Современный классик Викрам Сет – настоящий гражданин мира. Родился в Индии, учился в Оксфорде, а также в Стэнфордском университете в Калифорнии, где вместо диссертации по экономике написал свой первый роман «Золотые Ворота» об американских яппи – и это был роман в стихах; более того, от начала до конца написанный онегинской строфой. А через много лет работы вышел и «Достойный жених» – «эпопея, многофигурная, как романы Диккенса или Троллопа, и необъятная, как сама Индия» (San Francisco Chronicle), рекордная по многим показателям: самый длинный в истории английской литературы роман, какой удавалось опубликовать одним томом; переводы на три десятка языков и всемирный тираж, достигший 26 миллионов экземпляров.
Действие происходит в вымышленном городе Брахмпур на берегу Ганга вскоре после обретения Индией независимости; госпожа Рупа Мера, выдав замуж старшую дочь Савиту, пытается найти достойного жениха для младшей дочери, студентки Латы, – а та, как девушка современная, имеет свое мнение на этот счет и склонна слушать не старших, а свое сердце. Теперь ей предстоит выбрать из трех ухажеров – сверстника-студента Кабира, знаменитого поэта Амита и Хареша, восходящей звезды обувного бизнеса…
В 2020 году первый канал Би-би-си выпустил по роману мини-сериал, известный по-русски как «Подходящий жених»; постановщиком выступила Мира Наир («Ярмарка тщеславия», «Нью-Йорк, я люблю тебя»), а сценарий написал прославленный Эндрю Дэвис («Отверженные», «Война и мир», «Возвращение в Брайдсхед», «Нортэнгерское аббатство», «Разум и чувства»).
Vikram Seth
A SUITABLE BOY
Copyright © 1993 by Vikram Seth
All rights reserved
Во внутреннем оформлении книги использованы материалы © SHUTTERSTOCK/FOTODOM/ANTALOGYA
Издание подготовлено при участии издательства «Азбука».
© Е. И. Романова, перевод, 2023
© Л. Н. Высоцкий, перевод, 2023
© А. М. Олеар, перевод стихов, 2023
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2023
Издательство Иностранка®
Викрам Сет – лучший писатель своего поколения, а «Достойный жених» – не просто один из длиннейших романов за всю историю английской литературы, но и один из прекраснейших. Не пожалейте на него времени – и обретете друга на всю жизнь.
«Достойный жених» – это гимн жизни и любви, виртуозно исполненный на фоне только что получившей независимость Индии. Всем своим величием, безупречной достоверностью роман обязан не столько архивным исследованиям, сколько богатству воображения, инстинктивному знанию человеческого сердца, способного и к жестокости, и к доброте.
Необъятный и населенный множеством персонажей один другого обаятельнее, «Достойный жених» – это долгое, сладостное, бессонное паломничество к самой жизни. Роман Сета заслуживает того, чтобы вдохновить миллионы долгих счастливых браков и достойных читателей. Привольно раскинувшись на полторы тысячи страниц, книга озаряет Индию подобно солнцу и согревает ее своими ностальгическими лучами. Невозможно представить читателя, который останется равнодушным.
Феномен, уникум, чудо классического повествования в современной оболочке… Трудно поверить, что Викрам Сет – это один человек: с авторитетностью и всезнанием целого комитета он пишет об индийской политике, медицине и юриспруденции, о психологии толпы, обычаях городских и деревенских, одежде, кухне, сельском хозяйстве, погребальных обрядах, крикете и даже о тончайших нюансах производства обуви.
Викрам Сет вдохновлялся великими романами девятнадцатого века – «Война и мир», «Грозовой перевал», «Ярмарка тщеславия», – и «Достойный жених» не уступает им по глубине и охвату. Это поистине грандиозный труд.
Скажем спасибо мистеру Сету за это широкоформатное полотно, воскрешающее в нашей памяти тот период, когда целый уклад жизни подошел к концу.
Роман монументальный и в то же время негромкий… Викрам Сет создал удивительнейший из гибридов – скромный шедевр.
В этой безмерно радующей читателя книге разворачивается неторопливая панорама полностью достоверной Индии. Каждая деталь хорошо знакома – и в то же время заново прорисована выдающимся художником.
Проза невероятного масштаба и достоверности.
Отдайтесь на волю этого странного, чарующего мира и приготовьтесь унестись на крыльях истории. Никто другой из современных авторов не способен подарить читателям столько удовольствия.
Безумно разнообразный, неизменно увлекательный, смешной и грустный одновременно – этот роман оборачивается самым настоящим путешествием в Индию.
Викрам Сет внушает читателю не просто восторг, а благоговейный трепет. Как будто слушаешь ра`гу в исполнении непревзойденного мастера.
Эпопея, многофигурная, как романы Диккенса или Троллопа, и необъятная, как сама Индия.
Своим западным читателям Сет предлагает кусок жизни настолько толстый и многослойный, насколько вообще способен вписаться в полторы тысячи страниц, с бесконечным разнообразием любовно выписанных деталей.
Роман окутывает вас тихими чарами, и вот вы уже не просто читаете эту книгу, не в силах оторваться, – вы ею дышите.
Редчайшая птица – литературный шедевр, в то же время приятный для чтения и без лишних претензий.
Захватывающий роман, сторицей оправдывающий читательские ожидания.
Яркая панорама Индии в середине века, населенная удивительными персонажами – теперь они останутся с вами навсегда, как старые друзья.
Огромный, да что там – исчерпывающий роман, который открывает удивительные глубины, а также бездну юмора и фантазии.
Часть десятая
Через несколько дней после бури в Дебарии случился исход: ее покидало сразу несколько человек, причем каждый по своей причине. Все они направлялись в Салимпур, подокружной город, где находилась ближайшая железнодорожная станция нужной им ветки.
Рашид поехал за женой и двумя детьми – хотел привезти их в Дебарию и побыть с ними до возвращения в Брахмпур.
Ман его сопровождал, без особого, впрочем, на то желания. Много ли удовольствия может быть в таком путешествии? Приехать в деревню, где живут жена Рашида и ее отец, потом тащиться вместе обратно – причем она будет с ног до головы закрыта черной паранджой и разговаривать с ней нельзя, – постоянно чувствовать, как Рашиду неловко вести две беседы одновременно, да еще терпеть невыносимую жару… Однако учитель его пригласил, и отказываться было неудобно, да и уважительных поводов не нашлось. Возможно, Рашид тоже сделал это из вежливости, чтобы не бросать гостя одного. В самом деле, что он будет делать тут один? Эдак и с ума сойти недолго. Жизнь в Дебарии, полная неудобств и скуки, очень тяготила Мана.
Медведь и гуппи тоже доделали свои дела в деревне и поехали дальше.
У Нетаджи якобы нашлось «одно дельце в подокружном суде» – на самом деле он просто хотел потереться в обществе чиновников местной администрации и мелких политиков.
Наконец, в Салимпур направлялся прославленный археолог Вилайят-сахиб, которого Ман так ни разу и не увидел. Он ехал в Брахмпур, а оттуда – домой в Дели. Причем из деревни он отбыл в полном одиночестве на запряженной быком телеге, никому ничего не сказав и не дав возможности остальным по-дружески предложить ему местечко в повозке рикши.
«Его словно и не существует, – думал Ман, – он будто соблюдает пурду. Я о нем слышал, но никогда его не видел, совсем как женщин этой семьи. Они-то ведь должны существовать! Или нет? Быть может, все женщины – лишь пущенный кем-то слух?» На душе у Мана становилось все муторнее.
Нетаджи, бравый усатый мóлодец, предложил домчать Мана до Салимпура на «харлее».
– Зачем вам целый час трястись на рикше по такой-то жаре? – спросил он. – Вы ведь брахмпур-валла и привыкли к роскоши. Незачем вам плавить мозги на солнышке. К тому же я хотел с вами поговорить.
Ман согласился и теперь трясся по ухабистой проселочной дороге на мотоцикле: мозги его, может, и не плавились, зато дребезжали.
Рашид предупредил Мана, что Нетаджи из любых ситуаций пытается извлечь личную выгоду, поэтому Ман не удивился обороту, который приняла их беседа.
– Ну как вам? Слышите меня хорошо? – спросил Нетаджи.
– О да.
– Я спрашиваю, как вам? Нравится?
– Очень. Где вы достали мотоцикл?
– Нет, я не про мотоцикл, а про нашу деревню! Нравится вам здесь?
– А почему нет?
– Раз «почему нет» – значит не нравится.
– Неправда, мне пришлись по душе ваши края!
– Это чем, интересно?
– Ну, здесь свежий воздух, – выкрутился Ман.
– А я вот терпеть не могу деревню! – прокричал Нетаджи.
– Что?
– Говорю, ненавижу деревню! Делать здесь нечего, никакой политики – скучно! Если я хотя бы пару раз в неделю не съезжу в Салимпур, меня начинает мутить.
– Мутить?
– Да. От местных деревенщин с души воротит. А самое ужасное – это хулиганье. Моаззам, например. Никакого уважения к чужой собственности… Держитесь крепче, не то свалитесь! Прижмитесь ко мне хорошенько!
– Ладно.
– Даже мотоцикл не могу уберечь от этой шпаны! Поставить его некуда. Стоит посреди двора – они его и ломают из вредности. Брахмпур – вот это я понимаю, вот это город!
– О, вы бывали в Брахмпуре?
– Конечно! – нетерпеливо ответил Нетаджи. – Знаете, что мне больше всего понравилось?
– Что? – спросил Ман.
– Можно питаться в отелях, а не дома!
– В отелях? – нахмурился Ман.
– Ну да, в маленьких отелях.
– Понятно.
– Так, сейчас будет плохой участок. Держитесь крепче! Я сброшу скорость. Так мы не упадем, даже если колесо проскользнет.
– Хорошо.
– Вы меня слышите?
– Прекрасно слышу.
– Мухи в глаза не летят?
– Нет, вы меня прикрываете.
После недолго молчания Нетаджи сказал:
– У вас, наверное, много связей.
– Связей?
– Ну да, связей, связей, вы же меня поняли.
– Э-э…
– Вы должны воспользоваться своими связями и помочь нам, – заявил Нетаджи. – Мне, например, нужна лицензия на торговлю керосином. Уверен, что сын министра по налогам и сборам запросто может такое устроить.
– Вообще-то, все подобные лицензии выдает другое министерство, – спокойно ответил Ман, даже не думая обижаться. – Гражданского снабжения, если не ошибаюсь.
– Да бросьте, вы наверняка можете подсобить. Уж я-то знаю, как у вас там все устроено.
– Нет, не могу, – честно сказал Ман. – Если заикнусь об этом отцу, он меня живьем съест.
– Ладно вам, я просто спросил. Вашего отца, между прочим, здесь уважают… Почему он не найдет вам хорошую работу?
– Работу?.. Погодите, а почему здесь уважают отца? Он же грозится отобрать ваши земли, разве нет?
– Ну-у… – начал было Нетаджи и осекся.
Вероятно, не стоит рассказывать Ману, что местный чиновник-патвари блюдет интересы их семьи. Ни Нетаджи, ни все остальные пока не знали о визите Рашида к старику. Никому бы и в голову не пришло, что тот способен прийти к патвари и попросить его переписать бумаги на Качхеру.
– Нас провожал ваш сын? – спросил Ман.
– Да. Ему два годика с небольшим, и в последнее время он не в духе.
– Почему?
– Вернулся недавно от бабушки. Та его разбаловала, и теперь ему все на так, все не то. Капризничает страшно!
– Может, из-за жары?
– Может, – согласился Нетаджи. – Вы когда-нибудь влюблялись?
– Что-что?
– Вы когда-нибудь влюблялись, говорю?
– О да, – ответил Ман. – Скажите, что это за здание мы миновали?
Через некоторое время они въехали в Салимпур. С остальными решено было встретиться возле магазина одежды и промтоваров. В базарный день узкие многолюдные улочки Салимпура были забиты под завязку. Торгаши всех видов и мастей, заклинатели змей с вялыми кобрами, лекари-шарлатаны, лудильщики, торговцы фруктами с корзинами манго и личи[1] на головах, кондитеры с засиженными мухами лотками, полными барфи[2], ладду[3] и джалеби[4], а также изрядное количество крестьян – не только Салимпура, но и ближайших деревень – заполонили весь центр города.
Стоял невероятный шум. Сквозь гвалт покупателей и крики торгашей доносилось блеянье двух репродукторов: один транслировал передачи «Всеиндийского радио», другой – музыку из фильмов, перемежаемую рекламой сиропа «Рахат-и-Рух» и масла для волос «На седьмом небе».
Электричество! Ман возликовал. Может, здесь даже будут вентиляторы.
Нетаджи, непрерывно бранясь и гудя в клаксон, с черепашьей скоростью продвигался сквозь толпу. За пятнадцать минут они не проехали и ста ярдов.
– Опоздают на поезд! – сказал он, имея в виду остальных, выехавших на полчаса позже и к тому же на рикше. Впрочем, поезд уже задерживался на три часа, так что вряд ли они могли на него опоздать.
Когда Нетаджи добрался до магазина, принадлежавшего его другу (увы, вентилятора там не оказалось), его одолела такая жуткая головная боль, что он лишь мимоходом представил Мана приятелю, после чего сразу лег на скамейку и закрыл глаза. Хозяин заказал им несколько чашек чаю. К тому времени в магазин собралось уже несколько человек, регулярно приходивших сюда посплетничать о политике и всем на свете. Один читал газету на урду, второй – сосед-ювелир – методично и вдумчиво ковырял в носу. Вскоре прибыли Медведь и гуппи.
Поскольку здесь, помимо прочего, продавали и одежду, Ману захотелось узнать, как устроен магазин. Он обратил внимание на полное отсутствие покупателей.
– Почему никого нет? – спросил Ман хозяина.
– Так базарный день же. В магазины народ почти не заходит, – пояснил ювелир. – Разве кто неместный случайно забредет. Поэтому я и ушел из своей лавки. Вон моя дверь, я отсюда за ней присматриваю.
Затем он обратился к хозяину магазина:
– А что в Салимпуре сегодня делает ГПА Рудхии?
Нетаджи, лежавший на лавке неподвижно, как труп, вдруг подскочил, заслышав аббревиатуру ГПА. В Салимпуре был собственный глава подокружной администрации – мелкий поместный князек. А тут соседний князь пожаловал – ничего себе новости!
– Наверное, копаться в архивах приехал, – сказал хозяин магазина. – Я слыхал, к нам должны кого-то откуда-то прислать, чтобы на них взглянуть.
– Осел! – воскликнул Нетаджи и без сил повалился обратно на лавку. – Архивы тут ни при чем. Наверное, думают, как сообщить местному населению – ну, о вступлении в силу Закона об отмене системы заминдари, когда его наконец примут.
На самом деле Нетаджи понятия не имел, что здесь делает ГПА, но решил во что бы то ни стало с ним встретиться.
Через пару минут в магазин заглянул тщедушный учитель, тоже приятель хозяина. Ехидно заметив, что у него, в отличие от некоторых, нет времени на праздную болтовню, он брезгливо зыркнул на растянувшегося на лавке Нетаджи, озадаченно – на Мана и отбыл.
– А где гуппи? – вдруг спросил Медведь.
Никто не знал. Гуппи исчез. Несколько минут спустя его обнаружили на улице: он, разинув рот, любовался пузырьками с пилюлями и снадобьями престарелого лекаря-шарлатана, разложившего товар прямо посреди улицы. Вокруг собралась толпа, и все слушали шарлатанские россказни о некоей мутной ядовито-зеленой жидкости в стеклянной бутылочке, которой тот потрясал над головой.
– Это чудодейственное зелье, истинную панацею, подарил мне Таджуддин, великий бабá, небожитель. Двенадцать долгих лет он прожил в джунглях Нагпура и все это время ничего не ел – влагу получал из зеленых листьев, которые постоянно жевал, а вместо еды прижимал к животу камень. Мышцы его сгнили, кровь испарилась, плоть усохла. Он превратился в черный мешок с костями. И тогда Аллах сказал двум ангелам: «Летите к Таджуддину, передайте старику мой салям…»
Гуппи слушал этот бред с распахнутыми глазами и верил каждому слову: Медведю пришлось чуть ли не силой затащить его с улицы в магазин.
Когда приятели принялись за чай, пан[5] и газеты, разговор пошел о политике, в частности – о недавних брахмпурских беспорядках. Главным объектом всеобщей ненависти стал министр внутренних дел Л. Н. Агарвал, чьи попытки оправдать преступные действия сил полиции, открывших огонь по толпе мусульман возле мечети Аламгири, получили широкую огласку в прессе. Этот же министр всячески поддерживал строительство – впрочем, он называл это реконструкцией – храма Шивы. Рифмованные речовки, популярные среди брахмпурских мусульман, добрались уже и до Салимпура. Местные с наслаждением скандировали:
Вероятно, эти строки имели отношение к приказу о конфискации холодного оружия, в соответствии с которым полиция отбирала у людей не только топоры и копья, но даже обыкновенные кухонные ножи. Или, возможно, они отсылали к тому факту, что Л. Н. Агарвал, являясь членом Индуистской гильдии розничных торговцев, был главным сборщиком средств для партии Конгресс в штате Пурва-Прадеш. Его принадлежность к торговому сообществу банья высмеивалась в следующей речовке:
Отчего-то не все присутствующие понимали, что громогласный смех, сотрясший стены магазина на последних строках, едва ли уместен: друзья, в конце концов, собрались именно в лавке, и Ман, будучи кхатри, имел непосредственное отношение к торговле.
Резко отличаясь этим от Л. Н. Агарвала, Махеш Капур, даром что индуист, был известен уважительным отношением ко всем религиям (кроме собственной, как порой сетовала его супруга), в связи с чем осведомленные мусульмане держали его в большом почете. Вот почему, когда Ман и Рашид только познакомились, учитель сразу проникся теплыми чувствами к ученику. Сейчас он сказал Ману:
– Если бы не такие всенародные лидеры, как Неру, и не такие политики, как твой отец, на уровне штатов, положение мусульман в Индии было бы еще плачевней.
Ман лишь пожал плечами: ему не очень-то хотелось слушать похвалы в адрес отца.
Рашид подивился, что Мана как будто совсем не тронули его слова. Вероятно, дело в формулировке? Он сказал «положение мусульман», а не «наше положение» – отнюдь не потому, что не чувствовал себя частью сообщества, просто он привык мыслить условными, почти абстрактными категориями, даже когда речь заходила о столь близких его сердцу темах. Смотреть на мир как можно более объективно давно вошло у него в привычку, но в последние дни (после разговора с отцом на крыше) мир этот вызывал у Рашида все более отчетливое отвращение. Собственным коварством – или, быть может, нечистоплотностью – он тоже не гордился, но другого выхода у него не было. Заподозри патвари, что Рашид действует по собственной воле, не заручившись поддержкой семьи, ничто не помогло бы Качхеру отстоять право на возделывание своего клочка земли.
– Я вам скажу, что думаю по этому поводу, – заявил Нетаджи тоном истинного вождя (прозвище обязывало как-никак). – Мы должны действовать сообща, единым фронтом. Вместе работать во имя общего блага. Только мы можем изменить сложившееся положение. Прежние лидеры дискредитированы, и теперь нам нужна молодежь – молодые ребята, как… каких много вокруг… способные взять все в свои руки. Деятели, а не мечтатели. Люди из простого народа, уважаемые члены общества. Да, все уважают моего отца, раньше он действительно имел связи, я этого не отрицаю. Но его время, как все вы наверняка согласитесь, уже на исходе. Недостаточно…
Увы, никто так и не узнал, каких действий, по его мнению, было недостаточно. Неподалеку остановилась повозка с репродукторами, рекламировавшая масло для волос «Седьмое небо». Минуту было тихо, а потом загремела такая оглушительная музыка, что всем присутствующим пришлось зажать уши. Бедный Нетаджи прямо позеленел от боли и стиснул ладонями голову, после чего все вывалились на улицу, дабы прекратить окаянный шум. Однако в это самое мгновение Нетаджи заметил в толпе высокого молодого человека в «сола топи», пробковом шлеме: лицо незнакомое и какое-то бесхарактерное. ГПА Рудхии – а это в самом деле был он, чутье никогда не подводило Нетаджи – недовольно взглянул на источник шума, но двое полицейских поспешно повели его прочь, в направлении вокзала.
Когда эти головы (два тюрбана по бокам, шлем посередине) замелькали в толпе и исчезли, Нетаджи в панике схватился за усы: добыча уходит!
– На вокзал, на вокзал! – завопил он, начисто забыв о головной боли, да так громко, что даже оглушительные мелодии из репродукторов не смогли заглушить его крик. – Поезд, поезд, вы же все опоздаете! Хватайте сумки и бежим! Скорей! Скорей!
Все это прозвучало весьма убедительно: никто даже не усомнился в правоте Нетаджи. Десять минут спустя, проталкиваясь сквозь толпу, потея и вопя, бранясь и слыша брань в ответ, делегация из Дебарии прибыла на вокзал. Там они узнали, что поезд прибудет только через час.
Медведь раздраженно взглянул на Нетаджи:
– И зачем ты нас поторопил?!
Глазки Нетаджи нервно забегали по перрону. Вдруг его лицо расплылось в улыбке.
Медведь нахмурился. Склонив голову набок, он посмотрел на Нетаджи и повторил вопрос:
– Зачем, а?
– Что? Что ты сказал? – рассеянно переспросил Нетаджи. В дальнем конце перрона, рядом с будкой начальника станции, он приметил заветный пробковый шлем.
Медведь, досадуя на Нетаджи и на самого себя, отвернулся.
Предвкушая новое полезное знакомство, Нетаджи схватил Мана за грудки и в буквальном смысле слова потащил его за собой. Ман от неожиданности и потрясения даже не стал сопротивляться.
Нетаджи без всякого стеснения подошел прямиком к молодому ГПА и с апломбом заговорил:
– ГПА-сахиб, очень рад познакомиться. Не покривив душой, скажу, что это огромная честь для меня!
Из-под полей «сола топи» показалось озадаченное и недовольное лицо чиновника с маленьким безвольным подбородком.
– Да? – сказал ГПА. – Чем могу помочь?
На хинди он говорил вполне сносно, но с бенгальской интонацией.
Нетаджи продолжал:
– Ну что вы, ГПА-сахиб, вопрос следует ставить иначе: чем вам могу помочь я? Вы ведь гость в нашем техсиле[6]. Я – сын заминдара из Дебарии, меня зовут Тахир Ахмед Хан. Все здесь меня знают. Тахир Ахмед Хан, запомните. Я из Конгресса, занимаюсь делами молодежи.
– Понятно. Рад познакомиться, – безрадостно ответил ГПА.
Такой прием не обескуражил Нетаджи. Тот мигом извлек из рукава козырную карту:
– А это мой добрый друг, Ман Капур, – эффектно произнес он, подталкивая угрюмого Мана вперед.
– Хорошо, – столь же равнодушно произнес ГПА, потом медленно нахмурился и сказал: – Кажется, мы где-то встречались…
– Так это же сын Махеша Капура, нашего министра по налогам и сборам! – с нескрываемым, прямо-таки агрессивным раболепием воскликнул Нетаджи.
ГПА удивился. Потом вновь сосредоточенно нахмурил лоб.
– Ах да! Нас познакомили около года назад, на приеме в доме вашего отца, – уже добродушнее проговорил он по-английски (таким образом исключая Нетаджи из разговора). – У вас ведь дом неподалеку от Рудхии, если не ошибаюсь? Рядом с городом то есть.
– Да, у отца там ферма. – Ман вдруг вспомнил про отцовскую просьбу. – Вы мне напомнили: надо будет на днях туда наведаться.
– А что вы здесь делаете? – спросил ГПА.
– Да так, ничего особенного. Приехал погостить к другу. – Помедлив, Ман добавил: – Он на другом конце перрона стоит.
ГПА вяло улыбнулся:
– Что ж, я сегодня как раз собираюсь в Рудхию. Если хотите посетить ферму отца и не боитесь тряской поездки на джипе, приглашаю составить мне компанию. Я приехал отстреливать волков, хотя, должен признать, никакой подготовки у меня нет, да и должной сноровки тоже. Но положение обязывает: народ должен видеть, что я самолично взялся за устранение угрозы.
Глаза Мана вспыхнули.
– Охота на волков?! Вы серьезно?
– Разумеется, серьезно, – ответил ГПА. – Начинаем завтра утром. Вы любите охоту? Не желаете присоединиться?
– Еще как люблю! И желаю! – с жаром воскликнул Ман. – Но у меня с собой только курта-паджама.
– Это нестрашно, мы вас принарядим, если понадобится, – сказал ГПА. – Да и вообще это не светское мероприятие. Будем отстреливать волков-людоедов, открывших охоту на жителей моего подокруга.
– Что ж, я поговорю с другом. – Ману пришло в голову, что он получил сразу три подарка судьбы: возможность заняться интересным делом, отвертеться от неприятной поездки и вдобавок исполнить сыновний долг. Он обратил на нежданного благодетеля самый дружеский взгляд и сказал: – Сейчас вернусь. Простите, вы, кажется, не назвали свое имя…
– Ох, и правда, виноват! Меня зовут Сандип Лахири, – сказал ГПА, тепло пожимая ему руку и не обращая никакого внимания на обиженного и негодующего Нетаджи.
Рашид ничуть не расстроился, что Ман не поедет с ним в деревню к жене, и был рад, что его непутевый ученик так загорелся визитом на отцовскую ферму.
ГПА тоже был рад – все-таки вдвоем охотиться на волков куда веселее. Они с Маном договорились встретиться через пару часов. Закончив дела на салимпурском вокзале – связанные с транспортировкой препаратов в рамках программы вакцинации местного населения, – Сандип Лахири присел на диванчик в будке начальника станции и достал из сумки роман «Говардс-Энд» Форстера[7]. Он еще читал, когда пришел Ман, и они сразу отправились в путь.
Поездка на джипе в южном направлении в самом деле оказалась очень тряской – и пыльной. Впереди сидели водитель и полицейский, сзади – Ман и Сандип Лахири. Они почти не разговаривали.
– А ведь полезная штука! – в какой-то момент сказал Сандип, сняв пробковый шлем и окидывая его восхищенным взглядом. – Я не верил, что он спасает от солнца, пока не начал тут работать. Думал, это просто очередной бессмысленный атрибут униформы пукка-сахиба.
Еще через какое-то время он сообщил Ману несколько демографических подробностей о своем подокруге: сколько в нем проживает мусульман, индусов и так далее, каково их процентное соотношение. Цифры эти моментально вылетели у Мана из головы.
Время от времени Сандип Лахири осторожно высказывал гладкие, хорошо сформулированные соображения на ту или иную тему. Ману это пришлось по душе.
Вечером, когда они ужинали в бунгало Сандипа, Ман проникся к нему еще большим уважением. Главу подокружной администрации ничуть не смущало, что перед ним сын министра: он без обиняков рассказывал о том, как местные политики ставят ему палки в колеса. Поскольку он был облечен не только административной, но и судебной властью (до разделения полномочий в штате Пурва-Прадеш еще не дошли), работы на него свалилось больше, чем в состоянии выполнить простой смертный. Вдобавок регулярно возникали непредвиденные дела: то волки, то эпидемия, а то какой-нибудь влиятельный чиновник нагрянет, и почему-то именно ГПА должен всюду его сопровождать. Как ни странно, больше всего проблем ему создавал даже не местный ЧЗС[8], а депутат Законодательного совета, живший в этих краях и полагавший их своей вотчиной.
Этот господин (как узнал Ман за стаканчиком нимбу-пани с джином) почему-то считал ГПА своим соперником в борьбе за власть. Пока ГПА был покладист и советовался с ним по любому вопросу, он помалкивал. Но стоило Сандипу проявить самостоятельность, как он моментально ставил его на место.
– Беда в том, – сказал Сандип Лахири, печально взглянув на гостя, – что этот Джха – член Конгресса, председатель Законодательного совета и друг главного министра. Причем он не упускает возможности напомнить мне об этом. Периодически он замечает, что я вдвое младше его, а он, стало быть, – носитель «мудрости народа». Что ж… Безусловно, в чем-то он прав. В течение восемнадцати месяцев после назначения на должность нам вверят судьбы полумиллиона человек – мы занимаемся и доходными статьями бюджета, и уголовными делами, не говоря уже об охране закона и порядка, заботе об общем благополучии подокруга… По сути, мы этим людям как отец и мать. Неудивительно, что я его раздражаю, – зеленый юнец с полугодовалым опытом работы в другом районе, только-только закончивший практику в Доме Меткалфа[9]. Еще нимбу-пани?
– С удовольствием.
– Знаете, закон вашего отца завалит нас работой, – чуть позже заметил Сандип Лахири. – Но это к лучшему, наверное, – добавил он нерешительно. – О, сейчас будут новости. – Он подошел к буфету, на котором стояло большое радио в полированном деревянном корпусе со множеством круглых белых ручек.
Сандип включил радио. Медленно загорелся большой зеленый световой индикатор, и комнату заполнил мужской голос – устад Маджид Хан исполнял рагу. Недовольно поморщившись, Сандип Лахири убавил громкость.
– Ничего не поделаешь, – сказал он, – приходится это слушать. Такова цена за свежие новости, и я плачу ее каждый день. Почему они не поставят что-нибудь приятное, Моцарта или Бетховена?
Ман, который слышал западную классическую музыку только пару раз в жизни (и вовсе не нашел ее приятной), сказал:
– Ну, не знаю. Наверное, народ не оценит.
– Вы так думаете? – спросил Сандип. – А мне кажется, большинству понравится. Хорошая музыка есть хорошая музыка. Требуется немного натренировать слух, только и всего. Ну, и чтобы кто-то приобщал людей к прекрасному.
Ман пожал плечами.
– Как бы то ни было, – сказал Сандип Лахири, – я уверен, что от этих кошмарных звуков народ тоже не получает никакого удовольствия. Им подавай песни из кинофильмов, а «Всеиндийское радио» такое крутить не станет. Даже не знаю, что я тут делал бы без Би-би-си.
Как будто ответ на его слова, из радио донеслось несколько коротких гудков, и явно индийский голос с явно британским флером объявил:
– Вы слушаете «Всеиндийское радио»… Программу новостей ведет Мохит Бос.
Следующим утром они отправились на охоту.
Пастухи гнали по дороге скот. Увидев мчавшийся на них белый джип, животные в страхе разбежались, причем водитель зачем-то секунд двадцать непрерывно давил на клаксон, чем вконец всех распугал. Но вот джип умчался прочь, оставив за собой облако пыли. Пастушки разинули рты и восторженно закашляли: они сразу узнали джип ГПА, единственный автомобиль на здешних дорогах. Водитель гордо задирал нос, чувствуя себя не иначе как королем автострады, хотя на автостраду эта проселочная дорога не тянула. Пока что грунт под колесами казался вполне плотным, но с приходом муссонов здесь наверняка будет не проехать.
Сандип одолжил Ману пару шорт защитного цвета, сорочку и шляпу. У двери со стороны Мана стояла винтовка, которая хранилась в бунгало ГПА. Вчера Сандип (с явным неудовольствием) произвел из нее пробный выстрел, но больше стрелять ему не хотелось. Ман вызвался делать это за него.
С друзьями из Варанаси он не раз охотился на нильгау и оленей, диких кабанов и – однажды и безуспешно – на леопарда. Занятие это ему очень нравилось. На волков, впрочем, он никогда не охотился и особенностей этого вида охоты не знал. Наверное, с ними должны пойти загонщики? Сандип, похоже, тоже ничего в этом не смыслил. Ман решил разузнать побольше о самой проблеме.
– Разве волки не боятся людей? – спросил он.
– Вот и я думал, что боятся, – ответил Сандип. – В этих лесах не так много волков осталось, и местным не разрешают их отстреливать без веской причины. Но я видел детей, покусанных волками, и даже останки детей, которых волки загрызли и съели. Это поистине страшно. Местные в ужасе. Возможно, они слегка преувеличивают, но полицейские видели волчьи следы и прочее. Словом, это точно волки безобразничают, а не леопарды, гиены или другие хищники.
Они ехали по холмистой местности, покрытой чахлым кустарником и каменистыми россыпями. Становилось жарко. Время от времени им попадались совсем бедные и захудалые деревушки – те, что были ближе к городу, не оставляли такого гнетущего впечатления. В какой-то момент они остановились спросить у местных, не проезжали ли мимо другие охотники.
– Да, сахиб, – ответил беловолосый мужчина средних лет, потрясенно тараща глаза на ГПА. – Проезжала машина и еще один джип.
– В вашу деревню тоже волки повадились? – спросил его Сандип.
Беловолосый покачал головой из стороны в сторону.
– Да, сахиб. – Он нахмурил лоб, что-то припоминая. – Жена Баччана Сингха спала на улице с сынком, вот его-то волк и утащил. Мы погнались за ним с фонарями и палками, да поздно. Потом нашли тельце в поле, обглоданное. Сахиб, умоляю, спасите нас от этой напасти, вы нам как отец родной, на вас вся надежда! Мы и спать перестали: внутри жарко, а снаружи опасно!
– Когда это случилось? – сочувственно спросил его ГПА.
– В прошлом месяце, сахиб, в новолуние.
– На следующий день после новолуния, – поправил его другой местный.
Когда они сели обратно в машину, Сандип сказал:
– Как это все прискорбно – и для людей, и для волков.
– Прискорбно… для волков? – не понял Ман.
– Ну да, – ответил Сандип, снимая шлем и отирая лоб. – Сейчас тут бесплодная пустыня, а раньше был лес – мадука, сал и прочие деревья, – и в нем водилась всякая живность, на которую охотились волки. А потом деревья стали вырубать. Сперва для военных целей, а потом, после войны, уже нелегально. Лесники закрывали на все глаза – подозреваю, им приплачивали сами местные жители, которым нужны были земли для полей и огородов. Волки вынуждены сбиваться в стаи на крошечных территориях, кормиться им нечем – вот они и звереют. Летом хуже всего: засуха, есть нечего, ни крабов сухопутных, ни лягушек, ни другой мелкой живности. Тогда они начинают охотиться на деревенских коз. А если не могут добыть коз, нападают на детей.
– Нельзя ли заново посадить леса?
– Это должны быть земли, неиспользуемые в сельском хозяйстве. С политической точки зрения – да и с человеческой, чего уж там, – иначе просто нельзя. Джха с меня шкуру снимет, если я об этом заикнусь. Да и потом, такая мера даст результат не сразу, а местные требуют прекратить этот ужас прямо сейчас.
Вдруг он похлопал водителя по плечу. Тот вздрогнул, обернулся и, не сбавляя скорости, вопросительно посмотрел на ГПА.
– Перестаньте, пожалуйста, сигналить, – обратился к нему ГПА на хинди.
После короткой паузы он вернулся к беседе с Маном:
– Статистика, знаете ли, наводит ужас. За последние семь лет каждое лето – начиная с февраля и заканчивая июнем, когда приходят муссоны, – в районе ближайших тридцати деревень волки убивают больше дюжины детей и примерно столько же остаются калеками на всю жизнь. Все эти годы чиновники только и делали, что писали письма, судили да рядили, пытались что-то придумать, – но в основном все решения остаются на бумаге. Однажды привязали к дереву за пределами деревни, где до этого задрали ребенка, несколько коз – будто это могло что-то изменить… – Он пожал плечами, нахмурился и вздохнул; Ману подумалось, что маленький подбородок придает Сандипу несколько сварливый вид. – Словом, в этом году я решил принять меры. К счастью, ОМ меня поддержал, помог подключить полицию и так далее. У них есть пара хороших стрелков, да не с простыми пистолетами, а с винтовками. Неделю назад мы узнали, что в этом краю объявилась стая волков-людоедов, и… Ах, да вот и они! – воскликнул он, показывая пальцем на дерево рядом со старым заброшенным сераем – стоянкой для путешественников, – у самой дороги примерно в фарлонге[10] от них.
Вокруг припаркованных под деревом джипа и автомобиля толпились люди, в большинстве своем местные жители. Джип ГПА с ревом и визгом остановился, обдав всех облаком пыли.
Хотя ГПА был самым неопытным среди собравшихся чиновников и полицейских и едва ли мог правильно организовать охоту, Ман заметил, что все они обращаются к нему крайне почтительно и полагаются на его мнение, даже когда никакого мнения у него нет. В конце концов Сандип всплеснул руками и, вежливо досадуя, сказал:
– Ладно, давайте больше не будем тратить время на разговоры. Загонщики и стрелки, говорите, уже на месте, рядом с оврагом? Вот и славно. Но промедление меня совсем не радует. Вы, – он указал на двух чиновников из лесного департамента, пятерых их помощников, инспектора, двух стрелков из полиции и обычных полицейских, – топтались здесь целый час, ждали нас, а мы топчемся уже полчаса – разговариваем. Надо было лучше спланировать наш приезд, но что уж теперь. Не будем терять время. С каждой минутой становится все жарче. Господин Прашант, говорите, три дня назад вы обошли все окрестности и составили подробный план? Что ж, считайте, ваш план одобрен, не нужно спрашивать моего позволения по каждому вопросу. Говорите нам, куда идти, а мы будем вас слушаться. Представьте, что вы здесь ОМ[11].
Господин Прашант, лесничий, побледнел от ужаса при этой мысли, как будто Сандип позволил себе грязно пошутить про Бога.
– Что ж, вперед! Убивать убийц, – объявил Сандип, оскалился и принял почти свирепый вид.
Джипы и легковой автомобиль свернули с главной дороги на проселочную, оставив местных жителей позади. Они миновали еще одну деревню и выехали на открытую местность: те же каменистые россыпи, скалы и чахлый кустарник, перемежаемые пахотными землями и редкими деревьями: огненными, баньянами и мадуками. Скалы копили тепло уже несколько месяцев, и сейчас все вокруг начинало мерцать в утреннем солнце. Даже в полдевятого утра было жарко. Джип катил вперед, прыгая на ухабах, а Ман позевывал и глазел по сторонам. Он был счастлив.
Машины остановились возле большого баньяна на берегу высохшего ручья. Там загонщики, вооруженные дубинками латхи, копьями и парой примитивных барабанов, сидели, жевали табак, фальшиво пели и обсуждали, на что потратят две рупии, которые им обещали за сегодняшнюю работу. Несколько раз они уточняли у господина Прашанта, как именно следует вести облаву. Народ подобрался разный, всех возрастов и размеров, но каждый хотел пригодиться и надеялся выгнать из лесу пару-тройку людоедов. За последнюю неделю этих волков видели уже несколько раз – они охотились парами или небольшими стаями, иногда по четыре особи в стае, и прятались в длинном овраге, куда уходило русло высохшего ручья. Скорее всего, там они отсиживались и сейчас.
Наконец загонщики двинулись по полям и грядам к дальнему концу оврага и скрылись из виду. Оттуда они должны были пойти обратно уже по оврагу и, если повезет, выгнать волков прямо на охотников.
Джипы, взметая клубы пыли, поехали к ближнему концу оврага. Однако выходов из оврага – равно как и входов в него – было несколько, и на каждый поставили по стрелку. Дальше начиналась открытая местность: ярдов двести пустоши, а потом иссохшие сельскохозяйственные поля и небольшие рощицы.
Господин Прашант изо всех сил пытался исполнять приказ Сандипа Лахири – забыть о присутствии великого, достославного, дважды рожденного чиновника ИАС[12]. Он натянул тряпичную кепку, покрутил ее на голове, набрался храбрости и наконец сообщил людям, где они должны сидеть и что делать. Сандипа и Мана попросили занять позицию возле самого узкого и крутого выхода; по мнению Прашанта, волки вряд ли выберут этот неудобный путь – здесь не разбежишься. Полицейских стрелков и наемных профессиональных охотников тоже рассадили по местам, в скудной и знойной тени небольших деревьев. Все стали ждать облавы. В воздухе не было ни ветерка.
Сандип, плохо переносивший жару, почти ничего не говорил. Ман тихонько напевал себе под нос строки из газели, которую пела Саида-бай. Как ни странно, о Саиде он совсем не думал – и даже не замечал, что поет. В хладнокровном предвкушении он время от времени отирал пот со лба, прикладывался к фляге с водой или проверял запас патронов. Вряд ли, конечно, удастся сделать больше полудюжины выстрелов, прикинул Ман. Погладив отполированный деревянный приклад винтовки, он пару раз вскинул ее на плечо и прицелился в кусты и заросли на дне оврага, из которых мог выскочить волк.
Прошло больше получаса. Пот тек по лицам и телам, однако воздух был сухой, и влага быстро испарялась, почти не доставляя неудобств – не то что в сезон дождей. Вокруг жужжали мухи, то и дело садясь на голые ноги, руки и лица, и где-то в поле на кустике зизифуса пронзительно верещала цикада. Наконец издалека донесся едва различимый барабанный бой; криков пока было не слышно. Сандип с любопытством поглядывал на Мана, заинтересованный не его действиями, а скорее выражением лица. Ман показался ему жизнерадостным и легкомысленным человеком, но сейчас взгляд у него был решительный и сосредоточенный, он словно приговаривал в приятном предвкушении: сейчас из тех зарослей выскочит волк, и я поймаю его в прицел и буду вести, пока он не достигнет вон того места на тропинке и не окажется как на ладони, тут-то я и спущу курок; пуля полетит точно в цель, а зверь рухнет замертво, и дело мое будет сделано – хорошее, благородное дело.
Действительно, примерно такие мысли и крутились у Мана в голове. Что же до мыслей самого Сандипа, от жары они путались и расползались. Его вовсе не радовала охота и необходимость убивать зверей, но он понимал, что другого выхода пока нет. Главное, чтобы эти меры принесли пользу и хотя бы немного помогли местным жителям. Только на прошлой неделе он посетил местную больницу, где лежал покалеченный волками семилетний мальчик. Он спал на койке, и Сандип попросил его не будить, но перед глазами до сих пор стояли умоляющие лица родителей. Они как будто верили, что он способен облегчить их участь, отменить постигшее их несчастье. Помимо глубоких ран на руках и верхней части туловища, у мальчика была травмирована шея, и врачи говорили, что он никогда не сможет ходить.
Сандипу не сиделось на месте. Он встал, потянулся и посмотрел на небогатую летнюю растительность на дне оврага и совсем уж чахлые кустики снаружи. Издалека послышались крики загонщиков. Ман как будто тоже погрузился в раздумья.
Вдруг – гораздо раньше, чем они ожидали, – волк, взрослый серый волк, крупнее немецкой овчарки и куда более быстрый, вылетел из главного выхода, вокруг которого разместили много стрелков, и помчался прочь по пустоши и полям прямо к рощице слева. Охотники успели послать ему вслед несколько запоздалых выстрелов.
С позиции Мана и Сандипа волка не было видно, но по крикам и выстрелам они поняли: что-то случилось. Ман увидел лишь, как что-то серое мелькнуло по невспаханной запекшейся корке поля и скрылось среди деревьев. Перед лицом смерти зверь двигался стремительно и отчаянно.
«Ах ты черт, ушел! Ничего, следующий не уйдет», – зло подумал Ман.
Минуту-другую со всех сторон летели недовольные и рассерженные крики, потом все вновь погрузилось в тишину. Только где-то в лесу завела свою оглашенную навязчивую песню ястребиная кукушка. Ее тройные крики мешались с воплями и барабанным боем с другой стороны: загонщики быстро продвигались по оврагу, выдворяя наружу тех, кто там прятался. К этому времени Ман уже слышал треск кустов, которые они ломали дубинками и копьями.
Вдруг из оврага в панике вылетело еще одно серое пятно, поменьше. На сей раз оно неслось в сторону выхода, где засел Ман. Машинально вскинув винтовку (от волнения он не стал ждать, когда волк окажется в нужном месте) и собираясь выстрелить, он вдруг потрясенно пробормотал:
– Да это же лиса!
Лиса, ведать не ведая, что ее пощадили, вне себя от страха рванула через поле, держа серый хвост с черным кончиком параллельно земле. Ман засмеялся.
Однако в следующий миг смех застрял у него в глотке. Загонщики были примерно в сотне ярдов от выхода из оврага, когда огромный волк, серый, потрепанный, с прижатыми к голове ушами, выскочил из укрытия и слегка неровными стремительными прыжками рванул вверх по склону к тому месту, где сидели Ман и Сандип. Ман вскинул винтовку, но прицелиться не смог. Зверь мчался прямо на них: огромная серая морда с темными изогнутыми бровями дышала лютой ненавистью, вселяя животный ужас.
Внезапно зверь почуял их присутствие и соскочил в сторону, на тропу, где Ман и надеялся его подстрелить. Не думая о собственном чудесном избавлении и не обращая никакого внимания на опешившего Сандипа, он вновь вскинул винтовку и стал целиться, чтобы подстрелить зверя ровно в том месте, которое он приметил изначально. Волк уже появился в прицеле его винтовки.
Ровно в тот миг, когда Ман собирался спустить курок, он увидел впереди двух стрелков. Они сидели на невысокой гряде прямо напротив, причем появились там недавно и по собственной воле – их никто туда не сажал. Они целились в волка и тоже собирались стрелять.
«Бред!» – мелькнуло в голове у Мана.
– Не стрелять! Не стрелять! – проорал он.
Один из стрелков все равно выстрелил – и промазал. Пуля срикошетила от валуна на склоне в двух футах от Мана и улетела прочь.
– Не стрелять! Не стрелять, чертовы идиоты! – завопил Ман.
Огромный волк, однажды уже сменив направление движения, не стал делать этого вновь. Теми же неровными, стремительными прыжками он выбрался из оврага и кинулся к лесу, взметая тяжелыми лапами клубы пыли. На миг он скрылся за невысоким валом на краю пустоши, а когда выскочил на открытую местность, несколько стрелков, размещенных у других выходов, попытались-таки пустить пулю в его удаляющийся силуэт. Шансов у них, конечно, не было. Волк, так же как его предшественник и лиса, в считаные секунды достиг леса и спрятался там от человеческой напасти.
Загонщики добрались до выхода из оврага; облава подошла к концу. Мана охватило даже не разочарование, а жгучий гнев. Дрожащими руками он разрядил винтовку, подошел к горе-стрелкам и схватил одного из них за грудки.
Тот был выше и, вероятно, сильнее Мана, но лицо у него было виноватое и напуганное. Ман отпустил его и какое-то время молча стоял, часто, напряженно и сердито дыша, – выпускал пар. Потом наконец заговорил. Сначала он хотел спросить, на кого эти ослы охотились – на людей или на волков, но в последний миг все же сдержался и прорычал почти как зверь:
– Вас поставили у другого выхода. Никто не велел вам залезать на гряду и палить, откуда взбредет в голову. Могли пострадать люди! Даже вы сами!
Стрелок молчал. Он знал, что они с напарником совершили глупую, непростительную ошибку. Они угрюмо переглянулись и пожали плечами.
Внезапно Мана захлестнула волна разочарования. Покачав головой, он отвернулся и пошел прочь, туда, где оставил винтовку и флягу с водой. Сандип и остальные собрались под деревом обсудить облаву. ГПА обмахивался пробковым шлемом. Вид у него по-прежнему был слегка ошалелый.
– Вся загвоздка, – говорил кто-то, – вон в том лесочке. Он находится слишком близко к выходам. Если б не он, можно было набрать еще десяток стрелков и расставить их широким полукругом… допустим, вон там… и там…
– Мы их хотя бы припугнули, уже хорошо, – перебил его второй. – На следующей неделе опять поохотимся. Всего два волка… Я надеялся, их тут поболе будет. – Он достал из кармана печенье и отправил в рот.
– По-твоему, они такие глупые – будут ждать, пока ты соизволишь вернуться на следующей неделе?
– Мы слишком поздно начали, – сказал третий. – Раннее утро – лучшее время для охоты.
Ман стоял в сторонке, борясь с переполняющими его чувствами: он был на взводе и без сил одновременно.
Глотнув воды, он посмотрел на винтовку, из которой не сделал сегодня ни единого выстрела. Он чувствовал себя изможденным, расстроенным и преданным судьбой. Нет уж, к этому бессмысленному посмертному разбору полетов он не присоединится. Тем более никто не умер.
Днем Ману сообщили хорошую новость. Один из гостей Сандипа рассказал, что его коллега в Рудхии видел наваба-сахиба с двумя сыновьями – те решили несколько дней провести в форте Байтар.
Сердце Мана весело затрепыхалось в груди. Безрадостные пейзажи отцовской фермы моментально вылетели из головы, а на смену им пришли фантазии о настоящей охоте (на лошадях) в имении Байтар и – самое восхитительное! – новости от Фироза о Саиде-бай. О радость предвкушения! Ман собрал свои немногочисленные вещи, попросил у Сандипа пару книжек – дабы чем-то скрасить невеселое пребывание в Дебарии, – пошел на станцию и сел на ближайший поезд, медленно и с многочисленными остановками ползший до Байтара.
«Интересно, доставил ли Фироз мое послание лично, – гадал Ман. – Наверняка доставил! И тогда он мне поведает, что сказала Саида-бай, когда прочитала письмо – то есть
На станции Байтар он сошел и на рикше поехал к форту. Поскольку он был в помятой одежде (которая в душном и тесном вагоне поезда помялась еще сильнее) и небрит, рикша-валла окинул его придирчивым взглядом и спросил:
– С кем-то встречаетесь?
– Да, – весело ответил Ман, не сочтя его вопрос за наглость. – С навабом-сахибом!
Рикша-валла оценил его чувство юмора и посмеялся:
– Хорошо, хорошо!
Через несколько минут он спросил:
– Как вам наш Байтар?
Ман ответил, особо не раздумывая:
– Славный городок. Вроде бы.
Рикша-валла продолжал:
– Был славным, пока кинотеатр не построили. А теперь на экране одни девицы – поют, пляшут, вертятся по-всякому, любовь со всеми крутят и прочее. – Он резко вывернул руль, чтобы не угодить в яму на дороге. – И город наш стал еще лучше.
Рикша-валла продолжал:
– Хорош он и добродетелями, и непотребствами – всем хорош! Байтар, Байтар, Байтар, Байтар! – пыхтел он, крутя педали в такт. – Вон то здание с зеленой табличкой – больница. Ничем не хуже районной больницы в Рудхии, между прочим. Построил ее не то отец, не то дед нынешнего наваба-сахиба. А это вот Лал-Котхи, тут у прапрадеда наваба-сахиба был охотничий домик, вокруг которого целый город и вырос. А это… – тут они повернули за угол и увидели впереди, на вершине небольшого холма, массивную желтую крепость, возвышавшуюся над беспорядочной россыпью беленых домиков, – это и есть форт Байтар.
Ман восхищенно уставился на великолепное здание.
– Но Пандитджи хочет его забрать и отдать беднякам, – сказал рикша-валла. – Когда отменят систему заминдари.
Не стоит и говорить, что у пандита Неру в далеком Дели не было таких планов: ему хватало и других забот. Да и законопроект об отмене системы заминдари в Пурва-Прадеш (которому оставалось обзавестись одной лишь президентской подписью, чтобы стать полноценным законом) не подразумевал отчуждения у заминдаров фортов, резиденций и даже земель, если эти земли возделывали сами заминдары. Но Ман не стал спорить.
– Что вы надеетесь получить после принятия закона? – спросил он рикша-валлу.
– Я? Ничего! Совсем ничего. По крайней мере, от форта мне точно ничего не достанется. Хотя оно, конечно, было бы неплохо – получить комнатку. А лучше две, тогда я смог бы сдавать одну какому-нибудь другому бедолаге и жить на его кровные. Ну а коли не дадут ничего, так я и дальше буду крутить педали своей повозки днем и спать в ней ночью.
– А как вы живете в сезон дождей? – спросил Ман.
– Да как-то живу… То там укроюсь, то сям. Аллах меня не бросает, Аллах не бросает. И никогда не бросит.
– Наваба-сахиба любят в этих краях?
– Любят? Да он нам как солнце и луна вместе взятые! – воскликнул рикша-валла. – И юные навабзады тоже, особенно чхоте-сахиб[14]. Уж до чего славный характер! И красавцы все – как на подбор! Вы бы их видели вместе: старый наваб-сахиб, а по бокам от него сыновья. Как вице-король[15] и его приближенные.
– Если народ так их любит, почему хотят отобрать у них земли и владения?
– А что тут такого? – удивился рикша-валла. – Людям всегда землю подавай. В моей родной деревне, например, где живут моя жена и родные, мы много лет гнули спину на земле, еще со времен дяди моего отца. Но мы по-прежнему платим деньги за аренду этих земель навабу-сахибу – точней, его кровопийце мунши[16]. С какой стати мы должны платить? Нет, вы мне скажите, с какой стати? Мы пятьдесят лет поливали эту землю своим потом, значит это наша земля, так я считаю.
Когда они подъехали к огромным, окованным медью деревянным воротам в стене форта Байтар, рикша-валла запросил плату вдвое больше обычной. Ман хотел поспорить – поездка явно не могла стоить так дорого, – но в конце концов пожалел рикша-валлу и раскошелился: достал из кармана курты нужную сумму и еще четыре анны сверху.
Рикша-валла укатил прочь, окончательно уверившись, что Ман – немного сумасшедший. Наверное, он и впрямь решил, что будет встречаться с навабом-сахибом. Бедолага!..
Привратник сперва тоже пришел к такому выводу и велел Ману убираться восвояси. Он описал внешность Мана мунши, и тот отдал соответствующее распоряжение.
Ман от потрясения потерял дар речи, потом нацарапал несколько слов на клочке бумаги и сказал:
– Не желаю я разговаривать ни с каким мунши, передайте вот это навабу-сахибу, бурре-сахибу[17] или чхоте-сахибу. Да поживей!
Привратник, увидев, что записка на английском, на сей раз пригласил Мана пройти за ним, но сумку у него не взял. Они миновали внутренние ворота и приблизились к главному зданию форта – огромному четырехэтажному дому со дворами на двух этажах и башнями наверху.
Мана оставили во дворе, вымощенном серым камнем. Привратник взлетел по лестнице и снова исчез. Был разгар дня, и мощеный двор превратился в настоящую печку. Ман осмотрелся по сторонам: нигде ни души. Ни Фироза, ни Имтиаза, ни привратника… Тут он заметил движение в окне наверху: оттуда его разглядывал какой-то седой, коренастый и мордастый мужичок среднего возраста с длинными моржовыми усами.
Через пару минут к Ману вновь подошел привратник:
– Мунши хочет знать, чего вам надо?
Ман сердито ответил:
– Я же велел передать записку чхоте-сахибу, а не мунши!
– Но наваба-сахиба и сыновей нет дома.
– Нет дома? Когда они уехали? – растерялся Ман.
– Их не было всю неделю, – ответил привратник.
– Что ж, передай своему охламону-мунши, что я друг навабзады и проведу здесь ночь. – Эхо его рассерженного голоса разнеслось по двору.
Мунши тут же слетел вниз. Несмотря на жару, поверх курты на нем было еще и бунди. Своего раздражения он не скрывал: день подходил к концу, и ему не терпелось скорей прыгнуть на велосипед и покатить домой, в Байтар. А тут какой-то небритый незнакомец требует, чтобы его поселили в форте! Как это понимать?!
– Да? – сказал мунши, пряча в карман очки для чтения. Он оглядел Мана с головы до ног и лизнул кончик моржовых усов. – Чем могу быть полезен? – спросил он на вежливом хинди. Однако за покладистым тоном и обходительностью Ман услышал стремительное движение шестеренок: мунши строил расчеты и прогнозы.
– Для начала можете спасти меня из этого пекла и распорядиться, чтобы приготовили комнату, нагрели воды для бритья и накрыли на стол, – ответил Ман. – Я с утра жарился на охоте, потом жарился в поезде и очень устал, однако вы уже полчаса гоняете меня туда-сюда, вдобавок этот человек мне сказал, что Фироз уехал – вернее, что его тут вовсе не было. Ну?! – воскликнул он, поскольку мунши до сих пор не предпринял попыток ему помочь.
– Быть может, у сахиба есть для меня письмо с разъяснениями от наваба-сахиба? Или от одного из его сыновей? – спросил мунши. – Я, увы, не знаком с сахибом лично, а без каких-либо разъяснений и распоряжений от хозяина… Сожалею…
– Сожалейте сколько душе угодно, – оборвал его Ман. – Меня зовут Ман Капур, я друг Фироза и Имтиаза. Мне немедленно нужно принять ванну, и я не намерен ждать, пока вы одумаетесь.
Властный тон гостя немного напугал мунши, однако он не шелохнулся и продолжал примирительно улыбаться, прекрасно понимая, какая на нем лежит ответственность. Эдак кто угодно может войти с улицы, зная, что господ нет дома, – представиться другом семьи, показать записку на английском и, пустив пыль в глаза слугам, обманом проникнуть в форт.
– Прошу прощения, – вкрадчиво проговорил мунши, – помилуйте, но…
– Слушайте, – перебил его Ман. – Фироз, возможно, не рассказывал вам обо мне, зато мне про вас много чего говорили. – (Мунши забеспокоился: чхоте-сахиб действительно его недолюбливал.) – Кроме того, наваб-сахиб наверняка не раз упоминал в разговоре моего отца. Они давние друзья.
– И как же зовут отца сахиба? – со снисходительным безразличием осведомился мунши, ожидая в худшем случае услышать имя какого-нибудь мелкого помещика.
– Махеш Капур.
– Махеш Капур! – Язык мунши тотчас забегал по усам, а сам он ошарашенно вытаращил глаза. Как такое возможно?! – Министр по налогам и сборам? – слегка дрожащим голосом уточнил он.
– Да. Министр по налогам и сборам, – кивнул Ман. – Ну, где тут уборная?
Мунши перевел взгляд с Мана на его сумку, затем на привратника и вновь на Мана. Никакого удостоверения личности он так и не получил. Может, попросить гостя предоставить какое-нибудь доказательство, любое, необязательно письмо от наваба-сахиба?.. И навлечь на себя еще больший гнев… Вот так задачка! Судя по голосу и грамотной речи, этот неряха в самом деле образован, и если он – сын министра по налогам и сборам, главного автора законопроекта, который неизбежно будет принят и в конце концов лишит семью наваба – и косвенным образом самого мунши – всех полей, лесов и пустошей… В таком случае это очень, очень важный гость, а он, мунши, так скверно и негостеприимно его встретил… Нет, хватит об этом думать. Как кружится голова!
Когда головокружение унялось, мунши подобострастно сложил вместе две ладони, отвесил Ману поклон и, вместо того чтобы велеть привратнику забрать у гостя сумку, подхватил ее сам. Он робко засмеялся, как бы дивясь своей глупости:
– Хузур[18], да что же вы сразу так не сказали? Я приехал бы на станцию вас встречать, привез бы вас сюда на джипе. Ах, хузур, добро пожаловать, добро пожаловать в дом вашего друга! Только скажите, что вам нужно, все будет моментально исполнено. Сын Махеша Капура… Сын Махеша Капура, подумать только! Ваше благородное присутствие так меня потрясло, что разум мой совсем помутился: я ведь даже стакана воды вам не предложил! Ай-яй-яй!.. Хузур должен жить в комнате чхоте-сахиба, – продолжал с замиранием сердца раболепствовать мунши, – это чудесная комната, с видом на поля и лес, где чхоте-сахиб любит охотиться. Кажется, хузур упомянул, что утром побывал на охоте? Завтра же утром организую хузуру охоту! На нильгау, оленей, диких кабанов; быть может, даже леопард попадется… Угодно ли хузуру поохотиться? Ружей у нас в достатке, лошадей тоже, если хузур изволит прокатиться верхом. А библиотека у нас не хуже, чем в Брахмпуре. Отец наваба-сахиба всегда заказывал по два экземпляра каждой книги, никогда не жалел на это денег. Кроме того, хузуру обязательно нужно взглянуть на город. С разрешения хузура я лично распоряжусь, чтобы вам провели экскурсию, показали больницу, Лал-Котхи и памятники. Чем еще может порадовать хузура бедный мунши? Желаете промочить горло после утомительной поездки? Я немедленно принесу вам миндального шербета с шафраном. Он прекрасно освежает и придает сил. И пусть хузур соберет мне всю одежду, которую нужно постирать. В гостевых комнатах есть сменная одежда, я велю сейчас же принести вам два комплекта. Приставлю к хузуру личного слугу: через десять минут он принесет вам горячей воды для бритья и будет ожидать дальнейших распоряжений милостивого господина.
– Хорошо. Прекрасно, – сказал Ман. – Где уборная?
Через некоторое время – когда Ман побрился, помылся и отдохнул – приставленный к нему молодой слуга по имени Варис повел гостя осматривать форт. Этот молодой человек разительно отличался от старика, который обслуживал Мана в брахмпурском доме Байтаров, – и, конечно, от мунши.
Лет двадцати с небольшим, крепкий, высокий, красивый, очень доброжелательный (каким и полагается быть слуге, который пользуется всецелым доверием хозяина и оттого уверен в себе), всей душой преданный навабу-сахибу и его детям, особенно Фирозу, Варис сперва показал Ману небольшую выцветшую фотографию в серебряной рамке, стоявшую на письменном столе Фироза. На ней была запечатлена вся семья: наваб-сахиб, его жена (которой на время фотосъемки позволили выйти с женской половины дома, разумеется), Зайнаб, Имтиаз и Фироз. Мальчикам было лет по пять; Фироз очень внимательно смотрел в камеру, склонив голову набок под углом в сорок пять градусов.
«Как странно, – подумал Ман, – я приехал сюда впервые, но форт мне показывает не Фироз, а чужой человек».
Форт казался бесконечным. Сначала Мана поразило величие этой постройки, а потом – запустение, в котором пребывало все вокруг. Они снова и снова взбирались по крутым лестницам, покуда не вышли на крышу с зубцами, бойницами и четырьмя квадратными башнями, каждая с пустым флагштоком. На улице почти стемнело. Во все стороны от форта тянулись безмятежные поля и леса, а город Байтар затянуло легкой дымкой от домашних очагов. Ману захотелось влезть на башню, но у Вариса не оказалось с собой ключей. Он рассказал, что в одной из башен недавно поселилась сова и в последнее время она громко ухает по ночам, а один раз средь бела дня устроила налет на заброшенную часть женской половины.
– Я пристрелю харамзаду сегодня же ночью, если прикажете, – храбро вызвался Варис. – Не хочу, чтобы она потревожила ваш сон.
– О нет-нет, в этом нет необходимости, – заверил его Ман. – Меня ничем не разбудишь.
– А вон там, внизу, библиотека, – сказал Варис, показывая пальцем на комнаты с окнами из толстого зеленоватого стекла. – Говорят, одна из лучших частных библиотек Индии. Шкафы с книгами занимают два этажа, и днем свет льется через это стекло. Сейчас в форте никто не живет, поэтому мы не зажигаем свет. А когда наваб-сахиб здесь, он большую часть времени проводит в библиотеке. Все дела он доверяет этому ублюдку мунши. Так, здесь скользко, осторожней – сюда стекает дождевая вода.
Ман вскоре заметил, что Варис без всякого стеснения использует в речи слово «харамзада» – ублюдок. На самом деле он и в разговоре с сыновьями наваба-сахиба позволял себе ввернуть крепкое словцо. То была неотъемлемая часть его доброжелательной неотесанности. Однако с навабом-сахибом он держался предельно вежливо и почтительно, лишний раз рта не раскрывал, а если и раскрывал, то внимательнейшим образом следил за языком.
Знакомясь с новыми людьми, Варис всегда ощущал либо инстинктивную настороженность, либо, напротив, легкость – и, руководствуясь этим наитием, выстраивал общение с человеком. В случае с Маном он понял, что в самоцензуре нет нужды.
– А чем вам не угодил мунши? – спросил Ман, заметив, что Варис тоже его недолюбливает.
– Да вор он, – без обиняков заявил Варис.
Ему было больно думать о том, что мунши прикарманивает изрядную долю всех законных доходов наваба-сахиба, причем делает это при любой возможности: утверждает, что продал дешевле и купил дороже, чем на самом деле, придумывает нужды на пустом месте (деньги-то выделены – а работы никакой не делается), регулярно врет в отчетах, что освободил тех или иных крестьян-арендаторов от арендной платы.
– Кроме того, – продолжал Варис, – он угнетает и притесняет народ. И еще он каястха!
– А что в этом плохого? – спросил Ман. Каястхи, хоть и индуисты, испокон веков работали писарями и секретарями у мусульман, часто умея писать на урду и персидском лучше, чем сами мусульмане.
– Ой, вы не подумайте, – спохватился Варис, вспомнив, что Ман индуист, – я ничего против индусов вроде вас не имею. Только против каястхов. Отец нынешнего мунши тоже работал здесь мунши при отце наваба-сахиба и пытался ободрать его как липку. Только старик был отнюдь не липка: сразу понял, что к чему.
– А нынешний наваб-сахиб? – спросил Ман.
– Слишком добросердечный, слишком благодетельный и благочестивый. На нас он никогда толком не злится – и той крошечной толики гнева, которую он себе позволяет, всегда бывает достаточно. А на мунши злись не злись – он попресмыкается пять минут, а потом опять за старое.
– Ну а вы? Вы чтите Бога?
– Не особенно, – удивленно ответил Варис. – Политика мне ближе, чем религия. Я тут слежу за порядком, у меня даже пистолет есть. И лицензия на ношение оружия. В нашем городе живет один человек – подлый, жалкий, никчемный человечишка, приживала, которого наваб-сахиб выучил на свои деньги, – так вот он вечно пакостит навабу-сахибу и навабзадам: заводит фиктивные дела, пытается доказать, что форт – это имущество эвакуированных, что наваб-сахиб – пакистанец и так далее. Если эта свинья станет депутатом Заксобрания, нам несдобровать. Он конгресс-валла и всем дал понять, что собирается выдвинуть свою кандидатуру от нашего округа. Надеюсь, наваб-сахиб сам выдвинется в качестве независимого кандидата – или позволит мне выступить за него! Уж я-то размажу этого ублюдка по стенке.
Ман восхитился его верностью и твердостью убеждений; складывалось впечатление, что честь и благоденствие дома Байтаров целиком лежат на плечах этого славного человека.
Чуть позже Ман спустился ужинать в столовую. Его поразило, что там не было ни дорогих ковров, ни длинного стола из тика, ни резного буфета, зато на стене висело четыре портрета маслом: по два с обеих сторон от стола.
На одном был запечатлен бравый прапрадед наваба-сахиба: на коне, с мечом и зеленым плюмажем на шлеме. Он погиб в битве с англичанами за Салимпур. На той же стене висел портрет его сына, которому британцы разрешили унаследовать собственность отца и который впоследствии посвятил жизнь науке и меценатству. Он не сидел на коне, а просто стоял в полном княжеском облачении. Взгляд у него был умиротворенный, даже отрешенный – а у его отца надменно-молодцеватый. На противоположной стене – старший против старшего, младший против младшего – разместились портреты королевы Виктории и короля Эдуарда VII. Виктория была изображена сидящей. Она смотрела куда-то в сторону; крошечная круглая корона на голове подчеркивала угрюмую дебелость ее облика. На ней было длинное темно-синее платье, манто с оторочкой из меха горностая, а в руках – скипетр. Ее дородного удалого сына запечатлели без короны, но тоже со скипетром, на темном фоне, в красном мундире с темно-серым кушаком, горностаевой мантии и бархатном плаще, ощетинившемся золотыми галунами и кистями. Веселости на его лице было куда больше, чем у матушки, а вот надменности не хватало. Ман, ужинавший в полном одиночестве, по очереди разглядывал портреты в перерывах между блюдами – острыми и чересчур пряными, на его вкус.
После ужина он вернулся в свою комнату. По какой-то причине краны и смыв в уборной не работали, но всюду стояли ведра и медные чайники с водой – их оказалось достаточно для его нужд. После нескольких дней без каких-либо удобств в деревне и скромных удобств в бунгало ГПА эта мраморная уборная в комнате Фироза показалась Ману верхом роскоши и комфорта, пусть воду и приходилось лить самому. Кроме ванной, душа и двух раковин, здесь был один европейский унитаз и один индийский. На первом красовалось следующее «четверостишие»:
Дж. Б. Нортон и сыновья
Инженеры-сантехники
Олд-корт-хаус-корнер
Калькутта
На последнем была надпись попроще:
Патент Нортона
Модель «Хинду»
Совмещенный туалет
Калькутта
В процессе пользования последним Ман гадал: интересно, какой-нибудь гость в этом оплоте Мусульманской лиги сидел вот так же, глядя на возмутительные строки и негодуя, что какой-то британец, толком не разобравшись, отнес сие общеиндийское культурное достояние к наследию другой, противоборствующей религии?
На следующее утро Ман встретил мунши, когда тот въезжал на своем велосипеде в ворота форта; они обменялись несколькими словами. Мунши желал знать, все ли устраивает Мана: еда, комната, поведение Вариса? Он извинился за неотесанность слуги: «Что же делать, господин, если кругом одни деревенщины!» Ман сообщил, что планирует посмотреть город в компании этого самого деревенщины, и мунши неодобрительно и нервно облизнул усы.
Потом он просиял и сообщил Ману, что завтра же устроит ему охоту.
Варис собрал обед, предложил Ману несколько головных уборов на выбор, и они отправились гулять по городу. Слуга рассказывал ему про все полезные нововведения, появившиеся в Байтаре со времен героического прапрадеда наваба-сахиба, и грубо бранился на зевак, глазевших на сахиба в белой сорочке и белых штанах. Во второй половине дня они вернулись в форт. Привратник строго сказал Варису:
– Мунши велел тебе вернуться к трем. На кухне закончились дрова. Он взбешен. Сидит с техсилдаром в большом кабинете и говорит, что ты должен немедленно подойти и отчитаться.
Варис поморщился, сообразив, что ему светит взбучка. Мунши всегда бывал раздражителен в это время суток; его поведение чем-то напоминало жизненный цикл возбудителя малярии. Ман тут же вызвался помочь:
– Давайте я пойду с вами и все ему объясню.
– Нет-нет, Ман-сахиб, не беспокойтесь! Каждый день в половине пятого шершень жалит харамзаду в причинное место. Это пустяки.
– Да мне не трудно.
– Вы славный человек, Ман-сахиб. Не забывайте меня, пожалуйста, когда уедете домой.
– Конечно не забуду. Ну, идемте, послушаем, что вам хочет сказать этот мунши.
Они прошли через раскаленный мощеный двор и поднялись по лестнице в большой кабинет. Мунши сидел не за массивным письменным столом в углу (за ним, очевидно, работал наваб-сахиб), а на полу, за деревянным, инкрустированным медью напольным столиком. Кулаком левой руки он подпирал свой подбородок и серо-белые моржовые усы, с отвращением глядя на престарелую женщину, явно очень бедную, в драном сари, которая стояла перед ним и проливала слезы.
Рядом с мунши стоял разъяренный техсилдар.
– С какой стати мы должны выслушивать всяких старух, которые обманом проникают в стены форта? – сварливо говорил мунши. Он пока не заметил подошедших Вариса и Мана: те замерли за дверью, услышав его повышенный голос.
– Мне больше ничего не оставалось, – всхлипнула старуха. – Аллах знает, я пыталась с вами поговорить – прошу, муншиджи, услышьте мои мольбы! Наша семья уже много поколений служит этому дому…
Мунши ее оборвал:
– Хороша служба! Твой сын хотел внести свое имя в поземельную книгу, мол, он все эти годы арендовал нашу землю! На что он рассчитывал? Прибрать к рукам чужое? Да, мы преподали ему урок, что тут удивительного?
– Но ведь это правда… Он в самом деле работал на этой земле…
– Что? Ты пришла поспорить со мной о том, что правда, а что нет? Мне-то известно, сколько правды в словах таких, как ты. – В его мягком голосе послышались резкие нотки. Мунши мог раздавить старуху, как букашку, – он отлично это понимал и не скрывал, что ему приятно сознавать собственное превосходство.
Старуха затряслась.
– Он ошибся. Ему не следовало так поступать. Но, муншиджи, что у нас есть, кроме этой земли? Мы умрем с голоду, если вы ее отберете. Ваши люди его избили, он усвоил урок. Простите его – и меня простите, дуреху, что родила такого нерадивого сына, умоляю вас! На коленях прошу!
– Ступай, – отрезал мунши. – Довольно с меня твоей болтовни. У тебя есть хижина. Ступай и кали зерно. Или торгуй своим иссохшим телом, мне все равно. И передай своему сыну, чтоб поискал себе другое поле.
Старуха беспомощно зарыдала.
– Вон отсюда! Или ты не только тупая, но и глухая?
– Нет у вас ничего святого, – запричитала женщина, всхлипывая и рыдая, – ничего человеческого. Когда-нибудь настанет час расплаты. Господь взвесит ваши поступки и скажет…
– Что? – Мунши вскочил и уставился в морщинистое лицо старухи с заплаканными глазами и перекошенным ртом. – Что? Что ты сказала? А я еще думал вас помиловать, но теперь-то я знаю, что должен делать. Мой долг – гнать таких людей с земли наваба-сахиба! Вы годами пользовались его добротой и щедростью! – Он обратился к техсилдару: – Гоните взашей старую ведьму. Вышвырните ее из форта и скажите своим людям, чтобы к вечеру духу ее не было в нашей деревне. Это научит ее и ее неблагодарного сына…
Он умолк на полуслове и уставился перед собой – не в наигранном страхе, а в самом настоящем, непритворном ужасе. Рот его раскрылся и захлопнулся, он часто задышал, не издавая при этом ни звука, и кончиком языка потянулся к усам.
Прямо на него шел белый от ярости Ман. Он двигался по прямой, не глядя по сторонам, точно заводной робот, и в глазах его горела жажда крови.
Техсилдар, старуха, слуга, сам мунши – никто не смел пошевелиться. Ман схватил мунши за жирную щетинистую шею и принялся трясти. Яростно, изо всей дурной силы, почти не замечая страха в его глазах. Оскаленное, ощерившееся лицо Мана вселяло ужас. Мунши сдавленно охнул и вскинул руки к шее. Техсилдар сделал шаг вперед – всего один. Внезапно Ман отпустил мунши, и тот рухнул прямо на свой столик.
Минуту никто ничего не говорил. Мунши охал и кашлял. Ман не мог поверить в содеянное.
Почему слова мунши пробудили в нем такую ярость, вызвали такую несоразмерную реакцию? Надо было просто наорать на подлеца и припугнуть его Божьей карой! Ман помотал головой. Варис и техсилдар одновременно двинулись вперед: один к Ману, второй к мунши. Старуха в ужасе разинула рот и тихо залепетала себе под нос: «Ай, Алла! Ай, Алла!»
– Сахиб! Сахиб! – прохрипел мунши, наконец обретя дар речи. – Хузур ведь понимает, что я просто пошутил… Так уж привык с этими… я же не хотел… славная женщина… ничего ей не будет… и поле останется ее сыну, кому же еще… Пусть хузур не думает… – Слезы покатились по его щекам.
– Я уезжаю, – отрезал Ман. – Найдите мне рикшу. – Он сознавал, что еще чуть-чуть – и он убил бы этого человека.
Живучий мунши вдруг подскочил и бросился в ноги Ману, принялся гладить их руками и бодать лбом. Растянувшись на полу, задыхаясь и не стыдясь подчиненных, он завыл:
– Нет-нет, хузур, умоляю, заклинаю, не губите меня! Это была шутка, просто я так выразился, пошутил неудачно, что́ вы, никто такое всерьез не говорит, отцом и матерью клянусь!
– Не губить вас? – ошарашенно переспросил Ман.
– У вас же завтра охота! – выдохнул мунши.
Он прекрасно сознавал, что над ним висит двойная угроза. Отец Мана – Махеш Капур. Такой неприятный случай не поможет дому Байтаров заручиться расположением министра. Вдобавок Ман дружит с Фирозом, а нрав у юноши вспыльчивый… Отец его любит и иногда даже прислушивается к нему. Страшно подумать, что будет, если наваб-сахиб (привыкший считать, что можно властвовать ласково и милосердно) узнает, как мунши угрожал несчастной старухе.
– Охота? – недоуменно переспросил Ман.
– И одежда ваша еще в стирке…
Ман с отвращением отвернулся. Он велел Варису идти с ним, вернулся в свою комнату, сгреб все вещи в сумку и покинул стены форта. Кликнули рикшу. Варис хотел проводить его на станцию, но Ман ему не позволил.
Напоследок Варис сказал:
– Я выслал навабу-сахибу немного дичи. Узнайте, пожалуйста, получил ли он ее? И передайте горячий привет этому старику, Гуляму Русулу, который здесь работал.
– Ну, выкладывай, – сказал Рашид своей четырехлетней дочери Мехер, когда они сидели на чарпое[19] во дворе дома его тестя, – что нового ты узнала, чему научилась?
Мехер, сидевшая на коленях у папы, тут же выдала свой вариант алфавита урду:
– Алиф-бе-те-се-хе-че-дал-бари-йе!
Рашид остался недоволен.
– Очень уж сокращенная у тебя версия получилась. – Он заметил, что во время его пребывания в Брахмпуре образованием Мехер никто не занимался. – Ну же, Мехер, ты ведь умная девочка, ты способна на большее.
Хотя она действительно была умной девочкой, никакого особого интереса к алфавиту она не продемонстрировала: лишь добавила к своему списку пару-тройку букв.
Мехер была рада видеть отца, но поначалу – когда вчера вечером он вошел в дом, пробыв в отъезде несколько месяцев, – очень его стеснялась. Матери пришлось долго ее уговаривать и даже подкупить пирожным, чтобы она согласилась поприветствовать Рашида. Наконец девочка неохотно протянула:
– Адаб арз, чача-джан.
Мать очень тихо поправила ее:
– Не чача-джан, а абба-джан[20].
Мамины слова вызвали у Мехер новый приступ застенчивости. Впрочем, Рашид быстро вернул себе расположение дочери, и теперь та вовсю болтала с папой, как будто и не расставалась с ним на долгие месяцы.
– Что продается в вашем деревенском магазинчике? – спросил Рашид, надеясь, что Мехер проявит бóльшую подкованность в более практических вопросах.
– Сладости, соленья, мыло, масло, – ответила дочка.
Рашида удовлетворил этот ответ. Он покачал Мехер на колене, попросил поцелуй и тут же его получил.
Чуть позже из дома вышел тесть Рашида – добрый здоровяк с коротко подстриженной седой бородой. В деревне его называли Хаджи-сахибом – за то, что лет тридцать назад он совершил паломничество в Мекку.
Увидев, что зять и внучка до сих пор праздно болтают во дворе и даже не думают собираться, он сказал:
– Абдур Рашид, солнце все выше. Если хотите выехать сегодня, то вам пора. – Он помолчал. – Не забудь за каждой едой брать себе по большой ложке масла гхи из этой банки. Я всегда слежу, чтобы Мехер ела гхи, поэтому у нее такая здоровая кожа и глазки блестят, как бриллианты.
Хаджи-сахиб наклонился к внучке, взял ее на руки и обнял. Мехер, сообразив, что они с сестричкой, матерью и отцом уезжают в Дебарию, крепко прильнула к своему нане и вытащила у него из кармана монетку в четыре анны.
– И ты с нами поезжай, нана, – потребовала она.
– Что ты там нашла? – всполошился Рашид. – Положи обратно! Скверная, скверная привычка… – Он покачал головой.
Однако Мехер умоляюще взглянула на нану, и тот позволил ей оставить добытое незаконным путем. Ему было грустно расставаться с родными, но что поделать? Он ушел в дом за дочерью и малышкой.
Наконец из дома показалась жена Рашида. Она была в черной парандже с тонкой сеткой на лице, а в руках держала младенца. Мехер подбежала к матери, потянула ее за подол паранджи и попросила дать ей ребеночка.
– Не сейчас, Муния спит. Попозже, – мягко ответила ей мать.
– Подкрепитесь перед отъездом. Или хотя бы выпейте по стаканчику шербета, – сказал Хаджи-сахиб, который несколько минут назад всех поторапливал.
– Хаджи-сахиб, нам пора, – сказал Рашид. – Еще ведь за город нужно успеть.
– Тогда я провожу вас на станцию.
– Не нужно, мы не хотим вас беспокоить, – сказал Рашид.
Старик медленно кивнул, и вдруг на его серьезное лицо легла тень не просто озабоченности, а тревоги.
– Рашид, я волнуюсь… – начал он и умолк.
Рашид, глубоко уважавший тестя, вчера излил ему душу и рассказал про визит к патвари, однако не это стало причиной волнений старика.
– Прошу вас, не тревожьтесь, Хаджи-сахиб, – сказал Рашид.
Лицо его тоже мимолетно омрачила боль, но потом он занялся сумками, жестянками и прочим багажом, а через несколько минут они отправились в путь – по дороге, что вела за пределы деревни. Автобус, который шел в город и на станцию, останавливался возле маленькой чайной на деревенской окраине. Здесь уже собралась небольшая толпа путников и толпа побольше – провожающие.
Автобус с грохотом и лязгом остановился рядом с ними.
Хаджи-сахиб со слезами обнял сперва дочь, а потом и зятя. Когда он обнимал Мехер, та нахмурилась и пальчиком провела по его щеке, ловя слезу. Ее младшая сестра все это время крепко спала, хоть ее и перекладывали с одной руки на другую.
Все засуетились и начали садиться в автобус, кроме двух пассажирок – молодой женщины в оранжевом сари и девочки лет восьми, очевидно ее дочери.
Молодая обнимала женщину постарше, вероятно свою мать, к которой приезжала в гости (или старшую сестру). При этом она рыдала в голос. Обе неистово, даже несколько театрально обнимали другу друга, выли и причитали. Молодая горестно охнула и воскликнула:
– А помнишь, как я однажды упала и разбила коленку!..
Вторая провыла:
– Ты мое солнышко, кровинушка ты моя!..
Маленькая девочка в пыльно-розовом сари и с розовой лентой на косичке закатила глаза. Ей было невыносимо скучно.
– Ты меня кормила, растила, ты все мне давала, все… – не унималась молодая женщина.
– Ненаглядная ты моя, как же я тут без вас!.. Ох, боже мой, боже мой!
Спектакль длился несколько минут, причем женщинам не было никакого дела до неистово сигналившего водителя. Уехать без них он не мог – остальные пассажиры ему не позволили бы (хотя зрелище изрядно наскучило и им).
– Что происходит? – тихим обеспокоенным голосом спросила жена Рашида.
– Ничего-ничего. Они же индуски.
Наконец молодая женщина и ее дочь сели в автобус. Первая выглянула в окно и продолжала рыдать. Чихая и кряхтя, автобус тронулся с места. В считаные секунды женщина успокоилась, замолчала и переключила внимание на ладду: разломила его пополам и дала одну половинку дочери, а вторую съела сама.
Автобус был неисправен и раз в несколько минут останавливался. Принадлежал он гончару, который решил самым неожиданным и удивительным образом сменить профессию – настолько удивительным, что остальные местные представители его ремесла и касты принялись всячески его травить и унижать, пока не сообразили, как удобно стало добираться до станции. Гончар был и водителем, и механиком: он кормил свой автобус, подливал ему различные жидкости, ставил диагнозы по чихам и ложным предсмертным хрипам – словом, всеми правдами и неправдами гнал по дороге эту тушу. Облака сизого дыма поднимались над двигателем, масло текло, вонь паленой резины била в нос, когда водитель жал на тормоза; пару раз спускали шины. Разбитое дорожное покрытие – поставленные на попа кирпичи – было все в ямах, а про амортизаторы эта развалюха либо никогда не слышала, либо давно забыла. Каждые несколько минут Рашид чудом избегал кастрации. Коленями он то и дело утыкался в спину другому пассажиру, потому что у сиденья впереди не было спинки.
Впрочем, постоянные клиенты гончара ни на что не жаловались. Такая поездка была на порядок быстрее и удобнее, чем два часа трястись до города на телеге. Когда автобус в очередной раз совершал непредвиденную остановку, кондуктор высовывался в окно и осматривал колеса. Потом на улицу выскакивал еще один человек с кусачками в руках и нырял под автобус. Порой они останавливались только затем, чтобы водитель мог перекинуться парой слов со встречными знакомыми. Он совершенно не стеснялся при необходимости задействовать своих пассажиров. Когда надо было завести автобус с толкача, он оборачивался и на певучем местном диалекте вопил на весь салон:
–
А когда автобус должен был вот-вот завестись, он подбадривал остальных таким боевым кличем:
–
Особенно водитель гордился табличками и предупреждениями (на стандартном хинди), размещенными в салоне автобуса. Над его сиденьем, к примеру, было написано: «Очень важная персона», а еще: «Не разговаривать с водителем во время движения». Над дверью красовалось объявление: «Высадка пассажиров разрешена только после полной остановки транспортного средства». Вдоль одного из бортов кроваво-красной краской было выведено: «Запрещается провозить заряженное огнестрельное оружие и садиться в автобус в нетрезвом виде». Коз провозить, видимо, не запрещалось, в автобусе их ехало сразу несколько.
На полпути к станции автобус остановился возле очередного чайного киоска, и вошел слепой мужчина. Лицо его с маленьким вздернутым носом было покрыто наростами, напоминающими цветную капусту. Он передвигался с помощью трости, которой нащупывал себе путь. Слепой издалека узнавал нужный ему автобус по характерным звукам, которые тот издавал, а людей узнавал по голосам. Он явно любил поговорить. Одну штанину он засучил выше колена, а другую оставил как есть. Возведя очи горе, он вдруг беспечно и фальшиво заголосил:
Распевая эту и подобные ей песенки, он стал ходить по автобусу, выпрашивая мелочь и укоряя скупцов стихами соответствующего содержания. Рашид был одним из самых щедрых благодетелей, и слепой сразу же узнал его по голосу.
– Что? – вскричал он. – Ты провел у тестя всего две ночи? Стыд-позор! Надо больше времени проводить с женой, ты ж молодой еще, прыткий! А кто это плачет? Не твой ли ребенок? И не твоя ли жена сидит рядом? Ах, жена Абдура Рашида, если ты сидишь в этом автобусе, прости несчастному его неразумные речи и прими его благословение! Да пошлет вам Господь еще множество сыновей с такими же могучими глотками! Подайте на пропитание… Подайте… Господь вознаграждает щедрых… – И он двинулся дальше по проходу.
Мать Мехер густо покраснела под паранджой, потом вдруг захихикала, а через минуту заплакала. Рашид ласково положил руку ей на плечо.
Попрошайка вышел на конечной – у железнодорожной станции.
– Мир всем вам, – сказал он на прощанье. – Здоровья и счастливого пути всем, кто путешествует Индийскими железными дорогами.
Рашид выяснил, что поезд задерживается всего на несколько минут, и расстроился. Он хотел взять рикшу и съездить на могилу старшего брата: кладбище находилось в получасе езды от этого небольшого городка. Именно на этой станции его брат и погиб три года назад, упав под поезд. Прежде чем весть дошла до семьи, жители города позаботились о том, чтобы предать земле его изувеченные останки.
Был уже почти полдень, стояла невыносимая жара. Они не просидели на перроне и нескольких минут, когда жена Рашида вдруг задрожала всем телом. Рашид молча взял ее за руку и тихо произнес:
– Понимаю, ты расстроена. Я тоже хотел его навестить. В следующий раз обязательно навестим. Сегодня не успели. Поверь, мы не успели бы: поезд скоро прибудет. Да и куда мы поедем с такой поклажей?
Малышка, которую уложили на импровизированную кроватку из сумок, продолжала крепко спать. Мехер тоже устала и задремала. Глядя на них, Рашид начал клевать носом.
Его жена ничего не говорила, только тихо стонала. Сердце бешено колотилось в ее груди, и взгляд у нее был немного ошалелый.
– Ты вспоминаешь бхайю[23], да? – спросил он.
Жена вновь безутешно заплакала и затряслась. Рашид ощутил в затылке какое-то странное давление. Он взглянул на ее лицо, красивое даже сквозь тонкую завесу (наверное, Рашид просто знал, что оно красивое), и заговорил опять, не выпуская ее ладони и гладя ее по лбу:
– Не плачь… Не плачь, разбудишь Мехер и малышку. Скоро мы покинем это неприятное место. К чему горевать, к чему убиваться, если ничего уже не поделаешь… Знаешь, тебе, наверное, голову напекло. Сними чачван[24], пусть твое лицо овеет ветерок… Если бы мы поехали, пришлось бы торопиться, а то и на поезд опоздали бы… И еще целую ночь провели бы в этом ужасном городе. В следующий раз мы найдем время, обещаю. Это я виноват, надо было выйти из дома на час раньше. Как знать, может, тогда я сам не выдержал бы горя… Да еще автобус без конца останавливался, столько времени потеряли. А теперь времени нет, поверь мне, бхабхи…
Он назвал ее как раньше – невесткой, женой брата. Ведь она действительно была женой его брата, а Мехер – их дочерью. Рашид женился, потому что такова была предсмертная воля его матери. Она не могла допустить, чтобы ее внучка осталась без отца, а невестка (которую она искренне любила) без мужа.
«Позаботься о ней, – сказала она Рашиду. – Она хорошая женщина и станет тебе доброй женой».
Рашид заверил мать, что исполнит ее волю, и сдержал это трудное, ко многому обязывающее обещание.
Глубокоуважаемый мауляна[25] Абдур Рашид-сахиб!
По долгом размышлении, без ведома моей сестры и опекунши я все-таки берусь за перо. Я решила, что Вы захотите узнать, как у меня обстоят дела с арабским в Ваше отсутствие. Обстоят они хорошо. Я занимаюсь каждый день. Поначалу сестра пыталась навязать мне другого учителя на время Вашей отлучки – старика, который только бубнит себе под нос, кашляет и даже не пытается исправлять мои ошибки. Но я была так недовольна, что Саида-апа в конце концов отказалась от него. Вы никогда не прощали мне ошибок, а я тут же кидалась в слезы и думала, что ни на что не гожусь. Но и слезы мои не могли Вас разжалобить: Вы не упрощали мне задачу, когда я наконец приходила в себя. Теперь-то я понимаю, что Ваш подход к обучению был самый верный, и скучаю по нашим урокам: на них я должна была трудиться не покладая рук.
Сейчас я почти все время провожу в хлопотах по дому. Апа не в духе – думаю, ее злит новый музыкант, который без души играет на саранги. Поэтому я даже боюсь ее спрашивать, нельзя ли мне заняться чем-то новым и интересным. Вы мне советовали не увлекаться романами, но я больше ничего не могу придумать – только за книгой и коротаю время. Еще я каждый день читаю Коран и выписываю из него отрывки. Приведу для примера несколько цитат из суры, которую сейчас читаю. Постараюсь проставить все огласовки, чтобы Вы увидели мой прогресс в каллиграфии. Боюсь только, что никакого прогресса нет. Без вас мои навыки каллиграфии в лучшем случае стоят на месте.
«Неужели они не видели над собой птиц, которые в полете простирают и складывают крылья? Никто не удерживает их, кроме Милостивого. Воистину Он видит всякую вещь».
«Скажи: „Как вы думаете, кто одарит вас родниковой водой, если ваша вода уйдет под землю?“»[26]
Попугай, который за день до Вашего отъезда немного захворал, уже начал произносить некоторые слова. С радостью сообщаю, что Саида-апа очень его полюбила.
Надеюсь, Вы скоро вернетесь: мне не хватает Вашей критики и наставлений. Также надеюсь, что Вы пребываете в добром здравии и хорошем настроении. Письмо посылаю через Биббо, она обещала его отправить и сказала, что этого адреса будет достаточно. Молюсь, чтобы мое послание дошло.
С глубочайшим уважением и наилучшими пожеланиями,
Рашид дважды и очень медленно прочитал это письмо, сидя на берегу озера у школы. Вернувшись в Дебарию, он обнаружил, что Ман приехал раньше, чем ожидалось, и они вместе пошли на озеро: Рашид хотел убедиться, что у его гостя все хорошо. Судя по тому, как бодро тот сейчас плыл сюда с противоположного берега, все было неплохо.
Рашид очень удивился, получив письмо от Тасним. Оно лежало на столе в отцовском доме. Он с интересом прочитал цитаты и сразу понял, что это выдержки из суры «Власть». Как это похоже на Тасним – выбрать самые мягкие и красивые строки из суры, в которой описываются вечные муки и адское пламя.
Каллиграфия Тасним не пострадала, даже наоборот. Свои старания она оценила скромно и справедливо. Однако что-то в ее письме – помимо того, что оно было послано тайком от Саиды-бай, – встревожило Рашида. Почему-то он снова подумал о матери Мехер, которая в эту минуту сидела в доме его отца и, наверное, обмахивала веером ребенка. Бедная женщина при всей ее доброте и красоте с трудом могла написать даже собственное имя. И вновь Рашиду пришла в голову мысль: будь на то его воля, выбрал бы он сам такую спутницу жизни?
Ман тихо засмеялся и тут же закашлялся. Рашид посмотрел на него. Он чихнул.
– Скорее высуши волосы, – посоветовал Рашид. – Простудишься же! Не говори потом, что я не предупреждал. Не сушить волосы после плаванья – верный способ простудиться. Летние простуды самые противные. Голос у тебя какой-то странный. Кстати, ты сильно загорел с тех пор, как я тебя видел в последний раз.
Ману подумалось, что голос у него мог осипнуть от пыли, которой он надышался в поездке, – кричать он особо не кричал, даже на стрелков и на мунши. Вернувшись из Байтара, он, чтобы немного проветрить голову, сразу отправился на озеро и несколько раз проплыл от одного берега до другого. А когда вышел, то обнаружил на берегу Рашида, который читал письмо. Рядом стояла небольшая коробочка – видимо, конфет.
– Голос у меня испортился от бесконечных занятий урду, – пошутил Ман. – Столько гортанных звуков надо произносить – «гхаф», «кхей» и прочее, – вот связки и не выдержали.
– Хватит оправдываться, – с досадой произнес Рашид, – это не поможет тебе отвертеться от учебы. Между прочим, за все время твоего пребывания в деревне ты проучился не больше четырех часов.
– Неправда! Я целыми днями только и делаю, что твержу алфавит – и так и сяк, и задом наперед – да черчу в воздухе буквы. Кстати, я даже во время плаванья мысленно рисовал их в воздухе: плыву брасом – вывожу «каф», плыву на спине – «нун»…
– Ты на небо хочешь попасть? – оборвал его Рашид.
– Не понял?
– Есть в твоих словах хоть чуточка правды?
– Ни чуточки! – засмеялся Ман.
– Ну и что же ты скажешь, когда отправишься наверх и предстанешь перед Богом?
– А, ясно… Видишь ли, у меня в голове все наоборот: верх стал низом, низ – верхом. А рай для меня везде, даже на нашей бренной земле. Ну, что скажешь?
Рашид не любил несерьезных разговоров на серьезные темы. И он не считал, что рай находится на земле, – Брахмпур уж точно на рай не тянул, а Дебария и дремучая (в прямом и переносном смысле) родная деревня его жены – подавно.
– Какой-то у тебя встревоженный вид, – заметил Ман. – Надеюсь, я тебя не обидел?
Рашид немного поразмыслил.
– Вообще-то нет. Я расстраиваюсь из-за учебы Мехер.
– Твоей дочки?
– Да. Моей старшей дочери. Девочка она умная – вечером я вас познакомлю, – но таких школ в деревне ее матери нет. – Он показал рукой на школу-медресе. – Она вырастет неграмотной, если ничего не предпринять. Я пытаюсь давать ей какие-то азы, когда приезжаю, но потом я на несколько месяцев пропадаю в Брахмпуре, и невежественная среда берет свое.
Рашиду казалось очень странным, что он полюбил Мехер, как родную дочь. Вероятно, это объяснялось именно тем, что изначально Мехер – дочка брата – была для него исключительно объектом любви, а не ответственности. Даже когда год назад она стала называть его «абба», а не «чача», часть этого прежнего отношения к малышке осталась: он дядя, а значит, ему можно приезжать и баловать ее подарками и вниманием. Рашид с ужасом вспомнил, что Мехер тогда было столько же, сколько сейчас малышке. Быть может, ее мать подумала о том же, когда на станции чувства взяли над ней верх и она расплакалась.
Рашид думал о жене с нежностью, но без намека на страсть. Она тоже не испытывала к нему никакого влечения, его присутствие внушало ей лишь покой. Она жила ради детей и чтила память первого мужа.
«Это моя жизнь, – думал Рашид, – единственная моя жизнь, другой не будет. Если б все сложилось иначе, мы оба еще могли быть счастливы…»
Поначалу его тревожила мысль даже о том, чтобы пробыть с ней наедине хотя бы час. Со временем он привык к коротким визитам, которые наносил жене среди ночи, когда остальные мужчины спали на улице. Однако, исполняя супружеский долг, Рашид гадал, о чем сейчас думает его жена. Иногда ему казалось, что она на грани слез. Полюбила ли она его после рождения малышки? Может быть. Однако женщины в деревне ее отца – жены ее старших братьев – часто бывали весьма жестоки и дразнили друг друга, поэтому она не могла выражать свои чувства открыто, даже если бы там было что выражать.
Рашид хотел снова развернуть письмо от Тасним, но вдруг замер и спросил Мана:
– Как дела на ферме твоего отца?
– На ферме моего отца?
– Да.
– Ну… нормально, думаю. В это время года там ничего особо не происходит.
– Разве ты не туда ездил?
– Нет. Не совсем.
– Не совсем?..
– Ну, то есть нет. Я хотел заехать на ферму, но меня отвлекли.
– И чем же ты занимался?
– В основном – зверел, – ответил Ман. – И пытался убивать волков.
Рашид нахмурился, однако не стал расспрашивать дальше.
– Ты, как всегда, несерьезен.
– Что там за цветы? – спросил Ман, меняя тему.
Рашид взглянул на дальний берег водоема:
– Фиолетовые?
– Да. Как они называются?
– Садабахар – то есть «вечнозеленые». Потому что у них круглый год весна. Они очень живучие, избавиться от них непросто. По мне, они очень красивые, но растут иногда в самых неприглядных местах… – Он помолчал. – Некоторые называют их «бихайя» – бесстыжие.
Одна мысль привела к другой, и Рашид надолго погрузился в раздумья.
– О чем думаешь? – наконец спросил Ман.
– О матери, – ответил Рашид и, помолчав еще немного, продолжил: – Я ее очень любил, благослови Господь ее душу. Женщина она была благочестивая и образованная, любила нас с братом всей душой, лишь жалела иногда, что не смогла родить дочку. Может, поэтому… в общем, только она и поддержала мое желание учиться. Хотела, чтобы я выбился в люди и что-то сделал для этого места. – Последние слова Рашид произнес с горечью, почти презрительно. – Но из-за любви к матери я вынужден был связать себя обязательствами… Что же до отца, то ему в этой жизни ничего не нужно, кроме земли и денег. Даже дома я вынужден держать язык за зубами. Бабá при всем его благочестии многое понимает – куда больше, чем кажется на первый взгляд. А отец презирает все, что мне дорого. В последнее время в доме многое поменялось, и мы стали ладить еще хуже.
Ман догадался, что Рашид имеет в виду появление второй жены. А тот пылко и гневливо продолжал:
– Ты только оглядись по сторонам! И вспомни историю. Ничего не меняется. Старики оберегают свою власть и свои убеждения, то есть грешат вовсю, а молодым не оставляют права ни на ошибку, ни на помыслы о каких-либо переменах. Потом, слава богу, они умирают и больше не могут вредить миру. Но к тому времени мы, молодые, стареем – и так по кругу. В соседней деревушке дела обстоят еще хуже. – Рашид показал пальцем на близнеца Дебарии, деревню под названием Сагал. – Там народ еще более благочестивый – и, конечно, зашоренный. Я тебя познакомлю с единственным достойным человеком во всей деревне. Как раз к нему шел, когда увидел, как ты тут испытываешь судьбу, плавая в одиночестве. Ты увидишь, до чего его довели односельчане, – по их мнению, он, разумеется, просто навлек на себя гнев Божий.
Ман потрясенно слушал эти речи. До поступления в Брахмпурский университет Рашид получил традиционное религиозное образование, и Ман знал, как тверда его вера в Аллаха и Коран, слово Божие, переданное людям через пророка. Настолько тверда, что Рашид даже не стал прерывать разучивание суры из Корана с Тасним, когда его вызвала к себе Саида-бай. Однако созданный Господом мир, его неустроенность и несправедливость явно возмущали Рашида. Что же до старика, то его Рашид уже упоминал, когда они впервые обходили окрестности, но тогда Ман был не настроен смотреть на разнообразные мучения деревенских жителей.
– Ты всегда так серьезно к этому относился? – спросил Ман.
– Отнюдь, – ответил Рашид, криво усмехаясь. – Отнюдь. В юности я думал только о себе и больше всего любил помахать кулаками. Ну да я тебе уже об этом рассказывал, верно? Как и свойственно ребенку, я смотрел по сторонам и подмечал закономерности. Деда моего в округе очень уважали: люди часто приходили к нему за советом, просили разрешать их споры. Порой он делал это при помощи кулаков. И конечно, я пришел к выводу, что человека чтут и уважают именно за крепкие кулаки. Поэтому тоже начал пускать их в ход. – Рашид умолк на минуту, поднял глаза на медресе, а потом продолжал: – В школе я вечно со всеми дрался. Находил себе жертву и избивал. Мог запросто подойти к какому-нибудь мальчишке на дороге или в поле и залепить ему пощечину – просто так, без причины.
Ман засмеялся:
– Да, помню, ты рассказывал.
– Ничего смешного тут нет, – сказал Рашид. – И моим родителям тоже было не до смеха. Мать почти никогда не поднимала на меня руку – хотя пару раз было дело. Зато отец регулярно меня поколачивал. Бабá – самый уважаемый человек в деревне – очень меня любил и нередко спасал от побоев. Я был его любимчиком. Помню, он не пропускал ни одной молитвы. Поэтому я тоже исправно совершал намазы, хотя учился хуже некуда. После драк отец жаловался на меня деду. Помню, однажды тот в наказание велел мне присесть сто раз, зажав уши. Рядом стояли мои приятели, и я сказал, что не стану этого делать. Может, мне и сошло бы это с рук, но мимо проходил отец, и он был так потрясен моим ослушанием и дерзостью, что прямо при всех ударил меня кулаком по лицу, очень сильно. Я заплакал от боли и стыда, а потом решил убежать из дома. И далеко убежал, между прочим, до манговой рощи за молотильней на краю деревни, но потом кого-то послали вернуть меня домой.
Ман завороженно слушал, словно то была очередная байка гуппи.
– Это случилось еще до того, как ты сбежал к Медведю? – уточнил он.
– Да, – ответил Рашид. Осведомленность Мана его немного покоробила. – Потом я начал потихоньку прозревать. Кажется, это случилось в семинарии Варанаси, куда я уехал учиться. Ты наверняка о ней слышал, она знаменита на всю страну и пользуется большим почетом в академических кругах, но это ужасное место. Поначалу меня не принимали из-за плохих оценок, однако я сумел здорово подтянуть учебу: за год вошел в тройку лучших учеников, а в классе у нас было шестьдесят мальчишек. Я даже драться перестал! Из-за условий, в которых мы жили, я заинтересовался политикой и стал организовывать студенческие митинги. Мы боролись с несправедливостью и жестоким обращением в семинарии. Наверное, тогда я впервые заинтересовался реформами, но социалистом еще не стал. Мои бывшие школьные приятели только дивились этим переменам – и, наверное, истовость моих убеждений немного их пугала. Один из них стал дакойтом. Теперь они слушают мои речи о переменах и благоустройстве деревни и считают меня сумасшедшим. Но Аллах знает: здесь есть чем заняться. Вот только времени на нас у Него нет, сколько ни совершай намазы. Что же до законов… – Рашид встал. – Идем. Уже поздно, а мне еще надо кое-кого проведать. Если я не вернусь в Дебарию до захода солнца, придется совершать намаз вместе со старейшинами этой деревни – теми еще ханжами. – Сагал в его глазах явно был рассадником несправедливости и беззакония.
– Ладно, – сказал Ман. Ему стало любопытно, кому же Рашид хочет нанести визит. – Возьмешь меня с собой?
На подходе к хижине старика Рашид немного рассказал Ману о его жизни:
– Ему лет шестьдесят, он из очень богатой семьи. У него было много детей, но почти все они умерли, кроме двух дочерей, которые сейчас по очереди за ним ухаживают. Он славный человек, никогда никому дурного не делал… И у него много братьев, они все обеспеченные, причем богатство нажили нечестным путем, купаются в деньгах и нарожали детей, а родного брата довели до такой плачевной жизни. – Рашид умолк, затем добавил: – Знаешь, люди судачат, что это проделки джинна. Джинны ведь злые создания, но часто ищут компании добрых людей. В общем…
Рашид резко замолчал. По узкой улице им навстречу шел высокий, почтенного вида старик. Они поздоровались: старик доброжелательно, Рашид угрюмо.
– Это как раз один из братьев, – несколько мгновений спустя пояснил он Ману, – один из тех, кто обманом лишил его доли семейного состояния. Местные уважают этого проходимца. Когда имам в отъезде, он часто руководит молением в мечети. Мне с ним даже здороваться неприятно.
Они вошли в тесный двор, и их взору предстало странное зрелище.
К колышку в земле неподалеку от кормушки были привязаны два тощих бычка. Козел лежал на чарпое рядом с маленьким ребенком, над красивым лицом которого вились мухи. Забор порос травой; к нему была приставлена метла из веток. Прямо на гостей смотрела серьезным взглядом хорошенькая девочка лет восьми в красной одежде, державшая за крыло дохлую ворону с единственным мутным глазом. Ведро, разбитый глиняный горшок, каменная плита, скалка для измельчения специй и еще несколько предметов смутного предназначения в беспорядке валялись по двору, будто никому не было до них дела.
На крыльце полуразвалившейся двухкомнатной тростниковой хижины стоял продавленный чарпой, а на нем, на грязных лохмотьях в зеленую клетку, лежал старик: худое изнуренное лицо и тело, впалые глаза, седая щетина, торчащие кости. Руки его были скручены артритом и походили на клешни, тонкие иссохшие ноги тоже скрутило. Казалось, ему лет девяносто и он при смерти. Однако говорил он громко и ясно. Заметив гостей, он вопросил (поскольку видел очень плохо):
– Кто? Кто это?
– Это я, Рашид, – громко ответил Рашид, зная, что и на ухо старик туговат.
– Кто?
– Рашид.
– А, здравствуй! Когда приехал?
– Да вот только что, жену в деревню перевез. – Рашиду не хотелось говорить, что из Брахмпура он вернулся довольно давно, а к нему пришел только сейчас.
Старик обдумал его слова и спросил:
– Кто это с тобой?
– Один бабý из Брахмпура, – ответил Рашид. – Из хорошей семьи.
Ман не знал, как отнестись к этому краткому описанию своей персоны, но решил, что «бабý» – уважительное обращение к мужчине в здешних краях.
Старик немного подался вперед, потом со вздохом лег обратно.
– Как там в Брахмпуре?
Рашид кивнул Ману.
– Все еще жарко, – ответил тот, не зная, какого ответа от него ждут.
– Отвернись-ка вон к той стене, – тихо велел Рашид Ману.
Ман без вопросов повиновался, но не сразу, поэтому успел краем глаза увидеть хорошенькое светлое лицо молодой женщины в желтом сари, которая поспешно скрылась за квадратным столбом, подпирающим крышу крыльца. На руках она держала того самого ребенка, что спал на чарпое. Из своего импровизированного укрытия женщина, соблюдавшая пурду, присоединилась к разговору. Девочка в красном куда-то забросила ворону и отправилась играть с мамой и братиком за столб.
– Это была его младшая дочь, – пояснил Рашид.
– Очень красивая, – ответил Ман. Рашид бросил на него строгий взгляд.
– Да вы присядьте на чарпой, прогоните козла, – гостеприимно обратилась к ним женщина.
– Хорошо, – кивнул Рашид.
С того места, куда они сели, Ман мог то и дело поглядывать украдкой на молодую женщину с детьми, – конечно, делал он это только тогда, когда Рашид отворачивался. Бедный Ман так давно был лишен общения со слабым полом, что теперь его сердце замирало, стоило ему хоть краешком глаза увидеть ее лицо.
– Как он? – спросил Рашид женщину.
– Ну вы же видите. Худшее впереди. Врачи отказываются его лечить. Муж говорит, надо просто обеспечить ему покой, выполнять его просьбы – больше все равно ничего не поделать. – Голос у нее был бойкий и жизнерадостный.
Они стали обсуждать старика, как будто его здесь не было.
Потом тот вдруг вышел из забытья и крикнул:
– Бабý!
– Да? – откликнулся Ман, вероятно, слишком тихо.
– Что сказать, бабý, я болен уже двадцать два года… И двенадцать из них прикован к постели. Я такой калека, что даже сесть не могу. Скорей бы уж Господь меня забрал. У меня было шесть детей и шесть дочерей… – (Мана потрясла эта формулировка), – а осталось только две дочки. Жена умерла три года назад. Никогда не болей, бабý. Такой судьбы никому не пожелаешь. Я и ем здесь, и сплю, и моюсь, и говорю, и молюсь, и плачу, и испражняюсь. За что Господь так меня покарал?
Ман взглянул на Рашида. Вид у него был сокрушенный, раздавленный.
– Рашид! – вскричал старик.
– Да, пхупха-джан.
– Ее мать, – он кивнул на свою дочку, – заботилась о твоем отце, когда он болел. А сейчас он меня даже не навещает – с тех самых пор, как у тебя появилась мачеха. Раньше, бывало, иду я мимо их дома… двенадцать лет тому назад… а они меня на чай зовут. Потом навещали часто. А теперь только ты и приходишь. Я слышал, Вилайят-сахиб приезжал, но ко мне не зашел.
– Вилайят-сахиб ни к кому не заходит, пхупха-джан.
– Что ты сказал?
– Говорю, он ни к кому не заходит.
– Ну да. А отец твой? Ты не обижайся, я ж не тебя ругаю.
– Конечно-конечно, я понимаю, – сказал Рашид. – Отец не прав. Я не говорю, что он прав. – Он медленно покачал головой и опустил глаза. Потом добавил: – И я не обижаюсь. Надо всегда прямо говорить, что думаешь. Прости, что так вышло. Я всегда готов тебя выслушать. Это правильно.
– Зайди ко мне еще разок перед отъездом… Как у тебя дела в Брахмпуре?
– Очень хорошо, – заверил его Рашид, пусть это и не вполне соответствовало истине. – Я даю уроки, на жизнь мне хватает. Я в хорошей форме. Вот, принес тебе гостинец – конфеты.
– Конфеты?
– Да, сладости. Передам их ей. – Женщине Рашид сказал: – Они желудку не навредят, легко перевариваются, но больше одной-двух за раз не давайте. – Он вновь обратился к старику: – Ну, я пошел, пхупха-джан.
– Добрый ты человек!
– В Сагале нетрудно заслужить это звание, – заметил Рашид.
Старик посмеялся и наконец выдавил:
– Да уж!
Рашид встал и направился к выходу, Ман пошел за ним.
Дочь старика со сдержанным теплом сказала им вслед:
– То, что вы делаете, возвращает нам веру в добрых людей.
Когда они вышли со двора, Ман услышал, как Рашид пробурчал себе под нос:
– А то, что делают с вами добрые люди, заставляет меня усомниться в Боге.
Покидая Сагал, они прошли мимо небольшой площади перед мечетью. Там собрались и стояли, беседуя друг с другом, человек десять старейшин, в основном бородатых, включая того мужчину, которого они встретили по дороге к дому старика. Рашид узнал в толпе еще двух его братьев, но в сумерках не разглядел выражения их лиц. А все они, как вскоре выяснилось, смотрели прямо на него и настроены были враждебно. Несколько секунд они молча оглядывали его с ног до головы, и Ман, в белых штанах и сорочке, тоже попал под их внимательный осмотр.
– Пришел, значит, – слегка насмешливым тоном произнес один из старейшин.
– Пришел, – ответил Рашид прохладным тоном, даже не использовав подобающего уважительного обращения к человеку, который с ним заговорил.
– Смотрю, не очень торопился.
– Да, кое-какие дела требуют времени.
– То есть ты сидел и тратил дневное время на пустую болтовню, вместо того чтобы пойти в мечеть и совершить намаз, – сказал другой старейшина (тот, которого они недавно встретили на улице).
Вообще-то так оно и было: Рашид увлекся беседой со стариком и даже не услышал вечерний зов муэдзина.
– Да, – сердито ответил он, – вы совершенно правы.
Рашида вывело из себя, что эти люди накинулись на него без всякой причины, лишь из желания его позлить да понасмешничать. Плевать они хотели, посещает ли он мечеть. «Они просто мне завидуют, – подумал Рашид, – потому что я молод и уже кое-чего добился в жизни. Их пугают мои убеждения – за коммуниста меня приняли. А больше всего их раздражает моя связь с человеком, чье жалкое существование служит им вечным упреком».
Высокий кряжистый мужчина воззрился на Рашида.
– Кого ты с собой привел? – спросил он, указав на Мана. – Может, соблаговолишь нас познакомить? Тогда мы сможем узнать, с кем водит дружбу наш мауляна-сахиб, и сделать выводы.
Из-за оранжевой курты, в которой Ман был в день приезда, по деревне прошел слух, что он индуистский святой.
– Не вижу смысла, – ответил Рашид. – Он мой друг, вот и все. Друзей я знакомлю с друзьями.
Ман хотел сделать шаг вперед и встать рядом с Рашидом, но тот жестом осадил его и велел не лезть на рожон.
– Изволит ли мауляна-сахиб совершить завтра утренний намаз в мечети Дебарии? Как мы поняли, сахиб утром любит поспать подольше и на жертвы идти не готов, – сказал кряжистый.
– Я сам решаю, когда мне совершать намазы! – запальчиво ответил Рашид.
– Вот, значит, какую манеру взял, – сказал еще кто-то.
– Слушайте, – прошипел доведенный до белого каления Рашид, – если кто-то хочет обсудить мои манеры, пусть приходит ко мне домой – там мы поговорим и решим, у кого манеры лучше. Что же касается того, кто живет более праведной жизнью и у кого вера крепче, так это обществу прекрасно известно. Да что обществу! Даже дети знают о сомнительном образе жизни некоторых особо пунктуальных и набожных господ. – Он обвел рукой стоявших полукругом бородачей. – Если б была на свете справедливость, даже суды…
– Слушать надо не общество, не детей и не судей, а одного только Всевышнего! – закричал какой-то старик, грозя Рашиду пальцем.
– С этим утверждением я бы поспорил, – резко возразил ему Рашид.
– Иблис[27] тоже спорил, прежде чем был низвергнут с небес!
– Как и остальные ангелы, – в ярости ответил Рашид, – и вообще все остальные!
– Считаете себя ангелом, мауляна-сахиб? – ядовито спросил его старик.
– А вы считаете меня Иблисом? – заорал Рашид.
Вдруг он понял, что пора заканчивать: спор зашел слишком далеко. Все-таки нельзя так разговаривать со старшими, какими бы ханжами, завистниками и зашоренными ретроградами они ни были. Еще он подумал, как может выглядеть эта сцена в глазах Мана, в каком дурном свете он выставляет перед учеником себя и свою религию.
И опять эта пульсирующая, распирающая боль в голове… Он шагнул вперед – на пути у него стояло несколько человек, – и люди расступились.
– Уже поздно, – сказал Рашид. – Простите. Нам нужно идти. Что ж, еще увидимся… Тогда и поговорим. – Он прошел сквозь разомкнутый полукруг, Ман двинулся следом.
– Похоже, мы и «кхуда хафиз» от него не услышим, – язвительно бросил кто-то им в спину.
– Да, кхуда хафиз, храни Господь и вас, – сердито пробормотал Рашид, не оборачиваясь.
Хотя Дебарию и Сагал разделяла по меньшей мере миля, слухи и молва распространялись между ними так, как если бы это была одна деревня, то есть моментально. Жители Сагала приносили в Дебарию зерно на прокалку, жители Дебарии ходили на почту в Сагал, дети учились в одном медресе, люди ходили друг к другу в гости или встречались на полях, – словом, две деревни оплели такие прочные путы дружбы и вражды, информации и дезинформации, исторических корней и новых брачных союзов, что из них сформировалась единая сеть для быстрого распространения сплетен.
В Сагале практически не было индусов высших каст. В Дебарии жило несколько браминов, и они тоже стали частью этой сети, поскольку состояли в добрых отношениях с лучшими мусульманскими семьями (такими, как семья Рашида, например) и иногда заглядывали к ним в гости. Они испытывали особую гордость по поводу того, что внутренняя вражда между членами одного сообщества в их деревне была куда более жестокой и непримиримой, чем вражда между двумя противоборствующими сообществами. В некоторых окрестных деревнях – особенно там, где еще помнили столкновения мусульман и индусов в ходе Раздела Индии[28], – все обстояло иначе.
Тем утром Мячик – такое прозвище носил один из землевладельцев-браминов – как раз решил заскочить на чай к отцу Рашида.
Ман сидел на чарпое во дворе дома и играл с Мехер. Рядом бродил Моаззам – Мехер то и дело приводила его в восхищение, и тогда он изумленно всплескивал руками над ее головкой. Тут же отирался и голодный Мистер Крекер.
На другом чарпое сидели и разговаривали Рашид с отцом – до последнего дошли слухи о размолвке сына со старейшинами Сагала.
– Что же, по-твоему, намаз совершать не нужно? – спросил отец.
– Нужно-нужно, – ответил Рашид. – Да, увы, в последние дни я иногда пропускал молитву, потому что у меня были важные обязанности. И в автобусе молитвенный коврик не разложишь. Отчасти, признаю, дело в моей лени, но если бы кто-то действительно волновался за меня, хотел меня образумить и проявить участие, он отвел бы меня в сторонку и спокойно расспросил – или поговорил с тобой, абба, – а не насмехался бы надо мной на глазах у всех. – Рашид умолк и пылко добавил: – Кроме того, я считаю, что жизнь человека важнее намазов!
– Как это понимать? – резко спросил его отец. Он заметил проходившего мимо Качхеру и окликнул его: – Эй, Качхеру, сходи-ка в лавку баньи и принеси мне супари[29] для пана, а то мой закончился. Да, да, все как обычно… А, Мячик сюда ковыляет – небось хочет все вызнать про твоего приятеля-индуса. Да, жизнь человека – это важно, но разговаривать так со старейшинами деревни нельзя. Ты о моей чести хоть подумал? А о своей репута-ции?
Рашид проводил Качхеру взглядом.
– Ладно, я понял. Прости меня, пожалуйста, я был неправ.
Пропустив его неискренние извинения мимо ушей, отец широко улыбнулся гостю, обнажив красные от бетеля зубы:
– Добро пожаловать, Тивариджи, проходи!
– Здравствуйте, здравствуйте, – сказал Мячик. – Что так оживленно обсуждают отец с сыном?
– Ничего, – одновременно ответили отец с сыном.
– А, ну ладно. Вообще мы давненько хотели вас навестить, но, сам понимаешь, жатва и все такое… Не до того было. А потом нам сказали, что ваш гость на несколько дней уехал из деревни, и мы решили дождаться его возвращения.
– Стало быть, ты пришел к Капуру-сахибу, а не ко мне? – спросил хозяин дома.
Мячик яростно замотал головой:
– Что ты такое говоришь, Хан-сахиб! Нашей дружбе уже десятки лет, да и с Рашидом нечасто удается поболтать, он ведь теперь большую часть года проводит в Брахмпуре – ума набирается.
– Ясно, – с ехидцей произнес отец Рашида. – Что ж, выпей с нами чаю, раз пришел. Я позову друга Рашида, и мы все поболтаем. Кто еще сюда идет? Рашид, попроси заварить на всех чаю.
Мячик вдруг встревожился.
– Нет-нет!.. – замахал он руками, словно отбиваясь от осиного роя. – Не надо чаю, что ты!
– Да ты не переживай, Тивариджи, мы тебя не отравим – все вместе будем пить. Даже Капур-сахиб с нами выпьет.
– Он пьет с вами чай? – спросил Тивари.
– Ну да. И ест тоже с нами.
Мячик на какое-то время умолк, переваривая услышанное. Наконец он выдавил:
– Да я ведь только что попил – за завтраком. И порядком объелся, знаешь ли. Взгляни на меня – я должен быть осторожнее. Твое гостеприимство не знает границ, но…
– Уж не хочешь ли ты сказать, Тивариджи, что ждал другого угощения? Почему ты отказываешься с нами есть? Думаешь, мы отравим твою душу и тело?
– О, нет-нет, нет, просто такому недостойному клопу, как я, не пристало лакомиться со стола королей. Хе-хе-хе!
Мячик затрясся от смеха, довольный своим остроумным наблюдением, и даже отец Рашида невольно улыбнулся. Он решил больше не давить на гостя. Остальные брамины всегда прямо говорили о правилах касты, запрещающих им принимать пищу с не браминами, а Мячик почему-то стеснялся и юлил.
Запах печенья и чая привлек Мистера Крекера.
– А ну кыш, не то изжарю тебя в гхи! – пригрозил ему Моаззам, встопорщив свои волосы-колючки. – Он жуткий проглот, – пояснил он Ману.
Мистер Крекер продолжал молча на них глазеть.
Мехер предложила ему два печенья, и он, точно зомби, подошел и моментально их проглотил.
Рашид порадовался щедрости дочери, но поведение Мистера Крекера ему не нравилось.
– Он целыми днями только ест да срет, ест да срет, – сказал он Ману. – Больше ничего не делает, в этом весь смысл его существования. Ему семь лет, а он ни слова прочесть не может! Что тут поделаешь? Деревня дает о себе знать. Люди считают его забавным, смеются, а ему только этого и надо.
Мистер Крекер, слопав угощение и возжелав продемонстрировать другие свои навыки, приложил ладони к ушам и заголосил, изображая зов муэдзина:
– Аайе Лалла е лалла алала! Халла о халла!
– Ах ты тварь! – крикнул Моаззам и хотел уже отвесить ему оплеуху, но Ман его удержал.
Моаззам, вновь плененный часами Мана, сказал:
– Следите за моими руками!
– Только не давай ему часы, – посоветовал Рашид. – Я тебя уже предостерегал. И фонарик не давай. Он все разбирает, пытается понять, как оно устроено, – только подход у него не слишком научный. Однажды он разбил мои часы кирпичом. Незаметно стащил из сумки, когда я отвернулся. К счастью, сам механизм не пострадал, но стекло, стрелки, завод – все было разбито вдребезги. Двадцать рупий за ремонт отдал!
Моаззам уже увлекся другим делом: пересчитывал и щекотал пальчики Мехер, а та восторженно хохотала.
– Порой он говорит удивительные вещи, такую наблюдательность и вдумчивость проявляет, – сказал Рашид. – Я каждый раз поражаюсь. Беда в том, что родители его избаловали, никакой дисциплины ему не привили и теперь он совсем отбился от рук. Иногда даже крадет у них деньги и убегает в Салимпур. Что он там делает – никто не знает. Через несколько дней он возвращается. Такой умный, такой любящий мальчик… Жаль, плохо кончит.
Моаззам все слышал и посмеялся:
– А вот и нет! Это ты плохо кончишь. Восемь, девять, десять, десять, девять, восемь – не дергайся! – семь, шесть. Давай сюда амулет, а то уже давно с ним играешь.
Заметив, что к дому идут гости, он вручил Мехер ее прадеду, вышедшему из дома, и убежал на них поглазеть (а при случае – надерзить им).
– Вот шалопай! – воскликнул Ман.
– Шалопай? – удивился Бабá. – Да он ворюга и бандит! А ведь всего двенадцать лет от роду!
Ман улыбнулся.
– Он сломал вентилятор вон той веялки, которая приводится в движение велосипедом. Он не шалопай, а хулиган, – продолжал Бабá, качая Мехер на руках (весьма энергично для человека его почтенного возраста). – Теперь он вырос, ему подавай всякие вкусности, – продолжал Бабá, бросая неодобрительный взгляд в спину Моаззама. – Каждый день ворует дома рис, дал, что под руку попадется, а потом продает их банье[30] и на вырученные деньги лопает виноград и гранаты в Салимпуре!
Ман рассмеялся.
Вдруг дед что-то вспомнил:
– Рашид!
– Да, Бабá?
– Где твоя вторая дочь?
– В доме, с матерью. Та ее кормит, кажется.
– Очень слабый младенец. Не моей породы. Надо поить ее буйволиным молоком, тогда будет здоровой и крепкой. Она улыбается как старуха.
– Многие младенцы так улыбаются, Бабá, – сказал Рашид.
– Вот это, я понимаю, здоровая девочка. Смотри, как у нее щечки сияют.
В открытый двор вошли двое, тоже деревенские брамины. Перед ними шествовал Моаззам, а позади шагал Качхеру. Бабá пошел поздороваться; Рашид и Ман отнесли свой чарпой в дальний конец двора, где сидели отец Рашида с Мячиком: встреча превращалась в собрание.
Вскоре к числу участников присоединился и Нетаджи. С ним был Камар – тот учитель с сардоническим лицом, который ненадолго заглядывал в салимпурскую лавку. Сегодня они вместе ходили в медресе побеседовать с другими учителями.
Все поприветствовали друг друга. Кто-то здоровался с бóльшим радушием, кто-то – с меньшим: Камар, к примеру, был не рад оказаться среди браминов, и приветствие его носило дежурный характер, хотя последние подтянувшиеся – Баджпай (с отметкой из пасты сандалового дерева на лбу) и его сын Кишор-бабý – были очень хорошими людьми. Они, в свою очередь, были не рады видеть другого брамина – интригана Тивари по прозвищу Мячик, который больше всего на свете любил настраивать людей друг против друга.
Кишор-бабý был застенчивый и трепетный юноша. Он сказал Ману, что счастлив наконец-то с ним познакомиться, и взял обе его ладони в свои руки. Потом он попытался поднять Мехер, но та не далась и убежала к дедушке, который осматривал орехи бетеля, принесенные Качхеру из лавки баньи. Нетаджи ушел за третьим чарпоем.
Баджпай поймал правую руку Мана и принялся внимательно ее разглядывать.
– Вижу одну жену… Достаток… Что же до линии ума…
– …то она начисто отсутствует, – с улыбкой закончил за него Ман.
– Линия жизни неидеальна, – ободряюще сказал ему Баджпай.
Ман засмеялся.
Камар наблюдал за происходящим с нескрываемым отвращением. Ох уж эти жалкие, суеверные индусы!
Баджпай продолжал:
– Вас у родителей было четверо, но выжили только трое.
Ман перестал смеяться, и рука его окаменела.
– Я угадал?
– Да.
– Кто скончался? – спросил Баджпай, внимательно и ласково глядя в лицо Ману.
– Лучше вы мне скажите.
– Вроде бы младший.
Ман облегченно выдохнул:
– Нет, младший – это я. Умер третий, ему и года не исполнилось.
– Какой бред, какой бред! – презрительно воскликнул Камар. Он был человек принципов и не терпел шарлатанства ни в каком виде.
– Ну что вы, учитель-сахиб, не говорите так, – спокойно проговорил Кишор-бабý. – Тут все по науке – и хиромантия, и астрология. Как иначе вы объясните расположение звезд?
– Ну да, вас послушать, так у вас все по науке, – сказал Камар. – Даже кастовая система. Даже поклонение лингаму и прочие гадости. А еще вы поете бхаджаны этому развратнику, вруну и вору Кришне[31].
Если Камар напрашивался на ссору, он ее не получил. Ман изумленно поглядел на него, но не стал вмешиваться. Ему было интересно послушать Баджпая и Кишора-бабý. Глазки Тивари быстро бегали по лицам всех участников разговора.
Кишор-бабý медленно и вдумчиво произнес:
– Видишь ли, Камар-бхай, тут какое дело. Мы поклоняемся не этим образам. Они служат нам лишь опорными точками для концентрации ума. Вот скажи мне, почему вы поворачиваетесь в сторону Мекки, когда молитесь? Никто ведь не считает, что вы поклоняетесь камню. Мы не называем бога Кришну такими словами. Для нас он – инкарнация самого Вишну[32]. Даже меня в каком-то смысле назвали в честь бога Кришны.
Камар фыркнул:
– Ой, вот только не надо рассказывать, что простые салимпурские индусы, которые каждое утро совершают пуджу перед своими четырехрукими богинями и богами со слоновьей головой, считают эти образы опорными точками для концентрации. Они просто-напросто поклоняются идолам, вот и все.
Кишор-бабý вздохнул.
– Ах, простолюдины! – многозначительно произнес он, как будто эти слова все объясняли. Он был известным поборником кастовости.
Рашид счел необходимым вступиться за индуистское меньшинство:
– Как бы то ни было, людей нужно судить по делам, а не по тому, кому они поклоняются.
– Неужели, мауляна-сахиб? – ехидно переспросил его Камар. – Значит, вам все равно, кому или чему человек поклоняется? А вы что думаете об этом, Капур-сахиб? – с вызовом обратился он к Ману.
Ман задумался, но ничего не ответил. Он посмотрел на Мехер и еще двух детей, которые пытались, взявшись за руки, обнять шершавый и морщинистый ствол нима.
– Или у вас нет никакого мнения на этот счет, Капур-сахиб? – не унимался Камар, полагая, что в чужой деревне с него и взятки гладки.
На лице Кишора-бабý начало отражаться недовольство. Ни Бабá, ни его сыновья никогда не позволяли себе подобных теологических склок. Им, как хозяевам, следовало вмешаться и прекратить спор, пока он не зашел слишком далеко. Кишор-бабý чувствовал, что Ману тоже неприятен допрос Камара и он вот-вот вспылит.
Однако на сей раз Ман сдержался. Все еще рассматривая дерево и лишь пару раз обратив взгляд на Камара, он произнес:
– Я предпочитаю вовсе об этом не думать. Жизнь и так слишком сложна. Однако мне ясно, учитель-сахиб: тому, кто пытается увильнуть от ответа на ваш вопрос, вы спуску не дадите. И сейчас вы не уйметесь, покуда не заставите меня отнестись к вашим словам серьезно.
– Не считаю это недостатком, – бесцеремонно заявил Камар. Он быстро составил мнение о характере Мана и решил, что с ним можно не считаться.
– Вот мои мысли по этому поводу, – проговорил Ман в той же необычайно сдержанной манере. – То, что Кишор-бабý родился в семье индуистов, а вы, учитель-сахиб, в семье мусульман, – дело случая. Не сомневаюсь, если бы вас поменяли местами сразу после, или до рождения, или даже до зачатия, вы бы сейчас восхваляли Кришнаджи, а он – пророка. Что же до меня, учитель-сахиб, то я и сам недостоин похвалы, и возносить хвалу никому не хочу – а уж тем более поклоняться.
– Что? – воинственно вмешался в разговор Мячик. – Даже таким святым, как Рамджап-баба? Даже священной Ганге при полной луне на великом празднике Пул Мела? – распалялся он все сильнее. – Даже Ведам? Даже… Богу?
– Бог… – вздохнул Ман. – Бог – это слишком большая и сложная тема для таких, как я. Думаю, и Ему нет до меня особого дела.
– Но разве вы никогда не ощущаете Его присутствия? – спросил Кишор-бабý, озабоченно подаваясь вперед. – Не чувствуете своей связи с Ним?
– Раз уж вы спросили, – сказал Ман, – то я ощущаю связь с Ним прямо сейчас. И Он велит мне прекратить эти пустые споры и выпить чаю, пока тот не остыл.
Все, кроме Мячика, Камара и Рашида, улыбнулись. Рашид по-прежнему сетовал на непрошибаемое легкомыслие своего ученика; Камар досадовал, что его так мелко и глупо провели, а Мячик расстроился, что ему не дали натравить друг на друга участников спора. Зато гармония была восстановлена, и собравшиеся разбились на несколько небольших групп.
Отец Рашида, Мячик и Баджпай стали обсуждать, что будет, если закон об отмене системы заминдари вступит в силу. Его уже подписал президент, но конституционность закона оспорили в Высоком суде Брахмпура. Рашиду было неловко обсуждать эту тему, и он спросил Камара об изменениях в учебной программе медресе. Кишор-бабý, Ман и Нетаджи образовали третью группу, однако их беседа их странным образом расщепилась и текла сразу в двух направлениях: Кишор-бабý мягко, но настойчиво расспрашивал Мана о его взглядах на ненасилие, а Нетаджи хотел разузнать все про охоту на волков. Бабá ушел играть с любимой правнучкой, которую Моаззам катал на закорках от хлева до голубятни и обратно.
В тени хлева, прислонившись к стене, сидел Качхеру. Он думал о своем и благостно поглядывал на игравших во дворе детей. Разговоры собравшихся его не интересовали. Хотя он всегда был готов услужить хозяевам, сейчас он радовался, что никому ничего от него не нужно и можно спокойно выкурить две бири подряд.
Шли дни. Жара нарастала. Дождей больше не было. Огромное небо день за днем оставалось прискорбно голубым. Раз или два над бесконечным лоскутным одеялом долины появлялись облачка, но они были белоснежные и быстро уплывали.
Ман потихоньку привыкал к своему изгнанию. На первых порах он никак не мог найти себе места. Жара стояла невыносимая, плоский мир бескрайних полей дезориентировал его, и он сходил с ума от скуки. Богом забытый в этом богом забытом месте, Ман мечтал поскорее уехать домой. К такой жизни, считал он, невозможно привыкнуть. Тоска по комфорту и внешним стимулам росла и набирала обороты. Однако время шло, что-то менялось или не менялось – по воле Неба, других людей или календаря, – и Ман начал приспосабливаться. Его поразила мысль, что отец, наверное, так же привыкал к тюремному заточению, только границы дней Мана определяли не утренняя перекличка и отбой, а зов муэдзина и «час пыли», когда по вечерам скот возвращался домой по узким деревенским улочкам.
Даже его злость на отца потихоньку утихла; слишком это тяжелый труд – долго иметь зуб на кого-то. Кроме того, пожив в деревне, Ман начал понимать, какое важное дело задумал его отец, и даже восхищаться им (впрочем, это отнюдь не пробудило в нем стремления к подражанию).
По натуре своей бездельник, он главным образом сидел без дела. Подобно льву, которым окрестила его деревенская детвора в день приезда, он был активен от силы пару часов в день, а все остальное время отдыхал, зевал и даже как будто наслаждался своим унылым бездействием, которое лишь изредка прерывал вялым рыком или какой-нибудь непыльной деятельностью: заплывом по озеру у школы или прогулкой до манговой рощи (был сезон манго, а Ман их очень любил). Иногда он валялся на чарпое и читал какой-нибудь приключенческий романчик из тех, что дал ему Сандип Лахири. Иногда заглядывал в учебники урду. Не проявляя особого усердия в учебе, он тем не менее научился читать печатные тексты; как-то раз Нетаджи одолжил ему тоненький сборник самых знаменитых газелей Мира, и Ман, знавший многие газели наизусть, без труда их прочел.
Иногда он спрашивал себя, чем же люди занимаются в деревне? Они ждут; сидят, разговаривают, готовят, едят, пьют и спят. Просыпаются и идут в поле с кувшином воды. Наверное, все люди по сути своей – Мистер Крекер. Порой они поднимают головы и смотрят на небо. Солнце встает, достигает зенита, садится и прячется за горизонт. В Брахмпуре с наступлением темноты жизнь Мана только начиналась, а здесь ночью делать было нечего. Приходили и уходили гости. На полях что-то росло. Люди просто сидели, спорили о чем-нибудь и ждали сезона дождей.
Ман тоже сидел и разговаривал, поскольку людям нравилось с ним разговаривать. Он устраивался на чарпое и обсуждал с местными их проблемы, обстановку в мире, выращивание мадуки – словом, что угодно. Он никогда не сомневался в том, что нравится людям и они ему доверяют; сам по натуре человек не подозрительный, он не мог представить, что кто-то с подозрением отнесется к нему. Однако он был чужаком, горожанином, индусом и сыном политика – самого министра по налогам и сборам! – и местные в чем только его не подозревали. О нем ходило множество сплетен (пусть и не таких невообразимых, как те, что породила его оранжевая курта). Одни считали, что он приехал изучить избирательный округ, по которому его отец планирует баллотироваться на предстоящих выборах; другие говорили, что Ман устал от городской жизни и решил перебраться сюда навсегда; третьи утверждали, будто он скрывается в деревне от кредиторов. Но вскоре люди привыкли к Ману. Им нравилось, что они нравятся ему, и они не видели ничего дурного в отсутствии у него каких-либо внятных целей. Его взгляды на жизнь казались приятно и забавно беззлобными. В глазах детей он был «бесхвостый лев», плескавшийся под струей воды из колонки, добрый Ман-чача, который тетешкал плачущих младенцев, владел любопытными вещицами вроде часов и фонарика, увлеченно и неумело выводил буквы (и неизменно ошибался с написанием «з» в самых простых словах). Дети быстро приняли его за своего, а там и родители подтянулись. Если Ман и тосковал по женщинам – в деревне он общался только с мужчинами, – ему хватало ума об этом не заикаться. В жаркие споры и конфликты на почве религии и землевладения он не лез. О том, как ловко он увильнул от спора о Боге, в который его пытались втравить Камар и Тивари, вскоре узнала вся деревня. И почти все отнеслись к этому одобрительно. Даже родные Рашида привязались к Ману: он стал для них чем-то вроде исповедальни под открытым небом.
Дни тянулись – одинаковые как две капли воды. Приходивший почтальон редко радовал Мана и в ответ на его полный надежды взгляд обычно скорбно опускал глаза. За несколько недель Ман получил всего два письма: от Прана и от матери. Из письма Прана он узнал, что у Савиты все хорошо, а вот у мамы – не очень, что Бхаскар шлет ему горячий привет, а Вина – ласковые упреки, что брахмпурский обувной рынок наконец проснулся, а кафедра английского по-прежнему крепко спит, что Лата сейчас в Калькутте, а госпожа Рупа Мера – в Дели. Все эти миры теперь представлялись Ману далекими, как пушистые белые облачка, что порой возникали на горизонте и тут же исчезали. Его отец по-прежнему возвращался с работы очень поздно и все дни проводил в подготовке к суду, на котором должна была решиться судьба Закона об отмене системы заминдари. У отца нет времени на письма, оправдывалась за него мама, но он справляется о здоровье Мана и о делах на ферме. Сама она утверждала, что чувствует себя прекрасно; легкие недомогания, которые зачем-то упомянул в письме Пран, она списала на возраст и запретила сыну волноваться по этому поводу. Сезон дождей запаздывал, и это плохо отразилось на саде, однако, по прогнозам, дожди вот-вот начнутся. Когда все опять станет зеленым, писала она, Мана наверняка заинтересуют два небольших нововведения: легкая неровность боковой лужайки и клумба с цинниями прямо под окном его спальни.
Фирозу, должно быть, новый законопроект тоже прибавил работы, решил Ман, пытаясь оправдать молчание друга. Что же до особенно мучительного молчания любимой, больно отзывавшегося в ушах, то трудней всего Ману дались первые дни после отправки его собственного послания; он не мог сделать ни единого вдоха без мысли об этом. Со временем боль притупилась: ее сгладили жара и зыбкость времени. Однако по вечерам, когда он лежал на чарпое и в лучах закатного солнца читал стихи Мира, особенно те, что напоминали ему о первой встрече с Саидой-бай в Прем-Нивасе, воспоминания о любимой оживали и наполняли его душу тоской и растерянностью.
Поговорить об этом было не с кем. На лице Рашида начинала брезжить скупая улыбка Кассия[33], когда он видел Мана за мечтательным разглядыванием томика Мира, но эта улыбка моментально сменилась бы брезгливой гримасой, узнай он, о ком его ученик мечтает на самом деле. Однажды они с Маном говорили о чувствах (в общих чертах, не вдаваясь в подробности), и взгляды Рашида на любовь оказались такими же обстоятельными, глубокими и теоретическими, как и по всем остальным вопросам. Ман понял, что Рашид еще никогда не испытывал этого чувства. Вдумчивость учителя порой его изматывала, и в тот день он пожалел, что вообще поднял эту тему.
Рашид радовался, что нашел в Мане человека, с которым можно свободно делиться идеями и чувствами, но монументальная безалаберность, бесцельность молодого собеседника неизменно ставили его в тупик. Сам он вышел из той среды, где высшее образование казалось чем-то далеким и недостижимым, как звезды, и свято верил, что человек может добиться чего угодно, было бы желание и сила воли. Он, как одержимый, отважно и упоенно пытался собрать все: семейную жизнь, учебу, каллиграфию, честь, порядок, традиции, Бога, сельское хозяйство, историю, политику – словом, этот мир и все другие миры в единое связное целое. К себе он был так же строг, как и к другим. Принципиальность и рвение Рашида повергали Мана в восхищенный трепет, но ему казалось, что учитель слишком изнуряет, выматывает самого себя этими глубокими чувствами и страстными разглагольствованиями о тяготах и обязанностях человечества.
– Я умудрился прогневать своего отца, не делая ничего – и даже меньше, чем ничего, – сказал однажды Ман, когда они сидели под сенью нима и разговаривали, – а ты прогневал своего тем, что сделал что-то – и даже больше чем что-то.
Рашид озабоченным тоном добавил, что его отец разозлился бы куда сильнее, если бы узнал, что он недавно провернул. Ман попросил разъяснений, но Рашид лишь помотал головой, и он не стал расспрашивать дальше. К этому времени он привык к скрытности Рашида, которая порой сменялась поразительной откровенностью. На самом деле, когда Ман поведал ему про случай с мунши и старухой, Рашид был на грани того, чтобы рассказать о своем визите к деревенскому патвари. Но что-то ему помешало. В конце концов, никто в деревне, даже сам Качхеру, не знал об этой попытке Рашида восстановить справедливость; пусть так оно и будет. К тому же патвари уже пару недель был в отъезде, и Рашид пока не получил подтверждения, что его просьба выполнена.
Вместо признания он спросил:
– А ты узнал, как звали ту женщину? Откуда ты знаешь, что мунши не отомстит ей за унижение?
Ман, придя в ужас при мысли о возможных последствиях своего бездумного поступка, сокрушенно покачал головой.
Пару раз Рашиду удалось заставить Мана поделиться своими взглядами на систему заминдари – они оказались прискорбно и ожидаемо расплывчатыми. Ману подсознательно претили жестокость и несправедливость, он реагировал на них пылко и бурно, но никаких внятных представлений о достоинствах и недостатках системы у него не было. Конечно, Ман не хотел, чтобы суд отменил закон, над которым его отец трудился столько лет, но и лишать Фироза с Имтиазом большей части владений ему не хотелось. Странно было бы ждать от Мана праведного пролетарского гнева в ответ на замечание Рашида, что крупным землевладельцам не приходится зарабатывать на жизнь: деньги достаются им просто так.
Рашид в самых резких выражениях осуждал свою семью за несправедливое обращение с работниками, однако о навабе-сахибе он дурно отзываться не стал. Еще в поезде, когда они ехали сюда из Брахмпура, Рашид узнал, что Ман дружит с сыновьями наваба-сахиба, и решил не расстраивать его и самого себя воспоминаниями об унижении, которому его подвергли в доме Байтаров, куда он приходил в поисках работы несколько месяцев назад.
Однажды вечером, когда Ман выполнял в тетради упражнения, которые ему задал перед уходом в мечеть Рашид, к нему подошел отец Рашида со спящей Мехер на руках и без обиняков сказал:
– Раз ты один, позволь задать один вопрос… Я уже давно хотел спросить тебя об этом.
– Конечно, спрашивайте, – ответил Ман, откладывая ручку.
Отец Рашида сел.
– Как бы лучше сказать? Если мужчина в твоем возрасте не женат, обе наши веры этого не одобряют. Это считается… – Он умолк, подыскивая нужное слово.
– Адхармой? – подсказал ему Ман. – Чем-то неправедным?
– Да, назовем это адхармой, – с облегчением закивал отец Рашида. – Тебе уже двадцать два, двадцать три…
– Больше.
– Больше? Это очень плохо. Ты должен жениться. Я считаю, мужчина в возрасте от семнадцати до тридцати пяти находится в самом расцвете сил.
– Понятно, – не стал спорить Ман. Дедушка Рашида уже поднимал эту тему, когда Ман только приехал. Видимо, дальше на него натравят самого Рашида.
– Впрочем, моя мужская сила и в сорок пять еще не начала убывать.
– Очень хорошо, – сказал Ман. – В этом возрасте некоторые превращаются в дряхлых стариков.
– Ну а потом погиб мой сын, вскоре умерла жена – и я начал разваливаться на части.
Ман молчал. Подошел Качхеру и поставил неподалеку от них фонарь.
Отец Рашида, пришедший наставлять молодого гостя, плавно погрузился в воспоминания о собственной жизни:
– Мой старший сын был славный парень. Обойди сто деревень – такого не найдешь. Сильный как лев, высокий, ростом больше шести футов! Занимался борьбой и тяжелой атлетикой. Английские упражнения выполнял, запросто тягал по два монда[34]. И у него было чудесное свежее лицо. Он всегда улыбался, шутил… Так тепло и радушно здоровался с людьми, что их сердца сразу наполнялись счастьем. А когда он надевал костюм, который я ему подарил, все кругом говорили, что он вылитый суперинтендант полиции!
Ман скорбно покачал головой. В голосе отца Рашида не было слышно слез, однако говорил он с чувством, как будто вспоминая историю близкого друга.
– Ну так вот. После той трагедии на железной дороге со мной что-то случилось. Силы меня покинули, я несколько месяцев не выходил из дома. Целыми днями проводил в каком-то забытьи. Он был так молод! А чуть позже ушла и его мать.
Отец Рашида взглянул на дом, наполовину отвернувшись от Мана, и продолжал:
– В доме никого не осталось, одни призраки. Не знаю, что со мной стряслось. Я был так слаб и полон горя, что хотел умереть. Некому было даже стакан воды мне подать. – Он закрыл глаза. – Где Рашид? – холодно спросил он, вновь повернувшись к Ману.
– В мечети вроде.
– А-а, понятно. Ну так вот, в конце концов Бабá не выдержал и велел мне взять себя в руки. По нашей вере иззат – честь неженатого мужчины – вдвое меньше чести женатого. Бабá настоял, чтобы я женился во второй раз.
– Ну, он явно судил по собственному опыту, – улыбнулся Ман.
– Да. Рашид тебе наверняка рассказывал, что у Бабы́ было три жены. Все его дети – я, мой брат и сестра – все от разных жен. Но имей в виду, что он женился не сразу на трех, а по очереди. «Мартэ гаэ, картэ гаэ» – когда одна умирала, он женился на следующей. Так уж повелось в нашей семье: у моего деда было четыре жены, у отца три, а у меня две.
– Почему бы и нет?
– В самом деле, – с улыбкой ответил отец Рашида. – Вот и я так подумал, когда наконец справился с горем.
– Трудно было найти жену? – с искренним интересом спросил Ман.
– Не очень. По здешним меркам семья у нас зажиточная. Мне посоветовали найти себе молодую женщину, но не девушку. Вдову или разведенную. Так я и сделал – мы женаты уже около года… она моложе меня на пятнадцать лет. Это не очень большая разница. Она, кстати, очень дальняя родственница моей покойной супруги. Хозяйство она ведет исправно, да и здоровье мое пошло на лад. Я могу без посторонней помощи дойти до своих полей в двух милях отсюда. Зрение у меня острое, только вблизи не очень хорошо вижу. Сердце крепкое. Зубы… Ну, зубы и раньше были плохие, лечить их бесполезно. Словом, у мужчины должна быть жена. Это не подлежит сомнению.
Где-то залаяла собака. Тут же забрехали все окрестные псы. Ман попытался сменить тему:
– Она спит? Шум ее не разбудит?
Отец Рашида с нежностью взглянул на внучку:
– Да, спит. Она меня очень любит.
– Я сегодня заметил, когда вы вернулись с полей, что она бегала с вами. По такой жаре!
Он гордо кивнул:
– Да. Когда я ее спрашиваю, где она хочет жить – в Дебарии или Брахмпуре, – она всегда выбирает Дебарию. «Потому что здесь ты, дада-джан». А когда я однажды гостил в деревне ее матери, она забросила своего нану и всюду ходила за мной.
Мысль о соперничестве двух любящих дедушек вызвала у Мана улыбку.
– Может, это потому, что с вами был Рашид?
– Может, но она и без него все равно бегала бы за мной.
– Значит, она вас действительно очень любит! – со смехом сказал Ман.
– Вот именно. Она родилась в этом доме – который люди потом стали называть проклятым и зловещим. Но в те черные дни она стала для меня даром Божьим. В основном я ее и воспитывал. Утром мы садились пить чай… Чай с печеньем! «Дада-джан, – говорила она, – я хочу чай с печеньем. Со сливочным!» Ей подавай сливочное, мягкое, а не сухое. Она просила Биттан, нашу служанку, принести ей сливочное печенье из моей особой банки. Мать заваривала ей чай, но Мехер из ее рук не ела. Кормить ее разрешалось только мне.
– Хорошо, что теперь в доме появился еще ребенок. Будет с кем играть, – заметил Ман.
– Безусловно, – кивнул отец Рашида. – Но Мехер решила, что я принадлежу лишь ей одной. Когда ей говорят, что я прихожусь дадой не только ей, но и малышке, она отказывается верить.
Мехер заворочалась.
– В этой семье другой такой славной девочки быть не может, – однозначно заявил ее дед.
– Да, похоже, она руководствуется этим принципом, – кивнул Ман.
Отец Рашида засмеялся и продолжал:
– Имеет полное право! Помню, в нашей деревне жил один старик. Он поссорился с сыновьями и уехал к своей дочери и зятю. Так вот, у него во дворе росло гранатовое дерево, которое почему-то приносило очень вкусные плоды – вкуснее наших.
– У вас растет гранат?
– Да, конечно. Во дворе. Я тебе как-нибудь покажу.
– Как?
– Что значит «как»? Это мой дом… А, понял, что ты имеешь в виду. Я велю женщинам спрятаться, когда ты зайдешь. Ты славный парень, – вдруг сказал отец Рашида. – Скажи, чем ты занимаешься?
– Чем я занимаюсь?
– Да.
– Особо ничем.
– Это нехорошо.
– Да, мой отец тоже так считает, – кивнул Ман.
– Он прав. Он прав. Молодые люди в наши дни почему-то отказываются работать. Либо учатся, либо в потолок плюют.
– Ну, у меня есть магазин тканей в Варанаси.
– Тогда почему ты здесь? Надо деньги зарабатывать, а не прохлаждаться.
– Мне лучше уехать? – спросил Ман.
– Нет-нет… Что ты, мы тебе рады, – ответил отец Рашида. – Мы очень рады такому гостю! Хотя время ты выбрал жаркое и тоскливое. Приезжай к нам как-нибудь на Бакр-Ид[35] – увидишь деревню во всей красе. Да-да, непременно приезжай… Так о чем это я? Ах да, гранаты. Старик тот был добрый, веселый, и они с Мехер быстро спелись. Она знала, что всегда может поживиться чем-нибудь вкусненьким у него дома, и заставляла меня к нему ходить. Помню, в первый раз он угостил ее гранатом. Он был еще неспелый, но мы его почистили, и она съела аж шесть или семь ложек за раз, а остальное мы приберегли на завтрак.
Мимо прошел пожилой имам местной мечети.
– Заглянете к нам завтра вечером, имам-сахиб? – озабоченно спросил его отец Рашида.
– Да, завтра в это же время. После молитвы, – с мягкой укоризной в голосе отвечал имам.
– Интересно, куда запропастился Рашид, – сказал Ман, поглядев на свое незаконченное задание. – Должен был уже прийти.
– Да ясное дело куда – опять обходит деревню! – с неожиданной злобой и яростью в голосе воскликнул отец Рашида. – Взял привычку – якшаться со всяким отребьем. Ему следует быть разборчивее. Скажи-ка, он брал тебя с собой к нашему патвари?
Ман был так потрясен его злобным тоном, что даже не услышал вопроса.
– Патвари! К деревенскому патвари вы вместе ходили? – В голосе отца Рашида зазвенел металл.
– Нет, – удивленно ответил Ман. – А что случилось?
– Ничего. – Отец Рашида умолк, а потом попросил: – Только не говори ему, что я тебя спрашивал.
– Как скажете. – Ман по-прежнему был озадачен.
– Ладно, я тебе и так помешал заниматься. Больше не буду приставать, учись.
И он пошел в дом с Мехер на руках, хмурясь в свете фонаря.
Обеспокоенный Ман поставил фонарь поближе и попытался вернуться к чтению и переписыванию заданных Рашидом слов, но отец Рашида вскоре опять вышел на улицу, на сей раз без Мехер.
– Что такое гигги? – спросил он.
– Гигги?
– Так ты не знаешь, что такое гигги?.. – с нескрываемым разочарованием сказал отец Рашида.
– Нет. А что это?
– Да я сам не знаю!
Ман недоуменно уставился на собеседника:
– А почему спрашиваете?
– Да просто мне нужен гигги – прямо сейчас.
– Вам нужен гигги, но вы не знаете, что это такое? – изумился Ман.
– Ну да. Мехер попросила. Проснулась и говорит: «Дада, я хочу гигги. Дай гигги!» И теперь она плачет, а я даже не знаю, что такое гигги и где его взять. Придется ждать Рашида. Может, он знает. Ну вот, опять я тебя отвлек, прости.
– Ничего страшного, – заверил его Ман.
Он был даже рад этой возможности отдохнуть от тяжелого умственного труда. Поломав голову над тем, что такое гигги – какая-нибудь еда, игрушка или то, на чем скачут? – он вновь нехотя взялся за перо.
Через минуту его отвлек Бабá: он вернулся из мечети, увидел во дворе одинокого Мана и подошел поздороваться. Откашлявшись и сплюнув на землю, он спросил:
– Зачем такой молодой парень портит зрение над учебниками?
– Да вот, учусь читать и писать на урду.
– Знаю, знаю. Помню твои каракули: син, шин… син, шин… На кой тебе это? – спросил Бабá и вновь откашлялся.
– На кой?
– Да. Зачем тебе урду – помимо непристойных стишков?
– Ну, раз уж я что-то начал, надо довести дело до конца, – ответил Ман.
Это изречение понравилось Бабé. Он одобрительно хмыкнул и добавил:
– Еще выучи арабский, очень хороший язык. Сможешь читать Писание в оригинале. Глядишь, и кафиром быть перестанешь.
– Думаете? – весело спросил Ман.
– Ну да, почти не сомневаюсь. Тебя ведь не оскорбляют мои слова?
Ман улыбнулся.
– Есть у меня друг хороший, тхакур[36], живет в деревне неподалеку, – предался воспоминаниям Бабá. – Летом сорок седьмого, незадолго до Раздела, на дороге к Салимпуру собрался народ. Они хотели напасть на его деревню из-за нас, мусульман. И на Сагал тоже. Я отправил срочное послание своему другу. Он созвал людей, они взяли латхи, ружья, вышли на дорогу и заявили той толпе, что сперва им придется разобраться с ними. Молодцы ребята. Если б не они, я умер бы в той драке. Достойная смерть, но все же смерть, да.
Ману вдруг пришло в голову, что он теперь – универсальное доверенное лицо.
– Рашид говорил, вы в свое время наводили ужас на весь техсил, – сказал он Бабé.
Бабá одобрительно закивал и с жаром ответил:
– Я всегда был строг. Даже вот его, – он ткнул пальцем на крышу, – однажды выставил голого на улицу, когда он отказался учиться. Семь лет ему было.
Ман попытался вообразить, каким был отец Рашида в детстве, с букварем в руках вместо кисета для пана. Баба́ тем временем продолжал:
– При англичанах все было честно. Власть была жесткая. А как иначе управлять народом? Нынче как: стоит полиции поймать преступника, какой-нибудь министр, или депутат, или ЧЗС говорит: «Это мой друг, отпустите его!» – и его отпускают.
– Да уж, скверно, – кивнул Ман.
– Если раньше полицейские иногда брали маленькие взятки, то теперь берут большие и не краснеют, – сказал Бабá. – А скоро начнут брать огромные. Им закон не писан. Эдак они весь мир развалят, а страну продадут. Теперь вот задумали отобрать у нас земли, политые потом и кровью наших прадедов. Да я им ни единой бигхи[37] не отдам, пусть так и знают!
– Но если закон примут… – начал было Ман, вспомнив про отца.
– Слушай, ты ведь умный законопослушный парень, не пьешь, не куришь, наши обычаи уважаешь. Вот скажи мне: если б приняли закон, что отныне молиться надо не на Мекку, а на Калькутту, ты послушался бы?
Ман помотал головой, изо всех сил сдерживая улыбку. Насмешил его и сам закон, и то, что ему пришлось бы молиться чему бы то ни было.
– Вот и здесь так. Рашид говорит, твой отец – близкий друг наваба-сахиба, а его в наших краях держат в большом почете. Что наваб-сахиб думает об этой попытке отнять у него землю?
– Конечно, ему это не нравится, – сказал Ман. К этому времени он научился как можно мягче высказываться даже о самых очевидных вещах.
– И тебе бы не понравилось. Со временем все будет становиться только хуже, хотя мир и так уже разваливается на части. В нашей деревне, к примеру, есть семья недостойных людей, которые бросили родных отца и мать помирать с голоду. Сами брюхо набивают, а родителей выставили на улицу! Вот тебе и независимость… Политики душат заминдаров, разваливают страну. Раньше, если б кто-то посмел выгнать мать на улицу – мать, которая его кормила-поила, мыла, одевала! – мы всей деревней его побили бы, вправили бы ему и кости, и мозги. Таков был наш долг. А теперь попробуй кого-то побить – тебя тут же по судам затаскают, в тюрьму бросят!
– А нельзя просто с ними поговорить? Вразумить их? – спросил Ман.
Бабá раздраженно пожал плечами.
– Конечно… Только характер лучше всего исправляет латхи, а не болтовня.
– Вы, наверное, железную дисциплину тут поддерживали, – заметил Ман, восхищаясь теми чертами и замашками, которых никогда не простил бы родному отцу.
– Конечно, – согласился дед Рашида. – Дисциплина – ключ ко всему. Человек должен серьезно относиться к тому, что делает, и работать не покладая рук. Вот тебе, например, следует учиться, а не трепаться почем зря со всякими стариками… Скажи-ка мне, тебя сюда отец послал?
– Да.
– Зачем?
– Ну, чтобы я учил урду… и жизни поучиться, наверное, – на ходу сочинил Ман.
– Славно… Славно. Ты ему передай, что избирательный округ у нас хороший. И он пользуется доброй репутацией среди местных… Выучить урду, говоришь? Да, мы должны защищать свой язык… Это наше наследие… Знаешь, ты мог бы стать отменным политиком. Мячик у тебя полетел аккурат в ворота – ловко ты его уделал… Правда, здесь ты в политику не сунешься – Нетаджи не пустит. Ну да ладно, продолжай, продолжай.
Дед Рашида встал и зашагал к своему дому.
Вдруг Ман кое о чем вспомнил.
– А вы случайно не знаете, что такое гигги, Бабá? – спросил он.
Тот остановился:
– Гигги?
– Да.
– Не знаю. Первый раз слышу. Может, ты неправильно прочитал? – Он вернулся и подобрал с чарпоя учебник Мана. – Дай взглянуть. Эх, очки забыл.
– Нет-нет, это Мехер так сказала. Требует у деда гигги.
– А что это такое?
– В том-то и загвоздка, мы не знаем. Она проснулась и плачет, просит у дедушки гигги. Может, приснилось что-то. В доме никто понятия не имеет, что это.
– Хм-м, – протянул Бабá, ломая голову над задачкой. – Пожалуй, без моей помощи им не обойтись. – Он изменил направление и зашагал к дому сына. – Я ведь единственный, кто по-настоящему ее понимает.
Затем к Ману подошел Нетаджи; к тому времени на улице почти стемнело. Нетаджи на несколько дней уезжал по очередному таинственному делу, а теперь вот наведался к Ману, думая расспросить его о ГПА, имении наваба-сахиба в Байтаре, охоте на волков и любви. Увидев, что Ман занимается урду, он решил ограничиться последней темой. В конце концов, он же дал Ману почитать свой сборник Мира.
– Можно присесть? – спросил он.
– Можно, – ответил Ман, подняв голову. – Как дела?
– А, все хорошо, – отмахнулся Нетаджи.
К тому времени он уже почти простил Ману свое унижение на железнодорожной станции, потому как с тех пор в его жизни случилось еще несколько куда более крупных падений и взлетов. В целом он значительно продвинулся на своем пути к покорению мира.
– Можно задать тебе один вопрос? – начал Нетаджи.
– Нельзя. Можешь задать любой, кроме этого.
Нетаджи улыбнулся и все-таки спросил:
– Скажи, ты когда-нибудь влюблялся?
– Разве о таком спрашивают? – Чтобы увильнуть от ответа, Ман сделал вид, что оскорбился.
– Ну, видишь ли… – Нетаджи виновато потупил взгляд. – Я подумал, что жизнь в Брахмпуре… в современной семье…
– А, вот кто мы такие, по-твоему.
– Нет-нет, – тут же пошел на попятную Нетаджи. – Нет, я не… А что, собственно, плохого в моем вопросе? Мне просто любопытно.
– Что ж, раз ты спрашиваешь о таком, то будь готов и сам ответить на свой вопрос.
Нетаджи охотно ответил, поскольку много думал об этом в последнее время:
– Видишь ли, в деревне все женятся по договоренности родителей или родственников. Так было всегда. Будь моя воля, я поступил бы иначе, но… что поделать, так уж оно устроено. Сложись все иначе, я наверняка влюбился бы в кого-нибудь, но сейчас это только помешает мне на пути к цели. А у тебя как?
– О, смотри, Рашид идет, – сказал Ман. – Попросим его присоединиться к нашей беседе?
Нетаджи поспешно ретировался, дабы не ронять достоинство перед племянником. Он как-то странно на него посмотрел и исчез в сумерках.
– Кто это был? – спросил Рашид.
– Нетаджи. Хотел побеседовать со мной о любви.
Рашид раздраженно фыркнул.
– Ты где пропадал? – спросил его Ман.
– Заглянул в лавку баньи побеседовать с людьми – устраняю ущерб нашего визита в замшелый Сагал.
– Какой ущерб-то? – удивился Ман. – Ты так пылко разговаривал со старейшинами. Я был восхищен, честное слово! А вот отец по какой-то причине очень зол на тебя.
– Ущерб изрядный, – ответил Рашид. – Согласно последней версии сплетен, я повздорил со славными старейшинами и утверждал, будто имам сагальской мечети – воплощение дьявола. Еще я планирую построить на территории медресе коммуну, для этого и притащил тебя сюда – чтобы ты уговорил отца каким-то образом отнять земли у школы. Впрочем, надо отдать должное народу Дебарии – в это они не верят. – Рашид хохотнул. – Ты произвел хорошее впечатление на местных. Все тебя полюбили – я потрясен!
– А вот у тебя, похоже, неприятности, – заметил Ман.
– Возможно. Но необязательно. Как нормальному человеку бороться с повальным невежеством? Народ ничего не знает и не желает знать.
– Скажи-ка, ты не в курсе, что такое гигги?
– Нет. – Рашид лоб.
– Тогда тебе точно светят неприятности. Очень большие.
– Неужели? – спросил Рашид, и лицо у него почему-то стало испуганное. – Кстати, как твои занятия?
– Замечательно. Просто превосходно. С тех пор как ты ушел, я только и делаю, что занимаюсь.
Когда Рашид скрылся в доме, к Ману подошел почтальон и вручил ему письмо. Они обменялись парой слов, но Ман, сам не свой от волнения, даже не понимал, что говорит.
Конверт бледно-желтого цвета казался прохладным и нежным, как лунный свет. Адрес на урду был написан размашисто, даже небрежно. На марке значилось: «Пасанд-Багх, Брахмпур». Она наконец-то ответила!
Ман, пытаясь поднести конверт к фонарю, едва не упал от обуявшего его влечения. Надо немедленно вернуться к Саиде, немедленно, что бы там ни говорил отец и все остальные. Закончилась его ссылка официально или нет.
Когда почтальон наконец ушел, Ман вскрыл конверт. Едва заметный аромат знакомых духов поднялся от страниц и смешался с ночным воздухом. Ман тут же сообразил, что прочесть это письмо – написанное таким неуловимым размашистым курсивом, сдобренное диакритическими значками и сокращениями – ему не под силу. Слишком зачаточны его познания в урду. Он с трудом прочел приветствие Дагу-сахибу и по внешнему виду строк догадался, что Саида-бай то и дело цитирует стихи, но больше ничего разобрать не смог.
Если в этой деревне человеку нельзя остаться одному, досадливо подумал Ман, то о личном пространстве не может быть и речи. Отец или дед Рашида, проходя мимо и увидев письмо на урду, наверняка возьмут его в руки и тут же, без труда и малейших колебаний прочитают. А Ману, чтобы разобрать хоть строчку, придется часами биться над ее смыслом, разглядывая символы один за другим.
Ман не хотел разглядывать письмо много часов. Он хотел узнать, что ему написала Саида-бай, прямо сейчас. Но кого попросить о помощи? Рашида? Нет. Нетаджи? Нет. Кого позвать в переводчики?
Что же она ему написала? Перед глазами Мана предстала ясная картина: изящные пальцы любимой, унизанные сверкающими кольцами, парят над желтой страничкой. И тут же в голове прозвучала нисходящая гамма на фисгармонии. Он ведь никогда не видел, чтобы Саида-бай писала. Нежные прикосновения ее пальцев к его лицу – и к клавишам – не нуждались в долгом осмыслении или переводе. А тут ее рука скользила над страницей, рождая стремительные и грациозные строки, и Ман понятия не имел, о чем они: о любви или равнодушии, о серьезном или легкомысленном, о радости или гневе, о влечении или душевном покое.
Рашида в самом деле ждали куда более серьезные неприятности, чем он мог представить, но узнал он об этом лишь на следующий вечер.
Когда наутро после бессонной ночи Ман наконец попросил Рашида помочь ему с письмом от Саиды-бай, тот задумчиво поглядел на конверт, потупился (видимо, просьба ученика его смутила) и – надо же, просто невероятно! – согласился.
– После ужина, хорошо? – сказал он.
Хотя до ужина была еще целая вечность, Ман благодарно закивал.
Однако сразу после вечерней молитвы грянула беда. Рашида позвали на крышу, где к тому времени собралось уже пять человек: его дед, отец, Нетаджи, брат матери, пришедший сегодня в деревню один, без гуппи, и дебарийский имам.
Все они сидели на большом ковре посреди крыши. Рашид произнес все полагающиеся адабы.
– Сядь, Рашид, – велел ему отец. Больше никто ничего помимо приветствий не говорил.
Только Медведь был искренне рад видеть племянника, но и на его лице отчетливо читалась тревога.
– Выпей стаканчик шербета, Рашид, – сказал дядя чуть погодя, протянув ему стакан с красной жидкостью. – Его приготовили из рододендронов. Отличная штука. Когда я в прошлом месяце ездил в горы… – Он не закончил и притих.
– В чем дело? – спросил Рашид, поглядев сперва на смущенного Медведя, затем на имама.
Имам дебарийской мечети был хороший человек, глава еще одной большой семьи землевладельцев. Обычно он тепло здоровался с Рашидом, но в последние пару дней тот заметил странную отстраненность в его взгляде. Быть может, его расстроила стычка в Сагале… Рашид не удивился бы, если сплетники все перепутали и рассказывают, что он поносил имама Дебарии, а не Сагала. Однако, даже если допустить, что Рашид был теологически и морально не прав, как унизительно отвечать на обвинения в грубости на таком вот судилище (иначе эту встречу не назовешь)! И зачем они вызвали из такой дали Медведя? Рашид сделал глоток шербета и поглядел на остальных. На лице отца читалось отвращение, дед смотрел очень строго. Нетаджи пытался напустить на себя мудрый и рассудительный вид, но выглядел в лучшем случае самодовольным.
Первым заговорил отец Рашида. Сиплым от пана голосом он сказал:
– Абдур Рашид, как ты посмел воспользоваться родственными связями в своих интересах? На днях к нам заходил патвари, искал тебя. Слава богу, тебя не было, и он поговорил со мной.
Рашид побелел.
Он совершенно потерял дар речи и сразу понял, что произошло. Несчастный старик-патвари, которому было велено дожидаться Рашида, придумал повод и поговорил с его отцом напрямую. Заподозрив неладное – и зная, откуда берется гхи на его роти, – он решил в обход Рашида получить подтверждение от семьи Ханов. Видимо, он пришел тайком во время полуденной молитвы, зная, что Рашид в это время точно будет в мечети, а его отец – точно нет.
Рашид стиснул в руке стакан. Во рту пересохло. Он сделал глоток шербета и этим взбесил отца еще больше. Тот указал пальцем на Рашида:
– Что за дерзость! Отвечай, когда тебя спрашивают. Хоть твои седые волосы и указывают на мудрость, растут они явно на мусоре! Имей в виду, Рашид, ты больше не ребенок, и спрашивать с тебя будут как со взрослого! Никаких поблажек!
– Рашид, это ведь не твоя земля, ты не имел права ею распоряжаться, – добавил Бабá. – Послушанием ты никогда не отличался, но такого коварства от тебя мы не ждали.
– На случай, если ты и дальше собирался строить козни, – продолжал отец Рашида, – имей в виду, что твое имя больше не значится в поземельной книге. Ты не имеешь никакого отношения к нашим землям. А то, что записано у патвари, Верховному суду изменить очень трудно. Твои коммунистические схемы здесь не работают. Нас, в отличие от брахмпурских студентов-умников, не удивишь теориями и россказнями.
В глазах Рашида вспыхнули гнев и протест.
– Ты не можешь просто взять и лишить меня права на наследство. В законе нашей деревни ясно сказано… – Он повернулся к имаму, рассчитывая на поддержку.
– Вижу, все эти годы ты не только религию изучал, – ядовито произнес отец. – Что ж, советую тебе, Абдур Рашид, раз уж ты сослался на закон о наследовании собственности, повременить с получением наследства – сперва похорони нас с дедом на кладбище у озера.
Имам, потрясенный этими речами до глубины души, решил вмешаться:
– Рашид, – тихо молвил он, – что побудило тебя действовать за спиной отца и деда? Ты ведь знаешь, что на правильном примере, который подают людям лучшие семьи нашей деревни, держится весь порядок.
На правильном примере! Лучшие семьи! Что за нелепое лицемерие, подумал Рашид. Правильный пример – это во имя собственных корыстных интересов отбирать у рабов (а батраки, по сути, и есть рабы) наделы, на которых те гнули спину всю жизнь? Рашиду становилось все яснее, что на этом собрании имам отнюдь не в полном объеме выполняет свои обязанности духовного наставника.
А Медведь? При чем тут он? Зачем его притащили? Рашид обратил взгляд на дядю, без слов моля его о поддержке. Уж он-то должен понимать! Но Медведь не выдержал взгляд племянника и опустил глаза.
Отец Рашида словно прочел его мысли. Обнажив гнилые пеньки зубов, он сказал:
– Не жди помощи от маму! Он тебе больше не защитник. Мы обсудили это дело всей семьей – всей семьей, Абдур Рашид! Поэтому он и пришел. Маму имеет полное право здесь присутствовать, и он так же, как и мы, потрясен твоим… твоим поведением. Часть наших земель была приобретена на приданое его покойной сестры. Неужели ты думаешь, что мы так легко отдадим государству все, что возделывалось и преумножалось поколениями нашей семьи? Неужто ты решил навлечь на наши головы саранчу – когда мы и так терпим бедствие из-за позднего сезона дождей? Отдай клочок земли одному чамару, и они все…
Внизу громко заплакал ребенок. Отец Рашида встал, перегнулся через перила и крикнул во двор:
– Мать Мехер! Сколько еще будет орать дитя Рашида? Угомони ее! Дай людям нормально поговорить!
Он повернулся обратно и сказал:
– Запомни, Рашид, наше терпение не бесконечно.
Рашид вдруг пришел в ярость и бездумно закричал:
– А мое, по-твоему, бесконечно? С тех пор как я вернулся из Брахмпура, всюду встречаю только насмешки, издевки и зависть. Тот несчастный старик, который всегда был добр к тебе, абба, и которого ты теперь не замечаешь…
– Не меняй тему, – резко осадил его отец. – И не повышай на меня голос.
– Я не меняю тему! Это его злые, порочные, алчные братья подстерегли меня у мечети и теперь распространяют грязные сплетни…
– А ты у нас, стало быть, герой.
– Будь на свете справедливость, их заковали бы в кандалы, притащили в суд и заставили бы ответить за свои грехи!..
– В суд! Так ты теперь и по судам хочешь нас затаскать, Абдур Рашид…
– Да, если другого выхода не будет. И именно суд в конечном итоге заставит тебя вернуть нажитое чужими трудами…
– Довольно! – крикнул дед, точно кнутом охлестнул.
Рашид этого почти и не заметил.
– А чем тебе не нравятся суды, абба? – продолжал он. – И разве вы не суд мне тут устроили? Что это такое, если не заседание панчаята[38], инквизиционного трибунала, на котором вы впятером свободно поливаете меня грязью…
– Хватит! – вновь раздался окрик деда.
Прежде он никогда не повышал голос на Рашида два раза подряд.
Тот умолк и склонил голову.
Нетаджи сказал:
– Рашид, не надо думать, что это судилище, мы не враги тебе. Мы – твои старшие, твои доброжелатели – собрались, чтобы наставлять тебя в узком семейном кругу, а не прилюдно.
Рашид собрал в кулак всю свою волю и промолчал. Где-то внизу опять заплакала его дочь.
Подобно отцу, Рашид подошел к перилам и крикнул:
– Жена! Жена! Посмотри, что с ребенком!
– А о них-то ты подумал? – спросил его отец, кивнув в сторону двора.
Рашид непонимающе уставился на него.
– И подумал ли ты о Качхеру? – мрачно добавил Бабá.
– О Качхеру?.. Он ничего об этом не знает, Бабá. Он вообще не в курсе. И он не просил меня ему помогать! – Рашид схватился за голову: опять невыносимо застучало в висках.
Бабá вздохнул и, глядя поверх головы внука на деревню, сказал:
– Рано или поздно народ обо всем прознает. Вот в чем беда. Нас здесь пятеро… Шестеро. Мы можем поклясться, что не скажем никому ни слова, но слухи так или иначе поползут. Да, нашему гостю – твоему другу – пока ничего неизвестно, и это хорошо…
– Ману? – недоуменно спросил Рашид. – Ты имеешь в виду Мана?
– …но не забывай о самом патвари, который может и проболтаться, если ему это будет выгодно. Он тот еще плут. – Бабá умолк, обдумывая свои следующие слова. – Итак, рано или поздно все узнают. Многие решат, что Качхеру подбил тебя на этот поступок. А на нашу семью многие равняются, мы подаем людям пример. Боюсь, ты только усложнил старику жизнь.
– Бабá… – попытался возразить Рашид.
Тут вмешался отец. Вне себя от ярости, он прошипел:
– Раньше надо было думать! В худшем случае мы просто каждый год переводили бы его на новое поле. Наша семья по-прежнему поддерживала бы его, он пользовался бы нашим скотом и инструментами… По твоей, по
Рашид спрятал лицо в ладонях.
– Конечно, окончательное решение мы пока не приняли, – сказал Медведь.
– Пока нет, – кивнул Бабá.
Рашид громко дышал, грудь его вздымалась и опадала.
Отец Рашида сказал:
– Вместо того чтобы искать соринки в чужом глазу, советую тебе обратить внимание на бревно в собственном. Надеюсь, этот опыт тебя многому научит. Мы пока не услышали от тебя ни извинений, ни признания неправоты. Поверь, если бы не имам и твой дядя, разговор с тобой был бы другим. Мы разрешаем тебе жить в этом доме, когда пожелаешь. Вероятно, ты унаследуешь часть нашей земли, если сумеешь доказать, что заслуживаешь ее. Но не сомневайся: если ты захлопнешь дверь доверия у нас перед носом, двери этого дома тоже закроются перед тобой. Я не боюсь потерять сына – одного уже потерял. Ступай вниз. Нам еще нужно обсудить, как быть с Качхеру.
Рашид обвел взглядом присутствующих. На некоторых лицах он увидел сочувствие, но не поддержку.
Встав, он вымолвил: «Кхуда хафиз» – и спустился по лестнице во двор. Посмотрел на гранатовое дерево, затем вошел в дом. Малышка и Мехер спали. Жена смотрела на него с тревогой. Он сказал ей, что ужинать не будет, и вышел на улицу.
Увидев Рашида, Ман облегченно улыбнулся:
– Я слышал, что наверху кто-то разговаривает, и думал, что ты уже никогда не спустишься. – Он достал из кармана курты письмо от Саиды-бай.
На мгновение Рашиду захотелось поделиться с Маном своим горем, даже попросить его о помощи. Все-таки он сын министра, который создал этот закон в надежде восстановить справедливость… Но потом он передумал, резко отвернулся и зашагал прочь.
– Погоди, а как же?.. – Ман помахал в воздухе конвертом.
– Потом, потом, – отрешенно проронил Рашид и двинулся на север.
Часть одиннадцатая
Когда пробило десять, из-за тускло-красного бархатного занавеса в правой части зала № 1 Высокого суда Брахмпурского судебного округа вышли пять лакеев в белых тюрбанах и красных ливреях с золотыми галунами. Все присутствующие встали. Лакеи заняли свои места за высокими спинками стульев, предназначавшихся для судей, и – по кивку лакея главного судьи, которому вышитые на груди молотки придавали еще более значительный и величавый вид, – одновременно отодвинули их от стола.
Никто в забитом людьми зале суда не сводил глаз с шествия лакеев к судейскому столу. Обычные дела рассматривались либо одним судьей, либо двумя, а самые сложные и важные – от силы тремя судьями. Здесь же за одним столом должны были собраться сразу пять судей, что говорило об исключительной важности слушаемого дела, и их лакеи в блистательных церемониальных одеяниях, безусловно, притягивали взор.
Наконец в зал вошли сами судьи в унылых черных мантиях, и публика заметно скисла. Париков на них не было, а один или двое неприятно шаркали. Судьи шли в порядке старшинства: сперва главный судья, а затем рядовые, которых он назначил слушать это дело. Главный – невысокий, сухонький, почти лысый старичок – встал за центральным стулом, справа от него замер следующий по старшинству (высокий сутулый здоровяк, без конца теребивший свою правую руку). Слева от главного занял место судья-англичанин, работавший в судебной ветви ИГС[39] и оставшийся в Индии после провозглашения независимости. Он был единственным англичанином из девяти судей Брахмпурского Высокого суда. По бокам от вышеупомянутых достопочтенных господ стояли двое младших судей.
Главный судья даже не взглянул на многочисленных собравшихся: на именитых истца и ответчика, на прославленных адвокатов, галдящую публику и скептично настроенных, но взбудораженных журналистов. Он осмотрел стол и своих коллег (стопки бумаги, накрытые ажурными салфетками стаканы с водой на зеленом сукне), затем осторожно бросил взгляд влево и вправо, как будто намеревался перейти оживленное шоссе, и наконец начал осмотрительно продвигаться к своему месту. Остальные последовали его примеру, сели, и лакеи придвинули к столу потяжелевшие от судейских седалищ стулья.
Наваб-сахиб из Байтара был приятно удивлен великолепием сего действа. В Высоком суде он бывал лишь дважды: один раз в качестве истца присутствовал на слушании по имущественному спору (его присутствие оказалось необходимо, и дело тогда слушал один-единственный судья), а второй раз в качестве зрителя, когда захотел увидеть своего сына за работой. Однажды ему стало известно, что Фирозу предстоит защищать интересы клиента перед двумя судьями. За несколько минут до начала прений он вошел в пустой зал и устроился прямо за спиной Фироза; чтобы заметить отца, Фирозу пришлось бы развернуться на сто восемьдесят градусов. Наваб-сахиб не хотел смущать сына своим присутствием, и Фироз так и не узнал, что отец побывал на том слушании. Он прекрасно выступил, и наваб-сахиб остался очень доволен тем, как он построил защиту.
На сей раз Фироз, конечно же, знал о присутствии отца, ведь сегодня слушалось дело о легитимности Закона об отмене системы заминдари. Если суд признает закон конституционным, он вступит в силу. Если же нет, о законе можно забыть – как будто его и вовсе не было.
Судьям предстояло рассмотреть около двух дюжин заявлений и одно основное; все они сводились к одному и тому же, но имели некоторые отличия. Одни заявления были поданы религиозными благотворительными фондами, другие – заминдарами, земли которым были пожалованы Короной, а третьи – бывшими правителями вроде раджи Марха, считавшими, что уж их-то владения защищены условиями договора о присоединении княжеств к Индийскому Союзу (на судьбу мелких помещиков им было глубоко плевать). Фироз выступал в качестве адвоката по двум таким дополнительным искам.
– С позволения уважаемого суда…
Мысли наваба-сахиба – которые слегка поплыли, пока зачитывали номер дела, номера основного и дополнительных заявлений, имена заявителей и адвокатов, представляющих их интересы, – моментально вернулись в зал суда. Из-за стола в первом ряду, рядом с проходом, поднялся великий Г. Н. Баннерджи. Привалившись всем своим долговязым, иссохшим телом к кафедре (на которой лежал его портфель и маленький красный блокнот с тканевой обложкой), он повторил вступительные слова, после чего с расстановкой продолжал, время от времени взглядывая на судей и особенно на главного судью:
– С позволения уважаемого суда я буду представлять на этом слушании интересы всех заявителей. Достопочтенные судьи, безусловно, понимают всю важность рассматриваемого сегодня дела. Вероятно, в этом суде никогда прежде – ни под гербом со Львиной капителью Ашоки, ни под гербом со львом и единорогом…[40] – тут он едва заметно скосил глаза влево, – не слушалось дела, имевшего такое же огромное значение для народа этой страны. Господа, исполнительная власть вознамерилась изменить весь уклад жизни нашего государства путем принятия законодательного акта, открыто или неявно противоречащего Конституции страны. Акт, который столь поразительным и кардинальным образом перевернет жизнь граждан штата Пурва-Прадеш, называется Закон тысяча девятьсот пятьдесят первого года о земельной реформе и отмене системы заминдари в штате Пурва-Прадеш. Я – и другие адвокаты, представляющие интересы многочисленных заявителей по этому делу, – требуем, чтобы вышеупомянутый законодательный акт, заведомо несущий вред населению страны, был признан неконституционным и, следовательно, не имеющим законной силы. Не имеющим законной силы.
Генеральный адвокат штата Пурва-Прадеш, маленький пухлый господин Шастри, невозмутимо улыбнулся. Он уже не раз имел дело с Г. Н. Баннерджи и знал его ухватки в суде: тот любил повторять ключевые фразы в начале и конце каждого абзаца. Несмотря на его весьма повелительный вид, голос у него был высокий – впрочем, довольно приятный, скорее серебристый, нежели металлический и дребезжащий, – и эти его повторы напоминали маленькие блестящие гвоздики, которые он забивал по два раза, чтобы они как следует врезались в память. Возможно, это был своего рода неосознанный вербальный тик. Однако Г. Н. Баннерджи вполне осознанно верил в силу повтора. Особенно много внимания он уделял тому, чтобы сформулировать главную мысль тремя или четырьмя разными способами, а затем вставлять эти предложения в разные места своей речи, дабы, не оскорбляя достоинства судей, убедиться, что семена его аргументов пустили корни, пусть несколько штук и упало на каменистую почву.
– Конечно, было бы вполне достаточно, – говорил он своим подчиненным (в данном случае – очкастым сыну и внуку), – было бы вполне достаточно привести тот или иной довод один раз. Мы варимся в этом котле уже несколько недель. И меня, и Шастри, несомненно, полностью ввели в курс дела. Однако в общении с судейской коллегией мы должны придерживаться главного правила адвоката: повторять, повторять и повторять. Будет большой ошибкой переоценивать осведомленность судей по данному вопросу, даже если они прочитали письменные показания обеих сторон. В конце концов, нашей Конституции нет еще и года – и по крайней мере один судья из пятерки эту новую Конституцию даже в глаза не видел.
Г. Н. Баннерджи ссылался, причем весьма вежливо, на младшего судью коллегии, достопочтенного господина Махешвари: тот работал в районном суде и, увы, не мог похвастаться блестящим умом, который компенсировал бы ему недостаток опыта работы с Конституцией. Г. Н. Баннерджи на дух не выносил дураков, а достопочтенный Махешвари пятидесяти пяти лет – то есть на пятнадцать лет моложе самого Баннерджи – был именно дураком.
Фироз имел честь присутствовать на совещании в гостиничном номере Г. Н. Баннерджи, где великий адвокат произнес эти слова. Он передал их отцу. Наваб-сахиб, конечно, не обрадовался, и вообще его одолевали примерно те же чувства, что и его давнего друга, министра по налогам и сборам: не столько надежда на победу, сколько страх поражения. На кону стояло так много, что обе стороны замерли в тревожном ожидании. Единственные, кого происходящее почти не волновало, – помимо раджи Марха, твердо уверенного, что никто и пальцем не тронет его неприкосновенные земли, – были адвокаты обеих сторон.
– И в-шестых, уважаемый суд, – продолжал Г. Н. Баннерджи, – Закон об отмене системы заминдари отнюдь не преследует интересов общества – в строгом, а точнее, надлежащем смысле этого слова. Согласно второму пункту тридцать первой статьи нашей Конституции, именно это должно учитываться при составлении любого законодательного акта, связанного с отчуждением имущества для государственных нужд. Я вернусь к этому доводу чуть позже, когда перечислю другие основания для признания обжалуемого акта нелегитимным.
Г. Н. Баннерджи продолжил перечислять недостатки закона, то и дело промачивая горло водой. На этом этапе он предпочел не вдаваться в подробности: Закон об отмене системы заминдари должен быть отменен, поскольку предлагает землевладельцам смехотворную компенсацию и посему является «преступлением против Конституции»; кроме того, размер предлагаемой компенсации зависит от площади изымаемых земель, что является прямым нарушением статьи 14, согласно которой все граждане страны имеют право на «равную защиту со стороны закона», а также статьи 19 (1) (f), согласно которой каждый имеет право «приобретать имущество, владеть, пользоваться и распоряжаться им»; кроме того, оставляя чиновникам местных администраций право по своему усмотрению и почину определять порядок отчуждения собственности, законодатели нелегитимным образом делегировали свои полномочия другому органу власти, и так далее, и тому подобное. Больше часа Г. Н. Баннерджи коршуном облетал свои владения, а затем пикировал вниз, дабы атаковать каждый из многочисленных изъянов нового закона по отдельности и, само собой, несколько раз подряд.
Только он взялся за это дело, как его перебил судья-англичанин:
– А по какой причине, господин Баннерджи, вы решили в первую очередь остановиться на аргументе о делегировании полномочий?
– Не понял, ваша честь?
– Ну, вы утверждаете, что обжалуемый акт противоречит определенным положениям Конституции. Почему вы не начнете с этого? В Конституции ничего нет о запрете делегировать полномочия. Полагаю, законодательные власти имеют неограниченные полномочия в своих сферах деятельности и могут делегировать их кому угодно, если это не выходит за рамки Основного закона.
– Ваша честь, если позволите, я буду вести аргументацию так, как сочту нужным…
Судьи выходили на пенсию в шестьдесят; следовательно, все сидящие за столом были по меньшей мере на десять лет младше Г. Н. Баннерджи.
– Да-да, господин Баннерджи. Пожалуйста. – Судья отер лоб платком. В зале суда стояла ужасающая жара.
– Я абсолютно убежден, ваша честь, абсолютно убежден, что делегирование полномочий законодательной власти штата Пурва-Прадеш исполнительной следует воспринимать как прямой отказ от этих самых полномочий, что противоречит не только духу и смыслу нашей Конституции, но и конкретным ее положениям и юридическим нормам, сформулированным по итогам нескольких судебных решений. В частности, последнее из таких решений было вынесено по делу Джатиндры Натха Гупты: суд постановил, что легислатура штата не может делегировать свои законодательные функции другим ветвям или органам власти. Данное решение обязательно к исполнению, поскольку было принято Федеральным судом, а выше него – только Верховный.
Тут заговорил главный судья, по-прежнему чуть склоняя голову набок:
– Господин Баннерджи, разве упомянутое вами решение поддержали не трое судей из пяти?
– Да, ваша честь, тем не менее решение было принято. В конце концов, мнения судей могут разделиться в аналогичной пропорции и сейчас – хотя и я, и мой ученый коллега, представляющий интересы противоположной стороны, наверняка надеемся на другой исход.
– Понятно. Продолжайте, господин Баннерджи, – нахмурившись, сказал главный судья. Ему такого исхода тоже вовсе не хотелось.
Чуть позже главный судья вновь прервал ход рассуждений прославленного адвоката:
– А как же дело «Королева против Бураха», господин Баннерджи? Или «Ходж против Королевы»?
– Я как раз подбирался к этим делам, ваша честь, просто очень медленно.
Губы главного судьи растянулись в некотором подобии улыбки; он промолчал.
Полчаса спустя Г. Н. Баннерджи вновь расправил паруса:
– Однако наша Конституция, господа, в отличие от британской и подобно американской, есть зафиксированная в письменном виде воля народа. И именно потому, что разделение власти на законодательную, исполнительную и судебную ветви существует в двух Конституциях, мы должны в подобных случаях обращаться за юридическими обоснованиями и толкованиями к решениям Верховного суда США.
– Должны, господин Баннерджи? – уточнил судья-англичанин.
– Можем, ваша честь.
– Вы ведь не хотите сказать, что упомянутые вами решения обязательны к исполнению и в нашей стране? На этот вопрос не может быть двух ответов.
– Если ставить вопрос именно так, как это сделали вы, ваша честь, с моей стороны было бы безрассудно настаивать на своем. Однако у каждого вопроса есть две стороны. Я лишь имел в виду, что американские юридические прецеденты и обоснования, хоть и не обязательны к исполнению в прямом смысле этого слова, все же являются нашим единственным надежным проводником в этих пока еще неизведанных водах. И существующее в США правило – запрещающее органам государственной власти делегировать свои полномочия другим органам – нам также следует принять за эталон.
– Ясно. – По тону судьи было понятно, что эти слова его не убедили, однако он выражал готовность выслушать дальнейшие аргументы.
– Причины, уважаемый суд, по которым властям не следует делегировать свои полномочия, кратко и емко перечислены на странице двести двадцать четвертой первого тома «Трактата о конституционных ограничениях» Томаса Кули.
Тут вмешался главный судья:
– Минуточку, господин Баннерджи. У нас под рукой нет этой книги, а мы хотели бы увидеть упомянутые вами положения своими глазами. Не прикажете ли нам пересечь Атлантический океан, дабы уследить за ходом ваших мыслей?
– Вероятно, вы имели в виду Тихий океан, ваша честь.
И со стороны судейского стола, и со стороны зала послышались смешки.
– Вероятно, я имел в виду оба океана. Как вы сами заметили, у всякого вопроса есть две стороны.
– Ваша честь, я могу предоставить копии относящихся к делу страниц.
Но тут судебный секретарь вытащил откуда-то из-под стола нужную книгу. Впрочем, ясно было, что копия есть только одна, а не пять (в отличие от копий индийских и английских кодексов и сборников судебных решений).
– Господин Баннерджи, лично я предпочитаю держать в руках саму книгу, – сказал главный судья. – Надеюсь, у нас с вами одно издание. Страница двести двадцать четыре. Да, похоже, издания совпадают. А копии страниц, пожалуйста, раздайте моим коллегам.
– Как вам будет угодно. Итак, уважаемый суд, в своем трактате Кули высказывается по этому вопросу следующим образом: «Полномочия любой власти должны оставаться в тех пределах, каковые для нее определила суверенная власть государства, и право законотворчества, покуда не изменится сама Конституция, должен иметь один лишь конституционный институт. Институт, коему дарована сия высокая прерогатива – с упованием на его мудрость, благоусмотрение и патриотизм, – не вправе слагать с себя оную обязанность, передавая ее другим органам и институтам власти, равно как не вправе сомневаться в мудрости, благоусмотрении и патриотизме сих институтов, ибо им было оказано наивысшее доверие народа». Вот это наивысшее доверие, уважаемый суд, вот это наивысшее доверие и хотят обмануть законодатели Пурва-Прадеш, делегируя свои полномочия исполнительной власти для приведения в силу Закона об отмене системы заминдари. Даты вступления его в силу и порядок отчуждения земель у заминадаров штата, все эти решения – наверняка принимаемые по собственному усмотрению, прихоти и даже со злым умыслом – будут во многих случаях доверены мелким должностным лицам; в качестве возмещения землевладельцам предлагаются облигации либо облигации и наличные деньги – кто будет решать все эти вопросы, на первый взгляд незначительные, но в действительности существенные? Уважаемый суд, поверьте, я не пытаюсь придираться к частностям, речь идет о неправомерной делегации полномочий. Уже одного этого достаточно для признания закона недействительным, даже если других оснований не найдется.
Невысокий, жизнерадостный господин Шастри, генеральный адвокат, с улыбкой поднялся из-за стола. Его накрахмаленный белый воротничок пропитался пóтом и обмяк.
– Уважаемый суд, прошу прощения, я вынужден попр-р-равить моего ученого друга. Небольшая попр-равка: закон вступает в силу ав-то-ма-ти-чес-ки, как только его подписал президент. Ср-разу же.
Хотя господин Шастри впервые прервал речь оппонента, сделано это было совершенно беззлобно, дружелюбно и учтиво. Господин Шастри не мог похвастаться безупречным английским произношением (например, «карт-бланш» он произносил как «ка-тхи би-лан-чи») или напористостью и гладкостью манер, однако он блестяще выстраивал систему аргументов (или «ар-гу-мен-тов», как передразнили бы его непочтительные младшие коллеги), и мало кто в штате, а то и во всей стране, мог с ним в этом потягаться.
– Премного благодарен ученому коллеге за пояснение, – сказал Г. Н. Баннерджи, вновь наваливаясь на кафедру. – Я имел в виду, уважаемый суд, не столько точную дату вступления закона в силу – это происходит немедленно, как верно подметил мой ученый коллега, – а даты непосредственного отчуждения земель у землевладельцев.
– Вы ведь не думаете, господин Баннерджи, – вмешался судья-здоровяк, сидевший по правую руку от главного судьи, – что правительство может изъять все земли одновременно? С административной точки зрения это невыполнимая задача.
– Ваша честь, – сказал Г. Н. Баннерджи, – это вопрос не одновременности, а равенства. Вот что меня беспокоит, уважаемый суд. Руководящие принципы могут быть разные – можно отчуждать земли по географическому принципу, например, или на основании доходности. А обжалуемый акт оставляет этот вопрос на усмотрение местных властей. Если завтра им не понравится какой-нибудь землевладелец – скажем, раджа Марха, который будет слишком яро выступать по вопросам, идущим вразрез с политикой или даже интересами государства, – они быстренько вышлют ему уведомление об изъятии его владений в штате Пурва-Прадеш. Это прямая дорогая к тирании, уважаемый суд, к самой настоящей тирании.
Раджа Марха, сомлевший от жары и безделья, услышал свое имя и встрепенулся. Секунду-другую он растерянно озирался по сторонам, не понимая спросонья, куда попал.
Наконец раджа подергал за рукав сидевшего впереди молодого адвоката:
– Что он сказал? Что он про меня говорит?!
Адвокат обернулся и приподнял руку, надеясь тем самым усмирить раджу. Он стал шепотом пояснять, в чем дело, а раджа стеклянным непонимающим взглядом смотрел перед собой. Наконец он сообразил, что ничего ущемляющего его интересы сказано не было, притих и вновь погрузился в приятную дрему.
Прения продолжались. Зевак и журналистов, ждавших от процесса высокой (или низкой) драмы, ждало глубокое разочарование. Многие из судящихся тоже не очень понимали, что происходит. Они не знали, что Баннерджи будет пять дней выстраивать свою позицию, после чего еще пять дней уйдет на выступление Шастри и еще два – на ответ Баннерджи. Люди ждали склок и драк, лязга мечей и звона косы, нашедшей на камень… А получили экуменическое, но скучное до зевоты фрикасе из судебных разбирательств «Ходж против Королевы», «Джатиндра Натх Гупта против провинции Бихар» и «„Шехтер паултри корп.“ против Соединенных Штатов Америки».
Зато адвокаты – особенно те, что сидели в дальнем конца зала и не имели отношения к делу, – были в неописуемом восторге. На их глазах разворачивалось подлинное побоище: воистину нашла коса на камень. Они понимали, что манера Г. Н. Баннерджи опираться на Конституцию – разительно отличающаяся от традиционной британской и, соответственно, индийской манеры апеллировать к нормативным актам и прецедентам – получает все большее распространение в судах с тех пор, как в 1935 году Закон об управлении Индией задал рамки, в которых пятнадцать лет спустя родилась сама Конституция Индии. Но они еще никогда не слышали, чтобы судебная речь строилась на таком широком разнообразии приемов и чтобы столь прославленный адвокат выступал так долго.
В час дня был объявлен перерыв, и адвокаты хлынули вниз, хлопая полами мантий, точно летучие мыши крыльями. В этот поток влились потоки поменьше из соседних залов суда, и шумная толпа устремилась в ту часть здания Высокого суда, которую занимала Адвокатская палата. Сперва они заходили в уборную (от писсуаров в жару поднимался устрашающий смрад), а затем небольшими группами разбредались кто по кабинетам, кто в библиотеку палаты, а кто в буфет и столовую. Там адвокаты садились и принимались оживленно обсуждать сегодняшние прения и ухватки именитого старшего коллеги.
В перерыве наваб-сахиб подошел поговорить к Махешу Капуру. Узнав, что друг не собирается проводить в зале суда весь день, он пригласил его на обед к себе домой, и Махеш Капур согласился. Фироз тоже решил перекинуться парой слов с другом отца – и отцом друга, – прежде чем вернуться к своим кодексам и сборникам. Еще никогда в жизни он не принимал участия в столь важном судебном процессе и потому сутками напролет просиживал над своей толикой законов и прецедентов, которые могли пригодиться ему на защите – а если не ему, то хотя бы его старшим коллегам.
Наваб-сахиб с любовью и гордостью взглянул на сына и сказал ему, что собирается отдохнуть.
– Абба, но ведь Г. Н. Баннерджи сегодня начнет разбор четырнадцатой статьи…
– Напомнишь, о чем она?
Фироз улыбнулся, но избавил отца от лекции по четырнадцатой статье Конституции.
– Завтра-то придешь? – спросил он.
– Да-да, скорей всего. И я обязательно приду, когда они доберутся до твоей части, – ответил наваб-сахиб, оглаживая бороду и благожелательно поглядывая на сына.
– Это и твоя часть, абба, – речь пойдет о землях, пожалованных землевладельцам Короной.
– Да. – Наваб-сахиб вздохнул. – Как бы то ни было, и я, и человек, вознамерившийся отнять у меня эти земли, устали от вашей блестящей зауми и хотим пообедать. Но скажи мне, Фироз, почему суды вообще работают в это время года? Жара стоит невыносимая! Разве Высокий суд Патны не закрывается на май и июнь?
– Наверное, мы берем пример с Калькутты, – ответил Фироз. – Не спрашивай почему. Ладно, абба, я пошел.
Два давних друга вышли в коридор, где их тут же обдало волной жаркого воздуха с улицы, а оттуда спустились к машине наваба-сахиба. Махеш Капур велел своему водителю ехать за ними. По дороге оба тщательно избегали разговора о судебном процессе и его последствиях – а жаль, ведь интересно было бы послушать, что они скажут. Махеш Капур, впрочем, не удержался и заметил:
– Сообщи, когда будет выступать Фироз. Я приду его послушать.
– Хорошо. Спасибо за дружескую поддержку. – Наваб-сахиб улыбнулся. Вообще-то, в его словах не было иронии, но со стороны могло показаться иначе.
Друг поспешил его успокоить:
– Ну что ты, он ведь мне как родной племянник!
Помолчав немного, Махеш Капур добавил:
– А разве выступать должен не Карлекар?
– Да, но у него тяжело заболел брат; возможно, ему придется уехать в Бомбей. В таком случае вместо него назначат Фироза.
– Ясно.
Наступила тишина.
– Что нового у Мана? – наконец спросил наваб-сахиб, когда они вышли из машины. – Давай поедим в библиотеке, там нас никто не побеспокоит.
Махеш Капур помрачнел:
– Если я знаю своего сына, то он до сих пор сохнет по этой несчастной женщине. Ох, как я жалею, что пригласил ее тогда в Прем-Нивасе на Холи! В тот вечер он в нее и влюбился.
Навабу-сахибу услышанное явно не понравилось: он весь напрягся, но промолчал.
– Ты за своим сыном тоже присматривай, – со смешком добавил Махеш Капур. – Я про Фироза.
Наваб-сахиб лишь молча взглянул на друга. Лицо его побелело.
– Что с тобой?
– Все хорошо, все хорошо, Капур-сахиб. Что ты там говорил про Фироза?
– Он тоже зачастил в тот дом, я слышал. Конечно, вреда не будет, если это какой-нибудь пустяк, а не одержимость…
– Нет! – В голосе наваба-сахиба послышалась такая резкая безотчетная боль, почти ужас, что Махеш Капур даже растерялся. Он знал, что его друг недавно ударился в религию, но пуританских взглядов от него не ожидал.
Он решил переменить тему и заговорил о паре новых законопроектов, о том, что со дня на день должны определить точные границы избирательных округов и о бесконечных проблемах в партии Конгресс – как на уровне штата (между ним и Агарвалом), так и в центральном штабе (между Неру и правым крылом).
– Увы, даже я больше не считаю эту партию своим домом, – сказал министр по налогам и сборам. – Недавно ко мне приходил старый учитель – борец за свободу – и сказал… В общем, заставил меня задуматься кое о чем. Вероятно, мне лучше уйти из Конгресса. Если удастся уговорить Неру покинуть партию и к следующим выборам создать новую, он имеет все шансы на победу. Лично я готов за ним пойти, и многие другие тоже.
Однако даже это серьезное и неожиданное заявление не нашло отклика у наваба-сахиба. За обедом он был отрешен и не то что не разговаривал – даже ел с большим трудом.
Два вечера спустя все адвокаты заминдаров и пара их клиентов собрались в гостиничном номере Г. Н. Баннерджи. Такие совещания он устраивал каждый вечер, с шести до восьми, дабы подготовиться к завтрашнему слушанию. Сегодня, однако, он преследовал сразу две цели. Во-первых, адвокаты должны были помочь ему подготовить утреннее выступление, на котором Г. Н. Баннерджи собирался завершить свою вступительную речь. Во-вторых, они и сами хотели получить от него советы и рекомендации касательно того, как им лучше обосновать свои позиции днем, когда каждый из них по очереди будет отстаивать интересы своих клиентов. Г. Н. Баннерджи охотно согласился им помочь, но куда важнее ему было ровно в восемь вечера выпроводить всех за дверь, дабы провести вечер в привычной и приятной обстановке с женщиной, которую младшие коллеги называли его зазнобой, – некоей госпожой Чакраварти, устроившейся с большим комфортом (на деньги его многочисленных клиентов, разумеется) в фешенебельном вагоне-люкс поезда, стоявшего на запасном пути Брахмпурского вокзала.
Все прибыли ровно в шесть вечера. Местные адвокаты – и старшие, и младшие – принесли с собой своды законов и сборники судебных решений, а официант принес чай. Г. Н. Баннерджи пожаловался на гостиничные вентиляторы и на чай. Ему не терпелось скорее пропустить стаканчик скотча (а лучше три).
– Господин Баннерджи, я хотел вам сказать, как замечательно вы сегодня днем высказались насчет публичных интересов, – заговорил местный именитый адвокат.
Великий Г. Н. Баннерджи улыбнулся:
– Да, вы же заметили, что главный судья оценил мои слова о неразрывной связи общественных интересов с общественным благосостоянием?
– Судье Махешвари они явно не понравились.
Подобное замечание не могло остаться без ответа.
– Махешвари! – Одним этим восклицанием Г. Н. Баннерджи поставил наглеца на место.
– Однако вам все же придется ответить на его комментарий о комиссии по оценке доходности земель, – вставил еще один прилежный и восторженный младший адвокат.
– Что там ляпнул Махешвари – никого не интересует. Он два дня сидит сиднем и молчит, а потом задает два дурацких вопроса подряд!
– Вы правы, господин Баннерджи, – тихо сказал Фироз. – Вчера вы весьма подробно остановились на втором его замечании.
– Он прочитал всю «Рамаяну», а до сих пор не знает, чей Сита
– Как бы то ни было, – продолжал Г. Н. Баннерджи, – нам следует сосредоточиться на доводах главного судьи и достопочтенного господина Бейли. Они в коллегии самые умные, и к ним будут прислушиваться остальные. На что мы должны обратить внимание?
Фироз, чуть помедлив, сказал:
– Если позволите, господин Баннерджи… Судя по комментариям судьи Бейли, его не убедила ваша попытка дискредитировать мотивы властей штата, решивших разделить выплаты на две части. Вы утверждали, что власти пытаются схитрить, разделяя выплаты на собственно компенсацию и некий «реабилитационный грант». И что мотивом для такого разделения является желание обойти решение суда по делу заминдаров Бихара, принятое в Высоком суде Патны. Но не на руку ли нам, наоборот, согласиться с правительством по этому пункту?
Г. Н. Баннерджи вспылил:
– Нет, конечно, как это может быть нам на руку? С чего мы должны соглашаться на разделение выплат? Ладно, посмотрим сперва, что скажет генеральный адвокат. Отвечу на все это позже. – Он отвернулся.
Фироз набрался храбрости и решил стоять на своем:
– Я имею в виду, что мы можем доказать: даже такую щедрую попытку мирного урегулирования вопроса, как грант на реабилитацию земель, можно представить как прямое нарушение четырнадцатой статьи Конституции.
Тут вмешался весьма напыщенный внук Г. Н. Баннерджи:
– Все, что относилось к четырнадцатой статье, разобрали еще вчера!
Видимо, он пытался защитить дедушку от лишних умственных усилий по столь странному и противоречащему всякой логике поводу. Признать правоту властей по такому существенному пункту – все равно что признать поражение во всем деле!
Однако Г. Н. Баннерджи по-бенгальски одернул сына:
– Ачха, чуп коре тхако![42] – Он поднял вверх указательный палец и обратился к Фирозу: – Повторите-ка. Повторите, что вы сказали.
Фироз повторил свои слова и добавил несколько пояснений.
Г. Н. Баннерджи обдумал услышанное и что-то записал в красном блокноте. Затем вновь повернулся к Фирозу:
– Найдите все относящиеся к делу американские решения суда и принесите мне их завтра к восьми утра.
– Хорошо, господин. – Глаза Фироза засияли от радости.
– Опасное это оружие, – сказал Г. Н. Баннерджи. – Все может пойти не по плану. Стоит ли на данном этапе… – Он умолк и погрузился в свои мысли. – Ладно, все равно несите, а решать я буду на месте, оценив настроение судей. Есть еще что-нибудь по четырнадцатой статье?
Все молчали.
– Где Карлекар?
– Его брат умер, господин, ему пришлось уехать в Бомбей. Он буквально пару часов назад получил телеграмму – как раз когда вы выступали в суде.
– Понятно. И кто его заменяет по вопросу земель, пожалованных Короной?
– Я, господин Баннерджи, – ответил Фироз.
– Вас ждет судьбоносный день, молодой человек. Думаю, вы не оплошаете.
Фироз просиял от этой неожиданной похвалы и с огромным трудом сдержал гордую улыбку.
– Господин, если у вас есть какие-то предложения…
– Вообще, нет. Вам просто следует озвучить, что земли были пожалованы этим заминдарам в вечное владение, а значит, не подпадают под новый закон. Ну, тут все очевидно. Если я придумаю что-нибудь еще, сообщу вам утром, когда вы ко мне подойдете. Хотя… пожалуй, приходите на десять минут раньше.
– Спасибо, господин.
Совещание продолжалось еще полтора часа. Г. Н. Баннерджи забеспокоился, и все поняли, что не стоит перегружать великого адвоката накануне очередного выступления в суде. Однако поток вопросов не иссякал. В конце концов прославленный законник снял очки, поднял вверх два пальца и произнес единственное слово:
–
То был сигнал остальным собирать бумаги.
На улице темнело. По дороге к выходу двое младших адвокатов, забыв о том, что их могут услышать сын и внук Г. Н. Баннерджи, принялись сплетничать о прославленном калькуттском адвокате.
– Ты его зазнобу-то видел? – спросил один второго.
– Нет, что ты!
– Я слышал, она просто бомба!
Второй засмеялся:
– Старику уже за семьдесят, а до сих пор у него зазнобы!
– Представляешь, каково госпоже Баннерджи? Как ей с этим живется? Весь мир знает!
Второй пожал плечами, подразумевая, что незнакомые старушки его не заботят и не интересуют.
Сын и внук Г. Н. Баннерджи слышали этот разговор, хотя не видели, как второй адвокат пожал плечами. Оба нахмурились, но ничего друг другу не сказали, и тема так и осталась висеть в вечернем воздухе.
На следующий день Г. Н. Баннерджи закончил свою вступительную речь в защиту интересов всех заявителей, и короткое слово предоставили другим адвокатам. Фироз тоже получил возможность изложить аргументы по своей части дела.
За несколько минут до выступления в голове у него воцарилась необъяснимая чернота – пустота даже. Доводы он помнил прекрасно, но все вдруг утратило смысл: эти прения, его собственная карьера, владения отца, само мироустройство, частью которого были суд и Конституция, его жизнь и человеческая жизнь в целом. Несоразмерность огромной силы этих чувств и полного отсутствия каких-либо чувств к делу, которое ему предстояло, поставила его в тупик.
Он немного полистал бумаги, и в голове прояснилось. Но к этому времени он был так расстроен, так озадачен невовремя нахлынувшими мыслями и чувствами, что поначалу ему даже пришлось прятать трясущиеся руки под кафедрой.
Он начал с шаблонного вступления:
– Уважаемый суд, я поддерживаю все приведенные господином Г. Н. Баннерджи аргументы, но хочу добавить несколько слов по вопросу земель, пожалованных Короной.
Затем он весьма емко и логично изложил все доводы в пользу того, что упомянутые земли относятся к другой категории, нежели остальные, и защищены условиями договора, согласно которому земли передавались заминдарам в бессрочное владение. Судьи слушали его очень внимательно, потом задали несколько вопросов, и Фироз приложил все силы, чтобы обстоятельно на них ответить. Странная неуверенность исчезла так же моментально, как появилась.
Махеш Капур, несмотря на большую загруженность работой, сумел найти время, чтобы приехать в суд и послушать речь Фироза. Хотя аргументы Фироза очень его порадовали, он не хотел, чтобы суд их принял, понимая, что это обернется катастрофой. Изрядная доля сдаваемых в аренду земель штата Пурва-Прадеш относилась к категории земельных пожалований: после Восстания британцы надеялись задобрить влиятельных местных и таким образом восстановить порядок в стране. Некоторые из них, в том числе предок наваба-сахиба, сражались против британцев; устав от бесконечного противостояния, не сулившего им и их семьям ничего хорошего, британцы начали жаловать местным земли, руководствуясь только лишь их сговорчивостью и хорошим поведением.
Махеша Капура особенно интересовало еще одно заявление, поданное князьями, которые были правителями своих земель при британцах. После провозглашения независимости они подписали договор о вступлении в Индийский Союз, дававший им определенные конституционные гарантии. Одним из таких правителей был подонок раджа Марха, которого Махеш Капур с радостью лишил бы не только земель, но и вообще всякой собственности. Хотя само княжество Марх относилось к штату Мадхья-Бхарат, предкам раджи пожаловали земли в Пурва-Прадеш – или в Охраняемых провинциях, как штат назывался в те времена. Его владения относились к категории земельных пожалований, однако адвокаты раджи пытались доказать, помимо прочего, что в состав возмещения должна быть включена упущенная выгода, поскольку изымаемые владения в ходе бессрочного пользования принесли бы радже немалый доход. Земли были пожалованы в качестве частной, а не государственной собственности (утверждали адвокаты), следовательно, они защищены не одной, а сразу двумя статьями Конституции: одна недвусмысленно указывает, что правительство обязуется соблюдать любые гарантии, предоставленные бывшим правителям княжеств в соответствии с договорами о вступлении в Союз, с учетом их личных прав, привилегий и почетных званий, а вторая – что споры, проистекающие из настоящих и подобных им договоров либо возникающие в связи с их исполнением, не подлежат рассмотрению в суде.
Правительственные же адвокаты заявляли, что частная собственность не относится к «личным правам, привилегиям и почетным званиям»; в том, что касается частной собственности, бывшие правители княжеств имеют ровно такой же статус и гарантии, как и прочие граждане страны. При этом они тоже считали, что рассмотрению в суде дело не подлежит.
Будь на то воля Махеша Капура, он отнял бы у раджи Марха не только его частные земли в штате Пурва-Прадеш, но и все пожалования в Мадхья-Бхарате, а заодно собственность в Брахмпуре, включая территорию храма Шивы, на которой в связи с приближением фестиваля Пул Мела вновь активизировалось строительство. Увы, сделать это было невозможно – а хорошо бы, конечно, поставить злосчастного негодяя на место. Махешу Капуру не приходило в голову (а если бы и пришло, вряд ли он обрадовался бы этой мысли), что это его желание, в сущности, мало чем отличается от мечты министра внутренних дел Л. Н. Агарвала отнять Байтар-Хаус у наваба-сахиба.
Наваб Байтарский увидел Махеша Капура, когда тот входил в зал суда. Они сидели по разные стороны прохода, но поприветствовали друг друга молчаливым кивком и взмахом руки.
Сердце наваба-сахиба было преисполнено радости и гордости. Фироз замечательно выступил в суде. Как много хорошего он все-таки унаследовал от матери – и ведь ее тоже порой охватывала нервозность в те минуты, когда она бывала особенно напориста и убедительна. От наваба-сахиба не ускользнуло, как внимательно судьи слушали доводы Фироза, причем это внимание доставило ему даже больше удовольствия, чем самому Фирозу, поскольку тот был слишком занят парированием судейских вопросов, чтобы позволить себе получать удовольствие от процесса.
Даже его начальник не выступил бы лучше, подумал про себя наваб-сахиб. Интересно, что напишут завтра в «Брахмпурской хронике» о выступлении Фироза? Ему вдруг пришла в голову забавная фантазия: великий Цицерон появляется в Высоком суде Брахмпура, чтобы похвалить его сына.
Но будет ли от всего этого толк? Мысль эта вновь и вновь посещала его даже в счастливые минуты любования сыном. Уж если правительство решило что-то сделать, остановить его невозможно. «Сама история против нашего класса, – подумал наваб-сахиб, глядя на сидевших неподалеку раджу и раджкумара Мархских. – Наверное, если бы дело касалось только нас, крупных заминдаров, все было бы не так плохо. Но в данном случае достанется и всем остальным». Мысли наваба-сахиба в очередной раз обратились не только к его слугам и работникам, но и к музыкантам, которых он слушал в юности, поэтам, которым покровительствовал, и к Саиде-бай.
Вспомнив о последней, он вновь с тревогой посмотрел на сына.
С каждым днем толпа зрителей таяла, пока в зале суда не остались только журналисты, адвокаты и несколько судящихся.
Была история на стороне наваба-сахиба и его класса или нет, Закон послушен Обществу, или Общество послушно Закону, можно ли загладить вину за угнетение крестьян, покровительствуя искусствам, – ответы на эти и другие весьма насущные вопросы лежали вне компетенции пяти судей, которым предстояло принять решение по делу: их волновали исключительно статьи 14, 31 (2) и 31 (4) Конституции Индии. В настоящий момент судьи учинили допрос улыбчивому господину Шастри, желая знать его мнение об этих статьях и обжалуемом законе.
Главный судья просматривал текст Конституции, дабы в четвертый раз прочитать точные формулировки четырнадцатой и тридцать первой статьи.
Остальные судьи (включая достопочтенного господина Махешвари) задавали генеральному адвокату какие-то вопросы, но главный судья слушал их лишь краем уха и урывками. Раджу Мархского атмосфера зала суда явно убаюкивала: он, хоть и присутствовал на заседании, ничего не слышал вовсе. Раджкумар не решился растолкать отца, когда тот начал клевать носом.
Вопросы суда затрагивали все приведенные ранее аргументы:
– Господин генеральный адвокат, как вы ответите на аргумент господина Баннерджи, что авторы Закона об отмене системы заминдари блюдут интересы вовсе не общества, а правящей политической партии?
– Не могли бы вы, господин генеральный адвокат, как-нибудь увязать друг с другом решения различных американских властей? По вопросу общественных интересов, а не равной защиты со стороны закона.
– Господин генеральный адвокат, вы всерьез утверждаете, что слова «независимо от каких-либо положений настоящей Конституции» являются ключевыми словами четвертого пункта тридцать первой статьи и что любой законодательный акт, основывающийся на этой статье, не может быть оспорен по статье четырнадцатой, равно как и по любой другой статье Конституции? Разумеется, нет! Это означает лишь то, что его нельзя будет обжаловать на основаниях, содержащихся во втором пункте тридцать первой статьи!
– Господин генеральный адвокат, что скажете о решении по делу «Йик Во против Хопкинса» относительно четырнадцатой статьи? Или о цитате из Уиллиса, которую судья Фазл Али привел в своем недавнем решении, назвав эти слова «правильным изложением сути четырнадцатой статьи»: «Гарантия равной защиты со стороны закона подразумевает, что закон равен для всех»? И так далее. Ученые адвокаты заявителей уделили много внимания данному вопросу, и я не представляю, что вы можете противопоставить их доводам.
У некоторых репортеров и даже адвокатов в зале суда появилось ощущение, что чаша весов склоняется не в пользу правительства.
Генеральный адвокат словно этого и не замечал. Он продолжал как ни в чем ни бывало отвечать на вопросы, с таким тщанием взвешивая каждое слово и даже каждый слог, что на произнесение любой реплики у него уходило в три раза больше времени, чем у Г. Н. Баннерджи.
На первый вопрос он ответил так:
– Рук-ко-во-дящ-щие пр-рин-ципы, уважаемый суд. – Последовала долгая пауза, после чего он перечислил номера всех относящихся к делу статей. Затем господин Шастри еще немного помолчал и подытожил: – Таким образом, уважаемый суд, вы видите, что все необходимое содержится в самой Кон-сти-ту-ции и партийные интересы здесь ни при чем.
На просьбу «как-нибудь увязать решения американских властей» он лишь ответил с улыбкой: «Нет, уважаемый суд». Сопоставлять несопоставимое в его обязанности не входило, и тем более на решения американских судов опирался отнюдь не он. В самом деле, даже доктор Кули говорил, что попытки истолковать понятие «общественный интерес» в некотором роде «заводят его в тупик» – особенно в свете противоречащих друг другу судебных решений по данному вопросу. Но зачем об этом говорить? «Нет, уважаемый суд» – такого ответа более чем достаточно.
Последние несколько минут главный судья находился в стороне (не в буквальном смысле – с географической точки зрения он по-прежнему сидел в центре стола) от этих обсуждений. Но тут и он вступил в бой. Перечитав внимательно тексты ключевых статей и накалякав у себя в блокноте рыбку, он склонил голову набок и произнес:
– Итак, господин генеральный адвокат, если я правильно понимаю, правительство утверждает, что две выплаты – компенсация, которая представляет собой фиксированную сумму для всех землевладельцев, и реабилитационный грант, сумма которого будет зависеть от доходности отчужденных земель, – имеют совершенно разную природу. Одно – компенсация, а другое – нет. Их нельзя ставить на одну доску, а также нельзя утверждать, что сумма компенсации может каким-то образом варьироваться, – стало быть, ни о какой дискриминации или неравенстве по отношению к крупным заминдарам речи не идет.
– Да, ваша честь.
Главный судья тщетно ждал подробных разъяснений. Наконец он не выдержал и продолжил сам:
– Далее. Правительство настаивает, что выплаты эти разные, потому что, например, каждой из этих выплат посвящены отдельные разделы законодательного акта и потому что за выделение средств будут отвечать разные должностные лица – два разных инспектора.
– Да, милорд.
– Однако господин Баннерджи возразил на это, что подобное разделение – не более чем уловка и манипуляция, придуманная с целью протащить закон в суде. Особенно учитывая, что компенсационный фонд втрое меньше реабилитационного.
– Нет, ваша честь.
– Нет?
– Это не уловка, ваша честь.
– Также он утверждает, – продолжал главный судья, – что такое разделение стало упоминаться на последних этапах обсуждения: правительство придумало этот ход в последний момент, в ответ на решение Высокого суда Патны, дабы обманным путем обойти конституционные ограничения.
– Акт есть акт, ваша честь. А обсуждения – это обсуждения, не более.
– Что вы скажете о преамбуле акта, господин генеральный адвокат, в которой реабилитация земель не заявлена как одна из целей принятия данного закона?
– Упущение, милорд. Акт есть акт.
Главный судья подпер рукой подбородок.
– Хорошо, допустим, мы примем ваше утверждение – вернее, утверждение правительства штата, – что указанная в законопроекте компенсация есть единственная компенсация как таковая, предусмотренная вторым пунктом тридцать первой статьи Конституции. А как же вы в этом случае опишите реабилитационный грант?
– Это добровольная выплата, ваша честь. Правительство штата вольно выплачивать ее кому угодно и в каком угодно размере – по своему усмотрению.
Главный судья опустил голову на обе руки и внимательно осмотрел свою жертву:
– А распространяется ли защита от оспаривания в суде, предусмотренная пунктом четыре тридцать второй статьи Конституции, только на компенсацию или на добровольные выплаты тоже? И нельзя ли в таком случае обжаловать неравные условия, согласно которым будут производиться эти добровольные выплаты, на том основании, что они противоречат статье четырнадцатой, гарантирующей всем гражданам равную защиту закона?
Фироз, слушавший вопросы главного судья с предельной внимательностью, взглянул на Г. Н. Баннерджи. Именно к этому он вчера клонил на совещании. Прославленный адвокат снял очки и принялся очень медленно протирать их платком. Наконец он остановился и замер без движения, не сводя глаз (как и все присутствующие) с генерального адвоката.
В зале суда секунд на пятнадцать воцарилась полная тишина.
– Оспорить в суде добровольную выплату, ваша честь? – Господин Шастри был искренне потрясен.
– Ну, она ведь зависит от размера и доходности земель, что в некотором роде ущемляет интересы крупных заминдаров. Мелкие землевладельцы получат десять расчетных величин исходя из суммы арендной платы, а крупные – только полторы расчетные величины. Разные коэффициенты подразумевают разное отношение, а значит, дискриминацию.
– Уважаемый суд, – возразил господин Шастри, – добровольная выплата – это не законное право, это при-ви-ле-гия, которой государство удостаивает землевладельцев. Поэтому ни о какой дис-кр-ри-ми-нации и речи быть не может! – Добродушная улыбка, впрочем, исчезла с лица генерального адвоката. Беседа превращалась в перекрестный допрос один на один, и остальные судьи в него не вмешивались.
– Что ж, господин генеральный адвокат, Верховный суд США, например, постановил, что их четырнадцатая поправка – совпадающая с нашей четырнадцатой статьей по духу и формулировкам – имеет отношение не только к обязательствам граждан, но и к привилегиям, которых они удостаиваются. Вероятно, добровольные выплаты тоже сюда относятся?
– Уважаемый суд, американская Конституция очень короткая, и все пробелы в ней приходится домысливать. Наш же Основной закон гораздо объемнее и в меньшей степени нуждается в домысливании.
Главный судья улыбнулся. Выглядел он теперь весьма своенравно: старая, мудрая, лысая черепаха. Генеральный адвокат умолк. Ему стало ясно, что на сей раз общими и неубедительными доводами дело не ограничится. Две «четырнадцатые» были слишком похожи. Он сказал:
– Уважаемый суд, в Индии есть четвертый пункт тридцать первой статьи, который конституционно защищает данный акт от каких-либо обжалований в суде.
– Господин генеральный адвокат, я слышал, как вы отвечали на вопрос достопочтенного господина Бейли по этому поводу. Но если судьи не находят данный аргумент достаточно убедительным и при этом считают, что гарантии, предоставляемые четырнадцатой статьей, должны распространяться и на добровольные выплаты, то какова в данном случае позиция законодателей? На чем вы стоите?
Генеральный адвокат немного помолчал. Если бы самоуничижительная откровенность была в ходу у адвокатов, он ответил бы: «В данном случае мы не стоим, ваша честь, мы терпим крах». Но вместо этого он сказал:
– Нам необходимо обдумать свою позицию по этому поводу, ваша честь.
– Да, полагаю, в свете такого хода размышлений вам действительно нужно хорошенько ее обдумать.
Обстановка в зале суда стала такой напряженной, что часть этого напряжения, по-видимому, проникла в сновидения раджи Марха. Он очнулся. Его охватила внезапная тревога. Пока адвокаты бились над его заявлением, он вел себя прилично, однако теперь, когда правительству светило поражение по вопросу, не имевшему прямого отношения к его собственности, но все же защищавшему и его интересы, он ни с того ни с сего разволновался.
– Это неправильно! – воскликнул он.
Главный судья подался вперед.
– Это неправильно! Мы тоже любим свою страну. Кто они? Кто они такие? Земля… – принялся сетовать он.
Все присутствующие были потрясены и возмущены. Раджкумар встал и осторожно шагнул к отцу, но тот его оттолкнул.
Главный судья неспешно произнес:
– Ваше высочество, я вас не слышу.
Раджа Марха, конечно, этому не поверил.
– Тогда я скажу громче, ваша честь! – заявил он.
Главный судья повторил:
– Я вас не слышу, ваше высочество. Если вам есть что сказать, передайте это через адвоката, будьте так любезны. И сядьте в третьем ряду, пожалуйста. Первые два ряда – для адвокатов.
– Нет, ваша честь! На кону мои земли! Моя жизнь! – Он яростно воззрился на судей и вот-вот бросился бы на них с кулаками.
Главный судья поглядел на коллег по обе стороны от себя, а затем скомандовал на хинди судебному секретарю и лакеям:
– Уведите его.
Лакеи потрясенно разинули рты. Кто мог подумать, что однажды им доведется применить силу к великому правителю!
По-английски же главный судья обратился к секретарю с такими словами:
– Вызовите стражу и приставов. – Адвокатам раджи Мархского он сказал: – Образумьте своего клиента, пожалуйста. Пусть впредь не испытывает терпение достопочтенных судей. Если он немедленно не покинет зал, я привлеку его к ответственности за неуважение к суду.
Пять величавых лакеев, судебный секретарь и несколько адвокатов заявителей с виноватым видом, но уверенно подхватили под руки все еще брызжущего слюной раджу Марха и повели его вон из зала суда № 1, пока он не успел причинить еще больше ущерба себе, своим интересам и судьям. Раджкумар, красный как рак, медленно поплелся следом. На пороге он обернулся. Все, кто был в зале, потрясенно наблюдали за спазматическим шествием его отца. Во взгляде Фироза тоже читалось брезгливое недоумение. Раджкумар опустил глаза и вслед за отцом покинул зал.
Через несколько дней после этого унизительного происшествия раджа Марха, в тюрбане с пером и с бриллиантовыми пуговицами на курте, окруженный блистательной свитой слуг, выдвинулся в сторону фестиваля Пул Мела.
Его высочество начал свое шествие с низкого поклона на территории храма Шивы, затем неспешно прошагал через весь Старый город и прибыл к вершине большого пологого земляного спуска, который вел к песчаному пляжу на южном берегу Ганга. Каждые несколько шагов глашатай громко объявлял о прибытии раджи и во славу правителя подбрасывал в воздух розовые лепестки. Выглядело это все в высшей степени нелепо.
Однако именно так раджа представлял себя и свое место в мире. А на мир он был очень зол, особенно после статьи в «Брахмпурской хронике», авторы которой в красках описали его словесное недержание в зале суда и позорное изгнание оттуда же. Прения длились еще четыре или пять дней (вынесение решения суда перенесли на более позднюю дату), и каждый день в «Брахмпурской хронике» находили повод вспомнить тот унизительный эпизод.
Процессия остановилась на вершине спуска, под тенью раскидистого священного фикуса, и оттуда раджа посмотрел вниз. Под ним, насколько хватало глаз, прямо на песках лежал – защитного цвета, окутанный дымкой – океан палаток. Вместо одного-единственного понтонного моста Ганг теперь пересекало по меньшей мере пять мостов из судов, наглухо перекрывших любое движение вниз по реке. Зато поперек плавали большие флотилии лодок поменьше, перевозя паломников к самым заветным местечкам для омовения. Впрочем, на них передвигались не только паломники, но и просто желающие побыстрее пересечь Ганг, не толкаясь на импровизированных, жутко переполненных людьми мостах.
Спуск тоже был усеян паломниками со всей Индии, многие из которых прибыли на специальных дополнительных поездах, пущенных по случаю Пул Мелы. Однако слугам раджи удалось на несколько секунд растолкать толпу, чтобы их хозяин мог царственно полюбоваться открывающимся с холма зрелищем.
Раджа благоговейно смотрел на великую коричневую реку – прекрасную и безмятежную Гангу. Вода в ней по-прежнему стояла невысоко, а пески были обширны. В середине июня сезон дождей в Брахмпуре не наступил, и тающие снега пока не переполнили русло водой. Первый торжественный день омовения – Ганга-Дуссера – должен был состояться через два дня (когда уровень воды в купальнях Варанаси традиционно поднимался на одну ступеньку), а еще через четыре дня наступал второй великий праздник – день омовения при полной луне. Ганга не залила весь наш мир благодаря богу Шиве, который остановил ее падение с небес, подставив под воду свою голову. Она запуталась в его волосах и спокойно стекла на землю. Именно во славу бога Шивы раджа возводил храм Чандрачур. Слезы выступили на глазах раджи, когда он смотрел на священную реку и размышлял о своих благодеяниях.
Раджа направлялся к палаточному лагерю, принадлежавшему святому по имени Санаки-баба. Этот жизнерадостный мужчина средних лет посвятил всю свою жизнь поклонению богу Кришне и медитациям. Его окружали привлекательные молодые ученики, видевшие в нем источник чудесной безмятежной энергии. Раджа намеревался посетить его лагерь даже прежде, чем лагеря шиваистов. Антимусульманские чувства раджи вылились в паниндуистскую любовь к церемониям и обрядам: он начал свое шествие от храма Шивы, прошел по городу, названному в честь Брахмы, и завершил свое паломничество визитом к почитателю Кришны, аватара Вишну, почтив таким образом всю индуистскую Троицу. Затем он планировал совершить омовение в Ганге (точнее, окунуть в воду большой палец одной усыпанной драгоценностями ноги) и смыть с себя грехи семи поколений, включая собственные. Словом, утро у раджи выдалось продуктивное. Он обернулся на Чоук и несколько секунд буравил взглядом ненавистные минареты мечети. «Ничего, мой храм с трезубцем наверху повыше вашего будет», – подумал он, и в жилах его забурлила воинственная кровь предков.
Однако мысль о предках заставила его задуматься о потомках, и раджа с озадаченным недовольством воззрился на своего сына, раджкумара, неохотно плетущегося позади. «Что за никчемный и бесполезный лодырь! – подумал он. – Надо скорее тебя женить. Можешь переспать хоть со всеми парнями в округе, а внука мне все-таки заделай». На днях раджа водил его к Саиде-бай, чтобы та сделала из него мужчину. Так раджкумар убежал оттуда сверкая пятками! Раджа не знал, что его сын не знаком с борделями Старого города, ведь его университетские друзья не брезговали подобного рода развлечениями. Видно, парень оказался не готов к урокам полового воспитания от грубияна-папаши.
Раджа получил от своей грозной матери, вдовствующей рани Марха, четкий приказ: уделять больше внимания ее внуку. В последнее время он изо всех сил пытался выполнять ее волю. Потащил сына в суд, дабы тот получил представление об Ответственности, Законе и Собственности, – и потерпел полное фиаско. Уроки о Продолжении Рода Человеческого тоже не удались. Сегодняшний день раджа решил посвятить Религии и Военному Духу, однако не преуспел и в этом: сын оказался размазней. Когда сам раджа, проходя мимо мечетей, принимался с особенным упоением вопить «Хар хар Махадев!»[43], раджкумар лишь опускал голову и сбивчиво бормотал те же слова себе под нос. Оставались еще Обряды и Традиции. Раджа намеревался окунуть сына в Гангу, силком, если понадобится. Поскольку раджкумар учился на последнем курсе университета, его следовало приобщить – пусть и чуточку преждевременно – к настоящему индуистскому ритуалу окончания учебы, омовению (или снану), дабы он стал истинным выпускником (снатаком). А где лучше становиться снатаком, как не в священной Ганге, во время нынешней, особенно торжественной и важной, происходящей раз в шесть лет Пул Мелы? Под крики слуг он швырнет сына в воду, а если сопляк не умеет плавать, тем лучше: слуги потащат его, отплевывающегося и задыхающегося, на берег – вот будет потеха!
– Живо, живо! – покрикивал раджа, ковыляя по длинному спуску к пляжу. – Где лагерь Санаки-бабы́? Откуда тут столько пилигримов, сестер их налево![44] Почему такой бардак? Кто все это организовал? Достаньте мне машину!
– Ваше высочество, власти города запретили проезжать сюда на машинах, это разрешено только полицейским и важным персонам. Нам не удалось получить разрешение, – пробормотал кто-то.
– А разве я не важная персона?! – Раджа возмущенно выпятил грудь.
– Конечно, ваше высочество, но таковы правила…
Наконец, проскитавшись в море палаток и лагерей больше получаса (ладно хоть не по песку, а по наспех сооруженным из металлических щитов дорожкам – изобретению военных инженеров), они увидели впереди лагерь Санаки-бабы́, и свита правителя Марха радостно устремилась туда. От цели их отделяло не больше сотни ярдов.
– Ну наконец! – завопил раджа. Зной стоял невыносимый, и раджа потел, как свинья. – Велите бабé выходить. Я буду с ним беседовать. И еще пусть подадут мне шербет.
– Ваше высочество…
Не успел его посыльный убежать в лагерь, как у самого входа с визгом затормозил полицейский джип. Несколько человек выбрались из машины и прошли внутрь.
От такой неслыханной наглости у раджи глаза на лоб полезли.
– Мы первые пришли! Остановите их! Я должен немедленно увидеть Санаки-бабý! – гневно завопил он.
Но люди из джипа уже вошли в лагерь.
Когда джип первый раз спускался к пескам у стен форта, Дипанкар Чаттерджи – один из пассажиров – потрясенно глядел по сторонам.
Дорожки на территории пляжа кишели людьми. Многие тащили свернутые в рулоны матрасы и прочий скарб: кастрюльки и котелки, продукты, холщовые мешки, ведра и бидоны, палки, флаги и знамена, гирлянды из бархатцев, детей – под мышкой или на закорках. Одни тяжело дышали от усталости и жары, другие непринужденно болтали, словно приехали на пикник, третьи пели бхаджаны и прочие ритуальные песни, пытаясь подбодрить себя и друг друга (первоначальный восторг при виде священной Матери-Ганги у большинства почти моментально сменялся усталостью от долгой дороги). Мужчины, женщины и дети, стар и млад, смуглые и светлокожие, богатые и бедные, брамины и неприкасаемые, тамильцы и кашмирцы, садху в оранжевых одеяниях и обнаженные наги[45] – все перемешались на этих дорожках среди песков. Запахи благовоний, марихуаны, пота и еды, детский плач, грохот из динамиков, вопли полицейских и женские голоса, напевающие киртаны[46], ослепительные солнечные блики на поверхности Ганги, маленькие песчаные воронки, образующиеся на свободных участках пляжа, – все это вместе произвело на Дипанкара колоссальное впечатление. Он решил, что здесь точно найдет хотя бы частичку того, что искал всю жизнь, – а может, и само Искомое. Перед ним лежала Вселенная в микрокосме, и где-то в этой кутерьме должно было обретаться равновесие.
Джип, громко гудя, медленно продвигался по песчаным и крытым металлическими щитами дорожкам. В какой-то момент водитель заблудился. Они подъехали к перекрестку, на котором тщетно пытался регулировать движение молодой полицейский. Джип был единственным транспортным средством в этом людском потоке, но людей вокруг полицейского толпилось столько, что крики и взмахи жезла не производили на толпу никакого действия. Пожилой господин Майтра – бывший полицейский чиновник, согласившийся приютить Дипанкара в Брахмпуре и даже раздобывший для него джип, – решил взять дело в свои руки.
– Стоп! – скомандовал он водителю на хинди.
Водитель остановил машину.
Одинокий полицейский увидел джип и подошел к ним.
– Где палатка Санаки-бабы́? – властным голосом спросил его господин Майтра.
– Вон там, господин… Еще два фарлонга в том направлении… По левую сторону.
– Хорошо, – сказал господин Майтра. Вдруг ему пришла в голову какая-то мысль. – А ты знаешь, кто такой Майтра?
– Майтра? – переспросил молодой полицейский.
– Р. К. Майтра.
– Да, – ответил полицейский, но прозвучало это так, словно он просто хотел отделаться от этого странного человека.
– Ну и кем же он был? – не унимался господин Майтра.
– Первым индусом в должности комиссара полиции, – сказал полицейский.
– Верно. Так вот – это я! – заявил господин Майтра.
Полицейский проворно и изящно козырнул. На лице господина Майтры отразился восторг.
– Поехали! – приказал он, и машина тронулась.
Вскоре они прибыли к лагерю Санаки-бабы́. Когда они уже собирались войти, Дипанкар заметил приближение какой-то пышной, разбрасывающей лепестки процессии, но особого внимания на вельможу не обратил, так как они очутились в первом и самом большом шатре лагеря, явно предназначенном для аудиенций.
Пол был устлан красными и синими циновками, и все сидели прямо на них: мужчины слева, женщины справа. В дальнем конце шатра помещалась длинная платформа, накрытая белой тканью. На ней сидел молодой худой бородатый человек в белом халате, неторопливо читал проповедь хриплым голосом. Позади него висел фотопортрет Санаки-бабы́, пухлого, почти лысого, очень веселого старичка с обнаженной волосатой грудью. Кроме мешковатых шорт на нем ничего не было. Стоял он на фоне широкой реки – вероятно, Ганги (или Ямуны[47], ведь Санаки-бабá поклонялся Кришне).
Дипанкар и господин Майтра вошли посреди проповеди. Полицейский остался снаружи. Господин Майтра улыбался, предвкушая встречу с любимым гуру, и не обращал никакого внимания на то, что говорил молодой проповедник.
– Внемлите, – хрипло продолжал тот. – Вы могли заметить, что одного лишь дождя довольно для роста только бесполезным растениям: сорным травам да диким кустарникам.
Они растут без усилий, сами собой.
Однако, если вам нужно полезное растение – роза, фруктовое дерево, бетель, – то придется приложить усилия.
Нужно поливать и унавоживать землю, пропалывать и обрезать растения.
Это непросто.
И то же самое с миром. Мир окрашивает нас своим цветом. Он окрашивает нас без усилий, – каков мир вокруг нас, такими становимся и мы.
Мы слепо идем по миру, ибо такова наша природа. Это легко и просто.
Если же мы хотим познать Бога, познать истину, придется потрудиться…
В этот миг в шатер вошел раджа Марха со свитой. Раджа послал впереди себя гонца, но тот не осмелился прервать проповедь. Радже никто был не указ: ни главный судья, ни помощник бабы́. Он посмотрел в глаза молодому проповеднику. Тот сотворил намасте, взглянул на часы и жестом попросил человека в длинной серой кхади-курте узнать, что нужно радже. Господин Майтра решил, что это отличная возможность и самому попасть на встречу с Санаки-бабой, который не обращал внимания на время и место (а иногда и на людей), и дожидаться его аудиенции порой приходилось по несколько часов кряду. Человек в серой курте вышел и направился к другому шатру в глубине лагеря. Господин Майтра посматривал по сторонам в нетерпении, раджа – в нетерпении и крайнем раздражении. Дипанкар был совершенно невозмутим. Он никуда не торопился и внимательно слушал речь проповедника, поскольку приехал на Пул Мелу за Ответом или Ответами, а в таком важном Деле не может быть спешки.
Молодой бабá хрипло и убежденно говорил:
– Что есть зависть? Она так свойственна людям. Мы смотрим на других и мечтаем обладать…
Раджа затопал ногами. Он привык сам давать аудиенции, а не дожидаться их. И где, кстати, заказанный им шербет?
– Пламя, разгораясь, поднимается все выше. Почему? Потому что оно стремится к своей наивысшей форме – солнцу.
Ошметок грязи падает вниз. Почему? Потому что он стремится к своей наивысшей форме – земле.
Воздух из воздушного шарика выходит сквозь малейшее отверстие. Зачем? Дабы слиться со своей наивысшей формой – воздухом снаружи.
Так и душа в нашем теле стремится к наивысшей душе – душе мира.
А теперь давайте произнесем имя Бога:
Он тихо и медленно запел. К нему присоединилось несколько женщин, потом еще несколько, потом мужчины, и вот уже все присутствующие вторили проповеднику:
Повторы становились все громче, быстрее, и вскоре слушатели, не вставая с мест, закачались из стороны в сторону. Звенели маленькие цимбалы, слова окрашивались высокими нотками экстаза. Все, кто пел, погрузились в гипнотическое состояние. Дипанкар из вежливости тоже пел с остальными, однако гипнозу не поддался. Раджа Марха злобно смотрел по сторонам. Вдруг киртан прекратился, и все запели гимн – бхаджан:
Но едва они успели начать, как в шатер вошел Санаки-бабá в одних шортах – он продолжал оживленно беседовать с человеком в серой курте.
– Да-да, – сверкая глазками, говорил Санаки-бабá своему помощнику, – скорее ступай. Пусть нам все принесут тыкву, лук, картошку. Морковь? Где ты возьмешь морковь в это время года?.. Нет-нет, расстели вон там. Да, скажи Майтре-сахибу… и профессору.
Он исчез так же внезапно, как появился. Раджу Марха он даже не заметил.
Помощник в серой курте подошел к господину Майтре и сказал, что Санаки-бабá ждет его в своем шатре, затем пригласил пройти вместе с ними еще одного человека лет шестидесяти (видимо – профессора). Раджа Марха едва не взорвался от злости:
– А как же я?!
– Бабаджи скоро вас примет, раджа-сахиб. Он выделит вам особое время.
– Мне надо увидеть его прямо сейчас! Не нужно мне никакое особое время!
Помощник, видимо, сообразил, что от раджи могут быть неприятности, если его не обуздать, и подозвал к себе одну из ближайших учениц Санаки-бабы́, молодую женщину по имени Пушпа. Дипанкар с удовольствием отметил ее красоту и серьезность и тут же вспомнил про свой Поиск Идеала, который вполне можно вести параллельно с Поиском Ответа: одно другому не мешает. Он увидел, как Пушпа приблизилась к радже и моментально обворожила его. Тот притих.
Между тем избранные вошли в небольшой шатер Санаки-бабы́. Господин Майтра представил Дипанкара.
– Его отец – судья Высокого суда Калькутты, – сказал господин Майтра. – А сам он приехал сюда в поисках Истины.
Дипанкар молча поднял глаза на сияющее лицо Санаки-бабы́. Его охватило удивительное спокойствие.
Санаки-бабá был приятно удивлен.
– Славно, славно, – с веселой улыбкой сказал он, затем обратился к профессору: – А как поживает ваша суженая?
Бабá хотел таким образом сделать комплимент его жене (обычно они посещали гуру вдвоем).
– О, она сейчас гостит у зятя в Барейли. Увы, не смогла приехать.
– В лагере все хорошо, не жалуюсь, – сказал ему Санаки-баба. – Только вот с водой беда. Рядом Ганга, а здесь – ни капли воды!
Профессор – видимо, один из организаторов Мелы – ответил наполовину заискивающим, наполовину уверенным тоном:
– Все идет так гладко благодаря вашей доброте и милости, бабаджи. Я немедленно узнаю, что можно сделать насчет воды. – Однако он никуда не ушел, а продолжал сидеть и с обожанием глядеть на Санаки-бабý.
Санаки-бабá повернулся к Дипанкару и спросил:
– Где вы будете жить всю неделю, пока идет Пул Мела?
– У меня дома, в Брахмпуре, – ответил господин Майтра.
– И каждое утро ехать в такую даль? Нет-нет, остановитесь лучше в моем лагере, так вы сможете трижды в день купаться в Ганге. Идите-ка за мной! – Он засмеялся. – Видите, я в плавках. Это потому, что я чемпион по плаванью Пул Мелы. А какая нынче выдалась Мела! С каждым годом народу все больше, а раз в шесть лет вот такое столпотворение происходит. Здесь тысяча старцев: Рамджап-бабá, Тота-бабá, даже Машинист-бабá. Кто из них в самом деле познал истину? И познал ли ее хоть кто-нибудь? Понимаю ваше смятение. И вижу, что вы в самом деле в поиске. – Он взглянул на Дипанкара и милостиво продолжал: – Вы найдете то, что ищете, но вот когда – этого вам никто не скажет. – Он обратился к господину Мейтре: – Можете оставить его здесь. У него все будет хорошо, не волнуйтесь. Как, говорите, его зовут? Дивьякар?
– Дипанкар, бабаджи.
– Дипанкар. – Он произнес это слово с большой нежностью, и Дипанкар вдруг почувствовал удивительный прилив радости. – Дипанкар, говори со мной по-английски, пожалуйста, – мне нужно выучить этот язык. Я очень плохо его знаю. Иногда слушать мои проповеди приходят иностранцы, поэтому я хочу научиться проповедовать и медитировать по-английски.
Господин Майтра больше не мог сдерживаться – слишком долго он терпел.
– Бабá, моя душа не знает покоя! Как мне быть? Подска-жите!
Санаки-бабá с улыбкой поглядел на него и сказал:
– Я подскажу один безотказный способ.
Господин Майтра воскликнул:
– Расскажите сейчас, пожалуйста!
– Все очень просто. Твоя душа обретет покой.
Он провел рукой по голове господина Майтры – спереди назад, задевая кончиками пальцев кожу лба, – а затем спросил:
– Полегчало?
Господин Майтра улыбнулся и ответил:
– О да! – А потом с досадой затараторил: – Я твержу имя Рамы и перебираю четки, как вы и велели. Тогда на меня находит спокойствие, но потом в голову снова начинают лезть всякие мысли. – Он изливал Санаки-бабé свою душу, не обращая никакого внимания на профессора. – Мой сын… он не хочет жить в Брахмпуре! Ни в какую! Вот опять продлил рабочий контракт на три года, с моего согласия… но я ведь не знал, что он строит себе дом в Калькутте! Там он и останется, когда выйдет на пенсию. А мне что, ехать к нему в Калькутту, ютиться там, как бедному родственнику? Он уже не тот, что прежде. Мне очень обидно.
Санаки-бабá с довольным видом кивнул:
– Разве я тебе не говорил, что твои сыновья не вернутся? Ты тогда мне не поверил.
– Да, говорили. И что мне теперь делать?
– А зачем тебе сыновья? Сейчас в твоей жизни настала пора санньясы – самоотречения.
– Но мне нет покоя!
– Санньяса – это и есть покой.
Господина Майтру эти слова не убедили.
– Мне нужен какой-нибудь способ! – взмолился он.
– Я тебе подскажу, подскажу, – принялся успокаивать его Санаки-бабá. – В следующий раз.
– Почему не сегодня?
Санаки-бабá осмотрелся по сторонам:
– Лучше приходи в другой день. Когда захочешь.
– А вы не уедете?
– Нет, я пробуду здесь до двадцатого.
– Можно, я приду семнадцатого? Или восемнадцатого?
– Народу будет очень много, это ведь дни омовения при полной луне, – с улыбкой сказал Санаки-бабá. – Приходи лучше утром девятнадцатого.
– Утром, хорошо. А во сколько?
– Утром девятнадцатого… В одиннадцать.
Господин Майтра просиял, узнав точное время обретения душевного покоя.
– Непременно буду! – приподнято сказал он.
– А куда дальше пойдешь? – спросил его Санаки-бабá. – Дивьякара можешь оставить здесь.
– Хочу посетить Рамджапа-бабý на том берегу. Я на джипе, так что поедем по четвертому понтонному мосту. Два года назад я у него уже был, и он меня узнал, представляете? А ведь до этого я не посещал его лет двадцать! Лагерь он тогда разбил прямо на воде, на плавучей платформе, и идти к нему приходилось вброд.
– Памьять у ниво отлишная, – пояснил Санаки-бабá по-английски, обращаясь к Дипанкару. – Старый, очень старый святой. Худой как палка.
– Ну вот, стало быть, сейчас я поеду к Санаки-бабé, – сказал господин Майтра, вставая.
Санаки-бабá оторопел.
– У него лагерь на другом берегу Ганги, – пояснил, нахмурившись, господин Майтра.
– Так ведь Санаки-бабá – это я!
– Ах да. Простите. А того как зовут?..
– Рамджап-бабá.
– Точно, точно, Рамджап-бабá.
С этими словами господин Майтра отбыл, а красивая Пушпа отвела Дипанкара в другую палатку, где на песке лежал соломенный тюфяк – его постель на всю следующую неделю. Ночи стояли жаркие, поэтому одной простыни было вполне достаточно.
Пушпа ушла проводить раджу Марха в шатер Санаки-бабы́.
Дипанкар сел и принялся за чтение Шри Ауробиндо, но ему не сиделось на месте: примерно через час он решил найти Санаки-бабý и не отходить от него ни на шаг.
Санаки-бабá оказался человеком практичным и заботливым, а еще – жизнерадостным, энергичным и начисто лишенным диктаторских замашек. Время от времени Дипанкар осторожно его разглядывал. Санаки-бабá иногда задумчиво хмурил лоб. У него была могучая шея, как у быка, темная кудрявая поросль на бочкообразной груди и компактное брюшко. На голове волос почти не было, только задорный вихор на лбу и немного редких волос по бокам. Коричневая овальная плешка сверкала в июньском солнце. Иногда, внимательно кого-нибудь слушая, он забавно приоткрывал рот. Замечая на себе внимательный взгляд Дипанкара, он всякий раз ему улыбался.
Еще Дипанкару очень понравилась Пушпа: заговаривая с нею, он принимался яростно моргать. Она же, заговаривая с ним, всегда делала серьезное лицо и серьезный голос.
Время от времени в лагерь Санаки-бабы́ вламывался раджа Марха и всякий раз яростно ревел, если не обнаруживал святого на месте. Кто-то шепнул ему на ушко, что Дипанкар здесь на особом положении, и во время проповедей раджа сверлил его кровожадным взглядом.
Дипанкар пришел к выводу: раджа очень хочет, чтобы его любили, но не знает, как заслужить любовь окружающих.
Дипанкар плыл в лодке на другой берег Ганга.
Какой-то старик, брамин с отметкой касты на лбу, громко о чем-то разглагольствовал под плеск весел. Он сравнивал Брахмпур с Варанаси, описывал слияние великих рек в Аллахабаде, Хардвар и остров Сагар в дельте Ганга.
– В Аллахабаде голубые воды Ямуны встречаются с коричневыми водами Ганги – как Рама встречается с Бхаратой[49], – с благочестивой убежденностью говорил он.
– А как же третья река, Тривени? – спросил Дипанкар. – И с кем вы сравнили бы реку Сарасвати?
Старик с досадой посмотрел на Дипанкара:
– А ты сам откуда?
– Из Калькутты, – ответил Дипанкар; злить старика в его планы не входило, и вопрос он задал из подлинного интереса.
– Хм-мх! – фыркнул тот.
– А вы откуда? – спросил Дипанкар.
– Из Салимпура.
– Где это?
– В округе Рудхия, – отвечал старик, нагибаясь и разглядывая свои изуродованные ногти на больших пальцах ног.
– А Рудхия – это где?
Старик недоуменно воззрился на Дипанкара.
– Далеко? – продолжал расспрашивать его Дипанкар, сообразив, что без наводящих вопросов тот не ответит.
– В семи рупиях отсюда.
– Все, приехали! – завопил лодочник. – Мы на месте! Вылезайте, люди добрые, купайтесь вволю и молитесь за всех! И за меня тоже.
– Ты не туда нас привез! – возмутился старик. – Я уже двадцать лет сюда приезжаю, меня не обманешь! Вон то место! – Он ткнул пальцем в вереницу лодок на берегу.
– Тоже мне, полицейский без формы! – с отвращением проворчал лодочник, но все-таки заработал веслами и подплыл к указанному месту.
Там уже купалось несколько человек: вода была им по пояс. Плеск и напевы купающихся сливались со звоном храмового колокола. В мутной воде плавали бархатцы и лепестки роз, размокшие листовки, солома, обертки от спичечных коробков цвета индиго и пустые свертки из листьев.
Старик разделся до лунги, явив миру священный шнур, протянувшийся от левого плеча до правого бедра, и принялся еще громче призывать паломников к купанию.
– Хана ло, хана ло![50] – вопил он, от волнения путая местами согласные.
Дипанкар разделся до нижнего белья и прыгнул в воду.
Вода не показалась ему чистой, но он все же поплескался в ней минуту-другую. По какой-то неясной причине самое священное из мест для омовений увиделось ему не таким привлекательным, как то, куда пытался пристать лодочник. Там ему даже хотелось нырнуть в воду с головой. Старик, впрочем, был вне себя от счастья и восторга. Он присел на корточки, чтобы целиком оказаться в воде, набрал ее в ладони и выпил, как можно более низким голосом и как можно чаще твердя: «Хари Ом!» Остальные паломники вели себя примерно так же. Мужчины и женщины радовались прикосновениям священной Ганги, как младенцы радуются материнским ласкам, и кричали: «Ганга Мата ки джаи!»[51]
– О Ганга! О Ямуна! – возопил старик, поднял сложенные чашей ладони к солнцу и стал напевать:
По дороге обратно он сказал Дипанкару:
– Так ты впервые окунулся в Гангу с тех пор, как приехал в Брахмпур?
– Да, – кивнул Дипанкар, не понимая, откуда старик это знает.
– А я вот каждый день совершаю омовения – по пять-шесть раз, – не без хвастовства продолжал старик. – Сейчас ненадолго окунулся, а могу по два часа в воде проводить, и днем, и ночью. Мать-Ганга смывает с нас все грехи.
– Видно, вам есть что смывать, – заметил Дипанкар (фамильное ехидство Чаттерджи вдруг дало о себе знать).
Старик потрясенно выпучил глаза: что за неуместная шутка?! Святотатство!
– А вы дома разве не купаетесь? – с ядовитым упреком спросил он Дипанкара.
– Купаемся, конечно! – засмеялся Дипанкар. – Но не по два часа подряд. – Он вспомнил ванную Куку и заулыбался. – И не в реке.
– Не говори «река», – одернул его старик. – Называй ее Ганга или Ганга-Мата. Это не простая река.
Дипанкар кивнул и с удивлением заметил слезы в его глазах.
– От ледяной пещеры Гомукх[52], что лежит в пасти ледника, до океана вокруг озера Сагар прошел я вдоль берегов Матери-Ганги, – сказал старик. – Даже с закрытыми глазами я понимал, где нахожусь.
– Вы определяли это по языкам народов, что встречались вам на пути? – смиренно спросил Дипанкар.
– Нет! Я узнавал места по воздуху в моих ноздрях. Разреженный острый воздух ледника, хвойный бриз ущелий, запах Хардвара, вонь Канпура, ни с чем не сравнимые ароматы Праяга и Варанаси… и далее, вплоть до влажного соленого воздуха Сундарбана и Сагара.
Он закрыл глаза и пытался воскресить в памяти эти картины. Его ноздри затрепетали, а недовольное лицо озарила умиротворенная улыбка.
– В следующем году я опять совершу восхождение, – сказал он. – От Сагара в дельте Ганги к заснеженным пикам Гималайских гор, на ледник Гомукх, к открытой пасти ледяной пещеры на великой вершине Шивлинг… Тогда круг замкнется, и я совершу полную парикраму[53] Ганги… ото льда к соли, от соли ко льду. В следующем году, да, в следующем году соль и лед, несомненно, остановят порчу моей души!
Наутро Дипанкар заметил среди собравшихся в шатре несколько озадаченных иностранцев – интересно, что они думают о происходящем, каково им? Они ведь ни слова не понимают из проповедей и бхаджанов! Впрочем, красивая, немножко курносая Пушпа вскоре подоспела им на помощь.
– Панимаитьи, – сказала она по-английски, – идьея очьень проста: всье, что есть у нас, мы складывайем к лотосовым стопам Владыки.
Иностранцы оживленно закивали и заулыбались.
– А сьечас я должна вам сказать, что скоро будьет мадитация на английском от самого Санаки-бабы́.
Однако Санаки-бабá оказался не в настроении проводить сеанс. Он болтал без умолку и обо всем подряд с профессором и молодым проповедником, причем все трое сидели на покрытой белой тканью платформе. Пушпе это не понравилось.
Заметив ее недовольство, Санаки-бабá сдался и провел-таки урезанную медитацию: закрыл глаза на пару минут и велел всем сделать то же самое. Затем произнес долгое «Ом». Наконец уверенным и безмятежным тоном, делая длинные паузы между фразами и чудовищно коверкая английские слова, произнес:
– Река света, река любви, лека браженства… Втянити насдрями фостух и пачуствуйти в сьебе вьесь мир и вирховное сащиство… Теперь вы ащутити только льегкость и браженство. Чьувствуйти, ни думайти…
Вдруг он встал и запел. Кто-то принялся отбивать ритм на табла, а кто-то застучал в маленькие цимбалы. Санаки-бабá начал танцевать. Увидев Дипанкара, он сказал:
– Вставай, Дивьякар, вставай и танцуй с нами! И вы, дамы, вставайте. Матаджи, вставай, вставай.
Он поднял на ноги вялую пожилую женщину лет шестидесяти, и вскоре та уже вовсю отплясывала. Затанцевали и остальные женщины, а потом подключились два иностранца – плясали они бойко и с большим удовольствием. Зажигательный танец увлек всех присутствующих, причем каждый танцевал сам по себе и вместе с остальными, благостно улыбаясь. Даже Дипанкар, никогда не любивший танцевать, закружился на месте под бой цимбал и таблы, вторя как одержимый имя Кришны, Кришны, возлюбленного Радхи, Кришны…
Цимбалы, табла и песнопения умолкли, и танец прекратился так же внезапно, как начался.
Санаки-бабá благосклонно улыбался всем вокруг и потел.
Пушпа хотела сделать какое-то объявление, а перед этим окинула публику взглядом и сосредоточенно нахмурилась. Несколько секунд она собиралась с мыслями, а потом произнесла с легкой укоризной в голосе:
– Сьечас у вас танцы, мадитации, санкиртан и проповедьи. И любовь. А потом вы вернетьесь на заводы и в офисы, и тогда что? Тогда бабаджи уже не будет с вами рядом физичьески. Поэтому ньельзя привыкать к танцам и духовным практикам. Если привыкнете, от них нет пользы. Нужно научиться принимать «сакши бхава», позицию свидьетеля, иначье какой в этом смысл?
Пушпа явно была не слишком довольна происходящим. Она объявила, что пришло время обеда, напомнила, что завтра Санаки-баба́ будет выступать в полдень перед огромной аудиторией, и подробно рассказала, как добраться до сцены.
Обед был простой, но вкусный: творог, овощи, рис и расмалай[54] на десерт. Дипанкару удалось сесть рядом с Пушпой. Все ее реплики казались ему безмерно мудрыми и предельно очаровательными.
– Я раньше работала в школе, – сказала она Дипанкару на хинди. – Я была привязана к огромному количеству вещей и людей. А потом мне подвернулась эта возможность, и бабá сказал: «Давай, у тебя получится, ты сможешь все организовать», и я стала свободна как птица. Молодежь – не глупая, – убежденно добавила она. – Некоторые религиозные деятели, садху, уничтожают нашу энергию. Им подавай больше денег, больше последователей, полный контроль. А с бабаджи я свободна. У меня нет начальства, никто мне не указ. Даже у чиновников ИАС, даже у министров есть начальство. Даже у премьер-министра! Он ведь служит народу.
Дипанкар усердно кивал.
Внезапно он ощутил неудержимое желание отречься от всего – от Шри Ауробиндо, от особняка Чаттерджи, от работы в банке, от своей хижины под деревом бобовника, от всех Чаттерджи включая Пусика – и зажить привольно, без начальства, как птица.
– Вы совершенно правы, – сказал он, изумленно глядя на Пушпу.
Открытка № 1
Дорогой дада!
Лежу на соломенном тюфяке в палатке на берегу Ганги и пишу тебе письмо. Здесь жарко и шумно, потому что из репродукторов постоянно несутся бхаджаны, киртаны и всевозможные объявления, а еще гудят проходящие мимо частые поезда, но на душе у меня царит покой. Я нашел свой Идеал, дада. Еще в поезде, добираясь сюда, я чувствовал, что именно в Брахмпуре мне откроется, кто я на самом деле и в каком направлении должен двигаться дальше, и у меня даже появилась надежда, что здесь я найду свой Идеал. Но поскольку единственная девушка из Брахмпура, которую я знаю, – это Лата, я волновался, как бы не она оказалась моим Идеалом. Отчасти поэтому я не торопился навестить ее родных и решил встретиться с Савитой и ее мужем Праном только после окончания Пул Мелы. Но теперь я спокоен.
Ее зовут Пушпа, и она воистину цветок! Но человек она серьезный; на свадьбе во время пушпа-лилы мы, наверное, будем забрасывать друг друга идеями и чувствами, хотя я готов осыпать ее лепестками роз и жасмина. Как говорит Роби-бабý:
…что меня одного ожидала твоя любовь,
пробудившись, блуждая по мирам и векам…
Правда ли это?
Что мой голос, губы, глаза во мгновение ока
в жизненных бурях приносили тебе облегченье…
Правда ли это?
Что мой лоб, как открытую книгу, ты
читаешь и видишь бездонную истину…
Правда ли это?
Однако мне для счастья довольно даже просто смотреть на нее и слушать ее речи. Мне кажется, я превозмог физическое влечение, вышел за его пределы. В Пушпе меня больше всего восхищает ее Женское Начало.
Открытка № 2
Какая-то мышка скребется у моих ног, и минувшей ночью я проснулся от этого шороха – и от собственных мыслей, конечно. Но это все «лила», игра Вселенной, и я рад предаться этой игре. Увы, первая открытка моментально закончилась, и я продолжаю на второй из двух дюжин открыток, которые ма уговорила меня взять с собой.
Да, кстати, прошу прощения за ужасный почерк. Вот Пушпа очень красиво пишет. Я видел, как она записала мое имя по-английски в журнал регистрации – над моей «i» она вместо точки нарисовала загадочный полумесяц.
Как поживают ма, бабá, Минакши, Куку, Тапан и Пусик, как ты сам? Я пока что не успел по вам соскучиться и, думая о вас, стараюсь любить отстраненно и незаинтересованно. Я не скучаю даже по своей тростниковой хижине, где так любил медитировать – или «мадитировать», как говорит Пушпа (у нее очаровательный акцент и теплая улыбка). Она считает, что мы должны быть свободны – свободны, как птицы в небе, – и я решил после Мелы отправиться в странствие по всему свету: по-настоящему познать свою душу во всей…
Открытка № 3
…ее Полноте и Сущность Индии. Посещение Пул Мелы помогло мне уяснить, что истинный Духовный Источник Индии – не Ноль, не Единство, не Дуализм и даже не Триада, а сама Бесконечность. Если б я знал, что Пушпа согласится, я позвал бы ее странствовать со мной, но она верна Санаки-бабе´ и решила посвятить ему всю свою жизнь.
А ведь я до сих пор не рассказал тебе, кто он такой. Это святой, баба`, в лагере которого я живу на песках Ганги. Господин Майтра привез меня к нему в гости, и Санаки-баба` решил, что я должен остаться у него. Он человек очень мудрый, ласковый и веселый. Господин Майтра рассказал ему о своем несчастье и непокое, и Санаки-баба` сумел облегчить его страдания, а позже обещал рассказать, как правильно медитировать. Когда господин Майтра ушел, бабаджи повернулся ко мне и сказал: «Дивьякар, – он почему-то любит называть меня Дивьякаром, – если я в темноте случайно стукнусь об стол, то виноват в этом будет не стол, а отсутствие света. В старости очень многое причиняет нам боль, а все почему? Потому что свет медитации не озаряет нашу жизнь». – «Но медитация, бабá, – дело нелегкое, – сказал я. – А вы говорите так, будто это проще простого». – «А засыпать – это просто?» – спросил он. «Да», – ответил я. «Но не для тех, кто страдает бессонницей. Вот и медитировать тоже просто, нужно только вспомнить, как легко тебе это давалось раньше».
Итак, я решил обрести былую легкость. Уверен, что найду ее на берегах Ганги.
Вчера я встретил одного старика, который рассказал, что прошел по всему…
Открытка № 4
…берегу Ганги от Гомукха до Сагара, и я загорелся последовать его примеру. Быть может, я даже отпущу волосы, отрекусь от материальных благ и приму санньясу. Санаки-бабý заинтересовало, что баба` (как легко запутаться во всех этих «баба`х»!) – судья Высокого суда, но однажды – по другому поводу – он сказал, что в конце концов даже те, кто живет в роскошных особняках, обращаются в пыль и в этой пыли купаются ослы. Его слова открыли мне глаза. Тапан позаботится о Пусике в мое отсутствие, а если не он, так кто-нибудь другой. Помню одну песню, которую мы пели в школе Джхил: «Акла Чоло Ре» Рабиндраната Тагора. В то время она казалась мне абсурдной, даже когда ее пели хором четыреста человек. Но теперь я и сам решил «странствовать один», это стало моей целью в жизни, и я без конца напеваю себе под нос эти строки (хотя Пушпа иногда просит меня перестать).
Здесь царит такой мир и покой! Ни намека на злобу, которую иногда вызывают в людях разговоры о религии (как, например, на той лекции в Обществе Рамакришны). Я подумываю показать Пушпе свою писанину на духовные темы. Если встретишь Гемангини, пожалуйста, попроси ее перепечатать мои заметки о Пустоте в трех экземплярах; копии, сделанные через копирку, пачкают пальцы, и я не хочу, чтобы Пушпа портила глаза, разбирая мои каракули.
Открытка № 5
Каждый день здесь так много узнаешь, горизонты поистине бесконечны и с каждым днем становятся все шире. Прямо представляю, как над всеми песками Мелы раскидывается пул[55] кроны священного фикуса, подобный зеленой радуге, что встает над Гангой и соединяет южный спуск с северным пляжем, переносит души на другой берег и оживляет наш грязный серый мир своей обильной зеленью. Все поют: «Ганге ча, Ямуна чайва»[56] – этой мантре нас научила госпожа Гангули вопреки недовольству ма, и я тоже пою ее вместе со всеми!
Помню, дада, как ты однажды рассказывал, что при создании романа ты вдохновлялся Гангой с ее притоками, рукавами и прочим, но теперь до меня дошло, что эта аналогия даже уместней, чем ты думал. Ибо, хоть тебе и придется взвалить на себя дополнительное бремя семейных финансов (поскольку я, увы, не смогу тебе в этом помогать) и на завершение романа потребуется еще несколько лет, ты должен расценивать это новое течение своей жизни как Брахмапутру. Пусть оно и ведет тебя в другом направлении, но рано или поздно оно своими путями, незримыми для нас, впадет в широкую Гангу твоего воображения. По крайней мере, я на это надеюсь. Конечно, я понимаю, как много для тебя значит творчество, но, в конце концов, что такое роман в сравнении с Поиском Истины?
Открытка № 6
Теперь, исписав целую стопку открыток, я не могу решить, как их лучше отправить. Ведь если я пошлю их по отдельности – представляешь, на Пул Меле есть даже собственное почтовое отделение! организовано все просто потрясающе, – они придут в случайном порядке и только собьют всех с толку. Мою мешанину бенгальского и английского и так сложно разобрать, тем более писать неудобно – стола нет, под открытку я подкладываю книгу Шри Ауробиндо и пишу. Но я боюсь, что тебя лишит равновесия моя весть о том, в каком направлении я решил двигаться дальше (а в каком – совершенно точно не двигаться). Прошу тебя, попытайся понять, дада. Быть может, тебе придется взять на себя эти обязанности на годик-другой, а потом я вернусь и отпущу тебя. Впрочем, ничего не могу обещать, это не окончательный мой ответ, ибо каждый день я узнаю что-то новое. Как говорит Санаки-баба`, «Дивьякар, в твоей жизни настал переломный момент». И ты просто не представляешь, как очаровательна Пушпа, когда произносит эти слова: «Вибрации подлинных чувств рано или поздно сходятся в одной Точке Фокуса». Быть может, написав все это, я и не захочу ничего тебе посылать. Решу это позже – или дело решится само собой.
Мира и любви всем вам и благословения от бабы`. Пожалуйста, заверь маму, что у меня все хорошо.
Всегда улыбайся!
Тьма опустилась на пески. Палаточный город светился тысячей огоньков и костров. Дипанкар пытался уговорить Пушпу показать ему Мелу.
– Да мне и самой ничего неизвестно о мире за пределами лагеря! – упиралась она. – Лагерь бабы́ – вот весь мой мир. Прогуляйся сам, Дипанкар, – сказала она почти ласково. – Лети на огни, что так манят и завораживают.
Как цветисто она изъясняется, подумал Дипанкар. Это был его второй вечер на Пул Меле, и ему очень хотелось все увидеть. Он выбрался из лагеря, постоял у одной толпы, потом у другой – словом, шел, куда глядят глаза и зовет любопытство. Миновал ряд торговых палаток (все они уже закрывались на ночь), где продавали домотканое полотно, браслеты, побрякушки, киноварь, сладкую вату, конфеты, продукты и священные книги. Оставил позади несколько лагерей, где пилигримы лежали на одеялах, просто на расстеленной на песке одежде или готовили еду на огне. Дипанкар увидел процессию из пятерых обнаженных, измазанных золой садху – с трезубцами в руках они брели к Ганге совершать омовение. Затем он присоединился к большой толпе, смотревшей спектакль о жизни Кришны, который давали в шатре у палатки с домотканым полотном. Вдруг откуда-то выскочил белый щенок, цапнул его игриво за штаны, помахал хвостом и попытался цапнуть за пятку. Делал он это весьма настойчиво, пусть и не так агрессивно, как Пусик. Чем больше Дипанкар крутился на месте, пытаясь увернуться от его зубов, тем больше щенок приходил в раж. В конце концов два проходивших мимо садху, увидев, что происходит, швырнули в щенка облако песка, и тот убежал прочь.
Ночь была теплая. В небе висела старая, освещенная больше чем на половину Луна. Дипанкар шел дальше, бездумно и без всякой цели. Пересекать Ганг он не стал и решил подольше побродить по южному берегу.
Обширные участки песков Пул Мелы были отведены под лагеря различных сект и йогических орденов. Некоторые из этих групп – так называемые акхары – славились своей строгой, почти воинской дисциплиной, и именно их садху образовывали самую эффектную часть традиционного шествия через Ганг, происходившего каждый год в великий день омовения при полной луне. Различные акхары соперничали за место поближе к Гангу, за первые места в процессии и соревновались в пышности и богатстве убранства. Порой они прибегали к насилию.
Дипанкар рискнул пройти в открытые ворота одной из таких акхар и сразу же отчетливо ощутил висевшее в воздухе напряжение. Однако многие паломники – с виду отнюдь не садху – тоже свободно входили в лагерь, и Дипанкар решил остаться.
То была акхара ордена шиваистов. Садху сидели группами возле едва тлевших костров, рядами уходивших в далекую дымную глубину лагеря. Тут же торчали воткнутые в землю трезубцы; одни были увиты гирляндами из бархатцев, другие увенчаны барабанчиком дамару – любимым музыкальным инструментом бога Шивы. Садху передавали друг другу глиняные трубки, и в воздухе стоял сильный запах марихуаны. Дипанкар все глубже и глубже проникал в акхару, а потом резко остановился: в дальнем конце лагеря под покровом густейшего дыма сидели несколько сот молодых людей в коротких белых набедренных повязках, с обритыми наголо головами. Они сгрудились вокруг огромных чугунных котлов, словно пчелы, облепившие улья. Дипанкар не знал, что происходит, но его вдруг охватили страх и трепет – будто он ненароком стал свидетелем некоего священного обряда, не предназначенного для посторонних глаз.
В самом деле, не успел он повернуть обратно, как обнаженный садху, направив трезубец прямо ему в сердце, грудным голосом произнес:
– Уходи.
– Да я только…
– Вон! – Голый садху указал трезубцем на ту часть акхары, откуда пришел незваный гость.
Дипанкар развернулся и быстро зашагал прочь, почти побежал. Ноги его внезапно стали ватными и полностью лишились сил. Наконец он добрался до выхода из акхары. Он неудержимо закашлял – в горле застрял дым, – согнулся пополам и схватился за живот.
Вдруг его сшибли с ног ударом серебряного жезла. Мимо двигалось шествие, а Дипанкар стоял у них на пути. Он поднял голову, увидел ослепительный промельк шелков, парчи и расшитых туфель – и все исчезло.
Он не столько ушибся, сколько был ошарашен и никак не мог отдышаться. Все еще сидя на шершавых циновках, устилавших пески акхары, он стал озираться по сторонам и увидел рядом с собой группу из пяти или шести садху. Они собрались вокруг небольшого костра, полного золы и углей, и курили ганджу. Время от времени они поглядывали на него и пронзительно посмеивались.
– Надо идти, мне пора, – по-бенгальски забормотал Дипанкар себе под нос, вставая.
– Нет-нет! – остановили его садху на хинди.
– Да. Мне пора. Ом намах Шивайя[57], – поспешно добавил он.
– Протяни-ка правую руку, – приказал ему один из садху.
Дипанкар, дрожа всем телом, повиновался.
Садху мазнул ему лоб пеплом и вложил щепотку пепла ему в ладонь.
– Съешь, – велел он.
Дипанкар отпрянул.
– Съешь, говорю. Чего моргаешь? Будь я тантрист, дал бы тебе мертвечины. Или чего похуже.
Остальные садху захихикали.
– Ешь! – приказал первый, убедительно глядя в глаза Дипанкару. – Это прасад – милостивый дар – самого Шивы. Его вибхути[58].
Дипанкар проглотил мерзкий порошок и скривился. Садху сочли это очень смешным и опять захихикали.
Один из них спросил Дипанкара:
– Если б дождь шел двенадцать месяцев в году, оставались бы русла рек и ручьев сухими?
Другой подхватил:
– Если б существовала лестница, ведущая на небо, остались бы люди на земле?
– Если б из Гокула в Дварку можно было позвонить по телефону, – спросил третий, – тревожилась бы Радха за Кришну?
Тут они все захохотали. Дипанкар не знал, что сказать.
Четвертый спросил:
– Если Ганга все еще течет из пучка волос Шивы, что мы все делаем в Брахмпуре?
Этот вопрос заставил их забыть о Дипанкаре, и он тихонько выбрался из акхары, сбитый с толку и встревоженный.
«Быть может, мне следует искать не Ответ, а Вопрос?» – гадал он.
А снаружи все шло своим чередом. Толпы паломников двигались в сторону Ганги или от нее, из репродукторов неслись объявления о том, где потерявшиеся ждут родственников или друзей, бхаджаны и крики перемежались громким свистом поездов, непрерывно прибывающих на вокзал Пул Мелы, а луна поднялась в небо всего на несколько градусов.
– Что такого особенного в Ганга-Дуссере? – спросил Пран, когда все шли по пескам к понтонному мосту.
Старая госпожа Тандон повернулась к госпоже Капур:
– Он в самом деле не знает?
– Я ему точно рассказывала, – ответил госпожа Капур, – но из-за этой «ангрезийят», любви ко всему английскому, у него в голове ничего не держится.
– Даже Бхаскар знает, – заметила госпожа Тандон.
– Это потому, что ты ему рассказываешь.
– И потому, что он слушает, – важно добавила госпожа Тандон. – Нынешние дети таким не интересуются.
– Так меня кто-нибудь просветит? – с улыбкой спросил Пран. – Или это очередной пример чепухи на постном масле, выдаваемой за науку?
– Какие слова! – обиделась его мать. – Вина, не спеши ты так!
Вина и Кедарнат остановились и подождали остальных.
– Великий день, когда Джахну выпустил Гангу из своего уха и она упала на землю, назвали Ганга-Дуссерой. С тех пор его празднуют каждый год.
– Но все говорят, что Ганга течет из волос Шивы! – возразил Пран.
– То было раньше, – пояснила старая госпожа Тандон. – А потом она затопила священные земли Джахну, и он в гневе выпил ее воды. В конце концов он выпустил ее из своего уха, и она спустилась на землю. Вот почему Гангу называют Джахнави – дочкой Джахну. – Госпожа Тандон улыбнулась, представив себе и гнев мудреца, и счастливый исход тех событий. – А три или четыре дня спустя, – сияя, продолжала она, – в ночь полнолуния месяца джетха другой мудрец, покинувший свой ашрам, пересек Гангу по пипал-пулу – мосту из листьев священного фикуса. Вот почему это самый важный, самый священный и благоприятный день для омовений.
Госпожа Капур не согласилась. Каждому известно, что легенда о Пул Меле – чистой воды вымысел. Разве в Пуранах, Эпосе или Ведах упоминается эта история?
– Нет, но все знают, что так оно и было, – ответила госпожа Тандон.
Они подошли к кишащему людьми понтонному мосту. Народу здесь собралось столько, что движение почти остановилось.
– И где же об этом написано? – упорствовала госпожа Капур. Она немного запыхалась, но говорила с большим чувством. – Откуда мы знаем, что это правда? Лично я не верю. И никогда не полезу в толпы суеверных, желающих совершить омовение в Джетх-Пурниму – ночь полнолуния. Считаю, что это может принести только несчастье.
У госпожи Капур было очень твердое мнение насчет религиозных праздников. Она не верила даже в Ракхи, полагая, что единственный праздник, по-настоящему прославляющий священные родственные узы между братьями и сестрами, это Бхай-Дудж.
Старая госпожа Тандон не захотела ссориться со своей самдхиной, тем более на глазах остальных родственников – и тем более когда они пересекали Гангу, – и потому смолчала.
На северном берегу Ганги, по другую сторону понтонных мостов толпы были поменьше, да и палаток стояло не так много. Идти зачастую приходилось по рыхлому песку. С очередным порывом ветра песок полетел прямо на паломников, с трудом пробирающихся на запад, к платформе Рамджапа-бабы́.
Пятеро были лишь малой частью длинной процессии путников, двигающихся в том же направлении. Вина и остальные женщины прикрывали лица свободными краями сари, Пран и Кедарнат – носовыми платками. К счастью, астма Прана пока не давала о себе знать, хотя хуже условий для астматика нельзя было и придумать. Наконец длинная тропа привела компанию к тому месту, где ярдах в пятидесяти от берега реки возвышалась на деревянных и бамбуковых опорах крытая тростником, украшенная листьями и гирляндами из бархатцев и окруженная многотысячной ордой паломников платформа Рамджапа-бабы́. Здесь святой жил и во время фестиваля, и после него, когда платформа превращалась в остров. Целыми днями он только и делал, что твердил имя Господа: «Рама, Рама, Рама, Рама» – почти непрерывно в часы бодрствования и иногда даже во сне (чем и заслужил свое прозвище).
Аскеза и то, что люди принимали за добродетельность, помогли Рамджапу-бабé обрести всенародную славу и могущество. Паломники с сияющими глазами преодолевали многие мили по пескам ради того, чтобы хоть мельком его увидеть. Вот уже тридцать лет подряд с июля по сентябрь, когда Ганга плескалась под опорами платформы, они приплывали к нему на лодках. Рамджап-бабá приезжал в Брахмпур к началу Пул Мелы, затем ждал, пока воды сомкнутся вокруг его дома, а четыре месяца спустя, когда Ганга возвращалась в свое русло, уезжал. Таков был его квадриместер, или чатурмас, хотя, строго говоря, он не совпадал с четырьмя месяцами сна богов.
Что люди в нем видели и что от него получали – трудно сказать. Порой он с ними разговаривал, порой нет, порой благословлял их, порой нет. Этот иссохший, согбенный, худой как палка человек с морщинистой кожей, выдубленной до черноты солнцем и ветром, сидел на корточках на дощатом настиле своей платформы: колени у самых ушей, вытянутая голова едва виднелась за перилами. У него была белая борода, спутанные черные волосы и глубоко запавшие глаза, почти незряче смотревшие поверх огромного скопища людей, словно то были не люди, а мириады песчинок или капель воды.
Паломников – многие из которых сжимали в руках «Шри Бхагават Чарит», издание в желтой обложке, которое продавали здесь, на фестивале, – сдерживали молодые волонтеры, которыми управлял при помощи жестов пожилой господин в очках, похожий на ученого, занимавшийся всеми организационными вопросами. Он много лет посвятил государственной службе, но покинул высокий пост ради служения Рамджапу-бабé.
Одна иссохшая рука хрупкого, тощего Рамджапа-бабы́ легла на перила, и ею он благословил людей, которым дозволили выйти вперед и получить его благословение. Иногда он что-то едва слышно шептал, иногда просто смотрел перед собой. Волонтеры с трудом сдерживали огромную толпу и уже охрипли от криков: «Назад! Все назад! Бабаджи прикоснется только к одной вашей книге, берите строго по одной!»
Старец изнуренно опускал средний палец правой руки на книгу.
– По порядку, соблюдаем очередь! Да, я знаю, что вы студент из Брахмпура с двадцатью пятью друзьями, пожалуйста, дождитесь очереди… сядьте, сядьте… назад, матаджи, пожалуйста, назад, нам и так нелегко!
Со слезами на глазах и протянутыми в мольбе руками толпа подалась вперед. Одни хотели получить благословение, другие – просто поближе взглянуть на Рамджапа-бабý, третьи несли ему дары: миски, пакеты, книги, бумагу, зерно, сладости, фрукты, деньги.
– Кладите прасад в эти большие корзины… прасад кладем в корзины… – сипло твердили волонтеры. Рамджап-бабá освящал дары, после чего их вновь раздавали людям.
– Почему он так знаменит? – спросил Пран стоявшего рядом человека, надеясь, что родственницы его не услышат.
– Не знаю, – ответил тот. – В свое время он много чего сделал. Народ его любит, вот и все. – Незнакомец попытался протолкнуться вперед.
– Говорят, он целый день бормочет имя Рамы. Зачем?
– Только долгим и упорным трением можно высечь искру и получить желаемый свет.
Пока Пран обдумывал его ответ, господин в толстых очках, который был тут за главного, подошел к госпоже Капур и низко ей поклонился.
– Вы решили почтить нас своим присутствием? – удивленно и благоговейно сказал он. – А ваш супруг? – Проработав много лет в правительстве, он знал госпожу Капур в лицо.
– Он… нет, он не смог прийти, очень много работы. Можно нам?.. – робко спросила госпожа Капур.
Господин в очках сходил к платформе, сказал кому-то пару слов и вернулся.
– Бабаджи очень рад, что вы пришли.
– Но можно ли нам подойти ближе?
– Я спрошу.
Через некоторое время он принес госпоже Капур три гуавы и четыре банана.
– Мы бы хотели получить благословение, – сказала та.
– Ах да, да, я все устрою.
В конце концов они подошли к платформе. Всех пятерых по очереди представили святому.
– Спасибо, спасибо, – сорвалось с тонких сухих губ старца.
– Госпожа Тандон…
– Спасибо, спасибо.
– Кедарнат Тандон и его жена Вина…
– А-а?
– Кедарнат Тандон с женой.
– А-а, спасибо, спасибо, Рама, Рама, Рама, Рама…
– Бабаджи, это Пран Капур, сын Махеша Капура, министра по налогам и сборам. А это супруга министра.
Баба́ покосился на Прана и устало повторил:
– Спасибо, спасибо.
Он выпростал палец и прижал его ко лбу Прана.
Однако, прежде чем их успели увести, госпожа Капур взмолилась:
– Бабá, мой мальчик очень болен… с самого раннего детства страдает астмой. Теперь, когда вы к нему прикоснулись…
– Спасибо, спасибо, – сказало древнее привидение. – Спасибо, спасибо.
– Бабá, теперь он будет исцелен?
Старец поднял палец, которым только что коснулся Прана, и ткнул им в небо.
– Бабá, а что с его работой? Я так волнуюсь…
Святой подался вперед. Родня умоляла госпожу Капур не задерживать очередь.
– Работа? – очень тихо произнес старец. – Он служит Богу?
– Нет, бабá, он претендует на университетскую должность… Он ее получит?
– Возможно. Все решит смерть. – Казалось, губы его открывались сами собой, и изнутри говорил другой дух.
– Смерть? Чья смерть, бабá, чья? – Госпожа Махеш Капур обомлела от страха.
– Господь… твой Бог… наш Бог… он был… точнее, думал, что…
Кровь стыла в жилах от загадочных, неоднозначных слов святого. А вдруг умрет ее муж! В панике госпожа Капур запричитала:
– Ах, скажите мне, бабá, умоляю – умрет кто-то из моих близких?!
Бабá вроде бы различил ужас в ее голосе, и некое подобие сострадания отразилось на кожаной маске его лица.
– Даже если так, для вас разницы уже не будет… – произнес он. Это стоило ему колоссальных усилий.
«Значит, он имеет в виду мою собственную смерть, – дошло до госпожи Капур. – Конечно, чью же еще!» Она с трудом, дрожащим и сдавленным голосом задала следующий вопрос:
– Умру я?
– Нет…
Рамджап-бабá закрыл глаза. Облегчение и тревога охватили госпожу Капур, и она зашагала вперед. «Спасибо, спасибо», – раздавалось за ее спиной.
«Спасибо, спасибо», – шепот становился все тише и тише, по мере того как все пятеро (она сама, ее сын, его сестра, ее муж и его мать – объекты ее любви и, следовательно, постоянной тревоги) медленно вышли из толпы на открытые пески.
Санаки-бабá говорил с закрытыми глазами:
– Ом. Ом. Ом.
Владыка есть океан блаженства, а я – капля в этом океане.
Владыка есть океан любви, и я – его неотъемлемая часть.
Я неотъемлемая часть Владыки.
Втяните биврации своими ноздрями.
Вдохните и выдохните.
Ом алокам, Ом анандам[59].
Владыка – часть тебя, и ты – часть Владыки.
Вбери в себя весь мир и божественного учителя.
Исторгни дурное и скверное.
Чувствуй, а не думай.
Не чувствуй и не думай.
Это тело – не твое… этот разум – не твой… этот интеллект – не твой.
Христос, Мухаммед, Будда, Рама, Кришна, Шива: мантра есть анджапа джап[60], у Владыки много имен.
Музыка есть неслышные уху биврации. Пусть от музыки твои центры раскроются, словно прекрасные цветы лотоса.
Не плывите – парите.
Парите, как цветок лотоса по водной глади.
О’кей.
Сеанс медитации закончился. Санаки-бабá закрыл рот и открыл глаза. Медленно и неохотно медитирующие начали возвращаться в мир, который временно покинули. Снаружи лил дождь. На двадцать минут эти люди ощутили покой и единение в мире, не знавшем вражды и невзгод. Дипанкару казалось, что все, кто принимал участие в этой медитации, должны сейчас чувствовать лишь тепло и любовь к остальным. Потому его так сильно потрясло случившееся дальше.
Не успел сеанс закончиться, как профессор сказал:
– Можно вопрос?
– Почему нет? – осоловело спросил Санаки-бабá.
Профессор кашлянул.
– Мой вопрос – к мадам, – сказал он, делая упор на слове «мадам» и тем самым бросая ей вызов. – Эффект от вдоха и выдоха, о которых вы говорили, обусловлен оксигенацией или медитацией?
Сзади кто-то крикнул:
– На хинди спроси!
Профессор повторил то же самое на хинди.
Вопрос был необычный и не предполагал однозначного ответа, а растерянное «и то и другое» вряд ли удовлетворило бы вопрошающего. Меж тем никакого «и/или» здесь быть не могло, потому что оксигенация с медитацией (что бы это ни значило) никак друг другу не противоречили: одно другому не мешало. Очевидно, профессор счел, что Пушпа узурпировала слишком большую власть и стала слишком близка к бабаджи, а значит, ее следовало поставить на место, и подобный вопрос позволил бы уличить ее в невежестве или притворстве.
Пушпа подошла к Санаки-бабé и встала справа от него. Он вновь закрыл глаза и благостно улыбался (причем делал это в течение всего разговора).
Присутствующие (все, кроме бабы́) не сводили глаз с Пушпы. Она заговорила по-английски, одухотворенно и гневно:
– Позвольте напомньить, что всье вопросы сльедует задавать не «мадам», а только Учитьелю. Если мы здьесь и учим людьей, то дьелаем это его голосом, а перьеводим и говорьим только потому, что его вибрации перьедаются чьерез нас. «Мадам» ничьего не знает. Поэтому все вопросы к Учитьелю. На этом все.
Строгость ее тона заворожила Дипанкара. Он взглянул на бабý: как тот ответит? Бабá по-прежнему благостно улыбался и даже не изменил позы, в которой медитировал. Наконец он открыл глаза и сказал:
– Пушпа говорит правильно, и я прошу ее передать вам мои биврации.
На слове «биврации» снаружи сверкнула молния, а затем раздался громовой раскат.
Учитель вынуждал Пушпу ответить за него. Пытаясь справиться с гневом и стыдом, она прикрыла лицо краем сари.
Наконец она выпрямилась и начала оборону. Уставившись прямо в глаза профессору, она негодующе, искренне и запальчиво проговорила:
– Первым-перво я должна сказать, что все мы садхики, все мы учимся, даже в старасти, и задавать сльедует только тот вопрос, который поистине важен. Не сльедует спрашивать только ради того, чтобы что-то спросить или уличить мадам, Учителя и кого бы то ни было. Если вас дьествительно волнует вопрос, задавайте, а если же нет, то вы не получьите милости от гуру. Теперь я это прояснила и отвечу на ваш вопрос. Потому что я чувствую, что у нас могут возньикнуть еще вопросы и мне сльедует с самого начала все прояснить.
Тут профессор хотел ее перебить, но она тут же его осадила:
– Дайте мне сказать и закончить. Я отвьечаю на вопрос профессора-сахиба, в каком бы духе он ньи был задан, так зачем же профессор-сахиб перебивает? Значит, я не ученый по оксигенации… Оксигенация – это естьественный процесс, но он есть всьегда и никуда не деньется. Но что же происходит? Да, вы видьите и слышите, однако сам мир и картинка – что это? Какой они оказывают эффект? Он может быть разный. Если вы смотрите на непристойную картину, она произвьедет на вас один эффект, очень сильный. – Она зажмурилась и скривила губы. – А красивая картина – другой. Так и с музыкой. Бхаджаны – это музыка, и песни из кино – тоже музыка, но одна производит один эффект, а другая другой. То же самое с запахами. Допустьим, что-то горит. Однако горящие благовония пахнут чудьесно, а горящие башмаки – ужасно. Или возьмем завтрашние шествия акхар: одни ньесут добро и мир, другие – разлад. Смотря что. И санкиртан так же, как сегодня вечером: можно творить санкиртан с добрыми людьми, а можно с дурными, – многозначительно произнесла она. – Вот почьему святой Чайтанья проводил санкиртаны только с добрыми людьми… Поэтому позвольте, профессор-сахиб, сказать вам, что вопрос не в том, мадитация это или оксидизация. Главный вопрос: к чему вы стрьемитесь? Куда вы хотьите попасть?
Тут Санаки-бабá открыл глаза и заговорил. На улице гремела непогода, а говорил он тихо, но все хорошо его слышали. Слова гуру были мягкими и успокаивающими, хотя сама речь была призвана провести различия и указать на ошибки. Однако Пушпа качала головой из стороны в сторону и злорадно улыбалась, слушая доводы Учителя – доводы, направленные, как ей казалось, против «поверженного» профессора. Ее поведение было лишено любви и со стороны выглядело настолько собственническим, что Дипанкару стало худо. Его внезапно охватило омерзение, и он увидел эту красивую женщину в совершенно новом свете. От злорадства и насмешки в ее взгляде Дипанкара едва не вывернуло наизнанку.
Ветер свистел по улицам Старого города и яростно трепал священный фикус, стоявший на вершине спуска. Паломники, шедшие с поездов к воде, успевали промокнуть до нитки еще до того, как добирались до подножия форта. Потоки дождевой воды бежали по ступеням гхатов и вливались в Ганг, прокладывали себе каналы на песках Пул Мелы. Лик Луны то и дело затягивало облаками, которые растерянно носились по небу. Внизу так же растерянно носились люди, пытаясь защитить от воды свои пожитки. Кто-то поглубже забивал в песок колышки, кто-то, борясь со струями дождя и порывами ветра, секущими песком лицо и тело, неверной походкой пробирался к воде, чтобы совершить омовение, ведь самое благоприятное для этого время (которое продлилось бы еще пятнадцать часов – до трех часов завтрашнего дня) только что началось.
Буря разыгралась так, что сорвала на пляже несколько палаток, в городе затопила несколько переулков и повредила черепицу на крышах, а еще выдрала с корнями маленькое деревце священного фикуса, растущее в ста с лишним ярдах от спуска к пляжу. С наступлением темноты все эти незначительные события в глазах перепуганных людей приобрели зловещий смысл.
– Великий священный фикус упал! – в ужасе прокричал кто-то.
И хотя упал не большой фикус, а маленький, слух об этом моментально, подобно порывистому ветру, облетел толпы потрясенных паломников. Они глядели друг на друга и гадали, что это может означать. Ведь если великий фикус, стоявший у спуска, в самом деле упал, что же будет с мостом из листьев, с Пул Мелой – а значит, и со всем миропорядком?
Посреди ночи буря утихла. Тучи разошлись, и в небе вновь засияла полная луна. Паломники сотнями и тысячами купались в Ганге – всю ночь и весь следующий день.
Утром начались шествия великих акхар. Каждый орден по очереди вышагивал по главной улице Мелы, которая тянулась параллельно берегу в паре сотен ярдов от кромки воды. Зрелище было великолепное: платформы на колесах, музыканты, всадники на конях, маханты[61] в паланкинах, знамена, флаги, барабаны, метелки, обнаженные наги с трезубцами, огромный верзила, оравший строки священных текстов и потрясавший исполинским мечом. Кругом – толпы зевак, собравшихся посмотреть на садху и подбодрить их криками. Торгаши предлагали людям флейты, парики, священные шнуры, браслеты, серьги, воздушные шарики и лакомства: арахис, чана-джор-гарам[62] и стремительно тающее мороженое. Порядок поддерживали полицейские – пешие и конные, а один даже верхом на верблюде. Шествия разнесли по времени, дабы избежать сутолоки и конфликтов между садху из разных сект. Поскольку садху были воинственны, надменны и во всем пытались обойти других, организаторы фестиваля приняли меры, чтобы между окончанием одного шествия и началом другого проходило не менее пятнадцати минут. В конце марша участники процессий резко поворачивали налево и кидались к Гангу, где – под крики «Джаи Ганга!» и «Ганга Майя ки Джаи!»[63] – весело и шумно плескались всей гурьбой. Потом по другой, более узкой улице они возвращались в лагерь, свято веря, что нет им равных среди акхар по величию и благочестию.
Великий священный фикус над широким земляным спуском, как все теперь видели, был цел и невредим и простоял бы еще много сотен лет. Буря не смогла вырвать его из земли, чего нельзя было сказать о деревьях поменьше. Паломники продолжали толпами прибывать на вокзал Пул Мелы. Они проходили мимо дерева, уважительно кланялись ему, сложив ладони, и начинали спуск к пескам и Гангу. Но сегодня, когда по главному фестивальному маршруту у подножия спуска двигалось какое-нибудь шествие, участники его невольно пересекались с потоком постоянно прибывающих сверху паломников, и дальше, на самом спуске, начиналась толкотня. Впрочем, никто особо не возмущался – в частности, потому, что со спуска открывался замечательный вид на пышные шествия внизу, а те паломники, которые в этот священный день впервые попали на фестиваль, могли полюбоваться обширными просторами палаточного городка и раскинувшейся внизу великой рекой.
Вина Тандон, ее подруга Прийя Гойал и несколько их ближайших родственников шли в этой толпе и смотрели вниз. Была с ними и старая госпожа Тандон, и ее внук Бхаскар, которому не терпелось все увидеть, посчитать, вычислить, оценить и получить от всего удовольствие. Прийю ради такой богоугодной цели даже выпустили из домашне-семейного заточения. Ее невестки и свекровь, конечно, устроили скандал, но мужу удалось привести несколько религиозных доводов и мягко их переубедить. Они так прониклись его словами, что, когда Вина зашла за Прийей, та даже уговорила мужа пойти с ними. Мужчины из семьи Вины не пошли: Кедарнат уехал из города по рабочим делам, Ман все еще был в Рудхии, Пран отказался вновь лицезреть это невежество и суеверия, а Махеш Капур в ответ на приглашение дочери только презрительно фыркнул. Сегодня, впрочем, с ними не было даже госпожи Капур. Она так и не смогла поверить в миф, которого не было ни в одной священной книге, о мосте из листьев священного фикуса, якобы встающим над Гангой в этот великий день. Ухо Джахну – это одно дело, а мост из листьев – совсем другое.
Вина и Прийя всю дорогу болтали, как школьницы. Они обсуждали былые времена, свою учебу в школе, прежних друзей, виды Пул Мелы, недавние выходки обезьянок в Шахи-Дарвазе и – шепотом, пока муж Прийи не слышал, – свою родню. Они нарядились как можно ярче и эффектнее (но в рамках приличий): Вина была в красном, а Прийя в зеленом. Хотя Прийя собиралась, как и все остальные, окунуться в Гангу, на ней было толстое золотое ожерелье с цветочным узором – ибо, если дочь дома Раи Бахадура и выходила порой за его стены, не пристало ей показываться людям без украшений. Ее муж, Рам Вилас Гойал, нес Бхаскара на плечах, чтобы тот лучше все видел. Когда у Бхаскара возникали вопросы, он просил бабушку все ему объяснять, и старая госпожа Тандон, хотя почти ничего не видела – подводили и рост, и зрение, – охотно объясняла. Все они, как и все вокруг, были в приподнятом расположении духа. Толпа состояла главным образом из горожан и крестьян, изредка попадались полицейские и даже не участвовавшие в шествиях садху.
В десять утра на песках Пул Мелы, несмотря на вчерашнюю бурю, стояла жара. Некоторые паломники прятались от палящего солнца (и возможного дождя) под зонтиками. По тем же причинам (а еще потому, что это был символ могущества) над самыми важными садху несли зонты их последователи.
Из репродукторов непрерывно летели объявления, и так же непрерывно звучали барабаны и трубы на фоне бормотания толпы, которое то и дело сменялось ревом. Шествия прокатывались по пляжу волна за волной: священники в желтых одеяниях и оранжевых тюрбанах, сопровождаемые гудением туб и раковин шанкха; паланкин с заспанным стариком, похожим на фаршированного попугая (перед ним несли красный бархатный вымпел с надписью: «Шри 108 Свами Пробхананда Джи Махарадж, Ведантачарья, магистр искусств»); полуголые наги с тонкими шнурами на талиях и спрятанными в белые мешочки гениталиями; длинноволосые мужчины с серебряными жезлами; оркестры и ансамбли всех мастей, одни были в черных кителях с золотыми эполетами и нестройно гудели в кларнеты, другие (под названием «Дивана 786»[64] – очевидно, мусульмане; как же их наняли выступать на этом шествии?) в красных кафтанах играли на гобоях. На колеснице, запряженной лошадьми, сидел беззубый старик, яростно оравший в толпу: «Хар, хар!» – а те ему отвечали: «Махадев!» Другой махант, жирный, темнокожий и с пышной женской грудью, блаженно улыбался всем с коляски, запряженной людьми, и швырял в паломников бархатцы (а паломники торопливо собирали их на влажном песке).
К этому времени Вина и компания почти наполовину одолели спуск, битком забитый паломниками (в один ряд их умещалось почти пятьдесят). Сзади постоянно поджимали другие паломники, идущие из города, окрестных деревень и с дополнительных поездов, пущенных по случаю Пул Мелы. По обе стороны спуска тянулись глубокие канавы, поэтому двигаться можно было только вперед. Одно из шествий садху по какой-то причине застопорилось: быть может, они встретили впереди препятствие или же просто захотели растянуть удовольствие и подольше покрасоваться перед зрителями. В толпе поднялось волнение. Старая госпожа Тандон предложила пойти назад, но это, разумеется, было невозможно. Наконец шествие двинулось дальше, начался долгожданный перерыв, и толпа на спуске рванула вперед через главную улицу Пул Мелы, спеша влиться в сплошную массу зрителей на другой стороне. Полицейским удалось восстановить порядок, и через несколько минут Бхаскар, сидевший на плечах Рама Виласа, увидел следующее шествие: несколько сотен полностью обнаженных нагов-аскетов, впереди и позади которых шествовало по шесть разодетых в золото слонов.
Бхаскар и его семья еще стояли на спуске, хотя до подножия им оставалось буквально двадцать футов. Они хорошо все видели. Когда толпа хлынула вперед, давка немного ослабла. Бхаскар потрясенно разглядывал голых, вымазанных золой мужчин, дородных и тощих, со спутанными волосами, с гирляндами из бархатцев на шеях и ушах. Их серые половые члены, обвислые или чуть привставшие, болтались туда-сюда, когда они маршировали мимо – по четыре человека в ряду, высоко воздев над головами копья и трезубцы. Мальчик был слишком потрясен, чтобы задавать вопросы бабушке. Но толпа подняла жуткий рев, и несколько женщин, молодых и среднего возраста, бросились к нагам, чтобы прикоснуться к их ногам и собрать пыль, по которой те прошли.
Наги, впрочем, никому не позволили бы нарушить строй. Они свирепо оскалились на женщин и стали грозить им трезубцами. Полицейские пытались образумить женщин, но тщетно. Так продолжалось некоторое время: нескольким женщинам все же удалось пробиться через живое оцепление в конце спуска и распластаться у ног святых. Шествие вдруг остановилось.
Никто не знал, почему это произошло. Все думали, что через минуту-другую наги двинутся дальше, но они стояли и начинали терять терпение. Толпу опять поджимало сзади: прибывающих толкали в спины, а те, в свою очередь, толкали остальных. У подножия началась давка. Какой-то мужчина крепко прижался к Вине, и та, разозлившись, попыталась обернуться и не смогла: места не было. Дыхание тут же перехватило. Люди вокруг подняли крик. Кто-то орал, чтобы полиция их пропустила, другие просили узнать, что стряслось. У тех, кто стоял повыше, обзор был лучше, но и они не понимали, в чем дело. Они видели, что слоны, шагавшие впереди нагов, стоят на месте, потому что шедшие перед ними садху тоже остановились. Но почему это произошло, сказать было невозможно: на таком удалении участники шествий и зрители сливались в одну сплошную толпу, ничего не разберешь. Те, кто сверху, пытались что-то объяснять, но их слова терялись в криках толпы, неумолчном барабанном бое и бесконечных объявлениях из репродукторов.
Люди у подножия спуска ничего не понимали; началась паника. А когда через несколько минут стало ясно, что к нагам сзади подступает следующая процессия, образуя сплошную преграду на пути прибывающих сверху паломников, паника начала расти. Жара, и без того невыносимая, становилась удушающей. Полицейские сами увязли в толпе, которую пытались контролировать. А с вокзала продолжали идти уставшие от жары и долгой поездки, но воодушевленные паломники и – не догадываясь, что происходит внизу, – усердно проталкивались вперед, к священному фикусу на спуске и священному Гангу.
Вина увидела, как Прийя схватилась за свое ожерелье. Ее рот был широко открыт, она едва дышала. Бхаскар недоуменно смотрел на бабушку и мать. Он не понимал, что происходит, но был вне себя от страха. Рам Вилас, увидев, что Прийю давят, подался к ней – и Бхаскар слетел у него со спины. Вина сумела его подхватить. Но старой госпожи Тандон нигде не было видно: беспомощная и неумолимо подвигающаяся вперед толпа проглотила ее, как песчинку. Люди орали во все горло, хватались друг за друга, наступали друг на друга, пытались найти своих родственников, мужей и жен, родителей и детей или просто сучили руками, из последних сил борясь за глоток воздуха и собственную жизнь. Зрителей начало оттеснять к нагам, и те, испугавшись, что их задавят, с грозным рыком заработали трезубцами. Люди падали, истекая кровью. При виде крови остальные запаниковали еще больше и попытались рвануть назад. Но идти было некуда.
Некоторые люди, стоявшие по краям спуска, попытались перелезть через бамбуковые ограждения и спуститься в канавы. Но после вчерашней бури склоны канав стали скользкими, а на дне стояла вода. Возле одной из канав укрылось больше сотни нищих, калек и слепцов. Раненые паломники, жадно глотая воздух и пытаясь удержаться на скользких склонах, кубарем покатились прямо на этих несчастных, давя их насмерть. Кто-то искал спасение в воде, и вскоре она превратилась в кровавое месиво, так как все больше паломников со спуска падало или соскальзывало на орущих внизу людей.
У подножия спуска, где застряли Вина и ее родные, покалеченные люди умирали на месте. Старики и больные просто оседали на землю: у них, измотанных долгой дорогой и жарой, не было сил пережить потрясение и давку. Один студент, не в состоянии пошевелить даже пальцем, беспомощно смотрел, как его мать затаптывают насмерть, а отцу ломают ребра. Многих раздавило друг об друга. Одни задыхались, другие погибали от травм. Вина увидела, как рядом с ней упала наземь пожилая женщина: изо рта у нее текла кровь.
Наступил абсолютный, леденящий душу хаос.
– Бхаскар… Бхаскар, не отпускай мою руку! – крикнула Вина, крепко сжимая ладонь сына.
Каждое слово давалось ей с большим трудом. Толпу перепуганных насмерть, измученных, обезумевших людей качало то в одну сторону, то в другую, и в какой-то миг Вина почувствовала, что хватка ее слабеет: кто-то втиснулся между ней и Бхаскаром.
– Нет, нет! – в ужасе закричала она.
Однако делу это не помогло: ладонь сына медленно, пальчик за пальчиком, выскользнула из ее руки.
За пятнадцать минут погибло больше тысячи человек.
Наконец полиции удалось донести до руководства железной дороги, чтобы остановили поезда. Потом возвели ограждения на подходе к спуску и расчистили пространство под спуском и вокруг него. Из репродукторов звучали объявления, чтобы паломники шли назад, не входили на территорию фестиваля и не смотрели на шествия. Все запланированные шествия были отменены.
Никто по-прежнему не понимал, что случилось.
Дипанкар стоял среди зрителей по другую сторону главной улицы. Он с ужасом смотрел на бойню, происходившую меньше чем в пятидесяти футах от него, но помочь не мог: от толпы на спуске его отделял плотный строй нагов. Да его действия ничего бы и не дали, он только погиб бы или получил тяжелые травмы. Знакомых в толпе он не увидел, но в таком месиве попробуй что-нибудь разбери. Зрелище было чудовищное, как будто человечество сошло с ума и решило совершить коллективное самоубийство.
Он видел, как молодой наг яростно колет трезубцем мужчину – старика, который в панике пытался пробиться сквозь строй на другую сторону улицы. Старик упал, потом с трудом поднялся. Кровь струилась из ран на его плече и спине. С ужасом Дипанкар узнал его: это был тот самый старик, с которым он познакомился в лодке, бывалый паломник из Салимпура, отказавшийся совершать омовение где попало. Он хотел снова скрыться в толпе, но та вновь качнулась вперед, повалила его наземь и растоптала. Когда в следующий миг толпа отпрянула, испугавшись трезубцев, на земле осталось изуродованное тело старика, похожее на груду прибитого к берегу мусора.
Тем временем политики, военные и прочие важные персоны, наблюдавшие за пышными шествиями с крепостного вала форта, потрясенно взирали на происходящее. Паника началась так неожиданно и все закончилось так быстро, что количество неподвижных тел, оставшихся лежать на земле, когда обезумевшая толпа наконец схлынула, просто не укладывалось в голове. Что произошло? Какие организационные недочеты могли привести к такой трагедии? Кто виноват?
Командир форта, не дожидаясь официального запроса властей, тут же отправил солдат в помощь полиции и организаторам Мелы. Они начали убирать тела, относить раненых в центры оказания первой помощи, а трупы – в полицейский участок Пул Мелы. Он также предложил немедленно развернуть оперативный штаб по устранению последствий давки: для этой цели решено было использовать временную телефонную станцию, сооруженную специально для фестиваля.
Высокопоставленные лица, что хотели искупаться в Ганге в этот благоприятный день, находились в тот момент на борту катера, пересекавшего реку. К ним подбежал встревоженный капитан. Главный министр и министр внутренних дел стояли рядом. Капитан протянул главному министру бинокль и сказал:
– Господин министр… На входном спуске возникла непредвиденная ситуация. Вероятно, вы захотите взглянуть на это своими глазами…
С. С. Шарма без слов взял бинокль и подкрутил резкость. То, что издалека казалось легким волнением в толпе, предстало его глазам во всей ужасающей ясности. Он разинул рот, зажмурился, потом снова осмотрел в бинокль верхнюю часть спуска, канавы по обеим сторонам, нагов, беспомощную полицию. С одним-единственным словом – «Агарвал!» – он вручил бинокль коллеге.
Первым делом министр внутренних дел подумал, что в итоге его могут привлечь к ответственности за случившееся. Пожалуй, несправедливо будет счесть эту мысль возмутительно недостойной, ведь даже во время самых страшных бедствий некая часть нашего разума – как правило, та, что откликается быстрее остальных, – заранее готовится к волне, что должна докатиться до нас из эпицентра.
– Но все было продумано!.. Организаторы лично показывали мне планы… – Министр внутренних дел осекся.
Прийя. Где Прийя?! Она собиралась пойти на фестиваль с дочкой Махеша Капура – посмотреть на шествия, окунуться… Да нет, с ней все хорошо, ничего не случилось… Министра обуревала то любовь к дочери, то страх за собственную шкуру, и несколько минут он был не в состоянии вымолвить ни слова. Потом он вернул бинокль главному министру. Главный министр что-то ему говорил, но Агарвал ничего не понимал. Слова не имели никакого смысла. Он спрятал лицо в ладонях.
Мало-помалу туман в голове рассеялся, и он сказал себе, что на песках Ганга сейчас миллионы людей; вероятность того, что Прийя попала в давку на спуске, исчезающе мала. Однако он по-прежнему сходил с ума от волнения за свое единственное дитя. Только бы с ней ничего не случилось, твердил он мысленно, Господи, только бы с ней ничего не случилось!
Главный министр хмурился и говорил очень сурово. Но Агарвал по-прежнему не улавливал смысла его слов и ничего, кроме резкого тона, не слышал. Через минуту-другую он ошалело перевел взгляд на Ганг. По воде рядом с их катером плыли розовый лепесток и кокосовая скорлупка. Сцепив ладони, он начал молиться священной реке.
Поскольку у катера осадка была ниже, чем у обычной лодки, пристать к мелкому берегу Ганга оказалось непросто. Капитан в конце концов решил пришвартоваться к длинной цепи из лодок, которые пришлось фактически реквизировать для этих целей. Пока он швартовался, прошло больше сорока пяти минут. Толпы возле основных купальных зон со стороны Брахмпура изрядно поредели: весть о случившейся на спуске катастрофе быстро облетела фестиваль. Купальни под красочными вывесками – с изображениями попугая, павлина, медведя, ножниц, горы, трезубца и так далее – были почти пусты. Всего несколько человек стояли в воде: робко окунувшись разок-другой, они поспешили прочь.
Слегка прихрамывающий главный министр и министр внутренних дел, которого буквально колотило от волнения, в компании еще нескольких чиновников подошли к злополучному месту у подножия спуска. Всю эту обширную территорию очистили от людей. Зрелище было жуткое: ни живых, ни мертвецов на песке, только туфли, шлепанцы, зонтики, какая-то еда, клочки бумаги, лохмотья, сумки, кухонная утварь и прочие пожитки. Вороны клевали объедки. Тут и там на песке темнели влажные бурые пятна, но ничто не указывало на ужасающие масштабы бедствия.
Командир форта засвидетельствовал свое почтение министрам, затем его примеру последовал один из организаторов Пул Мелы, чиновник ИГС. Прессу более-менее удалось разогнать.
– Где жертвы? – спросил главный министр. – Быстро вы расчистили территорию.
– Мы отнесли их в участок, господин.
– В какой именно?
– В полицейский участок Пул Мелы.
У главного министра слегка тряслась голова – такое с ним случалось, когда он сильно уставал, но сейчас причина была иная.
– Мы немедленно отправляемся туда. Агарвал, это… – Главный министр указал на место происшествия, покачал головой и умолк.
Л. Н. Агарвал, который мог думать только о Прийе, усилием воли взял себя в руки. Он вспомнил о великом герое Сардаре Валлабхаи Пателе[65], скончавшемся меньше года назад. Рассказывали, что Патель был на судебном слушании, отстаивал интересы клиента, обвинявшегося в убийстве, когда ему сообщили о смерти жены. Он сумел взять себя в руки и закончить защитительную речь. Лишь после суда он позволил себе оплакать погибшую, не причинив вреда живым. Он понимал, что его долг превыше личного горя.
Куда бы ни ускользал неустойчивый, шаткий манас, Обуздав, к воле Атмана надлежит его приводить отовсюду[66].
На ум пришли слова Кришны из «Бхагавадгиты», но за ними тут же раздался более свойственный человеческой природе крик Арджуны[67]:
Манас подвижен, Кришна, беспокоен, силен, упорен, Полагаю, его удержать так же трудно, как ветер!
По дороге в полицейский участок министр внутренних дел попытался трезво оценить ситуацию.
– Что с ранеными? – осведомился он.
– Их отвели в центры первой помощи, господин.
– Сколько их?
– Не знаю, господин, но, если отталкиваться от количества погибших…
– Здесь нет подходящих условий. Всех, кто серьезно ранен, нужно отвезти в больницу.
– Господин. – Чиновник понимал, что это невозможно, и сказал, рискуя навлечь на себя гнев министра: – Как мы это сделаем, если выезд полностью занят паломниками, покидающими территорию фестиваля? Мы всем говорим, чтобы уезжали как можно быстрее.
Л. Н. Агарвал напустился на чиновника (до сих пор он не позволял себе ни единого упрека в адрес организаторов – хотел сперва понять, кто в ответе за случившееся, а уж потом выпускать яд):
– Да есть ли у вас мозги или нет? Я говорю не про выезд, а про въезд! Въездной спуск совершенно пуст и оцеплен. Используйте его для вывоза раненых, он достаточно широкий. А часть дороги у подножия спуска используйте для парковки автомобилей. Да, реквизируйте все транспортные средства в радиусе мили от священного фикуса на въезде.
– Простите… реквизировать?
– Да. Вы меня слышали. Письменный приказ составлю в ближайшее время, а вы пока отдайте распоряжение, чтобы начинали действовать немедленно. И предупредите больницы.
– Хорошо, господин.
– Свяжитесь с университетом, с юридическим и медицинским колледжами. В ближайшие дни нам понадобится много волонтеров.
– Но там никого нет – каникулы, господин. – Поймав взгляд Л. Н. Агарвала, он тут же осекся. – Да, господин, я узнаю, что можно сделать.
Чиновник собрался уходить.
– А заодно, – добавил главный министр чуть мягче, чем его коллега, – вызовите сюда генерального инспектора полиции и главного секретаря.
Полицейский участок представлял собой ужасающее зрелище.
Снаружи рядами лежали трупы, которые предстояло опознать, – прямо на песке, под палящим солнцем, потому что больше поместить их было некуда. Многие были растоптаны и изувечены до неузнаваемости, другие казались просто спящими – однако сон их был настолько крепок, что они не отмахивались даже от мух, омерзительным толстым слоем облепивших их лица и раны. Жара стояла чудовищная. Среди тел бродили, рыдая и всхлипывая, родственники: они искали своих любимых. Неподалеку сцепились в крепких объятьях и горько плакали двое мужчин – то были братья, уже не чаявшие увидеть друг друга живыми. Еще один мужчина обнимал мертвую жену и почти гневно тряс ее за руки, словно надеялся таким образом вернуть ее к жизни.
– Где тут телефон? – вопросил Л. Н. Агарвал.
– Сейчас принесу, господин! – поспешил на помощь какой-то полицейский.
– Ладно, не надо, я позвоню изнутри.
– Вот, господин, телефон уже здесь, – сказал услужливый полицейский, протягивая ему телефонный аппарат на длинном проводе.
Министр внутренних дел сперва позвонил зятю. Услышав, что дочь и зять ушли вместе на Мелу и с тех пор от них ни слуху ни духу, он спросил:
– А дети?
– Оба остались дома.
– Слава богу. Если что-то узнаете о Прийе, немедленно позвоните в полицейский участок – ваше сообщение меня найдет, где бы я ни был. Скажите Раи Бахадуру, чтобы не волновался. Хотя нет… Погодите, если он еще не в курсе, вообще ничего ему не говорите. – Впрочем, Л. Н. Агарвал знал, как быстро разлетаются новости: о давке на Пул Меле наверняка уже знал весь Брахмпур… Да что там Брахмпур, половина Индии!
Главный министр кивнул министру внутренних дел. В его голосе послышались нотки сочувствия:
– Ох, Агарвал, я же не подумал…
На глазах Л. Н. Агарвала выступили слезы.
Через некоторое время он спросил:
– Пресса здесь была?
– Здесь пока нет, господин министр. Они фотографировали трупы на месте происшествия.
– Ведите их сюда, пригласите к сотрудничеству. И правительственных фотографов тоже зовите. А где полицейские фотографы? Надо заснять каждое тело со всех сторон. Каждое!
– Но господин!..
– Здесь уже стоит запах. Скоро эти трупы превратятся в рассадник болезней. Кого родственники опознают – пусть увозят домой, остальных нужно кремировать завтра же. Подготовьте место для кремации на берегу Ганга, организаторы фестиваля вам помогут. Но до кремации, естественно, нужно сфотографировать всех, кого не удалось опознать с помощью родственников или иными способами.
Главный министр ходил вдоль длинных рядов, морально готовясь к худшему. Наконец он спросил:
– Еще жертвы есть?
– Да, господин, они продолжают поступать. В основном из центров первой помощи.
– А где находятся эти центры? – Сердце Л. Н. Агарвала то и дело ухало куда-то в пятки, и он никак не мог с ним совладать.
– Господин, их несколько, есть весьма отдаленные… А лагерь для потерявшихся и раненых детей совсем рядом, вон там.
Министр внутренних дел уже знал, что его собственные внуки в безопасности. Первым делом ему хотелось прочесать центры первой помощи, где лежали раненые, прежде чем их не начали развозить (согласно его собственному распоряжению) по больницам города. Но сердце подсказывало поступить иначе. Он вздохнул и сказал:
– Хорошо, схожу сначала туда.
Главному министру С. С. Шарме стало плохо от жары, и его срочно повезли домой. Министр внутренних дел отправился к палаткам, где временно разместили раненых детей. Из репродукторов летели в основном их имена – диктор зачитывал их хриплым и скорбным голосом.
– Рам Ратан Ядав из деревни Макаргандж округа Баллиа, штат Уттар-Прадеш, мальчик примерно шести лет, ждет родителей в палатке для потерявшихся детей рядом с полицейским участком. Просим родителей как можно скорее его забрать.
Однако многие дети – в возрасте от трех месяцев до десяти лет – не могли назвать ни своего имени, ни деревни, откуда приехали, а родители других малышей, которые сейчас плакали, хныкали или просто спали от шока и усталости, сами лежали, обездвиженные смертью, на песке у полицейского участка.
Женщины-волонтеры кормили этих детей и как могли утешали. Они составляли списки – увы, в силу обстоятельств отнюдь не исчерпывающие – найденышей и передавали в оперативный штаб, где их сличали со списками потерявшихся. Но министру внутренних дел стало ясно, что найденных детей, которых в ближайшее время никто не заберет, тоже необходимо сфотографировать.
– Передайте в штаб… – начал было он.
Тут сердце едва не выскочило у него из груди. Он услышал голос дочери:
– Папа!
– Прийя!
Имя, означавшее «возлюбленная», еще никогда не казалось ему столь подходящим и правильным. Он взглянул на дочь и зарыдал. Потом обнял ее и спросил, заметив печаль в ее глазах:
– Где Вакил-сахиб? С ним все хорошо?
– Да, папа, он там. – Она показала на дальний конец палатки. – Но мы не можем найти сына Вины! Поэтому и пришли сюда.
– А в полицейском участке спрашивали? Я не успел взглянуть на детей, которые там…
– Да, папа.
– И?
– Его там нет.
Помолчав немного, она сказала:
– Может, поговоришь с Виной? Они со свекровью просто с ума сходят от волнения… А мужа Вины нет в городе!
– Нет. Нет! – Л. Н. Агарвал еще не успел оправиться от страха за жизнь собственной дочери и не был готов к встрече с теми, кто сейчас испытывал те же муки.
– Папа…
– Ладно. Хорошо. Дай мне пару минут.
В конце концов он подошел к дочери Махеша Капура и произнес все нужные, разумные утешения: если Бхаскара до сих пор не принесли в полицейский участок, шансы на его спасение очень высоки и так далее… Однако, говоря все это, он сам слышал, какими пустыми кажутся его слова матери и бабушке пропавшего мальчика. Он заверил их, что лично наведается в центры оказания первой помощи и позвонит дедушке Бхаскара в Прем-Нивас, если будут какие-то новости, плохие или хорошие. Сами они тоже пусть периодически звонят в участок.
Однако ни в одном из центров оказания первой помощи лягушонка не оказалось; время шло, и с каждым часом Вину и старую госпожу Тандон, а вскоре и господина Махеша Капура с женой, Прана и Савиту, Прийю и Рама Виласа Гойала (те уже начинали казнить себя за случившееся) все сильнее охватывали отчаяние и безысходность.
Махеш Капур искренне сочувствовал Прийе и уговаривал ее не глупить: разве можно брать на себя ответственность за то, что никому не подвластно? Однако он прекрасно знал: в данном случае ответственность целиком и полностью лежит на плечах ее отца. Он же министр внутренних дел. Его долгом было убедиться, что организаторы приняли все меры для предотвращения подобной катастрофы. Уже как минимум один раз, во время стрельбы в Чоуке, Л. Н. Агарвал продемонстрировал либо собственную недальновидность, либо слепую веру в других, кому он по глупости делегировал полномочия. И хотя у Махеша Капура редко находилось время на семью, он очень любил единственного внука и был вне себя от горя за жену и дочь.
В ту ночь все остались в Прем-Нивасе. С Кедарнатом так и не связались – он уехал из Брахмпура, а вызвонить его по межгороду было трудно (к тому же в Канпуре, куда он мог отправиться по рабочим делам, его не оказалось). Ман, питавший теплые чувства к Бхаскару, все еще был в Дебарии. Вина и старая госпожа Тандон первыми вернулись домой в смутной надежде, что Бхаскар может быть уже там. Но никто из соседей не видел мальчика. Телефона у них не было, а куковать ночью вдвоем, в полном неведении, было невыносимо. Соседка сверху в красном сари заверила их, что сразу же позвонит домой министру-сахибу, если будут какие-то новости, после чего Вина со свекровью вернулись в Прем-Нивас. Вина мысленно распекала Кедарната за то, что его, как обычно, нет в Брахмпуре.
«Как и моего отца, когда мама меня рожала», – невольно подумалось ей.
К тому времени в Прем-Нивас приехали и Пран с Савитой. Пран знал, что в эту трудную минуту должен быть с родителями и сестрой, но и жене в ее нынешнем состоянии лишняя нервотрепка была ни к чему. Если бы мать или Лата были дома, он мог бы со спокойным сердцем оставить Савиту на их попечение и заночевать в Прем-Нивасе с родными. Но последнее письмо госпожи Рупы Меры пришло из Дели, и сейчас она находилась либо в Канпуре, либо в Лакхнау – слишком далеко, чтобы помочь.
Ночью вся семья обсуждала, что предпринять дальше. Никто не спал. Госпожа Капур молилась. Увы, почти все возможные меры уже были предприняты: в поисках Бхаскара родные прочесали больницы (исходя из предположения, что его, раненого, могли доставить туда неравнодушные) и полицейские участки.
Никто не сомневался, что Бхаскар, мальчик умный и, как правило, рассудительный, либо вернулся бы домой, либо нашел бы способ связаться с дедушкой и бабушкой. Значит, такой возможности у него не оказалось. Быть может, его тело ошибочно опознали и кремировали? Или во всей этой суматохе кто-то его похитил? По мере того как перед лицом фактов отпадали правдоподобные версии, им на смену приходили маловероятные, но оттого не менее страшные.
В ту ночь никто так и не уснул. Тревожили семью не только собственные горе и волнение, но и звуки празднеств по случаю месяца Рамадана. Поскольку мусульманский календарь – лунный, за последние несколько лет Рамадан снова сполз в лето. В жару голодать было непросто (самые набожные мусульмане в дневные часы отказывались даже от воды), и тем сильнее народ радовался заходу солнца: ночью все пировали и праздновали.
Когда постившийся наваб-сахиб услышал о трагедии на Пул Меле, он строго-настрого запретил какие-либо празднования в своем доме. Весть о пропавшем без вести внуке Махеша Капура расстроила его еще больше. Однако подобное сопереживание чужому горю было отнюдь не всеобщим, и даже Махеш Капур, человек понимающий, невольно морщился от звуков праздника и веселья, летевших с улиц, по которым только что, подобно пожару, пролетела весть о катастрофе.
Время от времени звонил телефон, и все вскакивали с мест, преисполненные страха и надежды. Увы, звонили либо друзья и сочувствующие, либо из какого-нибудь официального источника докладывали, что новостей по-прежнему нет, либо звонки вовсе не имели никакого отношения к Бхаскару.
Днем ранее по распоряжению министра внутренних дел было реквизировано некоторое количество транспортных средств, на которых раненых развозили по больницам. Одним из таких автомобилей оказался «бьюик» доктора Кишена Чанда Сета.
Доктор Сет решил в тот день сходить в кино, и его машина была припаркована рядом с «Риальто». Когда он вышел из кинотеатра, рыдая от избытка чувств и ведомый под руку хладнокровной молодой женой Парвати, он обнаружил, что к его машине прислонились двое молодых полицейских.
Доктор Кишен Чанд Сет моментально рассвирепел и грозно вскинул трость, – если бы не Парвати, он не преминул бы пустить ее в ход. Полицейские, знавшие репутацию доктора Сета, сделали виноватые лица.
– Нам приказано реквизировать вашу машину, господин, – сказали они.
– Рекви… Что?! – выплюнул доктор Сет. – Убирайтесь вон с глаз моих, пока я не… – Он умолк, растерявшись: ни одно наказание для этих наглецов не показалось ему достаточным.
– Это из-за Пул Мелы…
– Суеверие! Чушь! – вскричал доктор Кишен Чанд Сет. – Немедленно пустите меня к машине. – Он достал ключи.
Один из полицейских – младший инспектор полиции – на удивление ловким и неожиданным движением выхватил ключи из его рук. Лицо у него при этом было очень виноватое. Доктора Сета едва не хватил удар.
– Ты… Да как ты посмел… – охнул он. – Тевтонское мракобесие… – добавил он по-английски. В его представлении это было страшнее, чем колоть штыками младенцев.
– Господин, на празднике произошла трагедия, и нам…
– Что за чушь! Если бы там что-то случилось, мне бы сообщили. Я ведь доктор… радиолог! У врачей нельзя отнимать автомобили, вы не имеете права! Покажите ваш приказ.
– …Нам приказано реквизировать все транспортные средства в радиусе мили от священного фикуса.
– Да я просто в кино приехал, этой машины здесь фактически нет, – сказал доктор Кишен Чанд Сет, показывая на свой «бьюик». – Верните ключи! – Он потянулся за ключами.
– Киши, дорогой, не кричи, пожалуйста, – сказала Парвати. – А вдруг там что-то стряслось? Последние три часа мы просидели в кинозале.
– Уверяю вас, господин, действительно случилась беда, – сказал полицейский. – Очень много погибших и раненых. Я реквизирую ваш автомобиль по четкому распоряжению министра внутренних дел штата Пурва-Прадеш. Исключение составляют только автомобили действующих – не вышедших на пенсию – врачей. Мы обещаем пользоваться вашей машиной очень аккуратно.
Последние слова, конечно, были призваны его задобрить. Доктор Кишен Чанд Сет моментально понял, что его машину будут эксплуатировать самым нещадным образом. Если этот идиот говорит правду, то через несколько дней, когда автомобиль вернут владельцу, в двигателе будет песок, а на кожаной обивке сидений – кровь. Но неужели на Пул Меле в самом деле что-то стряслось? Или полицейским опять Независимость в голову ударила? Ох уж эта вседозволенность, народ совсем от рук отбился…
– Эй, ты! – крикнул он случайному прохожему.
Прохожий – весьма уважаемый и добропорядочный секретарь правительственной организации, не привыкший к подобному обращению, – замер на месте и озадаченно, вежливо осведомился:
– Вы это мне?
– Да, тебе, тебе. На Пул Меле действительно что-то произошло? Сотни погибших? – Последние слова были произнесены с презрительным недоверием.
– Да, сахиб, увы, это так. Сперва прошел слух, а потом и по радио сообщили. Это правда. Сотни жертв – и это только по официальным данным.
– Ясно. Хорошо, забирайте машину, – буркнул доктор Кишен Чанд Сет. – Но имейте в виду: чтобы никакой крови на сиденьях, ясно? Я этого не потерплю! Вы меня слышали?
– Да, господин. Уверяю, через неделю машина будет у вас, в целости и сохранности. Где вы живете?
– Все знают, где я живу! – небрежно бросил доктор Кишен Чанд Сет и шагнул на проезжую часть, размахивая тростью. Он собирался реквизировать такси – или еще какую-нибудь машину – и поехать наконец домой.
Л. Н. Агарвал не пользовался популярностью среди брахмпурских студентов. Его не любили за авторитарные замашки и за попытки манипулирования Исполнительным советом Брахмпурского университета. Лидеры почти всех студенческих политических партий не стеснялись выступать с речами выраженной антиагарвалской направленности.
Министр внутренних дел об этом знал, и потому его просьбу набрать студентов-волонтеров направили в университет от имени главного министра. На лето студенты в основном разъезжались по домам, но многие местные откликнулись на призыв о помощи, – впрочем, они наверняка откликнулись бы даже в том случае, если бы призыв подписал Л. Н. Агарвал.
Кабир был сыном университетского преподавателя. Жили они неподалеку от университета, и потому он одним из первых услышал о наборе добровольцев для устранения последствий давки на Пул Меле. Они с младшим братом Хашимом тут же отправились в оперативный штаб, развернутый в стенах форта. Солнце уже опускалось за палаточный город. Помимо множества небольших огней в нескольких местах горели огромные погребальные костры: там кремировали трупы. Из репродукторов несся бесконечный молебен – список имен погибших, который зачитывали всю ночь.
Кабира и Хашима распределили по разным центрам оказания первой помощи. Первые волонтеры очень обрадовались, когда их сменили: они падали с ног от усталости и голода. Перекусить, поспать хоть несколько часов – а потом снова за работу.
Невзирая на всеобщие усилия – списки, центры, лагеря, оперативный штаб, участки, – в городе и на территории Пул Мелы царил скорее хаос, чем порядок. Никто не знал, например, что делать с потерявшимися женщинами (большинство были стары и немощны, голодны, без гроша в кармане), пока женский комитет Конгресса, устав от нерешительности властей, не взял дело в свои руки. Мало кто знал, куда вообще следует везти потерявшихся, мертвых, раненых, и мало кто знал, где их искать. Несчастные, отбившиеся от своих групп паломники брели по раскаленному песку из одного конца фестивальной территории в другой, только чтобы узнать, что жителей их штата собирают не здесь, а в совершенно другом месте. Раненых и мертвых детей свозили то в лагерь для потерявшихся, то в центры оказания первой помощи, то в полицейский участок. Указания из репродукторов то и дело менялись – видимо, по усмотрению того, кто садился за микрофон.
После долгой ночи в центре оказания первой помощи Кабир сидел без сил и глядел перед собой, когда в палатку внесли Бхаскара.
Его нес – очень бережно – печальный толстяк средних лет. Бхаскар казался спящим. Кабир нахмурился, увидев его, и тут же вскочил на ноги. Он признал в мальчике папиного юного друга, любителя математики.
– Я нашел его на песке сразу после давки, – пояснил человек, укладывая мальчика на землю, где и мест-то уже почти не было. – Он лежал неподалеку от спуска… Везунчик, его там и растоптать могли! Я отнес его в свой лагерь, думал: вот сейчас он придет в себя и я отведу его домой. Понимаете, я очень люблю детей, а своих у нас с женой нет… – Он умолк, сообразив, что говорит не о том, и вернулся к рассказу: – В общем, один раз он очнулся, но на мои вопросы не отвечал, даже своего имени не вспомнил. А потом опять уснул и больше уже не просыпался. Покормить его не удалось. Я немного встряхнул беднягу – никакой реакции. И он ничего не пил. Но, милостью моего гуру, сердце его пока бьется.
– Вы правильно сделали, что принесли мальчика сюда, – заверил его Кабир. – Вероятно, я смогу найти его родителей.
– Ну, я собирался везти его в больницу, а потом на минутку прислушался к объявлениям из этих жутких репродукторов… Мол, потерявшихся детей, которых взяли на попечение гости праздника, следует держать на территории Пул Мелы, иначе установить их личность будет невозможно. Вот я и принес его сюда.
– Все правильно. Спасибо, – выдохнул Кабир.
– Что ж… Если я могу чем-то помочь, скажите… Правда, завтра утром я уезжаю. – Мужчина погладил Бхаскара по лбу. – У него нет никаких документов, поэтому не знаю, как вы сможете найти его родителей. Хотя я на своем веку и не такие чудеса видел. Ищешь человека, даже имени его не знаешь – и судьба вас сводит. Ну, всего вам доброго.
– Спасибо, – ответил Кабир, зевнув. – Вы ему очень помогли. Но кое-что еще можете сделать, если не возражаете. Отнесете эту записку по адресу, который я вам скажу? Это неподалеку от университета.
– Конечно, конечно!
Кабиру пришло в голову, что записка найдет его отца быстрее, если не удастся дозвониться до него по телефону. Он нацарапал несколько строк – из-за усталости почерк был неважный, – сложил лист бумаги вчетверо, написал сверху адрес и вручил послание толстяку:
– Отнесите как можно скорее.
Мужчина кивнул и ушел, скорбно напевая что-то себе под нос.
После смены в центре оказания первой помощи Кабир подошел к телефону и попросил оператора набрать номер доктора Дуррани. Линии оказались заняты, и его попросили позвонить чуть позже. Десять минут спустя он все-таки дозвонился, и отец, к счастью, был дома. Кабир сообщил ему новость и сказал, чтобы не обращал внимания на записку, которую ему принесут.
– Я узнал в нем твоего приятеля, того мини-Гаусса… Его зовут Бхаскар, так? Где он живет?
Его отец никак не мог собраться с мыслями.
– О… э-э… хм… – начал доктор Дуррани. – Трудно сказать… А какая у него фамилия, не знаешь?
– Я думал, ты знаешь, – сказал Кабир. Он прямо видел, как его отец сосредоточенно щурится и гримасничает.
– Ну, видишь ли, я не вполне уверен… Его приводят и уводят… Разные люди… Сперва кто-то приведет, мы поболтаем, а потом его забирают… Вот только на прошлой неделе…
– Знаю…
– Мы обсуждали теорему Ферма…
– Отец…
– Ах да, и еще интересный вариант леммы Перголези… В духе того, о чем говорил мой молодой коллега… Ах да! Может, нам… э-э… спросить его?
– Кого?
– Коллегу… Сунил Патвардхан его зовут, он должен знать мальчика. Мы познакомились у него в гостях, если не ошибаюсь. Бедный Бхаскар! Его родители, наверное… весьма озадачены.
Что бы это ни значило, Кабир понял, что от Сунила наверняка сможет добиться больше, чем от своего рассеянного отца. Он позвонил Сунилу Патвардхану, а тот вспомнил, что Бхаскар – сын Кедарната Тандона и внук Махеша Капура. Кабир позвонил в Прем-Нивас.
Махеш Капур снял трубку уже на втором гудке.
– Да.
– Могу я поговорить с министром-сахибом? – спросил Кабир на хинди.
– Вы с ним и говорите.
– Министр-сахиб, я звоню вам из центра оказания первой помощи, который находится под восточной стеной форта.
– Да. – Голос министра был натянут, как струна.
– Здесь ваш внук, Бхаскар…
– Он жив?
– Да. Его только что при…
– Так везите его немедленно в Прем-Нивас, чего вы ждете?! – перебил Махеш Капур.
– Министр-сахиб, прошу прощения, но я не могу уйти с поста. Вам придется его забрать.
– Да-да, конечно, понимаю…
– И считаю необходимым сообщить…
– Да-да, продолжайте, говорите!
– Возможно, мальчика не стоит перевозить в его теперешнем состоянии. Что ж, жду вас в лагере.
– Хорошо. Как вас зовут?
– Кабир Дуррани.
– Дуррани? – В голосе Махеша Капура послышалось искреннее удивление: воистину горе объединяет всех людей, независимо от вероисповедания. – Есть же такой математик?
– Да. Я его старший сын.
– Прошу, простите меня за резкость. Мы все на взводе. Я приду немедленно. Как он? Почему его нельзя транспортировать?
– Лучше быстрее приходите, и сами все увидите, – ответил Кабир. Потом, сообразив, как пугающе звучат его слова, тут же добавил: – Он цел, никаких видимых глазу травм у него нет.
– Под восточной стеной, говорите?
– Да, под восточной стеной.
Махеш Капур положил трубку и повернулся к семье: родные ловили каждое его слово.
Пятнадцать минут спустя Вина наконец заключила Бхаскара в объятья. Она сжимала его так крепко, что со стороны они могли показаться одним целым. Мальчик по-прежнему не пришел в сознание, однако лицо у него было спокойное. Мать без конца трогала его лоб и шептала его имя, снова и снова.
Когда отец представил ей усталого молодого человека из центра оказания первой помощи – сына доктора Дуррани, – она протянула руки к его голове и благословила его.
Дипанкар, который после давки не мог думать ни о чем, кроме смерти, сказал:
– А вообще-то это важно, бабá?
– Да. – Святой опустил добрый взгляд на четки, и его глазки изумленно заморгали.
Четки эти купил Дипанкар – одни для себя, а другие (по неясной даже ему самому причине) для Амита. Перед тем как покинуть Мелу, он попросил Санаки-бабý освятить их.
Санаки-бабá сложил руки чашей, взял четки и спросил:
– Какая форма, какая сила особенно тебе близка? Рама? Кришна? Или Шива? Или Шакти? Или Ом?
Поначалу Дипанкар не услышал и не понял вопроса. Разум его вновь и вновь возвращался к тем ужасам, которые он видел – или, скорее, испытал. Перед глазами возникло изувеченное тело старика; наги кололи его, толпа месила ногами… Хаос и безумие. Неужели к этому сводится человеческая жизнь? Какой в этом смысл? Неужели он здесь для этого? Теперь мечта узнать все, понять все казалась Дипанкару невероятно жалкой и пустой. Он был растерян, сломлен и напуган, как никогда.
Санаки-бабá положил руку ему на плечо. Хотя вопроса он не повторил, его прикосновение вернуло Дипанкара в настоящее – обратно к тривиальности великих идей и великих богов.
Санаки-бабá ждал ответа.
«Ом для меня слишком абстрактен, – подумал Дипанкар, – Шакти слишком таинственна, к тому же с меня этого хватило в Калькутте; Шива слишком свиреп, а Рама слишком благочестив. Кришна, вот кто мне подходит».
– Кришна, – ответил он.
Ответ вроде бы удовлетворил Санаки-бабý, но вслух он лишь повторил названное Дипанкаром имя.
Взяв обе его ладони в свои, он сказал:
– Теперь повторяй за мной: О, Владыка, сегодня…
– О, Владыка, сегодня…
– …на берегу Ганги, в городе Брахмпур…
– …на берегу Ганги, в городе Брахмпур…
– …во дни великой, приносящей удачу Пул Мелы…
– …во дни великой Пул Мелы…
– …во дни великой, приносящей удачу Пул Мелы… – настоял Санаки-баба.
– …во дни великой, приносящей удачу Пул Мелы… – неохотно повторил Дипанкар.
– …руками моего гуру…
– А вы – мой гуру? – вдруг скептически уточнил Дипанкар.
Санаки-бабá засмеялся.
– Тогда так: руками Санаки-бабы́, – предложил он.
– …руками Санаки-бабы́…
– …я беру этот символ имен твоих…
– …я беру этот символ имен твоих…
– …и да утолит он мои печали.
– …и да утолит он мои печали.
– Ом Кришна, Ом Кришна, Ом Кришна. – Тут Санаки-бабá закашлялся. – Это из-за благовоний. Давай выйдем… Итак, Дивьякар. Сейчас я тебе объясню, как ими пользоваться. Ом – это семя, это звук. Он не имеет формы и очертаний. Но дерево может вырасти только из ростка, и потому люди выбирают Кришну или Раму. Держи четки вот так… – Он отдал одни четки Дипанкару, и тот стал повторять за Санаки-бабóй. – Вторым и пятым пальцем не пользуемся. Зажми их большим и безымянным пальцами, а средним двигай бусины и приговаривай: «Ом Кришна». Да, вот так. Здесь сто восемь бусин. Когда доберешься до узелка, не переходи через него, а развернись и двигайся в обратную сторону. Как волны в океане – вперед и назад… Говори: «Ом Кришна», когда просыпаешься, когда одеваешься, когда вспоминаешь об этом… А теперь я хочу задать тебе вопрос.
– Бабаджи, я тоже хочу задать вам вопрос! – немного поморгав, сказал Дипанкар.
– Только мой вопрос поверхностный и мелкий, а твой – очень глубок, – сказал гуру. – Поэтому начнем с моего. Почему ты выбрал Кришну?
– Ну, я, конечно, восхищаюсь Рамой, но мне кажется…
– Он был слишком охоч до мирской славы, – закончил его мысль Санаки-бабá.
– И с Ситой так обращался…
– Она была раздавлена, – кивнул Санаки-бабá. – Перед ним стоял выбор: остаться царем или жить с Ситой. И он решил остаться царем. Несчастный…
– Кроме того, жизнь у него была одна, от начала до конца, – добавил Дипанкар. – А Кришна столько раз менялся. И в конце, когда он, поверженный, в Дварке…
Санаки-бабá никак не мог справиться с кашлем, вызванным благовониями.
– У всех в жизни случаются трагедии. А Кришна умел радоваться. Секрет жизни в принятии. Мы должны принимать счастье и горе, успех и поражение, славу и позор, сомнения и уверенность, пусть это и лишь подобие уверенности. Скажи, когда ты уезжаешь?
– Сегодня.
– И каков твой вопрос? – вкрадчиво и серьезно спросил Санаки-бабá.
– Бабá, как вы объясните происшедшее? – Дипанкар указал на далекие клубы дыма от огромного погребального костра, где сейчас сжигали сотни неопознанных тел. – Все это – лила Вселенной, игра Господа? Им повезло умереть в столь благоприятное время?
– Завтра должен прийти господин Майтра, верно?
– Кажется, да.
– Он просил помочь ему обрести душевное равновесие, и я велел ему прийти позже.
– Угу. – Дипанкар не сумел скрыть своего разочарования.
И вновь он подумал о затоптанном старике, который толковал о льде и соли, о завершении паломничества по берегам Ганги и возвращении к источнику, которое он запланировал на следующий год. «Где я сам буду в следующем году? – гадал Дипанкар. – Где будут все?»
– Однако я не отказал ему в ответе, верно? – сказал Санаки-бабá.
– Нет, не отказали, – вздохнул Дипанкар.
– Устроит ли тебя промежуточный ответ?
– Да, – кивнул Дипанкар.
– Я считаю, что администрация празднества допустила ряд организационных ошибок, – вкрадчиво произнес Санаки-бабá.
Газетчики, прежде на все лады восхвалявшие «высокие организационные стандарты» и «продуманную инфраструктуру Пул Мелы», теперь дружно накинулись на устроителей и полицию. Версий происшедшего было множество. По одной из них, перегрелась и сломалась машина, тянувшая одну из платформ, что и запустило цепную реакцию.
По другой версии, машина принадлежала не шествующим, а какому-то высокопоставленному чиновнику, и ее вообще не должны были пускать на территорию Пул Мелы, тем более в день Джетх-Пурнимы. Общественное мнение было таково, что полицейским нет дела до паломников, они обслуживают лишь высоких гостей. А высоким гостям тоже плевать на народ, они только и знают, что злоупотреблять положением. Да, главный министр в тот день выступил перед прессой с трогательной речью, однако намеченный на вечер правительственный банкет никто отменять не стал. Губернатор мог хотя бы соблюсти внешние приличия – раз уж состраданием не блистал.
Авторы третьей версии винили полицию, которая должна была расчищать путь шествиям, однако не справилась со своими обязанностями. Из-за недальновидности стражей порядка на подходе к купальням образовались слишком плотные толпы, и шествия садху встали. Действия полиции были плохо скоординированы, личный состав недоукомплектован, в рядах царил полный разлад. Руководство состояло из некомпетентных молодых сотрудников с диктаторскими замашками, которые управляли нарядами, набранными из самых разных регионов страны, – эдакая сборная солянка, где никто друг друга не знал и никто никому не подчинялся. На берегах Ганга в день давки находилось менее сотни констеблей и только два начальника, а непосредственно на месте катастрофы у спуска – всего семь сотрудников полиции! Суперинтенданта и вовсе не было на территории празднества.
Согласно четвертой теории, погибших было бы куда меньше, если бы не скользкая после вчерашней бури земля – особенно по краям спуска, где множество людей погибло в канавах.
Пятая версия звучала так: администрации следовало еще на этапе планирования Пул Мелы отвести под шествия северный, гораздо более свободный берег Ганга, дабы снизить предсказуемо фатальную нагрузку на южный берег.
Авторы шестой теории во всем винили кровожадных нагов и требовали, чтобы агрессивно настроенные акхары впредь не допускались на Пул Мелу.
Седьмые считали, что дело в «неправильной и недостаточной» подготовке волонтеров, которые по неопытности запаниковали и не смогли успокоить народ, что привело к давке.
Согласно восьмой версии, во всем был виноват индийский менталитет.
Истину – если она вообще была – могло установить только тщательное расследование. «Брахмпурская хроника» требовала создать «комиссию экспертов во главе с судьей Высокого суда для установления причин чудовищной трагедии и предотвращения подобных происшествий в будущем». Ассоциация адвокатов и Адвокатская палата критиковали правительство, в особенности министра внутренних дел. Свое коллективное открытое обращение они закончили следующими категоричными словами: «Скорость – вот что сейчас превыше всего. Да поразит возмездие убийцу»[68].
Несколько дней спустя в «Газетт экстраординари» появилось объявление, что особая следственная комиссия с широким кругом полномочий и поставленных задач создана и проведет расследование в кратчайшие сроки.
Пятеро судей, слушавших дело о Законе об отмене системы заминдари, старались соблюдать строгую конфиденциальность и не высказывать никаких мнений по данному вопросу. По окончании судебного разбирательства была объявлена отсрочка вынесения решения суда, и судьи погрузились в беспрецедентное безмолвие, выходящее за рамки стандартных норм профессиональной этики. Они вращались в тех же кругах, что и люди, судьбы которых должно было решить это разбирательство, и, безусловно, понимали, какой вес будет иметь любое, даже оброненное ими невзначай слово. Меньше всего они хотели очутиться в центре водоворота всеобщих догадок и спекуляций.
Однако спекуляций – повальных, активных и до боли непоследовательных – было не избежать. Один из судей, достопочтенный господин Махешвари, не догадываясь, как низко оценивает его компетентность Г. Н. Баннерджи, в беседе с одной дамой на званом чаепитии весьма лестно отозвался о защитительной речи прославленного адвоката. Судья по секрету сообщил даме, что тот привел несколько чрезвычайно убедительных доводов. Новость мгновенно облетела всех имеющих отношение к делу, и заминдары возрадовались. С другой стороны, предварительный вариант решения почти наверняка предстояло писать главному судье, а вовсе не господину Махешвари.
Однако именно главный судья устроил генеральному адвокату отменную головомойку. Шастри посовещался с коллегами, пересмотрел свои доводы и согласился, что, если он и дальше будет придерживаться линии, которая помогла ему выиграть в Бихаре, победа в Пурва-Прадеш ему не светит. Здесь судьи явно настроены иначе. Он дал задний ход и перестроил защиту, но никто не знал, чем увенчается его вторая попытка отстоять закон. Г. Н. Баннерджи в ходе своего ответного выступления резко раскритиковал противника за «оппортунистские вихляния». Мол, «защита представляет из себя хлипкое суденышко без руля и ветрил, плывущее по велению изменчивых судейских настроений». Почти все, кто присутствовал на прениях в эти последние два дня, были убеждены, что Баннерджи в пух и прах разнес позицию защиты.
Раджа Марха был настроен не столь оптимистично: на часть его владений внезапно опустилась стая саранчи, и он счел это дурным предзнаменованием. Однако у некоторых заминдаров имелись другие, куда более основательные причины для уныния – первая поправка к Конституции, например. Сей законодательный акт, который в середине июня получил одобрение президента Индии доктора Раджендры Прасада (чей отец, кстати, в свое время работал мунши у одного заминдара), был призван защитить закон о земельной реформе от изменений по ряду статей Конституции. Одни заминдары полагали, что эта поправка забила последний гвоздь в крышку их гроба. Другие, впрочем, не сомневались, что и саму поправку можно обжаловать в суде, и законопроекты о земельной реформе, которые она защищает, все равно можно объявить неконституционными, поскольку они противоречат другим, не защищенным поправкой статьям и самому духу Конституции в целом.
Пока чаша весов колебалась – на одной сидели помещики, а на другой – авторы закона, на одной – арендаторы земель, на другой – приближенные заминдаров, – судьи продолжали работать за закрытыми дверями. Вскоре после окончания прений они собрались в кабинете главного судьи, дабы решить, что и в какой форме они собираются постановить. У них возникло немало разногласий касательно отдельных пунктов решения, общей линии аргументации и даже самого решения как такового. Однако главному судье удалось убедить остальных, что они должны выступить единым фронтом.
– Вспомните решение по бихарскому делу, – сказал он. – Трое судей, которые по существу были согласны друг с другом, настояли, чтобы каждому дали слово. Каждый выступил с речью, да какие – надеюсь, эти мои слова останутся между нами – нудные и затянутые это были речи! Как адвокатам разобраться, что они хотели сказать? Здесь вам не палата лордов, и наше решение не должно иметь форму отдельных выступлений.
В конце концов главному судье удалось подвести коллег к тому, чтобы написать единый текст решения – если, конечно, по какому-нибудь из пунктов не возникнет серьезных разногласий. Главный судья никому не доверил составление первого черновика и взялся за это сам.
Работать старались быстро, но тщательно. Сначала всем судьям раздали предварительный текст решения, после чего каждый подал свои замечания на отдельных листах. «Не излишне ли многословен довод на странице 21 (о недопустимости апеллирования к подразумеваемым нормам в тех случаях, когда та или иная норма сформулирована в Конституции открытым текстом), если можно просто привести положение о праве государства на принудительное отчуждение собственности?» «Предлагаю на странице 16, строка 8, заменить фразу „возделывали собственные земли“ на „не являлись посредниками между земледельцами и властями штата“». «Предлагаю пока не использовать довод о праве государства на отчуждение собственности, а приберечь его в качестве второй линии обороны на случай, если Верховный суд не примет наш аргумент о недопустимости апеллирования к подразумеваемым нормам». И так далее, и тому подобное. Все пятеро судей прекрасно сознавали, какое тяжкое бремя ответственности лежит на их плечах: данное решение окажется не менее судьбоносным для миллионов их сограждан, чем любой акт законодательного или исполнительного органа.
Решение – на семидесяти пяти страницах – было составлено, исправлено, обсуждено, дополнено, снова исправлено, тщательно перепроверено и подписано. Личный секретарь главного судьи перепечатал его в единственном экземпляре. Сплетни и утечки информации были таким же обычным делом в Брахмпуре, как и по всей стране, однако на сей раз никто, кроме пятерых судей и секретаря, не знал, о чем же говорится в заветном документе – а главное, в последнем его абзаце.
Всю неделю Махеш Капур, как и многие другие политики самых разных чинов, мотался туда-сюда между Брахмпуром и Патной (до нее было несколько часов езды на поезде или машине). Политические последствия Пул Мелы и шаткое здоровье внука не позволяли министру надолго уезжать из Брахмпура. Но раз в два-три дня он отправлялся в Патну, ибо там сейчас творились дела, способные, по его мнению, полностью изменить расстановку политических сил в стране.
Однажды утром эта тема всплыла в их разговоре с женой.
Минувшим вечером, когда Махеш Капур вернулся из Патны (где, несмотря на безумный июньский зной, заседали несколько политических партий, включая Конгресс), жена сообщила ему новость, которая вынудила его задержаться в Брахмпуре по меньшей мере до середины следующего дня.
– Хорошо, – тихо сказала она. – Тогда вместе навестим Бхаскара в больнице.
– Женщина, у меня нет на это времени! – последовал раздраженный ответ Махеша Капура. – Я не могу весь день рассиживать с больными!
Госпожа Махеш Капур ничего на это не ответила, но ясно было, что она расстроена. Бхаскар пришел в сознание, однако его сильно лихорадило, и он ничего не помнил о том дне, когда случилась давка. Все остальное он тоже вспоминал с трудом и урывками.
Когда Кедарнат вернулся и узнал о случившемся, он едва мог поверить своим ушам. Вина, которая в отсутствие Кедарната ругала его на чем свет стоит, пожалела его и упрекать не стала. Они сутками напролет дежурили у больничной койки. Поначалу Бхаскар не узнал даже родителей, но постепенно память к нему возвращалась. Впрочем, математика по-прежнему его интересовала, и он заметно веселел, когда его навещал доктор Дуррани, – хотя сам доктор Дуррани не получал удовольствия от этих визитов, поскольку математический гений его девятилетнего коллеги несколько померк. Зато Кабир очень полюбил мальчика, который раньше был для него просто очередным случайным гостем в доме. Именно Кабир раз в два-три дня уговаривал своего рассеянного отца навещать Бхаскара в больнице.
– Что же такого важного у тебя происходит на работе, что ты даже внука навестить не можешь? – через некоторое время спросила госпожа Капур (ее муж к тому времени уткнулся в газету).
– Вчера зачитывали список дел к слушанию, – лаконично ответил он.
Госпожа Капур не сдалась, и министр по налогам и сборам вынужден был объяснить ей, как идиотке, что в списке дел к слушанию Высокого суда Брахмпура перечисляются все дела, которые будут слушаться на следующий день; так вот вчера было объявлено, что сегодня в десять часов утра главный судья вынесет вердикт коллегии по делу о Законе об отмене системы заминдари.
– А потом?
– А потом, в зависимости от вердикта, я должен решить, что делать дальше. Буду совещаться с генеральным адвокатом, Абдусом Салямом и бог его знает с кем еще. Потом поеду в Патну с главным министром… Тьфу, зачем я все это говорю? – Он демонстративно отгородился от жены газетой.
– А нельзя поехать в Патну после семи? Вечерние часы посещения в больнице – с пяти до семи.
Махеш Капур отложил газету и практически проорал:
– Неужели мне и в собственном доме не будет покоя?! Мать Прана, знаешь ли ты, что сейчас творится в нашей стране? Конгресс вот-вот расколется пополам, народ массово переходит в недавно созданную партию. – Он умолк, потом с растущим чувством продолжал: – Все порядочные люди бегут. П. Ч. Гош, Пракасам, Крипалани с женой – все ушли! Они вполне справедливо обвиняют нас в «коррупции, кумовстве и преступном злоупотреблении служебным положением». Рафи-сахиб, известный циркач, ходит теперь на заседания обеих партий и уже сумел пробиться в совет этой новой партии, этой НРКП, Народной рабоче-крестьянской партии! Сам Неру грозится покинуть Конгресс! «Мы тоже устали», говорит! – Махеш Капур досадливо фыркнул, повторив последние слова. – Твой муж испытывает схожие чувства. Не для этого я столько лет жизни просидел в тюрьме. Меня тошнит от Конгресса, и я тоже хочу уйти. Мне надо уехать в Патну сегодня же, поняла?! Все меняется ежечасно и ежеминутно, на каждом заседании случается какой-нибудь новый кризис или конфликт. Бог знает, как решится судьба страны, если меня там не будет. Даже Агарвал сейчас в Патне, да, Агарвал, Агарвал, который вообще-то должен расхлебывать последствия Пул Мелы! Он в Патне и без конца строит интриги, старается, из кожи вон лезет, чтобы угодить Тандону и насолить Неру. А ты спрашиваешь, почему я не могу отложить поездку в Патну. Бхаскар даже не заметит, что меня нет, а Вине ты все передашь – если запомнишь хотя бы десятую часть моих объяснений. Возьми машину. Я уж как-нибудь доберусь до суда. Ладно, все, хватит!.. – поднял он руку.
Госпожа Капур не стала ничего говорить. Ее не изменить, его не изменить; он это знает, и она это знает, и обоим прекрасно известно, что обоим это известно.
Она собрала корзинку с фруктами и поехала в больницу; он собрал бумаги и поехал в суд. Прежде чем выйти из дома, госпожа Капур распорядилась, чтобы мужу приготовили паратхи[69] в дорогу.
Утро было жаркое, и по открытым коридорам здания Высокого суда Брахмпура дул раскаленный ветер. К девяти тридцати зал № 1 был набит под завязку. Внутри, несмотря на духоту, атмосфера стояла вполне терпимая: на окнах закрепили длинные плетеные коврики из кхаса – корней ветивера. Сбрызнутые свежей водой, они немного охлаждали летевший с улицы горячий июньский ветер.
Что же до психологической атмосферы, то она в зале суда была крайне напряженная: все с тревогой и нетерпением ждали вердикта. Из тех адвокатов, что выступали на прениях, сегодня присутствовали только местные, но отсутствие прочих с лихвой компенсировал брахмпурский суд, решивший, по-видимому, явиться на сегодняшнее мероприятие в полном составе. Репортеров тоже набилось порядочно, и все они уже что-то строчили в блокнотах. Вытягивая и выкручивая шеи, они пытались разглядеть каждого из знаменитых судящихся, каждого раджу, наваба и великого заминдара, судьбы которых лежали сегодня на чаше весов. Вернее, чаша эта уже склонилась в какую-то сторону, но сами весы пока скрывались за занавесом, который должны были поднять с минуты на минуту.
Вошел, беседуя с генеральным адвокатом штата Пурва-Прадеш, министр по налогам и сборам Махеш Капур. Когда они протискивались мимо него к своим местам, репортер «Брахмпурской хроники» сумел расслышать пару предложений:
– Быть может, триады богов достаточно для управления Вселенной, – сказал генеральный адвокат, улыбнувшись чуть шире обычного, – но для принятия этого решения понадобилось еще две головы.
Махеш Капур пробормотал:
– А, вот этот скотина Марх и его сын-педераст – как им только хватило наглости снова явиться в суд? Ну, хоть лица у них взволнованные, – и покачал головой с не менее взволнованным видом; он тоже боялся неблагоприятного исхода дела.
Часы пробили десять. Сперва потянулась пышная процессия лакеев, затем, не глядя на адвокатов ни одной из сторон, вошли сами судьи. По их лицам совершенно невозможно было понять, какое решение они приняли. Главный судья посмотрел налево и направо; по этому сигналу лакеи задвинули стулья. Судебный секретарь зачитал номера нескольких коллективных заявлений, ожидающих «вынесения вердикта». Главный судья опустил глаза на толстую стопку бумаги перед собой и рассеянно ее полистал. Никто не сводил с него глаз. Затем он снял со стакана кружевную салфетку и сделал глоток воды.
Он открыл последнюю страницу семидесятипятистраничного решения, склонил голову набок и приступил к чтению резолютивной части вердикта. На это ушло буквально полминуты, читал он быстро и четко:
– «Закон об отмене системы заминдари и земельной реформе в штате Пурва-Прадеш не противоречит никаким положениям Конституции и имеет законную силу. Основное исковое заявление и все дополнительные исковые заявления по данному делу отклонены. Согласно постановлению данного суда, каждая из сторон должна понести судебные издержки и расходы самостоятельно».
Он подписал решение и передал его коллеге по правую руку от себя, старшему рядовому судье. Тот также поставил подпись и через главного судью передал документ налево, следующему по старшинству коллеге. Так решение ходило туда-сюда, пока не добралось до судебного секретаря, который поставил на него печать: «Высокий суд Брахмпура». Тогда судьи встали, поскольку присутствия всех пятерых более не требовалось. Лакеи отодвинули стулья, и коллегия скрылась за тусклым красным занавесом в правой части зала. Следом исчезли лакеи в блистательных ливреях и тюрбанах.
Как было заведено в Высоком суде Брахмпура, все четверо рядовых судей сопроводили в кабинет главного судью, затем следующего по старшинству и так далее – по порядку. Наконец достопочтенный судья Махешвари в одиночестве отправился к себе. Последние четыре недели все они только и делали, что обсуждали – в устной и письменной форме – свое решение, поэтому сейчас никому говорить не хотелось: молчаливое шествие судей в черных мантиях напоминало похоронную процессию. Что же до господина Махешвари, то он по-прежнему был несколько озадачен документом, под которым только что поставил свою подпись, зато частично приблизился к ответу на вопрос, какую роль в «Рамаяне» играет Сита.
Сказать, что в суде после оглашения вердикта воцарился хаос, – это ничего не сказать. Как только последний судья скрылся из виду, и пресса, и публика подняли крик, принялись обнимать друг друга или рыдать. Фироз с отцом едва успели переглянуться, как каждого по отдельности окружила толпа адвокатов, землевладельцев и журналистов. Сказать что-то связное стало невозможно. Фироз помрачнел.
Раджа Марха, как и все остальные, вскочил с места, когда поднялись судьи. Он недоумевал: а где же само решение? Почему не зачитали? Неужели опять перенесли? У него не укладывалось в голове, что столь важную информацию можно изложить так коротко. Однако радость на лицах правительственных адвокатов и испуг, отчаянье на лицах его собственных наконец позволили ему осознать смысл скорбной мантры главного судьи. Ноги подкосились; раджа пошатнулся, упал на стоящие впереди стулья и потом на пол; тьма застила его глаза.
Два дня спустя генеральный адвокат штата Пурва-Прадеш, господин Шастри, внимательно перечитал полный текст решения, выпущенный типографией Высокого суда. Само решение, к счастью, было принято единогласно. Текст получился недвусмысленный, внятный и, по мнению генерального адвоката, вполне способный выдержать неизбежную проверку в Верховном суде (особенно теперь, когда вокруг него воздвигли прочную стену Первой поправки к Конституции).
Аргументы о неправомерном делегировании полномочий, а также о том, что принятие закона не обусловлено интересами общества, равно как и все прочие доводы истцов, были подробно рассмотрены и отвергнуты.
Что же касается главного вопроса – именно по нему, полагал Шастри, мнение судей могло разделиться, – то о нем в решении говорилось так:
И «реабилитационный» грант, и «компенсация» относятся к «компенсационным выплатам» – то есть средствам, выделяемым заминдарам для возмещения убытков, понесенных в связи с потерей земель. Следовательно, ни ту ни другую выплату нельзя считать носящей дискриминационный характер и нарушающей положения Конституции. Если бы правительство все-таки настояло на своем изначальном утверждении, что две выплаты имеют разный характер и рассматривать их следует по отдельности, то реабилитационный грант не попал бы под защиту, предусмотренную Конституцией для компенсационных выплат, и в таком случае его следовало бы отменить, так как он не обеспечивал бы гражданам страны «равную защиту закона».
В представлении генерального адвоката судьи нанесли правительству сокрушительный удар, после чего решили как можно скорее убрать жертву с пути невидимого, но стремительно приближающегося поезда. Господин Шастри улыбнулся – как все-таки причудливо устроен мир!
Что же до частностей – собственности, учрежденной в общественно-благотворительных целях, вакуфов[70], земель, пожалованных Короной, и так далее, – то ни одно из этих исковых заявлений не было удовлетворено. У Шастри остался лишь один повод для сожалений, никак не связанный с исходом дела: его соперник, Г. Н. Баннерджи, не присутствовал при вынесении вердикта.
Г. Н. Баннерджи сейчас был в Калькутте – работал над еще одним весьма прибыльным, пусть и не столь судьбоносным делом. Господин Шастри подумал, что, узнав о решении суда по телефону или из телеграммы, прославленный адвокат, вероятно, лишь пожал плечами, хмыкнул да плеснул себе скотча.
На прежних Пул Мелах сразу после Джетх-Пурнимы толпы паломников начинали редеть, однако многие оставались еще на одиннадцать дней, дабы совершить омовение в ночь экадаши, а кто-то и на все четырнадцать, до следующего амаваса – «темной» луны, священной для бога Джаганнатхи. Но на сей раз все было иначе. Трагедия не только посеяла панику в рядах благочестивых, но и привела к полному административному бардаку на песках. Медицинские работники, вынужденные ухаживать за пострадавшими в давке, пренебрегали своими повседневными прямыми обязанностями. Из-за антисанитарии участились вспышки гастроэнтеритов и диареи – особенно на северном берегу. Киоски, торгующие готовой едой и продуктами, были ликвидированы, дабы у паломников не возникло соблазна подольше оставаться на берегах Ганга. Но некоторые все же остались, и им нужно было что-то есть. Торговцы начали вовсю наживаться на голодных: один сир[71] лепешек пури стоил пять рупий, сир вареного картофеля – три рупии, цены на пан взлетели до небес.
В конце концов люди разъехались. Военные инженеры демонтировали столбы и линии электропередачи, настилы из стальных щитов, понтонные мосты через Ганг. Движение по реке было восстановлено.
С приходом сезона дождей вода поднялась и накрыла пески.
Рамджап-бабá по-прежнему жил на своей платформе, теперь окруженной со всех сторон водами Ганга, и продолжал без конца твердить вечное имя Бога.
Часть двенадцатая
Госпожа Рупа Мера и Лата вернулись из Лакхнау в Брахмпур примерно за неделю до начала учебы и «муссонного семестра» в университете. На вокзале их встречал Пран. Час был поздний, и, несмотря на теплую погоду, Пран сильно кашлял.
Госпожа Рупа Мера поругала его и сказала, что не надо было приезжать в таком состоянии.
– Да бросьте, ма, – улыбнулся Пран. – Неужели вы хотели, чтобы я прислал Мансура?
– Как Савита? – спросила госпожа Рупа Мера, опередив Лату.
– Прекрасно. Живот растет не по дням, а по часам…
– Осложнений нет?
– Все хорошо. Она ждет вас дома.
– Ей сейчас вредно засиживаться допоздна.
– Я тоже так сказал. Но мама и сестра ей явно дороже, чем муж. Она хочет вас накормить, думает, вы проголодались с дороги. Как доехали? Надеюсь, вас кто-нибудь проводил на вокзал в Лакхнау?
Лата с мамой переглянулись.
– Да, – уверенно ответила госпожа Рупа Мера. – Тот самый молодой человек, о котором я вам писала из Дели.
– Сапожник Хареш Кханна?
– Не называй его сапожником, Пран. Даст бог, он скоро станет моим вторым зятем.
Пришел черед Прана переглядываться с Латой. Та мягко покачала головой из стороны в сторону – Пран не понял, то ли она не согласна с маминым утверждением, то ли просто не одобряет ее излишнюю уверенность.
– Лата попросила Хареша ей писать. Это может означать только одно, – убежденно продолжала госпожа Рупа Мера.
– Напротив, ма, – не выдержала Лата, – это может означать все что угодно. – Она не уточнила, что вообще-то не просила Хареша писать, а лишь дала на это согласие.
– Что ж, я считаю, он достойный человек, – сказал Пран. – А вот и тонга. – Он отвлекся на кули и принялся объяснять им, куда класть багаж.
Лата не расслышала последних слов Прана, иначе ответила бы на них так же, как ее мать, то есть очень удивилась бы.
– Достойный? Откуда ты знаешь? – нахмурилась госпожа Рупа Мера.
– Все очень просто, – ответил Пран, радуясь, что сумел озадачить тещу. – Я с ним знаком, только и всего.
– Ты знаком с Харешем?! – воскликнула госпожа Рупа Мера.
Пран закашлял и закивал одновременно. Теперь уже обе родственницы в изумлении уставились на него.
Когда голос вернулся к Прану, он наконец пояснил:
– Да-да, я знаком с вашим сапожником.
– Пожалуйста, не называй его так! – вспылила госпожа Рупа Мера. – Он, между прочим, учился в Англии! И тебе давно пора заняться своим здоровьем. Как ты будешь заботиться о Савите, если сам болен?
– Он мне действительно понравился, – продолжал Пран, – но я ничего не могу с собой поделать: мысленно называю его только сапожником. Просто он пришел в гости к Сунилу Патвардхану с парой брогов, которые сам же перед этим и смастерил. Или он хотел, чтобы ему такие сделали… Что-то в этом роде, не помню точно, – закончил он.
– Что ты такое несешь, Пран? – вскричала госпожа Рупа Мера. – Хватит уже говорить загадками! Как можно принести с собой то, что тебе должны сделать? И кто такой этот Сунил Патвардхан, и что такое броги? И… – добавила она особенно горестно, – почему я первый раз об этом слышу?!
Госпожа Рупа Мера считала своим долгом знать все обо всех, и тот факт, что она ничего не слышала о знакомстве Прана с Харешем (а ведь зять, по-видимому, познакомился с Харешем даже раньше ее!), возмутил ее до глубины души.
– Ну, не злитесь, ма, я не виноват. Закрутился… А может, просто из головы вылетело. Хареш приезжал сюда по работе несколько месяцев назад, остановился у своего коллеги – там мы и познакомились. Невысокий такой, одет с иголочки, очень прямой и обстоятельный, на все имеет свое твердое мнение. Хареш Кханна, да. Я хорошо запомнил его имя, потому что еще тогда подумал, что он может быть неплохой партией для Латы.
– Ты подумал… – завелась госпожа Рупа Мера, – но ничего не предпринял?! – Какая непростительная халатность! Сыновья-то у нее в этом плане безответственные, от них и не такого можно ожидать, но чтобы любимый зять?..
– Да… – Пран ненадолго задумался. – Слушайте, я ведь не знаю, что вам о нем известно, ма. И дело было давно, я мог ослышаться или неправильно запомнить, но вроде бы Сунил Патвардхан рассказывал про какую-то девушку из семьи сикхов…
– Да-да, мы в курсе, – оборвала его госпожа Рупа Мера. – Нам обо всем доложили. Это не проблема. – Она тоном дала понять, что даже целый вооруженный до зубов полк сикхских девиц не остановит ее на пути к цели.
Пран продолжал:
– Сунил рассказал какой-то нелепый стишок про этого Хареша и его возлюбленную. Сейчас уже не вспомню, но он ясно дал понять, что сердце Хареша занято.
Госпожа Рупа Мера пропустила этот аргумент мимо ушей.
– Кто такой Сунил?
– Вы разве его не знаете, ма? – удивился Пран. – Ну да, наверное, мы его не приглашали, когда вы были здесь. Нам с Савитой он очень нравится. Живой такой, бойкий, и отличный пародист. Он будет рад с вами познакомиться, да и вы не пожалеете: через пять минут вам покажется, что вы беседуете сами с собой.
– А чем он занимается? Где работает?
– Ой, простите, ма, я не сказал? Он лектор, преподает на факультете математики. В общем, работает в той же сфере, что и доктор Дуррани.
Лата невольно вздрогнула, услышав эту фамилию. На ее лице отразились нежность и печаль. Она понимала: избегать Кабира в университете будет очень трудно, да и захочет ли она его избегать? Сможет ли себя заставить? Наверняка у Кабира не осталось к ней никаких чувств – она ведь так долго молчала. А если своим молчанием она причинила ему столько же страданий, сколько он ей? Эти мысли не вселяли ничего, кроме боли.
– Теперь расскажи мне новости про Брахмпур, – быстро сменила тему госпожа Рупа Мера. – Расскажи про эту ужасную трагедию на Пул Меле, про давку. Надеюсь, никто из наших знакомых не пострадал?
– Ма… – задумчиво протянул Пран. Сегодня ему не хотелось рассказывать теще про Бхаскара, – давайте обсудим новости завтра утром. Вам нужно многое узнать – про Пул Мелу, про отмену системы заминдари, про то, что теперь будет с моим отцом… Ах да, и с «бьюиком» вашего отца. – Тут он закашлялся. – Кстати, Рамджап-бабá исцелил мою астму, вот только мои легкие еще не в курсе. Вы обе устали с дороги, да я и сам, признаться, хочу отдохнуть. Ох, дорогая… – Савита вышла встречать их к воротам. – Ты такая глупышка. – Он поцеловал жену в лоб.
Савита с Латой поцеловались. Госпожа Рупа Мера обняла старшую дочь, утерла слезы и сказала:
– Что там с машиной моего отца, говорите!
Однако беседовать было некогда. Сперва выгрузили багаж, потом путешественницам предложили горячий суп (те отказались), потом все желали друг другу доброй ночи. Госпожа Рупа Мера зевнула, подготовилась ко сну, сняла вставные зубы, поцеловала Лату, помолилась ушла спать.
Лата заснула не сразу, но думала теперь почему-то вовсе не о Кабире или Хареше. Даже тихое ровное дыхание мамы не успокаивало ее. Стоило Лате положить голову на подушку, как она сразу вспомнила, где провела минувшую ночь, и поначалу не могла даже закрыть глаза: из-за двери как будто доносились шаги и чудился бой старинных напольных часов, стоявших в конце коридора возле комнат Пушкара и Киран.
«Я думал, ты умная девочка», – говорил гнусный, разочарованный, снисходительный голос.
В конце концов глаза ее сами собой закрылись, и разум тоже наконец сморила блаженная усталость.
Госпожа Рупа Мера и две ее дочери только закончили завтракать и не успели заговорить о серьезном, как к ним пожаловали гости из Прем-Ниваса – госпожа Капур и Вина.
Лицо госпожи Рупы Меры мгновенно озарила радость: она вспомнила их доброту и заботу.
– Входите, входите, входите! – защебетала она на хинди. – Только я о вас подумала, как вы пришли! Непременно позавтракайте с нами. – В доме дочери она сразу принялась хозяйничать, чего не могла себе позволить в Калькутте под бдительным присмотром горгоны. – Не хотите? Тогда чаю. Как дела в Прем-Нивасе? А в Мисри-Манди? Почему Кедарнат не с вами? А его матушка? И где Бхаскар? Школа ведь еще не началась? Наверное, пускает воздушных змеев с приятелями и думать забыл о своей Рупе-нани. Министр-сахиб, конечно, занят, можно и не спрашивать, на него я не обижаюсь, а вот Кедарнат мог бы приехать! По утрам он все равно бездельничает. Ладно, рассказывайте скорее новости. Пран обещал рассказать, но утром мы не то что поговорить не успели – я его даже не видела! Убежал на собрание какой-то там комиссии. Савита, вели ему не перетруждаться. И вы тоже, – обратилась она к матери Прана, – посоветуйте ему меньше работать. Вас он послушает, мать всегда знает подход к сыну.
– Да что вы, кто меня слушает? – тихо возразила госпожа Капур. – Вам ли не знать!
– Да, – согласилась госпожа Рупа Мера, горестно качая головой. – Очень хорошо вас понимаю. Никто в наши дни не слушает родителей. Это примета времени. – Лата с Савитой переглянулись; госпожа Рупа Мера продолжала: – Зато моему отцу никто не смеет перечить – непослушных он бьет. Однажды и мне досталась оплеуха. Арун был еще маленький, и папа решил, что я неправильно его воспитываю. Он был беспокойным ребенком, много плакал без всякого повода, и это раздражало папу. Конечно, я тоже зарыдала, когда он меня ударил. И Арун, ему был всего годик, заплакал пуще прежнего. Муж тогда был в отъезде. – Взгляд ее затуманился и тут же снова прояснился: она вспомнила, о чем хотела спросить. – Папин автомобиль… «бьюик»… что с ним стряслось?
– Его реквизировали для транспортировки пострадавших в давке на Пул Меле, – ответила Вина. – Наверное, уже вернули; по крайней мере, должны были. Мы не очень-то следили за событиями, так переживали за Бхаскара…
– За Бхаскара? А в чем дело? – встрепенулась госпожа Рупа Мера.
– Что случилось с Бхаскаром? – подхватила Лата.
Вина, ее мать и Савита были очень удивлены, что Пран до сих пор не рассказал им про случившееся на Пул Меле, – он должен был сделать это сразу по их приезду! Все трое принялись наперебой рассказывать, что произошло, и ко всеобщему гаму прибавились взволнованные вскрики, охи и ахи госпожи Рупы Меры.
Послушать этот шум, так Бирбал в самом деле видел под деревом настоящее чудо, подумала Лата. И тут не только ее мысли переключились с Бхаскара на Кабира, но и разговор.
Вина Тандон говорила:
– Ох, если бы не тот парень, который приметил и узнал Бхаскара в лагере для раненых, бог знает, что бы мы сейчас делали и кто бы его нашел. Он был без сознания, когда мы пришли, а потом, когда очнулся, не мог вспомнить собственное имя.
Ее всю затрясло при мысли о страшной, почти неотвратимой беде, которой им чудом удалось избежать. Даже днем, бодрствуя у кровати сына и держа его за руку, она с ужасающей ясностью вспоминала, как его пальцы выскользнули из ее ладони. И то, что эти пальчики к ней вернулись и она снова может их сжимать, нельзя объяснить ничем, кроме как вмешательством доброго и милосердного Господа.
– Да, чаю! – воскликнула госпожа Рупа Мера в порыве нежности – теперь она могла окружить материнской заботой сразу трех родственниц! – Сейчас же выпей чашечку, Вина. Нет-нет, надо попить, хоть руки и трясутся. Сразу отпустит, вот увидишь. Нет, Савита, ты сиди, в твоем положении нельзя хлопотать. Для чего еще нужна мать, согласны? – Последние слова были адресованы госпоже Капур. – Лата, милая, передай эту чашку Вине. А что за парень узнал Бхаскара? Кто-то из его друзей?
– Нет-нет! – Голос Вины уже почти не дрожал. – Молодой человек, доброволец. Мы его не знаем, но он знает Бхаскара. Его зовут Кабир Дуррани, это сын доктора Дуррани, который был так добр к Бхаскару…
Руки госпожи Рупы Меры затряслись от неожиданности, и она расплескала чай.
Лата окаменела, услышав заветное имя.
Что забыл Кабир на индуистском фестивале, почему пошел туда добровольцем?
Госпожа Рупа Мера поставила чайник и взглянула на Лату – виновницу всех ее бед. Она уже хотела воскликнуть: «Вот что я из-за тебя натворила!» – но в последний миг осеклась. В конце концов, Вина и госпожа Капур понятия не имели о том, что Кабир неравнодушен к Лате (она предпочитала смотреть на это так).
– Но он ведь… он же… судя по фамилии… что он делал на Пул Меле? Зачем…
– Университет набирал волонтеров, вот он и вызвался помогать, – пояснила Вина. – Какой отзывчивый, порядочный молодой человек! Даже по велению министра отказался уходить с дежурства в лагере для раненых – а вы ведь знаете, как баоджи сурово говорит по телефону. Нам пришлось самим ехать к Бхаскару. И хорошо, потому что его нельзя было перевозить в таком состоянии. Сын доктора Дуррани очень устал, но долго с нами беседовал, успокаивал нас, рассказывал, как принесли Бхаскара и что открытых травм у него не было… Я чуть с ума не сошла от волнения. В такие минуты понимаешь, что Бог – в каждом из нас. Теперь Кабир часто заглядывает в Прем-Нивас, навещает Бхаскара. Его отец тоже заходит, они с Бхаскаром дружат. Понятия не имею, о чем они болтают, но Бхаскар так радуется его приходу! Мы просто даем им ручку с бумагой и уходим.
– В Прем-Нивас? – уточнила Рупа Мера. – А почему не в Мисри-Манди?
– Понимаете, Рупаджи, – вставила госпожа Махеш Капур, – я настояла, чтобы Вина и Бхаскар пожили у нас, пока он не поправится. Врач говорит, его сейчас не стоит лишний раз дергать. – На самом деле госпожа Капур отвела врача в сторонку и настояла, чтобы он так сказал. – Да и Вине так проще, она все время ухаживает за Бхаскаром – когда тут хозяйством заниматься? Кедарнат с матушкой, конечно, тоже живут у нас. Они сейчас с Бхаскаром. Его нельзя оставлять одного.
Госпожа Капур не стала говорить, что у нее прибавилось хлопот по хозяйству. На самом деле она и не считала, что принимать в доме четырех постоянных гостей – очень уж хлопотное дело. Она привыкла, что в любое время суток в Прем-Нивас могут нагрянуть коллеги и политические сторонники мужа. Уж если чужих людей она принимала пусть не с радостью, но с готовностью, то родную дочь приютила охотно. Ее бесконечно радовало, что в такой непростой ситуации она оказалась рядом и может помогать. В разделе страны было мало хорошего, но один плюс, несомненно, имелся: ее замужняя дочь и внук вернулись из Лахора в Брахмпур. А в результате другого трагического события они теперь жили все вместе.
– Бхаскар, конечно, скучает по друзьям, – сказала Вина. – Хочет поскорей вернуться домой. Когда начнется учеба, сложно будет его удержать… И репетиции в «Рамлиле»[72] начинаются, он в этом году решил играть обезьяну. Для больших ролей – Ханумана, Нала, Нила и других – он еще маловат, но воином армии вполне может быть.
– Не волнуйся, он быстро наверстает упущенное, – заверила ее госпожа Капур. – И до «Рамлилы» еще далеко. Обезьяну сыграть нетрудно, что там репетировать? Здоровье превыше всего. Пран в детстве много болел и часто пропускал уроки, но ему, как видишь, это не навредило.
Упомянув Прана, госпожа Капур невольно задумалась и о своем младшем, но запретила себе волноваться о том, что изменить невозможно. Жаль, нельзя полностью выключить тревогу. Муж настоял, чтобы Ману ничего не говорили о случившемся с Бхаскаром – чего доброго, балбес вернется в Брахмпур навестить лягушонка и опять попадет в сети «этой». Махеш Капур был сам не свой после возвращения из Патны, куда ездил на заседание Конгресса. Забот и тревог в свете катастрофических событий в партии и стране у него было предостаточно – не хватало только Мана, этой головной боли, на которую не найти управы, этого позорного пятна на его репутации.
Госпожа Махеш Капур вдруг, ни с того ни с сего робко засмеялась и сказала:
– Мне иногда кажется, что министр-сахиб стал говорить так же заумно и непонятно, как доктор Дуррани.
Все подивились ее словам – тем более странно было слышать это из уст тихой и кроткой госпожи Капур. Вина особенно хорошо понимала, что лишь крайнее смятение и тревога могли заставить маму сказать подобное. Заботясь о сыне, она совсем забыла о матери и не замечала, как та убивается из-за астмы Прана и травм Бхаскара, не говоря уже о выходках Мана и грубом обращении мужа. Вина и сама выглядела изнуренной, но это, вероятно, волновало ее меньше всего.
Слова госпожи Махеш Капур вызвали у госпожи Рупы Меры другой вопрос:
– Как доктор Дуррани узнал о Бхаскаре?
Вина в ту минуту думала совсем о другом.
– Доктор Дуррани? – озадаченно переспросила она.
– Да, как они с Бхаскаром познакомились? Ты говорила, что этот во всех отношениях достойный юноша узнал Бхаскара, потому что тот был знаком с его отцом.
– А! Просто однажды Кедарнат пригласил на ужин Хареша Кханну, молодого человека из Канпура…
Лата прыснула со смеху. Госпожа Рупа Мера сперва побелела, затем покраснела. Нет, это возмутительно! Все в Брахмпуре, похоже, знали Хареша, а она услышала о нем в последнюю очередь! Почему Хареш ни разу не упомянул в разговоре своих брахмпурских знакомых: Кедарната, Бхаскара, доктора Дуррани? Почему она, госпожа Рупа Мера, последней получает сведения, имеющие прямое отношение к столь важному для нее делу – поиску и приобретению зятя?
Вина с госпожой Капур переглянулись, дивясь странному поведению Латы и ее матери.
– Давно это началось? – вопросила госпожа Рупа Мера с упреком и даже обидой в голосе. – Почему все про все знают? Все знакомы с Харешем! Куда ни плюнь – везде Хареш, Хареш. Одна я ничего не знаю!
– Но вы уехали в Калькутту почти сразу после того, как он у нас гостил, ма! – воскликнула Вина. – Мы даже поговорить не успели. А почему это так важно?
Когда до Вины и госпожи Капур наконец дошло, что Лата с мамой имеют на Хареша «виды» (слишком уж тщательному допросу их подвергла госпожа Рупа Мера – как тут не догадаться?), они сами накинулись на родственниц с вопросами и упреками, что те до сих пор молчали.
В конце концов госпожа Рупа Мера смягчилась и была готова как принимать, так и предоставлять сведения. Она подробно описала все дипломы и сертификаты потенциального зятя, его одежду, внешность, реакцию Латы на Хареша и Хареша – на Лату, и тут, к большому облегчению и радости последней, приехала Малати Триведи.
– Здравствуйте, здравствуйте! – просияла Малати, практически врываясь в гостиную. – Как мы давно не виделись, Лата! Намасте, госпожа Мера – то есть ма. И вам тоже. – Она кивнула Савите и ее заметно округлившемуся животу. – Здравствуйте, Винаджи, как идут уроки музыки? Как устад-сахиб? Я недавно включила радио и слушала, как он поет рагу «Багешри». Такая красота: озеро, холмы, музыка – все слилось в единую картину. Я чуть не умерла от удовольствия! – В последнюю очередь Малати поздоровалась с госпожой Капур (ее она не узнала, но догадалась, что это мама Вины) и, закончив с приветствиями, села. – Я только что вернулась из Найнитала, – радостно объявила она. – А где Пран?
Лата посмотрела на Малати полным надежды взглядом, как на свое единственное спасение.
– Пойдем скорей! – воскликнула она. – Пойдем гулять. Немедленно! Мне столько нужно с тобой обсудить. Я все утро думала сбежать из дома, но поленилась. Кстати, я даже хотела наведаться в женское общежитие, но не знала, там ли ты. Мы сами ночью приехали.
Малати с готовностью встала.
– Твоя подруга только пришла, – проворчала госпожа Рупа Мера. – Это очень негостеприимно и невежливо, Лата. Дай ей хоть чаю выпить. Прогулка подождет.
– Все хорошо, ма, – улыбнулась Малати. – Чаю я пока не хочу, а как вернемся – с удовольствием выпью. И мы с вами обо всем поговорим. А пока прогуляемся с Латой на реку.
– Будьте осторожны, в такую погоду на баньяновом спуске очень скользко! – предостерегла их госпожа Рупа Мера.
Сбегав в свою комнату и прихватив кое-что, Лата наконец совершила задуманный побег.
– Ну, что стряслось? – спросила Малати, как только они вышли за дверь. – Почему тебе так не терпелось сбежать?
Лата зачем-то заговорила тише:
– Они обсуждали меня и парня, с которым мама заставила меня познакомиться в Канпуре. Причем говорили так, будто меня рядом не было. Даже Савита не возмутилась!
– Знаешь, я бы, наверное, тоже не возмутилась, – сказала Малати. – И что они говорили?
– Расскажу попозже, – ответила Лата. – Мне надоело слушать про себя, хочу сменить тему. Что нового у тебя?
– А какая сфера тебя интересует – интеллектуальная, физическая, политическая, духовная или романтическая?
Лата стала выбирать между последними двумя, а потом вспомнила слова Малати про озеро, холмы и ночную рагу.
– Романтическая!
– Ужасный выбор, – заявила Малати. – Советую тебе раз и навсегда выбросить всю романтическую дурь из головы. В общем, в Найнитале у меня было что-то вроде романа… Только…
– Что?
– Только не совсем. Я сейчас все расскажу, а ты сама решишь, что это было.
– Хорошо.
– Помнишь мою сестру, старшую, которая то и дело нас похищает?
– Да. Я с ней не знакома, но ты рассказывала, что она в пятнадцать лет вышла за молодого заминдара и живет неподалеку от Барейли.
– Да, она самая, только живет она под Агрой. В общем, они захотели отдохнуть в Найнитале, и я решила к ним присоединиться. А заодно – три мои младшие сестры, наши двоюродные сестры и так далее. Каждой давали по рупии в день на карманные расходы, и этого было вполне достаточно, чтобы постоянно куда-нибудь ездить или ходить. Семестр у меня был сложный, хотелось проветриться и забыть ненадолго о Брахмпуре. Как и тебе, полагаю. – Она обняла Лату за плечи. – В общем, по утрам я ездила верхом – лошадка стоит всего четыре анны в час, – а еще занималась греблей и ходила на каток. Иногда каталась по два раза в день, даже про обед забывала. Остальные занимались своими делами. Ну, ты уже, наверное, догадалась, что произошло.
– На катке ты упала, и какой-нибудь галантный молодой человек тебя спас?
– Нет, – ответила Малати. – У меня такой самоуверенный вид, что ни одному Галахаду[73] не пришло бы в голову меня спасать.
Лата подумала, что это похоже на правду. Мужчины часто падали к ногам Малати, но если бы та упала сама, они, вероятно, не рискнули бы ее поднять. Большинство мужчин, считала она, были недостойны ее внимания.
Подруга продолжала:
– Вообще-то на катке я действительно пару раз упала, но вставала сама. Нет, там другое случилось. Я начала замечать, что за мной следит мужчина средних лет. Каждое утро, когда я брала лодку, он обязательно стоял на берегу и наблюдал за мной. Иногда он тоже брал лодку. Один раз даже на каток пришел.
– Ужас! – Лата невольно подумала о своем дяде из Лакхнау, господине Сахгале.
– Ну нет, Лата, меня это не напугало, скорее озадачило. Он не подходил, ничего не говорил, просто наблюдал издалека. Потом, конечно, это начало меня беспокоить. Я не выдержала и сама к нему подошла.
– Сама?! – поразилась Лата. Ее подруга явно напрашивалась на неприятности. – Очень смело с твоей стороны.
– Да, сама. В общем, я ему говорю: «Вы за мной следите. Зачем? Хотите мне что-то сказать?» А он: «Я приехал сюда в отпуск, остановился в таком-то номере такого-то отеля, не согласитесь ли сегодня зайти ко мне на чай?» Я, конечно, была удивлена, но он показался мне приятным, порядочным человеком, и я согласилась.
Лата была не просто потрясена – шокирована. Малати это явно польстило.
– За чаем, – продолжала она, – этот мужчина признался, что действительно за мной следит, причем дольше, чем мне известно. Ну, не разевай так рот, Лата, ты меня сбиваешь. В общем, он увидел меня однажды на озере и от делать нечего решил за мной понаблюдать. В тот день я вернулась на берег и отправилась на конную прогулку, а потом на каток. Его заинтересовало, что я не отвлекалась ни на отдых, ни на еду и была полностью поглощена тем делом, которым занималась. Словом, я ему понравилась. Ну что ты кривишься, Лата, это чистая правда! У него пять сыновей, сообщил он мне, и я могла бы стать замечательной женой кому-нибудь из них. Живут они в Аллахабаде. Если я когда-нибудь окажусь в их краях, не соглашусь ли я встретиться с ними? Ах да, кстати, в ходе нашего разговора случайно выяснилось, что он знаком с моими родителями. Они виделись в Мируте много лет назад, когда папа еще был жив.
– Так ты согласилась? – спросила Лата.
– Да, согласилась. На встречу. Не вижу в этом ничего дурного, Лата. Целых пять братьев! Может, я выйду за всех разом – или ни за кого. Вот такие дела. Вот почему он за мной следил. – Она умолкла. – Ну что, романтично? По-моему, да. Как бы то ни было, эта история явно про романтику, а не про интеллект, политику или духовность. А у тебя что происходит?
– Разве ты бы согласилась на брак по договоренности?
– Почему нет? Думаю, сыновья у него достойные. Но до тех пор я хочу закрутить роман еще с кем-нибудь – напоследок, пока не остепенилась. Целых пять сыновей, ты подумай! Как странно.
– В вашей семье пять дочерей, разве нет?
– Да, – кивнула Малати. – Но почему-то это кажется мне менее странным. Я росла среди женщин и так к ним привыкла, что ничего странного в этом не вижу. Конечно, у тебя все иначе. Ты тоже осталась без отца, но у тебя есть братья. И все же я ощутила удивительное знакомое чувство, когда вошла в гостиную твоей сестры. Как будто вернулась в прошлое: сплошные женщины и ни единого мужчины. Кстати, в женском общежитии чувствуешь себя иначе. У вас очень успокаивающая атмосфера.
– Но сейчас тебя окружают мужчины, так ведь? – сказала Лата. – На учебе…
– Ах да, в университете – разумеется, но это ерунда, в школе было раз в сто хуже. Иногда мне кажется, что всех мужчин надо поставить к стенке и расстрелять, ей-богу. Не то чтобы я их ненавижу, конечно. Ладно, рассказывай скорей про себя. Что с Кабиром? Как ты с ним поступила? Теперь ты вернулась – что планируешь делать… кроме того, что пристрелишь его и посеешь панику на крикетном поле?
Лата рассказала подруге, что происходило в ее жизни после того злополучного звонка, когда Малати сообщила ей о Кабире и ясно дала понять (как будто Лата сама не догадалась), что вместе им не быть. Подруги как раз прогуливались неподалеку от того места, где Лата предложила Кабиру сбежать и плюнуть на постылый, закоснелый, жестокий мир вокруг. «Вот такая мелодрама», – прокомментировала Лата свой поступок.
Малати прекрасно поняла, какую боль причинила Лате отповедь Кабира.
– Очень смело с твоей стороны, – похвалила она подругу, но сама подумала, что та чудом избежала катастрофы. Как хорошо, что Кабир отказался! – Ты без конца говоришь мне, что я храбрая, но тут ты меня переплюнула.
– Разве? – ответила Лата. – С тех пор мы не виделись и я ни словечка ему не написала. Даже думать о нем не могу. Я думала, что забуду его, если не стану отвечать на письмо, но это не сработало.
– На письмо? – удивилась Малати. – Он написал тебе в Калькутту?
– Да. И в Брахмпуре я постоянно про него слышу. Вчера вечером Пран упомянул его отца, а сегодня утром мне рассказали, что Кабир вызвался добровольцем в лагерь для пострадавших на Пул Меле. Он помог Вине найти ее пропавшего без вести сына. Вдобавок мы сейчас гуляем там, где я гуляла с ним… – Лата умолкла. – Что посоветуешь?
– Ну, начнем с того, что дома ты покажешь мне его письмо. Чтобы поставить диагноз, мне надо увидеть симптомы.
– А вот оно. – Лата достала из кармана конверт. – Кроме тебя, я никому его не показывала.
– Хм-м. А когда ты успела… Поняла! Ты же сбегала в свою комнату перед выходом. – Письмо выглядело зачитанным; Малати присела на корень баньяна. – Ты точно не против? – спросила она, когда пробежала глазами уже половину письма.
Закончив, она перечитала письмо еще раз.
– Что за благоуханные воды? – спросила она.
– Это цитата из путеводителя. – Приятное воспоминание сразу подняло Лате настроение.
– Знаешь, – сказала Малати, складывая и возвращая письмо, – мне понравилось. Кабир пишет открыто, и сердце у него доброе. Но выглядит это как писанина обыкновенного подростка, который предпочел бы поговорить со своей подружкой, чем писать ей.
Лата задумалась над словами подруги. Что-то подобное приходило в голову и ей, однако это ничуть не сгладило удручающего действия, которое мало-помалу оказывало на нее письмо. Если так рассуждать, то и ее саму вполне можно упрекнуть в незрелости. Да и Малати тоже. И кто в таком случае зрелый? Ее старший брат, Арун? Младший Варун? Мама? Эксцентричный дедушка, которому дай только порыдать да помахать тростью? И зачем человеку вообще стремиться к зрелости? Потом Лата задумалась о собственном – неуравновешенном и так и не отправленном – письме.
– Дело не только в том, что он мне написал, Малати. Семья Прана теперь без конца будет о нем говорить. А через несколько месяцев начнется сезон крикета, и я всюду буду читать о нем в газетах. И слышать. Не сомневаюсь, что без труда различу его имя с пятидесяти ярдов.
– Ой, ну хватит стонать, Лата, ты же не слабачка! – заявила Малати, и раздражения в ее голосе было не меньше, чем любви.
– Что?! – сокрушенно и при этом разгневанно воскликнула Лата, воззрившись на подругу.
– Тебе надо чем-то заняться, отвлечься, – решительно сказала Малати. – Чем-то помимо учебы. К тому же до итоговых экзаменов почти год, и в первом семестре народ обычно не напрягается.
– Благодаря тебе я теперь пою.
– О нет, – отмахнулась Малати. – Я не об этом. Если уж на то пошло, прекращай петь раги – песни из кинофильмов полезнее.
Лата засмеялась, вспомнив Варуна и его граммофон.
– Жаль, здесь не Найнитал, – продолжала Малати.
– То есть мне следовало бы заняться верховой ездой, греблей и фигурным катанием?
– Да.
– Беда в том, – сказала Лата, – что в лодке я думала бы исключительно о благоуханных водах, а в седле – о том, как мы катались на велосипеде. Да и вообще, ни грести, ни ездить верхом я не умею.
– Чтобы забыть о своих страданиях, нужно чем-то активно заниматься, – говорила Малати (отчасти самой себе). – Может, вступишь в какой-нибудь клуб? Литературное общество, например?
– Нет. – Лата помотала головой и улыбнулась. Вечера у господина Навроджи и все им подобное будет только навевать ей ненужные воспоминания.
– Тогда студенческий театр. В этом году ставят «Двенадцатую ночь». Получи роль в спектакле – и будешь весело смеяться над превратностями любви и жизни.
– Мама никогда не позволит мне играть в театре, – сказала Лата.
– А ты не будь такой паинькой! Рано или поздно она согласится, вот увидишь. Пран в прошлом году играл в «Юлии Цезаре», между прочим, и там даже были женщины. Немного и не в главных ролях, положим, но самые настоящие девушки, а не переодетые парни. В то время он уже был обручен с Савитой. Разве твоя мама хоть слово ему сказала? Нет, не сказала. Сам спектакль она не видела, зато очень гордилась, что он пользовался таким успехом у публики. Значит, и на сей раз возражать не будет. Пран непременно тебя поддержит. И кстати, в студенческих театрах Патны и Дели тоже теперь смешанные актерские составы. Времена меняются!
Лата сразу представила, что ее мать скажет об этих переменах.
– Да! – воодушевилась Малати. – Спектакль ставит этот наш философ, как его? Ладно, потом вспомню. Прослушивания начинаются через неделю. Девушек слушают отдельно от парней. Все очень благопристойно. Может, и репетировать будут отдельно. Самый осторожный родитель носа не подточит! К тому же спектакль приурочен к церемонии посвящения – чем не достойный повод? Тебе жизненно необходимо что-то в этом роде, иначе ты завянешь. Активность – бурная, немедитативная деятельность в большой дружной компании. Поверь мне на слово, это тебя исцелит. Я сама именно так и забыла о своем музыканте.
Хоть Лате и казалось, что душераздирающая интрижка Малати с женатым музыкантом – отнюдь не повод для шуток, она была благодарна подруге за попытку ее развеселить. Узнав на собственном опыте о пугающей силе чувств, она стала лучше понимать то, чего раньше не понимала: как Малати позволила себе впутаться в столь рискованное и губительное для репутации дело.
– И вообще, надоел этот Кабир, расскажи про всех остальных мужчин, с которыми ты познакомилась. Кто этот канпурский ухажер? И что ты делала в Калькутте? Разве мать не хотела свозить тебя заодно в Дели и Лакхнау? В каждом из этих городов должен быть хотя бы один интересный мужчина.
Выслушав подробный рассказ Латы о путешествии – вышел не столько список мужчин, сколько живое описание событий (за исключением последней ночи в Лакхнау, не поддающейся никакому описанию), Малати сказала:
– Насколько я поняла, любитель пана и поэт идут ноздря в ноздрю в этом матримониальном заезде.
– Поэт? – Лата была ошарашена.
– Да. Полагаю, его брата Дипанкара и договорника Биша в расчет не берем?
– Конечно не берем, – раздраженно ответила Лата, – и Амита тоже, я тебя уверяю! Он просто друг. Вот как ты. Единственный человек, с которым я могла поговорить в Калькутте.
– Продолжай. Это очень любопытно. Он уже подарил тебе свою книжку?
– Не подарил! – буркнула Лата.
Тут она припомнила, что Амит вроде бы обещал подарить ей экземпляр. Но если он действительно хотел это сделать, то уже давно сделал бы. Мог, к примеру, прислать книжку с Дипанкаром, который недавно приезжал в Брахмпур и встречался с Праном и Савитой. И все же ей стало совестно за не вполне честный ответ, и она добавила:
– По крайней мере пока.
– Ну, извини, – без намека на раскаяние сказала Малати. – Не знала, что это такая больная тема.
– Нисколько! – выпалила Лата. – Не больная, просто неприятная. Амит в качестве друга – это прекрасно, но во всех остальных качествах он меня не интересует. Просто ты сама однажды связалась с музыкантом, вот и хочешь, чтобы я связалась с поэтом.
– Допустим.
– Малати, умоляю, поверь мне, ты напала на ложный след. Лаешь на несуществующее дерево.
– Хорошо, хорошо. Давай проведем эксперимент. Закрой глаза и представь себе Кабира.
Лата думала отказаться, но любопытство – любопытная штука. Немного помедлив, она нахмурилась и выполнила просьбу подруги.
– Закрывать глаза-то необязательно? – проворчала она.
– Нет-нет, закрой, – настояла Малати. – И опиши, во что он одет. Заодно представь какую-нибудь особенность его внешности, нет, лучше две. Не открывай глаза, пока говоришь.
– Он в форме для крикета, на голове кепка. Он улыбается и… Малати, это бред.
– Продолжай.
– Хорошо. Вот кепка слетела, и я вижу его волнистые волосы, широкие плечи, красивую ровную улыбку… И такой… как там пишут в любовных романах?.. орлиный нос, вот! Ну и зачем все это?
– Ладно, теперь вообрази Хареша.
– Я пытаюсь. Ага, картинка прояснилась: на нем шелковая сорочка – кремового цвета – и коричневые брюки. Ой, еще эти жуткие туфли-«корреспонденты», про которые я тебе рассказывала.
– Черты лица?
– Маленькие глазки, но они превращаются в такие милые щелочки, когда он улыбается, почти исчезают.
– Он жует пан?
– Нет, слава богу. Пьет холодное какао. Кажется, он называл его «Фезантс».
– А теперь представь Амита.
– Ладно, – вздохнула Лата; она попыталась его представить, но черты лица оставались размытыми. – Он упорно отказывается выходить из тумана.
– Хм, – с некоторым разочарованием в голосе произнесла Малати. – Как он одет-то?
– Не знаю, – ответила Лата. – Странно. Можно мне не воображать, а подумать и вспомнить?
– Наверное, можно.
Увы, сколько Лата ни пыталась, вспомнить сорочки, туфли и брюки Амита ей так и не удалось.
– Где вы находитесь? Дома? На улице? В парке?
– На кладбище, – ответила Лата.
– И что вы там делаете? – засмеялась Малати.
– Разговариваем под дождем. Ах да, у него в руках зонт! Это считается?
– Ладно-ладно, – уступила Малати. – Я ошиблась. Но дерево может вырасти и на пустом месте, знаешь ли.
Лата решила не предаваться пустым размышлениям. Чуть позже, когда они вернулись домой к обещанному чаю, она сказала:
– Я не смогу вечно его избегать, Малати. Рано или поздно мы встретимся. То, что он вызвался помогать пострадавшим в катастрофе, – это уже поступок не «обыкновенного подростка», а взрослого и ответственного человека. Он сделал это не потому, что хотел передо мной выставиться.
– Тебе надо строить новую жизнь, в которой не будет его, даже если поначалу это покажется немыслимым, – сказала Малати. – Смирись, что твоя мать никогда его не примет. Это абсолютная данность. Ты права, рано или поздно вы повстречаетесь, и к тому времени ты должна сделать так, чтобы у тебя не было ни минутки свободного времени. Тогда и хандрить будет некогда. Спектакль – это то, что доктор прописал. Причем тебе нужна роль Оливии.
– Ты, наверное, считаешь меня дурой.
– Ну, скорее – глупышкой, – ответила Малати.
– Это ужасно! – воскликнула Лата. – Больше всего на свете я хочу его увидеть. Но при этом я позволила своему ко-респонденту слать корреспонденцию. Он попросил разрешения, когда мы прощались на вокзале, и я не смогла ему отказать – это было бы нехорошо и невежливо, ведь он так помог нам с мамой…
– Брось, в переписке нет ничего дурного, – успокоила ее Малати. – Пока ты не испытываешь к нему явной неприязни или любви, переписывайся сколько влезет. И потом, он ведь сам сказал вам, что его чувства к другой девушке до сих пор не угасли, так?
– Да, – задумчиво протянула Лата. – Да, так.
Два дня спустя Лата получила короткую записку от Кабира: он спрашивал, до сих пор ли она зла на него и не хочет ли повидаться на пятничной встрече Литературного общества. Он пойдет только в том случае, если пойдет она.
Поначалу Лата думала опять посоветоваться с Малати, как ей лучше поступить. Но, отчасти потому, что неудобно было взваливать на Малати ответственность за свою личную жизнь в каждом ее проявлении, а отчасти потому, что та наверняка запретила бы ей идти и даже отвечать на записку, Лата решила посоветоваться с собой – и с обезьянами.
Она отправилась на прогулку, насыпала обезьянкам на утесе немного арахиса и на некоторое время оказалась в центре их благосклонного внимания. На Пул Меле обезьяны пировали по-королевски, но теперь жизнь пошла своим чередом и мало кто из гуляющих задумывался об их благополучии.
Проявив щедрость, Лата почувствовала, что в голове немного прояснилось. Кабир как-то раз уже ходил один на встречу Литературного общества и напрасно там ее прождал – пришлось даже отведать кекса господина Навроджи. Лата не хотела вновь подвергать его такому испытанию. Она написала короткий ответ:
Дорогой Кабир!
Я получила твою записку, но к господину Навроджи в пятницу не пойду. Письмо в Калькутту дошло. Оно заставило меня задуматься и все вспомнить. Я совершенно на тебя не зла; пожалуйста, не думай так. Однако я не понимаю, зачем нам с тобой встречаться или переписываться, – одна боль, и никакого смысла.
Перечитав свое послание три раза, Лата задумалась, не изменить ли ей последнее предложение. В конце концов эти метания ей надоели, и она отправила записку как есть.
В тот день она поехала в Прем-Нивас и была очень рада, что не встретила там Кабира.
Через пару недель после начала муссонного семестра Малата и Лати отправились на прослушивание: студенческий театр набирал труппу актеров для постановки «Двенадцатой ночи». В этом году спектакль на ежегодную церемонию посвящения ставил молодой робкий преподаватель философии, живо интересовавшийся театром, – господин Баруа. Прослушивание (в тот день отбирали девушек) проходило не в аудитории, а в преподавательской комнате философского факультета, в пять часов дня. Там собралось около пятнадцати студенток, которые взволнованно болтали, сбившись в небольшие группы, или просто зачарованно разглядывали философа. Лата увидела даже пару своих однокурсниц с кафедры английского, но она была с ними не знакома. Малати пришла просто с ней за компанию – убедиться, что в последний момент подруга не сбежит.
– Я тоже могу пробоваться, если хочешь, – предложила она.
– Разве у тебя днем нет практики? – спросила Лата. – Если ты получишь роль, придется ходить на репетиции…
– Я не получу роль, – твердо ответила Малати.
Господин Баруа попросил девушек встать в ряд и по очереди зачитывать отрывки из пьесы. В спектакле было всего три женские роли, и к тому же господин Баруа еще не решил до конца, брать ли на роль Виолы девушку, так что битва шла нешуточная. Господин Баруа зачитывал все ответные реплики сам (и мужские, и женские), причем делал это так хорошо, без намека на обычную нервозность, что многие зрительницы и одна-две из пришедших на прослушивание невольно хихикали.
Господин Баруа сперва просил их зачитывать слова Виолы: «Добрая госпожа, позвольте мне взглянуть на ваше лицо»[74]. Затем, в зависимости от того, как девушки с этим справлялись, давал следующее задание – реплику Марии либо Оливии. Одну лишь Лату он попросил зачитать слова и той, и другой. Некоторые девушки читали нараспев или имели другие досадные особенности речи. Господин Баруа, вновь начиная нервничать, останавливал их такими словами:
– Ну хорошо, спасибо, спасибо, очень хорошо, вы молодчина, у меня появилась отличная идея, хорошо, хорошо…
Наконец до неудавшейся актрисы доходило, к чему он клонит, и она (порой в слезах) возвращалась на место.
После прослушивания господин Баруа обратился к Лате, причем его слышали еще несколько девушек:
– Вы замечательно читали, мисс Мера, я удивлен, что до сих пор не видел вас на сцене.
Окончательно засмущавшись, он потупился и начал собирать бумаги.
Лате пришелся по душе его робкий комментарий. Малати посоветовала ей морально подготовить госпожу Рупу Меру к тому, что роль ей непременно дадут.
– Ничего мне не дадут, что ты! – отмахнулась Лата.
– И позаботься, чтобы Пран присутствовал при вашем разговоре, – добавила Малати.
В тот вечер Пран, Савита, госпожа Рупа Мера и Лата собрались после ужина в гостиной, и Лата решила поднять щекотливую тему:
– Пран, как тебе господин Баруа?
Тот перестал читать и задумался:
– Преподаватель философии?
– Да. В этом году он ставит спектакль на посвящение, и мне интересно, что ты о нем думаешь… Хороший он режиссер?
– Мм, да, – ответил Пран, – я слышал, что в этом году он за это взялся. «Двенадцатая ночь, или Что угодно» вроде бы… Интересный получится контраст с прошлогодним «Юлием Цезарем». Да, он хорош… и, кстати, актер он тоже превосходный, – продолжал Пран. – А вот лектор, говорят, так себе.
Помолчав немного, Лата сказала:
– Да, он ставит «Двенадцатую ночь». Я сходила на прослушивание, и мне, возможно, дадут роль, поэтому хотелось иметь некоторое представление о том, что меня ждет.
Пран, Савита и госпожа Рупа Мера разом подняли головы. Последняя перестала шить и резко втянула ртом воздух.
– Чудесно, – искренне порадовался Пран. – Ты молодец!
– А какую роль? – спросила Савита.
– Нет! – гневно воскликнула госпожа Рупа Мера, потрясая иголкой. – Моя дочь никогда не будет играть ни в каких спектаклях! Нет! – Она сердито воззрилась на Лату поверх очков для чтения.
Воцарилась тишина. Через некоторое время госпожа Рупа Мера добавила:
– Ни в коем случае.
Затем, не дождавшись ответа, она пояснила свою позицию:
– Мальчики и девочки играют вместе… на сцене! – Мириться со столь аморальным, глубоко непристойным поведением она была не готова.
– Как и в прошлогоднем «Юлии Цезаре», – осмелилась вставить Лата.
– А ну тихо! – осадила ее мать. – Никто твоего мнения не спрашивал. Ты когда-нибудь слышала, чтобы Савита хотела играть? Играть на сцене, на глазах у сотен людей? И каждый вечер ходить на эти сборища с мальчиками…
– Репетиции, – подсказал Пран.
– Да-да, на репетиции, – проворчала госпожа Рупа Мера. – С языка снял. Я этого не потерплю! Какой стыд! Ты только подумай! Что сказал бы отец?!
– Ну-ну, ма, – попыталась успокоить ее Савита. – Не заводись. Это всего лишь спектакль.
Упомянув покойного мужа, госпожа Рупа Мера достигла пика эмоционального напряжения и теперь была способна услышать голос разума. Пран подметил, что репетиции – за редким исключением – проходят днем, а не вечером. Савита добавила, что читала «Двенадцатую ночь» еще в школе и ничего предосудительного там нет – совершенно невинная пьеса.
Савита, конечно, читала выхолощенную, адаптированную для школьной программы версию, но и господин Баруа наверняка выпустил бы часть реплик из оригинального текста, дабы не шокировать и не расстраивать родителей, которые придут на церемонию посвящения. Сама госпожа Рупа Мера пьесу не читала; в противном случае она, безусловно, нашла бы ее неподобающей.
– Это все дурное влияние Малати, как пить дать, – сказала она.
– Ма, но ведь Лата сама решила пробоваться на роль, – заметил Пран. – Не вешайте на Малати всех собак.
– Она бесстыдница, вот она кто, – буркнула госпожа Рупа Мера, разрываясь между нежностью, которую испытывала к подруге дочери, и осуждением ее чересчур прогрессивных взглядов на жизнь.
– Малати считает, что мне нужно чем-то занять голову, отвлечься… – сказала Лата.
Ее мать сразу поняла, что довод этот – справедливый и веский. Но, даже соглашаясь, она не могла не сказать:
– Конечно, раз Малати так считает, так оно и есть. Разве мое мнение кого-то интересует? Я всего лишь мать. Вы оцените мои советы, только когда мое тело сожгут на погребальном костре. Тогда вы поймете, как я пеклась о вашем благополучии. – Эта мысль мгновенно ее воодушевила.
– Да и вообще, ма, роль мне, скорее всего, не дадут, – сказала Лата. – Давайте малыша спросим, – предложила она, кладя ладонь на живот Савиты.
Она принялась бубнить мантру «Оливия, Мария, Виола, никто», и на четвертом повторе ребенок отметил крепким пинком последнее слово.
Два или три дня спустя, однако, Лата получила записку от философа: он предлагал ей роль Оливии и звал на первую репетицию, которая должна была состояться в четверг, в половине четвертого. Лата, воодушевившись, тут же побежала в женское общежитие, но на полпути туда встретила Малати. Ей дали роль Марии. Обе были одинаково довольны и потрясены.
На первой репетиции решили ограничиться чтением пьесы. Занимать целую аудиторию опять-таки не понадобилось, хватило обычного кабинета. Лата и Малати решили отметить этот торжественный день шариком мороженого в кафе «Голубой Дунай», после чего в приподнятом настроении отправились на репетицию. Пришли они за пять минут до начала чтения.
В кабинете собралось около дюжины парней и одна-единственная девушка – предположительно, Виола. Она сидела в стороне от всех и разглядывала пустую доску.
Подобно ей, в стороне от основной труппы и не принимая участия в возбужденной мужской болтовне, сидел Кабир.
Когда Лата только его увидела, сердце ее едва не выскочило из груди, после чего она велела Малати оставаться на месте: она, Лата, должна сама с ним поговорить.
Кабир вел себя слишком непринужденно – ей сразу стало понятно, что это напускное. Он явно ее дожидался. Лата была возмущена.
– И кто же ты? – В ее тихом, ровном голосе отчетливо слышался гнев.
Кабир опешил: его смутил и тон, и вопрос.
– Мальвольо, – наконец виновато ответил он и добавил: – Мадам.
При этом он даже не подумал встать.
– Ты никогда не говорил, что интересуешься любительским театром, – сказала Лата.
– Да и ты не говорила, – последовал ответ.
– А я не интересовалась, пока Малати несколько дней назад не потащила меня на прослушивание, – отчеканила она.
– Мой интерес родился примерно тогда же, – сказал Кабир, пытаясь улыбнуться. – Мне стало известно, что ты очень хорошо выступила на прослушивании.
Лата все поняла. Каким-то образом Кабир разведал, что она может получить роль, и решил попытать удачи на мужском прослушивании. А ведь она записалась в театр только для того, чтобы забыть о Кабире!
– Как я понимаю, ты в очередной раз провел расследование, – сказала Лата.
– Нет, случайно услышал от знакомых. Я за тобой не слежу.
– И?..
– Что «и»? – невинно переспросил Кабир. – Мне просто приглянулись строки из пьесы.
И он непринужденно процитировал:
У Латы мгновенно вспыхнуло лицо. Подумав, она сказала:
– Боюсь, ты читаешь чужие слова. Они были написаны не для тебя. – Она помедлила и добавила: – Но вызубрил ты их отменно, даже слишком хорошо.
– Я их вызубрил – как и множество других реплик – еще в ночь перед прослушиванием, – сказал Кабир. – Никак не мог уснуть. Я твердо вознамерился получить роль герцога, но пришлось удовольствоваться Мальвольо. Надеюсь, это никак не отразится на моей судьбе. Я получил твою записку. Надеюсь, мы будем часто встречаться в Прем-Нивасе и здесь…
Лата, к собственному удивлению, громко рассмеялась:
– Ты сошел с ума! Это безумие, не иначе.
Она уже хотела отвернуться и уйти, но краем глаза заметила, как он помрачнел: на его лице читалась искренняя боль.
– Я же шучу, – сказала она.
– Что ж, – с напускным легкомыслием ответил Кабир, – иные родятся безумцами, иные достигают безумия, а иным безумие жалуется.
Лату подмывало спросить, к какой категории он себя относит, но вместо этого сказала:
– Смотрю, ты и слова Мальвольо разучил.
– А, да нет, эту строчку все знают, она знаменитая. Просто бедный Мальвольо куражится.
– Может, тебе лучше покуражиться на крикетном поле? – предложила Лата.
– Так муссоны на дворе. Какой сейчас крикет?
Тут господин Баруа, пришедший несколько минут назад, махнул воображаемой дирижерской палочкой студенту, игравшему герцога, и сказал:
– Что ж, начинаем. «Любовь питают музыкой…» – хорошо? Хорошо.
И чтение началось.
Слушая остальных, Лата чувствовала, как ее увлекает в другой мир. До ее первого выхода было еще далеко. А потом, когда подошел ее черед и она начала читать, шекспировский слог полностью захватил ее: она в самом деле превратилась в Оливию. Первый обмен репликами с Мальвольо Лата перенесла достойно. Потом смеялась вместе со всеми над образом Марии, который создала Малати. Девушка, игравшая Виолу, тоже была чудесной актрисой, и Лата влюбилась в нее вместе со всеми остальными присутствующими. Между Виолой и парнем, игравшим ее брата, даже обнаружилось небольшое внешнее сходство: господин Баруа явно знал свое дело.
Время от времени, однако, Лата вспоминала, где находится. Она изо всех сил старалась не смотреть на Кабира и только один раз почувствовала на себе его взгляд. После репетиции он наверняка захочет с ней поговорить – как хорошо, что они с Малати обе получили роли! Одна сцена из пьесы далась ей очень непросто, и господину Баруа пришлось едва ли не клещами вытаскивать из нее нужную реплику.
Оливия. Как ты себя чувствуешь, любезный? Что это с тобой?
Мальвольо. Мысли мои не черны, хоть ноги мои желты. Оно попало к нему в руки, и повеления будут исполнены. Я надеюсь, нам знакома эта нежная римская рука?
Господин Баруа [
Оливия. Не хочешь ли ты…
Господин Баруа. Не хочешь ли ты… Да, да, продолжайте! У вас прекрасно получается, мисс Мера.
Оливия. Не хочешь ли ты…
Господин Баруа. Не хочешь ли ты?.. Да, да!
Оливия. Не хочешь ли ты лечь в постель, Мальвольо?
Господин Баруа [
Мальвольо. В постель! Да, дорогая, я приду к тебе.
Все – за исключением двух актеров и господина Баруа – покатились со смеху. Даже Малати. «Et tu!»[75] – с горечью подумала Лата.
После чего шут скорее прочел, нежели спел, свою финальную песню, и Лата, переглянувшись с Малати и избегая смотреть на Кабира, как можно быстрее покинула кабинет. На улице еще не стемнело. Впрочем, Лата напрасно боялась, что Кабир позовет ее на свидание в тот вечер, – по четвергам у него были другие неотложные дела.
Когда он добрался до дядиного дома, уже стемнело. Он оставил свой велосипед у входа и постучал. Дверь ему открыла тетя. Дом – одноэтажный и просторный, раскинувшийся во все стороны – был плохо освещен. Кабир часто вспоминал, как в детстве играл здесь со своими двоюродными сестрами на большом заднем дворе, но последние несколько лет в этих стенах, казалось, жили привидения. Он приходил сюда только по четвергам.
– Как она? – спросил Кабир тетю.
Тетя – худая женщина с суровым, но не злым лицом – наморщила лоб.
– Пару дней вроде была ничего, а потом опять за свое. Мне пойти с тобой?
– Нет… нет, мумани[76], хочу побыть с ней наедине.
Кабир вошел в комнату в дальней части дома – последние пять лет то была спальня его матери. Освещение здесь, как и в остальных комнатах, было плохое: пара тусклых лампочек под тяжелыми абажурами. Мама сидела в кресле с высокой спинкой и смотрела в окно. Она всегда была пухлой, но теперь совсем раздалась. Лицо обросло несколькими подбородками.
Мать все смотрела в окно на тени гуавы в конце сада. Кабир подошел и встал рядом. Она будто и вовсе не замечала его появления, но в конце концов произнесла:
– Закрой дверь, холодно.
– Я закрыл, амми-джан.
Кабир не стал говорить, что на улице жара, июль и он весь вспотел, пока ехал сюда на велосипеде.
Оба молчали. Мать забыла про него. Он положил руку ей на плечо. Она вздрогнула, потом сказала:
– Значит, сейчас вечер четверга.
Четверг на урду – «джумерат», что дословно переводится как «вечер пятницы». Именно это слово использовала его мама. Кабир вдруг вспомнил, как смеялся в детстве: если джумерат – это вечер пятницы, то как тогда называть вечер пятницы? Все эти тонкости ему ласково и с любовью объясняла мама, потому что гений-отец бороздил необозримый мысли океан[77] и на детей его не хватало. Лишь когда они выросли и научились вести содержательные беседы, он начал изредка, урывками проявлять к ним интерес.
– Да, вечер четверга.
– Как Хашим? – спросила мама (она всегда начинала разговор с этого вопроса).
– Очень хорошо. Учится прекрасно. Но ему пришлось остаться дома – сложную домашку задали.
На самом деле Хашиму очень непросто давались эти встречи. Когда Кабир заходил напомнить, что сегодня вечер четверга, он обычно придумывал какой-нибудь предлог, чтобы не навещать маму. Кабир понимал брата и иногда даже не напоминал ему о четвергах (как, например, сегодня).
– А Самия?
– Все еще учится в Англии.
– Она никогда не пишет.
– Иногда пишет, амми, но редко. Нам тоже не хватает ее писем.
Никто не смел сообщить матери, что год назад ее дочь умерла от менингита. Кабир считал, что долго поддерживать этот заговор молчания не удастся. Как бы ни помутился разум человека, рано или поздно из подслушанных обрывков чужих бесед, недомолвок и оговорок должна сложиться ясная картина. И действительно, пару месяцев назад мама случайно обронила: «А, Самия! Здесь я ее больше не увижу, разве что в другом мире». Что бы это ни значило, чуть позже она вновь справилась о ее благополучии. Порой она в считаные минуты забывала о том, что говорила.
– Как твой отец? Все еще спрашивает, равняется ли дважды два четырем? – На миг Кабиру показалось, что в ее глазах вспыхнул былой смешной и смешливый огонек, но он тотчас погас.
– Да.
– Когда я была за ним замужем…
– Вы по-прежнему женаты, амми.
– Ты меня не слушаешь. Когда я… ну вот, забыла.
Кабир взял маму за руку. Та даже не стиснула в ответ его ладонь.
– Слушай, – сказала она. – Слушай каждое мое слово. Время на исходе. Меня скоро выдадут замуж. По ночам на улице дежурит охрана, несколько человек. Брат их поставил. – Ее рука напряглась.
Кабир не стал ее разубеждать и лишь порадовался, что никто не присутствует при этом разговоре.
– Где? – спросил он.
Она дернула головой в сторону деревьев за окном.
– За деревьями? – спросил Кабир.
– Да. Даже дети все знают. Они смотрят на меня и говорят: «Тоба! Тоба! Скоро она опять родит ребенка! Мир…»
– Да.
– Мир жесток, и люди тоже жестоки. Если человечество таково, я не хочу иметь к нему никакого отношения. Почему ты меня не слушаешь? Они играют музыку, чтобы меня выманить. Но, машалла[78], я еще не выжила из ума. Дочь офицера как-никак! Что это ты принес?
– Сладости, амми. Хотел тебя порадовать.
– Я просила медное кольцо, а ты принес конфеты?! – громко возмутилась мама.
Сегодня она совсем плоха, подумал Кабир. Прежде сладости ее успокаивали: она жадно набивала ими рот, долго жевала и затихала. Но в этот раз она наотрез отказалась от конфет и, с трудом переводя дух, заявила:
– В конфеты подмешивают лекарства. Врачи так придумали. Если б Господь хотел, чтобы я лечилась лекарствами, Он послал бы мне знак. Хашим, тебе плевать…
– Я Кабир, амми.
– Нет, Кабир приходил на прошлой неделе, в четверг. – Голос ее стал беспокойным, встревоженным, будто и здесь она углядела некий преступный заговор.
– Я… – Тут слезы подступили к его горлу, и он не договорил.
Маму разозлил этот новый поворот: ее ладонь выскользнула из его ладони, словно мертвая рыбина.
– Я Кабир.
Она не стала спорить. Это не имело значения.
– Меня все хотят показать какому-то доктору, рядом с Барсат-Махалом принимает. Но я-то знаю, что у них на уме. – Мама опустила глаза. Потом ее голова упала на грудь, и она заснула.
Кабир посидел с ней еще полчаса; она так и не проснулась. Наконец он встал и вышел из комнаты.
Тетя, увидев его расстроенное лицо, сказала:
– Кабир, сынок, поешь с нами? Тебе это пойдет на пользу. Мы все давно хотели с тобой поболтать.
Кабир хотел только одного: поскорее вскочить на велосипед и убраться отсюда. Это не мать, которую он когда-то знал и любил, а другая женщина, незнакомая. Чужая.
В их семье не было истории психических расстройств, не было и травм – ударов, падений, – которые могли привести к такому исходу. Да, мама Кабира тяжело перенесла смерть собственной матери – почти год не могла смириться с потерей, – но ведь с таким горем рано или поздно сталкиваются все люди. Поначалу она просто впала в депрессию, потом разучилась справляться с элементарными повседневными делами, тревожилась по пустякам, подозревала всех подряд: молочника, садовника, родню, мужа. Когда закрывать глаза на проблему стало невозможно, доктор Дуррани начал иногда нанимать сиделок и приглашать врачей, однако ее подозрения распространялись и на них. В конце концов она вообразила, что муж разрабатывает хитрый план, чтобы ей навредить. С целью расстроить эти планы она проникла в его кабинет и разорвала в клочья важный незаконченный математический труд. Тут доктор Дуррани не выдержал: попросил шурина забрать ее к себе. В противном случае пришлось бы положить ее в лечебницу для душевнобольных. Такая лечебница в Брахмпуре была и находилась рядом с Барсат-Махалом, – возможно, ее-то она и имела в виду.
В детстве Кабир, Хашим и Самия не без гордости рассказывали, что отец у них немного сумасшедший. Именно эксцентричность доктора Дуррани – и вытекающие из нее особенности характера – внушали окружающим людям столь глубокое уважение. Однако странная Божья кара, беспричинная и не поддающаяся исцелению, в конце концов настигла не отца, а мать: любящую, веселую, яркую и практичную женщину. Хорошо хоть Самии, думал Кабир, не приходится терпеть эту бесконечную муку.
У раджкумара Марха были серьезные неприятности, и решить его судьбу предстояло Прану. Из-за разногласий с хозяином квартиры, которую они снимали, раджкумар с друзьями вынуждены были поселиться в студенческом общежитии, но подстраивать свой образ жизни под существующие нормы они отказались. Один из помощников проктора увидел их на Тарбуз-ка-Базаре: они как раз выходили из борделя. Когда он подошел к ним с вопросами, они отвели его в сторонку, и один из парней сказал:
– Отвечай, скотина, какое тебе до нас дело? Твою ж сестру! Что ты сам-то здесь делаешь? Сестрой торгуешь?
Один из них ударил ассистента по лицу.
Они отказались назвать ему свои имена и заявили, что вообще не учатся в университете: «Мы не студенты, мы их дедушки».
Несколько смягчал дело (или, напротив, усугублял) тот факт, что они были в стельку пьяны.
На обратном пути дебоширы во все горло распевали популярную песню из кинофильма – «Я не вздыхал, не плакал…» – и потревожили сон жителей нескольких кварталов. Помощник проктора следовал за ними на безопасном расстоянии. Самонадеянные хулиганы вернулись в общежитие, преспокойно вошли, несмотря на поздний час (видимо, подкупили охранника), и продолжали петь в коридорах, пока разбуженные сокурсники не упросили их замолчать.
Наутро раджкумар проснулся с жуткой головной болью и предчувствием беды. Беда не заставила себя ждать. Охранник под угрозой увольнения выдал имена нерадивых студентов, и их привели к коменданту. Та велела им немедленно покинуть стены общежития и пригрозила отчислением. Проктор в целом был настроен решительно. Дебоширство студентов стало для него серьезной головной болью. Он рассудил: раз аспирин здесь бессилен, должно помочь обезглавливание. Принять меры проктор велел Прану, входившему теперь в комиссию по социальному обеспечению студентов, которая занималась в том числе и дисциплинарными нарушениями, поскольку сам он был занят организацией предстоящих выборов в студенческий профсоюз. Проведение справедливых и мирных выборов было задачей не из простых. Юные сторонники различных политических партий (коммунистической, социалистической и реформаторской РСС[79] – правда, под другим названием) в преддверии битвы за голоса уже начинали лупить друг друга ботинками и дубинками.
Бремя ответственности за чужие судьбы всегда тяготило Прана, и Савита видела, как ему не по себе от происходящего. Он не мог спокойно читать газету за завтраком и вообще выглядел неважно. Савита чувствовала, что его гложет необходимость принять жесткие меры в отношении юных идиотов. Вчера вечером он не смог даже заняться лекциями по комедиям Шекспира, хотя специально выкроил под это время.
– Не понимаю, зачем тебе принимать их дома, – сказала Савита. – Пригласи их в кабинет проктора!
– Нет-нет, дорогая, это еще больше их напугает. Для начала я хочу узнать их версию событий той ночи. Они будут говорить куда охотнее в спокойной обстановке. Одно дело – посидеть со мной в гостиной, а другое – стоять и мяться перед проктором. Надеюсь, вы с ма не против? Это не займет много времени, максимум полчаса.
Нарушители порядка явились в одиннадцать часов утра, и Пран предложил всем чаю.
Раджкумару Марха было очень совестно за свое поведение, и он не сводил глаз с ладоней, а вот его друзья, сочтя доброту Прана признаком слабости, решили, что им ничего не грозит, и на его просьбу объясниться только ухмыльнулись. Они знали, что Пран – брат Мана, и приняли его сочувствие как данность.
– Мы занимались своими делами, – сказал один из них. – А ему следовало заниматься своими.
– Он попросил вас представиться, а вы сказали… – Пран опустил глаза на листок, который держал в руках. – Да вы и сами знаете, нет нужды это повторять. Цитировать правила поведения в общежитии и университете я тоже не буду: вам они отлично известны. Согласно этому отчету, у входа в университет вы громко пели: «Любой студент, которого увидят в неподобающем месте, будет незамедлительно отчислен».
Два главных нарушителя с усмешкой переглянулись и даже не попытались оправдаться.
Раджкумар, боявшийся, что за отчисление из университета отец в лучшем случае его кастрирует, пробубнил:
– Я ничего плохого там не делал!
Ему просто не повезло: он всего лишь хотел составить компанию друзьям.
Один из этих друзей – с нескрываемым презрением в голосе – сказал:
– Ну да, так и есть! За него мы можем поручиться. Ему это неинтересно, в отличие от вашего братца, который…
Пран резко осадил молодого человека:
– Это к делу не относится. Не будем сейчас обсуждать поведение тех, кто не учится в университете. Вы, похоже, не сознаете, что вам грозит отчисление. Штраф тут бесполезен, поскольку вам плевать на штрафы. – Он обвел взглядом их лица и произнес: – Что ж, факты мне ясны, и подобным отношением к делу вы себе не поможете. Вашим отцам и так сейчас непросто, а вы добавили им хлопот.
Пран заметил уязвленное выражение на лицах парней – скорее не раскаяние, а страх. В самом деле, их отцы в связи с отменой системы заминдари стали куда нетерпимее к расточительности сыновей. Рано или поздно они наверняка урежут расходы на их содержание. Эти молодые люди понятия не имели, куда себя деть, и не знали ничего, кроме веселой студенческой жизни. Если у них и это отнимут, то впереди – лишь мрак и безысходность. Они смотрели на Прана, но тот молчал, делая вид, что читает разложенные на столе документы.
Им сейчас трудно, думал Пран. Они только и умеют, что кутить да буянить, но скоро их веселью придет конец. Возможно, им даже придется зарабатывать себе на жизнь. Студентам любых социальных слоев это дается непросто. Работу еще попробуй найти: страна не стоит на месте, и пример, который им всю жизнь подавали старшие, теперь ни на что не годится. На ум невольно пришли образы раджи Марха, профессора Мишры и цапающихся политиков. Он поднял голову и сказал:
– Мне необходимо решить, что посоветовать проктору. Я склонен согласиться с комендантом…
– Нет, господин! Пожалуйста! – взмолился один из студентов.
Второй молчал и лишь жалобно глядел на Прана.
Раджкумар теперь гадал, что ему сказать своей бабушке, вдовствующей рани Марха. Даже отцовский гнев проще вынести, чем разочарование в ее глазах.
Он замялся:
– Мы не хотели так себя вести… Мы были…
– Остановись. Хорошенько обдумай, что ты собираешься сказать.
– Но мы были пьяные! – сказал невезучий раджкумар. – Поэтому и вели себя так…
– Так позорно, – тихо добавил его приятель.
Пран закрыл глаза.
Все принялись наперебой заверять его, что больше такое не повторится. Они поклялись честью своих отцов и несколькими богами. Они сделали виноватые лица – и в результате этого действия, кажется, искренне раскаялись.
Наконец Прану это надоело, и он встал.
– В ближайшее время вас уведомят о решении руководства, – процедил он по дороге к выходу и невольно осекся: странно было произносить и слышать из собственных уст эти бездушные, бюрократические слова.
Не придумав, что еще сказать в свою защиту, парни немного помешкали и обреченно зашагали прочь.
Сказав Савите, что вернется к обеду, Пран отправился в Прем-Нивас. День был жаркий, хоть и пасмурный. По дороге он немного запыхался. Его мать была в саду, давала указания садовнику.
Она шагнула ему встречу и резко остановилась:
– Пран, что с тобой? Ты очень плохо выглядишь.
– Ничего, аммаджи, у меня все хорошо, – ответил он и, не удержавшись, добавил: – Молитвами Рамджапа-бабы́…
– Нехорошо смеяться над добрым человеком.
– Да-да, прости, – сказал Пран. – Как дела у Бхаскара?
– Он неплохо говорит и понемногу начинает ходить. Очень хочет вернуться в Мисри-Манди. Но здесь такой целебный, свежий воздух. – Она обвела рукой сад. – Как Савита?
– Злится, что я провожу с ней мало времени. Я обещал ей вернуться к обеду. Вся эта возня с комиссией, конечно, мне сейчас ни к чему, но кто-то должен этим заниматься. – Он умолк. – В остальном у нее все прекрасно. Ма окружила ее такой заботой, что теперь, чего доброго, она захочет рожать каждый год.
Госпожа Капур улыбнулась каким-то своим мыслям, но потом помрачнела и обеспокоенно спросила:
– Не знаешь, куда пропал Ман? В деревне его нет, на ферме тоже, и в Варанаси его никто не видел. Просто как сквозь землю провалился. Две недели не писал. Я так волнуюсь! А твой отец говорит, что ему плевать – пусть хоть в преисподней сидит, лишь бы в Брахмпур носа не казал.
Пран нахмурился (уже второй раз при нем вспоминали Мана!) и заверил мать, что исчезновение Мана на две недели – да хоть на десять – совершенно не повод для беспокойства. Он мог отправиться на охоту, в туристический поход по предгорьям или на отдых в Байтар. Наверняка Фироз знает, где он. Сегодня Пран как раз встретится с Фирозом и спросит, не получал ли тот весточки от друга.
Мама удрученно кивнула и через некоторое время сказала:
– Почему бы вам всем не приехать в Прем-Нивас? Савите будет полезно отдохнуть перед родами.
– Нет, аммаджи, в родных стенах ей лучше. А баоджи подумывает уходить из Конгресса: скоро в дом нагрянут политики всех мастей – уговаривать его и отговаривать. Тебе и без нас хлопот достаточно. Ты, кстати, тоже выглядишь усталой. Заботишься обо всех и никому не позволяешь позаботиться о себе! Видно, что ты без сил.
– А, ерунда. Просто старость, – сказала его мать.
– Почему бы тебе не пригласить садовника в дом? Там прохладней.
– Ой, нет! – отмахнулась госпожа Капур. – Ни за что. Это подорвет боевой дух моих цветов.
Пран вернулся домой и вместо обеда прилег отдохнуть, а чуть позже встретился с Фирозом в Высоком суде Брахмпура, где тот защищал интересы студента – любимца преподавателей, одного из наиболее талантливых молодых химиков, когда-либо учившихся в Брахмпурском университете, – подавшего в суд на свою альма-матер. В конце учебного года, во время апрельских экзаменов, он совершил удивительный и необъяснимый поступок: посреди экзамена вышел в туалет, а затем, увидев в коридоре двух друзей, остановился перекинуться с ними парой слов. Он утверждал, что обсуждали они только духоту в аудиториях, мешавшую думать, и никто не заподозрил бы его во лжи. Друзья учились на философском факультете и при всем желании не могли помочь ему со сдачей экзамена по химии; кроме того, он был лучшим студентом на потоке (как минимум).
Однако на него написали докладную. Он нарушил строжайшие правила проведения экзаменов, за что любой учащийся – исключений здесь ни для кого быть не могло – получал незачет по всем экзаменам и оставался на второй год. Студент написал заявление ректору с просьбой оставить его «на осень» – то есть дать ему возможность вместе с остальными должниками пересдать экзамены в августе. Это позволило бы ему продолжить обучение на своем потоке. Его просьбу отклонили. В отчаянии он решил прибегнуть к крайней мере и обратиться в суд. Фироз согласился его защищать.
Проктор попросил Прана – как младшего члена комиссии по социальному обеспечению студентов, с которым руководство университета изначально консультировалось по этому вопросу, – присутствовать на слушании. Он кивком поприветствовал Фироза и сказал: «Давай потом встретимся на улице, надо поговорить». Фироз, хоть и выглядел несколько нелепо в черной мантии с белыми лентами на шее, произвел на него приятное впечатление.
Фироз от имени студента направил в суд заявление, в котором утверждалось, что руководство университета нарушило конституционные права его клиента. Главный судья быстро постановил оставить жалобу без движения. Он сказал, что из решений по трудным делам получается плохой прецедент и плохие законы, а университет имеет все полномочия действовать в подобных делах по собственному усмотрению (если, конечно, процесс принятия решения не является вопиюще несправедливым, а в данном случае это не так). Если студент все же настаивает на обращении в суд (поступая, по мнению главного судьи, неразумно), то ему следует подавать иск в местный мировой суд, а не в Высокий. Подача заявлений напрямую в высокие инстанции – неприятное нововведение, появившееся в судебной практике с принятием новой Конституции. Очень часто к этой мере прибегали нетерпеливые истцы, надеясь таким образом влезть без очереди.
Главный судья склонил голову набок и, глядя на Фироза сверху вниз, сказал:
– Я не вижу никакого смысла в вашем обращении в Высокий суд, молодой человек. Вашему клиенту сперва следовало обратиться к мировому судье. Если бы тот не одобрил решения университета по данному вопросу, то заявление передали бы окружному судье, а оттуда оно пришло бы сюда. Вам следовало немного подумать и выбрать правильную инстанцию, а не тратить время суда на такого рода пустяки. Обыкновенный иск и заявление в Высокий суд – разные вещи, молодой человек, совершенно разные вещи.
На улице Фироз вышел из себя. Он посоветовал клиенту не приходить на слушание и теперь был рад, что тот внял его совету. Фироза самого трясло от несправедливости происходящего. Как главный судья мог его отчитать, упрекнуть в поспешности и необоснованном выборе инстанции? Это неприемлемо! В этом самом зале он не так давно отстаивал интересы заминдаров; главный судья должен знать, что уж кому-кому, а Фирозу такое поведение не свойственно – он всегда тщательно подходил к выбору инстанции и умел аргументировать свою позицию. Да и само обращение «молодой человек» допустимо только в похвале, а в таком контексте прозвучало унизительно.
Пран тоже был на стороне студента и сочувственно похлопал Фироза по плечу.
– Инстанцию я выбрал правильно, – сказал Фироз, развязывая ленты на шее, – они, казалось, полностью перекрыли доступ крови к его голове. – Через несколько лет подача заявлений непосредственно в Высокий суд станет обычным делом, вот увидишь. Пока пройдешь все инстанции – уйму времени потеряешь. Пока мы дождемся первого слушания, август уже закончится. – Он умолк и запальчиво воскликнул: – Вот бы их по уши завалили такими заявлениями! – Потом он с улыбкой добавил: – Конечно, к тому времени главный судья уйдет на пенсию. И вся его братия тоже.
– Ах да, – сказал Пран. – Чуть не забыл спросить. Где Ман?
– А он вернулся? Он в Брахмпуре?
– Нет, потому я и спрашиваю. От него давно нет вестей. Я думал, может, он тебе писал.
– Разве я сторож брату твоему?[80] – спросил Фироз. – Хотя в каком-то смысле, наверное, сторож, – мягко добавил он. – Да я и не против. Но весточек от него я не получал. Вообще-то, я думал, что он уже приехал, племянника проведать и прочее. Мне он не писал. Надеюсь, повода для волнений нет?
– Нет-нет, я просто так спросил. Мама волнуется. Ох уж эти мамы!
Фироз ответил молчаливой, слегка печальной улыбкой – так улыбалась его мать. В этот миг он был очень красив.
– Что ж, – сменил тему Пран, – а своему брату ты случайно не сторож? Почему я так давно не видел Имтиаза? Вы бы хоть иногда выпускали его из клетки – ноги размять.
– Да мы и сами его почти не видим. Все по больным мотается. Единственный способ привлечь его внимание – это заболеть. – Дальше Фироз процитировал стихотворение на урду про любовь, что сама – и болезнь, и лекарство от этой болезни, она же – доктор, ради встречи с которым хочется заболеть. Услышь его главный судья, он наверняка сказал бы что-нибудь в духе: «Не понимаю, как это относится к вашему обращению», – и его можно было бы понять.
– Что ж, пожалуй, так и поступлю, – сказал Пран. – Я что-то стал быстро уставать. И иногда чувствую странное напряжение в области сердца…
Фироз засмеялся:
– Вот чем хорошо болеть по-настоящему – получаешь полное право на ипохондрию! – Затем, склонив голову набок, добавил: – Легкие и сердце – разные вещи, молодой человек, совершенно разные вещи.
На следующий день Прану стало плохо прямо во время лекции: ноги подкосились, началась одышка. В голове тоже помутилось, что было ему несвойственно. Студенты удивленно переглядывались, а Пран продолжал читать лекцию, навалившись на кафедру и уперев взгляд в дальнюю стену аудитории.
– Хотя пьесы эти изобилуют картинами сельской местности и охоты – в частности, пять слов: «Вы будете охотиться, мой герцог?» – моментально переносят нас в мир шекспировской комедии… – Пран умолк, затем продолжал: – …тем не менее нет никаких оснований полагать, что Шекспир уехал из Стратфорда в Лондон, поскольку…
Он опустил голову на кафедру, затем поднял ее. Почему все переглядываются? Его взгляд упал на первый ряд, в котором сидели одни девушки. Вот Малати Триведи. Что она вообще делает на его лекции? Она ведь не получала официального разрешения на посещение занятия. Причем во время переклички он ее заметил. Впрочем, он ведь не смотрит на студентов, когда называет их имена… Несколько парней вскочили с мест. Малати тоже. Вот его подвели к письменному столу. Усадили. «Господин, вам плохо?» – спрашивал кто-то. Малати считала его пульс. В дверное окошко заглянули профессор Мишра с коллегой. Когда они зашагали дальше, Пран услышал обрывки его слов: «…увлекается театром, знаете ли, играет в студенческих спектаклях… да, студенты его любят, но…»
– Пожалуйста, не толпитесь, – сказала Малати. – Господину Капуру нужен воздух.
Парни, несколько опешив от властного тона этой странной девушки, расступились.
– У меня все хорошо, – сказал Пран.
– Пойдемте-ка лучше с нами, господин Капур.
– Да я здоров, Малати! – раздраженно пробурчал он.
Однако его отвели в преподавательскую и усадили на диван. Коллеги Прана заверили студентов, что позаботятся о нем. Через некоторое время Пран окончательно пришел в себя, но случившееся не укладывалось в голове. Почему ему стало плохо? Он ведь даже не кашлял, не задыхался. Может, дело в жаре или влажности? Вряд ли… Наверное, Савита права: просто перетрудился.
Малати тем временем решила сходить к Прану домой. Лицо госпожи Рупы Меры просияло от радости, когда она увидела ее на пороге. Потом она вспомнила, что именно Малати, вероятно, уговорила Лату играть в спектакле, и помрачнела. Но почему у нее такое взволнованное лицо? Очень странно…
Не успела госпожа Рупа Мера заботливо спросить, что случилось, как Малати выпалила:
– Где Савита?
– Дома. Заходи. Савита, к тебе пришла Малати.
– Здравствуй, – с улыбкой сказала Савита, а потом, почуяв неладное, спросила: – Что такое? У Латы все в порядке?..
Малати села, собралась с духом, чтобы не пугать Савиту попусту, и как можно спокойней проговорила:
– Я была на лекции Прана…
– А что это ты там делала? – не удержалась госпожа Рупа Мера.
– Лекция была по шекспировским комедиям, ма, – пояснила Малати. – Я решила, что мне не помешает послушать – вдруг узнаю что-то полезное для своей роли в «Двенадцатой ночи».
Госпожа Рупа Мера молча поджала губы, и Малати продолжала:
– Так, Савита, ты только не волнуйся, ладно? Во время лекции ему стало нехорошо, он чуть не потерял сознание и вынужден был сесть. Ребята с его кафедры мне рассказали, что пару дней назад с ним уже происходило нечто подобное, но приступ длился буквально несколько секунд и Пран настоял на том, чтобы продолжить лекцию.
Госпожа Рупа Мера так разволновалась, что даже не подумала упрекнуть Малати (хотя бы мысленно) во фривольном общении с мальчиками.
– Где он? – охнула она. – С ним все в порядке?
– Он кашлял? – спросила Савита. – Задыхался?
– Нет, не кашлял, но дышал, кажется, с трудом. Надо вызвать ему врача. И если уж ему так надо работать, пусть читает лекции сидя.
– Но он ведь еще молод, Малати, – сказала Савита и прикрыла живот ладонями, словно пытаясь защитить ребенка от этого разговора. – Он меня не послушает. Я и так ему говорю, чтобы не перетруждался, не относился так серьезно к своим обязанностям.
– Кроме тебя, он вообще никого слушать не станет, – сказала Малати, вставая и кладя руку на плечо Савите. – Мне кажется, этот случай его напугал, и сейчас он может прислушаться к твоим советам. Он ведь должен помнить не только о себе и о своих обязанностях, но и о вас с малышом. Ладно, побегу обратно: проверю, чтобы его немедленно отправили домой. И не пешком, а на рикше.
Госпожа Рупа Мера отправилась бы спасать Прана сама, если бы не боялась оставить Савиту одну дома. Савита тем временем гадала, как ей поговорить с мужем – чем еще можно его пронять? Пран такой упрямый и до абсурда ответственный. Вполне вероятно, что никакие уговоры и мольбы на него не подействуют.
В этот миг Пран как раз демонстрировал свое упрямство. Он сидел в преподавательской наедине с профессором Мишрой, минуту назад выяснившим, что картина, свидетелем которой он ненароком стал в кабинете Прана, была вовсе не сценкой из Шекспира. Профессору нравилось считать себя человеком осведомленным, и он задал студентам несколько вопросов. Новость не слишком его встревожила, однако он отвел спутника в свой кабинет и направился прямиком в преподавательскую.
Только что прозвенел звонок, и коллеги Прана гадали, оставить его одного или опоздать на свои лекции. Профессор Мишра вошел, улыбнулся присутствующим, включая Прана, и сказал:
– Оставьте больного мне, я обязуюсь выполнять все его капризы и прихоти. Как вы, дорогой мой? Я послал прислужника за чаем.
Пран благодарно кивнул:
– Спасибо, профессор Мишра, не знаю, что на меня нашло. Я мог бы и закончить лекцию, но мои студенты, понимаете…
Профессор Мишра положил толстую, бледную руку на плечо Прана:
– Студенты так о вас пекутся, уж так пекутся! А ведь это одна из главных радостей преподавания – живой контакт с учениками. Вдохновлять их, менять их картину мира – какие-то сорок пять минут лекции, крошечный промежуток времени от звонка до звонка способен многое изменить в их восприятии! Вы открываете им самую суть, самое сердце поэтического произведения, и… ах! Недавно один человек сказал мне, что я – из тех преподавателей, чьи лекции запоминаются на всю жизнь… Великий учитель – как Гурудев[81], или дастур[82], или Кхалилуддин Ахмед – есть светоч науки и разума… Как раз об этом я рассказывал профессору Джайкумару из Мадрасского университета, показывая ему сегодня нашу кафедру. Я признался, что это высочайшая оценка моих трудов и похвала, которую я никогда не забуду. Но что-то я заболтался, мы ведь говорили о ваших студентах, а не о моих. Многие из них были очарованы милой и невероятно компетентной девушкой, которая взяла дело в свои руки. Кто она такая? Вы ее раньше видели?
– Малати Триведи, – ответил Пран.
– Не мое дело, конечно, – продолжал профессор Мишра, – но зачем она пришла на вашу лекцию? Она наверняка чем-то объяснила это, когда запрашивала разрешение… Отрадно, что слава нашего преподавателя гремит за пределами кафедры. Мне кажется, я где-то видел эту девицу.
– Не представляю, где вы могли ее видеть, – сказал Пран и вдруг с ужасом вспомнил: конечно, на Холи, когда профессору устроили возмутительное купание в ванне! – Простите, профессор Мишра, я не вполне понял ваш вопрос, – сказал Пран, которому было трудно сосредоточиться: из головы не шел образ барахтающегося в розовой воде профессора.
– Ах, не волнуйтесь, не беспокойтесь. У нас еще будет время все обсудить, – сказал профессор Мишра, озадаченный выражением лица Прана; тот поглядывал на него испуганно и при этом чуть ли не насмешливо. – О, вот и чай. – Прислужник подобострастно двигал поднос туда-сюда, пытаясь угадать следующее движение профессора; Мишра продолжал: – Вы знаете, мне уже не впервые приходит в голову, что вы взвалили на себя слишком много. Конечно, от некоторых дел так просто не отмахнешься… Ваши административные обязанности, к примеру. Не далее как сегодня утром мне рассказывали, что вчера вы встречались с сыном раджи Марха – в связи с тем жутким скандалом, в который он вляпался. Разумеется, если его наказать, это взбесит раджу – он у нас человек весьма вспыльчивый, не находите? Работая в такой комиссии, невольно наживаешь себе врагов. А с другой стороны, власть всегда обходится дорогой ценой, да и долгом пренебрегать нельзя. «Суровое дитя божественных речей – о Долг»[83], да-да! Однако надо следить, чтобы это не мешало главной нашей обязанности – преподаванию.
Пран кивнул.
– А вот дела факультета – это уже другое, – продолжал профессор Мишра. – Я решил, если вам так будет угодно, освободить вас от обязательств, связанных с составлением программы. – Пран помотал головой; профессор Мишра продолжал: – Коллеги из ученого совета прямо сказали мне, что ваши рекомендации – то есть наши рекомендации – никуда не годятся. Джойс, вы знаете, имел весьма незаурядные наклонности… – Он взглянул в лицо Прану и понял, что топчется на одном месте: тот его и не слушал.
Пран помешал ложечкой чай и сделал глоток.
– Профессор Мишра, – сказал он. – Я как раз хотел спросить: состав отборочной комиссии уже известен?
– Отборочной комиссии? – с невинным видом переспросил профессор Мишра.
– По вакансии доцента.
Савита в последнее время часто поднимала эту тему в разговорах.
– Ах да! Тут нужно время, вы же понимаете, нужно время. Учебная часть нынче завалена работой. Но вакансию мы выставили, как вы знаете, и надеемся в ближайшее время получить все резюме. Я уже просмотрел несколько заявок, там есть очень сильные кандидатуры, очень сильные. С хорошей квалификацией и прекрасным послужным списком.
Он приумолк, давая Прану возможность что-нибудь сказать, однако тот упорно хранил молчание.
– Что ж, – сказал профессор Мишра, – не хочу расстраивать такого талантливого молодого человека, как вы, но, думаю, через годик-другой, когда вы поправите здоровье и все остальное устаканится… – Он ласково улыбнулся Прану.
Пран улыбнулся в ответ. Сделав еще глоток чая, он наконец заговорил:
– Профессор, а когда, по-вашему, должно пройти первое заседание комиссии?
– О, трудно сказать, очень трудно. У нас ведь порядки совсем не такие, как в Патне: там завкафедрой может запросто выдернуть несколько человек из бихарского комитета по государственной службе и созвать заседание. Такая система, признаю, имеет ряд преимуществ. Наша система формирования комиссий излишне сложна: двое членов должны быть из экспертного совета, одного назначает ректор и так далее. Профессор Джайкумар из Мадраса, только что ставший свидетелем вашего… – он едва не сказал «выступления», но тут же осекся, – обморока, как раз состоит в экспертном совете. Однако он не может приехать в любой день, как и остальные члены комиссии… Нужно подгадать время. Кроме того, проректору в последнее время нездоровится, и он подумывает о выходе на заслуженный отдых. Бедняга, ему только отборочных комиссий не хватало! Да, на все требуется время, что поделать. Впрочем, уверен, вы способны войти в положение и посочувствовать… – Профессор Мишра печально уставился на свои большие бледные руки.
– Кому – ему, себе или вам? – непринужденно спросил Пран.
– Метко, метко! – воскликнул профессор Мишра. – В самом деле, я об этом не подумал: мои слова можно истолковать двояко. Что ж, посочувствуйте всем. Не нужно бояться проявлять сочувствие, от нашей щедрости его запасы не иссякнут. Искреннее сочувствие так редко встретишь в современном мире! Люди зачастую говорят другим то, что те хотят услышать, не задумываясь об истинных интересах человека. К примеру, если бы я посоветовал вам отказаться от соискания должности доце…
– …я бы ответил «нет», – закончил за него Пран.
– …то я думал бы только о вашем здоровье, мой дорогой, только о вашем здоровье. Вы так много на себя взвалили, да еще постоянно публикуетесь… – Он сокрушенно покачал головой.
– Профессор Мишра, я принял решение, – сказал Пран. – Я подал документы на соискание и надеюсь, что комиссия все-таки выберет меня. Знаю, вы будете на моей стороне.
Лицо профессора на мгновение исказила легкая гримаса ярости, однако к Прану он обратился предельно вкрадчивым и мягким тоном.
– Конечно-конечно, – произнес он. – Еще чайку?
К счастью, профессор Мишра уже покинул Прана к тому времени, когда в преподавательскую вошла Малати. Она сообщила, что Савита ждет его дома и поедет он туда на рикше, который уже стоит у дверей.
– Да тут только кампус перейти! – возразил Пран. – Ну правда, Малати, я не калека какой-нибудь. Вчера вот преспокойно дошел до Прем-Ниваса.
– Это приказ госпожи Капур, господин, – невозмутимо ответила Малати.
Пран пожал плечами и покорился своей участи.
Когда он приехал домой, его теща была на кухне. Он велел Савите не вставать и нежно обнял ее за плечи.
– Ну почему ты такой упрямый, а? – От ласки мужа ее тревога вспыхнула с новой силой.
– Все будет хорошо, – заверил Савиту Пран. – Все будет отлично.
– Я вызову врача.
– Себе можешь вызвать, а мне не нужно.
– Пран, я настаиваю. Если я тебе небезразлична, ты должен хотя бы иногда прислушиваться к моим советам.
– Но ведь завтра придет мой кудесник-массажист! Целитель тела и души. – Увидев, что Савите от этого не легче, он добавил: – Давай сделаем так: если мне завтра намнут бока, а лучше не станет, я соглашусь на врача. Хорошо?
– Ну хоть так, – проворчала Савита.
– Мое мастерство – дар Шивы. Он был ниспослан мне во сне, причем не постепенно, а в один миг.
Массажист Маггу Гопал – крепко сбитый, могучий здоровяк лет шестидесяти с коротким ежиком седых волос – натирал кожу Прана маслом. Его бесконечная болтовня удивительным образом успокаивала. Они расположились на веранде: Пран разделся до нижнего белья и лег животом на расстеленное полотенце. Массажист закатал рукава и решительно взялся за его дряблые шейные мышцы.
– Ай! – Пран поерзал. – Больно.
Он говорил по-английски, так как Маггу Гопал тоже предпочитал английский, изредка сдабривая речь какой-нибудь цитатой на хинди. Кудесник-массажист, которого Прану порекомендовал друг, приходил к нему уже раз шесть, и, хотя за свои услуги он брал больше других массажистов, самочувствие Прана потом всегда улучшалось.
– Коли клиенту и полежать невмочь, то как прикажете ему помочь? – спросил Маггу Гопал, тоже большой любитель рифмованных куплетов.
Пран послушно замер.
– Я массировал многих высокопоставленных лиц: главного министра Шарму, досточтимых судей Высокого суда, двух министров внутренних дел и бесчисленное множество англичан. Мои руки помнят каждого из них. И все благодаря Шиве, богу змей… – по-видимому, он решил, что преподаватель английской литературы может и не знать таких тонкостей, – богу Ганги и великого храма Чандрачур, который сейчас воздвигают в Чоуке.
Намяв Прану бока, он добавил:
– Кунжутное масло очень полезное и хорошо согревает. У меня есть богатые клиенты – многие калькуттские марвари меня знают. Увы, они совсем не заботятся о своем теле. А я считаю, что человеческое тело – как первоклассный старинный автомобиль, для которого уже не найдешь запчастей. Стало быть, ему нужно первоклассное обслуживание, а осуществлять его должен компетентный инженер, то есть… – он указал на себя, – Маггу Гопал, конечно. Денег жалеть не надо. Отдали бы вы швейцарские часы плохому часовщику только потому, что он мало берет за свой труд? А иные хозяева просят слуг, какого-нибудь Раму или Шаму, делать им массаж. Думают, вся хитрость в масле.
Он помолчал, деловито отбил Прану икры, потом заговорил снова:
– Кстати о масле. Горчичное не годится, во всем мире оно запрещено для массажа. К тому же от него остаются пятна. Кожные поры должны дышать. Мистер Пран, на улице такая жара, а ноги у вас холодные. Это говорит о слабой нервной системе. Вы слишком много думаете.
– С этим не поспоришь, – хмыкнул Пран.
– Знания умножают печали, – сказал Маггу Гопал. – Вот у меня за спиной – девять классов школы, однако ж я кое-чему научился в жизни и неплохо зарабатываю.
Он резко выкрутил Прану голову и заглянул ему прямо в глаза.
– У вас тут чирей на подбородке, знаете, о чем это говорит? Это признак запора. Склонности к запорам то есть. У всех думающих людей – то бишь у мыслителей – есть такая склонность. Поэтому вам надо непременно есть папайю дважды в день и принимать мягкое слабительное, а чай пить без молока, с лимоном и медом. И очень уж темная у вас кожа – как у бога Шивы, – но тут ничего не поделаешь.
Пран кивнул – насколько это было возможно, – после чего кудесник отпустил ему голову и продолжал болтать:
– Мыслители, даже если питаются исключительно легкой пищей, вареной да тушеной, часто страдают запорами. Нутро у них всегда напряжено. А вот простые рикши да слуги, хоть и едят жареное, запоров не имеют – все благодаря физическому труду. Помни:
Я даже перевел эту мудрость для англичан:
Пран широко улыбнулся. Ему уже стало гораздо лучше. Кудесник-массажист мгновенно среагировал на смену его настроения и спросил, почему до этого он был такой грустный.
– Да нет, вроде не грустный, – ответил Пран.
– Очень грустный!
– Ну что вы, господин Гопал! Ничего подобного.
– Значит, что-то вас тревожило.
– Нет-нет…
– На работе не ладится?
– Нет.
– Дома?
– Нет.
Кудесник явно не поверил.
– Мне в последнее время нехорошо, – наконец признался Пран.
– А, то есть проблемы со здоровьем? Так это ерунда. Здоровье я вам поправлю. Помните, мед – это панацея! Везде кладите мед вместо сахара.
– Потому что мед согревает? – предположил Пран.
– Вот именно! – воскликнул Маггу Гопал. – Еще нужно есть сухофрукты и побольше фисташек, они тоже оказывают согревающее действие. Но и разные фруктово-ореховые смеси очень полезны. Договорились?
– Договорились!
– А еще принимайте горячие ванны. И солнечные тоже: садитесь на солнцепек и подставляйте лицо лучам. При этом нужно повторять Гаятри[84].
– Ясно.
– Но тут, конечно, работа виновата, я вижу. – Маггу Гопал схватил его за руку – так же болезненно и рьяно, как до этого хватал голову, – и внимательно изучил ладонь. Через некоторое время он назидательно произнес: – Рука у вас потрясающая. Вас ждут великие дела. Несть числа вашим успехам!
– В самом деле?
– В самом деле. Последовательность – вот ключ к успеху в любом искусстве. Чтобы достичь настоящего профессионализма, нужно иметь одну цель… и всегда о ней помнить… последовательность!
– Да, вы правы, – протянул Пран, думая, помимо прочего, о ребенке, жене, брате, племяннике, сестре, отце, матери, кафедре, о будущем английской литературы, страны и индийской команды по крикету… и, конечно, о собственном здоровье.
– Как говорил Свами Вивекананда[85]: «Встань! Пробудись! И не останавливайся, пока не достигнешь цели!» – Кудесник ободряюще улыбнулся Прану.
– Скажите, господин Маггу Гопал, видно ли вам по моей ладони, кто у нас родится, мальчик или девочка? – спросил Пран, выкрутив шею и пытаясь хоть краем глаза взглянуть на массажиста.
– Перевернитесь, пожалуйста. – Маггу Гопал еще раз осмотрел правую руку Прана. – Да, – сказал он самому себе.
Перевернувшись на спину, Пран закашлялся, но массажист не обратил на это никакого внимания – так сосредоточенно он разглядывал его ладонь.
– Итак, у вас, а точнее, у вашей благоверной родится дочь.
– А вот моя благоверная считает иначе.
– Будет дочка. Попомните мои слова, – многозначительно произнес кудесник-массажист.
– Хорошо. Но моя жена почти всегда права.
– Вы счастливы в браке? – осведомился Маггу Гопал.
– Вот вы мне и скажите, – предложил Пран.
Кудесник нахмурился:
– На ладони написано, что ваша семейная жизнь будет подобна комедии.
– Вот и славно.
– Да-да, видите – линия Меркурия очень сильная.
– Пожалуй, от судьбы не убежишь, – сказал Пран.
Слово «судьба» произвело волшебное действие на Маггу Гопала. Он слегка подался назад и ткнул Прана пальцем в грудь.
– Судьба! – Он широко улыбнулся. – Вот именно. – После короткого молчания он продолжал: – За каждым успешным мужчиной стоит женщина. У Наполеона была Жозефина. Это я не к тому, что обязательно надо жениться. Вовсе нет. На самом деле я вижу, что в вашей жизни уже были такие благотворно повлиявшие на вас женщины – и еще будут.
– В самом деле? – с интересом и некоторой опаской переспросил Пран. – А жена одобрит? Как бы моя жизнь не превратилась в комедию иного рода…
– О, нет, нет, нет, – заверил его массажист. – Она отнесется с пониманием. Но влияние женщины должно быть именно благотворным. Если пить чай, заваренный на грязной воде, недолго и заболеть. А чай из превосходной чистейшей воды подарит силы и освежит.
Маггу Гопал смерил его долгим и многозначительным взглядом. Убедившись, что донес свою мысль до Прана, он продолжал:
– Любовь не различает цвета. Касты тоже не имеют для нее значения. Важна лишь карма – то есть наши действия согласно жестокой воле Господа.
– Жестокой воле? – растерянно переспросил Пран, пытаясь понять, куда клонит Маггу Гопал.
– Да-да. – Массажист принялся тянуть Прана за пальцы на ногах, отчего они щелкали и хрустели. – Нельзя жениться только ради того, чтобы было кому принести тебе утром чай. Нельзя жениться только ради секса и всего остального.
– А-а! – На Прана вдруг снизошло озарение. – Жениться нужно для того, чтобы просто жить вместе, день ото дня.
– Сегодня! Да! Неправильно жить днем вчерашним или завтрашним.
– Нет, я сказал не «сегодня», а «день ото дня», – поправил его Пран.
– Вот и я о том же. Семейная жизнь с детьми – это бесконечная комедия, сегодня, вчера и завтра.
– А сколько у меня будет детей? – спросил Пран.
В последнее время он часто гадал, зачем вообще плодить детей в этом мире, ужасном и жестоком, полном ненависти, интриг, нищеты и холодной войны. Даже в его неустроенном детстве мир был другим: ничто, казалось, не угрожало жизни самой планеты.
– Точное число детей надо смотреть по ладони вашей жены, – с сожалением произнес массажист. – Но когда первый ребенок озарит светом вашу жизнь, это послужит своеобразным толчком, тоником, как ложечка чаванпраша[86], – и тогда несть числа вашим отпрыскам!
– Я бы ограничился двумя-тремя, – заметил Пран.
– Только массаж надо делать постоянно – чтобы физиологические жидкости не застаивались.
– О да, – согласился Пран.
– Это очень важно. Для всех без исключения.
– А кто в таком случае делает массаж массажисту? – спросил Пран.
– Мне шестьдесят три года, – уязвленным тоном ответил господин Маггу Гопал. – Мне это уже не нужно. Перевернитесь на живот, пожалуйста.
Вернувшись в Брахмпур, Ман направился прямиком в Байтар-Хаус. Был вечер, и Фироз вышел ему навстречу. Он был очень рад видеть друга, но явно растерялся – особенно когда увидел его багаж.
– Я думал пожить у тебя, – сказал Ман, обнимая Фироза.
– Почему не дома? Боже, у тебя такой обгоревший и дикий вид!
– Я тоже рад встрече, – сказал Ман, ничуть не обидевшись. – Домой пока не хочу. Лучше сначала поживу у тебя. Спросишь разрешения у отца? Видишь ли, я только приехал и не могу разбираться сразу и с отцом, и со всем остальным…
– Конечно, будь как дома, – ответил Фироз, улыбнувшись фразе про «все остальное». – Хорошо. Пойду кликну Гуляма Русула, чтобы отнес сумки в твою комнату – ну, ту, где ты обычно живешь.
– Спасибо, – сказал Ман.
– Надеюсь, ты побудешь у нас подольше. Извини, если тебе показалось, что я не рад: просто я не ожидал, что ты захочешь жить здесь, а не дома. Здорово, что ты приехал. Заходи. Умойся, и будем ужинать.
Однако Ман упросил его отпустить.
– Ой, извини. Я не подумал. Ты ведь еще и дома не был.
– Ну… Вообще-то, я не домой рвусь.
– А куда? – удивился Фироз. – Ясно. Понял.
– Какой неодобрительный тон! Ну не будь таким букой, я весь как на иголках! С ума схожу!
– Я действительно не одобряю твоего поведения, – серьезно проговорил Фироз. – Первым делом ты должен пойти домой. Кстати, твое письмо она получила, я позаботился, – продолжил он тоном человека, который не желает развивать тему.
– Да ты, наверное, сам влюбился в Саиду-бай и поэтому меня к ней не подпускаешь! – Ман посмеялся над собственной шуткой.
– Нет-нет… – не слишком убедительно сказал Фироз. Он не хотел сейчас долгих разговоров о Тасним, перед легкими и нежными чарами которой он оказался бессилен.
– Так в чем дело? – оживился Ман, увидев на его лице целый набор сложных эмоций. – А, в той девушке!..
– Нет-нет… – еще менее убедительно протянул Фироз.
– Что ж, твое сердце покорила либо она, либо ее старшая сестра… ну, или горничная – Биббо! – Представив эту картину – Фироза с Биббо, – Ман невольно расхохотался.
Друг обнял его за плечо и повел в дом.
– Ты от меня что-то скрываешь, – пожаловался Ман. – А я тебе рассказываю все, как на духу!
– Ты всем все рассказываешь, – с улыбкой заметил Фироз.
– Не все, – возразил Ман, поглядев на друга.
Тот слегка зарделся.
– Да, наверное. Я не все тебе рассказываю, но многое. Просто я не слишком откровенный человек. Тебе известно то же, что и остальным. И хорошо, что не больше, – это не слишком радостные вести.
– Для меня?
– Да… для тебя, меня, нас, Брахмпура… для Вселенной, – уклончиво ответил Фироз. – Наверное, ты хочешь помыться с дороги?
– Да, – кивнул Ман. – Но почему ты так настаиваешь, чтобы я не ходил к Саиде-бай?
– О… Я не настаиваю. Просто… как ты сказал?.. не одобряю, что ты не хочешь сперва повидать родных. Хотя бы мать. На днях я встречался с Праном, и он сказал, что ты куда-то исчез – дней десять нигде не появлялся, даже в деревне тебя потеряли. И что твоя мама очень волнуется. Потом я подумал о твоем племяннике, и…
– Не понял, – перебил его Ман. – Савита уже родила? Преждевременные роды?
– Нет-нет, о другом племяннике – который математик. Ты разве не слышал?
По лицу Фироза Ман понял, что дело плохо.
– Ты про лягушонка? – Он приоткрыл рот от волнения.
– Какого еще лягушонка?
– Про сына Вины – Бхаскара!
– Ну да. Других племянников у тебя вроде нет. Он пострадал в давке на Пул Меле. Ты разве не знал? – изумленно спросил Фироз.
– Мне никто не сообщил! – сокрушенно и сердито воскликнул Ман. – А потом я ушел в поход и… Как у него дела?
– Сейчас уже лучше. Не волнуйся, он правда пошел на поправку. Видимо, у него было сотрясение мозга, частичная потеря памяти. Мозг не сразу восстановился. Может, оно и правильно, что тебе не сообщили. Ты ведь очень его любишь, да?
– Да, – ответил Ман, охваченный тревогой за Бхаскара. – Наверное, это дело рук моего папаши! Он побоялся, что я сразу примчусь в Брахмпур… И я бы примчался! – в ярости сказал он и осекся. – Фироз, а ты-то почему не написал?
– Не подумал, – ответил Фироз. – Извини. Я решил, что родственники тебе сообщили. Мне и в голову не пришло, что они могли это скрыть. Зачем такое скрывать? Вроде не семейная тайна. Мы все были в курсе.
Внезапно Мана посетила не имеющая к делу мысль.
– Ты случаем не тайный поклонник Саиды-бай? – спросил он друга.
– Нет, конечно! – озадаченно ответил Фироз. – Ну, то есть я восхищаюсь ее талантом…
– Вот и славно, – с облегчением сказал Ман. – Куда мне тягаться с навабзадой! Ах да, эта история с отменой системы заминдари… Я слышал новости. Сразу подумал о тебе. Хм-м, одолжи-ка мне трость. Сегодня мне лучше чем-то занять руки. И одеколон. И чистую курта-паджаму. Трудно возвращаться к цивилизации после дикарской жизни.
– Моя одежда тебе не подойдет. У тебя плечи слишком широкие.
– Вещи Имтиаза подошли. Когда я гостил в форте Байтар.
– Ну да, они должны быть впору, – согласился Фироз. – Хорошо, скоро принесу все в твою комнату. И полбутылки виски.
– Спасибо! – Ман взъерошил другу волосы. – Глядишь, вернуться к цивилизации будет не так уж и трудно.
Отмокая в горячей ванне и наслаждаясь восхитительными, давно забытыми ощущениями, Ман думал о том, что скоро его ждут еще более восхитительные ощущения – объятья возлюбленной. Он завернулся в махровый халат, который ему принесли, и вышел в спальню.
Там, однако, его посетили более трезвые мысли. Он вспомнил про племянника: тот страшно обидится, если узнает, что Ман-мама вернулся в город и не примчался его проведать. Упав духом, Ман все же решил сперва повидать Бхаскара. Он налил себе виски, быстро выпил, плеснул еще, снова выпил, а бутылку взял с собой, сунув в карман имтиазовой курты.
Он решил не ловить тонгу, а пройтись до Прем-Ниваса пешком – Фироз сказал, что Бхаскар временно живет там.
Гулять по Пасанд-Багху было одно удовольствие. Ман впервые в жизни заметил, что на большей части улиц стоят фонари. Даже просто ступать по ровной, прочной поверхности было приятно – не то что месить грязь проселочных дорог. Ман постукивал тростью по мостовой и крутил ее в руках. Вскоре, однако, он погрустнел – видеть отца совершенно не хотелось, да и мать не очень-то. Она уж найдет способ омрачить его радость: велит остаться на ужин, потом завалит вопросами о здоровье, о жизни в деревне… Ман, сам того не замечая, уже еле волочил ноги. Возможно, в этом было виновато виски: он уже несколько недель не пил спиртного.
Дойдя до развилки неподалеку от места назначения, он поднял глаза к звездам: получить бы какой-нибудь знак! Затем он стукнул тростью по мостовой, повернулся сперва в одном направлении, затем в другом, не в силах принять решение, и наконец двинулся вперед по улице, уходившей вправо – к дому Саиды-бай, прочь от Прем-Ниваса. На душе моментально повеселело.
«Так будет лучше, – говорил он себе. – Если я пойду домой, они меня упросят остаться на ужин, а я не могу. Да и Бхаскар все поймет. Он расстраивается, когда я не подкидываю ему примеры, а как я могу придумывать примеры в таком состоянии? Все мысли сейчас о другом. И вообще, он болен и наверняка уже спит, больным детям нельзя ложиться поздно. Нет, в самом деле, так лучше. Завтра с утра первым делом навещу Бхаскара – он не будет злиться».
Еще чуть позже Ман сказал себе: кроме того, Саида-бай никогда не простит, если узнает, что он вернулся в Брахмпур и первым делом пришел не к ней. Разлука наверняка далась ей очень тяжело. Какое чудесное, пылкое воссоединение их ждет – любимая будет в восторге! Ноги Мана немного дрожали от радостного предвкушения.
Вскоре он уже стоял неподалеку от заветного дома, под большим деревом нима, заранее смакуя предстоящие радости. Тут он спохватился: про подарок забыл!
Впрочем, Ман был не из тех, кто способен долго предвкушать или сокрушаться. Решив, что уже вполне готов, и весело сказав себе: «Я – лучший подарок для нее, а она для меня!» – Ман подошел к калитке.
– Пхул Сингх! – громко окликнул он привратника.
– О, Капур-сахиб! Вас давно не было – не иначе как несколько месяцев…
– Не месяцев, а лет! – воскликнул Ман, доставая купюру в две рупии.
Привратник спокойно убрал деньги в карман, затем произнес:
– Вам повезло. Бегум-сахиба не давала никаких распоряжений касательно сегодняшних гостей. Видимо, сегодня она одна.
– Хм. – Ман нахмурился, но тут же повеселел: – Что ж, отлично!
Привратник постучал в дверь. Из дома выглянула пышногрудая Биббо. Увидев Мана, она просияла, потому как успела по нему соскучиться. Из всех клиентов ее хозяйки он был самый привлекательный – и самый элегантный.
– Ах, Даг-сахиб, добро пожаловать, здравствуйте! – запричитала она с порога достаточно громко, чтобы Ман, все еще стоявший за калиткой, ее услышал. – Минуточку, я только сбегаю наверх и спрошу.
– О чем спрашивать? Разве мне здесь не рады? Или вы боитесь, что я натащу грязь Индии-матушки в беломраморный дворец бегум-сахибы? – Он засмеялся, а Биббо хихикнула.
– Конечно, вам очень рады! Бегум-сахиба будет в восторге! Ах, ну вот опять я говорю за других, как за себя, – игриво добавила она. – Я мигом сбегаю!
Она в самом деле сбегала очень быстро. Вскоре Ман уже шел по коридору, потом взлетел по лестнице с зеркалами на площадке (там он замер на секунду – поправить белую расшитую шапочку) и оказался на втором этаже, у дверей в комнату Саиды-бай. Однако ни пения, ни голосов, ни даже звуков фисгармонии оттуда не доносилось. Войдя и оставив туфли снаружи, он не обнаружил Саиды-бай в комнате, где она обычно принимала и развлекала гостей. Наверное, она в спальне! Мана мгновенно охватило влечение. Он сел на устланный коврами пол и откинулся на белую подушку-валик. Через минуту на пороге появилась Саида-бай: уставшая, но красивая и с сияющими от радости глазами.
Сердце Мана подскочило при виде нее – и он сам тоже. Если бы не птичья клетка в ее руках, он заключил бы любимую в объятья.
Увы, пока что приходилось довольствоваться ее восторженным взглядом. Чертов попугай, в сердцах подумал Ман.
– Сядь, Даг-сахиб. Как я мечтала об этом счастливом мгновении! – За этими словами тут же последовали подходящие поэтические строки.
Саида подождала, пока он сядет, и только тогда поставила на пол клетку. Птица стала похожа на настоящего попугая, а не на комок светло-зеленого пуха. Хозяйка дома обратилась к нему:
– Сегодня ты был не слишком разговорчив, Мийя Миттху, и я не могу сказать, что довольна твоими успехами. – Затем она сказала Ману: – Ходят слухи, Даг-сахиб, что вы в городе уже несколько дней. Гуляете, должно быть, помахивая этой изящной тросточкой с рукояткой слоновой кости. По-видимому, гиацинт, что еще вчера так радовал господина своим цветением и ароматом, сегодня кажется ему увядшим.
– Бегум-сахиба… – хотел возразить Ман.
– Хотя увял он от нехватки живительной влаги, что дарует ему силы, – продолжала Саида-бай, слегка склоняя голову набок и изящным движением руки накидывая сари на волосы, – именно этот до боли знакомый жест заставлял сердце Мана неистово колотиться с того самого дня, когда он впервые увидел ее в Прем-Нивасе.
– Бегум-сахиба, клянусь…
– Ах, – сказала Саида-бай, обращаясь к попугаю, – почему тебя не было так долго? Даже одна неделя стала для меня невыносимой мукой. Чем помогут твои клятвы цветку, что сохнет в пустыне под палящими лучами солнца? – Внезапно эта метафора ей надоела, и она сказала: – У нас в самом деле стоит жара. Попрошу принести тебе шербета. – Она встала, вышла в галерею, перегнулась через перила и хлопнула в ладоши: – Биббо!
– Да, бегум-сахиба?
– Принеси нам обоим миндального шербета. И непременно добавь в стакан Дага-сахиба немного шафрана: паломничество в Рудхию так его измотало! И кстати, ты посмуглел…
– Меня измотала не поездка, а разлука с тобой, Саида-бай… – сказал Ман. – Жестоко с твоей стороны упрекать меня в долгой отлучке, ведь ты сама отправила меня в деревню! Что может быть несправедливей?
– Если бы Небеса продлили наше расставание, – тихо ответила Саида-бай. – Вот что.
Поскольку в своем письме Ману, пусть сколь угодно нежному и полному любви, она настоятельно просила его подольше побыть в Рудхии, ее последние слова не могли показаться ему логичными.
Однако Мана удовлетворил ее ответ – не просто удовлетворил, а восхитил. Саида-бай фактически призналась, что все это время мечтала поскорей заключить его в объятья! Он едва заметно кивнул на дверь спальни, но его возлюбленная в этот миг смотрела на попугая.
– Сперва шербет, потом беседа и музыка – а дальше проверим, подействовал ли шафран, – дразнила его Саида-бай. – Или нам не обойтись без виски, что торчит у моего господина из кармана?
Попугай посмотрел на гостя. Увиденное ему явно не понравилось. Когда вошла Биббо с напитками, он крикнул:
– Биббо!
Во властном голосе попугая звенели металлические нотки. Биббо бросила на него раздраженный взгляд. Ман это заметил; его тоже несказанно раздражала эта глупая птица, и они с Биббо понимающе переглянулись, причем горничная – известная кокетка и озорница – далеко не сразу отпустила взгляд Мана.
Саиде-бай было не смешно.
– А ну прекрати, плутовка! – рявкнула она.
– Что прекратить, Саида-бегум? – с невинным видом переспросила Биббо.
– Вот нахалка! А то я не видела, как ты строишь глазки Дагу-сахибу! Живо на кухню и носу оттуда не показывай!
– Соучастник повешен, а главный преступник гуляет на свободе, – сказала Биббо и, оставив поднос на полу рядом с Маном, собралась уходить.
– Бесстыдница! – воскликнула Саида-бай. Потом, обдумав слова горничной, она напустилась на Мана: – Даг-сахиб, если пчела предпочитает раскрывшемуся тюльпану крепкий бутон…
– Саида-бай, ты нарочно передергиваешь, – расстроенно проговорил Ман. – Каждое мое слово, каждый взгляд…
Саида-бай не хотела его расстраивать.
– Пей шербет, – посоветовала она ему. – Я не мозги хочу тебе разгорячить.
Ман пригубил восхитительно вкусный напиток и вдруг поморщился, словно выпил что-то горькое.
– В чем дело? – озабоченно спросила Саида-бай.
– Чего-то не хватает, – сказал Ман, как будто имея в виду питье.
– Чего? Ах эта Биббо! Наверное, забыла добавить меда в твой стакан?..
Ман помотал головой и нахмурился.
– О, я понял! – наконец произнес он.
– Быть может, Даг-сахиб нас просветит?
– Не хватает музыки!
Саида-бай позволила себе улыбнуться:
– Хорошо. Подай-ка мне фисгармонию. Я сегодня ужасно устала – такое чувство, будто четыре дня моего цветенья уже на исходе…
Она не стала, как обычно, спрашивать Мана, что он хочет послушать, а выбрала газель сама и ласково опустила пальцы на клавиши фисгармонии. Через некоторое время Саида-бай запела, но тут ей пришла в голову какая-то мысль, и она замолчала.
– Даг-сахиб, скажи мне… Одинокая женщина – какое место она может найти себе в нашем неласковом мире?
– Конечно, ее должен кто-то защищать, – решительно заявил Ман.
– Но ведь всех проблем простым поклонникам не решить! Да и сами поклонники подчас становятся проблемой. – Она грустно засмеялась. – Кров, налоги, хлеб насущный, бессчетные заботы: у этого музыканта рука отнялась, у того заминдара отобрали землю, этому надо ехать на свадьбу, тот боится, что больше не сможет быть щедр, как прежде, а кое-кому нужно дать образование, приданое, найти подходящего жениха… И так без конца. Без конца.
– Ты имеешь в виду Тасним?
– Да. Да. Кто мог подумать, что к ней начнут наведываться ухажеры? Прямо сюда, в этот дом. Да, представь себе! И именно я, ее сестра и опекунша, должна устроить ее жизнь. Вот Исхак, например, – он теперь ученик устада Маджида Хана и головой витает в облаках, хотя голос его по-прежнему обретается на земле, – он постоянно сюда приходит, якобы проведать меня, но на самом деле ему нужна она. Я забрала попугая в свою комнату. Однако Исхак все равно находит поводы для визитов. Вообще-то он славный человек, но у него нет будущего. Руки ему отказали, а поет он неумело. Даже Мийя Миттху поет лучше! Да что там, жалкая майна[87] моей матушки…
– Есть и другие ухажеры? – спросил Ман.
– А то ты не знаешь! – досадливо ответила Саида-бай.
– Нет, Саида-бай, я к ней равнодушен, честное слово…
– Да не ты, не ты. Твой друг, социалист, задумавший переделать порядки в университете, чтобы занять свое место под солнцем.
Фироз под это описание явно не подходил. Ман растерялся.
– Ну да, наш юный мауляви, учитель арабского. Тот, чьим гостеприимством вы злоупотребили, чьи заветы впитывали как губка, чьим обществом наслаждались все последние недели. Не надо пудрить мне мозги и строить из себя невинную овечку, Даг-сахиб. В этих стенах на вашу невинность никто не купится, ищите покупателей в другом месте.
Ман искренне недоумевал. Рашид ухаживает за Тасним? В голове не укладывается!
Саида-бай продолжала:
– Да-да, это правда! Сей благочестивый юноша, не пожелавший прийти на мой зов, дабы не прерывать чтение священной книги, почему-то вбил себе в голову, что моя сестра в него влюблена, просто обезумела от любви, и потому он считает своим долгом на ней жениться. Коварный и опасный волк – вот он кто.
– Честное слово, Саида-бай, это для меня новости. Я его две недели не видел… – сказал Ман.
Он заметил, как покраснела ее бледная шея.
– Что ж, неудивительно! Как раз две недели назад он и вернулся в Брахмпур! Ты должен был вернуться с ним, а утверждаешь, что приехал недавно!
– Недавно? – воскликнул Ман. – Да я едва успел умыться!..
– Хочешь сказать, он тебе и словом об этом не обмолвился? Очень странно. Маловероятно.
– Ничего он мне не говорил, Саида-бай. Он человек серьезный, даже газели не хотел мне давать. Пару раз мы с ним беседовали о социализме и экономическом переустройстве деревни… но не о любви! Он ведь женат!
Саида-бай улыбнулась.
– Быть может, Даг-сахиб забыл, что в наших кругах мужчины еще умеют считать до четырех? – спросила она.
– Нет, не забыл… Конечно не забыл. Но… тебе такой расклад явно не по душе…
– Разумеется, не по душе! – вспыхнула Саида-бай. – А как иначе?!
– Тасним в самом деле?..
– Нет-нет, я не позволю ей выйти за деревенщину! – продолжала яриться Саида-бай. – Он хочет взять ее в жены, чтобы заполучить мои денежки и рыть на них канавы в своей глуши. Или сажать деревья. Деревья!
У Мана сложилось совсем другое мнение о Рашиде, но он решил не противоречить Саиде-бай – та довела себя практически до исступления.
– А как насчет другого поклонника Тасним – того, чьи намерения чисты? – решил он сменить тему.
– Это не поклонники ее выбирают, а я выбираю их, – сказала Саида-бай.
– Неужели и навабзаде нельзя на нее полюбоваться – хотя бы издали?
– Что еще за навабзада? Назови имя. – Глаза ее грозно сверкнули.
– Скажем так – друг, – ответил Ман.
Он наслаждался ее неподдельным интересом и восхитительным выражением лица – словно мечи сверкают в лучах закатного солнца, подумал он. Как же она красива и какая чудесная ночь их ждет!
Однако Саида-бай вскочила, вышла в галерею, закусив изнутри щеки, и снова хлопнула в ладоши.
– Биббо! – закричала она. – Биббо! Биббо! Эта чертовка, наверное, ушла на кухню. А! – Видимо, Биббо, услыхав грозный голос хозяйки, уже мчалась по лестнице наверх. – Решила наконец почтить нас своим присутствием? Я уже полчаса ору во всю глотку, чуть не охрипла!
Ман улыбнулся: какое очаровательное преувеличение!
– Даг-сахиб устал, Биббо. Будь любезна, проводи его к выходу… – Ее голос дрогнул.
Ман опешил: что это нашло на Саиду-бегум?
Он изумленно взглянул на нее, но она отвернулась. В ее голосе слышалась не столько ярость, сколько боль.
«Это я виноват, – подумал он. – Сказал или сделал что-то ужасное. Но что же, черт возьми, я такого сказал или сделал?» Почему его слова о влюбившемся в Тасним навабзаде так расстроили Саиду-бай? В конце концов, Фироз – уж точно не деревенщина…
Саида-бай быстро прошагала мимо него, подняла с пола клетку, ушла к себе в спальню и закрыла дверь. Ман был потрясен. Он посмотрел на Биббо: та тоже недоумевала. Настал ее черед сочувствовать Ману.
– Иногда с ней такое случается, – сказала Биббо; на самом деле такое происходило крайне редко. – Что же вы натворили? – с нескрываемым любопытством спросила она.
Вывести ее хозяйку из себя было практически невозможно. Даже недавнее поведение раджи Марха – а он из-за грядущей земельной реформы вел себя хуже некуда – не производило на нее такого эффекта.
– Ничего! – ответил Ман, уставившись на закрытую дверь, и тихо добавил себе под нос: – Она же не всерьез?
«Ну уж нет, так просто от меня не избавишься», – решил он и подошел к двери в спальню.
– Ой, Даг-сахиб, не надо, пожалуйста… – в ужасе запричитала Биббо. В спальню Саиды-бай входить категорически запрещалось, тем более когда сама она была там.
– Саида-бегум, – ласково и озадаченно заговорил Ман, – что я такого сделал? Умоляю, скажи! Чем я тебя прогневил – или это Рашид виноват? Или Фироз?.. Или кто?
Ответа не последовало.
– Пожалуйста, Капур-сахиб, – сказала Биббо как можно громче и тверже.
– Биббо! – раздался из-за двери властный металлический голос попугая. Горничная невольно захихикала.
Ман попытался открыть дверь, но ручка не поддалась. Наверное, заперлась изнутри, в ярости подумал он, а вслух сказал:
– Саида-бегум, ты несправедлива! Сперва сулишь мне райские наслаждения, а в следующий миг обрекаешь на адские муки. Я к тебе чуть ли не с вокзала примчался, едва успел умыться и побриться. Скажи хотя бы, чем я тебе не угодил?
Из-за двери донесся глухой голос Саиды-бай:
– Просто уходи, Даг-сахиб, сжалься надо мной и уходи! Сегодня я не смогу тебя принять. И объяснять каждый свой поступок я тоже не могу.
– В письме ты не объяснила, почему отослала меня в деревню, но и сейчас, когда я приехал, не желаешь…
– Биббо! – скомандовал попугай. – Биббо! Биббо!
Ман забарабанил в дверь:
– Впусти меня! Поговори со мной, умоляю… и, ради бога, заткни клюв этой полоумной птице! Я понимаю, что ты расстроена, но каково, по-твоему, мне? Завела меня, как часы, а теперь…
– Если ты еще хочешь меня увидеть, – в слезах крикнула Саида-бай из-за двери, – то сейчас же уйдешь! Иначе я велю Биббо позвать привратника. Ты причинил мне боль не со зла, я это принимаю и ни в чем тебя не виню. Но и ты должен понять, что мне больно! Прошу, уходи. Встретимся в другой раз. Прекрати меня терзать, Даг-сахиб, заклинаю! Иначе нам не быть вместе!
Вняв ее мольбам и угрозам, Ман перестал барабанить в дверь и, совершенно сбитый с толку, вышел в галерею. Он так растерялся, что ничего не сказал Саиде на прощанье. Ерунда какая-то… Полная неожиданность – как гром среди ясного неба. При этом Саида явно не кокетничала, а искренне расстроилась.
– Что же вы натворили? – не унималась Биббо. Поведение хозяйки немного ее пугало, но зато какие страсти! Бедный Даг-сахиб! Никто прежде не позволял себе барабанить в дверь Саиды-бай. Какая драма!
– Ничего, – ответил Ман, чувствуя себя раздавленным и оскорбленным. Живое участие Биббо грело ему душу. – Ничего я не делал.
Так вот ради чего он добровольно отправился в ссылку на столько недель? Всего несколько минут назад Саида-бай фактически сулила ему ночь нежности и экстаза, а потом – без всякой на то причины – не просто не сдержала обещаний, а буквально уничтожила его своими эмоциональными угрозами.
– Бедняжка Даг-сахиб, – проворковала Биббо, глядя на его ошарашенное, но по-прежнему красивое лицо. – Вы свою трость забыли. Вот, держите.
– О, точно, – сказал Ман.
Когда они пошли вниз, она изловчилась и сперва просто задела его, а потом и прижалась к нему всем телом: встала на цыпочки и подставила губы. Ман не удержался и поцеловал ее. Он был в таких растрепанных чувствах, что немедленно занялся бы любовью с кем угодно, даже с Тахминой-бай.
«Какая понимающая и ласковая девушка, – подумал Ман, когда они, обнявшись, на минуту замерли на лестничной площадке. – И умная. Да, Саида-бай жестоко со мной обошлась, очень жестоко, и Биббо это понимает».
Впрочем, умом Биббо все же не отличалась: они целовались на площадке, и их отражение в высоком зеркале можно было увидеть из галереи. Саида, быстро сменив гнев на милость и решив, что поступила с Маном слишком жестоко, выбежала из спальни и хотела попрощаться с ним, не спускаясь в коридор, но тут же увидела происходящее на лестнице и в ярости едва ли не до крови прикусила нижнюю губу.
Она оцепенела. Через несколько секунд Ман одумался и отпрянул, а Биббо, хихикнув, повела его к выходу.
Затем она вернулась, чтобы забрать пустые стаканы из передней Саиды-бай. Хозяйка, наверное, прилегла отдохнуть и выйдет, когда проголодается. Биббо снова захихикала, вспомнив поцелуй на лестнице. Она еще смеялась, когда выходила в галерею. Там ее поджидала Саида-бай. От одного взгляда на ее лицо девушке стало не до смеха.
На следующий день Ман отправился к Бхаскару.
Тот несколько дней поскучал, а потом решил упражняться в переводе разных единиц в метрическую систему, хотя в Индии ее пока нигде не ввели. Преимущества этой системы по сравнению с британской стали очевидны, когда он взялся за единицы объема. Метрическая система позволяла без труда сравнить что угодно – например, Брахмпурский форт с будущим ребенком Савиты. Без необходимости переводить кубические ярды в кубические дюймы Бхаскар мог сделать это в считаные секунды. Не то чтобы такой перевод представлял какую-то трудность для Бхаскара – нет, но это было неудобно и неэлегантно.
Метрическая система подарила ему еще одну радость: теперь он мог беспрепятственно и сколько душе угодно развлекаться со степенями десяти. Однако спустя несколько дней и прелести метрической системы наскучили Бхаскару. Друг – доктор Дуррани – не навещал его уже несколько дней, в отличие от Кабира. Кабир был славный, но доктор Дуррани всегда приносил ему новые математические идеи и задачки, а без него Бхаскару приходилось выкручиваться самостоятельно.
Он снова заскучал и пожаловался госпоже Капур. Впрочем, его ворчание не возымело желаемого эффекта – бабушка не хотела отпускать его обратно в Мисри-Манди, – и он решил обратиться за помощью к дедушке.
Махеш Капур ласково и строго ответил, что ничем не может ему помочь. Все решения такого рода принимала его жена.
– Но я умираю со скуки! И голова у меня уже неделю не болела, почему я должен целыми днями валяться в постели? Я в школу хочу! Мне не нравится в Прем-Нивасе.
– Неужели? Тут ведь твои нана и нани, разве тебе с нами не весело?
– Нет, – заявил Бхаскар. – Пару дней еще ничего… И вообще, тебя почти не бывает дома.
– Твоя правда. У меня очень много работы – очень много важных решений надо принять. Что ж, пожалуй, тебе будет интересно узнать, что я решил покинуть Конгресс.
– О! – воскликнул Бхаскар, изо всех сил изображая интерес. – Что это означает? Они проиграют?
Махеш Капур нахмурился. Ребенок едва ли мог понять, каких усилий и нервов ему стоило это решение. Кроме того, Бхаскар подвергал сомнению даже очевидные вещи – например, что два плюс два будет четыре, – и едва ли был способен посочувствовать деду, в жизни которого происходили колоссальные перемены: под ногами дрожали незыблемые основы его мира. При этом Бхаскар порой бывал до странности уверен в цифрах и фактах, хотя некоторых открытий достигал хаотичными метаниями и скачками абстрактной мысли. Ни перед кем из родных Махеш Капур не трепетал, но Бхаскара он немного побаивался. «Странный мальчик! Конечно, ему надо учиться, – думал Махеш Капур, – а мы обязаны дать ему все возможности для развития этих пугающих – в каком-то смысле – способностей».
– Что ж, во-первых, – сказал он, – это означает, что я должен определиться с избирательным округом. Конгресс очень силен в городе, но и львиная доля моих избирателей была здесь. В связи с изменением границ моего прежнего округа я столкнулся с рядом проблем.
– Каких?
– Тебе пока не понять, – сказал Махеш Капур, однако, увидев хмурое, даже враждебное лицо внука, решил пояснить: – Кастовый состав изменился. Я посматриваю на другие округа, намеченные председателем избирательной комиссии, и численность избирателей…
– Численность!.. – охнул Бхаскар.
– Да, за основу берутся данные о вероисповедании и принадлежности к кастам из переписи населения тридцать первого года. Касты! Касты! Безумие, если подумать, но пренебрегать этим ни в коем случае нельзя.
– А можно мне взглянуть на статистику, нанаджи? – сказал Бхаскар. – Я высчитаю, как лучше поступить. Только назови мне переменные, которые тебе на руку…
– Говори на человеческом хинди, идиот, тебя же невозможно понять! – прикрикнул Махеш Капур на своего внука по-прежнему ласково, но и сердито: самонадеянность Бхаскара его покоробила.
Впрочем, скоро Бхаскар получил все необходимые факты и цифры (их ему хватило бы на три дня счастливой безбедной жизни) и принялся за внимательное изучение границ, состава и численности избирательных округов.
Придя в Прем-Нивас, Ман попросил слугу немедленно проводить его в комнату Бхаскара и обнаружил племянника сидящим в кровати среди вороха бумаг.
– Здорóво, гений, – добродушно поприветствовал его Ман.
– Привет, – рассеянно ответил Бхаскар. – Минутку. – Он поразглядывал какую-то таблицу, потом выписал оттуда несколько чисел и наконец взглянул на дядю.
Ман поцеловал его и справился о его самочувствии.
– Да все хорошо, Ман-мама. Не понимаю, чего все так суетятся.
– Как голова?
– Голова? – удивленно переспросил Бхаскар. – Хорошо.
– Тогда порешаем примеры?
– Не сейчас, – ответил Бхаскар. – У меня в голове и так одни примеры.
Ман ушам своим не поверил: эдак и Кумбхакарна[88], чего доброго, встанет с первыми лучами солнца и сядет на диету!
– Чем занимаешься? С виду чем-то серьезным, – заметил Ман.
– Так и есть, – раздался за его спиной голос Махеша Капура.
Ман обернулся. В комнату вошли его отец, мать и сестра. Вина со слезами на глазах обняла брата, потом присела на кровать к Бхаскару, убрав несколько бумаг. Бхаскар не возражал.
– Он жалуется, что ему здесь скучно. Хочет домой, – сказала Вина Ману.
– Ну, пару-тройку дней еще протяну, – вставил Бхаскар.
– Да? – удивилась Вина. – Может, мне в самом деле надо попросить врача проверять твою голову дважды в день?
Мана обрадовали ее слова. Если она способна шутить, значит с Бхаскаром все хорошо.
– Чем он занят?
– Подсказывает мне, от какого округа выдвигаться, – лаконично ответил Махеш Капур.
– А чем плох прежний?
– Границы округов недавно были изменены.
– Ясно.
– Кроме того, я решил уйти из Конгресса.
– Ого! – Ман посмотрел на маму, но та промолчала.
Впрочем, вид у нее был недовольный: она не одобряла решения мужа, но понимала, что остановить его не может. Теперь ему придется покинуть пост министра по налогам и сборам и уйти из партии, которая в глазах народа всегда была связана с национально-освободительным движением и в которой они оба состояли всю жизнь. Хуже того, ему придется где-то искать средства на предвыборную кампанию – как тут тягаться с солидными капиталами партии власти, столь эффективно накапливаемыми и распределяемыми министром внутренних дел? Опять борьба, опять сложности и нервотрепка, а ведь он уже не молод…
– Ман, ты так похудел!
– Похудел? Я? – удивился Ман.
– Да. И потемнел, – с сожалением заметила его мать. – Ты стал почти как Пран. Деревенская жизнь тебе не на пользу. Ничего, теперь мы тобой займемся: будешь мне говорить, что приготовить на завтрак, обед и ужин…
– Что ж, да, мы все рады тебя видеть и надеемся на перемены, – сказал Махеш Капур. Он действительно был рад сыну, но что-то его беспокоило.
– Почему никто не сообщил мне о Бхаскаре? – спросил Ман.
Вина с матерью поглядели на Махеша Капура.
– Что ж, – сказал тот, – у нас были на то основания. Мы так решили.
– А если бы Савита родила…
– Ты вернулся, Ман, и это главное, – оборвал его отец. – Где твои вещи? Слуга их не нашел. Я велю ему перенести все в твою комнату. Перед отъездом в Варанаси тебе нужно…
– Мои вещи у Фироза. Я остановился у него.
Все встретили это заявление дружным изумленным молчанием.
Махеш Капур был явно раздосадован, и Ман не испытывал никаких угрызений совести по этому поводу. А вот мать искреннее расстроилась, и ему стало жаль ее. Пожалуй, зря он остановился у друга…
– Значит, это больше не твой дом? – спросила мама.
– Конечно, это мой дом, конечно, аммаджи, но здесь сейчас столько народу…
– Народу? Брось, Ман, – начала Вина.
– Я не всегда буду жить у Фироза, это временно. Как только смогу, вернусь. Нам с Фирозом многое надо обсудить… Мое будущее и так далее.
– Твое будущее – в Варанаси, это не обсуждается, – нетерпеливо вставил отец.
Мать, почуяв, что дело идет к ссоре, поспешно сказала:
– Что ж, поговорим об этом за обедом. Ты ведь можешь остаться на обед? – Она с нежностью поглядела на сына.
– Конечно, могу, аммаджи, – обиженно ответил Ман.
– Вот и славно. У нас сегодня алу-паратха[89]. – (Это было одно из любимых блюд Мана.) – Когда ты приехал?
– Только что. Вот, решил сперва к Бхаскару зайти.
– Нет, когда ты вернулся в Брахмпур?
– Вчера вечером.
– Почему не пришел к ужину?
– Очень устал.
– То есть ты ужинал в Байтар-Хаусе? – спросил отец. – Как дела у наваба-сахиба?
Ман покраснел, но не ответил. Это совершенно невыносимо! Нет, все-таки хорошо, что не придется жить здесь, под пытливым и грозным взором отца.
– Так где ты ужинал? – повторил Махеш Капур.
– Я не ужинал. Есть не хотелось – всю дорогу кусочничал в поезде и в итоге приехал сытым. Совершенно сытым.
– В Рудхии тебя хорошо кормили? – спросила мама.
– Да, аммаджи, очень хорошо, почти непрерывно, – с легкой досадой в голосе ответил Ман.
Вина тонко чувствовала настроения брата. Она вспомнила, как в детстве он постоянно таскался за ней по дому и почти всегда бывал весел – за исключением тех случаев, когда ему не давали желаемого или чем-то его озадачивали. Нрав у него был дурной, но раздражаться он не умел.
Похоже, что-то стряслось. Вина уже хотела спросить, в чем дело, – что, вероятно, только раздосадовало бы его еще сильней, – когда Бхаскар вдруг очнулся от забытья и переспросил:
– В Рудхии?
– Ну да. А что? – не понял Ман.
– В какой части Рудхии ты жил? – спросил Бхаскар.
– В северной. Под Дебарией.
– Между прочим, это один из самых перспективных сельских избирательных округов для нанаджи! – объявил Бхаскар. – Северная Рудхия. Нанаджи сказал, что ему на руку большое число мусульман и джатавов среди местного населения.
Махеш Капур покачал головой:
– Помолчи. Ты ничего в этом не понимаешь.
– Нанаджи, я серьезно, так будет лучше всего! – не унимался Бхаскар. – Почему бы тебе не выдвинуться по этому округу? Сам ведь говорил, что новая партия готова предоставить тебе любой мандат. Если выбирать из сельских округов, то Салимпур и Байтар на севере Рудхии – идеальный вариант. Городские я пока не смотрел.
– Идиот, ты ничего не смыслишь в политике! – отрезал Махеш Капур. – И верни бумаги, они мне нужны.
– А я, между прочим, возвращаюсь в Рудхию на Бакр-Ид, – сказал Ман, вставая на сторону Бхаскара и наслаждаясь растерянностью отца. – Местные пригласили меня на праздник. Я им очень нравлюсь! Ты тоже можешь поехать, я тебя познакомлю с будущими избирателями – со всеми мусульманами и джатавами.
Махеш Капур вспылил:
– Не надо меня ни с кем знакомить, я и так всех знаю! Имей в виду: это не мои избиратели. Позволь также заметить, что ты едешь в Варанаси – создавать семью и браться за ум, – а не веселиться и праздновать Ид в Рудхию.
Махеш Капур не мог без боли и сожалений покинуть партию, которой посвятил всю жизнь: его по-прежнему одолевали сомнения. Он боялся, что ИНК все-таки победит на выборах, – этого вполне можно было ожидать. Партия глубоко и основательно окопалась как во власти, так и в сознании людей; если Неру не уйдет, разве может она проиграть? Однако у Махеша Капура имелось несколько веских причин для ухода (помимо недовольства нынешними порядками): его детище, Закон об отмене системы заминдари, еще не вступило в силу и не было признано Верховным судом, а значит, Л. Н. Агарвал, воспользовавшись отсутствием сильного соперника-министра, вполне мог прибрать к рукам всю власть.
Махеш Капур отважился (а точнее, его уговорили) на рискованную, но хорошо спланированную авантюру: подтолкнуть Неру к выходу из Конгресса. Или, может, то была не спланированная авантюра, а каприз. Или даже не каприз, а инстинктивный шаг. Потому как подлинным закулисным авантюристом был министр связи из делийского кабинета Неру – ухватистый Рафи Ахмед Кидвай. Устроившись на своем ложе, точно добродушный Будда в белой шапочке и очках, он сказал Махешу Капуру (пришедшему к нему с дружеским визитом), что если он не прыгнет за борт дрейфующего судна Конгресса прямо сейчас, то впоследствии не сможет поучаствовать в его буксировке на берег.
Метафора получилась натянутая, хотя бы потому, что Рафи-сахиб при всей его сообразительности и любви к быстрым автомобилям никогда не отличался скоростью движений – и вообще никаких физических нагрузок не выносил, не говоря уж о прыжках в воду, плавании и буксировке. Зато он славился своим даром убеждения. Осмотрительные коммерсанты в его присутствии теряли всякую осмотрительность и охотно расставались с целыми состояниями, которые Кидвай моментально осваивал – передавал бедствующим вдовам, студентам, однопартийцам и даже попавшим в беду политическим соперникам. Проницательность, щедрость и умение нравиться людям позволили ему втереться в доверие к гораздо более расчетливым и трезвомыслящим политикам, чем Махеш Капур.
Рафи-сахиб был неравнодушен ко многому – перьевым ручкам, манго и дорогим часам, например, – а еще он очень любил пошутить. Махеш Капур, решившись наконец на вышеупомянутый шаг, теперь гадал, не был ли совет Кидвая очередной сумасбродной и роковой шуточкой. Ибо сам Неру до сих пор ни разу не обмолвился о своем уходе из ИНК – хотя его идеологические сторонники массово покидали партию. Впрочем, время покажет (только нужно правильно его выбрать). Рафи-сахиб имел удивительную способность: сидя в шумной толпе и с улыбкой слушая бурлящие вокруг разговоры, он вдруг безошибочно, точно хамелеон, ловивший муху, выхватывал из этого потока одну-единственную фразу, представлявшую для него особый интерес. Так же естественно он чувствовал себя в бурных и переменчивых водах политических течений: внутренний эхолокатор помогал ему даже в этом темном илистом омуте отличать дельфинов от крокодилов, а сверхъестественное чутье подсказывало, когда именно переходить к решительным действиям. Перед отъездом Махеша Капура он подарил ему новые часы (у старых сломалась заводная пружина) и сказал:
– Я вам гарантирую, что у нас с Неру и вами будет одна политическая платформа, не важно какая. В тринадцать часов тринадцатого дня тринадцатого месяца взгляните на эти часы, Капур-сахиб, и скажите, прав я был или нет.
Примерно в то время, когда в Брахмпурском университете проводились выборы в профсоюз студентов, на кампусе и за его пределами наблюдался всплеск политической активности по целому ряду никак не связанных друг с другом поводов: одни требовали льготных билетов в кино, другие призывали учителей начальных школ требовать повышения заработной платы; третьи настаивали на содействии занятости молодежи и выступали в поддержку политики неприсоединения Пандита Неру; четвертые мечтали переписать строгий университетский устав, а пятые хотели, чтобы экзамены в ИГС проводились на хинди. Некоторые партии – а точнее, лидеры некоторых партий, ибо разобраться, где заканчивались партии и начинались лидеры, подчас было очень трудно, – считали, что все болезни Индии можно исцелить путем возвращения к древним истокам. Другие утверждали, что панацеей может быть только социализм (суть которого разные люди определяли и ощущали по-разному).
Словом, в студенческой среде наблюдались брожение и разлад. В начале учебного года никто не думал об учебе. Оно и понятно: до экзаменов было долгих девять месяцев. Студенты собирались в кофейнях и общежитиях, болтали у дверей аудиторий, устраивали небольшие марши протеста, голодали и побивали друг друга палками и камнями. Порой им помогали в этом партии, к которым они принадлежали, но необходимости в этом не было: при англичанах студенты прекрасно научились бедокурить. Не пропадать же зря столь бесценному корпоративному, передаваемому из поколения в поколение навыку, лишь потому, что в Дели или Брахмпуре сменилось мироустройство! Кроме того, правящая верхушка ИНК, понемногу смирявшаяся со своей беспомощностью и неспособностью решать проблемы страны, уже давно не пользовалась популярностью у молодежи, для которой стабильность никогда не была самоцелью.
Многие считали, что Конгресс одержит техническую победу в предстоящих выборах, как это часто случается с большими бесформенными центристскими глыбами. Люди верили в победу ИНК, несмотря на то что в ее верхах царил полный разлад и политики толпами покидали Конгресс после заседания в Патне, а имя виднейшего партийца (университетского казначея, мутившего воду в Исполнительном совете, и по совместительству министра внутренних дел, любителя чуть что пускать в ход латхи) студенты давно смешали с грязью. Позиция студенческой партии Конгресса звучала так: «Дайте нам время. Мы партия независимости, партия Джавахарлала Неру, а не Л. Н. Агарвала. Пусть сейчас все не очень хорошо, со временем станет лучше, если вы по-прежнему будете нам доверять. А если вы поменяете коней, лучше точно не станет».
Однако большинство студентов не желало голосовать за статус-кво; у них еще не было ни жен, ни детей, ни работы, ни дохода – словом, ничего, что могло бы вынудить их поступиться волнующей нестабильностью. К тому же они не хотели доверять свое будущее тем, кто не проявил ни намека на компетентность в прошлом. Страна клянчила еду за рубежом. Плановая – а скорее, плохо спланированная или перепланированная – экономика переживала кризис за кризисом. Трудоустройство будущим выпускникам не светило.
Разочарованность и романтические идеи, витавшие в воздухе после провозглашения независимости, образовали весьма взрывоопасную смесь. Аргументы Конгресса были отвергнуты, и Социалистическая партия одержала победу на выборах. Состоявший в ней Рашид стал профоргом.
Малати Триведи, по ее собственному признанию «так себе социалистка», вступила в партию просто для удовольствия, ради интересных дискуссий, а еще потому что некоторые ее друзья (включая музыканта) были социалистами. Ни о какой политической карьере она не мечтала, но планировала принять участие в «победно-протестном» марше, который должен был состояться через неделю после выборов.
«Протестная» часть названия объяснялась тем, что Социалистическая партия – вместе с остальными партиями, желающими принять участие, – требовала повышения заработной платы учителям начальных школ. В стране больше десяти тысяч учителей младших классов, и какой позор, что они получают так мало – даже меньше, чем деревенские патвари! После ряда безуспешных попыток привлечь внимание к этой проблеме учителя устроили забастовку, и их поддержало несколько студенческих объединений, включая медиков и юристов. Начальное образование, полагали они, определяет не только будущий облик университета, но и моральные устои всего общества. Кроме того, эта повестка выступала отличным магнитом, к которому при желании можно было прилепить любую другую. Некоторым из вышеуказанных объединений хотелось поставить на уши весь Брахмпур, а не только университет; интересно, что одним из малых рассадников радикализма оказалась группа соблюдавших пурду девушек-мусульманок.
Министр внутренних дел Л. Н. Агарвал ясно дал понять, что мирные демонстранты – это одно дело, а воинствующее быдло – совсем другое. Он готов пресекать беспорядки любыми доступными средствами. Если придется гасить протест с помощью латхи, он отдаст соответствующий приказ.
Поскольку главный министр на несколько дней уехал в Дели, делегация из десяти студентов (включая Рашида) пришла на встречу с министром внутренних дел, временно исполнявшим обязанности С. С. Шармы. Они набились в кабинет Агарвала в Секретариате и в бесцеремонной манере начали предъявлять ему свои требования – в надежде не только вразумить министра, но и произвести впечатление друг на дружку. Они даже не попытались выказать ему уважение, которое полагалось выказывать старшим – особенно тем, кто (в отличие от них) перенес немало ударов, лишений и провел несколько лет в тюрьме, борясь за свободу страны. Он отказался выполнить требования студентов и велел обратиться к министру образования или напрямую к главному министру, когда тот вернется. Не смягчил он и своей позиции касательно грядущих протестов: порядок в городе будет восстановлен любой ценой.
– Может, вы и стрелять в нас будете, если мы примемся безобразничать? – возмутился Рашид.
– Я предпочел бы этого не делать, – ответил министр внутренних дел таким тоном, словно мысль эта не слишком ему претила, – но до крайних мер дело, конечно, не дойдет. – «Впрочем, – добавил он мысленно, – легислатура сейчас не работает, и некому будет дать мне за это нагоняй».
– Тогда чем вы лучше британцев? – в ярости продолжал Рашид, глядя в лицо человеку, разрешившему полицейским открыть стрельбу по протестующим в Чоуке, и, вероятно, видя в нем воплощение произвола и самоуправства властей. – Британцы тоже били нас дубинками и даже стреляли по нам, студентам, когда мы в рамках движения «Прочь из Индии» выходили с протестами на улицы Брахмпура – в Чоуке, Каптангандже…
Все члены делегации сердито загудели в ответ на эти речи.
– Да-да, – оборвал его министр внутренних дел. – Я в курсе. Я был свидетелем тех событий. А вам, молодой человек, было лет двенадцать, и вы в ту пору с тревогой осматривали свое лицо в зеркале в поисках первой щетины. Под «нами, студентами» вы, конечно, имеете в виду не себя, а своих предшественников, чью кровь, включая и мою, проливали тогда британцы. Нынче легко пролезть в люди – достаточно смазать себе путь чужой кровью. Что же касается движения «Прочь из Индии», то правительство в нашей стране теперь индийское, и я очень надеюсь, что вы не погоните нас прочь из родной страны. – Он коротко хохотнул. – Итак, если вы хотели сказать что-то дельное, говорите. В противном случае я попрошу вас на выход. Может, вам и не надо учиться, зато мне надо работать. Я прекрасно знаю, зачем вам этот марш. Зарплаты учителей начальной школы тут ни при чем. Вы последовательно нападаете на партию власти с целью подстрекательства и дестабилизации политической ситуации в стране. – Он презрительно отмахнулся. – Лучше возьмите в руки учебники. Советую вам это как друг, как казначей университета, как министр внутренних дел и исполняющий обязанности главного министра. Такой же совет дал бы вам и проректор. И ваши преподаватели. И родители.
– И Господь Бог, – добавил председатель студенческого профсоюза, который был атеистом.
– Вон отсюда, – спокойно проговорил Л. Н. Агарвал.
Однако вечером накануне марша в городе случилось нечто такое, что временно объединило враждующие стороны.
В «Манорме Толкис», кинотеатре на улице Набигандж, где уже несколько месяцев подряд крутили «Дидара» – причем всякий раз зал бывал полон или почти полон, – неожиданно разразился студенческий бунт.
Студентам Брахмпурского университета было запрещено посещать поздние вечерние и ночные киносеансы, но на данное правило никто не обращал внимания. В частности, студенты, поселившиеся в городе, а не в общежитии, нарушали его при любой возможности. «Дидар» пользовался огромной популярностью. Песни из кинофильма все давно разучили наизусть, причем они одинаково нравились и старикам, и молодежи. Доктор Кишен Чанд Сет и раджкумар Марха вполне могли рыдать под них в одном кинозале. Многие ходили на фильм по нескольку раз. У него был необычный – трагичный – финал, однако не настолько, чтобы зрителям после просмотра захотелось порвать экран или поджечь кинотеатр.
Беспорядки на сей раз были вызваны решением руководства не продавать льготные билеты студентам, если будет достаточно желающих выкупить билеты по полной цене. Был непоздний вечер. Кассир сообщил двум студентам (один из которых уже видел фильм), что все билеты распроданы, однако опыт подсказывал парням не доверять сотрудникам кинотеатра. Они задержались у кассы и увидели, что билеты продолжают продавать. Тогда они принялись громко порицать сперва людей в очереди (одна женщина велела им заткнуть рты, и в отместку они рассказали ей концовку фильма), а потом орать на кассиров. Те невозмутимо работали дальше, пока один из студентов не дошел до белого каления и не разбил зонтиком стеклянные двери кинотеатра. Другие посетители закричали и пригрозили вызвать полицию, однако руководство не горело желанием связываться с полицией. Сотрудники кинотеатра позвали киномеханика и еще нескольких человек, после чего дружно поколотили студентов и вышвырнули их на улицу. Потасовка закончилась в считаные минуты и даже не успела испортить настроение зрителям.
Однако к концу киносеанса на улице их поджидала толпа – человек четыреста разъяренных студентов, возмущенных неправомерными действиями сотрудников кинотеатра, в частности избиением двух их товарищей. Они отпугнули всех, кто стоял в очереди за билетами на следующий сеанс или уже купил билеты и теперь пытался войти в вестибюль.
Начало моросить, но студенты не расходились. Они были разгневаны, воодушевлены и с упоением демонстрировали отвагу и силушку у врат гнусного кинотеатра, который – на волне феноменального успеха «Дидара», продолжавшего собирать полные залы платежеспособных зрителей, и стараниями директора, ставившего прибыль превыше закона и справедливости, – уже несколько месяцев подряд ущемлял их интересы. Полные сил после летних каникул, взбудораженные недавними выборами и возмущенные посягательством на их честь и кошелек, студенты орали, что покажут директору, из какого теста они сделаны, что презренный кинотеатр «одумается или сгорит», а раз студенческие билеты кассирам не указ, то вправлять им мозги надо дубинками. Из кинозала начали выходить притихшие зрители – воинственная толпа набросилась и на них, ведь два часа назад они молча смотрели, как избивают их товарищей. «Позор! Позор!» – вопили студенты. Зрители, среди которых были дети и старики, лишь угрюмо и озадаченно взирали на протестующих, а по щекам их текли слезы.
Дело принимало неприятный оборот. До рукоприкладства не дошло, но некоторым зрителям перекрыли путь к машинам. Испугавшись за свою жизнь, они поспешили скрыться пешком. Наконец к кинотеатру подоспели окружной судья, помощник комиссара полиции округа и проктор университета. Они попытались разобраться, из-за чего произошел конфликт. Все понимали, что виновато руководство кинотеатра, однако студентам следовало подать жалобу через соответствующие инстанции. Проктор даже пытался объяснить протестующим, что они не имели права устраивать демонстрацию у входа в кинотеатр, но очень быстро стало ясно, что его властный голос, обыкновенно вселяющий в студентов ужас, на сей раз останется неуслышанным – он просто тонул в криках четырехсот разъяренных и промокших до нитки бунтарей. Сообразив, что словами об обращении в инстанции студентов не проймешь, он решил прибегнуть к помощи их собственных лидеров, двое из которых – но не Рашид – были замечены в толпе. Они наотрез отказались что-либо предпринимать, пока к протестующим от их имени не выйдет университетский казначей, – таким образом он докажет, что Исполнительный совет в самом деле защищает интересы студентов, а не просто навязывает им свою волю. Словом, они требовали присутствия Л. Н. Агарвала.
Директор кинотеатра, ушедший домой сразу после потасовки в фойе и еще до начала стихийной демонстрации, тут же вернулся на работу – как только полиция объяснила ему, что защитит его от побоев, но защитить «Манорму Толкис» может только он сам. Директор горько раскаивался в содеянном и называл протестующих «дорогими, дорогими друзьями». Он зарыдал, увидев синяки на руках и спине одного из побитых студентов, и зачем-то принялся рассказывать о своей юности. Затем он предложил всем бесплатно посмотреть «Дидара». Это не сработало. «Нас будет представлять университетский казначей, – стоял на своем профсоюз. – Только он знает к нам подход». Между прочим, студенты и сами не горели желанием применять насилие, поскольку это могло помешать завтрашнему победно-протестному маршу. Нехорошо, если у народа сложится впечатление, будто они блюдут только собственные мелочные интересы, а не интересы общества.
Л. Н. Агарвал заявил помощнику комиссара, чтобы тот разбирался сам, а не названивал ему домой по всяким пустякам. Однако звонок от коллеги, проктора, все же вынудил его явиться на место событий. Никакого сочувствия к буйной толпе протестующих он не испытывал: эти привилегированные сволочи не понимали, как им повезло, как хорошо они живут по сравнению со своими соотечественниками. Они сознательно закрывали глаза на то, как дешево им обходится высшее образование: государство оплачивало две трети их обучения! Избалованный и испорченный народ… мало им субсидий, подавайте еще льготы на развлечения! Однако такие льготы существовали, и ему пришлось сказать директору кинотеатра, чтобы тот выполнил требования студентов.
В результате кассиры-обидчики были уволены, а директор составил письменное извинение на имя проктора, в котором выразил сожаление в связи со случившимся и пообещал впредь обслуживать студентов «на высочайшем уровне». Обоим избитым студентам выплатили по двести рупий. Кроме того, директор согласился демонстрировать слайд со своим извинительным письмом перед каждым сеансом во всех кинотеатрах Брахмпура.
Профсоюзные лидеры быстро угомонили толпу. Протестующие разошлись. Полицейские отправились отдыхать, а Л. Н. Агарвал вернулся в свои двухкомнатные апартаменты в депутатском общежитии. Он рвал и метал: дожили, теперь он отстаивает интересы скандалистов и хулиганов! Какие-то студенты подняли его на смех, когда он выходил из учебной части. Один срифмовал его фамилию со словом, означавшим на хинди «сутенер». Да уж, инфантильности, эгоизма и неблагодарности этим тварям не занимать, думал министр внутренних дел штата Пурва-Прадеш. А завтра, вне всяких сомнений, они проявят еще и склонность к насилию. Что ж, если от склонности они перейдут к делам, полиция будет наготове.
На следующий день страхи – или надежды – Л. Н. Агарвала подтвердились. Марш стартовал от здания начальной школы, и сперва все шло мирно. Девушки шагали впереди, чтобы полицейские не решились применять силу, а юноши сзади. Они выкрикивали антиправительственные речовки и лозунги в поддержку учителей (те тоже приняли участие в марше). Кто-то смотрел на марш из окон домов, кто-то – из открытых дверей магазинов, а кто-то – и с крыш. Одни поддерживали протестующих, другие жаловались, что им мешают работать и торговать. Начальные школы по всему городу снова закрылись – учителя бастовали, – и дети махали из окон знакомым учителям. Некоторые махали в ответ. Утро было ясное, лишь кое-где остались лужи после вчерашнего дождя.
В толпе мелькали плакаты против недавнего решения университетских властей сделать членство в студенческом профсоюзе добровольным. Кто-то был недоволен растущей безработицей. Но большинство вышло поддержать учителей и выражало свою солидарность с ними.
В сотне ярдов от Секретариата путь марширующим перегородил полицейский кордон. Шествие остановилось. Полицейские двинулись вперед и замерли в пяти ярдах от толпы. По приказу ЗНП[90] инспектор велел студентам либо разойтись, либо вернуться туда, откуда они пришли. Студенты не повиновались. Все это время они не прекращали скандировать лозунги, которые становились все более и более оскорбительными. Причем теперь они были адресованы не только правительству, но и силам полиции: если раньше полицейские служили британцам, то теперь они – лакеи Конгресса, им впору носить дхоти, а не шорты и т. д. и т. п.
У полицейских зачесались руки. Им не терпелось добраться до самых громогласных сочинителей лозунгов, но те стояли за кордоном из девушек (некоторые из них были закутаны в паранджи), и правоохранителям оставалось лишь грозить парням дубинками. Студенты же осмелели, увидев, что угрозы Л. Н. Агарвала не подтвердились: полицейские держали в руках только латхи, а не огнестрельное оружие.
Кто-то припомнил козни министра внутренних дел и начал выкрикивать оскорбления в его адрес. Всплыла вчерашняя речовка про «далала» – сутенера, – но прозвучало и несколько новых:
Манания Мантри, кья хейн ап?
Иные неприкрыто выражали сомнение в наличии у него мужского достоинства. Рашид вместе с еще одним лидером студенческого профсоюза попытались унять студентов и напомнить им, что лозунги должны иметь отношение к делу, но не преуспели. Во-первых, часть протестующих принадлежала к студенческим объединениям, над которыми недавно победившая на выборах Социалистическая партия не имела никакой власти, а во-вторых, собравшихся уже охватил мятежный угар. Благородные лозунги на плакатах нелепо контрастировали с их низкопробными насмешками.
Обнаружив, что протест, который он помогал организовывать, окончательно вышел из-под контроля, Рашид попытался успокоить хотя бы тех, кто стоял рядом. Они действительно успокоились, но остальные не последовали их примеру. К тому времени оскорбительные речовки и стишки подхватили и другие группы. Рашид пробовал кричать, что оскорбления не имеют никакого отношения ни к их маршу, ни к политической платформе, чем тут же навлек на себя гнев протестующих. Один студент-медик, считавший себя очень остроумным и горячим бунтарем, закричал: «То ты Всеиндийское радио, а то пляшешь под дудку Агарвала! Сначала раззадорил нас, а теперь хочешь успокоить! Мы не заводные игрушки!» В знак своей независимости от лидеров и политических течений он вырвался за кордон из девушек и продолжил свободно осыпать бранью полицейских. Когда те бросались к нему, он снова прятался в толпу. Его друзья смеялись, а Рашид – ему стало страшно при виде озверевших полицейских и стыдно, что его высокие убеждения смешали с грязью, – отвернулся и пошел прочь. В словах студента-медика оказалось достаточно правды, чтобы больно задеть его за живое.
До пошлых оскорблений опустились лишь немногие студенты, однако их крики вызвали возмущение у большинства девушек и других участников протеста, включая учителей. Народ стал расходиться. Л. Н. Агарвал, наблюдавший за происходящим из окна своего кабинета в Секретариате, с удовлетворением отмечал, что защитный кордон редеет, и передал полицейским приказ разогнать оставшуюся толпу.
– Пусть усвоят, что учиться уму-разуму можно не только в стенах аудиторий, – сказал он ЗНП, пришедшему к нему за распоряжениями.
– Хорошо, господин, – едва ли не с благодарностью ответил тот.
Наслушавшись оскорблений от участников марша, он был только рад исполнить приказ.
Он велел инспекторам, младшим инспекторам и констеблям преподать студентам хороший урок – и те сделали это с большим удовольствием. На студентов обрушился внезапный и беспощадный град ударов латхи. Некоторые студенты получили тяжелые травмы. Кровь, мешаясь с водой из луж от вчерашнего дождя, обагрила асфальт. Протестующих били сильно. Трещали сломанные кости – ребра, ноги и руки, которыми студенты пытались защитить головы от дубинок. Раненых студентов полицейские грубо растаскивали по фургонам, иногда за ноги – они были слишком разъярены, чтобы пользоваться носилками.
Один парень лежал в фургоне на пороге смерти, с проломленным черепом. Это был тот самый студент-медик.
Вернувшись в Брахмпур, С. С. Шарма столкнулся с непростой и опасной ситуацией. То, что начиналось как студенческий протестный марш, расстроило и переполошило весь город. Студенты, забыв о политических разногласиях, объединились в борьбе с произволом, жестокостью и неправомерными действиями полиции. Неподалеку от больницы при медицинском колледже, куда полицейские отвезли раненого студента (сообразив, что тот получил тяжелые травмы), организовалось всенощное бдение: несколько тысяч студентов сидели на улице под окнами колледжа и ждали вестей о состоянии парня. Ни о каких занятиях, конечно, не было и речи – их пришлось отменить на несколько дней.
Министр внутренних дел, готовясь к худшему в случае смерти юного мятежника, посоветовал главному министру привлечь к делу армию, а при необходимости ввести в Брахмпуре военное положение. Сам он уже ввел комендантский час, который начинался этим вечером.
С. С. Шарма молча выслушал его доклад, а потом сказал:
– Агарвал, почему так происходит? Стоит мне на пару дней уехать из города, как вы устраиваете здесь бардак! Если вы устали от министерского поста, я могу предложить вам другой, только скажите.
Однако Л. Н. Агарвалу нравилась власть, которую давал ему пост министра внутренних дел, и он знал, что на кого угодно эти обязанности не возложишь – особенно теперь, когда планы Махеша Капура об уходе из Конгресса уже ни для кого не были секретом.
– Я сделал все, что мог. Властям на одной доброте далеко не уехать.
– Предлагаете поднять армию?
– Да, Шармаджи.
На лице С. С. Шармы отразилась усталость.
– Эта мера не пойдет на пользу ни армии, ни людям Брахмпура, – сказал он. – А студентов разъярит, как никакая другая. – У него немного затряслась голова. – Они мне как родные дети. Мы поступили неправильно.
Л. Н. Агарвал позволил себе презрительную улыбку – что за неуместная сентиментальность! Однако ему стало легче от коллективного «мы», которое употребил главный министр.
– Полагаю, Шармаджи, что бы мы ни предприняли, студенты все равно придут в ярость, когда тот медик умрет.
– Вы говорите «когда», а не «если»? Значит, надежды нет?
– Насколько я понял, нет. В такой ситуации сложно докопаться до истины: люди склонны преувеличивать. Однако будем готовиться к худшему. – Л. Н. Агарвал говорил невозмутимым холодным тоном и даже не думал оправдываться.
Главный министр вздохнул и с легкой гнусавостью в голосе продолжал:
– Из-за введенного вами комендантского часа вечером нас опять ждут проблемы, независимо от судьбы юноши. Что мы будем делать, если студенты не пожелают расходиться? Откроем стрельбу?
Министр внутренних дел промолчал.
– А когда мальчик все же умрет, его похороны могут обернуться неуправляемым бунтом. Вероятно, его захотят кремировать на берегу Ганги, неподалеку от злополучного погребального костра.
Агарвал даже не поморщился при этом совершенно лишнем упоминании давки на Пул Меле. Если делаешь все, как положено, считал он, то и попреки сносишь легко, без внутреннего содрогания. Он не сомневался, что комиссия по расследованию трагического происшествия на Пул Меле признает его невиновным.
– Не получится, – отрезал он. – Кремировать придется в гхате или еще где-нибудь. Пески на этом берегу уже ушли под воду.
С. С. Шарма хотел что-то сказать, но передумал. На днях Джавархарлал Неру, вопреки недовольству однопартийцев, вновь пригласил его в Кабинет министров Индии. Отказывать становилось все труднее. Но теперь, когда Махеш Капур вот-вот должен был подать в отставку, перевод С. С. Шармы в Дели неизбежно приведет к тому, что главным министром назначат Агарвала, а Шарма не мог с чистой совестью передать свой штат этому расчетливому и жесткому политику, который при всем его уме был начисто лишен человечности. Порой, предаваясь философским раздумьям, Шарма ощущал себя отцом своего народа. Да, иногда он вынужден был идти на мировую или компромиссы, которых мог избежать, но лучше уж так, чем держать подопечных в ежовых рукавицах. И хотя властям действительно далеко не уехать на одной доброте, С. С. Шарма приходил в ужас при мысли, что отныне ехать придется на дисциплинарных мерах и страхе.
– Агарвал, я вас избавлю от этой проблемы. Будьте любезны, никаких распоряжений по данному поводу никому более не отдавайте, – сказал главный министр. – Впрочем, прежних распоряжений тоже не отменяйте. Комендантский час пусть остается.
С этими словами главный министр посмотрел на часы и велел своему личному помощнику позвонить суперинтенданту медицинского колледжа. Затем, не обращая никакого внимания на Агарвала, принялся читать газету. Личный помощник наконец дозвонился, сказал: «С вами хочет поговорить главный министр, господин» – и передал трубку С. С. Шарме.
– Говорит Шарма. Я к вам еду. Прямо сейчас. Нет-нет, без полицейского эскорта. С одним помощником… Да… Бедный мальчик, очень грустно слышать… Конечно, я позабочусь о своей безопасности. Постараюсь не показываться на глаза студентам, которые дежурят под окнами… Как это «невозможно»? Неужели ни одного служебного входа не найдется? А калитка у вашего дома? Ей и воспользуюсь. Будьте так добры, встречайте меня. Да, через пятнадцать минут… Никому не говорите о моем приезде, а то, чего доброго, целая делегация встречать выйдет. Сейчас это ни к чему… Нет, его со мной не будет – совершенно точно.
Глядя не на Агарвала, а на стеклянное пресс-папье у себя на столе, главный министр сказал:
– Мне нужно съездить в медицинский и посмотреть, какие меры можно принять. Полагаю, вам лучше остаться здесь, в моем кабинете, – так я смогу сразу же вам позвонить, если появятся какие-то новости, а мои помощники будут полностью в вашем распоряжении.
Л. Н. Агарвал обеспокоенно провел рукой по плешке в форме подковы:
– Я предпочел бы поехать с вами. Или хотя бы отрядить полицейских…
– Полагаю, это лишнее.
– Вам нужна защита! Студенты…
– Агарвал, вы пока не главный министр, – тихо произнес С. С. Шарма и скорбно улыбнулся; Л. Н. Агарвал молча нахмурился.
Добравшись до палаты раненого студента, главный министр, повидавший на своем веку немало жертв полицейских побоев, долго и сокрушенно качал головой, не веря своим глазам. Посмотрев в окно на сидящих на лужайке и дороге студентов, он попытался представить их шок и гнев. Хорошо, что они не знают о его приезде… Суперинтендант что-то говорил ему о невозможности возобновления занятий, однако внимание главного министра привлек старик в типичных для членов Конгресса одеждах, тихо сидевший в углу и даже не вставший поздороваться. Он был так же глубоко погружен в свой внутренний мир, как и сам Шарма.
– Кто вы? – спросил его главный министр.
– Отец этого несчастного мальчика, – ответил старик.
Главный министр поклонился:
– Пожалуйста, пройдемте со мной. Все остальное подождет, сейчас нам необходимо решить насущные проблемы… Я хочу поговорить с вами наедине, здесь слишком много народу.
– Я не могу выйти. Сын вот-вот скончается.
Главный министр окинул взглядом палату и попросил выйти всех, кроме одного врача. Затем он обратился к старику:
– Я виноват в том, что позволил этому случиться, и беру ответственность на себя. Но мне нужна ваша помощь. Вы видите, как обстоят дела. Только вы можете сейчас спасти ситуацию. Если вы этого не сделаете, увы, таких несчастных мальчиков и убитых горем отцов будет еще много…
– Что мне сделать? – спокойно спросил старик, как будто ничто больше не имело для него значения.
– Студенты разъярены. Когда ваш сын умрет, они захотят устроить шествие. Мероприятие будет эмоциональным и почти наверняка выйдет из-под контроля. Это фактически неизбежно. И кто в таком случае будет в ответе за случившееся?
– Что вы предлагаете?
– Поговорите со студентами. Попросите их скорбеть вместе с вами, прийти на похороны. Мы кремируем вашего сына там, где вы скажете, и я не позволю полиции присутствовать на церемонии. Но вы должны посоветовать студентам не устраивать очередной марш. Он может закончиться непредсказуемо.
Старик зарыдал. Через некоторое время он взял себя в руки и, поглядев на сына, голова которого почти целиком была забинтована, тем же спокойным голосом проговорил:
– Я сделаю все, что вы скажете. – Немного погодя старик добавил, но уже себе под нос: – Получается, его смерть ничего не изменит?..
Главный министр расслышал его слова.
– Нет. Я приму все меры, чтобы это было не так. Сам я тоже попытаюсь урегулировать ситуацию, но никакие мои речи не окажут на них такого усмиряющего действия, как ваше обращение. Своим поступком вы сможете предотвратить больше бед и горя, чем большинству людей удается предотвратить за всю жизнь.
Главный министр уехал так же, как и приехал, – инкогнито. Вернувшись в свой кабинет, он попросил Л. Н. Агарвала отменить комендантский час и выпустить на свободу всех задержанных на марше.
– И позовите ко мне председателя студенческого профсоюза, – добавил он.
Вопреки возражениям Л. Н. Агарвала, винившего во всех бедах именно студенческий профсоюз, главный министр встретился с председателем. Спеси у молодого человека поубавилось, но настроен он был даже решительней, чем прежде. Он хотел взять с собой Рашида: сам председатель был индус, а Рашид – мусульманин, что выгодно подчеркивало секуляризм социалистов, – но Рашид был слишком раздавлен и пристыжен случившимся. Юноша явился на встречу с главным министром и министром внутренних дел один и чувствовал себя не в своей тарелке.
– Я согласен выполнить ваши требования, но вы должны отменить шествие, – произнес главный министр. – Готовы ли вы на такой поступок? Хватит ли вам смелости избежать дальнейшего кровопролития?
– Вопрос о членстве в студенческих союзах тоже решите в нашу пользу? – уточнил юноша.
– Да, – ответил главный министр.
Л. Н. Агарвал стоял в сторонке, крепко поджав губы, и держался из последних сил: очень непросто сохранять молчание, которое подразумевает согласие.
– Учительские зарплаты?
– Мы поднимем этот вопрос и увеличим размер заработной платы, хотя я не поручусь, что такая прибавка вас устроит. Бюджетные средства ограниченны. Но мы попытаемся.
Так они по очереди обсудили все вопросы.
– Я могу предложить, – наконец сказал молодой человек, – перемирие. Я получил ваше обещание, вы получили мое. Полагаю, мне удастся убедить остальных. Но если наши требования не будут выполнены, все отменяется.
Л. Н. Агарвал, которому было противно слушать этот разговор, подумал, что наглец едва ли отдает себе отчет, что общается на равных с главным человеком штата. И даже сам С. С. Шарма, который вообще-то любил, когда ему демонстрировали надлежащее почтение и повиновение, сейчас как будто начисто забыл обо всех условностях.
– Понимаю. Полностью согласен, – говорил он.
Л. Н Агарвал смотрел на С. С. Шарму и думал: «Ты стар и слаб. Ты согласился на безрассудный шаг ради временного мира. Однако сам факт такой уступки создал прецедент, который будет еще долго аукаться нам, твоим преемникам. А может, никакого мира не будет вовсе. Скоро узнаем».
В тот же вечер пострадавший студент скончался. Убитый горем отец выступил с обращением к студентам. На следующий день тело сожгли в кремационном гхате на берегу Ганги. Студенты тихо сидели на величественных ступенях, ведущих к воротам гхата. Шествия не было. Плотная толпа скорбящих стояла и молча смотрела на ревущий, потрескивающий вокруг тела огонь. Полиции велели держаться подальше. Насилия удалось избежать.
Доктор Кишен Чанд Сет забронировал два столика в малом бридж-зале клуба «Сабзипор». Замечая в журнале записи его имя, никто не отваживался бронировать оставшиеся столики. Библиотекарь, ежедневно просматривавший журнал (зал для игры в бридж находился рядом с библиотекой), тяжко вздохнул, увидев в нем имя прославленного радиолога: этим днем о спокойствии можно забыть, а если Сет со товарищи изволят засидеться, то и вечером тоже.
Доктор Кишен Чанд Сет устроился напротив тигровой шкуры, висевшей на стене головой вниз. Тигр украшал эту комнату испокон веков, хотя никто не знал, какое отношение шкура имеет к бриджу. На оставшихся стенах висели гравюры с изображением оксфордских колледжей – включая тот, во дворе которого на вершине колонны красовался пеликан[91]. По четырем углам квадратной комнаты стояли четыре крытых зеленым сукном стола и шестнадцать стульев с твердой спинкой. Больше из мебели здесь ничего не было, – если б не тигровая шкура на стене, обстановка клуба поражала бы аскетичностью. Единственное окно выходило на гравийный подъездной дворик и лужайку с белыми плетеными стульями, где в хорошую погоду члены клуба и их гости устраивались в тенечке пить коктейли. Далеко позади расстилалась Ганга.
Еще семь человек пришли сегодня поиграть в бридж с доктором Кишеном Чандом Сетом: его жена Парвати в необычайно безвкусном сари с узором из роз; бывший министр по налогам и сборам Махеш Капур, с которым доктор Сет породнился через внучку и, кажется (если Сету не изменяла память), состоял в добрых отношениях; генеральный адвокат господин Шастри; наваб-сахиб Байтара; профессор и госпожа О. П. Мишра; и, наконец, доктор Дуррани. В общей сложности получилось шесть мужчин и две женщины.
Идеальный послеполуденный бридж в представлении доктора Кишена Чанда Сета выглядел так: яростная, беспощадная игра в сочетании с продолжительной беседой. Увлекательная беседа, на его взгляд, представляла собой череду небольших потрясений и взрывов.
В минуты подлинного восторга он позволял себе громко хохотнуть. И именно таким хохотком он предварил свою следующую реплику:
– Две пики. Хм-хм-хм-м, министр – экс-министр, если точнее, – смотрю, с заявкой вы не торопитесь, как не торопились и с решением об отставке.
Махеш Капур сосредоточенно нахмурил лоб:
– Что? Я пас.
– И с отменой системы заминдари он тоже не спешил, верно, наваб-сахиб? Он вообще никогда не спешит, – надеюсь, ваши земли тоже приберет к рукам небыстро. Но уж вы-то могли бы играть порезвее.
Наваб-сахиб, немного растерявшись, произнес:
– Три червы.
– Ах да, я забыл, – сказал доктор Кишен Чанд Сет, поворачиваясь влево. – Вас это больше не касается. А кто же займется отчуждением земель, интересно? Агарвал? Теперь он у нас министр внутренних дел и министр по налогам и сборам в одном лице – сдюжит ли?
Господин Махеш Капур слегка расправил плечи и чуть крепче стиснул в руке карты, но промолчал. Хотелось напомнить Сету, что именно Л. Н. Агарвал распорядился реквизировать личные автомобили населения для транспортировки раненых, но он придержал язык.
– Нет, э-э, я пас, – сказал доктор Дуррани.
Доктор Кишен Чанд Сет, увидев, что три его попытки разжечь спор потерпели крах, предпринял четвертую:
– Такую должность можно доверить только человеку ответственному, а кто в кабинете способен помериться компетентностью с Агарвалом? Хм, какую же мне сделать заявку? Какую сделать заявку? Три пики. Хорошо. Должен сказать, что Агарвал молодец, отличный урок студентам преподал. В мое время студенты-медики зубрили анатомию, а не пытались попасть кадаврами в морг. Три пики. Ну, ваша заявка, Капур-сахиб?
Махеш Капур взглянул через стол на своего партнера и вспомнил о студенте, который помог ему вернуть внука. Доктору Дуррани тоже нелегко давалось молчание. Наконец он не выдержал:
– Так вы… э-э… стало быть, считаете, что полиция… э-э… не зря пустила в ход латхи? – спросил он, прищурившись. В его голосе звучало легкое неодобрение – на большее он был попросту не способен. Даже когда жена попыталась уничтожить изрядную часть его научного труда по математике, работы всей его жизни, он выказал недовольство в самой мягкой словесной форме.
– Конечно считаю! А как иначе! – восторженно вскричал доктор Кишен Чанд Сет. – «Из жалости он должен быть жесток!»[92] Это как скальпель хирурга! Мы, врачи, осознаем это еще в юности. Но вы ведь и сам доктор. Доктор наук. Пока не профессор, но, несомненно, скоро им станете. Спросите профессора Мишру, на какие жертвы приходится идти, чтобы достичь подобных высот.
Таким образом доктор Кишен Чанд Сет опутал оба стола паутиной отвлекающей болтовни. Сам он играл превосходно – возникший переполох служил ему отличным стимулом. Большинство присутствующих были хорошо с ним знакомы и старались не поддаваться на провокации, но остальных игроков, что пытались играть в бридж в той же комнате, так и подмывало бы написать жалобу в правление клуба, не будь сам доктор Сет его членом.
Когда доктор Кишен Чанд Сет увидел стол, оказалось, что фита не было. По итогам сдачи они с навабом сахибом сели без одной, и доктор Сет накинулся на партнера:
– Боже, наваб-сахиб, как можно было заявить три червы с такой слабой картой? У нас не было шансов взять девять взяток!
– У вас могли быть червы.
Доктор Кишен Чанд Сет вспыхнул от злости:
– Если бы у меня были червы, партнер, я бы назвал их раньше! – Он практически перешел на крик: – Раз у вас не было пик, стоило закрыть… торговлю. Вот что бывает, когда забываешь о религии и садишься играть в карты с неверными.
Наваб-сахиб пообещал себе, как обещал уже не раз, что больше никогда не сядет играть в бридж с доктором Кишеном Чандом Сетом.
– Ну-ну, Киши, – попыталась угомонить мужа Парвати, косясь на него из-за соседнего столика.
– Прошу прощения, прошу прощения… – опомнился доктор Кишен Чанд Сет. – Так… ну, чей черед сдавать? Ах да, напитки. Кто что будет пить? – Он с щелчком выдвинул из стола небольшую полку с пепельницей и подставкой для стакана. – Сперва дамы. Что предпочитают дамы? Джин?
Госпожа О. П. Мишра в ужасе посмотрела на мужа. Парвати Сет, перехватив ее взгляд, весьма резким тоном осадила супруга:
– Киши!
На несколько минут Киши удалось приструнить. Он разглядывал карты, тигра на стене и потягивал виски (когда официант принес бутылку). Обычно он ограничивался чаем и нимбу-пани, но сегодня закатил истерику – как это ему нельзя пить виски во время бриджа! – и Парвати решила не тратить силы на заведомо безнадежный бой. Загвоздка состояла в том, что виски всегда непредсказуемо влияло на ее мужа: он мог разомлеть, а мог и озвереть. Плотских желаний виски в нем не будило, и, в отличие от многих мужчин, он крайне редко делался сентиментален – подобным образом на него действовало лишь кино.
Доктор Кишен Чанд Сет с нетерпением ждал начала фильма, который сегодня показывали в клубе: то была картина с Чарли Чаплином, если ему не изменяла память. Его внучка Савита очень хотела ее посмотреть и, вопреки советам мужа и матери, все-таки воспользовалась дедушкиным членством в клубе. Пран с госпожой Рупой Мерой по понятным причинам настояли на том, чтобы ее сопровождать. Однако доктор Сет до сих пор не видел их среди отдыхающих на лужайке, хотя прошел час, а бриджисты уже начали второй роббер и вздорили в тринадцатый раз.
– Позвольте с вами не согласиться, – горячился доктор Дуррани. – Все-таки умение оценить вероятность того или иного расклада – залог успеха…
– Залог, как же! Все это чушь собачья! – оборвал его доктор Кишен Чанд Сет. – Хорошая игра в бридж строится на элементарной дедукции, на логике, а не оценке вероятностей. Приведу простой пример. – Доктор Кишен Чанд Сет любил в спорах оперировать не фактами, а примерами. – Как раз неделю назад со мной произошел один случай. Это ведь было неделю назад, да, дорогая?
– Да, дорогой, – отвечала Парвати. Она хорошо запомнила ту игру, потому как триумф супруга обеспечил их темой для вечерних разговоров на всю неделю.
– Я разыгрывал и в начале сдачи решил разобраться с трефами. У меня их было пять, на столе две, противник справа убил козырем.
– То была женщина, Киши.
– Ну да, да, женщина!.. – недовольно, насколько хватило смелости, пробурчал доктор Кишен Чанд Сет. – Выходило, что у игрока слева должна быть шестерка треф, точнее, пятерка после этой взятки. Позже в игре мне стало очевидно, что у него не может быть больше двух червей; в торговле он называл пику, и я решил, что у него должно быть не меньше четырех пик, соответственно, места для других мастей просто не оставалось.
– А это не Рупа, дорогой? – вдруг перебила его Парвати. Она слышала эту историю столько раз, что забыла выслушать ее с должным замиранием сердца.
Жестокая непрошеная реплика супруги совершенно выбила доктора Кишена Чанда Сета из колеи.
– Да, да, это Рупа. Рупа или не Рупа, какая разница! – вскричал он, выкидывая из головы мысли о дочери. – Так вот, у меня были червовые туз, король и валет. Я сыграл сперва тузом, затем королем. Как я и предположил, дама упала. – Он умолк, смакуя приятное воспоминание. – Все говорили, что я просто везунчик, что шансы на другой расклад были невелики… Нет и нет! Везение – чушь! Шансы – ерунда! Я просто держал ухо востро – а главное, включил мозг! Лично я – за дедукцию! – Поскольку это прозвучало как тост, он сделал большой глоток виски.
Доктора Дуррани приведенный пример не убедил.
За вторым столиком, хотя доктор Сет иногда умудрялся затягивать в свой водоворот и соседей, было гораздо спокойнее. Господин Шастри, генеральный адвокат, излучал радушие и доброжелательность. Своими произносимыми по слогам репликами он пытался разговорить госпожу О. П. Мишру, дела у которой шли очень неплохо. От этого она как будто нервничала еще сильнее и то и дело украдкой поглядывала на сидевшего напротив мужа. Бридж, в котором торговля велась по большей части при помощи односложных слов, был идеальной игрой для господина Шастри. Он радовался, что сидит за вторым столиком, иначе хозяин вечера непременно втянул бы его в неприятный и неудобный разговор об отчуждении земель и о шансах правительства отстоять закон об отмене системы заминдари в Верховном суде. Он одинаково сочувствовал Махешу Капуру и навабу-сахибу. Доктор Кишен Чанд Сет уже дважды довел Махеша Капура до белого каления – и, судя по всему, третья вспышка гнева была не за горами. Наваб-сахиб вел себя подчеркнуто любезно и холодно: он решил не отвечать даже на самые возмутительные комментарии доктора и не подавать виду, как его задевают постоянные предложения спиртного. Он даже не стал повторять (поскольку доктору Кишену Чанду Сету это было прекрасно известно), что не берет в рот спиртного. Лишь доктору Дуррани удавалось поддерживать рассеянное добродушное несогласие, и это страшно раздражало доктора Кишена Чанда Сета.
Тем временем профессор О. П. Мишра вещал, пытаясь произвести впечатление на Парвати и генерального адвоката:
– Знаете, политики ведь нарочно ставят бездарных людей на важные посты – потому что хотят лучше выглядеть на их фоне и потому что боятся конкуренции, но еще и вот по какой причине: как человек, достойный поста, знает об этом, так и бездарность прекрасно понимает, что поста не заслуживает.
– Ясно, – улыбнулся господин Шастри. – А разве в вашей про-фессии дела обстоят иначе?
– Ну, – ответил профессор Мишра, – всякое бывает, конечно, но в целом – по крайней мере на нашей кафедре – профессорско-преподавательский состав стремится поддерживать высочайшие академические стандарты. Если сотрудник – сын известного человека, это еще не дает ему права…
– Что ты там бормочешь, Мишра? – вскричал сидевший за соседним столиком доктор Сет. – Повторите, пожалуйста, я не расслышал – и дражайший Капур-сахиб тоже.
Пожалуй, ничто не доставляло доктору Кишену Чанду Сету такого удовольствия, как прогулки по эмоциональному минному полю, – особенно если на такую прогулку удавалось прихватить с собой еще семерых солдат.
Профессор Мишра любезно поджал губы и сказал:
– Дражайший доктор Сет, знаете, у меня уже из головы вылетело, про что я сейчас чесал языком, – должно быть, обстановка слишком умиротворяющая и расслабляющая. Или ваше превосходное виски размягчило мне не только руки и ноги, но и мозги. Но как удивительно устроен человеческий организм! Кто бы мог подумать, что на четырех хлебцах из аррорута и, положим, одном вареном яйце в день человек способен поставить три пики и сесть без одной, а?
Парвати быстро вмешалась:
– Профессор Мишра, один молодой лектор на днях рассказывал нам о радостях преподавания. Какая это благородная профессия!
– Дорогая моя, – сказал профессор Мишра, – преподавание – неблагодарная работа, и занимаются ею лишь те, кто чувствует, что это их призвание… Пару лет назад меня пригласили на радио, на интереснейшую беседу о преподавании как призвании с адвокатом по имени Дилип Панди, которому я объяснил… или его звали Дипак Панди? – впрочем, не важно. Так вот…
– Дилип, – подсказал генеральный адвокат. – Он, между прочим, умер.
– Неужели? Какая жалость. Словом, я объяснил ему, что учителя делятся на три категории: одних забывают, вторых помнят и ненавидят, а третьих – им повезло больше всех, и я надеюсь, что отношусь к этой категории, – помнят и… – он выдержал паузу, – прощают.
Собственная формулировка ему очень понравилась.
– Конечно, ты относишься к третьей категории, конечно! – закивала его жена.
– Что? – вскричал доктор Кишен Чанд Сет. – Говорите громче, мы вас не слышим! – Он постучал тростью по полу.
К концу второго роббера библиотекарь (к нему уже дважды или трижды подходили с жалобами посетители библиотеки) прислал бриджистам записку. Прочтя ее, доктор Кишен Чанд Сет едва не поднял крик, но Парвати в очередной раз удалось усмирить мужа. Библиотекарь, наглец эдакий, просит его разговаривать потише в зале для бриджа, кипятился Киши. Кем он себя возомнил?! Пора бросить его на растерзание правлению, вот что! Никчемный книжный червь! Нашел себе синекуру и целыми днями только и делает, что дрыхнет между стеллажами…
– Да, дорогой, – сказала Парвати. – Да, я понимаю. Видишь, за нашим столиком все уже доиграли, однако мы разговариваем очень тихо. Почему бы вам не закончить поскорее свой роббер? Тогда мы все вместе выйдем на лужайку подышать воздухом. Фильм начнется через двадцать минут. Жаль, конечно, что в сезон дождей кино показывают только в помещении… Ах да, Пран и Савита уже ждут нас на улице. Кажется, жареный картофель едят. Савита такая огромная! Пожалуй, мы выйдем к ним прямо сейчас, а вы догоняйте.
– Увы, нам пора, – сказал профессор Мишра, поспешно вставая; его жена тоже поднялась.
– Ах, какая жалость! Неужели вы к нам не присоединитесь? – спросила Парвати.
– Нет-нет, столько дел в последнее время… Дома сейчас гости… Вдобавок пришлось учебные программы пересматривать; кому это нужно, непонятно.
Махеш Капур на миг поднял на него глаза и тут же вернулся к своим картам.
– Спасибо, спасибо, – бормотал кит, быстро скрываясь из виду в компании своей прилипалы.
– Как любопытно, – сказала Парвати, поворачиваясь к сидевшим за столом. – Что вы об этом думаете? – спросила она господина Шастри.
– Во-ле-вая лич-ность, – проговорил генеральный адвокат.
Хотя ничего нового он не сказал, по его улыбке всем стало ясно, что господин Шастри – умудренный жизнью человек и предпочитает держать свое мнение при себе.
Парвати начала жалеть, что вышла на улицу без мужа. Во-первых, его не стоило оставлять без присмотра, а во-вторых, ей не хотелось в одиночку встречаться с госпожой Рупой Мерой – неизвестно, как та отреагировала бы на сари с розами. Поэтому Парвати выждала несколько минут, в надежде, что роббер закончится. Он закончился. Пара ее мужа выиграла. Тот не без злорадства подсчитывал очки за сдачу, включая взятку сверху и сто за онёры. Парвати стало легче дышать.
На лужайке всех сперва познакомили друг с другом. Савита оказалась вовлечена в неспешный обстоятельный разговор с господином Шастри – он показался ей очень интересным человеком и поведал историю одной женщины-адвоката из Высокого суда Брахмпура. Хотя ей приходится постоянно бороться с опасениями и предрассудками клиентов, коллег и судей, она без труда выигрывает уголовные дела и добилась больших успехов на своем поприще.
Пран пожаловался на легкую слабость, но Савита уговорила его в последний раз сходить в кино на Чарли Чаплина перед тем, как она «станет матерью и на все будет смотреть иначе». Их забрали из дома на дедушкином «бьюике», который выглядел слегка потрепанным после транспортировки пострадавших на Пул Меле. Лата отправилась на вечернюю репетицию (которых так боялась госпожа Рупа Мера) – режиссер сказал, что им нужно наверстать часы, пропущенные из-за студенческих волнений.
Савита выглядела счастливой и полной сил. Она с аппетитом уплетала фирменное блюдо клуба: крошечные голи-кебабы[93] с «сюрпризом» (в каждом кебабе пряталась изюмина). Чем больше Савита беседовала с господином Шастри, тем сильнее убеждалась, что юриспруденция – это очень интересно.
Пран подошел к невысокому забору, отделявшему лужайку клуба «Сабзипор» от песчаного берега реки, и взглянул на коричневые воды, по которым безмолвно и медленно скользили несколько лодок. Он думал о том, что, подобно его отцу, тоже скоро станет отцом – и вряд ли хорошим. «Я буду слишком волноваться за благополучие и здоровье своего ребенка», – подумал он. Впрочем, постоянное беспокойство Кедарната никак не навредило Бхаскару. Пран с улыбкой подумал о Мане: не только тревожность, но и беспечность бывает чрезмерной. Дышать было трудновато; Пран прислонился к забору и наблюдал за остальными издалека.
Госпожа Рупа Мера вздрогнула, услышав имя доктора Дуррани. Неужели ее отец так хорошо знаком с математиком, что даже позвал его играть в бридж?! Невероятно! Ведь именно к отцу она обратилась за советом, когда грянула беда, и именно он велел ей как можно быстрее увезти Лату из Брахмпура, когда они столкнулись с угрозой в лице Дуррани. Он нарочно не сказал ей, что знает доктора? Или они познакомились недавно?
Доктор Дуррани сидел рядом, чуть подавшись вперед на своем плетеном стуле. Вежливость и любопытство заставили госпожу Рупу Меру проглотить свое потрясение и заговорить с ним. В ответ на ее вопрос доктор Дуррани сказал, что у него двое сыновей.
– Ах да! Один из них спас Бхаскара на Пул Меле, верно? Какая ужасная трагедия! И какой у вас смелый сын. Съешьте еще жареной картошки.
– Да. Кабир. Увы, мне кажется, что острота его мышления несколько… э-э…
– Чья? Кабира?
Доктор Дуррани растерялся:
– Нет! Бхаскара.
– По-вашему, он утратил остроту мышления?
– Да. И это, увы, очень заметно.
Последовала тишина. Затем госпожа Рупа Мера спросила:
– А где он сейчас?
– В постели? – ответил вопросом на вопрос доктор Дуррани.
– Не рановато ему ложиться спать? – озадаченно проговорила госпожа Рупа Мера.
– Как я понимаю, его мать и… э-э… бабушка весьма строги. Его укладывают спать чуть ли не в семь вечера. По совету врачей.
– Ах, мы с вами совсем запутались. Я имела в виду, чем занят ваш сын Кабир? Он принимал участие во всей этой студенческой истории?
– Нет. Только помогал на Пул Меле, после… э-э… прискорбной травмы, которую перенес этот мальчик. – Доктор Дуррани покачал головой и зажмурил глаза. – У моего сына… э-э… другие интересы. В данный момент, например, он на репетиции студенческого театра… э-э… что с вами? Госпожа Мера?
Госпожа Рупа Мера едва не поперхнулась нимбу-пани.
Дабы скрыть свою растерянность, доктор Дуррани сделал вид, что ничего не случилось, и продолжал болтать – нерешительно и с запинками, конечно, – о том о сем. Немного придя в себя, госпожа Рупа Мера обнаружила, что ей участливо и благожелательно рассказывают о лемме Перголези.
– Именно мой труд о данной лемме едва не уничтожила моя, хм, супруга, – говорил он.
– Ох… как? – Госпожа Рупа Мера выдавила первые пришедшие на ум два слога, дабы показать, что по-прежнему следит за разговором.
– Да просто моя жена… э-э… спятила.
– Спятила? – прошептала госпожа Рупа Мера.
– Да, совершенно спятила. Пойдемте, кажется, фильм сейчас начнется, – предложил доктор Дуррани.
Они вошли в танцевальный зал клуба, где в холодное и дождливое время года показывали кино. Сидеть на свежем воздухе было значительно приятнее, потому как зал моментально переполнился, но в эту пору по вечерам часто шли внезапные ливни.
Начался фильм «Огни большого города», и со всех сторон летел смех. Госпоже Рупе Мере, однако, казалось, что смеются над ней. Лата с подачи и одобрения Малати осуществила коварный и тщательно продуманный план: умудрилась попасть в актерский состав того же спектакля, где играл Кабир. Когда однажды в разговоре кто-то поднял тему участия Кабира в спасении Бхаскара, Лата намеренно сделала безразличный вид. Конечно, зачем узнавать про это из вторых рук, когда она все может выспросить у спасителя тет-а-тет!
То, что Лата действовала украдкой и обманула мать – родную мать, которая любила ее всей душой и стольким пожертвовала, чтобы дать детям образование и сделать их счастливыми, – глубоко ранило госпожу Рупу Меру. Вот тебе и благодарность за материнское терпение, понимание и заботу! Вот она, нелегкая вдовья доля! Попробуй-ка в одиночку найти управу на всех детей… Нос ее покраснел, и, вспомнив покойного мужа, госпожа Рупа Мера пустила слезу в темноте кинозала.
«Моя жена… э-э… спятила», – всплыли в памяти чьи-то слова. Но чьи? Кто так говорил? Доктор Дуррани? Персонаж фильма? Ее покойный муж – Рагубир? Парень не только мусульманин, он еще и наполовину сумасшедший… Бедная Лата, бедная, бедная Лата! Тут из жалости – или из ярости – госпожа Рупа Мера зарыдала в голос.
Как ни странно, люди слева и справа от нее тоже всхлипывали, а сидевший рядом доктор Кишен Чанд Сет трясся от горя. Сообразив, в чем дело, госпожа Рупа Мера резко перевела взгляд на небольшой киноэкран, однако сосредоточиться на просмотре фильма так и не смогла. Ей стало дурно. Она открыла сумку и принялась искать одеколон.
В зале поплохело не только ей – Прану тоже. В людном, замкнутом, отдающем плесенью пространстве кинозала он почувствовал приближение очередного приступа. Еще на улице ему стало трудновато дышать, – впрочем, как только он сел, дыхание восстановилось. Но теперь грудь опять сдавило. Пран открыл рот, но не смог ни толком вдохнуть свежий воздух, ни выдохнуть отработанный. Он подался вперед, согнулся пополам, снова распрямился. Бесполезно. Пран начал жадно глотать воздух: мышцы груди и шеи сокращались, но в легкие ничего не попадало. Сквозь морок отчаяния до него доносился смех зрителей, однако Пран закрыл глаза и экрана не видел.
Он захрипел. Савита сидела рядом, наполовину повернувшись к нему. Сначала она решила, что его приступ вызван громким смехом и сам понемногу сойдет на нет, однако теперь она ясно различила характерный – тревожный – звук. Она взяла мужа за руку, но тот думал лишь об одном: как глотнуть воздуха. Чем усерднее он пытался это сделать, тем хуже получалось. Его попытки стали судорожными и отчаянными. К ним уже оборачивались другие зрители, желавшие знать, откуда исходит странный шум. Савита что-то тихо сказала родственникам, и все тут же встали. Рыдавшую из-за дочери госпожу Рупу Меру охватила новая и более насущная тревога – за зятя. Однако доктор Кишен Чанд Сет, уже прикипевший душой к персонажам «Огней большого города» и переживавший вместе с ними все радости и печали, в ярости скрежетал зубами. Лишь грозное предостережение жены не дало ему взлететь на воздух.
Каким-то чудом они добрались до машины, и Пран рухнул на сиденье. На его попытки сделать вдох было больно смотреть, и госпожа Рупа Мера попыталась уберечь дочь от этого зрелища. Она и в кино-то не хотела ее пускать, полагая, что за две недели до родов лишние волнения Савите ни к чему.
Савита крепко стиснула ладонь Прана и сказала доктору Кишену Чанду Сету:
– Приступ хуже обычного, нанаджи. Надо везти его в больницу.
Однако Прану удалось выдавить одно-единственное слово:
– Домой!
Ему казалось, что дома спазмы прекратятся сами.
Родные выполнили его просьбу. Прана уложили в кровать, но это не помогло. На его шее и лбу вздулись синие вены, глаза, хоть и были открыты, мало что видели. Грудь по-прежнему судорожно вздымалась и опадала. Кашель, хрипы и свист оглашали комнату, а разум Прана неумолимо окутывала тьма.
Прошел почти час с момента начала приступа. Доктор Кишен Чанд Сет позвонил коллеге. Затем – вопреки уговорам матери, настаивавшей, чтобы она прилегла отдохнуть, – Савита тихо вышла из спальни, сняла телефонную трубку, позвонила в Байтар-Хаус и попросила Имтиаза. Тот чудом оказался дома, хотя слуге потребовалось немало времени, чтобы разыскать его в огромном особняке и позвать к телефону.
– Имтиаз-бхай, – сказала Савита, – у Прана опять астматический приступ, только гораздо хуже обычного. Вы не могли бы прийти?.. Да, уже больше часа… Да, я стараюсь не беспокоиться, вы, главное, приходите… Пожалуйста… Началось в клубе, мы решили сходить в кино… Да-да, ваш отец еще там, но мой дедушка с нами, дома… Да-да, я спокойна, но мне будет еще спокойней, если вы придете… Нет, описать не могу. Все гораздо хуже, чем обычно, а я немало его приступов повидала.
Пока они разговаривали, Мансур встревожился, что госпожа так долго стоит на ногах, и принес ей стул. Она села, посмотрела на трубку и заплакала.
Через некоторое время, сумев взять себя в руки, она вернулась в спальню. Все стояли вокруг кровати Прана, взволнованные и расстроенные.
Кто-то постучал в дверь.
– Пойду открою, – сказала госпожа Рупа Мера.
Это были Лата и Малати, вернувшиеся с репетиции «Двенадцатой ночи».
– Когда я пою или играю на сцене, – говорила Малати, – меня такой зверский голод одолевает: лошадь готова съесть!
– Увы, сегодня на ужин не лошадь, – ответила ей Лата, когда дверь отворилась. – У ма очередной пост. А где все? – спросила она, заметив, что у дома стоит машина, но в гостиной никого нет. – Ма? Ну что ты плачешь? Я не хотела тебя обидеть, просто пошутила… В чем дело? Что стряслось?
Часть тринадцатая
Ман, Фироз и Имтиаз приехали почти сразу. Ман, как мог, веселил Савиту. Фироз почти все время молчал. Как и остальным, ему было больно видеть Прана в столь плачевном состоянии: тот задыхался и жадно глотал ртом воздух.
Имтиаза, напротив, как будто ничуть не расстроили мучения друга, и он без отлагательств приступил к осмотру и постановке диагноза. Парвати Сет была дипломированной медсестрой и помогала переворачивать пациента. Имтиаз понимал, что Пран не в состоянии отвечать – в лучшем случае он мог иногда кивать или мотать головой, – поэтому все вопросы об обстоятельствах и причинах приступа он задавал Савите. Малати обстоятельно и клинически грамотно описала предыдущий приступ Прана, случившийся прямо во время лекции несколькими днями раньше. По дороге Фироз успел сообщить Имтиазу о жалобах Прана на повышенную утомляемость и, помимо прочего, на неприятные ощущения в области сердца.
Госпожа Рупа Мера молча сидела в кресле, а Лата стояла рядом, положив руку ей на плечо. Мать ни слова не сказала младшей дочери. Страх за Прана отодвинул на задний план все прочие ее тревоги.
Савита смотрела то на мужа, то на светлое, сосредоточенное лицо Имтиаза. На щеке у него была маленькая родинка, которая по необъяснимой причине постоянно притягивала ее взгляд. В настоящий момент Имтиаз зачем-то прощупывал печень больного, чем несколько удивил присутствующих: печень вряд ли могла иметь отношение к астматическому приступу.
Доктору Кишену Чанду Сету он сказал:
– Астматический статус, безусловно. Часто это самопроходящее состояние, но в крайнем случае можно купировать его подкожной инъекцией адреналина. Впрочем, мы постараемся этого избежать. Договоритесь, пожалуйста, чтобы завтра сюда привезли аппарат ЭКГ.
При слове «ЭКГ» вздрогнул не только доктор Сет, но и все остальные.
– Это еще зачем?! – рявкнул доктор Сет; электрокардиограф в Брахмпуре был один и стоял в больнице при медицинском колледже.
– Надо взглянуть на кардиограмму. Не хотелось бы сейчас куда-то возить Прана, вот я и подумал, что вам, вероятно, не откажут в кардиографе… Если попрошу я, они только отмахнутся – сочтут меня юнцом, который забил себе голову новомодными идеями, а про астму ничего не знает.
Именно такая мысль и посетила доктора Кишена Чанда Сета. Уж не намекает ли Имтиаз на то, что у него, доктора Сета, идеи могут быть только старомодные? Впрочем, уверенность и обстоятельность Имтиаза при осмотре пациента произвели на него приятное впечатление. Он пообещал все устроить. Действительно, в медицинских учреждениях, где был электрокардиограф, его берегли как зеницу ока.
Лакхнау мог похвастаться одним таким аппаратом, в Варанаси не было ни одного. Больница при медицинском колледже Брахмпура очень гордилась своим недавним приобретением и просто так никому его не выдавала. Но в больнице (как, впрочем, и везде) мало кто мог противостоять натиску доктора Сета. На следующий день электрокардиограф был доставлен по адресу.
Обессилевший Пран, состояние которого стабилизировалось только через час мучительных попыток сделать вдох, забылся сном. Теперь он очнулся и увидел в своей комнате Имтиаза и электрокардиограф.
– Где Савита?
– Отдыхает на диване в соседней комнате. По настоянию врача. У нее все хорошо.
– А это что такое?
– Аппарат ЭКГ.
– Какой-то он маленький, – смутился Пран.
– Вирусы тоже, – со смехом ответил Имтиаз. – Как спалось?
– Нормально. – Пран говорил чисто, не сипел и не хрипел.
– Как самочувствие?
– Чувствую небольшую слабость. Нет, правда, Имтиаз, зачем мне ЭКГ? Это же для сердца, а у меня вся проблема в легких.
– Это еще предстоит выяснить. Вполне возможно, ты прав, но мы проверим – вреда не будет. Подозреваю, что в этом случае кардиограмма может быть весьма кстати. Я думаю, что на сей раз тебя одолел не просто астматический приступ.
Имтиаз знал, что оставаться в блаженном неведении Пран не пожелает, и потому говорил с ним начистоту.
Однако Пран лишь вымолвил: «Ясно». Ему очень хотелось спать.
Через некоторое время Имтиаз задал другу еще несколько вопросов о здоровье и добавил:
– Очень прошу тебя лишний раз не двигаться.
– Но лекции…
– Даже не думай, – приподнято ответил Имтиаз.
– А комиссии?..
Имтиаз засмеялся:
– О них тоже забудь. Фироз сказал, ты все равно их на дух не переносишь.
Пран откинулся на подушки.
– Ты деспот и тиран, Имтиаз, – сказал он. – И вообще, теперь мне ясно, что ты за друг. Один-единственный раз зашел в гости на Холи, подложил мне свинью, а теперь приходишь, только когда я болею.
Имтиаз зевнул.
– Хочешь сказать, у тебя слишком много работы?
– Ее в самом деле очень много. Ваш покорный слуга доктор Хан, несмотря на молодость – а может, и благодаря ей, – один из самых востребованных врачей Брахмпура. Он поразительно предан своему делу и знает, как добиться послушания от самых несговорчивых пациентов.
– Ладно-ладно, – сдался Пран.
После обследования он спросил друга:
– Когда тебя ждать?
– Через день. И помни: ни в коем случае не выбираться из дома. Из постели желательно тоже.
– Доктор, умоляю, можно мне хотя бы в туалет ходить?
– Да.
– А принимать посетителей?
– Да.
Через день Имтиаз пришел угрюмый. Он изучил кардиограмму и тут же без обиняков сообщил Прану:
– Что ж, я был прав, на сей раз проблема не только в легких, но и в сердце. У тебя состояние, которое мы называем тяжелой перегрузкой правого желудочка. Рекомендую три недели полного покоя. Я ненадолго положу тебя в больницу. Не волнуйся. Но о лекциях забудь. О комиссиях и обо всем остальном тоже.
– А как же ребенок…
– Ребенок? А что с ним? Какие-то проблемы?
– Хочешь сказать, он родится без меня, пока я буду в больнице?
– Ну, это ребенку решать, не нам. Я же повторюсь: три недели полноценного отдыха, начиная с этого момента. Ребенок меня не касается, – бессердечно заявил Имтиаз. А потом добавил: – Ты свою роль в его рождении уже сыграл. Остальное за Савитой. Если ты и дальше будешь подвергать свое здоровье и жизнь опасности, вряд ли это пойдет на пользу твоей жене – да и ребенку, если уж на то пошло.
Пран счел этот аргумент веским. Но стоило смежить веки, как его вновь захлестнула волна тревог и опасений.
Он распахнул глаза и сказал:
– Имтиаз, прошу, скажи мне как есть – эта перегрузка желудочка, которую ты у меня нашел… Только не говори, что я все равно ничего не пойму! Это сердечный приступ или что-то вроде? – Он припомнил слова Фироза: «Сердце и легкие – не одно и то же, молодой человек, совсем не одно и то же» – и невольно улыбнулся.
Имтиаз посмотрел на Прана тем же несвойственным ему угрюмым взглядом.
– Что ж, вижу, мысль о сердечном приступе тебя развеселила. У тебя его никогда не было – и, скорее всего, не будет. Но раз уж ты спросил, позволь разложить все по полочкам. – Поразмыслив, как лучше это объяснить, он продолжал: – Сердце и легкие очень тесно связаны. Они расположены в одной полости, и правая сторона сердца принимает бедную кислородом венозную кровь и подает ее в легкие для обогащения кислородом или, как мы говорим, оксигенации. Так вот, если легкие плохо справляются со своей задачей – например, потому что не получают нужного количества кислорода из-за сужения дыхательных путей у астматиков, – это неизбежно отражается на сердце. Оно увеличивает приток крови в легкие, дабы компенсировать недостаточный кислородный обмен, и это приводит к тому, что кровь переполняет и растягивает соответствующую камеру сердца. Понимаешь?
– Да, – хмуро ответил Пран. – Ты прекрасно все объяснил.
– Кровь застаивается. Из-за растяжения и застоя сердце перестает эффективно выполнять функцию насоса. Такое состояние мы называем «застойной сердечной недостаточностью». Это не имеет никакого отношения к обывательскому представлению о сердечной недостаточности, которую в народе считают синонимом сердечного приступа. Как я уже сказал, приступ тебе не грозит.
– Тогда зачем мне три недели соблюдать постельный режим? Это слишком долго. Как же моя работа?
– Ну, что-нибудь несложное можешь делать прямо в постели, – сказал Имтиаз. – Чуть позже разрешу тебе выходить на прогулку. Но крикет пока отменяется.
– Отменяется?
– Увы, да. Теперь к лекарствам. У тебя тут два набора белых таблеток. В течение первой недели вот эти надо принимать трижды в день, а эти – раз в день. Потом я, вероятно, немного уменьшу дозировку дигоксина, смотря какой будет пульс. Но эуфиллин будешь принимать несколько месяцев. При необходимости вколю тебе пенициллин.
– А вы серьезно настроены, доктор, – сказал Пран, пытаясь немного разрядить обстановку; этот Имтиаз разительно отличался от того, который помогал Ману окунать профессора Мишру в ванную.
– И тебе советую настроиться посерьезней.
– Но если это не сердечный приступ, разве мое состояние так уж опасно?
– У пациентов с застойной сердечной недостаточностью страдает весь организм. Увеличивается печень, отекают ноги, выступают вены на шее, мучают постоянный кашель и одышка, особенно во время ходьбы и прочих физических нагрузок. Возможна спутанность сознания. Не хочу тебя запугивать, прямой угрозы жизни нет…
– Не хочешь, а запугиваешь, – буркнул Пран; он смотрел на родинку на щеке у Имтиаза, и она его страшно бесила. – А как еще это называть? Не могу же я постоянно валяться в постели. И я знаю, что ты не прав… Я молод, в конце концов! И нормально себя чувствую. Когда дыхательные спазмы отступают, я сразу прихожу в себя. У меня такое же крепкое здоровье, как у остальных, я ничем от них не отличаюсь: играю в крикет, люблю походы…
– Боюсь, – сказал Имтиаз, – теперь положение дел изменилось. Раньше ты был астматиком, но теперь ты в первую очередь сердечник. Тебе нужен полный покой. Советую серьезно отнестись к моим рекомендациям.
Прана уязвило отношение друга, который почему-то разговаривал с ним сухо и формально, и он решил больше не пререкаться. Имтиаз сказал, что прямой угрозы его жизни нет. Однако, судя по списку осложнений и серьезному тону, каким Имтиаз эти осложнения перечислял, жизнь Прана в долгосрочной перспективе явно стала короче.
Когда друг ушел, Пран попытался примириться с новым фактом. Но сегодня он чувствовал себя почти так же хорошо, как вчера до приступа, и от этого внезапно появившегося факта было нетрудно отмахнуться – словно от непрошеного воспоминания или дурного сна. Впрочем, Пран изрядно пал духом и с трудом мог нормально общаться с Латой, тещей и тем более с Савитой.
Днем Прана перевезли в больницу при медицинском колледже. Савита настояла на посещениях, поэтому его положили в одну из палат на первом этаже. Примерно через полчаса после его поступления в больницу на улице зарядил сильный дождь. Пран обрадовался; в данных обстоятельствах дождь помогал отвлечься лучше, чем книги. К тому же Имтиаз в первый день запретил ему даже чтение (разрешалось только лежать и спать).
Итак, за окном лило – долго и умиротворяюще, что и требовалось. Вскоре Пран задремал.
Проснулся он от укуса комара.
Было почти семь часов. Значит, посетителей скоро попросят уйти. Открыв глаза и потянувшись за очками, он заметил, что, кроме Савиты, в палате никого нет.
– Как ты, милый? – спросила Савита.
– Да вот комар укусил.
– Бедный мой! Дурацкие комары!
– Этим и плохи палаты на первом этаже.
– Чем?
– Комарами, чем!
– Давай закроем окна.
– Поздно, они уже залетели.
– Тогда я попрошу обработать палату «Флитом».
– Я тоже надышусь отравой – выйти-то мне нельзя.
– И правда.
– Савита, почему мы никогда не ссоримся?
– Разве мы не ссоримся?
– Нет.
– А надо? – спросила Савита.
– Не знаю. Мне кажется, мы упускаем что-то важное. Взгляни на Аруна и Минакши. Они постоянно собачатся. Молодым это вообще свойственно.
– Ну, мы будем собачиться, когда речь зайдет об образовании нашего ребенка.
– Так это еще нескоро!
– Можно повздорить насчет кормлений. Ну все, спи, Пран, ты меня утомляешь.
– От кого эта открытка?
– От профессора Мишры.
Пран закрыл глаза.
– А цветы?
– От твоей мамы.
– Она приходила, а меня никто не разбудил?
– Да. Имтиаз сказал, что тебе нужно отдыхать, и мы послушались.
– Кто еще сегодня приходил? Знаешь, я что-то проголодался.
– Да почти никто. Сегодня тебе лучше побыть одному.
– Ясно.
– Просто чтобы прийти в себя.
Пран вздохнул. Последовала тишина.
– Еда есть?
– Да, мы прихватили немного из дома. Имтиаз предупредил, что кормят тут ужасно.
– Это не та ли больница, где умер этот парень… студент-медик?
– Что за мрачные мысли, Пран?
– А что мрачного в смерти?
– Мне не хочется, чтобы ты о ней говорил.
– В данном случае лучше слово, чем дело.
– Хочешь, чтобы у меня случился выкидыш?
– Ладно, ладно. Что ты читаешь?
– Учебник по праву. Фироз мне дал.
– По праву?
– Да. Очень интересно.
– А тема какая?
– Гражданские правонарушения.
– Думаешь выучиться на юриста?
– Может быть. Тебе нельзя столько разговаривать, Пран, это вредно. Хочешь, я тебе почитаю «Брахмпурскую хронику»? Новости политики?
– Нет-нет. Гражданские правонарушения! – Пран попытался хихикнуть и тут же закашлял.
– Ну, видишь? – Савита подошла к койке и помогла ему сесть поудобнее.
– Ты напрасно волнуешься, – сказал Пран.
– Волнуюсь? – виновато переспросила Савита.
– Я не собираюсь умирать. С чего вдруг ты вздумала получать образование?
– Брось, Пран… Видимо, ты твердо решил со мной повздорить. Юриспруденцией я заинтересовалась после беседы с господином Шастри. Теперь я хочу познакомиться с Джайей Сут, она работает адвокатом в Высоком суде. Он мне про нее рассказывал.
– У тебя скоро родится ребенок; зачем бросаться с места в карьер? – сказал Пран. – И потом, представь, что скажет отец!
Махер Капур считал, что женщины должны учиться, а работать не должны, – и никогда не скрывал своих убеждений.
Савита промолчала. Она свернула «Брахмпурскую хронику» в рулон и прихлопнула им комара.
– Готов поужинать? – спросила она Прана.
– Надеюсь, ты тут не одна, – сказал Пран. – Как мама тебя отпустила без сопровождения? Мало ли что, вдруг плохо станет!
– Часы посещения уже закончились. Вечером в палате может находиться только один человек, и я пригрозила устроить спектакль, если этим человеком буду не я. А волноваться в моем положении противопоказано, – объяснила Савита.
– Ты невероятно глупа и упряма, – с нежностью произнес Пран.
– Да. Невероятно. Но внизу ждет машина твоего отца – на всякий случай. Кстати, а что твоей отец думает о сестре Неру – работающей и весьма работящей женщине?
– О, – воскликнул Пран, пропустив последний вопрос Савиты мимо ушей, – жареные баклажаны, бесподобно! Что ж, теперь можно и газету послушать. Нет, лучше почитай мне вслух университетские «Правила трудового распорядка», я там закладку сделал. Про отпуск.
– А при чем тут твоя комиссия? – спросила Савита, укладывая брошюру себе на живот.
– Ни при чем. Но мне придется взять отпуск минимум на три недели, хорошо бы сперва ознакомиться с правилами. А то, глядишь, Мишра опять какую-нибудь подлянку устроит.
Савита хотела предложить ему забыть о работе хотя бы на день, но поняла, что это невозможно. Поэтому она просто раскрыла брошюру и принялась читать вслух:
– «Сотрудникам университета могут быть предоставлены следующие виды отпуска: а) внеплановый отпуск; б) отгул; в) отпуск по непредвиденным семейным обстоятельствам; г) отпуск по уходу за ребенком; д) отпуск по состоянию здоровья (больничный); е) ежегодный оплачиваемый отпуск; ж) карантинный отпуск; з) отпуск для повышения квалификации».
Савита притихла.
– Продолжать? – спросила она, бегло просмотрев страничку.
– Да.
– «За исключением непредвиденных случаев, когда решение о предоставлении отпуска принимают ректор или проректор университета, все решения такого рода принимает Исполнительный совет».
– Это не проблема. Случай у меня непредвиденный.
– Но возглавляет совет Л. Н. Агарвал, а твой отец больше не министр…
– Что мы можем поделать? – спокойно проговорил Пран. – Особо ничего. Ладно, что дальше?
Савита нахмурилась и продолжала:
– «Если день, предшествующий дню начала отпуска или следующий сразу за днем окончания отпуска, приходится на праздничный день/дни или начало ежегодного отпуска, сотрудник, который вернулся из ежегодного отпуска, может выйти на работу вечером этого дня и получить сверхурочные либо выйти после выходных/праздников/отпуска при условии, что преждевременный отъезд или позднее возвращение к служебным обязанностям не повлекут за собой дополнительных расходов для Университета. Когда предоставляемый отпуск предшествует или следует сразу после таких праздничных дней/отпуска, соответствующее соглашение вступает в силу с даты начала отпуска и прекращает свое действие в день его окончания».
– Что? – переспросил Пран.
– Прочитать заново? – с улыбкой предложила Савита.
– Нет-нет, обойдусь. Что-то у меня голова кругом. Между прочим, твои законодательные акты не лучше сформулированы – а то и хуже. Почитай лучше что-нибудь другое. Давай «Брахмпурскую хронику». Только не надо политики – что-нибудь про людей, про жизнь: ребенка загрызла гиена или в таком духе. Ой, прости! Прости, дорогая. Может, кто-то выиграл лотерею… или давай «Брахмпурский дневник», он всегда меня умиротворяет. Как малыш?
– Он спит, кажется, – сосредоточенно ответила Савита.
– Он?
– В моих учебниках написано, что под «ним» подразумевается и «она».
– В твоих учебниках, значит? Ну-ну…
Обуреваемая страхом за Прана, волнением за Савиту, которая вот-вот должна была родить, и отчаянной тревогой за судьбу Латы, госпожа Рупа Мера и рада была бы позволить себе нервный срыв, но в сложившейся ситуации ей приходилось воздерживаться от чрезмерных проявлений чувств.
Когда Савита уезжала в больницу, госпожа Рупа Мера хотела быть с ней. Когда Лата уходила в университет – особенно на репетиции, – материнское сердце замирало от ужаса: а ну как эта девица опять что-нибудь учинит? Однако Лата была так занята, что и дома-то почти не бывала, когда уж тут разговаривать по душам? Подойти к младшей дочери поздно вечером госпожа Рупа Мера не смела, потому что не хотела лишний раз тревожить Савиту, – та возвращалась из больницы уставшая.
От «Гиты» и покойного мужа помощи в таких делах ждать не приходилось. Если сейчас заставить Лату бросить театр, она может в сердцах пойти на бог знает какие глупости, даже на демонстративное неповиновение. Просить совета у старшей дочери или у Прана госпожа Рупа Мера не решалась: первая вот-вот собиралась родить, а второй (так она себя уверяла) – умереть. Утром она по-прежнему зачитывала вслух две главы из «Гиты», но жизнь стала для нее таким тяжким бременем, что по временам она затихала и долго молча смотрела в пустоту перед собой.
Пран между тем начал получать удовольствие от больничной жизни. Несмотря на сезон дождей и слишком сырую, на его вкус, погоду, влажный воздух благотворно влиял на его бронхи. От комаров удалось избавиться, а вместо «Правил трудового распорядка Брахмпурского университета» ему принесли Агату Кристи. Савита больше не жаловалась, что почти его не видит. Он чувствовал себя пленником, медленно и безмятежно плывущим по течениям вселенной. Время от времени к нему кого-то прибивало. Если в этот момент Пран спал, посетитель несколько минут ждал, а потом уходил. Если бодрствовал, они беседовали.
Днем над спящим Праном развернулись жаркие словесные баталии (впрочем, их участники говорили исключительно шепотом). Лата и Малати захотели навестить Прана после репетиции. Увидев, что он спит, они решили присесть на диванчик и подождать. Через несколько минут в палату вошли госпожа Рупа Мера и Савита.
Госпожа Рупа Мера увидела девушек и смерила их сердитым прищуренным взглядом.
– Ага! – сказала она.
По ее тону Лата и Малати поняли, что им несдобровать, но причина негодования оставалась для них загадкой.
– Ага! – громким шепотом воскликнула госпожа Рупа Мера и покосилась на спящего Прана. – Небось с репетиции сюда пожаловали!
Если она думала, что этот тонкий намек на преступный заговор вынудит виновниц немедленно раскаяться в грехах, она ошибалась.
– Да, ма, – ответила Лата.
– Репетиция прошла отлично. Ма, вы бы видели, как Лата раскрывается! – сказала Малати. – Ох, представляю, как вам понравится спектакль! Скорей бы уже!
Госпожа Рупа Мера побагровела при мысли о «раскрытии» Латы.
– На спектакль я, конечно, приду, но Латы на сцене не будет, – произнесла она.
– Ма! – хором вскрикнули Лата и Малати.
– Не пристало девушкам участвовать в спек…
– Ма, мы это уже обсуждали! – начала Лата, взглянув на Савиту. – Прана разбудишь!
– В самом деле, ма, – подхватила Савита, – нельзя сейчас выдергивать Лату, ей не успеют найти замену! И ты уже разрешила ей играть. Она выучила слова…
Госпожа Рупа Мера опустилась на стул.
– Значит, ты тоже в курсе? – Она с упреком поглядела на старшую дочь. – От детей одни беды! – добавила она.
К счастью, Савита не отнесла эти слова к своему теперешнему положению.
– В курсе? Насчет чего?
– Что… этот парень, К… – госпожа Рупа Мера не смогла заставить себя произнести его имя, – играет в том же спектакле! Как не стыдно, Малати, – продолжала она, краснея носом. – Как не стыдно! Я тебе доверяла. А ты оказалась такой бессердечной лгуньей!
Она повысила голос, и Савита поднесла палец к губам:
– Ма, прошу…
– Да-да, хорошо, вот станешь матерью – поймешь, – запричитала госпожа Рупа Мера. – Поймешь, каково это – постоянно жертвовать собой ради детей! Они разобьют тебе сердце!
Малати не смогла сдержать улыбки. Госпожа Рупа Мера с новой силой напустилась на коварную интриганку:
– Может, ты считаешь себя очень умной, но от меня ничего не скроешь! – прошипела она, умолчав о том, что узнала об участии Кабира в «Двенадцатой ночи» по чистой случайности. – Давай, улыбайся, улыбайся! Мне же остается лишь проливать горькие слезы.
– Ма, да мы понятия не имели, что Кабир тоже будет играть. Я, наоборот, хотела ее отвлечь…
– Да-да, я знаю, знаю, – горестно всхлипнула госпожа Рупа Мера, не веря ни единому слову Малати, и начала рыться в сумке в поиске вышитого носового платочка.
Пран зашевелился; Савита подошла к нему.
– Ма, давай поговорим об этом позже, – сказала Лата. – Малати тут совершенно ни при чем. И отказаться от роли я сейчас не могу.
Госпожа Рупа Мера процитировала одно из любимых дидактических стихотворений, упирая на то, что нет ничего невозможного, а потом сказала:
– Тебе ведь пришло письмо от Хареша! Не стыдно ли встречаться с другим мальчиком?
– Откуда ты знаешь, что мне написал Хареш?! – возмущенно прошептала Лата.
– Я твоя мать, вот откуда, – ответила госпожа Рупа Мера.
– Что ж, ма, – с жаром ответила Лата, – можешь мне не верить, но я понятия не имела, что Кабир тоже вызовется играть в спектакле! Я не встречаюсь с ним после репетиций, и никакого заговора тут нет!
Ее слова совершенно не убедили госпожу Рупу Меру. Покосившись на Савиту, она стала думать о том, какие ущербные и никчемные дети могут родиться от этого неслыханного брака.
– Он же наполовину сумасшедший, ты хоть знала об этом? – вопросила госпожа Рупа Мера.
К ее ужасу и недоумению, эти слова вызвали у Латы улыбку.
– Ты надо мной смеешься?! – потрясенно охнула она.
– Нет, ма, над ним. Из него вышел неплохой безумец.
Кабиру на удивление хорошо давалась роль Мальвольо; от его первоначальной неловкости на сцене не осталось и следа.
– Как можно над таким смеяться? Как ты можешь смеяться?! – вскочив со стула, вопросила госпожа Рупа Мера. – Надо отхлестать тебя по щекам, – может, поумнеешь! Смеяться над родной матерью!
– Ма, потише, пожалуйста, – шикнула на нее Савита.
– Я лучше пойду, – сказала Малати.
– Нет, не уходи! – остановила ее госпожа Рупа Мера. – Ты тоже должна это слышать, чтобы впредь не давать Лате глупых советов. Я встретила отца этого мальчика в клубе «Сабзипор». Он сказал, что его жена сошла с ума. По тому, как странно он это сказал, я решила, что он и сам частично спятил. – В ее голосе послышались мстительные, ликующие нотки.
– Бедный Кабир! – в ужасе воскликнула Лата.
Давно забытые слова Кабира о матери наконец обрели для нее смысл – страшный смысл.
Однако госпожа Рупа Мера не успела вновь попрекнуть дочь: Пран проснулся. Оглядевшись по сторонам, он спросил:
– В чем дело? Привет, ма, привет, Лата. О, Малати, ты тоже заглянула! Я справлялся о тебе у Савиты. А что тут творится? Надеюсь, какой-нибудь скандал? Ну, рассказывайте. Я слышал, что кто-то спятил.
– Да мы просто спектакль обсуждали, – нашлась Лата, – и Мальвольо. – Ей стоило больших усилий говорить.
– Ясно. Как твоя роль?
– Хорошо.
– А твоя, Малати?
– Хорошо.
– Вот и славно, славно. Разрешат мне врачи или нет, я все равно приду на спектакль, так и знайте. Около месяца осталось, да? Чудесная пьеса! То, что нужно для посвящения. Как вам Баруа? Как проходят репетиции?
– Очень хорошо, – ответила Малати. Она увидела, что подруге не до разговоров, и решила поддержать беседу сама. – У него прямо дар. А с виду и не скажешь, он такой спокойный, тихий. Но с первой же строчки…
– Пран очень устал, – оборвала госпожа Мера эту неприятную речь. Она не хотела слышать о спектакле ничего хорошего и вообще ничего не хотела слышать от этой нахалки Малати. – Пообедаешь, Пран?
– Отличная мысль! – Тот был на удивление жизнерадостен и голоден для больного. – Что вы мне принесли? От неподвижного образа жизни я постоянно хочу есть. Прямо минуты считаю до следующего приема пищи! Какой сегодня суп? А, овощной, – погрустнел он. – Можно мне иногда томатный?
Иногда, как же, усмехнулась Савита. Она приносила Прану любимый томатный суп и вчера, и позавчера, а сегодня решила для разнообразия взять овощной.
– Он безумец, помни! – тихо проговорила госпожа Рупа Мера на ухо Лате. – Помни об этом, когда после спектакля будешь с ним любезничать. Мусульманин и безумец!
Когда вошел Ман, Пран за обе щеки уплетал ужин.
– Что с тобой? – спросил он.
– А, ничего особенного. Всего лишь легкие, сердце и печень, – ответил Пран.
– Да, Имтиаз что-то говорил про проблемы с сердцем, но ты не очень похож на сердечника. И вообще, разве у человека твоего возраста может отказать сердце?
– Ну, оно вроде бы не отказало. Насколько я понял, у него просто тяжелая перегрузка.
– Правого желудочка, – вставила госпожа Рупа Мера.
– А-а. Ясно. Здравствуйте, ма! – Ман поздоровался со всеми присутствующими и внимательно осмотрел тарелки на столе Прана. – Джамболан? Объедение! – воскликнул он и тут же отправил в рот пару плодов. Сплюнув в ладонь семечки, он положил их на край тарелки и взял еще два джамболана. – Попробуй, вкуснейшие, – посоветовал он брату.
– Как дела, Ман? – спросила Савита. – Чем занимаешься? Как твой урду?
– О, хорошо, очень хорошо. По крайней мере, я серьезно продвинулся. Могу написать короткое письмо – а самое главное, адресат даже сможет его прочесть. Да, кстати, вспомнил: мне же надо кое-кому написать. – Его добродушное лицо чуть омрачилось, затем он взглянул на Лату с Малати и вновь улыбнулся. – А вы как? Две красотки в толпе мужчин. Вам, наверное, прохода не дают. Как вы отбиваетесь от ухажеров?
Госпожа Рупа Мера бросила на него испепеляющий взгляд.
– Мы не отбиваемся, – ответила Лата. – Мы соблюдаем дистанцию и вообще очень холодны.
– Само целомудрие, – подхватила Малати. – Репутацию надо блюсти.
– Малейшая неосторожность, – добавила Лата, – и никто не захочет на нас жениться. И даже сбежать с нами на край света.
Госпоже Рупе Мере это надоело.
– Конечно, издевайтесь! – надрывно воскликнула она. – Издевайтесь сколько угодно! Только это не шутки, попомните мои слова!
– Вы правы, ма, – сказал Ман. – Это не шутки. С какой стати вы вообще разрешили им – то есть Лате – играть в этом спектакле?
Госпожа Рупа Мера стала чернее тучи, и Ман сообразил, что поднял болезненную тему.
– А тебе, брат, – сказал он Прану, – наваб-сахиб шлет горячий привет, Фироз свою любовь, а Зайнаб – через Фироза – пожелания скорейшего выздоровления. Ах да, Имтиаз желает знать, принимаешь ли ты маленькие белые таблетки. Он грозится прийти к тебе завтра утром и пересчитать их. И кто-то еще передавал что-то еще, но у меня вылетело из головы. Ты точно хорошо себя чувствуешь, Пран? Грустно видеть тебя в больнице. Когда ждете ребеночка? Раз Савита постоянно с тобой, может, она тут же и родит? В этой самой палате? Восхитительный джамболан! – Ман отправил в рот еще две штуки.
– Вид у тебя счастливый, – заметила Савита.
– Что ты, я так страдаю, – возразил Ман. – Житейскими истерзан я ножами! И кровь бежит[94].
– Шипами, – поморщился Пран.
– Шипами?
– Шипами.
– Что ж, значит, я истерзан ими, – согласился Ман. – Как бы то ни было, я глубоко несчастлив.
– Зато с легкими у тебя все хорошо, – сказала Савита.
– Да, но с сердцем не очень. И с печенкой, – скорбно заметил Ман, упомянув два источника душевных терзаний, традиционно упоминаемых в поэзии на урду. – Охотница пленила мое сердце…
– Ну, нам пора, – перебила его госпожа Рупа Мера, вставая и собирая вокруг себя дочерей, как курица собирает цыплят. Малати ушла вместе с ними.
– Я что-то не то ляпнул? – спросил Ман брата, когда они остались вдвоем.
– А, пустяки, не волнуйся, – ответил Пран; сегодня опять весь день шел сильный дождь, и он пребывал в философском расположении духа. – Садись и помолчи немного. Спасибо, что навестил.
– И все же, Пран, скажи: она меня еще любит?
Тот пожал плечами.
– На днях она вышвырнула меня из дома. Думаешь, это хороший знак?
– Непохоже.
– Да, ты прав, – вздохнул Ман. – Но я так отчаянно ее люблю! Жить без нее не могу!
– Она как кислород, – вставил Пран.
– Кислород? Ну да, пожалуй, – угрюмо пробормотал Ман. – Сегодня пошлю ей записку. Скажу, что хочу положить всему конец.
– Всему – это чему? – уточнил Пран, даже не думая волноваться. – Своей жизни?
– Угу, наверное, – с сомнением протянул Ман. – Думаешь, тогда она вернется?
– А ты планируешь подкрепить слова какими-либо действиями? Кинуться грудью на житейские ножи или, положим, пустить в висок житейскую пулю?
Ман скривился. Переход брата к практическим вопросам показался ему моветоном.
– Нет. Вряд ли.
– Вот и я так подумал, – кивнул Пран. – И не надо. Мне будет тебя не хватать. И всем, кто сегодня был в этой палате. И еще тем, чьи приветы ты мне передавал, и баоджи, аммаджи, Вине и Бхаскару. А еще твоим кредиторам.
– Ты прав! – решительно воскликнул Ман, умяв последние джамболаны. – Ты совершенно прав. Ты моя опора, Пран, знаешь об этом? Даже когда лежишь. Я чувствую невероятный подъем сил и способен на все! Прямо лев, а не человек! – Он даже попробовал зарычать для пущей убедительности.
Дверь отворилась, и в палату вошли господин и госпожа Махеш Капур, Вина, Кедарнат и Бхаскар.
Лев присмирел и сделал виноватое лицо. Он не появлялся дома целых два дня, и хотя в глазах матери упрека не читалось, ему стало совестно. Здороваясь с Праном, она поставила в вазу ароматный букет из веток жасмина, которые нарезала в саду и принесла с собой. Потом она спросила у Мана, как дела у семьи наваба-сахиба.
Ман повесил голову.
– У них все хорошо, аммаджи, – ответил он. – А как наш лягушонок? Поправился? Смотрю, уже вовсю скачет!
Он обнял Бхаскара и обменялся парой слов с Кедарнатом. Вина подошла к Прану, положила руку ему на лоб и справилась не о его здоровье, а о том, как Савита приняла его болезнь.
Пран сокрушенно покачал головой:
– Ну и время я выбрал, чтобы заболеть!
– Тебе следует поберечься.
– Да. Да, конечно. – Помолчав, Пран добавил: – Она хочет изучать юриспруденцию. На случай, если овдовеет и ребенок будет расти сиротой… То есть без отца.
– Что ты такое говоришь, Пран! – накинулась на него сестра.
– Юриспруденцию? – столь же резким тоном переспросил господин Махеш Капур.
– О, я так говорю лишь потому, что сам в это не верю, – успокоил Вину Пран. – Я ведь под защитой мантры.
Госпожа Капур обернулась к нему:
– Пран… Рамджап-бабá сказал еще кое-что… Мол, на твои шансы получить должность в университете повлияет чья-то смерть. Не смейся над судьбой. Это опасно. Если кто-то из моих детей умрет раньше меня, я этого не переживу.
– Что вы заладили со своей смертью? – вспылил ее супруг, не терпевший пустых и излишне эмоциональных разговоров. – Пран, твоя палата кишит комарами! Один меня только что укусил. Скажи Савите, чтобы сосредоточилась на своем материнском долге. Юриспруденция ей совершенно ни к чему.
Госпожа Капур, как ни странно, возразила.
– Да что ты вообще в этом понимаешь? – воскликнул ее муж. – Согласен, у женщин должны быть права. Право на собственность, например. Я только «за»! Но если они начнут работать, кто займется детьми? Дети будут расти без матери, без присмотра и ухода. Представь, что ты вышла бы на работу после рождения Прана! Кто кормил бы его грудью? Да он умер бы еще в детстве!
Госпожа Капур решила больше не спорить. Она вспомнила детство Прана и подумала, что в данном случае ее муж, вероятно, прав.
– Как твой сад, аммаджи? – спросил Пран.
Аромат жасмина заполнил палату.
– Циннии под окном Мана уже отцвели, – ответила его мать. – Садовники разбивают новый газон. С тех пор как твой отец ушел в отставку, у меня появилось больше времени на садовые дела. Но теперь мы вынуждены сами платить садовникам. Я посадила несколько новых роз. Земля очень мягкая. И к нам стали заглядывать желтые цапли.
Ман, все это время хранивший робкое – несвойственное львам – молчание, все-таки процитировал Галиба[95]:
От этих строк он окончательно пал духом.
Вина улыбнулась, Пран засмеялся, а Бхаскар остался невозмутим: все его мысли были о другом.
Кедарната, однако, что-то встревожило. Госпожа Капур тоже взглянула на лицо младшего сына с новой тревогой, а бывший министр раздраженно велел ему замолчать.
Госпожа Капур медленно гуляла по своему саду. Было раннее утро, хмурое и относительно прохладное. Высокий раскидистый джамболан, росший на улице за оградой, свешивал свои ветви в сад, на мощеную садовую дорожку. Фиолетовые плоды оставляли на ней несмываемые пятна, а угол лужайки был усыпан их семенами.
Госпожа Капур, как и Ман, очень любила плоды джамболана и считала, что они – достойная замена уже отошедшему манго. Департамент общественных работ каждое утро отправлял сборщиков джамболана на улицы города: те влезали на деревья и, стуча по ветвям длинными палками, стряхивали некрупные темные плоды со сладкой вяжущей мякотью на расстеленные внизу простыни. Потом джамболан продавали на людном рынке неподалеку от Чоука. Каждый год сборщики пытались отстоять свое право на фрукты, падающие в сад госпожи Капур, и каждый год та мирно улаживала конфликты: сборщикам разрешалось войти при условии, что они не будут топтать газон и клумбы, а часть плодов отдадут ей.
Сборщики старались ходить осторожно, но газон и клумбы все равно страдали. Ничего, успокаивала себя госпожа Капур, хорошо, что сейчас сезон дождей: сад в это время года украшают не столько цветы, сколько яркая зелень. С годами она уяснила, что не стоит высаживать рядом с джамболаном те немногие растения, что пышно цветут в сезон дождей: циннии, бальзамин, оранжевые космеи. Кроме того, жизнерадостный гомон сборщиков грел ей душу, а без их помощи она все равно не смогла бы собрать плоды даже с тех ветвей, что простирались над ее лужайкой.
Тем утром она медленно прогуливалась по саду Прем-Ниваса, думая обо всем сразу, но главным образом о Пране. На ней было старое непритязательное сари, в котором она мало чем отличалась от служанок дома. Ее муж, напротив, одевался с иголочки, даже когда ему приходилось, как члену Заксобрания от партии Конгресс, носить домотканый хлопок, он всегда был высочайшего качества, – и часто ругал жену за неряшливый вид. Поскольку попреков, справедливых и не очень, с его стороны было очень много, она не находила ни сил, ни желания что-либо менять. Так же вышло и с английским. Что она могла предпринять? Ничего, это ясно. Если ты глупа, то ты глупа; так решил Господь. Госпожа Капур давно пришла к этому выводу.
То, что год за годом ее цветы неизменно занимали первые места на декабрьской Выставке роз и хризантем, а также на Ежегодной цветочной выставке, не переставал удивлять более утонченных жителей Брахмпура. Члены жюри восхищались особым компактным раскрытием бутона и свежестью ее роз, а жены директоров «Бирма Шелл» и «Праги» однажды осмелились на смеси ломаного хинди и английского спросить, чем она удобряет газон, чтобы трава выглядела такой зеленой, ровной и упругой. Госпожа Капур не смогла бы уклониться от ответа, да вот беда: она совершенно не понимала их хинди. Поэтому она просто стояла, благодарно сложив вместе ладони, кивала и с глупым видом принимала комплименты. В конце концов дамы сдались, потрясли головами и пришли к выводу, что она действительно глупа, но определенно обладает «даром» (или, скорее, им обладает ее садовник). Пару раз они пытались переманить его к себе, суля за работу вдвое больше, чем платили Капуры, но главному мали родом из Рудхии было хорошо в Прем-Нивасе. Ему нравилось смотреть, как растут посаженные им деревья и пышно цветут розы, обрезке которых он посвящал столько времени. Спор из-за боковой лужайки благополучно разрешился: легкую неровность они все же оставили, и госпожа Капур превратила это место в маленький рай для ее любимых птиц.
Два младших садовника работали в службе городского озеленения и благоустройства, и к саду Махеша Капура их прикрепили, когда тот занял пост министра по налогам и сборам. Они успели прикипеть душой к Прем-Нивасу, однако теперь их переводили на другой объект.
– Зачем министр-сахиб ушел в отставку? – сокрушались они.
– Спросите об этом самого министра-сахиба, – ответила госпожа Капур, которая была не рада решению мужа и считала его немудрым.
Пусть Неру без конца брюзжит и жалуется на свою партию, он по-прежнему в Конгрессе. И конечно, любые опрометчивые поступки со стороны его последователей – уход в отставку, например, – преждевременны. Вопрос в том, поможет ли их демонстративное поведение форсировать события и убедить премьер-министра тоже покинуть партию – дабы создать новый и, возможно, более жизнеспособный политический союз? Или это лишь подорвет его авторитет в существующей партии и усугубит положение?
– Нас переводят в другой сад, – со слезами на глазах сказал один из младших садовников. – К другому министру и другой мемсахиб! Они не будут так добры к нам, как вы.
– Ну что вы, конечно будут, – сказала госпожа Капур. Она была доброй и мягкой женщиной, никогда не поднимала голос на работников, пеклась об их семьях и по возможности помогала, а те в ответ очень ее любили.
– Как же вы без нас, мемсахиб? – спросил второй.
– Может, вы сможете работать в Прем-Нивасе по паре часов в день? Так вы не потеряете сад, в который вложили столько сил.
– Да… Часик-другой по утрам можно… Вот только…
– Конечно, я буду вам платить, – заверила работников госпожа Капур, разгадав причину их неловкости и уже прикидывая возможные расходы. – Но мне нужен кто-то на полный рабочий день. У вас нет никого на примете?
– Мой брат может вам подойти, – сказал один из работников.
– У тебя есть брат? Я и не знала! – удивленно воскликнула госпожа Капур.
– Не родной… двоюродный.
– Хорошо. Пусть сперва поработает месяц, испытаем его, – если Гаджрадж останется доволен, возьмем.
– Спасибо, мемсахиб. В этом году вы получите первый приз за лучший сад, точно вам говорю!
Этот приз из года в год от нее ускользал, и госпожа Капур представила, как приятно будет его получить. В своих способностях она сомневалась, а вот честолюбие работников вызвало у нее улыбку.
– Было бы здорово.
– Вы не переживайте, что сахиб больше не министр! Мы вам достанем растения по сходной цене – из правительственного питомника и из других мест.
Хорошие садовники знали, где можно незаметно подкопать растение-другое, а еще порой выпрашивали друг у друга излишки рассады.
– Хорошо, – сказала госпожа Капур. – Попросите Гаджраджа подойти ко мне. Хочу обсудить с ним новый расклад, пока есть время. Если сахиб снова станет министром, я опять буду целыми днями поить чаем его посетителей.
Работникам понравилось ее не слишком почтительное высказывание о работе мужа. Главный садовник пришел и какое-то время беседовал с госпожой Капур. Перед домом уже отрастал новый газон, посеянный аккуратно и ровно – травинка к травинке, – и дальний угол лужайки издалека выглядел изумрудным. Все остальное было покрыто грязью – кроме мощенной камнем садовой дорожки, по которой они прогуливались.
Госпожа Капур рассказала главному мали, что думают остальные про цветочную выставку. Он поделился своими соображениями насчет причин того, почему ее сад всякий раз получал второй приз. Основных причин, на его взгляд, было две. Достопочтенного судью Бейли (чей сад три года подряд удостаивался первого приза) жена заставляет тратить на растения уйму денег – половину дохода семьи. У них дюжина работников. Во-вторых, сроки посадки каждого кустика и цветка они определяют исходя из дат проведения февральской выставки: чтобы самое пышное цветение приходилось аккурат на середину февраля. Гаджрадж может это устроить – если госпожа Капур пожелает. Разумеется, он понимал, что такой подход ей не по душе. Да и неровность боковой лужайки делу не помогала.
– Нет-нет, что ты! Какой же это будет сад? – возразила госпожа Махеш Капур. – Нет, зимние растения высаживаем по старинке – чтобы они цвели в разное время и всегда было на что полюбоваться. А на месте того нима надо посадить ашоку. Погода сейчас подходящая.
Два года назад госпожа Капур с большим прискорбием согласилась спилить старый ним: аллергия взяла свое. Образовавшееся пустое место теперь смотрело на нее с неотступным немым укором. Но убрать второй ним под окном Мана, по которому он любил лазить в детстве, рука у нее так и не поднялась.
Гаджрадж скрестил руки на груди. То был щуплый, невысокий человек, босой, в простых белых дхоти и курте. При этом он держался с достоинством и напоминал скорее жреца этого сада, нежели простого садовника.
– Как скажете, мемсахиб. – Через минуту он добавил: – Что думаете про кувшинки в этом году? – Ему казалось, что они заслуживают отдельного обсуждения, а госпожа Капур ни словом про них не обмолвилась. Видимо, ей хватало других забот.
– Пойдем-ка еще раз на них взглянем.
Гаджрадж удовлетворенно кивнул и зашагал бок о бок с хозяйкой. Та неспешно шла по дорожке и на минутку остановилась у дерева помело. Наконец они подошли к пруду. В мутной воде шныряли туда-сюда головастики. Госпожа Капур полюбовалась круглыми листьями и не до конца раскрывшимися бутонами кувшинок: розовыми, красными, голубыми и белыми. Над ними уже гудели пчелы.
– Желтых в этом году нет?
– Нет, мемсахиб, – ответил Гаджрадж, упав духом.
– Они прекрасны, – сказала госпожа Капур, не отводя глаз от кувшинок.
Сердце Гаджраджа радостно забилось.
– Да, в этом году они хороши как никогда, – осмелился заметить он. – Вот только желтые, видимо, погибли, не знаю почему.
– Не страшно, – успокоила его госпожа Капур. – Моим детям нравятся яркие, красные и голубые. Бледно-желтые любим только мы с тобой. Но если они погибли, можно ли в следующем году где-то их купить?
– В Брахмпуре вряд ли, мемсахиб. Два года назад вам их привозила подруга из Калькутты.
Вообще-то Гаджрадж имел в виду подругу Вины, молодую женщину из Шантиникетана, которая пару раз гостила в Прем-Нивасе. Ей очень понравился сад, и госпоже Капур была приятна ее компания, хотя порой та вела себя странновато. Во второй раз она привезла желтые кувшинки – посадила их в ведро с водой и так и ехала с ними в поезде.
– Очень жаль, – сказала госпожа Капур. – Но голубые тоже очень хороши.
По грязной поверхности будущей лужайки расхаживали птицы – кустарницы, украшенные чибисы и майны, – выклевывая из земли все, что попадется. В сезон дождевых червей лужайка была усыпана кучками их помета.
Небо потемнело, издалека доносились утробные раскаты грома.
– Змей в этом году видел? – спросила госпожа Капур.
– Я нет, – ответил Гаджрадж. – А вот Бхаскар одну видал. Кобру. Он меня позвал, но я не успел добежать, она сразу спряталась.
– Что? – Сердце госпожи Капур так и заколотилось в груди. – Когда?
– Да вчера.
– Где он ее видел?
– Играл вон на той куче кирпичей и строительного мусора, запускал с нее воздушного змея. Я предупреждал, что там могут гнездиться змеи, но…
– Вели ему сейчас же подойти. И позови малышку Вину.
Старые слуги дома до сих пор называли Вину малышкой, хотя она и сама уже стала матерью.
– Нет, – передумала госпожа Капур. – Лучше я сама вернусь в дом и выпью чаю на веранде. Кажется, собирается дождь. Вина, – обратилась она к дочери, когда та вышла на веранду, – твой сын весь в тебя, очень своеволен! Вчера играл на куче мусора, а там полно змей.
– Да! – радостно закивал Бхаскар. – Я даже одну видел!
– Бхаскар! – охнула Вина, похолодев.
– Она на меня не накинулась, просто мимо ползла. Пока я звал Гаджраджа, она исчезла.
– Что же ты мне ничего не рассказал? – всплеснула руками его мать.
– Забыл.
– Как такое можно забыть! И сегодня ты опять собирался там играть?
– Ну, Кабир придет, мы хотели запустить змея…
– Не вздумай там играть, ясно? И вообще не ходи в тот конец сада. Понял? Или я запру тебя дома, имей в виду!
– Но мамочка…
– Никаких «но» и «пожалуйста», играть там запрещено – и точка. Иди в дом и выпей молока.
– Надоело молоко! – заупрямился Бхаскар. – Мне девять лет, почти десять! Я что, всю жизнь буду молоко пить? – Ему не понравилось, что его отчитали при бабушке. А Гаджрадж, которого он считал своим другом, вообще оказался предателем.
– Молоко полезно. Далеко не всем мальчикам достается молоко, тебе очень везет, – сказала Вина.
– Это им везет! – воскликнул Бхаскар. – Ненавижу пенку! Фу! И стаканы здесь на одну шестую больше, чем у нас дома, – добавил он угрюмо.
– Если пить быстро, никакой пенки не появится, – отрезала его мама. Бхаскар очень редко бывал не в духе, и она не хотела потворствовать его капризам. – А будешь дальше капризничать и вести себя как шестилетка – отшлепаю! И нани меня не остановит, не надейся.
Грянул гром, и на землю посыпались первые редкие капли дождя.
Бхаскар гордо удалился. Его мать и бабушка с улыбкой переглянулись.
Обе прекрасно помнили, что Вина в детстве тоже терпеть не могла молоко и часто отдавала свой стакан младшим братьям.
Через некоторое время госпожа Капур сказала:
– Несмотря на прогнозы врачей, вчера вечером он был такой веселый! Правда?
– Правда, аммаджи. – Вина помедлила. – Давай предложим Савите, Лате и Ма пожить в Прем-Нивасе, пока ребенок не родится? Им сейчас трудно. Мы все равно через пару дней уезжаем.
Ее мать кивнула.
– Я уже спрашивала, но Пран сказал, что Савита вряд ли захочет. Ей приятнее находиться в родных стенах.
Госпожа Капур невольно вспомнила, как госпожа Рупа Мера, гостя в Прем-Нивасе, всегда дивилась скупости обстановки в комнатах. И она была права. Хотя Махеш Капур не принимал никакого участия в ведении хозяйства, он часто налагал вето на ее предложения о покупке мебели. Лишь кухню и комнату для пуджи ей удалось обставить с такой же любовью и вниманием к деталям, какие достались саду.
– А Ман? – спросила Вина. – Без него дом так опустел. Очень плохо, что он в Брахмпуре, а с семьей не живет. Мы его почти не видим.
– Нет, – возразила госпожа Капур. – Знаешь, я сперва тоже обижалась, а теперь думаю, что он прав. Пусть живет у друзей. Министру-сахибу приходится непросто, и вряд ли они сейчас легко ужились бы под одной крышей.
Она еще мягко выразилась. Махеш Капур в последнее время на всех рычал. Дело было не только в том, что в доме вдруг стало меньше прихлебателей и просителей (которых ему теперь явно не хватало). Неопределенность собственного будущего так его угнетала, что он то и дело срывался по самым незначительным поводам на всех, кто попадался под руку.
– Если не считать его скверного настроения, я вообще-то рада передышке, – сказала госпожа Капур, вслух подводя итог своим размышлениям. – Вечером есть время попеть бхаджаны, а утром я теперь могу гулять в саду, не беспокоясь, что обделила вниманием какого-нибудь важного гостя.
К этому часу тучи полностью заволокли небо и солнце. Порывы ветра гнули ветви деревьев и кустов в саду и так трепали стоявший неподалеку тополь, что тот казался не темно-зеленым, а серебристым. На веранде, крытой кровельным железом и защищенной с двух сторон невысокими стенками, украшенными вазонами с портулаком, было тихо, и ни мать, ни дочь не спешили уходить в дом.
Вина запела под нос первые строки одного из любимых маминых бхаджанов: «Вставай же, путник». Он был из антологии, которую читали в ашраме Ганди, и напоминал госпоже Махеш Капур о том, как даже в самые тяжелые и беспросветные дни борьбы за свободу они старались мужаться и не падать духом.
Она невольно засмеялась.
– Только вспомни, какой была партия Конгресс в ту пору! И какая она теперь…
Вина улыбнулась:
– А ты все равно встаешь ни свет ни заря. Тебе этот бхаджан не нужен.
– Да, – кивнула ее мать. – Привычка – вторая натура. Да и сплю я теперь куда меньше, чем прежде. Но все равно по нескольку раз в день напеваю этот бхаджан. Для поднятия духа.
Несколько минут госпожа Капур молча потягивала чай.
– Как твоя музыка? – спросила она у дочери.
– Моя серьезная музыка? – уточнила Вина.
– Да, – с улыбкой ответила госпожа Капур. – Твоя серьезная музыка. Не бхаджаны, а та, которой тебя учит устад.
– Мне сейчас трудно сосредоточиться на учебе, – сказала Вина и, помедлив, продолжала: – Мать Кедарната больше не возражает, да и путь от Прем-Ниваса до колледжа получается короче, чем от Мисри-Манди. Но сердце мое неспокойно, и я не могу выкинуть из головы мысли о Кедарнате, Бхаскаре, Пране… Надеюсь, хоть за Савиту не придется тревожиться. Лучше бы все неприятности произошли разом, а не друг за дружкой: я просто поседела бы на всю голову, а в свободное от волнений время училась бы. – Она снова помедлила. – Хотя, знаешь, устад-сахиб относится ко мне благосклонней, чем к другим ученикам. Или он просто стал спокойнее в последнее время? Не так пеняет на судьбу.
Помолчав еще немного, Вина продолжала:
– Вот бы как-то помочь Прийе.
– Прийе Гойал?
– Да.
– А при чем тут она?
– Не знаю. Вдруг вспомнила про нее. Какой была ее мать в молодости?
– Замечательной женщиной, – сказала госпожа Капур.
– Мне иногда приходит в голову, что наша страна была бы лучше, если бы ею управляли ты и она, а не баоджи и Агарвал.
Вместо того чтобы отчитать дочь за столь провокационные речи, госпожа Капур лишь спокойно заметила:
– Не думаю. Две необразованные тетки – мы бы ни одного документа прочитать не смогли!
– Зато вы относились бы друг к другу с уважением. Не то что мужчины.
– О нет, – с грустью произнесла ее мать. – Ты не представляешь, как мелочны бывают женщины! Допустим, две семьи жили одним домом и решили разъехаться. Братья в считаные минуты решат, как следует поделить собственность – хотя на кону лакхи рупий! – а жены будут до посинения делить кастрюльки и сковородки с общей кухни. Хорошо, если до рукоприкладства не дойдет.
– Ну, мы с Прийей точно неплохо бы руководили страной. И тогда она смогла бы сбежать из этого жуткого дома в Шахи-Дарвазе, от всех этих золовок и кумушек. Хотя, возможно, ты права насчет женщин. Но разве женщина отдала бы приказ пустить в ход латхи, чтобы разогнать студенческий протест?
– Наверное, нет, – ответила ее мать. – Что толку переливать из пустого в порожнее? Женщинам никогда не дадут права принимать подобные решения.
– Однажды у нас будет женщина-премьер-министр и женщина-президент, – сказала Вина. – Вот увидишь.
Мать Вины рассмеялась.
– Вот так прогноз! В ближайшие сто лет на это рассчитывать не стоит, – ласково проговорила она и вновь перевела взгляд на лужайку.
Несколько упитанных коричневых куропаток, крупных и поменьше, неуклюже пробежали по дальнему концу участка, с невероятным трудом поднялись на несколько секунд в воздух и приземлились на широкие качели, висевшие на ветке тамаринда. Там они решили укрыться от дождя.
Садовники тоже забежали под навес над дверью в кухню.
Заворчал гром, и перепуганные белки вскарабкались на дерево. Молнии испещрили все небо. Дождь лил не переставая, и вскоре земля на лужайке превратилась в густую кашу. Куропатки исчезли за серой пеленой воды, даже качелей было почти не видно. Капли барабанили по жестяной крыше так, что разговаривать стало трудно, а порывы ветра то и дело забрасывали брызги дождя на саму веранду.
Через несколько минут входная дверь отворилась, и из дома вышел Бхаскар. Он сел рядом с мамой, и все трое стали молча смотреть на стену воды.
Они просидели так минут пять, завороженные мощью и шумом стихии, под натиском которой гнулись к земле, стонали и вздрагивали могучие деревья. Потом дождь начал стихать.
– Вот фермеры сейчас радуются, – заговорила госпожа Капур. – Дождей в этом году пока было немного.
– А сапожники не очень рады, – сказала Вина.
Кедарнат однажды ей рассказывал, что маленьким мастерским по изготовлению обуви приходится в сезон дождей нелегко: натянешь верх на колодку и ждешь неделю, пока он просохнет. Мастера и так едва сводят концы с концами, их доход напрямую зависит от материалов и инструментов, и сейчас им ой как непросто.
– А тебе нравится дождь? – спросила госпожа Капур у Бхаскара.
– Мне нравится потом пускать змея. Воздушные потоки сразу после дождя гораздо интереснее.
Дождь вновь усилился, и каждый из них опять погрузился в свои мысли.
Бахскар думал о том, что через пару дней они вернутся домой, где в небе парит куда больше воздушных змеев и где он снова сможет играть с друзьями. Жизнь здесь, в «колониях», сводилась для него к слишком малому.
Госпожа Капур думала о своей матери, которую грозы приводили в ужас. На склоне лет она тяжело заболела; во время одной из таких сильных гроз ей резко стало хуже, и она умерла.
Вина думала о своей подруге из Бенгалии (той, что привезла желтые кувшинки). Когда после долгих месяцев немилосердной жары наконец приходили муссоны, она выбегала на улицу в чем была, напевала под нос песню Тагора и приветствовала дождь: вода струилась по ее лицу, волосам, пропитывала насквозь блузку и сари и сбегала к босым ногам.
Бег времени очень тяготил Мана. Однако он понимал, что должен как можно скорее помириться с Саидой-бай, иначе он сойдет с ума от скуки и влечения. Для этого он решил написать ей свое первое письмо на урду, в котором умолял ее смилостивиться и простить своего верного вассала, беспомощного мотылька, зачарованно летящего на свет ее красоты, и так далее, и тому подобное. Писал он, разумеется, неумело и с ошибками, да и почерк оставлял желать лучшего, но ему удалось вложить в короткое послание всю силу своих чувств. Он хотел было обратиться за помощью к Рашиду, но потом вспомнил, что тот впал к Саиде-бай в немилость, и решил не рисковать. Ман отдал свою записку привратнику с просьбой передать ее хозяйке, но немедленного ответа ждать не стал.
Вместо этого он пошел прогуляться к Барсат-Махалу и уставился на залитую лунным светом реку. Один лишь Фироз был на его стороне. Остальные так и норовили вылепить из Мана что-то свое, подогнать его под свои нужды и желания. А Фироз в последнее время бывал так занят в суде, что только один раз предложил поиграть с ним в поло. И ту единственную встречу тоже пришлось отменить, потому что начальник в последний момент вызвал его на срочное совещание.
Надо, чтобы поскорее что-нибудь произошло, думал Ман, не в состоянии найти себе место. Хорошо, если Савита скоро родит, – можно будет отвлечься на малыша. И остальные переключатся на приятные хлопоты, а то все в последнее время ходят угрюмые и озабоченные.
Еще можно уговорить отца хотя бы подумать о возможности выдвижения своей кандидатуры от сельского избирательного округа. Тогда они спешно отправятся в Рудхию, где их закружит ураган всевозможных дел и встреч… и Ман сможет ненадолго забыть о Саиде-бай. Отец сам ходил неприкаянный и уже не давил на Мана так, как прежде: глядишь, они смогут друг друга терпеть. За последние несколько дней он ни разу не велел Ману остепениться. Однако неопределенность и непонимание собственного положения сделали Махеша Капура чрезвычайно раздражительным. Быть может, ехать с ним в Рудхию – не лучшая затея.
Вдобавок ко всем прочим бедам Ман отчаянно нуждался в средствах; денег у него почти не осталось. Когда он вернулся в Брахмпур и попросил у Фироза взаймы, тот просто вручил ему свой бумажник и разрешил брать сколько нужно. Несколько дней спустя друг сам, уже без его просьбы, вновь проявил щедрость. Это помогло Ману свести концы с концами. Но нельзя же вечно одалживаться у друзей! В Варанаси он сам иногда выступал кредитором – одни должники до сих пор не расплатились за поставленный товар, другим Ман давал денег просто так, потому что не мог пройти мимо чужой беды. А теперь он сам попал в беду, и наверняка те, кому он однажды помог, войдут в его положение и захотят помочь. Да, хорошо бы съездить на пару дней в Варанаси и собрать долги. Но тут была одна загвоздка: родственники невесты могли прознать о его приезде. Да и вообще, сейчас не лучшее время для такой вылазки. Надо быть на подхвате здесь, дома, ведь Савита вот-вот родит, а Пран в его нынешнем состоянии мало на что способен. Вдруг ребенок, как назло, родится, пока Мана не будет в городе? К гадалке не ходи: так и произойдет.
Целых два дня Ман ждал ответа от Саиды-бай. На конверте он указал, что живет в Байтар-Хаусе. Однако ответа не было.
Устав от бесконечных «но» и «если», Ман решил наконец сдвинуть дело с мертвой точки: занял у Фироза еще немного денег, послал слугу за билетом на утренний поезд до Варанаси и приготовился к очередному безрадостному, лишенному каких-либо событий вечеру.
Сперва он поехал в больницу и строго велел Савите не рожать еще два дня. Савита засмеялась и пообещала сделать все возможное.
Потом он поужинал с Фирозом. Муж Зайнаб тоже присутствовал – он приехал в Брахмпур на встречу какой-то там комиссии по вопросам вакуфов, – и Ман почувствовал за столом явное напряжение. Фироз даже не пытался быть вежливым. Ман не понимал, что происходит. Муж Зайнаб производил впечатление воспитанного и культурного человека, пусть и несколько нервного. Он зачем-то настаивал, что в душе он крестьянин, и подкреплял это утверждение строками из персидских стихов. Наваб-сахиб ужинал у себя.
Наконец Ман настрочил очередную записку на урду и отдал ее привратнику. Саида-бай, конечно, в состоянии объяснить, какое преступление он совершил, а если простить его она не может, то пусть хотя бы ответит на его письма.
– Прошу, передайте это прямо сейчас, скажите ей, что я уезжаю. – Последние слова прозвучали так трагично, что Ман глубоко вздохнул.
Привратник постучал, и на улицу вышла Биббо.
– Биббо… – заговорил Ман, взмахнув тростью с рукояткой слоновой кости.
Служанка почему-то испугалась, потупила взгляд и тут же исчезла за дверью. Да что с ней такое? В последний раз она даже с поцелуями к нему лезла, а тут робеет.
Несколько минут спустя Биббо вышла и сказала:
– Бегум-сахиба велела вас впустить.
– Биббо!
Ман ликовал, что его наконец впустили в дом, однако формальный, даже равнодушный тон служанки его задел. На радостях ему хотелось обнять Биббо, но та слегка отвернулась от него, когда они поднимались по лестнице, давая понять, что ни о каких объятьях не может быть и речи.
– Сахиб, точно попугай, все твердит мое имя, – проворчала Биббо. – А я за свою доброту получаю только нагоняи.
– В прошлый раз ты получила в награду поцелуй! – засмеялся Ман.
Биббо явно не хотела, чтобы ей об этом напоминали. Она надула губки (и стала еще милее, заметил Ман).
Саида-бай пребывала в хорошем настроении. Она, Моту Чанд и старый исполнитель на саранги сидели во внешних покоях и сплетничали. Устад Маджид Хан недавно выступал в Варанаси, и ему аккомпанировал Исхак-хан. Играл он превосходно и ни разу не посрамил честь учителя.
– А я тоже как раз собираюсь в Варанаси, – объявил Ман, услышав конец их разговора.
– Зачем охотнику покидать укрощенную газель, что с радостью легла к его ногам? – спросила Саида-бай, поводя рукой и ослепляя Мана сверканием драгоценных камней.
Это описание имело мало общего с правдой, ведь в последнее время Саида-бай демонстративно его избегала. Но Ман заглянул в ее глаза и не прочел там ничего, кроме искреннего обожания. В тот же миг он понял, что ошибался: она полна любви и нежности, как всегда, а он – просто бесчувственный чурбан.
Саида-бай весь вечер была подчеркнута добра с ним. У Мана даже сложилось впечатление, что это она добивается его расположения, а не наоборот. Она умоляла простить ее былую неучтивость (так она выразилась). В тот злополучный день все складывалось как нельзя хуже, и потому она вышла из себя. Даг-сахиб, конечно, простит нерасторопную саки[96], что от избытка чувств плеснула вином на его ни в чем не повинные руки.
Она вдохновенно исполнила для него несколько песен. А затем отослала музыкантов прочь.
Утром Ман подоспел на вокзал аккурат к поезду до Варанаси. Его переполнял едва ли не щенячий восторг. Даже то обстоятельство, что поезд с каждым облаком пара и каждым оборотом колес все дальше уносил его от Брахмура, не омрачал его радости. Он время от времени улыбался, вспоминая минувший вечер, полный ласковых и остроумных высказываний, игривых намеков и долгожданного осуществления того, о чем мечталось.
Приехав в Варанаси, Ман обнаружил, что задолжавшие ему торговцы отнюдь не рады его появлению. Все они клялись, что у них нет ни гроша, что они лезут вон из кожи, пытаясь расплатиться с огромными долгами, что на рынке сейчас затишье, но к зиме, в крайнем случае к весне, они все выплатят сполна.
Те, кому Ман в трудную минуту помог монетой, со своими монетами расставаться не спешили. Один парень, дела которого, судя по хорошему костюму, явно шли в гору, пригласил Мана в приличный ресторан, чтобы за вкусной едой спокойно все ему объяснить. В итоге за обед пришлось платить Ману.
Другой должник приходился дальним родственником его невесте. Он хотел затащить Мана к ней в гости, но тот попросил не рассказывать никому о его приезде, потому как завтра ему уезжать. Мой старший брат, пояснил он, серьезно заболел и лежит в больнице, а его жена со дня на день родит. Родственник невесты очень удивился – прежде за Маном не было замечено такой заботы о близких, – но промолчал. Ман же после этого разговора чувствовал себя так напряженно, что у него язык не повернулся спросить про долг.
Еще один человек в витиеватых и туманных выражениях намекнул, что непогашенный долг более не тяготит его разум, ведь Махеш Капур сложил с себя полномочия министра по налогам и сборам соседнего штата.
Ману удалось получить примерно одну восьмую часть причитающихся ему денег и примерно такую же сумму занять у различных друзей и знакомых. В общей сложности получилось около двухсот рупий. Поначалу он пал духом и едва не отчаялся, но потом решил, что жизнь вполне хороша, когда в кармане – двести рупий и билет на поезд, что помчит его обратно к любимой.
Тем временем Тахмина-бай заглянула в гости к Саиде-бай.
Мать Тахмины была хозяйкой того заведения на Тарбуз-ка-Базаре, где раньше жили Саида-бай и ее мать, Мохсина-бай.
– Что будем делать? Что будем делать? – заверещала при встрече Тахмина-бай. – Играть в чаупар и сплетничать? Сплетничать и играть в чаупар? Вели своей стряпухе приготовить те восхитительные кебабы, Саида. Я принесла немного бирьяни – уже отдала его Биббо и велела отнести на кухню. Ну, рассказывай, рассказывай мне все! Я столько должна тебе рассказать…
Сыграв несколько партий в чаупар и обменявшись огромным количеством сплетен, а также мнениями по более серьезным вопросам – например, как отмена системы заминдари ударит по их кошельку, а особенно по кошельку Саиды, которая обычно принимает более состоятельных клиентов; что делать с учебой Тасним и как здоровье у матери Тахмины; как ужасно растут цены на аренду и покупку жилья, даже на Тарбуз-ка-Базаре, – они принялись вспоминать странности и ужимки своих клиентов.
– Так, я буду раджой Марха, а ты изображай меня, – сказала Саида-бай.
– Нет, лучше я буду раджой, а ты собой, – возразила Тахмина-бай и восторженно захихикала.
Схватив со стола вазу, она швырнула цветы на пол и сделала вид, что пьет из вазы. Потом принялась с хрюканьем кататься по полу, переваливаясь с боку на бок, и наконец потянулась к Саиде-бай. Та отдернула паллу своего сари, с визгом «Тоба! Тоба!» кинулась к фисгармонии и быстро сыграла нисходящую гамму в две октавы.
Взор Тахмины-бай тотчас помутнел. Вскоре она повалилась на ковер и захрапела. Спустя десять секунд она с трудом поднялась, прокричала: «Вах! Вах» – и вновь рухнула, на сей раз умирая от смеха. Потом опять вскочила, опрокинув вазу с фруктами, и набросилась на Саиду-бай. Та начала биться в экстазе и стонать. Одной рукой Тахмина-бай потянулась за яблоком и укусила его, а на пике наслаждения громко потребовала виски. Наконец отвалилась в сторону, рыгнула и забылась беспробудным сном.
Обе женщины так и покатывались со смеху. Попугай испуганно верещал.
– А сын-то его, сын еще лучше! – воскликнула Тахмина-бай.
– Нет-нет, – в изнеможении запричитала Саида-бай, – я так больше не могу. Хватит, Тахмина, хватит, заклинаю…
Но та уже принялась изображать раджкумара в тот день, когда он не сумел порадовать ее своими стихами.
Озадаченная и обиженная Тахмина поставила воображаемого пьянчугу на ноги.
– Нет-нет, – в ужасе закричала она, – нет, Тахмина-бегум, я уже… нет-нет… я не в настроении… все, Ман, идем отсюда.
– Что? Ты сказала «Ман»? – оборвала ее Саида-бай.
Тахмину-бай одолел безудержный смех.
– Но это же мой Даг-сахиб! – удивилась Саида-бай.
– Так это был сын министра?! Тот, о котором все судачат? У него еще залысины вот тут.
– Да, он самый.
– Что ж, он тоже меня не порадовал.
– Вот и славно, – сказала Саида-бай.
– Осторожней, Саида, – с нежностью предостерегла ее подруга. – Подумай, что сказала бы твоя мать!
– Ой, да брось, – отмахнулась Саида-бай. – Я их развлекаю, а он развлекает меня. Как Мийя Миттху, знаешь. Я не дура.
Свои слова она подкрепила очень неплохой пародией на Мана, одухотворенно предающегося любовным утехам.
По возвращении в Брахмпур Ман первым делом позвонил в Прем-Нивас и справился о здоровье Савиты. У нее все было отлично, а ребенок по-прежнему сидел в утробе матери, ведать не ведая о радостях и печалях Брахмпура.
Ехать в больницу было уже поздно, поэтому Ман, напевая себе под нос, отправился пешком к Саиде-бай. Привратник сегодня казался каким-то рассеянным; он постучал в дверь и посовещался с Биббо. Та взглянула на Мана, в нетерпении замершего у ворот, затем повернулась к охраннику и покачала головой.
Ман, конечно, верно истолковал ее жест, молнией перемахнул через забор и подлетел к двери, пока Биббо не успела ее закрыть.
– Как?! – с трудом держа себя в руках, вопросил он. – Бегум-сахиба сама сказала, что примет меня сегодня вечером! Что случилось?
– Ей нездоровится, – ответила Биббо, упирая на последнее слово. Было совершенно ясно, что со здоровьем у Саиды-бай все прекрасно.
– А ты-то отчего так зла на меня, Биббо? – беспомощно пробормотал Ман. – Что я тебе сделал, чем заслужил такое обращение?
– Ничего. Но бегум-сахиба никого сегодня не принимает.
– То есть кто-то уже приходил?
– Даг-сахиб… – проговорила Биббо, якобы пощадив его, но на самом деле лишь делая провокационный намек: – Даг-сахиб, сейчас она с другим, назовем его Галиб-сахиб. Даже среди поэтов есть понятие о старшинстве, не так ли? Этот джентльмен – ее добрый друг, и она предпочитает его общество всем остальным.
Это было уже слишком.
– Кто он?! – вскричал Ман вне себя от отчаяния. – Кто? Отвечай!
Она могла бы просто сказать Ману, что это господин Билграми, давний поклонник Саиды-бай, с которым всегда спокойно и скучно. Однако Биббо понравился живой отклик Мана, и она решила еще немного помучить несчастного. К тому же она была зла на него и хотела наказать его за свои несчастья. За тот поцелуй на лестнице Саида-бай влепила ей несколько крепких пощечин и пригрозила вышвырнуть из дома. Биббо запомнилось, что именно Ман первый полез к ней с поцелуем, из-за которого ей потом так влетело.
– Не могу, – молвила она, чуть приподняв брови. – Поэтическое чутье должно подсказать вам, кто это.
Ман схватил Биббо за плечи и встряхнул. Но прежде чем он успел что-то сказать – и прежде чем привратник подоспел на помощь служанке, – та вывернулась из его хватки и захлопнула дверь прямо у него перед носом.
– Полно вам, Капур-сахиб, – спокойно пожурил его привратник.
– Кто он?! – вновь вопросил Ман.
Привратник лишь медленно покачал головой:
– У меня скверная память на лица. Если через полчаса меня спросят, не приходили ли вы сегодня к Саиде-бай, я отвечу, что не припомню.
Сгорая от ревности и ошарашенный тем, как грубо с ним обошлись, Ман все же сумел добраться до Байтар-Хауса.
На верхушке больших каменных ворот сидела обезьянка, неизвестно почему не спавшая в столь поздний час. Когда Ман приблизился, зверушка оскалилась, а Ман в ответ уставил на нее злобный взгляд.
Обезьяна спрыгнула с ворот и кинулась на Мана. Если бы Ман не уезжал в Варанаси, он прочел бы в «Брахмпурской хронике» заметку о злобном зверьке, рыщущем по улицам Пасанд-Багха. Обезьяна, по всей видимости, сошла с ума, когда какие-то мальчишки забили камнями ее детеныша. С тех пор она бросалась на людей, кусала их и вообще наводила ужас на местное население. На ее счету числилось уже семь покусанных (обычно она вырывала куски плоти из ног своих жертв), и Ману явно суждено было стать восьмым.
Она бесстрашно и злобно устремилась к нему. Тот факт, что жертва даже не пыталась скрыться бегством, не смутил ее: она подлетела к Ману и разинула пасть, метя в ногу. Однако она не учла, что Ман страшно зол. Он замахнулся тростью и обрушил на обезьяну сильнейший удар.
В этот удар он вложил всю физическую силу, а также всю силу своего гнева и ревности. Затем он вновь занес трость над головой, но обезьяна неподвижно лежала на земле, оглушенная или мертвая.
Ман на миг прислонился к воротам, дрожа от ярости и потрясения. Через минуту ему стало противно и стыдно. Он медленно побрел ко входу в дом. Фироза не было, как и мужа Зайнаб. Наваб-сахиб уже ушел отдыхать. Но Имтиаз еще сидел в гостиной и читал.
– Друг мой, ты бледен и чем-то расстроен! Все хорошо?.. Как Пран?
– Кажется, я только что убил обезьяну. Она бросилась на меня и хотела укусить. Она сидела на воротах. Мне надо выпить.
– О, да ты герой! – облегченно воскликнул Имтиаз. – Хорошо, что у тебя была при себе трость. Я волновался, что бешеная обезьяна может напасть на Прана или Савиту. Полиция весь день пыталась ее изловить. Она уже многих покусала. Льда или воды добавить? Впрочем, убийство животного вряд ли можно считать геройским подвигом… Надо скорее убрать обезьяну от ворот, а то как бы ее труп не вызвал беспорядки на религиозной почве. Ты ведь не сам ее разозлил?
– Разозлил? – переспросил Ман.
– Ну да, может, тростью погрозил или камень в нее кинул?
– Нет! – запальчиво воскликнул Ман. – Она просто бросилась на меня ни с того ни с сего. Я ничего ей не делал. Ничего!
Все говорили Савите, что у нее родится мальчик; походка, размер живота и прочие признаки ясно указывали на пол ребенка.
– Думай о хорошем, читай стихи, – наставляла дочку госпожа Рупа Мера, и Савита старалась следовать ее советам.
Еще она читала книгу под названием «Изучение права». Также мать рекомендовала Савите слушать музыку, но этого она не делала, поскольку была не особенно музыкальна.
Малыш время от времени пинался. А иногда спал целыми днями напролет. В последнее время он вел себя необычайно тихо.
Госпожа Рупа Мера просила Савиту не волноваться и думать о хорошем, а сама то и дело принималась рассказывать истории о собственных родах и родах некоторых своих товарок. Одни истории были милые и трогательные, другие – ничуть.
– Тебя я переносила, милая, – с любовью поведала Савите мать. – И свекровь настояла, чтобы я испытала ее проверенный способ вызвать роды. Мне пришлось выпить целый стакан касторки. Как ты знаешь, это слабительное. Якобы вызывает схватки. Вкус у касторового масла премерзкий, но я считала своим долгом что-то сделать и выпила целый пузырек. Он стоял на серванте. Была зима. Помню пронизывающий декабрьский холод…
– Но ведь я родилась в ноябре, ма!
Госпожа Рупа Мера не обрадовалась, что ее воспоминания прервали столь бесцеремонным образом, но быстро сообразила, что в словах дочери есть логика, и спокойно продолжала:
– Ноябрь, да. Ну, зима же. Как-то раз я шла обедать, увидела на серванте пузырек касторки и разом его выпила. Помню, на обед были паратхи и все прочее. Обычно я ела мало, но тут постаралась набить живот. Ничего не произошло. Потом начался ужин. Пришел твой папа с целой кастрюлькой моей любимой сладкой расгуллы[97]. Я съела один шарик, потом второй… Как только второй отправился в желудок, я вдруг почувствовала, что он превратился в кулак! Начались схватки, и мне пришлось бежать в…
– Ма, кажется…
Госпожа Рупа Мера не дала ей сказать:
– Народные средства – лучшие, так и знай. Представляешь, все говорят, в это время года мне следует есть побольше плодов джамболана, мол, они полезны при диабете.
– Ма, дай мне дочитать эту главу, пожалуйста, – наконец вставила Савита.
– Больнее всего было рожать Аруна, – как ни в чем ни бывало продолжала госпожа Рупа Мера. – Готовься, доченька: первого рожать так больно, что хочется умереть. Если бы не мысли о твоем отце, я точно умерла бы.
– Ма…
– Савита, милая, когда мать говорит, невежливо читать книгу. И вообще, читать про юриспруденцию в твоем положении вредно.
– Ма, тогда давай сменим тему.
– Я лишь пытаюсь тебя подготовить, дорогая. Для чего еще нужна мать? Меня вот никто не подготовил: мать умерла, а свекрови было все равно. После родов она чуть не заперла меня в детской на целый месяц, но отец ей не позволил, он ведь врач. Сказал, что это все предрассудки, и запретил ей держать меня в заточении.
– Неужели это действительно так больно? – испуганно спросила Савита.
– Да. Просто невыносимо, – кивнула госпожа Рупа Мера, забыв про собственные наставления не пугать и не расстраивать Савиту. – Ничего больнее быть не может. Особенно с Аруном было тяжко. Но когда ребенок наконец появляется на свет, это такое счастье, такая радость… если он здоров, конечно. Бывают и грустные истории, как с первенцем Камини-буа… да, увы, такое тоже случается, – философски подытожила госпожа Рупа Мера.
– Ма, лучше почитай мне стихи! – предложила Савита, стараясь отвлечь мать от последней темы.
Однако она быстро пожалела о своем предложении. Госпожа Рупа Мера раскрыла сборник стихов на одном из своих любимых произведений – «Слепом мальчике» Колли Киббера. На глазах ее тотчас выступили слезы, и она дрожащим голосом прочла:
– Ма, – сказала Савита, – папа ведь был очень добр к тебе, правда? Такой нежный… любящий муж…
– О да, – всхлипнула госпожа Рупа Мера. Слезы уже ручьями бежали по ее щекам. – Он был один на миллион! Отец Прана, например, всегда исчезал, когда госпожа Капур рожала. Он не выносил родов и младенцев, поэтому старался уехать куда-нибудь на то время, пока с малышом много хлопот. Бывай он дома почаще, как знать – возможно, маленький Пран не нахлебался бы мыльной воды и у него не развилась бы астма. И с сердцем сейчас все было бы хорошо. – Слово «сердце» госпожа Рупа Мера произнесла полушепотом.
– Ма, я что-то утомилась. Пойду отдыхать, – сказала Савита.
Она твердо решила спать одна, хотя госпожа Рупа Мера и предлагала спать с ней – мол, вдруг начавшиеся схватки окажутся такими сильными, что она не сможет ни встать, ни позвать на помощь.
Однажды, около девяти часов вечера, когда Савита лежала в кровати и читала, она вдруг ощутила сильную боль внизу живота и позвала мать. Госпожа Рупа Мера, чей слух в ту пору стал удивительно чувствителен к голосу Савиты, тотчас влетела в комнату. Она уже сняла вставную челюсть и была в одном бюстгальтере и нижней юбке.
– Что случилось? Схватки?
Савита, вцепившись в живот, кивнула:
– Кажется, да.
Госпожа Рупа Мера быстро растолкала Лату, надела домашний халат, разбудила слуг, вставила зубы и позвонила в Прем-Нивас, чтобы прислали машину. До врача-акушера дозвониться не удалось, и тогда она набрала номер Байтар-Хауса.
Трубку снял Имтиаз.
– Какой сейчас промежуток между схватками? – спросил он. – Кто ваш врач? Буталиа? Отлично. Вы ему уже звонили? А, понятно. Я с ним свяжусь, – возможно, он уже в больнице, принимает другие роды. Я договорюсь, чтобы подготовили отдельную палату и все остальное.
Схватки участились, но промежутки между ними были то короче, то длиннее. Лата держала сестру за руку и иногда целовала или гладила ее лоб. Когда начиналась схватка, Савита закрывала глаза. Имтиаз приехал примерно через час. Он с большим трудом нашел врача Савиты, пировавшего на вечеринке у друзей.
Приехав в больницу – больницу при медицинском колледже, – Савита осмотрелась по сторонам и спросила, где Пран.
– Привести его? – предложила госпожа Рупа Мера.
– Нет-нет, пусть спит. Ему нельзя вставать, – сказала Савита.
– Вообще она права, – подтвердил Имтиаз, – на пользу ему это не пойдет, а помощников и сочувствующих здесь предостаточно.
Медсестра сообщила им, что врач прибудет с минуты на минуту и волноваться не о чем.
– Первые роды тянутся долго. Нередко около двенадцати часов.
Савита распахнула глаза.
Несмотря на боль, громко она не кричала. Доктор Буталиа, невысокий сикх с осоловелым взглядом, приехал, осмотрел ее и заверил, что все в порядке.
– Отлично, отлично, – с улыбкой произнес он, глядя на свои часы, пока Савита корчилась в кровати. – Десять минут, очень хорошо, очень. – С этими словами он исчез.
Потом пришел Ман. Акушерка, заметив его озабоченный и встрепанный вид, а также фамилию Капур, приняла его за отца ребенка.
– Боюсь, отец – тоже пациент вашей больницы, – сказал Ман. – А я – его брат.
– Ах, как ужасно! – воскликнула акушерка. – Его известили?..
– Пока нет.
– О!
– Да, он спит. Врач – и жена – распорядились его не трогать и не беспокоить понапрасну. Я его подменю.
Акушерка нахмурилась.
– А вы лежите тихонько, – посоветовала она Савите, – лежите и думайте о чем-нибудь приятном.
– Хорошо, – вымолвила Савита, и слезы сами собой брызнули из ее глаз.
Ночь была жаркая, и, хотя палата находилась на втором этаже, комаров в ней было предостаточно. Госпожа Рупа Мера попросила принести еще одну койку, чтобы они с Латой могли по очереди отдыхать. Имтиаз все устроил и ушел. Ман притулился на скамейке в коридоре и заснул.
Савита не могла думать о приятном. Ей казалось, что ее телом овладела некая ужасная, жестокая сила. Когда начинались схватки, она охала и стонала, но, поскольку мать сказала ей, что боль будет невыносимой, она старалась не кричать – берегла силы для самого страшного. Шли часы, и на ее лбу выступили капли пота. Лата пыталась отгонять комаров от ее лица.
Было уже четыре утра, за окном по-прежнему стояла темнота. Пран, наверное, проснулся, но Имтиаз настрого запретил ему покидать палату. Савита тихонько заплакала – не только потому, что осталась без поддержки мужа, но и потому, что представила, как он мается и места себе не находит от волнения.
Мать, подумав, что она плачет от боли, сказала:
– Ну же, милая, держись! Скоро все закончится.
Савита застонала и крепко сжала мамину руку.
Боль к этому времени действительно стала почти невыносимой. Вдруг она почувствовала, что простыня под ней стала мокрой, и резко повернулась к матери, недоумевая и краснея от стыда.
– Ма…
– Что такое, доченька?
– Я… тут почему-то мокро.
Госпожа Рупа Мера растолкала Мана и велела ему привести медсестер.
Отошли воды, и схватки участились: промежуток между ними составлял около двух минут. Акушерки оценили обстановку и покатили Савиту в родильную палату. Одна из них позвонила доктору Буталии.
– Где моя мать? – спросила Савита.
– В коридоре, – довольно резко ответила одна из акушерок.
– Пожалуйста, попросите ее войти.
– Госпожа Капур, простите, но мы не можем ее позвать, – сказала другая акушерка, крупная, добрая англоиндианка. – Врач скоро придет. Если вам очень больно, можете схватиться за поручни койки.
– По-моему, ребенок уже… – начала Савита.
– Госпожа Капур, пожалуйста, дождитесь врача.
– Я не мо…
К счастью, врач подоспел вовремя, и акушерки стали наперебой твердить, чтобы она тужилась.
– Схватись покрепче за поручни над головой.
– Тужься, тужься, тужься…
– Я не могу… не могу больше… – причитала Савита, скалясь от боли.
– Просто тужься…
– Нет, – рыдала она, – это невыносимо. Это ужасно. Вколите мне обезболивающее. Доктор, умоляю!
– Тужьтесь, госпожа Капур, у вас все прекрасно, – сказал врач.
Сквозь пелену боли Савита услышала, как одна акушерка спрашивает другую:
– Головкой идет?
Савита почувствовала, как внизу что-то рвется, потом ощутила внезапную теплую волну, а дальше – такую чудовищную боль, что она едва не потеряла сознание.
– Я не могу, ма, я больше не могу! – завопила она. – Никогда больше не буду рожать!
– Все так говорят, – сказала грубая акушерка. – И ничего, через год возвращаются. Тужьтесь!
– Я не вернусь. Я никогда… никогда… никогда больше не забеременею! – вскричала Савита, которую буквально разрывало изнутри. – О боже!..
Тут головка вышла, и ей сразу стало легче.
Прошло еще много времени, прежде чем она услышала крик ребенка и открыла заплаканные глаза. Сквозь пелену слез она взглянула на красного, сморщенного черноволосого орущего младенца, покрытого кровью и чем-то вязким. Его держал на руках осоловелый врач.
– Это девочка, госпожа Капур, – сообщил он. – И очень голосистая.
– Девочка?
– Да. Весьма крупный ребенок. Вы молодец. Понятно, почему роды были трудными.
Савита пару минут полежала в изнеможении. Свет в палате казался слишком ярким. Дочка, надо же, подумала она.
– Можно мне ее подержать? – спросила она через некоторое время.
– Минуточку, мы ее вытрем.
Однако ребенок был еще скользкий, когда его – ее – положили на опавший живот Савиты. Она взглянула с любовью и укором на красную макушку, потом ласково обняла младенца и в изнеможении закрыла глаза.
Пран проснулся и узнал, что стал отцом.
– Как?! – сказал он Имтиазу, не веря своим ушам.
Впрочем, увидев рядом обоих родителей (те обычно приходили только в часы посещения), он помотал головой и все же поверил.
– Девочка, – добавил Имтиаз. – Они сейчас наверху. С ними Ман. Рад-радешенек, что его постоянно принимают за отца.
– Девочка? – Пран был удивлен и немного расстроен. – Как Савита?
– Хорошо. Я поговорил с ее врачом. Роды были немного трудные, но сейчас все в порядке.
– Я должен их навестить! Савите, наверное, и ходить-то нельзя?
– Пока нет. Пару дней пусть полежит, ей наложили швы. Ты уж не взыщи, Пран, но тебе тоже ходить не стоит. Ни эмоциональное возбуждение, ни физические нагрузки не ускорят твоего выздоровления. – Имтиаз говорил сурово и сдержанно; опыт показывал ему, что пациенты прилежней соблюдают врачебные рекомендации, когда говоришь с ними именно так.
– Это бред, Имтиаз! Будь же благоразумен! Очень тебя прошу. Хочешь сказать, я своего ребенка только на фотографиях увижу?
– Прекрасная мысль! – ответил Имтиаз и не смог сдержать улыбки. Затем он потер родинку на щеке и добавил: – Впрочем, ребенка-то как раз можно перемещать, в отличие от матери. Пусть тебе принесут дочку, я не против. Хорошо, что ты не заразен, иначе и это было бы невозможно. Буталия только что пылинки со своих младенцев не сдувает.
– Но мне надо поговорить с Савитой! – сказал Пран.
– У нее все хорошо, – заверил его отец. – Когда я был наверху, она спала. Молодчина, – не к месту добавил он.
– Почему бы тебе не написать ей письмо? – предложил Имтиаз.
– Письмо? – прыснул Пран. – Она же не в другом городе!
Однако он попросил мать подать ему лежавший на тумбочке блокнот и набросал несколько строк:
Дорогая,
Имтиаз запретил нам встречаться; утверждает, что если я спущусь по лестнице и увижу тебя, то могу на радостях расклеиться окончательно. Совершенно уверен, что ты, как всегда, чудесно выглядишь. Надеюсь, и чувствуешь себя хорошо. Жаль, не могу взять тебя за руку и сказать, какая потрясающая у нас дочка. А она потрясающая, я в этом не сомневаюсь.
Мы с ней еще не виделись, и я прошу тебя отпустить ее на несколько минут. Кстати, у меня все хорошо, спал я прекрасно (на случай, если ты волновалась).
Имтиаз ушел.
– Не расстраивайся, что у тебя дочка, – сказала Прану мама.
– Ни капли не расстраиваюсь, – ответил тот. – Я просто удивлен. Все без конца твердили, что у нас будет сын, так что я и сам в это поверил.
Госпожа Махеш Капур была даже рада внучке, поскольку внук (пусть и не по мужской линии), Бхаскар, у нее уже был.
– А вот Рупа наверняка недовольна, – сказала она мужу.
– Почему?
– Две внучки и ни одного внука!
– Все-таки вам, женщинам, следует чаще проверять голову, – заметил Махеш Капур, вновь утыкаясь в газету.
– Но ты же сам говорил…
Махеш Капур жестом оборвал ее и продолжил чтение.
Через некоторое время госпожа Рупа Мера принесла младенца.
На глаза Прану навернулись слезы.
– Здравствуйте, ма, – сказал он и потянулся к ребенку.
Девочка открыла глаза, однако из-за многочисленных складочек и морщинок на ее лице казалось, что она щурится. Пран подумал, что она выглядит уязвимой, словно на ней вовсе нет кожи, но при этом вполне мила. Хотя взгляд ее блуждал, она как будто тоже заметила Прана.
Он неловко взял дочь на руки, гадая, как с ней обращаться и что делать. Что-то промурлыкал себе под нос. Потом обратился к теще:
– Как Савита? Когда ей можно будет ходить?
– А, совсем забыла! Посылка-то с описью, – пошутила госпожа Рупа Мера, протягивая Прану листок бумаги.
Пран подивился этой неожиданной остроте. Пошути он сам на тот же манер, ему наверняка прочитали бы нотацию.
– Ну вы даете, ма!
Госпожа Рупа Мера засмеялась и нежно пощекотала малышке затылок.
Пран положил листок бумаги на младенца и прочел:
Дражайший П.!
Во вложении вы найдете младенца, размер М, пол Ж, цвет К, коего надлежит вернуть сразу после осмотра и одобрения.
Чувствую себя хорошо и очень хочу тебя увидеть. Мне сказали, что через два-три дня я смогу осторожно ходить. Из-за швов двигаться пока очень трудно.
Уже вижу, что наша дочь – яркая личность. Кажется, я ей понравилась. Надеюсь, что и тебе повезло. Нос у нее как у ма, а все остальное совершенно неузнаваемое. Она была очень скользкая, когда появилась на свет, но ловкие руки акушерок и присыпка сделали свое дело: теперь у нее вполне презентабельный вид.
Прошу, не волнуйся за меня, Пран. У меня все прекрасно, и ма будет спать со мной в одной палате, рядом с детской кроваткой, чтобы я ничего не делала и только кормила малышку.
Надеюсь, у тебя тоже все хорошо, и поздравляю! Мне трудно свыкнуться с новым статусом. Да, ребенок родился, но я пока не верю, что стала матерью.
Пран немного покачал дочь. Последнее предложение вызвало у него улыбку: Имтиаз поздравил его не с рождением ребенка, а с тем, что он теперь отец. Принять свой новый статус не составило ему никакого труда.
Малышка уснула у него на руках. Пран смотрел на нее и не верил своим глазам. Какое совершенство! Совсем кроха, но все венки, губы, глаза, руки и ноги, каждый крошечный пальчик на месте – и функционирует.
Лицо спящей девочки растянулось в бессознательной улыбке.
Пран подумал, что насчет носа Савита определенно права. Хоть он был еще очень маленький, характерные ястребиные очертания уже наметились. Интересно, при плаче он тоже будет краснеть, как у тещи? Как бы то ни было, краснее, чем сейчас, он вряд ли когда-нибудь станет.
– Правда, она чудо? – спросила госпожа Рупа Мера. – Как бы он сейчас гордился своей второй внучкой!
Пран еще немного покачал дочь и кончиком носа прикоснулся к ее носу.
– Ну, что скажешь? Как она тебе? – не унималась госпожа Рупа Мера.
– Улыбка у нее очень милая. Учитывая, что она только родилась, – сказал Пран.
Как он и догадывался, несерьезность зятя задела госпожу Рупу Меру за живое. Она сказала, что если бы он сам родил дочку, то глаз не смог бы от нее отвести.
– Вы правы, ма, совершенно правы, – кивнул Пран.
Он написал Савите еще одну короткую записку, уведомляя, что осмотр произведен и младенец одобрен. А без скользких людей, заверил он жену, в этом мире никуда. Как только госпожа Рупа Мера, прихватив младенца, ушла наверх, а господин и госпожа Махеш Капур отправились следом, Пран откинулся на подушки и просто лежал, глядя в потолок. Он скорее радовался настоящему, нежели волновался о будущем.
Поначалу малышку было трудновато накормить: она не сразу признала грудь. Но потом Савита погладила пальцем ее щечку, и малышка сразу открыла рот. Тут-то ей и дали сосок. На лице малышки отразилось удивление. Сперва у нее были некоторые проблемы с захватом, однако потом все пошло как по маслу, если не считать того, что она сразу засыпала на груди и ее приходилось будить, чтобы докормить. Для этого Савита щекотала ей пяточки или за ушком, но ребенку было так хорошо и уютно, что порой достучаться до нее удавалось не сразу.
Бабушка, мать и ребенок с удобством устроились в отдельной палате, у каждой было свое спальное место. В первой половине дня Лата ходила на занятия, а к обеду обычно отпускала маму на часок-другой. Иногда госпожа Рупа Мера, Савита и малышка спали все вместе, а Лата просто за ними присматривала – да медсестры время от времени забегали спросить, все ли в порядке. То было тихое время, и Лата старалась использовать его, чтобы учить свою роль. Иногда она просто размышляла. Если малышка просыпалась или ей нужно было поменять подгузник, Лата делала все необходимое. На руках у тети она быстро успокаивалась.
Сидя с раскрытым на коленях томиком Шекспира, Лата то и дело мысленно меняла знаменитые строки: вместо «величия» вставляла «счастье». Как можно родиться счастливым или достичь счастья? Что нужно сделать, чтобы тебе его пожаловали? Малышка сумела по крайней мере родиться счастливой; она спокойна и безмятежна, и у нее не меньше шансов достичь счастья, чем у всех остальных, даже несмотря на слабое здоровье отца. Пран и Савита, хоть и выросли в совершенно разных семьях, – счастливая пара. Они сознают, на что способны, а на что нет, и не пытаются прыгать выше головы. Они любят друг друга – по крайней мере, смогли полюбить. Они оба убеждены, что семья и дети – великое благо. Если Савита и тревожилась (хотя в данный момент на ее спящем лице в приглушенном дневном свете не было ни намека на тревогу, только умиротворение и радость, которым Лата не уставала дивиться), если она когда-нибудь и тревожилась, то лишь потому, что внешние, неподвластные им силы могли уничтожить это благо. Она мечтала об одном: что бы ни случилось с мужем, пусть их ребенку никогда не доведется познать несчастье и тяготы жизни. Учебник по праву, лежавший на столике справа от кровати, и младенец, спавший в кроватке слева, казалось, уравновешивали друг друга.
В последнее время, когда госпожа Рупа Мера начинала волноваться за Савиту и свою пока что безымянную внучку или делилась с Латой переживаниями о здоровье Прана и безынициативности Варуна, Лата уже не гневалась на нее так, как прежде. Мать теперь виделась ей эдаким хранителем семьи. Здесь, в больнице, где жизнь и смерть существовали в таком тесном соседстве, Лате стало казаться, что семья – единственный источник постоянства и преемственности в этом мире, единственная от него защита. Калькутта, Дели, Канпур, Лакхнау, визиты к бесконечным родственникам, Ежегодное трансиндийское паломничество, которое так смешило Аруна, и «фонтаны», которые так его раздражали, открытки на дни рождения десятиюродным сестрам, обязательные сплетни на всех праздниках, свадьбах и похоронах, постоянные воспоминания о покойном муже, этом благосклонном божестве, что, несомненно, даже с того света продолжало присматривать за родными, – все это теперь казалось не чем иным, как деяниями богини домашнего очага, чьи символы (вставная челюсть, черная сумка, ножницы и наперсток, звезды из золотой и серебряной фольги) все будут вспоминать с нежностью и теплотой долгие годы после ее смерти, о чем она сама не уставала им говорить. Она лишь хотела Лате счастья, как Савита хотела счастья своей дочке, и всеми доступными способами пыталась это счастье устроить. Лата больше не злилась на нее за это.
Внезапно став девицей на выданье и вынужденная переезжать из города в город, Лата начала присматриваться к брачным союзам (Сахгалы, Арун и Минакши, господин и госпожа Махеш Капур, Пран и Савита) с долей интереса. То ли из-за бесконечных маминых нотаций, то ли благодаря ее могучей любви и тому, что Лате пришлось стать свидетельницей болезни Прана и Савитиных родов, а может, по всем этим причинам сразу Лата ощутила в себе удивительные перемены. Спящая Савита оказалась куда более убедительной советчицей, нежели говорливая Малати.
Лата с недоумением и улыбкой вспоминала свое желание сбежать с Кабиром, хотя избавиться от чувств к нему пока не могла. Но куда заведут ее эти чувства? Стабильная, постепенно растущая любовь Савиты к Прану – разве это не лучшее, что может быть для самой Савиты, для ее будущей семьи и детей?
На каждой репетиции Лата в страхе ждала, что Кабир подойдет к ней и одним-единственным словом порвет неведомую, чересчур прочную материю, которую она соткала – или которую соткали другие – вокруг себя. Но репетиции проходили, наступали часы посещения в больнице, и все оставалось по-прежнему.
Взглянуть на новорожденную приходили самые разные люди: Имтиаз, Фироз, Ман, Бхаскар, старая госпожа Тандон, Кедарнат, Вина, сам наваб-сахиб, Малати, господин и госпожа Махеш Капур, господин Шастри (он принес очередную обещанную Савите книжку по праву), доктор Кишен Чанд Сет и Парвати и многие другие, включая делегацию дальних родственников из Рудхии, которых Савита видела впервые. Очевидно, ребенок родился не у двух родителей, а у целого клана. Десятки людей ворковали над малышкой (одни отмечали ее красоту, другие сетовали из-за пола), и собственнические инстинкты молодой матери встречали у гостей безоговорочное понимание. Савита, решившая, что имеет на дочь какие-никакие права, пыталась защитить ее от тумана одобрительных капель, два дня подряд висевшего над ее крошечной головкой. Наконец она сдалась и примирилась с тем фактом, что Капуры Рудхии и Брахмпура имеют право по-своему приветствовать появление на свет новоиспеченного представителя клана. Интересно, что сказал бы Арун об этой деревенской родне? Лата послала в Калькутту телеграмму, но никаких весточек от той семейной ветви пока не поступало.
– Нет-нет, диди, мне нравится. Я даже рада иногда почитать что-нибудь непонятное.
– Странная ты, – с улыбкой сказала Савита.
– Да уж. Мне главное знать, что это не бессмыслица и кто-то все же понимает, о чем речь.
– Подержишь ее минутку?
Лата отложила книгу по гражданским правонарушениям и взяла у Савиты малышку. Та поулыбалась ей и заснула.
Лата стала покачивать девочку, которой явно понравилось на руках у тети.
– Ну и что это такое, кроха? В чем дело? – ласково пожурила ее Лата. – Сколько можно дрыхнуть? Просыпайся и поболтай с нами, поболтай со своей Лата-маси. Когда я бодрствую, ты спишь; когда я сплю, ты бодрствуешь; давай-ка для разнообразия сделаем наоборот, хорошо? Хорошо? А то так не пойдет. Так не пойдет, слышишь, кроха?
Она принялась перекладывать племянницу с одной руки на другую, на удивление мастерски придерживая ей головку.
– Что думаешь о моей затеей с юриспруденцией? – спросила Савита. – Характер у меня подходящий? Или не очень? Савита Мера, адвокат обвинения. Савита Мера, старший адвокат. Тьфу! Силы небесные, совсем вылетело из головы, что я теперь Капур. Савита Капур, юридический советник. Достопочтенная госпожа Савита Капур. А как меня будут называть – «милорд» или «миледи»?
– Вообще, цыплят по осени считают, – засмеялась Лата.
– А если считать окажется некого? Лучше уж заранее посчитаю, вреда не будет, – рассудила Савита. – Между прочим, ма сказала, что одобряет мое начинание. Она считает, что нам, возможно, жилось бы лучше, будь у нее профессия.
– Брось, ничего с Праном не случится, – сказала Лата, улыбаясь малышке. – Правда, кроха? Ничего с папой не случится, ничего-ничего! Он еще много-много лет будет устраивать нам дурацкие первоапрельские розыгрыши, вот увидишь! Кстати, ты знала, что можно посчитать ее пульс, просто прижавшись щекой к головке?
– Ничего себе! – сказала Савита. – Чую, после родов мне будет непросто снова похудеть. Знаешь, когда ходишь беременная и с пузом, все котяры на кампусе почему-то хотят поболтать с тобой по душам. Всякие интимные подробности о себе сообщают.
Лата поморщилась.
– А если мы не хотим знать никаких интимных подробностей? – обратилась она к малышке. – Что, если мы хотим барахтаться в своем собственном теплом болотце, а всякие там ниагары и барсат-махалы нас не интересуют?
Савита помолчала немного и сказала:
– Ну все, давай ее сюда. И почитай мне вслух. Что это за книжка?
– «Двенадцатая ночь», конечно.
– Нет, вон та, с бело-зеленой обложкой.
– «Стихи современных поэтов», – тихо ответила Лата и ни с того ни с сего зарделась.
– О, почитай, пожалуйста. Ма говорит, стихи пойдут мне на пользу. Они успокаивают. Умиротворяют.
– Так, погоди, здесь будет про череп. А еще маме понравилась эта жуткая «Касабьянка»[99], где мальчик сгорел живьем на корабле. И «Уллин и его дочь»[100]. Поэзия, очевидно, непременно должна затрагивать темы смерти и всяческих страданий, иначе это не поэзия. Как мама вообще продралась через эту книгу? Ладно, что тебе почитать?
– Открой на любой странице и читай, – предложила Савита.
Книга открылась на стихотворении Одена «Закон как любовь»:
Лата захлопнула книгу:
– Странное стихотворение.
– Да уж, – осторожно ответила Савита. – Давай лучше про гражданские правонарушения.
Минакши Мера приехала в Брахмпур через три дня после рождения ребенка – вместе с сестрой Каколи, но без дочки Апарны. Она устала от Калькутты и хотела сменить обстановку, а тут как раз и повод подвернулся.
В первую очередь ее утомил Арун, который в последние дни был невыносимым занудой, думал только о работе и ничем не интересовался, кроме страховых премий на транспортировку чая до Хорремшехра. Устала она и от Апарны, которая начинала действовать ей на нервы вечными «мама то», «мама се» и «мама, ты не слушаешь!», и от Беззубой Карги, Ханифа и приходящего садовника. Минакши казалось, что она сходит с ума. Варун старался как можно незаметней проникать в свою каморку, не попадаясь ей на глаза, а если все же попадался, то издавал непременное, насквозь пропитанное шамшу «хе-хе-хе», от которого Минакши хотелось выть в голос. Даже редкие встречи с Билли и канаста с «Авантюристками» утратили свою прелесть. Все было ужасно. Калькутта ей осточертела.
И тут как нельзя кстати пришла телеграмма: сестра Аруна родила ребенка! Прямо манна небесная, не иначе. Дипанкар прислал им уже десяток открыток с описанием красот Брахмпура и чудесных родственников Савиты. Они наверняка с радостью примут гостью, и Минакши сможет целыми днями валяться под вентилятором и успокаивать расшалившиеся нервы. Отдых был ей просто необходим, и она решила сбежать в Брахмпур – якобы помогать молодой маме с ребенком. Она ведь просто кладезь ценных сведений по уходу за новорожденной девочкой. С Апарной она уже справилась, значит справится и с племянницей.
Минакши обрадовалась, что стала тетей, – пусть родила и сестра мужа. Ее собственные братья и сестра пока не удосужились произвести на свет ни одного ребенка. Наибольшего порицания в этом плане заслуживал, конечно, Амит: ему следовало обзавестись семьей как минимум три года назад. По мнению Минакши, он должен был немедленно исправить эту досадную ошибку, женившись на Лате.
То была вторая причина ее визита в Брахмпур – разведать обстановку и подготовить почву. Конечно, сообщать об этом Амиту она не собиралась: он тут же пришел бы в ярость (в меру своих возможностей, конечно). Иногда Минакши даже хотелось вывести его из себя. Поэтам полагается быть страстными, разве нет? Однако она легко могла представить, как Амит процедит сквозь зубы: «Занимайся своими пассиями, милая Минакши, а моих оставь мне». Нет уж, лучше вообще об этом не заикаться.
Зато Каколи она ввела в курс дела сразу, как только та пришла в гости. Лата показалась ей милой и тихой девушкой. Впрочем, проблески ума и чувства юмора у нее все же случались, и это вселяло определенную надежду. Амиту она явно приглянулась, но сам он на решительные действия был неспособен: мог годами созерцать да размышлять, ничего не предпринимая. Каколи считала, что Амит и Лата подходят друг другу, но обоих нужно подтолкнуть в нужном направлении. Благословляя сей союз, она тут же сочинила ку-ку-куплет:
В знак признания раздался звонкий смех Минакши и ответный стишок:
Каколи захихикала и перекинула мяч обратно:
Минакши тотчас подхватила:
Тут Каколи внезапно вспомнила, что оставила Пусика привязанным к ножке кровати в своей спальне, и сказала, что должна немедленно вернуться домой.
– А почему бы нам не поехать в Брахмпур вместе? – предложила она напоследок. – Провинция ждет нас! – возгласила она.
– Почему бы и нет? – ответила Минакши. – Будем приглядывать друг за дружкой. А как же ты без Ганса?
– Мы же ненадолго уедем, от силы на недельку. Пусть потоскует, ему полезно. Ради этого я и сама готова потосковать.
– А Пусик? Нет, ну как меня злит Дипанкар: мог бы уже написать, когда вернется. Его бог знает сколько времени нет. А теперь у него и открытки кончились; точно весточки не дождемся.
– Он в своем репертуаре. За Пусиком и Амит может присмотреть.
Когда госпожа Чаттерджи услышала о намечающейся поездке, ее куда больше расстроило, что Каколи пропустит занятия. Разлука дочери с возлюбленным ее не волновала.
– Ой, ма! – взвилась Каколи. – Не будь такой занудой! Разве ты не была молодой? Разве тебе никогда не хотелось скинуть оковы быта? С посещаемостью у меня все отлично, а от одной недели ничего не будет. Возьмем у врача справку, что я подхватила какую-нибудь заразу. Противную и изнуряющую. – Она процитировала две строки из «Зимнего пути»[101] про постоялый двор, символизирующий смерть. – Малярию, например, – продолжала она. – О, вот и комар.
– Ни в коем случае, – отрезал достопочтенный господин Чаттерджи, на мгновение оторвавшись от книги.
Каколи не стала упорствовать насчет справки, но продолжала уламывать родителей отпустить ее в Брахмпур.
– Минакши нужна компания! Арун слишком занят на работе. Семья просит нашей помощи, – твердила она. – С маленькими детьми так тяжело! Каждый помощник на счету. А Лата такая славная девушка, она хорошо на меня влияет. Вот спросите Амита, он подтвердит, что она славная. И благотворно влияющая.
– Ой, помолчи, Куку, дай спокойно почитать Китса, – огрызнулся Амит.
– Куку, Китс, Куку, Китс, – пропела Каколи, садясь за рояль. – Что мне тебе сыграть, братик? «Грезы лю-лю-любви»?
Амит бросил на нее многозначительный Взгляд.
Но Каколи тут же изрекла:
– Таких тупых девиц, как ты, я еще не встречал, – проворчал Амит. – Но я не понимаю, зачем ты бравируешь своей тупостью?
– Возможно, потому что я тупая? – предположила Каколи и хихикнула над собственным идиотским ответом. – Разве она тебе не нравится? Хотя бы са-а-а-амую чу-у-у-точку? Малость? Капельку? Ну хоть настолечко?
Амит встал и пошел к себе, но Куку успела бросить ему в спину куплет:
– Да хватит уже, Куку! – прикрикнула на нее мать. – Вот неуемная! – Она повернулась к мужу. – Ты ее никогда не ругаешь. Она не знает границ дозволенного! Даже представления о них не имеет! А ты только и делаешь, что ей потакаешь. Всегда говоришь «да»! Для чего детям отец?
– Чтобы сначала говорить «нет», – изрек достопочтенный господин Чаттерджи.
Большая часть брахмпурских новостей уже добрались до Калькутты посредством информативных писем госпожи Рупы Меры. Но ее последнее письмо опередила телеграмма. Поэтому, когда Минакши и Каколи явились в Брахмпур с намерением бросить чемоданы (и шлепнуться самим) на порог Прана, их ждало неприятное открытие: хозяина дома не было, он лежал в больнице. Поскольку Савита и сама лежала там же, а Лата с матерью возились с больным и роженицей, совершенно некому было окружить Минакши и Куку должными заботой и вниманием.
Минакши не могла поверить, что Капуры так неудачно все устроили: это же надо, всем скопом загреметь в больницу!
Каколи, впрочем, посочувствовала родне: бронхи Прана и ребенок едва ли могли вступить в сговор.
– Почему бы нам не пожить у отца Прана, как там называется их дом… в Прем-Нивасе? – предложила она.
– Ну уж нет, – отрезала Минакши. – Это невозможно. Мать семейства даже английского не знает. И у них наверняка даже нормальных западных унитазов нет, только эти отвратительные дырки в полу.
– Что же нам делать?
– Куку, а как насчет старикана, адрес которого нам дал бабá?
– Да кому охота жить с каким-то старым дурнем? Он нас замучает своими дурацкими воспоминаниями!
– Где адрес, я спрашиваю?
– Он же тебе его дал. Наверное, в сумочке, – сказала Каколи.
– Нет, тебе.
– Я совершенно уверена, что тебе! Проверь, пожалуйста, сумку.
– Ну уж… Хм, в самом деле, вот бумажка с адресом. Так, господин и госпожа Майтра. Давай нагрянем к ним.
– Только сперва на малышку посмотрим.
– А багаж куда?
Итак, Минакши и Каколи умылись, переоделись в пыльно-розовое и красное хлопковые сари соответственно, сели в тонгу и отправились в район Сивил-Лайнс. Минакши была поражена, что в Брахмпуре так трудно поймать такси, и вздрагивала всякий раз, когда лошадь выпускала газы.
Минакши и Каколи быстренько напросились к Майтрам и, помахав ручкой хозяевам дома, умчались в больницу.
– Дочери Чаттерджи, стало быть! – возгласил престарелый полицейский. – Какие беспокойные у него дети. А как звали старшего мальчика?
Госпожа Майтра все еще не могла отойти от возмутительного зрелища – обнаженных на четыре дюйма животов. Она покачала головой и зацокала: ну и нравы нынче в Калькутте! Сын ничего не писал им про голые животы…
– Когда они вернутся? К обеду?
– Не сказали.
– Они ведь наши гости, надо их подождать. Но я уже в полдень голодный как волк. После обеда я должен два часа перебирать четки, а если я начну поздно, то и весь режим съедет. Кстати, не забыть бы купить рыбу.
– Подождем до часу, а потом сядем обедать, – сказала его жена. – Они позвонят, если не смогут приехать.
Так заботливые старички приютили у себя двух молодых женщин, которые не собирались ни обедать с ними, ни тем более предупреждать их об этом по телефону.
Госпожа Рупа Мера как раз несла ребенка из палаты Прана обратно к Савите, когда увидела в конце коридора неотвратимо надвигающихся на нее Минакши и Каколи в розово-алых одеяниях. От потрясения она едва не выронила малышку из рук.
В ушах Минакши, конечно, были те самые чудовищные золотые сережки, что так расстраивали госпожу Рупу Меру. И неужели Каколи прогуливает учебу? Нет, это ни в какие ворота не лезет, подумала госпожа Рупа Мера, Чаттерджи совсем не воспитывают своих детей. Поэтому они такие странные.
Вслух же она сказала:
– О, Минакши, Каколи, вот так сюрприз! Вы уже видели малышку? Ой, конечно не видели, что я говорю! Вы только поглядите, правда, она красавица? Все говорят, что у нее мой носик.
– Какая чудесная! – проворковала Минакши, думая про себя, что младенец похож на красную крысу, не то что Апарна, которая сразу родилась красоткой.
– А где мое золотце? – вопросила госпожа Рупа Мера.
На миг Минакши подумала, что свекровь имеет в виду Аруна, но потом до нее дошло, что речь об Апарне.
– В Калькутте, где же еще.
– Ты не взяла ее с собой? – Госпожа Рупа Мера с трудом могла скрыть свое потрясение. Вот бессердечная! А еще мать называется!
– Ах, ма, ну не тащить же с собой в поездку весь дом, – холодно ответила Минакши. – Апарна начала действовать мне на нервы, и я не смогла бы помогать вам, если бы взяла ее с собой.
– Так вы приехали помогать? – В голосе госпожи Рупы Меры опять прозвучали нотки удивления и недовольства.
– Да, ма, – просто ответила Каколи.
Минакши развила эту мысль:
– Ну, конечно, дорогая ма, мы приехали помогать! Какая славная девочка. Напоминает… Впрочем, нет, она уникальна, ни на кого не похожа. – Минакши мелодично засмеялась. – Где палата Савиты?
– Савита сейчас отдыхает, – сказала госпожа Рупа Мера.
– Но она так обрадуется, что мы приехали! – воскликнула Минакши. – Пойдемте к ней, уже почти десять, а значит, пора кормить ребенка. Помню, помню наставления доктора Эванса: кормим строго по часам. В шесть, десять, два, опять в шесть и опять в десять.
И они ввалились к Савите. Та еще не вполне набралась сил и страдала от боли: очень тянуло швы. Впрочем, она не спала, а сидела в кровати и читала женский журнал, который на сей раз предпочла учебнику по праву.
Савита была приятно удивлена их визиту. Лата же пришла в восторг. Она с нежностью вспомнила попытки Минакши сделать из нее красавицу, а взбалмошная Куку, решила она, кому угодно поднимет настроение. После свадьбы Аруна Савита видела ее только два раза.
– Как вы сюда проникли? Посетителей пускают строго по расписанию, – сказала Савита. Щеки ее украшал боевой раскрас в виде алых отпечатков губ.
– О, разве нас может остановить какой-то жалкий работник регистратуры? – сказала Минакши.
В самом деле, ошарашенный парень, сидевший за стойкой, не устоял перед натиском роскошных полуобнаженных леди, что с веселым щебетом пролетели мимо него.
Каколи послала ему непринужденный и томный воздушный поцелуй, от которого он до сих пор безуспешно пытался отойти.
В палате произошел короткий обмен калькуттскими и брахмпурскими новостями: Арун весь в работе, Варун практически не готовится к экзаменам в ИАС, и два брата без конца ссорятся. Старший периодически грозится вышвырнуть младшего из дома. Словарный запас Апарны растет не по дням, а по часам; на днях она изрекла буквально следующее: «Папа, я в унынии». Минакши внезапно заскучала по Апарне. Увидев младенца у груди Савиты, она вспомнила, как было чудесно прижимать к себе малышку, ощущать эту невероятную связь. Апарна безраздельно принадлежала ей и только ей, пока не выросла в независимую – а зачастую и весьма своевольную – личность.
– Почему на ней нет бирки? – спросила Минакши. – Помню, доктор Эванс всегда следил за бирками, чтобы детей ни в коем случае не потеряли и не перепутали. – Золотые серьги сверкнули в ее ушах, когда она сокрушенно покачала головой.
Госпожу Рупу Меру неприятно задели ее слова.
– А я здесь на что? Мать должна все время быть со своими детьми. Кто может украсть младенца из палаты?
– Конечно, в Калькутте все устроено гораздо лучше, – продолжала Минакши. – В родильном доме Ирвина, где я рожала Апарну, младенцы находятся в отдельной комнате, и смотреть на них можно только через стекло – чтобы ничем не заразить, разумеется. Здесь все дышат и разговаривают прямо над малышом, и в воздухе сплошные микробы! Она запросто может заболеть.
– Савита пытается отдыхать, – сурово произнесла госпожа Рупа Мера. – Мы внушаем ей только светлые мысли, Минакши, а ты ее пугаешь.
– Согласна, – кивнула Каколи, – мне кажется, здесь замечательно все устроено! И вообще, было бы забавно, если бы младенцев почаще путали! Как в «Принце и цыгане». – То был низкопробный любовный роман, который Куку недавно прочла. – На мой вкус, эта малышка слишком красная и сморщенная. Я попросила бы ее заменить. – Она хихикнула.
– Куку, – сказала Лата, – как у тебя с пением и фортепиано? И как дела у Ганса?
– Мне надо в туалет, ма, поможешь? – сказала Савита.
– Давай я помогу! – хором воскликнули Минакши и Каколи.
– Спасибо, но у нас с ма все отлажено, – спокойно и авторитетно произнесла Савита.
Ей было тяжело дойти даже до уборной; из-за швов все давалось с трудом. Когда за ними закрылась дверь в уборную, она сказала матери, что устала и попросила бы Минакши с Каколи вернуться вечером, в часы посещения.
Тем временем сестры беседовали с Латой. Они решили прийти сегодня на репетицию «Двенадцатой ночи».
– Интересно, каково быть женой Шекспира! – вздохнула Минакши. – Когда тебе изо дня в день твердят чудесные слова про любовь и всякие чувства…
– С Энн Хатауэй он особо не разговаривал, – сказала Лата. – Его и дома-то почти не бывало. Если верить профессору Мишре, из его сонетов следует, что он интересовался и другими людьми – причем многими.
– А кто не интересуется? – спросила Минакши и тут же осеклась, вспомнив, что Лата – сестра Аруна. – Как бы то ни было, Шекспиру я бы все простила! Наверное, чудесно быть женой поэта, его музой! Каждый день делать его счастливым, во всем ему угождать и потакать. Недавно я сказала об этом Амиту, но он у нас такой скромняга. «Своей жене я бы не позавидовал», – говорит.
– Чушь, конечно, – вставила Каколи. – У Амита чудесный характер. Даже Пусик кусает его реже, чем остальных.
Лата промолчала. Минакши и Куку делали слишком явные намеки, и эти разговоры про Амита ей не понравились. Она была совершенно уверена, что Амит ничего не знает об их затее. Она посмотрела на часы и увидела, что опаздывает на лекцию.
– Увидимся в три часа в актовом зале, – сказала она. – Прана навестите?
– Прана? А, ну да. Конечно.
– Он в пятьдесят шестой палате на первом этаже. Где вы поселились?
– У господина Майтры в Сивил-Лайнс. Он чудный старикашка, но совершенно выжил из ума. Дипанкар тоже у него останавливался. Их дом уже стал брахмпурской резиденцией семьи Чаттерджи.
– Жаль, вы не можете пожить у нас. Увы, сейчас мы не очень готовы принимать гостей, – сказала Лата.
– Ах, не волнуйся за нас, Латочка, – ласково проговорила Куку. – Только скажи, чем нам заняться до трех часов. Кажется, на младенца мы уже насмотрелись.
– Можете отправиться к Барсат-Махалу, – предложила Лата. – В это время дня, конечно, жарковато, но он действительно очень красив – гораздо краше, чем на фотографиях.
– Ох уж эти достопримечательности!.. – зевнула Минакши.
– А нет чего-нибудь повеселее? – спросила Каколи.
– На улице Набигандж есть кафе «Голубой Дунай». И «Рыжий лис». И кинотеатр, правда английские фильмы там прошлогодней давности. И книжные магазины… – На этих словах Лата осознала, каким невероятно скучным, должно быть, покажется Брахмпур двум калькуттским леди. – Простите, пожалуйста, но мне пора бежать. Опаздываю на лекцию.
И Куку с Минакши остались гадать, с какой стати Лата так серьезно относится к учебе.
За последние дни – из-за болезни Прана, рождения ребенка, молчаливости Латы и неустанной опеки Малати – Кабир и Лата обменялись лишь несколькими репликами из Шекспира, а о своем не говорили вовсе. Ей очень хотелось сказать Кабиру, как ей жаль его маму, но она понимала, что подобные слова могут пробудить в них обоих слишком сильные чувства. Это станет чересчур мучительной встряской для нее, а может, и для него. Поэтому Лата молчала. Но господин Баруа заметил, что Оливия – вопреки тексту – стала больно уж добра к Мальвольо, и попытался это исправить.
– Итак, мисс Мера, давайте попробуем еще раз. «О, вы больны самолюбием, Мальвольо…»
Лата откашлялась и попробовала снова:
– «О, вы больны самолюбием, Мальвольо, и ни в чем не находите вкуса…»
– Нет-нет, мисс Мера, нужно злее: «О, вы больны…» – и так далее. Мальвольо вас раздражает и бесит. А он пусть за вами волочится.
Лата попыталась вспомнить, как зла была на Кабира на первой репетиции, и начала заново:
– «О, вы больны самолюбием, Мальвольо, и ни в чем не находите вкуса. Кто великодушен, безвинен и вольного склада ума, тот примет за птичьи стрелы то, что вы считаете пушечными ядрами…»
– Вот, уже лучше, лучше. Но теперь вы слишком разозлились. Немного усмирите свой гнев, пожалуйста, мисс Мера. В таком случае дальше, когда он начнет вести себя совсем уж неприятно, даже оскорбительно, у вас останутся в запасе эмоции посильней, которых зритель еще не видел. Понимаете, что я хочу сказать?
– Да-да, кажется, понимаю, господин Баруа.
Каколи и Минакши тем временем болтали с Малати, но та вдруг исчезла.
– Мой выход, – пояснила она и скрылась за кулисами, чтобы выйти на сцену уже в образе Марии.
– Что думаешь, Куку? – спросила Минакши.
– Думаю, она влюблена в этого Мальвольо.
– Малати нас заверила, что уже нет. Даже назвала его кэдом. Какое странное слово. Кэд.
– По-моему, он просто объедение. Такой широкоплечий, одухотворенный. Вот бы он метнул в меня свое пушечное ядро! Или хотя бы птичью стрелу.
– Постыдилась бы, Куку! – сказала Минакши.
– Знаешь, Лата в самом деле здорово раскрылась с тех пор, как побывала в Калькутте. Амиту надо поспешить, иначе у него нет шансов…
– Кто первым встал, того и Лата, – сказала Минакши.
Каколи захихикала.
Господин Баруа сердито огляделся по сторонам.
– Э-э, юные леди в последнем ряду, будьте так добры…
– Просто мы не удержались, такой чудесный и смешной спектакль получается. Под вашим руководством, – дерзко и мило пролепетала Каколи.
Господин Баруа покраснел и отвернулся.
Впрочем, послушав несколько минут, как валяет дурака сэр Тоби, сестрицы заскучали и ушли.
Вечером они вновь отправились в больницу, на несколько секунд забежали к Прану – которого нашли непривлекательным и малоинтересным («Пустое место. Я это сразу поняла, как только увидела его на свадьбе», – заявила Минакши), – и поднялись к Савите. Минакши стала рассказывать, как именно следует кормить ребенка по часам. Савита делала вид, что внимательно слушает, но сама думала о другом. То и дело приходили новые посетители, и скоро в палате стало людно, как на концерте. Минакши и Каколи, фазаны среди брахмпурских голубей, поглядывали по сторонам с плохо скрываемым презрением, особенно на рудхийскую родню и госпожу Капур. Да они даже английский не все знают! А как одеты!
Госпожа Капур, в свою очередь, тоже не могла понять, как эти бесстыдницы с голыми животами и языком без костей могут приходиться родными сестрами такому славному, скромно одетому, благожелательному и высокодуховному юноше, как Дипанкар. Ее расстраивало, что Ман за ними увивался. Каколи уже бросала на него откровенно томные взгляды. Минакши, наоборот, смотрела дерзко и брезгливо, что со стороны выглядело в равной степени возмутительно. Вероятно, именно благодаря незнанию английского госпожа Капур тоньше и точнее подмечала скрывающиеся за словами неприязнь и влечение, презрение и восторг, нежность и равнодушие, что испытывали друг к дружке двадцать с лишним человек, оживленно щебечущих в больничной палате.
Минакши, то и дело заливаясь звонким смехом, рассказывала, как протекала ее собственная беременность.
– Разумеется, мы выбрали доктора Эванса. Доктора Мэтью Эванса. Честное слово, если вы собираетесь рожать в Калькутте, то идти можно только к нему. Милейший человек. Бесспорно, лучший гинеколог Калькутты. А как он обходителен и мил с пациентками!
– Ой, Минакши, брось. Он же безбожно флиртует со всеми беременными, животы им наглаживает. Потому тебе и приглянулся.
– Он знает, как поднять девушке настроение, это факт, – сказала Минакши. – А еще он ярый сторонник постельного режима.
Каколи захихикала. Госпожа Рупа Мера покосилась на госпожу Капур: та только что зубами не скрежетала, пытаясь держать себя в руках.
– Конечно, его услуги недешевы – за ведение беременности я заплатила семьсот пятьдесят рупий. Но даже наша прижимистая ма считает, что дело того стоило. Верно, ма?
Госпожа Рупа Мера так не считала, но промолчала. Когда доктору Эвансу сообщили, что Минакши рожает, он, подобно Фрэнсису Дрейку, получившему весть о приближении испанской армады к английским берегам, изрек: «Роды подождут, пока я доиграю в гольф».
Минакши тем временем продолжала:
– Калькуттский роддом имени Ирвина великолепен, просто не к чему придраться. И там есть отдельное помещение для новорожденных. Мать и так измотана родами, а тут еще ребенок под боком орет и требует поменять подгузник – кому это нужно? В нашем роддоме детей приносили матерям строго по часам, только на кормления. И количество посетителей было строго ограничено. – Минакши со значением посмотрела на рудхийскую шушеру.
Госпожа Рупа Мера была так сконфужена поведением Минакши, что ничего не сказала.
Госпожа Капур промолвила:
– Госпожа Мера, все это очень интересно, однако…
– Вы думаете? – перебила ее Минакши. – Мне кажется, что беременность и роды облагораживают женщину.
– Облагораживают? – изумленно переспросила Куку.
Савита начала бледнеть.
– Тебе разве не кажется, что любая женщина должна хотя бы раз в жизни через этой пройти? – Сама Минакши, когда носила Апарну, так не считала.
– Не знаю, – смутилась Каколи. – Я же не беременна… пока.
Ман рассмеялся, а госпожа Капур едва не подавилась.
– Каколи, – предостерегающе сказала госпожа Рупа Мера.
– С другой стороны, не все даже знают, что забеременели, – как ни в чем ни бывало продолжала та. – Помните жену бригадира Гухи из Кашмира? Ее не слишком облагородили роды.
Минакши захохотала, вспомнив ту забавную историю.
– А что с ней произошло? – полюбопытствовал Ман.
– Ну… – начала Минакши.
– Она… – одновременно заговорила Каколи.
– Ладно, рассказывай ты, – уступила сестре Минакши.
– Нет, ты, – ответила та.
– Ладно, слушайте. Как-то раз она поехала в Кашмир поиграть в хоккей и отметить свое сорокалетие. На катке она упала, получила травму и вынуждена была вернуться в Калькутту. Там она вдруг почувствовала резкие тянущие боли внизу живота. Ей вызвали доктора…
– Доктора Эванса, – добавила Каколи.
– Нет, Куку, Эванса позвали позже, а сначала приехал другой. Так вот, она спрашивает врача: «Что со мной?» А тот ей: «У вас будет ребенок. В роддом, немедленно!»
– Да, вся Калькутта, помню, стояла на ушах, – сообщила Каколи собравшимся. – Когда об этом доложили ее мужу, он воскликнул: «Какой еще ребенок?! Что за бред!» Ему было пятьдесят пять.
– Видите ли, – продолжала Минакши, – когда у нее прекратились месячные, она решила, что это менопауза. Ей и в голову не могло прийти, что она забеременела!
Ман, заметив каменное лицо отца, разразился истерическим смехом. Даже Минакши удостоила его улыбкой. Малышка как будто тоже улыбалась, но, наверное, у нее просто отходили газы.
Мать и дочь прекрасно поладили. Несколько дней Савита непрерывно восторгалась ее мягкостью. Малышка была прямо-таки невыносимо мягкой – особенно пяточки, сгибы локтей, загривок; на загривке кожа у нее была просто умопомрачительно нежной. Порой Савита укладывала дочку рядом на кровать и только любовалась ею. Малышка, очевидно, была довольна жизнью: ела она много, но почти не шумела. Напившись молока, она смотрела на маму из-под полуприкрытых век – довольно и даже самодовольно. Савита с удивлением обнаружила, что ей, как правше, удобнее кормить ребенка левой грудью. Раньше она об этом не задумывалась.
Понемногу она начинала считать себя матерью.
Рядом с мамой, дочерью и сестрой, в теплом коконе их заботы и любви Савите было спокойно и радостно. Однако время от времени ее охватывало глубокое уныние. Однажды это случилось во время дождя, когда на окне ворковали два голубка. Она вдруг вспомнила про студента, умершего в этих стенах несколько дней назад, и стала гадать, стоило ли вообще приводить ребенка в этот мир. А однажды, узнав, как Ман прибил бешеную обезьяну, она ни с того ни с сего разрыдалась. Власти над этими безотчетными приступами грусти она не имела.
Впрочем, ее печаль была не такой уж безотчетной, как могло показаться. Из-за больного сердца Прана над семьей нависла – отныне и навсегда – тень неопределенности. Савита все больше убеждалась в том, что ей необходимо освоить профессию, что бы там ни говорил свекр.
Пран с Савитой продолжали обмениваться записками, но суть их в последнее время сводилась к тому, как назвать малышку. Оба понимали, что имя необходимо придумать в ближайшее время; для этого вовсе необязательно ждать, пока у человека сформируется характер.
В этом обсуждении принимали участие практически все. В конце концов Пран и Савита остановились на имени Майя. За двумя простыми слогами крылось множество смыслов: богиня Лакшми, иллюзия, восхищение, искусство, богиня Дурга[102], доброта, имя матери Будды. Были и другие: невежество, заблуждение, жульничество, желчь и лицемерие. Но ведь никто из родителей, называющих своих дочерей Майями, не обращал внимания на эти неприятные значения.
Когда Савита сообщила родным имя ребенка, все десять или двенадцать присутствующих в палате человек одобрительно забормотали, а госпожа Рупа Мера заявила:
– Вы не можете назвать ее Майей, так и знайте.
– Почему же нет, ма? – удивилась Минакши. – Такое славное бенгальское имя!
– Это невозможно, и все тут, – ответила госпожа Рупа Мера. – Спросите хоть мать Прана, – добавила она на хинди.
Вина, ставшая (как и Минакши) тетей, считала, что тоже имеет право внести свою лепту в это ответственное дело. Имя Майя пришлось ей по душе, и она удивленно воззрилась на мать.
Однако госпожа Капур встала на сторону госпожи Рупы Меры:
– Да, Рупаджи, вы совершенно правы. Это имя не годится.
– Но почему, аммаджи? – недоумевала Вина. – Неужели это имя принесет девочке несчастье?
– Дело в другом, Вина. Просто мама Савиты права: нельзя называть ребенка в честь живого родственника.
Майей звали тетю Савиты, жившую в Лакхнау.
Никаких возражений бабушки не принимали.
– Что за дурацкий предрассудок, – заметил Ман.
– Предрассудок или нет, такова наша воля. Знаешь, Вина, когда ты была маленькой, мать министра-сахиба запрещала мне называть тебя по имени. Мол, первенца нельзя так называть. Мне пришлось повиноваться.
– Как же ты меня называла?
– Битийя или мунни…[103] уж не помню, как я выкручивалась, но было непросто. Глупое суеверие. Как только свекровь отошла в мир иной, я положила этому конец.
– Глупое суеверие, значит? А как тогда называть ваши доводы?
– У нас есть веская причина! Всякий раз, ругая ребенка, вы будете поминать тетушку. Это никуда не годится. Даже если вы называете ее другим именем, в душе вы все равно ругаете Майю.
Спорить было бессмысленно. «Майю» пришлось вычеркнуть, и поиск подходящего имени возобновился.
Когда Ман сообщил брату о наложенном на имя вето, Пран отнесся к этому вполне философски.
– Что ж, я никогда не был майя-вади, – сказал он. – Никогда не считал Вселенную иллюзией. Мой кашель, например, вполне реален. Вот мое опровержение, скажу я вслед за доктором Джонсоном[104]. И как же бабушки хотят назвать нашу дочь?
– Не знаю. Они только сошлись на том, как называть нельзя.
– Похожим образом устроена работа нашей комиссии, – сказал Пран. – Что ж, братец, тебе тоже придется пораскинуть мозгами. И почему бы не проконсультироваться у кудесника-массажиста? У него наверняка найдется в запасе пара идей.
Ман пообещал так и сделать.
Разумеется, несколько дней спустя, когда Савиту с малышкой отпустили домой, она получила от господина Маггу Гопала открытку с изображением бога Шивы в окружении всей его семьи. В поздравительном тексте Маггу Гопал утверждал, будто с самого начала знал, что Савита родит именно дочь, хотя остальные считали иначе. В данном случае лишь три женских имени представлялись ему приносящими удачу: Парвати, Ума и Лалита. Кроме того, он справлялся, заменил ли Пран сахар медом «для всех повседневных нужд». Также он выражал надежду на скорейшее выздоровление главы семейства и просил передать ему, что его семейная жизнь, безусловно, может быть только комедией.
Савита получила множество открыток, поздравительных писем и телеграмм с дежурной фразой № 6: «Поздравляем с пополнением!»
Спустя несколько недель семья наконец пришла к консенсусу: девочку назвали Умой. Госпожа Рупа Мера вооружилась ножницами и села за стол мастерить роскошную открытку по случаю рождения внучки. Она быстро смирилась с тем фактом, что внука у нее пока нет, и решила облечь свою радость в материальную форму.
На лист картона были приклеены розы, маленький херувим с весьма злобным личиком и младенец в колыбельке. Дополняли картину щенок и три золотые звезды. Под тремя звездами красными чернилами и зеленым карандашом были выведены три буквы: «У-М-А».
Внутри госпожа Рупа Мера своим аккуратным убористым почерком записала стихотворение, которое встретила около года назад в сборнике поучительных стихов некой Вильгельмины Стич (фамилия поэтессы неприятно перекликалась с нынешним состоянием Савиты[105]) и сразу же переписала к себе в блокнотик. Сборник назывался «Благоуханные минуты на каждый день», а само стихотворение предназначалось для двенадцатого дня месяца. Госпожа Рупа Мера не сомневалась, что Пран и Савита, прочтя эти строки, зальются теми же светлыми слезами благодарности, какие стих вызвал у нее самой. Для открытки она оформила его в строку, как прозу:
МАЛЫШКА-ЛЕДИ
«Сегодня – день, когда на свет она пришла!» – слов лучше нет. Любой спешит послать привет Малышке-леди нашей. Пусть та, кто только что пришла, себя еще не назвала, но повод нам она дала – и мы поем и пляшем!
В дому веселье, между тем мгновенно стало ясно всем: нет бриллианта ярче, чем Малышка наша леди! И пусть бессолнечный сезон, нас огорчить не сможет он – свет Той, Кто только что Рожден, посветит и соседям!
Тсс! Сладко та сопит во сне. Танцуют тени на стене. Лишь ангел в этой тишине крылом над нею машет. Малышка… – Слово говорит: пусть много лет свеча горит. Ее свеча! Благословит Господь малышку нашу!
Сэр Дэвид Гоуэр, начальник управления «Кромарти-групп», поглядел сквозь стекла своих узеньких очков в золотой оправе на стоявшего перед ним невысокого, но весьма уверенного в себе молодого человека. Тот не проявлял никаких признаков беспокойства или страха, что само по себе было необычно. Сэр Дэвид привык, что просители и соискатели несколько робели, попадая в просторный, роскошно обставленный кабинет и преодолевая долгий путь от двери к письменному столу под пристальным взором его крупного хозяина.
– Садитесь, – наконец сказал он.
Хареш занял средний стул из трех, стоявших напротив стола сэра Гоуэра.
– Я прочитал записку Пири Лолла Буллера, а потом он мне даже позвонил. Не ожидал, что вы явитесь так быстро, но вы здесь. Стало быть, ищете работу? Какая у вас квалификация? И где вы раньше работали?
– Прямо напротив, сэр Дэвид.
– Вы имеете в виду «КОКК»?
– Да. А до того я учился в Миддлхэмптоне, изучал обувное производство.
– Почему вы хотите работать у нас?
– «Джеймс Хоули» – прекрасная фабрика с четко отлаженными производственными процессами, в которой у такого человека, как я, есть будущее.
– Другими словами, вы хотите улучшить свои карьерные перспективы?
– Можно и так это сформулировать, да.
– Что ж, в этом нет ничего дурного, – произнес сэр Дэвид низким рокочущим голосом.
Несколько секунд он молча разглядывал Хареша, а тот гадал, о чем он думает. Казалось, он совсем не обращает внимания ни на его одежду – сорочка слегка пропиталась пóтом, пока он ехал сюда на велосипеде, – ни на аккуратно причесанные волосы. Впрочем, и в душу ему заглянуть он как будто не пытался, а внимательно изучал его лоб.
– Что вы можете нам предложить? – через некоторое время спросил начальник управления.
– Сэр, результаты моей учебы в Англии говорят сами за себя. А здесь я за короткий промежуток времени помог поставить «КОКК» на новые рельсы и получить несколько выгодных заказов.
Сэр Дэвид Гоуэр приподнял брови.
– Хм, ничего себе заявление! Я думал, директор там Мукерджи. Что ж, полагаю, вам следует пообщаться с нашим директором – Джоном Клейтоном.
Он взял в руки телефонную трубку.
– А, Джон, ты еще не ушел! Хорошо. Посылаю к тебе молодого человека, некоего мистера… – он заглянул в записку, – мистера Кханну… Да-да, того самого, насчет которого при тебе звонил Пири Лолл Буллер. В Миддлхэмптоне… Ну да, как скажешь… Нет, оставляю решение за тобой. – Он положил трубку и пожелал Харешу удачи.
– Спасибо вам большое, сэр Дэвид.
– Как вы поняли, Клейтон будет решать, принимаем мы вас на работу или нет, – сказал сэр Дэвид Гоуэр и с этими словами отпустил Хареша, тут же выбросив его из головы.
В понедельник утром пришло письмо из «Джеймса Хоули» за подписью управляющего Джона Клейтона. Он готов был взять Хареша на весьма выгодных условиях: оклад 325 рупий в месяц плюс 450 рупий – «надбавка за дороговизну», то есть пособие, выплачиваемое в связи со стремительным ростом цен. Тот факт, что хвост оказался длиннее собаки, удивил и порадовал Хареша.
Несправедливость, которую он вынужден был терпеть в «КОКК», подлость Рао, интриганство Сена Гупты, беззлобная некомпетентность Мукерджи, самодурство далекого Гоша – все это заставило его задуматься о своем будущем, которое теперь представлялось очень даже светлым. Быть может, однажды за этим огромным столом красного дерева будет сидеть он сам. С такой приличной и перспективной работой (не то что его нынешние барахтанья в грязном болоте «КОКК») он со спокойным сердцем может создать собственную семью.
Вооружившись двумя письмами, Хареш отправился на встречу с Мукерджи.
– Господин Мукерджи, – сказал он, когда оба сели, – я счел своим долгом сообщить вам о своих дальнейших планах. Я обратился по вопросу трудоустройства на фабрику «Джеймс Хоули», и меня приняли. После событий минувшей недели мне, как вы понимаете, нелегко здесь работать. Возможно, вы посоветуете мне, как быть?
– Господин Кханна, – удрученно проговорил Мукерджи, – мне очень жаль это слышать. Полагаю, вы подали заявление уже давно?
– В пятницу. Работу мне предложили в течение часа.
Господин Мукерджи не поверил своим ушам, но раз Хареш так сказал, значит это правда.
– Вот письмо о том, что они берут меня на работу.
Директор фабрики изучил бумагу и сказал:
– Что ж, я все понял. Вы просите моего совета… Я могу сказать лишь одно: мне очень жаль, что у вас отняли заказ, над которым вы столько работали. Но у меня нет полномочий подписать ваше заявление прямо сейчас, сперва я должен обо всем сообщить в Бомбей.
– Уверен, что господин Гош не станет возражать.
– Конечно, – кивнул господин Мукерджи, приходившийся Гошу зятем. – И все же такие решения принимает он, мне надо получить от него добро на ваше увольнение.
– Как бы то ни было, заявление я вручаю вам сейчас.
Когда господин Мукерджи позвонил Гошу с вестью об уходе Хареша, тот пришел в бешенство. Хареш был ценным сотрудником, от которого напрямую зависел успех канпурской фабрики, и он не мог его отпустить. В ближайшие дни Гошу предстояло ехать в Дели, заключать правительственный контракт на производство обуви для армии, и он велел Мукерджи придержать Хареша Кханну до тех пор, пока он, Гош, не сможет лично явиться в Канпур.
Приехав, он тотчас вызвал к себе Хареша и в присутствии Мукерджи устроил ему выволочку. Глаза его лезли из орбит, он рвал и метал, но изъяснялся более чем внятно:
– Я предоставил вам первую работу, мистер Кханна, когда вы только вернулись в Индию. Если помните, вы заверили меня, что проработаете на фабрике как минимум два года – при условии, что будете нам нужны. Так вот, вы нам нужны. Вы нанялись на другую фабрику за моей спиной. Я неприятно удивлен такой подлостью с вашей стороны и отказываюсь вас отпускать.
Хареш побагровел от слов и поведения Гоша. Слово «подлость» подействовало на него, как красная тряпка на быка. Но Гош был старше его, и Хареш всегда восхищался его деловым чутьем. Кроме того, он действительно принял его на работу.
– Я помню наш разговор, господин, – проговорил он. – Но вы, верно, забыли, что тоже согласились на ряд условий. Во-первых, оклад в размере трехсот пятидесяти рупий устроил меня только потому, что вы обещали его поднять, если я оправдаю ваши ожидания. Полагаю, ожидания я оправдал, но никакой прибавки не получил.
– Если дело только в деньгах, это не проблема, – резко ответил Гош. – Мы согласны на ваши условия и можем предложить столько же, сколько они.
Это стало новостью для Хареша – как и для Мукерджи, на лице которого застыло изумление, – но слово «подлость» так задело его, что он не мог успокоиться:
– Боюсь, дело не только в деньгах, господин, а в общем положении дел и отношении. – Он помедлил. – На фабрике «Джеймс Хоули» все устроено четко и профессионально. Я смогу добиться там карьерного роста, который в семейной компании мне не светит. Я хочу жениться и должен думать о будущем. Уверен, вы способны это понять.
– Вы от нас не уйдете, и точка, – сказал Гош.
– Посмотрим, – ответил Хареш, взбешенный самодурством Гоша. – У меня есть письменное предложение от фабрики «Джеймс Хоули», а у вас – мое письменное заявление об увольнении. Не представляю, как вы можете мне помешать. – Он встал, молча кивнул обоим начальникам и вышел вон.
Как только Хареш покинул кабинет, Гош позвонил Джону Клейтону, которого не раз встречал в министерских коридорах Дели; оба коммерсанта старались выбить правительственные заказы для своих фабрик.
Гош недвусмысленно дал понять Клейтону, что «уводить» сотрудников у конкурентов неэтично. Он никогда этого не одобрит и ни при каких обстоятельствах не отпустит Хареша. При необходимости он готов довести дело до суда. Это бесчестная и позорная практика; негоже уважаемой британской компании вести себя подобным образом.
Господин Гош состоял в родстве со множеством важных чиновников и парочкой политиков – отчасти благодаря этому ему удалось получить правительственные контракты на обувь производства «КОКК», которая никогда не отличалась высоким качеством. Ясно было, что человек он влиятельный, а сейчас к тому же еще и очень злой. Безусловно, он мог создать массу проблем не только фабрике «Джеймс Хоули», но и «Кромарти-групп» в целом как в Канпуре, так и по всей стране.
Через два дня Хареш получил второе письмо. Ключевая фраза была сформулирована следующим образом: «Мы сможем трудоустроить вас только при условии, что вы получите официальное разрешение от своего нынешнего работодателя». В предыдущем письме ни о каком разрешении они не просили; очевидно, на руководство фабрики «Джеймс Хоули» кто-то надавил. Теперь Гош думает, что Хареш приползет к нему, поджав хвост, и будет на коленях умолять взять его на прежнюю работу. Но он твердо решил, что ноги его больше не будет в «КОКК». Лучше помереть с голоду, чем пресмыкаться.
На следующий день он отправился на фабрику, чтобы забрать вещи и скрутить медную табличку со своим именем с двери кабинета. Пока он это делал, мимо как раз проходил Мукерджи. Он сказал, что ему очень жаль, что все так сложилось, и предложил свою помощь в будущем. Хареш помотал головой. Затем он побеседовал с Ли и выразил сожаление, что не успел толком с ним поработать. Поговорил он и с рабочими своего цеха. Они были подавлены и очень злы на Гоша, так дурно поступившего с человеком, в котором они видели, как ни странно, защитника своих интересов. С тех пор как он пришел на фабрику, они стали получать значительно больше, пусть и работали не покладая рук, как и он сам. Они даже предложили – к его огромному удивлению – устроить по этому поводу забастовку. Хареш не поверил своим ушам. Их предложение тронуло его почти до слез, но он сказал им, чтобы они не вздумали бастовать.
– Я все равно собирался уходить, – пояснил он, – и мне без разницы, как при этом ведет себя начальство, порядочно или нет. Мне только жаль, что вы остаетесь трудиться под началом такого некомпетентного человека, как Рао.
Рао как раз стоял неподалеку и все слышал, но Харешу было наплевать.
Чтобы немного развеяться, он решил съездить в Лакхнау и проведать сестру Симран. Три дня спустя, осознав, что в Канпуре его больше ничто не держит, он почти без денег отправился к родным в Дели – посмотреть, не найдется ли какой-нибудь работы там. Хареш никак не мог решить, сообщить новости Лате или нет. Он был очень подавлен; все его надежды на счастье рухнули, ведь он остался без работы.
Впрочем, уже через несколько дней он повеселел. Кальпана Гаур отнеслась к его беде с пониманием и сочувствием, а друзья-стефанцы сразу, стоило ему приехать в Дели, приняли его в свой веселый круг. Будучи оптимистом – и человеком, не обделенным верой в себя, а то и наделенным ею сверх меры, – Хареш отказывался падать духом и считать, что в трудные времена ему совсем ничего не подвернется.
Приемный отец тоже отнесся к произошедшему с пониманием и велел Харешу не унывать. Зато дядя Умеш, близкий друг семьи, любивший со всеми делиться своей мудростью, сказал, что в этой ситуации ему следовало подумать головой, а не идти на поводу у гордыни.
– По-твоему, предложения о работе теперь посыплются на тебя, как спелые манго? – с усмешкой заметил он.
Хареш промолчал. Дядя Умеш умел наступить на больную мозоль.
Кроме того, дядя – хоть перед его именем и стояло почетное «Рай Бахадур», а после – аббревиатура
Рай Бахадур Умеш Чанд Кхатри,
За всю жизнь он не проработал ни дня, зато охотно раздавал советы направо и налево. С началом Второй мировой на него вдруг свалилось состояние. Он прибрал к рукам компанию «Адарш» и получил правительственный заказ на производство специй и приправ, включая порошок карри, для индийской армии. С тех пор он греб деньги лопатой. Удостоившись почетного титула «Рай Бахадур» – «за доблестный труд в военное время», – он стал президентом компании «Адарш» и продолжал раздавать непрошеные советы всем, кроме приемного отца Хареша. Тот не терпел умников и периодически затыкал ему рот.
Больше всего Умеша Чанда Кхатри бесило в Хареше, которого он без конца подкалывал, его умение всегда выглядеть на все сто. Умеш Чанд считал, что в их кругу звание самого элегантного и стильного мужчины должно принадлежать только ему, на худой конец – его сыновьям. Как-то раз, незадолго до отъезда на учебу в Англию, Хареш купил в военторге на Коннот-плейс шелковый носовой платок за тринадцать рупий. Дядя Умеш прилюдно пожурил его за расточительность.
Теперь, когда удача отвернулась от Хареша, дядя Умеш сказал ему:
– И что же, ты приехал в Дели лоботрясничать? По-твоему, это правильно?
– У меня не было выбора, – ответил Хареш. – В Канпуре мне ничего больше не светит.
Дядя Умеш прыснул.
– Молодежь нынче пошла такая самонадеянная! Чуть что, сразу увольняетесь. У тебя была прекрасная работа. Что ж, посмотрим, как ты запоешь через пару-тройку месяцев.
Хареш понимал, что его накоплений не хватит даже на столько. Его взяла злость.
– Я устроюсь на работу – не хуже, а то и лучше прежней – в течение месяца! – заявил он, едва не повысив голос.
– Дурак, – с неподдельным презрением фыркнул дядя Умеш. – Работа на дороге не валяется!
Его тон и самонадеянность, разумеется, задели Хареша за живое. В тот же день он отправил резюме в целый ряд компаний и заполнил несколько заявлений, включая заявление о приеме на государственную службу в Индоре. Он уже не раз тщетно пытался устроиться в великую обувную компанию «Прага» и теперь попытался снова. «Прага», изначально чешская компания, которой по сей день управляли главным образом чехи, была одним из крупнейших производителей обуви в стране и гордилась качеством своей продукции. Если бы Харешу удалось устроиться туда на нормальную должность – на брахмпурскую или же калькуттскую фабрику, – он одним выстрелом убил бы двух зайцев: вернул былое самоуважение и поселился рядом с Латой. Подколки дяди Умеша – и обвинения Гоша – никак не шли у него из головы.
По иронии судьбы попасть в мир «Праги» ему помог господин Мукерджи. Знакомый сообщил Харешу, что тот приехал в Дели. Хареш решил с ним встретиться – он не таил зла на бывшего начальника и считал его пусть трусоватым, но порядочным человеком. Несмотря на упрямую ненависть, которую его шурин питал к Харешу, Мукерджи до сих пор было неловко из-за случившегося. Не так давно он говорил, что господин Кханделвал (председатель совета директоров обувной компании «Прага» и, удивительное дело, не чех, а индиец) должен приехать в город по делам. Хареш, никого не знавший в «Праге», решил, что этот шанс ему послан не иначе как свыше: если его не возьмут на работу, то хотя бы ответят на его многочисленные письма. Он сказал Мукерджи, что будет очень ему признателен, если тот познакомит его с господином Кханделвалом.
И вот однажды вечером бывший начальник взял его с собой в гостиницу «Империал», где господин Кханделвал имел обыкновение останавливаться, когда приезжал в Дели. Он всегда селился в номере-люкс «Могол» – самых роскошных апартаментах гостиницы. То был спокойный благожелательный человек в курте и дхоти, уже начавший полнеть и седеть. По всей видимости, он любил пан даже сильнее Хареша и за один раз отправлял в рот по три штуки.
Хареш поначалу не мог поверить, что этот сидящий на диване человек в дхоти – легендарный господин Кханделвал. Но, увидев, как все перед ним трясутся (у некоторых в самом деле дрожали руки, когда они подавали ему бумаги, а тот быстро просматривал их и выносил какой-нибудь односложный вердикт), Хареш оценил по достоинству и остроту его ума, и безусловный авторитет. Рядом постоянно отирался какой-то невысокий, прыткий и невероятно почтительный чех, заносивший в блокнот все просьбы и поручения господина Кханделвала.
Заметив наконец Мукерджи, господин Кханделвал улыбнулся и поприветствовал его по-бенгальски. Он был марвари, но всю жизнь прожил в Калькутте и в совершенстве владел языком; даже встречи с лидерами профсоюза Прагапурской фабрики неподалеку от Калькутты он целиком проводил на бенгальском.
– Чем обязан вашему визиту, Мукерджи-сахиб? – спросил он, делая глоток виски.
– Этот молодой человек, работавший у нас, теперь ищет новую работу. Он хотел узнать, не возьмут ли его в «Прагу». У него превосходное образование, он досконально знает технологию обувного производства, да и в остальном я могу всецело за него поручиться.
Господин Кханделвал благосклонно улыбнулся и, глядя не на Мукерджи, а на Хареша, воскликнул:
– Почему же ты готов отдать мне столь ценного сотрудника? Откуда такая щедрость?
Господин Мукерджи немного стушевался. Помедлив, он тихо ответил:
– С ним несправедливо обошлись, а я слишком труслив, чтобы поговорить об этом с шурином. Да и разговаривать с ним бесполезно: он уже все решил.
– Как я могу вам помочь? – обратился господин Кханделвал к Харешу.
– Сэр, я несколько раз направлял в «Прагу» заявления о приеме на работу и резюме, но не получил никакого ответа. Если вы попросите отдел кадров хотя бы взглянуть на мое резюме, я буду вам очень признателен. Уверен, они захотят меня взять, если увидят мои дипломы и послужной список.
– Примите у него заявление, – распорядился господин Кханделвал, и расторопный чех взял у Хареша бумагу, одновременно записав что-то в блокнот.
– Итак… – сказал мистер Кханделвал, – в течение недели вы получите от «Праги» письмо.
Увы, хотя через несколько дней Харешу действительно пришло письмо от «Праги», кадровики опять предлагали ему сущие гроши: двадцать восемь рупий в неделю. Хареш только разозлился.
Зато дядя Умеш ликовал.
– Я тебе говорил: если уволишься, новую работу не найдешь. Но ты же меня не слушаешь, считаешь себя самым умным. Посмотри на себя: сел на шею родителям, вместо того чтобы работать, как мужчина.
Хареш сдержался и спокойно ответил:
– Спасибо вам за советы, дядя Умеш. Я их очень ценю.
Удивленный внезапной кротостью Хареша, Умеш Чанд Кхатри решил, что дух этого гордеца наконец сломлен и отныне он будет прислушиваться к его мнению.
– Хорошо, что ты поумнел. Я рад. Негоже человеку быть о себе слишком высокого мнения.
Хареш кивнул, хотя мысли у него были отнюдь не кроткие.
Получив несколько недель назад первое письмо от Хареша – три голубые странички, исписанные мелким наклонным почерком, – Лата ответила на него по-дружески. Первая половина письма была о том, как он пытается обзавестись связями в «Праге» и устроиться туда на работу. Госпожа Рупа Мера обмолвилась, что знает кое-кого, кто имеет нужные знакомства и, вероятно, сможет помочь. На самом деле все оказалось гораздо сложнее, чем она ожидала, и у нее ничего не вышло. Хареш в то время не мог знать, что благодаря удивительному стечению обстоятельств и участию господина Мукерджи сможет лично познакомиться с самим господином Кханделвалом – председателем совета директоров «Праги».
Вторая половина письма оказалась более личной. Лата перечитала ее несколько раз. Эти строки, в отличие от письма Кабира, вызывали у нее улыбку:
Итак, о делах я написал [продолжал он], теперь позволь по заведенному порядку понадеяться, что вы с мамой благополучно добрались до Брахмпура и что все, кто встречал вас после столь долгого отсутствия, очень по вам скучали. […]
Хочу поблагодарить вас за визит в Каунпор и за прекрасно проведенное вместе время. Я рад, что обошлось без стеснительности и ложной скромности, и убежден, что мы сможем по меньшей мере стать хорошими друзьями. Мне понравилась твоя прямота и манера речи. Еще должен заметить, что не многие из встреченных мною англичанок говорили по-английски так же хорошо, как ты. Все это в сочетании с манерой одеваться и личными качествами делает тебя как нельзя более достойной девушкой. Я думаю, Кальпана была справедлива в своих похвалах. Эти слова могут показаться тебе лестью, но я пишу искренне.
Сегодня я отправил твою фотографию своему приемному отцу, а также описал ему свои впечатления, успевшие сложиться за те несколько часов, что мы провели вместе. Я дам тебе знать, что он ответит.
Лата ломала голову, чем именно ей так понравилось это письмо. Английский у Хареша был немного странный. «Позволь по заведенному порядку понадеяться», «встреченные англичанки» и еще десяток подобных выражений в трех коротких абзацах резали ей слух, однако письмо в целом получилось очень милое. Приятно было получить столько комплиментов от человека, который явно не привык хвалить других и при всей своей самоуверенности искренне восхищался ею.
Чем больше она читала письмо, тем больше оно ей нравилось. Однако Лата выждала несколько дней, прежде чем составить ответ:
Дорогой Хареш!
Твое письмо меня очень порадовало, так как на вокзале ты упоминал, что хотел бы переписываться. На мой взгляд, переписка – отличный способ познакомиться поближе.
Увы, насчет «Праги» никаких новостей пока нет, поскольку мы сейчас не в Калькутте. Помимо того что там находится штаб-квартира компании, там же живет и мамин знакомый. Но ма ему написала, посмотрим, что из этого выйдет. Еще она рассказала про тебя Аруну, моему старшему брату, который тоже живет в Калькутте и, возможно, сумеет чем-то помочь. Держим кулачки.
Будет здорово, если ты приедешь в Прагапур. Мы с мамой собираемся в Калькутту на новогодние каникулы и будем рады тебя повидать, пообщаться спокойно и без спешки. Я прекрасно провела время с тобой в Канпуре и очень рада, что решила туда заехать. Хочу еще раз сказать спасибо за то, что ты нашел нас на вокзале Лакхнау и так любезно помог нам сесть в поезд. Доехали мы замечательно, и в Брахмпуре нас встречал Пран, мой зять.
Я рада слышать, что ты рассказал про нашу встречу приемному отцу. Интересно узнать, как он отреагирует и что скажет.
Должна признать, что визит на сыромятню пришелся мне даже по душе. И ваш китайский дизайнер очень интересный человек, он так славно говорит на хинди!
Мне нравятся амбициозные молодые люди, как ты. Уверена, тебя ждет успех. Еще очень приятно встретить некурящего мужчину – честное слово, я восхищена, – потому что для этого, наверное, нужно обладать большой силой воли. Мне по вкусу твоя прямота и открытость, ты совсем не похож на большинство калькуттских парней (да и не только калькуттских), учтивых, обаятельных и совершенно неискренних. Твоя искренность – как глоток свежего воздуха.
Ты упоминал, что в этом году один раз бывал в Брахмпуре, но мы быстро перешли к другим темам и толком не обсудили твой визит. Так что ма (если честно, не она одна) была изумлена, когда случайно выяснила, что ты знаком как минимум с двумя нашими родственниками. Пран познакомился с тобой на какой-то вечеринке. На случай, если ты его не помнишь, это такой высокий худой лектор с английского факультета. Именно на его адрес ты мне писал. А еще ты знаком с Кедарнатом Тандоном – джиджаджи[107] Прана, – то есть джиджаджи моего джиджаджи. По брахмпурским (да, думаю, и по делийским) меркам это считается весьма близким родством. Его сын Бхаскар тоже получил от тебя письмо, еще более короткое, чем твое письмо мне. С прискорбием сообщаю, что Бхаскар пострадал в давке на Пул Меле, но уже полностью поправился. Вина сказала, он был очень рад получить от тебя открытку.
В Брахмпуре сейчас стоит неприятная жара, и я немного волнуюсь за свою сестру Савиту, которая со дня на день должна родить. Но ма здесь и обо всем позаботится, а более внимательного мужа, чем Пран, и пожелать нельзя.
Хотя я еще не вполне вошла в учебный ритм, я решила – вопреки собственной воле и по настоянию подруги – сыграть роль Оливии в «Двенадцатой ночи», спектакле, который мы ставим для ежегодной церемонии посвящения в студенты. Сейчас вовсю учу роль, что отнимает очень много времени. Моя подруга пришла на прослушивание просто за компанию, а в результате получила роль Марии – и поделом! Ма у нас старой закалки, и потому мое увлечение театром вызывает у нее смешанные чувства. А ты что думаешь?
С нетерпением жду твоего ответа, – пожалуйста, побольше пиши о себе. Мне интересно все.
Наверное, пора закругляться, а то письмо и так получилось длинное – ты, должно быть, уже зеваешь от скуки.
Ма шлет тебе наилучшие пожелания, и я тоже желаю тебе всего наилучшего,
В своем письме она ни словом не обмолвилась о категоричности Хареша, о том, как Канпур он на английский манер называл «Каунпором», о жуткой вони на сыромятне, о пане, туфлях-«корреспондентах» и фотографии Симран на столе. Не то чтобы Лата обо всем забыла, просто память о некоторых чертах Хареша немного поблекла, а другие уже не представали в столь мрачном свете. Одну тему она и вовсе никогда не стала бы поднимать без необходимости.
Впрочем, Хареш сам ее поднял в следующем же письме. Он упомянул, что больше всего Лата понравилась ему своей прямотой, а значит, он и сам мог говорить предельно открыто (тем более она просила его рассказывать о себе). Поэтому он подробно рассказал, как много для него значила Симран, как он отчаялся найти спутницу жизни после их расставания и как она – Лата – вовремя появилась в его судьбе. Дальше он предложил ей самой написать Симран и познакомиться с ней поближе. Он уже сообщил Симран об их знакомстве, но приложить фотографию не смог, так единственный портрет Латы хранился на тот момент у его приемного отца. Хареш писал:
…Надеюсь, ты простишь меня за то, что я так много пишу о Симран. Она чудесная девушка, и я уверен, что вы с ней можете подружиться. Если ты захочешь ей написать, то в конце этого письма найдешь адрес. Укажи, что письмо предназначено для мисс Притам Кауры, поскольку писать Симран напрямую нельзя: родители могут перехватить твое послание. Я хочу, чтобы ты все знала про меня и мое прошлое, а Симран – неотъемлемая его часть.
Знаешь, порой мне трудно поверить в наше с тобой знакомство. Все слишком хорошо, чтобы быть правдой. Я был в тупике, не знал, что мне делать дальше и где искать спутницу жизни. Бедная Симран, ей совершенно некому рассказать о своих чувствах, ее родные очень консервативны – в отличие от твоей мамы, какие бы смешанные чувства она ни испытывала к театру. Ты вошла в мою жизнь как светлый луч, как человек, для которого я хочу стать лучше.
Ты так возносишь мою искренность – думаю, учитывая обстоятельства моей жизни, другого я просто не мог себе позволить. Но помимо искренности и прямоты во мне есть и плохое – человек часто склонен тянуть с решением развеять иллюзии другого человека, потому что не желает причинять ему боль, – но в конечном счете он за это поплатится. Когда мы станем ближе, научимся прощать и забывать, я все тебе объясню, обещаю. Пока могу лишь намекнуть – хотя, возможно, и не стоило бы. Потому что у моей жизни были стороны, которые далеки от идеала и которые тебе будет трудно мне простить. Вероятно, я уже сказал слишком много.
Как бы то ни было, я благодарю Кальпану за нашу встречу. Если бы не она, мы никогда не познакомились бы.
Вышли, пожалуйста, отпечаток своей ступни, я хочу кое-что для тебя смастерить, – быть может, мне даже поможет тот китаец, мистер Ли! Что ты обычно носишь летом – сандалии на плоском ходу или обычные каблуки?
Да, кстати, я почти не вижу твой портрет, потому что он без конца кочует по почте. Пришли, пожалуйста, еще какую-нибудь свою фотографию из недавних, ее я оставлю себе и никому не отправлю. Сегодня пытался купить рамку для твоего портрета, но не смог. Так что теперь буду ждать новую карточку, чтобы потратиться на хорошую рамку уже для нее. Ты не против, если я буду держать ее на столе? Благодаря ей, возможно, я буду стремиться к большему. Глядя на твое фото, которое только что вернулось от отца, я нахожу твою едва заметную улыбку – улыбку на грани – очень милой. И твоя сдержанность тоже очень притягательна, но об этом ты наверняка знаешь сама и не раз слышала о других.
Отец, по-моему, настроен благосклонно.
Напомни обо мне своей маме, Прану, Кедарнату и его жене, Бхаскару. Мне грустно слышать, что он пострадал в давке. Хочется верить, что сейчас у него действительно все хорошо.
С сердечным приветом,
Лату расстроило и встревожило это письмо. Ей не понравились просьбы Хареша о фотографии и отпечатке ступни, да и намеки на дурное прошлое оставили неприятный осадок. Как он мог попросить ее написать Симран? Просто в голове не укладывалось. Но Хареш ей нравился, поэтому она решила ответить как можно мягче. Из-за госпитализации Прана, грядущих родов Савиты и ежедневных репетиций с Кабиром она была так измотана, что с трудом смогла выжать из себя пару страниц. Когда Лата перечитала свой ответ, ей показалось, что он состоит из сплошных отказов. Она не стала просить Хареша, чтобы он все же поведал ей о своем прошлом, на которое намекал, и предпочла вообще оставить эти его слова без внимания. Про Симран она написала, что не готова с ней общаться, пока не убедится в собственных чувствах (хотя открытость Хареша ее и радует). Она стесняется своих ног, которые, на ее взгляд, не слишком привлекательны. А насчет фотографии Лата написала так:
Сказать по правде, поход в фотоателье для меня – страшная мука. Знаю, это глупо. Но я там страдаю. Если не ошибаюсь, предыдущий мой портрет был сделан лет шесть назад, и получилась я на нем неважно. А последний снят в Калькутте, причем фотографироваться я пошла не по своей воле: мама заставила. Последние три года я обещаю послать учительнице свой портрет для школьного фотоальбома и все никак его не вышлю. Незадолго до приезда в Канпур я случайно встретила на улице одну монахиню из школы, и она снова меня за это отчитала. Очень неловко вышло. Зато теперь я хотя бы могу отправить им свою карточку. Но пройти через это испытание еще раз выше моих сил, прости. Что же до «улыбки на грани» – думаю, ты мне льстишь. И это парадокс, потому что ты действительно показался мне искренним и прямым человеком, а искренность и лесть несовместимы! Как бы то ни было, к любым комплиментам в свой адрес я научилась относиться с долей сомнения.
За этим письмом последовала долгая тишина, и Лата решила, что ее тройной отказ, должно быть, обидел Хареша. Она обсудила с Малати, какой отказ из трех мог нанести наибольший урон, и после разговора с подругой немного успокоилась.
Однажды, когда Кабир играл на репетиции особенно хорошо, Лата заявила Малати:
– Знаешь, сегодня я ему скажу, что он замечательно играл. Думаю, это единственный способ разбить лед.
– Лата, не глупи. Это называется не разбить лед, а выпустить пар! Не береди никому душу, оставь все как есть.
Однако после репетиции, пока они втроем и остальные актеры болтались возле актового зала, Кабир подошел к Лате и сказал:
– Можешь передать это Бхаскару? Отец подумал, что ему это понравится. – Он протянул ей воздушный змей необычной формы – ромб с длинными ленточками позади.
– Конечно могу, – ответила Лата, немного тушуясь. – Только он больше не живет в Прем-Нивасе. Они с родителями вернулись в Мисри-Манди.
– Понятно. Надеюсь, тебя не очень затруднит…
– Нет, Кабир, нисколько не затруднит. Мы не знаем, как отблагодарить тебя за то, что ты сделал для Бхаскара.
Оба замолчали. Малати немного постояла рядом, думая, что Лата будет ей признательна за вмешательство, если Кабир поднимет какую-нибудь животрепещущую тему. По многозначительным взглядам Латы она наконец сообразила, что та хочет остаться с Кабиром наедине, и покинула их обоих – хотя Кабир с ней даже не поздоровался.
– Почему ты меня избегаешь? – тихо сказал он, как только Малати скрылась из виду.
Лата помотала головой, не в силах смотреть ему в глаза. Но дальше избегать этого разговора – отнюдь не светского и не безобидного – было нельзя.
– А ты чего ждал? – спросила она.
– Ты все еще злишься на меня… по той же причине?
– Нет, я начала привыкать. Сегодня ты очень хорошо играл.
– Я не про спектакль, – сказал Кабир. – Я про нашу последнюю встречу.
– Ах, про это…
– Да.
Видимо, он твердо решил выяснить отношения.
– Не знаю. С тех пор столько всего произошло…
– Подумаешь, каникулы!
– Видишь ли, я много думала о всяком…
– А я, по-твоему, нет?
– Кабир, прошу тебя, не цепляйся к словам… В том числе я думала о нас с тобой.
– Полагаю, ты до сих пор считаешь, что я повел себя неправильно и неразумно?
Тон Кабира показался ей слегка насмешливым. Она взглянула ему в лицо, затем отвернулась. Молча.
– Давай пройдемся, – предложил Кабир. – Так мы хотя бы чем-то займем ноги, пока будем молчать.
– Хорошо, – сказала Лата, качая головой.
Они отправились по тропинке, которая вела от актового зала в центр кампуса – к жакарандовой роще и крикетному полю.
– Неужели я не заслуживаю даже ответа? – спросил Кабир.
– Это я повела себя неправильно, – наконец произнесла Лата.
Ее слова моментально охладили пыл Кабира. Он изумленно взглянул на Лату, и та продолжала:
– Ты, конечно, прав. Во всем. Я повела себя неправильно, неразумно и так далее. Мы не можем быть вместе – но не только из-за учебы, карьеры и прочих практических соображений.
– А почему еще?
– Из-за моей семьи, – ответила Лата. – Как бы они ни раздражали и ни ограничивали меня, я не могу ими пренебречь. Сейчас я это понимаю. Столько всего произошло. Я не могу предать маму…
Лата замешкалась, понимая, как ее слова подействуют на Кабира, но все же решила, что должна объясниться. Сейчас или никогда.
– Я вижу, как она переживает из-за всего… Это ее убьет.
– «Это»! – воскликнул он. – Ты имеешь в виду нас?
– Кабир, у тебя есть знакомые, которые счастливо живут в смешанном браке? – спросила Лата. Стоило этим словам сорваться с ее губ, как она сразу поняла, что перегнула палку. Кабир никогда всерьез не заговаривал о браке – да, сейчас он хотел быть с Латой, но о создании семьи речь пока не заходила. Быть может, именно это он имел в виду, когда просил ее подождать годик-другой – когда рассказывал о своих планах на учебу, службу, Кембридж… Однако слово «брак» его ничуть не смутило.
– А ты знаешь тех, у кого ничего не вышло?
– Среди моих знакомых таких семей вообще нет, – сказала Лата.
– Несмешанные браки тоже не всегда счастливые.
– Да, Кабир. Мне рассказали… – проговорила Лата с такой болью и сочувствием в голосе, что Кабир сразу понял: она имеет в виду его мать.
Он осекся, потом спросил:
– Это тоже имеет какое-то отношение к твоему решению?
– Не могу сказать… Не знаю… Но мою мать, уверена, это пугает.
– То есть ты считаешь, моя наследственность и моя религия имеют решающее значение, а твои чувства ко мне – нет.
– Зачем ты передергиваешь, Кабир?! – вскричала Лата. – Я вовсе так не считаю!
– Но действуешь именно исходя из этих соображений.
Лата не смогла ответить.
– Неужели ты больше ничего ко мне не чувствуешь? – спросил Кабир.
– Чувствую, еще как…
– Тогда почему ты не писала? Почему не разговариваешь со мной…
– Вот поэтому!.. – Лата окончательно растерялась.
– Ты всегда будешь любить меня? Потому что я точно буду…
– Ох, прекрати, умоляю, Кабир! Это невыносимо! – закричала она. Пора уже прямо сказать ему, что она пытается убедить его (и в равной степени саму себя), что их чувства ничего не значат.
Однако Кабир не позволил ей это сделать.
– Объясни, почему мы не можем видеться? – настаивал он.
– Видеться? Кабир, дело не в этом! К чему приведут наши встречи?
– А они должны к чему-то привести? Разве нельзя просто проводить время вместе? – Помолчав, он добавил: – Ты «сомневаешься в моих намерениях»?
Сквозь пелену отчаяния Лата вспомнила их с Кабиром поцелуи. Эта память всколыхнула в ней такие сильные чувства, что она и в собственных намерениях готова была усомниться.
– Нет, – уже тише ответила она, – но от этих встреч мы будем только страдать.
Лата осознала, что вопросы Кабира заставляют ее саму задаваться уже другими вопросами, а те вызывают новые вопросы, и в голове рождается не ответ, а огромный клубок спутанных мыслей. Сердце ее тянулось к Кабиру, однако разум подсказывал, что пора положить всему конец. Лата хотела признаться, что переписывается с другим, но не могла заставить себя причинить Кабиру такую боль.
Они проходили мимо лестницы под окнами экзаменационного зала. Кабир взглянул на ступени и нахмурился. Свет уже померк, деревья и скамейки отбрасывали на траву длинные тени.
– Что же нам делать? – спросил он, пытаясь решительно стиснуть зубы.
– Не знаю. Сейчас мы вынуждены проводить время вместе, по крайней мере на сцене. Еще месяц. Мы сами загнали себя в эту ловушку.
– Неужели ты не можешь подождать хотя бы год? – воскликнул Кабир, внезапно поддавшись отчаянию.
– А что изменится? – обреченно спросила Лата и ушла с тропинки, прочь от него.
Думать не хотелось – на это уже не хватало сил. Лата была опустошена эмоционально и изнурена заботой о ребенке, учебой, репетициями. Она села на скамейку и опустила голову на руки. Сил не было даже на слезы.
На этой же скамейке под огненным деревом она сидела после экзамена. Кабир не знал, что и думать. Должен ли он снова ее утешить? Осознает ли она вообще, где сидит? Вид у нее был такой подавленный, что хотелось одного: обнять ее и успокоить. Казалось, она вот-вот расплачется.
Оба вслух произнесли слова, вернуть которые было невозможно, однако Кабир не злился на Лату. Он искренне хотел ее понять. Сам он не знал, что́ такое давление семьи – большой и сплоченной семьи, медленно и неумолимо подчиняющей своей воле всех своих членов. Он с таким просто не сталкивался. За последние месяцы Лата от него отдалилась. Возможно, теперь она слишком далеко – не дотянуться. Если сейчас подойти и помочь ей преодолеть боль, удастся ли восстановить хотя бы часть утраченного? Или он только отяготит ее своими чувствами, ранит еще глубже?
О чем она думает? Кабир стоял в сумерках и смотрел на нее; его длинная тень падала на Лату. Она сидела неподвижно, опустив голову на руки. Рядом на скамейке лежал странный воздушный змей. Лата казалась изможденной и недоступной. Простояв так с минуту, он понуро зашагал прочь.
Лата просидела без движения минут пятнадцать, потом встала и подобрала со скамейки воздушный змей. Почти стемнело. Думать не получалось. Но сейчас сквозь собственную боль она начала ощущать сострадание к другим. Пран наверняка места себе не находит от волнения. И как дела у Варуна? Она давно ему не писала.
Еще Лата, как ни странно, вспомнила о своем последнем послании Харешу – напрасно она так холодно ответила на его просьбу написать Симран. Это явно было для него важно. Бедный Хареш, он тоже связал себя безнадежными отношениями и, кажется, испытывал похожие трудности.
Самой же Лате завтра предстояла очередная репетиция. Каково ей будет – лучше или хуже, чем прежде? Каково будет Кабиру? По крайней мере, они поговорили и все выяснили; хоть этого разговора можно больше не бояться, уже легче. Вероятно, пережить подобный разговор не так ужасно, как постоянно его ждать. Все это бесконечно печально и больно. Но так ли оно печально, если абстрагироваться?
Вечер прошел тихо, в узком кругу: мама, Пран, Савита, малышка и Лата. Обсуждали, помимо прочего, Хареша и возможные причины его долгого молчания.
Конечно, госпожа Рупа Мера хотела бы читать все письма Хареша, однако Лата передавала ей лишь приветы и новости, умалчивая и о комплиментах, и о тревожащих ее словах. Последними она просто не могла поделиться с мамой.
На самом деле Хареша действительно немного огорчило письмо Латы, но не отвечал он по другой причине – из-за того, что остался без работы. Он очень боялся, что Лата плохо воспримет его новый статус, а уж ее мать тем более. Госпожа Рупа Мера при всей ее доброте и благосклонности была (насколько он мог судить) прагматична и расчетлива в выборе подходящего жениха для дочери.
Однако прошла неделя; руководство фабрики «Джеймс Хоули», несмотря на его просьбы, не изменило несправедливого решения, и в Дели он тоже пока ничего не добился, если не считать обещания господина Мукерджи познакомить его с господином Кханделвалом. Больше молчать было нельзя, и Хареш написал Лате.
За день до прихода его письма госпожа Рупа Мера как раз получила весточку от Кальпаны Гаур и узнала, что Хареш остался без работы. Пран, Савита и малышка вернулись домой, и хлопот было хоть отбавляй, но сердце и мысли госпожи Рупы Меры целиком заняла эта последняя и, надо признать, удручающая новость. Она обсудила ее со всеми, кто заходил полюбоваться на малышку, включая Минакши и Каколи. У нее не укладывалось в голове, что Хареш «так запросто» уволился с работы; ее покойный муж всегда считал, что лучше иметь синицу в руке, чем журавля в небе. Теперь у госпожи Рупы Меры было не одно, а целых два опасения насчет Хареша, и она начала делиться ими с Латой.
– О, я уверена, он вот-вот напишет, – произнесла Лата (слишком уж непринужденно, на ее взгляд).
Впрочем, уже на следующий день, даже быстрее, чем она сама думала, ее догадка подтвердилась.
Увидев на конверте теперь уже знакомый почерк Хареша, госпожа Рупа Мера потребовала, чтобы Лата вскрыла письмо и немедленно прочитала его вслух. Лата отказалась. Каколи и Минакши пришли в восторг от того, что на их глазах разворачивался семейный скандал, схватили письмо со стола и принялись дразнить им Лату. Лата вырвала конверт из рук Каколи, убежала в свою комнату и заперлась там больше чем на час. Она прочитала письмо и ответила на него, ни с кем не посоветовавшись. Госпожа Рупа Мера очень разозлилась на непослушную дочь и на взбалмошных Минакши и Каколи.
– Подумайте о Пране! – увещевала она. – Ему нельзя волноваться! Это вредно для его сердца!
Каколи пропела – громко, чтобы ее услышали за запертой дверью:
Не получив ответа на сии возмутительные строки, она продолжала:
Госпожа Рупа Мера уже хотела накричать на Каколи, но тут заголосила малышка, и ее плач отвлек всех, кто находился по ту сторону двери. Оставленная наконец в шумном покое, Лата вернулась к письму Хареша.
Письмо, как и всегда, было предельно открытое. Поделившись плохой новостью, Хареш продолжал:
Должно быть, тебе сейчас непросто: Пран болен, ребенок отнимает много сил. Прости, что вдобавок огорчаю тебя своими неутешительными новостями. Но обстоятельства мои складываются таким образом, что я вынужден был тебе написать. Пока что я не получил никаких обнадеживающих писем от мистера Клейтона из «Джеймса Хоули» и больше не могу тешить себя мыслью, что в этом направлении может что-то получиться. Работа была бы хорошая, мне сулили 750 рупий в месяц, и я все-таки не теряю надежд на лучшее. Возможно, они еще поймут, как это все несправедливо, и одумаются. А может, своим увольнением из «КОККа» я пытался сесть между двух стульев и провалился. Господин Мукерджи, директор фабрики, – хороший человек, но господин Гош явно настроен против меня.
Вчера я два часа провел у Кальпаны, и единственной темой нашего разговора была ты. Не знаю, удалось ли мне скрыть хотя бы часть своих чувств, поскольку мысли о тебе очень меня будоражат.
Прости, что я пишу на листке, выдранном из блокнота. Другой бумаги под рукой нет. Кальпана сказала, что уже сообщила твоей матери новости и что я должен написать как можно скорей. Я и сам давно собирался это сделать.
Скоро у меня собеседование в Индоре (в Комиссии по вопросам государственной службы) на должность, связанную с мелкомасштабным производством. Возможно, что-то выгорит и с «Прагой». Если господин Мукерджи будет так любезен познакомить меня с господином Кханделвалом, они по крайней мере пригласят меня на собеседование в Калькутту. Однако есть несколько вопросов, на которые ты должна ответить:
1) Хочешь ли ты, чтобы по пути в Калькутту я заехал в Брахмпур, – учитывая ваши непростые обстоятельства, в том числе болезнь Прана?
2) Повлияет ли мое безработное положение на твое мнение обо мне – то есть по-прежнему ли ты готова рассматривать меня в качестве человека, который будет тебе небезразличен?
Надеюсь, твоя мама не примет мое увольнение слишком близко к сердцу. Я уверен, что смогу в ближайшем будущем найти подходящую работу и все исправить.
Знаешь, мне отчего-то кажется, что все к лучшему: оставшись без работы, я начинаю лучше понимать человеческую природу и учусь ценить то, что действительно важно. Надеюсь, Прану уже лучше. Напомни обо мне родным. Скоро напишу еще.
Это письмо пробудило в Лате нежность и тепло, каких ни одно другое послание вызвать не смогло бы. Она очень сочувствовала Харешу; особенно ее печалила мысль, что за его напускной храбростью кроется немало тревог и волнений. У него не меньше проблем, чем у нее, причем куда более насущных. Однако он не позволяет себе унывать и сетовать на судьбу, а утверждает, что во всем есть свои плюсы. Лате стало немного совестно за то, как сама она спасовала перед лицом первых же неурядиц.
Она начала писать ответ:
Дорогой Хареш!
Твое письмо только что пришло, и я сразу села за ответ. Вчера ма получила письмо от Кальпаны. С тех пор мне очень хотелось тебе написать, но я чувствовала, что сперва нужно дождаться новостей от тебя самого. Знай, пожалуйста, что мое отношение к тебе ничуть не изменилось. Привязанность не зависит от таких вещей, как работа. Конечно, мне жаль, что ты упустил возможность устроиться на фабрику «Джеймс Хоули», – это очень хорошая фирма, может быть, даже лучшая в стране. Но не волнуйся, пожалуйста. Я убеждена, что все к лучшему; надежда, как ты говоришь, еще есть, и сдаваться нельзя. Что-нибудь обязательно подвернется.
Тут Лата остановилась и выглянула в окно. Нет, сейчас нужно говорить о его проблемах, а не о своих. Она вновь принялась за письмо, пока в голову не полезли непрошеные мысли.
Быть может, Хареш, ты поступил несколько опрометчиво, не предупредив свое прежнее руководство о том, что ищешь новое место. Быть может, тебе стоило держать их в курсе. Как бы то ни было, давай про это забудем и оставим все в прошлом. Несправедливость и бессердечие других людей ранят нас лишь в том случае, если мы о них помним. Раз уж ты остался без работы, думаю, тебе следует выбрать наилучший вариант, а не хвататься за первый попавшийся. Возможно, спешка в этом деле ни к чему.
Ты спрашиваешь, стоит ли тебе заехать в Брахмпур по дороге в Калькутту. Конечно, я буду рада снова тебя увидеть. Надеюсь, твоя улыбка никуда не делась (судя по письму, она на месте). Ты так искренне улыбаешься – глаза почти полностью исчезают, – и мне будет очень грустно, если ты перестанешь это делать.
Лата вновь помедлила. «Что я такое пишу? – спросила она себя. – Не перегибаю ли палку?» Но потом пожала плечами, сказала себе, что исправлять все равно ничего не будет, и стала писать дальше:
Единственная проблема заключается в том, что в доме сейчас царит хаос и неразбериха. Даже если ты остановишься в гостинице, нас ты застанешь в весьма растрепанных чувствах. А еще у нас гостят жена и свояченица Аруна. Хотя они очень хорошие, с ними у нас не будет ни минуты покоя. Все мое свободное от учебы время занято репетициями, отчего в голове, если честно, какая-то каша. Порой я уже не понимаю, где я, а где героиня пьесы Шекспира. С ма тоже творится что-то странное. В общем, сейчас не лучшее время для встречи. Надеюсь, ты не подумаешь, что я пытаюсь от тебя отделаться, это не так.
Я очень рада, что господин Мукерджи относится к тебе с такой добротой и пониманием. Надеюсь, он сможет помочь.
После трех недель в больнице Пран выглядит гораздо лучше. Постоянное присутствие малышки – которую на семейном собрании было решено назвать Умой – явно идет ему на пользу. Он шлет тебе привет, как и все остальные. Ма была сама не своя, когда получила письмо Каллпаны, но причина ее тревоги не в том, о чем ты подумал. Ее больше волнует, что волнуюсь я, и она постоянно твердит мне, чтобы я не переживала и что все будет хорошо. Я же волнуюсь только за тебя. Наверное, ты очень расстроен – раз так долго мне не писал. Получается такой порочный круг: все волнуются друг за друга. Я рада, что ты не утратил оптимизма и не отчаялся. Не люблю, когда люди выставляют себя страдальцами и мучениками и без конца жалеют себя. Это приносит им только несчастье.
Прошу, держи меня в курсе и пиши поскорей. Никто из нас не потерял веры в тебя, кроме, наверное, твоего дяди Умеша, который и раньше не особо-то в тебя верил. Значит, и ты не должен отчаиваться.
От всего сердца,
Письмо Лата отдала Мансуру: тот шел на рынок и согласился по пути зайти на почту.
Госпожа Рупа Мера была очень недовольна, что ей не дали прочитать ни само письмо, ни ответ.
– Так и быть, раз ты настаиваешь, письмо Хареша я тебе дам, – сказала Лата. – Но свой ответ я уже отправила, так что его ты прочитать не сможешь.
Последнее письмо Хареша носило куда менее личный характер, чем остальные, поэтому она согласилась показать его матери. О Симран Хареш больше не заговаривал – то ли «в виду крайне непростых жизненных обстоятельств», то ли потому, что сдержанный ответ Латы отбил ему охоту поднимать тему.
Тем временем Каколи добралась до открытки госпожи Рупы Меры, в которой та поздравляла Прана и Савиту с рождением дочери. Теперь она ласково ворковала, целуя беспомощную Малышку-леди в лоб, называя ее «бриллиантом», «той, кто только что рожден» и чудовищно коверкая стихотворные строки.
– Но тсс! Малышка крепко спит. Вот в очаге огонь горит. А вот он пляшет и бежит по простыне и платью…
– Какой ужас! – охнула госпожа Рупа Мера.
– Дотла сгорела! Не беда, Господь позвал ее – куда?.. Но стало меньше, господа, одной малышкой, кстати.
Каколи захихикала:
– Не волнуйтесь, ма, в августе нам даже камин зажигать не придется. Благо сезон не бессолнечный.
– Минакши, уйми свою сестру.
– На это никто не способен, ма. Она безнадежна.
– Ты и про Апарну так всегда говоришь!
– Правда? – рассеянно переспросила Минакши. – Ах да, вы мне напомнили. Кажется, я беременна.
– Что? – хором вскричали все присутствующие (за исключением Малышки-леди).
– Да… Месячные не пришли… И это уже не просто задержка. Так что, возможно, у вас все же будет внук, ма.
– О! – воскликнула госпожа Рупа Мера, не зная, что и думать. Помедлив, она добавила: – Арун уже знает?
На лице Минакши появилось отстраненное выражение.
– Пока нет. Наверное, надо ему сказать. Телеграмму отправим? Нет, пожалуй, о таких вещах лучше сообщать лично. К тому же я устала от Брахмпура. Здесь нет Жизни.
Она уже скучала по канасте, маджонгу, «Авантюристкам» и ярким огням. Единственным живым человеком в этом городе был Ман, а он редко заходил в гости. Общество господина и госпожи Майтры, хозяев дома, где они с Каколи остановились, нагоняло непередаваемую тоску. А Лата, похоже, так увлеклась своим сапожником и его проблемами, что пропускала мимо ушей все тонкие намеки Минакши и Куку на брак с их братом.
– Что скажешь, сестрица?
– Что скажу? Я в потрясении! Когда ты поняла?
– Да я про наше возвращение в Калькутту!
– А, поехали, конечно, – угодливо ответила Каколи. Она неплохо проводила время в Брамхпуре, но ей стало не хватать Пусика, Ганса, телефона, поваров, машины и даже родни. – Я готова. А почему у тебя такое задумчивое лицо?
В последнее время Минакши часто уходила в себя.
Интересно, когда именно она забеременела?
И от кого?
Хареш расстроился, что Лата не попросила его заехать в Брахмпур по дороге в Калькутту или хотя бы навестить в Калькутте ее братьев (которым наверняка предстояло стать его шуринами), однако понимающий тон Латы очень его утешил. Весточка пришла как нельзя более кстати: он как раз получил из «Праги» очередную отписку с предложением жалких двадцати восьми рупий в неделю. Вряд ли господин Кханделвал вообще приложил руку к этому делу. Вероятно, его просьбу просто передали в отдел кадров, и те вынужденно откликнулись на резюме Хареша, но сделали это в обычной пренебрежительной манере.
Хареш решил, что все равно поедет в Калькутту, а по прибытии не стал терять времени даром и сразу же предпринял попытку устроиться в «Прагу». В Прагапур, находившийся меньше чем в пятнадцати милях от города, он отправился на электричке. Шел дождь, и исполинский комплекс – один из самых крупных и эффективных в Бенгалии – поначалу произвел на него мрачное впечатление. Бесконечные ряды одинаковых жилых домов для рабочих, офисы и кинотеатр; зеленые пальмы вдоль дороги и изумрудные спортивные поля; огромная, обнесенная стеной фабрика (стена эта была поделена на аккуратные сегменты и расписана изображениями новейших моделей производимой «Прагой» обуви); отдельный, огороженный еще более высокой стеной жилой квартал для руководства (почти целиком чешского); все это Хареш увидел сквозь неприятную серую мглу жаркого и сырого утра. Он был в кремовом костюме и держал над головой зонтик, однако Бенгалия и местный климат (и то и другое оказали на него одинаково охолаживающее действие) невольно просочились ему в душу. Пока Хареш катил на рикше с вокзала к зданию отдела кадров, на него вдруг нахлынули воспоминания о господине Гоше и Сене Гупте. «Что ж, здесь мне хотя бы предстоит иметь дело с чехами, а не с бенгальцами», – подумал Хареш.
Чехи, впрочем, относились ко всем индийцам (кроме одного) с одинаковым презрением. Опыт подсказывал им, что индийцы больше болтают, чем работают. Чехи же привыкли трудиться – увеличивать производительность, качество, продажи, прибыль и всемирную славу обувной компании «Прага». Разговоры, как правило, были им не на руку: английского они в массе своей не знали и культурой не интересовались. Заведи с чехом беседу о культуре – и он потянется за шилом, так о них говорили. Люди начинали работать в «Праге» смолоду, причем как в Чехословакии, так и в Индии. Юноши устраивались на производство простыми рабочими, для этого излишеств в виде университетского образования не требовалось. Чехи, с одной стороны, не доверяли индийскому краснобайству (особенно их раздражали профсоюзные переговорщики), а с другой – возмущались, что британский коммерческий истеблишмент Калькутты отказывается воспринимать их, таких же европейцев, как равных. Директорам, начальникам отделов и даже их ассистентам из управляющего агентства «Бентсен и Прайс», к примеру, даже в голову не приходило пропустить с каким-нибудь чехом стаканчик скотча в «Калькуттском клубе».
Между тем чехам удалось полностью изменить облик индийского обувного производства. Засучив рукава, они чуть ли не на болоте воздвигли прекрасную фабрику, окружив ее городком для рабочих, затем отстроили четыре фабрики поменьше (включая одну в Брахмпуре) и создали обширную сеть розничной торговли по всей стране. Словом, они занимались делом, а не любезничали с британцами в барах. Руководители фабрики, включая начальника управления, вышли отнюдь не из белых воротничков. Компания стала их жизнью, а устав компании – в буквальном смысле религией. Сеть филиалов, фабрик и магазинов «Праги» раскинулась по всему миру, и хотя в родной стране все присвоили коммунисты, те сотрудники «Праги» – «прагамены», – что оказались в ту пору за рубежом или успели сбежать, не лишились рабочих мест. Компанией «Прага» владел мистер Ян Томин, старший сын одноименного легендарного основателя первой фабрики, которого теперь все называли «старым мистером Томином». Старый мистер Томин заботился о своей стае – в Канаде, Англии, Нигерии и Индии, – а благодарная стая отвечала ему пылкой верностью, граничившей с вассальной. Когда он решил отойти от дел, вассалы присягнули на верность его сыну. Стоило молодому мистеру Томину приехать в Индию из лондонской (увы, уже не пражской) штаб-квартиры компании, как весь мир «Праги» начинал гудеть от счастья. По всему Прагапуру звенели телефоны, и из головного калькуттского офиса летели срочные депеши о перемещениях небожителя по стране: «Мистер Томин прилетел». «Сейчас он на эстакаде рядом со станцией Прагапур». «Он прибыл вместе с женой». «Мистер Томин посетил цех № 416. Отметил успехи господина Братинки и очень заинтересовался новой линейкой обуви с рантом». «Мистер и миссис Томин сегодня будут играть в теннис». «Мистер Томин сегодня плавал в клубе „Прагапур“, но вода была слишком теплой. Малыша тоже покатали на надувном круге».
Супруга мистера Томина была англичанкой. Ее изящное овальное личико удивительно контрастировало с открытым, добродушным, квадратным лицом мужа. Два года назад она родила сына, которого решили по традиции назвать Яном. В недавнюю поездку по Индии отец взял сына с собой, дабы тот с малых лет видел свои будущие владения.
Однако председатель совета директоров индийского представительства обувной компании «Прага», сидевший в роскошном кабинете головного калькуттского офиса на Камак-стрит (вдали от сирен и дыма Прагапура) и живший в резиденции «Прага» на Театр-роуд в каких-то пяти минутах езды на комфортабельном автомобиле «остин-ширлайн» от фабрики, был отнюдь не коренастый Гусак или Гусек, а веселый, седеющий любитель пана и скотча, марварец Хиралал Кханделвал, который почти ничего не знал (и не хотел знать) о производстве обуви. Как он занял эту должность – отдельная и весьма любопытная история.
Началось все больше двадцати лет назад. Господин Кханделвал в ту пору работал адвокатом в семейной юридической конторе «Кханделвал и компания», занимавшейся всеми делами «Праги». В конце двадцатых годов одного из больших начальников «Праги» прислали в Индию открывать представительство, и знакомые порекомендовали ему именно Кханделвала – способного и ухватистого молодого адвоката. Тот быстро зарегистрировал новое предприятие и взял на себя всю бумажную волокиту (чехам такие задачи были не по зубам и не по вкусу – им хотелось безотлагательно приступить к производству качественной, прочной и во всех отношениях превосходной обуви).
Господин Кханделвал устроил все, что требовалось: оформил покупку земель, получил необходимые разрешения от правительства Британской Индии, вел переговоры с профсоюзными лидерами, однако в полную силу развернулся в 1939-м, когда началась Вторая мировая война. Поскольку немцы заняли Чехословакию, все активы «Праги» вот-вот могли объявить неприятельской собственностью и конфисковать. Имея нужные связи в правительстве (в свое время он водил по ресторанам представителей одной могущественной группы чиновников ИГС, которым теперь нередко проигрывал деньги в бридж), господин Кханделвал сумел отстоять фабрику. Власти Британского Раджа не только не стали объявлять «Прагу» неприятельской собственностью, но и обеспечили ее огромными заказами на производство обуви для армии. Чехи не просто растерялись – они не могли поверить своему счастью. Господина Кханделвала быстренько приняли в совет директоров индийского представительства, а потом сделали и его председателем.
Он оказался самым расчетливым, прозорливым и могущественным руководителем за всю историю «Праги». Профсоюзные лидеры готовы были на него молиться. Для них он был божеством, небожителем – Кханделвал
Хареш не только познакомился с ним лично, но и многое узнал о нем от господина Мукерджи, включая некоторые любопытные факты о его личной жизни. Кханделвал ни в чем себе не отказывал, в том числе и в женщинах. Вскоре он связал себя узами брака с привлекательной певицей, бывшей куртизанкой из Бихара – обладательницей весьма грозного характера.
Тот факт, что сам Кханделвал велел рассмотреть его резюме, придал Харешу храбрости, когда тот входил в приемную мистера Новака, начальника отдела кадров прагапурской фабрики. На эту встречу Хареш надел льняной кремовый костюм, сшитый на заказ в лучшем ателье Миддлхэмптона. На ногах у него были шотландские «саксоны» (пять фунтов за пару). От Хареша приятно пахло дорогим мылом, уложенные «Тругелем» волосы блестели, но при всем при этом ему велели дожидаться своей очереди на улице.
Спустя час его наконец пригласили войти. Новак был в рубашке с открытым воротом и коричневых брюках. Пиджак висел на спинке стула. Хорошо сложенный мужчина ростом примерно пять футов и девять дюймов, Новак говорил на удивление тихо и вкрадчиво. При этом он не улыбался и производил впечатление несгибаемого человека; с профсоюзами обычно имел дело именно он. У него был глубокий и проницательный взгляд.
На столе перед Новаком лежало резюме Хареша. Спустя десять минут, задав Харешу несколько вопросов, он сказал:
– Итак, я не вижу причин что-либо менять в нашем первоначальном предложении. Условия остаются прежними.
– Двадцать восемь рупий в неделю?!
– Да.
– Вы искренне считаете, что я могу на это согласиться?
– Решать вам.
– Но моя квалификация… И опыт… – беспомощно пробормотал Хареш, махнув рукой на свое резюме.
Мистер Новак не удостоил этих слов ответом. Он напоминал старого, безучастного лиса.
– Пожалуйста, пересмотрите свое предложение, мистер Новак.
– Нет, – тихо ответил он, глядя на Хареша ровным и, казалось, немигающим взглядом.
– Я приехал сюда из Дели! Дайте мне хотя бы полшанса. Я работал на руководящей должности и имел достойный оклад, а вы просите меня согласиться на еженедельную заработную плату простого рабочего – даже не бригадира или хотя бы старшего мастера! Вы ведь понимаете, что это несправедливо?
– Нет.
– Председатель совета директоров…
Голос мистера Новака тихим ударом кнута рассек воздух:
– Председатель попросил меня рассмотреть ваше резюме. Я выполнил его просьбу и отправил вам соответствующее письмо. На этом тема должна была быть исчерпана. Вы напрасно приехали сюда из Дели, и я не вижу причин менять свое решение. Всего вам доброго, мистер Кханна.
Хареш, негодуя, встал и вышел. На улице по-прежнему лил дождь. В электричке до Калькутты он стал гадать, что делать дальше. Новак вытер об него ноги, и это было нестерпимо унизительно. Он никогда не опускался до такого рода просьб, а тут и просьбы не сработали.
Впрочем, в Хареше сейчас говорила не только гордость. Чтобы ухаживать за Латой, он должен во что бы то ни стало устроиться на работу. Его знаний о госпоже Рупе Мере хватало, чтобы понимать: она никогда не позволит дочери выйти за безработного. Да Харешу и самому не пришло бы в голову просить Лату разделить с ним нищенское существование. И как ему теперь смотреть в глаза дяде Умешу, что ему сказать? Как горько будет мириться с его шпильками и насмешками, это просто невыносимо и немыслимо…
Хареш решил взять быка за рога. В тот день он несколько часов стоял под дождем возле головного офиса «Праги» на Камак-стрит. И на следующий день тоже. В результате этой разведки он смог выяснить, когда господин Кханделвал приходит на работу и уходит домой. Ровно в час дня он покидал офис и отправлялся обедать.
На третий день, когда в час дня ворота перед офисом распахнулись, чтобы выпустить председательский «остин-ширлайн», Хареш шагнул на дорогу прямо под колеса автомобиля. Водитель был вынужден остановиться, а охранники суетливо забегали туда-сюда, не зная, что предпринять – заговорить с возмутителем спокойствия или попросту оттащить его прочь. Господин Кханделвал, однако, узнал его и открыл окно.
– А! – воскликнул он, пытаясь вспомнить имя.
– Хареш Кханна, сэр…
– Да-да, помню, Мукерджи приводил вас ко мне, когда я был в Дели. Что случилось?
– Ничего. – Хареш говорил спокойно, но выдавить улыбку все же не смог.
– Ничего? – Кханделвал нахмурился.
– Если на фабрике «Джеймс Хоули» мне предлагали семьсот пятьдесят рупий в месяц, то мистер Новак сказал, что не готов платить больше двадцати восьми рупий в неделю. Похоже, квалифицированные сотрудники «Праге» не нужны.
Хареш не стал упоминать, что щедрое предложение было впоследствии аннулировано, и мысленно порадовался, что на той встрече в Дели речь об этом не зашла.
– Хмм, – протянул господин Кханделвал. – Загляните ко мне послезавтра.
Когда два дня спустя Хареш явился на встречу, господин Кханделвал раскрыл на столе его досье. Быстро просмотрев бумаги, он кивнул Харешу и сказал:
– Я изучил вопрос. Гавел ждет вас завтра на собеседование.
Гавел был генеральным директором Прагапура.
У господина Кханделвала, похоже, не осталось вопросов к Харешу. Он лишь справился о делах Мукерджи и молвил на прощание:
– Что ж, посмотрим, как все пройдет.
Никакой преувеличенной заботы о судьбе Хареша он не выказал.
Хареш тем не менее воодушевился. То, что его пригласили на собеседование к Гавелу, означало, что Кханделвал заставил чехов всерьез отнестись к соискателю. На следующий день, садясь в электричку, которая через сорок пять минут должна была доставить его в Прагапур, он чувствовал себя гораздо увереннее.
Личный помощник генерального директора сообщил ему, что Новака на собеседовании не будет. Хареш облегченно выдохнул.
Через несколько минут Хареша пригласили в кабинет генерального директора Прагапура.
Павел Гавел – так его назвали выдумщики (или идиоты?) родители, не подумав, какие издевательства и насмешки сыну придется терпеть в школе, – был невысокого роста и почти такой же ширины.
– Садитесь, садитесь, садитесь… – сказал он Харешу.
Хареш сел.
– Покажите руки.
Он протянул мистеру Гавелу свои руки ладонями вверх.
– Выгните большие пальцы.
Хареш попытался выгнуть их как можно сильнее.
Мистер Гавел засмеялся. Беззлобно, но категорично.
– Вы не умеете делать обувь, – сказал он.
– Еще как умею, – ответил Хареш.
– Нет, нет, нет… – продолжал смеяться мистер Гавел. – Вы должны работать в другой сфере, поищите себе другое призвание. В «Праге» вам не место. Чем вы хотели здесь заниматься?
– Сидеть по другую сторону этого стола, – признался Хареш.
Мистер Гавел перестал улыбаться.
– Ах вот как. Высоко метите!
– Со временем надеюсь забраться повыше, да.
– Мы все начинали на производстве, – пояснил мистер Гавел, искренне жалея этого неспособного, но амбициозного молодого человека, у которого не было будущего в обувном производстве, как бы он туда ни стремился. Для изготовления чешской обуви требовалось умение выгибать большой палец в обратную сторону, а у этого юноши палец совершенно не гнулся. На производстве он будет как однорукий боксер на ринге. – Я, мистер Новак, мистер Яначек, мистер Курилла – все мы сначала были простыми рабочими. Если вы не умеете делать обувь, какие у вас могут быть перспективы в этой компании?
– Никаких, – признал Хареш.
– Вот-вот… – кивнул Павел Гавел.
– Вы еще не видели меня в деле. Как вы можете утверждать, что я ни на что не способен?
Павел Гавел начинал злиться. Столько работы, а он лясы точит… Индийцы любят бахвалиться, но толку от них на производстве никакого. Выглянув на улицу и посмотрев на яркую – слишком яркую – зелень за окном, мистер Гавел вздохнул и стал гадать, уйдут ли коммунисты из Чехословакии и сможет ли он с семьей когда-нибудь вернуться в родную Братиславу.
Молодой человек что-то рассказывал про свои навыки и умения.
Павел Гавел взглянул на лацкан его дорогого костюма и жестоко отрезал:
– Вы никогда не смастерите ни одной пары обуви.
Хареш не понимал, почему тон Гавела вдруг так переменился, но его это не напугало.
– Полагаю, я смогу с нуля изготовить для вас превосходную пару. Предоставьте мне лекала, инструменты – и убедитесь в этом сами.
– Что ж, хорошо. Изготовьте мне одну пару. Если справитесь – возьму вас бригадиром и буду платить вам восемьдесят рупий в неделю.
Никто и никогда не устраивался в «Прагу» бригадиром, все поступали простыми рабочими, но Павел Гавел считал, что ничем не рискует. Одно дело – дипломы и бумажки, а другое – негнущиеся пальцы и индийское слюнтяйство.
Однако Хареш решил не отступаться. Он знал, что достоин большего.
– Вот письмо от фабрики «Джеймс Хоули». Они предлагают мне семьсот пятьдесят рупий в месяц. Если вам понравится обувь, которую я изготовлю – только поручите мне самую сложную модель в вашей линейке, – сможете ли вы предложить мне аналогичные условия?
Павел Гавел, несколько обеспокоенный самонадеянностью молодого человека, взглянул на него и поднес палец к губам, словно пытаясь просчитать вероятность такого исхода.
– Нет, – медленно ответил он. – В таком случае вы сразу займете руководящую должность, что немедленно вызовет революцию на фабрике. Это невозможно. Даже мое предложение – взять вас бригадиром в случае, если вы изготовите пару по моему выбору, – может спровоцировать беспорядки и переворот. – Павел Гавел, как жертва подобных событий в Чехословакии, переворотов не одобрял.
Он позвонил Курилле, начальнику кожевенно-обувного цеха, и попросил его на минутку заглянуть в кабинет.
– Что думаете, Курилла? Кханна готов изготовить для нас любую пару. Какую модель ему поручим?
– Модель с рантом Гудиера, – безжалостно произнес Курилла.
Павел Гавел широко улыбнулся.
– Да, да, да… – сказал он. – Смастерите-ка нам пару с рантом Гудиера – по нашим лекалам.
Рантовая обувь была самой сложной и трудоемкой в изготовлении: ее производство состояло из сотни различных операций. Гавел нахмурился, взглянул на свои собственные большие пальцы и отпустил Хареша.
Ни один поэт не корпел над стихами усердней и вдохновенней, чем Хареш работал над той парой. Материалы ему предоставили, все нужные станки и оборудование показали, и он принялся за работу в жарком и шумном цеху.
Он изучил и отобрал кожу для верха и подкладки, измерил ее толщину, затем раскроил детали, произвел выравнивание, разметку и подгибку краев заготовок, нанес на подкладку размер и артикул модели, а после предварительной клеевой сборки аккуратно сшил детали верха между собой.
Он вставил и отформовал задник и подносок, закрепил на деревянной колодке основную стельку.
Затем водрузил на колодку верх и соединил его со стелькой, произведя затяжку бочков, носочной и пяточной части. С удовлетворением отметил, как безупречно, без единой морщинки кожа обтянула колодку.
Хареш пристрочил рант по всему периметру, обрезал излишки затяжной кромки и заполнил пустоты простилкой из пробковой крошки и клеевой основы.
Три дня он почти не ел. Вечерами по дороге в Калькутту он предавался мечтам о готовой паре и о том, как она изменит его жизнь.
На следующий день он вырезал подошву и выровнял ее по толщине. После пролежки прострочил ее и прикрепил каблук. Затем филигранно обрезал каблук и подошву. Перед этой непростой процедурой Хареш минуту помедлил. Обрезка подошвы сродни стрижке волос: ошибку исправить невозможно. Готовые левая и правая полупары должны стать зеркальным отражением друг друга. После обрезки Хареш еще раз передохнул, так как по опыту знал: если успех в сложном деле вскружит ему голову (что иногда с ним случалось), он на радостях может засыпаться на чем-то элементарном.
Затем он отшлифовал каблук и сделал декоративные насечки на поверхности пришитого ранта. Закончив, он разрешил себе порадоваться: дело определенно спорилось. Он обработал урезы, нанес на них краску, воск и прошелся паяльником, чтобы они не боялись воды.
В какой-то момент на его работу зашел посмотреть мистер Новак, безучастный лис. Хареш как раз отдыхал после обрезки подошвы. Мистер Новак кивнул ему, но вслух не поприветствовал. Хареш тоже молча кивнул, и мистер Новак ушел.
Туфли были практически готовы. Только швы на подошвах выглядели грубовато. Поэтому Хареш отшлифовал подошвы, покрыл их воском и отполировал. Наконец с помощью горячего колесика он спрятал некрасивые швы под декоративной накаткой.
«Это послужит мне уроком, – думал Хареш за работой. – Если бы „Джеймс Хоули“ не отменил своего предложения, я застрял бы в Канпуре, а теперь я, возможно, буду работать под Калькуттой. Кроме того, обувь производства „Праги“ – самая качественная обувь в Индии».
Пришло время оттиснуть на подошве логотип компании. Он снял готовые туфли с колодок. Прибил гвоздями предварительно закрепленный каблук. Золотой фольгой оттиснул на вкладных подпяточниках слово «Прага», поместил их внутрь туфель и приклеил. Готово!
На полпути к кабинету Гавела он развернулся, покачал головой и улыбнулся.
– Что такое? – спросил приставленный к нему сотрудник фабрики, которому поручили следить за его работой.
– Шнурки забыл! – воскликнул Хареш. – Совсем заработался.
Генеральный директор, начальник кожевенно-обувного цеха и начальник отдела кадров собрались в одном кабинете, чтобы осмотреть, покрутить и повертеть, пощупать и помять изготовленную Харешем обувь. Между собой они говорили по-чешски.
– Что ж, – сказал Курилла, – ни вы, ни я не смогли бы справиться с этим заданием лучше. При всем желании.
– Я пообещал ему должность бригадира, – заметил Гавел.
– Вот еще! – буркнул Новак. – У нас все начинают простыми рабочими.
– Я пообещал взять его бригадиром – и возьму. Терять такого сотрудника нельзя. Что скажет господин К.?
Хотя на встрече Кханделвал не подал виду, что судьба Хареша ему небезразлична, он жестко (как Хареш узнал позднее) поговорил на этот счет с чехами. Просмотрев его резюме и документы, он сказал Гавелу: «Покажите мне других соискателей – все равно, чехов или индийцев, – с такой же квалификацией». Гавел не смог этого сделать. Даже Курилла, начальник кожевенно-обувного производства (много лет назад окончивший тот же Миддлхэмптонский технологический), не мог похвастаться такими успехами в учебе, как Хареш. Тогда господин Кханделвал сказал: «Я запрещаю вам нанимать новых сотрудников с более низкой квалификацией, пока вы не предложите работу этому молодому человеку». Гавел попытался отговорить Кханделвала от столь опрометчивого решения, но не преуспел. Тогда он попробовал отвадить Хареша – и снова тщетно. Он дал ему задание, с которым тот не мог справиться ни при каких условиях. Но у Хареша получились отменные туфли. Какого бы мнения Павел Гавел ни был об индийцах, судить о мастерах по их большим пальцам он перестал.
Туфли с рантом пролежали в кабинете Гавела больше года. Он любил демонстрировать их различным гостям «Праги», когда речь заходила о высоком качестве изготовления обуви на фабрике.
Итак, Хареша попросили войти.
– Садитесь, садитесь, садитесь, – сказал Гавел.
Хареш сел.
– Превосходно, превосходно! – воскликнул Гавел.
Хареш и сам знал, что его туфли великолепны, но не смог сдержать радости. Он заулыбался, и его глаза превратились в едва заметные щелочки.
– Итак, я готов выполнить свою часть сделки. Вы получите работу. Восемьдесят рупий в неделю. Начинаете в понедельник. Да, Курилла?
– Да.
– Новак?
Новак угрюмо кивнул. Правой рукой он поглаживал одну туфлю.
– Славная пара, – тихо произнес он.
– Что ж, прекрасно. Вы принимаете наше предложение?
– Оклад маловат, – сказал Хареш. – По сравнению с тем, что я получал ранее и что мне предложили на другой фабрике.
– Испытательный срок составит шесть месяцев. Тогда мы пересмотрим размер вашей заработной платы. Вы не представляете, Кханна, какой огромный шаг навстречу мы делаем, чтобы вы стали одним из нас – прагаменом.
– И я вам глубоко признателен, – ответил Хареш. – Я принимаю ваши условия, но прошу вас пойти на одну уступку. Я хочу жить здесь, в квартале для руководства, а также получить членство в клубе «Прагапур».
Пусть его устройство на должность бригадира было по меркам «Праги» поистине историческим событием, Хареш сознавал, каким фатальным социальным провалом станет в глазах Латы, госпожи Рупы Меры и ее хваленого старшего сына тот факт, что он не общается со своими начальниками на равных.
– Нет, нет, нет, – сказал Павел Гавел. Он явно был на не шутку встревожен.
– Невозможно, – отрезал Новак, сверля Хареша взглядом и пытаясь подчинить его своей воле.
Курилла молча взглянул на пару туфель с рантом. Да, за всю историю «Праги» еще ни один бригадир не поселялся в одном из сорока с небольшим домов огороженного квартала для руководителей. Однако Курилле было приятно утереть нос коллегам, которые всему научились на производстве и частенько потешались над его техническим образованием: Хареш доказал, что оно дорогого стоит.
От помощника Гавела Хареш позже узнал, что только одному индийцу было дозволено жить в поднебесной (то есть в квартале для руководства): некоему начальнику из бухгалтерии.
От Хареша не скрылись ни колебания Гавела, ни благосклонность Куриллы. Даже холодный и колючий Новак (подумать только!) похвалил его работу, пусть и в двух словах. Значит, надежда все-таки есть.
– Больше всего на свете я хочу работать в «Праге», – с чувством заговорил Хареш. – Вы видите, какое большое внимание я уделяю качеству. Именно это привлекло меня в вашей компании. Я был начальником в «Кожевенно-обувной компании Каунпора», затем мне предложили руководящую должность в «Джеймсе Хоули», поэтому нет ничего странного в том, что я поселюсь в квартале для руководителей. В противном случае я не смогу у вас работать. Мне очень жаль. Я так этого хочу, что готов пожертвовать заработной платой и статусом. Возьмите меня бригадиром, старшим мастером, если вам так угодно, и платите мне меньше, чем я получал раньше. Но прошу вас пойти мне навстречу в вопросе жилья.
Чехи заспорили. Начальник управления временно уехал из страны, и узнать его мнение по этому вопросу было нельзя. Кроме того, председатель совета директоров, позволявший себе обращаться с чехами так же бесцеремонно, как они обращались с индийцами, не одобрил бы такой дискриминации с их стороны. Если после всего этого Харешу откажут в трудоустройстве, гнева Кханделвала им не избежать – каждый получит по первое число.
Точно истец или ответчик в суде, пытающийся продраться сквозь непроходимые дебри юридического языка, Хареш слушал спор этой троицы о своем будущем и пытался уловить хотя бы общий смысл. Судя по интонациям, жестам и отдельным словам («квартал», «клуб», «Кханделвал», «Миддлхэмптон», «Ян Томин» и так далее), Курилла перетянул на свою сторону Гавела, и теперь они вдвоем пытались дожать Новака. Ответы Новака были короткими, едкими, непоколебимыми и состояли не больше чем из пяти-шести слогов. Но в какой-то момент он позволил себе выразительный жест – одновременно пожал плечами и всплеснул руками, – и спор был окончен. Он не произнес ни слова и даже не кивнул, но возражений от него больше не поступало.
Павел Гавел с широкой улыбкой на лице повернулся к Харешу.
– Добро пожаловать, добро пожаловать в «Прагу»! – произнес он так, словно вручал Харешу ключи от райских врат.
Хареш просиял от радости.
И все очень учтиво пожали друг другу руки.
Арун Мера и его друг Билли Ирани сидели на веранде «Калькуттского клуба», выходящей на просторную лужайку. Время было обеденное. Официант еще не подошел, чтобы предложить им напитки, но Аруну не хотелось нажимать медную кнопку звонка на белом плетеном столе. Когда официант пробегал мимо, Арун привлек его внимание, похлопав левой рукой по тыльной стороне правой.
– Абдар!
– Да, сэр.
– Что ты будешь, Билли?
– «Буравчик».
– Нам один «буравчик» и один «Том Коллинз».
– Хорошо, сэр.
Напитки вскоре подоспели, и друзья заказали еду: оба выбрали рыбу на гриле.
Они еще пили коктейли, когда Арун, оглядевшись по сторонам, сказал:
– Смотри-ка, там Кханделвал! Тот, из «Праги».
Билли ответил полусонно:
– Ох уж мне эти марварцы. Было время, когда в этот клуб кого попало не пускали.
Друзья уже не раз высказывались в неодобрительном ключе об алкогольных пристрастиях Кханделвала. Дома ему было не выпить – властная жена не позволяла, – поэтому он налегал на спиртное днем.
Впрочем, сегодня Арун не нашел ничего предосудительного в поведении Кханделвала, особенно в том факте, что марварец в одиночку допивает четвертый стакан скотча. Недавно пришло письмо от госпожи Рупы Меры, в которой она велела Аруну познакомиться с Харешем Кханной и написать ей о нем свое мнение. Тот устроился на какую-то должность в «Праге» и теперь жил и работал в Прагапуре.
Просто подойти к марварцу Арун не мог, это было бы слишком унизительно. Теперь он сидел и гадал, как лучше поступить. Заговорить с председателем совета директоров «Праги» определенно стоило, – глядишь, получится и в гости его невзначай пригласить. Нельзя упускать такую возможность.
Билли тем временем продолжал:
– Просто диву даюсь: он не успевает допить один стакан, как ему подносят следующий. Надо же знать меру, в конце концов!
Арун засмеялся, и тут ему пришла в голову какая-то мысль.
– Да, кстати! Минакши опять в положении.
– В положении? – слегка оторопел Билли.
– Ну да, старик! Залетела она!
– А, понял, понял, залетела… – кивнул Билли Ирани.
А потом вдруг вспомнил о чем-то и побелел.
– Что с тобой, старик? Может, еще выпьешь? Абдар…
Подошел официант.
– Нам еще «буравчик», пожалуйста. Причем мы принимали все меры предосторожности. Но тут никогда не угадаешь – решительный народ, что поделать…
– Народ? – не понял Билли.
– Ну да, я про детей. Если уж ребенок решил появиться на свет, он с родителями советоваться не станет. Минакши почему-то расстроена. А я думаю, оно даже к лучшему: Апарне не помешает брат. Ну, или сестра, тут уж как получится. Слушай, Билли, я пойду перемолвлюсь словечком с этим Кханделвалом. Хочу обсудить новую кадровую политику нашего агентства. В «Прагу» теперь тоже начали принимать индийцев, слышал? Может, он мне что полезное расскажет. Я ненадолго. Ты не против?
– Нет-нет, конечно, иди.
– Что-то ты позеленел. Солнце напекло, может? Пересядем?
– Нет-нет, просто устал. Перетрудился немного.
– Ладно, отдыхай. Ширин тебя разве не пилит по этому поводу? Чтобы ты не перетруждался? Голос разума и все такое… – спросил Арун, уже уходя.
– Ширин? – Красивое лицо Билли стало белым как простыня. Он по-рыбьи разинул рот. – Ах да, Ширин…
Арун принялся было размышлять о причинах стремительного падения ай-кью у его друга, но мысли эти занимали его недолго: он натянул улыбку и подошел к столику Кханделвала в самом конце веранды.
– Господин Кханделвал! Рад вас видеть.
Тот обратил на него взгляд – уже осоловелый от спиртного, но благодушный. Арун Мера был одним из немногих молодых людей Калькутты, которых приняли в британский коммерческий истеблишмент – и которые вместе со своими женами стали по этой причине элитой индийского общества. Хотя Кханделвал занимал высокую должность в «Праге», ему было лестно, что Арун его узнал (их однажды познакомили на скачках). Он вспомнил и его обворожительную жену, но память на имена у него была плохая: прежде чем поздороваться с молодым человеком, он какое-то время пытался припомнить, как его зовут.
– Арун Мера, – с апломбом представился Арун, недоумевая, как его могли забыть.
– Да-да, конечно. Вы из «Бентсена Прайса».
Арун тотчас смягчился:
– Я хотел с вами кое-что обсудить, господин Кханделвал.
Тот показал ему на стул, и Арун сел.
– Выпьете? – предложил господин Кханделвал, занося руку над медной кнопкой звонка.
– Нет, спасибо, я уже пропустил стаканчик.
По мнению господина Кханделвала, это совершенно не мешало ему пропустить еще пяток-другой.
– О чем вы хотели поговорить?
– Как вы знаете, господин Кханделвал, наша фирма – как и другие крупные фирмы страны – начинает постепенно принимать на руководящие должности индийцев. Подходящих индийцев, разумеется. Говорят, ваша организация – безусловно, немаленькая – тоже к этому приходит?
Кханделвал кивнул.
– Что ж, мы с вами оказались в одинаково затруднительном положении. Найти достойных сотрудников среди индийцев бывает непросто.
Кханделвал улыбнулся.
– Вам, может, и непросто, – медленно проговорил он, – а мы вот не видим в этом никакой проблемы. Достойные кадры среди индийцев встречаются: на днях мы как раз взяли одного парня с прекрасной квалификацией и неплохим опытом. – Он не выдержал и перешел на хинди: – Славный парень, знаете ли. Учился в Англии, имеет приличное техническое образование. Его хотели взять простым рабочим, но я настоял… – Он жестом попросил официанта принести еще скотча. – Не вспомню его имени… Ах да! Хареш Кханна.
– Из Канпура? – ответил Арун, позволив себе произнести два слова на хинди.
– Не знаю. А, точно, из Канпура, его же привел Мукерджи из «КОККа». Вы про него слышали?
– Какое удивительное совпадение! – воскликнул ничуть не удивленный Арун. – Именно про этого молодого человека, господин Кханделвал, мне на днях рассказывала мать. Она видит в нем подходящего жениха для моей младшей сестры. Он кхатри, и мы тоже – хотя для меня касты не имеют никакого значения, разумеется. Но с моей мамой спорить бесполезно, она свято верит во все эти кхатри-шматри и прочее. Как любопытно; значит, он работает у вас?
– Да. Славный парень. С хорошим техническим образованием.
Слова «техническое образование» заставили Аруна внутренне содрогнуться.
– Что ж, мы будем очень рады, если он заглянет к нам в гости, – сказал Арун. – А еще лучше, если он придет не один, будет не так неловко… Заходите на чай все вместе, с госпожой Кханделвал. Мы живем в Санни-Парке, это в Баллигандже, как вы знаете – недалеко от вас. Я уже давно собирался вас пригласить; мне говорили, вы великолепно играете в бридж.
Поскольку Кханделвал славился своим безрассудством в бридже – его навыки сводились к тому, чтобы проигрывать по высоким ставкам (пусть иногда он делал это намеренно, ради других, более крупных побед), – последние слова Аруна были лестью чистой воды. Но она произвела нужное действие.
Конечно, обаятельный подхалимаж Аруна не ускользнул от внимания господина Кханделвала, однако лесть была ему приятна. Он любил приглашать гостей и демонстрировать им свой роскошный особняк. Поэтому, как Арун и надеялся, председатель совета директоров «Праги» ответил на его приглашение другим приглашением:
– Нет-нет, это вы к нам приходите, – сказал он. – Я позову этого парня… Кханну. Моей жене будет очень приятно познакомиться с госпожой Мерой. Приходите вместе, пожалуйста.
– Спасибо за приглашение, господин Кханделвал. Мы с удовольствием его примем.
– Не за что, не за что. Точно не хотите выпить?
– Нет, благодарю.
– За чаем и кадровую политику обсудим.
– Ах да, кадровая политика… – сказал Арун. – Когда вам будет удобно?
– В любой день.
Господин Кханделвал оставил выбор даты на усмотрение Аруна. У них дома были весьма свободные порядки: люди могли заскочить на чай в любой момент – даже во время больших торжественных приемов. Среди этого столпотворения носились, наводя ужас на гостей, шесть немецких овчарок. Госпожа Кханделвал держала господина Кханделвала в ежовых рукавицах, но тот порой отбивался от рук и предавался то пьянству, то сластолюбию.
– Как насчет следующего четверга?
– Да-да, приходите в четверг, пожалуйста. В любой день, – рассеянно ответил господин Кханделвал.
– В пять?
– Да, давайте в пять. Как вам удобно.
– Что ж, договорились. В четверг, в пять часов. Буду ждать с нетерпением, – сказал Арун, а сам подумал, что спустя несколько минут господин Кханделвал и не вспомнит об их договоренности.
– Да-да, в пять, – кивнул господин Кханделвал, припадая к стакану со скотчем. – Да. Абдар…
Рабочие фабрики «Прага» должны были отметиться на проходной до того, как в восемь утра провоет вторая сирена; впрочем, для руководителей (начиная с бригадиров) существовал отдельный вход. Харешу показали его рабочее место: стол в просторном цеху рядом с конвейером. Отсюда он мог и наблюдать за подчиненными, и выполнять – при необходимости – бумажную работу. Отдельные кабинки были только у старших бригадиров, и прикрутить медную табличку, не так давно снятую с двери его прежнего кабинета, оказалось некуда.
Впрочем, старая табличка не пригодилась бы в любом случае. На фабрике «Прага» все было стандартизировано, и таблички с именами руководителей, как и все остальное, оформлялись по установленному образцу. Чехи, например, работали только с метрической системой, а на остальные – преобладающие как в Британской Индии, так и в нынешней Независимой Индии – им было наплевать. Мантру, которую зубрили наизусть все индийские школьники («Три пая составляют пайсу, четыре пайсы – анну, шестнадцать анн – рупию»), чехи вообще воспринимали как шутку. Для всех внутренних корпоративных нужд они перевели рупию в десятичную систему за долгие десятилетия до того, как правительство начало хотя бы рассматривать такую возможность.
Хареш, любивший порядок во всем, был только рад новой среде. Ему нравилось работать в хорошо организованном, хорошо освещенном и хорошо отлаженном цеху. Он твердо решил трудиться не покладая рук на благо компании.
Поскольку его сразу приняли на должность бригадира и поселили в квартале для руководства, среди рабочих, конечно, поползли слухи. После того как Хареш побывал в гостях у господина Кханделвала, народ принялся сплетничать с удвоенной силой. Первый слух заключался в том, что светлокожий, невысокий, хорошо одетый Хареш Кханна – на самом деле чех, по известным ему одному причинам строящий из себя индийца. Затем пошла молва, что он – будущий зять Кханделвала. Хареш даже не пытался опровергать эти слухи: в общении с рабочими они были ему только на руку.
В день, когда Хареша пригласили на чай в Калькутту, он ушел с работы на час раньше. У ворот огромного особняка на Театр-роуд – «Пражской резиденции», как ее называл народ, – Хареша церемонно поприветствовали охранники. Безупречный газон, пять машин под навесом (включая «остин-ширлайн», под колеса которого он решительно шагнул несколько дней назад), пальмы вдоль подъездной дорожки, сам особняк – все произвело на него впечатление (только покоробила одна пальма, посаженная чуть ближе остальных к дорожке).
Господин Кханделвал добродушно приветствовал его на хинди.
– Стало быть, вы теперь прагамен! Вот и славно. Очень рад.
– Все благодаря вашей доброте… – начал Хареш.
– Вы правы, – согласился господин Кханделвал, решив не умалять своих заслуг. – Моя доброта сыграла не последнюю роль. – Он засмеялся. – Эти сумасшедшие чехи отделались бы от вас, дай им волю. Проходите, проходите… Но ваши навыки и квалификация их добили. Мне рассказали про изготовленную вами пару. – Он опять засмеялся.
Хареша представили госпоже Кханделвал, потрясающе привлекательной женщине лет сорока в белом сари с золотой отделкой. Бриллиантовый гвоздик в носу, бриллиантовые серьги и очаровательная живая улыбка подчеркивали ее ослепительную красоту.
Несколько минут спустя она отправила Хареша чинить сломавшийся кран в уборной.
– Хорошо бы это сделать до прихода остальных гостей, – чарующе произнесла она. – Я слышала, вы – мастер на все руки.
Хареш был слегка озадачен, однако исполнил просьбу хозяйки дома. Она явно не пыталась проверить в деле его умения, как Павел Гавел, или силу собственной улыбки. Госпожа Кханделвал просто привыкла, что любые ее просьбы моментально исполняются. Когда ей нужно было что-то починить или наладить, она давала поручение первому попавшемуся под руку мужчине. Все прагамены индийского происхождения знали, что их в любой момент может призвать к себе Королева. Хареш не возражал; он любил, когда все работало исправно. Сняв пиджак, он пошел через огромный дом Кханделвалов за слугой, который привел его к капающему крану. По дороге он гадал, каких таких важных гостей ждут хозяева.
Тем временем гости уже ехали. Минакши была весьма воодушевлена: после невыносимой тоски, царившей в Брахмпуре, она радовалась калькуттской суете. Апарна стала немного сговорчивее, пожив насколько дней у бабушки, госпожи Чаттерджи (туда же ее отвезли и сегодня); даже на бестолкового Варуна Минакши глядела с нежностью после того, как нанюхалась детских запахов и насмотрелась на младенца, рудхийских родственников и дряхлых Майтр.
Вечер обещал быть прекрасным: сперва чай у Кханделвалов, затем две коктейльные вечеринки подряд (и встреча с Билли по крайней мере на одной из них – интересно, что он скажет, когда она со смехом сообщит ему новость?), потом ужин и танцы. Минакши было любопытно взглянуть на Кханделвалов, на их великолепный дом с пятью машинами и шестью собаками, а еще не терпелось увидеть выскочку-сапожника, положившего глаз на Латс.
Лужайки и цветочные клумбы Пражской резиденции произвели на нее приятное впечатление, хотя в это время года почти ничего не цвело. Госпожа Кханделвал была женщиной крайне своевольной: взбреди ей в голову перевезти из Лондона в Калькутту ботанические сады Кью, она не задумываясь отдала бы такой приказ.
Хареш успел надеть пиджак к тому моменту, когда его стали знакомить с высоким молодым джентльменом и его элегантной женой (оба почему-то поглядывали на него сверху вниз, и дело было явно не только в их высоком росте). Стоило ему услышать первые слова хозяина – «Арун Мера… из „Бентсена Прайса“», – как все встало на свои места. Да это же калькуттский брат Латы!
– Очень рад знакомству, – сказал Хареш, пожимая руку Аруна чуть крепче, чем привык.
То была его первая встреча с привилегированным индийцем – «коричневым сахибом». Прежде такие господа ему не попадались. Живя в Патиале, он порой задавался вопросом, с какой стати все суетятся вокруг какого-нибудь молодого человека из «Империал тобакко», «Шелл» или другой иностранной фирмы, временно поселившегося в городе или заехавшего на пару дней. Хареш не понимал, что в глазах обыкновенного торговца обувью подобный человек – представитель высшего общества, очень важная персона, компрадор, способный одним мановением руки вершить судьбы. По городу он непременно перемещался на автомобиле с личным водителем, а автомобиль с личным водителем в маленьком городе – само по себе чудо.
Арун в свою очередь думал про Хареша так: коротышка и наглец. Одевается вычурно. Много о себе мнит.
Вскоре все сели пить чай, и беседу завели женщины. Минакши отметила про себя, что розенталевский бело-золотой сервиз слишком уж хорошо сочетается с бело-золотым сари хозяйки дома. У богатеев вечно так: они во всем перегибают палку.
Минакши обвела взглядом комнату, чтобы сделать какой-нибудь комплимент хозяйке дома. Похвалить массивную мебель – слишком помпезную, на ее вкус, – она не могла, а вот японская гравюра на стене пришлась ей по душе: две изящные птички и какие-то иероглифы.
– Очень красивая картина, госпожа Кханделвал, – проворковала Минакши. – Откуда вы ее привезли?
– Из Японии. Господин Кханделвал ездил туда по работе…
– Из Индонезии, – поправил ее муж; японский коммерсант подарил ему эту картину на конференции в Джакарте, где господин Кханделвал выступал от индийского представительства «Праги».
Госпожа Кханделвал сверкнула на мужа глазами, и тот умолк.
– Я прекрасно знаю, откуда и что ты привозил, – проговорила госпожа Кханделвал.
– Да-да… – стушевался ее муж.
– Какая красивая мебель! – заметил Хареш, решив, что именно так ведутся светские беседы.
Минакши посмотрела на него, однако воздержалась от комментария.
Зато госпожа Кханделвал обратила на Хареша свой самый ласковый, самый обворожительный взгляд, ведь он подарил ей возможность рассказать то, чем она так хотела поделиться с гостями.
– В самом деле? – спросила она Хареша. – Эту мебель изготовили по нашему заказу в мастерской Камдара – Камдара из Бомбея. У нас половина комнат обставлены их мебелью.
Минакши взглянула на массивный угловой диванчик. Прочное темное дерево, синяя обивка – словом, ничего особенного.
– Такой мебели и в Калькутте много, – сказала она. – Если вам нравится старина, загляните, к примеру, в «Торговое бюро Чорингхи». А если что-то посовременнее – в «Музумдар». Там мебель чуть менее… – она помедлила, подбирая слово, – громоздкая. Но, конечно, это дело вкуса. Какие восхитительные пакоры! – добавила она, чтобы немного подсластить пилюлю, и взяла себе еще одну штучку.
Ее мелодичный смех зазвенел над фарфором, хотя шутить она и не думала.
– Да, но мне кажется, что качество дерева, которое использует мастерская Камдара, выше всяких похвал, – сказала госпожа Кханделвал, испуская приветливость и радушие. – А качество исполнения просто непревзойденное.
И качество расстояния, подумала Минакши. Живи они в Бомбее, мебель покупали бы в Калькутте, к гадалке не ходи. Вслух же она произнесла:
– Безусловно, Камдар – это Камдар.
– Выпейте еще, госпожа Мера, – сказала госпожа Кханделвал, услужливо подливая чай.
Она была невероятно гостеприимна и обаятельна, полагая, что людей – и женщин в том числе – нужно завоевывать. Прошлое давало о себе знать, и госпожа Кханделвал втайне чувствовала себя неполноценной, но агрессии к окружающим не проявляла. Лишь когда великодушие и ласка не помогали, она позволяла себе выпустить пар.
Господину Кханделвалу не сиделось на месте. Вскоре он извинился и вышел, сказав, что хочет глотнуть воздуха. Несколько минут спустя он вернулся – очень довольный и пахнущий кардамоном.
Госпожа Кханделвал окинула мужа подозрительным взглядом, но вид у него был совершенно невинный и безобидный.
Внезапно в гостиную с яростным лаем влетели три немецкие овчарки. Хареш от потрясения едва не пролил чай. Арун подскочил. Кханделвал был озадачен: как собаки сумели сюда пробраться? Только женщины сохраняли спокойствие. Минакши давно привыкла к злобному Пусику и вообще любила собак. А госпожа Кханделвал тихо и повелительно зашипела на питомцев:
– Сидеть! Сидеть, Кассий, сидеть, Кристал! Сидеть, Джалеби!
Собаки уселись в ряд, молча дрожа. Каждая знала, что за ослушание хозяйка беспощадно выпорет их прямо на месте.
– Ой, ну вы посмотрите, какой он несчастный, мой Кассий, – запричитала госпожа Кханделвал, – мой зайчик! Он не хотел никого напугать.
– Вы знаете, – сказал Арун, – моя супруга сейчас в весьма деликатном положении, такие встряски ей не на пользу…
Госпожа Кханделвал в ужасе напустилась на мужа.
– Господин Кханделвал, – проговорила она страшным, властным тоном, – ты понял, что натворил? Имеешь хоть малейшее представление?!
– Нет, – выдавил ее муж. Он уже трясся от страха.
– Ты не закрыл дверь! Вот как эти твари сюда попали. Выведи их немедленно и закрой дверь.
Избавившись от собак и мужа, она с притворным и приторным волнением обратилась к Минакши:
– Ах, бедная госпожа Мера! Мы так виноваты, просто нет слов! Съешьте еще пакору. Нет, две. Вам сейчас нужны силы.
– Очень вкусный чай, госпожа Кханделвал, – храбро вставил Хареш.
– Выпейте еще чашечку. Нам привозят этот купаж прямо из Дарджилинга, – сказала госпожа Кханделвал.
Последовала тишина, и Хареш решил влезть прямиком в логово зверя.
– А вы, должно быть, брат Латы, – обратился он к Аруну. – Как у нее дела?
– Очень хорошо, – ответил Арун.
– А у вашей матушки?
– Прекрасно, спасибо, – не без заносчивости проговорил Арун.
– Как себя чувствует ребенок?
– Ребенок?
– Ваша племянница.
– Уверен, у нее все замечательно.
Все вновь замолчали.
– У вас есть дети? – спросил Хареш у Минакши.
– Да. Дочка, – ответила та.
Этот сапожник, решила она, в подметки не годится Амиту.
– Скажите, чем именно вы занимаетесь, господин Кханна? – спросил Арун Хареша. – Как я понял, вы устроились в «Прагу» на какую-то должность. Руководящую, полагаю?
– Ну, не совсем руководящую, – ответил Хареш. – В данный момент я контролирую деятельность персонала, хотя на предыдущей работе был руководителем, да. Я решил устроиться в «Прагу», потому что здесь у меня есть будущее.
– Контролируете?
– Я бригадир.
– А! Бригадир. Понятно.
– В «Праге» все начинают простыми рабочими, даже в бригадиры с улицы никого не берут.
– Хмм. – Арун отпил из чашки.
– Меня приглашали на руководящую должность на фабрику «Джеймс Хоули»… – начал было Хареш.
– Я никак не возьму в толк, почему «Кромарти групп» до сих пор не перебралась в Калькутту, – отвлеченно проговорил Арун. – Зачем сидеть в провинции? Загадка. Впрочем, это их дело.
Минакши показалось, что Арун слишком неприветлив с Харешем.
– Вы ведь родом из Дели, верно, господин Кханна? – спросила она.
– Верно. Я учился в колледже Святого Стефана.
– А потом, насколько я поняла, вы поехали в Англию. Оксфорд или Кембридж?
– Миддлхэмптонский технологический.
На несколько секунд воцарилась тишина, которую прервал господин Кханделвал, вернувшийся к гостям в совсем уж солнечном расположении духа. Дело в том, что он был в сговоре с привратником, который всегда держал у себя в сторожке бутылку виски и стакан для хозяина. Господин Кханделвал навострился, выходя «подышать», ровно за пять секунд заглатывать стакан любимого напитка.
Арун продолжал допрашивать Хареша:
– Какие спектакли вы там посмотрели, мистер Кханна? – Арун перечислил несколько свежих лондонских постановок.
– Спектакли?
– Ну, вы ведь приехали из Англии. Наверняка вы при любой возможности посещали театры.
– Я жил в центральных графствах и не имел возможности ходить в театры, зато я посмотрел много фильмов.
Арун никак не прокомментировал услышанное.
– Уж Стратфорд вы должны были посетить, это ведь недалеко от Миддлхэмптона.
– Да, там я бывал, – с облегчением ответил Хареш; учиненный Аруном допрос был хуже, чем разговор с Новаком, Гавелом и Куриллой вместе взятыми.
Арун завел беседу о реставрации дома Энн Хатауэй и от провинции постепенно перешел к послевоенным восстановительным работам в Лондоне.
Минакши рассказала о своих друзьях, которые сейчас занимались переоборудованием старинной конюшни недалеко от Бейкер-стрит.
Оттуда разговор плавно перетек к теме отелей. При упоминании гостиницы «Кларидж» господин Кханделвал, всегда останавливавшийся в Лондоне именно там, сказал:
– О, «Кларидж»! У меня с ними давняя дружба. Метрдотель всегда меня спрашивает: «Всем ли вы довольны, господин Кханделвал?» А я отвечаю: «Да, я всем доволен». – Он улыбнулся, словно над какой-то известной ему одному шуткой.
Госпожа Кханделвал гневно воззрилась на мужа. Она подозревала, что у его поездок в Лондон есть не только деловая, но и увеселительная сторона, и она была права. Иногда она звонила ему посреди ночи – просто убедиться, что он на месте. Если господин Кханделвал возмущался (что случалось крайне редко), она вздыхала и говорила, что совсем забыла про разницу во времени.
– А что вам больше всего понравилось в Лондоне? – спросил Арун, вновь обращаясь к Харешу.
– Пабы, конечно, – ответил Хареш. – Там везде сплошные пабы, куда ни сунься! Больше всего мне понравился паб в таком узком клиновидном доме неподалеку от Трафальгарской площади. «Маркиз Англси»… или «Маркиз Грэнби»?
Господина Кханделвала тема увлекла, а вот его жену, Аруна и Минакши заметно передернуло. В этой розенталевской посудной лавке Хареш вел себя как форменный слон.
– Где вы покупаете игрушки для своей дочки? – спросила госпожа Кханделвал. – Я всегда прошу господина Кханделвала привозить из Англии игрушки – на подарки друзьям и родным. В Индии у всех постоянно рождаются дети; ума не приложу, что им дарить!
Арун быстро, четко и с апломбом перечислил названия трех лучших детских магазинов Лондона, но закончил речь одой магазину «Хэмлис»:
– Впрочем, вы знаете, госпожа Кханделвал, я всегда считал, что нужно выбирать проверенные и испытанные магазины. В этом отношении «Хэмлис» не знает равных. Все стены от пола до потолка заставлены игрушками – и так на каждом этаже! На Рождество его отменно украшают. Он находится на Риджент-стрит, неподалеку от «Йегера»…
– А, «Йегер»! – воскликнул господин Кханделвал. – Я там купил дюжину свитеров в прошлом месяце!
– Мистер Мера, когда вы в последний раз бывали в Англии? – осведомился Хареш, почувствовав, что остается за бортом.
Видимо, что-то застряло у Аруна в горле: он достал из кармана платок и принялся кашлять, левой рукой показывая на кадык.
Хозяйка тотчас поспешила ему на помощь: отправила слугу за водой. Через минуту слуга принес простой кувшин воды на нержавеющем подносе «тхали». Заметив, с каким отвращением Минакши посмотрела на это безобразие, госпожа Кханделвал закричала на слугу:
– Разве так тебя учили приносить воду гостям? Вот отправлю тебя обратно в деревню!
Нержавеющее блюдо совсем не шло к бело-золотому чайному сервизу. Однако прилюдная вспышка гнева со стороны хозяйки дома еще больше ужаснула Минакши.
Когда Арун наконец пришел в себя, разговор было пошел о чем-то другом, но Хареш счел, что его интерес будет приятен Аруну, и повторил вопрос:
– Так когда, говорите, вы ездили в Англию?
Арун покраснел, потом взял себя в руки. Деваться было некуда – пришлось отвечать.
– Что ж, – произнес он как можно внушительнее, – вероятно, вас это удивит, но нам пока не довелось посетить Англию. Разумеется, в ближайшие месяцы мы планируем это исправить.
Хареш остолбенел. Ему даже в голову не приходило, что Арун мог не бывать в Англии, поэтому он задал вопрос, когда он там бывал. Он хотел засмеяться и не посмел, однако его глаза превратились в изумленные щелочки. Хозяева дома тоже были потрясены.
Минакши принялась болтать о бридже – мол, Кханделвалы просто обязаны заглянуть к ним в гости на партию-другую. Спустя несколько минут такой вежливой беседы они с Аруном одновременно посмотрели на часы, переглянулись, поблагодарили хозяев, встали и ушли.
Минакши не ошиблась: Билли Ирани оказался на второй из двух посещенных ими за вечер коктейльных вечеринок. Он был с Ширин, но Минакши умудрилась как бы невзначай завлечь его пустой светской болтовней и отвести в сторонку.
– А ты знаешь, Билли, – тихо и с насмешкой произнесла она (ее приглушенного голоса никто больше не слышал, а на лице застыла любезная улыбка), – кого я жду?
Билли Ирани стушевался:
– Да, Арун мне рассказал.
– И?
– И? Я должен тебя поздравить?
Минакши заливисто рассмеялась, сверля Билли ледяным взглядом.
– Нет, пожалуй, не стоит. Лучше поздравь самого себя – месяцев эдак через восемь.
Взгляд у бедного Билли стал совсем затравленный.
– Но мы же были осторожны! – (Если не считать того раза, подумал он.)
– Я со всеми осторожна, – заявила Минакши.
– Со всеми? – опешил Билли.
– То есть с тобой и Аруном, конечно. Ладно, сменим тему, он идет.
Однако Арун заметил в толпе Патрисию Кокс и решил с ней полюбезничать, поэтому только кивнул и прошел мимо. Минакши тем временем заливалась соловьем:
– Конечно, я ничего не смыслю в этих гандикапах и так далее, но мне нравятся клички лошадей, все эти Орлы, Пташки и прочее. Звучит так… так… Все, он ушел. Ну, Билли, когда встретимся?
– Мы не можем больше встречаться! – воскликнул Билли. Он был в ужасе, а кроме того, его странным образом заворожили маленькие сережки-капельки в ушах Минакши. Было в них что-то обескураживающее.
– Я же не могу забеременеть дважды, – сказала она. – Теперь нам ничего не грозит.
Билли побледнел. Он воровато покосился на Ширин, стоявшую в другом конце зала.
– Брось, Минакши.
– Я тебе сейчас «брошу»! Не смей так со мной разговаривать! – взвилась Минакши. – Все будет по-прежнему, Билли, иначе я за себя не отвечаю.
– Ты ведь не расскажешь ему?! – охнул Билли.
Минакши изогнула изящную шею и улыбнулась. Вид у нее был усталый и немного обеспокоенный. На вопрос она не ответила.
– А как же… ну, ребенок? – спросил Билли.
– Надо что-то придумать. Иначе я сойду с ума, гадая, чей он. Жить в неведении – это самое ужасное. И кстати, твоя помощь мне не нужна. Как насчет пятницы?
Билли беспомощно кивнул.
– Что ж, тогда в полдень, договорились! – сказала Минакши. – Очень рада была тебя повидать. Но ты какой-то чахлый, Билли. Перед свиданием съешь сырое яйцо.
С этими словами она поплыла прочь, а на середине зала обернулась и послала ему воздушный поцелуй.
Поужинав и немного потанцевав («Пожалуй, скоро тебе будет не до танцев, милая», – сказал Арун), они вернулись домой. Минакши включила свет и открыла холодильник, чтобы выпить холодной воды. Арун поглядел на толстую стопку граммофонных пластинок на обеденном столе и прорычал:
– Варун уже третий раз их тут бросает! Если он хочет здесь жить, то должен усвоить, что наш дом – не свинарник! Куда он опять запропастился?
– Он предупреждал, что сегодня задержится, дорогой.
Арун пошел в спальню, по дороге развязывая галстук. Он включил свет – и остолбенел.
В комнате все было вверх дном. Длинный черный кованый сундук у окна, служивший им небольшим диванчиком, лежал на полу с распахнутой крышкой и сбитым замком. Матрас и парчовое покрывало с сундука валялись рядом. Крепкий кожаный дипломат, хранившийся внутри, был совершенно пуст. Взломать девятирычажный замок вор не смог и просто пробил верхнюю крышку ножом: в ней зияла дыра в форме буквы S. Опустевшие коробочки из-под украшений были разбросаны по полу. Арун быстро осмотрелся. Вор выпотрошил сундук, в котором хранились все драгоценности, подаренные им на свадьбу родственниками с обеих сторон (включая вторую отцовскую медаль), но больше ничего не тронул. Уцелело лишь ожерелье, которое Минакши надевала вчера и оставила на туалетном столике – и, естественно, те украшения, которые она надела сегодня. Многое из украденного было дорого им как память. А самое неприятное (учитывая, что Арун работал в страховом отделе «Бентсена Прайса» и мог бы позаботиться о своем имуществе): ни одна из вещей не была застрахована.
Арун вернулся в гостиную белый как мел.
– Что случилось, милый? – спросила Минакши, собираясь идти в спальню.
– Ничего, дорогая. – Арун преградил ей путь. – Ничего. Присядь. Нет, в гостиной. – Он понимал, что вид разоренной спальни может шокировать жену, тем более в ее нынешнем положении. Он помотал головой, вспомнив выпотрошенный дипломат.
– Но что-то явно стряслось, Арун! – воскликнула Минакши.
Он обнял ее за плечи и спокойно объяснил, что произошло.
– Слава богу, мы отвезли Апарну родителям! Но где наши слуги?
– Я их отпустила пораньше.
– Надо посмотреть, нет ли Ханифа. Он наверняка спит в дальней комнате.
Слуга и по совместительству повар пришел в ужас. Все это время он крепко спал, ничего не видел и не слышал. Он очень испугался, что подозрение падет на него: вор явно бывал в доме и знал, где хранятся драгоценности. Возможно, это сделал подметальщик, предположил Ханиф, рисуя в воображении страшные картины допроса, который ему непременно учинят в полицейском отделении.
Арун позвонил в полицию, но те не сняли трубку.
Изрыгнув шесть нецензурных ругательств подряд, он одумался. Последнее, что ему сейчас нужно, – это расстраивать жену.
– Милая, ты побудь дома, а я съезжу в участок и сообщу им о случившемся.
Минакши наотрез отказалась оставаться дома одна и поехала с Аруном. Ее начинало колотить. В машине она положила руку ему на плечо; так они и ехали всю дорогу.
– Все хорошо, дорогая, – сказал Арун. – Главное, что никто не пострадал. Не волнуйся. Постарайся об этом не думать. Вам с ребенком это вредно.
Минакши была так потрясена ограблением и утратой драгоценностей – почти всех, не считая изготовленных на заказ золотых сережек, но включая вторую золотую медаль покойного свекра, – что решила на неделю уехать к родителям. Арун ее поддержал, понимая, что будет скучать по жене и дочери, но им сейчас полезно побыть вдали от дома. Варун вернулся наутро, всю ночь прогуляв где-то с друзьями. Он побелел, узнав о случившемся. Когда Арун заявил, что, «если бы он сидел дома, а не пьянствовал с дружками, никакого ограбления не случилось бы», он покраснел как рак. В конце концов, Арун тоже развлекался на вечеринке. Однако он не стал провоцировать уже доведенного до ручки брата и тихо ушел к себе.
Арун написал госпоже Рупе Мере и рассказал об ограблении. Он заверил ее, что у Минакши все хорошо, но вынужден был упомянуть, что вторая отцовская медаль тоже утрачена. Он отдавал себе отчет, что мать будет вне себя от горя. Арун любил отца и сам горевал из-за медали, но поделать ничего не мог: оставалось лишь надеяться, что полиция поймает злоумышленника или злоумышленников. Они уже допрашивали подметальщика – а точнее, избивали его. Узнав об этом, Арун попытался их остановить.
– А как же нам выяснить, что произошло, – откуда воры знали, где вы храните ценные вещи? – спросил его участковый.
– Мне плевать. Я этого не потерплю, немедленно прекратите побои, – сказал Арун.
Самое ужасное заключалось в том, что он и сам подозревал подметальщика: грабители наверняка действовали по его наводке. Беззубая Карга или Ханиф не могли такое совершить, а приходящий садовник и водитель никогда не бывали в доме.
Арун написал матери и о встрече с Харешем. Всякий раз, когда он вспоминал о своем позоре в гостях у Кханделвалов, его прошибал пот. В письме он прямо сказал, что думает о потенциальном «зятьке»: он коротышка, выскочка, дурак и слишком много о себе мнит. Картину детства, прошедшего на зловонных улицах Нил-Дарвазы, слегка скрашивают кляксы образования, полученного в закопченной английской глубинке. Ни учеба в колледже Святого Стефана, ни Лондон никакого благотворного влияния на него не оказали. Одевается безвкусно и вычурно, в обществе держать себя не умеет, а английский у него на удивление безыскусный для человека, отучившегося в колледже и два года прожившего в Англии. Арун совершенно не представлял, как можно брать его с собой в свет (в «Калькуттский клуб» или на скачки в «Толлигандж», где собираются все сливки калькуттского общества, индийского и европейского). Кханна устроился бригадиром (бригадиром!) на чешскую обувную фабрику. Разве можно считать его достойным претендентом на руку девушки из семьи такого класса и достатка, как Мера? Об этом не может быть и речи. Минакши в целом придерживается такого же мнения, добавил Арун.
А вот о том, что у Минакши есть другие планы на Лату, он умолчал. Временно поселившись в родительском доме, она начала обрабатывать Амита. И Каколи охотно ей в этом помогала. Обеим очень понравилась Лата, и обе считали, что она станет идеальной парой для их братца: и его творчество будет ценить, и причуды стерпит. Она умна и образованна, а это важно: при том что Амит в жизни крайне молчалив (в отличие от сестер и даже Дипанкара), редкие беседы с ним не должны быть пустыми или легкомысленными. Только с братом и сестрами он может давать себе слабину.
Каколи – однажды заявившая, что ей ужаааасно жааалко женщину, которая выйдет за него замуж, – решила, что Лату ей не жалко. Та сможет и понять, и приструнить эксцентричного Амита.
Вероятно, Минакши не зря все это затеяла. Амиту очень нравилась Лата, однако он так и не осмелился бы сделать первый шаг, если бы не его энергичные и предприимчивые сестрицы.
Вместо того чтобы вновь прибегнуть к ку-ку-куплетам, доказавшим свою неэффективность, сестры решили действовать мягко и исподтишка. Минакши сообщила Амиту, что на горизонте замаячил Другой. Поначалу она думала, что это Акбар или как там его (они вместе с Латой играли в «Что угодно»), но потом выяснилось, что это какой-то самонадеянный сапожник, который совершенно не подходит Лате и вообще. Таким образом она намекнула, что Амит спасет ее от несчастливого брака, если вмешается. Каколи же просто заявила, что он нравится Лате, а она, ясное дело, нравится ему, так что нечего хорохориться и тянуть волынку, пора послать ей свою книгу и признание в любви.
Обе сестры понимали, что шансы на успех предприятия невелики, если они неправильно расценили чувства Амита к Лате. Если же она в самом деле ему нравится, то они готовы всячески содействовать и помогать. Минакши и Каколи мало что знали о его жизни и амурных делах в Оксфорде, но в Калькутте Амит демонстративно отвергал все попытки поклонниц и их матерей познакомиться с ним поближе: хранил верность Джейн Остин. Казалось, его удел – одиночество и раздумья о высоком. При этом Амит обладал недюжинной силой воли и никогда не делал того, что ему претило. Юриспруденцией, к примеру, он не собирался заниматься вовсе – вопреки бесконечным наставлениям Бисваса-бабý и недовольству отца.
Свою праздность он оправдывал примерно так: «Мне не надо думать о деньгах, я никогда не буду в них нуждаться. Зачем зарабатывать больше, чем необходимо для жизни? Если я стану адвокатом, то очень скоро надоем сам себе и осточертею окружающим, а ничего достойного так и не сделаю. Просто буду одним из тысячи адвокатов. Лучше написать один сонет на века, чем выиграть сто громких дел. Думаю, уж один сонет на века я написать сумею – при условии, что у меня будет на это время и определенная свобода действий. Чем меньше я засоряю жизнь бесполезной деятельностью, тем лучше пишу. Значит, я должен делать как можно меньше: работать над романом при любой возможности и иногда, если посетит вдохновение, сочинять стихи. Тем и ограничусь».
Однако отцовский ультиматум и побег Дипанкара грозили испортить ему все планы. Как он будет писать роман, если взвалит на себя тяжкий труд по ведению семейных дел?
Увы, его намерению делать как можно меньше с целью заработка сопутствовало нежелание вести какую-либо социальную жизнь. У него было несколько хороших университетских друзей, но все они остались за рубежом. Теперь он изредка писал им короткие письма, получая в ответ такие же (переписка эта очень напоминала бессвязные разговоры студенческой поры). Друзья заметно отличались от него темпераментом – в основном это они завязывали с ним дружбу, а не он с ними. Амит был замкнутым человеком и с трудом делал первый шаг, однако, если его делали другие, он охотно шел навстречу. В Калькутте, впрочем, он никому навстречу не шел: общества родных ему вполне хватало. На том торжественном приеме он развлекал Лату лишь из чувства долга перед своим семейством: она как-никак была членом клана Чаттерджи. Из-за этого квазиродства Амит сразу заговорил с ней легко и непринужденно (обычно он так болтал лишь с теми, кого знал хотя бы несколько месяцев). А потом Лата ему понравилась. То, что он пригласил ее на экскурсию по Калькутте, показалось обеим сестрам и Дипанкару верхом инициативности со стороны Амита. Быть может, он все-таки нашел свой Идеал?
Однако той прогулкой дело и ограничилось. После возвращения Латы домой они не переписывались и друг о друге не справлялись. Амит произвел на Лату впечатление доброго человека; он успокаивал ее, уводя в мир поэзии, истории и – что немаловажно – на свежий воздух, будь то кладбище или Колледж-стрит. Ему, в свою очередь, Лата очень понравилась, но признаться ей в этом он так и не решился. Будучи поэтом и имея представление о человеческих чувствах в целом, он был слишком неповоротлив и замкнут, чтобы устроить свою жизнь. В Оксфорде Амит тайно, бессловесно полюбил сестру одного из друзей – неугомонную, веселую и взрывную девицу; позже выяснилось, что она тоже была неравнодушна к Амиту, однако, не дождавшись от него знаков внимания, стала встречаться с другим. Чувства его были «бессловесными», потому что говорить о них Амит не решался, однако на бумаге неоднократно облекал их в слова. Львиную долю тех стихов – пожалуй, тяжеловатых и чересчур взвешенных – он вымарал, малую часть напечатал и ни одного не показал возлюбленной.
Минакши и Каколи не знали об этом романе (или, скорее, не-романе), хотя все Чаттерджи, безусловно, догадывались, что стихи Амита о несчастной любви из первого, принесшего ему успех сборника должны иметь под собой какую-то почву. Однако все попытки сестер подобраться слишком близко к его чувствительной, плодовитой, флегматичной сути он ловко и язвительно отражал.
В стихах второго сборника сквозила необъяснимая философская сокрушенность – весьма странная для человека младше тридцати (который к тому же снискал какую-никакую славу). «С чего бы тебе так сокрушаться, скажи на милость?» – вопрошал в письме один из его друзей-англичан, не понимавший, что Амит, сам не отдавая себе в том отчета, на самом деле очень одинок. Друзей и подруг в Калькутте у него не было. Пусть виной тому стала его собственная безынициативность и необщительность, это ничуть не меняло его общего насмешливо-усталого настроя, а иногда и подлинной, хоть и тщательно скрываемой от остальных, безысходности.
Роман, события которого разворачивались во время бенгальского голода, позволял Амиту прятаться от самого себя в чужих жизнях. Но даже за работой Амит время от времени задавался вопросом: не слишком ли мрачный холст он выбрал? Темы он поднимал сложные и глубокие: человек против человека, человек против природы, город против деревни, немыслимые тяготы войны, иностранное правительство против неорганизованного крестьянства… Быть может, ему следовало удовольствоваться какой-нибудь комедией нравов. Этот жанр всегда ему нравился, и он частенько сбегал от серьезной литературы к легкому чтиву: детективным романам, вездесущему Вудхаузу, даже комиксам.
Подняв в разговоре с Амитом вопрос брака, Бисвас-бабý в своей ультимативной манере заключил: «Единственно верное решение – брак с порядочной девушкой по договоренности родителей». Амит тогда сказал, что берет время на обдумывание его слов, а сам решил, что нет ничего ужаснее и невыносимее, чем всю жизнь подчиняться женскому здравомыслию. Однако после прогулки по кладбищу с Латой, увидев, что ее не отталкивали его чудачества и словесные излияния – наоборот, она отвечала на них с удивительной живостью, – Амит начал гадать, стоит ли считать ее «порядочность» таким уж серьезным недостатком. Его известность не повергала Лату в трепет, при этом она не видела нужды в том, чтобы отстаивать свое мнение и что-то ему доказывать. Он вспоминал, с каким непосредственным удовольствием и благодарностью она приняла его подарок – цветочный венок, – после той жуткой лекции в Обществе Рамакришны. «Быть может, – думал он, – мои сестры в кои-то веки правы. Впрочем, торопиться некуда: на Рождество Лата приедет в Калькутту, я покажу ей огромный баньян в Ботаническом саду, а дальше видно будет». Весть о появившемся на горизонте сапожнике не слишком насторожила Амита, а об актере Акбаре – или как бишь его – он моментально забыл.
Куку скорбно и томно напевала, аккомпанируя себе на фортепиано:
– Да помолчи уже, Куку! – сказал Амит, откладывая книгу. – Сколько можно? Надоел твой бесконечный бред! Я читаю нечитаемого Пруста, а ты усложняешь мне задачу.
Однако Куку решила, что останавливаться нельзя – это было бы неуважением к собственной музе. И предательством по отношению к Пусику, привязанному к задней ножке рояля.
Ее левая рука заиграла бойче, и унылая мелодия в духе Шуберта сменилась легким джазом:
Она принялась импровизировать – трели, ломаные аккорды, куски неизвестной мелодии, – и тут Амит, не выдержав нарастающего напряжения, закончил строчку за нее:
– …хоть к черту!
Дальше они запели по очереди:
Оба весело засмеялись и обозвали друг дружку идиотами. Пусик хрипло залаял, а потом вдруг оживился, навострил уши и чуть не сорвался с поводка.
– Пухля? – предположил Амит.
– Нет, он вроде рад.
В дверь позвонили, и вошел Дипанкар.
– Дипанкар!
– Дада! С возвращением!
– Привет, Куку, привет, дада… О, Пусик!
– Он понял, что это ты, еще до твоего звонка в дверь. Бросай сумки.
– Что за умная псина! Самая умная псина!
– Итак!
– Итак?
– Нет, вы посмотрите на него – какой загорелый и худой! Зачем ты сбрил волосы? – спросила Куку, гладя брата по макушке. – На ощупь как крот.
– И часто ты гладишь кротов, Куку? – спросил Амит.
– Ой, не умничай, дада, ты был таким душкой минуту назад! Что ж, возвращение блудного… Кстати, что значит «блудный»?
– Какая разница? Это словечко вроде «идиосинкразии» – все его используют, но никто понятия не имеет, что оно значит. Побрился наголо, стало быть? Ма будет в шоке.
– Да просто очень жарко было… Вы получали мои открытки?
– О да, – сказала Куку, – но в одной из них ты писал, что хочешь отпустить волосы и что больше мы тебя не увидим. Нам очень понравились твои открытки, правда же, дада? Все эти рассуждения о Поиске Истины и гудках ушастых поездов…
– Каких еще ушастых поездов?
– А, наверное, мне показалось – ты пишешь как курица лапой. Добро пожаловать домой! Умираешь от голода, наверное?
– Пожалуй…
– Несите откормленный кабачок![108] – воскликнул Амит.
– Скажи нам, ты нашел свой Идеал? – вопросила Куку.
Дипанкар поморгал.
– Ты поклоняешься ее Женскому Началу? Или у вас все сложно? – спросил Амит.
– Ах, дада, как ты можешь! – с укоризной произнесла Куку; мгновенно перевоплотившись в Многомудрую Матрону, она назидательно, в блаженном бессилии изрекла: – У нас в Индии женская грудь, подобно буддийской ступе, питает и наполняет!.. Для наших молодых людей грудь есть не объект похоти, но символ плодородия.
– Что ж, – промолвил Дипанкар.
– Мы с Амитом как раз парили на крыльях песни, когда ты пришел, Дипанкар, – добавила Куку и пропела:
– А теперь ты наконец вернешь нас на землю…
– Да, ты нам очень нужен, Дипанкар, – сказал Амит. – В нашей семье все, кроме тебя, подобны воздушным шарикам, наполненным гелием…
Куку его перебила:
– Правда, что там всюду грязища? Ила-каки будет в ярости…
– Можешь хотя бы не перебивать меня, когда я тебя перебил, Куку? – оборвал ее Амит. – Так вот, Дипанкар, без тебя семейство Чаттерджи бесповоротно слетит с катушек. Уймись, Пусик! Ладно, сперва прими ванну, пообедай и отдохни. Ма ушла по магазинам, но через час должна вернуться… Почему ты нас не предупредил о своем возвращении? Где ты был? Одна открытка пришла из Ришикеша![110] Что ты решил насчет финансовых дел семьи? Давай ты возьмешь их на себя, чтобы я мог спокойно работать над своим злосчастным романом! Как я могу отказаться от него или отложить работу, когда в голове толпятся и орут персонажи? Когда мой ум голоден, полон идей и негодует?
Дипанкар улыбнулся:
– Мое Существо должно усвоить и переосмыслить весь пережитый Опыт, прежде чем я приду к Ответу.
Амит раздраженно покачал головой.
– Не приставай к нему, дада, – урезонила его Куку. – Он же с дороги!
– Я знаю, что и сам нерешителен, – сказал Амит, колеблясь между отчаянием и пародией на отчаяние. – Но Дипанкар просто не лезет ни в какие ворота. Точнее, он даже не может решить, стоит ли в них лезть.
За завтраком Чаттерджи вновь устроили утренние прения; присутствовали все, кроме уехавшего на учебу Тапана; за Апарной ухаживала ее айя; даже старый господин Чаттерджи решил позавтракать вместе со всеми, как он иногда делал после утренней прогулки с котом.
– А где Пусик? – спросила Каколи, озираясь по сторонам.
– Наверху, в моей комнате, – сказал Дипанкар. – Из-за Пухли.
– Если их скрестить, получится Пусля. Прямо Кашалось какой-то, – сказала Каколи, вспомнив свою любимую бенгальскую книжку «Абол-табол».
– А что не так с Пухлей? – спросил дедушка.
– Ничего, – ответила госпожа Чаттерджи. – Дипанкар просто имеет в виду, что Пусик его боится.
– Вот как? – Старый господин Чаттерджи кивнул. – И правильно. Пухля умеет за себя постоять, ему никакие собаки не страшны.
– А разве Пусику сегодня не надо к ветеринару? – спросила Каколи.
– Надо, – ответил Дипанкар, – поэтому я забираю машину.
Его сестра состроила кислую мину:
– Но мне она тоже нужна! Машина Ганса сломалась.
– Куку, тебе всегда нужна машина. Если отвезешь Пусика к ветеринару, можешь забирать.
– Я не могу! Там скучно. И к тому же он пытается отъесть руки всем, кто его держит.
– Ну, значит, поедешь к Гансу на такси, – сказал Амит, которого неимоверно раздражали эти ежеутренние битвы за автомобиль. Более кошмарного начала дня нельзя было и придумать. – Хватит пререкаться. Передай мне, пожалуйста, повидло, Куку.
– Боюсь, машину сегодня беру я, – сказала госпожа Чаттерджи. – Везу Минакши к доктору Эвансу. Ей давно пора показаться.
– Ничего не пора, маго, – воспротивилась Минакши. – Хватит меня опекать!
– Ты перенесла тяжелое потрясение, дорогая, и я не хочу рисковать.
– Да, Минакши, покажись врачу – вреда не будет, – вставил отец семейства, опуская газету.
– Вот именно, – согласилась Апарна, энергично закидывая в рот яйцо всмятку. – Вреда не будет.
– А ты ешь, доченька, не болтай, – недовольно осадила ее Минакши.
– Повидло, Куку, а не крыжовниковый джем, – буркнул Амит. – Не гаспачо, не анчоусы, не сандеш и не суфле – повидло!
– Какая муха тебя укусила? – спросила Каколи. – Ты стал такой вспыльчивый. Хуже Пусика. Наверное, дело в сексуальной неудовлетворенности.
– Угу, тебе не понять, – проворчал Амит.
– Куку! Амит! – воскликнула госпожа Чаттерджи.
– Но я говорю правду! – сказала Каколи. – Я заметила, что он стал грызть лед. Говорят, это верный признак.
– Куку, я не позволю тебе так разговаривать за столом… Тем более при А.
Апарна навострила ушки и положила перепачканную желтком ложку на расшитую скатерть.
– Маго, А. не понимает ни слова из того, о чем мы говорим, – заверила Каколи свою мать.
– И я тоже, – вставил Амит.
– Наверное, она тебе снится.
– Кто? – не поняла госпожа Чаттерджи.
– Героиня твоей первой книжки. Белая Леди твоих сонетов. – Каколи многозначительно уставилась на Амита.
– Сколько можно трепать языком! – рявкнул тот.
За столом она теперь старалась воздерживаться от куплетов, но этот сам слетел с языка.
– Повидло, Куку, умоляю! Тосты стынут.
снова выдала Каколи. – Знаешь, это даже хорошо, что в результате той интрижки у тебя родились стихи, а не маленькие Чаттерджи. Женись на какой-нибудь милой индианке, дада, не бери пример с меня. Ты уже отправил Латс свою книжку? Она говорила, что ждет.
– Поменьше зубоскальства. Побольше повидла, – попросил Амит.
Куку наконец передала ему повидло, и он аккуратно намазал его на тост, не пропуская ни одного уголка.
– Так и сказала?
– О да! Минакши подтвердит.
– Точно-точно, – заверила его Минакши. – Каколи всегда говорит одну лишь правду. И мы за тебя волнуемся. Тебе уже почти тридцать…
– Не напоминай, – театрально и меланхолично произнес Амит. – Просто передай сахар, пока мне тридцать один не стукнуло. Что еще вам говорила Лата?
Минакши решила не портить впечатления, произведенного предыдущей репликой, и мудро воздержалась от вранья.
– Ничего особенного. Лата вообще слов на ветер не бросает. При этом она несколько раз упоминала тебя, а это что-то да значит.
– И лицо у нее сразу делалось такое мечтательное, – добавила Каколи.
– Ума не приложу, как вышло, – сказал Амит, – что мы с Дипанкаром – и Тапаном – выросли порядочными и честными людьми, а вы, девицы, научились столь бесстыдно лгать? Удивительно, что мы родственники.
– Как же вышло, – не растерялась Куку, – что мы с Минакши, хоть и не без греха, умеем быстро принимать важные решения, а ты все тянешь кота за хвост? Я уж молчу про Дипанкара, который даже не может решить, какое решение ему принимать.
– Не злись, дада, – сказал Дипанкар, – они нарочно тебя злят.
– Не волнуйся, у них ничего не выйдет, – ответил Амит. – У меня слишком хорошее настроение.
Амит оторвался от писанины и каракуль на полях. Он пытался сочинить дарственную надпись для Латы, а когда вдохновение его покинуло, стал думать, какой из двух своих стихотворных сборников ей подарить. Может, оба? Наверное, все-таки не первый – Белая Леди его сонетов может отпугнуть Лату. К тому же во втором сборнике помимо стихов о любви были описания Калькутты – тех мест, что напоминали ему о ней и, возможно, напомнят ей о нем.
Приняв такое решение, Амит смог вернуться к дарственной надписи, и к обеду она была готова отправиться на форзац «Жар-птицы». Нацарапанный кое-как черновик разобрать смог бы только автор, но сам инскрипт получился аккуратным и понятным. Амит медленно выводил слова серебряной перьевой авторучкой, подаренной ему дедом на двадцать первый день рожденья, – причем на форзаце не индийского, а куда более презентабельного британского издания сборника (таких экземпляров у Амита осталось всего три).
Внизу он поставил подпись, вывел дату, дождался, пока чернила подсохнут, перечитал стихотворение, закрыл темно-синюю с золотым тиснением обложку, завернул книгу в бумагу, поставил на нее сургучную печать и в тот же день отправил заказной бандеролью в Брахмпур.
Разумеется, госпожа Рупа Мера была дома, когда два дня спустя в дом Прана постучался почтальон, – а как же иначе? В последнее время она никуда не выходила, боясь оставить Савиту одну с ребенком. Даже доктору Кишену Чанду Сету приходилось самому идти к дочери, если он хотел ее увидеть.
Когда доставили посылку от Амита, Лата была на репетиции. Госпожа Рупа Мера расписалась за нее. Поскольку в посланиях из Калькутты теперь содержались исключительно катастрофические вести, госпожа Рупа Мера едва не вскрыла пакет сама (увидев имя отправителя, она чуть не взорвалась от злости и любопытства, но мысли о том, как Лата, Савита и Пран дружно ее проклянут, охладили ее пыл).
Лата вернулась вечером, когда на улице уже почти стемнело.
– Где ты пропадала столько времени? Почему не вернулась раньше? Я вся извелась от волнения! – накинулась на нее мать.
– Я была на репетиции, ма, и ты это знаешь. Я всегда прихожу в это время. Как дела? Судя по тишине, малышка спит?
– Два часа назад тебе доставили посылку из Калькутты. Открывай сейчас же! – Госпожа Рупа Мера сгорала от любопытства.
Лата хотела воспротивиться, но, увидев встревоженное лицо ма и вспомнив, как ранима и плаксива она была с тех пор, как получила весть о пропаже второй папиной медали, решила пока не отстаивать свое право на личную жизнь, чтобы не причинять матери лишнюю боль. Она прямо при ней вскрыла пакет.
– Это сборник стихов Амита! – с удовольствием отметила она. – Амит Чаттерджи, «Жар-птица». Какая красивая обложка!
Госпожа Рупа Мера, забыв на секунду об угрозе, которую некогда представлял собой Амит, завороженно взяла в руки книгу. Простая темно-синяя обложка с золотым тиснением, бумага – плотная и светлая, не то что газетная, на которой в военное время печатали книги в Индии, – широкие поля, крупный четкий шрифт и роскошный вид издания в целом привели ее в восторг. Однажды в книжном ей попалось на глаза индийское издание стихов Амита: книжка была куда меньше и беднее, а сами стихи показались ей недостаточно поучительными. Сейчас госпоже Рупе Мере невольно захотелось, чтобы внутри этот чудесный томик оказался пуст: он послужил бы чудесным вместилищем для стихотворений и афоризмов, которые она переписывала из журналов и книг.
– Какая красота! Умеют же англичане делать красивые вещи, – восторженно произнесла она.
Раскрыв книгу, госпожа Рупа Мера тут же принялась читать дарственную надпись. Когда она добралась до последних строк, ее лицо помрачнело.
– Лата, как понимать этот стих? – спросила она.
– Не знаю, ма, я еще и прочесть-то не успела. Дай взглянуть.
– При чем тут ананасы?!
– Ах, это, наверное, про Роуз Айлмер. Она ими объелась и умерла.
– Ты про «ночь вздохов, памяти и слез»? Про эту Роуз Айлмер?
– Да, ма.
– Как она, должно быть, страдала, бедняжка! – Кончик носа госпожи Рупы Меры начал сочувственно краснеть, но тут ее потрясла другая мысль. – Лата! Это ведь не любовное стихотворение? Я даже не понимаю смысла, оно может быть о чем угодно! При чем тут Роуз Айлмер? Вечно эти Чаттерджи умничают…
Госпожа Рупа Мера вновь мысленно обвинила Чаттерджи во всех своих бедах. Драгоценности у них украли неспроста: Минакши вечно открывала сундук в присутствии слуг – вводила людей в соблазн! Вот и доигралась. Конечно, это не мешало госпоже Рупе Мере волноваться за невестку и за своего будущего третьего внука, на сей раз, конечно, мальчика. Если бы не ребенок Савиты, она давно уже умчалась бы в Калькутту окружать родных заботой и сочувствием. К тому же после письма Аруна ей захотелось выяснить, как дела у Хареша – и чем именно он теперь занимается. Хареш писал, что «контролирует персонал на фабрике „Прага“ и живет в европейском квартале Прагапура». Он не упоминал, что взяли его простым бригадиром.
– Вряд ли это признание в любви, ма, – сказала Лата.
– Ну да, и внизу нет приписки «С любовью», только его имя, – попыталась обнадежить себя госпожа Рупа Мера.
– Стихотворение хорошее, но мне надо его перечитать, – вслух размышляла Лата.
– По мне, так слишком заумное, – сказала госпожа Рупа Мера. – Все эти тату, аллегро и аллюры… Вечно современные поэты умничают. Нет бы писать по-человечески. Ему даже не хватило вежливости обратиться к тебе по имени, – продолжала успокаивать себя она.
– Ну, имя есть на конверте, и вряд ли он рассказывает про ананасы всем подряд, – сказала Лата, хотя тоже нашла это немного странным.
Позже, улегшись в кровать, она несколько раз не спеша перечитала дарственную надпись. Вообще-то, она втайне радовалась, что ей посвятили целое стихотворение, но смысл строк немного от нее ускользал. Например, слова про то, что дух его «бесстрастен», означали, что он равнодушен к Лате? Или речь была о чем-то ей неизвестном и потому недоступном? Или это вообще ничего не значило, просто к слову пришлось?
Через некоторое время Лата начала читать книгу – отчасти ради самих стихов, отчасти надеясь разгадать смысл инскрипта. Суть некоторых произведений показалась ей в меру туманной (насколько того требовала их сложность), но хотя бы с грамматикой Амит чудить не стал – и на том спасибо. За его строками явно скрывались сильные, глубокие чувства (какой уж тут «бесстрастный» дух!), однако авторская манера письма подчас казалась Лате чересчур сдержанной, даже формальной. Ей понравилось одно стихотворение про любовь на восьми строках и еще одно подлинней, похожее на оду, про одинокие прогулки по кладбищу на Парк-стрит. Третье было юмористическое, о трудностях выбора книг на Колледж-стрит. Почти все они пришлись Лате по душе, и она не могла не отметить, что Амит водил ее, скучающую от безделья, по тем местам Калькутты, которые много для него значили и которые он привык посещать один.
В большинстве своем стихи при всей их выразительности были написаны в сдержанном тоне, а в некоторых сквозила самоирония. Однако заглавное произведение книги никак нельзя было назвать сдержанным или ироничным, напротив: автором будто овладела некая болезненная мания. Летними ночами Лате и самой часто не спалось из-за криков папихи, ястребиной кукушки – «жар-птицы» из стихотворения Амита. Возможно, отчасти поэтому оно так ее встревожило.
Продираясь сквозь ураган мыслей и образов, Лата перечитала стихотворение пять или шесть раз подряд. Оно было гораздо понятнее большинства стихов в книге и уж точно понятнее дарственной надписи, однако его таинственный смысл не давал ей покоя. Лата вспомнила желтую амальту – бобовник – в саду Баллиганджа, под сенью которого стояла хижина для медитаций Дипанкара, и представила, как Амит по ночам всматривается в ее ветви. (Интересно, почему он использовал название на хинди, а не бенгальское – только ли, чтобы в строку легло?) Но Амит, которого она знала, – добрый, циничный, жизнерадостный – еще меньше походил на Амита из этого стихотворения, чем на Амита из приглянувшегося ей любовного стиха на восемь строк.
Лата гадала, нравится ли ей вообще «Жар-птица». Коробила излишняя физиологичность некоторых строк – «дыханье сперло», «боль костью распирала горло», – ведь для нее Амит был бестелесным, успокаивающим и утешающим духом. Хорошо бы он им и оставался. На улице к тому времени давно стемнело, и Лата представила, как Амит беспокойно ворочался в постели, слушая тройные крики папихи.
Она вновь открыла дарственную надпись. Что это за «граню» в последней строчке? Почему он выбрал именно это слово – только ли ради размера? Можно ли гранить слова? Впрочем, должно быть, это метафора того же порядка, что бьющее татуировку птичье крыло.
И вдруг, просто так, без подсказки и всякой на то причины (Лата не могла знать, что посвящение написано хитро), она с восторгом и смятением осознала, каким поистине «граненым» и личным было посвящение Амита и почему он не стал называть ее по имени. Дело не в том, что он решил обойтись ананасами и упоминанием их прогулки по кладбищу, нет! Достаточно было взглянуть на первые буквы каждой из четырех строк каждого четверостишия, чтобы понять, какой органичной и неотъемлемой частью смысла и самой структуры стихотворения автор задумал сделать ее – Лату.
Часть четырнадцатая
В начале августа Махеш Капур отправился в свое поместье в Рудхии, взяв с собой Мана. Уйдя с министерского поста, он мог уделять больше времени собственным делам. Помимо наблюдения за работами на плантации, которые в данный момент сводились главным образом к пересадке риса, у него было еще два повода посетить Рудхию. Во-первых, он хотел проверить, не привлечет ли управление фермой Мана, не проявившего ни интереса, ни способностей к делам в Варанаси, и не будет ли в этом больше пользы. Во-вторых, надо было выбрать надежный избирательный округ, от которого Махеш мог бы баллотироваться в депутаты Законодательного собрания на предстоявших всеобщих выборах. Выступая от новообразованной Народной рабоче-крестьянской партии (НРКП), в которую вступил, он должен был обойти кандидата его бывшей партии, Национального Конгресса. Наиболее подходящим для этого местом представлялся подокруг Рудхия, где находились его владения. Шагая по полям, Махеш размышлял о крупных фигурах раздираемого внутренними конфликтами Конгресса, которые соперничали друг с другом в борьбе за власть в национальном масштабе.
Политик из Уттар-Прадеш Рафи Ахмед Кидвай, умный и лукавый любитель политической игры, по чьей вине целый ряд членов Конгресса, включая Махеша Капура, покинули партию, был заклятым врагом ее правого индуистского националистического крыла – отчасти из-за его мусульманского вероисповедания, отчасти потому, что он дважды возглавлял сопротивление попыткам Пурушоттамдаса Тандона[111] стать президентом ИНК. В 1948 году Тандон проиграл выборы, уступив конкуренту совсем немного, в 1950-м с небольшим перевесом победил в битве, особенно ожесточенной оттого, что тот, кому предстояло управлять партийной машиной в 1951 году, займется и подбором кандидатов на всеобщих выборах.
Итак лидером партии Конгресс стал босоногий, бородатый, суровый и склонный к фанатизму Тандон – уроженец Аллахабада, как и Неру, на несколько лет старше его. Свой рабочий комитет он составил в основном из партийных боссов отдельных штатов и их сторонников, так как рычаги управления Конгрессом в большинстве штатов теперь находились в руках консерваторов. Тандон настоял на праве президента ИНК беспрепятственно отбирать кандидатов в Рабочий комитет и категорически отказался включить в него как побежденного им на выборах Крипалани, так и Кидвая, руководившего предвыборной кампанией Крипалани. Премьер-министр Неру, расстроенный избранием Тандона, которое он не без оснований считал победой не только самого Тандона, но и Сардара Пателя, его собственного могущественного соперника, поначалу отказался входить в состав Рабочего комитета, отвергшего Кидвая. Но поскольку Конгресс был единственной силой, связывавшей разрозненные местные политические организации в одну всеиндийскую сеть, Неру в конце концов вступил в комитет, несмотря на имевшиеся у него возражения.
Стремясь защитить политику своего правительства от какого бы то ни было противодействия со стороны напористого президента Конгресса, Неру добивался принятия резолюций на партийных съездах по всем своим политическим решениям, которые одобрялись подавляющим большинством собравшихся. Но одно дело – получить одобрение партии, и совсем другое – руководить работой ее членов и процессом отбора кандидатов. Неру с тревогой чувствовал, что демонстративная поддержка его политики тотчас прекратится, как только численность правых в парламенте и законодательных органах возрастет. Его имя используют для победы на выборах, а затем его самого отодвинут в сторону, и он ничего не сможет с этим поделать.
Смерть Сардара Пателя через два месяца после избрания Тандона оставила правое крыло без его главного стратега. Но Тандон доказал, что он и сам по себе грозный соперник. Ради укрепления партийной дисциплины и единства Тандон препятствовал образованию оппозиционных группировок в рядах ИНК вроде Демократического фронта, созданного Кидваем и Крипалани (так называемой Группой К-К) и открыто выступавшего против нового руководства. Либо вы остаетесь в партии и подчиняетесь Рабочему комитету, либо выходите из нее, предупреждали их. Тандон, в отличие от своего покладистого предшественника на этом посту, настаивал также на том, чтобы партия – в лице ее президента – имела полное право давать советы правительству Неру и, более того, контролировать его политику, вплоть до вопроса о запрете приготовления пищи на гидрогенизированном масле. Мнения Тандона по всем важным вопросам были прямо противоположны взглядам Неру и его приверженцев, таких как Кидвай и Крипалани или, если говорить о Брахмпуре, то и Махеш Капур.
Их расхождения проявлялись как в области экономической политики, так и в их позициях по индусско-мусульманской проблеме. Весь предыдущий год Индия и Пакистан вели словесную перестрелку через границу. Временами казалось, что вот-вот разразится война из-за Кашмира. В то время как Неру считал, что война будет губительной для обеих стран из-за их слабой развитости, и пытался достичь хоть какого-то взаимопонимания с премьер-министром Пакистана Лиакатом Али Ханом, многие члены партии были ожесточены и настроены воинственно. Один из министров вышел из состава кабинета, образовал собственную Партию индуистского возрождения и призывал даже завоевать Пакистан и вновь присоединить его насильно к Индии. Усугублял положение постоянный поток беженцев из Пакистана, преимущественно восточного, оседавших в Бенгалии тяжким бременем для региона, облегчить которое не было возможности. Они бежали потому, что в Пакистане их притесняли и жить там было небезопасно. Некоторые индийские политики, придерживавшиеся жесткой линии, предлагали применить принцип взаимности и при бегстве каждого индуса из Пакистана изгонять из Индии одного мусульманина. В головах таких политиков прочно укоренилось представление о двух непримиримых нациях с их взаимной виной и обидами. Эта теория двух наций, послужившая в свое время Мусульманской лиге основанием для того, чтобы настаивать на отделении Пакистана, заставляла их рассматривать индийских мусульман прежде всего как мусульман, а не индийских граждан, и политики были готовы мстить им за бесчинства, которые их единоверцы творили по ту сторону границы.
Подобный взгляд на Индию как на индуистское государство, в котором представители национальных меньшинств являются людьми второго сорта, вызывал у Джавахарлала Неру отвращение. Если Пакистан варварски обращался со своими меньшинствами, это не значило, что Индия должна делать так же. После раздела Индии он лично с трудом уговорил целый ряд государственных служащих-мусульман остаться в его стране. Он принял, если не сказать «вовлек», в партию Конгресс несколько крупных функционеров Мусульманской лиги, которая в Индии практически перестала существовать. Неру хотел переубедить мусульман, собиравшихся бежать от унижений и опасности в западный Пакистан через Раджастхан и другие пограничные штаты. В каждой своей речи – а уж речи Неру любил говорить – он осуждал вражду между разными группами населения. Он отказывался принимать в отношении мусульман какие-либо репрессивные меры, к которым его склоняли многие бежавшие из Пакистана индусы и сикхи, а также правые партии и правое крыло Конгресса. Он пытался смягчить драконовские решения, выносившиеся главным распорядителем имущества эвакуируемых, который подчас действовал в интересах тех, кто охотился за их собственностью, пренебрегая интересами самих эвакуируемых. Он подписал пакт с Лиакатом Али Ханом, уменьшивший угрозу войны с Пакистаном. Все эти действия приводили в негодование противников Неру, считавших, что он оторвался от своих индийских корней и религии и из сентиментального сочувствия мусульманам утратил связь со своим народом.
Однако эту критику опровергал тот факт, что индийский народ любил Неру и почти наверняка был готов вновь голосовать за него, как он это делал начиная с тридцатых годов, когда Неру разъезжал по всей стране, пленяя толпы слушателей и пробуждая их к жизни. Махеш Капур знал это – как и любой, кто хоть чуточку разбирался в политических событиях.
Обходя поместье вместе с управляющим и обсуждая с ним возникшую вследствие засухи проблему ирригации, Махеш Капур то и дело мысленно переносился в Дели и обращался к тому, что происходило в стране. Он чувствовал, что ему не остается ничего другого кроме выхода из партии, которой он отдал тридцать лет преданной службы. Подобно многим другим, он надеялся, что Неру поймет, насколько тщетны его усилия вести прежнюю политику в условиях такой активности Тандона, и сделает какие-то решительные шаги, но Неру, хотя его сторонники один за другим покидали партию, которая все больше правела, не желал выходить из Конгресса или предпринимать какие-либо меры помимо обращений к Всеиндийскому комитету Конгресса с призывом соблюдать единство и искать компромиссы. Вождь колебался, а его единомышленникам было все труднее удерживать свои позиции. И вот к концу лета наступил кризис.
В июне в Патне собрался чрезвычайный съезд Конгресса, и там же на параллельном съезде несколько лидеров провозгласили учреждение Народной рабоче-крестьянской партии. Одним из них был Крипалани, который недавно вышел из Конгресса, обвинив его в «коррумпированности, непотизме и взяточничестве». Кидвай не покинул партию Конгресс, однако был избран в Исполнительный комитет НРКП, из-за чего правые члены Конгресса тут же с гневом обрушились на него. Как можно, писал один из них Тандону, оставаться членом индийского правительства, образованного Национальным Конгрессом, и вставать во главе партии, которая яростно критикует Конгресс и стремится вытеснить его с политической арены? Писавший отмечал, что Кидвай, в отличие от Крипалани, не вышел из партии Конгресс – и чем скорее он это сделает, тем лучше.
В начале июля Рабочий комитет Конгресса, а затем и его Всеиндийский комитет вновь собрались в Бангалоре. Кидвая попросили объясниться перед Рабочим комитетом. Он уклончиво отвечал в своей непринужденной манере, что не собирается немедленно выходить из Конгресса и что он уговаривал руководство НРКП отложить учредительный съезд, но это ему не удалось; Кидвай также выразил надежду, что заседания комитетов в Бангалоре разъяснят его странную позицию и развеют создавшуюся нездоровую атмосферу.
Однако ничего подобного не произошло. Неру, осознавший наконец, что одних лишь партийных резолюций в поддержку его политики недостаточно, потребовал предпринять нечто гораздо более конкретное: полностью преобразовать два самых действенных органа Конгресса – Рабочий комитет и Центральную избирательную комиссию – с целью ослабить доминирование в них правого крыла. В ответ на это Тандон заявил, что в таком случае он выйдет из партии вместе со всем составом Рабочего комитета. Опасаясь, что это приведет к окончательному расколу партии, Неру снял свое требование. Было принято еще несколько примирительных резолюций, тянувших то в одну сторону, то в другую. Конгресс осуждал групповщину в своих рядах и в то же время призывал вернуться тех «сепаратистов», кто поддерживает генеральную линию партии. Но вместо этого еще двести членов покинули ряды Конгресса и вступили в НРКП. Атмосфера продолжала накаляться, и Рафи Ахмад Кидвай решил, что время для колебаний прошло, пора вступать в бой.
Вернувшись в Дели, он обратился к премьер-министру с письмом, в котором просил освободить его от поста министра связи и вычеркнуть из списка членов Национального Конгресса. Он объяснял, что, подобно его другу, министру реабилитации Аджиту Прасаду Джайну[112], он выходит из партии потому, что не может сотрудничать с Тандоном и примириться с его диктаторскими методами управления. Оба политика подчеркивали, что полностью поддерживают самого Неру. Премьер-министр в ответ призвал их пересмотреть свое решение.
Они вняли его призыву и на следующий день объявили, что остаются в Кабинете, но будут выступать против политики Конгресса – или, по Крайней мере, президента партии и его когорты, чьи взгляды и действия противоречат всем основным резолюциям и декларациям ИНК. Их объяснение своего решения выглядело весьма необычно для документа, выпущенного министрами действующего правительства:
Может ли где-либо еще в мире существовать такое положение, когда президент какой-либо организации, то есть ее исполнительный руководитель, выступает против всего, ради чего организация создана? Что общего между Шри Пурушоттамдасом Тандоном и основными принципами политики Конгресса – экономической, жилищно-коммунальной, международной и миграционной? Тем не менее, несмотря на наш разрыв с Конгрессом, мы выражаем пожелание и надежду, что его деятельность будет отвечать его назначению.
Тандон и старая гвардия, возмущенные, как они заявляли, нарушением субординации и дисциплины, потребовали, чтобы Неру призвал своих министров к порядку. Недопустимо, чтобы министры поносили партию, к которой сами принадлежат. Неру против воли был вынужден согласиться. Джайн остался в кабинете, пообещав не выступать больше с провокационными заявлениями. Кидвай был неспособен на подобное самоограничение и повторно подал заявление о выходе из состава правительства. Неру на этот раз понял, что увещевать своего старого друга и соратника бесполезно, и принял его отставку.
Неру чувствовал себя в партии одиноко, как никогда. В качестве главы правительства ему приходилось решать головоломные задачи, связанные с продовольственной проблемой, милитаристскими выступлениями по обе стороны границы, спорами по поводу законов об Индуистском кодексе и о прессе, трудностями проведения законопроектов через парламент, отношениями между центральной властью и штатами (достигшими точки кипения при объявлении полного подчинения Пенджаба центру), повседневными административными заботами, составлением первого пятилетнего плана, международными отношениями (которые особенно беспокоили его), не говоря уже о возникавших то и дело чрезвычайных ситуациях. При этом Неру был подавлен, сознавая, что его идеологическим противникам в партии удалось наконец взять верх. Они избрали лидером Тандона, вынудили многих сторонников Неру покинуть Конгресс и образовать новую оппозиционную партию, взяли в свои руки окружные комитеты Конгресса и комитеты штата Прадеш, центральный Рабочий комитет и Избирательную комиссию партии, заставили уйти со своего поста министра, который больше, чем кто-либо иной, поддерживал Неру, и выдвигали своих кандидатов-консерваторов на предстоящие всеобщие выборы. Неру был загнан в угол и, возможно, сознавал, что оказался в этом положении из-за собственной нерешительности.
Так, по крайней мере, представлял это себе Махеш Капур. Он привык изливать свои чувства первому, кто попадался ему под руку, и в данный момент таковым был Ман, сопровождавший его в обходе поместья.
– Неру потопил нас всех – и заодно себя самого, – бросил Махеш.
Мана, погрузившегося в приятные воспоминания об охоте на волков, в которой он участвовал во время прошлого посещения Рудхии, вернула к действительности горечь, прозвучавшая в словах отца.
– Да, баоджи, – отозвался он, не зная, что бы еще сказать. Помолчав, он добавил: – Но я уверен, все утрясется. Ситуация зашла так далеко, что равновесие должно восстановиться, и все вернется в прежнюю колею.
– Глупости, – отрезал отец.
Он вспомнил, как раздосадован и разочарован был С. С. Шарма, когда Махеш Капур и несколько его коллег сообщили ему, что выходят из партии. Главный министр привык уравновешивать соперничавшие друг с другом фракции Агарвала и Капура, оставляя себе тем самым свободу маневра. При исчезновении одной из них ведомое им судно начинало крениться в противоположную сторону, и управлять им становилось труднее.
Ман молчал и думал о том, как бы ему сбежать и навестить главу подокружной администрации, с которым он подружился два месяца назад, когда тот организовал охоту.
– Полагаться на то, что отклонения от нормы непременно исчезнут и все восстановится в прежнем виде, – это ничем не оправданный ребячий оптимизм, – продолжил Махеш. – Тут уместно сравнение не с качелями, а с санками. Неру потерял контроль над Конгрессом, а раз так, я не могу оставаться в партии. И Рафи-сахиб не может, и остальные. Все очень просто.
– Да, баоджи, – произнес Ман, подкосив тростью несколько высоких сорняков и надеясь, что ему не придется выслушать длинную лекцию о достоинствах и недостатках различных фракций внутри партии.
И ему повезло. К ним подбежал один из работников фермы с известием, что к поместью приближается джип главы подокружной администрации Сандипа Лахири.
– Скажите ему, что я осматриваю поместье, – проворчал экс-министр.
Но не прошло и нескольких минут, как они увидели Лахири, осторожно пробиравшегося по узкой полосе между изумрудными рисовыми посевами. Глава местной администрации явился без полицейского сопровождения, с «сола топи» на голове и неуверенной улыбкой над слабым подбородком.
– Доброе утро, сэр, – кратко приветствовал Махеша Лахири и бросил «привет» Ману, которого не ожидал здесь увидеть.
Махеш Капур, еще не отвыкший от обращения «господин министр», смерил Сандипа Лахири взглядом.
– Ну? – буркнул он.
– Приятная погода сегодня, – начал Лахири.
– Вы прибыли просто для того, чтобы выразить мне почтение и поболтать? – спросил Махеш Капур.
– Нет, что вы, сэр, – ответил Лахири, шокированный подобным предположением.
– Вы не хотели выразить мне почтение?
– Нет, я не
– Ну-ну… – пробормотал Махеш, двинувшись по разделительной полосе.
Сандип Лахири, нетвердо шагая, последовал за ним. Вздохнув, он приступил к изложению своей проблемы:
– Дело в том, сэр, что правительство поручило нам… главам подокругов, я имею в виду… собрать деньги… добровольные пожертвования… на скромное празднование Дня независимости, который скоро… до которого осталось всего несколько дней. Партия Конгресс обычно претендует на эти сборы?
Слова «партия Конгресс» задели Махеша Капура за живое.
– Я не имею отношения к партии Конгрес, – проворчал он. – Вам прекрасно известно, что я больше не министр.
– Конечно, сэр, – отозвался Сандип Лахири. – Но я думал…
– Вам лучше обратиться к Джхе, он руководит окружным комитетом Конгресса и отвечает за его политику.
Джха был председателем Законодательного совета и одним из старейших членов Конгресса; он доставлял Сандипу Лахири массу неприятностей с тех пор, как тот задержал его племянника за хулиганство и драку в общественном месте. Из-за своего раздутого эго Джха норовил вмешиваться во все дела подокружной администрации, что было причиной доброй половины проблем, донимавших Лахири.
– Но господин Джха… – возразил было Лахири.
– Да-да, обратитесь к нему. Я больше этим не занимаюсь.
Вздохнув, Сандип Лахири сказал:
– И еще один вопрос, сэр…
– Да?
– Я понимаю, вы больше не министр по налогам и сборам… и вас это напрямую не касается, но после того, как законопроект об отмене системы заминдари был одобрен, количество выселенных арендаторов возросло, и…
– Кто сказал, что это меня не касается? – возразил Махеш Капур, круто обернувшись и чуть не сбив Сандипа Лахири с ног. – Кто это сказал?
Если что и заставляло Махеша Капура бурно реагировать, так это злополучный побочный эффект выношенного им законопроекта. На практике закон об отмене феодально-помещичьего землевладения оборачивался массовым выселением арендаторов по всей стране. Сгоняя крестьян с земли, землевладельцы хотели доказать, что возделывали ее исключительно собственными силами и никто, кроме них, не имеет права владеть ею.
– Но, сэр, вы сами только что говорили…
– Не имеет значения, что я только что говорил. Что вы предпринимаете в связи с этим?
Ман, стоявший позади Сандипа Лахири, забавлялся, наблюдая, как его отец и его приятель пытаются преодолеть возникшее замешательство. Затем, взглянув на серое затянутое тучами небо, сливавшееся с горизонтом, он подумал о Байтаре и Дебарии и посерьезнел.
– Сэр, это приобрело такой невообразимый размах, что я не могу проследить за всеми случаями выселения.
– Организуйте протестные выступления, – посоветовал Махеш Капур.
Сандип Лахири разинул рот. Он даже вообразить не мог, как это он, представитель власти, будет организовывать какие-либо массовые волнения; тот факт, что это предлагает бывший министр, превосходил его понимание. Но сочувствие к согнанным с места крестьянам, лишившимся имущества и средств к существованию, заставляло его наседать на Махеша Капура, который считался их защитником. В глубине души он надеялся, что тот и сам вмешается, осознав, как тяжело приходится людям.
– Вы разговаривали с Джхой? – спросил Махеш Капур.
– Да, сэр.
– И что он говорит?
– Сэр, как известно, мы с ним не сходимся во взглядах. Если меня что-либо огорчает, уже по этой причине он радуется. А поскольку значительная часть его доходов поступает от землевладельцев, то…
– Ладно-ладно, – прервал его Махеш Капур. – Я подумаю об этом. Я только что приехал и не успел еще вникнуть во все детали, поговорить с избирателями…
– С избирателями, сэр? – Лахири обрадовался тому, что Махеш Капур рассматривает Рудхию в качестве возможной замены своего обычного городского избирательного округа.
– Там будет видно, там будет видно, – произнес Махеш Капур с неожиданным добродушием. – Пока еще рано говорить наверняка. А вот и наш дом. Давайте зайдем, выпьем чаю.
За чаем Сандип Лахири и Ман смогли наконец побеседовать. Ман с разочарованием узнал, что охоты в ближайшее время не предвидится. Сандип не любил охоту и организовывал ее только по обязанности.
Он считал, что в этом году необходимость охоты отпала. Прошли дожди – пусть даже не слишком сильные, – и природная пищевая цепь восстановилась, а угроза нападения волков снизилась. Некоторые деревенские жители приписывали улучшение ситуации заступничеству Лахири, который лично организовал охоту. Этот факт наряду с доброжелательным отношением Лахири к вверенным ему людям, его способностью быстро разобраться на месте в возникшем конфликте (даже, к примеру, под каким-нибудь деревом в деревне), его справедливостью при разрешении финансовых вопросов, отказом поддерживать незаконное выселение того или иного арендатора и твердостью в поддержании законности и порядка в подокруге сделал Сандипа Лахири чрезвычайно популярной фигурой у местного населения. Что, однако, не мешало некоторым юнцам посмеиваться над его «кола топи».
Спустя некоторое время Сандип попросил разрешения удалиться:
– Я договорился о встрече с господином Джха, сэр, а он не из тех, кому нравится, когда его заставляют ждать.
– Что касается выселений, – сказал Махеш Капур на прощание, – то я хотел бы посмотреть список пострадавших в нашем подокруге.
– Видите ли, сэр… – замялся Лахири. Такого списка он не имел и к тому же сомневался, этично ли было бы передавать его кому-либо.
– Неточность и незавершенность, – прокомментировал Махеш Капур и поднялся, чтобы проводить молодого человека до двери, прежде чем тому придет в голову пожаловаться еще на какие-нибудь непорядки.
Визит Сандипа Лахири к Джхе обернулся полным фиаско.
Джха был важной политической фигурой, другом главного министра и председателем верхней законодательной палаты штата; он привык к тому, что глава подокружной администрации советуется с ним относительно всех значительных событий на его территории и возникающих проблем. Лахири же, со своей стороны, не видел необходимости докладывать партийному функционеру обо всем, что происходит в Рудхии, и о своих действиях. Он совсем недавно окончил университет, где твердо усвоил принципы либерализма а-ля Ласки[113], а также основы конституционного права, согласно которым партия и государство существуют независимо друг от друга, и старался держаться на расстоянии от местных политических заправил.
За год работы в Рудхии он, однако, убедился, что полностью избежать их опеки невозможно. Когда Джха начинал кипятиться, приходилось являться к нему на ковер. Лахири относился к этим визитам как к локальной вспышке какой-нибудь эпидемии или другой досадной неожиданности, требующей его присутствия. Эти встречи отнимали у него время и действовали на нервы, но были непременной составляющей административной рутины.
По логике вещей, это Джха должен был бы посещать офис молодого руководителя, но бесполезно было ожидать этого от пятидесятипятилетнего партийца. Поэтому Сандип Лахири продолжал ездить к нему – из уважения к его возрасту, а не высокому партийному посту. Он привык к грубости Джхи и заранее придавал лицу глуповато-растерянное выражение, скрывавшее его подлинные мысли. Однажды, когда Джа даже не предложил ему сесть – якобы по рассеянности, но, более вероятно, из желания продемонстрировать подчиненным свое превосходство над представителем местной власти, – Сандип с таким же рассеянным видом сам взял стул и сел, улыбаясь Джхе невинно и благожелательно.
На этот раз, однако, Джха пребывал в благодушном настроении; белая конгрессовская шапочка была небрежно сдвинута набекрень, лицо его расплывалось в широкой улыбке.
– Вы тоже садитесь, садитесь, – предложил Джха по-английски. Поскольку они были одни, строить из себя большого начальника он не стал.
– Благодарю вас, сэр, – ответил Лахири с облегчением.
– Выпейте чаю.
– Спасибо, сэр. Я выпил бы, если бы только что не сделал этого.
Покружив, беседа наконец воспарила.
– Я читал циркуляр, который выпустили, – сказал Джха.
– Циркуляр? Какой?
– О сборе средств для Дня независимости.
– А, ну да, – отозвался Лахири. – Я как раз хотел попросить у вас помощи в связи с этим. Вы пользуетесь у людей большим уважением, сэр, и, если бы вы обратились к ним с призывом делать взносы, это существенно облегчило бы задачу. Мы могли бы собрать значительную сумму и устроить людям настоящий праздник – раздавать сладости, накормить бедняков и так далее. Я рассчитываю на вашу помощь, сэр.
– А я рассчитываю на вашу, – ответил Джха, широко улыбаясь. – Поэтому я вас и позвал.
– Мою, сэр? – Сандип улыбнулся в ответ беспомощно и настороженно.
– Да-да. Понимаете, у Конгресса тоже есть планы относительно Дня независимости. Мы возьмем половину средств, которые вы соберете, и сделаем свой отдельный праздник – большой праздник, чтобы помочь людям и так далее, понимаете? Этого мы от вас и ожидаем. Другую половину вы можете использовать по своему усмотрению, – великодушно добавил он. – Естественно, я призову людей делать взносы.
Именно этого Сандип и боялся. Ни один из собеседников не упомянул о том, что за несколько дней до этого двое приспешников Джхи обращались к Лахири, прощупывая почву в этом отношении, но их предложение было ему не по душе, о чем он им и сказал. Сейчас же он лишь молча улыбался. Его молчание насторожило партийца.
– Так я буду ждать половину суммы, да? – спросил он с некоторым беспокойством. – Деньги будут нужны нам скоро, потребуется дня два, чтобы организовать все, а вы еще не начали их собирать.
– Ох, не знаю… – отвечал Сандип, вскинув руки в беспомощном жесте, подразумевавшем, что если бы он был свободен в своих действиях, то с радостью отдал бы все собранные средства Джхе, но, увы, злая судьба лишает его этого удовольствия.
Лицо Джхи помрачнело.
– Понимаете, – продолжал Сандип, разводя руками взад и вперед в знак полной беспомощности, – руки у меня связаны.
У Джхи, вперившего в него гневный взгляд, лопнуло терпение.
– Какие связанные руки? Что вы мелете? – чуть ли не закричал он. – Конгресс утверждает, что нет никаких связанных рук. Он развязывает вам руки.
– Дело в том, сэр… – начал было Лахири, но Джха не дал ему продолжить.
– Вы правительственный чиновник, – резко оборвал он Сандипа, – а правительством руководит партия Конгресс. Вы будете делать так, как мы велим вам. – Он решительным жестом надвинул шапочку на лоб и поддернул дхоти под столом.
– Хмм… – c сомнением промычал Лахири, сменив глупую улыбку на маску не менее глупой озадаченности.
Видя, что приказной тон не действует, Джха решил применить тактику дружеского убеждения.
– Партия Конгресс – это партия независимости, – провозгласил он. – Без нее и Дня независимости не было бы.
– Да-да, как это верно! – подхватил Лахири, обрадованно кивая. – Это партия Ганди, – добавил он.
Грузное тело Джхи опять привольно раскинулось в кресле.
– Значит, мы понимаем друг друга? – спросил он, оживившись.
– Надеюсь, сэр, что взаимонепонимание никогда не омрачит наших взаимоотношений, – торжественно произнес Лахири.
– Мы как два вола в одной упряжке… – размечтался Джха, намекая на предвыборную эмблему Конгресса. – Партия и правительство вместе тянут лямку.
– Хмм… – опять протянул Сандип Лахири, пряча свои унаследованные от Ласки сомнения за глупой улыбкой, не обещавшей полного взаимопонимания.
Джха нахмурился.
– Как вы думаете, сколько вам удастся собрать? – спросил он молодого человека.
– Не знаю, сэр. Мне никогда раньше не приходилось собирать деньги с населения.
– Ну, скажем, пятьсот рупий. Мы получаем двести пятьдесят, вы двести пятьдесят, и все довольны.
– Понимаете, сэр, я нахожусь в трудном положении, – сказал Сандип, собравшись с духом.
Джха молчал, с раздражением глядя на упрямого молодого идиота.
– Если я дам вам деньги, – продолжал Лахири, – Социалистическая партия тоже захочет свою долю, и НРКП…
– Да, понятно. Я знаю, что вы виделись с Махешем Капуром. Он просил денег?
– Нет, сэр…
– Тогда в чем проблема?
– Понимаете, сэр, хочется быть справедливым…
– Справедливым! – бросил Джха с нескрываемым презрением к этому слову.
– Ну да, справедливым. По справедливости мы должны были бы разделить средства поровну между всеми партиями: коммунистами, партиями Бхаратия Джана Сангх, Рама-Раджья Паришад[114], Хинду Махасабха и Революционной социалистической партией.
– Что-что?! – взорвался Джха. – Как-как? – Он чуть не подавился. – Вы сравниваете нас с социалистами? – Он опять гневно поддернул дхоти.
– Ну… да, сэр.
– И с Мусульманской лигой?
– А почему нет, сэр? Конгресс – одна из многих партий. В этом отношении они все равны.
Джха оторопел. Он глядел на Лахири испепеляющим взглядом, а в мозгу его, как петарды в праздник Дивали, вспыхивали образы, ассоциировавшиеся с Мусульманской лигой.
– Вы приравниваете нас к другим?! – спросил он голосом, дрожащим от неподдельного возмущения.
Сандип Лахири ничего не ответил.
– В таком случае я покажу вам. Я покажу вам, что такое Конгресс. Я сделаю так, что вы не сможете собрать никаких денег. Ни одной пайсы. Вот увидите, вот увидите.
Сандип по-прежнему молчал.
– Раз так, то мне нечего больше сказать, – проскрипел Джха, схватившись правой рукой за яйцо из синего стекла, выполнявшее роль пресс-папье. – Но мы еще посмотрим, как оно будет, мы еще посмотрим.
– Да, конечно, сэр, – откликнулся Сандип, вставая.
Джха не стал подниматься, чтобы проводить его. В дверях Лахири послал слабую улыбку взбешенному члену Конгресса, чтобы смягчить его, но тот не улыбнулся в ответ.
Сандип Лахири, чувствуя, что времени у него мало, а опыта в собирании средств, как и говорил Джха, никакого, отправился на рыночную площадь Рудхии, надев рубашку хаки с шортами и тропический шлем. Вокруг него сразу собралась небольшая толпа. Люди гадали, что ему тут понадобилось; да и само появление главы администрации на рынке было событием.
Двое торговцев спросили его, не могут ли чем-нибудь ему помочь.
– Да вот мне поручили собрать средства на празднование Дня независимости, – сказал Сандип. – Может, хотите принять участие?
Торговцы переглянулись, и тут же, словно сговорившись, каждый вытащил по банкноте в пять рупий. Они знали Лахири как честного человека, не вымогавшего у людей деньги без необходимости, и решили, что надо сделать свой вклад, раз он просит, пусть даже на правительственное мероприятие.
– Но это слишком много, – сказал он. – Я не хочу обременять людей. Думаю, по одной рупии с человека будет достаточно.
Торговцы с довольным видом спрятали банкноты и выдали ему по монете. Лахири, взглянув на монеты, небрежно сунул их в карман.
По всему рынку быстро разнеслась весть о том, что сам глава администрации собирает деньги на празднование Дня независимости, где будут угощать детей и нуждающихся, что он ограничил взносы одной рупией и что участие добровольное. Это известие в совокупности с популярностью Лахири произвело магическое действие. Прохаживаясь по улочкам Рудхии, Сандип чувствовал себя неловко в роли сборщика средств и к тому же стеснялся произносить речи из-за своего небезупречного хинди, но люди сами подходили к нему, улыбаясь. Этому способствовал и распространившийся слух, что Джха не одобряет действий Лахири. Сандип подумал, что за несколько лет после завоевания независимости местные лидеры Конгресса с их коррумпированностью, амбициями и своекорыстным трюкачеством успели восстановить против себя население и в результате он мог рассчитывать на то, что в любом конфликте с политиками люди займут его сторону. Если бы он выступал в какой-либо предвыборной гонке против Джхи, то, скорее всего, подобно многим другим молодым главам администраций, победил бы. Целый отряд приближенных Джхи, срочно брошенный им на сбор средств для празднования, устраиваемого Конгрессом, и пытавшийся опередить Лахири, столкнулся с сопротивлением большинства местных жителей. Некоторые из уплативших взнос Сандипу решили сделать это повторно, не слушая его возражений. Один из них внес три рупии – за себя, за жену и за сына.
Когда карманы Сандипа переполнились, он снял свой знаменитый «сола топи», высыпал в него монеты и, то и дело отирая пот со лба, стал использовать шлем в качестве кружки для пожертвований. Все радостно продолжали участвовать в мероприятии, шлем постепенно наполнялся. Некоторые кидали в него рупию, другие две или четыре анны, а то и восемь. Крутившиеся на рынке мальчишки ходили за Лахири хвостом. Кто-то из них выкрикнул: «Слава начальнику-сахибу!» Они смотрели на его шлем круглыми глазами – такую кучу денег им еще не приходилось видеть – и спорили, какую сумму ему удастся собрать.
День был жаркий, и Сандип время от времени присаживался перевести дух в тени какого-нибудь магазинчика.
Ман, только что прибывший в город, заметил на улице толпу и из любопытства втиснулся в нее.
– Ты что тут делаешь? – спросил он Сандипа.
Сандип вздохнул:
– Да вот решил обогатиться.
– Неплохо получается, – заметил Ман. – Надо будет перенять у тебя опыт. Но ты, я вижу, переутомился. Давай помогу. – Взяв у Сандипа шлем, он стал обходить с ним толпу.
– Послушай, лучше брось это дело, – сказал Лахири. – Если об этом узнает Джха, ему не понравится.
– Плевать я хотел на Джха.
– Нет-нет, лучше отдай мне шлем, – настаивал Сандип; Ман вернул ему «сола топи».
Спустя полчаса шлем наполнился до краев, карманы Сандипа тоже были набиты. Он решил сделать перерыв и сосчитать деньги.
Он собрал немыслимую сумму в восемьсот рупий.
Сандип немедленно прекратил сбор денег, хотя было еще немало добровольцев, протягивавших ему монеты. Сумма была более чем достаточной для грандиозного празднования. Он произнес краткую речь, в которой поблагодарил людей за щедрость и заверил их, что деньги будут потрачены наилучшим образом. Во время этой речи ему удалось значительно усовершенствовать свое владение хинди.
Известие об этом событии достигло ушей Джхи. Он чуть не лопнул от злости.
– Ну, мы еще посмотрим, чья возьмет! – пригрозил он, возвращаясь домой ни с чем. – Я покажу ему, кто командует в Рудхии.
Он все еще кипел от возмущения, когда к нему явился с визитом Махеш Капур.
– О, Капурджи, Капурджи! Добро пожаловать в мое скромное пристанище! Добро пожаловать! – воскликнул Джха.
Махеш Капур не стал церемониться:
– Ваш друг Джоши сгоняет арендаторов со своих земель. Я этого не потерплю. Передайте ему, чтобы он прекратил это.
Джха в сдвинутой набекрень шапочке пристально посмотрел на гостя:
– Я ни о чем таком не слышал. Откуда у вас эти сведения?
– Не беспокойтесь, сведения надежные. Я не хочу, чтобы подобное происходило там, где я живу. Это дискредитирует правительство.
– А почему вас это волнует? – спросил Джха, широко улыбаясь. – Вы же больше не член правительства. Я на днях беседовал с Агарвалом и Шармой. Они говорят, что вы присоединились к Кидваю и Крипалани, так как вам захотелось создать «группу К-К-К».
– Вы смеетесь надо мной? – рассердился Махеш Капур.
– Ну что вы, что вы! Как можно?
– Чтобы у вас пропала охота смеяться, могу сообщить, что собираюсь баллотироваться от избирательного округа Рудхии, дабы оградить земледельцев от посягательств ваших друзей.
Джха приоткрыл рот от удивления. Имя Махеша Капура всегда и для всех было неотделимо от Старого Брахмпура. До сих пор он редко вмешивался в управление округом Рудхии, и пробудившаяся в нем активность была совсем не по душе Джхе.
– Так вот почему ваш сын толкал сегодня речи на рынке? – едко бросил он.
– Какие речи?
– Вместе с этим Лахири, парнем из административной службы.
– При чем тут это? – отмахнулся Махеш Капур. – Я говорю о другом. Если вы не убедите Джоши прекратить это безобразие, я возбужу против него судебное дело. Вхожу я в правительство или нет, не имеет значения. Я не хочу, чтобы закон о заминдари был беззубым, и в случае необходимости готов стать местным зубным техником.
– Могу подсказать вам более подходящий вариант, Махешджи, – сказал Джха, сердито поддернув дхоти. – Раз уж вам непременно нужна сельская местность, почему бы не выступить от округа Салимпур-Байтар? Там вы можете проследить за тем, чтобы ваш друг, наваб Байтара, не обижал своих арендаторов. Я слышал, он делает это весьма искусно.
– Спасибо, я приму ваше предложение к сведению, – ответил Капур.
– И сообщите мне, пожалуйста, Махешджи, когда ваша партия – как она там называется? – очень трудно запомнить аббревиатуры всех этих партий, вырастающих как грибы; кажется, НРКП? да-да, НРКП, – сообщите, когда она наберет сотню голосов. – Джха испытывал большое удовлетворение, получив шанс подколоть человека, столь могущественного всего несколько недель назад. – И зачем только вы лишили нас, рядовых бойцов Конгресса, возможности наслаждаться вашим обществом и вашей мудростью? Почему вы вышли из партии Неру? Как сможет наш великий лидер, чача Неру, обойтись без помощников вроде вас, людей с просвещенными взглядами? И главное, как
– К лицу ли вам трепать имя Неру? – в сердцах бросил Махеш. – Вы же ни в чем не согласны с ним, однако используете его имя для того, чтобы привлечь избирателей. Без этого прикрытия, Джха-сахиб, вы были бы ноль без палочки.
– Если бы да кабы… – развел руками Джха.
– Я больше не желаю слушать всякую чушь, – сказал Махеш Капур. – Передайте Джоши, что у меня есть список всех выселенных им арендаторов. Как он ко мне попал – не касается ни его, ни вас. Ко Дню независимости все они должны вернуться домой. Больше мне нечего сказать.
Махеш Капур поднялся, но не успел дойти до дверей, как в комнату ворвался не кто иной, как Джоши, о котором только что шла речь. Он был так взволнован, что даже не заметил Капура, пока не налетел на него. Подняв голову – он был низкого роста и носил аккуратные белые усики, – Джоши воскликнул:
– О, Капур-сахиб, Капур-сахиб, какое несчастье!
– Несчастье? Оставшиеся у вас арендаторы подкупили полицию прежде, чем вы успели добраться до них?
– Арендаторы? – непонимающе переспросил Джоши.
– Капурджи сочиняет тут новую «Рамаяну», – пояснил Джха.
– «Рамаяну»?
– Ну что ты заладил, как попугай? – потерял терпение Джха. – Выкладывай уже, что за несчастье? Ты хочешь пожаловаться на этого Лахири, который изловчился выманить тысячу рупий у людей? Так это я знаю и приму соответствующие меры.
– Нет-нет… – пробормотал Джоши. Новость, по-видимому, была столь значительна, что он никак не мог найти слов. – Дело в том, что Неру… – Лицо его дрожало от расстройства и тревоги.
– Что «Неру»? – рявкнул Джха.
– Он умер? – спросил Махеш Капур, предполагая худшее.
– Нет, гораздо хуже, – с трудом произнес Джоши. – Он уволился, ушел.
– Что значит «уволился, ушел»? – потребовал Махеш. – Оставил пост премьера? Вышел из ИНК?
– Вышел из состава Рабочего комитета и Центральной избирательной комиссии, – выпалил Джоши трагическим тоном. – Говорят, что и Конгресс он хочет покинуть, чтобы вступить в другую партию. Что теперь будет – одному богу известно. Хаос, неразбериха…
Махеш Капур понял, что надо немедленно ехать в Брахмпур – а может быть, и в Дели – и прояснить ситуацию. Покидая комнату, он бросил взгляд на Джху. Тот стоял, открыв рот и схватившись руками за голову, не в силах справиться с эмоциями. Он был в шоке.
Ман остался в поместье, а его отец кинулся в Брахмпур, встревоженный известием о предпринятых Неру шагах. О кризисе в партии Конгресс говорили уже больше года, но лишь сейчас стало ясно, что он наконец грянул. Премьер-министр страны фактически заявил, что не доверяет руководству партии, которую он представляет в парламенте. Это заявление Неру сделал за несколько дней до Дня независимости, когда он как глава правительства должен был обратиться ко всей нации с бастионов Красного форта в Дели.
Сандип Лахири тем временем выступил с краткой речью перед жителями Рудхии на местном майдане[115]. Он проследил с помощью местных женских организаций за тем, чтобы все бедные были накормлены, и самолично раздавал сладости детям. Он делал это с некоторой неловкостью, но получал от этого удовольствие. Затем он принял парады полицейских и бойскаутов и поднял свернутый национальный флаг, в котором были спрятаны лепестки ноготков. Когда флаг развернулся, лепестки посыпались на удивленного администратора дождем.
Джха при этом не присутствовал. Он вместе со своими подопечными бойкотировал празднество. В завершение его местный оркестр исполнил национальный гимн, Сандип выкрикнул лозунг «Джай Хинд!», подхваченный двумя тысячами голосов, после чего опять состоялась раздача сладостей. Ман помогал ему в этом и радовался даже больше, чем Лахири. Взволнованные учителя с трудом удерживали детей, рвавшихся за сладостями и нарушавших стройные ряды. В разгар празднества к главе администрации приблизился почтальон и вручил ему телеграмму. Сандип хотел сунуть ее в карман, но затем подумал, что в ней может быть что-то важное и лучше ее прочитать. Руки его, однако, были липкими от сладостей, и он попросил Мана, сумевшего избежать этой неприятности, развернуть телеграмму и прочитать ее вслух.
Ман так и сделал. Когда смысл послания дошел до Сандипа – что произошло не сразу, – он огорченно нахмурился. Джха не терял времени зря. Телеграмма была послана главным секретарем штата Пурва-Прадеш и информировала Шри Сандипа Лахири, ИАС, о том, что его увольняют с поста главного администратора подокруга Рудхия и переводят на работу в Брахмпурское отделение Министерства горного дела. Он должен оставить свой пост в подокруге сразу по прибытии нового главы администрации и в тот же день явиться в министерство.
Прибыв в Брахмпур, Сандип Лахири первым делом записался на прием к главному секретарю штата. Месяца за два до этого секретарь прислал ему записку, в которой благодарил его за отличную работу в подокруге и особо подчеркнул его заслугу в разрешении земельных споров, уже много лет считавшихся неразрешимыми. Лахири добивался успеха, проводя тщательный опрос деревенских жителей. В той же записке секретарь заверял Лахири, что полностью поддерживает его, а теперь вот фактически выбил почву у него из-под ног.
Главный секретарь, несмотря на занятость, назначил Сандипу встречу в тот же вечер у него дома.
– Я догадываюсь, молодой человек, о чем вы хотите спросить меня, и буду с вами откровенен, – сказал он. – Но хочу сразу предупредить вас, что об отмене приказа речи не может быть.
– Это понятно, сэр, – ответил Лахири.
Он очень привязался к Рудхии и надеялся отслужить там весь положенный ему срок или, по крайней мере, ввести своего преемника в курс дела, объяснить ему, с какими проблемами и трудностями, а также благоприятными особенностями он столкнется, познакомить его с введенными им самим новшествами, похерить которые было бы очень жаль.
– Я получил приказ относительно вас непосредственно от главного министра, – объяснил секретарь.
– Не знаете, Джха причастен к этому делу? – хмуро спросил Лахири.
– Джха?.. Ах да, Джха из Рудхии. Не знаю точно, но, разумеется, это вполне вероятно. Мне в последнее время кажется, что теперь у нас все возможно. Вы наступили ему на любимую мозоль?
– Да, наверное. А он на мою.
Сандип изложил секретарю суть его конфликта с Джхой. Секретарь во время его рассказа избегал смотреть ему в глаза.
– Но вы ж понимаете, что для вас это досрочное повышение, да? – спросил секретарь. – Вам грех жаловаться.
– Да, сэр, – вздохнул Лахири.
Незаметная должность заместителя секретаря в Министерстве горного дела действительно котировалась выше, чем пост главы подокружной администрации, хотя последний предоставлял бóльшую свободу действий и жизнь на природе. Обычным порядком Лахири пересадили бы за канцелярский стол в Брахмпуре не раньше чем через полгода.
– Ну так в чем же дело?
– Я… я хотел спросить вас, сэр, если можно: вы не пытались убедить главного министра не избавляться от меня?
– Лахири, вы неправильно представляете это себе. Никто от вас не избавляется и не собирается этого делать. Перед вами открывается блестящая карьера. Могу сказать вам, не вдаваясь в детали, что, получив от главного министра распоряжение относительно вас – которое, между прочим, действительно удивило меня, – я сразу запросил ваше досье. У вас отличный послужной список, сплошные плюсы и лишь один минус, полученный во время празднования дня рождения Махатмы Ганди в прошлом году. Похоже, главный министр не одобрил решения, принятого вами в связи с произошедшим тогда инцидентом. А поскольку приближается следующий день рождения Ганди, то, я думаю, он вспомнил о прошлогоднем случае и решил, что ваше присутствие в Рудхии может спровоцировать беспорядки. Для вас же поработать какое-то время в Брахмпуре в начале карьеры будет совсем не бесполезно, – благодушно заверил секретарь молодого человека. – Отслужив хотя бы треть своего стажа в столице штата, вы получите представление о том, что происходит в лабиринтах власти. Единственное, о чем хочу предупредить вас, – продолжил он помрачневшим тоном, – постарайтесь не светиться слишком часто в баре клуба «Сабзипор». Шарма – верный последователь Ганди, и ему не нравится, когда люди пьют. Если в какой-нибудь вечер до него доходит слух, что я в клубе, он тут же вызывает меня и допоздна загружает какой-нибудь якобы срочной работой.
Инцидент, о котором говорил главный секретарь, произошел в предыдущем году в районе Рудхии, где проживали железнодорожники. Несколько молодых англоиндийцев, сыновей железнодорожных служащих, разбили витрину с портретом Махатмы Ганди и изуродовали портрет. Это вызвало всеобщее возмущение, парней арестовали, избили в полиции и доставили к Лахири, совмещавшему административные функции с правовыми. Джха вопил, что им надо предъявить обвинение в подстрекательстве к мятежу или, по крайней мере, в оскорблении религиозных чувств верующих. Сандип, однако, понимал, что парням просто хотелось похулиганить, они ничего криминального не замышляли и не отдавали себе отчета в возможных последствиях их действий. Подождав, пока парни не протрезвеют, он устроил им серьезную головомойку, заставил публично извиниться и, предупредив на будущее, отпустил восвояси. Его резюме по поводу выдвинутых против них обвинений было кратким:
Данный проступок молодых людей нельзя считать подстрекательством к мятежу. Мы чтим память Гандиджи, но он не был верховным правителем. Не был он и главой какой-либо церкви, так что обвинение в оскорблении религиозных чувств также не имеет под собой оснований. Что касается нанесения материального ущерба, то стоимость разбитой витрины и изуродованного портрета не превышает восьми анн, а
Сандипу уже давно хотелось употребить где-нибудь это латинское выражение, и тут ему представилась идеальная возможность. Вред, причиненный молодыми людьми, был незначительным – по крайней мере, в материальном отношении. Однако ему пришлось поплатиться за это маленькое лингвистическое увлечение. Главный министр был отнюдь не в восторге и велел предыдущему главному секретарю поставить минус в личном деле Сандипа. «Представители правительства рассмотрели принятое господином Лахири решение относительно происшедших недавно беспорядков в Рудхии. Правительство с сожалением отмечает, что он предпочел проявить свои либеральные наклонности в ущерб своему долгу поддерживать закон и порядок».
– Но что бы вы сделали на моем месте, сэр? – спросил Сандип. – Нет такого положения в уголовном кодексе, на основании которого я мог бы отрубить им головы, даже если бы мне этого хотелось.
– Я не могу вдаваться во все подробности, – ответил секретарь, не желавший критиковать действия своего предшественника. – Возможно, в вашем деле действительно сыграли роль недавние трения с Джхой, а не прошлогодний инцидент. Я понимаю, вы считаете, что я должен был вступиться за вас. Я и вступился, проследив за тем, чтобы вас не просто выгнали на улицу, а перевели с повышением сюда. Это все, что я мог сделать. Я знаю, когда можно поспорить с главным министром, а когда это не имеет смысла. Он, надо отдать ему должное, прекрасный руководитель и ценит способных сотрудников. Когда-нибудь, достигнув положения вроде моего – а это при ваших способностях вполне вероятно, – вы измените свое мнение о нем. Как насчет того, чтобы опрокинуть по стопке?
Сандип согласился на виски. Главный секретарь ударился в воспоминания – обстоятельные и несколько утомительные для слушателя:
– Проблемы начались еще в тридцать седьмом году, когда провинциальным политикам дали власть. Шарма был избран премьер-министром охраняемой провинции, как это тогда называлось, – наш штат принадлежал к этой категории. Очень скоро мне стало ясно, что служащие получают повышение и назначаются на те или иные должности не в соответствии с их достоинствами, а совсем из других соображений. Раньше существовала четкая иерархия: вице-король – губернаторы – комиссары – окружные магистраты, и все шло своим чередом. А когда избиратели добрались до всех ступеней власти, за исключением самых высоких, тут и началось. Продвижение «своих» людей, политическая поддержка кандидатов, агитация, махинации, подкуп народных избранников и все такое прочее. Исполнять свои обязанности тем не менее надо было, но видеть все это было противно. В крикете некоторые игроки могут набрать шесть очков, даже если мяч коснулся земли в пределах площадки. А других выбивают из игры и в том случае, если мяч оказывается за ее границами. Ну, вы понимаете, что я имею в виду. Тандон, кстати, пытался вывести Неру из игры в соответствии с правилами, которые он сам придумал для внутреннего употребления в Конгрессе, – он отлично играл в крикет, когда учился в Аллахабадском университете, – вы знали об этом? И потом он, кажется, возглавлял команду Учебного центра Мьюира. Теперь он отрастил бороду и разгуливает повсюду босиком, словно риши из «Махабхараты», но когда-то он увлекался крикетом, и это многое объясняет. Еще по одной?
– Спасибо, мне не надо.
– И не забывайте, что он был спикером Законодательного собрания в Уттар-Прадеш. Все строго по правилам, никаких отклонений. Я всегда говорил, что без нас, государственных чиновников, не было бы никакой дисциплины. Рим горит, а политики занимаются всякими пустяками и действуют не слишком слаженно. Жизнь продолжается благодаря нашим усилиям. Мы создаем надежный каркас, и так далее. Но для этого приходится шевелиться. Мне немного осталось до пенсии, и я не жалею о том, что делал. Надеюсь, вам понравится новая работа, Лахири. Осваивайте горное дело. Держите меня в курсе ваших занятий.
– Благодарю вас, сэр, – сказал Лахири, поднимаясь. Вид у него был безрадостный. Его посвятили в секреты государственной службы. Неужели он станет вот таким же? Этот взгляд в открывавшееся перед ним будущее приводил его в смятение и даже отвращал.
– Утром приходил Шармаджи, хотел с тобой поговорить, – сообщила мужу госпожа Махеш Капур, когда он вернулся в Прем-Нивас.
– Сам приходил?
– Да.
– И что он сказал?
– Ну что он мог сказать
Махеш раздраженно щелкнул языком.
– Ладно, я схожу к нему.
То, что главный министр сам явился к нему домой, не могло быть просто вежливым жестом, а означало нечто большее, и Махеш Капур догадывался, что́ именно Шарма хотел обсудить. Уже по всей стране говорили о кризисе в партии Конгресс, и выход Неру из всех партийных органов служил его подтверждением.
Договорившись с Шармой по телефону, Махеш Капур направился к нему. Хотя он покинул ряды Конгресса, он продолжал носить фирменную белую шапочку, ставшую неотделимой частью его облика. Главный министр сидел в белом плетеном кресле в саду. При появлении Махеша Капура он встал, приветствуя гостя. Вопреки ожиданиям Махеша, вид у него был вовсе не усталый. День стоял жаркий, и Шарма обмахивался газетой, заголовки которой вещали о попытках урезонить Неру. Он предложил бывшему коллеге стул и чашку чая.
– Ни к чему ходить вокруг да около, Капур-сахиб, – сказал главный министр. – Я хочу, чтобы вы помогли мне убедить Неру вернуться в Конгресс.
– Но он же не выходил из него, – отозвался Махеш Капур с улыбкой, понимая, что Шарма думает на два шага вперед.
– Ну да, я имею в виду активное участие в работе Конгресса.
– Я разделяю ваше беспокойство о будущем Конгресса, Шармаджи, – сказал Махеш Капур. – Но что я могу сделать? Я больше не член партии, как и многие мои друзья и коллеги.
– ИНК – ваш настоящий дом, – произнес Шарма чуть печально; голова его начала слегка трястись. – Вы отдавали ему всего себя, посвятили ему лучшие годы жизни. И даже сейчас вы занимаете то же место в Законодательном собрании, что и прежде. Пусть даже появилась альтернатива – НРКП или какая-нибудь другая партия, – я приветствую ее и по-прежнему считаю ее членов моими коллегами. Но у вас там много идеалистов, а трезвомыслящие политики остались в основном со мной.
Не было необходимости уточнять, что к трезвомыслящим он относил политиков типа Агарвала. Махеш Капур помешал ложечкой чай. Он относился с симпатией к главе кабинета, из которого недавно вышел. Но он надеялся, что Неру покинет Конгресс и тоже присоединится к НРКП, и потому не понимал, как Шарме могло прийти в голову, что он согласится переубеждать Неру. Чуть наклонившись к главному министру, он тихо произнес:
– Шармаджи, я отдавал силы не столько какой-либо партии, сколько своей стране. Если Конгресс растоптал собственные идеалы и вынудил многих преданных ему людей уйти… – Он не закончил фразу. – Во всяком случае, я не вижу особой опасности в том, что Пандитджи выйдет из партии.
– Не видите? – спросил Шарма.
Перед ним лежали два письма. Он взял то, которое было длиннее, и протянул Махешу Капуру, постучав пальцем по двум последним абзацам. Махеш Капур медленно прочитал письмо, не отрываясь от него, пока не закончил. Это было одно из посланий Неру главным министрам штатов, которые он отправлял каждые две недели. Оно было датировано первым августа – спустя два дня после того, как друг Неру Кидвай, разорвав свое заявление о выходе из партии, написал новое. В конце письма, освещавшего весь диапазон международных и внутренних событий, Неру писал:
24. Пресса в последнее время уделяет большое внимание увольнениям из Кабинета министров Индии. Признаюсь, это меня очень беспокоило, потому что двое уволившихся были ценными работниками, полностью соответствовавшими занимаемым ими постам. У нас с ними не было никаких расхождений во взглядах на политику правительства, проблемы возникли в связи с деятельностью ИНК. Я не буду здесь останавливаться на этом вопросе, – вскоре вы, вероятно, прочтете сообщения в прессе, разъясняющие создавшееся положение. К правительству они имеют лишь косвенное отношение и будут посвящены главным образом будущему партии Конгресс. Это касается не только членов партии, но и каждого индийца, ибо Конгресс играл до сих пор большую роль в жизни страны.
25. В понедельник 6 августа откроется очередное заседание парламента, последнее перед выборами. Оно должно рассмотреть много проблем; некоторые из них очень важны и должны быть разрешены в ходе заседания. Не исключено, что оно продлится месяца два.
Поскольку через неделю после написания этого письма Неру вышел из состава Рабочего комитета Конгресса и Центральной избирательной комиссии, Махеш Капур понимал, почему оно наводило Шарму на мысль, что это лишь первый шаг премьер-министра к полному разрыву с партией. Фраза «Конгресс играл до сих пор большую роль в жизни страны» звучала до зловещего вяло.
Шарма снял шапочку и посмотрел на Махеша Капура. Не дождавшись от него никакого комментария, он сказал:
– Члены Конгресса из Уттар-Прадеш собираются уговорить Неру отозвать его заявления или, по крайней мере, убедить Неру и Тандона прийти к какому-либо компромиссу. Я сам готов поехать в Дели и хочу взять вас с собой.
– Сожалею, Шармаджи, – ответил Махеш Капур с ноткой раздражения в голосе. Шарма был известным миротворцем, но он мог бы понять, что бесполезно уговаривать Капура, ныне перешедшего в оппозицию, совершить столь нелогичный поступок. – Сочувствую, но не могу вам помочь. Пандитджи уважает вас и прислушается к вашим словам. Я же, подобно Кидваю, Крипалани и прочим политикам, покинувшим Конгресс, надеюсь, что Неру присоединится к нам. Вы заметили, что мы во многом идеалисты. Возможно, наступило время, когда политика должна опираться на убеждения и идеалы, а не на умение манипулировать партийной машиной.
Шарма едва заметно кивал. Из дома вышел прислужник с каким-то сообщением, но главный министр жестом прогнал его. С минуту он сидел, задумчиво подперев подбородок руками, затем заговорил в своей чуть гнусавой манере, действовавшей на слушателей чрезвычайно убедительно:
– Махешджи, вы, должно быть, гадаете, какие мотивы мной движут, и, возможно, даже удивляетесь логике моих рассуждений. Наверное, я не объяснил толком свое понимание ситуации. Я изложу вам несколько вариантов того, чего можно ожидать. Первый: предположим, Неру выходит из Конгресса. Предположим также, что я не хочу вступать с ним в борьбу на предстоящих выборах – отчасти из уважения к нему, отчасти, возможно, потому, что боюсь проиграть и, как человек немолодой, слишком забочусь о своем самоуважении. Как бы то ни было, я тоже покидаю Конгресс. Или, может быть, остаюсь членом Конгресса, но увольняюсь с поста главного министра и отстраняюсь от активного участия в политике штата и работе правительства. Кто станет новым главным министром? Если бывший министр по налогам и сборам не вернется в ряды партии и не уговорит своих друзей сделать то же самое, то при нынешнем раскладе остается только один претендент.
– Нельзя допустить, чтобы Агарвал стал главным министром, – резко бросил Махеш Капур, не скрывая, как он возмущен и шокирован. – Нельзя отдавать штат в его распоряжение.
Шарма окинул взглядом участок. На одну из грядок с редиской забрела корова, но он не обратил на нее внимания.
– Я всего лишь теоретизирую, – сказал он. – Вот вам другой вариант. Я еду в Дели, пытаюсь уговорить Неру не уходить. Он, со своей стороны, тоже будет пытаться, как обычно, меня переубедить. Он хочет, чтобы я вошел в центральный Кабинет министров, чьи ряды после нескольких увольнений существенно поредели. Мы с вами хорошо знаем Джавахарлала, знаем, каким он может быть убедительным. Он скажет, что благополучие всей Индии и, стало быть, работа правительства важнее партии Конгресс. Он хочет, чтобы Кабинет министров Индии состоял из людей компетентных, зарекомендовавших себя. Я всего лишь повторяю благожелательные слова, которые он не раз говорил мне. До сих пор мне удавалось под тем или иным предлогом оставаться в Брахмпуре. Люди приписывают это моей амбициозности: я, мол, предпочитаю быть королем в Брахмпуре, нежели одним из баронов в Дели. Возможно, они и правы. Но на этот раз Джавахарлал скажет мне: «Ты просишь меня ради блага страны пойти против собственного желания, а сам не хочешь поступить так же». И мне нечего будет ему возразить. Придется переезжать в Дели и становиться членом Кабинета министров, а главным министром Пурва-Прадеш будет Агарвал.
Помолчав, Махеш Капур заметил:
– Если такое… Если это случится, то он продержится на этом посту всего несколько месяцев. Люди прокатят его на выборах.
– Я думаю, вы недооцениваете министра внутренних дел, – сказал Шарма, улыбнувшись. – Но давайте оставим этого страшилу и посмотрим на дело шире, подумаем о стране. Хотим ли мы, чтобы разразилась свара, если Неру покинет Конгресс? Вы же помните, как это было отвратительно, когда после избрания Тандона в Конгрессе начались склоки. Я кстати, тогда тоже голосовал за него, а не за Крипалани. И вы можете вообразить, какая отвратительная драка будет во время всеобщих выборов, если Неру будет бороться с Конгрессом. Кого людям предпочесть? Представьте, какие мучительные сомнения будут раздирать их сердца. Конгресс ведь все-таки партия Ганди, партия нашей независимости.
Махеш Капур воздержался от замечания, что Конгресс был вместе с тем партией непотизма, коррупции, неэффективности и самодовольства и что сам Ганди хотел распустить его после завоевания независимости.
– Если схватка неизбежна, – сказал он, – пусть она произойдет во время выборов. Будет гораздо хуже, если Конгресс использует имя Неру для завоевания голосов, а потом выступит против него, поскольку большинство депутатов Законодательного собрания и членов парламента в партии занимают правые позиции. Чем скорее схватка завяжется и завершится, тем лучше. Конечно, мы с вами должны сражаться на одной стороне. Как мне хотелось бы, Шармаджи, убедить вас вступить в нашу новую партию и затем убедить вас убедить Неру последовать вашему примеру.
Главный министр улыбнулся, решив обратить это замечание в шутку. Взяв второе из лежавших перед ним писем, он сказал:
– А вот это письмо не является одним из регулярных посланий Пандитджи главным министрам, оно отражает чрезвычайную ситуацию и считается секретным документом. Написано оно через два дня после того, как Неру подал Тандону заявление об отставке. Прочтите его, и вы поймете, почему меня беспокоит перспектива каких-либо разногласий в стране в настоящий момент. – Передав письмо Махешу Капуру, он добавил: – Я еще не показывал это письмо никому, даже в моем кабинете, но пригласил к себе Агарвала для того, чтобы он ознакомился с ним, так как оно касается его как министра внутренних дел. Ну, и, естественно, мы обсудим письмо с главным секретарем штата. Однако нежелательно, чтобы содержание его стало известно широкой публике.
Шарма поднялся и, оставив Махеша Капура читать письмо, пошел, опираясь на палку, искать садовника, чтобы тот прогнал корову с огорода. Письмо частично приведено ниже:
Нью-Дели
9 августа 1951
Дорогой главный министр,
в индо-пакистанском конфликте улучшений не наблюдается. Единственное утешение в том, что не стало хуже. Однако пакистанская сторона активно готовится к войне…
Если рассуждать логично, война представляется маловероятной. Но логике подчиняется не все, и мы не можем строить политику, основываясь на чистой логике. Она не объясняет потоки лжи и ненависти, изливающиеся из Пакистана.
С огорода донеслось огорченное, но покорное мычание. Глаза Махеша Капура быстро пробегали по строчкам письма. Неру затронул тему живущих в Индии мусульман:
…Иногда жалуются, что среди мусульман встречаются криминальные элементы, которые опасны для общества. Это вполне возможно, но я думаю, очень маловероятно, что они представляют серьезную угрозу. Тем не менее необходимо бдительно охранять все узловые центры жизнеобеспечения страны.
Гораздо более серьезным источником опасности мне представляются индуистские и сикхские сообщества, которые склонны использовать любую возможность, чтобы выступить против мусульман. Подобные случаи могут привести к крайне нежелательным последствиям и ослабить нас. Их нельзя допускать. Это очень важно; мы должны обеспечить безопасность наших меньшинств. Это означает, в частности, что нельзя вести антимусульманскую пропаганду в ответ на антииндийскую со стороны Пакистана. Такие инциденты недавно имели место, когда члены партии Хинду Махасабха довольно бездарно имитировали пропагандистские выступления пакистанцев. Их пропаганда ни к чему не привела, но, если мы не будем бдительны и религиозная рознь усилится, этим могут воспользоваться агрессивные националистические элементы. Я прошу вас следить за этим…
Я хотел поделиться с вами этими соображениями. Мы должны быть готовы к разным неожиданностям и тем самым поддерживать боеготовность. Однако я надеюсь и даже отчасти верю, что войны удастся избежать, и стремлюсь не делать ничего, что могло бы нарушить нынешнее неустойчивое равновесие.
Поэтому я призываю вас не допускать в обществе никаких выступлений и действий, разжигающих милитаристские настроения, и не забывать об этой опасности.
Прошу вас хранить это письмо в секрете и не показывать никому, за исключением, может быть, самых доверенных лиц.
Искренне ваш,
Прогнав корову с огорода, Шарма вернулся к столу, где Махеш Капур, нахмурившись, нервно расхаживал взад и вперед.
– Теперь вы понимаете, – сказал главный министр, безошибочно угадав мысли Капура, – что в данный момент нам никак нельзя допускать разногласия без особой необходимости. И понимаете также, почему я убеждаю вас вернуться в ИКП. Отношение Агарвала к мусульманам всем известно. Поскольку он министр внутренних дел, некоторые вопросы я предоставляю решать ему. А календарные даты в этом году особенно неблагоприятны.
– Календарные даты? – недоуменно переспросил Махеш Капур.
– Смотрите. – Шарма достал из кармана курты коричневый блокнотик с календарем и указал на первые числа октября. – В этом году десять дней Мухаррама почти совпадают с декадой, предшествующей Дуссере. И в это же время происходит Ганди Джаянти. – Он закрыл блокнот и невесело усмехнулся. – Все виновники торжеств – Рама, Мухаммед и Гандиджи – поборники мира, но вряд ли можно себе представить более взрывоопасное сочетание. И вдобавок к этому назревает война с Пакистаном, а единственную партию, которая могла бы сплотить людей, раздирают внутренние противоречия. Боюсь даже подумать, во что может вылиться вражда между индусами и мусульманами. Это будет повторение того, что происходило при Разделе.
Махеш Капур ничего не сказал на это, однако доводы главного министра глубоко взволновали его. Шарма предложил ему еще чая. Махеш сел в плетеное кресло и, помолчав, сказал своему бывшему шефу:
– Я подумаю над тем, что вы сказали. – Он все еще держал письмо Неру в руках и машинально сложил его вдвое или втрое.
Как назло, именно в этот момент с визитом к главному министру явился Л. Н. Агарвал. Пересекая лужайку, он заметил Махеша Капура. Тот рассеянно кивнул Агарвалу, но не поднялся в знак приветствия. Он не намеревался быть невежливым, просто его мысли блуждали далеко.
– Я по поводу письма Пандитджи, – произнес Агарвал.
Шарма протянул руку к Махешу Капуру, и тот отдал ему письмо. Агарвал нахмурился. Он был явно недоволен тем, что ему приходится знакомиться с письмом после Капура. Главный министр обращался с этим перебежчиком так, словно он по-прежнему был членом кабинета.
Шарма, очевидно, чувствовал, что думает Агарвал, и обратился к нему извиняющимся тоном:
– Мы с Капуром-сахибом только что говорили о необходимости вернуть Пандитджи к руководству Конгрессом. Мы не справимся без него, страна не может без него обойтись. Мы должны переубедить его во что бы то ни стало. Необходимо сомкнуть ряды. Вы согласны?
Лицо Агарвала выразило неприязнь. С ним говорили свысока, словно с несамостоятельным слабаком.
– Нет, – сказал он. – Я не согласен. Тандонджи был избран на демократических основаниях. Он образовал свой Рабочий комитет, и тот успешно справлялся с обязанностями несколько месяцев. Неру участвовал в его работе и не имеет права менять его состав. Это не в его компетенции. Он называет себя демократом, так пусть докажет это на деле. Он выступает за партийную дисциплину и обязан подчиняться ей. Он провозглашает единство и должен следовать своим убеждениям.
– Это все так, – пробормотал Шарма, прикрыв глаза. – Но если Пандитджи…
– Пандитджи, Пандитджи, – не выдержал Агарвал. – Сколько можно плакаться ему в жилетку и умолять его? – воскликнул он возмущенно. – Да, Неру – великий лидер, но разве в Конгрессе нет других великих? Разве нет Прасада, Панта[117], не было Пателя? – При упоминании Сардара Пателя его голос дрогнул от избытка чувств. – Что случится, если Неру оставит нас? Он не имеет представления о том, как организовать предвыборную кампанию, как собрать средства, как отбирать кандидатов. И, будучи премьер-министром, он не сможет объездить всю страну с речами, это ясно. Он и так взял на себя слишком много, с чем едва справляется. Что ж, пусть он последует за Кидваем. Голоса мусульман он соберет, а что до остальных – посмотрим.
Махеш Капур встал, кивнул Шарме и пошел прочь. Главный министр, расстроенный и раздраженный вспышкой Агарвала, не стал задерживать его. Агарвал и Капур были плохо совместимы.
«Все равно что двое непослушных и упрямых детей», – подумал Шарма. Но он крикнул вдогонку Махешу:
– Капур-сахиб, подумайте о том, что я сказал. Мы еще обсудим этот вопрос. Я вскоре загляну к вам в Прем-Нивас. – Затем, обернувшись к Агарвалу, он произнес гнусавым и сердитым голосом: – Я трудился целый час, а вы вмиг все разрушили. Зачем вы из кожи вон лезете, чтобы позлить его?
Агарвал покачал головой.
– Это лучше, чем бояться высказать, что думаешь, – возразил он и подумал, что обстановка в Пурва-Прадеш существенно упростилась с тех пор, как леваки и антиклерикалы потеряли возможность прятаться под крылышком Махеша Капура.
Шарма не стал пенять ему за это грубое замечание, а произнес спокойным тоном:
– Вот письмо. Прочтите его и скажите, какие меры, по-вашему, следует принять. Граница с Пакистаном от нас, конечно, далеко, но надо приструнить некоторые легковозбудимые газеты и не допускать паники. Или подстрекательства.
– Кое-какие шествия тоже следует приструнить, – заметил министр внутренних дел.
– Возможно, возможно. Там будет видно, – отозвался главный министр.
Неустойчивая ситуация в большом мире несколько компенсировалась в Брахмпуре соблюдением праздничных обрядов. Через двое суток после поднятия флага и речей по случаю Дня независимости, прошедшего в более тревожной обстановке, чем четыре предыдущих, наступило полнолуние месяца Шраваны, а с ним праздник, больше всех других связанный с проявлением душевности, когда братья и сестры выражают свою любовь друг к другу.
Однако госпожа Капур, которая вообще-то любила праздники, не признавала Ракши, считая его типичной пенджабской выдумкой. Она была родом из той части штата Уттар-Прадеш, где, по ее словам, днем, который укреплял связи между братьями и сестрами – по крайней мере, в среде кхатри, – был Бхай-Дудж. Но Бхай-Дудж собирались отмечать только через два с половиной месяца под практически безлунным небом одновременно с целой серией праздников Дивали. Никто из ее знакомых самдхин не разделял ее пренебрежительного отношения к Ракши – безусловно, не старая госпожа Тандон, привыкшая праздновать этот день вместе с соседями в своем родном Лахоре, в самом сердце еще не разделенного Пенджаба[118], и не госпожа Рупа Мера, которая рвалась проявить любые чувства во что бы то ни стало и по любому поводу. И в день Ракши, и в Бхай-Дудж она отправляла приветственные послания всем своим братьям, включая кузенов, как подтверждение своего доброго отношения к ним.
Госпожа Капур придерживалась определенных, но не догматических взглядов на все связанное с праздниками и религиозными постами; в частности, она по-своему интерпретировала легенды, лежавшие в основе Пул Мелы. Что же касается ее дочери, то проживание в Лахоре в семье Тандонов никак на нее не повлияло. Вина начала участвовать в праздновании Ракши, как только родился Пран. Что бы там госпожа Капур ни думала об этом празднике, она не стремилась охладить пристрастие своей маленькой дочери к красочным нитям, ярким цветочкам и прочим атрибутам Ракши, а когда малыши Пран и Ман приходили к ней и показывали подарки, полученные от сестры, радость, которую она демонстрировала, была не только наигранной.
Этим утром Вина пришла в Прем-Нивас, чтобы повязать Прану ракши на запястье. Она выбрала простой маленький цветочек из блестящей ткани, прикрепленный к красной нити. Накормив брата ладду и благословив, она получила взамен пять рупий и обещание покровительства, скрепленное братским объятием. Хотя Имтиаз диагностировал у Прана хроническую болезнь сердца, выглядел он, как отметила Вина, гораздо лучше, чем прежде. Очевидно, рождение дочери не усилило напряженность, в которой он пребывал, а сняло ее. Ума была здоровым жизнерадостным ребенком. Савита, вопреки предсказаниям ее матери, не впадала после рождения ни в кратковременную, ни в длительную депрессию. Погрузиться в это состояние ей мешали тревоги, связанные с болезнью Прана, а увлечение юриспруденцией служило хорошим психостимулятором. Время от времени на нее накатывали приступы страстной материнской любви, когда ей хотелось плакать от счастья.
Вина привела с собой Бхаскара.
– А где моя ракши? – спросил он у Савиты.
– Твоя ракши?
– Да, от твоей дочери.
– Ты прав! – сказала Савита, ругая себя за непредусмотрительность. – Ты прав. Сейчас я пойду и найду ракши для тебя. Или даже лучше – сделаю сама. У мамы припасены материалы на сотню ракши. А ты – ты принес Уме подарок, надеюсь?
– Да! – ответил Бхаскар. Он вырезал большой многокрасочный додекаэдр из одного листа бумаги и хотел повесить его над кроваткой Умы, чтобы она следила глазами за тем, как он шевелится в воздухе. – Я сам его раскрасил, – сказал мальчик. – Но я не старался использовать минимум красок, – добавил он извиняющимся тоном.
– Вот и прекрасно! – воскликнула Савита, поцеловав мальчика. – Чем больше красок, тем лучше. – Когда ракши была готова, Савита повязала ее Бхаскару на правое запястье, держа руку Умы в своей.
После этого Вина пошла в Байтар-Хаус, чтобы повязать ракши Фирозу и Имтиазу, как она делала ежегодно. Оба были дома и ждали ее.
– А где твой друг Ман? – спросила она Фироза.
Когда он открыл рот, чтобы ответить, Вина закинула ему в рот конфету.
– Это тебя надо спросить, – проговорил Фироз, улыбаясь. – Он твой брат.
– Ох, не напоминай, – вздохнула Вина. – На дворе Ракши, а он даже в праздник болтается неизвестно где. Никаких семейных привязанностей. Если бы я хоть знала, что он еще в деревне, то послала бы ему ракши туда. А теперь слишком поздно. Ему наплевать на чувства других.
Семейство Мера заблаговременно послало все необходимые ракши в Калькутту, куда они прибыли без опоздания. Арун предупредил сестер, что ему не удастся скрыть под рукавом пиджака никаких вычурных украшений и он сможет надевать на работу разве что простую серебристую нить. Варун, словно для того, чтобы позлить старшего брата своим нарочитым безвкусием, всегда просил умопомрачительные ракши, обвивавшие его руку чуть ли не до локтя. В этом году Савита не имела возможности повидать своих братьев и написала им длинные послания, в которых выражала свою любовь к ним и называла их «заочными дядями». Лата, всецело вошедшая в роль Оливии, послала им лишь краткие, хотя и сердечные поздравления. Даже в день праздника у них была репетиция. Некоторые из актеров носили ракши. Лата, ведя диалог с Виолой, не смогла сдержать улыбки, подумав, что, если бы в елизаветинской Англии существовал праздник Ракши, Шекспир непременно обыграл бы его и Виола, возможно, оплакивала бы потерпевшего кораблекрушение брата, сокрушаясь о том, что он лежит на каком-нибудь иллирийском берегу, освещенном полной августовской луной, без всяких признаков жизни и даже без ленточки с цветочком на руке.
Подумала она и о Кабире, вспомнив, как на концерте – казалось, так давно – он обронил замечание, что до прошлого года у него была сестра. Лата так и не выяснила, что именно он хотел этим сказать, но любое возможное объяснение вызывало у нее сочувствие молодому человеку.
Кабир тоже вспоминал Лату в этот вечер и разговаривал о ней с младшим братом. Он пришел с репетиции усталый, есть ему не хотелось, и это расстраивало Хашима.
Кабир пытался объяснить ему, почему у них с Латой так странно складываются отношения. Они вместе играли на сцене, часами репетировали в одном помещении, но при этом не разговаривали. Страстная влюбленность, казалось Кабиру, сменилась у Латы ледяной холодностью. Он не мог поверить, что это та же девушка, которая была тогда с ним в лодке. Их окружал серый туман, она была в сером свитере, а глаза ее светились любовью.
Да, конечно, в обществе их лодка плыла против течения, но должно же было существовать какое-то решение проблемы. Может, им надо было сильнее грести или, наоборот, поддаться течению? Может, нужно было найти другую реку, а может, изменить направление течения той, по которой они плыли? Может, надо было выпрыгнуть из лодки и плыть самостоятельно? Поставить мотор или парус? Нанять лодочника?
– Или просто выбросить ее за борт, – предложил Хашим.
– На съедение крокодилам? – рассмеялся Кабир.
– Да, – сказал Хашим. – Она, наверное, совсем тупая или бесчувственная девушка, раз ей нравится заставлять тебя мучиться, бхай-джан. Мне кажется, тебе не стоит тратить на нее время. В этом нет никакого резона.
– Я понимаю. Но, как говорится, невозможно урезонить человека, если он совершает что-то без всякого резона.
– И что ты на ней зациклился? Полно девушек, которые тащатся от тебя. Кусачая Чикса, например.
– Сам не знаю, – признался Кабир. – Наваждение какое-то. Это началось, когда она улыбнулась в книжном магазине. Вроде ничего особенного, а не могу забыть. Я даже не уверен, что она
Хашим покраснел до корней волос, но объяснения дать не смог.
– Или взять аббу и амми. Такая была идеальная пара. А теперь…
– Я пойду с тобой в этот четверг, – кивнул Хашим. – Вчера я хотел, но просто не мог.
– Ну хорошо… Но знаешь, Хашим, не делай этого через силу. Я не уверен, что она замечает, кто навещает ее, кто нет.
– Но ты говорил, что она вспоминала Самию.
– Да, похоже, она думает о ней.
– Абба махнул на нее рукой. Он не заботится о ней, забыл про нее, как чужой.
– Ну, абба есть абба, бессмысленно жаловаться на это. – Кабир зевнул. – Я, кажется, действительно устал.
– Ложись спать, бхай-джан. Спокойной ночи.
– Спокойной ночи, Хашим.
Через неделю после Ракши наступил Джанамаштами, день рождения Кришны. Госпожа Рупа Мера не отмечала этот день (она относилась к Кришне неоднозначно), но для госпожи Капур это был праздник. В саду поместья Прем-Нивас рос ничем не примечательный харсингар с его грубыми листьями – дерево, которое, согласно легенде, Кришна украл с небес царя богов Индры для своей жены Рукмини. До его цветения оставалось еще два месяца, но госпожа Капур задержалась около него на минуту, воображая, что дерево покрыто ароматными маленькими белыми с оранжевым цветами звездчатой формы, которые жили всего одну ночь, а утром роняли лепестки на землю. Вернувшись в дом, она позвала Вину и Бхаскара, которые вместе со старой госпожой Тандон переселились в Прем-Нивас на несколько дней. Кедарнат, воспользовавшись застопорившимся производством обуви в Брахмпуре во влажный сезон, уехал на юг договариваться о заказах на будущее. «Вечно он где-то разъезжает», – жаловалась Вина матери.
Госпожа Капур выбрала час, когда мужа не было дома, чтобы совершить свои религиозные обряды. Войдя в маленькое помещение – собственно, альков на веранде, отделенный от нее занавесом, где госпожа Капур общалась с богами, – она поставила на пол две скамеечки, на одну из которых села, а на другую поставила глиняную масляную лампу, низкий медный подсвечник со свечой, поднос, маленький бронзовый колокольчик, серебряную чашу, наполовину наполненную водой, и более плоскую чашку с горсткой сырого риса и щепоткой темно-красного порошка. Напротив нее на узком выступе стены над невысоким шкафчиком стояло несколько бронзовых статуэток Шивы и других богов и рядом с ними прекрасный портрет, изображавший Кришну ребенком, играющим на флейте.
Она смочила красный порошок, взяла капельку на палец и, наклонившись вперед, прикоснулась им сначала ко лбу каждого из богов, а затем, закрыв глаза, к собственному. Тихим голосом она произнесла:
– Вина, спички.
– Я принесу, нани, – сказал Бхаскар.
– Ты оставайся здесь, – ответила его бабушка, собиравшаяся прочесть специальную молитву за него.
Вина принесла с кухни огромный коробок спичек. Госпожа Капур зажгла лампу и свечу и поставила их на поднос. По веранде ходили, громко разговаривая, люди – в Прем-Нивасе постоянно гостил кто-нибудь, – но она не обращала на них внимания. Держа в левой руке колокольчик и тихо позванивая им, правой она взяла поднос и стала водить им в воздухе перед портретом Кришны, описывая не круги, а более сложную фигуру, словно воспроизводила воображаемый образ, стоявший у нее перед глазами. Затем она, кряхтя, с трудом поднялась на ноги и повторила операцию со всеми стоявшими на выступе богами и с разбросанными вокруг постерами, на которых были изображены статуя Шивы, Лакшми с Ганешем и маленькой мышкой, грызущей ладду, а также другие божества. Присутствовал там среди прочих и постер фирмы «Парамханс и компания. Аптекарские товары» с Рамой, Ситой, Лакшманом[119] и Хануманом; на земле перед ними сидел Вальмики[120], записывавший на свитке их историю.
Госпожа Махеш Капур помолилась им всем, прося не за себя; она молилась о здоровье членов семьи и долгой жизни мужа, просила благословения для внуков и покоя для ушедших в мир иной. Она беззвучно шевелила губами, забыв о присутствии дочери и внука, и тихо позванивала колокольчиком.
Наконец пуджа была завершена, госпожа Махеш Капур убрала все использовавшееся для службы в шкафчик, села и обратилась к Вине:
– Бете[121], соедини меня с Праном и скажи ему, что я хочу посетить вместе с ним храм Радхакришны на противоположном берегу Ганги.
Это был тонкий ход. Если бы она сама позвонила Прану, тот постарался бы увильнуть от посещения храма. А Вина, знавшая, что он чувствует себя достаточно хорошо для поездки, заявила брату, что он не может отказать матери в день Джанамаштами. И вот в скором времени вся компания – Пран, Вина, Бхаскар, старая госпожа Тандон и госпожа Махеш Капур – переправлялась на лодке через реку.
– Знаешь, аммаджи, – сказал Пран, раздосадованный тем, что его оторвали от работы, – если подумать о характере Кришны и о том, что он делает – флиртует налево и направо, совращает чужих жен, ворует, – то…
Его мать подняла руку, останавливая его. Она была не столько оскорблена за Кришну, сколько обеспокоена богохульством сына.
– В тебе говорит гордыня, – произнесла она, озабоченно глядя на Прана. – Надо смиряться перед богом.
– С таким же успехом я мог бы смириться перед каким-нибудь камнем или, скажем… картофелиной, – огрызнулся Пран.
Госпожа Махеш Капур задумалась над его словами. Некоторое время был слышен только плеск воды под веслами лодочника. Затем она спросила его с мягким упреком:
– Ты совсем не веришь в бога?
– Нет.
Его мать помолчала.
– Но когда мы умираем… – начала она и опять умолкла.
– Даже если бы всем, кого я люблю, грозила смерть, я все равно не поверил бы, – кинул Пран запальчиво, хотя ничто такую реакцию не провоцировало.
– Я верю в бога, – неожиданно заявил Бхаскар. – Особенно в Раму, Ситу, Лакшмана, Бхарату и Шатругхну[122]. – Мальчик еще не различал богов и героев, чьи образы крутились у него в мозгу; в «Рамлиле», которую должны были разыграть в этом году, он надеялся сыграть роль одной из пяти сваруп[123] или по крайней мере присоединиться к армии обезьян, повоевать и повеселиться. – Что это? – прервал он вдруг сам себя, указывая на воду.
Широкая серо-черная спина какого-то существа гораздо крупнее любой рыбы появилась на миг на поверхности Ганга и ушла обратно в глубину.
– Что «это»? – спросил Пран.
– Вон там, – показал Бхаскар; но спина исчезла.
– Я ничего не вижу.
– Но это было там, было, я видел, – настаивал мальчик. – Черное, блестящее, с длинным лицом.
Как будто он произнес какое-то волшебное слово, справа от лодки, повинуясь ему, из глубины вдруг вынырнули три речных дельфина и принялись кувыркаться в воде. Бхаскар завопил от восторга.
– Да, на этом отрезке реки есть дельфины, – сказал лодочник с брахмпурским акцентом. – Они не часто появляются, но они тут есть. Это вот как раз они. Их не ловят, рыбаки защищают их и убивают крокодилов на этом отрезке. Поэтому здесь, до вон того поворота за Барсат-Махалом, нет крокодилов. Вам повезло, что вы их увидели. Учтите это, когда мы приедем.
Госпожа Капур улыбнулась и подала ему монету. Она вспомнила, как в тот год, когда они с ее мужем, министром, жили в Дели, она отправилась в небольшое паломничество, посвященное Кришне. Путешествуя на лодке по Ямуне недалеко от храма в Гокуле, она зачарованно наблюдала вместе с другими паломниками за большими черными черепахами, лениво плававшими в воде вокруг них. Они, как и дельфины, представлялись ей добрыми существами, невинными и освященными. Кришна явился на землю для того, чтобы защитить невинных людей и зверей, излечить недуги этого мира и утвердить справедливость. Его подвиги на поле боя были отражены в «Бхагавадгите». И поэтому пренебрежительное отношение Прана к нему задевало и огорчало ее. Как будто богов можно судить по людским меркам, вместо того чтобы доверять им и поклоняться. Что происходит с молодым поколением, спрашивала себя госпожа Махеш Капур, если из троих ее детей только Вина верила в то, чему поклонялись их предки вот уже сотни и даже тысячи лет?
Как-то утром за несколько недель до Джанамаштами пандит Джавахарлал Неру, работая над разложенными перед ним документами, вспомнил, как в юности он, несмотря на уговоры и упреки матери, дожидался полуночи – часа, когда Кришна родился в тюремной камере, – и только тогда засыпал. Теперь же он, естественно, редко ложился спать раньше полуночи.
Сон! Это было одно из его любимых слов. Заключенный в тюрьму Альморы, он беспокоился о своей жене Камале и переживал из-за своей беспомощности, но тем не менее отлично засыпал в горном воздухе. Просыпаясь, он часто думал, какая это прекрасная и таинственная вещь – сон, и ему было жаль выходить из этого состояния. Может быть, лучше вообще не просыпаться? Бодрствуя у постели тяжелобольного отца, он принял его смерть за глубокий сон.
Сейчас, сидя за письменным столом и подперев подбородок рукой, он кинул взгляд на фотографию жены, а затем продолжил диктовать письма. Тысячи писем каждый день, сменяющие друг друга стенографисты, постоянная работа в парламенте, в южном блоке правительственных зданий и в своем кабинете дома, – всему этому не было конца. Он взял за правило не ложиться спать, пока не рассмотрит все накопившиеся бумаги и не ответит на все письма. Но он не мог отделаться от ощущения, будто все, что он пишет, лишено завершенности. Он слишком хорошо разбирался в себе самом, чтобы не сознавать: при всей своей скрупулезности он не решается вплотную заняться явлениями человеческой психики – неуловимыми и неупорядоченными, трагичными и противоречивыми – вроде тех проблем, с которыми он столкнулся в собственной партии. Когда загружен делами, легче избегать решений.
Он всегда был загружен делами, кроме периодов очередной отсидки в тюрьме. Хотя нет, именно в многочисленных тюрьмах, в которых Неру побывал, он особенно много читал и писал. Там были написаны три его книги. Но там же он обращал внимание на то, чего на свободе за отсутствием свободного времени не замечал: постепенно покрывающиеся листвой голые верхушки деревьев над высокими стенами тюрьмы в Алипуре, ласточек, свивавших гнезда в огромном зарешеченном сарае, где он был заперт в Альморе, перспективу зеленеющих полей, открывавшуюся перед ним на секунду-другую, когда тюремщики отпирали дверь его камеры в Дехрадуне.
Он встал из-за стола и подошел к окну, из которого был виден весь сад поместья Тин-Мурти-Хаус. Во времена Британского Раджа это была резиденция местного главнокомандующего, а теперь здесь обитал он, премьер-министр Неру. После муссонных дождей сад благоухал свежей зеленью. Маленький мальчик лет четырех-пяти прыгал под манговым деревом, пытаясь сорвать что-то с ветки. Но ведь сезон манго уже прошел?
Он опять вспомнил Камалу. Ему часто казалось, что его тюремное заключение тяжелее сказывалось на ней, чем на нем самом. Родители поженили их совсем юными, а он заставил себя уделять ей больше внимания лишь после того, как ее болезнь стала неизлечимой. Он посвятил ей свою автобиографию – но она об этом уже не могла узнать. И только увидев, что теряет ее, он осознал, как сильно ее любит. Он писал с отчаянием: «Неужели она оставит меня сейчас, когда она так нужна мне? Мы же только недавно начали понимать друг друга по-настоящему, и, собственно говоря, наша совместная жизнь началась только сейчас. Мы стали необходимой поддержкой друг другу, нам предстояло столько сделать вместе».
Все это было очень давно. А если он порой подолгу отсутствовал – в гостях за королевский счет, например, – или приходилось чем-то жертвовать и возникали обиды, то их причины, по крайней мере, были конкретны и ясны. А теперь во всем полная неопределенность. Старые товарищи превратились в политических противников. То, за что он боролся, извратили, и не исключено, что он сам был виноват в этом, не приняв своевременных мер. Его сторонники покидали партию Конгресс, и в ней теперь верховодили консерваторы, многим из которых Индия виделась исключительно индусским государством, где все остальные должны были приспосабливаться к этому или пенять на самих себя.
И не с кем было посоветоваться. Отца не было в живых. Ганди умер. Камала умерла. А человек, которому он мог полностью открыться, с которым он праздновал час объявления независимости, был далеко. Сама она всегда выглядела очень элегантно и часто подтрунивала над его склонностью к щегольству. Прикоснувшись к красной розе в петлице его белого ачкана, прибывшей на этот раз из Кашмира, он улыбнулся.
Голый мальчик после нескольких безуспешных попыток дотянуться до ветки выковырял несколько кирпичей, обрамлявших клумбу, и усердно сооружал из них помост. Встав на него, мальчик опять потянулся к ветке, но снова потерпел неудачу. Кирпичная подставка развалилась, мальчик упал на землю.
Улыбка Неру стала еще шире.
– Господин? – произнес стенографист, ожидавший продолжения диктовки с ручкой в руке.
– Да-да, я думаю.
Огромные толпы и одиночество. Тюрьма и руководство кабинетом. Интенсивная деятельность и желание оказаться в полной пустоте. Он слишком устал.
Между тем надо было предпринимать какие-то меры, и срочно. После выборов будет поздно. Никогда еще политические схватки не приносили ему столько огорчений.
Ему вспомнилась сцена пятнадцатилетней давности, происшедшая в Аллахабаде. Он находился на свободе уже пять месяцев и ожидал нового ареста в любой момент по любому поводу. Они с Камалой только что выпили чая и стояли на веранде их дома вместе с зашедшим в гости Пурушоттамдасом Тандоном. Подъехал автомобиль, из которого вылез офицер полиции и с виноватым видом направился к ним. Всем было ясно, что это значит. Тандон, невесело усмехнувшись, покачал головой, а Неру приветствовал офицера словами: «Давно уже жду вашего визита».
Мальчик под манговым деревом сложил кирпичи по-новому и снова залез на них. Ему не терпелось поскорее схватить висящий плод, вместо того чтобы попробовать спокойно дотянуться до него, и в результате он упал и ушибся о кирпичи. Сидя в сырой траве, он заплакал. На плач прибежал мали и, зная, что премьер-министр может увидеть это из окна, сердито закричал на мальчика и сильно ударил его по лицу. Мальчик заплакал громче прежнего.
С искаженным от гнева лицом пандит Неру выскочил в сад и, подбежав к мали, стал осыпать его пощечинами, возмущенный тем, что тот поднял руку на ребенка.
– Но, Пандитджи… – воскликнул мали, который был так ошарашен, что даже не пытался закрыться от ударов. Он ведь всего лишь учил нарушителя уму-разуму.
Неру взял испачканного и напуганного мальчика на руки и, ласково поговорив с ним, опустил на землю, а проштрафившемуся мали велел тут же сорвать для мальчика хороший плод и пригрозил немедленным увольнением.
– Дикость, – сердито бормотал он, шагая по лужайке обратно, и тут заметил, что его белый ачкан совсем перепачкан.
Дели, 6 августа 1951 г.
Уважаемый господин президент,
прошу Вас принять мое заявление об отставке с поста члена Рабочего комитета Конгресса, а также Центральной избирательной комиссии. Буду признателен, если Вы примете отставку.
Искренне Ваш,
К этому официальному заявлению Неру приложил личное письмо президенту Конгресса Тандону, начинавшееся обращением «Мой дорогой Пурушоттамдас» и заканчивавшееся словами:
Простите, если моя отставка причинит Вам какие-либо неудобства. Но мы с Вами, как и окружающие, и без того испытываем неудобство, и лучший способ избавиться от него – устранить причину.
С искренним уважением,
Прочитав это письмо два дня спустя, Тандон сразу ответил:
Вы же только что обратились в качестве лидера нации к Конгрессу и ко всей стране с призывом крепить единство рядов в сложившейся непростой внутренней и международной обстановке. А шаг, который Вы собираетесь предпринять, – выход из состава Рабочего комитета и Парламентского совета – противоречит Вашему призыву к единству и может привести к расколу в Конгрессе, который представит бóльшую угрозу для страны, чем что-либо, с чем Конгрессу приходилось сталкиваться до сих пор.
Я очень прошу Вас не порождать этот кризис и не настаивать на своей отставке. Я не могу принять ее. Если же Вы все-таки будете стоять на своем, то единственное, что я смогу сделать, – отдать этот вопрос на рассмотрение Рабочего комитета. Я надеюсь, Вы в любом случае будете участвовать в заседании комитета 11-го числа.
Если Вы согласитесь продолжить работу в комитете при условии, что я уйду с поста президента Конгресса, я с радостью сделаю это добровольно.
С искренним уважением,
Неру послал ответ в тот же день и высказал свою точку зрения более обстоятельно:
Меня уже давно огорчает тот факт, что некоторые члены Конгресса стремятся изгнать из его рядов тех, кто расходится с ними во взглядах…
Я чувствую, что Конгресс быстро сдает свои позиции и все большее влияние в нем приобретают люди, чуждые идеям партии. Конгресс теряет популярность у населения. Он должен победить на выборах и, возможно, победит. Но при этом он может утратить свою душу…
Я полностью сознаю последствия того шага, который я предпринимаю, и даже связанный с этим риск. Но я думаю, что рисковать надо, потому что другого пути нет…
Я представляю лучше, чем кто бы то ни было, в какой критической ситуации находится страна, поскольку занимаюсь этими проблемами ежедневно…
Я не вижу причин, по которым Вам надо было бы уходить с поста президента. Дело не в личностях.
Я думаю, мне не стоит присутствовать на заседании Рабочего комитета. Мне будет неловко, как и всем остальным. Мне кажется, будет лучше, если возникшие вопросы будут обсуждаться без меня.
Тандон послал ответ на следующий день, накануне заседания комитета. Он согласился с тем, что «нет смысла бороться на выборах, если… Конгресс при этом „утратит свою душу“». Однако, как становилось ясно из письма, они с Неру понимали душу Конгресса по-разному. Тандон написал, что на следующий день представит Рабочему комитету заявление Неру об отставке. «Но Вы можете принять участие в обсуждении других вопросов. Может быть, Вы придете на заседание лишь на время, а Вашу отставку можно будет обсудить в Ваше отсутствие?»
Неру посетил заседание Рабочего комитета и объяснил причины, заставившие его подать в отставку, а затем ушел, предоставив членам комитета рассматривать этот вопрос без него. Комитет, оказавшись перед лицом беспрецедентной потери премьер-министра, попытался все же найти способ сотрудничества с ним, но все попытки потерпели провал. Одним из возможных решений было изменение состава Рабочего комитета и назначение новых секретарей Конгресса, с которыми Неру мог бы найти общий язык, но против этого выступил Тандон. Он сказал, что скорее уйдет с поста президента Конгресса, чем согласится работать, подчиняясь премьер-министру. Подбор состава Рабочего комитета – прерогатива президента, премьер-министр не может менять его членов по желанию. В результате комитет не смог решить вопрос окончательно и лишь выпустил резолюцию, в которой призывал Неру и Тандона обсудить пути выхода из этого кризиса.
Вслед за этим в День независимости комитет покинул мауляна Азад. Если выход популярного мусульманского лидера Кидвая из Конгресса подвигнул Неру на активные действия, то после ухода известного ученого он еще больше утвердился в своих намерениях. Это были два ведущих лидера национального масштаба, к которым прислушивались мусульмане, чувствовавшие себя неуверенно после Раздела. Кидвай пользовался популярностью не только среди мусульман, но и среди индусов; Азада уважали как ученого, чьим мнением дорожил сам Неру. Возникла опасность, что Конгресс потеряет всякую связь с мусульманским миром.
С. С. Шарма всеми силами старался уговорить Неру не усугублять противоречий между ним и Тандоном. И он был не одинок в этом. Его поддержали такие политические лидеры, как Пант из Уттар-Прадеш и Б. Ч. Рой[124] из западной Бенгалии. Но все они убедились, что Неру неуловим и непреклонен, как всегда. Прибывший в Дели Шарма был несколько задет тем, что Неру не предложил ему на этот раз войти в состав его кабинета. Но тот, очевидно, знал по опыту, что Шарма откажется; к тому же он, возможно, был недоволен попытками Шармы наскоро замазать внутрипартийные расхождения; а может, более срочные дела вытеснили из сознания премьер-министра мысль о приглашении Шармы.
Одним из этих дел было собрание членов парламента от партии Конгресс, на котором Неру хотел объяснить, что привело его к решительному разрыву с Конгрессом. Неру попросил собрание выразить ему вотум доверия. При всех различиях в их политической окраске (а среди них было немало твердокаменных консерваторов, как вскоре убедился Неру, предложив на рассмотрение парламента билль о реформе индуистского права), большинство присутствовавших подходили к вопросу с точки зрения конфликта между членами Конгресса, входившими в парламент, и рядовыми партийцами. Они отвергали неоднократно высказывавшуюся президентом Конгресса идею, что они в своей политике должны подчиняться партийным резолюциям. К тому же они понимали, что без такой поддержки, как образ национального лидера Неру, им будет очень трудно добиться переизбрания на следующий срок. Неизвестно, чего они боялись больше – утратить душу или власть и популярность, – но подавляющим большинством они высказались за вотум доверия премьер-министру.
Поскольку вопрос о недоверии Неру никогда не возникал, сторонники Тандона восприняли этот шаг как его стремление подчеркнуть этот факт. Их удивляло также абсолютно не свойственное Неру нежелание пойти на уступки, попытаться понять их точку зрения, избежать удручающих стычек и согласиться на компромисс. Теперь он настаивал на «изменении позиции» и «принятии твердого решения». Стали возникать слухи о том, что Неру хочет совместить кресло премьер-министра с постом президента в Конгрессе – то есть осуществить обременительную и в некоторых отношениях опасную комбинацию, которую в прошлом он объявлял в принципе недопустимой. Став в 1946 году премьер-министром, он отказался от поста президента Конгресса. А теперь, когда угроза его власти исходила из партийной среды, он начал подумывать о такой возможности.
– Я настаиваю на том, что премьер-министр не должен становиться также президентом Конгресса, – это плохо как с практической точки зрения, так и со всех других, – заявил он в конце августа за неделю до решающего заседания Всеиндийского комитета Конгресса в Дели. – Это общее правило, но трудно предвидеть, чего могут потребовать чрезвычайные обстоятельства – когда возникнет пауза или что-либо подобное.
Характерное для Неру неопределенное окончание этой фразы не затушевывало необычной для него общей жесткости высказывания.
С каждым днем становилось, однако, все яснее, что выйти из тупика уже месячной длительности поможет разве что какой-нибудь нестандартный маневр. Тандон отказался перестроить Рабочий комитет в соответствии с требованиями Неру, а Неру был согласен оставаться в комитете только при этом условии.
Шестого сентября члены Рабочего комитета в полном составе драматично подали Тандону заявления об отставке, дабы избегнуть безвыходного и для него и для них положения. Расчет был на то, что Всеиндийскому комитету Конгресса, который должен был собраться через два дня, пришлось бы тогда просить Неру взять свое заявление об уходе обратно и выразить доверие Тандону, а Тандона обязать восстановить Рабочий комитет путем выборов. После этого Неру и Тандон могли бы совместно утрясти список кандидатов. Тандон оставался бы президентом партии и не уступал бы своих прерогатив премьер-министру, а проводил бы в жизнь резолюцию Всеиндийского комитета.
По мысли Рабочего комитета, это должно было устроить и Неру, и Тандона. На самом деле это не устроило ни того ни другого.
В этот вечер Неру сказал на массовом митинге, что Всеиндийский комитет партии должен ясно определить, каким путем пойдет Конгресс и кто будет руководить им. В нем проснулся воинственный дух.
На следующий вечер Тандон на пресс-конференции тоже отверг предложенный Рабочим комитетом план, позволявший сохранить лицо, и заявил:
– Если Всеиндийский комитет Конгресса захочет, чтобы я восстановил Рабочий комитет, советуясь с Иксом, Игреком или Зет, я попрошу Всеиндийский комитет освободить меня от должности.
Ответственность за кризис Тандон возложил целиком на Неру. Тот связал свою отставку с переформированием Рабочего комитета и тем самым заставил его членов тоже подать в отставку.
Тандон сказал, что не может согласиться ни с отставкой Неру, ни с уходом членов комитета. Он отверг высказанное премьер-министром мнение, что Рабочий комитет не сумел воплотить в жизнь решения Конгресса. Называя Неру своим «старым другом и братом», он говорил: «Неру – не рядовой член комитета, он сегодня представляет нацию больше, чем кто-либо другой». Но в то же время Тандон подтвердил, что не меняет своей позиции, так как она принципиальна, и что на следующий же день он снимет с себя обязанности президента Конгресса, если посредники не найдут приемлемого способа уладить разногласия.
На следующий день он сдержал свое слово и, несмотря на выступления против него в прессе, на несогласие с тактикой Неру и на мучительность затянувшегося конфликта, подал в отставку.
Это был благородный жест, который отчасти смягчил горечь его поражения. Тандон стал рядовым членом Рабочего комитета при заново избранном президенте Конгресса, Джавахарлале Неру.
Это был, по сути, государственный переворот, принесший победу Неру.
На первый взгляд.
Как только джип прибыл в форт Байтар, Ман и Фироз оседлали лошадей и отправились на охоту. Мунши стал источать льстивые улыбки при их появлении и резко приказал Варису приготовить все для их поездки. Ман с трудом сдержал отвращение.
– Я поеду с ними, – сказал Варис. Он явно не брился несколько дней и выглядел даже брутальнее обычного.
– Перекусите, прежде чем надолго исчезнуть, – предложил наваб-сахиб, но молодые люди рвались на охоту и отказались от еды.
– Мы перекусывали всю дорогу, – сказал Фироз. – А вернемся до темноты.
Обернувшись к Махешу Капуру, наваб-сахиб пожал плечами.
Мунши проводил Махеша Капура в его комнаты чуть ли не с неистовой предупредительностью. Тот факт, что к ним пожаловал сам Махеш Капур, который одним росчерком пера стер с карты Индии громадные поместья, был явлением чрезвычайной важности. Он мог снова войти в силу и сотворить что-нибудь еще более ужасное. А наваб-сахиб не только пригласил его в свой дом, но и принимал его с исключительной сердечностью. Поднимаясь по крутой лестнице на верхний этаж, мунши пыхтел, облизывал языком свисающие усы и фонтанировал радушными пошлостями. Махеш Капур не обращал на них внимания.
– Министр-сахиб, мне было велено поселить вас в самую лучшую комнату, – сказал мунши. – Как видите, окна здесь выходят в манговый сад, за которым начинаются джунгли. Никакой городской шум вас не побеспокоит и не нарушит ваших размышлений. А сейчас, министр-сахиб, вы можете видеть, как ваш сын и навабзада скачут по саду. Ваш сын – прекрасный наездник. Я имел возможность познакомиться с ним, когда он в прошлый раз гостил у нас. Исключительно порядочный и достойный молодой человек. Стоило мне его увидеть, как я понял, что он происходит из необыкновенной семьи.
– А кто третий?
– А, это Варис, – ответил мунши пренебрежительным тоном, показывавшим, что Варис – неотесанный мужлан, не стоящий внимания.
Махеш Капур действительно оставил этого мужлана без внимания.
– Ланч во сколько? – спросил он, посмотрев на часы.
– Через час, министр-сахиб. Я лично пошлю кого-нибудь сообщить вам, когда все будет готово. Или, может быть, вы предпочитаете пока что погулять? Наваб-сахиб говорил, что вы не хотите, чтобы вас несколько ближайших дней беспокоили, что вы хотите поразмышлять в спокойной обстановке. Сейчас такой сезон, когда вся зелень в саду имеет очень свежий вид, – может быть, сад даже чересчур зарос, но из-за возникшей финансовой стесненности, как хузуру известно, ныне не самое благоприятное время для таких поместий, как наше. Однако мы приложим все силы, министр-сахиб, чтобы ваше пребывание здесь было спокойным и приятным. Как хузуру, без сомнения, уже доложили, сегодня должен прибыть поездом устад Маджид Хан, который будет услаждать слух хузура и сегодня, и завтра. Наваб-сахиб очень настаивал на том, чтобы у вас было время для отдыха и размышлений.
Его излияния не вызвали у Махеша Капура никакой реакции, и мунши продолжил:
– Сам наваб-сахиб очень ценит отдых и размышления, министр-сахиб. Когда он проживает в форте, то проводит бóльшую часть времени в библиотеке. Но я хотел бы, с вашего разрешения, предложить вам парочку мест в городе, которые хузуру было бы интересно посмотреть, – это Лал-Котхи и, безусловно, больница, которую основали и расширили бывшие навабы. Мы продолжаем ради благополучия людей выделять на нее средства. Я уже заказал экскурсию…
– Это позже, – оборвал его Махеш Капур.
Отвернувшись от мунши, он выглянул из окна. Трое всадников сперва еще мелькали иногда среди деревьев, а потом затерялись в лесу.
Как приятно, подумал Махеш Капур, провести время в доме старого друга, отдохнуть от Прем-Ниваса с его суетой, постоянными набегами родственников из Рудхии, ненавязчивыми просьбами и опекой жены, забыть о необходимости управлять поместьем, а главное – о политической неразберихе в Брахмпуре и Дели. В данный момент он, против обыкновения, был сыт политикой по горло. Он сможет следить за событиями по радио и читая газеты и при этом будет избавлен от суматошных личных контактов с другими политиками и сбитыми с толку или докучливыми избирателями. Он больше не работал в Секретариате, а в Законодательном собрании взял на несколько дней отпуск и во время него даже не посещал собрания своей новой партии – очередное должно было состояться на следующей неделе в Мадрасе. Он потерял уверенность в том, что ему следует оставаться в НРКП, в которую недавно вступил. После нашумевшей победы Неру над Тандоном Махеш Капур почувствовал, что ему надо пересмотреть свое отношение к Конгрессу. Как и многие другие диссиденты, он был разочарован тем, что Неру не вышел вслед за ним из их старой партии. Вместе с тем он и его единомышленники не испытывали больше к Конгрессу прежней антипатии. Особенно интересовал его вопрос, как поступит переменчивый Рафи Ахмад Кидвай, если Неру призовет раскольников вернуться.
До сих пор Кидвай был, как всегда, уклончив и не связывал себя обязательствами, сделав серию противоречащих друг другу заявлений. Он сказал в Бомбее, что безмерно рад победе Неру, но не видит пока возможности вернуться в лоно Конгресса. «Сторонники Тандона, осознав, что победа на выборах им вряд ли светит, покинули Тандона и поддержали кандидатуру пандита Неру, – заметил он. – Это оппортунизм чистейшей воды. Что ждет страну, если мы будем терпеть подобную беспринципность?» – вопрошал Кидвай. Однако тут же добавил со свойственным ему лукавством, что в случае, если пандит Неру удалит некоторые «сомнительные элементы», окопавшиеся в таких штатах, как Уттар-Прадеш, Пурва-Прадеш, Мадхья-Бхарат и Пенджаб, то «все будет порядке». Словно для того чтобы напустить еще больше туману, он заметил, что НРКП подумывает о предвыборном союзе с Социалистической партией и что это «значительно повысит шансы НРКП на победу в большинстве штатов» (при этом Социалистическая партия не проявляла никакого желания объединяться с кем-либо). Еще через пару дней Кидвай объявил, что мог бы распустить образованную им НРКП и вернуться в Конгресс, если бы тот очистили от «коррумпированных элементов». Крипалани же, являвшийся второй половиной тандема «К-К», утверждал, что не покинет НРКП и не перейдет в Конгресс, какие бы преобразования в нем ни происходили.
В Кидвае было что-то от речного дельфина. Он тоже любил резвиться в мутной воде, дразня окружающих крокодилов и оставляя их в дураках.
Все другие партии комментировали с большей или меньшей горячностью восстановление лидерства Неру в Конгрессе. Один из вождей Социалистической партии осудил совмещение постов премьер-министра страны и президента Конгресса как шаг к тоталитаризму. Другой возразил, что этого можно не бояться, так как у Неру отсутствуют задатки диктаторства; третий заметил только, что это был ловкий тактический ход, повысивший шансы Конгресса на всеобщих выборах.
Правые критически отнеслись к победе Неру. Президент партии Хинду Махасабха яростно набросился на это «провозглашение диктатуры»:
– Эта деспотическая акция вознесла пандита Неру на высочайшую вершину славы, но она содержит в себе зародыш его будущего падения.
Махеш Капур старался не думать об этих противоречивых мнениях и сосредоточиться на трех конкретных вопросах. Во-первых, он чертовски устал от политики – так, может, бросить ее и уйти на заслуженный покой? Во-вторых, если все-таки продолжать предвыборную борьбу, то от какой партии? Или выступить независимым кандидатом? И в-третьих, от какого избирательного округа баллотироваться? Он поднялся на крышу и спугнул сову, уютно устроившуюся в башне; затем спустился в розарий, где отцветшие кусты обрамляли лужайку со свежей зеленой травой; бродил по помещениям форта, включая огромную имамбару на первом этаже. Вспомнились слова Шармы, сказанные ему в другом саду. К тому моменту, когда встревожившийся мунши разыскал его и сообщил, что наваб-сахиб ждет его в столовой к ланчу, Махеш Капур никакого решения так и не принял.
Наваб-сахиб провел час перед ланчем в библиотеке – громадной сводчатой комнате, пропитанной пылью и освещавшейся потолочным плафоном из зеленого стекла. Он работал над изданием сборника стихов Маста[125], разложив перед собой имевшиеся в его библиотеке документы и рукописи. Состояние помещения и того, что хранилось в ней, удручало хозяина, и он собирался в конце своего пребывания в Байтаре перевезти все материалы по Масту и некоторые другие раритеты в свою брахмпурскую библиотеку. Ему не хватало средств на содержание библиотеки форта, так что слой пыли, поголовье чешуйниц и общий беспорядок возрастали с каждым месяцем.
Он раздумывал об этом, ожидая своего друга в большой мрачной столовой с темными портретами королевы Виктории, короля Эдуарда VII и предков наваба.
– После ланча мы пойдем в библиотеку, – сказал он появившемуся Махешу Капуру.
– Хорошо. Но после того, как я был там в последний раз, одна из ваших книг пришла в негодность.
– Не знаю даже, что хуже, – задумчиво проговорил наваб-сахиб, – приступы шизофрении у раджи из Марха или нашествие чешуйниц.
– Берегите свои книги, – сказал Махеш Капур. – Это одна из лучших частных библиотек в стране. Будет очень грустно, если книги пропадут.
– Ну да, можно, наверное, сказать, что это национальное достояние, – согласился наваб-сахиб, слабо улыбнувшись.
– Конечно, – подтвердил Махеш Капур.
– Но вряд ли национальный кошелек поможет сохранить ее.
– Да, вряд ли.
– Благодаря грабителям вроде вас я теперь уж точно не справлюсь с этим.
– То-то я гадал, почему вы завели разговор о библиотеке, – рассмеялся Махеш Капур. – Но даже если вы возбудите это дело в Верховном суде и проиграете его, все равно вы будете в тысячу раз богаче меня. А мне, между прочим, приходится зарабатывать на жизнь, в отличие от вас. Вы же не работаете, а просто украшаете поместье.
Наваб-сахиб плеснул себе бирьяни.
– А что толку от вас, политиков? – парировал он. – Одни неприятности.
– Ну, иногда мы мешаем другим создавать неприятности.
Не было нужды объяснять, что он имел в виду. В свое время, когда Махеш Капур еще был в Конгрессе, ему удалось с помощью премьер-министра уговорить министра реабилитации выдать навабу Байтара и бегум Абиде Хан документ, удостоверявший сохранение за ними их собственности в Брахмпуре. Этот документ отменял постановление распорядителя имущества эвакуированных, принятое на том основании, что муж бегум Абиды Хан покинул страну. И это был лишь один из аналогичных случаев, когда потребовалось вмешательство на правительственном уровне.
– Интересно, – продолжил бывший министр по налогам и сборам, – на чем вы будете экономить, когда ваш доход урежут вдвое? Надеюсь, ваша библиотека от этого не пострадает.
– Знаете, Капур-сахиб, – нахмурился наваб, – меня волнует не столько судьба моего дома, сколько людей, которые зависят от меня. Кроме того, жители Байтара ждут, что я буду устраивать большие празднества в соответствующие дни, особенно в день Мухаррама. Надо как-то соответствовать их ожиданиям. Ну и прочие затраты: больница, памятники, конюшни, музыканты вроде устада Маджида Хана, которых я должен приглашать раза два в год, зависящие от меня поэты, разнообразные пожертвования, пенсии и одному Богу – не считая моего мунши – известно что еще. Хорошо еще, что мне не приходится много тратить на сыновей, – они получили образование и приобрели профессию, а не прожигают жизнь, как сыновья некоторых других в моем положении.
Он внезапно оборвал себя, подумав о Мане и Саиде-бай, и почти без паузы продолжил:
– Но скажите, вы-то что собираетесь делать?
– Я?
– Почему бы вам не взять в качестве избирательного округа Байтар?
– После того, что вы из-за меня потеряли, вы предлагаете мне баллотироваться отсюда?
– Нет, правда, Капур-сахиб, я говорю серьезно.
– Забавно, что мой внук говорит то же самое.
– Сын Вины?
– Да. Он высчитал, что это место – самое благоприятное для меня среди сельских округов.
Наваб-сахиб улыбнулся и посмотрел на портрет своего прадеда. Слова Капура заставили его подумать о собственных внуках, Хасане и Аббасе, названных в честь братьев Хусейна, святого мученика, в память о котором устраивают Мухаррам. Подумал он и о дочери Зейнаб, вышедшей замуж так неудачно, а также, с мимолетным сожалением, о своей жене, похороненной на кладбище совсем рядом с фортом.
– Но вы-то почему считаете, что мне надо это сделать?
Слуга принес навабу фрукты, в том числе шарифу[126], чей короткий сезон только что начался. Наваб-сахиб сначала отказался, но затем передумал и, пощупав несколько плодов шарифы, выбрал один. Он разрезал шишковатый плод на две половины и стал вычерпывать ложкой вкусную мякоть, возвращая черные семечки ложкой на тарелку. Махеш Капур занялся второй половиной. Минуты две царило молчание.
– Обстановка здесь вот какая, Капур-сахиб, – произнес наваб-сахиб задумчиво, складывая две опустошенные половинки фрукта вместе и разводя их в стороны. – Здешнее население делится примерно поровну на мусульман и индусов. Именно в таком месте индусским коммуналистам[127] легче всего вызвать взрыв агрессии против мусульман – что они уже и начали делать. Каждый день находятся все новые поводы для разобщения двух народов. То это какая-нибудь идиотская выдумка в Пакистане насчет мнимой угрозы Кашмиру или заговора с целью повернуть вспять воды реки Сатледж, выкрасть шейха Абдуллу[128] или обложить налогом индусов, то какой-нибудь перл отечественного происхождения вроде пререканий насчет мечети в Айодхье, которые вспыхнули неожиданно после нескольких десятилетий ее спокойного существования, и нашей брахмпурской версии, которая не так уж отличается от других. Через несколько дней наступает Бакр-Ид. Кто-нибудь непременно зарежет корову вместо козла, и вот вам еще один повод к раздорам. А хуже всего то, что Мухаррам и Дуссера в этом году совпадают.
Махеш Капур кивнул, и наваб-сахиб продолжил:
– Ранее этот дом был одним из опорных пунктов Мусульманской лиги. Я никогда не разделял взглядов отца или брата в этом вопросе, но люди ведь стригут всех под одну гребенку. Для таких, как Агарвал, само название Байтар все равно что красная тряпка для быка – или в данном случае зеленая. На следующей неделе он попытается провести свой законопроект о хинди через Законодательное собрание, и тогда урду, мой родной язык, язык Маста и большинства мусульман в нашей провинции, потеряет почти всякое значение. Кто защитит нас и нашу культуру? Только люди вроде вас, у которых есть друзья среди мусульман, которые хорошо знают нас и судят о нас по опыту, а не исходя из предубеждений.
Махеш Капур был тронут доверием, которое выразил ему хозяин дома, но промолчал.
Наваб-сахиб, нахмурившись, разделил ложкой семечки шарифы на две кучки и сказал:
– Возможно, в нашей части страны с этим хуже, чем где бы то ни было. Здесь был центр борьбы за образование Пакистана, здесь зародились многие трагические явления, а теперь те из нас, кто не смог или не захотел покинуть свою родину, находятся в меньшинстве на земле с преобладанием индусов. Какие бы бури вокруг ни бушевали, я, надеюсь, выплыву, как и Фироз с Имтиазом, как и Зейнаб. Людям со средствами всегда удается уцелеть. Но почти все простые люди, с которыми я разговаривал, подавлены; они ощущают себя в кольце врагов и боятся. Они не доверяют большинству, а большинство не доверяет им. Я очень хочу, чтобы вы баллотировались отсюда, Капур-сахиб. Во-первых, я окажу вам поддержку, а во-вторых, я слышал, что ваш сын пользуется популярностью в районе Салимпура. – Наваб позволил себе улыбнуться. – Так что вы думаете по этому поводу?
– А почему бы вам самому не выставить свою кандидатуру? – спросил Махеш Капур. – Откровенно говоря, если уж баллотироваться, то я предпочел бы свой традиционный городской округ Мисри-Манди, хоть его и переформировали, а если из сельских, то западную Рудхию, где у меня поместье. Округ Салимпур-Байтар мне незнаком, я не связан с какими-либо местными делами, и меня здесь не знают. – Тут Махеш Капур сделал секундную паузу, так как ему вспомнился Джха, затем завершил свою мысль: – Нет, здесь должны баллотироваться вы. Вам суждено здесь победить.
Наваб-сахиб кивнул.
– Я думал об этом, – проговорил он медленно. – Но я не политик. У меня своя работа – литературная, помимо всего прочего. Мне не хочется заседать в Законодательном собрании. Я был на нескольких заседаниях и убедился, что это не для меня. И я не так уж уверен, что мне суждено победить здесь. Голоса индусов остаются под вопросом. А главное, я не смогу ходить по Байтару и окрестным деревням и собирать голоса, тем более в свою пользу. Я просто не могу заставить себя делать это. – Он бросил усталый взгляд на предка с саблей на боку и продолжил: – Но я кровно заинтересован в том, чтобы от Байтара в Законодательное собрание попал достойный кандидат. Не говоря уже о националистах из Хинду Махашабха и им подобных, тут есть человек, которому я оказал когда-то услугу, и теперь он ненавидит меня за это. Он хочет пройти в Законодательное собрание от партии Конгресса. Если он пройдет, то мне житья от него не будет. На случай, если Конгресс действительно выдвинет его, я решил поставить своего человека в качестве независимого кандидата. Но если будете баллотироваться вы – от Конгресса ли, от этой НРКП или независимо, – то вас я и буду поддерживать. Как и этот мой кандидат.
– Это должен быть человек, начисто лишенный всякого честолюбия, – заметил Махеш Капур, улыбаясь. – В политике это встречается очень редко.
– Вы видели его сегодня, когда мы приехали на джипе, – сказал наваб-сахиб. – Это Варис.
– Варис?! – расхохотался Махеш Каппур. – Ваш слуга, конюх или кто он там? Небритый тип, отправившийся на охоту с Фирозом и моим сыном?
– Да.
– И какой же депутат Законодательного собрания из него получится, по-вашему?
– Более подходящий, чем тот, которого он должен победить.
– То есть лучше дурень, чем прохиндей?
– Неотесанный мужлан, несомненно, лучше.
– Наваб-сахиб, вы шутите.
– Вы недооцениваете Вариса, – возразил наваб Байтара. – Он, конечно, немного грубоват, но не без способностей и умеет постоять за себя. Он видит все в черном и белом свете, а это очень ценно во время выборов. Варис с удовольствием будет участвовать в предвыборной гонке, выступая за себя самого или за вас. Он пользуется популярностью в наших краях. Женщины находят, что он лихой малый. Он всецело предан мне и всей семье, особенно Фирозу, и готов ради нас на все. Я верю в это – он не раз угрожал убить тех, кто вредил нам. – Последнее замечание несколько встревожило Махеша Капура. – Между прочим, ему понравился Ман, когда тот гостил у нас и Варис показывал ему поместье. Не бреется же он, как правило, в течение десяти дней между новолунием и праздником Бакр-Ид. Правда, не так уж он религиозен, – добавил наваб-сахиб со снисходительным неодобрением. – Просто хватается за любой предлог, чтобы не бриться.
– Хмм… – усмехнулся Махеш Капур.
– Так подумайте над моим предложением.
– Подумаю. Обязательно подумаю. Но выбор округа – лишь один из трех вопросов, которые меня занимают.
– А какие другие два?
– Во-первых, от какой партии баллотироваться?
– От Конгресса. – Наваб-сахиб не задумываясь назвал партию, которая усердно старалась лишить его состояния.
– От Конгресса? – переспросил Махеш Капур. – Вы действительно так думаете?
Наваб-сахиб кивнул, посмотрел на остатки шарифы на тарелке и поднялся.
– А ваш третий вопрос?
– Не бросить ли мне политику совсем.
Наваб-сахиб посмотрел на старого друга с изумлением.
– Вы сегодня утром что-то не то съели, – сказал он. – А может, просто у меня уши заложило.
Варис между тем радостно скакал по лесу, улизнув от выполнения своих рутинных обязанностей в форте и от бдительного ока мунши. Он взял с собой ружье, на использование которого имел лицензию, но не пускал его в ход, так как охота была прерогативой его хозяев. Ман и Фироз также испытывали не меньшее удовольствие от скачки, чем от охоты; дичи вокруг полно, так что подкарауливать ее необязательно. Местность в этой части поместья представляла собой лесной массив с твердой почвой, перемежавшейся в этот сезон с разрозненными болотистыми участками. Почти сразу Ман заметил стадо антилоп нильгау, промчавшихся в дальнем конце одного из таких участков. Он вскинул ружье и выстрелил, но промахнулся и, усмехнувшись, выругал себя. Чуть позже Фироз подстрелил большого пятнистого оленя с великолепными рогами. Варис запомнил это место и, проезжая вместе со всеми через маленькую деревушку, велел одному из жителей доставить оленя к вечеру в форт.
Помимо оленей и кабанов, которые попадались редко, они видели большое количество обезьян – в основном лангур – и самых разных птиц, в том числе расхаживавших по лесу павлинов. Один из павлинов даже исполнил для них танец. Ман пришел в восторг.
День был жаркий, но в лесу тени было достаточно, и время от времени они, спешившись, отдыхали. Варис заметил, с какой радостью Ман и Фироз общаются друг с другом, и то и дело вступал в их разговор. Ман понравился ему еще при первой встрече, и его дружба с Фирозом укрепила его симпатию.
Оба молодых человека, которых дела удерживали ранее в Брахмпуре, были счастливы вырваться на природу. Они болтали, сидя в тени баньяна.
– Вы когда-нибудь пробовали мясо павлина? – спросил Варис Мана.
– Нет.
– Исключительный вкус, – сказал Варис.
– Ты же знаешь, Варис, что навабу-сахибу не нравится, когда убивают павлинов на нашей территории, – заметил Фироз.
– Нет-нет, я никоим образом не хочу охотиться на них, – ответил Варис. – Но если случится застрелить одного из них по ошибке, то можно его и съесть. Не оставлять же его шакалам.
– По ошибке! – усмехнулся Фироз.
– Вот именно. – Варис нахмурился, вспоминая – а может, изобретая – подробности. – Однажды я сидел под деревом – вот так же, как мы сейчас, – и вдруг в кустарнике раздался треск. Я решил, что это кабан, и выстрелил, а это оказался павлин, бедняга. Но очень вкусный.
Фироз нахмурился, Ман расхохотался.
– Сообщить вам об этом в следующий раз, чхоте-сахиб? Уверяю вас, он вам очень понравится. Моя жена – отличная кухарка.
– Да, я знаю, – подтвердил Фироз, которому доводилось отведать диких куриц, приготовленных ею.
– Чхоте-сахиб всегда знает, что следует делать, – заметил Варис. – Поэтому он и адвокат.
– Мне кажется, что это дисквалификация, – сказал Ман.
– Вскоре, если его сделают судьей, он переделает закон о заминдари обратно, – заверил его Варис.
Неожиданно кусты футах в тридцати от них затрещали. Большой кабан несся, опустив клыки, казалось, прямо на них. Ман не раздумывая схватил ружье и, практически не прицеливаясь, выстрелил в него.
Кабан повалился на землю. Все трое вскочили – из страха, а затем, стоя на безопасном расстоянии от зверя, смотрели, как он дергается, хрюкая и взвизгивая, а его кровь окрашивает листву и землю вокруг.
– Ничего себе! – пробормотал Фироз, глядя на огромные клыки кабана.
– Да, это вам не какой-нибудь зачуханный павлин, – прокомментировал Варис.
Ман пустился в пляс на месте. Он был опьянен успехом и счастлив.
– И что же нам с ним делать? – проговорил Фироз.
– Съесть, разумеется, – ответил Ман.
– Скажешь тоже! Не станем мы его есть. Надо отдать его кому-нибудь. Варис знает, кто из слуг не откажется от этой свинины.
Они взвалили тушу на спину лошади Вариса. К вечеру все устали. Пристроив ружье в седле, Ман держал поводья левой рукой, а правой изображал броски мячом в поло. До мангового сада оставалось несколько сот футов. Все предвкушали отдых и ужин. Оленя уже должны были доставить и, возможно, как раз в этот момент готовили. Солнце почти село. От находившейся в форте мечети донесся высокий голос муэдзина, затянувшего вечерний азан. Фироз, насвистывавший до этого, смолк.
Почти на въезде в сад Ман, ехавший впереди, заметил на тропе камышового кота. Он был длиной фута два, с гибким телом, длинными лапами и шерстью, которая показалась Ману золотой. Зеленые глаза кота смотрели на всадников прямо, с непримиримой враждебностью. Лошадь, которая нисколько не возражала против водруженной на нее туши кабана и издаваемого им запаха смерти, при виде кота остановилась как вкопанная. Ман инстинктивно схватился за ружье.
– Нет-нет, не стреляй! – вскричал Фироз.
Кот прыгнул в высокую траву справа от тропы и скрылся.
– Почему «не стреляй»?! – накинулся Ман на друга. – Я наверняка попал бы в него.
– Это не тигр и не пантера, чтобы гордиться таким трофеем. Отец не любит убивать животных, которых нельзя съесть, – разве что они представляют угрозу для жизни.
– Я знаю, тебе как-то пришлось подстрелить пантеру, – сказал Ман.
– Ну, а на камышовых котов мы не охотимся. Они слишком красивы, а вреда от них нет. Мне они очень нравятся.
– Это извращение, – бросил Ман.
– Все мы похожи на камышовых котов, – сказал Фироз, стараясь умиротворить его. – Однажды Имтиаз застрелил кота, так Зейнаб не разговаривала с ним несколько дней.
Но Ман продолжал неодобрительно качать головой. Фироз подогнал лошадь к нему и обнял за плечи. Ман оттаял.
Им встретился старик, который шел по саду, опираясь на палку.
– Здесь проезжала повозка с тушей оленя? – спросил у него Варис.
– Нет, сахиб, я такого не видел, – ответил ему старик, уставившись на свисавшую с крупа лошади кабанью голову с огромными клыками. – Но я здесь недавно.
Варис, польщенный тем, что к нему обратились с добавлением «сахиб», ухмыльнулся и с надеждой произнес:
– Наверное, олень давно на кухне. А мы опаздываем на вечернюю молитву. Ай-яй-яй.
– Мне нужно принять ванну, – сказал Фироз. – Ты распорядился, чтобы наши вещи отнесли ко мне в комнату? – спросил он Вариса. – Ман будет спать у меня.
– Да, я оставил такое распоряжение, – ответил Варис. – Он и в прошлый раз спал там же. Не знаю, удастся ли ему выспаться сегодня. Тогда ему сова помешала, а сегодня вместо нее будет небось ворковать до самого утра этот мрачный тип.
– Варис любит иногда прикинуться неотесанным грубияном, – заметил Фироз. – Он имеет в виду устада Маджида Хана, который будет петь нам после ужина.
– Так это здорово, – откликнулся Ман.
– Когда я предложил обойтись сегодня без него, отец был недоволен. Но я предложил это не всерьез.
– Вина обучается музыке у Хана-сахиба, так что мы привыкли к подобному воркованию, – сказал Ман.
– Ну вот мы и прибыли, – произнес Фироз, соскакивая с лошади и потягиваясь.
Стол для роскошного обеда был сервирован не в столовой, обшитой темными панелями, а в верхнем из открытых двориков. Гвоздем программы была жареная оленина. Во время обеда наваб-сахиб, в отличие от ланча, был молчалив. Он думал о мунши, который надоедал ему с жалобами на устада Маджида Хана, запросившего бóльшую, чем обычно, плату за выступление.
– Столько денег за то, что он споет песенку?! – негодовал мунши.
После обеда все перешли в имамбару, чтобы послушать устада Маджида Хана. Поскольку до Мухаррама оставалось еще несколько недель, имамбара использовалась, как обычно, в качестве зала для разного рода собраний; да и отец наваба-сахиба устраивал здесь торжественные приемы – разумеется, только не в дни Мухаррама. Хотя наваб-сахиб был умеренно верующим (к обеду, например, не подавали алкогольных напитков), стены помещения были украшены картинами, изображавшими мученичество Хусейна. Однако, чтобы не смущать истинно верующих мусульман, соблюдавших запрет на репрезентативное искусство и особенно на изображение религиозных сцен, картины были затянуты белой тканью. За высокими белыми колоннами в дальнем конце имамбары стояло несколько тазий[129]; в углу были собраны копья и штандарты, использовавшиеся во время Мухаррама.
Свисавшие с потолка люстры бросали белый и красный свет, но электрические лампочки в них были заменены свечами, чтобы урчание электрогенератора не тревожило слух. Устад Маджид Хан был известен крайней чувствительностью во всем, что касалось его искусства. Вследствие чрезмерной общительности его супруги ему часто приходилось упражняться в игре на своем инструменте посреди шумной попойки. Но во время выступления он не терпел никаких помех, и, даже играя порой ради куска хлеба перед заминдарами и принцами с их все более скупыми даяниями, он требовал от них полного внимания. Говорили – и вполне справедливо, – что он поет только для себя самого и для Бога, но эта связь усиливалась при абсолютной отдаче публики и слабела в беспокойной аудитории. Наваб-сахиб не пригласил на концерт никого из жителей Байтара, потому что не видел там людей, понимающих серьезную музыку. Музыкантов слушали только он сам, его друг и их сыновья.
Устад Маджид Хан выступал со своим постоянным аккомпаниатором, игравшим на табла, а также с Исхаком Ханом, который на этот раз не играл на саранги, а пел вторым голосом. Знаменитый музыкант относился теперь к Исхаку не как к ученику или даже дальнему родственнику, а как к сыну. Исхак обладал музыкальным даром, какого устад Маджид Хан мог только пожелать в ученике, и к тому же он благоговел перед своими учителями, в том числе перед умершим отцом, из-за чего между Исхаком и великим маэстро поначалу и случился конфликт. Их последующее примирение удивляло их обоих. Устад видел в этом волю Провидения; Исхак не знал, чья воля тут сыграла роль, но был глубоко благодарен судьбе. Играя на саранги, он привык инстинктивно приспосабливаться к манере главного исполнителя и так же без труда стал подпевать своим ясным голосом учителю. В пении устада Маджида Хана проявлялся склад его ума и способность творчески импровизировать, а Исхак за каких-нибудь пару месяцев научился повторять устада так легко и уверенно, что это поначалу неприятно поразило тщеславного Маджида Хана, но затем привело в восторг. В лице Исхака он приобрел ученика, достойного славы учителя и делающего ему честь, так что осадок, оставшийся у мастера от первоначальной, излишней, как ему казалось, самоуверенности Исхака, быстро растворился.
Был уже поздний час, когда они собрались в имамбаре, и устад Маджид Хан не стал распеваться, исполняя какую-либо легкую рагу, а сразу взялся за «Дарбари». Эта рага как нельзя лучше подходила к обстановке, подумал наваб-сахиб, и его отец, чьей единственной слабостью была музыка, получил бы от этого исполнения истинное удовольствие. Медленно, царственно разворачивающийся начальный алап, свободные вибрации третьей и шестой ступеней, постепенное величавое понижение с чередованием подъемов и спусков, богатство голоса Хана-сахиба, с которым время от времени сливался голос молодого ученика, сопровождаемые непрерывным ненавязчивым, но уверенным ритмом табла, создавали величественное и совершенное целое, завораживавшее как публику, так и самих исполнителей. Даже «вах, вах!» в особо впечатляющих местах слушатели почти не произносили. Исполнение раг длилось уже больше двух часов и затянулось далеко за полночь.
– Поправь свечи, они оплыли, – дал указание одному из слуг наваб-сахиб. – Хан-сахиб, сегодня вы превзошли самого себя.
– По милости Господа, а также вашей.
– Не хотите отдохнуть?
– Нет, у меня еще много сил. А также и желания петь для таких слушателей.
– Что вы теперь исполните?
– Как ты думаешь? – обернулся Устад Маджид Хан к Исхаку. – Для раги «Бахтияр» время еще не пришло, но она подходит мне сейчас по настроению, так что, я думаю, Бог простит нас.
Наваб-сахиб никогда не слушал маэстро в сопровождении Исхака и никогда не видел и даже не слышал, чтобы Хан-сахиб советовался с кем-нибудь о том, что стоит и что не стоит исполнять. Он был изумлен и попросил представить его молодому певцу.
Тут Ман неожиданно вспомнил, где видел Исхака раньше.
– Мы же с вами встречались у Саиды-бегум, – выпалил он необдуманно. – То-то я думаю, почему ваше лицо мне знакомо. Вы играли у нее на саранги, правда?
Наступило ледяное молчание. Все, кроме таблаиста, уставились на Мана в замешательстве. По-видимому, музыка так заворожила их, что не хотелось думать о чем-либо существующем вне этого волшебного момента. Каждый из присутствующих был так или иначе связан с Саидой-бай – либо в качестве покровителя, либо нанятого ею музыканта, либо певца-соперника, либо любовника, либо просто знакомого.
Устад Маджид Хан поднялся и попросил разрешения на минуту выйти. Наваб-сахиб кивнул. Исхак Хан тихо заговорил о чем-то с игроком на табла. Все, казалось, хотели поскорее изгнать эти посторонние мысли.
Вернувшись, устад Маджид Хан как ни в чем не бывало прекрасно спел «Бахтияр», останавливаясь время от времени, чтобы глотнуть воды. В три часа ночи он встал и зевнул. Все остальные поднялись тоже.
Позже, лежа в постели, Ман и Фироз зевали и разговаривали.
– Я просто без сил. Денек выдался на славу, – сказал Ман.
– Хорошо, что я не открыл свою резервную бутылку скотча перед обедом, – заметил Фироз. – А то мы храпели бы под «Бахтияр».
Они помолчали.
– Слушай, а почему все так странно восприняли то, что я упомянул Саиду-бай? – спросил Ман. – Застыли, будто их кондрашка хватила. И ты тоже.
– И я? – переспросил Фироз.
– Да.
Приподнявшись на локте, Фироз внимательно смотрел на друга, думая, надо ли ему отвечать, и если надо, то что, но в это время Ман продолжил:
– Знаешь, мне нравится вон та фотография у окна, где ты снят со всей семьей. Ты выглядишь точь-в-точь как сейчас.
– Ну, ты скажешь! – засмеялся Фироз. – Мне там всего пять лет. А сейчас я выгляжу гораздо лучше, – проинформировал он Мана. – Особенно по сравнению с тобой.
– Я имел в виду, что у тебя такой же нахмуренный вид и голова свернута набок, – объяснил Ман.
– Эта свернутая голова напоминает мне о главном судье, – сказал Фироз и, помолчав, добавил: – А почему ты завтра уезжаешь? Оставайся на несколько дней.
– Да я бы с удовольствием, – пожал плечами Ман. – Мне очень нравится ваш форт, и мы могли бы еще поохотиться. Но у меня нет времени. Я обещал там, в Дебарии, вернуться к Бакр-Иду. А это место надо показать баоджи. Он подыскивает себе избирательный участок, и чем ближе он познакомится с этим, тем лучше. И потом, ты вроде говорил, что для вас в Байтаре не так важен Бакр-Ид, как Мухаррам, да?
– Да, это так. – Фироз опять зевнул. – Но в этом году меня здесь не будет. Я буду в Брахмпуре.
– Почему?
– Мы с Имтиазом по очереди проводим там Мухаррам, чтобы принять участие в процессии. А другой в это время находится здесь. Мы не праздновали Мухаррам вместе с восемнадцати лет.
– Не могу поверить, что ты бьешь себя в грудь и стегаешь плеткой.
– Нет, этого я не делаю. А некоторые делают. Некоторые даже ходят босиком по горящим углям. Приходи в этом году, сам увидишь.
– Может, и приду. Спокойной ночи. Выключатель вроде бы с твоей стороны.
– А ты знаешь, что Саида-бай закрывает свою лавочку во время Мухаррама? – спросил Фироз.
– Что-что? – спросил Ман, возвращаясь из полусна к действительности. – Откуда ты знаешь?
– Все это знают. Она глубоко верующая. Это, конечно, разозлит раджу из Марха. Он любит погулять на всю катушку во время Дуссеры.
Ман в ответ лишь что-то промычал.
– А она не будет ни петь, ни играть для него, – продолжал Фироз. – Все, что она согласна исполнять в это время, – марсии[130] и прочие похоронные песни в память о погибших в битве при Кербеле. Это не очень-то вдохновляет и возбуждает.
– Да уж, – согласился Ман.
– Она даже для тебя не станет петь, – сказал Фироз.
– Да, наверное, не станет, – согласился Ман несколько обескураженно, удивляясь, почему Фирозу нравится сыпать соль на его раны.
– И для твоего друга не станет.
– Какого моего друга?
– Раджкумара из Марха.
– А, раджкумара!
– Да, раджкумара, – повторил Фироз.
Что-то в его тоне заставило Мана вспомнить их похождения в ранней юности.
– Фироз! – рассмеялся он, поворачиваясь к другу. – Мы же были тогда совсем зелеными юнцами. Ты что, ревнуешь?
– Как ты сам сказал однажды, я никогда не говорю тебе, что я чувствую.
– Вот как? – произнес Ман и, повернувшись на бок, обнял друга.
– Мне казалось, что ты хочешь спать, – сказал Фироз, улыбаясь в темноте.
– Да, хочу. Ну и что?
Фироз тихо рассмеялся.
– Ты решишь, что я это все спланировал.
– Вполне возможно, что так и есть, – ответил Ман. – Но я не возражаю, – добавил он и, слегка вздохнув, взъерошил рукой волосы Фироза.
Махеш Капур и Ман взяли джип наваба-сахиба и отправились в Дебарию. От главной дороги к деревне вел грязный проселок с такими ухабами и лужами, что в период муссонов проехать по ней было бы невозможно. Но в последнюю неделю было не очень много дождей, так что им кое-как удалось добраться до деревни.
Большинство встречавшихся им людей радостно приветствовали Мана, и хотя наваб-сахиб говорил об этом Махешу Капуру, последний поражался популярности своего непутевого сына в этих краях. Как оказалось, из двух качеств, необходимых политику, – способности завоевывать голоса и умению толково распорядиться своим мандатом после победы – Ман обладал первым в полной мере, как минимум в этом округе. Население Дебарии явно полюбило его.
Рашида в деревне, естественно, не было, так как семестр был в разгаре, но его жена и дочери приехали на несколько дней погостить к его отцу. Мехер и деревенские мальчишки во главе с растрепанным Моаззамом встретили Мана с восторгом. Он был гораздо более интересным развлечением, чем черные козлы, привязанные к деревьям и шестам по всей деревне и маявшиеся в ожидании завтрашнего жертвоприношения. Моаззам, которого часы Мана буквально завораживали, потребовал, чтобы Ман показал их еще раз. Даже Мистер Крекер перестал жевать и выдал победный клич – своего рода версию азана, – но Бабá, разгневанный такой нечестивостью, велел ему заткнуться.
Правоверный Бабá, пригласивший Мана приехать на Бакр-Ид, но не особенно веривший, что тот примет приглашение, был явно рад его приезду, хотя и не показывал этого. Он похвалил Мана.
– Он хороший парень, – сказал Бабá, энергично кивая Махешу Капуру.
– В самом деле? – откликнулся Махеш.
– Да. Он уважает наши обычаи. Он завоевал наши сердца своей простотой.
«Простотой?» – подумал Махеш Капур, но ничего не сказал.
Прибытие в Дебарию Махеша Капура, автора законопроекта об отмене системы заминдари, само по себе было чрезвычайным событием, и большое значение имело то, что он приехал на автомобиле наваба-сахиба. Отец Рашида не придерживался определенных политических взглядов и заговаривал о политике лишь в тех случаях, когда какая-нибудь «коммунистическая зараза» затрагивала его интересы. Но Бабá, пользовавшийся немалым влиянием в окрестных деревнях, уважал Махеша Капура за то, что он вышел из состава Конгресса одновременно с Кидваем. Как и многие другие, он солидаризировался также с навабом-сахибом.
Однако теперь, сказал он Махешу Капуру, все люди доброй воли должны поддерживать Конгресс. Неру крепко взял власть в свои руки, считал он, а при нем люди чувствуют себя более уверенно, чем при ком-либо другом. Когда Ман сообщил ему, что его отец подумывает о том, не баллотироваться ли ему от округа Салимпур-Байтар, Бабá одобрил эту идею.
– Но постарайтесь выступить от партии Конгресс. Мусульмане, как и чамары, будут голосовать за Неру, а как остальные – неизвестно. Все будет зависеть от развития событий и от того, как вы будете вести предвыборную кампанию. Ситуация очень нестабильная.
Эту фразу Махеш Капур слышал, читал и произносил еще много раз в последующие дни.
Брамины и представители касты банья приходили по отдельности повидаться с Махешем Капуром, сидевшем на чарпое под нимовым деревом около дома отца Рашида.
Особенно заискивал перед ним Мячик. Он пожаловался Махешу, что Бабá срывает план отмены помещичьего землевладения, насильно сгоняя арендаторов с земли (но не признался при этом, что делает то же самое), и предложил свои услуги в качестве доверенного лица, если Махеш Капур выставит свою кандидатуру от их округа. Махеш Капур, однако, воздержался от каких-либо обещаний. Предприимчивый Мячик с его интригами не внушал ему доверия. Махеш Капур осознал, что браминов в Дебарии очень мало, в окружающих деревнях еще меньше, а в Сагале нет совсем и что самым значительным лицом в деревне является убеленный сединами, но энергичный Бабá. Он, конечно, не мог одобрить выселение арендаторов, но старался не затрагивать вопрос об их невзгодах. Трудно обвинять в чем-то человека, у которого ты в гостях, особенно если надеешься на его помощь в ближайшем будущем.
За чаем и шербетом Бабá задал Махешу ряд вопросов:
– Как долго вы собираетесь удостаивать нас чести лицезреть вас?
– Мне надо будет уехать вечером.
– Как?! И вы не останетесь на Бакр-Ид?
– Не могу. Я обещал быть в Салимпуре. А если пойдет дождь, то джип, боюсь, застрянет здесь надолго. Но Ман останется с вами на Бакр-Ид.
Не было необходимости объяснять, что в случае, если он будет баллотироваться от этого округа, Салимпур, как подокружной центр с большим числом жителей, имеет первостепенное значение; и если он проведет там Бакр-Ид, это существенно повысит его шансы на успех. Ман говорил ему, что горожане одобряют его позицию в религиозных вопросах.
Лишь один человек испытывал смешанные чувства в связи с визитом Махеша Капура – молодой Нетаджи. Услыхав, что Махеш Капур приехал в деревню, он тут же оседлал свой «Харли Дэвидсон» и примчался из Салимпура в Дебарию. Недавно его прокатили при выдвижении кандидатов в окружной комитет Конгресса, и он понимал, что ему предоставляется редчайшая возможность лично познакомиться с большим человеком, пользующимся влиянием. Сколько бы претендентов на его благосклонность ни было, Нетаджи надеялся получить и свою долю. Правда, большой человек был теперь не могущественным министром по доходам и сборам, а просто шри Махешем Капуром и членом Законодательного собрания; вместо Конгресса он вступил в партию с трудно запоминающимся названием и неопределенным будущим, которую уже разрывали споры по поводу того, не ликвидироваться ли ей. А пронырливый Нетаджи, всегда стремившийся быть в курсе событий и державший нос по ветру, имел неопровержимое свидетельство того, что сила и влияние Махеша Капура слабеют. Он знал об успехах Джхи в подокруге Рудхия, где у Махеша Капура были владения, и с глубоким удовлетворением воспринял известие о переводе на другую работу высокомерного англомана, бывшего главу подокружной администрации, который так пренебрежительно обошелся с ним на салимпурском перроне.
Махеш Капур прошелся по деревне вместе с Маном и Бабóй, а также втершимся в их компанию Нетаджи. Махеш, казалось, пребывал в отличном настроении, – возможно, этому способствовал временный отдых от обстановки в Прем-Нивасе, или свежий деревенский воздух, или пение Маджида Хана, или тот факт, что в данном округе у него открывалась перспектива дальнейшей политической деятельности. За ними тянулась разношерстная толпа деревенских ребятишек. Один из них тащил за собой по грязи небольшого черного козла с маленькими, выставленными вперед рогами, густыми черными бровями и желтыми глазами, смотревшими снисходительно и скептически. Козел непрерывно блеял. Повсюду Мана приветствовали по-дружески, а его отца – с почтением.
Небо над Дебарией и Сагалом – как и почти над всей долиной Ганга – затянуло тучами, и люди боялись, что на следующий день польет дождь и испортит им праздник. Махеш Капур избегал разговоров на политические темы, оставляя их на предстоящую предвыборную кампанию, а пока просто хотел познакомиться с будущим электоратом. Он делал все полагающиеся вежливые жесты – намасте, адаб и прочие, – пил чай и вел ничего не значащие беседы.
– Сагал мне тоже надо посетить? – спросил он Бабý.
Тот, задумавшись на секунду, ответил:
– Нет, не стоит. Слухи сделают все, что надо.
Наконец, обойдя всю деревню, Махеш Капур уехал, поблагодарив Бабý и заметив Ману:
– Возможно, вы с Бхаскаром и правы. А ты, хотя и не успел выучить урду, провел здесь время не впустую.
Ман не мог вспомнить, когда отец в последний раз хвалил его. Он был несказанно удивлен и так тронут, что на глазах у него даже появились две слезинки.
Махеш Капур сделал вид, что не замечает их, кивнул, посмотрел на небо и сделал рукой общий прощальный жест.
Джип, хлюпая по лужам, двинулся в город.
Ман спал на веранде, потому что мог пойти дождь. Проснулся он поздно. Бабá был рядом, но не хмурился и не спрашивал сердито, почему Ман пропустил утреннюю молитву, а вместо этого сказал:
– Я вижу, ты проснулся. В идгу[131] пойдешь?
– Конечно. Почему бы нет?
– Тогда тебе надо быстро собираться, – сказал Бабá, похлопав по спине тучного черного козла, задумчиво щипавшего траву около дерева.
Остальные члены семьи уже ушли, и Бабá с Маном шагали вдвоем по полям, простиравшимся между Дебарией и Сагалом. Идга находилась в Сагале и занимала часть школы около озера. Небо по-прежнему закрывали тучи, но они были подсвечены снизу, и рисовые посадки сверкали изумрудной зеленью. На затопленном поле плавали утки, вылавливавшие червей и насекомых среди всходов. Все было свежим и действовало освежающе.
Со всех сторон к идге стекались мужчины, женщины и дети. Все были одеты по-праздничному – либо в новой одежде, либо, если не могли приобрести ее, в старой, но безукоризненно чистой и свежевыглаженной. Тут собрались жители не только Дебарии и Сагала, но и всех соседних деревень.
Мужчины носили по преимуществу белые курты-паджамы, но на некоторых были лунги[132], а третьи решились нарядиться в цветные курты – правда, не слишком яркие. На голове у них были шапочки – как белые, тонкой работы, так и блестящие черные. Одежда женщин и детей была разных цветов: красного, зеленого, желтого, розового, темно-бордового, синего, индиго, фиолетового. Даже под черной или темно-синей буркой, которую носили большинство женщин, можно было видеть край цветного сари или шальвар, а также нарядные браслеты и чаппалы на ногах, окрашенных ярко-красной хной и забрызганных грязью, неизбежной в период муссонов.
Когда они пробирались по одной из узких троп, перед ними возник старик изможденного вида в грязном дхоти. Сложив руки, он умоляюще обратился к Бабé:
– Хан-сахиб, чем я провинился перед тобой, что ты так поступаешь со мной и моей семьей? Нам не на что жить.
Посмотрев на него секунду-другую, Бабá ответил:
– Ты что, хочешь, чтобы я тебе ноги переломал? Меня не трогает то, что ты говоришь. Надо было думать раньше, когда ты ходил жаловаться канунгу[133].
С этими словами Бабá двинулся дальше. На Мана же смешанное выражение мольбы и ненависти на морщинистом лице старика произвело такое впечатление, что он не мог оторвать от него взгляда и пытался вспомнить, как и с Исхаком два дня назад, где он мог видеть его раньше.
– Что за история с этим стариком, Бабá? – спросил он.
– Никакой истории, – ответил Бабá. – Просто он хотел заграбастать мою землю, вот и все. – По тону его голоса было ясно, что он не желает говорить об этом.
При приближении к школе стал слышен громкоговоритель, который повторял восхваления Богу и предупреждал людей, чтобы они готовились к праздничным молитвам и не задерживались на ярмарке.
– Дамы, пожалуйста, приведите себя в порядок. Мы начинаем. Поторопитесь, граждане.
Однако заставить граждан поторопиться было не так-то просто. Некоторые совершали ритуальные омовения у резервуара с водой, но большинство столпилось около импровизированных ларьков и палаток, возведенных на берегу озера сразу за воротами школы. Здесь предлагались безделушки, браслеты, зеркальца, воздушные шарики, а главное, самая разная еда – от алу-тикки до чхоле[134] и джалеби, шипящих на горячих сковородах, а также сладости – бурфи, ладду и какие-то розовые воздушные леденцы, фрукты, пан – все, о чем Мистер Крекер мог только мечтать в своих самых неуемных фантазиях. Он и впрямь топтался около одного из ларьков с половиной бурфи в руке. Мехер, которому его дед купил сладости, делился ими с другими, Моаззам же держался поближе к наиболее щедрым детям.
– Ради их денег старается, – заметил Ману Нетаджи, побрившийся по случаю праздника, но оставивший усики.
Женщины и девочки скрылись в помещении школы, чтобы наблюдать оттуда за церемонией и частично принимать в ней участие, а мужчины выстроились рядами на длинных белых полотнищах, разостланных во дворе. Всего их набралось больше тысячи. Среди них Ман заметил нескольких старцев, устроивших обструкцию Рашиду около мечети, но не видел больного старика, которого они с Рашидом навещали. Правда, в такой толпе было нелегко разыскать кого-либо. Его пригласили сесть на веранде рядом с двумя полицейскими в хаки, которые со скучающим видом наблюдали за происходящим. В их задачу входило смотреть за порядком и быть свидетелями в случае, если проповедь имама будет содержать что-либо антииндуистское. Их присутствие воспринималось всеми с неприязнью, и по тому, как полицейские держались, было видно, что они понимают это.
Имам начал читать молитву. Люди вставали на колени и поднимались в благоговейном единодушии, свойственном мусульманской службе. В какой-то момент молитву нарушили далекие раскаты грома. Когда имам приступил к проповеди, внимание конгрегации было уже сосредоточено не столько на его речи, сколько на состоянии небосклона.
Начал моросить дождь, все беспокойно зашевелились, присмирев лишь после того, как имам пристыдил их:
– Вы! Неужели вы не можете проявить терпение при общении с Богом – в день, когда мы собрались, чтобы почтить память пророка Ибрахима и его сына Исмаила? Вы привыкли работать под дождем на полях, а сегодня вы словно боитесь растаять из-за каких-то брызг. Вы будто не знаете, как страдают сейчас пилигримы среди жгучих песков Аравии! Некоторые из них умерли от разрыва сердца, а вас страшат несколько капель с небес. Я говорю вам о согласии Ибрахима принести в жертву сына, а вы думаете только о том, чтобы не промокнуть, и не можете пожертвовать даже несколькими минутами своего времени. Вы напоминаете тех нетерпеливых, которые не хотят идти на молитву, потому что приехали торговцы. В суре «Аль-Бакара» – той самой, в честь которой назван праздник, – говорится:
Кто же отвернется от религии Ибрахима (Авраама), кроме глупца?
И дальше:
Мы будем поклоняться твоему Богу и Богу твоих отцов —
Ибрахима (Авраама), Исмаила (Измаила) и Исхака (Исаака).
Единственному Богу.
Ему одному мы покоряемся.
А вы чему предаетесь? Прекратите, прекратите это, добрые люди; ведите себя спокойно и достойно!
Имам, казалось, забыл обо всем, цитируя Коран по-арабски, но затем все-таки вернулся к более спокойному пересказу на урду. Он говорил о величии Аллаха и Его пророка и о том, что надо быть таким же добродетельным и преданным Богу, какими были Ибрахим и другие пророки.
После проповеди все получили Божье благословение и разошлись по своим деревням, причем ни в коем случае не тем же путем, каким пришли на службу.
– Завтра пятница, и опять придется слушать эти проповеди, – проворчал кто-то.
Но большинство с удовлетворением отметили, что имам превзошел самого себя.
Вернувшись в Дебарию, Ман встретился на улице с Мячиком.
– Ты где был? – спросил Мячик.
– В идге.
– Эти сборища не для нас, – скривил рот Мячик.
– Возможно, – ответил Ман. – Но там никто не указал мне на это.
– А теперь ты будешь смотреть это козлиное побоище? – спросил Мячик.
– Если столкнусь с этим, то посмотрю. – Ман подумал, что охота, в конце концов, не менее кровавое занятие, чем принесение животных в жертву. К тому же ему не хотелось поддакивать Мячику, о котором он был невысокого мнения.
Однако зрелище жертвоприношения не доставило ему удовольствия.
В некоторых домах сам глава семьи выполнял ритуал принесения в жертву козла или овцы (использовать для этого коров было запрещено в штате еще со времен британского владычества во избежание возмущения со стороны верующих индусов). В других домах этим занимался специально приглашенный мясник. Обычай символизировал жертву, принесенную Ибрахимом, которому Бог милостиво разрешил заменить в этой операции сына животным. Согласно господствующему представлению, этим сыном был Исмаил, а не Исхак, хотя некоторые исламские авторитеты оспаривали это. Козлы всей деревни, казалось, предчувствовали свой близкий конец и жалобно блеяли.
Дети были захвачены зрелищем жертвоприношения и следовали за мясником из дома в дом. Наконец мясник пришел в отчий дом Рашида. Тучного черного козла поставили мордой к западу. Бабá прочитал над ним молитву, затем Нетаджи с мясником перевернули козла на спину, мясник ногой наступил ему на грудь, схватил за морду и перерезал ему горло. Козел захлебнулся, из раны хлынула красная кровь, перемешанная с зеленой, наполовину переваренной травой.
Ман отвернулся и заметил Мистера Крекера: в венке из ноготков – очевидно, добытом на ярмарке, – тот флегматично наблюдал за процессом.
Все делалось очень быстро. Козлиную голову отрубили, кожу на ногах и на животе разрезали и стащили с туши. После этого перерубили задние ноги в коленях, связали их и подвесили тушу на ветке дерева. Взрезали желудок, выбросили его содержимое, вырезали печень, легкие и почки, отрубили передние ноги. И вот козел, который несколько минут назад тревожно блеял и смотрел на Мана своими желтыми глазами, превратился в кусок мяса, который предстояло разделить между его бывшими владельцами, их родственниками и неимущими крестьянами.
Дети потрясенно и зачарованно наблюдали за этим процессом. Особенно нравился им сам момент жертвоприношения и вырезание серо-розовых внутренностей. В заключение переднюю часть туши отложили для семьи, остальное разрубили на куски и стали взвешивать на весах на веранде. Отец Рашида распоряжался распределением кусков.
Дети бедняков, которым мясо доставалось очень редко, подбежали, чтобы получить свою долю. Некоторые, отталкивая других, хватали куски прямо с весов. Девочки, как правило, сидели при этом в стороне, ожидая своей очереди. Некоторые женщины, в том числе из семей чамаров, стеснялись подходить за мясом. Получив его, они уносили куски в руках или завернутыми в ткань или бумагу, вознося хвалы Хану-сахибу или жалуясь на то, что их обделили, и направлялись к следующему дому за новой порцией.
Ужин накануне подавали в спешке, так как надо было готовиться к празднику, но в этот день обедали с чувством, толком, расстановкой. Самое изысканное блюдо было приготовлено из печени, почек и рубца только что зарезанного козла. После обеда были разостланы чарпои под деревом во дворе, там, где совсем недавно козел щипал траву.
Кроме Мана, в обеде участвовали Бабá и два его сына – Камар, саркастически настроенный школьный учитель из Салимпура, и другой дядя Рашида, Медведь. Разговор, естественно, зашел и о Рашиде. Медведь спросил Мана, как у Рашида дела.
– Честно говоря, я не видел его после возвращения в Брахмпур, – признался Ман. – Он, я думаю, давал уроки своим ученикам, я тоже был занят то тем, то этим…
Трудно было назвать это оправданием, но Ман не встречался с другом не потому, что не хотел его видеть, а просто так уж получалось у него всегда.
– Я слышал, что он участвует в социалистическом кружке, организованном среди студентов, – сказал он. – Но это наверняка не мешает его занятиям. – Ман не стал пересказывать то, что сообщила ему о Рашиде Саида-бай.
Он заметил, что только Медведь проявлял подлинный интерес к жизни Рашида. Уже после того, как разговор перешел на другие темы, он сказал:
– Рашид слишком серьезно ко всему подходит. Если он не научится смеяться, то поседеет, не достигнув и тридцати лет.
Ман чувствовал, что присутствующие избегают слишком распространяться о Рашиде, но не понимал почему, так как никто, включая самого Рашида, не объяснил ему, в чем он провинился. Когда Рашид прочитал ему письмо Саиды-бай, Мана охватило такое беспокойство, что он почти сразу же отправился в город. По-видимому, собственные тревоги помешали ему разобраться в напряженной атмосфере, царившей в семье друга.
Нетаджи планировал устроить на следующий день званый обед, пригласив нужных людей, пользующихся влиянием в подокруге: полицейских чинов, сотрудников администрации и тому подобных – и угостить их мясом козла, которое приобрел с этой целью. Он попросил было Камара привезти директора школы из Салимпура, но Камар отказался наотрез и с презрением отозвался о столь откровенном стремлении Нетаджи снискать расположение сильных мира сего. И еще долго после этого он старался так или иначе уколоть Нетаджи. В Мане он, напротив, видел нового друга и, обратившись к нему, заметил:
– Полагаю, когда ваш отец был здесь, он не мог отделаться от нашего Нетаджи.
– Хм… – произнес Ман, сдерживая улыбку, – они вместе с Бабóй были очень гостеприимны и провели отца по всей Дебарии.
– Ну да, мне что-то такое и представлялось, – сказал Камар. – Он был у меня в Салимпуре и пил чай, когда ко мне зашел один из друзей и сообщил, что сам великий Махеш Капур приехал в родную деревню Нетаджи. Нетаджи тут же распростился со мной. Он знает, у кого чай слаще, и летит туда, как муха на выплюнутую жвачку Бабы́.
Нетаджи, еще не потерявший надежду заполучить в гости директора школы, притворился, что он выше того, чтобы обижаться даже на столь откровенные колкости, и не проявил открытого возмущения. Камар был разочарован.
Вскоре после позднего ланча Ман нанял рикшу, чтобы доехать до салимпурского железнодорожного вокзала и вернуться поездом в Байтар. Он хотел добраться туда раньше, чем Фироз уедет в Брахмпур. Хотя профессия Фироза позволяла ему свободнее распоряжался своим временем, чем Имтиазу, его могла задержать в Брахмпуре деловая встреча или могли вызвать из дома на какое-нибудь совещание.
Рикша провез Мана мимо молодой привлекательной женщины с окрашенными хной ногами, которая напевала песенку. Ман оглянулся на ее открытое лицо и успел разобрать несколько строк песни:
Женщина бросила на Мана взгляд одновременно задорный и сердитый из-за того, что Ман так бесцеремонно разглядывал ее. Воспоминание об этом взгляде поддерживало хорошее настроение Мана до самого Салимпура.
Предпринятый Неру маневр в Конгрессе не принес ему тех результатов, на какие он рассчитывал.
Из-за массового сопротивления в парламенте – сопротивления, к которому примкнули даже члены его собственной партии, – Неру пришлось отказаться от попыток провести законопроект об Индуистском кодексе. Этот законопроект, над которым премьер-министр вместе с министром юстиции Амбедкаром[136] работал годами, имел целью рационализировать законы заключения и расторжения браков, наследования и опекунства и сделать их более справедливыми, особенно для женщин.
Не менее воинственно были настроены ортодоксальные индусские политики в Законодательном собрании Брахмпура. Л. Н. Агарвал выдвинул законопроект, по которому с начала следующего года хинди должен был стать единственным официальным языком штата. Мусульманские законодатели один за другим пытались отстоять статус урду, обращаясь и к Агарвалу, и к главному министру, и к парламенту. Махеш Капур, вернувшийся в город, не принимал активного участия в дебатах, но его бывший парламентский секретарь Абдус Салям раза два брал слово.
Бегум Абида Хан, разумеется, блистала красноречием.
Бегум Абида Хан. Достопочтенный министр не нашел ничего лучшего, чем призывать имя Гандиджи, подчеркивая важность хинди. Я ничего не имею против хинди, но почему министр не хочет утвердить статус урду, второго по значению языка нашей провинции, родного языка мусульман? Неужели достопочтенный министр воображает, что Отец нации, который был готов отдать свою жизнь за то, чтобы поддержать меньшинства, одобрил бы подобный законопроект, обрекающий нашу культуру и всю нашу нацию на медленное умирание? Внезапный переход на обязательное использование деванагари, алфавита хинди, уже закрыл мусульманам доступ к государственной службе. Они не могут соперничать с теми, чей родной язык хинди. Это привело к жесточайшему экономическому кризису среди мусульман, которым надо зарабатывать на жизнь. А тут еще и правительство штата со своим языковым законопроектом. И опираться при этом на имя Гандиджи просто грешно. Я взываю к остаткам вашей человечности, хотя вы преследовали нас и сживали нас со света: не умножайте наших горестей.
Достопочтенный министр внутренних дел (шри Л. Н. Агарвал). Я не стану отвечать на последнюю фразу достопочтенного законодателя – в чем, я уверен, собрание меня поддержит, – а просто поблагодарю ее за ее пламенный призыв. Если бы ее совет был к тому же продуманным, имелись бы основания принять его. Но дело просто-напросто в том, что удвоение всей правительственной документации на двух языках с разными шрифтами – занятие совершенно непрактичное и тормозящее работу.
Бегум Абида Хан. Я не буду заострять внимание палаты на выражениях, употребляемых достопочтенным министром. Он высказывает перед всем миром свое мнение, что мусульмане не имеют никаких прав, а женщины не имеют мозгов. Я хотела бы обратиться к его лучшим помыслам, но на что я могу надеяться? Именно он был инициатором политики удушения урду, что привело к исчезновению многих публикаций на этом языке. Почему он так враждебно настроен против урду? Почему два братских языка не могут мирно сосуществовать? Старший брат должен защищать младшего, а не заставлять его страдать.
Достопочтенный министр внутренних дел (шри Л. Н. Агарвал). Сегодня вы говорите о двух языках, а завтра потребуете, чтобы мы признали существование двух наций.
Шри Джайнендра Чандла (Социалистическая партия). Меня огорчает тот оборот, который приняла дискуссия о языке у достопочтенного министра. Бегум Абида Хан, в чьем патриотизме никто не сомневается, говорила лишь о выживании урду, а достопочтенный министр обращает это в теорию двух наций. Меня тоже не удовлетворяет состояние хинди. Вся работа в учреждениях по-прежнему оформляется на английском языке, несмотря на многочисленные постановления об изменении этого и новые правила. Нам нужно избавляться от засилья английского языка, а не сталкивать два наших.
Шри Абдус Салям (партия Конгресс). Несколько моих избирателей обратили мое внимание на тот факт, что в программах учебных заведений не предусмотрено изучение урду и учащиеся, читающие на урду, не могут в нем совершенствоваться. Если в такой маленькой стране, как Швейцария, четыре официальных языка, почему мы не можем рассматривать урду хотя бы как региональный язык нашего штата, который в несколько раз больше Швейцарии? Необходимо обеспечить – не на словах, а на деле – преподавание урду в школах.
Достопочтенный министр внутренних дел (шри Л. Н. Агарвал). Наши финансовые возможности, к сожалению, не безграничны. В штате много медресе и религиозных заведений, где можно изучать урду. Что касается официального языка штата Пурва-Прадеш, тут наша позиция должна быть предельно ясной, чтобы людям не прививали с детства ложных представлений и потом они не оказывались бы из-за этого в ущемленном положении.
Бегум Абида Хан. Достопочтенный министр говорит о необходимости ясных представлений, а между тем даже в Конституции Индии нет ясности насчет официального языка. Говорится, что английский будет отменен через пятнадцать лет. Но и тогда это не произойдет автоматически. Будет назначена комиссия, которая рассмотрит этот вопрос, решит, достаточно ли развит хинди, чтобы полностью заменить английский язык, и даст правительству свои рекомендации. Иначе говоря, этот вопрос будет решаться разумным путем, а не декретом, основанном на предубеждениях. Если мы миримся с существованием у нас иностранного языка, почему мы не можем признать урду? Он представляет славу нашей провинции; урду – язык ее лучшего поэта Маста, а также Мира, Галиба, Дага, Сауды, Икбала и таких писателей-индусов, как Премчанд и Фирак[137]. Но даже при том что урду имеет более богатую историю, чем хинди, он не претендует на равный статус с ним. Пускай он будет наравне с другими региональными языками, но нельзя же лишать его права на существование, как это делается сейчас.
Достопочтенный министр внутренних дел (шри Л. Н. Агарвал). Никто не лишает урду права на существование. Любой человек, выучив деванагари, вполне сможет читать и на хинди.
Бегум Абида Хан. Неужели достопочтенный министр всерьез хочет сказать, что разница между двумя языками заключается только в разных шрифтах?
Достопочтенный министр внутренних дел (шри Л. Н. Агарвал). Всерьез или не всерьез, но именно к этому стремился Гандиджи. Он считал, что индустани станет идеальным языком, который вберет в себя элементы и хинди, и урду.
Бегум Абида Хан. Я говорю не об идеалах и не о том, к чему стремился Гандиджи, я говорю о конкретных фактах и о том, что происходит сейчас. Послушайте новости по Всеиндийскому радио и попытайтесь что-нибудь понять. Попробуйте прочитать тексты издаваемых нами законов, написанные на хинди, или попросите кого-нибудь прочитать их вам вслух, если, подобно мне, а также многим мусульманам и даже индусам нашего штата, вы не можете прочесть их сами. Вы не поймете как минимум каждое третье слово. Ныне претенциозно и бессмысленно стараются напихать в язык элементы санскрита. Откапывают невразумительные слова в старых религиозных текстах и хоронят их заново в современном языке. Прямо какой-то заговор религиозных фундаменталистов, которые ненавидят все связанное с исламом и хотят изгнать даже арабские и персидские слова, использовавшиеся в Брахмпуре веками.
Достопочтенный министр внутренних дел (шри Л. Н. Агарвал). Достопочтенный законодатель обладает богатой фантазией, вызывающей восхищение. Но она, как обычно, думает справа налево.
Бегум Абида Хан. Как у вас язык поворачивается говорить такие вещи? Как вы смеете? Вот хорошо бы, если бы официальным языком штата сделали санскрит в его древнем, исходном виде, – тогда и вам пришлось бы попрыгать. Когда вас заставят читать и говорить на санскрите, вы вырвете у себя все волосы. Тогда и вы почувствуете себя чужаком в своей стране. И это будет справедливо. Мусульманские мальчишки будут вступать в жизнь на равных правах с индусскими и соперничать с ними.
Дебаты продолжались в том же ключе, настойчивые волны протеста все так же разбивались о неприступные береговые утесы, пока, по предложению одного из членов партии Конгресс, собрание не завершило свою работу на этот день.
Выходя из зала заседаний, Махеш Капур остановил своего бывшего парламентского секретаря:
– Ах вы шельма! Я вижу, вы все еще в Конгрессе.
Абдус Салям радостно обернулся на голос отставного министра.
– Нам надо поговорить об этом, – сказал он, оглядываясь по сторонам в поисках подходящего места.
– Да, мы давненько не беседовали – по-моему, с тех пор, как я ушел в оппозицию.
– Дело не в том, министр-сахиб…
– А! Хотя бы вы обращаетесь ко мне по-прежнему.
– Ну разумеется. Дело в том, что вас не было в городе – вы были в Байтаре. Якшались с заминдарами, как я слышал, – не удержался от шутки Абдус Салям.
– А вы разве не ездили домой на Бакр-Ид?
– Да, ездил. Короче, нас обоих здесь не было. А до этого я ездил в Дели на заседание комитета Конгресса. Но теперь-то мы можем поговорить. Давайте пойдем в здешнюю столовую.
– И будем есть эти жуткие жирные самосы? У вас, молодых, более выносливый желудок, чем у нас. – Махеш Капур, несмотря ни на что, пребывал в хорошем настроении.
Абдусу Саляму, в отличие от Махеша Капура, эти жирные самосы, фирменное блюдо столовой, очень нравились.
– Но куда же еще нам податься, министр-сахиб? Ваш кабинет, увы… – Он грустно улыбнулся.
– Шарма должен был сделать вас государственным министром, когда я вышел из правительства, – рассмеялся Махеш Капур. – Тогда у вас был бы свой кабинет. Какой смысл оставаться парламентским секретарем, если секретарствовать не у кого?
Абдус Салям тоже мягко рассмеялся. У него не было политических амбиций, он обладал скорее задатками ученого и часто спрашивал сам себя, какая нелегкая занесла его в политику и почему он в ней остался. Однако он чувствовал, что какая-то сила толкает его вперед, словно лунатика.
Подумав над последним замечанием Махеша Капура, он ответил:
– Вы ушли, но ваш законопроект остался, так что есть над чем поработать. Главный министр не возражал против этого.
– Но вы ничего не можете сделать, пока Верховный суд не вынесет свой вердикт, – сказал Махеш Капур. – И даже после того, как там решат, законна ли Первая поправка к Конституции, придется рассмотреть апелляцию заминдаров против решения суда по законопроекту, и только тогда можно будет что-то предпринять.
– В обоих случаях вопрос будет решен в нашу пользу, нужно только выждать время, – заявил Абдус Салям, уперев взгляд в пространство перед собой, как с ним бывало, когда он задумывался. – А к тому моменту вы, без сомнения, вновь будете министром по налогам и сборам – а может, и кое-кем повыше. Может произойти все что угодно. Шарму пересадят в кресло министра в Дели, Агарвала испепелит один из взглядов бегум Абиды Хан. А поскольку вы вернетесь в Конгресс, то будете очевидным кандидатом на место главного министра.
– Вы так думаете? – спросил Махеш Капур, пристально посмотрев на своего протеже. – Вы это серьезно? Если у вас не намечено что-нибудь более интересное, пойдемте ко мне, выпьем чая. Мне нравятся ваши мечтания.
– Да, я много мечтаю в последнее время и сплю тоже много, – отозвался Абдус Салям несколько загадочно.
По дороге к Прем-Нивасу они продолжили разговор.
– А почему вы не приняли участия в сегодняшних дебатах, министр-сахиб? – спросил Абдус Салям.
– Вы же знаете ответ. Потому что я не умею читать на хинди и не хочу публично демонстрировать это. Среди мусульман я достаточно популярен, трудности могут возникнуть с голосами индусов.
– Даже если вы вернетесь в Конгресс?
– Даже если я вернусь в Конгресс.
– А вы собираетесь вернуться?
– Это я хотел бы обсудить с вами, – ответил Махеш Капур.
– Я, возможно, неподходящий человек для этого.
– Почему? Надеюсь, вы не подумываете о том, чтобы оставить эту работу?
– Это я хотел бы обсудить с вами, – ответил Абдус Салям.
– М-да… – произнес Махеш Капур. – Одной чашки чая нам не хватит.
Абдус Салям не умел вести светских бесед и, едва глотнув чая, взял быка за рога:
– Вы верите, что Неру полностью восстановил свое влияние?
– А вы сомневаетесь в этом?
– Отчасти. Возьмите Индуистский кодекс. Это было серьезное поражение.
– Необязательно. Если он победит на предстоящих выборах, то проведет это как мандат избирателей. Он даже уверен в этом, так как этот вопрос уже обсуждается в предвыборных дебатах.
– Но вряд ли он с самого начала это планировал. Он просто хотел, чтобы этот законопроект стал законом.
– Не могу не согласиться с этим, – отозвался Махеш Капур, помешивая свой чай.
– Но ему не удалось заручиться поддержкой даже делегатов от Конгресса, не говоря уже обо всем парламенте. Всем известно, как относится к этому законопроекту президент Индии. Даже если парламент примет законопроект, президент может его не подписать.
– Ну, это отдельный вопрос, – сказал Махеш Капур.
– Да, вы правы, – согласился Абдус Салям. – Но я думаю об эффективности и своевременности этого шага. Зачем подсовывать законопроект парламенту, когда остается так мало времени на его продвижение? После поверхностного обсуждения возникает обструкция – и идея похоронена.
Махеш Капур кивнул. Он думал также о том, что наступает Шраад[138], когда в течение двух недель люди общаются с душами своих предков. Махеша невозможно было привлечь к участию в этих ритуалах, что расстраивало госпожу Капур. А сразу по истечении этих двух недель следовали постановки «Рамлилы», сменявшиеся фейерверками Дуссеры. Это был исключительный период, перенасыщенный индуистскими фестивалями и завершавшийся праздником Дивали. С точки зрения психологии масс Неру не мог выбрать худшего момента для представления законопроекта, который предлагал круто изменить индийские законы и преобразовать общество.
Помолчав, но не дождавшись реакции Махеша Капура, Абдус Салям продолжил:
– Вы видели, как проходило заседание и как действуют все эти агарвалы. И так оно и будет в наших штатах, что бы там ни случилось в Дели. Во всяком случае, мне так представляется. Я не вижу, чтобы что-нибудь менялось. Люди вроде Шармы или Агарвала, в чьих руках находятся рычаги власти, не отпустят их без сопротивления. Вы знаете, как быстро они сформировали в штатах свои избирательные комиссии и начали подбор кандидатов. Мне жаль Неру. Он похож на богатого купца, который пересек бурные моря и тонет в маленьком ручейке.
Махеш Капур нахмурился, пытаясь вспомнить, где это слышал.
– Вот это что вы сейчас процитировали? – спросил он.
– Перевод вашей «Махабхараты», министр-сахиб.
– Ясно. Но, знаете, мне и дома все уши этим прожужжали – не хватало еще, чтобы и вы подпевали.
– Я только хотел подчеркнуть, министр-сахиб, что именно консерваторы по-прежнему контролируют ситуацию, а не наш либеральный премьер-министр, несмотря на его громкую победу. По крайней мере, мне так кажется.
Казалось, будто Абдус Салям не слишком расстроен тем, что на самом деле явно его беспокоило. Его фраза звучала беззаботно, словно сама логика разворачивающегося сценария уже рассеивала его мрачность.
А между тем, думал Махеш Капур, немного удивляясь легковесному тону молодого политика, все происходящее, если взглянуть трезво, выглядело действительно мрачно. Меньше чем через неделю после победы Неру над Тандоном – которая была в значительной степени достигнута благодаря резолюции, обеспеченной руководителем комитета Конгресса в Западной Бенгалии, – Исполнительный комитет и Избирательная комиссия Конгресса в той же Западной Бенгалии с необыкновенной поспешностью стали собирать заявки на выдвижение кандидатов. Было понятно, чего они добивались: предупредить возможные коррективы, которые могли быть спущены сверху, и поставить центральное руководство перед свершившимся фактом, подав список кандидатов для всеобщих выборов прежде, чем какие-либо вышедшие из состава Конгресса инакомыслящие решат вернуться в него и станут претендовать на включение в список. Пришлось вмешаться Высокому суду Калькутты и окоротить партийных боссов штата.
В штате Пурва-Прадеш Избирательная комиссия Конгресса также была сформирована с удивительной быстротой. Согласно партийному уставу, она должна была состоять не менее чем из четырех членов и не более чем из восьми. Если бы спешка была вызвана необходимостью быстрее разделаться с предварительной работой, комитетчики могли бы избрать в комиссию четырех членов и оставить свободные места для тех, кто захотел бы вернуться в Конгресс. Избрав же всех восьмерых, они недвусмысленно дали понять, что, вопреки своим публичным заявлениям о согласии с инициативами Неру, они на самом деле вовсе не хотели возвращения диссидентов. Ведь только с помощью Избирательной комиссии члены партии из разных групп могли добиться выдвижения достаточного количества своих кандидатов, которые поддерживали бы их власть и обеспечивали соответствующие привилегии.
Махеш Капур понимал все это, но все же верил – или, точнее, надеялся, – что Неру проследит за тем, чтобы его единомышленников в штатах не проигнорировали и не задвинули на обочину. Он высказал свои соображения на этот счет Абдусу Саляму. Неру не имел конкурентов в партии, которые могли бы представить хоть какую-то угрозу его лидерству, и он, безусловно, позаботится о том, чтобы в ближайшие пять лет в законодательных органах страны не верховодили люди, лишь на словах поддерживающие его политику.
Помешав ложечкой чай, Абдус Салям пробормотал:
– Из всего, что вы сказали, министр-сахиб, я заключаю, что вы склоняетесь к возвращению в Конгресс.
Махеш Капур пожал плечами.
– Скажите, откуда у вас такая недоверчивость? – спросил он. – Почему вы так уверены, что Неру не возьмет – снова – власть в свои руки? Он повернул партию вспять и ухватил поводья, когда никто не ожидал этого от него. Не исключено, что он устроит нам еще какой-нибудь сюрприз.
– Я участвовал в заседании Всеиндийского комитета Конгресса в Дели, как вы знаете, – ответил Абдус Салям, уставившись в какую-то точку пространства перед собой. – И был свидетелем того, как он хватал поводья. Это была незабываемая сцена. Хотите, я опишу вам ее подробно?
– Хочу.
– На второй день заседания мы все собрались в Конституционном клубе. Накануне Неру хотели избрать председателем собрания, но он отказался – сказал, что ему надо провести ночь с этим вопросом и всем остальным тоже, и предложил перенести дебаты на следующий день. Все провели ночь с вопросом и на следующий день ожидали, что он выступит. Выступать он отказался, но председательское кресло занял. Тандон был среди активных членов президиума, но председательствовал Неру. Возможно, в этот день он согласился на это, решив, что отказ будет уже чрезмерной скромностью и его могут неправильно понять. А может быть, ему ничего другого не оставалось, если Тандон отказался сидеть там, где его явно не хотели видеть.
– Тандон был одним из немногих, кто выступил против большинства, когда партия Конгресс проголосовала за Раздел, – заметил Махеш Капур. – В беспринципности его нельзя упрекнуть.
– Да, конечно, – обронил Абдус Салям небрежным тоном. – Но решение о Пакистане было правильным. – Видя, что Махеш Капур шокирован его замечанием, он пояснил: – Мусульманская лига была очень сильна в объединенной Индии. Она не давала возможности ни избавиться от княжеских штатов вроде Марха[139], ни пытаться отменить феодальное землевладение. Все это знают, но молчат в тряпочку. Но с тех пор много воды утекло, сделанного не воротишь, оно стало историческим фактом. Так вот. Мы, значит, смотрим в клубе с благоговением на кафедру и ждем, когда же победитель заявит, что не потерпит никакого противодействия и что все без исключения кандидаты на выборах будут его людьми, и заставит партийный аппарат повиноваться малейшим его прихотям.
– Все кандидаты, включая женщин.
– О да. Пандитджи очень трепетно относится к участию женщин в политике.
– Продолжайте-продолжайте, Абдус Салям, не отвлекайтесь.
– Ну вот. Вместо того чтобы издать призывный воинственный клич или хотя бы изложить план конкретных действий, Неру преподнес нам речь о Единстве Сердец. Надо быть выше расхождений и разделений, долой фракции и клики! Надо работать сообща, как единая команда, как семья, как воинское подразделение. Мне хотелось сказать: «Дорогой чача Неру! Это же Индия, Индустан, Бхарата, дроби здесь придумали раньше, чем ноль. Если даже сердце разделено на четыре части, как можно ожидать, что мы, индийцы, не разделимся по крайней мере на четыреста?»
– Но что он сказал о кандидатах?
Ответ Абдуса Саляма был малоутешителен:
– Ну что он мог сказать? Джавахарлал есть Джавахарлал. Он сказал, что не знает и не хочет знать, кто принадлежит к какой группе. Что он полностью согласен с Тандонджи: выбирать надо из людей, которые не рвутся быть избранными. Он, конечно, понимает, что на практике это не всегда возможно. Когда он произнес это, Агарвал, сидевший рядом со мной, заметно расслабился и улыбнулся. И знаете, министр Сахиб, его улыбка мне совсем не понравилась.
Махеш Капур кивнул и спросил:
– Но после этого он согласился стать президентом?
– Не совсем. Он сказал, что думал над этим. Нам повезло, что он имел возможность поспать этой ночью. Он признался нам, что накануне, когда его кандидатуру выдвинули и сразу избрали, он еще не принял решения. «Я не знал, что мне делать», – сказал он. Но теперь, когда он выспался, он понял, что ему не так-то легко уйти от ответственности. И даже совсем не легко.
– И тут вы все вздохнули с облегчением?
– Вы угадали, министр-сахиб. Но оказалось, что мы поторопились со вздохом. Им овладело неотвязное сомнение. Пустяковое сомнение, но неотвязное. Он провел ночь с этим вопросом и принял решение. Точнее, почти принял. Тут, сказал он, возникает еще один вопрос: мы все тоже провели ночь с этим главным вопросом и, возможно, изменили свое мнение. Или нет? Если нет, то можем ли мы подтвердить это? И как мы можем убедить его, что так оно и есть?
– Ну хорошо, так что вы сделали? – спросил Махеш Капур нетерпеливо. Он уже начал уставать от неторопливо-ироничной манеры изложения, избранной Абдусом Салямом.
– А что мы могли сделать? Мы опять подняли руки. Но оказалось, что этого недостаточно. Тогда некоторые подняли обе руки. Но и этого было мало. Пандитджи не хотел повторного голосования руками или ногами. Он хотел, чтобы мы продемонстрировали ему свои сердца и умы, и лишь тогда он сможет решить, принимать ему наше предложение или нет.
Абдус Салям замолчал, ожидая сократовского вопроса, и Махеш Капур, понимая, что без этого телега не двинется дальше, подкинул реплику:
– Это, должно быть, поставило вас в затруднительное положение.
– Да уж. Я все время думал: ну давай, возьми руль в свои руки, назови своих кандидатов. А он продолжал талдычить о сердцах и умах. Я заметил, что Пант, Тандон и Шарма смотрят на него в замешательстве, а Л. Н. Агарвал продолжает ухмыляться своей кривой ухмылкой.
– И что дальше?
– Мы стали аплодировать.
– И это тоже ничего не дало?
– Да, министр-сахиб, это тоже ничего не дало. Тогда мы решили принять резолюцию. Но пандит Неру не хотел об этом слышать. Мы могли бы кричать «Да здравствует пандит Неру!» до посинения, но знали, что это его только прогневит. Неру против культа личности. Он не любит лесть – неприкрытую и громогласную. Он демократ до мозга костей.
– Но чем же дело кончилось. Салям? Можно уже дорассказать, не дожидаясь наводящих вопросов?
– Ну, оставалось лишь одно. Мы исчерпали все возможности, выдохлись и не хотели расходиться, чтобы проводить ночь еще с каким-нибудь вопросом. Мы сломали себе головы, но ничего толкового не придумали, и все наши предложения были неприемлемы для него. Тогда-то мы и обратились к нему, чтобы он смилостивился и намекнул нам, что может доказать ему, что наши сердца и умы целиком на его стороне. Это озадачило нашего лидера. Он не знал ответа.
– Он не знал?! – вырвалось у Махеша Капура.
– Он не знал. – На лице Абдуса Саляма появилось свойственное Неру меланхоличное выражение. – Однако, подумав несколько минут, он нашел выход из тупика. Мы должны были крикнуть вместе с ним «Джай Хинд!». Это показало бы ему, что у нас все в порядке с сердцами и умами.
– И вы стали кричать? – спросил Махеш Капур, криво усмехнувшись.
– И мы стали кричать. Но наш первый крик был недостаточно громким. У пандитаджи был неудовлетворенный вид, и мы уже представляли, как Конгресс и вся страна рушатся у нас на глазах. Тогда мы собрались с силами и так гаркнули «Джай Хинд!», что чуть не рассыпался Конституционный клуб. И тут Джавахарлал улыбнулся. Он улыбался, и вышло солнце, и все было замечательно.
– И на этом все кончилось?
– И на этом все кончилось.
Каждый год во время Шраада госпожа Рупа Мера воевала со своим старшим сыном и отчасти побеждала. Госпожа Капур каждый год воевала со своим мужем и терпела поражение. А госпожа Тандон ни с кем не воевала, кроме своих воспоминаний о муже, потому что Кедарнат, подчиняясь чувству долга, выполнял все ритуалы за отца.
Смерть Рагубира Меры пришлась на второй день «полулуния», и поэтому на второй день двухнедельного почитания предков старшему сыну полагалось приглашать к себе в дом пандитов, угощать их и вручать подарки. Но возникавшая в воображении Аруна картина с тучными, одетыми в дхоти субъектами с оголенной грудью, заполонившими всю квартиру в Санни-Парке, распевающими мантры и поглощающими рис и дал, пури и халву, кёрд и кхир[140], представлялась ему настоящим стихийным бедствием. Госпожа Рупа Мера каждый год уговаривала его отслужить панихиду по отцу. Арун же неизменно отвечал, что не желает участвовать в этих суеверных благоглупостях. Тогда госпожа Рупа Мера переключалась на Варуна и высылала ему деньги на расходы, связанные с обрядом. Варун соглашался выполнить ее просьбу – отчасти для того, чтобы позлить брата, отчасти потому, что любил отца (хотя сомневался, к примеру, что ему достанется хотя бы чуть-чуть кархи[141], любимого отцовского блюда, которое по этой причине требовалось включать в меню для пандитов), но главным образом потому, что любил мать и не хотел огорчать ее отказом. Сама она не могла совершить обряд Шраад, это входило в обязанности мужчин. Со старшим сыном это не получалось, и приходилось обращаться к младшему.
– Учти, я не потерплю этой чепухи у себя в доме! – бушевал Арун.
– Это в память об отце! – мужественно пытался противостоять натиску Варун.
– Нужна ему такая память! Чушь несусветная! Скоро дойдет до того, что нам придется совершать человеческие жертвоприношения, чтобы ты сдал свои экзамены.
– Не смей так говорить об отце! – воскликнул Варун, побагровев и съежившись. – Ты что, не можешь дать ма душевного и ментального удовлетворения?
– Сенти-ментального! – фыркнул Арун.
Варун не разговаривал с братом несколько дней и ходил по дому крадучись, кидая вокруг угрюмые взгляды. Даже Апарна не могла утешить его. При каждом звонке телефона он подскакивал. В конце концов это стало действовать Минакши на нервы и даже пробило врожденную защитную оболочку Аруна, вызвав у него слабые уколы совести.
В итоге Варуну разрешили пригласить одного пандита и накормить его чем-нибудь в саду. Оставшиеся деньги он пожертвовал ближайшей церкви, наказав потратить их на еду для детей бедняков. Матери он написал, что все было проведено как полагается.
Госпожа Рупа Мера прочла письмо своей сватье, давая по ходу дела комментарии и утирая слезы.
Госпожа Капур слушала ее с грустью. Ей приходилось ежегодно вести сражение не с сыновьями, а с мужем. Поминание ее собственных родителей всегда совершал старший сын ее умершего брата. Ей хотелось умиротворить также души родителей ее мужа. Но их сын не желал иметь с этим никакого дела, и на этот раз, как и всегда, она получила от него лишь очередной выговор:
– Блаженная моя! Ты замужем за мной уже больше тридцати лет и с каждым годом становишься все более невежественной.
Она не стала возражать мужу, и это его еще больше раззадорило.
– Как ты можешь верить в эту чушь? Верить этим жадным пандитам с их абракадаброй? «Вот этот кусок я отложил для коровы. А этот для вороны. А этот для собаки. А остальное я съем сам. Еще! Еще! Давайте пури, давайте халву». Насытившись, они рыгают и протягивают руки за подачкой: «Подайте, сколько позволяет ваша щедрость и ваши чувства к ушедшим в мир иной. Как? Всего пять рупий? Во столько вы оцениваете свою любовь к ним?» Один тип преподнес пандиту нюхательный табак для его жены, потому что его покойная матушка любила нюхать табак. Я не стану тревожить души родителей подобным издевательством. Надеюсь, никто не будет совершать обряды Шраад по мне, – все, что я могу сказать.
Этого госпожа Капур уже не могла вынести.
– Если Пран откажется проводить обряд по тебе, он мне не сын! – бросила она.
– Пран слишком здравомыслящий человек для этого, – сказал Махеш Капур. – Да и у Мана, похоже, с мозгами все в порядке, как мне начинает казаться. Да что там я – они даже в память о тебе не станут этого делать.
То ли Махешу Капуру нравилось поддевать и дразнить супругу, то ли он просто не мог остановиться, и его понесло. Госпожа Капур при всем ее железобетонном терпении чуть не плакала. Во время этой сцены к ним зашла Вина, и мать обратилась к ней:
– Бете…
– Да, аммаджи?
– Если такое случится, попроси Бхаскара совершить Шраад по мне. Снабди его священной нитью, если понадобится.
– Ха! Священной нитью! – воскликнул Махеш Капур. – Не станет он носить священную нить. Он прицепит к ней воздушного змея. Или соорудит из нее хвост Ханумана. – Он издевательски захихикал, довольный своим богохульством.
– Это его отец решит, – спокойно сказала его жена.
– И он слишком мал для этого.
– Это тоже его отец решит. А я вообще-то еще не собираюсь умирать.
– Однако говоришь так, будто собираешься, – сказал Махеш Капур. – Каждый год мы в это время заводим одни и те же дурацкие пререкания.
– Конечно, я когда-нибудь умру, – продолжила госпожа Капур. – Как иначе я могу пройти через все реинкарнации, чтобы в конце концов выйти из этого цикла? – Посмотрев на свои руки, она спросила: – А ты хочешь стать бессмертным? Не могу представить себе ничего более ужасного, чем бессмертие, – ничего.
Часть пятнадцатая
Не прошло и недели, как госпожа Рупа Мера получила весть от младшего сына, и пришло письмо от старшего. Почерк был, как всегда, неразборчив – до такой степени, что он, казалось, выражал презрение к потенциальным читателям. Известия, содержавшиеся в письме, были, однако, важными и не способствовали снижению высокого давления госпожи Рупы Меры. Пробираясь сквозь заросли извивающихся загогулин, она отчаянно пыталась расшифровать написанное.
Важные известия касались двух младших представительниц семейства Чаттерджи. Минакши потеряла плод, а Каколи нашла жениха. Дипанкар вернулся с праздника Пул Мела. Он по-прежнему не мог найти себя, но «на более высоком уровне». Юный Тапан прислал довольно мрачное письмо, но причин своей мрачности не указывал. Типичные подростковые сопли, рассудил Арун. Амит, зайдя к нему домой как-то вечером выпить рюмку-другую, обронил, что Лата ему в целом нравится. При его крайней сдержанности это могло только означать, что он ею «заинтересовался». Разобрав несколько следующих закорючек, госпожа Рупа Мера в тревоге поняла, что, по мнению Аруна, это неплохая идея. По крайней мере, писал Арун, это отвлечет Лату от абсолютно неподходящего Хареша. Когда он изложил эту идею Варуну, тот нахмурился и буркнул, что готовится к экзаменам, – словно судьба сестры его совсем не волнует. Подготовка к экзаменам ограничивает его шамшистские возможности, и Варун с каждым днем все больше мрачнеет. Во время Шраада по отцу он вел себя очень неадекватно, пытался превратить их дом в Санни-Парке в ресторан для жирных священнослужителей и даже спрашивал их (как случайно подслушала Минакши), можно ли совершать поминальные обряды по самоубийцам.
Арун обронил несколько замечаний о приближающихся выборах в Англии («Мы в „Бентсен Прайс“ считаем, что это выборы без выбора: Эттли[142] еще не дозрел до премьерства, а Черчилль слишком стар»), а о выборах в Индии не написал ничего. В заключение он велел госпоже Рупе Мере следить за сахаром в крови, передать привет его сестрам и успокоить всех насчет Минакши: она быстро оправилась после выкидыша и чувствует себя хорошо. На этом Арун поставил точку.
Госпожа Рупа Мера сидела в оцепенении; сердце ее билось с угрожающей скоростью. Она привыкла перечитывать письма десятки раз, всесторонне обдумывая по нескольку дней замечание, сделанное кем-нибудь кому-нибудь другому относительно чего-нибудь, что, по мнению кого-нибудь третьего, кто-нибудь четвертый чуть не совершил. А тут было столько неожиданных новостей – и таких значительных! Усвоить все это сразу было невозможно. Выкидыш у Минакши, жених у Каколи, надвигающаяся угроза в лице Амита, пренебрежительный выпад против Хареша, тревожное поведение Варуна – голова у госпожи Рупы Меры шла кругом, и она велела слуге немедленно подать ей стакан нимбу-пани.
А о ее дорогой Апарне он ничего не написал! По-видимому, с ней было все в порядке. Госпожа Рупа Мера вспомнила высказывание внучки, вошедшее в семейный архив: «Если в этом доме появится другой ребенок, я выброшу его прямо в корзину для бумаг». Похоже, слишком раннее развитие стало модным поветрием. Госпожа Рупа Мера надеялась, что Ума будет не менее привлекательной, чем Апарна, но не такой колючей.
Ей не терпелось показать письмо Аруна Савите, но она решила, что лучше сообщать дочери новости не все сразу, а по одной. Это будет не слишком ошеломляющим для Савиты, а для самой Рупы Меры более информативным. Не зная о решительной настроенности Аруна в отношении Амита и о проявленном Варуном равнодушии, Савита полнее выскажет свое подлинное мнение об этом… «Так вот что крылось за поднесением Лате сборника его невразумительных стихов!» – угрюмо думала госпожа Рупа Мера.
Что касается Латы, она в последнее время совершенно напрасно заинтересовалась поэзией и даже посетила несколько собраний Литературного общества Брахмпура. Это не предвещало ничего хорошего. Правда, она посылала письма Харешу, но что она там писала, госпожа Махеш Капур не знала. Лата стала без зазрения совести потакать своим собственническим инстинктам в отношении личных дел.
– Мать я или не мать? – не выдержала как-то госпожа Рупа Мера.
– Ой, ма, прошу тебя! – было все, что безжалостно бросила Лата в ответ.
«А как не повезло бедной Минакши! – думала госпожа Рупа Мера. – Надо срочно ей написать». Для такого случая требовалась кремовая батистовая бумага, и, утирая слезы сочувствия, она направилась к своему сундучку. Образ бессердечной Минакши, хладнокровно расплавляющей драгоценную медаль, на время сменился в воображении Рупы Меры образом уязвимой, пострадавшей и выведенной из строя производительницы ее третьего внука, который, она чувствовала, непременно должен был стать мальчиком.
Если бы госпожа Рупа Мера знала правду о беременности и выкидыше Минакши, от ее сочувствия не осталось бы и следа. Минакши была до смерти напугана тем, что отцом ребенка мог быть не Арун, и к тому же боялась, что вторая беременность испортит ее фигуру и помешает светским развлечениям. Чудотворец доктор Ивенс отказался что-либо делать, и она обратилась за советом к ближайшим подругам-«авантюристкам», заручившись их обещанием держать это в секрете. Она была уверена, что Арун, узнав о ее попытке избавиться от ребенка, будет так же разъярен, как и в том случае, когда она сбыла с рук одну из медалей его отца.
Как жаль, думала она, что у нее не произошло выкидыша ни при краже драгоценностей, ни при испугавшем ее внезапном появлении волкодавов Кханделвала.
Она довела себя до изнеможения абортивными средствами, попытками следовать противоречивым советам, тревогой и мучительной гимнастикой, пока однажды ее чаяния не сбылись и выкидыш не состоялся. Она сразу позвонила Билли, дрожащим голосом сообщила ему об этом и в ответ на его обеспокоенный вопрос о ее самочувствии сказала, что с ней все в порядке. Это произошло внезапно и безболезненно, хотя, конечно, ей было немного страшно и неприятно. Билли выразил ей сочувствие.
Арун, со своей стороны, был необыкновенно нежен с ней и заботлив, и она почувствовала, что во всей этой злосчастной истории все же есть что-то неплохое.
Если бы все желания сразу же исполнялись, госпожа Рупа Мера ехала бы сейчас Калькуттским почтовым поездом, чтобы обстоятельно расспросить всех и в самой Калькутте, и в Прагапуре о том, что они делают, думают, планируют и предполагают. Но, помимо нежелания тратиться на поездку, ее удерживали в Брахмпуре и более важные дела. Во-первых, Ума была еще совсем мала и требовала бабушкиного присмотра. В то время как Минакши то выступала в отношении Апарны как собственница, то забывала о ней, болталась по городу и встречалась с друзьями, а дочку с легким сердцем сплавляла свекрови, словно та была еще одна айя, Савита более естественно и человечно делила заботы о малышке с матерью и госпожой Капур, когда та приходила.
Во-вторых, мало было драматизма в письме Аруна, так именно в этот вечер в университете ставили «Двенадцатую ночь». Представление должно было состояться в конференц-зале сразу после официальной церемонии в честь очередной годовщины университета и последующего чая; в нем участвовали ее Лата и Малати, которая была ей все равно как дочь (в последнее время госпожа Рупа Мера благоволила к Малати и рассматривала ее как Латину дуэнью, а не потворщицу во всяких безобразиях). Этот К. тоже был занят в спектакле, но хоть репетициям, слава богу, пришел конец, а в связи с каникулами на период Дуссеры, наступавшими через пару дней, вероятность случайной встречи в университетском кампусе была небольшой. Тем не менее Рупа Мера чувствовала, что должна оставаться в Брахмпуре – на всякий случай. Только во время коротких рождественских каникул, когда вся семья – Пран, Савита, Лата, Малышка-леди и она сама, глава семьи, – поедет в Калькутту, она сможет оставить свой наблюдательный пост.
Конференц-зал был набит студентами, выпускниками, преподавателями, родителями и прочими родственниками с небольшим вкраплением представителей брахмпурского общества, в том числе несколькими адвокатами по литературным делам и судьями. Среди зрителей были господин и госпожа Навроджи, поэт Макхиджани и грохочущая госпожа Суприйя Джоши; Хему Таджи сопровождала стайка хихикающих девочек, в основном ее подопечных. Почтил общество своим присутствием и профессор Мишра с супругой. Разумеется, здесь находились также Пран (который никак не мог пропустить спектакль, благо чувствовал себя намного лучше), Савита (оставившая Уму на попечение айи), Ман, Бхаскар, доктор Кишен Чанд Сет и Парвати.
Госпожа Рупа Мера была крайне возбуждена. Вот занавес пошел вверх, публика сразу смолкла, и под аккомпанемент лютни, которая звучала скорее как ситар, герцог начал спектакль словами: «Любовь питают музыкой; играйте…»[143]
Вскоре пьеса совершенно околдовала ее. В ней – точнее, в первой ее половине – и впрямь не было ничего особенно криминального, кроме отдельных невразумительных неприличных намеков и некоторого фиглярства. Когда на сцене появилась Лата, Рупа Мера с трудом могла поверить, что это ее дочь.
Грудь ее переполняла гордость, на глаза навернулись слезы. А Пран и Савита сидели по бокам от нее как ни в чем не бывало!
– Лата! Смотрите, Лата! – зашептала она им.
– Ну да, ма, – сказала Савита. А Пран только кивнул.
Когда Оливия, влюбившаяся в Виолу, произнесла:
госпожа Рупа Мера печально кивнула, взглянув философски на все, что было в ее жизни. «Как верно!» – подумала она, даруя Шекспиру почетное индийское гражданство.
Малати очаровала публику. При словах сэра Тоби:
все развеселились, и особенно кучка студентов-медиков. Перед перерывом, устроенным мистером Баруа в середине третьего акта, зрители наградили Марию и сэра Тоби продолжительными аплодисментами. Госпожа Рупа Мера с трудом удержалась от того, чтобы пойти за кулисы и поздравить Лату и Малати. И даже Кабир в роли Мальвольо был пока вполне безобиден, так что она вместе со всеми остальными смеялась, когда его дурачили.
Кабир копировал манеру речи придирчивого и нелюбимого всеми секретаря учебной части университета, что доставляло большое удовольствие студенческой публике и могло доставить неприятности мистеру Баруа в его отношениях с руководством. Доктор Кишен Чанд Сет был единственным, кто стал на сторону Мальвольо; в перерыве он громко возмущался тем, как непростительно с ним обошлись.
– Полное отсутствие дисциплины, вот что губит страну! – заявлял он. Бхаскару было скучно. Никакого сравнения с «Рамлилой», в которой ему досталась роль одной из обезьян воинства Ханумана. Единственное, что заинтересовало мальчика, – попытки Мальвольо решить загадку подписи «М. О. А. Л.»[146].
Началось второе отделение. Госпожа Рупа Мера благосклонно кивала и улыбалась. Но, услышав, как ее дочь предлагает Кабиру:
она чуть не выпрыгнула из кресла. А отвратительный бесстыдный ответ Мальвольо поверг ее в транс.
«Прекратите! Остановите это! – хотелось ей крикнуть. – Разве ради этого я отдавала тебя в университет? Нельзя было позволять тебе играть в этой пьесе. Никоим образом. Если бы папа увидел это, ему было бы стыдно за тебя».
– Ма, с тобой все в порядке? – прошептала Савита.
«Нет! – чуть не вырвалось у нее. – Совсем не в порядке! Почему ты потакаешь тому, что твоя младшая сестра говорит такие вещи? Это бесстыдство!» Шекспир сразу лишился индийского гражданства.
Однако она ничего не сказала.
Но переживания госпожи Рупы Меры, заставлявшие ее ерзать на стуле, не шли в сравнение с тем, что творилось во втором отделении с ее отцом. Они с Парвати сидели в нескольких рядах впереди остальной семьи. Доктор Кишен Чанд Сет вдруг начал рыдать, когда на сцене Антонио, не узнанный Виолой, принимает ее за ее брата и упрекает:
Доктор рыдал очень громко. Изумленные зрители оборачивались к нему, но это его не останавливало.
Кишен Чанд Сет начал задыхаться, как астматик, и стучать тростью об пол, чтобы разрядить гнетущее его напряжение.
Парвати отобрала у него трость и резко бросила:
– Киши! Это тебе не «Дидар»!
Это привело доктора в чувство.
Однако позже злоключения Мальвольо, запертого в чулане, сбитого с толку и дошедшего чуть ли не до помешательства, заставили его горько заплакать. Казалось, сердце у него того и гляди разорвется. Сидевшие поблизости зрители перестали смеяться и уставились на него в недоумении.
Парвати не выдержала. Отдав мужу трость, она скомандовала:
– Киши, мы уходим. Поднимайся. Пошли!
Но Киши не хотел уходить. Ему наконец удалось справиться с собой, и он увлеченно и почти без слез досмотрел представление до конца. Его дочь, не испытывавшая никаких теплых чувств по отношению к Мальвольо, постепенно примирялась с пьесой по мере того, как он все больше выставлял себя на посмешище и в конце концов бесславно удалился.
Счастливый конец с тремя брачующимися парами и исполнением в стиле Болливуда последней из четырех песен убедил госпожу Рупу Меру, что это успех. Каким-то чудесным образом и очень кстати она совершенно забыла о постельных ассоциациях образа Мальвольо. После того как занавес опустился и Баруа смущенно вышел на крики публики «Режиссера! Режиссера!», она поспешила за кулисы, где стала обнимать и целовать Лату, не обращая внимания на грим и все остальное и приговаривая:
– Ты моя доченька! Я так горжусь тобой. И Малати тоже. Если бы только…
Она не договорила, ее душили слезы. С усилием взяв себя в руки, она произнесла:
– Ну, теперь быстрее переодевайся, и поедем домой. Уже поздно, и ты, наверное, устала, проговорив весь вечер.
Она заметила, что поблизости крутится Мальвольо. Он разговаривал с двумя другими актерами, но обернулся к Лате и ее матери, по-видимому желая обратиться к ним.
– Ма, я не могу. Я приду домой чуть позже, – сказала Лата.
– Нет! – Госпожа Рупа Мера топнула ногой. – Ты пойдешь сейчас. Грим ты можешь смыть дома. Мы с Савитой тебе поможем.
Но Лата то ли еще не вышла из образа рассудительной и уверенной в себе Оливии, то ли выработала у себя твердость характера, присущую трагическим героиням, но только она спокойно ответила:
– Ма, прости, но вся труппа собирается отметить нашу премьеру. Мы с Малати работали над своими ролями несколько месяцев, подружились с другими участниками спектакля, с которыми мы расстаемся до конца праздничных каникул. Не беспокойся, пожалуйста. Мистер Баруа проследит, чтобы я благополучно добралась до дома.
Госпожа Рупа Мера не могла поверить своим ушам.
А тут как раз к ней подошел Кабир.
– Госпожа Мера? – проговорил он.
– Да? – отозвалась она довольно агрессивно, не в последнюю очередь из-за того, что Кабир даже в гриме и нелепом костюме выглядел очень привлекательно, а госпожа Рупа Мера воспринимала привлекательную внешность серьезно.
– Госпожа Мера, я подумал, что должен представиться вам. Меня зовут Кабир Дуррани.
– Я знаю, – ответила она так же резко. – Я слышала о вас. И встречалась с вашим отцом. Вы не будете возражать, если моя дочь не пойдет на вечеринку?
– Боюсь, госпожа Мера… – начал Кабир, покраснев, но Лата остановила его взглядом.
– Я пойду на вечеринку, – сказала она. – И это никого больше не касается.
Госпоже Рупе Мере очень хотелось дать им обоим по увесистому подзатыльнику. Но она ограничилась тем, что посмотрела долгим пронизывающим взглядом на Лату, на Кабира и даже на Малати, повернулась и, не говоря больше ни слова, удалилась.
– Поводов для религиозных распрей полно, – сказал Фироз. – Шиитов с шиитами, шиитов с суннитами, индусов с мусульманами…
– И индусов с индусами, – добавил Ман.
– Это что-то новенькое для Брахмпура, – отозвался Фироз.
– Сестра говорит, что джатавы в этом году пытались пробиться в местный комитет по проведению «Рамлилы». Они заявили, что по крайней мере одну из пяти сваруп должен изображать мальчик из какой-нибудь зарегистрированной касты[149]. Но их, понятно, никто не хотел слушать. А это может вызвать разные осложнения. Надеюсь, ты не собираешься слишком активно участвовать в праздничных событиях. Не хотелось бы волноваться за тебя.
– С трудом представляю, как ты за меня волнуешься, – рассмеялся Фироз. – Но все равно это приятно слышать.
– Ты же вроде должен возглавлять какую-то процессию во время Мухаррама? Ты, помнится, говорил, что один год это делает Имтиаз, а другой год ты.
– Это только в последние два дня праздника. Обычно я во время Мухаррама сижу тихо и не высовываюсь. А в этом году я знаю, где проведу по крайней мере пару вечеров, – произнес Фироз с подчеркнутой таинственностью.
– Это где же?
– Там, куда тебя, как неверующего, не пустят. Хотя в прошлом тебе случалось лежать распростертым перед этой святыней.
– Но я думал, она… – начал Ман. – Я думал, она воздерживается от публичных выступлений эти десять дней.
– Перед публикой она не выступает. Но у себя дома устраивает скромные сборища, где распевает марсии и декламирует созы[150]. Говорят, это нечто – не столько марсии, сколько созы.
Из кратких экскурсов с Рашидом в область поэзии Ман знал, что марсия – оплакивание жертв сражения при Кербеле, в первую очередь Хусейна, внука пророка Мухаммеда. Но о созах он не имел понятия.
– Это такие музыкальные причитания, – объяснил Фироз. – Очень волнующие. Я слышал их несколько раз, но никогда в исполнении Саиды-бай.
Возникший в воображении Мана образ Саиды-бай, страстно оплакивающей человека, умершего тринадцать веков назад, несколько озадачивал и вместе с тем вызывал странное волнение.
– А почему меня не пустят? – спросил он. – Я буду тихо сидеть и наблюдать – точнее, слушать. В деревне я был на службе в Бакр-Ид.
– Чудак, потому что ты кафир. Даже суннитов не приглашают на эти частные концерты, хотя они участвуют в праздничных процессиях. Саида-бай, как я слышал, старается поддерживать спокойствие среди слушателей, но некоторые из них так поддаются горестным переживаниям, что начинают проклинать, иногда очень несдержанно, трех первых халифов за то, что они узурпировали право Али на халифат. А это, естественно, бесит суннитов[151].
– И ты собираешься пойти и слушать эти созы. Я не знал, что ты такой правоверный мусульманин.
– Я не очень-то правоверный, – ответил Фироз. – По правде говоря – только ты об этом никому, – Хусейн не вызывает у меня особого почтения. А Муавия[152], убивший его в сражении, был не таким уж негодяем, каким его обычно изображают. Ведь и до него смена власти сопровождалась, как правило, убийством калифа. Когда Муавия основал династию, стало возможным создать исламскую империю. Если бы он этого не сделал, по-прежнему были бы только мелкие разрозненные племена, враждующие друг с другом, так что никакого тебе ислама. Но услышь отец, что я такое говорю, он бы от меня отрекся. А Саида-бай разорвала бы меня на части своими прекрасными нежными руками.
– Так зачем ты все-таки собираешься к ней? – уязвленно спросил Ман с некоторым подозрением. – Ты же говорил, что она не приветствует твои визиты.
– Не может же она прогнать молящегося во время Мухаррама.
– Но тебе-то что там надо?
– Приложиться к райскому фонтану.
– Очень поэтично.
– Ну, увидеть юную Тасним.
– Тогда передай от меня привет попугаю, – бросил Ман, нахмурившись, и продолжал хмуриться, даже когда Фироз, встав за стулом, на котором Ман сидел, положил руки ему на плечи.
– Вы можете себе представить, чтобы Рама, Бхарат или Сита были чамарами? – возмущалась старая госпожа Тандон.
Вине стало неловко при столь откровенном высказывании взгляда, господствовавшего в данной округе.
– А подметальщики[153] хотят, чтобы «Рамлила» включала эпизоды возвращения Рамы в Айодхью, его встречи с Бхаратом и коронации, а также все постыдные обвинения против Ситы[154].
Ман спросил, почему они этого хотят.
– Они считают, что истинным текстом «Рамаяны» является тот, который написал Вальмики, а он без конца перепевает эти мотивы, – ответила госпожа Тандон. – Просто мутят воду.
– Никто не оспаривает истинность «Рамаяны», – сказала Вина. – Сите действительно пришлось несладко после возвращения из Ланки. Но «Рамлила» традиционно строилась на тексте Тулсидаса[155], а не Вальмики. Хуже всего, что Кедарнату приходится самому улаживать все конфликты… Потому что он много общается с людьми из зарегистрированных каст, – добавила она.
– А также, по-видимому, из чувства гражданского долга? – заметил Ман.
Вина кивнула, нахмурившись, так как не была уверена, что это не насмешка со стороны безответственного Мана.
– Помню, как было у нас в Лахоре, – произнесла старая госпожа Тандон с нежной ностальгической ноткой, и в глазах у нее сверкнуло благоговение. – Тогда ничего подобного не могло быть. Люди делали взносы на постановку без всяких наших просьб, и даже муниципалитет бесплатно обеспечивал освещение. Равану мы изображали таким страшным, что дети прятали лицо на груди у матери. «Рамлила» нашего района была лучшей в городе. А всех сваруп играли мальчики из семей браминов, – добавила она наставительно.
– Ну, теперь это не так, – сказал Ман. – Иначе Бхаскару не дали бы выступать.
– Да, действительно, – отозвалась госпожа Тандон задумчиво. Раньше эта мысль не приходила ей в голову. – Это было бы жаль. Только потому, что мы не брамины! Да, тогда придерживались старых обычаев. Кое-что меняется к лучшему. Бхаскар обязательно должен получить какую-нибудь роль на будущий год. Он уже выучил половину их наизусть.
Кедарнат с удивлением узнал, что одним из лидеров неприкасаемых в борьбе за исполнение роли божеств и сваруп в «Рамлиле» был джатав Джагат Рам из Равидаспура. Трудно было связать с этими волнениями Джагата Рама – трезвомыслящего человека, занятого в основном работой и семьей; в стачке, состоявшейся в Мисри-Манди, он не участвовал. Но поскольку Джагат Рам был относительно состоятелен – если это можно назвать состоятельностью – и хоть в какой-то степени грамотен, соседи и коллеги уговорили его быть их представителем. Он сначала отнекивался, но, когда его уломали, подошел к делу серьезно. При этом он сознавал, что находится в невыгодном положении сразу в двух отношениях. Во-первых, события в Мисри-Манди его почти не касались. Во-вторых, его повседневное существование зависело от Кедарната и других фигур, имеющих вес в местном обществе, так что забота о семье заставляла его действовать с осторожностью.
В принципе Кедарнат не возражал против расширения круга участников «Рамлилы». Но в его глазах «Рамлила» была не полем борьбы за первенство и не политическим актом, а демонстрацией преданности тесно спаянного сообщества религиозным идеалам. Большинство участвовавших в представлении мальчиков хорошо знали друг друга; сцены, которые они разыгрывали, были освящены многовековой традицией. «Рамлила», ставившаяся в Мисри-Манди, славилась на весь Брахмпур. Добавлять сцены после коронации Рамы было бы, по мнению Кедарната, неоправданным привнесением политики в религию, излишним морализаторством, только замутняющим истинную мораль. Введение же каких-то квот на сварупы привело бы лишь к политическим конфликтам и снижению художественного уровня представления.
Джагат Рам считал, что, если уж исключительное право браминов на исполнение ролей сваруп нарушено в пользу других высших каст, логично было бы распространить это право и на так называемые низшие и зарегистрированные касты. Они способствовали успеху «Рамлилы» как зрители и даже в минимальной степени как спонсоры, так почему бы им не принять участие в спектакле в качестве актеров? Кедарнат отвечал ему, что менять что-либо в этом году уже поздно, а на будущий год он поставит этот вопрос перед организаторами «Рамлилы». Вместо этого он предложил жителям Равидаспура, в основном принадлежавшим к зарегистрированной касте и больше всех настаивавшим на новшествах, самостоятельно поставить «Рамлилу». Тогда их требования не будут выглядеть как озлобленная попытка нарушить традиционную схему представления и тем самым усугубить другими средствами конфликт, приведший ранее к нашумевшей стачке.
Однако конфликт не был разрешен. Все проблемы остались в подвешенном состоянии, и это не удивило Джагата Рама. Он впервые влез в политику и не получил от этого никакого удовольствия. Ад деревенского детства, жестокость фабричного отрочества и безжалостный мир конкурентов и посредников, нищеты и грязи, в котором он жил теперь, научили его относиться ко всему философски. Человек не вступает в борьбу с разъяренным слоном в джунглях, не пытается остановить устрашающий поток транспорта на улицах Чоука. Он отступает в сторону и прячет от опасности свою семью, стараясь, по возможности, сохранить достоинство. Мир обходился с такими, как он, грубо и жестоко, и нежелание допустить их к активному участию в религиозном обряде было едва ли не наименьшим из причиняемых им зол.
В прошлом году один из джатавов его родной деревни, восемнадцатилетний парень, который прожил пару лет в Брахмпуре, вернулся в деревню в сезон уборки урожая. Привыкнув к относительной свободе городской жизни, он стал ошибочно полагать, что на него не распространяется свойственное членам высших каст отвращение ко всем остальным. Возможно, сказалось и юношеское безрассудство. Как бы то ни было, он разъезжал по деревне на велосипеде, купленном на заработанные им деньги, и распевал популярные шлягеры из кинофильмов. Однажды ему захотелось пить, и он, набравшись нахальства, попросил воды у женщины высшей касты, готовившей пищу во дворе своего дома. В тот же вечер на него напала группа мужчин, которые привязали его к велосипеду и заставили есть экскременты, а затем разнесли вдребезги и велосипед, и голову юноши. Все жители деревни знали, кто это сделал, но никто не осмелился признаться в этом, и даже газеты не решились изложить страшные детали происшествия.
В деревнях неприкасаемые не имели никаких прав, почти никто из них не владел землей, которая служила минимальной гарантией хоть сколько-нибудь значимого статуса. Некоторые обрабатывали землю в качестве арендаторов, но немногие смогли бы отстаивать свои права, заявленные на бумаге проводимой земельной реформой. В городах они тоже считались отбросами общества. Даже Ганди при всей своей установке на реформы и ненависти к представлению о том, что человек может быть по природе неисправимо низок и гадок и должен оставаться неприкасаемым, – даже он считал, что человеку по наследству предназначено заниматься определенным делом: сапожник должен оставаться сапожником, подметальщик – подметальщиком: «Человек, рожденный мусорщиком, должен зарабатывать на жизнь уборкой мусора, а уже после этого делать то, что ему нравится. Достоинство мусорщика так же определяется его успешной работой, как адвоката или президента страны. Это я и называю индуизмом».
Джагат Рам считал – хотя и не высказал бы своего мнения вслух, – что этот снисходительный взгляд совершенно не оправдан. Он не видел никаких особых достоинств в том, чтобы, следуя по стопам родителей, чистить туалеты или часами дубить кожу в вонючем рву. Но большинство индусов тем не менее верили в это, и даже при том что взгляды и законы менялись, еще несколько поколений должно было погибнуть под колесами этой колесницы, прежде чем она завершит свой кровавый путь[156].
Джагат Рам был не вполне уверен, что зарегистрированным кастам так уж нужно исполнять роли сварупов в «Рамлиле». Наверное, полагал он, это было с их стороны не столько логичным шагом в борьбе за место под солнцем, сколько эмоциональным порывом. Возможно, как утверждал министр юстиции в правительстве Неру доктор Амбедкар, знаменитый лидер неприкасаемых и фигура уже практически легендарная, индуизму нечего было предложить тем, кого он так безжалостно отторгал. Амбедкар как-то высказался, что родился индусом, но умирать индусом не собирается.
Через девять месяцев после убийства Ганди Учредительное собрание приняло конституционное постановление об отмене неприкасаемости, сопровождая эту акцию радостными криками «Победа Махатмы Ганди!». Но постановление имело не столько практическое, сколько символическое значение, а победителем, по мнению Джагата Рама, следовало считать не Ганди, который мало заботился о юридическом оформлении своих идей, а другого, не менее отважного политика.
Второго октября семейство Капур собралось в Прем-Нивасе на ланч. Это совпало с днем рождения Ганди, и два посетителя, заглянувшие к ним, были приглашены разделить трапезу. Одним из них был Сандип Лахири, зашедший, чтобы осведомиться о Мане, другим – местный политик, покинувший партию Конгресс, но затем вернувшийся в нее и старавшийся убедить Махеша Капура сделать то же самое.
Ман пришел позже всех. Это был государственный праздник, и он провел утро с другом в Школе верховой езды, где они играли в поло. В последнее время Ман делал успехи в этом виде спорта. А вечер он надеялся провести в обществе Саиды-бай, благо Мухаррам еще не наступил и не открыл первый месяц мусульманского лунного года.
Увидев всю компанию за столом, Ман первым делом поздравил Лату с ее сценическим успехом. Лата, оказавшись в центре внимания, покраснела.
– И нечего краснеть, – сказал Ман. – Хотя нет, красней, красней. Я не льщу тебе, ты и вправду играла отлично. Бхаскара, конечно, пьеса не впечатлила, но это не твоя вина. По-моему, это было прекрасно. И Малати тоже была великолепна. И герцог, и Мальвольо, и, конечно, сэр Тоби.
Ман постарался похвалить всех участников, чтобы помочь Лате справиться со смущением. Она, рассмеявшись, сказала:
– Ты забыл упомянуть третьего слугу.
– Ох, да. И четвертого убийцу.
– А почему ты не был на «Рамлиле», Ман-мама? – спросил Бхаскар.
– Потому что она началась только вчера!
– Но ты пропустил юность Рамы и как он учился всему.
– Я сожалею, – отозвался Ман.
– Ты должен прийти сегодня, а то я буду с тобой кутти[157].
– Ты не можешь быть кутти со своим дядей, – сказал Ман.
– Нет, могу, – упорствовал Бхаскар. – Сегодня будет победа Ситы. Процессия пройдет от Кхиркивалана до Шахи-Дарвазы. Все-все пойдут на улицу праздновать.
– И правда, Ман, приходи, мы будем тебя ждать, – сказал Кедарнат. – А потом пообедаем у нас.
– Дело в том, что сегодня я… – Ман осекся под взглядом отца. – Я приду посмотреть, когда появятся обезьяны, – закончил он неловко, похлопав Бхаскара по голове и подумав, что мальчик похож скорее на обезьянку, чем на лягушонка.
– Давай я подержу Уму, – предложила госпожа Капур, чувствуя, что Савита устала.
Она внимательно посмотрела на девочку, пытаясь уже в тысячный раз определить, какими чертами малышка напоминает ее саму, какими – ее мужа, какими – госпожу Рупу Меру, а какими – фотографию, которая так часто появлялась в последнее время из сумки госпожи Рупы Меры для проверки, сравнения или демонстрации самого снимка.
Ее муж тем временем говорил Сандипу Лахири:
– Вы, кажется, в эти дни в прошлом году попали в какую-то неприятную историю с портретами Гандиджи?
– Ну, в общем, да, – сказал Сандип. – Портрет, правда, был один. Но все утряслось.
– Утряслось? Но ведь Джха добился, чтобы вас уволили.
– Меня перевели с повышением.
– Да-да, я знаю. Однако вы пользуетесь большой популярностью в Рудхии. Если бы вы по-прежнему были на административной должности, я сделал бы вас своим агентом на выборах и без труда выиграл бы гонку.
– Вы думаете баллотироваться от Рудхии?
– Я сам уже ни о чем не думаю, – ответил Махеш Капур. – За меня думают другие. Мой сын и мой внук. Мой друг наваб Байтара и мой парламентский секретарь. Рафи-сахиб и главный министр. А также вот этот господин, желающий помочь мне, – добавил он, указав на гостя-политика, невысокого тихого человека, в прошлом сокамерника Махеша Капура.
– Я говорю только, что мы все должны вернуться в партию Гандиджи, – откликнулся политик. – Если мы меняем партию, это не значит, что мы меняем свои принципы – или что их у нас нет.
– Ну да, Гандиджи… – согласился Махеш Капур, не желая затевать спор. – Ему сейчас было бы восемьдесят два, и вряд ли он радовался бы тому, что происходит, и по-прежнему хотел бы дожить до ста двадцати пяти лет. Что же до его духа, то мы подаем его к столу вместе с ладду один день в году, а после Шраада в его честь начисто забываем о нем. – Вдруг он повернулся к жене. – Ну что там повар тянет с фульками?[158] Он хочет, чтобы наши желудки урчали до четырех часов? Вместо того чтобы тискать ребенка, заставляя его орать, ты бы лучше пошла и поторопила этого дурацкого повара.
– Я схожу, – сказала Вина матери и направилась на кухню.
Госпожа Капур склонилась над малышкой. Она считала Ганди святым или даже мучеником и не могла вынести, когда о нем отзывались неуважительно. Она любила петь – или слушать – песни из тех, что исполнялись в его ашраме. Совсем недавно она купила три открытки, выпущенные Почтово-телеграфным ведомством в память о Ганди. На одной из них он был снят за прялкой, на другой – с женой Кастурбой, на третьей – с ребенком.
Однако, возможно, ее муж и был прав. К концу жизни Ганди оттеснили на задворки политики, а его принципы великодушия и ненасилия через четыре года после его смерти как будто позабылись. Но госпожа Капур чувствовала, что он сохранил бы любовь к жизни. Ему приходилось переживать минуты разочарования и отчаяния, и он все выдержал. Он был достойным человеком и не знал страха. Его бесстрашие не могло исчезнуть с годами.
После ланча женщины вышли в сад. Год был теплее обычного, но этим утром прошел небольшой освежающий дождь. Земля еще не совсем просохла, и все благоухало. Около качелей цвел мадхумалати[159]; на земле под харсингаром валялось множество опавших ночью маленьких белых с оранжевым цветов, еще издававших едва уловимый запах. На одном из двух кустов гардении тоже кое-где виднелись цветы. Госпожа Рупа Мера, непривычно молчаливая во время ланча, села на скамейку под харсингаром, держа на коленях Уму, которую ей удалось быстро укачать. В левом ухе девочки было видно тонкую вену, которая разветвлялась на все более мелкие сосудики, образовывавшие причудливый рисунок. Поглядев на него, Рупа Мера вздохнула.
– Никакие другие деревья не сравнятся с харсингаром, – заметила она госпоже Капур. – Жаль, что у нас в саду нет этого дерева.
Госпожа Капур кивнула. Ничем не примечательный в дневное время, ночью харсингар расцветал, распространяя тонкий аромат, притягивавший насекомых. Крошечные цветочки с шестью белыми лепестками и оранжевой сердцевиной на рассвете осыпались. И на следующую ночь дерево также будет усыпано цветами, которые облетят на восходе солнца. Харсингар цвел, но ничего себе не оставлял.
– Да, – согласилась госпожа Капур с печальной улыбкой. – Другого такого дерева нет. – Помолчав, она добавила: – Я хочу высадить саженец гаджраджа во внутреннем саду недалеко от комнаты Прана, рядом с липой. Он будет ровесником Умы. А цветы даст не раньше, чем через год или два.
Увидев навабзаду, Биббо тут же сунула ему в руки письмо.
– Как, скажи на милость, ты угадала, что я сегодня приду? – удивился Фироз. – Меня же не приглашали.
– Сегодня неприглашенных не может быть, – ответила Биббо. – Я так и думала, что навабзада воспользуется этим.
Фироз засмеялся. Биббо обожала всякие интриги, и это было ему на руку – иначе он не мог бы поддерживать связь с Тасним. Он видел ее всего два раза, но она успела совершенно его очаровать. Ему казалось, что она тоже неравнодушна к нему: тот факт, что она втайне от сестры передавала ему письма – пусть даже спокойные и сдержанные, – говорил о ее храбрости и решимости.
– У навабзады нет никакого письма взамен? – спросила Биббо.
– Есть, есть. И еще кое-что, кроме письма. – Фироз вручил ей письмо и купюру в десять рупий.
– О, это совсем не обязательно…
– Да, я понимаю, что это совсем не обязательно. А кто еще у Саиды-бай? – вполголоса поинтересовался Фироз; сверху доносились звуки какой-то жалобной песни.
Биббо тут же выложила ему ряд имен, среди них Билграми-сахиба и нескольких суннитов.
– И сунниты тоже? – удивился Фироз.
– А почему бы и нет? – сказала Биббо. – Саида-бегум ни к кому не относится пристрастно. Она приглашает даже некоторых набожных женщин – навабзада согласится, что это необычно. И она не допускает никаких злобных выпадов, которые часто портят атмосферу на подобных сборищах.
– Если бы я знал все это, прихватил бы с собой своего друга Мана, – сказал Фироз.
– Нет-нет, – испуганно откликнулась Биббо. – Даг-сахиб ведь индус, а это уже исключено. На Бакр-Ид это возможно, но никак не во время Мухаррама. Это совсем другое дело. К процессиям может присоединяться кто угодно, но не всякого пригласишь в дом.
– Ну ладно, но он просил передать привет попугаю.
– Ох, этой несчастной твари? Да ему надо шею свернуть! – возмутилась Биббо. Очевидно, попугай чем-то насолил ей недавно.
– И еще: Мана – Даг-сахиба то есть – да и меня тоже очень интересует легенда о том, как Саида-бегум своими собственными прекрасными руками утоляла жажду странников в пустыне под Кербелой.
– К сведению навабзады, это вовсе не легенда, – ответила Биббо, задетая тем, что в набожности ее хозяйки усомнились, но тут же, вспомнив о купюре в десять рупий, приветливо улыбнулась Фирозу. – Когда по улицам проносят тазии, она стоит на углу Кхиркивалана и Катра-Маст. Ее мать, Мохсина-бай, всегда так делала, и Саида-бай делает так же. Само собой, она не хочет, чтобы ее узнали, и заворачивается в бурку. Она очень набожная госпожа и находится на этом посту, даже если чувствует себя нехорошо. А некоторые считают, что плохое самочувствие позволит им не выполнять обряды.
– Я не сомневаюсь в том, что ты сказала, – заверил ее Фироз, – и не думал насмехаться над Саидой-бай.
Служанке очень понравился куртуазный ответ Фироза, и она сказала:
– Навабзада получит награду за то, что он истинно верующий.
– Награду? Какую?
– Он сам увидит.
И это оказалось правдой. В отличие от Мана, Фироз не поправлял перед зеркалом шапочку на голове, поднимаясь по лестнице. Пройдя прямо в комнату, где Саида-бай в темно-синем сари и без каких-либо украшений выступала перед аудиторией, он увидел – или, вернее, имел возможность лицезреть – в глубине помещения Тасним. В бежевом салвар-камизе она была так же нежна и прекрасна, как и тогда, когда он увидел ее в первый раз. В глазах ее стояли слезы. Увидев Фироза, она опустила взгляд.
Голос Саиды-бай не дрогнул, когда она заметила Фироза, но глаза ее блеснули. Публика к этому времени была уже крайне возбуждена. Плакали и женщины, и мужчины. Некоторые били себя в грудь, поминая Хусейна. Казалось, Саида-бай всей душой погрузилась в музыку марсии, но какая-то часть ее все же наблюдала за собравшимися и сразу обратила внимание на вошедшего сына наваба Байтарского. Саида взяла это на заметку, чтобы разобраться с Фирозом позже. Однако в голосе ее при появлении Фироза усилилось негодование против убийцы имама Хусейна:
– Тоба! Тоба! Йа Аллах! Йа Хусейн! Йа Хусейн![160] – вопили слушатели.
Некоторые испытывали такую душевную боль, что не могли ничего произнести, а при исполнении следующей строфы, которая повествовала об обмороке сестры Хусейна Зайнаб и о том шоке, который она пережила, когда, открыв глаза, увидела голову своего брата, святого князя мучеников, насаженную на пику, в комнате воцарилась мертвая тишина, послужившая паузой перед дальнейшим оплакиванием. Фироз посмотрел на Тасним. Ее глаза были по-прежнему опущены, губы повторяли всем известные слова, которые произносила ее сестра:
Тут Саида-бай сделала паузу и оглядела публику, на миг остановив взгляд на Фирозе, а затем на Тасним. Она обратилась к Тасним:
– Пойди покорми попугая и скажи Биббо, чтобы она пришла сюда. Она любит послушать соз-хвани[161].
Тасним вышла; остальные слушатели стали приходить в себя и переговариваться.
Сердце Фироза упало. Он проводил взглядом вышедшую Тасним, забыв в этот момент обо всем остальном. Такой красивой девушка никогда еще не представала перед ним – без украшений, со следами слез на щеках. Он не сразу заметил, что с ним заговорил Билграми-сахиб.
Билграми же рассказывал о том, как был в гостях в Байтар-Хаусе во время Мухаррама, и перевел мысли Фироза на имамбару в форте Байтар с ее красно-белой люстрой, картинами на стенах, изображающими битву при Кербеле, и сотнями свечей, мерцающих под звучание марсий.
Любимым героем наваба-сахиба был Аль-Гур – воин, которого послали схватить Хусейна, но он вместе с тридцатью всадниками отделился от вражеских сил и перешел на сторону слабых, хотя знал, что его гибель неминуема. Фироз пытался спорить с отцом по этому поводу раз или два, но наваб-сахиб, которому, как подозревал его сын, нравилась идея благородного поражения, принимал этот исторический эпизод так близко к сердцу, что Фироз отступился.
Саида-бай между тем начала петь короткую марсию, как нельзя лучше сочетавшуюся с созом. В ней не было вводной части, описания красивой внешности героя, его хвастовства своей родословной, своей доблестью и своими подвигами; отсутствовали описания коня, меча и прочих аксессуаров; была лишь самая трогательная часть истории: прощание героя с близкими, его смерть и оплакивание ее женщинами и детьми. В этом месте голос Саиды-бай достиг предельной высоты и звучал как проникнутое музыкой необыкновенно красивое рыдание.
Фирозу приходилось слышать этот соз раньше, но никогда он не испытывал ничего подобного. Поглядев туда, где только что сидела Тасним, он увидел вместо нее легкомысленную Биббо с распущенными волосами, которая рыдала, била себя в грудь и так сильно наклонилась вперед, что, казалось, вот-вот потеряет сознание. Такой же скорбью были охвачены многие женщины рядом с ней. Билграми-сахиб плакал в носовой платок, который он держал в руках, сложенных в молитве. Глаза Саиды-бай были закрыты. Даже при ее исключительном самообладании певица не могла до конца справиться с волнением. Не только ее голос, но и все тело содрогалось от горя и боли. А Фироз плакал навзрыд, сам не замечая этого.
– Почему ты пропустил сегодняшнее представление? – требовательно спросил у Мана Бхаскар.
Ему в этот вечер доверили ответственную роль Ангады, предводителя обезьян, потому что мальчик, который исполнял эту роль, заболел – возможно, сорвал голос в предыдущие вечера. Бхаскар знал роль Ангады наизусть, но в этот вечер, как назло, ему нечего было говорить: Ангада только бегал взад-вперед и сражался.
– Я проспал, – сказал Ман.
– Проспал! Ты прямо как Кумбхаран. Ты пропустил лучшую часть битвы, пропустил строительство моста – от самого храма до домов в Ланке, не видел, как Хануман отправляется за волшебной травой и как сгорела Ланка.
– Но теперь я здесь, – сказал Ман, – согласись.
– А утром, когда дади благословляла оружие, ручки и книги, где ты был?
– Знаешь, не верю я во все это, – изменил тактику Ман. – Я не люблю оружие, стрельбу, охоту и прочее насилие. А твоих воздушных змеев дади не благословила?
– Привет, Ман! – раздался позади знакомый голос.
Оглянувшись, Ман увидел в толпе раджкумара из Марха в сопровождении его младшего брата Вакила-сахиба. Ман не ожидал встретить раджкумара на «Рамлиле» в бедном квартале, он думал, что тот будет плестись хвостом за папашей на каком-нибудь официальном, помпезном и бездушном праздновании. Ман с чувством пожал руку раджкумара.
– Угощайся. – Раджкумар протянул ему пан.
– Благодарю, – сказал Ман, взял две порции и чуть не задохнулся: в пане содержалась мощная доза табака.
Минуту-другую он не мог выговорить ни слова. Он хотел спросить раджкумара, что тот поделывает сейчас, когда даже занятий в университете нет, но, пока он приходил в себя, юный Гойал, по-видимому очень гордившийся тем, что сопровождает повсюду княжеского отрока – пусть и не из самых знатных, – уже уволок раджкумара, чтобы представить его кому-то еще из знакомых.
Ман вернулся к созерцанию трех грозных, но легкогорючих фигур, установленных в восточной части площади Шахи-Дарваза. Одна была изготовлена из дерева, другая – из тростника, третья – из бумаги, и в глазах у них были вставлены красные лампочки. Десятиголовому Раване потребовалось двадцать лампочек, мигавших еще свирепее, чем у его свиты. Он был воплощением вооруженного зла и держал в каждой из двадцати рук какое-нибудь оружие: луки из тростника, булавы из серебряной фольги, деревянные мечи и диски, бамбуковые копья и даже игрушечный пистолет. С одной стороны от Раваны стоял его брат, подлый Кумбхаран, обрюзгший, злобный, ленивый и прожорливый, с другой – его храбрый и высокомерный сын Мегхнад, который накануне чуть не убил Лакшмана ударом копья в грудь. Публика живо обсуждала кукол, сравнивая их с теми, что были выставлены в прошлые годы, и с нетерпением ожидала вечерней кульминации – сожжения этих демонов, символизирующего победу добра над злом.
Но черед сожжения еще не наступил. Сперва актерам, изображавшим этих персонажей, предстояло разыграть перед публикой все предусмотренные сценарием перипетии.
В семь часов громкоговорители над головами зрителей неожиданно исторгли оглушительную какофонию барабанной дроби, и из храма выскочила на борьбу с противником толпа маленьких красномордых обезьян, которым был придан свирепый и воинственный вид с помощью краски индиго и цинковых белил. Противник не заставил себя ждать, и завязалась шумная схватка. Дикие вопли мешались с благочестивыми возгласами «Джай Сиярам!» и криками демонов «Джай Шанкар!»[162]. Произнося имя Шивы, покровительствовавшего Раване, кричавшие так растягивали его, что получалось злобное шипение. Равана же разражался устрашающим сверхъестественным хохотом, который вызывал у его друзей-актеров приступы смеха, а у зрителей кровь стыла в жилах.
Два местных полисмена в хаки бродили среди толпы, следя за тем, чтобы обезьяны и демоны не выбегали за пределы участка, отведенного для «Рамлилы», но служителям порядка трудно было угнаться за быстроногими актерами, и в конце концов они, махнув рукой на нарушения границ, подошли к лавке, торгующей паном, и потребовали себе бесплатную порцию. Обезьяны и демоны носились по площади и ближайшим улицам, мимо родителей, с трудом узнававших их, мимо небольшого универсального магазина, двух храмов, мечети, пекарни, дома астролога, общественного туалета, электроподстанции и жилых домов. Иногда они забегали в открытые дворы ближайших домов, и организаторам празднества приходилось там их отлавливать. Их мечи, копья и стрелы застревали в цветных гирляндах, висящих поперек улиц, и порвали транспарант, на котором было написано: «Комитет по организации „Рамлилы“ от всего сердца приветствует вас!» Наконец, устав бегать, две армии собрались на площади, где обменивались с противником лишь угрожающими взглядами.
Армию обезьян (с добавлением нескольких медведей) возглавляли Рама, Лакшман и Хануман. Они преследовали Равану, а прекрасная похищенная Сита, чью роль играл двенадцатилетний мальчик, наблюдала за этим с балкона с полнейшим равнодушием (судя по выражению ее лица). Равана, которого гнали и изводили обезьяны, а его злейший враг Рама пытался застрелить, спасался бегством и вопрошал, где его брат Кумбхаран и почему он не защищает Ланку. Ему объяснили, что тот объелся и находится в ступоре, и Равана потребовал, чтобы брата вывели из оцепенения. Демоны и чертенята стали со всех сторон подсовывать под нос огромной неподвижной туше разнообразную еду и сласти, пока запах не пробудил его. Кумбхаран издал рык, потянулся и проглотил все предлагавшееся ему (несколько демонов помогли ему справиться со сластями). И началась битва не на живот, а на смерть.
Ученый муж читал в мегафон рифмованные строки Тулсидаса, описывающие этот эпизод (но шум стоял такой, что вряд ли его слова были слышны):
Даже Бхаскар, исполнявший роль Ангады, был повержен могучим Кумбхараном и лежал, жалобно стеная, под фиговым деревом, где обычно играл в крикет.
Кумбхаран был ранен стрелами Рамы, но это его не остановило.
Обезьяны в отчаянии воззвали о помощи к Раме, и тот пустил еще серию стрел в Кумбхарана.
Увидев, что даже боги приуныли, всемилостивый Рама еще одной стрелой отсек Кумбхарану голову, которая, к ужасу его брата Раваны, упала прямо ему под ноги. Туловище же продолжало по инерции свой устрашающий бег, пока ему не нанесли сокрушительный удар. Оно повалилось на землю, раздавив целую толпу обезьян, медведей и демонов.
Толпа зрителей вопила, хохотала и аплодировала. Ман развлекался вместе со всеми. Бхаскар перестал стонать, вскочил и издал победный клич. Даже последовавшая за этим смерть Мегхнада, как и самого главного злодея, не вызвали такого восторга, как гибель Кумбхарана, роль которого исполнял актер, научившийся за много лет идеально приводить в ужас как своих сюжетных противников, так и зрителей. Наконец, когда все демоны были повержены и «Джай Шанкар!» больше не звучало, любители поджогов могли удовлетворить свою страсть.
Тысяч пять небольших петард были выложены красным ковром перед демоническими фигурами, после чего их подожгли с помощью запального шнура. Грохот стоял оглушительный, – наверное, даже святые и боги могли бы вскричать в тревоге: «Ай-яй!» Огонь, искры и пепел взметнулись вверх и достигли балкона, где стояла госпожа Махеш Капур. Она стала задыхаться в едком дыму и чихать, пока ветер не развеял дым. Рама, выкрашенный в синий цвет и закутанный в леопардовую шкуру, выстрелил из лука в обе руки Кумбхарана, и они отпали благодаря манипуляциям оператора, спрятавшегося за фигурой. Зрители только рты раскрыли. Но живописный герой не стал отстреливать голову злодею, а вытащил из колчана ракету и запустил ее в безрукое тело Кумбхарана. Оно вспыхнуло, вызвав целую серию громовых взрывов. Фигура Кумбхарана была начинена петардами, которые стали взрываться и со свистом летать вокруг нее. Зеленый баллон со взрывчатым веществом, прицепленный к носу фигуры, тоже взорвался, рассыпавшись фонтаном цветных искр. Фигура рухнула, устроители затоптали ее горящие обломки, зрители радостно приветствовали победу Рамы.
После того как Лакшман уничтожил фигуру Мегхнада, Рама второй раз за вечер принялся разделываться с негодяем Раваной. Но, к удивлению публики, бумага, солома и бамбук, из которых он был сооружен, не хотели загораться. Этот факт вызвал некоторую тревогу, словно он не предвещал добра. И лишь добавление керосина помогло окончательно расправиться с Раваной. Устроители празднества с помощью дубинок превратили грозное десятиголовое чудище в пепел и обгоревшие куски тростника; в этом им с удовольствием помогали зрители на ближайших балконах, поливавшие останки водой из горшков и кастрюль.
Рама, Лакшман и Хануман отошли было в сторону, чтобы передохнуть, но чей-то голос из толпы насмешливо напомнил им, что они забыли выручить из плена Ситу. Они поспешили к ней через площадь, усыпанную черным пеплом и обгоревшими остатками пяти тысяч петард. Ситу, которая по-прежнему довольно равнодушно взирала на происходящее, без особых церемоний спустили с балкона и вручили ее супругу.
Наконец вся четверка была вместе, силы зла были побеждены, и публика стала с энтузиазмом подхватывать лозунги, выкрикиваемые пандитом, осуществлявшим научно-техническое руководство празднеством:
– Рагхупати Шри Рамчандраджи ки…
– Джай!
– Бол, Сита Махарани ки…
– Джай!
– Лакшманджи ки…
– Джай!
– Шри Баджрангбали ки…
– Джай![166]
– Не забудьте, добрые люди, – сказал в заключение пандит, – что завтра в указанное на афишах время состоится представление Бхарат-Милап. Дело будет происходить в столице Рамы Айодхье, которую у нас будет изображать небольшая площадь перед храмом в Мисри-Манди. Рама и Лакшман обнимут после долгой разлуки своих братьев Бхарата и Шатругхну и падут к ногам своих матерей. Не пропустите эту трогательную сцену, которая вызовет слезы у истинных поклонников Шри Рамы. Это кульминационный момент «Рамаяны» – в гораздо большей степени, чем тот даршан, который вы видели сегодня. И пожалуйста, передайте всем, кто, к своему несчастью, не присутствовал сегодня, чтобы они приходили завтра вечером в Мисри-Манди… Так, а где наш фотограф? Мела Рамджи, будьте добры выйти сюда.
Все были сфотографированы, ритуал арати[167] повторили несколько раз с лампочками и сластями на серебряном подносе, накормили всех положительных персонажей спектакля, включая обезьян и медведей. Буйства остались позади, все посерьезнели. Многие зрители не уходили и получили оставшиеся сласти в виде освященного подношения. Не были забыты и демоны.
Транспортировка тазии из Байтар-Хауса в городскую имамбару всегда представляла собой величественное зрелище. Тазия Байтар-Хауса славилась тем, что, во-первых, была изготовлена давно, а во-вторых, сама по себе была роскошным изделием из серебра и хрусталя. Каждый год на девятый день Мухаррама ее переправляли в городскую имамбару и выставляли там на обозрение до следующего утра. На десятый день устраивалась еще одна торжественная процессия, когда тазию Байтар-Хауса вместе с другими макетами гробницы имама Хусейна переносили в «Кербелу» – поле за чертой города, где тазии хоронили. Но если макеты из бумаги и стекла разбирали и закапывали в специально приготовленном рву, то серебряную тазию Байтар-Хауса, как и некоторые другие, столь же редкие, не закапывали, а оставляли на поле примерно на час, после чего, сняв с них временные украшения из блестящей бумаги для воздушных змеев и похоронив их, отправляли тазии по домам.
В этом году процессию Байтар-Хауса возглавлял Фироз в белом шервани[168], которого сопровождали двое барабанщиков, шестеро молодых людей (по три с каждой стороны), несшие тазию на опорных деревянных шестах, кое-кто из слуг, выкрикивавших имена мучеников и бивших себя в грудь (кулаками, а не цепями или плетьми), а также, для придания процессии официального статуса и поддержания порядка, двое полицейских. Путь из Пасанд-Багха предстоял неблизкий, поэтому вышли рано.
К вечеру они добрались до имамбары. На улице перед ней традиционно собирались процессии с тазиями из разных районов города, от гильдий, профессиональных объединений и домов знати. Здесь возвышался столб как минимум футов шестидесяти, на котором был водружен зеленый с черным флаг. Рядом находилась статуя боевого коня Хусейна, украшенная на время Мухаррама цветами и дорогими тканями. И здесь же, около гробницы местного святого, расположилась оживленная ярмарка, придававшая общей траурной атмосфере оттенок праздничного возбуждения. Люди продавали и покупали всевозможные безделушки и репродукции на религиозные темы; дети угощались разнообразными уличными вкусностями, в том числе сладостями, мороженым и сахарной ватой – как розового цвета, так и, по случаю Мухаррама, зеленого.
Большинство процессий с тазиями были совсем не такими красочными, как те, что устраивала семья наваба Байтарского. Зато барабанный бой гремел оглушительно, люди громко выражали свою скорбь и занимались самобичеванием всерьез. Они ценили не показной блеск, а искренность, ими двигала религиозная страсть. Те, кто сопровождал тазию, были босы и обнажены до пояса и бичевали свои спины цепями до кровавого месива. Задыхаясь и стеная, они снова и снова ритмично повторяли имена имама Хусейна и его брата Хасана в горестном, даже исступленном рыдании. Некоторые процессии, традиционно отличавшиеся особой неистовостью, сопровождало не меньше десятка полисменов.
Процессии тщательно готовились организаторами в сотрудничестве с полицией. Маршруты прокладывались таким образом, чтобы по возможности избежать районов, населенных индусами, и в особенности индуистских храмов; высота нижних ветвей деревьев заранее сопоставлялась с размерами тазии, чтобы не повредить ее; участникам процессии запрещалось поносить калифов; время рассчитывалось таким образом, чтобы к наступлению темноты все процессии достигли места назначения в центре города.
Ман встретился с Фирозом, как они договорились, незадолго до захода солнца у статуи боевого коня перед имамбарой.
– Так ты все-таки пришел, кафир, – приветствовал его Фироз, выглядевший в своем белом шервани очень импозантно.
– Да, но только для того, чтобы сделать то же, что делают все кафиры.
– И что же это такое?
– А ты почему не взял с собой свою навабскую трость? – спросил Ман, оглядывая Фироза с ног до головы.
– Я вряд ли смотрелся бы с нею в процессии – разве что стал бы избивать ею себя. Но ты не ответил на мой вопрос.
– Да? На какой?
– Что делают все кафиры?
– Это что, загадка такая?
– Да при чем тут загадка? Ты же сказал, что пришел, чтобы делать то, что делают все кафиры. Вот я и спрашиваю, что это такое.
– Я пришел, чтобы простереться ниц перед своим кумиром. Ты говорил, что она будет здесь.
– Вон она. – Фироз кивнул в сторону ближайшего перекрестка. – Я уверен.
Женщина в черной бурке стояла за прилавком ларька, угощая шербетом участников процессий и сновавших вокруг зрителей. Опустошив стакан, человек отдавал его обратно, и другая женщина в коричневой бурке споласкивала стакан в воде для его дальнейшего использования. Ларек пользовался большой популярностью – возможно, потому, что люди знали, кто эта женщина в черном.
– Утоление жажды под Кербелой, – прокомментировал Фироз.
– Пошли, – сказал Ман.
– Нет уж, иди сам. Если бы в коричневой бурке была Тасним… Но это Биббо.
– Фироз, пожалуйста, пойдем вместе. Я чувствую себя не в своей тарелке. Я ведь действительно чужак здесь.
– Если бы ты знал, каким чужаком я чувствовал себя вчера у нее дома! Нет, я хочу осмотреть тазии. Почти все они уже прибыли. Каждый год попадается что-нибудь удивительное. В прошлом году одна из них была двухъярусной, в виде павлина с женской головой и половинкой купола над ним, показывавшей, что это все-таки макет гробницы. Это уже пахнет индуизмом.
– Ну хорошо, если я осмотрю тазии вместе с тобой, ты пойдешь со мной к ларьку?
– Ладно, пойду.
Осмотр тазий быстро надоел Ману, хотя среди них встречались действительно уникальные. Все вокруг горячо спорили о том, какая из тазий самая элегантная, самая искусная, самая дорогая.
– Вот эту я узнаю, – улыбнулся Ман. Он видел ее в имамбаре Байтар-Хауса.
– Думаю, мы будем использовать ее еще лет пятьдесят, – заметил Фироз. – Вряд ли нам будет по карману еще раз создать что-нибудь подобное.
– Ну а теперь ты должен выполнить свою часть договора.
– Ладно.
Они подошли к ларьку, торговавшему шербетом.
– Из этих стаканов нельзя пить, – бросил Фироз. – Процедура беседы с продавщицей слишком негигиенична.
Но Ман уже пробился сквозь толпу к стойке и протянул руку за стаканом. Женщина в черном подала ему стакан, но в последний момент, когда она увидела, кто перед ней, рука ее дрогнула, и часть шербета пролилась мимо. Она резко втянула воздух и произнесла низким, знакомым Ману голосом:
– Прошу прощения, господин. Разрешите, я налью вам другой стакан.
– Нет-нет, пожалуйста, не беспокойтесь, госпожа, – запротестовал Ман. – Того, что осталось, вполне хватит, чтобы утолить мою жажду, какой бы сильной она ни была.
Услыхав его голос, женщина в коричневой бурке повернулась к нему и переглянулась со своей хозяйкой. Ман усмехнулся, видя их растерянность.
Биббо, возможно, ожидала его появления, но Саида-бай была явно удивлена и рассержена. Как Ман и предполагал, она считала, что ему тут не место. Он не мог претендовать на то, что поклоняется шиитским мученикам. Его усмешка еще больше разозлила ее. Легкомысленное замечание Мана никак не соответствовало, по ее мнению, мучениям героев Кербелы, испытывавших страшную жажду, когда их палатки горели позади них, а от реки они были отрезаны. Не пытаясь больше изменить голос и скрыть свое негодование, она сказала Ману:
– У меня кончаются запасы. В полумиле отсюда есть другой ларек, где шербет раздает очень набожная женщина. Шербет у нее слаще, а толпа там не такая большая. Я советую вам пойти туда, когда вы допьете этот стакан.
Прежде чем Ман успел придумать какой-нибудь умиротворяющий ответ, она отвернулась от него к другим жаждущим.
– Ну что? – спросил Фироз.
– Она рассердилась, – ответил Ман, почесав в затылке.
– Ну, не расстраивайся, тебе это не идет. Давай посмотрим, чем еще на этом рынке можно поживиться.
– Нет, не могу, – сказал Ман, посмотрев на часы. – Я должен присутствовать на представлении Бхарат-Милап или навсегда упаду в глазах племянника. Может, пойдем вместе? Это впечатляющее зрелище. Улицы заполнены людьми, которые смеются, плачут и закидывают цветами процессию. Слева появляется Рама со своей компанией, справа Бхарат со своими. В середине братья обнимаются – прямо перед воротами Айодхьи.
– Думаю, там и без меня хватит поклонников, – ответил Фироз. – А где это происходит?
– В этом году Айодхья находится в Мисри-Манди, совсем близко от дома Вины. Отсюда всего десять минут ходьбы. Твой приход будет для Вины приятным сюрпризом.
– Ну да, такого же сюрприза ты ожидал от Саиды-бай, – рассмеялся Фироз.
Они направились рука об руку в Мисри-Манди.
Празднование Бхарат-Милап началось в назначенное время. Поскольку Бхарату нужно было только выйти из ворот города, чтобы встретить брата, он ждал сигнала от пандита, но Рам должен был проделать долгий путь до Айодхьи, куда он с триумфом возвращался после многих лет изгнания, так что его процессия стартовала, как только стемнело, от храма, расположенного на расстоянии в добрых полмили от намеченного места встречи братьев.
По углам помоста были установлены бамбуковые шесты, с которых свисали гирлянды цветов. Почти все окрестные жители помогали в устройстве сцены, давая советы и принося охапки ноготков. К ноготкам проявляли интерес коровы, но армия обезьян прогоняла их. Обычно никто против коров не возражал, им позволялось бродить где вздумается, и бедные животные, наверное, удивлялись, почему так изменилось отношение к ним.
Это был день чистой радости и праздника. Не только Рама и Лакшман воссоединялись со своими братьями Бхаратом и Шатургхной, но и сам Бог возвращался к ним, чтобы править и восстановить справедливость как в Айодхье, так и во всем мире.
Процессия двинулась по узким улочкам Мисри-Манди под барабанный бой, завывание шахнаев и шумные звуки оркестра популярной музыки. Впереди несли прожектора производства «Джавахарлал лайт хаус» – той же фирмы, которая монтировала накануне красные глаза демонов. Блестящие колбы были, казалось, покрыты кисеей и излучали интенсивный белый свет.
Махеш Капур заслонил глаза рукой от света. Он присутствовал на празднестве, во-первых, по желанию жены, а во-вторых, потому что все чаще подумывал в последнее время, не вернуться ли ему в партию Конгресс и не восстановить ли на всякий случай контакт с жителями его прежнего избирательного округа.
– Этот свет слишком яркий, прямо ослепляет, – пожаловался он. – Кедарнат, сделал бы ты что-нибудь с этим. Ты же вроде один из организаторов.
– Сейчас они пройдут, баоджи, а дальше будет лучше, – ответил его зять, который знал, что после того, как процессия двинулась, он уже ничего не может изменить.
Госпожа Капур зажала уши ладонями, но улыбалась. От грохота духового оркестра, казалось, лопнут перепонки. Протрубив несколько популярных песен из кинофильмов, он переключился на религиозные мелодии. Оркестранты выглядели очень эффектно в дешевых красных брюках с белой окантовкой и синих мундирах с позолоченными хлопчатобумажными галунами. Их трубы, рожки и прочие инструменты были все до одного расстроены.
Но основными нарушителями тишины были плоские барабаны. Барабанщики заранее осторожно обжигали их на трех маленьких кострах около храма, чтобы они звучали пронзительней, с треском. Музыканты наяривали как сумасшедшие, выбивая с невероятной скоростью оглушительные дроби. Заметив в толпе кого-нибудь из организаторов «Рамлилы», они угрожающе надвигались на него, выпячивая таз с прицепленным к поясу барабаном и двигая его взад и вперед, и вынуждали человека откупиться монетами, а то и бумажками. Это были золотые дни для барабанщиков: они пользовались спросом как у тех, кто праздновал Дуссеру, так и у отмечавших Мухаррам.
– Откуда они? – спросил Махеш Капур.
– Что? – Кедарнат не расслышал вопроса.
– Я спросил, откуда они.
– Ничего не слышу из-за этих чертовых барабанщиков.
Махеш Капур сложил ладони рупором и прокричал зятю в ухо:
– Откуда эти барабанщики? Они мусульмане?
– Они с рынка! – прокричал Кедарнат в ответ, что подтверждало предположение Махеша Капура.
Скоро должны были появиться во всем своем великолепии славные воплощения сварупов: Рама, Лакшман и Сита, – пока же вперед вышел устроитель фейерверка с огромным тюком на плечах. Сорвав с него обертку из цветной бумаги, он обнажил картонную коробку, из которой вытащил еще один ковер из пяти тысяч петард. Когда петарды начали взрываться сериями одна за другой, зрители поспешно разбежались, спасаясь от огня и грома. Они закрывали уши ладонями и затыкали пальцами, но на их лицах был восторг. Махеш Капур, однако, решил, что явление потенциальным избирателям в своем старом округе не стоит потери слуха и рассудка.
– Пошли домой! – прокричал он жене.
Но госпожа Капур не слышала его и тихо улыбалась.
Перед ними промаршировала армия обезьян, среди которых был и Бхаскар. Возбуждение публики нарастало, потому что следующими должны были явиться главные действующие лица «Рамлилы». Дети стали хлопать в ладоши, но самыми увлеченными зрителями в данный момент были старики, вспоминавшие все бесчисленные постановки «Рамлилы», которые они видели в своей жизни. Некоторые дети забрались на низкую стену, тянувшуюся вдоль улицы, другие предпочли наблюдать за спектаклем с выступов домов, где их поддерживали взрослые. Один из зрителей, поцеловав босую ножку своей двухлетней дочки, посадил ее на плоскую вершину декоративной колонны и придерживал ее там.
И вот наконец появились Рама, Сита в желтом сари и улыбающийся Лакшман с колчаном блестящих стрел.
Глаза зрителей наполнились слезами радости, они начали забрасывать героев эпоса цветами. Дети соскочили с возвышений и присоединились к процессии, выкрикивая: «Джай Сиярам!» и «Рамчандраджи ки джай!», осыпая их розовыми лепестками и обрызгивая водой из Ганга. Барабанщики принялись лупить в свои барабаны с еще бо́льшим остервенением.
Махеш Капур в раздражении схватил жену за руку и оттащил ее в сторону.
– Мы уходим, – прокричал он ей в ухо. – Ты меня слышишь? С меня хватит… Вина, мы с матерью уходим.
Госпожа Капур посмотрела на мужа в изумлении, не веря своим ушам. Когда она поняла, что он не шутит и лишает ее такого момента, глаза ее наполнились слезами. Однажды давно ей довелось увидеть Бхарат-Милап в Нати-Имли в Варанаси, и представление запало ей в душу. Необыкновенно трогательная сцена, когда два брата, остававшиеся в Айодхье, бросаются к ногам двух братьев, вернувшихся из многолетнего изгнания, и истовое благочестие в глазах толпы – по меньшей мере лакха зрителей – все это сразу пришло на ум. Всякий раз, наблюдая Бхарат-Милап в Брахмпуре, она сравнивала его с тем давним представлением, удивительно изящным и чарующим. Как просто все тогда было разыграно – и как чудесно. И дело было не только в нежной встрече надолго разлученных братьев, но и в том, что это было начало Рама-Раджьи, царствования Рамы, при котором, в отличие от нынешнего ничтожного времени, погрязшего во вражде и насилии, весь мир покоился на четырех столпах религии: истине, чистоте, благородстве и милости.
Ей пришли на память строки Тулсидаса, которые она знала наизусть:
– Давай хотя бы дождемся момента, когда процессия дойдет до Айодхьи, – взмолилась госпожа Капур.
– Оставайся, если хочешь, а я пошел, – бросил ее супруг, и она, поникнув, двинулась за ним. Но при этом решила, что на следующий день не будет звать его на коронацию Рамы, а пойдет одна. Без его капризов и команд она посмотрит представление с начала до конца. Ее не лишат зрелища, которого просит ее душа.
Между тем процессия продолжала пробираться улочками Мисри-Манди и соседних районов. Лакшман наступил на одну из перегоревших лампочек от «Джавахарлал лайт хауса» и вскрикнул от боли. Воды в непосредственной близости не оказалось, и Рама подобрал валявшиеся на их пути лепестки роз и раскрошил их на рану. Зрители умилились этому проявлению братской заботы, а процессия пошла дальше. Ответственный за фейерверк запустил несколько ракет, взмывших в воздух и рассыпавшихся в небе зелеными хризантемами. Это, видимо, напомнило Хануману, как он сам занимался поджигательством в Ланке, и он рванул вперед, размахивая хвостом, а за ним с воплями устремилась и вся обезьянья толпа, достигнув сцены с ноготками гораздо раньше трех главных героев. Хануман был сегодня заметно румянее, веселее и даже толще, чем накануне; он вскочил на сцену, попрыгал на ней и соскочил обратно. Бхарат, ожидавший братьев в переулке на некотором удалении от сцены с другой стороны, понял, что они приближаются к реке Сарью и Айодхье, и двинулся навстречу им.
Неожиданно процессия Рамы остановилась, и послышалась дробь других барабанов, сопровождавшаяся криками скорби и душераздирающими причитаниями. Группа мусульман, человек двадцать с тазией, направлявшаяся к имамбаре, пыталась прорваться сквозь процессию Рамы. Некоторые просто били себя в грудь, оплакивая имама Хусейна, другие же нещадно хлестали себя цепями или плетьми, к которым были прикреплены маленькие ножи и бритвенные лезвия. Они шли с опозданием на полтора часа, так как не прибыли вовремя барабанщики, потом они долго разбирались из-за этого с другими группами, несшими тазии, и теперь отчаянно стремились поскорее добраться до места назначения. Наступал девятый вечер Мухаррама. Вдали они уже различали шпиль имамбары, освещенный цепочкой лампочек. По их щекам текли слезы, они стремились вперед, крича:
– Йа Хасан! Йа Хусейн! Йа Хасан! Йа Хусейн! Хасан! Хусейн! Хасан! Хусейн!
– Бхаскар, – обратилась Вина к сыну, схватившему ее за руку – Иди домой. Немедленно. Где дади?
– Но я не хочу. Я хочу посмотреть…
Она резко ударила его по щеке. Бхаскар посмотрел на нее в полном недоумении и, заплакав, убежал.
Кедарнат между тем направился поговорить с полицейскими, сопровождавшими процессию с тазией. Вина догнала его, не заботясь о том, что подумают соседи, схватила его за руку и сказала:
– Пошли домой.
– Но тут непорядок. Надо разобраться…
– Бхаскар плохо себя почувствовал.
Чувство долга тянуло Кедарната в противоположных направлениях. Наконец он согласно кивнул. Двое полицейских из мусульманской процессии хотели было проложить для нее путь в толпе, но жители Мисри-Манди, а в этот день и самой Айодхьи, очень долго жаждавшие увидеть Раму, не могли вынести вмешательства.
Полицейские поняли, что, если час назад они могли бы провести свою процессию сквозь толпу, теперь это было опасно. Они стали уговаривать людей с тазией отойти немного назад и изменить маршрут или остановиться и подождать, но это было бесполезно. Мусульмане исступленно рвались вперед сквозь ликующую толпу, празднующую возвращение Рамы.
Это варварское вторжение бешеных плакальщиков, испортившее радость по поводу возвращения шри Рамачандраджи домой, к братьям и своему народу, невозможно было терпеть спокойно. Обезьяны, весело прыгавшие вокруг, стали сердито бросать в тазию цветы и с угрожающими криками окружили незваных гостей, пытавшихся пересечь улицу перед Рамой, Ситой и Лакшманом.
Актер, исполнявший роль Рамы, шагнул к ним, желая остановить и успокоить.
Навстречу ему метнулась цепь, он зашатался и опустился, кривясь от боли, на ступеньки ближайшего магазина. На его темно-синей коже выступило и стало расплываться красное пятно.
Толпа взорвалась. На их глазах ранили не столько молодого актера, сколько самого бога. То, что не удалось Раване, осуществили эти кровожадные мусульмане.
Разъяренный видом раненого Рамы, инженер по фейерверкам выхватил бамбуковую латхи у одного из организаторов шествия и кинулся в атаку на процессию с тазией, а за ним устремились и другие. В считаные секунды ажурное изделие из стекла, слюды и бумаги, потребовавшее нескольких недель терпеливого труда, было разбито и лежало на земле в обломках, которые тут же были подожжены петардами, а обезумевшая толпа растоптала обугленные остатки. Защитники тазии в ужасе от этого кощунства кинулись с ножами и цепями на кафиров, возникших, словно обезьяны, в канун великого мученичества и осквернивших священную гробницу. При виде раздавленной и обугленной тазии носильщики ее рассвирепели.
И теми и другими овладела безумная страсть к убийству; о собственных возможных мучениях и смерти никто не думал. Единственное желание было – защитить самое дорогое, что они имели, уничтожить возникшее перед ними зло. Одни сражались в воображении вместе с героями Кербелы, другие, как в Рама-Раджью, хотели очистить мир от жестоких варваров, убивающих коров и оскорбляющих Бога.
– Смерть пакистанским выродкам!
– Йа Хасан! Йа Хусейн! – Это звучало уже как боевой клич.
С криками боли и ужаса стали вскоре смешиваться лозунги времен Раздела: «Аллаху Акбар» и «Хар хар Махадева». Из ближайших домов притащили ножи, копья, топоры и дубинки, и мусульмане с индусами стали рубить друг друга по рукам и ногам, лицам и глазам, по горлу и по животу. Одного из двух полицейских ранили в спину, другой спасся бегством. Но район был индусский, и после нескольких страшных минут взаимного истребления мусульмане бежали в узкие и незнакомые им боковые переулки. Некоторых из них догнали и убили, другие скрылись в той стороне, откуда пришли, третьи отправились кружным путем до имамбары, ориентируясь на ее подсвеченный шпиль. Имамбара представлялась им святилищем, где они зайдут защиту у людей одной с ними веры, которые поймут чувства страха, горя и ненависти, пережитые ими при виде гибели друзей и родных, и вдохновятся на ответные действия.
Вскоре толпы мусульман по всему Брахмпуру стали убивать попавшихся им на глаза индусов и поджигать их дома. А в Мисри-Манди у стены храма лежали трупы трех барабанщиков-мусульман, нанятых индусами на время Бхарат-Милапа. Они даже не были шиитами, и судьба тазии волновала их не больше, чем божественная сущность Рамы. Их барабаны были смяты в лепешку, их головы были отрублены, тела облиты керосином и подожжены – и все это, разумеется, во славу истинного Бога.
Ман и Фироз неторопливо шли по темной улочке Катра-Маст, направляясь в сторону Мисри-Манди. Неожиданно Ман остановился, услышав впереди совсем не тот шум, которого он ожидал. Эти звуки не могли принадлежать ни процессии с тазией – да и время для таких процессий было слишком позднее, – ни празднеству Бхарат-Милап. Барабанного боя не было слышно; вместо возгласов «Хассан! Хусейн!» или «Джай Сиярам!» раздавались только невнятное угрожающее ворчание толпы и отдельные крики гнева или боли, а также агрессивный клич «Хар хар Махадева», который накануне звучал бы совершенно естественно, а в этот день означал нечто ужасное.
У Мана от страха во рту пересохло, сердце стало бешено колотиться. Он схватил Фироза за плечи и, повернув его на сто восемьдесят градусов, проговорил:
– Беги, Фироз! Беги!
Фироз воззрился на него в полном изумлении и не трогался с места. Между тем крики толпы приближались, она уже возникла в конце улицы. Ман в отчаянии огляделся. Все лавки были заперты, ставни спущены. Боковых переулков поблизости не было.
– Беги скорее обратно, Фироз, – повторил Ман, дрожа. – Здесь негде спрятаться.
– Да в чем дело? – спросил Фироз. – Это что, не процессия? – В глазах Мана он увидел такой ужас, что умолк с открытым ртом.
– Делай, что я говорю! – бросил Ман. – Беги обратно, к имамбаре. Они сначала будут разбираться минуты две со мной, этого хватит.
– Я тебя не брошу, – заявил Фироз.
– Болван, это же индусы! Мне они ничего не сделают – если тебя со мной не будет. Но если это разъяренная толпа, то от них можно ожидать чего угодно. Им и кровь пролить ничего не стоит.
– Не может быть…
– О господи… – простонал Ман.
Толпа была уже рядом, бежать поздно.
Возглавлял толпу молодой парень, как будто вдрызг пьяный. Его курта была разорвана, из раны на груди сочилась кровь; в руках он держал запятнанную кровью палку-латхи. Он устремился к Ману с Фирозом, а за ним в сгущавшихся сумерках виднелись еще человек двадцать-тридцать, вооруженных пиками, ножами и факелами, смоченными в керосине.
– Мусульмане! Смерть им тоже! – послышались крики.
– Мы не мусульмане, – поспешил опередить Фироза Ман. Он старался говорить спокойно, но от страха голос его срывался на фальцет.
– Это мы быстро выясним, – осклабился парень.
У него было худощавое, чисто выбритое лицо – его можно было бы назвать красивым, если бы оно не было искажено ненавистью, яростью и безумием. «Кто он такой? – подумал Ман. – Кто все эти люди?» Ман не видел в полутьме никого из знакомых. Что случилось? Почему мирный Бхарат-Милап вдруг сменился этим бесчинством? И что, в страхе думал он, будет с ним и Фирозом?
И тут неожиданно страх его пропал, в голове прояснилось.
– Нет нужды выяснять что-либо, – сказал он уже уверенным тоном. – Мы сначала испугались – подумали, вы мусульмане. Мы не могли разобрать, что вы кричите.
– Прочти Гаятри-мантру, – с насмешкой велел парень.
Ман тут же произнес несколько строк.
– Ну а теперь хватит, – сказал он. – Ступайте своей дорогой и не приставайте к невинным людям. Джай Сиярам! Хар хар Махадев! – В его голосе невольно прозвучала тень насмешки.
Парень заколебался, но тут кто-то из толпы крикнул:
– А второй мусульманин! Иначе чего бы он так вырядился?
– Точно, точно!
– Содрать с него этот маскарадный костюм!
Фироз задрожал от страха, и это еще больше подстегнуло их.
– Надо проверить, обрезанный он или нет.
– Прикончить этого живодера, убивающего коров! Перерезать гаду горло!
– Ты кто? – спросил Фироза парень, ткнув его в живот своей окровавленной латхи. – Живо отвечай, а не то получишь латхи по голове.
Фироз вздрогнул. Его трясло. Латхи испачкала кровью его белый шервани. Он не был трусом, но, столкнувшись с дикой неуправляемой толпой, потерял голос. Да и что он мог им сказать? Проглотив комок в горле, он произнес:
– Я – это я. Какое тебе дело до меня?
Ман в отчаянии оглядывался. Он понимал, что говорить с этими людьми бесполезно. Неожиданно в угрожающем колеблющемся свете факелов он увидел в толпе знакомого.
– Нанд Кишор! – крикнул он. – А ты что тут делаешь? Как тебе совесть позволяет? Ты же вроде бы учитель.
Нанд Кишор, человек средних лет в очках, мрачно насупился.
– Заткнись! – злобно бросил Ману главарь банды. – Ты что думаешь, если ты предпочитаешь обрезанных, так мы отпустим этого мусульманина? – Он опять ткнул Фироза латхи и оставил еще одно кровавое пятно на его шервани.
Ман, не обращая на него внимания, продолжал обращаться к Нанду Кишору, хотя и понимал, что долго болтать ему не дадут. Было удивительно, что ему вообще позволили открыть рот и что они с Фирозом еще живы.
– Ты обучаешь моего племянника Бхаскара. Он сегодня входит в армию Ханумана. И ты учишь его нападать на беззащитных людей? Хочешь перенести в жизнь события Рама-Раджьи? Мы никого не трогаем. Дайте нам уйти. – Ман взял Фироза за плечо. – Пошли! – Он попытался провести друга мимо толпы.
– Не спеши, долбаный предатель! – вмешался парень-предводитель. – Ты можешь сматываться, а тебя, – кивнул он Фирозу, – мы не отпустим.
Ман в приступе ярости крутанулся к парню и, не обращая внимания на латхи, схватил его за горло.
– Ты, скотина! – прорычал он так, что каждый в толпе слышал его. – Ты что, не знаешь, какой сегодня день? Это мой брат, он мне больше чем брат, и сегодня мы вместе празднуем Бхарат-Милап. Если ты тронешь хоть один волос на голове моего брата, бог Рама отправит твою грязную душу в адское пламя и ты родишься в будущей жизни мерзкой змеей, какой ты и являешься. Убирайся домой зализывать свои раны, а не то я сверну тебе шею. – Ман выхватил латхи из рук парня и оттолкнул его в гущу нападавших.
С разгневанным видом Ман провел Фироза мимо несколько опешившей толпы, на которую, казалось, подействовали его угрозы. Прежде чем она успела оправиться от неожиданной атаки, Ману, толкавшему Фироза перед собой, удалось провести его ярдов пятьдесят до ближайшего переулка и свернуть туда.
– Теперь бежим! – бросил он.
Они помчались во весь дух. Опасность еще не миновала. Толпа быстро преодолела свою растерянность и, чувствуя, что у нее отняли добычу, с удвоенной энергией продолжила охоту.
Ман понимал, что им надо добраться до дома его сестры, но при этом во что бы то ни стало избегать маршрута, по которому шла процессия Бхарат-Милапа. Неизвестно было, с какими еще опасностями и обезумевшими толпами они могут столкнуться.
– Я попытаюсь пройти до имамбары, – сказал Фироз.
– Слишком поздно, – ответил Ман. – Ты отрезан от нее и не знаешь этот район. Оставайся со мной. Мы пойдем к моей сестре. Ее муж входит в оргкомитет «Рамлилы», и на их дом никто не нападет.
– Но я не могу. Как я…
– Хватит! – оборвал его Ман. – Из-за тебя мы и так уже угодили в переделку. Брось эти дурацкие сомнения. У нас в семье, слава богу, нет привычки соблюдать пурду. Пойдем через эти ворота. А сейчас – ни звука. – Он обнял Фироза за плечи.
Пройдя через небольшую колонию работников прачечных, они свернули в улицу, где жил Кедарнат. До сцены, сооруженной для празднования Бхарат-Милапа, отсюда было каких-нибудь пятьдесят ярдов. Где-то совсем близко раздавались вопли и крики. Район, где жила Вина, был почти целиком индуистским, так что это не могла быть мусульманская толпа.
Когда на пороге появились Фироз в белом шервани с кровавыми пятнами и Ман с окровавленной дубинкой в руках, все с ужасом воззрились на них. Кедарнат шагнул им навстречу, остальные попятились.
– Хай Рам! Хай Рам![170] – пролепетала старая госпожа Тандон и зажала рот рукой.
– Фироз должен остаться здесь, пока на улицах не станет безопасно, – сказал Ман, поглядев на всех по очереди. – Сейчас там беснуется толпа, и это будет продолжаться какое-то время. Но здесь надежное место. Никому не придет в голову нападать на ваш дом.
Вина встревоженно посмотрела на запачканный кровью костюм Фироза.
– Ты ранен? – спросила она.
Ман неожиданно расхохотался:
– Это не его кровь. Она с этой латхи, но это не моя работа.
Хотя все, включая его самого, были в шоке, Фироз держался с максимальной учтивостью.
Ман поставил бамбуковую дубинку в угол и поцеловал в лоб Бхаскара, у которого еще виднелись мокрые дорожки на щеках. Бхаскар, видя, какое впечатление произвело появление молодых людей на всех домашних, смотрел на Мана с некоторым недоумением.
– Фироз – младший сын наваба-сахиба Байтарского, – объяснил Ман госпоже Тандон.
Она лишь молча кивнула. Она вспомнила события времен Раздела в Лахоре и ничего, кроме ужаса, не испытывала.
Фироз быстро переоделся в одну из курта-паджам Кедарната. Вина приготовила для них сладкий чай. После этого Ман и Фироз поднялись на крышу, в садик с растениями и цветами в горшках. Ман раскрошил в пальцах листик тулси и отправил его в рот.
С крыши было видно, как в разных частях Брахмпура уже полыхают пожары. Можно было также разглядеть некоторые достопримечательности: шпиль имамбары, все еще освещенный, огни Барсат-Махала, купол Законодательного собрания, железнодорожный вокзал, клуб «Сабзипор» и далеко за ним слабое пятно университета. В небе над старым городом тут и там виднелись светлые участки – не от искусственного освещения, а от зарева пожаров. От имамбары слышался приглушенный барабанный бой; меняющий направление ветер приносил с разных сторон отдаленные крики и вдобавок треск – так могли трещать взрывающиеся петарды, но более вероятно, что это были выстрелы полицейских.
– Ты спас мне жизнь, – сказал Фироз.
Ман в ответ обнял его, почувствовав запах пота и страха.
– Тебе надо было сразу принять ванну после беготни в шервани. Но главное, что с тобой ничего не случилось.
– Ман, мне нужно домой. Они там с ума сойдут от беспокойства и начнут искать меня повсюду, рискуя жизнью.
Неожиданно огни имамбары потухли.
– Что там могло случиться? – в страхе прошептал Фироз.
– Скорее всего, ничего, – ответил Ман. Он думал о том, как Саиде-бай добираться до Пасанд-Багха. Наверняка она осталась в безопасном месте возле имамбары.
Ночь была теплая, дул легкий ветерок. Друзья какое-то время молчали.
Внезапно в полумиле к западу вспыхнуло большое зарево. Там был лесной склад известного торговца-индуса, жившего в районе по преимуществу мусульманском. Поблизости от него загорелись еще огни. Барабанного боя больше не доносилось, но время от времени слышалась стрельба. Мана покинули все силы, и даже страх куда-то пропал. Его охватило какое-то оцепенение, чувство полного одиночества и беспомощности.
Фироз закрыл глаза, словно не желая видеть жуткую панораму горящего города. Его воображению представлялись другие огни: акробаты с зажженными факелами на ярмарке во время Мухаррама; пламя в траншее вокруг имамбары Байтар-Хауса, где в течение десяти дней жгли хворост и поленья; свечи в имамбаре, сияющие и оплывающие, в то время как устад Маджид Хан исполняет рагу «Дарбари», а отец в сладком трансе кивает в такт.
От этих воспоминаний его пробудил неожиданный крик. Он вскочил.
Мужчина на одной из соседних крыш кричал, что объявили комендантский час.
– Как они могли объявить комендантский час, когда люди еще не добрались до дома после празднеств? – крикнул ему Ман и добавил: – Сядь, Фироз.
– Я не знаю, – ответил сосед. – По радио только что говорили: через час полиции будет отдан приказ стрелять по любому, кого увидят на улице. А до тех пор они будут стрелять только в случае насильственных действий.
– Да, это имеет смысл, – крикнул ему Ман, думая про себя, осталось ли в мире еще что-нибудь, имеющее смысл.
– А кто вы такой? – спросил сосед. – И кто с вами? Кедарнат? У вас в семье все в порядке?
– Это не Кедарнат, это наш друг, который пришел посмотреть Бхарат-Милап. А я брат Вины.
– Вы лучше не выходите больше сегодня, если не хотите, чтобы мусульмане горло вам перерезали или полицейские застрелили. Ну и ночка выдалась! Поистине…
– Ман, – озабоченно спросил его Фироз, – могу я позвонить по телефону твоей сестры?
– У них нет телефона.
Фироз посмотрел на него в отчаянии.
– А у соседей? Мне необходимо позвонить в Байтар-Хаус. Отец должен был слышать сообщение о комендантском часе и наверняка перепуган тем, что происходит здесь. Имтиаз, возможно, захочет пробраться в город и получить пропуск на время комендантского часа. Боюсь, как бы Муртаза Али не выслал людей на поиски меня, а в такой момент это безумие. Ты не мог бы позвонить от кого-нибудь из друзей Вины?
– Лучше, чтобы никто не знал, что ты здесь, – ответил Ман, но, увидев тревогу и отчаяние на лице друга, добавил: – Но не волнуйся, мы что-нибудь придумаем. Я поговорю с Виной.
Вина тоже помнила события в Лахоре, но недавние треволнения в связи с пропажей Бхаскара во время Пул Мелы были еще живее в ее памяти, и она представляла себе, что может чувствовать наваб-сахиб из-за того, что Фироз не вернулся домой.
– Может, я схожу к Прийе Агарвал? – предложил Ман.
– Ман, ты никуда ты не пойдешь, – отрезала Вина. – С ума сошел? Я не для того повязывала тебе ракши на запястье. – Минуту подумав, она сказала: – Я пойду к соседке, мы пользуемся ее телефоном в экстренных случаях. Это всего две крыши от нас. Ты встречался с ней. Она хорошая женщина, хотя смертельно ненавидит мусульман. Дай сообразить. Какой номер в Байтар-Хаусе?
Ман сообщил ей номер, и Вина поднялась вместе с ним на крышу, пересекла крышу соседнего дома и спустилась по лесенке к хозяйке следующего.
Крупная разговорчивая соседка Вины была слишком общительна и любопытна, чтобы оставить Вину наедине с телефоном. Как-никак он находился в ее комнате. Вина сказала ей, что хочет поговорить с отцом.
– Но я только что видела его около храма во время Бхарат-Милапа.
– Он ушел оттуда. Не мог вынести шума. А дым, который стоял столбом, был вреден для мамы – как и для Прана, он даже не пришел. А Ман здесь, с нами. Он еле спасся от толпы мусульман.
– Слава тебе господи. Если бы они поймали его…
У телефона не было наборного диска, и Вине пришлось назвать номер Байтар-Хауса оператору.
– Так вы звоните не в Прем-Нивас? – спросила соседка. Она знала его номер по прежним звонкам.
– Нет, не в Прем-Нивас. Баоджи должен был зайти вечером к знакомым.
Когда в Байтар-Хаусе сняли трубку, Вина произнесла:
– Я хотела бы поговорить с сахибом.
– С которым из сахибов? – спросил старческий голос Гуляма Русула. – С навабом-сахибом, бурре-сахибом или чхоте-сахибом?
– С любым из них.
– Наваб-сахиб и бурре-сахиб вышли из дома в Байтар, а чхоте-сахиб еще не вернулся от имамбары. – Гулям Русул говорил возбужденно и запинаясь. – Говорят, что в городе беспорядки и что даже с крыши этого дома можно видеть пожары. Мне надо идти, надо сделать кое-какие…
– Пожалуйста, не вешайте трубку, – быстро проговорила Вина. – Мне надо поговорить с кем-нибудь, кто дома, – позовите, пожалуйста, секретаря сахиба или кого-нибудь еще. Я Вина, дочь Махеша Капура, и мне надо передать срочное сообщение.
Некоторое время в трубке была тишина, затем послышался молодой голос Муртазы Али. Он звучал растерянно и тревожно – Али, наверное, чувствовал, что это может быть какое-то известие о Фирозе.
Вина сказала, тщательно подбирая слова:
– Я дочь Махеша Капура. Хочу передать известие о младшем сыне сахиба.
– О младшем сыне наваба-сахиба, чхоте-сахибе?
– Да-да. Можете о нем не беспокоиться. Он в безопасности и останется ночевать в Мисри Манди. Пожалуйста, сообщите об этом сахибу.
– Слава богу! – произнес Муртаза Али.
– Завтра он поедет домой, когда отменят комендантский час. Так что нет необходимости искать его; не надо ходить в полицию за пропуском и приезжать сюда, а также говорить о том, что он у нас. Просто скажите, что он со мной, его сестрой.
– Благодарю вас, госпожа, за то, что вы позвонили. Мы как раз собирались пойти с оружием на его поиски. Мы боялись худшего… Это было бы ужасно…
– Мне надо идти, – сказала Вина, понимая, что чем дольше будет говорить, тем труднее будет изобретать двусмысленности.
– Да, конечно – отозвался Муртаза Али. – Кхуда хафиз.
– Кхуда хафиз, – машинально ответила Вина и положила трубку.
Соседка смотрела на нее со странным выражением.
Не желая больше разговаривать с чрезмерно любопытной женщиной, Вина объяснила, что ей надо срочно возвращаться домой, потому что Бхаскар добегался до того, что растянул лодыжку, Мана и Кедарната надо кормить ужином, а старую госпожу Тандон, которая впала в панику, вспоминая Пакистан, надо успокоить.
Дома ее встретила свекровь, которая была в шоке и почти невменяема. Кедарнат решил побродить по улицам – видимо, для того чтобы успокаивать встречных и предупреждать их о комендантском часе, если они о нем не слышали.
Вина едва не потеряла сознание. Прислонившись к стене, она уставилась в пространство перед собой. Госпожа Тандон наконец перестала рыдать и могла объясниться более внятно.
– Он сказал, что в этом районе нет риска встретиться с мусульманами, – прошептала она. – Он не хотел меня слушать. Сказал, что тут нет ничего общего с Лахором и что он вернется совсем скоро. – Госпожа Тандон жалобно смотрела на Вину, пытаясь найти в ее лице успокоение. – Он сказал «совсем скоро». Он вернется совсем скоро. – Она опять расплакалась.
Но ничего успокаивающего она в лице Вины не нашла. Губы у Вины стали дрожать. Кедарнат всегда так говорил, отправляясь куда-либо по торговым делам.
– Почему вы его не остановили? – воскликнула она. – Почему Ман его не остановил? – Она разозлилась на мужа с его эгоистическим безответственным героизмом. Неужели его мать, она сама и Бхаскар ничего для него не значили?
– Ман был на крыше, – сказала свекровь.
Сверху спустился Бхаскар. Было видно, что ему не дает покоя какой-то вопрос.
– Почему на Фирозе-маме столько крови? – спросил он. – Ман-мама побил его? Он сказал, что не бил, но ведь латхи была у него.
– Успокойся, Бхаскар, – ответила Вина усталым тоном. – Все в порядке. Иди сейчас же наверх и ложись спать. Я здесь, если что. – Она обняла его.
Однако Бхаскар желал знать, что происходит.
– Ничего, – ответила она. – А сейчас мне надо приготовить ужин, так что не мешай мне.
Она боялась, что Ман, узнав о том, что Кедарнат ушел, немедленно отправится искать его с риском для собственной жизни. Кедарнат по крайней мере знал, где находится граница индусского квартала и начинается мусульманский. Тем не менее она беспокоилась и за мужа. Перед тем как спустился Бхаскар, она раздумывала, не пойти ли ей на поиски самой. Но теперь она решила ждать – а это всегда самое трудное.
Она приготовила для Мана и Фироза еду и понесла ее наверх, постаравшись принять спокойный вид.
Ман встретил ее улыбкой.
– Ночь теплая, – сказал он. – Мы с Фирозом будем спать на крыше. Если ты дашь нам какой-нибудь тюфяк и тонкое одеяло, это будет отлично. Ему надо только помыться, да и мне не мешает. Что-нибудь не в порядке?
Вина покачала головой:
– Он чудом спасается от смерти и спрашивает меня, все ли в порядке.
Она дала им легкое стеганое одеяло из сундука, стряхнув с него сухие листья нимового дерева, которые берегли зимнюю одежду и белье от вредителей.
– Цветы на крыше иногда привлекают по ночам насекомых, – предупредила она их.
– У вас здесь замечательно, – сказал Фироз. – Я очень вам благодарен.
– Не за что, – ответила Вина. – Спокойной ночи.
Кедарнат вернулся домой за пять минут до начала комендантского часа. Вина не хотела говорить с ним и только плакала, уткнувшись лицом в его мозолистые ладони.
Примерно час Ман и Фироз не могли уснуть и избавиться от ощущения, что весь мир дрожит у них под ногами. Стрельба прекратилась – очевидно, из-за комендантского часа, – но зарево пожаров, особенно на западе, не гасло до самого утра.
В Шарад Пурниму[171], самую светлую ночь года, Пран и Савита наняли лодочника и поплыли по Гангу, чтобы взглянуть на Барсат-Махал. Этим утром комендантский час отменили. Госпожа Рупа Мера отговаривала их от поездки, но Савита сказала, что Ганг никто поджечь не может.
– И Прану с его астмой это не полезно, – добавила Рупа Мера, полагавшая, что зятю надо поменьше утруждаться, а время проводить в постели или кресле-качалке.
Здоровье Прана мало помалу восстанавливалось после болезни. Играть в крикет он еще не мог, но набирался сил, гуляя – сначала только по саду, затем на расстоянии нескольких сот ярдов от дома и, наконец, вокруг университетского кампуса или по берегу Ганга. Он держался в стороне от фейерверков Дуссерры и по той же причине не собирался участвовать в праздновании Дивали. Но поскольку тяжелые приступы болезни не повторялись, он вернулся к своим академическим обязанностям. Иногда, чувствуя себя не совсем хорошо, он читал лекции сидя. Студенты относились к этому с пониманием, а перегруженные работой коллеги по дисциплинарному комитету старались освободить его от лишних нагрузок.
В этот вечер он почувствовал значительное улучшение. Думая о счастливом исходе событий, пережитых Маном и Фирозом – да и Кедарнатом тоже, Пран полагал, что он не вправе придавать слишком большое значение своему самочувствию.
– Не волнуйтесь, ма, – сказал он теще. – Речной воздух будет мне только полезен. Погода очень теплая.
– На реке будет не так тепло, – возразила Рупа Мера. – Возьмите с собой две шали. Или одеяло. – Помолчав, она обратилась к Лате: – Ты нехорошо выглядишь. Голова болит?
– Нет, ма, все в порядке, – ответила Лата, думавшая в этот момент о счастливом спасении Мана. – Пожалуйста, дай мне почитать спокойно.
– А что ты читаешь?
– Ох, ма!
– Пока, Лата, – сказал Пран. – Пока, ма. Не давайте Уме играть с вязальными спицами.
Госпожа Рупа Мера что-то проворчала себе под нос. Она полагала, что такие страшные опасности лучше не упоминать вслух. Она вязала пинетки для ребенка в преддверии похолодания.
Пран и Савита направились к реке. Пран освещал тропу карманным фонариком, предупреждая Савиту о корнях баньяна и помогая ей идти на крутых склонах.
Лодочник, нанятый ими около дхоби-гхата, был тем же самым, который несколько месяцев назад возил Лату и Кабира смотреть Барсат-Махал. Он потребовал, как водится, немыслимую плату. Прану удалось немного сбить цифру, но долго торговаться у него не было настроения. Он был рад, что Ума слишком мала для таких прогулок и что они с Савитой могут побыть наедине хотя бы час-другой.
Вода стояла высоко, дул приятный ветерок.
– Ма была права, – сказал Пран. – Здесь холодно. Ты лучше прижмись ко мне.
– Не хочешь прочесть мне газель Маста? – спросила Савита, глядя на вырисовывавшийся за гхатом и фортом силуэт Барсат-Махала.
– Увы, нет. Ты вышла не за того брата.
– Я так не думаю, – ответила Савита, положив голову ему на плечо. – А что там позади Барсат-Махала, со стеной и трубой?
– Хм… Даже не знаю. Может быть, кожевенный завод или обувная фабрика. С этой стороны все выглядит по-другому, особенно ночью.
Они помолчали.
– А как, кстати, дела на этом фронте? – спросил Пран.
– Ты имеешь в виду – с Харешем?
– Да.
– Не знаю. Лата не слишком-то откровенничает. Но он ей пишет, она отвечает. Это ты ведь знаком с ним. Ты говорил, он тебе нравится.
– Ну, трудно судить о человеке, с которым ты встречался всего один раз.
– Ах вот, значит, к какому выводу ты пришел! – с притворным возмущением бросила Савита.
Оба рассмеялись. Это навело Прана на мысль о работе.
– Наверное, обо мне скоро тоже будут судить на основании одной встречи, – сказал он.
– Скоро?
– Да, похоже, вопрос о моем назначении наконец сдвинется с места.
– Как уверяет тебя профессор Мишра.
– Нет-нет. Через месяц или самое большее через два действительно должна состояться квалификационная комиссия. Кто-то из учебной части сообщил об этом одному из бывших парламентских секретарей моего отца. Значит, сейчас у нас середина октября… – Тут взгляд Прана упал на горящий гхат, и он потерял нить своего рассуждения. – Как спокойно сейчас в городе, – заметил он. – А если подумать, что Мана и Фироза только что чуть не убили…
– Не надо об этом.
– Прости, дорогая. Так о чем ты говорила?
– Не помню.
– Хм… Ну ладно…
– Мне кажется, – сказала Савита, – тебе грозит опасность слишком возгордиться.
– Мне? – Пран был удивлен, но совсем не обижен. – Чем мне гордиться? Рядовой университетский преподаватель со слабым сердцем, которому в ближайшем будущем придется с трудом карабкаться по служебной лестнице.
– Ну, может, и не с таким уж непосильным трудом. А что ты чувствуешь, думая, что у тебя есть жена и ребенок?
– Что я чувствую? Я чувствую себя при этом счастливым.
Савита улыбнулась в темноте. Она напрашивалась на комплимент и получила его.
– Отсюда лучше всего видно, – сказал лодочник, втыкая длинный шест в речное дно. – Дальше я не могу идти против течения. Слишком высокая вода.
– Иметь мужа и ребенка тоже неплохо, я полагаю, – добавил Пран.
– Да, – ответила Савита. – Конечно. – После паузы она сказала: – Жаль, что у Минакши так получилось.
– Да. Хотя ты никогда не была от нее в восторге, правда?
Савита ничего не ответила.
– Из-за этого выкидыша ты стала относиться к ней лучше? – спросил Пран.
– Ну и вопросики вы задаете! В каком-то смысле да, лучше. Но это надо обдумать. Когда я ее увижу, я сразу пойму.
– Знаешь, – сказал Пран, – мне как-то не очень хочется останавливаться на время новогодних каникул у твоего брата и его жены. – Он закрыл глаза, наслаждаясь приятным ветерком, дувшим на реке.
– Я даже не уверена, что нам всем хватит места в их квартире, – ответила Савита. – Пусть ма с Латой ночуют у них, как обычно, а мы можем раскинуть палатку в саду. «Баю-бай, малышка, повесим твою колыбельку на верхушку дерева»[172].
Пран засмеялся:
– Хорошо по крайней мере, что Ума не похожа на твоего брата, – я этого боялся.
– На которого?
– Да ни на того, ни на другого. Но я имел в виду Аруна. Однако где-то им придется нас пристроить. Наверное, в семействе Чаттерджи. Мне понравился их сын – забыл, как его зовут…
– Амит?
– Нет, другой. Верующий, который любит скотч.
– Дипанкар.
– Да… Тебе предстоит еще одно знакомство в Калькутте.
– Но я видела его, – сказала Савита. – Совсем недавно, во время Пул Мелы.
– Я имею в виду Хареша. В декабре у тебя будет достаточно времени оценить его.
– Ну тебя, ты же только что говорил о Дипанкаре.
– В самом деле?
– Послушай, Пран, нельзя же так перескакивать с пятого на десятое. Иногда трудно понять, о чем ты вообще говоришь. Я уверена, лекции ты читаешь не так беспорядочно.
– Лекции я читаю довольно хорошо, – признал Пран. – Ну да сам себя не похвалишь – весь день ходишь как оплеванный. Впрочем со стороны виднее. Спроси у Малати.
– Не собираюсь спрашивать Малати, как ты читаешь лекции. В прошлый раз, когда она тебя слушала, ты так увлекся, что тебе стало плохо.
Лодочнику надоело удерживать лодку на месте при сильном течении.
– Вы будете говорить или смотреть на Барсат-Махал? – спросил он. – Вы немало заплатили, чтобы попасть сюда.
– Да-да, конечно, – рассеянно ответил Пран.
– Вам надо было приехать сюда три ночи назад, – сказал лодочник. – Дома горели по всему берегу. Красота! Но запах сюда не доносился. А на следующий день к гхату свезли кучи трупов. Одному гхату с таким количеством не справиться. Городские власти уже сколько лет планируют построить еще один, только никак не решат, где именно это делать.
– А что им мешает? – с любопытством спросил Пран.
– Если строить его на этом же берегу, где Брахмпур, он будет смотреть на север. А по правилам он должен смотреть на юг, в сторону Ямуны. Но тогда надо строить на другом берегу, и им придется перевозить туда тела и сопровождающих.
– Кому «им»? Вам же.
– Ну да, наверное. Я не буду возражать.
Какое-то время Пран и Савита любовались Барсат-Махалом при полной луне. Он был прекрасен сам по себе, а его отражение в воде усиливало впечатление. На поверхности воды дрожала лунная дорожка. Лодочник больше ничего не говорил.
Мимо них прошла еще одна лодка. Прана почему-то пробрала дрожь.
– Что с тобой, дорогой?
– Да нет, ничего.
Савита вынула из кошелька монетку и вложила ее в руку Прана.
– Как мирно все это выглядит! – сказал он.
Савита молча кивнула в темноте. Пран вдруг понял, что она плачет.
– Что случилось, дорогая? Я что-то не то сказал?
– Нет, просто я счастлива. Я плачу от счастья.
– Ты странная женщина, – сказал он, гладя ее по голове.
Лодочник вытащил шест, и лодка, лишь слегка направляемая им, двинулась по течению. Они тихо плыли по спокойной и великой реке, которая спустилась на землю для того, чтобы покрыть останки давно умерших людей; течение ее не прекратится и после того, как человеческая раса, движимая ненавистью и вооруженная знанием, истребит саму себя.
В последние недели Махеш Капур колебался перед трудным выбором – вернуться в партию Конгресс или остаться в НРКП. Оба варианта его не вполне устраивали. Он всегда имел обо всем твердое мнение и зачастую не терпел возражений, а тут заблудился в пыльной буре нерешительности.
Слишком много факторов порождали разные соображения, которые крутились у него в голове, а когда они переставали крутиться, то складывались в какую-нибудь конфигурацию, отличавшуюся от предыдущей. Все, что говорил ему в своем саду главный министр; слова наваба-сахиба в форте Байтар; встреча в Прем-Нивасе со старым другом, который вышел из Конгресса, а затем вернулся; совет Бабы́ в Дебарии; маневр, предпринятый Неру; непростой путь, проделанный обратно в Конгресс Рафи-сахибом; выношенный им самим законопроект, который, он надеялся, не засохнет окончательно меж страниц свода законов; даже невысказанное, но ощутимое и так его раздражавшее мнение жены – все говорило о том, что надо возвращаться в партию, которая прежде, до того как его медленно, но верно охватило разочарование, была, несомненно, его домом.
Конечно, все изменилось с тех пор, как он вышел из Конгресса. Но если вдуматься, так ли уж сильно изменилось? Может ли он состоять в партии или правительстве, где заправляют такие люди, как нынешний министр внутренних дел? Список кандидатов от Конгресса штата не уменьшил его разочарования. А после разговора со своим бывшим парламентским секретарем он, честно говоря, по-прежнему не чувствовал в Неру необходимой решительности. Тот был даже не в силах продавить через парламент свой заветный законопроект. Компромисс и неразбериха царили в политике раньше и продолжали царить.
И не будет ли это с его стороны нерешительностью, которую он всегда осуждал, если после разрыва с Конгрессом он вернется? Несколько десятилетий он был предан одной партии и выступал за принципиальность и твердость, а теперь поменяет мундир дважды в течение нескольких месяцев. Кидвай вернулся в Конгресс, а Крипалани не захотел. Кто из них поступил более достойно?
Сердясь на себя за этот нетипичный для него сумбур в голове, Махеш Капур говорил себе, что за то время, что он колеблется, и при том количестве советов, которые он получил, можно было двадцать раз решить этот вопрос. И что бы он ни решил, все равно останутся обстоятельства, с которыми трудно будет примириться. Хватит дергаться, подумал он. Надо вникнуть в суть дела и сказать раз и навсегда «да» или «нет».
Да, но в чем тут суть, если она вообще есть?
Может быть, это его законопроект о заминдари? Или стремление избежать взаимной ненависти между разными группами населения и взрывов насилия? Или вполне реальная и приятная перспектива обойти Агарвала и стать главным министром? Может быть, им владел страх, что, находясь вне Конгресса, он, сохранив в чистоте свои благие намерения, потеряет министерское кресло и останется не у дел? Все эти соображения однозначно указывали в одном направлении. Так что же удерживало его, кроме нерешительности и боязни потерять лицо?
Махеш Капур уставился невидящим взглядом в сад за окном его кабинета в Прем-Нивас.
Какое-то время назад жена прислала ему чашку чая, но тот уже остыл.
Она, чувствуя это, пришла, чтобы дать ему новую и узнать, все ли у него в порядке.
– Так ты решил вернуться в Конгресс? – спросила она. – Вот и хорошо.
– Откуда ты взяла? – устало откликнулся он. – Ничего я еще не решил.
– Но после того как Ман и Фироз чуть не…
Он посмотрел на нее с удивлением:
– Ман и Фироз тут совершенно ни при чем. Я обдумываю этот вопрос вот уже много недель и не пришел ни к какому заключению.
Она помешала чай и поставила чашку на письменный стол, что было бы невозможно раньше, когда стол был завален папками.
Махеш Капур молча глотнул чая. Затем сказал:
– Оставь меня. Я не стану обсуждать это с тобой. Ты отвлекаешь меня. Не понимаю, почему твоя интуиция выдает все эти нелепости. Они еще туманней, чем домыслы астрологов, и сомнительнее.
Не прошло и недели после резни в Брахмпуре, как премьер-министр Пакистана Лиакат Али Хан был застрелен во время выступления на митинге в Равалпинди. Толпа растерзала убийцу на месте.
При известии о его смерти все государственные флаги в Брахмпуре были приспущены. В университетском дворе организовали митинг, на котором было выражено соболезнование. В городе, где всего неделю назад убивали на улицах, это произвело отрезвляющее действие.
Наваб Байтара был в Брахмпуре, когда до него дошла эта весть. Он хорошо знал Лиаката Али, поскольку, еще когда был жив старый наваб-сахиб, в Байтар-Хаусе и форте Байтар собирались лидеры Мусульманской лиги. Он просмотрел старые фотографии, сделанные во время этих встреч, и некоторые из писем, которыми обменивались его отец и Лиакат Али, и подумал, что все больше и больше живет прошлым. Но он ничего не мог с этим поделать.
Раздел Индии был для наваба-сахиба трагедией в нескольких отношениях: многие из его знакомых, как мусульмане, так и индусы, погибли во время тех событий или получили физические и духовные травмы; он потерял две части своей страны; его семья была расколота из-за миграции; манипуляции с законом об имуществе эвакуируемых поставили под угрозу даже Байтар-Хаус; закон об отмене системы заминдари, который был бы немыслим в объединенной Индии, предполагал отнять у него бóльшую часть обширного поместья, окружавшего форт Байтар; язык его предков и любимых поэтов подвергался травле, и вдобавок ко всему он сознавал, что многие из его знакомых сомневаются в его патриотических чувствах. Наваб-сахиб благодарил Бога за то, что у него остались такие друзья, как Махеш Капур, и что его сын дружит с сыном Махеша. Но в целом он чувствовал окружающую и осаждающую его враждебность и понимал, что если это чувствует он, то другим его единоверцам, менее защищенным от тягот жизни, приходится гораздо труднее.
«Наверное, я старею, – думал он, – ворчливость – верный признак одряхления». Однако он не мог не горевать о Лиакате Али, культурном и трезвомыслящем человеке, который навабу-сахибу нравился. И хотя в свое время наваб-сахиб принял идею образования Пакистана в штыки, он не мог не сочувствовать этой стране, раз уж она стала существовать. При этом он воспринимал ее прежде всего как западный Пакистан, где жило много его друзей и родных и было много мест, будивших у него теплые воспоминания. Тот факт, что Джинна[173] умер в первый же год существования страны, а Лиакат Али – в начале пятого, был плохим предзнаменованием ее будущего. Страна нуждалась, как ни в чем другом, в опытном руководстве и политической уравновешенности, а сейчас, похоже, она и того и другого лишилась.
Опечаленный такими обстоятельствами и чувствуя себя чужаком в этом мире, наваб позвонил Махешу Капуру и пригласил его на следующий день на ланч.
– И пожалуйста, убедите госпожу Капур тоже прийти. Разумеется, я закажу для нее блюда на стороне.
– Ничего не выйдет. Эта ненормальная завтра постится ради моего благополучия. Ведь завтра Карва-чаутх[174], и она не может взять в рот ни крошки и ни капли воды с восхода солнца до восхода луны. Иначе я умру.
– Это было бы жаль, Капур-сахиб. И без того у нас слишком много убийств и смертей, – заметил наваб Байтарский. – А как поживает Ман? – спросил он участливо.
– Да все так же. Разве что я перестал требовать трижды в день, чтобы он возвращался в Варанаси. Он оказался не таким уж пропащим.
– Он никоим образом не пропащий, – отозвался наваб-сахиб.
– Но и толку в его жизни пока мало, – сказал Махеш-Капур. – Однако я обдумываю его совет относительно избирательного участка. И разумеется, ваш совет тоже.
– Как и совет насчет партии, надеюсь?
Махеш Капур ответил не сразу. После довольно продолжительной паузы он сказал:
– Да, я решил вернуться в Конгресс. Вам говорю об этом первому.
– Выступайте от Байтара, Капур-сахиб, – произнес наваб-сахиб довольным тоном. – Выступайте от Байтара. Вы победите, иншалла, – ваши друзья помогут вам.
– Посмотрим, посмотрим.
– Так вы-то придете завтра к ланчу?
– Да-да. Отмечаете какое-то событие или дату?
– Ничего не отмечаю. Просто хочу, чтобы вы выслушали за едой мои жалобы насчет того, как хорошо было раньше.
– О’кей.
– Передайте привет матери Мана, – сказал наваб. Он помолчал, подумав, что, может быть, уместнее было бы сказать «матери Прана» или даже «матери Вины». Погладив бороду, он спросил: – Но разумно ли с ее слабым здоровьем поститься?
– Разумно ли? – переспросил Махеш Капур. – Дорогой наваб-сахиб, такого слова она не знает.
Госпожа Рупа Мера тоже была не в ладах с этим словом. В день Карва-чаутха она временно прекратила вязание пинеток и заперла под замок все спицы и все иголки, какие нашла в доме. Она рассудила, что Савита будет поститься ради здоровья и долголетия мужа, и прикоснуться к иголке, даже случайно, было бы в этот день равносильно катастрофе.
Однажды братья некой молодой женщины, обеспокоенные тем, что она целый день мучается без еды, убедили ее, что луна взошла, тогда как на самом деле они развели позади одного из деревьев маленький костер, имитирующий лунный свет. Она поела немного, прежде чем поняла, что это обман, и вскоре после этого пришло известие о том, что ее муж внезапно умер, пронзенный тысячей иголок. Соблюдая крайний аскетизм и сделав множество подношений богиням, молодая вдова в конце концов добилась их обещания, что в случае, если она будет поститься по всем правилам весь следующий год, ее муж вернется к жизни. Каждый день в течение года она вытаскивала одну за другой иголки из мертвого тела ее мужа. Однако самую последнюю вытащила в день Карва-чаутха их служанка, и муж сразу ожил. Увидев рядом с собой служанку, он решил, что это ее усилиями он был возрожден и что ему не остается ничего другого, как развестись с женой и жениться на служанке. Так что оставлять где попало иголки в этот день было крайне небезопасно: коснешься одной из них – и потеряешь мужа.
Что думала об этом Савита, вооруженная юридическими познаниями, воспитывавшая ребенка и потому твердо стоявшая на ногах, было неизвестно, однако она неукоснительно соблюдала все требования ритуала и даже посмотрела на восходящую луну, как полагается, через сито.
В Калькутте же сахиб и мемсахиб считали обычай Карва-чаутх сущим идиотизмом и не обращали никакого внимания на отчаянные призывы госпожи Рупы Меры к Минакши – пусть даже брамо по происхождению – соблюдать его.
– Чего только твоя мать не придумает, Арун! – заметила Минакши.
Один за другим прошли индуистские праздники. Кто-то истово соблюдал все обряды, кто-то делал это без вдохновения, кто-то просто принял к сведению, а кто-то их откровенно игнорировал. В течение пяти дней подряд в конце октября праздновались Дхантерас, Хануман-джаянти, Дивали, Аннакутам и Бхай-Дудж. Шестой день был священным для Прана, который часами не отходил от радиоприемника. Это был первый день первого международного матча по крикету в этом сезоне. Команда Дели принимала у себя на поле англичан.
Неделю спустя боги наконец очнулись от четырехмесячной спячки, очень мудро проведя во сне этот тягостный период, медленно набиравший обороты.
Матч между Индией и Англией оказался предельно скучным, чего нельзя было сказать о встрече университетской команды со «Старыми брахмпурцами», состоявшейся в воскресенье на площадке университета.
Университетская команда была не в лучшей форме, так как двое игроков получили травмы; «Старые брахмпурцы» же были отнюдь не подарок – за них выступали не только рядовые спортсмены, собранные с миру по нитке, но и двое бывших крикетистов университета, возглавлявших его команду в пределах последних лет десяти.
В сборную Брахмпура входил Ман, среди нетравмированных университетских игроков был Кабир, а обязанности одного из судей выполнял Пран.
Это был прекрасный день начала ноября, погода стояла ясная и бодрящая. Зеленая трава еще сохраняла свежесть. Все пребывали в приподнятом настроении; студенты высыпали на лужайку большой массой, благо до экзаменов и прочих сопутствующих неприятностей еще оставалась уйма времени. Столпившись вокруг площадки, они подбадривали своих игроков, освистывали чужих, заговаривали с членами команд, находившимися в запасе, и создавали среди зрителей не меньший ажиотаж, чем игроки на поле. В студенческой толпе можно было заметить и преподавателей.
Одним из них был доктор Дуррани. Он находил, что крикет – удивительно многообещающий объект математических исследований. В данный момент, не обращая внимания на то, что его сын выбил Мана из игры крученым броском, он думал о преимуществах шестнадцатеричной, восьмеричной, десятичной и двенадцатеричной систем счисления применительно к крикету.
– Интересно, не правда ли, Патвардхан, – обратился он к коллеге, – что число шесть, хотя его можно назвать «совершенным», представляет собой в математике почти неуловимую величину – за исключением, впрочем, геометрии, – а в крикете оказывается, так сказать, верховным божеством, вам так не кажется?
Сунил Патвардхан кивнул, но ничего не ответил. Его взгляд был прикован к питчу.
Следующий игрок едва успел войти и тут же выбыл благодаря обманному броску Кабира. Толпа студентов радостно взревела.
– Шесть бросков в одном овере, заметьте, Патвардхан. Шесть ранов при ударе навылет без касания поля, разумеется, и шесть стоек на поле!
Входящий игрок едва успел надеть щитки и был еще в раздевалке, когда предыдущий бэтсмен туда уже вернулся. Он вышел на поле решительным шагом, агрессивно помахивая битой. Это был один из бывших университетских капитанов, и он не собирался позволить Кабиру сделать хет-трик. Войдя в игру, он кинул свирепый взгляд не только на боулера, стоявшего в напряженном ожидании, но и на собственного партнера, приготовившегося отбивать удары, а также на столбики противоположной калитки, судью и стайку безобидных скворцов-майн.
Кабир впился взглядом в почти неразличимый средний столбик калитки противника, словно Арджуна, нацеливший свой лук на глаз невидимой птицы. Мяч полетел с обманчиво низкой скоростью прямо вдоль питча. Бэтсмен попытался отбить его, но промазал, и глухой удар мяча о его щиток прозвучал как ворчливое предупреждение судьбы.
Одиннадцать университетских игроков завопили в восторге, а Пран, улыбаясь, поднял палец. Он кивнул Кабиру, который с широкой улыбкой принимал поздравления товарищей по команде.
Хор зрителей тоже радостно орал не меньше минуты, а отдельные солисты не успокаивались в течение всего овера с участием Кабира. Сунил, не поднимаясь с места, исполнил несколько па – смесь джиги и катхака. Он посмотрел на доктора Дуррани – какое впечатление произвел на него триумф сына.
Доктор Дуррани сосредоточенно хмурил лоб, двигая бровями вверх и вниз.
– Любопытно, не правда ли, Патвардхан, что число, гм, шесть воплощено в одной из самых, так сказать, прекрасных, гм, природных форм. Я имею в виду, как вы понимаете, бензольное кольцо с его одиночной и также двойной углеродной связью. Но вопрос в том, Патвардхан, симметрично ли оно на самом деле или, может, асимметрично? А может быть, асимметрически симметрично, как эти, гм, суперподоперации леммы Перголези… а не так, как довольно беспорядочные лепестки, гм, ириса. Любопытно, вы не находите?
– Чрезвычайно любопытно, – согласился Сунил.
Савита в это время говорила Фирозу:
– Для вас, Фироз, это, конечно, иначе – то есть не потому, что вы мужчина, а потому, что у вас нет ребенка, который отвлекал бы вас от беседы с клиентом. Хотя, возможно, это дела не меняет… На днях я говорила с Джайей Суд, и она рассказала, что в туалете Высокого суда водятся летучие мыши! Когда я сказала, что мне даже подумать об этом страшно, она ответила: «Если вы боитесь летучих мышей, как же вы занимаетесь юриспруденцией?» Вы знаете, я никогда не думала, что займусь ею, а оказалось, что это очень интересно, действительно интересно. Не то что эта занудная игра. За последние десять минут они не заработали ни одного рана. Ой, я пропустила петлю в своем вязании, на солнце меня всегда в сон клонит… Я не понимаю, что Пран находит в этом крикете, чего ради он сидит пять дней подряд приклеенный к радиоприемнику, не обращая никакого внимания на нас, и почему ему нравится простаивать целыми днями на солнцепеке и судить матчи. Все мои увещевания ни к чему не приводят. «Стоять на солнце мне полезно», – говорит он… Или взять Мана. До ланча он пробежал семь раз от одной калитки до другой, а затем буквально несколько минут в общей сложности бегал по краю поля. И так он проводит целое воскресенье! Вы поступаете очень мудро, Фироз, что занимаетесь поло. На игру уходит всего час, а вы за этот час прекрасно разминаетесь.
Фироз же думал о Мане: «Дорогой мой Ман, ты спас мне жизнь, и я тебя очень люблю, но если ты будешь болтать с Латой, твой капитан лишит жизни тебя».
Ман говорил Лате:
– Ничего страшного, что я тут с тобой болтаю, все равно мне не достается ни одного мяча. Они знают, какой я фантастический игрок, и держат меня на границе поля, где я не напортачу, ни ловя, ни бросая. И если усну, это тоже не страшно. А ты сегодня классно выглядишь. Да ладно, чего ты гримасничаешь. Я всегда так думал, а зеленое тебе очень идет. Ты сливаешься с травой как… нимфа или пери в раю… Нет-нет, ничего подобного. На мой взгляд, у нас все идет великолепно. Двести девятнадцать ранов совсем неплохо после такого слабого начала, а у них счет сто пятьдесят семь на семь. У них там совсем никудышные игроки в нижней части списка – и потому нет никаких шансов на победу. «Старые брахмпурцы» не выигрывали ни у кого вот уже лет десять, так что это будет настоящий триумф! Единственная опасность – этот треклятый Дуррани, который все еще отбивает. Сколько там у него на табло? Шестьдесят восемь… Нужно только выковырнуть его с поля, и мы будем в шоколаде.
Лата думала о Кабире:
Несколько майн сидели на поле, следя за игроками. Мягкое солнце, клонясь к горизонту, грело Лату, а регулярные удары биты по мячу, прерываемые время от времени выкриками зрителей, навевали дремоту. Сорвав травинку, она медленно водила ею вверх и вниз по руке.
Кабир говорил Прану:
– Спасибо, доктор Капур, солнце не мешает… О, благодарю вас, это было просто везение…
Пран думал о Савите:
«Я понимаю, что воскресенье пропало, дорогая, но на следующей неделе я обещаю посвятить выходной тебе. Если захочешь, я буду держать большо-ой клубок шерсти, пока ты вяжешь двадцать пинеток для малышки».
Кабир шел в списке бэтсменов четвертым – выше, чем обычно, и вполне заслуженно. Он заметил Лату в толпе, но это, как ни странно, успокаивало его нервы и укрепляло решимость. Его счет рос в основном благодаря ударам за границу поля – зачастую мимо Мана – и достиг к настоящему моменту 90 с лишним очков. Его партнеры один за другим выбывали из игры, а разрушение калиток говорило само за себя: четвертая была разбита со счетом 140 очков, пятая принесла 143, шестая – 154, восьмая – 183 и, наконец, девятая – 190. Для того чтобы догнать противника, надо было сделать 29 ранов, для победы – 30, а его новый партнер – хранитель калитки чересчур нервничал. «Вот незадача», – подумал Кабир. Парень привык находиться за калиткой и растерялся, оказавшись перед нею. Это было еще самое начало овера, но его, беднягу, скорее всего, выбьют первым же броском. Положение казалось безнадежным. Надо постараться набрать по крайней мере сотню, подумал Кабир.
Парень, однако, оказался отличным партнером, и Кабир сделал несколько стратегических одиночных ранов, что позволяло им оставаться в игре. Когда до окончания игры оставалось три минуты, счет университета достиг 199, а его собственный – 98. На последнем мяче предпоследнего овера Кабир попытался сделать свой обычный одиночный ран. Проходя мимо партнера, он бросил:
– Мы еще отыграемся!
Зрители завопили в ожидании 200 очков в тот момент, когда они еще бежали.
Полевой игрок кинул мяч в калитку Кабира, тот прошел в каком-нибудь миллиметре от нее, но летел с такой силой, что Ман, которому уже казалось, что калитка обречена, и он начал аплодировать, не сразу понял, что происходит. Он кинулся к мячу, но опоздал, и мяч вылетел за границу поля.
Университетские болельщики опять подняли крик – только непонятно было, то ли они приветствовали пять ранов Кабира с одного мяча, то ли побуждали его сделать сотню для себя и две сотни для университета, то ли почувствовали, что теперь отыграть в последнем овере нужно 16, а не 20 очков и у университета еще есть шанс.
Капитан «Старых брахмпурцев», майор местного гарнизона, бросил гневный взгляд на Мана.
Но Кабиру еще надо было успешно выступить в последнем овере под вопли и приветственные крики зрителей. Он выполнил прекрасный удар низом на четыре рана, еще четыре принес ему следующий удар, уже верхом, до которого едва не дотянулся полевой противника. Перед третьим броском стадион затих, оба лагеря болельщиков замерли в напряженном ожидании.
Это был бросок, сложный для обработки. Кабир нацелил его на середину калитки, но тут же понял, что больше одного рана на этом не заработать, и дал знак партнеру вернуться.
Следующий удар принес им два очка.
На очереди был предпоследний бросок. Для того чтобы сравняться со «Старыми брахмпурцами», надо было добыть пять ранов, а чтобы победить – шесть. Все затаили дыхание. Никто не имел представления, что собираются сделать Кабир или боулер. Кабир взъерошил свои волнистые волосы рукой в перчатке. Прану показалось, что, стоя на линии, молодой человек даже неестественно спокоен.
Боулер нервничал и подбросил мяч необыкновенно высоко. Кабир с улыбкой на лице и ликованием в сердце ударил по мячу изо всех сил и наблюдал, как тот описывает в воздухе прекрасную победную параболу.
Мяч взмывал в воздух все выше и выше, обещая университету осуществление надежд и полное счастье. Студенческая толпа зашумела в предвкушении победы; радостный гул нарастал.
Но тут произошло нечто ужасное. Ман, который застыл, будто в трансе, на самом краю поля и тоже наблюдал, открыв в отчаянии рот, за взлетающим и затем опускающимся красным снарядом, вдруг с удивлением обнаружил, что этот снаряд, едва не сбив его с ног, влетел к нему в руки.
Радостные крики университетских болельщиков разом стихли и сменились единым общим стоном и изумленным восторженным кличем «Старых брахмпурцев». Судья поднял палец вверх, бейлы были сняты. Игроки на поле пожимали друг другу руки и ошеломленно качали головами. Ман на радостях проделал пятикратное сальто перед зрителями.
«Вот кретин! – подумала Лата, глядя на Мана. – Надо будет предложить ему первого апреля тайно бежать».
– Ну как? Ну как? – спрашивал Ман Фироза, неистово тиская его. Затем он кинулся к членам своей команды, которые аплодировали ему как герою дня.
Фироз заметил, что Савита, посмотрев на него, подняла брови. Он тоже поднял брови в ответ, задаваясь вопросом, как она восприняла этот кульминационный момент в целом усыпляющего зрелища.
– Я все-таки не уснула – но была близка к этому, – сказала с улыбкой Савита Прану, который подошел к ней несколько минут спустя.
«Хороший парень – не тушуется в сложных ситуациях и даже при неудаче, – подумал Пран, глядя, как Кабир, оставив товарищей по команде, направляется в их сторону с битой под мышкой. – Жаль, что так кончилось».
– Смехотворный финал, – пробурчал Кабир чуть ли не сквозь зубы, проходя мимо Латы к павильону.
Период индуистских праздников почти закончился. Но в Брахмпуре оставался еще один, соблюдавшийся здесь неукоснительнее, чем где бы то ни было в Индии, – Картик Пурнима[176]. В полнолуние месяца картик завершается один из трех особо священных периодов купания. Поскольку Брахмпур расположен на самой священной из рек, многие набожные люди ежедневно в течение месяца совершают омовение и принимают пищу один раз в день; они поклоняются растению тулси и прицепляют к бамбуковым шестам лампочки в маленьких корзинках, чтобы указать душам умерших верный небесный путь. Как говорится в пуранах, «результат, который в течение всего Золотого века[177] достигался воздержанием, может быть получен омовением в Пяти реках[178] в месяц картик».
Возможно также, что этот праздник имеет особое значение для Брахмпура благодаря богу, чье имя город носит. Один из комментаторов «Махабхараты», живший в XVII веке, пишет: «Праздник Брахмы отмечается всеми осенью, когда злаки начинают расти». В Пушкаре, крупнейшем святилище Брахмы во всей Индии (помимо Гаи и, возможно, Брахмпура), проводится праздник, привлекающий десятки тысяч паломников, – это Картик Пурнима с его верблюжьей ярмаркой. Поклоняющиеся Брахме наносят на его изображение в храме мазки оранжевой краски и украшают его блестками, как и изображения других богов. Вероятно, традиция проведения этого праздника в Брахмпуре восходит к тому времени, когда Брахме здесь поклонялись как бхакти[179] – богу, к которому каждый обращался лично, и лишь позже в этой роли стали выступать вместо него Шива и Вишну в том или ином воплощении.
Ныне поклонение Брахме почти сошло на нет, и бóльшую часть года никто не чувствует присутствия Брахмы в Брахмпуре. В центре внимания его соперники – или коллеги – из триады[180]. Пул Мела и храм Чандрачур прославляют величие Шивы как создателя Ганга или как великого аскета в отношении чувственности, чьим символом служит лингам. О прочности традиции поклонения Вишне в образе Кришны говорит большое количество кришнаитов (вроде Санаки-бабы́) и обязательное празднование Джанамаштами (к примеру, госпожой Капур); пиками поклонения его воплощению в образе Рамы являются не только Рамнавами в начале года, но и девять ночей, кульминация которых приходится на Дуссеру. Тогда Брахмпур становится частью острова почитания Рамы в море поклонения богине, простирающемся от Бенгалии до Гуджарата.
Не совсем понятно, почему самозародившийся или вылупившийся из яйца Брахма, управляющий жертвоприношениями и Верховный создатель, бог с четырьмя лицами, который основал тройной мир, был с течением столетий вытеснен на задворки. В какой-то момент, как показано в «Махабхарате», даже Шива подобострастно склонялся перед ним, а имя Брахма происходит из того же корня, что и «брамин» или «брахман», мировая душа. Тем не менее к эпохе последних пуран, не говоря уже о современности, от влияния Брахмы осталась лишь тень.
Возможно, это произошло потому, что он, в отличие от Рамы, Кришны, Дурги или Кали, никогда не ассоциировался с юностью, красотой или страхом, которые служат основными мотивами личной веры. Или же потому, что он был выше страданий и страстных желаний и не мог удовлетворить сердечную тоску по очеловеченному идеалу или заступнику, который, возможно, спустился на землю, чтобы страдать вместе со всем человечеством и установить справедливость. Или потому, что некоторые легенды о нем – например, о том, как он создал человечество, вступив в связь с собственной дочерью, – не всегда в ходе долгих веков и меняющихся нравов легко было принять.
А может быть, устав являться по первой просьбе молящегося, чтобы затем снова уйти в небытие, Брахма в конце концов отказался выполнять просьбы миллионов воздетых рук – и, соответственно, потерял благосклонность масс. Религиозные чувства редко преодолевают земное тяготение, и индусы, как и все прочие, – а может быть, даже больше, чем прочие, – желают получить благословение в этой жизни, а не только в загробной. Нам нужны конкретные результаты: излечение ребенка от болезни, успешная сдача экзамена, благополучное рождение сына, нахождение подходящего жениха для дочери. Мы идем в храм, чтобы избранное нами божество благословило нас перед путешествием, и просим Кали или Сарасвати освятить наши бухгалтерские книги. Во время Дивали слова «шубх лабх» (хороший доход) можно видеть на побеленных стенах каждой лавки, а Лакшми, богиня-распорядительница, улыбается с плаката, сидя на лотосе, безмятежная и прекрасная, и раздает золотые монеты своими четырьмя руками.
Необходимо сказать, что некоторые – в основном шиваиты и вайшнавиты – утверждают, будто Брахмпур не имеет ничего общего с богом Брахмой, а его название – это искаженное Бахрампур, или Браминпур, или Берхампур, или другое подобное наименование не то исламского, не то индуистского происхождения. Но все эти утверждения по тем или иным причинам можно отвергнуть. Древнее происхождение имени города подтверждается и старинными монетами, и надписями, и историческими хрониками, и упоминанием в записках таких путешественников, как Сюаньцзан и аль-Бируни, Бабур и Тавернье[181], не говоря уже о британских вояжерах.
Следует, кстати, заметить, что написание Брампор, навязанное англичанами, было заменено традиционным, более близким к фонетической транскрипции, в 1949 году, незадолго до вступления в силу Конституции – тогда же, когда, согласно Указу об изменении названий Охраняемых провинций, штат был переименован в Пурва-Прадеш. Однако за два столетия своего существования написание Брампор вдохновило на многочисленные ошибки этимологов-любителей.
Существует даже некоторое количество заблудших душ, утверждающих, что Брахмпур – вариант слова Бхрампур, названия вымышленного города иллюзий и ошибок. Этим чудакам можно сказать только одно: всегда найдутся люди, готовые из духа противоречия поверить всему самому неправдоподобному.
– Пран, дорогой, выключи, пожалуйста, свет.
Выключатель находился около дверей.
– Я уже засыпаю, – ответил Пран, зевнув.
– Но я не могу спать со светом, – сказала Савита.
– А если бы я сидел в другой комнате и работал, ты ведь выключила бы свет сама, правда?
– Конечно, дорогой, – сказала Савита, зевая, – но ты ближе к двери.
Пран вылез из постели, выключил свет и забрался обратно.
– Как только тебе что-нибудь нужно, появляется «Пран, дорогой».
– Пран, ты друг.
– Ну еще бы! Исполняю все твои желания. Между прочим, Малати Триведи тоже считает, что я друг.
– Ну, пока ты не называешь ее подругой, это не страшно.
Они погрузились в сон.
В два часа ночи их сны пронзил телефонный звонок. Пран в смятении вскочил. Малышка проснулась и стала плакать. Савита принялась ее успокаивать.
– Господи помилуй, кто это может быть? – воскликнула она испуганно. – Он перебудит весь дом… Который час? Надеюсь, ничего ужасного не произошло.
Пран вышел в столовую.
– Алло? – произнес он, сняв трубку. – Пран Капур слушает.
В трубке кто-то тяжело дышал. Затем раздался скрипучий голос:
– Вот и хорошо! Это Марх.
– Да? – ответил Пран, стараясь говорить тише.
Савита тоже встала. Он покачал головой, давая понять, что ничего серьезного не случилось. Она снова легла, Пран закрыл дверь спальни.
– Это Марх! Раджа Марха.
– Да, я понял, ваше высочество. Чем я могу быть полезен?
– Вы прекрасно знаете, чем можете быть мне полезны.
– Прошу прощения, выше высочество, но если вы имеете в виду исключение вашего сына из университета, я не могу сказать вам ничего нового. Вы получили официальное письмо…
– Вы… вы представляете себе, кто я такой?
– Да, ваше высочество, представляю. Но сейчас середина ночи…
– Послушайте меня, если не хотите, чтобы что-нибудь случилось с вами или с вашими близкими. Аннулируйте этот приказ.
– Ваше высочество, я…
– Из-за какой-то пустяковой шалости… ваш брат, кстати, тоже не агнец божий – сын сказал мне, что ваш брат вытряс из него все до последней пайсы во время азартной игры… так вот, скажите вашему брату… а также вашему папаше-грабителю…
– И папаше?
– Всей вашей семейке надо преподать хороший урок…
Малышка снова заплакала. В голосе раджи послышалась нотка ярости:
– Это ваш ребенок?
Пран ничего не ответил.
– Вы меня слышите?
– Ваше высочество, я предпочел бы забыть об этом разговоре. Но если вы опять будете звонить мне по ночам без необходимости или от вас будут поступать какие-то угрозы, мне придется обратиться в полицию.
– Без необходимости? Вы исключаете моего сына за сущий пустяк…
– Ваше высочество, это был не пустяк. Университетская администрация изложила все факты в письме к вам. Участие в уличных бесчинствах – не пустяк. Вашему сыну еще повезло, что он остался жив и не был арестован.
– Он должен окончить университет, должен. Он омылся в Ганге, он прошел снатак.
– Это было несколько преждевременно, – сказал Пран, стараясь говорить без презрения. – А ваше расстройство не может перевесить решение дисциплинарной комиссии. Спокойной ночи, ваше высочество.
– Я еще не все сказал! Выслушайте меня до конца. Я знаю, что вы голосовали за его отчисление.
– Это к делу не относится. Я однажды избавил его от неприятностей, но…
– Это еще как относится к делу. Вам известно, что в моем храме, когда он будет закончен, именно мой сын – мой сын, которого вы обрекаете на мученичество, – будет вести службу? И гнев Шивы…
Пран положил трубку. Какое-то время он сидел за обеденным столом, глядя на телефон и качая головой.
– Кто это был? – спросила Савита, когда он вернулся в постель.
– Да так, один чокнутый, который хочет, чтобы его сына приняли в университет, – ответил Пран.
Партия Конгресс усердно трудилась над отбором кандидатов. Весь октябрь и ноябрь избирательные комиссии штата работали, не обращая внимания на праздники, общественные беспорядки, расцветающие и отцветающие деревья.
Округа один за другим подбирали людей, которых Конгресс мог бы послать в Законодательное собрание и в парламент. Избирком Пурва-Прадеш, возглавляемый Л. Н. Агарвалом, старался всеми силами исключить из числа кандидатов так называемых диссидентов, прибегая ко всевозможным хитростям процессуального, технического и личного характера. Благодаря тому что на одно место претендовало в среднем шесть кандидатов, у руководителей имелась возможность, не будучи обвиненными в чрезмерном пристрастии, подтасовать выбор в пользу тех, кто разделял их убеждения. Партийный комитет выкладывался до предела, и не без пользы. Он заседал неделями по десять часов в день. Рассматривались кастовая принадлежность кандидатов, их общественное положение, состоятельность и сроки тюремного заключения при колониальной власти. Но прежде всего учитывалось, к какой фракции принадлежит кандидат и какими шансами на победу он (или изредка она) обладает. Л. Н. Агарвал был удовлетворен списком кандидатов – как и С. С. Шарма, который был рад, что популярный в народе Махеш Капур вновь участвует в выборах, хотя предпочел бы, чтобы за ним не потянулся слишком уж длинный хвост его сторонников.
И наконец, чтобы заручиться одобрением премьер-министра и комиссий в Дели, которые будут проверять все списки, избирком Пурва-Прадеш сделал символический жест доброй воли в сторону «диссидентов», пригласив троих из них (в том числе Махеша Капура) на два последних заседания. «Диссиденты» были неприятно поражены списком, подготовленным комитетом. Из их группы там почти никого не было. Даже действующие члены Законодательного собрания отсутствовали, если они принадлежали к меньшинству в Конгрессе. Махеша Капура лишили как городского избирательного округа, так и его Рудхии, которую обещали члену парламента, возвращавшемуся в штат, чтобы стать членом Законодательного собрания. Если бы Махеш Капур не выходил из Конгресса, объяснили ему, его округ не отдали бы другому, а к тому моменту, когда он вернулся в партию, было уже слишком поздно что-либо менять. Но они готовы пойти ему навстречу и не станут вынуждать его принять округ, который они сами назначат, а предлагают выбрать любой из еще не занятых.
Три представителя «диссидентов» с негодованием покинули заседание комитета на второй день, говоря, что не хотят впустую тратить время на встречи, которые проводятся во враждебной и пристрастной обстановке в конце отборочной работы, когда списки практически готовы, и заседания предназначены лишь для того, чтобы заставить Дели поверить, будто с «диссидентами» совещались. Совет избиркома со своей стороны сделал сообщение для прессы, в котором заявлял, что честно стремился выслушать мнение «диссидентов» в дружеской обстановке и «предоставил им все возможности участвовать в работе и высказывать свои предложения».
Недовольны были не только «диссиденты». На каждого избранного мужчину или женщину приходилось пятеро отвергнутых, и многие из них сразу постарались очернить своих соперников прежде, чем проверочные комиссии в Дели начнут изучать списки.
«Диссиденты» тоже отправили свою жалобу в Дели, где свистопляска продолжалась. Неру, как и многие другие, был потрясен откровенной жаждой власти, заставлявшей топтать соперников, невзирая на интересы самой партии, причем и при отборе кандидатов, и при его обжаловании. Отделения Конгресса в Дели осаждались самыми разными претендентами и их сторонниками, которые совали свои петиции влиятельным лицам и обливали грязью всех без разбора. Даже заслуженные члены партии, отсидевшие немалые сроки в тюрьмах и пожертвовавшие ради своей страны всем, теперь заискивали перед младшими клерками на избирательных участках в надежде пробиться к власти.
Неру поддерживал «диссидентов», но вся кампания настолько пропиталась эгоизмом, жадностью и амбициозностью участников, что его порядочность не позволяла ему влезать в сточную канаву государственных учреждений, вступать в борьбу с окопавшимися там силами и помогать своим сторонникам так, как он мог бы. «Диссиденты» то впадали в отчаяние, то загорались новыми надеждами. Иногда им казалось, что Неру, устав от политической борьбы, готов оставить политику и заняться разведением роз и чтением. Но бывали моменты, когда Неру яростно критиковал подтасовку избирательных списков. Одно время казалось, что альтернативный список, представленный «диссидентами» Пурва-Прадеш, будет принят вместо официального, поданного избиркомом штата. Но после разговора с С. С. Шармой Неру снова изменил свое мнение. Шарма, тонкий психолог, предложил принять «диссидентский» список и всячески поддерживать его, но просил в этом случае освободить его от должности главного министра и от всех других обязанностей. А это, как понимал Неру, было неприемлемо. Без руководства Шармы и его ловкости в создании коалиций и организации кампаний положение ИНК в Пурва-Прадеш было бы плачевным.
Процесс отбора кандидатов от Конгресса тянулся так долго и сопровождался на каждом этапе такими междоусобными баталиями, что списки кандидатов поступили в Дели лишь за два дня до окончания срока их подачи. Джипы носились по дорогам страны, перегруженные телеграфные провода яростно гудели, кандидаты в панике метались из Дели в Брахмпур и из Брахмпура в свои избирательные округа. Двое кандидатов опоздали-таки с подачей заявлений. Одного из них поклонники чуть не задушили по дороге на железнодорожную станцию гирляндами цветов, и в результате он не успел на поезд. Другой дважды пытался подать документы не туда, куда надо, и добрался до нужного учреждения через две минуты после назначенного срока. Бедняга разрыдался.
Но эти неудачи постигли кандидатов только двух избирательных округов, а всего их было в стране около четырех тысяч. Списки в округах были составлены, необходимые документы поданы, партийные символы придуманы, зубы оскалены. Премьер-министр посетил несколько округов, агитируя за кандидатов Конгресса. Предвыборная кампания в Пурва-Прадеш была готова развернуться на полную катушку.
Но решающим фактором оставались избиратели, «чистая» и «нечистая» публика, обладающая правом голоса, скептически настроенная и доверчивая. Их количество в шесть раз превышало число допущенных к голосованию в 1946 году. Это были самые масштабные выборы, когда-либо проводившиеся на земле. В них участвовала одна шестая населения земного шара.
Махешу Капуру, оставшемуся без округов Мисри-Манди и Западной Рудхии, удалось все же выдвинуться в качестве кандидата Конгресса от округа Салимпур-Байтар. Еще несколько месяцев назад подобное ему и в голову не пришло бы. А теперь, с подачи Мана, Л. Н. Агарвала, наваба Байтарского, Неру, Бхаскара, С. С. Шармы, Джхи и еще, возможно, сотни известных и неизвестных посредников, он собирался отстаивать свою политическую позицию и идеалы в округе, где он был фактически посторонним. Сказать, что это его беспокоило, значило бы ничего не сказать.
Часть шестнадцатая
Кабир увидел Малати, входившую в «Голубой Дунай», и лицо его просветлело. Он уже выпил две чашки кофе и заказал третью. За матированными оконными стеклами огни улицы Набигандж сияли ярким, но рассеянным светом; мимо окон проплывали смутные силуэты прохожих.
– А, ты все-таки пришла.
– Разумеется. Я получила утром твою записку.
– Надеюсь, я не избрал для встречи неудобное для тебя время?
– Не более неудобное, чем любое другое, – ответила она. – Нет, это звучит плохо. Я хотела сказать, что жизнь слишком суматошная и я просто не знаю, как еще держусь на ногах. Когда я жила в Найнитале, вдали от всех знакомых, было так спокойно.
– Ты не возражаешь против углового столика? Можем пересесть.
– Нет, я тоже предпочитаю сидеть здесь.
– Что заказать?
– О, просто кофе, больше ничего. Я сегодня иду на свадьбу, поэтому так и разоделась.
На Малати было шелковое зеленое сари, окаймленное широкой полосой темно-зеленого цвета с золотом. Она выглядела великолепно; ее зеленые глаза светились ярче обычного.
– Мне очень нравится, – искренне сказал Кабир. – Зеленое с золотом – просто ослепительно. И в придачу ожерелье с этими зелеными штучками и узор, как у кашемировой шали.
– Эти зеленые штучки – изумруды, а не что-нибудь, – негодующе фыркнула Малати, на самом деле польщенная.
– Ну, я не очень-то в таких вещах разбираюсь. Но выглядит все потрясающе.
Подали кофе. Потягивая его, они говорили о фотографиях, которые были сняты во время спектакля и получились хорошо, о горных деревушках, где бывали и он, и она, о верховой езде и коньках, о политике и последних событиях, в том числе беспорядках на религиозной почве. Малати удивлялась тому, как легко болтать с Кабиром, как он красив и очарователен. Теперь, когда он снял костюм Мальвольо, легче было отнестись к нему серьезно. Но поскольку ранее он все-таки был Мальвольо, Малати испытывала по отношению к нему некую профессиональную солидарность.
– А ты знала, что в Индии больше снега и льда, чем где-либо еще на Земле, не считая полюсов?
– Неужели? Нет, не знала. – Она помешала кофе в чашке. – Но я многого не знаю. Например, что значит эта встреча.
Кабиру пришлось высказаться напрямую:
– Я хочу поговорить с тобой о Лате.
– Так я и думала.
– Она избегает меня, не отвечает на мои записки. Можно подумать, она меня ненавидит.
– Разумеется, нет, не надо мелодрамы, – рассмеялась Малати. – Я думаю, ты ей нравишься, – сказала она уже серьезным тоном. – Но ты же знаешь, в чем проблема.
– Я все время думаю о ней, – сказал Кабир, непрерывно помешивая ложкой кофе. – Не могу выкинуть из головы мысль, что она встретит какого-нибудь парня – как она встретила меня – и он ей понравится больше. Тогда у меня не останется никаких шансов. Я просто не могу не думать о ней. И постоянная депрессия – странно, но факт. Вчера раз пять обошел весь кампус, думая: а вдруг она где-нибудь там – на скамейке, на берегу реки, на ступеньках колледжа, в аудитории, на крикетном поле. Я так больше не могу и хочу, чтобы ты мне помогла.
– Я?
– Да. Это, наверное, ненормально – так любить человека. Ну, не то что ненормально… – Кабир опустил голову, затем тихо продолжил: – Это трудно объяснить, Малати. Когда я был с ней, я радовался, я был счастлив, как не был счастлив до этого, наверное, год, если не больше. Но это очень быстро кончилось. Она теперь так холодна со мной. Скажи ей, что я согласен бежать с ней, если она хочет… Хотя нет, это нелепо. Скажи ей… почему она… она ведь даже не верующая. – Он помолчал. – Никогда не забуду выражения ее лица, когда она увидела, что я буду играть Мальвольо. Она была в ярости! – Он засмеялся, но сразу перестал. – Так что придумай что-нибудь.
– Но что я реально могу сделать? – спросила Малати. Ей хотелось похлопать его по руке. Ему, похоже, представлялось, что она обладает неограниченным влиянием на Лату. Это, конечно, было лестно.
– Ты можешь быть посредником.
– Но она уехала вместе со своими в Калькутту.
– Опять в Калькутту? – Кабир задумался. – Тогда напиши ей.
– За что ты ее любишь? – спросила Малати, глядя на него с некоторым любопытством. В течение одного года число поклонников Латы выросло от нуля до трех. Такими темпами еще через год оно должно было удвоиться.
– Что значит «за что»? – Кабир удивленно посмотрел на Малати. – За то, что у нее шесть пальцев на ногах. Откуда я знаю «за что»? Это не важно, Малати. Так ты поможешь мне?
– Ладно.
– И все это очень непонятно сказывается на моей игре, – продолжал Кабир, даже не думая поблагодарить ее. – Шестерок у меня получается больше, но я быстрее вылетаю. Однако против «Старых брахмпурцев» я играл хорошо, так как знал, что она смотрит игру. Странно, да?
– Очень странно, – ответила Малати, позволив себе улыбнуться только глазами.
– Я не такой уж невинный мальчик, – чуть запальчиво сказал Кабир, заметив эту улыбку.
– Надеюсь, что так, – рассмеялась Малати. – Хорошо, я напишу в Калькутту. Оставайся на линии.
Арун сумел скрыть от матери, что организовал празднование дня ее рождения. Он пригласил на чай несколько пожилых дам из ее калькуттской компании, с которыми она иногда играла в карты, и, жалея ее, воздержался от приглашения семейства Чаттерджи.
Однако Варун выдал секрет. Сдав после долгой подготовки экзамены Индийской административной службы и ожидая объявления результатов, он чувствовал, что выполнил свой долг на десять лет вперед. А между тем на ипподроме открыли зимний сезон, и стук копыт непрерывно звучал у него в ушах.
Как-то, просматривая расписание заездов, он сказал Рупе Мере:
– Жаль, я не смогу посмотреть этот заезд – как раз в этот день у тебя будут гости… Ой!
Госпожа Рупа Мера считала петли: «Три, шесть, десять, три, шесть, двадцать». Подняв голову от вязания, она спросила:
– Что-что?.. Ты сбиваешь меня со счета, Варун. Какие гости?
– Я… это… говорил сам с собой, ма. Мои друзья… это… устраивают вечеринку, и она совпадает с интересным забегом.
Он был доволен, что придумал такое правдоподобное объяснение. А госпожа Рупа Мера решила, что неплохо бы притвориться при гостях, что их приход для нее сюрприз, и не стала разоблачать выдумку сына. Следующие несколько дней она провела в тайном волнении.
Утром юбилейного дня она взяла все поздравительные открытки (не менее двух третей из них были украшены розами) и прочитала каждую вслух Лате, затем Савите, Прану, Апарне и Уме (Минакши предпочла убраться из дома подобру-поздорову).
После этого она пожаловалась, что у нее устали глаза, и попросила Лату зачитать все их вслух еще раз. Поздравление от Парвати звучало следующим образом:
Дражайшая Рупа!
Мы с твоим отцом желаем тебе миллионы счастья по случаю твоего дня рождения и надеемся, что ты успешно восстанавливаешь силы в Калькутте. Киши вместе со мной заранее поздравляет тебя также с Новым годом.
Любящая тебя,
– Почему это мне надо восстанавливать силы, интересно? – возмутилась госпожа Рупа Мера. – Нет, эту открытку не стоит больше читать.
В этот день Арун ушел с работы раньше обычного. Заехав во «Флёри», он взял заказанный у них торт и кучу пирожков и сластей. Ожидая зеленый свет на перекрестке, он заметил человека, продававшего розы дюжинами. Опустив стекло автомобиля, он спросил, почем цветы. Продавец заломил такую цену, что Арун, выругавшись, начал закрывать окно. Человек с розами стал с извиняющимся видом качать головой и совать цветы ему в окно, но водитель уже тронулся. Подумав о матери, Арун хотел было остановить автомобиль, но возвращаться к продавцу цветов и торговаться с ним – нет, это будет слишком унизительно. Цена, названная торговцем, возмутила его до глубины души, и гнев его еще не прошел.
Он вспомнил коллегу своего отца, лет на десять его старше, который недавно, уйдя на пенсию, застрелился в приступе ярости. Как-то вечером его старый слуга принес ему на второй этаж выпить, забыв захватить поднос. Хозяин так разгневался, что накричал на слугу, позвал жену и велел ей уволить слугу немедленно. Подобные вспышки гнева случались с ним в прошлом, и жена, отправив слугу вниз, сказала мужу, что поговорит со слугой утром, а пока что он может выпить виски.
– Ты печешься только о своих слугах! – бросил он.
Жена спустилась к себе и, как обычно, включила радио.
Спустя несколько минут она услышала выстрел, а затем второй. Поднявшись по лестнице, она обнаружила мужа в луже крови. Первый раз муж неудачно приставил пистолет к голове, и пуля лишь задела его ухо. Вторая прошла через горло.
Никто в семье Мера, услыхав шокирующую новость, не мог понять этого человека, и меньше всех – госпожа Рупа Мера, которая знала его лично. Никто, кроме Аруна, который понимал его очень хорошо. В ярости человек действует именно так. Порой Арун испытывал такой гнев, что ему хотелось убить себя или кого-то другого, и он мог сказать и сделать все что угодно.
Он уже не в первый раз подумал, какова была бы его жизнь, если бы отец не умер. Арун жил бы гораздо беззаботнее; легче было бы с финансовым положением семьи, которое сейчас поддерживал он один; Варуна пристроили бы куда-нибудь на работу, поскольку понятно, что экзамены он не сдаст; Лату выдали бы за какого-нибудь приличного человека, прежде чем ма пристегнула бы ее к этому Харешу.
Прибыв домой, он занес покупки на кухню через заднюю дверь и прошел, напевая себе под нос, к матери. Она со слезами на глазах обняла его.
– Ты приехал с работы раньше обычного из-за меня! – воскликнула она.
Он с удивлением заметил, что она надела довольно симпатичное бежевое сари. Но когда прибыли гости, она очень убедительно разыграла изумление и восторг.
– А я даже не одета как следует, сари совсем мятое! О! Аша Ди! Как любезно с твоей стороны прийти ко мне. Какой молодец Арун, что пригласил тебя. А я даже не имела представления, что будут гости!
Аша Ди, надо сказать, была матерью одного из бывших увлечений Аруна, и Минакши не преминула сообщить ей, каким одомашненным он стал.
– Он полвечера ползает по полу с Апарной, собирая головоломки.
Вечер прошел замечательно. Госпожа Рупа Мера съела гораздо больше шоколадного торта, чем разрешал врач. Арун сказал ей, что пытался купить ей розы по пути домой, но не нашел их.
Когда гости разошлись, госпожа Рупа Мера стала рассматривать подарки. Арун, сказав об этом только Минакши, уехал на своем «остине» искать продавца цветов.
Развернув подарок от Аруна и Минакши, госпожа Рупа Мера заплакала от обиды. Это была очень дорогая японская лакированная шкатулка, которую некогда подарили Минакши, и та назвала ее, как Рупа Мера слышала собственными ушами, «крайне уродливой», но выразила надежду, что ее можно будет кому-нибудь передарить.
Госпожа Рупа Мера удалилась в свою маленькую спальню и удрученно села на кровать.
– В чем дело, ма? – спросил Варун.
– Ма, шкатулка на самом деле красивая, – сказала Савита.
– Забери ее, мне она не нужна, – прорыдала госпожа Рупа Мера. – И цветы не нужны. Я знаю, он хотел меня порадовать, он меня любит, что бы вы ни говорили. Думайте, что хотите, но сейчас оставьте меня, Я хочу побыть одна.
Они глядели на нее вытаращив глаза. Это было так же невероятно, как если бы Грета Гарбо пожелала совершить омовение во время Пул Мелы.
– Просто ма не в настроении, – сказала Минакши. – Арун относится к ней гораздо лучше, чем ко мне.
– Но, ма, послушай… – начала Лата.
– Ты тоже уходи. Я знаю его, он такой же, как его отец. Нервный, раздражительный, несдержанный, но сердце у него доброе. А Минакши со всеми ее утонченными манерами и смехом, вежливым обхождением, лакированными шкатулками и знатными Чаттерджи ни в грош никого не ставит, и особенно меня.
– Правильно, так и действуй, ма, – отозвалась Минакши. – Если не получилось с первого раза, поплачь еще.
«Это ни в какие ворота не лезет!» – думала она, выходя из спальни.
– Но, ма… – произнесла Савита, вертя шкатулку в руках.
Госпожа Рупа Мера покачала головой.
Ее дети с озадаченным видом медленно покинули комнату.
Госпожа Рупа Мера вновь принялась плакать, не обращая внимания ни на что. Никто не понимает ее, думала она, – никто из ее детей, даже Лата. Никогда больше она не будет праздновать свой день рождения. Почему муж умер и оставил ее, когда она так его любила? Никто больше не обнимет ее так, как мужчина обнимает женщину, никто не утешит ее так, как утешают ребенка. Муж уже восемь лет как умер, а скоро будет восемнадцать лет, а затем двадцать восемь.
В молодости ей хотелось получить хоть какое-то удовольствие от жизни, развлечься. Но умерла мама, и ей пришлось заботиться о младших детях. Отец был невыносим. Выйдя замуж, она была несколько лет счастлива, но Рагубир умер. Ей, вдове с массой всяких проблем, жилось нелегко.
Она рассердилась на умершего мужа, приносившего ей охапки алых роз в день рождения, и на судьбу, и на Бога. «Есть ли справедливость в этом мире, – думала она, – когда я одинока в каждый мой день рождения и в каждый день нашей свадьбы и никто из детей не может меня понять? Возьми меня к себе скорее, – молила она Бога. – Мне только нужно выдать эту глупую Лату замуж, устроить Варуна на работу и увидеть первого внука, и я умру счастливой».
Дипанкар провел час в садовой хижине, медитируя, и решил сделать важный шаг в своей жизни. Этот шаг будет окончательным и бесповоротным – если он не передумает.
В розарии старый садовник работал вместе с малорослым, смуглым и жизнерадостным молодым помощником. Дипанкар остановился поговорить с ними и выслушал неприятную жалобу. Десятилетний сынишка шофера опять предавался разрушительным развлечениям. Он срубил головы нескольких хризантем, еще цветущих возле увитой ползучими растениями изгороди, которая отделяла участок, отведенный слугам. Дипанкару, несмотря на его медитации и неприятие насилия, хотелось поколотить мальчишку. Что за бессмысленный, идиотский поступок! С его отцом уже говорили, но без толку, он лишь выслушал их с недовольным видом. В их семье верховодила жена шофера, которая позволяла мальчику делать все, что захочет.
К Дипанкару с хриплым лаем прискакал Пусик. Молодой человек машинально бросил ему палку. Пусик принес палку назад, требуя внимания. Он был странным псом – то свирепым, то ласковым. Взъерошенная майна притворилась, что пикирует на Пусика, а тот, в свою очередь, сделал вид, что его это не очень и волнует.
– Можно я погуляю с ним, дада? – спросил Тапан, спускаясь по ступеням веранды.
С тех пор как Тапан вернулся домой на зимние каникулы, он был сам не свой. Обычно такое наблюдалось у него – но в меньшей степени – после долгого путешествия по железной дороге.
– Да, конечно. Смотри, чтобы он не потрепал Пухлю… Слушай, Тапан, что с тобой такое? Ты уже полмесяца как вернулся, а все какой-то подавленный. Правда, ты уже неделю не говоришь «мадам» и «сэр», обращаясь к ма и бабé…
Тапан улыбнулся.
– …но сторонишься всех. Приходи помогать мне в саду, если тебе нечего делать, но не просиживай все время у себя в комнате с комиксами. Ма говорит, что пыталась поговорить с тобой, но ты сказал ей, что с тобой все в порядке, просто ты не хочешь возвращаться в школу. Но почему? Чем Джхил тебе не нравится? Я знаю, у тебя были мигрени в последние месяцы, но это может случиться где угодно…
– Да ничего особенного, – ответил Тапан, потирая кулаком мохнатую белую голову Пусика. – Пока, дада. Увидимся за ланчем.
Дипанкар зевнул. Он часто зевал после медитации.
– Да, последний табель с оценками был так себе. Ну и что? Перед этим был не лучше, но ты тогда вел себя по-другому. А тут ни разу даже не встретился на каникулах с калькуттскими друзьями.
– Бабá очень сердился из-за табеля.
Для сыновей даже мягкий упрек судьи Чаттерджи значил очень много. А для Минакши и Куку это было как гусиная вода.
Дипанкар нахмурился:
– Может быть, тебе полезно было бы немного помедитировать.
На лице Тапана появилось брезгливое выражение.
– Я выведу Пусика, – сказал он. – Видишь, он рвется.
– Мы с тобой разговариваем. Я тебе не Амит-да, от меня так просто не отделаешься.
– Прости, дада, – напрягся Тапан.
– Пошли ко мне, – сказал Дипанкар.
Он был когда-то старостой в Джхиле и умел в нужных случаях говорить авторитетно. Правда, сейчас он произнес это несколько рассеянно.
– Хорошо.
– Даже фирменные блюда Бахадура, похоже, тебя не радуют, – сказал Дипанкар, когда они поднимались по лестнице. – Он сказал вчера, что предлагал тебе что-то, а ты огрызнулся. Он ведь наш старый слуга.
– Виноват… – ответил Тапан. У него и до этого был расстроенный вид, а теперь, в комнате Дипанкара, стал чуть ли не загнанным.
Стульев в комнате не было, только кровать, набор ковриков и циновок и большая картина, на которой Куку изобразила Сундарбанские болота. На единственной книжной полке находилась религиозная литература, несколько книг по экономике и красная бамбуковая флейта, на которой Дипанкар, когда у него было настроение, играл с большим чувством, отчаянно фальшивя.
– Садись здесь, – указал Дипанкар на квадратный суконный коврик синего цвета с круглым фиолетово-желтым узором посередине. – Так в чем дело? Я понимаю, что не в самом табеле, но это связано со школой.
– Да ни в чем, дада, – ответил Тапан с отчаянием. – Просто мне там не нравится. Ну почему я должен обязательно учиться в Джхиле? Почему я не могу перейти в школу Святого Ксаверия[182] в Калькутте, где учился Амит-да? Его никто не заставлял поступать в Джхил.
– Ну, если ты так хочешь… – пожал плечами Дипанкар.
Он вспомнил, что после того, как Амит прочно обосновался в Святом Ксаверии, некоторые коллеги судьи Чаттерджи так настойчиво рекомендовали ему школу Джхил, что он решил отправить второго сына туда. Дипанкару там понравилось, он добился даже бóльших успехов, чем ожидали родители, и потому Тапана тоже устроили в Джхил.
– Когда я сказал ма, что хочу уйти из этой школы, она расстроилась и велела поговорить с бабóй. А я не могу – он потребует, чтобы я назвал причину. А никакой причины нет. Я просто ненавижу ее, вот и все. Поэтому и голова болит.
– Ты тоскуешь там по дому? – спросил Дипанкар.
– Нет, – покачал головой Тапан. – Ну, то есть не очень.
– Кто-нибудь тебя задирает?
– Ох, отпусти меня, пожалуйста, дада. Я не хочу об этом говорить.
– Если я отпущу тебя сейчас, ты никогда мне не скажешь. Так в чем все-таки дело? Тапан, я хочу тебе помочь, но ты должен рассказать мне, что с тобой происходит. Даю слово, что никому не скажу.
Он встревожился, увидев, что Тапан начал плакать. И, понимая, что в тринадцать лет плакать стыдно, Тапан злился на себя и на старшего брата. Дипанкар хотел обнять его за плечи, но тот сердито стряхнул его руку. Однако мало-помалу, то вспыхивая негодованием, то разражаясь слезами, то надолго замолкая, Тапан рассказал свою историю. Она поразила даже Дипанкара, который учился в Джхиле несколько лет назад и был готов услышать немало неприятного.
Выяснилось, что к Тапану приставала компания из трех старшеклассников. Возглавлял ее капитан команды по хоккею на траве, второй по старшинству в иерархии «дома» после старосты. Он испытывал сексуальное влечение к Тапану и заставлял его ночью прыгать и кувыркаться по нескольку часов на веранде, предлагая взамен кувыркнуться всего четыре раза в голом виде у него в комнате. Тапан понимал, к чему он клонит, и отказывался. Иногда Тапану приходилось кувыркаться в актовом зале, потому что у него якобы была грязная обувь, иногда бегать целый час или больше вокруг озера (давшего название школе) до полного изнеможения. Протестовать было бесполезно, так как неповиновение тоже каралось. Не имело смысла обращаться и к старосте «дома» – старшие ученики были солидарны друг с другом. А если бы Тапан пожаловался заведующему «домом» (мягкому никчемному дурню, озабоченному лишь своими собаками и красавицей-женой и не желавшему, чтобы что-то нарушало его безмятежное существование), за ним закрепился бы ярлык фискала и его стали бы презирать и избегать даже те, кто прежде сочувствовал. Некоторые и так уже поддразнивали его, намекая, что Тапану в глубине души нравится внимание авторитетного старшеклассника.
Тапан был достаточно силен физически и мог постоять за себя, действуя и кулаками, и острым, как у всех Чаттерджи, языком, но непрерывный поток жестокости и несправедливости подкосил его. Он был подавлен своей беспомощностью и одиночеством. Некому было сказать ему ободряющее слово, кроме песни Рабиндраната Тагора, исполнявшейся в актовом зале, но от нее он лишь еще острее чувствовал себя в изоляции.
Слушая брата, Дипанкар помрачнел. Он знал эту систему изнутри и понимал, что у мальчишки тринадцати лет практически нет шансов противостоять трем семнадцатилетним парням, обладающим абсолютной властью в жестоком социуме. Но это было еще не все. Запинаясь и с трудом подбирая слова, Тапан рассказал ему самое худшее.
Одним из ночных развлечений шайки старшеклассников была охота на циветт, которые забирались под крышу общежития. Размозжив зверьку голову, они сдирали с него шкуру, договорившись с ночным сторожем, покидали территорию школы и продавали шкурки и тушки, ценившиеся из-за содержащегося в них цибетина[183]. Молодые люди быстро поняли, что Тапана это приводит в ужас, и находили особое удовольствие в том, чтобы заставить его открыть ящик, в котором лежали убитые циветты. Он, потеряв голову, набрасывался на старшеклассников с кулаками. Это приводило их в восторг, тем более что появлялся предлог задать ему взбучку.
Однажды они придушили живую циветту, заставив Тапана наблюдать за экзекуцией. Накалив железный прут, они перерезали им горло животного.
Дипанкар глядел на брата, не в силах вымолвить ни слова. Тапан трясся и задыхался.
– Возьмите меня оттуда, дада, – я не выдержу еще один семестр. Я выпрыгну из поезда. Каждое утро, когда нас будит звонок, я жалею, что я жив.
Дипанкар кивнул и обнял Тапана. На этот раз тот не сопротивлялся.
– Когда-нибудь я убью его, – произнес Тапан с такой ненавистью, что у Дипанкара пробежал мороз по коже. – Никогда не забуду его имя, его лицо. Не забуду того, что он делал. Никогда.
Дипанкар вспомнил собственные годы в Джхиле. Неприятностей и тогда хватало, но подобный непрестанный психопатический садизм был настолько из ряда вон, что он не находил слов.
– Почему ты не сказал мне, что это
– Видишь ли… у меня все было по-другому. В целом школа меня устраивала. Питание было никакое, омлеты – все равно что холодные ящерицы, но… – Он помедлил. – Прости, Тапан. Я был в другом «доме», да и все ведь меняется… Но заведующего вашим «домом» надо немедленно уволить, а этих мерзавцев… – Он с трудом сдержался. – В мое время тоже были «старики», мучившие младших, но такого… – Он покачал головой. – А другие мальчики тоже страдают от этого?
– Нет, – ответил Тапан. – Хотя… был один мальчик до меня, к которому он прицепился, но после недели обработки тот сдался и пошел к нему в комнату.
Дипанкар кивнул:
– И сколько времени эта история продолжается?
– Больше года. Особенно плохо стало, когда его сделали старостой, последние два семестра.
– Почему же ты не сказал мне раньше?
Тапан ничего не ответил. Затем воскликнул с горячностью:
– Дада, обещай мне, – пожалуйста, обещай, что никому не расскажешь.
– Обещаю, – сказал Дипанкар, сжав кулаки. – Нет, подожди, надо будет сказать Амиту.
– Ой, нет!
Тапан очень уважал Амита, и мысль, что брат узнает о творящемся ужасе, была для него невыносима.
– Предоставь это мне, – сказал Дипанкар. – Нам надо уговорить ма и бабý забрать тебя из этой школы, не сообщая им подробностей. Один я с этим не справлюсь, а вместе с Амитом, может быть, получится. Ему я расскажу – но только ему. – Он посмотрел на Тапана с глубоким сочувствием и любовью. – Согласен? Только Амиту-да и больше никому, обещаю.
Тапан кивнул и встал, но заплакал и опять сел.
– Может, умоешься?
Тапан кивнул и пошел в ванную.
– Я пишу, – сказал Амит строгим тоном. – Оставь меня. – Подняв голову от бюро с выдвижной крышкой и взглянув на Дипанкара, он продолжил работу.
– Лучше попроси свою музу погулять, дада, и вернуться, когда мы закончим.
Амит нахмурился. Дипанкар редко бывал настроен так решительно. Что-то, видимо, случилось. Но он терял нить повествования, и это его сердило.
– В чем дело, Дипанкар? Мало мне Куку с ее визитами. Пришла рассказать мне о том, что Ганс сделал нечто исключительно приятное – уж и не помню, что именно. Ей позарез надо было поделиться с кем-нибудь, а ты был в своей хижине. Так что у тебя?
– Сначала хорошая новость. – Дипанкар избрал такую тактику заранее. – Я решил, что буду работать в банке. Так что скажи своей музе – пусть и дальше тебя посещает.
Амит вскочил из-за стола и схватил Дипанкара за руки:
– Ты серьезно?
– Да. Когда я медитировал сегодня, ко мне пришло это решение. Окончательное.
Амит так обрадовался, что даже не спросил Дипанкара о причинах его решения. К тому же он понимал, что выражены они будут в форме непостижимых многозначительных абстракций.
– И как долго оно будет окончательным? – поинтересовался Амит.
Дипанкар обиженно нахмурился.
– Ну, прости. И спасибо, что сказал мне. – Амит тоже нахмурился. – Ты делаешь это не ради меня? Жертвоприношение на алтарь литературы? – спросил он с виноватым и благодарным видом.
– Нет, – ответил Дипанкар. – Вовсе нет. – Однако тут он был не вполне искренен. Мысль о том, как это повлияет на жизнь Амита, играла важную роль в принятии решения. – Но я хочу поговорить с тобой о Тапане. Не возражаешь?
– Нет, ты все равно уже выступил гостем из Порлока[184]. Наш братишка что-то ходит как в воду опущенный.
– Ты тоже заметил?
Когда Амит переживал муки рождения романа, он уделял гораздо больше внимания чувствам своих персонажей, чем чувствам родных.
– Да, заметил. А ма говорит, что он хочет бросить школу.
– И знаешь почему?
– Нет.
– Вот об этом я и хочу поговорить. Не возражаешь, если я закрою дверь, а то Куку…
– Куку может проникнуть сквозь любую дверь. Это для нее не препятствие. Но закрой, конечно, если хочешь.
Дипанкар закрыл дверь и сел на стул у окна.
Он передал Амиту все, что рассказал ему Тапан. Амит слушал, страдальчески морщась и время от времени кивая. Когда Дипанкар закончил рассказ, он не сразу смог заговорить.
– И сколько времени это происходит? – спросил он наконец.
– Уже больше года.
– Меня сейчас стошнит… А ты уверен, что он не преувеличивает? Ну, знаешь… Может быть, ему кажется…
– Он ничего не преувеличивает.
– А почему он не обратился к директору, завучу?..
– Это же интернат, дада. Тогда начался бы еще худший ад.
– Ужас какой. Просто ужас. А где он сейчас? С ним все в порядке?
– Он в моей комнате. А может быть, ушел гулять с Пусиком.
– Но с ним все в порядке?
– Да. Но если через месяц мы отправим его обратно в Джхил, все будет плохо.
– Господи… А я ни о чем и не подозревал. Бедный Тапан. Он никогда не жаловался.
– Знаешь… – сказал Дипанкар, – вряд ли это его вина. Он, может быть, думал, что мы в ответ сочиним очередной куплет. В нашей семье не принято говорить ни о чем серьезном, мы лишь перебрасываемся шутками.
Амит кивнул.
– Как ты думаешь, он захочет перейти в другой интернат?
– Вряд ли. Джхил не хуже и не лучше любого другого пансиона. Все они воспитывают задир или конформистов.
– Но ведь и ты окончил Джхил.
– Я говорю об общей тенденции, а не о чем-то неизбежном. Но мы должны что-то сделать. Я имею в виду, мы с тобой. У ма будет нервный припадок, если она узнает об этом. А если узнает бабá, Тапан будет не в силах поглядеть ему в глаза. У Куку бывают здравые идеи, но доверить ей какой-либо секрет было бы идиотизмом. То же самое с Минакши: семья Мера будет знать об этом в тот же час, а еще через час мать Аруна поведает об этом всему свету. Тапан и со мной-то ни в какую не хотел говорить. Я дал ему слово, что расскажу только тебе.
– И он не возражал?
Дипанкар колебался лишь какую-то долю секунды.
– Нет, – ответил он.
Амит взял ручку и нарисовал небольшой кружок в тексте стихотворения, которое сочинял.
– Но ему, наверное, будет трудно устроиться в другую школу в это время года? – предположил он, пририсовав кружку глаза и два больших уха.
– Будет легче, если ты спросишь кого-нибудь в Святом Ксаверии. Это твоя старая школа, и они всегда говорят, что гордятся тобой.
– Да, верно, – отозвался Амит задумчиво. – И я по их просьбе в этом году был на встрече с читателями и читал свои стихи, что делаю очень редко. Так что поговорить, наверное, можно. Но как я это им объясню? Не его плохим здоровьем – ты говорил, что он запросто переплывает озеро туда и обратно. Разве что мигренями? Может, у него болит голова оттого, что ему приходится далеко ездить? И потом, если мы среди учебного года затеем переводить его в другую школу, ма, скорее всего, будет возражать. Лучше поставить ее перед свершившимся фактом.
– Да, – согласился Дипанкар. – Как говорит бабá, никакой факт нельзя считать свершившимся, пока он не свершится.
Амит подумал об унижениях, которые пришлось пережить Тапану, и его стихотворение окончательно вылетело у него из головы.
– Я поеду после ланча, – сказал он. – Не знаешь, автомобиль, как всегда, кукукнулся?
– Не знаю.
– Но как все-таки убедить ма? – нахмурился Амит.
– Да, это проблема, – согласился Дипанкар. Его решение взять на себя работу в банке придало ему решимости во всем, но лишь на час, и этот настрой уже спадал. – Что такого может дать Тапану Калькутта, чего нет в Джхиле? Не могла же у него вдруг проснуться неудержимая тяга к астрономии, так что без телескопа на крыше никак. Жажда знаний и все такое. Тогда ему действительно надо было бы жить дома и ходить в обычную школу.
– Вряд ли ма будет так уж рада, если один из ее сыновей будет поэтом, второй провидцем, а третий астрономом. Пардон, банкиром-провидцем, – улыбнулся Амит.
– Так, может, головные боли?
– Что «головные боли»? А, эти его мигрени? Да, думаю, это могло бы сойти, но… давай лучше думать не о Тапане, а о ма.
Несколько минут они ломали головы, пока Дипанкар не предложил:
– А как насчет бенгальской культуры?
– Бенгальской культуры?
– Да. В Джхиле исполняют только одну второстепенную песню Тагора из сборника, а бенгальского языка вообще не преподают.
– Дипанкар, ты гений.
– Да, – согласился Дипанкар.
– Это то, что надо. «Бенгальская душа Тапана тонет в болоте Великой Индийской Сентиментальности». Ма только на днях сетовала насчет отмирания его бенгальских корней. Это, несомненно, стоит попробовать. Но знаешь, мне кажется, на этом нельзя останавливаться. Мы должны изложить все это директору школы, а если надо, то и шум поднять.
Дипанкар покачал головой:
– Если втянуть в это бабý, как раз шум, боюсь, и поднимется. Мне кажется, что в первую очередь надо спасать Тапана, а не бороться с дикими порядками в Джхиле. И знаешь, дада, тебе надо поговорить с Тапаном, провести с ним какое-то время. Он тобой восхищается.
Амит молча принял упрек, подразумевавшийся в словах младшего брата. Задумавшись, он сказал:
– Я смотрю, мы с тобой молодцы. Полно конструктивных идей, которые мы претворяем в жизнь. Обладаем большим опытом в правоведении и экономике. Мысленно принимаем отважные и эффективные железные решения…
– Так я поговорю с ма, дада, – прервал его Дипанкар. – Тапан терпел это все месяцами, но нельзя, чтобы он терпел еще хоть один день. Если ты и я – как, надеюсь, и ма – выступим единым фронтом и бабá поймет, что Тапану тошно в Джхиле, он согласится с нами. Да и вообще, он будет рад, если Тапан будет рядом. Он без него скучает. Тапан – единственный нормальный ребенок в семье, и с ним только одна проблема – его табель.
Амит кивнул:
– Подожди, он достигнет возраста, когда его можно будет привлекать к ответственности, и у него разовьется его собственный вариант безответственности. Он же Чаттерджи.
– Но мне казалось, что вы зовете его Шамбху, – сказала госпожа Чаттерджи садовнику. Она имела в виду молодого помощника садовника, который закончил работу в пять часов и ушел домой.
– Да, верно, – подтвердил садовник, энергично кивая. – Так я насчет хризантем, мемсахиб…
– А теперь, когда он уходил, вы назвали его Тирру, – упорствовала госпожа Чаттерджи. – Так он Шамбху или Тирру? Я думала, он Шамбху.
– Да, мемсахиб, верно.
– Откуда тогда Тирру?
– Он не пользуется этим именем сейчас, мемсахиб, – чистосердечно объяснил садовник. – Он скрывается от полиции.
– От полиции?! – изумилась госпожа Чаттерджи.
– Да, мемсахиб. Но он ничего не сделал. Просто полиция не дает ему покоя – вроде бы из-за продовольственной карточки. Возможно, он добыл ее как-то незаконно – он ведь не местный.
– Мне казалось, что он из Бихара или откуда-то из тех мест, – сказала госпожа Чаттерджи.
– Да, мемсахиб. Или из Пурва-Прадеш. А может, даже из Восточного Уттар-Прадеш. Он неохотно говорит об этом. Но он неплохой парень, видно, что у него на уме нет ничего дурного. – Садовник указал на клумбу, прополотую Тирру.
– А почему он к нам устроился?
– Он считает, что дом судьи – самое безопасное место, мемсахиб.
Госпожа Чаттерджи не совсем поняла эту логику.
– Да, но… – начала она, но решила оставить это. – А что вы хотели сказать о хризантемах?
Садовник принялся толковать о безобразиях шоферского сына. Она кивала, но не слушала. «Все это очень странно, – думала она. – Может быть, рассказать мужу?» Тут она увидела Дипанкара и стала махать ему, чтобы посоветоваться с ним.
Дипанкар подошел. Он был одет в курту-паджаму и имел серьезный вид.
– Произошло нечто чрезвычайное, Дипанкар, – сказала его мать. – Мне нужен твой совет.
– Он и с деревьями так поступает, мемсахиб, – продолжал садовник, увидев в подошедшем союзника. – Он сбил все плоды личи, все гуавы и все джекфруты с дерева, что растет в задней части сада. Это меня всерьез беспокоит. Только садовник может понять страдания дерева. Мы трудимся не покладая рук, заботимся о том, чтобы оно плодоносило, а этот бандит сбивает плоды палками и камнями. Я показал их шоферу, а что толку? Он не шлепнул его, даже не рассердился. Все, что он сказал: «Сынуля, так не поступают». Если бы мой сынишка повредил его большой белый автомобиль, вот тогда он разошелся бы, – заключил садовник, энергично кивая.
– Да-да, это весьма плачевно, – рассеянно отозвалась госпожа Чаттерджи. – Дипанкар, дорогой, ты знаешь, что этот смуглый молодой человек, который помогает в саду, скрывается от полиции?
– Да ну? – задумчиво отреагировал Дипанкар.
– Тебя это не беспокоит?
– Нет пока. А что?
– Но он же может зарезать нас прямо в постели!
– А что он натворил?
– Неизвестно. Это может быть все что угодно. Мали говорит, что это связано с продовольственными карточками. Но он не уверен. Прямо не знаю, что делать. Твоему отцу очень не понравится, что мы прячем беглого преступника. И он ведь даже не из Бенгалии.
– По-моему, Шамбху – хороший парень.
– Его зовут вроде бы не Шамбху, а Тирру.
– Я думаю, не стоит беспокоить бабу́.
– Но полиция разыскивает преступника, а он ухаживает за хризантемами судьи Высокого суда…
Дипанкар посмотрел на сохранившиеся белые хризантемы на дальней клумбе позади его хижины.
– Я посоветовал бы все же не говорить об этом бабé. У него и без того хватит забот теперь, когда Тапан уходит из Джхила.
– Конечно, полиция не всегда… – продолжала госпожа Чаттерджи. – Что ты сказал?
– И поступает в Святого Ксаверия. Очень мудро с его стороны. И тогда, ма, он сможет посещать Шантиникетан.
– Шантиникетан?
Госпожа Чаттерджи не могла понять, какое отношение имеет это святое место к тому, о чем они говорили. Ей вспомнились деревья – большие деревья, под которыми она сидела и внимала урокам своего великого учителя Гурудева, насадившего сад всей бенгальской культуры.
– Он был оторван от почвы Бенгалии и потому несчастен. Отсюда его раздвоение, понимаешь, ма?
– Ну да, я же говорю, у него два имени, – сказала госпожа Чаттерджи, следуя по другой колее разговора. – Но при чем тут Тапан и школа Святого Ксаверия?
– Я говорю о Тапане, маго, – произнес Дипанкар задушевно. В голосе его звучала спокойная печаль. – Ему нужно не озеро Джхил, ему не хватает «глубины бесконечных озер – нежных, прохладных, как полуночное небо». Поэтому он и грустит. Поэтому и оценки у него такие плохие. В этом причина. Он страдает без песен Тагора, он привык слушать, как вы с Куку исполняете «Рабиндрасангит»[185] по вечерам, в час коровьей пыли[186].
Дипанкар говорил очень убедительно, потому что убедил в этом самого себя. Он даже продекламировал волшебные строки:
Госпожа Чаттерджи декламировала вместе с сыном. Она была глубоко тронута. Дипанкар тоже был глубоко тронут.
– Вот поэтому он и плачет, – заключил он.
– Но он не плакал, – возразила госпожа Чаттерджи, – только сердился.
– Это потому, что он не хотел расстраивать тебя и бабý. Но, ма, готов поклясться самым для меня дорогим, что сегодня он плакал.
– Ну, знаешь, Дипанкар… – произнесла госпожа Чаттержи, удивленная и чуть недовольная его горячностью. Однако затем подумала о Тапане, чей бенгали действительно ухудшился после поступления в Джхил, и мысль о том, что он несчастен, овладела ею. – Но какая же школа примет его среди года?
– А, – отмахнулся Дипанкар от этого пустякового препятствия. – Я забыл сказать, что Амит-да уже договорился в Святом Ксаверии. Все, что нужно, – согласие матери… «Я трепещу всей душою и плачу, когда говорю тебе: „Мама“», – повторил он строку стихотворения.
При слове «мама» госпожа Чаттерджи прослезилась – даром, что была образцовой брамо.
Тут ей пришла в голову мысль. По правде говоря, на нее обрушилось столько информации, что мысли ее несколько путались.
– Но как же бабá? – спросила она. – Все это так неожиданно. Ведь за школу уплачено… Он что, действительно плакал? И это не повредит его учебе?
– Амит-да согласился помогать Тапану, если потребуется, – ответил Дипанкар, решив этот вопрос за брата. – Куку будет знакомить его с песнями Тагора, по одной каждую неделю. А ты можешь исправить его орфографию бенгали.
– А ты? – спросила мать.
– Я?.. У меня не будет времени учить его чему-нибудь. Я со следующего месяца начинаю работать в «Гриндлейсе».
Его мать была поражена и боялась верить своим ушам.
За столом в Баллигандже сидели семь человек с фамилией Чаттерджи и семеро с другими фамилиями.
Амита с Аруном посадили не рядом – и это было к лучшему. У обоих имелись установившиеся взгляды – у Амита на некоторые вещи, у Аруна на всё. Поскольку встреча происходила у него дома, Амит был не так замкнут, как обычно в обществе. В собравшейся компании он чувствовал себя свободно. Семеро гостей либо уже породнились с Чаттерджи, либо были близки к этому. К ним относились госпожа Рупа Мера с четырьмя детьми и зятем (который, судя по всему, оправился от болезни) и молодой немецкий дипломат, небезответно ухаживавший за Каколи. Менакши Меру в Баллигандже по привычке относили к семейству Чаттерджи. Дедушка Чаттерджи прислал записку, что не может принять участие в сборище.
– Ничего, что я с Пусиком? – спросил Тапан, войдя в столовую из сада. – Думаю, ему надоело сидеть на привязи. Может, я спущу его с цепи? Новых грибов у нас ведь нет.
– Ни в коем случае, – испугалась госпожа Чаттерджи. – Чтобы он опять укусил Ганса?
Ганс нахмурился; на лице его появилось недоуменное выражение.
– Прошу прощения, что значит слово «гриб» в данном контексте? – спросил он.
– Да, надо вас просветить, – ответил Амит. – Ведь Пусик вас уже кусал, так что вы теперь наш брат по крови. Или по слюне. Грибы – это молодые люди, которые ухаживают за Куку. Они произрастают везде и очень быстро. Некоторые из них приносят цветы, но чаще они просто хандрят при луне. Поэтому, когда вы женитесь на Куку, будьте начеку. Я бы на вашем месте остерегался грибов – как съедобных, так и всех прочих.
– Да уж, – согласился Ганс.
– А как дела у Кришнана, Куку? – спросила Минакши, не очень внимательно следившая за разговором.
– Он воспринимает все с пониманием, – ответила Куку. – Для него всегда найдется уголок в моем сердце, – добавила она с вызовом.
Ганс нахмурился еще больше.
– Вы можете не беспокоиться, Ганс, – сказал Амит. – Это не означает ничего особенного. У Куку в сердце много уголков, отведенных тому или иному знакомцу.
– Ничего подобного, – возмутилась Куку. – А тебе вообще никто слова не давал.
– Вот как?
– Да. У тебя сердца совсем нет. Ганс не любит, когда легкомысленно говорят о чувствах. У него чистая душа.
Минакши, которая немного перебрала спиртного, пробормотала:
Ганс покраснел.
– Вздор, Куку, – сказал Амит. – Ганс – сильная личность и может вынести и не такое. Это сразу чувствуется по его рукопожатию.
Ганс поежился.
Госпожа Чаттерджи сочла, что пора вмешаться:
– Ганс, не принимайте всерьез то, что говорит Амит.
– Да, – согласился Амит. – Только то, что я пишу.
– Он начинает болтать всякую ерунду, когда у него не клеится то, что он сочиняет. У вас есть какие-нибудь известия от сестры?
– Нет, но жду их со дня на день.
– Как вам кажется, Ганс, мы типичная семья? – спросила Минакши.
Задумавшись, Ганс ответил дипломатично:
– Я сказал бы, что она нетипично типичная.
– А может, типично нетипичная? – предположил Амит.
– Он не всегда такой, – заметила Куку Лате.
– Разве?
– Нет-нет, он не такой…
– Какой «не такой»? – спросил Амит.
– Не такой эгоист! – раздраженно бросила Куку.
Ей хотелось, чтобы Амит произвел хорошее впечатление на Лату. Но Амит, казалось, был в таком настроении, когда его не заботило, какое он производит впечатление.
– Если бы я старался быть менее эгоистичным, я потерял бы те качества, которые позволяют мне производить суммарную радость.
Госпожа Рупа Мера посмотрела на него в полном недоумении.
– Я имею в виду, ма, – объяснил Амит, – что тогда сестры меня заклюют, я буду послушным и пострадает мое творчество, а поскольку оно доставляет удовольствие гораздо большему числу людей, чем круг моих знакомых, в сумме потеряет вся вселенная.
Это показалось Рупе Мере чрезвычайно самонадеянным.
– Но разве это причина, чтобы дурно обращаться с близкими? – спросила она.
– Думаю, да, – ответил Амит, развивая пришедшую ему в голову идею. – Я, к примеру, в период вдохновения требую еды в самое разное время, долго не отвечаю на письма – иногда месяцами.
С точки зрения госпожи Рупы Меры, не отвечать на письма было просто преступно. Если все начнут так делать, это будет конец всей цивилизации, как она ее себе представляла. Она посмотрела на Лату, которая, похоже, получала удовольствие от разговора, хотя и не принимала в нем участия.
– Я уверена, никто из моих детей не будет так поступать, – сказала она. – Когда я уезжаю куда-нибудь, мой Варун пишет мне каждую неделю, – добавила она меланхолично.
– Конечно, они не будут, ма, – сказала Куку. – Просто мы избаловали Амита, и он думает, что может безнаказанно делать все, что заблагорассудится.
– Совершенно верно, – раздался голос отца Амита с другого конца стола. – Савита говорит, что она всерьез увлеклась правоведением и ей не терпится заняться им на практике. Зачем приобретать знания, если не использовать их?
Амит на время угомонился.
– Дипанкар наконец выбрал свой путь, – добавил судья Чаттерджи с одобрением. – Банк – самое подходящее для него место.
– Там он наконец найдет свой Идеал, – не удержалась от сарказма Куку, – который будет подливать ему скотч и стенографировать его размышления о Высоком.
– Очень смешно, – осуждающе произнес судья. Он был доволен Дипанкаром в эти дни.
– А ты, Тапан, несомненно, будешь доктором? – спросил Амит с притворным одобрением.
– Не думаю, дада, – ответил Тапан. Вид у него был вполне счастливый.
– Как по-твоему, дада, не зря я принял такое решение? – спросил Дипанкар Амита. Оно пришло к нему довольно спонтанно вместе с мыслью, что удалиться от мира можно, если погружен в мирские дела, но теперь он стал сомневаться, правильно ли это.
– Мм… – протянул Амит, встревожившись за судьбу своего романа.
– Ну так что? Ты одобряешь? – настаивал Дипанкар, с задумчивостью глядя на стоявшую перед ним красивую раковину с тушеными овощами.
– Да, – ответил Амит. – Но я тебе этого не говорил.
– Как это?
– Ты непременно почувствуешь, будто на тебя давят, и передумаешь. Могу только сказать, если это поможет, что ты в последнее время не такой насупленный, как обычно.
– Это верно, – подтвердил судья Чаттерджи. – Боюсь, Ганс, мы должны казаться вам весьма своеобразной семьей.
– Нет, – галантно ответил Ганс. – Не весьма своеобразной. – Они с Каколи обменялись нежными взглядами.
– Мы надеемся, что вы споете нам после обеда, – продолжил судья.
– А, хорошо. Что-нибудь из Шуберта?
– Кто может с ним сравниться? – отозвалась Каколи.
– Ну…
– Для меня не существует никого, кроме Шуберта, – проговорила Каколи с пафосом. – Он единственный мужчина в моей жизни.
В дальнем от них конце стола Савита беседовала с Варуном. Весь обед он просидел с хмурым видом, но при разговоре оживился.
Пран и Арун говорили о политике. Арун, не особенно интересуясь мнением Прана, прочел маленькую лекцию о том, что стране необходима сильная рука.
– Хватит уже нам этих тупых политиков, – рассуждал он. – Мы не заслуживаем вестминстерской модели правления. Да и англичане не заслуживают. Мы все еще развивающееся общество, как нам непрерывно твердят наши заправилы в дхоти, которые заигрывают с нами.
– О да, у нас кто-нибудь обязательно с тобой заигрывает, просто невозможно на улицу выйти, – произнесла Минакши, закатив глаза.
Куку фыркнула.
Арун пронзил Минакши взглядом и проговорил вполголоса:
– Что невозможно, так это вести серьезный разговор, когда ты под мухой.
Минакши настолько не привыкла получать нагоняй от Чужака в ее родительском доме, что сразу стихла.
После обеда, когда все перешли в гостиную и был подан кофе, госпожа Чаттерджи отвела Амита в сторону и сказала:
– Минакши и Куку правы. Она хорошая девушка, хотя почти не раскрывает рта. Но с тобой, я думаю, она быстро вырастет.
– Маго, ты говоришь так, будто она тоже какой-то гриб. Чувствую, Куку и Минакши тебя уже обработали. Но не бойся, я не стану избегать ее только потому, что ты этого не хочешь. Я не Дипанкар.
– Никто тебя с ним и не сравнивает, – сказала госпожа Чаттерджи. – Мне только хотелось бы, чтобы ты был приветливее за столом.
– Все, кто мне нравится, должны увидеть меня во всем блеске, – возразил Амит.
– Не думаю, что такой подход полезен в обществе, дорогой.
– Согласен. Но подходить ко всему с точки зрения полезности тоже может быть бесполезно. Почему бы тебе не побеседовать с госпожой Мерой немного? Она держалась довольно замкнуто за обедом. Ни разу не упомянула свой диабет. А я поговорю с ее дочерью и извинюсь за свое недостойное поведение.
– Как пай-мальчик.
– Как пай-мальчик.
Амит подошел к Лате, беседовавшей с Минакши.
– Иногда он бывает ужасно груб – без всякой причины, – говорила Минакши.
– Это обо мне? – спросил Амит.
– Нет, – ответила Лата, – о моем брате.
– А-а…
– Но это вполне можно сказать и о тебе, – бросила Минакши. – Уверена, ты либо писал что-нибудь странное перед обедом, либо читал что-нибудь не менее странное.
– Ты права. Я хотел пригласить Лату посмотреть книги, которые обещал ей послать, но так и не послал. Это подходящий момент, Лата? Или ты предпочитаешь сделать это в другой раз?
– Нет-нет, момент подходящий. Но не начнут ли они как раз петь?
– Думаю, запоют минут через пятнадцать, не раньше… Прошу прощения, что был так груб за обедом.
– Ты разве был груб?
– А разве не был? Тебе показалось, что не был? Может, и так. Теперь уже трудно сказать.
Когда они проходили мимо комнаты, где был заперт Пусик, за дверью раздалось рычание.
– Гипотенузу этого пса надо оквадратить, – заметил Амит.
– Он действительно укусил Ганса?
– Еще бы. И очень сильно. Сильнее, чем Аруна. Правда, на белой коже все выглядит страшнее. Но Ганс перенес это стойко. Это своего рода обряд посвящения в родственники.
– О! Мне это тоже предстоит?
– Трудно сказать. А ты хочешь, чтобы Пусик тебя укусил?
Лата смотрела на комнату Амита новыми глазами. Это здесь он написал «Жар-птицу» и посвящение ей, Лате. Бумаг вокруг было набросано больше, чем в прошлый раз, когда она заходила сюда. На кровати валялась одежда и книги. «Казалось мне, кровь стынет в жилах, / хотя и жарко очень было», – вспомнилось Лате. Вслух она спросила:
– От тебя хорошо видно амальту?
Амит открыл окно:
– Не очень. Лучше всего ее видно из комнаты Дипанкара. Она как раз над его хижиной. Но мне видно ее тень, и этого достаточно.
– «…как тень амальты легкий ветер / качал с травою в лунном свете».
– Да. – Обычно Амит не любил, чтобы ему цитировали его стихи, но, когда это делала Лата, он не возражал. – О, подойди к окну! Как ночь нежна[187].
Они постояли у окна. Было полное безветрие, и ничто не качало тень амальты. С ветвей свисали темные листья и длинные стручки с горошинами, но кистей желтых цветов не было.
– Ты долго писал это стихотворение?
– Нет. Я сочинил его в едином порыве, когда эта чертова птица не давала мне уснуть. Однажды я написал шестнадцать безумных терцетов, лихорадочно стремясь к какой-то вершине. Можешь себе представить? Шестнадцать! Я чуть с ума не сошел. А потом несколько дней доводил стихотворение до ума. При этом мне жутко не хотелось даже смотреть на него, и я избегал этого, как мог. У меня всегда так. Терпеть не могу писать.
– Ты терпеть не можешь писать?! – Лата повернулась к нему. – Почему же тогда пишешь?
Амит нахмурился:
– Это лучше, чем тратить жизнь на возню с законами, как отец и дед. А главная причина в том, что мне нравится, когда вещь уже написана. Писать ее – вот что скучно. С небольшим стихотворением помогает, конечно, вдохновение. Но с этим романом приходится силой загонять себя за стол. За работу, за работу, Макбет, не увиливай[188].
Лата вспомнила, что Амит сравнивал роман с неудержимо разрастающимся баньяновым деревом. Это сравнение показалось ей довольно зловещим.
– Может, ты выбрал слишком мрачную тему?
– Да. И наверное, это слишком недавняя история. – Со времен голода в Бенгалии не прошло и десяти лет, и память о нем была еще слишком жива у тех, кто его пережил. – Но я не могу начать все с начала, это хуже, чем переписывать. Он у меня написан уже на две трети. Две трети, две трети, поймали птичку в сети… Но я же обещал показать тебе книги… – Он внезапно остановился. – У тебя очень приятная улыбка.
– Как жаль, что я не могу ее видеть, – рассмеялась Лата.
– Ты не оценила бы ее, – возразил Амит. – Ты не сумела бы это сделать – по крайней мере, так хорошо, как я.
– Ты, я смотрю, знаток улыбок, – заметила Лата.
– Вовсе нет. – Амит вдруг впал в меланхолию. – Знаешь, Куку права. Я эгоист. Я не задал тебе ни одного вопроса о том, как ты живешь, хотя я действительно хочу знать, что с тобой происходило с тех пор, как ты поблагодарила меня в письме за книгу. Как прошел спектакль? Как твои занятия? А пение? И ты сказала, что написала стихотворение «под моим влиянием». Я хочу прочитать его.
– Я взяла его с собой, – сказала Лата, открывая сумочку, – но, пожалуйста, не читай его сейчас. Оно совершенно бесталанное, и это меня лишь расстроит. Я принесла его только потому, что ты профессионал…
– Хорошо, – кивнул Амит.
Неожиданно он почувствовал, что не знает, как продолжить разговор. Он собирался открыть Лате свою душу, сказать о своих чувствах к ней, но не находил слов.
Они отошли от окна.
– Ты в последнее время писал какие-нибудь стихи? – спросила Лата.
– Ну вот, например, – ответил Амит, порывшись в бумагах. – Я не вкладывал в него душу. Это об одном друге семьи – ты могла видеть его на вечеринке, когда вы в прошлый раз приезжали в Калькутту. Куку повела его на второй этаж показать свои картины, и ей вдруг пришли в голову две первые строчки. Он довольно толстый. Она попросила меня, как домашнего поэта, продолжить их.
Стихотворение называлось «Роли Поли»[189].
Лата невольно улыбалась, читая стихотворение, хотя оно показалось ей глупым…
– Его жена в самом деле такая стерва?
– Нет-нет, это просто поэтическая вольность. Поэты сочиняют таких жен, с какими им удобнее иметь дело в данный момент. Куку считает, что только первая строфа действительно чего-то стоит. Она сочинила и вторую, которая гораздо лучше моей.
– Ты не помнишь ее?
– Лучше попроси Куку продекламировать.
– Сейчас это у меня не получится, – сказала Лата. – Она уже начала играть.
Снизу донеслись звуки рояля, вслед за которыми прозвучал баритон Ганса.
– Нам, наверное, надо пойти к остальным, – сказал Амит. – Осторожней на лестнице.
– Хорошо.
Пусик никак не отметил их прохождения. Видимо, музыка успокоила его нервы – а может, он не хотел просыпаться. Они вернулись в гостиную. При их появлении госпожа Рупа Мера нахмурилась.
Исполнив две-три песни, Ганс и Куку раскланялись, последовали аплодисменты.
– Я забыл показать тебе книги, – сказал Амит.
– Я тоже забыла о них.
– Ну, вы же еще не уезжаете. Жаль, что вы не приехали двадцать четвертого, как собирались. Я сводил бы тебя на полночную мессу в собор Святого Павла. Прямо как в Англии – даже не по себе.
– Дедушка плохо себя чувствовал, и мы отложили поездку.
– Лата, а что ты делаешь завтра? Я обещал показать тебе Ботанический сад – баньян и прочее. Может, сходим, если ты свободна?
– Да вроде свободна… – начала Лата.
– Прагапур, – раздался голос госпожи Рупы Меры за их спинами.
– Что, ма?
– Прагапур. Она едет завтра вместе со всеми нами в Прагапур, – сказала госпожа Рупа Мера Амиту. Затем повернулась к Лате. – Нельзя же быть такой забывчивой! Хареш устраивает для нас ланч в Прагапуре, а ты собираешься слоняться по Ботаническому саду.
– Да, я действительно забыла, – сказала Лата. – Думала о другом, и это выскочило из головы.
– Забыла! – возмутилась Рупа Мера. – Скоро ты забудешь, как тебя зовут.
Многое произошло в Прагапуре с тех пор, как Хареш устроился в «Прагу» и встречался с Аруном и Минакши в доме директора. Он погрузился в работу и стал таким же «прагаменом» по духу, как и чехи, хотя особой любви друг к другу они по-прежнему не испытывали.
Он не жалел о том, что потерял статус руководителя, поскольку, во-первых, предпочитал не оглядываться назад, во-вторых, у него хватало забот на работе, а главное, он больше всего любил бороться за осуществление своих замыслов и преодолевать препятствия. Он отвечал в качестве мастера за линию обуви с рантом Гудиера – наиболее престижную на фабрике. Гавел и Курилла знали, как и все остальные, что он может изготовить обувь с нуля, проделав сотни операций своими руками с негнущимися большими пальцами и потому способен выявить проблемы производства и контролировать качество.
А проблемы возникли практически сразу же. Работа в «КОККе» не расположила его к бенгальцам, а теперь он решил, что бенгальцы-рабочие еще хуже бенгальцев-начальников. Они работали под лозунгом «Чакри чай, кадж чай на» («Главное – получить работу, а не работать») и не делали из этого никакого секрета. Их выработка была ничтожна по сравнению с возможной, и в этом имелась своя логика. Они стремились снизить норму до двухсот пар в день и в случае ее превышения получать прибавку к зарплате или хотя бы возможность пить чай, болтать, жевать самосу или пан и нюхать табак.
Кроме того, они боялись – не без оснований, – что в случае перепроизводства потеряют работу.
Несколько недель Хареш сидел за своим столом около конвейера и терпеливо наблюдал за работой. Он обратил внимание на то, что рабочие часто простаивали без дела из-за поломки какой-либо машины – так, по крайней мере, они говорили. Как мастер он имел право заставить их чистить в это время конвейер и станки. Но, выполнив его указание, рабочие проходили мимо него с оскорбленным видом и, сбившись в кучку, болтали в ущерб производству. Это выводило Хареша из себя.
К тому же почти все рабочие были бенгальцами и говорили на бенгальском языке, который он знал плохо. Однако оскорбления в свой адрес он понимал, потому что ругательства вроде «сала» одинаковы на хинди и бенгали. Но хотя Хареш был вспыльчив, он предпочитал не обращать на это внимания.
Однако наступил день, когда ему надоело скрипеть зубами с досады и посылать за мастером из механического цеха, чтобы тот привел в порядок вышедшую из строя машину на месте или увез ее к себе. Он решил нанести визит в механический цех самолично. Это положило начало кампании, которую можно было бы назвать Битвой за линию Гудиера. Она развернулась сразу на нескольких фронтах против разнообразной оппозиции, в том числе чешской.
Механики были приятно удивлены, увидев Хареша. Обычно мастер посылал им клочки бумаги с просьбой о ремонте. А тут мастер, причем не простой, а поселившийся за белыми воротами на чешской территории, сам пришел, чтобы поболтать с ними как с равными и даже понюхать табак. Он запросто сидел на табурете, шутил, беседовал о делах и заглядывал во внутренности того или иного агрегата, не боясь испачкать руки. К тому же из уважения к их возрасту и квалификации он называл их «дада».
Впервые они ощутили себя частью общего производственного процесса, а не малозначительным придатком на задворках «Праги». Большинство лучших механиков были мусульманами и говорили на урду, так что языковых проблем не возникало. Одет Хареш был с претензией и даже изменил фасон своего рабочего комбинезона, убрав рукава и воротник и обрезав брюки до колен. Это позволяло ему бороться с жарой, не подвергая опасности – в основном спереди – его кремовую шелковую рубашку. Конечно, в заводской обстановке это выглядело немного пижонски, но зато он говорил с рабочими без всякого превосходства, и это им нравилось. Они с увлечением объясняли ему устройство станков, и благодаря этому Хареш заинтересовался тем, как машины работают, как за ними ухаживать и как их можно усовершенствовать, чтобы повысить их производительность.
Механики со смехом растолковали ему, что рабочие на конвейере водят его за нос. В девяти случаях из десяти они врут, что станки не в порядке.
Это не удивило Хареша, но он спросил, как ему бороться с этими простоями. Тогда механики, проникшиеся к нему дружескими чувствами, пообещали чинить его станки в первую очередь, если с ними действительно что-нибудь случится.
Когда меньшее количество машин стало нуждаться в ремонте, производительность возросла со 180 пар в день до 250, но это все-таки было гораздо меньше возможных 600 или хотя бы 400 пар, которые Хареш определил как реальную норму. Цифра 400 должна была поразить руководителей производства; Хареш же считал, что это вполне выполнимо и что именно он тот человек, который может этого добиться.
Рабочих, однако, даже цифра в 250 пар не устраивала, и они нашли новый способ саботажа. Им разрешалось покидать конвейер на пять минут по «зову природы», и они разработали специальный график, поочередно удаляясь друг за другом в туалет, так что конвейер порой простаивал по полчаса кряду. К этому времени Хареш уже определил зачинщиков саботажа – обычно это были рабочие, выполняющие наименее сложные операции. Он опять же не стал кипятиться, но ясно дал понять, что не потерпит этого, и так образовались два противодействующих лагеря, занявших выжидательную позицию. Спустя два месяца после того, как Хареш приступил к работе, производство упало до 160 пар, и он решил, что пора начинать наступление.
Однажды утром он созвал рабочих и изложил им на смеси хинди и зачаточного бенгали свои соображения, созревавшие в течение двух месяцев.
– Из теоретических соображений и наблюдая за станками, – заявил он, – я могу сказать, что мы способны производить не меньше четырехсот пар обуви в день. И я хочу добиться этого.
– Вот как? – отозвался рабочий, выполнявший самую простую операцию, приклеивание подметок – Покажите нам, сэр, как это сделать. – Он подтолкнул локтем стоящего рядом рослого парня из Бихара, который пришивал рант к туфле, натянутой на колодку, что было наиболее сложным делом.
– Да, сэр, покажите нам, – подхватили некоторые другие. – Докажите, что это возможно.
– Что, изготовить обувь самому?
– Ну а как же иначе?
Позлившись какое-то время, Хареш подумал, что, прежде чем что-либо доказывать, надо добиться гарантии того, что рабочие не станут саботировать рост производства. Он собрал нескольких наиболее активных противников и спросил их:
– Что вы имеете против повышения производительности? Вы боитесь, что вас уволят за ненадобностью?
Один из рабочих улыбнулся и сказал:
– «Производительность» – любимое словечко наших начальников, а нам оно нравится меньше. Вам известно, что, прежде чем в прошлом году были приняты законы трудового права, Новак время от времени вызывал кого-нибудь из рабочих в свой кабинет, говорил, что тот уволен, и рвал его трудовую карточку? Вот так просто. А причина была понятна: «Мы можем выпускать столько же обуви с меньшим количеством людей, так что вы нам больше не нужны».
– Меня не интересует, что было когда-то давно, – отрезал Хареш. – Теперь вас защищают новые законы, а вы по-прежнему удерживаете производство на низком уровне.
– Для того чтобы в людях проснулось доверие, нужно время, – изрек наклейщик подметок с раздражавшей Хареша рассудительностью.
– Что заставило бы вас производить больше? – спросил Хареш.
– Хм. – Рабочий взглянул на своих товарищей.
В результате длительных переговоров с рабочими у Хареша сложилось мнение, что они не станут возражать против повышения производительности, если у них будут две гарантии: никого из них не уволят и они станут зарабатывать больше.
Он пошел к своему старому противнику, хитрому как лиса начальнику отдела кадров Новаку. Нельзя ли будет, спросил он, повысить разряд – и, соответственно, зарплату – рабочим на его линии, если они увеличат производительность до 400 пар в день?
Новак холодно посмотрел на него и ответил:
– «Прага» не повышает разряды на какой-то одной линии.
– Но почему?
– Возмутятся остальные десять тысяч рабочих. Это недопустимо.
Хареш знал о сложной, освященной традицией иерархии на фабрике, которая была хуже, чем в государственных учреждениях, и насчитывала восемнадцать рабочих разрядов. Но он чувствовал, что можно слегка нарушить ее, не вызвав полного обвала системы.
Он решил написать Кханделвалу и, изложив тому свой план, попросить поддержки. План включал четыре пункта. Рабочие линии, выпускающей обувь с рантом Гудиера, доведут производство как минимум до 400 пар в день. Им повысят разряд на единицу, что увеличит их недельную выручку. Если выработка будет превышать 400 пар, пропорционально будет возрастать и оплата труда. Никого не будут увольнять, а, напротив, наймут двух новых рабочих для выполнения особо трудоемких операций.
За месяц до этого Кханделвал послал Хареша на пару дней в Канпур уладить производственный конфликт. Надо было уменьшить один из складов «Праги», большой и нерентабельный, и в связи с этим сократить часть служащих. Руководство действовало строго в соответствии с «Инструкцией по труду», но столкнулось с сопротивлением рабочих, которые устроили забастовку. Зная, что Хареш работал в «КОККе» и был знаком с общей обстановкой в Канпуре, Кханделвал попросил его разобраться на месте. Результатами поездки Хареша он остался доволен. Тот убедил увольняемых сотрудников, что они должны согласиться с решением «Праги», принять солидное выходное пособие и подыскивать себе другую работу. Рабочие «КОККа», доверявшие Харешу и жалевшие, что он с ними больше не работает, помогли ему в этих переговорах, и конфликт был улажен полюбовно.
Таким образом Хареш завоевал доверие директора и решил этим воспользоваться. Как-то утром, пока Кханделвал не добрался до виски в своем клубе, он приехал в Калькутту и положил перед ним лист бумаги со своими расчетами. Кханделвал минуты две изучал сумму затрат, калькуляцию цен, выгодность предложенной схемы и потерю клиентуры в противном случае, а также обоснование повышения разряда рабочих. Посмотрев на Хареша он спросил:
– Вы хотите сказать, что можете удвоить производство?
– Да, – кивнул Хареш. – Я так считаю. По крайней мере, я могу с вашего разрешения попробовать.
Кханделвал написал в верхней части листа: «Согласен. Валяйте» – и отдал его Харешу.
Хареш никому не сообщил о разговоре с директором, не желая, чтобы это дошло до чехов, и в особенности до Новака. Стараясь обойти его (за что впоследствии поплатился), он сделал неожиданный ход: пошел в профком и обратился к профсоюзным лидерам Прагапура.
– На нашем участке возникла проблема, – сказал он, – и я прошу вас помочь нам решить ее.
Генеральный секретарь профсоюза Милон Басу, деятель продажный, но смышленый, посмотрел на Хареша с подозрением:
– Чего вы хотите?
Хареш объяснил, что ему нужно провести на следующий день собрание своих рабочих в помещении профсоюзного комитета, но он не хочет сообщать об этом Новаку, пока не будет выработано какое-то решение.
Следующий день, суббота, был выходным, и рабочие собрались в профкоме.
– Господа, – обратился к ним Хареш, – я убежден, что мы можем выпускать шестьсот пар обуви ежедневно, станки это позволяют. Я допускаю, что надо будет поставить еще двух человек на особо ответственных участках. Поднимите, пожалуйста, руки те, кто считает, что не справится с этим.
Наклейщик подметок, как профессиональный оратор, сказал с вызовом:
– Рам Лакхан не справится. – И указал на мощного усатого добродушного бихарца, пришивавшего ранты.
Все наиболее трудные операции на конвейере – как и повсюду – выполняли бихарцы. Они же топили печи и следили за порядком по ночам.
– Меня не интересует мнение профессионального оратора, – сказал Милону Басу Хареш. – Рабочий, который только что высказался, всего лишь приклеивает стельки, а на других участках норма выработки для этой операции составляет шестьсот пар в день. Давайте послушаем самого Рама Лакхана. Если он не может выпускать шестьсот пар, пусть так и скажет.
– Какие шестьсот пар, сахиб?! – засмеялся Рам Лакхан. – Даже четыреста выпустить невозможно.
– Есть другие мнения? – спросил Хареш.
– Мощность строчильной машины слишком низкая для этого, – сказал один из рабочих.
– Это я предусмотрел, – сказал Хареш. – Мы поставим на эту операцию дополнительного человека. Кто еще хочет высказаться?
Несколько секунд стояла тишина. Хареш обратился к Раму Лакхану, который возвышался над ним на целый фут:
– А вот если я сам изготовлю четыреста пар, сколько сделаешь ты?
– Вам никогда не сделать четыреста пар, сахиб, – покачал головой Лакхан.
– А если сделаю?
– Ну, в этом случае я сделаю четыреста пятьдесят.
– А если пятьсот?
– Тогда я пятьсот пятьдесят.
Рам Лакхан уже говорил безрассудно, в ответ на вызов Хареша. Окружающие молча слушали их состязание.
– А если я выпущу шестьсот пар?
– Я – шестьсот пятьдесят.
– Решено! – провозгласил Хареш, вскинув руку. – Докажем это на деле!
Он добился своего не уговорами и рассуждениями, а драматической игрой, захватившей всех присутствовавших.
– Итак, мы договорились, – сказал Хареш. – Утром в понедельник я надеваю комбинезон и показываю, как можно работать. Но давайте пока поговорим о четырехстах парах. Я могу обещать вам, что, если мы дойдем до этого уровня, никто из вас не будет уволен. Если мы будем поддерживать такую производительность целую неделю, я постараюсь добиться, чтобы вам всем подняли разряд. А если не добьюсь этого, то уволюсь сам.
Все недоверчиво зашумели. Даже Милон Басу подумал, что это глупость. Но он не знал, что в кармане у Хареша спрятан лист бумаги, на котором директор «Праги» написал: «Согласен. Валяйте».
В понедельник Хареш надел комбинезон – не тот щегольской, который сочетался с шелковой рубашкой, а обычный, какой все носят, – и велел рабочим для пришивания ранта собрать в кучу заготовки обуви, прежде уже натянутые на колодки. Он рассчитал, что для выполнения дневной нормы в 600 пар надо изготавливать примерно девяносто пар в час и тогда останется еще час в запасе. Конвейер был снабжен корзинами, каждая из которых содержала пять пар туфель. Получалось, что надо обрабатывать восемнадцать корзин в час. Когда Хареш приступил к работе, все столпились вокруг него, включая даже рабочих с других участков. Люди заключали пари по поводу того, справится он или не справится.
Не прошло и часа, как Хареш обработал девяносто пар. Он утер пот со лба и сказал Раму Лакхану:
– Я сделал это. Твоя очередь.
– Сахиб, – возразил Лакхан, – ты работал один час, а я занимаюсь этим час за часом каждый день, каждую неделю и каждый год. Если я буду работать в таком темпе, то быстро загнусь.
– Что я должен сделать, чтобы доказать тебе, что не загнешься? – спросил Хареш.
– Продолжай так работать целый день.
– Хорошо. Но конвейер на весь день мы не будем останавливать, все будут работать с такой же скоростью. Договорились?
Запустили конвейер, и работа началась. Люди качали головами в непривычной обстановке, но в них проснулся интерес, и работали они с максимальной отдачей. За день произвели чуть больше 450 пар. Хареш был без сил, руки его тряслись: ему приходилось крепко держать каждую туфлю, пока игла на высокой скорости прошивала подметку. Но в Англии он видел, как рабочие выполняют эту работу, небрежно поворачивая туфлю одной рукой.
– Итак, Рам Лакхан, – обратился он к рабочему, – мы сделали четыреста пятьдесят пар. Как насчет обещанных пятисот?
– Я обещал сделать пятьсот, – ответил тот, поглаживая усы, – и я не отказываюсь от своего слова.
Через две недели Хареш приставил к Лакхану помощника, который всего лишь подавал ему обувь, но это ускоряло работу. Производительность возросла до 600 пар. Битва за Гудиер была выиграна. Качество «пражской» обуви и производительность фабрики росли, как и репутация Хареша. Он был очень доволен собой.
Но не все были довольны. В результате введенных Харешем изменений, и в особенности того факта, что он обошел Новака, почти все чехи стали смотреть на него с большим подозрением. По кампусу поползли самые разные слухи. Видели, что однажды водитель сидел у него дома и Хареш разговаривал с ним как с равным. Не иначе как он был в душе коммунистом, профсоюзным шпионом в их среде и тайным редактором профсоюзного листка «Амадер биплоб». Хареш чувствовал, что его избегают, но ничего не мог с этим поделать. Он продолжал выпускать 3000 пар обуви в неделю вместо прежних 900 и энергично проводил в жизнь любые новшества, доступные в его положении, вплоть до чистки станков. Вкладывая душу в производство, он надеялся, что руководство «Праги», включая недоступного Яна Томина, рано или поздно воздаст ему должное.
Тем больнее он пережил их грубую атаку.
Однажды он зашел в центр проектирования, чтобы предложить несколько нововведений, которые помогли бы усовершенствовать производство на его участке. Он беседовал об этом с индусом, занимавшим пост заместителя начальника центра, когда зашел сам начальник, Братинка. Тот в негодовании уставился на Хареша.
– Что вам здесь надо? – резко потребовал он, словно Хареш пришел, чтобы заразить его сотрудников вирусом неподчинения.
– О чем вы, мистер Братинка? – спросил Хареш.
– Почему вы явились сюда без разрешения?
– Разве для усовершенствования производства нужно специальное разрешение?
– Убирайтесь.
– Но, мистер Братинка…
– УБИРАЙТЕСЬ!
Заместитель начальника высказал мнение, что в предложении мистера Кханны есть рациональное зерно.
– Заткнитесь! – отреагировал Братинка.
И Хареш, и Братинка кипели от возмущения. Хареш сделал гневную запись в книге жалоб и предложений, введенную Кханделвалом для поддержания рабочей атмосферы, а Братинка доложил своему начальству о нарушении дисциплины Харешем.
В результате Хареша вызвали к главному управляющему, где он предстал перед группой из пяти человек, устроившей настоящий суд инквизиции и обвинившей его во всех смертных грехах, кроме самовольной явки в центр проектирования.
– Кханна, – начал Павел Гавел, – вы разговаривали с моим шофером.
– Да, сэр. Он пришел ко мне поговорить об образовании своего сына.
Водитель Гавела был спокойным, исключительно вежливым индийцем, всегда одетым с безукоризненной чистотой. По мнению Хареша, он по всем показателям годился в джентльмены.
– Почему он пришел к вам?
– Не знаю. Может быть, он полагал, что я, как индиец, легче войду в его положение и пойму трудности, с которыми столкнулся его сын.
– Что вы хотите этим сказать? – спросил Курилла, стажировавшийся, как и Хареш, в Миддлхэмптоне, что, в частности, и помогло Харешу получить работу на «Праге».
– То, что я сказал. Наверное, он надеялся, что я помогу ему.
– И люди даже видели, что он сидел у вас на стуле.
– Ну да, сидел, – раздраженно ответил Хареш. – Он достойный человек и намного старше меня. Сначала он стоял, и я предложил ему сесть. Ему было неловко, и он отнекивался, но я настоял на том, чтобы он сел на стул. Мы говорили о его сыне. У его сына временная работа на фабрике, и я посоветовал сыну повысить квалификацию и пойти на вечерние курсы, дал ему кое-какие книги. Вот и все.
– Вы полагаете, что в Индии как в Европе, мистер Кханна? – бросил Новак. – Что здесь возможно равенство между руководителями и подчиненными?
– Мистер Новак, я должен напомнить вам, что не вхожу в состав руководства. И я не коммунист, если вы на это намекаете. Мистер Гавел, вы хорошо знаете своего шофера и, я уверен, считаете его человеком, которому можно доверять. Спросите его, о чем мы с ним говорили.
Павел Гавел несколько смутился, потому что стало ясно, что он не доверяет Харешу. Об этом свидетельствовало и его следующее замечание:
– А еще говорят, что вы редактируете профсоюзную газетенку!
Хареш лишь ошеломленно помотал головой.
– Как это понять? Не редактируете? – спросил Новак.
– Да я вообще не член профсоюза! – ответил Хареш. – Разве что меня зачислили автоматически.
– Но вы подговаривали членов профсоюза действовать у нас за спиной.
– Что вы имеете в виду? – спросил Хареш.
– Вы провели тайный митинг в профкоме, не поставив меня в известность.
– Это было открытое собрание, никаких секретов там не обсуждалось. Я честный человек, мистер Новак, и эти безосновательные обвинения меня оскорбляют.
– Да как вы смеете разговаривать в таком тоне? – вскипел Курилла. – И как смеете действовать таким образом? Мы обеспечиваем индийцев работой, а если вам не нравится эта работа и то, как мы ею руководим, можете уволиться.
На это Хареш ответил дрожащим от негодования голосом:
– Мистер Курилла, работой вы обеспечиваете не только индийцев, но прежде всего самих себя. Что касается вашего второго предложения, то я могу, конечно, уволиться, но прежде, уверяю вас, вылетите из Индии вы.
Куриллу чуть не разорвало от злости. Какой-то мелкий служащий осмеливался выступать против авторитетного «прагамена»! Это было беспрецедентно и непостижимо. Павел Гавел успокоил его и сказал Харешу:
– Я думаю, мы выяснили все интересовавшие нас вопросы. Можете идти. Я поговорю с вами позже.
На следующий день он вызвал Хареша в свой кабинет и велел ему продолжать работу в том же духе. А работа Хареша его устраивает, добавил он, особенно результаты производства. Наверное, подумал Хареш, он поговорил со своим шофером.
Как ни странно, после учиненного Харешу допроса чехи, и особенно Курилла, стали относиться к нему благожелательнее. Разговор в некотором роде очистил атмосферу. Убедившись, что он не коммунист и не агитатор, они перестали подозревать его в подрывных намерениях. В принципе они объективно оценивали его работу – по результатам, и достигнутое Харешем утроение производства, зафиксированное в официальных отчетах, производило на них такое же впечатление, как пара изготовленных им модельных туфель с рантом Гудиера – которую, кстати, он видел перед собой во время допроса у главного управляющего.
Малати вышла из университетской библиотеки и направилась на собрание Социалистической партии, когда к ней подошла одна из ее подруг, учившаяся вокалу в колледже Харидаса.
Подруга упомянула в разговоре, что Кабира видели на днях в ресторане «Красный лис», где он вел оживленную и интимную беседу с какой-то девушкой. Подруге сообщила об этом другая подруга, на которую можно было положиться без всяких сомнений. Малати прервала ее, воскликнув с удивительной горячностью:
– Меня это не интересует! Мне некогда выслушивать это, я опаздываю на собрание! – Она распростилась с подругой, гневно сверкая глазами.
У нее было чувство, что оскорбили лично ее. Сведения, которые сообщала ей эта подруга, всегда были абсолютно точны, так что сомневаться в ее словах не приходилось. Больше всего Малати бесило, что Кабир встречался с этой девушкой примерно в то же время, когда он уверял Малати в «Голубом Дунае» в своей немеркнущей любви к Лате.
Это лишний раз подтверждало то, что Малати думала о мужчинах.
Лгуны и предатели.
Хареш решил пригласить Лату с родственниками, пока она не уехала из Калькутты, на ланч в чешском клубе «Прагапур». Накануне он зашел в клуб, чтобы сделать последние приготовления. Помещения клуба были затянуты цветным крепом на весь рождественский период.
– Так вы говорите, Кхушвант, ничего страшного, если гости опоздают на полчаса? Они едут из Калькутты, и что-то может задержать их в пути.
– Абсолютно ничего страшного, мистер Кханна. Я заведую клубом уже пять лет, и мы привыкли подстраиваться под расписание клиентов. – Кхушвант поднялся по служебной лестнице от официанта и повара до заведующего.
– С вегетарианскими блюдами трудностей не будет? Я знаю, что это необычно для клуба.
– Пожалуйста, не волнуйтесь на этот счет.
– А про рождественский пудинг с коньячной подливкой вы не забыли?
– Нет-нет.
– Или, может, лучше подать яблочный штрудель?
– Нет, рождественский пудинг – более изысканное блюдо. – У Кхушванта был в запасе широкий ассортимент чешских блюд и десертов.
– Пусть затраты вас не пугают.
– Мистер Кханна, вы платите восемнадцать рупий за человека вместо обычных семи, так что о чем тут говорить?
– Жаль, что бассейн не функционирует в это время года.
Кхушвант сдерживал улыбку, удивляясь столь необычному для мистера Кханны вниманию к подобным вещам. Наверное, этот ланч имел для него особенное значение, раз он был готов истратить за два часа свою двухнедельную зарплату.
Идя домой, Хареш думал не о производстве обуви с рантом Гудиера, а о завтрашнем приеме. Маленькая квартирка, предоставленная ему на территории Прагапура, была в двух минутах ходьбы. В своей комнате он сел за письменный стол и глядел некоторое время на небольшую фотографию в рамке. Это была фотография Латы, которую ему дала госпожа Рупа Мера в Канпуре. Фотография совершила немало путешествий.
Глядя на нее, Хареш улыбался, но затем подумал о другой фотографии, с которой никогда не расставался. В данный момент она в своей серебряной рамке находилась в ящике стола, куда Хареш ее с сожалением убрал. Писем Симран к нему в столе больше не было: он переписал своим мелким косым почерком несколько фраз и абзацев и отослал письма обратно. Он чувствовал, что было бы несправедливо держать их теперь у себя.
На следующий день ровно в полдень два автомобиля (белый «хамбер» семьи Чаттерджи, который умыкнула на этот день Минакши, и маленький «остин» Аруна) въехали в ворота территории Прагапура и остановились у дома 6 по 3-й линии. Из автомобилей вылезли госпожа Рупа Мера, два ее сына, зять, две дочери и невестка. Вся компания была встречена Харешем, который провел ее наверх в свою трехкомнатную квартирку.
Хареш позаботился о том, чтобы пива, виски («Уайт хорс», а не «Блэк дог») и джина, а также нимбу-пани и других прохладительных напитков было в достатке. Обслуживать гостей ему помогал парнишка лет семнадцати, которому Хареш внушил, что это очень важный прием. Раздавая гостям напитки, парень неудержимо ухмылялся.
Пран и Варун выбрали пиво, Арун – скотч, а Минакши – «Том Коллинз». Госпожа Рупа Мера и ее дочери попросили нимбу-пани. Хареш непрестанно суетился вокруг Рупы Меры и нервничал, что было совсем не похоже на него и контрастировало с тем случаем, когда они с Латой встретились впервые. Возможно, во время знакомства с Аруном и Минакши в доме Кханделвала он почувствовал, что они не в восторге от него. Письма, которыми он обменивался с Латой, убедили его, что она – именно та женщина, которая ему нужна. Самое теплое из ее писем было написано после того, как он сообщил ей, что потерял работу, и это очень тронуло Хареша.
Он заметил Прану, что тот, судя по всему, совершенно оправился, и расспросил гостей о Брахмпуре, Бхаскаре и его родителях. А как поживает Сунил Патвардхан? Он поговорил с Савитой и Варуном, с которыми не встречался прежде, и старался не обращаться к Лате, видя, что она тоже нервничает и даже, возможно, ушла в себя.
Хареш понимал, что все пристально изучают его, и не знал, как себя вести. Это же не чехи, с которыми можно обсудить сапожные гвозди и рост производства. Тут требовался тонкий подход, а это был не его конек.
Он попробовал рассказать о «Каунпуре», но Арун с презрением отозвался о промышленных провинциальных городах. Аналогичного отзыва удостоился и Миддлхэмптон. Самолюбие Аруна и его привычка высказывать свое мнение как аксиому явно восстановились после конфуза, случившегося у Кханделвала. Хареш заметил, что Лата смотрит на его туфли-«корреспонденты» чуть ли не с отвращением. Поймав его взгляд, она виновато отвернулась и стала разглядывать книжную полку с рядом романов Гарди в темно-бордовых обложках. Это несколько расстроило Хареша, так как он долго выбирал, что надеть.
Но впереди их ждал грандиозный ланч, и он был уверен, что на гостей произведут впечатление и изобилие изысканных блюд, приготовленных Кхушвантом, и огромный зал с паркетом, простиравшийся почти во всю ширину клуба. Слава богу, он жил на территории Прагапура, а не за воротами, как другие мастера. Невзрачные домишки в том квартале настолько не соответствовали розовому шелковому платку, торчавшему из нагрудного кармана серого костюма Аруна, серебряному смеху Минакши и белому «хамберу», что Хареш сразу потерпел бы там полное фиаско.
Когда компания, обогреваемая теплым зимним солнцем, двинулась к клубу, Хареш воспрянул духом. Он объяснил, что за стенами городка протекает река Хугли, что высокий забор, мимо которого они проходят, окружает особняк главного управляющего Гавела. Они миновали детскую площадку и часовню, которая тоже была празднично украшена к Рождеству.
– Чехи в глубине души неплохие ребята, – объяснял Хареш Аруну в порыве откровенности. – Им подавай результат, им надо показывать, а не доказывать. Я думаю, они примут мой план производить спортивные ботинки в Брахмпуре – не на линиях «Праги», а мелкими предприятиями. Они не то что бенгальцы, которые готовы обсуждать все до посинения, лишь бы не работать. Просто удивительно, что чехи сумели создать, – и это в Бенгалии!
Лата слушала Хареша, поражаясь его недомыслию. Она и сама раньше придерживалась примерно такого же мнения о бенгальцах, но после того, как их семья породнилась с Чаттерджи, она делала подобные обобщения с осторожностью. Неужели Хареш не сознавал, что Минакши родом из бенгальской семьи?
По-видимому, он и впрямь не сознавал этого, так как продолжил:
– Им, наверное, тяжело – правда ведь? – находиться так далеко от дома и не иметь возможности вернуться туда. У них даже паспортов нет – вместо них белые справки, как они это называют, а с ними трудно путешествовать. Они по большей части самоучки – правда, Курилла был в Миддлхэмптоне, а Новак несколько дней назад играл на рояле в клубе.
Кто такие Новак и Курилла, Хареш не считал нужным объяснять, полагая, что их и так все знают. Лате вспомнились его объяснения в сыромятне.
Ощущая себя подлинным «прагаменом», Хареш с гордостью собственника провел гостей по клубу. Он показал им плавательный бассейн, пустой и недавно выкрашенный приятной для глаз голубой краской, детскую купальню, внутренние помещения, пальмы в горшках и столики, за которыми сидели под зонтиками чехи и что-то ели, и наконец необъятных размеров зал. На Аруна, привыкшего к скромной элегантности «Калькуттского клуба», откровенное самодовольство Хареша произвело неприятное впечатление.
После яркого солнца им показалось, что в зале темно. Это было время ланча, и некоторые столики оказались заняты. У дальней стены для них был накрыт длинный стол, составленный из трех квадратных маленьких.
– Зал используется для самых разных мероприятий, – объяснял Хареш, – как столовая, танцзал и кинозал, и даже для собраний. Когда мистер Томин, – тут в голосе Хареша прозвучали благоговейные нотки, – когда мистер Томин приезжал сюда в прошлом году, он говорил прямо с эстрады, где обычно сидит оркестр.
– Потрясающе, – обронил Арун.
– Замечательно, – выдохнула Рупа Мера.
На госпожу Рупу Меру все производило большое впечатление: плотная белая скатерть и салфетки, набор из нескольких ножей и вилок, красивые фужеры и фаянс, а также три вазочки с душистым горошком.
Как только в зал вошел Хареш со своими гостями, два официанта поставили на их стол хлебницы и три тарелочки с завитушками масла «Анкор». Хлеб был выпечен под наблюдением Кхушванта по чешскому рецепту. Варун очень проголодался и ходил, вяло переставляя ноги. Когда прошло несколько минут, а суп все не появлялся, он взял кусок хлеба. Хлеб оказался настолько вкусным, что он тут же схватил еще один.
– Варун, – пожурила его мать, – не ешь столько хлеба, впереди еще много блюд.
– Угу, ма, – отозвался он с полным ртом, погруженный в свои мысли. Когда ему предложили еще пива, он с радостью накинулся на него.
– Как красиво они украсили стол цветами, – заметила госпожа Рупа Мера.
Конечно, сердце ее было отдано розам, но душистый горошек – бледно-розовый, темно-розовый, белый, розовато-лиловый, фиолетовый, алый, темно-бордовый – тоже был очень симпатичен. Она с удовольствием его понюхала.
Лата подумала, что украшать стол душистым горошком – довольно странная идея.
Арун выступил как знаток хлебопечения и произнес краткую речь о хлебе с тмином, простом ржаном хлебе и хлебе из непросеянной ржаной муки.
– Но если вы спросите мое мнение, – сказал он, хотя никто не собирался его спрашивать, – ничто не сравнится по тонкости вкуса с индийским наном.
«Разве бывает какой-то другой нан, – подумал Хареш, – кроме индийского?»
После супа-пюре со спаржей подали жареную рыбу. Кхушвант владел секретом приготовления многих чешских деликатесов, но из английских блюд готовил только самые простые и распространенные. Овощную запеканку с сыром госпожа Рупа Мера ела не далее как накануне.
– Изумительно, – улыбнулась она Харешу.
– Я не знал, чем угостить вас, ма, – сказал он. – Кхушвант посоветовал мне это блюдо. А на очереди у него приготовлено нечто исключительное, как он говорит.
Госпожа Рупа Мера была готова расплакаться от доброты Хареша и внимательности к ней. В последние дни ей этого очень не хватало. В Санни-Парке было тесно, как в зоопарке, и в результате у Аруна участились вспышки дурного настроения. В их маленький дом набилось слишком много людей; некоторым приходилось спать на матрасах, раскладывавшихся на ночь в гостиной. Чаттерджи предлагали разместить их в Баллигандже, но Савита считала, что Уме и Апарне надо познакомиться друг с другом. К тому же ее обуяло ностальгическое желание воспроизвести семейную атмосферу старых дней в Дарджилинге, где четверо братьев и сестер прекрасно уживались друг с другом и с родителями под одной крышей салон-вагона.
В разговоре затронули и политику. Уже стали поступать сведения о результатах выборов в некоторых штатах. Пран был убежден, что Конгресс одержит полную победу. Арун не стал оспаривать это мнение, высказав свои доводы накануне вечером. К концу рыбной перемены политическая тема исчерпала себя.
Следующее блюдо сопровождалось в основном рассказами Хареша об истории и работе «Праги». Не забыл он упомянуть и тот факт, что Павел Гавел похвалил его за «усердный труд». В Коммунистическую партию Хареш не вступал, но в нем было что-то от жизнерадостного героя труда, стахановца. Он с гордостью сообщил, что, кроме него, в Прагапуре проживает еще только один индиец и что ему удалось повысить производительность до 3000 пар в неделю.
– Я утроил выпуск продукции, – сказал он, горя желанием поделиться своими достижениями. – Главная трудность заключается в пришивании ранта.
Лате вспомнилась экскурсия, проведенная Харешем в сыромятне, и его фраза: «Все остальные процессы – лощение, тиснение, глажение и прочее – на усмотрение производителя». Мысленно она опять увидела отмочные чаны и худых людей в оранжевых резиновых перчатках, которые вытаскивали крюками разбухшие шкуры из темной жидкости. Посмотрев на подрумяненную кожу цыпленка-табака, она подумала, что будет не в силах выйти за Хареша.
В отличие от нее, госпожа Рупа Мера проделала путь в несколько миль в противоположном направлении, чему в первую очередь способствовал восхитительный волован с грибами. Она твердо уверовала не только в то, что Хареш станет идеальным мужем для Латы, но и в то, что Прагапур с его детской площадкой, душистым горошком и прочными стенами будет идеальным местом, чтобы растить внуков.
– Лата говорила, как ей не терпится увидеть вас в этом шикарном новом месте, – сочиняла на ходу госпожа Рупа Мера. – И вот мы побывали здесь, а теперь вы должны первого января прийти к нам на обед в Санни-Парк. – Арун при этом сделал большие глаза, но промолчал. – Обязательно скажите, какие блюда вам нравятся больше всего. Мне повезло, что сегодня не экадаши, иначе я не могла бы есть мучное. Вам лучше прийти днем, чтобы иметь возможность поговорить с Латой. Вы любите крикет?
– Да, – ответил Хареш, пытаясь угнаться за мыслью госпожи Рупы Меры и растерянно потирая лоб. – Но я играю не очень хорошо.
– О, я говорю не об участии в игре. Арун сводит вас утром на отборочный матч – у него есть билеты. Пран тоже очень любит крикет. А после матча вы сможете вернуться к нам, и у вас будет много свободного времени. – Госпожа Рупа Мера посмотрела на Лату, у которой по неизвестной причине был кислый вид.
«Что такое с этой девицей? – сердито подумала госпожа Рупа Мера. – Слишком она капризна. Она не заслуживает того счастливого будущего, которое ее ожидает».
Может быть, она и не заслуживала. В данный момент представления Латы о ее будущем были довольно путаными. Ясно было одно: в самом ближайшем будущем ее ожидало мясо с рисом и карри. За одним из столиков в зале послышалась чешская речь, сменившаяся утробным смехом. Прибыл рождественский пудинг с коньячной подливкой. Арун взял себе две порции, госпожа Рупа Мера, презрев диабет, три («день ведь особенный»). Варун молчал и раскачивался на стуле. Минакши флиртовала с Аруном; Хареш озадаченно слушал ее рассуждения о родословной собак госпожи Кханделвал. Случайно она упомянула, что ее девичья фамилия Чаттерджи, и это повергло Хареша в состояние оцепенения, из которого он вышел, пустившись в обильные нескончаемые излияния о «Праге» и господах Гавеле, Братинке, Курилле и Новаке. Лата все время чувствовала незримое присутствие под столом двухцветных туфель-«корреспондентов»; неожиданно Хареш расплылся в улыбке, и глаза его почти исчезли. Амит говорил что-то об улыбке – ее улыбке – на днях… даже, кажется, вчера. В ее воображении возникла река Хугли за стеной, Ботанический сад на ее берегах, баньян и лодки на Ганге, а также еще одна стена вокруг еще одного Прагапура, поле, обсаженное бамбуком, и глухие удары биты по мячу… Неожиданно ее сильно потянуло в сон.
– Вы хорошо себя чувствуете? – заботливо спросил Хареш.
– Да-да, спасибо, Хареш, – вздохнула она.
– Мы так и не смогли поговорить.
– Ничего страшного. Мы увидимся первого января.
Лата выдавила из себя улыбку. Она была рада, что последние письма к Харешу ни к чему ее не обязывали, и чувствовала даже благодарность к нему за то, что он почти не разговаривал с ней. О чем они могли бы говорить? О поэзии? Музыке? Пьесах? Общих знакомых или родственниках? Слава богу, Прагапур находился в пятнадцати милях от Калькутты.
– Какое симпатичное оранжево-розовое сари на вас, – отважился на комплимент Хареш.
Лата расхохоталась. Ее сари было бледно-зеленым. Она смеялась от души, смех снимал напряжение.
Окружающие недоумевали, что нашло на эту парочку.
– Даже не просто розовое, а оранжево-розовое? – радовалась Лата.
– Ох! – воскликнул Хареш смущенно. – Оно, наверное, зеленое?
Варун презрительно фыркнул, и Лата пнула его под столом.
– Вы дальтоник? – спросила Лата с улыбкой.
– Да, увы. Но девять цветов из десяти различаю.
– В следующий раз я надену розовое, – сказала Лата, – и вы сможете хвалить его без всяких сомнений.
После ланча Хареш проводил гостей до их автомобилей. Он понимал, что будет предметом разговора на протяжении всех пятнадцати миль их обратного пути, и надеялся, что в каждой из двух машин хотя бы один человек будет на его стороне. Он видел и на этот раз, что Арун и Минакши не желают иметь ничего общего с ним, но не знал, как примирить их со своим существованием.
В отношении Латы Хареш был настроен оптимистично. О наличии соперников он не подозревал. Возможно, ланч был чересчур сытным и нагнал на нее сонливость. Но в целом все прошло, как он и рассчитывал. О его дальтонизме она рано или поздно все равно узнала бы. Хорошо, что он не пригласил их после ланча к себе домой пожевать пан. Кальпана Гаур вовремя предупредила его в письме, что употреблять пан в их семье не принято. Лата нравилась Харешу все больше и больше, ему хотелось подолгу говорить с ней. Но мишенью сегодняшней встречи была не столько Лата, сколько вся семья, и в первую очередь ма.
«Сделать так, чтобы 1951 стал решающим годом в моей жизни», – было написано у него в дневнике. До Нового года оставалось три дня. Он подумал, что надо оттянуть решающий момент на неделю-другую, пока Лата не вернется в Брахмпур к своим занятиям.
Савита заняла переднее сиденье «остина» – она хотела поговорить с Аруном, который вел машину. На заднем сиденье расположилась Минакши. Все остальные возвращались в Калькутту на «хамбере».
– Арун-бхай, – мягко спросила Савита брата, – почему ты так держал себя?
– Что за глупости ты говоришь, черт побери?
Грубость Аруна никогда не действовала на Савиту. Она была твердо намерена сказать ему все то, что собиралась.
– Почему ты так старательно третировал Хареша?
– Спроси это лучше у него самого.
– Он, по-моему, не говорил тебе ничего оскорбительного.
– Разве не сказал он, что «Прага» – родное слово для всех индийцев, чего нельзя сказать о «Бентсен Прайс»?
– Но это так и есть.
– Если даже и так, никто не просил его вылезать с этим утверждением.
– Он сказал это потому, что ты безостановочно поносил чехов с их неотесанностью, – рассмеялась Савита. – Это была самооборона.
– Вижу, ты решительно стоишь на его стороне.
– Я подхожу к этому иначе. Можно же держаться с ним хотя бы вежливо и подумать о чувствах ма и Латы.
– О них я в первую очередь и думаю! – авторитетно заявил Арун. – Потому-то и считаю, что это дело надо пресечь в зародыше. Он просто не тот человек, который нужен Лате. Представь себе: сапожник в нашей семье!
Арун улыбнулся. Когда по протекции бывшего коллеги отца его пригласили на собеседование в «Бентсен Прайс», там сразу поняли, что он «свой» человек. Либо ты принадлежишь к определенному кругу, либо нет, рассуждал Арун.
– Не вижу ничего недостойного в том, чтобы изготавливать обувь, – мягко возразила Савита. – Мы все ее носим.
Арун только фыркнул в ответ.
– У меня, похоже, начинает болеть голова, – сказала Минакши.
– Я веду машину так быстро, как могу, – отозвался Арун. – Пассажир все время меня отвлекает, но так или иначе скоро мы будем дома.
Мили две Савита молчала.
– И все же, Арун-бхай, – наконец сказала она, – чем он так уж отличается от Прана? Помнится, его акцент тебе точно так же не нравился.
Арун понимал, что ступает на опасную почву и что Савита не потерпит критики в адрес мужа.
– С Праном все в порядке, – уступил он. – Он приспосабливается к обычаям семьи.
– С ним всегда все было в порядке, – сказала Савита. – Это семья к нему приспособилась.
– Ладно, пусть так. Только дай мне вести машину спокойно. Или ты хочешь, чтобы я остановился и продолжил дискуссию? Вон у Минакши голова болит.
– Арун-бхай, это не довод. Минакши, прости, но мне необходимо поговорить с Аруном, прежде чем он начнет обрабатывать ма. Чем тебя не устраивает Хареш? Тем, что он «не нашего круга»?
– Ну конечно, он не нашего круга. Он шустрый мелкий служащий в аляповатых туфлях, с большой головой и ухмыляющимся прислужником. Никогда не встречал человека, настолько самонадеянного и самодовольного, причем без малейших на то оснований.
Савита улыбнулась и ничего не ответила. Это разозлило Аруна больше любых возражений с ее стороны. Помолчав, он буркнул:
– Не понимаю, чего ради ты затеяла этот спор.
– Я просто не хочу, чтобы ты лишил Лату всех шансов, – объяснила Савита. – Она и сама-то ни в чем еще не уверена, так пускай решит этот вопрос самостоятельно, а не по подсказке Большого Брата, который привык всеми командовать.
С заднего сиденья донесся серебряный смех со стальными нотками.
Навстречу им пронесся огромный грузовик, едва не спихнувший их с узкой дороги. Выругавшись, Арун крутанул руль обратно.
– Давай продолжим диспут дома, – сказал он.
– Дома целая толпа. Невозможно что-либо тебе втолковать, когда нас все время отвлекают. Ты сознаешь, Арун-бхай, что предложения руки и сердца не падают с небес ежедневно? Почему ты хочешь, чтобы его отвергли?
– Есть и другие претенденты на ее руку – хотя бы брат Минакши.
– Амит? Ты серьезно?
– Да, Амит. Я серьезно.
Савита подумала, что Амит – совершенно неподходящая пара для Латы, но не стала высказывать эту мысль.
– Ну, пускай Лата сама решает.
– Ма так суетится, что Лате трудно будет решать самой, – сказал Арун. – А этот сапожник вовсю обхаживает ма, на остальных у него времени практически не остается. Я, например, заметил, что он почти не разговаривал с тобой.
– Это не имеет значения. Мне он понравился, и я надеюсь, что ты будешь вести себя прилично первого января.
Арун покачал головой при мысли о том, как внезапно, не посоветовавшись ни с кем, его мать пригласила на этот день Хареша.
– Высади меня, пожалуйста, у Нового рынка, – неожиданно попросила Минакши. – Я вернусь позже.
– А как же твоя голова, дорогая?
– Уже лучше. Мне надо кое-что купить. Я доеду до дому на такси.
– Ты уверена?
– Да.
– Это не потому, что мы действуем тебе на нервы?
– Нет.
Когда Минакши вышла, Арун сказал Савите:
– Ну вот. Ты без всякой необходимости расстроила мою жену.
– Глупости, Арун-бхай. И кстати, зачем говорить передо мной «моя жена»? Я думаю, ей просто не хочется толкаться дома в толпе из десяти человек. И я ее понимаю. Нас слишком много в Санни-Парке. Может быть, нам с Праном и Умой все-таки принять приглашение Чаттерджи?
– Кстати о Чаттерджи. С какой стати он так отзывался о бенгальцах?
– Этого я не могу сказать. Но ведь и ты все время говоришь то же самое.
Арун молчал, но что-то явно его беспокоило.
– Как по-твоему, – спросил он, – она вышла, думая, что мы будем обсуждать Амита?
Савита улыбнулась предположению о столь необыкновенной деликатности Минакши, но ответила просто:
– Нет.
– М-да… – проговорил Арун, уязвленный тем, что родная сестра так упорно выступает против него в этом вопросе о Хареше, и частично утративший свою обычную самоуверенность. – С тобой чувствуешь себя прямо как в зале суда.
– Вот и хорошо, – отозвалась Савита серьезным тоном. – Пообещай мне, что не будешь вмешиваться.
Арун снисходительно рассмеялся, как старший брат, учащий сестренку уму-разуму:
– У каждого из нас свое мнение. У тебя твое, у меня мое. Ма может думать, что ей угодно. И Лата, конечно, тоже. На этом и порешим, ладно?
Савита покачала головой, но спорить не стала.
Аруну вечно норовил настоять на своем, но она ему не уступила.
Минакши направилась прямо в гостиницу «Фэрлон», где Билли ждал ее в своем номере, со смесью нетерпения и неуверенности.
– Знаешь, Минакши, все это меня очень тревожит и совсем не нравится, – сказал он.
– Не верю, что это так уж тебя тревожит. По крайней мере, настолько, чтобы помешать твоей…
– …работоспособности? – закончил Билли.
– Работоспособности. Очень подходящее слово. Давай поработаем. Но нежно, Билли. Я прошу прощения за то, что опоздала. Я ужасно провела этот день, и у меня жутко разболелась голова – не меньше, чем от «Будденброков».
– Голова разболелась? – участливо спросил он. – Может быть, позвонить, чтобы тебе принесли аспирин?
– Не надо, Билли, – ответила она, садясь рядом с ним. – Есть лучший способ излечения.
– Мне казалось, женщины обычно говорят: «Не сегодня, дорогой, у меня болит голова», – сказал он, помогая ей снять сари.
– Может, некоторые и говорят, – согласилась Минакши. – Ширин говорит?
– Давай не будем обсуждать Ширин, – холодно отозвался Билли.
К этому моменту ему уже не меньше Минакши хотелось излечить ее головную боль. Минут через пятнадцать он лежал на ней, уткнувшись носом в ее шею, тяжело дыша и чувствуя приятную расслабленность. Занимаясь любовью, Минакши была гораздо приветливее, чем когда бы то ни было, и даже почти способна испытывать нежность к партнеру. Билли начал выходить из нее.
– Нет-нет, Билли, – оставайся там пока, – сказала Минакши со вздохом. – Так приятно тебя чувствовать.
Нежный атлетизм Билли был в этот день на высоте.
– O’кей, – согласился он.
Через несколько минут, однако, оставаться там же было бесполезно.
– Ух, – произнес он, выбираясь из нее.
– Это было прекрасно, – сказала Минакши. – А что значит это «ух»?
– Прошу прощения, Минакши, но эта штука соскользнула. Она осталась внутри тебя.
– Не может быть! Я ее не чувствую.
– На мне ее нет, и я почувствовал, как она соскользнула.
– Не говори глупостей, Билли, – резко бросила Минакши. – Этого никогда раньше не случалось, да и неужели я не почувствовала бы, если бы она была внутри?
– Этого я не могу сказать, – ответил Билли. – Ты лучше пойди проверь.
Минакши удалилась в душ и вышла, страшно разгневанная.
– Как ты посмел? – набросилась она на Билли.
– Что посмел? – спросил он обеспокоенно.
– Как ты посмел быть таким небрежным? Я не хочу повторения всей этой истории! – Минакши разразилась слезами. «Как это ужасно и пошло», – подумала она.
Билли встревожился не на шутку. Он хотел успокоить Минакши, обняв ее за плечи, но она сердито отпихнула его. Она пыталась вычислить, не приходится ли этот день на ее самую опасную неделю. Что за болван этот Билли!
– Минакши, я так больше не могу, – сказал он.
– Ох, помолчи, дай сообразить. Опять голова разболелась.
Билли кивнул с виноватым видом. Минакши стала решительно натягивать сари. Наконец она подсчитала, что угрозы вроде бы нет. Расставаться с Билли навсегда ей расхотелось, и она сообщила ему об этом.
– Но после того, как мы с Ширин поженимся… – начал он.
– При чем тут женитьба? Я замужем, и что? Мы оба получаем от этого удовольствие, и больше не о чем говорить. До следующего четверга!
– Но, Минакши…
– Не стой с открытым ртом, Билли. Ты становишься похож на рыбу. Я стараюсь вести себя разумно.
– Однако, Минакши…
– Я не могу задерживаться, чтобы обсуждать все это, – сказала она, нанося последние штрихи на лицо. – Мне надо возвращаться домой. Бедняга Арун будет гадать, что со мной случилось.
– Выключи свет, – сказала госпожа Рупа Мера Лате, когда та вышла из ванной. – Электричество не растет на деревьях.
Госпожа Рупа Мера была всерьез рассержена. Был канун Нового года, и, вместо того чтобы провести его, как полагается, с матерью, Лата, по примеру современной молодежи, ходила вместе с Аруном и Минакши по гостям. Госпожа Рупа Мера чувствовала, что до добра это не доведет.
– Амит тоже идет с вами? – допытывалась она у Минакши.
– Надеюсь, ма, – ответила Минакши. – И Куку с Гансом, если согласятся, – добавила она, чтобы успокоить госпожу Рупу Меру.
Но госпожу Рупу Меру трудно было обмануть.
– В таком случае пусть и Варун идет, – распорядилась она и проинструктировала младшего сына, как ему следует себя вести. – И не отлучайся с вечеринки ни на минуту, – строго приказала она ему.
Варуну такая перспектива совсем не улыбалась. Он рассчитывал встретить Новый год с Саджидом, Джейсоном, Далией и другими шамшистами и картежниками. Но взгляд госпожи Рупы Меры говорил, что она не потерпит никаких попыток увильнуть. Улучив минуту, когда она осталась с Варуном наедине, она добавила:
– Я не хочу, чтобы Лата оставалась одна. Твоему брату и Минакши я не доверяю.
– Но почему? – удивился Варун.
– Они будут вовсю развлекаться, и им будет не до Латы, – уклончиво ответила она.
– А мне что, нельзя развлекаться? – угрюмо спросил Варун.
– Нет. Речь идет о будущем твоей сестры. Что сказал бы отец?
При мысли о том, что сказал бы отец, Варун внутренне ощетинился, как часто бывало при разговоре с Аруном. Но он сразу же раскаялся в этом. «Я, наверное, недостойный сын», – подумал он виновато.
Госпожа Рупа Мера и костяк семейного будущего – Пран, Савита, Апарна и Ума – собирались встречать Новый год в Баллигандже со старшими членами семьи Чаттерджи, включая дедушку. С ними же оставались дома и Дипанкар с Тапаном. Это будет тихий семейный праздник, думала госпожа Рупа Мера, а не сумасшедшая беготня с места на место, как стало модно нынче. Менакши и Каколи вели себя фривольно, и это некрасиво в таком бедном городе, как Калькутта, – куда, кстати говоря, прибыл пандит Неру, чтобы говорить о партии Конгресс, борьбе за свободу и социализме. Госпожа Рупа Мера изложила все эти мысли Минакши.
Минакши пропела в ответ на мотив рождественской песенки «Остролистом разукрасьте…», которую в последнее время без удержу гоняли по радио:
– Ты абсолютно безответственная девица, Минакши, скажу я тебе, – сказала госпожа Рупа Мера. – Как тебе не стыдно петь мне такие песенки?
Но госпожа Арун Мера была в таком хорошем настроении, что ворчание свекрови не могло его испортить. Совершенно неожиданно она поцеловала ее и поздравила с наступающим Новым годом. Подобные проявления чувств были редки у Минакши, и госпожа Рупа Мера приняла поцелуй с мрачной благосклонностью.
Арун, Минакши, Варун и Лата отправились развлекаться. Заскочив к нескольким знакомым, уже после одиннадцати часов они осели у Бишванатха Бхадури. Минакши еще при входе заметила затылок Билли.
– Билли! – проворковала она пробивающим гул толпы вибрато с другого конца комнаты.
Билли оглянулся, и лицо его вытянулось. Минакши же решительно пересекла комнату и, откровенно кокетничая, увела его от Ширин. Загнав Билли в угол, она сказала:
– Билли, в четверг я не могу. Только что позвонили «авантюристки», в четверг у них встреча по какому-то особому случаю.
– Надо же! Очень жаль, – произнес Билли с облегчением.
– Так что встретимся в среду.
– В среду
– Не начнет, – весело возразила Минакши. – Однако хорошо, что ты стоишь к ней спиной. Если бы она видела твое сердитое лицо, уж точно что-то заподозрила бы. Негодование тебе не идет. И вообще ничего не идет. Кроме наготы. Не красней, Билли, а то мне придется страстно поцеловать тебя за час до законного новогоднего поцелуя. Так, значит, в среду. Не увиливай от безответственных поступков.
Билли был сердит и расстроен, но ничего не мог поделать. У него был такой удрученный вид, что Минакши, пожалев его, сменила тему.
– Ты смотрел сегодняшнюю отборочную игру? – спросила она.
– Да. Как она тебе? – спросил Билли, взбодрившись при воспоминании. Индия выступила совсем неплохо. Выбила Англию на первых подачах, набрав 342 очка.
– И завтра пойдешь на матч? – спросила Минакши.
– Обязательно. Хочется посмотреть, как Хазар справится с их подачей. МКК[190] прислал средненькую команду, и Индия должна преподать им урок. Неплохое развлечение первого января.
– У Аруна есть несколько билетов, – сказала Минакши. – Я, наверное, тоже пойду.
– Ты же не интересуешься крикетом, – испугался Билли.
– Смотри, тебе какая-то женщина машет. Ты, часом, ни с кем больше не встречаешься?
– Минакши! – произнес Билли с таким возмущением, что она волей-неволей поверила ему.
– Я рада, что ты остаешься верен. Верен, изменяя. Или изменяешь, оставаясь верным. Ах нет, она машет мне. Отвести тебя обратно к Ширин?
– Да уж, пожалуйста, – глухо ответил он.
Варун и Лата в другом конце комнаты беседовали с доктором Илой Чаттопадхьяй. Доктор Ила Чаттопадхьяй любила беседовать с самыми разными людьми, и тот факт, что собеседники были молоды, не служил препятствием. В этом была одна из ее сильных сторон как преподавателя английского языка и литературы. Другой сильной стороной был ее сокрушительный интеллект. Она безапелляционно утверждала самые безумные идеи как в студенческой, так и в преподавательской среде. Студентов она уважала даже больше, чем коллег. Она полагала, что интеллектуально они чище и честнее.
Лата спрашивала себя, что Ила Чаттопадхьяй делает в этой компании. Тоже сопровождает кого-то и опекает? Если так, то она выполняла свои обязанности спустя рукава. В данный момент она была занята разговором с Варуном.
– Нет, Варун, не надо тебе на административную службу, – говорила она. – Это занятие для коричневых сахибов. Станешь таким же олухом, как твой брат.
– Но чем же мне заняться? – вопрошал Варун. – Я ни на что не гожусь..
– Напиши книгу! Стань рикшей! Живи, а не тушуйся, – возбужденно вскричала Ила Чаттопадхьяй, потрясая седыми космами. – Отвергай мир, как Дипанкар. Ах нет, он же пошел в банкиры, да? А как, кстати, у тебя с экзаменами?
– Ужасно!
– Не думаю, что так уж ужасно, – возразила Лата. – Мне всегда казалось, что я сдавала хуже, чем было на самом деле. В нашей семье все так.
– Да нет, я и вправду сдал их плохо, – угрюмо сказал Варун, прихлебывая виски. – Я провалился, это точно. Уверен, меня не вызовут на собеседование.
– Ничего страшного, – сказала доктор Чаттопадхьяй. – Бывает гораздо хуже. У моей близкой подруги, например, только что умерла дочь от туберкулеза.
Лата посмотрела на нее в изумлении. Какие еще доводы она приведет для успокоения Варуна? «Муж моей сестры, алкоголик, только что отрубил головы их тройне двух лет от роду»?
– У тебя очень странное выражение лица, – заметил подошедший к ним Амит.
– О Амит! Привет, – отозвалась Лата. Она была рада видеть его.
– О чем ты думала?
– Да так, ни о чем.
Доктор Ила Чаттопадхьяй между тем убеждала Варуна в том, что Калькуттским университетом заправляют идиоты, которые сделали хинди обязательным предметом на уровне бакалавриата. Амит принял участие в обсуждении этого вопроса. Он чувствовал, что мысли Латы витают где-то далеко. Ему хотелось поговорить с ней о ее стихотворении, но в этот момент его атаковала какая-то женщина:
– Я хочу поговорить с вами.
– К вашим услугам.
– Меня зовут Беби, – произнесла женщина. На вид ей было лет сорок.
– А меня Амит.
– Да знаю, знаю я это. Все это знают, – проворчала она. – Вы хотите произвести на меня впечатление своей скромностью? – Женщина была настроена очень воинственно.
– Нет, – сказал Амит.
– Я обожаю ваши книги, особенно «Жар-птицу». Думаю о ней всю ночь, о «Жар-птице». В жизни вы меньше, чем на фотографиях. Вы, наверное, длинноногий.
– А чем вы занимаетесь? – спросил Амит, не зная, как реагировать на ее последнее замечание.
– Вы мне нравитесь, – решительно заявила женщина. – Если мне кто нравится, то нравится. Заходите ко мне в Бомбее. Просто спросите Беби, всякий скажет.
– Хорошо, – ответил Амит. Ехать в Бомбей он не собирался.
Подошел Бишванатх Бхадури, чтобы поздороваться с Амитом. На Лату, а также на хищную Беби он не обратил почти никакого внимания. Он воспылал страстью к незнакомой ему женщине, одетой в черное с серебром.
– Чувствуется, что у нее прекрасная душа, – сказал Биш.
– Как-как? – спросил Амит. – Повтори.
– Такие вещи говорятся не для того, чтобы тут же их повторять, – возмутился Биш.
– Но такие вещи и слышатся нечасто.
– Я скажу, а ты запихнешь это в свой роман. Так не делается.
– Почему?
– Ну, это просто пустая калькуттская болтовня.
– Это не болтовня, это поэтично, очень поэтично; даже подозрительно.
– Ты смеешься надо мной, – сказал Бишванатх Бхадури. – Надо бы чего-нибудь выпить, – пробормотал он, озираясь.
– Надо бы куда-нибудь смыться, – тихо сказал Амит Лате. – Вдвоем.
– Я не могу. У меня конвоир.
– Кто?
Лата указала глазами на Варуна. Он разговаривал с двумя молодыми людьми, слушавшими его раскрыв рот.
– Думаю, он не заметит, – сказал Амит. – Я покажу тебе иллюминацию на Парк-стрит.
Пробираясь за спиной Варуна, они слышали обрывок его высказывания:
– Ну, в Гатвике, разумеется, Мэри Уоллес, а в Хоупфуле – Симили. Насчет Хазры я не знаю, а на Бересфордских скачках надо ставить на Май Леди Джин…
Они оставили его делиться своими познаниями и, смеясь, спустились к выходу.
Амит остановил такси.
– Парк-стрит, – сказал он водителю.
– А почему не Бомбей? – пошутила Лата. – Там тебя будет ждать Беби.
– Беби – колючка у меня на шее, – ответил Амит, изобразив дрожь в коленях от страха.
– Почему на шее?
– Так сказал бы Бисвас-бабý.
– Как у него дела? – спросила Лата, рассмеявшись. – Все о нем говорят, а я ни разу с ним не встречалась.
– Он убеждает меня, что я должен жениться и произвести на свет судью Чаттерджи четвертого поколения. Я сказал ему, что Апарна наполовину Чаттерджи и при своем раннем развитии вполне может занять судейское кресло. Он ответил, что это другой коленкор.
– Но его советы пролетают мимо твоих ушей.
– Вот именно.
Они ехали по Чорингхи, частично освещенной к празднику, – в основном это были крупные магазины, Гранд-отель, «Фирос». На перекрестке Чорингхи и Парк-стрит мощные цветные прожекторы освещали большого северного оленя, который вез сани с Санта-Клаусом. На стороне Чорингхи, обращенной к Майдану, прогуливались люди, наслаждавшиеся праздничной атмосферой. Когда такси повернуло на Парк-стрит, Лата зажмурилась от непривычного ослепительного сверкания. По обеим сторонам улицы с фронтонов магазинов и ресторанов – «Флёри», «Кволити», «Пайпинга», «Магнолии» – свисали гирлянды разноцветных лампочек и ленты ярко освещенного крепа. Лада была благодарна Амиту за то, что он показал ей всю эту красоту. Увидев высокую елку около заправочной станции, она воскликнула:
– Электричество растет на деревьях!
– Что-что? – спросил Амит.
– Я вспомнила ма: «Выключи свет. Электричество не растет на деревьях».
Амит засмеялся.
– Я очень рад, что мы снова встретились.
– Я тоже, – ответила Лата. –
Амит посмотрел на нее с удивлением:
– До сих пор я слышал это выражение только в лондонских Судебных Иннах[192].
– Наверное, я подхватила его у Савиты. Она постоянно выдает что-нибудь вроде этого, когда воркует с малышкой.
– Кстати, о чем ты все-таки думала, когда я прервал ваш разговор с Варуном?
Лата сказала ему о фразе доктора Илы Чаттопадхьяй.
Кивнув, Амит сказал:
– Насчет твоего стихотворения…
– Да? – напряглась Лата.
– Иногда я чувствую, что в момент глубокой печали человека утешает мысль, что миру по большому счету наплевать на него.
Это было странное высказывание, но по существу. Помолчав, Лата спросила:
– Оно тебе понравилось?
– Да. С поэтической точки зрения. – Он продекламировал пару строк.
– Кладбище ведь на этой улице, да? – спросила Лата.
– Да.
– Но в другом конце, совсем не похожем на то, что здесь.
– Точно.
– Я помню, на могиле Роуз Айлмер была необычная спиральная колонна.
– Хочешь посмотреть на нее при ночном освещении?
– Нет. Она, наверное, выглядит очень странно на фоне звезд. Ночь вздохов и воспоминаний.
– Как-нибудь надо будет показать их тебе при дневном свете.
– Что показать?
– Звезды.
– При дневном свете?
– Да. Я знаю – примерно, – где какая звезда находится днем. Они же остаются на своих местах, только их из-за солнца не видно. А сейчас полночь. Разреши?
И прежде, чем Лата успела не разрешить, он поцеловал ее.
Она так удивилась, что даже потеряла дар речи. И была немного рассержена.
– С Новым годом, – сказал Амит.
– С Новым годом, – ответила она, подавив раздражение. В конце концов, она согласилась бежать с ним из-под наблюдения. – Ты это с самого начала задумал?
– Нет, конечно. Хочешь, я отвезу тебя обратно к Варуну? Или, может, пройдемся к памятнику Виктории?
– Не хочу ни того ни другого. Хочу спать. – Помолчав, она сказала: – Тысяча девятьсот пятьдесят второй. Представляется, что и вправду наступает что-то новое. Каждая цифра словно отполирована.
– Високосный год.
– Я думаю, надо все же вернуться ко всей компании. Варун, наверное, в панике, обнаружив, что я исчезла. – Она улыбнулась, представив себе выражение лица Варуна в этот момент.
– Давай, я отвезу тебя домой, а сам вернусь к Бишу и скажу Варуну, где ты. Хочешь?
– Хочу. Спасибо тебе, Амит.
– Ты не сердишься на меня? Санкционированная новогодняя вольность. Прости. Ничего не мог с собой поделать.
– Прощу, если в следующий раз ты не сошлешься на поэтическую вольность.
Амит рассмеялся, и добрые отношения восстановились.
«Но почему я ничего не чувствую?» – спрашивала себя Лата. Она знала, что нравится Амиту, но при поцелуе испытывала в основном удивление.
Через несколько минут она была дома. Госпожа Рупа Мера еще не вернулась, а когда приехала полчаса спустя, Лата уже спала – хотя, видимо, беспокойным сном, так как мотала головой из стороны в сторону.
Ей снился поцелуй, но целовал ее Кабир, который в данный момент находился далеко и которого ей никак не следовало встречать, так как он был самым неподходящим женихом из всех.
Цифры 1952 в утренней газете представлялись Прану свежими и блестящими. Первое января окутывало прошлое туманом, а впереди сияло будущее, появлявшееся загадочным образом из неприглядного кокона. Вспоминая все хорошее и плохое, случившееся в прошлом году, – болезнь сердца, рождение дочки, счастливое спасение Бхаскара от гибели, – он гадал, что принесет новый год. Станет ли он доцентом? Появится ли у него благодаря Лате новый родственник? Может быть даже, его отец станет главным министром Пурва-Прадеш? Последнее было вполне возможно. Что касается Мана, ему рано или поздно придется остепениться.
Хотя в шесть часов все, кроме Прана и госпожи Рупы Меры, еще спали, в семь в доме произошел взрыв всеобщей активности. Очереди в две ванные двигались быстро, так как пользоваться помещениями разрешалось только строго определенное время. К половине девятого все были готовы к действиям того или иного рода и даже позавтракали. Женщины решили провести день в гостях у Чаттерджи и, может быть, пройтись по магазинам. Даже Минакши, собиравшаяся ранее на крикетный матч, в последний момент передумала.
В девять на «хамбере» прибыли Амит и Дипанкар и, взяв с собой Аруна, Варуна и Прана, отправились в Иден-Гарденс смотреть третью игру Третьей отборочной встречи. У входа на стадион они встретились с Харешем, как было условлено, и все шестеро заняли места на трибунах согласно имеющимся у них билетам.
Утро было прекрасное. Над головой чистое голубое небо, на траве – где она была – еще блестели капли росы. Иден-Гарденс с его изумрудной травой, окружающими его деревьями, огромным табло и новыми корпусами стадиона Ранджи[193] представлял собой великолепное зрелище. Стадион был переполнен, но коллега Аруна по «Бентсен Прайс», купивший абонемент для своей семьи, в этот день уехал со всей семьей на экскурсию и предложил билеты Аруну. Места были рядом с трибуной, где сидели важные персоны и члены Бенгальской ассоциации крикета, так что поле было видно как на ладони.
Первые бэтсмены индийской команды находились еще на линии. Поскольку на первых подачах в играх этой серии Индия набрала 418 и 485 очков, а англичане с трудом дошли до 342, теплилась надежда, что хозяева смогут добиться победы. Калькуттская публика, разбиравшаяся в крикете и любившая его больше, чем кто-либо еще в Индии, с нетерпением ожидала начала матча.
Разговоры, вспыхивавшие между оверами, затихали, хотя и не полностью, когда боулер выходил на подачу. Сначала Лидбитер подал мяч на Роя, который, отбивая, не набрал ни одного очка, затем Риджуэй подавал с другой стороны на Манкада. А в следующем овере английский капитан Говард поставил Стэтема вместо Лидбитера.
Это вызвало оживленную дискуссию в группе из шести зрителей. Все недоумевали, почему Лидбитера выставили всего на один овер. Только Амит сказал, что в этом не крылось никакой особой хитрости. Дело в том, что индийское время опережает на несколько часов английское и Лидбитер, возможно, просто хотел забить первый английский мяч в новом году, а Говард ему разрешил.
– Ну знаешь, Амит, – засмеялся Пран, – крикет не подчиняется подобным поэтическим прихотям.
– Ну и зря, – отозвался Амит. – Когда я читаю старые комментарии Кардуса, мне кажется, что крикет – разновидность поэтического произведения со строфами из шести строк.
– А где же Билли? – произнес Арун хрипловатым с похмелья голосом. – Я что-то его не вижу.
– Должен быть где-то здесь, – сказал Амит. – Не могу представить, чтобы он пропустил отборочный матч.
– Что-то никак они не начнут, – проворчал Дипанкар. – Надеюсь, это не будет такая же тягомотина, как в двух последних играх.
– Я думаю, мы преподадим им сегодня урок, – оптимистично заметил Хареш.
– В принципе, это возможно, – сказал Пран. – Но этой команде у калитки надо быть внимательнее, а то боулеры слишком рьяно охотятся за ней.
Его опасения сбылись.
Быстрое выбывание трех лучших индийских уикет-киперов, включая капитана, повергло зрителей в транс. Когда Амарнатх, едва успевший надеть щитки, вышел на поле против Таттерсола, настала полная тишина. Даже женщины приостановили свое вязание.
Его выбили с нулевой оценкой в том же фатальном овере.
Индийские игроки сыпались, как кегли. При таком избиении младенцев Индия могла вылететь из турнира еще до ланча. Светлые надежды на победу сменились мрачным предчувствием позорного разгрома.
– Все правильно, – угрюмо констатировал Варун. – Мы страна неудачников. Умеем выхватить поражение из когтей победы. После матча я пойду на скачки, – добавил он без особого энтузиазма. Там ему предстояло наблюдать за лошадьми уже не с абонированных мест за сорок рупий, а из-за палисада вокруг скакового круга, но у него, по крайней мере, будет шанс, что его лошадь выиграет.
– Надо пройтись, размять ноги, – сказал Амит, поднимаясь.
– Я с тобой, – сказал Хареш, расстроенный слабой игрой индийцев. – О! Что это за парень вон там, в темно-синем блейзере с бордовым шарфом, – вы его не знаете? У меня такое ощущение, что я его где-то видел.
Пран посмотрел на трибуну у павильона.
– О! Мальвольо! – воскликнул он скорее как Макбет, увидевший перед собой призрак Банко.
– Кто-кто? – спросил Хареш.
– Да так, просто вспомнилось кое-что из программы следующего семестра. Крикетные мячи, государь. Пришло вдруг в голову. Нет, кажется, я его не знаю. Спроси лучше кого-нибудь из местных. – Пран не умел врать, но ни за что не хотел знакомить Хареша с Кабиром. Бог знает какие осложнения могли при этом возникнуть, включая визит Кабира в Санни-Парк.
К счастью, остальные не признали его.
– Я точно встречался с ним где-то, – упорствовал Хареш. – Со временем вспомню. Красивый парень. Знаешь, то же самое было у меня с Латой. Я чувствовал, что видел ее раньше… Нет, я уверен, что не ошибаюсь. Пойду поговорю с ним.
Пран ничего не мог с этим поделать. Прогуливаясь между оверами, Хареш и Амит подошли к Кабиру.
– Доброе утро, – обратился к нему Хареш. – Мы с вами раньше не встречались?
Кабир улыбнулся и встал.
– По-моему, нет, – сказал он.
– Может, по работе? В Каунпоре? Я чувствую… Как бы то ни было, меня зовут Хареш Кханна, работаю в «Праге».
– Рад познакомиться, – ответил Кабир с улыбкой и пожал Харешу руку. – Может быть, мы познакомились в Брахмпуре – если вы приезжали туда по делам?
– Там вряд ли, – покачал головой Хареш. – А вы из Брахмпура?
– Да. Учусь в университете. Я люблю крикет и приехал сюда посмотреть отборочные игры. Но смотреть практически не на что.
– Ну, поле еще мокрое от росы, – попытался вступиться за игроков Амит.
– Ха, поле мокрое! – добродушно передразнил его Кабир. – Мы вечно находим себе оправдания. С какой стати Рой стал гасить эту подачу? И Умригар туда же. А то, что Хазара и Амарата выставили в шею в одном овере, – вообще ни в какие ворота не лезет. Они привезли команду, в которой нет ни Хаттона, ни Бедсера, ни Комптона, ни Лейкера, ни Мэя, – а мы все равно умудрились сесть в лужу. Мы никогда еще не выигрывали у МКК в отборочных матчах, и, если проиграем и на этот раз, грош нам цена. Пожалуй, я уж даже и не жалею, что уезжаю из Калькутты завтра утром. Правда, завтра все равно день без игр.
– И куда же вы уезжаете? – улыбнулся Хареш. Ему нравился молодой задор Кабира. – Возвращаетесь в Брахмпур?
– Нет, еду в Аллахабад на межуниверситетскую встречу.
– Вы играете в университетской команде?
– Да. Но прошу прощения, – спохватился он. – Я не представился. Меня зовут Кабир, Кабир Дуррани.
– А! – воскликнул Хареш с улыбкой, и глаза его исчезли. – Так вы сын профессора Дуррани!
В глазах Кабира был немой вопрос.
– Мы встречались всего на минуту, – сказал Хареш. – Я привозил юного Бхаскара Тандона к вашему отцу. Я даже помню, что на вас была крикетная форма.
– А-а! – протянул Кабир. – Да, я теперь тоже вспоминаю. Прошу прощения. Может быть, вы присядете? Эти два места сейчас свободны – мои друзья пошли пить кофе.
Хареш представил Амита, и они сели на свободные места.
После следующего овера Кабир обратился к Харешу:
– Вы, наверное, знаете, что произошло с Бхаскаром во время Пул Мелы?
– Да, знаю. Я рад, что он поправился.
– Если бы он был здесь, мы не мучились бы с этим австралийским табло.
– Это точно, – улыбнулся Хареш. – Мы говорим о племяннике Прана, – объяснил он Амиту.
– А женщины вечно вяжут что-нибудь во время матча, – раздраженно бросил Кабир. – Хазара выбили. Петелька. Умригара выбили. Еще один зубчик. Прямо как в «Повести о двух городах»[194].
Амита эта аналогия насмешила, но он выступил на защиту родного города.
– На трибунах для зрителей вроде нас они действительно часто приходят не столько игру посмотреть, сколько себя показать, но в целом в Калькутте любят крикет. На местах за четыре рупии люди разбираются в нем и занимают очередь за билетами с девяти вечера накануне.
– Ну да, я знаю, – кивнул Кабир. – И у вас прекрасный стадион. Трава такая зеленая, что прямо глазам больно.
Харешу это напомнило его ошибку с цветом сари Латы, и он подумал, не пал ли из-за этого слишком низко в ее глазах.
Теперь мяч стали подавать со стороны Высокого суда вместо Майдана.
– При упоминании Высокого суда я чувствую себя виноватым, – сказал Амит Харешу. Он решил, что разговор с соперником поможет его оценить.
Хареш не имел представления о том, что у него есть соперники.
– Почему? – спросил он. – Вы совершили что-нибудь противозаконное? Ах нет, я забыл, вы же сын судьи.
– Проблема в том, что я тоже юрист по образованию. Отец считает, что я должен был бы сочинять тексты судейских решений, а не стихи.
Кабир с изумлением повернулся к нему:
– Вы тот самый Амит Чаттерджи?
Амит решил, что ломаться в данной ситуации было бы некрасиво, и ответил:
– Ну да, тот самый.
– Надо же!.. Удивительно… Мне нравятся ваши стихи – очень многие, хотя, должен признаться, я не все в них понимаю.
– Я тоже.
Кабиру неожиданно пришла в голову идея.
– Может, вы приехали бы в Брахмпур почитать что-нибудь свое? У вас много поклонников в нашем литературном обществе. Правда, я слышал, вы не любите выступать с чтениями…
– Не всегда не люблю, – ответил Амит задумчиво. – Обычно – да, но если меня пригласят в Брахмпур и моя муза согласится дать мне отпуск, могу и приехать. Мне давно уже хотелось посмотреть ваш город: Барсат-Махал, форт и другие достопримечательности. – Помолчав, он добавил: – Может быть, вы хотите пересесть к нашей компании? Хотя здесь, конечно, места лучше.
– Дело не в этом, – сказал Кабир. – Я здесь с друзьями, которые пригласили меня на матч, и у меня это последний день в Калькутте, так что лучше я останусь с ними. Но для меня большая честь познакомиться с вами. И… это в самом деле не будет некстати, если вам пришлют приглашение в Брахмпур? Это не помешает вашей работе?
– Нет, – кратко ответил Амит. – Брахмпур не помешает. Пошлите приглашение моим издателям, а они переправят его мне.
Игра продолжилась и складывалась не так драматично, как прежде. Калиток, к счастью, больше не разрушали, но положение Индии было по-прежнему угрожающим.
– Жаль Хазара, – сказал Амит. – Он, наверное, потерял форму после того удара по голове в Бомбее.
– Да, ему тогда досталось, – подтвердил Кабир. – Да и сегодня нельзя винить его одного в том, что он так выступил. Удары Риджуэя – не приведи господь, а Хазар, несмотря на это, все-таки набрал сотню. Селекторам не следовало вызывать его повторно на поле. Когда капитана команды гоняют туда-сюда, это унизительно для него и плохо действует на спортивный дух всей команды. – Он продолжил задумчиво: – Я думаю, в последней игре Хазар минут пятнадцать не мог решить, выступать ему бэтсменом или боулером. Но я и сам, кстати, сейчас в полной нерешительности, так что я его понимаю. Мне хотелось увидеться с одним человеком, как только я приехал в Калькутту, но я не решился. И никак не могу это сделать. Боюсь, этот человек обойдется со мной почище любого свирепого боулера, – добавил он, горько усмехнувшись. – Говорят, Хазар утратил присутствие духа, и я, наверное, тоже утратил его.
Кабир говорил, ни к кому конкретно не обращаясь, но Амит – без особой на то причины – искренне сочувствовал ему. Если бы он знал, что перед ним столь красочно описанный Минакши «Акбар или как там его» из «Как вам это понравится», его сочувствие, вероятно, убавилось бы.
Пран не стал расспрашивать ни Амита, ни Хареша об их разговоре с Кабиром. Он ждал, что кто-нибудь из них сам скажет, что именно Кабир знает или слышал о нем или об Аруне, но они не говорили об этом, так что можно было с легким сердцем закрыть тему. Кабир не появится в Санни-Парке и не нарушит намеченных планов.
После легкого ланча из сэндвичей и кофе все шестеро, еще не пришедшие в себя после неожиданного разгрома индийской команды и не возлагавшие надежд на дневную встречу, разъехались на своих автомобилях или такси. На Майдане им пришлось пробираться сквозь огромную толпу, собравшуюся слушать речь пандита Неру. Премьер-министр, выступавший в данном случае в роли президента Конгресса, совершал краткие предвыборные поездки. Накануне он выступал с речами в Харагпуре, Асансоле, Бурдване, Чинсуре и Серампуре, а перед этим собирал голоса в Ассаме.
Варун попросил высадить его около другой толпы – меньшей по размерам, но не менее оживленной, – собравшейся на ипподроме, и стал разыскивать друзей. Спустя некоторое время он решил, что, может быть, интереснее было бы послушать речь Неру. Забег кончился тем, что Май Леди Джин и Винди Уолд обошли Фридом Файтера на несколько корпусов. «Я мог бы прочитать об этом и в газете», – подумал Варун.
Хареш в это время отправился к дальним родственникам, которых ему велел посетить приемный отец. До сих пор он был так загружен работой на «Праге», что никак не мог найти время для этого, и только сейчас у него высвободилось два часа. Приехав к родственникам, он увидел, что все они сгрудились вокруг радиоприемника и слушают трансляцию крикетного матча. Они старались оказать ему гостеприимство, но мыслями были далеко, так что Хареш присоединился к ним у приемника.
Счет Индии к концу игры был 257 на 6, и позора каким-то чудом удалось избежать.
В связи с этим Хареш прибыл в Санни-Парк на чай в приподнятом настроении. Его представили Апарне, с которой он пытался шутить, и в результате она держалась с ним отчужденно. А Ума одарила его такой же улыбкой, как и всех остальных, и это ободрило его.
– Не скромничайте, Хареш, – сказала Савита. – Вы совсем ничего не едите. В нашей семье скромность никто не оценит. Передай нам булочки, Арун.
– Я должен извиниться перед вами, – сказал Арун Харешу. – Надо было сказать вам еще утром, но у меня это вылетело из головы. Мы с Минакши приглашены сегодня в гости на обед..
– Вот как? – растерянно откликнулся Хареш. Он заметил, что госпожа Рупа Мера покраснела и была расстроена.
– Да. Нас пригласили еще три недели назад, и невозможно было отменить обед в последний момент. Но ма и все остальные будут, конечно, здесь. Варун будет за хозяина. Понятно, что мы с Минакши тоже ждали встречи с вами, но забыли об этом обеде, а когда вернулись из Прагапура, то посмотрели свои записи – и нате вам, пожалуйста.
– Мы просто в отчаянии, – произнесла Минакши оживленно. – Возьмите сырную соломку.
– Спасибо, – ответил Хареш несколько обескураженно.
Но через несколько минут настроение его улучшилось. Лата, похоже, была рада видеть его и даже надела розовое сари, как обещала. Вряд ли это было расчетливой жестокостью. Сегодня он уж точно сможет поговорить с ней. А Савита была приветлива с ним и относилась к нему, как он чувствовал, по-доброму. Может быть, оно и к лучшему, что Аруна не будет за обедом, хотя было довольно странно обедать в доме – притом впервые – в отсутствие хозяина. Хареш ощущал исходящие от Аруна импульсы невысказанной неприязни, как и, пусть в меньшей степени, недружественное излучение Минакши. В их компании он не мог бы держаться абсолютно свободно. Тем не менее их уход был, несомненно, странен после того, как Хареш устроил им такой прием у себя.
Варун находился в необычном для него радостном настроении: он выиграл восемь рупий на бегах.
– Мы все-таки не так уж плохо выступили, – поделился с ним Хареш.
– Что-что?
– После утреннего разгрома, я имею в виду.
– А, в крикете. С каким счетом кончилась игра?
– Двести пятьдесят семь на шесть, – ответил ему Пран, удивляясь, что Варун не знает этого.
– Ясно, – отозвался Варун и направился к граммофону.
– Не смей! – прогремел Арун.
– Что не сметь, Арун-бхай?
– Не смей включать эту чертову машину, или получишь затрещину, которая отвадит тебя от этой музыкальной заразы.
Варун отошел от граммофона с убийственной покорностью. Хареш был неприятно поражен отношениями между двумя братьями. И в Прагапуре, вспомнил он, Варун за все время не проронил почти ни слова.
– Апарне эта вещь нравится, – обронил Варун, не глядя на Аруна. – И Уме тоже.
Как ни странно, это было правдой. Если Савите не удавалось усыпить девочку латинскими юридическими оборотами, она напевала дочке именно эту песенку.
– Меня не интересует, кому что нравится, – отрезал Арун, покраснев от негодования. – Ты выключишь чертову машинку, и немедленно.
– Я не могу выключить то, что не включал, – проговорил Варун, радуясь, что хоть как-то может поддеть брата.
Лата поспешила задать Харешу первый вопрос, какой пришел ей в голову:
– Ты видел «Дидар»?
– Да, три раза. Один раз сам ходил, потом с друзьями в Дели и еще раз с сестрой Симран в Лакхнау.
Они помолчали.
– Тебе, должно быть, понравился фильм? – спросила Лата.
– Да, – ответил Хареш. – Я вообще люблю кино. Когда я был в Миддлхэмптоне, я смотрел по два фильма в день. А пьес я ни разу не видел, – зачем-то признался он.
– Ну да, я так и думал, – сказал Арун. – Трудно выбраться, как вы говорили. А сейчас простите нас, нам пора ехать.
– Да-да, – отозвалась госпожа Рупа Мера. – Езжайте. А у нас тут есть чем заняться. Савите нужно уложить девочку, мне надо написать новогодние поздравления, Прану…
– Надо почитать книгу, – подсказал Пран.
– Да. А Хареш с Латой могут погулять в саду. – Она велела Ханифу зажечь садовое освещение.
Но в саду было еще светло. Лата с Харешем обошли небольшой садик дважды, не зная, что сказать друг другу. Цветы закрылись на ночь, только в углу около скамейки еще чувствовался аромат левкоев.
– Может быть, сядем? – спросил Хареш.
– Давай сядем. Почему бы и нет?
– Мы так давно не встречались, – сказал он.
– А клуб «Прагапур» не считается?
– Ну, это был прием для семьи. Нас с тобой там словно и не было.
– Прием произвел на всех впечатление, – заметила Лата с улыбкой. Ее присутствие там, возможно, и не чувствовалось, зато про Хареша этого никак нельзя было сказать.
– Я надеялся, что произведет, – сказал Хареш. – Но я не совсем понимаю, как относится ко всему этому твой старший брат. Он меня избегает? Утром он все время искал какого-то своего приятеля, а теперь сбежал.
– Просто он такой человек. И сейчас устроил сцену с Варуном. Но иногда он бывает очень дружелюбным, надо только поймать момент. Ты к этому привыкнешь.
Последняя фраза выскочила у Латы сама собой, неожиданно для нее, и она была этим недовольна. Хареш ей нравился, но она не хотела обнадеживать его напрасно и потому добавила:
– Все его… коллеги привыкают.
Это высказывание было явно неудачным, так как коллеги были ни при чем; оно лишь показывало ее желание дистанцироваться от Хареша.
– Я, слава богу, не собираюсь становиться его коллегой, – улыбнулся Хареш.
Ему хотелось взять Лату за руку, но он чувствовал, что, несмотря на запах левкоев и подразумеваемое одобрение их уединения со стороны госпожи Рупы Меры, момент для этого неподходящий. Ему было не по себе. С Симран он нашел бы слова и на хинди, и на пенджаби, и на английском. Но с Латой было по-другому. Он не знал, о чем говорить. Не о своей же линии обуви с рантом Гудиера или о том, сколько каких напитков чехи выпили на Новый год. Писать письма было легче. Наконец он нашел тему:
– Я тут прочитал еще парочку романов Гарди.
– Тебе не кажется, что он смотрит на все чересчур пессимистично? – Она тоже с трудом поддерживала беседу. Наверное, им надо было продолжать общение в эпистолярном жанре.
– Сам я оптимист – некоторые говорят, что даже слишком, – так что почитать что-нибудь не столь оптимистичное мне, я думаю, полезно.
– Хм, интересная мысль, – заметила Лата.
Хареш никак не мог преодолеть свою неловкость. Вот они наслаждаются вечерней прохладой в саду на скамейке с благословения ее матери и его отчима, а разговор не клеится. Все-таки семья у Латы слишком непростая. Ничего нельзя предсказать.
– А в данном случае есть у меня основания смотреть в будущее с оптимизмом? – спросил Хареш с улыбкой.
Он был намерен выяснить этот вопрос как можно скорее. Лата говорила, что переписка поможет им понять друг друга, и она действительно на многое раскрыла ему глаза. В двух последних письмах Латы он ощутил некоторое охлаждение с ее стороны, но она обещала провести с ним на каникулах как можно больше времени. Однако, думал Хареш, она, вероятно, не совсем свободно чувствует себя с ним, особенно под критическим взором старшего брата.
Лата ответила не сразу. Она ведь провела с Харешем совсем немного времени – всего лишь за общим столом, на вокзале и в сыромятне. Она сказала:
– Хареш, я думаю, нам надо будет еще несколько раз встретиться и поговорить, прежде чем я решу что-нибудь. Это самое важное решение в моей жизни, и я должна принять его с полной уверенностью.
– А у меня уже нет сомнений, – твердо заявил он. – Я встречался с тобой в пяти разных местах, и моя уверенность лишь росла. Я не очень красноречив…
– Да нет, это не важно, – ответила Лата, хотя для нее это имело значение – по крайней мере отчасти. О чем они будут говорить всю оставшуюся жизнь?
– Во всяком случае, я с твоей помощью исправлюсь в этом отношении.
– А что это за пятое место? – спросила она.
– Какое пятое место?
– Ты сказал, что видел меня в пяти местах. Мы виделись в Прагапуре, вот сейчас в Калькутте, в Канпуре и мельком в Лакхнау, когда ты провожал нас на вокзал. А где пятое? В Дели ты встречался только с моей мамой.
– В Брахмпуре.
– Когда это?
– Строго говоря, это была не встреча. Просто я видел тебя на платформе, когда ты садилась в калькуттский поезд. Я имею в виду не последний раз, а несколько месяцев назад. Ты была в синем сари, с очень серьезным и вдохновенным выражением лица – как будто что-то… ну, просто серьезным и вдохновенным.
– Ты уверен, что сари было синее? – спросила она, улыбнувшись.
– Да, – ответил он, улыбнувшись в ответ.
– А что ты там делал? – спросила она, стараясь вспомнить, что она тогда чувствовала на платформе.
– Ничего, просто ехал в Каунпор. А потом, когда мы встретились по-настоящему, я все время пытался вспомнить, где я тебя видел раньше. Так же, как сегодня с этим Дуррани.
Лата мигом забыла о встречах на платформе.
– Дуррани?
– Да, на матче. Но почти сразу выяснилось, где я его видел. Это тоже было в Брахмпуре. Я как-то отвел Бхаскара к отцу Кабира. Все происходит в Брахмпуре!
Лата молчала, но в ее взгляде проснулся живой интерес. Воодушевленный этим, Хареш продолжил:
– Красивый парень. И в крикете разбирается, даже играет в университетской команде. Завтра он уезжает куда-то на межуниверситетский матч.
– Надо же, – сказала Лата. – Ты встретился с Кабиром на крикетном матче!
– Ты что, знаешь его? – спросил Хареш, слегка нахмурившись.
– Да, – ответила она, стараясь говорить ровным тоном. – Мы вместе играли в «Двенадцатой ночи». Бывает же. Что он делает в Калькутте? Давно он здесь?
– Я не знаю. Наверное, он приехал из-за крикета. И жаль, наверное, уезжать, посмотрев матчи всего три дня. Правда, вряд ли та или другая сторона в итоге выиграет. Может, у него здесь еще какое-то дело. Он говорил что-то о том, что хотел встретиться с каким-то человеком, но не уверен, что тот захочет.
– Да? И встретился он с этим человеком?
– Вроде бы нет. Но о чем мы говорили? А, да, пять городов. Брахмпур, Прагапур, Калькутта, Лакхнау, Каунпор.
– Да что ты все называешь его Каунпор? – бросила Лата чуть раздраженно.
– А как надо?
– Канпур.
– Ладно. Я могу, если хочешь, называть Калькутту Колкотой.
Лата ничего не ответила. Мысль о том, что Кабир где-то в Калькутте, но недостижим, а на следующий день уедет, вызвала у нее жгучую боль в глазах. Она сидела на той самой скамейке, где читала письмо Кабира, и не с кем иным, как с Харешем. Если ее встречи с Харешем были неизменно связаны с застольем, то свидания с Кабиром происходили на скамейках. Ей хотелось одновременно смеяться и плакать.
– Что-то не так? – спросил Хареш с некоторым беспокойством.
– Нет, все в порядке. Давай зайдем в дом, становится прохладно. Арун, вероятно, уехал, так что никто не помешает Варуну поставить пластинку с песнями из фильмов. Я сейчас с удовольствием послушала бы их.
– Ты же вроде любишь классическую музыку.
– Я всякую люблю, – сказала Лата, – зависит от настроения. А Варун, кстати, плеснет тебе что-нибудь.
Хареш попросил пива. Варун поставил мелодию из «Дидара» и вышел из комнаты. Он получил инструкцию от матери не мозолить парочке глаза. Вместо Варуна Лате попалась на глаза антология египетских мифов.
Хареш ничего не мог понять. У Латы так резко изменилось настроение, что ему было немного не по себе. Он был искренен, когда писал, что полюбил ее, и поверил, что и Лата к нему привязалась. Но то, как она сейчас держалась с ним, озадачивало.
Пластинка сыграла положенные три минуты и остановилась. Лата не поднялась, чтобы сменить ее. Наступила тишина.
– Я устала от Калькутты, – проговорила она легким тоном. – Хорошо, что завтра я иду в Ботанический сад.
– Я думал, мы проведем этот день вместе. Я специально его освободил, – сказал Хареш.
– Но ты же не сказал мне об этом.
– Но ты говорила – ты писала, что хочешь проводить как можно больше времени со мной. – Их разговор в какой-то точке круто свернул в непонятную сторону. Хареш вытер лоб рукой и нахмурился.
– У нас есть еще пять дней до моего отъезда в Брахмпур.
– Послезавтра мне надо выходить на работу. Отмени Ботанический сад. Я настаиваю! – потребовал он с улыбкой и взял ее за руку.
– О, не жлобствуй, – бросила она.
Он тут же отпустил ее руку:
– Я не жлобствую.
Лата посмотрела на него. Лицо его побледнело и стало неожиданно гневным.
– Я не жлобствую, – повторил Хареш. – Меня еще ни разу в этом не обвиняли. Никогда больше не называй меня жлобом. А сейчас я… я пойду. – Он встал. – Я найду дорогу на станцию. Пожалуйста, поблагодари своих от моего имени. Я не останусь на обед.
Лата была совершенно ошеломлена, но не пыталась остановить его. В школе Святой Софии они с девочками употребляли выражение «не жлобствуй» раз по двадцать в день, вовсе не желая оскорбить друг друга. Оно стало настолько привычным, что всплывало в ее речи и вне школьных стен при соответствующем настроении. Лата даже не понимала, как можно настолько обидеться из-за этих слов.
Хареш же, и без того выбитый из колеи каким-то непонятным настроением Латы, был оскорблен до глубины души. Он был способен простить мелкие обиды, но не мог вынести, чтобы девушка, которую он любил и ради которой был готов на многое, называла его жлобом – жадным, мелочным и низменным эгоистом. Он вел себя гораздо великодушнее, чем ее надменный и бесцеремонный братец, который с пренебрежением отнесся к стараниям Хареша принять их как следует в Прагапуре и не пожелал хотя бы из вежливости провести с ним вечер. Они смотрели на него, Хареша, сверху вниз? Возможно, его произношение было не таким безупречным, как у них, а речь не такой гладкой, но по происхождению он был не ниже их. А перенимать их англизированный налет он не собирался, как и мириться с тем, что его называют жлобом. Он не хотел иметь ничего общего с людьми, которые так к нему относятся.
Узнав, что Хареш ушел, госпожа Рупа Мера впала чуть ли не в истерику.
– Как это невежливо с его стороны! – воскликнула она и разразилась слезами. – Ты, должно быть, обидела его, – обратилась она к дочери. – Иначе он не ушел бы. Он обязательно попрощался бы.
Только Савита смогла ее успокоить. Затем, видя, что Лата не в себе, она села рядом и взяла ее за руку. «Хорошо, что Аруна нет дома, – подумала она, – он обязательно подлил бы масла в огонь». Постепенно она выяснила, в чем дело: Хареш неправильно понял Лату.
– О каком общем будущем может идти речь, если мы даже не понимаем, что говорит другой? – возопила Лата.
– Не думай сейчас об этом, – сказала Савита. – Поешь супа.
Что бы ни случилось, подумала Лата, всегда есть спасительный суп.
– И почитай что-нибудь успокаивающее, – посоветовала Савита.
– Что-нибудь из правоведческих трактатов? – улыбнулась Лата сквозь слезы.
– Да. Или… поскольку виновата в этом недоразумении в первую очередь школа Святой Софии, почему бы не заглянуть в альбом школьных автографов? Там полно старых друзей и высоких мыслей. Я часто листаю свой, когда у меня на душе кошки скребут. Я говорю совершенно серьезно, это не ма мне внушила.
Совет оказался неплохим. Посмеиваясь в душе над столь нелепым средством успокоения, Лата положила свой альбом рядом с тарелкой горячего овощного супа. Листая небольшие розовые, кремовые и голубые странички, она стала читать записи на английском языке, на хинди (сделанные ее тетушками и Варуном, в котором в какой-то момент проснулся патриотический дух) и даже на китайском (очень красивая, хотя и нечитаемая запись ее одноклассницы Евлалии Вонг). Назидательные, трогательные, забавные и шутливые строки, написанные разными чернилами и разными почерками, пробудили в Лате воспоминания и несколько восстановили ее душевное равновесие. Там же был вклеен даже отрывок из письма ее отца с карандашным наброском четырех обезьянок – его бандарлогов, как он их называл. Сейчас Лата как никогда жалела, что отца нет рядом. Она прочла пожелание матери, открывающее альбом:
На следующей странице одна из ее подруг написала:
Лата,
любовь – это звезда, на которую любуются мужчины, шагая по земле, а брак – это яма, в которую они падают.
С любовью и наилучшими пожеланиями,
Кто-то высказал такую мысль:
В любви нуждаются не совершенные, а несовершенные.
Одна из записей была сделана на голубой бумаге почерком, чуть клонившимся влево:
Холодные речи разбивают нежное сердце, как первый мороз разбивает хрустальную вазу. Ложный друг подобен тени на циферблате солнечных часов. В хорошую погоду ее видно, а с появлением туч она исчезает.
Пятнадцатилетние девочки смотрят на жизнь очень серьезно, подумала Лата.
В альбоме было и сестринское напутствие Савиты:
Глаза Латы, к ее собственному удивлению, опять были на мокром месте.
«Я, кажется, превращусь в ма, не достигнув и двадцати пяти лет», – подумала она. Эта мысль быстро высушила слезы.
Зазвонил телефон. С ней хотел поговорить Амит.
– Все готово к завтрашнему походу, – сказал он. – С нами пойдет Тапан. Ему нравится баньян. Можешь сказать ма, что я за тобой присмотрю.
– Амит, ты знаешь, у меня жуткое настроение. Боюсь, я буду совсем неподходящей компанией. Давай сходим туда как-нибудь в другой раз.
Она говорила невнятно, незнакомым даже для нее самой голосом. Амит, однако, игнорировал это.
– Подходящая ты компания или нет – я сам решу, – сказал он. – Точнее, мы вдвоем решим – завтра. Я заеду за тобой, но если ты не захочешь идти, я не буду настаивать. Договорились? Пойдем вдвоем с Тапаном. Я обещал ему Ботанический сад и не хочу его разочаровывать.
Пока Лата подыскивала слова, чтобы ответить, Амит продолжил:
– У меня довольно часто бывает плохое настроение – меланхолия к завтраку, хандра к ланчу, уныние к обеду. Но для поэта это сырье. Я думаю, стихотворение, что ты мне дала, было порождено чем-то вроде этого.
– Ничего подобного! – возмутилась Лата.
– Ага, вот ты уже выходишь из меланхолии, – засмеялся Амит и повесил трубку.
Лате с трубкой в руках оставалось только констатировать, что если некоторые плохо понимают ее, то другие слишком хорошо.
Моя дорогая,
я часто вспоминаю тебя после твоего отъезда, но ты знаешь, сколько мне надо времени, чтобы за что-нибудь взяться, даже на каникулах. Однако тут кое-что случилось, и я должна тебе об этом написать. Я долго не могла решить, сообщать тебе об этом или нет, но в таких случаях, наверное, надо действовать. Я была очень рада получить от тебя письмо и теперь ужасно боюсь расстроить тебя. Может быть, мое письмо задержится или совсем затеряется среди предвыборной почты и рождественской суеты. Вряд ли я буду об этом сожалеть.
Прости, что пишу так сбивчиво. Я не обдумывала письмо заранее, просто села и стала писать. Вчера я просматривала свои бумаги и нашла записку, которую ты прислала мне в Найнитал. В ней ты пишешь, что опять наткнулась на засушенный цветок. Я дважды перечитала ее, подумала о том дне в зоопарке и попыталась вспомнить, почему я дала тебе этот цветок. Наверное, я бессознательно хотела тем самым закрепить нашу дружбу. Цветок выражал мои чувства к тебе, и я рада, что могу поделиться своими радостями и печалями с таким замечательным, отзывчивым человеком, который так далеко от меня и в то же время так близко.
Правда, Калькутта не так уж и далеко, но поддержка друзей нужна все время, и я рада, что ты помнишь обо мне. Я опять просмотрела фотографии, где мы на сцене, раздумывая о том и об этом и вспоминая, как замечательно ты играла. Я поражалась этому тогда и продолжаю поражаться сейчас – это особенно удивительно потому, что ты бываешь очень сдержанной, замкнутой, не часто делишься своими страхами, фантазиями, мечтами, тревогами, не говоришь о своей любви или ненависти. Я, наверное, никогда не познакомилась бы с тобой, если бы мне не повезло оказаться в той же палате – пардон! – комнате в общежитии.
Я все никак не приступлю к главному, и ты, наверное, уже сердишься на меня. Новость, которую я хочу тебе сообщить, касается К. – я просто изложу ее, а ты как знаешь; я надеюсь, что ты простишь меня. Я просто выполняю неприятный дружеский долг.
После того как ты уехала в Калькутту, К. прислал мне записку, в которой приглашал меня в «Голубой Дунай». Он хотел, чтобы я уговорила тебя встретиться с ним или написать ему. Он много чего говорил о том, как он не может тебя забыть, не может спать, без конца бродит, страдает от безнадежной любви, – в общем, полный комплект. Все это звучало очень убедительно, и я посочувствовала ему. Но оказалось, что он мастер на такие разговоры, потому что в тот же день – или почти в тот же день он встречался с другой девушкой в «Рыжем лисе». Ты говорила, что сестры у него нет, и, согласно сведениям от абсолютно надежного источника, он держался отнюдь не по-братски. Я так разозлилась, что даже сама удивилась этому, хотя в то же время была рада, что правда вышла наружу. Я хотела сказать ему свое «фе» прямо в лицо, но оказалось, что он уехал из города на какую-то университетскую встречу по крикету, и, в общем-то, стоит ли переживать и тратить нервы из-за него.
Лата, ты тоже, пожалуйста, не переживай все снова, отнесись к этому как к подтверждению правильности курса, который ты выбрала. Я уверена, что мы, женщины, напрасно страдаем, без конца пережевывая то, что надо просто забыть. Это мое мнение как профессионала. Конечно, какое-то время будет неприятно, но только, пожалуйста, не надо после этого навечно впадать в тоску. Не стоит он того, Лата, теперь это доказано. На твоем месте я раздавила бы его ложкой, чтобы от него осталось одно пюре, и напрочь забыла бы его.
Теперь другие новости.
В связи с приближающимися выборами у нас тут дым коромыслом, все булькает и кипит. Наша Социалистическая партия продумывает свою тактику, изобретая обманные трюки и невиданные чудеса. Я посещаю все собрания и митинги, участвую в кампании, агитирую, но в то же время начинаю смотреть на все это скептически. Все рвутся к власти, провозглашают лозунги, обещают то и это, не задумываясь, к чему это приведет и возможно ли это вообще. Даже разумные люди как-то разом поглупели. Один тип, который всегда говорил толковые вещи, теперь с важным видом несет ахинею и так невменяем, что можно смело помещать его в психушку.
Правда, за женщинами наконец-то признали человеческие права – хоть какой-то приятный побочный эффект предвыборной лихорадки. Как пишут, «пришло время восстановить Женщину в тех правах, которыми она обладала в Древней Индии. Мы должны взять все лучшее из прошлого и настоящего, у Востока и Запада…» Но вот перед нами наша древняя книга по юриспруденции, «Ману-смрити»[195]. Держись за что-нибудь, чтобы не упасть.
«Днем и ночью женщины должны быть зависимы от членов семьи мужского пола. В детстве женщина должна подчиняться отцу, в молодом возрасте мужу, а в старости сыну. Женщина никогда не может быть независима, потому что она по природе нечиста и вероломна…Бог наделил женщину чувственностью, несдержанным нравом, лживостью, злобой и неумением себя вести» (а теперь, добавим, увы, еще и правом голоса).
Думаю, ты вернешься домой только к началу семестра, и я очень скучаю по тебе, хотя, как я уже писала, так занята, что не могу продумать ни одной мысли до конца.
Всего тебе наилучшего. Привет от меня ма, Прану, Савите и малышке – но, если ты не хочешь, чтобы они начали расспрашивать тебя о моем письме, можешь привет не передавать. Впрочем, Уме-то можно в любом случае.
P. S. В раю женщины будут в меньшинстве, а в аду в большинстве. Чтобы быть абсолютно беспристрастной, приведу тебе еще одну цитату из «Хадиса»[196]: «Удача или миф». Эти два слова обобщают отношение к женщине в любой религии.
P. P. S. Раз уж я ударилась в цитирование, вот еще одна из рассказа в женском журнале. В ней описываются симптомы, которых я желаю тебе избегать: «Она превратилась в инвалида, в иссохший цветок… Ее бледное лунообразное лицо было окутано облаком отчаяния… Она излучала яростный несдержанный гнев, который был вызван головной болью, выношенной в ее сердце… Она была словно низложенный правитель, который стоит, опустив голову, в облаке пыли, поднятой удаляющимся отнятым у него экипажем и отражающей его чувства».
P. P. P. S. Если ты решишь вычеркнуть его из своей жизни, то советую тебе забыть твои любимые глубокомысленные раги вроде «Шри», «Лалит», «Тоди», «Марва» и петь что-нибудь более мелодичное – «Бехаг», «Камод», «Кедар».
P. P. P. P. S. Это все, дорогая. Спокойной ночи.
Лата провела ночь беспокойно. Она долго лежала без сна, мучаясь от ревности, из-за которой было трудно дышать, чувствовала себя предельно несчастной и даже не могла поверить, что это она испытывает это чувство. Ей негде было уединиться – ни в доме, ни где-либо еще, – чтобы побыть в одиночестве хотя бы неделю и забыть Кабира, образ которого, вопреки ее желанию, хранился среди ее самых драгоценных воспоминаний. Малати не написала, кто была эта девушка, как она выглядела, о чем они говорили, кто их видел. Может быть, они встретились случайно, как и она сама с ним? Возил ли он ее на прогулку по реке до Барсат-Махала? Целовал ли он ее? Нет, это было невозможно, не мог он ее целовать, одна мысль об этом была невыносима.
Она не могла избавиться от мыслей о сексе, которыми Малати делилась с ней.
Было уже далеко за полночь, а сон все не шел. Она очень тихо, чтобы никого не разбудить, вышла в сад и села на скамейку, где летом сидела в окружении ликорисов и читала его письмо. Просидев так час, она стала дрожать от холода, но не обращала на это внимания.
«Как он мог?» – думала она, сознавая в то же время, что сама-то она практически никак не поощряла его и не отвечала на его чувство. А теперь было слишком поздно. Она испытывала слабость и внутреннее опустошение и в конце концов вернулась в спальню и легла. Она заснула, но и во сне к ней не пришел покой. Кабир держал ее в своих объятиях и страстно целовал; они занимались любовью, она была в экстазе. Но внезапно экстаз сменился ужасом, потому что его лицо превратилось в искаженную физиономию господина Сахгала, который тяжело дышал ей в лицо и тихо шептал: «Ты хорошая девочка, очень хорошая, я горжусь тобой».
Часть семнадцатая
Савита оказалась в Калькутте не случайно. Вопрос обсуждался заранее, и было решено, что она должна сыграть роль советчицы для Латы и противостоять Аруну в вопросе о ее замужестве.
Как-то утром в середине декабря Пран сказал Савите, лежа в постели:
– Думаю, дорогая, нам надо остаться в Брахмпуре. Баоджи занят по горло предвыборной кампанией и нуждается в помощи и поддержке.
Ума спала в своей кроватке, что навело Прана еще на одну мысль:
– К тому же полезно ли малышке путешествовать в таком возрасте?
Савита тоже еще не окончательно проснулась. С трудом осмыслив предложение Прана и возможные последствия, она сказала:
– Давай поговорим об этом позже.
Пран, успевший изучить все ее способы выразить несогласие, не спешил спорить. После того как спустя некоторое время Матин принес им чай, Савита спросила:
– Может быть, тебе тоже неполезно путешествовать?
– Конечно неполезно, – обрадованно подтвердил Пран. – И к тому же аммаджи чувствует себя неважно, я за нее беспокоюсь. Я знаю, ты тоже.
Савита кивнула. Однако она видела, что здоровье Прана быстро восстановилось и поездка ему не повредит. Ему надо было отдохнуть от работы и сменить обстановку. Общение с требовательным отцом было ему не на пользу. А о малышке в Калькутте будет кому позаботиться. Свекровь же действительно чувствовала себя не очень хорошо, но при этом вела предвыборную работу среди женщин так же неутомимо, как несколько лет назад помогала беженцам из Пенджаба.
– Ну так что ты скажешь? – спросил Пран. – Выборы бывают раз в пять лет, и баоджи наверняка хочет, чтобы я помогал ему.
– А Ман не может помочь?
– Разумеется, он тоже будет помогать.
– И еще есть Вина.
– Ты же знаешь, как к этому отнесется ее свекровь.
Оба приступили к чаю. «Брахмпурская хроника» лежала на постели нераскрытая.
– Но как ты можешь помочь отцу? – спросила Савита. – Тебе нельзя болтаться в джипах и поездах по диким местам вроде Байтара и Салимпура и наполнять легкие пылью и дымом. Ты хочешь рецидива?
Пран подумал, что он, скорее всего, действительно не сможет поехать в избирательный округ отца, но все равно какую-то пользу принесет.
– Останусь в Брахмпуре и буду помогать ему отсюда, – сказал он. – Кроме того, я боюсь, что в мое отсутствие Мишра придумает какую-нибудь гадость, которая помешает моему повышению. Через месяц будет квалификационная комиссия.
Было ясно, что Пран не хочет ехать в Калькутту. Однако он привел столько доводов против этого, что трудно было сказать, о чем и о ком он заботится больше: об отце, о дочке или о себе.
– А как насчет меня? – спросила Савита.
– Что насчет тебя?
– Что я буду чувствовать, если Лата обручится с человеком, которого я в глаза не видела?
После небольшой паузы Пран сказал:
– Дорогая, ты же обручилась с человеком, которого Лата в глаза не видела.
– Это другое дело, – провела тонкое различие Савита. – Лата – моя младшая сестра, и я чувствую ответственность за нее. Арун с Варуном еще те советчики.
Пран задумался, затем сказал:
– Так, может, тебе одной поехать? Я буду скучать без тебя, но ведь это всего на две недели.
Савита посмотрела на него. Мысль об их разлуке, похоже, не слишком расстраивала его, и это было немного обидно.
– Если я поеду, то поедет и малышка. А если поедем мы обе, поедешь и ты. И к тому же ты забыл об отборочных играх по крикету?
В результате все трое поехали в Калькутту вместе с госпожой Рупой Мерой и Латой.
Их отъезд из Брахмпура задержался на два дня из-за болезни доктора Кишена Чанда Сета, а возвращение произошло на два дня раньше задуманного в связи с неожиданными катастрофическими событиями. Предвидеть их было невозможно, они не были вызваны ни предвыборной ситуацией, ни чьей-либо болезнью, ни интригами профессора Мишры. Они были связаны с Маном, и после них семья уже не была прежней.
Первую неделю декабря Ман провел в Брахмпуре. Возвращаться в Варанаси он не собирался. На его взгляд, если бы весь этот город с его гхатами, храмами и магазинами, женихами и невестами, должниками и кредиторами затонул в Ганге, на поверхности воды даже ряби не осталось бы. Он с удовольствием бродил по улицам старого Брахмпура, прошелся через Тарбуз-ка-Базар к Барсат-Махалу. Раза два он играл в покер с университетскими друзьями раджкумара. Сам раджкумар после исключения из университета уехал на время в Марх.
Ман заходил эпизодически на какую-нибудь трапезу в Прем-Нивас и Байтар-Хаус, неизменно оживляя атмосферу. Мать в его присутствии оживала. Посетил он и Вину, с Кедарната и Бхаскара. С Фирозом он проводил меньше времени, чем ему хотелось бы, так как после успеха в деле о заминдарах молодого адвоката стали загружать работой чаще. Кроме того, Ман обсуждал предвыборную стратегию с отцом и с навабом Байтарским, который обещал Махешу Капуру свою поддержку. И, когда только мог, Ман посещал Саиду-бай.
Как-то вечером он сказал ей между газелями:
– Саида, мне надо встретиться с Абдуром Рашидом. Но сюда, как я понимаю, он больше не приходит?
Саида-бай посмотрела на него задумчиво, слегка склонив голову набок.
– Он свихнулся, – заявила она без обиняков. – Я не могу пускать его сюда.
Ман рассмеялся и ждал продолжения. Но его не последовало.
– Что значит «свихнулся»? – спросил он. – Ты говорила, что он интересуется Тасним, но неужели…
Саида задумчиво сыграла трель на фисгармонии и сказала:
– Он посылал странные письма Тасним, Даг-сахиб, оскорбительные для молодой девушки. Естественно, я не могла позволить ей читать их.
Ман не мог поверить, чтобы Рашид, человек исключительно порядочный, особенно в том, что касалось женщин или его чувства долга, стал писать Тасним письма оскорбительного характера. Саида-бай обычно преувеличивала, говоря о людских отношениях, и, на его взгляд, чрезмерно опекала сестру. Ей он, однако, этого не сказал.
– А тебе он зачем нужен? – спросила Саида.
– Я обещал его родным встретиться с ним. И заодно хочу поговорить с ним о выборах. Мой отец будет баллотироваться от избирательного округа, куда входит родная деревня Рашида.
Саида-бай рассердилась.
– Похоже, весь город сошел с ума! Выборы! Выборы! Как будто в мире ничего нет, кроме бумажных дел и избирательных урн.
В самом деле, в Брахмпуре почти ни о чем, кроме выборов, не говорили. Предвыборная кампания началась. Подав документы о своем выдвижении, большинство кандидатов окопались в своих избирательных округах и начали активную агитацию. Махеш Капур решил выждать несколько недель. Он снова занял пост министра по налогам и сборам, и дел в городе у него хватало.
Ман решил объясниться:
– Саида, ты знаешь, что я должен помочь отцу с этими выборами. Мой старший брат неважно себя чувствует, и у него есть своя работа. А я к тому же знаю этот округ. Но моя ссылка на этот раз будет недолгой.
Саида-бай хлопнула в ладоши и позвала Биббо. Та прибежала сразу же.
– Биббо, мы включены в избирательные списки в Пасанд-Багхе?
Биббо не знала точно, но думала, что не включены.
– Я попробую выяснить? – предложила она.
– Не стоит. В этом нет необходимости.
– Как скажете, бегум-сахиба.
– Где ты была сегодня днем? Я искала тебя повсюду.
– Я выходила купить спички, бегум-сахиба.
– Тебе нужен целый час, чтобы купить спички?
Саида-бай настроилась на раздраженную манеру.
Биббо молчала. Не могла же она объяснить хозяйке, которая так психовала из-за Рашида, что она тайком передает письма, которыми обмениваются Фироз и Тасним.
Саида-бай резко повернулась к Ману:
– А ты что тут засиделся? В этом доме ты никаких голосов не получишь.
– Послушай, Саида… – запротестовал Ман.
Саида накинулась на Биббо:
– Хватит глазеть! Ты что, не слышала, что я велела тебе убираться прочь?
Биббо, ухмыльнувшись, вышла. Саида-бай встала и, ни слова не говоря, прошла в свою спальню. Вернулась она с тремя письмами Рашида к Тасним.
– Его адрес на конвертах, – сказала она, бросая письма на низкий столик.
Ман записал адрес корявыми буквами урду и обратил внимание на то, что почерк Рашида стал гораздо хуже, чем раньше.
– У него что-то не в порядке с головой, – сказала Саида. – Вы намучаетесь с ним в своих предвыборных авантюрах.
Остаток вечера прошел довольно вяло. Отзвуки общественной жизни проникли в будуар, пробудив у Саиды-бай страхи за Тасним. Она опять впала в полудремотное состояние.
– Когда ты уезжаешь? – спросила она равнодушным тоном.
– Через три дня, иншалла.
– Иншалла! – встрепенулся попугай, услыхав знакомое выражение.
Ман хмуро покосился на него. Эта полоумная птица не развлекала его сегодня. У него сложилось впечатление, что Саиде-бай все равно, уезжает он или не уезжает.
– Я устала, – сказала Саида. – «У меня больше нет желания бродить по саду», – пробормотала она сама себе цитату из Галиба.
Она имела в виду Мана и мужское непостоянство, но Ман решил, что она говорит о своем настроении.
На следующий день Ман посетил Рашида, у которого была комната в бедном густонаселенном районе старого города с узкими ухабистыми улочками и запахом недоброкачественной канализации. Рашид жил один, так как содержать семью в Брахмпуре ему было не по карману. Он готовил себе еду, когда были продукты, давал уроки, занимался, выполнял какие-то поручения Социалистической партии и пытался написать брошюру наполовину популярного и наполовину научного характера о необходимости и значении секуляризма для ислама. Он поддерживал свое существование не столько пищей и связями с людьми, сколько одной лишь силой воли. Появление Мана на пороге его дома удивило и обеспокоило его. Ман поразился, сколько седины появилось у него в волосах. Лицо Рашида осунулось, но в глазах горел огонь.
– Через час у меня урок, – сказал Рашид. – Давай пройдемся, а то здесь много мух. Тут неподалеку Кёрзон-парк, там можно посидеть и поговорить.
Они устроились на скамье под большим фикусом с небольшим количеством листвы. Пригревало теплое декабрьское солнце. Всякий раз, когда мимо них кто-то проходил, Рашид приглушал голос. Вид у него был крайне усталый, но говорил он почти безостановочно. Почти сразу Ману стало ясно, что Рашид не будет помогать его отцу. Он поддерживал Социалистическую партию и собирался, как он сказал, неутомимо агитировать в округе Салимпур-Байтар за нее и против Конгресса в течение всех университетских каникул. Он пространно говорил о феодальных порядках, предрассудках, деспотической структуре общества и особенно о роли, которую играл в этой системе наваб-сахиб Байтарский. Он сказал, что лидеры партии Конгресс – подразумевая, очевидно, и Махеша Капура – заодно с крупными землевладельцами и поэтому последние получат компенсацию за земли, перешедшие к государству.
– Но людей не одурачишь, – сказал Рашид, – они понимают, что к чему.
До сих пор он говорил с большим, может быть даже чуть преувеличенным, убеждением и враждебностью против крупного землевладельца своего округа, который был, как он знал, другом Мана, но ничего странного или нелогичного в рассуждениях Рашида не было. Однако слово «одурачить» прозвучало с особой силой. Повернувшись к Ману, Рашид бросил с подчеркнутой резкостью:
– Одураченные, обобранные люди умнее, чем ты думаешь.
– Разумеется, – дружески согласился Ман. Но он был разочарован. Рашид мог бы оказать Махешу Капуру большую помощь в Дебарии и, может быть, даже в Салимпуре. Именно Рашид познакомил его самого с этим местом.
– Если честно, – сказал Рашид, – я должен признаться, что возненавидел тебя и других, когда понял, ради чего вы стараетесь.
– Меня? – удивился Ман, не понимая, при чем тут он… разве что как сын своего отца. Но чтобы ненавидеть его за это?..
– Но это пройденный этап, – продолжал Рашид. – Ненависть ничего не дает. А теперь я должен попросить тебя об услуге. Поскольку ты отчасти виновен, ты не можешь мне отказать.
– О чем ты? – спросил Ман, ничего не понимая. Когда он был в деревне на Бакр-Ид, он почувствовал в людях какое-то напряжение, связанное с Рашидом, но при чем тут он сам?
– Не притворяйся, будто ничего не знаешь. Ты знаком с моей семьей, даже встречался с матерью Мехер. И при этом ты планировал эти события и поддерживал их. У тебя же связь со старшей сестрой.
Тут Ман вспомнил, что говорила ему Саида-бай.
– Ты говоришь о Саиде-бай и Тасним? – спросил он.
Лицо Рашида посуровело, словно Ман подтвердил свою вину.
– Если ты все знаешь, к чему называть ее имя?
– Да не знаю я ничего! – возразил Ман, удивляясь тому, какой оборот принял разговор.
Рашид старался говорить рассудительно:
– Я знаю, что ты и Саида-бай, а также другие, включая важных персон из правительства, стараетесь женить меня на ней. И она выбрала меня. Это видно из ее письма и из того, как она смотрела на меня. Как-то во время урока она сделала замечание, которое могло значить только одно. Меня это так тревожит, что я не могу уснуть, я уже три недели почти не спал. Я не хочу этого делать, но я боюсь за ее рассудок. Она сойдет с ума, если я не отвечу на ее любовь. Но даже если я сделаю это, исходя из гуманных соображений, моя жена и дети должны получить от государства защиту. Саида-бегум может все это подтвердить. Я соглашусь на это только при определенных условиях.
– Что ты несешь? – бросил Ман. – Я не участвую ни в каких заговорах…
– Пожалуйста, не говори так, – прервал его Рашид. Он был так возбужден, что даже дрожал, но старался держать себя в руках. – Я не могу слышать, как ты говоришь это прямо мне в лицо. Я знаю правду. Я уже сказал, что во мне больше нет ненависти к тебе. Я убедил себя, что ты, несмотря на ошибочные намерения, делаешь это для моего блага. Но подумал ли ты о моей жене и детях?
– Я не могу говорить за Саиду-бегум, но очень сомневаюсь, что она хочет женить тебя на Тасним. А что касается меня, я впервые слышу об этом.
Лицо Рашида приняло хитрое выражение:
– А почему же тогда ты назвал ее имя минуту назад?
Ман нахмурился, пытаясь вспомнить их разговор.
– Саида-бегум говорила что-то о письмах, которые ты посылал ее сестре. Я посоветовал бы тебе не писать их больше. Они будут ее только раздражать. И пожалуйста, – добавил он, стараясь и сам не раздражаться, так как говорил, в конце концов, со своим учителем, пусть и молодым, у которого к тому же он гостил в деревне, – пожалуйста, не воображай, что я участвую в каком-то заговоре.
– Хорошо, – твердо произнес Рашид. – Ладно. Я не буду об этом говорить. Я разве упрекнул тебя, когда ты ходил вместе с моей семьей к патвари? Давай поставим на этом точку. Я не буду обвинять тебя, а ты, будь добр, не протестуй и не отрицай ничего, ладно?
– Нет уж, разумеется, я буду отрицать это, – возразил Ман, оставив в стороне напрашивавшийся вопрос, при чем тут патвари. – Рашид, ты заблуждаешься. Я всегда очень уважал тебя, но я не понимаю, где ты набрался этих идей. Почему ты думаешь, что Тасним хоть как-то интересуется тобой?
– Не знаю… – задумчиво произнес Рашид. – Может быть, из-за моей внешности, или честности, или из-за того, что я уже столько сделал в жизни и стану когда-нибудь знаменитым. Она знает, что я многим помогал. – Он понизил голос: – Я не старался обратить на себя внимание, я человек религиозный. – Он вздохнул. – Но долг есть долг. Я должен поступить так, как нужно для сохранения ее психического здоровья. – Он, казалось, выдохся, опустил голову и наклонился вперед.
– Я думаю, – сказал Ман несколько обескураженно, похлопав его по спине, – тебе нужно лучше заботиться о себе, или пусть твоя семья позаботится. Поезжай в деревню, как только начнутся каникулы или даже раньше, – пусть о тебе позаботится мать Мехер. Отдыхай. Спи. Питайся как следует. Отложи в сторону занятия. И не изводи себя этой партийной суетой.
Рашид поднял голову и посмотрел на Мана с насмешкой:
– Так вот чего ты хочешь? Расчистить себе путь и снова начать игру на моем поле? А на меня наслать полицию, чтобы они опять разбили мне голову своими латхи? У меня есть недостатки, но раз уж я взялся за какое-то дело, то не отступлюсь. Я вижу связь вещей. Меня не так-то легко провести, особенно если у тебя совесть нечиста.
– Ты говоришь загадками. И наверное, уже опаздываешь на урок. Как бы там ни было, я не желаю больше ничего слушать об этом.
– Ты должен подтвердить это или опровергнуть.
– Что «это», ради всего святого?! – воскликнул Ман, потеряв всякое терпение.
– Когда встретишься с Саидой-бегум в следующий раз, скажи ей, что я готов наполнить ее дом счастьем, если она хочет, чтобы все это продолжалось. Свадьба будет очень скромной, и главное – будущие дети от моего второго брака не должны посягать на права детей, которые у меня уже есть. Брак с Тасним должен оставаться в тайне, даже от моей семьи. Никаких слухов – она, в конце концов, ее сестра; мне надо поддерживать мою репутацию, да и репутацию семьи. Только те, кто уже знает… – Он остановился, потеряв нить разговора.
Ман встал, глядя на Рашида в полном недоумении и качая головой. Вздохнув, он прислонился к дереву, продолжая наблюдать за своим прежним учителем и другом. Затем, глядя в землю, он сказал:
– Я не пойду к Саиде-бегум, и я ничего против тебя не замышляю. Я не хочу разбивать тебе голову. Завтра я еду в Салимпур с отцом. Ты можешь сам написать Саиде, хотя я тебе категорически не советую это делать. Я не понимаю и четверти того, что ты наговорил, Рашид, но, если хочешь, я могу помочь тебе добраться до твоей деревни или к жене с детьми.
Рашид не двигался. Затем он прижал правую руку ко лбу.
– Так что ты на это скажешь? – сердито потребовал у него ответа Ман.
Он собирался зайти к Саиде лишь перед отъездом, но теперь он чувствовал, что должен сразу рассказать ей о встрече с Рашидом и о том, какой тревожный оборот принял их разговор. Он только надеялся, что все это не приведет к каким-нибудь непоправимым последствиям и не испортит его последний вечер перед отъездом.
– Я еще посижу здесь, – сказал наконец Рашид, – и все обдумаю.
Последние слова он произнес с угрозой.
Ман оставил Рашида на время в покое. Его волновал вопрос о патвари, затронутый Рашидом. Он смутно помнил, что кто-то – не то отец Рашида, не то дед – упоминал патвари. Ман знал, что его друг сочувствует беднякам деревни и ссорится из-за них с родными. Он вспомнил, как они ходили к нищему умирающему старику, из-за которого у Рашида произошел конфликт со старцами перед мечетью. Но Рашид был очень несговорчив, очень многого требовал от других и от себя самого, побуждаемый гордостью и гневом, рвался к тому, что задумал, сметая все на своем пути, и восстанавливал таким образом людей против себя, а себя доводил до полного изнеможения. «Может быть, какое-то конкретное событие потрясло его и настроило таким образом?» – думал Ман. Сначала Рашид отнесся к нему здраво, но постепенно начал воспринимать искаженно. Он по-прежнему давал уроки, но хватало ли этого на жизнь? Судя по его виду, он нуждался. Относился ли он к своим урокам так же добросовестно, как прежде, требуя от учеников безукоризненных алефов? Что думают о нем его ученики и их семьи?
И что думает его собственная семья? Знают ли они, как он живет? Если знают, то почему бросили его в таком бедственном положении? Ман решил, что, приехав в Дебарию, обязательно спросит их напрямую, что они знают, и расскажет то, чего они не знают. И где, кстати, сейчас живет жена Рашида с детьми?
Беспокоясь за судьбу Рашида, Ман отчасти поделился своими тревогами с Саидой-бай. Он не мог понять, чем заслужил ненависть Рашида и что означало «условное прощение» им воображаемой вины Мана. Образ Рашида и его несуразные фантазии не давали Ману покоя несколько недель.
Саида так встревожилась за безопасность Тасним, что позвала привратника и велела ему не пускать в дом бывшего учителя арабского языка ни под каким видом. Когда Ман сообщил ей об убеждении Рашида, будто существует заговор с целью женить его против его воли на сохнущей от любви к нему Тасним, Саида с возмущением и отвращением прочла ему отрывок из одного письма Рашида, который со всей несомненностью свидетельствовал о том, что всепоглощающей страстью был охвачен сам Рашид. Он писал, что хотел бы погрузиться лицом в облако ее волос, и высказывал еще много подобных желаний. Если раньше Рашид из принципа всегда писал чрезвычайно аккуратно, то под влиянием страсти его почерк превратился в каракули. Судя по данному отрывку, Саида беспокоилась не напрасно. Ман не мог не посочувствовать ей, когда, услышав о бредовой теории заговора со всеми ее изворотами, о которых она не имела представления, Саида до того разволновалась, что не могла сосредоточиться ни на чем: ни на музыке, ни на Мане, ни на самой себе. Он безуспешно пытался отвлечь ее от тревожных мыслей. Она казалась такой беззащитной, что ему отчаянно хотелось успокоить ее в своих объятиях, но он чувствовал, что ее расстройство легко воспламенимо и взрывоопасно и что он получит сокрушительный отпор.
– Если тебе понадобится какая-либо помощь, – сказал он ей, – сразу пошли за мной. Я, правда, не знаю, что с этой проблемой делать и что посоветовать. Я буду в округе Рудхия, но в доме наваба-сахиба знают, как со мной связаться. – Ман не стал предлагать ей в качестве пункта связи Прем-Нивас, потому что там Саида-бай была теперь персона нон грата.
Саида-бай восприняла его совет почему-то с некоторым испугом.
– Наваб-сахиб обещал поддержать кампанию отца, – объяснил Ман.
– Бедная девочка, бедная девочка, – проговорила Саида. – О господи, что это за мир! Иди, Даг-сахиб, Бог тебя храни.
– Ты уверена, что…
– Да.
– Я вряд ли смогу думать о чем-либо, кроме тебя, – сказал Ман. – Улыбнись мне, по крайней мере, на прощание.
Саида-бай улыбнулась ему, но глаза ее оставались грустными.
– Послушай, Ман, – обратилась она к нему на этот раз по имени, – веди себя очень осмотрительно. Не отдавай свою судьбу в руки одному человеку. Будь самим собой. И если даже меня не пригласят на Холи в Прем-Нивас, приходи ко мне, и я тебе спою.
– Ну, до Холи еще три месяца, а я вернусь максимум через три недели.
– Да-да, – рассеянно кивнула Саида. – Совершенно верно. – Она раза два медленно встряхнула головой и закрыла глаза. – Не знаю, Даг-сахиб, отчего я так устала. Мне даже кормить Мийю Миттху не хочется. Да храни тебя Господь.
Электорат округа Салимпур-Байтар составляли около 70 000 человек, из которых примерно половина была индусами и половина мусульманами.
Кроме двух указанных в названии городишек, округ включал более сотни деревень, в том числе и Сагал с Дебарией, где жила семья Рашида. В Законодательное собрание от него избирался только один депутат. На это место претендовали десять кандидатов: шесть от различных партий и четыре независимых. От Индийского национального конгресса был выдвинут министр по налогам и сборам Махеш Капур. Одним из независимых был Варис Мухаммед Хан, фиктивный кандидат, которого наваб-сахиб Байтара включил в список на тот случай, если его друг Капур не получит добро от Конгресса или уклонится по той или иной причине от предвыборной гонки.
Варису идея выступить в качестве кандидата понравилась чрезвычайно, хотя он и понимал, что его задача – продвигать всеми средствами Махеша Капура. Видя свое имя в списке кандидатов, вывешенном в офисе уполномоченного по выборам, Варис гордо улыбался. Список был составлен в порядке английского алфавита, и фамилия Хан шла сразу после Капура. Варис счел это соседство знаменательным – их имена стояли чуть ли не под одной шапкой. Все знали, какую роль играет Варис в предвыборной кампании, тем не менее его имя в одном списке с самыми известными людьми округа и даже штата придавало ему вес в форте Байтар. Мунши по-прежнему командовал им, но более осмотрительно. А если Варису не хотелось подчиняться, он всегда мог сослаться на загруженность предвыборной суетой.
Когда Ман с отцом прибыли в форт Байтар, Варис заверил их:
– Ну вот, министр-сахиб и Ман-сахиб, что касается района Байтара, то можете положиться на меня. Я все обеспечу: транспорт, митинги, барабанный оркестр, певцов – все. Скажите только людям в Конгрессе, чтобы прислали побольше плакатов с Неру и флагов Конгресса. Мы разместим их повсюду. И целый месяц мы не будем давать людям спать спокойно, – продолжал он радостно. – Они даже не услышат азан из-за наших лозунгов, вот как. Я позаботился о том, чтобы была горячая вода для вашей ванны. На завтра я организовал поездку по деревням, а вечером мы вернемся в город, и будет митинг. Ман-сахиб может поохотится, если хочет, – но боюсь, для этого не будет времени. На первом месте выборы, на втором нильгау. Но прежде всего я должен проверить, достаточно ли наших сторонников отобрано для посещения сегодняшнего митинга Социалистической партии, где они должны сорвать выступления ораторов своими вопросами и замечаниями. Эти харамзады даже не задумываются о том, что наш наваб-сахиб имеет полное право получить компенсацию за земли, которые у него отбирают, представьте себе! Сущая несправедливость. Они обирают его, а теперь хотят еще и оскорбить… – Варис осекся, осознав, что говорит это не кому иному, как автору злополучного законопроекта. – Я хочу сказать… – Не окончив фразы, он ухмыльнулся и энергично мотнул головой, словно вытряхивая эти мысли из головы. Они же были теперь как-никак союзниками. – Мне надо проверить там кое-что, – сказал он и оставил их на время одних.
Ман принял ванну не торопясь и расслабившись. Выйдя, он присоединился к отцу, в нетерпении ожидавшему его. Они стали обсуждать кандидатов, возможную поддержку людей из разных регионов, разных каст и вероисповеданий, свою стратегию по отношению к женщинам и другим группам населения, расходы на кампанию и способы оправдать их, а также маловероятную возможность уговорить Неру выступить в их округе во время его визита в Пурва-Прадеш в середине января. Ману было очень приятно, что отец обращался к нему гораздо уважительнее, чем обычно. В отличие от сына, Махеш Капур никогда не бывал в этом округе, но Ман считал, что отец может просто использовать опыт, накопленный в общении с людьми в Рудхии. Махеш Капур не делил людей на касты и не был по-настоящему религиозным человеком, однако значение этих факторов для предвыборной кампании живо интересовало его, и потому он внимательно слушал рассказы Мана о демографических особенностях этого непростого региона.
Рассматривая независимых кандидатов – кроме Вариса, который работал на Махеша Капура, – они не видели никого, кто мог бы реально соперничать с ним. Большим преимуществом было также то, что Махеш выступал от партии Конгресс, хотя, конечно, партийные предпочтения в этом округе не были ему известны. Конгресс был партией независимости и партией Неру, он гораздо лучше других финансировался, имел больше организаций на местах, и людям гораздо легче было признать его – хотя бы потому, что его флаг шафранного цвета с белым и зеленым и c прялкой в середине напоминал национальный индийский. Почти в каждой деревне работали один-два члена Конгресса, которые в последние годы участвовали в социальном обеспечении населения и собирались активно выступить в начавшейся предвыборной кампании.
Кандидаты от других пяти партий представляли собой разношерстную публику.
Джана Сангх обещала «бороться за распространение и укрепление лучших традиций Бхаратии Санскрити»[197], что в понимании членов партии означало в первую очередь развитие индуистской, а не индийской культуры. Они были решительно настроены разрешить кашмирский конфликт путем войны с Пакистаном и требовали от Пакистана компенсации за потерю собственности людей, вынужденных эмигрировать в Индию. И наконец, Джана Сангх выступала за Объединенную Индию, которая присоединила бы к себе Пакистан – подразумевалось, насильственно.
Политика партии Рама-Раджья Паришад выглядела более мирно, но была менее реалистична. Партия заявляла, что ее цель – создать в стране остановку, приближенную к той идиллии, которая существовала в век Рамы. Каждый гражданин будет «добродетелен и религиозен»; искусственные продукты вроде «ванаспати гхи» (гидрогенизированного растительного масла) будут запрещены, как и вульгарные непристойные фильмы, а также убийство коров. Древнеиндийская медицина будет «официально признанной национальной системой», а Индуистский кодекс никогда не будет воплощен в жизнь.
Тремя левыми партиями были НРКП, к которой Махеш Капур временно присоединялся (ее эмблемой была хижина), Социалистическая партия (выбравшая в качестве эмблемы баньян) и Коммунистическая партия (с эмблемой в виде серпа и нескольких колосьев). Федерация зарегистрированных каст доктора Амбедкара[198] (который недавно вышел из состава кабинета Неру по причине непримиримых противоречий, возникших между ними, и провала проекта Индуистского кодекса) не выдвигала собственного кандидата и объединилась в предвыборной кампании с социалистами. Они сосредоточились в основном на округах, представлявших двух кандидатов, где, согласно конституции, по крайней мере один человек из зарегистрированных каст должен быть выбран в законодательный орган.
– Жаль, что с нами нет твоей матери, – сказал Махеш Капур. – Здесь это даже важнее, чем в моем прежнем округе: здесь больше женщин, соблюдающих пурду.
– Как, кстати, дела с женскими группами в Конгрессе?
Махеш Капур досадливо прищелкнул языком.
– Наличие женщин-волонтеров ничего не решает. Нам нужна женщина, которая была бы выдающимся оратором.
– Аммаджи нельзя назвать выдающимся оратором, – заметил Ман с улыбкой.
Он попытался вообразить свою мать на трибуне, но картинка не вырисовывалась. Ее коньком была тихая работа за кулисами, где она прежде всего помогала людям, но иногда – во время выборов, например, – пыталась их убедить.
– Это правда, но она член семьи, а это самое важное.
Ман кивнул.
– Я думаю, хорошо было бы привлечь к этой работе Вину, – сказал он. – Только тебе надо будет поговорить с ее свекровью.
– Старой госпоже Тандон не нравится мое равнодушие к религии, – сказал Махеш Капур. – Вот твоя мать нашла бы общий язык с ней. Ты поедешь в город на следующей неделе, тогда и поговори с матерью. И заодно скажи Кедарнату, пусть он посоветует знакомым джатавам из Равидаспура связаться с зарегистрированными кастами в этом районе. Ох, касты, касты… – Он покрутил головой. – Да, и еще одно. Первые несколько дней мы будем разъезжать вместе, а потом разделимся, чтобы охватить бóльшую территорию. В форте два джипа. Ты можешь поехать с Варисом, а я возьму мунши.
– Лучше возьми Фироза, когда он приедет, – сказал Ман. Мунши не вызывал у него доверия, и он боялся, что из-за него отец только потеряет голоса.
– Так где он задерживается? – спросил Махеш Капур нетерпеливо. – Было бы гораздо лучше, если бы он познакомил нас с окрестностями Байтара. Почему Имтиаз не может покинуть Брахмпур – это понятно.
– У Фироза много работы в последнее время, – объяснил Ман. Ему отвели в форте, как обычно, комнату Фироза на самой верхотуре. – А вот где наваб-сахиб? – предъявил он претензию в свою очередь. – Почему он избегает нас?
– Он избегает предвыборной суеты, – коротко ответил Махеш Капур. – И вообще не любит политику. Учитывая ту роль, какую сыграл его отец в разделении страны, его можно понять. Он отдал все, что можно, в наше распоряжение. Мы обеспечены средствами передвижения. Ты можешь представить себе мой автомобиль на этих дорогах? Или что, ездить на волах?
– Да, мы великолепно экипированы, – согласился Ман. – Два автомобиля, два вола и велосипед.
Оба рассмеялись. Два вола были эмблемой Конгресса, а велосипед символизировал партию Вариса.
– Жаль все-таки, что нет твоей матери, – повторил Махеш Капур.
– Ну, до голосования еще далеко, и я уверен, что она проявится через неделю-другую, – оптимистично заявил Ман.
Он уже строил планы в связи с предстоящей поездкой в Брахмпур, о которой говорил отец. Ему казалось, что отец чуть ли не впервые в жизни стал ему доверять и даже в определенном отношении зависел от него.
Вошел Варис, объявив, что они едут на митинг Социалистической партии. Хотят ли министр-сахиб и Ман-сахиб присоединиться к ним?
Махеш Капур подумал, что с его стороны было бы некорректно присутствовать на митинге, поскольку Варис организовал какие-то помехи ораторам, Мана же такие соображения не смущали, он хотел видеть все происходящее.
Митинг Социалистической партии начался с опозданием на сорок пять минут под необъятным красно-зеленым тентом, растянутым над футбольным полем государственной школы в Байтаре, где проводились все главные городские собрания. Какие-то люди на подмостках старались развлечь публику и развеять тягостное ожидание. Несколько человек поздоровались с Варисом, и он был очень доволен тем, что оказался в центре внимания. Он обошел знакомых, выполняя приветственные жесты адаб и намасте или просто хлопая человека по спине, и всем представлял Мана.
– Это парень, который спас жизнь навабзаде, – произносил Варис с таким пафосом, что даже скептически настроенный Ман смущался.
Члены Социалистической партии, видимо, попали по дороге на митинг в транспортную пробку. Но вот послышался бой барабанов, и вскоре кандидат со своей свитой поднялись на сцену. Это был школьный учитель средних лет, уже давно состоявший в членах окружного партийного комитета. Он был известен как красноречивый оратор; кроме того, прошел ложный слух, что, возможно, в митинге примет участие знаменитый социалистический лидер Джаяпракаш Нараян[199], так что на футбольном поле собралась большая толпа. Было уже семь часов вечера, и начало холодать. Как женщины, так и мужчины, составлявшие подавляющее большинство слушателей, – городские и деревенские жители – принесли с собой шали и одеяла и закутывались в них. Чтобы защитить людей от пыли и росы, землю устлали хлопковыми дарри[200].
На сцене сидели несколько местных знаменитостей, позади которых на матерчатом занавесе красовался баньян – эмблема партии. У выступавшего, который, очевидно, привык усмирять бесчинства в школьном классе, был такой мощный голос, что микрофон оказался ненужным придатком. Он к тому же то включался, то выключался и время от времени – преимущественно в те моменты, когда оратора охватывало максимальное вдохновение, – издавал вибрирующее завывание. После того как кандидата представили публике и украсили цветочной гирляндой, он затопил публику потоком типично индийского красноречия:
– …И это не все. Правительство Национального конгресса не хочет использовать наши налоги для прокладки труб, доставляющих питьевую воду, но готово тратить их на всякую бесполезную ерунду. Всем вам случалось проходить мимо уродливой статуи Гандиджи в городском сквере. Как бы мы ни уважали человека, которого памятник якобы изображает, как бы ни поклонялись ему, я вынужден сказать, что эта статуя – лишь безответственное разбазаривание общественных средств. Память о великом человеке хранится в наших сердцах. Надо ли заставлять его регулировать движение на рыночной площади? Но спорить с правительством нашего штата бессмысленно, они не хотят ничего слушать, им надо создавать видимость полезной деятельности. Они расходуют средства на статую, которая никому не нужна, кроме гадящих на нее голубей. Если бы мы построили вместо этого общественные туалеты, нашим матерям и сестрам не пришлось бы испражняться на улице. И все эти никому не нужные затраты заставляют никому не нужное правительство выпускать все больше лишних денег, и в результате повышаются цены на все товары, на все, что необходимо для нас, простых граждан. – Голос его зазвучал с невыносимой мукой. – Как нам выжить? У некоторых из нас – учителей, служащих – фиксированная зарплата, другие уповают на милость Небес. Как нам справиться с этими опустошительными затратами, с инфляцией, которую Конгресс преподносит нашим гражданам в виде дара последние четыре года? Что поможет нам провести нашу лодку по реке жизни в это тяжкое время недоедания, недопоставки тканей, отчаянной жадности, коррупции и кумовства? Я смотрю на своих учеников и плачу…
– Покажи, как ты умеешь плакать! – раздался голос из задних рядов. – Раз, два, три, начинай!
– Я попросил бы уважаемых и якобы остроумных братьев в задних рядах не прерывать меня. Мы знаем, откуда они прибыли, из какого гнезда на самой вершине они стервятниками пикируют на нас, чтобы притеснять жителей нашего округа… Я смотрю на учеников и плачу. А почему? Я скажу вам, если остряки из задних рядов позволят. А плачу я потому, что эти несчастные учащиеся не смогут получить работу, какими бы достойными, одаренными и трудолюбивыми они ни были. Вот плоды руководства Конгресса, вот до чего они довели экономику. Подумайте как следует, друзья мои. Кому из нас не известна материнская любовь? А сегодня матери со слезами на глазах в последний раз смотрят на фамильные драгоценности – свадебные браслеты и даже мангалсутру[201], – на памятные вещи, которые им дороже жизни, и продают их, чтобы дать образование сыновьям, с надеждой, что они добьются чего-то в жизни, но оказывается, что сыновья смогут получить работу государственного служащего только в том случае, если знают кого-нибудь «наверху» или кого-нибудь подкупят. Разве ради этого мы прогнали британцев? Разве этого заслуживают наши люди? Правительство, которое не может накормить своих граждан и обеспечить молодежь работой, должно просто умереть от стыда, захлебнуться горсткой воды.
Оратор сделал паузу, чтобы набрать воздух в легкие, и один из организаторов митинга издал клич:
– Каким должен быть член Законодательного собрания от Байтара?
Его люди в толпе ритмично проскандировали ответ:
– Таким, как Рамлал Синха!
Рамлал Синха приподнял руки в намасте.
– Друзья мои, братья и сестры, позвольте мне продолжить, позвольте излить всю горечь, накопившуюся в сердце за последние четыре года вредоносного правления Конгресса. Я не привык употреблять сильные выражения, но должен сказать вам, что, если мы хотим предотвратить кровавую революцию в этой стране, мы должны избавиться от Конгресса, выкорчевать его. Это дерево, глубоко пустившее корни, которые высосали всю воду из нашей почвы, дерево прогнившее и трухлявое, и наш долг, долг каждого из нас, друзья мои, – выдрать это сгнившее трухлявое дерево из земли Матери Индии и отбросить его в сторону вместе со злобными ненасытными совами, свившими на нем свои грязные гнезда!
– За трухлявое дерево ни за что не будем голосовать! – послышался голос из задних рядов.
Ман и Варис посмотрели друг на друга и прыснули. Вслед за ними засмеялись многие слушатели, в том числе и сторонники социалистов. Рамал Синха, сознавая некоторую нелепость своей метафоры, стукнул кулаком по столу и воскликнул:
– Это хулиганство типично для циников из Конгресса!
Затем, поняв, что гнев будет работать против него, он продолжил спокойным тоном:
– Типично, друзья мои, типично. Мы боремся за места в Законодательном собрании в неблагоприятных условиях, нам препятствуют и стараются бросить на нас тень. Вся государственная машина в руках партии Конгресса. Премьер-министр летает туда-сюда на самолете за государственный счет. Окружные судьи и главы подокружной администрации пляшут под дудку Конгресса. Они нанимают горлопанов, которые мешают проводить митинги. Но мы должны быть выше этого и доказать им, что они могут кричать до хрипоты, но нас все равно не запугают. Они имеют дело не с какой-нибудь дешевой организацией, а с Социалистической партией, партией Джаяпракаша Нараяна и Ачарьи Нарендры Дева[202], бесстрашных патриотов, а не продажных ничтожеств.
Мы опустим бюллетень в урну с эмблемой в виде баньяна, истинного символа Социалистической партии. Это мощное раскидистое дерево, а не полусгнившее и трухлявое, – дерево, которое символизирует силу и благородство, красоту и славу нашей страны, страны Будды и Ганди, Кабира и Нанака, Акбара и Ашоки[203], страны Гималаев и Ганги, принадлежащей всем нам: индусам, мусульманам, сикхам и христианам – в равной мере, о которой Икбал сложил бессмертные строки:
Лучше всего на свете – наш Индостан. Мы – его соловьи, это наш розовый сад.
Взволнованный пафосом собственной речи, Рамлал Синха закашлялся и выпил полстакана воды.
– Когда голуби гадят на установленную Конгрессом статую, они выражают свои политические взгляды или просто справляют нужду? – раздался вопрос из зала.
«Выйди из класса!» – хотел крикнуть Рамлал Синха, но вместо этого спокойно сказал:
– Я в восторге, что безмозглый буйвол в задних рядах задал этот вопрос. Чего еще можно ожидать от члена партии, для чьей эмблемы больше подходят два диких буйвола, впряженных в одно ярмо, а не два вола? Все видят, как министр по налогам и сборам впрягся вместе с крупнейшим землевладельцем этого округа. Прекрасный пример «борьбы» партии Конгресса с заминдарами. Работают вместе, как два колеса одного велосипеда! Заминдары богатеют и жиреют за счет компенсаций, которые им выплачивает правительство. Почему наваб-сахиб не пришел на митинг, чтобы встретиться с людьми? Он боится их гнева? Или он слишком горд, как все люди его круга? Или слишком стыдится того, что деньги бедняков, средства всего общества, скоро прилипнут к его рукам? Вы спрашиваете, какую политику мы проводим. Я скажу вам, если позволите. Социалистическая партия всегда уделяла аграрному вопросу гораздо больше внимания, чем другие партии. Мы не являемся, как НРКП, всего лишь недовольно машущим хвостом партии Конгресса. Мы не доктринеры, служащие орудием иностранных держав, как коммунисты. Нет, добрые люди, у нас независимые политические взгляды, у нас своя политика.
Загибая пальцы, он перечислил пункты партийной программы:
– Крестьянская семья будет иметь право владеть землей в размере, не более чем втрое превышающем ее рентабельность. Тот, кто лично не возделывает землю, не будет ею владеть. Земля будет принадлежать земледельцу. Все, у кого экспроприируют землю: навабы, магараджи, вакуфы или храмовые фонды – получат компенсацию не более чем за сотню акров земли. Право собственности, записанное в Конституции, должно быть отменено – оно препятствует справедливому распределению материальных благ. Рабочим мы обещаем социальное обеспечение, включая случаи потери трудоспособности, болезни, безработицы и старости. Женщинам мы гарантируем равную с мужчинами зарплату, полноценное общее образование и гражданский кодекс, устанавливающий равные права для них.
– Вы хотите уничтожить пурду? – раздался негодующий голос.
– Позвольте мне закончить, не стреляйте из пушки прежде, чем ее зарядят. Дослушайте то, что я скажу, а потом уже я с удовольствием отвечу на любые ваши вопросы. Что касается национальных меньшинств: мы гарантируем полную защиту их языка, письменности и культуры. Нам необходимо окончательно порвать всякие связи с Британией. Мы не можем больше оставаться в колониалистском и империалистическом Содружестве наций, которое так любит англофил Неру. Хотя именем главы этого Содружества, короля Георга, он был неоднократно арестован, теперь он перед ним пресмыкается. Давайте раз и навсегда покончим со старыми привычками. Давайте сожжем дотла партию стяжательства и фаворитизма, партию Конгресс, которая почти довела страну до катастрофы. Тридцатого января, когда состоится голосование в нашем округе, приходите семьями на кремацию и прихватите с собой гхи и сандаловые палочки, если вы в состоянии их купить. Пусть труп этой дьявольской партии будет сожжен сразу и навсегда. Джай Хинд!
– Джай Хинд! – взревела толпа.
– Байтар ка ЧЗС кайса хо? – крикнул кто-то со сцены.
– Рамлал Синха джайса хо![204] – закричала толпа.
Это антифонное песнопение продолжалось минуты две, во время которых кандидат, сложив руки в уважительном жесте, кланялся публике.
Ман посмотрел на Вариса. Тот беззаботно смеялся.
– Город – еще не все, – сказал он. – Мы вышибем их в деревнях. Завтра начинаем работать. Я позабочусь о хорошем обеде.
Он шлепнул Мана по спине.
Перед сном Ман посмотрел на фотографию, стоявшую у Фироза на столике: наваб-сахиб и его жена с тремя детьми. Фироз, задрав голову, очень внимательно смотрит в камеру. Ухнула сова, напомнив Ману о только что прослушанной речи. Он спохватился, что забыл взять с собой виски. Тем не менее через несколько минут он уже крепко спал.
Следующий день был длинным, пыльным и утомительным. Они без конца разъезжали на джипе по изрытым заброшенным дорогам из селения в селение, где Варис представлял их бесконечной веренице деревенских старост, членов местных комитетов Конгресса, глав кастовых бирадари[205], или общин, имамов, пандитов и прочих местных шишек. Махеш Капур терпеть не мог елейность в политических выступлениях. Его речь была четкой, резкой, даже чуточку высокомерной, но абсолютно откровенной и предельно понятной слушателям. Он кратко высказывался перед собравшимися селянами на разные темы, отвечал на их вопросы и без обиняков просил голосовать за него. Он выпил вместе с Маном и Варисом неисчислимое количество чашек чая и шербета. Женщины иногда выходили послушать его, иногда только выглядывали из приоткрытых дверей. Но повсюду эти встречи были уникальным зрелищем для деревенских детей. Они ходили за приезжими по пятам, и те иногда, уезжая в следующую деревню, отвозили ребятишек за околицу села на джипе.
Представителей касты курми беспокоил тот факт, что, согласно Индуистскому кодексу, которым им угрожал Неру, женщины получат право наследовать собственность, а они не хотели дробить свою землю на мелкие участки, которые было бы невыгодно возделывать. Махеш Капур признал, что поддерживает это новшество, и постарался объяснить, почему оно нужно.
Многих мусульман волновало будущее их местных школ, их языка и свободы вероисповедания; они расспрашивали о недавних беспорядках в Брахмпуре и более далекой от них Айдохье. Варис уверял их, что в лице Махеша Капура они видят друга, который может читать и писать на урду и является также другом наваба-сахиба. А сын его, добавлял Варис, с восхищением и гордостью указывая на Мана, спас жизнь молодому навабзаде во время вспышки религиозной розни в день Мухаррама.
Некоторые фермеры-арендаторы спрашивали об отмене системы заминдари, но делали это очень осторожно из-за присутствия Вариса, слуги наваба-сахиба. При этом все чувствовали себя неловко, но Махеш Капур, понимая их мотивы, объяснял людям их права, обеспеченные новым законом.
– Это не значит, что можно уклоняться от уплаты земельной ренты, – сказал он. – Верховный суд рассматривает сейчас четыре иска – от штатов Уттар-Прадеш, Пурва-Прадеш, Мадхья-Бхарат и Бихар, – и будущее законопроекта об отмене системы заминдари определится в самое ближайшее время. А пока что никому не позволено сгонять арендаторов с земли. Назначены санкции против махинаций с земельными книгами – это касается как землевладельцев, так и арендаторов. Правительство, состоящее из членов Конгресса, планирует перемещать патвари из одной деревни в другую каждые три года, чтобы они не укоренялись слишком глубоко в одном месте, извлекая из этого выгоду. Каждый патвари должен знать, что его строго накажут, если он будет подкуплен и нарушит закон.
Безземельные сельские труженики держались очень робко и даже с трудом решались присутствовать на встрече, а не то что говорить. Махеш Капур обещал им распределение излишков неиспользуемой земли, если таковые обнаружатся. Но в целом он мало что мог сделать для этих наименее защищенных бедняков, потому что его законопроект не затрагивал их положения.
В некоторых местах люди так нищенствовали, голодали и болели, что в своем тряпье напоминали дикарей. Их хижины разваливались, скот был полудохлый. В других деревнях жили чуть лучше и могли даже нанять учителя для детей, а также соорудить помещение для занятий.
Пару раз Махеша Капура спросили, к его удивлению, правда ли, что С. С. Шарму собираются перевести в Дели, а его самого изберут новым главным министром Пурва-Прадеш. Он опроверг первый слух, добавив, что, если бы даже оно было правдой, второе вовсе не обязательно последовало бы за этим. Можно быть практически уверенным, что он будет министром, сказал он, но он просит их голосовать за него не по этой причине. Они должны сделать это, если хотят видеть его своим представителем в законодательном органе. Он говорил абсолютно искренне, и все это чувствовали.
Постепенно даже те деревенские жители, которые выигрывали от нового закона об отмене системы заминдари, стали с уважением относиться к навабу-сахибу и его потребностям.
– Не забывайте, – говорил Варис каждый раз, – наваб-сахиб просит вас голосовать не за меня, а за министра-сахиба. Опускайте свои бюллетени в урну с двумя волами, а не с велосипедом. Бюллетень надо обязательно просунуть в щель в урне, а не просто оставить его на ней сверху, а то следующий человек, войдя в будку, сможет опустить его совсем в другую урну. Это понятно?
Местные партийные работники и волонтеры Конгресса были очень рады воочию видеть Махеша Капура и польщены этим. Они неизменно вешали на него гирлянды цветов и сообщали ему, в каких деревнях он скорее всего найдет поддержку, а также намекали, где ему лучше появляться без Вариса. Им, в отличие от него, наваб-сахиб ничего не платил за агитацию, и они могли разыгрывать антифеодальную карту гораздо эффектнее, чем даже сам автор антизаминдаровского законопроекта. Они ходили группами по четыре-пять человек из деревни в деревню, взяв с собой только посох, бутылку с водой и горсть сухих зерен, распевали партийные и патриотические песни и даже религиозные гимны и собирали вокруг себя потенциальных избирателей, чтобы прожужжать им уши о великих достижениях партии Конгресс со времен ее основания. Ночи они проводили в деревнях, не тратя деньги из средств, выделенных Махешу Капуру на проведение предвыборной кампании. Они были разочарованы тем, что он не загрузил джип партийными плакатами и флагами, и взяли с него обещание прислать и то и другое в большом количестве. Они также познакомили Капура с особенностями кастовой структуры в разных районах, сообщили о событиях, происшедших в той или иной деревне, и связанных с этим важных фактах и рассказали популярные местные шутки, что было не менее важно для установления контакта с населением.
Время от времени Варис, чтобы расшевелить публику, выкрикивал почти наугад какие-нибудь имена:
– Наваб-сахиб…
– Зиндабад![206] – кричала публика в ответ.
– Джавахарлал Неру…
– Зиндабад!
– Министр Махеш Капур-сахиб…
– Зиндабад!
– Партия Конгресса…
– Зиндабад!
– Джай…
– Хинд!
После нескольких дней предвыборной скачки в пыли то на жаре, то на холоде голоса у выступавших охрипли, горло стало болеть. Наконец, пообещав Варису вернуться вскоре в байтарские деревни, Махеш Капур с сыном, взяв второй джип в форте, отправились в Салимпур. Там они остановились в доме местного представителя Конгресса и стали посещать лидеров разных каст и национальных объединений этого небольшого города-крепости: индусских и мусульманских мастеров золотых дел, которые верховодили на ювелирном рынке, а также кхатри, поставлявших ткани, и курми, снабжавших горожан овощами. На мотоцикле примчался Нетаджи, внедрившийся в городской комитет Конгресса, и развесил вокруг в честь приезда Мана с отцом партийные флаги и эмблемы. Мана он обнял как старого друга и предложил первым делом послать лидерам чамаров две большие жестянки спирта местной выгонки, которые развили бы у них вкус к общению с представителями Конгресса. Махеш Капур наотрез отказался делать что-либо подобное, и Нетаджи посмотрел на него в изумлении, недоумевая, как ему удалось стать такой крупной фигурой, не умея здраво мыслить.
Вечером Махеш Капур посетовал в разговоре с Маном:
– Что это за страна, в которой я имел несчастье родиться? Эти выборы хуже, чем все предыдущие. Всюду касты, касты и касты. Мы зря добивались всеобщего голосования. Раньше было в сто раз лучше.
Ман, дабы его успокоить, сказал, что играют роль и другие факторы. Он понимал, что отца волнуют не собственные шансы на победу в выборах, которые были неоспоримы, а общее состояние дел. С каждым днем он уважал отца все больше. Махеш Капур работал по намеченной программе предвыборной кампании с таким же усердием, такой же прямотой и бескомпромиссностью, с какими разрабатывал законопроект о заминдарах. Он действовал осмотрительно, но не изменяя своим принципам. Эта работа, физически более тяжелая, чем труд в Секретариате, начиналась вдобавок на рассвете, а заканчивалась нередко за полночь. То и дело он высказывал сожаление, что ему не помогает жена, и даже интересовался ее здоровьем. Но он ни разу не пожаловался на то, что обстоятельства лишили его спокойного положения в знакомом ему округе Старого Брахмпура и навязали ему сельский район, где он практически никогда не бывал и не имел никаких деловых связей.
Если во время Бакр-Ида Махеш Капур был удивлен популярностью Мана в Дебарии, то известность его сына в районе вокруг Салимпура поразила не только его, но и самого Мана. О его конфликте с мунши никто не знал, однако пребывание Мана в деревне стало чем-то вроде местного мифа, в пересказываемых деталях которого он с трудом угадывал реальные события. В Салимпуре он познакомил отца с тощим веретенообразным и саркастичным школьным учителем Камаром. Камар сразу лаконично обронил, что Махеш Капур может рассчитывать на его голос. Ману это показалось довольно странным – они не успели даже затронуть этот вопрос, – но он не знал, что Нетаджи с презрением поведал Камару об отказе Махеша Капура подкупать чамаров выпивкой, на что Камар тут же ответил, что будет за Капура голосовать, хоть тот и индус.
Краткий визит самого Махеша Капура в Салимпур на Бакр-Ид тоже не был забыт. Хотя он был людям незнаком, они чувствовали, что его интересуют не только их голоса, он не залетная птица, которую после выборов они не увидят.
Ману нравилось встречаться с людьми и агитировать за отца. Он стал испытывать к нему сочувствие. Иногда, очень устав, Махеш Капур бывал, как прежде, раздражителен, но Ман не обижался. «Может, из меня получится политик? – думал он. – Мне это, несомненно, нравится больше всего остального, чем я пытался заниматься. Но предположим, я смогу пробиться в Законодательное собрание или парламент. Что я буду делать, попав туда?»
Время от времени Мана охватывала жажда активных действий, он садился на водительское место и крутил баранку с такой лихостью, что джип, украшенный флагом и разноцветными гирляндами, несся с головокружительной скоростью по дорогам, пригодным разве что для воловьих повозок. Это вызывало у него опьяняющее ощущение свободы, а у всех других – сотрясение внутренних органов и психологический шок. В автомобиль, рассчитанный на двух пассажиров впереди и максимум четырех на заднем сиденье, набивалось порой до десяти-двенадцати человек с запасами еды, мегафонами, плакатами и прочими предвыборными аксессуарами. Джип непрерывно сигналил и оставлял позади тучи пыли и яркие воспоминания о себе. Однажды в радиаторе образовалась течь, и водитель, обругав его, подмешал в воду куркуму; смесь мгновенно заткнула дыру.
В то утро, когда они приближались к Дебарии и Сагалу, Ман пребывал в плохом настроении. В последние дни он время от времени вспоминал Рашида, но гнал от себя мысли о нем, предпочитая занимать голову насущными делами. Теперь же он думал о том, что скажет родным Рашида. Возможно, они и без Мана знали о нем все. Камар и Нетаджи не спрашивали его о Рашиде – но общение с ними было очень кратким.
Мана одолевали и другие вопросы, и потому он молчал, вместо того чтобы напевать за рулем, по обыкновению, какую-нибудь газель. «Намеревался ли Рашид всерьез собирать голоса в пользу Социалистический партии?» – думал он. Откуда у него возникло это заблуждение относительно Тасним и враждебность к Ману? Ман опять вспоминал тот день, когда они навещали больного старика в Сагале. Он чувствовал, что Рашид по натуре добрый человек, а не расчетливый малый, каким он представлялся Саиде-бай.
Год близился к концу, а Ман не виделся с Саидой уже две недели. Днем он был так занят, что почти не думал о ней, но вечером, когда он, измотанный, уже проваливался в сон, ее образ возникал перед ним. Вспоминались ему не ее раздраженные вспышки, сопровождавшиеся железным «нет», а ее доброта и мягкость, ее расстройство по поводу Тасним, запах розового масла, вкус ванарасского пана у нее на губах, одурманивающая атмосфера ее комнат. Как странно, что он всего лишь дважды видел ее вне ее дома. На празднике Холи в Прем-Нивасе, где он шутливо процитировал ей Дага, она выступала девять месяцев назад, и даже с тех пор, как она поила его на улице шербетом, прошла, казалось, целая вечность. Обычно Ман с нежностью вспоминал женщин, с которыми был близок, но постоянная сексуальная и эмоциональная тяга только к одной – это было что-то новенькое.
– Ман, ради всего святого, веди машину ровнее! Ты хочешь, чтобы отменили выборы? – не выдержал его отец.
Существовало правило, что в случае внезапной смерти кандидата в ходе предвыборной кампании выборы отменяются и назначаются новые.
– Нет, баоджи, не хочу. Прошу прощения, – отозвался Ман.
По прибытии в Дебарию у Мана не было возможности толком поговорить с кем-либо о Рашиде. Бабá, познакомившийся с Махешем Капуром в прошлый визит политика, сразу взял узды в свои руки.
– Итак, вы вернулись в Конгресс, – сказал он министру.
– Да, – ответил Махеш Капур. – Вы дали мне правильный совет.
Бабá был доволен, что Махеш Капур это запомнил.
– Ну что ж, – сказал Бабá, разглядывая Мана. – Вы без проблем намного обойдете соперников в этом избирательном округе, даже если они не будут поддерживать Неру. – Он выплюнул на землю большую порцию пережеванного пана.
– Вы считаете, никаких препятствий для меня вообще нет? – спросил Махеш Капур. – Конгресс действительно побеждает в одном штате за другим – из тех, где голосование уже прошло.
– Никаких препятствий, – ответил Бабá. – Абсолютно. Мусульмане за вас и за Конгресс, зарегистрированные касты за Конгресс, а насчет вас не знаю, некоторые индусы из высших каст за Джана Сангх и эту… забыл название, но таких немного. Левые разделились на три партии, а из независимых нет ни одного, на кого стоит обращать внимание. Вы все-таки хотите, чтобы я проводил вас по нашим деревням?
– Да, если вы не возражаете, – сказал Махеш Капур. – Пускай даже все уже на мази, я все равно должен встретиться с избирателями и узнать, в чем они нуждаются.
– Ладно, ладно, – отозвался Бабá. – Ман, а ты чем занимался после того, как был тут на Бакр-Ид?
– Да ничем, – ответил Ман, удивляясь, на что действительно было потрачено время.
– Тебе надо чем-то заняться, – произнес Бабá с убеждением. – Чем-то таким, что оставит след в мире, о чем люди услышат и будут говорить.
– Да, Бабá, – согласился Ман.
– Полагаю, вы встречались с Нетаджи недавно, – сказал Бабá, фыркнув и выделив голосом окончание «-джи» в имени своего младшего сына.
– В Салимпуре, – кивнул Ман. – Он предлагал ездить с нами по деревням и вообще всячески содействовать.
– Но вы ездите без него, – усмехнулся Бабá.
– Боюсь, он гладит отца против шерсти, так что мы его с собой не взяли.
– Ну и правильно. Слишком много пыли позади его мотоцикла и слишком много корысти позади его бескорыстия.
Ман рассмеялся.
– И у вас джип наваба-сахиба, – добавил Бабá одобрительно. – Быстро и удобно.
Бабá был рад этому и по другой причине: джип наваба поднимал его в глазах односельчан и показывал им, что министр не пренебрегает возможностью обсудить кое-какие проблемы кое с кем из землевладельцев и прийти с ними к взаимопониманию.
Ман посмотрел на отца, который жевал пан и беседовал с отцом Рашида. Интересно, подумал он, как воспринял бы отец замечание Бабы́, если бы понял все, что подразумевалось.
– Бабá, – спросил он под влиянием порыва, – вы знаете, как живет Рашид?
– Да знаю, знаю, – ответил Бабá сурово. – Мы прогнали его, запретили ему появляться в доме. – Заметив, что Ман потрясен, он продолжил: – Но не беспокойся, от голода он не умрет. Его дядя посылает ему деньги каждый месяц.
Некоторое время Ман молчал, затем спросил:
– А как же его жена, дети?
– Они живут у нас. Ему повезло, что мы так любим Мехер – и ее мать тоже. Он о них не думал, когда позволял себе эти выкрутасы. И сейчас о них не думает. Ему наплевать на чувства жены. А она достаточно страдала в жизни.
Ман не успел спросить об этом, так как Бабá продолжил:
– У нас в семье не принято жениться на четырех женщинах сразу. Мы выбираем их по очереди: одна умирает, мы женимся на другой. Нам хватает порядочности подождать. А он нашел себе другую женщину и хочет, чтобы жена это поняла. Пишет ей, что хочет жениться вторично, и просит ее согласия. Идиот! Женись, коли уж так, черт с тобой, но не мучай жену, спрашивая ее разрешения. Кто эта женщина, он не пишет. Мы даже не знаем, из какой она семьи. Он скрывает от нас все, что делает. В детстве он не был таким хитрецом.
Видя, что Бабá негодует, Ман не решился защищать Рашида, к которому и сам теперь испытывал смешанные чувства. Не стал он говорить и о нелепых обвинениях, которые выдвигал против него Рашид.
– Бабá, – сказал он вместо этого, – но я все равно не понимаю, почему вы закрыли двери перед ним.
Старик в нерешительности замялся.
– Это не единственный его проступок, – ответил он, внимательно глядя на Мана. – Он стал законченным коммунистом.
– Социалистом.
– Ну да, ну да, – отмахнулся Бабá от этой несущественной разницы. – Он хочет отобрать у меня землю без всякой компенсации. И это мой внук? Чем больше он учится, тем глупее становится. Если бы он ограничился одной Главной книгой, у него в голове было бы больше порядка.
– Но, Бабá, это же просто его взгляды.
– Просто взгляды? Ты что, не знаешь, как он пытался проделать это в жизни?
Ман покачал головой. Видя, что он не хитрит, Бабá глубоко вздохнул и пробормотал что-то неразборчивое. Посмотрев на сына, который все еще разговаривал с Махешем Капуром, он сказал Ману:
– Отец Рашида говорит, что ты похож на его старшего сына. – Задумавшись на минуту, он продолжил: – Я вижу, ты ничего не знаешь об этом злополучном деле. Я объясню тебе позже. А сейчас я должен провести твоего отца по деревне. Пойдем с нами. Мы поговорим потом, после обеда.
– Возможно, у нас не будет времени потом, Бабá, – сказал Ман, зная по опыту, что отец старается объехать за день как можно бóльшую территорию. – Баоджи захочет продолжить путь еще до обеда.
Бабá не обратил внимания на его слова. Обход деревни начался. Дорогу им расчищали Моаззам, который рассыпал затрещины всем, кто попадался на пути, если те были младше, Мистер Крекер, кричавший: «Джай Хинд!», и разношерстная группа скакавших вокруг и визжавших ребятишек. «Лев! Лев идет!» – кричали они в притворном ужасе. Бабá с Махешем Капуром торжественно выступали впереди, а сзади плелись их сыновья. Отец Рашида обращался к Ману вполне миролюбиво, но, избегая длинных разговоров, жевал пан. Все приветствовали Мана радостно и дружелюбно, однако он думал о том, что сказал ему Бабá и что еще скажет.
– Я не позволю вам вернуться в Салимпур сегодня, – безапелляционно заявил Бабá Махешу Капуру по завершении обхода. – Вы пообедаете и переночуете у нас. Ваш сын провел здесь месяц, вы проведете один день.
Махеш Капур умел, когда нужно, подчиняться и из вежливости не стал возражать.
После обеда Бабá отозвал Мана в сторону. Найти укромный уголок в самой деревне не было возможности, особенно во время такого эпохального события, как приезд министра. Бабá достал фонарь и велел Ману одеть что-нибудь теплое. Они пошли к школе, беседуя по дороге. Бабá вкратце рассказал Ману об инциденте с патвари, о том, как вся семья пыталась вразумить Рашида, но он не хотел ничего слушать, а также о том, что Рашид подговорил некоторых чамаров и других арендаторов обратиться в органы по налогам и сборам, которым подчиняется патвари, но его планы провалились. Все, кто не пожелал следовать общему правилу, были согнаны с земли. Рашид превратил некоторых самых лояльных чамаров в смутьянов и нисколько не жалел об этом предательстве, сказал Бабá, поэтому оставалось только прогнать его из дома.
– Даже Качхеру к ним присоединился – помнишь его? Он накачивал воду, когда ты мылся.
Тут Ман, увы, слишком хорошо вспомнил, кем был тот человек, которого Бабá прогнал по пути в идгу на Бакр-Ид и которого он тогда не узнал.
– Трудно найти постоянных работников, – с грустью сетовал Бабá. – Молодые считают, что пахота – слишком тяжелая работа. Грязь, солнце, постоянное напряжение. Но ведь старики занимались этим с детства.
Они дошли до большого пруда около школы. На противоположном берегу было небольшое кладбище, где хоронили жителей двух деревень. Могильные камни, вымытые добела дождями, были хорошо видны в темноте. Бабá молчал, Ман тоже не нарушал тишины.
Затем он вспомнил, как Рашид сказал однажды, что поколение за поколением сеют семена раздора, и пробормотал с кривой усмешкой: «Здесь праотцы села, в гробах уединенных / Навеки затворясь, сном непробудным спят»[207].
Бабá посмотрел на него, нахмурившись.
– Я не знаю английского, – сказал он спокойно. – Мы простые люди, у нас нет высшего образования. Но Рашид обращается с нами так, будто мы вообще ничего не смыслим. Он пишет нам письма с угрозами и хвастается своим гуманизмом. При этом в его письмах нет ни логики, ни уважения, ни порядочности, ни здравого смысла, только гордыня и выпячивание собственного достоинства. Когда читаю его письма, я плачу. – Бабá кинул взгляд в сторону школы. – У него был одноклассник, который стал дакойтом, так даже тот проявляет больше уважения к родным.
Помолчав, он продолжил, глядя на деревню Сагал за школой:
– Он говорит, что мы заблудшие, что наш бог – это деньги, что нас интересуют только материальные блага и земля. Мы должны, пишет он, помогать тому больному человеку, к которому вы с ним ходили, мы должны поддержать его законные права, помочь ему завести судебное дело против его братьев. Это совершенно нереалистичная затея, сущее сумасшествие – вмешиваться во внутрисемейные дела других людей и затевать никому не нужные ссоры. Представь, что было бы, если бы мы последовали его совету. Тот человек умер, а вражда между деревнями осталась бы навсегда.
Ман никак не прокомментировал это, он был словно в ступоре и даже не отреагировал на известие о смерти. Перед его глазами был тот изнуренный работой человек, спокойно и весело качавший воду для его мытья. Странно было думать, что даже его ничтожный заработок был отнят. Но кем? Возможно, не кем иным, как отцом Мана. Они были незнакомы друг с другом, но Качхеру был самым вопиющим примером того зла, которое принес законопроект Махеша Капура, и последний, можно сказать, был виноват в полном его разорении и превращении в бесправного безземельного наемного работника. Между работой Капура и судьбой Качхеру была несомненная связь, подумал Ман, но если бы они встретились на улице, то не знали бы о ней.
Ман не сомневался, что закон об отмене системы заминдари был по своей сути благом, но не для Качхеру. И сам он, подумал Ман с необычной для него рассудительностью, ничего не мог сделать для Рашида. Вступаться за него перед Бабóй было невозможно, а если бы он затеял об этом разговор с Махешем Капуром, то лишь подорвал бы хрупкое отцовское доверие. Вот помочь старой женщине из форта – это было совсем другое дело.
А Рашиду – критически настроенному, несчастному, измотанному, разрывающемуся между стыдом за родных и гордостью – пришлось, должно быть, нелегко. Разве он не был тоже жертвой трагедии, которую переживало сельское население, да и вся страна? Ман пытался представить себе, какое психологическое давление и какие мучения испытал, по всей вероятности, Рашид.
Бабá сказал, словно читая мысли Мана:
– Знаешь, у Рашида очень тяжело на душе. Мне это не нравится. У него, насколько нам известно, фактически нет друзей в городе, ему не с кем поговорить, кроме этих коммунистов. Почему бы тебе не побеседовать с ним и не вразумить его? Мы не понимаем, почему он стал таким странным. Кто-то сказал, что его ударили по голове во время демонстрации. Потом оказалось, что это не так. Но, может быть, как говорит его дядя, и не важно, что послужило непосредственной причиной. То, что не гнется, рано или поздно сломается.
Ман кивнул в темноте. Заметил это Бабá или нет – было непонятно. Так или иначе, он продолжил:
– Я не хочу выступать против мальчика. Даже сейчас, если он признает свои ошибки и исправит их, мы примем его в семью. Бога не зря называют сострадательным и милостивым. Он учит нас прощать тех, кто отворачивается от зла. Но ты знаешь Рашида: если он поменяет свою точку зрения, то будет отстаивать новую так же неистово, как отстаивал старую. – Бабá улыбнулся. – Он был моим любимым внуком. В его десять у меня еще хватало сил посадить его на крышу моей голубятни, и он с гордостью показывал все принадлежавшие нам участки земли и перечислял, когда мы их приобрели. А теперь тот же мальчик… – Он остановился, затем произнес почти с отчаянием: – Никто никого не понимает в этом мире, не может заглянуть в чужое сердце, не знает, кому можно верить, кому доверять.
Из Дебарии до них донесся слабый крик, и чуть громче – из Сагала.
– Зовут на молитву, – сказал Бабá. – Давай вернемся. Я не хочу пропустить ее и не хочу молиться в здешней мечети. Вставай, пошли.
Ман вспомнил свое первое утро в Дебарии. Когда он проснулся, Бабá велел ему идти на молитву. Но Ман не был мусульманином. И сейчас он тоже сказал:
– Бабá, если ты не возражаешь, я посижу здесь еще немного. Я найду дорогу обратно.
– Хочешь побыть один? – спросил Бабá, удивленный этой необычной просьбой, особенно для Мана. – Возьми фонарик. Нет-нет, возьми. Я прихватил его, чтобы освещать дорогу тебе. Я могу разгуливать по этим полям с завязанными глазами в самую темную ночь на Ид. Я помяну Рашида, как всегда, в своей молитве. Может быть, это ему хоть как-то поможет.
Ман сидел в одиночестве, глядя на темное зеркало воды с отражавшимися в нем звездами. Он подумал о Медведе, который реально помогал Рашиду, и ему стало стыдно, что сам он ничего не делает для друга. Рашид никогда не перестанет делать то, что считает нужным, подумал Ман, качая головой, в то время как сам он только и уклоняется от дел – или, по крайней мере, стремится уклониться. Он пообещал себе, что, вернувшись в Брахмпур на несколько дней, обязательно навестит Рашида, какой бы трудный разговор ему ни предстоял. Их предыдущая встреча оставила у Мана тягостное впечатление, и он даже не мог понять, успокоило ли его то, что рассказал Бабá, или, наоборот, встревожило еще больше.
Под спокойной поверхностью вещей крылись терзания и опасности. Рашид не был близким другом Мана, но ему казалось, что он понимает своего учителя урду. Ман привык доверять людям, и ему доверяли, однако возможно, что прав Бабá и нельзя заглянуть в чужое сердце.
Ман чувствовал, что Рашид, чтобы выжить, должен научиться воспринимать мир со всеми его несовершенствами более терпимо. Он заблуждался, полагая, будто может изменить мир, если только как следует постарается. Звезды движутся своим курсом независимо от его умопомрачения, а его родная деревня живет, как и прежде, своей жизнью, лишь слегка посторонившись, чтобы уклониться от столкновения с ним.
Два дня спустя они приехали в Брахмпур, чтобы передохнуть. Госпожа Капур встретила их, против обыкновения, прослезившись. Она за время их отсутствия помогала собирать женские голоса в пользу брахмпурских кандидатов от Конгресса. Махешу Капуру не понравилось, что она занималась агитацией даже в избирательном округе Л. Н. Агарвала. Пран с Савитой и Умой находились в Калькутте, Вина и Кедарнат были очень заняты и заходили в гости лишь изредка, и госпоже Капур было одиноко. К тому же и чувствовала она себя не очень хорошо. Но она сразу поняла, что отношения между ее мужем и старшим сыном существенно потеплели, и это ее очень радовало. Она вышла на кухню, чтобы самолично проследить за приготовлением любимого блюда Мана, тахири[208], а позже исполнила пуджу[209], благодаря Бога за их счастливое возвращение.
Хотя чувство юмора у госпожи Капур было развито не очень хорошо – да она и не испытывала в нем особой потребности, – среди атрибутов ее богослужения был недавно приобретенный предмет, всегда вызывавший ее улыбку. Это была медная чаша, наполненная цветами и листьями харсингара. Она стояла на флаге Конгресса, вырезанном из папиросной бумаги, и госпожа Капур любовалась оранжево-бело-зеленой расцветкой того и другого, звеня возле них медным колокольчиком в знак благодарения всем богам.
Когда Ман утром поднялся, его мать и сестра лущили горох во дворе. Он попросил опять тахири и получил его. После этого он взял табурет и присоединился к ним. В детстве он часто сидел во дворе на своем маленьком табурете, смотрел, как мама лущит горох, и слушал ее рассказы о приключениях богов. Сейчас, однако, они говорили о более земных предметах.
– Ман, как там у вас дела?
Он подумал, что мать, наверное, до сих пор имеет смутное представление о новом избирательном округе мужа. Если бы она спросила об этом Махеша Капура, он велел бы ей не задавать глупых вопросов и отделался бы несколькими общими фразами. Ман же постарался описать ей все подробно.
Выслушав его, она сказала со вздохом:
– Жаль, я не могу вам помочь.
– Тебе надо поберечь себя, аммаджи, и не слишком уставать, – ответил Ман. – Агитацией среди женщин может заниматься Вина. Если бы она поехала с нами, подышала бы свежим воздухом, а не зловонными испарениями старого города.
– Вот это мне нравится! – возмутилась Вина. – Не приходи тогда к нам в гости в нашу зловонную атмосферу. А ты, между прочим, охрип после свежего деревенского воздуха. Что же до агитации среди женщин, то я знаю, что это такое. Застенчивое хихиканье и дурацкие вопросы вроде того, сколько у меня детей и почему я не в парандже. Лучше возьми с собой Бхаскара. Ему очень хочется поехать и пересчитать всех голосующих по головам. Он соберет там кучу детских голосов.
– Хорошо, возьму его, – отозвался Ман, рассмеявшись. – Но разве это исключает твое участие? Неужели мать Кедарната так настроена против? – Он вскрыл гороховый стручок и высыпал горошины в рот. – Бесподобно!
– Ман, – произнесла Вина с упреком, – Пран и Савита в Калькутте и пробудут там до восьмого января. В Брахмпуре почти никого не остается. – Она чуть заметно кивнула в сторону матери.
– Я вполне в состоянии о себе позаботиться, – тут же отреагировала госпожа Капур. – Не делай из меня помехи. Помоги отцу победить на выборах.
– Ну, может, через неделю-другую ты и сможешь о себе позаботиться – и Пран к тому времени вернется. А пока что я никуда не поеду. Даже мать Савиты не поехала в Калькутту, пока ее отец плохо себя чувствовал. А в отцовском округе и без меня дела идут как надо.
– Это верно, – подтвердил Ман. – Но на самом деле ты не хочешь покидать дом чисто из лени. Вот что семейная жизнь с людьми делает.
– Ха! – засмеялась Вина. – Соломинка в чужом глазу… Ты вот даже горох не можешь вылущить, не съев больше половины.
– И правда, – согласился Ман с удивлением. – Но он такой свежий и сладкий. Невозможно удержаться.
– Ешь, ешь, сынок, – махнула рукой госпожа Капур. – Не слушай ее.
– Надо научиться себя сдерживать, – сказала Вина.
– Думаешь? – отозвался Ман, отправляя в рот еще несколько горошин. – Не умею отказывать себе в удовольствиях.
– Это болезнь такая? – спросила его сестра.
– Но я меняюсь к лучшему, – сказал Ман. – Даже баоджи меня похвалил.
– Поверю этому только тогда, когда услышу своими ушами, – бросила Вина и сунула еще пару горошин ему в рот.
Вечером Ман направился к Саиде-бай. Он постригся и принял ванну. Вечер был прохладный, и он надел бунди[210] поверх курты. В кармане бунди находилось полбутылки виски, а на голове его была накрахмаленная белая шапочка.
Вернуться в Брахмпур было приятно. В грязных проселочных дорогах есть своя прелесть, но он все же городской житель. Ему нравилось в городе – по крайней мере в этом, – нравилась улица, на которой стоял дом Саиды, а в доме нравились в первую очередь две ее личные комнаты, особенно внутренняя.
В начале девятого он подошел к ее воротам, помахал рукой привратнику, и тот впустил его. У дверей его встретила Биббо, которая, похоже, удивилась его появлению, но провела его наверх. Сердце Мана подпрыгнуло, когда он увидел, что Саида читает подаренную им книгу, «Собрание поэзии Галиба» с иллюстрациями. Она сидела, наклонив вперед бледную шею и плечи, с книгой в руках, – ваза с фруктами и чашка воды слева, фисгармония справа – и выглядела очень притягательно. Комната была наполнена ароматом розового масла. Красота, благоухание, музыка, приятная еда, поэзия и возбуждающий напиток в его кармане… что еще нужно для счастья? – подумал Ман.
Она тоже была, казалось, удивлена, увидев его, и Ман начал подозревать, не впустил ли его привратник по ошибке. Саида быстро опустила взгляд на книгу и перелистнула несколько страниц.
– Проходи, Даг-сахиб, садись, – сказала она. – Который сейчас час?
– Начало девятого, Саида-бегум. А год уже новый, наступил несколько дней назад.
– Я это заметила, – сказала она, улыбаясь. – Год будет интересным.
– Почему ты так считаешь? Прошлый год был для меня тоже интересным.
Он взял ее за руку и поцеловал в плечо. Саида не отстранилась, но и никак не прореагировала.
– Что-то не в порядке? – спросил Ман несколько обиженно.
– Ничего такого, в чем ты мог бы мне помочь, Даг-сахиб. Ты помнишь, что я сказала, когда ты был здесь в последний раз?
– Кое-что помню, – ответил он, хотя помнил не ее слова, а только общий смысл разговора: страхи Саиды за Тасним, ее беззащитность.
– Дело в том, – сказала она, – что я не могу уделить тебе достаточно времени сегодня. Ко мне скоро должны прийти. Мне следовало бы читать Коран, а не Галиба, но трудно предугадать, чего когда захочется.
– Я встречался с родными Рашида, – сказал Ман, досадуя на то, что у него мало времени, и желая поскорее рассказать неприятные новости.
– Да? – отозвалась она почти равнодушно.
– По-моему, они не имеют представления о том, что делается у него в голове. И это их не волнует. Они заботятся только о том, чтобы его политические взгляды не отразились на их материальном положении. Его жена… – Он запнулся.
– Да-да, я знаю, что он женат, – сказала Саида, подняв голову. – Да и ты знаешь, что я знаю. Но меня это не интересует. Прости, но я должна попросить тебя уйти.
– Но, Саида, объясни, почему…
Она опустила глаза на книгу и стала рассеянно листать ее.
– Одна страница порвана, – заметил Ман.
– Да, – произнесла она так же рассеянно. – Надо было склеить ее как следует.
– Давай я склею. Как она порвалась?
– Даг-сахиб, ты не видишь, в каком я состоянии? Я не могу сейчас отвечать на вопросы. Когда ты пришел, я читала твою книгу. Почему ты не веришь, что я думала о тебе?
– Саида, я верю, – ответил он беспомощно. – Но что за радость, если ты думаешь обо мне, только когда меня нет? Я вижу, ты чем-то расстроена. Но чем? Почему не расскажешь? Я этого не понимаю – но хочу тебе помочь. Ты с кем-то еще встречаешься? – Он вдруг подумал, что она, может быть, вовсе не расстроена, а возбуждена. – Это так? Так?
– Даг-сахиб, – сказала Саида устало. – Тебе было бы безразлично, будь у тебя несколько саки, а не одна. Я тебе уже говорила в прошлый раз.
– Я не помню, – сказал Ман, чувствуя укол ревности. – Не говори мне, сколько саки у меня должно быть. Ты значишь для меня всё. И не имеет значения, что ты говорила в прошлый раз. Я не понимаю, почему ты так нелюбезно прогоняешь меня теперь… – Он остановился, не находя слов от избытка чувств. – Почему ты сказала, что этот год будет для тебя очень интересным? Что это значит? Что случилось, пока я уезжал?
– Ах, новый год? – Саида слегка наклонила голову набок и усмехнулась, в том числе над самой собой. – Пятьдесят два – число карт в колоде, это завершение цикла. Судьба должна в этом году перетасовать карты и подвести итоги. Мне пока что выпало только две карты: дама и валет, бегум и гулям[211].
– Какой масти? – спросил Ман; «гулям» могло означать и молодого человека, и раба. – Они одной масти или разных?
– Может быть, пана, – ответила она, имея в виду червей. – Вижу только, что они красные. Но мне неинтересно об этом говорить.
– Мне тоже, – бросил Ман сердито. – Хорошо, по крайней мере, что в этой колоде нет места джокеру.
Неожиданно Саида с каким-то отчаянием засмеялась и закрыла лицо руками.
– Ну вот, теперь можешь думать обо мне все, что хочешь, – проговорила она. – Можешь думать, что я сошла с ума. Объяснять, в чем дело, выше моих сил. – Хотя лицо ее было закрыто руками, Ман понял, что она плачет.
– Саида-бегум, Саида… Я сожалею…
– Не извиняйся. Сейчас-то ерунда. Вот то, что будет дальше, – ужасно.
– Это раджа Марха? – спросил Ман.
– Раджа Марха? – переспросила она и опустила глаза на книгу. – Да-да, возможно. Пожалуйста, оставь меня.
Ваза с фруктами была полна яблок, груш, апельсинов и даже сморщенного несезонного винограда. Саида импульсивно оторвала веточку винограда и протянула ее Ману:
– Вот, это будет полезнее, чем то, что из него делают.
Ман машинально взял в рот виноградину и вдруг вспомнил, как ел горох этим утром в Прем-Нивасе. По непонятной причине он разозлился, лицо его покраснело. Он раздавил виноград в руке и, бросив его в чашу с водой, вышел из комнаты, надел джути[212] и спустился по лестнице. Внизу он остановился и закрыл лицо руками. Постояв так какое-то время, он вышел на улицу и отправился домой. Однако, не пройдя и сотни ярдов, опять остановился. Обернувшись, он прислонился к стволу исполинского тамаринда и посмотрел на дом Саиды-бай.
Он достал бутылку виски из кармана и начал пить. Ему казалось, что сердце его разбито. Две недели он каждую ночь думал о ней. Каждое утро – в форте или в Салимпуре – он, проснувшись, воображал, что она с ним в постели. В снах он, естественно, видел ее тоже. И после того, как его не было пятнадцать дней, она уделила ему пятнадцать минут и дала понять, что кто-то другой значит для нее гораздо больше, чем когда-либо мог значить он. Но это наверняка не был вульгарный раджа Марха.
Саида-бай и в лучшие-то времена предпочитала говорить обиняками – а теперь Ман вообще ничего не понимал. Предположим, под валетом – то есть молодым человеком или рабом – она имела в виду его. И что? Что за ужас должен был произойти? Кого она пригласила к себе в этот вечер? Каким боком это связано с раджой Марха? И что с Рашидом? К этому моменту Ман выпил уже столько, что ему было море по колено. Он вернулся ближе к ее дому и встал таким образом, чтобы ему был виден вход, а привратник его не замечал.
Было еще не поздно, но улица в этом тихом районе была пуста. Изредка мимо проходил одинокий прохожий, проезжал автомобиль, велосипедист или тонга. Над головой деловито заухала сова. Прошло полчаса. Ни один автомобиль, ни тонга возле дома не останавливался. Никто не входил и не выходил. Привратник время от времени прохаживался по улице вдоль ворот, стучал концом пики о мостовую или топал ногами, чтобы согреться. Начал опускаться клочковатый туман, то и дело скрывавший ворота. Ман стал подозревать, что Саида никого не ждала этим вечером – ни доктора Билграми, ни раджу, ни Рашида, ни какого-либо таинственного Другого, – а просто не хотела больше иметь ничего общего с ним, Маном. Она устала от него, он больше ее не интересовал.
Но тут с другого конца улицы к воротам кто-то подошел, и привратник сразу его впустил. От неожиданности кровь у Мана похолодела. Из-за тумана он сперва не мог толком разглядеть этого человека, но затем туман поредел, и ему показалось, что он узнал Фироза.
Он уставился на дом, не веря своим глазам. Дверь открылась, и человек вошел. Неужели это и вправду Фироз? Издали – похож; как минимум осанкой и походкой. У него была трость, но крутил ею он, как молодые люди. Мучаясь от неизвестности, Ман двинулся было вперед, но остановился. Нет, это не мог быть Фироз.
Хотя почему нет? Фироз мог прийти к младшей сестре Саиды, в которую, похоже, был страстно влюблен. А к Саиде явится чуть позже кто-то другой. Но время шло, а никто не появлялся. Ман вдруг подумал, что Саида никого не пропустила бы к Тасним. Значит, этот человек пришел к ней. Ман опять закрыл лицо руками.
Он выпил больше полбутылки виски и теперь не чувствовал холода, не сознавал, что делает. Надо пройти в дом и выяснить, кто пришел к Саиде и зачем, думал он. Это не мог быть Фироз, убеждал он себя. Но человек был очень похож на него. Ман попытался воскресить в памяти момент, когда тот появился, – туман, уличный фонарь, свет из открывшейся двери, – но яснее картинка не становилась.
Больше никто не появлялся около дома и не выходил оттуда. Прождав еще полчаса, Ман почувствовал, что не может этого вынести. Перейдя улицу, он приблизился к привратнику и сказал ему первое, что пришло в голову:
– Навабзада просил меня принести ему его кошелек и передать записку.
Привратник заколебался, но, услышав титул Фироза, все же постучал в дверь. Не дожидаясь, когда выйдет Биббо, Ман скользнул в калитку.
– Это срочно, – бросил он привратнику. – Навабзада уже пришел?
– Да, Капур-сахиб, какое-то время назад. Но, может быть, я передам…
– Нет, я должен вручить это лично, – отрезал Ман.
Он вошел в дом и взбежал по лестнице, не посмотрев в зеркало. А если бы посмотрел – наверняка ужаснулся бы отражению собственного лица. Один взгляд в зеркало мог бы предотвратить все, что произошло потом.
Никакой обуви около дверей Саиды не стояло. Она была в комнате одна и молилась.
– Встань, – велел Ман.
Она обернулась и встала, сильно побледнев.
– Как ты смеешь? – бросила она. – Кто тебя впустил? Почему заходишь, не разувшись?
– Где он? – спросил Ман угрожающим тоном.
– Кто? – отозвалась она гневно. – Может, тебя попугай интересует? Так он здесь, в клетке, накрыт платком.
Ман быстро огляделся и заметил в углу трость Фироза. Его охватила ярость. Не говоря ни слова, он распахнул дверь спальни. Спальня была пуста.
– Убирайся! – потребовала Саида. – Как ты можешь думать, что… Уходи, пока я не позвала Биббо, и никогда больше не приходи ко мне!
– Где Фироз?
– Его здесь не было. – Тут она поймала взгляд Мана, обращенный на трость, и взволнованно, с испугом прошептала: – Он ушел.
– Зачем он приходил? К твоей сестре? Он же влюблен в твою сестру, да?
Неожиданно Саида расхохоталась, будто его слова звучали до неправдоподобия комично.
Этого Ман не мог стерпеть. Он схватил ее за плечи и принялся трясти. Саида была напугана неистовым выражением его глаз, но продолжала смеяться гротескным издевательским смехом, не в силах остановиться.
– Почему ты смеешься? Прекрати! – кричал Ман. – Он ведь пришел к твоей сестре?
– Нет, – выдохнула она.
– Ну, к тебе, но ведь насчет твоей сестры?
– Моей сестры, моей сестры! – истерически расхохоталась Саида ему в лицо, будто он отмочил некую безумную шутку. – Он не в
Она стала с силой отталкивать Мана. Они повалились на пол, и Саида закричала, когда Ман схватил ее за шею. Вода из чашки пролилась, ваза с фруктами перевернулась. Ман ничего не замечал. Его мозг был затуманен яростью. Женщина, которую он любил, изменяла ему с его другом и хохотала над его чувствами и мучениями. Он сильнее сжал ее горло.
– Я так и знал, – сказал он. – Где он? Он еще не ушел. Где он прячется?
– Даг-сахиб!.. – прохрипела Саида.
– Где он?
– Помогите!..
– Где он?
Правой рукой Саида-бай дотянулась до фруктового ножа, но Ман, отпустив ее шею, выхватил у нее нож и, по-прежнему лежа на полу, глядел на него с недоумением.
Саида стала звать на помощь. Внизу послышались испуганные голоса, люди открывали двери и бежали вверх по лестнице. Ман встал. Первым в комнату вбежал Фироз, за ним Биббо.
– Ман… – произнес Фироз, сразу же оценивший обстановку.
Саида лежала, откинув голову на подушку и держась обеими руками за горло. Она задыхалась, грудь ее ходила ходуном, горло издавало пугающие звуки вроде рвотных позывов.
Ман посмотрел на взволнованное и, как ему показалось, виноватое лицо Фироза и уверился, что его подозрения верны. Его опять охватило слепое неистовство.
– Послушай, Ман, – говорил Фироз, медленно приближаясь. – Что с тобой? Давай спокойно поговорим…
Внезапно он кинулся к Ману, чтобы отнять у него нож. Но Ман действовал быстрее. На жилете Фироза стало расползаться красное пятно. Он схватился за живот и, вскрикнув от боли, упал на пол. Кровь окрашивала белую простыню, расстеленную на полу. Ман тупо смотрел на нее, как ошеломленный бык, затем перевел взгляд на нож, который по-прежнему сжимал.
Целую минуту никто не произносил ни слова, слышались только попытки Саиды восстановить дыхание и стоны Фироза. Ман издал долгий рыдающий звук.
– Положите его на стол, – сказала Биббо ровным тоном.
Ман положил нож на стол и опустился на колени рядом с Фирозом.
– Уходите скорее, – сказала Биббо.
– Но надо доктора…
– Уходите. Мы все сделаем. Уезжайте из Брахмпура. Вас здесь сегодня не было. Уходите.
– Фироз…
Фироз кивнул, соглашаясь с Биббо.
– Но как это… – произнес Ман. Его голос сорвался.
– Уходи быстрее… – проговорил Фироз.
– Но как ты… Что я тебе сделал?
– Быстрее же…
Ман обвел глазами комнату и, сбежав по лестнице, выскочил наружу. Привратник по-прежнему ходил взад-вперед вдоль ворот. Он не слышал ничего тревожного. Посмотрев Ману в лицо, он спросил:
– Что случилось, сахиб?
Ман ничего не ответил.
– Что-то случилось? Я слышал голоса. Может, мне подняться?
– Что? – спросил Ман.
– Я говорю, может быть, мне надо пойти в дом?
– Нет-нет, не надо. Доброй ночи.
– Доброй ночи, сахиб.
Ман быстро пошел прочь, исчезая в тумане, а привратник несколько раз топнул ногами.
В дверях комнаты Саиды появилась Тасним.
– В чем дело, апа?.. О боже! – воскликнула она, увидев жуткую сцену: кровь, опрокинутую вазу с фруктами, пролитую воду, задыхающуюся возле кушетки Саиду, раненого Фироза на полу, нож на столе.
При виде Тасним Фироз почувствовал, что вот-вот потеряет сознание. Затем он осознал весь ужас того, что произошло в этот вечер.
– Я пойду, – проговорил он, ни к кому конкретно не обращаясь.
Саида-бай ничего не могла произнести.
– Навабзада не может просто так уйти, – сказала Биббо. – Он ранен, ему нужен доктор.
Фироз с трудом поднялся на ноги, охнув от резкой боли. Он огляделся, и его передернуло. Он заметил свою трость.
– Биббо, дай мне палку, – попросил он.
– Навабзаде не следует…
– Дай палку!
Биббо вручила ему трость.
– Позаботься лучше о своей хозяйке. О хозяйках, – добавил он с горьким чувством.
– Разреши, я помогу тебе спуститься, – сказала Тасним.
Фироз посмотрел на нее. В глазах у него все расплывалось.
– Спасибо, не надо, – ответил он мягко.
– Но тебе трудно самому, – произнесла она дрожащими губами.
– Не надо! – воскликнул он с неожиданной горячностью.
Биббо поняла, что спорить с Фирозом бесполезно.
– Бегум-сахиба, я дам ему шаль? – спросила она.
Саида кивнула, и Биббо накинула шаль на плечи Фироза, затем проводила его по лестнице до выхода. Снаружи все еще держался туман. Фироз оперся на палку, наклонившись вперед, как старик. «Здесь нельзя оставаться. Здесь нельзя оставаться», – твердил он себе.
– Беги скорее за доктором Билграми, – обратилась Биббо к привратнику. – Скажи ему, что бегум-сахибе и еще одному человеку срочно нужна помощь.
Взгляд привратника был прикован к Фирозу.
– Ну что ты медлишь, дурень? Беги скорее! – скомандовала Биббо.
Привратник побежал за доктором сквозь сгустившийся туман.
Фироз с трудом двинулся к воротам.
– Навабзада не в состоянии идти! – воскликнула Биббо, в отчаянии пытаясь его задержать. – Посмотрите, какой туман и как вы ходите! Ну пожалуйста, подождите здесь. С минуты на минуту придет доктор.
– Тебе нельзя идти, – прозвучал голос Тасним, которая спустилась, чтобы остановить Фироза. Она стояла – впервые в жизни! – в дверях, не решаясь ступить дальше. С улицы ее не было видно из-за тумана.
Фироз упрямо шагал вперед, но не мог сдержать слез из-за боли и пережитого шока. Он не понимал, почему Ман ударил его ножом и что произошло между Маном и Саидой. Даже думать об этом было страшно. Но несравненно хуже был разговор с Саидой до прихода Мана. Саида перехватила одно из его писем к Тасним и велела ему прийти к ней. Сначала она коротко и резко запретила ему писать Тасним и поддерживать какие-либо отношения с ней. Он стал протестовать, и тогда она раскрыла ему правду.
– Тасним не моя сестра, – сказала она так же лаконично, – а твоя.
Фироз в ужасе воззрился на нее.
– Да-да, – продолжила Саида. – Она моя дочь, прости меня, Боже.
Фироз только мотал головой.
– И да простит Бог также твоего отца. А теперь иди с миром. Я должна помолиться.
Фироз, не в силах вымолвить ни слова от негодования и не зная, верить ли сказанному, вышел из комнаты и спустился по лестнице. Он сказал Биббо, что хочет видеть Тасним.
– Нет, – ответила Биббо. – Как такая мысль могла…
– Ты знала все это время, – бросил он, схватив ее за руку.
– Что знала? – Биббо вырвала у него руку.
– Если ты не знала, значит это неправда, – сказал Фироз. – Это жестокая ложь. Это не может быть правдой.
– Правда, неправда. У навабзады ум за разум заходит.
– Я должен увидеть Тасним. Должен! – крикнул Фироз в отчаянии.
Услышав свое имя, Тасним вышла из своей комнаты и посмотрела на него. Он подошел к ней и стал вглядываться в ее лицо, пока у нее от неловкости не потекли слезы из глаз.
– В чем дело? Почему навабзада смотрит на меня так странно? – спросила она у Биббо, отвернувшись от Фироза.
– Вернись в свою комнату, если не хочешь, чтобы твоя сестра на тебя разозлилась, – ответила Биббо.
Тасним вернулась к себе.
– Мне надо кое-что у тебя спросить, – сказал Фироз, зайдя вслед за Биббо в другую комнату.
– Говорите тогда тише, – обронила она.
Но его вопросы были такими дикими и странными, он говорил так виновато и с таким стыдом, что Биббо не знала, что и подумать.
– Я не вижу в ней никакого сходства – ни с Зейнаб, ни с отцом, – сказал Фироз.
Биббо по-прежнему ничего не могла понять, и тут они услышали, как наверху что-то упало и Саида-бай стала звать на помощь.
…Фироз пытался шагать вперед, но то и дело останавливался. Стало совсем холодно; туман то плотно окутывал его, то частично рассеивался. Он, казалось, смешивался с его мыслями и болью и не давал ни на чем сосредоточиться. Шаль промокла от крови, руки его тоже были в крови, и трость скользила в руке. Он не был уверен, что доберется до дому. А если доберется – как посмотреть в старое и любимое лицо отца?
Не пройдя и сотни ярдов, он почувствовал, что не может больше сделать и шага. Он едва не терял сознание от потери крови, от боли и мучительных мыслей. Из тумана выехала тонга. Фироз поднял трость, чтобы остановить ее, и упал без чувств.
В полицейском участке района Пасанд-Багх вечер проходил спокойно, и дежуривший младший инспектор, зевая, писал отчет, пил чай и перебрасывался шутками с подчиненными.
– А вот очень тонкий анекдот, Хемрадж, так что слушай внимательно, – обратился он к констеблю, занимавшемуся канцелярской работой и в данный момент заполнявшему журнал дежурств. – Двое шишек поспорили, у кого слуга глупее. Один из них позвал своего слугу и сказал ему: «Буда Рам, в магазине на Набигандже продается „бьюик“. Вот тебе десять рупий. Пойди и купи его». Буда Рам взял десять рупий и пошел в магазин.
Двое констеблей разразились хохотом, но инспектор остановил их:
– Я только начал рассказывать анекдот, а вы, болваны, уже ржете. Помолчите и послушайте… Второй из споривших говорит: «Ну да, это глупо, но мой слуга, Уллу Чанд, еще глупее. Сейчас докажу». Он зовет слугу и говорит: «Уллу Чанд, к тебе есть поручение. Пойди в клуб „Сабзипор“ и проверь, нет ли меня там. Это срочно». Уллу Чанд тут же отправляется выполнять поручение.
Констебли не могли удержаться от смеха.
– «Проверь, нет ли меня там»! – повторял один из них, чуть не падая со стула. – «Проверь, нет ли меня там»!
– Да заткнитесь! – сердился инспектор. – Я еще не кончил.
Констебли послушно перестали смеяться. Инспектор откашлялся.
– По пути первый слуга встречает второго и говорит…
В этот момент в помещение зашел растерянный тонга-валла и робко пробормотал:
– Дарога-сахиб…[213]
– Подождите, подождите, – со смехом кинул ему инспектор. – Так вот. Первый встречает второго и говорит: «Слушай, Уллу Чанд, мой хозяин полный идиот. Он дал мне десять рупий и велел купить „бьюик“. Он не соображает, что сегодня воскресенье и магазины закрыты!»
Тут разразились смехом все трое, включая самого инспектора. Но и это был еще не конец анекдота. Отсмеявшись, младший инспектор продолжил:
– А второй слуга отвечает: «Да, Буда Рам, может, он и идиот, но с моим не сравнится. Мой велел мне срочно выяснить, нет ли его в клубе. Но если такая срочность, так чего он не позвонит туда по телефону?»
Стены комнаты еще долго сотрясались от хохота и веселых восклицаний. Довольный инспектор сделал большой и громкий глоток чая, намочив усы.
– Так чего тебе надо? – спросил он тонга-валлу, который трясся от волнения.
– Дарога-сахиб, там на Корнуоллис-роуд лежит человек.
– М-да. Ночь холодная, наверное, какой-то бедняк замерз. Но странно, что на Корнуоллис-роуд.
– Он жив, – сказал тонга-валла. – Он хотел остановить меня, но упал. Он весь в крови. Похоже, кто-то пырнул его ножом. По виду он из хорошей семьи. Я не знал, оставить его там или, может быть, отвезти к вам или в больницу. Не знаю, правильно ли я сделал. Пожалуйста, поедем туда быстрее.
– Ты идиот! – воскликнул младший инспектор. – Что ж ты не сказал сразу? Стоишь тут и валяешь дурака. Приготовьте все для перевязки! – скомандовал он полицейским. – Хемрадж, позвони в дежурную ночную клинику. Соберите быстренько полицейский набор и возьмите пару дополнительных фонарей. А ты, – обратился он к тонга-валле, – поедешь с нами и покажешь, где это место.
– Я все правильно сделал? – спросил тот со страхом.
– Да-да, правильно. Ты не ворочал его?
– Нет, дарога-сахиб, я только перевернул его, чтобы посмотреть… – ну, чтобы увидеть, жив он или нет.
– Что вы там медлите, черт побери? – накинулся инспектор на подчиненных. – Поехали. Это далеко отсюда? – спросил он тонга-валлу.
– Две минуты ехать.
– Тогда поедем на твоей тонге. Хемрадж, возьми полицейский джип, привезешь на нем доктора. В журнал запиши об этом очень кратко, не больше строчки. Я закончу потом. Если этот человек еще жив, я, может быть, получу оперативную информацию от него самого, а не от тонга-валлы. Я возьму с собой Бихари. Вместо меня пока останется другой помощник инспектора.
Через две минуты они уже нашли Фироза. Он был едва в сознании, из раны продолжала сочиться кровь. Инспектор сразу понял, что нельзя терять время на оказание первой помощи и перевязку, а надо как можно быстрее доставить раненого в больницу.
– Бихари, когда доктор приедет, направь его в городскую больницу. Мы поедем туда на тонге. Дай мне бинтов – я попытаюсь по пути остановить кровь. Да, и рассмотри кровь на земле, если сможешь. Вот тебе два фонарика. Мне хватит одного. Я опрошу тонга-валлу и раненого. Проверь, не спрятан ли в трости стилет. Поищи вокруг оружие – ну, сам знаешь. Бумажник при нем – это не похоже на ограбление. Может быть, правда, его пытались ограбить в другом месте, а он убежал. Надо же, на Корнуоллис-роуд! – Младший инспектор покачал головой, лизнул правый ус и мысленно спросил себя, куда катится Брахмпур.
Они подняли Фироза на повозку, сели сами и поехали сквозь туман. Инспектор посветил фонариком в лицо Фирозу. Даже притом что свет был плохой, а черты лица раненого искажены, лицо показалось инспектору знакомым. Заметив женскую шаль, он нахмурился. Открыв бумажник Фироза и достав водительские права, инспектор прочитал имя и адрес, нахмурился еще больше и покачал головой. Случай оказался непростым, и действовать надо было осмотрительно. Как только они доехали до больницы и отдали раненого в руки врачей отделения скорой помощи, младший инспектор позвонил комиссару полиции, и тот сказал, что сообщит в Байтар-Хаус о происшествии сам.
В палате скорой помощи, недавно переименованной в травматологическое отделение, царил организованный хаос. В углу женщина, держась за живот, кричала от боли. Привезли двух мужчин с травмами головы, полученными при аварии грузовика. Они были еще живы, но оставалось им явно недолго. Еще несколько человек доставили с разнообразными порезами той или иной тяжести, более или менее кровоточившими.
Фироза осматривали двое молодых хирургов. Инспектор рассказал им, где раненый был найден, его имя и адрес.
– Это, должно быть, брат доктора Имтиаза Хана, – сказал один из них. – Вы ему не сообщили о происшествии? Желательно, чтобы он присутствовал здесь, особенно если потребуется разрешение на операцию. Он работает в Больнице колледжа Принца Уэльского.
Инспектор объяснил, что с Байтар-Хаусом связался комиссар полиции, и поинтересовался, нельзя ли ему допросить раненого, чтобы составить первичное информационное сообщение.
– Только не сейчас, – ответили врачи.
Они прощупали пульс Фироза и нашли его слабым и неровным; измерили кровяное давление, которое было очень низким; отметили учащенное дыхание и реакцию зрачков на свет, оказавшуюся нормальной. Фироз был бледен, лоб его был холодным и взмокшим от пота. Он потерял много крови и был, похоже, в шоке. Он смог произнести несколько слов, но очень невнятно. Инспектор был сообразительным человеком и все-таки уловил в них какой-то смысл. Он разобрал имя Саида-бай, название Прем-Нивас и взволнованное упоминание сестры или сестер. На основании этого уже можно было кое-что понять о происшедшем.
– Вы говорили, у него есть брат, – обратился он к врачам. – А как насчет сестры?
– Я не знаю, – ответил один из них.
– Да, вроде бы есть сестра, – сказал другой. – Но она живет не в Брахмпуре. Приготовьте капельницу, – велел он медсестре. – Обычный физраствор.
Они сняли с Фироза шаль и разрезали курту и жилет. Вся одежда была в крови.
– Мне понадобится от вас медицинское заключение, – пробормотал инспектор.
– Вена на руке не прощупывается, – сказал один из врачей, не обращая внимания на инспектора. – Придется взять кровь в другом месте. – Они взяли пробу крови из вены на лодыжке и вставили капельницу. – Сестра, отнесите это в лабораторию, пусть определят группу. Красивая была шаль. Красить ее заново бесполезно.
Прошло несколько минут. Кровь по-прежнему сочилась из раны Фироза; он произносил свои маловразумительные фразы все реже, и дело шло к тому, что он совсем потеряет сознание.
– Вокруг раны есть грязь, – сказал один из хирургов. – Надо ввести ему противостолбнячную сыворотку. Вы нашли оружие? – спросил он полицейского. – Какой длины лезвие? Ржавчины на нем нет?
– Нет, оружия мы не нашли.
– Сестра, нужны йод и цетавалон. Промойте, пожалуйста, участок вокруг раны. Вокруг рта у него тоже кровь, – сказал врач коллеге. – Видимо, повреждены внутренние органы – желудок или верхняя часть кишечника. Здесь мы ничего не можем с этим сделать. Нужно позвонить в регистратуру и вызвать старшего дежурного хирурга. Сестра, попросите в лаборатории сделать анализ крови побыстрее, в первую очередь надо определить уровень гемоглобина.
Пришедший старший хирург, посмотрев на Фироза и на полученные из лаборатории данные, сказал:
– Нужна немедленная диагностическая лапаротомия.
– Мне нужно получить от него первичное информационное сообщение, – упрямо требовал инспектор, нервно подергивая усы.
Первичное информационное сообщение часто было главным документом в деле. И лучше бы оно содержало надежные сведения из уст самого потерпевшего.
Старший хирург посмотрел на полицейского с холодным недоумением:
– Этот человек сейчас не способен говорить и будет неспособен еще полсуток после анестезии. И даже после этого, если он выживет, мы не позволим вам допрашивать его еще по крайней мере сутки. Получите сведения от того, кто нашел его. Или ждите и надейтесь на лучшее.
Не раз сталкиваясь с доктором Кишеном Чандом Сетом, как и большинство полицейских Брахмпура, младший инспектор привык к грубости врачей, так что он не обиделся. Он понимал, что врачи и полицейские смотрят на дело с разных точек зрения. Кроме того, он был реалистом. Тонга-валла, по его требованию, ждал у входа в больницу, и, поскольку выяснилось, что инспектор не сможет поговорить с Фирозом, приходилось составлять первичное информационное сообщение со слов того, кто первым эту информацию и сообщил.
– Спасибо, доктор-сахиб, за совет, – сказал он. – Если я вызову полицейского врача, он сможет осмотреть раненого, чтобы составить медицинское заключение?
– Мы сами произведем осмотр, – неумолимо ответил старший хирург. – Наша задача – спасти человека, а не исследовать его состояние до бесконечности. Можете оставить нам свои бланки. – Он обратился к медсестре: – Кто из анестезиологов на дежурстве? Доктор Аскари? Пациент в шоке, поэтому в качестве преданестетика лучше ввести атропин. Сейчас отвезем его в операционную. Кто делал веносекцию?
– Я, – гордо сказал один из молодых врачей.
– Очень небрежно, – бросил старший хирург. – Доктор Хан еще не приехал? Или наваб-сахиб? Надо, чтобы кто-то из них подписал согласие на операцию.
Но ни брата, ни отца Фироза еще не было.
– Ну, ждать их мы не можем, – сказал старший хирург, и Фироза повезли по коридорам больницы в операционную.
Наваб-сахиб и Имтиаз прибыли слишком поздно, чтобы увидеть это. Наваб-сахиб сам был почти в шоке.
– Я хочу увидеть его, – сказал он Имтиазу.
– Это невозможно, абба-джан, – ответил Имтиаз, обняв отца за плечи. – Все будет в порядке, я уверен. Оперирует Бхатиа, анестезиолог – Аскари. Оба прекрасные специалисты.
– Кто мог совершить такое? – спросил наваб-сахиб.
Имтиаз пожал печами. Выражение его лица было угрюмым.
– Он не говорил тебе, куда собирается пойти этим вечером? – спросил он.
– Нет, – ответил его отец и спустя минуту добавил: – Ман сейчас в городе, – возможно, он знает.
– Мы обязательно спросим его, абба-джан. Ты, главное, не волнуйся слишком сильно.
– На Корнуоллис-роуд. Невероятно! – произнес наваб-сахиб. Он закрыл лицо руками и тихо заплакал. Затем сказал: – Надо сообщить Зейнаб.
– Все в свое время, абба-джан, все в свое время. Давай дождемся конца операции, тогда будет ясно, как обстоят дела.
На часах была почти полночь. Они сидели около операционной и ждали. Больничный запах усиливал страх наваба-сахиба. Время от времени мимо проходил кто-нибудь из коллег Имтиаза и здоровался с ним или выражал соболезнование. Известие о нападении на Фироза, очевидно, уже разнеслось по городу, потому что в начале первого появился репортер из «Брахмпурской хроники». Имтиазу хотелось послать его подальше, но он все же решил ответить на несколько кратких вопросов, подумав, что чем больше людей узнает о происшествии, тем легче будет найти возможного свидетеля.
Около часа ночи хирурги вышли из операционной. Вид у них был усталый. По лицу доктор Бхатии было невозможно что-либо понять. Увидев Имтиаза, он глубоко вздохнул и сказал:
– Я рад видеть вас, доктор Хан. Надеюсь, все будет хорошо. Он был в шоке, когда мы оперировали, но ждать нельзя было. И хорошо, что мы не ждали. Мы обошлись обычной лапаротомией. В тонком кишечнике большой разрыв тканей, и, помимо дренирования брюшной полости, мы сделали несколько анастомозов. Поэтому операция заняла столько времени. – Он обратился к навабу-сахибу: – Так что ваш красавец сможет теперь гордиться очень симпатичным семидюймовым швом. Я надеюсь, он скоро поправится. Простите, но мы не могли ждать вашего разрешения на операцию.
– А можно… – начал наваб-сахиб.
– А как насчет… – одновременно спросил Имтиаз.
– Насчет чего?
– Нет опасности сепсиса или перитонита?
– Будем надеяться, что этой опасности удалось избежать. Внутри черт-те что творилось. Но мы будем внимательно следить за этим. Пока что мы ввели ему пенициллин. Простите, я не ответил вам, наваб-сахиб. Вы что-то хотели спросить.
– Можно мне поговорить с ним? – нерешительно спросил старый наваб. – Я знаю, он хотел бы поговорить со мной.
– Он сейчас под наркозом, – улыбнулся хирург. – Если даже он и произнесет что-нибудь, это будет бессвязная речь. Правда, вы, может быть, уловите в этом что-то интересное. Вы не представляете, какие интересные вещи люди говорят под наркозом. Ваш сын все время говорил о своей сестре.
– Имтиаз, позвони Зейнаб, – сказал наваб-сахиб.
– Да, сделаю это немедленно, абба. Доктор Бхатиа, мы не знаем, как благодарить вас.
– Да не за что, не за что. Надеюсь, они поймают преступника. Один удар – секундное дело… и, могу теперь сказать вам, доктор Хан, не привези они его прямо к нам, мы не успели бы его спасти. Вот уж… – Он запнулся.
– Вот уж… что, доктор? – с интересом спросил Имтиаз.
– Вот уж поистине непостижимо: одному человеку достаточно секунды, чтобы сделать то, что потом семь человек будут исправлять три часа.
– Объясни мне, что он сказал, – попросил наваб-сахиб сына, когда Бхатиа ушел. – Что они делали с Фирозом?
– Ничего особенного, – ответил Имтиаз, стараясь звучать уверенно. – Вырезали поврежденные участки кишечника и сшили здоровые вместе. У нас этого кишечника столько ярдов, что организм не заметит потери.
Но оказалось, что этот ответ прозвучал для его отца слишком легкомысленно и не успокоил его.
– Так он вне опасности? – спросил наваб-сахиб, внимательно вглядываясь в лицо Имтиаза.
Чуть подумав, Имтиаз сказал:
– В целом шансы неплохие, абба. Осложнений нет. Единственная опасность – инфекция, но с этим мы теперь справляемся гораздо лучше, чем несколько лет назад. Не беспокойся. Я уверен, все будет хорошо. Иншалла.
Выяснять, что могли значить слова Фироза, младший инспектор собирался с утра, но кровавые следы привели полицейских почти к самым воротам Саиды-бай, и он решил действовать немедля. Он направился к ее дому вместе с Бихари и еще одним констеблем. Привратник, которого ранее уже допрашивал полисмен в угрожающей манере, был озадачен и обеспокоен ночными событиями и признался, что вечером видел и навабзаду, и Капура-сахиба из Прем-Ниваса, и доктора Билграми.
– Нам надо поговорить с Саидой-бай, – сказал инспектор.
– Дарога-сахиб, почему бы не подождать до утра? – пытался отговорить его привратник.
– Ты что, не слышал меня? – возмутился инспектор, разглаживая усы, как делают злодеи в кинофильмах.
Привратник постучал в дверь. Это не возымело действия. Он стал стучать громче тупым концом своей пики. Появилась Биббо и, увидев полицию, захлопнула дверь и задвинула засов.
– Откройте немедленно! – потребовал инспектор. – Или же мы взломаем дверь. Нам нужно задать вам несколько вопросов об убийстве.
Биббо открыла дверь; лицо ее было очень бледным.
– Об убийстве? – переспросила она.
– Ну, о попытке убийства. Вы понимаете, о чем я говорю. Бесполезно отрицать это. Если бы мы не действовали оперативно, сын наваба был бы уже, наверное, мертв. А может быть, он и умер, не знаю. Нам нужно поговорить с вами.
– Но я ничего не знаю.
– Он был здесь вечером, как и Капур.
– О, Даг-сахиб… – Она бросила уничижительный взгляд на привратника, который в ответ обескураженно развел руками.
– Саида-бай не спит?
– Спит, конечно, как и всякий респектабельный житель Брахмпура в это время ночи.
– «Как всякий респектабельный житель»! – расхохотался инспектор, и констебли вслед за ним. – Разбудите ее. Мы должны с ней поговорить. Или, может, она хочет сделать это в полицейском участке?
Биббо быстро приняла решение. Закрыв опять дверь, она исчезла. Минут через пять, в течение которых инспектор расспрашивал привратника, Биббо появилась снова:
– Саида-бегум примет вас наверху. Но у нее болит горло, и она не может говорить.
Комната Саиды была, как всегда, в безупречном порядке. На полу лежала новая белоснежная простыня. Ни вазы с фруктами, ни ножа не было. Три форменных костюма цвета хаки плохо сочетались с запахом розового масла.
Саида оделась быстро, завернувшись в зеленое сари. Вокруг шеи она повязала дупатту. Она хрипела и старалась говорить поменьше. Улыбка ее, однако, была такой же чарующей, как всегда.
Сначала она отрицала, что в ее доме произошла ссора. Но когда инспектор сказал, что Фироз упоминал Прем-Нивас и что его визит к Саиде-бай подтверждается не только показаниями привратника, согласно которым Фироз вышел из дома в полусогнутом виде, но и кровавыми следами, ведущими к ее воротам, Саида поняла, что отрицать стычку бесполезно.
– Где это произошло?
– В этой комнате.
– Почему тогда здесь не видно крови?
Саида ничего не ответила.
– Какое оружие было использовано?
Саида опять промолчала.
– Ответьте, пожалуйста, на эти вопросы. Или, если предпочитаете, можете сделать заявление в отделении полиции. В любом случае завтра вам надо будет подписать письменные показания.
– Это был фруктовый нож.
– Где он?
– Он взял его с собой.
– Кто взял? Нападавший или жертва?
– Даг-сахиб, – выдавила Саида. Она обхватила горло руками и посмотрела на полицейского умоляюще.
– Почему раненый упоминал Прем-Нивас?
– Пожалуйста, инспектор-сахиб, – вмешалась Биббо, – Саида-бегум говорит с большим трудом. Она слишком много пела в последние дни, а погода была очень плохая, пыль и туман, и у нее горло болит.
– Так при чем тут Прем-Нивас? – настаивал инспектор.
Саида-бай помотала головой.
– Там ведь живет Капур, не так ли?
Саида кивнула.
– Это дом министра-сахиба, – добавила Биббо.
– И при чем тут его сестра? – задал инспектор очередной вопрос.
Саида-бай на секунду застыла, затем начала дрожать. Биббо бросила на нее недоуменный взгляд. Саида отвернулась. Ее плечи затряслись, она плакала, но молча.
– Так при чем тут его сестра? – устало повторил инспектор, зевнув.
Саида опят покачала головой.
– Неужели вам этого мало? – воскликнула Биббо. – Не хватит ли мучить Саиду-бегум? Почему это не может подождать до утра? Мы будем жаловаться полицейскому комиссару. Не даете покоя порядочным респектабельным людям.
Инспектор не стал говорить, что комиссар велел ему расследовать это дело точно так же, как любое другое, – разве что быстрее обычного. Не произнес он и пришедшего ему в голову саркастического замечания насчет порядочных респектабельных людей, которым случается пырнуть друг друга ножом в гостиной.
Но вопрос о сестре действительно может, наверное, подождать до утра, подумал инспектор. Хотя в деле не все ясно, можно не сомневаться, что Ман Капур, младший сын Махеша Капура, совершил нападение на навабзаду. Однако инспектор еще раздумывал, надо ли задерживать Мана Капура немедленно. С одной стороны, Прем-Нивас, как и Байтар-Хаус, был одним из самых видных домов Пасанд-Багха, а имя Махеш Капур было одним из самых громких в штате. Если какой-то младший инспектор явится в этот величественный дом среди ночи и всех перебудит ради того, чтобы арестовать одного из его обитателей, это может быть расценено как неслыханная дерзость и неуважение к властям. С другой стороны, случай слишком серьезный. Даже если жертва нападения выживет, все факты указывают на попытку непредумышленного убийства, а то и предумышленного, которая привела к тяжкому телесному повреждению.
Он уже звонил несколько часов назад непосредственно комиссару, перескочив через несколько вышестоящих инстанций, и не мог будить его в этот час ночи, чтобы просить дальнейших указаний. Тут инспектору пришло в голову еще одно соображение, которое и решило дело. В случаях, подобных данному, существовала опасность, что преступник запаникует и скроется от правосудия. Инспектор решил произвести арест не откладывая.
Ман и вправду запаниковал и скрывался. Он не пошел в Прем-Нивас. Туда в три часа ночи явилась полиция, подняв на ноги весь дом. Махеш Капур только что вернулся в город, очень устал и был раздражен. Сначала он хотел прогнать полицейских прочь, затем с трудом поверил им и ужаснулся. Поднявшись в комнату Мана, он увидел, что она пуста. Госпожа Махеш Капур, в страхе и за жизнь Фироза, и за своего сына, бродила по дому, пытаясь его найти, но сама не знала, как поступит, если найдет. Ее муж, однако, рассуждал трезво и был готов помогать полиции. Он только удивился, что за Маном не послали кого-нибудь повыше чином, но понял, что все произошло неожиданно и в поздний час.
Он не возражал, чтобы полицейский обыскал комнату Мана. Постель была нетронута, ничего, что могло бы сойти за оружие, не нашлось.
– Не обнаружили ничего подозрительного? – спросил Махеш Капур инспектора. Все это напомнило ему обыски в Прем-Нивасе и аресты, которые он пережил во времена Британского Раджа.
Инспектор постарался осмотреть все как можно быстрее и, многократно извиняясь, удалился.
– Если господин Ман Капур придет домой, не передаст ли ему министр-сахиб просьбу явиться в полицейский участок района Пасанд-Багх? Это было бы лучше, нежели повторный визит полиции в Прем-Нивас, – сказал он перед уходом.
Махеш Капур кивнул. Он был потрясен, но внешне спокоен и даже саркастичен. Когда полиция ушла, он постарался успокоить жену, говоря, что это, наверное, какая-то ошибка. Но госпожа Махеш Капур была убеждена, что и в самом деле произошло что-то ужасное и что виноват в этом Ман с его безалаберностью. Она хотела немедленно отправиться в городскую больницу, проверить, что с Фирозом, но муж убедил ее подождать до утра. Да и сама она была в таком состоянии, что ей было лучше не видеть Фироза.
– Если Ман придет домой, мы не выдадим его полиции, – сказала она.
– Не говори глупостей, – бросил Махеш Капур. – Тебе надо лечь, – добавил он, покачав головой.
– Думаешь, я смогу уснуть?
– Ну молись тогда, – сказал он. – Только укройся как следует. У тебя явно что-то не в порядке в груди. Утром я вызову доктора.
– Надо вызвать адвоката Ману, а не доктора мне, – отозвалась его жена со слезами. – Нам отдадут его на поруки?
– Он еще не арестован, – ответил Махеш Капур.
Тут ему в голову пришла важная мысль. Хотя стояла глубокая ночь, он позвонил среднему из Очкастых Очковтирателей Баннерджи и спросил его о возможности заблаговременного взятия на поруки. Юрист был раздражен тем, что ему звонят в столь неурочный час, но, узнав голос Махеша Капура и выслушав его рассказ о том, что произошло, он постарался как можно полнее обрисовать ситуацию.
– Проблема в том, Капур-сахиб, что при попытке убийства, как и нанесении тяжких телесных повреждений опасным оружием, правило взятия на поруки не действует. Нельзя ли… я имею в виду, реально ли представить дело как нанесение телесных повреждений без оружия или как попытку непреднамеренного убийства? В этих случаях обвиняемого отпускают на поруки.
– Понятно, – сказал Махеш Капур.
– А если расценить это как обычную драку? Просто повреждение, нанесенное в драке, не подойдет?
– Нет, это вряд ли возможно.
– Вы сказали, к вам приходил младший инспектор. Даже не инспектор. Я удивлен.
– Ну, кто был, тот был.
– Возможно, вам следует встретиться с помощником комиссара полиции или с самим комиссаром, прояснить обстановку.
– Благодарю вас за объяснение и, мм… предложение, – произнес Махеш Каппур без энтузиазма. – Простите, что разбудил вас в столь поздний час.
– Не за что, не за что, – ответил юрист после некоторой паузы. – Не стесняйтесь звонить мне в любое время.
Вернувшись в спальню, Махеш Капур увидел, что его жена молится, и пожалел, что не может молиться тоже. Он всегда очень любил своего непутевого сына, но лишь в последние недели осознал это.
«Где ты? – мысленно обращался к нему Махеш Капур. – Ради бога, не натвори каких-нибудь глупостей вдобавок к тем, что уже натворил». И остававшееся у него раздражение сменилось глубокой тревогой и за своего сына, и за сына друга.
Растворившись в тумане на Корнуоллис-роуд, Ман вынырнул из него на железнодорожном вокзале. Он помнил, что ему надо убраться прочь из Брахмпура. Он был пьян и не вполне понимал, почему ему надо бежать, но так велел ему Фироз, и Биббо тоже. Воспроизводя в уме сцену в гостиной Саиды, он приходил в ужас. Он не мог поверить, что совершил это. У него в руках был нож. А потом он увидел, что его друг лежит на полу раненый и истекает кровью. Раненый? Но Фироз… Фироз и Саида-бай… К нему вернулось пережитое им тогда мерзкое чувство. Что мучило его больше всего – так это обман. «Он не в сестру мою влюблен!» – истерически кричала Саида, и Ман подумал, что она должна быть глубоко увлечена Фирозом. Он опять проклинал себя за то, что был ослеплен своей любовью к ней и к другу. «Какой я идиот! – думал он. – Надо же быть таким идиотом!» Он осмотрел свою одежду и руки. Следов крови не было нигде, даже на его бунди.
Покупая билет до Варанаси, он чуть не расплакался, и кассир посмотрел на него с удивлением.
В купе он предложил бутылку с остатками виски молодому человеку, который еще бодрствовал. Тот помотал головой. Ман прочитал надпись рядом с тормозной ручкой: «Для остановки поезда потяните за цепочку», и его вдруг начало трясти. Он привалился к стенке и уснул. В Варанаси его разбудил молодой человек, проследивший за тем, чтобы Ман благополучно вышел.
– Никогда не забуду твою доброту! – сказал ему Ман на прощание.
Начало светать. Ман шел вдоль кремационных гхатов, напевая бхаджан, который пела ему мать, когда ему было десять. Он направился к дому, где жила его невеста, и забарабанил в дверь. Добропорядочные граждане вскочили в тревоге с постелей и, увидев Мана, очень рассердились и велели ему уходить и не делать из себя посмешище. Тогда он пошел к знакомым, которым одалживал деньги. Те вообще не хотели его видеть.
– Я убил своего друга, – сказал им Ман.
– Не говори чепухи, – отвечали они.
– Утром вы прочтете об этом в газетах, – настаивал Ман в смятении. – Пожалуйста, спрячьте меня на несколько дней.
Это сочли удачной шуткой.
– Что занесло тебя в Варанаси? – спросили они. – Какие-то дела?
– Нет, – ответил он.
Неожиданно все это ему опротивело. Он пошел сдаваться в ближайшее отделение полиции.
– Это я был тот человек… Я… – бессвязно начал он.
Поначалу полицейские восприняли его признание как пьяную шутку, затем это стало их сердить, но в конце концов им пришло в голову, что, может быть, в его словах есть доля правды. Пытались дозвониться до Брахмпура, но связь не работала. Тогда послали срочную телеграмму.
– Подождите у нас в отделении, пожалуйста, – сказали ему. – Мы постараемся арестовать вас, если сможем.
– Да-да, хорошо, – ответил Ман. Он очень проголодался. В этот день он выпил несколько чашек чая, но ничего не ел.
Наконец поступило сообщение, что младший сын наваба-сахиба Байтарского был найден с серьезным ранением на Корнуоллис-роуд в Брахмпуре и что главным подозреваемым является Ман Капур. Полицейские посмотрели на Мана как на сумасшедшего и арестовали его. Спустя несколько часов на него надели наручники и отправили его поездом в Брахмпур под конвоем двух констеблей.
– Зачем наручники? – спросил Ман. – Что я такого сделал?
Начальник станции злился, что Ман доставил ему массу дополнительных хлопот, и в ответ на этот смехотворный протест ему хотелось побить Мана.
– Таковы правила, – ответил он.
С конвоирами Ман поладил лучше.
– Вам, наверное, надо непрерывно следить за тем, чтобы я не сбежал и не спрыгнул с поезда, – предположил он.
Констебли весело рассмеялись.
– Ты не сбежишь, – успокоили они его.
– Почему вы так уверены?
– Это невозможно, – объяснил один из них. – Наручники надеты замками кверху, так что их не открыть, стуча ими, например, об оконную решетку. Но если тебе понадобится в уборную, скажи нам.
– Мы очень аккуратно обращаемся с наручниками, – добавил второй.
– Да, мы размыкаем их, когда они не используются, чтобы пружины не ослабли.
– Чего я не могу понять, – сказал второй констебль, – так это зачем ты сдался? Ты и вправду сын министра?
Ман удрученно кивнул.
– Да, – сказал он и провалился в сон.
Ему приснилась толстая королева Виктория с варикозными руками – такая, как на портрете в столовой форта Байтар. Она снимала слой за слоем свои одеяния и призывала его. «Я должна вернуться, – сказала она. – Я там кое-что позабыла». Сон вызывал у него невыносимую тревогу. Он проснулся. Оба констебля спали, хотя вечер еще только начинался. При приближении к Брахмпуру оба инстинктивно проснулись и передали Мана в руки команды из отделения Пасанд-Багх, ожидавшей их на платформе.
– Какие дальше планы? – спросил Ман своих попутчиков.
– Вернемся следующим поездом к себе, – ответили констебли.
– Будешь в Варанаси – заходи в гости, – добавил один из них.
Ман улыбнулся новым конвоирам, но те не были склонны с ним шутить. У усатого младшего инспектора, в частности, был очень серьезный вид. В полицейском отделении Ману дали тонкое серое одеяло и заперли в карцере. Это была маленькая, холодная и грязная тюремная камера с зарешеченным окошком и несколькими джутовыми циновками на полу. Больше ничего в камере не было: ни матраса, ни подушки, ни даже соломы. В помещении стояла вонь. Туалетом служил большой глиняный горшок в углу. В карцере находился еще один заключенный, пьяный с красными глазами, на вид туберкулезник. Он затравленно уставился на полицейских, а когда они ушли – на Мана.
Младший инспектор коротко извинился перед Маном:
– Вам придется провести здесь эту ночь. Завтра мы решим, переводить вас на судебный секвестр или нет. Если вы дадите полные и правдивые показания, не будет необходимости задерживать вас здесь надолго.
Ман сел на одну из циновок и обхватил голову руками. На миг ему почудилось, что откуда-то повеяло розовым маслом, и он горько заплакал. Он проклинал все, что случилось накануне. Если бы только он по-прежнему обманывался, если б не знал!
В палате, кроме Фироза, который до сих пор не пришел в себя, находились еще двое. Одним из них был помощник младшего инспектора, который клевал носом, так как записывать было нечего. Полиция настояла на его присутствии здесь, и больница уступила. Другим был наваб-сахиб. Имтиаз, как врач, имел право свободно заходить в палату, что он время от времени и делал. Наваб-сахиб бодрствовал у постели сына. Его слуге Гуляму Русулу дали пропуск, так что он приносил навабу-сахибу еду и свежее белье, чтобы хозяин мог ежедневно переодеваться. Ночью тот спал на кушетке в этой же палате – он утверждал, что это для него не проблема. Он привык даже зимой накрываться одним одеялом. В положенное время он расстилал на полу коврик и молился.
В первый день к Фирозу не пускали посетителей даже в приемные часы. Имтиазу все же удалось провести сюда Зейнаб. Она соблюдала пурду, и лицо ее было закрыто. Увидев Фироза – его бледное лицо, его спутанные густые волосы, прилипшие ко лбу, вставленную в изгибе руки трубку, через которую поступал физиологический раствор, – она так расстроилась, что решила не приводить к нему детей, пока он не пойдет на поправку. Видеть деда в таком отчаянии, с выступающими то и дело слезами на глазах, им тоже было ни к чему. И все равно она была уверена, что Фироз выздоровеет. Кто тревожился на этот счет – так это оптимист Имтиаз, который знал о возможных осложнениях.
Приходившие сменщики дежурного полисмена приносили навабу-сахибу последние известия из отделения полиции. Он уже знал, что на Фироза напал не какой-то незнакомец на улице, что в доме Саиды-бай произошла драка между Фирозом и Маном и что это Ман нанес удар ножом. Сначала он не верил этому, но Мана арестовали, и он сознался.
Иногда наваб-сахиб вставал и вытирал полотенцем лоб Фироза. Он произносил его имя – не для того, чтобы разбудить, а чтобы внушить себе, что, пока у человека есть имя, он жив. Он вспоминал детство Фироза и одновременно свою жену, на которую Фироз был очень похож. Он даже больше, чем Зейнаб, связывал наваба-сахиба с нею. Наваб-сахиб упрекал себя за то, что не предотвратил визит сына к Саиде-бай. Он по собственному юношескому опыту знал, насколько притягательны такие места. Но после смерти жены ему стало труднее найти общий язык с детьми, он все чаще уединялся в библиотеке. Лишь раз он сказал своему секретарю, чтобы тот не поощрял походы Фироза в этот дом. Надо было без обиняков запретить это сыну. Но много ли было бы от этого толку? Фироз все равно мог бы отправиться туда за компанию с Маном. Этот беспечный молодой человек точно так же проигнорировал бы запреты чужого отца, как и собственного.
Слушая врачей и видя озабоченное лицо Имтиаза во время его беседы с ними, наваб-сахиб все больше опасался за жизнь сына. Его охватывало отчаяние, и в эти моменты он проклинал Мана и даже всю его семью и желал им всяческого зла. Он хотел, чтобы Ман мучился так же, как он заставил мучиться Фироза. Он не мог постичь, что такого мог сделать Фироз, чтобы его друг, вроде бы любящий его, схватился за нож.
Во время молитвы он стыдился этих чувств, но не мог с ними справиться. Тот факт, что Ман недавно спас его сына от смерти, казалось, расплылся где-то в далеком прошлом и не имел почти никакого значения в нынешней ситуации.
Его собственная связь с Саидой-бай также пряталась в одном из самых дальних уголков памяти, и мысли о ней как бы не имели отношения к нему лично. Он не знал ее роли в случившемся с Фирозом и не опасался того, что события прошлого выплывут на свет, хотя и испытывал по поводу с Саиды-бай смутную тревогу. Он был, по утверждению Саиды, отцом Тасним и обеспечивал средства к существованию самой Саиды и дочери, считая это долгом порядочного человека и частичным искуплением полузабытых грехов юности. Само собой подразумевалось, что она не будет никому рассказывать о происшедшем два десятилетия назад между женатым мужчиной сорока лет и пятнадцатилетней девушкой. Родившаяся вскоре после этого девочка всегда считала себя младшей сестрой Саиды – так уверяла его певица. Кроме самой Саиды, правду знала только ее мать, уже давно умершая.
Фироз произнес что-то неразборчивое, но для его отца это звучало как слова человека, вернувшегося с того света. Он придвинул стул к кровати и взял сына за руку. Рука была теплой, и это обнадеживало. Полицейский тоже встрепенулся.
– Что говорит ваш сын, наваб-сахиб? – спросил он.
– Не понимаю, – ответил наваб-сахиб, улыбаясь. – Но, по-моему, это хороший знак.
– Наверное, опять о сестре, – предположил констебль, держа ручку наготове.
– Она была здесь до вашей смены, – сказал наваб-сахиб. – Но, видя больного в таком состоянии, расстроилась и была не в силах задерживаться надолго.
– Тасним… – проговорил Фироз.
Наваб-сахиб вздрогнул. Это было имя дочери Саиды. Фироз произнес его с пугающей нежностью.
Полицейский записывал все, что говорил Фироз.
Какое-то неожиданное движение наверху привлекло внимание наваба-сахиба. Он испуганно поднял глаза. По стене зигзагами ползла ящерица, застывая на месте и снова двигаясь вперед. Он завороженно уставился на нее.
– Тасним…
Наваб-сахиб очень осторожно вздохнул, как будто процесс вдоха и выдоха причинял ему боль. Он опустил руку Фироза и машинально сложил свои руки вместе, затем расцепил их, и они упали вдоль тела.
Он в страхе задумался над словами сына. Первая мысль была, что Фироз каким-то образом узнал правду или часть ее. Он почувствовал такую боль, что откинулся на стуле и закрыл глаза. До этого он мечтал о том, чтобы Фироз поскорее открыл глаза и увидел отца рядом. Но теперь это пугало наваба-сахиба. Что они скажут друг другу, когда это произойдет?
Затем он подумал о том, что полицейский прилежно записывает все сказанное. Что будет, если кто-нибудь сложит все факты вместе и докопается до истины? Или же проболтается тот, кто сказал об этом Фирозу? То, что было давно похоронено и почти утратило какую-либо связь с действительностью, восстанет из могилы, и все будут это обсуждать.
Но, может быть, никто не сообщал об этом Фирозу, а просто он видел девушку у Саиды-бай. Может быть, лишь чувство вины заставляет наваба-сахиба строить из отдельных, ничего не значащих фрагментов одно пугающее целое.
Наваб-сахиб резко одернул себя. Если даже Фироз ничего не знал, в этом не было ничего утешительного. Он должен узнать правду. Ему надо все рассказать, иначе может произойти то, что и вообразить страшно. И сказать ему правду должен отец.
Варун с большим интересом читал о результатах забега, опубликованных в «Стейтсмене». Ума, сидевшая на руках у Савиты, ухватила рукой большую прядь его волос и тянула на себя, высунув от усердия язык. Варун не обращал на это внимания.
– Она будет болтушкой, когда вырастет, – заметила госпожа Рупа Мера. – Маленькой фантазеркой. Кому мы будем рассказывать истории? Кому, а? Только посмотри на ее язычок.
– Ой! – вскрикнул Варун.
– Ну-ну, Ума! – мягко упрекнула ее Савита. – Иногда она меня утомляет, ма. Как правило, она в хорошем настроении, но сегодня ночью долго плакала. А утром я обнаружила, что ее постель мокрая. Как отличить слезы по делу от каприза?
Госпожа Рупа Мера не желала слушать никаких упреков в адрес Умы.
– Некоторые дети до двух лет плачут по нескольку раз за ночь. Только их родители имеют право на это жаловаться.
– Я ведь не плакса, правда? – спросила Апарна у ее матери.
– Нет, дорогая, – ответила Минакши, листавшая «Иллюстрейтд Лондон ньюс». – Почему бы тебе не поиграть с малышкой?
Минакши не могла понять – когда думала об этом, – почему Ума, родившаяся в брахмпурской больнице, насквозь пропитанной, по ее мнению, всяческой заразой, была такой здоровой девочкой.
Апарна наклонила голову набок, так что ее глаза оказались на одной вертикальной линии. Это показалось Уме забавным, и она широко улыбнулась, одновременно дернув Варуна за волосы еще раз.
– Крэкнелл опять был первым, – пробормотал Варун себе под нос. – На Истерн-Си, на кубке Короля Георга Шестого. Всего на полкорпуса.
Ума схватила газету в кулак и потянула на себя. Варун попытался разжать ее кулак. Она переключилась на его палец.
– Ты не ставил на победителя? – спросил Пран.
– Нет, разумеется, – ответил Варун мрачно. – Повезло всем остальным. А мой скакун пришел четвертым, после Оркадеса и Фэр-Рэя.
– Забавные клички у этих коней, – заметила Лата.
– «Оркадес» – один из пароходов «Ориент лайн»[215], – задумчиво протянула Минакши. – Я мечтаю съездить в Англию. Посмотрю оксфордский колледж, где учился Амит. И выйду за герцога.
Апарна подняла голову, гадая, кто такой герцог.
Госпожа Рупа Мера не одобряла глупых выходок Минакши. Ее сын-трудяга выбивался из сил, чтобы содержать семью, а его пустоголовая жена в его отсутствие развлекается бестактными шутками. Она плохо влияла на Лату.
– Ты уже замужем, – бросила она.
– Ох, да, я совсем забыла. Как глупо с моей стороны, – сказала Минакши. Она вздохнула. – Хоть бы случилось что-нибудь волнующее! Ничего интересного нигде не происходит. А я так надеялась, что в пятьдесят втором году что-нибудь случится!
– Ну, это же високосный год, – обнадежил ее Пран.
Варун дочитал статью о скачках и перевернул страницу. Неожиданно он воскликнул: «Ничего себе!» – так потрясенно, что все повернулись к нему.
– Пран, твоего брата арестовали!
В первый момент у Прана мелькнула мысль, что это еще одна глупая шутка, но тон Варуна был таким искренним, что он протянул руку к газете. Ума попыталась перехватить ее, но Савита ей помешала. Когда Пран прочитал несколько строк сообщения, озаглавленного «Брахмпур, 5 января», лицо у него изменилось.
– Что там? – произнесли Савита, Лата и госпожа Рупа Мера почти одновременно, и даже Минакши с удивлением подняла голову.
Пран был не в силах сказать ни слова и только мотал головой из стороны в сторону. Он быстро дочитал заметку – о нападении на Фироза и о том, что он все еще находится в тяжелом состоянии. Новость была хуже, чем кто-либо мог себе представить. Странно, что никто не позвонил ему из Брахмпура и не прислал телеграмму, чтобы сообщить об этом, предупредить или вызвать. Возможно, отец все еще разъезжал по своему избирательному участку. Хотя к этому времени он наверняка уже был оповещен о случившемся и вернулся в город. Возможно, он пытался позвонить в Калькутту, но не дозвонился.
– Мы немедленно возвращаемся в Брахмпур, – сказал он Савите.
– Но скажи, ради бога, что случилось? – в тревоге спросила Савита. – Неужели Мана действительно арестовали? За что? Что там написано?
Пран прочел им несколько строк, ударил по лбу кулаком и сказал:
– Он идиот! Несчастный безмозглый чокнутый идиот! Бедная аммаджи. Баоджи всегда говорил… – Он не окончил фразы. – Ма, Лата, вы оставайтесь здесь…
– Разумеется, мы поедем тоже, – возразила обеспокоенная Лата. – Мы так или иначе собирались возвращаться домой через пару дней. Но какой ужас! Бедный Ман. Я уверена, есть какое-то объяснение. Он не мог этого сделать. Должно быть что-то…
Госпожа Рупа Мера, думая в первую очередь о матери Мана, а затем о навабе-сахибе, начала было плакать, но, понимая, что слезами делу не поможешь, с трудом сдержалась.
– Едем прямо на вокзал, – сказал Пран. – Постараемся купить билеты на Брахмпурский почтовый. У нас полтора часа на сборы.
Ума разразилась длинной, радостной, но невразумительной тирадой. Минакши вызвалась посидеть с Умой, пока они укладываются, и позвонить Аруну.
Когда действие анестезии закончилось, Фироз проснулся и увидел спящего отца. Он не сразу понял, где находится. Он шевельнулся, и его бок пронзила острая боль. В его руку была вставлена трубка. Повернув голову вправо, он увидел спящего в кресле полицейского в хаки. Рядом с ним лежал блокнот; на его лицо падал слабый свет лампы.
Закусив губу, Фироз пытался понять, откуда такая боль и что это за комната. Он вспомнил драку, Мана с ножом в руке и последовавший за этим удар. Все это имело какое-то отношение к Тасним. Кто-то набросил на него шаль. Трость была липкой от крови. Потом из тумана появилась тонга, и наступила темнота.
Лицо отца вызывало у него горькое чувство – он не понимал почему. Кто-то что-то сказал ему о его отце, но он не помнил, что именно. Его воспоминания о происшедшем были похожи на карту неизведанного континента: по краям все было четко и ясно, а в середине пустота. Но в этой пустоте крылось что-то пугающее. Все эти мысли и воспоминания утомляли Фироза, и он то погружался в успокоительную тьму, то возвращался в окружающий мир.
Лежа на спине, он заметил прямо над ним ящерицу под потолком, одну из постоянных обитательниц палаты. Он попытался представить себе, каково быть ящерицей, что испытываешь, ползая все время по странным поверхностям, где в одну сторону двигаться легче, чем в другую. Его наблюдения прервал голос полицейского:
– А, сахиб, вы проснулись.
– Да, – услышал он свой ответ, – я проснулся.
– Вы достаточно хорошо себя чувствуете, чтобы дать показания?
– Показания? – переспросил он.
– Да. Напавший на вас арестован.
Фироз посмотрел на стену.
– У меня нет сил, – сказал он. – Я лучше еще немного посплю.
Их разговор разбудил наваба-сахиба. Он молча смотрел на Фироза, а Фироз смотрел на него. В глазах отца была какая-то мольба; сын нахмурился, стараясь сосредоточиться. Он закрыл глаза, не разрешив сомнений и тревог наваба-сахиба.
– Я думаю, он будет в состоянии нормально говорить где-нибудь через час, – сказал полицейский. – Нам нужно получить его показания как можно быстрее.
– Пожалуйста, не беспокойте его, – попросил наваб-сахиб. – Он выглядит еще очень слабым, ему нужно как следует отдохнуть.
Наваб-сахиб не мог больше спать. Он поднялся и стал ходить взад и вперед по палате. Фироз спал глубоким сном и не произносил никаких имен. Через час он снова проснулся.
– Абба… – позвал он.
– Да, сынок?
– Абба, я не понимаю…
Отец молчал.
– Что все это значит? – спросил Фироз. – Ман действительно на меня напал?
– Да, похоже на то. Тебя нашли лежащим на Корнуоллис-роуд. Ты помнишь, как ты туда попал?
– Вы помните, что произошло у Саиды-бай? – вмешался полицейский.
Фироз видел, как его отец вздрогнул, услыхав это имя, и тут вдруг сразу увидел то, что пытался рассмотреть в середине затянутого туманом континента. Он повернул голову к отцу; в глазах его был упрек и вся боль, пронзившая его в этот миг. Наваб-сахиб, не выдержав его взгляда, отвернулся.
Саида-бай не опустила рук перед лицом несчастья. Несмотря на весь ужас и потрясение, пережитое в связи с нападением Мана на нее и на Фироза, она, как и Биббо, сохранила голову на плечах. Надо было спасать репутацию дома и выручать Мана из ловушки, в которую он сам себя загнал. Закон законом, но Ман сам по себе не был преступником. Она винила себя и свою экспансивность, которая подтолкнула его к трагическому взрыву насилия.
Доктор Билграми осмотрел ее горло. О своем будущем Саида не волновалась. Жить она будет, а сможет ли снова петь – это уж как Бог даст. Но, думая о Тасним, она холодела от страха. Имя, которое она дала ребенку, зачатому в страхе, выношенному со стыдом и рожденному в муках, означало «райский источник», способный – если это вообще было возможно – смыть стыд и страх и преобразовать мучительные мысли в спокойствие. Но вот опять старые мучения постучались в ее дверь. Саида-бай жалела, что ее мать не может дать ей совет и успокоить ее, как бывало. Мохсина-бай обладала более твердым и независимым характером, чем Саида, и без ее выдержки и настойчивости Саида была бы сейчас одной из стареющих нищих проституток с Тарбуз-ка-Базара, а Тасним – ее более молодой версией.
В ту первую ночь, ожидая возможного визита полиции или вестей от наваба-сахиба, она, превозмогая упадок сил, страх и боль, проследила за тем, чтобы все в ее комнате, на лестнице и во всем доме было в таком же порядке, как обычно. Она велела себе спать или, если это было невозможно, лежать в постели и притворяться, будто ничего необычного не произошло. Но успокоиться она не могла. Если бы это было осуществимо, она стерла бы на улице все кровавые следы, ведущие к ее дому.
Она не испытывала никаких чувств к человеку, оставившему эти следы. Его лицо, однако, не давало ей покоя, напоминая не его мать, которую Саида никогда не видела, а его отца. Но хотя Фироз был единокровным братом Тасним, она была равнодушна к его судьбе. Выживет он или нет, имело значение только в связи с тем, как это отразится на судьбе Мана. Когда пришли полицейские, она больше всего боялась сказать что-нибудь такое, что могло бы – теперь она очень ясно это понимала – привести ее любимого Дага-сахиба на эшафот.
Она испытывала безграничную нежность к Ману, едва не убившему ее, и страх за него. Но что она могла сделать? Она пыталась думать рационально, как ее мать. С кем она знакома? И насколько хорошо? И с кем знакомы они? И насколько хорошо? Вскоре Билграми-сахиб стал ее эмиссаром, доставлявшим полуправдивые сообщения и просьбы Саиды, обращенные к новому, входящему в силу государственному министру, сосекретарю Министерства внутренних дел и начальнику городской полиции. Со своей стороны, Билграми постарался осторожно, но настойчиво использовать собственные контакты для спасения своего соперника. Действовать настойчиво его заставлял страх за телесное и психическое здоровье Саиды-бай в случае прискорбного для Мана исхода этого дела; осторожность же требовалась потому, что Саида в попытках раскинуть сеть своего влияния как можно шире могла наткнуться на враждебно настроенного человека, который разорвал бы эту сеть в мелкие клочки.
– Прийя, обещай мне, что поговоришь со своим отцом.
На этот раз пойти на крышу предложила Вина. Она не могла вынести удовлетворенных, презрительных и жалостливых взглядов находившегося внизу семейства Гойал. День был холодный, и обе женщины закутались в шали. Небо имело аспидный цвет, за исключением той его части, что была за Гангом, где поднятые вихрем пески придавали ему грязный желто-коричневый оттенок. Вина плакала, не обращая внимания на окружающее, и взывала к помощи Прийи.
– Но что это даст? – спрашивала Прийя, вытирая слезы на щеках подруги и на собственных.
– Это даст все на свете, если это спасет Мана.
– А что делает твой отец? Он говорил с кем-нибудь?
– Моего отца, – с горечью ответила Вина, – больше заботит его имидж принципиального человека, чем жизнь его семьи. Я говорила с ним, и что? Он велел мне думать о матери, а не о Мане. Я только сейчас осознала, какой он холодный человек. Мана в восемь часов повесят, а в девять он будет подписывать свои бумаги. Мама места себе не находит. Обещай, что поговоришь с отцом, Прийя, пожалуйста.
– Ну хорошо, поговорю, – сказала Прийя. – Обещаю.
Вина не знала, а Прийе не хватило духу сказать ей, что она уже говорила с отцом и министр внутренних дел ответил, что он ни в коем случае не будет вмешиваться в это дело. Это слишком банальный инцидент: драка между двумя хулиганами в непристойном заведении. А кто их отцы – не имеет значения. Это не затрагивает государственных интересов и не дает оснований для вмешательства. Городские власти и полиция прекрасно справятся без него. Он даже мягко пожурил дочь за то, что она пытается использовать его влияние, и Прийя, не привыкшая к тому, чтобы он ее журил, была пристыжена и огорчена.
Махеш Капур не мог заставить себя последовать совету, полученному по телефону, и оказать давление лично или через вышестоящие инстанции на следователя, то есть младшего инспектора, возглавлявшего полицейский участок района Пасанд-Багх. Это было против всех его принципов. Ведь справедливое внедрение в жизнь его законопроекта об отмене системы заминдари зависело от того, насколько ему удалось бы предотвратить давление землевладельцев на деревенских регистраторов и местные власти. Ему не нравились действия политика Джхи, подрывающие законное управление землями в районе Рудхии, и он не представлял себе, что могло бы заставить его действовать так же. Поэтому, когда жена спросила его, не может ли он «поговорить с кем-нибудь, пусть даже с Агарвалом», Махеш Капур оборвал ее и велел успокоиться.
Для нее же потрясение и горе двух последних дней были невыносимы. Она не могла спать, думая о Фирозе на больничной койке и Мане за решеткой. После того как Фироз пришел в сознание, к нему стали допускать посетителей, но очень ограниченное количество, включавшее его сестру Зейнаб и тетку Абиду. Госпожа Махеш Капур умолила мужа позвонить навабу-сахибу, выразить свое сожаление и соболезнование и спросить, не могут ли они навестить Фироза. Он попытался это сделать, но наваб-сахиб дневал и ночевал в больнице и был по телефону недоступен. Его секретарь Муртаза Али смущенно, с чрезмерно вежливыми извинениями дал министру понять, что в данный момент наваб-сахиб не желает видеть кого-либо из членов семьи Мана.
Мельница слухов между тем крутилась на полную катушку. Событие, о котором калькуттская газета сообщила лишь в краткой заметке, было гвоздем программы в брахмпурской прессе и основной темой городских сплетен; оно было обречено оставаться столь же злободневным еще долго, несмотря на приближающиеся выборы и предвыборные баталии. Полиция пока еще не обнаружила связи между домами Саиды-бай и наваба-сахиба и не знала о ежемесячном вспомоществовании. Но Биббо, сложив два и два, не могла удержаться от того, чтобы многозначительно намекнуть о происхождении Тасним в обществе двух-трех самых надежных (то бишь самых болтливых) подруг. Репортер одной из газет, известный своими разоблачительными статьями, отыскал и допросил некую старую, отошедшую от дел куртизанку, когда-то владевшую на паях с матерью Саиды одним из заведений на Тарбуз-ка-Базаре. Репортер с помощью определенной суммы и обещания других сумм в будущем убедил ее рассказать все, что она знала о молодых годах Саиды-бай. Некоторые из изложенных ею фактов были истинными, другие – приукрашенными или выдуманными, но все они очень интересовали журналиста. Женщина уверенно и деловито сообщила, что Саида-бай потеряла невинность в четырнадцать или пятнадцать лет, когда ее изнасиловал в пьяном виде один из столпов общества, – ей рассказала об этом мать Саиды. Правдоподобия этой истории придавало то, что старуха не знала, кто это был, и могла лишь догадываться.
Каждый достоверный или воображаемый факт, опубликованный в печати, порождал десяток слухов, крутившихся в воздухе, как осы над гниющим плодом манго. Всех имеющих отношение к этому делу повсюду сопровождали шепчущие голоса и тычущие пальцы.
Вина переехала на несколько дней в Прем-Нивас – отчасти для того, чтобы поддерживать мать, отчасти спасаясь от ненасытного любопытства сочувствующих соседей. В тот же вечер Пран вместе со всей ездившей в Калькутту компанией вернулся в Брахмпур.
В первые же сутки после ареста Ман предстал перед окружным магистратом. Его отец нанял адвоката, чтобы тот подал ходатайство об освобождении Мана на поруки или хотя бы о переводе его в обычную тюрьму, но предъявленные обвинения не допускали передачи заключенного на поруки, а против перевода в тюрьму возражала полиция. Следователь, неудовлетворенный тем, что не смог найти нож, и неспособностью Мана вспомнить те или иные детали происшествия, просил оставить Мана в полицейском карцере еще на несколько дней, так как собирался допрашивать его дополнительно. Магистрат дал ему на это еще два дня, после чего Мана должны были поместить в окружную тюрьму с более приличными условиями содержания.
Махеш Капур дважды приходил к сыну в полицейское отделение. Ман не жаловался ни на грязь, ни на холод, ни на неудобства. Он был так потрясен случившимся и так раскаивался, что отец не стал упрекать его за то, что он испортил жизнь себе, Фирозу и навабу-сахибу; да и на жизнедеятельность самого Махеша Капура это не могло не повлиять.
Ман все время интересовался состоянием Фироза – мысль о том, что его друг может умереть, приводила его в ужас. Он спросил отца, не навещал ли он Фироза в больнице, и Махеш Капур был вынужден признаться, что его туда не пустили.
Махеш Капур не хотел, чтобы жена посещала сына, пока тот содержится в полицейском участке, – он боялся, что условия в карцере слишком расстроят ее. Но в конце концов госпожа Капур не могла больше ждать и сказала, что пойдет в полицию даже в одиночестве. Устав спорить с ней, муж уступил и попросил Прана сопровождать ее.
При виде Мана она сразу заплакала. Никогда в жизни ей не приходилось испытывать такое унижение, как в последние несколько дней. Полиция у дверей Прем-Ниваса, обыски с целью найти улики против ее близких, их арест – все это было ей знакомо со времен Британского Раджа. Но она не стыдилась людей, которых сажали в тюрьму как политических преступников. И их не содержали в такой грязи и мерзости запустения.
И еще она страдала оттого, что ей не разрешали посетить Фироза, дабы хоть частично загладить своей добротой к нему чудовищную вину перед ним и его семьей и выразить свое сожаление.
Ман из ее красивого сына превратился в какого-то грязного оборванца, мучимого стыдом и отчаянием.
Обняв его, она рыдала так, что, казалось, ее сердце разорвется. Ман разрыдался тоже.
При всех своих сожалениях и раскаянии Ман чувствовал вместе с тем, что должен увидеться с Саидой-бай. Отцу он не мог сказать об этом и не знал, через кого мог бы передать ей записку. Только Фироз его понял бы, думал он. Когда его мать с Праном возвращались из полиции домой в машине, Пран задержался в камере на несколько минут, и Ман попросил его как-нибудь устроить, чтобы Саида посетила его. Но Пран объяснил ему, что это невозможно: она была важным свидетелем и не имела права посещать подследственного.
Ман, казалось, не понимал собственного положения – того, что попытка убийства или даже серьезная травма, нанесенная опасным оружием, грозит ему пожизненным заключением. Ему представлялось несправедливым, что ему не разрешают встретиться с Саидой-бай. Он попросил Прана передать ей, что он горько сожалеет о содеянном и по-прежнему любит ее. Он даже написал ей на урду несколько строк, говоря об этом. Прану эта просьба была совсем не по душе, тем не менее он согласился выполнить ее, и не прошло и часа, как он отдал записку привратнику у дома Саиды.
Вернувшись уже к вечеру в Прем-Нивас, он увидел мать на веранде: она лежала на диване и оглядывала сад, полный благоухающих ранних цветов: анютиных глазок, ноготков, гербер, страстоцветов, космей, флоксов и калифорнийских маков. Клумбы были отделены от газона полосой лобуллярий. Вокруг первых пахнувших лимоном цветков грейпфрутового дерева жужжали пчелы, небольшая нектарница с блестящим иссиня-черным оперением порхала среди его ветвей.
Пран задержался на секунду около грейпфрута и вдохнул его запах. Это напомнило ему о детстве, и он с грустью подумал о драматических изменениях, произошедших в жизни Вины, Мана и его собственной. Прежде все было неопределенно, но и тревог особых не было. А теперь муж Вины стал обедневшим беженцем из Пакистана, у него самого сдало сердце, а Ман лежал на подстилке в камере, ожидая, когда ему предъявят обвинение. Но затем он подумал о счастливом спасении Бхаскара, о Савите и рождении Умы, о материнской доброте, которая помогает жить, о неизменном покое этого сада – и признал, что кое-что хорошее удалось сохранить или приобрести.
Он медленно пересек лужайку и подошел к веранде, где мать по-прежнему лежала на диване и смотрела в сад. В обычных условиях она встала бы поговорить с ним.
– Ты почему лежишь, аммаджи? – спросил он. – Устала?
Она немедленно села.
– Принести тебе что-нибудь? – спросил Пран и тут заметил, что она пытается что-то сказать, но не может произнести это внятно. Рот ее был приоткрыт и перекошен. Он с трудом разобрал, что она хочет чая.
Состояние матери очень обеспокоило Прана. Он хотел позвать Вину, но слуга сказал, что она уехала с их отцом куда-то на машине. Пран велел принести чая. Попытавшись выпить его, госпожа Капур захлебнулась, и он понял, что с ней случилось что-то вроде удара.
Сначала он хотел позвонить Имтиазу в Байтар-Хаус, но потом решил связаться с дедом Савиты. Однако доктора Кишена Чанда Сета не было на месте. Пран попросил передать ему, когда он вернется, что госпоже Капур стало плохо и чтобы он сразу же позвонил в Прем-Нивас. Он попытался дозвониться еще до двух врачей, но безуспешно. Он хотел уже вызвать такси и ехать в больницу, чтобы найти какого-нибудь врача там, но тут позвонил доктор Сет. Пран объяснил ему, в чем дело.
– Я сейчас приеду, – сказал Кишен Чанд Сет. – А ты тем временем разыщи доктора Джайна, он эксперт в этой области. Его телефон – восемьсот семьдесят три. Передай ему, что я просил его тоже приехать не откладывая.
Кишен Чанд сказал, что, по его мнению, у госпожи Капур паралич лицевого нерва, и велел ей лежать плашмя, добавив, что это очень далеко от его области медицины.
Около семи часов вернулись Вина с отцом. Госпожа Капур пыталась говорить, но все так же неотчетливо.
– Ты говоришь о Мане? – спросил муж.
Она помотала головой. В конце концов они поняли, что она хочет есть. Она пыталась справиться с супом. Несколько ложек она проглотила, остальное выплеснулось обратно с кашлем. Ей предложили дал с рисом. Взяв порцию в рот, она пожевала и попросила у Вины еще. Но выяснилось, что она не глотает пищу, а держит ее во рту. Сколько-то проглотить удалось, лишь запивая крошечными глотками воды.
Примерно через полчаса приехал доктор Джайн. Тщательно осмотрев госпожу Капур, он поставил диагноз:
– М-да… дело серьезное. Боюсь, у нее затронуты седьмой, десятый и двенадцатый нервы.
– И чем это опасно? – спросил Махеш Капур, выслушав диагноз.
– Видите ли, – ответил доктор Джайн, – эти нервы связаны с основной частью мозга. Боюсь, больная может потерять способность глотать. Или последует второй удар, и он будет смертельным. Я советую немедленно положить ее в больницу.
Услыхав о больнице, госпожа Капур бурно воспротивилась. Говорила она неразборчиво, чувства ее были притуплены, но никто не сомневался, что она против: мол, если уж ей предстоит умереть, она хочет умереть дома. Вина разобрала слова «Сундара Канда». Ее мать хотела, чтобы ей прочитали вслух ее любимую часть «Рамаяны».
– «Умереть»! – сердито фыркнул ее муж. – Не придумывай. Об этом нет и речи.
Но госпожа Капур впервые за все годы их совместной жизни поступила по-своему и в ту же ночь умерла.
Вина спала в комнате госпожи Капур и услышала среди ночи, как та вскрикнула от боли. Включив свет, она увидела, что лицо матери искажено, а тело корчится от сильного спазма. Вина побежала будить отца. Вслед за ним на ноги поднялся весь дом. Позвонили Прану и врачам, а также соседям Кедарната, попросив их передать ему, чтобы он срочно приезжал. Пран сознавал, насколько это серьезно, и сказал Савите, Лате и госпоже Рупе Мере, что, судя по всему, его мать умирает. Они приехали вместе с ним в Прем-Нивас. Савита взяла с собой и Уму, чтобы показать ее бабушке, если та выразит такое желание.
Спустя полчаса все собрались у постели умирающей. Бхаскару было не по себе. Он спросил мать, неужели нани действительно умирает, и та ответила в слезах, что, по-видимому, да, хотя все в руках божьих. Врач сказал, что медицина здесь бессильна. Госпожа Капур попросила невнятными звуками и жестами подвести Бхаскара поближе, затем – чтобы ее переложили с постели на пол. Все женщины при этом заплакали. Махеш Капур глядел на успокоившееся лицо жены с любовью и обидой. Он был расстроен, разочарован и даже рассержен, словно жена специально подвела его. Зажгли маленькую грязевую лампу и поставили ей на ладонь. Рупа Мера прочла вслух отрывок из «Гиты»; текст от лица Рамы читала старая госпожа Тандон. После этого госпожа Капур произнесла какое-то слово, начинавшееся с «ма…». Возможно, она имела в виду свою мать, давно умершую, или младшего сына, которого не было рядом. Она закрыла глаза. Две слезинки выступили в углах ее глаз, но лицо было спокойным. Спустя еще какое-то время – примерно в тот час, когда она обычно просыпалась, – она умерла.
Утром через дом прошла длинная цепь посетителей, желавших отдать умершей дань памяти. Среди них было много коллег Махеша Капура, которые, независимо от их взаимоотношений с самим Махешем, относились с исключительной теплотой к этой достойной, добросердечной и отзывчивой женщине. Они знали ее как спокойную, уравновешенную жену, вечно чем-то занятую, как неутомимую и гостеприимную хозяйку дома, чье добродушие часто компенсировало резкость ее супруга.
И вот она лежала на разостланной поверх половиц простыне с ватными тампонами во рту и в ноздрях и подвязанной бинтом нижней челюстью. Она была одета во все красное, как на свадьбе много лет назад, а вдоль пробора на голове был нанесен сундур. Чаша с фимиамом у ее ног источала благовоние. Все женщины, включая Савиту и Лату, сидели рядом с телом. Некоторые плакали, и госпожа Рупа Мера, естественно, не отставала.
Сняв у порога туфли, вошел С. С. Шарма. Голова его слегка тряслась. Он произнес несколько сочувственных фраз, сложив руки, и ушел. Прийя выразила соболезнование Вине. Ее отец Л. Н. Агарвал отозвал в сторону Прана и спросил:
– Когда кремация?
– Завтра в одиннадцать на гхате.
– А ваш брат?
Пран только покачал головой. На его глаза навернулись слезы.
Министр внутренних дел попросил разрешения позвонить по телефону и набрал номер комиссара полиции. Услыхав, что Мана должны перевести в этот день из полицейского участка в городскую тюрьму, он сказал:
– Распорядитесь, чтобы это сделали с утра и провезли его мимо кремационных гхатов. Его брат подъедет к отделению полиции и будет сопровождать заключенного. Наручники не надевайте – бежать он не попытается. Постарайтесь закончить со всеми необходимыми формальностями часам к десяти.
– Будет сделано, министр-сахиб, – ответил комиссар.
Л. Н. Агарвал хотел положить трубку, но тут ему в голову пришла еще одна мысль.
– И передайте начальнику участка, чтобы на всякий случай наготове был парикмахер, но заключенному ничего не рассказывайте. Его брат все объяснит.
Но когда Пран подошел к камере Мана, ему не пришлось ничего объяснять. Увидев обритую голову брата, Ман все понял. Он стал громко рыдать без слез и биться головой о тюремную решетку. Полисмен с ключами был изумлен, видя столь неожиданный взрыв чувств; младший инспектор схватил у него ключи и выпустил Мана из камеры. Тот бросился к брату в объятия, издавая жуткие нечеловеческие стоны.
Пран долго успокаивал брата мягким тоном, и в конце концов Ман затих.
– Мне сказали, что у вас есть парикмахер, который может побрить брату голову, – повернулся Пран к инспектору. – Мы поедем отсюда к гхатам.
Инспектор объяснил извиняющимся тоном, что с этим возникла проблема. В тюрьму должны были пригласить кассира железнодорожного вокзала, чтобы он опознал Мана среди нескольких представленных ему человек, и поэтому инспектор не мог позволить Ману брить голову.
– Нелепость какая-то, – сказал Пран, глядя инспектору в усы и думая, что его тоже не мешало бы постричь. – Министр внутренних дел при мне говорил…
– Я разговаривал с комиссаром об этом десять минут назад, – отрезал инспектор. Было ясно, что комиссар значит для него куда больше, чем даже премьер-министр.
Они подъехали к гхату около одиннадцати. Полицейский остался чуть в стороне. Солнце стояло высоко, день был теплее обычного в это время года. Присутствовали одни лишь мужчины. C лица умершей удалили ватные тампоны, цветы и желтое покрывало убрали тоже, тело положили на два длинных бревна и накрыли другими.
Ее муж под руководством распорядителя произвел все необходимые при ритуале действия. Лицо Махеша Капура, убежденного рационалиста, не выдавало его отношения к используемым гхи и сандаловому дереву, к сваха и распоряжениям дóмов[216], сооружавших погребальный костер. От костра шел удушливый дым, и не было ветра с Ганга, который мог бы его быстро рассеять, но Махеш Капур, казалось, не замечал дыма.
Ман стоял рядом с братом, и тому казалось, что Ман вот-вот упадет. Он видел, как языки пламени лижут лицо матери, а лицо отца скрывал дым.
«Это моя вина, аммаджи, – думал Ман, хотя никто не бросал ему этого упрека. – Это из-за того, что я сделал. И как отзовется то, что я сделал, на Вине, Пране и баоджи? Я никогда не прощу себе этого, и никто в семье никогда меня не простит».
Все, что осталось от госпожи Капур, – пепел и кости, пока еще теплые. Но скоро они остынут, их соберут и опустят в воды Ганга под стенами города. Почему не в Хардваре, как она хотела? Потому что ее муж был человек прагматичный. Что такое пепел и кости и даже плоть и кровь, если жизнь ушла? Не все ли равно, где их хоронить? Все те же воды Ганга текут и у Ганготри, и в Хардваре, и в Прайаге, и в Варанаси, и в Брахмпуре, и даже в Сагаре – том месте, куда река упала с неба. Госпожа Капур была мертва и ничего не чувствовала; в ее пепле с остатками сандалового и простого дерева будут рыться домы в поисках расплавившихся вместе с телом ювелирных изделий, которые принадлежат им по праву. Ее мускулы, связки, жир, кровь, волосы, привязанности, сожаление, отчаяние, беспокойство, болезнь – всего этого больше не было. Все это развеялось. Она осталась в виде прем-нивасского сада (которому предстояло вскоре участвовать в ежегодном цветочном конкурсе), в виде любви Вины к музыке, астмы Прана, широты души Мана, в виде выживших несколько лет назад беженцев, листьев нимового дерева, которые помогут сохранить стеганые одеяла в больших цинковых сундуках в Прем-Нивасе, в виде плесневеющего пера индийской желтой цапли, ни разу не звеневшего маленького бронзового колокольчика, в виде представления о порядочности в век, когда о ней почти забыли, в виде характера правнуков Бхаскара. Министр по налогам и сборам часто сердился на нее, но она стала источником его раскаяния и будет оставаться таковым, ибо ему следовало бережнее обращаться с ней, пока она была жива, – а теперь бедолаге, не видевшему дальше своего носа, оставалось только скорбеть.
Чаута была организована три дня спустя под небольшим навесом, устроенным на лужайке Прем-Ниваса. Мужчины сели по одну сторону прохода, женщины – по другую. Участок под навесом быстро заполнился народом, люди стали устраиваться дальше вдоль прохода и даже на лужайке до самых клумб. Махеш Капур, Пран и Кедарнат встречали приходивших у ворот сада. Махеш Капур поражался тому, сколько людей пришло почтить память его жены, которую он всегда считал недалекой, суеверной и ограниченной женщиной. Это были семьи беженцев, которым она помогала, когда они жили в специальных лагерях во время Раздела; все, кому она изо дня в день дарила свою доброту и предоставляла кров, – не только родственники из Рудхии, но и простые фермеры; политики, которые в случае смерти самого Махеша отделались бы формальным выражением сочувствия; большие группы людей, которых ни он, ни Пран не узнавали. Многие в знак уважения складывали руки перед большой фотографией госпожи Махеш Капур, которая была установлена на возвышении в конце шамианы[217], покрытом белой простыней, и украшена гирляндой из ноготков. Некоторые пытались выразить родным умершей свое сочувствие, но часто были не в силах закончить фразу. Когда Махеш Капур наконец сел, на сердце у него было даже тяжелее, чем за последние четыре дня.
Никто из семьи наваба-сахиба не пришел на чауту. Состояние Фироза ухудшилось из-за инфекции, и ему вводили повышенные дозы пенициллина, чтобы остановить и устранить заражение. Имтиаз, понимавший возможности и ограниченность этой относительно недавней методики, был вне себя от беспокойства, а его отец, усматривавшей в том, что случилось с Фирозом, наказание за свои отцовские грехи, молил Бога по пять раз в день оставить сыну жизнь и взять вместо этого его собственную.
К тому же он, вероятно, опасался лишний раз появляться на людях, потому что, куда бы он ни пошел, его преследовали сплетни. Возможно также, он не хотел показываться в семье, дружба с которой обернулась таким несчастьем. Как бы то ни было, он не пришел.
Не было, естественно, и Мана.
Пандит был крупным человеком с полным продолговатым лицом, кустистыми бровями и громким голосом. Он начал декламировать на санскрите шлоки[218], в первую очередь из «Иша-упанишады»[219] и «Яджурведы», и объяснять, как они связаны с жизнью человека. Бог повсюду, сказал он, в каждом элементе вселенной; необходимо понять, что в ней происходит не один лишь непрерывный распад. Он говорил, как добра и богобоязненна была умершая и о том, что ее душа будет жить не только в памяти тех, кто знал ее, но и во всем окружающем мире: в ее саду, в ее доме.
Затем пандит уступил место молодому помощнику, который спел две религиозные песни. Первую из них публика прослушала в молчании, но когда он запел медленно и торжественно «Твамева мата ча пита твамева» («Ты нам и мать, и отец»), почти все принялись подпевать.
Пандит попросил собравшихся потесниться, чтобы все оказались под навесом, и поинтересовался, не прибыли ли сикхские певцы. Госпоже Капур очень нравилась их музыка, и Вина уговорила отца пригласить их на церемонию. Пандиту сказали, что сикхи еще в пути, и тогда он, пригладив курту, рассказал притчу, повторявшуюся им ранее много раз.
В одной деревне жил человек до того бедный, что у него не было денег на устройство дочкиной свадьбы, и он не мог занять их, поскольку нечего было дать в залог. Он совсем было отчаялся, пока кто-то не сказал ему: «Через две деревни отсюда живет ростовщик, который верит в доброе начало в человеке. Он не требует залога или других гарантий. Он поверит тебе на слово. Он ссужает деньгами тех, кто в них действительно нуждается, и знает, кому можно доверять».
Бедняк отправился в путь и к полудню был уже у деревни ростовщика. На околице он увидел старика, пахавшего землю, и женщину под паранджой, которая принесла старику обед, держа горшки на голове. По ее походке он определил, что это молодая женщина, и голос у нее был молодой, когда она сказала старику: «Бабá, вот еда для тебя. Поешь, а потом приходи домой. Твой сын умер». Старик поднял лицо к небу, произнес: «На все воля Божья» – и сел обедать.
Пришедший озадаченно нахмурился и попытался понять, что все это значит. Если она дочь старика, то почему она надела паранджу? Наверное, она его сноха. А старик? Если бы умер один из братьев ее мужа, она назвала бы его «джетхджи» или «деварджи»[220], а не «твой сын». Значит, умер ее муж. Но то, как спокойно они об этом говорили, было по меньшей мере странно.
Однако бедняк был озабочен своей проблемой и пошел к ростовщику. Он объяснил ростовщику, что ему нужны деньги на свадьбу дочери, но нечего дать в залог.
«Это не страшно, – сказал ростовщик, разглядывая лицо бедняка. – Сколько ты хочешь?»
«Много, – ответил тот. – Две тысячи рупий».
«Хорошо», – отозвался ростовщик и велел помощнику отсчитать эту сумму.
Пока помощник считал деньги, бедняк почувствовал, что было бы невежливо не поговорить с ростовщиком.
«Вы очень щедрый человек, – сказал он. – Но в вашей деревне встречаются очень странные люди». И он рассказал о старике и его снохе.
«А как в вашей деревне реагировали бы на такую новость?» – спросил ростовщик.
«Я думаю, вся деревня пришла бы к дому умершего, чтобы скорбеть вместе с его близкими. Никто не подумал бы о том, чтобы пахать свой участок земли или тем более есть что-нибудь, пока тело не кремируют. Люди плакали бы и били себя в грудь».
Ростовщик приказал помощнику прекратить отсчитывать деньги.
«Этому человеку нельзя доверять», – сказал он.
«Но почему?!» – в ужасе воскликнул бедняк.
«Если вы так переживаете из-за необходимости отдать Богу то, что он доверил вам, вам не захочется отдавать то, что вам доверил обыкновенный человек».
Люди выслушали пандита в молчании, не зная, к чему он клонит. Когда рассказ кончился, у всех было чувство, что их упрекают за их скорбь. Пран был не утешен, а расстроен рассказом. Возможно, это справедливо, подумал он, но скорее бы уж пришли сикхские исполнители раг.
Наконец все трое явились, темнокожие и густобородые; их белоснежные тюрбаны были обвязаны синей лентой. Один из них играл на табла, двое других – на фисгармониях, и во время исполнения песен Нанака и Кабира все трое закрывали глаза.
Пран слышал их пение раньше – мать ежегодно приглашала музыкантов в Прем-Нивас. Сейчас он слушал их механически, не воспринимая ни слов, ни особенностей исполнения. Ему вспомнился последний раз, когда табла и фисгармония звучали в Прем-Нивасе и пела Саида-бай, – это было на празднике Холи год назад. Он посмотрел на противоположную, женскую сторону прохода. Савита и Лата сидели рядом, как и в прошлом году. Глаза Савиты были закрыты, а Лата смотрела на Махеша Капура, который, похоже, опять ушел в себя и не обращал внимания на окружающее. Она не замечала Кабира, сидевшего далеко от нее, в конце шамианы.
Лата думала об умершей, о матери Прана, которая ей очень нравилась, хотя она плохо знала ее. Жила ли она полной жизнью? Можно ли назвать ее замужество счастливым, успешным, удовлетворительным? И вообще, что эти слова значат? Что было главным для нее: муж, дети или, может быть, маленькая комнатка, где она каждое утро молилась, внося смысл и порядок в ежедневную и ежегодную рутину? Вокруг сидело столько людей, которых ее смерть не оставила равнодушными, и тут же был ее муж, министр-сахиб, не скрывавший досады по поводу затянувшейся церемонии. Он пытался дать знак пандиту, что пора уже заканчивать, но тот не замечал его знаков.
– Я думаю, теперь женщины хотели бы что-нибудь спеть? – сказал пандит.
Никто из женщин не вызвался это сделать. Он хотел что-то добавить, но тут старая госпожа Тандон произнесла:
– Вина, подойди сюда, сядь рядом.
Пандит предложил ей взойти на помост, на котором выступали певцы, но Вина ответила:
– Нет, я останусь здесь, внизу.
Оделась Вина очень просто, как и ее подруга Прийя, а также другие молодые женщины. На ней было белое хлопчатобумажное сари с черной оборкой, на шее висела тонкая золотая цепочка, к которой она то и дело притрагивалась. Ее темно-красная тика была в пятнах. Вокруг глаз виднелись темные круги, на щеках следы слез. Выражение ее полного лица было печальным и вместе с тем безмятежным. Она достала маленькую книжечку, и они начали петь. Вина четко произносила все слова и иногда, словно в ответ на них, слегка двигала рукой. Голос ее звучал очень естественно и волнующе. Когда первая песня кончилась, она без всякой паузы запела любимый гимн ее матери:
Где-то в середине второй строфы Вина остановилась, в то время как остальные продолжали петь, и тихо заплакала. Она пыталась справиться со слезами, но не смогла. Она стала вытирать слезы подолом сари и руками. Кедарнат, сидевший в первом ряду, кинул ей на колени свой носовой платок, но она не заметила этого. Медленно подняв глаза вверх, она продолжила пение. Раз или два она закашлялась. При повторе первой строфы голос ее опять стал звонким и ясным, а в слезах был теперь ее раздраженный отец.
Эта песня из сборника гимнов ашрама Махатмы Ганди, как ничто другое, заставила Махеша Капура осознать понесенные им потери. Ганди умер, и с ним умерли его идеалы. Этот враг всякого насилия, которого он глубоко чтил и которому следовал, умер насильственной смертью, а теперь собственный сын Махеша Капура, любовь к которому в этот критический момент его жизни он чувствовал особенно остро, находился за решеткой из-за собственного насилия. Фироз, которого Махеш Капур знал еще ребенком, мог умереть. Его дружба с навабом-сахибом, столь давняя и крепкая, дала трещину в обстановке скорби и слухов. Наваб-сахиб не пришел сегодня и не позволил ему с женой навестить Фироза, а это значило очень много для госпожи Капур. Этот запрет усилил ее горе, а сильное расстройство могло подействовать на общее самочувствие и ускорить ее смерть.
Слишком поздно он стал сознавать – очевидно, видя, как все окружающие любили ее, – что он потерял, кого он потерял так неожиданно. Столько надо было сделать, и не было человека, который помог бы ему, дал спокойный совет, умерил бы его нетерпение. Жизнь его сына и собственное будущее, как ему представлялось, находились почти в безнадежном положении. Ему хотелось бросить все и предоставить мир самому себе, но он не мог бросить Мана, а политика была его жизнью.
Жена всегда находилась рядом, а теперь ее не было, и никто не мог ему помочь. Птицы склевали весь урожай зерна и оставили его с пустыми руками. Что она посоветовала бы ему? Скорее всего, ничего конкретного, просто сказала бы несколько утешительных слов, которые могли бы через несколько дней или недель придать ему сил. А может быть, она посоветовала бы ему не участвовать в выборах? Что она захотела бы сделать для сына? Какие из его обязанностей – действительных или воображаемых – следовало бы ему, по ее мнению, выполнять и чего она ожидала бы от него? Возможно, спустя несколько недель он понял бы это, но у него не было этих недель, а было всего несколько дней.
После кремации Мана отвезли в окружную тюрьму, где потребовали, чтобы он вымылся и постирал одежду. Ему выдали тарелку и чашку. Был произведен медицинский осмотр, его взвесили и проверили состояние его бороды и волос на голове. Как еще не осужденный, не имеющий судимостей в прошлом, он должен был бы содержаться отдельно от ранее судимых, чьи дела в данный момент рассматривались судом. Однако тюрьма была переполнена, и его поместили в камеру к двум таким заключенным, которые имели богатый опыт тюремной жизни и охотно делились своими познаниями с другими. Мана они воспринимали как редкостную диковину. Если он в самом деле сын министра – а единственная доступная им газета подтверждала, что так и есть, – то что он тут делает? Почему он не добился, чтобы его отпустили на поруки? А если степень обвинения не допускала этого, то почему эту степень не изменили?
Если бы рассудок Мана был в нормальном состоянии, он мог бы подружиться кое с кем из его нынешних «коллег». Но он едва замечал их присутствие. Он думал только о тех, с кем не мог увидеться: о своей матери, Фирозе и Саиде-бай. Жизнь в тюрьме при всех ее тяготах была роскошью по сравнению с содержанием в камере полицейского участка. Ман получал пищу и одежду из Прем-Ниваса, мог бриться и делать гимнастику. В тюрьме было относительно чисто. Поскольку он принадлежал к «высшим классам», в камере установили маленький столик, кровать и настольную лампу. Ему посылали апельсины, которые он съедал не замечая. Чтобы он не мерз, ему прислали из Прем-Ниваса лоскутное голубое одеяло. Оно защищало его от холода и напоминало о доме и о всем том, что он разрушил или потерял.
Опять же, как сын министра, он был избавлен от худшего, что бывает в тюрьме, – переполненных камер, где заключенные издеваются друг над другом самым жестоким образом. Начальник тюрьмы был в курсе, чьим сыном Ман является, присматривал за ним и разрешал частые свидания с близкими.
К нему часто приходили Пран, Вина и отец – до того, как он с тяжелым сердцем вернулся к предвыборной борьбе. Но никто из них не знал, о чем с ним говорить. Когда Махеш Капур спросил его, что же тогда произошло, Мана затрясло, и он не смог ничего ответить. Пран спросил: «Как это могло случиться, Ман?» – но тот лишь затравленно посмотрел на брата и отвернулся.
Найти безопасную тему разговора было нелегко. Одной из них был крикет. После нескольких ничьих Англия разгромила Индию в четвертом матче из проводившейся серии. Пран мог рассуждать о крикете, даже не просыпаясь, но Ман через несколько минут начал зевать.
Иногда они разговаривали о Бхаскаре и Уме, но даже тут можно было нарваться на неприятности.
Охотнее всего Ман говорил о жизни в тюрьме. Он сказал, что был бы не против немного поработать – в тюремном огороде, например, – хотя заключенных не заставляли трудиться. Он спросил Вину о саде в Прем-Нивасе, но, когда она стала описывать сад, Ман заплакал.
Во время разговоров он часто зевал по непонятной причине, даже если не чувствовал усталости.
Нанятый Махешем Капуром адвокат навещал Мана, но, как правило, уходил неудовлетворенный. Он спрашивал Мана о чем-нибудь, а тот отвечал, что он уже все рассказал полиции и не хочет к этому возвращаться. Однако это была неправда. Когда приходил младший инспектор или кто-либо из его коллег, чтобы расспросить заключенного с целью составить признание, Ман тоже настаивал на том, что уже все сказал и ему нечего добавить. Ему задали вопрос о ноже. Он ответил, что не помнит, оставил ли он его у Саиды-бай или взял с собой, уходя, – вероятнее последнее. Тем временем обвинения против Мана росли за счет допроса свидетелей и косвенных улик.
Никто из навещавших его не сказал ему, что Фирозу стало хуже, но он узнал это из разрешенной в тюрьме газеты на хинди «Адарш». Через заключенных до него дошли также слухи о навабе-сахибе и Саиде-бай. Они причиняли ему страдания, доводившие его чуть ли не до самоубийства, удержаться от которого ему помогала ежедневная тюремная рутина, заполнявшая все время.
Согласно «Руководству по управлению тюрьмами», которого в Брахмпурской окружной тюрьме более-менее придерживались, режим содержания заключенных подчинялся следующей схеме:
Утреннее умывание и т. д. С момента отпирания камер до 7:00.
Прогулка на охраняемом участке 7:00–9:00
Нахождение в запертой камере 9:00–10:00
Умывание и завтрак 10:00–11:00
Нахождение в запертой камере 11:00–15:00
Физические упражнения, ужин От 15:00 до запирания камер
с предварительным обыском заключенных
Ман был образцовым заключенным и никогда ни на что не жаловался. Иногда он садился за стол в камере, уставившись на лежавший перед ним лист бумаги, на котором он собирался написать письмо Фирозу. Но он так и не начал письма и вместо этого рассеянно рисовал что-нибудь на листе. В карцере полицейского участка он почти не спал по ночам и теперь отсыпался.
Однажды его построили вместе с несколькими другими заключенными для проведения опознания, не сказав ему даже, его ли должны опознать или кого-то другого. Но поскольку при этом присутствовал его адвокат, стало ясно, что процедура проводится из-за него. Он не узнал железнодорожного кассира, который с важным видом прошелся мимо шеренги заключенных, чуть задержавшись около него. Ему было все равно, опознают его или нет.
– Если этот Фироз умрет, тебя, вполне вероятно, повесят, – сказал ему один из опытных заключенных, наделенный чувством юмора. – А нас всех при этом запрут на все утро. Ты уж постарайся избавить нас от этого неудобства.
Ман кивнул.
Не дождавшись от Мана желаемой реакции, заключенный продолжил:
– А знаешь, что делают с веревкой после казни?
Ман помотал головой.
– Ее натирают пчелиным воском и гхи, чтобы она была гладкой.
– В какой пропорции? – поинтересовался другой заключенный.
– Поровну, – ответил знаток, – и добавляют немного карболовой кислоты, отпугивающей насекомых. Было бы жаль, если бы термиты или чешуйницы сожрали веревку. Как ты считаешь? – спросил он Мана.
Все посмотрели на Мана.
Ман, однако, даже не слушал остряка. Его не забавляли его плоские шутки и не расстраивал жестокий подтекст.
– А чтобы уберечь ее от крыс, – не унимался тот, – они берут пять веревок (а в тюрьме держат пять веревок – не спрашивай меня зачем), кладут их все вместе в глиняный горшок и подвешивают его к потолку в кладовке. Представь себе: пять манильских веревок диаметром в дюйм, скользят в этом горшке, как змеи, откормленные на гхи и крови, и ждут своей следующей жертвы…
Он расхохотался, очень довольный, и посмотрел на Мана.
Если Мана не особенно волновали отдаленные угрозы его шее, то Саида-бай не могла не беспокоиться о том, что творится с ее горлом. Несколько дней она почти ничего не говорила и только хрипела. Созданные ею миры рушились вокруг нее: и собственный мир тонкой и привлекательной игры, и охраняемый ею мир ее невинной дочери.
Слухи поставили на Тасним свое клеймо. Она сама не сознавала этого – не потому, что ей не хватало сообразительности, а из-за того, что она, как всегда, была отрезана от внешнего мира. Даже Биббо, чья страсть к интригам и сплетням уже принесла немало вреда, жалела Тасним и старалась не задеть ее своими словами. Но после того как Тасним увидела, что случилось с навабзадой, единственным мужчиной, который вызывал у нее какие-то чувства, девушке казалось, что самое надежное – уйти в себя, в романы и домашние заботы. Из того, что говорила о Фирозе Биббо, она поняла, что жизнь его все еще в опасности. Она никак не могла ему помочь, он был далекой угасающей звездой. Она знала, что он был ранен, пытаясь разоружить пьяного Мана, но не спрашивала, что побудило Мана так вести себя. О том, как живут другие мужчины, проявлявшие к ней интерес, она не слышала и не хотела слышать. Исхак, все больше подпадавший под влияние Маджида Хана, как исчез во время своего «бунта», так больше и не давал о себе знать. От Рашида пришло еще одно безумное послание, но Саида порвала его прежде, чем оно попало в руки Тасним.
Саида-бай стремилась защитить Тасним – и изводила ее этим – с еще бо́льшим остервенением, чем прежде. То проявляя нежность, то впадая в неистовство, она вновь терзалась, притворяясь сестрой своей дочери и страдая под бременем наследия своей властной матери, определившего как ее собственную жизнь, так и жизнь, на которую Саида со стыдом и мучениями обрекла свою дочь.
Петь Саида-бай не могла, и ей казалось, что никогда уже не сможет, даже если ее горло полностью заживет. Попугай же, не ведавший о ее травме, разражался потоком красноречия. Он освоил гротескное хрипение, имитирующее речь его хозяйки. Это было для Саиды хоть какое-то развлечение. Другим отвлекающим моментом был Билграми-сахиб, который не только лечил ее горло, но и помогал ей выдержать все испытания, прессу, полицию, преодолеть страх, боль и отчаяние.
Саида поняла, что любит Мана.
Получив от него записку из двух строк на урду с ошибками, она горько плакала, не заботясь о чувствах доктора Билграми, находившегося рядом. Она хорошо представляла себе, какую душевную травму Ман переживает в заключении, и страшилась думать, чем это может кончиться. Услышав о смерти его матери, она опять плакала. Она не принадлежала к числу женщин, которые расцветают при плохом обращении с ними и ценят тех, кто недооценивает их, и не могла понять, почему агрессивное поведение Мана вызвало те чувства, которые она испытывала сейчас. Возможно, конечно, что оно просто заставило ее понять то, что она чувствовала и раньше, но не сознавала. Его записка говорила только о том, как глубоко он сожалеет о случившемся и как любит ее.
Когда из Байтар-Хауса поступил очередной транш, Саида отправила пакет обратно, не распечатав, хотя нуждалась в деньгах. Билграми-сахиб, которому она рассказала об этом, заметил, что это благородный жест, но он его не одобряет. Теперь она целиком зависела только от него и принимала его помощь. Он уж в который раз попросил ее стать его женой, оставив пение и свою профессию. Она не знала, восстановится ли ее голос когда-нибудь, и тем не менее, как обычно, отказалась.
Как Билграми-сахиб и боялся, их попытка действовать через влиятельных людей привлекла внимание раджи Марха, который начал, не стесняясь, подкупать журналистов, побуждая их откопать как можно больше грязи об участниках происшествия и особенно воспрепятствовать каким-либо попыткам друзей и родных Мана избежать законного возмездия. Он попытался также спонсировать двух независимых кандидатов, соперничавших с Махешем Капуром в его избирательном округе, но эта авантюра оказалась менее успешной.
Как-то вечером раджа явился в сопровождении троих телохранителей и буквально вломился в дом Саиды. События последних недель безмерно радовали его. Махеш Капур, который ограбил его с помощью своего законопроекта и насмехался над его великим храмом, был унижен; Ман, его соперник в этом доме и брат человека, исключившего его сына из университета, был заперт под надежной охраной; наваб-сахиб, чью религию и культурный облик раджа презирал, был раздавлен стыдом, горем и страхом за жизнь сына; Саида-бай, посрамленная перед всем светом, будет теперь, без сомнения, подчиняться его прихотям.
– Пой! – скомандовал он. – Пой! Я слышал, твой голос приобрел новые обертоны после того, как тебе свернули шею.
Ему, да и Саиде-бай повезло, что привратник уже вызвал полицию. Ее появление заставило раджу ретироваться. Он так никогда и не узнал, что едва не стал второй жертвой, сраженной тщательно вымытым фруктовым ножом.
Фироз вот уже несколько дней находился между жизнью и смертью. Наваб-сахиб был так измотан, что старший сын отправил его домой.
Страх, что Фироз умрет, заставил в конце концов Махеша Капура, исключительно честного и чтившего закон человека, обратиться к комиссару полиции. Он знал, что делает и как это называется, и стыдился этого, но делал. Он только что потерял жену и потерять вдобавок и сына просто не мог. Если бы Фироз умер, то следователь и магистрат, предающий преступника суду, могли решить, что дело подлежит рассмотрению согласно статье 302 Индийского уголовно-исполнительного кодекса, и это было бы, по мнению Махеша Капура, так несправедливо и ужасно, что этого нельзя было допустить. Комиссар, со своей стороны, знал, что исход дела зависит от того, как на него посмотреть. Он сказал, что это нелегкая задача, так как пресса уже разобрала это дело по косточкам, но он постарается сделать, что сможет. Он несколько раз повторил, что всегда очень уважал Махеша Капура. Тот скрепя сердце ответил, презрев самоуважение, что испытывает к комиссару такие же чувства.
Он еще раз посетил Мана в тюрьме, и опять разговор между отцом и сыном не клеился. После этого Махеш Капур уехал на несколько дней в Салимпур. Он никому не сказал о своем разговоре с комиссаром, упрекая себя, с одной стороны, в том, что пошел на это, а с другой – что не сделал этого раньше.
Ман стал работать в тюремном саду, и это давало ему некоторое облегчение. Но визиты брата и сестры он по-прежнему переносил с трудом. Однажды он поручил Прану послать анонимно деньги Рашиду и дал ему адрес. В другой раз он попросил Вину принести ему несколько цветков харсингара из сада в Прем-Нивасе, но Вина ответила, что харсингар давно отцвел. Как правило, Ман не знал, что сказать им. Его не отпускало чувство, что его преступление явилось для матери шоком, от которого она умерла, и что все думают так же. Но со временем физический труд ослабил внутреннее напряжение.
К тому же Фирозу стало лучше. Успехи медицины за последние десять лет спасли ему жизнь, хотя и в самый последний момент. Если бы в Брахмпуре не было антибиотиков или врачи были бы неопытны в их применении, он не увидел бы больше ящерицу на стене. Несмотря на серьезное ранение и инфекцию, он выжил, хотел он того или нет.
По мере того как его друг выздоравливал, менялся и сам Ман. Он словно вышел из долины теней, ведущей к его собственной смерти. Подобно тому как угроза для жизни Мана заставила Саиду осознать, как она любит его, так опасность, в которой находился Фироз, позволила Ману лучше понять самого себя. Он заметно воспрянул духом, когда Пран сказал ему, что Фироз, без всякого сомнения, идет на поправку. К Ману вернулся аппетит. Он стал заказывать из Прем-Ниваса определенные блюда. Один из друзей привез ему из Калькутты шоколадные конфеты с ромом, и он пошутил, что это удобный способ пронести в тюрьму алкоголь. Он приглашал к себе не ближайших родственников, а тех, кто мог дать ему ощущение чего-то нового, – Лату (если она в принципе была не против посетить его) и одну из своих бывших подружек, ныне вышедшую замуж. Обе пришли; первая с Праном (вопреки возражениям госпожи Рупы Меры), вторая с мужем (вопреки его возражениям).
Лата, несмотря на безрадостную и в определенном отношении даже зловещую обстановку, посещала Мана с удовольствием. Они вращались в разных кругах, и Лата была очень удивлена, когда Прану удалось убедить ее мать первого апреля прошлого года, что она якобы договорилась с Маном бежать из дома. Ман всегда казался ей жизнерадостным и доброжелательным человеком, и она была рада, что он о ней вспомнил. Она не старалась во что бы то ни стало развеселить Мана и тем не менее видела, что общение с ней действовало на него освежающе. Они беседовали о Калькутте, особенно о семействе Чаттерджи, и Лата – отчасти для того, чтобы пробудить в нем интерес к жизни, – была с ним откровеннее, чем говорила бы в другой обстановке или в беседах с Праном. Надсмотрщики сидели слишком далеко, и им не был слышен их разговор, но до них доносились взрывы смеха, немало их удивляя. Они не привыкли к таким звукам в комнате для свиданий.
На следующий день сцена повторилась. К Ману пришла его старая подруга Сарла с мужем, которого все друзья почему-то звали Голубем. Сарла, не видевшая Мана несколько месяцев, развлекла его рассказом о том, как они с Голубем встречали Новый год у его друзей.
– Чтобы придать вечеринке остроты, они решили не церемониться и пригласили танцовщицу из кабаре, что в дешевой гостинице на Тарбуз-ка-Базаре, – одного из тех заведений, которые соблазняют публику стриптизом с новой Саломеей каждую неделю и постоянно подвергаются полицейским облавам.
– Не кричи об этом так громко, – засмеялся Ман.
– Ну вот, – продолжала Сарла, – она танцевала, и кое-что снимала с себя, и снова танцевала, и проделывала все это так сладострастно и маняще, что женщины были в смятении. Мужчины же воспринимали это неоднозначно – и Голубь тоже.
– Да нет, я… – стал оправдываться тот.
– Голубь, она уселась тебе на колени, и ты не противился этому.
– Как я мог воспротивиться?
– Он прав, это не так-то легко, – заметил Ман.
Сарла бросила на него многозначительный взгляд и продолжила:
– После этого она подсела к Мале и Гопу и стала всячески гладить и теребить Гопу. Он изрядно налакался и не возражал. Но Мала – она же такая собственница – стала тянуть его к себе. А танцовщица потянула его обратно. Полное бесстыдство. На следующий день Гопу досталось на орехи, и все жены заклялись приглашать на вечеринки танцовщиц.
Ман расхохотался. Сарла присоединилась к нему, и даже Голубь улыбнулся с оттенком виноватости.
– Но я еще не рассказала самый попс, – сказала Сарла. – Неделю спустя полиция нагрянула в эту гостиницу на Тарбуз-ка-Базаре, и выяснилось, что эта танцовщица была юношей! Мы вдоволь поиздевались над Малой с Гопу после этого. Я до сих пор не могу поверить в это. Он одурачил нас всех. Женский голос, глаза, походка, манеры – и все это оказалось мальчиком!
– Я подозревал это с самого начала, – заявил Голубь.
– Ничего ты не подозревал, – бросила Сарла. – А если подозревал и вел себя так, как это было, то у меня точно есть причины для беспокойства.
– Ну, я понял это не сразу, – пошел на попятный ее супруг.
– Он небось был очень доволен собой, – сказала Сарла. – Так провести всех! Неудивительно, что он вел себя с таким бесстыдством. Настоящая девушка так не могла бы.
– Да уж конечно! Ни одна девушка так не вела бы себя, – усмехнулся Голубь. – Сарла считает, что все женщины – образец целомудрия.
– По сравнению с мужчинами так и есть, – заявила Сарла. – Беда в том, что ты недооцениваешь нас, Голубь. Как и большинство мужчин. Кроме Мана. Его женщины всегда восхищали. Ман, выходи из тюрьмы поскорее и спаси меня от Голубя. Как тебе такая перспектива, Голубь?
Время, отведенное на свидание, закончилось, и Голубю не пришлось придумывать достойный ответ. А Ман еще полчаса после их ухода представлял себе сцену, которую Сарла описала, и посмеивался. Сокамерники удивлялись, что это на него нашло.
На конец января было назначено рассмотрение вопроса о передаче дела суду. Предстояло решить, какие именно обвинения следует предъявить заключенному – или вообще никаких не предъявлять.
В данном случае было ясно, что какие-то обвинения выдвинуты будут. Ни один полицейский, как бы ему ни хотелось избежать выполнения долга или злоупотребить своими правами, был не в силах настолько исказить факты, чтобы сразу представить «окончательный отчет», констатирующий, что оснований для обвинения нет. Младший инспектор, вероятно, мог бы как-то договориться со свидетелями, но ему было жаль разрушать хорошо проведенное им самим же расследование; он и так уже был раздосадован вмешательством начальства в его работу. Он знал, что общественность продолжает следить за этим делом, и понимал, кто будет козлом отпущения в случае, если вскроются попытки обойти закон.
Ман и его адвокат присутствовали при рассмотрении вопроса.
Младший инспектор, стоя перед магистратом, рассказал о событиях, которые потребовали расследования, описал ход расследования, представил необходимые документы, указал, что жизнь жертвы вне опасности, и заключил, что Ману следует предъявить обвинение в преднамеренном нанесении тяжкого телесного повреждения.
– А как насчет попытки убийства? – удивленно спросил судья, глядя в глаза инспектору и избегая встречаться взглядом с Маном.
– Попытки убийства? – беспомощно переспросил инспектор, дергая себя за ус.
– Или по крайней мере непредумышленного убийства, – сказал судья. – Из материалов дела я не вижу, почему обвинение в попытке убийства невозможно. Даже если имела место серьезная и неожиданная провокация, она исходила не от потерпевшего. Вдобавок ничто не указывает,
Полицейский только молча кивнул.
Адвокат шепнул Ману, что дела, похоже, складываются не в их пользу.
– И почему вы применяете статью триста двадцать пятую, а не триста двадцать шестую? – спросил судья.
Первая из них рассматривала тяжкие телесные повреждения, и максимальный приговор, который мог быть вынесен судом, составлял семь лет, а в данный момент осужденного можно было выпустить на поруки. Во второй также фигурировали тяжкие повреждения, но с применением опасного оружия; передача на поруки запрещалась, и предусматривался сколь угодно большой срок заключения, вплоть до пожизненного.
Младший инспектор пробормотал, что оружие не было найдено.
Магистрат пронзил его взглядом.
– Вы хотите сказать, что эта рана, – он заглянул в медицинское свидетельство, – эти разрывы кишечника могли быть вызваны тросточкой?
Инспектор ничего не ответил.
– Я считаю, – сказал судья, – что вы должны продолжить расследование, пересмотреть свои показания и выдвинуть обвинение, которое напрашивается само собой.
Адвокат Мана встал и заявил, что эти решения выносятся по усмотрению самого следователя.
– Мне это известно, – отрезал судья, крайне недовольный тем, как велось дело. – Я не подсказываю ему, какое обвинение следует выбрать. – Он подумал, что, не будь медицинского свидетельства, инспектор, вероятно, выдвинул бы в качестве обвинения простое телесное повреждение.
Магистрат обратил внимание на то, что Ман не проявлял заметных признаков беспокойства. Очевидно, решил судья, он относился к тем преступникам, которые не извлекают никаких уроков из своих правонарушений.
Адвокат высказал просьбу отпустить Мана на поруки, поскольку выдвинутое на данный момент обвинение это допускает. Магистрат не возражал, но было видно, что он очень раздражен. Его раздражение было вызвано отчасти словами адвоката о «глубоком расстройстве клиента в связи со смертью его матери».
– Слава богу, на слушании дела по существу будет другой судья, – шепнул адвокат Ману.
Ман, начавший проявлять интерес к судебной процедуре, спросил:
– Я что, свободен?
– Да, на данный момент.
– А какое будет обвинение?
– К сожалению, пока неясно. Этот судья по какой-то причине хочет наказать вас по максимуму – причинить, так сказать, тяжкое повреждение.
На самом деле судья не стремился наказать Мана по максимуму, а хотел лишь соблюсти закон. Он не желал участвовать в попрании справедливости в угоду влиятельным людям, что, как он подозревал, происходило в данном случае. Он знал, что в некоторых судах это проходит, но не хотел допускать такого в своем.
«Человек не имеет права участвовать в каких-либо выборах, если он находится в заключении по приговору суда, или транспортируется и т. п., или содержится под стражей в полицейском отделении».
Так недвусмысленно требовал Закон 1951 года о народном представительстве, и потому Ман не мог голосовать на всеобщих выборах, для проведения которых он столько сделал. Он был прикреплен к избирательному участку в Пасанд-Багхе, а выборы в Законодательное собрание в избирательном округе восточного Брахмпура должны были проводиться 21 января.
Любопытно, что Ман мог бы участвовать в выборах, если бы жил в округе Салимпур-Байтар, потому что из-за нехватки компетентного персонала выборы в некоторых округах задерживались и там они состоялись только 30 января.
Предвыборная борьба стала чрезвычайно острой. Варис превратился из беззаветного помощника Махеша Капура в его бескомпромиссного противника. Изменилось все, и в беспощадной войне за голоса избирателей использовались и слухи со скандалами, и Закон об отмене системы заминдари, и религиозные чувства, и отношение к Конгрессу.
Наваб-сахиб не настраивал Вариса против Махеша Капура, но было ясно, что он в то же время не хотел, чтобы Варис помогал ему. А Варис считал теперь Мана не спасителем молодого навабзады, а мерзавцем, желавшим его убить, и потому обличал, как мог, и самого Мана, и его отца с прочими родными, их религией и их партией. Когда местное представительство Конгресса с запозданием прислало в форт Байтар свои плакаты и флаги, Варис устроил из них большой костер.
Варис находился в чрезвычайном возбуждении и выступал решительно и авторитетно. Местным жителям он всегда нравился, а теперь поднялся на волне популярности очень высоко. В нем видели защитника наваба-сахиба и его раненого сына, который, как предпочитал утверждать Варис, якобы до сих пор был при смерти из-за предательства мнимого друга. Навабу-сахибу приходится оставаться в Брахмпуре, говорил Варис, но если бы он мог участвовать в предвыборной кампании, то обличал бы со всех трибун подлого Махеша Капура, ответившего черной неблагодарностью на оказанное ему гостеприимство, и призывал бы изгнать его вместе со всем, за что он выступает, из избирательного округа, в который ему совсем недавно удалось проникнуть.
– Что отстаивают Махеш Капур и вся партия Конгресс? – вопрошал Варис, все больше входивший в роль местного политического лидера. – Что они дали людям? Наваб-сахиб и вся его семья в течение нескольких поколений трудились на благо народа, боролись с английскими захватчиками во время Восстания сипаев – то есть когда Конгресса еще и в проекте не было, – они гибли как герои, страдали вместе со всеми людьми, сочувствовали беднякам и помогали им чем могли. Посмотрите на электростанцию, больницу, школы, основанные отцом и дедом наваба-сахиба, – указывал Варис. – А религиозные фонды, которые они учредили и поддерживают? Вдумайтесь, с какой заботой об общественном благе наваб-сахиб организовывал на собственные средства великолепные процессии во время Мухаррама, праздничной кульминации всего года в Байтаре. А Неру и подобные ему стараются погубить любимого всеми человека и заменить его – кем же? Шайкой ненасытных и ничтожных правительственных чиновников, готовых сожрать людей с потрохами.
Тем, кто говорил, что помещики эксплуатируют народ, Варис советовал сравнить положение крестьян вокруг Байтара с тем, как живут в некой деревне неподалеку, где люди дошли до такой степени обнищания, что впору не сочувствовать, а ужасаться. Некоторые селяне, особенно безземельные чамары, настолько бедны, что просеивают испражнения волов в поисках непереваренных зерен, моют их, высушивают и едят. И тем не менее многие чамары так слепы, что собираются голосовать за Конгресс, который столько лет их угнетал. Варис призывал своих братьев из зарегистрированных каст прозреть и голосовать за велосипед, а не за пару волов, которые лишь напоминают им о худших минутах жизни.
Махеш Капур был вынужден занять оборонительную позицию. Все его внимание было теперь сосредоточено не на Байтаре, а на Брахмпуре: тюремной камере, больничной палате, комнате в Прем-Нивасе, где больше не спала его жена. Предвыборная кампания, которая поначалу выглядела как десятиконечная звезда с одним выделяющимся среди всех острием – им самим, постепенно превращалась в борьбу между двумя кандидатами, из которых один всячески подчеркивал, что он человек наваба-сахиба, а другой понимал, что его единственный шанс победить – это приглушить свою индивидуальность и выступать в качестве кандидата Джавахарлала Неру.
На собраниях он говорил не о себе, а о партии Конгресс. Но каждый раз его перебивали и просили объяснить поступок его сына. Правда ли, что Махеш Капур употребил свое влияние, чтобы избавить сына от наказания? А если молодой навабзада умрет? Правда ли, что существует заговор с целью устранения одного за другим лидеров мусульманского сообщества? Человеку, всю жизнь боровшемуся за дружеское сосуществование людей разных социальных слоев, национальностей и религий, за равноправие всех перед законом, тяжело было выслушивать эти обвинения. Не будь он подавлен, он отвечал бы так же резко, как обычно реагировал на тупую агрессивность, но едва ли это добавило бы ему очков.
Ни разу он не касался – ни осознанно, ни вспылив – слухов вокруг имени наваба-сахиба. Но теперь эти слухи проникли в Салимпур с Байтаром и в окружающие деревни, и, хотя речь шла о событиях двадцатилетней давности, слухи наносили даже больший моральный урон, чем то, что говорилось о Махеше Капуре. Индуистские коммуналистские партии старались использовать их в своей пропаганде на все сто процентов.
Однако многие, особенно в Байтаре, не верили слухам об изнасиловании и незаконнорожденности, а если и верили, то полагали, что наваб-сахиб и так уже достаточно наказан, горюя о сыне, и что нельзя обвинять человека в греховности беспредельно.
Даже чисто технически Махешу Капуру стало очень трудно проводить кампанию. Вместо двух джипов в его распоряжении была теперь только развалюха, предоставленная руководством Конгресса. Сын не мог оказывать ему помощь и знакомить его с местными жителями. Жена, которая могла бы найти общий язык с женщинами округа, умерла. Имелась вероятность, что Джавахарлал Неру в своем стремительном турне по закоулкам штата Пурва-Прадеш заглянет и в Салимпур, но ранее Махеш Капур был так уверен в своей победе, что не настаивал на этом визите, а теперь казалось, что лишь приезд Неру и может спасти положение. Он послал телеграммы в Дели и Брахмпур, прося Неру всего на несколько часов отклониться от маршрута и заехать в его округ. Но он понимал, что аналогичными просьбами премьер-министра засыпает половина кандидатов от Конгресса в штате, и не особенно надеялся на то, что именно ему удастся уговорить Неру.
На несколько дней приезжали помогать Вина с Кедарнатом. Вина чувствовала, что отец сейчас больше нуждается в ней, чем Ман, с которым она могла видеться в течение нескольких минут через день. Приезд Вины дал результаты в некоторых городках, особенно в Салимпуре. Ее некрасивое, но оживленное лицо, сердечная манера общения и полная достоинства скорбь по матери и брату, как и забота о терзаемом предвыборной схваткой отце, растопили сердца многих женщин. Они даже посещали собрания, если на них выступала Вина. После расширения круга допущенных к голосованию они составляли половину электората.
Члены Конгресса, работавшие в деревнях, выбивались из сил, но многие из них чувствовали, что дела складываются не в их пользу, и не скрывали своего отчаяния. Они даже не могли быть уверены в голосах людей зарегистрированных каст, так как социалисты повсюду трубили о своем предвыборном союзе с партией доктора Амбедкара.
Рашид приехал в свою деревню, чтобы агитировать за социалистов. Он был озабочен и возбужден и даже внешне казался неуравновешенным. Через день он ездил в Салимпур. Однако трудно было сказать, способствовал он успеху кампании Рамлала Синхи или являлся обузой. Он был правоверным мусульманином, и это говорило в его пользу, но его отвергли почти все в его родной Дебарии, от Бабы́ до Нетаджи; он стал, по сути, изгоем. Особенно издевались над его идеями старцы Сагала. Среди них ходила шутка, что «Абдур-Рашид» («раб человека, идущего правильным путем») думал, что потерял «головную» часть своего имени, тогда как на самом деле он потерял голову. Жители Сагала собирались, как один, голосовать за независимого кандидата Вариса Хана.
В Дебарии расклад был сложнее. Отчасти это объяснялось тем, что здесь жило гораздо больше индусов: мелкая группа браминов и банья и более многочисленная – джатавов и других зарегистрированных каст. Здесь все партии могли рассчитывать на определенное количество голосов: и Конгресс, и НРКП, и социалисты, и коммунисты, и индуисты. В умы мусульман вносили некоторую неразбериху спорадические появления Нетаджи. Он призывал голосовать за Конгресс на выборах в парламент, а вопрос о Законодательном собрании оставлял открытым. При этом явно была неизбежна определенная путаница. Селянин, опустивший бюллетень в зеленую урну с запряженным в телегу быком, вполне мог опустить второй бюллетень и в коричневую урну с той же эмблемой.
Махеш Капур прибыл однажды вместе с Кедарнатом в Дебарию после долгого утомительного дня на пыльных дорогах. Бабá встретил его гостеприимно, но сказал напрямик, что ситуация в корне изменилась.
– А как вы сам? – спросил Махеш Капур. – Не изменили свою позицию? Вы не считаете, что отца следует наказывать за проступки сына?
– Я так не думаю, – ответил Бабá. – Но думаю, что отец отвечает за поведение своего сына.
Махеш Капур воздержался от замечания, что Нетаджи не делает чести самому Бабé. Это не имело отношения к делу, и Махеш не был настроен спорить. Возможно, именно в этот момент он особенно остро почувствовал, что проигрывает предвыборную гонку.
Когда уже к ночи они вернулись в Салимпур, Махеш Капур сказал Кедарнату, что хочет побыть один. Свисавшие с потолка лампочки давали слабый свет и мигали. Он поужинал в одиночестве и задумался о своей жизни, стараясь отделить публичную деятельность от всего личного и сосредоточиться на первой. Сильнее, чем когда-либо, он ощутил, что надо было оставить политику в 1947 году. Решительность, присущая ему во время борьбы с англичанами, рассеялась из-за неопределенности и слабости в управлении страной после завоевания независимости.
После ужина он просмотрел почту. Среди прочей корреспонденции был большой конверт с подробностями о ходе местной предвыборной кампании. Взяв другой конверт, Махеш Капур удивился, увидев на марке лицо короля Георга VI.
С минуту он глядел на марку, ничего не понимая, словно это было неким предзнаменованием, затем осторожно положил письмо на одну из открыток с маркой, изображавшей Ганди. У него было чувство, что он бессознательно сам же побил свой лучший козырь. Он снова уставился на марку.
Объяснение было простое, но оно не пришло в голову Махешу Капуру. Почтово-телеграфное ведомство, боясь, что при неимоверно возросшем из-за предвыборной суеты объеме корреспонденции может не хватить почтовых материалов, распорядилось продавать дополнительно старые марки и конверты с портретом Георга VI. Так что больной английский король не поднимался со своего ложа, чтобы явиться в ночной тиши Махешу Капуру и предсказать, что они еще встретятся в Филиппах[222].
На следующий день Махеш Капур поднялся до восхода солнца и пошел прогуляться по незнакомому городу. На небе еще были видны звезды. Только что начала петь пара проснувшихся птиц. Лаяли собаки. Какой-то петух заглушил слабый призыв муэдзина на молитву. Затем опять наступила тишина, нарушавшаяся лишь пением птиц.
Махеш Капур спел себе под нос этот мотив и почувствовал, что к нему возвращается если не надежда, то по крайней мере решимость. Посмотрев на часы, которые ему подарил Рафи-сахиб, и проверив дату, он улыбнулся. Чуть позже он уже собирался отправиться в очередную поездку по деревням, когда к нему прибежал запыхавшийся глава салимпурской администрации:
– Господин, завтра к нам приезжает премьер-министр! Мне сказали по телефону, что надо сообщить об этом вам. Он будет выступать в Байтаре и Салимпуре.
– Вы уверены? – возбужденно спросил Махеш Капур. – Это абсолютно точно? – Можно было подумать, будто его утренний душевный подъем и повлек за собой улучшение предвыборной ситуации.
– Да, господин, это точно. – Глава администрации был тоже возбужден и вдобавок растерян. – А я совсем не подготовился к его приезду, совсем!
Не прошло и часа, как необычайная новость облетела весь город, а к полудню она распространилась и по деревням.
Неру встретился с Махешем Капуром и парламентским кандидатом от Конгресса в гостинице Байтара. Премьер-министр выглядел удивительно молодо для своих шестидесяти двух лет; он был одет в ачкан, посеревший от пыли на дорогах округа. Махеш Капур с трудом верил в реальность происходящего.
– Капур-сахиб, – обратился к нему Неру, – мне сказали, что нет смысла приезжать сюда, потому что ваше дело безнадежное. Это окончательно убедило меня, что приехать необходимо. Уберите это, – сердито сказал он стоявшему рядом человеку, снимая с себя семь гирлянд ноготков. – Еще мне рассказали какую-то ерунду о том, что ваш сын попал в некую неприглядную историю. Я спросил, имеете ли вы какое-нибудь отношение к этому, и мне сказали, что нет. Люди в этой стране слишком озабочены тем, что этого никак не заслуживает.
– Не знаю, как вас благодарить, Пандитджи, – отозвался Махеш Капур. Он был глубоко тронут.
– Благодарить? Не за что меня благодарить. Кстати, примите мои искренние соболезнования по поводу госпожи Капур. Я помню, мы с ней виделись в Аллахабаде, но это было давно, лет пять назад, наверное.
– Одиннадцать.
– Одиннадцать?! Но в чем дело? – обратился он к сопровождающим. – Почему им требуется столько времени, чтобы все подготовить? Я опоздаю в Салимпур. – Он кинул в рот пастилку. – Да, я еще хотел сказать вам: я прошу Шарму войти в мой кабинет. Он вечно отказывается, но всему есть предел. Я знаю, он хочет оставаться главным министром здесь, но мне нужна сильная команда в Дели. Поэтому очень важно, чтобы вы победили на этих выборах и следили бы за тем, чтобы в Пурва-Прадеш все шло как надо.
– Пандитджи, – с удивлением произнес польщенный Махеш Капур, – я сделаю все, что в моих силах.
– И конечно, мы не можем допустить, чтобы на ответственных постах сидели всякие реакционеры, – сказал Неру, сделав неопределенный жест в сторону форта. – Где этот Бхушан – кажется, так его зовут? Ничего не могут толком организовать! – произнес он нетерпеливо. Выйдя на веранду, он крикнул члену окружного комитета Конгресса, отвечавшему за логистику: – Как мы будем управлять страной, если не можем обеспечить платформу для выступления, микрофон и парочку полисменов? – Узнав, что нудные и затянувшиеся меры по обеспечению безопасности наконец приняты, он, прыгая через ступеньку, сбежал по гостиничной лестнице и вскочил в автомобиль.
Каждую сотню ярдов вереницу машин останавливали восторженные толпы. Достигнув наконец платформы, с которой должен был выступать, Неру взбежал на устланную цветами площадку и приветствовал огромную толпу жестом намасте. Собравшиеся городские и деревенские жители ждали его с нетерпением уже больше двух часов. Они почувствовали приближение Неру даже раньше, чем увидели его; какой-то электрический импульс пробежал по толпе, и они закричали:
– Джавахарлал Неру зиндабад!
– Джай Хинд!
– Конгресс зиндабад!
– Махарадж Джавахарлал ки джай![223]
Последнее, по мнению Неру, было уже слишком.
– Садитесь, садитесь, успокойтесь! – крикнул он.
Все довольно засмеялись и продолжали вопить. Неру в раздражении соскочил с платформы прежде, чем его успели остановить, и стал руками усаживать людей на их места.
– Садитесь же, наконец! Мы не можем тянуть с выступлением бесконечно.
– Он пихнул меня на мое место, и очень сильно! – гордо сообщил один из собравшихся друзьям. Было ясно, что он еще долго будет хвастать этим.
Когда Неру вернулся на платформу, один из партийных функционеров стал представлять публике и превозносить кого-то еще из стоявших рядом.
– Достаточно, достаточно, открывайте собрание, – прервал его Неру.
Тогда другой функционер начал расписывать самого Неру, говоря, какая это для всех редкая честь и благословение – видеть его у себя, и называя его душой Конгресса, гордостью Индии, джавахаром и лалом[224] всего народа, его сокровищем, его любимцем.
Тут уж Неру рассердился не на шутку.
– Послушайте, вам что, совсем нечего делать? – процедил он разглагольствовавшему партийцу и обратился к Махешу Капуру: – Чем больше они говорят обо мне, тем меньше от меня пользы и вам, и Конгрессу, и народу. Скажите ему, чтобы замолчал.
Махеш Капур угомонил говорившего, и тот обиженно смолк. Неру немедленно приступил к своей сорокапятиминутной речи на хинди.
Люди внимали ему завороженно. Понимали они его или нет – трудно было сказать, потому что он бросал им в импрессионистской манере одну идею за другой, и к тому же его хинди был неидеален, но они слушали его и смотрели на него с благоговением.
Речь его вкратце сводилась к следующему:
Господин председатель и прочие, братья и сестры! Мы собрались здесь в тревожное время, но оно также и время надежд. С нами больше нет Ганди, и потому особенно важно, чтобы у вас была вера в будущее нации и в самих себя.
Весь мир переживает трудности. Возник корейский конфликт, конфликт в Персидском заливе. Вы, возможно, слышали о том, что Британия пытается подчинить своему влиянию Египет. Все это рано или поздно кончится плохо. Надо избегать этого. Мир должен научиться жить без войн.
У себя дома мы тоже должны сохранять мир. Мы люди терпимые и должны уважать других. Много лет тому назад мы потеряли свободу, потому что были разобщены. Мы не можем допустить, чтобы это повторилось. Страну ждет катастрофа, если ею будут управлять религиозные фанатики и коммуналисты всех мастей.
Мы должны перестроить наше мышление. Это главное. Индуистский кодекс – очень важная мера, его надо принять. Законы об отмене системы заминдари надо воплотить в жизнь во всех штатах. Мы должны смотреть на мир по-новому.
Индия – древняя страна с великими традициями, но время требует совместить эти традиции с наукой. Недостаточно победить на выборах, надо выиграть битву в производстве. Надо внедрять науку все шире и шире, производить все больше и больше. Руки всех граждан должны направлять плуг и управлять станком. Мощь наших рек надо укротить плотинами. Эти детища науки и современного мышления дадут нам воду для орошения полей и электричество. Питьевая вода, продукты питания, надежный кров, медицинское обслуживание и грамотность должны быть повсюду, в том числе и в деревнях. Мы должны развиваться, иначе будем отсталой страной…
Неру то погружался в воспоминания, то ударялся в поэтичность, то, увлекшись, принимался бранить публику. Он был, как люди чувствовали и раньше, довольно деспотичным демократом. Но они аплодировали ему почти независимо от того, что он говорил. Они радостно кричали, когда он упоминал колоссальные размеры Бхакрской плотины, одобрительно гудели, когда он корил американцев за притеснение Кореи, что бы это вообще ни было такое, Корея. Но особенно громко они вопили, когда в конце речи, как будто едва не забыв, он попросил их поддержать кандидата Конгресса. И люди верили, что Неру, победитель и герой борьбы за независимость, наследник Махатмы Ганди, не станет уговаривать их напрасно.
Неру всегда обращался к аудитории с подобными призывами лишь в последние минут десять своей речи. Он агитировал за партию Конгресс, которая добилась независимости страны и единственная среди всех партий могла сохранить ее целостность, за парламентского кандидата от Конгресса, очень достойного человека (имя его он забыл) и за его старого товарища и единомышленника Махеша Капура, который выполнил трудную и необходимую всему штату задачу по разработке законопроекта об отмене системы заминдари. Неру говорил о том, что в век торжества республиканизма еще остались люди, которые, цепляясь за пережитки прошлого, продолжают пользоваться феодальными привилегиями. Некоторые из них даже выступают в предвыборной борьбе в роли независимых кандидатов. Один подобный владелец огромного поместья использует в качестве эмблемы скромный велосипед. (Эта шпилька с местным колоритом была воспринята особенно хорошо.) Таких богачей немало, и это необходимо учитывать в своей политике. Неру призвал слушателей не доверять слепо их заявлениям об их бескорыстии и смиренности, а вспомнить, как в прошлом они угнетали простой народ и преданно служили британским хозяевам, которые в ответ защищали их земли и их доходы и покрывали их грехи. Конгресс не желает иметь ничего общего с реакционерами и охранителями феодального строя и для борьбы с ними нуждается в поддержке народных масс.
Когда слушатели, преисполнившись энтузиазма, стали кричать: «Конгресс зиндабад!» – или, еще хуже: «Джавахарлал Неру зиндабад!» – Неру сердито одернул их и велел кричать «Джай Хинд!».
На этом собрание закончилось, и он поспешил на следующее, как всегда опаздывая и раздражаясь из-за этого, – человек, чье большое сердце завоевывало сердца окружающих и чьи как будто бессвязные призывы к взаимному уважению позволяли плохо организованной и нестабильной стране и в эти ранние опасные годы независимости, и в течение всей его жизни оставаться по крайней мере свободной от систематического религиозного фанатизма.
Несколько часов, проведенных Джавахарлалом Неру в их избирательном округе, оказали сильнейшее воздействие на ход предвыборной кампании, и в особенности на положение Махеша Капура. Они возродили в нем надежду и придали новые силы местным работникам Конгресса. Избиратели также стали относиться к Махешу Капуру несравненно дружелюбнее. Если уж сам Неру, в котором они действительно видели душу Конгресса и гордость нации, назвал его своим «старым товарищем и единомышленником», то кто они такие, чтобы сомневаться в его кандидатуре? Если бы голосование проводилось на следующий день, а не через две недели, Махеш Капур, возможно, победил бы с большим отрывом и полетел бы домой как на крыльях, а точнее, на подоле пыльного ачкана Неру.
Визит Неру отчасти снял также межконфессиональное напряжение в округе. Мусульмане всей страны видели в нем своего покровителя и защитника. Однажды во времена Раздела он выпрыгнул из полицейского джипа в Дели и бросился без всякого оружия разнимать две дерущиеся толпы, чтобы спасти жизни людей – не важно, мусульман или индусов. Даже то, как он был одет, говорило, что это человек из «высших» и культурных слоев общества, как бы он это «высшее» общество ни обличал. Неру побывал у гробницы великого исламского святого, суфия Мойнуддина Чишти в Аджмере, где ему преподнесли мантию; посетил он и Амарнат, где индуистские священнослужители исполнили в его честь пуджу. Президент Индии Раджендра Прасад мог бы съездить в Амарнат, но не в Аджмер, и живших в страхе представителей национальных меньшинств ободрял тот факт, что премьер-министр не видел принципиальной разницы между индуистскими и мусульманскими святыми местами.
Даже мауляну Азада, самого популярного мусульманского лидера после завоевания независимости, можно было сравнить разве что с луной, которая сияет отраженным светом солнца – Неру. Именно Неру была отдана любовь всей нации и власть над ней, хотя ему самому это было не по душе и он предпочитал не злоупотреблять этим.
Некоторые – и индусы, и мусульмане – говорили наполовину в шутку, что Неру был бы лучшим мусульманским лидером, чем Джинна. Джинна не любил своих единоверцев по-настоящему, и лишь сила его воли заставляла их поддерживать вслед за ним Пакистан. А в лице Неру они имели человека, искренне сочувствовавшего им, который в отличие от других и после Раздела страны продолжал относиться к ним с той же симпатией и уважением, что и к людям всех вероисповеданий или неверующим. Они чувствовали бы себя гораздо менее защищенными, если бы на месте Неру в Дели был кто-то другой.
Но до Дели, как говорится, далеко, да и до Брахмпура, и даже до окружного центра Рудхии – тоже. С течением дней вновь обрели силу привычные местные приоритеты, кастовые и религиозные предубеждения, всплывали застарелые спорные вопросы. Слухи о сыне Махеша Капура и о навабзаде, о Саиде-бай и навабе-сахибе обсуждались повсюду, где люди встречались друг с другом: в салимпурской парикмахерской, представлявшей собой просто кресло на тротуаре, на овощном рынке, во внутренних двориках за вечерним кальяном.
Многие индусы высших каст считали, что Ман изменил своей касте, связавшись с мусульманкой легкого поведения – и, хуже того, всерьез влюбившись в нее. А раз так, его отец не мог больше рассчитывать на их голоса. С другой стороны, бедные мусульмане – а мусульмане в своей массе были бедны – стали пересматривать свою позицию. Хотя они традиционно относились к навабу-сахибу лояльно, избрание Вариса в Законодательное собрание казалось им небезопасным. Что произойдет, если туда войдет не только он, но и другие ставленники крупных землевладельцев и Конгресс не составит безусловного большинства? Не будет ли Закон об отмене системы заминдари и его претворение в жизнь под вопросом – даже притом что он одобрен Верховным судом? Перспектива оставаться арендаторами под жестким контролем мунши и его подручных меньше привлекала их, нежели владение собственным наделом со всеми неизбежными трудностями этого.
Кедарнат добился значительных успехов среди джатавов Салимпура и окрестных деревень. В отличие от большинства индусов из высших и относительно высоких каст, он не брезговал разделить с ними трапезу; через своих брахмпурских родных и знакомых – таких, как Джагат Рам из Равидаспура, – они знали, что он один из немногих торговцев обувью в Мисри-Манди, относившихся к людям их касты благосклонно. Махеш Капур, в отличие от Л. Н. Агарвала с его агрессивными полицейскими акциями, не сделал ничего такого, что отвратило бы их от Конгресса. Вина также продолжала вместе с представительницами женского комитета Конгресса посещать дом за домом и деревню за деревней, завоевывая голоса для своего отца. Она с удовольствием участвовала в предвыборной работе и радовалась тому, что отец вновь поглощен ею. Это отвлекало его от тяжких дум. За делами в Прем-Нивасе в эти дни присматривала старая госпожа Тандон, и Бхаскар переселился туда вместе с ней. Вина скучала по нему, но с этим приходилось мириться.
Предвыборная гонка свелась, по сути, к состязанию между старым соратником Неру (или, иначе, отцом злодея Мана) и приспешником реакционера наваба-сахиба (он же надежный верный слуга Варис).
Стены домов в Байтаре и Салимпуре были увешаны плакатами с портретом Неру, к которому нередко пририсовывали большой зеленый велосипед, чьи колеса закрывали глаза премьер-министра. Варис негодовал на премьер-министра из-за шпилек в адрес его хозяина, которого Варис глубоко чтил, и он был полон решимости отомстить Неру за эту словесную атаку на отца семейства, а Ману – за физическую атаку на его славного сына. Он был не особенно щепетилен в выборе средств и прибегал как к законным мерам, так и к незаконным, если законные были невозможны. Он вытягивал деньги из прижимистого мунши, устраивал народные гулянья с раздачей сластей и распитием спиртного, на одних воздействовал принуждением, а на других лестью, сыпал обещаниями и говорил от имени наваба-сахиба и Господа Бога, веря, что действует в интересах как одного, так и другого, и не задумываясь о том, одобрили бы они это или нет. Ман, который ранее инстинктивно нравился Варису, оказавшись ложным и опасным другом, превратился в его злейшего врага. Правда, теперь, когда волшебная палочка Неру произвела свою разрушительную работу, Варис уже не был так уверен в победе над его отцом.
Накануне дня голосования, когда было уже поздно что-либо опровергать, появились тысячи листовок на урду, распечатанных на тонкой розовой бумаге с черной каймой. Автор текста не был указан; листовки сообщали, будто Фироз этой ночью умер, и призывали всех правоверных, неравнодушных к горю его отца, проголосовать таким образом, чтобы выразить свое возмущение тому, кто совершил это злодеяние. Убийца же, освобожденный на поруки, разгуливает по улицам Брахмпура, и ничто не мешает ему душить беспомощных мусульманских женщин и резать лучших сынов ислама. Подобная гнусность и попрание всех идеалов справедливости возможны только там, где царствует Конгресс. Считается, что любой выдвиженец Конгресса должен победить – не важно, будет это бродячий пес или фонарный столб. Но избирателям данного округа не к лицу голосовать за вонючих псов и бесстыжие столбы, им не следует забывать, что в случае, если Махеш Капур придет к власти, ничья жизнь и честь не будут в безопасности.
Эти листки быстро разлетелись по всей округе, словно подхваченные ветром, и к вечеру, когда работа по подготовке к выборам была закончена, они оказались почти в каждой деревне округа. Разоблачить эту ложь до начала голосования было уже невозможно.
– Так кто ваш муж? – допытывался у женщины в парандже Сандип Лахири, назначенный председателем комиссии одного из избирательных участков в Салимпуре.
– Как я могу назвать его имя? – шокированно прошептала женщина. – Оно написано на листочке бумаги, который я дала вам перед тем, как вы выходили из комнаты.
Сандип посмотрел на листок, затем заглянул в список избирателей.
– Фахруддин? Деревня Нурпур-Кхурд?
– Да-да.
– И у вас четверо детей, вы говорите?
– Да-да-да.
– Убирайтесь вон! – рявкнул Сандип; он установил перед этим, что у настоящей госпожи Фахруддин всего двое детей.
Строго говоря, он должен был бы передать женщину полиции, но ему казалось, что ее жульничество не заслуживает столь серьезной кары. За все время кампании он обратился к полиции лишь единожды, когда несколько дней назад некий пьяный житель Рудхии набросился с угрозами на одного из членов участковой избирательной комиссии и хотел порвать список избирателей.
Сандип с радостью покинул на время Брахмпур. Безвылазная работа за письменным столом в Министерстве горного дела была скучнее его прежних обязанностей в подокруге. Предвыборная кампания, хотя тоже по большей части сводилась к канцелярщине, все же позволяла несколько встряхнуться и вновь повидать места, которые успели ему полюбиться, несмотря на всю тамошнюю отсталость. На стене перед ним висели порванная карта Индии и таблица с алфавитом хинди. Избирательный участок был устроен в местной школе.
Из соседнего класса, где голосовали мужчины, донесся шум спора. Сандип поднялся, чтобы выяснить, в чем дело. Представшая перед ним картина была весьма необычной. Безрукий нищий хотел опустить бюллетень в урну без посторонней помощи. Он не соглашался, чтобы его сопровождал к урне член избирательной комиссии, который мог подсмотреть, за кого он голосует. Все уговоры были напрасны, и за дверями начала скапливаться очередь, слушавшая перебранку в классе. Нищий сказал, что, если сложат его бюллетень вдвое, он сможет взять тот в зубы и опустить в урну.
– Я не могу это сделать, – ответил член комиссии.
– Почему? Что вам мешает? – настаивал нищий. – Почему я должен позволить вам пойти со мной к урне? Откуда я знаю, может, вы шпион наваба-сахиба?.. Или министра? – поспешил добавить он.
Сандип кивнул члену комиссии, чтобы тот выполнил просьбу избирателя. Нищий опустил бюллетени в урны для кандидатов в парламент и в Законодательное собрание. Выйдя из-за занавески, он презрительно фыркнул в адрес члена комиссии. Тот обиженно надулся.
– Секундочку, – остановил нищего другой член комиссии. – Мы еще не пометили вас чернилами.
– Вы что, спутаете меня с кем-нибудь другим, когда увидите?
– Мы не спутаем, но вдруг вы захотите проголосовать еще раз на другом избирательном участке. Таковы правила. Мы должны пометить указательный палец человека на левой руке.
– Ну так помечайте, если найдете, – опять фыркнул нищий.
Работа всей комиссии застопорилась из-за одного человека.
– Я знаю, как решить проблему, – сказал Сандип с улыбкой и, достав инструкцию, прочел вслух:
«В случае, если у избирателя указательный палец на левой руке отсутствует, данное правило, касающееся указательного пальца, как и правило 23, следует понимать как правило, касающееся любого другого пальца на левой руке; в случае же, если у него отсутствуют все пальцы на левой руке, правило, касающееся их, следует понимать как правило, касающееся указательного пальца его правой руки; в случае же, если у него отсутствуют все пальцы на обеих руках, правило следует понимать как правило, касающееся имеющейся у него оконечности его левой руки».
Окунув в чернила стеклянную палочку, он улыбнулся нищему. Тот, огорошенный витиеватым стилем работников Министерства юстиции, унаследованным со времен Британского Раджа, сунул ему под нос свою левую культю.
Голосование проходило довольно живо. К полудню три имени из десяти, перечисленных в списке кандидатов, были вычеркнуты. Последовал перерыв на ланч, после которого работа возобновилась еще на четыре часа. К пяти часам, когда голосование закончилось, 55 процентов приписанных к этому участку избирателей уже отдали свои голоса тому или иному кандидату. По мнению Лахири, это была хорошая явка. Он знал, что в последние несколько дней явка на городских участках в большинстве регионов была, против ожидания, ниже, чем на сельских.
В пять часов ворота школы закрыли; тем из присутствовавших, кто не успел проголосовать, раздали подписанные листочки бумаги, и они тоже опустили их в урны. Затем прорези в урнах заклеили бумагой, поверх которой поставили печати из шеллака; наблюдатели от кандидатов также поставили свои печати. Сандип распорядился, чтобы все урны были заперты в одном из классов, около которого он выставил охрану. Наутро их под присмотром главы администрации Салимпура переправили в коллектор казначейства в Рудхии, куда поступали и урны из других округов.
Поскольку выборы в разных округах проходили в разное время, подсчет голосов в них производился поочередно – прежде всего считали те округа, которые первыми завершили голосование. В результате на этих выборах 1952 года в этом избирательном округе, как и в большинстве других округов штата Пурва-Прадеш, между голосованием и окончательным подсчетом голосов проходило обычно от семи до десяти дней.
Это был мучительный период для тех кандидатов, которые имели шансы на избрание. Даже Варис Хан волновался, хотя сомнений в его победе ни у кого не было. Тревожным было время и для Махеша Капура, несмотря на то что у него имелись и другие причины для беспокойства.
Часть восемнадцатая
Лата не принимала активного участия в драматических событиях января. Она, однако, помнила о том, как Минакши сетовала насчет того, что в наступившем году не происходит ничего волнующего. Живи она тот месяц не в Калькутте, а в Прем-Нивасе в Брахмпуре, ей не на что было бы жаловаться: поножовщина, скандал городского масштаба, смерть хозяйки дома, тернии предвыборной борьбы – и все это в семье, где, как правило, самыми волнующими событиями были перепалки между матерью и дочерью или еще более громкие перепалки между отцом и сыном.
Это был последний семестр перед выпускными экзаменами. Лата ежедневно ходила на лекции, и мысли о старинных романах и старинных пьесах занимали ее лишь частично. Большинство ее друзей-студентов, включая Малати, сосредоточились на занятиях, отодвинув все прочее в сторону, включая постановку пьес и другую деятельность, отнимающую время. Еженедельные заседания Брахмпурского литературного общества продолжались, как раньше, однако Лата не рвалась посещать их. Мана выпустили из тюрьмы на поруки, но собирались предъявить ему более тяжкое обвинение, чем то, на которое они надеялись.
Лате очень нравилось проводить время с Умой, чрезвычайно общительным ребенком, от чьей улыбки она могла забыть о проблемах и печалях внешнего мира. Девочка обладала неистощимой энергией и явно была настроена взять жизнь в свои руки, захватив все окружающее, включая волосы своих ближних. Она часто что-то напевала или повелительно стучала по краю своей плетеной кроватки.
Как заметила Лата, Ума действовала успокаивающе на Савиту и даже на Прана. Когда он возился с дочкой, он не думал ни о своем отце, которого раздирали скорбные мысли и злость на несовершенства мира, ни о брате, также не находившем покоя между любовью и строгостью закона, ни о жене, ни об умершей матери, ни о собственном здоровье, своей работе и планах. Пран выучил наизусть стишок «Леди Беби» и время от времени декламировал его для Умы. Госпожа Рупа Мера поднимала голову от одного из бесчисленных шерстяных изделий, которые вязала, и прислушивалась к его декламации с удовлетворением, но не без подозрительности.
Кабир не пытался встретиться с Латой ни в Калькутте, ни в Брахмпуре. Он видел ее на чауте и однажды издали в университетском кампусе. Она держалась спокойно и отчужденно. Ничего удивительного, учитывая, с каким количеством любопытствующих друзей, знакомых и посторонних людей, наперебой выражающих сочувствие в связи с газетной шумихой, Лате, как и Прану, приходилось сталкиваться.
Он с сожалением думал о том, что в их встречах с Латой всегда было что-то нелогичное, непрочное и незавершенное. Встречи длились очень недолго, оба опасались, что их обнаружат, и потому испытывали крайнюю неловкость. Кабир всегда был прям и откровенен в разговорах с людьми – за исключением Латы, перед которой он не мог до конца раскрыться, и подозревал, что ей в его обществе так же сложно и трудно.
Он теперь уже не надеялся, что занимает большое место в ее мыслях, – и не только потому, что ее отвлекали безрадостные события в семье. Кабир не знал, что ей сообщили о его пребывании в Калькутте и желании встретиться с ней, и, естественно, не знал о письме Малати. Он тоже много занимался, и у него были свои причины для грусти и способы ее преодолевать. Неизбежной причиной ее были еженедельные визиты к матери, и он старался заглушить печаль, поддерживая интерес к самым разным вещам – в частности, к крикету: он не только сам играл, но и следил за серией отборочных игр с Англией. Последняя из них должна была состояться в Мадрасе. Недавно он при активной поддержке господина Навроджи организовал приглашение поэта Амита Чаттерджи в Брахмпур с чтением его стихов и их обсуждением в местном литературном обществе. Визит должен был состояться в первую неделю февраля. Кабир надеялся, что и Лата примет в этом участие, но не очень на это рассчитывал. Он полагал, что она должна была слышать о поэте Чаттерджи.
В назначенный день, в десять минут шестого, в доме 20 по Гастингс-роуд царило возбуждение. Все мягкие стулья с цветочным узором были заняты. На столе, за которым Амит должен был читать стихи, после того как господин Навроджи представит его собравшимся, стояли стаканы с водой, покрытые кружевными салфеточками. В соседней комнате дожидалось угощение в виде сладких окаменелостей, приготовленных госпожой Навроджи. Предвечерний свет падал на полупрозрачную кожу господина Навроджи, поглядывавшего на солнечные часы и меланхолично размышлявшего о том, где мог задержаться поэт Чаттерджи. Кабир в белой спортивной форме сидел в заднем ряду. Он только что участвовал в товарищеской встрече между командой исторического факультета и крикетным клубом Восточно-Индийской железнодорожной компании и, добираясь до Литературного общества на велосипеде, изрядно вспотел. Восходящая звезда индийской поэзии госпожа Суприйя Джоши деликатно понюхала воздух и заметила зычным голосом поэту-патриоту Макхиджани:
– Я всегда чувствую, господин Макхиджани… Я всегда чувствую…
– Естественно! – пылко поддержал ее господин Макхиджани. – В этом вся соль. Куда же без чувств? Как иначе будет Муза разить?
– Я всегда чувствую, что к поэзии надо подходить чистым, – продолжила Суприйя Джоши, – чистым и душой, и телом. Надо совершать омовение в сверкающих источниках…
– Да, омовение… – отозвался господин Макхиджани. – Да.
– Гений может вспотеть на девяносто девять процентов, но потение на девяносто девять процентов – прерогатива гения, – выдала поэтесса. Афоризм ей понравился.
– Прошу меня простить, – повернулся Кабир к Суприйе Джоши. – Я только что играл в крикет.
– О! – произнесла она.
– Разрешите заметить, что я имел счастье присутствовать здесь несколько месяцев назад, когда вы читали свои удивительные стихи, – добавил Кабир, одарив ее лучезарной улыбкой.
Суприйя Джоши была обезоружена. Кабир не зря подумывал о карьере дипломата. Запах пота приобрел возбуждающие нотки. «А что? – подумала она. – Этот молодой человек очень хорош собой и к тому же весьма обходителен».
– Ага… – прошептала она, – вот и наше молодое дарование.
В комнату вошел Амит в сопровождении Латы и Прана. Господин Навроджи сразу стал с очень серьезным видом тихо говорить что-то Амиту.
Кабир заметил, что Лата оглядывается в поисках свободного места в заполненной народом комнате. Он был так рад ее неожиданному появлению, что даже не обратил внимания на то, что она пришла вместе с Амитом.
– Вот здесь есть место, – сказал он, поднявшись и указав на стул рядом с собой.
Лата вздрогнула и хотела что-то сказать Прану, но тот смотрел в другую сторону. Тогда она без слов послушалась Кабира и протиснулась между ним и Суприйей Джоши. «Обходительность тоже бывает чрезмерной», – раздраженно подумала поэтесса.
Господин Навроджи с облегчением улыбнулся казенной улыбкой почетному гостю и всей почтенной публике, включавшей университетского проктора господина Сорабджи и выдающегося профессора Мишру, снял салфеточки со стаканов, глотнул воды и объявил заседание открытым.
Он представил поэта как «не последнего из тех, кто сочетает энергичность Запада с чисто индийской чувствительностью», после чего развлек слушателей подробным анализом термина «чувствительность». Перечислив значения прилагательного «чувствительный», он назвал и синонимы его: восприимчивый, впечатлительный, нежный, чуткий, уязвимый, обидчивый, щепетильный, секретный, быстро реагирующий, а также подчеркнул их отличие от таких слов, как плотский, чувственный, сладострастный, эмоциональный. Госпожа Суприйя Джоши нетерпеливо заерзала.
– Он обожает произносить длинные речи, – заметила она господину Макхиджани.
Ее слова донеслись до господина Навроджи, и он, уже несколько покрасневший оттого, что пришлось вдаваться в оттенки значения последних из упомянутых прилагательных, покраснел еще больше из-за этой шпильки в его адрес.
– Но я не хочу лишать вас общения с талантом Амита Чаттерджи своими недостойными измышлениями, – произнес он удрученно, отказавшись от идеи прочесть подготовленную им краткую историю индийской поэзии на английском языке, которая должна была завершиться кульминационным триолетом, посвященным «нашей величайшей поэтессе Тору Датт»[225]. – Господин Чаттерджи прочтет подборку своих стихов, после чего ответит на вопросы, – завершил свое вступление Навроджи.
Амит прежде всего сказал, что очень рад побывать в Брахмпуре. Приглашение было сделано на матче по крикету, и он видит, что господин Дуррани, пригласивший его, не изменил своим увлечениям.
Лата была удивлена. Приехавший накануне Амит сказал ей, что приглашен Литературным обществом, и она решила, что визит устроил господин Навроджи. Она вопросительно посмотрела на Кабира, он в ответ пожал плечами. Исходивший от него запах пота напомнил ей о том дне, когда она наблюдала за его тренировкой на площадке. Сегодня он держался довольно холодно. «Интересно, – подумала Лата, – с той женщиной он так же сдержан?» Что ж, она тоже может поиграть в эту игру.
Амит заметил, что Лата и Кабир обменялись взглядами как хорошо знакомые люди. Он потерял на миг нить размышлений и на ходу сочинил нечто глубокомысленное насчет сходства между крикетом и поэзией. Затем он вернулся к приготовленному плану выступления и сказал, что для него большая честь – выступать в городе, где находится Барсат-Махал и где жил писавший на урду поэт Маст. Возможно, не все знают, что Маст сочинял не только знаменитые газели, но и сатирические стихи. Трудно сказать, что именно он написал бы о прошедших только что выборах, но, несомненно, нашел бы что сказать о той бесцеремонной напористости, с какой они проводились – особенно в Пурва-Прадеш. Чтение утреннего выпуска «Брахмпурской хроники» побудило и его самого сочинить небольшое стихотворение. Не претендуя на создание чего-нибудь столь же значительного, как «Ванде матарам»[226] и другие патриотические гимны, он предлагает слушателям это сочинение как гимн победы тех, кто уже избран в руководящие органы или будет скоро избран.
Достав листок из кармана, он начал:
Стихотворение содержало еще три строфы, касавшиеся, помимо прочего, ряда местных коллизий, сведения о которых Амит вычитал в газете. Одна из его аллюзий заставила Прана и Лату подпрыгнуть от неожиданности. Амит мимоходом прошелся насчет некого землевладельца и некого борца с феодальным землевладением, которые сошлись было воедино, но в борьбе за голоса избирателей разбежались, как бильярдные шары.
Большинство слушателей рассмеялось, им понравилось стихотворение и особенно намеки на местные события. Однако господин Макхиджани не нашел это забавным.
– Он смеется над нашей Конституцией. Он смеется над Конституцией! – негодовал поэт-патриот.
Амит прочитал еще десяток стихотворений, в том числе «Жар-птицу», которая не давала покоя Лате, когда она впервые познакомилась с ней. Профессору Мишре стихотворение тоже понравилось. Он внимательно слушал его, кивая.
Некоторые стихотворения из прочитанных Амитом были созданы недавно и еще не опубликованы, но одно из них, о смерти одной из своих тетушек, он написал давно. Лате оно показалось очень трогательным. Амит приберег его и редко читал публично. Пран слушал, низко опустив голову, остальные тоже сидели очень тихо.
Прочитав все, что собирался прочитать, и переждав аплодисменты, Амит объявил, что будет рад ответить на вопросы.
– Почему вы не пишете на бенгальском, вашем родном языке? – требовательно спросил один из молодых людей. У него был очень сердитый вид.
Амиту часто задавали этот вопрос; он и сам задавал его себе. Публике он отвечал, что недостаточно хорошо владеет бенгальским языком, чтобы выразить все так же полно, как он делает это по-английски. Его предпочтения тут ни при чем. Тот, кого всю жизнь учили играть на ситаре, не может с ходу освоить саранги только потому, что так ему велит его идеология или, скажем, совесть.
– Кроме того, – добавил Амит, – все мы – порождение истории и должны делать то, что у нас получается лучше, не оспаривая выбора судьбы. Даже санскрит пришел в Индию со стороны.
Госпожа Суприйя Джоши, мастер верлибра, встала и спросила:
– Зачем вы все время рифмуете? Луна, волна, луна, волна? Поэт должен быть свободен, как птица – Жар-Птица. – Улыбнувшись, она села.
Амит ответил, что рифмует, поскольку ему это нравится. Он любит звучание рифмованных стихов; рифма придает весомость тому, что иначе может пройти незамеченным, и текст легче запоминается. Он не чувствует себя скованным рифмой – как музыканта не сковывают каноны раги.
Это не убедило Суприйю Джоши, и она заметила господину Макхиджани:
– В его стихах сплошные рифмы и созвучия, все равно что в триолетах Навроджи.
Профессор Михра поинтересовался, кто из поэтов оказал на Амита влияние. Не чувствует ли он сам в своих стихах что-то от Элиота? Профессор привел несколько строк из стихов Амита и сопоставил их со строчками своего любимого современного поэта.
Амит постарался ответить как можно обстоятельнее, хотя не считал Элиота одним из своих главных учителей и вдохновителей.
– Вы не влюбились в какую-нибудь девушку в Англии?
Амит резко выпрямился, но тут же расслабился, увидев, что вопрос задала милая старушка, сидевшая в задних рядах и смотревшая на него с ласковой озабоченностью.
– Мне кажется, не стоит говорить об этом публично, – ответил он. – Когда я предлагал задавать вопросы, надо было сразу сказать, что я не буду отвечать на сугубо личные – и на слишком заостренные социально тоже. Так что о моем отношении к политике правительства можете не спрашивать.
Молоденький студент дрожащим от волнения голосом сказал:
– Из восьмисот шестидесяти трех поэтических строк в двух ваших опубликованных сборниках в тридцать одной упоминаются деревья, в двадцати двух встречается слово «любовь» или «любить» и восемнадцать содержат только односложные слова. Это имеет какое-то особое значение?
Лата не могла сдержать улыбки и заметила, что Кабир тоже улыбается. Амит постарался переформулировать вопрос на более осмысленный и, отвечая, коснулся тем своих произведений.
– Это отвечает на ваш вопрос? – спросил он.
– О да! – с жаром ответил осчастливленный студент.
– Вы согласны, что краткость и небольшой объем – достоинство? – решительным тоном спросила дама академического вида.
– Ну, в общем, да, – осторожно ответил Амит. Объем самой дамы был отнюдь не маленьким.
– Почему же тогда, как говорят, вы пишете такой длинный роман, местом действия в котором является вроде бы Бенгалия? Больше тысячи страниц! – воскликнула она с упреком, словно обвиняя его в том, что он обрекает на мучения будущих исследователей его творчества.
– Ох, я сам не понимаю, почему он получается таким длинным, – пожаловался Амит. – Я, наверное, очень недисциплинированный сочинитель. При этом я ведь тоже не люблю длинные романы, и чем они лучше, тем хуже. Если роман плохой, он ничего не приносит, кроме физических страданий оттого, что пытаешься удержать этот кирпич в руках. А хороший роман превращает меня в слабоумного отщепенца. Я днями не вылезаю из своей комнаты, огрызаюсь на любые попытки общения, пропускаю похороны, свадьбы друзей и знакомых и превращаю их во врагов. До сих пор не могу восстановиться после чтения «Мидлмарча»[227].
– А как вы относитесь к Прусту? – спросила дама несколько отрешенного вида, занявшаяся вязанием, как только Амит кончил читать стихи.
Амит был удивлен, что в Брахмпуре читают Пруста, и оживился, словно вдохнул дополнительную порцию кислорода.
– Я, несомненно, полюбил бы Пруста, будь мой мозг был так же обширен и всеобъемлющ, как Сундарбан, и так же связывал в одно целое множество разнообразных элементов. Но мой мозг, увы, не таков, и Пруст наводит на меня тоску. Заставляет плакать от скуки. – Вздохнув, он добавил с чувством: – Прямо-таки рыдать. Я рыдаю, читая Пруста, и потому практически не читаю его.
Все пораженно молчали, недоумевая, с чего бы вдруг такие сильные чувства? Молчание нарушил профессор Мишра:
– Как известно, многие наиболее значительные памятники литературы довольно объемисты. – Он улыбнулся Амиту. – Шекспир сам велик благодаря своему таланту, и объем написанного им был велик.
– Его сочинения только кажутся объемистыми, когда они собраны вместе, – откликнулся Амит. – А я придумал способ сокращать этот объем. Как вы, возможно, заметили, в собраниях сочинений Шекспира каждая новая пьеса начинается на правой странице. Иногда издатели влепляют какую-нибудь иллюстрацию на левой странице, чтобы получалось именно так. Я же беру перочинный нож и разрезаю том частей на сорок. Таким образом я могу взять «Гамлета» или «Тимона Афинского», свернуть их в трубочку и сунуть в карман. А во время прогулки – скажем, по кладбищу – могу достать их и почитать. Так и рукам легче, и мозгу. Всем рекомендую этот способ чтения. Вот по пути сюда, например, я прочел в поезде «Цимбелина». Вряд ли я стал бы читать его иначе.
Кабир улыбнулся, Лата открыто расхохоталась. Однако Пран был шокирован, господин Макхиджани раскрыл от изумления рот, а у господина Навроджи был такой вид, словно он вот-вот упадет без сознания со стула.
Амиту реакция публики, похоже, понравилась.
В наступившей тишине поднялся мужчина средних лет в черном костюме. Господина Навроджи пробрала легкая дрожь. Мужчина дважды прокашлялся.
– На основании сегодняшних чтений я сформулировал концепцию, – заявил он Амиту. – Она связана с нашим атомным веком, местом поэзии в нем и влиянием Бенгалии. Многое произошло со времен мировой войны, конечно. Когда я слушал целый час ваши стихи, я сказал себе: «Это сверкание Индии». И я сформулировал концепцию…
Чрезвычайно довольный собой, мужчина продолжал в таком же духе и наговорил, в письменном эквиваленте, штук на шесть приличных абзацев, прерывая речь время от времени вопросом: «Вы понимаете?» Амит кивал, с каждым разом менее дружелюбно. Люди стали подниматься с мест. Навроджи в отчаянии стучал воображаемым молотком по столу.
В заключение мужчина спросил Амита:
– Вы не хотели бы что-нибудь сказать по этому поводу?
– Нет, спасибо, – ответил Амит. – Но я благодарю вас за то, что вы поделились этим с нами.
Вопросов больше не было. Наступило время госпожи Навроджи и ее знаменитого печенья, пользовавшегося особым одобрением у стоматологов.
Амит надеялся, что ему удастся поговорить хоть немного с Латой, но его взяла в оборот публика. Он подписывал книги, он ел сласти, чтобы не обидеть хозяйку, а милая старушка, чей вопрос остался без ответа, опять спросила его, не влюблялся ли он в Англии.
– Теперь, когда тут нет слушателей, вы можете ответить, – сказала она.
– Да, да! – подхватили окружающие.
Амита спас Навроджи. Пробормотав, что Амит очень ловко защитил рифмованные стихи и что сам он стоит за рифму и не стесняется этого, Навроджи всунул ему в руку триолет, с которым ему не удалось выступить, и попросил Амита прочитать стихотворение и сказать, что он о нем думает.
– Только, пожалуйста, высказывайтесь откровенно. Откровенность такого человека, как вы, действует освежающе. Пожалуйста, будьте откровенны.
Амит стал читать стихотворение, написанное убористым строго вертикальным почерком:
В другом углу комнаты профессор Мишра беседовал с Праном.
– Дорогой мой, – говорил он. – Я не могу найти слов, чтобы выразить мои соболезнования. Ваши коротко подстриженные волосы напоминают мне о жизни, отнятой так жестоко…
Пран застыл в ожидании продолжения.
– Вы должны подумать о своем здоровье. Нельзя взваливать на себя все новые и новые нагрузки, когда у вас такая утрата – и, конечно, тревога в семье. Ваш бедный брат, бедный брат… Возьмите печенье.
– Благодарю, профессор.
– Так вы согласны? Заседание квалификационной комиссии состоится совсем скоро, и подвергать себя собеседованию…
– Согласен с чем? – спросил Пран.
– Снять свою кандидатуру, конечно. И не беспокойтесь, дорогой мой, я улажу все формальности. Как вы знаете, комиссия собирается в четверг. Мы долго не могли договориться о дате, но наконец в середине января мне удалось это сделать. А теперь, увы… Но вы молодой человек, и у вас будет еще очень много возможностей продвинуться – как у нас в Брахмпуре, так и где-нибудь еще.
– Благодарю вас за заботу, профессор, но я думаю, что мне вполне по силам принять участие в конкурсе, – ответил Пран. – Вопрос об Элиоте, который вы задали, был очень интересен.
На бледном лице профессора Мишры застыла маска неодобрения столь слабо выраженной Праном скорби по матери, а на языке его вертелась цитата из «Гамлета» о поминальном пироге[228]. Он помолчал с минуту, затем, взяв себя в руки, сказал:
– Несколько месяцев назад я прочел здесь доклад, озаглавленный «Элиот: Куда?». Жаль, что вы не могли присутствовать при этом.
– Я тоже очень жалел об этом, но я узнал о вашем докладе уже после того, как он был прочитан. У вас, я смотрю, тоже пустая тарелка, профессор. Не хотите печенья?
Лата в это время разговаривала с Кабиром.
– Так, значит, ты пригласил его, когда был в Калькутте? – спросила она. – Ну и как, он оправдал надежды?
– Да, – ответил Кабир. – Мне нравятся его стихи. Но откуда ты знаешь, что я был в Калькутте?
– У меня свои источники. А как ты познакомился с Амитом?
– Ты зовешь его Амитом?
– Ну, с господином Чаттерджи, если предпочитаешь. Так откуда ты его знаешь?
– Нас представил друг другу один общий знакомый.
– Хареш Кханна?
– Да-а, – протянул Кабир. – У тебя и впрямь свои источники. – Он посмотрел ей прямо в глаза. – Может, ты знаешь также, что я делал сегодня?
– Нетрудно догадаться. Играл в крикет.
– Да, – рассмеялся он. – Это слишком легкий вопрос. А вчера?
– Не знаю, – сказала Лата. – Это печенье несъедобно, – добавила она.
– Я примирился с ним какое-то время назад, чтобы иметь возможность встречаться с тобой, – сказал Кабир. – Ради этого можно и пожертвовать некоторым количеством зубной эмали.
«Ах, ах!» – подумала Лата и ничего не ответила. Комплимент был слишком банален.
– А откуда ты знаешь Амита – то есть господина Чаттерджи? – спросил он с некоторым вызовом.
– Это что, допрос?
– Нет.
– А что тогда?
– Просто вежливый вопрос, на который можно дать не менее вежливый ответ. Мне действительно интересно. Но если хочешь, я могу взять вопрос обратно.
По мнению Латы, вопрос был задан не вежливым тоном, а ревнивым. Это было приятно.
– Нет, зачем же, – ответила она. – Он мой шурин. То есть, – поправилась она, покраснев, – не мой, а моего брата.
– И нетрудно представить, что у вас была прекрасная возможность встречаться в Калькутте.
Слово «Калькутта» служило безотказным раздражителем.
– К чему ты клонишь, Кабир? – сердито спросила Лата.
– К тому, что, читая стихи, он смотрел только на тебя, да и потом все время на тебя поглядывает.
– Глупости.
– Посмотри на него.
Лата обернулась, и Амит, старавшийся высказать не слишком неискреннее мнение о триолете Навроджи, держал вместе с тем Лату в поле зрения. Увидев, что она обернулась к нему, он улыбнулся ей. Лата ответила ему слабой улыбкой. В этот момент туша профессора Мишры загородила Амита от нее.
– И ты гуляешь с ним, да?
– Иногда.
– И вы читаете друг другу вслух «Тимона Афинского» на кладбище.
– «Тимона» не читали.
– А на рассвете катаетесь взад-вперед по Хугли на лодке.
– Кабир, уж этого-то ты мог бы не говорить…
– И он, я думаю, пишет тебе письма? – спросил Кабир. Казалось, он хочет наброситься на Лату и встряхнуть ее как следует.
– Ну и что, если, например, пишет? Почему бы ему не написать мне? Но он не пишет. Пишет Хареш, и я ему отвечаю.
Кабир побледнел и схватил ее правую руку, крепко сжав.
– Пусти меня, – прошептала Лата. – Отпусти руку немедленно, или я уроню тарелку.
– Ну и роняй. Это, вероятно, фамильная ценность Навроджи.
– Кабир, пожалуйста… – сказала Лата. На глазах у нее выступили слезы. Кабир причинял ей боль, но пугали ее в первую очередь ее слезы. – Пожалуйста…
Он отпустил ее руку.
– Я вижу, Мальвольо решил отомстить Оливии, – сказал мистер Баруа, подходя к ним. – Почему вы заставляете Оливию плакать? – спросил он Кабира.
– Я не заставляю, – ответил тот. – Люди плачут тогда, когда сами хотят, – бросил Кабир и отошел от них.
Лата, не став ничего объяснять мистеру Баруа, пошла умыть лицо. В комнату она вернулась лишь после того, как убедилась, что увидеть следы слез невозможно. Толпа к этому времени поредела; Пран и Амит собирались уходить.
Амит остановился у господина Майтры, бывшего комиссара полиции, но собирался участвовать в обеде вместе с Праном, Савитой, госпожой Рупой Мерой, Латой, Маном и Малати.
Выпущенный на поруки Ман жил в Прем-Нивасе, но обеды в кругу семьи были для него тяжелым испытанием. Выборы закончились, его отец вернулся в Брахмпур в мрачном и сердитом настроении и не хотел отпускать Мана от себя ни на шаг. Что будет с его сыном после того, как огласят пересмотренное обвинение, было неизвестно. У Махеша Капура было ощущение, что все вокруг него рушится. Он надеялся сохранить хоть какое-то влияние в политике, но если бы ему не удалось пройти в Законодательное собрание, это свело бы на нет многое из того, что он сделал.
Он не знал, чем занять себя на данном этапе. Иногда кто-нибудь приходил к нему с визитом; остальное время он сидел в одиночестве, глядя в сад. Слуги знали, что беспокоить его нельзя. Вина приносила ему чай. Подсчет голосов в его округе должен был производиться через несколько дней. После объявления результатов он планировал съездить на один день в Рудхию. Вечером шестого февраля он будет знать, прошла его кандидатура или нет.
Ман ехал в тонге на обед в Прем-Нивас и увидел шедшую по улице Малати. Он окликнул ее, она поздоровалась с ним, а затем замялась.
– В чем дело? – спросил Ман. – Я пока еще не осужденный. Пран говорил, что ты обедаешь с нами. Залезай в тонгу.
Малати, устыдившись своих сомнений, села рядом с ним, и они продолжили путь в сторону университета. По дороге они почти не разговаривали, хотя были людьми общительными.
Ману доводилось встречаться с тремя членами семьи Чаттерджи: Минакши, Каколи и Дипанкаром. Минакши запомнилась ему лучше других. Ее трудно было не заметить на свадьбе Прана, а позже, при посещении Прана в больнице, она держалась так, словно больничная палата служила лишь декорацией для ее выступления. Теперь же Ману было интересно познакомиться с их братом, о котором Лата говорила, посещая его в тюрьме. Амит приветствовал его со смесью сочувствия и любопытства.
У Мана был вид человека, внутренне опустошенного, и он сам ощущал это. Иногда ему казалось, что заключение было лишь сном, иногда он не мог поверить, что находится на свободе.
Лата, которая вот уже час безуспешно пыталась сосредоточиться на общем разговоре, сказала Ману:
– Мы редко видимся в последнее время.
– Это точно, – засмеялся Ман.
Малати видела, что Лата не в своей тарелке, и приписала это присутствию Поэта. Она пришла с намерением изучить как можно лучше этого претендента на руку Латы. Амит не произвел на нее особого впечатления – он больше молчал, отделываясь случайными ремарками. Обувщик, который, как Малати сообщили, обиделся, решив, что его назвали жлобом, проявлял в свое время больше живости, хотя, как показалось Малати, выглядело это довольно смешно и нелепо.
Но Малати не знала, что Амит довольно часто – особенно после публичного чтения своих стихов или сочинения чего-нибудь достаточно глубокого – переключался на совершенно иной настрой и принимал нарочито циничную и пошловатую позу. В данный момент его голова была абсолютно свободна от каких-либо глубоких мыслей. Правда, ку-ку-куплетов он этим вечером не выдавал, но небрежно отпускал вместо этого комментарии о новоизбранных политиках и их разрушительном стремлении извлечь из ситуации как можно больше пользы для себя и своих семей. Госпожа Рупа Мера, которая всегда выпадала из общего разговора, если речь заходила о политике, ушла в соседнюю комнату укладывать Уму на ночь.
– Господин Майтра, у которого я остановился, изложил мне свою концепцию утопического государства, – сказал Амит. – Управлять им должны дети, единственные в семье, оставшиеся без родителей и неженатые. Во всяком случае, утверждает он, министры не должны иметь детей.
Никто не проявил желания высказаться по этому поводу, и Амит продолжил:
– В противном случае им придется вытаскивать своих отпрысков из всевозможных неприятностей, в которые те вляпываются. – Он запнулся, осознав, что и кому он говорит. Все молча смотрели на него, и он поспешно добавил: – Правда, согласно Иле-каки, это наблюдается не только в политике – академическая наука ничуть не лучше, сплошное… как это она выражается?.. сплошное беззастенчивое кумовство и дрязги. И в литературных кругах то же самое.
– Иле? – переспросил Пран.
– Да, Иле Чаттопадхьяй, – ответил Амит, довольный тем, что разговор вернулся в безопасное русло. – Доктор Ила Чаттопадхьяй.
– Специалист по Донну?
– Да. Вы не встречались с ней в Калькутте? У нас, например? Нет, вряд ли. Она рассказывала мне о скандале в одном из университетов, где некий профессор вставил в программу обязательного изучения книгу, которую сам написал под псевдонимом. Ила в связи с этим крайне разволновалась.
– Она, похоже, легковозбудимая личность, – заметила Лата с улыбкой.
– О да, – ответил Амит, обрадовавшись, что Лата включилась в общий разговор. – Этого у нее не отнимешь. Кстати, она приезжает в Брахмпур на несколько дней, так что у вас есть шанс встретиться с ней, – обратился он к Прану. – Я дам ей ваши координаты. Она очень интересный человек.
– Девочка уснула, – сообщила госпожа Рупа Мера, возвращаясь в столовую. – Спит здоровым сладким сном.
– Ее монография о Донне, на мой взгляд, очень хороша, – сказал Пран. – А в связи с чем она приезжает?
– Чтобы позаседать в какой-то комиссии – не помню какой. И я не уверен, помнит ли она сама при ее безалаберности.
– Да, она из этих интеллектуалок, – вступила в разговор госпожа Рупа Мера. – С современными взглядами. Она посоветовала Лате не выходить замуж.
Пран, поколебавшись, спросил:
– Это, случайно, не квалификационная комиссия?
– Да, вроде бы, – ответил Амит, пытаясь вспомнить. – А, да! Она говорила о низком уровне большинства кандидатов, так что это, должно быть, действительно квалификационная комиссия.
– Тогда мне с ней, наверное, лучше не встречаться. Она будет решать мою судьбу, а я, боюсь, один из тех кандидатов, которых она имела в виду.
Семья жила в довольно стесненных обстоятельствах, и продвижение Прана по служебной лестнице играло немаловажную роль. От этого могло зависеть даже сохранение за семьей дома, которым они владели
– Решать судьбу! Не слишком ли сильно это звучит? Профессор Мишра целиком вас поддерживает, и я думаю, судьба вряд ли захочет подставить вам подножку.
– Вы говорите, профессор Мишра поддерживает Прана? – подалась вперед Савита.
– Ну да, – ответил Амит. – Он стал превозносить Прана, когда я сказал ему, что обедаю у вас.
– Вот видишь, дорогой, – сказала Савита.
– Лучше уж быть тараканом, – высказался Пран. – Тогда тебя не заботило бы, что решит квалификационная комиссия, что будет с Индией, не пришел ли чек с почтой, доживешь ли ты до тех пор, когда твоя дочь вырастет. Как мне надоело беспокоиться обо всем этом!
Все, кроме Амита, посмотрели на него с удивлением и бóльшим или меньшим сочувствием.
– Особенно надоело беспокоиться обо мне, да? – выпалил вдруг Ман.
– Беспокоиться-то я беспокоюсь, но завидую таракану, которому наплевать, что случилось с его братом. Да и с отцом.
– И с матерью, – добавил за него Ман, поднимаясь из-за стола. Он чувствовал, что не в силах выносить подобный разговор.
– Ман, ты зря так это воспринимаешь, – вмешалась Савита. – Пран же никого ни в чем не обвиняет. И ему тоже было очень нелегко в последнее время. А ты, дорогой, пожалуйста, не говори так. Это совсем на тебя не похоже, и я не удивляюсь, что Мана это задело.
Пран зевнул и сказал с усталым добродушием:
– Хорошо, я буду осторожнее говорить. Со своими близкими и в своем доме.
Он заметил, что Савиту это покоробило, и пожалел, что произнес последнюю фразу. Ей-то удавалось держаться сдержанно, не чувствуя себя ограниченной чем-либо и ведя себя абсолютно свободно. Пран ведь никогда не был полностью здоровым. Еще до рождения Умы он имел возможность убедиться, как Савита его любит. Когда он спал, она ходила вокруг на цыпочках, а если ей случалось, забывшись, начать напевать, она сразу испуганно замолкала. При этом ей и в голову не приходило считать это каким-то посягательством на ее свободу. Иногда, уже проснувшись, он не открывал глаз, притворяясь спящим, чтобы ощутить это проявление ее чувств. Наверное, она была, как всегда, права: его жалоба была необоснованной, если не детской.
Глядя на Савиту, Лата думала, что ее сестре было суждено стать замужней женщиной, хозяйкой дома. Ей доставляло удовольствие делать все, что требовалось для дома и для семьи: и принимать важные решения, и возиться с мелочами. Правоведением она занялась только из-за болезни Прана. И тут ей пришла в голову мысль, что Савита любила бы любого достойного мужчину, выйдя за него замуж, – какой бы трудный характер у него ни был и как бы он ни отличался от Прана.
– О чем ты думала? – спросил Амит Лату после обеда, допивая свой кофе.
Пран с Савитой провожали в этот момент других уходивших гостей, госпожа Рупа Мера вышла на несколько минут в свою комнату.
– О том, как прошло твое чтение. Мне понравилось, это было впечатляюще. Вопросы и ответы на них тоже были очень интересны, особенно статистическое примечание и совет раздирать фолианты. Надо посоветовать Савите поступать так же с ее юридическими трактатами.
– Я не знал, что ты знакома с молодым Дуррани, – сказал Амит.
– А я не знала, что это он пригласил тебя.
После паузы, длившейся несколько секунд, Амит сказал:
– Я имел в виду, о чем ты думала за обедом, глядя на Прана и Савиту. Когда подали пудинг.
– А, вот что!
– Да. Так что?
– Я не помню, – ответила Лата, улыбаясь.
Амит рассмеялся.
– Почему ты смеешься? – спросила она.
– Наверное, потому, что поставил тебя в неловкое положение. Мне нравится делать это.
– Неужели?
– Так же, как радовать тебя чем-то или озадачивать. Хочется увидеть, как у тебя меняется настроение. Это так увлекательно! И я жалею тебя.
– Это еще почему?
– Потому что тебе не дано понять, какое удовольствие – находиться рядом с тобой.
– Ох, не надо так говорить. Ма вот-вот вернется…
– Совершенно верно. Поэтому ответь быстро: ты выйдешь за меня?
Лата выронила из рук чашку, которая упала на пол и разбилась – хорошо, что была пустая. Лата тупо смотрела на осколки, затем перевела взгляд на Амита.
– Скажи быстрее «да», пока все не прибежали выяснять, в чем дело, – потребовал он.
Лата опустилась на колени и стала собирать осколки чашки на голубое с золотом блюдечко, украшенное тонким рисунком. Амит встал на колени рядом. Ее лицо находилось всего в нескольких дюймах от него, но мысли ее были далеко. Ему хотелось поцеловать ее, но он чувствовал, что ей это даже в голову не приходит. Она продолжала медленно собирать кусочки китайского фарфора.
– Это фамильная драгоценность? – спросил Амит.
– Что? – спросила Лата, очнувшись от транса.
– М-да. Я вижу, мне придется подождать. Я специально задал тебе этот вопрос в лоб, надеясь, что ты от неожиданности согласишься.
– Я хотела бы… – начала она, укладывая на блюдечко последний осколок.
– Чего?
– Я хотела бы проснуться однажды и обнаружить, что я уже шесть лет как замужем за кем-нибудь. Или что у меня был с кем-то бурный роман, после которого уже не до замужества. Как у Малати.
– Не надо так говорить. Ма вот-вот вернется, – сказал он. – И в любом случае я не советую тебе заводить роман с Малати.
– Амит, ты блестящий собеседник, а говоришь иногда всякие глупости. Что за радость выглядеть идиотом? Я буду воспринимать тебя только серьезно – либо в белом свете, либо в черном.
– И больным, и здоровым.
– И в радости, и в горе, – рассмеялась Лата.
Глаза Амита вспыхнули.
– Это значит «да»?
– Нет, это ничего не значит. Да и твое «предложение», мне кажется, тоже. Но почему мы стоим на коленях, глядя друг на друга, как две японские куклы? Вставай, поднимайся. Вот и ма уже идет, как ты предсказывал.
Госпожа Рупа Мера держалась с Амитом приветливее, чем он ожидал, поскольку у нее возникли кое-какие сомнения насчет Хареша.
Дабы ей не припоминали возможную ошибку потом, она старалась этих сомнений не выдавать. Но у нее всегда плохо выходило утаивать свои мысли. После отъезда Амита из Брахмпура она не критиковала Хареша, но отзывалась о нем без былого энтузиазма, и Лата поняла, что отношение матери к ее прежнему любимцу переменилось.
Госпожа Рупа Мера недоумевала, почему он так болезненно воспринял слова Латы «не жлобствуй». Но это, в конце концов, можно было рассматривать как вину Латы, нечаянно обидевшей его. Чего Рупа Мера никак не могла понять – так это того, что он уехал, не попрощавшись с ней, решительно взявшей на себя роль его будущей тещи. За все дни между этой размолвкой и их поспешным возвращением в Брахмпур он ни разу не навестил их, не позвонил и не написал им. Это было неправильно, не по-людски. Она была обижена и не понимала, чем заслужила такое пренебрежение. Если бы он хотя бы позвонил, она сразу же простила бы его со слезами на глазах. А теперь она не была готова так легко его прощать.
Она также заметила, что в ответ на ее сообщение о том, что Хареш занимается производством обуви, некоторые из ее друзей отпускали замечания вроде: «Да, все теперь изменилось» или «О, дорогая Рупа, все к лучшему, а „Прага“ все-таки есть „Прага“». Вдохновленная развивающимся романом дочери, она не сразу разглядела замаскированную снисходительность и утешительные нотки. Но теперь воспоминания об этом приводили ее в замешательство. Кто мог в свое время предвидеть, что дочь потенциального председателя Железнодорожного совета опустится до налаживания родственных отношений с жалким родом кожевников?
«Но это судьба», – говорила сама себе Рупа Мера. А мысль о судьбе подсказала ей замысел, который был претворен в жизнь благодаря объявлению в утреннем выпуске «Брахмпурской хроники». Листая газету, она увидела под заголовком «Астролог высшего класса. Исследовательский центр Радж Джйотиши» фотографию полного улыбающегося мужчины средних лет с короткой стрижкой и пробором посередине. Под фотографией было написано:
Величайший астролог, хиромант и тантрист пандит Канти Прасад Чатурведи Джйотиштиртха, тантрикачарья[230], исследователь, Правительственный Совет астрологических исследований. Высшие оценки и добровольные похвалы. Незамедлительные результаты.
Госпожа Рупа Мера незамедлительно, в тот же день, отправилась к величайшему астрологу. Он был недоволен тем, что, зная место и дату рождения Хареша, она не знает, в каком часу он появился на свет, но сказал, что постарается сделать все возможное. Однако для этого потребуются дополнительные расчеты и допущения и даже, не исключено, использование поправочного коэффициента Урана, который в индийской астрологии играет особую роль. Поэтому обращение к Урану и оплачивается особо. Госпожа Рупа Мера заплатила все, что требовалось, и астролог велел ей прийти за ответом через два дня.
Она испытывала уколы совести, связавшись с астрологом. Ведь говорила же она Лате, когда госпожа Капур попросила гороскоп Савиты перед ее свадьбой, что она не доверяет подбору пар с помощью астрологии: если бы было так, как они говорят, у них с мужем было бы все по-другому. Но теперь она думала, что в ошибках, возможно, виновата некомпетентность астрологов, а не сама наука. А нынешний величайший астролог был очень убедителен. Он объяснил, что ее золотое обручальное кольцо «усилит и сконцентрирует энергию Юпитера»; он посоветовал ей носить одежду темно-красного цвета, потому что это позволит контролировать Раху, северный эклиптический узел Луны, и восстановить душевное спокойствие; он похвалил ее за мудрость, которая явствовала из ее ладони и выражения лица. На большой фотографии в серебряной рамке, стоявшей на его столе лицом к клиенту, он обменивался рукопожатием с самим губернатором.
При втором визите Рупы Меры астролог сказал:
– Вот смотрите, в седьмом доме этого мужчины Марс влияет на аспект Юпитера. Общий оттенок желтый с красным, что в совокупности дает оранжевый или золотой цвет, а значит, его жена будет очень красивой. Затем, как видите, Луна окружена множеством планет, что свидетельствует о том же самом. Но в седьмом доме находятся также Овен, который очень упрям, и Юпитер, который силен, благодаря чему упрямство Овена возрастает. Иначе говоря, этот мужчина женится на красивой женщине, но с трудным характером. У вашей дочери трудный характер?
Госпожа Рупа Мера несколько секунд обдумывала сказанное им и, решив, что где-нибудь еще можно получить более обнадеживающие результаты, спросила:
– А как насчет других домов?
– Седьмой дом – это Дом Невесты.
– И что, никаких проблем не возникает? В сочетании двух гороскопов, я имею в виду. – Она очень проницательно посмотрела на астролога, сосредоточившись на проборе в его волосах.
Астролог тоже смотрел на нее несколько секунд, задумчиво улыбаясь, и сказал:
– Разумеется, определенные проблемы существуют. Я рассмотрел всю картину в целом, изучив сведения о вашей дочери и о предполагаемой кандидатуре. И всё, я сказал бы, очень проблематично. Будьте добры, зайдите ко мне сегодня вечером. Я выпишу для вас все проблематичные факты.
– А что говорит Уран? – спросила госпожа Рупа Мера.
– Поправка на него оказалась незначительной, – ответил астролог. – Но, разумеется, произвести эти расчеты все равно было необходимо, – поспешно добавил он.
Малати с подругой вошли в Музыкальный колледж Харидаса.
– Сведений от источника больше не поступало, – сказала подруга. – Но если поступят, я тебе сообщу.
– О чем ты? – спросила Малати. – Надеюсь, мы не опаздываем.
Устад Маджид Хан был очень раздражителен в последнее время.
– О женщине, с которой он встречался в «Голубом Дунае».
– Кто встречался?
– Ну как «кто»? Кабир, конечно.
Малати остановилась и повернулась к подруге:
– Ты же говорила, что это был «Рыжий лис».
Подруга пожала плечами:
– Да? Возможно. Это легко спутать. А какая разница, где ты кого-нибудь подстрелишь – в Чоуке или в Мисри-Манди?.. Да что с тобой? – воскликнула она, когда Малати с побелевшим лицом схватила ее за руку.
– Как эта женщина выглядела? Что на ней было?
– Что за дела? То ты ничего не хочешь знать, то набрасываешься с вопросами.
– Отвечай скорее!
– Я же там не была, их заметила эта девушка, Пурнима – ты ее, наверное, не знаешь, она из Патны, учится на историческом. Она сидела за несколько столиков от них, да и свет там, как водится, приглушенный, так что…
– Но в чем она была? Я имею в виду – та женщина, не твоя Пурнима.
– Малати, да что такое? Прошло несколько недель…
– В чем она была? – с отчаянной настойчивостью добивалась Малати.
– В зеленом сари. Подожди, я постараюсь вспомнить, а то, боюсь, ты меня убьешь. Ну да, Пурнима сказала, что на женщине было зеленое сари и куча изумрудов. Высокая блондинка. Вот и все, что она сказала.
– О, что я наделала! – причитала Малати. – Бедный парень! Какая ужасная ошибка! Что я наделала!
– Малати, танпуру надо держать бережно, обеими руками, – сказал Маджид Хан. – Это же не котенок. Что с вами?
– Что с тобой? – спросила Лата, когда Малати ворвалась в ее комнату.
– Он был тогда со мной!
– Кто?
– Кабир. Тогда, в «Рыжем лисе» – ну, то есть в «Голубом Дунае».
Лата, захлестнутая ревностью, воззрилась на Малати буквально как чудище с зелеными глазами[231].
– Нет! Я не верю. Только не ты!
Лата воскликнула это с таким ожесточением, что Малати отпрянула, испугавшись, что подруга на нее набросится.
– Я не имею в виду, что у нас было свидание! Я хочу сказать, что он не встречался с какой-либо другой девушкой. Мне назвали не то кафе. Я должна была разузнать все как следует. Извини, что не сделала этого. Представляю, что ты, наверное, чувствовала, – и все это из-за меня. Так что, пожалуйста, не вини ни в чем ни его, ни саму себя.
Лата минуту-другую молчала. Малати ожидала, что она разразится слезами – с облегчением или с огорчением, – но Лата не стала плакать.
– Я не собираюсь никого винить, – сказала она. – Но и ты себя не вини.
– Ну как же? Парень был абсолютно искренен, а я…
– Не вини, не вини. Не за что. Я, естественно, рада, что Кабир говорил искренне, – не могу выразить, как рада, но… В результате всех этих переживаний, Малу, я кое-что поняла – о себе и о своих чувствах… можно сказать, о странности своих чувств к нему.
Ее голос, казалось, доносился с некой пустынной земли между надеждой и отчаянием.
Профессор Мишра был огорчен тем, что ему не удалось уговорить Прана забрать заявление об участии в конкурсе на звание доцента и отказаться от безрассудных планов пересмотра учебной программы, но, с другой стороны, его радовали затруднения, возникшие перед отцом Прана. Пресса дружно критиковала противников Махеша Капура за их нечестные методы борьбы, но большинство комментаторов сходились на том, что министр почти наверняка проиграл выборы. Профессор Мишра живо интересовался политикой, и почти все его информаторы соглашались: он может действовать, не боясь того, что отец Прана будет в силах исправить какую-либо несправедливость, допущенную в адрес его сына, или как-то отомстить.
Приятно было и то, что к моменту заседания квалификационной комиссии это должно было стать непреложным фактом: подсчет голосов в избирательном округе Капура был намечен на шестое февраля, а заседание комиссии – на седьмое. Профессор будет знать наверняка, может ли он спокойно убрать с дороги молодого преподавателя, нарушавшего налаженную рутину управления кафедрой.
В то же время одним из кандидатов на звание, и не худшим из них, был племянник главного министра, и профессор Мишра мог снискать расположение С. С. Шармы, если бы помог его родичу добиться успеха. И тогда в случае открытия вакансий в каком-нибудь правительственном комитете – по образованию, например, хотя и не обязательно в нем, – кандидатура профессора О. П. Мишры, который уйдет к тому времени на пенсию, не вызовет, хотелось бы надеяться, особых возражений у властей предержащих.
Правда, существовала вероятность, что С. С. Шарму переведут в Дели. Говорили даже, что Неру не просто предложил ему перейти в его кабинет, а потребовал этого. Однако Мишра сомневался, что даже Неру удастся выманить такого ловкого политика, как Шарма, из его уютного гнездышка. Но если он все-таки займет одно из министерских кресел в Дели, поощрения можно ожидать и оттуда, а не только от брахмпурского Секретариата.
Но что, если Шарма уйдет, а его место займет Махеш Капур? Такая жуткая перспектива представлялась профессору маловероятной. Все говорило против этого: скандал с сыном Капура, потеря жены, ослабление его политического влияния после неизбежного проигрыша на выборах. Да, он нравился Неру, и его законопроект об отмене системы заминдари произвел большое впечатление на премьер-министра, но Неру не был диктатором, и члены партии Конгресс, вошедшие в Законодательное собрание Пурва-Прадеш, выберут главного министра по своему вкусу.
Было предельно ясно, что Конгресс останется великой амбициозной партией, раздираемой фракционностью и продолжающей управлять государством. Используя популярность Джавахарлала Неру, Конгресс громил соперников в предвыборной борьбе по всей стране. Фактически он набрал меньше половины голосов всех избирателей, но оппозиция была так раздроблена и плохо организована, что, судя по первым результатам голосования, он должен был завоевать простым большинством голосов три четверти мест в парламенте и две трети в законодательных органах штатов.
Итак, Махеш Капур проиграл по личным причинам и из-за чрезвычайных обстоятельств в семье и в избирательном округе, где кандидатура его соперника была выдвинута человеком, пользующимся всеобщим уважением. Все это вряд ли будет способствовать популярности Махеша Капура после выборов, думал профессор Мишра. Он будет выделяться в партии Конгресс как неудачник на фоне победителей. А в политике сочувствие проигравшим ничего не стоит. Так что профессор от всей души надеялся, что с Махешем Капуром как влиятельной фигурой будет покончено, а его сын, выскочка и поклонник Джойса, не дающий Мишре покоя, поймет наконец, что на факультете у него не больше перспектив, чем у его братца в приличном обществе.
И все же профессор Мишра немного побаивался, как бы что-нибудь не нарушило его планов. В классификационную комиссию входили пять человек: он сам (как заведующий кафедрой), проректор университета (возглавлявший комиссию), выбранный проректором ученый (на этот раз заслуженный, но кроткий профессор истории, ушедший на пенсию) и два специалиста со стороны из списка, утвержденного ученым советом. Мишра сам выбрал два имени после тщательного изучения списка, и проректор одобрил их, не глядя. «Вы знаете, что делаете», – сказал он профессору. Их интересы совпадали.
Двумя приглашенными специалистами, прибывавшими в Брахмпур с разных сторон, были профессор Джайкумар и доктор Ила Чаттопадхьяй. Профессор жил в Мадрасе, специализировался по Шелли и, в отличие от страстного и беспокойного поэта-бунтаря, обладал мягкими манерами и твердо верил в незыблемость мироздания, а также не видел каких-либо внутрикорпоративных разногласий. В тот день, когда у Прана случился приступ во время лекции, Мишра как раз знакомил профессора Джайкумара со своей кафедрой.
С доктором Илой Чаттопадхьяй не должно было возникнуть никаких проблем, в свое время она была обязана профессору Мишре должностью доцента. Он был членом комиссии, когда этот вопрос решался несколько лет назад, и затем при всяком удобном случае напоминал ей, что сыграл в ее избрании большую роль. Он усердно превозносил ее работу о Донне елейным тоном и был уверен, что она не будет ставить ему палки в колеса. Когда она прибыла в Брахмпур, Мишра встретил ее на вокзале и сопроводил в университетскую гостиницу.
По пути он старался направить разговор на работу завтрашней комиссии, но Ила Чаттопадхьяй разочаровала его, отказавшись обсуждать кандидатуры заранее.
– Давайте сперва все-таки с ними побеседуем, – сказала она.
– Конечно, конечно, дорогая леди, я целиком «за». Но я полагал, вы захотите узнать кое-какие детали заранее, ознакомиться, так сказать, с контекстом… Ага, вот мы и прибыли.
– Я ужасно устала, – сказала доктор Ила Чаттопадхьяй. – Какая кошмарная дыра! – добавила она, озираясь.
Казалось бы, человеку, привыкшему бывать в подобных местах, номер не должен был показаться таким уж кошмарным, но профессор Мишра был вынужден согласиться – да, мол, выглядит действительно удручающе. Университетская гостиница представляла собой ряд полутемных комнат, выходящих в общий коридор. Пол вместо ковров устилали циновки из волокон кокосовой пальмы; столики были такими низкими, что на них невозможно было писать. В номере стояли кровать и два стула, имелось несколько неисправных ламп и умывальник с краном, щедро изливавшим воду, когда его закрывали, и подававшим ее гораздо более скупо при открытии. Зато – очевидно, в виде компенсации за неудобства – вся комната была в пыльных кружевах: они занавешивали окна, накрывали абажуры и свисали со спинок стульев.
– Мы с госпожой Мишрой были бы счастливы, если бы вы пришли к нам на обед, – пробормотал профессор. – Здешние обеды можно назвать в лучшем случае более или менее приемлемыми.
– Я уже ела, – ответила Ила Чаттопадхьяй, энергично мотая головой. – А сейчас я действительно слишком измочалена для этого. Я немедленно приму аспирин и завалюсь в постель. А на эту вашу несчастную комиссию я завтра приду, не беспокойтесь.
Профессор Мишра ретировался, слегка встревоженный странным поведением доктора Илы Чаттопадхьяй.
Если бы он не боялся, что его жест неправильно поймут, он пригласил бы ее остановиться у него дома. В отношении профессора Джайкумара у Мишры подобных опасений не возникало, и его он пригласил.
– Йето йисключительно любезно с вашей стороны, – отвечал профессор Джайкумар.
Профессор Мишра слегка вздрогнул, как с ним обычно случалось при разговоре с Джайкумаром, так как последний зачастую вставлял в слова звук «й». Признак йисключительной бессистемности мышления, полагал Мишра.
– Ничего особенного, ничего особенного, – отвечал Мишра слащавым тоном. – Вы – гарантия стабильности нашей кафедры в будущем, и самое меньшее, что мы можем для вас сделать, – это оказать вам гостеприимство.
– Да-да, добро пожаловать, – поспешно и робко присоединилась к мужу госпожа Мишра, сложив руки в намасте.
– Вы, я уверен, уже ознакомились с заявлениями кандидатов и тому подобным, – оживленно произнес профессор Мишра.
– Ну да, йестественно, – ответил профессор Джайкумар чуть удивленно.
– Я хотел бы, если только вы не против, изложить пару соображений, которые облегчат всем нам завтрашнюю задачу… – произнес Мишра. – Чтобы дать вам, так сказать, общее представление и избавить от сомнений и лишних затрат времени. Вы ведь, как я понимаю, завтра же уезжаете семичасовым поездом.
Профессор Джайкумар промолчал. Стремление ответить учтивостью на учтивость боролось в нем с нежеланием поступаться принципами. Мишра решил, что молчание – знак согласия, и продолжил свою речь. Профессор Джайкумар кивал время от времени, но по-прежнему ничего не говорил.
– Итак?.. – произнес профессор Мишра в заключение.
– Большое спасибо. Благодарю вас. Все это действительно облегчает задачу. Теперь йя просвещен и предупрежден. Да, йето было очень полезно, – ответил Джайкумар уклончиво и добавил: – А теперь йя должен исполнить обряд.
– Конечно, конечно, – согласился Мишра, удивляясь внезапно нахлынувшему на профессора Джайкумара приступу набожности и надеясь, что имеется в виду не обряд очищения.
Незадолго до одиннадцати часов на следующее утро члены квалификационной комиссии собрались в кабинете проректора, облицованном темными панелями и оборудованном всем необходимым. Заведующий канцелярией университета тоже присутствовал, хотя и не входил в состав комиссии. Кандидаты на звание доцента ожидали своей очереди в приемной.
Когда все выпили чая с печеньем и орешками кешью и поболтали на посторонние темы, проректор взглянул на часы и кивнул заведующему канцелярией. Был вызван первый кандидат.
Профессор Мишра был не вполне удовлетворен развитием событий. Доктор Ила Чаттопадхьяй пребывала в том же некоммуникабельном настроении, что и накануне, но еще больше его беспокоило то, что он до сих пор не знал точно, как решился вопрос с кандидатурой Махеша Капура. По какой-то причине подсчет голосов не был закончен накануне к вечерней радиопередаче новостей, и имя победителя названо не было. Больше ничего профессор Мишра об этом не знал и не смог связаться со своим информатором. Дома он предупредил, чтобы ему позвонили, как только станет известно что-нибудь новое, и в случае необходимости все записали и переправили ему в конверте. В этом не было бы ничего из ряда вон выходящего. Проректор как очень занятой человек старался, чтобы все это видели, и гордился этим, а потому всегда прерывал заседания комиссии, отвлекаясь на телефонные разговоры и подписание писем, которые ему приносили.
Беседы с кандидатами шли своим чередом. Заглядывавшее в окна ясное февральское солнце немного рассеивало торжественную, но чуть унылую атмосферу помещения. Все кандидаты, тринадцать мужчин и две женщины, читали лекции студентам, но проректор разговаривал с ними так, словно они были не коллегами его, а соискателями на звание коллеги. Исключением был племянник главного министра, к которому и проректор, и профессор Мишра проявляли почтительное внимание. То и дело беседы прерывались телефонными звонками. В какой-то момент Ила Чаттопадхьяй, не выдержав, спросила:
– Проректор, вы не могли бы выключить телефон?
Проректор ошеломленно уставился на нее.
– Но, дорогая леди… – запротестовал профессор Мишра.
– Мы проделали долгий путь, добираясь сюда, – сказала Ила Чаттопадхьяй. – По крайней мере двое из нас. Заседание квалификационной комиссии – это работа, а не развлечение. Я пока не видела ни одного достойного кандидата. Сегодня вечером нам надо возвращаться домой, но я не уверена, что мы сможем это сделать, если будем работать такими темпами. Я не понимаю, почему надо растягивать наши мучения этими бесконечными перерывами.
Ее протест подействовал. Весь следующий час проректор отвечал звонившим, что не может разговаривать, так как у него важное совещание.
Ланч был подан в соседнем помещении; за едой обсудили некоторые академические новости. Профессор Мишра отпросился домой, объяснив, что у него заболел один из сыновей. Профессор Джайкумар удивился, но промолчал.
Дома профессор Мишра сразу набрал номер телефона своего информатора Бадри Ната.
– В чем дело, Бадри? – спросил он. – Почему вы мне не звоните?
– Из-за Георга Шестого.
– При чем тут Георг Шестой? Он вчера умер. Вы что, не слышали?
В трубке послышалось довольное кудахтанье.
– Вот именно, умер.
– Вы можете объяснить мне толком, Натджи? Да, он умер, и флаги приспущены по всей стране, но какое это имеет отношение к моему вопросу?
– Подсчет голосов остановили.
– Не может быть! – воскликнул Мишра. Это был полный абсурд.
– Может, может. Считать они начали поздно – кажется, сломался джип окружного магистрата – и не успели закончить до полуночи. А в полночь подсчет приостановили в знак соболезнования. По всей стране. – Бадри Нату это казалось очень забавным, и он опять закудахтал.
Профессору Мишре это совсем не казалось забавным. Бывший король-император Индии выбрал совершенно неподходящий момент для того, чтобы умереть.
– Сколько они успели подсчитать? – спросил он.
– Я как раз пытаюсь это выяснить.
– Да уж, выясните, пожалуйста. И сообщите мне тенденцию.
– Какую тенденцию?
– Ну, кто лидирует. Это вы по крайней мере можете мне сказать?
– Тут невозможно определить, кто лидирует, а кто отстает. Они же не подсчитывают все голоса на одном участке, потом на другом и так далее. Сперва считают голоса за одного кандидата на всех участках, а потом берутся за следующего.
– О господи! – У профессора Мишри начало стучать в висках.
– Но вы не волнуйтесь, он проиграл. Можете мне поверить. Все мои источники говорят об этом. Гарантирую, – заявил Бадри Нат.
Профессор Мишра от всей души хотел поверить ему. Но маленькое сомнение все-таки грызло его и заставило попросить:
– Пожалуйста, позвоните мне в кабинет проректора. Номер шестьсот двадцать три. Я должен знать, что происходит, прежде чем начнется обсуждение кандидатур.
– Кто бы мог поверить? – рассмеялся Бадри Нат. – Наша жизнь по-прежнему зависит от англичан!
Профессор бросил трубку.
– Где мой ланч? – холодно спросил он у жены.
– Но ты же сказал… – начала было она, но, видя выражение лица мужа, добавила: – Сейчас что-нибудь приготовлю.
Собеседование с Праном состоялось в первой половине дня. Проректор задал ему традиционный вопрос, в чем важность изучения английской литературы в Индии. Профессор Джайкумар приготовил вопрос о журнале «Скрутини» и Ф. Р. Ливисе[232]. Профессор Мишра ласково поинтересовался состоянием Пранова здоровья и посетовал на обременительные академические обязанности. Приглашенный проректором старый профессор-историк ничего не спросил.
Общий язык Пран нашел с доктором Илой Чаттопадхьяй. Разговорившись о шекспировской «Зимней сказке», одной из любимых пьес Прана, они увлеченно обсуждали неправдоподобность сюжета, трудности представления некоторых эпизодов даже в воображении, не говоря уж о сцене, и об абсурдной, но очень трогательной кульминации. Оба считали, что пьеса должна входить в обязательный список любой программы по изучению английской литературы. Они бурно выражали согласие в одних случаях и вежливо дискутировали в других. При обсуждении одной из проблем доктор Чаттопадхьяй сказала Прану открытым текстом, что он говорит вздор, и лицо профессора Мишры расплылось в улыбке. Но даже если она и сочла вздором какое-то высказывание Прана, это был вздор, побуждающий к размышлению, и опровергнуть его было не так-то просто.
Собеседование с Праном длилось вдвое дольше запланированного, но зато, как отметила доктор Чаттопадхьяй, с некоторыми другими кандидатами им хватило и пяти минут. Она надеялась, однако, что найдутся еще кандидаты не хуже Прана.
К четырем часам собеседования завершились, и был устроен короткий перерыв на чай. Служитель, принесший чай, был чрезвычайно почтителен с одним лишь проректором, что задело профессора Мишру, привыкшего к особому обслуживанию при чаепитии.
– Вы чем-то озабочены, профессор? – спросил его профессор Джайкумар.
– Озабочен?
– Да, мне так кажется.
– Я размышлял о том, почему индийские исследователи так мало публикуются. Лишь немногие из наших кандидатов опубликовали что-либо стоящее. Блестящим исключением, конечно, является доктор Ила Чаттопадхьяй. Я помню, дорогая леди, – обратился Мишра к ней, – какое большое впечатление произвела на меня ваша давняя работа о поэтах-метафизиках[233]. Это было еще до той квалификационной комиссии, где я…
– Да, много воды утекло с тех пор, – прервала его доктор Чаттопадхьяй, – и никто из нас не опубликовал ничего выдающегося за последние десять лет. Интересно почему.
Пока профессор Мишра обескураженно подыскивал ответ, профессор Джайкумар выдвинул свою гипотезу, также проникнутую чувством разочарования:
– Наши младшие йуниверситетские преподаватели так добросовестны и так загружены работой – преподаванием йелементарной прозы и английского йязыка, – что йим некогда заняться чем-нибудь другим. А со временем йих йинтерес ослабевает…
– Если он вообще был, – ввернула Ила Чаттопадхьяй.
– …а семья растет, зарплата низкая, трудно свести концы с концами. Мне повезло, у меня жена была очень йикономная в своих привычках, и йя смог пойехать в Англию, где у меня пойявился йинтерес к Шелли.
Профессор Джайкумар, казалось, инстинктивно выбирал порой слова, в которые мог вставить свой непотребный звук. У Мишры от этого звука все мысли путались.
– Да, конечно, – протянул он, – но я все равно не понимаю, почему в свой срок, когда у нас появляется опыт и больше свободного времени, мы…
– Потому что тогда у нас отнимайют время всякийе важныйе комиссии вроде йетой. И иногда к йетому времени мы уже слишком много знайем, и у нас нет стимула писать что-либо. Написание чего-либо – это открытие. Йисследование и йекспликация. – (Профессора Мишру пробрала глубокая дрожь.) – Свой срок – это йеще не всё[234]. С возрастом йуниверситетский преподаватель начинает думать, что знает в академическом мире всё, и обращается к религии, которая выходит за рамки рационального знанийя – от гьяан[235] к бхакти. Рациональность чужда йиндийской душе. Даже великий Шанкара, Ади Шанкара, говоривший в своей адвайте[236], что учение Брахмы – йето великая бесконечная йидея, которую невежественный человек может воспринять только как ишвару[237], – кому он поклонялся? Дурге! – Профессор кивнул отдельно каждому из собравшихся и в первую очередь доктору Иле Чаттопадхьяй. – Дурге!
– Да, понимаю, – сказала Ила Чаттопадхьяй. – Но мне надо успеть на поезд.
– Ну что ж, – произнес проректор. – Тогда давайте вынесем решение.
– Это просто, – заявила доктор Чаттопадхьяй. – Худой смуглый преподаватель, Прем Кханна. Он на две головы выше всех остальных.
– Пран Капур, – поправил ее профессор Мишра, произнеся это имя с деликатным отвращением.
– Ну да, Прем, Прам, Пран – я всегда путаю такие вещи. Не знаю, что творится с моей головой. Но вы понимаете, о ком я.
– Да уж, понимаю, – отозвался Мишра. – Но тут могут возникнуть некоторые трудности. Давайте для справедливости рассмотрим и другие кандидатуры.
– Да какие трудности? – бросила Ила Чаттопадхьяй, страшась перспективы провести еще одну ночь среди кружев и волокон кокосовой пальмы и желая покончить с обсуждением как можно скорее.
– Видите ли, он недавно перенес тяжелую утрату, умерла его мать. Он будет не в состоянии…
– Однако сегодня мысли об умершей матери не помешали ему отстаивать свою точку зрения.
– Ну да, когда он сказал, что Шекспир неправдоподобен, – заметил профессор Мишра, поджав губы, чтобы подчеркнуть, насколько нелепо и даже кощунственно все, что Пран говорит.
– Да ничего подобного! – возмутилась Ила Чаттопадхьяй. – Он сказал только, что сюжет «Зимней сказки» неправдоподобен, и он прав. А эти соображения насчет личной утраты здесь абсолютно ни при чем.
– Дорогая леди, – раздраженно произнес Мишра. – Я заведую этой кафедрой и должен следить за тем, чтобы работа была всем сотрудникам по силам. Профессор Джайкумар, я уверен, согласится, что не следует раскачивать лодку.
– Ну да, а тех, кто, по мнению капитана, недостоин каюты первого класса, следует всеми силами удерживать в третьем, – отозвалась доктор Чаттопадхьяй.
Она чувствовала, что Мишра не любит Прана, а из последовавшего горячего спора ей стало ясно, что у профессора с проректором есть фаворит, с которым они были необыкновенно любезны, – она же оценила его как весьма посредственного кандидата.
С помощью проректора и при молчаливом согласии избранника ректора профессор Мишра начал готовить почву для продвижения своего фаворита. Пран более или менее неплох как преподаватель, сказал он, но с ним невозможно договориться насчет организации учебного процесса. Ему следует сперва набраться опыта. Наверное, через пару лет его можно будет снова выдвинуть на конкурс. Предлагаемый Мишрой кандидат не хуже Прана как ученый, а для кафедры был бы куда более ценным приобретением. Пран имеет очень странные взгляды на состав учебной программы. Он считает, например, что студентам надо насильно впихивать не кого иного, как Джойса. А брат его вообще преступник, что может повредить репутации кафедры. Казалось бы, это не относится к делу, но необходимо учитывать все детали. И со здоровьем у него неблагополучно; он несколько раз опаздывал на занятия. Да вот и профессор Джайкумар наблюдал однажды, как Прану стало плохо прямо на лекции. Поступали также сигналы о его связи с одной из студенток. Это, конечно, невозможно проверить, но учесть такую вероятность необходимо.
– Ну да, и еще он небось пьет как сапожник, – бросила доктор Чаттопадхьяй. – Я уже давно жду, когда начнутся этико-сексо-бутылочные аргументы.
– Ну, это уж слишком! – вмешался проректор. – Стоит ли приписывать профессору Мишре неблаговидные мотивы? Вы могли бы оказать честь…
– Я не стану оказывать честь бесчестью! – парировала она. – Не знаю, что тут происходит, но что-то явно непотребное, и я не желаю в этом участвовать. – «Интеллектуальное убожество» и «академическую мерзость», как доктор Чаттопадхьяй выражалась, она чуяла носом не хуже, чем засоренную канализацию.
Профессор Мишра взирал на нее в бессильной ярости. Он не мог поверить, что она способна на такую неблагодарность и предательство.
– Можно было бы обсудить это и поспокойнее! – проговорил он, сам еле сдерживаясь.
– Поспокойнее?! – взорвалась Ила Чаттопадхьяй. – Поспокойнее? Чего я не выношу, так это беспардонного хамства! – Видя, что Мишра шокирован ее словами, она продолжила: – А чего не могу не признать, так это очевидных достоинств. И у этого молодого человека их полно. Он прекрасно знает свой предмет и, я уверена, умеет увлечь учеников. Как следует из его досье, он участвует в работе различных комитетов и несет общественные нагрузки, так что я не вижу, чтобы он был обузой для кафедры или университета. Скорее наоборот. Он должен получить звание. Мы с профессором Джайкумаром, приезжие члены комиссии, находимся здесь, чтобы исключить… – Она хотела сказать «мошенничество», но в последний момент заменила его «безответственностью». – Прошу простить меня. Я очень глупая женщина, но одно я усвоила твердо: когда возникает необходимость, чтобы кто-нибудь высказал свою точку зрения, надо ее высказывать. Если мы не сможем вынести справедливое решение и вы пропихнете своего кандидата, я буду настаивать, чтобы вы зафиксировали в отчете отдельное мнение приглашенных экспертов.
Даже профессор Джайкумар оторопел.
– Самообладание ведет нас к небесам, тогда как несдержанность – путь в бесконечную тьму, – пробормотал он себе под нос по-тамильски.
Решать вопрос голосованием никто не хотел, предпочитая договориться. При голосовании они должны были бы предоставить окончательное решение Исполнительному совету университета, а этого они старались избежать. Это было бы опасным раскачиванием лодки, нарушавшим всякую стабильность и порядок. Профессор Мишра посмотрел на доктора Илу Чаттопадхьяй так, словно ему хотелось сию же секунду выбросить ее за борт в воду, кишащую медузами.
– Йесли разрешите, – вмешался профессор Джайкумар, никогда добровольно не вмешивавшийся в разговор. – Йя не думаю, что надо записывать особое мнение йекспертов со стороны. Но решение должно быть справедливым. – Профессор помедлил. Он был честным и добросовестным ученым, избегавшим показухи, и состоявшийся накануне разговор тет-а-тет с хозяином дома, где он остановился, очень его расстроил. Он сразу же решил, что выберет любого кандидата, кроме того, которого ему так беспардонно навязывали. – Может быть, надо рассмотреть какуйю-нибудь третью кандидатуру? – предложил он.
– Совсем не надо, – возразила доктор Ила Чаттопадхьяй, в которой бурлил воинственный дух. – Чего ради избирать в виде компромисса третьеразрядного специалиста, когда есть перворязрядный?
– Да, йето правда – согласился профессор Джайкумар. – Как говорится в «Тирукурале»[238]: решив, что человек может выполнить некуйю задачу, потому что обладает соответствуйющей компетенцией и средствами, надо поручить ему эту задачу. Но йищё там говорится: «Каким бы ни был мир, мудрость состойит в том, чтобы жить с миром людей в мирном согласийи»[239]. А йищё в одном месте там говорится…
Зазвонил телефон. Профессор Мишра вскочил на ноги. Проректор снял трубку.
– Проректор слушает… Прошу прощения, у меня совещание… О!.. Профессор Мишра, это вас. Вы ожидали звонка?
– …Да, я попросил доктора позвонить… Мишра у телефона.
– Ну, доктор, вы и гусь! – веселился Бадри Нат. – Я все слышал.
– Мм… Да-да, доктор, – произнес профессор на хинди. – Какие новости?
– Плохие.
У Мишры отвисла челюсть, и все это заметили, так как смотрели на него. Они пытались беседовать друг с другом в это время, но не могли не слышать, что он говорит.
– И насколько плохие?
– Кандидатов подсчитывали по алфавиту. Капура успели подсчитать, а Хана нет.
– Тогда откуда вы знаете…
– Махеш Капур получил 15 575 голосов. Там не осталось достаточно бюллетеней, чтобы Варис Хан догнал его. Капур практически уже победил.
Профессор Мишра вытер свободной рукой вспотевший лоб.
– Почему вы так считаете? Не торопитесь ли вы? Нельзя ли помедленнее, я плохо понимаю терминологию.
– О’кей, профессор. Тогда попросите у проректора ручку и листочек бумаги. – Самого Бадри Ната добытая им информация тоже, конечно, не радовала, но он хотел извлечь максимум удовольствия даже из сложившейся ситуации.
– Все это у меня есть, – ответил профессор, доставая из кармана ручку и конверт. – Только, пожалуйста, не так быстро.
Бадри Нат вздохнул.
– Почему бы просто не поверить тому, что я говорю?
Профессор Мишра хотел ответить: «Потому что сегодня утром вы уверяли меня, что он проиграет, а теперь уверяете, что он выиграл», но благоразумно воздержался и вместо этого сказал:
– Я хочу знать, на каком основании вы пришли к такому заключению.
Бадри Нат уступил. Еще раз вздохнув, он медленно, тщательно выговаривая цифры, доложил профессору информацию:
– Тогда слушайте внимательно, профессор. В округе проживает 66 918 избирателей. Явка в этом регионе высокая – скажем, пятьдесят пять процентов, что дает нам 37 000 проголосовавших… Надо продолжать? Голоса за первых пять кандидатов подсчитали, их оказалось 19 351. На последних пять кандидатов остается 18 700. Если не считать Вариса, другие четверо кандидатов – от Социалистической партии, от Джана Сангх и еще двое независимых должны набрать по крайней мере 5000 голосов. Так прикиньте, профессор, сколько остается на долю Вариса? Меньше 14 000. А у Махеша Капура уже 15 575. – Помолчав, он сказал: – Так что дело плохо. Визит чачи Неру все переменил. Повторить цифры еще раз?
– Нет-нет, спасибо, не надо. И когда это возобновится?
– Что возобновится? Подсчет голосов?
– Да. Лечебные процедуры.
– Завтра.
– Благодарю вас. Можно будет вечером вам позвонить?
– Да, конечно. Я буду в травматологическом отделении, – захихикал Бадри Нат и положил трубку.
Профессор Мишра тяжело опустился в кресло.
– Надеюсь, новости не очень плохийе? – спросил Джайкумар. – Вчера мне показалось, что ваши сыновьйя в добром здравии.
– Нет-нет, ничего особенного, – ответил Мишра стоическим тоном. – Каждый из нас несет свой крест. Но давайте вернемся к нашим общим обязанностям. Нижайше прошу извинения за то, что заставил вас ждать.
– Ничего страшного, – ответила доктор Ила Чаттопадхьяй, подумав, что была, возможно, слишком резка с этим нелепым толстяком, который ведь поддержал ее когда-то. Но это не значит, напомнила она себе, что можно позволить ему творить все, что вздумается.
Однако профессор Мишра почему-то больше не выступал так решительно против кандидатуры Прана и даже раз или два нашел повод его похвалить. Ила Чаттопадхьяй решила, что либо он просто смирился с неизбежным, желая избежать лишнего скандала с объявлением особого мнения, либо беспокойство о больном сыне всколыхнуло его душу и пробудило совесть.
К концу заседания Мишра в целом восстановил свою безмятежную самоуверенность, хотя был явно пришиблен тем оборотом, который приняли события.
– Вы забыли бумажку с телефонами, – сказал профессор Джайкумар, покидая помещение, и отдал Мишре конверт.
– О, спасибо, – поблагодарил его Мишра.
Чуть позже, упаковывая чемодан, профессор Джайкумар с удивлением увидел, что оба сына Мишры резвятся в саду как ни в чем не бывало. А на вокзале он вдруг подумал без всякой связи с чем бы то ни было, что телефонные номера в Брахмпуре содержат три цифры, а не пять.
«Все это очень странно», – подумал профессор. Но разгадать эти две загадки ему так и не удалось.
Профессор Мишра, сославшись на якобы назначенную заранее встречу, не поехал провожать Джайкумара на вокзал, а вместо этого, побеседовав наедине с проректором, пошел домой к Прану. Он решил, что надо его поздравить.
– Дорогой мой, – сказал он, захватив обе руки Прана, – все чуть не сорвалось, чуть не сорвалось. Некоторые другие кандидаты были очень сильны, но ведь между нами всегда было взаимопонимание, мы всегда действовали согласованно… Мне не следовало бы этого говорить, пока в ученом совете не вскрыли запечатанный конверт с нашим решением, но исход дела обеспечило не столько ваше превосходное выступление, сколько то, что я сказал несколько теплых слов в ваш адрес… – Вздохнув, профессор Мишра продолжил: – Не все были согласны. Некоторые говорили, что вы слишком молоды, неопытны и не проверены в деле. «Ужасное преступление быть молодым…»[240] и так далее. Но, помимо соображений чисто профессиональных, в столь трудный момент для вашей семьи возникает чувство, что ты должен что-то сделать, помочь… Я не люблю произносить напыщенные речи о гуманности, но великий поэт говорил о «мелких невидных деяниях любви и доброты»[241]. Это был Вордсворт, если не ошибаюсь?
– Да, насколько помню, – медленно и удивленно ответил Пран, пожимая бледную потную руку профессора.
Махеш Капур находился в коллекторате[242] в Рудхии, чтобы присутствовать при подсчете голосов на избирательном участке Салимпур-Байтар. Он опоздал к назначенному часу, но и окружной магистрат не смог приехать вовремя, так как его джип застрял на дороге из-за проблем с зажиганием. Члены счетной комиссии рассортировали все урны по кандидатам и приступили к подсчету голосов первого из них, независимого кандидата Икбала Ахмада. Высыпав содержимое одной из его урн на несколько столов, все члены комиссии одновременно начали считать бюллетени под наблюдением представителей счетных комиссий кандидатов.
Результаты подсчетов предписывалось заранее не разглашать, но, разумеется, это не соблюдалось, и вскоре стало известно, что Икбал Ахмад, как и ожидалось, набрал очень мало голосов. Поскольку писать или что-либо отмечать на бюллетене не требовалось – избиратели должны были просто опустить его в ту или другую урну, – испорченных бюллетеней практически не встречалось. Подсчет шел быстро, и, если бы работу начали вовремя, к полуночи все закончили бы. Но было уже одиннадцать часов, все устали, а у кандидата от партии Конгресса, уже набравшего, ко всеобщему удивлению, более 14 000 голосов, оставались непроверенными еще несколько урн.
В некоторых урнах Махеша Капура обнаружились неожиданные подношения в виде красного порошка и мелких монет. Очевидно, их оставили вместе с бюллетенями какие-то набожные крестьяне, увидевшие на урне изображение священного животного.
Пока под наблюдением окружного магистрата и главы подокружной администрации продолжался подсчет, Махеш Капур подошел к Варису, наблюдавшему за происходящим с обеспокоенным видом, и произнес:
– Адаб арз[243], Варис-сахиб.
– Адаб арз, – буркнул Варис. Обращение «сахиб» явно звучало насмешкой.
– Как себя чувствует Фироз?
Хотя вопрос был естественен, Варис вспыхнул от стыда, сразу подумав о розовых листовках.
– Почему вы спрашиваете? – отозвался он.
– Потому что меня это интересует, – меланхолично ответил Махеш Капур. – Я почти ничего не знаю о его состоянии и думал, что вы знаете. Наваба-сахиба нигде не видно. Он не собирался прийти?
– Он же не кандидат, – бросил Варис. – А Фироз в порядке, – добавил он, не глядя на Махеша Капура.
– Я рад, – сказал Махеш Капур и хотел передать больному привет, но передумал и отвернулся.
Незадолго до полуночи результаты подсчета голосов были следующими:
1. Али, Мир Шамшер Независимый кандидат 481
2. Ахмад, Икбал Независимый кандидат 608
3. Джха, Шанти Прасад Рама-Раджья Паришад 1154
4. Капур, Махеш ИНК 15 575
5. Хусейн, Мухаммед НРКП 1533
К полуночи только-только закончили считать голоса Махеша Капура, и окружной магистрат в качестве уполномоченного по выборам объявил, что подсчет приостанавливается по всей стране в знак уважения к королю Георгу VI. Еще за два часа до этого он предупредил кандидатов и их агентов о задержке, так что, несмотря на напряженную атмосферу, никто не возмущался. Подсчитанные бюллетени и еще не вскрытые урны были заперты по отдельности в казначейском помещении, где они должны были храниться до восьмого февраля.
Результаты подсчетов неминуемо просочились во внешний мир, и люди в Брахмпуре и в избирательном округе пришли к такому же заключению, что и информатор профессора Мишры. Махеш Капур тоже смотрел в будущее с оптимизмом. Он задержался в своем поместье в Рудхии, осматривая пшеничные посевы и обсуждая с управляющим фермой хозяйственные вопросы.
Утром восьмого февраля он проснулся бодрым, радуясь тому, что хотя бы одна из проблем свалилась с его плеч.
Подсчет голосов возобновился, и вскоре количество бюллетеней, поданных за Вариса, достигло 10 000, так что стало ясно: еще не все решено. В населенных пунктах, находившихся в непосредственной близости от Байтара, явка значительно превосходила ту, что наблюдалась в других округах, и намного превысила 55 процентов.
Вскоре голоса за Вариса уже достигли 14 000, и представители партии Конгресс забеспокоились. Окружному магистрату даже пришлось призвать всех к порядку, пригрозив, что в противном случае он опять приостановит работу.
Это подействовало, но лишь на время. Когда число голосов за Вариса дошло до 15 000, поднялся страшный шум. Наиболее несдержанные члены Конгресса стали говорить о манипуляциях с урнами Вариса, но Махеш Капур резко велел им прекратить. Однако он был в смятении и боялся, что проиграет, в то время как команда его соперника оживилась, предвкушая момент, когда результат Вариса превысит заветное число.
Долго ждать им не пришлось. Еще оставалось несколько непроверенных урн с бюллетенями Вариса, а число голосов за него достигло цифры 15 576. Варис вскочил на стол и завопил от радости. Его сторонники подняли его на плечи и вытащили на улицу, откуда донесся ставший популярным рефрен:
Варис, вне себя от радости, что выиграл, отомстил за молодого навабзаду и приобрел добавление «сахиб» к своему имени, уже не вспоминал неблаговидного трюка с листовками.
Окружной магистрат вернул Вариса на землю в прямом и переносном смысле, пригрозив изгнать его из коллектората, если его команда не прекратит гвалт. Варис успокоил своих приближенных, сказав одному-двум из них:
– Теперь, когда я в Заксе, посмотрим, кто из нас быстрее вылетит отсюда – я или он.
Соратники Махеша Капура по партии стали советовать ему немедленно подать жалобу или ходатайство о расследовании действительности выборов. Было предельно ясно – по крайней мере в Байтаре и его окрестностях, – что для многих решающую роль в избрании Вариса сыграли выпущенные им листовки с ложным сообщением о смерти Фироза.
Махеш Капур был разочарован и расстроен, особенно после утренней уверенности в победе, и не желал расстраиваться еще больше, подавая жалобу или ходатайство. Варис получил 16 748 голосов, и его отрыв был слишком велик даже для того, чтобы требовать пересчета. Махеш Капур подошел к сопернику и поздравил его с победой. Варис с достоинством принял поздравление. Победа изгнала последние остатки его совести.
Наконец подсчеты голосов за всех кандидатов были закончены, и окружной магистрат официально объявил о победе Вариса Хана. Вечером об этом сообщили по радио. Окончательные результаты выборов выглядели следующим образом:
В Байтар-Хаусе в этот вечер состоялось празднество.
Варис устроил грандиозный костер, велел заколоть дюжину овец и дюжину коз и пригласил всех, кто помогал ему или голосовал за него, а затем объявил, что даже те сволочи, которые голосовали против, тоже могут прийти. Он предусмотрительно не выставил спиртного, но сам был под всеми парами и произнес речь – во время предвыборной кампании он поднаторел в речах – о благородных традициях Байтар-Хауса, о высоких достоинствах избирателей, о всемогуществе Бога и удивительном феномене Вариса.
О том, что он собирается делать в Законодательном собрании, Варис умалчивал, но сам-то он был уверен, что освоит все хитросплетения работы в Заксе так же легко, как овладел механикой избирательного процесса.
Мунши был исполнен почтения и санкционировал все расходы, украсил арку ворот форта цветами и со слезами на глазах отвешивал Варису низкие поклоны. Он всегда искренне любил Вариса и верил в его высокое предназначение, и вот теперь его молитвы услышаны. Упав перед Варисом на колени, мунши просил благословить его. Варис, настроенный благодушно, сказал:
– О’кей, я тебя благословляю, говнюк. А теперь убирайся, не то меня вырвет прямо на тебя.
Через несколько дней после объявления результатов голосования Махеш Капур беседовал с Абдусом Салямом в саду Прем-Ниваса. Он был в подавленном настроении. Начинали сказываться последствия неудачи. Он утратил дело всей своей жизни, которое придавало ему сил, наполняло жизнь смыслом и позволяло творить добро. Законодателям штата, состоявшим в партии Конгресс, теперь придется обходиться без его руководства. Потеря высокого положения не только уязвляла его самолюбие, но и лишала его возможности выручить сына, которого могли обвинить бог знает в чем. Разрыв со старым другом навабом-сахибом также был тяжелым ударом. Он сочувствовал Фирозу и его отцу и ощущал себя виноватым перед ними. А в Прем-Нивасе, и особенно в саду, все напоминало ему каждую минуту об утрате жены.
Он посмотрел на лист бумаги у него в руках. Это были результаты прошедшего голосования. Какое-то время он и Абдус Салям обсуждали их с прежним интересом и беспристрастностью. Если бы НРКП распустилась и присоединилась к Конгрессу, как он сам сделал, то вместе они обошли бы Вариса. Если бы госпожа Капур могла помочь мужу, то наверняка прибавила бы ему, как всегда, тысячи две голосов, если не больше. Он и так победил бы, если бы повсюду не расклеили листовки о мнимой смерти Фироза или же расклеили их раньше, чтобы оставалось время на опровержение. В то время как другие слухи о навабе-сахибе звучали достоверно, предположение, что он мог дать добро на маневр с листовками, даже не приходило Махешу Капуру в голову. Никто, кроме Вариса, не был на это способен.
Но как бы отстраненно он ни старался анализировать ситуацию, мысли его невольно возвращались к собственным неудачам. Он закрыл глаза и слушал Абдуса Саляма молча.
– Варис – любопытный феномен, – заметил тот. – Он вроде Дурьодханы[244], который сказал Кришне: «Я знаю, что такое мораль, но не склонен соблюдать ее; я знаю, что аморально, но не склонен отвергать это».
При имени Вариса на лице Махеша Капура появилось легкое раздражение.
– Нет, – возразил он, – Варис не такой. Он просто не знает, что такое мораль и что такое зло. Я понял это во время предвыборной борьбы. Он убьет человека из-за женщины, из-за земли, или воды, или наследственной вражды, после чего сдастся властям и заявит с гордостью: «Я прикончил его!» – ожидая, что все его поймут.
– Нет, я вижу, вы политику не бросите, – сказал Абдус Салям.
– Вы так думаете? – усмехнулся Махеш Капур. – После разговора с Джавахарлалом мне казалось, что у меня действительно есть шанс стать главным министром. Неуемные амбиции! А теперь я даже не вхожу в Законодательное собрание. Что касается вас, то я надеюсь, вы не позволите им задвинуть вас в какой-нибудь угол с малозначащими обязанностями. Вы молодой человек, но это ваш второй срок; вы уже проделали отличную работу. И кто бы ни был главным министром, Шарма или Агарвал, им понадобятся два-три мусульманина в кабинете.
– Да, наверное, – сказал Абдус Салям, – но я сомневаюсь, что Агарвал согласится взять меня даже под дулом пистолета.
– Так Шарма все-таки переезжает в Дели? – спросил Махеш Капур, заметив нескольких скворцов, разгуливавших по газону.
– Пока неизвестно. Мне, по крайней мере. Стоит возникнуть какому-нибудь слуху, и тут же появляется новый слух, его опровергающий. – Абдус Салям был рад, что Махеш Капур проявляет хоть какой-то интерес к политическим событиям. – А почему бы вам не съездить в Дели на несколько дней? – предложил он.
– Я останусь здесь, – кратко ответил Махеш Капур.
Абдус Салям вспомнил о Мане и замолчал на какое-то время, затем спросил:
– А как дела у вашего старшего сына? Удалось ему получить доцентскую должность?
Махеш Капур пожал плечами.
– Он заходил ко мне сегодня с внучкой. Я его спросил. Он ответил, что собеседование, как он думает, прошло хорошо. Остальное неизвестно.
Пран боялся до конца верить словам профессора Мишры и думал, что тот может все-таки выкинуть какой-нибудь непредсказуемый фокус, а потому решил не говорить пока никому – даже Савите – о его предполагаемом повышении. Если эта новость окажется ложной, разочарование всей семьи будет вдвое больше. Но отцу он рассказал, чтобы хоть как-то его подбодрить.
– Знаете, – сказал Абдус Салям, – я считаю, что в ближайшее время с вами должно произойти что-то хорошее. После черной полосы в жизни Аллах посылает человеку облегчение.
Арабское имя Бога навело Махеша Капура на горькую мысль о том, какую роль сыграла религия в его предвыборной кампании. Он промолчал и снова закрыл глаза. На душе у него скребли кошки.
Абдус Салям проницательно догадался, о чем думает Махеш Капур, – об этом свидетельствовало его замечание:
– Вариса избрали из-за религиозных предрассудков. Вы и не подумали бы воздействовать на религиозные чувства избирателей. Варис же поначалу себя сдерживал, а затем, как показывает инцидент с листовками, потерял всякую совесть.
– Теперь-то что об этом говорить? – вздохнул Махеш Капур. – И «потерял совесть» – слишком сильное выражение. Он предан Фирозу, вот и все. Он служил его семье всю жизнь.
– Со временем он станет так же предан самому себе в новой роли, – сказал Абдус Салям. – В ближайшее время я увижу это воочию на заседаниях Закса. Но вот что интересует меня в первую очередь: как скоро Варис заявит навабу-сахибу, что его положение в Байтар-Хаусе изменилось?
– Не знаю… – протянул Махеш Капур. – Не уверен… Но если заявит, значит он и в самом деле потерял совесть, как вы говорите.
– Самая большая проблема не в том, что есть бессовестные люди с пагубными предрассудками, – сказал Абдус Салям.
– А в чем же тогда? – спросил Махеш Капур, чуть улыбнувшись.
– Если бы только они руководствовались своими предрассудками, это было бы еще полбеды. Остальным совесть не позволила бы брать с них пример – ну, разве что в исключительных случаях. Гораздо опаснее предрассудки нормальных, хороших людей.
– Это слишком неопределенно. Винить надо тех, кто творит зло, – в первую очередь вспыльчивых людей, легко поддающихся на провокации.
– Но многие из них являются хорошими людьми во всех других отношениях.
– Не хочу с вами спорить.
– А я как раз этого от вас и добиваюсь.
Махеш Капур раздраженно фыркнул, но ничего не сказал.
– Конгресс получит семьдесят процентов мест в Заксе штата Пурва-Прадеш. А скоро у вас будет возможность участвовать в дополнительных выборах. Я думаю, все удивляются, почему вы не подаете ходатайство о расследовании выборов в Салимпуре.
– Мало ли, кто чему удивляется, – отозвался Махеш Капур, покачав головой.
Но Абдус Салям не сдавался и снова попытался вывести своего политического наставника из состояния апатии.
– Любопытно, как изменился Конгресс всего за четыре года после завоевания независимости, – начал он. – Люди, которые, не щадя сил, бились за свободу, теперь бьются друг с другом. Мы теперь по-другому относимся к бизнесу. Будь я, например, преступником, имей полную возможность заняться политикой с выгодой для себя, вряд ли я подумал бы: «Наркотики, убийства в порядке вещей, но политика – это святое». Она была бы для меня не святее проституции.
Посмотрев на Махеша Капура, который опять закрыл глаза, Абдус Салям стал развивать мысль:
– Предвыборная борьба требует все больше и больше средств, и политики поневоле будут требовать все больше и больше денег от бизнесменов. А поскольку они сами коррумпированы, они не смогут устранить коррупцию в государственных учреждениях. И не захотят. Рано или поздно эти коррумпированные политики будут назначать судей, уполномоченных по выборам, ведущих государственных деятелей и полицейских. Единственная надежда на то, что еще пара избирательных кампаний – и удастся стереть Конгресс с лица земли, – продолжал Абдус Салям изменнические речи.
Подобно тому как на концерте одна фальшивая нота в раге может пробудить задремавшего слушателя, так это высказывание молодого политика заставило Махеша Капура открыть глаза.
– Абдус Салям, – сказал он, – у меня нет настроения с вами спорить. Не говорите всякой ерунды.
– Но то, что я сказал, возможно. И даже, я сказал бы, вполне вероятно.
– Никто не в силах стереть Конгресс с лица земли.
– А почему нет, министр-сахиб? Мы набрали меньше пятидесяти процентов голосов на этих выборах. В следующий раз наши противники усвоят правила арифметики и объединятся против нас. А Неру, обеспечивавший значительную часть голосов за нас, к тому времени умрет или будет на пенсии. Еще пять лет на своем посту он не продержится. Он сгорит на этой работе.
– Неру переживет и меня, и, возможно, даже вас, – сказал Махеш Капур.
– Может, заключим пари?
Махеш Капур сердито поерзал.
– Вы пытаетесь вывести меня из себя?
– Да нет, просто предлагаю дружеское пари.
– Оставьте меня, пожалуйста, в покое.
– Хорошо, министр-сахиб. Но завтра я снова приду, в то же время.
Махеш Капур ничего не ответил.
После ухода Абдуса Саляма Махеш Капур сидел, глядя на сад. Качнар[245] собирался расцвести. Бутоны представляли собой длинные зеленые стручки с темными розовато-лиловыми пятнами там, где должны были появиться лепестки. Маленькие белки прыгали вокруг дерева и гонялись друг за другом на его ветвях. В кроне дерева помело, как обычно, сновали туда-сюда нектарницы; издали доносился настойчивый лай барбета.
Махеш Капур не знал названий птиц и цветов ни на хинди, ни на английском языке, но в том настроении, в каком он пребывал, он, возможно, даже полнее воспринимал сад с его обитателями. Сад был его безымянным убежищем, где звучало лишь щебетание птиц и надо всем царил наименее поддающийся интеллектуальной обработке природный феномен – запах.
Когда была жива жена Махеша Капура, она поначалу спрашивала иногда его мнение о посадке дерева или устройстве клумбы, но это лишь раздражало его.
– Да делай как хочешь, – отмахивался он. – Я же не спрашиваю твоего мнения о своих бумагах.
Спустя какое-то время она перестала обращаться к нему в этих случаях.
К большой, хоть и тихой, радости госпожи Капур, сад в Прем-Нивасе год за годом получал различные призы на конкурсе цветов, вызывая досаду садоводов большего калибра, которые не могли понять, что приносит Прем-Нивасу успех: умелые садовники или, может, импортные семена. В этом году их сад должен был получить главный приз – в первый и, понятно, в последний раз.
На фронтоне дома расцвел желтый жасмин.
В доме госпожа Рупа Мера бормотала:
– Прямая петля, обратная. Прямая, обратная. А где Лата?
– Ушла купить книгу, – ответила Савита.
– Какую?
– Она сама еще, наверное, не знает. Какой-нибудь роман.
– Ей надо к экзаменам готовиться, а не романы читать.
Примерно в то же время то же самое говорил Лате книготорговец. Его бизнес спасало то, что студенты редко следовали его советам.
Доставая одной рукой книгу с полки, другой он выковыривал серу из уха.
– Я уже достаточно хорошо подготовилась, Балвантджи, и устала от занятий, – ответила Лата. – Я вообще от всего устала, – добавила она с драматическим пафосом.
– Вы очень похожи на Наргис, когда говорите так, – сказал Балвант.
– Боюсь, у меня только пять рупий одной банкнотой.
– Это не страшно. А где ваша подруга Малатиджи? Я что-то давно не видел ее.
– Она усердно занимается и не тратит время на романы, – сказала Лата. – Я сама редко вижусь с ней.
В магазин вошел Кабир. Он был бодр и весел. Увидев Лату, он остановился.
Перед глазами Латы сразу ожила их последняя встреча, а вслед за ней – первая, в книжной лавке. Несколько секунд они смотрели друг на друга, Лата первая сказала:
– Привет.
– Привет, – отозвался Кабир. – Я вижу, ты уже уходишь?
Еще одна случайная встреча, когда оба не знали, что сказать.
– Да, – ответила она. – Пришла за Вудхаусом, а купила вместо этого Джейн Остин.
– Пошли в «Голубой Дунай», выпьем кофе. – Это звучало почти распоряжением.
– Мне надо домой, – сказала Лата. – Я сказала Савите, что вернусь через час.
– Савита подождет. Я хотел купить книгу, но это тоже подождет.
– Какую книгу?
– Да не важно. Сам не знаю. Хотел посмотреть, что тут есть… Не из поэзии или математики, – добавил он.
– Ну что ж, ладно, – отозвалась Лата беспечно.
– Отлично. Пирожные, по крайней мере, должны быть на уровне. Не знаю, правда, как ты будешь выкручиваться, если зайдет кто-нибудь из твоих знакомых.
– Это меня не волнует.
– Замечательно.
До «Голубого Дуная» надо было пройти всего две сотни ярдов по Набиганджу. Они заняли столик и сделали заказ. Оба молчали.
– Хорошая новость о крикете, – нарушила молчание Лата.
– Отличная.
Индия выиграла у Англии в Мадрасе пятый матч из серии, с одного иннинга и с восемью ранами, и никто не мог в это поверить.
Принесли кофе. Помешивая его в чашке, Кабир спросил:
– Ты правду тогда сказала?
– О чем?
– Что ты пишешь этому парню.
– Да.
– И насколько это серьезно?
– Ма говорит, чтобы я выходила за него.
Кабир молча наблюдал за своей рукой, мешавшей кофе.
– Ничего не хочешь сказать по этому поводу? – спросила Лата.
Он пожал плечами.
– Ты меня ненавидишь? Тебе все равно, за кого я выйду?
– Не говори глупостей, – сердито бросил Кабир. – И пожалуйста, вытри слезы. Они разбавляют твой кофе и портят мне аппетит.
Лата сама почти не замечала, как слезы наполняют ее глаза и стекают по щекам. Она не пыталась их стереть и не сводила глаз с Кабира. Ей было все равно, что подумает официантка или другие посетители. Да и сам Кабир тоже.
Он продолжал озабоченно мешать кофе.
– Я знаю пару смешанных браков… – начал он.
– У нас ничего не получилось бы. Никто бы не позволил. А я теперь не могу доверять даже самой себе.
– Тогда почему ты сидишь здесь со мной?
– Не знаю.
– И почему плачешь?
Лата ничего не ответила.
– Мой носовой платок грязный, – сказал он. – Если у тебя нет своего, возьми салфетку.
Лата утерла слезы салфеткой.
– И съешь пирожное, почувствуешь себя лучше. Это меня отвергли, а не тебя, но я не изливаю свое бедное сердце в слезах.
Она помотала головой:
– Мне пора идти. Спасибо.
Кабир ее не останавливал.
– Не забудь книгу, – напомнил он. – «Мэнсфилд-парк»?[246] Не читал. Расскажи потом, если вещь стоящая.
Лата, не оборачиваясь, пошла к выходу. Кабир тоже не смотрел на нее.
Встреча с Кабиром вывела Лату из равновесия (но когда было иначе? – подумала она), и она решила пройтись там, где рос баньян. Сев на большой перекрученный корень, она вспомнила их первый поцелуй, почитала стихи, покормила обезьянок и предалась размышлениям.
«Прогулки – мое лучшее лекарство, – подумала она с горечью. – Замена решительных действий».
Однако на следующий день она действовала очень решительно.
С утренней почтой ей пришли два письма. Она села на веранде у решетки, обвитой желтым жасмином, и вскрыла сразу оба. Госпожи Рупы Меры не было дома, когда доставили письма, иначе она сразу узнала бы почерк на каждом из конвертов и потребовала бы рассказать о содержимом.
В первом письме были напечатаны на машинке восемь строк без подписи, но с заголовком:
Лата радостно рассмеялась. Стишок ей понравился: он был довольно банален, но искусно сочинен и точно описывал их отношения. Она попыталась вспомнить, действительно ли просила его писать ей черным по белому или просто сказала, что в этом случае его словам легче поверить? И было ли это «скромное» предложение серьезным? Поразмыслив, она решила, что, скорее всего, да, и это ее немного огорчило.
Может быть, она предпочла бы, чтобы оно было подчеркнуто мрачным и страстным? А может, хотела бы, чтобы он вообще его не писал? Насколько страстное объяснение было бы в манере Амита – по крайней мере, в той манере, в какой он держался с ней? Многие его стихи были далеко не легкими как по стилю, так и по содержанию, но ей казалось, что он едва ли не прячет от нее эту сторону своей натуры, боясь, что темный пессимистический цинизм напугает ее и заставит отвернуться от него.
Тут она вспомнила его отзыв о ее собственном отчаянном стихотворении, которое она, поколебавшись, все же показала ему. Он сказал, что ему нравится, как оно написано, но не нравится мрачный тон. Какой же он тогда поэт? Может, ему следовало заняться какой-нибудь практической деятельностью – стать успешным адвокатом, например? Или, возможно, он признает ценность мрачного настроя в себе и других, но не одобряет, когда на таком спекулируют? А ее стихотворение, скажем честно, этим грешило. Несчастливое и тревожное настроение лучших стихов Амита показывало его таким, каким он был не в повседневной жизни, а в моменты интенсивного наплыва чувств. Но высокие горы редко поднимаются в одиночестве посреди равнины, и Лата чувствовала, что существует глубокая органическая связь между автором «Жар-птицы» и Амитом Чаттерджи, каким она знала его и каким он хотел казаться ей и другим.
Лата попыталась представить, что значит быть женой такого человека. Она встала и принялась ходить взад и вперед по веранде. Трудно было отнестись к нему серьезно. Брат Минакши и Куку, ее собственный приятель-гид по Калькутте, поставщик ананасов и суровый воспитатель Пусика… он был просто Амитом, и превратить его в мужа – это абсурд. От одной лишь мысли об этом Лата улыбнулась и покачала головой. Но она села, еще раз перечитала стихотворение и задумчиво поглядела поверх живой изгороди на территорию университетского кампуса с видневшейся вдали наклонной шиферной крышей экзаменационного корпуса. Она убедилась, что уже знает это стихотворение наизусть, как запомнила раньше и его акростих, и «Жар-птицу», и не только. Она даже не пыталась выучить его стихи, они естественным путем стали частью ее самой.
Второе письмо было от Хареша.
Моя дорогая Лата!
Надеюсь, у тебя и твоей семьи все в порядке. Я был так занят на работе все последние недели, что приходил домой совершенно измотанный и был не в том состоянии, чтобы писать тебе письма, которых ты заслуживаешь. Линия обуви с рантом Гудиера успешно совершенствуется; кроме того, я убедил руководство внедрить новую придуманную мной технологию, когда весь верх ботинка будет изготавливаться другим предприятием, а на «Праге» будет производиться только окончательная сборка. Конечно, это не подходит для нашей линии, а только для каких-нибудь башмаков. В общем, похоже, я доказал им, что они приняли меня не зря и что я не какой-нибудь неумеха, навязанный им господином Кханделвалом.
Могу сообщить хорошую новость. Говорят, что вскоре меня повысят до мастера, руководителя группы. Если это правда, это будет очень кстати, так как я с трудом справляюсь со своими затратами. Я по натуре немного расточителен, и мне нужен кто-то, кто бы меня сдерживал. Если это получится, значит правду говорят, что вдвоем жить дешевле, чем одному.
Я говорил несколько раз по телефону с Аруном и Минакши, но телефонная связь с Калькуттой не очень хорошая, и плохо слышно. Они, к сожалению, очень заняты всякими визитами, но обещали как-нибудь в ближайшем будущем найти время и приехать ко мне на обед.
В моей семье все хорошо. Дядя Умеш, который сомневался во мне, был удивлен, что мне удалось так быстро устроиться на такую работу. Моя приемная мать, которая на самом деле как настоящая мать для меня, тоже довольна. Я помню, когда я поехал в первый раз в Англию, она сказала: «Сынок, люди едут в Англию, чтобы стать врачами, инженерами, адвокатами. А зачем ехать так далеко, чтобы стать сапожником?» Я не смог сдержать улыбку тогда и сейчас улыбаюсь, вспоминая это. Я очень рад, что не являюсь бременем для них, что я прочно стою на ногах и что моя работа сама по себе полезна.
Могу порадовать тебя тем, что я бросил жевать пан. Кальпана предупредила меня, что ваша семья считает это непривлекательным, и, хотя я так не думаю, я решил быть уступчивым в этом отношении. Надеюсь, ты оценишь мои усилия меранизировать себя.
Есть вопрос, которого я не касался в двух моих последних письмах, и с твоей стороны очень благородно, что ты об этом не упомянула. Как ты знаешь, я был очень расстроен, когда ты произнесла то слово, которое, как я потом понял, ты употребила не в том смысле, в каком я его понял. Я в тот же вечер написал об этом Кальпане, потому что мне надо было выговориться. Да и вообще мне было почему-то тогда не по себе. Она упрекнула меня за мою «толстокожую бесчувственность» (она уже в колледже умела найти разные словечки) и сказала, что я должен извиниться и не вставать в позу. Но я не чувствовал за собой вины и потому не стал сразу тебе писать. Но теперь, через несколько недель, я понял, что был не прав.
Я человек практический и горжусь этим, но иногда попадаю в ситуации, когда не знаю, как себя повести, хотя у меня есть определенная позиция. И я думаю, что, наверное, нельзя быть чересчур гордым. Так что прими мои извинения, Лата, и прости, что я тогда испортил тебе новогодний день.
Надеюсь, что, когда мы поженимся (и надеюсь, что это «когда» а не «если»), ты будешь поправлять меня со своей легкой симпатичной улыбкой, если я буду напрасно обижаться на людей, которые не имели в виду ничего плохого.
Баоджи спрашивает меня о моих планах относительно женитьбы, но я пока не могу сказать ему ничего определенного. Так что, пожалуйста, как только ты решишь, что я буду для тебя подходящим мужем, сообщи мне. Я каждый день благодарю Бога, что встретил тебя и что постепенно мы лучше узнаем друг друга через письма и встречи. Мои горячие чувства к тебе возрастают с каждым днем и, в отличие от моих туфель, не имеют выходных. Излишне говорить, что на столе передо мной стоит твоя фотография в рамке и пробуждает нежные чувства по отношению к оригиналу.
Помимо того, что можно прочесть иногда в калькуттских газетах, и того, что я узнаю из деловой переписки с Кедарнатом, я почти ничего не знаю о семействе Капур. Я глубоко сочувствую им всем. Они наверняка переживают тяжелые времена. Кедарнат пишет, что Вина и Бхаскар очень расстроены, но он сам старается легко переносить трудности. Могу также представить, как трудно приходится Прану из-за смерти матери, происшедшей одновременно с тем, что случилось с братом. Хорошо, что у Савиты есть ребенок и увлечение юриспруденцией, которые отвлекают ее от тяжелых мыслей, хотя ей, наверное, нелегко сосредоточиться, особенно на таком сложном предмете, как юриспруденция. Не знаю, как я мог бы им помочь, но если есть что-нибудь, что я могу сделать, пожалуйста, напиши мне. Свежие книги по юриспруденции и тому подобному в Калькутте, я думаю, достать легче, чем в Брахмпуре.
Я надеюсь, что ты успешно занимаешься, несмотря на все это. Я скрещиваю пальцы за тебя на удачу и абсолютно уверен, дорогая Лата, что ты блестяще пройдешь все испытания.
Передай от меня привет ма, которую я часто мысленно благодарю за то, что она привезла тебя в Канпур, а также Прану, Савите и их девочке. Если увидишь Кедарната, скажи ему, пожалуйста, что я скоро ему напишу – может быть, на этой же неделе, – но сперва мне нужно кое с кем проконсультироваться.
С глубокой любовью,
Лата время от времени улыбалась, читая это письмо. Сначала он написал «Каунпор», потом зачеркнул и написал «Канпур». Она прочитала письмо дважды. Она была рада, что сомнения дяди Умеша разрешились. Хорошо бы, если бы то же самое произошло с сомнениями отца Хареша.
За последние месяцы в мыслях Латы поселилось много новых людей, о которых писал Хареш. Она даже жалела, что Хареш на этот раз не упомянул Симран – очевидно, боясь ранить ее чувства. Однако она вдруг осознала, что, как бы ей ни нравился Хареш, к Симран она его не ревновала.
Но что это за люди? С Харешем более-менее ясно – великодушный, уверенный, оптимистичный, амбициозный, ответственный, он обосновался в Прагапуре так же прочно, как пара туфель с рантом Гудиера, с любовью глядел на нее со страниц своего письма и говорил ей, как умел, что ему без нее одиноко.
Однако в отличие от самого Хареша все остальные – дядя Умеш, приемный отец, Симран и другие – могли оказаться совсем не такими, как ей представлялось. А все эти консервативные кхатри, его родственники из Старого Дели, – разве сможет она общаться с ними с той же легкостью, что и с Куку, Дипанкаром, судьей Чаттерджи? И о чем она будет говорить с чехами? Но, с другой стороны, было бы довольно интересно окунуться с головой в этот незнакомый мир в компании с человеком, которому она доверяла, который нравился ей все больше и был глубоко ей предан. Она представила себе Хареша без пана, улыбавшегося ей своей открытой улыбкой; мысленно она усадила его за стол, чтобы не видно было его пестрых туфель, слегка взлохматила ему волосы – и убедилась, что он вполне привлекателен. Он ей нравился. Возможно, со временем она даже полюбит его, если повезет.
Днем пришло письмо и от Аруна, которое помогло Лате разобраться в своих чувствах.
Дорогая Лата!
Надеюсь, ты не будешь возражать, если я, воспользовавшись прерогативой старшего брата, обращусь к тебе по вопросу, чрезвычайно важному как для твоего будущего, так и будущего всей семьи. Наша семья, как известно, очень сплоченная, и, возможно, смерть папы сплотила ее еще больше. Если бы папа был жив, я, например, не взял бы на себя такой ответственности, какую сейчас несу. Варун, вероятно, не жил бы у меня, и я не чувствовал бы себя обязанным заботиться о том, чтобы он нашел свою стезю – чего он, предоставленный самому себе, боюсь, не стал бы делать без понукания. И у меня не было бы ощущения, что я, так сказать, нахожусь
Ты, наверное, уже догадалась, о чем я. Достаточно сказать, что я всесторонне рассмотрел этот вопрос и не согласен с позицией, занятой ма. Поэтому я и пишу тебе. У ма есть тенденция слишком поддаваться влиянию сантиментов. У нее развилось какое-то неразумное обожание Хареша и одновременно – разумная или неразумная – антипатия ко всем другим претендентам. Нечто похожее наблюдалось при моей женитьбе, а наш брак, вопреки ее ожиданиям, оказался счастливым, основанным на взаимной любви и доверии. Я считаю, что благодаря этому я могу более объективно оценить выбор, стоящий перед тобой.
Не считая твоего временного увлечения неким молодым человеком в Брахмпуре, о чем лучше лишний раз не вспоминать, у тебя почти нет опыта ориентировки в дремучем лесу жизни, и ты не имела возможности выработать критерии оценки и выбора разных предлагаемых жизнью альтернатив. Исходя из этого, я и предлагаю свои советы.
Я считаю, что Хареш обладает некоторыми превосходными качествами. Он трудолюбив, добивается всего, можно сказать, своими силами и получил образование – или, по крайней мере, свидетельство об образовании – в одном из лучших индийских колледжей. Он, судя по всему, компетентен в избранной им профессии. Он уверен в себе и не боится высказать свое мнение. Надо отдать ему должное. При всем при том, однако, я могу выразить уверенность, что он не будет ценным приобретением для нашей семьи – по следующим причинам:
1. Хотя он учил английский язык в колледже Святого Стефана и прожил два года в Англии, его владение английским оставляет желать лучшего. И это не пустяк. Разговоры между мужем и женой – стержень, вокруг которого строится брак, основанный на истинном взаимопонимании. Они должны понимать друг друга, быть, как говорится, на одной волне. А Хареш настроен на волну совсем другой длины, нежели ты – да и все мы, если уж на то пошло. И дело тут не только в его акценте, который сразу дает понять, что английский совсем не его родной язык, а во всей манере выражаться и даже в понимании того, о чем говорится. Я рад, что меня не было дома, когда разразился этот смехотворный скандал по поводу слова «жлоб», но ма подробнейшим образом изложила мне со слезами все происшедшее, как только мы с Минакши вернулись домой. Если ты решишь, что матери виднее, и обручишься с этим парнем – будешь то и дело попадать в подобные неприятные и абсурдные ситуации.
2. Вторая причина, связанная с первой, заключается в том, что Хареш никогда не возвысится до нашего круга. Мастер на производстве – это не полноценный сотрудник, работающий по договору с предприятием, а «Прага» – далеко не «Бентсен Прайс», в нее въелся запах сапожной кожи. Чехи, на которых он работает, – не выпускники лучших британских университетов, а технари, плохо владеющие английским. Избрав после окончания Святого Стефана ремесло вместо достойной профессии, Хареш в определенном смысле деградировал. Надеюсь, ты не имеешь ничего против того, что я говорю так откровенно, – это слишком много значит для твоего будущего. Нельзя игнорировать общество, а оно требовательно и жестоко; тебя не будут принимать в определенных кругах просто потому, что ты будешь госпожа Кханна.
Происхождение Хареша и его манеры не могут стереть логотип «Праги». В отличие, например, от Минакши или Амита, чей отец, как и дед, – судья Высокого суда, его родные – мелкие служащие из Старого Дели, ничего, прямо скажем, собой не представляющие. Конечно, ему делает честь, что он добился положения, которое занимает, но это породило в нем самодовольство и излишнюю самоуверенность. Я замечал, что это часто наблюдается у людей небольшого роста. Наверное, отсюда у него развилась определенная агрессивность. Я знаю, что ма считает его неотшлифованным алмазом. Я могу только сказать, что в алмазах ценятся огранка и полировка. Люди не вправляют неотшлифованные или щербатые алмазы в обручальное кольцо.
Говоря откровенно, происхождение Хареша сказывается во всем: в манере одеваться, в пристрастии к нюхательному табаку и пану, в том, что, несмотря на пребывание в Англии, он не умеет вести себя в обществе. Я предупреждал ма о Капурах, когда Савита была обручена с Праном, но она не желала меня слушать, и в результате мы имеем позорную связь семейства судьи с семейством уголовника – через нас. Это еще одна из причин, по которым я чувствую себя обязанным обсудить все с тобой, пока не поздно.
3. Доходы вашей семьи, скорее всего, не позволят вам послать детей в какую-нибудь приличную школу вроде Святого Георга или Святой Софии, Джхила или Мэйо, Лорето или Дуна, где будут учиться наши дети. И даже если вы сумеете позволить себе это, у Хареша могут быть совершенно не такие, как у тебя, взгляды на воспитание детей и на то, какую часть семейного бюджета можно тратить на их образование. Что касается мужа Савиты, то он занимается преподавательской работой, и потому этот аспект их семейной жизни меня не беспокоит, чего не могу сказать относительно Хареша. Я хочу, чтобы наша семья оставалась сплоченной, и даже чувствую свою ответственность за это, а различия в воспитании и образовании наших детей неизбежно разведут нас со временем в разные стороны, не говоря уже о том, что будут для тебя душевной травмой.
Это письмо предназначено лично тебе, и я призываю тебя как следует подумать над ним, поскольку его содержание того требует, но не показывать другим членам нашей семьи. Ма, без сомнения, поймет его неправильно, и Савита, думаю, тоже. Что касается главного персонажа письма, то могу только добавить, что он изводит нас постоянными приглашениями в гости. Но мы реагируем на это прохладно и избегаем визита в Прагапур на повторный гаргантюанский ланч. Мы не поддерживаем его претензий на статус одного из членов нашей семьи – разве что он действительно станет таковым. Понятно, что выбор за тобой и в нашей частной жизни мы будем приветствовать любого, кого ты выберешь в мужья. Но при всех благих намерениях надо иметь возможность открыто высказывать свое мнение, что я и делаю в этом письме.
Я не буду излагать тебе все семейные новости и обсуждать всякие мелочи, а только выражаю тебе под конец свою любовь и надежду на твое счастливое будущее. То же самое просит передать тебе Минакши, которая согласна со мной по всем пунктам.
Это письмо Лата перечитала несколько раз. Сначала – в основном из-за крайне неразборчивого почерка Аруна – очень медленно и вдумчиво, как и велел автор письма. Она хотела было поговорить по душам с Савитой, или с Малати, или с матерью – или со всеми тремя, – но затем подумала, что это ничего не изменит и может лишь сбить ее с толку. Решение должна принять она сама.
В тот же вечер она написала Харешу теплое письмо, с благодарностью принимая его неоднократно повторявшееся предложение руки и сердца.
– Ох, нет! – воскликнула Малати, вытаращив глаза. – Не может быть! Ты уже отправила письмо?
– Да, – ответила Лата.
Они сидели в тени форта на песчаном берегу Ганга и глядели на его теплую серую воду, сверкавшую на солнце.
– Ты сошла с ума, буквально сошла с ума. Как тебе это в голову пришло?
– Ты вроде ма: «О моя бедная Лата! Моя бедная Лата!»
– Она так к этому отнеслась? Я думала, она за Хареша, – сказала Малати. – Конечно, надо делать то, что мамочка велит. Я же категорически против. Лата, ты не можешь погубить свою жизнь таким образом.
– Я вовсе не гублю свою жизнь, – горячо возразила Лата. – А ма, возможно, восприняла бы это именно так. Она почему-то в обиде на Хареша. Арун-то был настроен против него с самого начала. Но маме я не говорила о своем решении. Ты первая, и напрасно ты стараешься испортить мне настроение.
– Вовсе не напрасно, оно и должно испортиться, – бросила Малати, испепеляя Лату зеленым пламенем своих глаз. – Тогда ты, может быть, придешь в себя и возьмешь сказанные ему слова обратно. Ты любишь Кабира и должна выйти за него.
– Никто ничего не должен. Выходи за него сама, если хочешь, – произнесла Лата, раскрасневшись. – Ой, нет! Не выходи. Я никогда не смогу простить тебе это. Пожалуйста, Малу, не надо говорить о Кабире.
– Ты горько пожалеешь об этом, – сказала Малати. – Попомни мои слова.
– Это мои проблемы, – ответила Лата, стараясь говорить сдержанно.
– Почему ты не посоветовалась со мной, прежде чем окончательно решать этот вопрос? Ты вообще с кем-нибудь советовалась? Или додумалась до этого своим глупым умишком?
– Я советовалась с моими обезьянками, – сказала Лата спокойно.
Малати хотелось пристукнуть ее за глупые шутки в столь ответственный момент.
– И со сборником стихов, – добавила Лата.
– Стихов! – презрительно фыркнула Малати. – Поэзия полностью разрушила твою личность. У тебя слишком светлый ум, чтобы тратить его на английскую литературу. Хотя, похоже, и не такой уж светлый.
– Ты же первая советовала мне его бросить. Ты забыла?
– Я изменила свое мнение, и ты знаешь об этом. Я ошибалась, ужасно ошибалась. Весь мир в опасности из-за слишком поспешных решений.
– Как ты думаешь, почему я отказываюсь от него? – спросила Лата, повернувшись к подруге.
– Потому что он мусульманин.
Лата помолчала, прежде чем ответить:
– Нет, не только поэтому. Тут не одна причина.
Малати негодующе фыркнула из-за этого жалкого нежелания сознаться в очевидном.
– Малати, я не могу выразить это словами, – вздохнула Лата. – Очень трудно разобраться в моих чувствах к нему. С ним я перестаю быть самой собой. Я спрашиваю себя, неужели эта ревнивая, не владеющая собой женская особь, которая не может выкинуть мужчину из головы, – это я? И ты хочешь, чтобы я так мучилась? Я знаю, что так будет всегда, если я останусь с ним.
– Но, Лата, как ты не понимаешь – это же показывает, как сильно ты его любишь! – воскликнула Малати.
– Я не хочу этого! – крикнула Лата в ответ. – Не хочу. Если это и есть настоящая страсть, то я предпочитаю жить без страстей. Смотри, что страсти сделали с Капурами: Ман раздавлен, его мать мертва, отец убит горем. Я помню, что я чувствовала, когда подумала, что Кабир встречается с другой девушкой, и этого вполне достаточно, чтобы возненавидеть страсть. Страстно и навсегда.
– Это я виновата, – сказала Малати, горестно качая головой. – Господи, как я жалею, что написала это письмо в Калькутту! И ты тоже об этом пожалеешь.
– Да нет, Малати, письмо тут ни при чем. Хорошо, что ты его написала.
У Малати был глубоко несчастный вид.
– Лата, ты просто не сознаешь, от чего ты отказываешься. Ты делаешь неправильный выбор. Лучше остаться на какое-то время незамужней, переждать и трезво все взвесить. А можно и вообще не выходить замуж, не так уж это страшно.
Лата молчала, пропуская пригоршню песка сквозь пальцы.
– А как насчет этого поэта, Амита? – спросила Малати. – Он выбыл из игры?
При мысли об Амите Лата улыбнулась:
– Я его не прогоняла, если ты об этом, но не представляю себя в роли его жены. Мы слишком похожи. Его настроения меняются с такой же частотой и непредсказуемостью, как и мои. Представь, каково будет детям. А если он погрузится в свою книгу, то, боюсь, времени на меня уже не останется. Тонко чувствующие люди обычно нечувствительны к другим – уж я-то знаю. Кстати, он только что сделал мне предложение.
Малати была потрясена.
– Ты никогда ничего мне не рассказываешь! – воскликнула она сердито.
– Это произошло только вчера и совершенно неожиданно, – объяснила Лата, доставая акростих Амита из кармана своего камиза. – Я взяла это с собой, зная, что ты любишь изучать документы по тому или иному делу.
Малати прочла стихотворение и сказала:
– Если бы кто-нибудь написал мне такое, я тут же вышла бы за него.
– За чем же дело стало? – рассмеялась Лата. – Он все еще свободен, и я нисколько не возражала бы. – Обвив рукой плечо Малати, она продолжила: – Для меня выходить замуж за Амита было бы безумием. Помимо всего прочего, я по горло сыта обществом моего брата Аруна. Если бы я жила в пяти минутах ходьбы от него, то неминуемо свихнулась бы.
– Вы могли бы жить в каком-нибудь другом месте.
– Вот это вряд ли, – сказала Лата, представив себе Амита в его комнате с видом на цветущую амальту. – Он поэт и романист. Он может жить только на всем готовом. Приготовленная еда, горячая вода, никаких забот о доме, собака, лужайка, муза. И почему бы нет? В конце концов, он ведь написал «Жар-птицу». А если ему придется самому заботиться о себе, без поддержки семьи, он не сможет писать. И послушай, ты, похоже, готова выдать меня за кого угодно, кроме Хареша. Почему ты так настроена против него?
– Потому что я не вижу ничего, ну абсолютно ничего общего между вами, – ответила Малати. – И совершенно ясно, что ты не влюблена в него. Ты все-таки хорошо продумала этот шаг, Лата, или сделала его словно в трансе? Это такой же бред, как когда ты хотела уйти в монастырь, о чем ма регулярно вспоминает. Подумай. Ты готова делиться всем с этим человеком? Заниматься с ним любовью? Он тебя хоть сколько-нибудь привлекает? Ты сможешь примириться с тем, что тебя раздражает в нем: Каунпор, пан и все прочее? Лата, ну пожалуйста, одумайся. Напряги извилины. А история с этой Симран тебя не волнует? И что ты будешь делать, выйдя замуж? Ты согласна возиться целый день по хозяйству за стенами фабричного поселка в окружении чехов?
– Да разве я не думала обо всем этом? – сказала Лата, снова рассердившись и убирая руку с плеча Малати. – Не пыталась представить, что за жизнь ждет меня с ним? А мне кажется, что она будет интересной. Хареш – практичный, сильный человек, и он не циничен. Он доводит дело до конца и помогает людям, не выставляя это напоказ. Он очень помог Кедарнату с Виной.
– Ну так и что? Он позволит тебе работать, преподавать?
– Да.
– Ты спрашивала его об этом?
– Нет. Не хочу заранее ничего выторговывать, – ответила Лата. – Но я уверена в этом. Мне кажется, я достаточно хорошо поняла, что он за человек. Ему не нравится, когда люди зарывают талант в землю. Он побуждает их действовать. И его действительно заботит жизнь других людей: меня, Мана, Савиты с ее юриспруденцией, Бхаскара…
– Который, кстати, жив только благодаря Кабиру, – не удержалась от замечания Малати.
– Да, кто же спорит. – Лата глубоко вздохнула и окинула взглядом нагретый песчаный берег.
Некоторое время они молчали.
– Но он же не сделал ничего плохого, Лата, – сказала спокойным тоном Малати. – Чем он заслужил такое отношение? Он любит тебя, это несомненно. Разве это справедливо? Подумай, разве это справедливо?
– Не знаю… – проговорила Лата, глядя на противоположный берег. – Наверное, несправедливо. Но в жизни не все происходит по справедливости, разве не так? Как это там говорится?.. «Если обходиться с каждым по заслугам, кто уйдет от порки?»[249] Но можно сказать это и по-другому: если обходиться с каждым по заслугам, станешь полным моральным банкротом.
– Но это же низменное мировоззрение! – возмутилась Малати.
– Не называй меня низкой! – со страстью воскликнула Лата. Ее пробрала дрожь.
Малати посмотрела на нее с изумлением.
– Я только хочу сказать, Малати, что, когда я с Кабиром или даже без него, но думаю о нем, я становлюсь абсолютно беспомощной во всем. Я не владею собой, как лодка, которую несет течением на камни, а я не хочу, чтобы меня разбило в щепки.
– Так что же, ты собираешься следить за тем, чтобы не думать о нем?
– Да, если получится, – пробормотала Лата себе под нос.
– Что ты сказала? Говори громче! – потребовала Малати, пытавшаяся привести Лату в чувство, чтобы она увидела здравый смысл.
– Я говорю: если получится.
– Но это же чистейший самообман!
Помолчав, Лата ответила:
– Малу, я не хочу с тобой ссориться. Ты мне дорога не меньше любого из этих мужчин, и так будет всегда. Но я не стану отменять то, что сделала. Я люблю Хареша и…
– Что?! – вскричала Малати, глядя на Лату как на совсем помешавшуюся.
– Я люблю его.
– Ну, знаешь, из тебя сегодня просто сыплются сюрпризы. – Малати разозлилась не на шутку.
– А ты слишком недоверчива. Но я правда люблю его. Или думаю, что люблю. Слава богу, это совсем не то, что я чувствую по отношению к Кабиру.
– Я тебе не верю. Ты это придумала.
– Постарайся поверить. Он очень вырос в моих глазах, правда. В нем есть привлекательность. И, кроме всего прочего, с ним я буду чувствовать, что все идет как надо… в сексуальном отношении.
Малати уставилась на нее, стараясь переварить сказанное.
– А с Кабиром ты этого не чувствовала бы?
– С Кабиром?.. Даже не знаю.
Малати ничего не сказала на это. Она медленно качала головой, погрузившись в свои мысли.
– Знаешь эти строки Клафа[250], – спросила Лата, – «Я думаю, есть два рода любви…»?
Малати молча покачала головой.
– Они звучат примерно так: «Я думаю, есть два рода любви. Первый просто возбуждает, выбивает из колеи, порождает беспокойство. Любовь второго рода…»[251] Дальше я не помню точно – он говорит там о более спокойной, не такой неистовой любви, которая помогает тебе продолжать жить, как ты живешь, но «жить, а не влачить жалкое существование». Я прочитала это стихотворение только вчера, оно еще не уложилось у меня в голове, но в нем есть все, что я сама не могла выразить словами. Ты понимаешь, о чем я говорю?.. Малати?
– Я понимаю только, что нельзя жить тем, что говорят другие. Ты отбрасываешь золотой ларец, отбрасываешь серебряный и думаешь, что будешь счастлива с бронзовым, как тебя учит твоя английская литература[252]. Надеюсь, что и вправду будешь, всей душой надеюсь. Но только ты не будешь. Не будешь.
– Со временем он тебе тоже понравится, Малу.
Малати ничего не ответила.
– Ты ведь его даже ни разу не видела, – улыбнулась Лата. – И я помню, что Прана ты тоже сначала отвергала.
– Ну что ж, надеюсь, ты права, – устало отозвалась Малати. В душе она не могла смириться с разрывом между Латой и Кабиром.
– Мы с Харешем больше напоминаем Налу и Дамаянти, чем Порцию и Бассанио[253], – сказала Лата, пытаясь приободрить подругу. – Хареш прочно стоит на земле, у него есть плоть и пот, он отбрасывает тень. А вторая пара слишком неземная и бесплотная.
– Значит, ты смирилась с выбором, – констатировала Малати, пристально всматриваясь в лицо Латы. – Ты довольна собой и твердо знаешь, что делаешь. Но удовлетвори, пожалуйста, мое любопытство и скажи: ты хоть черкнешь пару строк Кабиру, прежде чем окончательно с ним порвать?
– Я вовсе не довольна собой! – выкрикнула Лата дрожащими губами. – Как ты могла такое подумать, Малу? Я не знаю, что я делаю и кто я, не могу заниматься и даже думать нормально в последнее время. Все тяготит меня. Я сама не своя, когда я с ним, и сама не своя без него. Я не знаю, что я могу сделать и что я сделаю. Я только надеюсь, что мне хватит сил не отказаться от принятого решения.
Ман проводил время дома с отцом и навещал иногда Прана или Вину, не занимаясь больше ничем. Находясь в тюрьме, он стремился попасть к Саиде-бай, но теперь, выйдя на волю, он по непонятной причине утратил это желание. Она прислала ему записку, на которую он не ответил. Она прислала вторую, более настоятельную, упрекая его в том, что он бросил ее, но и это не возымело действия.
Чтение никогда не принадлежало к любимым занятиям Мана, но теперь он на целое утро погружался в газеты, читая все подряд, от международных новостей до рекламных объявлений. После того как Фироз пошел на поправку, Ман стал больше интересоваться собственной судьбой и тем, что с ним будет, когда ему предъявят новое обвинение.
Фироза дополнительно продержали в больнице еще двадцать дней, после чего разрешили вернуться в Байтар-Хаус. Он был слаб, но постепенно выздоравливал. Зейнаб осталась в Брахмпуре, чтобы присматривать за братом. Наваб-сахиб тоже ухаживал за ним и молился о том, чтобы сын полностью восстановил здоровье. Разум Фироза был еще затуманен и возбужден, иногда он кричал во сне. И если раньше эти обрывочные выкрики казались невразумительными, теперь, в контексте распространившихся слухов, они стали приобретать смысл.
Наваб-сахиб обратился к религии почти два десятилетия назад – отчасти потому, что, выйдя из самого тяжкого в своей жизни запоя, он с ужасом осознал всю меру своей вины, а отчасти под влиянием жены, державшейся в этой ситуации спокойно. Он всегда имел склонность к аналитической, научной работе, но был при этом сенсуалистом, и потому его научные изыскания, как правило, уступали место тому, чего требовало его чувственное восприятие. Переворот в его жизни произошел неожиданно, и он хотел уберечь своих детей от грехов и раскаяния, через которые прошел сам. Сыновья знали, что он не любит, когда они пьют, и при нем не употребляли спиртного. А внуки не могли представить его молодым или даже мужчиной средних лет. Для них он с самого начала был тихим набожным стариком, которого только им разрешалось беспокоить, когда он сидел в библиотеке, и которого они легко уговаривали рассказать им длинную историю с привидениями, когда им пора уже было ложиться спать. Наваб-сахиб слишком хорошо понимал супружеские измены своего отца и, сочувствуя всем сердцем дочери, не мог забыть, какие страдания сам причинил когда-то жене. Но Зейнаб и не ждала, что он поговорит с ее мужем. В сочувствии она нуждалась, но не надеялась достичь душевного спокойствия.
А теперь наваб-сахиб мучился снова – на этот раз не только из-за воспоминаний о прошлом, но также из-за возникших слухов, а больше всего из-за мысли, чтó должны думать о нем дети. Он не понимал, чем объясняется решение Саиды не принимать больше от него денежную помощь. Он воспринял это не с облегчением, а с беспокойством. Наваб-сахиб не относился к Тасним как к своей дочери и не испытывал к ней никаких чувств, но хотел, чтобы у нее все было благополучно. Он боялся также, что Саида, освободившись от этой зависимости, предаст гласности все, что ей придет в голову. Он просил у Бога прощения за эти недостойные мысли, но не мог от них отделаться.
За последний месяц он почти не покидал библиотеку; каждый визит к постели Фироза и вынужденное участие в общих трапезах доставляли ему боль. Дети понимали его чувства и внешне держались по отношению к нему с таким же уважением, как и раньше. Ни несчастье с Фирозом, ни события далекого прошлого не должны были нарушить целостность семьи. Как и всегда, перед едой читали молитву, затем подавали жаркое и кебаб, после еды просили разрешения встать из-за стола. Не говорилось и не делалось ничего такого, что могло бы усугубить его расстройство. О листовках, объявлявших о смерти Фироза, наваб-сахиб еще не слышал.
«А если бы я действительно умер, – думал Фироз, – какое бы это имело значение для всего остального мира? Разве я сделал что-нибудь хоть для кого-нибудь? Во мне нет ничего особенного – красивый молодой человек, которого легко забыть. Вот Имтиаз – положительная личность, приносит пользу обществу. А после моей смерти остались бы только тросточка, горе близких и страшная угроза для моего друга».
Раз или два он просил передать Ману, что он хочет его видеть, но никто не сообщил это в Прем-Нивас. Имтиаз считал, что ничего хорошего из этого не выйдет ни для его брата, ни для отца. Он знал Мана достаточно хорошо, чтобы понимать: его нападение на Фироза было внезапным и непредумышленным – фактически вообще неумышленным. Но его отец видел это по-другому, и Имтиаз не хотел, чтобы наваб-сахиб лишний раз испытал потрясение или угрызался. Он полагал, что смерть госпожи Капур была спровоцирована страшными событиями, неожиданно поразившими две их семьи, и хотел оградить отца от подобных переживаний, а брата – от переживаний, связанных с Маном, которые, в свою очередь, могли навести Фироза на мысли о Тасним.
Хотя Тасним была его единокровной сестрой, она ничего не значила для Имтиаза. Зейнаб тоже понимала, что, несмотря на естественное любопытство, лучше не ворошить прошлого.
В конце концов Фироз написал Ману записку: «Дорогой Ман, пожалуйста, навести меня. Я чувствую себя достаточно хорошо для этого». Фироз подозревал, что брат будет опять чрезмерно опекать его, а он был уже сыт этим по горло и потому отдал записку Гуляму Русулу, велев отнести ее в Прем-Нивас.
Ман получил записку к вечеру и, не говоря ни слова отцу, сидевшему в саду с очередными законодательными бумагами, решительно направился прямо в Байтар-Хаус. Возможно, в своей праздной нервозности он ждал не столько вызова в суд, сколько именно этого приглашения. Подойдя к величественным парадным воротам, он инстинктивно огляделся, нет ли поблизости какой-нибудь обезьяны вроде той, что когда-то на него накинулась. Трости на этот раз у него с собой не было.
Дверь ему открыл один из слуг. В это время мимо проходил секретарь наваба-сахиба Муртаза Али, спросивший Мана с холодной учтивостью, что он тут делает. Ему был дан строгий приказ не пускать в дом никого из семьи Капур. Ман, который еще недавно послал бы его подальше, после пребывания в тюремной камере привык подчиняться приказам людей из низших слоев общества и молча показал Муртазе записку Фироза.
Муртаза Али был озадачен, но соображал быстро. Имтиаз был в больнице, Зейнаб на женской половине, наваб-сахиб в молельне. Просьба Фироза в записке была недвусмысленной. Он велел Гуляму Русулу проводить Мана к Фирозу на несколько минут и спросил, не хочет ли Ман чего-нибудь выпить.
Ман с удовольствием выхлебал бы для храбрости галлон виски, но отказался от спиртного.
Фироз просиял, увидев Мана.
– Ты наконец пришел! – сказал он. – Я тут как в тюрьме. Уже неделю прошу послать за тобой, но старший надзиратель не пропускает никаких записок. Надеюсь, ты прихватил с собой виски?
Ман заплакал. Фироз был так бледен, будто только что вернулся с того света.
– Посмотри, какой шрам! – предложил Фироз, чтобы разрядить обстановку. Он спустил вниз простыню и закатал курту.
– Да, впечатляет, – отозвался Ман. – Многоножка.
Он подошел к постели и коснулся пальцами лица друга.
Они поговорили несколько минут, стараясь обходить больные вопросы или по крайней мере смягчить их.
– Ты хорошо выглядишь, – сказал Ман.
– Ты не умеешь врать, – ответил Фироз. – Я не взял бы тебя в клиенты. Я в последние дни как-то не могу ни на чем сосредоточиться. Рассудок блуждает сам по себе, где ему вздумается. Наблюдать за этим любопытно, – добавил он с улыбкой.
Они с минуту помолчали. Ман прикоснулся лбом ко лбу Фироза и тяжело вздохнул. Он не стал говорить, как он сожалеет о содеянном. Он сел рядом с Фирозом.
– Рана болит? – спросил он.
– Иногда.
– У твоих домашних все в порядке?
– Да, – ответил Фироз. – А как твой отец?
– Держится молодцом, – ответил Ман.
Фироз не стал говорить, как он сочувствует Ману в связи со смертью матери, и лишь печально покачал головой, но Ман его понял. Спустя несколько минут он встал.
– Приходи еще, – попросил Фироз.
– Когда? Завтра?
– Нет, дня через два-три.
– Тебе придется прислать мне еще одну записку, – сказал Ман. – Иначе меня не пустят.
– Давай я проставлю новую дату на старой записке, – улыбнулся Фироз.
По пути домой Ман подумал, что они не говорили напрямую ни о Саиде-бай, ни о Тасним, ни о тюремном заключении Мана, ни о предстоящем суде, – и был этому рад.
Этим вечером в Прем-Нивас пришел доктор Билграми. Он хотел поговорить с Маном. Выглядел он изможденным. Он сказал Ману, что Саиде-бай нужно его видеть. Ман согласился пойти к ней вместе с доктором. Встреча их была безрадостной.
Выглядела Саида как прежде, но голос еще не полностью восстановился. Она упрекнула Мана в том, что он не заглянул к ней после выхода из тюрьмы. Его отношение к ней так сильно изменилось? – спросила она с улыбкой. Или она сама изменилась? Он не получал ее записок? Что удерживало его? Она разболелась и страшно хотела его увидеть. Голос ее дрогнул. Она просто с ума сходила, не видя его. Нетерпеливо махнув доктору Билграми, чтобы он их оставил, она посмотрела на Мана с любовью и жалостью. Как он себя чувствует? Он так похудел! Как с ним обращались в тюрьме?
– Даг-сахиб, что с тобой произошло? Что тебя ждет?
– Не знаю.
Он огляделся.
– Крови не видно, – заметил он.
– Какая кровь? Месяц уже прошел.
В комнате пахло розовым маслом и Саидой. Она печально и томно откинулась на подушки, валявшиеся у стены. А Ману казалось, что он видит шрам на ее лице, которое вдруг представилось ему портретом варикозной Виктории.
Ман пережил такое потрясение из-за смерти матери, из-за опасности, которой подверглась жизнь Фироза, из-за собственного унижения и ужасного сознания своей вины, что он начал чувствовать отвращение к самому себе и к Саиде-бай. Возможно, он и ее видел как жертву своих поступков. Он трезво оценивал все происшедшее, но это не помогало ему контролировать свои чувства. Все эти переживания так прочистили душу Мана, что вид Саиды лишь ужасал его. Он смотрел на ее лицо застывшим взглядом.
«Я становлюсь похожим на Рашида, – подумал он. – Тоже мерещится всякое».
Он встал. Лицо его побледнело.
– Я пойду, – сказал он.
– Ты нездоров.
– Да-да, ты права.
Разочарованная и обиженная его отношением, Саида хотела было упрекнуть его в этом и в том, какой вред он причинил ей и ее репутации, ее дому и Тасним, но, посмотрев на его растерянное лицо, поняла, что упреки бесполезны. Он был в каком-то другом мире, где она сама и ее любовь к нему не имели никакого значения. Она закрыла лицо руками.
– С тобой все в порядке? – неуверенно спросил он, словно нащупывая тропинку к чему-то в прошлом. – Я виноват во всем, что случилось.
– В тебе больше нет любви ко мне. Не отрицай. Я не могу этого видеть. – Она заплакала.
– Любви? – спросил он. – Любви?! – Неожиданно это слово привело его в ярость.
– И даже шаль, которую мама оставила мне… – начала было Саида.
Все, что она говорила, потеряло для него всякий смысл.
– Не поддавайся им там, – сказала она, не поднимая глаз, чтобы он не видел ее слез.
Ман отвернулся.
Двадцать девятого февраля Ман стоял перед тем же магистратом, к которому его вызывали в первый раз. Полиция пересмотрела свое заключение, сделанное на основании свидетельств. Ман, согласно их новому пониманию дела, не хотел убивать Фироза, но намеренно нанес ему такое ранение, которое вполне могло привести к смерти. Это позволяло классифицировать преступление Мана как покушение на убийство. Данная формулировка удовлетворяла судью, и на ее основании он составил обвинение:
Я, Суреш Матур, магистрат 1-го класса г. Брахмпур, обвиняю вас, Ман Капур, в следующем:
В том, что 4 января 1952 года в Брахмпуре вы совершили преступное деяние, а именно ударили ножом навабзаду Фироза Али Хана Байтарского с таким расчетом и при таких обстоятельствах, что в случае смерти навабзады Фироза Али Хана Байтарского вы были бы виновны в убийстве; вы нанесли ранение указанным образом упомянутому навабзаде Фирозу Али Хану Байтарскому и тем самым совершили преступление, наказуемое в соответствии со статьей 307 Индийского уголовно-исполнительного кодекса и попадающее под юрисдикцию Сессионного суда.
Сим указом я постановляю, что вы должны предстать перед указанным судом по указанному обвинению.
Кроме того, магистрат выдвинул против Мана обвинение в нанесении тяжких телесных повреждений с применением опасного оружия. Оба обвинения могли повлечь за собой приговор к пожизненному заключению, и оба запрещали освобождение преступника на поруки, так что Мана опять взяли под стражу в ожидании суда.
В тот же день, двадцать девятого февраля, ученый совет университета утвердил избрание Прана доцентом кафедры английского языка и литературы. Но в душах обитателей Прем-Ниваса царил такой мрак, развеять который это известие было не в состоянии.
В эти дни Пран много думал о смерти и, в частности, о замечании, брошенном Рамджап-бабóй его матери в день Пул Мелы. Если присвоение ему звания доцента было действительно связано со смертью, то чью смерть бабá имел в виду? Умерла его мать, но это никак не могло повлиять на решение квалификационной комиссии. Неужели профессор Мишра говорил правду, заявляя, что он старался действовать в интересах Прана из участия к его семье?
«Следующим будет мой отец», – думал Пран и тут же обвинял себя в суеверии. Но у его отца, к счастью, был повод отвлечься от мрачных мыслей, помимо заботы об организации судебной защиты Мана.
Хотя выборы в Законодательное собрание Махеш Капур проиграл, ему пришлось опять участвовать в его работе. В штате еще не проводились дополнительные, непрямые выборы в верхнюю палату собрания, Законодательный совет – и, таким образом, состав Законодательного собрания был еще не полным. По закону же законодательный орган должен был собираться не реже, чем раз в шесть месяцев, и поэтому пришлось созывать сессию собрания в старом составе. К тому же надо было утверждать бюджет, и, хотя было бы логично, если бы этим занимались новоизбранные законодатели, колеса финансово-экономической машины не могли останавливаться, дожидаясь их. С апреля по июль 1952 года, то есть в течение первой трети нового финансового года, старый состав Законодательного собрания работал над так называемым вотированием бюджета.
В начале марта обе палаты Законодательного собрания проводили совместную сессию, на которой должен был выступить с обращением губернатор штата. Выслушав его речь, законодатели вынесли ему вотум благодарности, после чего развернулась ожесточенная полемика о политике правительства, состоявшего из членов Конгресса, и о том, как были организованы выборы. Наиболее воинственно были настроены главным образом те, кто проиграл предвыборную гонку и для кого выступление в этих стенах было последним – по крайней мере, в ближайшие пять лет. Поскольку губернатор был скорее номинальным, нежели фактическим главой штата, текст его речи был написан в основном главным министром С. С. Шармой.
В речи губернатора кратко затрагивались события последнего времени, достижения правительства и планы на будущее. Партия Конгресс получила три четверти мест в нижней палате и благодаря системе непрямых выборов должна была добиться подавляющего большинства также и в верхней. Говоря о прошедших выборах, губернатор мимоходом заметил: «Я уверен, что вы, как и я сам, рады тому факту, что почти все министры прежнего кабинета вернулись к своим обязанностям». Многие в зале посмотрели при этом на Махеша Капура.
Губернатор также выразил сожаление в связи с тем, что правительство все еще не может провести в жизнь закон об отмене феодально-помещичьего землевладения, который до сих пор не был утвержден Верховным судом.
– Могу только заверить вас, – добавил он, – что мы незамедлительно приступим к воплощению закона в жизнь, как только суд его одобрит.
В ходе последовавших дебатов бегум Абида Хан темпераментно выложила все, что думает по поводу того и другого вопроса. Всем известно, заявила она, что правительство прибегало в ходе предвыборной кампании к незаконным действиям – в частности, предоставляло своему кандидату государственные автомобили для разъездов, и, несмотря на это, министр, наиболее тесно связанный в общественном мнении с лишением заминдаров их собственности, вполне заслуженно проиграл выборы. Сама Абида Хан была избрана в Законодательное собрание, но большинство других членов ее партии не прошли, и это ее злило.
Ее выступление спровоцировало всеобщий скандал. Члены Конгресса возмущались ее стараниями разжечь затухающие угли завершившегося процесса выборов. И даже Л. Н. Агарвал, втайне радовавшийся неудаче Махеша Капура, осудил методы, применявшиеся в ходе выборов – но не членами Конгресса, а «отъявленными коммуналистами» определенного племени. В ответ бегум Абида Хан стала говорить о попытке убийства и «гнусном заговоре с целью стереть сообщество, находящееся в меньшинстве, с лица нашей общей земли». В конце концов спикеру пришлось ее прервать, сказав, что дело, на которое она ссылается, еще подлежит судебному разбирательству и вообще не имеет отношения к вопросу о том, чтобы вынести вотум благодарности губернатору за его речь.
Махеш Капур сидел, опустив голову и не участвуя в дебатах. Он присутствовал здесь только по обязанности и предпочел бы находиться в любом другом месте. Бегум Абида Хан, говоря о племяннике, который едва не отправился в мир иной, призывала Бога и спикера установить справедливость, чтобы кровавый злодей, нанесший племяннику рану, едва не ставшую смертельной, понес заслуженное наказание. При этом она театральным жестом указала пальцем на Махеша Капура и тут же направила палец к небесам. Махеш Капур закрыл глаза и представил себе Мана в тюрьме. Если раньше у него была возможность спасти сына, используя свое влияние, теперь такой возможности не было.
Вотум благодарности был принят, как и ожидалось, подавляющим большинством, затем последовали рутинные законодательные дела вроде объявления об утверждении президентом или губернатором тех или иных инициатив, об отставке членов Законодательного собрания, избранных в парламент, а также вынесения на обсуждение ряда постановлений, которые необходимо было принять в перерыве между сессиями. Затем сессия прервалась на несколько дней по случаю Холи, чтобы вновь собраться после праздника для вотирования бюджета.
Холи на этот раз никак не отмечали ни в Прем-Нивасе, ни в доме Прана. Все, что происходило в прошлом году: макание профессора Мишры в ванну розовой воды перебравшими бханга Маном и Имтиазом; мокрая и перемазанная розовым порошком Савита, со смехом и слезами обещающая отомстить; заботы госпожи Капур о том, чтобы все внучатые племянники и племянницы из Рудхии получили свои любимые сласти; газели в исполнении увешанной драгоценностями Саиды-бай перед восхищенной мужской аудиторией и ревнивой женской, столпившейся на балконе, – все это казалось какой-то неправдоподобной фантазией.
Единственное, что позволил себе Пран, – мазнуть красным и зеленым порошком по лбу Умы. Это был первый Холи в ее жизни, и отец благословил ее невинность и неведение о темных и трагичных сторонах жизни.
Лата пыталась заниматься, но ученье не шло ей в голову. Сердце ее было переполнено тревогой за Мана, сочувствием к его близким и волнениями, связанными со своей предстоящей свадьбой. Госпожа Рупа Мера, узнав о единолично принятом Латой решении, разрывалась между возмущением и восхищением дочерью. Перед тем как сообщить матери об этом, Лата показала ей письмо Хареша с выражением любви к ней и извинениями за свой внезапный отъезд. Не зная, то ли прижать дочь к груди, то ли дать ей сначала легкого тумака за то, что не посоветовалась с ней, госпожа Рупа Мера разразилась в конце концов слезами.
Само собой, о том, чтобы праздновать свадьбу в Прем-Нивасе, не могло быть и речи. От Санни-Парка Лата отказалась ввиду отношения Аруна к Харешу. Баллигандж, где жила семья Чаттерджи, отпадал сразу по нескольким причинам. Оставался только дом деда, доктора Кишена Чанда Сета.
Будь на месте Рупы Меры доктор Сет, он обязательно дал бы Лате тумака. Шлепнул же он когда-то Рупу Меру за то, что она, по его мнению, неправильно ухаживала за годовалым Аруном. Ему никогда не хватало терпения с людьми некомпетентными и своевольными. Он наотрез отказался поощрять свадьбу внучки, не говоря уже о том, чтобы помочь в подготовке к ней, так как никто не удосужился сперва с ним посоветоваться. Он ответил Рупе, что его дом не отель и не дхарамшала и пусть она поищет другое место.
– Вот так, – заключил он.
Госпожа Рупа Мера пригрозила, что покончит с собой.
– Давай, давай, – согласился ее отец. Он знал, что она слишком любит жизнь, особенно когда может с полным основанием считать себя обиженной.
– И мы с тобой больше никогда не увидимся. Никогда в жизни я больше не встречусь с тобой. Давай простимся, – добавила она со слезами, – ибо ты видишь свою дочь в последний раз! – И неожиданно бросилась с рыданиями ему на шею.
Доктор Кришен Чанд Сет пошатнулся и чуть не выронил трость. Тронутый столь бурным проявлением эмоций и весомостью ее угрозы, он тоже разрыдался и несколько раз стукнул палкой об пол, чтобы дать выход своим чувствам. После этого они договорились о свадьбе.
– Надеюсь, Парвати не будет возражать, – вздохнула госпожа Рупа Мера. – Она так добра… так добра…
– Если она будет возражать, – воскликнул доктор Сет, – она меня больше не увидит. С женой развестись можно, а с детьми – никак! – Эти слова (которые, как ему показалось, он уже слышал где-то) вызвали у него новый приступ рыданий.
Несколько минут спустя из похода по магазинам вернулась Парвати. Протянув мужу пару розовых туфель на высоких каблуках, она сказала:
– Киши, дорогой, смотри, что я купила у «Лавли»!
Ее муж лишь слабо улыбнулся, страшась сообщить ей, каким испытаниям он согласился подвергнуть их дом.
Навабу-сахибу передали, что Махеш Капур спрашивал Вариса во время выборов о здоровье Фироза. Знал он также о том, что после объявления результатов Махеш Капур отказался от пересчета голосов. И уже позже мунши сообщил ему, что министр не захотел даже подавать ходатайство о расследовании действительности выборов.
– А из-за чего он стал бы подавать такое ходатайство? – спросил наваб-сахиб.
– Из-за того, что сделал Варис, – ответил мунши и вручил ему пару злополучных розовых листовок.
Прочитав листовку, наваб-сахиб побледнел от гнева. В листовке с таким цинизмом и нечестивостью говорилось о смерти его сына, что у наваба-сахиба напрашивался вопрос, как Бог не покарал Вариса, или его самого, или Фироза, невольного участника этой возмутительной аферы. Он и без того уже упал слишком низко в глазах света, а теперь его будет также мучить совесть насчет того, что думает о нем Махеш Капур.
Что бы ни думал об отце Фироз, его жизнь была наконец, благодарение Богу, вне опасности. А сын Махеша Капура находился в тюрьме, и над ним нависла угроза чуть ли не пожизненного заключения. Как странно все сложилось, подумал наваб-сахиб, и то слабое удовлетворение от наказания Мана и горестей Махеша Капура, которое он поначалу испытывал в своем отчаянии, развеялось.
Ему было стыдно, что он не посетил чауту после смерти госпожи Капур. Фироз в тот момент подхватил инфекцию, и его жизнь была под угрозой, но была ли угроза настолько серьезной, чтобы он не мог оторваться на полчаса от постели сына и, набравшись мужества, предстать перед всем миром во время прощания с умершей? Бедная женщина – она, несомненно, умерла в страхе, что ни его сын, ни ее собственный не доживут и до лета, и при этом понимала, что не увидит Мана перед смертью. Как тяжело, наверное, было сознавать это. Исключительно добросердечная и отзывчивая женщина такого не заслуживала.
Иногда он засыпал в библиотеке над книгой, и Гулям Русул будил его к ланчу или обеду. Погода становилась теплее. Медный барбет начал все чаще издавать свой короткий свист с росшей под окном смоковницы. Погрузившись в философские размышления о религии и астрономии, можно даже миры воспринимать как нечто малозначительное, не говоря уже о личных поместьях и амбициях, чувстве вины и печали. Работая над сборником стихов Маста, наваб-сахиб порой забывал о клокочущем вокруг мире, но обнаружил в последнее время, что не может сконцентрироваться на чтении. Иногда он ловил себя на том, что сидит, бессмысленно уставившись на страницу и недоумевая, что же он делал целый час.
Однажды утром он прочитал в «Брахмпурской хронике» об уничижительном выступлении Абиды Хан
– Абида, что за необходимость была говорить все то, о чем я читаю в газетах?
Абида засмеялась. Ее деверь был слаб и чересчур щепетилен, из него никогда не получился бы настоящий боец.
– Это был мой последний шанс открыто расквитаться с этим господином. Если бы не он, ты и твои сыновья могли бы не бояться за свое материальное благополучие. Да что там материальное благополучие! Как насчет жизни твоего сына?
– Но, Абида, всему есть предел.
– Когда я дойду до него, я остановлюсь. А если не остановлюсь, то сорвусь с края. Но это мои проблемы.
– Абида, надо же войти в положение…
– А сын этого министра вошел в положение Фироза? Или этой беспомощной женщины? – Тут Абида резко оборвала сама себя. Вероятно, она почувствовала, что достигла предела. Последовала долгая пауза. Наконец она нарушила молчание: – Ну ладно, я учту твои советы в будущем, но надеюсь, что этот головорез сгниет в тюрьме. – Она подумала о жене наваба-сахиба, единственном луче света в ее девичестве, и добавила: – И никогда оттуда не выйдет.
Наваб-сахиб знал, что Ман дважды приходил в Байтар-Хаус повидаться с Фирозом, прежде чем его снова засадили в кутузку. Об этом ему сообщил Муртаза Али, добавив, что приходил тот по просьбе Фироза. И наваб-сахиб спрашивал себя, справедливо ли будет сломать жизнь молодому человеку, если Фироз его простил?
В этот вечер они обедали с Фирозом наедине. Обычно в таких случаях они мучились, пытаясь завести непринужденный разговор, но это удавалось им с трудом. Но на этот раз наваб-сахиб спросил сына:
– Фироз, какие есть свидетельства против твоего друга?
– Свидетельства, абба?
– Да, с точки зрения суда.
– Он признался полиции в совершенном преступлении.
– А магистрату ведь не признавался?
Фироза немного удивило, что мысль об этой юридической тонкости пришла в голову его отцу, а не ему самому.
– Ты прав, абба, – сказал он. – Но есть и другие свидетельства: его бегство, опознание его кассиром, наши заявления – всех, кто там присутствовал. – Он посмотрел на наваба-сахиба, опасаясь, что отцу слишком тяжело обсуждать ранение сына и подоплеку событий. Помолчав, он добавил: – Когда я делал это заявление, я был совсем никакой, и мысли у меня вполне могли путаться. Наверное, они до сих пор не распутались. Это соображение должно было возникнуть у меня, а не у тебя.
Они молчали целую минуту. Наконец Фироз продолжил:
– Если я сам упал на этот нож… скажем, споткнулся… а нож держал Ман, то он мог подумать, что ненамеренно меня пырнул… он же был пьян. И так же могли подумать…
– Все остальные.
– Да, все присутствовавшие. Это объясняет, почему они сделали такое заявление и почему Ман бежал. – Вся сцена словно возникла вновь перед его глазами – медленно, но очень ясно. Затем снова стала расплываться.
– В Прем-Нивасе и без того хватает несчастий и забот, – сказал наваб-сахиб. – А одно и то же событие можно интерпретировать по-разному.
И каждый из них задумался о своем.
– Да, абба, – спокойно и благодарно отозвался Фироз; в душе у него начало просыпаться прежнее уважение к отцу.
Дело Мана слушалось через две недели окружным и сессионным судьей. В небольшом помещении присутствовали как наваб-сахиб, так и Махеш Капур. Одним из первых свидетелей вызвали Фироза. Обвинитель со спокойной уверенностью зачитал заявление Фироза, сделанное полицейским, и опешил, когда Фироз произнес:
– Но тут я споткнулся и напоролся на нож.
– Простите, что вы сказали? – спросил обвинитель.
– Я сказал, что споткнулся и напоролся на нож, который он держал в руке.
Прокурор был напрочь выбит из колеи. Как он ни старался, он не смог опровергнуть показания Фироза. Он обратился к суду с жалобой, что свидетель обвинения превратился в свидетеля защиты и потому он должен подвергнуть его перекрестному допросу. Он заявил Фирозу, что его слова противоречат тому, что он прежде говорил полиции. Фироз ответил, что чувствовал себя тогда плохо, был далеко не в здравом уме и память ему изменяла. И лишь когда он поправился, он вспомнил все четко и ясно. Обвинитель напомнил Фирозу, что тот сам адвокат и находится под присягой. Фироз, у которого до сих пор был бледный вид, ответил с улыбкой, что помнит об этом, но даже адвокатам память иногда отказывает. Он много раз восстанавливал в памяти сцену происшествия и теперь уверен, что споткнулся об что-то – возможно, о диванный валик – и упал прямо на нож, который Ман только что отнял у Саиды-бай.
– Он стоял на месте, не двигаясь, и, наверное, подумал, что сам меня ударил, – объяснил Фироз, хотя, как юрист, прекрасно понимал недостоверность показаний, основанных на чужих словах или интерпретации чужих мыслей.
Ман со скамьи подсудимых смотрел на друга, вытаращив глаза. Он не сразу понял, что происходит, и лицо его выражало тревожное изумление.
Следующей на свидетельскую трибуну поднялась Саида-бай в парандже. На вопросы она отвечала тихим голосом. Она была полностью согласна с тем, как изложил события защитник. Подтверждала его слова и Биббо. Другие улики – кровь Фироза на шали, опознание Мана железнодорожным кассиром, показания привратника и прочие – не позволяли точно установить, что произошло за две-три секунды, едва не ставшие фатальными. И если Ман не ударял Фироза ножом, а тот сам напоролся на лезвие, вопрос о предумышленном нанесении телесных повреждений, способных привести к смерти, снимался сам собой.
Судья не мог поверить, что человек, получивший столь тяжелую рану, станет выгораживать того, кто сознательно ее нанес. Ничто не указывало на сговор свидетелей или на подкуп кого-либо из них защитником. Оставался единственный разумный вывод: Ман невиновен.
Судья оправдал Мана по обоим пунктам обвинения и приказал немедленно освободить его из-под стражи.
Махеш Капур обнял сына. Он был ошеломлен и не мог произнести ни слова. Бросив взгляд на публику в зале, он увидел наваба-сахиба, разговаривавшего с Фирозом. Взгляды их встретились. Взгляд Махеша Капура был полон недоумения и благодарности. Наваб-сахиб слегка покачал головой, словно снимая с себя ответственность, и опять повернулся к сыну.
Прану казалось, что его отец в результате всех пертурбаций может стать суеверным, но он ошибался. Правда, Махеш Капур действительно сделал неуверенный шаг к потворству суевериям. В конце марта, за несколько дней до Рамнавани, он согласился с предложением Вины и старой госпожи Тандон провести в Прем-Нивасе чтение поэмы «Рамчаритманас» для родных и друзей.
Он и сам не мог бы толком объяснить, почему пошел на это. Во-первых, его жена хотела организовать такое чтение год назад, а потом, уже перед смертью, просила прочитать ей ту часть поэмы, где говорится о Ханумане в Ланке. Возможно, Махеш Капур сожалел о том, что отказал ей в прошлом году, а может, у него просто уже не было сил отказывать людям в чем-либо. Не исключено также, что ему хотелось (в чем он вряд ли признался бы) отблагодарить таким образом некую таинственную благотворную и неподвластную ему силу, которая спасла его сына, когда, по логике вещей, тот был уже обречен, и возродила надежду на восстановление дружеских отношений с навабом-сахибом, когда казалось, что все мосты уже сожжены.
Старая госпожа Тандон была единственной из трех родственниц-самдхин, которая принимала участие в чтении. Госпожа Рупа Мера находилась в Калькутте, где лихорадочно делала закупки к свадьбе. И медный колокольчик госпожи Капур не звенел больше в уголке, где она служила пуджу.
Как-то утром в комнату, где проводилось чтение, зашла белая сова. Постояв некоторое время и послушав, она медленно вышла. Появление совы среди бела дня было воспринято большинством присутствовавших как дурное предзнаменование. Но Вина не согласилась с этим. Она сказала, что белая сова – курьер Лакшми и считается в Бенгалии символом удачи. Вполне может быть, что в данном случае она была посланцем из высших сфер, принесшим добрую весть о том, что все будет хорошо.
В тюрьме Ман часто вспоминал Рашида с его мучительными маниакальными идеями и иллюзиями. Хотя его собственные иллюзии оказались временными, они оба были изгоями. Разница между ними заключалась, с точки зрения Мана, в том, что он, в отличие от Рашида, сохранил любовь членов своей семьи.
Он попросил Прана послать Рашиду немного денег – не из чувства какой-либо вины перед ним, а просто потому, что Рашид, он был уверен, остро в них нуждается. Вспоминая, каким исхудалым и изнуренным был Рашид во время их встречи в Кёрзон-парке, он сомневался, что Рашиду хватает на жизнь того, что он зарабатывает и что присылает ему дядя. К тому же Ман подозревал, что эти пожертвования рано или поздно неизбежно прекратятся.
В период освобождения на поруки он послал Рашиду анонимно еще денег, но встречаться с ним не захотел. Он понимал, что визит человека, над которым висит обвинение в тяжком преступлении, может быть истолкован превратно и привести к непредсказуемым последствиям. В любом случае это вряд ли будет способствовать восстановлению душевного равновесия Рашида.
После оправдания и окончательного освобождения Мана его мысли опять обратились к бывшему учителю и другу. Но он все же не был уверен, что визит без предупреждения принесет пользу, и сначала послал Рашиду письмо. Ответа он не получил.
Он написал вторично, но ответа опять не было, и письмо не вернулось. Ман подумал, что есть хотя бы тот плюс, что его попытки не пресекли, и поехал к Рашиду. Но оказалось, что Рашид на прежнем месте больше не живет. Ман поговорил с домовладельцем и его женой, объяснив им, что он друг Рашида. Чувствовалось, что его расспросы их не очень радуют. Нового адреса Рашида они не знали. Когда Ман сказал, что написал недавно Рашиду два письма, и спросил, где они, домовладелец посмотрел на жену и, приняв решение, достал их откуда-то и отдал Ману. Письма были не распечатаны.
Было непонятно, получал ли Рашид посланные ему деньги. Ман спросил хозяев, когда именно Рашид съехал от них и получал ли перед этим какие-нибудь письма. Они не могли вспомнить, когда это произошло. Оба были раздражены – то ли из-за Рашида, то ли из-за самого Мана с его расспросами.
Не на шутку обеспокоенный, Ман попросил Прана выяснить местопребывание Рашида через университетскую кафедру истории или канцелярию, но ни тут ни там ничего узнать не удалось. Работник канцелярии сказал, что Рашид бросил университет, объяснив, что не может посещать лекции, так как ему надо заниматься общественной работой, дабы спасти страну.
Ман написал на своем довольно примитивном урду письмо Бабé и отцу Рашида, спрашивая, не могут ли они сообщить, где находится Рашид и как у него дела. Что, если Медведь знает новый адрес Рашида? Ман получил короткий и доброжелательный ответ. Бабá писал, что все в Дебарии рады его оправданию в суде и посылают также привет его отцу. Медведь и гуппи шлют Ману особый привет и наилучшие пожелания. Репортажи из зала суда произвели на гуппи такое впечатление, что он дал зарок больше не плести небылиц: мол, тягаться с Маном ему не под силу.
От Рашида они не получали никаких вестей и адреса его не знали. В последний раз он появлялся в деревне во время предвыборной кампании, когда своими обвинениями и оскорблениями настроил жителей против себя еще больше и принес своей партии только вред. Его жена была этим очень расстроена, а теперь, когда он исчез, находилась в смятении. С Мехер было все в порядке – не считая того, добавлял Бабá сердито, что ее дед по матери требует, чтобы она вместе со своей матерью и маленькой сестрой переехала жить в его деревню.
Если Ман что-нибудь узнает о Рашиде, писал Бабá, пусть сразу сообщит им. Они будут очень благодарны. А в данный момент, увы, даже Медведю ничего о Рашиде не известно.
Выступив свидетельницей, Саида-бай сразу покинула здание суда, но не прошло и получаса после вынесения Ману оправдательного приговора, как она уже знала об этом и благодарила за это Бога. Она была достаточно умна и опытна и понимала, что Ман для нее потерян, но весть, что жизнь молодого человека не будет загублена в тюрьме, сняла камень с ее души. Она видела все недостатки Мана, но не могла вырвать его из сердца.
Возможно, первый раз в жизни ей пришлось любить безответно. Снова и снова она вспоминала Мана таким, каким впервые увидела его в тот вечер в Прем-Нивасе: жаждущим, стремительным Дагом-сахибом, полным жизни и энергии, очарованным ею и неотразимым.
Порой она думала о навабе-сахибе, о своей матери и о самой себе, ставшей матерью в пятнадцать лет. «Не пускайте пчелу в сад, чтобы не убить ненароком мотылька ни за что ни про что», – бормотала она известные строки. И все же иногда смутные причинные связи приводят к положительным результатам. Так, из надругательства над ее юностью и из ее стыда родилась ее обожаемая Тасним.
Биббо ворчала, что Саида теперь часто сидит без дела, уставившись в пространство.
– Спели бы лучше хоть что-нибудь! – сказала она. – Попугай, глядя на вас, тоже скоро разучится говорить.
– Успокойся, Биббо! – сердито оборвала ее Саида.
Но Биббо, обрадованная уже тем, что ей удалось вызвать хоть какую-то живую реакцию у хозяйки, продолжила наступление:
– Скажите спасибо Билграми-сахибу. Без него мы пропали бы.
Саида лишь пощелкала языком и отмахнулась.
– И спасибо также вашему высокородному поклоннику за то, что избавил нас в последнее время от своих приставаний, – продолжала Биббо.
Саида бросила на нее сердитый взгляд. Раджа Марха временно оставил их без внимания, скорее всего, потому, что был занят проектом освятить свой храм, установив там древний лингам, символизирующий Шиву.
– Бедный Мийя Миттху! Он скоро забудет даже, как пропищать «виски!», – скорбно бормотала служанка.
Как-то, устав от бессмысленного нытья Биббо, звучавшего даже тягостнее, чем хотела служанка, Саида велела подать ей фисгармонию и пробежалась пальцами по перламутровым клавишам. Но грустные мысли продолжали досаждать ей так же, как и в ее спальне, где на нее глядела со стены вставленная в рамку иллюстрация из подаренной Маном книги. Потребовав эту книгу, Саида положила ее на фисгармонию и стала листать, задерживаясь преимущественно на картинках. Ей на глаза попалось изображение женщины, горевавшей на кладбище.
«Я уже месяц не была на могиле матери, – подумала она. – В этом идиотском состоянии отвергнутой любовницы я совсем забыла о своем дочернем долге». Но чем больше она старалась не думать о своей безнадежной любви к Ману, тем тяжелее ей становилось.
И что будет с Тасним? На нее сложившаяся ситуация действовала, по-видимому, еще хуже, чем на Саиду-бай. Бедная девочка стала молчаливее оставленной без внимания птицы. Трое мужчин появлялись в ее жизни – Исхак, Рашид, Фироз, – но никакие отношения ни с кем из них были совершенно невозможны по разным причинам. В каждом случае Тасним молча взращивала свое чувство и так же молча переносила разрыв. Она видела, как ранили Фироза и чуть не задушили сестру; возможно, до нее дошли слухи, касавшиеся ее самой, – хотя ее упорное молчание не позволяло судить, так ли это. И если эти слухи действительно были ей известны, насколько она им верила и как относилась теперь к Саиде? А к мужчинам?
«Как бы ей все-таки помочь?» – думала Саида. Но ничего не придумывалось. Поговорить с Тасним о чем-либо важном не было никакой возможности.
Хотя уже наступил вечер и на небе начали появляться первые звезды, Саида стала напевать строки из стихотворения Миная, приветствующие восход солнца. Это вернуло ее к мыслям о беззаботном вечере в саду Прем-Ниваса и о последовавших за ним горестях и боли. В голосе ее звучали слезы, но глаза были сухими. К ней вошли Биббо и Тасним, чтобы послушать ее – такая возможность предоставлялась им теперь чрезвычайно редко. Тасним знала стихотворение наизусть, но не повторяла строки вслед за сестрой, зачарованная ее пением:
Рашид шел вдоль парапета по стене Барсат-Махала. От голода и нервного истощения мысли его путались.
Темнота, река, холодная мраморная стена.
Где-то рядом ничего нет.
Ох, опять вокруг меня эти старцы из Сагала.
Ни отца, ни матери, ни жены, ни ребенка.
Как драгоценный камень над водой. Парапет и сад, а под ним течет река.
Ни Сатаны, ни Бога, ни Иблиса, ни Джибриля[255].
Бесконечные, бесконечные, бесконечные воды Ганги.
Звезды наверху, звезды внизу.
…некоторых из них поразил чудовищный вопль, некоторых из них по Нашему велению поглотила земля, а некоторых из них Мы потопили. Аллах не был несправедлив к ним – они сами поступали несправедливо по отношению к себе[256].
Покой. Без молитв. Молитв больше не будет.
Лучше спать, чем молиться.
Дорогой мой человек, ты слишком рано отказался от жизни. Я объявил твое пребывание в раю незаконным.
Весна в раю.
О Господи, Господи.
Ниже по течению реки в это время все внимание было сосредоточено на другом действе, производившемся с необыкновенной помпой.
Лингам Шивы был примерно такого размера, какой фигурировал в мантрах чандрачурского священнослужителя, и находился на дне Ганги примерно там, где указывали мантры, но был скрыт под слоями песка и ила. Потребовалось несколько дней, чтобы расчистить его в мутной воде, и еще несколько, чтобы вытянуть лебедками на нижний, достаточно широкий уступ кремационного гхата. Там он и лежал теперь над водами Ганги, в которых провел несколько столетий, – лежал, сперва облепленный глиной и песком, а затем, очищенный водой, молоком и гхи до зеркального блеска, засверкал на солнце всей своей черной гранитной громадой.
Люди приходили издалека, чтобы подивиться на это чудо, поразиться и восхититься, а также вознести ему молитву. Старые женщины совершали возле него обряд пуджи: пели, декламировали, украшали цветами объект поклонения и смазывали его сандаловым маслом. Лингам Шивы и река, вытекшая из волос Шивы, образовывали очень гармоничную пару.
Раджа Марха созвал историков и инженеров, астрологов и священников: следовало подготовиться к тому, чтобы поднять лингам по уступам кремационного гхата, провезти по кривым улочкам Старого Брахмпура на открытое пространство в Чоук и уже оттуда – в святилище восстановленного храма, где лингам, заново освященный, будет торжественно возвышаться во веки веков.
Историки собирали сведения о других аналогичных предприятиях – таких, как перевозка Фируз-шахом[257] колонны Ашоки из-под Амбалы в Дели, – но раджа с негодованием отверг идею подражать опыту мусульманского правителя при перемещении буддийской святыни. Инженеры подсчитали, что для поднятия по крутым ступеням гхата каменного цилиндра двадцати пяти футов длиной и двух футов диаметром, весом более шести тонн потребуется две сотни рабочих (использовать лебедки и блоки для этой уникальной торжественной церемонии раджа запретил). Астрологи определили благоприятное для перевозки время и сказали, что ее надо совершить в течение ближайшей недели или ждать подходящего момента еще четыре месяца. А священники, недавно назначенные в новый храм Чандрачур, готовились к отправлению соответствующих обрядов по всему пути лингама и к грандиозной церемонии водружения его в храме, совсем недалеко от того места, где он стоял во времена Аурангзеба.
Мусульмане пытались через комитет «Аламгири Масджид Хафазат» воспротивиться установке непристойного монумента у западной стены своей мечети, но без успеха. Правовой титул раджи на участок земли с храмом, переданный в доверительное пользование организации «Линга Ракшак Самити», руководство которой осуществлял раджа, был неоспорим.
Однако и среди индусов некоторые считали, что лингам следует оставить возле кремационного гхата, где уже десять поколений пуджари молились ему в скорби и отчаянии и где он должен был напоминать молящимся не только о творческой силе Шивы Махадевы[258], но и о его способности разрушать. Наследный пуджари, который, лишь завидев поднимаемый из реки лингам, принялся в экстазе молиться, теперь настаивал, что тот уже нашел свое место: лингам должен покоиться на уступе у самой воды, где будет всем виден, а при сезонном подъеме и опускании Ганги – то скрываться под водой, то опять представать людским взорам.
Но раджа Марха и «Линга Ракшак Самити» были не согласны. Пуджари выполнил свою функцию, он помог найти лингам и поднять его из реки. Теперь подъем лингама следует продолжить, и какой-то оборванный фанатик-пуджари не должен препятствовать осуществлению этого великого замысла.
На барже были доставлены обтесанные до ровных цилиндров бревна, которые уложили поверх уступов гхата четырьмя параллельными вертикальными рядами, образовавшими настил шириной десять футов. На высоте ста пятидесяти футов настил поворачивал вправо, в более узкий проход, и здесь бревна положили теснее, чтобы поворот был плавным. С этого места лингам собирались поднимать по диагонали, и для разворота нужно было придумать и отрепетировать сложную процедуру.
В назначенный день, задолго до того, как проснулись птицы, зазвучал торжественный, грустный и чарующий зов раковин. Лингам еще раз омыли и обернули сначала шелково-хлопчатобумажной тканью, а затем толстым слоем коричневой джутовой рогожи. Поверх нее лингам обвязали толстыми канатами, от которых расходились канаты и тросы потоньше. Десятки тысяч ноготков были воткнуты в рогожу или рассыпаны по ней вперемешку с лепестками роз. Маленький дамару[259] начал отбивать звонкий гипнотический ритм; священники завели непрерывную многочасовую песнь, накладывавшуюся через громкоговорители на волнообразный гул толпы, то звучавший приглушенно, то вспыхивавший с новой силой.
В полдень, в самое пекло, когда все стараются беречь силы, двести молодых людей, недавно посвященных в акхару Шивы, босые и обнаженные по пояс, встали по пять человек с каждой стороны настила на каждой из двадцати ступеней гхата и принялись тянуть лингам за веревки, перекинутые через плечи и врезавшиеся в кожу. Бревна затрещали, и лингам послушно пополз вверх. Поющая, приплясывающая, молящаяся и болтающая толпа разом издала трепетный вздох.
Рабочие кремационных гхатов оставили работу, дивясь на ползущий вверх лингам. Трупы продолжали гореть без присмотра. Стали слышны жалобные причитания пуджари, лишившегося объекта поклонения, и нескольких его единомышленников.
Постепенно по команде сверху лингам рывками поднимался со ступеньки на ступеньку. Несколько человек подталкивали его вагами снизу. На каждом следующем уступе они вбивали под него клинья, чтобы люди, тянувшие его, могли передохнуть. Солнце нещадно палило с неба, раскаленные ступени гхата, крутые и неровные, обжигали ступни, все задыхались от натуги и жажды. Но они продолжали трудиться в едином ритме, и через час работы лингам поднялся над Гангой на высоту семидесяти футов.
Раджа Мархский, стоя наверху, с удовлетворением следил за процессом, время от времени радостно выкрикивая: «Хар хар Махадева!» Несмотря на жару, он был в белом шелковом костюме для церемоний, густо испещренном жемчужинами вперемешку с каплями пота. В правой руке он держал большой золотой трезубец.
Раджкумар Мархский с высокомерной, как у отца, усмешкой на лице исступленно кричал молодым послушникам: «Быстрее! Быстрее!» – и колотил кулаками по их спинам, чрезвычайно возбужденный видом крови, которая начала выступать у них на плечах из-под веревок.
Рабочие старались двигаться быстрее. Их движения стали менее слаженными. Веревки скользили на их плечах, покрытых потом и кровью.
Лингам достиг поворота, где ступени гхата переходили в узкий проулок, откуда уже не было видно Ганга.
Внезапно одна из веревок на внешней стороне поворота лопнула, державший ее молодой человек пошатнулся. Нарушение ритма вызвало неравномерное распределение напряжений, и лингам чуть сдвинулся в сторону. Лопнула еще одна веревка, за ней третья. Это вызывало сотрясение всей каменной громады. Сразу же в рядах рабочих вспыхнула паника.
– Клинья! Вставьте клинья!
– Держите его!
– Стойте… погодите… вы нас убьете!
– Уходите, уходите! Нам его не удержать.
– Спустите его на ступеньку, ослабьте натяжение.
– Тяните!
– Не тяните, он вас раздавит…
– Бегите! Спасайтесь!
– Вбейте клинья! Клинья!
Веревки начали рваться одна за другой. Лингам чуть сдвинулся вниз – сперва одним концом, затем другим. Крики людей, тянувших его наверх, терявших равновесие, когда рвались веревки, и падавших на ступени гхата, смешивались с негромкими, но грозными звуками смещавшегося по настилу монолита и с треском бревен под его тяжестью. Все, стоявшие ниже, разбежались в разные стороны. Те, кто был наверху, побросали веревки, свившиеся в один кровавый клубок, и растерянно смотрели на лингам, окрасившийся в оранжевый цвет, оттого что все тысячи ноготков были теперь вдавлены в обтягивавшую его рогожу. Барабанная дробь смолкла. Зрители в ужасе кинулись наутек, как и кремационные рабочие вместе с родственниками кремируемых.
С полминуты лингам почти не двигался, замерев из-за подбитых наспех клиньев. Но такое положение его не устраивало. Шевельнувшись, он выбил один из клиньев, за ним последовали другие, и он медленно покатился вниз.
Он скатился по бревнам на ступеньку ниже, затем еще на одну и еще. Набирая скорость, он устремился к Гангу, смял старого пуджари, который стоял на его пути, воздев руки, разметал горевшие внизу погребальные костры и наконец нырнул в воды Ганга.
Лингам Шивы снова покоился на илистом дне реки, и мутная вода постепенно смывала с него кровавые пятна.
Часть девятнадцатая
Дорогая моя Кальпана,
я пишу в спешке, поскольку где-то в конце февраля Варун должен поехать в Дели, чтобы пройти собеседование по своей административной службе, и мы надеемся, что вы с отцом приютите его на несколько дней. Похоже, наши мечты сбываются, хотя конкурс там пять человек на место. Остается только надеяться и молиться. Все в руках Божьих. Но Варун преодолел первое препятствие – ведь в письменных экзаменах, проводимых административной и дипломатической службами, участвуют тысячи молодых людей, и лишь очень немногих приглашают в Дели.
Когда Варуну пришло письмо с приглашением на собеседование, Арун отказался поверить этому и употреблял сильные выражения за завтраком в присутствии Апарны и слуг, которые, я подозреваю, все понимают. Он сказал, что тут какая-то ошибка, но ошибки не было. Я в это время была в Брахмпуре, и как раз объявилась радостная новость о Лате и Хареше, но когда Варун написал мне письмо, я раскошелилась и заказала междугородный телефонный разговор с Калькуттой прямо из дома Прана, чтобы поздравить моего дорогого мальчика, и велела ему рассказать мне все подробности. Он мог это сделать, поскольку Арун и Минакши уехали к кому-то в гости, как делают очень часто. Варун был очень удивлен всем этим, но я сказала ему, что человек получает в жизни только то, чего заслуживает. С Божьей помощью он снова удивит нас на собеседовании. Теперь, дорогая Кальпана, ты должна позаботиться о том, чтобы он хорошо питался, не нервничал, вел себя прилично и одевался с иголочки. И также чтобы он избегал плохих компаний и спиртного, к чему, вынуждена признать, у него есть небольшая склонность. Я знаю, ты присмотришь за ним, ему очень нужна поддержка.
Я не пишу о других новостях, потому что тороплюсь; радостную новость о Лате и Хареше я уже сообщила тебе в прошлом письме, на которое ты не ответила и не прислала поздравление, – но я знаю, ты очень занята уходом за отцом после его операции на бедре. Надеюсь, он полностью поправился. Болезни всегда очень раздражали его, и теперь ему, наверное, непросто, когда он сам стал больным. И береги также себя. Здоровье – это самое дорогое, что мы имеем.
С нежной любовью к вам обоим,
P. S. Пожалуйста, пришли мне телеграмму сразу после собеседования, а то я не смогу спать спокойно.
За окнами поезда проплывала сухая холодная равнина, окружавшая Дели. Варун нервно бросал взгляды на попутчиков. Никто из них не подозревал, насколько важна для него эта поездка. Прочитав индийскую «Таймс» от начала до конца и затем еще раз в обратном порядке – бог знает, какие вопросы о современном положении придут в голову зловредным устроителям собеседования, – он посматривал украдкой на рекламное объявление, которое так и бросилось ему в глаза:
Доктор Дугл. Его социальные услуги (как в отечестве, так и за границей) ценятся очень высоко и поддерживаются выдающимися личностями: раджами, махараджами и другими высокопоставленными лицами. Он пользуется международной известностью ведущего индийского специалиста по таким хроническим болезням, как неврастения, преждевременное старение, депрессия, упадок сил, и тому подобным нарушениям. Конфиденциальность консультаций гарантируется.
Это навело Варуна на угрюмые размышления о собственных социальных, интеллектуальных и прочих несовершенствах. Его внимание привлекла еще одна реклама:
Смазывайте волосы кремовым маслом «Брилкрим».
Зачем нужны кремовые масла? «Брилкрим» – смесь тонизирующих масел в виде крема. Его легко наносить, он почти не пачкает и предоставляет все свои ингредиенты в необходимом количестве. «Брилкрим» придает волосам мягкий ровный блеск, который обожают очень многие женщины. Купите «Брилкрим» прямо сегодня.
Варум совсем пал духом, думая, что никакой «Брилкрим» не поможет ему иметь успех у женщин. Он был уверен, что и на собеседовании будет таким же беспомощным, как всегда.
– Через полчаса придут слуги, – прошептала Кальпана Гаур, выталкивая Варуна из своей постели.
– О! – отозвался Варун.
– Поспи эти полчаса у себя, чтобы их не смущать.
Варун потрясенно смотрел на Кальпану, накрывшуюся по самую шею бледно-зеленым пикейным покрывалом. Она улыбнулась ему материнской улыбкой.
– А потом позавтракай и подготовься к собеседованию, – продолжала она. – Тебя сегодня ждут великие дела.
– О! – произнес Варун. Красноречие ему с утра явно отказывало.
– Варун, нельзя все время отмалчиваться, постарайся хотя бы сегодня быть поживее. Ты должен произвести впечатление на комиссию. Я обещала твоей матери, что поддержу тебя, внушу тебе уверенность. Ну и как у нас с уверенностью?
Варун покраснел и издал неуверенный смешок. Он со смущением думал, как бы ему выбраться из постели в таком виде. К тому же в Дели было гораздо холоднее, чем в Калькутте, особенно по утрам.
– У вас тут холодно, – пробормотал он.
– Знаешь, Варун, – сказала Кальпана, – у меня часто покалывает ступни, и это мешает мне спать. А сегодня ничего не покалывало. Ты был великолепен, Варун. И запомни, если во время собеседования ты начнешь смущаться, подумай о сегодняшней ночи и скажи себе: «Я железный богатырь Варун, гордость Индии».
Варун все еще соображал не вполне четко, но немного приободрился.
– Надень мой халат, – предложила Кальпана.
Он бросил на нее слегка озадаченный, но благодарный взгляд.
Спустя два часа, после завтрака, Кальпана критически оглядела Варуна, поправила его полосатый галстук, стерла лишний «Брилкрим» с волос и заново его причесала.
– Но разве… – начал Варун.
– А теперь моя задача – доставить тебя в нужное место в нужное время, – сказала она.
– Вовсе не обязательно, – отозвался он, не желая причинять ей лишние хлопоты.
– Это по пути в больницу.
– А-а. Передай привет папе.
– Непременно.
– Кальпана…
– Что, Варун?
– А как у тебя с таинственной болезнью, о которой ма все время говорит? По ее словам, это не просто покалывания.
– С болезнью? – переспросила Кальпана задумчиво. – Она прекратилась, как только папа попал в больницу. Нельзя же болеть сразу обоим.
Комиссия государственной службы Союза проводила собеседования во временной постройке на Коннот-плейс, возведенной в годы войны и до сих пор не снесенной.
– Не будь таким потерянным, – сказала Кальпана, пожав Варуну руку в такси. – И запомни: нельзя говорить: «Я не знаю», надо говорить: «Боюсь, я не совсем в курсе». Ты выглядишь очень представительно, Варун. И ты гораздо красивее своего брата.
Варун посмотрел на нее с ошеломленной признательностью и вылез из такси.
В приемной уже сидели еще двое вызванных на собеседование – судя по виду, индийцы с юга. Их трясло мелкой дрожью. Вероятно, холод был им даже менее привычен, чем Варуну, а в этот день было куда холоднее обычного. Один из них говорил другому:
– Говорят, председатель КГСС видит тебя насквозь. Стоит тебе войти, и он уже знает, с кем имеет дело, видит все твои слабости.
Варун почувствовал слабость в коленях. Он направился в туалет, где достал из кармана небольшую бутылочку, которую умудрился притащить с собой, и сделал два быстрых глотка. Колени успокоились, в голову пришла мысль, что сегодня он будет на высоте.
– Боюсь, я не совсем в курсе, – повторил он, чтобы запомнить.
– Насчет чего? – спросил один из двух кандидатов с юга после паузы.
– Не знаю пока, – отозвался он. – Боюсь, я действительно не могу ответить на этот вопрос.
– А потом я сказал: «Доброе утро», – рассказывал он Кальпане, – и все кивнули, а председатель, похожий на бульдога, рявкнул: «Намасте». Это на секунду выбило меня из колеи, но я быстро пришел в себя.
– И что было дальше? – нетерпеливо спросила Кальпана.
– Он предложил мне сесть. Это был такой овальный стол, я сидел на одном конце, а бульдог на другом, и он смотрел на меня так, будто знает все мои мысли еще до того, как я их подумаю. Его звали господин Чаттерджи – то есть нет, Баннерджи. И еще там были вице-канцлер и кто-то из Министерства иностранных дел…
– Но как это все происходило? Ты произвел на них впечатление, как ты думаешь?
– Не знаю. Он задали мне вопрос о сухом законе, а я только что немного принял и потому слегка занервничал.
– Что-что немного?
– Ну… – замялся Варун, – всего пару глотков. Затем один из них спросил меня, люблю ли я иногда немного выпить за компанию, и я сказал «да». Но в горле у меня пересохло, а бульдог все смотрел на меня, а потом понюхал воздух и записал что-то в блокноте. «Господин Мера, – спросил он, – а если бы вы жили в Бомбее или в другом месте вроде Канпура, где действует сухой закон, вы чувствовали бы себя обязанным воздержаться от выпивки за компанию?» Я ответил, что, конечно, воздержался бы. Тогда кто-то справа от меня спросил: «А если бы вы приехали в гости к друзьям в Калькутту и они предложили бы выпить, вы отказались бы, как представитель „сухого“ региона?» Тут все десять пар глаз уставились на меня, ожидая ответа, а я подумал: да кто они такие, в конце концов, я ведь железный Варун, и ответил, что не отказался бы – с какой стати? Наоборот, я выпил бы с удовольствием, особенно большим после воздержания. Так и сказал: «особенно большим после воздержания».
Кальпана засмеялась.
– Вот так… – произнес Варун с некоторым сомнением в голосе. – Похоже, им это понравилось. Ощущение было, словно это не я отвечаю на их вопросы, а кто-то вроде Аруна, вселившийся в меня. Может, это потому, что я надел его галстук.
– А что еще они спрашивали?
– Спросили, какие три книги я взял бы с собой на необитаемый остров, и что означает сокращение МIT[260], и как я думаю, будет ли война с Пакистаном, – я уже и не помню всего. У бульдога на руке было двое часов – одни циферблатом наружу от запястья, а другие циферблатом со стороны ладони. Я только и делал, что старался на него не пялиться. Слава богу, все это позади. Вроде бы и длилось-то сорок пять минут – а отняло целый год жизни.
– Ты говоришь, сорок пять минут? – возбужденно спросила Кальпана.
– Да.
– Я должна немедленно послать телеграмму твоей матери, – сказала она. – И я решила, что ты должен задержаться в Дели еще на два дня. Твое присутствие действует на меня очень благотворно.
– Правда? – отозвался Варун.
«Не в „Брилкриме“ ли дело?» – подумал он.
ВАРУНА ПОДДЕРЖАЛА СОБЕСЕДОВАНИЕ ПРОШЕЛ
СКРЕЩИВАЙТЕ ПАЛЬЦЫ ОТЕЦ ПОПРАВЛЯЕТСЯ
ОБНИМАЮ КАЛЬПАНА
«На Кальпану всегда можно положиться», – удовлетворенно подумала Рупа Мера.
Госпожа Рупа Мера вихрем носилась по Калькутте. Она скупала сари, созывала родственников обсудить то и это, дважды в неделю навещала будущего зятя, реквизировала автомобили (включая большой белый «хамбер» Чаттерджи) для экспедиций по магазинам и посещения друзей, писала длинные письма всем родным, сочиняла текст пригласительного билета, монополизировала, на манер Каколи, телефон и плакала то от радости, что дочь выходит замуж, то от беспокойства за ее самочувствие в первую брачную ночь, то от грусти, что с ними нет Рагубира Меры.
В книжном магазине на Парк-стрит она наткнулась на том Ван де Вельде «Идеальный брак»[261]. Заглянув в книгу, она покраснела, но решительно купила ее.
– Это для дочери, – объяснила она продавцу; тот, зевнув, кивнул.
Она хотела добавить на пригласительный билет изображение розы, но Арун ее остановил.
– Ма, это смешно, – сказал он. – Что люди подумают, когда увидят все эти финтифлюшки? Да я со стыда умру. Давай как-нибудь построже.
Арун был очень огорчен тем, что Лата, получив его письмо и услышав, можно сказать, крик его души, отказалась праздновать свадьбу в его доме, и пытался компенсировать такое падение авторитета, командуя практическими приготовлениями к свадьбе – хотя бы теми, которые можно было сделать в Калькутте. Но ему то и дело приходилось преодолевать сопротивление двух сильных противников, его матери и деда, имевших свои взгляды на этот предмет.
Хотя его мнение о Хареше не изменилось, он смирился – по крайней мере, внешне – с неизбежным и старался вести себя с будущим зятем любезно. Он еще раз побывал на ланче среди чехов и сделал ответное приглашение в Санни-Парк.
Когда госпожа Рупа Мера спросила Хареша о дате свадьбы, тот весело ответил: «Чем скорее, тем лучше». Однако, поскольку Лате надо было сдавать экзамены, а приемные родители Хареша не хотели проводить мероприятие в последний месяц индуистского календаря, предвещавший дурное, свадьбу назначили не на начало апреля, а на конец.
Родители Хареша запросили также гороскоп Латы, желая убедиться, что расположение звезд и планет в нем согласуется с данными Хареша. Особенно беспокоило их, не манглик[262] ли Лата (или, как их называют некоторые астрологи, «марсианин»), ведь если так, то Хареш, не являющийся мангликом, непременно в скором времени умрет.
Когда Хареш передал их просьбу Рупе Мере, она рассердилась.
– Если бы в этих гороскопах была хоть какая-нибудь правда, не было бы молодых вдов, – сказала она.
– Согласен с вами, – ответил Хареш. – Я скажу им, что Лате никогда не составляли гороскоп.
Но это привело лишь к тому, что родители Хареша захотели узнать точную дату, время и место рождения Латы, дабы заказать ее гороскоп своему астрологу.
Хареш сходил к одному из калькуттских астрологов, назвал ему дату и место рождения Латы и попросил прикинуть, в какое время суток она должна была родиться, чтобы соответствие их гороскопов было соблюдено. Астролог назвал ему два-три таких момента, Хареш выбрал один и них и сообщил родителям. К счастью, принципы построения гороскопов у обоих астрологов были одинаковые, так что волнения и сомнения отпали.
Амит, естественно, был разочарован, но не слишком. Обязанность руководить семейными финансами ему больше не угрожала, и его роман продвигался успешно. Там происходило куда больше интересных событий, чем в реальной жизни. Погрузившись в перипетии романа, он воплотил свое разочарование и печаль в одном из подходящих для этого персонажей – хотя и сам был не в восторге от этой идеи.
Он поздравил Лату короткой запиской, уже не в стихах, и старался держаться, не теряя достоинства. Да госпожа Рупа Мера и не позволила бы ему вести себя иначе. Она включила в орбиту предсвадебной подготовки не только автомобили Чаттерджи, но и членов семьи. Она раздавала поручения и Амиту, и Каколи, и Дипанкару, и даже Тапану (когда он не корпел над домашними заданиями для школы Святого Ксаверия): составлять списки гостей, выбирать подарки, привозить из магазинов все, что она заказывала. Лата, наверное, понимала, что из трех ее ухажеров можно было отвергнуть, не теряя его дружбы, только Амита.
Когда госпожа Рупа Мера как-то попросила Минакши сходить с ней к ювелиру, чтобы помочь ей купить или хотя бы выбрать обручальное кольцо для Хареша, та, лениво вытянув шею, ответила:
– Но, ма, я не могу, мне надо сходить кое-куда.
– Но ведь канаста у тебя завтра.
– Ну, жизнь состоит не из одних лишь канасты и рамми, – сказала Минакши, медленно по-кошачьи улыбнувшись.
– Так куда тебе надо пойти? – потребовала свекровь.
– Как куда? Что за вопрос? – ответила Минакши и добавила, обращаясь к подбежавшей Апарне: – Всюду ты суешь свой нос!
Госпожа Рупа Мера не распознала очередной ку-ку-куплет.
– Но ты рекомендовала мне некоторых ювелиров, – озабоченно сказала она. – Они отнесутся ко мне гораздо внимательнее, если ты будешь со мной. Если ты не пойдешь, мне придется обратиться к Локхи-бабý.
– Нет-нет, ма, только к Джаухри. Это он изготовил мне эти золотые груши. – Она тронула алым ногтем свои сережки.
Напоминание разгневало госпожу Рупу Меру.
– Ну хорошо, – сказала она. – Если тебе наплевать на свадьбу твоей золовки, можешь слоняться по городу. Я возьму с собой Варуна.
Рупа Мера без труда очаровала господина Джаухри. Не прошло и двух минут, как он уже знал все о «Бентсене и Прайсе», Индийской административной службе и рекомендациях, полученных Харешем. Он заверил Рупу Меру, что за три недели изготовит все, что она пожелает, и она заказала золотое ожерелье «чампакали» («Там такие симпатичные полые бутончики цветов чампы, и носить его не тяжело») и набор в технике джайпурского кундана: ожерелье и серьги с драгоценными камнями, окруженными золотой фольгой и эмалью.
Госпожа Рупа Мера с увлечением рассказывала о своей дочери, а господин Джаухри, любивший поболтать, поддакивал ей и поздравлял. Когда она сказала, что ее умерший супруг занимал важный пост на железной дороге, господин Джаухри посетовал на ухудшение работы железнодорожного транспорта. Наконец все было обговорено и договорено, и Рупа Мера, достав свой «монблан», написала для ювелира свое имя, адрес и номер телефона.
– Ага! – возбужденно воскликнул господин Джаухри, увидев знакомую фамилию и адрес.
– Да, у вас была моя невестка, – сказала госпожа Рупа Мера.
– Госпожа Мера, а та медаль, которую она дала мне для переплавки в цепочку и такие красивые серьги в виде маленьких груш… эта медаль принадлежала вашему супругу?
– Да, – ответила Рупа Мера, подавляя уже готовые излиться слезы. – Так я приду через три недели. Пожалуйста, рассматривайте мой заказ как срочный.
– Мадам, подождите минуту, – сказал господин Джаухри. – Я проверю свои записи. Может быть, я смогу выполнить ваш заказ немного быстрее, чем за три недели.
Он вышел в заднюю комнату, а вернувшись, положил на прилавок и раскрыл красный футлярчик.
Внутри на белом шелке лежала нетронутая золотая медаль Рагубира Меры.
Дважды за этот месяц госпожа Рупа Мера ездила в Калькутту и обратно.
Она так обрадовалась, что ее медаль цела («Я просто не мог допустить, мадам, чтобы ее расплавили»), что тут же купила ее, истратив значительную часть своих сбережений и стараясь сэкономить на покупках к свадьбе. Она даже стала лучше относиться – на несколько дней – к Минакши с ее манерами. Ибо если бы Минакши не отнесла к Джаухри медаль по инженерному делу, ее украли бы из Санни-Парка вместе с остальными драгоценностями и она, подобно медали по физике, исчезла бы с концами. Минакши, вернувшись оттуда, где была, тоже находилась в благодушном настроении и была очень любезна со свекровью и Варуном. Узнав о возрождении медали, она заявила, мол, все, что ни делается, – к лучшему, и Рупа Мера не стала с ней спорить.
Она привезла медаль в Брахмпур и, торжествуя, показывала ее всем членам семьи, которые поздравляли ее с такой удачей.
– Занимайся как следует, Лата, – наставляла она дочь. – Осталось совсем немного времени. Ты должна добиться в учебе не меньшего успеха, чем твой папочка. Не отвлекайся на подготовку к свадьбе и все прочее.
С этими словами она вручила Лате «Идеальный брак», обернутый в приличествующую невесте бумагу красного цвета с золотом.
– Из этой книги ты узнаешь о мужчинах все, – сказала она приглушенным тоном. – Даже Сите и Савитри пришлось это познать.
– Спасибо, ма, – отозвалась Лата с некоторой опаской.
Тут госпожа Рупа Мера неожиданно смутилась и удалилась в соседнюю комнату, сославшись на то, что ей надо позвонить отцу.
Лата развернула книгу и, отставив учебники, стала листать трактат голландского сексолога. Его советы произвели не нее одновременно интригующее и отталкивающее впечатление.
Книга содержала большое количество иллюстраций, демонстрировавших, как выглядит разная степень возбуждения у мужчин и женщин в разных обстоятельствах – например, при прерываемом коитусе или, как выражался автор, «половом единении». Были там изображены и разноцветные, не слишком привлекательные поперечные сечения различных органов, снабженные подробными подписями. Эпиграф к книге гласил «Брак есть наука (О. де Бальзак)»[263], и доктор ван де Вельде следовал этой максиме не только в своих иллюстрациях, но и в систематизации брачных отношений. Он ввел эвфемистический термин «синусиология», согласно которой разделял все позы партнеров в половом акте прежде всего на «конверсивные» («грудь с грудью») и «аверсивные» (мужчина сзади), а более подробно – на привычные, или «нормальные», вытянутые позы первого и второго типа (с наклоном), согнутые (которые, по его словам, предпочитают китайцы), позы «верхом» (в одной из них Марциал[264] описал Гектора и Андромаху), сидячие позы, боковые позы спереди, позы на коленях и задние сидячие. Все это разнообразие произвело большое впечатление на Лату. Ее воображению представлялась до сих пор только одна поза, и даже Малати говорила только об одной. Интересно, думала она, что сказали бы об этой книге монахини в школе Святой Софии?
В примечании на одной из страниц говорилось:
Фирма «Харман Фриз» (Грейт-Дувр-стрит, 32, Лондон, S.E.1) приступила к производству нового препарата-желе «Югэм» доктора ван де Вельде – смазывающего, противозачаточного или способствующего зачатию средства. Фирма выпускает также другие препараты доктора ван де Вельде, в том числе пессарии «Гамофил», на которые имеется ссылка в книге «Фертильность и бесплодие в браке».
Время от времени ван де Вельде цитировал нидерландского поэта Катса[265], чьи стихи в переводе, возможно, не передают всей свойственной ему народной мудрости.
Тем не менее Лата была рада, что мать, заботясь о ней, преодолела смущение и подарила ей эту книгу. У Латы оставалось в запасе несколько недель, чтобы подготовиться к Будущей Жизни.
За обедом она была задумчива и, глядя на Прана и Савиту, гадала, преподносили ли Савите «Идеальный брак» перед свадьбой. С пудингом подали желе, и Лата, к удивлению всех присутствующих, расхохоталась и не желала объяснить причину.
Лата сдавала выпускные экзамены словно в трансе. Иногда ей казалось, что она – это не она, а кто-то другой, а сама она парит в воздухе над своим физическим «я» и смотрит на него сверху. Это было курьезное отстраненное ощущение, не похожее на панику, охватывавшую ее на прошлогодних экзаменах. Тем не менее сдавала она их и на этот раз хорошо.
Однажды после письменного экзамена она вышла из здания и направилась к скамейке под огненным деревом. Опять, как раньше, земля у ее ног была усыпана темно-оранжевыми цветами. Неужели это было всего год назад?
Если ты его так любишь, как ты можешь бросить его и сделать несчастным?
Интересно, где он? Если даже он сдавал экзамены в том же здании, что и она, его не было видно на ступеньках у входа и он не подходил к этой скамье.
После всех экзаменов состоялся концерт устада Маджида Хана, на который Лата пошла вместе с Малати. Кабира нигде не было видно.
Амит поздравил ее запиской, а Кабир не давал о себе знать после их случайной встречи в книжном магазине и разговора в кафе.
«Кто руководит моими поступками? – думала Лата. – Почему я приняла предложение Хареша? Может, это была всего лишь реакция?..»
Несмотря на бодрые письма Хареша и ее не менее бодрые ответы, Лата начала сомневаться в своем выборе и чувствовала себя очень одиноко.
Иногда она садилась на корень баньяна и смотрела на воды Ганги, вспоминая то, что не имело смысла вспоминать. Была бы она счастлива с ним? А он с ней? Он стал теперь таким ревнивым, напряженным, неуправляемым, таким не похожим на того беспечного игрока в крикет, который прыгал на площадке и смеялся год назад. Он так отличался от того рыцаря, который спасал ее от уныния на скамейке под огненным деревом и от господина Навроджи.
«А как бы вела себя на его месте я? Согласилась бы с веселой улыбкой – останемся, мол, друзьями? Даже сейчас такое ощущение, будто это он бросил меня, и это нестерпимо.
А через две недели я породнюсь с линией Гудиера.
О Кабир, Кабир…»
Она заплакала.
«Надо бежать, – подумала она. – Бежать подальше от Хареша и Кабира, от Аруна и Варуна, от ма и всего семейства Чаттерджи, от Прана и Мана, от индусов и мусульман, от страстной любви и страстной ненависти, от всего этого шума. Взять с собой только Малати и Савиту с малышкой.
Мы усядемся на песок на другом берегу Ганги, заснем и проспим год или два».
Приготовления к свадьбе шли полным ходом и сопровождались непрерывными спорами. Госпожа Рупа Мера, Малати, доктор Кишен Чанд Сет и Арун претендовали на роль главного распорядителя.
Доктор Сет настаивал на том, чтобы пригласить на свадьбу в качестве певицы Саиду-бай.
– Кого же еще приглашать, когда в Брахмпуре есть Саида-бай? – вопрошал он. – Говорят, что попытка удушения благоприятно сказалась на ее связках.
Он оставил эту мысль, лишь когда осознал, что в таком случае на свадьбу не явится никто из Прем-Ниваса. Вдобавок его теперь больше занимала другая мысль: список приглашенных слишком длинный. Такое количество народа вытопчет его сад и пустит его по миру.
Все согласились не приглашать больше никого сверх списка и продолжали приглашать всех, кого встречали. Самым недисциплинированным в этом отношении был сам доктор Кишен Чанд Сет, пригласивший половину членов клуба «Сабзипор» и половину врачей Брахмпура.
– Свадьба – лучшее время для сведения счетов, – загадочно объяснял он.
Арун приехал за несколько дней до события и попытался перехватить инициативу у деда. Но Парвати, вероятно, считала, что ее мужу полезно разрядить энергию, а потому рассматривала вмешательство Аруна как узурпацию прав мужа и даже накричала на Аруна в присутствии слуг. Ему пришлось отступить перед этой «мегерой».
Прибытие из Дели бараата[266] (жениха с родственниками и гостями) оживило и еще больше осложнило обстановку. В отношении астрологических предсказаний приемные родители Хареша были удовлетворены, но его мать очень придирчиво относилась к приготовлению пищи. Однажды она обедала в доме Прана и пришла бы в ужас, если бы знала, что повар у них мусульманин. Во избежание скандала повара при ней называли не Матин, а Матадин.
С бараатом приехали два молочных брата Хареша с женами, как и всегдашний скептик дядя Умеш. Их английский был ужасен, пунктуальность почти начисто отсутствовала, и в целом они подтверждали худшие опасения Аруна. Тем не менее госпожа Рупа Мера выдала женщинам сари и беспрерывно болтала с ними.
Лату они одобрили.
Харешу запретили видеться с Латой. Он остановился у Сунила Патвардхана, где по вечерам собирались «стефанцы» и, чтобы поддразнить его, разыгрывали сцены из воображаемой женатой жизни. Крупногабаритный Сунил изображал при этом стыдливую невесту.
Хареш посетил семью Кедарната в Мисри-Манди. Он выразил Вине свое сожаление по поводу смерти госпожи Капур и всех испытаний, которые ей пришлось пережить. Старая госпожа Тандон и Бхаскар были очень рады его видеть. А Хареш был счастлив сообщить Кедарнату, что в течение недели из Прагапура прибудут заказанные им башмаки вместе с краткосрочной ссудой на покупку материалов.
Как-то утром Хареш съездил в Равидаспур. Он привез с собой бананы для детей Джагата Рама и хорошую новость о заказе от «Праги», а также пригласил их всех на свадьбу.
Бананы были невиданной роскошью – фруктами в Равидаспуре не торговали. Босоногие сыновья сапожника сперва подозрительно их разглядывали, но затем с жадностью проглотили, а шкурки выбросили в сточную канаву возле дома.
Джагат Рам с радостью воспринял известие о заказе из «Праги» и вздохнул с явным облегчением, услышав к тому же о ссуде на покупку сырья. Но в целом, как показалось Харешу, он был в довольно подавленном настроении. Хареш ожидал более восторженной реакции.
Приглашение на свадьбу явилось для Джагата Рама настоящим шоком, и шокирован он был не известием о женитьбе Хареша, причем на жительнице Брахмпура, а тем фактом, что Харешу пришло в голову его пригласить.
Он был тронут, но вынужден отказаться. Они принадлежали к разным мирам, которые не пересекались, для сапожника это было аксиомой. Присутствие джатава из Равидаспура в качестве свадебного гостя в доме доктора Кишена Чанда Сета вызвало бы переполох, причиной которого Джагат Рам вовсе не желал быть. Пострадало бы его чувство собственного достоинства. Не говоря уже о том, что ему нечего было надеть и он не мог сделать приличный подарок, он не испытывал бы на празднестве никакой радости, а только дискомфорт.
Хареш понимал его сомнения лишь наполовину. Он сказал со свойственной ему бесцеремонной прямотой:
– И не надо никаких подарков. Я считаю, что подарки на свадьбу – это предрассудок. Но вы должны прийти – вместе с женой, если она согласится. Мы коллеги. От вас же я не приму никаких отказов.
С большим трудом Харешу все-таки удалось уговорить Джагата Рама. Красную с золотом пригласительную открытку между тем разглядывали его сыновья, передавая ее друг другу.
– Они, по-моему, не оставили ничего для вашей дочери, – сказал Хареш, видя, что бананы кончились.
– О, время развеяло ее прах, – ответил Джагат Рам спокойным тоном.
– Что-что? – воскликнул Хареш.
Джагат Рам покрутил головой.
– Я имею в виду, что… – Он осекся.
– Господи, что случилось?
– Она подхватила какую-то инфекцию. Жена боялась, что это серьезно, но я подумал, что у детей вечно подскакивает температура и так же быстро спадает, так что не сразу обратился к врачам. Это дорого, и потом, здешние врачи не церемонятся с нами.
– Я сочувствую вашей жене.
– Она ничего не сказала, не обвинила меня ни в чем. Но что у нее в душе, я не знаю.
Помолчав, он продекламировал две строки:
Хареш еще раз выразил свои соболезнования, на что Джагат Рам резко втянул воздух сквозь сжатые зубы и опять покрутил головой.
Когда Хареш вернулся к Сунилу, на него накинулся его приемный отец.
– Где ты был? – требовательно спросил он, морща нос. – Уже почти десять. Регистратор будет у доктора Сета через несколько минут.
– Ох! – воскликнул Хареш. – Надо срочно принять душ.
Он совсем забыл, что накануне свадьбы должна состояться гражданская регистрация брака, на которой настояла госпожа Рупа Мера. Она хотела, чтобы Лата не страдала от несправедливостей традиционного индуистского закона; гражданские браки, заверенные регистратором, подчинялись законам, которые обходились с женщинами гораздо милостивее.
Приемная мать Хареша тоже упрекнула его за опоздание. Церемония была очень недолгой, проходила в сугубо деловой обстановке, и никто не придавал ей особого значения; присутствовало всего человек десять. Однако по окончании ее Хареш и Лата официально стали мужем и женой.
Лата, всю последнюю неделю разрывавшаяся между безмятежным оптимизмом и приступами отчаянного сомнения, после заключения брака успокоилась и почувствовала куда бóльшую приязнь к Харешу. Он время от времени улыбался ей, словно угадывая те моменты, когда она нуждалась в поддержке.
В этот же день утренним поездом из Калькутты приехали Амит, Каколи, Дипанкар, Минакши, Тапан, Варун и даже Ганс. Все они присутствовали на гражданской церемонии. Пран боялся, что его дом вот-вот лопнет по швам. В доме доктора Кишена Чанда Сета тоже все было вверх дном. И только Прем-Нивас, лишившийся хозяйки, практически пустовал.
Дом доктора Сета наполнился множеством знакомых и незнакомых людей. Доктор, вопреки своей натуре, смирился с этим, решив, что всякого незнакомого ему человека, очевидно, пригласил кто-нибудь из знакомых или, может быть, незнакомец пришел, чтобы наладить освещение или помочь на кухне. Потому он почти никому не угрожал палкой, да и Парвати следила за тем, чтобы он никого не обидел.
День был жаркий. Птицам, свившим гнезда в саду, – майнам, тимелиям, ласточкам, соловьям и бородастикам – не давали покоя шумные толпы снующих туда и сюда людей. Клумбы выглядели голо: все уже отцвело, кроме нескольких кустиков табака. Зато деревья – плюмерии, жакаранды и сита-ашок – утопали в белых, красных и розовато-лиловых цветах, а бугенвиллея спадала оранжевым, красным, розовым или пурпурным ковром со стен дома и спускалась по стволам деревьев. Время от времени трескотня бородастиков прерывалась звонкими, ясными и настойчивыми вскриками ястребиной кукушки.
Лата сидела вместе с другими женщинами в одной из комнат в глубине дома, где они пели и разукрашивали друг друга хной. Тут были и Куку с Минакши, и Малати, и Савита, и Рупа Мера, и Вина, и Хема с ее Тайджи. Они развлекали Лату пением свадебных песен – как невинных, так и не очень – и танцами под аккомпанемент дхолака[268]. Одна из пожилых женщин предлагала остальным на выбор стеклянные браслеты, другая украшала им руки и ноги четкими и тонкими узорами. Лата посмотрела на свои влажные руки с красивым рисунком, подумала, скоро ли он высохнет, и расплакалась. Савита вытерла ей слезы носовым платком.
Вина сразу стала петь песню о женщине с нежными руками и о том, что она не могла брать воду из общего колодца. Она была любимицей своего свекра; тот жалел ее и вырыл ей персональный колодец в саду. Старший брат мужа также любил ее и подарил ей шелковую веревку для ведра. Муж обожал ее и нанял для нее двух водоносов. Но свекровь и ее дочь ревновали мужчин к ней и однажды тайком засыпали колодец.
В другой песне ревнивая свекровь ложилась спать возле молодой жены сына, чтобы тот не мог прийти к ней ночью. Госпоже Рупе Мере эти песни нравились ничуть не меньше обычного – возможно, потому, что она не могла представить себя в подобной роли.
Малати вместе с матерью, неожиданно объявившейся в Брахмпуре, спела песню «Приготовьте обильную приправу, и мы поедим!».
Каколи стала бурно аплодировать, хотя хна на ее руках еще не высохла, и размазала рисунок. Ее музыкальным вкладом была переделка песенки «Роли Поли мистер Коли», которую она в отсутствие своей матери спела на мотив песни Тагора:
Еще засветло гости начали собираться под звуки шахная на лужайке.
Их встречали у ворот мужчины – близкие родственники невесты. Арун и Варун были одеты в белые накрахмаленные курты-паджамы с вышивкой чикан. На Пране был тот же белый шервани из «акульей кожи», который он надевал и на свою свадьбу. Правда, тогда была зима.
Из Мадраса приехал брат Рупы Меры. Однако он опоздал на церемонию браслетов, в которой должен был участвовать. Он не знал практически никого из тех, с кем здоровался, и лишь некоторые лица казались ему знакомыми – очевидно, со свадьбы Савиты. Тем не менее он церемонно приветствовал всех прибывавших в дом. А доктор Кишен Чанд Сет в крайне тесном и плотном черном ачкане очень скоро утомился от бесконечных приветствий, накричал на своего сына, которого не видел больше года, и, расстегнув несколько верхних пуговиц ачкана, отправился что-то проверять. Он отказался заменить своего умершего зятя в проводившихся церемониях на том основании, что долгое сидение и выслушивание речей священнослужителей нарушат его кровообращение и душевное равновесие.
Госпожа Рупа Мера надела бежевое шифоновое сари с прекрасной золотистой отделкой – подарок ее невестки, за который той был прощен грех с лаковой шкатулкой. Рупа Мера чувствовала: Он не стал бы требовать, чтобы она носила вдовье облачение в день свадьбы младшей дочери.
Жених со своими гостями опаздывал уже на пятнадцать минут. Госпожа Рупа Мера умирала от голода. Она не имела права есть что-либо, пока ее дочь не воссоединится с женихом, и радовалась только, что астрологи указали восемь часов как оптимальное время для бракосочетания, а, скажем, не одиннадцать.
– Где же они? – спросила она стоявшего рядом с ней Мана, который высматривал в толпе прибывающих гостей Фироза.
– Простите, ма… Кого вы имеете в виду?
– Бараат, разумеется.
– О да, бараат… Наверное, они вот-вот прибудут. А разве их еще нет?
– Нет, – ответила Рупа Мера, кипевшая от нетерпения и тревоги, подобно юнге на горящей палубе[269]. – Хотя уже давно должны быть.
Наконец бараат появился на горизонте, и все столпились у ворот. Подъехал большой, украшенный цветами «шевроле» темно-бордового цвета. Он едва не поцарапал серый «бьюик» доктора Сета, отчасти загораживавший подъезд. Из автомобиля вышел Хареш, а за ним его родители и братья. Его сопровождала также разношерстная толпа друзей по колледжу. Арун и Варун проводили Хареша до веранды, где навстречу ему вышла Лата с опущенными, как подобает невесте, глазами. Они обменялись гирляндами цветов, Сунил Патвардхан стал громко выкрикивать приветствия, а фотограф – щелкать затвором.
Жених и невеста прошли через лужайку на свадебную платформу, убранную розами и туберозами, и сели лицом к молодому священнику из местного храма, опекаемого реформаторским движением «Арья-самадж». Священник зажег светильник и приступил к службе. Приемные родители Хареша сидели рядом с ним, госпожа Рупа Мера рядом с Латой, за ними расположились Арун и Варун.
– Сиди прямо! – велел Арун брату.
– Я и сижу прямо! – огрызнулся Варун, новоиспеченный сотрудник административной службы. Заметив, что гирлянда сползает с левого плеча Латы, он поправил ее, бросив вызывающий взгляд на Аруна.
Во время церемонии гости сидели тихо и внимательно слушали речь священника на санскрите, что редко бывает на свадьбах. Госпожа Рупа Мера прорыдала всю службу, вслед за ней зарыдала Савита, а в конце концов и Лата.
Госпожа Рупа Мера взяла Лату за руку, насыпала ей на ладонь лепестки роз и сказала:
– Жених, прими нарядную невесту по имени Лата!
Хареш по подсказке священника крепко взял Лату за руку и произнес:
– Благодарю и охотно принимаю этот дар… Держись! – добавил он для Латы по-английски. – Надеюсь, вся эта радость в первый и последний раз.
И Лата то ли при мысли об этом, то ли благодаря тону его голоса действительно приободрилась.
Все прошло благополучно. Лата с Харешем несколько раз обошли вокруг светильника, в то время как ее братья сыпали в огонь и на ее руки распаренный рис. Шарфы жениха и невесты связали узлом, на пробор между волосами Латы насыпали ярко-красный синдур и приложили кольцо, которое ей дал Хареш. Этот обряд с кольцом привел в недоумение священника, так как он не числился среди ритуалов движения «Арья-самадж», но госпожа Рупа Мера настаивала на нем, и он не стал возражать.
Один или двое из присутствовавших малышей расплакались из-за того, что им не дали лепестки роз, а некая пожилая дама настойчиво и безуспешно пыталась уговорить священника упомянуть в его богослужении Бабе-Лалу, божество, которому традиционно поклонялся клан Кханна, но в остальном все происходило гладко.
Но когда собравшиеся трижды читали Гаятри-мантру перед священным свидетельским огнем, Пран заметил, что Ман повторяет слова, опустив голову, и губы его дрожат. Он, как и его старший брат, не мог забыть, когда и возле какого огня слушал слова этой древней мантры в последний раз.
Вечер был теплый, и в одежде преобладал не шелк, как было на свадьбе Савиты, а тонкий хлопок. Но драгоценности – и среди них маленькие грушевидные серьги Минакши, наваратна[270] Вины и изумруды Малати – сияли так же ярко в разных уголках сада.
Младшее поколение Чаттерджи присутствовало в полном составе, но политиков было мало, и малышня из Рудхии не мельтешила под ногами. Пришли два руководящих сотрудника из небольшого филиала «Праги» в Брахмпуре и несколько посредников с Брахмпурского обувного рынка.
Джагат Рам тоже все-таки пришел, но без жены. Какое-то время он стоял в сторонке, пока Кедарнат не заметил его и не пригласил подойти. Когда его представили старой госпоже Тандон, та не смогла скрыть своего замешательства. Она изобразила слабое подобие намасте и держалась с Джагатом так, словно от него воняло.
– Мне надо идти, – сказал Джагат Рам Кедарнату. – Не передадите ли вы это Харешу-сахибу и его невесте? – Он вручил Кедарнату небольшую коробку – вероятно, для обуви, – завернутую в коричневую бумагу.
– А сами не хотите его поздравить?
– Там слишком длинная очередь, – ответил Джагат Рам, подергивая себя за ус. – Пожалуйста, поздравьте его от моего имени.
Старая госпожа Тандон отошла к родителям Хареша и разговаривала с ними о Нил-Дарвазе, где прошло ее детство. Она поздравила их и в ходе разговора не преминула упомянуть, что Лата чрезмерно увлекается музыкой.
– Очень хорошо! – откликнулся отец Хареша. – Мы тоже любим музыку.
Госпожа Тандон недовольно замолкла и решила больше ничего не говорить.
Малати в это время беседовала с музыкантами: игроком на шахнае, который оказался знакомым ее друга из мира музыки, и таблаистом Моту Чандом.
Моту помнил Малати со времени концерта в колледже имени Харидаса, в котором он участвовал, и спросил ее об устаде Маджиде Хане и его знаменитом ученике Исхаке, с которым Моту, к его сожалению, очень редко виделся в последнее время. Малата, как раз недавно побывавшая на их концерте, похвалила мастерство Исхака и сказала, что ей бросилась в глаза доброжелательность, с какой высокомерный маэстро относился к ученику, редко прерывая его пение своими импровизациями. В мире, где ревность и соперничество часто наблюдаются даже между учителем и учеником, они старались дополнять друг друга, и это усиливало впечатление от их игры.
Об Исхаке стали говорить – всего через год после его первого выступления с танпурой перед маэстро, – что у него есть все задатки стать одним из величайших певцов своего времени.
– Да, – сказал Моту Чанд, – без него у нас совсем не то. – Видя, что Малати не вполне понимает его, он спросил: – Вы не были в Прем-Нивасе на прошлогоднем Холи?
– Нет, не была, – ответила Малати и догадалась, что Моту, по-видимому, аккомпанировал на табла Саиде-бай. – А в этом году, конечно…
– Да, конечно, – сказал Моту печально. – Все это ужасно… А тут еще этот парень, Рашид, покончил с собой… Он учил Тасним – ну, сестру Саиды-бай… Но потом совсем слетел с катушек, и привратнику пришлось его поколотить. А позже пришла эта весть… – Он начал постукивать по деревянным цилиндрикам вокруг обода своих барабанов и натягивать ремешки, чтобы настроить высоту звучания; игрок на шахнае кивнул ему.
– Слушайте, – спросила Малати, которую вдруг охватило беспокойство, – а этот Рашид, о котором вы говорите, часом не социалист? Студент-историк?
– Да, кажется, – ответил Моту, сгибая пальцы с накладками.
Табла и шахнай зазвучали снова.
Ман, одетый в соответствии с погодой в курту-паджаму, стоял в отдалении от них и не слышал их разговора. Он был печален, почти замкнут.
В какой-то момент он удивился, куда подевался росший в саду харсингар, но потом сообразил, что это совсем другой сад. К нему подошел Фироз, и они молча стояли рядом. Затем к ним присоединились Имтиаз, наваб-сахиб и Махеш Капур.
– С выборами все получилось даже к лучшему, – сказал Махеш Капур. – Если бы меня избрали в Законодательное собрание, Агарвалу пришлось бы пригласить меня в свой кабинет, а этого я бы не перенес.
– Ну, к лучшему или не к лучшему, но получилось то, что имеем, – отозвался наваб-сахиб.
Наступило молчание. Все были настроены доброжелательно, но не знали, о чем говорить. Любая тема казалась по той или иной причине запретной. Они боялись завести речь о законопроектах и законах, о больницах и докторах, о пении в саду, о планах на будущее или событиях прошлого, о политике и религии, о пчелах и лотосах[271].
Верховный суд признал законопроект об отмене системы заминдари не противоречащим конституционным нормам и собирался через несколько дней опубликовать соответствующее постановление.
С. С. Шарму перевели в Дели. Члены Конгресса, входившие в состав Законодательного собрания штата, избрали Л. Н. Агарвала главным министром. Как ни удивительно, в качестве одного из первых шагов на этом посту он предупредил раджу Марха, что правительство штата и полиция никак не будут содействовать дальнейшим попыткам достать лингам Шивы со дна Ганга.
Семейство из Варанаси сообщило Махешу Капуру, что больше не видит в Мане достойного жениха.
Наваб-сахиб и Махеш Капур с сыновьями не могли не думать об этих новостях, но не могли и обсуждать их.
Минакши с Каколи, завидев преступного Мана, устремились к нему волной блестящего шифона, чему даже Махеш Капур усмехнулся. Ман же заметил рыскающую поблизости тушу профессора Мишры и предпочел удалиться.
Узнав, что Фироз и Имтиаз – близнецы, Минакши и Каколи пришли в восторг.
– Если у меня родятся близнецы, – заявила Каколи, – я назову их Прабодхини и Шаяни[272]. Тогда один из них будет спать, пока другой бодрствует.
– Ну и глупо, Куку, – сказала Минакши. – Так ты сама никогда не выспишься. А они даже не увидят друг друга. И кто из вас старше? – спросила она братьев.
– Я, – ответил Имтиаз.
– Значит, на самом деле наоборот.
– Уверяю вас, госпожа Мера. Спросите моего брата, он подтвердит.
– Он тоже не знает, – заявила Минакши. – Один очень симпатичный человек, который подарил мне красивую лаковую шкатулку, сказал, что в Японии старшим считается тот из близнецов, который появляется на свет вторым: как более зрелый, он из вежливости уступает дорогу брату.
– Не знаю, как и благодарить вас, госпожа Мера, за такие сведения, – сказал Фироз со смехом.
– О, называйте меня просто Минакши. А идея красивая, верно? Я своих близнецов назвала бы Этах и Этавах, или Кумбх и Каран[273], или Бентсен и Прайс. Или еще как-нибудь не менее экзотично. Этавах Мера – звучит, а? Но куда подевалась Апарна? И скажите мне, кто эти иностранцы, которые разговаривают с Аруном и Гансом? – Она лениво вытянула свою длинную шею и, подняв руку с тонким рисунком, сделанным хной, указала пальцем с красным маникюром на незнакомцев.
– Они с местной фабрики «Праги», – ответил Махеш Капур.
– Какой кошмар! – воскликнула Куку. – Они, вероятно, обсуждают нападение Германии на Чехословакию. Или там коммунисты напали? Пойду и прекращу это. Или послушаю, о чем они говорят. Здесь ужасно скучно. В Брахмпуре никогда ничего не случается. Пошли, Минакши. Мы ведь к тому же еще не поздравили толком ни ма, ни Латс. Правда, они этого и не заслуживают. Очень глупо, что она не вышла за Амита. Я уверена, он теперь никогда не женится и станет кусаться, как Пусик. Правда, у них может завязаться страстный адюльтер, – добавила она с ноткой надежды.
И представительницы семейства Чаттерджи в чоли с голой спиной упорхнули.
– Она вышла не за того, за кого надо было, – сказала Малати своей матери.
– Малати, каждый сам отвечает за свои ошибки, – ответила ее мать. – Но почему ты думаешь, что это ошибка?
– Я знаю, знаю это, и все тут! – с жаром утверждала Малати. – Она и сама это скоро поймет.
Она твердо решила уговорить Лату хотя бы написать Кабиру. Хареш с его Симран, маячившей в туманном прошлом, должен будет признать, что это разумно.
– Малати, – спокойно сказала ее мать, – прекрати строить козни против молодоженов. Выходи лучше замуж сама. Как там пять мальчиков, с отцом которых ты познакомилась в Найнитале?
Но Малати не ответила ей, она глядела на Варуна, который в другом конце комнаты улыбался Кальпане Гаур с робким обожанием.
– Хочешь, я выйду за административного работника? – спросила она. – Самого милого, слабовольного и недалекого, какой только может быть.
– Я хочу, чтобы ты вышла за человека с характером, вроде твоего отца. Который не позволил бы тебе шпынять его, как тебе вздумается.
Госпожа Рупа Мера тоже смотрела во все глаза на Кальпану Гаур и Варуна. «Этого не может быть!» – думала она. Кальпана была ей как дочь, неужели та решила поживиться за счет ее мальчика? Может быть, просто материнское воображение разыгралось? Но Варун был такой невинной простодушной овечкой – точнее, так неумело пытался выглядеть опытным хищником, что его увлеченность бросалась в глаза.
Как и когда это могло случиться?
– Да-да, благодарю вас, спасибо, – рассеянно ответила она кому-то на поздравление.
Как можно предотвратить эту катастрофу? Кальпана же намного старше Варуна, и потом, хотя она и была госпоже Рупе Мере как дочь, в качестве невестки совсем ее не устраивала.
А тут еще эта Малати (от которой вечно одни неприятности) приблизилась к Варуну и вонзила в него свои редкостные зеленые глаза. У Варуна слегка отвисла челюсть, и он, похоже, стал заикаться.
Предоставив Лате и Харешу обороняться самостоятельно, госпожа Рупа Мера решительно направилась к Варуну.
– Привет, ма, – сказала Кальпана. – Прими мои поздравления. Замечательная свадьба. И я не могу не ощущать, что некоторым образом причастна.
– Да, – кратко подтвердила госпожа Рупа Мера.
– Привет, ма! – сказала Малати. – И от меня искренние поздравления. – Не получив ответа, она добавила, забыв о свадебных правилах: – Эти гулаб-дамуны великолепны. Попробуйте.
Предложение запретных сластей еще больше вывело госпожу Рупу Меру из себя. Некоторое время она с негодованием разглядывала злополучную закуску.
– В чем дело, Малати? – довольно резко спросила она. – У тебя не вполне здоровый вид. И неудивительно: ты слишком много бегаешь и суетишься. Тут, в толпе рядом с Кальпаной, слишком жарко. Пойди и сядь вон на ту скамью, там гораздо прохладнее. А я должна сказать пару слов Варуну, который плохо справляется с обязанностями хозяина.
Она оттащила Варуна в сторону.
– Ты тоже женишься на девушке, которую я для тебя выберу, – заявила она.
– Но, ма… я… – Варун неловко переступал с ноги на ногу.
– Тебе нужна достойная невеста, – наставительно произнесла госпожа Рупа Мера. – Именно этого хотел бы твой отец. Достойная, и никаких других.
Пока Варун прикидывал возможные последствия сказанного, к ним подошли Арун с Апарной, которая одной рукой держалась за руку папы, а в другой несла стаканчик мороженого.
– Пап, это не фисташковое, – разочарованно сказала она.
– Не расстраивайся, дорогая, – успокаивала ее Рупа Мера. – Завтра мы купим тебе много-много фисташкового мороженого.
– В зоопарке.
– Да, в зоопарке, – рассеянно согласилась госпожа Рупа Мера, но затем нахмурилась. – Но, дорогая, завтра будет слишком жарко, чтобы идти в зоопарк.
– Но ты обещала.
– Я обещала, дорогая? Когда?
– Да вот только что, только что!
– Ну хорошо, с тобой сходит папа.
– С тобой сходит Варун-чача, – сказал Арун.
– И тетя Кальпана пойдет с нами, – сказал Варун.
– Нет, – возразила госпожа Рупа Мера. – Завтра мы будем вспоминать с ней старые времена и обсуждать разные дела.
– А Лата-буа пойдет? – спросила Апарна.
– Нет, – ответил ей Варун. – Она уезжает завтра в Калькутту с Харешем-пхупхой.
– Потому что они поженились?
– Да, потому что они поженились.
– А Бхаскар может пойти с нами, и Тапан-мама тоже.
– Они могли бы, но Тапан говорит, что хочет только читать комиксы и спать.
– И Малышка-леди.
– Ума слишком маленькая, ей в зоопарке не понравится, – объяснил Варун. – Она испугается змей. Они даже могут ее проглотить.
Он плотоядно захохотал и погладил себя по животу. Апарна была в восторге.
Ума же в этот момент была в центре внимания тетушек Савиты, которые восхищенно ворковали над ней. Больше всего им нравилось, что, вопреки их ожиданиям, она не была «такой же темнокожей, как ее отец». Они говорили это прямо при Пране, а тот лишь посмеивался. Цвет кожи Хареша они одобряли: он смягчит пигментные недостатки Латы.
Тетушек из Лакхнау, Канпура, Варанаси и Мадраса очень интересовали вопросы наследственности.
– По теории вероятности, ребенок Латы будет смуглым, – сказал Пран. – В семье должно быть равновесие.
– Ф-фу, как можно говорить такие вещи? – укоризненно бросила госпожа Каккар.
– У Прана на уме одни дети, – сказала Савита.
Пран ухмыльнулся – немного по-мальчишески, подумала Савита.
Недавно, первого апреля, во время завтрака ему позвонили по телефону. Он вернулся в столовую и объявил радостную весть: Парвати беременна! Госпожа Рупа Мера пришла в ужас и до сих пор не могла простить Прану этот розыгрыш.
– Как ты можешь так шутить, когда в семье столько несчастья? – возмущалась она.
Но Пран считал, что в любой скорбной ситуации можно сохранять бодрость духа. И к тому же, думал он, было бы неплохо, если бы у Парвати и Киши родился ребенок. Они вечно воевали за главенство в семье, а ребенок направил бы их эмоции в другое русло.
– Разве это плохо, когда у тебя дети на уме? – обратился Пран к собранию тетушек. – У Вины скоро будет ребенок, и Кедарнат с Бхаскаром ждут этого с нетерпением. Это хорошая новость в годину печали. Уме тоже рано или поздно понадобится братик или сестренка. При моей новой зарплате это будет для нас вполне приемлемо.
– Тут ты прав, – согласились тетушки. – Без, по меньшей мере, трех детей семья не может считаться полноценной.
– При условии, что это не противоречит положению о контрактах и деликтах, – ввернула Савита. Штудирование юриспруденции вовсе ее не засушило, и в синем с серебром сари она выглядела очень симпатично.
– Конечно, дорогая, – отозвался Пран. – Только если не противоречит.
– Наши поздравления, доктор Капур, – проговорил кто-то едва слышно у них за спиной.
Пран вдруг оказался окружен целым прайдом литературных львов: мистер Баруа, господин Навроджи и Сунил Патвардхан.
– О, благодарю вас, – ответил он. – Но я уже полтора года как женат.
На губах господина Навроджи промелькнула холодная улыбка.
– Я имею в виду, конечно, поздравление с вашим недавним повышением, которое… – он грустно улыбнулся, – которое так истинно и всесторонне заслужено. И я уже несколько месяцев хочу сказать вам, как мне понравилась ваша постановка «Двенадцатой ночи». Но вы после выступления Чаттерджи сразу исчезли, так что я не успел тогда. Кстати, вижу, что он сегодня здесь. Я послал ему подборку вилланелей[274] месяц назад, но ответа не получил. Как вы думаете, могу я напомнить ему об этом?
– Господин Навроджи, «Двенадцатую ночь» ставил мистер Баруа, а у меня был «Юлий Цезарь» в прошлом году.
– Ох, да, разумеется. С Шекспиром немудрено и перепутать, как я сказал Э. М. Форстеру…[275] году, кажется, в тринадцатом…
– Ах ты, негодник, добился-таки, чтобы Джойса включили в программу, – перебил Сунил господина Навроджи, грозя пальцем Прану. – Помните, как он пишет о звуке, который издает крикетная бита? – повернулся он к Навроджи и Баруа. – «…пик-пок-пак-пек – словно в фонтане капли воды, падающие медленно в раковину, полную до краев»[276]. И это ранний Джойс! Хотите, изображу отрывок из «Поминок по Финнегану»?
– Нет уж, – ответил Пран. – Избавь нас от этой радости.
В дальнем конце сада был установлен стол с закусками. Гости толпились вокруг него, накладывая еду себе на тарелки, разговаривая друг с другом, поздравляя новобрачных и их родных. Лата и Хареш сидели на украшенных качелях, возле которых вырастала гора подарков и конвертов с деньгами. Лата познакомилась со многими гостями, которых раньше никогда не встречала.
– Я даже не знаю, в каком я здесь качестве: гость то ли со стороны жениха, то ли со стороны невесты, – сказала Кальпана Гаур.
– Да-а, – отозвался Хареш. – Это серьезная проблема. Первая проблема в нашей семейной жизни.
Хареш смеялся и перешучивался с друзьями, поддерживая шумное веселье и принимая поздравления, в то время как Лата по преимуществу молчала.
К ним приблизился с отталкивающей улыбкой господин Сагал, ее дядя из Лакхнау. Лата сильно сжала руку Хареша.
– Ты что? – спросил он.
– Да нет, ничего.
– Но не случайно же…
Сагал протянул Харешу руку.
– Поздравляю, – сказал он. – Мне с самого начала было ясно, что вы должны пожениться. Это судьба. Отец Латы одобрил бы ваш брак. Она очень, очень хорошая девочка.
Лата закрыла глаза, и Сахгал, оглядев ее лицо и напомаженные губы, чуть усмехнулся и отошел.
В другом углу сада доктор Дуррани, рассеянно поедая кульфи[277], одновременно разговаривал с Праном, Кедарнатом, Виной и Бхаскаром.
– Эта зацикленность на числе семь, как я уже говорил вашему сыну, очень интересна… Семь, скажем, ступеней, семь кругов в обход огня… Семь… мм… нот в звукоряде – если, конечно, звукоряд диатонический, – и семь дней в неделе. – Неожиданно ему пришла в голову какая-то посторонняя мысль, он нахмурился, чуть приподняв кустистые брови. – Я должен извиниться… Сегодня же четверг, так что мой сын – мой старший сын – не смог прийти. Ему надо было… мм… в другое место.
Пригласив доктора Дуррани, ее отец, по мнению госпожи Рупы Меры, совершил ужасную ошибку. Но раз уж приглашение сделали, взять его обратно было невозможно. Кишен Чанд Сет сказал доктору Дуррани за партией в бридж: «Приходите и, разумеется, приводите всю семью». Увидев, что сумасшедшая жена доктора Дуррани и его злодейский сын не пришли, доктор Сет был разочарован. Дуррани же был настолько рассеян, что не смог бы найти жениха и на собственной свадьбе.
Амита между тем взяли в оборот две пожилые дамы. На груди одной из них ослепительно сиял, наподобие звезды, великолепный рубиновый кулон.
– Вон тот мужчина сказал нам, что вы сын судьи Чаттерджи, – произнесла дама с кулоном.
– Да, это так, – подтвердил Амит с улыбкой.
– Мы хорошо знаем вашего отца с тех времен, когда мы жили в Дарджилинге. Он приезжал туда каждый год на пуджу.
– Он и сейчас старается так делать.
– Да, но мы там больше не живем. Обязательно передавайте ему привет. Скажите, а вы который из братьев – умный или нет?
– Я умный, – решительно заявил Амит.
Ослепляющая дама была в восторге.
– Я же знала вас, когда вы были вот такусеньким! – воскликнула она. – Вы уже тогда были очень умным, и неудивительно, что вы написали все эти книги.
– Да? – немного удивился Амит.
Дабы не отстать от подруги, вторая дама тоже сказала, что знает его с тех пор, как он был зародышем в чреве матери.
– Но, несомненно, умным зародышем, – сказал Амит.
– Вы смеетесь надо мной, – отозвалась женщина.
В это время у ворот возникла суматоха. Группа гермафродитов, узнав о свадьбе, явилась с песнями и неприличными плясками, требуя денег. Их жесты были настолько непристойны, что свадебные гости потрясенно отворачивались, а Сунил Патвардхан с друзьями, наоборот, поспешил к воротам увидеть зрелище. Доктор Кишен Чанд Сет пытался прогнать гермафродитов, размахивая своей палкой, но те подняли его на смех, осыпая скабрезными шуточками и его, и его палку. Уйти они были согласны только за деньги. Доктор предложил им двадцать рупий, но заводила ответил, что за такую сумму и одного доктора не обслужит. Кишен Чанд Сет рвал и метал, но ничего не мог с ними поделать. Они потребовали пятьдесят рупий и получили их.
– Это шантаж! – негодовал доктор Сет. – Шантаж чистой воды. – Устав выступать в роли хозяина, он отправился к себе, чтобы остыть и прилечь, и вскоре уснул.
Пост у госпожи Рупы Меры закончился, но она не могла насладиться этим в полной мере, так как ей нужно было одновременно принимать поздравления, знакомить людей друг с другом, следить за Харешем и Латой, не упуская из виду и Варуна, а также наблюдать за столом. При этом ей хотелось плакать от счастья, особенно когда она видела вместе Прана с профессором Мишрой, наваба-сахиба с Махешем Капуром и Мана, смеющегося вместе с Фирозом.
К ней подошел Сунил Патвардхан:
– Мои самые горячие поздравления, госпожа Мера.
– Спасибо большое, Сунил. Я очень рада, что вы пришли. Вы случайно не видели моего отца?
– После стычки у ворот не видел… Госпожа Мера, есть небольшое затруднение… Хареш забыл свои запонки, когда был у меня, и просил оставить их в комнате, где будет сегодня ночевать. – Сунил достал пару запонок из кармана брюк. – Если вы скажете, куда их положить…
Но госпожу Рупу Меру на мякине не проведешь. Ее предупреждали о Суниле Патвардхане с его розыгрышами, и она не собиралась позволить ему потревожить ее дочку в ночь Идеальной Женитьбы.
– Оставьте их мне, – сказала госпожа Рупа Мера и решительно отобрала у него запонки. – Я ему передам.
В результате Хареш приобрел новую пару запонок из черного оникса, а Сунил остался без запонок.
Кабир не смог заставить себя пойти на свадьбу. И хотя это был четверг, на свидание с матерью тоже не пошел. Вместо этого он решил прогуляться вдоль Ганги вверх по течению мимо баньяна, мимо дхоби-гхата, по песчаному берегу ниже форта, где праздновали Пул Мелу, мимо старого города и еще несколько миль вдоль черной воды до самого Барсат-Махала.
Здесь, в тени старой стены, он просидел целый час, опустив голову на руки.
Затем он встал, поднялся по крутым ступеням и прошел вдоль парапета на другую сторону. Вскоре дорогу ему преградили стены фабрики, спускавшиеся к самой воде. Но он и так уже слишком устал. Он постоял, прижавшись лбом к стене.
«Официальная церемония, наверное, уже закончилась», – подумал он.
Он окликнул лодочника, и тот отвез его вниз по течению до университета и дома доктора Дуррани.
За завтраком Хареш внезапно решил, что, раз уж он находится в Брахмпуре, надо ознакомиться с местным филиалом «Праги».
– Но ты же не можешь уйти и меня бросить, – возразила Лата с удивлением, поставив чайную чашку на блюдце.
Они сидели за маленьким столиком в спальне новобрачных в доме деда.
– Да, не могу, – согласился Хареш. – Может, сходишь со мной за компанию? Вдруг тебе понравится.
– Я лучше зайду к Савите, – ответила Лата, опять беря чашку.
– А что здесь? – спросил Хареш, раскрывая стоявшую рядом коробку для обуви.
Внутри была небольшая деревянная статуэтка кота со всезнающей улыбкой на морде. Лата взяла ее в руки и стала с удовольствием рассматривать.
– Это от сапожника, с которым мне надо будет сегодня встретиться, – объяснил Хареш.
– Симпатичный кот, – сказала Лата.
Хареш поцеловал ее и ушел.
Лата в некоторой растерянности подошла к окну и стала разглядывать бугенвиллею. Семейная жизнь начиналась странновато. Но она решила, что, может быть, и к лучшему, если они не проведут день, гуляя по Брахмпуру и осматривая университет, гхаты, Барсат-Махал. Они начинали новую жизнь, и начать ее лучше было не на старых местах.
Родные Хареша уезжали в этот день в Дели, а Арун и Варун вместе с семейством Чаттерджи – в Калькутту. А на следующий день туда же направились и Лата с Харешем. Хареш никак не мог сразу взять отпуск для медового месяца, но пообещал, что в скором времени возьмет. Он был даже внимательнее к Лате, чем во время поездки из Канпура в Лакхнау. Лата улыбалась и велела ему не суетиться так, но ему нравилось за ней ухаживать.
Госпожа Рупа Мера вместе с Савитой и Праном пришли на вокзал проводить их. Носовым платком с сильным запахом одеколона Рупа Мера вытерла лоб и промокнула глаза. Стоя на платформе с двумя дочерьми и их мужьями, она думала о том, что не может жить как без тех, так и без этих. У нее возникло желание сесть в поезд и уехать вместе с Латой и Харешем, но она вовремя одумалась.
Она позаботилась о том, чтобы новобрачные не голодали в пути, и накупила еды сверх намеченного заранее – на случай, если они сами забудут о провизии. Ее заготовки включали большую картонную коробку с надписью: «Шив-маркет: цукаты высшего качества» – и термос с холодным кофе.
Рупа Мера обняла Хареша и прильнула к Лате так, словно не надеялась больше когда-либо ее увидеть. На самом деле она собиралась съездить в Калькутту двадцатого июня на день рождения близкой подруги и первым делом посетить Прагапур. Хорошо, что теперь у нее есть еще один дом, где можно остановиться.
Когда поезд тронулся, Лата помахала рукой провожавшим. Хареш держался раскованно и был весел, и это, как обнаружила Лата, действовало на нее ободряюще. От мысли о расставании с матерью на глазах у нее выступили слезы. Взглянув мельком на Хареша, она стала смотреть в окно. Они выезжали за пределы города.
Примерно через час поезд остановился на небольшой станции, где его встречала стайка обезьян. Увидев, что Лата смотрит на них, и понимая, что плохого от нее ожидать не приходится, они подбежали к ее окну. Лата поглядела на Хареша. Он спал. Ее поражала его способность засыпать на десять или двадцать минут в любое время и в любом месте.
Лата бросила обезьянам немного печенья. Они столпились вокруг ее окна, громко требуя еще. Посмотрев на свои раскрашенные хной руки, она взяла мусамми, сняла с него зеленую кожуру и, отделяя дольки, стала кидать их обезьянам, которые проглатывали их мгновенно. Раздался свисток паровоза, и тут Лата заметила в конце платформы одиноко сидевшую старую обезьяну.
Обезьяна внимательно глядела на Лату, ничего не требуя.
Поезд тронулся, и Лата, быстро достав еще один мусамми, бросила его в направлении старой обезьяны. Остальные, увидев катящийся плод, тоже кинулись к нему. Поезд набирал скорость, и чем дело кончилось – Лата не увидела.
Благодарности
Автор и издатели этой книги благодарят за разрешение цитировать опубликованные ранее материалы:
Министерство развития человеческих ресурсов правительства Индии – за отрывки из писем Джавахарлала Неру
издательство
издательство
издательство
издательство
издательство
«Сахитья академи» – за отрывки из книги Али Джавада Зайди «Мир Анис» (Ali Jawad Zaidi.
издательство
Некоторых правообладателей не удалось найти. Все заявления на этот счет будут учтены в следующих изданиях книги.