Я сидел в кафе на углу улиц Хесс и Алленби, денег у меня оставалось на кружку пива, и тут в зал вошла та девушка, с которой мы ехали в Тверию, а потом в Эйлат. Она села за мой столик, и я снова разглядывал маленький шрам у нее на переносице. Но теперь мне было плохо видно, хотя на улице светило солнце и стояла сорокаградусная жара. Правда, сидел я в темном углу, где сидят те, кто пьет в долг.
— И эти губы, и глаза зеленые, — сказал я. — Тебе бы сейчас быть в Эйлате или в Тверии.
— В Тверии жара несусветная. Погляди на того типа, видишь, у стойки?
Я обернулся и посмотрел: мужчине было лет шестьдесят с гаком. Он пил кофе, и видно было, что рубашка на нем взмокла от пота, хотя сидел он напротив вентилятора.
— Не так плох, — сказал я. — Вчера я видел, как он выходил из ночного клуба на улице Яркон.
— Он хочет, чтобы я пошла с ним.
Я еще раз посмотрел на него. Не знаю, зачем он пил кофе; жилы у него на шее вздулись, и он непроизвольно прижимал руку к сердцу, как герои немых фильмов, у которых так замечательно дрожат губы, когда они корчатся на земле, а у мерзавца, изготовившегося выстрелить, дрожит рука.
— Он не сказал тебе, что это ему полезно для здоровья? — спросил я.
— Пятьдесят фунтов.
— Это все, что он сказал?
— Сказал еще, что я похожа на его дочку. Она умерла.
— Можно и так. А что с ней приключилось?
— Она была больная. Покончила с собой.
— Что еще остается, если имеешь отца, который платит за десять минут пятьдесят фунтов. К нам подошел официант.
— Что будешь пить? — спросил он у меня.
— Подумаю еще.
— Ты уже два часа думаешь.
— Не люблю швыряться деньгами.
— Ты пока этим не грешил.
— Она за меня заплатит, — сказал я. — Но уговор остается в силе.
— Так что пить будешь?
— Еще раз «Голд стар».
— А ты?
— То же самое, — сказала она.
Официант ушел и принес нам два пива. На нем была белая рубашка, черные брюки и пояс. И все это прилипло к телу, как будто он вышел из ванны.
— Чего ты от меня хочешь? — спросил я.
— Мне не нравится этот старикан, — сказала она.
— Пятьдесят фунтов совсем недурно. Рабочий на стройке зарабатывает семьдесят за неделю. А тут всего десять минут.
— Пойдешь со мной?
— Хочешь, чтобы я вам ассистировал?
— Ты мой парень, и мы пойдем впереди. А он пойдет за нами,
— Понятно, — сказал я, — мы влюбленная парочка, а он случайный прохожий, просто идет в ту же сторону.
— Полиция ко мне цепляется.
— Ладно, — сказал я.
Она положила деньги на столик, и мы подошли к старику; я опять обратил внимание на его набрякшие жилы и мутные глаза, а ведь он спиртного в рот не брал. Даже в ночном баре, где бывал каждую ночь, никогда не пил, только ставил девушкам, да и всем, кто просил, но сам не пил никогда. У него было достаточно денег, чтобы верить в то, что люди его любят, но не так много, чтобы возбуждать в них ненависть.
— Мы пойдем вперед, — сказала она, — а ты иди за нами.
Она обняла его, прижалась и прошептала что-то на ухо, слов я не расслышал. А потом мы вышли на улицу, и он шел вслед за нами под палящим солнцем. Я ничего не говорил этой девушке из рассказа Сэлинджера, только злился на него за то, что это он придумал ей имя; но у нее и вправду были зеленые глаза и сладкие губы, и я думал об Эстер; когда я увидел ее в первый раз, она стояла посреди зала, в котором сидели и ели человек триста, и с кем-то беседовала, а ее узенькие плечи были загорелыми и крепкими, и все мужчины в зале поглядывали на нее, но она об этом не догадывалась; была еще слишком молода и хороша, чтобы понимать их взгляды. Совсем как та, что была у меня раньше, которая только потом, когда порвала со мной и у нее завелись другие, стала догадываться, что нравится мужчинам, но никак не могла понять, что они ненавидят ее за то, что она так хороша, и им трудно поверить в ее любовь и постоянство. Чтобы понять это, ей понадобится какое-то время, а когда она поймет, ей сразу станет ясно, что это знание ей ни к чему, и так бывает с ними со всеми.
— Он идет за нами? — спросил я.
— Да.
Мы вошли в подъезд и стали подниматься по лестнице, а он шел за нами, на каждом шагу хватаясь за перила, и я слышал его тяжелое дыхание, а девушка рядом со мной взбежала по ступенькам как кошка, тихо и легко, и я не видел пота ни на ее лице, ни на платье, а когда мы остановились на верхнем этаже, она повернулась ко мне, и дыхание у нее было чистое, как дыхание ребенка.
— Подожди минутку, — сказала она.
Она пошла по коридору и, когда ей открыли дверь, вступила с кем-то в переговоры, они долго препирались, а старик тем временем добрался до площадки и подошел ко мне,
— Я бы выпил воды, — сказал он.
— Я бы тоже.
— Мне нехорошо.
— Мне тоже.
— Но мне шестьдесят лет.
— Но у тебя есть пятьдесят фунтов, — сказал я. — И она сейчас станет тебя уверять, что ты мастак в этих делах. А я буду стоять здесь, в коридоре, и ждать вас.
— Я бы выпил воды, — повторил он. — О чем они так долго говорят?
— Торгуются о цене.
Она подошла и сказала:
— Боятся. Кто-то на них настучал. Пойдемте в другое место.
— Мне нужно выпить воды, — сказал старик. — Я потерял таблетки. У меня больное сердце.
Мы спустились вниз по лестнице и пошли по улице, а он шел за нами. Девушка шла быстро, и даже мне трудно было поспевать за ней; у нее были длинные ноги, она была сильная как кошка и как кошка быстрая; мы шли по солнечной стороне, старик тащился за нами, и я слышал его прерывистое дыхание. Был полдень, люди спали, а я думал о том, как Эстер когда-то сидела со мной, я пил, а она молча на меня смотрела. Я не знал, о чем говорить с ней, а ведь мог рассказать ей о многом. Я мог бы сказать, что все время искал ее, что я уже не юнец, считающий всех женщин шлюхами, и мог бы сказать, что я искал святую, ведь бывают святые, а если их и нет среди нас, то они есть в нас, в наших измученных сердцах, в нашей тяжелой крови, в наших дурацких снах и в нашем желании, которое мы переносим на других, дешевых и быстрых и которых нужно сразу забыть, но не получается. И мог бы сказать ей, что и во мне живет добрая и святая женщина; и мог протянуть руку и сказать, что это она и есть; но я этого не сделал. Я был слишком робок, так я считал вначале. А потом я решил, что был слишком глуп. А теперь, когда Эстер нет, понял, что был слишком слаб, чтобы по-настоящему покорить святую женщину; но тогда я был молод и здоров и мог бы этого добиться, если бы только сумел забыть о том, что пережил, что видел и о чем рассказывали люди. Тогда я еще не знал, что когда мужчина и женщина встречаются для большой любви, то встреча эта происходит на пустом месте, в центре выжженного пространства, куда не долетают ни звуки, ни шумы, где не слышны слова, которые она сказала другим и которые ты сказал другим. Верно, что из любой женщины можно сделать шлюху, но только потому, что мы не в состоянии сделать их святыми; а они бывают такими, какими мы их создаем. Но мне это не удалось, не удалось это и почти никому из знакомых мне мужчин; а я знал многих. Знал летчиков, летавших на самолетах, которые не хотело страховать ни одно страховое общество, знал шестнадцатилетних террористов, которые умели убивать, и знал еще многих других; все они умели здорово пить, драться, когда не было иного выхода, драться и тогда, когда можно было спокойно уйти домой; все они могли жить в пустыне, в подполье, в тюрьмах, но ни один из них не нашел в себе мужества искренне поверить в целомудрие женщины: ни те, что пили, ни те, что убивали, ни те, что сидели в тюрьмах. Не удалось это и мне; я только мог рассуждать об этом, но поверить так и не смог; и вот теперь, идя по улице, я подумал, что буду не раз проходить мимо них и никогда не скажу им этого, а потом стану старым, и надо будет платить за их любовь и говорить им, что они должны говорить мне, когда их молодым телам придется терпеть пот и смрад моего обреченного тела. И они скажут мне те слова, а мне уже будет все равно, я буду их слушать, а ведь мог им столько сказать. И тогда я скажу им все, но они не станут меня слушать, торопясь к какому-то юнцу, который ничего им не скажет.
И я думал о том дне, когда она пришла ко мне в первый раз, в этот день моя хозяйка выгнала меня, так как я потерял работу и мне нечем было ей заплатить; мы пошли к морю, шел дождь, и мы укрылись в фойе кинотеатра, там я поцеловал ее и сказал, что ее люблю, а потом кончился сеанс, молодые парни выходили из зала мрачные, с ожесточенными лицами, я наблюдал, как они, покачивая бедрами, уходили в дождь, и думал, что можно, не глядя на афишу, сказать, что крутили вестерн; а теперь, когда мы шли с этой девушкой по улице и слышали дыхание идущего следом старика, мне вдруг безумно захотелось узнать, что это был за фильм. Но Эстер уже не было, и не было смысла гадать.
Я нашел новую комнату, но кровать в ней была такой узкой, будто моя новая хозяйка раньше сдавала это жилье собаке; я пошел в мастерскую к приятелю, и он, когда хозяин ушел домой, оставил мне ключи, я разрезал раму кровати ацетиленовой горелкой, припаял к ней кусок другой рамы и приладил пружины, и, если бы я не порол горячки, могло получиться хорошее и надежное ложе, но она должна была вечером приехать в город, и я мастерил на скорую руку, и все вышло не так, как я задумал, среди ночи мое сооружение с грохотом рухнуло, влетела хозяйка и выгнала меня из дому, ведь я обещал ей никого не приводить; я взял Эстер, и мы опять пошли на море, и опять лил дождь, и мы спрятались в фойе кинотеатра, и мне пришлось накинуть на нее свою куртку, так как она мне ничего не сказала и кровь просочилась на ее платье, а потом из кино опять вышли понурившиеся парни, и по их лицам видно было, как они переживают за тех, чья бурная жизнь коротка и обрывается под ударом в двадцать четыре тысячи вольт, а я смотрел на них и думал, что, наверно, это был фильм с Боги, но названия я тоже не помнил, да и теперь, раз ее нет, мне это было уже ни к чему.
Мы поднялись на лестницу еще одного дома и шли среди пыли и кошачьего визга, старик плелся за нами, она прошла вперед, а я остался в коридоре и курил, я уже закуривал вторую сигарету, когда он взобрался и остановился возле меня, и я смотрел в его мутные глаза.
— Мне нехорошо, — сказал он.
— Я уже это слышал.
— Я потерял таблетки. У меня больное сердце.
— Тебе уже недолго осталось.
Я посмотрел в конец коридора; она стояла там и тихо что-то говорила, но ничего не было слышно, только кошачий визг да его дыхание.
— Почему ты хочешь ее? — спросил я. — Ведь за те же деньги можно иметь десяток других.
— Она хорошая.
— Почему ты так думаешь?
— Потому что не знаю ее.
— Скоро узнаешь; это всего лишь проститутка, которая обойдется тебе в полсотни.
— Она хорошая, — сказал он. — Я часто ее вижу. Я достаточно пожил, чтобы не ошибаться.
— В твоем возрасте это не имеет значения. Можешь говорить глупости, можешь умные вещи. Тебя все равно никто не будет слушать.
Она вернулась и сказала, что там кто-то умер и к ним нельзя ни сегодня, ни завтра, и мы снова спустились вниз, и он шел за нами, а я думал о том, как поссорился с Эстер и пошел пить, а потом понял, что был неправ, но у меня не было денег на автобус, я взял такси и поехал к ней и попросил таксиста подождать, но он знал меня, он вытащил гаечный ключ и встал напротив, и началась драка под дождем, и он саданул меня до крови, а потом я двинул ему, и он медленно и патетично, как осень в Виргинии, стал опускаться на землю, а я пошел искать ее, и мне сказали, что она ушла в кино, я пошел туда, а там как раз на экране дрались таксист с пьянчугой, и я расхохотался, тогда включили свет и прервали показ, фильм демонстрировался в клубе, они все уставились на меня, а я стоял и смеялся, вытирая кровь, ведь он угодил мне ключом в голову, а Эстер встала, подошла ко мне и увела меня оттуда, и мы снова поссорились. И я вернулся в кино, выхватил у механика бобину и тут же поджег пленку; я подумал, что это старый фильм, и машина там была старая, и нечего было водителю молотить своего пассажира кулаками, мог бы взять гаечный ключ, и тут пришли полицейские и забрали меня. И когда меня сажали в джип, подошла она и сказала, что решила избавиться от ребенка. Я в то время много пил, и кто-то ей сказал, что ребенок не будет здоровым, а я не мог ей втолковать, что все не так, потому что должен был отсидеть свой срок, а когда вернулся, она сказала мне, что с этим покончено.
И тогда я взял ее с собой в пустыню, и она жила там со мной в кабине грузовика, где было место для другого водителя и ручного пулемета; по ночам выли шакалы, и все было очень похоже на дрянной фильм, как если бы Раппопорт поругался с компаньоном и картину пришлось заканчивать вдвое быстрее, потому что с деньгами было туго, а пустыня, шакалы, пулемет всегда заманчивы для тех, кто сидит в зале, и нужно, чтобы это ощущение не пропало сразу после конца сеанса, а длилось еще минуту-другую; а у нас с Эстер и вправду ничего не было кроме грузовика, моего ручного пулемета и банки тушенки, которую мы ели с ножа; было еще немного апельсинов и теплая вода в бидонах, которые обертывали мокрой холстиной, чтобы воду можно было пить. И я сказал ей, что не отпущу ее, пока не будет слишком поздно, чтобы еще раз сделать то же самое, а ей было двадцать лет и она была самая прекрасная, а мне было двадцать шесть и у меня не было ничего кроме нее и этого ребенка, которого я ждал и на которого у меня не было денег. Но это был мой первый ребенок, а я был первым в ее жизни, так что нужно было примириться с этими шакалами из дрянного фильма и с луной над пустыней, слишком красивой, чтобы об этом говорить или писать; нужно было соглашаться на все, только бы ребенок мог жить.
А потом Эстер пришлось вернуться домой, и я остался один и спал в машине с другим постояльцем, который, когда был трезв, не произносил ни слова, а под вечер, выпив с полбутылки, начинал говорить, но я держался, а потом мы уже пили вместе, и так продолжалось две недели, пока я не поехал на пару дней к Эстер, оставив его в одиночестве; до сих пор я так и не знаю его имени и откуда он был родом, потому что говорил он на непонятном мне языке, и он меня тоже не понимал. И тогда она сказала мне, что больше ни за что не пойдет к врачу, даже когда настанет время рожать, потому что врач, который делал ей аборт, оказался настоящей свиньей и приставал к ней; я день и ночь уговаривал ее, но она уперлась, что родит сама; а когда пришел срок, мы поехали за город к моему приятелю, он отдал нам свой дом и джип, и мы поселились у него. Там не было никого, кроме нас с Эстер, и лишь несколько дней спустя я встретился с той, другой.
Я ехал в город, она остановила меня на шоссе и попросила подвезти ее до Хайфы, я взял ее с собой, мы разговорились, она рассказала, что учится на медицинском, сюда приехала на каникулы и ждет своего жениха, а потом вернется в Штаты. Я довез ее до Хайфы, она пригласила меня выпить пива, я поблагодарил и поехал дальше, не был дома два дня; а потом я вернулся. И тогда началось самое трудное время, к ней нельзя уже было прикасаться, а я не мог объяснить ей, что все можно делать по-другому, ведь она была еще слишком молода и наивна, и мне не хотелось делать ничего такого, что было бы ей противно. Я тогда еще верил, что всю жизнь буду с ней. И теперь, когда я шел по улице с другой девушкой и поспешавшим за нами стариком, я подумал, что один-единственный раз я не ошибся — когда, лежа с нею рядом, думал, что всю жизнь буду с ней.
— Послушай, — сказал я этой зеленоглазой. — Я уже устал. Кончай.
— Мне он не нравится,
— Он и не должен тебе нравиться. Возьми деньги и отпусти меня. Он тебе ничего дурного не сделал?
— Нет. Он говорил мне, что я хорошая. И еще много слов в том же роде.
— Он глуп, как все старики. Но он плохо себя чувствует. Потерял свои таблетки.
— Нет.
— Он сам сказал.
— Это я их взяла. Вытащила из кармана и выбросила. Я знаю, что у него больное сердце.
— Подлая ты тварь.
— Он говорил мне, что я хорошая. И уверял, что все женщины хорошие и что это по вине мужчин они становятся плохими. Ты согласен с этим?
— Нет, — ответил я.
— Зачем он мне говорил такое?
— Хотел доставить тебе радость.
— Зачем?
— Ты же стоишь полсотни. За такие деньги можно болтать что угодно.
— Ему жаль этих денег?
— Ему всего жаль. Жаль содеянных глупостей. И жаль, что не может их повторить. Только говорить об этом уже поздно.
Мы пошли дальше, и я вспоминал, как несколько дней спустя я снова ехал по тому же шоссе и эта девушка снова остановила меня; с ней был ее парень, я подвез их до Хайфы и на этот раз согласился выпить с ними пива, мы посидели немного, парень рассказывал о своем брате, который провел четырнадцать месяцев в лагере для пленных в Корее, рассказывал, как там было. Только я не слушал его, так и не знаю, что испытывали американцы, попавшие в плен к корейцам, я смотрел на него и думал, как нехорошо получилось, что я с ним встретился. До этого я не помышлял о ней, но когда они сидели обнявшись, счастливые, я увидел, что она чертовски хороша. Я давно ни о чем таком не думал, хотя имел на это право каждую ночь, я долго был без Эстер и оставался ей верным, а это было нелегко, лежать рядом и вспоминать, как у нас было когда-то. Я поехал дальше в Акко и там зашел к своему приятелю, доктору, и рассказал ему, что Эстер настаивает на том, что будет рожать сама, и я ничего не могу поделать. Он сказал, что это безумие, я же ответил, что он не знает женщин, которые родились в Израиле; тогда он дал мне адрес акушерки, жившей недалеко от нас, и я вернулся, и пошел к ней, и она сказала мне то же самое. Только она сама родилась в Израиле, и мне не пришлось ей ничего объяснять насчет здешних женщин. У нее был симпатичный муж, и мы сидели допоздна, попивая пиво, он рассказывал об израильских летчиках, о том, как они летают между скалами на сверхзвуковой скорости и бьются об заклад, что пролетят, лишь бы прошла ширина крыльев, вроде того как наши парни в Польше летали под мостами, и много еще интересного он рассказывал, только я слушал невнимательно. Я думал о той, которую встретил на дороге, и о том, что я уже давно без Эстер, потому что слишком люблю ее. Потом акушерка сказала, что все может обойтись, и спросила, есть ли у меня телефон, я сказал, что у меня только этот джип и, когда настанет срок, я за три минуты смогу привезти ее, и я снова вернулся к Эстер, и лежал с ней рядом, и не мог уснуть.
Несколько дней спустя ко мне заехал Йорам, и Эстер ушла в другую комнату, я сказал, что она плохо себя чувствует, но это была неправда, Эстер не любила Йорама за то, что он был выпивохой, она злилась на него, ей казалось, что он меня спаивает, то же самое думала обо мне жена Йорама, когда я к ним приходил. Я сказал Йораму, что нам лучше поехать искупаться и поплавать, мы вышли из дому и по дороге к морю увидели ту самую девушку, она хотела добраться до пляжа, но машины у нее не было; мы взяли ее с собой и, прихватив пару бутылок пива, поехали купаться, а потом Йорам, который ко мне уже пришел тепленький, выпил еще изрядно пива плюс два стаканчика коньяка и стал подкатываться к девушке, я смотрел на нее, она смотрела на меня, а Йорам тем временем обхаживал ее, обещал вечером взять в город и показать разные достопримечательности, а я-то знал, что в этот вечер его жены не будет дома. И когда он ее поцеловал, я отпихнул его и сказал: «Йорам, ведь у тебя есть жена, а у нее жених». И мы вернулись домой, но разговор уже не клеился; Йорам только через несколько месяцев перестал на меня дуться. Йорам был маленького роста, и трудно было его представить в роли героя-любовника, даже на любительской сцене; как все коротышки, он гонялся за девушками и из кожи лез, чтобы прослыть Казановой, и злился, когда ему не верили. В тот вечер я сказал Эстер, чтобы она, когда я умру, не выходила замуж за такого коротышку с масляными глазками, потому что такие никогда не бывают верными, и сказал ей, пусть она найдет себе, когда я умру, славного парня, который любит иногда выпить с дружками, потому что только такие ребята бывают хорошими мужьями, и им нужно прощать, если иногда выпьют лишнего и даже если какая-нибудь девица затащит такого к себе домой и утром заведет разговор о свадьбе, так как спьяну он мог начисто забыть, что уже давно женат. Все это я сказал Эстер, потому что тогда часто думал о смерти. Но умер не я, я только убил Эстер, потому что слишком любил ее и не хотел ей изменять.
Если однажды начнешь серьезно думать о смерти, то от этой мысли уже не отделаешься; особенно часто я размышлял об этом, когда Эстер была на сносях, мы ждали ребенка, и Эстер придумывала ему имена, сперва какое-то имя ей нравилось, потом она придумывала новое, потом возвращалась к старому; изобретала малышу профессию, сперва она ей нравилась, потом она выдумывала другую, а то снова возвращалась к прежней, и ей даже в голову не приходило, что ребенок когда-нибудь сам себе выберет профессию, а имена ему будут давать другие женщины или мужчины, подобно тому как я однажды назвал Эстер «Кошкой Чародея», после чего все стали ее так называть, даже отец и мать, которые когда-то придумали и дали ей имя. Потом, узнав из газет, сколько зарабатывают летчики на пассажирских линиях, Эстер на том и остановилась, твердо решив, что сын будет летчиком, а о дочке и вовсе перестала думать. Возможно, она свыклась с этой мыслью, потому что любила меня и знала, что я хочу сына, и когда я купил большущего плюшевого пса Гуфи, сказала, что мальчикам не нравятся такие игрушки, и ей в голову не пришло, что нужно немалое время, прежде чем ребенок превратится в мальчика или девочку, но пса, спавшего вместе с нами, она явно невзлюбила.
А я все думал о том, что лучше было бы умереть и что все кончится в ту минуту, когда на свет появится ребенок, тогда я уже не отважусь совершить то, о чем часто думал, хотя и понимал, что напрасно так думаю, ведь кончают жизнь самоубийством самые разные люди, и одинокие, и счастливые, и отцы семейств. И думал о том, что всю жизнь я жил так, чтобы после моей смерти обо мне не осталось никаких достоверных воспоминаний; вот почему я никогда никому не рассказывал правды о себе, выдумывал всякие небылицы, избегал каких-либо происшествий; я боялся людей и хотел, чтобы после меня ничего не осталось. Но теперь было уже поздно, теперь я знал, что оставлю наследника, и он будет еще долго жить, и через него станет известна моя жизнь.
А Эстер тогда не выходила из дома, я ездил на джипе за молоком и продуктами и раз в неделю — в аптеку за снотворным, хотя оно мало помогало; ночами я лежал рядом с ней и не мог уснуть, все думал о том, как у нас с ней было раньше, и тогда, в первый раз, у меня дома, вспоминал наши ночи в пустыне, где не было воды, чтобы умыться, но она будто создана была из пены морской, потом я уже не встречал такой женщины. Я думал о том, как в трудные минуты она делилась со мной пищей, и думал, как бы у нас могло быть теперь, когда до осени у нас есть дом, и вода, и еда, и даже немного денег на кино и на то, чтобы пригласить гостей. Я вспоминал, как Эстер не терпела света, ужасно стеснялась, и как, приходя на свидание, она, не сознавая своей силы, стискивала меня в объятьях так, что дух вон; и вспоминал о том, как Эстер грязно ругалась, но у нее это получалось как у ребенка, который повторяет слова, не понимая их смысла. И еще я вспоминал, как ночью в пустыне, когда насквозь пронизывал холод, она ложилась на меня, а была она почти одного роста со мной, и нелегко было выдержать такой груз. И думал о том, что мог бы все это проделывать с ней, а потом спать, но мне мешал маленький человечек, которого я хотел и которого мы оба с нетерпением ждали. И еще я думал о том, что когда он появится, Эстер не сразу станет такой, как прежде, а может, и никогда уже не будет прежней, и думал обо всех женщинах, которым дети испортили фигуру.
Старик, поспешавший за нами, вдруг остановился, мы оглянулись, он стоял прислонившись к стене и тяжело дышал.
— Что с тобой? — спросил я.
— Сердце.
— Тут рядом аптека. Хочешь, зайдем.
— Нет, — сказал он. — Нам еще далеко?
— Да, — сказала она. — Но ведь я иду с тобой. Ты же этого хотел.
— Ты идешь с ним, — сказал он.
— Чтобы полиция не цеплялась.
— Ты вправду не можешь идти со мной?
— Не могу, — ответила она. — У нас еще есть время.
И она пошла вперед и вела его не теми улицами, где были богатые магазины и уютные кафе, где можно было укрыться в тени полотняных маркиз, заслонявших окна; она шла по узким улочкам, где не было тени, где солнце било прямо в глаза, а он плелся за нами, и, оборачиваясь, я видел его искаженное болью лицо. Он все время прикладывал руку к сердцу, совсем как певец, исполнявший песенку про то, что сердце его принадлежит всем женщинам, а они его презирают. Песенка была пошленькая, и певец не из лучших, и когда он сходил со сцены, его провожали жидкими хлопками.
— Я что-то не понимаю, почему он зациклился на тебе, — сказал я. — Ты уже встречалась с ним?
— Нет.
— Он ведь не сделал тебе ничего дурного.
— Мы уже говорили об этом.
— О чем-то надо говорить, когда идешь под палящим солнцем. С тобой приятно поболтать. Ведь ты платишь мне десять фунтов.
— Не хочется жить, — сказала она. — Можешь порассуждать на эту тему?
— Могу. Люди, которые хотят покончить с собой, часто толкают на это других, и если их замысел удается, они как бы сами переживают смерть. Я читал кучу таких историй. Твоя мысль не оригинальна. А он уже старик. Ему немного надо.
— Откуда ты об этом знаешь?
— Об этом многие думают.
— Но ведь все хотят жить.
— Не слишком интересная мысль. Так или иначе, отсюда никуда не денешься. Останешься тут навсегда. Возможно, когда-нибудь проснешься цветком. Вот и все, что можно сказать на эту тему.
— Все об этом говорят.
— Тема неплохая. Надо благодарить Бога и за это.
— Мой парень погиб, — сказала она. — А потом я уже никого не любила.
— Красивая история… — сказал я. — В молодости любила одного парня, он погиб, и уже никогда потом… и так далее. Я в своей жизни много слышал таких историй.
— Ты не веришь?
— Я сказал тебе: история превосходная. Можешь ее рассказывать, и тебе поверят. Нужно только добавить, что он боролся за светлые идеалы человечества, или что-нибудь в этом роде. Всего несколько лишних слов, зато звучит лучше. А что с ним случилось?
— Его убили на сирийской границе
— Это не пойдет, — сказал я. — Ведь он сражался с оружием в руках, стрелял в противника и умер как мужчина. Нужно по-другому. Пусть это будет автомобильная катастрофа. Нелепая смерть. То, с чем невозможно примириться. Понимаешь?
— Да. Но ведь ты говорил, что он должен был бороться за светлые идеалы человечества.
— Я передумал.
— То, о чем я тебе рассказала, неправда. Никогда у меня не было такого парня.
— Уже лучше звучит. Только оставь это на самый конец. Тоска по любви. Одиночество. Так современней. Но суть не меняется.
— Ты же знаешь, что я тебя люблю.
— Нет. Ничего об этом не знаю. И как давно ты это почувствовала?
— Я видела тебя однажды в ресторане.
— И я тогда был чертовски весел?
— Да.
— Наверно, я перед тем сказал какой-нибудь девушке те же слова, что ты произнесла сейчас. А то бы нечем было расплатиться за веселье.
И я даже сказал Эстер, что люблю ее, только я от нее ничего не хотел. А потом, когда уже не стало Эстер, говорил то же самое многим женщинам, чтобы слова эти навсегда потеряли для меня смысл, и это единственное, что мне в жизни удалось, а я пробовал писать, стать летчиком, хотел вступить в Иностранный легион и собирался на войну во Вьетнам. А еще позже у меня была богатая жена, а потом другая богатая женщина, и я всем им говорил те же самые слова, что сказал Эстер, в тех же ситуациях, потому что Эстер уже не было, а я хотел уничтожить все, что принадлежало ей. Только женщины эти ни о чем не догадывались, а когда я признавался в любви, они мне не верили и водили меня к психиатрам, а некоторые в ночные заведения, а я твердил им те слова, которые говорил Эстер, а потом все объяснял, но они не верили, даже самые глупые из них. Я не сумел спасти Эстер и теперь хотел уничтожить все, что принадлежало ей; я уже ничего не мог сказать ей, поэтому говорил те же слова другим, но мне не верили. Так что и это мне не удалось, а Эстер всегда мне верила и, возможно, даже пошла бы в больницу, если бы я настоял и поговорил с ее родителями, я мог бы даже отвезти ее насильно, но она была со мной и верила, что, пока она со мной, ничего плохого не случится.
Она верила мне, когда я говорил, что скоро заработаю на квартиру и у нас будут книги и деньги на билеты в кино, верила моим обещаниям больше не пить, верила, когда я говорил, что мы поедем в Европу, а может быть, попадем и на Сицилию, где я покажу ей высланных из Штатов наемных убийц, к которым бармены обращаются «командаторе», верила моим рассказам о том, что когда мы будем высоко в горах и я прикоснусь к ней, нас словно током обожжет. И верила, когда я рассказывал о том, что видел, хотя на самом деле видел я не много, а просто сочинял для нее разные истории о неведомых мне людях, придумывал кинофильмы, потому что денег на ее любимое кино у нас не было. А еще я сочинял для нее книжки; и рассказывал о картинах в Лувре, где я никогда не был. И все, о чем я ей рассказывал, становилось явью.
Я уходил на море и долго плавал, чтобы устать и потом спать, но по-настоящему утомить меня могла только Эстер, Иногда я брал с собой ту девушку, если она стояла на шоссе, а если ее там не было, мы встречались с ней на пляже и болтали о том о сем, не касаясь лишь одной вещи, про которую и так нам обоим было все ясно. А тогда и говорить незачем. Она рассказала, что жених ее уехал раньше, чем собирался, а я и вовсе не откровенничал. Я смотрел на поднимавшиеся новостройки и думал, что через несколько лет Израиль станет таким же государством, как все другие, и тогда уже не будет смысла здесь жить. Но пока здесь было мало людей и мало машин, а туристы, которых занесло сюда, быстро получали солнечный удар и поспешно покидали сей край, успев перед отъездом сообщить, что в жизни не видали страны прекрасней и лучшей кухни, а надо сказать, еда в Израиле такая, что даже узники европейских тюрем взбунтовались бы против паскудного кошерного мяса без капли крови, напоминающего по вкусу бумажную подошву покойницких тапочек. Но пока здесь были еще апельсиновые рощи, пустыня и бесившие меня шакалы из дрянных кинофильмов. Многое здесь раздражало меня, поэтому я любил эту страну.
Девушка уплывала далеко в море, и порой целый час ее не было видно, а я смотрел ей вслед и думал о том, что Эстер теперь нельзя плавать, а она умела плавать лучше нее и лучше меня; и думал о том, что Эстер сделалась тяжелой и сонной, и я не был уверен, что она не останется такой навсегда, и мне опять приходили на память все те женщины, которым дети испортили фигуру, складки на их животах, их груди; я вспомнил, как одна женщина рассказывала мне, что после родов она возненавидела своего ребенка; а другая, в Америке, как она разлюбила своего мужа, не могла ему простить боль, причиненную ребенком; и вспомнил еще одну женщину, которая рассказывала, что никогда в жизни не испытала большего наслаждения, чем при родах; и ей хотелось иметь от меня ребенка, но ничего у нас не получилось Я перебирал разные случаи, расспрашивал врачей и женщин, бесконечно раздумывал на эту тему, но об одном я не подумал, о самой простой вещи, о том, что ребенок надолго отнимет у меня Эстер, а я ее слишком любил и не в силах был провести ночь без нее, и все это было вроде бы из другой глупой песенки, спетой другим бездарным певцом, но так оно и было, и тогда я уходил мыслями к моим шакалам, к пулемету, который согласно предписанию надлежало иметь при себе, хотя непонятно было, что с ним делать ночью; и снова перебирал в памяти все те скверные фильмы, в которых так много правды о всех нас, но которые никому не нравятся.
А потом возвращалась девушка и рассказывала мне о своем колледже, о том, что через два года она станет врачом; говорила, сколько будет зарабатывать через год, сколько через два; она знала наперед все, что с ней произойдет, вплоть до того дня, когда она невзначай отдаст концы, а это должно было случиться через два года после того, как концы отдаст ее муж и любимые собаки.
Мы снова поднялись по лестнице какого-то дома, и старик карабкался за нами, но тут зеленоглазая девушка призналась, что перепутала двери, мы спустились вниз и потом поднялись по другой лестнице, но у него уже не было сил идти, он остановился на ступеньках, а она протянула ему руку.
— Идем, — сказала она. — Это здесь.
— Помоги мне, — попросил он. Она спустилась на две ступеньки и снова протянула руку.
— Уже близко, — сказала она.
— Ты ведь не стучала в дверь, — сказал он. — Может, и там занято.
— Нет. Там наверняка найдется место. Там места много, на всех хватит. Идем.
Он поднялся на одну ступеньку и схватил ее за руку, но она вырвалась.
— Иди, — сказала она. — У меня нет времени.
И тут он, похоже, понял, а я отвернулся, когда она расстегнула сверху донизу платье, и тогда он поднялся на площадку и там упал, а она наклонилась над ним.
— Теперь надо, чтобы он еще раз повторил, что ты хорошая, — сказал я. — Таким должен быть конец. Нашлось бы много охотников сделать из этого фильм. Ведь он хотел увидеть свою дочь. Теперь он должен произнести какие-то слова. Ты, кажется, разочарована?
Его увезли, а я вернулся в свое кафе; она шла за мной. Я вошел и сел, но не в темном углу, а у стойки; подошел официант и отвернул вентилятор от моего лица.
— У меня из-за тебя неприятности, — сказал он. — Кто-то накапал шефу, что я пою тебя в долг.
Я положил на стойку десять фунтов, и он принес мне пиво.
— Нет, — сказал я. — Коньяк.
— Какой?
— Не задавай глупых вопросов. У меня нет повода пить хороший.
Она сидела рядом со мной, а я смотрел на отражение ее лица; даже в тусклом зеркале она была по-прежнему хороша.
— Можно выпить с тобой?
— Не могу понять, зачем ты пьешь, — сказал я. — У тебя есть деньги, и в этом городе всегда найдутся люди, которые поверят всему, что ты им расскажешь о себе.
— Ты мне не веришь.
— Я не могу понять, что тебе было нужно от этого старика, — сказал я. — Конечно, он был сукин сын. Я часто видел, как он сидел и угощал других, а сам никогда не пил. Но я все равно не могу понять. Я никого здесь не понимаю, впрочем, до всех вас мне нет дела.
— За исключением одного человека.
— Я никогда этого не скрывал.
— Но ведь ты сам говоришь, что невысоко себя ценишь.
— Это верно, Но ты-то чего от него хотела?
— Тебе ведь и до этого дела нет.
— А если он не умер? Вся затея провалится?
— У него было два инфаркта.
— К чему же третий?
— Чтоб ты мне поверил.
— Я тебе верю. Но это ничего не меняет.
— Следующий раз я так обойдусь с собой.
— Ну вот. Насмотрелась дрянных фильмов.
— То, что ты увидел, не было фильмом.
— Самым худшим из всех, что я видел. И зачем ты распахнула платье, когда он кончался? Это что, как в Библии? Моисей, которому запрещено ступить на землю обетованную?
— Нет.
— Так в чем же дело?
— Ты сам мне говорил вчера вечером. О том, что хочешь написать рассказ о человеке, который идет по городу и умирает от желания. Ты сам придумал историю с платьем. А я тебе говорила, что это ерунда, но ты уверял, что из этого можно что-то сделать. Вот я и доказала, что это глупо.
— Вчера вечером я был пьян и совсем не помню, о чем говорил.
Я заказал порцию коньяка и стал вспоминать: когда начались схватки, я бросился к джипу, и тут все завертелось как в плохом рассказе; забарахлил мотор, я поднял капот, оказалось, что отсырели контакты, ведь машина стояла близко от моря. Зажег спички, подсушил, даже резина слегка обуглилась, и поехал к акушерке, но ее не застал. И в доме не было никого, кто бы мог мне сказать, что она поехала к другой роженице; я колотил в закрытую дверь, но никто не отозвался, и тут я вспомнил, что та девушка учится на врача, и поехал к ней. Только в этот момент я забыл, что четыре месяца не прикасался к Эстер, и когда она открыла мне дверь и я увидел ее, заспанную и теплую, у меня начисто отшибло память, а когда мы приехали, было уже слишком поздно; прошло много лет, но я знаю: получилось так только из-за того, что я ее очень любил и не хотел ей изменять; а еще из-за того, что я познакомился с тем парнем, ведь мы смотрим на женщину глазами другого мужчины, только так, ведь и Эстер я увидел, когда она стояла в центре зала и сотня мужиков пялилась на нее; в общем, все кончилось как началось, так и должно быть, конец всегда такой же, как начало; и все, что с болью совершается в отпущенное двоим людям время, начинается с боли и кончается болью. А те муки, которые начинаются болями матери и кончаются болью ее ребенка, умирающего шестьдесят лет спустя, называют также любовью, и, возможно, так и должно быть. Только теперь умирают без боли, а возможно, и рожать будут без боли и невинность терять без боли.
— На мой взгляд, это будет уже неинтересно, — сказал я.
— Почему ты мне не веришь?
— Подожди немного. Может, еще немного выпью и начну тебе верить. Вчера ведь я верил в эту историю со стариком.
— Она тебе и сейчас нравится?
— Нет, — сказал я. — Он должен был под конец что-то сказать. Нет, не о жизни и смерти. А так, что-нибудь совсем неважное, что оказалось бы важным.
— Ты уже придумал?
— Нет. Меня это больше не занимает.
Я заказал еще порцию коньяка и думал о том, что мы застали, когда вошли ко мне в дом. А через три дня я ушел оттуда, и, к счастью, она не стояла на дороге, там, где я обычно ее подбирал. И, к счастью, я не увидел, как другой мужчина сажает ее в свою машину, которую она остановила. И больше я никогда не был ни у нее, ни в том доме, только однажды проезжал мимо, это было в сезон дождей, я был один в машине и ехал не в пустыню, а в противоположном направлении. И я даже не заметил того дома, где я убил Эстер и ребенка; я просто ехал сквозь дождь и думал, как бы вернуть долг в кафе, где сейчас сижу; и это было, пожалуй, единственное, что мне понравилось во всей этой истории.
— Еще порцию коньяка, — сказал я.
— Быстро пьешь.
— Не сидеть же здесь всю ночь.
— Ты все равно не спишь. Лучше посиди со мной.
— Хорошо. Посижу с тобой. Я говорил уже, что у тебя зеленые глаза и сладкие губы?
— Ты пьян,
— Тебе же лучше. Буду повторять это всю ночь.
— Но не будешь мне верить.
— Не знаю. Может быть, я даже люблю тебя.
— Только завтра ты об этом забудешь.
— Возможно. Ведь забыл же я об этой истории со стариком. Я все забываю.
— Потому что пьешь.
— Нет. Я пью, потому что не хочу этого помнить. Я не говорил тебе, что он должен был сказать под конец?
— Нет. Ты был пьян. Ты только сказал, что это должно произойти на лестнице, я должна подать ему руку, а он — ухватиться за нее.
— А он и вправду говорил тебе, что ты хорошая?
— Да.
— Но я-то этого не говорил.
— Нет, Ты вчера вечером говорил только, что не любишь новые книги, и объяснил почему. Сказал, что в них нет женских образов. И что мужчинам больше не нужны женщины, и вся эта литература — литература невропатов-гомосексуалистов. И что тебя не интересуют трагедии проституток и алкоголичек.
— Да, это так.
— Сказал, что тебе не хватает святых женщин.
— Одна из них всегда со мной. Но она во мне.
— Расскажи про это.
Я устал, и мне не хотелось больше пить. Я понимал, что уже не напьюсь и завтрашний день будет ужасным. Я расплатился и обнаружил, что у меня еще остается на кино.
— Нет, Эстер, — сказал я. — Я устал. Целый день пытаюсь выдумать какую-нибудь историю о тебе и о ребенке, который мог бы у нас быть. Но ничего не получается.