка сказал гуппи. – А то потом меня остановить невозможно – как нельзя остановить сам акт любви.
Если бы не роль и обязанности хозяина, которые Рашид на себя взял, он давно встал бы и ушел. Ману же хотелось послушать историю.
– Продолжайте, продолжайте, – сказал он.
Рашид многозначительно посмотрел на Мана: мол, этого можешь не уговаривать, он и сам тебе все расскажет. А проявишь хоть крошечный намек на интерес – байка станет вдвое длиннее.
Вслух Рашид заметил:
– Разумеется, вы сами были свидетелем описываемых событий.
Гуппи бросил на него взгляд – сперва недовольный, затем примирительный. Он как раз собирался сказать, что события, о которых пойдет речь, он видел собственными глазами.
– Я действительно все видел своими глазами, – кивнул он.
Жалобно заблеял козел. Гуппи гаркнул на Мистера Крекера:
– А ну сядь, не то я живьем скормлю тебя этому козлу – и начну с глаз!
Мистер Крекер, придя в ужас от столь красочного описания собственной участи, решил поверить гуппи на слово и сел на землю, как самый обычный ребенок.
Гуппи продолжал:
– Итак, мы продавали ковры важным людям, и иногда к нам в лавку заходили такие писаные красавицы, что мы просто плакали от чувств! Мулла был особенно падок на красоту, и, когда мимо шла или собиралась войти в магазин красивая женщина, он восклицал: «О Господь! Зачем Ты создал таких ангелов? Не иначе как фаришта[337] слетела на землю, чтобы преследовать нас, простых смертных!» Все мы тут же начинали смеяться, а он злился и попрекал нас: «Когда устанете твердить „бисмиллях“[338], стоя на коленях, поднимитесь и восславьте Божьих ангелов!»
Для пущего эффекта гуппи умолк.
– И вот однажды – это произошло прямо у меня на глазах – дивная красавица по имени Вимла пыталась завести свою машину, припаркованную неподалеку от нас. Машина не завелась, тогда ее хозяйка вышла на улицу и направилась к нашему магазину. Она была так красива, так красива – мы все обомлели от ее красоты! Один из нас спросил: «Слышите – земля дрожит?» А мулла сказал: «Такая красавица посмотрит – как кипятком ошпарит!» И вдруг…
Голос гуппи дрогнул от обуревающих его чувств.
– Вдруг с другой стороны улицы вышел юный патан[339], такой высокий и красивый, что наш мулла сразу запричитал тем же восторженным тоном: «Когда Луна покидает небо, выходит Солнце!» – и все в таком роде. Патан и красавица подходили все ближе друг к другу. Наконец юноша пересек улицу – назойливо твердя: «Прошу, умоляю!..» – и протянул красавице свою визитную карточку. Он трижды совал ее девушке, и та наконец неохотно взяла ее в руки. Она наклонила голову, чтобы прочесть имя юноши… Сию же секунду патан заключил красавицу в медвежьи объятья и укусил за щеку так сильно, что кровь хлынула по лицу. О, как она кричала!
Гуппи закрыл лицо руками, словно пытаясь забыть страшную картину. Затем он собрался с духом и продолжал:
– Мулла заорал: «Живо, живо, все спрячьтесь, мы ничего не видели и не слышали! Незачем нам в это вмешиваться». Но какой-то человек, сидевший в одном нижнем белье на крыше близлежащего отеля, завопил: «Тоба! Тоба!» Он не поспешил на помощь девушке, зато вызвал полицию. В считаные минуты улицы оцепили – бежать некуда! Пять джипов мчались навстречу патану со всех сторон. Начальник полиции был беспощаден, и его подчиненные тянули патана изо всех сил, но тот так крепко обхватил девушку за талию, что оторвать его было решительно невозможно. Он оттолкнул троих, прежде чем полицейским удалось вырубить его ударом приклада по голове. Руки пришлось расцеплять ломом.
Гуппи вновь эффектно замолчал. Его публика была околдована.
– Весь Бомбей встал на уши из-за такого гунда-гарди, такого хулиганства, и на патана сразу завели дело. Люди говорили: «Проявите строгость, иначе у нас всех девушек перекусают, и что с нами тогда будет?» Дело было громкое. На судебном заседании патан сидел в клетке. Он так яростно тряс прутья решетки, что дрожал весь зал! Однако его признали виновным и приговорили к смертной казни. Судья сказал: «Хочешь ли ты кого-нибудь повидать, пока тебя не вздернули на виселице? Может, родную мать?» Юноша ответил: «Нет, на мать я уже насмотрелся. Она кормила меня грудью, и я мочился ей на руки, когда был младенцем. Зачем мне снова на нее смотреть?» Все пришли в ужас. «Кого же тогда ты хочешь повидать?» – спросил судья. «Одну-единственную женщину, – ответил патан, – ту самую, чья красота заставила меня забыть о жизни и возжелать смерти, ту, что дала мне отведать вкус лучшего мира и вознесла меня прямиком в рай. Я должен сказать ей две вещи. Она будет стоять снаружи, а я за решеткой, клянусь, пальцем ее не трону…» Все важные люди Бомбея, все бизнесмены и баллиштахи[340] повскакивали с мест и окаменели от возмущения. Родственники девушки завопили: «Никогда! Наша дочь никогда к нему не подойдет!» Но судья сказал: «Я ведь дал разрешение, значит ей придется». И вот девушка вошла в зал суда, а все вокруг зашипели: «Бихайя… бешарам…[341] каким бесстыдником становится человек на пороге смерти!» Но юноша только вцепился в прутья и засмеялся. Так даже в газетах писали: «Обвиняемый засмеялся».
Гуппи осушил стакан шербета и протянул Рашиду: наливай, мол, еще. Вспоминать прошлое во всех подробностях – дело энергозатратное, тут не только пить захочешь. Дети нетерпеливо смотрели, как от глотка к глотку дергается его кадык. Наконец гуппи допил и продолжил:
– Юноша вцепился в прутья клетки и заглянул Вимле в глаза. Ей-богу, со стороны казалось, что он пытается выпить через глаза ее душу! Но она смотрела на него презрительно, гордо вскинув голову. Прежде безупречно гладкая щека была теперь обезображена шрамом. Наконец юноша обрел дар речи и произнес: «Я хочу сказать лишь вот что. Во-первых, теперь никто не возьмет тебя в жены, разве какой-нибудь нищий старик… ибо отныне и навек имя тебе – Та, Которую Укусил Патан. А во-вторых… – Тут его голос дрогнул, и слезы заструились по его лицу. – Не знаю, что на меня нашло и зачем я это сделал. Увидев тебя, я совершенно потерял голову и не понимал, что творю… Прости, прости меня! Невесты выстраивались в очередь у моих дверей, я всем отказывал, даже самым красивым! А в тебе я увидел родственную душу. Твой шрам стал для меня знаком высшей красоты, я омою его слезами и осыплю поцелуями. Я только что вернулся из Лондона, у меня несколько фабрик, на которых трудится тридцать пять тысяч человек! Все свои несметные богатства я отдаю тебе одной. Господь свидетель, я не ведал, что творю, но теперь я готов умереть!» Услышав это, девушка, которая минуту назад готова была задушить его собственными руками, охнула, словно ей стало дурно от любви, и бросилась к судье, причитая: «Помилуйте его, помилуйте!.. Мы давно знакомы, я нарочно попросила его меня укусить!» Но судья уже вынес приговор и строго сказал: «Это невозможно. А врать нехорошо, за это и тебя могут бросить за решетку». Тогда она в отчаянии выхватила из сумки нож, приставила клинок к своему горлу и сказала всему суду – главному судье, важным баллиштахам, соллиштахам и прочим: «Если его казнят, то и мне не жить! Пусть занесут в протокол: покончила с собой из-за несправедливого приговора!» Пришлось им отменить приговор – а как иначе? Тогда она упросила, чтобы их поженили дома у жениха. Девушка была пенджабка, а ее семья так возненавидела патана и его семью, что они и его, и свою дочь убили бы от злости.
Гуппи замолчал.
– Вот что такое настоящая любовь, – сказал он, тронутый до глубины души своим рассказом, и прилег на чарпой.
Ман, как ни странно, был в восторге. Рашид взглянул на него, затем на зачарованных детей и прикрыл глаза, тихо презирая происходящее. Большой бессловесный маму, который будто и вовсе не слушал рассказа, вдруг погладил своего приятеля по спине и сказал:
– На этом радио «Джхутистан»[342] прощается со своими слушателями.
Он выкрутил до упора невидимую ручку за ухом гуппи и ладонью зажал ему рот.
Ман и Рашид шли по деревне. Она мало чем отличалась от тысяч других деревень Рудхии: глинобитные стены, соломенные крыши (люди нередко жили под одной крышей со своим скотом), узкие улочки, на которые не выходило ни одного окошка (наследие времен завоеваний и разбоя), изредка попадались одноэтажные кирпичные дома местных «важных людей». По улицам бродили коровы и собаки, из внутренних дворов выглядывали нимы, а в центре деревни, рядом с пятью домами браминов и лавкой баньи, стояла небольшая белая мечеть с низкими минаретами. Только у двух семей в деревне была собственная колонка: у Рашида и еще у одних заминдаров. Все остальные – в общей сложности около четырехсот семей – брали воду из трех колодцев: колодца для мусульман на площади под нимом, колодца для индуистов на площади под фикусом и колодца для неприкасаемых на самом краю деревни, среди тесного скопища мазанок, рядом с ямой для дубления кож.
Они почти подошли к месту своего назначения – дому, где калили зерно, – когда повстречали другого дядю Рашида, помладше, который собирался в Салимпур. При свете дня Ману удалось хорошенько его рассмотреть. То был молодой человек среднего роста, с правильными, привлекательными чертами лица, темной кожей, волнистыми черными волосами и усами. Он явно за собой следил и держался величаво, даже надменно. Хотя он был младше Рашида, он прекрасно отдавал себе отчет, кто тут дядя, а кто племянник.
– Ты чего это разгуливаешь по деревне в такую жару? – спросил он Рашида. – И зачем таскаешь с собой друга? Жарко же! Пусть отдыхает.
– Он сам вызвался меня сопровождать. А ты что здесь делаешь?
– В Салимпур иду. Там будет званый ужин, я хочу прийти пораньше и заглянуть сперва в отделение Конгресса, уладить кое-что.
Этот молодой человек был на удивление амбициозен, энергичен и умудрился сунуть нос в несколько дел сразу, включая местную политику. За лидерство с оглядкой на собственные интересы знакомые прозвали его Нетаджи, а потом прозвище закрепилось и в семье. Конечно, оно ему не нравилось.
Рашид старался так его не называть.
– Что-то не вижу твоего мотоцикла, – сказал он.
– А он не заводится! – скорбно воскликнул Нетаджи.
Подержанный «харлей» (приобретенный с молотка у военных, а до того сменивший нескольких хозяев) был его гордостью.
– Досадно. А почему на рикше не поедешь?
– Я его сдал внаем на весь день. Ей-богу, от этого мотоцикла больше неприятностей, чем пользы. Сколько он у меня, столько я с ним вожусь. Деревенские мальчишки, особенно этот недоносок Моаззам, вечно что-то с ним вытворяют. Не удивлюсь, если они залили воду в бензобак.
Тут, словно по волшебству, появился Моаззам, мальчик лет двенадцати, приземистый и крепко сбитый – первый бедокур на деревне. У него было очень добродушное лицо, а волосы торчали во все стороны, будто иглы дикобраза. Изредка лицо его омрачала какая-нибудь невыраженная мысль. Никто был ему не указ, тем более родители. Люди считали его взбалмошным хулиганом и надеялись, что с годами он угомонится. Если Мистера Крекера не любил никто, то у Моаззама были даже почитатели.
– Ах ты, негодяй! – вскричал Нетаджи, только его завидев. – Что ты сделал с моим мотоциклом?!
Моаззам несколько оторопел от внезапных обвинений в свой адрес и насупился. Ман наблюдал за ним с интересом, и проказник, заметив это, заговорщицки ему подмигнул.
– Ты что, не слышишь? – пошел на него Нетаджи.
Моаззам самоуверенно ответил:
– Да слышу, слышу! Ничего я не делал с твоим мотоциклом, зачем мне это корыто?
– Я видел, как ты и еще двое ребят отирались возле него нынче утром.
– И что?
– Чтобы духу твоего не было рядом с моим мотоциклом, ясно? Еще раз увижу – задавлю!
Моаззам хохотнул.
Нетаджи хотел отвесить ему оплеуху, но передумал.
– Ладно, оставим эту свинью, – презрительно сказал он остальным. – По-хорошему, его надо врачу показать, мозги проверить, но его нищему отцу это не по карману.
Моаззам исполнил яростный танец и закричал на Нетаджи:
– Свинья! Сам ты свинья! Сам нищий! Ты ссужаешь людям деньги под проценты и покупаешь рикш, а задарма никому их не даешь! Тоже мне великий лидер, славный Нетаджи! Ладно, мне не до тебя. Хоть в Салимпур катись вместе со своим мотоциклом – мне плевать.
Когда Нетаджи, бормоча себе под нос черные проклятия, удалился, Моаззам решил прицепиться к Рашиду и Ману… и попросил у последнего взглянуть на его часы.
Ман охотно их снял и показал сорванцу, а тот после беглого осмотра сунул их себе в карман. Рашид рявкнул:
– А ну быстро верни! Разве можно так себя вести с гостями?
Моаззам сперва пришел в замешательство, а потом все-таки отдал часы Рашиду. Тот вернул их Ману.
– Спасибо, премного благодарен, – сказал Ман Моаззаму.
– Нечего с ним церемониться, – назидательно сказал Рашид Ману, будто проказника рядом и не было, – не то он быстро тебя в оборот возьмет. Видишь этого жука – прячь ценные вещи. Он тебя обчистит, глазом моргнуть не успеешь.
– Хорошо, – с улыбкой ответил Ман.
– Но в душе он, вообще-то, не злой, – добавил Рашид.
– В душе, вообще-то, не злой, – растерянно повторил Моаззам, переключив внимание на старика с палкой, шагавшего в их сторону по узкой улице.
На его морщинистой шее висел амулет, который и приглянулся Моаззаму. Когда старик проходил мимо, сорванец протянул руку и схватил амулет.
– Дай сюда! – крикнул он.
Старик оперся на свою палку и медленно, изнуренно проговорил:
– Молодой человек, у меня нет сил.
Видимо, это подействовало на Моаззама, и он тотчас выпустил амулет из рук.
Мимо, погоняя козла, бежала девочка лет десяти. Моаззам, которого обуяло стяжательство, попытался схватить веревку и гаркнул голосом свирепого дакойта:
– А ну отдай!
Девочка заплакала.
Рашид сказал Моаззаму:
– Давно тумаков не получал? Какое впечатление ты производишь на гостя из другого города?
Мальчик вдруг повернулся к Ману и сказал:
– Я вам мигом жену подыщу. Желаете мусульманку или индуистку?
– Обеих, – невозмутимо ответил Ман.
Моаззам сперва принял его слова всерьез.
– Это как? – спросил он. Тут до него дошло, что Ман над ним издевается, и он сделал обиженное лицо.
Впрочем, настроение его моментально улучшилось, когда Мана увидели и облаяли деревенские собаки.
Моаззам тоже восторженно залаял – на собак. Те ярились все сильнее и гавкали все громче.
К этому времени все трое вышли на небольшую площадь посреди деревни и увидели возле дома прокальщицы небольшую группу людей, человек десять. В основном они калили пшеницу, но кто-то принес с собой рис и нут.
Ман спросил Моаззама:
– Хочешь каленой кукурузы?
Парень удивленно вытаращил глаза и тут же закивал.
Ман погладил его по голове. Колючие черные волосы были упругими, как ковровый ворс.
– Вот и славно!
Рашид представил Мана людям, собравшимся у котлов. Они поглядывали на него подозрительно, но открытой неприязни не демонстрировали. По большей части то были местные, несколько человек пришли из соседнего Сагала – деревни, что находилась сразу за школой. Когда Ман к ним присоединился, они прекратили разговоры и лишь давали указания прокальщице. Вскоре подошла очередь Рашида.
Старуха-прокальщица разделила кукурузу, которую дал ей Ман, на пять порций. Одну оставила себе в качестве платы за услугу, а остальное принялась калить. Нагрела в разных котлах песок и зерно (зерно помешивала аккуратно, а песок не щадила), затем высыпала песок в плоскую сковороду к теплому зерну и пару минут помешала. Моаззам внимательно наблюдал за процессом, хотя видел его уже бессчетное количество раз.
– Вам каленую или воздушную? – спросила она.
– Каленую, – ответил Рашид.
Наконец старуха просеяла песок и отдала им каленое зерно. Моаззам взял себе больше остальных, но меньше, чем хотел.
Часть он съел на месте, а часть распихал по глубоким карманам курты. Затем исчез – так же внезапно, как и появился.
Было уже поздно, когда они дошли до дальнего конца деревни. Собирались тучи, и красное небо полыхало огнем. До их ушей донесся вечерний зов муэдзина, но Рашид решил закончить обход деревни и не прерывать его визитом в мечеть.
Огненное небо хмурилось над соломенными крышами, полями, разросшимися зелеными рощами манго и высохшими, побуревшими дальбергиями на пустоши к северу от деревни. Там находилась одна из двух деревенских молотилен, и уставшие волы до сих пор трудились над весенним урожаем. Вновь и вновь ходили они по кругу, обмолачивая зерно, и работать им предстояло до поздней ночи.
Легкий вечерний ветерок подул с севера на скопище землянок, где жили неприкасаемые – мойщики, чамары, подметальщики. Ветру этому предстояло задохнуться в глинобитных стенах и узких улочках, так и не достигнув сердца деревни. Несколько ребят-оборванцев с засаленными, выбеленными солнцем, спутанными волосами играли в пыли у своих домов: один таскал за собой обрывок почерневшей веревки, второй возился с треснувшим стеклянным шариком. Они явно голодали, и вид у них был больной.
Рашид навестил несколько чамарских хозяйств. Одна семья издавна занималась свежеванием туш и подготовкой шкур к дальнейшей продаже, но в основном люди трудились на полях. Один или двое имели собственные клочки земли. В одном доме Ман увидел того самого батрака с морщинистым лицом, который услужливо и радостно качал ему воду для мытья.
– Он с десяти лет работает на нашу семью, – сказал Рашид. – Зовут Качхеру.
Старик с женой жили одни в хижине с одной-единственной комнатой, которую делили с коровой и огромным количеством насекомых.
Несмотря на то что Рашид был очень вежлив, они смотрели на него благоговейно, почти испуганно и едва могли говорить. Лишь после того, как он согласился выпить с ними чаю – таким образом дав согласие и за Мана, – они немного осмелели.
– А что случилось с сыном Дхарампала – вашим племянником? – спросил Рашид.
– Помер в прошлом месяце, – коротко отвечал Качхеру.
– Столько докторов – и все напрасно?
– Да, три шкуры с нас содрали, а толку нет. Теперь мой брат задолжал банье, а моя свояченица… вы б ее не узнали, так она постарела. Вот на днях уехала в деревню к отцу, поживет там месяцок до дождей.
– Почему же он к нам не пришел, раз ему так нужны были деньги? – спросил расстроенный Рашид.
– А это вы своего отца спросите, – ответил Качхеру. – Я так понял, он ходил – и не раз. А потом ваш отец осерчал и велел ему не бросать деньги на ветер. С похоронами, правда, помог, и на том спасибо.
– Ясно. Ясно. Ох, что тут поделаешь? Господь располагает… – Рашид пробормотал еще несколько утешительных слов.
Вскоре они отправились дальше. Ман видел, что Рашид в печали, и какое-то время они оба хранили молчание. Затем Рашид сказал:
– Такие тонкие нити удерживают нас на бренной земле… И мир наш так несправедлив… это сводит меня с ума. Если тебе кажется, что у нас плохо, ты еще не видел Сагал. Там есть бедняк, которого обокрала и бросила умирать собственная семья – да простит их Господь. А взгляни на вон тех стариков… – Он показал пальцем на пару в лохмотьях, попрошайничавшую у входа в свою хижину. – Их выгнали на улицу родные дети, которые живут более-менее сносно.
Ман посмотрел на стариков – тощих, убогих, грязных – и дал им несколько монет. Они потрясенно уставились на деньги.
– Они совсем нищие, им даже есть нечего, а дети не помогают, – продолжал Рашид. – Сперва пытались перевалить эту обязанность друг на друга, а потом и вовсе решили, что ничего не должны родителям.
– На кого работают дети? – спросил Ман.
– На нас, – ответил Рашид, – на нас, великих и добрых.
– Что же вы их не образумите? – спросил Ман. – Скажите им, что родителей надо уважать! Пусть наведут порядок в семье, иначе вы не будете давать им работу!
– Хороший вопрос, – сказал Рашид. – Только задать его лучше моим почтенным отцу и деду, а не мне, – с горечью добавил он.
Ман лег на плетеную кровать и уставился на пасмурное – по сравнению с вчерашним – небо. Увы, ни облака, ни звезды не могли подсказать ему, как написать Саиде. Он вновь с раздражением подумал об отце.
Заслышав шаги, он приподнялся на одном локте и повернул голову на звук. К чарпою направлялись огромный, медведеподобный дядюшка Рашида и его приятель гуппи.
– Ас-саляму алейкум.
– Ва-алейкум ассалям, – ответил Ман.
– Все хорошо?
– Вашими молитвами, – кивнул Ман – А у вас? Откуда идете?
– Навестил вот друзей из соседней деревни, – сказал дядя Рашида. – И друга с собой взял. Сейчас собираюсь зайти в дом, но его мне придется оставить здесь, с тобой. Ты не против?
– Конечно не против, – соврал Ман, которому вообще никакой компании не хотелось, а уж тем более компании гуппи.
Дядя Рашида, заметив несколько разбросанных по двору чарпоев, взял по одному в каждую руку и поставил их ребром к стене веранды.
– Вроде дождь собирается, намокнут, – пояснил он. – Да и вообще, так их куры не портят. А где Рашид, кстати?
– В доме, – ответил Ман.
Дядя Рашида рыгнул, огладил короткую колючую бороду и добродушно продолжал:
– Знаешь, он пару раз сбегал из дому и жил у меня. В школе он был тот еще задира, вечно лез в драки. И в Варанаси ничего не изменилось, хотя он поехал туда изучать религию. Религию! Зато в Брахмпуре что-то у него в голове встало на место, остепенился парень, поумнел. А может, перемены еще в Варанаси начались… – Он задумался. – Так часто бывает. Увы, он не ладит с родней… Сам на неприятности напрашивается. Рашид все принимает в штыки, всюду видит несправедливость – нет бы сперва подумать да посмотреть, что к чему! Ты его друг, поговори с ним. Ладно, я пошел в дом.
Оставшись наедине с гуппи, Ман какое-то время молчал, не зная, что сказать. Впрочем, долго мучиться ему не пришлось. Гуппи, удобно устроившись на чарпое, спросил:
– По красотке тоскуешь?
Ману стало досадно и немного не по себе.
– Знаешь, я ведь могу показать тебе Бомбей, – сказал гуппи. – Поехали вместе! – При слове «Бомбей» он сразу оживился. – Там этих красоток тьма! Хватит, чтоб ублажить всех томящихся от любви парней вселенной! Табаку не найдется?
Ман помотал головой.
– У меня там первоклассный дом, – продолжал гуппи. – Вентилятор есть. И вид красивый из окна. Жары такой нет. Я покажу тебе иранские чайные дома, пляж Чоупатти… Возьмешь жареного арахиса на четыре анны – и можно увидеть целый мир! Жуй, гуляй да наслаждайся красотой: волны, нимфы, фаришты, красотки-бесстыдницы купаются на виду у всех, и можно даже купаться с ними…
Ман закрыл глаза, но уши закрыть не мог.
– Кстати, ведь именно под Бомбеем я стал свидетелем удивительной истории, которую никогда не забуду. Расскажу, если хочешь, – продолжал гуппи.
Умолкнув на секунду и не встретив сопротивления, он начал рассказ о событиях, не имевших никакого отношения к происходящему.
– Как-то раз в поезд зашли дакойты-маратхи, – завел шарманку гуппи. Поначалу он говорил спокойно, однако по мере развития сюжета все больше распалялся. – Они молча сели на станции, а как поезд тронулся, встали – целых шесть кровожадных злодеев! – и принялись угрожать пассажирам ножами. Все были в ужасе и беспрекословно расставались с денежками и украшениями. Дакойты обошли вагон и обобрали каждого, а в конце подошли к одному патану.
Слово «патан», как и «Бомбей», явно подстегивало его воображение. Гуппи почтительно вздохнул и продолжал:
– Патан – широкоплечий здоровяк – путешествовал с женой и детьми. У него был большой чемодан с вещами. Три дакойта обступили его со всех сторон и говорят: «Ну, чего ждешь?» – «Жду?» – переспрашивает патан. «Деньги давай!» – закричал один из дакойтов. «Не дам», – прорычал в ответ патан. «Чего?!» – завопил бандит, не веря собственным ушам. «Вы и так всех ограбили, – сказал патан, глядя на бандитов снизу вверх, – зачем вам еще и я?» – «Ну уж нет, выкладывай денежки, быстро!» – сказали дакойты. Патан понял, что пока предпринять ничего нельзя, и решил потянуть время: стал возиться с замком и ключом. Потом нагнулся к крышке, прикинул расстояние и вдруг –
Гуппи отер свое пухлое лицо, на котором от волнения и умственного труда – попробуй-ка вспомни все подробности! – выступил пот.
– Тут главарь дакойтов, который оставался в вагоне, выхватил пистолет и как пальнет!
Гуппи выжидательно посмотрел на Мана. Того немного мутило.
– У тебя все хорошо? – спросил гуппи после долгого молчания.
– Мммх, – ответил Ман, а затем, помолчав, спросил: – Скажи, зачем ты всем рассказываешь эти бредовые истории?
– Но это же чистая правда! – возмутился гуппи. – По большей части.
Ман снова замолчал.
– Ты думай об этом так, – предложил гуппи. – Вот если я просто скажу: «Здравствуйте», а ты в ответ просто поздороваешься и спросишь, откуда я держу путь, и я отвечу: «Вон оттуда, со стороны Байтара, на поезде приехал», как пройдет наш день? Как мы переживем эти знойные дни и душные ночи? Для того я и травлю байки: от одних становится прохладней, от других – жарче! – Гуппи засмеялся.
Ман его больше не слушал. Слово «Байтар» произвело на него такое же действие, как на гуппи – «Бомбей». Ему пришла в голову чудесная идея.
Он напишет письмо Фирозу, вот что! Он напишет Фирозу и приложит к письму послание для Саиды-бай. Фироз прекрасно знает урду и, в отличие от Рашида, пуританских взглядов не имеет. Он переведет письмо и отдаст его Саиде-бай. Она будет в восторге, просто на седьмом небе от счастья! И наверняка тут же напишет ответ.
Ман поднялся с чарпоя и начал мерить шагами двор, придумывая будущее письмо и сдабривая его строчками из Галиба, Мира – или Дага, – дабы подчеркнуть или украсить ту или иную мысль. Рашид ведь не будет против, что он решил написать сыну наваба-сахиба, так? Ман просто вручит ему запечатанный конверт, и все.
Гуппи, озадаченный странным поведением Мана, расстроился, что потерял слушателя, и ушел в темноту.
Ман снова сел, прислонился к стене веранды и стал слушать шипение фонаря и прочие ночные звуки. Где-то плакал младенец. Вдали залаяла собака, и ее тут же поддержало еще несколько. Потом все на какое-то время стихло, только с крыши, где летними ночами спал отец Рашида, доносились мужские голоса. Иногда они начинали звучать громче, будто о чем-то спорили, иногда смолкали, но Ман не мог разобрать ни слова.
Ночь была пасмурная; на каком-то далеком дереве то и дело кричала папиха – индийская ястребиная кукушка, жар-птица. Ее крики-трезвучия становились все громче, пронзительнее и истеричнее, достигали пика и внезапно затихали. Ман думал вовсе не о романтическом смысле, который народ вкладывал в ее пение («
В ту ночь разразилась сильная буря – внезапная гроза из тех, какие иногда приходят на смену затяжному, почти невыносимому летнему зною. Она обрушилась на деревья и поля, смела с домов соломенные крыши, даже вырвала несколько черепиц и напитала влагой пыльную, иссохшую землю. Те жители деревни, что с вечера посмотрели на облака – не приносившие обычно ничего, кроме слабого ветра, – и решили не жариться в доме, а спать на улице, повскакивали с чарпоев и вместе с ними помчались внутрь. Уронив на землю несколько тяжелых капель, небеса разверзлись почти без предупреждения. Потом люди снова выбежали на улицу – за домашним скотом, привязанным снаружи. Теперь они вместе потели под крышами хижин (местные жили в основном в хижинах): в передних комнатах жалобно мычали животные, в дальних – переговаривались люди.
Качхеру, чамар, с детства работавший на семью Рашида, хижина которого состояла из одной-единственной комнаты, предсказал грозу с точностью до минуты. Буйволицу он заранее загнал внутрь – подальше от проливного дождя и ветра. Время от времени она фыркала или мочилась на пол, однако то были уютные, успокаивающие звуки.
Их кровля немного пропускала дождь: капли воды иногда падали на лежавших на полу Качхеру и его жену. В деревне было много крыш куда менее прочных, чем эта, а некоторые и вовсе сорвало ветром, но Качхеру ворчал:
– Старуха… какой от тебя прок, если даже от дождя нас укрыть не можешь?
Жена помолчала, а потом сказала:
– Интересно, как там наши соседи, попрошайка с женой? Их хижина стоит в низине.
– Не твое собачье дело! – рявкнул Качхеру.
– В такую погоду я вспоминаю ночь, когда родился Тирру. Интересно, как он там, в Калькутте. Хоть бы весточку прислал.
– Спи, спи, – устало пробормотал Качхеру. Он знал, что завтра ему предстоит тяжелая работа, и не хотел тратить драгоценные минуты отдыха на праздную болтовню.
И все же какое-то время он пролежал без сна. Ветер за стенами завыл, улегся и завыл опять; вода по-прежнему сочилась сквозь крышу. В конце концов Качхеру встал, чтобы хоть как-то залатать соломенную кровлю, которую смастерила его жена.
Гроза превратила незыблемый внешний мир хижин и деревьев, стен и колодцев в бесформенную, рычащую, грозную мешанину ветра, воды, лунного света, молний, туч и грома. Хижины неприкасаемых стояли на северной окраине деревни. Качхеру повезло: его хижина, пусть и маленькая, стояла повыше, на краю невысокого утеса; дальше, внизу, виднелись размытые дождем очертания хижин, которые к утру зальет водой и грязью.
Проснулся он затемно. Надел засаленные дхоти и побрел сквозь зыбкую грязь улиц к дому Рашидова отца. Дождь перестал, но с нимов еще капала вода – на него и на дворничих, переходивших от дома к дому и собирающих мусор, с вечера выставленный хозяйками за дверь. Порой ему попадались свиньи: с хрюканьем и пыхтением они рыскали по улицам, выискивая объедки и экскременты. Собаки молчали, зато в тающей ночной темноте время от времени кричал петух.
Становилось все светлее. К этому времени Качхеру, медленно, но решительно шагавший по улицам, выбирая участки посуше, уже не видел тех домов, что больше всего пострадали от стихии, – это зрелище угнетало его не меньше, чем жену, однако с годами он научился закрывать на все глаза.
Добравшись до хозяйского дома, он огляделся по сторонам. На улице никого не было, но бабá-то наверняка уже поднялся: он исправно совершал утренний намаз. На веранде стояли чарпои, и на них кто-то спал, – видимо, эти люди устроились на ночь во дворе, где их застиг внезапный дождь. Качхеру провел рукой по морщинистому лицу и позволил себе улыбнуться.
Вдруг рядом раздалось отчаянное кряканье и кудахтанье. Селезень – царь двора, – агрессивно выгнув шею и выставив вперед голову, но с совершенно невозмутимым взглядом гнал по битым кирпичам и грязи то петуха, то двух куриц, то нескольких крупных цыплят. Сперва они добежали до хлева, затем обогнули раскидистый ним, пересекли дорогу и двинулись к дому, где жили бабá и его младший сын.
Качхеру на минуту присел на корточки. Затем подошел к колонке и побрызгал водой на грязные босые ноги. Маленький черный козлик бодал лбом стойку колонки. Качхеру погладил его по голове. Козлик посмотрел на человека циничными желтыми глазами и жалобно заблеял, когда его перестали гладить.
Качхеру поднялся по четырем ступенькам крыльца к двери сарая, где хранились плуги. У хозяина было три плуга: два местных дези с заостренными деревянными лемехами и один миштан с загнутым железным лемехом (его Качхеру никогда не брал). Он открыл дверь и вытащил плуги на свет, сел на корточки и тщательно их осмотрел. Наконец закинул один плуг на плечо и пошел через двор к хлеву. Заслышав его шаги, животные поворачивали к нему головы, а он ласково и тихо их приветствовал: «А-а-а, а-а-а!»
Сперва он задал корм скотине, подмешав к соломе, сену и воде немного больше зерна, чем полагалось в такую жару. Покормил даже водяных буйволов, которых обычно отправляли пастись под присмотром пастуха, – в это время года травы и водной растительности было совсем мало. Затем Качхеру приладил веревки на морды и шеи двух умных белых бычков, на которых предпочитал работать, взял длинную палку, прислоненную к стене хлева, и бережно вывел животных на улицу. Вслух, но так, чтобы его никто не слышал, он сказал бычкам:
– Кабы не я, вам давно пришел бы конец.
Собираясь надеть на быков ярмо, он вдруг вспомнил кое-что. Строго наказав животным стоять смирно, он вернулся к сараю и взял лопату. Быки стояли на месте. Он похвалил их, запряг в плуг и положил его на ярмо вверх тормашками: пусть сами тащат, а он понесет лопату.
Когда летом вдруг проходил дождь, Качхеру полагалось вспахать хозяйские поля, пока земля еще не высохла. Он переходил с поля на поле и пахал с утра до вечера, чтобы напитать почву драгоценной и недолговечной влагой. Качхеру работал в поте лица и ничего за это не получал.
Он был одним из хозяйских чамаров и трудился не только в поле – отец Рашида мог в любое время дать ему любое поручение: накачать воды для купания, отнести записку на другой конец деревни, затащить на крышу стебли архара, голубиного гороха – для просушки (потом ими топили очаг на кухне). Дома его считали своим, и потому изредка ему дозволялось войти внутрь, особенно если нужно было отнести что-то на крышу. После смерти старшего брата Рашида стало ясно, что без помощника в доме не обойтись. Однако, когда приглашали Качхеру, все женщины закрывались в отдельной комнате или уходили в огород на заднем дворе и прятались у стены дома.
В качестве платы за труд семья Рашида давала Качхеру немного зерна во время уборки урожая, – впрочем, им с женой этого не хватало даже на самое скромное пропитание. Еще батраку выкроили небольшой клочок земли для возделывания в свободное от работы время. Кроме того, ему позволяли пользоваться хозяйскими быками, плугами, лопатами, мотыгами и прочим инструментом, который был не по карману Качхеру (а влезать в долги ради такого крошечного надела он считал бессмысленной затеей).
Да, он трудился не разгибаясь, но это тяготило лишь его руки и ноги, не душу. Столько лет прошло, а он ни разу не поднял головы, ни разу не роптал и не выказывал недовольства хозяевам. Теперь они обращались к Качхеру более уважительно – все-таки он батрачил на семью уже сорок лет, с самого детства. Они, конечно, помыкали им, но хотя бы не оскорбляли – с людьми его низкой касты обращение было совсем другое. Отец Рашида иногда называл Качхеру «своим стариком», что ему льстило. Он имел некоторое превосходство над другими чамарами, и иногда – в ту пору, когда на ферме было больше всего работы, – ему поручали ими руководить.
Однако, когда единственный сын Тирру сказал, что хочет уехать из Дебарии – прочь от этой кастовости, нищеты, непрерывного тяжелого труда и полной беспросветности, – Качхеру не стал возражать. Жена умоляла сына остаться, но Тирру, заручившись негласной поддержкой отца, в итоге склонил чашу весов на свою сторону.
Какое будущее ждало их сына в деревне? Ни собственной земли, ни денег у него не было, и лишь ценой больших жертв – родителям пришлось отказаться от дохода, который мальчик мог бы принести, пася скот, – он окончил шесть классов правительственной школы, находившейся в нескольких милях от деревни. Неужели они принесли такую жертву ради того, чтобы Тирру до конца дней своих вкалывал под палящим солнцем на чужих полях? Качхеру не хотел сыну такой жизни. Пусть едет в Брахмпур, Калькутту или Бомбей – куда захочет – и устроится там кем угодно, хоть слугой, хоть рабочим на заводе или фабрике.
Первое время Тирру присылал деньги и писал трогательные письма на хинди. Качхеру уговаривал почтальона или банью, когда у тех находилась свободная минутка, зачитывать ему эти письма вслух, иногда по нескольку раз подряд, пока те не начинали дивиться или сердиться, а потом упрашивал написать под диктовку короткий ответ. Тирру приехал на свадьбы обеих младших сестер и даже помог собрать им приданое. Но за последний год из Калькутты не пришло ни одного письма, а несколько посланий Качхеру вернулись отправителю – впрочем, не все, и потому он продолжал ежемесячно писать на прежний адрес сына. Где тот пропадал и почему не пишет, что с ним случилось – Качхеру не знал и боялся об этом даже думать. Жена была вне себя от горя. Иногда она тихо плакала по ночам, иногда молилась возле небольшой ниши в священном фикусе, где якобы жило деревенское божество и куда она ходила благословлять сына перед отъездом. Каждый день она попрекала мужа и говорила, что все это предвидела.
Наконец однажды Качхеру сказал, что может попросить разрешения и финансовой помощи у хозяина (хотя это означало бы залезть в бездонную долговую яму) и отправиться в Калькутту на поиски сына. Жена закричала и в безотчетном ужасе упала на пол. Качхеру даже в Салимпур почти не выбирался и никогда не был в окружном центре – Рудхии. Брахмпур, не говоря уже о Калькутте, был для него чем-то совершенно невообразимым. Сама она никогда не покидала пределов двух деревень – той, где родилась, и той, где жила теперь с мужем.
Было прохладно, дул утренний ветерок. С голубятни доносилось спокойное размеренное воркование. Потом несколько голубей стали кружить в небе: серые с черными полосками на крыльях и хвосте, рыже-коричневые, один или два белых. Качхеру, напевая под нос бхаджан, неспешно вел быков на поле.
Несколько женщин и детей из бедных семей, по большей части его касты, вышли с корзинами на поля – подбирать случайно оставленные после вчерашней жатвы колосья. Они всегда выходили спозаранку, чтобы опередить птиц и всякую мелкую живность, но сегодня сборщицам приходилось выискивать колосья в вязкой грязи.
Пахать в это время дня было даже приятно: не жарко, да и брести за послушными, хорошо обученными быками (этих Качхеру обучил сам) по щиколотку в прохладной воде и грязи – одно удовольствие. Бить животных палкой почти не приходилось; он, в отличие от других крестьян, не любил это делать. Быки прекрасно отвечали на весь репертуар его команд, двигаясь по полю против часовой стрелки пересекающимися кругами и таща за собой плуг. Качхеру продолжал напевать, перемежая свой бхаджан окриками «Во! Во!», «Така-така» и прочими командами, а потом возвращался к пению, но не с того слова, на котором остановился, а с того, которое пел бы, если бы не прерывался вовсе. Когда первое поле – вдвое больше его собственного – целиком покрылось бороздами, с Качхеру уже ручьями тек пот. Солнце к тому времени поднялось в небо на пятнадцать градусов: становилось жарко. Он дал быкам отдохнуть, а сам принялся перелопачивать невспаханные углы поля.
Утро подходило к концу, и петь Качхеру перестал. Пару раз он разозлился на быков и огрел их палкой – особенно досталось тому, что шел с внешней стороны и вздумал остановиться, хотя ему приказывали идти.
Качхеру работал методично, стараясь не растрачивать попусту свою силу и силу быков. От невыносимой жары он весь обливался потом: капли стекали на брови, а оттуда – в глаза. Время от времени он отирал пот правой рукой, придерживая плуг левой. К полудню силы его покинули. Он отвел быков в канаву, и те стали пить теплую воду. Сам Качхеру попил из кожаного бурдюка, который перед выходом в поле наполнил водой из колонки.
Когда солнце было в зените, жена принесла ему обед: роти, соль, несколько перцев чили и немного ласси. Молча подождав, пока муж поест, она спросила, не нужно ли ему чего-то еще, и ушла.
Чуть позже на краю поля показался отец Рашида – с зонтиком от дождя, под которым он укрывался от солнца. Присев на невысокий вал, разделявший поле на две части, он решил немного подбодрить батрака: «Правду говорят: крестьянский труд – самый тяжелый». Качхеру ничего на это не сказал, только почтительно кивнул. Ему поплохело. Когда хозяин ушел, на земле остались следы его присутствия – красные от сока бетеля плевки.
К этому времени вода под ногами стала неприятно горячей, а ветер – раскаленным. «Надо отдохнуть», – сказал себе Качхеру. Однако он сознавал, как это важно – закрыть в почве влагу, от которой очень скоро не останется и следа. Еще не хватало, чтобы его считали бездельником!
Ко второй половине дня его темное лицо стало ярко-красным, а ступни, хоть и мозолистые, горели так, словно их варили в кипятке. После короткого рабочего дня он обычно сам тащил плуг до дома, уводя скот с полей, но сегодня у него не осталось на это сил. В голове стояла какая-то муть, ни одной связной мысли. Случайно дотронувшись до плеча металлическим полотном лопаты, он вздрогнул и скривился от боли.
Он прошел мимо своего невспаханного поля с двумя тутовыми деревьями и не обратил на него никакого внимания. Даже этот крошечный надел ему не принадлежал, но говорить об этом – равно как и думать – не было смысла. Сейчас главное переставлять ноги и поскорей добраться до Дебарии. Три четверти мили отделяли Качхеру от деревни, сущий пустяк, но ему казалось, что он бредет сквозь огонь.
В белом доме Рашидова отца – по меркам Дебарии, довольно внушительном – было очень мало комнат. По сути, он представлял собой крытую четырехугольную колоннаду с двориком посередине. В одной стороне этого четырехугольника помещались три душные комнаты с примитивными стенами: пространство между колоннами попросту заложили кирпичом. В этих комнатах жили члены семьи, других помещений в доме не было. Еду готовили на открытой кухне – так женщинам не приходилось дышать вредным дымом от очага без дымохода, который со временем испортил бы им глаза и легкие.
В других отсеках колоннады помещались стеллажи и шкафы для хранения вещей и продуктов. Середину четырехугольника занимало открытое пространство, где росли лимонное и гранатовое деревья. За дальней частью колоннады находилась уборная для женщин и небольшой огород. Простая лестница вела на крышу – там царствовал, принимал гостей и жевал пан отец Рашида.
В дом разрешалось входить лишь самым близким родственникам. Дядюшки и тетушки по материнской и отцовской линии Рашида имели свободный доступ, включая Медведя, брата его покойной матери, после смерти которой отец Рашида взял себе вторую жену – намного моложе первой. Поскольку патриарх семьи, бабá, несмотря на преклонный возраст и диабет, ничего не имел против того, чтобы подниматься по лестнице, совещания на крыше были обычным явлением в этом доме. Такое совещание устраивали, например, для решения семейных вопросов, когда кто-нибудь из родных возвращался после долгой отлучки.
Сегодня все собрались по случаю приезда Рашида, но мероприятие, не успев начаться, быстро переросло в ссору между Рашидом и его отцом. Отец несколько раз кричал на сына. Рашид защищался и что-то говорил в свое оправдание, но повысить голос на отца в приступе неконтролируемого гнева не мог – это было немыслимо. Иногда он просто молча проглатывал обиду.
Когда вечером Рашид покинул Мана и пошел в дом, на сердце у него было неспокойно. Ман сегодня не заикался про письмо – и на том спасибо. Рашиду не хотелось расстраивать друга отказом, но писать под диктовку то, что Ман задумал написать, он не собирался. Первобытные человеческие инстинкты смущали его и даже злили. На подобные дела он всегда старался закрывать глаза. Если Рашид и подозревал, что между Маном и Саидой-бай что-то есть (учитывая обстоятельства их встречи, как этого не заподозришь?), думать об этом он не желал.
Поднимаясь на крышу к отцу, он вспоминал мать, прожившую в этом доме до самой смерти. И тогда, два года назад, и сейчас он не мог даже представить, что отец женится на ком-то еще. Уж в пятьдесят пять аппетиты у мужчины должны поубавиться, разве нет? И конечно, память о той, что всю себя отдала служению мужу и двум сыновьям, должна была стать несокрушимой стеной, через которую не просочится даже мысль о новой жене! И вот, поди ж ты, у Рашида теперь есть мачеха: хорошенькая, молодая, всего лет на десять старше его самого, она спит с отцом на крыше, когда тот изволит, и хозяйничает в доме, не обращая никакого внимания на призрак женщины, посадившей во дворе лимон и гранат, плоды которых она столь бездумно срывает…
Чем занимался всю жизнь его отец, гадал Рашид, кроме того, что утолял собственные аппетиты? Сидел дома, помыкал людьми да жевал пан с утра до ночи – так курильщики смолят одну сигарету за другой. Зубы, глотка, язык его были постоянно воспалены, рот превратился в красную кашу, из которой торчали черные гнилые пеньки. Однако ж этот вздорный человек с черными редеющими кудрями и тяжелым, воинственным лицом без конца отчитывал и оскорблял его – и в детстве, и теперь.
Рашид не помнил такой поры в своей жизни, когда отец не осыпал бы его упреками. Но если в школе он был хулиганом и, несомненно, заслуживал строгого обращения, то потом он остепенился, выучился… и по-прежнему оставался объектом отцовского недовольства. Все стало еще хуже, когда старший – любимый – сын, дорогой старший брат Рашида, погиб в железнодорожной катастрофе, а через год умерла и жена.
– Твое место здесь, на этой земле, – говорил ему тогда отец. – Мне нужна твоя помощь. Я уже не молод. Если хочешь доучиваться в Брахмпуре, делай это на собственные средства.
Отец в ту пору отнюдь не нуждался, с горечью подумал Рашид. И женился он на молодой, несмотря на преклонные годы. Да к тому же хотел – при этой мысли внутри у Рашида все кипело, – чтобы жена родила ему еще одного ребенка! Поздние дети стали своего рода традицией в их семье. Бабé было за пятьдесят, когда родился Нетаджи.
Вспоминая мать, Рашид всякий раз проливал слезы. Она любила их с братом всей душой, даже слишком любила, и они обожали ее в ответ. Брат души не чаял в гранатовом дереве, а Рашид – в лимонном. Теперь, оглядывая умытый и посвежевший двор, он всюду замечал осязаемые следы ее любви.
Гибель старшего сына, безусловно, приблизила ее кончину. На смертном одре мать заставила Рашида, убитого горем и скорбевшего по старшему брату, дать обещание, которое он отчаянно не хотел давать, но отказать ей он не смог; в самом обещании не было ничего дурного, однако оно связало Рашида по рукам и ногам еще до того, как он успел отведать свободы.
Поднимаясь на крышу, Рашид вздохнул. Отец сидел на чарпое, а мачеха разминала ему ступни.
– Адаб арз, абба-джан. Адаб арз, кхала, – поздоровался Рашид. Свою мачеху он называл тетей.
– Смотрю, ты никуда не спешишь, – буркнул отец.
Рашид смолчал. Молодая мачеха бросила на него мимолетный взгляд и отвернулась. Рашид всегда говорил с ней почтительно, однако в его присутствии она чувствовала, что никогда не заменит той женщины, место которой заняла, и ей было обидно, что он не пытается ее поддержать или ободрить.
– Как дела у твоего друга?
– Хорошо, абба. Он остался внизу – письмо пишет.
– Я ничего не имею против его приезда, но ты мог бы меня предупредить.
– Да, абба, в следующий раз постараюсь. Для меня это тоже была неожиданность.
Мачеха Рашида встала:
– Пойду заварю чаю.
Когда она ушла, Рашид тихо сказал:
– Абба, если можешь, избавь меня от этого, пожалуйста.
– От чего же тебя избавить?! – вдруг вспылил отец. Он прекрасно понимал, что имеет в виду Рашид, но не хотел этого признавать.
Поначалу тот думал ничего не говорить, но в конце концов не выдержал. Если я и дальше буду молчать, рассудил он, придется всю жизнь терпеть эту невыносимую муку…
– Я имел в виду – перестань, пожалуйста, ругать и критиковать меня перед ней.
– Говорю, что хочу и когда хочу! – ответил отец, жуя пан и поглядывая с крыши во двор. – Куда все запропастились? Да, кстати, можешь не сомневаться – не я один критикую тебя и твой образ жизни.
– Мой образ жизни?! – воскликнул Рашид чуть более резко, чем собирался. Уж кто бы говорил, подумал он.
– В первый же день своего приезда ты пропустил вечернюю и ночную молитвы. Сегодня я ходил на поля и хотел взять тебя с собой, но не нашел. А ведь я важные – земельные – дела должен был с тобой обсудить. Что люди скажут? Целыми днями ты таскаешься по домам батраков да подметальщиков, справляешься об их сыновьях и племянниках, а на родную семью плевать хотел! Неудивительно, что народ записал тебя в коммунисты!
Быть коммунистом – это, видимо, не желать мириться с нищетой своего народа и несправедливостью? Что ж, Рашид этого и не скрывал. Ничего зазорного в общении с бедняками он не видел.
– Надеюсь, ты не считаешь, что я поступаю неправильно, – сказал Рашид с едва уловимым сарказмом в голосе.
Отец секунду молчал, а потом ответил очень резко:
– Тоже мне выучился! Гонору-то сколько! Послушал бы лучше, что тебе добрые люди советуют.
– А что они советуют? Чтобы я поскорей нажил побольше денег? Смотрю, здесь все думают только о собственных аппетитах, не отказывая себе в еде, питье, женщинах…
– Довольно! Хватит трепать языком! – заорал отец исступленно, проглатывая согласные.
«…и пане», – хотел закончить Рашид, но сдержался, закрыл рот и решил не поддаваться на провокации – а то как бы лишнего не наговорить. В конце концов он отделался общей фразой:
– Абба, я просто считаю, что человек в ответе не только за себя и свою семью, но и за других.
– Семья должна быть на первом месте.
– Как скажешь, абба, – кивнул Рашид, гадая, зачем вообще вернулся в Дебарию. – По-твоему, мой брак, к примеру, показывает, что я не забочусь о своей семье? Что мне было плевать на маму и старшего брата? Да я бы с радостью умер вместо него! Думаю, ты тоже порадовался бы.
Отец на минуту погрузился в молчание. Он вспомнил своего жизнерадостного старшего сына, который любил Дебарию и с удовольствием помогал семье вести хозяйство. Сильный как лев, он гордился отцом-заминдаром, старался во всем видеть хорошее и заражал своей доброжелательностью остальных. Потом он вспомнил первую жену – мать Рашида – и тихо вздохнул.
Наконец он вновь обратился к сыну, уже мягче, чем прежде:
– Брось ты свои грандиозные планы – образовательные, исторические, социалистические, все эти проекты по перераспределению, благоустройству и рационализации, – все брось! Живи здесь. – Он обвел рукой деревню. – Живи здесь и помогай нам! Знаешь, что случится с этой землей, если систему заминдари отменят? У нас все отберут. И тогда эти твои птицеводческие хозяйства, зарыбленные пруды, благоустроенные молочные фермы, которые ты мечтаешь воздвигнуть здесь во благо всего человечества, придется строить прямо в воздухе, потому что земли под ними не будет. По крайней мере, у нашей семьи.
Отец, вероятно, хотел сказать это ласково, но в его словах все равно звучала насмешка.
– Что же я могу предпринять, абба? – спросил Рашид. – Если государство примет справедливое решение изъять земли, оно их изымет.
– Ты многое можешь предпринять, – запальчиво ответил отец. – Для начала прекрати называть грабительские действия государства справедливыми! И поговори со своим другом…
Лицо Рашида вытянулось. Он никогда не стал бы унижаться подобным образом перед Маном, однако этот аргумент вряд ли покажется отцу достаточно веским – лучше привести другой, более соответствующий отцовской картине мира.
– Ничего не выйдет, – сказал он. – Министр по налогам и сборам – человек принципиальный. Несгибаемый. Он ни для кого не делает исключений, даже для своих. Кстати, он всем дал понять, что те, кто попытается воспользоваться связями с ним или с кем-либо в Министерстве по налогам и сборам, первыми попадут под действие нового закона.
– Неужели? – задумчиво переспросил отец. – Что ж, мы и сами тут без дела не сидим… Техсилдар нас знает, да и глава подокружной администрации – человек порядочный, хоть и ленивый… Ладно, посмотрим.
– Так что у вас происходит, абба?
– Об этом я и хотел с тобой поговорить… Хотел показать поля… Надо всем все разъяснить… Вон и твой министр говорит: исключений быть не может…
Рашид нахмурился, не понимая, куда клонит отец.
– Идея в том, чтобы менять местами арендаторов, – наконец пояснил он, раздавив скорлупу бетеля маленькими медными щипцами. – Пусть побегают: в этом году на одном поле работают, в следующем – на другом…
– А как же Качхеру? – спросил Рашид, вспомнив его крошечный надел с двумя тутовыми деревьями. Манговые старик сажать не стал, побоявшись такой самонадеянностью навлечь на себя гнев судьбы.
– А что с ним? – гневно спросил отец, надеясь таким образом закрыть неприятную тему. – Качхеру получит землю, которую я сочту нужным ему выделить. Сделай исключение для одного чамара – получишь двадцать мятежей. Все члены семьи поддержали меня в этом вопросе.
– Но его деревья…
–
Больно и муторно стало на сердце у Рашида, когда он поднял глаза на своего отца. Тихо выдавив, что ему нездоровится, он попросил разрешения уйти. Поначалу отец долго на него смотрел, ничего не говоря, потом вдруг буркнул:
– Ступай. И спроси, где мой чай. А, вот и маму поднимается!
Над полом показалось крупное, заросшее щетиной лицо его шурина.
– Я как раз пытаюсь вправить сыну мозги, – сказал отец, прежде чем Рашид успел скрыться из виду.
– Да? – ласково переспросил Медведь. Он был хорошего мнения о своем племяннике, и ему не нравилось, как отец с ним обращается.
Медведь знал, что и Рашид его любит – порой его это удивляло. Все-таки он человек темный, необразованный. Но Рашида восхищали дядины спокойствие и терпеливость, которые ничуть не умаляли его интереса к жизни. И он никогда не забыл бы, как дядя приютил его, малолетнего беглеца, в своем доме.
Медведя беспокоило, что Рашид стал плохо выглядеть: исхудал, лицо потемнело и осунулось, а в волосах блестело куда больше седины, чем положено иметь молодому мужчине.
– Рашид – славный парень, – сказал он.
Его категоричное суждение было встречено фырканьем.
– Единственная беда Рашида в том, что он слишком обо всех печется, – добавил Медведь. – Включая тебя.
– Да что ты? – Губы отца разошлись в улыбке, обнажив красные зубы.
– Не только о тебе, конечно, – спокойно, рассудительно и весомо говорил дядя. – О жене. О детях. О деревне. О стране. О религии – истинной и ложной. И о многих других вещах, важных и не очень. Например, как следует себя вести с соотечественниками. Как накормить весь мир. Куда девается лишняя грязь, когда вбиваешь в землю колышек. А самый главный вопрос, конечно… – Дядя умолк и рыгнул.
– Какой же? – не удержался отец Рашида.
– Почему козел ест зеленое, а гадит черным, – ответил Медведь.
Когда Рашид спускался по лестнице, слова отца так и звенели в ушах. Он забыл спросить у мачехи про чай. Поначалу он не понимал даже, что ему думать, не говоря уже о том, что делать. Прежде всего – ему было стыдно. Старик Качхеру, который в детстве таскал его на закорках, качал ему воду для мытья и терпеливо стоял у колонки, пока Рашид мылся, который столько лет верно служил их семье, пахал, полол, носил тяжести и бегал по поручениям… В голове не укладывалось, что отец равнодушно отправит верного слугу на незнакомое поле в столь преклонном возрасте. Качхеру давно не молод и состарился, работая на них. Он человек консервативный, с устоявшимися привычками и глубоко привязанный к крошечному наделу, на котором гнул спину пятнадцать лет. А система орошения, которую он придумал и воплотил в жизнь на своем поле, прорыв несколько узких канавок, впадающих в одну большую? А приподнятые над уровнем земли дорожки по краям надела? А тутовые деревья, которые он посадил, чтобы можно было передохнуть в тени, а в хороший год собрать урожай ягод? Строго говоря, урожаем шелковицы тоже должен распоряжаться хозяин поля, но ведь в таких делах надо говорить не строго, а по-человечески! Если новый Закон об отмене системы заминадари вступит в силу, поле совершенно точно должны отдать Качхеру: всем известно, что он возделывал его много лет. Согласно законопроекту, пять лет непрерывной работы на земле давали крестьянину право на эту землю.
В ту ночь Рашиду не спалось. Разговаривать ни с кем не хотелось, даже с Маном. Во время ночного намаза – который он пропускать не стал – слова слетали с его губ по привычке, а душа и мысли при этом были в другом месте. Когда он наконец лег, в голове начало нарастать болезненное давление. Проворочавшись несколько часов, Рашид встал и отправился на пустошь на северном краю города. Кругом царила тишина. Быки не молотили зерно, собаки спокойно спали, не обращая никакого внимания на Рашида. Ночь была звездная, теплая. В убогих хижинах спали самые бедные жители деревни. Не бывать этому, подумал Рашид. Так нельзя. Отец не имеет права!
Чтобы в этом удостовериться, утром, сразу после завтрака, Рашид отправился к деревенскому патвари – мелкому правительственному чинуше, работавшему в деревне учетчиком и бухгалтером. Каждый год он тщательно, во всех подробностях записывал в поземельную книгу имена заминдаров и арендаторов, а также назначение каждого участка. Рашид прикинул, что около трети деревенских земель заминдары сдают в аренду крестьянам. Семья Рашида, в частности, сдавала почти две трети своих земель. А значит, в толстых, обтянутых кожей книгах патвари обязательно должно быть неопровержимое доказательство того, что Качхеру возделывает свое поле уже много лет.
Тощий старик-патвари вежливо приветствовал Рашида и устало улыбнулся. Он слышал о деревенских обходах, которые совершает помещичий сын, и был рад, что удостоился отдельного визита. Прикрыв глаза ладонью от солнца, он спросил, как идет учеба и надолго ли Рашид вернулся домой. Патвари не сразу сообразил, что визит Рашида носит не только дружеский характер, однако это ничуть его не расстроило. Зарплата у него была маленькая, и все вокруг понимали, что кормят его неофициальные доходы. Видимо, дед прислал Рашида проверить, как обстоят дела с семейными землями – уточнить их статус. Что ж, старик будет доволен.
Патвари ушел к себе в кабинет и принес оттуда три толстых журнала, несколько поземельных книг и две большие матерчатые карты, три на пять футов каждая, – планы деревенских земель. Он с любовью разложил их на дощатом настиле в своем маленьком дворике и аккуратно разгладил ребром ладони. Также он принес очки и теперь осторожно посадил их на нос.
– Что ж, Хан-сахиб, – сказал он Рашиду, – через год или два эти книги, которые я вел со всем тщанием и аккуратностью и возделывал, точно сад, перейдут в другие руки. Если реформа состоится, мы, чиновники, должны будем каждые три года переезжать в новую деревню. Что это будет за жизнь? Да и как, скажи мне на милость, может приезжий человек в полной мере понять судьбу деревни, ее прошлое и настоящее? За три года только и успеешь, что немного обжиться на новом месте.
Рашид понимающе хмыкнул. Он отставил в сторону стакан шербета и попытался найти на карте – из хорошего, чуть пожелтевшего шелка – поле Качхеру.
– Местные всегда были добры к вашему покорному слуге, – продолжал патвари, немного приободрившись. – Масло гхи, зерно, молоко, дрова… Бывало, и пару рупий заработаешь… А уж ваша семья, Хан-сахиб, всегда необычайно щедро вознаграждала мой труд… Что вы ищете?
– Поле Качхеру, нашего чамара.
Палец патвари тут же перенесся на нужное место и замер в дюйме над картой.
– Не волнуйтесь, Хан-сахиб, тут все чин чинарем. Я позаботился, – сказал он.
Рашид вопросительно посмотрел на него.
Патвари был слегка удивлен, что его компетентность и трудолюбие поставлены под сомнение. Он безмолвно свернул шелковую карту и развернул другую, из материи попроще. Рабочую карту он всюду таскал с собой, и она была немного грязнее первой. Ее покрывала густая сеть линий и подписей красным и черным цветом – цифры, имена, все на урду. Некоторое время патвари изучал карту, затем открыл свои гроссбухи и потрескавшиеся, истрепанные поземельные книги на нужных страницах, еще разок удостоверился, что все правильно, и с серьезным, слегка оскорбленным выражением лица кивнул Рашиду:
– Вот, сами убедитесь.
Рашид взглянул на таблицы с записями – номерами, границами и площадями земельных участков, а также сведениями о типах угодий, их состоянии и использовании. Впрочем, как патвари и ожидал, Рашид ничего не понял в этой эзотерической мешанине.
– Но…
– Хан-сахиб, – сжалился над ним патвари, разводя в стороны открытые и поднятые вверх ладони. – Из моих записей следует, что последние несколько лет это поле обрабатывали лично вы.
– Что?! – вскричал Рашид, глядя то на улыбчивое лицо патвари, то на его указательный палец, зависший над страницей, точно тельце водомерки над поверхностью пруда.
– В реестре значится имя «Абдур Рашид Хан», – прочитал чиновник.
– И давно? – с трудом проговорил Рашид. Язык его почти не поспевал за мыслями, встревоженный и раздавленный взгляд бегал по сторонам.
Но и тут патвари, человек в общем-то неглупый, ничего не заподозрил. Он сказал просто:
– С тех пор, как на горизонте замаячила земельная реформа. Ваши почтенные отец и дед выразили тревогу относительно возможного развития событий, но пусть не волнуются: ваш покорный слуга прилежно блюдет интересы семьи. Земли были формально поделены между всеми родственниками: согласно моим архивам, вы не только владеете ими, но сами же их и возделываете. Поверьте, так лучше всего. Если б ваши угодья принадлежали только отцу или деду, это могло бы вызвать подозрения. Понимаю, вы были в отъезде, учитесь в Брахмпуре, и такие мелочи жизни не представляют никакого интереса для ученого мужа, будущего историка…
– Еще как представляют, – угрюмо произнес Рашид. – И какую же часть земли мы сдаем в аренду?
– Никакую, – ответил патвари, непринужденно обводя рукой книги.
– Никакую? – переспросил Рашид. – Так ведь всем прекрасно известно, что у нас есть и издольщики, и те, кто платят за аренду деньги…
– Это все наемные работники, – поправил его патвари. – И в будущем вы мудро распорядитесь их трудом: организуете ротацию полей и рабочих.
– Но как же Качхеру, например!.. – не выдержал Рашид. – Все знают, что он долгие годы возделывал свое поле! Вы же сами сразу поняли, какой участок я имею в виду под «полем Качхеру»!
– Так просто говорят, – пожал плечами чиновник, удивленный попыткой Рашида отстаивать чужие интересы. – Если бы я сказал «университет Хана-сахиба», это ведь не означало бы, что университет принадлежит вам – или что вы отучились там пять лет. – Он коротко хохотнул, приглашая Рашида придумать еще какую-нибудь забавную аналогию; тот шутку не оценил, и патвари продолжил: – Судя по моим записям, да, Качхеру, сын чамара Мангалу, действительно время от времени пользовался вашей землей на правах издольщины, но чтобы пять лет подряд, без перерыва? Нет, такого не бывало никогда. Обязательно случались перерывы.
– Так вы говорите, что поле Качхеру на бумаге принадлежит мне?
– Да.
– Тогда поменяйте, пожалуйста, владельца. Теперь им будет Качхеру.
Тут уж пришел черед патвари таращить глаза. Он посмотрел на Рашида как на безумца и уже хотел сказать, что Хан-сахиб, верно, изволит шутить, но тут же сам понял, что это не так.
– Не волнуйтесь, я заплачу вам… как лучше выразиться? Пошлину.
Патвари нервно облизнулся.
– А как же ваши родные? Они не…
– Вы ставите под вопрос мое право вести эти дела?
– О нет, Хан-сахиб, боже упаси…
– Моя семья посвятила немало времени обсуждению данного вопроса, – осторожно сказал Рашид. – И поэтому я здесь. – Он помолчал. – Смену владельца нельзя оформить быстро и для этого потребуются другие официальные документы, поэтому пусть ваши записи о пользовании земельным участком хотя бы будут отражать, так сказать, реальное положение дел. Да, так лучше – меньше подозрений и возможных неудобств. Запишите, пожалуйста, что чамар возделывал данное поле на протяжении многих лет.
Патвари покорно кивнул.
– Как будет угодно господину, – вкрадчиво произнес он.
Доставая из кармана деньги, Рашид изо всех сил пытался скрыть свое презрение.
– Вот вам небольшой аванс – в благодарность за достойную службу. Как студент, изучающий историю, я не мог не отметить, сколь скрупулезно вы ведете записи. А как землевладелец соглашусь, что правительственные нововведения касательно ротации чиновников никому не нужны.
– Желаете еще шербету, Хан-сахиб? Или угостить вас чем-то более сытным? Городская жизнь вас измотала… вы так похудели…
– Нет, спасибо. Мне пора. Через пару недель я к вам загляну. Этого времени будет достаточно?
– Думаю, да, – кивнул патвари.
– Прекрасно. Кхуда хафиз[343].
– Кхуда хафиз, Хан-сахиб, – мягко проговорил чиновник.
Пожалуй, без защиты свыше Рашиду действительно было не обойтись. Только Господь и мог уберечь его от беды, которую он на себя навлек, – и, увы, не только на себя.
Часть девятая
– Ты так отощала, милая моя! – сказала госпожа Рупа Мера Кальпане Гаур, девушке крепкой, ширококостной и бодрой, но действительно заметно похудевшей с их последней встречи.
Госпожа Рупа Мера только что прибыла в Дели на поиски жениха для Латы. Поскольку на сыновей в этом отношении надеяться не приходилось, она решила обратиться за помощью к Кальпане Гаур («Она мне как родная дочь!»).
– Да, глупышка умудрилась заболеть, – пояснил ее отец, которого болезни выводили из себя. – Понятия не имею, как в столь юном возрасте она умудряется так часто хворать. На сей раз подцепила что-то вроде гриппа… Грипп посреди лета – ужасно глупо! Нынче ведь никто не ходит гулять. Вот моя племянница никогда не гуляет – слишком ленива. В результате заработала себе аппендицит. Пришлось оперировать, потом, разумеется, долго восстанавливаться. Когда я жил в Лахоре, мы каждое утро вставали в пять утра и все вместе – от отца до шестилетнего брата – отправлялись на часовую прогулку. Поэтому мы такие здоровые.
Кальпана Гаур обратилась к гостье:
– Вам сейчас же нужен чай и отдых.
Все еще говоря немного в нос и шмыгая, она побежала отдавать поручения слугам и расплатилась с тонга-валлой. Госпожа Рупа Мера хотела возразить, но быстро сдалась.
– Поживите у нас хотя бы месяц, – сказала Кальпана, – разве можно путешествовать в такую жару? Как дела у Савиты? Когда ей рожать? А Лата как? Арун? Варун? Я уже несколько месяцев от вас весточек не получала! В газетах без конца пишут про калькуттские потопы, а в Дели на небе ни облачка. Все молятся, чтобы дожди пришли вовремя. Так, хорошо, сейчас я разберусь со слугами, и вы мне расскажете все-все новости, ладно? На завтрак, как обычно, жареные помидоры? Папе вот нездоровится – сердце шалит. – Она с нежностью посмотрела на отца, а тот в ответ нахмурил брови.
– Да все у меня прекрасно, – отмахнулся он. – Рагубир был на пять лет меня младше, между прочим, а я вон какой крепкий до сих пор. Ну, садитесь, садитесь. Вы, верно, устали с дороги. Рассказывайте новости – тут все равно ничего интересного нет. – Он показал на газету. – Вечная вражда с Пакистаном, разрушительные наводнения в Ассаме, лидеры покидают Конгресс, в Калькутте бастуют газовщики… и в результате университет не может провести практические экзамены по химии! А, да что я вам говорю, вы сами только что из Калькутты и все знаете. Ничего нового. Будь я газетчиком, печатал бы только хорошие новости – госпожа такая-то родила здорового ребенка, такая-то страна успешно поддерживает мирные отношения с соседями, реки не выходят из берегов, а саранча не губит урожаи. Люди покупали бы такую газету просто для поднятия настроения.
– Нет, папа, не покупали бы. – Кальпана повернула свое пухлое, красивое лицо к госпоже Рупе Мере. – Что же вы не предупредили о своем приезде? Мы прислали бы за вами слугу.
– Как не предупредила? Я отправила телеграмму!
– О… наверное, сегодня доставят. Почта работает все хуже и хуже, а цены только растут.
– Просто им нужно время. Министр связи – человек умный и обстоятельный, – сказал отец Кальпаны. – Это вы, молодежь, вечно куда-то спешите.
– А почему заранее письмо не написали? – спросила Кальпана.
– Так я сама не знала, что приеду. Вот на днях решила. Все из-за Латы, – затараторила госпожа Рупа Мера. – Хочу, чтобы ты как можно скорее нашла ей жениха. Хорошего парня, достойного. А то она вечно влюбляется в каких-то сомнительных типов.
Кальпана невольно задумалась о «сомнительных типах» в собственной жизни: первую помолвку пришлось расторгнуть, потому что жених в последний момент передумал, а вторая не состоялась из-за отца: он был категорически против. Кальпана до сих пор была не замужем и грустила по этому поводу.
– Вам, конечно, нужен кхатри? Один или два?
Госпожа Рупа Мера неловко улыбнулась:
– Два кусочка, пожалуйста. Я сама размешаю. Вообще-то, врач мне велел класть в чай сахарозаменитель, но после такой долгой дороги можно сделать исключение. Нам бы, конечно, жениха из кхатри. Это ведь так приятно – когда рядом близкие по духу люди… Только кхатри должны быть приличные – Сет, Кханна, Капур, Мера… Нет, не Мера, этих лучше не надо…
Сама Кальпана уже почти вышла из возраста, когда у девицы еще есть надежда сделать хорошую партию, – но не совсем. То, что госпожа Рупа Мера обратилась за помощью к девушке, говорило об определенной степени ее отчаянья. И все-таки основания у нее были: Кальпана общалась с молодыми людьми, а других таких знакомых в Дели у госпожи Рупы Меры не было. Кальпана очень любила Лату и относилась к ней как к младшей сестре. А поскольку женихов искать следовало среди кхатри, никакого конфликта интересов, боже упаси, возникнуть не могло, ведь сама Кальпана была из касты браминов.
– Не волнуйтесь, вы единственная Мера из моих знакомых, – успокоила она гостью, а потом просияла и добавила: – Зато у меня есть на примете Кханны и Капуры! Непременно вас познакомлю. Они на вас посмотрят и сразу поймут, что у такой красавицы и дочь хороша.
– До аварии я была гораздо привлекательней, – сказала госпожа Рупа Мера, помешивая чай и глядя в окно на покрытый летней пылью куст гардении.
– Свежую фотографию Латы захватили?
– Конечно.
В черной сумке госпожи Рупы Меры чего только не было – нашелся и простой черно-белый портрет Латы. Фотограф запечатлел ее без какой-либо косметики и украшений, только с мелкими цветками флокса в волосах. Предусмотрительная мать даже взяла с собой фото Латы в младенчестве, хотя вряд ли оно могло произвести впечатление на семью потенциального жениха.
– Только сначала ты должна выздороветь, дорогая моя, – сказала она Кальпане. – Тут и я еще нагрянула без предупреждения… Ты ведь приглашала меня на Рождество или Дивали, но дело срочное. Тянуть больше нельзя.
– Я уже совершенно здорова! – заявила Кальпана и высморкалась в платок. – А ваша задачка придала мне еще больше сил.
– Вот-вот, – закивал ее отец. – Добрая половина болезней – от безделья. Эдак она совсем молодой помрет, как ее матушка.
Госпожа Рупа Мера натянуто улыбнулась.
– И как ваш муж, – добавил господин Гаур. – Дурак был, каких поискать. Лазать по горам в Бутане, столько пахать… и на кого?! На британцев! Строить для них железные дороги! – Он разбушевался не на шутку: ему очень не хватало покойного друга.
Госпожа Рупа Мера подумала, что Рагубир Мера строил дороги для всех, а не для британцев, и просто любил свою работу, независимо от того, кто платил ему деньги. Если уж на то пошло, все госслужащие Индии работали в те годы на англичан.
– Да, он много трудился, но ради дела, а не ради результата. Истинный карма-йогин, – печально вздохнула госпожа Рупа Мера. Ее покойного мужа, пожалуй, изрядно повеселили бы столь возвышенные речи о своей персоне.
– Ступай-ка проверь гостевую комнату, – сказал господин Гаур дочери. – И убедись, что в вазе стоят цветы.
Госпожа Рупа Мера прекрасно проводила время в доме Гауров. Когда господин Гаур возвращался из магазина, они вспоминали былые времена. По ночам, слушая вой шакалов за окном и вдыхая аромат гардений, госпожа Рупа Мера с тревогой вспоминала прошедший день. Вызвать Лату сюда, в Дели, – от греха подальше – она не могла, поскольку ей нечего было предложить дочери. Кальпана прилагала массу усилий, но пока не нашла ни одного достойного кандидата. Будь муж жив, он давно развеял бы все ее страхи, – бывало, накричит на нее в сердцах, доведет до слез, потом сам же приходит с извинениями… А страха уж и след простыл. Перед сном госпожа Рупа Мера взглянула на его фотографию, которую тоже носила с собой в сумке, и ночью увидела его во сне: они с детьми сидели в вагоне класса люкс и играли в «пьяницу».
Утром госпожа Рупа Мера проснулась еще до Гауров, чтобы тихо, нараспев прочесть вслух стихи из «Бхагавадгиты»:
Однако вовсе не мысли о всепроникающей сущности Правды тревожили госпожу Рупу Меру, а страх потерять столь любимые частности – которых она лишилась или могла лишиться. В каком теле пребывает сейчас ее муж? Если он переродится человеком, сможет ли она его узнать? Что значат слова о священных узах брака, которые якобы соединяют две души на семь жизней вперед? Если человек не помнит прошлых жизней, зачем ему это знание? А вдруг ее теперешняя жизнь и есть седьмая по счету? Стоило госпоже Рупе Мере расчувствоваться, как она все начинала воспринимать буквально – ее тянуло к осязаемому, материальному. Успокаивающие слова на санскрите из книжечки в зеленом кожаном переплете слетали с ее губ, но, хоть и даровали покой – она редко плакала, читая «Гиту», – ответов на ее вопросы не давали. И если древняя мудрость не могла принести утешение, то фотография, это жестокое современное искусство, хотя бы вселяла уверенность, что образ ее покойного мужа не поблекнет с годами.
Кальпана не жалела сил в поиске подходящих женихов для Латы. Пока она нашла семь – весьма неплохой результат за столь короткое время. Троих она знала лично, еще трое были знакомыми друзей или друзьями знакомых, а один – друг друга ее друга.
С первым, бойким и доброжелательным молодым человеком, она училась в университете и играла вместе в студенческих спектаклях. Госпожа Рупа Мера тут же его отмела: слишком богат.
– Ты ведь в курсе нашей ситуации, Кальпана, – вздохнула она.
– Да, но ему ваше приданое ни к чему! Он же богач.
– Нет, слишком уж состоятельная семья, – решительно заявила госпожа Рупа Мера. – Нечего и обсуждать… Да и свадьбу они захотят дорогую, пир на весь мир. Попробуй накорми тысячу гостей! Из них семьсот будет с их стороны. На одни подарочные сари для женщин сколько денег уйдет!
– Но он такой славный парень, – не унималась Кальпана. – Только взгляните!
От ее гриппа не осталось и следа; она вновь была бодра и деятельна, как прежде.
Госпожа Рупа Мера помотала головой:
– Не буду смотреть: если он хорош собой, я только расстроюсь. Может, он и славный, но живет-то наверняка с семьей! Лату будут без конца сравнивать с остальными невестками и считать бедной родственницей. Разве это жизнь? Я хочу ей счастья!
Так забраковали первого кандидата.
Второй, с которым они поехали встречаться, в совершенстве знал английский и производил впечатление серьезного молодого человека. Но он оказался слишком высокий. «Просто великан по сравнению с Латой! Нет, не пойдет». Госпожа Рупа Мера сказала Кальпане, чтобы она не отступала, не сдавалась и продолжала поиски, но сама уже начинала отчаиваться.
Третий парень тоже никуда не годился.
– Слишком темнокожий, – сказала госпожа Рупа Мера.
– Но Минакши… – начала было Кальпана Гаур.
– Ни слова о Минакши! – последовал категоричный ответ.
– Ма, пусть Лата решит, нравится он ей или нет.
– Мне не нужны черные внуки! – заявила госпожа Рупа Мера.
– Вы то же самое говорили, когда Арун решил жениться, а сами теперь души не чаете в Апарне. И кожа у нее, кстати, светлая…
– Апарна – другое дело. А вообще, исключение только подтверждает правило.
– Да ведь Лата и сама не такая уж светленькая!
– Тем более, – закивала госпожа Рупа Мера. Что она хотела этим сказать – неясно, однако ясно было, что от своего решения она не отступится.
Четвертый кавалер был сыном хозяина процветающей ювелирной лавки на Коннот-сёркус. На встрече родители парня чуть не с порога заявили, что им необходимо приданое в размере двух лакх рупий[345]. Госпожа Рупа Мера потрясенно уставилась на Кальпану.
Когда они вышли, та начала оправдываться:
– Честное слово, ма, я понятия не имела, что у них такие запросы! Я и с парнем-то не знакома, мне про них подруга рассказала – мол, родители подыскивают сыну невесту. Если б я знала, никогда не привела бы вас к этим людям.
Пятый кандидат, хоть и приличный парень, плохо говорил по-английски.
Не отступать, не сдаваться…
Шестой оказался умственно отсталым – очень славный и безобидный юноша, но немножко неполноценный. Весь разговор он только и делал, что улыбался, а на вопросы отвечали его родители.
Госпожа Рупа Мера, вспомнив легенду о Роберте Брюсе и пауке[346], решила, что уж с седьмым ей точно повезет.
Однако от седьмого кандидата разило виски, и его робкий смех неприятно напомнил ей о Варуне.
Это был полный провал. Исчерпав все возможности Дели, госпожа Рупа Мера решила прочесать Канпур, Лакхнау и Варанаси (во всех этих городах жили родственники ее покойного мужа), прежде чем снова попытать счастья в Брахмпуре (где к тому же затаился неугодный Кабир). Но что, если в Канпуре, Лакхнау и Варанаси тоже не окажется достойных женихов?
Грипп, по-видимому, дал осложнения: Кальпана опять заболела (хотя доктора никак не могли поставить диагноз: насморк и чих прекратились, зато больную одолела слабость и странная сонливость). Госпожа Рупа Мера решила повыхаживать ее несколько дней, прежде чем отправиться дальше – в свое немного преждевременное «Ежегодное трансиндийское железнодорожное паломничество».
Однажды вечером в дверь постучал невысокий, зато весьма энергичный молодой человек.
– Добрый вечер, господин Гаур… Не знаю, помните ли вы меня. Я Хареш Кханна.
– Так?..
– Мы с Кальпаной вместе учили английский в колледже Святого Стефана.
– А, вы еще уехали в Англию – изучать физику или что-то в этом роде… Столько лет прошло!
– Не физику. Обувное дело.
– Ах да, обувное дело. Понятно.
– Кальпана дома?
– Да, дома, но ей нездоровится… – Господин Гаур махнул тростью на стоявшую неподалеку тонгу, в которой лежал чемодан и свернутый в рулон матрас. – Вы думали остановиться у нас? – обеспокоенно спросил он.
– О нет!.. Нет-нет, мой отец живет в Нил-Дарвазе. Я только с вокзала – работаю в Канпуре. Хотел по дороге к баоджи навестить Кальпану. Но если она болеет… А что с ней? Ничего серьезного, надеюсь? – Хареш улыбнулся, и его глаза практически исчезли, превратившись в едва различимые щелочки.
Господин Гаур несколько секунд хмурил брови, а потом сказал:
– Врачи никак не могут понять, в чем дело. Она без конца зевает. Здоровье – самое дорогое в жизни, молодой человек. – Он уже забыл имя гостя. – Всегда об этом помните. – Он помолчал. – Что ж, проходите.
Хотя отец Кальпаны был несколько озадачен внезапным визитом Хареша, сама Кальпана, войдя в гостиную и увидев однокурсника, просияла. После выпускного они год или полтора переписывались, но время и расстояние понемногу взяли свое: чувства, которые она испытывала к Харешу, постепенно угасли. Потом случилась несчастная любовь и расторгнутая помолвка – Хареш узнал об этом от друзей и решил навестить подругу, когда в следующий раз приедет в Дели.
– Ты! – воскликнула Кальпана Гаур, мгновенно оживая.
– Я! – кивнул Хареш, радуясь своему дару исцелять.
– Ты не изменился, такой же красавчик – помню, как пялилась на тебя на лекциях доктора Матхаи по Байрону!
– И ты все так же хороша – помню, как парни штабелями ложились к твоим ногам.
Легкая грусть засквозила в улыбке Кальпаны. В колледже Святого Стефана училось не так много девушек, и она, разумеется, пользовалась популярностью среди юношей. Тогда она была очень хорошенькой – да и сейчас, наверное… Только отчего-то ни один из кавалеров той поры не задержался в ее жизни. Характер у Кальпаны был волевой, решительный, и очень скоро она принималась рассказывать своим парням, как жить, учиться и работать, – воспитывала их по-матерински или, скорее, по-братски (поскольку ухватки у нее были несколько мальчишеские); в конце концов это охлаждало любовный пыл ухажеров. Ее несгибаемое жизнелюбие начинало их угнетать, и они, мучаясь угрызениями совести, потихоньку отстранялись. Все это было очень грустно, ведь Кальпана Гаур – веселая, умная, умеющая любить женщина – определенно заслуживала награды за поддержку и радость, которыми щедро одаривала окружающих.
На Хареша, впрочем, она надежд не возлагала: он очень тепло к ней относился, но любил – причем с юности и до сих пор – лишь одну девушку, Симран, родители которой не позволяли им пожениться, потому что он был не сикх.
Обменявшись комплиментами, Хареш и Кальпана тут же стали предаваться воспоминаниям о студенческой поре – даже не рассказав друг другу, что у них произошло за последние пару лет. Господин Гаур ушел к себе; беседы молодежи всегда казались ему на удивление малосодержательными.
Внезапно Кальпана Гаур встала.
– А помнишь мою красавицу-тетю? – Она иногда называла госпожу Рупу Меру своей тетей, хотя, строго говоря, это было не так.
– Нет, – ответил Хареш, – мы не знакомы. Но ты много о ней рассказывала.
– Она сейчас у нас гостит.
– С удовольствием познакомлюсь!
Кальпана убежала за госпожой Рупой Мерой, которая в это время писала письма родне.
Она была в бело-коричневом, слегка мятом сари – незадолго до этого она прилегла отдохнуть, – и Хареш нашел ее очень красивой женщиной. Он с теплой улыбкой поднялся ей навстречу, и Кальпана представила их друг другу.
– Кханна, значит? – переспросила госпожа Рупа Мера; в голове ее моментально завертелись колесики.
Она не могла не отметить, что молодой человек хорошо одет – шелковая сорочка кремового цвета, коричневые брюки – и привлекателен. Лицо приятное, чуть квадратной формы, а кожа – вполне светлая.
Впервые госпожа Рупа Мера по большей части молчала в ходе беседы. Хотя Хареш несколько месяцев назад побывал в Брахмпуре, разговор о городе не зашел, знакомых имен он не упоминал, и ей просто не представилось возможности что-то сказать. Кальпана Гаур увела беседу в другую сторону – попросила однокурсника рассказать о недавних событиях в его жизни, – и госпожа Рупа Мера слушала с растущим интересом. Хареш был только рад ввести Кальпану в курс своих последних достижений и подвигов. На редкость энергичный юноша с уверенностью и оптимизмом смотрел в будущее и свободно, без лишней скромности говорил о себе.
Хареш считал, что его работа в «Кожевенно-обувной компании Каунпора» заслуживает всеобщего восхищения.
– Я работаю в «КОКК» только год, но уже открываю новый цех – мне удалось заполучить несколько крупных заказов, для которых на фабрике прежде не хватало ни технологий, ни инициативных сотрудников. Но будущего у меня там нет, вот в чем беда. Всем заправляет Гош, это его семейный бизнес, и руководящая должность мне не светит. Они все бенгальцы.
– Бенгальские коммерсанты? – переспросила Кальпана Гаур.
– Странно, да? – кивнул Хареш. – Гош очень представительный мужчина. Высокий, крепкий, сам всего добился. В Бомбее у него собственная строительная фирма. Обувное производство – только часть его интересов.
Госпожа Рупа Мера одобрительно кивнула. Ей нравились люди, которые всего добивались сами.
– К тому же меня абсолютно не интересует политика, – продолжал Хареш, – а в руководящих кругах «КОКК» политики очень много. Все куда-то лезут, вместо того чтобы работать. И триста пятьдесят рупий в месяц – не самое достойное жалованье, учитывая, как я вкалываю. Но по возвращении из Англии мне пришлось устраиваться на первую попавшуюся работу: денег совсем не было и выбирать не приходилось. – Воспоминания о той нелегкой поре как будто ничуть его не расстроили.
Госпожа Рупа Мера сочувственно поглядела на Хареша.
Он улыбнулся. Его глаза тут же превратились в едва различимые щелочки. Однажды друзья-однокурсники предложили ему десять рупий за улыбку с открытыми глазами – денег этих он так и не увидел.
Госпожа Рупа Мера не удержалась и улыбнулась в ответ.
– Я приехал в Дели не только по работе… Хочу осмотреться. – Хареш провел рукой по лбу. – Я взял с собой все сертификаты и дипломы – собираюсь пройти собеседование в одной здешней фирме. Конечно, баоджи не хочет, чтобы я бросал стабильную работу в проверенном месте, а дядя Умеш вообще ни во что не ставит мою деятельность, но я все-таки попробую. Кальпана, ты, случайно, не слышала про какую-нибудь вакансию в моей сфере? Может, знаешь людей, с которыми мне стоит встретиться? Я, как обычно, поселюсь у родителей в Нил-Дарвазе.
– Не слышала, но если услышу… – начала Кальпана, а потом вдруг умолкла и с ходу спросила: – Погоди, так у тебя с собой дипломы, говоришь?
– Да, в чемодане на улице. Я же прямо с вокзала приехал.
– Да ты что? – Кальпана заулыбалась.
Хареш всплеснул руками – не то давая понять, что перед ярким светом ее обаяния не устоит ни один усталый путник, не то сетуя, что вот-вот уйдет с головой в семейные и рабочие дела (поэтому он и решил сперва навестить подругу, с которой давно не виделся).
– Тогда неси их сюда, давай взглянем.
– Взглянем?
– Ну да, Хареш, конечно! Мы очень хотим посмотреть, так что не стесняйся, показывай. – Кальпана покосилась на госпожу Рупу Меру, и та энергично закивала.
Хареш был только рад похвастаться своими успехами. Он принес из тонги чемодан и достал оттуда все дипломы Мидлендского технологического колледжа и пару хвалебных рекомендательных писем (одно – за подписью самого директора). Кальпана Гаур принялась читать вслух, а госпожа Рупа Мера внимательно слушала. Хареш время от времени вставлял замечания по делу, например, что он лучше всех из потока сдал экзамен по кройке или получил такую-то медаль. Он ничуть не стеснялся говорить о своих достижениях.
В конце концов госпожа Рупа Мера сказала Харешу:
– Вы имеете полное право гордиться собой.
Она с удовольствием поболтала бы еще, но сегодня она приглашена на ужин: надо сменить мятое сари на что-нибудь нарядное. Госпожа Рупа Мера встала, извинилась и уже хотела уйти к себе, когда Хареш сказал:
– Госпожа Мера, я очень рад нашему знакомству. Мы с вами раньше не встречались?
– У меня прекрасная память на лица. Если бы мы встречались, я непременно бы вас узнала. – И она покинула гостиную – с весьма довольным, но слегка озабоченным лицом.
Хареш потер лоб. Он был убежден, что где-то ее видел, но не мог вспомнить где.
Когда госпожа Рупа Мера вернулась с ужина, она сказала Кальпане Гаур:
– Из молодых людей, с которыми ты меня познакомила, этот понравился мне больше всех. Почему ты раньше про него не говорила? Тут есть какой-то… подвох?
– Да нет, ма, я просто о нем не подумала. Он ведь только что приехал из Канпура.
– Ах да, Канпур, конечно.
– Между прочим, вы ему тоже очень понравились. Он находит вас привлекательной. Сказал, что вы «удивительно хороши собой».
– Вот негодница, додумалась назвать меня «красавицей-тетей»!
– Ну, это ведь правда.
– Что о Хареше думает твой отец?
– Да он только раз его видел, и то недолго. А вам, значит, он понравился? – задумчиво продолжала Кальпана.
Госпоже Рупе Мере действительно понравился Хареш: его энергичность, самостоятельность, независимость (при этом он очень тепло отзывался о родителях) и опрятный внешний вид. В наши дни многие молодые люди выглядят как оборванцы, подумала она. И еще одно безусловное преимущество Хареша – его фамилия. Почти все Кханны – кхатри.
– Надо их знакомить, – решила госпожа Рупа Мера. – Он ведь… ну?..
– Свободен?
– Да.
– В юности он был влюблен в одну девушку из семьи сикхов, – тихо сказала Кальпана. – Уж не знаю, что из этого вышло.
– Вот как. А что же ты его не спросила, когда я ушла? Вы вроде друзья, могла бы и спросить.
– Я тогда еще не знала, что он вам приглянулся, – ответила Кальпана, чуть краснея.
– Да, приглянулся. Он идеально подходит Лате, правда? Напишу ей, пусть немедленно приезжает в Дели. Немедленно! – Госпожа Рупа Мера нахмурилась. – Ты знакома с братом Минакши?
– Нет. Я и саму Минакши только на свадьбе видела.
– От него одни неприятности. – Госпожа Рупа Мера цокнула языком.
– Постойте, вы про поэта… Амита Чаттерджи? – уточнила Кальпана. – Он, между прочим, знаменитость, ма.
– Знаменитость, тоже мне! Целыми днями сидит в родительском доме и пялится в окно. Мужчина его возраста должен работать и зарабатывать! – Госпожа Рупа Мера с удовольствием читала стихи Пейшенс Стронг, Вильгельмины Ститч[347] и прочих авторов, но у нее не укладывалось в голове, что для создания текстов необходима какая-то деятельность – или вынужденная бездеятельность, если уж на то пошло. – Лата проводит с ним слишком много времени.
– Вы же не думаете, что они… – засмеялась Кальпана, увидев выражение ее лица. – Да ладно вам, ма, пусть хоть пару стихов ей посвятит!
– Я ничего не говорю и гадать почем зря не собираюсь, – ответила госпожа Рупа Мера, заново расстроившись из-за происходящего в Калькутте. – Ох, как я устала! Сколько еще я должна мыкаться по чужим городам и домам? Кажется, я переела – и вдобавок забыла принять гомеопатию… – Она встала, хотела сказать еще что-то, но передумала и схватилась за свою большую черную сумку.
– Спокойной ночи, ма, – попрощалась с ней Кальпана. – Я вам поставила кувшин с водой. Если что-то нужно, только скажите… «Овалтин», «Хорликс»[348] или еще что-нибудь. Завтра же свяжусь с Харешем.
– Спасибо, дорогая, тебе тоже надо отдохнуть. Уже очень поздно, а ты болеешь.
– Знаете, ма, сейчас мне гораздо лучше, чем утром. Хареш и Лата… Лата и Хареш! Что ж, попытка не пытка.
На следующее утро, однако, Кальпане стало совсем дурно, и она весь день провела в кровати, без конца зевая. А через день, когда она наконец нашла в себе силы отправить посыльного в Нил-Дарвазу, выяснилось, что Хареш Кханна уже вернулся в Канпур.
Всю дорогу от Калькутты до Канпура Лата гадала, для чего мать так срочно вызвала ее к себе. Мамино послание, составленное в лучших традициях загадочных телеграмм, предписывало ей явиться в Канпур в ближайшие два дня.
Путь занял целый день. Утром Арун встал пораньше и отвез сестру на вокзал. На мосту Ховра было почти безлюдно. Когда они добрались до вокзала, пропахшего дымом, рыбой и мочой, Арун усадил Лату в женский вагон и спросил:
– Что будешь читать в дороге?
– «Эмму».
– Это тебе не вагон люкс, да?
– Да уж, – с улыбкой ответила Лата.
– Я послал телеграмму в Брахмпур, так что Пран должен приехать на вокзал. Ну или Савита. Поищи их на перроне.
– Хорошо, Арун-бхай.
– Ну, будь умницей. Без тебя дома все по-другому. Апарна опять начнет капризничать.
– Я вам напишу… Только ответы лучше печатай на машинке, иначе я ничего не разберу.
Арун засмеялся и зевнул.
Поезд отправился вовремя.
Лата была рада вновь увидеть полную сочных зеленых красок бенгальскую глубинку, которую она очень любила – пальмы, банановые деревья, изумрудные поля риса и деревенские пруды. Впрочем, через некоторое время пейзажи за окном изменились, и поезд с каким-то иным звуком покатил по сухой, испещренной оврагами, холмистой земле.
Чем дальше они продвигались на запад, тем суше становилось вокруг. За телеграфными столбами и путевыми знаками потянулись пыльные поля и бедные деревеньки. Жара стояла невыносимая, и на ум полезли разные мысли. Будь на то воля Латы, она все каникулы провела бы в Калькутте, но матери иногда взбредало в голову взять Лату с собой – обычно, если ей нездоровилось или просто становилось одиноко. В чем же дело на сей раз?
Женщины в вагоне поначалу робели и беседовали лишь с теми, кто сидел рядом, но вскоре – благодаря одному очаровательному младенцу – все оказались втянуты в оживленный разговор. На остановках к ним заходили молодые родственники мужского пола, ехавшие в других вагонах: справлялись об их самочувствии, приносили чай в керамических чашках и керамические кувшины с водой, так как становилось жарко, а вентиляторы то и дело отключали.
Одна женщина в парандже, определив, где находится запад, расстелила коврик и принялась молиться.
Лата подумала о Кабире и испытала странную смесь грусти и – неизвестно почему – счастья. Видимо, она до сих пор его любит, и незачем обманывать себя, будто это не так. Неужели Калькутта никак не повлияла на ее чувства к Кабиру, нисколько их не уменьшила? Его письмо особых надежд на взаимность не внушало… Стоит ли вообще столько думать и говорить о любви, если тебя не любят в ответ? Вряд ли. Что же она тогда до сих улыбается при мысли о Кабире?
Лата принялась за «Эмму» – как здорово, что можно спокойно почитать! Если бы она ехала с матерью, та в считаные минуты собрала бы вокруг себя толпу попутчиц и уже рассказала бы им все про фирму «Бентсен Прайс», ревматизм, диабет, вставные зубы и свою былую красоту, про славные времена, когда муж возил ее с собой в вагонах класса люкс осматривать пути, про успехи Латы в учебе, превратности судьбы и мудрость смирения и принятия.
А тем временем поезд, изрыгая сажу и вздрагивая, продвигался по огромной раскаленной долине Ганга.
В Патне небо почернело: его затянуло облако саранчи длиной в милю.
Пыль, мухи и сажа каким-то образом проникали в вагон даже через наглухо закрытые окна.
Телеграмма Аруна, видимо, не дошла, потому что на перроне в Брахмпуре Лату никто не ждал – ни Савита, ни Пран. А ей так хотелось их повидать – пусть хоть на те пятнадцать минут, что поезд стоял в Брахмпуре. Когда он тронулся, Лата ощутила странную, несоразмерную поводу грусть.
Когда раздался протяжный гудок паровоза, вдали заблестели крыши университета.
Очутись Кабир вдруг на вокзале – скажем, он стоял бы у входа на перрон, одетый так же повседневно, как одевался на свидания, с той же доброжелательной улыбкой на лице, и спорил бы с носильщиком о стоимости услуг (мало ли, вдруг ему тоже понадобилось в Канпур? Или в Варанаси, или в Аллахабад…), – сердце Латы, должно быть, просто выскочило бы из груди от счастья. Казалось, довольно услышать его голос, увидеть лицо, как все недопонимания между ними исчезнут с первым же клубом дыма и первым поворотом колес…
Лата вернулась к чтению.
– Дорогая моя бедняжка Изабелла, – молвил он, ласково касаясь руки миссис Найтли, чтобы на несколько мгновений прервать ее хлопоты с одним из пятерых детей. – Как долго, как ужасно долго ты не приезжала! И как ты, верно, устала с дороги! Тебе следует лечь пораньше, милочка, а перед сном я бы советовал тебе скушать немного жиденькой кашки. Мы оба с тобой славно подкрепимся. Эмма, душенька, а отчего бы нам всем не съесть немного кашки?[349]
Над полем пролетела и скрылась в канаве цапля.
С фабрики по переработке сахарного тростника летел удушливый запах патоки.
На очередном полустанке поезд неизвестно почему простоял больше часа.
Под забранными решеткой окнами вагона бродили попрошайки.
Когда они въехали в Варанаси и пересекали Ганг, Лата бросила в зарешеченное окошко мелкую монету – на счастье. Та ударилась о балку моста и полетела в реку.
В Аллахабаде поезд вновь перебрался на правый берег, и Лата выбросила за окно еще одну монету.
Так я скоро заслужу звание почетной Чаттерджи, подумала Лата.
Она начала мысленно напевать рагу «Саранг», потом незаметно переключилась на «Мултани».
На следующей станции Лата решила не есть свои бутерброды, а вместо них купила себе самосы и чай. Понадеялась, что у мамы все хорошо. Зевнула. Отложила в сторону «Эмму». Вновь подумала о Кабире.
Часик вздремнула. Проснувшись, обнаружила, что положила голову на плечо соседке – старушке в белом сари. Та ей улыбнулась. Весь этот час она отгоняла от ее лица мух.
На закате они проехали мимо сада: стая обезьян набросилась на манговое дерево, и трое крестьян швыряли в них камнями и палками.
Вскоре стемнело, но было по-прежнему жарко.
Через некоторое время поезд опять замедлил ход, и Лата увидела долгожданные черные буквы на желтом фоне: «Канпур». Ее встречали мама и дядя Каккар, оба улыбались, однако улыбка матери показалась Лате натянутой.
Домой ехали на машине. Каккар-пхупха – муж папиной сестры, преуспевающий бухгалтер – отличался веселым и жизнерадостным нравом.
Оставшись наедине с дочерью, госпожа Рупа Мера рассказала ей про Хареша – «весьма многообещающего кандидата».
Лата на мгновение лишилась дара речи, а потом оскорбленно воскликнула:
– Ты обращаешься со мной как с ребенком!
Госпожа Рупа Мера на секунду замешкалась, соображая, как лучше поступить – подавить бунт силой или прибегнуть к политике умиротворения, – а потом залепетала:
– Дорогая моя, да что же тут плохого? Я ведь не заставляю тебя за него выходить! Послезавтра мы все равно уезжаем в Лакхнау, а еще через день возвращаемся в Брахмпур.
Лата не могла поверить, что ей приходится защищаться от родной матери.
– Вот, значит, зачем ты вырвала меня из Калькутты, а вовсе не потому, что тебе нездоровится или нужна моя помощь!
Лата произнесла это таким озлобленным тоном, что нос ее матери моментально покраснел. Однако она взяла себя в руки и сказала:
– Дорогая, мне в самом деле нужна твоя помощь! Не так-то просто выдать тебя замуж! И потом, этот юноша из нашего круга…
– Да мне плевать, из какого он круга! Я отказываюсь с ним встречаться. Зря только уехала из Калькутты.
– Но он же кхатри! Родом из Уттар-Прадеш.
Этот железный аргумент не произвел на Лату никакого впечатления.
– Ма, умоляю! Я знаю все твои предрассудки наперечет и ни одного не разделяю! Ты с детства внушала мне одни принципы, а сама живешь по другим!
В ответ на справедливые упреки дочери госпожа Рупа Мера лишь пробормотала:
– Послушай, Лата, я ведь ничего не имею против… против магометан как таковых. Я просто забочусь о твоем будущем. – Конечно, она знала, что дочь так или иначе рассердится, и теперь прикладывала все силы, чтобы сохранить в семье мир.
Лата молчала. «Ох, Кабир, Кабир…» – думала она.
– Почему ты не притронулась к еде, милая? Ведь целый день в дороге провела!
– Я не голодна.
– Конечно голодна! – возразила госпожа Рупа Мера.
– Ма, ты меня сюда притащила обманом, – сказала Лата, выкладывая вещи из чемодана и не глядя на мать. – Нарочно ничего не объяснила в телеграмме – потому что знала, что я не приеду.
– Доченька, зачем же тратить деньги на лишние слова! Телеграммы нынче дороги. Если, конечно, не посылать стандартные готовые фразы вроде «Желаем счастливого пути» или «От всего сердца поздравляем с Биджойя Дашами»[350]. И он такой славный! Вот увидишь!
Лата не выдержала: две или три слезинки все-таки пробились сквозь ресницы и потекли по щекам. Она замотала головой, еще больше разозлившись на себя, на мать и на этого неизвестного Хареша.
– Ма, я только надеюсь, что с возрастом не превращусь в тебя! – в сердцах воскликнула она.
Кончик носа госпожи Рупы Меры опять стал пунцовым.
– Если не веришь мне, поверь хотя бы Кальпане! Это она нас познакомила. Кальпана с ним дружит. Он учился в Англии и был одним из лучших студентов курса. Прекрасно выглядит… и очень хочет с тобой познакомиться. Если ты откажешься, как мне смотреть в лицо Кальпане? Она столько хлопотала, чтобы договориться о встрече! Даже господину Гауру он понравился. Если не веришь, вот, прочти ее письмо. Кальпана тебе написала.
– Зачем мне читать, сама и расскажи, что там.
– А с чего ты взяла, что я читаю чужие письма? – в гневе вопросила госпожа Рупа Мера. – Родной матери не доверяешь?
Лата поставила в угол пустой чемодан.
– Ма, да у тебя на лице все написано. Хорошо, давай я прочитаю.
Письмо от Кальпаны было коротким и полным любви. Харешу она говорила, что Лата ей как родная сестра, а в этом письме заверяла Лату, что Хареш ей практически родной брат. По всей видимости, она написала и Харешу: тот ответил, что не может вернуться в Дели, поскольку недавно брал несколько выходных и теперь должен их отработать. Однако он с удовольствием встретится с Латой и ее матерью в Канпуре. Хареш счел нужным добавить, что больше не питает никаких надежд на брак с Симран и потому не против познакомиться с девушкой. В настоящее время, однако, вся его жизнь посвящена работе, поскольку здесь не Англия и просто так ни с кем не познакомишься.
Что же до приданого, – продолжала Кальпана своим круглым кудрявым почерком, – то Харешу оно без надобности, не такой он человек, и от его имени требовать приданое никто не станет. Вообще-то, он очень привязан к отцу (вернее, к отчиму, которого называет исключительно «баоджи»), но, в отличие от сводных братьев, Хареш рано отделился от семьи – в пятнадцать лет даже сбежал из дома. Только ты не думай, что это плохо его характеризует, вовсе нет. Если вы друг другу понравитесь, жить с его родителями тебе не придется. Они живут в Дели, в Нил-Дарвазе, и, хотя я там однажды была (почти все его родственники – милейшие люди), такая обстановка вряд ли придется тебе по вкусу, учитывая твое воспитание и образование.
Честно скажу, Лата, Хареш всегда мне нравился. Одно время я даже была в него немножко влюблена – мы вместе учились в колледже Святого Стефана. Прочитав его последнее письмо, мой отец сказал: «Что ж, надо отдать ему должное: говорит он без обиняков и спокойно рассказывает о своих прошлых привязанностях». И ма, конечно, очень хочет, чтобы вы познакомились. Она в последнее время сама не своя от тревоги. Как знать, вдруг Хареш – зять ее мечты? Какое бы решение ты ни приняла в итоге, Лата, все-таки познакомься с ним – и не злись на маму, которая столько хлопочет о твоем счастье (пусть она и представляет его иначе, чем ты).
Ма, должно быть, уже рассказала тебе о моем неважном здоровье. Признаться, я сама дивлюсь разнообразию симптомов: от непрестанного зевания до головокружения и чувства, будто кто-то поджаривает мне ступни. Вот этот странный жар – ступни горят не целиком, а местами, как бы точками, – особенно сбивает меня с толку. Твоя мать поет дифирамбы какому-то доктору Нуруддину из Калькутты, – по мне, так он шарлатан. Да и куда я поеду в таком состоянии? Приезжай к нам после Канпура, если захочешь, – сыграем в «Монополию», как в детстве! Мы ведь сто лет не виделись! Шлю вам с ма самый горячий привет и поцелуи. Пожалуйста, не пренебрегай ее советами – тебе очень повезло с матерью. И напиши, как все прошло, – если будет о чем написать. Я целыми днями валяюсь в кровати и страдаю от безделья. Только и могу, что слушать эту жуткую классическую музыку по радио (знаю, тебе она не кажется такой уж жуткой) да праздный гап-шап[351] пустоголовых подруг. Твой приезд пошел бы мне на пользу…
Что-то в тоне ее письма заставило Лату вспомнить свою учебу в школе-пансионе при монастыре Святой Софии. Однажды ее одолело странное состояние, прямо-таки транс, когда она вдруг решила стать христианкой, да не просто христианкой, а монахиней. Пришлось срочно вызывать в Массури Аруна, дабы тот образумил сестру. Арун заявил, что все это «летняя блажь». Лата раньше такого выражения не слышала, и, хотя оно произвело на нее неизгладимое впечатление, она отказывалась считать свои религиозные порывы какой бы то ни было блажью. В итоге ее отговорила монахиня: она усадила Лату на зеленую скамейку в стороне от школьных зданий, с видом на красивый склон холма, покрытый ухоженной травкой и цветами (у подножия располагалось кладбище, на котором хоронили монахинь, в том числе преподававших в школе), и сказала: «Дай себе несколько месяцев, Лата. Не спеши с решением, ничто не мешает тебе принять его чуть позже – сперва окончи школу. Помни, это будет большим ударом для твоей мамы, а она и так рано овдовела».
Лата посидела на кровати, сжимая в руках письмо Кальпаны и стараясь не смотреть матери в глаза. Госпожа Рупа Мера молча перекладывала в комод свои сари. Минуту спустя Лата со вздохом произнесла:
– Хорошо, ма. Я с ним встречусь.
Больше она ничего не сказала. Ей по-прежнему было горько и обидно, но что толку об этом говорить? Тревожные морщинки на лбу ее матери вскоре разгладились, и Лата мысленно похвалила себя за сдержанность.
Уже некоторое время Хареш вел личный дневник; в последние дни приходилось делать это ночью, устроившись за тяжелым письменным столом в апартаментах, которые он снимал на вилле «Вяз». Иногда он просматривал свои записи, то и дело поглядывая на фотографию в серебряной рамке.
Затяжку здесь делать умеют, стандарты качества в целом высокие. Заказал в Равидаспуре пару брогов по лекалам, которые привез для Сунила. Если все сложится, в Брахмпуре начнут производить хорошую готовую обувь. Главное – качество. Если не наладить инфраструктуру для нормального труда, о каком развитии торговли можно говорить?
Закупка микропоры – не проблема: из-за забастовок всюду перепроизводство. Кедарнат Тандон поводил меня по рынку (на текущий момент проблемы с рабочей силой и поставщиками), потом ужинали с его семьей. Бхаскар его сын очень умный мальчик, а жена весьма хороша собой. Зовут кажется Вина.
С людьми из «Праги» трудно иметь дело, и мои дипломы не произвели на них никакого впечатления. Проблема здесь как и везде в том, что с улицы они не берут. К начальству просто так не попасть. Если мне это удастся, шансы есть, а если нет то нет. Они даже на мои письма не хотят отвечать серьезно.
Сунил как обычно в хорошей форме.
Написать баоджи, Симран, месье и мадам Пудевинь.
Жара, работать на фабрике тяжело. Хорошо вечером можно полежать дома под вентилятором.
Постоянно думаю о Симран, но понимаю, что надежды мало. Ее мать угрожала кончить жизнь самоубийством, если она выйдет за иноверца. Да, пусть это в природе человека, но я не хочу быть жертвой человеческой природы. Симран еще тяжелее. Наверняка ей, бедняжке, сейчас подыскивают подходящего жениха.
На работе как обычно – задерживаются поставки. Я слишком вспыльчивый и нетерпеливый. Поссорился с Рао из другого отдела. Никчемный человечишка только и умеет что натравливать рабочих друг на друга. У него есть любимчики, он необъективен и этим подрывает работу всей фабрики. Иногда он забирает у меня людей просто так, и я остаюсь без рабочих рук. Он тощий и остроносый, как Урия Хип. В остальном мире действует принцип «Расти сам – и твое дело тоже будет расти», а мы в Индии считаем иначе: чтобы подняться самому, надо опустить другого.
Сегодня у меня проблема не с гвоздями, подошвами или нитками, а опять с овчиной. Раскроили много верхов, для которых нужна была подкладка, также кожподклад требовался для нового крупного заказа. Усадив людей за работу, я снял 600 рупий с расчетного счета компании и сам отправился на рынок. Закупка материала это серьезное испытание и опыт для меня. Вероятно, следует рассматривать мою работу в «КОКК» как оплачиваемую стажировку. К вечеру очень устал. Вернулся домой, прочел неск страниц «Мэра Кэстербриджа» и рано уснул. Никому так и не написал.
На ремни – 12 руп. (крокодил. кожа)
Очень интересный день.
Вовремя приехал на фабрику. Шел дождь. На работе как обычно полный бардак, никакого разделения обязанностей, все отвечают за всё.
Увидел на рынке лавку, которую держит китаец Ли. Лавка маленькая, я заметил некоторое количество необычных моделей в витрине и спонтанно решил войти, поговорить с ним. Он как-то странно говорит по-английски и на хинди. Обувь делает сам. Я спросил, кто разрабатывал модели – оказывается тоже сам. Поразительно. Его подход к моделированию не научный, но он хорошо чувствует пропорции и умеет сочетать цвета, даже я дальтоник это вижу. Задник и подносок не вылегают, язычок на месте, подошва и каблук сбалансированы, общее визуальное впечатление хорошее. Я прикинул объемы его производства и просто из разговора, чтобы его не нервировать, сделал выводы о его чистой прибыли за вычетом арендной платы, расходов на материалы и др. Ли не имеет достойного заработка, потому что «Прага», «Купер Аллен» и т. д. заваливают рынок дешевым товаром известного качества, и спроса на интересную дорогую обувь в Каунпоре попросту нет. Полагаю, что смогу улучшить его положение, и мой новый цех тоже выиграет, если я уговорю Мукерджи платить ему 250 руп. в месяц. Конечно ему придется поговорить с Гошем, который сейчас в Бомбее, и в этом вся загвоздка. Будь моя воля, взял бы Ли прямо сейчас, но я ничего не решаю. Он наверняка не против должности дизайнера-модельера на фабрике, ведь здесь ему не придется хлопотать обо всем остальном.
Купил билет в Дели, выезжаю завтра. Некая частная компания подумывает меня нанять, так что надо хорошенько подготовиться. Да и «КОКК» хочет выйти на делийский рынок. Лучше бы сначала навели порядок у себя дома.
Слишком устал, чтобы писать дальше.
Мукерджи согласен насчет Ли, теперь дело за Гошем.
Очень устал и всю дорогу в поезде спал, хотя ехал днем. Освежился в зале ожидания и прямо с вокзала поехал к Кальпане. Хорошо поговорили с ней про старые времена. Она болеет, и вообще у нее незавидная жизнь, но она по-прежнему веселит всех вокруг. Мы не обсуждали С., но оба, конечно, о ней думали. Познакомился с папой Кальпаны, а еще с ее красавицей-тетей госпожой Мерой.
Баоджи все думает о собственной ферме. Я пытался его отговорить, у него совсем нет опыта. Но если уж он что-то решил, изменить его решение не представляется возможным. К счастью, встречи с дядей Умешем удалось избежать.
Каунпор.
Проспал, опоздал на работу на полчаса. Дел невпроворот. Получил телеграмму из «Праги» – не очень-то обнадеживающую, даже оскорбительную. Они предлагают мне 28 рупий в неделю – считают меня идиотом? Также пришли письма от Симран, от Джина и от Кальпаны. Письмо Кальпаны довольно странное, она хочет женить меня на дочери госпожи Меры – Лате. У Джина все как обычно.
Отложил разговор с рабочими до понедельника, чтобы точнее понять и выразить нашу позицию. По крайней мере они знают, что я никого ни на кого натравливать не собираюсь. Никто с ними не разговаривает как с людьми: типичные барские замашки. Вечером пришел и сразу лег спать.
Здесь мне негде расправить крылья. Как быть дальше?
Машин. масло – 1/4 руп.
Уплатить за жилье, пит. и т. д. миссис Мейсон – 185 руп.
Почт. марки – 1 руп.
Перед сном Хареш перечитал письмо Кальпаны, которое пришлось долго искать, – оказывается, он спрятал его в дневник.
Дорогой Хареш!
Не знаю, как ты отреагируешь на мое письмо. Все-таки до этой последней встречи мы давно с тобой не виделись. Я была рада тебя повидать, и мне безумно приятно, что ты не забыл меня. «Я дорого ценю любовь твою…»[352] Жаль, я была не в лучшем виде и не подготовилась к твоему визиту. Но он все равно придал мне сил, я даже сказала об этом своей красавице-тете.
На самом деле я пишу тебе по ее просьбе (хотя не только). Постараюсь говорить прямо, без обиняков и недомолвок, и жду от тебя столь же откровенного ответа.
Дело в том, что у моей тетушки есть юная дочь Лата. Ты произвел на госпожу Меру такое впечатление, что она попросила узнать, нельзя ли вам с Латой встретиться – познакомиться и обсудить возможные матримониальные планы. Пожалуйста, не удивляйся моим словам. Я хочу помочь Лате устроить семейную жизнь. Покойный супруг госпожи Меры и мой отец были очень близкими друзьями, практически братьями, поэтому неудивительно, что тетя просит нас помочь ей с поиском подходящих партий для ее дочерей (старшая уже благополучно вышла замуж). Я показала тетушке всех своих знакомых друзей-кхатри, а про тебя даже не подумала – ты ведь не живешь в Дели, и мы давно не общались. Возможно, имели место и другие сдерживающие факторы. Но в тот вечер она увидела тебя и была приятно удивлена. Ей кажется, что именно такого жениха, как ты, одобрил бы покойный отец Латы.
Расскажу немного о самой Лате. Ей девятнадцать, она прекрасно учится, получила высшие баллы на выпускных кембриджских экзаменах в пансионе при монастыре Святой Софии, поступила в Брахмпурский университет и изучает там английский, только что сдала сессию (блестяще). В следующем году она получит диплом бакалавра искусств и хочет найти работу по профессии. Ее старший брат живет в Калькутте и работает в фирме «Бентсен и Прайс», второй брат только что окончил Калькуттский университет и готовится к экзаменам в ИАС. Ее старшая сестра, как я уже говорила, замужем. Их отец умер в 1942 году, трудился на железной дороге. Будь он жив, сейчас точно работал бы в железнодорожном управлении.
Рост у нее 5 футов 5 дюймов[353], кожа довольно смуглая, зато она умна и по индийским меркам хороша собой. Мне кажется, она мечтает о спокойной и размеренной семейной жизни. Лата мне как родная сестра, в детстве мы вместе играли, и я до сих пор помню ее слова: «Если кто-то понравился Кальпане, значит и мне он понравится».
Итак, теперь ты знаешь все подробности. Как говорил Байрон, «хоть женщины и ангелы, брак – хуже ада». Можешь, конечно, придерживаться такого мнения. Ты не обязан соглашаться на встречу только потому, что я попросила. Обдумай все хорошенько; если тебе это интересно – дай знать. Разумеется, сначала вам надо познакомиться, присмотреться друг к другу. Если ты 1) подумываешь жениться, 2) еще не нашел невесту, 3) заинтересован в этой девушке, то приезжай в Дели (я пыталась связаться с тобой до отъезда, но безуспешно). А если ты не хочешь останавливаться у родителей в Нил-Дарвазе, поживи у нас. Твоим родным необязательно знать о цели твоего визита и даже о том, что ты приехал. Мама Латы пробудет в Дели еще несколько дней и говорит, что Лата скоро к ней присоединится. Она порядочная девушка (если для тебя это имеет значение) и заслуживает надежного, честного и искреннего мужа, каким был ее отец.
Что ж, про самое главное я рассказала, теперь обо мне. Здоровье очень меня подводит. Со вчерашнего дня я прикована к постели, и врач не понимает, в чем дело. Постоянно зеваю и ощущаю какие-то странные горячие точки на ступнях! Мне не разрешают много двигаться и разговаривать, это письмо я пишу лежа в постели (отсюда такой ужасный почерк). Надеюсь, что скоро поправлюсь, потому что папу очень беспокоит нога, да и из-за жары он чувствует себя неважно. Он одинаково ненавидит июнь и болеть, и мы все молимся, чтобы сезон дождей начался вовремя.
И наконец: прошу, не обессудь, что пишу так откровенно. Просто я решила, что наша дружба допускает подобную прямоту. Если я ошиблась, можем просто закрыть эту тему и больше к ней не возвращаться.
Очень жду твоего ответа – письма или телеграммы, как тебе удобно.
С наилучшими пожеланиями и т. д.,
У Хареша слипались глаза, пока он перечитывал письмо Кальпаны. Почему бы и не встретиться с этой девушкой, подумал он. При такой красавице-матери она тоже должна быть недурна собой. Впрочем, Хареш не успел толком это обдумать: он зевнул, потом зевнул еще раз, и усталость окончательно вытеснила из головы все мысли. Через пять минут он уже глубоко спал и снов не видел.
– Вам звонят, господин Кханна.
– Иду, миссис Мейсон!
– Голос женский, – услужливо добавила хозяйка дома.
– Спасибо, миссис Мейсон.
Хареш ушел в гостиную, которой пользовались все трое жильцов. Сейчас там никого не было, кроме хозяйки, разглядывавшей со всех сторон большую вазу с оранжевыми космеями. Англоиндианка семидесяти пяти лет, она жила вместе с единственной незамужней дочерью и не стеснялась совать нос в жизнь своих постояльцев.
– Алло. Это Хареш Кханна.
– Здравствуйте, Хареш, это госпожа Мера, помните, мы с вами познакомились у Кальпаны в Дели… У Кальпаны Гаур…
– Да-да, – сказал Хареш, косясь на миссис Мейсон, которая стояла рядом с вазой, задумчиво приложив палец к нижней губе.
– Кальпана вам сказала?.. Что мы…
– Да-да, добро пожаловать в Канпур! Кальпана прислала телеграмму. Я вас ждал. Вас обеих…
Миссис Мейсон склонила голову набок и навострила уши.
Хареш отер рукой лоб.
– Я сейчас не могу говорить, опаздываю на работу. Когда можно вас навестить? Адрес у меня есть. Простите, что не встретил на вокзале, – мне не сообщили, на каком поезде вы приедете.
– А мы ехали на разных поездах, – ответила госпожа Рупа Мера. – В одиннадцать утра вам удобно? Я буду очень рада снова вас повидать. И Лата тоже.
– И я, – заверил ее Хареш. – В одиннадцать, договорились. Мне нужно закупить овчи… Не важно, а потом я сразу к вам.
Миссис Мейсон переставила цветы на другой стол, затем передумала и вернула их на прежнее место.
– До свиданья, Хареш. Скоро увидимся?
– Да. До свиданья.
На другом конце провода госпожа Рупа Мера положила трубку, повернулась к Лате и сказала:
– Как-то он резко со мной разговаривал. Даже по имени не назвал. Кальпана говорит, в письме он называл меня «госпожой Меротрой». – Она замолчала. – Кажется, он собирается покупать овец. Наверное, я ослышалась. – Она снова умолкла. – Но он очень славный, поверь мне!
Велосипед Хареша – равно как и его туфли, одежда и гребень для волос – выглядел безукоризненно, но не мог же он явиться к госпоже Мере и ее дочери на велосипеде! Пришлось заглянуть на обувную фабрику и выпросить у директора – господина Мукерджи – один из служебных автомобилей. У фабрики было два авто: большой лимузин с импозантным здоровяком-шофером и маленькая, хлипкая с виду машинка с веселым водителем, который обычно без умолку болтал со всеми своими пассажирами. Хареш ему нравился, потому что никогда не важничал и не строил из себя начальника. Они нередко перекидывались парой слов и всегда улыбались друг другу.
Хареш сперва присматривался к красавице, но ехать пришлось на чудовище. Ладно, пустяки, машина есть машина, сказал он себе.
Он закупил подкладочной овчины и попросил продавца убедиться, чтобы ее вовремя доставили на фабрику. Затем взял в лавке пан, пожевал его – была у него такая слабость, – еще раз причесался, глядя в зеркало заднего вида, и строго-настрого запретил водителю разговаривать сегодня с пассажирами (включая самого Хареша), пока к нему не обратятся с вопросом.
Госпожа Рупа Мера с каждой минутой ожидания нервничала все сильнее. Она уговорила господина Каккара посидеть с ними, дабы сгладить неловкость первой встречи. Господин Каккар пользовался непререкаемым авторитетом – и как мужчина, и как бухгалтер – у ее покойного мужа, поэтому она решила, что роль хозяина дома должен взять на себя именно он.
Она тепло поприветствовала Хареша. Одет он был так же, как в прошлый раз, когда они встречались у Кальпаны: шелковая сорочка, коричневые брюки из хлопкового габардина и двухцветные бело-коричневые туфли-«корреспонденты» (по его мнению – образец хорошего вкуса).
Он улыбнулся, увидев сидевшую на диване Лату. Милая и тихая девушка, подумал он.
Она была в светло-розовом сари с вышивкой чикан по краю, а волосы убрала в тугой пучок. Никаких украшений, за исключением простых жемчужных сережек. Хареш сразу обратился к ней с вопросом:
– Мы с вами уже встречались, не так ли, мисс Мера?
Лата нахмурилась. Ей в первую очередь бросился в глаза его невысокий рост, а затем – когда он открыл рот, – что он недавно жевал пан. Это сразу ее оттолкнуло. Будь на нем курта-паджама, красные зубы смотрелись бы более уместно (хотя по-прежнему неприемлемо), а уж с габардиновыми брюками и шелковой сорочкой это зрелище никак не вязалось. И с ее представлениями о будущем муже тоже. Одежда Хареша показалась ей безвкусной и аляповатой, особенно эти «корреспонденты»… Кого он хотел ими удивить?
– Не припомню, господин Кханна, – вежливо ответила она. – Но я рада нашему знакомству.
Лата сразу произвела на Хареша прекрасное впечатление – простотой и изысканной сдержанностью своего наряда. Даже без косметики она выглядела хорошо и явно умела держать себя в руках. Акцент у нее был не индийский, с удовольствием отметил Хареш, а почти британский, едва заметный (видимо, сказывалась учеба в школе при монастыре).
Лате, напротив, не понравился сильный акцент Хареша – с примесью хинди и местечкового диалекта центральных английских графств, где он в свое время жил. Да ее братья говорят по-английски лучше, чем он! Лата представила, как Минакши и Каколи будут потешаться над его речью.
Хареш отер рукой лоб. Нет, ошибки быть не могло: те же большие красивые глаза, овальное лицо – брови, нос, губы… Та же притягательная сила… Нет, должно быть, ему все это приснилось.
Господин Каккар, чувствуя себя немного неловко в роли хозяина, предложил Харешу сесть и выпить с ними чаю. Поначалу никто не знал, о чем говорить – тем более что цель встречи была ясна. О политике? Нет. О погоде? Нет. О последних новостях? Хареш с утра даже не успел открыть газету.
– Как вы доехали? Хорошо? – наконец спросил он.
Госпожа Рупа Мера взглянула на Лату, а Лата – на госпожу Рупу Меру. Обе ждали, что ответит другая. Наконец госпожа Рупа Мера сказала:
– Ну, Лата, отвечай.
– Я подумала, что господин Кханна обращается к тебе, ма. Да, спасибо, я добралась хорошо. Только немного устала.
– А ехали вы из?..
– Из Калькутты.
– О, тогда вы должны были очень устать! Поезд прибывает рано утром…
– Нет, я добиралась дневным, а не ночным поездом, поэтому успела хорошо выспаться. Да и встала не слишком рано, – ответила Лата. – Чай вкусный? Может быть, еще сахару?
– Спасибо, мисс Мера, все прекрасно, – ответил Хареш: глаза его тут же превратились в едва различимые щелочки.
Улыбка Хареша оказалась такой теплой и благодушной, что Лата невольно улыбнулась в ответ.
– К чему эти «мисс» и «мистер», называйте друг друга Лата и Хареш, – подсказала госпожа Рупа Мера.
– Может, пусть побеседуют наедине? – предложил господин Каккар, которому пора было на встречу.
– Ну нет, – твердо ответила госпожа Рупа Мера. – Наша компания им не в тягость. Да и мы не каждый день встречаем таких славных молодых людей, как Хареш!
Лата внутренне поморщилась от этих слов, но Хареш ничуть не смутился.
– Вы уже бывали в Канпуре, мисс Мера? – спросил он.
– Лата, – поправила его госпожа Рупа Мера.
– Да, Лата.
– Один раз. Обычно Каккар-пхупха приезжает к нам в Брахмпур или в Калькутту – по работе.
Последовала долгая тишина. Все мешали ложечкой чай.
– Как дела у Кальпаны? – наконец спросил Хареш. – Когда я навещал ее в Дели, ей нездоровилось. И в письме она рассказывает о каких-то странных симптомах. Надеюсь, бедняжке уже лучше. Она столько пережила в последние годы…
Тему он выбрал правильную. Госпожа Рупа Мера тут же завелась: во всех подробностях описала симптомы Кальпаны – и те, что видела своими глазами, и те, что были описаны в письме Лате. Затем высказала свое мнение о несостоявшемся женихе Кальпаны. Его намерения, как выяснилось, не были искренними и серьезными. Она мечтает, чтобы Кальпана встретила хорошего мужчину, искреннего и перспективного. И вообще она очень ценит это качество в мужчинах – искренность. В женщинах, конечно, тоже. А Хареш?
Хареш кивнул. Будучи человеком прямым и открытым, он думал рассказать о Симран, но вовремя остановился.
– А свои чудесные дипломы и сертификаты вы прихватили? – вдруг спросила госпожа Рупа Мера.
– Нет, – удивленно ответил Хареш.
– Вот бы и Лате на них взглянуть! Правда, Лата?
– Да, ма, – соврала та.
– Скажите, почему вы в пятнадцать лет сбежали из дома? – спросила госпожа Рупа Мера, бросая в чай еще одну таблетку сахарина.
Хареш поначалу был неприятно удивлен, что Кальпана упомянула этот эпизод из его жизни. В Дели ему показалось, что она из кожи вон лезет, пытаясь выставить его в самом выгодном свете.
– Госпожа Мера, – сказал Хареш, – полагаю, в жизни юноши может наступить время, когда он вынужден попрощаться даже с теми, кто любит его и кого любит он.
Госпожу Рупу Меру эти слова не убедили, а вот Лату немного заинтересовали. Она закивала, призывая его рассказывать дальше, и Хареш продолжил:
– В той ситуации у меня не оставалось иного выхода. Отец – точнее, приемный отец – навязывал мне помолвку с девушкой, которую я не хотел брать в жены. Поэтому я сбежал. Денег у меня не было. В Массури я устроился уборщиком в обувной магазин фабрики «Прага» – так произошло мое первое знакомство с обувным делом, и отнюдь не самое приятное. В конце концов меня сделали продавцом. Время было тяжелое, голодное и холодное, но возвращаться к родным я не собирался.
– Вы хотя бы им написали? – спросила Лата.
– Нет, мисс Мера, не написал. Я был очень упрямый.
Госпожа Рупа Мера нахмурилась: что такое, опять эта «мисс Мера»!
– И чем все закончилось? – спросила Лата.
– Один из моих братьев – тот, которого я любил больше всего, – приехал в Массури на праздники и случайно увидел меня в магазине. Я притворился клиентом, а не продавцом, но тут меня пожурил директор: мол, нечего трепать языком, работать надо! Тогда брат все понял и заявил, что без меня домой не вернется. Видите ли, моя мама умерла, когда я родился, и меня вскормила его мать.
Последние слова, в сущности, ничего не объясняли, но и вопросов не вызвали.
– Зато теперь я не голодаю и не мерзну, – с достоинством подытожил Хареш. – Кстати, я хотел пригласить вас к себе домой на обед, поедемте? – Он повернулся к госпоже Рупе Мере. – Кальпана говорила, что вы вегетарианка.
Господин Каккар ответил, что вынужден отказаться, а госпожа Рупа Мера охотно приняла приглашение – и за себя, и за Лату.
По дороге на виллу «Вяз» водитель был на удивление молчалив. Хлипкая машинка тоже вела себя отменно.
– Нравится ли вам работа на фабрике? – спросила госпожа Рупа Мера.
– Нравится, – ответил Хареш. – Помните, в Дели я вам рассказывал про новый цех? Вот, все оборудование уже завезли, и на следующей неделе я принимаюсь за новый крупный заказ, который сумел получить. Сегодня же устрою вам небольшую экскурсию по фабрике. Теперь, когда я взял дело в свои руки, там порядок.
– То есть вы хотите осесть в Канпуре? – уточнила госпожа Рупа Мера.
– Не знаю, – признался Хареш. – В «КОКК» мне не дадут расти, а всю жизнь работать в компании, где нет возможности карьерного роста, я не хочу. Пытаюсь пробиться в «Бату», «Джеймс Хоули», «Прагу», «Флекс» и «Купер Аллен», даже к государственным учреждениям присматриваюсь… Не знаю, что это даст. Всюду нужны связи. Если бы кто-то помог мне устроиться, засветиться перед начальством, я сразу показал бы, на что способен.
– Мой сын тоже так считает, – кивнула госпожа Рупа Мера. – Мой старший, Арун. Он работает в «Бентсене Прайсе», но «Бентсен Прайс» – это «Бентсен Прайс»! Рано или поздно он станет начальником, не сомневаюсь. Быть может, первым начальником-индийцем в истории компании. – Она минуту-другую предавалась мечтам об этом славном дне. – Ах, как гордился бы им покойный отец! Он и сам уже давно работал бы в железнодорожном управлении. Возможно, даже возглавил бы его. При его жизни мы всегда путешествовали в вагонах класса «люкс».
Лата взглянула на мать с легким отвращением.
– А вот мы и приехали. Вилла «Вяз»! – объявил Хареш таким тоном, будто они прибыли ко дворцу вице-короля.
Все вышли из машины и направились в гостиную. Миссис Мейсон уехала по магазинам, и, кроме ливрейного лакея, в доме никого не было.
Гостиная была просторная и светлая, а лакей вел себя крайне почтительно. Он отвешивал гостям низкие поклоны и говорил очень тихо. Хареш предложил всем нимбу-пани, и слуга тут же принес высокие бокалы, накрытые белыми ажурными салфетками со свисающими по бокам стеклянными бусинами. На стене красовались две цветные гравюры с видами Йоркшира (миссис Мейсон выяснила, что ее английские предки родом оттуда). Оранжевые космеи в вазе перекликались с цветочным узором на диване, выступая свежим и ярким акцентом в интерьере, – в это время года цвели главным образом белые цветы, а космеи были отрадным исключением. Хареш вчера вечером сообщил повару, что к обеду могут прийти гости, поэтому никаких спешных распоряжений в последнюю минуту отдавать не пришлось.
Госпожа Рупа Мера подивилась тому, как хорошо все устроено на вилле «Вяз». Перед едой она приняла гомеопатический порошок и поэтому сначала не пила нимбу-пани, но потом все же пригубила напиток и сочла его вполне вкусным.
Хотя все трое ни на минуту не забывали об истинной цели сегодняшней встречи, беседа потекла гораздо свободнее. Хареш рассказывал об Англии и своих учителях, о карьерном росте и, прежде всего, о работе. Он постоянно думал о новом заказе, который ему удалось заполучить, и полагал, что Лате и ее матери тоже не терпится узнать, как все сложится. Еще Хареш говорил о своей жизни за рубежом (помалкивая, впрочем, о романах с английскими девушками). Раз или два он все же упомянул Симран и не смог скрыть чувств, связанных с этой давней историей. Впрочем, Лата не обиделась – происходящее вообще мало ее волновало. Время от времени ее взгляд падал на его туфли-«корреспонденты», и она развлекала себя сочинением ку-ку-куплетов.
Во главе обеденного стола сидела мисс Мейсон, дочь хозяйки, – поразительно безобразная, вялая и безжизненная женщина лет сорока пяти. Ее мать до сих пор не вернулась, остальные жильцы тоже обедали вне дома. По сравнению с гостиной столовая казалась обшарпанной и мрачной, никаких ваз с цветами здесь не было (если не считать единственного натюрморта на стене, который совсем не пришелся по вкусу госпоже Рупе Мере, хоть на нем и были изображены розы). Всюду громоздилась массивная мебель (два буфета, шкаф, огромный тяжелый стол), а в дальнем конце комнаты, напротив натюрморта, пейзаж – английская пастораль с коровами. Госпожа Рупа Мера невольно вспомнила, что в Англии коров едят, и очень расстроилась. Однако гостям подали вполне безобидные яства, да еще на тарелках с цветочным узором и волнистыми краями.
Первым вынесли томатный суп. Затем были рыбные котлеты, а госпоже Рупе Мере подали овощные. Следом – куриное карри и рис с жареными баклажанами и манговым (а для госпожи Рупы Меры – овощным) чатни. На десерт принесли карамельный крем-англез. Из-за придворных манер лакея и потухшего взора мисс Мейсон беседа за столом не клеилась.
После обеда Хареш предложил показать госпоже Рупе Мере и Лате свои комнаты. Первая тут же согласилась, полагая, что жилище может многое поведать о человеке. Они поднялись на второй этаж, где располагались передняя, спальня, балкон и ванная комната: все вещи сверкали чистотой и были на своих местах (Лате обстановка показалась чересчур, даже болезненно безупречной). Томики Гарди на небольшой книжной полке стояли в алфавитном порядке. Туфли на обувной полке в углу комнаты были начищены до ослепительного блеска. Лата выглянула с балкона в сад и увидела клумбу с оранжевыми космеями.
Пока Хареш был в уборной, госпожа Рупа Мера окинула комнату взглядом и резко втянула воздух. На письменном столе она увидела фотографию улыбчивой длинноволосой девушки. Других фотографий – даже семейных – на столе не было. Девушка оказалась светлокожей (госпожа Рупа Мера разглядела это даже на черно-белом портрете), с красивыми точеными чертами.
Она невольно подумала, что Хареш мог бы и убрать фотографию, прежде чем звать их в гости.
Самому Харешу такая мысль даже не пришла в голову. И если бы госпожа Рупа Мера сочла уместным каким-то образом указать ему на эту оплошность, это раз и навсегда оттолкнуло бы Хареша – уже через неделю он и думать забыл бы о визите семьи Мера.
Когда он помыл руки и вернулся к ним, госпожа Рупа Мера, слегка нахмурившись, сказала:
– Позвольте задать вам вопрос, Хареш. В вашей жизни до сих пор кто-то есть?
– Госпожа Мера, – ответил Хареш. – Я говорил Кальпане, а та наверняка передала вам, что Симран была и остается дорога мне. Но я знаю, что эта дверь закрыта. Я не стану забирать ее из семьи, а для ее родителей имеет значение только то, что я не сикх. Поэтому я решил найти ту, которая будет рада разделить со мной счастливую семейную жизнь. Пожалуйста, не волнуйтесь на этот счет. Я очень рад, что у нас с Латой появилась возможность немного друг друга узнать.
Лата вернулась с веранды как раз во время этого разговора. Она подслушала прямолинейную речь Хареша и, не думая, спросила:
– А какую роль во всем этом будет играть ваша семья? Вы о них почти ничего не рассказывали. Если… если вы захотите жениться, они смогут повлиять на ваше решение? – Губы Латы слегка задрожали. Ей было мучительно неловко говорить о таких вещах столь прямо, но что-то в словах Хареша («…знаю, что эта дверь закрыта…») глубоко тронуло ее, и она решила высказаться откровенно.
Хареш заметил и оценил по достоинству ее неловкость. Он улыбнулся – и вновь его глаза превратились в щелочки.
– Нет, не смогут. Естественно, я попрошу у баоджи благословения, но его согласия просить не стану. Он знает, как серьезно я отношусь к любым обязательствам.
Немного помолчав, Лата сказала:
– Вижу, вам нравится Гарди.
– Да, – ответил Хареш. – Все, кроме «Возлюбленной»[354]. – Затем он взглянул на часы и сказал: – Мы так славно проводили время, что я совсем потерял ему счет. Мне сегодня еще нужно заехать на фабрику – желаете взглянуть, где я работаю? Не хочу ничего от вас скрывать – обстановка там несколько отличается от здешней. Раз уж мне выдали машину, могу отвезти вас домой к господину Каккару либо взять с собой на фабрику. Возможно, вы устали и хотите отдохнуть. День сегодня жаркий…
На сей раз приглашение приняла Лата:
– Я с удовольствием взглянула бы на фабрику. Только можно сперва?..
Хареш показал ей на дверь в уборную.
Прежде чем вернуться к остальным, Лата взглянула на туалетный столик Хареша. Здесь тоже царил идеальный порядок, все предметы лежали на своих местах: гребни для волос «Кент», помазок для бритья с кистью из барсучьего ворса, твердый дезодорант «Пино» с прохладным ароматом, особенно приятным в такую жару. Лата прикоснулась к стику, нанесла немного дезодоранта на внутреннюю сторону левого запястья и с улыбкой вышла из уборной: Хареш вроде бы ей понравился, но мысль о том, чтобы выйти за него замуж, казалась в высшей степени нелепой.
Чуть позже от ее улыбки не осталось и следа: их окружило зловоние кожевенного производства. Хареш должен был показать новому сотруднику, господину Ли, сыромятню «КОКК» – чтобы тот знал, из каких кож (помимо овчины, закупаемой у сторонних поставщиков) производится обувь на фабрике. Отчасти форму и вид готовой модели определяли именно материалы; кроме того, сыромятня могла учесть пожелания Ли касательно цветовой гаммы. За год работы в «КОКК» Хареш более-менее привык к царившим здесь специфическим запахам, но госпожа Рупа Мера едва не лишилась чувств от этого смрада, а Лата то и дело нюхала запястье, дивясь спокойным лицам Хареша, Ли и остальных работников.
Хареш поспешил объяснить матери Латы, что здесь выделываются шкуры «павшего скота»: иными словами, они принадлежат коровам, умершим естественной смертью, а не забитым людьми, как в других странах. Шкуры с мусульманских скотобоен «КОКК» не принимает. Господин Ли попытался поддержать госпожу Рупу Меру улыбкой, и та если не повеселела, то в самом деле немного успокоилась.
После короткого визита во временное хранилище, где лежали прослоенные солью шкуры, они отправились в камеру с отмочными чанами. Рабочие в оранжевых резиновых перчатках с помощью крюков вытаскивали из чанов разбухшие шкуры и помещали их на зольные барабаны, где происходила очистка шкур от шерсти и жира. Пока Хареш живо рассказывал гостям о производственных процессах – отмоке, промывке, золении, мездрении, пикелевании, хромировании и так далее, – Лата вдруг ощутила стойкое отвращение к роду его деятельности и даже некоторую тревогу: разве может такая работа приносить удовлетворение нормальному человеку? Хареш тем временем бодро вещал:
– А вот на стадии «вет-блю» мы видим уже полуготовую кожу. Осталось только ее отжать, произвести жирование, двоение, строгание, сушку, разводку, снова сушку – и все готово! Получается то, что мы называем кожей! Все остальные процессы – лощение, тиснение, глажение и прочее – на усмотрение производителя.
Лата взглянула на худого усталого бородача, отжимавшего кожу «вет-блю» с помощью роликового пресса, а затем на господина Ли, который подошел перекинуться с ним парой слов.
Господин Ли говорил на хинди необычно, и Лата, невзирая на резь в носу и глазах, слушала его с интересом. Похоже, китаец разбирался не только в моделировании и производстве обуви, но и в технологии выделки кож. Вскоре к ним присоединился и Хареш: они стали обсуждать сокращение производства, связанное с грядущим сезоном дождей. Из-за высокой влажности воздуха естественная сушка будет невозможна, придется обходиться туннельными печами.
Вдруг Хареш что-то вспомнил:
– Господин Ли, я все хотел спросить… Китайцы-кожевники из Калькутты однажды рассказали мне, что в китайском есть специальное слово, означающее «десять тысяч». Это правда?
– О да, на пекинском диалекте это называется «вань».
– А вань ваней?
Господин Ли удивленно посмотрел на Хареша и, указательным пальцев начертив на ладони число, произнес что-то вроде «и-и» – слово рифмовалось с его именем.
– «И-и»? – переспросил Хареш.
Господин Ли повторил.
– Зачем же вам нужны такие слова? – спросил Хареш.
Господин Ли добродушно улыбнулся:
– Не знаю. А почему вам не нужны?
К тому времени госпожа Рупа Мера была уже почти без чувств и попросила Хареша вывести ее на улицу.
– Теперь пойдем на фабрику? – предложил он.
– Нет, Хареш, спасибо, это очень мило с вашей стороны, но нам пора домой. Господин Каккар, должно быть, заждался.
– Это займет не больше двадцати минут, и заодно я познакомлю вас с господином Мукерджи, моим начальником. У нас там очень интересно, честное слово! Покажу вам новый цех.
– Как-нибудь в другой раз. От этой жары мне немного…
Хареш повернулся к Лате. Та, хоть и держалась из последних сил, все-таки наморщила нос.
До Хареша наконец дошло, в чем дело, и он воскликнул:
– О, запах! Простите!.. Что же вы мне сразу не сказали, я-то сам давно принюхался… Прошу прощения, я не подумал.
– Ничего-ничего, – успокоила его пристыженная Лата. В глубине ее души поднималось атавистическое отвращение к шкурам, падали и всему этому грязному и загрязняющему природу ремеслу – производству кожи.
Однако Хареш действительно расстроился и чувствовал себя очень виноватым. По дороге к машине он объяснял, что их сыромятня еще очень чистая и сравнительно непахучая. Неподалеку есть целый квартал кожевенных мастерских. Они выстроились по обеим сторонам дороги и все отходы и стоки оставляют гнить на улице. Раньше у них был канал – сточные воды уходили прямо в священный Ганг, но люди воспротивились, и теперь отходы вообще никуда не утекают. Местные, конечно, удивительный народ. Разбросанные кругом обрезки шкур, шерсть и прочие потроха – то, на что они смотрят всю жизнь, – это для них в порядке вещей. (В подкрепление своих слов Хареш всплеснул руками.) Иногда с рынков из соседних деревень привозят целые телеги шкур, запряженные быками, которые и сами вот-вот издохнут.
– А через неделю или две, – продолжал он, – когда начнется сезон дождей, сушить все эти отходы никто не захочет, они будут просто валяться и тухнуть у всех на виду. При такой жаре и постоянной влажности… что ж, вы можете себе представить, какой там стоит смрад. То же самое с сыромятнями по дороге в Равидаспур – это в вашем родном Брахмпуре! Вот там даже я нос зажимаю.
Лата понятия не имела, что творится в Равидаспуре, как и госпожа Рупа Мера, которая отправилась бы туда не раньше, чем в созвездие Ориона.
Она уже хотела спросить Хареша, когда он бывал в Брахмпуре, но тут ее окончательно сморило.
– Все-все, немедленно уходим, – решительно сказал Хареш.
Он попросил передать на фабрику, что немного задержится, и вызвал машину. По дороге к дому господина Каккара он с некоторой застенчивостью произнес:
– Что ж, не боги делают обувь…
Госпожа Рупа Мера спросила:
– Но вы ведь не на сыромятне работаете, верно, Хареш?
– Нет, что вы! Я заглядываю туда примерно раз в неделю. В остальное время я обычно на фабрике.
– Раз в неделю? – переспросила Лата.
Хареш уловил некоторую опаску в ее голосе. Он сидел впереди, рядом с водителем, но теперь обернулся к своим гостьям и заговорил немного подавленным и обеспокоенным голосом:
– Я горжусь обувью, которую делаю. Сидеть в кабинете, раздавать приказы и ждать чуда – это не для меня. Если потребуется самому залезть в чан и вымачивать шкуры – значит я буду это делать. Сотрудники управляющих агентств, к примеру, тоже имеют дело с потребительскими товарами, только пачкать руки чем-либо, кроме чернил, не привыкли. Да и чернилами-то вряд ли пачкают. Их интересует не столько качество продукта, сколько нажива.
Выждав несколько секунд – никто не осмелился вставить ни слова, – Хареш продолжал:
– Если уж взялся за что-то, так делай это как следует и не бойся испачкаться. Один мой дядя из Дели считает, что я осквернил свою душу, решив работать с кожей, – предал касту. Касту! Я считаю его дураком, а он считает дураком меня. Однажды я чуть не сказал ему все, что о нем думаю. Хотя он и так это знает, конечно. Люди всегда чувствуют, нравятся они тебе или нет.
Вновь повисла тишина. Хареш, слегка смущенный собственными пылкими речами, сказал:
– Хочу пригласить вас на ужин. У нас так мало времени, чтобы получше друг друга узнать. Надеюсь, господин Каккар не будет против.
Он был совершенно уверен, что Лата с матерью против быть не могут. Мать и дочь молча переглядывались, не зная, чего ждать друг от друга. Секунд через пять Хареш принял их молчание за согласие.
– Вот и славно. Заеду за вами полвосьмого. Пахнуть буду фиалками, обещаю!
– Фиалками?! – встрепенулась госпожа Рупа Мера. – Почему фиалками?
– Не знаю. Ну или розами, если вам угодно. В общем, точно не «вет-блю».
В железнодорожном ресторане подавали полноценный ужин из пяти блюд. Лата надела светло-зеленое чандерское сари[355] в мелкий белый цветочек и с белой каймой. В ушах у нее были те же простые жемчужные гвоздики – ее единственное украшение. Она даже не попросила ничего у Минакши, поскольку знать не знала, что ей предстоит перед кем-то красоваться. Господин Каккар достал из вазы цветок плюмерии и приколол к ее волосам. Вечер был жаркий, и Лата выглядела очень живо и свежо в своем бело-зеленом наряде.
Хареш надел костюм из беленого ирландского льна и кремовый галстук в коричневый горох. Лате сразу не понравилась его подчеркнуто дорогая, чересчур нарядная одежда. Интересно, что сказал бы на это Арун? В Калькутте люди одевались спокойнее и проще. Что же до шелковой сорочки – конечно, Хареш надел и ее. И даже упомянул свои сорочки в беседе: все они пошиты не из популярного нынче шелкового поплина, а из превосходнейшего шелка (на меньшее он не согласен), на рулонах которого стоит фирменный логотип в виде двух коней. Для Латы все это было такой же тарабарщиной, что и разговоры о «вет-блю», двоении, строгании и разводке кожи. Ладно хоть «корреспондентов» под столом не видно, и на том спасибо.
Еда оказалась превосходной; спиртного никто не пил. Разговаривали обо всем – от политики (Хареш полагал, что Неру с его социалистическими идеями сведет страну в могилу) до английской литературы (приведя несколько исковерканных цитат, он постановил, что пьесы Шекспира, конечно, написал именно Шекспир) и кинематографа (в Англии Хареш, по всей видимости, просматривал около четырех кинокартин в неделю).
Лата гадала, где же он брал силы и время, чтобы хорошо учиться и при этом зарабатывать себе на жизнь. Акцент Хареша по-прежнему ее отталкивал. Она припомнила, что за обедом он назвал дал «доллом». И этот Каунпор вместо Канпура… Однако в сравнении с высоколобым и манерным Бишванатхом Бхадури, который беседовал с ней в «Фирпо», Хареш был прямо-таки чудесный собеседник, хотя порой и повторялся: живой, решительный, обстоятельный, он уверенно (пожалуй, чуть самоуверенно) смотрел в будущее и не скрывал, что Лата ему нравится.
Хареша нельзя было в полной мере назвать западным человеком: в его манерах и ухватках чувствовалась неискушенность (по крайней мере, по калькуттским меркам), и, как следствие, он порой немного важничал. Заискивать перед Латой Хареш не пытался, пусть и хотел произвести на нее хорошее впечатление: о своих взглядах рассказывал спокойно, без оглядки на мнение собеседниц. Возможно, даже чересчур спокойно – нисколько не сомневаясь в собственной правоте. А еще Лата не заметила за ним гнусной манерности, неискреннего обаяния, которое излучали многие калькуттские друзья Аруна. За Амитом такого тоже не водилось, но он был брат Минакши, а не друг Аруна.
Госпожа Рупа Мера показалась Харешу любящей и красивой женщиной. Весь ужин он пытался обращаться к ней почтительно – «госпожа Мера», – но в конце концов по ее настоянию перешел на «ма».
– Все, кто хоть пять минут со мной проговорил, называют меня «ма», вот и ты называй, – сказала она.
Хареш узнал множество подробностей о ее покойном супруге и внуке, который должен был вот-вот появиться на свет. Госпожа Рупа Мера уже забыла о сегодняшней душевной травме – неприятном визите на сыромятню, – и считала Хареша будущим зятем и членом семьи.
Когда подали мороженое, Лата решила, что у него красивые глаза. Просто чудо, подивилась она, – такие живые, добрые и почти исчезают, когда он улыбается! Поразительно.
А потом она ни с того ни с сего испугалась, что по дороге домой он остановится купить пан. Как это будет ужасно и невыносимо, как испортит ее впечатление от прекрасного ужина – ресторан, столовое серебро, льняная скатерть, фарфор… Слепая сила отвращения рассучит и порвет тонкую нить ее доброго отношения к Харешу, а омерзительный образ красного рта, перепачканного соком бетеля, станет не только первым, но и последним ее воспоминанием об этом дне.
Хареш мыслил очень просто. Он сказал себе: «Мне нравится эта девушка, она умна, но не высокомерна, хороша собой, но не тщеславна. Мысли предпочитает держать при себе, и это неплохо». А потом он вспомнил о Симран. Знакомая, не слишком поддающаяся забвению боль вновь охватила его сердце.
И все же тем вечером Хареш пару раз – на несколько минут – начисто забывал о Симран. А Лата забывала о Кабире. И еще порой среди звона серебра и фарфора они оба забывали, для чего встретились: чтобы по итогам этого взаимного интервью решить, предстоит ли им в обозримом будущем стать обладателями общего фарфорового сервиза.
Рано утром за госпожой Рупой Мерой и Латой приехал автомобиль (с Харешем и водителем), чтобы отвезти их на вокзал. Прибыли они вовремя, но расписание поезда Канпур – Лакхнау внезапно изменилось, и на первый поезд они опоздали. Хотели сесть на автобус, однако мест уже не было. Оставалось только ждать следующего поезда в 09:42 – решили, что лучше это делать на вилле «Вяз».
Госпожа Рупа Мера заявила, что при ее муже ничего подобного случиться не могло. Поезда ходили как часы, а изменения в расписании были событием сродни смене монархов – крайне редким и поистине эпохальным. Теперь же все меняется в одночасье: названия улиц, расписания поездов, цены, нравы… Каунпор и Кашмир уже пишутся и произносятся на английский манер, та же участь ждет Дилли, Колкату и Мумбай[356]. А теперь, о ужас, правительство грозится перейти на метрическую систему – и деньги, и вес, и расстояния скоро будем измерять по-новому!
– Не волнуйтесь, ма, – с улыбкой произнес Хареш. – Килограмм у нас пытались ввести с тысяча восемьсот семидесятого года – значит, еще лет сто точно провозятся.
– Думаешь? – обрадовалась госпожа Рупа Мера. Она точно знала, что такое сир, отдаленно представляла себе фунт и совсем не понимала, что такое килограмм.
– Да, – кивнул Хареш. – У нас ведь никакого понятия о порядке и дисциплине, увы. Неудивительно, что мы позволили британцам править страной. А ты как думаешь, Лата? – добавил он в бесхитростной попытке вовлечь ее в разговор.
Однако у Латы не нашлось мнения на этот счет – она думала о другом. Прежде всего ей не давала покоя панама Хареша (хоть он ее и снял), выглядевшая на редкость глупо. И сегодня он опять щеголял в костюме из ирландского льна.
На вокзал они вернулись чуть раньше и оставшееся до поезда время решили скоротать в железнодорожном кафе. Лата и госпожа Рупа Мера купили себе билеты первого класса до Лакхнау – на такие короткие поездки билеты не нужно было бронировать заранее. Хареш уговорил их выпить по стакану голландского холодного какао «Фезантс», и оно оказалось очень вкусным: лицо Латы тут же расплылось в улыбке. Хареш, придя в восторг от ее непосредственности, вдруг сказал:
– Можно мне поехать с вами? Заночую у сестры Симран, а завтра посажу вас на поезд до Брахмпура и вернусь домой.
С губ едва не сорвалось: ради нескольких часов с тобой я готов доверить закупку овчины кому-нибудь другому.
Госпоже Рупе Мере не удалось отговорить Хареша, и тот купил себе билет до Лакхнау. Он надежно устроил их чемоданы под скамьями, проследил за носильщиком, убедился, что Лате и ее маме выдали по журналу, что сидят они удобно и все у них хорошо. За два часа пути он не вымолвил практически ни слова, только улыбался: счастье, по его мнению, состояло именно из таких мгновений.
Лата же всю дорогу гадала, с какой стати он упомянул сестру Симран, – причем из его слов складывалось впечатление, что он едет в Лакхнау именно к ней. При всей любви Хареша к порядку в книгах и туалетных принадлежностях некоторые его поступки и слова были совершенно необъяснимы.
Когда поезд прибыл на вокзал Лакхнау, Хареш сказал:
– Надеюсь, завтра я смогу вам как-то пригодиться и помочь.
– Нет, нет! – едва ли не в панике затараторила госпожа Рупа Мера. – Билеты уже куплены. Помощь нам не нужна. Их забронировал мой старший сын, тот, что работает в «Бентсене Прайсе». Мы прекрасно доедем! Пожалуйста, не надо ради нас приезжать на вокзал.
Хареш взглянул на Лату и хотел что-то спросить, но вместо этого обратился к ее матери:
– Можно я буду писать Лате, госпожа Мера?
Госпожа Мера с трудом удержалась, чтобы не закивать. В последний момент она взяла себя в руки и вопросительно посмотрела на Лату, а та кивнула – но без улыбки. Отказать было бы слишком жестоко с ее стороны.
– Конечно, пиши, – ответила госпожа Рупа Мера. – Только очень тебя прошу, называй меня «ма».
– А теперь давайте отвезем вас к Сахгалам, – сказал Хареш. – Сейчас найду тонгу.
И матери, и дочери было приятно, что за ними ухаживают. Они с удовольствием позволили Харешу окружить их компетентной заботой.
Через пятнадцать минут они уже были у Сахгалов. Госпожа Сахгал приходилась госпоже Рупе Мере двоюродной сестрой. То была недалекая, дружелюбная женщина лет сорока пяти. Она вышла замуж за известного лакхнауского адвоката.
– А кто этот джентльмен? – спросила она, поглядев на Хареша.
– Молодой человек, с которым Кальпана Гаур училась в колледже Святого Стефана, – уклончиво объяснила госпожа Рупа Мера.
– Пускай тоже заходит и попьет с нами чаю! – воскликнула госпожа Сахгал. – Сахгал-сахиб ужасно разозлится, если он не зайдет!
Глупая сахариновая жизнь госпожи Сахгал вращалась вокруг мужа, и в каждом предложении она старалась так или иначе его упомянуть, отчего одни считали ее святой, другие – дурой. Госпожа Рупа Мера вспомнила, что ее покойный супруг, человек, вообще-то, добрый и терпеливый, называл госпожу Сахгал круглой идиоткой. Причем говорил он это отнюдь не с нежностью или улыбкой, а в сердцах. Семнадцатилетний сын Сахгала был умственно отсталым, а дочь – ровесница Латы – отличалась блестящим умом и крайне неустойчивой психикой.
Господин Сахгал встретил Лату и ее мать очень радушно. Он производил впечатление серьезного и мудрого человека, чему немало способствовала серебристо-белая, аккуратно подстриженная бородка. Если бы художник-портретист запечатлел его без всякого выражения на лице, господин Сахгал получился бы похож на судью. Вместо того чтобы поприветствовать Хареша, он почему-то заговорщицки ему подмигнул. Харешу он сразу не понравился.
– Я точно не смогу вам завтра пригодиться? – спросил он.
– Точно, точно, Хареш, благослови тебя Господь, – сказала госпожа Рупа Мера.
– Лата? – Он взглянул на нее с робкой улыбкой, – похоже, только сейчас у него возникли сомнения относительно того, понравился он ей или нет. Сигналы от нее пока поступали смешанные. – Я могу тебе писать?
– Да, спасибо, – ответила Лата, как будто ей предложили поджаренный хлебец.
Прозвучало это настолько холодно, что даже ей стало не по себе.
– Я буду очень рада получить от тебя весточку. Так мы лучше узнаем друг друга.
Хареш хотел было сказать что-то еще, но передумал.
– Что ж,
–
– Что тут смешного? Ты смеешься надо мной?
– Да, – честно ответила Лата. – Над тобой. Спасибо большое.
– За что?
– За прекрасный день. – Она еще раз взглянула на его «корреспонденты». – Он надолго мне запомнится.
– Мне тоже, – сказал Хареш и замолчал, перебирая в уме разные прощания. Ни одно из них ему не понравилось.
– Тебе надо учиться прощаться покороче, – сказала Лата.
– Может, дашь мне еще какой-нибудь совет?
– Да, – кивнула она, а сама подумала: «Как минимум семь». – Мой тебе совет: осторожней на дороге!
Хареш кивнул, порадовавшись ее банальному доброму напутствию, и дал сигнал водителю: тонга покатила в сторону дома сестры Симран.
И Лата, и госпожа Рупа Мера так устали после визита в Канпур, что сразу после обеда улеглись спать. Каждой выделили собственную комнату, и Лата очень обрадовалась возможности хоть несколько часов побыть в одиночестве. Она знала: стоит ей остаться наедине с матерью, как та сразу начнет расспрашивать ее о Хареше.
Прежде чем она легла, в комнату вошла мама. Спальни на втором этаже располагались по обеим сторонам длинного коридора – как в гостинице. День выдался жаркий. Госпожа Рупа Мера прихватила с собой пузырек одеколона «4711» – то был один из постоянных жителей ее сумки. Она смочила одеколоном уголок носового платка, расшитого розочками, и заботливо промокнула Лате лоб.
– Хотела перед сном немножко поболтать со своей любимой дочкой.
Лата молча ждала вопроса.
– Ну, Лата?
– Ну, ма? – Она улыбнулась. Допрос начался и потому перестал внушать ей ужас.
– Он ведь… подходящий жених? – Госпожа Рупа Мера тоном дала понять, что любые нелестные слова о Хареше оскорбят ее до глубины души.
– Ма, да мы знакомы меньше суток!
– Ровно сутки и два часа.
– И что я о нем узнала за это время, ма? Могу сказать, что впечатления у меня пока положительные. Человек он хороший. Но мне надо узнать его получше.
Последнее предложение показалось госпоже Рупе Мере весьма двусмысленным, и она потребовала объяснений. Лата с улыбкой ответила:
– Хорошо, сформулирую иначе: я не говорю «нет». Он сказал, что хочет мне писать, – вот и пусть напишет. Посмотрим, что у него в голове.
– Ты такая привередливая и неблагодарная! – заявила ее мать. – Про всех думаешь плохо!
Лата вздохнула:
– Да, ма, ты права. Я привередливая и неблагодарная. А еще я ужасно хочу спать.
– Вот. Оставь платок себе. – И с этими словами мама наконец ушла.
Лата уснула почти сразу. Каникулы в Калькутте, день в поезде до Канпура, странная роль «девицы на выданье», визит на сыромятню, душевные метания (нравится ей Хареш или все-таки нет?), переезд из Канпура в Лакхнау, непрошеные мысли о Кабире – все это страшно ее утомило. Спала Лата крепко, а когда проснулась, было уже четыре часа, время чая. Она умылась, переоделась и спустилась в гостиную.
Ее мать, господин Сахгал, госпожа Сахгал и двое их детей сидели за столом и пили чай с самосами. Госпожа Рупа Мера, как обычно, узнавала последние новости из жизни лакхнауских знакомых, коих у нее было великое множество. Хотя госпожа Сахгал, строго говоря, приходилась ей двоюродной сестрой, они привыкли считать друг друга родными сестрами. В детстве они почти все время проводили вместе, особенно после того, как мать Рупы умерла от гриппа.
Желание госпожи Сахгал во всем угождать мужу было смешным и, вероятно, даже жалким. Она постоянно следила за его взглядом. «Подать тебе газету?»… «Еще чашечку?»… «Может, принести фотоальбом?» Стоило ему остановить взгляд на каком-нибудь предмете в гостиной, как жена моментально угадывала желание супруга и бросалась его выполнять. Однако господин Сахгал не презирал ее за угодливость, наоборот, то и дело благосклонно хвалил. Порой, оглаживая короткую серебристую бороду, он говорил: «Видите, как мне повезло? С такой женой, как Майя, мне ничего не надо делать! Я поклоняюсь ей, как богине». Госпожа Сахгал моментально расцветала.
И действительно, тут и там на стенах гостиной красовались ее фотопортреты в небольших рамках. Она была привлекательной женщиной (как и ее дочь), а господин Сахгал увлекался фотографией. Он обратил внимание Латы на пару портретов супруги (та везде позировала как-то неестественно и «киношно») и дочери Киран. Последняя приходилась Лате ровесницей и училась в Университете Лакхнау. Киран была высокой, бледной и очень миловидной девушкой, однако резкие движения и тревожный, бегающий взгляд совсем ее не красили.
– Итак, скоро ты отправишься в самостоятельное плавание, – назидательно произнес господин Сахгал, обращаясь к Лате. Он подался вперед и пролил немного чая на стол. Госпожа Сахгал тут же бросилась вытирать.
– Маусаджи[358], прежде чем отправляться в плавание, неплохо бы взглянуть на билет, – попыталась отшутиться Лата. Впрочем, ее неприятно задела бесцеремонность матери: та, не спросив ее позволения, обсудила с родственниками такую важную тему.
Госпожа Рупа Мера отнюдь не считала свое поведение бесцеремонным. Наоборот, она проявила заботу: теперь господину и госпоже Сахгал не придется прочесывать лакхнауское сообщество кхатри в поиске подходящего жениха для Латы.
Тут слабоумный сын – Пушкар, – который был на несколько лет младше Латы, принялся что-то напевать и тихонько покачиваться из стороны в сторону.
– Что такое, сынок? – ласково спросил его отец.
– Я хочу жениться на Лате-диди, – ответил Пушкар.
Господин Сахгал виновато пожал плечами и сказал госпоже Рупе Мере:
– У него такое бывает, что поделать. – Затем он вновь обратился к сыну: – Пойдем, Пушкар, соорудим что-нибудь из твоего «Меккано»[359]. – Они вышли из комнаты.
Лата вдруг ощутила странное беспокойство, каким-то образом связанное с одним из ее прошлых визитов в Лакхнау. Однако чувство было столь неопределенное, что понять его причину Лата не могла. Для этого ей нужно побыть одной, выбраться из дома и немного прогуляться.
– Пойду схожу к старой Британской резиденции, – сказала она. – Сейчас уже не так жарко, и это недалеко.
– Но ты еще ни одной самосы не съела! – возразила госпожа Рупа Мера.
– Ма, я что-то не голодна. А вот пройтись хочется.
– Одной нельзя, – отрезала мать. – Здесь тебе не Брахмпур. Подожди маусаджи, – может, он с тобой сходит.
– Давайте я с ней схожу! – поспешно предложила Киран.
– Как это мило с твоей стороны, – улыбнулась госпожа Рупа Мера. – Только не задерживайтесь. А то знаю я этих девчонок – заболтаются и потеряют всякий счет времени!
– Мы вернемся засветло, – успокоила ее Кимран. – Не волнуйтесь, Рупа-маси[360].
В восточной части неба собралось несколько облаков – серых, но не дождевых. В этот час на дороге к Резиденции, проходившей мимо краснокирпичного здания Главного суда Лакхнау (а ныне – Лакхнауского отделения Высокого суда Аллахабада, где и работал господин Сахгал), людей и машин было немного. Киран и Лата шли молча, и обеих это устраивало.
Лата уже дважды бывала в Лакхнау (один раз – в девять лет, еще при жизни отца, и еще раз – в четырнадцать, после его смерти). В обоих случаях жили они с мамой у Сахгалов, но до развалин Резиденции почему-то так и не дошли, хотя идти туда от дома Сахгалов рядом с Кайзербагом[361] было не больше пятнадцати минут. Из прошлых визитов Лата запомнила лучше всего не исторические памятники Лакхнау, а свежее домашнее сливочное масло, которое подавала к столу госпожа Сахгал. Еще ей почему-то запомнилось, как однажды на завтрак ей дали целую виноградную гроздь. В первый приезд Киран была настроена к Лате очень дружелюбно, а во второй – наоборот, почти враждебно. К тому времени все уже поняли, что у ее младшего брата не очень хорошо с головой. Возможно, она просто завидовала Лате, у которой было целых два брата – шумные, ласковые, нормальные мальчики. «Зато у тебя есть отец, – подумала Лата, – а мой умер. Почему я тебе так не нравлюсь?»
Впрочем, Киран явно хотела восстановить дружеские отношения – иначе не вызвалась бы идти с ней на прогулку. Лату это радовало, но, увы, теперь она сама оказалась не в настроении для дружеской болтовни.
Сегодня ей вообще не хотелось разговаривать – ни с Киран, ни с кем. А меньше всего – с матерью. Она мечтала побыть одна, подумать о своей жизни и о том, что в ней происходит. Или, может, вовсе не думать о настоящем, а отвлечься на что-то другое, полюбоваться памятниками прошлого: в сравнении с их величием и древностью ее собственные тревоги и расстройства наверняка утратят значимость. Что-то подобное она ощутила тогда на Парк-стрит, на кладбище, под проливным дождем, и теперь хотела вновь поймать это чувство перспективы.
Внушительные, побитые пулями и временем развалины Резиденции возвышались на холме впереди. Трава у подножия холма высохла и побурела без дождей, но сам холм ярко зеленел – лужайки там поливали. Среди руин росли деревья и кусты – священные фикусы, джамболаны, нимы, манго. Попадались и огромные баньяны. На разнообразных пальмах с шершавыми и гладкими стволами кричали майны. С одной полуразрушенной стены спускался на лужайку огромный ярко-розовый каскад цветущей бугенвиллеи. Между заброшенных руин, обелисков и пушек рыскали хамелеоны и белки. Штукатурка на толстых стенах местами осыпалась, обнажив тонкие твердые кирпичи. Земли этого печального памятника прошлому были усыпаны всевозможными мемориальными табличками и могильными плитами. В самом его центре – в единственном уцелевшем здании – располагался музей.
– Давай сначала зайдем в музей, – предложила Лата. – Вдруг он рано закрывается.
Ее слова повергли Киран в неожиданный трепет.
– Не з-знаю… Не знаю. Мы теперь можем делать, что хотим, – забормотала она. – Запретить-то некому.
– Вот и хорошо, пойдем, – сказала Лата, и они вошли в музей.
Киран так нервничала, что начала грызть даже не ногти, а сами пальцы. Вернее – основание большого пальца. Лата недоуменно воззрилась на нее.
– Все хорошо, Киран? Может, домой вернемся?
– Нет… нет! – воскликнула та. – Не читай это…
Не успела она закончить, как Лата прочла вслух надпись на одной из табличек:
СЮЗАННА ПАЛМЕР, 19 лет.
Убита пушечным ядром в этой комнате
1 июля 1857 года
– Да что ты, Киран! – засмеялась она.
– Где был ее отец? – вопросила та. – Где? Почему не уберег дочь?
Лата вздохнула, пожалев, что не пришла сюда одна. Увы, бороться с твердым запретом матери бродить по чужим городам в одиночку она не могла.
Раз на проявления сочувствия Киран тревожилась еще больше, Лата решила просто не обращать на нее внимания и стала с интересом разглядывать исторический макет Резиденции и прилегающих территорий во время осады Лакхнау. На стене висели фотографии в тонах сепии: битва, штурм батарей мятежниками, бильярдная комната, переодевшийся индийцем английский шпион.
Под фотографиями даже обнаружилось стихотворение Теннисона, одного из любимых поэтов Латы. Однако именно этот стих из семи строф – под названием «Прорыв осады Лакхнау» – она видела впервые. Лата с любопытством и растущим отвращением принялась читать. Интересно, что сказал бы Амит об этих стихах… Каждая строфа заканчивалась одними и теми же словами:
«И всегда выше самых высоких крыш развевалось английское знамя!..»
Только время от времени вместо «и» Теннисон вставлял «но» или «что». Лата не могла поверить, что эти строки написал автор «Мод» и «Вкушающих лотос». Такого расистского самодовольства от своего любимого поэта она не ожидала:
И так далее, и тому подобное.
Ей не пришло в голову, что, поменяйся стороны местами, не менее омерзительные стихи появились бы на персидском и, вероятно, на санскрите по всей зеленой Англии родной[362]. Она вдруг ощутила гордость за свекра Савиты, принявшего непосредственное участие в выдворении англичан из Индии, и на минуту совершенно забыла про монастырь Святой Софии и «Эмму».
В приступе ярости она забыла даже про Киран, которая так и стояла возле таблички памяти бедной Сюзанны Палмер и горько, содрогаясь всем телом, рыдала. На нее косились люди. Лата обняла ее за плечо, но не знала, чем еще можно помочь. Она вывела ее на улицу и усадила на скамейку. Начинало темнеть: им пора было возвращаться домой.
Внешне Киран очень походила на мать, хотя мамину недалекость не унаследовала. Слезы градом бежали по ее лицу, при этом она не могла вымолвить ни слова. Лата безуспешно пыталась понять, что случилось, что ее так расстроило? Неужели смерть той девушки? Да ведь это было давным-давно, почти сто лет назад… Или такое влияние оказывала на Киран сама Резиденция, пропитанная атмосферой отчаяния и тлена? Или дома что-то не ладится? Рядом с ними бегал по траве мальчик. Он запускал оранжево-фиолетового воздушного змея и то и дело косился на девушек.
Дважды Лате показалось, что Киран вот-вот разоткровенничается – или хотя бы извинится за свое поведение. Так и не дождавшись от нее объяснений, она предложила:
– Пойдем домой, уже темнеет.
Киран вздохнула, встала, и они с Латой начали спускаться с холма. Лата запела себе под нос рагу «Марва», которую любила всей душой. Возле самого дома Киран наконец пришла в себя и спросила:
– Вы ведь уезжаете завтра вечером, да?
– Да.
– Вот бы мне приехать к вам в Брахмпур! Но, говорят, дом у Савиты маленький, не то что фешенебельный отель моего отца. – Последние слова она произнесла с нескрываемой горечью.
– Конечно приезжай, Киран! Можешь пробыть у нас целую неделю – и даже дольше. У вас ведь учеба начинается на две недели позже – вот и приезжай. Узнаем друг друга получше.
И вновь Киран замолчала – почти виновато. На приглашение Латы она ничего не ответила, даже не поблагодарила.
Лата была очень рада видеть маму. Госпожа Рупа Мера, конечно, отругала девушек за долгую прогулку, но родные упреки пришлись Лате как бальзам на душу.
– Ну, рассказывайте… – начала было госпожа Рупа Мера.
– Ладно, ма. Сначала мы шли по дороге мимо главного здания суда, потом добрались до Резиденции. У подножия стоит обелиск памяти солдат и сипаев, до последнего хранивших верность британцам. Возле обелиска сидели три белки…
– Лата!
– Да?
– Ты ужасно себя ведешь. Я только хотела узнать…
– Ты хотела узнать все, ма.
Госпожа Рупа Мера нахмурилась и обратилась к двоюродной сестре с вопросом:
– Твоя Киран так же себя ведет?
– О нет, – ответила госпожа Сахгал. – Киран у нас паинька. Все благодаря Сахгалу-сахибу. Сахгал-сахиб с ней разговаривает, все обсуждает, дает советы. О лучшем отце и мечтать нельзя! Даже когда клиенты ждут… Но и Лата у тебя хорошая, очень хорошая.
– Нет, – засмеялась Лата, – увы, я плохая. Ма, что же ты будешь делать, когда выдашь меня замуж? Кого будешь отчитывать?
– Тебя и буду, где бы ты ни была.
Тем временем в гостиную вошел господин Сахгал. Он слышал последние слова Латы и, оглаживая бородку, отеческим тоном проговорил:
– Лата, вовсе ты не плохая, уж я-то знаю. Мы все слышали, как замечательно ты сдала сессию, и гордимся тобой. Скоро нам предстоит долгий разговор о твоем будущем.
Киран встала:
– Пойду проведаю Пушкара.
– Сядь, – тем же спокойным голосом приказал ей отец.
Киран побелела и вернулась на место.
Взгляд господина Сахгала блуждал по комнате.
– Поставить пластинку? – предложила его жена.
– Хобби у тебя есть? – спросил господин Сахгал у Латы.
– О да, – ответила за нее госпожа Рупа Мера. – Недавно она начала очень красиво петь классическую музыку. И читает запоем, настоящий книжный червь!
– А вот я люблю фотографировать, – сказал господин Сахгал. – Увлекся этим еще в юности, когда изучал юриспруденцию в Англии.
– Альбомы? – с замиранием сердца произнесла госпожа Сахгал: никак удастся услужить?
– Давай, неси.
Она принесла фотоальбомы и разложила их на столе перед мужем. Господин Сахгал начал показывать гостям фотопортреты своих английских домовладелиц, их дочерей и других знакомых девушек. Потом пошли индийские снимки, а за ними бесконечные страницы с портретами жены и дочери. Некоторые позы Лата нашла безвкусными и даже вызывающими. На одной карточке, к примеру, госпожа Сахгал наклонилась вперед так, что одна грудь почти вывалилась наружу. Господин Сахгал все это все время размеренно и мягко вещал о тонкостях ремесла: о композиции и выдержке, матовой и глянцевой фотобумаге, контрасте и глубине резкости.
Лата покосилась на мать. Госпожа Рупа Мера разглядывала снимки с несколько озадаченным интересом. Лицо госпожи Сахгал светилось гордостью. Киран сидела неподвижно, как истукан, лишь время от времени покусывая основание большого пальца, – что за странная, даже жуткая привычка?.. Поймав недоумевающий взгляд Латы, Киран посмотрела на нее со смесью стыда и ненависти.
После ужина Лата сразу ушла в спальню. Ей было крайне не по себе: какое счастье, что поезд завтра! Мама, напротив, подумывала перенести отъезд – и госпожа, и господин Сахгал уговаривали их погостить подольше.
– Что же это такое? – сказала госпожа Сахгал за ужином. – Приезжаешь на один день, а потом целый год от тебя ни слуху ни духу! Разве сестры так себя ведут?
– Да я и рада бы остаться, Майя, – ответила госпожа Рупа Мера. – Но у Латы скоро учеба. А так мы очень хотели бы у вас погостить.
Пушкар весь ужин вел себя примерно, однако самостоятельно ел с большим трудом – ему помогал в этом отец. К концу ужина вид у господина Сахгала был очень усталый. Он пошел укладывать Пушкара спать.
Вскоре он вернулся в гостиную, пожелал всем спокойной ночи и сразу же скрылся у себя. Его спальня располагалась в начале длинного коридора, а спальня жены – прямо напротив. Дальше шли гостевые комнаты и, наконец, спальни Пушкара и Киран. Пушкару нравились старинные напольные часы – семейная реликвия, – и поэтому господин Сахгал установил их рядом с комнатой сына. Иногда Пушкар подпевал бою и даже научился сам их заводить.
Лата какое-то время ворочалась без сна. В разгар лета все укрывались тонкими простынями, не одеялами. Вентилятор она включила, а в москитной сетке пока не было нужды. Возвещая о прошествии четверти часа, часы били тихо, зато в одиннадцать и в двенадцать громкий звон оглашал весь коридор. Лата немного почитала при тусклом свете лампы, стоявшей на тумбочке возле кровати, но события последних двух дней никак не шли из головы, и строки путались перед глазами. Наконец она выключила свет, закрыла глаза и в полусне увидела Кабира.
Из застеленного ковром коридора донеслись тихие шаги. Они замерли возле ее двери, и Лата испуганно села в кровати: у мамы походка была совсем другая. Дверь отворилась, и в тусклом свете, лившемся из коридора, она увидела на пороге мужской силуэт. То был господин Сахгал.
Лата включила свет. Господин Сахгал немного поморгал, затем тряхнул головой, прикрывая глаза ладонью от неяркого света лампы. На нем был коричневый халат с поясом, украшенным кистями. Лата заметила, что вид у господина Сахгала усталый.
Она взглянула на него в недоумении и замешательстве.
– Что такое, маусаджи? – спросила она. – Вам плохо?
– Нет, все хорошо. Просто я работал допоздна, а потом увидел, что ты тоже не спишь, свет горит. Думаю – дай зайду поболтать. И ты как раз свет выключила. Умница ты наша, столько читаешь!
Оглаживая бородку, господин Сахгал осмотрелся по сторонам. Мужчина он был крупный.
– Надо же, стула нет, – задумчиво проговорил он. – Скажу Майе. – Он присел на край кровати. – Все хорошо? Подушки, матрас – тебе удобно? Помню, в детстве ты очень любила виноград. Вот такой малюткой была. А сейчас как раз сезон. Пушкар тоже любит виноград. Бедный мальчик.
Лата попыталась натянуть простыню повыше, но господин Сахгал сидел на уголке.
– Вы очень добры к Пушкару, маусаджи, – заметила Лата, не зная, что лучше сделать или сказать в такой ситуации, как поддержать разговор. Она прямо слышала – и чувствовала, – как неистово колотится в груди сердце.
– Видишь ли, – спокойным голосом произнес господин Сахгал, стиснув кисть на поясе халата, – здесь ему жизни не будет. В Англии есть специальные школы для особых детей, таких как он… – Он умолк, осматривая лицо и шею Латы. – А этот парень, Хареш, учился в Англии? Может, он тоже привез оттуда фотографии своих… домовладелиц?
– Не знаю, – ответила Лата, вспомнив непристойные снимки господина Сахгала и отчаянно пытаясь скрыть страх. – Маусаджи, ужасно хочется спать, завтра опять в дорогу…
– Поезд только вечером, успеешь выспаться. Нам с тобой надо обо всем поговорить – прямо сейчас. Видишь ли, в Лакхнау мне совсем не с кем поболтать. В Калькутте и даже в Дели другое дело, но я не могу часто уезжать – работа.
– Понимаю.
– Да и Киран это на пользу не пойдет. Она уже начала знакомиться с плохими ребятами, читать плохие книги. Жена у меня святая, ничего не замечает.
Он говорил ласково, и Лата машинально кивала.
– Жена у меня святая, – повторил господин Сахгал. – По утрам целый час творит пуджу. Все для меня делает – своими руками готовит все, что ни попрошу. Она как Сита – идеальная жена. Велю ей танцевать обнаженной – будет танцевать. Для себя ей ничего не надо. Только выдать замуж Киран. Но я считаю, что дочери сперва нужно получить образование, а до тех пор она может и дома пожить. Однажды к нам пришел парень – прямо в мой дом заявился, представляешь? Я велел ему убираться, выгнал взашей! – Усталость господина Сахгала будто рукой сняло, он прямо рассвирепел; впрочем, голос его оставался спокойным, сам он тоже вскоре успокоился и рассудительно продолжал: – Вот не знаю, кто женится на Киран… Пушкар иногда такие страшные звуки издает. Прямо рычит от ярости. Ничего, что я так откровенно с тобой говорю? Вы с Киран подруги, я знаю. Ты тоже все можешь мне рассказывать. Какие у тебя планы?.. – Он принюхался. – Пахнет одеколоном твоей матушки. Киран никогда не душится. Я за естественность во всем.
Лата молча смотрела на него. Во рту у нее пересохло.
– Но я обязательно покупаю ей сари, когда еду в Дели по работе, – продолжал господин Сахгал. – В войну светские дамы носили сари с широкой каймой, парчовые да шелковые… Помню, пока твой отец еще был жив, твоя мама иногда надевала свое свадебное сари. Вот были времена! А теперь все это в прошлом. Вышивка стала признаком дурного вкуса.
Подумав немного, он добавил:
– Купить тебе сари?
– Нет… нет…
– Креп-жоржет драпируется лучше, чем шифон, не правда ли?
Лата не ответила.
– Нынче все сходят с ума по аджантовским паллу. Мотивы в самом деле впечатляют своей… образностью. Тут тебе и индийские огурцы, и лотосы… – Господин Сахгал улыбнулся. – А теперь в моду вошли короткие чоли: женщины обнажают живот, спину… Значит, ты плохая девочка?
– Плохая? – переспросила Лата.
– За ужином ты сказала, что ты плохая, – неспешно и мягко проговорил ее дядя. – Мне кажется, это не так. Ты не плохая, просто любишь помаду. Хочешь помаду, Лата?
Она вдруг с ужасом вспомнила: этот же вопрос он задавал ей пять лет назад, когда они сидели в машине. Лата полностью стерла из памяти тот разговор. Ей было четырнадцать с небольшим, и дядя так же вкрадчиво, заботливо предложил ей: «Хочешь помаду, Лата?»
– Помаду? – озадаченно переспросила она. В юности ей казалось, что красятся (и курят) только женщины очень смелые, современные и, вероятно, безнравственные. – Нет, не хочу.
– А знаешь, что такое помада? – спросил пять лет назад господин Сахгал. Губы его медленно растянулись в ухмылке.
– То, чем красятся? – предположила Лата.
– Красятся? – медленно уточнил дядя.
– Ну да. Красят губы.
– Нет, не губы. – Господин Сахгал плавно покачал головой из стороны в сторону и улыбнулся, будто смакуя шутку и при этом глядя прямо в широко распахнутые глаза племянницы.
Наконец в машину села Киран – она выбегала что-то купить, – и они поехали дальше. Дома Лате стало нехорошо. Она решила, что неправильно поняла дядю, и никому не рассказывала про тот случай, даже матери. Просто решила выбросить его из головы. Но теперь тревожное воспоминание вернулось, и Лата в ужасе уставилась на господина Сахгала.
– Ты любишь помаду, я знаю. Хочешь? – предложил господин Сахгал, подаваясь вперед.
– Нет!.. – воскликнула Лата. – Не хочу! Маусаджи, умоляю, перестаньте…
– Здесь так жарко. Сниму, пожалуй, халат.
– Нет! – Лата хотела закричать, но не смогла. – Не надо, пожалуйста, я закричу… моя мама… она очень чутко спит и сразу услышит… Уходите, уходите! Ма! Ма!..
Напольные часы в коридоре пробили час ночи.
Рот господина Сахгала приоткрылся. Секунду-другую он молчал. Потом вздохнул.
Вид у него снова был усталый.
– Я думал, ты умная девочка, – разочарованным тоном проговорил он. – Что это ты удумала? Будь твой отец жив, ты бы себе такого не позволяла. – Господин Сахгал встал. – Надо наконец принести сюда стул. В номерах любого фешенебельного отеля должны быть стулья! – Он собирался погладить Лату по волосам, но, видно, почувствовал ее ужас, и милостиво произнес: – Я знаю, в глубине души ты хорошая девочка. Сладких снов, благослови тебя бог.
– Нет! – едва не заорала Лата.
Когда он ушел – из коридора донеслись его мягкие шаги, потом закрылась дверь в спальню, – Лату затрясло. «Сладких снов, благослови тебя бог» – так говорил на ночь папа. Ей, своей «обезьянке». Она выключила свет и тут же включила обратно. Подошла к двери: ни засова, ни замка. Тогда она подтащила к двери чемодан и подперла им дверь. Рядом с лампой на тумбочке стоял кувшин с водой, и Лата выпила целый стакан. Горло полыхало, руки тряслись. Она зарылась лицом в платок матери и стала вспоминать отца. На каникулах, когда он приходил с работы, Лата заваривала ему чай. Он был веселым человеком и по вечерам любил собирать вокруг себя всю семью. Рагубир Мера умер в Калькутте после долгой сердечной болезни – Латы не было рядом, она училась в Массури. Монахини монастырской школы проявили удивительную доброту, когда она получила страшное известие: освободили ее от контрольной, намеченной на тот день, и подарили сборник стихов, который она до сих пор берегла как зеницу ока. Одна из монахинь сказала: «Какое горе, он был еще так молод!» – «Нет, что вы, – ответила Лата. – Он был уже старый, целых сорок семь лет!» Ей не верилось, что отец в самом деле умер. Через пару месяцев закончится семестр, и она, как обычно, поехала бы домой… Плакать почему-то не хотелось.
Месяц спустя в Массури приехала ее мать. Она была раздавлена горем и просто не нашла в себе сил приехать раньше, даже к дочери. Белое сари, на лбу нет тики… Вот тут-то Лата наконец все осознала. И заплакала.
«Он был очень старый!»
В голове вновь прозвучали слова дяди: «Вот такой малюткой ты была».
Лата опять выключила свет и лежала в темноте без сна.
Рассказывать о случившемся никому нельзя, это она понимала. Госпожа Сахгал боготворит мужа, – вероятно, она даже не способна увидеть, какой он на самом деле. Спят они в отдельных комнатах: господин Сахгал часто работает допоздна. Мама тоже вряд ли поверит, а если и поверит, то отмахнется – мол, ты просто драматизируешь, углядела непотребство в совершенно нормальном желании дяди приласкать племянницу. И даже если она поверит ей полностью, до конца, что тут можно поделать? Разоблачить мужа Майи и разрушить ее глупое женское счастье?
Лата почему-то вспомнила, что ни мама, ни Савита не рассказывали ей, что такое менструация. Месячные пришли неожиданно, в поезде, когда Лате было двенадцать. Отец к тому времени умер. Вагоны люкс остались в прошлом, теперь госпожа Рупа Мера и ее дети ездили в простых вагонах – между вторым и общим классом. Стояла летняя жара, как и сейчас, сезон дождей еще не начался. Лата с мамой поехали куда-то вдвоем, без Савиты и остальных. Ощутив странный дискомфорт внизу живота, Лата отправилась в туалет и увидела, что истекает кровью. В ужасе, решив, что умирает, она бросилась обратно в вагон. Мать дала ей носовой платок и почему-то смутилась, велела ни с кем это не обсуждать, особенно с мужчинами. Сита и Савитри о таких вещах не разговаривали. Лата принялась гадать, чем же заслужила эту напасть. Наконец мама успокоила ее и велела не переживать, это случается раз в месяц со всеми женщинами и делает их такими особенными и чудесными.
– С тобой тоже? – уточнила Лата.
– Да, – ответила госпожа Рупа Мера. – Раньше я пользовалась мягкой тканью, но теперь есть специальные прокладки. Нужно всегда иметь при себе несколько штук про запас. У меня в чемодане должны быть, давай достанем.
Из-за жары Лате было особенно неприятно и липко, но пришлось терпеть. Увы, с годами лучше не стало: хлопотно, неприятно, спина болит, да еще перед экзаменами цикл сбивается. Чудесного мало. Когда она спросила Савиту, почему та ее не предупредила, сестра ответила: «А я думала, ты уже все знаешь. Я в твоем возрасте знала».
Часы в коридоре пробили три, но Лате так и не спалось. Вдруг она опять окаменела от страха: послышались знакомые мягкие шаги по ковру. Неужели опять остановятся у ее двери?! Ох, ма, ма, запричитала про себя Лата.
Однако шаги начали удаляться и стихли где-то в дальнем конце коридора, рядом с комнатами Пушкара и Киран. Наверное, господин Сахгал решил проведать сына. Лата стала ждать, когда он пойдет обратно, но это случилось только через два часа, около пяти утра. Дядя тихо прокрался по коридору в свою комнату, на мгновение замерев у ее двери.
К завтраку господин Сахгал не спустился.
– Сахгалу-сахибу сегодня нездоровится. Он столько работает! – посетовала госпожа Сахгал.
Госпожа Рупа Мера покачала головой:
– Майя, скажи ему, чтобы не усердствовал. Вот мой муж перетрудился: сердце не выдержало нагрузки. А все ради чего? Ради какой такой великой цели? Да, каждый должен трудиться, но и меру надо знать. Лата, ты почему не ешь свой тост? Остынет же! Смотри, Майя-маси приготовила твое любимое сливочное масло!
Госпожа Сахгал сердечно улыбнулась Лате:
– У нее такой усталый и обеспокоенный вид. Бедняжка, наверное, уже влюбилась в Х. и теперь ночами только о нем и мечтает. – Она радостно вздохнула.
Лата молча намазала маслом поджаренный хлеб.
Обычно господин Сахгал помогал сыну за столом, но сегодня его не было, и Пушкар никак не мог управиться со своим тостом. Киран – такая же понурая и невыспавшаяся, как Лата, – подошла ему помочь.
– А как он бреется? – тихо спросила госпожа Рупа Мера.
– О, ему помогает Сахгал-сахиб, – ответила госпожа Сахгал. – Или кто-нибудь из слуг. Но Пушкару больше нравится, когда это делаем мы. Ах, Рупа, вот бы ты побыла у нас подольше! Нам столько нужно обсудить. И девочки пообщались бы.
– Нет! – вырвалось у Латы. На ее лице читался страх и отвращение.
Киран уронила нож на тарелку Пушкара и стремглав выбежала из столовой.
– Лата, немедленно перед ней извинись! – взвилась госпожа Рупа Мера. – Ты что творишь? Совсем стыд потеряла?
Лата могла бы объяснить, что дело не в Киран, просто она ни дня не проведет больше в этом доме. Но такие слова неизбежно обидели бы госпожу Сахгал. Поэтому она просто опустила голову и промолчала.
– Ты меня слышала? – В пронзительном голосе госпожи Рупы Меры зазвучали нотки гнева.
– Да.
– Что «да»?
– Да, ма, я тебя слышала. Слышала, слышала!
Лата встала и ушла к себе. Госпожа Рупа Мера не верила своим глазам и ушам.
Пушкар запел и принялся запихивать в рот маленькие кусочки тоста, который ему намазала маслом и нарезала сестра. Госпожа Сахгал расстроилась.
– Жаль, здесь нет Сахгала-сахиба. Он знает подход к детям!
Госпожа Рупа Мера сказала:
– Лата порой совсем не думает, что творит. Пойду с ней поговорю. – Тут ей пришло в голову, что она слишком строга к дочери. – Наверное, перенервничала в Канпуре. Я тоже, конечно, нервничаю. Столько для нее хлопочу – а она не ценит! Только Он меня и ценил.
– Ты сперва допей чай, Рупа, – сказала госпожа Сахгал.
Несколько минут спустя госпожа Рупа Мера вошла в комнату дочери и обнаружила, что та спит. Да так крепко, что ее с трудом растолкали к обеду.
За обедом господин Сахгал улыбнулся Лате и сказал:
– У меня для тебя подарок.
Он протянул ей маленькую плоскую квадратную коробочку в красной оберточной бумаге с узором из бубенцов, веток остролиста и прочих рождественских атрибутов.
– Какая прелесть! – воскликнула госпожа Рупа Мера, хотя понятия не имела, что внутри.
Уши Латы вспыхнули от стыда и ярости.
– Он мне не нужен.
Ее мать потеряла дар речи.
– А потом мы с тобой сходим в кино, – сказал господин Сахгал. – Как раз успеем до поезда.
Лата в замешательстве уставилась на него.
Госпожа Рупа Мера, которая всегда считала невежливым открывать подарки при других, от потрясения забылась и велела дочери:
– Открывай.
– Не хочу! – отрезала Лата. – Открывай сама. – Она оттолкнула коробочку. Внутри что-то звякнуло.
– Савита никогда так себя не вела, – начала ее мать. – Маусаджи специально для тебя взял выходной, чтобы мы с Майей могли спокойно поболтать! Ты не представляешь, как он за тебя волнуется! Говорит, что ты умная девочка, но я начинаю в этом сомневаться. Скажи ему спасибо за подарок.
– Спасибо, – проронила Лата, чувствуя себя опороченной и униженной.
– Когда вернешься из кино, расскажешь, о чем был фильм.
– Я не пойду в кино.
– Что?
– Я не пойду в кино!
– Маусаджи будет с тобой, Лата, чего ты боишься? – недоумевала ее мать.
Киран бросила на Лату злобно-ревнивый взгляд. Господин Сахгал сказал:
– Она мне как родная доченька. Я прослежу, чтобы она не объедалась мороженым и прочими вредностями.
– Я не пойду! – в панике и ярости крикнула Лата.
Госпожа Рупа Мера возилась с подарком. От возмутительного дочкиного крика пальцы вдруг перестали ее слушаться, и она случайно порвала обертку, которую обычно снимала бережно, чтобы потом использовать еще раз.
– Видишь, что я из-за тебя наделала! – упрекнула она Лату, а потом, увидев содержимое свертка, озадаченно посмотрела на господина Сахгала.
Под бумагой оказалась головоломка – розовый пластиковый лабиринт с прозрачной крышкой и семью стальными шариками. Нужно было изловчиться и загнать все семь шариков в центральную лунку.
– Она такая умница, вот я и решил подарить ей головоломку. Дома она справилась бы с ней за пять минут, но в поезде так тряско – уйдет не меньше часа, – мягко пояснил господин Сахгал. – Отлично помогает скоротать время.
– Спасибо за заботу, – слегка нахмурившись, пробормотала госпожа Рупа Мера.
Лата соврала, что у нее раскалывается голова, и ушла в свою комнату. Впрочем, ей действительно было дурно – дурно и тошно до глубины души.
На вокзал госпожу Рупу Меру и Лату отвез водитель господина Сахгала – сам господин Сахгал ушел на работу. Киран осталась с Пушкаром. Провожать их поехала госпожа Сахгал, которая по дороге мило щебетала обо всем подряд.
Лата не проронила ни слова.
Они вошли в толпу на перроне. Вдруг из этой толпы вынырнул Хареш.
– Здравствуйте, госпожа Мера. Здравствуй, Лата!
– Хареш? Я же велела тебе нас не провожать, – опешила госпожа Рупа Мера. – И называть меня «ма», – добавила она по привычке.
Хареш улыбнулся, радуясь, что сумел их удивить.
– А мой поезд тоже отходит через пятнадцать минут, вот я и решил поздороваться да помочь вам с багажом. Где кули?
Он весело и быстро усадил их в вагон, принес багаж, а черную сумку госпожи Рупы Меры положил так, чтобы она была под рукой и при этом никто ее не стащил.
Госпожа Рупа Мера выглядела раздавленной. Она неспроста потратилась на дорогие билеты из Канпура в Лакхнау: очень хотелось произвести на потенциального зятя определенное впечатление. Теперь Хареш увидел, что они путешествуют даже не вторым, а общим классом. В самом деле, Хареша это озадачило, хотя виду он не подал. После рассказов госпожи Рупы Меры о путешествиях в вагонах люкс и сыне, работающем в «Бентсене Прайсе», он ожидал несколько другого.
«Да какая, в сущности, разница? Главное, девушка хорошая», – сказал он себе.
Лата сперва была очень рада Харешу (на ее лице он даже прочитал облегчение), но вскоре полностью ушла в себя и ничего вокруг не замечала – ни мать, ни попутчиков, ни тем более Хареша.
Когда раздался гудок, перед его глазами встала яркая картина: примерно это же время дня, жара (значит, дело было не так давно), Хареш стоит на перроне людного вокзала, а его кули вот-вот скроется в толпе. Женщина средних лет (она стоит к нему спиной, лица не видно) и ее юная спутница садятся в поезд. Лицо девушки – Хареш теперь понял, что это Лата, – выражало такую сосредоточенность на своем внутреннем мире, на своей боли или, быть может, гневе, что у Хареша перехватило дыхание. Их сопровождал мужчина, которого он встретил в гостях у Сунила Падвардхана, – молодой лектор, как бишь его… Брахмпур, да, вот где он впервые увидел Лату и ее мать! Точно, точно, память его не подвела, он действительно ее видел. Хареш улыбнулся, и глаза превратились в щелочки.
– Брахмпур, светло-голубое сари, – сказал он себе под нос.
Лата вопросительно взглянула на него сквозь открытое окно.
Поезд тронулся.
Хареш мотнул головой, по-прежнему улыбаясь. Даже если бы поезд никуда не ехал, вряд ли он счел бы нужным объясниться.
Он помахал рукой, но ни мать, ни дочь не махнули ему в ответ. Хареш, прирожденный оптимист, списал это на выученную английскую сдержанность.
«Голубое сари. Вот где я ее видел, вот же где», – твердил он про себя.
День в Лакхнау Хареш провел у сестры Симран. Он сообщил ей, что не далее как вчера познакомился с девушкой, из которой – поскольку на брак с Симран надежд он больше не питал – могла получиться неплохая жена.
Конечно, он сформулировал это несколько иначе, но и в подобных словах с его стороны не было бы ничего заведомо оскорбительного. Большинство знакомых семей Хареша создавались из практических соображений, да и выбор зачастую делали не сами молодые, а их отцы или иные главы семейства, руководствуясь желанными (или непрошеными) советами многочисленной родни. Одну дальнюю родственницу Хареша, например, сосватал деревенский брадобрей: поскольку он был вхож в большинство домов деревни, за один только последний год он поспособствовал созданию четырех брачных союзов.
Сестре Симран всегда нравился Хареш. Она знала, как искренне и преданно он любит ее сестру, и чувствовала, что его сердце до сих пор принадлежит только ей.
Такая незамысловато-метафоричная формулировка никогда не приходила в голову самому Харешу. Его сердце и душа в самом деле принадлежали Симран. Она могла делать с ним что угодно – и он все равно бы ее любил. Радость в глазах Симран при каждой их встрече (и грусть, что за ней скрывалась), растущая уверенность в том, что родители никогда не позволят им быть вместе и отрекутся от дочери, если та все же выйдет за Хареша, что мать, женщина эмоциональная, покончит с собой (теперь она грозилась это сделать в каждом письме и каждый раз, когда Симран приезжала домой), – все это изматывало его возлюбленную. Ее письма и раньше-то приходили нерегулярно (отчасти потому, что сама она получала весточки Хареша от случая к случаю – их привозила подруга, на адрес которой он писал), а теперь стали приходить и вовсе непонятно как: то три письма подряд, то неделями ни слова не дождешься.
Сестра, конечно, понимала: Симран больно ранит весть, что Хареш решил связать жизнь с другой женщиной (или хотя бы всерьез задумался об этом). Симран искренне любила Хареша. Ее сестра тоже его любила, хоть он и был сын лалы (так сикхи презрительно называли индуистов). Даже брата Симран, ровесника Хареша, втянули в эту историю. Когда им было по семнадцать, Хареш нанял его петь газели под окнами любимой: Симран за что-то обиделась на Хареша, и таким образом он попытался ее задобрить. Сам Хареш, при всей любви к музыке и вере в ее чудотворную силу – проникать в самые черствые сердца, – петь категорически не умел. Даже Симран, вообще-то любившая его голос, однажды признала, что слуха у него нет.
– Хареш, ты твердо решил жениться? – спросила его по-пенджабски сестра Симран. Она была на три года старше Симран и сама вышла замуж за офицера-сикха по договоренности родителей.
– А что мне еще делать? – спросил Хареш. – Пора остепеняться. Время идет. Мне уже двадцать восемь. Я ведь и о Симран забочусь: пока не женюсь, она так и будет отказывать всем, кого ей подберут родители.
В глазах Хареша стояли слезы. Сестра Симран погладила его по плечу.
– И когда ты понял, что эта девушка тебе подходит?
– На вокзале Канпура. Я угостил ее какао – ну, знаешь, «Фезантс»… – Он осекся, увидев ее выражение лица: она явно не желала знать подробности.
– Ты написал отцу?
– Сегодня ночью напишу, когда вернусь в Канпур. – Хареш нарочно выбрал поезд, который отбывал из Лакхнау почти одновременно с поездом госпожи Рупы Меры и ее дочери: хотел еще разок повидать Лату.
– Ты только Симран пока не пиши, ладно?
– Почему? – с досадой спросил Хареш. – Рано или поздно придется поставить ее в известность.
– Если у вас с той девушкой не сложится, ты напрасно причинишь Симран боль.
– Она удивится, что я так долго молчу.
– А ты не молчи, пиши, как обычно.
– Да что ты! – Харешу претили любые недомолвки.
– Я же не прошу тебя врать, просто не поднимай эту тему.
Он задумался.
– Ладно, – наконец сказал он, а сам подумал, что толку от этого не будет: Симран наверняка почувствует, что теперь не только в ее, но и в его жизни начали происходить события, которые могут их разлучить.
Через некоторое время они сменили тему и заговорили о жизни самой сестры Симран. Ее маленький сын Монти (трех лет от роду) захотел, когда вырастет, служить во флоте, а муж (любивший сына до беспамятства) принял это заявление очень плохо. Он решил, что это своеобразный вотум недоверия со стороны Монти, и, похоже, обиделся. Сама она связывала желание сына с его любовью поплескаться в ванной с корабликами: до солдатиков малыш еще просто не дорос.
Монти не очень хорошо произносил некоторые звуки и слова. Вот на днях он сказал (по-английски, а не по-пенджабски), играя в луже после очередного короткого ливня: «Ситяс как плыгну в силидину!» Сестра Симран считала такое произношение невозможно умилительным и надеялась, что с годами сын все же начнет отправлять своих оловянных солдатиков «на смелтный бой». Монти слушал ее с выражением уязвленного достоинства на лице. Время от времени он тянул ее за руку: мол, ну хватит уже болтать.
Хареш был не голоден и решил вместо обеда сходить в кино на двенадцатичасовой сеанс. В местном кинотеатре крутили «Гамлета». Сама картина ему понравилась, но нерешительность главного героя не вызвала у него ничего, кроме раздражения.
После кино он нашел дешевую парикмахерскую, где постригся всего за одну рупию, потом купил пан и отправился на вокзал, чтобы сесть на поезд до Канпура – и, если повезет, встретить Лату с мамой (он испытывал теплые чувства к ним обеим). То, что повидаться все же удалось, подняло Харешу настроение на целый день, а то, что они не помахали ему в ответ из отъезжающего поезда, не особенно его расстроило. Счастливые встречи с Латой на двух вокзалах он решил считать добрым предзнаменованием.
Ехать до Канпура было два часа; Хареш достал из портфеля голубой именной блокнот (вверху каждой страницы было оттиснуто «Х. К. Кханна») и еще один, попроще, для заметок. Он перевел взгляд с одного на другой, потом на свою попутчицу, сидевшую напротив, затем посмотрел в окно. На улице темнело. В вагоне зажгли свет. Наконец Хареш понял, что бессмысленно писать серьезное письмо в трясущемся поезде и убрал первый блокнот подальше.
Открыв второй, он вывел: «Список дел», потом исправил эти слова на другие: «Не забыть», потом зачеркнул и их и написал: «Сделать». В голову пришла мысль, что он ведет себя не умнее Гамлета.
Составив список писем, которые ему предстояло написать, и разных рабочих дел, он задумался о более важных вещах и начал третий перечень под названием «Моя жизнь»:
1) Следить за новостями и событиями в мире.
Хареш полагал, что в этом смысле он не очень хорошо показал себя на встрече с Латой и госпожой Мерой. Однако на работе его так заваливали делами, что порой он не успевал даже открыть газету, не то что ее прочитать.
2) Делать зарядку минимум 15 мин. в день. Где взять время?
3) Сделать так, чтобы 1951 стал решающим годом в моей жизни.
4) Полностью выплатить долг дяде Умешу.
5) Научиться управлять своим гневом и терпеть неразумных, охотно или нет.
6) Довести до конца затею с брогами для Кедарната Тандона (Брахмпур).
Последнее он вымарал и перенес в список рабочих дел.
7) Усы?
Это он тоже вымарал, но потом вписал заново.
8) Учиться у хороших людей, таких как Бабарам.
9) Прочесть все основные романы Т. Г.
10) Стараться, как раньше, регулярно вести дневник.
11) Составить список 5 лучших и 5 худших своих качеств. От первых избавиться, последние – развивать.
Хареш прочитал последний пункт, удивленно поднял брови и исправил ошибку.
Было уже поздно, когда он вернулся на виллу «Вяз». Миссис Мейсон, которая иногда ворчала, если Хареш опаздывал к обеду или ужину (на том основании, что это расстраивает слуг), на сей раз встретила его весьма радушно.
– Ах, у вас такой усталый вид! Дочка мне говорила, что вы сейчас очень заняты! Но все же могли бы предупредить, что уезжаете. Мы вам и обед вчера приготовили, и ужин, и сегодняшний обед… Ну да ладно. Вы наконец дома, это главное. Сегодня у нас баранина. Ароматнейшее, сытное жаркое!
Хареш был рад это слышать – он ничего не ел с самого утра. Миссис Мейсон сгорала от любопытства, но все же удержалась от допроса, пока он расправлялся с бараниной.
После ужина миссис Мейсон обратила на него вопросительный взгляд.
– Как Софи? – ловко вывернулся Хареш. Софи была любимой персидской кошкой миссис Мейсон и неизменным объектом ее длинных и весьма оживленных рассказов.
Прослушав пятиминутный эпизод из саги о Софи, Хареш зевнул и сказал:
– Что ж, спокойной ночи, миссис Мейсон. Спасибо огромное, что не дали моему ужину остыть. Пожалуй, мне пора на боковую.
И прежде чем миссис Мейсон успела завести разговор о Симран или двух его вчерашних гостьях, Хареш скрылся.
Он чертовски устал, но решил посидеть подольше и написать три письма. Остальные могли подождать до завтра.
Сначала Хареш хотел написать Лате, однако, почувствовав на себе укоризненный взгляд Симран, занялся сперва письмом покороче и попроще – вернее, открыткой.
Она была для сына Кедарната Тандона, Бхаскара.
Дорогой Бхаскар!
Надеюсь, у тебя все хорошо. Один коллега-китаец подсказал мне слова, которые тебя интересовали: это «вань» и «и-и». Получаются следующие названия степеней десяти: десять, сто, тысяча, вань, лакх, миллион, крор, и-и, миллиард. А название для десяти в десятой степени тебе придется изобрести самому. Предлагаю «бхаск».
Пожалуйста, передай от меня привет доктору Дуррани, своим родителям и бабушке. И попроси отца выслать мне второй образец брогов, обещанных мне человеком из Равидаспура. Они должны были прибыть больше недели назад, но их до сих пор нет. Вполне возможно, что они уже в пути.
С любовью,
Следом он написал короткое – на полторы странички – письмо отцу и приложил к нему маленькую фотографию Латы, которую взял у ее матери на первой встрече. Вообще-то, Хареш хотел сам сфотографировать их обеих, но это предложение отчего-то их смутило, и он решил не настаивать.
Лате он написал письмо на три страницы. Тогда, на вокзале, когда они пили холодное какао, он едва не признался ей (а точнее – им), что уже видит в Лате свою будущую жену, однако в последний момент сумел удержать язык за зубами. Теперь он был этому рад. Хареш знал, что при всей своей прагматичности порой бывает импульсивен. Когда в пятнадцать лет он сбежал из дома, ему потребовалось пять минут, чтобы принять это решение, десять, чтобы покинуть дом, и несколько месяцев, чтобы вернуться. Недавно он чуть не позвал китайца, господина Ли, работать на фабрику, хотя никто не давал ему таких полномочий. Он просто знал, что этот человек поможет «КОКК» разрабатывать модели для новых заказов, и не сомневался, что его надо нанять.
Да, задним числом эти решения Хареша оказались достойными если не похвалы, то одобрения уж точно. Однако пару лет назад он столь же необдуманно дал взаймы одному другу из Патиалы – крупную сумму, почти треть своих накоплений. Вскоре стало ясно, что денег он больше не увидит. Теперь ему предстояло принять еще более ответственное решение, которое отразилось бы не только на его благосостоянии, но и на всей жизни. Если сразу выдать свои намерения, назад пути не будет.
Хареш взглянул на портрет Симран – опять-таки у него не возникло даже мысли убрать его хотя бы на то время, пока он писал свое первое письмо к Лате, – и стал гадать: что бы она сказала, что посоветовала? Симран, добрая и чистая душа, непременно указала бы ему верный путь, ведь она желала ему добра не меньше, чем он ей.
– Ты сама посуди, Симран, – сказал он портрету, – мне уже двадцать восемь. Между нами ничего не может быть. Рано или поздно я должен остепениться. Так зачем тянуть время, если можно сделать это сейчас? Им я понравился. По крайней мере, матери, а это уже что-то.
Из трех страниц, что он написал Лате, полторы были посвящены обувной компании «Прага» – чешскому производителю со штаб-квартирой в Калькутте и огромной фабрикой в Прагапуре. Он надеялся, что госпожа Рупа Мера сможет показать его документы и дипломы каким-нибудь знакомым, коих у нее великое множество и которые могут быть знакомы с руководством компании. Хареш видел три причины для своего устройства в компанию «Прага». На фабрике, которой управляют профессионалы, у него будет больше возможностей для карьерного роста. Он переедет в Калькутту – город этот можно считать домом семьи Мера, и Лата, насколько ему известно, собирается провести там рождественские каникулы. Наконец, его доходы значительно вырастут по сравнению с нынешними. Обидное предложение с крошечной зарплатой, которое он получил недавно от «Праги», было лишь отпиской. Назойливому человеку с улицы они ничего иного предложить и не могли. Надо привлечь внимание кого-то наверху, полагал Хареш.
Итак, о делах я написал, – продолжал он, – теперь позволь по заведенному порядку понадеяться, что вы с мамой благополучно добрались до Брахмпура и что все, кто встречал вас после столь долгого отсутствия, очень по вам скучали.<…>
Хочу поблагодарить вас за визит в Каунпор и за прекрасно проведенное вместе время. Я рад, что обошлось без стеснительности и ложной скромности, и убежден, что мы сможем по меньшей мере стать хорошими друзьями. Мне понравилась твоя прямота и манера речи. Еще должен заметить, что не многие из встреченных мною англичанок говорили по-английски так же хорошо, как ты. Все это в сочетании с манерой одеваться и личными качествами делает тебя как нельзя более достойной девушкой. Я думаю, Кальпана была справедлива в своих похвалах. Эти слова могут показаться тебе лестью, но я пишу искренне.
Сегодня я отправил твой портрет своему приемному отцу, а также описал ему свои впечатления, успевшие сложиться за те несколько часов, что мы провели вместе. Я дам тебе знать, что он ответит.
Добавив для приличия еще пару абзацев на отвлеченные темы, Хареш попрощался, убрал письмо в конверт и написал на нем адрес. Несколько минут спустя, уже лежа в кровати, Хареш вдруг спохватился: госпожа Мера и ее дочь не могли не заметить портрет Симран в серебряной рамке на его письменном столе! Приглашая их в гости, он совсем об этом не подумал. Портрет стал для него такой же неотъемлемой частью обстановки, как кровать или шкаф. Что же они подумали?! Потом, конечно, мать и дочь должны были обсудить увиденное – особенно тот факт, что Хареш не пожелал спрятать от них фотографию бывшей возлюбленной. Интересно, как они это восприняли, что говорили? Впрочем, долго гадать ему не пришлось: он почти сразу уснул.
Однажды утром, несколько дней спустя, Хареш приехал на фабрику и обнаружил, что Рао задал Ли какую-то мелкую работу.
– Но Ли нужен мне! – возмутился Хареш. – Он работает над заказом для «ХСХ».
Рао недовольно глянул на него сверху вниз:
– Получишь его, когда он выполнит мои поручения. На этой неделе он мой.
Ли, ставший свидетелем этой сцены, был очень смущен и растерян. Своей работой на фабрике он был обязан Харешу. Он глубоко его уважал, а Рао не уважал вовсе, но тот был начальником Хареша.
Позже состоялось еженедельное собрание в кабинете Мукерджи, на котором разразился фантастический скандал.
Мукерджи сердечно поздравил Хареша с заказом (его наконец подтвердили). Без этого заказа фабрику ждали большие трудности.
– А вопрос рабочей силы необходимо обсудить с Сеном Гуптой, – добавил он.
– Разумеется, – самодовольно кивнул Сен Гупта.
Да, на фабрике он заведовал вопросами найма и распределения персонала, однако больше всего на свете этот лентяй любил жевать пан и до последнего откладывал дела, требующие его немедленного вмешательства. Дождаться от него какого-либо решения было невозможно: все равно что ждать, пока обратится в пыль каменный храм. Он лишь таращил налитые кровью глаза на заляпанную бетелем папку и что-то бормотал. Когда Мукерджи похвалил Хареша, Сен Гупта недовольно скривился.
– Нам всем предстоит потрудиться, хмм? Сен Гупта? – продолжал директор фабрики. – Ладно, Кханна, – вновь обратился он к Харешу, – Сен Гупта был немного недоволен вашим вмешательством в вопросы найма работников. Особенно с этим ремонтом… Он считает, что мы могли нанять более дешевую рабочую силу и сделать все быстрее.
На самом деле Сен Гупта был вне себя от ярости – и зависти.
«Быстрее, как же! С таким-то кадровиком!» – молча негодовал Хареш.
– К слову о персонале, – вслух сказал он, решив, что молчать в этой ситуации будет неправильно. – Я считаю, что Ли необходимо вернуть к работе над заказом для «ХСХ». – Он посмотрел Рао в глаза.
– Вернуть? – переспросил Мукерджи, переводя взгляд с Хареша на Рао.
– Да. Господин Рао решил…
– Вот через неделю и верну, – перебил его Рао. – Незачем поднимать такие вопросы на собрании. У господина Мукерджи есть дела поважнее.
– Мне он нужен сейчас! Если мы не выполним заказ вовремя, как думаете, станут «ХСХ» слезно умолять нас о новом заказе? Надо расставлять приоритеты! Ли заботится о качестве. Кто поможет мне с отбором кож, кто спроектирует модели?
– Я тоже забочусь о качестве, – недовольно вставил Рао.
– Да что вы говорите! – запальчиво воскликнул Хареш. – Крадете у меня работников в самый ответственный момент – два дня назад забрали двух закройщиков, потому что ваши не явились на работу! У себя дисциплину установить не можете, вот и лезете подрывать мою. На качество вам плевать! – Хареш обратился к Мукерджи: – Неужели это сойдет ему с рук? Вы директор фабрики! – Пожалуй, тут Хареш перегнул палку, но остановиться он уже не мог. – Я не могу работать без своего модельера и рабочих.
– Ах, так модельер уже ваш? – Сен Гупта злобно воззрился на Хареша. – Ваш, значит? Вы не имели никакого права нанимать Ли! Кем вы себя возомнили?
– Я его не нанимал. Это сделал господин Мукерджи с позволения господина Гоша. Я лишь его нашел. Он хотя бы профессионал своего дела!
– А я – нет? Вы еще пешком под стол ходили, когда я научился бриться! – не к месту ляпнул разъяренный Сен Гупта.
– Вы считаете себя профессионалом? Да вы посмотрите вокруг! – воскликнул Хареш с плохо скрываемым презрением. – Сравните нашу фабрику с фабриками «Прага», «Джеймс Хоули», «Купер Аллен»! Как мы сохраним клиентов, если не научимся вовремя выполнять заказы? Или если качество нашей продукции будет ниже среднего? Да в трущобах Брахмпура делают броги лучше наших! Это непрофессионализм чистой воды. Вам нужны люди, которые пекутся о качестве, а не о политике. Которые трудятся не покладая рук, а не скандалят на ровном месте!
– Непрофессионализм? – Сен Гупта решил прицепиться к этому слову. – Непременно доложу об этом господину Гошу! Называете нас непрофессионалами? Он вам покажет, покажет!
Пустые угрозы и неприкрытая зависть в его тоне заставили Хареша сказать:
– Да, это непрофессионально!
– Вы слышали? Слышали? – Сен Гупта воззрился на Рао и Мукерджи, затем, осклабившись, повернулся к Харешу: рот разинут, кончик красного языка вздернут вверх. – Называете нас непрофессионалами? – Тут он в гневе отодвинул свой стул назад и надул щеки. – Вы слишком много на себя берете, вот что! – Он выпучил налитые кровью глаза.
Сделав один неверный шаг, Хареш решил пойти до конца:
– Да, господин Сен Гупта, именно так я и сказал. Вы сами вызвали меня на откровенность, и в первую очередь мои слова относятся к вам. Вы самый настоящий непрофессионал, манипулятор и интриган, вам даже Рао в подметки не годится.
– Соглашусь, – примирительно сказал Мукерджи, тоже, впрочем, оскорбленный словом, которое Сен Гупта вытянул из Хареша (и которое тот первоначально использовал в другом смысле). – Соглашусь, что на нашей фабрике многое можно улучшить и оптимизировать. Но давайте поговорим спокойно. – Он обратился к Рао: – Вы работали на фабрике еще до того, как ее купил господин Гош, вас все уважают. Мы с Сеном Гуптой пришли относительно недавно. – Затем он повернулся к Харешу: – А вам удалось получить заказ от «ХСХ», и это заслуживает восхищения. – Наконец он сказал Сену Гупте: – Давайте на этом и сойдемся. – И он добавил несколько примирительных слов по-бенгальски.
Сен Гупта не мог так это оставить.
– Один раз отличились – и уже возомнили, что всем тут заправляете?! – заорал он на Хареша, исступленно размахивая руками.
Хареш, раздосадованный его нелепым выпадом, с отвращением рявкнул:
– Уж я заправлял бы получше вас! Устроили тут не фабрику, а бенгальский рыбный базар.
Слова эти он произнес сгоряча, но взять их обратно было невозможно. Недобросовестный Рао пришел в бешенство, хотя он даже не был бенгальцем. Сен Гупта ликовал и ярился. Оскорбительные слова Хареша в адрес бенгальцев и рыбы задели за живое даже Мукерджи.
– Похоже, вы перетрудились, – сказал он.
Днем Харешу сообщили, что господин Мукерджи ждет его в своем кабинете. Решив, что разговор пойдет о заказе «ХСХ», Хареш прихватил с собой папку с планами и отчетами. Однако директор заявил, что заказ «ХСХ» отныне ведет Рао, а не он.
Хареш уязвленно и беспомощно взглянул на Мукерджи, затем мотнул головой, словно пытаясь забыть последние слова.
– Вы же знаете, я из кожи вон лез, чтобы получить этот заказ, господин Мукерджи. Он помог фабрике выбраться из ямы. Вы фактически обещали мне, что обувь для этого заказа будет производиться в моем цеху, под моим наблюдением. Я уже сообщил это рабочим. Что я теперь им скажу?
– Простите. – Господин Мукерджи покачал головой. – Нам стало ясно, что вы не можете потянуть такой объем работы. Спокойно запустите новый цех, устраните мелкие недоработки – вот тогда и сможете брать крупные заказы. Это ведь не последний заказ для «ХСХ». Да и другая ваша затея кажется мне многообещающей. Всему свое время.
– Новый цех работает без сучка без задоринки, – сказал Хареш. – Все отлажено. Наши показатели уже выше, чем у остальных. И я составил подробный план работ на следующую неделю. Взгляните! – Он открыл папку.
Господин Мукреджи покачал головой.
Хареш не унимался. В его голосе уже звучал гнев:
– Следующего заказа не будет, если мы напортачим с этим! Рао все испортит, вот увидите! А я рассчитал, как можно выполнить заказ на две недели раньше назначенного срока.
Мукерджи вздохнул.
– Кханна, вам надо быть спокойнее.
– Я пойду к Гошу!
– Это распоряжение самого господина Гоша.
– Не может быть, – сказал Хареш. – У вас не было времени с ним связаться.
Мукерджи страдальчески приподнял брови.
– Или… Рао сам позвонил Гошу в Бомбей, – озадаченно продолжал Хареш. – Он ему позвонил, да? Это Гош придумал? Вы не могли так поступить, я не верю…
– Я не вправе это обсуждать, Кханна…
– Имейте в виду, я этого так не оставлю.
– Простите. – Хареш в самом деле нравился Мукерджи, он не хотел его обижать.
Вернувшись в свой кабинет, Хареш потрясенно опустился на стул. Это был серьезный удар. У него забрали важный заказ. Ему так хотелось сделать что-то существенное для фабрики, показать, на что способен он и его новый цех – и, да, помочь компании, представителем которой он себя считал. На время дух его был сломлен. Хареш вообразил презрение в глазах Рао, злорадную ухмылку Гупты. Да еще придется как-то объяснять случившееся рабочим. Это невыносимо. Он не будет это терпеть.
Несмотря на охватившее его уныние, Хареш отказывался молча сносить несправедливое обращение руководства – ведь это могло наложить отпечаток на все его будущее в компании. Нельзя, чтобы об него и дальше вытирали ноги. Да, Гош дал ему первую в жизни настоящую работу (к тому же в короткие сроки), и Хареш был ему очень признателен. Но столь стремительные, нелогичные и несправедливые карательные меры уничтожили его преданность фабрике. Чувство было такое, что он спас ребенка из горящего дома, за что его самого тут же бросили в огонь. Надо уходить из «КОКК» как можно скорей, как только представится возможность, но до тех пор все же удержаться на работе. На триста пятьдесят рупий в месяц жену содержать трудновато, а на ноль рупий? Невозможно! Никаких вестей от тех, кому он посылал свои резюме, пока не приходило. Однако скоро что-нибудь непременно подвернется. Что-нибудь? Да что угодно! Любая работа лучше, чем прозябать здесь.
Хареш закрыл дверь в свой кабинет, которую почти всегда оставлял открытой, и снова сел, чтобы хорошенько все обдумать.
На принятие решения Харешу понадобилось десять минут.
Он уже какое-то время подумывал об устройстве на фабрику «Джеймс Хоули» и теперь решил как можно скорее попытать счастья в этом весьма достойном заведении, штаб-квартира которого к тому же находилась в Канпуре. Цеха «Джеймса Хоули» были целиком механизированы, оборудование там стояло относительно современное, а продукция отличалась более высоким качеством, нежели обувь, производимая «КОКК». Для Хареша качество всегда было на первом месте, это был бог, которому он поклонялся. К тому же его не покидало чувство, что в «Джеймсе Хоули» его таланты оценят по достоинству и такого оголтелого деспотизма начальников на этой фабрике не будет.
Дело оставалось за малым: попасть внутрь. Как ему засветиться перед кем-то из руководства, заручиться поддержкой одного из начальников? Президентом «Кромарти групп» был сэр Невилл Маклин, начальником управления – сэр Дэвид Гоуэр, а директором дочерней компании «Джеймс Хоули» с крупной фабрикой в Канпуре (производившей 30 000 пар обуви в день!) – еще один англичанин. Нельзя же просто войти в контору и попроситься на встречу с начальством.
Обдумав все как следует, он решил обратиться к легендарному Пьяру Лалу Бхалле – одному из первых кхатри в обувном бизнесе. То, как он туда попал – и как добился нынешнего высокого положения, – было отдельной любопытной историей.
Пьяр Лал Бхалла вырос в Лахоре. Изначально он торговал головными уборами и детской одеждой из Англии, а впоследствии переключился на спортивную одежду, краски и текстиль. Он был настоящим мастером своего дела, и дело это ширилось и процветало – его стараниями и, конечно, благодаря рекомендациям довольных клиентов. Например, нетрудно вообразить, как представителю «Джеймса Хоули», собравшемуся в Индию, кто-то дал совет: «Если будешь в Лахоре и пенджабцы тебе не приглянутся, смело обращайся к Пири Лоллу Буллеру. Обувью он вроде не занимается, но агент первоклассный – глядишь, что-нибудь да придумает. И ему выгода, и у тебя голова не болит. Я черкну ему письмецо, предупрежу, что ты зайдешь».
Даже удивительно, что Пьяр Лал Бхалла, вегетарианец (из всей еды, хотя бы отдаленно напоминающей мясо, он уважал только грибы), так быстро согласился представлять интересы «Джеймса Хоули и компании» во всем Пенджабе. Производство кожи загрязняло природу, и, конечно, большая часть животных, чьи шкуры обретали вторую жизнь в качестве дополнительного защитного слоя на человеческих ногах, не «пали» естественной смертью, а были забиты. Бхалла говорил, что забой скота его не касается – он всего-навсего торговый агент, – таким образом проводя четкую демаркационную линию: англичане делают свое дело, а он свое.
Однако через некоторое время его одолел недуг – лейкодерма, – и многие считали это карой богов: мол, Пьяр Лал Бхалла запятнал душу убийством животных (пусть и убивал их не своими руками), за что и поплатился. Другие, наоборот, слетались к нему, как мотыльки на свет, ибо он был невероятно успешен и невероятно богат. Начиная единственным агентом «Джеймса Хоули» в Пенджабе, он в итоге стал единственным их агентом во всей Индии и переехал в Канпур, где располагались фабрика и штаб-квартира компании. Все остальные направления своей деятельности он закрыл, дабы сосредоточиться на самом прибыльном. Вскоре он начал не только продавать их обувь, но и советовать, какие модели будут пользоваться наибольшим спросом. Именно он порекомендовал сократить производство «горилл» и изготавливать побольше «чемпионов». То есть Пьяр Лал Бхалла непосредственно влиял на ассортимент производимых моделей. Компания «Джеймс Хоули» процветала благодаря его чутью и знанию рынка, а он – благодаря их зависимости от него.
В войну, разумеется, фабрика стала тачать исключительно армейскую обувь, которая уже не проходила через руки Бхаллы. Впрочем, англичане – из соображений справедливости и дальновидности – продолжали выплачивать Бхалле комиссию. Процент был поменьше, однако за счет объемов это никак не отразилось на его благосостоянии. После войны под чутким руководством кудесника и знатока рынка Пьяра Лала Бхаллы компания «Джеймс Хоули» вернулась к производству гражданской обуви. Это тоже привлекало Хареша, ведь именно такую обувь он учился изготавливать в Мидлендском технологическом колледже.
Прошло не больше часа с тех пор, как он получил досадную весть о передаче Рао заказа «ХСХ», а Хареш уже катил на своем велосипеде в резиденцию Пьяра Лала Бхаллы (хотя едва ли несколько тесных комнатушек в доме на углу многолюдной Местон-роуд, где агент жил, работал, принимал гостей и демонстрировал товары потенциальным клиентам, заслуживали столь громкого звания).
Хареш поднялся по лестнице, махнул охраннику какой-то бумажкой, пробормотал: «Джеймс Хоули» – и пару слов по-английски. Его пустили в переднюю, откуда он прошел в комнату с высокими шкафами неясного предназначения, затем на склад, в секретарскую (там на полу за низенькими письменными столами, заваленными красными конторскими книгами, сидели несколько служащих) и наконец попал в зал аудиенций – ибо таково было назначение этой комнаты – самого Пьяра Лала Бхаллы. Приемная оказалась небольшой каморкой с белеными, а не крашеными стенами. На высокой деревянной платформе, накрытой белоснежной простынкой, восседал энергичный шестидесятипятилетний старик с обесцвеченным недугом лицом. Под спину себе он подложил большой твердый хлопковый валик. На стене у него над головой висел фотопортрет отца, украшенный цветочной гирляндой. Вдоль стен протянулись длинные лавки, одним концом примыкающие к платформе. На лавках сидели люди: всевозможные просители, прихлебатели, коллеги, работники. Секретарей с конторскими книгами Хареш нигде не увидел; голова Пьяра Лала Бхаллы была вместилищем всех сведений, опыта и соображений, необходимых ему для работы с людьми.
Хареш вошел и, опустив голову, протянул вперед руки, будто хотел дотронуться до коленей Пьяра Лала Бхаллы. Старик, в свою очередь, воздел руки над его головой.
– Сядь, сынок, – сказал он по-пенджабски.
Хареш присел на одну из лавок.
– Встань.
Он встал.
– Сядь.
Он снова сел.
Пристальный взгляд Бхаллы практически загипнотизировал Хареша, и он беспрекословно выполнял его приказы. Конечно, человек тем легче поддается гипнозу, чем сильнее его нужда, а нужда Хареша, как ему казалось, была очень велика.
Кроме того, Пьяр Лал Бхалла, как человек пожилой и состоятельный, ждал к себе соответствующего почтительного отношения. Разве не его дочь недавно вышла замуж за старшего сына правительственного чиновника высшего ранга – за инженера-распорядителя каналов штата Пенджаб, – и столь пышной свадьбы Лахор не видывал уже много лет? В данном случае Власть не просто соизволила признать существование Торговли, они заключили Союз! И благодаря этому союзу Пьяр Лал Бхалла заявил о себе так, как не заявил бы, подарив городу даже двадцать храмов. В своей обычной фамильярной манере он сказал отцу жениха: «Я, как вы знаете, человек бедный, но вас уже ждут в „Верме“ и „Ранкине“: они готовы снять мерки со всех, кого вы сочтете нужным пригласить». Ачканы из «акульей кожи», костюмы из лучшего кашемира – отцу жениха не пришлось заботиться о свадебных нарядах для своей родни числом пятьдесят человек, и этот карт-бланш был лишь каплей в море прочих свадебных трат, которые гордо и предусмотрительно взял на себя Пьяр Лал Бхалла.
– Встань. Покажи руку.
То была четвертая по счету важная встреча Хареша за день. Он сделал глубокий вдох и протянул старику правую кисть. Пьяр Лал Бхалла пощупал ее в нескольких местах, надавил на ребро ладони, затем, не выказав ни удовлетворения, ни недовольства, скомандовал:
– Сядь.
Хареш послушно сел.
Следующие десять минут Пьяр Лал Бхалла посвятил другому человеку. Затем вновь обернулся к Харешу и велел:
– Встань.
Хареш поднялся.
– Ну, сынок, кто ты такой?
– Я Хареш Кханна, сын Амарнатха Кханны.
– Какого именно? Из Варанаси? Из Нил-Дарвазы?
– Из Нил-Дарвазы, Бхалла-сахиб.
Так между ними установилась какая-никакая связь, ибо приемный отец Хареша приходился очень дальним родственником зятю Пьяра Лала Бхаллы, тому самому инженеру-распорядителю каналов.
– Хмм. Говори. Чем могу помочь?
– Я работаю на обувном производстве. В прошлом году я вернулся из Миддлхэмптона. Окончил там Мидлендский технологический колледж.
– Миддлхэмптон. Ясно. Понятно. – В глазах Пьяра Лала Бхаллы загорелся интерес. – Продолжай. Продолжай.
– Я работаю на фабрике «КОКК», но они производят в основном форменную армейскую обувь, а я учился изготавливать гражданскую. Вообще-то, недавно я открыл там новый цех…
– А! Гош, – несколько пренебрежительно перебил его Пьяр Лал Бхалла. – Он ко мне заходил на днях, хотел что-то мне впихнуть. Да-да, он упоминал эту затею с производством гражданской обуви.
Учитывая, что Гош владел одной из крупнейших строительных компаний страны, пренебрежительный тон Пьяра Лала Бхаллы вряд ли был уместен. Впрочем, в обувной отрасли Гош был мелкой рыбешкой в сравнении с таким жирным карпом, как «Джеймс Хоули».
– Вам хорошо известно, как там все устроено, – сказал Хареш.
Угрызений совести он не испытывал, поскольку слишком часто сталкивался с произволом и некомпетентностью начальства. Он трудился на них не покладая рук, и вот как они его отблагодарили.
– Да. Знаю. Так ты пришел ко мне за работой.
– Весьма польщен, Бхалла-сахиб, но на самом деле я хочу работать в «Джеймсе Хоули», что, впрочем, почти то же самое.
Минуту-другую Хареш молчал, а в голове у Пьяра Лала Бхаллы вертелись шестеренки. Наконец что-то щелкнуло, и он вызвал к себе секретаря из соседней комнаты.
– Черкни ему письмо для Гоуэра от моего имени.
Пьяр Лал Бхалла затем поднял правую руку, выражая этим жестом свое уважение, благословение и сочувствие Харешу и одновременно отпуская его восвояси.
«Кажется, засветился», – мысленно возликовал Хареш.
Он взял записку, вскочил на велосипед и покатил к величественному четырехэтажному зданию «Кромарти-Хаус» – штаб-квартире большой корпорации, дочкой которой была компания «Джеймс Хоули». Он хотел записаться на встречу с сэром Дэвидом Гоуэром, желательно на этой неделе или на следующей. Сегодня было уже поздно: пять тридцать, конец рабочего дня. Однако, когда он показал записку секретарю на стойке, Хареша попросили подождать. Прошло полчаса. Затем ему сказали:
– Будьте так добры, подождите еще немного, господин Кханна. Сэр Дэвид примет вас через двадцать минут.
Хареш – в мокрой от пота шелковой сорочке и коричневых брюках, ни пиджака, ни галстука! – вздрогнул от этого внезапного сообщения. Однако выбора не было, оставалось лишь ждать. Жаль, он не захватил своих драгоценных дипломов. Гребешок, к счастью, у него был с собой (что прекрасно его характеризовало), и он воспользовался им в уборной, куда пошел освежиться перед встречей. Хареш несколько раз прокрутил в голове то, что собирался сказать сэру Дэвиду Гоуэру, и выстроил аргументы в правильном порядке – так, чтобы они оказали необходимое действие. Однако, когда его завели в просторный, богато украшенный лепниной лифт, а затем в кабинет начальника управления «Кромарти групп», вся речь моментально вылетела у него из головы. Этот зал для торжественных приемов существенно отличался от беленой каморки, в которой он стоял (и сидел) часом ранее.
Кремовые стены были не меньше двадцати футов высотой, а дверь и массивный письменный стол красного дерева разделяло футов сорок. Шагая по мягкому красному ковру к внушительному столу, Хареш увидел сидящего за ним человека в очках – высокого, как Гош, но гораздо более крепкого телосложения. В этом огромном помещении Хареш, должно быть, выглядел совсем коротышкой. Вероятно, так и было задумано: любого, кто приходил сюда на собеседование или иную встречу и шагал по ковру под бдительным взором мистера Гоуэра, должна была бить благоговейная дрожь. Если приказы Пьяра Лала Бхаллы Хареш выполнял безропотно, как послушный ребенок, то перед сэром Дэвидом он решил не робеть. Тот любезно согласился принять его в срочном порядке – значит, понимает, что переодеться Харешу было некогда.
– Да, молодой человек, что вам угодно? – спросил сэр Дэвид Гоуэр, не вставая и не приглашая Хареша сесть.
– Скажу прямо, сэр Дэвид, – ответил Хареш. – Я ищу работу, имею необходимые навыки и квалификацию и потому надеюсь, что вы меня возьмете.